-------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  Влас Михайлович Дорошевич
|
|  Петроний оперного партера
 -------

   Влас Михайлович Дорошевич
   Петроний оперного партера


   * * *



   Интеллигентская голова на солидном, плотном, грузном туловище.
   – Это наш знаменитый критик. Музыкант Кругликов.
   Поджарый, весь высушенный, весь нервы, – немец-музыкант, которому я указал С. Н. Кругликова, в отчаянии схватился за голову.
   – А-а! Изумительный город! Пирогов… как они у вас называются? Растегаев… блинов, икры, поросят, стерлядей! У вас всё сдобное, пышное, рассыпчатое! Любовники Малого театра, как отпоенные молоком телята! Это? Музыкальный? Критик? Это директор банка! Директор-распорядитель акционерной компании! Музыкальный? Он питается звуками? Критик? Да где же у него может быть желчь?
   У него были добрые, усталые, снисходительные глаза.
   В глубине которых, в самой глубине, прыгала едва заметная искорка насмешливости.
   Добрая, усталая, благожелательная улыбка.
   Чуть-чуть, едва приметно, ироническая.
   Мягкая, несколько ленивая, медленная походка.
   Он шёл в жизни медленно, не торопясь, лакомясь жизнью.
   Он любил жизнь, её радости и умел ими лакомиться.
   Настоящий гастроном жизни.
   Заходила речь об еде, – он говорил со вкусом умевшего тонко поесть человека.
   Когда в фойе театра появлялась красивая женщина, – он останавливался, разглядывал её внимательно и любуясь.
   Делал несколько замечаний видавшего по этой части виды человека.
   Угадывая детали, которые может угадать только знаток.
   Он говорил о красотах Альп, Рейна, старинных французских замков так, что подмывало взять билет и поехать.
   С упоением слушал Гайдна, Баха.
   Находил, что Оффенбах:
   – Гений,
   в оперетке:
   – Которая тоже прелестное искусство.
   Серьёзный критик, смел писать, что, конечно, искусство г-жи Вяльцевой не велико, но Вяльцева:
   – Явление в этом искусстве. Очаровательное. Событие!
   В нём была масса вкуса.
   И ни капли педанта.
   Ни на грош фарисейства.
   За всю жизнь он не израсходовал ни одного фигового листика.
   Он был скептик, и в нём было немножко философского безразличия человека, много видевшего на своём веку.
   И когда все кругом возмущалось какой-нибудь г-жой Пищалкиной, готовясь учинить над ней суд Линча:
   – Ошикать, освистать её после арии в последующем акте!
   Кругликов только улыбался снисходительно.
   И к певице, и к негодованию.
   О, боже! Сколько было плохих певиц, – а, ведь, свет от этого не провалился.
   И когда критики кругом уже точили назавтра свои перья, – Кругликов пожимал своими мягкими плечами:
   – У неё такая любовь петь! Это приятно отметить. Без голоса, – но поёт!
   Это был Петроний нашего оперного партера.
   Magister elegantiarum [1 - Magister elegantiarum – Учительизящества (Петронияназывали Arbiter elegantiarum).]:
   – Музыкальных и критических.
   Как критика, его ценили не только артисты, но и публика.
   За двумя-тремя исключениями, наши музыкальные критики разделяются на две категории.
   Одни знают.
   Но так наполняют свои рецензии бемолями и диезами, – словно писал фортепианный настройщик!
   Другие пишут интересно, иногда даже увлекательно.
   Но, услыхав Шаляпина в «Демоне», уверены, что у него:
   – Высокий баритон.
   А если Собинову в дружеской компании придёт фантазия спеть «На земле весь род людской», – способны написать, что:
   – У нашего превосходного тенора великолепный бас.
   Я знал одного такого критика.
   Nomina sunt odiosa [2 - Имена ненавистны (не будем называть имён).].
   Он должен был писать о концерте, на котором должен был исполняться листовский «Фауст».
   Он добросовестно был на концерте, – с критиками не всегда случается.
   Слышал всё.
   И как Фауст с Мефистофелем мчатся через лес. И как шумят старые деревья. И как приближается духовная процессия.
   Видел, – духовными очами сам видел, как два путника зашли в кабачок, где справлялась крестьянская свадьба.
   Умилился над простодушным сельским вальсом. Пришёл в восторг от бешеного, инфернального танца, который заиграл Мефистофель, вырвав скрипку у одного из музыкантов. Ужасался прерывающим мелодию раскатам демонического хохота.
   И назавтра всё это описал в газете.
   Описал талантливо, блестяще, увлекательно.
   И только тогда, из других газет, выяснилось, что, вместо всем известного «Фауста», в концерте вчера играли почему-то увертюру к «Струензэ»!
   Кругликов соединял в себе и знание, и литературный талант.
   Редкое и чудное сочетание!
   Особенно, когда оно приправлено тонким вкусом.
   И любовью к такой радости жизни, как искусство.
   Прочитав его рецензию, хотелось пойти и послушать это самому.
   Театр у нас наполовину загублен нашей критикой.
   Не её строгостью. Не её бранью. Нет.
   Насчёт брани есть отличный, – конечно, грубый, – афоризм Н. И. Пастухова.
   Он был в ссоре с г. Коршем и желал ему всякого зла.
   Рецензент его газеты бранил театр Корша.
   Находил пьесу плохой, исполнение ещё хуже.
   «Николай Иванович» остался недоволен рецензией.
   – Ни к чему! Вы пишете: «плохо». А человек спросит у знакомого: «Хорошо?» – «Хорошо!». И пойдёт. Нет, ты напиши, что в театре с потолка кирпичи валятся. Вот, тогда кто в такой театр пойдёт!
   Критика губит театр не бранью.
   Публика всё-таки больше верит знакомым, чем незнакомым.
   Соседу за столом больше, чем критику.
   Театр губят эти «осторожные из добросовестности» похвалы.
   «Умеренные».
   «Средние».
   – Артистка такая-то добросовестно спела свою партию. Остальные были достаточно тверды.
   Я пойду смотреть превосходное исполнение.
   Я готов идти смотреть из рук вон плохое, скандал, чёрт знает что, а не представление.
   Это тоже любопытно.
   Но какое мне делю до чьей-то добросовестности, да ещё в пении?!
   Ну, пусть будет добросовестна! Очень хорошо с её стороны! Получит награду на том свете!
   Но я-то, я-то зачем буду тащиться из дома, платить деньги, чтобы убедиться, что кто-то поёт:
   – Добросовестно!
   Ведь, это всё равно, что сказать мне:
   – По Кузнецкому мосту идёт сейчас прилично одетая дама.
   Вы думаете, что я побегу?
   – Ах, как это интересно!
   Кругликов писал всегда сочно, со вкусом, со смаком.
   Снова переживал спектакль.
   На ваших глазах лакомился, и у вас возбуждал аппетит.
   В этом его большая заслуга перед театром.
   Был ли он беспристрастен?
   К чести его скажу:
   – Нет.
   Это евнухи беспристрастно проходят среди красавиц гарема.
   Евнухи искусства могут быть вполне:
   – Беспристрастны.
   В Кругликове было слишком много желания любить, способности любить, чтобы он мог относиться «беспристрастно» к прелестям искусства.
   Он любил, а, следовательно, и ненавидел, чувствовал отвращение и увлекался, симпатизировал, презирал, испытывал беспричинную антипатию.
   Чувствовал всю гамму ощущений.
   Был пристрастен.
   К тому, что ему нравилось. К тому, что ему не нравилось.
   Мог почти замолчать новую оперу Рахманинова и, в то время, когда в Большом театре совершалось «событие», – мог написать огромную статью о тысяча восьмисотом представлении «Травиаты» в опере Зимина!
   В нём не было многих достоинств критика.
   Были большие недостатки.
   Но их искренность, смелость, с которой он их не скрывал, блестящая форма, в которой они выливались, – делали их очаровательными.
   Не в одних женщинах пороки подчас бывают очаровательнее добродетелей!
   О, боже! Одни добродетели!
   Одна добросовестность! Одно беспристрастие! Одна осторожность!
   Можно и Венеру Милосскую описать так:
   – У неё правильное лицо. Грудь развита нормально. Дефектов в сложении не замечается. И, к сожалению, недостаёт рук.
   Так тысячи критиков, добросовестных критиков, изо дня в день описывают спектакли, искусство, артистов.
   Но кого интересует эта:
   – Безрукая статуя?
   Эта женщина:
   – С нормально развитою грудью, лицом чистым, носом умеренным, подбородком обыкновенным?
   Нет.
   Восторгался ли Кругликов Венерой Милосской, или бранил её, – но он судил её как дон Жуан, а не Лепорелло.
   И в этом был секрет его обаяния на публику.
   Он писал с улыбкой.
   Не был ни забиякой, ни бретёром.
   Но если вызывали, – был не прочь:
   – Скрестить перья.
   И фехтовал пером хорошо.
   Моя первая встреча с ним была полемическая.
   Мы не убили друг друга.
   Но кольнули.
   И я через много лет с удовольствием вспоминаю об этой «встрече», как о встрече с противником, с которым скрестить оружие – и честь, и большое удовольствие.
   Это было давно!
   Когда в Москве гремели «Новости Дня» [3 - В. М. Дорошевич, после дебютов в юмористических журналах, стал фельетонистом «Нов. Дня», которым создал успех ежедневными фельетонами, под заголовком «День за день». А. К.].
   Тогда и я был юн, и Кругликов не служил ещё «ради места» в директорах какого-то синодального хора, и Липскеров не держал ещё скаковой конюшни.
   Тогда, когда в Москве было лучше, и солнце светило ярче, и женщины на свете были красивее.
   – И фунты были больше! – как вспоминают о своей молодости бабушки.
   Лентовский держал зимой оперу.
   Которой, кроме рецензентов, никто не посещал.
   В «Сельской чести» выступила какая-то дебютантка.
   Фамилии её теперь не помню, но глаза помню.
   Это была именно такая головка, какую Нерон приказал отрубить и подать себе «отдельно», на блюде.
   – Всё остальное её только портит.
   Совершенство.
   И глаза. Какие глаза!
   Мне показалось, что она поёт, как Патти. Играет, как Дузе.
   И я добросовестно написал всё, что, действительно, чувствовал, в газете.
   – Патти, Дузе и Венера.
   На следующей день должна была идти с нею «Кармен».
   Когда, без пяти восемь, я явился в театр, Лентовский встретил меня в ужасе:
   – Что вы наделали?!
   – Именно?
   – Да знаете ли вы, что сегодня к двум часам не было ни одного билета?! У театра появились барышники! Барышники, про которых я позабыл даже, как они выглядят! Театр будет переполнен! Предлагают по десяти рублей за приставное место!
   И всё это с отчаянием!
   – Но вам-то чего же так огорчаться?!
   – Да поймите вы, что она, оказывается, не знает даже партии! Всё, что она знает в своей жизни, это – только Сантуцца в «Сельской чести». Она – не певица!
   – Ах, чёрт возьми!
   Действительно, неприятно.
   – Пусть заболеет. Отменить спектакль.
   – Хорошо говорить! В два все билеты были проданы. А в пять минут третьего все деньги взяты кредиторами!
   В этот вечер фонды театральной критики не высоко стояли у публики.
   Как провалилась моя богиня!
   В жизни не видывал, чтоб кто-нибудь, когда-нибудь, в чём-нибудь так провалился!
   Нет, это что! Но как ругалась публика!
   А на следующий день я прочёл в той же самой газете, где я сотрудничал, строки Кругликова:
   – Мой молодой собрат так увлёкся глазами и т. д., и т. д., и т. д.
   Моё полное невежество в музыке!
   Не мог же я, – тогда! – оставить этого без ответа.
   И в той же газете, на другой день, я отвечал «ударом на удар».
   – Мой собрат средних лет напрасно так свысока говорит о глазах. Прекрасные глаза выше музыки. Как причина выше следствия. Если бы не было на свете прекрасных глаз, в честь кого звучала бы ваша музыка? Если бы не было на свете прекрасных глаз, не было бы ни музыки, ни песней. Ни педантов музыки и т. д., и т. д., и т. д.
   Я застал в редакции записку:
   – «Желаю вам как можно дольше сохранить способность восторгаться красивыми глазами. Быть может, в жизни это самое главное… С. Кругликов».
   А через несколько дней мы познакомились лично.
   – Да вы с ней хоть знакомы?
   – Нет.
   Он расхохотался.
   – Зибель!
   – Петроний!
   Мы встретились с Семёном Николаевичем в последний раз прошлой весной [4 - 1909 г. А. К.].
   Для дружеского и литературного разговора, мы «дали себе свидание», – как выразился он, сговариваясь по телефону, – за завтраком в «Эрмитаже».
   Он был уже «нехорош».
   – Я теперь должен всего беречься.
   Мы не сели на террасе:
   – Воздух!
   Но сели у открытого окна:
   – Знаете, всё-таки воздух!
   Карточку завтрака он прочёл с интересом, но с грустью:
   – Я теперь на строжайшей диете!
   Метрдотеля продержал у стола долго.
   – Осетрина. Мне, собственно говоря, запрещено Но как приготовлено? Ах, так! Ну, тогда… Мне запрещено, но…
   – Почки на чёрной сковородке. Да ещё с костяным мозгом?! Мне именно запрещено. Но…
   От вина отказался.
   – Мне всякое вино запрещено, но…
   Стакан пододвинул.
   – Это хорошее вино.
   Кофе ему было:
   – Совсем нельзя.
   Но…
   – А уж коньяку ни-ни.
   Но марка и год были соблазнительны.
   – Но…
   Нам обоим было грустно.
   Мне – за него, ему – за себя.
   Он с иронией, подёрнутой печалью, рассказывал о своём «казённом месте».
   – Я теперь «ваше превосходительство»! Да-с.
   Рассказывал, как он устраивал «для архиереев» полуспектакль, полуцерковное торжество – «Пещное действо».
   И со скукой добавлял:
   – Это, знаете, очень, – это очень интересно.
   Страшно любивший Европу и её культуру, шутил над собой, что принуждён поехать в этом году не куда-нибудь заграницу, а на Кавказ.
   – Вместо какой-нибудь кельнерши в этаком гофреном переднике, – армяшки! Вы понимаете, армяшки!
   И в этой шутке слышалась «времени непоправимая обида».
   Позавтракав среди грустных шуток, мы разошлись в разные стороны.
   Пожав друг другу руку. В последний раз.
   Нам было не по дороге.
   Ему в синодальное училище.
   Мне в редакцию.
   Пока ещё в редакцию.
   Интересная фигура милой «старой Москвы» ушла из жизни…