-------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  Александр Берензон
|
|  Проданная рукопись
 -------

   Проданная рукопись
   рассказы
   Александр Берензон


   © Александр Берензон, 2015

   Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero.ru


   Проданная рукопись

   Не продается вдохновенье
   Но можно рукопись продать.
 А. С. Пушкин


   Диалог

   Они сидели на берегу и тихо разговаривали, боясь спугнуть шуршание волн, ласково подползающих к их ботинкам и так же тихо, словно боясь помешать их спокойной и молчаливой беседе, отползающих назад.
   – Из детства мало кому удается вырасти. Только тем, у кого детства не было, – как бы ни о чем, пустым взглядом уставшего зомби глядя в горизонт, сказал Антон.
   – Иногда хочется быть просто «блондинкой» и глядеть на мир сквозь розовые очки, – тихо сказала Маша.
   Подумав, добавила:
   – Хотя, мне, наверное, быстро стало бы скучно.
   – Это если бы в твоей голове остались мозги под белыми волосами, – возразил Антон. – А если быть «блондинкой» по полной программе – то можно долго жить и не тужить.
   – Это верно, – согласилась Маша, отгоняя ленивого комара, которого, казалось, тоже больше интересует красота на горизонте, а погоня за кровью – лишь дань моде и затихшему зову предков. – Скука – самая большая проблема блондинок. Быть блондинкой поначалу кажется привлекательным, но не сильно и не долго. Не, мозги нужны однозначно. Я уж как-то к ним привыкла. И потом, хочется, знаешь ли, душевных мук, что ли…
   – Как у классика, «я жить хочу, чтоб мыслить и страдать»? Так, что ли? – спросил Антон багровеющее небо. – Ну ты уж тогда выбирай, или мозги, или счастье, – перевел он разговор и взгляд на Машу.
   – А можно мне и того и другого… ну хоть по полкило?
   – По полкило – ни рыба ни мясо. Бабла не хватит. Тупорылое счастье, может, и купишь, а вот мозги пересаживать наука пока не научилась. А тупорылое счастье с мозгами никак не комплектуется.
   Маша улыбнулась:
   – Вот засада.
   – Селяви, – буркнул Антон.
   – Теперь сижу и думаю… Я счастливая или умная?
   – Раз думаешь – то, скорее, умная.
   – Логично.

   «А еще красивая. И добрая», – подумал он. Ветер шуршал за спиной ветками деревьев, ветки отзывались пением птиц, а птицы, было ощущение, уже давно куда-то смотались всей популяцией, оставив вместо себя магнитофонную запись.
   Волны тихонько шуршали у их ног. Как будто и не было этих войн и говорливых политиков, крови и воплей, падающих самолетов и экономических инсультов, только они двое в тишине. Тишине настолько безмятежной, что никто ее не мог нарушить.
   Они остались одни на целом свете. От этого чувства было очень тепло и хорошо. Антон вспомнил едва уловимое ощущение откуда-то из детства (чувство, которое можно вспомнить только по запаху), когда кажется, что ты единственный на всей планете – холодное, жутковатое и одновременно приятное своей необычностью ощущение.
   Сейчас все было совсем наоборот. Антону казалось, что он нашел то, что искал. Он искал даже не Машу, он искал именно это место, этот вечер, это море. Все это он представлял себе в разное время по частям, – думал о море, о деревьях, о том, с кем интересно поговорить ни о чем. Все это сложно было увязать в одно целое, казалось, что собирать этот паззл он будет всю жизнь, и все равно в конце окажется, что одной кривой частички не хватает, она завалилась куда-то за диван сто лет тому назад, и найти ее никогда не получится: дом снесен, диван выброшен на помойку…
   А сегодня удивительным образом все собралось воедино.


   Рождение графомана

   В детстве Антон очень беспокоился за первобытных людей. Ему казалось, что они обречены. Ведь только вдумайтесь: жить без водопровода, газовой плиты, без зарплаты, игрушек и с очень нестабильным обедом – в таких условиях протянуть долго практически невозможно. Во всяком случае, Антон в том довольно чутком возрасте не мог представить, как это вообще возможно. Поэтому жутко волновался за своих предков. Одно время он даже засомневался, выжили ли они в итоге вообще. И только намного позже до него дошло, что если бы они не выжили, то додумывать эту мысль было бы некому, ибо попросту не было бы самого Антона.
   Эта мысль не так уж сильно его успокоила. С тех пор он потерял не только сон, но и аппетит. Его стало волновать, каким был бы мир, если бы не было его и его мыслей. Ибо тогда, в незапамятную пору его философствующего детства Антону было трудно представить, что мир очень даже неплохо справляется без его мыслей, выраженных в той или иной форме, а тем более – не выраженных никак. Но в то время он был так сильно увлечен собой (и окружающим миром одновременно) как никогда.
   Во взрослом состоянии, когда человек наполняется комплексами, а потом постепенно освобождается от них (с переменным и непредсказуемым успехом), такое увлечение собой и миром одновременно по определению невозможно. Разве что если вы не ребенок в шкуре лысоватого клерка 40 лет.
   В детстве же все иначе. Помимо познания окружающего мира, человек начинает одно из самых занимательных исследований – познание самого себя, а это вдвойне интереснее. Именно поэтому, наверное, взрослые в большинстве своем скучны детям, – взрослые думают, будто все знают и уверены в том, что ничего интересного им уже не грозит – а у детей на это невероятное чутье. Они берут от взрослых только то, что нужно им (например, еду и игрушки), а все эти взрослые заморочки и комплексы оставляют на потом.
   Антон поступал именно так. Странно, но в детстве ему хотелось быть стариком. И ученым. Ему казалось, что ученый (в идеале – ученый-старик) – это человек, который абсолютно ВСЁ знает. Непонятность и непознаность мира его привлекали и отпугивали одновременно. Как всякий лентяй, он стремился пропустить этап обучения и сразу приступить к делу. Правда, к какому именно делу – было непонятно. Откладывал до лучших времен. Когда станет ученым. На худой конец – просто стариком.
   Для начала Антон разработал план изучения мира. Видимо, он избрал слишком сложный путь – он выбрал книги. На подходе к подростковому возрасту он оставил всех дворовых друзей и углубился в чтение. Правда, это были не заумные книги по астрономии или биологии, – нет, это были фантастические и приключенческие романы. Индейско-ковбойские и исторические романы, в которых не было ни малейшего намека на некую нереальность происходящего, Антона абсолютно не интересовали. Впрочем, и совсем уж фантастичные книги его отпугивали. Ему нравилось именно то, что может произойти в некоем параллельном мире, а вовсе не фантазии больных книгописцев. Он был поглощен альтернативной реальностью. Наверное, в этом были некие отголоски его размышлений о судьбе первобытных людей. Жутко представить, что было бы, если бы они не выжили. Какая разновидность парнокопытных встала бы на их место? Стали бы мы похожими на жителей лошадиного царства по Джонатану Свифту?
   Иногда мыслей было столько, что они не умещались в голове. Их надо было складировать, и Антон пришел к новому виду деятельности – он стал переносить мысли на бумагу. Естественно, обумажествленные мысли никто не видел, кроме самого Антона, ухмылявшегося при перечитывании и удивлявшегося собственному голосу, отраженному в почерке на белых листах.
   Если бы сейчас его спросили, что было в тех первых письменных опытах – вряд ли он что-либо вспомнил, да и особого расстройства по этому поводу он не испытывал. Слава богу, думал Антон, что от этих бумажек ничего не осталось. Да он и не сомневался, что все это было похоже на «гениальные откровения» героя Олдоса Хаксли, который в минуты своих наркотических путешествий в целях «научного эксперимента» записывал свои «гениальные» мысли, а, прочитав на свежую голову, видимо, долго смеялся. Там было нечто вроде: «А не подышать ли мне воздухом?» или «Из соседней комнаты плохо пахнет».
   Человечество, думал Антон, только выиграло от того, что он не сохранил свои гениальные детские озарения. Или это в нем говорили взрослые комплексы?


   Работа и волки

   Первым пристанищем Антона после университета стало небольшое издательство, располагавшееся у черта на куличках, буквально на краю города, которое готовило к печати различные исторические исследования, биографии и прочие ненаучно-непопулярные издания, предназначенные исключительно для их авторов, а также для их близких друзей, родственников и коллег по работе.
   Коллектив редакторского отдела был довольно однороден – две пожилые дамы предпенсионного возраста – чемпионки мира по вязанию на спицах в рабочее время, а также беременная девушка неопределенного возраста и вероисповедания, которая после прихода Антона проработала два дня и покинула литературную обитель (у него сложилось ощущение, что навсегда), и, собственно, сам Главный редактор.
   Главред Петр Григорьевич Якобсон при первом взгляде производил впечатление довольно спокойного и безобидного обывателя, не способного причинить вред даже обитающим рядом с ним в большом количестве насекомым. Но если вы имели несчастье завязать с ним разговор, то перед вами раскрывалась вся бездна стремящегося к вечному совершенству сознания, постоянно редактирующего не только других, но и самое себя.
   Человек он был, несомненно, интеллигентный и воспитанный, но жестокая профессия из списка хороших манер в его поведении напрочь вытравила одно, не самое последнее – не перебивать человека посреди разговора. Беседовать с Якобсоном с ним было практически невозможно: в процессе диалога он постоянно вставлял ремарки в речь собеседника, снабжая ее многочисленными примечаниями, сносками, фразами в скобках и заметками на полях.
   Слушать его собственную речь было не менее жуткой пыткой для любого собеседника, не говоря уже о редких желающих постичь смысл его высказываний, так как редактировать самого себя Петр Григорьевич, похоже, любил больше всего остального. Начиная фразу, он тут же перечеркивал сказанное жестом парящей в воздухе руки, и начинал заново, потом, после небольшого редактирования середины предложения, он мог вернуться в начало и удалить оттуда пару фраз или заменить более удачными словесами, а затем, не задумываясь о рассудке собеседника, перескочить в конец и, пару раз перечеркнув свои измышления, закончить наконец предложение, забыв перечитать его с начала до конца.
   Построив башню из громоздких предложений, он мог еще пару раз вернуться в недоработанные места, сказанные полчаса назад, и внести туда пару словесных корректировок, сводя с ума как собеседника, так и самого Господа Бога, который, как известно, в силу должностных обязанностей должен разбираться во всем на свете, да еще в гордом одиночестве и без помощи подручных инструментов.
   А уж говорить о том, как главред работал со словами, положенными на бумагу, наверное, не стоит. Один текст он просматривал как минимум три раза в день. В первый раз он перелопачивал буквально все, каждое слово подвергалось пытке смыслом и звучанием, с пробованием на звук и вкус каждой буквы. Во время второго подхода к тексту уничтожалось или переделывалось (что, впрочем, одно и то же) около половины написанного, а с третьей попытки наносились лишь легкие штрихи, по два-три на абзац – при условии, конечно, что у Петра Григорьевича было хорошее настроение.
   В «неудачные дни», когда настроение было неважное, проверке по первому варианту текст подвергался на протяжении как минимум трех «читок», не говоря уже о неизбежных дополнительных рассмотрениях и финальной освобождающей доработке на следующий день.
   Казалось, что все это могло быть обременительным и тревожным лишь для одного несчастного – автора произведения, которое подвергалось подобному насилию в несколько подходов. Но вся безысходность положения заключалась в том, что вносить корректировки главред умел только на бумаге, а поскольку прибывший в издательство Антон при поступлении на службу обрисовал свои высокие отношения с компьютером расхожей фразой «Продвинутый пользователь ПК», то две бабули, до сей поры разбиравшие и переводившие в цифровой формат бесчисленные главредовские «итерации», со вздохом облегчения передали эту ответственную работу «продвинутому» новобранцу. Отныне в обязанности Антона входило воплощение в электронные образы редакторских каракулей, нанесенных на терпеливую бумагу идеально отточенным инженерным карандашом.
   Если не считать того, что подобная работа вовсе не была пределом мечтаний Антона, да и вообще вряд ли могла относиться к чьей-либо области мечтаний, то это занятие поначалу напрягало его не очень сильно. Он даже временами подумывал, что подобная работа позволяет безбедно и без особых затрат душевных сил провести остаток дней, по ночам спокойно пописывая свой собственный Эпохальный Труд, который оценят лишь потомки как минимум в седьмом колене.
   Однако со временем желание нетерпеливого начальника «загрузить парня по самое нехочу» стало проявляться все ярче, редакторских исправлений становилось все больше (причем, прямо пропорционально душевному состоянию и настроению главреда), и Антон начал потихоньку сходить с ума. Постоянно мельтешащие перед его глазами редакторские каракули с бумаги переносились в реальность с пугающей частотой. Стоило ему отвести от экрана глаза, как из-за углов на него глядели маленькие черточки и корявенькие буковки, ковыляющие на восклицательных костылях с вопросительными бигудями на макушках.
   Однажды ночью, после утомительного рабочего дня, состоявшего из бесконечного ковыряния в тексте и внесения очередной порции правок в биографию местного купца, Антону приснился кошмар. Весь мир вокруг него был испещрен исправлениями главреда: на трассу выскочил автомобиль с вычеркнутым водителем, по тротуару вышагивала полная дама с замазанной чернилами собачкой на поводке и обведенной красной ручкой шляпкой на голове, возле которой красовался кривой знак вопроса, а неподалеку на дереве сидела и пронзительно чирикала вымаранная жирной чертой птаха, поверх которой было что-то неразборчиво приписано до боли знакомым почерком.
   Проснувшись в холодном поту и что-то бубня во тьме, Антон, спотыкаясь, поплелся за стаканом воды и, нащупав табуретку на кухне, залитой томным лунным светом, медленно пришел к выводу, что эта работа однозначно вышла за границы Добра и подступает к границам абсолютного и безвозвратного Зла.
   Подобно тому, как агрессивное безделье полностью разрушает личность, так и делание бессмысленных вещей (при условии, конечно, что они кажутся бессмысленными их исполнителю) может нанести не менее серьезные разрушения психике здравомыслящего человека.
   Антона осенило: нужно что-то менять. Работу определенно нужно бросать, поскольку насилие над собой, тем более душевное, – самое страшное, что может сделать человек, ведь оно полностью находится в нашей власти, пенять не на кого, и это, по сути, сродни смертному греху самоубийства (малыми темпами и сомнительными способами). Насилие над собой не оправдано ничем, думал Антон, поскольку полумеры никогда не приводят к результату, и нужно уже, по большому-то счету, либо любить себя до умопомрачения, либо нырять в прорубь самоненавистничества с чистой совестью.
   С другой стороны, если уж выбрал жизнь, возникает новая дилемма – что лучше: бесконечно работать свою работу, «починять примус», что слегка оплачивается, но разрушает душевные скрепы, либо воплотить в жизнь давнюю мечту и, естественно, в ней разочароваться (в случае если вообще удастся ее осуществить) и не оставить себе альтернативной реальности, в которую можно помечтать на досуге? Проще говоря: сделать и потом горько пожалеть, или всю жизнь жалеть, что не сделал?
   Конечно, думал Антон, после осуществления заветной «мечты» наверняка появится, пусть и не сразу, новая недостижимая вершина, а также неизбежная тоска по брошенному насиженному тепленькому прошлому…
   Но что должно в конечном итоге стать последней каплей для рывка? Невыносимость быдло-реальности, добивающая в один прекрасный момент, или невыносимое (уже в другом смысле) теплое дыхание мечты, пролетевшей слишком близко? Ведь откладывать можно бесконечно, и задувать морозными отговорками теплое дыхание до скончания веков…
   Слишком много вопросов, ответы на которые у каждого свои.
   У Антона не было ответов.


   Двустороннее движение

   Ожидание… Антон раньше не задумывался, что оно может быть не только долгим и мучительным, но и доставлять истинное удовольствие. Предчувствие встречи, мысли о ней, неспособность вообразить, чем обернется встреча в реальности, сколько ее ни представляй, прокручивая самые разные сценарии, – все это и составляет ту самую прелесть ожидания.
   Иногда кажется, что ожидание – это вся наша жизнь. Мы постоянно чего-то ждем: окончания урока в школе, поступления в институт, девушку на первом свидании, выходных или отпуска после утомительной работы, обещающую сладкий и безденежный покой пенсию, и, наконец, самые отчаянные и отчаявшиеся – с нетерпением ждут смерти как избавления от всего.
   Однажды, в летнем детском лагере, который Антон выдержал только раз в жизни, да и то не до конца, его приятель сказал ему недетскую по уровню зрелости мысль. Сидя на спортивной площадке и ковыряя носком кедины в пробившемся сквозь асфальт пучке зеленой поросли, парень задумчиво произнес:
   «Вот мы все ждем, когда вернемся домой, когда закончится эта смена, считаем дни… но ведь этими мыслями мы приближаем к концу наше лето, и вместе с ним кончатся и наши каникулы. А как мы ждали этих каникул весь год! То есть, получается, желая поскорее свалить из лагеря, мы приближаем время, когда опять придется идти в школу».
   Эта мысль, не такая уж и новая, сильно поразила его. И сегодня, сидя в ожидании Маши на вокзале, он думал о том, что, сильно желая скорейшей встречи, он подсознательно хочет, чтобы время, отведенное ему на Земле, поскорее сгорало… Встреча все равно состоится рано или поздно, а это самое мгновение, когда он сидит на деревянной скамейке и думает о будущем, не повторится никогда.
   Так не лучше ли насладиться этим самым ощущением, которое само по себе – спутник многообещающего завтра? И кто знает, может быть, предчувствие само по себе намного слаще, чем воплощенная на следующий день непредсказуемая реальность?

   Антон сидел на станции, с которой уходили пригородные поезда, и смотрел, как они подъезжают, ждут, когда в них кто-нибудь зайдет, или просто постоят с открытыми дверьми, и снова уходят, постепенно развивая бешеную скорость, одинаково равнодушно в обе стороны, диаметрально противоположные.
   Поезда. Они идут навстречу друг другу, но не встречаются. Из пункта А в пункт Б. За этим следит другой, в некотором роде высший (для них, поездов) разум. Они лишь вращают колесами, прочно сидящими в колее рельс. Мы тоже в каком-то смысле как поезда, несемся на бешеной скорости и почти никогда не пересекаемся. Если мы встречаемся, это оборачивается в конечном счете катастрофой для столкнувшихся и частично задевает тех, кто в этом принимал участие. Правда, если смотреть издалека, то огненный столб на месте столкновения кажется очень даже симпатичным.
   В конце концов, разве так важно, куда стремиться? Важно – как быстро ты едешь и насколько наполнен народом. Если ты абсолютно пустой – то, как бы ты не мчался, смысла в скорости никакого. Но даже пустой, ты все равно поедешь, поскольку у тебя есть расписание и робкая надежда, что на следующей станции в тебя загрузится хотя бы один пассажир, даром что «заяц». И только через некоторое время, когда до твоего руководства дойдет, что ты ходишь изо дня в день пустопорожним и от тебя нет никакого прока, тебя исключат из графика и поставят на другой маршрут, а может быть, и вообще отправят куда-нибудь на вечную стоянку ненужного транспортного хлама. Вот уж судьбенка – обзавидуешься.
   «Ты сам себя убеждал, что важен процесс, и конечный результат всегда один – кладбище ржавых поездов, – думал Антон. – Неужели тебя так волнует, будет твоя книга издана или нет, будет ли она, размноженная до неприличия, валяться на складах книжных магазинов, в запасниках издательств, чтобы быть списанной за ненадобностью через пару, в лучше случае – десяток лет? И да, и нет. Это, конечно же, не оправдание. Если так размышлять, то вообще ничего не нужно делать, ибо конец один. Конец – это не цель, а всего лишь завершение процесса. Каким он будет – все-таки в большей степени зависит от нас, а подобные размышления приводят лишь к печализации данного конца. Все-таки человек не груда железа на колесах, управляемая высшим разумом диспетчера. Мы – всего лишь груда мяса и несколько литров биологических жидкостей, управляемые, опять же, высшим разумом, в атеистическом варианте – собственным. Разница, вроде бы, ощущается. Хотя и не очень четкая».
   Он думал уже не о книге, а обо всем, что с ним творилось последнее время. Была ли это любовь? Или страсть? Или это просто мелодия в его голове, не дающая ему покоя? Музыка это и есть любовь, это еще классик заметил. Слушая музыку, нам, по большому счету, все равно, где находится ее автор, и жив ли он вообще. Так же и с человеком, которого любишь: не так важно, с тобой он сейчас или с кем-то (если есть уверенность, что с ним все ок). Гораздо дороже чувство, которое он оставил.
   А страсть… Это что-то вроде поезда, который несется на полной скорости в сторону пропасти, над которой уже давно развалились все мосты, рассыпались от ржавчины, старости и изношенности рельсы, но почему-то на всех картах по старинке значится, что здесь проложена очень прочная дорога. Над этой притягивающей бездной по этим изъеденным временем рельсам уже прошли сотни, тысячи эшелонов, набитых человеческими телами, караваны шумных поездов, наполненных не сводящими друг с друга глаз парами, уверенными в себе и не задумывающимися ни о чем, кроме своего желания «здесь и сейчас».
   Страсть, если вдуматься, это что-то детское. Как ребенок, говорящий свое веское «хочу!!!» и не понимающий, как может быть иначе. Хочу и все тут. И если уж продолжать детскую тему, страсть чем-то напоминает эскимо на палочке. Сначала – интригующая шоколадная глазурь, потом – море удовольствия от освежающего мороженого, и, наконец, упоенное облизывание деревянной палочки в надежде получить еще хоть немного былого счастья… но вместо этого остается лишь отвратительный вкус мокрой древесины.
   В детстве Антону часто снился один и тот же сон про мороженое. Как и все дети, он обожал мороженое, но в этом сне, часто сопровождавшем какую-то болезнь, он покупал стаканчик со сладостью и с ужасом обнаруживал, что мороженое в нем – ужасное, отвратительное, просто гадкое на вкус. Но он продолжал его есть, потому что «…это же мороженое!!!..», оно не может быть невкусным, это не укладывается в голове, это какое-то мгновенное затмение, и если откусить еще кусочек, ощущение счастья вернется. Но оно не возвращалось, мороженое было по-прежнему отвратительным, и он просыпался в ужасном состоянии и даже с какими-то остатками этого вкуса на губах.
   В принципе, жизнь – это примерно как мороженое из его сна. Мы продолжаем жить, надеясь, что завтрашний день будет прекрасным, и мы забудем все плохое, что случилось сегодня. И когда-нибудь мы, наверное, проснемся.
   Или случится чудо, мороженое станет вкусным и пробуждение не понадобится. Третьего не дано.


   Истоптанное сердце

   Антон шел на работу, ощущая биение крови в его голове, как будто мощная струя красной жидкости билась о черепную коробку. Ощущение не из приятных, похоже, температура поднялась запредельная.
   Какой-то шутник-анархист решил смутить и без того замутненные умы работников творческого цеха и украсил аллею, ведущую к издательству, фразами типа «Я люблю тебя!», «Я никогда тебя не покину», «Ты – моя жизнь» и тому подобными нелепостями. Все это, конечно, сопровождалось нанизанными на индейские стрелы сердечками и душераздирающими комментариями, походившими то ли на египетские письмена, то ли на восточные иероглифы (видимо, понятные лишь той единственной, к которой они были обращены, иначе вся масштабная акция теряла бы и без того сомнительный смысл).
   Поначалу Антон пытался перешагивать через изъявления чувств романтически настроенного незнакомца, попутно с ностальгией вспомнив детскую религиозную традицию никогда не наступать на трещинки в асфальте по дороге в школу. Но когда ему преградила дорогу фраза «Я люблю тебя и буду любить вечно что бы ни случилось!» («А надо ли здесь поставить запятую?» – задумался он на секунду), стало понятно, что перепрыгнуть ее целиком не удастся, и он осторожно ступил носком нечищеного ботинка в пухлое сердечко, украшавшее окончание искрометной фразы. Однако удержаться на сердечке не удалось, и он ступил грязным ботинком аккурат в середину фразу между «любить» и «вечно», посчитав это нехорошим знаком для влюбленных, о которых не имел ни малейшего представления (и даже не был уверен, реальные ли это персонажи).
   «Ну вот, встал между такими искренними чувствами!», – мелькнуло у него в голове, как вдруг сзади раздался голос главреда:
   – Это что за коленца вы тут выкидываете, Антон? Или это сомнительный вариант утренней зарядки перед восьмичасовым пребыванием в кресле?
   – Петр Григорьевич, Вы только посмотрите, какие шторма страстей бушуют под ногами, – улыбнулся Антон. – Не могу попирать ногами бурю эмоций. Вдруг моя нога, как иголка в руках вудуиста, нарушит волшебство отношений влюбленных?
   Якобсон, который всегда смотрел в небо, идя по улице, с видимым усилием изогнул шею и стал вычитывать неуклюжие фразы. По его лицу было видно, что он очень хочет их основательно поредактировать, но подходящего инструмента под рукой не оказалось, и он оставил эту идею.
   – Дорогой мой Антон, мы не обязаны обращать свой взор на все несправедливости, творящиеся в мире. У каждого казуса в истории есть свои зрители. А эти бездарные люди могут только любить, но выражать чувства словами им не дано. Вы когда-нибудь размышляли над тем, были ли хорошими любовниками великие поэты? Ведь, как известно, закон сохранения энергии действует везде, в том числе в литературе. Не наблюдали ли Вы на собственном примере, каким бессловесным оказывается человек перед великим чувством, настигающим его помимо его воли и желания? Так значит ли это, что все великие стихи о любви писались теми, кто уже не может любить? Или, на худой конец, теми, кто уже испытал любовь, и тексты о любви – всего лишь грустные постскриптумы отбушевавших чувств?
   По мере того как речь Якобсона становилась все эмоциональнее, Антону становилось грустно. Что может знать этот человек о любви? Он только видит свои бесконечные буковки, острие карандаша, проверяемое на колкость, слова, слова, слова… А произнеся слово «любовь», ты ничего не обретешь. И так с каждым словом – если использовать их, не изведав их нутро, их истинное содержание, – чувствуешь себя простым продавцом газет, который не умеет читать, но громче всех выкрикивает на площади заученные заголовки.
   – Петр Григорьевич, прошу прощения. Я сегодня заболел, у меня сломался телефон, и я шел на работу только сказать, что сегодня не смогу прийти на работу, – сказал Антон и уныло побрел домой.
   Якобсон, казалось, не заметил его слов, и продолжал свое шествие, топча сердца и стрелы на асфальте и рассуждая о бренности стихов о любви, написанных не умеющими любить.


   Проданная рукопись

   Великий Воин, облаченный в железные доспехи, ходит по огромному многоэтажному замку, стучит в двери тяжелым мечом и кричит, чтобы все немедленно убирались отсюда, поскольку скоро начнется Великая Битва, и от этого замка камня на камне не останется. Во всех комнатах – тишина, ведь все уже покинули свои опочивальни, но он знает почти наверняка, что в одной из комнат остался младенец, он крепко спит и не слышит грохота меча. Пока Воин не отыщет его, он не сможет начать Великую Битву и покинуть замок. И он продолжает ходить по пустынным этажам, стучать в двери, трубным голосом возвещать об опасности и искать его, невинного и виноватого во многом малыша…

   Вздрогнув от невероятно реального ощущения падения куда-то, Антон проснулся с ощущением, что надышался ртути из разбитого градусника. Вдруг сразу стало легче дышать, спала температура (продолжая неумолимо падать куда-то), и все проблемы отлетели.
   Теперь с чистой совестью можно заняться творчеством.
   Все-таки, что ни говорите, а в процессе сочинительства, во внезапно настигшем тебя голосе, диктующем совершенно неожиданные – чужие и одновременно твои, настоящие, родные! – слова и строки, самое занимательное и чарующее – это тот гул в голове, за которым не слышишь ни единого звука, исходящего извне. Стоит заварить или случайно уловить этот процесс, срезонировать с этой неизвестно откуда взявшейся волной творения, и голова начинает бурлить, шуметь, гудеть, производить все новые и новые словосочетания, ноты, звуки, образы, и абсолютно все вокруг теряет смысл. Звонит телефон, стучат в дверь, зовут на обед, но ты не слышишь – ты весь в этом мире, в который сам себя завлек.
   Эти мгновения – и даже не только мгновения, а порой целые запойные часы – были тем самым, ради чего, как казалось Антону, он живет. И в эти минуты ему было глубоко наплевать на то, как оценят его труд в будущем – гораздо более важным и затягивающим был сам процесс.
   Нет, конечно, приятно, когда тебя признают неведомые потомки, а еще лучше – современники, которых ты еще способен застать живыми. Но, наверное, это очень утомительно – делать что-либо, не переставая думать о посмертной либо какой-то еще славе. Это ли не первый признак бездарности и бессмысленности собственного труда?
   Написанный им за полтора года (университетский год и половинка на службе редакторскому делу) роман был почти готов. Антон перечитывал его устало, с легкой грустью, с какой смотрят на женщину, еще недавно разгоряченную от страсти, а теперь лениво одевающуюся в утренних лучах света. Роман был хорош, он вобрал в себя не все, конечно, что знал Антон (и это было бы ошибкой), но самое лучшее и самое важное, что он хотел сказать сегодня. Это было главным.
   Грусть в душе молодого автора имела и другую основу. Теперь предстояло незнакомое, но уже заранее нелюбимое и томящее душу действие – поиск издательства.
   Если вдуматься, это было еще хуже, чем поиск работы, поскольку себя мы продаем иногда с гораздо большей легкостью, чем наши мысли и наши поступки. Ведь главным в «продаже» романа был не поиск денег, а поиск способа сделать рукопись книгой, как сделать зародыш – человеком, гладкоспиленный ствол дерева – чистым листом бумаги.
   Отдать свою мысль людям. И осознать, насколько она им нужна. Это самое сложное. Родить мысль непросто, но донести ее до других, выразить понятно, произнести членораздельно и получить ответ от того, кому ты эту мысль даришь – вот конечная цель существования любой идеи.
   В реальном мире этот идеальный процесс превращается в банальную торговлю собственным телом – или телом будущей книги. Ты кричишь на базарах (обзваниваешь издательства), торгуешься (обсуждаешь договор), продаешь (получаешь гонорар). Все очень просто и жутко. Продать собственную мысль, чтобы ее услышали люди. Продать душу, чтобы стать человеком. Продать книгу, чтобы стать писателем.
   Дочитав до конца, Антон понял, что больше перечитывать не сможет.
   Роман закончен.
   Пора начать торговать мыслями.


   Менеджер самопродаж

   – Здравствуйте! Меня зовут Антон! Я бы хотел предложить Вам свой роман для издания. Не могли бы Вы сказать адрес, куда его выслать?
   – О чем роман? – равнодушно спросил в трубку, скривившись, ответственный редактор солидного столичного издательства (мимика визуализировалась, распирала речь скучающего на другом конце телефона).
   – Это история молодого человека, который написал роман и ищет для него издателя. Вы, насколько мне известно, уже публиковали подобные вещи, у Вас даже есть такая серия – «Сила слова», кажется. Может быть, вас заинтересует?
   – «Сила слова»? – опять, судя по всему, поморщился, как от несвежего блюда, ответственный редактор. – Что-то не припоминаю. Позвоните в отдел современной прозы, запишите телефон…

   – Здравствуйте! Меня зовут Антон! Я бы хотел предложить Вам свой роман для издания. Не могли бы Вы сказать адрес, куда его выслать?
   – Кто Вам дал мой телефон? – негатив сочился сквозь каждый звук визгливой женской простуженности.
   – Сергей, ответственный редактор.
   – Почему Вы мне звоните? Какое Вы имеете право меня отвлекать? Вы – вор времени! У меня нет желания тратить свое время!
   На том краю телефонии явно назревал приступ яростной жалости к себе. Похоже, женщина готова была разрыдаться.
   Неужели в эпицентре огромной горы рукописей, присылаемых в издательство, невозможно найти ни одного лучика безмятежного счастья?
   – Может быть, Вы скажете, к кому я могу еще обратиться? – грустно спросил Антон.

   Отдел прозы дал телефон милой женщины, которая, выслушав приветственную речь Антона, сразу посоветовала:
   – А Вы позвоните-ка Абраму Грушницкому, он как раз на такой литературе специализируется, – Антону показалось, что на последнем слове дамочка улыбнулась.
   – На какой «такой» литературе, если не секрет?
   – Ну, попсня, детективы всякие, и иногда вот как у Вас, что-то редкое и непонятное. Артхаус, в общем.
   – Спасибо, обязательно позвоню.
   Телефон Грушницкого не отвечал два дня, пока Антону не надоело.
   Возможно, Абрам Грушницкий – это человек-миф, которому сливают души нежелательных авторов. А таковыми, судя по всему, являются абсолютно все новые авторы, навязывающие свои априори бездарные романы априори загруженному и гениальному издательству. Или, может быть, «попсня и детективы» настолько заполнили бескрайний и светлый мир Абрама, что он перестал реагировать на вызовы окружающего мира и какие-либо внешние раздражители? В этом есть своя прелесть, конечно, но иногда полезно вылезать из детективной скорлупы и попсовой нирваны. В конце концов, это ведь работа Абрама Грушницкого, думал Антон.
   Он совершенно не представлял, что ему делать дальше.


   Смерть редактора

   Рано утром, войдя в свою комнату, повесив на вешалку влажную от осенней мороси куртку, Антон решил заглянуть к редактору. Назревала необходимость поговорить по душам. Измученный бесполезными звонками и собственными неудачами, Антон решил излить свое состояние человеку, которого хотя и не считал родным, но почему-то он был уверен, что Петр Григорьевич его выслушает и даст мудрый совет.
   Ну или хотя бы просто выслушает – уже хорошо.
   Антон вошел в комнату, залитую мутным светом, и, встав вполоборота к склонившейся за столом фигуре редактора, начал свою речь.
   – Петр Григорьевич, я должен вам рассказать одну вещь. Пожалуйста, отвлекитесь на пару минут, это очень важно. Я написал книгу, и в ней я использовал все навыки редактора, которым обучился во время работы с вами. Мне кажется, что эта книга – самое значительное, что я сделал в своей жизни. Я не представляю, что будет со мной дальше как автором, но сейчас для меня самое главное – найти издателя. Я обзвонил все издательства, послал на все известные адреса рукопись, но ни от кого не получил ответа. Все, буквально все игнорируют меня! Это ужасно бесит и не дает возможности думать ни о чем другом! Я стал помешанным на одной идее – где угодно, когда угодно, при каких угодно условиях моя книга должна быть напечатана! Сам не понимаю, что со мной происходит. Это еще хуже одержимости женщиной. Зачем мне кусок бумаги в картонном переплете? Что мне даст факт издания моей книги? Я не понимаю и тем не менее хочу этого как алчный богач хочет еще больше золота, чтобы завалить свой сундук. В конце концов, мы живем в век высококачественных принтеров и цифровых технологий, и напечатать собственную книжку может каждый, не выходя из дома. Но я должен издать свою книгу в настоящем издательстве! Это очень важно! И вы должны мне в этом помочь! Прошу вас… я никогда вас ни о чем не просил, но сегодня я решился, и вы должны понять, как это для меня важно… Пожалуйста, подскажите, как мне издать мое творение? Вы продлите мне жизнь своим ответом, потому что я в отчаянии, и это хуже, чем отвергнутая любовь… По крайней мере, мне так кажется…

   Через несколько минут Антон понял, что редактор не только не отвечает, но даже не похрюкивает, не скрипит карандашом и вообще не проявляет никаких признаков своего обычного образа жизни.
   Он подошел к редактору, который в задумчивости оперся на худосочную руку и склонил голову, и легонько толкнул старика.
   Плешивая, идеально круглая голова, породившая за долгую жизнь миллиарды и триллионы поправок, лишившись опоры, которая эти поправки воплощала в материи, с глухим стуком рухнула на стол.
   Правая рука нанизала на карандаш тонкий лист бумаги, разодрав его пополам и сделав последнюю монументальную правку в чьем-то осиротевшем тексте.
   Редактор был мертв.
   Теперь уже не заскрипит карандаш на распечатке чьего-то текста, присланного почтой в редакцию, проделавшего огромный путь и потеревшегося в недрах почтамта боками с другими посылками, отправившимися по своим неведомым адресам.
   Теперь уже никогда не узнают авторы, что стало с их текстами, потому что было однозначно понятно, что без редактора издательство умрет.
   Тонны бумажных папок с непрочитанными романами, повестями и сборниками стихотворений в мгновение превратились в макулатуру.
   Издательство превратилось в склад мгновенно списанной продукции.
   Мир превратился в помойку.

   Рукопись книги Антона снова превратилась в мысль, потеряв физическую оболочку, вслед за редактором.
   «А может быть, так и должно быть? – подумал он. – Ведь материальное воплощение почти всегда ущербно по определению, при желании во всем можно найти изъян. А будучи нематериальным, в форме мысли, мое произведение всегда будет идеальным. Только вот незадача – прочитать его никто, кроме меня, не сможет. Да особо желающих и не наблюдается».
   Он сидел в кресле рядом с поникшим телом редактора, ожидая прибытия полиции и медицинских работников, хотя никто из них уже никому помочь не сможет. Все будут механически выполнять свои функции, втайне мечтая поскорее вернуться домой после работы и обнять своих родных.
   Может быть, в этом и есть высший смысл.
   «Надо позвонить Маше», – подумал Антон.
   Рука редактора сползла со стола и указала пальцем в пол.
   Там, на глубине, под землей, лежит прах наших предков, словно бы говорил мертвый редактор.
   Мементо мори, дорогой друг.
   Но не забывай, что самое главное – это любовь.
   Ол ю нид из лав.
   Люби и будь любимым.

   На следующее утро Антон развеял прах своей рукописи над тихой речной гладью.


   Кессонная болезнь

   – Я бы не смогла вернуться из места, где мне было хорошо, – сказала Маша. – Слишком привыкаю к местам. Да и к людям тоже. «Привычка свыше нам дана…».
   Антон смотрел на нее сквозь сигаретный смог, плавающий по небольшому помещению городского кафе, и думал о редакторе. Картина подпиравшего голову Петра Григорьевича, сидящего за столом у окна, не давала ему покоя. Ночью он разговаривал с ним во сне, и тот отвечал ему, не меняя позы, в которой в последний раз его застал Антон. Редактор жаловался на жизнь и говорил, что никогда не будет больше заниматься этой ерундой. А потом вдруг вскочил и начал выплясывать лезгинку, держа в зубах остро наточенный карандаш…
   – А ты знаешь, что человеку, долгое время пробывшему на глубине более 20 метров, при всплытии угрожает смертельная болезнь? – вдруг спросил Антон, глядя на круги, расползающиеся в тумане от его чистого дыхания.
   – Нет. Что за болезнь?
   – Она называется «кессонная болезнь». При большом давлении, которое бывает на глубине, в крови растворяется азот воздуха, а при резком подъеме давление у человека резко падает, растворимость азота уменьшается, и в крови и тканях образуются пузырьки газа. Эти пузырьки закупоривают мелкие кровеносные сосуды, причиняя сильную боль. Если эти пузырьки окажутся в центральной нервной системе, они могут убить человека.
   – А как же тогда восстанавливаются те, кто этим занимается профессионально? Водолазы, например?
   – Водолазы, ныряльщики и прочие подводные профи знают об этом. Они избегают резких всплытий и делают это очень медленно или дышат специальными газовыми смесями, которые не содержат азот. Животные же каким-то образом знают об этой опасности и предельно осторожны. Например, пингвины ныряют ненадолго, тюлени перед погружением делают мощный выдох, а у китов воздух на глубине выдавливается из легких в большую трахею. А если в легких нет воздуха, то азот не попадает в кровь. Такая вот умная природа.
   – Может быть, это защитный механизм, который призывает нас резко не покидать те места, где мы были. Мы ведь оставляем там частичку себя и своих мыслей. А резкий разрыв с собой и своими мыслями чреват нагнетением негатива, – глаза и волнистые волосы Маши плыли в тумане его размышлений.
   – Это точно, – сказал он. – Ты знаешь, мне предложили стать редактором в нашем издательстве. Петр Григорьевич неожиданно умер от разрыва сердца или кровоизлияния… не знаю… я нашел его вчера в кабинете мертвым. Жуткое зрелище. Как будто всплыл неожиданно с большой глубины… А сегодня утром позвонила его заместитель и сказала, что никогда не согласится стать редактором. Больше кандидатур нет – только я. Даже не знаю, что делать. Я никогда такой ответственной работой не занимался. Мне кажется, у меня тоже какая-то кессонная болезнь разовьется, если так быстро вынырну из своей норки.
   Маша радостно подпрыгнула на диванчике:
   – Да ты что!!! Это же здорово! Ты будешь главным редактором???
   – Всего лишь маленького издательства, печатающего никому не нужные книги за деньги авторов. Я даже свою книгу издать не могу, никому она не интересна.
   – Так теперь у тебя будет возможность ее издать! Соглашайся!!!
   Антон вздохнул.
   – Только ради этого. Один мой знакомый «писака» говорил, что нет ничего хуже, чем издавать самого себя. Это дурной тон – быть главой издательства, печатающего тебя самого. Книга должна заинтересовать как минимум еще одного человека… Ну, кроме тебя, конечно, поскольку ты лицо в данном случае необъективное, – он улыбнулся.


   «Твоя любовь сильна»

   В колонках надрываются Rolling Stones, губная гармошка рвет душу, а спокойствие так и не приземляется на поверхность мыслей.
   Какая разница, будет напечатана книга или нет?
   Главное ведь то, что с тобой рядом твой человек.
   Человек, с которым тебе интереснее говорить, чем с самим собой.
   Может быть, и книгу ты писал только для того, чтобы встретить этого человека.
   А когда встретил – сама книга потеряла смысл.
   «Твоя любовь сильна», – поет Мик Джаггер.
   Он знает, о чем поет.
   Ему можно поверить.
   Бог с ней, с книгой.

 Н. Новгород-Москва, 2008–2015.




   Сага о Булыжникове


   «Звездный час» студента Булыжникова

   Иван Булыжников проснулся раньше обычного, и перед его осоловелым взором предстала мужеподобная преподавательница, которая читала курс по иностранному шпионажу, совершенно забыв при этом, что в мире существуют иные понятия. Студентки-институтки, окружившие Булыжникова плотным кольцом, лениво перелистывали модные журнальчики на округлых коленках, не проявляя при этом никакого интереса как к лекции, так и к Булыжникову, таращившемуся на них с вечным вопросом в глазах.

   «Что делать?» – внутренне полюбопытствовал Ваня, и, не найдя достойного ответа, вдруг неудержимо захотел есть. Перед его мысленным взором замелькали аппетитные иллюстрации из кулинарной энциклопедии, которую он пролистал на завтрак перед учебой: копченый гусь, разрезанный пополам вдоль позвоночника, поросенок с тонкой, нежной шкуркой, поджаренные на медленном огне свиные ушки, грудинка по-венгерски, нашпигованная чесноком изнутри, филе холодное, печенка «Наполеон» и т. д. Все это разбавлялось его любимым коктейлем «Розовые щечки», крюшонами и различными наливками. Булыжников очнулся от шлепков, издаваемых его жадной слюной, капавшей на вычищенные ботинки. Вся аудитория во главе с лектором хищно нацелилась на Ивана, и он заставил себя забыть недоступные пряности и подумать об учебе.
   Учиться Булыжников любил, хотя ничего на лекциях не записывал, а только заворожено слушал преподавателей (конечно, если не спал), следуя историческому примеру вождя мирового пролетариата. Умильно, а иногда просто по-идиотски глядя в сосредоточенные глаза препода, Булыжников старался вникнуть в причину столь серьезного отношения к лекции, и ему все чудилось, что лектор вот-вот прервется на полуслове и, рассмеявшись, скажет: «Брехня все это, братцы!»
   Замечтавшись, Ваня опять прозевал конец лекции и сквозь полудрему услышал задорную трескотню Наташки Печкилавочкиной:
   – Булы-Оглы, пора вставать, однако! Не хочешь выполнить свой рыцарский обет?
   Недоуменно поморгав большими голубыми глазами, Иван наконец-то вернулся в реальность и, надев на лохматую голову наушники, печально побрел к деканату, не обращая внимания на подозрительно увивавшуюся за ним Печкилавочкину.
   На днях Булыжников поспорил, что ему ничего не стоит зайти в деканат и подать заявление на поступление в магистратуру, что, по мнению злых язычков, должно было вызвать там неоднозначную реакцию, учитывая его катастрофическую успеваемость в институте. Встав перед деканатом и шумно выдохнув углекислый газ в атмосферу, Булыжников нежно дернул ручку двери и переступил порог, который в свое время обивали сонмы теней рыдающих родителей.
   Перед глазами Ивана предстала терзающая душу и желудок картина: вся деканатская братия сидела за квадратным столом, где покоилась почти вся аппетитная мечта Ванюши, и хлебала из блюдец чай, непринужденно хихикая и перемигиваясь. Во главе стола по-свойски восседал замдекана, купеческие щечки которого отражались в пышущем музейном самоваре.
   Сглотнув, Булыжников оторопело пробормотал:
   – Мне бы… тут бы… а где здесь..? Вот.
   Дородная методистка, жуя печенье, прошамкала:
   – Вы по какому вопуофу?
   Булыжников поперхнулся слюной и, откашлявшись, выдавил:
   – А где здесь заявление в магистры пишут?..
   Как на все великие события, реакция была замедленной. Методистка, с загадочной миной отставив чашку подальше от себя, вдруг произвела взрыв печенья изо рта на сидящего рядом замдекана. Тот скособочился и, плеснув чай себе на брюки, осторожно снял очки и начал дико гоготать, припадая при этом на двух пухленьких ассистенток. Преподавательница иностранного шпионажа, которая тоже зашла в деканат попить чайку и посплетничать, уже лежала на столе, подергиваясь в конвульсиях хохота… Вскоре весь деканат превратился в извержение Везувия, и лишь один Булыжников наивным монументом стоял посреди этого хаоса и говорил:
   – А чего смешного-то, а?
   – Ой… Булы… жников… замол… чи..! – истерически содрогался замдекана, полулежа на повизгивающих ассистентках.
   Вдруг дверь деканата грозно скрипнула, и на пороге, весь в лучах солнечного света, появился декан. Броуновское движение внезапно превратилось в упорядоченное единство, и лишь беспорядок на столе напоминал о совершавшейся здесь вакханалии смеха.
   – Что за шум, а сессии все нету? – громоподобно пошутил декан. Трижды краснодипломный хор деканата дружно ухнул:
   – Это все он! – и указал общим перстом на всхлипывающего в углу Булыжникова.
   – ЧЕГО ТЕБЕ, МАЛЬЧИК? – прогремел декан.
   Булыжников не устоял на слабеющих ногах и робко рухнул, звонко стукнув скелетом об пол. Бессильно стуча кулачками по полу, он тщетно пытался остановить рыдания и тем самым все бесповоротнее приближал свой смертный час.
   Замдекана тем временем оправился, слез с урчащих ассистенток и по форме доложил.
   – Он, господин декан, в магистры просится.
   Зарница сочувственной улыбки мелькнула на просветленном лике декана, но тут же сменилась грозовой тучей. Булыжников увидел нацеленный на него строгий взгляд и все понял.
   – В-О-О-О-О-Н!!!

   Здание института пошатнулось, но выстояло. Ивана вынесли два дюжих лаборанта и положили на скамеечке в скверике рядышком с похрапывавшим бомжом…
   После этого фиаско злосчастную фигуру Булыжникова можно было увидеть в одном из ночных дансингов студенческого городка. Обезображенный винными парами, Булыжников нетвердо стоял на бильярдном столе и оттуда в угарном надрыве выкрикивал строки из стихотворения Блока (под их мелодию его в младенчестве укачивал папаша Скипидар Пафнутьич):

     Я пригвожден к трактирной стойке.
     Я пьян давно. Мне все – равно.
     Вон счастие мое на тройке
     В сребристый дым унесено…

   Многие юнцы из разряда вечных студентов от этих слов беспомощно рыдали на рыхлых плечах своих мимолетных подруг. Один даже сочувственно заметил, что, мол, счастье уплюхало на какой-то вшивой «тройке» – могло бы, в натуре, на «шестерке».
   Еще долго душераздирающие вопли оскорбленного Булыжникова оглашали окрестности студенческого городка, мешая спать виновникам его «торжества». Лишь под утро его буйное тело нашло себе последнее пристанище под раковиной клубного сортира. Засыпая в объятьях запоздалой уборщицы, Булыжников иссохшим языком бормотал: «Да воздастся всем невинно оскорбленным и униженным…»

 Эдик Зопов & Аристофан Клубничкин
 (Александр Берензон
 & Вячеслав Смирнов)
 1999



   Поход за счастьем туриста Булыжникова

   Эх, лето красное, любил бы я тебя…
 Классик

   Как робкий юноша первый раз приводит в дом улыбающуюся девчонку, так внезапно наступившее лето принесло с собой столь долго ожидаемые каникулы, и – еще недавно студент – Иван Булыжников неожиданно осознал всю прелесть поры, когда тяжкие оковы студенчества с грохотом обваливаются и в поле растерянного зрения остается одна голая, неприкрытая дружба. То есть те, кто готов в любой момент вытащить тебя на поверхность земли или даже выше, – насколько позволит количество взятого спиртного.
   В первый же день контакта с этой неприкрытой дружбой было решено устроить традиционную туристическую вылазку в лесную зону со всеми вытекающими атрибутами, а именно: палатка-речка, рыбалка-костер, девушки-шашлык и все остальное, умело держащееся в уме.
   Фантазия Булыжникова уже разрисовала ему манящими красками живописнейшую картину: он сидит на фоне огненного заката в шикарном пятнистом костюме охранника, в одной его руке – удочка, в другой – девушка, дикая речка ласково плещется в его болотные сапоги, вдали затихают звуки засыпающего лагеря и все тонет в оглушительной лесной тишине, солнце наконец проваливается за горизонт, девушка прижимается к его плечу… и начинается чудовищный клев…
   Будучи человеком, не обремененным житейской мудростью и занятостью, Ваня нечеловечески вдохновился и через несколько дней уже бодро шагал по мягкому лесному настилу в колонне малознакомых ему людей, волоча ужасно несимметричный рюкзак за спиной и чемоданы чьих-то девушек в дрожащих руках. Оголтелое братство «друзей», дыша здоровым русским перегаром, плотным кольцом сжимало Ванюшу, перекрывая все пути к отступлению. Шествие замыкал предводитель похода по кличке Железный Феликс, задумчиво озирающийся по сторонам в поисках винного магазина.
   Лагерь решено было разбить на берегу попахивающей бензином речушки, и сразу же ее мирное течение было нарушено кидающимися в нее девушками и предусмотрительными парнями, которые таким нехитростным способом решили избежать установки палатки. Вслед за ними на берег, подобно ленивому ужу, выполз штатный эротоман братства по кличке «Одноглазый» и, близоруко щурясь на голые блики девушек, удобно расположился на щедро прогреваемом солнцем пятачке.
   К этому времени у Булыжникова, с печалью смотревшего на творящееся вокруг, в районе спинного мозга прозвучал отдаленный зов природы, и он, по-воровски озираясь, подобно бабуину бросился в кусты, откуда через несколько минут вышел совершенно счастливым человеком. Отмахиваясь от сопровождавшего его эшелона комаров, Иван с удивлением отметил, что вокруг пока все было спокойно: девушки мирно плескались в воде, Одноглазый наслаждался созерцанием, Железный Феликс стоял на холме у мольберта, пуская в пьянящий лесной воздух облачка зарубежного дыма, а неподалеку группа воинственно настроенных архитекторов забивала в землю колышки от палатки чьей-то походной кастрюлей.

   Вечерело. Вместо жаркого солнца на небе примостилась теплая луна, и продрогшие русалки стали выползать на берег из темной воды. Был вбит в землю последний колышек, затрещал первобытный костер, зааплодировала комарам уютно рассевшаяся компания в ожидании праздника. Из тьмы выполз утомленный Одноглазый, подслеповато натыкаясь на рассевшихся вокруг костра любителей здорового образа жизни. Булыжников, наивно взявшийся было за удочку в предвкушении прелестей вечернего клева, тут же был остановлен широкой дланью Железного Феликса, который, причмокнув, в религиозном экстазе прошептал:
   «Пора!» – и вынул из мольберта блеснувшую при свете луны наполненную бутылку.
   Последнее, что помнил Булыжников перед клинической смертью, был назидательный голос Железного Феликса, обращенный к нему с неоспоримым тезисом: «Блажен непьющий, ибо за правду будет бит он пьющими!..», – и одобрительные вопли медленно хмелеющих братков.
   «А порыбачить я так и не успел…» – мелькнуло в голове Ванюши, и все вокруг покрылось тьмой забвения…

   ***

   Сознание вернулось резко, но никаких откровений не принесло, видимо, довольствуясь одним своим появлением. Медленно открыв какой-то глаз, Булыжников различил в пугающей близи от себя то прибывающие, то растворяющиеся в песке волны, причем, каждое новое прибытие волны отдавалось в его голове невыразимыми муками.
   Поразмыслив около 10 минут под бодрые крики чаек, Иван пришел к выводу, что его голова расположена лицом вниз и в его нос плещутся речные волны. Не останавливаясь в построении умозаключений, он вдруг с необычайной ясностью осознал, что его тело лежит на берегу реки.
   Максимально возможно скосив открытый глаз (голова пока не поднималась), Иван путем логического сопоставления пейзажей пришел к выводу, что берег, на котором он лежит, прямо противоположен берегу, на котором был расположен их лагерь. Причину столь странного перемещения Булыжников решил пока не выяснять, – его в данный момент больше интересовали последствия.
   Через полчаса в мозг поступил сигнал от руки: оказалось, что она сжимает саперную лопатку. К тому времени уже открылся последний глаз, а голова приобрела способность вращаться (конечно, в мыслимых пределах). Таким образом, представилась уникальная возможность более детально исследовать окружающую среду и положение собственного тела относительно нее. Выяснилось, что лежит Булыжников не на голой земле, а на надувном матрасе с привязанной к нему консервной банкой. Последний факт неожиданно вызвал в сознании вспышку воспоминаний: истошный визг девушки, из-под которой Иван не очень деликатно извлек надувной матрас и ее недолгое барахтанье в воде после этого.
   Обнаруженные на руке часы несколько нарушили уже было устанавливающуюся гармонию: согласно им, с момента выгрузки лагеря (и, соответственно, потерей Иваном драгоценного сознания) прошло три дня, хотя смена закатов и рассветов почему-то никак не вспоминалась. Тот факт, что часы стояли, еще больше озаботил Булыжникова.
   Вся гремучая совокупность выявленных последствий укрепила Ивана в желании вернуться в лагерь и выяснить истину у более стойких товарищей. Совершив из подручных средств утренний туалет, Булыжников приобрел относительную ясность мысли и точность передвижения и, оседлав матрас, ринулся в воду, работая саперной лопаткой как веслом.
   Когда Иван ступил на берег, его просветленному взору предстал удивительно захламленный участок суши, весь усеянный неподвижными телами братков. Разбросанные по округе в хаотическом порядке, они производили впечатления последствий взрыва, эпицентром которого была развалившаяся палатка. Складывалось ощущение, что друзья не стали дожидаться Булыжникова и подзарядились еще на неделю. Заботил еще и тот факт, что среди тел не было ни одного, принадлежавшего прекрасному полу.
   Однако, несмотря на кажущееся отсутствие жизни, некоторые тела шевелили губами, и над берегом лился непрерывный стон, то затихающий, то вновь усиливающийся, по своему звуковому составу напоминающий нечто среднее между «мама» и «мало».
   Уныло бредя вдоль берега и спотыкаясь о пустые бутылки и столь же пустые тела товарищей, Булыжников медленно предавался отчаянию. Остановившись у ржавых останков Железного Феликса, он устало опустился на землю. Сухие губы почти покойного предводителя зашевелились и прошептали: «Ну, как, Вано… накопал… червишек-то..?». Булыжников по-матерински погладил остывающую голову товарища и, направив гневный взгляд к небесам, воскликнул:
   «Не приведи Господь увидеть студенческий поход, бессмысленный и беспощадный!..»
   Никто не ответил ему.
   Все так же равнодушно поднималось из-за леса холодное солнце, над спящей рекой дрожал туман похмелья, уносимый течением к заспанному горизонту.
   На берег выполз одинокий рыбак и задорно метнул что-то в воду.
   И только тяжелый стон, плывущий над землей, словно отвечал Булыжникову, улетая вслед за кричащими чайками к застывшим облакам…

 Эдик Зопов & Аристофан Клубничкин
 (Александр Берензон
 & Вячеслав Смирнов)
 1999



   Последняя зарплата инженера Булыжникова

   Тусклый рабочий полдень ничем не отличался от тысячи предыдущих.
   Иван Скипидарович Булыжников, инженер четвертой категории конструкторского бюро по проектированию невозвратно-запорных клапанов, как обычно, спускался по мраморной лестнице в общественную столовую, чтобы наполнить свое изголодавшееся инженерное чрево питательными калориями. Миновав спортивно настроенных работников КБ, использовавших обеденный перерыв для игры в настольный теннис, Иван Скипидарович тяжелой походкой вошел в шумящую, звенящую, чавкающую и галдящую столовую.
   Постояв полчаса в томящейся очереди, смотревшей с нескрываемым слюноотделением на жующих коллег, Булыжников достал из бесформенной горы, лежащей у подножия раздаточной, нечто, напоминающее по форме поднос, украсил его традиционным набором закусок и, найдя в уголке уединенный столик, грузно опустился на стул. Придвинувшись поближе к подносу, Булыжников стал неторопливо выуживать из столовских блюд съедобные части и вдумчиво их пережевывать, постепенно ощущая, как поясной ремень на его животе с каждой минутой становится все туже…
   Через некоторое время, сдав остатки пищевого кораблекрушения в кипящую жизнью мойку, Булыжников продефилировал обратно мимо цокающих теннисистов и самоупоенно опустился на креслообразный стул, много лет служивший терпеливой подставкой его бренному инженерному телу.
   Но не успел Иван Скипидарович отдаться блаженной послеобеденной нирване в лоне своего «рабочего» места, как в дверях инженерно-коммунального офиса сверкнула рябоватая физиономия очень младшего научного сотрудника Гоши Перепелкина, который, со свойственным ему заиканием при упоминании начальства, прогундосил:
   – БУЛЫЖНИКОВ – В КАБИНЕТ н-ны… н-ны… н-НАЧАЛЬНИКА ОТДЕЛА!.. СРОЧНО!!!?
   «Опять взаймы будет просить», – с досадой подумал Иван Скипидарович, поднимаясь на ватные ноги и с явным неудовольствием вспоминая женоподобную фигуру начальника конструкторского отдела Сизо Паранджановича Иваношвилли.
   Необходимо признать, что, несмотря на кажущуюся абсурдность мыслей Булыжникова, он был пророчески прав. Сизо Паранджанович, в противовес своему головокружительному положению на стремянке успеха, обладал редкой способностью выглядеть постоянно бедствующим и притесняемым декадентом. Это свойство начальника не давало спать не только районной налоговой полиции, но и всем подчиненным угнетаемого жизнью руководителя, поскольку постоянно, с первого же дня зарплаты, он только и делал, что занимал у всех деньги (утверждая, что на лекарства). Именно этот факт, а не грозный имидж руководителя, заставлял сотрудников шарахаться от его широкобедрого силуэта, то и дело мелькавшего в коридорах технической империи.
   Подходя к келье начальника-аскета, Булыжников удостоверился, что все деньги предусмотрительно спрятаны им в носок (на случай обыска в виде дружеского похлопыванья по разным частям тела), и, робко постучав в дверь, вошел внутрь.
   По кабинету гулял шальной воздух мнимой свободы: начальник любил распахивать окна в своей берлоге, видимо, для того чтобы имитировать атмосферу напряженной работы за счет автомобильного шума за окном. Из-под стола, погребенного под многослойной кипой бумаг, справочников и чертежей, выглядывал гордый анфас Сизо Паранджановича Иваношвилли. Под плешистой опушкой, венчающей череп большого мыслителя, горели два черносливовых глаза, между ними тяжелым оползнем свешивался грекоподобный нос, еще ниже располагались развесистые черные усы, из-под которых лукаво выглядывала дымящаяся сигаретка, презирающая постулаты пожарной безопасности.
   – Можно? – по привычке робко спросил Булыжников.
   – Ну проходи, садись, – ехидно усмехнулся сквозь жеваную сигарету начальник. – Знаешь, зачем вызывал?
   Где-то в мезозойском слое наваленных на стол бумаг глухо забился в конвульсиях телефон. Иваношвилли, закатав рукав, обнажил волосатую кавказскую руку, запустил ее в братскую могилу документации, долго шарил где-то в глубине и, ничего так и не нащупав, возвратил руку в прежнее положение – на свое аскетическое руководящее брюшко. Телефон еще немного повозился на дне и вскоре затих.
   Наступила неловкая пауза.
   Потерев лоб потной ладошкой, Булыжников вопросительно уставился на начальника.
   – Тут мне новые лекарства обещали привезти, – подмигивая, сказал Иваношвилли, – да вот, полторы сотни не хватает. Не одолжишь?
   Булыжников собрал все свои актерские способности и сделал такое недоуменное лицо, что, казалось, еще немного, и этого дебила не спасет даже реанимация.
   – Сизо Паранджанович, да я бы с радостью, но подумайте сами, откуда ТАКИЕ деньги у рядового инженера? У меня ж вся зарплата в первый день на питание в столовой уходит! Дома в холодильнике только окоченевшая муха с эпохи Перестройки валяется. Жена ушла пять лет назад, сына на меня взвалила, уже три года пацану, а до сих пор не знает вкуса человеческой еды, – если бы теща мясником не работала, так бы и вырос парень доходягой! А так хоть при мясе, чего про его папашу не скажешь…
   – А кто папаша-то? – встрепенулся начальник.
   Булыжников задумался.
   – Вроде всегда считал, что я… – неуверенно сказал он.
   Иваношвилли встряхнул остатками кудрей и крякнул:
   – Ну, ты мне зубы-то не заговаривай. Эту сказку про унесенных ветром реформ я уже сто раз слышал. Я тебя серьезно спрашиваю: одолжишь две сотни, или мне их из твоей будущей зарплаты вычитать?…

   …Покрывшийся корочкой возмущения, Булыжников с вывернутыми карманами вышел из кабинета.
   В коридоре приятно пахло сыростью и пылью многовековых бумаг. Вокруг сновали с развевающимися на ветру листками озабоченные труженики. Жизнь кипела вокруг, но к сотрудничеству не приглашала.
   Булыжников тупо смотрел прямо перед собой. Под ногами обиженного и оскорбленного инженера уныло скрипел и шуршал совковый линолеум. Который раз слепая судьба подкидывала Булыжникову подлянку, но он до сих пор не мог привыкнуть к ее неожиданным ударам. В голове сверлила мысль всех революционеров: «Что делать?». Перед мысленным взором инженера проплыла кипа инструкций, которые он должен был прочитывать каждый раз, перед тем как приступить к занимательному черчению. «Несть казенным бумагам числа, аки внебрачным детям тореадора!..», – пробасил внутренний голос гонимого калеки.
   Поудобнее затесавшись в свое рабочее сиденье, Булыжников гордо отодвинул в сторону инструкции, достал чистый лист бумаги, засунул за ухо до неприличия тонко отточенный карандаш и задумался…
   Но патриархальная тишина его убежища опять была вероломно нарушена. На этот раз провозвестником свободы стала ворвавшаяся в дверь Изабелла Металлургиевна Холостякевич, бессменный профорг коллектива и активист в юбке. Гремя перстнями на пухлых пальцах и распространяя характерный для нее запах фирменных духов «Королева бензоколонки», Изабелла Металлургиевна, надув меха голосовых связок, кинула боевой клич:
   – В СОСЕДНЕЙ КОМНАТЕ ЗАРПЛАТУ ВЫДАЮТ!!!!!
   Булыжников смачно хлопнул себя по лбу. Как он мог забыть? Такие дни ждешь годами, а когда они приходят, ты всегда занят другими мыслями.
   Выстояв очередную в его жизни очередь (но более приятную, чем в столовой), Иван Скипидарович с небывалым чувством освобождения от всех земных забот вышел в коридор, благоговейно прислушиваясь, как в его кармане шелестят свеженапечатанные купюры. День, начавшийся так плачевно, обретал тенденцию к воскрешению из пепла.
   «Наконец-то пару свежих носков куплю!», – мечтательно подумал Булыжников, не заметив, как за его спиной замаячила пританцовывающая фигура Сизо Иваношвилли, который, пуская в сторону струйки дыма и мерно покачивая бедрами, с интересом устремился за счастливым инженером…

   ***

   Только на следующее утро тело Булыжникова было найдено заспанными охранниками. Как муха в паутине, из которой высосаны все соки, безжизненное тело инженера повисло на металлических прутьях «вертушки» у проходной, совершая по кругу последнее свое путешествие…
   Булыжников так и не смог в тот день покинуть свою работу, которой он отдал самое дорогое, что у него было в жизни – свою последнюю зарплату.

 2000




   Косильщик Лужаев
   Рассказ от третьего лица

   Дню защитника Отечества посвящается…

   За непрозрачным окном девятиэтажной избы-новостройки лукаво забрезжил рассвет, и брызги его окатили заспанное лицо слесаря 23-го разряда Афиногена Лужаева, мирно почивавшего летаргическим сном на комфортабельном пучке соломы. Нечеловеческим усилием воли продрав глаза, Афиноген увидел у одра свою жену Ефросинью, которая интригующе держала что-то в руке и блаженно улыбалась.
   – Вставай, дорогой! Пришла повестка от твоей Совести, – сказала она и, скрипнув тазом, медленно растворилась в табачном дыму Афиногенного спросонья, предусмотрительно оставив повестку на чугунной тумбочке времен Людовика 1917-го.
   Афиногену было не впервой наблюдать эту шекспировскую сцену. Повестка от Совести приходила ему с пугающей регулярностью два раза в год, нагло прерывая сладостный сон и вынуждая принимать решения, столь несвойственные профессии слесаря. Лужаев мужественно решил не принимать решений и вышел из избы подышать солнечным излучением.
   Совершив утренний туалет и посетив вечерний макияж, Афиноген остервенело набросился на дымящийся завтрак, по обыкновению не заметив, что рядышком примостилась Ефросинья, заразительно жующая спелую морковку.
   – Приятного аппендицита, – сказала она, вопросительно глядя на мужа.
   – Спасибо, – жевнул Афиноген, мрачно предчувствуя расспросы.
   – Сегодня с утра удивительный уровень радиации, – мечтательно произнесла Ефросинья и вдруг, безо всяких переходов, рубанула:
   – Что ты решил с повесткой, дорогой?
   Поперхнувшись соленым байкальским огурцом, Афиноген прокашлял:
   – Пойду в поле.
   – ОПЯТЬ КОСИТЬ? – вскрикнула Ефросинья с таким чувством, что ребенок в ее чреве всколыхнулся и заревел благим матом.
   – Ушпокой дите, – невозмутимо сказал муж, сплевывая на дубовый стол остатки зубов, – надо, жначит надо.
   Всякий раз, когда Совесть присылала Афиногену повестку, в которой укоряла его в равнодушии к судьбе Родины, дикая работа мысли Лужаева приводила к одному выводу – идти косить. Он знал, что это дурно, что одной косьбой не отделаешься, но все равно шел, и, возвратившись с полей, снова погружался в летаргический сон.
   Когда Ефросинья покорно затихла, Афиноген собрал весь свой небогатый скарб, чмокнул жену в шершавый затылок и побрел вприпрыжку по просторному полю, не оборачиваясь на жену, махавшую ему вслед брезентовым носовым платком.
   В поле буйным цветом мелькали первые косильщики. Наметанным глазом Афиноген без труда различал среди них новичков: они неумело махали руками, прикидываясь паралитиками.
   – Эй, Лужаев! Подгребай сюда, – раздалось из-за соседнего стога.
   Афиноген подгреб и, сбросив весла в пахучую траву, засучил рукава, откуда уверенно достал поблескивающую нездоровым блеском косу профессионала.
   Подмигнув товарищам, которые тоже косили от Совести не в первый раз, Лужаев залихватски взмахнул косой и с жаром принялся за работу, внушая ужас и уважение столпившимся вокруг новичкам…
   Солнце робко садилось за обкуренный горизонт, а косильщики все не могли оторваться от своего бессовестного хобби. И в самый разгар сенокоса, когда захмелевшие от работы новички осипшими голосами горлопанили народные песни, а далеко впереди них мелькала красная рубаха Афиногена, уверенно вырвавшегося вперед, – в тот самый момент из-за подозрительно темнеющего неподалеку леса вырулил на бешеной скорости колхозный комбайн, ведомый празднично настроенным егерем Аликом Бухалкиным, известным деревенским генералом в отставке (на генеральской ставке), в тот злополучный день справлявшим собственное повышение по службе.
   Безбожно заносимый на поворотах, сумасшедший комбайн за считанные секунды подкосил не успевших опомниться новичков и уверенно понесся навстречу мускулистому затылку Афиногена Лужаева, одиноко совершавшего в пустынном поле бессмысленные вращательные телодвижения.
   По-толстовски увлекшись прелестями физического труда, Афиноген принял шум в ушах за прихоти собственного организма, отвыкшего за время летаргической спячки от мускульных напряжений. Поэтому, когда за его широкой спиной зловещим призраком вырос комбайн, сотрясая шестернями и губя все живое на своем пути, в светлую голову Афиногена не закралась даже банальная мысль об Аннушке, пролившей свое масло, и Лужаев принял смерть без единой мысли (даже задней) в голове.

   Вот так, глупо и нелитературно, под ножом комбайна погиб наш незамысловатый герой. А братская могила, поставленная на средства разжалованного Алика Бухалкина, до сих пор служит грозным напоминанием новичкам, что жизнь не всегда требует от нас сенокоса – иногда можно и пойти на поводу у своей совести!

 1999