Мой муж – нацмен

Жарким июлем 2008 года я возвращался на поезде из Москвы домой в Питер.

В душное чрево вагона сразу залезть не решился, стоял, курил на платформе. Рядом трогательно прощалась престарелая пара, на которую нельзя было не обратить внимание.

Она – высокая, грузная блондинка, великоросска, с тонкой, но уже дряблой кожей полных рук. Лицо рыхлое, но приятное в своей естественной мимике – без подтяжек. В молодости, видно, была красивой.

Он – еврей, сильно старше её. Можно сказать, совсем старик: согнувшийся, но при этом в модных бежевых слаксах и клетчатой ковбойской рубахе, выбивавшейся из-под потёртого ремня.

– Лялечка, ты мне позвони, как устроишься, – повторял он. – Позвони. А телефон убери, потеряешь.

– Уберу, Боря. И позвоню, – громко отвечала она, поглядывая через его плечо на окружающих и как бы извиняясь. – Ты иди, иди. Иди прямо сейчас.

– Нет, я буду ждать отхода поезда, – упрямо говорил он, придерживая её за локоть. – Мне телефона не жаль. Жаль, если ты не позвонишь.

– Я знаю, знаю, – тихо отвечала она ему (я стоял рядом и слышал), и снова громко: «Иди, ну иди же, Господи.»

Она позволила себя поцеловать, потом мягко, но решительно отстранила его и, кивнув всем, вошла в вагон, со спокойным достоинством опершись на подставленную проводником руку и приняв от него большой чемодан.

Мы оказались с ней в одном купе в компании двух командировочных мужичков, быстро закинувших чиновничьи портфели наверх и торопливо засобиравшихся в ресторан.

Когда все ещё были в сборе, она, уже устроившись у окна, оглядела нас и сказала, то ли гордясь, то ли извиняясь: «Мой муж – нацмен».

– Видели, бабуля, – хихикнули командировочные. – И как вы с ним?

– Тяжело…, но хорошо.

– Сочувствуем, – понимающе переглянулись соседи, подмигнули мне и выскочили из купе.

– А чего ж сочувствовать? – не обидевшись, спросила она уже у меня. – Если хорошо подумать, то можно и позавидовать.

Поезд тронулся, и она помахала ему через пыльное стекло, а он, подпрыгивая, как на верёвочках, двинулся было за вагоном, но тут же отстал, затерявшись среди провожавших.

– Господи, говорила же: иди, – улыбаясь, проворчала она. – Упрямый.

– Меня зовут Алёна Ивановна Петухова, – обратилась она ко мне. – Представляете, три раза замуж ходила – и все три мужа с нерусскими фамилиями. А я как родилась Петуховой, так Петуховой и помру.

За иностранцев замуж ходили?

– Нет, какие иностранцы, наши советские люди. Я расскажу, если вам интересно. И про себя расскажу.

Времени было много, я достал коньяк, разлил и стал слушать её рассказ. Интересный, надо сказать, был рассказ и поучительный. Я не стал бы его записывать, – просто распустил бы на анекдоты, – но сложилось так, что я узнал про неё всё до конца. И вот – записал.

1. Алёна Петухова

Немножко обо мне послушайте. Потом понятнее будет.

Я – сельская, родилась в деревне Зарубино Высоковского района Торжокского уезда. Правда, красиво звучит? Высоковский район, станция Высокое. Бодро звучит.

От нашей деревни в пятнадцати верстах по полевой дороге – город Старица: небольшой, красивый, аккуратный, на берегу Волги стоит.

Меня ещё не было, но мать рассказывала, что у деда моего Петра Ивановича при нэпе была маслобойня. Дед масло возил продавать в Старицу на базар. Поторговав, обычно выпивал, и лошадь сама везла его до дому, а он спал себе на облучке. Бабушка считала это легкомыслием страшным и ругала деда, но никто его ни разу не ограбил. Был другой случай. Раз, поторговав, дед отошёл к забору пересчитать барыши, а из-за забора вдруг рука высовывается и хвать деньги. Дед бросился к милиционеру, но тот отмахнулся или сделал вид, что не понял. Тогда дед побежал к рыночному авторитету, как теперь говорят. А рынок в то время держали приезжие – ни одного знакомого дед в конторе не нашёл. Но объяснил, с какой бедой пришёл. Посовещались хозяева рынка и отсчитали деду половину суммы. Вторую половину взяли себе за то, что вора найдут: знали, кто это сделал.

Потом раскулачили нас, забрали маслобойню, лошадь, и стали мы жить бедно, как все.

В деревне нашей, когда я родилась, было больше ста домов, церковь своя (заколоченная), клуб. Колхоз не маленький. И жили в деревне не только русские. Была семья Митавских, так, посмотришь: вроде, – как все, но нет: какая-то выправка – не как у нас – у них была, и гордость какая-то – беспричинная, – но они ставили так, что законная. Ещё были южане, с Украины несколько семей. Песни пели – заслушаешься. Но наши тоже петь горазды были. А ешё на гармонике играли, на балалайке. В общем, голосистая деревня была. И дружная. Жила даже татарская семья, как занесло их к нам, не знаю. За кладбищем же у нас стоял цыганский табор.

Но в основном, конечно, русские жили, люди простые, без всякой этакой гордости. Всё больше сдержанные, даже подозрительные, не улыбнутся, не пошутят, а если пошутят, то лучше бы не шутили, одни только слёзы после их шуток. Потом я уже поняла (жизнь показала), что это – особенность русских, живущих в наших северных краях. Они сначала как бы отталкивают тебя, а потом, если понравился, постепенно приближают, смягчаются, и юмор появляется, и смех, и нежность боязливая, а потому особо ценная. И если беда какая случится, то тоже не сразу подойдут: сначала посмотрят, не рассосётся ли, не показушна ли. Но, коль поймут, что не показушна, придут на помощь решительно и споро, уж можете мне поверить. А если беда непоправимая, то не бросят, помогут, сколько надо, не выпячиваясь и не требуя ничего взамен. Но, коль не понравился ты, лучше сразу уходи (это не Ленинград и не Рига, где приседают, улыбаются, делают такой вид, что не поймёшь, то ли любят, то ли проклинают). А у нас полутонов не было: как отрезали, и больше всё.

Ещё немножко про себя, и перехожу к мужьям. В войну уезжали мы на Урал, а, как вернулись, деревню нашу еле нашли. К победе осталось в ней меньше десяти домов, да и те пустовали. Церковь сгорела, но не осквернилась. Лики на стенах остались, даже как-то ярче стали. Знаете, как в кино: церковь без купола, остатки кованой ограды, свёрнутой взрывом в трубочку. Вокруг всё кустарником сорным поросло. Справа, где сельсовет был, – трава по пояс, кузнечики гудят. А внутрь храма зайдёшь, лики святых на тебя смотрят. Фигуры в синих хитонах склоняются. Кто – не знаю, так как в церковь не ходила и сейчас не хожу. Нашу-то церковь закрыли, когда я ещё не родилась, а, вишь ты, лики остались.

Наш дом тоже сгорел, он третий от церкви был вдоль овражка. Мама выкопала схороненные в огороде пожитки – ложки, вилки, кое какую посуду, и уехали мы в Старицу к маминому брату – дядьке Василию. Его семья, хоть в городе жила, но в своём доме – небогатом, но с садиком. Дядька воевал и вернулся, представьте себе, целым и невредимым. А жена его Мария под оккупацией была и тоже выжила, и дом сохранила.

Василий Алексеевич скоро приказал долго жить: пил много, как пришёл с войны, а мы остались жить с тётей Машей. Я в Старице школу закончила с грамотой. Читала много и всё представляла, что меня кто-нибудь заберёт отсюда. Так ясно представляла, что поверила. С этой веры и началась у меня взрослая жизнь.

Старица – красивый городок, но маленький и малоэтажный, как деревня. Волга там молодая, в высоких берегах, монастырь древний. Да только это я всё теперь понимаю, а тогда мне всё казалось скука постылая, мнилось, что жизнь проходит мимо, и у меня одно было на уме: вырваться, уехать. С мамой отношения не складывались. Отец в войну от нас ушёл, братик мой маленький умер в эвакуации. Вот мы с мамой и столкнулись – два характера. Она меня с детства в строгости воспитывала, не баловала. Если я простужалась и заболевала, лечила битьём, чтобы впредь не повадно было. Нежной тоже бывала, но редко. Считалась я у неё непутёвой, легкомысленной.

Ко мне сватались два раза, но грубо как-то, неумело, и я отказала. И поехала завоёвывать Торжок. А куда ещё? Торжок не велик городок, но на тракте. Тверь – город побольше, да что говорить, – трамвай ходит. Страшно. Про Москву и Ленинград не говорю – мечта была просто несбыточная. Да в то время мне предложи, так ещё и не поехала бы со страху. Такой вот дикой была.

Решила начать с Торжка. Там и познакомилась с первым моим мужем.