Алексей Аистовъ

Дежавю

© Степанов А. И. 2018

Невская першпектива

 

«…красота – не прихоть полубога

А хищный глазомер простого столяра».

 

Осип Мандельштам


 

«Не красиво, а правильно, —

так говорил

математики школьный учитель. —

В непреклонную стройность небесных стропил

с этим взглядом надёжным входите…»

 

 

Так разносишь по миру, что видел уже,

что расставилось в ряд соответствий

Петербургу, впечатанному на душе

кодом юношеских геометрий…

 

 

Так холодною поступью в такт красоты

осмысляются жизни мотивы,

что упрятаны зодчими в нить прямоты

Невской вытянутой першпективы.

 

Грузинский чай

 

Мы пили на кухне грузинский чай,

старушки две в белом, на стуле кошка,

слетались истории невзначай

к вечернему сумраку понемножку.

 

 

Всё было, как водится: чей-то муж,

пропавший во времени, слухи, связи, —

и я за рассказами точно уж,

уж точно забылся в глухой осаде.

 

 

Как вдруг из беспамятства слух восстал,

не веря спросонья… – Одна лепечет,

что в Смольном училась. Какой-то бал…

Другая кивает, лишившись речи.

 

 

И серые стены бесцветных дней

на миг расступились навстречу правде

такой невозможной… Блистала тень

в скупом от величия Ленинграде.

 

 

Советская кухня, грузинский чай,

тоска по углам отслоилась в сгустки.

Слова ино-странные бормоча,

старуха ревела совсем по-русски.

 

Петербургская грустная песня

(прогулка с музой)

 

Мы пройдёмся с тобой вдоль каналов,

где плутали по множеству раз,

не ища ни конца, ни начала,

где по-прежнему вьюжит сейчас.

 

 

Там снежинки, под блеск вдохновения,

жалят щёки, как вспышки-стихи,

выжигая следы песнопения

на подстрочник холодной зимы.

 

 

Я целую тебя. Ты, как можешь,

отторгаешь приливы любви,

О, лазурь поднебесного ложа

в сладкогласье промозглой Земли.

 

 

Петербургская грустная песня.

Чтобы вспыхнуть сумела зола,

ты уводишь меня в занавесье

смутных окон колодца-двора.

 

 

Там рождаемся мы, умираем,

открывая скрипучую дверь

в то, что в вечер припомнилось с чаем,

что давно в каталоге потерь…

 

Ноябрь седьмого трибунной строкою

 

Ленинградский вокзал не похож на Московский,

там в буфете средь хмурых, отнюдь не приезжих,

в ребус трещин стола, в грань сомнительной стопки

к полуночью всегда я светлёхонький брежу…

 

 

Этот длинный роман, ну, почти как толстовский,

в переводе моём несуразен, как правда…

Мой сосед, осерчав, но премилый чертовски, —

бутерброд с колбасой и селёдочный запах

предложил отвести под пол литра к артистке

всем известной… и мне.

– Загудим деньрожденье:

не дано сочинять, пусть советские диски

препарируют вкус времяпрепровождения…

 

 

Одиночеству в пасть

           (прямо в краснознамённую,

           в ту, где верили, гнулись, иль просто толпою

           для чего-то срослись в телеутро казённое

           на ноябрь седьмого трибунной строкою)

мы смотрели на кухне в хмельном безразличии.

Было утро. Противно. Когда расходились,

той актрисе взбрело лунный взгляд Беатриче

мне за дверь спешно бросить из скромной квартиры…

И его я унёс. И кусались повсюду

кумачовые флаги. С грудными бантами

по кричалкам разбились без-умные люди

среди Чуда проспектов, как сны из Италии…

 

 

Петербург! Ты как эхо с созвездия Данте,

где любовь, как мираж, но с надеждой на встречу.

Где в граните затеряны знаки и даты

повседневности Бога, в которой ты вечен.

 

 

Петербург, где на Невском в толпе одиноко,

распадаются звенья людей совпадения,

где Казанский направит всевидящим оком

в колоннаду степенного долготерпения.

 

 

Вся в барашках Нева, как в ногах покрывало,

но не греет, а стынет под натиском бури,

что из дальних морей навсегда заказала

дух бунтарский, замешанный в нашенской дури.

 

 

Все пути до Дворцовой. Там ветры, как стая

из простуженной вечностью русской основы.

Из-за крыш Исаак с высоты наблюдает,

как, ликуя, народ, примеряет оковы.

 

 

…Время жмёт. И пора в ленинградско-московский

неизбежный вокзал, где я спрятал надежду

в ребус трещин стола, в грань полу́ночной стопки,

где светлёхонький я улыбаюсь и брежу…

 

Осень Петербурга

 

Внутри себя я в Петербурге(с),

а потому с утра дожди

заморосили переулки

и льют за шиворот души.

 

 

Кружу себе по ртутным лужам,

к любви сбежавший налегке,

и с каждым шагом мир мой уже, —

в подъезд уткнётся на замке,

 

 

где коммунальные квартиры

в Позавчерашнем заперлись

задвижками времён Бастилий

и паутиной у карниз.

 

 

Где старый фильм (потёрта плёнка)

смотрю до одури зари:

кленовый лист в руке ребёнка

в саду Михайловском горит…

 

 

Хмельная осень Петербурга!

Тебе по-варварски молюсь

просветом в облачности с юга,

и невским ветром в ритме blues.

 

На 7-ой Советской

 

В комиссионке на 7-ой Советской,

где пыль из прошлого до потолка,

где смотрят в зеркала мои все двести…

(за гранью спрятаны, наверняка)

года, что вылупились в круглом глазе

чеканкой, супницей, огней игрой

в плавильне хрусталя. Сожмут в досаде

и выбросят потом ночной порой

в крик неизвестногО, что сдуру купишь…

Зиянье магазинной тишины,

где бедность продаётся на поруки,

промокло звуком порванной струны.

 

 

Не каждый вхож в те сомкнутые двери,

где ночь и день – над тайной абажур,

надежды где взошли и пожелтели,

оставив тень от света прошлых лун.

Не вещи, души их, как та дорога

в извилинах прошедшего пути,

зовут к себе, им так нужна подмога,

из тупика людской ненужности…

 

 

Иду, иду Суворовским на Невский,

пусть Старый, но до дрожи дорогой,

с Восстанием прощаюсь, будто с детством,

ведь я живу сегодня под Москвой.