23 июля 1924. Кто теперь назовет Манна[46] чисто расовым писателем?[47] У этого Манна нет расы, есть только цивилизация… За это вас хвалят только ваши еврейские приятели, хвалят ради политики, а не из эстетических соображений… Эльзе мила и добра. Как жена и возлюбленная. Кошечка для постели? О нет, нечто большее… Но жизнь так вульгарна. Я часто стыжусь самого себя. Если б я мог на тебе жениться, Эльзе, было бы много легче… Мы тянем друг друга в грязь. Мы думаем и смеемся иногда так вульгарно. О, этот избыток низменного и стыда! Бедная Эльзе! Я действительно твой соблазнитель. Мы утрачиваем нашу любовь. Почему так должно быть? Почему эрос моя мука, почему он не должен быть для меня радостью и силой?.. Лондонской конференции вновь грозит срыв[48]. Евреи не хотят давать денег без гарантий. Французы хотят всё новые формы гарантий. Тот случай, когда немецкий и еврейский интерес совпадает. Среди эксплуататоров нет единства. Борьба между деньгами и нацией… Я жду Эльзе, и мое сердце колотится, готовое разорваться.
Эрос! Эрос!! Эрос!!!
25 июля 1924. Вечный вопрос о собственном предназначении. Кто я, зачем, в чем моя миссия и мой смысл? Могу ли я верить в себя? Почему другие в меня не верят? Лентяй я или избранный, ждущий гласа божьего? От глубочайшего отчаяния спасет меня все тот же сияющий свет: вера в собственную чистоту и в то, что мой великий час должен прийти… Я вышел из Вагнера[49].
29 июля 1924. Нужно отказаться от всего, что называешь собственным мнением, гражданской отвагой, личностью, характером, чтобы стать какой-то величиной в этом мире протекции и карьеры. Я пока – ничто. Большой нуль… Прежние друзья избегают меня как чумы.
Кто-то из них посоветовал ему сначала самому научиться думать. Он поражен таким умалением его и яростно судит теперь обо всех прежних друзьях: «Наша золотая молодежь. Академическое юношество. Будущие вожди народа. Отпрыски буржуазии. Неудивительно, что коммунисты ненавидят буржуазию как чуму… Мой эрос болен. Я не могу даже об этом думать… Я договорюсь до отчаяния».
Истерия отчаяния возникает почти в каждой записи. Как, где и к чему приложить себя, чтобы выделиться? «Я заболеваю… Я ничего не могу предпринять для своего будущего». Культивируя отчаяние, он обволакивает себя им, оно в то же время – опора позы и самомнения.
Еще в 1919 году он начал писать роман[50], надеялся пробиться, стать писателем. «Я пишу кровью сердца свою собственную историю – “Михаэль”[51]. Рассказываю все наши страдания без прикрас, так, как я это вижу… У меня расстроены нервы, я в отчаянии».
«Вперед! Вперед! Я хочу быть героем!» – восклицает Михаэль-Геббельс. «Я живу надеждой, что мой “Михаэль” получит приз кёльнской газеты. В Италию! О Боже! В Италию!» (15.7.1924).
Но печальный итог: «Я посылаю “Михаэля” от одного издателя к другому. Никто не берет… Это все мировая история, в которой мы живем. Что скажут внуки о нашем времени? Молчи и надейся!»
Роман не оценен, Геббельс относит это на счет пороков времени, которому еще предстоит отчитаться за это перед потомками.
Спустя годы, став видным нацистом, Геббельс, переработав рукопись, выпустил «Михаэля» в нацистском же издательстве: «Михаэль. Одна немецкая судьба, страницы дневника. Роман д-ра Йозефа Геббельса».
Его проза была совершенно антихудожественна, пишет известный современный немецкий писатель Рольф Хоххут[52], патетична как передовица, неостроумна, скучна. Публицист Хайнц Пол[53] писал в 1931 году в «Вельтбюне» о «Михаэле», что это, в сущности, манифест коричневорубашечников о том, что они называли «немецким духом и немецкой душой». Ни в языке, ни в стиле, пишет Пол, он не обнаружил ничего немецкого, ни в одной фразе. «Но что я нашел – и каждое третье слово тому подтверждение, – это абсолютно не немецкое, насквозь патологическое бесстыдство, с которым закипает в его [Геббельса] душе и наконец изливается наружу графоманская мерзость».
Тогда Геббельс потерпел сокрушительную неудачу – «Михаэль» был его главной ставкой. Он несостоявшийся писатель, и интересы его все больше смещаются в сторону политики: «Если бы сегодня разразилась революция, я был бы способен выйти с пистолетом на баррикады. Творческие проблемы меня не трогают» (30.7.1924). Однако на другой день он записывает: «Тоска, пустота, утрата мужества, отчаяние, ни веры, ни надежды. Я вчера читал, что Вагнер в течение пяти лет не сочинил ни строчки. Разве здесь нет сходства?» Мания сопоставления себя с великими: с Шиллером, Прометеем, Вагнером. Список пополняется: «Как близок я Шпенглеру».
30 июля 1924. Я вполне разделяю мысли о России и ее отношении к нам. Свет с Востока. В духовной жизни, государственной, деловой, политической. Западные власти коррумпированы… С Востока идет идея новой государственности, индивидуальной связи и ответственной перед государством дисциплины … Мысль о национальной общности может проистекать только из мысли о социальном равенстве… В России разрешение европейского вопроса.
«Господа дипломаты, читайте Шпенглера и Достоевского», – восклицает он. В эти годы Германия зачитывалась романами Достоевского. Книга О. Шпенглера «Закат Европы» была очень популярна.
2 августа 1924. Кто знает зачем? Но нужно всегда быть наготове. В Лондоне вновь торгуют Европой. …Проклятый эрос. Эльзе, вернись. Киппен приносит мне газеты: еврейский вопрос. Я не могу больше об этом читать, я умираю от злости.
Геббельс чуток к обострившемуся в Германии, в атмосфере поражения, социального напряжения, антисемитизму. И переимчив[54].
7 августа 1924. Мне снилось: на меня с ножом набросился болгарин. Он задел острием мне голову. Хлынула кровь. Силы покинули меня. Страх. Холод. Я почувствовал приближение смерти. И тут я проснулся. Этого человека звали Болгораков.
11 августа 1924. Неистовые мысли об Эльзе. Когда она вернется? Я тоскую по ее белому телу… Постоянные уколы совести из-за беспричинно потерянного времени. Так можно отчаяться в собственном демоне…[55]
12 августа 1924. Нужно сломать систему плутократии (= демократии) [знак равенства у Геббельса].
13 августа 1924. Вчера вечером Фриц Пранг[56]. Пришел, слегка обругал евреев, выкурил пару сигарет, предложил несоразмерные, совершенно невыполнимые планы организации, сунул мне в руку пачку газет и удалился… Я недостаточно тверд и упорен. Потому я ни к чему не пришел в жизни… Страх обязательств. Мой идеал – уметь писать и этим жить. Но никто не платит мне хоть сколько-нибудь за мой помет. Мужество, мой мальчик! Ты должен работать для текущего дня. После нас хоть потоп! Это ты должен еще усвоить. Ответственность?! Такое только в романах (из прошлых столетий). Учись брать жизнь, какова она есть. Это наполнит кошелек и набьет брюхо. Идеалами сыт не будешь… Но ты голодный пастор и им останешься.
Так, в декламации о жалких своих итогах, в унынии и безнадежности, с разбитыми надеждами на «Михаэля», без работы, профессии и заработка, он вплотную подошел к порогу, за которым его ждали разительные перемены в жизни. «Что мне делать?», «С чего начать?». Выбор неожиданно явился сам.
Этот приятель Геббельса, Фриц Пранг, которого он иронически называет в дневнике «идеолог», склоняет пока еще беспартийного Геббельса поехать на конгресс националистических партий в Веймар.
15 августа 1924. У меня нет никакой охоты ехать вслед за ним. Сейчас я снова переместился по другую сторону. Я полагаю, такой партийный конгресс – это что-то ужасное. Огромные толпы людей, которые все разом рвутся произносить речь. При этом сплошь единомышленники. Ой-ей!.. Хоть бы Эльзе была здесь.
Однако Пранг снабдил его деньгами на поездку, и он отправляется. В Веймаре, городе Гёте и Шиллера, очаге великой немецкой культуры, состоялся смотр националистических сил. «Веймар!.. Хайль! Хайль! Город – шкатулка драгоценностей… Веймар – это Гёте. Место благословенной культуры лучших времен». На террасе Национального театра перед скульптурами Гёте и Шиллера расположились лидеры партийного конгресса. И первый из них – прославленный генерал Людендорф[57]. Его присутствие воспалило Геббельса.
19 августа 1924. О наша благословенная молодежь! Мы вдохновенные, мы фанатики! Гори, святое пламя!.. [И знак свастики появляется на страницах дневника.] Я впервые вижу Людендорфа. Это для меня потрясение… Людендорф – национал-социалист (он сам так представился), фон Грэфе[58] – подлинный народник. Правее правого… Как человек симпатичнее всех Штрассер[59], как вождь – Людендорф, как явление культуры – Грэфе. Людендорф устранил во мне многие скептические возражения. Он дал мне последнюю крепкую веру… Мы находимся рядом с признанной элитой Германии. Элитой честных и верных! Это так приятно, внушает уверенность и радость. Всеобщее братство. В духе народа. На улицах нас приветствуют тысячекратно. Незнакомцы. И все же знакомые. Бойцы единого фронта. Под знаком свастики… Идут баварцы. С черно-бело-красным. Гвардия Гитлера. Сердце ликует в моей груди. Прекрасные юноши. Будущее. Надежда.
Герои «Трех товарищей» Ремарка, попав на подобное сборище, говорят между собой:
«– …Теперь я знаю, чего хотят эти люди. Вовсе им не нужна политика. Им нужно что-то вместо религии.
– Конечно. Они хотят снова поверить. Все равно во что. Потому-то они так фанатичны».
Геббельсу же, помимо веры, в которой он априорно готов утвердиться от одного только присутствия здесь, в лидерах Людендорфа, нужно – в первую очередь – место под солнцем. И Геббельс, впервые оказавшись на партийном мероприятии, присматривается к лидерам, уже с ходу отождествляя себя с ними. Вот Штрейхер[60], один из основателей нацистской партии, издатель грязной антисемитской газеты «Дер Штюрмер». «Ядовитый пошляк», – назовет его на Нюрнбергском процессе обвинитель от США.
Выступает Штрейхер. «Юлиус Штрейхер. Он тут же заговорил напрямую об антисемитизме. Фанатик с поджатыми губами. Берсеркер[61]. Пожалуй, немного патологичен. Но таким-то он и хорош. Такие нам и нужны, чтобы увлечь массы. Должен же Гитлер что-то с этого иметь…»
Геббельс узнал себя – он свой среди этих людей. И с ходу прикидывает: «Нам нужны». Он почувствовал здесь свою востребованность и не промахнулся. Глазами будущего пропагандиста он оценивает со всем цинизмом, как эффективен для овладения толпой антисемитизм. Антисемитизм станет его главным пропагандистским инструментом[62].
Так определилось в Веймаре, «что мне делать», «чем заняться», «с чего начать».
«Все громче, националистичнее» на этом сборе. «Мне немного стыдно за шум в Веймаре, когда я думаю о Гёте».
«Страна высоких помышлений! – писал о Германии в эпилоге своей юношеской поэмы Гоголь. – Воздушных призраков страна! О, как тобой душа полна! Тебя обняв, как некий Гений, великий Гёте бережет»[63].
Но в ряду новых помышлений Геббельса не посетит стыд перед памятью величайшего немца, когда уже в ранге нацистского министра пропаганды, просвещения, культуры он вместе с элитой «честных и верных», близостью к которым так упоен на этом смотре националистических сил, позаботится об учреждении как раз рядом с Веймаром, в лесу, где тропы излюбленных прогулок Гёте, концлагеря Бухенвальд («Буковый лес»). Гарь и пепел печей Бухенвальда оседали на старой ратуше Веймара, на доме художника Лукаса Кранаха, на черепичной кровле, под которой жил, творил и умирал Шиллер, на casa santa – «священном доме» Гёте в городе «благословенной культуры лучших времен».