-------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  Карл Генрих Маркс
|
|  Фридрих Энгельс
|
|  Манифест Коммунистической партии
 -------

   Карл Маркс, Фридрих Энгельс
   Манифест Коммунистической партии


   Karl Heinrich Marx
   Friedrich Engels
   MANIFEST DER KOMMUNISTISCHEN PARTEI

   В издании использованы анонимные переводы Института Маркса – Энгельса – Ленина – Сталина при ЦК КПСС (из издания: Маркс К., Энгельс Ф. Сочинения. Т. 4. 2-е изд. М.: Гос. изд-во полит. лит., 1955).
   Работа «Нищета философии» является переводом с французского, все прочие тексты – с немецкого языка.

   © Издание на русском языке. ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 2023
   Издательство Азбука -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  
 -------





   Манифест Коммунистической партии [1 - «Манифест Коммунистической партии» был впервые опубликован в Лондоне в феврале 1848 г. отдельным изданием. Позже, в марте–июле того же года, печатался в немецкой эмигрантской газете «Deutsche Londoner Zeitung». В 1872 году вышло новое издание «Манифеста» с небольшими авторскими поправками. На русский язык впервые переведен М. Бакуниным и выпущен в Женеве в 1869 г.; позже появился перевод Г. Плеханова (Женева, 1882).]


   Призрак бродит по Европе – призрак коммунизма. Все силы старой Европы объединились для священной травли этого призрака: папа и царь, Меттерних и Гизо, французские радикалы и немецкие полицейские.
   Где та оппозиционная партия, которую ее противники, стоящие у власти, не ославили бы коммунистической? Где та оппозиционная партия, которая в свою очередь не бросала бы клеймящего обвинения в коммунизме как более передовым представителям оппозиции, так и своим реакционным противникам?
   Два вывода вытекают из этого факта.
   Коммунизм признается уже силой всеми европейскими силами.
   Пора уже коммунистам перед всем миром открыто изложить свои взгляды, свои цели, свои стремления и сказкам о призраке коммунизма противопоставить манифест самой партии.
   С этой целью в Лондоне собрались коммунисты самых различных национальностей и составили следующий «Манифест», который публикуется на английском, французском, немецком, итальянском, фламандском и датском языках.


   I
   Буржуа и пролетарии

   История всех до сих пор существовавших обществ была историей борьбы классов.
   Свободный и раб, патриций и плебей, помещик и крепостной, мастер и подмастерье, короче, угнетающий и угнетаемый находились в вечном антагонизме друг к другу, вели непрерывную, то скрытую, то явную борьбу, всегда кончавшуюся революционным переустройством всего общественного здания или общей гибелью борющихся классов.
   В предшествующие исторические эпохи мы находим почти повсюду полное расчленение общества на различные сословия – целую лестницу различных общественных положений. В Древнем Риме мы встречаем патрициев, всадников, плебеев, рабов; в Средние века – феодальных господ, вассалов, цеховых мастеров, подмастерьев, крепостных, и к тому же почти в каждом из этих классов – еще особые градации.
   Вышедшее из недр погибшего феодального общества современное буржуазное общество не уничтожило классовых противоречий. Оно только поставило новые классы, новые условия угнетения и новые формы борьбы на место старых.
   Наша эпоха, эпоха буржуазии, отличается, однако, тем, что она упростила классовые противоречия: общество все более и более раскалывается на два больших враждебных лагеря, на два больших, стоящих друг против друга класса – буржуазию и пролетариат.
   Из крепостных Средневековья вышло свободное население первых городов; из этого сословия горожан развились первые элементы буржуазии.
   Открытие Америки и морского пути вокруг Африки создало для подымающейся буржуазии новое поле деятельности. Ост-индский и китайский рынки, колонизация Америки, обмен с колониями, увеличение количества средств обмена и товаров вообще дали неслыханный до тех пор толчок торговле, мореплаванию, промышленности и тем самым вызвали в распадавшемся феодальном обществе быстрое развитие революционного элемента.
   Прежняя феодальная, или цеховая, организация промышленности более не могла удовлетворить спроса, возраставшего вместе с новыми рынками. Место ее заняла мануфактура. Цеховые мастера были вытеснены промышленным средним сословием; разделение труда между различными корпорациями исчезло, уступив место разделению труда внутри отдельной мастерской.
   Но рынки все росли, спрос все увеличивался. Удовлетворить его не могла уже и мануфактура. Тогда пар и машина произвели революцию в промышленности. Место мануфактуры заняла современная крупная промышленность, место промышленного среднего сословия заняли миллионеры-промышленники, предводители целых промышленных армий, современные буржуа.
   Крупная промышленность создала всемирный рынок, подготовленный открытием Америки. Всемирный рынок вызвал колоссальное развитие торговли, мореплавания и средств сухопутного сообщения. Это, в свою очередь, оказало воздействие на расширение промышленности, и в той же мере, в какой росли промышленность, торговля, мореплавание, железные дороги, развивалась буржуазия, она увеличивала свои капиталы и оттесняла на задний план все классы, унаследованные от Средневековья.
   Мы видим, таким образом, что современная буржуазия сама является продуктом длительного процесса развития, ряда переворотов в способе производства и обмена.
   Каждая из этих ступеней развития буржуазии сопровождалась соответствующим политическим успехом. Угнетенное сословие при господстве феодалов, вооруженная и самоуправляющаяся ассоциация в коммуне, тут – независимая городская республика, там – третье, податное сословие монархии, затем, в период мануфактуры, – противовес дворянству в сословной или в абсолютной монархии и главная основа крупных монархий вообще; наконец, со времени установления крупной промышленности и всемирного рынка она завоевала себе исключительное политическое господство в современном представительном государстве. Современная государственная власть – это только комитет, управляющий общими делами всего класса буржуазии.
   Буржуазия сыграла в истории чрезвычайно революционную роль.
   Буржуазия, повсюду, где она достигла господства, разрушила все феодальные, патриархальные, идиллические отношения. Безжалостно разорвала она пестрые феодальные путы, привязывавшие человека к его «естественным повелителям», и не оставила между людьми никакой другой связи, кроме голого интереса, бессердечного «чистогана». В ледяной воде эгоистического расчета потопила она священный трепет религиозного экстаза, рыцарского энтузиазма, мещанской сентиментальности. Она превратила личное достоинство человека в меновую стоимость и поставила на место бесчисленных пожалованных и благоприобретенных свобод одну бессовестную свободу торговли. Словом, эксплуатацию, прикрытую религиозными и политическими иллюзиями, она заменила эксплуатацией открытой, бесстыдной, прямой, черствой.
   Буржуазия лишила священного ореола все роды деятельности, которые до тех пор считались почетными и на которые смотрели с благоговейным трепетом. Врача, юриста, священника, поэта, человека науки она превратила в своих платных наемных работников.
   Буржуазия сорвала с семейных отношений их трогательно-сентиментальный покров и свела их к чисто денежным отношениям.
   Буржуазия показала, что грубое проявление силы в Средние века, вызывающее такое восхищение у реакционеров, находило себе естественное дополнение в лени и неподвижности. Она впервые показала, чего может достигнуть человеческая деятельность. Она создала чудеса искусства, но совсем иного рода, чем египетские пирамиды, римские водопроводы и готические соборы; она совершила совсем иные походы, чем переселение народов и Крестовые походы.
   Буржуазия не может существовать, не вызывая постоянно переворотов в орудиях производства, не революционизируя, следовательно, производственных отношений, а стало быть, и всей совокупности общественных отношений. Напротив, первым условием существования всех прежних промышленных классов было сохранение старого способа производства в неизменном виде. Беспрестанные перевороты в производстве, непрерывное потрясение всех общественных отношений, вечная неуверенность и движение отличают буржуазную эпоху от всех других. Все застывшие, покрывшиеся ржавчиной отношения, вместе с сопутствующими им, веками освященными представлениями и воззрениями, разрушаются, все возникающие вновь оказываются устарелыми, прежде чем успевают окостенеть. Все сословное и застойное исчезает, все священное оскверняется, и люди приходят наконец к необходимости взглянуть трезвыми глазами на свое жизненное положение и свои взаимные отношения.
   Потребность в постоянно увеличивающемся сбыте продуктов гонит буржуазию по всему земному шару. Всюду должна она внедриться, всюду обосноваться, всюду установить связи.
   Буржуазия путем эксплуатации всемирного рынка сделала производство и потребление всех стран космополитическим. К великому огорчению реакционеров, она вырвала из-под ног промышленности национальную почву. Исконные национальные отрасли промышленности уничтожены и продолжают уничтожаться с каждым днем. Их вытесняют новые отрасли промышленности, введение которых становится вопросом жизни для всех цивилизованных наций, – отрасли, перерабатывающие уже не местное сырье, а сырье, привозимое из самых отдаленных областей земного шара, и вырабатывающие фабричные продукты, потребляемые не только внутри данной страны, но и во всех частях света. Вместо старых потребностей, удовлетворявшихся отечественными продуктами, возникают новые, для удовлетворения которых требуются продукты самых отдаленных стран и самых различных климатов. На смену старой местной и национальной замкнутости и существованию за счет продуктов собственного производства приходит всесторонняя связь и всесторонняя зависимость наций друг от друга. Это в равной мере относится как к материальному, так и к духовному производству. Плоды духовной деятельности отдельных наций становятся общим достоянием. Национальная односторонность и ограниченность становятся все более и более невозможными, и из множества национальных и местных литератур образуется одна всемирная литература.
   Буржуазия быстрым усовершенствованием всех орудий производства и бесконечным облегчением средств сообщения вовлекает в цивилизацию все, даже самые варварские, нации. Дешевые цены ее товаров – вот та тяжелая артиллерия, с помощью которой она разрушает все китайские стены и принуждает к капитуляции самую упорную ненависть варваров к иностранцам. Под страхом гибели заставляет она все нации принять буржуазный способ производства, заставляет их вводить у себя так называемую цивилизацию, т. е. становиться буржуа. Словом, она создает себе мир по своему образу и подобию.
   Буржуазия подчинила деревню господству города. Она создала огромные города, в высокой степени увеличила численность городского населения по сравнению с сельским и вырвала таким образом значительную часть населения из идиотизма деревенской жизни. Так же как деревню она сделала зависимой от города, так варварские и полуварварские страны она поставила в зависимость от стран цивилизованных, крестьянские народы – от буржуазных народов, Восток – от Запада.
   Буржуазия все более и более уничтожает раздробленность средств производства, собственности и населения. Она сгустила население, централизовала средства производства, концентрировала собственность в руках немногих. Необходимым следствием этого была политическая централизация. Независимые, связанные почти только союзными отношениями области с различными интересами, законами, правительствами и таможенными пошлинами оказались сплоченными в одну нацию, с одним правительством, с одним законодательством, с одним национальным классовым интересом, с одной таможенной границей.
   Буржуазия менее чем за сто лет своего классового господства создала более многочисленные и более грандиозные производительные силы, чем все предшествовавшие поколения, вместе взятые. Покорение сил природы, машинное производство, применение химии в промышленности и земледелии, пароходство, железные дороги, электрический телеграф, освоение для земледелия целых частей света, приспособление рек для судоходства, целые, словно вызванные из-под земли, массы населения – какое из прежних столетий могло подозревать, что такие производительные силы дремлют в недрах общественного труда!
   Итак, мы видели, что средства производства и обмена, на основе которых сложилась буржуазия, были созданы в феодальном обществе. На известной ступени развития этих средств производства и обмена отношения, в которых происходили производство и обмен феодального общества, феодальная организация земледелия и промышленности, одним словом, феодальные отношения собственности, уже перестали соответствовать развившимся производительным силам. Они тормозили производство, вместо того чтобы его развивать. Они превратились в его оковы. Их необходимо было разбить, и они были разбиты.
   Место их заняла свободная конкуренция, с соответствующим ей общественным и политическим строем, с экономическим и политическим господством класса буржуазии.
   Подобное же движение совершается на наших глазах. Современное буржуазное общество, с его буржуазными отношениями производства и обмена, буржуазными отношениями собственности, создавшее как бы по волшебству столь могущественные средства производства и обмена, походит на волшебника, который не в состоянии более справиться с подземными силами, вызванными его заклинаниями. Вот уже несколько десятилетий история промышленности и торговли представляет собой лишь историю возмущения современных производительных сил против современных производственных отношений, против тех отношений собственности, которые являются условием существования буржуазии и ее господства. Достаточно указать на торговые кризисы, которые, возвращаясь периодически, все более и более грозно ставят под вопрос существование всего буржуазного общества. Во время торговых кризисов каждый раз уничтожается значительная часть не только изготовленных продуктов, но даже созданных уже производительных сил. Во время кризисов разражается общественная эпидемия, которая всем предшествующим эпохам показалась бы нелепостью, – эпидемия перепроизводства. Общество оказывается вдруг отброшенным назад к состоянию внезапно наступившего варварства, как будто голод, всеобщая опустошительная война лишили его всех жизненных средств; кажется, что промышленность, торговля уничтожены, – и почему? Потому, что общество обладает слишком большой цивилизацией, имеет слишком много жизненных средств, располагает слишком большой промышленностью и торговлей. Производительные силы, находящиеся в его распоряжении, не служат более развитию буржуазных отношений собственности; напротив, они стали непомерно велики для этих отношений, буржуазные отношения задерживают их развитие; и когда производительные силы начинают преодолевать эти преграды, они приводят в расстройство все буржуазное общество, ставят под угрозу существование буржуазной собственности. Буржуазные отношения стали слишком узкими, чтобы вместить созданное ими богатство. Каким путем преодолевает буржуазия кризисы? С одной стороны, путем вынужденного уничтожения целой массы производительных сил, с другой стороны, путем завоевания новых рынков и более основательной эксплуатации старых. Чем же, следовательно? Тем, что она подготовляет более всесторонние и более сокрушительные кризисы и уменьшает средства противодействия им.
   Оружие, которым буржуазия ниспровергла феодализм, направляется теперь против самой буржуазии.
   Но буржуазия не только выковала оружие, несущее ей смерть; она породила и людей, которые направят против нее это оружие, – современных рабочих, пролетариев.
   В той же самой степени, в какой развивается буржуазия, т. е. капитал, развивается и пролетариат, класс современных рабочих, которые только тогда и могут существовать, когда находят работу, а находят ее лишь до тех пор, пока их труд увеличивает капитал. Эти рабочие, вынужденные продавать себя поштучно, представляют собой такой же товар, как и всякий другой предмет торговли, а потому в равной мере подвержены всем случайностям конкуренции, всем колебаниям рынка.
   Вследствие возрастающего применения машин и разделения труда труд пролетариев утратил всякий самостоятельный характер, а вместе с тем и всякую привлекательность для рабочего. Рабочий становится простым придатком машины, от него требуются только самые простые, самые однообразные, легче всего усваиваемые приемы. Издержки на рабочего сводятся поэтому почти исключительно к жизненным средствам, необходимым для его содержания и продолжения его рода. Но цена всякого товара, а следовательно и труда, равна издержкам его производства. Поэтому в той же самой мере, в какой растет непривлекательность труда, уменьшается заработная плата. Больше того: в той же мере, в какой возрастает применение машин и разделение труда, возрастает и количество труда, за счет ли увеличения числа рабочих часов или же вследствие увеличения количества труда, требуемого в каждый данный промежуток времени, ускорения хода машин и т. д.
   Современная промышленность превратила маленькую мастерскую патриархального мастера в крупную фабрику промышленного капиталиста. Массы рабочих, скученные на фабрике, организуются по-солдатски. Как рядовые промышленной армии, они ставятся под надзор целой иерархии унтер-офицеров и офицеров. Они – рабы не только класса буржуазии, буржуазного государства, ежедневно и ежечасно порабощает их машина, надсмотрщик и прежде всего сам отдельный буржуа-фабрикант. Эта деспотия тем мелочнее, ненавистнее, она тем больше ожесточает, чем откровеннее ее целью провозглашается нажива.
   Чем менее искусства и силы требует ручной труд, т. е. чем более развивается современная промышленность, тем более мужской труд вытесняется женским и детским. По отношению к рабочему классу различия пола и возраста утрачивают всякое общественное значение. Существуют лишь рабочие инструменты, требующие различных издержек в зависимости от возраста и пола.
   Когда заканчивается эксплуатация рабочего фабрикантом и рабочий получает наконец наличными свою заработную плату, на него набрасываются другие части буржуазии – домовладелец, лавочник, ростовщик и т. п.
   Низшие слои среднего сословия: мелкие промышленники, мелкие торговцы и рантье, ремесленники и крестьяне – все эти классы опускаются в ряды пролетариата, частью оттого, что их маленького капитала недостаточно для ведения крупных промышленных предприятий и он не выдерживает конкуренции с более крупными капиталистами, частью потому, что их профессиональное мастерство обесценивается в результате введения новых методов производства. Так рекрутируется пролетариат из всех классов населения.
   Пролетариат проходит различные ступени развития. Его борьба против буржуазии начинается вместе с его существованием.
   Сначала борьбу ведут отдельные рабочие, потом рабочие одной фабрики, затем рабочие одной отрасли труда в одной местности против отдельного буржуа, который их непосредственно эксплуатирует. Рабочие направляют свои удары не только против буржуазных производственных отношений, но и против самих орудий производства; они уничтожают конкурирующие иностранные товары, разбивают машины, поджигают фабрики, силой пытаются восстановить потерянное положение средневекового рабочего.
   На этой ступени рабочие образуют рассеянную по всей стране и раздробленную конкуренцией массу. Сплочение рабочих масс пока является еще не следствием их собственного объединения, а лишь следствием объединения буржуазии, которая для достижения своих собственных политических целей должна, и пока еще может, приводить в движение весь пролетариат. На этой ступени пролетарии борются, следовательно, не со своими врагами, а с врагами своих врагов – с остатками абсолютной монархии, землевладельцами, непромышленными буржуа, мелкими буржуа. Все историческое движение сосредоточивается, таким образом, в руках буржуазии; каждая одержанная в таких условиях победа является победой буржуазии.
   Но с развитием промышленности пролетариат не только возрастает численно; он скопляется в большие массы, сила его растет, и он все более ее ощущает. Интересы и условия жизни пролетариата все более и более уравниваются, по мере того как машины все более стирают различия между отдельными видами труда и почти всюду низводят заработную плату до одинаково низкого уровня. Возрастающая конкуренция буржуа между собою и вызываемые ею торговые кризисы ведут к тому, что заработная плата рабочих становится все неустойчивее; все быстрее развивающееся, непрерывное совершенствование машин делает жизненное положение пролетариев все менее обеспеченным; столкновения между отдельным рабочим и отдельным буржуа все более принимают характер столкновений между двумя классами. Рабочие начинают с того, что образуют коалиции против буржуа; они выступают сообща для защиты своей заработной платы. Они основывают даже постоянные ассоциации, для того чтобы обеспечить себя средствами на случай возможных столкновений. Местами борьба переходит в открытые восстания.
   Рабочие время от времени побеждают, но эти победы лишь преходящи. Действительным результатом их борьбы является не непосредственный успех, а все шире распространяющееся объединение рабочих. Ему способствуют все растущие средства сообщения, создаваемые крупной промышленностью и устанавливающие связь между рабочими различных местностей. Лишь эта связь и требуется для того, чтобы централизовать многие местные очаги борьбы, носящей повсюду одинаковый характер, и слить их в одну национальную, классовую борьбу. А всякая классовая борьба есть борьба политическая. И объединение, для которого средневековым горожанам с их проселочными дорогами требовались столетия, достигается современными пролетариями, благодаря железным дорогам, в течение немногих лет.
   Эта организация пролетариев в класс, и тем самым – в политическую партию, ежеминутно вновь разрушается конкуренцией между самими рабочими. Но она возникает снова и снова, становясь каждый раз сильнее, крепче, могущественнее. Она заставляет признать отдельные интересы рабочих в законодательном порядке, используя для этого раздоры между отдельными слоями буржуазии. Например, закон о десятичасовом рабочем дне в Англии.
   Вообще столкновения внутри старого общества во многих отношениях способствуют процессу развития пролетариата. Буржуазия ведет непрерывную борьбу: сначала против аристократии, позднее против тех частей самой же буржуазии, интересы которых приходят в противоречие с прогрессом промышленности, и постоянно – против буржуазии всех зарубежных стран. Во всех этих битвах она вынуждена обращаться к пролетариату, призывать его на помощь и вовлекать его таким образом в политическое движение. Она, следовательно, сама передает пролетариату элементы своего собственного образования, т. е. оружие против самой себя.
   Далее, как мы видели, прогресс промышленности сталкивает в ряды пролетариата целые слои господствующего класса или, по крайней мере, ставит под угрозу условия их жизни. Они также приносят пролетариату большое количество элементов образования.
   Наконец, в те периоды, когда классовая борьба приближается к развязке, процесс разложения внутри господствующего класса, внутри всего старого общества принимает такой бурный, такой резкий характер, что небольшая часть господствующего класса отрекается от него и примыкает к революционному классу, к тому классу, которому принадлежит будущее. Вот почему, как прежде часть дворянства переходила к буржуазии, так теперь часть буржуазии переходит к пролетариату, именно – часть буржуа-идеологов, которые возвысились до теоретического понимания всего хода исторического движения.
   Из всех классов, которые противостоят теперь буржуазии, только пролетариат представляет собой действительно революционный класс. Все прочие классы приходят в упадок и уничтожаются с развитием крупной промышленности, пролетариат же есть ее собственный продукт.
   Средние сословия: мелкий промышленник, мелкий торговец, ремесленник и крестьянин – все они борются с буржуазией, для того чтобы спасти свое существование от гибели как средних сословий. Они, следовательно, не революционны, а консервативны. Даже более, они реакционны: они стремятся повернуть назад колесо истории. Если они революционны, то постольку, поскольку им предстоит переход в ряды пролетариата, поскольку они защищают не свои настоящие, а свои будущие интересы, поскольку они покидают свою собственную точку зрения для того, чтобы встать на точку зрения пролетариата.
   Люмпен-пролетариат, этот пассивный продукт гниения самых низших слоев старого общества, местами вовлекается пролетарской революцией в движение, но в силу всего своего жизненного положения он гораздо более склонен продавать себя для реакционных козней.
   Жизненные условия старого общества уже уничтожены в жизненных условиях пролетариата. У пролетария нет собственности; его отношение к жене и детям не имеет более ничего общего с буржуазными семейными отношениями; современный промышленный труд, современное иго капитала, одинаковое как в Англии, так и во Франции, как в Америке, так и в Германии, стерли с него всякий национальный характер. Законы, мораль, религия – все это для него не более как буржуазные предрассудки, за которыми скрываются буржуазные интересы.
   Все прежние классы, завоевав себе господство, стремились упрочить уже приобретенное ими положение в жизни, подчиняя все общество условиям, обеспечивающим их способ присвоения. Пролетарии же могут завоевать общественные производительные силы, лишь уничтожив свой собственный нынешний способ присвоения, а тем самым и весь существовавший до сих пор способ присвоения в целом. У пролетариев нет ничего своего, что надо было бы им охранять, они должны разрушить все, что до сих пор охраняло и обеспечивало частную собственность.
   Все до сих пор происходившие движения были движениями меньшинства или совершались в интересах меньшинства. Пролетарское движение есть самостоятельное движение огромного большинства в интересах огромного большинства. Пролетариат, самый низший слой современного общества, не может подняться, не может выпрямиться без того, чтобы при этом не взлетела на воздух вся возвышающаяся над ним надстройка из слоев, образующих официальное общество.
   Если не по содержанию, то по форме борьба пролетариата против буржуазии является сначала борьбой национальной. Пролетариат каждой страны, конечно, должен сперва покончить со своей собственной буржуазией.
   Описывая наиболее общие фазы развития пролетариата, мы прослеживали более или менее прикрытую гражданскую войну внутри существующего общества вплоть до того пункта, когда она превращается в открытую революцию и пролетариат основывает свое господство посредством насильственного ниспровержения буржуазии.
   Все доныне существовавшие общества основывались, как мы видели, на антагонизме между классами угнетающими и угнетенными. Но чтобы возможно было угнетать какой-либо класс, необходимо обеспечить условия, при которых он мог бы влачить по крайней мере свое рабское существование. Крепостной в крепостном состоянии выбился до положения члена коммуны так же, как мелкий буржуа под ярмом феодального абсолютизма выбился до положения буржуа. Наоборот, современный рабочий с прогрессом промышленности не поднимается, а все более опускается ниже условий существования своего собственного класса. Рабочий становится паупером, и пауперизм растет еще быстрее, чем население и богатство. Это ясно показывает, что буржуазия не способна оставаться долее господствующим классом общества и навязывать всему обществу условия существования своего класса в качестве регулирующего закона. Она не способна господствовать, потому что не способна обеспечить своему рабу даже рабского уровня существования, потому что вынуждена дать ему опуститься до такого положения, когда она сама должна его кормить, вместо того чтобы кормиться за его счет. Общество не может более жить под ее властью, т. е. ее жизнь несовместима более с обществом.
   Основным условием существования и господства класса буржуазии является накопление богатства в руках частных лиц, образование и увеличение капитала. Условием существования капитала является наемный труд. Наемный труд держится исключительно на конкуренции рабочих между собой. Прогресс промышленности, невольным носителем которого является буржуазия, бессильная ему сопротивляться, ставит на место разъединения рабочих конкуренцией революционное объединение их посредством ассоциации. Таким образом, с развитием крупной промышленности из-под ног буржуазии вырывается сама основа, на которой она производит и присваивает продукты. Она производит прежде всего своих собственных могильщиков. Ее гибель и победа пролетариата одинаково неизбежны.


   II
   Пролетарии и коммунисты

   В каком отношении стоят коммунисты к пролетариям вообще?
   Коммунисты не являются особой партией, противостоящей другим рабочим партиям.
   У них нет никаких интересов, отдельных от интересов всего пролетариата в целом.
   Они не выставляют никаких особых принципов, под которые они хотели бы подогнать пролетарское движение.
   Коммунисты отличаются от остальных пролетарских партий лишь тем, что, с одной стороны, в борьбе пролетариев различных наций они выделяют и отстаивают общие, не зависящие от национальности интересы всего пролетариата; с другой стороны, тем, что на различных ступенях развития, через которые проходит борьба пролетариата с буржуазией, они всегда являются представителями интересов движения в целом.
   Коммунисты, следовательно, на практике являются самой решительной, всегда побуждающей к движению вперед частью рабочих партий всех стран, а в теоретическом отношении у них перед остальной массой пролетариата преимущество в понимании условий, хода и общих результатов пролетарского движения.
   Ближайшая цель коммунистов та же, что и всех остальных пролетарских партий: формирование пролетариата в класс, ниспровержение господства буржуазии, завоевание пролетариатом политической власти.
   Теоретические положения коммунистов ни в какой мере не основываются на идеях, принципах, выдуманных или открытых тем или другим обновителем мира.
   Они являются лишь общим выражением действительных отношений происходящей классовой борьбы, выражением совершающегося на наших глазах исторического движения. Уничтожение ранее существовавших отношений собственности не является чем-то присущим исключительно коммунизму.
   Все отношения собственности были подвержены постоянной исторической смене, постоянным историческим изменениям.
   Например, Французская революция отменила феодальную собственность, заменив ее собственностью буржуазной.
   Отличительной чертой коммунизма является не отмена собственности вообще, а отмена буржуазной собственности.
   Но современная буржуазная частная собственность есть последнее и самое полное выражение такого производства и присвоения продуктов, которое держится на классовых антагонизмах, на эксплуатации одних другими.
   В этом смысле коммунисты могут выразить свою теорию одним положением: уничтожение частной собственности.
   Нас, коммунистов, упрекали в том, что мы хотим уничтожить собственность, лично приобретенную, добытую своим трудом, собственность, образующую основу всякой личной свободы, деятельности и самостоятельности.
   Заработанная, благоприобретенная, добытая своим трудом собственность! Говорите ли вы о мелкобуржуазной, мелкокрестьянской собственности, которая предшествовала собственности буржуазной? Нам нечего ее уничтожать, развитие промышленности ее уничтожило и уничтожает изо дня в день.
   Или, быть может, вы говорите о современной буржуазной частной собственности?
   Но разве наемный труд, труд пролетария, создает ему собственность? Никоим образом. Он создает капитал, т. е. собственность, эксплуатирующую наемный труд, собственность, которая может увеличиваться лишь при условии, что она порождает новый наемный труд, чтобы снова его эксплуатировать. Собственность в ее современном виде движется в противоположности между капиталом и наемным трудом. Рассмотрим же обе стороны этой противоположности.
   Быть капиталистом – значит занимать в производстве не только чисто личное, но и общественное положение. Капитал – это коллективный продукт и может быть приведен в движение лишь совместной деятельностью многих членов общества, а в конечном счете – только совместной деятельностью всех членов общества.
   Итак, капитал – не личная, а общественная сила.
   Следовательно, если капитал будет превращен в коллективную, всем членам общества принадлежащую собственность, то это не будет превращением личной собственности в общественную. Изменится лишь общественный характер собственности. Она потеряет свой классовый характер.
   Перейдем к наемному труду.
   Средняя цена наемного труда есть минимум заработной платы, т. е. сумма жизненных средств, необходимых для сохранения жизни рабочего как рабочего. Следовательно, того, что наемный рабочий присваивает в результате своей деятельности, едва хватает для воспроизводства его жизни. Мы вовсе не намерены уничтожить это личное присвоение продуктов труда, служащих непосредственно для воспроизводства жизни, присвоение, не оставляющее никакого избытка, который мог бы создать власть над чужим трудом. Мы хотим уничтожить только жалкий характер такого присвоения, когда рабочий живет только для того, чтобы увеличивать капитал, и живет лишь постольку, поскольку этого требуют интересы господствующего класса.
   В буржуазном обществе живой труд есть лишь средство увеличивать накопленный труд. В коммунистическом обществе накопленный труд – это лишь средство расширять, обогащать, облегчать жизненный процесс рабочих.
   Таким образом, в буржуазном обществе прошлое господствует над настоящим, в коммунистическом обществе – настоящее над прошлым. В буржуазном обществе капитал обладает самостоятельностью и индивидуальностью, между тем как трудящийся индивидуум лишен самостоятельности и обезличен.
   И уничтожение этих отношений буржуазия называет упразднением личности и свободы! Она права. Действительно, речь идет об упразднении буржуазной личности, буржуазной самостоятельности и буржуазной свободы.
   Под свободой, в рамках нынешних буржуазных производственных отношений, понимают свободу торговли, свободу купли и продажи.
   Но с падением торгашества падет и свободное торгашество. Разговоры о свободном торгашестве, как и все прочие высокопарные речи наших буржуа о свободе, имеют вообще смысл лишь по отношению к несвободному торгашеству, к порабощенному горожанину Средневековья, а не по отношению к коммунистическому уничтожению торгашества, буржуазных производственных отношений и самой буржуазии.
   Вы приходите в ужас оттого, что мы хотим уничтожить частную собственность. Но в вашем нынешнем обществе частная собственность уничтожена для девяти десятых его членов; она существует именно благодаря тому, что не существует для девяти десятых. Вы упрекаете нас, следовательно, в том, что мы хотим уничтожить собственность, предполагающую в качестве необходимого условия отсутствие собственности у огромного большинства общества.
   Одним словом, вы упрекаете нас в том, что мы хотим уничтожить вашу собственность. Да, мы действительно хотим это сделать.
   С того момента, когда нельзя будет более превращать труд в капитал, в деньги, в земельную ренту, короче – в общественную силу, которую можно монополизировать, т. е. с того момента, когда личная собственность не сможет более превращаться в буржуазную собственность, – с этого момента, заявляете вы, личность уничтожена.
   Вы сознаетесь, следовательно, что личностью вы не признаете никого, кроме буржуа, т. е. буржуазного собственника. Такая личность действительно должна быть уничтожена.
   Коммунизм ни у кого не отнимает возможности присвоения общественных продуктов, он отнимает лишь возможность посредством этого присвоения порабощать чужой труд.
   Выдвигали возражение, будто с уничтожением частной собственности прекратится всякая деятельность и воцарится всеобщая леность.
   В таком случае буржуазное общество должно было бы давно погибнуть от лености, ибо здесь тот, кто трудится, ничего не приобретает, а тот, кто приобретает, не трудится. Все эти опасения сводятся к тавтологии, что нет больше наемного труда, раз не существует больше капитала.
   Все возражения, направленные против коммунистического способа присвоения и производства материальных продуктов, распространяются также на присвоение и производство продуктов умственного труда. Подобно тому как уничтожение классовой собственности представляется буржуа уничтожением самого производства, так и уничтожение классового образования для него равносильно уничтожению образования вообще.
   Образование, гибель которого он оплакивает, является для громадного большинства превращением в придаток машины.
   Но не спорьте с нами, оценивая при этом отмену буржуазной собственности с точки зрения ваших буржуазных представлений о свободе, образовании, праве и т. д. Ваши идеи сами являются продуктом буржуазных производственных отношений и буржуазных отношений собственности точно так же, как ваше право есть лишь возведенная в закон воля вашего класса, воля, содержание которой определяется материальными условиями жизни вашего класса.
   Ваше пристрастное представление, заставляющее вас превращать свои производственные отношения и отношения собственности из отношений исторических, преходящих в процессе развития производства, в вечные законы природы и разума, вы разделяете со всеми господствовавшими прежде и погибшими классами. Когда заходит речь о буржуазной собственности, вы не смеете более понять того, что кажется вам понятным в отношении собственности античной или феодальной.
   Уничтожение семьи! Даже самые крайние радикалы возмущаются этим гнусным намерением коммунистов.
   На чем основана современная, буржуазная семья? На капитале, на частной наживе. В совершенно развитом виде она существует только для буржуазии; но она находит свое дополнение в вынужденной бессемейности пролетариев и в публичной проституции.
   Буржуазная семья естественно отпадает вместе с отпадением этого ее дополнения, и обе вместе исчезнут с исчезновением капитала.
   Или вы упрекаете нас в том, что мы хотим прекратить эксплуатацию детей их родителями? Мы сознаемся в этом преступлении.
   Но вы утверждаете, что, заменяя домашнее воспитание общественным, мы хотим уничтожить самые дорогие для человека отношения.
   А разве ваше воспитание не определяется обществом? Разве оно не определяется общественными отношениями, в которых вы воспитываете, не определяется прямым или косвенным вмешательством общества через школу и т. д.? Коммунисты не выдумывают влияния общества на воспитание; они лишь изменяют характер воспитания, вырывают его из-под влияния господствующего класса.
   Буржуазные разглагольствования о семье и воспитании, о нежных отношениях между родителями и детьми внушают тем более отвращения, чем более разрушаются все семейные связи в среде пролетариата благодаря развитию крупной промышленности, чем более дети превращаются в простые предметы торговли и рабочие инструменты.
   Но вы, коммунисты, хотите ввести общность жен, – кричит нам хором вся буржуазия.
   Буржуа смотрит на свою жену как на простое орудие производства. Он слышит, что орудия производства предполагается предоставить в общее пользование, и, конечно, не может отрешиться от мысли, что и женщин постигнет та же участь.
   Он даже и не подозревает, что речь идет как раз об устранении такого положения женщины, когда она является простым орудием производства.
   Впрочем, нет ничего смешнее высокоморального ужаса наших буржуа по поводу мнимой официальной общности жен у коммунистов. Коммунистам нет надобности вводить общность жен, она существовала почти всегда.
   Наши буржуа, не довольствуясь тем, что в их распоряжении находятся жены и дочери их рабочих, не говоря уже об официальной проституции, видят особое наслаждение в том, чтобы соблазнять жен друг у друга.
   Буржуазный брак является в действительности общностью жен. Коммунистам можно было бы сделать упрек разве лишь в том, будто они хотят ввести вместо лицемерно-прикрытой общности жен официальную, открытую. Но ведь само собой разумеется, что с уничтожением нынешних производственных отношений исчезнет и вытекающая из них общность жен, т. е. официальная и неофициальная проституция.
   Далее, коммунистов упрекают, будто они хотят отменить отечество, национальность.
   Рабочие не имеют отечества. У них нельзя отнять то, чего у них нет. Так как пролетариат должен прежде всего завоевать политическое господство, подняться до положения национального класса, конституироваться как нация, он сам пока еще национален, хотя совсем не в том смысле, как понимает это буржуазия.
   Национальная обособленность и противоположности народов все более и более исчезают уже с развитием буржуазии, со свободой торговли, всемирным рынком, с единообразием промышленного производства и соответствующих ему условий жизни.
   Господство пролетариата еще более ускорит их исчезновение. Соединение усилий, по крайней мере цивилизованных стран, есть одно из первых условий освобождения пролетариата.
   В той же мере, в какой будет уничтожена эксплуатация одного индивидуума другим, уничтожена будет и эксплуатация одной нации другой.
   Вместе с антагонизмом классов внутри наций падут и враждебные отношения наций между собой.
   Обвинения против коммунизма, выдвигаемые с религиозных, философских и вообще идеологических точек зрения, не заслуживают подробного рассмотрения.
   Нужно ли особое глубокомыслие, чтобы понять, что вместе с условиями жизни людей, с их общественными отношениями, с их общественным бытием изменяются также и их представления, взгляды и понятия – одним словом, их сознание?
   Что же доказывает история идей, как не то, что духовное производство преобразуется вместе с материальным? Господствующими идеями любого времени были всегда лишь идеи господствующего класса.
   Говорят об идеях, революционизирующих все общество; этим выражают лишь тот факт, что внутри старого общества образовались элементы нового, что рука об руку с разложением старых условий жизни идет и разложение старых идей.
   Когда Древний мир клонился к гибели, древние религии были побеждены христианской религией. Когда христианские идеи в XVIII веке гибли под ударом просветительных идей, феодальное общество вело свой смертный бой с революционной в то время буржуазией. Идеи свободы совести и религии выражали в области знания лишь господство свободной конкуренции.
   «Но, – скажут нам, – религиозные, моральные, философские, политические, правовые идеи и т. д., конечно, изменялись в ходе исторического развития. Религия же, нравственность, философия, политика, право всегда сохранялись в этом беспрерывном изменении.
   К тому же существуют вечные истины, как свобода, справедливость и т. д., общие всем стадиям общественного развития. Коммунизм же отменяет вечные истины, он отменяет религию, нравственность, вместо того чтобы обновить их; следовательно, он противоречит всему предшествовавшему ходу исторического развития».
   К чему сводится это обвинение? История всех доныне существовавших обществ двигалась в классовых противоположностях, которые в разные эпохи складывались различно.
   Но какие бы формы они ни принимали, эксплуатация одной части общества другою является фактом, общим всем минувшим столетиям. Неудивительно поэтому, что общественное сознание всех веков, несмотря на все разнообразие и все различия, движется в определенных общих формах, в формах сознания, которые вполне исчезнут лишь с окончательным исчезновением противоположности классов.
   Коммунистическая революция есть самый решительный разрыв с унаследованными от прошлого отношениями собственности; неудивительно, что в ходе своего развития она самым решительным образом порывает с идеями, унаследованными от прошлого.
   Оставим, однако, возражения буржуазии против коммунизма.
   Мы видели уже выше, что первым шагом в рабочей революции является превращение пролетариата в господствующий класс, завоевание демократии.
   Пролетариат использует свое политическое господство для того, чтобы вырвать у буржуазии шаг за шагом весь капитал, централизовать все орудия производства в руках государства, т. е. пролетариата, организованного как господствующий класс, и возможно более быстро увеличить сумму производительных сил.
   Это может, конечно, произойти сначала лишь при помощи деспотического вмешательства в право собственности и в буржуазные производственные отношения, т. е. при помощи мероприятий, которые экономически кажутся недостаточными и несостоятельными, но которые в ходе движения перерастают самих себя и неизбежны как средство для переворота во всем способе производства.
   Эти мероприятия будут, конечно, различны в различных странах.
   Однако в наиболее передовых странах могут быть почти повсеместно применены следующие меры:
   1. Экспроприация земельной собственности и обращение земельной ренты на покрытие государственных расходов.
   2. Высокий прогрессивный налог.
   3. Отмена права наследования.
   4. Конфискация имущества всех эмигрантов и мятежников.
   5. Централизация кредита в руках государства посредством национального банка с государственным капиталом и с исключительной монополией.
   6. Централизация всего транспорта в руках государства.
   7. Увеличение числа государственных фабрик, орудий производства, расчистка под пашню и улучшение земель по общему плану.
   8. Одинаковая обязательность труда для всех, учреждение промышленных армий, в особенности для земледелия.
   9. Соединение земледелия с промышленностью, содействие постепенному устранению различия между городом и деревней.
   10. Общественное и бесплатное воспитание всех детей. Устранение фабричного труда детей в современной его форме. Соединение воспитания с материальным производством и т. д.
   Когда в ходе развития исчезнут классовые различия и все производство сосредоточится в руках ассоциации индивидов, тогда публичная власть потеряет свой политический характер. Политическая власть в собственном смысле слова – это организованное насилие одного класса для подавления другого. Если пролетариат в борьбе против буржуазии непременно объединяется в класс, если путем революции он превращает себя в господствующий класс и в качестве господствующего класса силой упраздняет старые производственные отношения, то вместе с этими производственными отношениями он уничтожает условия существования классовой противоположности, уничтожает классы вообще, а тем самым и свое собственное господство как класса.
   На место старого буржуазного общества с его классами и классовыми противоположностями приходит ассоциация, в которой свободное развитие каждого является условием свободного развития всех.


   III
   Социалистическая и коммунистическая литература


   1. Реакционный социализм

 //-- а) Феодальный социализм --// 
   Французская и английская аристократия по своему историческому положению была призвана к тому, чтобы писать памфлеты против современного буржуазного общества. Во французской июльской революции 1830 г. и в английском движении в пользу парламентской реформы ненавистный выскочка еще раз нанес ей поражение. О серьезной политической борьбе не могло быть больше и речи. Ей оставалась только литературная борьба. Но и в области литературы старые фразы времен Реставрации стали уже невозможны. Чтобы возбудить сочувствие, аристократия должна была сделать вид, что она уже не заботится о своих собственных интересах и составляет свой обвинительный акт против буржуазии только в интересах эксплуатируемого рабочего класса. Она доставляла себе удовлетворение тем, что сочиняла пасквили на своего нового властителя и шептала ему на ухо более или менее зловещие пророчества.
   Так возник феодальный социализм: наполовину похоронная песнь – наполовину пасквиль, наполовину отголосок прошлого – наполовину угроза будущего, подчас поражающий буржуазию в самое сердце своим горьким, остроумным, язвительным приговором, но всегда производящий комическое впечатление полной неспособностью понять ход современной истории.
   Аристократия размахивала нищенской сумой пролетариата как знаменем, чтобы повести за собою народ. Но всякий раз, когда он следовал за нею, он замечал на ее заду старые феодальные гербы и разбегался с громким и непочтительным хохотом.
   Разыгрыванием этой комедии занималась часть французских легитимистов и «Молодая Англия».
   Если феодалы доказывают, что их способ эксплуатации был иного рода, чем буржуазная эксплуатация, то они забывают только, что они эксплуатировали при совершенно других, теперь уже отживших, обстоятельствах и условиях. Если они указывают, что при их господстве не существовало современного пролетариата, то забывают, что как раз современная буржуазия была необходимым плодом их общественного строя.
   Впрочем, они столь мало скрывают реакционный характер своей критики, что их главное обвинение против буржуазии именно в том и состоит, что при ее господстве развивается класс, который взорвет на воздух весь старый общественный порядок.
   Они гораздо больше упрекают буржуазию в том, что она порождает революционный пролетариат, чем в том, что она порождает пролетариат вообще.
   Поэтому в политической практике они принимают участие во всех насильственных мероприятиях против рабочего класса, а в обыденной жизни, вопреки всей своей напыщенной фразеологии, не упускают случая подобрать золотые яблоки и променять верность, любовь, честь на барыш от торговли овечьей шерстью, свекловицей и водкой.
   Подобно тому как поп всегда шел рука об руку с феодалом, поповский социализм идет рука об руку с феодальным.
   Нет ничего легче, как придать христианскому аскетизму социалистический оттенок. Разве христианство не ратовало тоже против частной собственности, против брака, против государства? Разве оно не проповедовало вместо этого благотворительность и нищенство, безбрачие и умерщвление плоти, монастырскую жизнь и церковь? Христианский социализм – это лишь святая вода, которою поп кропит озлобление аристократа.
 //-- b) Мелкобуржуазный социализм --// 
   Феодальная аристократия – не единственный ниспровергнутый буржуазией класс, условия жизни которого в современном буржуазном обществе ухудшались и отмирали. Средневековое сословие горожан и сословие мелких крестьян были предшественниками современной буржуазии. В странах, менее развитых в промышленном и торговом отношении, класс этот до сих пор еще прозябает рядом с развивающейся буржуазией.
   В тех странах, где развилась современная цивилизация, образовалась – и как дополнительная часть буржуазного общества постоянно вновь образуется – новая мелкая буржуазия, которая колеблется между пролетариатом и буржуазией. Но конкуренция постоянно сталкивает принадлежащих к этому классу лиц в ряды пролетариата, и они начинают уже видеть приближение того момента, когда с развитием крупной промышленности они совершенно исчезнут как самостоятельная часть современного общества и в торговле, промышленности и земледелии будут замещены надзирателями и наемными служащими.
   В таких странах, как Франция, где крестьянство составляет гораздо более половины всего населения, естественно было появление писателей, которые, становясь на сторону пролетариата против буржуазии, в своей критике буржуазного строя прикладывали к нему мелкобуржуазную и мелкокрестьянскую мерку и защищали дело рабочих с мелкобуржуазной точки зрения. Так возник мелкобуржуазный социализм. Сисмонди стоит во главе этого рода литературы не только во Франции, но и в Англии.
   Этот социализм прекрасно умел подметить противоречия в современных производственных отношениях. Он разоблачил лицемерную апологетику экономистов. Он неопровержимо доказал разрушительное действие машинного производства и разделения труда, концентрацию капиталов и землевладения, перепроизводство, кризисы, неизбежную гибель мелких буржуа и крестьян, нищету пролетариата, анархию производства, вопиющее неравенство в распределении богатства, истребительную промышленную войну наций между собой, разложение старых нравов, старых семейных отношений и старых национальностей.
   Но по своему положительному содержанию этот социализм стремится или восстановить старые средства производства и обмена, а вместе с ними старые отношения собственности и старое общество, или – вновь насильственно втиснуть современные средства производства и обмена в рамки старых отношений собственности, отношений, которые были уже ими взорваны и необходимо должны были быть взорваны. В обоих случаях он одновременно и реакционен, и утопичен.
   Цеховая организация промышленности и патриархальное сельское хозяйство – вот его последнее слово.
   В дальнейшем своем развитии направление это вылилось в трусливое брюзжание.
 //-- с) Немецкий, или «истинный», социализм --// 
   Социалистическая и коммунистическая литература Франции, возникшая под гнетом господствующей буржуазии и являющаяся литературным выражением борьбы против этого господства, была перенесена в Германию в такое время, когда буржуазия там только что начала свою борьбу против феодального абсолютизма.
   Немецкие философы, полуфилософы и любители красивой фразы жадно ухватились за эту литературу, позабыв только, что с перенесением этих сочинений из Франции в Германию туда не были одновременно перенесены и французские условия жизни. В немецких условиях французская литература утратила все непосредственное практическое значение и приняла вид чисто литературного течения. Она должна была приобрести характер досужего мудрствования об осуществлении человеческой сущности. Так, требования первой французской революции для немецких философов XVIII века имели смысл лишь как требования «практического разума» вообще, а проявления воли революционной французской буржуазии в их глазах имели значение законов чистой воли, воли, какой она должна быть, истинно человеческой воли.
   Вся работа немецких литераторов состояла исключительно в том, чтобы примирить новые французские идеи со своей старой философской совестью или, вернее, в том, чтобы усвоить французские идеи со своей философской точки зрения.
   Это усвоение произошло таким же образом, каким вообще усваивают чужой язык, путем перевода.
   Известно, что на манускриптах, содержавших классические произведения языческой древности, монахи поверх текста писали нелепые жизнеописания католических святых. Немецкие литераторы поступили с нечестивой французской литературой как раз наоборот. Под французский оригинал они вписали свою философскую чепуху. Например, под французскую критику денежных отношений они вписали «отчуждение человеческой сущности», под французскую критику буржуазного государства – «упразднение господства Абстрактно-Всеобщего» и т. д.
   Это подсовывание под французские теории своей философской фразеологии они окрестили «философией действия», «истинным социализмом», «немецкой наукой социализма», «философским обоснованием социализма» и т. д.
   Французская социалистическо-коммунистическая литература была таким образом совершенно выхолощена. И так как в руках немца она перестала выражать борьбу одного класса против другого, то немец был убежден, что он поднялся выше «французской односторонности», что он отстаивает, вместо истинных потребностей, потребность в истине, а вместо интересов пролетариата – интересы человеческой сущности, интересы человека вообще, человека, который не принадлежит ни к какому классу и вообще существует не в действительности, а в туманных небесах философской фантазии.
   Этот немецкий социализм, считавший свои беспомощные ученические упражнения столь серьезными и важными и так крикливо их рекламировавший, потерял мало-помалу свою педантическую невинность.
   Борьба немецкой, особенно прусской, буржуазии против феодалов и абсолютной монархии – одним словом, либеральное движение – становилась все серьезнее.
   «Истинному» социализму представился, таким образом, желанный случай противопоставить политическому движению социалистические требования, предавать традиционной анафеме либерализм, представительное государство, буржуазную конкуренцию, буржуазную свободу печати, буржуазное право, буржуазную свободу и равенство и проповедовать народной массе, что в этом буржуазном движении она не может ничего выиграть, но, напротив, рискует все потерять. Немецкий социализм весьма кстати забывал, что французская критика, жалким отголоском которой он был, предполагала современное буржуазное общество с соответствующими ему материальными условиями жизни и соответственной политической конституцией, т. е. как раз все те предпосылки, о завоевании которых в Германии только еще шла речь.
   Немецким абсолютным правительствам, с их свитой попов, школьных наставников, заскорузлых юнкеров и бюрократов, он служил кстати подвернувшимся пугалом против угрожающе наступавшей буржуазии.
   Он был подслащенным дополнением к горечи плетей и ружейных пуль, которыми эти правительства усмиряли восстания немецких рабочих.
   Если «истинный» социализм становился таким образом оружием в руках правительств против немецкой буржуазии, то он и непосредственно служил выражением реакционных интересов, интересов немецкого мещанства. В Германии действительную общественную основу существующего порядка вещей составляет мелкая буржуазия, унаследованная от XVI века и с того времени постоянно вновь появляющаяся в той или иной форме.
   Сохранение ее равносильно сохранению существующего в Германии порядка вещей. От промышленного и политического господства буржуазии она со страхом ждет своей верной гибели, с одной стороны, вследствие концентрации капитала, с другой – вследствие роста революционного пролетариата. Ей казалось, что «истинный» социализм одним выстрелом убивает двух зайцев. И «истинный» социализм распространялся как зараза.
   Вытканный из умозрительной паутины, расшитый причудливыми цветами красноречия, пропитанный слезами слащавого умиления, этот мистический покров, которым немецкие социалисты прикрывали пару своих тощих «вечных истин», только увеличивал сбыт их товара среди этой публики.
   Со своей стороны, немецкий социализм все более понимал свое призвание быть высокопарным представителем этого мещанства.
   Он провозгласил немецкую нацию образцовой нацией, а немецкого мещанина – образцом человека. Каждой его низости он придавал сокровенный, возвышенный социалистический смысл, превращавший ее в нечто ей совершенно противоположное. Последовательный до конца, он открыто выступал против «грубо-разрушительного» направления коммунизма и возвестил, что сам он в своем величественном беспристрастии стоит выше всякой классовой борьбы. За весьма немногими исключениями все, что циркулирует в Германии в качестве якобы социалистических и коммунистических сочинений, принадлежит к этой грязной, расслабляющей литературе.


   2. Консервативный, или буржуазный, социализм

   Известная часть буржуазии желает излечить общественные недуги для того, чтобы упрочить существование буржуазного общества.
   Сюда относятся экономисты, филантропы, поборники гуманности, радетели о благе трудящихся классов, организаторы благотворительности, члены обществ покровительства животным, основатели обществ трезвости, мелкотравчатые реформаторы самых разнообразных видов. Этот буржуазный социализм разрабатывался даже в целые системы.
   В качестве примера приведем «Философию нищеты» Прудона.
   Буржуа-социалисты хотят сохранить условия существования современного общества, но без борьбы и опасностей, которые неизбежно из них вытекают. Они хотят сохранить современное общество, однако без тех элементов, которые его революционизируют и разлагают. Они хотели бы иметь буржуазию без пролетариата. Тот мир, в котором господствует буржуазия, конечно, кажется ей самым лучшим из миров. Буржуазный социализм разрабатывает это утешительное представление в более или менее цельную систему. Приглашая пролетариат осуществить его систему и войти в Новый Иерусалим, он, в сущности, требует только, чтобы пролетариат оставался в теперешнем обществе, но отбросил свое представление о нем как о чем-то ненавистном.
   Другая, менее систематическая, но более практическая форма этого социализма стремилась к тому, чтобы внушить рабочему классу отрицательное отношение ко всякому революционному движению, доказывая, что ему может быть полезно не то или другое политическое преобразование, а лишь изменение материальных условий жизни, экономических отношений. Однако под изменением материальных условий жизни этот социализм понимает отнюдь не уничтожение буржуазных производственных отношений, осуществимое только революционным путем, а административные улучшения, осуществляемые на почве этих производственных отношений, следовательно, ничего не изменяющие в отношениях между капиталом и наемным трудом, в лучшем же случае – лишь сокращающие для буржуазии издержки ее господства и упрощающие ее государственное хозяйство.
   Самое подходящее для себя выражение буржуазный социализм находит только тогда, когда превращается в простой ораторский оборот речи.
   Свободная торговля! в интересах рабочего класса; покровительственные пошлины! в интересах рабочего класса; одиночные тюрьмы! в интересах рабочего класса – вот последнее, единственно сказанное всерьез слово буржуазного социализма.
   Социализм буржуазии заключается как раз в утверждении, что буржуа являются буржуа – в интересах рабочего класса.


   3. Критически-утопический социализм и коммунизм

   Мы не говорим здесь о той литературе, которая во всех великих революциях нового времени выражала требования пролетариата (сочинения Бабёфа и т. д.).
   Первые попытки пролетариата непосредственно осуществить свои собственные классовые интересы во время всеобщего возбуждения, в период ниспровержения феодального общества, неизбежно терпели крушение вследствие неразвитости самого пролетариата, а также вследствие отсутствия материальных условий его освобождения, так как эти условия являются лишь продуктом буржуазной эпохи. Революционная литература, сопровождавшая эти первые движения пролетариата, по своему содержанию неизбежно является реакционной. Она проповедует всеобщий аскетизм и грубую уравнительность.
   Собственно социалистические и коммунистические системы, системы Сен-Симона, Фурье, Оуэна и т. д., возникают в первый, неразвитый период борьбы между пролетариатом и буржуазией, изображенный нами выше (см. «Буржуазия и пролетариат»).
   Изобретатели этих систем, правда, видят противоположность классов, так же как и действие разрушительных элементов внутри самого господствующего общества. Но они не видят на стороне пролетариата никакой исторической самодеятельности, никакого свойственного ему политического движения.
   Так как развитие классового антагонизма идет рука об руку с развитием промышленности, то они точно так же не могут еще найти материальных условий освобождения пролетариата и ищут такой социальной науки, таких социальных законов, которые создали бы эти условия.
   Место общественной деятельности должна занять их личная изобретательская деятельность, место исторических условий освобождения – фантастические условия, место постепенно подвигающейся вперед организации пролетариата в класс – организация общества по придуманному ими рецепту. Дальнейшая история всего мира сводится для них к пропаганде и практическому осуществлению их общественных планов.
   Правда, они сознают, что в этих своих планах защищают главным образом интересы рабочего класса как наиболее страдающего класса. Только в качестве этого наиболее страдающего класса и существует для них пролетариат.
   Однако неразвитая форма классовой борьбы, а также их собственное положение в жизни приводят к тому, что они считают себя стоящими высоко над этим классовым антагонизмом.
   Они хотят улучшить положение всех членов общества, даже находящихся в самых лучших условиях. Поэтому они постоянно апеллируют ко всему обществу без различия и даже преимущественно – к господствующему классу. По их мнению, достаточно только понять их систему, чтобы признать ее самым лучшим планом самого лучшего из возможных обществ.
   Они отвергают поэтому всякое политическое, и в особенности всякое революционное, действие; они хотят достигнуть своей цели мирным путем и пытаются посредством мелких и, конечно, не удающихся опытов, силой примера проложить дорогу новому общественному евангелию.
   Это фантастическое описание будущего общества возникает в то время, когда пролетариат еще находится в очень неразвитом состоянии и представляет себе поэтому свое собственное положение еще фантастически, оно возникает из первого исполненного предчувствий порыва пролетариата к всеобщему преобразованию общества.
   Но в этих социалистических и коммунистических сочинениях содержатся также и критические элементы. Эти сочинения нападают на все основы существующего общества. Поэтому они дали в высшей степени ценный материал для просвещения рабочих. Их положительные выводы насчет будущего общества, например уничтожение противоположности между городом и деревней, уничтожение семьи, частной наживы, наемного труда, провозглашение общественной гармонии, превращение государства в простое управление производством, – все эти положения выражают лишь необходимость устранения классовой противоположности, которая только что начинала развиваться и была известна им лишь в ее первичной бесформенной неопределенности. Поэтому и положения эти имеют еще совершенно утопический характер.
   Значение критически-утопического социализма и коммунизма стоит в обратном отношении к историческому развитию. По мере того как развивается и принимает все более определенные формы борьба классов, это фантастическое стремление возвыситься над ней, это преодоление ее фантастическим путем лишается всякого практического смысла и всякого теоретического оправдания. Поэтому если основатели этих систем и были во многих отношениях революционны, то их ученики всегда образуют реакционные секты. Они крепко держатся старых воззрений своих учителей, невзирая на дальнейшее историческое развитие пролетариата. Поэтому они последовательно стараются вновь притупить классовую борьбу и примирить противоположности. Они все еще мечтают об осуществлении, путем опытов, своих общественных утопий, об учреждении отдельных фаланстеров, об основании внутренних колоний, об устройстве маленькой Икарии – карманного издания Нового Иерусалима, – и для сооружения всех этих воздушных замков вынуждены обращаться к филантропии буржуазных сердец и кошельков. Они постепенно опускаются в категорию описанных выше реакционных или консервативных социалистов, отличаясь от них лишь более систематическим педантизмом и фанатической верой в чудодейственную силу своей социальной науки.
   Вот почему они с ожесточением выступают против всякого политического движения рабочих, вызываемого, по их мнению, лишь слепым неверием в новое евангелие.
   Оуэнисты в Англии и фурьеристы во Франции выступают – первые против чартистов, вторые против реформистов.



   IV
   Отношение коммунистов к различным оппозиционным партиям

   После того, что было сказано в разделе II, понятно отношение коммунистов к сложившимся уже рабочим партиям, т. е. их отношение к чартистам в Англии и к сторонникам аграрной реформы в Северной Америке.
   Коммунисты борются во имя ближайших целей и интересов рабочего класса, но в то же время в движении сегодняшнего дня они отстаивают и будущность движения. Во Франции, в борьбе против консервативной и радикальной буржуазии, коммунисты примыкают к социалистическо-демократической партии, не отказываясь тем не менее от права относиться критически к фразам и иллюзиям, проистекающим из революционной традиции.
   В Швейцарии они поддерживают радикалов, не упуская, однако, из виду, что эта партия состоит из противоречивых элементов, частью из демократических социалистов во французском стиле, частью из радикальных буржуа.
   Среди поляков коммунисты поддерживают партию, которая ставит аграрную революцию условием национального освобождения, ту самую партию, которая вызвала краковское восстание 1846 года.
   В Германии, поскольку буржуазия выступает революционно, коммунистическая партия борется вместе с ней против абсолютной монархии, феодальной земельной собственности и реакционного мещанства.
   Но ни на минуту не перестает она вырабатывать у рабочих возможно более ясное сознание враждебной противоположности между буржуазией и пролетариатом, чтобы немецкие рабочие могли сейчас же использовать общественные и политические условия, которые должно принести с собой господство буржуазии, как оружие против нее же самой, чтобы, сейчас же после свержения реакционных классов в Германии, началась борьба против самой буржуазии.
   На Германию коммунисты обращают главное свое внимание потому, что она находится накануне буржуазной революции, потому, что она совершит этот переворот при более прогрессивных условиях европейской цивилизации вообще, с гораздо более развитым пролетариатом, чем в Англии XVII и во Франции XVIII столетия. Немецкая буржуазная революция, следовательно, может быть лишь непосредственным прологом пролетарской революции.
   Одним словом, коммунисты повсюду поддерживают всякое революционное движение, направленное против существующего общественного и политического строя.
   Во всех этих движениях они выдвигают на первое место вопрос о собственности как основной вопрос движения, независимо от того, принял ли он более или менее развитую форму.
   Наконец, коммунисты повсюду добиваются объединения и соглашения между демократическими партиями всех стран.
   Коммунисты считают презренным делом скрывать свои взгляды и намерения. Они открыто заявляют, что их цели могут быть достигнуты лишь путем насильственного ниспровержения всего существующего общественного строя. Пусть господствующие классы содрогаются перед Коммунистической Революцией. Пролетариям нечего в ней терять, кроме своих цепей. Приобретут же они весь мир.

   ПРОЛЕТАРИИ ВСЕХ СТРАН, СОЕДИНЯЙТЕСЬ!




   К. Маркс. Нищета философии
   Ответ на «Философию нищеты» г-на Прудона [2 - Написано К. Марксом в первой половине 1847 г. Впервые выпущено отдельной книгой в Париже и Брюсселе в 1847 г. Печатается по тексту издания 1847 г. с учетом поправок, сделанных в немецких изданиях 1885 и 1892 гг. и во французском издании 1896 г. (в том числе включает в себя ряд примечаний Ф. Энгельса и учитывает рукописные пометы Маркса на экземпляре издания, который он подарил Наталье Утиной). – Здесь и далее, кроме специально оговоренных случаев, примечания редакции.]


   Предисловие

   К несчастью г-на Прудона его странным образом не понимают в Европе. Во Франции за ним признают право быть плохим экономистом, потому что там он слывет за хорошего немецкого философа. В Германии за ним, напротив, признается право быть плохим философом, потому что там он слывет за одного из сильнейших французских экономистов. Принадлежа одновременно к числу и немцев и экономистов, мы намерены протестовать против этой двойной ошибки.
   Читатель поймет, почему, выполняя этот неблагодарный труд, мы часто должны были отвлекаться от критики г-на Прудона, чтобы приниматься за критику немецкой философии и одновременно делать некоторые замечания по политической экономии.

 Брюссель, 15 июня 1847 г.
 Карл Маркс

   Труд г-на Прудона не просто какой-нибудь политико-экономический трактат, не какая-нибудь обыкновенная книга, это – своего рода библия; там есть все: «тайны», «секреты, исторгнутые из недр божества», «откровения». Но так как в наше время пророков судят строже, чем обыкновенных авторов, то читателю придется безропотно пройти вместе с нами область бесплодной и туманной эрудиции «Книги бытия», чтобы потом уже подняться вместе с г-ном Прудоном в эфирные и плодоносные сферы сверх-социализма (см. Прудон, «Философия нищеты», пролог, с. III, строка 20).


   Глава первая
   Научное открытие


   § I. Противоположность между потребительной стоимостью и меновой стоимостью


   «Способность всех продуктов, создаваемых самой природой или производимых промышленностью, служить для поддержания человеческого существования носит особое название потребительной стоимости. Способность же их обмениваться друг на друга называется меновой стоимостью… Каким же образом потребительная стоимость делается меновой стоимостью?.. Происхождение идеи стоимости» (меновой) «не было с достаточной тщательностью выяснено экономистами; поэтому нам необходимо остановиться на этом пункте. Так как очень многие нужные мне предметы существуют в природе лишь в ограниченном количестве или даже не существуют вовсе, то я принужден способствовать производству того, чего мне недостает; а так как я не могу один взяться за производство такой массы вещей, то я предложу другим людям, моим сотрудникам по различным родам деятельности, уступить мне часть производимых ими продуктов в обмен на продукт, производимый мной» (Прудон, т. I, гл. 2).

   Г-н Прудон задается целью прежде всего выяснить нам двойственную природу стоимости, «различие внутри стоимости», процесс, который делает из стоимости потребительной стоимость меновую. Нам приходится остановиться вместе с г-ном Прудоном на этом акте пресуществления. Вот каким образом, по мнению нашего автора, совершается этот акт.
   Весьма большое количество продуктов не дается природой, а производится только промышленностью. Раз потребности превосходят количество продуктов, доставляемых самой природой, то человек оказывается вынужденным прибегнуть к промышленному производству. Что же такое эта промышленность, по предположению г-на Прудона? Каково ее происхождение? Отдельный человек, нуждающийся в очень большом количестве вещей, «не может один взяться за производство такой массы вещей». Многообразие потребностей, требующих удовлетворения, предполагает многообразие вещей, подлежащих производству, – без производства нет продуктов; а многообразие подлежащих производству вещей уже предполагает участие в их производстве более чем одного человека. Но коль скоро вы допускаете, что производством занимается более чем один человек, вы уже целиком предположили производство, основанное на разделении труда. Таким образом, предполагаемая г-ном Прудоном потребность сама предполагает разделение труда во всем его объеме. Допуская разделение труда, вы допускаете наличие обмена, а следовательно, и меновой стоимости. С таким же точно правом можно было бы с самого начала предположить существование меновой стоимости.
   Но г-н Прудон предпочел совершить движение по кругу. Последуем за ним во всех его изворотах, которые постоянно будут приводить нас опять к его исходной точке.
   Чтобы выйти из того порядка вещей, где каждый производит в одиночку, и чтобы прийти к обмену, «я обращаюсь, – говорит Прудон, – к моим сотрудникам по различным родам деятельности». Итак, я имею сотрудников, которые все занимаются различными родами деятельности, хотя мы – я и все другие, – по предположению г-на Прудона, еще не выходим тем самым из положения изолированных и оторванных от общества Робинзонов. Сотрудники и различные роды деятельности, разделение труда и обмен, подразумеваемый этим разделением труда, – все это просто-напросто падает с неба.
   Резюмируем: я имею потребности, основанные на разделении труда и обмене. Предполагая эти потребности, г-н Прудон тем самым предполагает уже существование обмена и меновой стоимости, «происхождение» которой он как раз хотел «выяснить с большей тщательностью, чем другие экономисты».
   Г-н Прудон мог бы с таким же правом перевернуть порядок вещей, не нарушая этим самым правильности своих заключений. Чтобы объяснить меновую стоимость, нужен обмен. Чтобы объяснить обмен, нужно разделение труда. Чтобы объяснить разделение труда, нужно существование потребностей, которые вызывают необходимость разделения труда. Чтобы объяснить эти потребности, нужно их «предположить», что не значит, однако, отрицать их, в противоположность первой аксиоме пролога г-на Прудона: «Предполагать бога – значит отрицать его» (пролог, с. I).
   Каким же образом г-н Прудон, который предполагает разделение труда известным, объясняет с его помощью меновую стоимость, которая все еще остается для него чем-то неизвестным?
   «Человек» решается «предложить другим людям, своим сотрудникам по различным родам деятельности», установить обмен и провести различие между потребительной стоимостью и меновой стоимостью. Соглашаясь на предложение признать это различие, сотрудники оставляют г-ну Прудону только одну «заботу»: констатировать совершившийся факт, отметить, «занести» в свой политико-экономический трактат «происхождение идеи стоимости». Однако нам-то он все еще должен объяснить «происхождение» этого предложения, должен наконец сказать, каким образом этому единичному человеку, этому Робинзону, внезапно пришла в голову идея сделать «своим сотрудникам» подобного рода предложение и почему эти сотрудники приняли его предложение без всякого протеста.
   Г-н Прудон не входит в эти генеалогические подробности. Он просто прикладывает к факту обмена нечто вроде исторической печати, представляя его в виде предложения, которое могло бы быть сделано третьим лицом, старающимся установить этот обмен.
   Вот образец «исторического и описательного метода» г-на Прудона, выражающего свое гордое презрение к «историческому и описательному методу» всяких Адамов Смитов и Рикардо.
   Обмен имеет свою собственную историю. Он прошел через различные фазы.
   Было время, как, например, в Средние века, когда обменивался только излишек, избыток производства над потреблением.
   Было еще другое время, когда не только излишек, но и все продукты, вся промышленная жизнь оказались в сфере торговли, когда все производство целиком стало зависеть от обмена. Как объяснить эту вторую фазу обмена – возведение меновой стоимости в ее вторую степень?
   У г-на Прудона на это нашелся бы вполне готовый ответ: предположите, что тот или иной человек «предложил другим людям, своим сотрудникам по различным родам деятельности», возвести меновую стоимость в ее вторую степень.
   Наконец, пришло время, когда все, на что люди привыкли смотреть как на неотчуждаемое, сделалось предметом обмена и торговли и стало отчуждаемым. Это – время, когда даже то, что дотоле передавалось, но никогда не обменивалось, дарилось, но никогда не продавалось, приобреталось, но никогда не покупалось, – добродетель, любовь, убеждение, знание, совесть и т. д., – когда все наконец стало предметом торговли. Это – время всеобщей коррупции, всеобщей продажности, или, выражаясь терминами политической экономии, время, когда всякая вещь, духовная или физическая, сделавшись меновой стоимостью, выносится на рынок, чтобы найти оценку, наиболее соответствующую ее истинной стоимости.
   Каким образом объяснить еще эту новую и последнюю фазу обмена – меновую стоимость в ее третьей степени?
   У г-на Прудона и на это нашелся бы вполне готовый ответ: предположите, что некто «предложил другим людям, своим сотрудникам по различным родам деятельности», сделать из добродетели, любви и т. д. меновую стоимость – возвести меновую стоимость в ее третью и последнюю степень.
   Как видите, «исторический и описательный метод» г-на Прудона на все годится, на все отвечает и все объясняет. Особенно же в тех случаях, когда дело идет о том, чтобы объяснить исторически «зарождение какой-нибудь экономической идеи», г-н Прудон предполагает человека, который предлагает другим людям, своим сотрудникам по различным родам деятельности, совершить этот акт зарождения, и вопрос исчерпан.
   Отныне мы принимаем «зарождение» меновой стоимости за совершившийся факт; теперь нам остается только выяснить отношение меновой стоимости к потребительной стоимости. Послушаем г-на Прудона.

   «Экономисты очень ясно обнаружили двойственный характер стоимости; но они не выяснили с такой же отчетливостью ее противоречивой природы; здесь-то и начинается наша критика… Недостаточно отметить этот поразительный контраст между потребительной стоимостью и меновой стоимостью, контраст, на который экономисты привыкли смотреть как на вещь очень простую: следует показать, что эта мнимая простота скрывает в себе глубокую тайну, в которую мы обязаны проникнуть… Выражаясь техническим языком, мы можем сказать, что потребительная стоимость и меновая стоимость находятся в обратном отношении друг к другу».

   Если мы хорошо уловили мысль г-на Прудона, то вот те четыре пункта, которые он берется установить:
   1) потребительная стоимость и меновая стоимость составляют «поразительный контраст», образуют противоположность друг другу;
   2) потребительная стоимость и меновая стоимость находятся в обратном отношении друг к другу, во взаимном противоречии;
   3) экономисты не заметили и не познали ни их противоположности, ни противоречия;
   4) критика г-на Прудона начинается с конца.
   Мы также начнем с конца и, чтобы снять с экономистов обвинения, возводимые на них г-ном Прудоном, предоставим слово двум довольно видным экономистам.

   Сисмонди: «Противоположность между потребительной стоимостью и меновой стоимостью – к этой последней торговля свела все вещи» и т. д. («Очерки», т. II, с. 162, брюссельское издание [3 - Маркс цитирует книгу: Simonde de Sismondi. Études sur l’économie politique. T. I–II. Bruxelles, 1837–1838 (Симонд де Сисмонди. Очерки политической экономии. Т. I–II. Брюссель, 1837–1838).]).
   Лодердель: «Как общее правило, национальное богатство [потребительная стоимость] уменьшается, по мере того как – с возрастанием меновой стоимости – увеличиваются индивидуальные богатства; а по мере того как эти последние в силу понижения меновой стоимости уменьшаются, национальное богатство, как правило, увеличивается» («Исследования о природе и происхождении национального богатства». Перевод Лажанти де Лаваиса. Париж, 1808 [4 - Lauderdale. Recherches sur la nature et l’origine de la richesse publique. Traduit de l’anglais, par E. Lagentie de Lavaïsse. Paris, 1808. P. 33.]).

   На противоположности между потребительной стоимостью и меновой стоимостью Сисмонди построил свое главное учение, согласно которому уменьшение дохода пропорционально возрастанию производства.
   Лодердель построил свою систему на принципе обратного отношения между двумя родами стоимости, и его доктрина была даже настолько популярна во времена Рикардо, что последний мог говорить о ней как о чем-то всем известном.

   «Вследствие смешения понятий меновой стоимости и богатства [потребительной стоимости] пытались утверждать, что богатство может быть увеличено путем уменьшения количества товаров, т. е. необходимых, полезных или приятных для жизни вещей» (Рикардо. «Начала политической экономии». Перевод Констансио, с примечаниями Ж. Б. Сэя. Париж, 1835. Т. II, глава «О стоимости и богатстве» [5 - Ricardo D. Des principes de l’économie politique et de l’impot. Traduit de l’anglais par F.-S. Constancio, avec des notes explicatives et critiques par J.-B. Say. T. II. Paris, 1835. P. 65 (Рикардо Д. О началах политической экономии и налогового обложения. Пер. с англ. Ф. С. Констансио, с пояснит. и критич. примеч. Ж. Б. Сэя. Т. II. Париж, 1835. C. 65).]).

   Мы видим, что экономисты до г-на Прудона «отметили» глубокую тайну противоположности и противоречия. Посмотрим теперь, как г-н Прудон объясняет, в свою очередь, эту тайну после экономистов.
   Если спрос остается неизменным, то меновая стоимость продукта понижается по мере того, как растет предложение; другими словами, чем изобильнее продукт по отношению к спросу, тем ниже его меновая стоимость или его цена. Vice versa [6 - Наоборот (лат.).]: чем слабее предложение по отношению к спросу, тем выше делается меновая стоимость или цена предлагаемого продукта; другими словами, чем более редки предлагаемые продукты по отношению к спросу, тем более они дороги. Меновая стоимость продукта зависит от его изобилия или от его редкости, но всегда по отношению к спросу. Предположите продукт более чем редкий, даже единственный в своем роде, – этот единственный продукт будет более чем изобилен, он будет излишен, если на него нет спроса. Наоборот, предположите, что какого-нибудь продукта имеются миллионы штук, – он все-таки будет редок, если его не хватает для удовлетворения спроса, т. е. если на него существует слишком большой спрос.
   Эти истины, мы бы сказали, почти банальны, однако нам нужно было их воспроизвести здесь, чтобы сделать понятными тайны г-на Прудона.

   «Таким образом, следуя принципу вплоть до его конечных выводов, можно прийти к самому логичному в мире заключению: те вещи, употребление которых необходимо и количество которых безгранично, не должны цениться ни во что; те же вещи, полезность которых равна нулю, а редкость достигает крайних пределов, должны иметь бесконечно высокую цену. Наше затруднение довершается еще тем, что практика не допускает этих крайностей: с одной стороны, ни один производимый человеком продукт никогда не может по своему количеству увеличиваться до бесконечности; с другой стороны, самые редкие вещи в какой-то степени должны быть полезными, без чего они не могли бы иметь никакой стоимости. Потребительная стоимость и меновая стоимость остаются, таким образом, фатально связанными одна с другой, хотя по своей природе они постоянно стремятся исключить друг друга» (т. I, с. 39).

   Чем же, собственно, довершается затруднение г-на Прудона? Тем, что он просто-напросто забыл о спросе и о том, что какая-нибудь вещь может быть редкой или изобильной лишь постольку, поскольку на нее существует спрос. Оставляя спрос в стороне, он отождествляет меновую стоимость с редкостью, а потребительную стоимость – с изобилием. В самом деле, говоря, что «вещи, полезность которых равна нулю, а редкость достигает крайних пределов, имеют бесконечно высокую цену», – он просто выражает ту мысль, что меновая стоимость есть не что иное, как редкость. «Крайняя редкость и равная нулю полезность» – это редкость в чистом виде. «Бесконечно высокая цена» – это максимум меновой стоимости, меновая стоимость в чистом виде. Между этими двумя терминами он ставит знак равенства. Итак, меновая стоимость и редкость суть равнозначные термины. Приходя к этим мнимым «крайним выводам», г-н Прудон в действительности доводит до крайности не вещи, а только термины, служащие для их выражения, и этим самым обнаруживает гораздо бо́льшую способность к риторике, чем к логике. Он лишь снова находит свои первоначальные гипотезы во всей их наготе, в то время как думает, что обрел новые выводы. Благодаря тому же самому приему ему удастся отождествить потребительную стоимость с изобилием в его чистом виде.
   Поставив знак равенства между меновой стоимостью и редкостью, между потребительной стоимостью и изобилием, г-н Прудон очень изумляется, не находя ни потребительной стоимости в редкости и меновой стоимости, ни меновой стоимости в изобилии и потребительной стоимости; и так как он видит затем, что практика не допускает этих крайностей, то ему остается только верить в тайну. Бесконечно высокая цена существует, по мнению г-на Прудона, именно потому, что нет покупателей, и он никогда их не найдет, пока он отвлекается от спроса.
   С другой стороны, изобилие г-на Прудона представляет собой, по-видимому, нечто самопроизвольно возникающее. Он совершенно забывает, что есть люди, которые создают это изобилие и в интересах которых – никогда не терять из виду спроса. В противном случае как мог бы г-н Прудон утверждать, что очень полезные вещи должны иметь чрезвычайно низкую цену или даже ничего не стоить? Он, напротив, должен был бы прийти к заключению, что необходимо ограничить изобилие, сократить производство очень полезных вещей, если хотят повысить их цену, их меновую стоимость.
   Старинные французские виноградари, добивавшиеся издания закона, который запретил бы разведение новых виноградников, точно так же, как и голландцы, сжигавшие азиатские пряности и выкорчевывавшие гвоздичные деревья на Молуккских островах, желали просто-напросто уменьшить изобилие, чтобы этим поднять меновую стоимость. В продолжение всего Средневековья люди действовали по тому же самому принципу, ограничивая законами число подмастерьев, которых мог иметь у себя один мастер, и число инструментов, которые он мог употреблять. (См. Андерсон, «История торговли» [7 - Имеется в виду книга: Anderson A. An Historical and Chronological Deduction of the Origin of Commerce from the Earliest Accounts to the Present Time (Андерсон А. Исторический и хронологический очерк происхождения торговли от самых ранних сведений о ней до настоящего времени). Первое издание вышло в Лондоне в 1764 г.].)
   Представив изобилие как потребительную стоимость и редкость как меновую стоимость, – нет ничего легче, как доказать, что изобилие и редкость находятся в обратном отношении друг к другу, – г-н Прудон отождествляет потребительную стоимость с предложением, а меновую стоимость – со спросом. Чтобы сделать антитезу еще более резкой, он совершает подмену терминов, ставя на место меновой стоимости «стоимость, определяемую мнением». Таким образом, борьба переносится на другую почву, и мы имеем, с одной стороны, полезность (потребительную стоимость, предложение), а с другой стороны – мнение (меновую стоимость, спрос).
   Как примирить эти две противоположные силы? Как привести их к согласию? Можно ли найти у них хотя бы один общий обеим пункт?
   Конечно, восклицает г-н Прудон, такой общий пункт имеется: это – свобода решения. Цена, которая явится результатом этой борьбы между спросом и предложением, между полезностью и мнением, не будет выражением вечной справедливости.
   Г-н Прудон продолжает развивать эту антитезу:

   «В качестве свободного покупателя я – судья моих потребностей, судья пригодности предмета, судья цены, которую я хочу дать за него. С другой стороны, вы в качестве свободного производителя являетесь господином над средствами изготовления предмета и, следовательно, вы имеете возможность сокращать ваши издержки» (т. I, с. 41).

   А так как спрос или меновая стоимость тождественны с мнением, то г-н Прудон вынужден сказать:

   «Доказано, что именно свободная воля человека и вызывает противоположность между потребительной стоимостью и меновой стоимостью. Как разрешить эту противоположность, пока будет существовать свободная воля? И как пожертвовать свободной волей, не жертвуя человеком?» (т. I, с. 41).

   Таким образом, нельзя прийти ни к какому результату. Существует борьба между двумя, так сказать, несоизмеримыми силами, между полезностью и мнением, между свободным покупателем и свободным производителем.
   Взглянем на вещи несколько ближе.
   Предложение не представляет собой исключительно полезности, спрос не представляет исключительно мнения. Разве тот, кто предъявляет спрос, не предлагает также какого-нибудь продукта или денег – знака, служащего представителем всех продуктов? А предлагая их, разве он не представляет, согласно г-ну Прудону, полезности или потребительной стоимости?
   С другой стороны, разве тот, кто предлагает, не предъявляет, в свою очередь, спроса на какой-либо продукт или на деньги – на знак, представляющий все продукты? И не делается ли он, таким образом, представителем мнения, стоимости, определяемой мнением, или меновой стоимости?
   Спрос есть в то же время предложение, предложение есть в то же время спрос. Таким образом, антитеза г-на Прудона, попросту отождествляющая предложение с полезностью, а спрос с мнением, покоится лишь на пустой абстракции.
   То, что г-н Прудон называет потребительной стоимостью, другие экономисты точно с таким же правом называют стоимостью, определяемой мнением. Мы укажем только на Шторха («Курс политической экономии». Париж, 1823. С. 48 и 49 [8 - Storch Н. Cours d’économie politique, ou Exposition des principes qui déterminent la prospérité des nations. T. I–IV. Paris, 1823 (Шторх А. Курс политической экономии, или Изложение начал, определяющих благоденствие народов. Т. I–IV. Париж, 1823). Маркс ссылается на т. I.]).
   Согласно Шторху, потребностями называются вещи, в которых мы чувствуем потребность; стоимостями – вещи, которым мы приписываем стоимость. Большинство вещей имеет стоимость только потому, что они удовлетворяют таким потребностям, которые порождены мнением. Мнение о наших потребностях может меняться, поэтому и полезность вещей, выражающая только отношение этих вещей к нашим потребностям, также может меняться. Да и сами естественные потребности постоянно меняются. В самом деле, какое большое различие существует между главными предметами питания разных народов!
   Борьба завязывается не между полезностью и мнением: она завязывается между меновой стоимостью, которую требует продавец, и меновой стоимостью, которую предлагает покупатель. Меновой стоимостью продукта является каждый раз равнодействующая этих, противоречащих друг другу, оценок.
   В последнем счете предложение и спрос ставят лицом к лицу производство и потребление, но производство и потребление, основанные на индивидуальном обмене.
   Предлагаемый продукт полезен не сам по себе. Его полезность устанавливается потребителем. И если даже за продуктом признана полезность, то он все-таки представляет не одну только полезность. В ходе производства продукт обменивался на все издержки производства, как, например, на сырье, заработную плату рабочих и т. д., словом, на такие вещи, которые все являются меновыми стоимостями. Следовательно, продукт представляет в глазах производителя некоторую сумму меновых стоимостей. Производитель предлагает не только полезный предмет, но и, кроме того и прежде всего, некоторую меновую стоимость.
   Что касается спроса, то он действителен только при том условии, если имеет в своем распоряжении средства обмена. Эти средства, в свою очередь, суть продукты, меновые стоимости.
   Таким образом, в предложении и спросе мы находим на одной стороне продукт, на который затрачены меновые стоимости, и потребность продать этот продукт; на другой стороне – средства, на которые также затрачены меновые стоимости, и желание купить.
   Г-н Прудон противопоставляет свободного покупателя свободному производителю; и тому и другому он придает чисто метафизические качества. Это и побуждает его заявить: «Доказано, что именно свободная воля человека и вызывает противоположность между потребительной стоимостью и меновой стоимостью».
   Производитель, если только он производит в обществе, основанном на разделении труда и на обмене, – а именно таково предположение г-на Прудона, – вынужден продавать. Г-н Прудон делает производителя господином над средствами производства; но он согласится с нами, что не от свободной воли зависят его средства производства, Даже более: эти средства производства в значительной части являются продуктами, получаемыми производителем извне, и при современном производстве он не свободен даже настолько, чтобы производить продукты в желательном ему количестве. Современная степень развития производительных сил обязывает его производить в таком-то и таком-то масштабе.
   Потребитель не более свободен, чем производитель. Его мнение основывается на его средствах и его потребностях. И те и другие определяются его общественным положением, которое зависит, в свою очередь, от организации общества в целом. Конечно, и рабочий, покупающий картофель, и содержанка, покупающая кружева, оба следуют своему собственному мнению. Но различие их мнений объясняется различием положения, занимаемого ими в обществе, а это различное положение в обществе является продуктом организации общества.
   На чем основывается вся система потребностей – на мнении или на всей организации производства? Чаще всего потребности рождаются прямо из производства или из положения вещей, основанного на производстве. Мировая торговля почти целиком определяется не потребностями индивидуального потребления, а потребностями производства. Точно так же, если взять другой пример, мы спросим: не предполагает ли потребность в нотариусах существования данного гражданского права, представляющего собой только выражение определенной ступени в развитии собственности, т. е. определенной ступени в развитии производства?
   Г-н Прудон не довольствуется тем, что из отношения между спросом и предложением он устранил только что упомянутые нами элементы. Он доводит абстракцию до последних пределов, сливая всех производителей в одного-единственного производителя, а всех потребителей в одного-единственного потребителя и заставляя эти два химерических лица вступать в борьбу друг с другом. Но в реальном мире дело происходит иначе. Конкуренция среди представителей предложения и конкуренция среди представителей спроса составляет необходимый элемент борьбы между покупателями и продавцами, борьбы, результатом которой является меновая стоимость.
   Устранив издержки производства и конкуренцию, г-н Прудон может, к своему удовольствию, привести к абсурду формулу спроса и предложения.

   «Предложение и спрос, – говорит он, – суть не что иное, как две церемониальные формы, служащие для того, чтобы поставить лицом к лицу потребительную стоимость и меновую стоимость и вызвать их примирение. Это два электрических полюса, соединение которых должно вызывать явление сродства, называемое обменом» (т. I, с. 49–50).

   С таким же правом можно было бы сказать, что обмен есть только «церемониальная форма», необходимая для того, чтобы поставить лицом к лицу потребителя и предмет потребления. С таким же правом можно было бы сказать, что все экономические отношения суть «церемониальные формы», при посредстве которых совершается непосредственное потребление. Предложение и спрос – не в большей и не в меньшей степени, чем индивидуальный обмен, – представляют собой отношения данного производства.
   Итак, в чем же состоит вся диалектика г-на Прудона? В подмене понятий потребительной стоимости и меновой стоимости, спроса и предложения такими абстрактными и противоречивыми понятиями, как редкость и изобилие, полезность и мнение, один производитель и один потребитель, причем оба последние оказываются рыцарями свободной воли.
   А к чему он хотел прийти таким путем?
   К тому, чтобы сохранить себе возможность ввести позднее один из им же самим устраненных элементов, – а именно издержки производства, – в качестве синтеза потребительной стоимости и меновой стоимости. Именно таким путем издержки производства и конституируют в его глазах синтетическую, или конституированную, стоимость.


   § II. Конституированная, или синтетическая, стоимость

   «Стоимость» (меновая) «есть краеугольный камень экономического здания». Стоимость «конституированная» есть краеугольный камень системы экономических противоречий.
   Что же это за «конституированная стоимость», составляющая все открытие г-на Прудона в политической экономии?
   Раз признана полезность того или иного продукта, – труд является источником его стоимости. Мерой труда служит время. Относительная стоимость продуктов определяется рабочим временем, которое нужно было употребить на их производство. Цена есть денежное выражение относительной стоимости продукта. Наконец, конституированная стоимость продукта есть просто-напросто стоимость, образуемая воплощенным в нем рабочим временем.
   Как Адам Смит открыл разделение труда, так г-н Прудон, в свою очередь, претендует на открытие «конституированной стоимости». Конечно, в этом открытии нет «чего-либо неслыханного», но нужно признать, что вообще нет ничего неслыханного ни в одном открытии экономической науки. Чувствуя всю важность своего открытия, г-н Прудон старается, однако, умалить его значение, «чтобы успокоить читателя насчет своих претензий на оригинальность и примирить с собой умы, по своей робости мало склонные к восприятию новых идей». Но при оценке того, что сделано для определения стоимости каждым из его предшественников, он поневоле вынужден признать и во всеуслышание заявить, что наибольшая часть, львиная доля в этом деле принадлежит ему.

   «Синтетическая идея стоимости была уже в смутных очертаниях усмотрена Адамом Смитом… Но у Адама Смита эта идея стоимости была совершенно интуитивной, а общество не изменяет своих привычек в силу веры в интуицию; его можно убедить только авторитетом фактов. Нужно было, чтобы антиномия получила более ясное и отчетливое выражение: Ж. Б. Сэй и явился ее главным истолкователем».

   Итак, вот законченная история открытия синтетической стоимости: у Адама Смита – смутная интуиция, у Ж. Б. Сэя – антиномия, у г-на Прудона – конституирующая и «конституированная» истина. И пусть не заблуждаются относительно этого: все другие экономисты, от Сэя до Прудона, ограничивались только тем, что тащились по заезженной дороге антиномии.

   «Невероятно, что столько разумных людей в течение сорока лет бились над такой простой идеей. Но нет, стоимости сравниваются между собой, не имея ни одного общего им пункта и никакой единицы меры, – вот что решились утверждать экономисты XIX века против всех и вопреки всем, вместо того чтобы принять революционную теорию равенства. Что скажет об этом потомство?» (т. I, с. 68).

   Спрошенное столь внезапно потомство прежде всего придет в смущение насчет хронологии. Ему неизбежно придется задаться вопросом: разве Рикардо и его школа не были экономистами XIX века? Система Рикардо, основанная на том принципе, что «относительная стоимость товаров зависит исключительно от количества труда, требуемого для их производства», восходит к 1817 году. Рикардо – глава целой школы, господствующей в Англии со времени Реставрации [9 - Имеется в виду период после окончания Наполеоновских войн в 1815 г. и реставрации династии Бурбонов во Франции.]. Учение Рикардо строго, безжалостно резюмирует точку зрения всей английской буржуазии, которая, в свою очередь, является воплощением современной буржуазии. «Что скажет об этом потомство?» Оно не скажет, что г-н Прудон вовсе не знал Рикардо, ибо он говорит о нем, говорит немало, постоянно возвращается к нему и кончает тем, что называет его учение «набором фраз». Если когда-либо потомство вмешается в этот вопрос, оно скажет, может быть, что г-н Прудон, боясь задеть англофобские чувства своих читателей, предпочел сделать самого себя ответственным издателем идей Рикардо. Но как бы то ни было, оно найдет весьма наивным, что г-н Прудон выдает за «революционную теорию будущего» то, что Рикардо научно изложил как теорию современного общества, общества буржуазного; оно найдет весьма наивным, что г-н Прудон принимает, таким образом, за разрешение антиномии между полезностью и меновой стоимостью то, что́ Рикардо и его школа задолго до него представили как научную формулу одной только стороны антиномии: меновой стоимости. Но оставим потомство раз и навсегда в стороне и приведем г-на Прудона на очную ставку с его предшественником Рикардо. Вот несколько мест из произведения этого автора, резюмирующих его учение о стоимости:

   «Полезность не является мерой меновой стоимости, хотя она абсолютно необходима для последней» (с. 3, т. I «Начал политической экономии» и т. д. Пер. с англ. Ф. С. Констансио. Париж, 1835).
   «Раз вещи признаны сами по себе полезными, то свою меновую стоимость они черпают из двух источников: из своей редкости и из количества труда, требующегося для их добывания. Существуют вещи, стоимость которых зависит только от их редкости. Так как никаким трудом нельзя увеличить их количество, то стоимость их не может быть понижена посредством увеличения предложения. К такого рода вещам принадлежат драгоценные статуи и картины и т. д. Стоимость их зависит только от богатства, вкусов и прихоти тех лиц, которые желают приобрести подобные предметы» (с. 4 и 5, т. I цит. соч.). «Но в массе товаров, повседневно обращающихся на рынке, такие товары составляют лишь весьма малую долю. Так как подавляющее большинство вещей, которыми люди хотят обладать, доставляется трудом, то количество их, всякий раз когда мы пожелаем затратить необходимый для их производства труд, может быть увеличено до таких масштабов, границы которых почти невозможно указать, и не только в одной стране, но и во многих странах» (с. 5, т. I цит. соч.). «Вот почему, говоря о товарах, об их меновой стоимости и о принципах, регулирующих их относительные цены, мы всегда имеем в виду только такие товары, количество которых может быть увеличено человеческим трудом и производство которых стимулируется конкуренцией и не встречает никаких препятствий» (т. I, с. 5).

   Рикардо цитирует Адама Смита, который, по его мнению, «определил с большой точностью первоначальный источник всякой меновой стоимости» (см. Смит, кн. I, гл. 5 [10 - Smith A. An Inquiry into the Nature and Causes of the Wealth of Nations (Смит А. Исследование о природе и причинах богатства народов). Первое издание вышло в Лондоне в 1776 г.]). Затем он прибавляет:

   «Учение о том, что именно это [т. е. рабочее время] [11 - Здесь и далее в квадратных скобках внутри цитат приведены комментарии авторов текста (К. Маркса и Ф. Энгельса), а также выдержки из цитируемых трудов на языке оригинала.] является основанием меновой стоимости всех вещей, кроме тех, количество коих не может быть как угодно увеличено человеческим трудом, имеет для политической экономии чрезвычайно важное значение; ибо ничто не порождало так много ошибок и разногласий в этой науке, как именно неточность и неопределенность смысла, который вкладывался в слово „стоимость“» (т. I, с. 8). «Если меновая стоимость товаров определяется количеством труда, воплощенного в них, то всякое возрастание этого количества должно неизбежно увеличивать стоимость товара, на производство которого затрачен этот труд, а всякое уменьшение количества труда – понижать ее» (т. I, с. 8).

   Затем Рикардо упрекает А. Смита в том, что он:

   1) «дает стоимости еще другую меру, помимо труда: иногда стоимость хлеба, иногда то количество труда, которое можно купить за эту вещь», и т. д. (т. I, с. 9 и 10);
   2) «принимая безоговорочно самый принцип, ограничивает, однако, его применение первобытным и грубым состоянием общества, предшествующим накоплению капиталов и установлению собственности на землю» (т. I, с. 21).

   Рикардо старается доказать, что земельная собственность, т. е. рента, не может изменить относительной стоимости сельскохозяйственных товаров и что накопление капиталов оказывает лишь преходящее и колебательное действие на относительные стоимости, определяемые сравнительным количеством труда, который употреблен на их производство. Для защиты этого положения он создает свою знаменитую теорию земельной ренты, разлагает капитал на его составные части и в конечном счете не находит в нем ничего, кроме накопленного труда. Затем он развивает целую теорию заработной платы и прибыли и доказывает, что заработная плата и прибыль повышаются и понижаются в обратном отношении друг к другу и что это не влияет на относительную стоимость продукта. Он не игнорирует того влияния, которое могут оказывать на пропорциональную стоимость продуктов накопление капиталов и различие в их природе (капиталы основные и капиталы оборотные), равно как и уровень заработной платы. Эти проблемы являются даже основными проблемами для Рикардо.

   «Всякая экономия в труде, – говорит он, – всегда понижает относительную стоимость [12 - Рикардо определяет, как известно, стоимость товара «количеством труда, потребного для его изготовления». Но форма обмена, господствующая при всяком способе производства, основанном на производстве товаров, а следовательно, и при капиталистическом способе производства, приводит к тому, что эта стоимость выражается не прямо в количестве труда, а в количестве какого-нибудь другого товара. Стоимость товара, выраженная в определенном количестве другого товара (будут ли это деньги или нет – все равно), называется у Рикардо относительной стоимостью этого товара. – Примеч. Ф. Энгельса к немецкому изданию 1885 г.] товара, все равно, касается ли эта экономия труда, необходимого для изготовления самого предмета, или же труда, необходимого для образования капитала, употребляемого в этом производстве» (т. I, с. 28). «Поэтому, пока труд одного дня продолжает давать одному то же самое количество рыбы, а другому то же самое количество дичи, естественный уровень соответствующих цен при обмене останется постоянно тем же самым, как бы при этом ни изменялась заработная плата и прибыль и какое бы действие ни оказывало накопление капитала» (т. I, с. 32). «Мы рассматривали труд как основу стоимости вещей, а количество труда, необходимого для их производства, как норму, определяющую соответствующие количества товаров, которые должны обмениваться друг на друга; но мы и не думали отрицать случайного и временного отклонения рыночной цены товаров от этой их первичной и естественной цены» (т. I, с. 105 цит. соч.). «Цены вещей в конечном счете регулируются издержками производства, а не отношением между предложением и спросом, как это часто утверждали» (т. II, с. 253).

   Лорд Лодердель исследовал изменения меновой стоимости, исходя из закона предложения и спроса, или редкости и изобилия по отношению к спросу. По его мнению, стоимость вещи может увеличиваться, когда количество этой вещи уменьшается или когда спрос на нее увеличивается; стоимость может уменьшаться в силу увеличения количества этой вещи или в силу уменьшения спроса. Таким образом, стоимость вещи может изменяться под действием восьми различных причин, а именно: четырех причин, относящихся к самой этой вещи, и четырех причин, относящихся к деньгам или ко всякому иному товару, служащему мерой ее стоимости. Вот как Рикардо опровергает этот взгляд:

   «Стоимость продуктов, составляющих предмет монополии отдельного лица или компании, изменяется в соответствии с законом, который был установлен лордом Лодерделем: она понижается по мере увеличения предложения этих продуктов и повышается вместе с усилением требования на них со стороны покупателей. Цена их не стоит ни в какой необходимой связи с их естественной стоимостью. Что же касается цены тех вещей, которые являются предметом конкуренции среди продавцов и количество которых может быть увеличено в какой угодно умеренной степени, то она в конечном счете зависит не от отношения между спросом и предложением, а от увеличения или уменьшения издержек производства» (т. II, с. 259).

   Мы предоставляем самому читателю сравнить такой точный, такой ясный и такой простой язык Рикардо с риторическими потугами, к которым прибегает г-н Прудон для того, чтобы прийти к определению относительной стоимости рабочим временем.
   Рикардо показывает нам действительное движение буржуазного производства – движение, конституирующее стоимость. Г-н Прудон, отвлекаясь от этого действительного движения, «бьется» над изобретением новых способов устроения мира по новой будто бы формуле, представляющей лишь теоретическое выражение реально существующего движения, так хорошо изображенного у Рикардо. Рикардо берет за отправной пункт современное общество, чтобы показать нам, каким образом оно конституирует стоимость; г-н Прудон берет за отправной пункт конституированную стоимость, чтобы посредством этой стоимости конституировать новый социальный мир. Согласно г-ну Прудону, конституированная стоимость должна описать круг и снова стать конституирующим началом по отношению к миру, уже целиком конституированному именно по этому способу оценки. Для Рикардо определение стоимости рабочим временем есть закон меновой стоимости; для г-на Прудона оно есть синтез потребительной и меновой стоимости. Теория стоимости Рикардо есть научное истолкование современной экономической жизни; теория стоимости г-на Прудона есть утопическое истолкование теории Рикардо. Рикардо устанавливает истинность своей формулы, выводя ее из всех экономических отношений и объясняя с ее помощью все явления, даже те, которые на первый взгляд кажутся ей противоречащими, как, например, рента, накопление капиталов и отношение заработной платы к прибыли; именно это и делает из его теории научную систему. Г-н Прудон, вновь – и притом лишь посредством совершенно произвольных гипотез – открывший эту формулу Рикардо, принужден затем изыскивать изолированные экономические факты, которые он насилует и фальсифицирует с целью выставить их в качестве примеров, в качестве существующих уже образцов применения, в качестве начала осуществления его спасительной идеи. (См. наш § 3 «Применение конституированной стоимости».)
   Перейдем теперь к тем выводам, которые г-н Прудон извлекает из конституированной (рабочим временем) стоимости:
   – данное количество труда равноценно продукту, созданному тем же количеством труда;
   – всякий день труда стоит другого дня труда, т. е. взятый в равном количестве труд одного человека стоит труда другого человека: между ними нет качественной разницы. При равном количестве труда продукт одного обменивается на продукт другого. Все люди суть наемные работники и притом работники, одинаково оплачиваемые за равное рабочее время. Обмен совершается на началах полного равенства.
   Представляют ли собой эти выводы естественные, неоспоримые следствия стоимости «конституированной», или определенной рабочим временем?
   Если относительная стоимость товара определяется количеством труда, требуемого для его производства, то отсюда естественно следует, что относительная стоимость труда, или заработная плата, тоже определяется количеством труда, необходимого для производства заработной платы. Заработная плата, т. е. относительная стоимость, или цена труда, определяется, следовательно, рабочим временем, нужным для производства всего того, что необходимо для содержания рабочего.

   «Уменьшите издержки производства шляп, и цена их в конце концов понизится до уровня их новой естественной цены, хотя спрос мог бы удвоиться, утроиться или учетвериться. Уменьшите – посредством уменьшения естественной цены пищи и одежды, служащих для поддержания жизни, – издержки на содержание людей, и заработная плата в конце концов упадет, несмотря на то что спрос на рабочие руки может значительно увеличиться» (Рикардо, т. II, с. 253).

   Конечно, язык Рикардо циничен до крайности. Ставить на одну доску издержки производства шляп и издержки на содержание человека – это значит превращать человека в шляпу. Но не кричите очень о цинизме! Цинизм заключается не в словах, описывающих действительность, а в самой действительности! Такие французские писатели, как гг. Дроз, Бланки, Росси и другие, доставляют себе невинное удовольствие доказывать свое превосходство над английскими экономистами соблюдением благопристойных форм «гуманного» языка; если они ставят в упрек Рикардо и его школе цинизм языка, то они делают это потому, что им неприятно видеть, как современные экономические отношения изображаются во всей их неприглядности и как разоблачаются сокровенные тайны буржуазии.
   Резюмируем: труд, будучи сам товаром, измеряется в качестве такового рабочим временем, которое необходимо для производства труда-товара. А что нужно для производства труда-товара? Для этого нужно именно то рабочее время, которое затрачивается на производство предметов, необходимых для непрерывного поддержания труда, т. е. для предоставления рабочему возможности жить и продолжать свой род. Естественная цена труда есть не что иное, как минимум заработной платы [13 - Тезис о том, что «естественная», т. е. нормальная, цена рабочей силы совпадает с минимумом заработной платы, т. е. с эквивалентом стоимости средств существования, безусловно необходимых для жизни рабочего и продолжения его рода, был впервые выдвинут мною в «Набросках к критике политической экономии» (Deutsch-Französische Jahrbücher. Париж, 1844) и в «Положении рабочего класса в Англии». Как видно из текста, Маркс принял тогда этот тезис. У нас обоих заимствовал его Лассаль. Но, хотя заработная плата и имеет в действительности постоянную тенденцию приближаться к своему минимуму, упомянутый тезис все-таки неверен. Тот факт, что рабочая сила оплачивается обыкновенно в среднем ниже своей стоимости, не может изменить ее стоимости. В «Капитале» Маркс исправил вышеприведенный тезис (параграф: «Купля и продажа рабочей силы»), а также выяснил обстоятельства (гл. XXIII: «Всеобщий закон капиталистического накопления»), позволяющие при капиталистическом производстве все более и более снижать цену рабочей силы ниже ее стоимости. – Примеч. Ф. Энгельса к немецкому изданию 1885 г.]. Если рыночная цена заработной платы поднимается выше ее естественной цены, то случается это именно потому, что закон стоимости, возведенный г-ном Прудоном в принцип, находит себе противовес в последствиях тех колебаний, которые происходят в отношениях между предложением и спросом. Но минимум заработной платы остается тем не менее центром, к которому тяготеют рыночные цены заработной платы.
   Таким образом, измеряемая рабочим временем относительная стоимость роковым образом оказывается формулой современного рабства рабочего, вместо того чтобы быть, как того желает г-н Прудон, «революционной теорией» освобождения пролетариата.
   Посмотрим теперь, в какой степени применение рабочего времени в качестве меры стоимости оказывается несовместимым с существующим антагонизмом классов и с неравным распределением продукта труда между непосредственным работником и владельцем накопленного труда.
   Возьмем любой продукт, например холст. Этот продукт как таковой заключает в себе определенное количество труда. Это количество труда останется всегда тем же самым, как бы ни изменялось взаимное положение тех, кто участвовал в создании этого продукта.
   Возьмем другой продукт, сукно, и предположим, что его производство потребовало того же количества труда, что и производство холста.
   Обменивая эти продукты один на другой, мы обмениваем равные количества труда. Обменивая эти равные количества рабочего времени, мы еще не изменяем взаимного положения производителей, точно так же как не изменяем ничего во взаимоотношениях рабочих и фабрикантов. Утверждать, что этот обмен продуктов, стоимость которых измеряется рабочим временем, ведет к равному вознаграждению всех производителей, это значит предполагать, что равное участие в продукте существовало еще до обмена. Когда произойдет обмен сукна на холст, производители сукна будут иметь в холсте точно такие же доли, какие они раньше имели в сукне.
   Заблуждение г-на Прудона происходит от того, что он принимает за следствие то, что в лучшем случае есть не более как необоснованное предположение.
   Пойдем далее.
   Предполагаем ли мы, по крайней мере, беря рабочее время как меру стоимости, что рабочие дни эквивалентны и что день одного человека стоит дня другого? Нет.
   Допустим на минуту, что рабочий день ювелира равноценен трем рабочим дням ткача; также и в этом случае всякое изменение стоимости ювелирных изделий по отношению к тканям, поскольку оно не является преходящим результатом колебаний спроса и предложения, должно иметь своей причиной уменьшение или увеличение рабочего времени, употребленного той или другой стороной на производство. Если три рабочих дня различных работников будут относиться друг к другу как 1, 2, 3, то всякое изменение в относительной стоимости их продуктов будет пропорционально этим же числам – 1, 2, 3. Таким образом, можно измерять стоимость рабочим временем, несмотря на неравенство стоимости различных рабочих дней; но чтобы применять подобную меру, нужно иметь сравнительную шкалу стоимости различных рабочих дней; эта шкала устанавливается конкуренцией.
   Стоит ли час вашей работы столько же, сколько час моей работы? Это вопрос, разрешаемый конкуренцией.
   Конкуренция, по мнению одного американского экономиста, определяет, сколько дней простого труда содержится в одном дне сложного труда. Не предполагает ли это сведение дней сложного труда к дням простого труда, что за меру стоимости принимается именно простой труд? То обстоятельство, что мерой стоимости служит одно лишь количество труда безотносительно к его качеству, предполагает, в свою очередь, что стержнем производственной деятельности сделался простой труд. Оно предполагает, что различные виды труда приравниваются друг к другу путем подчинения человека машине или путем крайнего разделения труда; что труд оттесняет человеческую личность на задний план; что часовой маятник сделался точной мерой относительной деятельности двух рабочих, точно так же как он служит мерой скорости двух локомотивов. Поэтому не следует говорить, что рабочий час одного человека стоит рабочего часа другого, но вернее будет сказать, что человек в течение одного часа стоит другого человека в течение тоже одного часа. Время – все, человек – ничто; он, самое большее, только воплощение времени. Теперь уже нет более речи о качестве. Количество одно только решает все: час за час, день за день; но это уравнивание труда не есть дело вечной справедливости г-на Прудона; оно просто-напросто факт современной промышленности.
   На предприятии, работающем с помощью машин, труд одного рабочего почти ничем не отличается от труда другого рабочего; рабочие могут различаться только количеством времени, употребляемого ими на работу. Тем не менее эта количественная разница становится, с известной точки зрения, качественной, поскольку время, отдаваемое работе, зависит отчасти от причин чисто материального характера, каковы, например, физическое сложение, возраст, пол; отчасти же от моральных причин чисто негативного свойства, каковы, например, терпение, невозмутимость, усидчивость. Наконец, если и имеется качественная разница в труде рабочих, то это, самое большее, – качество наихудшего качества, которое далеко не представляет собой какой-либо отличительной особенности. Вот каково в последнем счете положение вещей в современной промышленности. И по этому-то уже осуществившемуся равенству машинного труда г-н Прудон проводит рубанком «уравнивания», которое он намеревается повсюду осуществить в «грядущие времена».
   Все «уравнительные» следствия, выводимые г-ном Прудоном из учения Рикардо, основываются на одном коренном заблуждении. Дело в том, что он смешивает стоимость товаров, измеряемую количеством заключенного в них труда, со стоимостью товаров, измеряемой «стоимостью труда». Если бы эти два способа измерения стоимости товаров сливались в один, то можно было бы с одинаковым правом сказать: относительная стоимость какого бы то ни было товара измеряется количеством заключенного в нем труда; или: она измеряется количеством труда, которое можно на нее купить; или еще иначе: она измеряется количеством труда, за которое можно ее приобрести. Но дело обстоит далеко не так. Стоимость труда так же мало может служить мерой стоимости, как и стоимость всякого другого товара. Достаточно нескольких примеров, чтобы еще лучше уяснить сказанное.
   Если мюи [14 - Французская старинная мера емкости; для сыпучих тел равна приблизительно 18 гектолитрам.] зерна стоит двух дней труда, между тем как прежде он стоил одного, то произойдет удвоение его первоначальной стоимости; но этот мюи зерна не может приводить в действие вдвое большее количество труда, потому что он продолжает содержать в себе только такое количество питательного вещества, что и прежде. Таким образом, стоимость зерна, измеряемая количеством труда, употребленного на его производство, возросла бы вдвое; но, измеряемая количеством труда, которое может быть на него куплено, или количеством труда, за которое можно его купить, она отнюдь не удвоилась бы. С другой стороны, если бы тот же самый труд стал производить вдвое больше одежды, чем прежде, то относительная стоимость одежды упала бы при этом наполовину; но тем не менее способность этого двойного количества одежды распоряжаться определенным количеством труда не уменьшилась бы вдвое, или, иначе, тот же самый труд не мог бы получить в свое распоряжение вдвое большего количества одежды; и это потому, что половина изготовленной теперь одежды продолжала бы служить рабочему точно так же, как такое же количество одежды в прошлом.
   Таким образом, определять относительную стоимость товаров стоимостью труда значит противоречить экономическим фактам. Это значит вращаться в порочном кругу, это значит определять относительную стоимость посредством такой относительной стоимости, которая сама еще должна быть определена.
   Нет никакого сомнения в том, что г-н Прудон смешивает два способа измерения: измерение посредством рабочего времени, необходимого для производства какого-либо товара, и измерение посредством стоимости труда. «Труд всякого человека, – говорит он, – может купить стоимость, которую он в себе заключает». Таким образом, по его мнению, определенное количество труда, заключенного в продукте, эквивалентно вознаграждению работника, т. е. эквивалентно стоимости труда. На том же самом основании он смешивает издержки производства с заработной платой.

   «Что такое заработная плата? Это себестоимость хлеба и т. д., это полная цена всех вещей. Пойдем еще дальше. Заработная плата есть пропорциональность элементов, составляющих богатство».

   Что такое заработная плата? Это стоимость труда.
   Адам Смит принимает за меру стоимости иногда рабочее время, необходимое для производства товара, а иногда стоимость труда. Рикардо раскрыл эту ошибку, ясно показав различие между этими двумя способами измерения. Г-н Прудон усугубляет ошибку Адама Смита, отождествляя эти две вещи, в то время как у Адама Смита они только ставятся рядом.
   Г-н Прудон ищет меру относительной стоимости товаров для того, чтобы найти затем правильную пропорцию, в которой рабочие должны участвовать в продукте, или, другими словами, чтобы определить относительную стоимость труда. Для определения же меры относительной стоимости товаров он не придумал ничего лучшего, как выдать за эквивалент определенного количества труда ту сумму продуктов, которая им создана, что равносильно предположению, будто все общество состоит из одних только непосредственных работников, получающих свой собственный продукт в виде заработной платы. Кроме того, он принимает за существующий факт равноценность рабочих дней различных работников. Словом, он ищет меру относительной стоимости товаров, чтобы найти равное вознаграждение работников, и принимает равенство заработных плат как данный, уже вполне установленный факт, чтобы, исходя из этого равенства, найти относительную стоимость товаров. Какая восхитительная диалектика!

   «Сэй и следовавшие за ним экономисты указывали, что, принимая труд за принцип и действительную причину стоимости, мы попадаем в порочный круг, так как труд сам является предметом, стоимость которого надлежит установить, и таким же товаром, как и все другие. Замечу с позволения этих экономистов, что, говоря таким образом, они обнаружили поразительную невнимательность. Труду приписывают стоимость не постольку, поскольку он сам есть товар, а имея в виду те стоимости, которые, как предполагают, потенциально заключены в нем. Стоимость труда есть фигуральное выражение, предвосхищающее переход причины в следствие. Это такая же фикция, как и производительность капитала. Труд производит, капитал стоит… Выражаясь эллиптически [15 - Здесь: сокращенно, опуская некоторые звенья.], говорят о стоимости труда… Труд, как и свобода… по своей природе есть нечто неясное и неопределенное, но качественно определяющееся в своем объекте; иначе говоря, труд становится реальностью через свой продукт.
   Но к чему настаивать? Так как экономист [читайте: г-н Прудон] изменяет название вещей, vera rerum vocabula [16 - Истинные наименования вещей (лат.).], то он сам молчаливо сознается в своем бессилии и устраняется от обсуждения вопроса» (Прудон, т. I, с. 188).

   Как мы видели, г-н Прудон превращает стоимость труда в «действительную причину» стоимости продуктов, так что заработная плата – официальное название «стоимости труда» – составляет, по его мнению, полную цену всякой вещи. Вот почему его смущает возражение Сэя. В труде-товаре, этой ужасной действительности, он видит только грамматическое сокращение. Значит, все современное общество, основанное на труде-товаре, отныне оказывается основанным лишь на некоторого рода поэтической вольности, на фигуральном выражении. И если общество захочет «устранить все те неудобства», от которых оно страдает, то ему стоит только устранить неблагозвучные выражения, изменить язык, а для этого ему лишь следует обратиться к Академии и попросить нового издания ее словаря. После всего этого не трудно понять, зачем в сочинении, посвященном политической экономии, г-н Прудон счел нужным войти в длинные рассуждения об этимологии и о других частях грамматики. Так, например, он все еще с ученым видом полемизирует против устаревшего представления, будто слово servus [17 - Раб (лат.).] происходит от servare [18 - Сохранять (лат.).]. Эти филологические рассуждения имеют глубокий смысл, эзотерический смысл, они составляют существенную часть аргументации г-на Прудона.
   Поскольку труд [19 - В экземпляре, подаренном Марксом в 1876 г. Н. Утиной, после слова «труд» добавлено: «рабочая сила». Это же добавление сделано во французском издании 1896 г.] продается и покупается, он является таким же товаром, как и всякий другой товар, и имеет, следовательно, меновую стоимость. Но стоимость труда, или труд в качестве товара, так же мало производит, как стоимость хлеба, или хлеб в качестве товара, служит пищей.
   Труд «сто́ит» больше или меньше в зависимости от большей или меньшей дороговизны предметов питания, от той или иной величины спроса на рабочие руки и предложения их и т. д. и т. д.
   Труд вовсе не есть «нечто неопределенное»; продается и покупается не труд вообще, а всегда тот или иной определенный труд. Не только труд качественно определяется объектом, но и объект, в свою очередь, определяется специфическими качествами труда.
   Поскольку труд продается и покупается, он сам является товаром. Зачем его покупают? «Ввиду тех стоимостей, которые, как предполагают, потенциально заключены в нем». Но когда говорят, что такая-то вещь есть товар, то речь идет уже не о цели, ради которой ее покупают, т. е. не о пользе, которую хотят извлечь из нее, не об употреблении, которое думают из нее сделать. Она – товар как предмет торговли. Все рассуждения г-на Прудона сводятся только к следующему: труд покупается не в качестве непосредственного объекта потребления. Конечно нет – его покупают как орудие производства, как купили бы, например, машину. Поскольку труд есть товар, он имеет стоимость, но не производит. Г-н Прудон мог бы с таким же точно правом сказать, что не существует вообще никаких товаров, так как всякий товар покупается лишь ради той или иной его полезности и никогда – в качестве товара как такового.
   Измеряя стоимость товаров трудом, г-н Прудон смутно догадывается, что нельзя не подвести под эту общую меру и труд, поскольку он имеет стоимость, является трудом-товаром. Он предчувствует, что это значит признать минимум заработной платы естественной и нормальной ценой непосредственного труда, а следовательно, признать современный общественный строй. Чтобы увернуться от этого рокового вывода, он делает крутой поворот и утверждает, что труд не товар, что он не может иметь стоимости. Он забывает, что сам же принял стоимость труда за меру, забывает, что вся его система основана на труде-товаре, на труде – предмете торговли, который продается, покупается, обменивается на продукты и т. д., наконец, на труде, составляющем непосредственный источник дохода работника. Он забывает все.
   Чтобы спасти свою систему, он готов пожертвовать ее основой.

   Et propter vitam vivendi perdere causas! [20 - И потерять ради жизни весь жизненный корень! (Ювенал, «Сатиры», лат.)]

   Теперь мы приходим к некоему новому определению «конституированной стоимости»:

   «Стоимость есть отношение пропорциональности продуктов, составляющих богатство».

   Заметим сначала, что в простом выражении «относительная или меновая стоимость» содержится уже представление о том или ином отношении, в котором продукты обмениваются друг на друга. Называя это отношение «отношением пропорциональности», вы ровно ничего не изменяете в относительной стоимости, кроме названия. Никакое повышение или понижение стоимости продукта нисколько не уничтожает его свойства – находиться в том или ином «отношении пропорциональности» к другим продуктам, составляющим богатство.
   К чему же этот новый термин, не вносящий нового понятия?
   «Отношение пропорциональности» наводит на мысль о многих других экономических отношениях, например о пропорциональности производства, о надлежащей пропорции между спросом и предложением и т. д.; и обо всем этом думал г-н Прудон, формулируя эту дидактическую парафразу меновой стоимости.
   Прежде всего: так как относительная стоимость продуктов определяется сравнительным количеством труда, употребленного на производство каждого из них, то в данном случае отношение пропорциональности обозначает относительное количество продуктов, могущих быть произведенными в данный промежуток времени и способных поэтому обмениваться друг на друга.
   Посмотрим, какую пользу г-н Прудон извлекает из этого отношения пропорциональности.
   Каждому известно, что в тех случаях, когда спрос и предложение уравновешивают друг друга, относительная стоимость любого продукта с точностью определяется заключенным в нем количеством труда, т. е. эта относительная стоимость выражает отношение пропорциональности как раз в том смысле, который мы только что выяснили. Г-н Прудон ставит на голову действительный порядок вещей. Начинайте с измерения относительной стоимости продукта количеством заключенного в нем труда, – говорит он, – и тогда спрос и предложение неизбежно придут в равновесие. Производство будет соответствовать потреблению, продукты всегда будут обмениваться беспрепятственно, а их рыночные цены будут с точностью выражать их истинную стоимость. Вместо того чтобы говорить, как все люди: в хорошую погоду можно встретить много гуляющих, г-н Прудон отправляет своих людей гулять, чтобы обеспечить им хорошую погоду.
   То, что г-н Прудон выдает за следствие, вытекающее из априорного определения меновой стоимости рабочим временем, могло бы иметь место разве лишь в силу закона такого примерно содержания.
   Отныне продукты должны обмениваться в точном соответствии с потраченным на них рабочим временем. Каково бы ни было отношение спроса к предложению, обмен товаров всегда должен совершаться так, как будто бы произведенное количество их вполне соответствовало спросу. Пусть г-н Прудон возьмется сформулировать и провести подобный закон; в таком случае мы не будем требовать от него доказательств. Но если он, напротив, желает оправдать свою теорию как экономист, а не как законодатель, то он должен будет доказать, что необходимое на производство товара время с точностью обозначает степень его полезности и выражает его отношение пропорциональности к спросу, а следовательно, и к совокупности богатств. В таком случае при продаже продукта по цене, равной издержкам его производства, предложение и спрос всегда будут находиться в равновесии, так как предполагается, что издержки производства выражают истинное отношение предложения к спросу.
   Г-н Прудон действительно старается доказать, что рабочее время, необходимое для производства продукта, выражает истинное отношение его к потребностям, так что вещи, на производство которых требуется наименьшее количество времени, имеют наиболее непосредственную полезность, и так далее, в том же порядке. Уже один только факт производства какого-нибудь предмета роскоши доказывает, согласно этой теории, что у общества остается время, дающее ему возможность удовлетворять известную потребность в роскоши.
   Что касается самого доказательства своего тезиса, то г-н Прудон находит его в том, что, по его наблюдениям, наиболее полезные вещи требуют наименьшего времени для производства, что общество всегда начинает с самых легких отраслей производства и что оно затем постепенно «переходит к производству предметов, сто́ящих наибольшего количества рабочего времени и соответствующих потребностям более высокого порядка».
   Г-н Прудон заимствует у г-на Дюнуайе пример добывающей промышленности – сбор плодов, пастушество, охота, рыболовство и т. д., – промышленности наиболее простой, требующей наименьших издержек, с которой человек начал «первый день своего второго творения». Первый день его первого творения описан в Книге Бытия, которая изображает нам Бога как первого в мире промышленника.
   В действительности дело происходит совсем иначе, чем думает г-н Прудон. С самого начала цивилизации производство начинает базироваться на антагонизме рангов, сословий, классов, наконец, на антагонизме труда накопленного и труда непосредственного. Без антагонизма нет прогресса. Таков закон, которому цивилизация подчинялась до наших дней. До настоящего времени производительные силы развивались благодаря этому режиму антагонизма классов. Утверждать же, что люди потому могли заняться созданием продуктов более высокого порядка и более сложными отраслями производства, что все потребности всех работников были удовлетворены, значит отвлекаться от антагонизма классов и изображать в перевернутом виде весь ход исторического развития. С таким же правом можно было бы сказать, что так как во времена римских императоров кое-кто занимался откармливанием мурен в искусственных прудах, то для всего римского населения в изобилии имелась пища; между тем как дело обстояло совсем наоборот: римскому народу не хватало необходимых средств для покупки хлеба, а у римских аристократов не было недостатка в рабах, чтобы кормить ими мурен.
   Цены жизненных припасов почти постоянно возрастали, тогда как цены продуктов промышленности и предметов роскоши почти постоянно падали. Возьмем даже само сельское хозяйство: наиболее необходимые предметы – хлеб, мясо и т. д. – дорожают, цена же хлопка, сахара, кофе и т. д. постоянно, и в поразительной пропорции, понижается. И даже из числа съестных припасов в собственном смысле предметы роскоши, вроде артишоков, спаржи и т. д., стоят в настоящее время сравнительно дешевле, чем съестные припасы первой необходимости. В нашу эпоху излишнее легче производить, чем необходимое. Наконец, в различные исторические эпохи взаимные отношения цен не только различны, но и прямо противоположны. В продолжение всего Средневековья земледельческие продукты были относительно дешевле промышленных; в Новое время между ними существует обратное отношение. Следует ли из этого, что полезность земледельческих продуктов уменьшилась со времени Средних веков?
   Потребление продуктов определяется общественными условиями, в которые поставлены потребители, а сами эти условия основаны на антагонизме классов.
   Хлопок, картофель и водка представляют собой наиболее распространенные предметы потребления. Картофель породил золотуху; хлопок в значительной степени вытеснил лен и шерсть, несмотря на то что шерсть и лен во многих случаях полезнее хлопка, хотя бы с точки зрения гигиены; наконец, водка взяла верх над пивом и вином, несмотря на то что водка, если ее употреблять в качестве пищевого продукта, является, по общему признанию, отравой. В течение целого столетия правительства тщетно боролись с этим европейским опиумом; экономика победила; она продиктовала свои законы потреблению.
   Почему же хлопок, картофель и водка являются краеугольным камнем буржуазного общества? Потому что их производство требует наименьшего труда, и они имеют вследствие этого наименьшую цену. А почему минимум цены обусловливает максимум потребления? Уж не вследствие ли абсолютной, внутренне присущей этим предметам полезности, их полезности в смысле способности наилучшим образом удовлетворять потребности рабочего как человека, а не человека как рабочего? Нет, это происходит потому, что в обществе, основанном на нищете, самые нищенские продукты имеют роковое преимущество служить для потребления самых широких масс.
   Утверждать, что раз самые дешевые предметы имеют наиболее широкое употребление, то они должны обладать самой большой полезностью, – это значит утверждать, что громадное распространение водки, обусловливаемое небольшими издержками ее производства, есть самое убедительное доказательство ее полезности; это значит говорить пролетарию, что для него картофель полезнее мяса; это значит примириться с существующим порядком вещей; это значит, наконец, выступать вместе с г-ном Прудоном апологетом общества, которого не понимаешь.
   В будущем обществе, где исчезнет антагонизм классов, где не будет и самих классов, потребление уже не будет определяться минимумом времени, необходимого для производства; наоборот, количество времени, которое будут посвящать производству того или другого предмета, будет определяться степенью общественной полезности этого предмета.
   Возвратимся, однако, к тезису г-на Прудона. Раз рабочее время, необходимое для производства предмета, не выражает степени его полезности, то и меновая стоимость этого предмета, заранее определенная воплощенным в нем рабочим временем, ни в каком случае не может регулировать правильного отношения предложения к спросу, т. е. отношения пропорциональности в том смысле, который придает ему теперь г-н Прудон. «Отношение пропорциональности» между предложением и спросом, т. е. пропорциональная доля данного продукта во всей совокупности производства, устанавливается вовсе не продажей этого продукта по цене, равной издержкам его производства. Лишь колебания спроса и предложения указывают производителю то количество, в котором следует произвести данный товар, чтобы получить в обмен по меньшей мере издержки производства. И так как колебания эти происходят постоянно, то в различных отраслях производства постоянно происходит также прилив и отлив капиталов.

   «Только в результате таких колебаний капиталы как раз в надлежащей пропорции, а не сверх этого, направляются на производство различных товаров, на которые существует спрос. С повышением или понижением цен прибыли поднимаются выше или падают ниже их общего уровня, и вследствие этого капиталы то притекают в известную отрасль производства, то уходят из нее, в зависимости от происшедшего в ней того или иного изменения». – «Когда мы посмотрим на рынки больших городов, мы увидим, как регулярно они снабжаются всеми видами отечественных и иностранных товаров в требуемом количестве при всех условиях меняющегося спроса, зависящего от прихотей, вкуса или изменения в численности населения, и как редко происходит переполнение рынков от слишком изобильного предложения или возникает непомерная дороговизна от слишком слабого по сравнению со спросом предложения; и мы должны будем признать, что принцип, распределяющий капитал между отдельными отраслями производства в точно соответствующих пропорциях, проявляет свое действие гораздо сильнее, чем это обыкновенно полагают» (Рикардо, т. I, с. 105 и 108).

   Если г-н Прудон признает, что стоимость продуктов определяется рабочим временем, то он должен признать также и это колебательное движение, которое в обществах, основанных на индивидуальном обмене, одно только и делает из рабочего времени меру стоимости. Никакого вполне установленного «отношения пропорциональности» не существует, а есть только устанавливающее его движение.
   Мы только что видели, в каком смысле было бы правильно говорить о «пропорциональности» как о следствии определения стоимости рабочим временем. Теперь мы увидим, как это измерение стоимости временем, названное г-ном Прудоном «законом пропорциональности», превращается в закон диспропорциональности.
   Всякое новое изобретение, позволяющее производить в один час то, что производилось прежде в два часа, обесценивает все однородные продукты, имеющиеся на рынке. Конкуренция вынуждает производителя продавать продукт двух часов не дороже продукта одного часа. Она осуществляет закон, по которому относительная стоимость продукта определяется рабочим временем, необходимым для его производства. То обстоятельство, что рабочее время служит мерой меновой стоимости, становится, таким образом, законом постоянного обесценения труда. Более того. Обесценение распространяется не только на товары, вынесенные на рынок, но и на орудия производства – на все предприятие. На этот факт указывает уже Рикардо, говоря:

   «Увеличивая непрестанно легкость производства, мы непрестанно уменьшаем стоимость некоторых из ранее произведенных вещей» (т. II, с. 59).

   Сисмонди идет еще дальше. Он видит в этой «стоимости, конституированной» рабочим временем, источник всех противоречий современной промышленности и торговли.

   «Меновая стоимость, – говорит он, – всегда в конечном счете определяется количеством труда, необходимого для получения данной вещи; не количеством труда, фактически на нее потраченного, а количеством того труда, который впредь должен быть на нее затрачен при усовершенствованных, быть может, средствах производства. И это количество труда, хотя его и нелегко определить с точностью, всегда верно устанавливается конкуренцией… Оно служит основанием для расчетов как при запросе цены со стороны продавца, так и при предложении цены со стороны покупателя. Первый станет, быть может, утверждать, что вещь стоила ему десяти дней труда; но если второй знает, что впредь она может производиться в восемь рабочих дней, и если конкуренция представит тому убедительные для обеих сторон доказательства, то стоимость сведется только к восьми дням, и рыночная цена установится на этом уровне. И продавец и покупатель знают, конечно, что вещь полезна, что ее желают иметь, что без потребности в данной вещи нельзя было бы продать ее; но установление цены вещи не имеет никакого отношения к ее полезности» («Очерки» и т. д., т. II, с. 267, брюссельское издание).

   Очень важно не упускать из виду то обстоятельство, что стоимость вещи определяется не тем временем, в течение которого она была произведена, а минимумом времени, в течение которого она может быть произведена, и этот минимум устанавливается конкуренцией. Предположим на минуту, что исчезла конкуренция и нет, следовательно, уже никакого средства установить минимум труда, необходимого для производства данного товара. Что тогда произойдет? Достаточно будет затратить на производство предмета шесть часов труда, чтобы иметь право требовать за него, по теории г-на Прудона, в шесть раз больше, чем требует тот, кто потратил лишь один час на производство такого же предмета.
   Вместо «отношения пропорциональности» мы имеем отношение диспропорциональности, если только вообще мы все еще непременно хотим оставаться в сфере каких бы то ни было отношений, хороших или плохих.
   Постоянное обесценение труда есть лишь одна сторона, лишь одно из следствий оценки товаров рабочим временем. Этим же способом оценки объясняется также чрезмерное повышение цен, перепроизводство и многие другие проявления анархии производства.
   Но порождает ли принятие рабочего времени за меру стоимости хотя бы то пропорциональное разнообразие продуктов, которое так очаровывает г-на Прудона?
   Как раз наоборот: оно приводит в сфере продуктов к господству той же монополии со всем ее монотонным однообразием, которая, как это все видят и как это все знают, охватывает сферу орудий производства. Очень быстро прогрессировать могут лишь некоторые отрасли производства, как, например, хлопчатобумажная промышленность. Естественным следствием такого прогресса является быстрое понижение цен на продукты, например, хлопчатобумажной промышленности; но, по мере того как удешевляется хлопок, цена льна должна повышаться по сравнению с хлопком. Что же получается в результате этого? Лен вытесняется хлопком. Таким именно образом лен был изгнан почти из всей Северной Америки, и вместо пропорционального разнообразия продуктов мы получили царство хлопка.
   Что же остается от этого «отношения пропорциональности»? Ничего, кроме благих пожеланий добропорядочного человека, которому хочется, чтобы товары производились в пропорциях, позволяющих продавать их по добросовестным ценам. Во все времена добрые буржуа и экономисты-филантропы любили выражать это невинное пожелание.
   Послушаем старика Буагильбера:

   «Цена товаров, – говорит он, – должна всегда быть пропорциональной, ибо только такое взаимное соглашение дает возможность им существовать вместе, чтобы обмениваться друг на друга в каждый момент [вот она, прудоновская постоянная способность к обмену] и в каждый момент быть снова воспроизводимыми друг другом… Так как богатство есть не что иное, как этот постоянный обмен между человеком и человеком, между предприятием и предприятием и т. д., то было бы ужасным заблуждением искать причины нищеты в чем-либо ином, а не в том нарушении этого обмена, которое вызывается отклонениями от пропорциональных цен» («Рассуждение о природе богатств», издание Дэра) [21 - Сочинение Буагильбера цитируется по сборнику: Économistes-financiers du XVIII siècle. Précédés de notices historiques sur chaque auteur, et accompagnés de commentaires et de notes explicatives, par Eugène Daire. Paris, 1843 (Экономисты-финансисты XVIII века. С ист. очерками о каждом авторе, коммент. и пояснит. примеч. Эжена Дэра. Париж, 1843).].

   Послушаем также одного новейшего экономиста:

   «Великий закон, который должен быть применен к производству, есть закон пропорциональности (the law of proportion), который один только в состоянии удержать постоянство стоимости… Эквивалент должен быть гарантирован… Все нации в различные эпохи пытались посредством многочисленных торговых регламентов и ограничений осуществить этот закон пропорциональности, хотя бы до известной степени. Но эгоизм, присущий человеческой природе, довел до того, что вся эта система регулирования была ниспровергнута. Пропорциональное производство (proportionate production) есть осуществление истинной социально-экономической науки» (У. Аткинсон. «Основы политической экономии». Лондон, 1840. C. 170–195 [22 - Atkinson W. Principles of Political Economy. London, 1840.]).

   Fuit Troja! [23 - Не стало Трои! (лат.)] Эта правильная пропорция между предложением и спросом, которая опять начинает становиться предметом столь обильных пожеланий, давным-давно перестала существовать. Она пережила себя; она была возможна лишь в те времена, когда средства производства были ограничены, когда обмен происходил в крайне узких границах. С возникновением крупной индустрии эта правильная пропорция должна была необходимо исчезнуть, и производство должно было с необходимостью законов природы проходить постоянную последовательную смену процветания и упадка, кризиса, застоя, нового процветания и так далее.
   Те, которые, подобно Сисмонди, хотят возвратиться к правильной пропорциональности производства и при этом сохранить современные основы общества, суть реакционеры, так как они, чтобы быть последовательными, должны бы были стремиться к восстановлению и других условий промышленности прежних времен.
   Что удерживало производство в правильных, или почти правильных, пропорциях? Спрос, который управлял предложением, предшествовал ему; производство следовало шаг за шагом за потреблением. Крупная индустрия, будучи уже самым характером употребляемых ею орудий вынуждена производить постоянно все в больших и больших размерах, не может ждать спроса. Производство идет впереди спроса, предложение силой берет спрос.
   В современном обществе, в промышленности, основанной на индивидуальном обмене, анархия производства, будучи источником стольких бедствий, есть в то же время причина прогресса.
   Поэтому одно из двух:
   либо желать правильных пропорций прошлых веков при средствах производства нашего времени, – и это значит быть реакционером и утопистом вместе в одно и то же время;
   либо желать прогресса без анархии, – и тогда необходимо отказаться от индивидуального обмена для того, чтобы сохранить производительные силы.
   Индивидуальный обмен совместим лишь или с мелкой промышленностью прошлых веков и со свойственной ей «правильной пропорциональностью», или же с крупной промышленностью вместе со всем, что ее сопровождает, – с нищетой и анархией.
   В конце концов получается, что определение стоимости рабочим временем, т. е. та формула, которую г-н Прудон выдает нам за формулу будущего возрождения, есть, стало быть, не что иное, как научное выражение экономических отношений современного общества, как это, задолго до г-на Прудона, ясно и четко доказал Рикардо.
   Но не принадлежит ли г-ну Прудону по крайней мере «уравнительное» применение этой формулы? Он ли первый задумал преобразовать общество путем превращения всех людей в непосредственных работников, обменивающихся равными количествами труда? Ему ли упрекать коммунистов – этих людей, лишенных всяких познаний в политической экономии, этих «упрямых глупцов», этих «мечтателей о рае», – упрекать их в том, что они не нашли до него этого «решения проблемы пролетариата»?
   Кто хоть мало-мальски знаком с развитием политической экономии в Англии, тот не может не знать, что в разное время почти все социалисты этой страны предлагали уравнительное применение рикардовской теории. Мы могли бы указать г-ну Прудону на «Политическую экономию» Годскина, 1827 [24 - Hodgskin Th. Popular Political Economy. London, 1827 (Годскин Т. Популярная политическая экономия. Лондон, 1827).], на сочинения: Уильям Томпсон «Исследование принципов распределения богатства, наиболее способствующих человеческому счастью», 1824; Т. Р. Эдмондс «Практическая, моральная и политическая экономия», 1828 [25 - Thompson W. An Inquiry into the Principles of the Distribution of Wealth Most Conducive to Human Happiness. London, 1824; Edmonds T. R. Practical Moral and Political Economy. London, 1828.], и т. д. и т. д., заполнив еще четыре страницы названиями таких работ. Мы ограничимся тем, что предоставим слово одному английскому коммунисту, г-ну Брею. Мы приведем главнейшие места из его замечательного произведения «Несправедливости в отношении труда и средства к их устранению», Лидс, 1839 [26 - Bray J. F. Labour’s Wrongs and Labour’s Remedy. Leeds, 1839.], и довольно долго задержимся на нем, во-первых, потому, что г-н Брей еще мало известен во Франции, а во-вторых, потому, что в произведениях этого писателя мы нашли, как нам кажется, ключ ко всем прошлым, настоящим и будущим сочинениям г-на Прудона.

   «Выяснение основных принципов есть единственное средство для достижения истины. Поднимемся же сразу к тому источнику, откуда ведут свое происхождение сами правительства. Дойдя, таким образом, до самой первоосновы вещей, мы найдем, что всякая форма правления, всякая социальная и политическая несправедливость проистекают из господствующей в настоящее время социальной системы – из института собственности в его современной форме [the institution of property as it at present exists]. Поэтому, чтобы раз и навсегда положить конец существующим несправедливостям и бедствиям, необходимо разрушить до основания современный общественный строй… Атакуя экономистов в их собственной области и их собственным оружием, мы избегнем той бессмысленной болтовни о мечтателях и доктринерах, которую они всегда готовы пустить в ход. Если только экономисты не захотят отрицать или опровергать общепризнанные истины и принципы, на которых построены их собственные аргументы, то они никак не смогут отвергнуть те выводы, к которым мы приходим, следуя этому методу» (Брей, с. 17 и 41). «Только труд создает стоимость [It is labour alone which bestows value]… Каждый человек имеет неоспоримое право на все то, что может доставить ему его честный труд. Присваивая себе плоды своего труда, он не совершает никакой несправедливости по отношению к другим людям, так как нисколько не нарушает их права действовать таким же образом… Все понятия о высших и низших, о хозяине и наемном рабочем порождены пренебрежением к основным принципам и возникшим отсюда неравенством имуществ [and to the consequent rise of inequality of possessions]. Пока сохранится это неравенство, не будет возможности ни искоренить такие идеи, ни ниспровергнуть основанные на них учреждения. До сих пор еще многие питают напрасную надежду исправить господствующий теперь противоестественный порядок вещей посредством уничтожения существующего неравенства, не затрагивая при этом причины неравенства; но мы скоро докажем, что правительство является не причиной, а следствием, что оно не создает, а, наоборот, само создано, что, словом, оно само является результатом неравенства имуществ [the offspring of inequality of possessions] и что неравенство имуществ неразрывно связано с существующей теперь общественной системой» (Брей, с. 33, 36 и 37).
   «Система равенства не только имеет за собой величайшие преимущества, но она также строго справедлива… Каждый человек является звеном, и притом необходимым звеном в той цепи следствий, которая берет свое начало от некоторой идеи, чтобы завершиться, быть может, производством куска сукна. Поэтому из того, что мы питаем различные чувства по отношению к тем или другим профессиям, не следует делать того вывода, что труд одного человека должен вознаграждаться лучше труда другого. Изобретатель, кроме причитающегося ему справедливого денежного вознаграждения, всегда будет получать еще дань восхищения, которое вызывает в нас только гений…
   По самой природе труда и обмена, строгая справедливость требует, чтобы выгоды обменивающихся были не только взаимны, но и равны [all exchangers should be not only mutually but they should likewise be equally benefited]. Существуют только две вещи, которые люди могут между собой обменивать, а именно: труд и продукты труда. При справедливой системе обмена стоимость всех продуктов определялась бы полной совокупностью издержек их производства, и равные стоимости всегда обменивались бы на равные стоимости [If a just system of exchanges were acted upon, the value of all articles would be determined by the entire cost of production, and equal values should always exchange for equal values]. Например, если шляпник, употребляющий один рабочий день на производство шляпы, и башмачник, изготовляющий за то же время пару башмаков (предполагается, что оба употребляют сырье одинаковой стоимости), обмениваются между собой этими продуктами, то полученная ими выгода от этого обмена будет взаимна и в то же время равна. Здесь выгода для одной стороны не может быть убытком для другой, так как обе доставили одинаковое количество труда и употребили материалы одинаковой стоимости. Но если бы, при тех же предположенных выше условиях, шляпник получил две пары башмаков за одну шляпу, то очевидно, что обмен был бы несправедлив. Шляпник надул бы башмачника на один рабочий день и, поступая таким же образом во всех своих меновых сделках, получил бы за свой полугодовой труд продукт целого года труда другого лица. До сих пор мы всегда следовали этой в высшей степени несправедливой системе обмена: рабочие отдавали капиталисту труд целого года в обмен на полугодовую стоимость [the workmen have given the capitalist the labour of a whole year, in exchange for the value of only half a year]. Именно отсюда, а вовсе не из предполагаемого неравенства физических и умственных сил индивидов, произошло неравенство богатства и власти. Неравенство обмена, различие цен при покупках и продажах могут существовать лишь при том условии, что капиталисты навсегда останутся капиталистами, а рабочие – рабочими; одни – классом тиранов, другие – классом рабов… Эта сделка между капиталистами и рабочими ясно показывает, что за недельный труд рабочего капиталисты и собственники дают ему лишь часть богатства, полученного ими от него же в течение предыдущей недели, другими словами, что они получают от рабочего нечто, не давая ему за это ничего [nothing for something]… Вся сделка между рабочим и капиталистом оказывается простой комедией: в действительности это по большей части не что иное, как бесстыдный, хотя и узаконенный, грабеж [The whole transaction between the producer and the capitalist is a mere farce: it is, in fact, in thousands of instances, no other than a barefaced though legalised robbery]» (Брей, с. 45, 48–50).
   «Прибыль предпринимателя всегда будет потерей для рабочего до тех пор, пока обмен между ними остается неравным; обмен же не может сделаться равным, пока общество делится на капиталистов и производителей, причем последние живут своим трудом, тогда как первые жиреют от прибыли с чужого труда…
   Ясно, – продолжает г-н Брей, – что, какую бы форму правления вы ни установили… сколько бы вы ни проповедовали во имя морали и братской любви… взаимность несовместима с неравенством обмена. Неравенство обмена, являясь источником неравенства имуществ, есть тайный враг, который нас пожирает [No reciprocity can exist where there are unequal exchanges. Inequality of exchanges, as being the cause of inequality of possessions, is the secret enemy that devours us]» (Брей, с. 51 и 52).
   «Рассмотрение цели и задачи общества дает мне право заключить, что не только все люди должны трудиться и таким образом достигать возможности обмениваться, но что обмениваться должны равные стоимости на равные же стоимости. Далее, для того чтобы прибыль одного не могла составить потери для другого, стоимость должна определяться издержками производства. Мы видели, однако, что при существующем общественном строе прибыль капиталиста и богача всегда является потерей для рабочего, что этот результат неизбежен и что при всех формах правления бедный всецело будет отдан на произвол богатого, пока сохранится неравенство обмена. Равенство обмена может быть обеспечено лишь таким общественным строем, при котором признавалась бы общеобязательность труда… Равенство обмена вызвало бы постепенный переход богатств из рук современных капиталистов в руки рабочих классов» (Брей, с. 53–55).
   «Пока остается в силе эта система неравенства обмена, производители всегда будут так же бедны, так же невежественны и так же чрезмерно обременены работой, как и в настоящее время, если бы даже были отменены все правительственные подати, все налоги… Только полное изменение системы, только введение равенства труда и обмена может улучшить это положение вещей и обеспечить людям подлинное равенство прав… Производителям достаточно сделать усилие, – а именно от них-то и должны исходить все усилия для их собственного спасения, – и их цепи будут разбиты навсегда… В качестве цели политическое равенство есть ошибка, оно оказывается также ошибкой и в качестве средства [As an end, the political equality is there a failure, as a means, also, it is there a failure].
   При равенстве обмена прибыль одного не может быть потерей для другого, потому что всякий обмен является тогда простым перенесением труда и богатства, не требующим никаких жертв. Таким образом, при господстве социальной системы, основанной на равенстве обмена, производитель будет еще иметь возможность богатеть посредством своих сбережений, но его богатство будет лишь накопленным продуктом его собственного труда. Он будет иметь возможность обменивать свое богатство или дарить его другим, но, перестав работать, он не сможет остаться богатым в течение сколько-нибудь продолжительного времени. С установлением равенства обмена богатство потеряет присущую ему теперь способность возобновляться и воспроизводиться, так сказать, посредством самого себя; оно не будет уже в состоянии восполнять потери, понесенные им от потребления, так как однажды потребленное богатство будет навсегда потеряно, если оно не будет воспроизводиться трудом. При режиме равного обмена не сможет больше существовать то, что мы теперь называем прибылями и процентами. Как производители, так и лица, занятые распределением, будут получать одинаковое вознаграждение, и стоимость каждого произведенного и доставленного потребителю продукта будет определяться общей суммой потраченного ими на него труда…
   Принцип равенства обмена должен, следовательно, по самой своей природе привести к тому, что труд станет всеобщим» (Брей, с. 67, 88, 89, 94 и 109–110).

   Опровергнув возражения экономистов против коммунизма, г-н Брей продолжает:

   «Если, с одной стороны, для успешного осуществления социальной системы, основанной на общности имущества, в ее совершенной форме необходимо изменение человеческого характера; если, с другой стороны, современный строй не дает ни условий, ни благоприятных возможностей для такого изменения характера и для того, чтобы подготовить людей к лучшему, всем нам желательному порядку, то очевидно, что положение вещей необходимо должно оставаться таким, как оно есть, если не будет открыт и применен переходный общественный этап, – процесс, принадлежащий частично к современной, частично к будущей системе [к системе, основанной на общности имущества], – своего рода промежуточное состояние, в которое общество вступило бы со всеми своими эксцессами и безумствами, чтобы впоследствии выйти из него обогащенным качествами и свойствами, составляющими жизненное условие системы, основанной на общности имущества» (Брей, с. 134).
   «Для всего этого процесса необходима была бы лишь самая простая форма кооперации… Издержки производства при всяких обстоятельствах определяли бы стоимость продукта, и равные стоимости всегда обменивались бы на равные стоимости. Если из двух лиц одно лицо работало бы целую неделю, а другое лишь половину недели, то вознаграждение первого вдвое превышало бы вознаграждение второго; но этот излишек платы не был бы получен одним за счет другого: потеря, понесенная последним, никоим образом не пошла бы на пользу первому. Каждый обменивал бы полученную им лично заработную плату на предметы одинаковой с ней стоимости, и прибыль, полученная каким-нибудь лицом или какой-нибудь отраслью производства, ни в коем случае не составляла бы потери для другого человека или для другой отрасли производства. Труд каждого человека был бы единственной мерой его прибылей или его потерь…
   …Количество различных нужных для потребления продуктов, относительная стоимость каждого предмета по сравнению с другими (число рабочих, требуемых различными отраслями труда), словом, все, относящееся к общественному производству и распределению, определялось бы при помощи центральных и местных контор [boards of trade]. В применении к целой нации эти расчеты совершались бы с такой же малой затратой времени и с такой же легкостью, с какими они, при существующем строе, делаются в применении к какой-нибудь частной компании… Индивиды группировались бы в семьи, семьи – в общины, как и при существующем строе… Даже распределение населения между городом и деревней, как ни вредно такое распределение, не было бы отменено сразу… Каждый индивид сохранил бы в этой ассоциации предоставленную ему в настоящее время свободу накоплять сколько ему угодно и употреблять свои сбережения по собственному усмотрению… Наше общество было бы, так сказать, большой акционерной компанией, составленной из бесконечного числа более мелких акционерных компаний, которые все трудились бы, производили и обменивали свои продукты на основе полнейшего равенства… Наша новая система акционерных компаний, являясь лишь уступкой, сделанной современному обществу с целью перехода к коммунизму, допускает совместное существование индивидуальной собственности на продукты с общей собственностью на производительные силы; она ставит судьбу каждого индивида в зависимость от его собственной деятельности и дает ему равную долю во всех выгодах, доставляемых природой и успехами техники. Поэтому такая система может быть применена к обществу в его современном состоянии и может подготовить его к дальнейшим изменениям» (Брей, с. 158, 160, 162, 168, 194 и 199).

   Нам только остается теперь в нескольких словах ответить г-ну Брею, занявшему, помимо нашего желания и даже против нашей воли, место г-на Прудона, с той, однако, разницей, что г-н Брей отнюдь не выдает себя за обладателя последнего слова человечества, считая предлагаемые им меры пригодными лишь для эпохи, переходной между современным обществом и строем, основанным на общности имущества.
   Рабочий час Петра обменивается на рабочий час Павла. Вот основная аксиома г-на Брея.
   Предположим, что Петр проработал двенадцать часов, а Павел только шесть часов; в таком случае Петр может обмениваться с Павлом только шестью часами на шесть часов, остальные же шесть часов останутся у него в запасе. Что сделает он с этими шестью рабочими часами?
   Или ровно ничего не сделает, и, таким образом, шесть рабочих часов пропали для него даром, или он просидит без работы другие шесть часов, чтобы восстановить равновесие, или, наконец, – и это для него последний исход – он отдаст эти ненужные ему шесть часов Павлу в придачу к остальным.
   Итак, что же в конце концов выигрывает Петр по сравнению с Павлом? Рабочие часы? Нет. Он выигрывает только часы досуга, он будет вынужден бездельничать в продолжение шести часов. Чтобы это новое право на безделье не только признавалось, но и ценилось в новом обществе, это последнее должно находить в лености величайшее счастье и считать труд тяжелым бременем, от которого следует избавиться во что бы то ни стало. И если бы еще, возвращаясь к нашему примеру, эти часы досуга, которые Петр выиграл у Павла, были для Петра действительным выигрышем! Но нет. Павел, который вначале работал только шесть часов, достигает посредством регулярного и умеренного труда того же результата, что и Петр, начавший работу чрезмерным трудом. Каждый захочет быть Павлом, и возникнет конкуренция, конкуренция лености, с целью достичь положения Павла.
   Итак, что же принес нам обмен равных количеств труда? Перепроизводство, обесценение, чрезмерный труд, сменяемый бездействием, словом, все существующие в современном обществе экономические отношения за вычетом конкуренции труда.
   Но нет, мы ошибаемся. Существует еще одно средство спасения для нового общества, общества Петров и Павлов. Петр сам потребит продукт тех шести часов труда, которые у него остаются. Но раз у него уже нет необходимости прибегать к обмену произведенного им продукта, то у него нет и необходимости производить для обмена, а это разрушает всю нашу предпосылку об обществе, основанном на разделении труда и обмене. Равенство обмена было бы спасено только посредством прекращения всякого обмена: Павел и Петр превратились бы в Робинзонов.
   Итак, если предположить, что все члены общества являются непосредственными работниками, то обмен равными количествами рабочих часов возможен лишь при условии предварительного соглашения насчет числа часов, которые следует употребить на материальное производство. Но такое соглашение есть отрицание индивидуального обмена.
   Мы придем к тому же заключению, если вместо распределения произведенных продуктов возьмем за отправной пункт самый акт производства. В крупной промышленности Петр не может произвольно определять время своего труда, так как без содействия всех остальных Петров и Павлов, из которых образуется предприятие, труд Петра – ничто. Этим как нельзя лучше объясняется упорное противодействие английских фабрикантов биллю о десятичасовом рабочем дне. Они слишком хорошо знали, что уменьшение на два часа рабочего времени женщин и подростков [27 - Билль о десятичасовом рабочем дне, распространявшийся только на подростков и женщин-работниц, был принят английским парламентом 8 июня 1847 г.] должно повлечь за собой также сокращение рабочего времени мужчин. Сама природа крупной промышленности требует равного для всех рабочего времени. То, что сегодня является результатом действия капитала и конкуренции между рабочими, завтра, с устранением отношения труда к капиталу, будет достигаться посредством соглашения, основанного на отношении суммы производительных сил к сумме существующих потребностей.
   Но такое соглашение является смертным приговором индивидуальному обмену; значит, мы снова приходим к нашему первому результату.
   В принципе, нет обмена продуктов, но есть обмен участвующих в производстве видов труда. От способа обмена производительных сил зависит и способ обмена продуктов. Вообще, форма обмена продуктов соответствует форме производства. Измените эту последнюю, и следствием этого будет изменение формы обмена. Поэтому в истории общества мы видим, что способ обмена продуктов регулируется способом их производства. Индивидуальный обмен тоже соответствует определенному способу производства, который, в свою очередь, соответствует антагонизму классов. Поэтому без антагонизма классов не может быть и индивидуального обмена.
   Но сознание добропорядочного буржуа отказывается признать этот очевидный факт. Пока человек остается буржуа, он не может не видеть в этих антагонистических отношениях отношений, основанных на гармонии и вечной справедливости, никому не позволяющей удовлетворять свои интересы за счет другого. По мнению буржуа, индивидуальный обмен может существовать без антагонизма классов: для него эти два явления совершенно не связаны между собой. Индивидуальный обмен, каким себе представляет его буржуа, имеет очень мало сходства с индивидуальным обменом, как он существует на практике.
   Г-н Брей из иллюзии добропорядочного буржуа делает идеал, который он хотел бы осуществить. Очищая индивидуальный обмен, устраняя из него все заключающиеся в нем антагонистические элементы, он воображает, что нашел «уравнительное» отношение, которое ему хотелось бы ввести в общество.
   Г-н Брей не видит, что то уравнительное отношение, тот корректирующий идеал, который он хотел бы ввести в мир, сам является лишь отражением существующего мира и что поэтому абсолютно невозможно перестроить общество на основе, которая есть не более как собственная приукрашенная тень этого общества. По мере того как эта тень вновь становится чем-то телесным, оказывается, что вместо рисовавшегося в мечтах преображенного общества появляется лишь тело современного общества [28 - Как и всякая другая теория, теория г-на Брея нашла себе сторонников, обманувшихся ее видимостью. В Лондоне, в Шеффилде, в Лидсе и во многих других городах Англии были основаны equitable-labour-exchange-bazars [базары для справедливого обмена продуктов труда]. Поглотив значительные капиталы, все эти базары потерпели скандальное банкротство. Это навсегда отбило от них охоту у этих людей. Предостережение для г-на Прудона! – Примеч. К. Маркса.Как известно, Прудон не воспользовался этим предостережением. В 1849 г. он сам пытался устроить новый обменный банк в Париже. Но банк этот потерпел крах даже раньше, чем начал регулярно функционировать. Судебное преследование против Прудона заслонило собой этот крах. – Добавление Ф. Энгельса к немецкому изданию 1885 г.].


   § III. Применение закона пропорциональности стоимостей

 //-- А. Деньги --// 

   «Золото и серебро были первыми товарами, стоимость которых достигла конституирования».

   Итак, золото и серебро оказываются первыми применениями «стоимости, конституированной»… г-ном Прудоном. А так как г-н Прудон конституирует стоимость продуктов посредством определения ее сравнительным количеством заключенного в них труда, то ему следовало бы сделать только одно: доказать, что колебания в стоимости золота и серебра всегда объясняются колебаниями рабочего времени, необходимого для их производства. Но г-н Прудон и не думает об этом. Он говорит о золоте и серебре как о деньгах, а не как о товаре.
   Вся его логика, если только тут есть логика, состоит в том, что на все товары, стоимость которых измеряется рабочим временем, он фокусническим образом распространяет свойство золота и серебра служить деньгами. Конечно, во всем этом фокусе больше наивности, чем лукавства.
   Так как стоимость того или иного полезного продукта измеряется необходимым для его производства рабочим временем, то он всегда обладает способностью приниматься в обмен. Доказательство этому, восклицает г-н Прудон, мы имеем в золоте и серебре, находящихся в искомых условиях «обмениваемости». Значит, золото и серебро – это стоимость, достигшая конституированного состояния, т. е. воплощение идеи г-на Прудона. Он как нельзя более счастлив в выборе своего примера. Помимо того, что золото и серебро являются товарами, стоимость которых, как и всяких других товаров, измеряется рабочим временем, они имеют еще свойство служить всеобщим средством обмена, т. е. быть деньгами. Поэтому, принимая золото и серебро за применение «стоимости, конституированной» рабочим временем, нет ничего легче, как доказать, что каждый товар, стоимость которого будет конституирована рабочим временем, получит постоянную способность к обмену, станет деньгами. В уме г-на Прудона возникает совсем простой вопрос: почему золото и серебро обладают привилегией служить типом «конституированной стоимости»?

   «Специальная функция, которую обычай присвоил драгоценным металлам, – служить средством общения – есть функция чисто условная, и каждый иной товар мог бы выполнять эту роль столь же аутентично, хотя, быть может, и с меньшими удобствами; это признается экономистами, которые указывают немало подобных примеров. Где же причина этой привилегии служить деньгами, которой повсюду наделяются металлы, и как объяснить такую специализацию функции серебра, не имеющую аналогии в политической экономии?.. Нельзя ли восстановить тот ряд явлений, из которого деньги были, по-видимому, вырваны, и тем привести деньги к их истинному принципу?»

   Формулируя вопрос таким образом, г-н Прудон уже заранее предполагает деньги. Прежде всего г-н Прудон должен был бы задать себе вопрос: почему при обмене, как он сложился к настоящему времени, потребовалось, так сказать, индивидуализировать меновую стоимость, создав специальное средство обмена? Деньги – не вещь, а общественное отношение. Почему отношение, выраженное деньгами, как и всякое другое экономическое отношение, как разделение труда и т. д., есть производственное отношение? Если бы г-н Прудон составил себе ясное представление об этом отношении, деньги не казались бы ему исключением, членом неизвестного или искомого ряда, вырванным из этого ряда.
   Он нашел бы, наоборот, что это отношение есть лишь одно из звеньев целой цепи других экономических отношений, с которыми оно поэтому очень тесно связано; он признал бы, что это отношение соответствует определенному способу производства, точно так же как ему соответствует индивидуальный обмен. Что же делает он? Он начинает с того, что выделяет деньги из всей совокупности современного способа производства, чтобы сделать их впоследствии первым членом воображаемого ряда, ряда, который нужно еще открыть.
   Раз признана необходимость в специальном средстве обмена, т. е. необходимость денег, остается лишь объяснить, почему эта особая функция досталась золоту и серебру, а не какому-нибудь иному товару. Это вопрос вторичного порядка, и его объяснение следует искать уже не в общей системе производственных отношений, а в специфических свойствах, присущих золоту и серебру как определенного рода материи. Отсюда ясно, что если экономисты в этом случае «бросились за пределы своей науки и занялись физикой, механикой, историей и т. д.», в чем упрекает их г-н Прудон, то они сделали лишь то, что должны были сделать. Вопрос лежит уже вне области политической экономии.

   «Чего не увидел и не понял ни один экономист, – говорит г-н Прудон, – это экономической причины, создавшей для драгоценных металлов ту привилегию, которой они пользуются».

   Г-н Прудон увидел, понял и завещал потомству ту экономическую причину, которой никто – и не без основания – не видел и не понимал.

   «Никто не заметил того факта, что из всех товаров золото и серебро были первыми товарами, стоимость которых достигла конституирования. В патриархальном периоде золото и серебро выступают как предметы торговли и обмениваются еще в слитках, но уже с явной тенденцией к господству и с заметным преимуществом перед другими товарами. Мало-помалу государи завладевают драгоценными металлами и налагают на них свою печать; эта монаршая санкция и порождает деньги, т. е. товар par excellence [29 - По преимуществу, в истинном значении словам (фр.).], товар, сохраняющий определенную пропорциональную стоимость при всех потрясениях торговли и принимаемый при всех платежах… Отличительная черта золота и серебра заключается, повторяю, в том, что благодаря своим металлическим свойствам, трудности добывания, а главное – вмешательству государственной власти они в качестве товаров рано приобрели устойчивость и аутентичность».

   Утверждать, что из всех товаров золото и серебро были первыми товарами, стоимость которых достигла конституирования, это значит, как это следует из сказанного им выше, утверждать только то, что золото и серебро первые сделались деньгами. Вот великое откровение г-на Прудона, вот та истина, которую никто не открыл до него.
   Если бы г-н Прудон хотел этим сказать, что время, необходимое на добывание золота и серебра, было известно раньше, чем время, необходимое для производства других товаров, то это опять было бы одним из тех предположений, которыми он так щедро угощает своих читателей. И если бы мы желали придерживаться этой патриархальной эрудиции, мы сообщили бы г-ну Прудону, что прежде всего стало известно время, необходимое для производства предметов первой необходимости, каковыми являются железо и т. д. Мы не говорим уже о классическом луке Адама Смита.
   Но каким образом после всего этого г-н Прудон может еще толковать о конституировании стоимости, раз ни одна стоимость не конституируется в отдельности? Стоимость конституируется не временем, необходимым для производства данного продукта в отдельности, а пропорционально количеству всех других продуктов, которые могут быть произведены за этот же самый промежуток времени. Таким образом, конституирование стоимости золота и серебра предполагает уже осуществившееся конституирование стоимости множества других продуктов.
   Следовательно, не товар, в виде золота и серебра, достиг положения «конституированной стоимости», а наоборот, «конституированная стоимость» г-на Прудона достигла, в виде золота и серебра, положения денег.
   Рассмотрим теперь поближе те экономические причины, благодаря которым, по мнению г-на Прудона, золото и серебро по сравнению со всеми другими продуктами приобрели преимущество быть возведенными в достоинство денег, пройдя через состояние, конституирующее стоимость.
   Эти экономические причины суть: «явная тенденция к господству», «заметное преимущество», достигнутое уже в «патриархальный период», и другие пересказы самого этого факта, которые только увеличивают наше затруднение, так как благодаря возрастанию числа случаев, приводимых г-ном Прудоном для объяснения факта, увеличивается число фактов, требующих объяснения. Но г-н Прудон еще не исчерпал всех так называемых экономических причин. Вот одна из таких причин суверенной, неотразимой силы:
   «Монаршая санкция порождает деньги: государи завладевают золотом и серебром и налагают на них свою печать».
   Итак, произвол государей является, по мнению г-на Прудона, верховной причиной в политической экономии!
   Поистине нужно не иметь никаких исторических познаний, чтобы не знать того факта, что во все времена государи вынуждены были подчиняться экономическим условиям и никогда не могли предписывать им законы. Как политическое, так и гражданское законодательство всего только выражает, протоколирует требования экономических отношений.
   Государь ли завладел золотом и серебром, чтобы приложением своей печати сделать из них всеобщие средства обмена, или, наоборот, эти всеобщие средства обмена завладели государем и добились от него приложения печати и политической санкции?
   Штемпель, который прикладывали и прикладывают к серебру, говорит не о его стоимости, а о его весе. Та устойчивость и та аутентичность, о которых толкует г-н Прудон, относятся только к пробе монеты, и эта проба указывает, сколько чистого металла содержится в куске серебра, превращенном в монету.

   «Единственная стоимость, внутренне присущая серебряной марке, – говорит Вольтер со своим обычным здравым смыслом, – есть марка серебра, полфунта серебра весом в восемь унций. Только вес и проба и создают эту внутреннюю стоимость» (Вольтер, «Система Ло» [30 - Маркс цитирует одну из глав работы Вольтера «История парламента» (Histoire du parlement); глава носит название «Финансы в период регентства и система Ло».]).

   Но вопрос: сколько стоит унция золота или серебра? – все еще остается неразрешенным. Если бы на кашемире из магазина «Гран Кольбер» ставилось фабричное клеймо с надписью «чистая шерсть», то подобное фабричное клеймо еще ничего не сказало бы нам о стоимости кашемира. Нам все еще оставалось бы узнать, сколько стоит шерсть.

   «Французский король Филипп I, – говорит г-н Прудон, – примешал к турскому ливру Карла Великого одну треть лигатуры. Он вообразил, что, обладая монопольным правом чеканить монету, он может поступать с нею, как поступает со своим товаром каждый торговец, имеющий монополию на какой-нибудь продукт. Что же такое в действительности представляла собой эта подделка монет, которую так ставят в упрек Филиппу и его преемникам? Соображение, очень верное с точки зрения коммерческой рутины, но совершенно ложное с точки зрения экономической науки. Это соображение сводится к тому, что так как стоимость регулируется предложением и спросом, то можно повысить оценку, а тем самым и стоимость вещей, либо создав искусственную редкость, либо завладев всецело их производством, и что в применении к золоту и серебру это столь же верно, как в применении к хлебу, вину, маслу, табаку. А между тем едва только мошенничество Филиппа начало вызывать подозрения, его монеты пали до их истинной стоимости, и он потерял все то, что надеялся выиграть за счет своих подданных. Та же судьба постигла и все другие аналогичные попытки».

   Во-первых, много и много раз было уже доказано, что когда государь решается подделывать монету, то он же и проигрывает при этом. То, что им выигрывается один раз при первом выпуске, теряется затем каждый раз, когда фальсифицированные монеты возвращаются к нему в виде налогов и т. д. Но Филипп и его преемники умели более или менее уберегаться от этой потери, так как, пустив в обращение поддельную монету, они немедленно же издавали приказы о всеобщей перечеканке монет по старому образцу.
   А затем, если бы Филипп I действительно рассуждал так, как г-н Прудон, то его рассуждения вовсе не были бы безупречны «с коммерческой точки зрения». Ни Филипп I, ни г-н Прудон не обнаруживают больших коммерческих способностей, воображая, что стоимость золота, равно как и стоимость всякого другого товара, может быть изменена по той только причине, что их стоимость определяется отношением предложения к спросу.
   Если бы король Филипп приказал называть один мюи хлеба двумя, он оказался бы мошенником. Он обманул бы всех получателей ренты, всех тех людей, которым предстояло получить 100 мюи хлеба; по его милости, вместо 100 мюи все эти люди получили бы только 50. Предположите, что король был должен кому-нибудь 100 мюи хлеба; он мог бы в данном случае отдать только 50. Но в торговле 100 мюи стоили бы ничуть не больше прежних 50. Перемена названия не изменяет вещи. Количество хлеба, служащего объектом как спроса, так и предложения, не уменьшится и не увеличится от одной перемены названия. Поэтому, раз отношение предложения к спросу не изменится, несмотря на эту перемену названия, то и цена хлеба тоже не подвергнется никакому действительному изменению. Когда говорят о предложении и спросе, то под этим понимают предложение и спрос вещей, а не их название. Филипп I не создавал золота и серебра, как это вытекает из слов г-на Прудона, он создавал только названия монет. Выдайте свои французские кашемиры за азиатские, и очень может быть, что вам удастся обмануть одного или двух покупателей; но едва только плутня откроется, цена ваших так называемых азиатских кашемиров упадет до цены французских. Прикладывая фальшивые клейма к золоту и серебру, король Филипп I мог надувать людей лишь до той минуты, пока его проделка не была раскрыта. Как и всякий другой лавочник, он обманывал своих клиентов ложным обозначением товара; но это могло длиться лишь некоторое время. Рано или поздно ему пришлось почувствовать всю суровость законов торговли. Это ли хотел доказать г-н Прудон? Нет, не это. По его мнению, не торговля, а государь дает деньгам их стоимость. А что доказал он в действительности? Что торговля обладает большей властью, чем государь. Пусть государь приказывает марке сделаться отныне двумя марками, – торговля вам всегда скажет, что эти две новые марки стоят лишь столько, сколько одна старая марка.
   Но все это ни на шаг не подвигает вопроса о стоимости, определяемой количеством труда. Все еще остается решить, определяется ли стоимость этих двух марок, снова превратившихся в одну прежнюю марку, издержками производства или законом предложения и спроса?
   Г-н Прудон продолжает:

   «Следует даже заметить, что если бы вместо подделки монет у короля была власть удвоить их массу, то меновая стоимость золота и серебра тотчас же упала бы наполовину все по той же причине пропорциональности и равновесия».

   Если верен этот взгляд, разделяемый г-ном Прудоном с другими экономистами, то он говорит лишь в пользу их теория предложения и спроса, а вовсе не в пользу пропорциональности г-на Прудона. Ибо, согласно этому взгляду, какое бы количество труда ни было заключено в удвоенной массе золота и серебра, стоимость их упала бы наполовину только оттого, что спрос остался неизменным, а предложение удвоилось. Или же на этот раз «закон пропорциональности» случайно совпадает со столь презираемым законом предложения и спроса? Эта правильная пропорциональность г-на Прудона действительно до такой степени эластична, обнаруживает готовность к стольким изменениям, сочетаниям и перестановкам, что легко может совпасть иной раз и с отношением предложения к спросу.
   Приписывать «всякому товару если не фактическую, то по крайней мере юридическую способность приниматься в обмен» и ссылаться при этом на роль золота и серебра значит не понимать этой роли. Золото и серебро имеют юридическую способность приниматься в обмен лишь потому, что они обладают фактической способностью к этому, а фактической способностью приниматься в обмен они обладают потому, что современная организация производства нуждается во всеобщем средстве обмена. Право есть лишь официальное признание факта.
   Мы видели, что пример денег как практического применения стоимости, достигшей конституированного состояния, избран г-ном Прудоном лишь с целью протащить контрабандой всю его теорию обмениваемости, т. е. с целью доказать, что всякий товар, оцениваемый по издержкам производства, должен сделаться деньгами. Все это было бы прекрасно, не будь того маленького неудобства, что из всех товаров именно золото и серебро в качестве денег являются единственными товарами, не определяющимися издержками их производства; и это до такой степени верно, что в обращении они могут быть заменены бумагой. Пока соблюдается известная пропорция между потребностями обращения и количеством выпущенных денег – будь они бумажные, золотые, платиновые или медные, – не может ставиться вопрос о соблюдении пропорции между внутренней (определяемой издержками производства) и номинальной стоимостью денег. Конечно, в международной торговле деньги, как и всякий другой товар, определяются рабочим временем. Но это происходит потому, что в международной торговле даже золото и серебро являются средством обмена лишь как продукты, а не как деньги, т. е. они теряют черты «устойчивости и аутентичности», черты предмета, наделенного «монаршей санкцией», составляющие, по мнению г-на Прудона, их специфический характер. Рикардо так хорошо понял эту истину, что, положив в основу всей своей системы стоимость, определяемую рабочим временем, и указав, что «золото и серебро, так же как и все другие товары, имеют стоимость лишь соответственно количеству труда, необходимого для производства и доставки их на рынок», он добавляет тем не менее, что стоимость денег определяется не рабочим временем, воплощенным в их веществе, а лишь законом предложения и спроса.

   «Хотя бумажные деньги не имеют никакой внутренней стоимости, все же при ограничении их количества меновая стоимость их может быть так же велика, как стоимость металлических монет того же наименования или металла, содержащегося в этих монетах. В силу того же самого принципа, а именно благодаря ограничению количества денег, стертая монета может обращаться по стоимости, которую она имела бы, если бы обладала законным весом и пробой, а не по внутренней стоимости того количества чистого металла, которое она действительно содержит. Вот почему в истории британского монетного дела мы часто замечаем, что деньги никогда не обесценивались в той же самой степени, в какой они ухудшались по своим качествам. Причина этого лежит в том, что количество их никогда не увеличивалось пропорционально уменьшению их внутренней стоимости» (Рикардо, цит. соч.).

   Вот что замечает Ж. Б. Сэй по поводу этих слов Рикардо:

   «Этого примера, как мне кажется, должно было бы быть достаточно, чтобы убедить автора, что основанием всякой стоимости служит не количество труда, необходимого для производства данного товара, а потребность в нем, сопоставленная с его редкостью» [31 - Имеется в виду примечание Сэя к французскому изданию книги Рикардо (Ricardo D. Des principes de l’économie politique et de l’impot). Т. II, с. 206.].

   Итак, деньги, которые, по мнению Рикардо, уже не представляют собой стоимости, определяемой рабочим временем, и которые именно по этой причине берутся Ж. Б. Сэем в качестве примера, долженствующего убедить Рикардо в том, что и другие стоимости не могут определяться рабочим временем, – эти самые деньги, говорю я, которые Ж. Б. Сэй приводит как пример стоимости, определяемой исключительно предложением и спросом, оказываются, по мнению г-на Прудона, примером par excellence применения стоимости, конституированной… рабочим временем.
   Чтобы покончить с этим, заметим, что если деньги не представляют собой «стоимости, конституированной» рабочим временем, то еще того меньше могут они иметь что-нибудь общее с правильной «пропорциональностью» г-на Прудона. Золото и серебро всегда способны к обмену потому, что они имеют специальную функцию служить всеобщим средством обмена, а вовсе не потому, что они имеются в количестве, пропорциональном общей сумме богатств; или, лучше сказать, они всегда пропорциональны потому, что они одни из всех товаров служат деньгами, всеобщим средством обмена, каково бы ни было их количество по отношению к общей сумме богатств.

   «Находящиеся в обращении деньги никогда не могут быть в таком изобилии, чтобы оказаться излишними; ибо, уменьшая их стоимость, вы в той же самой пропорции увеличиваете их количество, а увеличивая их стоимость, вы уменьшаете их количество» (Рикардо).

   «Какая путаница эта политическая экономия!» – восклицает г-н Прудон.

   «Проклятое золото! – забавно восклицает [устами г-на Прудона] коммунист. С таким же правом можно было бы сказать: проклятая пшеница, проклятый виноград, проклятые овцы! – потому что, подобно золоту и серебру, всякая коммерческая стоимость должна прийти к своему точному и строгому определению».

   Мысль о том, чтобы придать овцам и винограду свойства денег, не отличается новизной. Во Франции она принадлежит веку Людовика XIV. В эту эпоху, когда начало устанавливаться всемогущество денег, послышались жалобы на обесценение всех других товаров, и люди страстно желали наступления такого момента, когда «всякая коммерческая стоимость» могла бы прийти к своему точному и строгому определению, сделавшись деньгами. Вот что мы находим уже у Буагильбера, одного из старейших экономистов Франции:

   «Тогда деньги благодаря вторжению бесчисленных конкурентов в лице самих товаров, восстановленных в их справедливой стоимости, будут введены в свои естественные границы» («Экономисты-финансисты XVIII века», с. 422, издание Дэра).

   Как видно, первые иллюзии буржуазии являются также и последними ее иллюзиями.
 //-- В. Излишек, доставляемый трудом --// 

   «В политико-экономических сочинениях можно встретить следующую нелепую гипотезу: если бы удвоилась цена всех вещей… Как будто цена всех вещей не есть отношение вещей и как будто отношение, пропорция или закон могут быть удвоены!» (Прудон, т. I, с. 81.)

   Экономисты впали в это заблуждение вследствие того, что не умели применить «закон пропорциональности» и «конституированную стоимость».
   К несчастью, в I томе сочинения самого г-на Прудона мы встречаемся на с. 110 с этой же нелепой гипотезой: «если бы заработная плата испытала общее повышение, то возросла бы цена всех вещей». Кроме того, если в политико-экономических сочинениях и попадается упомянутая фраза, то там же можно найти и ее объяснение.

   «Если говорят, что повышается или понижается цена всех товаров, то при этом всегда исключается тот или другой товар; исключаемым товаром оказываются обыкновенно деньги или труд» («Столичная энциклопедия, или Универсальный словарь знаний», т. VI, статья Сениора «Политическая экономия». Лондон, 1836 [32 - Senior N. W. Political Economy. In: Encyclopedia Metropolitana, or Universal Dictionary of Knowledge. Vol. VI. London, 1836.]. См. также относительно этого выражения: Дж. Ст. Милль, «Очерки о некоторых нерешенных вопросах политической экономии». Лондон, 1844; Тук, «История цен» и т. д. Лондон, 1838 [33 - Mill J. St. Essays on Some Unsettled Questions of Political Economy. London, 1844; Tooke Th. A History of Prices, and of the State of the Circulation, from 1793 to 1837. Vol. I–II. London, 1838 (Тук Т. История цен и состояние обращения с 1793 по 1837 год. Т. I–II. Лондон, 1838).]).

   Перейдем теперь ко второму применению «конституированной стоимости» и других пропорциональностей, единственный недостаток которых заключается в том, что они мало пропорциональны, и посмотрим, не будет ли г-н Прудон в этом случае счастливее, чем в попытке объявить овец деньгами.

   «Общим признанием экономистов пользуется та аксиома, что всякий труд должен оставлять некоторый излишек. Для меня это положение является универсальной и абсолютной истиной; это – необходимое следствие закона пропорциональности, который можно рассматривать как итог всей экономической науки. Но пусть извинят меня экономисты: в пределах их теории положение, что всякий труд должен оставлять некоторый излишек, не имеет смысла и не поддается никакому доказательству» (Прудон).

   Чтобы доказать, что всякий труд должен оставлять некоторый излишек, г-н Прудон персонифицирует общество; он делает из него общество-лицо, общество, которое представляет собой далеко не то же самое, что общество, состоящее из лиц, потому что у него есть свои особые законы, не имеющие никакого отношения к составляющим общество лицам, и свой «собственный разум» – не обыкновенный человеческий разум, а разум, лишенный здравого смысла. Г-н Прудон упрекает экономистов в непонимании личного характера этого коллективного существа. Мы считаем не лишним противопоставить его словам следующую выдержку из сочинения одного американского экономиста, который упрекает других экономистов в совершенно противоположном:

   «Юридическому лицу [the moral entity], – грамматическому существу [the grammatical being], называемому обществом, – были приписаны свойства, на самом деле существующие лишь в воображении тех, которые из слова делают вещь… Вот что вызывало в политической экономии множество трудностей и плачевных недоразумений» (Т. Купер. «Лекции об элементах политической экономии». Колумбия, 1826 [34 - Cooper Th. Lectures on the Elements of Political Economy. Первое издание книги вышло в Колумбии в 1826 г.; второе, дополненное, издание – в Лондоне в 1831 г.]).

   Г-н Прудон продолжает:

   «По отношению к индивидам этот принцип излишка, доставляемого трудом, верен лишь потому, что он проистекает из общества, которое переносит таким путем на них благотворное действие своих собственных законов».

   Хочет ли г-н Прудон этим просто сказать, что индивид, живущий в обществе, может произвести больше, чем изолированный индивид? Имеет ли он в виду излишек производства ассоциированных индивидов сравнительно с производством индивидов, не связанных между собой? Если да, то мы можем указать ему целую сотню экономистов, выражавших эту простую истину без того мистицизма, которым окружает себя г-н Прудон. Вот что говорит, например, г-н Садлер:

   «Соединенный труд дает такие результаты, к каким никогда не мог бы привести труд индивидуальный. Значит, по мере того как человечество будет численно возрастать, продукты его соединенного труда будут значительно превышать ту сумму, которая получается от простого сложения чисел, соответствующих приросту населения… В настоящее время как в механических искусствах, так и в научных работах один человек может в один день сделать больше, чем изолированный индивид сделал бы за всю свою жизнь. В применении к рассматриваемому нами предмету оказывается неверной математическая аксиома, гласящая, что целое равно своим частям. Что касается труда, этой великой опоры человеческого существования [the great pillar of human existence], то можно сказать, что продукт совокупных усилий намного превышает все то, что когда-либо могли создать индивидуальные и разъединенные усилия» (М. Т. Садлер. «Закон народонаселения». Лондон, 1830 [35 - Sadler М. Th. The Law of Population. Vol. I. London, 1830. P. 83, 84.]).

   Возвратимся к г-ну Прудону. Излишек, доставляемый трудом, говорит он, находит свое объяснение в обществе-лице. Жизнь этого лица подчиняется таким законам, которые противоположны законам, определяющим деятельность человека как индивида; г-н Прудон хочет доказать это «фактами».

   «Открытие нового приема в хозяйственной области никогда не может принести изобретателю выгоды, равной той, которую оно приносит обществу… Было замечено, что железнодорожные предприятия служат в гораздо меньшей степени источником обогащения предпринимателей, чем государства… Перевозки товаров гужевым транспортом обходятся в среднем по 18 сантимов с тонно-километра, включая сюда стоимость погрузки товаров и доставки их на склад. Было подсчитано, что при таком тарифе обычное железнодорожное предприятие не дало бы и 10 % чистой прибыли, т. е. принесло бы приблизительно столько же, сколько дает гужевое предприятие. Но допустим, что скорость перевозки по железной дороге относится к скорости гужевого транспорта как 4 к 1; в таком случае, так как для общества время есть сама стоимость, то, при равенстве тарифа, железная дорога будет давать по сравнению с гужевым транспортом выгоду в 400 %. Между тем эта огромная, очень реальная для общества выгода далеко не реализуется в той же пропорции для владельца транспортного предприятия: доставляя обществу 400 % прибыли, он не приобретает для себя и 10 %. В самом деле, предположим для еще большей наглядности, что железная дорога подняла тариф до 25 сантимов, тогда как цена гужевого транспорта продолжает оставаться 18 сантимов; в таком случае железная дорога тотчас же лишилась бы всех заказов на перевозку грузов. Отправители и получатели все возвратились бы к старым фургонам или даже, если бы понадобилось, к телегам. Локомотив был бы покинут: общественная выгода в 400 % была бы принесена в жертву частной потере в 35 %. И понятно почему: выигрыш от быстроты перевозок по железным дорогам есть выигрыш всецело общественный; каждый индивид пользуется им лишь в самых незначительных размерах (не следует забывать, что речь идет в данный момент лишь о перевозке товаров), тогда как потеря касается потребителя прямо и лично. Общественная прибыль, равная 400, представляет для индивида – если общество состоит только из одного миллиона человек – четыре десятитысячных, тогда как понесенная потребителем потеря в 33 % предполагала бы общественный дефицит в 33 миллиона» (Прудон).

   Пусть бы еще г-н Прудон выражал учетверенную скорость в виде 400 % первоначальной скорости. Но сопоставлять проценты скорости с процентами прибыли и устанавливать пропорцию между двумя отношениями, которые – если и измеряются каждое в отдельности процентами – являются тем не менее несоизмеримыми друг с другом, это значит устанавливать пропорцию между процентами, оставляя в стороне самые вещи, к которым эти проценты относятся.
   Проценты всегда остаются процентами. 10 % и 400 % соизмеримы; они относятся друг к другу как 10 к 400. Следовательно, умозаключает г-н Прудон, 10 % прибыли стоят в 40 раз меньше учетверенной скорости. Чтобы сохранить внешнее приличие, он говорит при этом, что для общества время – деньги (time is money). Он впадает в эту ошибку потому, что смутно припоминает о каком-то отношении между стоимостью и рабочим временем и спешит уподобить рабочее время времени перевозки, т. е. он отождествляет с целым обществом нескольких кочегаров, кондукторов и проводников, рабочее время которых действительно полностью совпадает с временем перевозки. Таким образом, внезапно превратив скорость в капитал, он уже с полным основанием говорит: «Прибыль в 400 % будет принесена в жертву потере в 35 %». Установив в качестве математика это странное положение, он объясняет его нам с точки зрения экономиста.
   «Общественная прибыль, равная 400, представляет для индивида – если общество состоит только из одного миллиона человек – четыре десятитысячных». Пусть будет так; но ведь дело идет не о 400, а о 400 %; прибыль же в 400 % и для индивида представляет не больше не меньше как 400 %. Каков бы ни был капитал, дивиденды всегда будут в этом случае составлять 400 %. Что же делает г-н Прудон? Он принимает проценты за капитал и, словно опасаясь, что наделанная им путаница окажется недостаточно очевидной, недостаточно «наглядной», продолжает:
   «Понесенная потребителем потеря в 33 % предполагала бы общественный дефицит в 33 миллиона». Понесенная каждым из потребителей потеря в 33 % останется потерей в 33 % и для миллиона потребителей. Далее, как же г-н Прудон может хоть с каким-нибудь пониманием дела утверждать, что в случае потери, равной 33 %, общественный дефицит достигнет 33 миллионов, когда он не знает ни величины общественного капитала, ни даже размеров капитала отдельного заинтересованного лица? Таким образом, г-н Прудон не довольствуется тем, что смешивает капитал с процентами, но превосходит самого себя, отождествляя капитал, вложенный в предприятие, с числом заинтересованных в нем лиц.
   «В самом деле, предположим для еще большей наглядности» какой-нибудь определенный капитал. Общественная прибыль в 400 %, распределенная между миллионом участников, внесших по одному франку каждый, дает 4 франка дохода на человека, а не 0,0004, как утверждает г-н Прудон. Точно так же понесенная каждым из участников потеря в 33 % представляет общественный дефицит в 330 000 франков, а не в 33 000 000 (100: 33 = = 1 000 000: 330 000).
   Всецело занятый своей теорией общества-лица, г-н Прудон забывает произвести деление на 100. Итак, получается 330 000 франков потери. Но 4 франка прибыли на человека составляют для общества прибыль в 4 000 000 франков. Таким образом, у общества остается 3 670 000 франков чистой прибыли. Это точное вычисление доказывает как раз противоположное тому, что хотел доказать г-н Прудон, а именно что выгоды и потери общества отнюдь не стоят в обратном отношении к выгодам и потерям индивидов.
   Исправив эти простые ошибки чисто арифметического характера, бросим взгляд на те следствия, к которым мы пришли бы, если бы, отвлекаясь от этих арифметических ошибок, мы решились принять для железных дорог установленное г-ном Прудоном отношение скорости к капиталу. Предположим, что вчетверо более быстрая перевозка стоит вчетверо дороже; в таком случае эта перевозка приносила бы не меньшую прибыль, чем перевозка гужевым транспортом, вчетверо более медленная и стоящая вчетверо дешевле. Значит, если перевозка гужевым транспортом обходится по 18 сантимов, то железная дорога могла бы брать по 72 сантима. Это было бы «строго математическим» следствием из предположений г-на Прудона, отвлекаясь опять-таки от его арифметических ошибок. Но вот совершенно неожиданно он заявляет нам, что если бы железная дорога стала брать даже не 72, а только 25 сантимов, то она тотчас же лишилась бы всех своих заказов на перевозку грузов. Конечно, в таком случае пришлось бы вернуться к фургонам и даже к телегам. Мы советуем только г-ну Прудону не забывать производить деление на сто в его «Программе прогрессивной ассоциации». Но увы! У нас нет ни малейшей надежды на то, что наш совет будет услышан, ибо г-н Прудон до такой степени очарован своим «прогрессивным» вычислением, соответствующим «прогрессивной ассоциации», что у него вырывается напыщенное восклицание:

   «Разрешением антиномии стоимости я во второй главе уже показал, что полезное открытие несравненно менее выгодно для самого изобретателя, что бы он ни делал, чем для общества; доказательство этой мысли доведено мною до строго математической точности!»

   Возвратимся к фикции общества-лица, фикции, введенной с единственной целью доказать ту простую истину, что каждое новое изобретение понижает меновую стоимость продукта, давая возможность посредством того же количества труда производить большее количество товаров. Общество выигрывает, следовательно, не потому, что получает большее количество меновых стоимостей, а потому, что получает больше товаров за ту же стоимость. Что же касается изобретателя, то под влиянием конкуренции его прибыль постепенно падает до общего уровня прибыли. Доказал ли г-н Прудон это положение так, как он хотел это сделать? Нет. Это не мешает ему, однако, упрекать экономистов в том, что они оставили это положение недоказанным. Чтобы убедить его в противном, процитируем только Рикардо и Лодерделя. Рикардо – глава школы, определяющей стоимость рабочим временем; Лодердель – один из самых ярых защитников определения стоимости предложением и спросом. Но оба они доказывают одно и то же положение.

   «Увеличивая непрестанно легкость производства, мы в то же время непрестанно уменьшаем стоимость некоторых из товаров, произведенных ранее, хотя этим же самым путем мы увеличиваем не только национальное богатство, но и способность производить в будущем… Как только с помощью машин или наших знаний в области естественных наук мы заставляем силы природы выполнять работу, которая прежде совершалась человеком, меновая стоимость этой работы соответственно понижается. Если мукомольная мельница приводилась в движение трудом десяти человек, а затем было открыто, что при помощи ветра или воды можно сберечь труд этих десяти человек, то стоимость муки, поскольку последняя является продуктом работы мельницы, понизилась бы с этого момента пропорционально количеству сбереженного труда, и общество стало бы богаче на всю стоимость тех вещей, которые могли бы быть произведены трудом этих десяти человек, так как фонд, предназначенный на их содержание, при этом нисколько не уменьшился бы» (Рикардо).

   Со своей стороны, Лодердель говорит:

   «Прибыль с капиталов получается всегда или потому, что капиталы замещают часть труда, которую человек должен был бы выполнить собственными руками, или же потому, что они выполняют такой труд, который превосходит личные силы человека и который человек не мог бы сам выполнить. Незначительность прибыли, достающейся обыкновенно владельцам машин, по сравнению с ценой труда, этими машинами замещаемого, даст, быть может, повод усомниться в правильности нашего взгляда. Так, например, паровой насос в один день выкачивает из каменноугольной шахты больше воды, чем могли бы вынести на своих спинах триста человек, если бы даже они пользовались бадьями; и не подлежит никакому сомнению, что насос выполняет их работу с гораздо меньшими издержками. То же можно сказать и относительно всех других машин. Они выполняют по более низкой цене ту работу, которая совершалась прежде руками замещенных ими людей… Предположим, что изобретатель машины, заменяющей труд четырех человек, получил патент; так как вследствие исключительной привилегии у него не может быть иной конкуренции, кроме конкуренции, порождаемой трудом рабочих, замещенных его машиной, то ясно, что, пока длится привилегия, мерилом, определяющим цену, по которой он может продавать свои продукты, будет заработная плата этих рабочих; следовательно, чтобы обеспечить сбыт своей продукции, изобретателю надо будет требовать лишь немного меньше, чем составляет заработная плата за труд, замещенный его машиной. Но, как только кончается срок привилегии и появляются другие машины того же самого рода, они вступают в конкуренцию с его собственной. Тогда он будет регулировать свою цену на основании общего принципа, ставя ее в зависимость от изобилия машин. Прибыль на затраченный капитал… хотя она здесь и является результатом замещенного труда, регулируется в конечном счете не стоимостью этого труда, а, как и во всех других случаях, конкуренцией между владельцами капиталов; степень же такой конкуренции всегда определяется отношением между количеством предлагаемых для данной цели капиталов и спросом на них».

   В конце концов оказывается, следовательно, что если в новой отрасли производства прибыль будет выше, нежели в остальных, то всегда найдутся капиталы, которые будут устремляться в эту отрасль до тех пор, пока норма прибыли не упадет там до общего уровня.
   Мы только что видели, насколько пример железных дорог неспособен пролить хоть какой-нибудь свет на фикцию общества-лица. Тем не менее г-н Прудон смело продолжает свое рассуждение:

   «Коль скоро выяснена эта сторона дела, нет ничего легче, как объяснить, почему труд каждого производителя должен приносить ему излишек».

   То, что за этим следует, относится к области классической древности. Это – поэтическая сказка, имеющая целью доставить отдых читателю, утомленному строгостью предшествовавших математических доказательств. Г-н Прудон дает своему обществу-лицу имя Прометей и следующим образом прославляет его подвиги:

   «Сначала, выйдя из недр природы, Прометей пробуждается к жизни в бездействии, полном прелести», и т. д. и т. д. «Но вот Прометей принимается за дело, и с первого же дня, первого дня второго творения, продукт Прометея, т. е. его богатство, его благосостояние, равняется десяти. На второй день Прометей осуществляет разделение своего труда, и его продукт возрастает до ста. На третий и в каждый из следующих дней Прометей изобретает машины, открывает новые полезные свойства тел, новые силы природы… С каждым шагом его трудовой деятельности увеличивается цифра его производства, возвещая ему рост его счастья. Наконец, так как для него потреблять – значит производить, то ясно, что каждый день потребления, унося с собой лишь продукт предыдущего дня, оставляет ему излишек продукта для следующего дня».

   Престранный субъект этот Прометей г-на Прудона! Он так же слаб в логике, как и в политической экономии. Пока Прометей ограничивается назидательными разговорами о том, что разделение труда, применение машин, использование сил природы и сил науки увеличивают производительные силы людей и дают излишек по сравнению с продуктом изолированного труда, – несчастье этого нового Прометея состоит лишь в том, что он является слишком поздно. Но как только Прометей пускается в рассуждение о производстве и потреблении, он положительно делается смешным. Потреблять для него – значит производить; он на другой день потребляет то, что произвел накануне, и, таким образом, всегда имеет один рабочий день в запасе; этот запасный день и составляет его «излишек, доставляемый трудом». Но, потребляя сегодня то, что он произвел вчера, Прометей должен был в первый день, не имевший предыдущего, поработать сразу за два дня, чтобы иметь затем один рабочий день в запасе. Как мог он достичь этого излишка в первый день, когда не было ни разделения труда, ни машин, ни знакомства с другими силами природы, кроме силы огня? Таким образом, если вопрос отодвигается к «первому дню второго творения», то от этого дело не двигается вперед ни на шаг. Этот отчасти греческий, отчасти еврейский, одновременно и мистический и аллегорический способ объяснения явлений дает г-ну Прудону полное право сказать:

   «Принцип, в силу которого всякий труд должен оставлять некоторый излишек, доказан мною как при помощи теории, так и посредством фактов».

   Факты – это знаменитое прогрессивное вычисление; роль теории играет миф о Прометее.

   «Но этот принцип, обладающий достоверностью арифметических истин, осуществлен еще далеко не для всех, – продолжает г-н Прудон. – В то время как прогресс коллективной трудовой деятельности постоянно увеличивает продукт каждого индивидуального рабочего дня и необходимым следствием этого увеличения должно бы быть, при сохранении прежней заработной платы, непрерывное обогащение работника, – мы видим, что одни слои общества наживаются, другие же гибнут от нищеты».

   В 1770 году население Соединенного Королевства Великобритании достигало 15 миллионов, производительная же часть населения составляла 3 миллиона. Производительная сила технических усовершенствований соответствовала приблизительно еще 12 миллионам человек; следовательно, общая сумма производительных сил равнялась 15 миллионам. Таким образом, производительные силы относились к населению как 1 к 1, производительность же технических усовершенствований относилась к производительности ручного труда как 4 к 1.
   В 1840 году население не превышало 30 миллионов, его производительная часть равнялась 6 миллионам, тогда как производительность технических усовершенствований достигла 650 миллионов, т. е. относилась ко всему населению как 21 к 1, к производительности же ручного труда – как 108 к 1.
   Производительность рабочего дня в английском обществе увеличилась, следовательно, в течение семидесяти лет на 2700 %, т. е. в 1840 году за день производилось в двадцать семь раз больше, чем в 1770 году. Согласно г-ну Прудону следовало бы поставить такой вопрос: почему английский рабочий 1840 года не сделался в двадцать семь раз богаче рабочего 1770 года? Подобного рода вопрос заранее, конечно, предполагает, что англичане могли бы произвести все эти богатства помимо тех исторических условий, при которых они были произведены, т. е. без накопления капиталов частными лицами, без современного разделения труда, без фабрики, без анархической конкуренции, без системы наемного труда, словом, без всего того, что основывается на антагонизме классов. Но именно эти-то условия и были как раз необходимы для развития производительных сил и возрастания излишка, доставляемого трудом. Следовательно, чтобы достигнуть такого развития производительных сил и получить такой излишек, доставляемый трудом, необходимо было существование классов, из которых одни наживаются, другие же гибнут от нищеты.
   Но что же такое в конечном счете этот воскрешенный г-ном Прудоном Прометей? Это – общество, общественные отношения, основанные на антагонизме классов. Это – не отношения одного индивида к другому индивиду, а отношения рабочего к капиталисту, фермера к земельному собственнику и т. д. Устраните эти общественные отношения, и вы уничтожите все общество. Ваш Прометей превратится в привидение без рук и без ног, т. е. без фабрики и без разделения труда, – словом, без всего того, чем вы его с самого начала снабдили для того, чтобы он мог получать этот излишек, доставляемый трудом.
   Значит, если бы в области теории было достаточно, как это делает г-н Прудон, дать уравнительную интерпретацию формулы излишка, доставляемого трудом, не принимая во внимание современных условий производства, то в области практики было бы достаточно провести среди рабочих уравнительное распределение всех приобретенных к настоящему времени богатств, ничего не изменяя в современных условиях производства. Такой дележ не обеспечил бы, конечно, каждому из его участников особенно большого благополучия.
   Однако г-н Прудон вовсе не такой пессимист, как можно было бы думать. Так как для него все дело сводится к пропорциональности, то в Прометее, каким он существует в действительности, т. е. в современном обществе, он не может не усмотреть начало осуществления своей излюбленной идеи.

   «Но вместе с тем прогресс богатства, т. е. пропорциональность стоимостей, везде является господствующим законом; и когда экономисты противопоставляют жалобам социальной партии прогрессирующий рост общественного благосостояния и облегчение положения даже самых несчастных классов общества, то, сами того не подозревая, они провозглашают такую истину, которая является осуждением их теорий».

   Что такое в действительности коллективное богатство, общественное благосостояние? Это – богатство буржуазии, а не богатство каждого отдельного буржуа. И вот экономисты доказали лишь то, что при существующих производственных отношениях выросло и должно еще более расти богатство буржуазии. Что же касается рабочего класса, то большой еще вопрос – улучшилось ли его положение в результате увеличения так называемого общественного богатства. Когда в защиту своего оптимизма экономисты ссылаются на пример английских рабочих, занятых в хлопчатобумажной промышленности, то они рассматривают их положение лишь в редкие моменты процветания торговли. К периодам кризиса и застоя такие моменты процветания находятся в «правильно-пропорциональном» отношении 3 к 10. Или, быть может, экономисты, говоря об улучшении положения рабочих, имеют в виду те миллионы рабочих, которые должны были погибнуть в Ост-Индии, чтобы доставить 1 -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  
 -------


/ -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  
 -------


миллиона занятых в той же отрасли производства английских рабочих 3 года процветания из 10 лет?
   Что касается временного участия в росте общественного богатства, то это – вопрос другой. Факт этого временного участия объясняется теорией экономистов. Он является подтверждением этой теории, а отнюдь не «осуждением» ее, как уверяет г-н Прудон. Если что-нибудь и подлежит осуждению, то это, конечно, система г-на Прудона, которая, как мы показали, обрекла бы рабочих на минимум заработной платы, несмотря на рост богатства. Только обрекая их на минимум заработной платы, Прудон мог бы применить здесь принцип правильной пропорциональности стоимостей, принцип «стоимости, конституированной» рабочим временем. Именно потому, что вследствие конкуренции заработная плата колеблется, то поднимаясь выше, то опускаясь ниже цены жизненных средств, необходимых для существования рабочего, этот последний может в некоторой, хотя бы самой ничтожной, степени воспользоваться ростом общественного богатства; но именно поэтому он может также и погибнуть от нищеты. В этом и состоит вся теория экономистов, которые не строят себе иллюзий на этот счет. После долгих отступлений по вопросу о железных дорогах, о Прометее и о новом обществе, которое нужно переконституировать на основе «конституированной стоимости», г-н Прудон впадает в благоговейно-сосредоточенное настроение; им овладевает волнение, и он восклицает отеческим тоном:

   «Я заклинаю экономистов хотя бы на миг спросить себя, отрешившись в глубине души от смущающих их предрассудков, от забот о занимаемых или ожидаемых ими должностях, об интересах, которым они служат, о голосах одобрения, которых они добиваются, об отличиях, льстящих их тщеславию, – спросить себя и сказать: представлялся ли им до сих пор принцип, в силу которого всякий труд должен оставлять некоторый излишек, в свете этой цепи предпосылок и выводов, которую мы выявили?»




   Глава вторая
   Метафизика политической экономии


   § I. Метод

   Теперь мы в самом сердце Германии! Рассуждая о политической экономии, мы должны будем в то же самое время рассуждать о метафизике. И в этом случае мы последуем лишь за «противоречиями» г-на Прудона. Только что он заставлял нас говорить по-английски, превращаться до известной степени в англичанина. Теперь сцена меняется. Г-н Прудон переносит нас в наше дорогое отечество и заставляет нас поневоле снова превратиться в немца.
   Если англичанин превращает людей в шляпы, то немец превращает шляпы в идеи. Англичанин – это Рикардо, богатый банкир и выдающийся экономист; немец – это Гегель, ординарный профессор философии в Берлинском университете.
   Людовик XV, последний абсолютный монарх и представитель упадка французской монархии, имел при своей особе медика, который вместе с тем был первым экономистом Франции. Этот медик, этот экономист был провозвестником неминуемого и верного торжества французской буржуазии. Доктор Кенэ сделал из политической экономии науку; он резюмировал ее в своей знаменитой «Экономической таблице». Кроме тысячи и одного комментария, которые были написаны по поводу этой таблицы, мы имеем комментарий, автором которого был сам доктор. Это – «Анализ Экономической таблицы», сопровождаемый «семью важными замечаниями» [36 - Имеются в виду две основные экономические работы Кенэ: «Tableau économique» (1758) и «Analyse du Tableau économique» (1766).].
   Г-н Прудон является вторым доктором Кенэ. Он – Кенэ метафизики политической экономии.
   Но метафизика, как и вообще вся философия, резюмируется, по мнению Гегеля, в методе. Мы должны, следовательно, постараться выяснить метод г-на Прудона, по меньшей мере столь же туманный, как и «Экономическая таблица». С этой целью мы сами сделаем семь более или менее важных замечаний. Если доктор Прудон останется недоволен нашими замечаниями, что ж, в таком случае он может принять на себя роль аббата Бодо и сам написать «разъяснение экономико-метафизического метода» [37 - Маркс намекает на работу современника Кенэ Н. Бодо «Разъяснение Экономической таблицы» («Explication du Tableau économique»), опубликованную в 1770 г.].
 //-- Замечание первое --// 

   «Мы излагаем здесь не ту историю, которая соответствует порядку времен, а ту, которая соответствует последовательности идей. Экономические фазы или категории бывают то одновременны в своих проявлениях, то идут в обратном порядке… Тем не менее экономические теории имеют свою логическую последовательность и свой определенный ряд в разуме: именно этот их порядок нам и удалось, как мы надеемся, открыть» (Прудон, т. I, с. 145 и 146).

   Поистине г-н Прудон хотел нагнать страху на французов, забрасывая их этими, квазигегельянскими, фразами. Таким образом, мы имеем дело с двумя лицами: во-первых, с г-ном Прудоном, а во-вторых, с Гегелем. Чем отличается г-н Прудон от других экономистов? И какую роль играет Гегель в политической экономии г-на Прудона?
   Экономисты изображают отношения буржуазного производства – разделение труда, кредит, деньги и т. д. – как застывшие, неизменные, вечные категории. Г-н Прудон, который имеет перед собой эти категории в совершенно сформировавшемся виде, хочет объяснить нам акт формирования, происхождение всех этих категорий, принципов, законов, идей, мыслей.
   Экономисты объясняют нам, как совершается производство при указанных отношениях; но у них остается невыясненным, каким образом производятся сами эти отношения, т. е. то историческое движение, которое их порождает. Так как г-н Прудон берет эти отношения в качестве принципов, категорий, абстрактных мыслей, то ему остается лишь привести в порядок эти мысли, которые уже расположены в алфавитном порядке в конце любого трактата по политической экономии. Материалом для экономистов служит деятельная и подвижная человеческая жизнь; материалом для г-на Прудона служат догмы экономистов. Но раз мы упускаем из виду историческое развитие производственных отношений, для которых категории служат лишь теоретическим выражением, раз мы желаем видеть в этих категориях лишь идеи, самопроизвольные мысли, независимые от действительных отношений, то мы волей-неволей должны искать происхождение этих мыслей в движении чистого разума. Как порождает эти мысли чистый, вечный, безличный разум? Каким образом создает он их?
   Если бы мы обладали неустрашимостью г-на Прудона по части гегельянства, то мы сказали бы, что разум различает себя в самом себе от самого себя. Что это значит? Так как безличный разум не имеет вне себя ни почвы, на которую он мог бы поставить себя, ни объекта, которому он мог бы себя противопоставить, ни субъекта, с которым он мог бы сочетаться, то он поневоле должен кувыркаться, ставя самого себя, противополагая себя самому же себе и сочетаясь с самим собой: положение, противоположение, сочетание. Говоря по-гречески, мы имеем: тезис, антитезис, синтез. Что касается читателей, незнакомых с гегельянским языком, то мы им сообщим сакраментальную формулу: утверждение, отрицание, отрицание отрицания. Вот что значит орудовать словами. Это, конечно, не кабалистика, не в обиду будь сказано г-ну Прудону, но это язык этого столь чистого разума, отделенного от индивида. Вместо обыкновенного индивида, с его обыкновенной манерой говорить и мыслить, мы имеем здесь не что иное, как эту обыкновенную манеру в чистом виде, без самого индивида.
   Надо ли удивляться тому, что в последней степени абстракции, – так как мы имеем здесь дело с абстракцией, а не с анализом, – всякая вещь представляется в виде логической категории? Надо ли удивляться тому, что, устраняя мало-помалу все, составляющее индивидуальную особенность данного дома, отвлекаясь от материалов, из которых он построен, от формы, которая составляет его отличительную черту, мы получаем в конце концов лишь тело вообще; что, отвлекаясь от границ этого тела, мы имеем в результате лишь пространство; что, отвлекаясь от измерений этого пространства, мы приходим наконец к тому, что имеем дело лишь с количеством в чистом виде, с логической категорией количества? Абстрагируя таким образом от всякого предмета все его так называемые акциденции, одушевленные или неодушевленные, человеческие или вещественные, мы имеем основание сказать, что в последней степени абстракции у нас получаются в качестве субстанции логические категории. Так, метафизики, воображающие, что, производя эти абстракции, они занимаются анализом и что, все более и более отрываясь от предметов, они приближаются к предметам и проникают вглубь вещей, – эти метафизики по-своему правы, говоря, что вещи нашего мира представляют собой всего лишь узоры, для которых канвой служат логические категории. Тем-то и отличается философ от христианина, что христианин знает лишь одно воплощение Логоса, вопреки логике; у философа же нет конца этим воплощениям. Удивительно ли после этого, что все существующее, все живущее на земле и под водой может быть сведено с помощью абстракции к логической категории, что весь реальный мир может, таким образом, потонуть в мире абстракций, в мире логических категорий?
   Все существующее, все живущее на земле или под водой существует, живет лишь в силу какого-нибудь движения. Так, движение истории создает общественные отношения, движение промышленности дает нам промышленные продукты и т. д.
   Как посредством абстракции мы превращаем всякую вещь в логическую категорию, точно так же стоит нам только отвлечься от всяких отличительных признаков различных родов движения, чтобы прийти к движению в абстрактном виде, к чисто формальному движению, к чисто логической формуле движения. И если в логических категориях мы видим субстанцию всех вещей, то нам не трудно вообразить, что в логической формуле движения мы нашли абсолютный метод, который не только объясняет каждую вещь, но и включает в себя движение каждой вещи.
   Об этом абсолютном методе Гегель говорит следующим образом:

   «Метод есть абсолютная, единственная, высшая, бесконечная сила, которой никакой объект не может оказывать сопротивление; это есть стремление разума обрести и познать самого себя в каждой вещи» («Логика», т. III [38 - Hegel G. W. F. Wissenschaft der Logik. Bd. III; Werke. 2. Aufl. Bd. V. Berlin, 1841. S. 320 (Гегель Г. В. Ф. Наука логики. Т. III; Сочинения. 2-е изд. Т. V. Берлин, 1841. С. 320).]).

   Если всякая вещь сводится к логической категории, а всякое движение, всякий акт производства – к методу, то отсюда само собой следует, что всякая совокупность продуктов и производства, предметов и движения сводится к прикладной метафизике. Г-н Прудон пытается сделать для политической экономии то же, что Гегель сделал для религии, права и т. д.
   Итак, что же такое этот абсолютный метод? Абстракция движения. Что такое абстракция движения? Движение в абстрактном виде. Что такое движение в абстрактном виде? Чисто логическая формула движения или движение чистого разума. В чем состоит движение чистого разума? В том, что он полагает себя, противополагает себя самому себе и сочетается с самим собой, в том, что он формулирует себя как тезис, антитезис и синтез, или еще в том, что он себя утверждает, себя отрицает и отрицает свое отрицание.
   Каким образом разум делает так, что он себя утверждает или полагает в виде той или другой определенной категории? Это уж дело самого разума и его апологетов.
   Но раз он достиг того, что положил себя как тезис, то этот тезис, эта мысль, противополагаясь сама себе, раздваивается на две мысли, противоречащие одна другой, – на положительное и отрицательное, на «да» и «нет». Борьба этих двух заключенных в антитезисе антагонистических элементов образует диалектическое движение. «Да» превращается в «нет», «нет» превращается в «да», «да» становится одновременно и «да» и «нет», «нет» становится одновременно и «нет» и «да». Таким путем противоположности взаимно уравновешиваются, нейтрализуют и парализуют друг друга. Слияние этих двух мыслей, противоречащих одна другой, образует новую мысль – их синтез. Эта новая мысль опять раздваивается на две противоречащие друг другу мысли, которые, в свою очередь, сливаются в новый синтез. Этот процесс рождения создает группу мыслей. Группа мыслей подчиняется тому же диалектическому движению, как и простая категория, и имеет в качестве своего антитезиса другую, противоречащую ей группу. Из этих двух групп мыслей рождается новая группа мыслей – их синтез.
   Как из диалектического движения простых категорий рождается группа, так из диалектического движения групп возникает ряд, а диалектическое движение рядов порождает всю систему в целом.
   Примените этот метод к категориям политической экономии, и вы получите логику и метафизику политической экономии, или, другими словами, вы переведете всем известные экономические категории на мало известный язык, благодаря которому они получают такой вид, как будто бы они только что родились в голове, полной чистого разума: до такой степени эти категории кажутся порождающими друг друга, связанными и переплетенными одни с другими посредством одного только диалектического движения. Пусть читатель не пугается этой метафизики со всем ее нагромождением категорий, групп, рядов и систем. Несмотря на величайшее старание взобраться на вершину системы противоречий, г-н Прудон никогда не мог подняться выше двух первых ступеней: простого тезиса и антитезиса, да и сюда он добирался лишь два раза, причем из этих двух раз один раз он полетел кувырком.
   К тому же мы до сих пор излагали только диалектику Гегеля. Ниже мы увидим, каким образом г-ну Прудону удалось свести ее к самым жалким размерам. Итак, по мнению Гегеля, все, что происходило, и все, что происходит еще в мире, тождественно с тем, что происходит в его собственном мышлении. Таким образом, философия истории оказывается лишь историей философии – его собственной философии. Нет более «истории, соответствующей порядку времен», существует лишь «последовательность идей в разуме». Он воображает, что строит мир посредством движения мысли; между тем как в действительности он лишь систематически перестраивает и располагает, согласно своему абсолютному методу, те мысли, которые имеются в голове у всех людей.
 //-- Замечание второе --// 
   Экономические категории представляют собой лишь теоретические выражения, абстракции общественных отношений производства. Как истинный философ, г-н Прудон понимает вещи навыворот и видит в действительных отношениях лишь воплощение тех принципов, тех категорий, которые дремали, как сообщает нам тот же г-н Прудон-философ, в недрах «безличного разума человечества».
   Г-н Прудон-экономист очень хорошо понял, что люди выделывают сукно, холст, шелковые ткани в рамках определенных производственных отношений. Но он не понял того, что эти определенные общественные отношения так же произведены людьми, как и холст, лен и т. д. Общественные отношения тесно связаны с производительными силами. Приобретая новые производительные силы, люди изменяют свой способ производства, а с изменением способа производства, способа обеспечения своей жизни, – они изменяют все свои общественные отношения. Ручная мельница дает вам общество с сюзереном во главе, паровая мельница – общество с промышленным капиталистом.
   Те же самые люди, которые устанавливают общественные отношения соответственно развитию их материального производства, создают также принципы, идеи и категории соответственно своим общественным отношениям.
   Таким образом, эти идеи, эти категории столь же мало вечны, как и выражаемые ими отношения. Они представляют собой исторические и преходящие продукты.
   Непрерывно совершается движение роста производительных сил, разрушение общественных отношений, возникновение идей, неподвижна лишь абстракция движения – «бессмертная смерть» [39 - Маркс приводит слова из следующего места поэмы Лукреция «О природе вещей» (книга III, стих 869): «mortalem vitam mors immortalis ademit» («смертную жизнь унесла бессмертная смерть»).].
 //-- Замечание третье --// 
   В каждом обществе производственные отношения образуют некоторое единое целое. Г-н Прудон рассматривает экономические отношения как соответственное количество общественных фаз, которые порождают одна другую, вытекают одна из другой, как антитезис из тезиса, и в своей логической последовательности осуществляют безличный разум человечества.
   Единственное неудобство этого метода состоит в том, что, принимаясь за рассмотрение какой-нибудь одной из этих фаз, г-н Прудон не может объяснить ее без помощи всех других общественных отношений, которых он, однако, не успел еще вызвать к жизни посредством своего диалектического движения. А когда г-н Прудон переходит затем, с помощью чистого разума, к порождению других фаз, то он обращается с этими последними как с новорожденными детьми, забывая, что они столь же стары, как и первая фаза.
   Так, чтобы конституировать стоимость, которая есть, по его мнению, основа всякого экономического развития, он не мог обойтись без разделения труда, без конкуренции и т. д. А между тем эти отношения тогда еще совсем не существовали в определенном ряду, в разуме г-на Прудона, в логической последовательности.
   Тот, кто из категорий политической экономии конструирует здание некоторой идеологической системы, тем самым разъединяет различные звенья общественной системы. Он превращает различные звенья общества в соответственное число отдельных обществ, следующих одно за другим. В самом деле, каким образом одна только логическая формула движения, последовательности, времени могла бы объяснить нам общественный организм, в котором все отношения существуют одновременно и опираются одно на другое?
 //-- Замечание четвертое --// 
   Посмотрим теперь, каким видоизменениям подвергает г-н Прудон гегелевскую диалектику, применяя ее к политической экономии.
   По его, г-на Прудона, мнению, всякая экономическая категория имеет две стороны: хорошую и дурную. Он рассматривает категории, как мелкий буржуа рассматривает великих исторических деятелей: Наполеон – великий человек; он сделал много добра, но он принес также много зла.
   Взятые вместе, хорошая сторона и дурная сторона, польза и вред составляют, по мнению г-на Прудона, противоречие, свойственное каждой экономической категории.
   Подлежащая разрешению задача гласит: сохранить хорошую сторону, устраняя дурную.
   Рабство есть такая же экономическая категория, как и всякая другая. Следовательно, и оно тоже имеет две стороны. Оставим дурную сторону рабства и займемся хорошей его стороной. Само собой разумеется, что при этом речь идет лишь о прямом рабстве, рабстве чернокожих в Суринаме, в Бразилии, в южных штатах Северной Америки.
   Подобно машинам, кредиту и т. д. прямое рабство является основой буржуазной промышленности. Без рабства не было бы хлопка; без хлопка немыслима современная промышленность. Рабство придало ценность колониям, колонии создали мировую торговлю, мировая торговля есть необходимое условие крупной промышленности. Таким образом, рабство представляет собой в высшей степени важную экономическую категорию.
   Без рабства Северная Америка, страна наиболее быстрого прогресса, превратилась бы в патриархальную страну. Сотрите Северную Америку с карты земного шара, – и вы получите анархию, полный упадок современной торговли и современной цивилизации. Уничтожьте рабство, – и вы сотрете Америку с карты народов [40 - Для 1847 г. это было совершенно справедливо. В то время торговля Соединенных Штатов с остальным миром ограничивалась главным образом ввозом иммигрантов и продуктов промышленности и вывозом хлопка и табака, т. е. продуктов рабского труда Юга. Северные штаты производили главным образом хлеб и мясо для рабовладельческих штатов. Отмена рабства стала возможна лишь с того времени, как Север начал производить хлеб и мясо для вывоза и наряду с этим сделался промышленной страной, а хлопковая монополия Америки встретила сильную конкуренцию со стороны Индии, Египта, Бразилии и т. д. Да и тогда следствием этой отмены было разорение Юга, которому не удалось заменить открытое рабство негров замаскированным рабством индийских и китайских кули. – Примеч. Ф. Энгельса к немецкому изданию 1885 г.].
   Так как рабство есть экономическая категория, то оно всегда входило в число общественных институтов различных народов. Современные народы сумели лишь замаскировать рабство в своих собственных странах, а в Новом Свете ввели его без всякой маскировки.
   Что предпримет г-н Прудон для спасения рабства? Он поставит задачу: сохранить хорошую сторону этой экономической категории и устранить дурную.
   У Гегеля нет надобности ставить задачи. У него есть лишь диалектика. Г-н Прудон заимствовал из диалектики Гегеля только язык. Диалектическое движение для самого г-на Прудона состоит лишь в догматическом различении хорошего и дурного.
   Примем на минутку самого г-на Прудона за категорию. Рассмотрим его хорошую и его дурную сторону, его достоинства и его недостатки.
   Если, сравнительно с Гегелем, он обладает тем достоинством, что он ставит задачи, оставляя за собой право разрешать их для вящего блага человечества, то он имеет также и недостаток, обнаруживая полнейшее бесплодие там, где речь идет о выведении при помощи диалектики какой-либо новой категории. Сосуществование двух взаимно противоречащих сторон, их борьба и их слияние в новую категорию составляют сущность диалектического движения. Тот, кто ставит себе задачу устранения дурной стороны, уже одним этим сразу кладет конец диалектическому движению. Перед нами уже не категория, полагающая себя и противополагающая себя самой себе в силу своей противоречивой природы, а г-н Прудон, приходящий в движение, барахтающийся и мечущийся между двумя сторонами категории.
   Попав, таким образом, в тупик, из которого трудно выбраться с помощью законных средств, г-н Прудон делает отчаянное усилие и одним прыжком переносится в область новой категории. Тогда-то и раскрывается перед его восхищенными очами определенный ряд в разуме.
   Он берет первую попавшуюся категорию и произвольно приписывает ей свойство устранять недостатки категории, подлежащей очищению. Так, налоги устраняют, если верить г-ну Прудону, недостатки монополии, торговый баланс – недостатки налогов, земельная собственность – недостатки кредита.
   Перебирая, таким образом, последовательно все экономические категории одну за другой и делая одну категорию противоядием по отношению к другой, г-н Прудон сочиняет с помощью этой смеси из противоречий и противоядий от противоречий два тома противоречий, которые он справедливо называет «Системой экономических противоречий».
 //-- Замечание пятое --// 

   «В абсолютном разуме все эти идеи… одинаково просты и всеобщи… Фактически мы приходим к науке лишь посредством сооружения из наших идей чего-то вроде строительных лесов. Но, взятая сама по себе, истина не зависит от этих диалектических фигур и свободна от комбинаций нашего ума» (Прудон, т. II, с. 97).

   Таким образом, неожиданно, посредством крутого поворота, секрет которого нам теперь известен, метафизика политической экономии превратилась в иллюзию! Никогда еще г-н Прудон не высказывал более справедливого мнения. Конечно, раз весь процесс диалектического движения сводится к простому приему противопоставления добра злу, к постановке задач, назначение которых заключается в устранении зла и в употреблении одной категории в качестве противоядия по отношению к другой, то категории утрачивают свое самостоятельное движение; идея «не функционирует больше»; в ней уже нет внутренней жизни. Она уже не может ни полагать себя в виде категорий, ни разлагать себя на них. Последовательность категорий превращается в подобие строительных лесов. Диалектика уже не представляет собой движения абсолютного разума. От диалектики ничего не остается, и на ее месте оказывается в лучшем случае чистейшая мораль.
   Когда г-н Прудон говорил об определенном ряде в разуме, о логической последовательности категорий, он положительно заявил, что не намеревается излагать историю, соответствующую порядку времен, т. е., по мысли г-на Прудона, ту историческую последовательность, в которой категории проявлялись. Все совершалось тогда у него в чистом эфире разума. Все должно было вытекать из этого эфира посредством диалектики. Теперь, когда дело идет о практическом применении этой диалектики, разум изменяет ему. Диалектика г-на Прудона отрекается от диалектики Гегеля, и г-н Прудон оказывается вынужденным признать, что порядок, в котором он излагает экономические категории, не соответствует тому порядку, в котором они порождают одна другую. Экономические эволюции не являются более эволюциями самого разума.
   Что же в таком случае дает нам г-н Прудон? Действительную историю, т. е., согласно пониманию г-на Прудона, последовательность, в которой категории проявлялись соответственно порядку времен? – Нет. Историю, как она совершается в самой идее? – Еще того менее. Значит, он не дает нам ни земной истории категорий, ни их священной истории! Но какую же историю он нам дает в конце концов? – Историю своих собственных противоречий. Посмотрим же, как шествуют эти противоречия и как они влекут за собой г-на Прудона.
   Прежде чем приступить к этому рассмотрению, которое послужит поводом к шестому важному замечанию, мы должны сделать еще одно менее важное замечание.
   Предположим вместе с г-ном Прудоном, что действительная история, история, соответствующая порядку времен, представляет собой ту историческую последовательность, в которой проявлялись идеи, категории, принципы.
   Каждый принцип имел особый век для своего проявления. Так, например, принципу авторитета соответствовал XI век, принципу индивидуализма – XVIII век. Переходя от следствия к следствию, мы должны будем сказать, что не принцип принадлежал веку, а век принципу. Другими словами, не история создавала принцип, а принцип создавал историю. Но если, – чтобы спасти как принципы, так и историю, – мы спросим себя, далее, почему же данный принцип проявлялся в XI или в XVIII, а не в каком-нибудь другом веке, то мы неизбежно будем вынуждены тщательно исследовать, каковы были люди в XI веке, каковы они были в XVIII веке, каковы были в каждом из этих столетий потребности людей, их производительные силы, их способ производства, применявшееся в их производстве сырье; каковы, наконец, были те отношения человека к человеку, которые вытекали из всех этих условий существования. Разве изучать все эти вопросы не значит заниматься действительной земной историей людей каждого столетия, изображать этих людей в одно и то же время как авторов и как действующих лиц их собственной драмы? Но раз вы изображаете людей как действующих лиц и авторов их собственной истории, то вы приходите окольным путем к истинной точке отправления, потому что вы покидаете вечные принципы, от которых вы отправлялись вначале.
   Что касается г-на Прудона, то он даже на том окольном пути, по которому следует идеолог, недостаточно продвинулся для того, чтобы выйти на большую дорогу истории.
 //-- Замечание шестое --// 
   Последуем за г-ном Прудоном по окольному пути.
   Допустим, что экономические отношения, рассматриваемые как неизменные законы, как вечные принципы, как идеальные категории, предшествовали деятельной и подвижной жизни людей; допустим, кроме того, что эти законы, эти принципы, эти категории испокон веков дремали в недрах «безличного разума человечества». Мы уже видели, что все эти неизменные и неподвижные вечности не оставляют места для истории; самое большее, что остается, – это история в идее, т. е. история, отражающаяся в диалектическом движении чистого разума. Говоря, что в диалектическом движении идеи уже не «дифференцируют» себя, г-н Прудон уничтожает как всякую тень движения, так и всякое движение теней, с помощью которых еще можно было бы создать хоть какое-нибудь подобие истории. Вместо этого он приписывает истории свое собственное бессилие и сетует на всех и вся, до французского языка включительно.

   «Говоря, что что-нибудь появляется или что-нибудь производится, мы выражаемся не точно, – сообщает нам г-н Прудон-философ, – в цивилизации, как и во вселенной, все существует, все действует от века… Так же обстоит дело и со всей социальной экономией» (т. II, с. 102).

   Действенная сила противоречий, функционирующих в системе г-на Прудона и заставляющих функционировать самого г-на Прудона, так велика, что, желая объяснить историю, он оказывается вынужденным отрицать ее; желая объяснить последовательное появление общественных отношений, он отрицает, что что-либо вообще могло появиться; желая объяснить производство и все его фазы, он отрицает, что что-либо могло производиться.
   Таким образом, для г-на Прудона нет больше ни истории, ни последовательности идей; а между тем продолжает существовать его книга, та самая книга, которая, по его собственному выражению, есть не что иное, как «история, соответствующая последовательности идей». Как же найти ту формулу – ибо г-н Прудон является человеком формул, – при помощи которой можно одним прыжком перепрыгнуть через все эти противоречия?
   Для этого он изобрел новый разум, который не является ни абсолютным, чистым и девственным разумом, ни обыкновенным разумом деятельных и подвижных людей, живших в различные исторические эпохи; это – разум совершенно особого рода, разум общества-лица, разум того субъекта, который именуется человечеством, разум, который под пером г-на Прудона иногда выступает также в качестве «социального гения», или в качестве «всеобщего разума», или, наконец, в качестве «человеческого разума». Однако этот носящий множество имен разум всякий раз оказывается индивидуальным разумом г-на Прудона со всеми его хорошими и дурными сторонами, с его противоядиями и задачами.
   «Человеческий разум не создает истины», таящейся в глубинах абсолютного вечного разума. Он может только открывать ее. Но открытые им до сих пор истины неполны, недостаточны и потому противоречивы. Следовательно, и экономические категории, представляющие собой истины, обнаруженные и раскрытые человеческим разумом, социальным гением, также неполны и носят в себе зародыш противоречия. До г-на Прудона социальный гений видел лишь антагонистические элементы и не находил синтетической формулы, хотя и элементы и формула одновременно таятся в абсолютном разуме. Поэтому экономические отношения, будучи лишь земным осуществлением этих недостаточных истин, этих неполных категорий, этих противоречивых понятий, содержат в себе самих противоречие и представляют две стороны: одну – хорошую, другую – дурную.
   Найти законченную истину, понятие во всей его полноте, синтетическую формулу, которая уничтожила бы антиномию, – такова задача, которую должен разрешить социальный гений. И еще вот почему тот же самый социальный гений в воображении г-на Прудона вынужден был переходить от одной категории к другой, не сумев до сих пор, несмотря на целую батарею своих категорий, вырвать у бога, у абсолютного разума, синтетическую формулу:

   «Сначала общество [социальный гений] полагает некоторый первый факт, выдвигает некоторую гипотезу… истинную антиномию, антагонистические результаты которой развертываются в социальной экономии совершенно таким же порядком, как они могли бы быть выведены в уме в качестве следствий, так что промышленное движение, следуя во всем за дедукцией идей, подразделяется на два потока: поток полезных действий и поток пагубных результатов… Чтобы гармонически конституировать этот двойственный принцип и разрешить эту антиномию, общество порождает вторую антиномию, за которой вскоре следует третья, и таково будет шествие социального гения до тех пор, пока, исчерпав все свои противоречия, – а я предполагаю, хотя это и не доказано, что свойственные человечеству противоречия имеют конец, – он не возвратится одним прыжком ко всем своим прежним положениям и не разрешит всех своих задач в единой формуле» (т. I, с. 133).

   Как прежде антитезис превратился в противоядие, так теперь тезис становится гипотезой. Но теперь нас уже не может удивить эта совершаемая г-ном Прудоном перемена терминов. Человеческий разум, который менее всего чист, так как обладает лишь неполными взглядами, на каждом шагу наталкивается на новые задачи, требующие решения. Каждый новый тезис, открываемый им в абсолютном разуме и представляющий собой отрицание первого тезиса, становится для него синтезом и довольно наивно принимается им за решение данной задачи. Так этот разум мечется в постоянно новых противоречиях, пока, очутившись у конечного пункта противоречий, он не замечает, что все эти тезисы и синтезы представляют собой не более как противоречивые гипотезы. В состоянии полного замешательства «человеческий разум, социальный гений, возвращается одним прыжком ко всем своим прежним положениям и разрешает все свои задачи в единой формуле». Заметим мимоходом, что эта единственная формула составляет подлинное открытие г-на Прудона. Это – конституированная стоимость.
   Гипотезы создаются лишь с какой-нибудь определенной целью. Цель, которую прежде всего ставит себе говорящий устами г-на Прудона социальный гений, заключается в устранении всего дурного в каждой экономической категории, с тем чтобы в ней осталось только хорошее. Для него добро, высшее благо, истинная практическая цель сводятся к равенству. А почему социальный гений предпочитает равенство неравенству, или братству, или католицизму, или какому-либо другому принципу? Ответ: «человечество лишь потому и осуществляло одну за другой столько частных гипотез, что имело в виду одну высшую гипотезу», которая именно и есть равенство. Другими словами – потому что равенство есть идеал г-на Прудона. Он воображает, что разделение труда, кредит, фабрика, словом, все экономические отношения были изобретены лишь для того, чтобы послужить на пользу равенства, а между тем они всегда обращались в конце концов против этого последнего. Из того, что история и фикция г-на Прудона противоречат друг другу на каждом шагу, он заключает о существовании противоречия. Но если противоречие и существует, то лишь между его навязчивой идеей и действительным движением.
   Отныне хорошей стороной каждого экономического отношения оказывается та, которая утверждает равенство, дурной – та, которая его отрицает и утверждает неравенство. Всякая новая категория есть гипотеза социального гения, имеющая целью устранение неравенства, порожденного предыдущей гипотезой. Словом, равенство есть изначальное намерение, мистическая тенденция, провиденциальная цель, которую социальный гений никогда не теряет из виду, вертясь в кругу экономических противоречий. Поэтому провидение есть тот локомотив, с помощью которого весь экономический багаж г-на Прудона движется гораздо лучше, чем с помощью его выдохшегося чистого разума. Наш автор посвятил провидению целую главу, следующую за главой о налогах.
   Провидение, провиденциальная цель – вот то громкое слово, которым теперь пользуются для объяснения хода истории. На деле это слово не объясняет ровно ничего. Это в лучшем случае риторическая форма, один из многих способов многословного пересказывания фактов.
   Известно, что благодаря развитию английской промышленности возросла стоимость земельной собственности в Шотландии. Эта промышленность открыла для шерсти новые рынки сбыта. Чтобы производить шерсть в больших количествах, нужно было превратить пахотные поля в пастбища. Чтобы совершить это превращение, нужно было концентрировать собственность. Чтобы концентрировать собственность, нужно было уничтожить мелкие хозяйства наследственных арендаторов, согнать тысячи арендаторов с их родной земли и поселить вместо них несколько пастухов, пасущих миллионы овец. Таким образом, в Шотландии земельная собственность путем следовавших друг за другом превращений привела к вытеснению людей овцами. Скажите теперь, что провиденциальной целью института земельной собственности в Шотландии было вытеснение людей овцами – и вы получите провиденциальную историю.
   Конечно, стремление к равенству свойственно нашему веку. Но говорить, что все предшествовавшие столетия с их совершенно различными потребностями, средствами производства и т. д. провиденциально действовали для осуществления равенства, говорить это – значит, прежде всего, ставить людей и средства нашего века на место людей и средств предшествовавших столетий и не признавать того исторического движения, посредством которого следовавшие друг за другом поколения преобразовывали результаты, добытые предшествовавшими им поколениями. Экономисты очень хорошо знают, что та же самая вещь, которая для одного была обработанным продуктом, другому служит только сырьем для нового производства.
   Предположите вместе с г-ном Прудоном, что социальный гений произвел или, вернее, импровизировал феодалов, имея в виду провиденциальную цель превратить землепашцев в несущих ответственность и равных между собой работников, и вы сделаете подстановку целей и лиц, вполне достойную того самого провидения, которое в Шотландии учредило земельную собственность с целью доставить себе злобное удовольствие при виде того, как овцы вытесняют людей.
   Но так как г-н Прудон проявляет к провидению столь нежный интерес, то мы отсылаем его к «Истории политической экономии» г-на де Вильнёва-Баржемона [41 - Villeneuve-Bargemont A. de. Histoire de l’économie politique. Первое издание вышло в Брюсселе в 1839 г.], который тоже гоняется за провиденциальной целью. Этой целью является уже не равенство, а католицизм.
 //-- Замечание седьмое и последнее --// 
   Экономисты употребляют очень странный прием в своих рассуждениях. Для них существует только два рода институтов: одни – искусственные, другие – естественные. Феодальные институты – искусственные, буржуазные – естественные. В этом случае экономисты похожи на теологов, которые тоже устанавливают два рода религий. Всякая чужая религия является выдумкой людей, тогда как их собственная религия есть эманация Бога. Говоря, что существующие отношения – отношения буржуазного производства – являются естественными, экономисты хотят этим сказать, что это именно те отношения, при которых производство богатства и развитие производительных сил совершаются сообразно законам природы. Следовательно, сами эти отношения являются не зависящими от влияния времени естественными законами. Это – вечные законы, которые должны всегда управлять обществом. Таким образом, до сих пор была история, а теперь ее более нет. До сих пор была история, потому что были феодальные институты и потому что в этих феодальных институтах мы находим производственные отношения, совершенно отличные от производственных отношений буржуазного общества, выдаваемых экономистами за естественные и потому вечные.
   Феодализм тоже имел свой пролетариат – крепостное сословие, заключавшее в себе все зародыши буржуазии. Феодальное производство тоже имело два антагонистических элемента, которые тоже называют хорошей и дурной стороной феодализма, не учитывая при этом, что в конце концов дурная сторона всегда берет верх над хорошей. Именно дурная сторона, порождая борьбу, создает движение, которое образует историю. Если бы в эпоху господства феодализма экономисты, вдохновленные рыцарскими добродетелями, прекрасной гармонией между правами и обязанностями, патриархальной жизнью городов, процветанием домашней промышленности в деревнях, развитием промышленности, организованной в корпорации, гильдии и цехи, словом, если бы они, вдохновленные всем тем, что составляет хорошую сторону феодализма, поставили себе задачей устранить все то, что является теневой стороной этой картины, – крепостное состояние, привилегии, анархию, – то что бы из этого получилось? Все элементы, порождающие борьбу, были бы уничтожены, развитие буржуазии было бы пресечено в самом зародыше. Экономисты поставили бы себе нелепую задачу устранить историю.
   Когда взяла верх буржуазия, то уже не было более речи ни о хорошей, ни о дурной стороне феодализма. Буржуазия вступила в обладание производительными силами, развитыми ею при господстве феодализма. Все старые экономические формы, все соответствовавшие им гражданские отношения, политический строй, служивший официальным выражением старого гражданского общества, были разбиты.
   Таким образом, чтобы правильно судить о феодальном производство, нужно рассматривать его как способ производства, основанный на антагонизме. Нужно показать, как в рамках этого антагонизма создавалось богатство, как одновременно с антагонизмом классов развивались производительные силы, как один из классов, представлявший собой дурную, отрицательную сторону общества, неуклонно рос до тех пор, пока не созрели наконец материальные условия его освобождения. Разве это не означает, что способ производства, те отношения, в рамках которых развиваются производительные силы, менее всего являются вечными законами, а соответствуют определенному уровню развития людей и их производительных сил, и что всякое изменение производительных сил людей необходимо ведет за собой изменение в их производственных отношениях. Так как важнее всего не лишиться плодов цивилизации – приобретенных производительных сил, то надо разбить те традиционные формы, в которых они были произведены. С этого момента прежний революционный класс становится консервативным.
   Буржуазия начинает свое историческое развитие с таким пролетариатом, который, в свою очередь, является остатком пролетариата феодальных времен. В ходе своего исторического развития буржуазия неизбежно развивает свой антагонистический характер, который вначале более или менее замаскирован, существует лишь в скрытом состоянии. По мере развития буржуазии в недрах ее развивается новый пролетариат, современный пролетариат; между классом пролетариев и классом буржуазии развертывается борьба, которая, прежде чем обе стороны ее почувствовали, заметили, оценили, поняли, признали и открыто провозгласили, проявляется на первых порах лишь в частичных и кратковременных конфликтах, в отдельных актах разрушения. С другой стороны, если все члены современной буржуазии имеют один и тот же интерес, поскольку они образуют один класс, противостоящий другому классу, то интересы их противоположны, антагонистичны, поскольку они противостоят друг другу. Эта противоположность интересов вытекает из экономических условий их буржуазной жизни. Таким образом, с каждым днем становится все более и более очевидным, что характер тех производственных отношений, в рамках которых совершается движение буржуазии, отличается двойственностью, а вовсе не единством и простотой; что в рамках тех же самых отношений, в которых производится богатство, производится также и нищета; что в рамках тех же самых отношений, в которых совершается развитие производительных сил, развивается также и сила, производящая угнетение; что эти отношения создают буржуазное богатство, т. е. богатство класса буржуазии, лишь при условии непрерывного уничтожения богатства отдельных членов этого класса и образования постоянно растущего пролетариата.
   Чем более обнаруживается этот антагонистический характер, тем более экономисты, эти ученые представители буржуазного производства, приходят в разлад со своей собственной теорией, и среди них образуются различные школы.
   Есть экономисты-фаталисты, которые так же равнодушны в своей теории к тому, что они называют отрицательными сторонами буржуазного производства, как сами буржуа равнодушны на практике к страданиям пролетариев, с помощью которых они приобретают свои богатства. Эта фаталистическая школа имеет своих классиков и своих романтиков. Классики, как, например, Адам Смит и Рикардо, являются представителями той буржуазии, которая, находясь еще в борьбе с остатками феодального общества, стремилась лишь очистить экономические отношения от феодальных пятен, увеличить производительные силы и придать новый размах промышленности и торговле. С их точки зрения, пролетариат, принимающий участие в этой борьбе и поглощенный этой лихорадочной деятельностью, испытывает только преходящие, случайные страдания и сам воспринимает эти страдания как преходящие. Миссия таких экономистов, как Адам Смит и Рикардо, являющихся историками этого периода, состоит лишь в том, чтобы показать, каким образом богатство приобретается в рамках отношений буржуазного производства, сформулировать эти отношения в виде категорий и законов и доказать, что эти законы и категории гораздо удобнее для производства богатств, чем законы и категории феодального общества. В их глазах нищета – это лишь муки, сопровождающие всякие роды как в природе, так и в промышленности.
   Романтики принадлежат нашей эпохе – эпохе, когда буржуазия находится в прямой противоположности к пролетариату, когда нищета порождается в таком же огромном изобилии, как и богатство. Тогда экономисты разыгрывают из себя пресыщенных фаталистов, с высоты своего величия бросающих презрительный взгляд на те машины в человеческом образе, трудом которых создается богатство. Они копируют все рассуждения своих предшественников, но равнодушие, бывшее у тех наивностью, у этих становится кокетством.
   Затем выступает гуманистическая школа, принимающая близко к сердцу дурную сторону современных производственных отношений. Для очистки совести она старается по возможности сгладить существующие контрасты; она искренне оплакивает бедствия пролетариев и безудержную конкуренцию между буржуа; она советует рабочим быть умеренными, хорошо работать и производить поменьше детей; она рекомендует буржуазии умерить свой пыл в области производства. Вся теория этой школы основана на бесконечных различениях между теорией и практикой, между принципами и их последствиями, между идеей и ее применением, между содержанием и формой, между сущностью и действительностью, между правом и фактом, между хорошей и дурной стороной.
   Филантропическая школа есть усовершенствованная гуманистическая школа. Она отрицает необходимость антагонизма; она хочет всех людей превратить в буржуа; она хочет осуществить теорию, поскольку эта теория отличается от практики и не содержит в себе антагонизма. Само собой разумеется, что в области теории нетрудно отвлекаться от противоречий, встречаемых в действительности на каждом шагу. Подобная теория стала бы тогда идеализированной действительностью. Таким образом, филантропы хотят сохранить категории, выражающие собой буржуазные отношения, но без того антагонизма, который составляет сущность этих категорий и от них неотделим. Филантропам кажется, что они серьезно борются против буржуазной практики, между тем как сами они буржуазны более чем кто бы то ни было.
   Точно так же, как экономисты служат учеными представителями буржуазного класса, социалисты и коммунисты являются теоретиками класса пролетариев. Пока пролетариат не настолько еще развит, чтобы конституироваться как класс, пока самая борьба пролетариата с буржуазией не имеет еще, следовательно, политического характера и пока производительные силы еще не до такой степени развились в недрах самой буржуазии, чтобы можно было обнаружить материальные условия, необходимые для освобождения пролетариата и для построения нового общества, – до тех пор эти теоретики являются лишь утопистами, которые, чтобы помочь нуждам угнетенных классов, придумывают различные системы и стремятся найти некую возрождающую науку. Но по мере того как движется вперед история, а вместе с тем и яснее обрисовывается борьба пролетариата, для них становится излишним искать научную истину в своих собственных головах; им нужно только отдать себе отчет в том, что совершается перед их глазами, и стать сознательными выразителями этого. До тех пор, пока они ищут науку и только создают системы, до тех пор, пока они находятся лишь в начале борьбы, они видят в нищете только нищету, не замечая ее революционной, разрушительной стороны, которая и ниспровергнет старое общество. Но раз замечена эта сторона, наука, порожденная историческим движением и принимающая в нем участие с полным знанием дела, перестает быть доктринерской и делается революционной.
   Возвратимся к г-ну Прудону.
   Каждое экономическое отношение имеет свою хорошую и свою дурную сторону – это единственный пункт, в котором г-н Прудон не изменяет самому себе. Хорошая сторона выставляется, по его мнению, экономистами; дурная – изобличается социалистами. У экономистов он заимствует убеждение в необходимости вечных экономических отношений; у социалистов – ту иллюзию, в силу которой они видят в нищете только нищету. Он соглашается и с теми и с другими, пытаясь сослаться при этом на авторитет науки. Наука же сводится в его представлении к тощим размерам некоторой научной формулы; он находится в вечной погоне за формулами. Вот почему г-н Прудон воображает, что он дал критику как политической экономии, так и коммунизма; на самом деле он стоит ниже их обоих. Ниже экономистов – потому, что он как философ, обладающий магической формулой, считает себя избавленным от необходимости вдаваться в чисто экономические детали; ниже социалистов – потому, что у него не хватает ни мужества, ни проницательности для того, чтобы подняться – хотя бы только умозрительно – выше буржуазного кругозора.
   Он хочет быть синтезом, но оказывается не более как совокупной ошибкой.
   Он хочет пари́ть над буржуа и пролетариями как муж науки, но оказывается лишь мелким буржуа, постоянно колеблющимся между капиталом и трудом, между политической экономией и коммунизмом.


   § II. Разделение труда и машины

   Разделением труда открывается, согласно г-ну Прудону, ряд экономических эволюций.


   Разделение труда есть, согласно г-ну Прудону, вечный закон, простая и абстрактная категория. Он должен, следовательно, найти в абстракции, в идее, в слове достаточное объяснение разделения труда в различные исторические эпохи. Касты, цехи, мануфактура, крупная промышленность должны быть объяснены при помощи одного слова: разделять. Изучите сначала хорошенько смысл слова «разделять», и вам уже не нужно будет изучать те многочисленные влияния, которые в каждую эпоху придают разделению труда тот или иной определенный характер.
   Конечно, сводить вещи к категориям г-на Прудона значило бы слишком уж упрощать их. Ход истории не так категоричен. Целых три столетия понадобилось Германии для того, чтобы установить первое крупное разделение труда, каковым является отделение города от деревни. По мере того как видоизменялось одно только это отношение между городом и деревней, видоизменялось и все общество. Даже если взять одну только эту сторону разделения труда, то мы имеем в одном случае античные республики, в другом случае – христианский феодализм; в одном случае – старую Англию с ее баронами, в другом случае – современную Англию с ее хлопчатобумажными лордами (cotton-lords). В XIV и XV веках, когда еще не было колоний, когда Америка еще не существовала для Европы, а с Азией сношения велись лишь через посредство Константинополя, когда Средиземное море было центром торговой деятельности, разделение труда имело совсем иную форму и иной характер, чем в XVII веке, когда испанцы, португальцы, голландцы, англичане и французы имели колонии во всех частях света. Размеры рынка, его облик придают разделению труда в различные эпохи такой облик, такой характер, вывести которые из одного слова «разделять», из идеи, из категории было бы нелегким делом.

   «Все экономисты, начиная с А. Смита, – говорит г-н Прудон, – указывали на полезные и вредные стороны закона разделения труда, но они придавали первым гораздо большее значение, чем последним, так как это более соответствовало их оптимизму; при этом ни один из экономистов не задал себе вопроса, что представляют собой вредные стороны какого-либо закона… Каким образом один и тот же принцип, строго проведенный во всех своих последствиях, приводит к диаметрально противоположным результатам? Ни один экономист ни до, ни после А. Смита даже не заметил здесь проблемы, требующей разъяснения. Сэй доходит до признания, что в разделении труда та же самая причина, которая производит добро, порождает также и зло».

   А. Смит был дальновиднее, чем думает г-н Прудон. Он очень хорошо видел, что «в действительности различие между индивидами по их природным способностям гораздо менее значительно, чем нам кажется, и эти столь различные предрасположения, отличающие, по-видимому, друг от друга людей различных профессий, когда они достигли зрелого возраста, составляют не столько причину, сколько следствие разделения труда» [42 - Маркс цитирует книгу А. Смита «Исследование о природе и причинах богатства народов» по французскому изданию: Recherches sur la nature et les causes de la richesse des nations. T. I. Paris, 1802. P. 33–34.]. Первоначальное различие между носильщиком и философом менее значительно, чем между дворняжкой и борзой. Пропасть между ними вырыта разделением труда. Все это не мешает г-ну Прудону утверждать в другом месте, что Адам Смит даже и не подозревал о существовании вредных последствий разделения труда, и заявлять, будто Ж. Б. Сэй первый признал, «что в разделении труда та же самая причина, которая производит добро, порождает также и зло».
   Но послушаем Лемонте; suum cuiquo [43 - Каждому свое (лат.).].

   «Г-н Ж. Б. Сэй сделал мне честь, приняв в своем превосходном трактате по политической экономии принцип, выдвинутый мной в этом фрагменте о моральном влиянии разделения труда. Несколько легкомысленное заглавие моей книги [44 - Лемонте имеет в виду свою книгу «Raison, folie, chacun son mot; petit cours de morale mis à la portée des vieux enfants». Paris, 1801 («Разум, безумие – каждому свое слово; маленький курс морали, доступный для понимания старых детей». Париж, 1801). Маркс цитирует работу Лемонте «Influence morale de la division du travail» («Моральное влияние разделения труда»), в которой Лемонте ссылается на вышеуказанную книгу.], без сомнения, не позволило ему сослаться на меня. Только этим я и могу объяснить молчание писателя, слишком богатого собственными мыслями, чтобы отрицать такое маленькое заимствование» (Лемонте. Полное собрание сочинений. Т. I, с. 245. Париж, 1840).

   Отдадим должное Лемонте: он остроумно изобразил пагубные последствия разделения труда в том виде, в каком оно установилось в наши дни, и г-н Прудон не нашел ничего к этому прибавить. Но раз уж, по вине г-на Прудона, мы ввязались в этот спор о приоритете, то скажем еще мимоходом, что задолго до Лемонте и за семнадцать лет до Адама Смита, ученика А. Фергюсона, последний ясно изложил этот предмет в главе, специально посвященной разделению труда.

   «Можно было бы даже усомниться, увеличиваются ли общие способности нации пропорционально прогрессу техники. Во многих механических искусствах… цель вполне достигается без всякого участия ума и чувства, и невежество является матерью промышленности так же, как и суеверия. Размышление и воображение подвержены ошибкам, но привычное движение руки или ноги не зависит ни от того, ни от другого. Таким образом, можно было бы сказать, что по отношению к мануфактуре наивысшее совершенство заключается в том, чтобы обходиться без участия умственных способностей, так что без всяких усилий головы мастерскую можно было бы рассматривать как машину, частями которой являются люди… Генерал может отличаться большим искусством в военном деле, тогда как все, что требуется от солдата, сводится к выполнению нескольких движений рук и ног. Первый выиграл, быть может, то, что потерял последний… В такой период, когда все функции отделены друг от друга, само искусство мышления может превратиться в отдельное ремесло» (Л. Фергюсон. «Опыт истории гражданского общества». Париж, 1783 [45 - Ferguson A. Essai sur l’histoire de la société civile. T. II. Paris, 1783. P. 108–110.]).

   Заканчивая наш литературный экскурс, отметим, что мы положительно отрицаем, будто «все экономисты придавали полезным сторонам разделения труда гораздо большее значение, чем вредным». Достаточно назвать Сисмонди.
   Итак, что касается полезных сторон разделения труда, то г-ну Прудону оставалось только перефразировать в более или менее напыщенной форме общие, всем известные фразы.
   Посмотрим теперь, каким образом у Прудона из разделения труда, рассматриваемого как общий закон, как категория, как идея, выводятся связанные с ним вредные стороны. Как получается, что эта категория, этот закон заключает в себе неравное распределение труда в ущерб уравнительной системе г-на Прудона?

   «В этот торжественный час разделения труда бурный ветер начинает бушевать над человечеством. Прогресс совершается не для всех равным и одинаковым образом… Он начинает с того, что охватывает небольшое число привилегированных… Это пристрастие прогресса к определенному кругу лиц, которое заставляло так долго верить в естественное и провиденциальное неравенство положений, и породило касты и создало иерархический строй всех обществ» (Прудон, т. I, с. 94).

   Разделение труда создало касты. Касты – это вредная сторона разделения труда; следовательно, вредная сторона порождена разделением труда. Quod erat demonstrandum [46 - Что и требовалось доказать (лат.).]. Если мы захотим пойти дальше и спросим, что́ привело разделение труда к созданию каст, иерархического строя и привилегий, то г-н Прудон ответит нам: прогресс. А что вызвало прогресс? Разграничение. Разграничением г-н Прудон называет пристрастие прогресса к определенному кругу лиц.
   За философией следует история. Теперь уже не описательная и не диалектическая история, а сравнительная. Г-н Прудон проводит параллель между современным и средневековым типографским рабочим, между рабочим заводов Крезо и деревенским кузнецом, между современным писателем и средневековым писателем; он заставляет чашу весов склоняться на сторону тех, которые в большей или меньшей степени являются представителями разделения труда, сложившегося в Средние века или унаследованного от Средних веков. Он противопоставляет разделение труда одной исторической эпохи разделению труда другой исторической эпохи. Это ли должен был доказать г-н Прудон? Нет. Он должен был показать нам вредные стороны разделения труда вообще, разделения труда как категории. Зачем, однако, останавливаться на этой части произведения г-на Прудона, когда, как мы увидим немного дальше, он сам недвусмысленно отрекается от всех этих мнимых доводов?

   «Первым следствием раздробленного труда, – продолжает г-н Прудон, – после растления души, является удлинение рабочего дня, который растет обратно пропорционально сумме затраченных умственных сил… Но так как продолжительность рабочего дня не может превышать шестнадцати-восемнадцати часов, то с того момента, когда становится невозможным компенсировать уменьшение затраты умственных сил за счет увеличения рабочего времени, компенсация будет происходить за счет цены труда, и заработная плата будет падать… Несомненно одно, и только это одно нам и необходимо здесь отметить: всеобщая совесть не ставит на одну доску труд фабричного мастера и труд чернорабочего. Следовательно, понижение цены рабочего дня необходимо, и, таким образом, работник, душа которого была изувечена выполнением принижающей его функции, неизбежно должен понести и физические лишения от умеренности вознаграждения».

   Мы не будем останавливаться на логическом достоинстве этих силлогизмов, которые Кант назвал бы отводящими в сторону паралогизмами.
   Вот их сущность.
   Разделение труда сводит рабочего к принижающей его функции; этой принижающей функции соответствует растленная душа, а растлению души соответствует постоянно усиливающееся падение заработной платы. А чтобы доказать, что уменьшенная заработная плата вполне соответствует растленной душе, г-н Прудон, для очистки совести, утверждает, что такова воля всеобщей совести. Интересно знать, входит ли душа г-на Прудона в эту всеобщую совесть?
   Машины являются для г-на Прудона «логическим антитезисом разделения труда», и, в подтверждение своей диалектики, он начинает с того, что превращает машины в фабрику.
   Для того чтобы из разделения труда вывести нищету, г-н Прудон предполагал наличие современной фабрики; вслед за этим он предполагает порожденную разделением труда нищету, чтобы прийти к фабрике и иметь возможность представить ее в качестве диалектического отрицания этой нищеты. Наказав работника в нравственном отношении принижающей функцией, в физическом – умеренностью заработной платы, поставив рабочего в зависимость от фабричного мастера, низведя его труд до уровня труда чернорабочего, г-н Прудон вслед за тем снова обращается к фабрике и машинам, обвиняя их в том, что это они принижают работника путем «подчинения его хозяину», и – в довершение унижения работника – заставляет его «опуститься с положения ремесленника до положения чернорабочего». Прекрасная диалектика! И если бы он хоть на этом остановился. Но нет, ему требуется еще новая история разделения труда, на этот раз уже не для извлечения из нее противоречий, а для того, чтобы реконструировать фабрику на свой лад. Для достижения этой цели он вынужден забыть все только что сказанное им о разделении труда.
   Труд организуется и разделяется различно, в зависимости от того, какими орудиями он располагает. Ручная мельница предполагает иное разделение труда, чем паровая. Начать с разделения труда вообще, чтобы затем прийти от него к одному из особых орудий производства, к машине, – это значит просто издеваться над историей.
   Машина столь же мало является экономической категорией, как и бык, который тащит плуг. Машина – это только производительная сила. Современная же фабрика, основанная на употреблении машин, есть общественное отношение производства, экономическая категория.
   Посмотрим теперь, как происходит дело в блестящем воображении г-на Прудона.

   «В обществе беспрестанное появление все новых и новых машин является антитезисом, обратной формулой разделения труда: это протест промышленного гения против раздробленного и человекоубийственного труда. Что такое, в самом деле, машина? Это особый способ соединения различных частиц труда, отделенных друг от друга разделением труда. Каждую машину можно рассматривать как соединение многих операций… Следовательно, посредством машины будет происходить восстановление работника… Машины, являющиеся в политической экономии противоположностью разделения труда, представляют собой синтез, который в человеческом уме противополагается анализу… Разделение лишь отделяло друг от друга различные части труда, предоставляя каждому заняться той специальностью, к которой он чувствовал наибольшую склонность; фабрика группирует работников сообразно отношению каждой части к целому… Она вводит в область труда принцип власти… Но это еще не все: машина, или фабрика, принизив работника путем подчинения его хозяину, довершает его унижение, заставляя его опуститься с положения ремесленника до положения чернорабочего… Период, нами теперь переживаемый, а именно период машин, отличается одной характерной особенностью, а именно наемным трудом. Наемный труд появился позже разделения труда и обмена».

   Сделаем г-ну Прудону одно простое замечание. Разъединение различных частей труда, предоставляющее каждому возможность заняться той специальностью, к которой он чувствует наибольшую склонность, – это разъединение, начало которого г-н Прудон относит к первым дням существования мира, существует только в современной промышленности, при господстве конкуренции.
   Далее г-н Прудон дает нам чрезвычайно «интересную генеалогию», имеющую целью показать, каким образом фабрика была порождена разделением труда, а наемный труд – фабрикой.
   1. Он предполагает человека, который «заметил, что, разделяя производство на его различные части и предоставляя выполнение каждой из этих частей отдельному рабочему», можно умножить производительные силы.
   2. Этот человек, «прослеживая нить этой идеи, говорит себе, что, образовав постоянную группу работников, подобранных для поставленной им себе специальной цели, он достигнет более регулярного производства и т. д.».
   3. Этот человек делает другим людям предложение с целью заставить их усвоить его идею и проследить ее нить.
   4. В самом начале промышленного процесса этот человек договаривается, как равный с равным, со своими сотоварищами, которые становятся впоследствии его рабочими.
   5. «Понятно, конечно, что это первоначальное равенство должно было быстро исчезнуть ввиду выгодного положения хозяина и зависимости наемного рабочего».
   Таков новый образчик исторического и описательного метода г-на Прудона.
   Рассмотрим теперь с исторической и экономической точек зрения, действительно ли принцип власти введен в общество фабрикой и машиной позже разделения труда; произошла ли при этом, с одной стороны, реабилитация рабочего, хотя он, с другой стороны, и попал в подчинение чужой власти; является ли, наконец, машина воссоединением разделенного труда, его синтезом, противоположным его анализу.
   Общество как целое имеет с внутренним устройством фабрики ту общую черту, что и в нем тоже имеется свое разделение труда. Если мы возьмем за образец разделение труда на современной фабрике, чтобы применить его затем к целому обществу, то мы найдем, что общество, наилучшим образом организованное для производства богатств, бесспорно должно было бы иметь лишь одного главного предпринимателя, распределяющего между различными членами общественного коллектива их работу по заранее установленным правилам. Но в действительности дело обстоит совсем иначе. Тогда как внутри современной фабрики разделение труда регулируется до мелочей властью предпринимателя, современное общество для распределения труда не имеет других правил, другой власти, кроме свободной конкуренции.
   При патриархальном строе, при кастовом строе, при феодальном и цеховом строе разделение труда в целом обществе совершалось по определенным правилам. Были ли эти правила установлены неким законодателем? Нет. Вызванные к жизни первоначально условиями материального производства, они были возведены в законы лишь гораздо позднее. Именно таким образом эти различные формы разделения труда и легли в основу различных форм организации общества. Что же касается разделения труда внутри мастерской, то при всех указанных выше формах общества оно было очень мало развито.
   Можно даже установить в качестве общего правила, что чем менее власть руководит разделением труда внутри общества, тем сильнее развивается разделение труда внутри мастерской и тем сильнее оно там подчиняется власти одного лица. Таким образом, по отношению к разделению труда власть в мастерской и власть в обществе обратно пропорциональны друг другу.
   Посмотрим теперь, что представляет собой фабрика, в которой занятия резко разделены, где труд каждого рабочего сводится к очень простой операции и где власть, т. е. капитал, группирует и направляет работы. Как возникла эта фабрика? Чтобы ответить на этот вопрос, нам следовало бы рассмотреть, как развивалась собственно мануфактурная промышленность. Я имею в виду ту промышленность, которая не превратилась еще в современную промышленность с ее машинами, но не представляет собой уже ни средневекового ремесла, ни домашней промышленности. Мы не будем входить в большие подробности, а наметим только несколько суммарных пунктов, чтобы показать, что на формулах в исторической науке далеко не уедешь.
   Одним из необходимейших условий для образования мануфактурной промышленности было накопление капиталов, облегченное открытием Америки и ввозом ее драгоценных металлов.
   Достаточно доказано, что следствием увеличения средств обмена было, с одной стороны, обесценение заработной платы и земельной ренты, а с другой – рост промышленных прибылей. Иными словами: в той мере, в какой пришли в упадок класс земельных собственников и класс трудящихся, феодальные сеньоры и народ, в такой же мере возвысился класс капиталистов, буржуазия.
   Были еще и другие обстоятельства, одновременно с этим содействовавшие развитию мануфактурной промышленности: увеличение количества находящихся в обращении товаров с тех пор, как были установлены торговые сношения с Ост-Индией морским путем вокруг мыса Доброй Надежды, колониальная система, развитие морской торговли.
   Другим условием, которое еще не было достаточно оценено в истории мануфактурной промышленности, был роспуск многочисленных свит феодальных сеньоров, в результате которого входившие в эти свиты зависимые элементы превратились в бродяг, прежде чем поступить в мастерские. Созданию мануфактурной мастерской предшествовало почти повсеместное бродяжничество в XV и XVI веках. Мастерская нашла, кроме того, сильную опору в большом числе крестьян, приток которых в города продолжался в течение целых столетий, так как превращение пашен в пастбища и успехи земледелия, уменьшившие количество необходимых для обработки земли рабочих рук, постоянно гнали крестьян из деревень.
   Расширение рынка, накопление капиталов, перемены в общественном положении классов, появление множества людей, лишенных своих источников дохода, – вот исторические условия для образования мануфактуры. Не полюбовные соглашения между равными, как утверждает г-н Прудон, собрали людей в мастерские. Мануфактура возникла не в недрах старинных цехов. Главой новейшей мастерской сделался купец, а не старый цеховой мастер. Почти всюду между мануфактурой и ремеслами велась ожесточенная борьба.
   Накопление и концентрация орудий производства и работников предшествовали развитию разделения труда внутри мастерской. Отличительным свойством мануфактуры было скорее соединение многих работников и многих ремесел в одном месте, в одном помещении, под командой одного капитала, а не разложение труда на его составные части и приспособление специальных рабочих к очень простым операциям.
   Полезность мануфактурной мастерской заключалась не столько в разделении труда в собственном смысле слова, сколько в том обстоятельстве, что производство велось здесь в больших размерах, что сокращались многие накладные расходы и т. д. В конце XVI и в начале XVII века голландская мануфактура была еще едва знакома с разделением труда.
   Развитие разделения труда предполагает соединение работников в одной мастерской. Ни в XVI, ни в XVII веке мы не встречаем даже ни одного примера такого развития отделенных друг от друга отраслей одного и того же ремесла, при котором достаточно было бы соединить их в одном месте, чтобы получилась совершенно готовая мануфактурная мастерская. Но коль скоро люди и орудия производства были соединены в одном месте, разделение труда в том виде, в каком оно существовало при цеховом строе, неизбежно воспроизводилось и находило свое отражение внутри мастерской.
   Для г-на Прудона, который если и видит вещи, то видит их навыворот, разделение труда в понимании Адама Смита предшествует мануфактурной мастерской, между тем как на деле такая мастерская является условием существования разделения труда.
   Машины, в собственном смысле слова, появляются лишь в конце XVIII века. Нет ничего нелепее, как видеть в них антитезис разделения труда, синтез, восстанавливающий единство раздробленного труда.
   Машина есть соединение орудий труда, а вовсе не комбинация работ для самого рабочего.

   «Когда каждая отдельная операция сведена разделением труда к употреблению одного простого инструмента, тогда соединение всех этих инструментов, приводимых в действие одним двигателем, образует машину» (Баббедж. «Трактат об экономической природе машин…». Париж, 1833 [47 - Babbage Ch. Traité sur l’économie des machines et des manufactures. Paris, 1833. P. 230 (Баббедж Ч. Трактат об экономической природе машин и фабрик. Париж, 1833. C. 230).]).

   Простые орудия, накопление орудий, сложные орудия; приведение в действие сложного орудия одним двигателем – руками человека, приведение этих инструментов в действие силами природы; машина; система машин, имеющая один двигатель; система машин, имеющая автоматически действующий двигатель, – вот ход развития машин.
   Концентрация орудий производства и разделение труда так же неотделимы друг от друга, как в области политики неразлучны концентрация государственной власти и расхождение частных интересов. Англия, при своей концентрации земель, этих орудий земледельческого труда, имеет также разделение земледельческого труда и применяет машины для обработки земли. Франция же, где орудия земледельческого труда раздроблены, где существует система парцелл, не имеет, вообще говоря, ни разделения земледельческого труда, ни применения машин в земледелии.
   По мнению г-на Прудона, концентрация орудий труда есть отрицание разделения труда. В действительности мы опять-таки видим обратное. По мере того как развивается концентрация орудий, развивается также разделение труда, и vice versa [48 - Наоборот (лат.).]. Вот почему за каждым крупным изобретением в области механики следует усиление разделения труда, а всякое усиление разделения труда ведет, в свою очередь, к новым изобретениям в механике.
   Нет надобности напоминать, что крупные успехи в разделении труда начались в Англии после изобретения машин. Так, ткачи и прядильщики были по большей части такими же крестьянами, каких мы и до сих пор встречаем в отсталых странах. Изобретение машин довершило отделение мануфактурного труда от сельскохозяйственного. Ткач и прядильщик, соединенные прежде в одной семье, были разъединены машиной. Благодаря этой последней прядильщик может теперь жить в Англии, в то время как ткач находится в Ост-Индии. До изобретения машин промышленность данной страны занималась главным образом обработкой того сырья, которое было продуктом ее собственной почвы. Так, Англия обрабатывала шерсть, Германия – лен, Франция – шелк и лен, Ост-Индия и Левант – хлопок и т. д. Благодаря применению машин и пара разделение труда приняло такие размеры, что крупная промышленность, оторванная от национальной почвы, зависит уже исключительно от мирового рынка, от международного обмена и международного разделения труда. Наконец, машина оказывает такое влияние на разделение труда, что, как только в производстве какого-нибудь предмета появляется возможность изготовлять машинным способом те или иные его части, производство тотчас же разделяется на две, независимые одна от другой, отрасли.
   Нужно ли говорить о провиденциальной и филантропической цели, открытой г-ном Прудоном в изобретении и первоначальном применении машин?
   Когда в Англии торговля получила такое развитие, что ручной труд не мог уже удовлетворять имевшийся на рынке спрос, почувствовалась потребность в машинах. Тогда стали думать о применении науки – механики, уже вполне сложившейся в XVIII веке.
   Появление фабрики отмечено такими действиями, которые меньше всего отличались филантропичностью. Плетью удерживали там детей за работой; дети сделались предметом торговли, и о доставке их заключали контракты с сиротскими домами. Все законы относительно рабочего ученичества были отменены, так как, употребляя выражение г-на Прудона, не было уже более надобности в синтетических рабочих. Наконец, начиная с 1825 года почти все новые изобретения были результатом конфликтов между рабочими и предпринимателями, которые всеми силами старались обесценить специальную подготовку рабочих. После каждой новой сколько-нибудь значительной стачки появлялась какая-нибудь новая машина. Рабочий же столь мало видел в применении машин свою реабилитацию, или свое восстановление, как утверждает г-н Прудон, что в XVIII веке он долго оказывал сопротивление зарождавшемуся господству автоматически действующего механизма.

   «Уайатт, – говорит доктор Юр, – задолго до Аркрайта изобрел прядильные пяльцы (ряд снабженных желобками валиков)… Но главная трудность заключалась не столько в изобретении автоматически действующего механизма… Она состояла главным образом в воспитании дисциплины, необходимой для того, чтобы заставить людей отказаться от их беспорядочных привычек в работе и помочь им слиться с неизменной регулярностью движения большой автоматически действующей машины. Изобрести и провести на практике кодекс фабричной дисциплины, приноровленный к потребностям и быстроте машинной системы, – это дело, достойное Геркулеса, было благородным делом Аркрайта».

   В итоге введение машин усилило разделение труда внутри общества, упростило функции рабочего внутри мастерской, увеличило концентрацию капитала и еще больше расчленило человека.
   Когда у г-на Прудона является желание быть экономистом и покинуть на минуту «развитие определенного ряда в разуме», он черпает свою эрудицию у А. Смита, писавшего в такое время, когда фабрика только еще зарождалась. Разница между разделением труда, существовавшим во времена Адама Смита, и тем разделением труда, какое мы видим в современной фабрике, действительно громадна. Для лучшего ее понимания достаточно будет процитировать несколько мест из «Философии фабрики» доктора Юра.

   «Когда А. Смит писал свой бессмертный труд об основах политической экономии, система машинной промышленности едва была известна. Разделение труда справедливо казалось ему великим принципом усовершенствования мануфактуры. На примере производства булавок он показал, что рабочий, совершенствуясь благодаря выполнению одной и той же операции, становится более быстрым в работе и более дешевым. Он видел, что, сообразно этому принципу, в каждой отрасли мануфактуры выполнение некоторых операций – вроде разрезывания медной проволоки на равные части – значительно облегчается; другие же операции, как, например, отделка и прикрепление булавочных головок, остаются сравнительно более трудными; из этого он заключил, что будет совершенно естественно приспособить к каждой из этих операций одного рабочего, заработная плата которого будет соответствовать его искусству. Это приспособление и составляет сущность разделения труда. Но то, что могло служить полезным примером во времена доктора Смита, в настоящее время может лишь ввести публику в заблуждение относительно действительного принципа фабричной промышленности. В самом деле, распределение, или, вернее, приспособление работ к различным индивидуальным способностям, едва ли входит в план действий фабрики; напротив, в каждом процессе, требующем большой ловкости и точности, рука искусного, но часто склонного к различного рода неправильностям рабочего заменяется тем или иным специальным механизмом, автоматическая работа которого так правильна, что надзор за ней может осуществлять ребенок.
   Принцип фабричной системы заключается, следовательно, в вытеснении ручного труда машинным и в замене разделения труда между ремесленниками разложением процесса на его составные части. При системе ручного труда человеческий труд составлял обыкновенно наиболее дорогой элемент любого продукта; при системе машинного труда искусство ремесленника все больше и больше заменяется простым надзором за машинами.
   Такова уж слабость человеческой природы, что чем искуснее рабочий, тем он своевольнее и несговорчивее и тем менее он пригоден поэтому для механической системы, общему действию которой он может нанести значительный ущерб своими капризными выходками. Великая цель современного фабриканта заключается, следовательно, в том, чтобы, сочетая науку со своими капиталами, свести функции своих рабочих к употреблению в дело лишь одной внимательности и ловкости – способностей, которые хорошо совершенствуются в молодости, если их сосредоточивают на одном и том же предмете.
   При системе градаций труда требуется многолетнее обучение, прежде чем глаза и руки рабочего достигнут искусства, необходимого для выполнения некоторых особенно трудных механических операций; а при системе, разлагающей процессы на их составные части, которые выполняются автоматически действующей машиной, эти элементарные частичные операции можно поручить рабочему, одаренному самыми обыкновенными способностями, подвергнув его лишь краткому испытанию; в случае необходимости можно даже, по воле хозяина предприятия, переводить его с одной машины на другую. Такие перемещения находятся в явном противоречии со старой рутиной, которая, разделяя труд, одному рабочему предоставляла выделывать головки булавок, другому оттачивать концы – работа, скучное однообразие которой отупляет рабочих… А при господстве принципа уравнивания, т. е. при фабричной системе, способности рабочего подвергаются лишь приятному упражнению» и т. д. «…Так как его занятие ограничивается надзором за правильно действующим механизмом, то он может изучить его в очень короткое время; когда же он переходит от обслуживания одной машины к обслуживанию другой, в его работу вносится разнообразие, и он расширяет свой кругозор размышлением об общем сочетании результатов его труда и труда его товарищей. Поэтому режим равного распределения работ не может при обычных обстоятельствах приводить к тому подавлению способностей, сужению кругозора и торможению телесного развития рабочего, которые не без основания приписывались разделению труда.
   В действительности постоянной целью и тенденцией всякого усовершенствования в области машинной техники является полное устранение человеческого труда или понижение его цены путем замены труда мужчин трудом женским и детским, труда искусных ремесленников – трудом необученных рабочих… Это стремление вместо опытных квалифицированных рабочих использовать только детей с зоркими глазами и гибкими пальцами доказывает, что схоластический догмат разделения труда по различным степеням достигнутого рабочими мастерства отброшен, наконец, нашими просвещенными фабрикантами» (Эндрю Юр. «Философия фабрики, или Промышленная экономия». Т. I, гл. I [49 - Ure A. Philosophie des manufactures, ou Économie industrielle. Bruxelles, 1836. T. I, premiere partie, chapitre I.]).

   Разделение труда внутри современного общества характеризуется тем, что оно порождает специальности, обособленные профессии, а вместе с ними профессиональный идиотизм.

   «Мы приходим в величайшее удивление, – говорит Лемонте, – видя, что у древних одно и то же лицо являлось одновременно выдающимся философом, поэтом, оратором, историком, священником, правителем и полководцем. Нас пугает такое обширное поприще. Каждый отгораживает себе известное пространство и замыкается в нем. Я не знаю, увеличивается ли в результате этого раздробления общее поле деятельности, но я хорошо знаю, что человек в результате этого мельчает».

   Разделение труда на фабрике характеризуется тем, что труд совершенно теряет здесь характер специальности. Но как только прекращается всякое специальное развитие, начинает давать себя знать потребность в универсальности, стремление к всестороннему развитию индивида. Фабрика устраняет обособленные профессии и профессиональный идиотизм.
   Г-н Прудон, не поняв даже этой единственно революционной стороны фабрики, делает шаг назад и предлагает рабочему не ограничиваться изготовлением одной двенадцатой части булавки, а изготовлять поочередно все двенадцать ее частей. Этим-де путем рабочий достиг бы полного и всестороннего знания булавки. Вот в чем заключается синтетический труд г-на Прудона. Никто не станет оспаривать, что шаг вперед и шаг назад составляют вместе тоже некое синтетическое движение.
   В общем итоге г-н Прудон не пошел дальше идеала мелкого буржуа. И для осуществления этого идеала он не придумал ничего лучшего, как возвратить нас к состоянию средневекового подмастерья или, самое большее, средневекового мастера-ремесленника. Достаточно создать в своей жизни лишь один шедевр, один лишь раз почувствовать себя человеком, говорит он в одном месте своей книги. Не есть ли это – и по форме и по существу – тот самый шедевр, изготовления которого требовали ремесленные цехи Средневековья?


   § III. Конкуренция и монополия


   Г-н Прудон начинает с защиты вечной необходимости конкуренции против тех, которые хотят ее заменить соревнованием [50 - Против фурьеристов. – Примеч. Ф. Энгельса к немецкому изданию 1885 г.].

   «Бесцельного соревнования» не бывает. «Предмет каждой страсти по необходимости аналогичен самой страсти: женщина является предметом страсти для влюбленного, власть – для честолюбца, золото – для скупца, лавровый венок – для поэта; точно так же и предметом промышленного соревнования необходимо является прибыль. Соревнование есть не что иное, как сама конкуренция».

   Конкуренция есть соревнование ради прибыли. Необходимо ли, чтобы промышленное соревнование всегда являлось соревнованием ради прибыли, т. е. конкуренцией? Г-н Прудон доказывает это простым утверждением. Мы уже видели, что утверждать, по его мнению, значит доказывать, точно так же как предполагать – значит отрицать.
   Если непосредственным предметом страсти для влюбленного является женщина, то непосредственным предметом промышленного соревнования будет продукт, а не прибыль.
   Конкуренция есть торговое, а не промышленное соревнование. В наше время промышленное соревнование существует лишь ради торговых целей. Бывают даже такие фазы в экономической жизни современных народов, когда всех охватывает особого рода горячка погони за прибылью, получаемой без производства. Эта периодически наступающая вновь и вновь спекулятивная горячка обнажает подлинный характер конкуренции, которая старается избежать необходимости промышленного соревнования.
   Если бы вы сказали ремесленнику XIV века, что привилегии и вся феодальная организация промышленности будут уничтожены и заменены промышленным соревнованием, называемым конкуренцией, он ответил бы вам, что привилегии различных корпораций, цехов и гильдий составляют организованную конкуренцию. То же говорит и г-н Прудон, когда он утверждает, что «соревнование есть не что иное, как сама конкуренция».

   «Издайте указ, в силу которого с 1 января 1847 года всем и каждому гарантировались бы труд и заработная плата; тотчас же бурное напряжение промышленности сменится сильнейшим застоем».

   Вместо предположения, утверждения и отрицания мы имеем теперь указ, издаваемый г-ном Прудоном с нарочитой целью доказать необходимость конкуренции, ее вечность как категории и т. д.
   Если мы вообразим, что для освобождения от конкуренции нужны только указы, то мы никогда от конкуренции не освободимся. Доходить же до предложения отменить конкуренцию при сохранении заработной платы – значит предлагать создать посредством королевского декрета нечто такое, что вообще лишено смысла. Но народы развиваются не по королевскому декрету. Прежде чем прибегать к таким указам, народы должны по меньшей мере изменить снизу доверху все условия своего промышленного и политического существования, а следовательно, и весь свой образ жизни.
   Г-н Прудон ответит нам со своей невозмутимой самоуверенностью, что это – гипотеза «такого изменения нашей природы, для которого нет прецедентов в истории», и что он имел бы право «устранить нас от спора», не знаем уж в силу какого указа.
   Г-ну Прудону неведомо, что вся история есть не что иное, как беспрерывное изменение человеческой природы.

   «Будем придерживаться фактов. Французская революция была совершена столько же ради промышленной свободы, сколько и ради политической свободы; и хотя Франция в 1789 году – скажем это во всеуслышание – не понимала всех следствий того принципа, осуществления которого требовала, она не обманулась, однако, ни в своих желаниях, ни в своих ожиданиях. Кто попробует отрицать это, тот потеряет в моих глазах всякое право на критику: я никогда не стану спорить с противником, который в принципе допускает самопроизвольную ошибку двадцати пяти миллионов человек… Если бы конкуренция не была принципом социальной экономии, декретом судьбы, потребностью человеческой души, то почему же, вместо того чтобы уничтожить корпорации, цехи и гильдии, люди не предпочли подумать об их исправлении?»

   Таким образом, так как французы XVIII века уничтожили корпорации, цехи и гильдии, вместо того чтобы видоизменить их, то французы XIX века должны видоизменить конкуренцию, вместо того чтобы уничтожить ее. Так как конкуренция установилась во Франции XVIII века как следствие исторических потребностей, то она не должна быть устранена во Франции XIX века ради других исторических потребностей. Не понимая, что установление конкуренции было связано с реальным развитием людей XVIII века, г-н Прудон превращает ее в какую-то необходимую потребность человеческой души in partibus infidelium [51 - В стране неверных (лат.); здесь: вне реальной действительности.]. Во что он превратил бы для XVII века великого Кольбера?
   После революции наступает современный нам порядок вещей. Г-н Прудон и здесь черпает факты, чтобы показать вечность конкуренции, доказывая, что все те отрасли производства, где, как, например, в земледелии, эта категория еще недостаточно развита, находятся в состоянии отсталости и упадка.
   Разговоры о том, что некоторые отрасли производства не развились еще до конкуренции, а другие не достигли еще уровня буржуазного производства, есть простая болтовня, нисколько не доказывающая вечности конкуренции.
   Вся логика г-на Прудона резюмируется в положении: конкуренция есть общественное отношение, в котором мы в настоящее время развиваем наши производительные силы. Этой истине он дает не логическое развитие, а лишь формулировки, часто весьма пространные, говоря, что конкуренция есть промышленное соревнование, современный способ быть свободным, ответственность в труде, конституирование стоимости, условие наступления равенства, принцип социальной экономии, декрет судьбы, необходимая потребность человеческой души, внушение вечной справедливости, свобода в разделении, разделение в свободе, экономическая категория.

   «Конкуренция и ассоциация опираются друг на друга. Они не только не исключают одна другую, но даже не расходятся между собой. Конкуренция необходимо предполагает общую цель. Следовательно, конкуренция не есть эгоизм, и самое печальное заблуждение социализма заключается в том, что он ее рассматривал как ниспровержение общества».

   Конкуренция предполагает общую цель, а это, с одной стороны, доказывает, что конкуренция есть ассоциация, а с другой – что конкуренция не есть эгоизм. А разве эгоизм не предполагает общей цели? Всякий эгоизм действует в обществе и посредством общества. Он предполагает, следовательно, общество, т. е. общие цели, общие потребности, общие средства производства и т. д. и т. д. Поэтому разве случайным является то, что конкуренция и ассоциация, о которых говорят социалисты, даже не расходятся между собой?
   Социалисты прекрасно знают, что современное общество основано на конкуренции. Каким же образом могли бы они упрекать конкуренцию в ниспровержении современного общества, которое они сами хотят ниспровергнуть? И как могли бы они обвинять конкуренцию в ниспровержении будущего общества, в котором они видят, наоборот, ниспровержение самой конкуренции?
   Г-н Прудон говорит далее, что конкуренция есть противоположность монополии и что, следовательно, она не может быть противоположна ассоциации.
   Феодализм был с самого начала своего существования противоположен патриархальной монархии; таким образом, он не был противоположен конкуренции, еще не существовавшей в то время. Следует ли из этого, что конкуренция не противоположна феодализму?
   На самом деле выражения: общество, ассоциация – это такие наименования, которые можно дать всякому обществу, как феодальному обществу, так и буржуазному, которое есть ассоциация, основанная на конкуренции. Каким же образом могут существовать социалисты, которые считают возможным опровергать конкуренцию одним словом: ассоциация? И как это сам г-н Прудон может думать, что посредством одного только подведения конкуренции под понятие ассоциации он может защитить ее от социализма?
   Все только что сказанное нами относится к хорошей стороне конкуренции, в том виде, как ее понимает г-н Прудон. Перейдем теперь к дурной, т. е. к отрицательной, стороне конкуренции, к ее вредным следствиям, к ее разрушительным, пагубным, зловредным свойствам.
   Картина, нарисованная нам г-ном Прудоном, носит крайне мрачный характер.
   Конкуренция порождает нищету, она разжигает гражданскую войну, «изменяет естественные условия земных поясов», перемешивает национальности, вносит смуту в семьи, развращает общественную совесть, «извращает понятия о правосудии, о справедливости», о морали, и, что всего хуже, она разрушает честную и свободную торговлю, не давая взамен этого даже синтетической стоимости, постоянной и честной цены. Конкуренция разочаровывает всех, не исключая самих экономистов. Она доводит дело до того, что разрушает самое себя.
   После всего худого, сказанного г-ном Прудоном о конкуренции, не оказывается ли она наиболее разлагающим, наиболее разрушительным элементом для отношений буржуазного общества, для его принципов и иллюзий?
   Заметим, что влияние конкуренции на буржуазные отношения становится все более и более разрушительным по мере того, как она побуждает к лихорадочному созданию новых производительных сил, т. е. материальных условий нового общества. В этом отношении, по крайней мере, дурная сторона конкуренции могла бы заключать в себе и нечто хорошее.

   «Рассматриваемая с точки зрения ее происхождения, конкуренция, как экономическое состояние или экономическая фаза, есть необходимый результат… теории сокращения общих издержек производства».

   Для г-на Прудона кровообращение явилось бы результатом теории Гарвея.

   «Монополия есть роковой предел конкуренции, которая порождает ее беспрерывным отрицанием самой себя. В этом происхождении монополии заключается уже ее оправдание… Монополия составляет естественную противоположность конкуренции… но так как конкуренция необходима, то она уже в себе заключает идею монополии, потому что монополия есть как бы оплот для каждой конкурирующей индивидуальности».

   Мы радуемся вместе с г-ном Прудоном, что ему посчастливилось хоть один раз удачно применить свою формулу тезиса и антитезиса. Всем известно, что современная монополия порождается самой же конкуренцией.
   Что же касается содержания, то г-н Прудон придерживается поэтических образов. Конкуренция делала «из каждого подразделения труда как бы суверенную область, в которой каждый индивид проявлял свою силу и свою независимость». Монополия есть «оплот для каждой конкурирующей индивидуальности». «Суверенная область» звучит по меньшей мере так же хорошо, как и «оплот».
   Г-н Прудон говорит только о современной монополии, порожденной конкуренцией. Но всем известно, что конкуренция была порождена феодальной монополией. Следовательно, первоначально конкуренция была противоположностью монополии, а не монополия противоположностью конкуренции. Поэтому современная монополия не есть простой антитезис, а является, наоборот, настоящим синтезом.
   Тезис: Феодальная монополия, предшествовавшая конкуренции.
   Антитезис: Конкуренция.
   Синтез: Современная монополия, которая, поскольку она предполагает господство конкуренции, представляет собой отрицание феодальной монополии и в то же время, поскольку она является монополией, отрицает конкуренцию.
   Таким образом, современная монополия, буржуазная монополия, есть монополия синтетическая, отрицание отрицания, единство противоположностей. Она есть монополия в чистом, нормальном, рациональном виде. Г-н Прудон впадает в противоречие со своей собственной философией, принимая буржуазную монополию за монополию в ее грубом, упрощенном, противоречивом, судорожном состоянии. Г-н Росси, которого г-н Прудон неоднократно цитирует по вопросу о монополии, по-видимому, лучше понял синтетический характер буржуазной монополии. В своем «Курсе политической экономии» [52 - Rossi P. Cours d’économie politique. T. I–II. Paris, 1840–1841.] он проводит различие между искусственными и естественными монополиями. Феодальные монополии, говорит он, искусственны, т. е. произвольны; буржуазные же монополии – естественны, т. е. рациональны.
   Монополия – хорошая вещь, рассуждает г-н Прудон, потому что она представляет собой экономическую категорию, эманацию «безличного разума человечества». Конкуренция тоже хорошая вещь, потому что она, в свою очередь, является экономической категорией. Но что нехорошо, так это реальность монополии и реальность конкуренции. А еще хуже то, что монополия и конкуренция пожирают друг друга. Что делать? Стараться найти синтез этих двух вечных идей, исторгнуть его из недр божества, где он хранится с незапамятных времен.
   В практической жизни мы находим не только конкуренцию, монополию и их антагонизм, но также и их синтез, который есть не формула, а движение. Монополия производит конкуренцию, конкуренция производит монополию. Монополисты конкурируют между собой, конкуренты становятся монополистами. Если монополисты ограничивают взаимную конкуренцию посредством частичных ассоциаций, то усиливается конкуренция между рабочими; и чем более растет масса пролетариев по отношению к монополистам данной нации, тем разнузданнее становится конкуренция между монополистами различных наций. Синтез заключается в том, что монополия может держаться лишь благодаря тому, что она постоянно вступает в конкурентную борьбу.
   Чтобы диалектически вывести налоги, которые следуют за монополией, г-н Прудон рассказывает нам о социальном гении. Этот гений бесстрашно шествует по своему зигзагообразному пути,

   «…идет уверенным шагом, без раскаяния и без остановки; дойдя до угла монополии, он бросает меланхолический взгляд назад и, после глубокого размышления, облагает налогами все предметы производства и создает целую административную организацию для того, чтобы все должности были отданы пролетариату и оплачивались монополистами».

   Что сказать об этом гении, совершающем натощак зигзагообразные прогулки? И что сказать об этой прогулке, не имеющей иной цели, как раздавить буржуа налогами, тогда как налоги служат именно средством сохранения за буржуазией положения господствующего класса?
   Чтобы дать читателю некоторое понятие о способе обращения г-на Прудона с экономическими деталями, достаточно будет сказать, что, по его мнению, налог на потребление был установлен в целях равенства и для оказания помощи пролетариату.
   Налог на потребление достиг своего полного развития лишь с утверждением господства буржуазии. В руках промышленного капитала, т. е. трезвого и бережливого богатства, которое сохраняется, воспроизводится и увеличивается путем непосредственной эксплуатации труда, налог на потребление служил средством эксплуатации легкомысленного, веселого и расточительного богатства феодальной знати, занимавшейся одним лишь потреблением. Джемс Стюарт в своем сочинении «Исследование о началах политической экономии», опубликованном за десять лет до появления книги А. Смита, очень хорошо изобразил эту первоначальную цель налога на потребление.

   «В неограниченной монархии, – говорит он, – государи относятся как бы с некоторого рода завистью к росту богатств и поэтому взимают налоги с тех, кто богатеет, – облагают производство. При конституционном же правлении налоги падают главным образом на тех, кто беднеет, – облагается потребление. Так, монархи налагают подать на промышленность… Например, подушная подать и налог на недворянское имущество пропорциональны предполагаемому богатству плательщиков. Каждый облагается соразмерно той прибыли, которую, согласно предположению, он получает. При конституционных формах правления налоги обычно взимаются с потребления. Каждый облагается соразмерно величине своих расходов» [53 - Steuart J. Recherche des principes de l’économie politique. T. II. Paris, 1789. P. 190–191. Первое английское издание книги вышло в Лондоне в 1767 г.].

   Что касается логической последовательности появления – в разуме г-на Прудона – налогов, торгового баланса и кредита, то мы заметим только, что английская буржуазия, установив при Вильгельме Оранском свой политический режим, сразу создала новую налоговую систему, государственный кредит и систему покровительственных пошлин, как только она получила возможность свободно развивать условия своего существования.
   Этих кратких замечаний совершенно достаточно, чтобы дать читателю верное представление о глубокомысленных рассуждениях г-на Прудона по вопросам о полиции или налогах, о торговом балансе, кредите, коммунизме и народонаселении. Можно поручиться, что никакая, даже самая снисходительная, критика не станет серьезно заниматься главами, посвященными этим вопросам.


   § IV. Земельная собственность или земельная рента

   В каждую историческую эпоху собственность развивалась различно и при совершенно различных общественных отношениях. Поэтому определить буржуазную собственность – это значит не что иное, как дать описание всех общественных отношений буржуазного производства.
   Стремиться дать определение собственности как независимого отношения, как особой категории, как абстрактной и вечной идеи значит впадать в метафизическую или юридическую иллюзию.
   Хотя г-н Прудон и делает вид, будто говорит о собственности вообще, но он рассуждает лишь о земельной собственности, о земельной ренте.

   «Происхождение ренты, так же как и собственности, лежит, так сказать, за пределами экономики: оно коренится в психологических и моральных соображениях, стоящих лишь в весьма отдаленной связи с производством богатств» (т. II, с. 269).

   Таким образом, г-н Прудон признает свою неспособность понять экономические причины возникновения ренты и собственности. Он сознается, что эта неспособность принуждает его прибегать к соображениям психологического и морального порядка, которые, находясь действительно в весьма отдаленной связи с производством богатств, тесно связаны, однако, с узостью его исторического кругозора. Г-н Прудон утверждает, что в происхождении собственности есть нечто мистическое и таинственное. Но приписывать происхождению собственности таинственность, т. е. превращать в тайну отношение самого производства к распределению орудий производства, – не значит ли это, говоря языком г-на Прудона, отказываться от всяких притязаний на экономическую науку?
   Г-н Прудон

   «ограничивается напоминанием, что в седьмую эпоху экономической эволюции» – в эпоху кредита, – «когда действительность была вытеснена фикцией и человеческой деятельности грозила опасность потеряться в пустоте, явилась необходимость крепче привязать человека к природе, и рента была ценой этого нового договора» (т. II, с. 265).

   Человек с сорока экю предчувствовал, очевидно, появление чего-то вроде г-на Прудона: «Воля ваша, господин создатель: каждый – хозяин в своем мире, но вы никогда не уверите меня, чтобы мир, в котором мы живем, был из стекла» [54 - Цитата из произведения Вольтера «Человек с сорока экю» («L’homme aux quarante ecus»).]. В вашем мире, где кредит был средством потеряться в пустоте, быть может, и явилась необходимость в земельной собственности, чтобы привязать человека к природе. Но в мире действительного производства, где земельная собственность всегда предшествует кредиту, horror vacui [55 - Боязнь пустоты (лат.).] г-на Прудона не мог бы иметь места.
   Каково бы ни было происхождение ренты, поскольку она существует, она становится предметом резкого спора между фермером и земельным собственником. Каков же конечный результат этого спора, или, другими словами, какова средняя величина ренты? Вот что говорит г-н Прудон:

   «Теория Рикардо отвечает на этот вопрос. В начале общественной жизни, когда человек, новичок на земле, имел перед собой только огромные леса, когда земли было много, а промышленность только зарождалась, рента должна была равняться нулю. Еще невозделанная трудом земля была полезной вещью, а не меновой стоимостью, она была общей, но не общественной. Мало-помалу, вследствие увеличения числа семей и прогресса земледелия, земля начала приобретать цену. Труд сообщил почве ее стоимость, и отсюда родилась рента. Каждое поле ценилось тем выше, чем больше плодов приносило оно при равном количестве труда; поэтому собственники всегда стремились присвоить себе все количество приносимых землей продуктов, за вычетом заработка фермера, т. е. за вычетом издержек производства. Таким образом, собственность неотступно следует за трудом, чтобы отнимать у него все то количество продуктов, которое превосходит действительные издержки производства. В то время как собственник исполняет мистическую обязанность и по отношению к землепашцу является представителем общественного коллектива, фермер в предначертаниях провидения есть не более как несущий ответственность работник, обязанный давать обществу отчет во всем полученном им сверх следуемого ему по праву заработка… По существу своему и по своему назначению рента является, следовательно, орудием распределяющей справедливости, одним из многочисленных средств, употребляемых экономическим гением для достижения равенства. Это – огромный кадастр, составляемый с противоположных точек зрения собственниками и фермерами – при невозможности тайного сговора между ними – ради высшей цели, причем конечным результатом такого кадастра должно быть уравнение владения землей между землепользователями и промышленниками… Нужна была вся магическая сила собственности, чтобы вырвать у землепашца излишек продукта, на который он не мог не смотреть как на свой собственный, считая себя единственным его творцом. Рента, или, лучше сказать, земельная собственность, сокрушила земледельческий эгоизм и породила солидарность, которую не могла бы создать никакая сила, никакой раздел земель… В настоящее время, когда моральный результат собственности достигнут, остается произвести распределение ренты».

   Весь этот набор громких слов сводится прежде всего к следующему: Рикардо говорит, что мера ренты определяется излишком цены земледельческих продуктов над издержками их производства, включая в эти издержки обычную прибыль и обычный процент на капитал. Г-н Прудон поступает лучше: он заставляет вмешаться в дело собственника, появляющегося как deus ex machina [56 - Бог из машины (лат.).], чтобы вырвать у землепашца весь излишек его продукта над издержками производства. Он прибегает к вмешательству собственника, чтобы объяснить собственность, к вмешательству получателя ренты, чтобы объяснить ренту. Он отвечает на вопрос тем, что повторяет подлежащую объяснению категорию с прибавлением к ней еще одного слога [57 - Propriété (собственность) объясняется вмешательством propriétaire (собственника), rente (рента) – вмешательством rentier (получателя ренты).].
   Заметим еще, что, определяя земельную ренту различием в плодородии почвы, г-н Прудон приписывает ей новое происхождение, так как, прежде чем стали ценить землю по различной степени ее плодородия, она «не была», по мнению г-на Прудона, «меновой стоимостью, а была общей». Куда же девалась прудоновская фикция ренты, порожденной необходимостью вернуть к земле человека, который готов был потеряться в бесконечной пустоте?
   Освободим теперь учение Рикардо от тех провиденциальных, аллегорических и мистических фраз, в которые так старательно облек его г-н Прудон.
   Рента, в рикардовском смысле, есть земельная собственность в буржуазном состоянии, т. е. феодальная собственность, подчинившаяся условиям буржуазного производства.
   Мы видели, что, по учению Рикардо, цена всех предметов определяется, в последнем счете, издержками производства, включая сюда предпринимательскую прибыль; другими словами, она определяется количеством затраченного рабочего времени. В промышленном производстве цена продукта, полученного при затрате наименьшего количества труда, определяет цену всех остальных товаров того же рода, так как количество наиболее дешевых и наиболее производительных орудий производства может быть увеличено до бесконечности, а свободная конкуренция необходимо создает рыночную цену, т. е. создает одну общую цену для всех продуктов одного и того же рода.
   В сельскохозяйственном же производстве цена всех продуктов одного и того же рода определяется, наоборот, ценою продукта, произведенного при затрате наибольшего количества труда. Прежде всего, здесь нельзя, как в промышленном производстве, увеличивать по желанию количество орудий производства одинаковой степени производительности, т. е. количество земель одинаковой степени плодородия. Затем постепенный рост народонаселения приводит здесь к эксплуатации земель более низкого качества или к новым капиталовложениям в прежние участки, соответственно менее производительным, чем первоначальные капиталовложения. В том и другом случае тратится большее количество труда для получения сравнительно меньшего количества продуктов. Так как необходимость в этом увеличившемся труде создана потребностями населения, то продукт земельного участка, потребовавшего более дорогой обработки, непременно находит себе вынужденный сбыт, как и продукт земельного участка, обработка которого обходится дешевле. А так как конкуренция нивелирует рыночные цены, то продукты лучшего участка будут продаваться так же дорого, как и продукты худшего участка. Этот-то излишек в цене продуктов, собранных с лучшего участка, над издержками их производства и составляет ренту. Если бы всегда имелись под рукой земли одинаковой степени плодородия, если бы в земледелии можно было, так же как в промышленности, постоянно прибегать к менее дорогим и более производительным машинам или если бы последующие вложения капитала в землю приносили столько же, как и первые, то цена земледельческих продуктов определялась бы себестоимостью товаров, произведенных при помощи наилучших орудий производства, как мы это видели в отношении цены промышленных продуктов. Но тогда исчезла бы и рента.
   Для того чтобы теория Рикардо была вообще верна, необходимо, чтобы капиталы могли свободно прилагаться к различным отраслям производства; чтобы сильно развитая конкуренция между капиталистами привела прибыль к одному уровню; чтобы фермер превратился в обыкновенного капиталистического предпринимателя, который требует на свой капитал, вложенный им в земельные участки более низкого качества, прибыль, равную той, которую он мог бы извлечь из своего капитала в любой отрасли промышленности; чтобы обработка земли велась по системе крупного производства; чтобы, наконец, сам земельный собственник добивался получения дохода лишь в денежной форме.
   Возможно такое положение, как это имеет место в Ирландии, что рента еще не существует, хотя сдача земель в аренду достигла крайнего развития. Так как рента является избытком не только над заработной платой, но и над предпринимательской прибылью, то она не может существовать там, где доход землевладельца является просто вычетом из заработной платы.
   Итак, рента не только не превращает землепользователя, фермера в простого работника и не «вырывает у землепашца излишек продукта, на который он не может не смотреть как на свой собственный», но ставит перед земельным собственником – вместо раба, крепостного, оброчного крестьянина или наемного батрака – капиталистического предпринимателя. С тех пор как земельная собственность конституировалась в качестве источника ренты, землевладелец получает в свою пользу лишь излишек сверх издержек производства, определяемых не только заработной платой, но также и предпринимательской прибылью. Следовательно, именно у землевладельца рента вырвала часть его доходов [58 - В немецком издании 1885 г. два последних предложения опущены и вместо них к предшествующим словам: «капиталистического предпринимателя» добавлена следующая фраза: «который эксплуатирует землю посредством своих наемных рабочих и платит землевладельцу в качестве арендной платы лишь излишек сверх издержек производства, включая в последние прибыль на капитал».]. Прошло много времени, прежде чем феодальный арендатор был вытеснен капиталистическим предпринимателем. В Германии, например, такое превращение началось лишь в последней трети XVIII века, и лишь в Англии эти отношения между капиталистическим предпринимателем и земельным собственником достигли своего полного развития.
   Пока существовал только землепашец г-на Прудона, ренты не было. Но раз существует рента, землепашец является уже не фермером, а рабочим, землепашцем фермера. Принижение работника до роли простого рабочего, поденщика, наемного батрака, работающего на капиталистического предпринимателя; появление капиталистического предпринимателя, эксплуатирующего землю на таких же основаниях, как любую фабрику; превращение земельного собственника из маленького государя в обыкновенного ростовщика – вот различные отношения, выражаемые рентой.
   Рента, в рикардовском смысле, есть превращение патриархального земледелия в коммерческое предприятие, приложение предпринимательского капитала к земле, перенесение городской буржуазии в деревню. Вместо того чтобы привязать человека к природе, рента только связала эксплуатацию земли с конкуренцией. Конституировавшись в качестве источника ренты, земельная собственность сама является уже результатом конкуренции, так как с этих пор она попадает в зависимость от рыночной стоимости земледельческих продуктов. В качестве ренты земельная собственность теряет свою неподвижность и становится предметом торговли. Рента возможна лишь с того момента, когда развитие городской промышленности и возникшая в результате этого развития общественная организация заставляют земельного собственника стремиться к одной лишь коммерческой прибыли, к одному только денежному доходу от своих земледельческих продуктов и приучают его видеть в его земельной собственности всего лишь машину, чеканящую ему деньги. Рента до такой степени оторвала земельного собственника от земли, от природы, что он может даже вовсе не знать своих земельных владений, как это бывает в Англии. Что же касается фермера, капиталистического предпринимателя и сельскохозяйственного рабочего, то они не более привязаны к земле, из которой они извлекают доход, чем фабрикант и фабричный рабочий привязаны к тому хлопку или к той шерсти, которую они обрабатывают; привязанность они чувствуют лишь к цене своего хозяйства, к денежному доходу. Отсюда иеремиады реакционных партий, которые жаждут возвращения феодализма, доброй патриархальной жизни, простых нравов и великих добродетелей наших предков. Подчинение земли тем же законам, которые управляют и всякой другой промышленностью, служит и всегда будет служить предметом небескорыстных сожалений. Итак, рента, можно сказать, была той движущей силой, которая втянула идиллию в историческое движение.
   Предположив буржуазное производство как необходимое условие существования ренты, Рикардо тем не менее применяет свое понятие о ренте к земельной собственности всех времен и народов. Это – общее заблуждение всех экономистов, которые выдают отношения буржуазного производства за вечные категории.
   От приписываемой ренте провиденциальной цели – превращения землепашца в несущего ответственность работника – г-н Прудон переходит к уравнительному распределению ренты.
   Рента образуется, как мы это только что видели, в результате равенства цен на продукты, полученные с участков земли неравного плодородия, так что гектолитр зерна, стоивший 10 франков, продается за 20 франков, если издержки производства на земле низшего качества достигают 20 франков.
   Пока необходимость принуждает потребителей покупать все земледельческие продукты, доставленные на рынок, их рыночная цена определяется издержками производства наиболее дорогих продуктов. Именно это уравнивание цен, вытекающее из конкуренции, а вовсе не из различия в плодородии почвы, доставляет собственнику лучшей земли 10 франков ренты с каждого проданного его фермером гектолитра.
   Предположим на минуту, что цена зерна определяется количеством рабочего времени, необходимого для его производства; тогда гектолитр зерна, собранный с земли лучшего качества, будет продаваться по 10 франков, между тем как гектолитр, собранный с земли худшего качества, будет стоить 20 франков. Если принять это допущение, то средняя рыночная цена будет 15 франков, тогда как по закону конкуренции она составляет 20 франков. Если бы средняя цена равнялась 15 франкам, то не могло бы быть ни уравнительного, ни какого-либо иного распределения ренты, так как не было бы и самой ренты. Рента потому только и существует, что гектолитр зерна, стоящий производителю 10 франков, продается за 20 франков. Г-н Прудон предполагает равенство рыночных цен при неравных издержках производства, для того чтобы прийти к уравнительному распределению продукта неравенства.
   Мы понимаем, почему такие экономисты, как Милль, Шербюлье, Хильдич и др., требовали присвоения ренты государством и употребления ее для замены налогов. Это было лишь открытым выражением ненависти промышленного капиталиста к земельному собственнику, являющемуся в его глазах бесполезным и излишним в общем ходе буржуазного производства.
   Но заставить сначала платить по 20 франков за гектолитр зерна, чтобы заняться затем общим распределением тех лишних 10 франков, которые были взяты с потребителей, – этого действительно совершенно достаточно для того, чтобы социальный гений меланхолически отправился шествовать по своему зигзагообразному пути и разбил себе голову о первый попавшийся угол.
   Рента становится под пером г-на Прудона

   «огромным кадастром, составляемым с противоположных точек зрения собственниками и фермерами… ради высшей цели, причем конечным результатом такого кадастра должно быть уравнение владения землей между землепользователями и промышленниками».

   Только в условиях современного общества тот или иной создаваемый рентой кадастр может иметь какое-нибудь практическое значение.
   Но мы уже показали, что арендная плата, уплачиваемая фермером земельному собственнику, является более или менее точным выражением ренты лишь в странах, наиболее развитых в промышленном и торговом отношении. Да и тут в арендную плату включается часто процент на вложенный в землю капитал. Местоположение земельных участков, соседство городов и многие другие обстоятельства влияют на размер арендной платы и видоизменяют ренту. Этих неопровержимых доводов было бы достаточно, чтобы доказать неточность кадастра, основанного на ренте.
   С другой стороны, рента не может служить и постоянным показателем степени плодородия данного участка земли, так как современное применение химии беспрестанно меняет природу почвы, а геологические знания начинают именно в настоящее время опрокидывать все старые оценки сравнительного плодородия. Лишь около двадцати лет тому назад началась разработка обширных земель в восточных графствах Англии, остававшихся до тех пор необработанными вследствие недостаточного знания взаимоотношений между гумусом и составом подпочвы.
   Таким образом, история не только не дает нам в ренте готового кадастра, но постоянно изменяет и полностью опрокидывает все уже существующие кадастры.
   Наконец, плодородие вовсе не в такой степени является естественным качеством почвы, как это может показаться: оно тесно связано с современными общественными отношениями. Земля может быть очень плодородной для обработки под хлеб, и тем не менее рыночные цены могут побудить земледельца превратить ее в искусственный луг и сделать, таким образом, неплодородной.
   Г-н Прудон изобрел свой кадастр, не имеющий даже того значения, какое имеет обыкновенный кадастр, лишь для того, чтобы воплотить в нем провиденциально-уравнительную цель ренты.

   «Рента, – продолжает г-н Прудон, – есть процент, который платят за никогда не уничтожающийся капитал, т. е. за землю. А так как материальный состав этого капитала не может быть увеличен, но может лишь бесконечно улучшаться в отношении способа использования, то отсюда вытекает, что, в то время как вследствие изобилия капиталов процент или прибыль от ссуды (mutuum) имеет тенденцию постоянно уменьшаться, рента стремится к постоянному увеличению благодаря усовершенствованию производства, ведущему к улучшению обработки земли… Такова рента в своей сущности» (т. II, с. 265).

   На этот раз г-н Прудон видит в ренте все признаки процента, с тем лишь отличием, что она является процентом на особого рода капитал. Этот капитал есть земля, капитал вечный, «материальный состав которого не может быть увеличен, но может лишь бесконечно улучшаться в отношении способа использования». В ходе развития цивилизации процент имеет постоянную тенденцию к понижению, рента же постоянно стремится к повышению. Процент падает в силу изобилия капиталов, рента повышается вследствие внесенных в производство усовершенствований, результатом которых являются все лучшие и лучшие способы использования земли.
   Таково мнение г-на Прудона в своей сущности.
   Рассмотрим прежде всего, в какой мере правомерно называть ренту процентом на капитал.
   Для самого земельного собственника рента есть процент на тот капитал, который заплачен им за землю или мог бы быть выручен при ее продаже. Но, продавая или покупая землю, он продает или покупает только ренту. Цена, которую он платит за приобретение ренты, соразмеряется с общим уровнем процента и не имеет ничего общего с самой природой ренты. Процент на капиталы, вложенные в землю, обыкновенно ниже процента на капиталы, помещенные в промышленные предприятия или в торговлю. Таким образом, если не отличать от самой ренты процента, приносимого землей ее собственнику, то окажется, что процент с земли-капитала падает еще ниже процента с других капиталов. Но речь идет не о продажной или покупной цене ренты, не об ее рыночной стоимости, не о ренте капитализированной, а о ренте самой по себе.
   Арендная плата, кроме ренты в собственном смысле, может еще заключать в себе процент на капитал, вложенный в землю. В таком случае эту часть арендной платы земельный собственник получает не в качестве земельного собственника, а в качестве капиталиста. Это, однако, не та рента, в собственном смысле слова, о которой у нас должна идти речь.
   Пока землей не пользуются как средством производства, она не представляет собой капитала. Количество земли-капитала может увеличиваться точно так же, как и количество всех других орудий производства. Мы ничего не прибавляем к ее материальному составу, употребляя выражение г-на Прудона, но увеличиваем количество земель, служащих орудием производства. Одним только новым вложением капиталов в участки земли, уже превращенные в средства производства, люди увеличивают землю-капитал без всякого увеличения материи земли, т. е. пространства земли. Под материей земли г-н Прудон понимает землю в ее пространственных границах. Что касается вечности, приписываемой им земле, то мы ничего не имеем против присвоения ей, как материи, этого качества. Но земля-капитал не более вечна, чем всякий другой капитал.
   Золото и серебро, приносящие процент, так же прочны и вечны, как земля. Если цена золота и серебра падает, в то время как цена земли растет, то этим земля ни в коем случае не обязана своей более или менее вечной природе.
   Земля-капитал есть основной капитал, но основной капитал так же изнашивается, как и оборотные капиталы. Улучшения, применяемые к земле, требуют, чтобы их воспроизводили и поддерживали; они служат лишь известное время и в этом отношении подобны всем другим улучшениям, которыми пользуются для превращения материи в средство производства. Если бы земля-капитал была вечной, то некоторые местности имели бы совсем иной вид, чем теперь; римская Кампанья, Сицилия и Палестина оставались бы во всем блеске их былого процветания.
   Бывают даже такие случаи, когда земля-капитал может исчезнуть при сохранении внесенных в нее улучшений.
   Во-первых, это случается каждый раз, когда рента, в собственном смысле слова, уничтожается вследствие конкуренции новых, более плодородных земель; во-вторых, улучшения, имевшие ценность в известную эпоху, теряют ее с того момента, когда развитие агрономии делает их всеобщими.
   Представителем земли-капитала является не земельный собственник, а фермер. Доход, приносимый землей как капиталом, – это не рента, а процент и предпринимательская прибыль. Есть земли, которые приносят этот процент и эту прибыль, не принося ренты.
   Словом, земля, поскольку она приносит процент, есть земля-капитал, но как земля-капитал она не дает ренты, не образует земельной собственности. Рента является результатом тех общественных отношений, при которых совершается эксплуатация земли. Она не может быть следствием более или менее прочной, более или менее долговечной природы земли. Рента обязана своим происхождением обществу, а не почве.
   По мнению г-на Прудона, «улучшение обработки земли» – следствие «усовершенствования производства» – составляет причину постоянного возрастания ренты. Это улучшение, наоборот, заставляет ее периодически падать.
   В чем состоит вообще всякое улучшение, все равно – в земледелии или промышленности? В том, чтобы производить больше с помощью того же количества труда, в том, чтобы производить столько же и даже больше с помощью меньшего количества труда. Благодаря таким улучшениям фермер избавлен от необходимости употреблять большее количество труда для получения сравнительно меньшего продукта. Ему нет тогда надобности прибегать к обработке земель низшего качества, и его последовательные капиталовложения в одну и ту же землю остаются одинаково производительными. Таким образом, эти улучшения не только не поднимают ренту, как утверждает г-н Прудон, но составляют, наоборот, временные препятствия к ее повышению.
   Английские землевладельцы XVII века настолько хорошо понимали эту истину, что боролись против успехов земледелия, опасаясь уменьшения своих доходов. (См. Петти, английского экономиста времен Карла II [59 - Petty W. Political arithmetick (Петти У. Политическая арифметика). В кн.: Petty W. Several essays in political arithmetick. London, 1699 (Петти У. Очерки из области политической арифметики. Лондон, 1699).].)


   § V. Стачки и коалиции рабочих


   «Всякое движение, направленное к повышению заработной платы, не может привести ни к чему иному, кроме повышения цены на хлеб, вино и т. д., т. е. к росту нужды. Ибо что такое заработная плата? Это себестоимость хлеба» и т. д., «это полная цена всех вещей. Пойдем еще дальше. Заработная плата есть пропорциональность элементов, составляющих богатство и каждый день потребляемых в целях воспроизводства массой рабочих. Поэтому удвоить заработную плату… значило бы выдать каждому производителю часть, превышающую его продукт, что само по себе представляет противоречие. Если же повышение захватит лишь небольшое число отраслей производства, то оно вызовет всеобщее расстройство обмена, одним словом, рост нужды… Я утверждаю, что за стачками, вызвавшими увеличение заработной платы, не может не последовать всеобщее повышение цен; это так же верно, как дважды два – четыре» (Прудон, т. I, с. 110 и 111).

   Мы отрицаем все эти положения, за исключением одного: что дважды два – четыре.
   Во-первых, не может быть всеобщего повышения цен. Если цена всех предметов удваивается одновременно с удвоением заработной платы, то от этого не происходит никакого изменения цен, а изменяются лишь словесные выражения.
   Во-вторых, общее повышение заработной платы никогда не может привести к более или менее общему вздорожанию товаров. В самом деле, если бы все отрасли производства употребляли одинаковое количество рабочих по отношению к своему основному капиталу, или к применяемым в этих отраслях орудиям труда, то всеобщее повышение заработной платы повело бы к всеобщему понижению прибыли, рыночная же цена товаров не потерпела бы никакого изменения.
   Но так как отношение ручного труда к основному капиталу неодинаково в различных отраслях производства, то все отрасли, употребляющие сравнительно больший основной капитал и меньшее число рабочих, принуждены будут рано или поздно понизить цену своих товаров. В противном случае если бы цена их товаров не понизилась, то их прибыль поднялась бы выше общего уровня прибылей. Ведь машины не получают заработной платы. Поэтому общее повышение заработной платы было бы менее чувствительно для отраслей производства, употребляющих сравнительно с другими больше машин и меньше рабочих. Но превышение теми или другими прибылями общего уровня, при постоянном стремлении конкуренции к их уравниванию, могло бы быть только временным. Таким образом, не считая некоторых колебаний, общее повышение заработной платы повело бы не к всеобщему повышению цен, как утверждает г-н Прудон, а к частичному их понижению, т. е. к понижению рыночной цены товаров, изготовляемых преимущественно при помощи машин.
   Повышение и понижение прибыли и заработной платы выражают лишь ту пропорцию, в которой капиталисты и рабочие участвуют в продукте рабочего дня, вовсе не влияя в большинстве случаев на цену продукта. Но чтобы «стачки, вызвавшие увеличение заработной платы, вели к всеобщему повышению цен и даже к росту нужды», – это одна из тех идей, которые могут зародиться лишь в мозгу непонятого поэта.
   В Англии стачки постоянно служили поводом к изобретению и применению тех или иных новых машин. Машины были, можно сказать, оружием капиталистов против возмущений квалифицированных рабочих. Величайшее изобретение новейшей промышленности – self-acting mule [60 - Сельфактор – автоматическая прядильная машина (англ.).] – вывело из строя возмутившихся прядильщиков. Даже если бы единственным результатом коалиций и стачек были направленные против них усилия изобретательской мысли в области механики, то и в этом случае коалиции и стачки оказывали бы громадное влияние на развитие промышленности.

   «Я, – продолжает г-н Прудон, – читаю в статье г-на Леона Фоше, напечатанной… в сентябре 1845 года, что с некоторого времени английские рабочие потеряли вкус к коалициям – прогресс, с которым их, конечно, можно только поздравить, – но что это улучшение морального состояния рабочих является по преимуществу следствием их экономического просвещения. „Не от фабрикантов зависит заработная плата, – воскликнул на митинге в Болтоне один прядильщик. – В периоды депрессии хозяева выполняют, так сказать, только роль кнута в руках необходимости и должны волей или неволей наносить удары. Регулирующим принципом является отношение между спросом и предложением, а над ним хозяева не властны“… В добрый час, – восклицает г-н Прудон, – вот, наконец, хорошо выдрессированные, образцовые рабочие» и т. д., и т. д., и т. д. «Этой беды еще только недоставало Англии; но через пролив она не перейдет» (Прудон, т. I, с. 261 и 262).

   Из всех английских городов именно в Болтоне радикализм наиболее развит. Рабочие Болтона известны как самые крайние революционеры. Во время имевшей место в Англии широкой агитационной кампании за отмену хлебных законов английские фабриканты не считали возможным бороться с земельными собственниками, не выдвигая вперед рабочих. Но так как интересы рабочих не менее противоположны интересам фабрикантов, чем интересы фабрикантов интересам земельных собственников, то фабриканты, естественно, должны были терпеть поражения на митингах рабочих. Что же сделали фабриканты? Они организовали показные митинги с участием главным образом фабричных мастеров, небольшого числа преданных им рабочих и друзей торговли в собственном смысле этого слова. Когда затем настоящие рабочие пытались принять участие в этих митингах, как это было в Болтоне и Манчестере, чтобы протестовать против таких поддельных демонстраций, то им запретили вход под тем предлогом, что это – ticket-meeting. Под этим словом подразумевают митинги, на которые допускаются лишь лица, имеющие входные билеты. Между тем афиши, расклеенные на стенах, объявляли о публичных митингах. Всякий раз, когда происходили эти митинги, газеты фабрикантов давали напыщенные и подробные отчеты о произносившихся там речах. Нечего и говорить, что эти речи произносились фабричными мастерами. Лондонские газеты перепечатывали их слово в слово. Г-н Прудон имел несчастье принять фабричных мастеров за рядовых рабочих, и он им строго-настрого запрещает переплывать пролив.
   Если в 1844 и 1845 годах стало меньше слышно о стачках, чем в предыдущие годы, то это потому, что 1844 и 1845 годы явились первыми годами процветания английской промышленности после 1837 года. И тем не менее ни один из тред-юнионов не распался.
   Послушаем теперь болтонских фабричных мастеров. По их словам, фабриканты не имеют власти над заработной платой, потому что не от них зависит цена продукта; а цена продукта не зависит от них потому, что они не имеют власти над мировым рынком. На этом основании они давали понять, что не следует устраивать коалиций с целью вырвать у хозяев увеличение заработной платы. Г-н Прудон, наоборот, запрещает коалиции из опасения, чтобы они не привели к повышению заработной платы и не вызвали всеобщий рост нужды. Нет надобности указывать, что в одном пункте между фабричными мастерами и г-ном Прудоном существует самое трогательное согласие: в том, что повышение заработной платы равносильно повышению цены продуктов.
   Но действительно ли досада г-на Прудона вызвана опасением роста нужды? Нет. Он сердится на болтонских фабричных мастеров просто за то, что они определяют стоимость спросом и предложением и нимало не заботятся о конституированной стоимости, о стоимости, достигшей конституированного состояния, о конституировании стоимости, включая сюда постоянную обмениваемость и все остальные пропорциональности отношений и отношения пропорциональности, выступающие бок о бок с провидением.

   «Стачка рабочих противозаконна; это говорит не только уголовный кодекс, но также и экономическая система и необходимость установленного порядка… Свобода каждого отдельного рабочего располагать своей личностью и своими руками может быть терпима, но общество не может позволить рабочим прибегать посредством коалиций к насилию над монополией» (т. I, с. 334 и 335).

   Г-н Прудон хочет выдать статью французского уголовного кодекса за необходимый и всеобщий результат отношений буржуазного производства.
   В Англии коалиции дозволены актом парламента, и именно экономическая система вынудила парламент утвердить такой закон. Когда в 1825 году, при министре Хаскиссоне, парламент должен был изменить законодательство, чтобы привести его в большее соответствие с порядком вещей, созданным свободной конкуренцией, он не мог не отменить всех законов, запрещавших коалиции рабочих. Чем сильнее развиваются современная промышленность и конкуренция, тем больше имеется элементов, вызывающих появление коалиций и способствующих их деятельности, а когда коалиции становятся экономическим фактом, с каждым днем приобретающим все бо́льшую устойчивость, они неизбежно вскоре же становятся и правовым фактом.
   Поэтому соответствующая статья французского уголовного кодекса доказывает самое большее только то, что во время Учредительного собрания и при империи современная промышленность и конкуренция не были еще достаточно развиты [61 - Действовавшие в то время во Франции законы (так называемый закон Ле Шапелье, принятый в 1791 г., и уголовный кодекс, выработанный в период империи Наполеона) запрещали рабочим под угрозой суровых наказаний создание рабочих союзов и устройство стачек. Запрет на деятельность профсоюзов во Франции был отменен только в 1884 г.].
   Экономисты и социалисты [62 - То есть социалисты того времени: фурьеристы во Франции, оуэнисты в Англии. – Примеч. Ф. Энгельса к немецкому изданию 1885 г.] согласны между собой в одном-единственном пункте – в осуждении коалиций. Только они различно мотивируют свой приговор.
   Экономисты говорят рабочим: не объединяйтесь в коалиции. Объединяясь в коалиции, вы нарушаете регулярную работу промышленности, мешаете фабрикантам удовлетворять заказчиков, вносите расстройство в торговлю и ускоряете введение машин, которые, делая бесполезной часть вашего труда, принуждают вас тем самым соглашаться на еще более низкую заработную плату. К тому же ваши усилия напрасны. Ваша заработная плата всегда будет определяться отношением между спросом на рабочие руки и их предложением; возмущение против вечных законов политической экономии так же смешно, как и опасно.
   Социалисты говорят рабочим: не объединяйтесь в коалиции, так как в конечном счете что вы этим выиграете? Повышение заработной платы? Экономисты докажут вам с полной очевидностью, что даже в случае успеха за кратковременным выигрышем нескольких грошей последует уменьшение заработной платы уже навсегда. Искусные калькуляторы докажут вам, что потребовались бы многие годы, чтобы увеличение заработной платы могло возместить вам хотя бы те издержки, которые были необходимы для организации и поддержки коалиций. Мы же, в качестве социалистов, скажем вам, что даже независимо от этого денежного вопроса вы и при коалициях не станете в меньшей степени рабочими, а хозяева всегда останутся хозяевами в будущем, как были ими в прошлом. Итак, никаких коалиций, никакой политики, ибо устраивать коалиции не значит ли это заниматься политикой?
   Экономисты хотят, чтобы рабочие оставались в обществе, каким оно сложилось к настоящему времени и каким оно было ими записано и зафиксировано в их учебниках.
   Социалисты советуют оставить в покое старое общество, чтобы с тем большей легкостью войти в новое, уготованное ими с такой предусмотрительностью.
   Но, вопреки тем и другим, вопреки учебникам и утопиям, коалиции ни на минуту не переставали прогрессировать и расширяться вместе с развитием и ростом современной промышленности. В настоящее время можно даже сказать, что степень развития коалиций в данной стране с точностью указывает место, занимаемое ею в иерархии мирового рынка. Англия, где промышленность достигла наивысшей степени развития, имеет также самые большие и наилучшим образом организованные коалиции.
   В Англии рабочие не ограничились частичными коалициями, не имевшими другой цели, кроме преходящей стачки, и исчезавшими вместе с ее прекращением. Были созданы постоянные коалиции, тред-юнионы, которые служат оплотом рабочих в их борьбе против предпринимателей. Ныне все эти местные тред-юнионы объединены в Национальную ассоциацию объединенных профессий [63 - Имеется в виду Национальная ассоциация объединенных профессий (National Association of United Trades), основанная в Англии в 1845 г.], насчитывающую уже 80 000 членов и имеющую в Лондоне свой центральный комитет. Организация этих стачек, коалиций, тред-юнионов шла одновременно с политической борьбой рабочих, составляющих в настоящее время под именем чартистов большую политическую партию.
   Первые попытки рабочих к объединению всегда принимают форму коалиций.
   Крупная промышленность скопляет в одном месте массу неизвестных друг другу людей. Конкуренция раскалывает их интересы. Но охрана заработной платы, этот общий интерес по отношению к их хозяину, объединяет их одной общей идеей сопротивления, коалиции. Таким образом, коалиция всегда имеет двойную цель: прекратить конкуренцию между рабочими, чтобы они были в состоянии общими силами конкурировать с капиталистом. Если первой целью сопротивления являлась лишь охрана заработной платы, то потом, по мере того как идея обуздания рабочих в свою очередь объединяет капиталистов, коалиции, вначале изолированные, формируются в группы, и охрана рабочими их союзов против постоянно объединенного капитала становится для них более необходимой, чем охрана заработной платы. До какой степени это верно, показывает тот факт, что рабочие, к крайнему удивлению английских экономистов, жертвуют значительной частью своей заработной платы в пользу союзов, основанных, по мнению этих экономистов, лишь ради заработной платы. В этой борьбе – настоящей гражданской войне – объединяются и развиваются все элементы для грядущей битвы. Достигнув этого пункта, коалиция принимает политический характер.
   Экономические условия превратили сначала массу народонаселения в рабочих. Господство капитала создало для этой массы одинаковое положение и общие интересы. Таким образом, эта масса является уже классом по отношению к капиталу, но еще не для себя самой. В борьбе, намеченной нами лишь в некоторых ее фазах, эта масса сплачивается, она конституируется как класс для себя. Защищаемые ею интересы становятся классовыми интересами. Но борьба класса против класса есть борьба политическая.
   В истории буржуазии мы должны различать две фазы: в первой фазе она складывается в класс в условиях господства феодализма и абсолютной монархии; во второй, уже сложившись в класс, она ниспровергает феодализм и монархию, чтобы из старого общества создать общество буржуазное. Первая из этих фаз была более длительной и потребовала наибольших усилий. Буржуазия тоже начала свою борьбу с частичных коалиций против феодалов.
   Существует немало исследований, изображающих различные исторические фазы, пройденные буржуазией, начиная с городской самоуправляющейся общины до конституирования буржуазии как класса.
   Но когда дело идет о том, чтобы дать себе ясный отчет относительно стачек, коалиций и других форм, в которых пролетарии на наших глазах осуществляют свою организацию как класса, то одних охватывает подлинный страх, а другие афишируют трансцендентальное пренебрежение.
   Существование угнетенного класса составляет жизненное условие каждого общества, основанного на антагонизме классов. Освобождение угнетенного класса необходимо подразумевает, следовательно, создание нового общества. Для того чтобы угнетенный класс мог освободить себя, нужно, чтобы приобретенные уже производительные силы и существующие общественные отношения не могли долее существовать рядом. Из всех орудий производства наиболее могучей производительной силой является сам революционный класс. Организация революционных элементов как класса предполагает существование всех тех производительных сил, которые могли зародиться в недрах старого общества.
   Значит ли это, что после падения старого общества наступит господство нового класса, выражающееся в новой политической власти? Нет.
   Условие освобождения рабочего класса есть уничтожение всех классов; точно так же, как условием освобождения третьего сословия, буржуазии, было уничтожение всех и всяческих сословий [64 - О сословиях здесь говорится в историческом смысле, как о сословиях феодального государства, сословиях с определенными и строго ограниченными привилегиями. Буржуазная революция уничтожила сословия вместе с их привилегиями. Буржуазное общество знает только классы. Поэтому тот, кто называет пролетариат четвертым сословием, впадает в полнейшее противоречие с историей. – Примеч. Ф. Энгельса к немецкому изданию 1885 г.].
   Рабочий класс поставит, в ходе развития, на место старого буржуазного общества такую ассоциацию, которая исключает классы и их противоположность; не будет уже никакой собственно политической власти, ибо именно политическая власть есть официальное выражение противоположности классов внутри буржуазного общества.
   А до тех пор антагонизм между пролетариатом и буржуазией останется борьбой класса против класса, борьбой, которая, будучи доведена до высшей степени своего напряжения, представляет собой полную революцию. Впрочем, нужно ли удивляться, что общество, основанное на противоположности классов, приходит, как к последней развязке, к грубому противоречию, к физическому столкновению людей?
   Не говорите, что социальное движение исключает политическое движение. Никогда не бывает политического движения, которое не было бы в то же время и социальным.
   Только при таком порядке вещей, когда не будет больше классов и классового антагонизма, социальные эволюции перестанут быть политическими революциями. А до тех пор накануне каждого всеобщего переустройства общества последним словом социальной науки всегда будет:

   «Битва или смерть; кровавая борьба или небытие. Такова неумолимая постановка вопроса» (Жорж Санд) [65 - Цитата из введения к историческому роману Жорж Санд «Ян Жижка».].





   Ф. Энгельс. Немецкий социализм в стихах и прозе [66 - Работа над очерками «Немецкий социализм в стихах и прозе» была начата Энгельсом в конце 1846 г. Однако опубликованы они были только в ряде номеров «Deutsche-Brüsseler-Zeitung» в сентябре – декабре 1847 г.]


   1
   Карл Бек. «Песни о бедняке» [67 - Beck K. Lieder vom armen Mann. Leipzig, 1846.], или Поэзия «истинного социализма»

   «Песни о бедняке» начинаются песней, посвященной богатому дому.
 //-- Дому Ротшильдов --// 
   Чтобы избежать недоразумений, поэт, обращаясь к Богу, пишет: «ГОСПОДИН», а обращаясь к дому Ротшильдов: господин.
   Уже во вступлении у него проявляется свойственная ему мелкобуржуазная иллюзия, будто злато «владычествует по прихоти» Ротшильда, иллюзия, которая влечет за собой целый ряд фантастических представлений о могуществе дома Ротшильдов.
   Поэт не угрожает уничтожением действительного могущества Ротшильда, уничтожением общественных отношений, на которых оно покоится; он желает лишь более гуманного применения этого могущества. Он хнычет по поводу того, что банкиры являются не социалистическими филантропами, мечтателями, благодетелями человечества, а просто банкирами. Бек воспевает трусливое мещанское убожество, «бедняка», pauvre honteux [68 - Несчастного, не смеющего просить милостыню (фр.).], существо с ничтожными, благочестивыми и противоречивыми желаниями, «маленького человека» во всех его видах, но не гордого, грозного и революционного пролетария. Угрозы и упреки, которыми Бек осыпает дом Ротшильдов, вопреки всем добрым намерениям автора, производят на читателя более комическое впечатление, чем проповедь капуцина. Они покоятся на ребяческой иллюзии о могуществе Ротшильдов, на полном непонимании связи этого могущества с существующими отношениями, на глубоком заблуждении относительно средств, которые Ротшильды должны применять, чтобы стать силой и оставаться силой. Малодушие и глупость, бабская сентиментальность, жалкое прозаически-трезвенное мелкобуржуазное филистерство – таковы те музы, которые вдохновляют эту лиру, и они напрасно силятся казаться страшными. Они становятся лишь смешными. Их искусственно низкий бас постоянно срывается на комический фальцет; в их драматическом изображении титаническая борьба Энцелада [69 - Энцелад (или Энкелад) – персонаж древнегреческой мифологии, один из гигантов, сражавшихся с богами-олимпийцами.] превращается в шутовское кувырканье клоуна.

     По прихоти твоей владычествует злато
     . . . . . . . . . .
     О, будь твои деянья столь прекрасны,
     Столь сердце велико, как власть твоя! (с. 4).

   Жаль, что власть принадлежит Ротшильду, а нашему поэту – сердце. «Если б их слить воедино, это было бы слишком для мира» (г-н Людвиг Баварский) [70 - Перефразированная цитата из «Двустиший» Людвига I, баварского короля.].
   Первый, кто противопоставляется Ротшильду, это, конечно, сам певец, и именно немецкий певец, обитающий в «высоких и святых мансардах».

     Поет о праве, истине, свободе,
     Об этом БОГЕ в триедином роде,
     Рождающая песни лира бардов.
     И человека пенье побуждает
     Идти за гением (с. 5).

   Этот «БОГ», заимствованный из эпиграфа «Leipziger Allgemeine Zeitung» [71 - «Leipziger Allgemeine Zeitung» («Лейпцигская всеобщая газета») – немецкая ежедневная газета, выходила с 1837 г. В начале 40-х гг. XIX в. – прогрессивная буржуазная газета. Эпиграфом ее были слова: «Истина и право, свобода и закон».], не производит на еврея Ротшильда никакого впечатления уже благодаря своей троичности; напротив, на немецкое юношество он оказывает поистине магическое действие.

     И властно зовет исцеленная юность
     . . . . . . . . .
     И животворного пламени семя
     Всходит сотнями славных имен
     в наше время (с. 6).

   Ротшильд судит о немецких поэтах иначе:

     И песню нашу, посланницу неба,
     Зовешь ты жаждою славы и хлеба.

   Напрасно юность властно зовет и поднимаются сотни славных имен, слава которых в том и состоит, что они ограничиваются простым воспламенением; напрасно «трубы зовут к борьбе отважно», а «сердце так громко стучит среди ночи». —

     Глупое сердце! Оно, как заклятье,
     Чует божественное зачатье (с. 7).

   О это глупое сердце, эта Дева Мария! – Напрасно

     О юность, этот мрачный Саул
     На Бога ропщет, на себя. (См. Карл Бек. «Саул». Лейпциг, Энгельман, 1840.)

   Вопреки всему этому Ротшильд придерживается вооруженного мира, который, по мнению Бека, от него лишь одного и зависит.
   Газетное сообщение, что святая Папская область послала Ротшильду орден Спасителя, служит нашему поэту поводом для доказательства, что Ротшильд не спаситель; с таким же успехом это могло бы служить поводом для не менее интересного доказательства, что Христос, хотя он и был Спасителем, не был кавалером ордена Спасителя.

     Ты ли Спаситель? (с. 11).

   И он доказывает Ротшильду, что тот не боролся в страшную ночь, как Христос, что он никогда не приносил в жертву гордого, земного могущества

     Ради той кроткой и благостной цели,
     Что ДУХ великий тебе предназначил (с. 11).

   Следует упрекнуть великий ДУХ в том, что он не проявляет большой силы духа в выборе своих миссионеров и обращается с призывом к совершению благостных дел не по надлежащему адресу. Все величие его заключается лишь в размере букв.
   Недостаточная способность Ротшильда к роли спасителя подробно доказывается ему на трех примерах: на его поведении по отношению к Июльской революции, к полякам и к евреям.

     Вот Франции доблестный сын восстал (с. 12),

   словом, вспыхнула Июльская революция.

     Ты был ли готов? Звенело ли злато,
     Как трель жаворонка – певуньи крылатой
     Навстречу весне, что весь мир возрождает
     И наших желаний горячих рой,
     Познавших в груди безмятежный покой,
     Обновленным к жизни от сна пробуждает? (с. 12).

   Возродившая мир весна была весной буржуа, для которого, само собой разумеется, звон злата – золота Ротшильда, как и всякого другого, – был торжествующим и сладким пением жаворонка. Правда, желания, которые во время Реставрации безмятежно покоились не только в груди людей, но и в вентах карбонариев [72 - Французское тайное заговорщическое общество карбонариев было основано в конце 1820 – начале 1821 г. по образцу итальянского общества того же названия. Ячейки этого общества назывались вентами.], в это время обновленными пробудились к жизни, и бедняк Бека оказался не у дел. Впрочем, как только Ротшильд убедился в том, что новое правительство имеет солидную базу, его жаворонки беззаботно запели, разумеется, за обычные проценты.
   То, что Бек целиком находится во власти мелкобуржуазных иллюзий, обнаруживается в апофеозе Лаффита, противопоставляемого им Ротшильду:

     Подле рождающих зависть хором
     Бюргера домик, подобный святыне (с. 13),

   т. е. дом Лаффита. Восторженный мелкий буржуа гордится бюргерской скромностью своего дома в противоположность рождающим зависть хоромам Ротшильда. Его идеал, тот Лаффит, который рисуется в его воображении, конечно, также должен жить в скромной бюргерской обстановке; отель Лаффита уменьшается до размеров дома немецкого бюргера. Сам Лаффит изображается в нем в виде добродетельного домохозяина, мужа чистого сердцем; он сравнивается с Муцием Сцеволой [73 - Муций Сцевола – легендарный герой Древнего Рима; будучи схваченным врагами-этрусками, осаждавшими Рим, держал свою правую руку на огне как доказательство доблести римлян.], он будто бы пожертвовал своим состоянием, чтобы двинуть вперед человека и свой век (не имеет ли Бек в виду парижский «Siècle»? [74 - В оригинале обыгрывается слово «век»: подразумевается, с одной стороны, «столетие», с другой – название газеты («Siècle»), отражавшей в период написания статьи взгляды мелкой буржуазии.]). Бек называет его мечтательным мальчиком, под конец – нищим. Трогательно изображены его похороны:

     В процессии за гробом шла
     Чуть слышным шагом Марсельеза (с. 14).

   Рядом с Марсельезой следовала карета королевской семьи, а непосредственно за ней г-н Созе, г-н Дюшатель и все толстобрюхие и алчные хищники палаты депутатов.
   Насколько же должны были стихнуть шаги Марсельезы, когда после Июльской революции Лаффит, с триумфом вводя своего «кума» [75 - В оригинале слово «Kompère» – от французского «compère», имеющего двойной смысл: кум и соучастник в интриге, авантюре.], герцога Орлеанского, в ратушу, произнес ошеломляющую фразу: отныне господствовать будут банкиры!
   Что касается поляков, то поэт ограничивается лишь упреком Ротшильду, что тот не оказался достаточно щедрым по отношению к эмигрантам. Здесь нападение на Ротшильда превращается в анекдот в подлинно провинциальном стиле и вообще утрачивает всякую видимость нападения на власть денег, представляемую Ротшильдом. Буржуа, как известно, повсюду, где они господствуют, приняли поляков весьма любезно и даже с энтузиазмом.
   Вот пример этого бреда: появляется поляк, просит подаяния и молит; Ротшильд дает ему серебряную монету, поляк,

     Монету взяв, дрожит от счастья,
     Благословив тебя, твой род и племя, —

   положение, от которого польский комитет в Париже до сих пор в общем избавлял поляков. Вся эта сцена с поляком служит для нашего поэта лишь поводом самому стать в позу:

     Но счастья нищего жалкий кусок
     С презреньем бросаю я в твой кошелек
     От имени людей, влачащих бремя! (с. 16).

   Чтобы попасть подобным образом в кошелек, нужна большая ловкость и опыт в метании в цель. Наконец, Бек обеспечивает себя и на случай обвинения в оскорблении действием, так как он действует не от своего имени, а от имени людей.
   Ротшильд уже на с. 9 упрекается в том, что он принял грамоту о присвоении прав гражданства от разжиревшей столицы Австрии,

     Где твой затравленный единоверец
     Платит за воздух, за солнца свет.

   Бек полагает даже, что Ротшильд вместе с этой венской грамотой о правах гражданства приобрел счастье свободного человека.
   Теперь, на с. 19, он обращается к нему с вопросом:

     Освободил ли ты свой собственный народ,
     Что вечно жаждет и страдает?

   Итак, Ротшильд должен был бы стать спасителем евреев. Но как он должен был сделать это? Евреи избрали его королем, так как он обладал наиболее тугой золотой мошной. Он должен был бы научить их презирать золото, «отречься от него во имя блага мира» (с. 21).
   Он должен был бы заставить их забыть об эгоизме, плутовстве и ростовщичестве, – словом, ему следовало бы выступить в роли проповедника нравственности и покаяния, в рубище и с головой, посыпанной пеплом. Это отважное требование нашего поэта равносильно тому, как если бы он потребовал от Луи-Филиппа, чтобы тот внушил буржуа – питомцу Июльской революции – мысль об упразднении собственности. Если бы Ротшильд и Луи-Филипп настолько утратили разум, они бы очень скоро лишились своей власти, но ни евреи не отказались бы от торгашества, ни буржуа не забыли бы о собственности.
   На с. 24 Ротшильду делается упрек, что он высасывает из буржуа все соки, как будто не следовало бы желать, чтобы у буржуа высасывали все соки.
   На с. 25 сказано, будто бы Ротшильд опутал государей. Но разве не нужно с ними так поступать?
   Мы уже имели достаточно доказательств того, какое сказочное могущество Бек приписывает Ротшильду. Но далее все идет crescendo [76 - Все возрастая (ит.).]. После того как на с. 26 он предается мечтаниям о том, чего бы только он (Бек) ни сделал, если бы был собственником солнца, – а именно, он не сделал бы и сотой доли того, что солнце делает и без него, – ему внезапно приходит в голову мысль, что Ротшильд является не единственным грешником, но что рядом с ним существуют и другие богачи. Но

     Наставником сделался ты поневоле.
     Учились богатые в этой школе.
     Ты должен ведь был их в жизнь ввести,
     Их совестью стать в земном пути.
     Они одичали – ты был хладнокровен,
     Погрязли в разврате – ты в этом виновен (с. 27).

   Итак, развитие торговли и промышленности, конкуренцию, концентрацию собственности, государственные долги и ажиотаж, – короче говоря, все развитие современного буржуазного общества г-н Ротшильд мог бы предотвратить, если бы он был лишь немного совестливее. Надо действительно обладать toute la désolante naïveté de la poésie allemande [77 - Всей несносной наивностью немецкой поэзии (фр.).], чтобы отважиться напечатать такие детские сказки. Ротшильд превращается здесь в настоящего Аладдина.
   Не довольствуясь этим, Бек наделяет Ротшильда

     Головокружительно величественной ролью
     . . . . . . . . . . .
     Умерить все страданья мира.

   Такую миссию не могли бы выполнить даже в самой небольшой степени все капиталисты мира, вместо взятые. Неужели поэт не замечает, что он становится тем смешнее, чем возвышеннее и сильнее он старается быть, что все его упреки Ротшильду превращаются в самую низкую лесть, что он прославляет могущество Ротшильда так, как этого не мог бы сделать самый угодливый панегирист? Ротшильд должен был себя поздравить, наблюдая, в виде какого гигантского пугала отражается его маленькая личность в мозгу немецкого поэта.
   После того как наш поэт облек в стихотворную форму невежественные романтические фантазии немецкого мелкого буржуа о могуществе крупного капиталиста и упования на его добрую волю, после того как в сознании своей головокружительно величественной роли он головокружительно раздул фантазию об этом могуществе, он высказывает моральное возмущение мелкого буржуа по поводу контраста между идеалом и действительностью и при этом в таком пароксизме патетики, который способен вызвать гомерический хохот даже у пенсильванского квакера:

     Пылал мой лоб, я мысли гнал прочь,
     Не в силах об этом думать всю ночь (21 декабря)
     . . . . . . . . . .
     Вставали волосы дыбом невольно,
     Я словно хватался за сердце БОГА,
     Как звонарь за канат на своей колокольне (с. 28).

   Этим он, наверное, окончательно свел в могилу старика. Он полагает, что «духи истории» доверили ему здесь мысли, которых он не должен был бы высказывать ни вслух, ни про себя. И вот наконец он приходит к отчаянному решению протанцевать канкан в своем собственном гробу:

     Когда-нибудь сладостно мой скелет
     В истлевшем саване содрогнется,
     Едва услышит в могиле мой [скелета] прах,
     Что жертвы дымятся на алтарях (с. 29).

   Я начинаю побаиваться мальчика Карла.
   Песня о доме Ротшильдов, собственно, закончена. Теперь следуют, как это обычно принято у современных лириков, рифмованные размышления об этой песне и о роли, которую играет в ней поэт.

     Я знаю, что могучей дланью
     Избить меня можешь до крови, до боли (с. 30),

   т. е. отсчитать ему пятьдесят ударов. Австриец не может забыть о порке. Перед лицом этой опасности ему придает мужества возвышенное чувство:

     Но без колебанья, по БОЖЬЕЙ воле, Что думал, то пел, по его желанью.

   Немецкий поэт поет всегда по приказу. Конечно, ответственность несет господин, а не слуга, и поэтому и Ротшильд должен иметь дело с БОГОМ, а не с Беком, его слугой. Вообще, для современных лириков стало правилом:
   1) хвастаться опасностью, которой они будто бы подвергаются из-за своих безобидных стихов;
   2) получать побои и взывать после этого к Богу.
   Песнь «Дому Ротшильдов» заканчивается выражением высоких чувств по поводу той же песни, о которой автор, клевеща сам на себя, говорит:

     Горда и свободна, тебя покорит
     И скажет, чему присягает с верой (с. 32),

   т. е. собственному совершенству, как раз проявляющемуся в этих заключительных строках. Мы боимся, однако, как бы Ротшильд не привлек Бека к суду не за его песнь, а за эту ложную присягу.
 //-- О, если б вы простерли златую благодать! --// 
   Поэт призывает богатых оказывать помощь нуждающемуся,

     Пока трудом его не сыты
     Его жена и сын.

   И все это для того,

     Чтоб мог он добрым оставаться,
     Как человек и гражданин,

   т. е. summa summarum [78 - В итоге всего (лат.).] добрым мещанином [79 - Игра слов: «Bürger» – «гражданин»; «Mann» – «человек»; «Bürgersmann» – «мещанин».]. Бек вернулся, таким образом, к своему идеалу.
 //-- Слуга и служанка --// 
   Поэт воспевает две благочестивые души, которые, как это в высшей степени скучно описывается, лишь после многих лет скудного существования и нравственного образа жизни целомудренно взбираются наконец на супружеское ложе.

     Целоваться? Они стыдились. Шалили беззвучно.
     Ах, цветок любви распустился, но цветок с зимой неразлучный,
     Танец на костылях, о боже, мотылек, огнем опаленный,
     Не то ребенок цветущий, не то старик утомленный.

   Вместо того чтобы закончить этой единственно хорошей строфой во всем стихотворении, автор и после этого все еще продолжает ликовать и трепетать от радости, и именно по поводу мелкой собственности, по поводу того, что «утварь своя вокруг своего очага появилась». Эта фраза произносится им не иронически, а сопровождается пролитыми всерьез слезами грусти. Но и это все еще не конец:

     Лишь Бог – господин их, что, звезды скликая в небе высоком,
     На раба, разбившего цепи, взирает благостным оком.

   Этим счастливо устраняются всякие следы остроумия. Малодушие и неуверенность Бека постоянно дают о себе знать, побуждая его до предела растягивать каждое стихотворение и мешая ему кончить до тех пор, пока он сентиментальностью не докажет всего своего филистерства. Он, по-видимому, нарочно избрал гекзаметры Клейста, чтобы заставить читателя томиться той же скукой, на какую в силу своей трусливой морали обрекли себя оба влюбленных в течение долгого испытательного периода.
 //-- Еврей-старьевщик --// 
   В описании еврея-старьевщика встречается несколько наивных, премилых мест вроде:

     Летит неделя, оставляя
     Всего пять дней твоим трудам.
     О, торопись! Без передышки
     Трудись, трудись, чтоб ты был сыт!
     Отец в субботу запрещает,
     Сын в воскресенье не велит.

   Ниже, однако, Бек целиком впадает в либерально-младогерманскую [80 - Младогермащы – представители литературной группы «Молодая Германия», возникшей в 30-х гг. XIX в. в Германии и находившейся под влиянием Гейне и Бёрне.] болтовню о евреях. Поэзия здесь исчезает настолько, что кажется, будто слушаешь золотушную речь в золотушной саксонской сословной палате: ты не можешь стать ни ремесленником, ни «старшиной мелких торговцев», ни земледельцем, ни профессором, но медицинская карьера тебе открыта. Поэтически это выражено так:

     Запрещены тебе ремесла,
     Не можешь земледельцем быть.
     Ты как учитель с молодежью
     Не можешь с кафедры говорить.
     . . . . . . . . .
     В селе больных лечить ты должен.

   Разве подобным же образом нельзя было бы изложить в стихах прусский свод законов или переложить на музыку стихи г-на Людвига Баварского?
   После того как еврей продекламировал своему сыну:

     Трудиться должен, должен биться,
     Чтоб деньги и добро добыть,

   он его утешает:

     Но честность все же сохранишь.

 //-- Лорелея --// 
   Эта Лорелея – не что иное, как золото.

     И низость бьет волной широкой
     В обитель чистоты высокой,
     И счастье тонет в ней.

   В этом излиянии душевной чистоты и в этом потоплении счастья содержится в высшей степени удручающая смесь пошлого и высокопарного. За сим следуют тривиальные тирады о предосудительности и безнравственности денег.

     За златом, за богатством рыщет [любовь],
     Родных сердец и душ не ищет,
     Не ищет рая в шалаше.

   Если бы влияние денег ограничилось даже тем, что они раз венчали бы немецкое искание родных сердец и родственных душ и шиллеровского шалашика, в котором находит приют любящая счастливая пара, то и тогда можно было бы уже признать за ними революционную роль.
 //-- Песнь под бой барабанов --// 
   В этом стихотворении наш социалистический поэт опять показывает, как, погрязнув в немецком мещанском убожестве, он в силу этого постоянно вынужден портить и тот слабый эффект, который он производит.
   Под бой барабанов выступает полк. Народ призывает солдат участвовать с ним в общем деле. Радуешься тому, что поэт наконец проявил мужество. Но увы, в конце концов мы узнаем, что речь идет лишь об именинах императора и обращение народа – это лишь мечтательная импровизация, которой украдкой занимается присутствующий на параде юноша, вероятно гимназист:

     Так юный с пылким сердцем грезит.

   Тот же сюжет с той же развязкой под пером Гейне превратился бы в горчайшую сатиру на немецкий народ; у Бека же получилась лишь сатира на самого поэта, отождествляющего себя с юношей, беспомощно предающимся мечтам. У Гейне мечты бюргера намеренно были бы вознесены, чтобы затем так же намеренно низвергнуть их в действительность. У Бека сам поэт разделяет эти фантазии и, конечно, получает такие же повреждения, когда сваливается в мир действительности. Первый вызывает в бюргере возмущение своей дерзостью, второй, в котором бюргер видит родственную душу, действует на него успокаивающе. Пражское восстание [81 - Имеется в виду восстание текстильщиков Праги во второй половине июня 1844 г.] дало ему, впрочем, возможность воспроизводить кое-что совсем в другом роде, чем этот фарс.
 //-- Переселенец --// 

     Я отломил лишь ветку,
     Донес о том лесник.
     Помещик целил метко,
     Вот на щеке отметка.

   Не хватает только, чтобы и донос лесника был изложен такими же стихами.
 //-- Деревянная нога --// 
   Здесь поэт пытается повествовать и терпит поистине жалкую неудачу. Эта полная неспособность к повествованию и изображению, проявляющаяся во всей книге, характерна для поэзии «истинного социализма». «Истинный социализм» в своей неопределенности делает невозможным установление связи между отдельными фактами, о которых нужно рассказать, и общими условиями, чтобы таким образом выявить в этих фактах все, что в них есть яркого и значительного. Поэтому «истинные социалисты» и в своей прозе избегают касаться истории. Там, где они не могут уклониться от нее, они довольствуются либо философской конструкцией, либо сухо и скучно регистрируют отдельные несчастные случаи и социальные явления. И всем им, как прозаикам, так и поэтам, не хватает необходимого для рассказчика таланта, что связано с неопределенностью всего их мировоззрения.
 //-- Картофель --// 
   На мотив: «Утренняя заря, утренняя заря!»


     Хлеб святой!
     Ты приходишь в час крутой.
     Ты приходишь волей неба
     К людям, в мир, что жаждет хлеба.
     Умер ты – вкушай покой!

   Во второй строфе он называет картофель

     Той частицей, что одна
     От Эдема нам осталась,

   и так характеризует картофельную болезнь:

     Губит ангелов чума!

   В третьей строфе Бек советует бедняку надеть траур:

     $$$$$О бедняк!
     Траур надевай, коль так.
     Для тебя уж все пропало —
     Ах, последнего не стало! Плачь, кто может, пуст очаг.


     $$$$$О печальная страна! Бог твой умер, ты одна,
     Но утешься, край суровый, —
     Искупитель к жизни новой
     Вновь восстанет ото сна!

   Плачь, кто может плакать, вместе с поэтом. Если бы он не испытывал такого же недостатка в энергии, как его бедняк в доброкачественном картофеле, он порадовался бы тому напитку, который получен был прошлой осенью из картофеля, этого бога буржуазии, одного из устоев существующего буржуазного общества. Немецкие землевладельцы и буржуа могли бы без всякого ущерба разрешить петь это стихотворение в церквах.
   Бек заслуживает за свое рвение венка из цветов картофеля.
 //-- Старая дева --// 
   Мы не будем подробно разбирать это стихотворение, так как оно бесконечно длинно и растянулось на девяносто невыразимо скучных страниц. Старая дева, в цивилизованных странах существующая в большинстве случаев только номинально, представляет собой в Германии значительное «социальное явление».
   Самая обычная манера социалистически-самодовольного рассуждения заключается в том, чтобы говорить: все было бы хорошо, если бы только, с другой стороны, не было бедных. Такое рассуждение можно было бы применить к любому предмету. Подлинное содержание его заключается в филантропически-лицемерном мелкобуржуазном филистерстве, которое полностью приемлет положительные стороны существующего общества и причитает лишь по поводу того, что наряду с этим существует и отрицательная сторона – бедность; филистерство это целиком срослось с современным обществом и желало бы только, чтобы оно продолжало существовать, но без условий его существования.
   Бек повторяет это рассуждение в своем стихотворении, часто в крайне тривиальной форме, например он пишет по случаю Рождества:

     О день, отрадный всем сердцам,
     Вдвойне милей ты был бы нам,
     Когда бы этот праздник желанный
     Не пробуждал в душе бедного мальчугана
     Зависти, первого из грехов:
     В окно к богатому товарищу смотрит без слов,
     А в сердце его богохульства буря.
     Да. . . . . . . .
     . . . как наслаждался бы слух мой игрой
     Детства счастливого в праздничном доме,
     Если б тогда же в трущобе сырой
     Бедность не мерзла на грязной соломе.

   В этом бесформенном, бесконечно длинном стихотворении встречаются, впрочем, отдельные хорошие места, например изображение люмпен-пролетариата:

     Он каждый день напрасно рыщет,
     Еду в зловонных ямах ищет,
     Как воробей свой корм дневной,
     Он чинит, точит день-деньской,
     Стирает вспухшею рукой,
     Тележку тащит, еле жив,
     С горой незрелых груш и слив:
     «Кто купит? Кто?» – в слезах поет
     И для гроша в грязи снует.
     И на углу во славу Божью
     – Ведь в Бога свято верит он —
     Протягивает руку с дрожью:
     Есть против нищенства закон.
     Хотя и глух он, и немолод,
     Бренчит на арфе в дождь и холод;
     Из года в год все песнь одна
     Звучит у каждого окна,
     И няньку он плясать зовет,
     А сам не слышит, что поет;
     Он освещает улиц тьму,
     Но света нет в его дому.
     Он рубит лес и тащит груз,
     Но, потеряв к работе вкус,
     Стал вором, сводником, ханжой
     И пропил совесть и разум свой.

   Бек впервые поднимается здесь над уровнем обычной немецко-бюргерской морали, вкладывая эти стихи в уста старого нищего, дочь которого просит отца отпустить ее на свидание с офицером. Он рисует ей в приведенных выше стихах полную горечи картину положения тех классов, к которым принадлежал бы ее ребенок, и черпает свои возражения непосредственно из условий ее существования, не читая ей при этом – этого нельзя не признать – моральной проповеди.
 //-- Не укради --// 
   Нравственный слуга одного русского, которого он сам называет добрым барином, обкрадывает ночью своего показавшегося ему спящим господина, чтобы помочь своему старому отцу. Русский крадется за ним и, глядя через его плечо, читает следующее письмецо, которое тот пишет своему старику:

     Я украл – возьми же деньги,
     Вымоли, отец, у Спаса,
     Чтобы с высоты престола
     Даровал он мне прощенье.
     Сна и отдыха не зная,
     Буду я теперь трудиться:
     Пусть украденное мною
     Вновь владельцу возвратится.

   Добрый барин нравственного слуги так растроган этим ужасным открытием, что не может произнести ни слова и, благословляя, кладет свою руку на голову слуги.

     Но уже лежит тот трупом:
     Сердце в страхе разорвалось.

   Можно ли написать что-либо более комичное? Бек опускается здесь ниже уровня Коцебу и Иффланда; трагедия слуги превосходит даже мещанскую драму.
 //-- Новые боги и старые страдания --// 
   В этом стихотворении высмеиваются – и часто метко – Ронге, «Друзья света» [82 - «Друзья света» – религиозное течение, направленное против господствовавшего в официальной протестантской церкви пиетизма, отличавшегося крайним мистицизмом и ханжеством. Эта религиозная оппозиция была одной из форм проявления недовольства немецкой буржуазии 40-х гг. XIX в. реакционными порядками в Германии.], евреи нового поколения, парикмахер, прачка, лейпцигский бюргер с его умеренной свободой. Под конец поэт оправдывается перед филистерами, которые будут обвинять его за это, хотя и он

     О свете песнь
     Пропел навстречу тьме и буре.

   Он излагает затем даже социалистически видоизмененное, основанное на своеобразном натур-деизме учение о братской любви и практической религии и противопоставляет, таким образом, одно свойство своих противников другому их свойству. Таким образом, Бек никак не может кончить без того, чтобы снова себя не погубить, так как он сам глубоко погряз в немецком убожестве и слишком много рассуждает о себе, о поэте, витающем в своей поэзии. Поэт вообще у современных лириков снова стал невероятно прилизанной, необычайно напыщенной фигурой. Это не активное существо, которое живет в действительном мире и пишет стихи, это «поэт», парящий в облаках, но облака эти – не что иное, как туманные фантазии немецкого бюргера. – Бек постоянно переходит от невероятнейшей высокопарности к самой трезвенной мещанской прозе, от мелкого воинственного юмора, направленного против существующих условий, к сентиментальному примирению с ними. То и дело он спохватывается, что ведь это он-то и есть de quo fabula narrator [83 - Тот, о ком идет речь (лат).]. Его песни оказывают поэтому не революционное действие, а действуют, как

     Три шипучих порошка,
     Останавливающие кровь (с. 293).

   Вся книга весьма характерно заканчивается поэтому следующим бессильным нытьем, выражающим покорность:

     Когда, о боже, будем
     Мы жить, как должно людям?
     Страдая, жажду я вдвойне,
     Вдвойне устал я от терпенья.

   Бек бесспорно обладает большим талантом и большей природной энергией, чем большинство немецкой литературной мелкоты. Его единственное несчастье – это немецкое убожество, к теоретическим формам которого принадлежат и напыщенно-слезливый социализм, и младогерманские реминисценции Бека. Пока общественные противоречия не примут в Германии более острой формы, благодаря более определенному размежеванию классов и быстрому завоеванию политической власти буржуазией, в самой Германии немецкому поэту надеяться особенно не на что. С одной стороны, для него невозможно выступать революционно в немецком обществе, так как сами революционные элементы еще слишком неразвиты; с другой стороны, окружающее его со всех сторон хроническое убожество действует слишком расслабляюще, лишая его возможности подняться над ним, быть свободным от него и высмеивать его без риска самому вновь в него впасть. Всем немецким поэтам, у которых есть хоть какой-нибудь талант, пока что можно посоветовать только одно – переселиться в цивилизованные страны.


   2
   Карл Грюн. «О Гёте с человеческой точки зрения»

 -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  
 -------


   Г-н Грюн, чтобы отдохнуть от трудов, которые доставило ему его «Социальное движение во Франции и Бельгии», бросает взгляд на социальный застой у себя на родине. Для разнообразия он решил на этот раз взглянуть на старого Гёте «с человеческой точки зрения». Сменив семимильные сапоги на домашние туфли и надев шлафрок, он самодовольно потягивается в своем кресле:

   «Мы не пишем комментариев, мы берем лишь то, что лежит под рукой» (с. 244).

   Он устроился весьма уютно:

   «Розы и камелии я поставил у себя в комнате, резеду и фиалки у открытого окна» (с. III). «И прежде всего никаких комментариев!.. Но вот собрание сочинений на стол, немного запаха роз и резеды в комнате! Посмотрим, как далеко мы подвинемся… Только плут дает больше, чем он имеет» (с. IV, V).

   При всей своей nonchalance [85 - Небрежности, нерадивости (фр.).] г-н Грюн совершает в этой книге величайшие подвиги. Но это не удивляет нас после того, как мы слышали от него самого, что он – человек, который «готов был прийти в отчаяние от ничтожества общественных и личных отношений» (с. III), который «чувствовал на себе узду Гёте, когда ему грозила опасность затеряться в чрезмерном и бесформенном» (там же), и который обладает «высоким чувством человеческого призвания, принадлежащего нашей душе, хотя бы это вело в ад!» (с. IV). Мы уже больше ничему не удивляемся, после того как мы узнали, что уже раньше он «однажды обратился с вопросом к „человеку“ Фейербаха», с вопросом, на который хотя и «легко было бы ответить», но который все же для указанного «человека» оказался, по-видимому, слишком трудным (с. 277); после того как мы увидели, как г-н Грюн на с. 198 «выводил самосознание из тупика», как на с. 102 он хочет даже отправиться «ко двору русского императора», а на с. 305 громовым голосом возглашает на весь мир: «Анафема тому, кто с помощью закона хочет создать новое положение, которое должно быть длительным!» Мы готовы ко всему, когда г-н Грюн на с. 187 собирается «обнюхать идеализм» и «превратить» его «в уличного мальчишку», когда он обдумывает, как бы «стать собственником», «богатым, богатым собственником, чтобы иметь возможность платить налог, дающий право на избрание в парламент человечества и на включение в список присяжных, которые выносят решения о человеческом и нечеловеческом».
   Разве это может ему не удаться, ему, стоящему «на безымянной почве общечеловеческого» (с. 182)? Его не страшат даже «ночь и ее ужасы» (с. 312): убийство, прелюбодеяние, воровство, проституция, распутство и пороки, порожденные гордыней. Правда, на с. 99 он признается, что он уже «испытал бесконечную боль, когда человек ловит себя на том, что он ничтожен». Правда, сам он «ловит» себя на глазах у публики на «том же» в связи с фразой:

     С тобою схож лишь дух, который сам ты познаешь, —
     Не я [86 - Гёте. «Фауст», часть I, сцена первая («Ночь»).].

   Происходит это следующим образом:

   «В этих словах как бы сливаются удары молнии и раскаты грома и в то же время разверзается земля. В этих словах разрывается завеса перед храмом, раскрываются могилы… наступают сумерки богов и древний хаос… звезды опять сталкиваются друг с другом, единственный хвост кометы мгновенно сжигает маленькую землю, и все, что остается, – это лишь чад, дым и пар. И если представить себе самое ужасное разрушение… все же это еще ничто по сравнению с тем уничтожением, которое таится в этих немногих словах!» (с. 235, 230).

   Правда, когда г-н Грюн доходит «до самой крайней границы теории», в частности на с. 295, у него «как бы ледяные струи бегут по спине и настоящий ужас пронизывает его члены». Однако он целиком преодолевает все это, ибо он ведь является членом «великого масонского ордена человечества» (с. 317)!
   Take it all in all [87 - Таким он был во всем (англ.). Перефразированная строка из трагедии Шекспира «Гамлет».]. Обладая такими качествами, г-н Грюн будет иметь успех на любом поприще. Прежде чем мы перейдем к его плодотворным рассуждениям о Гёте, отправимся вместе с ним в некоторые побочные области его деятельности.
   Прежде всего в область естествознания, так как «познание природы», согласно с. 247, – это «единственно положительная наука» и в то же время «не в меньшей степени проявление совершенства гуманистического» (vulgo [88 - Попросту, в просторечии (лат.).] человеческого) «человека». Соберем тщательно все положительное, что сообщает нам г-н Грюн об этой единственно положительной науке. Он не вдается здесь, правда, в подробности этой науки и лишь, прохаживаясь в сумерки по своей комнате, роняет несколько замечаний; однако при этом он «не в меньшей степени» совершает «самые положительные» чудеса.
   По поводу приписываемой Гольбаху «Системы природы» [89 - Энгельс имеет в виду книгу: «Systeme de la Nature ou Des Loix du Monde Physique et du Monde Moral». Par M. Mirabaud, Secretaire Perpetuel et l’un des Quarante de l’Academie Francaise. Londres, 1770 («Система природы, или О законах мира физического и мира духовного». Сочинение г-на Мирабо, непременного секретаря и одного из сорока членов Французской Академии. Лондон, 1770). Действительным автором книги был французский материалист П. А. Гольбах, поставивший на своей книге, в целях конспирации, фамилию умершего в 1760 г. секретаря Французской Академии Ж. Б. Мирабо.] он делает следующее открытие:

   «Здесь невозможно разобраться, каким образом система природы обрывается на полпути, обрывается в том пункте, где из необходимости церебральной системы должны были бы пробиться свобода и самоопределение» (с. 70).

   Г-н Грюн мог бы совершенно точно указать пункт, в котором «из необходимости церебральной системы» «пробивается» то одно, то другое, и человек, таким образом, получает затрещины и по внутренней стороне черепа. Г-н Грюн мог бы дать самые точные и подробные сведения по тому пункту, который до сих пор совершенно не поддавался наблюдению, а именно о процессе выработки сознания в мозгу. Но увы! В книге о Гёте с человеческой точки зрения «это не может быть изложено».
   Дюма, Плейфер, Фарадей и Либих до сих пор простодушно придерживались того мнения, что кислород – газ, лишенный как вкуса, так и запаха. Но г-н Грюн, зная, что все кислое щиплет язык, объявляет «кислород» на с. 75 «едким». Точно так же он обогащает на с. 229 новыми фактами и акустику, и оптику: вызвав в этом месте появление «очистительного шума и сияния», он тем самым делает несомненной очистительную силу звука и света.
   Не довольствуясь этим блестящим обогащением «единственно положительной науки», не довольствуясь и теорией внутренних затрещин, г-н Грюн открывает на с. 94 новую кость: «Вертер – это человек, которому недостает позвоночной кости, который не стал еще субъектом». До сих пор господствовало ошибочное мнение, что у человека имеется свыше двух дюжин позвонков. Г-н Грюн не только сводит эти многочисленные кости к их нормальному единству, но и открывает к тому же, что эта исключительная позвоночная кость обладает замечательным свойством делать человека «субъектом». «Субъект» – г-н Грюн – заслуживает за это открытие особой позвоночной кости.
   Наш от случая к случаю естествоиспытатель следующим образом формулирует под конец свою «единственно положительную науку» о природе:

     «Разве природы ядро
     Не в человеческом сердце? [90 - Из стихотворения Гёте «Ультиматум» (цикл «Бог и мир»).]


   Ядро природы – в сердце человека. В человеческом сердце – ядро природы. Природа имеет свое ядро в человеческом сердце» (с. 250).

   С разрешения г-на Грюна мы добавляем: в сердце человека – ядро природы. В сердце – ядро природы человека. В человеческом сердце природа имеет свое ядро.
   На этом выдающемся «положительном» разъяснении мы оставляем область естествознания, чтобы перейти к политической экономии, которая, к сожалению, согласно вышеизложенному, не является «положительной наукой». Пренебрегая этим, г-н Грюн действует и здесь хотя и на авось, но в высшей степени «положительно».

   «Индивид выступил против индивида, и так возникла всеобщая конкуренция» (с. 211).

   Это значит, что смутное и таинственное представление немецких социалистов о «всеобщей конкуренции» вступило в жизнь, «и так возникла конкуренция». Аргументы не приводятся, несомненно, потому, что политическая экономия не есть положительная наука.

   «В Средние века презренный металл был еще скован верностью, любовью и благочестием; XVI век разбил эти оковы, и деньги обрели свободу» (с. 241).

   Мак-Куллох и Бланки, которые до сих пор находились во власти заблуждения, будто деньги «в Средние века были скованы» отсутствием сообщения с Америкой и гранитными массами, закрывавшими в Андах жилы «презренного металла», – Мак-Куллох и Бланки будут голосовать за посылку Грюну благодарственного адреса за это открытие.
   Истории, которая тоже не является «положительной наукой», г-н Грюн пытается придать положительный характер, противопоставляя фактам, почерпнутым из традиции, ряд фактов, почерпнутых из своего воображения.
   На с. 91 «Катон Аддисона закалывает себя кинжалом на английской сцене за сто лет до Вертера», обнаруживая, таким образом, поразительное пресыщение жизнью. Оказывается, что он «закалывает» себя тогда, когда его автор, родившийся в 1672 году, был еще младенцем [91 - Трагедия английского писателя Аддисона «Катон» была написана в 1713 г.; роман Гёте «Страдания молодого Вертера» – в 1774 г.].
   На с. 175 г-н Грюн исправляет дневники Гёте, указывая, что в 1815 году свобода печати не была «провозглашена» немецкими правительствами, но лишь «обещана». Таким образом, все те ужасы, которые нам рассказывают зауэрландские и прочие филистеры о четырех годах свободы печати, с 1815 по 1819 год, о том, как все их грязные дела и скандальные истории были извлечены прессой на свет божий и как, наконец, союзные постановления 1819 года [92 - Союзные постановления 1819 г. – ряд реакционных постановлений (введение цензуры, установление надзора над университетами, запрещение студенческих обществ, учреждение центральной следственной комиссии для преследования лиц, заподозренных в оппозиционной деятельности), выработанных в августе 1819 г. в Карлсбаде (Карловы Вары) на конференции представителей государств Германского союза. Вдохновителем этих мер был австрийский канцлер Меттерних.] положили конец этому террору гласности, – все это было не более как сон.
   Г-н Грюн рассказывает нам далее, что вольный имперский город Франкфурт отнюдь не был государством, а «лишь частью гражданского общества» (с. 19). И вообще в Германии якобы нет государств, поэтому теперь начинают, наконец, «все больше и больше понимать своеобразные преимущества этой германской безгосударственности» (с. 257); эти преимущества заключаются прежде всего в широкой возможности получения колотушек. Немецкие самодержцы могут, таким образом, сказать: «La société civile, c’est moi» [93 - «Гражданское общество – это я» (фр.).], – причем им все же придется плохо, так как, согласно с. 101, гражданское общество – лишь «абстракция».
   Но если у немцев нет государства, зато у них имеется «огромный вексель на правду, и этот вексель должен быть реализован, оплачен, превращен в звонкую монету» (с. 5). Этот вексель, несомненно, оплачивается в той же конторе, в которой г-н Грюн платит «налог, дающий право на избрание в парламент человечества».
   Важнейшие «положительные» разъяснения даются нам относительно Французской революции, о «значении» которой автор держит, отклоняясь от предмета, «особую речь». Он начинает с оракульского изречения: противоречие между историческим правом и правом, основанным на разуме, имеет большое значение, ибо и то и другое – исторического происхождения. Отнюдь не желая сколько-нибудь преуменьшать значение столь же нового, как и важного открытия г-на Грюна, что и право, основанное на разуме, сложилось в процессе истории, мы позволяем себе лишь скромно заметить, что безмолвный разговор с глазу на глаз в комнатной тиши с первыми томами «Парламентской истории» Бюше [94 - Имеется в виду изданная Бюше и Ру-Лавернем «Histoire parlementaire de la révolution française, ou Journal des assemblées nationales, depuis 1789 jusqu’en 1815». T. I–XL. Paris, 1834–1838 («Парламентская история французской революции, или Дневник национальных собраний с 1789 по 1815 год». Т. I–XL. Париж, 1834–1838).] должен был бы показать ему, какую роль это противоречие сыграло в революции.
   Г-н Грюн предпочитает, однако, подробно доказывать нам негодность революции, что сводится в конце концов к одному-единственному, но очень тяжкому упреку: она «не исследовала понятие „человек“». Такое грубое упущение действительно непростительно. Если бы только революция исследовала понятие «человек», то не было бы и речи ни о девятом термидора, ни о восемнадцатом брюмера [95 - Девятое термидора – контрреволюционный государственный переворот во Франции 27 июля 1794 г., приведший к падению правительства якобинцев. Восемнадцатое брюмера – государственный переворот 9 ноября 1799 г., завершивший процесс буржуазной контрреволюции во Франции; в его результате была установлена диктатура Наполеона Бонапарта.], Наполеон удовольствовался бы чином генерала и, может быть, на старости лет написал бы устав строевой службы «с человеческой точки зрения». – Далее мы узнаем в связи с разъяснением «значения революции», что деизм в основе своей не отличается от материализма, а также почему он не отличается. Это дает нам возможность с удовольствием убедиться, что г-н Грюн еще не совсем забыл своего Гегеля. Сравни, например, «Историю философии» Гегеля, ч. III, с. 458, 459, 463 второго издания [96 - Hegel G. W. F. Vorlesungen über die Geschichte der Philosophie. Th. III; Werke. 2. Aufl. Bd. XV. Berlin, 1844 (Гегель Г. В. Ф. Лекции по истории философии. Ч. III; Сочинения. 2-е изд. Т. XV. Берлин, 1844).]. – Далее, опять-таки для разъяснения «значения революции», сообщаются подробности о конкуренции – важнейшее мы уже изложили выше, – после чего приводятся длинные извлечения из работ Гольбаха, чтобы доказать, что он выводит преступления из существования государства; не в меньшей мере разъясняется «значение революции» богатым набором выдержек из «Утопии» Томаса Мора, относительно которой опять-таки разъясняется, что в ней в 1516 году пророчески изображена с точностью до мелочей не более не менее как «теперешняя Англия» (с. 225). И наконец, после всех этих разбросанных мимоходом на целых 36 страницах соображений и рассуждений следует окончательный приговор на с. 226: «Революция – это осуществление макиавеллизма». Предостерегающий пример для всех, кто еще не исследовал понятия «человек»!
   В утешение бедным французам, которые не достигли ничего, кроме осуществления макиавеллизма, г-н Грюн на с. 73 проливает капельку бальзама:

   «Французский народ в XVIII веке был среди народов Прометеем, противопоставившим человеческие права правам богов».

   Не будем обращать внимание на то, что таким образом «понятие „человек“» все же должно было быть «исследовано», или на то, что права человека «противопоставлялись» не «правам богов», а правам короля, дворянства и попов: оставим эти мелочи и молча предадимся скорби, ибо здесь с самим г-ном Грюном происходит нечто «человеческое».
   А именно г-н Грюн забывает, что в более ранних своих произведениях (см., например, статью о «социальном движении» в I томе «Rheinische Jahrbücher» [97 - Речь идет о статье Грюна «Политика и социализм». «Rheinische Jahrbücher zur gesellschaftlichen Reform» («Рейнский ежегодник по вопросам социальной реформы») – журнал, издававшийся радикальным публицистом Г. Пютманом; вышло всего два тома, первый в Дармштадте в августе 1845 г., второй в местечке Бельвю на немецко-швейцарской границе в конце 1846 г. В первом томе были опубликованы «Эльберфельдские речи» Ф. Энгельса, во втором – его статья «Празднество наций в Лондоне».] и др.) он не только широко комментировал и «популяризировал» известное рассуждение о правах человека из «Deutsch-Französische Jahrbücher» [98 - См. работу К. Маркса «К еврейскому вопросу».], но даже с истинным усердием плагиатора утрировал его, превратив в бессмыслицу. Он забывает, что клеймил там права человека как права лавочника, мещанина и т. д. и теперь вдруг превращает их в «человеческие права», в права, «присущие человеку». То же случается с г-ном Грюном на с. 251 и 252, где взятое из «Фауста» «право новое, родное, о чем, увы, и речи нет», превращается в «твое естественное право, твое человеческое право, право внутренне определять свои действия и наслаждаться своим произведением», хотя Гёте прямо противопоставляет это право «законам и правам, наследному именью», передающемуся «как старая болезнь» [99 - Гёте. «Фауст», часть I, сцена четвертая («Кабинет Фауста»).], т. е. традиционному праву ancien régime [100 - Старого порядка (фр.).], с которым находятся в противоречии лишь «прирожденные, не зависящие от давности, неотчуждаемые права человека», провозглашенные революцией, но отнюдь не права, присущие «человеку». На этот раз г-н Грюн, конечно, должен был забыть то, что писал раньше, чтобы Гёте не потерял человеческой точки зрения. Впрочем, г-н Грюн не совсем еще забыл то, чему он научился из «Deutsch-Französisclie Jahrbücher» и других работ того же направления. На с. 210 он определяет, например, тогдашнюю французскую свободу как «свободу от несвободной (!) всеобщей (!!) сущности (!!!)». Этот ублюдок, очевидно, возник из «общности» [101 - Игра слов: «allgemeine Wesen» – «всеобщая сущность»; «Unwesen» – «безобразное существо», «ублюдок»; «Gemeinwesen» – «общность».] со с. 204 и 205 «Deutsch-Französische Jahrbücher» [102 - Работа К. Маркса «К еврейскому вопросу».] благодаря переводу этих страниц на тот язык, который в обиходе у современного немецкого социализма. «Истинные социалисты» вообще имеют обыкновение, когда они встречаются с рассуждением, которое им непонятно, так как оно абстрагировано от философии и содержит юридические, экономические и т. п. термины, мигом сводить его к короткой, уснащенной философскими терминами фразе и заучивать этот вздор наизусть для любого употребления. Таким именно образом правовая «общность» «Deutsch-Französische Jahrbücher» превращена в приведенную выше философски-бессмысленную «всеобщую сущность»; политическая эмансипация, демократия нашли свою философскую краткую формулу в «освобождении от несвободной всеобщей сущности» – формулу, которую «истинный социалист» может уже положить в карман, не опасаясь, что его ученость окажется для него слишком тяжелым бременем. – На с. XXVI г-н Грюн эксплуатирует подобным же образом то, что в «Святом семействе» сказано о сенсуализме и материализме [103 - См. работу К. Маркса и Ф. Энгельса «Святое семейство, или Критика критической критики. Против Бруно Бауэра и компании».], и использует сделанное в этой работе указание, что у материалистов прошлого столетия, в частности у Гольбаха, можно найти точки соприкосновения с социалистическим движением наших дней, для того чтобы привести упомянутые выше цитаты из Гольбаха и снабдить их социалистическими комментариями.
   Переходим к философии. К ней г-н Грюн питает глубокое презрение. Уже на с. VII он сообщает нам, что ему «впредь более нечего делать с религией, философией и политикой», что все они «относятся к прошлому и никогда более не поднимутся после пережитого ими крушения» и что от всех них, и в частности от философии, он «не сохраняет ничего, кроме человека и способной к общественной деятельности социальной сущности». Этой способной к общественной деятельности общественной сущности и упомянутого выше человеческого человека во всяком случае достаточно, чтобы утешить нас по поводу безвозвратной гибели религии, философии и политики. Но г-н Грюн весьма умерен. Он не только «сохранил» из философии «гуманистического человека» и всевозможные «сущности», но и является счастливым обладателем значительной, хотя и весьма хаотической, массы гегелевских традиций. Да и могло ли быть иначе, после того как он несколько лет тому назад не раз с благоговением преклонял колени перед бюстом Гегеля? Нас, вероятно, попросят не касаться таких смешных и скандальных personalia [104 - Личных дел (лат.).], но г-н Грюн сам доверил эту тайну печати. На этот раз мы не скажем где. Мы уже столько раз указывали г-ну Грюну его источники, отмечая и главу и стих, что можем потребовать хоть раз такой же услуги и от г-на Грюна. Чтобы еще раз доказать ему нашу готовность к услугам, мы доверим ему тайну, что окончательное решение спорного вопроса о свободе воли, приводимое им на с. 8, он заимствовал из «Трактата об ассоциации» Фурье, раздел о свободе воли [105 - Fourier Ch. Traité de l’association domestique-agricole. T. I–II. Paris; Londres, 1822 (Фурье Ш. Трактат о домоводческо-земледельческой ассоциации. Т. I–II. Париж; Лондон, 1822).]. Лишь замечание, что теория о свободе воли есть «заблуждение немецкого духа», является своеобразным «заблуждением» самого г-на Грюна.
   Наконец, мы приближаемся к Гёте. На с. 15 г-н Грюн доказывает, что Гёте имеет право на существование. Гёте и Шиллер – это разрешение противоречия между «бездеятельным наслаждением», т. е. Виландом, и «чуждым наслаждения действием», т. е. Клопштоком. «Лессинг первый заставил человека опереться на самого себя» (сумеет ли г-н Грюн проделать вслед за ним этот акробатический фокус?). – В этой философской конструкции перед нами сразу все источники г-на Грюна. Форма конструкции, основа всего – это общеизвестная гегелевская манера примирения противоречий. «Опирающийся на самого себя человек» – это гегелевская терминология в применении к Фейербаху. «Бездеятельное наслаждение» и «чуждое наслаждения действие» – противоречие, по поводу которого г-н Грюн заставляет Виланда и Клопштока разыгрывать приведенные выше вариации, – заимствованы из собрания сочинений М. Гесса. Единственный источник, которого мы не обнаруживаем, это сама история литературы, не имеющая ни малейшего понятия о приведенном выше хламе, и поэтому у г-на Грюна есть полное основание игнорировать ее.
   Так как мы как раз говорим о Шиллере, уместно привести следующее замечание г-на Грюна: «Шиллер был всем, чем только можно быть, не будучи только Гёте» (с. 311). Позвольте, ведь можно было бы быть и г-ном Грюном! – Впрочем, здесь наш автор присваивает себе лавры Людвига Баварского:

     Рим, у тебя нет того, чем владеет Неаполь, у Неаполя качеств нет Рима;
     Если б вас слить воедино, это было бы слишком для мира.

   Этой исторической конструкцией подготовлено появление Гёте в немецкой литературе. «Человек», которого Лессинг «заставил опереться на самого себя», только в руках Гёте может проделывать дальнейшую эволюцию. Именно г-ну Грюну принадлежит заслуга открытия в Гёте «человека» – не того естественного, жизнерадостного, наделенного плотью и кровью человека, который рождается от мужчины и женщины, а человека в высшем смысле, диалектического человека, caput mortuum [106 - Буквально: «мертвая голова»; в переносном смысле: мертвые остатки, отходы после прокаливании, химической реакции и т. д. (лат.).] в том тигле, в котором были выплавлены Бог Отец, Бог Сын и Бог Дух Святой, cousin germain [107 - Двоюродного брата (фр.).] гомункула из «Фауста», словом, не человека, о котором говорит Гёте, а «человека», о котором говорит г-н Грюн. Но кто же этот «человек», о котором говорит г-н Грюн?

   «У Гёте нет иного содержания, кроме человеческого» (с. XVI). – На с. XXI мы узнаем, «что Гёте мыслил и изображал человека таким, каким мы хотели бы его сегодня претворить в действительность». – На с. XXII: «Гёте в настоящее время – таковы именно его произведения – есть подлинный кодекс человечества». – Гёте – это «совершенная человечность» (с. XXV). – «Поэтические творения Гёте являются (!) идеалом человеческого общества» (с. 12). – «Гёте не мог стать национальным поэтом, так как он был призван быть поэтом человеческого» (с. 25). – И все же на с. 14 «наш народ», т. е. немцы, должен в Гёте «видеть в преображенном виде свою собственную сущность».

   Здесь нам дается первое разъяснение «человеческой сущности», и мы при этом тем более можем положиться на г-на Грюна, что он, несомненно, глубочайшим образом «исследовал понятие „человек“». Гёте изображает «человека» таким, каким г-н Грюн намерен его претворить в действительность, и в то же время он изображает немецкий народ в преображенном виде; таким образом, «человек» есть не кто иной, как «преображенный немец». Это утверждается повсюду. Подобно тому как Гёте «не национальный поэт», но «поэт человеческого», так и немецкий народ «не национальный» народ, но народ «человеческого». Поэтому на с. XVI мы читаем: «Поэтические творения Гёте, возникнув из жизни… не имели и не имеют ничего общего с действительностью». Точь-в-точь как и «человек», точь-в-точь как и немцы. А на с. 4: «И сейчас еще французский социализм хочет осчастливить только Францию; немецкие же писатели обращены лицом ко всему роду человеческому» (между тем как «род человеческий» в большинстве случаев «обращен» к ним не «лицом», а довольно-таки отдаленной от него и противоположной ему частью тела). Г-н Грюн во многих местах выражает также свою радость по поводу того, что Гёте хотел «дать выход свободе человека изнутри» (см., например, с. 225), но из этого чисто германского освобождения все еще ничего «не выходит».
   Итак, констатируем это первое разъяснение: «человек» – это «преображенный» немец.
   Проследим же, в чем заключается признание г-ном Грюном Гёте «поэтом человеческого», признание «человеческого содержания в Гёте». Это признание нам лучше всего откроет, кто тот «человек», о котором говорит г-н Грюн. Мы увидим, что г-н Грюн разглашает здесь сокровеннейшие мысли «истинного социализма», подобно тому как вообще в своем неукротимом стремлении перекричать всю свою компанию он заходит настолько далеко, что выбалтывает миру вещи, о которых прочая братия предпочла бы хранить молчание. Ему, впрочем, тем легче было превратить Гёте в «поэта человеческого», что Гёте сам часто в несколько высокопарном смысле употреблял слова «человек» и «человеческий». Гёте употреблял их, конечно, только в том смысле, в каком они употреблялись в его время, а позднее также Гегелем, когда определение «человеческий» применялось преимущественно к грекам в противоположность языческим и христианским варварам, задолго до того, как Фейербахом было положено в эти выражения мистически-философское содержание. У Гёте, в частности, в большинстве случаев они имеют совершенно нефилософское, плотское значение. Лишь г-ну Грюну принадлежит заслуга превращения Гёте в ученика Фейербаха и в «истинного социалиста».
   О самом Гёте мы не можем, конечно, говорить здесь подробно. Мы обращаем внимание лишь на один пункт. – Гёте в своих произведениях двояко относится к немецкому обществу своего времени. То он враждебен ему; оно противно ему, и он пытается бежать от него, как в «Ифигении» и вообще во время путешествия по Италии; он восстает против него, как Гёц, Прометей и Фауст, осыпает его горькими насмешками Мефистофеля. То он, напротив, сближается с ним, «приноравливается» к нему, как в большинстве своих стихотворений из цикла «Кроткие ксении» и во многих прозаических произведениях, восхваляет его, как в «Маскарадных шествиях», даже защищает его от напирающего на него исторического движения, особенно во всех произведениях, где он касается Французской революции. Дело не только в том, что Гёте признает отдельные стороны немецкой жизни в противоположность другим сторонам, которые ему враждебны. Часто это только проявление его различных настроений; в нем постоянно происходит борьба между гениальным поэтом, которому убожество окружающей его среды внушало отвращение, и осмотрительным сыном франкфуртского патриция, достопочтенным веймарским тайным советником, который видит себя вынужденным заключать с этим убожеством перемирие и приспосабливаться к нему. Так, Гёте то колоссально велик, то мелок; то это непокорный, насмешливый, презирающий мир гений, то осторожный, всем довольный, узкий филистер. И Гёте был не в силах победить немецкое убожество; напротив, оно побеждает его; и эта победа убожества над величайшим немцем является лучшим доказательством того, что «изнутри» его вообще нельзя победить. Гёте был слишком разносторонен, он был слишком активной натурой, слишком соткан из плоти и крови, чтобы искать спасения от убожества в шиллеровском бегстве к кантовскому идеалу; он был слишком проницателен, чтобы не видеть, что это бегство в конце концов сводилось к замене плоского убожества высокопарным. Его темперамент, его энергия, все его духовные стремления толкали его к практической жизни, а практическая жизнь, с которой он сталкивался, была жалка. Перед этой дилеммой – существовать в жизненной среде, которую он должен был презирать и все же быть прикованным к ней как к единственной, в которой он мог действовать, – перед этой дилеммой Гёте находился постоянно, и чем старше он становился, тем все больше могучий поэт, de guerre lasse [108 - Выбившись из сил; после долгого сопротивления (фр.).], уступал место заурядному веймарскому министру. Мы упрекаем Гёте не за то, что он не был либерален, как это делают Берне и Менцель, а за то, что временами он мог быть даже филистером; мы упрекаем его и не за то, что он не был способен на энтузиазм во имя немецкой свободы, а за то, что он филистерскому страху перед всяким современным великим историческим движением приносил в жертву свое, иной раз пробивавшееся, более правильное эстетическое чутье; не за то, что он был придворным, а за то, что в то время, когда Наполеон чистил огромные авгиевы конюшни Германии, он мог с торжественной серьезностью заниматься ничтожнейшими делами и menus plaisirs [109 - Букв.: «мелкими удовольствиями» (фр.); в переносном смысле: добавочными расходами на всякого рода прихоти.] одного из ничтожнейших немецких крохотных дворов. Мы вообще не делаем упреков Гёте ни с моральной, ни с партийной точки зрения, а упрекаем его разве лишь с эстетической и исторической точки зрения; мы не измеряем Гёте ни моральной, ни политической, ни «человеческой» меркой. Мы не можем здесь заняться изображением Гёте в связи со всей его эпохой, с его литературными предшественниками и современниками, изобразить его в развитии и в связи с его общественным положением. Мы ограничиваемся поэтому лишь тем, что просто констатируем факт.
   Мы увидим, с какой из указанных сторон произведения Гёте являются «подлинным кодексом человечества», «совершенной человечностью», «идеалом человеческого общества».
   Обратимся сначала к гётевской критике существующего общества, чтобы затем перейти к положительному изложению «идеала человеческого общества». Само собой понятно, что, ввиду богатства содержания книги Грюна, мы сможем привести в обоих случаях лишь несколько наиболее характерных блестящих мест.
   Гёте в качестве критика общества действительно совершает чудеса. Он «проклинает цивилизацию» (с. 34–36), высказав несколько романтических сетований по поводу того, что цивилизация стирает в человеке все характерное, индивидуальное. Он «предсказывает мир буржуазии» (с. 78), изобразив в «Прометее» tout bonnement [110 - Без всяких околичностей, попросту (фр.).] возникновение частной собственности. Он – на с. 229 – «судья мира… Минос цивилизации». Но все это лишь мелочи.
   На с. 253 г-н Грюн цитирует «За чтением катехизиса»:

     Откуда у тебя, дитя, дары все эти?
     Ведь без источника нет ничего на свете. —
     Да что ж, я их от папы получил. —
     А папа от кого? – От дедушки. – Но дал их
     Кто ж деду твоему? – Он взял их.

   Ура! – во весь голос кричит г-н Грюн, la propriété c’est le vol [111 - Собственность – это кража (фр.). Одна из основных идей Прудона.] – вот настоящий Прудон!
   Леверье со своей планетой может отправляться восвояси и уступить свой орден г-ну Грюну, так как здесь перед нами нечто большее, чем открытие Леверье, большее даже, чем открытие Джэксона и пары серного эфира. Кто свел значение лишившей покоя многих мирных буржуа фразы Прудона о краже к безобидным ямбам приведенной выше гётевской эпиграммы, заслуживает ленты большого креста Почетного легиона.
   «Гражданин-генерал» доставляет уже больше хлопот. Г-н Грюн оглядывает его некоторое время со всех сторон, вопреки своему обыкновению делает несколько скептических гримас, становится озабоченным: «конечно… довольно безвкусно… революция этим не осуждается» (с. 150)… Стоп! Он-таки нашел, о каком предмете здесь идет речь! О горшке молока. Итак: «не забудем… что это опять… вопрос о собственности, выдвинувшийся на первый план» (с. 151).
   Когда на улице, на которой живет г-н Грюн, две старухи ссорятся из-за селедочной головки, пусть г-н Грюн не сочтет за труд спуститься из своей «пахнущей розами и резедой» комнаты и известить их, что и у них дело идет о «вопросе о собственности, который выдвинулся на первый план». Благодарность всех благомыслящих людей будет для него лучшей наградой.
   Один из величайших критических подвигов совершил Гёте, когда написал «Вертера». «Вертер» отнюдь не простой сентиментальный роман с любовной фабулой, как это думали до сих пор те, кто читал Гёте «с человеческой точки зрения».

   В «Вертере» «человеческое содержание нашло для себя такую адекватную форму, что ни в какой литературе мира нельзя найти ничего, что заслуживало бы быть поставленным хоть в какой-то мере рядом с ним» (с. 96). «Любовь Вертера к Лотте – лишь рычаг, лишь носитель трагедии радикального чувственного пантеизма… Вертер – это человек, которому недостает позвоночной кости, который не стал еще субъектом» (с. 93, 94). Вертер застрелился не из-за своей влюбленности, а «потому, что он – о, злополучное пантеистическое сознание – не мог уяснить своих взаимоотношений с миром» (с. 94). «В „Вертере“ с художественным мастерством выявляется все гниение общества, показаны глубочайшие корни социальных недугов, их религиозно-философская основа [эта „основа“, как известно, гораздо более позднего происхождения, чем „недуги“], сопровождающая их нечеткость, туманность познания… Чистые, профильтрованные понятия об истинной человечности [но прежде всего позвоночная кость, г-н Грюн, позвоночная кость!] означали бы также гибель того убожества, того насквозь изъеденного червями порядка, который именуется обыденной жизнью».

   Вот пример того, как «в „Вертере“ с художественным мастерством» выявляется «гниение общества». Вертер пишет:

   «Авантюры? Зачем употребляю я это глупое слово?.. Наша обыденная жизнь, наши ложные отношения – вот настоящие авантюры, вот что чудовищно!» [112 - Гёте. «Письма из Швейцарии», отдел первый. Это произведение было написано Гёте после выхода романа «Страдания молодого Вертера» в виде фрагментов писем, найденных якобы в бумагах героя этого романа.]

   Этот вопль отчаяния мечтательного плаксы по поводу пропасти между бюргерской действительностью и своими, не менее бюргерскими, иллюзиями относительно этой действительности, эти жалкие, основанные исключительно на отсутствии элементарного опыта вздохи г-н Грюн на с. 84 выдает за острую и глубокую критику общества. Г-н Грюн утверждает даже, что выраженная в вышеприведенных словах «безысходная мука жизни, эта болезненная потребность всякую вещь ставить на голову, чтобы она хоть один раз приняла иной облик» (!), «в конце концов проложили для себя русло Французской революции». Революция, в которой выше усматривалось осуществление макиавеллизма, становится здесь лишь осуществлением страданий молодого Вертера. Гильотина, воздвигнутая на площади Революции, оказывается не чем иным, как жалким плагиатом вертеровского пистолета.
   После этого не приходится удивляться, что Гёте и в «Стелле», как указывается на с. 108, обработал «социальный материал», хотя в этом произведении изображены «в высшей степени жалкие отношения» (с. 107). «Истинный социализм» гораздо более вездесущ, чем наш господь Иисус. Там, где двое или трое собрались вместе – и вовсе не требуется, чтобы это происходило ради него, – он уже среди них и твердит о наличии «социального материала». Он, равно как и его последователь г-н Грюн, вообще имеет поразительное сходство с «тем плоским, самодовольным пронырливым существом, которое во все вмешивается, но ни в чем не в состоянии разобраться» (с. 47).
   Наши читатели, быть может, помнят одно из писем Вильгельма Мейстера своему зятю – «Годы учения», последний том, – где он после нескольких довольно плоских замечаний о том, что расти в достатке – это преимущество, признает превосходство дворянства над мещанами и санкционирует, как не подлежащее в ближайшее время изменению, неполноправное положение мещан, так же как и всех прочих недворянских классов. Только отдельным личностям при известных обстоятельствах должна быть предоставлена возможность подняться до уровня дворянства. Г-н Грюн делает по этому поводу следующее замечание:

   «То, что Гёте говорит о превосходстве высших классов общества, безусловно верно, если отождествить высший класс с образованным классом, а именно так и делает Гёте» (с. 264).

   На этом остается только поставить точку.
   Обратимся к основному, вызвавшему столько толков вопросу: к вопросу об отношении Гёте к политике и к Французской революции. Тут книга г-на Грюна может нам показать, что значит не останавливаться ни перед чем; тут-то и обнаруживается вся преданность г-на Грюна.
   Чтобы отношение Гёте к революции получило свое оправдание, Гёте, разумеется, должен быть выше революции, должен преодолеть ее еще до того, как она началась. Поэтому уже на с. XXI мы узнаем, что «Гёте настолько опередил практическое развитие своей эпохи, что мог относиться к нему, как он сам считал, лишь отрицательно, мог лишь отвергать его». На с. 84, говоря о «Вертере», который, как мы видели, уже заключал в себе in nuce [113 - В зародыше, в двух словах (лат.).] всю революцию, автор пишет: «История стоит на уровне 1789-го, а Гёте – 1889 года». Точно так же на с. 28 и 29 Грюн заставляет Гёте «в немногих словах основательно разделаться со всяким криком о свободе» на том основании, что уже в 70-х годах Гёте напечатал в «Frankfurter Gelehrte Anzeigen» [114 - «Frankfurter Gelehrte Anzeigen» («Франкфуртские ученые ведомости») – немецкий журнал, издававшийся с 1772 по 1790 г. во Франкфурте; в 1772 г. в состав его редакции входили Гёте и Гердер.] статью, в которой отнюдь не говорится о свободе, требуемой «крикунами», а высказываются лишь некоторые общие и довольно банальные рассуждения о свободе как таковой, о самом понятии свободы. Далее: поскольку Гёте в своей докторской диссертации выдвигал тезис об обязанности каждого законодателя вводить какой-либо определенный культ, – тезис, который сам Гёте трактует лишь как забавный парадокс, вызванный провинциальной перебранкой франкфуртских попов (и это цитирует сам г-н Грюн), – объявляется, что «студент Гёте выбросил как изношенные подметки весь дуализм революции и современного французского государства» (с. 26, 27), По-видимому, г-ну Грюну достались в наследство «изношенные подметки студента Гёте» и он приделал их к семимильным сапогам своего «социального движения».
   Теперь, конечно, высказывания Гёте, относящиеся к революции, предстают перед нами в совершенно новом свете. Теперь нам ясно, что он, который столь возвышался над революцией, который за пятнадцать лет до нее «разделался» с ней, «выбросил как изношенные подметки», опередил ее на целое столетие, – что он не мог отнестись к ней с сочувствием, не мог заинтересоваться народом «крикунов о свободе», с которым он свел свои счеты уже в 1773 году. Теперь для г-на Грюна нет никаких трудностей. Пусть Гёте сколько угодно облекает в изящные двустишия банальную традиционную мудрость, пусть он делает ее предметом филистерски ограниченных рассуждений, пусть он испытывает мещанский трепет перед великим ледоходом, угрожающим его мирному поэтическому уединению, пусть он проявляет мелочность, трусость, лакейство, – ничто не может вывести из себя его терпеливого комментатора. Г-н Грюн поднимает его на свои неутомимые плечи и несет через грязь; мало того, он всю грязь принимает на счет «истинного социализма», лишь бы не запачкались башмаки Гёте. Начиная с «Кампании во Франции» и кончая «Побочной дочерью» – все, все без исключения принимает на себя г-н Грюн (с. 133–170), обнаруживая преданность, которая могла бы растрогать до слез человека, подобного Бюше. Но когда все бесполезно, когда грязь уж очень глубока, тогда выдвигается высшее социальное толкование, и г-н Грюн парафразирует следующее место:

     О печальной судьбе твоей, Франция, пусть подумают крупные люди.
     Но поистине – тот, кто помельче, задуматься должен вдвойне!
     Гибель крупных ждала. Но кто был защитником массы От массы? Масса – вот кто для массы тиран [115 - Из цикла стихотворений Гёте «Венецианские эпиграммы».].

   «Кто будет защитником?» – кричит г-н Грюн изо всей мочи, прибегая к разрядке, к вопросительным знакам, ко всем «носителям трагедии радикального чувственного пантеизма». «А именно, кто будет защитником неимущей массы, так называемой черни, от имущей массы, от законодательствующей черни!» (с. 137). «А именно, кто будет защитником» Гёте от г-на Грюна?
   Таким же способом объясняет г-н Грюн одно за другим все высокомудрые бюргерские наставления из «Венецианских эпиграмм», которые ему «представляются пощечинами, раздаваемыми рукой Геркулеса, и звук которых лишь теперь нам кажется таким приятным» (после того как для мещанина опасность миновала), «так как мы имеем великий и горький опыт» (безусловно, весьма горький для мещанина) «за плечами» (с. 136).
   Из «Осады Майнца» г-н Грюн

   «ни в коем случае не хотел бы оставить без внимания следующего места: «Во вторник… я поспешил… засвидетельствовать свое почтение… моему государю и при этом имел счастье услужить принцу… моему неизменно милостивому господину» и т. д.

   То место, где Гёте повергает свою верноподданническую преданность к стопам г-на Рица, лейб-камердинера, лейб-рогоносца и лейб-сводника прусского короля [116 - Фридриха-Вильгельма II.], г-н Грюн не считает удобным цитировать.
   По поводу «Гражданина-генерала» и «Эмигрантов» мы узнаем:

   «Вся антипатия Гёте к революции, так часто облекавшаяся в поэтическую форму, была связана с этими вечными излияниями горя, с тем, что он видел людей, изгоняемых из честно заработанных и честно нажитых владений, на которые притязали интриганы, завистники» и пр., «с этой самой несправедливостью грабежа… Его домовитая, мирная натура возмущалась нарушением права владения, совершаемым по произволу и обрекавшим целые массы людей на бегство и нищету» (с. 151).

   Отнесем это место без всяких рассуждений на счет «человека», «мирная и домовитая натура» которого чувствует себя так уютно среди «честно заработанных и честно нажитых», проще говоря, благоприобретенных «владений», что он объявляет революционные бури, сметающие sans façon [117 - Бесцеремонно (фр.).] эти владения, «произволом», делом рук «интриганов, завистников» и пр.
   После всего сказанного нас не удивляет, что бюргерская идиллия «Германа и Доротеи» с ее трусливыми и премудрыми провинциалами, с ее причитающими крестьянами, в суеверном страхе удирающими от армии санкюлотов и от ужасов войны, вызывает у г-на Грюна «самое чистое наслаждение» (с. 165). Г-н Грюн

   «спокойно довольствуется даже ограниченной миссией, которая в конце концов… отводится немецкому народу:

     Нет, не германцу пристало ужасное это движенье
     Продолжать и не ведать – сюда ли, туда ли податься» [118 - Гёте. «Герман и Доротея», песнь IX.].


   Г-н Грюн поступает правильно, проливая слезы соболезнования о жертвах тяжелой эпохи и в патриотическом отчаянии обращая по поводу таких ударов судьбы свои взоры к небу. Ведь и без того не мало есть испорченных людей и выродков, в груди которых не бьется «человеческое» сердце, которые предпочитают подпевать в республиканском лагере «Марсельезу» и даже в покинутой каморке Доротеи позволяют себе скабрезные шутки. Г-н Грюн – добродетельный муж, возмущающийся бесчувственностью, с которой, например, какой-нибудь Гегель смотрит на «мирные цветочки», растоптанные в бурном ходе истории, и насмехается над «скучными жалобами на тему о личных добродетелях скромности, смирения, человеколюбия и сострадательности», раздающимися «против всемирно-исторических деяний и совершающих их лиц» [119 - Hegel G. W. F. Vorlesungen über die Philosophie der Geschichte. Einleitung (Гегель Г. В. Ф. Лекции по философии истории. Введение).]. Г-н Грюн прав в этом. На небе он получит заслуженную награду.
   Мы закончим «человеческие» комментарии к революции следующим высказыванием: «Подлинный комик мог бы позволить себе признать самый Конвент бесконечно смешным»; а пока не нашлось такого «подлинного комика», г-н Грюн дает нам тем временем необходимые для этого наставления (с. 151 и 152).
   Об отношении Гёте к политике после революции г-н Грюн опять-таки дает нам ошеломляющие разъяснения. Приведем лишь один пример. Мы уже знаем, какая глубокая злоба против либералов таится в груди «человека». «Поэт человеческого» не может, конечно, сойти в могилу, без того чтобы специально не отмежеваться от них и не оставить определенного назидания гг. Велькеру, Ицштейну и К -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  
 -------


. Такое назидание наше «самодовольное пронырливое существо» находит (см. с. 319) в следующем месте из цикла «Кроткие ксении»:

     Да это ж все тот же старый помет!
     Другим бы давно надоело
     Не двигаться с места.
     Идите ж вперед!
     На месте топтаться не дело!

   Высказанный Гёте взгляд: «Ничто не внушает большего отвращения, чем большинство, так как оно состоит из немногих сильных вожаков, из плутов, которые приспосабливаются, из слабых, которые ассимилируются, и из массы, которая семенит за ними, не зная и в отдаленной степени, чего она хочет» [120 - Гёте. «О естествознании. Отдельные размышления и афоризмы» (из цикла «Изречения в прозе»).], – это поистине филистерское мнение, отличающееся тем невежеством и близорукостью, которые были возможны только на ограниченной территории немецкого карликового государства, представляется г-ну Грюну как «критика позднейшего» (т. е. современного) «правового государства». Насколько она веска, можно убедиться, «например, в любой палате представителей» (с. 268). Таким образом, «чрево» французской палаты [121 - «Чрево» французской палаты – подразумевается реакционное большинство французской палаты депутатов, поддерживающее правительство Гизо.] только по невежеству так превосходно печется о себе и себе подобных. Несколькими страницами дальше (с. 271) «Июльская революция» оказывается для г-на Грюна «фатальной», а уже на с. 34 высказывается суровое осуждение Таможенному союзу, так как он «делает для нагого, зябнущего еще более дорогими лохмотья, прикрывающие его обнаженное тело, ради того, чтобы хоть немного упрочить устои трона (!!) свободомыслящих денежных тузов» (которые, как известно, во всех государствах Таможенного союза находятся в оппозиции к «трону»). «Нагих» и «зябнущих», как известно, мещанин в Германии всегда выставляет на передний план, когда дело идет о противодействии покровительственным пошлинам или какой-нибудь другой прогрессивной буржуазной мере, и «человек» присоединяется к мещанину.
   Какие же разъяснения относительно «человеческой сущности» дает нам через посредство г-на Грюна гётевская критика общества и государства?
   Прежде всего «человек», согласно с. 264, испытывает самое глубокое уважение к «образованным сословиям» вообще и почтительное чувство расстояния, отделяющее его от высшего дворянства, в особенности. Далее, для него характерен смертельный страх перед всяким большим массовым движением, перед всяким энергичным общественным действием; когда оно надвигается, он либо трусливо прячется за печку, либо поспешно удирает со всем своим скарбом. Пока движение продолжается, оно для него лишь «горький опыт»; но едва лишь оно миновало, он непринужденно располагается на авансцене, раздает рукой Геркулеса пощечины, звук которых только теперь начинает ему казаться таким приятным, и находит все происшедшее «бесконечно смешным». При этом он всей душой тяготеет к «честно заработанному и честно нажитому владению» и является в остальном вполне «домовитой и мирной натурой»; он скромен, довольствуется малым и желал бы, чтобы никакие бури не мешали ему вкушать его маленькие, тихие радости. «Человек охотно живет в ограниченной обстановке» (с. 191; и это первая фраза, которой открывается «вторая часть»); он никому не завидует и благодарит творца, если его оставляют в покое. Словом, «человек», о котором мы уже знаем, что он – прирожденный немец, начинает понемногу, как две капли воды, походить на немецкого мелкого буржуа.
   Действительно, к чему сводится при посредничестве г-на Грюна гётевская критика общества? Что считает «человек» нужным поставить в вину обществу? Во-первых, то, что оно не отвечает его иллюзиям. Но эти иллюзии являются как раз иллюзиями занимающегося идеологизированием мещанина, и в особенности молодого, и если мещанская действительность не соответствует этим иллюзиям, то вызывается это лишь тем, что они – иллюзии. Но зато сами они тем более соответствуют мещанской действительности. Они отличаются от нее лишь в такой же мере, в какой вообще перенесенное в идеологическую сферу выражение какого-либо состояния отличается от этого последнего, а потому и о претворении первого в жизнь не может быть в дальнейшем и речи. Убедительным примером этого являются комментарии г-на Грюна к «Вертеру».
   Во-вторых, полемика «человека» направляется против всего того, что угрожает немецкому мещанскому режиму. Вся его полемика против революции – это полемика мещанина. В его ненависти к либералам, Июльской революции, покровительственным пошлинам самым очевидным образом сказывается ненависть придавленного, косного мелкого буржуа к независимой прогрессивной буржуазии. Приведем для иллюстрации этого еще два примера.
   Расцвет мещанства, как известно, связан с цеховым строем. На с. 40 г-н Грюн говорит, в духе Гёте, т. е. «человека»: «В Средние века корпорация связывала сильного человека с другими сильными, оказывая ему защиту». В глазах «человека» тогдашние цеховые бюргеры – «сильные люди».
   Но цеховой строй во времена Гёте уже находился в упадке, конкуренция вторгалась со всех сторон. Гёте, как истый мещанин, в одном месте своих воспоминаний, которое г-н Грюн цитирует на с. 88, изливается надрывающими душу жалобами по поводу начинающегося разложения мещанства, разорения состоятельных семей, связанного с этим развала семейной жизни, ослабления домашних уз и прочих бюргерских горестей, которые в цивилизованных странах встречают заслуженное презрение. Г-н Грюн, который учуял в этом месте превосходную критику современного общества, до такой степени не в силах умерить свою радость, что все «человеческое содержание» этой цитаты печатает в разрядку.
   Перейдем теперь к положительному «человеческому содержанию» у Гёте. Мы можем теперь быстрее подвигаться вперед, так как мы уже напали на след «человека».
   Прежде всего нужно отметить следующее отрадное наблюдение: «Вильгельм Мейстер бежит из родительского дома», а в «Эгмонте» «граждане Брюсселя отстаивают свои права и привилегии» только ради того, чтобы «стать людьми», а не по каким-либо другим причинам (с. XVII).
   Г-н Грюн поймал уже однажды старика Гёте на путях Прудона. На с. 320 ему посчастливилось это сделать еще раз!

   «То, чего он желал, чего мы все желаем, это спасти нашу личность, это анархия в истинном значении этого слова; Гёте говорит об этом:


     За то анархия в наш век
     Мне нравится, признаться, очень,
     Что может каждый человек —
     Я тоже, значит, – жить, как хочет» [122 - Гёте. «Кроткие ксении», раздел IV.] и т. д.

   Г-н Грюн на верху блаженства: подлинно «человеческую» общественную анархию, возвещенную впервые Прудоном и восторженно принятую немецкими «истинными социалистами», – эту анархию можно обнаружить также и у Гёте. На этот раз он, однако, совершает промах. Гёте говорит здесь об уже существующей «в наш век анархии», которая уже «составляет» его преимущество и согласно которой каждый живет, как хочет, т. е. он говорит о независимости в житейских отношениях, появившейся в результате разложения феодального и цехового строя, возвышения буржуазии и изгнания патриархальщины из общественной жизни образованных классов. О дорогой сердцу г-на Грюна будущей анархии – анархии в высшем значении этого слова – здесь не может быть и речи уже в силу грамматических соображений. Гёте вообще говорит здесь не о том, «чего он желал», а о том, что он нашел готовым.
   Но этот маленький промах не должен служить помехой. Ведь мы зато имеем стихотворение «Собственность».

     Я знаю, мне принадлежит
     Лишь мысль, которую родит
     Души моей волненье,
     А также каждый миг златой,
     Который мне мой рок благой
     Дарит для наслажденья.

   Если не очевидно, что в этом стихотворении «существовавшая до сих пор собственность исчезает, как дым» (с. 320), то разум умолкает в г-не Грюне.
   Но предоставим эти маленькие побочные комментаторские развлечения г-на Грюна их судьбе. Количество их поистине неисчислимо, и каждое новое еще больше полно неожиданностей, чем предыдущее. Присмотримся лучше еще раз к «человеку».
   Мы уже слышали, что «человек охотно живет в ограниченной обстановке». Мещанин – тоже.

   «Первенцы Гёте были чисто социального [т. е. человеческого] характера… Гёте дорожил самым близким, самым незаметным, самым уютным» (с. 88).

   Первое положительное, что мы открываем в человеке, это радость, которой наполняет его «самая незаметная, самая уютная», тихая жизнь мелкого буржуа.

   «Если мы находим в мире место, – резюмирует г-н Грюн высказывания Гёте, – где мы можем спокойно жить и владеть своим имуществом, иметь поле, которое нас кормит, дом, который служит нам кровом, – разве не там наша родина?»

   И г-н Грюн восклицает:

   «Разве эти слова не выражают сегодня в точности наши стремления?» (с. 32).

   «Человек» непременно носит сюртук à la propriétaire [123 - На манер собственника (фр.).] и обнаруживает себя и тут чистокровным мещанином.
   Немецкий бюргер, как всякий знает, лишь в молодости на самый короткий миг предается мечтам о свободе. «Человек» отличается тем же свойством. Г-н Грюн с удовлетворением отмечает, что Гёте в позднейшие годы «проклял» «стремление к свободе», которым брызжет еще «Гёц», это «произведение независимого и дерзкого юноши», он даже цитирует in extenso [124 - Пространно, полностью (лат.).] трусливое отречение Гёте (с. 43). Что понимает г-н Грюн под свободой, можно видеть из того, что он тут же отождествляет свободу, провозглашенную Французской революцией, со свободой швейцарцев во времена путешествия Гёте по Швейцарии, т. е. современную конституционную и демократическую свободу с господством патрициата и цехов в средневековых имперских городах и, кроме того, со старогерманской грубостью альпийских скотоводческих племен. Монтаньяры Бернского нагорья даже и по имени не отличаются от монтаньяров Национального конвента! [125 - Игра слов: «montagnards» («монтаньяры») – буквально «жители гор»; в то же время так назывались якобинцы – представители партии Горы в Конвенте в период Французской революции конца XVIII века.]
   Почтенный бюргер – большой враг всякой фривольности и богохульства. «Человек» – точно так же. Если Гёте в разных местах высказывается об этом как подлинный бюргер, то для г-на Грюна и это относится к «человеческому содержанию Гёте». И для того, чтобы читатель вполне поверил в это, г-н Грюн не только собирает эти жемчужные зерна, но добавляет на с. 62 кое-что из ценных откровений собственного сердца, например, что «богохульники… пустые горшки и простофили» и т. д. И это делает честь его сердцу, как сердцу «человека» и бюргера.
   Бюргер не может жить без «возлюбленного монарха», дорогого отца отечества. И «человек» также не может. Поэтому и Гёте (на с. 129) имел в лице Карла-Августа «превосходного государя». А бравый г-н Грюн и в 1846 году все еще бредит о «превосходных государях»!
   Бюргера каждое событие интересует лишь постольку, поскольку оно непосредственно затрагивает его частные отношения.

   «Даже события дня становятся для Гёте чуждыми объектами, которые либо нарушают его бюргерский уют, либо благоприятствуют ему; они могут вызвать у него эстетический или человеческий, но отнюдь не политический интерес» (с. 20).

   Г-н Грюн «приобретает поэтому человеческий интерес к какой-либо вещи», лишь когда он замечает, что она «либо нарушает его бюргерский уют, либо благоприятствует ему». Г-н Грюн признает здесь с такой прямотой, какая только возможна, что бюргерский уют – это главное для «человека».
   «Фаусту» и «Вильгельму Мейстеру» г-н Грюн посвящает специальные главы. Обратимся сначала к «Фаусту».
   На с. 116 мы узнаем:

   «Только благодаря тому, что Гёте напал на след тайны строения растений», он оказался «в состоянии создать Фауста, своего гуманистического человека» (положительно нет никакой возможности увернуться от «человеческого человека»). «Ведь Фауст равным образом… а также и благодаря естествознанию поднимается на вершину своей собственной природы (!)».

   У нас уже были примеры того, как и «гуманистический человек», г-н Грюн, «благодаря естествознанию поднимается на вершину своей собственной природы». Очевидно, такова уж его природа.
   Мы узнаем далее на с. 231, что «скелет зверя и кость» в первой сцене означают «абстракцию всей нашей жизни», и вообще г-н Грюн обращается с «Фаустом» так, точно он имеет перед собой откровение святого Иоанна Богослова. Макрокосм означает «Гегелеву философию», которая в то время, когда Гёте писал эту сцену (1806), еще существовала, может быть, лишь в голове Гегеля и разве только в рукописи «Феноменологии», над которой Гегель в то время работал. Но какое дело «человеческому содержанию» до хронологии!
   Изображение во второй части «Фауста» пришедшей в упадок Священной Римской империи г-н Грюн на с. 240 рассматривает без дальнейших рассуждений как изображение монархии Людовика XIV; «таким образом, – добавляет он, – в наше распоряжение даются сама собой конституция и республика». – «Человеку», конечно, «даются сами собой» все вещи, которые другие люди должны добывать тяжелым трудом.
   На с. 246 г-н Грюн открывает нам, что вторая часть «Фауста» с ее естественно-научной стороны «стала современным каноном, подобно тому как „Божественная комедия“ Данте была каноном Средневековья». Рекомендуем это замечание вниманию естествоиспытателей, которые до сих пор находили очень немногое для себя во второй части «Фауста», и вниманию историков, которые до сих пор находили в проникнутой партийным духом гибеллинов [126 - Гибеллины – политическое течение в Италии XII–XVI вв., в период борьбы между римскими папами и германскими императорами. Были приверженцами императора. К этому течению принадлежал и Данте. Гиббелины вели ожесточенную борьбу с выступающей на стороне папы партией гвельфов.] поэме флорентинца нечто совсем другое, чем «канон Средневековья»! По-видимому, г-н Грюн смотрит на историю такими же глазами, какими, согласно с. 49, Гёте смотрит на свое прошлое: «В Италии Гёте взглянул на свое прошлое глазами Аполлона Бельведерского», каковые pour comble de Malheur [127 - В довершение несчастья (фр.).] лишены глазных яблок.
   Вильгельм Мейстер – «коммунист», т. е. «в теории стоит на почве эстетического воззрения (!!)» (с. 254).

     «Он на ничто поставил дело
     И вот владеет миром смело» [128 - Перефразированные строки из стихотворения Гёте «Vanitas! vanitatum vanitas!» («Суета! Суета сует!»).] (с. 257).

   Конечно, у него достаточно денег, чтобы владеть миром, как им владеет всякий буржуа, и для этого ему вовсе не нужно утруждать себя и превращаться в «коммуниста, стоящего на почве эстетического воззрения». – Под крылышком того «ничто», на которое Вильгельм Мейстер поставил свое дело и которое, как выясняется на с. 256, оказывается довольно обширным и обильным «ничто», можно избавиться от неприятностей похмелья. Г-н Грюн «осушает до последней капли все бокалы без всяких болезненных последствий, без головной боли». Тем лучше для «человека», который отныне может втихомолку безнаказанно предаваться пьянству. Для того времени, когда это все осуществится, г-н Грюн уже сейчас открывает, что стихотворение «Я на ничто поставил дело» – это подлинная застольная песнь «истинного человека»; «эту песнь будут петь, когда человечество будет организовано так, что станет достойным ее». И вот г-н Грюн сократил ее до трех строф и вычеркнул все места, которые не приличествует знать молодежи и «человеку». Гёте в «Вильгельме Мейстере» утверждает «идеал человеческого общества».

   «Человек – не обучающая, а живущая, деятельная и действующая сущность». «Вильгельм Мейстер и есть этот человек». «Сущность человека составляет деятельность» (эта сущность является тем общим, что есть у человека со всякой блохой) (с. 257, 258, 261).

   Наконец, об «Избирательном сродстве». Этот и без того нравоучительный роман г-н Грюн еще больше пропитывает моралью, так что нам почти начинает казаться, что он поставил себе задачей рекомендовать «Избирательное сродство» в качестве учебного пособия, пригодного для женских гимназий. Г-н Грюн объясняет, что Гёте

   «делал различие между любовью и браком, причем разница заключалась в том, что любовь для него была поисками брака, а брак – обретенной, завершенной любовью» (с. 286).

   Итак, согласно этому, любовь есть поиски «обретенной любви». Это разъясняется далее в том смысле, что после «свободы юношеской любви» должен наступить брак как «окончательный союз любви» (с. 287). Точно так в цивилизованных странах мудрый отец семейства предоставляет сыну сначала в течение нескольких лет перебеситься, чтобы затем найти ему подходящую жену для «окончательного союза». Но в то время, как в цивилизованных странах в этом «окончательном союзе» давно перестали видеть что-либо морально связывающее, и там, напротив, муж содержит любовниц, а жена в отместку наставляет мужу рога, г-на Грюна опять выручает мещанин:

   «Если у человека был действительно свободный выбор… если два человека основывают свой союз на обоюдной разумной воле [о страсти, о плоти и крови здесь нет и речи], то нужно обладать мировоззрением развратника, чтобы рассматривать разрыв этого союза как безделицу, а не как акт, полный страдания и несчастья, как на него смотрит Гёте. О распутстве у Гёте, однако, не может быть и речи» (с. 288).

   Это место достаточно характеризует ту стыдливую полемику против морали, которую позволяет себе время от времени г-н Грюн. В отношении юношества, приходит к убеждению мещанин, нужно кое в чем смотреть сквозь пальцы, тем более что самые беспутные молодые люди позже становятся самыми образцовыми мужьями. Но если они и после свадьбы позволят себе кое-какие грешки, тогда нет им пощады, нет для них милосердия, так как для этого «нужно обладать мировоззрением развратника».
   «Мировоззрение развратника!» «Распутство!» Перед нами «человек» настолько во плоти, как только можно себе представить. Мы видим, как он кладет руку на сердце и с чувством радости и гордости восклицает: «Нет, я чист от всякой фривольности, чист от „распутства и порока“, я никогда умышленно не нарушал счастья чьей-либо мирной семейной жизни, я всегда оставался верен и честен и никогда не желал жены ближнего моего, я не „развратник“!»
   «Человек» прав. Он не создан для галантных приключений с красивыми женщинами, он никогда не допускал и мысли об обольщении и о нарушении супружеской верности, он не «развратник», а человек совести, честный и добродетельный немецкий мещанин. Он —

     «…лавочник с душой миролюбивой,
     Что вечно трубкою своей пыхтит лениво.
     Как лист, трепещет он перед своей женой;
     Хозяйство властною ведет она рукой,
     А он – нося рога, подчас терпя побои —
     Живет, вполне своей довольствуясь судьбою».
     (Парни, «Goddam» [129 - Английское восклицание, соответствующее русскому: «Проклятье!»; во Франции употреблялось как ироническое прозвище англичан.], песнь III.)

   Нам остается сделать лишь еще одно замечание. Если мы в вышеприведенных строках рассматривали Гёте только с одной стороны, то в этом вина исключительно г-на Грюна. Он совсем не изображает величественную сторону Гёте. Он либо спешит проскользнуть мимо всего, в чем Гёте действительно велик и гениален, например мимо «Римских элегий» «развратника» Гёте, или изливает по поводу этого нескончаемый поток банальностей, который только доказывает, что тут ему нечего сказать. Зато с довольно редким для него прилежанием он выискивает все филистерское, все мещанское, все мелкое, собирает все это вместе, утрирует по всем правилам литературного цеха и каждый раз радуется, когда ему представляется возможность подкрепить свою собственную ограниченность авторитетом часто вдобавок еще и искаженного Гёте.
   Не брюзжанием Менцеля, не страдающей ограниченностью полемикой Берне отомстила история Гёте за то, что он каждый раз отрекался от нее, когда оказывался с ней лицом к лицу. Нет, подобно тому как

     Титания, в стране чудес и фей,
     В объятиях Основы очутилась [130 - Из четверостишия Гёте «Предупреждение» (цикл «В духе эпиграмм»).],

   так Гёте проснулся однажды в объятиях г-на Грюна. Апология со стороны г-на Грюна, выражения горячей благодарности, которые он бормочет по поводу каждого филистерски звучащего слова Гёте, – вот самая жестокая месть, на какую только могла обречь оскорбленная история величайшего немецкого поэта.
   Ну а г-н Грюн «может закрыть глаза с сознанием, что он не посрамил призвания – быть человеком» (с. 248).



   Ф. Энгельс. Принципы коммунизма [131 - Работа Ф. Энгельса «Принципы коммунизма» представляет собой проект программы Союза коммунистов. Ф. Энгельс в письме к Марксу от 23–24 ноября 1847 г. высказал мысль о целесообразности составить программу в виде «Коммунистического манифеста», отбросив устаревшую форму катехизиса (вопросов и ответов). Второй конгресс Союза коммунистов (29 ноября – 8 декабря 1847 г.), на котором Маркс и Энгельс отстояли научные основы программы пролетарской партии, поручил им выработать программу в виде манифеста. При написании «Манифеста Коммунистической партии» основоположники марксизма использовали ряд положений, выдвинутых в «Принципах коммунизма».]

   1-й вопрос: Что такое коммунизм?
   Ответ: Коммунизм есть учение об условиях освобождения пролетариата.
   2-й вопрос: Что такое пролетариат?
   Ответ: Пролетариатом называется тот общественный класс, который добывает средства к жизни исключительно путем продажи своего труда, а не живет за счет прибыли с какого-нибудь капитала, – класс, счастье и горе, жизнь и смерть, все существование которого зависит от спроса на труд, т. е. от смены хорошего и плохого состояния дел, от колебаний ничем не сдерживаемой конкуренции. Одним словом, пролетариат, или класс пролетариев, есть трудящийся класс XIX века.
   3-й вопрос: Значит, пролетарии существовали не всегда?
   Ответ: Нет, не всегда. Бедные и трудящиеся классы существовали всегда, и обычно трудящиеся классы пребывали в бедности. Но такие бедняки, такие рабочие, которые жили бы в только что указанных условиях, т. е. пролетарии, существовали не всегда, так же как не всегда конкуренция была вполне свободной и неограниченной.
   4-й вопрос: Как возник пролетариат?
   Ответ: Пролетариат возник в результате промышленной революции, которая произошла в Англии во второй половине прошлого века и после этого повторилась во всех цивилизованных странах мира. Эта промышленная революция была вызвана изобретением паровой машины, различных прядильных машин, механического ткацкого станка и целого ряда других механических приспособлений. Эти машины, которые стоили очень дорого и поэтому были доступны только крупным капиталистам, изменили весь существовавший до тех пор способ производства и вытеснили прежних рабочих, ибо машины изготовляли товары дешевле и лучше, чем могли их сделать рабочие с помощью своих несовершенных прялок и ткацких станков. Таким путем эти машины отдали промышленность целиком в руки крупных капиталистов и совершенно обесценили ту ничтожную собственность, которая принадлежала рабочим (инструменты, ткацкие станки и т. д.), так что капиталисты вскоре все захватили в свои руки, а у рабочих не осталось ничего. Тем самым в области изготовления тканей введена была фабричная система. – Как только был дан толчок к введению машин и фабричной системы, последняя быстро распространилась и во всех остальных отраслях промышленности, особенно в области набивки тканей, в книгопечатании, в гончарном производстве и в производстве металлических изделий. Труд стал все больше и больше разделяться между отдельными рабочими, так что рабочий, который раньше выполнял всю работу целиком, теперь стал делать только часть ее. Это разделение труда позволило изготовлять продукты быстрее, а потому и дешевле. Оно свело деятельность каждого рабочего к одному какому-нибудь, весьма простому, постоянно повторяющемуся, механическому приему, который с таким же успехом, и даже значительно лучше, мог выполняться машиной. Таким путем все эти отрасли промышленности, одна за другой, подпали под власть пара, машин и фабричной системы, точно так же как это имело место в прядильном и ткацком производстве. Но тем самым они целиком переходили в руки крупных капиталистов, и рабочие также и здесь лишались последних остатков своей самостоятельности. Постепенно фабричная система распространила свое господство не только на мануфактуру в собственном смысле этого слова, но стала все более и более завладевать также и ремеслом, так как и в этой области крупные капиталисты все более вытесняли мелких мастеров, устраивая большие мастерские, в которых можно было достигнуть экономии на многих расходах и также ввести детальное разделение труда. В результате мы пришли теперь к тому, что в цивилизованных странах почти во всех отраслях труда утвердилось фабричное производство и почти во всех этих отраслях ремесло и мануфактура вытеснены крупной промышленностью. – Вследствие этого прежнее среднее сословие, в особенности мелкие ремесленные мастера, все более разоряется, прежнее положение работника совершенно меняется и создаются два новых класса, которые постепенно поглощают все прочие. А именно:
   I. Класс крупных капиталистов, которые во всех цивилизованных странах уже в настоящее время являются почти единственными владельцами всех жизненных средств, а также сырья и орудий (машин, фабрик и т. п.), необходимых для их производства. Это класс буржуа, или буржуазия.
   II. Класс совершенно неимущих, которые вследствие этого вынуждены продавать буржуа свой труд, чтобы взамен получать необходимые для их существования средства к жизни. Этот класс называется классом пролетариев, или пролетариатом.
   5-й вопрос: При каких условиях совершается эта продажа труда пролетариев буржуа?
   Ответ: Труд – такой же товар, как и всякий другой, и цена его определяется теми же законами, как и цена всякого другого товара. При господстве крупной промышленности или свободной конкуренции, – что, как мы увидим дальше, есть одно и то же, – цена товара в среднем всегда равняется издержкам производства этого товара. Следовательно, цена труда тоже равна издержкам производства труда, а издержки производства труда состоят именно из того количества жизненных средств, которое необходимо, чтобы рабочий был в состоянии сохранять свою трудоспособность и чтобы рабочий класс не вымер. Более, чем нужно для этой цели, рабочий за свой труд не получит; цена труда, или заработная плата, будет, следовательно, самой низкой, составит тот минимум, который необходим для поддержания жизни. Но так как в делах бывают то лучшие, то худшие времена, рабочий будет получать то больше, то меньше, совершенно так же, как фабрикант получает то больше, то меньше за свой товар. И как фабрикант в среднем, если взять хорошие и плохие времена, все-таки получает за свой товар не больше и не меньше, чем издержки производства, так и рабочий в среднем получит не больше и не меньше этого минимума. Этот экономический закон заработной платы будет осуществляться тем строже, чем больше крупная промышленность будет овладевать всеми отраслями труда.
   6-й вопрос: Какие трудящиеся классы существовали до промышленной революции?
   Ответ: Трудящиеся классы, в зависимости от различных ступеней общественного развития, жили в различных условиях и занимали различное положение по отношению к имущим и господствующим классам. В древности трудящиеся были рабами своих хозяев, подобно тому как они являются рабами еще и теперь во многих отсталых странах и даже в южной части Соединенных Штатов. В Средние века они были крепостными дворян-землевладельцев, каковыми остаются и по сей день еще в Венгрии, Польше и России. Кроме того, в городах в Средние века, вплоть до промышленной революции, существовали ремесленные подмастерья, работавшие у мелкобуржуазных мастеров, а с развитием мануфактуры стали постепенно появляться мануфактурные рабочие, которых нанимали уже более крупные капиталисты.
   7-й вопрос: Чем отличается пролетарий от раба?
   Ответ: Раб продан раз и навсегда, пролетарий должен сам продавать себя ежедневно и ежечасно. Каждый отдельный раб является собственностью определенного господина, и, уже вследствие заинтересованности последнего, существование раба обеспечено, как бы жалко оно ни было. Отдельный же пролетарий является, так сказать, собственностью всего класса буржуазии. Его труд покупается только тогда, когда кто-нибудь в этом нуждается, и поэтому его существование не обеспечено. Существование это обеспечено только классу пролетариев в целом. Раб стоит вне конкуренции, пролетарий находится в условиях конкуренции и ощущает на себе все ее колебания. Раб считается вещью, а не членом гражданского общества. Пролетарий признается личностью, членом гражданского общества. Следовательно, раб может иметь более сносное существование, чем пролетарий, но пролетарий принадлежит к обществу, стоящему на более высокой ступени развития, и сам стоит на более высокой ступени, чем раб. Раб освобождает себя тем, что из всех отношений частной собственности уничтожает одно только отношение рабства и благодаря этому тогда только становится пролетарием; пролетарий же может освободить себя, только уничтожив частную собственность вообще.
   8-й вопрос: Чем отличается пролетарий от крепостного?
   Ответ: Во владении и пользовании крепостного находится орудие производства, клочок земли, и за это он отдает часть своего дохода или выполняет ряд работ. Пролетарий же работает орудиями производства, принадлежащими другому, и производит работу в пользу этого другого, получая взамен часть дохода. Крепостной отдает, пролетарию дают. Существование крепостного обеспечено, существование пролетария не обеспечено. Крепостной стоит вне конкуренции, пролетарий находится в условиях конкуренции. Крепостной освобождает себя либо тем, что убегает в город и становится там ремесленником, либо тем, что доставляет своему помещику вместо работы или продуктов деньги, становясь свободным арендатором, либо тем, что он прогоняет своего феодала, сам становясь собственником. Словом, он освобождает себя тем, что так или иначе входит в ряды класса, владеющего собственностью, и вступает в сферу конкуренции. Пролетарий же освобождает себя тем, что уничтожает конкуренцию, частную собственность и все классовые различия.
   9-й вопрос: Чем отличается пролетарий от ремесленника? [132 - Дальше у Энгельса в рукописи пробел, оставленный им для ответа на 9-й вопрос.]
   10-й вопрос: Чем отличается пролетарий от мануфактурного рабочего?
   Ответ: Мануфактурный рабочий XVI–XVIII веков почти повсюду владел еще орудиями производства: своим ткацким станком, прялкой для своей семьи и маленьким участком земли, который он возделывал в свободные от работы часы. У пролетария ничего этого нет. Мануфактурный рабочий живет почти всегда в деревне и находится в более или менее патриархальных отношениях со своим помещиком или работодателем. Пролетарий большей частью живет в больших городах, и с работодателем его связывают чисто денежные отношения. Крупная промышленность вырывает мануфактурного рабочего из его патриархальных условий; он теряет последнее имущество, каким еще обладал, и только тогда превращается в силу этого в пролетария.
   11-й вопрос: Каковы были ближайшие последствия промышленной революции и разделения общества на буржуа и пролетариев?
   Ответ: Во-первых, вследствие того, что машинный труд все более понижал цены на изделия промышленности, во всех странах света прежняя система мануфактуры, или промышленности, основанной на ручном труде, была целиком разрушена. Все полуварварские страны, которые до сих пор оставались более или менее чуждыми историческому развитию и промышленность которых до сих пор покоилась на мануфактуре, были таким путем насильственно вырваны из своего состояния замкнутости. Они стали покупать более дешевые товары англичан и обрекли на гибель своих собственных мануфактурных рабочих. Таким образом, страны, которые в течение тысячелетий не знали прогресса, как, например, Индия, подверглись полной революции, и даже Китай в настоящее время идет навстречу революции. Дошло до того, что новая машина, которая сегодня изобретается в Англии, за один год лишает хлеба миллионы рабочих в Китае. Таким образом, крупная промышленность связала между собой все народы земли, объединила все маленькие местные рынки во всемирный рынок, подготовила всюду почву для цивилизации и прогресса и привела к тому, что все, что совершается в цивилизованных странах, должно оказывать влияние на все остальные страны; так что если теперь в Англии или во Франции рабочие себя освободят, то во всех других странах это должно вызвать революции, которые рано или поздно приведут также и там к освобождению рабочих.
   Во-вторых, всюду, где крупная промышленность сменила мануфактуру, промышленная революция в чрезвычайной мере умножила богатство и могущество буржуазии и сделала ее первым классом в стране. Результатом этого было то, что повсюду, где совершился такой процесс, буржуазия получила в свои руки политическую власть и вытеснила классы, которые господствовали до тех пор, – аристократию, цеховое бюргерство и представлявшую тех и других абсолютную монархию. Буржуазия уничтожила могущество аристократии, дворянства, отменив майораты, или неотчуждаемость земельных владений, и упразднив все дворянские привилегии. Она сокрушила могущество цехового бюргерства, упразднив все цехи и все привилегии ремесленников. На место тех и других она поставила свободную конкуренцию, т. е. такое состояние общества, при котором каждый имеет право заниматься любой отраслью промышленной деятельности, причем ничто не может ему в этом помешать, кроме отсутствия нужного для этого капитала. Введение свободной конкуренции равносильно, таким образом, открытому заявлению, что отныне члены общества не равны между собой лишь постольку, поскольку не равны их капиталы, что капитал становится решающей силой, а капиталисты, буржуа, тем самым становятся первым классом в обществе. Но свободная конкуренция необходима для начального периода развития крупной промышленности, потому что она представляет собой единственное состояние общества, при котором может вырасти крупная промышленность. – Буржуазия, уничтожив таким путем общественное могущество дворянства и цехового бюргерства, уничтожила также и их политическую власть. Став первым классом в обществе, она провозгласила себя первым классом и в политической области. Она сделала это путем введения представительной системы, которая основана на буржуазном равенстве перед законом, на законодательном признании свободной конкуренции. Эта система была введена в европейских странах в виде конституционной монархии. В конституционных монархиях правами избирателей пользуются лишь те, кто обладает известным капиталом, т. е. только буржуа. Эти буржуа-избиратели выбирают депутатов, а эти буржуа-депутаты, используя право отказа в налогах, избирают буржуазное правительство.
   В-третьих, промышленная революция всюду способствовала развитию пролетариата в той же мере, как и развитию буржуазии. Чем богаче становилась буржуазия, тем многочисленнее становились пролетарии. Так как работу пролетариям может предоставить только капитал, а капитал увеличивается только тогда, когда применяет труд, то рост пролетариата происходит в точном соответствии с ростом капитала. В то же время промышленная революция собирает буржуа и пролетариев в большие города, где всего выгоднее развивать промышленность, и этим скоплением огромных масс в одном месте внушает пролетариям сознание их силы. Затем, по мере того как развивается промышленная революция, по мере дальнейшего изобретения новых машин, вытесняющих ручной труд, крупная промышленность оказывает все большее давление на заработную плату и снижает ее, как мы уже сказали, до минимума, вследствие чего положение пролетариата становится все более невыносимым. Так, с одной стороны, вследствие роста недовольства пролетариата, а с другой – вследствие роста его мощи промышленная революция подготовляет социальную революцию, которую произведет пролетариат.
   12-й вопрос: Каковы были дальнейшие последствия промышленной революции?
   Ответ: Крупная промышленность создала, в виде паровой и других машин, средства, позволяющие в короткое время и с небольшими затратами до бесконечности увеличивать промышленное производство. Благодаря такой легкости расширения производства свободная конкуренция, являющаяся необходимым следствием этой крупной промышленности, вскоре приняла чрезвычайно острый характер; масса капиталистов бросилась в промышленность, и очень скоро произведено было больше, чем могло быть потреблено. В результате этого произведенные товары невозможно было продать и наступил так называемый торговый кризис. Фабрики должны были остановиться, фабриканты обанкротились, и рабочие лишились хлеба. Повсюду наступила ужасная нищета. По истечении некоторого времени избыточные продукты были проданы, фабрики снова начали работать, заработная плата поднялась, и постепенно дела пошли лучше, чем когда-либо. Но не надолго, ибо вскоре снова было произведено слишком много товаров, наступил новый кризис, протекавший совершенно так же, как и предыдущий. Таким образом, с начала этого столетия в положении промышленности беспрестанно происходили колебания между периодами процветания и периодами кризиса, и почти регулярно через каждые пять-семь лет наступал такой кризис, причем каждый раз он вызывал величайшие бедствия среди рабочих, всеобщее революционное возбуждение и величайшую опасность для всего существующего строя.
   13-й вопрос: Что следует из этих регулярно повторяющихся торговых кризисов?
   Ответ: Во-первых, что хотя крупная промышленность в первую эпоху своего развития сама создала свободную конкуренцию, но в настоящее время она уже переросла свободную конкуренцию; что конкуренция и вообще ведение промышленного производства отдельными лицами превратились для крупной промышленности в оковы, которые она должна разбить и разобьет; что крупная промышленность, пока она ведется на нынешних началах, не может существовать, не приводя к повторяющемуся каждые семь лет всеобщему расстройству, а это всякий раз ставит под угрозу всю цивилизацию и не только бросает на дно нищеты пролетариев, но и разоряет многих буржуа; что, следовательно, необходимо либо отказаться от крупной промышленности, – а это абсолютно невозможно, – либо признать, что она делает безусловно необходимым создание совершенно новой организации общества, при которой руководство промышленным производством осуществляется не отдельными конкурирующими между собой фабрикантами, а всем обществом по твердому плану и соответственно потребностям всех членов общества.
   Во-вторых, что крупная промышленность и обусловленная ею возможность бесконечного расширения производства позволяют создать такой общественный строй, в котором всех необходимых для жизни предметов будет производиться так много, что каждый член общества будет в состоянии совершенно свободно развивать и применять все свои силы и способности. Итак, именно то свойство крупной промышленности, которое в современном обществе порождает всю нищету и все торговые кризисы, явится при другой общественной организации как раз тем свойством, которое уничтожит эту нищету и эти приносящие бедствия колебания.
   Таким образом, вполне убедительно доказано:
   1) что в настоящее время все эти бедствия объясняются только общественным строем, который уже не соответствует условиям времени;
   2) что уже имеются средства для окончательного устранения этих бедствий путем создания нового общественного строя.
   14-й вопрос: Каков должен быть этот новый общественный строй?
   Ответ: Прежде всего, управление промышленностью и всеми отраслями производства вообще будет изъято из рук отдельных, конкурирующих друг с другом индивидуумов. Вместо этого все отрасли производства будут находиться в ведении всего общества, т. е. будут вестись в общественных интересах, по общественному плану и при участии всех членов общества. Таким образом, этот новый общественный строй уничтожит конкуренцию и поставит на ее место ассоциацию. Так как ведение промышленности отдельными лицами имеет своим необходимым следствием частную собственность и так как конкуренция есть не что иное, как такой способ ведения промышленности, когда она управляется отдельными частными собственниками, то частная собственность неотделима от индивидуального ведения промышленности и от конкуренции. Следовательно, частная собственность должна быть также ликвидирована, а ее место заступит общее пользование всеми орудиями производства и распределение продуктов по общему соглашению, или так называемая общность имущества. Уничтожение частной собственности даже является самым кратким и наиболее обобщающим выражением того преобразования всего общественного строя, которое стало необходимым вследствие развития промышленности. Поэтому коммунисты вполне правильно выдвигают главным своим требованием уничтожение частной собственности.
   15-й вопрос: Значит, уничтожение частной собственности раньше было невозможно?
   Ответ: Да, невозможно. Всякое изменение общественного строя, всякий переворот в отношениях собственности являлись необходимым следствием создания новых производительных сил, которые перестали соответствовать старым отношениям собственности. Так возникла и сама частная собственность. Дело в том, что частная собственность существовала не всегда; когда в конце Средних веков в виде мануфактуры возник новый способ производства, не укладывавшийся в рамки тогдашней феодальной и цеховой собственности, эта мануфактура, уже переросшая старые отношения собственности, создала для себя новую форму собственности – частную собственность. Для мануфактуры и для первой стадии развития крупной промышленности не была возможна никакая другая форма собственности, кроме частной собственности, не был возможен никакой другой общественный строй, кроме строя, основанного на частной собственности. Пока нельзя производить в таких размерах, чтобы не только хватало на всех, но чтобы еще оставался избыток продуктов для увеличения общественного капитала и дальнейшего развития производительных сил, до тех пор должен всегда оставаться господствующий класс, распоряжающийся производительными силами общества, и другой класс – бедный и угнетенный. Каковы эти классы, это зависит от ступени развития производства. В Средневековье, зависевшем от земледелия, – перед нами помещик и крепостной; в городах позднего Средневековья – цеховой мастер, подмастерье и поденщик; в XVII веке – владелец мануфактуры и мануфактурный рабочий; в XIX веке – крупный фабрикант и пролетарий. Вполне очевидно, что до настоящего времени производительные силы не были еще развиты в такой степени, чтобы можно было производить достаточное для всех количество продуктов и чтобы частная собственность уже сделалась оковами, преградой для развития этих производительных сил. Но теперь благодаря развитию крупной промышленности, во-первых, созданы капиталы и производительные силы в размерах, ранее неслыханных, и имеются средства для того, чтобы в короткий срок до бесконечности увеличить эти производительные силы. Во-вторых, эти производительные силы сосредоточены в руках немногих буржуа, тогда как широкие народные массы все более превращаются в пролетариев, причем положение их становится тем более бедственным и невыносимым, чем больше увеличиваются богатства буржуа. В-третьих, эти могучие, легко поддающиеся увеличению производительные силы до такой степени переросли частную собственность и буржуа, что они непрерывно вызывают сильнейшие потрясения общественного строя. Поэтому лишь теперь уничтожение частной собственности стало не только возможным, но даже совершенно необходимым.
   16-й вопрос: Возможно ли уничтожение частной собственности мирным путем?
   Ответ: Можно было бы пожелать, чтобы это было так, и коммунисты, конечно, были бы последними, кто стал бы против этого возражать. Коммунисты очень хорошо знают, что всякие заговоры не только бесполезны, но даже вредны. Они очень хорошо знают, что революции нельзя делать предумышленно и по произволу и что революции всегда и везде являлись необходимым следствием обстоятельств, которые совершенно не зависели от воли и руководства отдельных партий и целых классов. Но вместе с тем они видят, что развитие пролетариата почти во всех цивилизованных странах насильственно подавляется и что тем самым противники коммунистов изо всех сил работают на революцию. Если все это в конце концов толкнет угнетенный пролетариат на революцию, то мы, коммунисты, будем тогда защищать дело пролетариата действием не хуже, чем сейчас словом.
   17-й вопрос: Возможно ли уничтожить частную собственность сразу?
   Ответ: Нет, невозможно, точно так же как нельзя сразу увеличить имеющиеся производительные силы в таких пределах, какие необходимы для создания общественного хозяйства. Поэтому надвигающаяся по всем признакам революция пролетариата сможет только постепенно преобразовать нынешнее общество и только тогда уничтожит частную собственность, когда будет создана необходимая для этого масса средств производства.
   18-й вопрос: Каков будет ход этой революции?
   Ответ: Прежде всего, она создаст демократический строй и тем самым, прямо или косвенно, политическое господство пролетариата. Прямо – в Англии, где пролетарии уже теперь составляют большинство народа, косвенно – во Франции и Германии, где большинство народа состоит не только из пролетариев, но также из мелких крестьян и городских мелких буржуа, которые находятся еще только в стадии перехода в пролетариат, в осуществлении всех своих политических интересов все более зависят от пролетариата и потому вскоре должны будут присоединиться к его требованиям. Для этого, может быть, понадобится еще новая борьба, которая, однако, непременно закончится победой пролетариата.
   Демократия была бы совершенно бесполезна для пролетариата, если ею не воспользоваться немедленно, как средством для проведения широких мероприятий, непосредственно посягающих на частную собственность и обеспечивающих существование пролетариата. Главнейшие мероприятия эти, с необходимостью вытекающие из существующих ныне условий, суть следующие:
   1) ограничение частной собственности: прогрессивный налог, высокий налог на наследства, отмена наследования в боковых линиях (братьев, племянников и т. д.), принудительные займы и т. д.;
   2) постепенная экспроприация земельных собственников, фабрикантов, владельцев железных дорог и судовладельцев, частью посредством конкуренции со стороны государственной промышленности, частью непосредственно путем выкупа ассигнатами;
   3) конфискация имущества всех эмигрантов и бунтовщиков, восставших против большинства народа;
   4) организация труда или предоставление занятий пролетариям в национальных имениях, фабриках и мастерских, благодаря чему будет устранена конкуренция рабочих между собой, и фабриканты, поскольку они еще останутся, будут вынуждены платить такую же высокую плату, как и государство;
   5) одинаковая обязательность труда для всех членов общества до полного уничтожения частной собственности. Образование промышленных армий, в особенности для сельского хозяйства;
   6) централизация кредитной системы и торговли деньгами в руках государства посредством национального банка с государственным капиталом. Закрытие всяких частных банков и банкирских контор;
   7) увеличение числа национальных фабрик, мастерских, железных дорог, судов, обработка всех земель, остающихся невозделанными, и улучшение обработки возделанных уже земель соответственно тому, как увеличиваются капиталы и растет число рабочих, которыми располагает нация;
   8) воспитание всех детей с того момента, как они могут обходиться без материнского ухода, в государственных учреждениях и на государственный счет. Соединение воспитания с фабричным трудом;
   9) сооружение больших дворцов в национальных владениях в качестве общих жилищ для коммун граждан, которые будут заниматься промышленностью, сельским хозяйством и соединять преимущества городского и сельского образа жизни, не страдая от их односторонности и недостатков;
   10) разрушение всех нездоровых и плохо построенных жилищ и кварталов в городах;
   11) одинаковое право наследования для брачных и внебрачных детей;
   12) концентрация всего транспортного дела в руках нации.
   Все эти мероприятия нельзя, разумеется, провести в один прием, но одно из них повлечет за собой другое. Стоит только произвести первую радикальную атаку на частную собственность, и пролетариат будет вынужден идти все дальше, все больше концентрировать в руках государства весь капитал, все сельское хозяйство, всю промышленность, весь транспорт и весь обмен. К этому ведут все перечисленные мероприятия. Осуществимость этих мероприятий и порождаемая ими централизация будут возрастать точно в такой же степени, в какой производительные силы страны будут умножаться трудом пролетариата. Наконец, когда весь капитал, все производство, весь обмен будут сосредоточены в руках нации, тогда частная собственность отпадет сама собой, деньги станут излишними, и производство увеличится в такой степени, а люди настолько изменятся, что смогут отпасть и последние формы отношений старого общества.
   19-й вопрос: Может ли эта революция произойти в одной какой-нибудь стране?
   Ответ: Нет. Крупная промышленность уже тем, что она создала мировой рынок, так связала между собой все народы земного шара, в особенности цивилизованные народы, что каждый из них зависит от того, что происходит у другого. Затем крупная промышленность так уравняла общественное развитие во всех цивилизованных странах, что всюду буржуазия и пролетариат стали двумя решающими классами общества и борьба между ними – главной борьбой нашего времени. Поэтому коммунистическая революция будет не только национальной, но произойдет одновременно во всех цивилизованных странах, т. е. по крайней мере в Англии, Америке, Франции и Германии. В каждой из этих стран она будет развиваться быстрее или медленнее, в зависимости от того, в какой из этих стран более развита промышленность, больше накоплено богатств и имеется более значительное количество производительных сил. Поэтому она осуществится медленнее и труднее всего в Германии, быстрее и легче всего в Англии. Она окажет также значительное влияние на остальные страны мира и совершенно изменит и чрезвычайно ускорит их прежний ход развития. Она есть всемирная революция и будет поэтому иметь всемирную арену.
   20-й вопрос: Каковы будут последствия окончательного устранения частной собственности?
   Ответ: Тем, что общество изымет из рук частных капиталистов пользование всеми производительными силами и средствами общения, а также обмен и распределение продуктов, тем, что оно будет управлять всем этим сообразно плану, вытекающему из наличных ресурсов и потребностей общества в целом, – будут прежде всего устранены все пагубные последствия, связанные с нынешней системой ведения крупной промышленности. Кризисы прекратятся, расширенное производство, которое при существующем общественном строе вызывает перепроизводство и является столь могущественной причиной нищеты, тогда окажется далеко не достаточным и должно будет принять гораздо более широкие размеры. Избыток производства, превышающий ближайшие потребности общества, вместо того чтобы порождать нищету, будет обеспечивать удовлетворение потребностей всех членов общества, будет вызывать новые потребности и одновременно создавать средства для их удовлетворения. Он явится условием и стимулом для дальнейшего прогресса и будет осуществлять этот прогресс, не приводя при этом, как раньше, к периодическому расстройству всего общественного порядка. Крупная промышленность, освобожденная от оков частной собственности, разовьется в таких размерах, по сравнению с которыми ее нынешнее состояние будет казаться таким же ничтожным, каким нам представляется мануфактура по сравнению с крупной промышленностью нашего времени. Это развитие промышленности даст обществу достаточное количество продуктов, чтобы удовлетворять потребности всех его членов. Точно так же земледелие, для которого, вследствие гнета частной собственности и вследствие дробления участков, затруднено внедрение уже существующих усовершенствований и достижений науки, тоже вступит в совершенно новую полосу расцвета и предоставит в распоряжение общества вполне достаточное количество продуктов. Таким образом, общество будет производить достаточно продуктов для того, чтобы организовать распределение, рассчитанное на удовлетворение потребностей всех своих членов. Тем самым станет излишним деление общества на различные, враждебные друг другу классы. Но оно не только станет излишним, оно будет даже несовместимо с новым общественным строем. Существование классов вызвано разделением труда, а разделение труда в его теперешнем виде совершенно исчезнет, так как, чтобы поднять промышленное и сельскохозяйственное производство на указанную высоту, недостаточно одних только механических и химических вспомогательных средств. Нужно также соответственно развить и способности людей, приводящих в движение эти средства. Подобно тому как в прошлом столетии крестьяне и рабочие мануфактур после вовлечения их в крупную промышленность изменили весь свой жизненный уклад и сами стали совершенно другими людьми, точно так же общее ведение производства силами всего общества и вытекающее отсюда новое развитие этого производства будут нуждаться в совершенно новых людях и создадут их. Общественное ведение производства не может осуществляться такими людьми, какими они являются сейчас, – людьми, из которых каждый подчинен одной какой-нибудь отрасли производства, прикован к ней, эксплуатируется ею, развивает только одну сторону своих способностей за счет всех других и знает только одну отрасль или часть какой-нибудь отрасли всего производства. Уже нынешняя промышленность все меньше оказывается в состоянии применять таких людей. Промышленность же, которая ведется сообща и планомерно всем обществом, тем более предполагает людей со всесторонне развитыми способностями, людей, способных ориентироваться во всей системе производства. Следовательно, разделение труда, подорванное уже в настоящее время машиной, превращающее одного в крестьянина, другого в сапожника, третьего в фабричного рабочего, четвертого в биржевого спекулянта, исчезнет совершенно. Воспитание даст молодым людям возможность быстро осваивать на практике всю систему производства, оно позволит им поочередно переходить от одной отрасли производства к другой, в зависимости от потребностей общества или от их собственных склонностей. Воспитание освободит их, следовательно, от той односторонности, которую современное разделение труда навязывает каждому отдельному человеку. Таким образом, общество, организованное на коммунистических началах, даст возможность своим членам всесторонне применять свои всесторонне развитые способности. Но вместе с тем неизбежно исчезнут и различные классы. Стало быть, с одной стороны, общество, организованное на коммунистических началах, несовместимо с дальнейшим существованием классов, а с другой стороны, само строительство этого общества дает средства для уничтожения классовых различий.
   Отсюда вытекает, что противоположность между городом и деревней тоже исчезнет. Одни и те же люди будут заниматься земледелием и промышленным трудом, вместо того чтобы предоставлять это делать двум различным классам. Это является необходимым условием коммунистической ассоциации уже в силу весьма материальных причин. Распыленность занимающегося земледелием населения в деревнях, наряду со скоплением промышленного населения в больших городах, соответствует только недостаточно еще высокому уровню развития земледелия и промышленности и является препятствием для всякого дальнейшего развития, что уже в настоящее время дает себя сильно чувствовать.
   Всеобщая ассоциация всех членов общества в целях совместной и планомерной эксплуатации производительных сил; развитие производства в такой степени, чтобы оно удовлетворяло потребности всех; ликвидация такого положения, когда потребности одних людей удовлетворяются за счет других; полное уничтожение классов и противоположностей между ними; всестороннее развитие способностей всех членов общества путем устранения прежнего разделения труда, путем производственного воспитания, смены родов деятельности, участия всех в пользовании благами, которые производятся всеми же, и, наконец, путем слияния города с деревней – вот главнейшие результаты ликвидации частной собственности.
   21-й вопрос: Какое влияние окажет коммунистический общественный строй на семью?
   Ответ: Отношения полов станут исключительно частным делом, которое будет касаться только заинтересованных лиц и в которое обществу нет нужды вмешиваться. Это возможно благодаря устранению частной собственности и общественному воспитанию детей, вследствие чего уничтожаются обе основы современного брака, связанные с частной собственностью, – зависимость жены от мужа и детей от родителей. В этом и заключается ответ на вопли высоконравственных мещан по поводу коммунистической общности жен. Общность жен представляет собою явление, целиком принадлежащее буржуазному обществу и в полном объеме существующее в настоящее время в виде проституции. Но проституция основана на частной собственности и исчезнет вместе с ней. Следовательно, коммунистическая организация вместо того, чтобы вводить общность жен, наоборот, уничтожит ее.
   22-й вопрос: Как будет относиться коммунистическая организация к существующим национальностям?
   – Остается [133 - В рукописи вместо ответа на 22-й, а также на последующий, 23-й, вопрос стоит слово «остается». Видимо, это означает, что ответ должен остаться в том виде, как он был сформулирован в одном из не дошедших до нас предварительных проектов программы Союза коммунистов.].
   23-й вопрос: Как будет она относиться к существующим религиям?
   – Остается.
   24-й вопрос: Чем отличаются коммунисты от социалистов?
   Ответ: Так называемые социалисты делятся на три категории.
   Первая категория состоит из сторонников феодального и патриархального общества, которое уничтожалось и уничтожается с каждым днем крупной промышленностью, мировой торговлей и созданным ими буржуазным обществом. Эта категория из бедствий современного общества делает вывод о том, что следует восстановить феодальное и патриархальное общество, так как оно было свободно от этих бедствий. Все ее предложения, прямыми или обходными путями, направлены к этой цели. Коммунисты всегда будут решительно бороться с этой категорией реакционных социалистов, несмотря на ее мнимое сочувствие нищете пролетариата и на проливаемые по этому поводу горючие слезы. Ибо эти социалисты:
   1) стремятся к чему-то совершенно невозможному;
   2) пытаются восстановить господство аристократии, цеховых мастеров и владельцев мануфактур, с их свитой абсолютных или феодальных монархов, чиновников, солдат и попов; они хотят восстановить общество, которое, правда, было бы свободно от пороков современного общества, но зато принесло бы с собой по меньшей мере столько же других бедствий, а к тому же не открывало бы никаких перспектив к освобождению угнетенных рабочих посредством коммунистической организации;
   3) свои подлинные намерения они всегда обнаруживают, когда пролетариат становится революционным и коммунистическим. В этих случаях они немедленно объединяются с буржуазией против пролетариев.
   Вторая категория состоит из сторонников нынешнего общества, которых неизбежно порождаемые этим обществом бедствия заставляют опасаться за его существование. Они стремятся, следовательно, сохранить нынешнее общество, но устранить связанные с ним бедствия. Для этого одни предлагают меры простой благотворительности, другие – грандиозные планы реформ, которые, под предлогом реорганизации общества, имеют целью сохранить устои нынешнего общества и тем самым само нынешнее общество. Против этих буржуазных социалистов коммунисты тоже должны будут вести неустанную борьбу, потому что их деятельность идет на пользу врагам коммунистов и они защищают тот общественный строй, который коммунисты хотят разрушить.
   Наконец, третья категория состоит из демократических социалистов. Идя по пути с коммунистами, они хотят осуществления части мероприятий, указанных в… вопросе [134 - В рукописи пробел; имеется в виду 18-й вопрос.], но не в качестве переходных мер, ведущих к коммунизму, а в качестве мероприятий, достаточных для уничтожения нищеты и устранения бедствий нынешнего общества. Эти демократические социалисты являются либо пролетариями, которые еще недостаточно уяснили себе условия освобождения своего класса, либо представителями мелкой буржуазии, т. е. класса, который вплоть до завоевания демократии и осуществления вытекающих из нее социалистических мероприятий во многих отношениях имеет те же интересы, что и пролетарии. Поэтому коммунисты в моменты действий будут заключать соглашения с демократическими социалистами и вообще на это время должны придерживаться по возможности общей с ними политики, если только эти социалисты не пойдут в услужение к господствующей буржуазии и не станут нападать на коммунистов. Разумеется, совместные действия не исключают обсуждения тех разногласий, которые существуют между ними и коммунистами.
   25-й вопрос: Как относятся коммунисты к остальным политическим партиям нашего времени?
   Ответ: Отношение это различно в разных странах. В Англии, Франции и Бельгии, где господствует буржуазия, коммунисты пока еще имеют общие интересы с различными демократическими партиями, причем эта общность интересов тем значительнее, чем больше демократы приближаются к целям коммунистов в тех социалистических мероприятиях, которые демократы повсюду теперь отстаивают, т. е. чем яснее и определеннее они отстаивают интересы пролетариата и чем больше они опираются на пролетариат. В Англии, например, чартисты, состоящие из рабочих, неизмеримо ближе к коммунистам, чем демократические мелкие буржуа или так называемые радикалы.
   В Америке, где введена демократическая конституция, коммунисты должны будут поддерживать партию, которая хочет обратить эту конституцию против буржуазии и использовать ее в интересах пролетариата, т. е. партию сторонников национальной аграрной реформы.
   В Швейцарии радикалы, хотя и представляют еще собой партию с очень смешанным составом, являются, однако, единственными, с которыми коммунисты могут вступать в соглашение, а среди этих радикалов опять-таки наиболее прогрессивными являются ваадтские и женевские.
   Наконец, в Германии решительная борьба между буржуазией и абсолютной монархией еще впереди. Но так как коммунисты не могут рассчитывать, что им придется вступить в решающий бой с буржуазией прежде, чем буржуазия достигнет господства, то в интересах коммунистов помочь буржуазии возможно скорее достичь господства, чтобы затем как можно скорее в свою очередь свергнуть ее. Таким образом, в борьбе либеральной буржуазии с правительствами коммунисты должны быть всегда на стороне первой, остерегаясь, однако, того самообмана, в который впадает буржуазия, и не доверяя ее соблазнительным заверениям о тех благодетельных последствиях, которые якобы повлечет за собой для пролетариата победа буржуазии. Единственные преимущества от победы буржуазии для коммунистов будут заключаться: 1) в разного рода уступках, которые облегчат коммунистам защиту, обсуждение и распространение своих принципов и тем самым облегчат объединение пролетариата в тесно сплоченный, готовый к борьбе и организованный класс, и 2) в уверенности, что с того дня, как падут абсолютистские правительства, наступит черед для борьбы между буржуа и пролетариями. С этого дня партийная политика коммунистов будет здесь такой же, как и в странах, где буржуазия уже господствует.