-------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  Валентин Саввич Пикуль
|
|  Фаворит. Книга вторая. Его Таврида. Том 3
 -------

   Валентин Пикуль
   Фаворит. Книга вторая. Его Таврида. Том 3


   © Пикуль В.С., наследники, 2007
   © ООО «Издательство «Вече», 2007
   © ООО «Издательство «Вече», электронная версия, 2017
   Сайт издательства www.veche.ru
 //-- * * * --// 



     Я связь миров повсюду сущих,
     Я крайня степень вещества;
     Я средоточие живущих,
     Черта начальна божества;
     Я телом в прахе истлеваю,
     Умом громам повелеваю,
     Я царь – я раб, я червь – я бог!

 Г. Державин

   Россия велика сама по себе, я что ни делаю, подобно капле, падающей в море…
 Екатерина – Потемкину (1787 г.)




   Памятник (Пролог, могущий стать эпилогом)

   Со смерти Потемкина миновало уже 38 лет… В морозную зиму 1829 года бедный казанский чиновник Текутьев санным путем пробирался в Яссы, чтобы из тамошнего госпиталя вывезти домой сына, обезноженного турецким ядром под стенами Силистрии. Время опять было военное, для России привычное. Давно остались позади теплые дома Полтавы, погасли огни уютного Елизаветграда, за Балтой открылись раздольные степи с редкими хуторами. Мело, мело… пуржило и вихрило! А за Дубоссарами кони шли, сторожа уши, опасливые. Казалось, ямщик сбился с пути, но в отдалении вдруг замерцал одинокий желтый огонь окошка.
   – Уж не худые ль там люди? – обеспокоился Текутьев.
   – Не, барин. Тут солдат живет…
   Кони всхрапнули возле лачуги, утонувшей в снегу. Внутри убогого жилья сидел дряхлый солдат в обветшалом мундире с медалями «времен Очакова и покоренья Крыма».
   – Далеко ль еще до Ясс ехать?
   – Верст сорок, почитай, станется.
   – А чего ради, отец, живешь ты здесь?
   – Я не живу, – отвечал солдат. – Охраняю.
   – Что в экой глуши охранять можно?
   – Место.
   – Место? – удивился Текутьев. – Какое ж тут место?
   – Названия у него нет. Здесь вот, сударь мой, упал на землю и умер князь Потемкин, царствие ему небесное…
   Только сейчас Текутьев заметил в углу, подле божницы с лампадкой, гравюру в рамочке. В картуше ее была надпись: «Изображение кончины светлейшего князя Потемкина-Таврического, равно как и местности, срисованной с натуры, и особ, бывших при сем горестном событии». Гравировал Скородумов с картины итальянского живописца Франческо Казановы. Текутьев прочитал и стихи, оттиснутые под гравюрою:
   О, вид плачевный! Смерть жестока!

     Ково отъемлешь ты от нас?
     Как искра, во мгновенье ока,
     Герой! Твой славный век погас!
     Надменны покорив нам грады,
     Сам кончил жизнь среди степей
     И мира сладкого отрады
     Во славе не вкусил своей…

   Тыча пальцем в гравюру, старый солдат пояснил:
   – И посейчас иных помню. Вот руки-то заломил секретарь евоный Попов, в белом мундире адмирал де Рибас, он Одессу потом строил… Плачет казачий атаман Антон Головатый, который запорожцев из-за Дуная вывел. А вот и сама графиня Браницкая, племянница князева. Она-то пенсион для содержания поста нашего и отчисляла. Да что-то давно денег не шлет. То ли забыла, то ли померла. Ведь нас было тут трое. Но товарищей похоронил, один я остался. Христовым подаянием от проезжих кормлюсь.
   – И давно ты здесь? – спросил Текутьев.
   – Еще матушка Катерина посадила нас тута, чтобы не забылось, на каком месте Потемкин преставился. Сказывали начальники тако: сидите, покедова памятник ему не поставят. Да что-то не слыхать, чтобы ставили… Вот и сижу! Жду…
   Текутьев принес из возка дорожный баульчик. Накормил солдата. Табаку и чаю отсыпал, чарку наполнил.
   – Не скушно ль тебе здесь, старина?
   – Нет, сударь. Я про жизнь свою вспоминаю… – Вокруг на множество миль бушевала пурга. Под ее завывания ветеран рассказывал путнику: – А служить при светлейшем было нам весело. И никогда он нашего брата не обижал. Грех жаловаться. Под Очаковом, помню, на свой счет солдат рижским бальзамом поил, чтобы в шанцах не мерзли. От самой Риги до Очакова длинные обозы гонял – за бальзамом. Штука крепкая и вкусная! Сколько он палок об своих генералов изломал, но солдата николи пальцем не тронул. Мы от него, кроме ласки, ничего не видывали… Нет, – заключил старый, – язык не повернется осудить его. Боюсь, что умру, и навеки забудут люди место сие важное…
   Утром пурга стихла. Отдохнувшие лошадки сами нашли тракт до Ясс молдаванских. Текутьев, завернувшись в шубу, думал о встрече с калекою сыном, ему грезились памятные строки:

     Се ты, отважнейший из смертных,
     Парящий замыслами ум,
     Не шел ты средь путей известных,
     Но проложил их сам, – и шум
     Оставил по себе в потомки, –
     Се ты, о чудный вождь Потемкин!

   Это строки державинские, памятные еще с гимназии.
   А старый солдат умер на посту, охраняя место… [1 - Сейчас здесь стоит обелиск, а возле него – камень, отмечающий географическую точку, где навек успокоился Потемкин (это неподалеку от молдаванского местечка Старые Редены).]

   …

   «Историческое значение каждого русского великого человека измеряется его заслугами Родине, а его человеческое достоинство – силою его патриотизма» – так утверждал Чернышевский, и эти слова вполне применимы к Потемкину, большие государственные заслуги которого ныне уже никто не отрицает.
   Он был велик. Хотя бывал и ничтожен…
   Потемкин не просто фаворит – это уже целая эпоха!
   Когда его не стало, Екатерина со страхом ожидала появления на юге страны самозванца вроде Пугачева – под именем светлейшего. Но такого неповторимого человека, способного предстать перед народом в образе «великолепного князя Тавриды», не явилось, да и не могло явиться…
   Суворов претерпел немало обид от Потемкина, и все-таки гибель светлейшего повергла его в тяжкое уныние.
   – Великий человек был! – воскликнул он с присущей ему образностью. – Велик умом был и ростом велик! Никак не походил на того французского посла в Лондоне, о коем лорд Бэкон говаривал, что у того чердак плохо меблирован…
   Державин написал на смерть Потемкина знаменитый «Водопад». Денис Фонвизин незадолго до смерти изложил свою печаль в «Разсуждении о суетной жизни человеческой». Адмирал Ушаков еще не остыл после жаркой битвы у Калиакрии, когда известие о смерти Потемкина настигло его бедой – непоправимой.
   – Будто в бурю сломались мачты, – сказал он, – и не знаю теперь, на какой берег нас выкинет, осиротевших…
   Граф Румянцев-Задунайский, уже престарелый и немощный, узнал о смерти князя Таврического в черниговских Вишенках, где проживал на покое. Фельдмаршал бурно разрыдался. Молоденькие невестки выразили удивление его слезам:
   – Как можете вы оплакивать человека, который был врагом вашим, о чем вы и сами не раз уже нам сказывали?
   Петр Александрович отвечал женщинам так:
   – Не дивитесь слезам моим! Потемкин не врагом мне был, а лишь соперником. Но мать-Россия лишилась в нем великого мужа, а Отечество потеряло усерднейшего сына своего…
   И дословен отзыв будущего императора Александра I:
   – Сдох! Одним негодяем на Руси меньше стало.
   Григорий Александрович Потемкин уже тогда был гоним. Так не раз случалось с выдающимися людьми: оклеветанные в жизни, они посмертно затоптаны в грязь. Потемкин был осмеян, о нем рассказывали небылицы и анекдоты. Его преследовали даже в могиле: злобные руки терзали прах его, срывая ордена и эполеты. Фаворита не раз переворачивали в гробу, как проклятого колдуна, а сам прах таскали с места на место, словно не ведая, куда его спрятать, – даже сейчас мы не знаем точно, где он покоится (хотя официальная гробница Потемкина-Таврического сохраняется в соборе Херсона).
   Почти два столетия подряд загробная тень Потемкина неприкаянно блуждала в русской истории – между великолепными одами Державина и грязными пасквилями злопыхателей. Время не пощадило памятников, даже прекрасные монументы в Херсоне и Одессе оно сбросило с пьедесталов. Странно повела себя и Екатерина: в манифесте по случаю кончины Потемкина она обещала увековечить память своего фаворита и сподвижника монументом, но… Неужели забыла? Вряд ли. Скорее всего – не пожелала. Почему?
   Екатерина щедро платила героям своего века, возводя в их честь статуи, триумфальные арки и дворцы, украшала парки колоннами, стелами и обелисками. Под конец жизни сооружала мавзолеи даже над прахом своих собачек, сочиняла пышные эпитафии котам, сдохшим от обжорства на царской кухне. Но память главного героя своего бурного царствования императрица не почтила… Почему?
   Об этом спрашивали и Потемкина – еще при жизни его:
   – Ваша светлость, отчего до сей поры не поставлен приличный монумент славы вашей?
   Потемкин обычно вспоминал при этом Катона:
   – Лучше уж пусть люди говорят: «Отчего нет памятника Потемкину?», нежели станут языками имя мое по углам мусолить: «За какие такие заслуги Потемкину памятники ставят?»


   Действие десятое. Чужие праздники

   Взирая на нынешнее состояние отечества моего с таковым оком, каковое может иметь человек, воспитанный по строгим древним правилам, у коего страсти уже летами в ослабление пришли, не могу я не дивиться, в сколь краткое время повредились повсюдно нравы в России.
 М.М. Щербатов. О повреждении нравов в России


   1. Вступление

   Летом 1774 года политики Европы с нетерпением выжидали: когда же наконец «варварская» Россия свернет себе шею?
   Потемкин брезгливо ворошил газеты Кёльна и Гамбурга:
   – Почитаешь их, так у нас все мерзко, мы тут еле дышим, в нашем супе вместо каперсов тараканы сварены. Однако ежели у нас все так скверно, с чего бы это многие из Европы в Россию сбегаются? А вот русский человек, единственный в мире, эмиграции ведать не ведает…
   В небывалом смятении переживая затишье на войне и успехи народной армии Пугачева, императрица в эти дни сказала придворным дамам – без намека на юмор, вполне серьезно:
   – Дождусь виктории за Дунаем, словно «маркиза» Пугачева, четвертую его и навещу Москву, где, назло всем бабкам-шептуньям, пойду с графинею Прасковьей Брюс в общую баню. Пусть все видят на Москве, что я телятина еще молодая…
   Ей было 45 лет: по тем временам – старуха!
   Всю жизнь ее выручало железное здоровье, крепкие нервы и умение не унывать в любых обстоятельствах. С началом же Крестьянской войны у Екатерины участились короткие, но глубокие обмороки, лицо ее искажали нервные тики. Было замечено, что иногда императрица вроде бы заговаривается. В беседе с Сольмсом она понесла даже явную чепуху, и Потемкин шепнул ей:
   – Като, не рассказывай, что тебе снилось…
   Екатерина вскоре же позвала его к себе.
   – Женщина не всегда говорит что надо. И не всегда можно одергивать императрицу, особливо при послах иноземных. – Она поднесла ему табакерку из авантюрина. – Имей, друг! Если и впредь скажу глупость, открой ее – я пойму тебя…
   Ей понадобилась справка о доходах с рижской таможни. Она прошла в соседние комнаты, где торжественно восседали кабинет-секретари – Елагин с Олсуфьевым. Екатерина невольно обратила внимание, что эти господа разъелись словно боровы. Сейчас перед ними лежал громадный вестфальский окорок, они алчно поедали его, запивая крепким английским портером (а государственные бумаги опять будут в жирных пятнах).
   – Да перестаньте насыщать утробы свои! – крикнула Екатерина. – Сколько кораблей пришло в Ригу от начала нонешней навигации?
   – Через курьера справимся, – отвечал Елагин.
   – Лентяи бессовестные! Могли бы знать о сем и заранее… Почему одна я должна тащить этот воз по дурным дорогам?
   Вернувшись к себе, она призналась Потемкину:
   – Разгоню всех! Нужны молодые люди. Новые…
   Ее навестил мрачный гигант Пиктэ, сообщивший:
   – Кажется, Версаль отзывает графа Дюрана на родину…
   Екатерина выразила желание повидаться с Дюраном.
   – Политика, милый граф, как густой гороховый суп, которым меня пичкали в детстве, и с тех пор я не знаю ничего гаже… – Она понимала, почему отзывают Дюрана: там, в Версале, постоянно жаждали унизить значение России в делах Европы; теперь следует ожидать из Франции не полномочного посла, а лишь жалкого поверенного в делах. – Если вы покинете нас, – сказала Екатерина в конце разговора, – мне еще очень долго будет не хватать вашего приятного общества.
   Дюран (человек с опытом) нарочно ушел от политики.
   – Я всегда был восхищен вашим величеством, – сказал он. – Будь вы даже частным лицом, вы и тогда доставили бы немало хлопот дипломатам Европы – как… женщина!
   – А я жалею, что не мужчина и не служу в армии.
   В таких случаях доза лести крайне необходима.
   – Вы легко достигли бы чина фельдмаршальского!
   – С моим-то драчливым характером? – хмыкнула Екатерина. – Что вы, посол! Меня бы пришибли еще в чине поручика. – Прощаясь с Дюраном, она вдруг в полный мах отвесила ему политическую оплеуху. – Я не знаю, как сложатся мои дальнейшие отношения с Версалем, но можете отписать королю: французы способны делать в политике лишь то, что они могут делать, а Россия станет делать все то, что она хочет делать…
   Никита Иванович Панин, молча присутствовавший при этой беседе, потом строго выговорил императрице, что так разговаривать с послом великой державы все-таки нельзя:
   – Мы уж и без того навязли в зубах всей Европы…
   Екатерина отвечала «визирю» с небрежностью:
   – Ах, господи! Нам ли, русским, бояться Европы, похожей на кучу гнилой картошки? Никогда не прощу Дидро его слов, будто Россия – «колосс на глиняных ногах». Красиво сказано, и боюсь, что эта ловкая фраза сгодится еще для архивов вселенского бедлама. Но мы уже давно стоим на ногах чугунных…
   Тяжелая промышленность России круто набирала мощь. На далеком Урале, в гуще буреломов и в пламени заводских горнов, ворочался в огненном аду тот неспокойный русский мужик, который много позже станет величаться «рабочим классом». Да! Умели гулять. Умели и бунтовать. Но зато и работать умели…
   Екатерина ногою откинула трен широкого платья.
   – Пусть Европа ведет себя со мною повежливей, – сказала она Панину в заключение. – Россия имеет столько домен, сколько и не бывало в Англии, а чугуна плавим больше англичан, больше Франции и больше Швеции. Надо будет, черт побери, так до самого Рейна всю Европу ядрами закидаем!

   …

   Умные люди никогда не обманывались: дело было не в женской «дешперации», которую обязан удовлетворить Потемкин, – Екатерина выдвигала его как свежую здоровую силу, далекую от грызни придворных партий. Именно такой человек способен нейтрализовать враждующих, исходя в своих решениях лишь из государственной пользы. И пусть сикофанты Орловых и Паниных морщатся – она приобщила Потемкина к делам Военной коллегии, а в Совете его голос станет эхом ее желаний. Панин сразу ощутил для себя угрозу, он умышленно раздражал честолюбие наследника Павла и его жены Натальи, а блюдо сосисок с гарниром из битого стекла уже фигурировало в депешах иностранных послов, – теперь и Екатерина догадывалась, что стекла попали в эти сосиски не по вине пьяного повара… Пребывая в панической тревоге от дел «маркизовых», Екатерина заговорила, что сама возглавит войска против Пугачева…
   – Дождусь вот только реляций от Румянцева…
   Румянцев не слишком-то радовался «случаю» Потемкина, признавшись секретарям, Безбородке и Завадовскому: «Этот кривой меня на кривых не объедет. В эдаком-то деле, каковы дела альковные, замену всегда сыскать мочно…» Однако, положа руку на сердце, Петр Александрович честно признавал, что с тех пор, как Военная коллегия подчинилась Потемкину, воевать стало легче. На себе испытав тяготы фронтовой жизни, Потемкин никак не стеснял действий Румянцева, не трепал ему нервов указами, а, напротив, скорым порядком слал и слал подкрепления: «За что ему спасибо великое от воинства нашего…»
   Седьмой с начала войны визирь Муэдзин-заде мечтал в это жаркое лето разбить русских на русском берегу Дуная, а Румянцев (вот приятное совпадение!) решил разбить турок на турецком берегу того же Дуная. Визирь собрал 100-тысячную армию в болгарской Шумле, уверенный, что дунайские цитадели, Рущук и Силистрия, задержат неверных. Но Румянцев, форсировав Дунай на широком фронте, не стал штурмовать крепостей, обезвредив их блокадою. Впервые перед армией россиян открывался великолепный стратегический простор.
   Румянцев предпринял удар на Шумлу, дабы покарать дерзкого визиря в его же ставке. Вперед он выслал дивизии Суворова и Каменского, а лучше бы не пытался совмещать несовместимое. Суворов терпеть не мог Каменского – как дурака, а Каменский не выносил Суворова – как чудака. Оба они (и дурак, и чудак) были в чинах генерал-поручиков, но Каменский получил этот чин на год раньше и потому требовал подчинения себе. Не выяснив отношений до конца, начальники дивизий выступили в поход… Каменский взял Базарджик, занял опушку густого леса, за которым лежала болгарская деревушка Козлуджа; здесь Каменский треуголкой гигантских размеров долго отмахивал от себя жалящих слепней, рассуждая при этом о Суворове:
   – И чего это наболтали о нем, будто он скор в маневре? Вот я пришел и жду, а Суворова нет как нет…
   Суворов явился, но свою дивизию поставил поодаль. У него было всего 8000 штыков, и здесь, в лесу под Козлуджей, он за восемь часов жестокой битвы разгромил 40 000 турок. А пока он там сражался, Каменский слепней от себя отмахивал:
   – И чего это Суворова нахваливают? Да кто ж, глупый, в эдаком лесу возьмется встречный бой принимать? Ай-ай, вот чудило гороховое! Гляди-ка, он еще пушки в лес потащил…
   Суворов в этом бою взял столько трофеев, что Каменский срочно послал гонца к Румянцеву – с вестью о своей победе под Козлуджей. Лес был завален трупами. Жарища адовая. Воды не было. Раненые орали. Солнце подогрело страсти, и Суворов в лицо Каменскому высказал все, что думал о нем. Каменский отослал его к Румянцеву, а Румянцев, разлаяв Суворова последними словами, отослал Каменского – брать Шумлу… Решение не было соломоновым. Суворов заплакал и сказал, что сносить несправедливости более не желает, лучше поедет на Волгу – ловить Пугачева, а Каменский походил вокруг Шумлы, словно кот вокруг сметаны, и в нерешимости остановился. Но тактика сама перевоплотилась в стратегию, когда летучий корволант генерала Заборовского начал карабкаться уже на кручи Балкан! Все тылы армии султана, потрясенные битвою при Козлудже, разом пришли в хаотичное движение. Началась суматошная паника – кого-то казнили, кого-то грабили, – и Муэдзин-заде решил, что Румянцев обошел его с тыла: ворота на Константинополь открыты неверным. Визирь запросил мира… Румянцев даже улыбался-то редко, а тут вдруг захохотал как безумный.
   – Ежели турецкий лев стал ручным и кладет гриву на колени мои, так не премину случая обкорнать ему когти!
   С пасмурным челом он выслушал турецких делегатов. О чем они? Перемирие? Конгресс? Опять бумаги писать?..
   – Никаких конгрессов о перемириях! Мое оружие будет действовать наступательно до той блаженной минуты, пока мира не утвердим. А что касаемо артикулов, кои диктовать вам стану, так о них извещены вы были заранее – еще от нашего посла Обрескова, и мой генерал князь Репнин, ежели вы что позабыли, о тех артикулах усердно напомнит…
   Репнин отвез турецких представителей в деревушку Кучук-Кайнарджи, где и предложил им сесть в хате на лавку.
   – Приступим, – сказал он, похрустев пальцами…
   Напрасно король Фридрих II торопил своего посла графа Цегелина, чтобы поспешил к посредничеству о мире, дабы его королевство извлекло выгоды из чужой ссоры, – Цегелин все-таки опоздал: переговоры уже завершились. Без него! Цегелин въехал в деревню. На завалинке хаты сидел аристократ Репнин и пил молодое вино с реис-эфенди Ибрагимом, бывшим рабом.
   – Садитесь с нами, – предложил князь послу. – Все кончено. Уже готовим лошадей для курьеров до Петербурга…
   Так победою Суворова при Козлудже Россия отвоевала почетный мир, названный по деревне – Кучук-Кайнарджийским!
   Турция признала новую соседку – Россию Черноморскую, но Европа ахнула, увидев, что неожиданно возникла новая морская держава – Россия Средиземноморская! Назло врагам она выдвинулась на самый передний край Большой Международной Политики…

   …

   Курьеры доставили мир в столицу 24 июля, когда стало известно, что Пугачев уже в 80 верстах от Нижнего Новгорода… Но еще накануне Никита Панин, желая вернуть себе прежнее влияние при дворе, намекнул Потемкину, чтобы начальство над войсками, двинутыми против «пугачей», доверили его братцу – графу Петру Ивановичу, «герою Бендер». Григорий Александрович охотно согласился, а Екатерина накуксилась.
   – Но это же мой персональный враг, – сказала она.
   – Был! – отвечал Потемкин. – Но теперь он персональный враг Пугачева и тебе, матушка, аки пес служить станет…
   – Срочно отпиши Румянцеву, дабы Суворова с войском отпустил с Дуная на Волгу, пущай генерал поспешит, чтобы сообща с Паниным «маркиза» нашего изловить…
   Неорганизованные, плохо вооруженные ватаги «пугачей» должны были встретиться с вышколенной в боях регулярной армией, приученной побеждать. Вечером в собрании Эрмитажа императрица играла в карты и тихонько шепнула Потемкину, чтобы он посмотрел на графа Никиту Панина:
   – Он уже сделался похож на китайского мандарина, от глаз одни щелочки остались… Это хорошо… Пусть ест и дальше. Толстые да сытые меньше всего к заговорам приспособлены.
   Но из этих «щелочек», как из бойниц вражеской крепости, Потемкин уловил внимательное прицеливание умных глаз. А подле Панина восседала его новая метресса – Марья Талызина, женщина таких невероятных объемов, что глядеть было страшно. Екатерина, прикрыв губы веером, фыркнула:
   – Представляю их в минуту любовной пылкости…
   Панин под конец вечера жестоко отомстил ей:
   – Имею для вас неприятное сообщение из Рагузы…
   Рагуза – ныне Дубровник в Югославии (а в ту пору столица Дубровницкой республики, сенат которой имел в Петербурге своего посла).
   На юге России из новых земель, отвоеванных кровью, уже складывалась Новая Россия, и Потемкин был сделан первым новороссийским наместником.
   – Куда уж выше? – сказал он. – Но можно и выше…

   …

   Изучение вольнолюбивых трудов Монтескье и Дидро – пусть этим ее величество занимается, а у Степана Ивановича Шешковского иные заботы, более вразумительные. Сидючи под иконами, скушал он просфорку божию и пальцем – дерг-дерг – подозвал сподвижников своих, палачей Могучего и Глазова:
   – Великая силища на Волге собралась! Вы, орлы, струмент пытошный в бережении содержите. Чую, вскорости Емельку клещами рвать станем, истины от него домогаясь…
   И чуял он, просфорку жуя, что возвышается: быть ему в ранге статского советника. Ого-го! Степан Иванович шуршал доносами, листая новое дело, заведенное им на графа Андрея Разумовского, который блудно жил с великой княгиней Натальей Алексеевной… Что ж, Екатерина не вечна, после нее на престол взойдет Павел, а связь Разумовского с Natalie окрепнет с годами, чего доброго, и сыночек у них явится, и тогда Разумовский займет в империи такое же место, какое в давности занимал Меншиков или Екатерина I…
   Тут было отчего крепко задуматься Шешковскому, мысли которого из степей Приволжья переносились в альковы персон высокопоставленных.

   …

   После тяжелых боев с повстанцами Михельсон отвел регулярные войска на Уфу и этим маневром открыл Пугачеву дорогу на Каму и Волгу. Народ все притекал под знамена «Петра III» – неисчислимый, как песок, «пороху же у них столь довольно было, что у убитых сыскивалось в подушках патронов по 15, в особливых мешочках по полфунту пороху…». В июне Пугачев подошел под стены крепости Оса, гарнизон которой, усиленный пушками, решил не сдаваться. Но солдаты в гарнизоне все же сомневались – царь Пугачев или не царь?
   Из крепости вышел старый гвардеец, лично знавший Петра III. Пугачев рискнул, да столь дерзко рискнул, что мог бы здесь же, под Осою, и головы лишиться. Одетый в простое казачье платье, он встал в ряду иных повстанцев, а гвардеец пошел вдоль ряда, всматриваясь в бородатые лица.
   – Эй, старик! – окликнул Пугачев гвардейца. – Неужто не узнал меня?.. Смотри, дедушка, в оба глаза да узнавай поскорее своего законного государя.
   Старец смутился и корявым пальцем неуверенно указал на Пугачева:
   – Кажись, похож на государя-то.
   – А коли так, – подхватил Пугачев, – так ступай обратно в крепость да скажи всем, чтобы мне не противились…
   Оса сдалась. Пугачев перевешал всех офицеров, сохранив жизнь подпоручику Минееву, которого наградил чином полковника. Благодарный за это Минеев сказал:
   – Позволь, государь, прямо на Казань тебя выведу.
   – Коли так, то веди, – согласился Пугачев…
   Казань была предана пламени, и только в кремле города не сдавался гарнизон. Здесь Пугачев повстречал свою законную жену Софью с детишками. Его увидел сын, крикнувший:
   – Гляди, матушка, каково батюшка ездит!
   В этот опасный момент Пугачев тоже не растерялся:
   – Да это, вишь ты, семья Емельки Пугачева, который за меня пострадал, – объяснил он казакам. – Я эту бабу с детьми знаю. Пущай за нами в обозе едет…
   Под Казанью появился Михельсон, в жестоком сражении его войска разбили неопытное войско мнимого Петра III. Пугачев с остатками войска бежал вверх по Волге, где у села Кокшайского свершил переправу и сказался в самой гуще той крепостной России, которая была еще не тронута восстанием, но уже, подогретая слухами о свободе, она, эта Россия, стала поднимать вилы, топоры и косы…
   Все думали, что Пугачев повернет на Нижний Новгород, до которого было рукой подать, и в Нижнем уже готовились испытать то, что в полной мере испытала Казань, но Пугачев бежал к югу, быстро усиливаясь толпами мордвы и чувашей… «Пугачев бежал; но бегство его казалось нашествием» – так писал Пушкин. От Саранска – через Пензу – он устремил свое победное движение на Саратов… На всем пути народ принимал его с великой радостью.


   2. «Все – наше, и рыло в крови»

   Разумовский, как верный паж, неся скамеечку и зонтик, сопровождал великую княгиню в прогулке. Прическа молодой ветреницы была налажена по моде парижской: в шиньоне она упрятала крохотные бутылочки с говяжьим бульоном, питавшим свежие розы. Вернувшись из парка в покои Царскосельского дворца, женщина игриво спросила мрачного мужа-цесаревича:
   – Как вам нравится газон на моей голове?
   – Вы богиня… вы прекрасны. И еще эти розы… ах!
   От кордегардии рокотал барабан, зверинец оглашало рычанье медведей, кричали голодные павлины. Друзья прошли к столу. Между мужчинами, поддернув юбки, уселась Natalie.
   – Если в Европе меня называют Гамлетом, – рассуждал Павел, – то мне повезло: я отыскал свою Офелию.
   Павел жил иллюзиями, а его «Офелия» – долгами и потаенной страстью. Екатерина после истории с сосисками отшатнулась от сына. «Считаю испорченным тот день, – говорила она, – в котором сына повидаю. А коли он, глупенький, Гамлетом себя почитать изволит, то играть на театре «Гамлета» Шекспира я запрещаю…»
   Она права: исторические аналогии бывают и опасны!
   И уж никак не ожидала императрица, что ее чадо вдруг представит «Разсуждение о государстве вообще… и касательно обороны всех пределов». Павел, по сути дела, не рассуждал – он жестоко расхаял все время правления своей матери. Павел призывал Екатерину к покою во внешней политике, чтобы Россия занимала в Европе позицию лишь оборонительную…
   – Читая ваше «Разсуждение», сын мой, – сказала мать, – можно подумать, что войну с Турцией начала я ради собственной славы. Вашему высочеству, однако, неразумно упрекать меня в войне, зачатой едино лишь в продолжение той политики, коя от Петра Великого россиянам завещана… Нам без моря Черного не бывать, как не бывать и без моря Балтийского! Да, согласна я, что война сия отяготила народ. Не спорю. Но, скажите, какая война облегчает нужды народные? Я таких войн не припомню… А что за военные поселения вы придумали?
   Павел растолковал: армию сократить, гвардию раскассировать, а по рубежам страны основать военные поселения, дабы крестьяне, весело маршируя, пахали и сеяли. (Вот откуда зарождалась на страх народу будущая «аракчеевщина».)
   – Не ваша это фантазия! – обозлилась Екатерина. – Подобные поселения Мария-Терезия уже завела на границах Венгрии и Буковины, а нам, русским, того не надобно. Не поручусь за цесарцев, но русского хлебопашца в казарму не засадишь. Мало нам одной пугачевщины? Так и вторая случится…
   Когда Павел покидал кабинет, ему пришлось перешагнуть через вытянутые ноги Потемкина, не соизволившего извиниться.
   – «Разсуждение» сие, – намекнул потом фаворит Екатерине, – исходит, судя по его слогу, из предначертаний панинских. Что граф Никита, что граф Петр, оба они до прусских порядков всегда охочи и к тому же цесаревича сызмальства приучали…
   Павел, оскорбленный до слез, удалился на свою половину дворца, где его ожидали Разумовский с Натальей, звонко стучавшей по паркетам красными каблуками варшавских туфель.
   – Теперь, – сказал им Павел, – у меня не остается иного пути, как завести собственную армию – образец будущей! Но для квартирования полка нужны владения земельные.
   Наталья Алексеевна заметила, что регимент можно разместить в густых лесах Каменного острова. Разумовский возразил:
   – Это слишком близко от резиденции, и каждый маневр наш через полчаса станет известен императрице…
   Павел выразительно глянул на жену:
   – Ангел мой, когда вы станете в тягостях и понесете к престолу наследника, матушка моя – она уже обещала мне! – наградит нас обширным имением. – Павел не заметил, что жена его не менее выразительно глянула на Андрея Разумовского. – Я догадываюсь, – заключил муж (ни о чем не догадываясь), – что матушка перекупит от Гришки Орлова его Гатчину с замком, и там-то мы уж славно замаршируем на любой манер…
   Он скромно выклянчивал у матери 50 тысяч рублей.
   – Нельзя так много тратить! Впрочем, – согласилась Екатерина, – просимую сумму выдам. Но лишь после того, как отпразднуем разгром Пугачева и славный мир Кучук-Кайнарджийский… Верьте слову матери, сын мой.
   Екатерина была извещена, что Пугачев сумел внушить своим приверженцам веру в близкий приезд к нему Павла с войском.
   И самозванец Пугачев, и цесаревич Павел одинаково тревожили тень убитого Петра III, приписывая ему добродетели, каких у того никогда и не было. Что-то мнимо-схожее прослеживалось в манифестах Пугачева к народу и в «Разсуждении» Павла, который позже и доказал, что ненависти к дворянству у него в душе накопилось ничуть не меньше, нежели было ее в сердце Пугачева… Да и сам Пугачев доиграл свое самозванство до конца. Когда его опутывали веревками, он, рассвирепев, еще долго угрожал предателям именем своего «сына»:
   – Вот ужо придет сюды-тко Павлик с войском немалым – он вам, гультяям, все башки с плеч поотрывает!..
   В эти неприятные дни Екатерина сказала Потемкину:
   – Не хотела тебя тревожить, но все-таки знай: Никита Панин передал мне очень скверное сообщение из Рагузы…
   Потемкин вышел из кабинета ее со странными словами:
   – Все будет наше, и рыло в крови!

   …

   Регулярные войска мало соприкасались с Пугачевым – все сделали отряды Ивана Михельсона и князя Петра Голицына. Личная роль Суворова в разгроме Пугачева была настолько ничтожна и невыразительна, что и говорить о ней не пристало. Но граф Петр Иванович Панин, злобный старик, завидуя молодой славе Михельсона и Голицына, сознательно приписал все их заслуги Александру Васильевичу Суворову (и себе, конечно)…
   Пугачев оставил Казань, дотла сожженную и разграбленную, вокруг города на много верст лежали трупы убитых. Пугачев кружил и петлял по лесам и балкам, потом вдруг решительно переправился через Волгу, сразу же попав в густонаселенную дворянско-усадебную Россию, где очень быстро собрал новую армию из крепостных крестьян. Всюду он раздавал народу соль и вино бесплатно, сыпал в толпу медяки, призывал вешать дворян от мала до велика. Поля были вытоптаны конницей, скотина бродила недоенная, израненные лошади умирали на обочинах. Пенза отворила перед самозванцем ворота, жители стояли перед ним на коленях; гарнизон Саратова перешел на его сторону; когда у Пугачева не хватало картечи, он палил из пушек деньгами. Двигаясь вниз по Волге, Емельян Иванович был отражен от Царицына, а возле Сарепты повстречал в степи академика Ловица, изучавшего прохождение светил, и, не поверив, что человек способен заниматься такой ерундой, велел его вздернуть (поближе к звездам, как писал А.С. Пушкин).
   Но за Сарептой армию Пугачева настиг неутомимый Михельсон, который одним ударом опрокинул мятежников в реку. Пугачев тут бросил все пушки, все обозы и скрылся с яицкими казаками на восточном берегу… Надвигалась осень. Беглецы углубились в степи. Пески, безводье, сушь, клекот орлов.
   – Куды ведете меня? – спрашивал Пугачев.
   Яицкие старшины отвечали с большой неохотой:
   – Нам на Яик надобно, деток да баб повидать…
   Ехали Сиротской дорогой, которая заводила на Иргиз или Яик. Пугачев доказывал в спорах, что идти надобно к закубанским татарам или к староверам-некрасовцам, чтобы с их помощью искать милости и прибежища у султана турецкого:
   – А султан меня почитает и казакам всегда обрадуется. По дороге же Астрахань пограбим, вот и уйдем богатыми…
   Пугачев не знал, что среди казачьей верхушки, которая его выдвинула (и которой он верил), уже созрел заговор: сдать «надежу-государя» властям, получить за него денежки, обещанные царицей в манифесте, и потом с чистой совестью жить да поживать на берегах тихого Яика… Яицкие казаки, атаманы Чумаков, Творогов, Федульев и Бурнов, говорили друг другу:
   – Тады нам и кровь невинную простят, смилуются.
   Стремя соловой лошади Пугачева соприкасалось со стременем Коновалова, родного брата «императрицы» Устиньи; это был верный телохранитель Пугачева… Казаки вывели отряд на Узени – таинственные реки без конца и начала, теряющиеся в травах и камышах, столь высоких, что в них не заметишь и всадника. Издревле в этих краях, обильных живностью, укрывались волжские разбойники, а староверы имели тайные скиты и молельни. Отсюда и до Яицкого городка было уже недалече… На ночь расседлали коней. Ярко вспыхнул костер. Пугачев строил планы: коли Астрахань взять, к яицким примкнут казаки донские, терские и гребенские. С ним вроде бы соглашались. Пугачев велел шурину не отлучаться:
   – Да штобы, гляди, мой соловый под седлом наготове был. Пистолеты штобы с пулями, проверь…
   Творогов в караул поставил своих сообщников, соловую лошадь в темноте заменил худой кобылой с пугачевским седлом, а пистолеты спрятал. На следующий день шатер Пугачева навестили отшельники-староверы, принеся в дар «государю» арбуз превеликих размеров. Пугачев сказал:
   – Поедим арбуза да поедем. Ну-ка, Чумаков, разрежь энтого богатыря, штобы каждому было поровну…
   При этом он протянул Чумакову длинный кинжал, с которым не привык расставаться. Чумаков подмигнул сообщникам, глубоко вонзя нож в кровавую мякоть. Посыпались черные семечки.
   – Что, ваше величество, куда путь направили? – спросил Чумаков.
   – А я думаю двинуться к Гурьеву городку. Там перезимуем и, как лед вскроется, сядем на суда да поплывем за Каспийское море…
   – Иван, что задумал – то затевай! – крикнул Федульев Бурнову. Тот схватил Пугачева за руки.
   На него набросились, отобрали оружие.
   Старцы-отшельники от страха попадали на землю. Пугачев опрометью выскочил из шатра – с криком:
   – Измена, измена… Солового коня сюда!
   В горячке он даже не разобрал, что под ним чужая кобыла. Коновалов пластал над собой воздух саблей, защищая царя-шурина, но его тут же изрубили в куски. По камышам, сухо трещавшим, в страхе разбегался народ. Пугачева сдернули с седла.
   У него было взято: 139 червонных монет разной чеканки, 480 рублей серебром, турецкая монета (тоже из серебра) и… медаль на погребение императора Петра III. Пугачева отвезли в Яицкий городок, заперли в клетку, с бережением доставили в Симбирск, где и состоялась его встреча с Иваном Паниным.
   – Как же смел ты, вор, назваться государем?
   – Я не ворон, я вороненок, а ворон-то еще летает, – бросил ему в ответ Пугачев.
   При допросе Пугачева пытали, Панин разбил ему до крови лицо, в ярости выдрал клок волос из бороды. Однако страдания не сломили Пугачева. В ноябре его привезли в Москву и посадили на цепь в Монетном дворе в Охотском ряду. Опасаясь, что Пугачев умрет до того, как от него «выведают» все, Екатерина повелела при допросах проявлять «возможную осторожность».
   Празднование Кучук-Кайнарджийского мира откладывалось.
   – Пока Шешковский все жилы из нашего «маркиза» не вытянет, – решила она, – и пока его в куски не разнесут топорами, мне на Москве-матушке веселиться несподобно…
   Потемкин готовил почту Румянцеву, имевшему после войны пребывание в Могилеве на Днестре. Секретарям велел:
   – Надо быстро скакать. Пишите подорожную на двенадцать лошадей. – Он вручил курьеру письма. – Ежели фельдмаршал станет спрашивать, как у нас, отвечай: «Все наше, и рыло в крови!»
   3 октября Шешковский тронулся в путь – на Москву, дабы по всем правилам искусства пытать Пугачева. Его сопровождали палачи Могучий и Глазов – дядя с племянником. Степан Иванович не миновал ни единой церкви в дороге, а палачи совались в каждый кабак… Так и ехали: одни с акафистами, другие с песнями.


   3. «Сестра» Емельяна Пугачева

   Императрица полагала, что – «пугачевщина» взошла на дрожжах политических интриг.
   – Матушка, – убеждал ее Потемкин, – ошиблась ты. Никаких происков иноземных не обнаружено. Признаем за истину, раз и навсегда: возмущение мужицкое есть природное российское…
   Чтобы стереть в народе память о «пугачевщине», решили они казачество с Яика впредь именовать уральским.
   – Станицу же Зимовейскую, коя породила такого изверга, разорить вконец, а жителей ея переселить в иное место.
   – На что им таскаться по степи с сундуками да бабками? – рассудила Екатерина. – Вели, друг мой, Зимовейскую станицу именовать Потемкинской, и пусть имя твое, Гришенька, на ландкартах в истории уцелеет…
   Потемкин продолжал штудировать все 28 артикулов Кучук-Кайнарджийского мира. Крым из подчинения султанам турецким выпал, содеявшись ханством самостоятельным. Россия обрела Азов, Керчь, Еникале и Кинбурн. В русские пределы вошли степи ногайские между устьями Днепра и Буга – пусть невелик кусок, но флоту есть где переждать бури, а верфи следует заводить немешкотно. Босфор, слава богу, теперь отворен для прохождения кораблей русских. Турция признала протекторат России над молдаванами и валахами… Конечно, князь Репнин – дипломат ловкий: артикулы обнадеживают. Но так ли уж все ладно? Екатерина была удивлена, что фаворит этим миром был недоволен.
   – При ханской независимости Бахчисарай обретает право вступать в союзы с врагами нашими и с турками не замедлит союз заключить… Вот тебе: не успели мир ратификовать, как турки возле деревни Алушты десант высадили на радость татарам, а народу нашего-то сколько побили – страсть! Крым, – доказывал Потемкин, – надобно в русскую провинцию обращать. Не к лицу великой державе гнусную бородавку иметь!
   Екатерина, думая о другом, отвечала ему подавленно:
   – У меня сейчас иная бородавка выросла, и откуда она взялась – сам бес не разберет. Но понятно, что «маркиз Пугачев» такой сестрицы из Рагузы ведать не ведает…

   …

   Служители римского ломбарда были растерянны, когда появилась молодая красавица. Ее сопровождали богатые паны в жупанах, бренчащие саблями у поясов, за ними негр в белой чалме и араб в желтом бурнусе внесли тяжеленные ящики. Дама сказала, что за тысячу цехинов желает держать в закладе фамильные драгоценности русского дома Романовых. Служители ломбарда отвечали женщине, что они безумно счастливы хранить такое сокровище.
   – Но, синьора, мы должны вскрыть ящики…
   – Как вы можете не доверять мне? – вспыхнула красавица. – Мне, дочери русской императрицы Елизаветы и родной сестре Емельяна Пугачева? (Она произносила: Эммануил Пукашофф.)
   – Мы боготворим вашу экселенцию, но по закону обязаны составить опись на ваши драгоценности.
   В ящиках «сестры Пукашоффа» оказался всякий хлам, а драгоценности дома Романовых никак нельзя спутать с булыжниками. Не смутившись, женщина удалилась в сопровождении пышной свиты, а служители ломбарда оценили ее бесподобную грацию:
   – Эта мошенница отлично сотворена богом…
   Современники писали о ней: «Принцесса сия имела чудесный вид и тонкий стан, возвышенную грудь, на лице веснушки, а карие глаза ее немного косили». Называла себя по-разному: дочь гетмана Разумовского, черкесская княжна Волдомир, фрау Шолль, г-жа Франк, внучка Петра I или внучка шаха Надира, Азовская принцесса, мадам де Тремуйлль, персианка Али-Эмете, Бетти из Оберштейна, княжна Радзивилл из Несвижа, графиня Пинненберг из Голштинии, пани Зелинская из Краковии, «последняя из дома Романовых княжна Елизавета», – и никогда не именовалась Таракановой, хотя под таким именем и сохранилась в истории. Княжна Тараканова (придется называть ее так) блестяще владела французским, немецким, хуже итальянским, понимала на слух речь польскую. Она стреляла из пистолетов, как драгун, владела шпагой, как мушкетер, талантливо рисовала и чертила, разбиралась в архитектуре, играла на арфе и лютне, но лучше всего она играла на мужских нервах…
   Россия была поглощена войной, и Петербургу было глубоко безразлично появление в Париже «султанши Али-Эмете». Екатерину не волновало, что литовский магнат Михаил Огинский, музыкант и композитор, пламенно влюбился в экзотическую женщину, невольно вовлекая ее в атмосферу эмигрантской политики, несогласной с королем Станиславом Августом Понятовским. Но сам Огинский бедствовал в изгнании, и Тараканова покинула конфедератов, окрыленная надеждами и слухами о России, которые она искусно расцвечивала собственной фантазией – всегда к своей личной выгоде… Проездом через Германию она вскружила голову князю Филиппу, владельцу Лимбурга, известного выделкой «лимбургского сыра». Филипп предложил «султанше» стать его супругою. Запутав старого дурака в долгах, Тараканова как бы нечаянно проговорилась, что она дочь Елизаветы и гетмана Разумовского (самозванка не знала, что фаворитом Елизаветы был не гетман Кирилла, а его старший брат Алексей Разумовский).
   – Пугачев действует со мною заодно, – сказала она. – Я решила оставить Екатерине Петербург и дам ей имение в Лифляндии. Знайте же, что Пугачев тоже сын гетмана Разумовского!
   Вскоре она встретила литовского panie Kochanku Радзивилла, который ради борьбы с королем оставил в Несвиже свои погреба. Радзивилл страдал меланхолией от пьянства, а меланхолию лечил пьянством. Конфедераты составили «двор» красавицы. Радзивилл ел на серебре, Тараканова ела на золоте. Впрочем, когда она отходила ко сну, ключи от спальни ее Радзивилл прятал себе под подушку. Пинский консилярий Михаил Даманский сходил с ума от любви! В лунные ночи он, словно ящерица, взбирался по гладкой стене на третий этаж, чтобы видеть в окне свое божество.
   В конце 1773 года слухи о Таракановой стали доходить до берегов Невы. Екатерину встревожила сначала не столько самозванка, сколько то, что она пребывает в окружении барских конфедератов, искавших поддержки своим планам у Версаля и Турции. Императрицу малость успокоило, что Огинский с Виельгорскими вскоре просили у нее прощения, и она вернула им богатейшие латифундии в Литве…
   Но Радзивилл с пьяным упорством решил ехать к Порогу Счастья и бить челом перед Абдул-Гамидом, чтобы он помог конфедератам, а заодно и Таракановой.
   Из Италии самозванка отплыла в Турцию, жестокая буря выбросила корабль на далматинский берег. Жителям Рагузы совсем не нравилось появление конфедератов, редко трезвых, да еще с претенденткой на русский престол; сенат через посла в Петербурге запросил графа Панина – как быть? Никита Иванович зевнул в ответ: «Вся эта возня недостойна моего внимания…». Между тем возня в Рагузе становилась опасной. Тараканова просила турецкого султана о покровительстве, писала ему, что ее зовет к себе брат, вынужденный скрываться под именем Пугачева. И так же как Пугачев взывал к мнимому сыну Павлу – в пустоту, так же и Тараканова слышала мнимые призывы от Пугачева – из пустоты! Кучук-Кайнарджийский мир развалил все планы Барской конфедерации. Радзивилл, протрезвев, тоже захотел просить у России прощения, а поражение армии Пугачева на Волге стало для Таракановой настоящим бедствием… Плачущая, она слушала горячие заверения Даманского в любви:
   – Моя любовь да будет бессмертна! Уедем в Америку, где нас никто не знает…
   Но после князя Лимбурга с его сыром, после Огинского и Радзивилла – что ей этот жалкий пинский консилярий? Все разъехались. Из свиты при ней остались негр, камеристка Мешеде, хорунжий Черномский, эксиезуит Ганецкий, и, конечно же, не покинул ее Даманский… Денег не было даже на то, чтобы выбраться из Рагузы. И вот тогда самозванка вспомнила о русской эскадре, стоявшей в итальянском порту Ливорно.
   – Эскадра должна быть моей! – обрадовалась женщина.
   Она обратилась к Орлову-Чесменскому не письмом просительницы, а высокомерным манифестом повелительницы:
   «Божией милостию, Мы, Елизавета Вторая, княжна всея России, объявляем верным подданным нашим… Мы имеем больше прав на престол, нежели узурпаторы государства, и в скором времени объявим завещание умершей императрицы Елизаветы, нашей матери. Не желающие принять Нам присягу будут Мною наказаны…»

   Тараканова отправила это послание и в Петербург – в руки самого графа Никиты Панина. «До последнего дыхания, – писала она, – я буду бороться за права короны и народа!» Вот тогда при дворе Екатерины раздался сигнал тревоги… Из Ливорно царица получила текст подложного завещания Елизаветы, якобы завещавшей русский престол своей дочери от Разумовского – той самой дочери, что сидела сейчас на бобах в Рагузе, не зная, как оттуда выбраться без денег.
   – Мы ей поможем… ядрами! – решила императрица.

   …

   – А какова стерва! – смеялся Алехан, блаженствуя в салоне флагманского «Исидора». – Ведь извещена, подлая, что Орловы от государыни обижены стали. А эскадра моя – такая громыхала, что, ежели ее в Неву завести, от Петербурга головешки останутся.
   Тараканова верно учитывала оскорбленное самолюбие братьев Орловых и мощь боевой эскадры, доверенной человеку дерзкому и бесшабашному. Алехан еще раз перечитал приказ. «Сей твари, столь дерзко всклепавшей на себя имя и породу, употребить угрозы, – диктовала ему Екатерина, – а буде и наказание нужно, то бомбы в город (Рагузу) метать можно, а буде без шума достать (ее) способ есть, то я и на сие соглашаюсь…»
   Однако обстреливать с моря Рагузу не пришлось: сам же сенат Рагузы с почтением известил Орлова, что самозванка выехала недавно из города, а куда – неведомо.
   Орлов озабоченно сказал адмиралу Грейгу:
   – Всю Италию, как худой огород, перекопаем, а бабу эту сыщем. Ее на эскадру завлечь надобно.
   – Зачем, граф, нужна она на эскадре?
   – Я женюсь на ней, – отвечал Орлов-Чесменский.
   3 января 1775 года Тараканова объявилась в Риме.


   4. Праздник после казни

   А через неделю, 10 января 1775 года, в Москве, на Болоте, казнили Пугачева. Современники сообщают: «Незаметен был страх на лице Пугачева. С большим присутствием духа сидел он на своей скамейке». Пугачев взошел на эшафот, перекрестился и, кланяясь во все стороны, стал прощаться с народом: «…прости, народ православный». Палачи набросились на него, сорвали тулуп, стали рвать кафтан. Пугачев упал навзничь, и «вмиг окровавленная голова уже висела в воздухе» (А. С. Пушкин). «Превеликим гулом» и «оханьем» ответил народ на эту смерть…
   Дворянство жаждало свирепости в приговорах, пытках и казнях… По Волге мимо городов плыли, пропадая в синеве Каспия, страшные плоты с «глаголями», на которых висели полусгнившие тела пугачевцев…
   – Теперь можно праздновать, – сказала Екатерина.
   Но прежде отъезда в Москву для празднования мира Екатерина решила навести порядок при «малом» дворе. Разговор с сыном она начала с выговора его беспутной жене: обещала изучить русский язык – и ни слова по-русски не знает.
   – За такие деньги, какие вы от казны берете, любой дуралей уже завтра бы стал болтать даже по-эскимосски. Впрочем, не ради этого я вас звала. Семейная жизнь, сын мой, сложнее алгебры. Люди злы, а языки длинные. Советую внести пристойность в отношения жены вашей с графом Андреем Разумовским.
   – Наша светлая дружба, – отвечал Павел, – не дает мне никаких оснований для унизительных подозрений.
   – Но молодой франт зажился в ваших апартаментах…
   Намек был сделан. Павел целую неделю пребывал в прострации, Natalie почуяла неладное, но муж отмалчивался. Ласковым обращением она все-таки вынудила его рассказать о предупреждении матери… Великая княгиня в бешенстве переколотила все чашки на столе, истерично разрыдалась, крича:
   – Я так и знала! Эта старая Мессалина во всем хорошем привыкла видеть только дурное и грязное… Неужели вы сами не догадались, что разговор о графе Андрее она завела с единою целью – чтобы навеки разлучить нас!
   Павел не мог видеть слез, он потянулся к ней.
   – Не смейте прикасаться ко мне… прочь руки! Ах, зачем я приехала в страну, где я так несчастна! Что я вижу здесь?
   Павел на коленях ползал за женою, хватал ее за полы одежд, громко шуршавших, и покрывал их страстными поцелуями:
   – Я виноват, что поверил матери… она и меня ненавидит. Умоляю, сжальтесь надо мною. Не отвергайте меня.
   Плачущий, он затих на полу – маленький, слабый, ничтожный человечек, желающий верить в любовь и благородство, Natalie торжествующе (сверху вниз) смотрела на него, потом крепко постучала пальцем по темени цесаревича:
   – Обещайте, что больше никогда не станете слушаться злой матери, но всегда будете послушны моим добрым советам.
   – Да, клянусь.
   – Встаньте, ваше высочество. И чтобы впредь я более никогда не слышала от вас подобных глупостей… Вы же сами любите своего верного и лучшего друга – графа Андрея.
   – Люблю.
   – Вы должны извиниться перед ним.
   – Хорошо. Извинюсь.
   – Я вас прощаю, – сказала Natalie, удаляясь…
   Въезд в Москву состоялся 25 января. Денек был морозный, звонили колокола церквей, каркали вороны на деревьях. Народ встретил Екатерину с таким оскорбительным равнодушием, что она с трудом смирила свою гордыню. Зато Павел вызвал в простом народе бурю ликования; вечером он во главе Кирасирского полка ездил по улицам Москвы, запросто беседуя с людьми, которые целовали его ботфорты и руки в длинных крагах. Андрей Разумовский склонился из седла к уху наследника, прошептав многозначительно:
   – Вы любимы этой сволочью! Ах, если бы вы дерзнули…
   Он звал его к дворцовому перевороту, чтобы ускорить не его, а свое возвышение, но Павел ответил, что останется покорным сыном своей матери. Опьяненный популярностью в народе, Павел в тот же день вызвал гнев самого фаворита:
   – Как шеф Кирасирского полка, я требую, чтобы поденные рапорты в мои же руки и присылали.
   – Тому не бывать, – отказал Потемкин. – Я, а не вы, заведую Военной коллегией, и все рапорты будут у меня.
   – Но я – наследник престола.
   – Так что мне с того? Вы и генерал-адмирал, но ваше высочество и баржи с каторжанами в море не выведете…
   Назло фавориту и матери, Павел начал обучать кирасир на прусский лад. С ножницами в руках перекраивал мундиры:
   – Фридрих Великий еще снимет передо мною шляпу…
   Но опять вмешался Cycloqe-borgne – Потемкин:
   – Яко генерал-инспектор кавалерии российской запрещаю вашему высочеству уродовать форму одежд кирасирских…
   О боже! Сколько власти у этого кривого!
   Москва ожидала героя войны – фельдмаршала Румянцева.

   …

   Письма от матери Потемкин, как правило, даже не распечатывал, а сразу швырял в камин, говоря при этом:
   – Что дура умного написать может? Разве что – кто из сородичей моих помер, так зачем огорчаться скорбию лишней?
   Дарья Васильевна Потемкина, в канун казни, вывезла из Смоленщины на Москву осиротевших внучек своих – Энгельгардтов. Необразованные девчонки, плохо одетые, еще не понимали степени того величия, какого достиг их странный в повадках дядюшка. Не понимала того и госпожа Потемкина, полагая, что сыночек ее возвысился сам по себе, а вовсе не по той причине, на какую завистливые людишки ей намекают.
   – Да будет вам пустое-то молоть, – обижалась она в беседах с родственниками. – Нешто за экий вселенский срам ордена да генеральства дают? Чай мой Гриц знатно иным отличился…
   При встрече с сыном она строго внушала ему:
   – Коли стал государыне нашей мил, тебе в самый раз жениться, и пущай государыня сама невесту приищет… богатеньку!
   – Дура ты у меня, маменька, – отвечал Потемкин.
   Екатерина произвела старуху в статс-дамы, просила принять со своего стола ананас из оранжерей подмосковных.
   – Да на што он мне… в колючках весь, быдто кистень разбойничий! Мне бы яблочка моченого или клюковки пососать.
   – Дура ты у меня, маменька, – отвечал Потемкин.
   Екатерина справила себе платье на манер крестьянского сарафана. Высокий кокошник красиво обрамлял ее голову с жиреющим, но по-прежнему острым подбородком, полную шею украсила нитка жемчуга. Она осуждала моды парижские.
   – Онемечены и выбриты, словно пасторы германские. А я желаю царствовать над истинно русскими и, кажется, совсем обрусела!
   Она выразила желание посетить общие бани, чтобы окончательно «слиться» с народом, для чего графиня Прасковья Брюс уже приготовила пахучие веники. Но Потемкин высмеял этих барынь, сказав, что Москва живет еще в патриархальной простоте – мужчины и женщины парятся вместе:
   – Стоит ли тебе, Като, быть столь откровенной?
   – Не стоит, – согласилась Екатерина и велела Парашке выкинуть веники.
   Она тут же сочинила указ, по которому «коммерческие» – общие – мыльни разделялись отныне на мужскую и женскую половины, причем доступ к женщинам разрешался только врачам и живописцам.
   – Рисовальщики наши в живой натуре нуждаются, – сказала императрица, – а то в классах Академии художеств они одних мужиков наблюдают…
   Потемкин открыто заговорил при дворе, что срочно необходима амнистия всем, кто следовал за Пугачевым.
   – Иначе, – доказывал он, – покудова мы тут веселимся с плясками, помещики хлебопашцам все члены повыдергивают, а мужиков рады без глаз оставить. Опять же и телесные наказания чинов нижних – их меру надобно уменьшить… Битый солдат всегда плох. Пьяному шесть палок, и хватит с него!
   В апреле Екатерина справляла день рождения. Дюран сообщал в Версаль королю, что императрица «не могла скрыть удивления по поводу того, как мало лиц съехалось в такой день… она сама мне говорила о пустоте на бале в таком тоне, который явно показывает, как она была этим оскорблена!»
   Выходит, напрасно кроила сарафан простонародный, напрасно улыбалась публике, зря проявила обширное знание русских пословиц и поговорок, – ее не любили в Москве. «Ну что тут делать?» И на этот раз оригинальной она не оказалась:
   – Разрешаю для народа снизить цену на соль…
   Когда полицмейстер Архаров выкрикнул эту новость с крыльца перед народом, то «вместо восторженных криков радости, коих ожидала императрица, мещане и горожане, перекрестясь, разошлись молча». Екатерина, стоя у окна, не выдержала и сказала во всеуслышание: «Ну какое же тупоумие!» – так описывали эту сцену дипломаты, все знающие, все оценивающие…
   Возле ее престола мучился Павел – ждал денег.
   – Деньги для вас были приготовлены. Полсотни тыщ, как вы и просили. Но возникла нужда у графа Григория Потемкина, и деньги ваши я ему вручила…
   «Русский Гамлет» от унижения чуть не заплакал!
   Потемкину доложили, что его желает видеть Кутузов.
   – Кутузов или Голенищев-Кутузов? – спросил он.
   – Голенищев…
   – Вот так и надобно говорить: большая разница!
   Дворян этих разных фамилий было на Руси яко карасей в пруду. Но в кабинет фаворита вошел Михайла Илларионович, старый знакомый по Дунайской армии; прежнего весельчака и шутника было теперь не узнать.
   – Что с тобой, Ларионыч? – обомлел Потемкин.
   Молодой подполковник в белом мундире с желтыми отворотами, эполеты из серебра, а орден – Георгия четвертой степени. Изуродованное пулей лицо, вместо глаза – повязка. Голенищев-Кутузов сказал, что на охрану Крыма молодняк прислали и, когда турки десантировали под Алуштой, люди дрогнули.
   – Пришлось самому знамя развернуть и пойти вперед, дабы примером людей увлечь за собою. Тут меня и шваркнуло…
   Он просил отпуск в Европу ради лечения.
   – Копии моей отказа ни в чем не будет, – сказал Потемкин.
   По его совету Екатерина перечла рапорт о подвиге Михаила Илларионовича: «Сей штаб-офицер получил рану пулей, которая, ударившая его между глазу и виска, вышла на пролет в том же месте на другой стороне лица». Слова Екатерины для истории уцелели: «Кутузова надо беречь – он у меня великим генералом станется!» Она отсыпала для него 1000 золотых червонцев, которые по тогдашнему времени составляли огромную сумму.
   – Передай от меня и скажи инвалидному, что тревожить его не станем, покудова как следует не излечится…
   Проездом через Берлин увечный воин представился в Сан-Суси прусскому королю. Фридрих просил его подойти ближе к окну, чтобы лучше разглядеть опасную и страшную рану.
   – Вы счастливый человек, – сказал король. – У меня в прусской армии с такими ранениями мало кто выживает…
   Сейчас король был озабочен делами «малого» двора. Сватая принцессу Гессен-Дармштадтскую за Павла, он рассчитыал, что она, благодарная ему, станет влиять на мужа в прусских интересах «Северного аккорда». Но тут явился красивый нахал Андрей Разумовский и разом спутал королевские карты, соблазняя Natalie политической игрой с Испанией и Францией.
   – Кажется, я свалял дурака, – признался король сам себе. – Натализация екатеринизированной России не состоялась… жаль!
   По натуре циник, ума практичного, он откровенно радовался слухам о слабом здоровье великой княгини: пусть умрет.
   – Ладно. Поедем дальше, – сказал король, не унывая, и надолго приник к флейте, наигрывая пасторальный мотив, а сам думал, как бы выбросить Разумовского с третьего или, лучше, даже с четвертого этажа того здания, которое называется «европейской политикой».

   …

   Широко расставленными глазами граф Андрей Разумовский взирал на великую княгиню, и она, жалкая, приникла к нему:
   – Мы так давно не были наедине, а я схожу с ума от тайных желаний… Что делать нам, если эта курносая уродина не отходит от меня ни на шаг, а он мне всегда омерзителен.
   – Я что-нибудь придумаю, – обещал ей граф…
   За ужином он незаметно подлил в бокал цесаревича опий. Павел через минуту выронил вилку, осунулся в кресле:
   – Спать… я… что со мною… друзья…
   Разумовский тронул его провисшую руку.
   – Готов, – сказал он женщине.
   – Какое счастье, – отвечала она любовнику…
   Когда Павел очнулся, Natalie с Разумовским по-прежнему сидели за столом. Павел извинился:
   – Простите, дорогие друзья, я так устал сегодня, что дремота сморила меня… Скажите, я недолго спал?
   – Достаточно, – отвечала ему жена. – Мы провели это время в бесподобном диалоге… Жаль, что вы в нем не участвовали!


   5. Тяжелая муха

   Прусский король закончил играть на флейте.
   – А что поделывает старая карга Мария-Терезия после того, как Румянцев заключил выгодный для русских мир?
   – Она часто плачет, – отвечал ему Цегелин.
   Фридрих, продув флейту, упрятал ее в футляр.
   – Она всегда плачет, обдумывая новое воровство, и нам, бедным пруссакам, кажется, что пришло время беречь карманы…
   Фридрих не ошибался: уж если из Вены послышались рыдания императрицы, так и жди – сейчас Мария-Терезия кого-то начнет грабить. Так и случилось! Солдаты императрицы венской каждую ночь незаметно передвигали пограничные столбы, постепенно присоединяя к австрийским владениям Буковину, а дела России сейчас не были таковы, чтобы вступиться за буковинцев, издревле родственных народу русскому. Напыщенный девиз венских Габсбургов гласил: «Austriae est imperare ordi universo» (назначение Австрии – управлять всем миром). Чтобы укрепить свою кавалерию, Мария-Терезия как раз в это время хотела закупить лошадей в России. Екатерина – в отместку за Буковину! – ответила ей хамской депешей: «Все мои лошади передохли». Фридрих II был солидарен с Петербургом в неприязни к Вене и писал в эти дни, что еще не пришло, к сожалению, время указать Римской империи ее подлинное место. В истории с захватом Буковины отчасти был повинен и Никита Панин: поглощенный придворными интригами, он уже не успевал вникать в козни политиков Европы, не предупреждал событий.
   Екатерина в какой уже раз жаловалась Потемкину:
   – Панин совсем стал плох! Даже о том, что творится в Рагузе и Ливорно, я узнаю со стороны…
   – Так что там в Ливорно? – спросил Потемкин.

   …

   Английский посол в Неаполе, сэр Вильям Гамильтон, славный знаток искусств (а позже и обладатель жены, покорившей адмирала Нельсона), уведомил Орлова-Чесменского о том, что искомая персона, под именем графини Пинненберг, просила у него 7000 цехинов и новый паспорт на имя г-жи Вальмонд для проживания в священном городе. Установлено: самозванка остановилась в Риме, в отеле на Марсовом поле, ищет связей с папской курией и пьет ослиное молоко, дабы избавиться от склонности к чахотке… Все стало ясно.
   – За дело! – решил граф Алексей Григорьевич.
   Он вызвал к себе в каюту испанца де Рибаса:
   – Осип, чин капитана желателен ли тебе?
   – О, dio (о, боже)! – воскликнул тот, радуясь.
   И тут же получил тумака по шее:
   – Убирайся с эскадры и езжай в Рим…
   Де Рибас с трудом поднялся с ковра, ощупал шею:
   – За что такая немилость от вашей милости?
   Орлов открыл ящик в столе, сплошь засыпанный золотом.
   – Бери, – сказал, – полной лапой.
   – А сколько брать?
   – Сколько хочешь. И слушай меня внимательно…
   …Все последние деньги Тараканова вложила в обстановку своей комнаты, придав ей деловой вид. Умышленно (но вроде бы нечаянно) поверх раскрытой книги она бросила янтарные четки; на рабочем столе, подле шляпы для верховой езды, положила прекрасную (но фальшивую) диадему. Самозванка соблазняла теперь курию, принимая каноников и прелатов, будущих кардиналов; при этом в кабинет как бы случайно входил иезуит Ганецкий, кланяясь низко, приносил бумаги с печатями.
   – Ваше величество, – титуловал он ее, – извольте прочесть письмо от султана турецкого. Кстати, через барона Кнорре получена депеша от прусского короля Фридриха Великого.
   – Я занята сейчас. Прочту потом. Не мешайте…
   Тараканова теперь именем «сестры Пугачева» не бравировала, а папскую курию смущала клятвами: по восшествии на престол православная церковь России вступит в унию с католической. Прелаты внимали самозванке с благоговением, но ни в папский конклав, которому она хотела представиться, ни в свои кошельки, куда она хотела бы запустить лапку, прелаты ее не допускали.
   – Мои войска, – утверждала она с большой убежденностью в голосе и жестах, – стоят лишь в сорока лье от Киева, и скоро я буду там сама. А русский флот, зимующий в Ливорно, уже готов услужить мне…
   Ее подвел слуга-негр: на улице возле отеля он стал требовать жалованье за год, иначе – отказывался служить. Тараканова, бдительная после гибели Пугачева, была крайне удивлена, когда некий господин цветущего вида на глазах жадной до скандалов публики сам расплатился с негром, после чего развязно шепнул самозванке:
   – А не вы ли писали на эскадру в Ливорно?..
   Тараканова затаилась. Через узкие щели оконных жалюзи она несколько дней подряд наблюдала, как этот красивый незнакомец блуждает под окнами отеля. Ожидание острой новизны сделалось нестерпимо, и наконец женщина повелела Даманскому:
   – Проверь, заряжены ли мои пистолеты, и пригласи этого человека с улицы ко мне… Да, это я писала в Ливорно! – сказала Тараканова входившему де Рибасу.
   Размахнувшись, он далеко и метко бросил через всю комнату кисет, с тяжелым стуком упавший на стол, и Тараканова догадалась о его содержимом – золото!
   – Изящнейший граф Чесменский, – сказал де Рибас, – приносит извинения за скромность своего первого дара…
   – Что вам угодно от меня, синьор?
   – Лишь поступить к вам в услужение.
   – Разве вы не офицер русской эскадры из Ливорно?
   – Я был им. Но ушел в отставку, не в силах выносить терзаний моего славного адмирала… Его благородная душа жаждет отмщения этой коварной женщине, которая отвергла Орловых от двора, а их брата Григория содержит в подземельях ужасного Гатчинского замка. Если б вы могли видеть, какими слезами мой адмирал орошал ваше письмо, в котором вы дали понять, что нуждаетесь в его возвышенном покровительстве.
   – Поверьте, – отвечала Тараканова, – нет такого женского сердца, которое бы не дрогнуло при имени чесменского героя. Мои чувства к нему не внезапны: я давно испытываю их, всегда извещенная о его щедрости и благородстве.
   – Пусть скромные золотые цехины от адмирала станут золотом ваших будущих приятностей в жизни.
   – А как здоровье моего адмирала?
   – Ужасно! Сейчас он снял в Пизе двухэтажный отель Нерви, где в одиночестве и молитвах проводит свои тяжкие дни. Конечно, Орлов не смеет и надеяться, что вы удостоите его сиятельство своим посещением. Но… все-таки.
   – Я подумаю, – сказала в ответ Тараканова.
   Грандиозная эскадра России с пушками и бомбами – это ли еще не подарок судьбы? Де Рибас вкрадчиво спросил ее:
   – Нас никто не слышит?
   – Мы одни. В этом будьте уверены.
   – Тогда я сообщу вам главное: стоит вам появиться в Ливорно, и вся эскадра принесет вам присягу на верность – как императрице Елизавете Второй… Но сначала – Пиза?
   – Пожалуй, – согласилась женщина. – В Риме я чувствую себя неважно от сухости воздуха, а в Пизе климат лучше.
   Золото лежало на столе – доступное! Ганецкий доложил, что у отеля топчется, желая войти, кардинал Альбани.
   Тараканова гордо тряхнула головой:
   – Передайте кардиналу, что в помощи священного престола я более не нуждаюсь…
   Альбани пытался удержать ее в Риме, говорил:
   – Вы начинаете игру с огнем.
   – И с огнем, и с водою, – отвечала Тараканова со смехом.
   Теперь она именовала себя графиней Зелинской.

   …

   15 февраля в Пизе ее ожидала торжественная встреча: перед отелем Нерви офицеры салютовали шпагами, почетный караул с эскадры отдал самозванке почести, как царственной особе. Таракановой было приятно встретить здесь и де Рибаса.
   – А вы уже в чине капитана? – спросила она.
   – Благодаря служению вам, – отвечал пройдоха.
   В дар Орлову она преподнесла мраморный барельеф со своим профилем. Алехан действовал напористо, а Тараканова, излишне чувственная, легко отдалась ему, о чем граф сразу же оповестил императрицу: «Признаюсь, что я оное дело исполнил с возможной охотою, лишь бы угодить вашему величеству». Не династию Романовых спасал он от покушений самозванки – себя спасал, карьеру свою, благополучие всего клана Орловых. Он даже предложил самозванке свою руку и сердце. «Но она сказала мне, – сообщал Алехан в столицу, – что теперь не время, ибо она еще несчастлива, а когда окажется на своем месте (читай – на троне), тогда и меня осчастливит…»
   В конце февраля Орлов сказал, что следует показаться на эскадре, дабы подготовить экипажи кораблей к присяге. Ранним утром они выехали в Ливорно, в отеле Нерви остался де Рибас, бумаги самозванки были упакованы им в плотные тюки – для отправки в Россию. Из кареты Тараканова пересела в шлюпку, украшенную коврами и шалями из индийского муслина. Под звуки оркестра с палубы «Ростислава» спустили кресло, обтянутое розовым бархатом, Тараканова уселась в нем, словно царица, и матросы, щелкая босыми пятками по тиковой палубе, с неприличными припевками подняли ее на палубу.
   – Урра… урррра-а! – перекатывалось над рейдом.
   Пушки извергли мощную салютацию – в ее честь.
   – Теперь вы уже дома, – объявил Алехан Орлов…
   Ветер радостно наполнил паруса. Вот и Лигурийское море.
   – А что виднеется там… слева? – спросила женщина.
   – Корсика, – скупо отвечал Самуил Карлович Грейг…
   Тараканова обнаружила, что Орлов куда-то исчез. К ней подошел караул гвардии с капитаном Литвиновым.
   – А где же адмирал? Позовите сюда Чесменского.
   – Орлов, яко заговорщик, арестован и предстанет перед судом.
   Тараканова требовала хотя бы де Рибаса.
   – А сей изменщик, – отвечал ей, – уже повешен… Повинуйтесь!
   Мимо Гибралтара она проплыла почти равнодушно, казалась даже веселой и много пела по-итальянски. Но, увидев берега Англии, ей знакомые, хотела броситься в море. Ее удержали матросы. Тут женщина поняла, чту ждет ее впереди, и надолго потеряла сознание. Холодные ветры нелюдимо гудели в парусах, чужое море неласково стелилось под килями громоздких кораблей. 22 мая эскадра Грейга бросила якоря. Тараканову вывели на палубу, отстранив от нее камеристку Мешеде и верного Даманского. Она зябко вздрагивала, кашляла.
   Увидев на берегу строение, Тараканова спросила:
   – Как называется эта ужасная крепость?
   – Кронштадт, – отвечали ей.
   Ночью пришла галера, доставившая ее в Петербург – прямо в Алексеевский равелин Петропавловской крепости. В растерянности женщина оглядела страшные, молчащие стены.
   – О dio… – простонала она.
   В камеру вошел генерал, сказавший по-русски:
   – Не пугайтесь! Я фельдмаршал и здешних мест губернатор, князь Александр Михайлович Голицын, мне поручено допросить вас… Первый вопрос самый легкий – кто вы такая?
   Увы, ни слова по-русски Тараканова не знала. Ее тонкую и нежную шею украшал странный кулон – на белой эмали черный ворон, оправленный в золото. Женщина в яростном гневе сорвала с себя этот кулон и зашвырнула его в угол:
   – О, карамба! О, какое гнусное коварство!

   …

   В перерыве между танцами Екатерина воскликнула:
   – Ради одной паршивой мухи потребно стало гонять вокруг Европы целую эскадру – с адмиралом Грейгом во главе!
   – Тяжелая попалась нам муха, – согласился Потемкин.


   6. Продолжение праздника

   Едва подсохли подмосковные дороги, Екатерина с Потемкиным удалилась в село Коломенское, ища покоя и уединения. Москва-река текла под окнами, скользили лодки под парусами, было очень тихо, лошади переплывали реку на другой берег, там горел одинокий костер пастушонка. На зеленых лугах расцветали ромашки, а далеко-далеко уже зачернели полосы свежевспаханной землицы-кормилицы… Хорошо тут было, хорошо!
   Ночью, пугая императрицу, Потемкин угукал филином, зловеще и бедово, как леший. А под утро сказал:
   – В лесу родился, из лесу в люди вышел, и в лес тянет… Хочешь, я сейчас всех куриц в округе разбужу?
   Потемкин запел в окно петухом, да так задиристо, так голосисто и радостно, что поверили даже все петухи из деревень и откликнулись на его боевой призыв. Лакеи еще спали, туман слоился над рекою, едва открывая росные берега. Любовники спустились во двор. Екатерина разулась, босая шла по мокрой и холодной траве. Остановилась сама и велела ему остановиться. Взяв Потемкина за руку, приложила его ладонь к своему животу:
   – Тут последний мой… от тебя, тоже последнего!

   …

   Павлу шел уже тридцатый год. Алексею, рожденному от Орлова, исполнилось тринадцать лет, и только теперь Екатерина присвоила ему фамилию Бобринский. Потемкин спрашивал ее:
   – А наше отродье какой фамилии будет?
   – Не Романово же… У тебя, друг мой ласковый, переднее «По» отрубим, останется «Темкин»…
   Москва наполнилась слухами, будто Потемкин желает увести императрицу под венец. В церкви на Пречистенке он каялся в грехах, кормил свое «сиятельство» грибками и рыбками, постничая праведно. Однажды из кабинета царицы слышали его голос:
   – А если не по-моему, так я и в монастырь уйду…
   Плохой сын, он оказался хорошим дядей, все чаще появляясь с выводком племянниц Энгельгардтовых. Одна лишь Танюшка была еще девчонкою, а сестры ее уже взрослые барышни, и, когда они, приодетые дядюшкой, явились во дворце на Волхонке, женихи московские света божьего не взвидели. И впрямь хороши были они, собранные в один букет с пахучих полян Смоленщины, с детства сытые огурцами да пенками, медами да морковками. Только Наденьку фаворит звал «Надеждою без надежды», ибо, не в пример сестрицам, лицом была неказиста. Попав же в придворное общество, деревенские барышни поначалу смущались, слова сказать не могли и просили его:
   – Дядюшка, отпусти нас в деревню, а? Скоро, гляди-ко, и ягоды поспеют, девки хороводы водить станут…
   В один из вечеров фаворит читал при свечах очередной том Бюффона. Сквозняк от дверей задул свечи. Незнакомый офицер с порога нижайше его сиятельству кланялся.
   – Ты кто таков? – спросил его Потемкин.
   – Поручик гвардии Петр Шепелев, честь имею.
   – Чего тебе от меня… честному-то?
   – Руки прошу племянницы вашей.
   – Какой? У меня их много.
   – Любую беру. Хоть и Надежду без надежды.
   Потемкин колокольцем позвал дежурного офицера:
   – Жениха сего под арест… за дерзость!
   Румянцев прикатил в Москву за два дня до триумфа своего – со штабом, с канцелярией походной. Петр Александрович, не желая враждовать с Потемкиным, представил его к ордену Георгия первой степени, но фаворит скромно отказался:
   – Не достоин! Вторую степень, ладно, приму. Но и ты уступи мне, матушка-государыня: Саньке Энгельгардтовой, старшей моей, дай шифр фрейлинский: пора девке в свете бывать…
   10 июля вся Москва, от мала до велика, устремилась на Ходынское поле, которое символически изображало Черное море, текли там реки – Дон, Днепр, Дунай, было много расставлено макетов крепостей, отвоеванных у турок, иллюминация выражала радость наступившего мира, берега обставились павильонами, в которых разливали дармовое вино… Екатерина велела:
   – Так наклоним же рог изобилия над победителем!
   Глашатаи возвестили народу о наградах Румянцеву:
   – Наименование графа Задунайского, жезл фельдмаршала с бриллиантами, шпага с камнями драгоценными, шляпа с венком лавровым, ветвь масличная с алмазами, звезда орденская в бриллиантах, медаль с портретом его (ради поощрения в потомстве), имение в пять тысяч душ – для увеселения душевного, сто тысяч рублев из Кабинета – для строительства дома, сервиз из серебра на сорок персон и картины из собрания эрмитажного, какие сам пожелает, – ради украшения дома своего…
   Вереница карет покатила в имение героя, названное теперь новым именем «Кайнарджи»: там, среди богатых оранжерей и зеркальных прудов, под сенью старинных дедовских вязов, Румянцев-Задунайский принимал гостей, для которых были накрыты столы в трофейных турецких шатрах, колыхавшихся на ветру шелками – голубыми, желтыми, красными.
   Румянцев был мрачен. Потемкин тоже не веселился.
   – Что мы, князь, с тобою будто на похоронах?
   – Да, невеселы дела наши… Девлет-Гирей опять принял в подмогу себе десант турецкий, а на Кубани смутно стало.
   – Сам знаю: война грядет. Страшная! – сказал Румянцев. – Князь Василий Долгорукий-Крымский, Алехан Орлов-Чесменский, я, слава богу, Задунайский стал, вакантное место – Забалканского… Эту титлу недостижимую тебе и желаю!
   – И без того расцвел, аки жезл Ааронов…
   Вскоре пришло письмо из столицы от фельдмаршала князя Голицына, допрашивавшего Тараканову. «Из ея слов и поступков, – прочел в депеше Потемкин, – видно, что это страстная, горячая натура, одаренная быстрым умом, она имеет много сведений».
   – Сущая злодейка! – сказала Екатерина. – Но я уже согласна отпустить ее на все четыре стороны, если она откроет свое подлинное имя и честно признает – кто она.
   Тараканова писала Екатерине, умоляя о личном свидании и чтобы убрали из камеры офицера с солдатом, кои при ней безотлучно находятся, а она ведь женщина, и ей очень стыдно. Екатерина отвечала – через Голицына: «Объявите развратнице, что я никогда не приму ее, ибо мне известны ее безнравственные и преступные замыслы…»
   Она просила Потемкина поспешить с делами запорожскими, боялась новых возмущений народа.
   – Один лишь Яик с Пугачевым, – говорила Екатерина, – чего нам стоил, а по окраинам еще сколько развелось войск: донское, волжское, гребенское, терское… Вся голытьба российской свободы да безделья в казачестве алчет! Петра Калнышевского, атамана Запорожского, я в Соловки сошлю…

   …

   Грицко Нечёса не забыл гостевания в запорожском стане, когда ходил там, небритый и лохматый, пил горилку по куреням, заедая ее вкусной саламатой. И виделись звезды украинские, белые хутора под лунным сиянием, снова, казалось, чуял он поступь лошадей в теплой духоте ночи. Сам был волен: «Пугу-пугу – едет казак с лугу!»
   Польское панство уж на что люто ненавидело запорожцев, но и то признавало: «Турция веками пасть разевала на Киевщину, Волынь да Подолию… где вы, москали, были? Одни лишь запорожцы храбро клали руку в эту пасть, выламывая зубы и султанам, и ханам крымским…» Вольность казачья в поговорку вошла, а бунты казачьи вошли в историю. Москва, потом Петербург всегда учитывали опасность, какую несла эта вольность, паче того, казака в голом-то поле голыми руками не словишь… Кучук-Кайнарджийский мир закрепил новые границы, уже на берегах черноморских, и Сечь Запорожская, оказавшись внутри Украины, прежнее значение форпоста потеряла.
   Румянцев грубо, но справедливо доказывал:
   – Волдырь посередь Украины! Живут в Сечи своей, все в холостом состоянии, в брачное же силком не затащишь. А когда список поименный у них требуешь, они огрызаются: мол, сколько их – не упомнят, а считать по головам – не бараны же…
   Потемкин вникал в запорожские неустройства с опаскою. Тронь их – так куда они побегут? Не к султану ль турецкому, не в мамелюки ль?
   Но Румянцев тоже был прав: внутри спаянного государства, в котором украинцы и русские все крепче сжимались в единую братскую семью, разлагалось автономное устройство, дикое, неуправляемое. Потемкин говорил Екатерине, что не желает проливать кровь запорожскую, сам в Сечи живал:
   – И нужды казачьи мне ведомы. А что делать?
   – Вот и делай как знаешь… Но – истреби!
   Разгромить Сечь удалось без крови и выстрелов. Многие запорожцы рыбу ловили, гостили на хуторах «гнездюков» (женатых казаков), пушкари дремали в тени лафетов. Запорожцев попросту разогнали, как сброд, а все реликвии их (бунчуки там, булавы гетманские и прочее) свалили на возы и увезли. Горланили, конечно, чубатые много. Но куреня их сгорели, укрепления их рассыпались – куда денешься? Сообща решили слать депутатов.
   Екатерина дала запорожцам последнюю аудиенцию, повелев им жениться, на что чубатые отвечали ей честно: «Женатый чоловик для нас – хуже пса бродячего!» Кошевые да куренные получили от нее чины офицерские. А другие ушли – пропадать в степях да разбойничать. Но много казаков покинуло родину: они перешли Дунай, били челом султану турецкому. Там, за Дунаем, и возникла новая Сечь – Сечь Задунайская.
   – Нажили мы себе мамелюков, – ворчал Потемкин. – Ну да пусть потешатся, все равно внуками из-за Дуная вернутся…
   Петр Калнышевский, последний атаман Сечи, был навеки заточен в монастырь Соловецкий, где и скончался в возрасте 112 лет. Могила последнего запорожца ныне охраняется государством. Но была еще одна могила тех времен, которую неслышно затоптало безжалостное время. Ровно через полвека декабристы, заточенные в Петропавловской крепости, с трудом разберут на стене каземата выцарапанное обращение к милости божией: «О dio…» – и все!

   …

   Допрос самозванки Голицын вел по-французски, а листы допросные женщина подписывала именем «Елизавета», что особенно бесило императрицу. Уже поднаторевшая в политических процессах, Екатерина с пристрастием руководила из Москвы следствием, указывая в Петербург – Голицыну, как создавать «ловушки» из слов, дабы принудить самозванку к раскаянию… Борьба была слишком неравной: противу беззащитной больной женщины, запутавшейся в своих фантазиях, воедино сплотились «герой Хотина», слезам не верящий, и житейски опытная императрица, верящая только фактам. Только фактам! О монолиты стен Алексеевского равелина безжалостно разбивались хрупкие иллюзии и сказочные вымыслы, в тишине казематов угасали молитвы и жалобы. На защиту самозванки храбро выступил один лишь консилярий – Михаил Даманский.
   – Я страстно люблю эту женщину, которую стоит и пожалеть, – говорил он князю Голицыну. – Я согласен вывести ее отсюда в одной рубашке и на руках пронести через всю Европу.
   Голицын злым человеком никогда не был:
   – Я отпущу вас… без нее.
   – Без нее лучше пусть я здесь и умру.
   – Вы были ее любовником?
   – Никогда. Я только любил.
   – Скажите – кто она такая?
   – Если об этом не знает она сама, могу ли знать я?..
   Следствие зашло в тупик. Тараканова убеждала фельдмаршала, что в голове у нее давно сложился забавный проект торговли с Персией, что князь Лимбург мечтает о продаже сыра в Россию и сейчас ждет ее как муж, а к дому Романовых она, упаси бог, себя причислять и не думала:
   – Подобная ересь могла возникнуть только в голове Радзивилла, вечно пьяного враля и хвастунишки…
   Все писанное своей рукой, все манифесты и завещание Елизаветы самозванка объявила копиями с чужих бумаг, которые ей кто-то прислал. Она кашляла кровью. Голицын перевел узницу из равелина в помещение коменданта крепости. В самый неожиданный момент князь Голицын вдруг заговорил с ней на польском языке. Увы, она едва его понимала.
   – Хорошо, – сдался Александр Михайлович, – тогда вот вам бумага. Своей рукой начертайте любую фразу на персидском, ибо не знать вы не можете, благо вы там долго жили; в Персии, по вашим же словам, осталось и ваше великое состояние.
   Тараканова легко начертала странные кабалистические знаки. Голицын велел отнести написанное в Академию наук; ответ ориенталистов пришел незамедлительно:
   – Ни в персидском, ни в арабском, ни в каких других языках подобных фигураций не существует…
   – Ваши ученые просто невежды, – сказала самозванка.
   Коменданту крепости Голицын жаловался:
   – Штурмовать Хотин, в крови по колено, куда как легше было, нежели дело сие волочь на себе…
   И уж совсем стало невмоготу старому воину, когда врач выяснил, что Тараканова должна стать матерью:
   – У беременной еще и легочная апостема…
   Отец известен – Алексей Орлов! Но что случится ранее – родит она или умрет? Фельдмаршал иногда даже хотел спасти ее, как отец спасает заблудшую дочь. Напрасно он доказывал ей – даже ласково:
   – Вы еще молоды, дитя мое. За этими стенами – свобода, солнце, пение птиц, сама жизнь! А вы хотите умереть непременно в ранге принцессы, нежели покинуть этот каземат обычной плутовкой, но без высокого титула. Вы придумали себе знатное происхождение, с которым теперь вам страшно расставаться. Однако, – говорил Голицын, – нет ничего зазорного в том состоянии, в каком человек родился… Наш генерал Михельсон, победитель Пугачева, тоже причислял себя к древнему шотландскому роду. А недавно, будучи сильно пьян, сознался, что его отец – столяр с острова Эзель. Однако решпекта своего при дворе императрицы сын столяра не потерял…
   Тараканова молчала. Голицын депешировал Екатерине: «Я использовал все средства… никакие изобличения, никакие доводы не заставили ее одуматься!» Помощь пришла с неожиданной стороны. Посол короля Георга III сообщил Екатерине, что, по сведениям, которыми располагает Лондон, самозванка – дочь еврейского трактирщика из Праги. «Впрочем, – добавил посол, – ее отцом может быть и булочник из Нюрнберга…» Голицын, заранее торжествуя, вошел в камеру к Таракановой и сказал, что теперь-то он знает о ней все. При этих словах глаза Таракановой осветились новым блеском. Женщина напряглась. Но, выслушав английскую версию, рассмеялась:
   – Дочь трактирщика? Или булочника? О-о, нет…
   Струйка крови сбежала из ее рта на ворот сорочки.


   7. Поединки

   Ассигнации вошли в быт страны, появились уже и фальшивые деньги из бумаги (что каралось ссылкой в Сибирь). Директором Ассигнационного банка был граф Андрей Петрович Шувалов – щеголь, с ног до головы осыпанный бриллиантами.
   – Друг мой, – сказала ему Екатерина, – Швеция сама по себе нам неопасна. Но она станет очень опасна, ежели политику свою будет сочетать с турецкой и версальской. Ныне король Густав выехал в Финляндию и меня туда завлекает, чтобы я анекдоты его выслушивала. Я занята Москвой, вместо меня ты и поезжай до Стокгольма: вырази королю мои родственные чувства…
   Андрей Шувалов сочинял стихи на французском языке, он был корректором переписки императрицы с Дидро и Вольтером. Баловень судьбы был обескуражен, когда Густав III, одетый в худенький мундирчик, принял его, аристократа, на молочной ферме. За стенкою павильона мычали коровы, а баба-молочница наклонила ведро над графскою кружкой, грубо спрашивая:
   – Тебе, русский, добавить сливок или хватит?..
   Екатерина в небрежении к своему посланцу видела нечто большее, и шведскому послу Нолькену от нее досталось.
   – Я не стану щеголять перед вами остротами, – сказала она. – Но если брату моему, королю вашему, пришла охота пощипать меня за хвост со стороны нордической, то я с любой стороны света в долгу не останусь…
   Над Москвою-рекою медленно сочился рассвет.
   – Гриша, давай убежим, – вдруг сказала императрица.
   – Куда? – сонно спросил Потемкин, уютно приникнув щекой к ее плечу.
   – Все равно куда. Утром моего «величества» хватятся, а меня и след простыл. Я ведь, Гриша, озорная бываю. Иногда, чтобы лакеев напугать, под стол прячусь.
   Над нею теплилась лампадка иконы «Великомученица Екатерина», фаворит лежал под образом «Григорий Просветитель».
   – Скажи, Катя, кроме меня, никого боле не будет?
   Она перебирала в пальцах его нежные кудри:
   – Последний ты… верь! А какой туман над полянами. Слышишь, и лягушки квакают. Чем тебе не волшебный Гайдн?
   – Сравнила ты, глупая, Гайдна с лягушками.
   – Ах, по мне, любая музыка – шум, и ничего более. А вот Елизавета концерты лягушачьи слушала. На этом же берегу в Коломенском слезами умывалась. До того уж ей, бедной, симфонии эти нравились… Утешься, – сказала она фавориту. – Куда ж я от тебя денусь? А что глядишь так? Или морщины мои считаешь? Да, стара стала. Куда ж мне, старой, бежать от любви твоей ненасытной? От добра добра не ищут…
   Утром они принимались за дела. Потемкин погружался в историю Крымского ханства, Екатерина набрасывала проект «Учреждение о губерниях». Дворянская оппозиция никогда ее не страшила. Но усилением власти дворянской провинции хотела она предупредить новую «пугачевщину». Здесь, в тиши древних хором, женщина завела речь о том, что от власти в уездной России остался лишь жалкий призрак:
   – Откуда я знаю, что накуролесит завтрева в Самаре воевода Половцев, какие черти бродят в башке губернатора казанского?
   Потемкин напомнил ей поговорку: ждать третьего указу! Первый указ мимо глаз, второй мимо ушей, и лишь третий побуждал провинцию к исполнению.
   – Так и получается, – согласилась Екатерина. – Думаю, что провинциям следует дать власти более. Я думаю, и ты думай!
   В августе она по-хорошему простилась с графом Дюраном, ей представился новый посол маркиз Жюинье, в свите которого императрица выделила черноглазого атташе Корберона. Екатерина спросила Жюинье:
   – Вы здесь недавно, маркиз, каковы впечатления?
   – Признаюсь, страшновато жить в стране, где каждую ночь происходит ужасное убийство, о котором по утрам возвещают жителей истошным воплем: «Horrible assassinat!»
   – Если перевести этот вопль с французского на русский, – расхохоталась Екатерина, – то «ужасное убийство» обернется просто «рыбой лососиной», о чем и оповещают жителей разносчики-торговцы… А что скажете вы, Корберон?
   – Когда я засыпаю под звуки роговых оркестров, я невольно вспоминаю игру савояров на улицах Парижа.
   – Да, музыки у нас много, – согласилась императрица. – Никто на скуку не жалуется. Кашу все едят с маслом. В садах от обилия плодов ломаются ветви. Оранжереи зимой и летом производят тропические фрукты. На каждом лугу пасутся стада. А реки кишат рыбой и раками. Но довольства нет… Люди так дурно устроены, что угодить им трудно. Даже в райские времена счастливых не будет. И как бы я ни старалась, по углам все равно шуршать памфлетами станут: тому не так, другому не эдак…
   Корберон поинтересовался мнением посла о царице.
   – Гениальная актриса! – отвечал ему Жюинье…
   Вечером при дворе танцевали. Корберон записал в дневнике: «Турецкую кадриль открыли императрица с Потемкиным; усталость и вожделение на их пресыщенных лицах…»

   …

   Прусский посол граф Сольмс информировал короля, что великая княгиня Natalie, большая охотница до танцев, на этом балу отсутствовала: «Болезнь ея не из тех, о которых говорят открыто. У нее тошнота, отвращение к пище, что служит признаком беременности…» Фридрих поразмыслил.
   – Генрих! – позвал он своего брата. – Не пора ли тебе снова навестить Петербург, чтобы застать там самый смешной момент придворной истории русского царства…
   Екатерина при встрече с невесткой ощутила брезгливость.
   – Пфуй! – сказала она с отвращением. – Я прежде как следует изучила русский язык, а уж потом брюхатела…
   Вскоре лейб-медик Роджерсон доложил императрице, что Natalie имеет неправильное сложение фигуры.
   – Не это ли сложение костей сделало из нее немыслимую гордячку, которая не способна даже поклониться как следует?
   – Возможно, – отвечал Роджерсон.
   Екатерина с безразличным видом тасовала карты.
   – «Ирод» подсунул нам завалящий товар, – сказала она…
   Глядя на свою «несгибаемую» супругу, Павел тоже разучился кланяться, приветствуя людей не кивком головы, а, напротив, – запрокидывая голову назад, так что виделись его широкие ноздри, дышащие гневом. Он уговаривал Потемкина, чтобы Андрею Разумовскому дали чин генерал-майора, и Потемкин дал:
   – Но об этом прежде вас просила его сестрица Наталья Кирилловна…
   В это время, на свою же беду, при дворе появился князь Петр Голицын, прославленный сражением с Пугачевым. Молодой генерал был скромен, образован, женат, имел детей. Голицын был очень хорош собой, и Екатерина однажды, не удержавшись, при всех выразила свое восхищение:
   – А каков князь Петр! Прямо куколка…
   Громыхнул стул, резко отодвинутый: это удалился фаворит. Придворные сразу же начали шептаться:
   – Вот и конец Голиафу сему… теперь перемены будут. Ну и пущай князь Петр, не все одноглазому лакомиться…
   Потемкин велел заложить лошадей. В кривизне переулков обнаружил он сладкое прибежище своей юности – домишко, где когда-то проживал коломенский выжига Матвей Жуляков.
   – Стой, – велел кучеру и остался здесь.
   С выжигой он расцеловался в губы, они поплакали.
   – Эх, Гришка-студент! Величать-то тебя ныне как?
   – Без величанья хорош. Эвон, вижу бочку-то старую… Зачерпни-ка, друг сердешный, как в былые хорошие времена, капустки кисленькой. Вина ставь. Говорить станем…
   Одряхлел выжига, но водку глотал исправно. Однако он шибко печалился, что вконец обнищал:
   – Сейчас не как раньше. Тогда и баре щедрее были. Мундиров да кафтанов с покойников своих не жалели. Принесут мне: на, жарь! Я и жарю в свое довольство. А теперь, Гришка, сами норовят позолоту содрать, чтобы другой не поживился…
   Потемкин смахнул с головы парик, сказал:
   – Матяша, верь, и дал бы… да с чего? По семьдесят пять тыщ в год из казны забираю. А долгов уже на двести тыщ наскреб… Вот и считай сам: где тут деньгам быть? Да что деньги – вздор, а люди – все… Чего рот-то открыл? Подцепи-ка еще капустки из бочки.
   Они выпили. Громко жевали капусту.
   – Жарь духовку свою, – велел Потемкин.
   Он сбросил с плеч тяжелый кафтан, обшитый золотом. Оторвал с нагрудья бриллиантовые пуговицы, даренные Екатериной. Швырнул одежду поверх железа, докрасна раскаленного.
   – Жги! Чего там жалеть-то? Все дерьмо…
   Смрад пошел по лачуге – хоть беги.
   – Будто не кафтан, а меня жарят… Наливай!
   Золото и бриллианты горкой лежали на столе – промеж бутылок да мисок с капустой, пересыпанной клюковкой.
   – Бери все, – сказал Потемкин другу младости.
   – Гришка, да ведь спьяна ты… одумайся!
   – Твое… забирай, – отвечал фаворит.
   Вернулся в карету – пьян-распьян, хватался ручищами за доски заборов, весь черный от копоти, напугал кучера:
   – Эко вас, хосподи! Ваш сясь, никак пограбили?
   – Должок другу вернул… езжай, не вырони меня.
   Утром, когда пробудился, Москва гудела, встревоженная. На рассвете дрались на шпагах князь Голицын и Петр Шепелев, который коварным выпадом и заколол «куколку» насмерть.
   Убийца не замедлил навестить Потемкина.
   – Ваше сиятельство, – сказал Шепелев с подобострастием, – не токмо я, но и персоны важные приметили, что внимание особы, нам близкой, к петуху сему неприятно вам было. За услугу, мною оказанную, извольте руку племянницы вашенькой…
   Григорий Александрович спустил его с лестницы:
   – Убирайся, скнипа! Иначе велю собаками разорвать…
   Панин позвал его к ужину, где были и послы иноземные. Оглядев их, Никита Иванович сказал, табакеркой играя:
   – Из Америки слухи военные: англичане тамошние расхотели быть королевскими. Чую, вскорости Петербург обзаведется новым посланником – заокеанским. А эти фермеры, я слыхивал, чай лакают с блюдечек, по углам через палец сморкаются…
   Корберон в тот вечер записал: «У гр. Панина была княг. Дашкова… она не терпит нас, французов, зато исполнена любви к англичанам. Скоро она отъезжает в Ирландию, где и останется с сыном, воспитание которого поручает знаменитому философу Юму». Потемкин спросил у посла Англии:
   – Так ли уж плохи дела в Америке?
   – Об этом предмете мой король подробно извещает императрицу вашу, прося предоставить ему для войны в Америке русскую армию, кстати освободившуюся после войны с турками. Георг Третий обещает платить Екатерине золотыми гинеями.
   – Вам, милорд, – обозлился Потемкин, – не хватит Голконды в Индии, чтобы за кровь русских солдат расплатиться!

   …

   Дашкова вскорости отъехала в Европу, увозя с собою дочь, бывшую женой пожилого бригадира Щербинина, и холостого сына, которому внушала по дороге: «Я дам вам самое лучшее воспитание – аглицкое, чтобы благородству ваших поступков и мыслей все в России завидовали». О, горькое заблуждение материнского сердца! Екатерина в этом случае рассуждала более здраво и Никите Панину сказала напрямик:
   – Ваша племянница укатила, и черт с ней! Ни с кем она не уживется. Вот увидите, дети княгини Дашковой станут еще злейшими врагами своей тщеславной матери…
   В поединке с самозванкой Екатерина понесла поражение. Теперь ей еще более хотелось знать – кто же она такая? Фельдмаршал Голицын, получив от императрицы новые инструкции, навестил в камере Даманского.
   – Государыня велела мне объявить, что она не враг вашему счастью. Вам предоставлено право свободы. Вы можете венчаться согласно обычаям любой веры. Казна России берет на себя все свадебные расходы, и вы получите богатое приданое от нашей императрицы.
   – О, как она милосердна! – воскликнул Даманский.
   – Не спешите, – притушил его радость Голицын. – Вы должны пройти к своей госпоже, и пусть она честно признается перед вами, кто она такая, откуда родом и прочее.
   Даманский беседовал с Таракановой по-итальянски: через дверь было слышно, как она плачет, упрекая его в чем-то, потом громко вскрикнула – и Даманский выскочил из камеры:
   – Она утверждает, что сказала вам правду.
   – Так кто же она такая? – рассвирепел Голицын.
   – Дочь покойной Елизаветы и Разумовского…
   Тараканова просила священника православного, но со знанием немецкого языка. Такого ей представили. Перед ним она каялась во многих грехах и любострастии, но своего подлинного имени так и не открыла. А в декабре умерла. Самозванка покоилась на плоской доске, еще не убранная к погребению, с широко открытыми глазами. Растопырив два пальца, князь Голицын аккуратно закрыл их… Бездонное, как океан, великое молчание истории – о, как оно бывает тягостно для потомков!
   В декабре двор – длиннейшими караванами – покинул Москву, устремившись в столицу. До нового 1776 года оставались считанные дни. Морозище лютовал страшный. Лошади закуржавились от обильного инея. Дорога занимала пять дней и десять часов. От старой столицы до новой было 735 верст, аккуратные дощечки с номерами отмечали каждую версту… В конце поезда скромно катились Безбородко и Завадовский, а пьяный кучер из хохлов часто задевал боками возка верстовые столбы…
   – Понатыкали столбив, що и нэ проихать чоловику…


   8. Комедия Бомарше

   В карете императрицы Потемкин сам топил печку.
   – Все время загадки! – жаловался он, обкладывая берестой поленья. – Дашь человеку мало прав – считаться с таким не будут, дашь много воли – распояшется, мерзавец, и других под себя подомнет. До чего трудна эта наука!
   Екатерина, грея руки в муфте, сидела в уголке кареты, поджав под себя зябнущие ноги. Она сказала, что империя двигается не столько людьми, с нею, императрицей, согласными, сколько умными врагами ее царствования. И даже назвала их поименно: граф Румянцев-Задунайский, братья Панины, князь Репнин. Главное в управлении государством – не отвергать дельных врагов, а, напротив, приближать их к себе, делая их тем самым безопасными, чтобы затем использовать в своих целях все их качества, включая и порочные.
   – Но помни, что имеешь дело с живыми людьми, а люди – не бумага, которую и скомкать можно. Человека же, если скомкаешь, никаким утюгом не разгладишь…
   Отношение ее к людям было чисто утилитарным: встречая нового человека, она пыталась выяснить, на что он годен и каковы его пристрастия. Всех изученных ею людей императрица держала в запасе, как хранят оружие в арсенале, чтобы в нужный момент извлечь – к действию. Кандидатов на важные посты Екатерина экзаменовала до трех раз. Если в первой аудиенции он казался глупым, назначала вторую: «Ведь он мог смутиться, а в смущении человек робок». Второе свидание тоже не было решающим – до третьего: «Может, я сама виновата, вовлекая его в беседы, ему не свойственные, и потому вдругорядь стану с ним поразвязнее…»
   Пламя охватило дрова, в трубе кареты загудело.
   – А зачем взяла ты у Румянцева этих ослов – Безбородко да Завадовского? Ведь их ублажать да кормить надобно.
   – Ослов всегда кормят, – отвечала Екатерина. – Если их не кормить, кто же тогда повезет наши тяжести?

   …

   Безбородко и Завадовский появились в Москве, состоя в походном штате Румянцева, который соперников в делах воинских не терпел. И сковырнуть Потемкина фельдмаршалу явно желалось. А тут – кстати! – Екатерина нажаловалась, что бумаг у нее скопилось выше головы, а секретари-лодыри.
   – Твои реляции-то кто писал для меня?
   Румянцев назвал искусника Безбородко, императрица велела явить его. Но, памятуя о завидном могуществе Потемкина, фельдмаршал сказал Завадовскому, чтобы тоже представился.
   – А мне-то зачем? Да и боюсь я, – струсил тот.
   – А вот как дам по шее… не бойсь!
   Появление Безбородко не обрадовало Екатерину: чурбан неотесанный, шлепогубый, коротконогий, глазки свинячьи. Зато мужественная красота Завадовского ей приглянулась. Близ этого чернобрового красавца Безбородко казался женщине ненужным и даже глуповатым. Из вежливости она его спросила:
   – Французским достаточно владеете?
   – Не удосужился. Едино латынь постиг.
   – Вряд ли вы мне сгодитесь, – поморщилась Екатерина.
   Чтобы избавиться от урода, она строго сказала, что возьмет его в кабинет-секретари при условии, если через год он будет владеть французским, как природный парижанин:
   – Дабы времени зря не терять, покопайтесь пока в делах иностранных, разберите в моих шкафах книги, я вас у принятия челобитен попридержу… А там видно будет!
   По приезде в столицу Завадовский получил от императрицы перстень с ее монограммой, а Безбородко, словно крот, перерывал архивы, принимал челобитные, штудировал дипломатические акты. На масленицу Екатерина созвала к блинам всех дежурных при дворе. Велела и кабинет-секретарей позвать. Камер-лакей доложил, что в канцелярии пусто, как на кладбище:
   – Только какой-то Безбородко торчит!
   – Ну что ж. Зови хоть его… торчащего там!
   За блинами возникла речь об одном старинном законе; все путались, плохо в нем извещенные, и тогда Безбородко с конца стола прочел его наизусть. Екатерина, не доверяя такой памяти, велела принести том законов, а Безбородко подсказал:
   – Это на странице двести семнадцатой, снизу!
   Все точно. Теперь Екатерина иначе взглянула на эту образину, полюбопытствовала об успехах во французском. Безбородко ответил ей:
   – Я решил, что латыни и французского маловато. Заодно уж итальянский с немецким изучаю. Скоро буду знать.
   – Отчего у вас прозвание столь смешное?
   – Не смешное, ваше величество, а страшное. Предку моему Демьяну татары крымские в злой сече на саблях отсекли подбородок, оттого потомки и стали писаться Безбородками…
   Работать с Екатериной было легко. Она быстро схватывала суть чужой мысли, придиралась лишь к точности выражений письменных, но в разговоре с нею можно было не стесняться. Часто она прерывала собеседника на середине фразы:
   – Довольно! Я уже поняла вас…
   От глаз Потемкина не укрылось женское внимание императрицы к Завадовскому. Но спросил он его – с небрежностью:
   – Откуда у тебя перстень с шифром матушки?
   – Матушка подарила.
   – Беря у матушки, ты бы спросил у батюшки…
   Фаворит возлежал на софе, над ним висела картина его любимого художника Жана Грёза. Английский посол уже извещал короля Георга III: «Некая личность, рекомендованная Румянцевым, имеет, кажется, надежду овладеть полным доверием русской императрицы». Но вскоре посол поправил сам себя: «Однако влияние Потемкина ныне сильнее, чем когда-либо…». 27 января Корберон депешировал во Францию, что Потемкин получил Кричевское воеводство в Белоруссии с 16 тысячами душ, «каждая из которых может приносить ему по пять рублей в год. Но здесь уже поговаривают, что такая милость – призрак близкой опалы». Теперь очень многое в фаворе Потемкина зависело от реакции европейских дворов. Мария-Терезия первой догадалась признать (уже в европейских масштабах!) большую роль Потемкина в русской жизни, и вскоре он получил из Вены богатый диплом на титул «Светлейшего князя Священной Римской империи».
   Его сиятельство превратился в его светлость!
   Светлейший, обставленный бутылками с квасом и щами, валялся на диване, когда Екатерина поздравила его с чином поручика кавалергардов.
   – Катя, а ведь ты забыла стихи, что в молодости писал я тебе. Помнишь, сравнивал в них себя с червем ничтожным, который, влюбившись в сверкающую звезду, из земли по ночам выползает. Теперь плачу: верить ли мне в любовь твою?
   – Верь. Ты моя последняя женская радость…
   Она подарила ему Аничков дворец. Вместе они покатили в санях – критиковать Фальконе. По дороге им встретился маркиз Жюинье, Екатерина пригласила посла сопутствовать им. Маркиз сказал, что в Париже умирает от рака его мать.
   – Разве ваша Франция не имеет хороших хирургов?
   – Имеет. Но нужна смелость решиться на операцию…
   Фальконе ругали тогда все кому не лень. Между делом он перевел Плиния, в Париже ему досталось и за Плиния. Теперь приехала Екатерина с маркизом Жюинье, а с ними Потемкин, который, слава богу, хоть понимает, как трудно переводить Плиния. Но все хором винили Фальконе за то, что Гром-камень, с таким трудом в Петербург доставленный, мастер безжалостно обтесал, уменьшив его исполинские размеры. Фальконе устало ответил, что нельзя же Петра I помещать поверх неуклюжей глыбины, поросшей травой и мохом, к тому же еще и треснувшей от удара молнии.
   – Я не понимаю, ради чего меня звали в Россию? Если только затем, чтобы водрузить на площади уникальный булыжник, так для этого занятия достаточно опыта Ивана Бецкого.
   – Ладно! – согласилась Екатерина, кутаясь в шубу. – Делайте дальше как угодно, но прежде заключите почетный мир с врагами, как я заключила мир с султаном турецким.
   – С турками, – отвечал Фальконе, – мир заключить было гораздо легче, нежели мне с вашими придворными дураками.
   Екатерина потом говорила Потемкину:
   – Французы всегда бывают или юны, или стары, так как зрелый возраст проскакивает без задержки, словно курьеры мимо станции, на которой плохо кормят…
   Конюшенная контора уже готовила 1100 лошадей для проезда прусского принца Генриха, которого Фридрих посылал в Петербург ради уточнения политических разногласий. Генрих имел от короля еще и тайное поручение: избавить сердце Натальи Алексеевны от страсти к графу Разумовскому.
   Потемкин недавно получил датский орден Слона, а принц Генрих привез ему прусский орден Черного Орла. В благодарность за это светлейший отправил королю в Сан-Суси целый мешок русского ревеня, столь ценимого в Европе.
   10 апреля Natalie ощутила близость родов.

   …

   Появление принца Генриха народ встретил с большим подозрением: «В прошлый раз приезжал, так чуму на Москву наслал. Гляди-ка, брат, чего он сейчас натворит?..» От народа, как ни прячь, ничего не скроешь, и петербуржцы знали, что разрешение великой княгини от бремени запоздало на целый месяц. Теперь все ожидали 300 выстрелов из пушки – если явится сын, или 150 – если родится девочка. Но пушки молчали… На второй день Екатерина вызвала врача Крузе и графиню Румянцеву-Задунайскую, жену фельдмаршала, сведущую в женских делах. Пришел на помощь и славный хирург Тоди, он без промедления хотел накладывать акушерские щипцы, предупредив императрицу зловеще:
   – Хоть по кускам, но дитя надо вытащить ради спасения матери…
   Екатерина просила его не спешить с ножом:
   – Лучше посоветуйтесь с моим Роджерсоном.
   Роджерсон заявил, что кесарево сечение необходимо:
   – Строение таза таково, что родить она не может…
   Это был первый сигнал с того света, и ребенок скончался во чреве матери, а кости бедер ее так и не раздвинулись. Екатерине доложили, что вскрылась Нева, по реке мощно двигается лед. А согласно петровским традициям, крепость в честь открытия навигации должна устроить салют.
   Но пушки были заряжены совсем для иной цели.
   – Не надо лишнего грохоту, – велела Екатерина. – Все ожидают иного салюта и, ударь пушки, начнут радоваться.
   – Пусть они стреляют, – простонала Natalie…
   Роджерсон энергично настаивал на операции.
   – Это как решит Сенат, – отвечала ему Екатерина.
   А любой Сенат, даже мудрейший, меньше всего схож с консилиумом гинекологов, потому старцы долго размышляли, чем же кесарево сечение отличается от обычного сечения (розгами, допустим). Наталья Алексеевна иногда слезала с постели, переходила в кресла. Уже тогда ее комната, обтянутая зеленым тиком, стала наполняться зловонием; в матери гнил ребенок, и с ним же загнивала она. Принц Генрих прислал своего хирурга, но было поздно. Ему сказали:
   – Началась гангрена от разложения дитяти…
   Не спали канониры у пушек. Потемкин тоже не спал, проигрывая графу Панину пятую тысячу рублей. Измученная болями, молодая женщина спокойно простилась с мужем:
   – Забудьте меня скорее! – И долго смотрела на графа Андрея Разумовского. Ей было уже безразлично, что люди болтают, и потому сказала любовнику при всех: – Этот мир был прекрасен для нас. Я буду ждать встречи с вами… в другом мире!
   Екатерина велела звать Платона; увидев своего духовника, великая княгиня зарыдала.
   Все удалились. Платон исповедовал умирающую.
   Екатерина дождалась его возле дверей – с вопросом:
   – В чем секретном призналась моя невестка?
   – Тайна предсмертной исповеди нерушима…
   На рассвете 15 апреля великая княгиня скончалась. Екатерина немедля распорядилась ободрать все обои в ее комнатах, штофы и занавески предать огню. Она сказала:
   – Догадываюсь, что сейчас газетеры в Европе уже строчат, будто я умертвила свою невестку, а посему приказываю врачам произвести вскрытие – ради точных научных публикаций…
   Хирурги доложили ей, что зачат был мальчик:
   – Очень крупный, около девяти дюймов в плечах. Природа сама предопределила ей умереть в родах. К тому же у нее было очень странное искривление позвоночника в форме буквы S.
   Екатерина повторила, что прусский «Ирод» продал ей завалящий товар, а теперь ей все стало понятно:
   – Перед смертью моя невестка известила меня, что в детстве была горбатой. Потом попала в руки шарлатана, который выпрямлял позвоночник ударами кулаков и пинками колен…
   Пока хирурги проводили вскрытие, Екатерина распотрошила кабинет покойной. Из потайных ящиков была извлечена секретная переписка с послами бурбонских династий. Испания и Франция, как выяснилось, давали деньги не только Разумовскому, но платили и ей. В руках Екатерины оказался и список долгов Natalie: ТРИ МИЛЛИОНА РУБЛЕЙ. Конечно, она надеялась расплатиться с кредиторами после своего занятия престола…
   А в лавках и на улицах судачил народ:
   – Вот молодые-то мрут, а старую бабу сам черт не берет. Но принц Генрих – мастак: как приедет, так и нагадит…

   …

   Заметив, что ее сын безутешен в скорби, императрица выложила перед ним пачку писем:
   – Прочти и успокойся. Раз и навсегда…
   Это была любовная переписка Natalie с Разумовским.
   – Не верю, не верю, не верю! – кричал Павел.
   Екатерина брякнула в колоколец – явился Платон.
   – Я не буду мешать вам, – сказала ему императрица. – Если не мне, так моему сыну доверьте тайну последней исповеди. И пусть он, глупец, осознает, что частная жизнь может опасно влиять на дела государственные…
   После этого она указала Елагину поставить в Царскосельском театре комедию Бомарше «Севильский цирюльник».
   Ну, тут уж все нахохотались до слез!


   9. На живодерне

   Екатерина не пожелала оставлять невестку в усыпальнице дома Романовых – ее хоронили в алтаре церкви Александро-Невской лавры. Сановников пришло немного, лишь избранные, а Павел вообще отсутствовал. Грешница и должница была накрыта золотой парчой, над изголовьем ее колыхались черные перья страусов. Крышку гроба завинтили. Потемкин заметил, что граф Чернышев при появлении в алтаре поклонился сначала Завадовскому, а потом и ему, Потемкину. «Что за притча?» На паперти, ожидая выхода вельмож, стоял поручик Гаврила Державин, желавший вручить Завадовскому челобитную.
   Но Завадовский с надменной грубостью отвернулся:
   – Пошел! На кладбищах едино лишь нищим подают.
   Обидные слезы брызнули из глаз Державина.
   – Так и есть нищий, – отвечал он с гневом. – А подаю-то богатому. Для чего ж вы у принятия челобитен ставлены?
   Но следом идущий Безбородко прошение принял:
   – О чем, братец, ты просишь тут?
   – Да поручился я за товарища в долге карточном, а тот сбежал, и долг евоный на мне повис. Немного и прошу у государыни – чтобы дозволила мне, дураку такому, чужих долгов не платить, коли от своих-то не знаю куда деваться.
   – Ступай, братец. Я тебя понял. Все сделаю…
   Державин заметил Потемкина и поклонился ему. Но фаворит проследовал мимо поэта, ослепленный страшными подозрениями.

   …

   Об этих днях Екатерина оставила запись: «Увидев свой корабль опрокинутым на один борт, я, не теряя времени, перетянула его на другой…» Сыну за тридцать, а внуков – не видать. Потемкин завел речь о Разумовском:
   – Говорят в городе разное: то ли в Дюнамюнде отвезен, то ли уже в Петропавловской крепости сидит.
   – А никуда я его сажать не стану! – возразила Екатерина. – Сделаю лишь материнское внушение через канцелярию Шешковского и приищу ему место в европейской политике.
   – Да он же Бурбонам продался.
   Екатерина преподала урок политической игры:
   – Дурные качества столь же полезны, как и положительные. Граф Андрей доказал, что способен быть не только любовником, но и дипломатом бесстрашным, что мне и потребно от него…
   Потемкин всегда покровительствовал Разумовским, считая их людьми умными и активными. Особенно любил он сестру графа Андрея, Наталью Кирилловну Загряжскую, некрасивую горбунью, он охотно исполнял все ее прихоти и капризы. Во дворце Разумовских (что на Мойке у Полицейского моста), играя с Натальей Загряжской в карты, светлейший спросил ее:
   – Граф-то Андрей где нынче прячется?
   – У меня… где же еще?
   – Ты скажи братцу, что, ежели на живодерню к Шешковскому попадется, пусть не садится в кресло напротив стола Шешковского. Там есть рычаг такой, которым кресло с виноватою персоной в нижний этаж переводится. А внизу кнутобойцы, лица наказуемого не видя, ему посеканции делают.
   – Куда ж Андрею теперь? За границей спасаться?..
   Но спастись стало невозможно: за каждым шагом Разумовского следили шпионы. Почуяв неладное, он заметался, скрываясь на пригородных дачах. Его охотно прятали у себя любовницы – Анастасия Нелединская-Мелецкая и княгиня Марья Барятинская. Однажды на улице, заметив Корберона, он лишь на секунду распахнул дверцу кареты, успев крикнуть французскому атташе:
   – Не старайтесь искать меня! За мною следят…
   Но сам не заметил, как на козлах его кареты подменили кучера, и Разумовский невольно испытал ужас, увидев себя во дворе незнакомого дома. Кто-то распахнул двери:
   – Ваше сиятельство, милости просим… ждем!
   Андрей был извещен об искусстве Шешковского. Инквизитор иногда прямо с придворного маскарада увозил какую-либо фрейлину, не в меру болтливую. Выдерет ее во славу божию, после чего доставят ее обратно во дворец, где она и танцует дальше как ни в чем не бывало. В таких случаях все кончалось визгом да писком! Но инквизитор владел и другим приемом – даст в челюсть, и будешь потом с полу зубы свои в карман собирать. Помня об этом, Андрей Кириллович внутренне приготовился. Сын украинского пастуха-свинопаса, волею судеб ставший аристократом, он отлично владел той народной смекалистостью, непобедимой крепостью духа, которой отличались его недалекие предки – чумаки, запорожцы, гайдамаки, бунтари и пахари.
   На втором этаже, в окружении множества икон, его поджидал обер-кнутобоец «екатеринизированной» империи. Степан Иванович встретил плута стоя, даже поклонец учинил.
   – Ах, молодость! – произнес сочувственно. – Сколько грехов ей отпущено… о том и по себе ведаю. Садитесь, ваше сиятельство. – При этих словах Шешковский, как и следовало ожидать, указал на страшное криминальное кресло.
   «Ага!» Разумовский первый страх уже поборол:
   – Мне ли сидеть в присутствии столь важной особы?
   – Напротив, – уговаривал его Шешковский, – осмелюсь ли я сидеть за столом, ежели передо мною ваше высокорожденное сиятельство! Ведь я из ничтожества произошел. Щи лаптем хлебал, мух ноздрями ловил, на кулаке спал, лопухом подтирался, а посуду мою собаки облизывали. Уважьте старика: сядьте!
   С разговорами он вышел из-за стола, слегка подталкивая Разумовского к креслу. Но граф был неумолим:
   – К чему эти политесы? Лучше садитесь вы…
   Граф Андрей уже заметил рычаг возле стола, а Шешковский задал ему первый вопрос: с каких пор он блудно вступил в мерзкое прелюбодеяние с высоконареченной цесаревной.
   – Об этом велено мне вызнать самою государыней.
   Разумовский занял такое положение, что Степан Иванович невольно обернулся лицом к нему, а спиною – к креслу.
   – Сразу и вступил. Еще на корабле…
   Он резко пихнул инквизитора в кресло, сразу же дернув рычаг. Потаенная механика сработала: руки Шешковского защелкнуло в капканах, укрытых в подлокотниках кресла. Пол разверзся под ним, раздалось скрипение тросов, и, в ужасе открыв рот, Шешковский величаво погрузился в нижний этаж своей сатанинской кухни. Над уровнем пола осталась торчать его голова, словно отрубленная.
   – Сынок, родненький, – взмолился он, – пожалей старика. Жена дома, стомахом страдающа, дочка в невестах… Не губи!
   – Придется потерпеть, – отвечал Разумовский.
   Внизу звенел колокольчик, побуждая палачей к действию. Работающие сдельно, они проворно тащили со своего начальника исподнее. Потом с большим знанием дела обозрели внушительный объект – для кнутоназидания.
   – Ну и ну!.. – удивились Могучий с Глазовым (дядя с племянником). – Уж не казначей ли какой попался севодни? Плеснем-ка, Шурка, по чарке, чтобы разговеться ради бесстрашия… Эть! – сказал Могучий, высекая первую искру.
   – А-а-а-а, – заголосила голова Шешковского.
   – Что я слышу? – удивился граф Андрей, смеясь. – Извините, но подобные неприличные звуки вам не к лицу.
   – Пожалей… в отцы ведь тебе гожусь!
   – У меня таких отцов не бывало, – отвечал граф.
   Могучий с Глазовым продолжали обстегивать свое прямое начальство с двух сторон сразу, при этом дядя поучал племянника своего, как лучше до костей пробрать:
   – Клади с наскоку! С оттяжкою жарь… Гляди – эть!
   – О-о-о, – пробрало Шешковского. – Ваше сясество… голубчик мой… вот я матушке-то нажалуюсь!
   – Какой матушке? Моей или… своей?
   Ведя этот бесподобный диалог, молодой пройдоха обрыскал шкафы канцелярии, педантично собрал свои расписки, данные де Ласси и Дюрану, сунул в карман и список долгов покойной Natalie. Ему попался отдельный «брульон», писанный рукой Екатерины, которая начертала по пунктам, какие вопросы задавать Разумовскому. Подумав, он оставил эту шпаргалку на столе:
   – Вот ею и подотрешься – это не лопух, чай.
   – У-у-у, – завывал Шешковский, страдая.
   – В этом мире все переменчиво, – рассуждал Разумовский с улыбочкой, почти сладострастной. – Недаром же на могилах крымских татар высечены в камне философические афоризмы: «Сегодня я, а завтра ты…» Ну, всего доброго!
   Андрей повернулся к дверям, чтобы уйти.
   – Не покидай меня, – заревел Шешковский. – Коли уйдешь, меня ведь вусмерть засекут… Нажми пупочку!
   – Какую еще пупочку нажимать мне?
   – Да снизу стола. Чтобы от секуций избавиться…
   Разумовский нажал «пупочку», и тогда Степан Иванович, опомнясь, сказал ему со слезами на глазах:
   – Далеко пойдешь, граф! Это я тебе предрекаю. Но Христом-богом молю тебя: будь так ласков ко мне, старику, не сказывать никому, что меня в своем же доме высекли…
   Разумовский отъехал к сестре, а Шешковский потащился к матушке Екатерине, доложив, что «внушение» произведено.
   – Ну как? В чем сознался граф Андрей?
   – Ни звука не издал… окаянный!
   Она предложила ему сесть, но главный кнутобоец империи сказал, что лучше постоит… Екатерина сказала:
   – Это хорошо, что граф Андрей ни в чем не сознался. Этим он еще раз доказал, что интриган испытанный, твердый…
   Теперь Разумовский нравился ей еще больше! Ибо надо уметь так ловко, словно червь в яблоко, вкрасться в доверие юной женщины, обнадежить умных послов Испании и Франции. Какая изощренная хитрость, какой злокозненный ум… Этого бесподобного наглеца Екатерина встретила во дворце: Андрей веселился на придворном машкераде.
   – Как вы смели здесь появиться? – спросила она.
   – По праву камер-юнкера двора вашего величества.
   – Вон отсюда! Езжайте на флот – в Ревель…
   А за картами спросила отца его, бывшего гетмана:
   – Граф Кирилла, сколько лет твоему негодному сыну?
   – Двадцать четыре, Като… орясина эдакая!
   – А сколько кафтанов у него, разбойника?
   – Одних жилетов четыреста.
   – Куда столько? Пора бы ему и отечеству послужить. Тогда и кафтаны с жилетами иному делу послужат.

   …

   События следовали стремительно: едва Natalie умерла, как Румянцев-Задунайский был срочно отозван с Украины в Царское Село. «Зачем? – недоумевал фельдмаршал, готовый думать о новой военной грозе. – Неужели из-за Буковины?..» Он ошибался: мысли двора занимало сейчас иное. Фридрих II уже пробил по Германии брачную тревогу – срочно нужна невеста! Пребывание в Петербурге его брата Генриха оказалось как нельзя кстати – принц выступал в роли свата. В переписке между Царским Селом и Сан-Суси обе заинтересованные стороны быстро договорились меж собою, а самого Павла никто и не спрашивал, желает ли он облегчить свое вдовство новым браком. Екатерина была деспотична: она вызвала сына к себе и поставила перед ним портрет молодой женщины.
   – Мертвые пусть будут мертвы, – сказала мать, приласкав болонку, запрыгнувшую к ней на колени. – А я привыкла думать о живых… Познакомься: принцесса Софья-Доротея из дома Вюртембергского, двоюродная внучка прусского короля.
   Невесте не было и семнадцати лет. Фридрих в письмах к Екатерине настоятельно подчеркивал «небывалое по годам физическое развитие» принцессы, как будто в жены Павлу выбирали акробатку для семейного манежа. Павел сказал матери, что, обжегшись на молоке, он теперь дует на воду:
   – Отныне не верю ни друзьям, ни словам. Воля ваша священна, но хотел бы видеть невесту не в масле на этом холсте.
   – Для этого, друг мой, я уже вызвала Румянцева, который помпезно сопроводит вас до Берлина, куда из Монбельяра торопится выехать навстречу вам и сама невеста с родителями.
   Павла безмерно обрадовало посещение Берлина, где он может лицезреть своего кумира – короля Фридриха Великого! А лично побывать на парадах в Потсдаме – боже, он и не мечтал об этом! Какое счастливое совпадение! Словно забивая последний гвоздь, дабы укрепить эту матримониальную конструкцию, Екатерина сказала, что невеста родилась в Штеттине:
   – Где родилась и я, ваша достойная мать…
   28 мая граф Румянцев-Задунайский примчался в Царское Село и удивился, что всего-то навсего ехать ему в Берлин.
   – Да я Берлин, матушка, уже брал!
   – Возьмешь еще раз, – отвечала императрица.


   10. Дела и дни Потемкина

   Весною 1776 года Потемкин одобрил план создания нового города в Новой России по названию Екатеринослав, на строительство которого он, как наместник края, утвердил смету в 137 140 рублей и 32 с половиной копейки.
   Екатерина хмыкнула:
   – Откуда взялись эти несчастные полкопейки?
   – А шут их знает, – отвечал Потемкин. – Не я считал, умнее меня люди считали. Но велю сразу же школу для детей строить. И консерватория на Днепре будет. Запорожцы соловьями распоются…
   – Завираешься ты, но весело мне с тобою. Однако прежде консерватории не забудь тюрьму да церковь поставить…
   Екатеринослав (будущий Днепропетровск) – самый первый алмаз в драгоценной короне причерноморских городов, которым еще предстояло возникнуть в степных пустырях. А мощная фигура администратора Потемкина уже вырастала из-за спины полководца графа Румянцева, понемногу затемняя фельдмаршала «светлейшею» тенью. Потемкину суждено было довершить то, что начинал Румянцев…
   Он готовил себя к роли Таврического!

   …

   А простреленная голова Голенищева-Кутузова долго еще не давала покоя: сам одноглазый, Потемкин понимал, каково смолоду глаза лишиться. Коварное же нападение турок на Крым после мира ожесточало сердце его. Где же предел терпения России, которое растянулось на тысячелетия? После летних маневров флота Балтийского стали готовить эскадру под коммерческим флагом, чтобы корабли, обогнув Европу, вошли в море Черное, усилив флотилию тамошнюю. Потемкин мучился:
   – Пропустят ли агаряне корабли наши? А ежели запрут, не прорывать ли нам Босфор с пальбой пушечной?
   – Помни, что к войне мы не готовы, – отвечала Екатерина.
   Потемкин горячился: за периодом послевоенным – без промедления! – грядет период предвоенный, и горе тому, кто истины сей ребячьей не разумеет. Екатерина с фаворитом – как супружеская пара: он падал духом – она укрепляла его, а чего не хватало императрице, Потемкин активно дополнял своей энергией. Среди пиров и забав, жадный до всяческих удовольствий, то усмиряя себя постами, то возбуждая излишествами, Потемкин часто искал одиночества, а придворные в такие дни думали, что фаворит отсыпается от грехов да кается перед богом…
   Никогда он не каялся! Васенька Рубан, дружочек верный, пожалуй, один только и знал, что в периоды обязательного затворничества опять до крови будут изгрызены ногти на пальцах светлейшего; алчно поедая апельсины и редьку, селедку и ананасы, его княжеская светлость будет читать и мыслить… Еще в Москве Потемкину поручили надзор за Оружейной палатой, в которой сыскал он немало древностей рукописных.
   – Многое тут, Васенька, тиснения достойно типографского – ради веков будущих. Ты нужное избери. Возвеличь в издании книжном! Ежели не нам, потомкам сгодится. И перестань стихами чирикать – не дело. Савва Яковлев дал тебе во дни морозные шубу свою поносить – ты его одами своими всего измазал. Платон сунул тебе горшок с медом – ты весь в рифмах излился.
   Василий Григорьевич Рубан впал в отчаяние:
   – Велика ли корысть моя, ежели от эпиталам свадебных да от эпитафий похоронных кормление себе имею? Ты лучше Ваську Петрова грызи: он поденщик престола, а я поденщик публики.
   Петрова помянул он кстати. Потемкин сказал:
   – Этот не пропадет! Ныне он, щербатый, при английской герцогине Кингстон-Чэдлей обретается. Сказывали мне, что в роскошной галере по Тибру римскому плавает.
   Рубан отвечал: щербатым да кривым на баб везет.
   – А мне, корявому, и к поповне не подступиться…
   Потемкин ценил поэта за трудолюбие, схожее с трудолюбием Тредиаковского. Но, сам писавший стихи, светлейшей отлично в них разбирался и чуял, что Рубан от Парнаса далек:
   – Меня, брат, на мякине не проведешь, от рифмы звонкой не обалдею. Не будет тот столяр, кто рубит лишь дрова, не будет тот пиит, кто русские слова разрубит на куски и рифмой их заключит… А ты не поставляй за деньги глупых од и рылом не мути Кастальских чистых вод.
   Большой (хотя и неряшливый) ум Потемкина пытался сочетать сказанное о Крымском ханстве до него с тем, что ему самому думалось. В историю он окунался как в омут, где водится всякая нечисть. Фаворит усердно работал над статьей об уничтожении ханства – этой поганой «бородавки», в вечном воссоединении татарских и ногайских земель с пределами великой России. Рубан делал для него выписки из старинных актов. Сообща они читали о тщетных грезах Ивана Грозного, вникали в упреки царю от князя Андрея Курбского, обвинявшего царя в бессильной трусости (почему, разрушив ханство Казанское, не повел войска сразу на Крым?). Высокоумный монах Юрий Крижанич убеждал царя Алексея Романова «прогнать из Крыма общих для всего света мучителей и разбойников» – татар! Потемкин горевал за те беды, какие выпали на долю князя Василия Голицына, фаворита царевны Софьи, в его несчастных потугах по взятию Крыма. А сам Петр Великий? Тоже ведь опростоволосился в Прутском походе… Потемкин начитался до одури, велел Рубану нести в типографию «Поход боярина Шеина к Азову» и сказал поэту:
   – Кровью от предков наших тропа на Крым полита…
   Неожиданно предстал перед ним Безбородко.
   – Имею честь, – склонился он перед фаворитом, – занять ваше светлейшее внимание опытом слога моего, коим начертал я ради приятств ваших «Записку, или Кратчайшее известие о Российских с Татарами делах и войнах».
   – А ну дай сюда! – выхватил рукопись Потемкин. Глянул и отбросил ее от себя. – Врешь, хохлятина! Слог-то недурен. Разве тобою писано?
   – Верьте, что все бумаги подобным слогом пишу.
   Потемкин поверил. «Записка, или Кратчайшее известие» Безбородко удачно придала его мыслям о Крыме стройность.
   – Мало при дворе людей, которы бы писали грамотно. А ты, брат, даже знаки препинания расставил… Удивлен я! – говорил Потемкин.
   – Счастлив угодить вашей светлости. По должности своей все архивы дворцовые переглядел, и дела восточные зримо выявились. По мнению моему, – заключил Безбородко, – настал момент Крымское ханство унизить, а южной России принести блаженство покоя и благополучие хозяйственное.
   – Ну, спасибо, Александр Андреевич… удружил!
   Потемкин понял: Безбородко будет ему союзен.

   …

   При дворе блуждали сплетни, будто Потемкин на деньги, отпущенные для новых городов, в родимом сельце Чижове строит сказочные дворцы с фонтанами и римскими термами, где и собирается жить, если карьера его оборвется. Многие верили в это. Верил и граф Румянцев-Задунайский…
   Сегодня фаворит имел долгую беседу с маркизом Жюинье и его атташе Корбероном, которые пытались доказать, что если Франция возьмется за выделку русской водки из астраханских вин, то это будет выгодно для России. Потемкин обернулся к Рубану:
   – Вася, глянь-ка, сколько анкеров винишка своего паршивого французы продали нам в прошлом годе?
   – Полсотни тыщ анкеров, ваша светлость.
   – Хорошо. Вы, французы, можете гнать водку из наших вин, но в таком случае двадцать пять тысяч анкеров скостим.
   – Франция потерпит убытки… так нельзя!
   – Россия потеряет еще больше, если сглотает свою пшеничную да запьет ее вашей – виноградной. Вина в мире достаточно, чтобы всем нам спиться, но его не хватит, чтобы экономику выправить. Лучше уж мы продадим вам украинский табак.
   – Посольство короля Франции, – заметил Корберон, – согласно покурить ваши табаки, чтобы сделать о них заключение. А сейчас поговорим о продаже вами конопли.
   Конопля – главное сырье для корабельного такелажа.
   – Вася, глянь, что у нас там с коноплей?
   – В прошлом годе четыреста тыщ пудов ушло за границу за шестьсот тыщ рублев. Полтора рублика пудик! Грабят.
   – Неурожай у нас, – взгрустнул Потемкин, – дожди тут были. Плохо с коноплей. Ежели два рубля пуд – согласны.
   – Вы разорите нас! – воскликнул маркиз Жюинье.
   – Мы согласны вместо конопли продавать флоту Франции пеньку, выделанную из той же конопли. Три рубля пуд!
   – С вами трудно разговаривать, – сказал Корберон.
   – А мне каково? Я ведь в этих делах не смыслю…
   Все он смыслил! Иначе бы и не разговаривал. Но тихое возвышение Завадовского уже начинало разъедать его душу. А придворные исподтишка наблюдали за ним. Потемкин знал, что его не терпят, и, сохраняя важность, ему присущую, поглядывал на вельмож с высокомерием, как господин на вассалов. Однажды он навестил сестру Марью Самойлову.
   – Гриша, – запричитала бабенка, – шептунов-то сколько. Обманывают тебя, да еще и осмеивают… Что ж ты добрых людей не собрал, одних врагов нажил? Да оглядись вокруг и уступи… Неужто все мало тебе?
   – Деньги – вздор, а люди – всё, – отвечал он. – Ах, Маша, Маша, сестреночка славная… Ее можно и оставить. А на кого дела-то оставлю?
   Потемкин всюду начал открыто высказываться, что Россия не одним барством сильна, что нельзя упования викториальные возлагать едино лишь на дворянство.
   – Пришло время открыть кадетские корпуса для детей крестьянских и сиротинок солдатских, пусть будут офицеры плоть от плоти народной… Рано мы забыли Ломоносова, рано!
   По чину генерал-адъютанта, неделю он провел во дворце, навещая Екатерину. Однажды сказал ей:
   – А дешперация-то у тебя уже не та, что раньше!
   – Дешперации более шибкой не требуй, ибо дел стало невмоготу…
   В караул Зимнего дворца заступила рота преображенцев. И заявился к нему Гаврила Державин – не зван не гадан.
   – Чего тебе? – спросил Потемкин.
   Стал поручик говорить о заслугах своих. Печалился:
   – А именьишко мое под Оренбургом вконец разорено.
   – Покровителя, скажи, имеешь ли какого?
   – Был один. Да его Петька Шепелев шпагой проткнул. Это князь Петр Михайлович Голицын.
   Потемкин омрачился. Скинул с ног шлепанцы.
   – «Приметь мои ты разговоры…» Как дале-то у тебя?
   Державин стихи свои читал душевно и просто:

     Приметь мои ты разговоры,
     Промысль о мне наедине;
     Брось на меня приятны взоры
     И нежностью ответствуй мне…
     Представь в уме сие блаженство
     И ускоряй его вкусить:
     Любовь лишь с божеством равенство
     Нам может в жизни сей дарить.

   Потемкин расцеловал поэта с любовью.
   – Слыхал? – спросил он Рубана. – Вот как надо писать. А ты, скула казанская, – повернулся он к Державину, – чего пришел? Или в полковники метишь?
   – Да мне бы чин не повредил, – сказал Державин. – Опять же, если супругу сыскивать, как без чина к ней подойдешь?
   – Будешь полковником… я тебя не оставлю.
   Когда указ вышел из типографии Сената, Державин глазам своим не верил: стал он коллежским советником, что по «Табели о рангах» и соответствовало чину полковника.
   Но дни Потемкина были уже сочтены.

   …

   Разом опустела его приемная, которую раньше наполняли люди и людишки, ищущие его милости, как собаки ласки, – это признак недобрый. Вот и сегодня навестили только два дурака, конъюнктур придворных не разгадавшие. Один дурак высказал дурацкое мнение, что он благороден и лишь потому беден.
   – Не ври! – сочно отвечал Потемкин. – Еще не всякий бедняк благороден и не каждый богач подлец. Убирайся вон!
   Второй просил у светлейшего вакантного места.
   – Вакансий свободных нет, – сказал Потемкин. – Впрочем, повремени: скоро мое место освободится, так ты не зевай…
   В разгар лета, желая испытать крепость чувств к нему Екатерины, Потемкин размашисто вручал ей прошение об отпуске:
   – Слышано, что где-то Тезей оставил какую-то Ариадну. Но еще не приходилось мне читывать, чтобы Ариадна оставила своего Тезея… Воля твоя, матушка! Отпусти ради отдыха.
   Екатерина проявила колоссальную выдержку.
   – Ты надолго не покидай нас, – сказала она.
   Это ошеломило Потемкина. Утопающий, он вдруг начал цепляться за последние обломки своего разбитого корабля:
   – В подорожной прошу указать, что еду не микстуры пить, а ради инспекции войск в губернии Новгородской.
   Он уехал, а при дворе началось безумное ликование: «Ура! Нет больше светлейшего, а Петя-то Завадовский – скромница, он из темненьких, мухи не обидит… Золотой человек! Матушка небось знает, на кого ей уповать». Завадовский торопливо вселился в покинутые Потемкиным дворцовые апартаменты, стал передвигать мебель, нанял для себя учителя игры на арфе. А дабы чувствовать себя уверенней, собирал возле себя недругов Потемкина, и они порочили князя всячески. Но Гришка Орлов конфидентом его не стал.
   – Чего радуешься? – грубо сказал он Завадовскому. – Или возомнил, что таким, как ты, замены не сыщется? Так будет замена. Где взвод побывал, там и батальону место найдется. Ты на арфе играй, играй. Доиграешься…


   11. Берлинские амуры

   Перед отъездом в Берлин граф Румянцев-Задунайский предостерег Екатерину относительно Безбородко:
   – Хотя и умен, как цыган на лошадиной ярмарке, но ты его прижучь. Сладострастию предан безмерно, женщин любит до исступления, за девку штаны свои заложит.
   – Да какой девке нужна эта уродина?
   – Пробавляется любовью по вертепам.
   Для Екатерины это была новость:
   – Безбородко допущен до дел иностранных, секретных. Ты уж не пугай меня, скажи прямо: продажен он или нет?
   – Увы, матушка, продажен.
   – Уловлен хоть раз был? На чем попался?
   – На войне патенты офицерские за деньги продавал. При армии на Дунае расплодил офицеров столько, что капитаны на запятках карет ездили, а поручики мне сапоги чистили.
   – Плохо, что ты подсунул мне Безбородко, не предупредив. А теперь он в тайны политики Кабинета проник. Послы же иноземные, сам ведаешь, так и рыщут, кому бы взятку сунуть. Выход один, – сказала Екатерина, не желавшая расставаться с Безбородко, – завалить его золотом по самое горло, чтобы он, жук, в подачках от иностранных дворов не нуждался.
   – А где ты денег возьмешь столько?
   – На других экономить стану, – отвечала Екатерина…
   В первую очередь она экономила на сыне. В свадебную поездку императрица снабдила его столь скудненько, что Павел над копеечкой трясся. Правда, она вручила Румянцеву большой сундук с дорогими подарками, но тот Павла к нему не допускал:
   – И ключа не дам! Раздать-то все можно…
   Впрочем, стоило кортежу Павла пересечь границу, как он был встречен генералами Фридриха и с этого момента пруссаки честно и щедро расплачивались за все расходы жениха…
   – Эти русские меня разорят, – ворчал король.
   Фридрих любил брачевания в политических целях, к выгоде Гогенцоллернов, но, упаси бог, брать с него пример для супружеской жизни. Свадьбу свою король обогатил исторической фразой: «Здравствуйте, сударыня, и прощайте». С тех пор супруги виделись раза два в год. Король выходил из одной комнаты зала, королева появлялась из других дверей. На дальнем расстоянии от мужа она делала ему старомодный реверанс: «Счастлива видеть ваше величество здоровым». Фридрих, не приближаясь к жене, отвечал издали: «Желаю здоровья и вашему величеству». На этом вся интимность отношений заканчивалась. Но сейчас, в канун приезда Павла, король велел королеве явиться при дворе. Втайне Фридрих рассчитывал, что визит русского наследника заставит быть скромнее венских захватчиков.
   – Пусть там не облизываются на Силезию и Баварию, – сказал король. – Я еще способен устроить всем хорошую чесотку. – Фридрих велел справить для невесты три платья. – Два, а не три! – крикнул он вдогонку уходящему портному.
   Расставаться со своими грошами король не любил. Мать невесты просила у него денег на приданое.
   – Вот новость! – отвечал король. – Откуда я знаю, мадам, на какие пуговицы вы истратите мои деньги? Будьте довольны и тем, что ваша дочь, став русской цесаревной, ни одного раза в жизни не ляжет спать голодной…
   Из депо извлекли дряхлые фаэтоны прошлого века, Фридрих велел освежить их сусальным золотом, а заодно уж (опять расходы!) вставить новые стекла взамен выбитых. Софию-Доротею Вюртембергскую тщательно готовили для встречи с женихом: пытаясь устранить неуклюжесть провинциалки, обучали легкости шага, умению садиться, «трепетать» веером. Перед пустым креслом она разучивала книксены и реверансы, а баронесса Оберкирх выступала в роли дрессировщицы:
   – Не вижу грации! Где непринужденность вашей улыбки? Еще раз сорвите цветок и, нюхая его, изобразите на своем лице неземное блаженство… вот так! Теперь еще раз отрепетируем важную сцену появления перед русской императрицей…
   Заодно разрабатывались темы будущих разговоров с женихом. Конечно, пересадка из Монбельяра на будущий престол России – дело слишком серьезное, и тут стоило потрудиться. Был учтен и горький опыт первой жены Павла. Невесте внушали: что бы там ни вытворяла Екатерина Великая, твое дело – производить детей и помалкивать… Вюртембергское семейство всегда было унижено бедностью, дети привыкли ходить в обносках. Таких принцесс, как невеста Павла, можно было встретить на базарах немецких городишек: с корзинкою в руках, в накрахмаленном чепце, они до обморока торговались, чтобы не переплатить лишний пфенниг за пучок петрушки.
   Между тем кортеж жениха приближался. За Мемелем граф Румянцев впал в мрачное состояние духа. Померания плыла в окошках кареты осыпями желтых песков, унылыми перелесками. На этих полянах Румянцев, еще молодым, сражался с Фридрихом в Семилетней войне.
   – Не знаю уж, как он кости свои собрал…
   – Не вспоминайте об этом при короле прусском.
   – А его тоже били! – отвечал Румянцев цесаревичу.
   Принц Генрих ехал в этом же кортеже и не знал, как ему оправдаться перед королем. Екатерина предупредила: любой следующий захват польских земель станет опасен для сохранения польской нации. Но в кабинете Фридриха висела карта Польши, он постоянно думал, какие бы еще куски от нее отрезать. Данциг! – вот о чем хлопотал король, но русский Кабинет считал, что Данциг должен остаться польскою Гдыней…
   Впереди кортежа играли на трубах почтальоны.
   Берлин был уже большим и красивым городом: множество садов, зеленые аллеи, опрятно одетые жители – пуговицы пришиты к кафтанам и мундирам прочно, на века! Павел въехал в Берлин через триумфальную арку, обыватели и чиновники кричали «ура!», за каретою бежали семьдесят девиц с цветочками, изображая легкомысленных нимф и пастушек, играла музыка, звонко палили пушки.
   Король ожидал Павла возле дворца – сухой и желчный старик в затасканном мундире.
   – Я прибыл с далекого Севера, – приветствовал его Павел, – в ваши чудесные края и счастлив получить драгоценный дар судьбы из рук героя, удивляющего потомство.
   Трость взлетела в руке короля.
   – Вот! – произнес он, указывая на Румянцева. – Вот подлинный герой нашего бурного века. С храбростью Ахиллеса сочетает он в себе добродетель Энея, и мой язык уже слаб, чтобы возвеличить его. Сюда надобно вызвать легендарные тени Гомера и Вергилия… А каков мир! – произнес король. – Румянцев вырвал его у турок, держа в одной руке перо, с конца которого капали чернила, а в другой сжимая победоносную шпагу, с лезвия которой стекала варварская кровь…
   Фридрих пропустил Павла, потом сказал Румянцеву:
   – Мы старые друзья! Прошу следовать впереди меня.
   За обедом король сидел между Павлом и Задунайским, а все Гогенцоллерны стояли навытяжку, словно лакеи.
   – За что нам честь такая? – шепотом спросил Павел.
   – За то, что мы били их, – сообразил Румянцев.

   …

   В покоях королевы Павел был представлен невесте, плеча которой он едва достигал своим париком. Физическое развитие ее и впрямь было великолепно. Мать невесты хвасталась, что по совету Руссо всех детей вскормила собственной грудью:
   – Теперь вы сами видите, что у меня получилось!
   Опыт вполне удался: София-Доротея обладала таким мощным бюстом, как будто ее готовили в кормилицы. Маленькому цесаревичу очень понравилась гигантская принцесса. Заметив в ее руках нарядный альбомчик, Павел справился о его назначении. Ответ был – конечно же! – продуман заранее:
   – Я записываю в альбом русские слова, чтобы при свидании с вашей великой и мудрой матерью сразу заговорить с нею по-русски и тем доставить ей удовольствие…
   Павел просил принца Генриха передать невесте, что он влюблен, а через два дня сделал формальное предложение. «Политика… голая политика», – отозвался об этом король.
   – Дети мои, – обратился он к молодым, – прошу откушать с немощным старцем. У меня найдется и вкусненькое.
   Он угостил их паштетом из балтийских угрей, итальянской «полентой» и говядиной, разваренной в водке. Беседуя с ними, король не забывал о Польше:
   – В прусских пределах я совместил три религии – католическую, византийскую (вашу!), протестантскую. Таким образом, пощипав Польшу, я как бы принял святое причастие. Это не принесло покоя моей слабой душе: для благоденствия королевства мне, старику, не хватает еще и… Данцига!
   – Ваше величество, – приложился Павел к руке короля, – если бы я только царствовал, поверьте, что Данциг…
   – Не будем забегать впереди наших лошадей, – остудил его порыв Фридрих. – Беспощадная мельница времени и так мелет муку для будущих пирогов. Я сейчас призову своего наследника…
   Фридрих пригласил племянника, будущего короля Фридриха-Вильгельма, и скрепил пожатье их рук:
   – Клянитесь, дети мои, что, достигнув престолов, вы сохраните дружбу наших дворов – в сердцах! в политике!
   – Клянемся, – отвечали будущие самодержцы.
   – И завещайте эту клятву детям своим.
   – Клянемся, – последовал ответный возглас.
   Очень довольный, король вернулся к столу:
   – Моя бедная матушка говорила, что в старости можно делать все, что делал в юности, только понемножку. У меня сегодня счастливый день, и мне захотелось выпить… немножко!
   Павел с нетерпением ожидал, что король угостит его зрелищем потсдамских парадов, фрунтов и прочими чудесами плацев, но не тут-то было: опытный политик, Фридрих не сделал этого, чтобы не возбуждать недовольства к себе в Петербурге. Он лишь мельком, без охоты, показал свой Потсдамский полк:
   – Есть в этом мире вещи куда более интереснее фрунта…
   Жениха с невестой отвезли в замок Рейнсберг, стоящий посреди угрюмых лесов, на берегу мрачного, затихшего озера. И здесь, в окружении давящей тишины, Павел бурно разрыдался:
   – Я так одинок… я так несчастен, принцесса!
   – Со мною вы не будете одиноки, – утешала его невеста. – Я принесу вам покой души и много детей.
   – Ах! Сколько же мне еще можно ждать?
   – Всего девять месяцев, – заверила его невеста.
   – Да? Но ведь я ожидаю другого…
   Не рождения наследника, а смерти матери!

   …

   Екатерина велела жене фельдмаршала Румянцева выехать в Мемель – навстречу вюртембергской невесте.
   – Мне нужен внук-наследник, – сказала императрица. – Соблаговолите учинить тщательный осмотр, о чем и доложите. Я не хочу повторения истории с Natalie… Заодно уж, графиня, проследите, чтобы ни одна немецкая мышь не прошмыгнула на Русь за вюртембергскою кисочкой…
   От Мемеля Павел ехал один, а невеста осталась в Мемеле проститься с родителями. Она умоляла русскую свиту пропустить с нею в Россию подругу, Юлиану Шиллинг фон Канштадт (будущую мать будущего шефа жандармов А. Х. Бенкендорфа), но русские твердо держались указаний своего Кабинета:
   – Вы можете ехать одна. Только одна!
   Павел долго ожидал невесту в Ямбурге:
   – Что случилось с вами, волшебная принцесса?
   Губу невесты безобразно раздуло, в жестоком флюсе оттопырилась ее щека, один глаз совсем заплыл. Она сказала:
   – Продуло в дороге. И пчелка в губку кусила…
   Екатерина встретила молодых у шлагбаума Царского Села. Обозрев флюс и царственные габариты принцессы, она не удержалась и, фыркнув, шепнула своей наперснице Парашке Брюс:
   – Подумать только! Сколько добра сразу из Монбельяра, и все это достанется одному моему глупому сыну…
   Попав в райское великолепие дворца Екатерины, невеста рухнула на паркет и поползла к императрице на коленях. Екатерина (если верить Корберону) крикнула:
   – Быстро закрыть двери из аванзалы!
   Она не хотела, чтобы придворные видели это недостойное пресмыкательство. «Зрелище, – писал Корберон, – было сокрыто от любопытных глаз. Но, очевидно, императрица осталась довольна подобным унижением…» Принцесса была крещена с именем Марии Федоровны, а поздней осенью состоялась свадьба. Покидая застолье с Петром Завадовским, императрица удалилась, благословив молодых словами:
   – Ну, живите, дети мои. Только не скандальте…
   Мария Федоровна углубилась в изучение шкафов и комодов своей предшественницы. Гардероб-мейстер извинился, что не успел к приезду раздать бедным людям все ее платья и обувь.
   – Бедным? – обомлела юная цесаревна. – Да я сама все сношу… Где камеристка? Я должна сверить, что осталось в шкафах, со списком вещей покойницы. – К великому ее огорчению, недоставало пары варшавских туфель. – Я должна их найти. Если они обозначены в табели, значит, должны быть. Какое счастье, что обувь покойницы мне впору!

   …

   Когда Павел покинул Берлин, вдогонку ему Фридрих произнес вещие слова, которые в истории оправдались:
   – Наследник высокомерен. Надменен. Заносчив. Управляя русскими (а это народ суровый), он недолго удержится на материнском престоле. Боюсь, что Павла ожидает такой же конец, который постиг и его сумасбродного отца.
   Это пророчество Фридрих II закрепил в своих мемуарах. Подсчитав расходы на гостей, он заболел от огорчения. А узнав о его болезни, Вена стала потихоньку собирать войска в Богемии, чтобы затем при последнем вздохе «старого Фрица» наброситься на Силезию. Но «старый Фриц» воскрес.
   – Ах, негодяи! – вскричал король, срывая с головы ночной колпак. – Если Вена не дает мне права болеть спокойно, я ведь способен еще вскочить в седло, плюнув на все рецепты великого врача Циммермана… Европа еще услышит, как грохочут прусские барабаны и как волшебно поют мои воинственные флейты… Горе вам, венские зазнайки!
   Мария-Терезия тихонечко отвела войска из Богемии.


   12. Залом

   Потемкин пропал – несчастный, отверженный. Растворил себя в дорогах деревенской России, ночевал на сеновалах. Опустился. Обрюзг. Ногти отрастил…
   Не стал он первым. Не быть уже и последним!
   На ухабах трясло. Лошади ступали тяжко.
   Единым оком озирал он скорбные пажити и поляны, слушал несытый вороний грай над храмами сельскими, в которых и молился, взыскуя от бога тягостей, а не праздников. Худо было.
   Поля, поля, поля… «Господи, дай мне сил в дороге!»
   – Не оставь ты меня, грешного, в унынии сердца моего…
   Был вечер. Впереди лежало немалое село. Издали доносились бабьи плачи, причитания старух, мужики же оцепенели в молчании. Подъехал ближе, спросил:
   – Люди добрые, или беда какая у вас?
   – Залум! Залом у нас, миленький. Видать, за грехи наши наказал господь бог…
   Потемкин грузно выбрался из возка.
   – Где залом-то у вас? – спросил, сам робея.
   – А эвон… вчера у самой дороги скрутило.
   Что такое залом, Григорий Александрович ведал. Лихой человек или ветер иногда причудливо закручивал на поле стебли ржаные в узел. А народ считал, что хлебов коснулась сама нечистая сила. Распутать залом боялись, ибо издревле верили в примету: развязавший залом – не жилец на белом свете! Коснуться залома мог только священник безгрешной жизни, да и тот брался развязывать узел не голыми руками, а через епитрахиль… Потемкин кликнул старосту.
   – За священником послали? – спросил он.
   – Побегли парни. Ищут. Боится он. Прячется. Уж больно ржицу-то жаль… сгибнет. Ишь бабы как воют! Беда нам, беда…
   Со стороны села два дюжих парня вели под руки священника. Босыми ногами он загребал бурую пыль, на его жилистой шее жалко болталась выцветшая от времени епитрахиль.
   Народ упал на колени:
   – Батюшка, спаси… ослобони от беды! Детки малые. Сами до весны не сдюжим: изголодаем ведь. Спаси…
   – Не могу, православные! Избавьте от меня. Грешен. Во субботу с попадьей опосля бани грех имел… Помру ведь!
   – Да кто по субботам с бабой не грешен? – галдели мужики. – Особенно ежели опосля бани… Уж ты не отрекайся: сотвори милость. А мы с иконами округ всех полей обойдем…
   Священник сел на меже, сбросил с шеи епитрахиль:
   – Не могу! Страшно. Посылайте в город – за митрополитом с клиром евоным. Пущай сам от нечисти нас избавит…
   Глядя на матерей и бабок, заголосили и дети малые.
   Потемкин нагнулся и поднял с земли епитрахиль.
   Нацепил ее на себя, перекрестился – истово.
   Толпа разом смолкла и расступилась, когда он шагнул, наперекор горькой судьбе. Шагнул прямо в ржаное поле…
   – Господи, помоги! – взмолился он тут.
   И правда, что руками узла не распутать. Тогда светлейший с корнем вырвал залом и отбросил скрюченные стебли далеко за межу. После чего торопливо шагнул в коляску.
   – Все, брат! – сказал кучеру. – А теперь – погоняй…

   …

   И вот тогда освободилась душа – стало легко-легко.
   И даже чудилось: не сама ли судьба его, как этот дьявольский залом во ржи, который не мог развязать он, зато хватило смелости вырвать с корнем и отбросить прочь. И понял – никуда ему от Екатерины не уйти. Ведь кто же другой оживит буйные города в степях одичалых, кто Крым приобщит к России, кому, как не ему, посылать флоты в моря и армии на кровавые штурмы?
   – Гони! – кричал он, взъерошенный. – Назад гони!
   …Во дворце был «большой выход», когда двери аванзалы с грохотом разлетелись настежь, арапы отпрянули, – перед растерянной толпой снова возник он:
   – Потемкин… вернулся.
   Праздничный. Ликующий. Яркий. Непобедимый!
   Через лоб, пересекая его, пролегла черная тесьма, укрывающая безглазие. Голубым муаром стелилась через могучую грудь андреевская лента. Нестерпимый блеск исходил от алмазов на орденах его. В гордой позе стоял он в дверях, опираясь на трость. А рукоять ее, выточенная из оникса, изображала Екатерину – в точном портретном сходстве, но… в виде морской сирены, и в короне ее вспыхивали мелкие бриллианты.
   – Ты звала, матушка? – вопросил он. – Так вот я…
   И, сказав так, он пошел к престолу, каждым шагом своим утверждая самого себя. А перед ним, надменным и гордым, все шире размыкался коридор придворных:
   – Дорогу светлейшему… дорогу ему!
   Екатерина павой сошла со ступенек трона. Молча распахнула двери в свои покои. Молча и затворила их за Потемкиным. Она крепко обняла его, заплакав и засмеявшись:
   – Гришенька… единственный мой!
   Не стал последним, так стал единственным.


   Занавес

   Я нарочно умолчал о рождении императрицей ребенка от Потемкина, ибо не выяснил дня его рождения. Очевидно, он появился на свет где-то накануне смерти невестки императрицы.
   Родилась девочка – Темкина, крещенная, с именем Елизаветы, в отчестве – Григорьевна. Передо мною два ее изображения: дама уже достаточно зрелая, симпатичная, и не берусь судить, на кого она больше похожа – на отца или на мать. Рождена она, естественно, втайне. Потемкин отвез девочку на воспитание к сестрице Марье Самойловой и более, кажется, не интересовался ею (обычная история незаконнорожденных детей монархов). Однако Темкина с детства знала тайну своего происхождения, а все поместья на Украине, ей данные, она лихо промотала еще в ранней юности. Уже после смерти отца Е.Г. Темкина стала женою выходца из Греции, херсонского губернатора И.X. Калагеоргия, жила под Киевом в местечке Межигорка, имея множество детей.
   Правнук ее и праправнук Потемкина, известный ученый Д.Н. Овсянико-Куликовский, вспоминал в своих мемуарах, что многочисленные наследники Потемкина «жили дружно, весело и шумно, но вместе с тем как-то очень беспокойно, ожидая по временам всяких бед и напастей. Любили жизнь, но не умели ее устраивать. Она у них как-то сама строилась и сама разрушалась – на основах несокрушимого благодушия, неисправимой доверчивости к людям и такой же нерасчетливости в делах».

   …

   Нет никаких сомнений в большой любви Потемкина к императрице. И она любила его! В начале отношений им не хватало дня и ночи: не успев расстаться, они обменивались любовными «цидульками» в таких откровенных выражениях, что женщина иногда даже пугалась осуждения в будущем:
   – Вот помрем с тобой, а люди, не дай бог, прочтут сие и скажут, что мы с тобою были буйнопомешанные…
   Екатерина до старости не могла избавиться от мужского обаяния Потемкина, а Потемкин всю жизнь не расставался с этой перепиской. Когда же умер, записки эти похитил из его багажа камердинер. Он желал продать их Александру I, но царь от покупки отказался. «Цидульки» купила за 6000 рублей дочь знаменитого полководца М.И. Кутузова – Елизавета Михайловна Хитрово, близкая к поэту А.С. Пушкину (который наверняка был с этой перепиской знаком). Чтобы избежать гонений цензуры, письма появились в печати до революции под названием «Любовные записочки одной знатной дамы». Читая их, невольно поражаешься утраченному в наше время богатству игры воображения и слов любви…
   Потемкин вернулся ко дворцу из земель Новгородских и сразу же вытряхнул из дворца Завадовского, который, как ночной воришка, забрался в чужие комнаты. Боясь гнева светлейшего, случайный фаворит метался в апартаментах, руководя выносом вещей. Он был жалок и мелок, цепляясь за мебель, вазы и занавески.
   – А коробочку эту можно заберу? – спрашивал он.
   – Забирай все коробочки свои – и вон!..
   Прервав интимные отношения с императрицей, Потемкин достиг в жизни таких высот, каких никогда не достиг бы, оставаясь только любовником, – это всегда вызывает недоумение. В чем же секрет его влияния на императрицу? Орлова она ведь тоже любила горячо. Пьяный, он был способен избить Екатерину до синяков, но при этом в душе оставался верноподданным. Орлов не мог подняться до ее уровня, всегда чувствуя себя ниже императрицы. Социальные перегородки, стоявшие между ними, оказались не под силу даже его могучим кулакам. Потемкин же разломал их сразу! Не в этом ли и была его сила?
   Прочитывая не любовную, а только государственную переписку, которую они регулярно вели между собою, постоянно думаешь: кто здесь императрица и кто здесь император? У женщины хватало ума сносить его рычание льва, его погромы, которые он учинял в ее комнатах, бешенствуя, если она с ним не соглашалась. История небогата примерами, чтобы мужчина и женщина, уже разделенные в личной жизни, продолжали оставаться нерасторжимы, как верные супруги.
   И тут возникает вопрос: а были ли они мужем и женою?..
   Да, были! И об этом многие тогда знали… Сегюр, Кобенцль, де Кастера, Вертгеймер и наши историки, Бартенев и Кобеко, писали о браке Екатерины с Потемкиным как о факте, точно известном. Бартенев сомневался лишь в дате венчания – то ли конец 1774 года, до отъезда двора в Москву, то ли самое начало 1775 года, когда двор в Москву прибыл.
   А где же документ, подтверждающий этот брак?
   Он покоится в глубинах Черного моря.
   Не будем удивляться… Санечка Энгельгардт, любимая племянница Потемкина, в браке графиня Браницкая, была свидетельницей венчания Екатерины с Потемкиным. Ее записка об этом событии перешла в род графов Строгановых, один из которых, проживая в Одессе, незадолго до смерти погрузил богатейший архив на корабль, велел ему выйти в море, где архив и был утоплен. Погибли ценнейшие документы русской истории. Бартенев полагал, что Строганов сделал это по настоянию Елизаветы Ксаверьевны Воронцовой, урожденной графини Браницкой.
   Венчание происходило в храме Вознесения на Большой Никитской улице (ныне улица Герцена) в Москве. И теперь понятны бесконечные хлопоты Потемкина, который, призвав на помощь гениального архитектора В.В. Баженова, хотел перестроить церковь в величественный собор. Смерть помешала князю Таврическому закончить сооружение, храм достраивали его потомки – уже при Николае I. (Именно в этом храме позже венчался Пушкин с Натальей Гончаровой.)
   Доказательства брака имеются. Из семьи Энгельгардтов, родственных Потемкину, вышло впоследствии немало ученых, известных в нашей стране. Среди них памятен Василий Павлович Энгельгардт (1828–1915), приятель композитора М.И. Глинки, – оба они, как и Потемкин, были смоляне. Василий Павлович – доктор философии и астрономии, член Академии наук, автор монографии о А.В. Суворове, основатель музыкального фонда композитора Глинки. Он имел частную обсерваторию в Дрездене, которую передал в дар Казанскому университету, где она находится и поныне. Здесь же разместились его архив и библиотека. В архиве был альбом Энгельгардта, в нем хранились фотографии брачных венцов Екатерины и Потемкина: венцы были украшены их миниатюрными портретами. Энгельгардт своей рукой оставил в альбоме надпись, удостоверяющую законность брака Екатерины с Потемкиным…



   Действие одиннадцатое. Золотой век

   …Россия действительно играет прогрессивную роль по отношению к Востоку… Господство России играет цивилизующую роль для Черного и Каспийского морей и Центральной Азии, для башкир и татар.
 Ф. Энгельс – К. Марксу (23 мая 1851 г.)


   1. Гвозди для хана

   Вскоре над Балтикой подул благоприятный ветер: только теперь, после явной оплошки с графом Андреем Шуваловым, шведский король Густав III собрался навестить Петербург, дабы наладить отношения с соседкой, доводившейся ему двоюродной сестрицей. Густав III тактично предупредил ее, чтобы салютов по приезде ему не учиняла, ибо он привык путешествовать инкогнито – под именем «графа Готландского».
   Потемкин на всякий случай глянул в календарь:
   – Ежели прикатит летом, так у нас Полтавские торжества. Приятны ли они королевусу Швеции станутся?
   Корберон извещал Версаль об удалении Завадовского: «Дурак рвал на себе волосы». Выбитый из фавора, Завадовский при встречах с императрицей принимал томный вид, хватался за сердце, даже стонал, изображая покинутого, но сгорающего от страсти любовника. Императрице эта комедия скоро прискучила:
   – Бери четыре тыщи душ и езжай себе с богом…
   Тут и конец актерству! Завадовский убрался на Украину, где ему достались богатейшие Ляличи, переименованные им в Екатеринодар. Мерзкий ханжа, он водрузил в парке статую Екатерины, проходя мимо которой, вздыхал, вознося хвалу богу. Здесь он обратился в ненасытного стяжателя, увеличивая свои поместья, безжалостно разорял бедных соседей и мужиков, а если они жаловались на оскудение, говорил им ласково:
   – Коли я, душечка, виноват перед тобою, так судись со мной… Законы справедливы у нас! Только не жалуйся мне: у меня сердце нежное, оно чужих слез не выносит…
   Позже он стал директором банка, при Александре I вылез в министры народного просвещения, но интересен другим: всю жизнь крупно воровал, но ни разу не попался… В старости он любил вспоминать «золотой век» Екатерины:
   – Вот жили! Нонешним и не снилось, как мы жили…

   …

   Лавки книготорговцев оживились продажей парижской новинки – сочинением Неккера о хлебной торговле. Екатерина к политэкономии относилась всегда небрежно, говоря, что это занятие для бездельников, желающих «иметь шерсть даже от стрижки яиц». Но книгу Неккера оценила: «Я приняла ее в число моих классических книг». Хлебный вопрос оставался для России трудным. Потемкин только вздыхал:
   – Мы могли бы расселить сто миллионов людей, а едва кормим семнадцать… Запашной земли мало, леса густые душат пашенки, и ковырять нам целину веками, пока не будет в зерне достатка избыточного! О господи, всё грехи наши тяжкие…
   «Золотой век» Екатерины никогда не был «золотым» для народа. Если окинуть мысленным взором прошлое, увидим, что русских людей жизнь не баловала, постоянно требуя от них напряжения ума, нервов, мускулов. От поколения к поколению, от деда к внукам передавалось тяжкое наследие былых времен, осложненное новыми проблемами, новыми нуждами. Прошлое никогда не исчезает бесследно и, volens-nolens, отражается в будущем, а все то важное, что не успели свершить пращуры, доделывали на Руси их потомки…
   Но все завещанное от дедов должно быть исполнено.
   Суровый климат сделал россиян людьми здоровыми, выносливыми в жару и стужу, природа одарила их грубой, но сытной пищей – с квасами и кислой капустой, без которых желудок не мог бы освоить черного ржаного хлеба. Великие пространства лесов и степей развили широкий русский характер, а безлюдье страны породило радость встреч человека с человеком (отчего и возникла традиция славного гостеприимства). Всегда загадочная для иностранцев, русская душа отлично укладывалась в русскую географию, в русские песни и пляски, в устоявшийся трудовой быт народа. Этот великий народ не боялся сворачивать горы на Урале, он торговал с Азией и Европой, его не страшили полярные зимовки, а кулибинские фонари, словно современные прожекторы, освещали вигвамы индейских племен в Америке, русские флаги все чаще реяли на дальних коммуникациях мира… Ничему, кажется, не учились, но за все брались, и все у них получалось! Не это ли главный признак разумности нации?
   Нет, читатель, это не Екатерина выбрала для себя самый бурный период русской истории, – это само время избрало ее, и об этом следует помнить. Конечно, она имела полное право гордиться Россией, что всегда и делала, когда с юмором, а когда и с гневом предупреждая иностранных послов, чтобы не слишком-то обращали внимание на зипуны и лапти, на корки хлеба в котомках нищих, на устойчивый запах редьки и квашеной капусты в провинции… Вот ее слова:
   «Русский народ есть особенный народ в целом свете, который отличается догадкою, умом, силою. Я знаю это по двадцатилетнему опыту. Бог дал Русским особые свойства… верю, взойдет звезда Востока, откуда должен возсиять свет, ибо там (в России) больше, чем где-нибудь, хранится под пеплом духа, мощи и силы!»
   Так она отзывалась о народе, который своими подвигами принес ей славу. «России я обязана всем, и даже именем – Екатерина!» – говорила она. Однако не следует забывать, что Екатерина была дитя своего века, и она немало сделала для того, чтобы этот же умный народ с каждым годом угнетался все больше. Жившая в своем веке просвещенного абсолютизма, она была женщиной умной, образованной. Естественно, она не жаловала придворных дураков:
   – Если один дуралей камень в Неву закинет, так потом сорок Вольтеров не знают, как его оттуда вытащить.
   Но даже и глупцов она выслушивала с приятной улыбочкой, разговоров с женщинами недолюбливала, зато обожала вести диалоги с мужчинами, пусть даже грубые, излишне откровенные. Близким своим она раскрывала секреты своей власти:
   – Терпимость – вот главное оружие властелина! Легче всего в гнев войти да головы отрубать! Но гнев должен быть непременно обдуман: одни лишь негодяи злятся безо всякого плана…
   Но, прощая слабости другим, она требовала терпимости и к своим слабостям. В придворной церкви императрица ставила за хорами ломберный столик и, попивая кофе, играла в карты. Иногда, впрочем, выглядывала, как белка из дупла, чтобы проследить, старательно ли молятся ее придворные дамы.
   Платон однажды не стерпел такого кощунства:
   – Ваше величество, когда ваши подданные душою к богу прилегают, я слышу голос ваш дивный: «Жмуди… вини… пас!»
   Екатерина тузом ловко накрыла трефовую даму:
   – Ах, как затиранили вы меня! Разве можно в наш философический век придавать значение пустякам? Откуда вы знаете? Может быть, сдавая туза, я душою прилегла к богу гораздо ближе, нежели мои статс-дамы, театрально павшие на колена, а думающие о любовниках… Не преследуйте меня, ваше преосвященство!
   В приемной Потемкина всегда стояли шахматные столики с начатыми партиями; Платон, духовник императрицы, был любимым партнером светлейшего. За игрою беседовали о политике, Платон часто спрашивал:
   – А каковы крымские новости, князь?
   – Никаких хороших, – отвечал Потемкин. – Девлет-Гирей, по слухам, ремонтирует дворец в Бахчисарае, а Шагин-Гирей живет в Полтаве на русских хлебах. Французы остаются верны заветам герцога Ришелье и укрепляют Босфор и Крым пушками…

   …

   А русский купец-удалец, молодой парень по прозванию Никита Михайлов, торговал в Крымском ханстве гвоздями московскими. Случилось ему гулять по берегу моря, когда татары возились с пушками, выгружая их с кораблей султанских. Вышел к морю и хан Девлет-Гирей, знавший Никиту с тех пор, как во дворце ханском он подновлял веранду в гаремном садике.
   – Вот из этих пушек и напугаем вас, – сказал хан.
   Меченные бурбонскими лилиями королей Франции, пушки валялись на влажной морской гальке. Михайлов стал мерить длину орудий своими пядями, как плотники измеряют длину досок. Девлет-Гирей подозрительно наблюдал за парнем:
   – А зачем ты, пес, пушки мои измеряешь?
   – Хочу знать, высокий хан, улягутся ли они на телеги наши, когда из Крыма мы их к себе на Москву потащим…
   Девлет-Гирей схватился за саблю, но, смирив гнев, только выругался и пошел прочь. Свежий ветер распахнул полы халата, растрепал конец тюрбана на его голове. Из ажурного киоска, упрятанного в зарослях дикого винограда, сладостно распевал о муках любви молодой красивый татарин:

     Ты розу мне в залог дала,
     Но у меня ты сердце отняла.
     Я розу тебе уже не верну.
     В дыханье ее, как в тебе, утону…

   Никита Михайлов широко зевнул и пошел спать. Завтра, чуть свет, ему опять на майдан – гвоздями торговать!


   2. А флоту плыть до Неаполя

   Ежегодные походы в Средиземное море приучали моряков к сложности навигации, к познанию языков иностранных, к неизбежному сравниванию: как у них и как у нас, что лучше, а что хуже!.. А летом маневры с огнем страшным, залповым…
   Прохор Курносов, сюрвейер и кавалер, натянул на искалеченную руку перчатку, дабы инвалидностью излишне не хвастать. Флагман эскадры дал залп с двух бортов сразу. От резкого напряжения корпуса корабль осел на два фута ниже ватерлинии, потом занял прежнее положение, подпрыгнув, как поплавок.
   – Слеза по обшивке, – доложили из трюмов.
   – Слеза не течь, – заверил их Прошка…
   Со времени вызова в Петербург пришлось зимовать в Ревеле, а милая Камертаб-Аксиньюшка осталась с детьми в Азове, где море ласковее. Виноват Потемкин: уговорил обратиться в Департамент герольдии, чтобы его с потомством к дворянству причислили. Волокита в делах Сената задержала его на Балтике, а он уже возмужал и очень к семье тянулся… Ноги в ботфортах расставил пошире – качало. Пятнадцать кораблей и семь фрегатов разворачивались в серости моря. Еще залп – и свисток:
   – Сюрвейер Курносов, адмирал ждет…
   Самуил Карлович Грейг угостил его шартрезом.
   – Слушай, – сказал он, – у меня к тебе просьба. По указу ея величества, на маневры допущены послы иноземные. Тут их много – только корми. Хотят повидать «низы» наши. Спусти их под палубу в брот-камеры и отвори крюйт-камеры…
   Среди дипломатов был Корберон, писавший: «Целый день пьянствовали, ели, слышали один русский язык… необыкновенная опрятность судов привела всех в восторг!» Курносов откинул люк, мадридского посла де Ласси предупредил по-испански, чтобы в «низы» корабельные с сигарой не лез:
   – Иначе останется от нас дым с большой копотью…
   В крюйт-камерах – бочки с порохом, на стеллажах лежали пушечные заряды. Корберон все записывал: «Царствующий порядок доставил мне удовольствие». Прошка провел гостей и в брот-камеру, где хранились пищевые припасы команды. По-хозяйски налил послам водки, оделил сухарями. Корберон отметил: «Сухари хотя из ржаной муки, но очень вкусные». Иностранные послы и атташе наперебой спрашивали о рационе матросов.
   – Рацион прост. Щи и каша. Мясо четырежды в неделю. В остальные дни соленая лососина и масло, конечно, коровье. Водки на день по чарке. Еще моченые яблоки. И лимоны.
   – А сколько в год получает матрос?
   – Восемь рублей, – сказал Прошка. – Холостому и непьющему хватит. А семьи женатых огороды имеют. Скотину держат. Сады разводят. Когда матрос уходит в отставку, на берегу у него уже исправное хозяйство. Таковы наши порядки… А как у вас?
   Маневры кончились. Казна отпустила на эскадру Грейга премию в 375 тысяч рублей, чтобы эти деньги разделили между офицерами и матросами. Грейг звал в салон к себе господ офицеров эскадры, Прошка снова встретился с Федей Ушаковым – в чине капитан-лейтенанта он служил на фрегате «Северный орел».
   Адмирал Грейг с бокалом в руке возвестил:
   – Теперь, когда лишних не стало, мы, господа, можем и выпить как следует… За матушку Катерину – виват!
   – Виват, виват, виват! – откричались под водку.
   – А я, Прошка, укачиваться стал, – сознался Ушаков.
   – Побойся бога. Тебе ли укачиваться?
   – Ей-ей. Не шучу. На Черном море – хоть бы што, и ел за пятерых, а тут, на Балтике, волна паршивая, корабли валяет. Утешением мне одно: знаменитый британский адмирал, почтенный милорд Джордж Энсон, свершив кругосветное плавание, целое ведро наблевал, когда его корабль плыл по Темзе.
   Ушаков мечтал теперь вернуться на Черное море. Кстати, готовилась эскадра коммерческих судов Козлянинова для отплытия в Неаполь, и капитан-лейтенант был согласен плыть под коммерческим флагом.
   – А ты как? – спросил он Прошку.
   – Мне сам бог велел, надо и семью повидать…
   Перед отплытием Курносов побывал в столице. На Невской першпективе, освещенной масляными фонариками, повстречался ему человек – лицом вроде бы и знакомый:
   – Не господин ли Радищев из пажей будете? Ежели так, сударь, мы когда-то в дому Рубановских встречались.
   – Ваша правда, – ответил Радищев. – Паче того, на девице Рубановской и женился я. А вы, вижу, из плотников уже в чины вышли… Уж не топором ли вам пальцы-то отрубили?
   – Да не! Турки оторвали. А вот, помню, был у Рубановских в гостях еще и Федор Ушаков, тоже из пажей, как и вы.
   – Умер он в Лейпциге. Хочу книжку о нем писать.
   – Чудно! – удивился Прохор. – Жил человек, как все, веселился, вино пил со мною, и – вдруг! – книжка о нем. Даже не верится… Выходит, и обо мне сочинить можно?
   – Ежели, сударь, достойны гиштории окажетесь… Ну, – раскланялся Радищев, – легкой вам службы во славу отечества.
   – Легкой-то у нас не бывает. Впрочем, благодарю вас…
   Радищев грустно улыбнулся и пошел своим путем.
   Прохор Курносов пошел своим.

   …

   Отправка эскадры – дело хлопотное. Чесменская битва (при колоссальных жертвах и множестве ранений) нечаянно открыла, что в экипажах кораблей сражались и… женщины. Извещенная об этом Екатерина была озабочена «половой» проверкой команд. Капитан второго ранга Козлянинов заверил ее, что проверка уже была.
   – На этот раз вроде нету бабья.
   – Всегда говорят, что нету, а в море они, как клопы, из люков выползают. Раздевать матросов пробовали?
   – Раздели. Трех баб нашли. Выпороли и отпустили.
   – Так им, блудам, и надо… Плывите с богом!
   Поплыли. Однажды утром сюрвайер поднялся из каюты на палубу – в расплывчатой мути вдалеке качало чей-то корабль.
   – Идет без флага, – показал на него Ушаков. – Кажется, у них что-то не в порядке. Не хочешь ли помочь им?
   На шлюпке подгребли к кораблю. Курносов окликнул:
   – Почему без флага, эй! Что случилось у вас?
   На палубе его встретил веселый и румяный человек.
   – Господи! – воскликнул он. – Никак свои, русские?
   – А ты кто таков? Чей корабль?
   – Я библиотекарь императрицы Екатерины – пиит Петров, Василий Петрович, прославленный в веках еще при жизни своей. А яхтой владеет герцогиня Кингстон… Да что мы стоим? Полезай в люк. Ах, боже, даже не верится, что ты русский.
   О таком поэте Прошка впервые слышал, но из газет ведал, что в Англии герцогиню Кингстон хотели клеймить каленым железом за все ее фокусы с мужьями. Внутри корабля поражало великолепие – сказочное. В проходах висели картины в богатых золоченых рамах. Петров походя говорил:
   – Вот тебе Клод Лоррен, а вот и сам Рафаэль…
   – Не боитесь, что англичане потопят вас?
   – Боимся. Время тревожное. Потому и флага не держим…
   Петров толкнул зеркальную дверь – прямо в духоту тропического сада, наполненного ароматами редкостных растений. На ветках сидели диковинные попугаи, клекотали павлины. В салоне Петров зазывал гостя к столу, потчевал марсалой.
   – Да меня на фрегате ждут, – отнекивался Курносов. – Я вот сам корабли строю. Повидал их на своем веку. Разных. Но такой тщательной отделки убранства еще никогда не видывал.
   – Герцогиня строила этот корабль специально для путешествия в Россию, взбрело ей в голову – сделаться статс-дамою нашей Екатерины. А наследство у нее от мужей. Богата! Спасибо, хоть башку ей топором не снесли… Вон картина висит – посмотри: это она в обмороке изображена, когда в Лондоне судили ее за двое– или за троемужество – она сама того не знает!
   На картине была представлена молодая красавица, у которой соблазнительно обнажена грудь.
   Прошка удивился:
   – А черт это она судьям титьку свою показывает?
   – Чтобы разжалобить. Опять же для красы…
   Кингстон приняла Прошку, лежа в постели.
   – О, как я люблю русских! Встречные ветры отнесли мою яхту в сторону, и теперь боюсь, чтобы корсары короля Англии не наказали меня ядрами за мою страсть к путешествиям.
   – Поднимите флаг Франции, но лучше коммерческий.
   – Вы дали мне ценный совет, – сказала Кингстон. – А правда ли пишут в газетах, что ваша царица умирает от рака?
   – Впервые слышу, – изумился Прошка…
   Он вернулся на фрегат «Северный орел», и корабли разошлись – каждый своим путем. Козлянинов предупредил команды, что возможны нападения алжирских и английских пиратов. Корабли Георга III беспощадно грабили в море и уничтожали всех подряд, настигнутых на коммуникациях мира, дабы пресечь связи Европы с Америкой. Это был наглейший морской бандитизм… За ужином в кают-кампании Ушаков сказал:
   – Вояки липовые! Лупят их там американцы…
   За океаном возникла, не всем еще в Европе понятная, фигура Джорджа Вашингтона, первого президента той страны, которой еще не было на географических картах. Георг III в какой уже раз снова умолял русский Кабинет продать ему солдат!
   Прошка проснулся от музыки. Белый город ослепительно сверкал на расцветающих берегах. Это был Неаполь.

   …

   И в ревельской «ссылке» Екатерина не оставила Андрея Разумовского своим тайным наблюдением. Ей было приятно, что даже в чопорном Ревеле он сумел завести фаворитку. Ну что ж! Пора употреблять молодого человека в деле… Она вызвала его в Царское Село, вместе они гуляли в парке.
   – Предупреждаю: вы у меня в строгой опале, которую и заслужили. Не старайтесь мне возражать. Я больше вас жила, и я умнее вас. Что вы есть, милостивый государь мой?
   – Я офицер вашего флота, генерал-майор вашей армии, наконец, имею честь состоять камер-юнкером вашего двора.
   – Меня не интересует окраска ваших павлиньих перьев. Я спрашиваю о другом – что вы способны делать?
   – Что угодно вашему величеству.
   – Вы отправитесь в Неаполь… моим послом!
   Стал накрапывать дождик, они вернулись во дворец. Заварив для себя кофе, Екатерина не дала графу даже понюхать его. Пила сама. Разумовский соображал. Умный, он все понял:
   – Нашему флоту понадобилась стоянка в Сицилии?
   – Необходима. Флот растет.
   Андрей Разумовский понимал, что от него требуется.
   – Для этого я должен стать любовником королевы?
   – Постарайтесь, – ответила Екатерина…
   Там, в Неаполе, владычила Каролина, дочь венской Марии-Терезии, младшая сестра французской королевы Марии-Антуанетты, жена тупоумного короля Фердинанда I.
   – Сейчас в Неаполе, – завела речь Екатерина, – все очень скверно. Народ бесправен. Инквизиция беспощадна. Власть сосредоточена в руках беспутной мерзавки Каролины и ее фаворита Джона Актона. Не пытайтесь, граф, скрыть глупой улыбки. Я ведь догадалась, что вы сейчас подумали обо мне и моих фаворитах… Разве не так?
   – Так, ваше величество, – сознался граф Андрей.
   – За эту дерзость вот вам чашечка кофе… Я не стану следить за вашей нравственностью, – продолжала императрица. – Мне абсолютно безразлично, отчего вы помрете. Но пока вы молоды и красивы, требую от вас службы отечеству. Мне важно, чтобы пребывание русского флота в Средиземном море не стало лишь историческим эпизодом. Мы там есть – мы там будем!
   Разумовский уже обдумывал свое поведение:
   – Чтобы ирландец Актон потеснился в постели королевы, мне, как мужчине, предстоит побывать в роли вулкана Везувия, под сенью которого и предстоит действовать.
   – В двадцать пять лет можно побыть и Везувием! Кстати, – напомнила Екатерина, – проездом через Европу старайтесь завести связи с аристократками, дабы о вас пошумели в газетах. Плохо, когда много болтают о беспутной женщине, но для мужчины, паче того для дипломата, это даже на пользу…
   Разумовский не стал допивать крепкий кофе.
   – Но для куртуазии необходимы деньги. Много денег! – добавил он со значением.
   Екатерина отвечала ему со смехом:
   – Да уж конечно, для такого дела, как Неаполь, я стану платить вашему сиятельству гораздо больше, нежели вы получали тайком от меня от бурбонских послов де Ласси и Дюрана…
   Андрей Кириллович отъехал в ранге полномочного министра и чрезвычайного посланника. Вена была наполнена красавицами. Графиня Тун-Гогенштейн-Клёстерле спрашивала:
   – Что вы собираетесь делать в Неаполе?
   – Царствовать, – небрежно отвечал Разумовский…
   Вопросившая об этом стала его любовницей. Екатерине пришлось тормошить Панина, чтобы торопил дипломата двигаться далее. Оставив Вену, Андрей сделал остановку в Риме, где покорил знатную аристократку Гойош. Газеты шумели, золото рассыпалось, слава росла. Екатерина гнала посла дальше. Наконец он появился в Казерге, где располагался сицилийский двор. С первых же шагов он понял, что сердце Каролины занято милордом Актоном очень прочно и делать ему тут нечего… Как быть?
   Для начала он очаровал придворную, маркизу Санто-Марко, безнравственную интриганку, которой сказал на ушко:
   – Не понимаю, отчего в Европе так много говорят о красоте неаполитанской королевы? Я ничего в ней не нахожу…
   Каролина об этом была тут же извещена, а потом Разумовский, встретясь с Актоном, между прочим заметил:
   – На вашем месте я бы любил свою жену… Это правда, что у королевы кривые ноги и большой отвислый живот?
   Подобными замечаниями он вывел Каролину из терпения. Как? Ее красота признана всеми мужчинами, лучшие художники Италии спешат запечатлеть ее на холсте и в мраморе, поэты воспевают её бесподобную грацию, а тут… Придворные заметили, что милорд Актон реже стал посещать королеву.
   – Посол России не устоит перед моими волшебными чарами! – поклялась Каролина той же маркизе Санто-Марко.
   Сицилийский двор никогда не видел ее в такой ярости. Каролина задалась целью – доказать Разумовскому, что она женщина не последняя. Напротив, у нее кое-что имеется в запасе такое, о чем даже Актон не догадывается. Разумовскому незачем было соблазнять разъяренную женщину – она сама соблазнила его. Но молодой человек оставался неприступен, как скала Гибралтара. Каролина была в отчаянии. Мужа она услала на охоту и велела не возвращаться, пока не подстрелит сорок кабанов. Актону приказала плыть в море и привезти ей дюжину голов алжирских пиратов. Она плакала. Она осыпала Разумовского самыми нескромными признаниями и самыми грубыми проклятиями.
   Наконец он сдался…
   Русский флот обрел якорные стоянки в Сицилии.
   Екатерина, очень довольная, сказала Потемкину:
   – Вот что можно сделать в двадцать пять лет, и для этого не требуется никакой государственной мудрости…


   3. Домой хочется

   Яков Булгаков, уже советник при посольстве князя Репнина, в кривизне стамбульских улиц находил дома, строенные еще византийцами. Вторые этажи балконами нависали над первыми, через жалюзи «кафессов» посверкивали глаза гаремных жен, увеличенные искусным гримом, улыбались губы, подкрашенные кармином.
   Булгаков живо смешивался с разноязыкой толпой Стамбула. Тучи голубей парили над куполами дворцов султана: Ереванского – в честь завоевания Армении, Багдадского – в честь порабощения арабского Востока. И почему-то думалось: когда Осман, зачинатель могучей империи, пришел к власти, все имущество его состояло из четырех насущных предметов – знамени пророка, куска холстины, миски для плова и медной солонки… А теперь? Шумный базар Капалы-Чарсы раскинулся перед дипломатом, купцы орудовали так же шустро, как визири в политике. Все здесь продавалось, все покупалось…
   Лупоглазый айсор тянул Булгакова за рукав:
   – Зайди в мою лавку, о богатстве которой знает один Аллах. Я тебе покажу алмазы из Индии, рубины бахадшанские, бирюзу Нишапура и «рыбий глаз» из Судана… У меня есть седло, осыпанное жемчугом. А если ты любишь тайные удовольствия, у меня продаются и девочки: одна из Подолии, а другая из Грузии. Ты посмотри на них, и тогда сразу развяжешь свой кошелек…
   Вечером на посольской даче Булгаков с князем Репниным наблюдал за пожаром в Константинополе. «Энгенвар!» (Пожар!) – слышались крики, и мимо бежали глашатаи в ярко-красных одеждах, выкрикивая названия улиц, охваченных пламенем. В розовых вихрях носились и погибали священные голуби.
   – Вина хочу, – сказал Булгаков и послал в погреб лакея посольского. – Я все грущу, ваше сиятельство.
   – О чем же, Яков Иваныч?
   – Жизнь быстролетна. Уже и немолод. Мелькали города, страны, гостиницы, конференции, женщины, конгрессы… Семьи нет. Детей нет. И времени тоже нет.
   Репнин спросил, отчего нужда во времени.
   – Ах, князь! – отвечал Булгаков. – Ведь я, в дипломатии утопая, долго еще пузырями пиитическими булькал. Смолоду, еще с университета, мечтал о славе Гомеровой… Да разве теперь к Олимпу подступишься? И писать некогда.
   Николай Васильевич Репнин тоже просил вина.
   – Вот посадят нас турки в Эди-Куль, где Обресков подагру нажил, тогда можно писать хоть с утра до ночи: чернил нам не хватит, Яшенька, а времени в избытке будет…
   Кучук-Кайнарджийский мир спокойствия не принес. Пожалуй, нигде, как здесь, в самом чреве Блистательной Порты, не ощущалось так сильно дуновение будущей грозы. Панин болел, зато все явственнее сказывалось на политике влияние новых личностей – Безбородко и князя Потемкина.
   Реис-эфенди Ибрагим откровенно смеялся:
   – Безбородко мы не знаем, а ваш кривой генерал немало смешил нас еще на Дунае, мы согласны смеяться и далее…
   Дворец реис-эфенди был безобразен и, кажется, выстроен таковым нарочно, дабы не вызвать подозрений султана в воровстве и гордости. Булгаков с князем Репниным сидели на подушках, обтянутых нежным шелком из Бруссы.
   – Раньше, – говорил Репнин, – султаны ваши платили калым ханам в Крыму, а теперь Девлет-Гирей согласен платить султану… Зачем вы пригрели мурз татарских, клевету на нас изливающих?
   – Мы после мира, – добавил Булгаков, – войска свои из Крыма вывели, а вы их оставили на Кубани и в Тамани, вы держите гарнизоны янычарские в крепостях близ владений наших.
   – Меня вы можете уговорить, – отвечал реис-эфенди. – Я сумею уговорить визиря. Визирь уговорит и султана нашего. Но кто осмелится уговорить чернь стамбульскую?..
   Когда послы покидали реис-эфенди, чернь стала швырять в них камни, но босоногие кавасы (слуги) с палками в руках моментально разогнали злобствующую толпу:
   – Именем султана! Пусть пройдут послы кралицы…
   Вечером Репнин отписывал Екатерине, а Булгаков строчил Панину – одинаково: турецкий флот строится очень быстро, арсеналы султана полнятся, а Крым – главная наша язва… При всей примитивности ханства внутри его затаилась сложнейшая структура правления, в которой русские часто запутывались: султаны, мурзы, калги, агасы, бей, эфенди, кадии, муфтии! Наконец, в Бахчисарае имели значение матеши и мамки, жены и дочери ханов. Это был удивительно цепкий, выносливый и колючий куст, который, как и русский «залом», лучше всего рвать с корнем! Но… кто вырвет? У кого хватит мужества?

   …

   Потемкин присел к столу. Под его халатом пригрелся котеночек приблудный, тепла материнского ищущий. Светлейший писал наскоро, без помарок, писал в Коломну Суворову, чтобы ехал помогать князю Прозоровскому: ему кавалерией, а тебе пехотой командовать. Он дал понять Суворову: на рожон не лезь – Турция ждет скандала с пролитием крови, дабы открыть войну – новую, беспощадную.
   – Итальянца сюда! – зычно велел Потемкин.
   Вбежал скорый Франц Иванович Чинати – кабинет-курьер и сорвиголова. Ему был вручен пакет до Коломны.
   – Лети! – повелел светлейший и сразу успокоился, стал перебирать пригоршню бриллиантов и рубинов, искренно любуясь игрою света, волшебным блеском сокровищ…
   Суворов недавно женился (по указу батюшки), Варюту свою и дочку Наташеньку обожал. Пришлось их покинуть. На редких станциях, перед сном, Суворов затепливал свечи и писал стихи, подражая Гомеру. С дороги отписывал и Потемкину – с почтением: «В остальном препоручаю себя в высокое покровительство вашей светлости…»
   Была поздняя осень 1776 года.
   А в декабре Полтава затихла в снегу; уютная, она мирно курилась дымками из печных труб. Здесь проживал под опекою России калга Шагин-Гирей, выжидая, когда ханский престол в Бахчисарае будет свободным. Он пожелал встретиться с полководцем, и Суворов, еще на Дунае пытавшийся постичь татарский язык, теперь приветствовал бывшего хана словами:
   – Выхытыныз хаир олсун!
   На что Шагин-Гирей ответил ему «ахшам хаир» и склонился в поклоне…
   Если бы Суворов не знал, что Шагин – татарин, он бы принял его за итальянца: тонкое матовое лицо, глаза с поволокой.
   – Девлет-Гирей, – говорил калга, – недаром лежал во прахе у ног султана: он завладел престолом предков моих, потому что обещал татарам подчинение туркам. А я потерял престол, ибо выбрал дружбу с вашей кралицей, и не с Босфором, а с берегов Невы ожидаю мира, силы и справедливости…
   Для Суворова был накрыт стол – полурусский, полутатарский. Александр Васильевич обнюхал лимон:
   – Не дыр бу татарджа? Как зовется лимон по-вашему?
   – Лимон, – пояснил калга.
   – А чай?
   – Чай.
   – А бублик?
   – Калач.
   – Человек?
   – Адам…
   – Кошка?
   – Мышых.
   – Славу богу, – мелко перекрестился Суворов, – а то ведь я даже испугался, что мне и учиться-то нечему…
   Он заговорил, что море Черное станет русским, татарским смутьянам плавать с клеветою до Босфора будет труднее и лучше бы они сидели дома, перелистывая ветхие страницы Корана. Петербург не желает насилия, а едино лишь безопасности Крыма от вожделений султанских. Суворов был почтителен к калге, титулуя его «светлостью». Шагин-Гирей, видя явное доброжелательство, обещал выехать весною на Кубань, в улусы ногайские, ему подчиненные, в которых турецкие агенты-дервиши призывают разорять станицы донского казачества. Потом калга сказал, что Ислам приучает верующих к мысли о колоссальном значении сильной личности в истории:
   – И я, любимая тварь Аллаха, или стану татарским Петром Первым, создав из Крыма империю, или погибну…
   Суворов оставил на почте письмецо для Варюты, чтобы весною приезжала с Наташенькой в Полтаву: повидаться! В степях, ближе к морю, уже показались верблюды, стоящие мордами против ветра, из балок сочился кизяковый дым – это грелись возле очагов неприхотливые ногаи. Прозоровского он отыскал за Елизаветградом на хуторе, в котором таились от властей беглые крепостные и запорожцы, не желавшие уйти в Сечь Задунайскую. Здесь, в слепенькой мазанке, раскатав на лавке карты, Александр Васильевич доказывал князю Александру Александровичу:
   – Донских казаков, чаю, надобно Кубанью прельстить, дабы и Кубанское войско заиметь – противу Кабарды турецкой. А нам, князь, желательно войско обретать поблизости от Перекопа Крымского, дабы хан Девлет-Гирей по ночам вздрагивал.
   – Монархиня противу войны, – сумрачно отвечал князь.
   – Да бить-то не всегда и нужно, – сказал Суворов. – Иногда высморкайся погромче – и наглец в кусты прячется…
   Прозоровский зависел от Румянцева. Румянцев уже начинал зависеть от Потемкина. Но граф Задунайский терпеть не мог, если кто из его подчиненных сносился с Потемкиным… Таких смельчаков он карал, гнал, преследовал!

   …

   Флюс, рефлюс – прилив, отлив. Качка бортовая, килевая и всякая, будь она неладна… Коммерческая эскадра Козлянинова пришла в Ливорно, здесь Федор Ушаков стал командиром фрегата «Святой Павел»; отсюда, из Ливорно, он плавал с грузом до Мессины, повидал Везувий и, конечно, не отказал себе в удовольствии побывать в руинах Помпеи, которую тогда раскапывали.
   – Воруют там… кому не лень! – рассказывал он Прохору. – Говорят, и в Крыму татарском есть что копать. Князь Василий Долгорукий-Крымский притащил из Кафы в Москву целый воз древних плит мраморных, а что на них написано – теперь академики головы ломают…
   Прохор Курносов не гулял, не пил – берег деньги, чтобы Аксинью с детишками подарками обрадовать. В лавках Ливорно глаза разбегались от изобилия товаров. С итальянской беззаботностью рубины были выставлены подле омаров, венецианские зеркала отражали груды красивых конфет, засиженных дочерна мухами. Долго блуждал он по лавкам, не зная, что купить для Аксиньи, пока не набрел на армянина, который обрадовался русскому:
   – Мы, гонимые, за вас, русских, всюду молимся – и в Персии, и в Турции, и в Африке, и в Индии. Сколько у вас денег?
   Курносов честно открыл перед ним свой кошелек.
   – Мало, – сказал купец. – Но русского не обижу.
   Он выложил перед ним индийские жемчуга такой волшебной окраски, что Прошка взял их, не думая. На солнцепеке сидели нищие, они жевали черные маслины, запивая их золотистым оливковым маслом. Один нищий спросил Курносова:
   – Что так глядишь на нас, иноземец?
   – Смотрю, что богатые вы нищие. У нас, в России, такое вот маслице священным почитают. Мы им в храмах лампады заливаем, а вы его стаканами хлещете будто водку…
   Ливорно помимо нищих населяли еще и черные пудели, столь заросшие шерстью, что они света белого не видели. А чтобы разглядеть нужное, они прежде долго трясли головами, отмахивая с глаз длинные пряди. Один такой пудель пристал к Прошке.
   – Ну, идем на корабль! Детишкам подарком станешь…
   Наконец корабли потянулись к Босфору. При вхождении в проливы Козлянинов велел из пушек не палить, колокола снять «и не командовать в рупор, также не свистеть, что у турок почитается манером военных судов». Но перед русскими кораблями турки перегородили Босфор железными цепями: не пройдешь!
   «Северный орел» принял на борт Булгакова.
   – Тимофей Гаврилыч, – сказал он Козлянинову, – флаги у вас коммерческие, но один фрегат пушками ощетинился.
   Ему объяснили, что плавание трудное, и правда, что один корабль вооружен, но лишь ради того, чтобы от пиратов отбиваться. Булгаков выглядел плохо – мученически:
   – Мы тут с князем Репниным зубы стерли в переговорах. Чего спорить? Снимайте пушки со станков, тащите их в трюмы, все люки на замок, а ключи покажу реис-эфенди…
   Реис-эфенди на эти ключи и глядеть не стал:
   – Лучше пусть меня изрубят на куски, – сказал он, – но ни один корабль гяуров в Черное море не пропустим. Если из-за этих кораблей мир наш кончится, такова воля Аллаха…
   Пришлось Репнину облачаться в мундир, объяснять визирю, что Турция нарушает артикул № 11 обоюдного согласия, позволяющий русским торговым судам проходить через Босфор.
   – Лучше война! – огрызнулся визирь…
   Прошка чуть не плакал: сколько было надежд на скорую встречу с женой и детьми… Булгаков сообщил экипажам, что уговоры Блистательной Порты будут продолжены, но все-таки советовал готовиться к зимованию в Буюк-Дере. На берег сходить не разрешалось.
   – Потерпите. Может, и образумятся турки! Мы с князем уж столько шуб лисьих да горностаев с куницами им подарили, что и не знаем теперь, как перед казной отчитываться.
   – А если османы цепи с Босфора не уберут?
   – Тогда эскадра вернется в Кронштадт…
   Час от часу не легче. Тут выручил Федор Ушаков:
   – Я в Морею ухожу к грекам. Забирай пуделя, пошли…
   Прошка перебрался на его фрегат, который долго блуждал средь греческих островов – с почтой и пассажирами, вооруженными до зубов, как разбойники. В один из дней Ушаков сказал:
   – Турки стали вырезать эллинов, кои под знаменами нашими сражались. Ламбро Каччиони сейчас спасает земляков в России. Люди они смелые, решили идти через Босфор – будь что будет…
   Ночью к борту фрегата подвалила большая фелюга. Прошка перепрыгнул на нее с пуделем и вещами. В трюме было немало женщин с детьми, один старый грек ладно говорил по-русски:
   – Подумай прежде. Мы ведь жен наших предупредили, что в случае чего зарежем их, зарежем и детей своих, а потом сами погибнем.
   – Если драться надо, так буду и я за вас драться…
   Фелюга тихо вошла в ночной Босфор, слева протянулись огни Галаты, от арсенала Топхане слышались крики часовых. Греков окликнули турки с берега, им ответили:
   – Мы албанцы! Плывем на службу нашу в Синоне…
   Османы поверили. Фелюга вырвалась на простор Черного моря. Ламбро Каччиони, корсар вида свирепого, с громадными усами, занимавшими половину лица, позвал Прошку в каюту.
   – Твое русское счастье стало и счастьем эллинским… Я в прошлом году бывал в Петербурге, Потемкин указал нам жить пока возле Керчи, охраняя ее от турок таманских. Вот туда и плывем. А тебе куда надо, говори мне.
   – С вами до Керчи, а до Азова уж сам доберусь…
   На высокой шапке Каччиони красовалась большая рука, выкованная из чистого серебра, – это был знак особого покровительства России! Под русским флагом корсар обрел себе чин майора. Фелюгу высоко взмывало на гребнях рассыпчатых волн… Повеяло весною, когда Прохор Курносов добрался до азовского жилья. Аксинья хлопотала на дворе, развешивая мокрое после стирки белье – такой чистоты, что даже глаза слепило…
   Обнялись! А пудель бегал вокруг и лаял, лаял, лаял.
   Дети не узнали отца. Прохор тоже не узнал:
   – Какой же тут Пашенька, а какой Петенька? Ну не дичитесь. Я ведь ваш. Вместе жить станем. И ничего я вам, детушки, не привез. Вот только пуделя в забаву – играйтесь…
   На шею Аксиньи он набросил индийские жемчуга!
   Ему повезло. А эскадру коммерческих судов турки не пропустили, и пришлось ей тащиться вокруг Европы обратно – в Кронштадт. Там, на Балтике, и остался служить Федор Ушаков.
   Кучук-Кайнарджийский мир уже дал трещину.


   4. Последние новости

   Год назад, в феврале 1776 года, Петербург был крайне взволнован: славный хирург Тоди удалил грудь, пораженную раком, у Софьи Алексеевны Мусиной-Пушкиной, жены русского посла в Лондоне. По тем временам это было важное событие, о котором трезвонили газеты Парижа, Гамбурга, Вены. Но госпожа посланница прожила ровно год и все-таки умерла…
   Екатерина была разъярена бессилием медицины.
   – Во, трясуны проклятые! – ругала она врачей. – Сами едва ноги таскают, из своих хвороб не выберутся, а других лечить вознамерились. Им только дайся – зарежут!
   Потемкин, как и Екатерина, медицины не жаловал.
   – Верно, матушка, – поддакивал он. – Как можно здоровье дохлому эскулапу вверить? Бодрое же здравие лекаря – как вывеска над трактиром. Ежели вывеска хороша, с охотой в трактир идешь, а коль дурна – и силком не затащишь.
   Роджерсон подтвердил, что рак неизлечим. Императрица не верила. Ее рациональный подход к жизни не мог смириться с тем, что в этом мире есть нечто такое, от чего не спасут ни слава, ни власть, ни деньги. Она сделала официальный запрос в Мадрид: правда ли, что в горах басков водятся ящерицы, отвар из которых излечивает раковую опухоль? Ответ был неопределенным. Но газеты Европы уже наполнились слухами, будто русская императрица сама больна раком и готовится к операции. Она велела узнать: откуда сия ложь произросла? Оказывается, газетеры германского Кельна уже давно сообщали о болезни Екатерины в таких выражениях: «Она умирает от рака, и это большое счастье для всего мира». Екатерина сказала:
   – «Ирод», хрыч старый, исподтишка мне гадит…
   Но как ни злилась на Фридриха, коммерческий договор с ним продлила, чтобы через торговые связи контролировать политику Пруссии, противоборствующую венским каверзам (это было сейчас на руку русскому Кабинету). Вскоре Потемкин доложил, что Ламбро Каччиони, верный слуга России, жалуется: война не принесла грекам свободы, а тем, кто бежал в русские пределы, земли отведены плохие. Потемкин сказал, что эллины народ умный, Россия должна исповедовать их опыт в коммерции, в дипломатии и навигации флотской. Петербург по его почину вскоре обогатился Греческой гимназией, для которой Академия выделила лучших педагогов. Учеников пичкали иностранными языками (вплоть до албанского), моралью с логикой, танцами с фехтованием и алгеброй – «до интеграла и дифференциала». Так незаметно, исподволь, Россия готовила будущих борцов за греческую свободу и независимость…
   Греческий проспект в Петербурге – память об этом!

   …

   Русские двери в Европу были раскрыты настежь – невские берега издавна влекли иностранцев, желавших обрести новую родину. Россия жестоко перемалывала людские судьбы: живописцы могли стать экзекуторами, граверы – варить пастилу, кондитеры – разводить овец, шлюхи могли превратиться в русских графинь, а французские маркизы – в убогих кастелянш. До самого ледостава прибывали в Петербург корабли, бросая якоря возле Биржи. Но часто вместо рабочих рук и разумных голов государство получало болванов и авантюристов. Немецкий офицер с длиннейшей шпагой требовал, чтобы его везли прямо в Зимний дворец:
   – Императрице нужны такие храбрецы, как я!
   – Не верьте ему, – доносилось из трюмов. – Мы всю дорогу от Гамбурга не знали, как уберечь от него свои кошельки…
   Сказочно прекрасный корабль вошел однажды утром в Неву и бросил якоря. Это прибыла герцогиня Кингстон – с единой целью – увидеть великую государыню.
   – Меня же интересует только корабль, а не эта авантюристка, годная только для эшафота или лупанария, – сказала Екатерина, забираясь в карету. – Герцогине Кингстон давно под шестьдесят, но сэр Гуннинг сказывал, что на безбожных карнавалах Венеции она являлась во всем том, в чем и родилась, не забывая, однако, прикрыть срам гирляндой из розочек… Я же знаю! Из театров Лондона ее выводили с полицией, а в Берлине она выпивала две бутылки подряд, после чего еще танцевала.
   Ах, эта пресыщенная, самодовольная Англия, где трехлетние девочки-аристократки имеют по шесть баронетских титулов, в двенадцать лет они уже невесты милордов, к шестнадцати успевают побывать женами пэров и герцогов, после чего, быстро овдовев, начинают путешествовать. Из этого чванного мира лондонской элиты вышла и герцогиня Кингстон. Толпы народа заполняли набережные Невы, дивясь ее большому красочному кораблю; нарядные лодки знати приставали к трапу его. Кингстонша, как прозвали ее в народе, принимала гостей в герцогской короне, унизанной рубинами, знакомила со своей плавучей картинной галереей, которая высоко ценилась знатоками. Она говорила, что согласна пополнить Эрмитаж любой картиной, какая приглянется императрице, включая и подлинник Рафаэля. Герцогиня рассказывала, что будет счастлива, если ее пожалуют в статс-дамы русского двора… Из кареты разглядывая корабль, Екатерина сказала:
   – При моем дворе фрейлины назначаются по заслугам отцов, а звание статс-дамы сопряжено с заслугами мужа… Какие же заслуги у герцогини Кингстон перед Россией?
   Однако от посещения корабля императрица не отказалась. Кажется, ей нравилось дразнить самолюбие Англии, прощавшей аристократам любые преступления, если они не раскрыты, и карающей грехи женщин, если они не сумели укрыть их от глаз общества. Кингстон со слезами просила у Екатерины политического убежища; императрица подарила ей земли на Неве возле Шлиссельбурга, позволила строиться в окрестностях столицы и в самом городе. Но, увы, Петров покинул миллионершу…
   Екатерина встретила поэта очень любезно:
   – Ну, миленький, похвастай, что привез?
   – Я перевел «Потерянный рай» слепца Джона Мильтона.
   – А что далее делать собираешься?
   – Дерзаю за «Энеиду» Вергилия взяться.
   – И то дело! Переводы свои мне читать будешь… Уж не серчай, дружок, но редактировать тебя сама стану!
   Она оставляла его при себе на положении «карманного стихотворца». Петров был привлекателен, человечен, умен, писал что хотел, говорил что думал, а иногда язвил – больно:

     Такой сей свет: герой чуть дышит в лазарете,
     А трутень за стеклом кобенится в карете.

   Повстречав беднягу Рубана, он завлек его к себе, потчевал богатым столом, осуждал за неумение жить:
   – Гляди на меня, властелина поступков и времени своего, на счастливца, которому все завидуют… Уже именьишко на Орловщине покупаю. Мужиков с бабами обрету, хозяйствовать стану на английский лад и писать свободно. А ты, Вася, так и околеешь в скудости, эпитафии на могилки сочиняя.
   – Жить-то надо? – ворчал Рубан. – О деньгах я токмо в лексиконах и читывал. Да что стихи? Ныне я, брат, с кабинет-секретарем Безбородко историю Украины готовлю…
   – Неужто светлейший не подымет тебя разом?
   – Ныне он не меня, а Гаврилу Державина приласкал.
   Петров удивился: кто это такой?
   – Чурбан! – пояснил Рубан. – Глаза от пьянства совсем уже склеились. Коли учнет стихи читать, за версту тебя слюнями обрызгает… Бездарен и глуп!
   Петров вздохнул с откровенным облегчением.
   – Я так и думал, – сказал он. – Пока в России есть я, великий и гениальный, Державину на Олимпах не сиживать.
   – Потемкин-то триста душ ему в Белоруссии дал!
   – А тебе сколь отвалил?
   – Сулится пока… жду. Ныне светлейший в Новой России первую гимназию открывает. Меня зовет – директорствовать.
   – Пропадешь вдали от восторгов пиитических, – предрек ему Петров, и его бурно вырвало на ковры. Шатаясь, бледный, он с трудом поднялся из-за стола. – Яд? – спросил он Рубана.
   – Опомнись! Нас же двое за столом. И пусть я несчастен, но ведь не подлец, чтобы травить ядом счастливого…
   Цветущий здоровяк, на которого в Англии любовались худосочные аристократы, Петров слег в постель, а консилиум врачей, беседуя по-латыни, предрек ему смерть.
   – Если уж латынью желаете сие от меня скрыть, – сказал поэт, – так беседуйте на диалекте новогреческом: этого языка не успел еще постичь в жизни своей… Да, умираю!
   Екатерина послала к нему Роджерсона, и тот вернулся, разводя руками, сказал, что вылечить Петрова не может.
   – А что вы можете? – упрекнула его Екатерина.

   …

   Подперев рукою щеку, Потемкин лениво наблюдал, как Санька Энгельгардтова – племянница – прихорашивается. В миниатюрную «ароматницу» она засыпала свежую дозу духов в порошке, упрятала их за упругий лиф платья. Чтобы шлейф не мешал при ходьбе, она прищемила его «пажем», привесив шнурок к поясу.
   – Я готова, дядюшка… А ты? – спросила она.
   Санька с шифром камер-фрейлины величаво шествовала с Потемкиным в избранное собрание Эрмитажа, при входе в который императрицей было начертано: «ХОЗЯЙКА ЗДЕШНИХ МЕСТ НЕ ТЕРПИТ ПРИНУЖДЕНИЙ». Потемкина одолевали женщины, он все время получал от них записочки. «Целую тридцать миллионов раз… вели прислать Библию! Сего вечеру его дома не будет. Утешь нас!» Другая дама хлопотала о карьере сына: «Вспоминаю дешперацию прежнюю, хочу снова возиться. Скоро ли сына моего устроите? Не будьте так злы в меланхолии. Писать не могу, муж ревнив. Глаза закрою, и нашу экспрессию наблюдаю. Сыну моему лучше всего в Новотроицком полку быть, близ имений своих…»
   – Скушно все, – говорил Потемкин.
   Санька с Варенькой при дворе обжились, и хотя ума не обрели, но раздобрели и приосанились. Живо восприняв легкость нравов, девицы перестали дичиться, а дядюшка бывал иногда странен и целовал их на софе – под картиной Грёза… Санька не была ослепительной розой, но, рослая и грудастая, скоро обрела поступь королевы и некую монументальную величавость. Потемкин не сразу, но заметил, что девка глазами в кавалеров стреляет. Вечером, позвав ее к чаю, он разложил фрейлину на софе и выдрал розгами, – как дядя племянницу. Зареванная, Санька призналась:
   – Сколько женихов, а мне так и сидеть при вас?
   – Терпи! Сам знаю, за кого тебя выдать.
   – Да я красивенького хочу, чтобы с аксельбантом.
   – За кого скажу – за того и пойдешь!
   Сегодня в театре Эрмитажа разыгрывали старинную пиесу «Mиdecin раг occasion» («Случайный доктор»). В середине действия актер Броншар произнес пылкий монолог о женской любви. «Я согласен, – выпалил он со сцены, – что в тридцать лет женщина еще способна быть влюбленной, пусть! Но… в пятьдесят? Простите, это нетерпимо…» Раздался сухой треск затворенного веера, Екатерина поднялась, стряхнув с колен спящую болонку.
   – Боже, – сказала она, – как утомительна эта гадкая пиеса…
   «Теперь вы сами видите, – докладывал Корберон в Версаль, – как эта великая женщина подчинена собственным вкусам, а я не могу всем ее загадочным прихотям дать название страсти». Вечером камердинер Зотов видел царицу плачущей:
   – Захар, скажи, разве я такая уж старая?..
   Рано утречком (во дворце еще спали) она выпускала кошек из комнат, выводила на улицу собачек. После прогулки по набережной возвращалась в покои пить кофе. Однажды часовой возле дверей, отдавая ее величеству честь, сильно ударил прикладом ружья в паркет, и оно со страшным грохотом выстрелило.
   – Ну, милый! Будет тебе сейчас на орехи…
   На звук выстрела отовсюду сбежались караульные:
   – Кто стрелял? Какова причина?
   Надо было теперь спасать солдата от расправы:
   – Да я и выстрелила… а что? Разве нельзя?
   Роджерсон, будучи лицом доверенным, дал понять Потемкину, что одиночество императрицы становится нежелательным. Светлейший уже не раз ловил пристальные взоры женщины, которые она обращала на кавалергардов, и пугался, что Екатерина изберет для себя фаворита нежданно-негаданно – без его светлейшего ведома.
   – Попадется какой-нибудь орангутанг с лестницы, ни звания моего, ни чина не пощадит… А надобно такого сыскать, чтобы он, матушку ублажая, и мою особу боготворил!


   5. Обольщение

   В дни церемоний и праздников перед Зимним дворцом собиралось до четырехсот карет с выездными лакеями и кучерами. Гофмаршал объявлял в залах публике о «выходе». Дипломаты, шушукаясь и толкаясь, спешили занять места по старшинству положения. Наступала тишина. Но вот валторны на хорах проиграли, арапы в белых чалмах растворяли двери, и появлялась она, сильно располневшая, с жеманной улыбочкой на крохотных губах. Поклон – впереди себя, затем – направо, налево. Ряды вельмож, военных и дипломатов склонялись перед нею разом, и над их париками нависали облака пудры – белой, голубой, розовой. Подле императрицы, кося одиноким глазом, вышагивал Потемкин, имея в руке сверкающий жезл. Из дверей выплывали следом двенадцать статс-дам, весьма внушительных, украсивших бюсты красными лентами, за ними семенили двенадцать фрейлин, жаждущих любви и выгодных браков. За женским штатом следовали двенадцать камергеров с золотыми ключами и двенадцать камер-юнкеров, довольных жизнью. Шел тайный совет Екатерины, заправилы коллегий и сенаторы. На смену поющим валторнам в музыку вступали оглушительные литавры, громы которых отзванивали в хрустальных бирюльках ослепительных люстр. Екатерина мановением руки давала знак: теперь можно не церемониться. Лакеи из боковых дверей выносили подносы с ликерами, фруктами и печеньями. Бал открывался недолгим менуэтом, но Екатерина не танцевала. Ее ожидал стол для игры в ломбер, вист или макао. Время от времени озирая танцующих, она подзывала кого-либо из гостей для беседы. Певчие придворной капеллы без сопровождения оркестра, одними лишь голосами, воспроизводили звучание органа. В проходах дверей вахтировали кавалергарды, почти целиком облаченные в серебро (только на кирасах – орлы из золота), даже ремни поверх ботфортов собраны из серебряной чешуи. Древнегреческие шлемы этих гигантов полыхали султанами из перьев страуса – белых, черных и красных. В восемь часов вечера Екатерина бросала игру, и процессия, выстроясь в прежнем порядке, торжественно сопровождала ее до внутренних покоев. Музыка стихала. Хористы подзывали лакеев с подносами, чтобы доесть и допить остатки царского ужина. Гости спешили к лестницам, ведущим к выходу. Внизу их ждали кареты. Народ на улицах еще издали узнавал славный потемкинский цуг лошадей особой «сребро-розовой» масти, его раззолоченный фаэтон и – кланялся. Отличали в городе и прислугу Потемкина – по ливреям голубого бархата с позументом серебряным. А средь мещанок столицы возникла мода – носить медальоны с профилем Потемкина («вздохами его движа, они оживляли»)…
   Весною, как всегда, двор перебрался в Царское Село, Екатерина гуляла в парках с закадычной подругой, графиней Прасковьей Брюс; за ужином эти слишком бойкие дамы разболтались, что видели неземного красавца.
   – Но такого пьяного, спасу нет! Он валялся на траве, и мы залюбовались им. Хоть и пьян, да хорош. И с Георгием четвертой степени. Судя по лосинам, давно не стиранным, он из полков гусарских, но кто таков – никто не знает…
   Потемкин вызвал генерал-полицмейстера Чичерина:
   – Никола Иваныч, сыщи-ка мне по журналам застав Петербурга, кто из гусаров отмечен в числе приезжих, кто Георгием четвертой степени украшается и кто штанов себе постирать не догадался… сссскотина! Нужен он мне.

   …

   Семен Гаврилович Зорич никому не был нужен…
   Храбрец из сербов, пронзенный на войне пикою, саблями рубленный. Зорич пять лет томился в Эдикульской темнице Стамбула – вместе с послом Обресковым. Наградою за долготерпение был ему чин майора. Но чин есть не будешь, а с Георгия пьян не станешь… Зорич приехал в Петербург после драки со своим полковником, чтобы Военная коллегия рассудила их по совести. На беду свою, при въезде в столицу гусар завернул в ближайший трактир у заставы, где и оставил последние деньги. Из жалости его приютил под лестницей лакей какого-то барина. Что было с ним дальше, Зорич восстанавливал в памяти с трудом. С трудом Чечерин и доискался до убежища гусара…
   Было утро, когда Потемкин растолкал спящего:
   – Долго дрыхнешь, гусар… встань!
   При вставании Зорича наглядно прояснилось, что храбрый воин и кавалер таскал мундир на голом теле.
   – У тебя что, и рубашки нет?
   – Откуда рубашка у безродного гусара?
   – А как ты на глаза царице попался?
   – Не видел я никакой царицы, – поклялся Зорич.
   – Зато она хорошо тебя разглядела…
   Зорич честно рассказал, как угодил в Царское Село. У лакея, его приютившего, был сват, служивший гоф-фурьером. Этот гоф-фурьер, человек добрый, решил накормить Зорича – от души. В подвале Царского Села стали Зорича угощать всячески. И до того он напился, что ничего не помнит:
   – Проснулся ночью на траве. Вот и все!
   – Низко ты пал, да высоко подымешься…
   Впрочем, когда человеку тридцать лет, из которых пять посвящено потасовкам, а еще пять сидению в тюрьме, тогда он ко всему готов. Зорич отказался от богатых одежд, его обрядили в новую форму гусара, оставив при сабле и ментике. Волосы у майора росли до плеч, стричься он не желал. Усов тоже не брил. Красота его лица соответствовала атлетической фигуре. Он спрашивал Потемкина, что ему делать.
   – И сам догадаешься, – отвечал Потемкин…
   Пока же он оставил майора жить у себя. А в конце мая велел разбить шатры в лесу на Островах, где и представил Екатерине. С ними был князь Репнин, приехавший с докладом из Константинополя. Николай Васильевич всегда не любил императрицу и решил ее подпоить. Потемкин тоже был во хмелю. Зорич сидел на пиру скромником, а Екатерина, став развязной, несла всякую чушь…
   На следующий день она, дурно выглядевшая, появилась в Кабинете, где и сказала Безбородко с виноватой улыбкой:
   – Распорядись от меня, чтобы Зоричу комнаты во дворце приготовили. Чин дать и дом.
   – А мужиков сразу давать ему будете?..
   «Говорят, – докладывал Корберон, – за первую пробу он (Зорич) получил 1800 душ».
   Потемкин не ревновал. Но предупредил Зорича:
   – Я тебя из босяков взял. Веди себя тишайше.
   И увидел возле лица своего волосатый кулак гусара.
   – Тебя первого в окно выкину, – сказал он…
   Бренча по ступеням саблей, Зорич спустился в парк, где его встретил тот самый гоф-фурьер, который недавно поил и кормил босяка-майора.
   – Друг мой Сеня, ты ли это? – воскликнул тот.
   Зорич дружески обнял доброго человека:
   – Теперь ты ко мне заходи… я тебя напою!
   – А где ты ныне остановился?
   – Вон окна мои, рядом с окнами спальни царицы…

   …

   После персиков желательно редьки с хреном, а благодать винограда хорошо совмещается с астраханской селедкой. Его светлость изволил откушать и долго сидел недвижим, вбирая в себя единым тревожным оком краски яркого дня.
   – Сципион, Октавий, Фемистокл… кто там еще? – вопросил у себя Потемкин. – Они ведь тоже, не пройдя нижних рангов, великими полководцами соделались.
   Кажется, это был ответ самому себе на вопрос, давно его угнетавший. Потемкин ожидал вестей от Суворова, а визит короля Швеции мало волновал его. Зато он доставил немало тревог Екатерине. «Все-таки мы с ним родственники, и не дальние», – говорила она, хотя и понимала, что родственные чувства в политике не учитываются. Абсолютистка до мозга костей, императрица не слишком-то жаловала своих братьев по классу: вечно издевалась над Марией-Терезией, третировала королей Франции, презирала Станислава Понятовского, строила насмешки над королем Пруссии. Густава III она… побаивалась.
   Было чудесное июньское утро, когда галера Густава III, тихо шлепая веслами по воде, бросила якоря возле Ораниенбаума. Коляски были готовы, переезд до столицы занял всего три часа. «Русские офицеры, – вспоминал король, – не зная, кто я таков, с удивлением глядели на мой мундир Карла XII, на белый платок, повязанный вокруг левой руки». Густав III и его посол Нолькен застали графа Панина в неглиже. Никита Иванович в гневе сбросил с головы ночной колпак, крикнул Нолькену:
   – Ах, посол! Какую шутку вы сыграли со мною…
   Петербуржцы знали, что «граф Готландский» и есть король Швеции; перед зданием шведского посольства с утра толпился народ. Публика собиралась и в Летнем саду, полагая, что гость не преминет осмотреть знаменитую решетку Фельтена. Но король с Паниным, наспех одетым, сразу отъехали в Царское Село, где их ожидали императрица с сыном и беременною невесткой. За семейным столом Екатерина заверила кузена, что политика России сводится неизменно к поддержанию добрых отношений с соседями. Густав III, решив подурачиться, написал на салфетке «sestra», Екатерина – слово «brat». В конце застолья король пожелал увезти салфетку в Швецию:
   – Пусть она станет протоколом мирного договора…
   Следующий день был памятен юбилеем Чесменской битвы. На чухонском урочище «Кекерекексинен» происходила закладка Чесменского дворца, в основание которого наследник Карла XII положил первый кирпич. Он был умен, и, если Екатерина делала вид, будто забыла о дне Полтавской битвы, король сам ей напомнил:
   – Стоит ли вам щадить мое самолюбие, отменяя народный праздник? Давние распри между шведами и русскими преданы забвению: я не требую от вас ни Лифляндии, ни Эстляндии.
   Его министр иностранных дел, граф Ульрик Шеффер, втихомолку учинил королю деликатный выговор:
   – Вы не приближаетесь – вы удаляетесь от цели…
   Екатерина пригласила Шеффера на партию в пикет.
   – Я не удаляюсь, а приближаюсь к цели, – сказала она, сдавая карты, и Шеффер понял, что стены имеют уши.
   Густав III украсил фаворита Зорича лентой Святого Меча:
   – Sestra, – сказал он Екатерине, – я возлагаю этот орден на человека, самого замечательного при вашем дворе…
   Камергеры тут же накинули на плечи короля драгоценный палантин из сибирских мехов. Густав был удивлен: дамы русского двора одевались как крестьянки. Екатерина пояснила ему: костюм – дело национальное, а новомодные роскоши, отвращая людей от патриотизма, способны делать людей космополитами.
   – У нас об этом не думают, – признался король. – Но я ношу старый шведский мундир времен Карла Двенадцатого, ибо он удобен в движении средь сурового климата моей страны.
   – Наш климат суровее вашего, – отвечала Екатерина.
   Густав осмотрел Кадетский корпус. Шпалерную мастерскую. Потемкин сопровождал его в Петропавловскую крепость, где находился Монетный двор. Здесь их ожидал ученый секретарь Нартов, сын токаря Петра I; в присутствии короля он выбил медаль в его честь – золотую. Из подвалов Горного корпуса шведского короля спустили под землю, в искусственный рудник, где в поте лица трудились юные кадеты, будущие офицеры-рудознатцы.
   – Я хотел бы видеть, – сказал король, – точную восковую фигуру вашего императора Петра Великого.
   Потемкин провел его в Кунсткамеру, вместе они торжественно постояли перед фигурой Петра, затем Потемкин шлепнул на стол краги из лосиной кожи.
   – Я вижу кровь на них… чья это?
   – Вашего предка – короля Карла Двенадцатого, когда барон Каульбарс тащил его из траншеи в крепости Фридериксхалле.
   – О! – восхитился Густав и поспешно натянул на руку перчатку предка, краги которой доходили ему до локтя.
   Знаменитый на весь мир Готторнский глобус внезапно раскрылся, внутри его был накрыт стол, расставлены стулья. Под звуки музыки глобус медленно затворил пирующих в своей круглой сфере, словно запечатал внутри.
   – Мы в самом центре земли, – сказал Потемкин, – и никто не помешает нам вести откровенную беседу о политике… Мария-Терезия состарилась, вряд ли начнет войну. Франция с молодым королем войны побаивается. Английский король занят борьбою с колониями в Америке. Неужели же нам, Швеции и России, не стать оплотом вечного мира на Балтике?..
   Потемкин выбрался из глобуса, имея на кафтане шведский орден Святого Серафима. Он спросил короля, что примечательного хотелось бы ему вывезти из России.
   – Мой замок Грипсхольм не вместил бы всего, что мне у вас нравится. Помимо исторических краг с кровью моего предка, я желаю иметь рецепт щей, которыми вы меня угостили.
   Потемкин обещал прислать в Швецию народных умельцев шипучих квасов и кислых щей. За это король посулил список с работы Григория Котошихина, о котором в России давно забыли.
   – Впервые слышу… кто такой? – удивилась Екатерина.
   Густав III растолковал: Котошихин бежал из России в Швецию еще в XVII веке, изложив в своем труде резкую критику всех российских порядков, и – увы – вздохнул печально король:
   – Нам пришлось повесить этого одаренного человека, ибо, напившись пьян, он имел привычку хвататься за топор…
   Густав предложил Екатерине союз, она уклонилась:
   – Об этом пусть Шеффер с Паниным договариваются.
   – Почему бы не договориться нам… монархам?
   – А мы, персоны венценосные, в таких делах мало что смыслим, – был ответ.
   Корабль распустил яркие паруса, длинные весла зачерпнули стылую балтийскую воду – «братец» уплыл. Потемкин застал Екатерину за перлюстрацией. В гневе она показала ему, что пишет негодяй Павел мерзавцу Панину, издеваясь над ней, матерью, и королем Густавом; наконец, в письме к прусскому королю Фридриху II цесаревич подробно извещал его о сути бесед с королем Швеции. Екатерина сказала Безбородко:
   – Запечатайте пакеты, как они были, и отсылайте по адресам. Но… за что я кормлю врага в своем же доме?
   Мария Федоровна, потупясь, сделала императрице доклад о благополучном ходе своей первой беременности. Екатерина надела очки и велела невестке поддернуть юбки повыше:
   – Ба! Что я вижу? Знакомые мне туфли.
   – Туфли вашей прежней невестки мне как раз впору.
   – Крохоборы… вокруг меня одни крохоборы!
   Потемкин спросил: дала ли она денег Густаву?
   – Конечно. Король тоже босяк хороший…


   6. Неудобные русские стулья

   Девлет-Гирей, ободренный подарками от султана, собирал силы, турецкие и татарские, чтобы внезапно обрушиться на пределы Новой России, размять конницей слабые и разрозненные гарнизоны. Опять заполыхают пожары, с петлями на шеях потащат на продажу в Кафу растрепанных баб, детей малых, стыдливых девушек… О, боже! Сколько потеряла Русь людей своих за эти кромешные столетия? Миллионы. Потемкин присел к столу. В углу комнаты котятки пили молочко, их тонкие хвостики мелко вздрагивали. Светлейший снова обратился к жуткой статистике прошлого. Бывало и так, что караваны русских, украинцев и поляков двигались через ворота Ор-Капу (Перекоп) день за днем, ночь за ночью, и один иностранец даже спросил татар: «Скажите честно, остались ли еще люди в той стране, в которой вы, татары, сейчас побывали?..»
   Григорий Александрович вытер впадину мертвого глаза, источавшего слезу, и стал писать. Он писал Суворову, он писал и Румянцеву, а в переводе на военный язык все его слова обозначали четкий и бодрый призыв: «Вперед!»

   …

   Древняя сова, вырубленная генуэзцами из камня, все так же нелюдимо глядела с высоты ворот Ор-Капу в желтые ногайские степи. Суворов настегнул коня, вступившего на мост, связующий степи со зловредным ханством. Пожилой янычар без порток, в одной рубахе, поднял ружье, целясь… Шпагой его – раз!
   – Вперед, чудо-богатыри… не отставай, ребятки!
   За ним сухо и дробно, будто камни, попавшие в молотилку, громыхали устои моста, через который потоком вливалась в Крым прославленная в боях конница, двигалась, торча штыками, неутомимая пехота. За армянскими деревнями, зловонными от множества замоченных кож, Суворов собрал офицеров:
   – Стараться нам бить противника не столько оружием, сколько маневром искусным, дабы войны не учалось во гневе…
   Перекоп остался позади. Из придорожной кибитки вылез татарин, поднес Суворову блюдечко с медом, жестами показывая на кибитку, где прятались его жена и дочь, просил:
   – Бурда аврэт кыз… аман, аман, не обижай!
   Суворов вернул пустое блюдце хозяину, поблагодарил:
   – Лэзэти, Адам, шюкурлер! – И дал шенкелей лошади…
   А вот и сам Девлет-Гирей: масса его конницы забегала слева, топча кусты и тюльпаны. Суворов указал плетью:
   – Отсечь дерзкого от гор! Казаков – в лаву…
   Хищно блеснули шашки. Но, смирив боевое рвение, казаки убрали их в ножны. Гнали татар нагайками, без жалости дубася по согнутым спинам, пропахшим полынью, кумысом и потом. Ураганом пронеслась через Тавриду кавалерия, и сразу притихла ненавистная, проклятая Кафа, главный рынок по продаже рабов. А на горизонте едва виднелись турецкие корабли – это удирал из Крыма Девлет-Гирей…
   Шагин-Гирей, в нарядном халате, с чалмою на голове, въехал в улицы Кафы на арабском скакуне. Величаво спешился и, сохраняя достоинство, приблизился к Суворову. Тот широким жестом обвел панораму будущей Феодосии:
   – Здесь все ваше, и отныне вы – хан!
   Кончиками пальцев Шагин-Гирей коснулся крымской земли, а разгибаясь, поднес пальцы к своим губам.
   – Это значит, что я целую прах ваших ног, – пояснил он Суворову, прикладывая затем руку ко лбу. – Это значит, что буду помнить вас вечно! И наконец, – хан приложил ладонь к своей груди, – вы навсегда останетесь в сердце моем…
   Шагин-Гирей, не в пример иным ханам, был образован в античных Салониках и Венеции, владел итальянским, греческим, арабским. А во власти его была и строптивая ногайская орда. Все это учитывал Потемкин, писавший в те дни: «Шагин-Гирей, прямой потомок Чингисхана, хотя и не чужд азиатской пышности, но к войне сроден, и лучше не придумать, как сделать его офицером нашим». Суворов поздравил хана с чином капитан-поручика бомбардирской роты лейб-гвардии Преображенского полка.
   – Неужели я, хан, не достоин высшего чина?
   – Выше и быть не может, – сказал ему Суворов, – ибо капитаном в роте бомбардирской сама императрица.
   – Вот как… якши эйи! – покорился хан.
   Он перенес столицу ханства из Бахчисарая в Кафу, просил Потемкина, чтобы Петербург не выводил своих войск из Крыма, пока не будет проведена реформа по обновлению крымских порядков. Немало татар желали того же, а присутствие русских в Крыму даже вносило спокойствие: не надо страшиться перемен, которые всегда кончались разорением с пролитием крови… Из России в Кафу потянулись обозы: везли сукно для пошива формы новой армии Крыма, серебро и медь – для чеканки крымской монеты, а турецкую сгребали в кучи, как негодный хлам.
   В конце марта Суворов доложил Потемкину, что весь Крым исхожен его солдатами вдоль и поперек, Бахчисарай и Ак-Мечеть суть квартиры военные, откуда будет удобно действовать в любом направлении полуострова. Летом Шагин-Гирей выехал со свитою в степи, в шатрах устроил татарский праздник, пригласив и Суворова. К столу подавали благоуханный рис с орехами и шафраном, маслины и каперсы, яркие гранаты и прозрачный виноград. Хан не смел прикоснуться к вину, как правоверный мусульманин, но по чину капитан-поручика гвардии великороссийской позволил себе напиться шампанским.
   – Нас в Европе, – сказал он Суворову, – считают еще варварами, но разве есть в Европе такие мудрые правила для избрания девочек в жены, какие есть у нас в Крыму?
   Суворову показали старинный татарский прием: девочек выводили в поле и сильно пугали. Когда они бросались бежать, вслед им летели мохнатые татарские шапки. Удар шапкой в спину не был силен, но многие падали. А годной для любви считалась устоявшая на ногах… Суворову подвели одну из девочек, и хан сказал:
   – Твоя жена далеко, я дарю тебе другую… бери!
   Суворов подержал в руке – тонкие, нежные пальчики:
   – Скажи, дитя, кто ты, откуда ты?
   – Бесполезно спрашивать, – отвечал за нее Шагин-Гирей. – Она не знает ни русского, ни польского, ни грузинского, и мы сами не знаем, откуда взялась эта будущая красавица.
   Вечером Суворов вызвал к себе офицера Прокудина:
   – Лошади накормлены, коляска запряжена. Езжай с этой вот девочкой в село Рождествено, где я недавно батюшку похоронил. Моим именем накажи старосте, чтобы поместил сироту в доме господском и баловал ее всем, угождая ей…
   Добр был человек. А где она, эта сирота, которую татары не сбили с ног своими шапками? Может, и выросла сказочной принцессой среди берез русских, полян пахучих и навсегда растворилась в жизни – новой, красочной, дивной…

   …

   Шагин-Гирей получал от Екатерины деньги немалые. Если бы к таким деньгам да приложить хорошо устроенную голову, то и забот лишних не стало бы. Но хан, достигнув власти, принялся «европеизировать» ханство с такой поразительной скоростью, с какой Петр I не успевал стричь бороды боярам. Однако плач боярский никак не схож с визгом татарским! Из турецкой Кафы хан решил создать нечто вроде нового Петергофа, надолго поразившего его воображение. Бронзовые Нептуны и мраморные Наяды, беззаботно разливающие во все стороны драгоценную питьевую жидкость, должны были направить умозрение татар в иное эстетическое русло. Денег (русских) для этого хан не жалел. В конце-то концов, Россия не так бедна, чтобы не оплатить торжественный пуск фонтанов в Кафе, но… где взять рабочие руки? Татарин никогда землю не копал и копать не станет, ибо на протяжении многих веков все грязные работы исполняли его рабы-христиане. Это первое. Вот и второе: Петербург не по щучьему велению строился, а Шагин-Гирей одновременно разбивал на голых камнях «Летний сад», наподобие петербургского, возводил казармы с арсеналами, затеял Адмиралтейство татаро-ногайское, и, наконец, самое страшное, что только можно себе представить, – хан указал приближенным своим сидеть… на стульях! Ему простили бы и кафтан парижский, и туфли с пряжками, и то, как прятал он свою бороду под пышное жабо из кружев, но сидеть на стульях – что может быть гаже?..
   Пока все складывалось хорошо. Александр Васильевич просил подсказать лучшие бухты на Крымском побережье, и Шагин-Гирей сразу указал на Балаклаву и Ахтиарскую бухту.
   В море часто встречались подозрительные корабли, бросавшие якоря в незаметных бухтах: турки общались с татарами, готовя их к возмущению. Румянцев в грозных письмах напоминал, чтобы турок в Крым не пускать, а воевать с ними не надо… Осенью турецкая эскадра вошла в Ахтиарскую бухту. Шлюпки с матросами направились к берегу. Александр Васильевич сразу поскакал в Ахтиар, за ним прогромыхали по камням пушки.
   Эскадрою командовал капудан-паша (адмирал).
   – Моим кораблям нужна вода, – кричал он с корабля.
   – Воды здесь нет, – отвечал Суворов с берега.
   – Моим экипажам нужны свежие овощи!
   – Огородов не развели, – отвечал Суворов.
   – Что же вы, гяуры, едите и пьете?
   – Что бог пошлет, – отвечал Суворов.
   Пушки, привезенные им, расположились по берегам бухты, и капудан-паша догадался, что все разговоры об огурцах и воде могут кончиться для него плохо: эскадра, подняв паруса, убралась в море – к Синопу; но прежде с флагманского «Реала» турки побросали в бухты своих мертвецов, и Суворов велел все трупы от берега отпихнуть баграми. Он вернулся в Кафу, где его ожидал молодой полковник Михаил Илларионович Голенищев-Кутузов с перевязью, укрывающей отсутствие глаза.
   – По указу светлейшего, возвратясь с теплых вод из Европы, привел к вам Луганский пикинерный полк.
   – Кавалерия легкая? Подчинены светлейшему? Вам всегда легше. А вот я, пехота, от Румянцева зависим…
   «Фельдмаршала я постоянно боюсь. Мне пишет он будто из облака… преподания его обыкновенно брань, иногда облегченная розами». В поисках защиты Суворов прибегал к Потемкину, просил у него самостоятельный корпус. Румянцев-Задунайский, не зная, что приказывает Суворову Потемкин из Петербурга, обвинял Суворова в своевольстве. А завистников у Суворова было немало, и они клеветали, будто он добро из Крыма возами вывозит, жену имея, требует у Шагин-Гирея еще и девочек… Суворов жаловался Потемкину: «В службе благополучие мое зависит от вас, не оставьте покровительством… Говорят, будто я требовал у хана – стыдно сказать – красавиц, но я, кроме брачного, ничего не разумею. Говорят, будто я требовал: аргамаков, индейских парчей – а я, право, и не знал, есть ли оне в Крыму!»
   Летом Суворов отъехал в Полтаву повидаться с женой и доченькой. Крымская лихорадка сразила его, а Румянцев, не принимая никаких резонов, требовал возвращаться в Кафу, ибо взбунтовалась армия Шагин-Гирея, не желавшая без жен спать в казармах и шагать в ногу, подобно гяурам.
   – Варюточка, свет мой, неужто ехать мне?
   – Лежите, друг мой. И врачи о том же просят…
   Потемкин издалека распознал обстановку: ежели сейчас не выручить Суворова, фельдмаршал его зашпыняет. Дабы оторвать Суворова от приказов штаба Румянцева, светлейший указом Военной коллегии направил Суворова начальствовать на Кубани, где недавно черкесы с ногаями вырезали целиком русский отряд. Крым бунтовал, и повинен в этом был сам Шагин-Гирей…
   Потемкин, огорченный, сознался императрице:
   – Первый блин комом. Все сделали, да все не так сделали. Теперь самим надо выкручиваться и хана выручать надобно.
   – В чем там дело? Неужто в казармах да стульях?
   – Если бы только стулья… Хан пожелал уравнять в правах греков и армян с мусульманами, а татарские беи стали христиан резать. Теперь и не знаю, как к этой «бородавке» с бритвою подступиться. Беи визжат, что «независимости» им не надобно, и без нее, мол, хорошо жили под властью султана… Кому еще захочется с ярмом на шее ходить?
   – Нет таких на свете, – отвечала Екатерина.
   – Есть – татарские беи с ногайскими закубанскими вкупе. Спят и видят, чтобы их из Турции заарканили.
   – Чтобы они умнее стали, дадим им звону!..
   В эти неспокойные дни светлейший проводил друга юности поэта Василия Петрова в Москву – умирать.
   – Прощай, брат, – сказал он ему, целуя.
   Шлагбаум открылся. Кони понесли. Петров заплакал.
   Недвижим на одре средь тяжкого недуга.
   Я томным оком зрю о мне слезяща друга!
   Грузинский царь Ираклий II прислал в дар Потемкину поэму Шота Руставели «Витязь в шкуре барса» (так она тогда называлась).
   – Хотя в грузинском не смыслю, но издано столь добротно, что надо полагать, и стихи в ней добрые. – Потемкин сдал книгу в Академию наук. – Переводом не утружу, но вы, ученые, хоть скажите мне, о чем речь в стихах этих?
   – О любви и мужестве, – объяснили ему…
   Возникла новая задача: спасать народ Грузии!


   7. Свободная стихия

   Разрушение произошло гораздо раньше, нежели мы думаем. Окрестности Петербурга к началу XX века уже почти не сохранили остатков того барского великолепия, какое процветало здесь в золотом веке Екатерины. Куда делись поражавшие иностранцев усадьбы, строенные лучшими зодчими России? Ко времени революции на старых фундаментах замков возникли фабрики и конюшни, в уцелевших стенах бывших дворцов расположились дома для умалишенных, которых лечили от мании величия…
   Иван Егорович Старов всегда оставался любимым зодчим Потемкина, и на берегу Невы, в чаще старого бурелома, где рычали медведицы, он возвел Островки – фееричный, загадочный замок. Но и здесь, вдали от столицы, Потемкину досаждали наезжие; от них скрывался он в Осиновой Роще, в скромной дачке на восемь комнатенок. Для него хватало! Но иногда Екатерина, желая общения с Потемкиным, являлась сюда со всем штатом, и тогда в комнатках было не повернуться, камергеры ночевали даже в каретах, а сам хозяин, тихо матерясь, уходил спать на сеновал. Санечку он забирал с собою, и девка даже гордилась такой честью перед иными фрейлинами… В одну из ночей, выглянув из-под локтя дядюшки, она шепнула ему в испуге:
   – Кто-то глядит на нас… страшно!
   Ночь была лунная, комариная. В дверном проеме сеновала обрисовалась скорбная женская фигура. Это была Екатерина: она безмолвно вглядывалась в потемки, пахнущие скошенными травами, потом надрывно вздохнула и удалилась тихо, как бесплотная тень. Санька Энгельгардтова перевела дух:
   – Чего надобно этой старой ведьме?..
   Утром граф Андрей Шувалов завел речь о чистоте русского языка, Екатерина хвасталась его знанием. Потемкин придвинул к ней бокал, прося императрицу именовать его части.
   – Пойло, – назвала Екатерина емкость бокала.
   Потемкин дополнил: тулово, стоян, поддон.
   – А стекло мое, – вдруг похвалился он…
   Недавно светлейший арендовал стекольный заводишко, расположенный за Шлиссельбургом, на утлой лодочке с трудом до него добрался. Сенату он обещал, что цену посуды для простонародья снизит до сорока процентов – себе в убыток, – но жалованье мастерам оставит прежнее, фонари да стаканчики, паникадила да рюмочки – без этого тоже не проживешь. Ничего не умел делать вполовину! Гигантомания обуяла его во всем, за что бы Потемкин ни брался, и теперь в мыслях лелеял заводище, из цехов которого расходятся по ярмаркам хрупкие, но красивые чудеса. Екатерине он сообщил:
   – Заводу не место быть в эдакой дали, я уже землю для него откупил. Буду мастеров в Петербург селить…
   Место для завода он выбрал на берегу Невы (там, где сейчас начинается Обводный канал). Рубану повелел:
   – Запиши, чтобы не забылось. Для смеху и настроения бодрого пусть делают бокалы с мухами на стекле. Да чтобы мухи живыми казались! В величину обязательно натуральную. Кто-либо из мужиков захочет пальцем муху согнать, ан не тут-то было – не улетает, подлая. Вот и будет людям смешно…
   Потекли осенние дожди, и 9 сентября 1777 года двор перебрался из Царского Села на теплое столичное жилье.

   …

   На шаткое поведение барометров не обратили внимания. Полсотни фонтанов в Летнем саду еще выбрасывали красивые струи, осыпая водяной пылью деревья, подстриженные в форме шаров, трапеций и конусов. Ничто не предвещало беды. Только (как потом вспоминали) кошки начали беспокоиться, таская своих котят на чердаки, а сторожевые псы громко выли, силясь сорваться с привязи. В городских хлевах мычали коровы…
   Нева текла спокойно, чуть взлохмаченная рябью, едва накрапывал дождик. Екатерина писала: «В десять часов вечера ураган с шумом выбил окно в моей комнате; с этой минуты дождем посыпались всевозможные предметы – черепица, кровельная жесть, стекла, вода, град, снег… Я проснулась от грохота, позвонила, и мне объявили, что вода у дверей». Из своих комнат к ней поспешил Потемкин, зычно крича:
   – Снимайте часовых с постов! Пока не поздно, снимайте, ведь сами они с постов не уйдут…
   Павел с женою на сносях жил во дворце и тоже проснулся от бури. Екатерина слышала его визгливый голос:
   – Это безбожный город! И сама стихия отмщает ему за все кровавые преступления злодеев-царедворцев…
   Было странно видеть кареты, на запятках которых по колено в воде стояли выездные лакеи. Волны с шумом разбивались о стены Зимнего дворца, с жалобным звоном вылетали из окон брюссельские стекла, стоившие немалых денег. На глазах Екатерины с Васильевского острова летел – через Неву! – забор, распадаясь на части. Немецкий корабль из Любека, нагруженный яблоками, вдруг поехал вдоль набережной и завернул за угол дворца, где с треском и разрушился. Ветер толкал через обводы набережной тяжеленные барки с зерном и капустой, они сокрушали береговые строения; деревья, отрываясь от земли, взлетали к небесам, обчищенные ветром так, что ни единого листочка не оставалось на ветках. С надрывным ревом плыли коровы, уносимые вдаль, и – тонули. Из Невы вырывало водяные смерчи, закручивая воду в штопор. Екатерина сказала Потемкину, что желает пройти в Эрмитаж; там она увидела ужасающий хаос, все украшения с каминов были сброшены, под каблуками туфель хрустели осколки стекла и фарфора…
   – Боже мой, мы совсем забыли! – воскликнул Потемкин.
   – О чем ты, друг?
   – Забыли о колодниках в подвалах…
   Вдалеке вода ломала роскошный корабль герцогини Кингстон, за ним виднелся поредевший лесок. Нева могуче несла на себе все то, что люди копили и создавали: избы с окраин, собачьи будки, кровати и курятники, столы и комоды, а кладбища, раскрыв могилы, отправляли в море гробы с покойниками, и утопающие цеплялись за гробы… В полдень река, словно опомнясь, разом вобрала всю воду в свое русло и потекла, как обычно.
   Часовые, слава богу, спаслись. Потемкин спросил:
   – Като, а сколько было в столице колодников?
   – Вон явился Чичерин, спроси у него…
   Генерал-полицмейстер сказал, что из острога унесло в море 300 арестантов, а в самом городе было еще 2000 колодников, что с ними – он еще сам не знает. Екатерина сказала:
   – Не было печали, так черти накачали! Сколько ж теперь денег понадобится, чтобы восстановить все?..
   Летний сад перестал существовать. За выстоявшей решеткой склонились изуродованные деревья, все фонтаны были истреблены, а центральный (там, где ныне пруд) занесло илом и грязью. На Петергофской дороге только на даче Яковлевых с корнем вырвало 2000 мачтовых деревьев, сохраняемых еще от петровских времен. Екатерина сказала, что яхту Кингстонши берется отремонтировать за счет казны.
   – Никола Иваныч, а что там наши дипломаты?
   Корберон второпях записывал: «Но где сердце обливается кровью, так это в предместьях и окрестностях, особенно в Калинкиной деревне: опрокинутые дома, трупы мужчин, детей и женщин, всюду мертвый скот со вздутыми животами; там царит всеобщее отчаяние». На одиннадцать верст в округе столицы долго еще находили утонувших людей и животных. Невская набережная была разворочена. Корабли стояли прямо на мостовых, теснились перед дворцами, воткнув бушприты и мачты в зияющие окна… Светлейший указал Чичерину, чтобы полиция начинала подсчитывать убытки и количество погибших.
   – Беднякам пострадавшим казна даст пособие…
   Дрова всегда были в цене, а буря разбросала поленницы, уложенные на зиму, и теперь обыватели ходили по дворам, с руганью и кулачным боем требуя, чтобы вернули «их» дрова, приплывшие в чужие ворота. Из одной только Академии художеств буря унесла 1600 кубических сажен дров, примерно столько же потеряли и полки гвардии. А впереди зима! Как выжить?..
   Но русский человек умеет и в страшном находить веселое. Лакеи после спада воды руками ловили щук и язей в подвалах барских хором, хвастались один перед другим:
   – Во такой лещик! Я его прямо на сковородку…
   Граф Никита Панин тоже изловил у себя дома щуку. А кому-то здорово повезло: из-под своей кровати он выудил гигантского осетра.
   Екатерина велела ученым доложить о причинах неслыханного бедствия. Академия вкупе с инженерами-гидротехниками сделали неправильные выводы. Козла отпущения искали не в стихии, а в слабости полиции, доказывая: если бы Екатерининский канал не был заставлен баржами, наводнения не случилось бы. Екатерина призвала к себе Чичерина, зачитала сентенцию:
   – «Суда стояли так неправильно, что они мешали невской воде выйти в море…» – Отбросив бумагу, императрица в пояс, нижайше поклонилась Чичерину: – Ну, удружил ты мне, Никола Иваныч! Не по твоей ли милости тысячи людей и скота погибло, а люди с ног сбились, свои поленья разыскивая…
   Чичерин не ожидал выговора. Но и доказать свою невиновность не мог [2 - Подъем воды в наводнении 1777 г. был на 310 сантиметров выше ординара.]. У Николая Ивановича тут же, во дворце, случился «удар» (который ныне принято называть инсультом). Беднягу вынесли из дворца замертво…

   …

   О наводнении в Петербурге прослышали и в Стамбуле.
   – Неужели русская Нева шире моего Босфора?
   Вопросив об этом, султан Абдул-Гамид качнул над головой клетку, украшенную голубеньким бисером, и канарейка, вздрогнув на жердочке, усладила его слух прекрасной мелодией. Мухамед-Неджати-эфенди, побывавший в плену и живший в Петербурге, сказал, что безверие русских не поддается описанию:
   – Они протягивают мост через Неву, по которому и бегают на Василий Остров, подобный стамбульской Галате, но Аллах мудр и справедлив: этот мост наверняка оторвался от берегов, и прахоподобные гяуры с воплями потонули…
   Абдул-Гамид интересовался русской жизнью:
   – Излей же на меня сладкий сок достопримечательного!
   Мухамед-Неджати-эфенди склонился перед султаном:
   – Неверные кормили меня дичью, рыбой, медвежатиной и раками, которыми их реки переполнены. Изволю я, слабый и глупый, вспомнить дом на берегу Невы, в котором собраны книги еретические. Полно там и банок стеклянных, вроде уличных фонарей, а внутри банок плавают всякие уродства природы, и правоверным лучше бы их никогда не видеть…
   – Сколько в этом доме окон и как его охраняют?
   – Дом в три этажа, окон не считал я, недостойный твоего внимания. На лестницах там стоят великаны, проверяя, есть ли у входящих билеты для осмотра чудес из Индии и Хатына (Китая). С билетами пропускают, а без билетов – гонят обратно на улицу. Нева каждую зиму наказывается по мудрости Аллаха толстым льдом, но хитрые гяуры таскают лед в свои подвалы и там до осени хранят мясо и дичь, варенье и масло.
   – Забавно все это, – сказал султан, расправив руками бороду поверх халата, сшитого из черного бухарского шелка. – Кажется, тебе удалось побывать на самом краю нашего света, где прачки, стирая белье, развешивают его на облаках…
   Затем явился великий визирь – Юсуф-паша:
   – Властитель двух суш и четырех морей, султан сын султана и внук султанов, в Париже умирает мадам Жоффрен.
   – Ты уверен, что мне это нужно знать?
   – О нет, стоит ли она вашего внимания! Но перед смертью эта презренная, бывшая когда-то любовницей Станислава Понятовского, завещала Людовику, чтобы он срочно женил его на принцессе Бурбонской… Весело ли вам от моего рассказа?
   – Нет, – ответил султан. – Иное волнует меня: Потемкин открыл в Петербурге гимназию для греков, а царь Ираклий простер дерзость свою до того, что устроил в Тифлисе русскую гимназию для молодых грузин… Что ты скажешь?
   – Пусть это останется в тайне от народа нашего.
   – Не слишком ли много у нас тайн?..
   Тайна – опасное оружие деспотизма. Если же засекретить, в народе возникнут домыслы, а фантазия людей представит дела гораздо хуже того, чем они есть на самом деле. Абдул-Гамид понимал: время от времени необходимо срывать покрывало со своего престола, чтобы, разоблачив кое-какие мелочи, утаить главные пороки своей системы… На дворе Сераля постоянно был открыт «вернисаж» отрубленных голов. Чиновник султана с указательной палочкой в руках раздвигал веки казненных:
   – Вы видите голову Уюба-паши, осквернившего себя вином в гостях у презренного армянина, отчего увеличился гнев Аллаха к народу османскому, и не потому ли, правоверные, вчера в лавках Стамбула опять не было хлеба?..
   Из «Палэ-де-Франс», где размещалось версальское посольство, до Сераля доносилась музыка – это зазвучал Моцарт!


   8. Головная боль

   5 декабря больной Вольтер написал Екатерине последнее письмо. В нем было пожелание русскому народу: «Прогнать скорейшим образом всех Турок в ту Землю, из которой они пришли». Письмо еще лежало в сумке почтальона, скачущего через всю Европу, когда Екатерина услышала вскрик своего первого внука: родился мальчик – будущий император Александр I.
   – Ну, вот я и бабка, – сказала царица Потемкину. – Пусть мой сыночек с невесткою не думают, что я отдам им Александра. Мне нужен наследник, которому и передам права на престол при своей жизни, но в обход своего сына Павла…
   Радость ее была безгранична! Начались праздники. Играя в макао, она расплачивалась бриллиантами, оценивая каждый в девять очков. Продула 150 бриллиантов.
   – Не жалею! У меня есть сын… Не внук, а сын! – смеялась императрица.
   Никита Иванович Панин приблизился к ее столу, и Екатерина поморщилась:
   – Опять вы, граф? И опять какая-нибудь гадость?
   Панин доложил на ушко императрице, что в последний день этого года скончался от оспы последний баварский курфюрст – Максимилиан-Иосиф… Екатерина прервала доклад словами:
   – Ах, что мне за дело сейчас до баварской оспы! У меня великая радость, и голова о Баварии не болит.
   – Ваше величество, у вас еще будет болеть голова…

   …

   Король прусский Фридрих проснулся с головной болью.
   – Позовите ко мне Циммермана, – сказал он. – Я не стану просить, чтобы он излечил меня от старости. Но я вправе требовать, чтобы врач избавил меня от ненужной боли…
   Академик Тьебо получил от него задание отыскать в библиотеке Сан-Суси древнюю хронику Виттельсбахов – владельцев Пфальца и Баварии. Король запил паштет минеральной водой.
   – Прочтите вслух то место, где говорится о проклятии, которое наложила на род Виттельсбахов сказочная фея в горах Тироля, после чего и начались все эти несчастья…
   Тьебо прочел: в Х веке Арнульф Злой провел ночь в горах, застигнутый бурей, а когда вернулся в замок, родные поразились его мрачному виду; Арнульф Злой сказал, что общался с прекрасной феей, посулившей ему корону баварских герцогов, но за эту услугу Виттельсбахи тысячу лет будут безумны.
   – И огонь безумия, – заключил Тьебо, захлопывая старинный фолиант, – передался роду Габсбургов, которые с упорством ненормальных веками роднились с баварскими Виттельсбахами.
   Фридрих кивнул. Гогенцоллерны – не сумасшедшие.
   – Вот за что я люблю историю! – сказал он ученому. – Человек, проживший век без знания ее, обладает опытом лишь одного поколения, иначе говоря, опытом своей краткой жизни. Человек же, знающий историю, суммирует в себе опыт множества поколений… Все мои победы – на полях битв и в политике – это не мои личные победы, а лишь основательный результат опыта былых поколений, собранного в одной моей голове.
   Тьебо вернулся домой и в свою книгу, которую он сочинял для потомства, аккуратно записал, что король Пруссии «отличается скрытностью, бдительной внимательностью. Спокойный с виду, король, в сущности, неустанно деятелен; непроницаемый для других, он умеет разгадывать всех. И ему всегда удается застигнуть других врасплох…»
   Очень хорошая характеристика для политика!
   …Несмотря на огонь безумия в глазах, Виттельсбахи были красивы, особенно женщины, талантливы в искусствах, они много меценатствовали, но гены душевной болезни, заложенные в их крови, поражали всех подряд, с кем они роднились, и в первую очередь – австрийских Габсбургов, у которых не все в головах было нормально. Ибо нормальные люди не станут репетировать свои похороны еще при жизни, а Габсбурги это делали, и не раз… Сейчас, после смерти Максимилиана, император Иосиф II пожелал увеличить австрийские владения за счет «выморочных» баварских земель.
   Фридрих не мечтал о мировой гегемонии. Но гегемония Австрии в германском мире была ему несносна. Сколько он жил, столько и боролся за то, чтобы австрийские немцы не получали первенства в делах германских (имперских). Фридрих выжидал, что скажет другой Виттельсбах – герцог Пфальц-Цвейбрюкенский, родственный курфюрстам баварским. А тот молчал. Пришлось подсказать олуху в Пфальце, о чем следует в таких случаях кричать. И герцог поднял голос протеста, заявляя о своих правах на Баварию со столицей в богатом Мюнхене.
   – Первый плюс нам, – сказал прусский король.
   После свидания в Нейссе он уже никогда не выпускал из виду Иосифа II, изучал его, прикидывал, на что тот способен, и пришел к выводу:
   – Эпоха просвещенного абсолютизма не миновала его прически! Иосиф настолько мудрец, что умным людям не стоит его бояться… Сейчас я стану указывать ему место, в какой ложе сидеть, и пусть в Вене не думают, что имперские князья Германии состоят из одних верных вассалов Габсбургов…
   Войны пока не было. Но войска под командою императора уже заняли Нижнюю Баварию и Оберпфальц, Иосиф держал полки наготове в Венгрии и Фландрии. Напрасно его мать, уже поникшая, просила оставить Баварию в покое, ибо «старый Фриц» хотя и одряхлел телесно, но армия его еще способна потрясти мир:
   – Ты вызовешь новую Семилетнюю войну.
   – Пусть. Но Баварией вознагражу себя за потерю Силезии.
   – На стороне Пруссии, сын мой, выступит и Франция.
   – Франция не выступит, ибо ее король женат на вашей дочери и моей родной сестре – Марии-Антуанетте, а она уже как-нибудь сумеет устроить мужу истерику, чтобы не вмешивался.
   – Но подумал ли ты о России?
   – России не должны касаться дела германского мира. – С большим удовольствием Иосиф сообщил матери, что «старый Фриц» болен. – Он валяется в Сан-Суси, как падаль, и, говорят, уже перестал дуть в свою противную флейту…
   Фридрих уважал русского посланника в Берлине, князя Владимира Сергеевича Долгорукова, с которым сжился в той же степени, в какой сжилась Екатерина с его послом графом Сольмсом.
   – Как вам нравится этот хаос? – спросил король. – Я слишком немощен для седла, но кое-что из тактики не забыл. Берлин уверен, что Франция, связанная интимными соглашениями с Вашингтоном, точит зубы на Англию, потому она не вмешается. Саксонии трудно остаться в стороне, ибо вслед за Баварией наступит и ее черед… Окажет ли Россия мне помощь?
   – Наши войска, – отвечал Долгорукий, – связаны напряжением, которое Блистательная Порта создает возле наших границ на Кубани, а инструкции от графа Панина я еще не получал.
   – Вы их получите. В этом не сомневаюсь…

   …

   Екатерина равнодушно восприняла отозвание маркиза де Жюинье, который не прижился в России, а поверенным (только поверенным!) в делах Франции оставила атташе Корберона.
   – Какие отношения, – спросила она Корберона, – между королевой Франции и ее братом Иосифом австрийским?
   – Мне трудно судить об этом. Я не аристократ и при дворе Версаля никогда не бывал, чтобы знать его сплетни. Извещен в одном: Иосиф, навещая сестру, был очень недоволен ее кокетством и умолял избавиться от любовника, принца Шарля де Линя, который, кстати, собирается навестить Петербург.
   – Принцу де Линю, молва о котором гремит по свету, я всегда буду рада. Но вы уклонились от прямого ответа.
   – По той причине, что не слышал прямого вопроса… К сожалению, – признался Корберон, – все французы недолюбливают королеву-австриячку, но она ловко пользуется красотой и потоками слез для влияния на своего супруга.
   – Вмешается ли Франция в эту возню из-за Баварии?
   – Смею думать, что французы никогда не пойдут сражаться за венские интересы, которые им всегда были чужды.
   – У вас какое-то дело до меня, Корберон?
   – Да! В июне я с маркизом де Жюинье подписали брачный контракт между девицей Мари Колло и сыном маэстро Фальконе. Я думаю, старику это было не совсем-то приятно – быть на свадьбе своей воспитанницы, которую он так нежно любил.
   – Сын бездарен. Отец гениален. Колло талантлива. Но что нам с того? Главное – памятник Петру готов.
   – Фальконе, увы, собирается покинуть Россию.
   – Зачем? Кому, как не ему, достанутся все лавры и пушечные салюты? Хорошо, – сказала Екатерина, – я сегодня как раз обедаю у графа Сольмса и навещу мастерскую Фальконе…
   Прусское посольство располагалось по соседству с мастерской скульптора. Екатерину встретила заплаканная Колло.
   – Вы, сударыня, покидаете нас вместе с мужем?
   – Нет, – ответила Колло, – у меня есть учитель, которому я всю жизнь останусь благодарна. Женщине лучше жить с талантливым стариком, нежели с молодым, но бездарным мужем.
   – Вас, французов, на голодный желудок не поймешь. Зачем же тогда было устраивать эту комедию с брачным контрактом?
   – В жизни, ваше величество, не все так просто.
   – А я хотела предложить вам остаться в России…
   – Никогда! – послышался голос Фальконе, спускавшегося с антресолей по лесенке. – Я уже изнемог от критики своего творения, которое, я верю, сохранит мое имя в истории. Я это сам понимаю. Ваш Бецкой этого не поймет!
   Екатерина уже привыкла к едкости в речах мастера:
   – Маэстро, если вы решили стать Прометеем, так пусть Бецкой, вместо орла, клюет вашу печень. Для чего мы все живем на этом паршивом и гнусном свете?
   Фальконе задержал шаги на шатких ступенях.
   – А вот и ответьте – для чего? – спросил он сверху.
   – Преодолевать трудности – не в этом ли смысл жизни? Вы думаете, мне легко? О-о-о, – закатила глаза Екатерина. – Вы все намного счастливее меня, и у вас под рукою постоянно находится молоток, которым и устраняете лишнее в камне.
   – А у вас – топор, которым вы рубите лишние головы! – рассвирепел Фальконе. – Так срубите голову Бецкому.
   – Этим я славы своей не умножу, но если Бецкой разлагается на вашей дороге, перепрыгните через его труп. Но зачем же уезжать из России в самый канун своего триумфа?
   Фальконе, глянув на Колло, остался непреклонен:
   – Мы уедем. Не верьте тем, кто скажет вам, будто змею следует убрать из-под копыт Петрова коня: в жизни великих мира сего всегда встречаются гадюки, больно жалящие… Ваше величество позволит мне увезти с собою ваши письма ко мне?
   – Берите их, Фальконе: они ведь вам писаны…
   Она навестила Панина, больного, лежавшего в постели. Речь завела о дальних странах – Камчатке и островах Алеутских.
   – За всеми ворами не уследишь. С ночным воровством бороться проще, ибо оно явное, с дневным – труднее, оно не всегда приметно. Ясно теперь, что прежние карты стран дальневосточных были из Академии похищены. Не по этим ли вот краденым картам англичане теперь у наших берегов рыщут?
   – Вас это слишком беспокоит? – спросил Панин.
   – Если у нас отнимут Камчатку, нам потом силком их в шею гнать придется. А пушек нет. Гарнизонов тоже… Ладно, – сказала Екатерина, – так что там с баварским курфюрстом?
   – Я же докладывал – умер от оспы.
   – Сам виноват! Надо было не бояться прививок. Прямо мор какой-то пошел на монархов, и все дохнут от оспы. Надеюсь, Мария-Терезия усмирит своего сына и войны не будет.
   – Будет. Как бы и нас в нее не втянули.
   …Потемкин переслал Румянцеву приказ – двинуть резервную армию к рубежам Галиции; русские костры оживили печальные долины. Вслед за этим Потемкин распорядился: «Адмиралтейств-коллегии заняться составлением карт наших земель на Востоке дальнем, дабы ни Джеймс Кук, ни кто иные мореплаватели иноземные не приписывали себе открытие тех земель, которые нами, русскими, давно открыты…»
   Сейчас многое зависело и от решимости Фридриха II.

   …

   Увидев, что сына не унять, а дело зашло далеко, Мария-Терезия простояла на коленях десять часов, падая в обмороки от усталости. Она молилась всенародно – в соборе Вены, взывая к всевышним силам, чтобы предотвратить страшную войну…
   Фридрих II устроил армии смотр в окрестностях Потсдама, верхом на лошадях генералы собрались вместе.
   – Вот мы и поседели, друзья мои, – сказал им король. – Понимаю, что вам, как и мне, трудно на старости лет покидать тепло домашних очагов и ласковых внучек, чтобы снова водить полки в кровавые битвы… Мне, сознаюсь, тоже приятнее бы сидеть в Сан-Суси, читая всякую ерунду о себе в газетах. Но тучи над Германией сгустились, пора их рассеять. Россия и Франция поддержат нас… Извините меня, – произнес Фридрих, – я уже немолод и поведу войска не верхом, а в коляске. Впрочем, в бою вы узрите меня в седле – скачущим впереди!
   Армия тронулась – на Богемию, на Моравию. Впереди запыленных колонн тарахтела по ухабам коляска, внутри которой, сумрачно озирая мир из-под опущенной на глаза шляпы, ехал король. Мария-Терезия прислала ему письмо: не стыдно ли нам, старикам, рвать на себе волосы, убеленные сединами?


   9. Города и люди

   Четырнадцать лет подряд странствовал по Европе обломок былого величия – фаворит императрицы Елизаветы, симпатичный человек Иван Иванович Шувалов, имевший славу покровителя русских ученых, артистов, живописцев; хорошо зная картинные галереи Европы, он помогал Екатерине в подборе живописи для ее Эрмитажа. Бурный всплеск радости раздался при его появлении в столице – всякая поэтическая тварь спешила восславить его приезд на родину. Смолоду воспетый великим Ломоносовым, одряхлевший куртизан попал и в стихи Гаврилы Державина:

     Предстатель русских Муз, талантов покровитель,
     Любимец их и друг, мой вождь и просветитель…

   Потемкин навестил вельможу на Невском в его апартаментах, за которыми стелились фруктовые сады и оранжереи. Светлейший всегда дивился, почему Шувалов отказался от графского титула (что не мешало иностранцам величать его графом: Ивана Ивановича они путали с его дядьями, которые графством гордились). Естественно, память неудачной юности увлекла Потемкина, и, увидев перед собой бывшего своего куратора, он – без тени унижения – опустился перед ним на колени.
   – Да за что честь такая, милый ты мой?
   – А за то, что изгнали вы меня из вместилища учености. За лень мою гомерическую, за тупоумие превосходное.
   – Так за это, князь, в ноги не валятся.
   – Видит бог! – перекрестился Потемкин. – Не я один, недоучка, но и все соклассники мои по гимназии университетской людьми здравыми получились, вечно останусь в долгу перед вами.
   – Ну, спасибо, дружок, – поцеловал его Шувалов. – Токмо не меня надо благодарить, а покойного Ломоносова…
   – Вознамерен и я новые университеты завести.
   – Где же, светлейший?
   – Вот Екатеринослав в степях, вот и Нижний на Волге.
   – Не рано ли? Екатеринослав, как люди сказывают, еще из мазанок глиняных. И прута нет, чтобы кошку высечь…
   Потемкин спросил о смерти Вольтера.
   – Если бы мудрец не был на триумфы столь падок да сидел бы у себя в Фернее швейцарском, так и не угас бы в Париже, не снеся бури оваций и тягости венков лавровых… Кстати, – вспомнил Шувалов, – за гробом его шли масоны французские, процессию которых возглавлял мэтр парижской масонии – наш граф Санька Строганов, приятель государыни давний.
   – У него, я слышал, вторая жена – красавица?
   – Вторая. Первую-то граф Никита Панин опоил чем-то, яко любовницу неверную… Теперь граф Строганов домой едет.
   – Матушка обрадуется. А что княгиня Дашкова?
   – Сын у нее в Эдинбурге получил звание магистра искусств. Теперь княгиня внушает ему, что он самый красивый, самый гениальный, самый сахарный, а Россия поставит ей, матери, памятник за то, что так хорошо воспитала сына… Посуди сам, князь, – смеялся Шувалов, – ну разве же дозволено молодому гнусу такие мысли прививать?
   – А встречал ли ты его, Иван Иваныч?
   – Видывал… мизерабль и пьяница.
   – Вот те на! – удивился Потемкин.
   Провожая гостя, Шувалов спросил:
   – Чем, светлейший, занимаешься ныне?
   – Стеклом. И христианами… крымскими!
   Комнаты его были в эти дни завалены грудами архивных списков по истории Причерноморья и Крымского ханства. Рубан уже не справлялся. Немалый штат людей знающих обслуживал Потемкина, готовя доклады по любому вопросу. Григорий Александрович имел золотое правило: любое административное начинание подкреплялось у него исторической справкой, а если ехал в какой-либо город, прежде изучал его прошлое, потом уже велел закладывать лошадей… История была для него матерью современности! Это ему всегда помогало.

   …

   Суворов стал из воина дипломатом. Дули зимние ветры, стегали острые дожди. Ногайские шатры, чтобы их не унесло в степи, были обвязаны шнурами из красного шелка. Ногайцы глядели из шатров, как русские солдаты копают рвы, строят шанцы.
   От крепости Дмитрия Ростовского (будущего Ростова) путь пролегал в низовья Кубани, а там затаилось русское укрепление Копыл (ныне колхозная станица Славянская). Здесь было страшно! Кубанский корпус растянулся на многие версты задонских степей, солдаты хлеба не видели, воды чистой не имели, зато уж сабель, стрел и пуль у кубанских татар и черкесов хватало в избытке. Суворов снова вник в замыслы Потемкина.
   – Не так надо! – Вестимо, желает князь Азовско-Моздокскую линию сцепить кордонами. Но, мыслю я, линию начинать надо от кубанского устья, дабы все пределы между Доном и Кубанью от хищников этих разом прикрыть…
   Своя рука владыка: делал как хотел, а хотел как лучше. Гнева светлейшего не страшился: Потемкин умен, сам поймет и оценит. Отсюда, от новых кордонов, русские обретали мощь сокрушать турок в крепости Суджук-Кале, которая со временем станет Новороссийском!
   В частых поездках, всегда рискованных, Суворов, бесстрашно навещая улусы, силился разгадать причины вражды ногайцев. И сыскал источник ее не в кибитках бедняков, просо в котлах варивших, а в шелковых шатрах знати, где жирели от кумысов с бараниной тощие муллы и дервиши Стамбула, засланные на Кубань хитрым султанским визирем Юсуфом.
   – Жирных вешать! – распорядился Суворов.
   Знал, отлично знал, что повешенных в мусульманский рай не пускают. Волшебные гурии в Эдеме ласкают только тех, кто напоролся на пулю, или тех, кого зарезали. Тайная агентура султана, веревок убоясь, присмирела… Нет, не было весело Суворову в этих гиблых краях, и, закончив тянуть линию, писал он Потемкину жалобно: «Вывихрите меня в иной климат».
   – Его и вывихрим, – сказал князь Безбородко. – Лучшего дипломата для дел крымских не сыскать, язык Суворова стелет мягонько, да хану спать жестко, как на противне…
   Легче всего – открытая агрессия. Но Потемкин не стал срывать крыши с Крымского ханства, в покое оставлял он стены его и заборы. Он разрушал его гнездо с фундамента – с экономики, и знание истории ханства тут ему помогало.
   – Шагин-Гирея, – доказывал он, – щадить нам не пристало. Паче того, хотя и верен нам за подачки, но повадки его сатрапические еще немало бед принесут. Подумай, Александр Андреич: все прибыли в ханстве проистекают едино лишь от христиан, в Крыму живущих, отчего казна ханская и полнится. Сами же татары живут с налогов да притеснения тружеников христианских – армян и греков… Верно ли говорю?
   Суворов по его приказу оставил Кубань и поехал в Крым – «глотать (как он выразился) купоросные пилюли фельдмаршала». Но Румянцев подтвердил приказ: «Христиан, пожелавших в Азовскую губернию, отправляйте сходственно предписанию князя Григ. Алекс. Потемкина». Во всех христианских поселениях был зачитан манифест русского Кабинета: Россия даровала грекам больше миллиона десятин земли, эллины освобождались от налогов и повинностей, им велено было избрать свой суд, свое правление, своего митрополита. Отважный корсар Ламбро Ликургович Каччиони, переплывая Черное море, не раз вывозил с берегов Анатолия греков турецких. И скоро, на удивление всем, возникли богатые уютные города – Мариуполь с Мелитополем. Армян же, вышедших из Крыма, селили на берегах Дона. Близ крепости Дмитрия Ростовского: там образовался город Нахичевань-на-Дону (которому суждено – уже в наше время – войти в состав Ростова его Пролетарским районом)…
   …Потемкин, лежа на софе, диктовал Рубану:
   – Запиши, Васенька: чтобы строились прочно, страхов за будущее не имея. Албанцам, в битвах искусным, велю жить в Таганроге, чтобы кордон от турок имели… Эллины пущай вино делают да кафель ловят, они люди торговые, изворотливые, не пропадут, чай. Армянам же на новых местах, запиши это, ремесла развивать, как-то, поставь двоеточие: ткание шелковых и бумажных материй, выделывание сафьяна из кожи и вышивания разные, в коих армянки весьма искусны. Да запиши, чтобы из Армении к ним священники ехали… Записал? Пока все.
   Суворов к осени завершил операцию по «выкачиванию» всех христиан из Крымского ханства. Татары с удивлением озирались вокруг себя. Некому стало отгрести навоз от дверей сакли, фрукты, опавшие с дерев, не собраны, виноград сжучился от заморозков, никто не ловит макрель, не стучат молотки сапожников. А кто же будет теперь подковывать татарских лошадей? Кто выдоит из кобылиц сладкий кумыс? Кому принимать роды у самок верблюжьих?.. Потерянные и поникшие, татары бродили по опустевшим базарам, имея деньги, никому больше не нужные. Торговля исчезла – вместе с греками и армянами. В лавках остались лишь крымчаки и караимы – потомки древней Иудеи, которые не могли расстаться с тысячелетним кладбищем и синагогами, вырубленными в скалах. Но их ювелирные изделия никого не тешили. Холодный ветер с моря обрывал последнюю листву в садах Гурзуфа и Ялты, сразу опустевших. Жуткая, тревожная тишина наполняла Кафу, Бахчисарай, Карасу-Базар и прочие города татар. Вместе с христианами покинули Шагин-Гирея русские инженеры, декораторы, гидротехники, живописцы, парикмахеры и лакеи. Опустив носы в бороды, онемелые, сидели перед ханом его «сенаторы». Они сидели… на стульях!
   – Не с этих ли стульев все и началось? – спросил главный мулла, шипя от ненависти при виде картины «Даная, осыпанная золотым дождем от Зевса», что украшала кабинет хана. Он первым переполз со стула на пол, а все его выражения по адресу гяуров можно перевести на русский язык примерно так: «Без ножа, сволочи, режут…»
   Без ножа, но очень остро резал Потемкин!
   Шагин-Гирей решил повидаться с Суворовым.
   – Вы лишили ханство лучших подданных, оставив меня с бездельниками-татарами. Я требую вернуть христиан! Иначе оставлю Крым и вернусь на Кубань к ногаям, а тогда… О-о, Петербург еще не знает, что будет, если падишах Персии придет на помощь.
   – Угроз ваших не приму, – сухо отвечал Суворов. – В степях вам нечего делать, а на Кубани мы без вас разберемся.
   – Я буду писать Потемкину, – пригрозил хан.
   – Ваше право. Если у светлейшего сыщется свободное от праздников время, он изучит ваше послание…
   Шагин-Гирей жаловался Потемкину на Суворова: «Никогда еще от русских магнатов такого поведения я не видывал и не ожидал». Писал он и Панину, а тот советовал хану испрашивать у Суворова «дружеского наставления в делах ханства». Наконец нашлись и такие татары, которые умоляли Суворова, чтобы крестил их в веру христианскую, православную:
   – Может, тогда и не помрем с голоду? – говорили они.
   Не так отнеслись к выселению христиан за морем, в великолепии султанского Топ-Капу; и визирь сказал Булгакову:
   – Вы разве нас за глупцов считаете?..
   Турецкие корабли, обшитые листовой медью – для скорости скольжения, снова явились у берегов притихшего Крыма, а Потемкин признавался Безбородко:
   – В политике внешней чувствую себя, как в игре за картами: слишком уж много различных комбинаций приходится сохранять в уме, и ошибаться нельзя. Все переплетено, подобно нитям в ковре, а мелочей не бывает. Меня волнует сейчас: почему и за что король Станислав отзывает папского интернунция Боскампа-Лясопольского из Стамбула в Варшаву… ты знаешь?
   – Нет. Сам жду депеш от Булгакова.

   …

   Новая опасность подстерегала Потемкина изнутри двора, от интриг орловских. Григорий Орлов, будучи честным борцом по натуре, сокрушал препятствия откровенно, зато Алехан Орлов действовал исподтишка, как хищник из западни… После смерти самозванки Таракановой он просил отставки, которую Потемкин и утвердил. Загостившись в Ливорно, Алехан продлевал роман с итальянской поэтессой Кориллой, венчанной в Капитолии лаврами Петрарки и Торквато Тассо. Все думали, что их связь закончится браком, но поэтесса в Петербург не поехала. В разгар крымских событий Алехан прибыл в столицу, желая проведать обстановку при дворе: чем тут пахнет? Он заметил в Екатерине некую скованность, выглядела она неважно и смущенно просила Алехана не дичиться Потемкина.
   – А что касается меня, так я уже привыкла терпеть от него всякие грубости, благо добро от него тоже бывает. Если ко мне один бес приставлен, то к Потемкину сразу десять бесов, и все они вертят им как хотят, а он меня тоже крутит из стороны в сторону, едва успеваю поворачиваться…
   Алехан это признание расценил на свой лад:
   – Мы, Орловы, сама знаешь, к интригам несвычны. У нас репутация давняя и благородная! Я твой раб, ты госпожа моя. Ежели тебе так худо стало, как говоришь ты, мигни толечко, и завтрева же от Потемкина и следочка не останется…
   Екатерина, зная характер Алехана, уже и сама не рада была, что доверилась ему. Потемкина предупредила:
   – Тебе, князь, по гостям не ходить бы лучше. Петров никому зла не сделал, а яду получил от завистников.
   – Мне ли кого бояться?
   – Тебе-то как раз и бояться! – Она намекнула, что угрозы исходят от братьев Орловых. – А люди они таковы, что препятствий не боятся и ради собственного блаженства даже меня не пощадят… Знай – я боюсь их, особливо Алехана!
   Потемкин поразмыслил. Куснул ноготь.
   – Я с этой шайкой сам разберусь…
   Он создал вокруг братьев такую обстановку всеобщего отчуждения, что Алехан, сказавшись больным, убрался в подмосковные имения – разводить рысаков. Григорию Орлову, обеспокоенному бесплодием молодой жены, Потемкин внушил, что этот природный недостаток врачи Европы легко устраняют, и полубезумный Орлов отправился с женою путешествовать по кабинетам шарлатанов. Наведя порядок при дворе (в «хлеву», как он говорил), Потемкин с большим удовольствием вызвал к себе генерал-цейхмейстера Ганнибала, героя Чесмы и Наварина.
   – Не стой, Иван Абрамыч, садись. Я буду говорить, а ты слушай… Поручаю тебе создать на Днепре город новый, который и наречем Херсоном, будет он толико же цветущ и радостен, каковым был во времена, угасшие Херсонес Таврический.
   Оливковое лицо арапа расплылось в улыбке.
   – В каком месте городу быть? – спросил дельно.
   Потемкин нежно разгладил перед ним карту:
   – Здесь! Гавань, верфи и крепость надлежит закладывать сразу. Форма крепости – эллипсис. Бастионам быть с равелинами. Ибо от близости Очакова турецкого мы еще в опасности… Вникай! Форштадт вверх по реке: для народа военного. Форштадт вниз по реке: для купечества и граждан. Таможня. Карантин. Пакгаузы. Рыть каналы. Каменоломни в самом городе сыщутся. Понуждать обывателей херсонских к садозаведению. Чтобы фруктаж был. По Днепру спущу тебе что надо: лес и железо…
   Ганнибал с удовольствием выпил водки из «светлейшего» графинчика, сооруженного на стекольном заводе Потемкина.
   – Ничего у тебя не получится, – заявил он храбро. – Видит собака молоко, да рыло коротко.
   – Ты закуси, не пей так, – отвечал Потемкин, придвигая ему пармезан (увековеченный Боккаччо) и прекрасный рокфор (воспетый еще великим создателем «Гаргантюа»).
   Ганнибал их понюхал – отвратился. Потемкин запустил длань в карман халата, вместе с пригоршней бриллиантов извлек для закуски репку, которую арап и начал жевать.
   – Не получится, – повторил он. – Сколько ни давай мне железа и бревен, а без людей города не построишь.
   – Хватай беглых, кои от гнева помещиков спасаются.
   – Помещики имеют право требовать их обратно.
   – А ты скажи, что светлейший беглым волю дает!
   – Да меня же бояре наши со свету сживут.
   – Меня первого! – захохотал Потемкин. – Но Херсон ныне для России важнее оброков и тягл наших. Двадцать тыщ мужиков вышлю тебе из имений своих белорусских, а ты их к делу употреби и не обижай палками… Порт нужен! Флоту быть!
   На выжженных солнцем пустырях Новой России создавались новые города, возникали новые судьбы людей – вольных. Кто из крепостных бежал на юг от барщины, освобождался от крепостного ярма. Новая России с будущими городами и свободными людьми становилась любимым детищем светлейшего, а слово «Крым» Потемкин терпеть не мог:
   – Неужто не обойдемся без азиатчины: Крым – Кырым! Зато уж Таврида станет подлинной благодатью, раем для тела, души отрадою…
   В именах городов, им заложенных, всегда ощущался привкус давней истории – лучшей, нежели была история его жизни!


   10. Непорочное зачатие

   Уж сколько людских судеб перекорежила Екатерина, не раз нарушала «равновесие» Европы, но был человек, с которым не могла сладить. Это калмычка, жившая во дворце на птичьих правах, имея одну лишь обязанность: рано утречком, перед пробуждением императрицы, поставить в туалетной комнате стакан подогретой воды для полоскания рта. И вот уже двадцать лет Екатерина, слывшая «великой», не могла добиться от глупой, чтобы стакан с водою был поутру на месте.
   – В следующий раз, – говорила она, – если не найду стакана с теплой водой, я тебя… замуж выдам.
   Страшнее этого нельзя ничего придумать. Денька два-три вода была на месте к ее вставанию, а потом вся эта карусель крутилась в обычном порядке… Зорич не выдержал:
   – Да выгони ты эту бестолочь на улицу!
   – Выгоню… а с такой рожей куда она денется?
   Зорич просыпался с иными заботами: что ему делать сегодня? Напиться как следует? Или созвать гусар для макао? Он смотрел, как хлопочет по комнатам, всегда в бегах и делах, Захар Зотов, слуга императрицы.
   – Скажи мне, Захар, а вот те любители, что до меня тут резвились, что они делали, когда делать им было нечего?
   – Да разное, сударь. Князь Орлов, к примеру, опыты разные устраивал. Однась чуть дворец не спалил. Васильчиков в подвале на токарном станке работал. Искусник был. О светлейшем, сударь, и сами знать изволите, что ни дня без трудов не живет, а Завадовский… тот на арфе играл. Очень старался!
   – А что мне делать, Захар Константиныч?
   – Да вы бы хоть книжку какую почитали…
   Зорич назвал к себе книготорговцев столицы:
   – Измерьте в моем кабинете полки, и чтобы к вечеру книги на них стояли. Все равно какие, но по размеру полок.
   – На каких языках вам читать удобнее?
   – На всех, какие существуют на свете…
   Екатерина спасалась от него в покоях Потемкина:
   – Рисунок, конечно, замечательный, но содержания в нем никакого! Я устала глупости гусарские наблюдать… А кстати, с кем это вчера Парашка Брюс кадриль открывала?
   – С моим земляком – Ванюшкою Римским-Корсаковым.
   – Очень изящный юноша, – сказала Екатерина. – Если тебе не трудно, князь, сделай его своим адъютантом…
   Иван Николаевич Римский-Корсаков пробудился в алькове графини Брюс, принял от лакея чашку бразильского шоколада.
   – Хочешь, я составлю тебе счастье? – спросила его женщина. – Като надоел этот серб, прозвонивший ей все уши своими шпорами и саблей. Теперь она мечтает о непорочном юноше. Тебе надо немножко притвориться, я тебя научу. Но, чур, бессовестный негодяй, за это я потребую от тебя платы.
   – Сколько? – спросил Ванечка, допивая какао.
   Как и Потемкин, он был из конногвардейцев…

   …

   Булгаков сообщил из Стамбула: интернунций Боскамп-Лясопольский отзывается королем из Варшавы за то, что проболтался перед визирем о завещании мадам Жоффрен. Станислав Понятовский, кажется, и согласен был с ее последнею волею, но прежде просил разрешения на брак у русского Кабинета. «А я не такая уж глупая, – сказала Екатерина, – чтобы не понять, чего желают в Версале…» Потемкин мечтал привлечь поляков к тем же политическим задачам, какие одинаково выгодны и России, и Польше. Но в этом случае не миновать созыва нового сейма, который наложит «не позволям» на любое решение, пусть даже мудрейшее, ибо ненависть барских конфедератов к России оставалась сильна. А кто виноват? И неужели справедлива извечная сарматская формула: «Речь Посполитая сильна раздорами?» Петербург всегда был слишком деликатен с поляками, а король Пруссии нагло рекрутировал их в свою армию. Австрия хватала новобранцев в Галиции, хотя в немецких войсках не было хуже брани: «О ты полек!» Наконец и Версаль, кажется, убедился, что Россия – единственная соседка Польши, желающая сохранить ее культуру, ее заветы и традиции…
   Екатерина вдруг вызвала Завадовского из его имения Ляличи, удивив всех, и прежде всего Потемкина:
   – Зачем тебе, и без того сытой, подогревать старый бульон, если ты всегда можешь сварить свеженький?
   Брюсша в эти дни нашептала Потемкину:
   – У меня на примете, князь, есть молодой человек с вокальными дарованиями. Изящен и непорочен. Если он понравится матушке, уж не взыщи, я с тебя плату потребую.
   – За что? – обомлел Потемкин.
   – За рекомендацию в его непорочности…
   Украсив мундир Римского-Корсакова аксельбантом, Потемкин вручил ему букет цветов, велев следовать к императрице.
   – Петь будешь потом! – сказал он ему. – А сейчас не старайся казаться чересчур умным. Матушка тебе – о философии да Вольтере, а ты ей – почем рожь на болоте… Ступай!
   Екатерина, обходя офицеров, желавших ей представиться, внимательно оглядела молодого человека с цветами.
   – Этот букет отнесете светлейшему…
   Таков был сигнал: выбор сделан. Только теперь до Зорича дошло, что творится за его спиною. Пинком ноги отчаянный гусар расшиб двери покоев Екатерины.
   – Уж если вы решили меня взрывать, – крикнул он, – так я погибну, взорвав и всех со мною… всем уши вырву!
   Обнажив шпагу, он настиг князя Потемкина:
   – Драться, и сейчас же! Это все твои фокусы…
   Из ножен князя вылетела шпага, и мерцающий блеском кончик ее уперся в кадык на шее храброго гусара:
   – Да комара мне и того больше жаль, чем тебя…
   Их растащили. Потемкин направился к царице:
   – Убедилась, каковы бывают нравы бивуаков гусарских? Уж если на то пошло, так конногвардейцы – шелковые…
   Екатерину знобило от пережитого страха:
   – Как я жила с этим дикарем? Мне жутко… Еще немного, кажись, – и во дворце моем шармютцель бы получился…
   От волнения русскую перестрелку она назвала немецким «шармютцелем». Гнать Зорича из дворца боялись, дали ему время поостыть: пусть привыкнет к мысли, что не все коту масленица. Он пробовал броситься в ноги Екатерине, кричал, что отдаст ей все, что получил, лишь бы остаться при ней. Екатерина поняла, что кризис миновал. Холодным тоном женщина сказала, что более в нем не нуждается:
   – Для тебя и приготовила город Шклов…
   За одиннадцать месяцев своего фавора Семен Зорич, раньше рубашки не имевший, обрел: город Шклов со всеми доходами, более полумиллиона рублей, еще 80 тысяч рублей «на устройство», еще 240 тысяч рублей для оплаты долгов, 1500 крепостных душ, земли в Лифляндии ценою в 120 тысяч рублей, бриллиантов на 200 тысяч рублей и так далее…
   Тут бы и конец истории, но примчался из Лялич взмыленный Завадовский: узнав, что место, на которое он вполне рассчитывал, уже занято певцом Римским-Корсаковым, Завадовский с удивлением выговорил светлейшему:
   – Ежели вакансия несвободна, так зачем звали?
   – Иди-ка ты… – послал его Потемкин.
   Завадовский и отправился к вышеназванной. А та сказала, помедлив:
   – Надо было, когда звали, птицей лететь. Опоздал ты, дружок. Потерпи немножко, я тебя сенатором сделаю…
   Новый фаворит, услаждая Екатерину волшебными ариями, не прервал отношений с ее ближайшей подругой Прасковьей Брюс, а Потемкин еще долго потом бурчал, недовольный:
   – Слонами, тиграми да крокодилами на святой Руси торговать куда легше, нежели при дворе нашем состоять… О, боже милосердный! Измучился. Спать пойду.


   11. Озабоченность

   Вопрос давний и сложный для государства: мало людей – работать некому, а много людей – чем кормить их? Философы XVIII века склонялись к мысли, что богатство страны все-таки сопряжено с обилием населения, и потому Екатерина, послушное дитя эпохи «просвещенного деспотизма», покорно плыла в русле своего времени…
   При очень высокой нравственности простого народа, девки русские иногда в подоле приносили, а чтобы от позора уйти, подкидывали младенцев между грядок на огородах. Наконец, частые войны и общая неустроенность городской жизни усиливали бездомность, сиротство, нищенство. Энциклопедисты были первыми европейцами, признавшими большую заслугу России в создании воспитательных домов, а Дени Дидро (при всей его бедности) прислал Екатерине даже денег на их устройство. По совету профессора Аничкова, вышедшего из народа, было объявлено, что воспитательные дома станут производить новую породу людей – не рабов и не дворян, а свободных граждан! Воспитанники обретали знание ремесла, годного для обеспеченной жизни. Великая мать-Россия фабриковала таких «граждан» с охотной поспешностью, с какой на фабрике Козенса, наверное, печатались бумажные ассигнации. Во время пребывания двора в Москве императрица просила узнать, когда больше всего поступают незаконнорожденные подкидыши… Ей доложили:
   – Начиная с полуночи… горохом сыпят!
   – Желаю видеть картину гражданской прибыли, сначала поедем в родильный дом, – велела Екатерина лейб-кучеру.
   Потемкин поехал с императрицей:
   – Своих детей не бережем, так о чужих печемся…
   Женщинам позволялось рожать в черных масках на лицах, с правом не отвечать на вопросы об отце, а рожденный тут же отнимался – ради свободного гражданства. Потемкин сказал, что этим образовалась удобная лазейка для избежания рабства в народе. Наверняка многие крепостные родители сознательно оставляют своих детей. Правда, они больше никогда их не увидят. Зато утешены верою: их дети не будут крепостными.
   – Но вижу и другую крайность! – добавил Потемкин. – Эти граждане со временем могут стать офицерами и чиновниками, достигнув эполет и дворянства для себя. А тогда, зачатые в рабстве, они ведь тоже рабов себе заведут. Разве не может так статься, что кто-либо из них своих же родителей в положении рабов иметь будет… Не смейся, Като!
   За полночь они посетили воспитательный дом; в приемном покое, по примеру римского San-Spirito, действовал особый механизм для принятия детей с улицы, помогающий матери остаться неизвестной. Екатерина, входя в роль опекунши, беседовала с прислугой и врачами, поучая их, как надо кормить младенцев. Детям квасы давать разрешила без доли хмельного брожения, чтобы они не ведали даже слабого опьянения.
   – Пеленать грудных не следует, на помочах не водить. Пусть лучше ползают, затем и сами на ножки подымутся…
   Раздался звонок! С улицы был устроен лоток, уложив на который младенца, мать дергала сигнальную веревку (после чего, как правило, убегала). Сразу задвигалось механическое колесо – плод грешной любви, повинуясь движению лотка, въехал внутрь воспитательного дома. Екатерина размотала тряпицы, объявив, что явился новый гражданин России:
   – Обклался, сердешный! Но здоров. Хорош будет…
   Врачи тут же осматривали подкидыша, бабки купали его в теплой воде. Не успели с ним управиться, прозвенел второй звонок – с лотка приняли девочку, уже смышленую, но всю в коросте болячек, посиневшую и слабенькую. Потемкин пронаблюдал, как Екатерина бесстрашно переодевала ребенка.
   – Като, наверное, ты была бы хорошей матерью.
   – Возможно, – помрачнела она и отвернулась (это и понятно: уж сколько своих детей она кукушкою подкинула в чужие гнезда!)…
   Поздней ночью возвращались по темным улицам во дворец. Екатерина вдруг сказала, что Россия – не государство.
   – А что же это, матушка? – удивился Потемкин.
   – Россия – вселенная! Сколько в ней климатов, сколько народов, сколько языков, нравов и верований…
   Затем стала рассуждать о неуязвимости бюрократии.

   …

   Раньше светлейший не подозревал, что русский мир, с детства родной и привычный, столь широк и так много народов нуждаются в общении с ним, защиты у России изыскивая. Вот пришло письмо из Индии – из Мадраса, где обосновалась колония армян; писал Потемкину ученый Мовсес Баграмян, просил помнить, что существует армянский народ, умный и добрый, но гонимый от султанов турецких и шахов персидских, извечно уповающий на Россию-заступницу, которая в беде не оставит.
   Грузинские послы царя Ираклия говорили Потемкину:
   – Вот уж сколько лет казнится Грузия, платя дань Стамбулу самыми красивыми девушками. От такой несправедливости в гаремах османских рождаются дети красивые, а мы, грузины, избираем невест из тех женщин, которых османы отвергли.
   – Не в красоте счастье, – отвечал им Потемкин. – А дух рыцарский Грузии всему миру известен, и несправедливость, для вас мучительная, для меня мучительна тоже… верьте!
   К сожалению, в Петербурге совсем не знали истинной обстановки за хребтами Кавказа. Потемкин ошибочно полагал, что царство Грузинское (если оно царство) сильно уже само по себе. Неверно думала и Екатерина, пославшая в минувшей войне на подмогу Ираклию только один полк солдат. Три месяца подряд солдаты тащили пушки через горы, открывая дорогу в Закавказье со стороны Эльбруса; иногда между вершинами скал они растягивали канаты, людей переправляли над пропастями в ящиках… Все это было непостижимо!
   Потемкин в делах Кавказа двигался на ощупь.
   – При таком побыте, – говорил он, – грузинцы с армянами своего суверенитета не обретут. А даже крохи свободы, какие имеют, растеряют от кровожадных соседей своих – лезгинцев да татар шемахинских. Но оставлять несчастных без подмоги нельзя – грешно! Платить же за свободу народов кавказских предстоит не золотом, а кровью солдат наших…
   Когда великая княгиня Мария Федоровна родила второго сына, его нарекли византийским именем Константин, к нему Екатерина приставила кормилицу-гречанку, мамок-гречанок, колыбель его окружили греческими мальчиками.
   Константин – царь для Константинополя!
   Потемкин устроил пир в шатрах на Каменном острове, за столом намекнул послать иноземным, что имя Константина не из святцев взято, а ради будущей свободы Эллады.
   – Которая и воскреснет! – провозгласил он. – А я хочу дожить до того дня, когда на стогнах Петрополя российского, при пальбе пушечной, станем мы, русские, принимать послов Византии, из праха древности возрожденной.
   При этих словах ему поднесли для поцелуя икону старой Руси работы неизвестного греческого мастера, к которой он и приложился губами. Такие иконы (почти языческие) когда-то водились на Руси, чтобы россияне помнили, откуда пролился на них свет христианства. С этого праздника на Каменном острове дипломаты дружно заговорили о «Греческом проекте» Потемкина, приписывая ему замыслы, каких у него никогда и не было: да, он хотел возрождения Греции, но престол России не собирался перетаскивать с берегов Невы на берега Босфора. «Зачем это мне? – говорил он. – Там и клюква-то не растет…» Вечерами, положив голову на подоконник, Потемкин склонял на руку лохматую голову, застывая в такой позе надолго. Одиноким глазом улавливал он свет одинокой звезды, приплывший к нему из миров нездешних, и в такие моменты делался похож на старого льва. Этого льва, пожалуй, можно и убить, но ведь никто и никогда не тронет его.
   – Потому что он – лев!

   …

   Разговор о бюрократии и слабости власти в провинциях начался еще в селе Коломенском, а продолжился в Петербурге, при этом Екатерина была необходима Потемкину, как шершавый оселок, на котором ему было легче оттачивать свои мысли. «Уничтожить бюрократию стало теперь невозможно, ибо уничтожение ее придется поручить тем же самым бюрократам. Но, даже уничтожив старую бюрократию, они тут же породят новую, еще более прожорливую, более выносливую и живучую… Так не лучше ли нам это гадючье логово и не трогать?» – примерно так рассуждал он, горстями отправляя в рот себе клюкву. Власть любил. Но централизации ее не одобрял.
   – Петербург слишком много воли на себя взял. Если бы поделился он властью с провинциями, у нас бы и пугачевщины не случилось. Мы решили, что Сенат да коллегии – всех умнее, а Емелька-то Пугачев на Яике мудрецов наших перехитрил. Не пора ли нам все кафтаны губернские иначе перекроить?..
   Долгая война с турками и шведами заставила Петра I жестоко подчинить себе губернии, дабы выбирать из провинций все, что можно, еще до того, когда местные доходы пойдут на местные нужды. История петровских учреждений – это трагическая история их разрушений! На практике Россия иногда возвращалась назад, в допетровские времена, чтобы взять оттуда уничтоженное Петром I, но выдержавшее проверку временем. Так случилось с уездом, особо гонимым царем, но уезд выжил, доказав, что необходим (как сейчас необходим район в области). Зато вывезенные из Европы ландраты и магистраты на русской почве не привились: они увядали, бессильные, загнившие на корню… Потемкин говорил, что авторитет власти центральной стал пороком зловредным:
   – Обывателю, чтобы скрепить договор или жалобу принесть, надо семью покидать, деньги тратить на дорогу до Петербурга. А как было бы ладно, если бы провинция сама владела властью до нужных кондиций! Сенату и коллегиям выпадет облегчение от дел ненужных, пустяшных. Не станет и возов с бумагами кляузными. Иркутску или Воронежу не надо будет спрашивать у Петербурга: мостить им улицы или погодить?.. Все насущные вопросы разрешать надо там, где они возникли.
   Старое губернское деление России сгодилось бы для Пруссии, но никак не для России. Обширнейшая страна была бестолково раскроена на гигантские области – без учета количества населения, экономики, промыслов, языковых особенностей. Исторические связи городов-побратимов были беспощадно разрушены искусственными барьерами и шлагбаумами прежних реформ.
   – Потому-то, – негодовал Потемкин, – русская Вятка при Петре подчинялась татарской Казани, Ярославлем тужились управлять из Архангельска, а древний Смоленск вообще стал местом ничтожным, которым командовали из далекой Риги…
   Потемкин рассуждал здраво. Уездные жители всегда тянутся к губернской столице: там и магазины, там и музыка, там и жизнь веселее. А жители деревень тянутся к тому городу, который для них ближе. Если города поблизости нет, мужик едет в богатое красивое село, где имеется собор и хороший базар. Таким селам надобно присваивать статусы городов уездных.
   Петр I расколол Россию всего на восемь губерний.
   – Тебе, матушка, уже двадцать досталось, – говорил Потемкин. – Но вспомяни, как жаловалась мне в Коломенском на воевод наших. Главное: уменьшить пространства губернские. Как управиться с губернией, если она больше Европы?..
   Было желательно, чтобы в каждой губернии осталось не более 400 тысяч жителей. В тех уездах, где городов не было, становились городами села. Такие села приходилось сразу же застраивать общественными зданиями. В каждой губернии необходима гимназия, в уездах – училища для народа. Дворян же потребно из глуши деревень вытащить на простор жизни: для этого учреждалась власть губернского предводителя дворянства, а при нем – свита из предводителей уездных. Наконец, нужен еще один чин – городничий, чтобы сидел в городке малом и за порядком присматривал. Инвалиды, офицеры увечные, здоровье на войне потерявшие, охотно пойдут в городничие.
   – Они там, на покое удаленном, – сомневалась Екатерина, – воровать станут да акциденциями с населения кормиться.
   – Не все же воры у нас и взяточники, – возражал ей Потемкин. – Не будем заранее думать, что городничие на «кормление» в города ставлены. А кому воровство преследовать от шаек разбойничьих? Кому от пожаров иметь опасение?
   Губернская реформа заняла много лет: новое административное деление страны спешки не терпит. Тут надо было все обдумать, вплоть до годности питьевой воды в городах возникающих, до схожести обрядов, свадебных и похоронных, в деревнях, чтобы вкусы жителей в одной губернии совпадали.
   Иностранным послам Екатерина любила говорить:
   – Как Петр Великий гордился своими коллегиями, так я горжусь учреждением новых городов и губерний…


   Занавес

   Когда наступал вечер и базары Стамбула закрывались, на улицах появлялись белые ангорские коты, у которых один глаз голубой, а другой зеленый. Усевшись один напротив другого, коты выли о любви, как выли еще во времена Тамерлана, как выли в эпоху Сулеймана Великолепного, и котам было все равно, что случится с этой могучей империей. Будущее не страшило ангорских кошек. Они боялись только европейцев, издали узнавая их по запаху: эти проклятые гяуры повадились вывозить на своих кораблях котов ангорской породы далеко-далеко – вплоть до Мадрида и Петербурга, и еще не было случая, чтобы хоть один кот вернулся обратно, рассказав кошкам, какая в тех краях жизнь и жирные ли там мыши… Ангора – нынешняя столица Анкара (а тогда селение посреди малярийных болот, лежавшее на древних транзитных путях в Персию).
   Булгаков тоже обзавелся ангорским котом, он любил его и холил; завалив кота на спину, чесал ему грудку.
   – Небось хорошо тебе, баловень? Ишь мурлычешь-то как. Вот возьму и отдам тебя с почтой в Россию, а там кошки-то… у-у, не приведи бог какие! Последнюю шубу снимут с тебя, без усов уйдешь, от хвоста ничего не останется…
   На столе Булгакова лежало письмо из Монпелье от Дениса Фонвизина, искавшего в Европе спасения от хворей; он писал, что в Париже виделся со знаменитым Франклином, первым посланцем Америки Вашингтона во Франции, и, судя по всему, что говорят парижане, вскорости следует ожидать войны французов с англичанами. Пришел капитан-лейтенант Лавров (тоже Яков Иванович), командир посольского пакетбота:
   – Депеши для Кабинета готовы ли?
   – Пока все тихо. Писать нечего. Слушай, тезка милейший, а ты кота моего не взялся бы в Петербург доставить?
   Капитан-лейтенант Лавров отвечал со смехом:
   – Если я привез в Петербург Гром-камень для Фальконе, так уж кота как-нибудь… справлюсь. А кому надобен он?
   – Живет там француз один, у него дочка красивая. Некогда мне перед ней любезности расточать письменные, а кот ангорский, может, и напомнит девице обо мне, одиноком. Вот только родители у меня строгие: дадут ли благословение на брак с мещанкой, да еще не нашей, а чужеродной? Правда, матушка у нее русская – тоже красавица. Из фамилии Фигнер…
   Яков Иванович Лавров поиграл с котом.
   – Ну что? – сказал. – Поплывем вместе?
   В посольство зашел проститься перед отъездом в Варшаву папский интернунций Боскамп-Лясопольский:
   – Можете мне завидовать: скоро я буду сидеть в ароматной цукерне пани Грохольской на Маршалковской, стану запивать сливками коржики и не думать, что в мире есть политика…

   …

   С виду тощий, как копченое мясо, этот презренный выкормыш Ватикана весил немало – от тяжести золота, наполнявшего его кошельки и карманы. Если уж суждено возвращаться в Варшаву, так следовало закупить девочек – для спекуляции ими, и хорошо было бы, конечно, поймать на улице хотя бы одну ангорскую кошку – для представительства… На базаре он повстречал сморщенную от нужды гречанку, которая выставила на продажу двух дочерей. Боскамп-Лясопольский потоптался вокруг оборвышей-девочек, приглядываясь к «товару».
   – Откуда ты привезла их? – спросил он у матери.
   – Из Бруссы, – безнадежно вздохнула несчастная. – Купите их у меня. Не стало сил видеть, как они голодают.
   – Сколько хочешь за двух сестер сразу?
   Гречанка назвала цену, Боскамп пошагал прочь:
   – Эти чумазые не стоят и половины!
   При этом младшая дочь гортанно крикнула матери:
   – Продай нас скорее или накорми нас…
   Интернунций знал греческий язык:
   – Если ты, женщина, хочешь счастья своим отпрыскам, так я самый лучший покупатель. Пойми, я беру их не для гарема, а для праздничной жизни в Варшаве, где много музыки и танцев, где богатые паны сразу оценят их невинность…
   Он спросил у матери только их имена – Елена и София, а фамилии девочкам придумал уже в дороге: Глявонэ и де Челиче. Ехать через австрийские пределы Боскамп боялся, ибо в отдалении уже громыхало оружие – прусское. Но проездом через Хотин спекулянт с прибылью для себя запродал Елену в гарем хотинского паши. Софии было тогда тринадцать или четырнадцать лет. В Подолии, не вынеся разлуки с сестрой, она расхворалась. Везти ее дальше было нельзя. Интернунций оставил девочку в доме каменецкого коменданта Яна де Витта:
   – Я полагаюсь на вашу сдержанность, пане. Не испортите мой «товар», чтобы я не терпел убытков.
   – Я для этого слишком стар, – заверил его де Витт…
   Через год пана навестил в Каменец-Подольске сын его, гоноровый шляхтич Иосиф де Витт в чине майора, и юная Софья Глявонэ (или де Челиче?) обручилась с ним в Зильковецком костеле. Майор сразу же увез ее в Париж, где король Людовик XVI сказал ему:
   – Для такого бриллианта нужна и дорогая оправа!
   Даже слишком дорогая, а потому майор разорился и стал торговать красотою жены – не хуже интернунция Боскампа. В числе коронованных покупателей Софьи были германский император Иосиф II, шведский король Густав III и… и…
   – Берите с них подороже, – внушал де Витт жене.
   У женщины хватало ума не следовать вычурным модам Парижа: Софья появлялась всюду наподобие античной богини, облаченная в древнегреческий хитон из белого муслина с широким разрезом от бедра до пят, а муслин был столь прозрачен, что через него ясно просвечивались контуры ее идеальной фигуры. Тогда же Софью де Витт прозвали в Париже «la belle Phanariote» (прекрасная фанариотка)!
   Купленная за жалкие гроши на грязном базаре Стамбула, без роду и племени, эта женщина и станет последней страстью светлейшего князя Потемкина-Таврического. А знаменитый в нашей стране парк в Умани сохранил ее имя – Софиевка… Боже, сколько жизней было загублено в этом парке, когда мужики передвигали горы, возводили плотины и выкапывали для черных лебедей глубокие озера! Но это случится гораздо позже, когда «прекрасная фанариотка» станет женою двух графов Потоцких – сначала отца, а потом сына… Уж не в наказание ли господне уманьское землетрясение 1834 года переломало в гробу ее грешные кости?
   О, судьбы! Кто вас выдумывает?..



   Действие двенадцатое. Вооруженный нейтралитет

   «Я хочу управлять сама, и пусть знает это Европа!» – говорила она Потемкину…
   Екатерина имела уже значительный опыт в деле дипломатии, и свои недюжинные дипломатические способности развила в дальнейшем до совершенства…
   Екатерина любила называть Потемкина своим учеником в политике, но нередко сама поддавалась его влиянию.
   История дипломатии, 1959 г., т. 1


   1. Большая игра

   Если королевская Англия традиционна, то главная ее традиция – обманывать союзников. Оберегая свои людские ресурсы, Англия всю тяжесть борьбы с врагом неизменно перекладывала на плечи той страны, которая делалась британским партнером. Но при этом англичане строили отношения таким методом, чтобы лишить союзника самостоятельности, навязав ему волю Лондона. Планы союзника они подчиняли своим планам, приносящим выгоду только Англии, и – обязательно! – в ущерб тому же союзнику. Ведя с кем-либо войну явную, милорды всегда вели тайную против своих же союзников. В этом искусстве вероломства, основанном на многовековом опыте, англичане достигли идеального совершенства.
   Сейчас им хотелось, чтобы Петербург, союзный Лондону, вступился за британские интересы в Америке. Англичане, жившие в Петербурге, свысока считали себя вроде колонизаторов в стране дикарей, имея на своих печатях оттиск: «English Factory at St.-Peterbourg», – как будто Россия была их колонией, а Петербург – лишь фактория на путях в Персию.

   …

   Лондон! Герцог Суффолк, глава иностранной политики короля Георга III, принял у себя опытного дипломата Джеймса Гарриса, в будущем лорда Мальсбюри.
   – Нам есть о чем подумать, – сказал он ему. – Фаворитизм при дворе Екатерины принес уже немало хлопот, и мы напрасно хотели выявить политические симпатии ее избранников. Все куртизаны оказались лишь дорогой мебелью для спальни Екатерины. Теперь мы до конца уяснили, что фаворит существует только один – Потемкин, пусть он и станет для нас тем верблюдом, которого следует навьючивать нашим грузом… Значит, вы едете в Петербург, дабы завладеть Потемкиным в великобританских интересах, используя его мощное влияние в делах империи.
   – Мне кажется, – отвечал Гаррис, – вы излишне драматизируете обстановку. Наши послы в Санкт-Петербурге неизменно добивались успеха, используя подкуп русских сановников. Не проще ли и на этот раз потревожить банкиров Сити, которые охотно пойдут на жертвы, благо Россия для них была неиссякаемым источником обогащения.
   – Да, так было, – согласился Суффолк.
   Он ознакомил Гарриса с архивною справкой: при Елизавете, в самый разгар Семилетней войны, английское посольство имело 100 тысяч фунтов стерлингов для подкупа русских политиков, в краткое правление Петра III посол Кейт творил любые дела, имея лишь 60 тысяч фунтов… Гаррис спросил:
   – С какими же деньгами отправите вы меня?
   Ему давали для подкупов 36 тысяч фунтов.
   – Этого вполне хватит, – заверил его Суффолк. – Ртуть в барометре продажности сползает вниз, из чего напрашивается печальный для Англии вывод: русский Кабинет обрел должное равновесие, понятие о гражданской чести повысилось, политики перестали продаваться за деньги. Впрочем, узнайте у банкиров Сити, что они там думают…
   Дельцы Сити с огорчением признали, что Потемкин, к сожалению, неподкупен: сейчас он, кажется, способен продаться лишь за корону Курляндии, которую донашивает вечно пьяный герцог Петр Бирон, впадающий в маразм, или корону Речи Посполитой, где шляхетство презирает своего короля.
   – Турки сейчас вырезали семью молдавского господаря, и не исключено, что, возникни новая война с Турцией, Потемкин будет претендовать на господарство Молдаванское.
   – Я слышал, что он кругом в долгах?
   – Это так. Но, должный миллионы, он и забирает миллионы, ни с кого не требуя отчета, он и сам никому отчета не дает…
   Сократив субсидии для подкупов, Лондон отпустил Гаррису немалые деньги для представительства. Посольства в Петербурге всегда расценивались в Европе как самые дорогостоящие. Изобилие застолий обязывало дипломатов тянуться за русскими в искусстве гостеприимства. Назвав гостей, следовало ублажить их к полуночи горячим ужином (не менее трех блюд), после чего делалось несколько перемен десерта. Дипломаты отдыхали от страшных растрат лишь после маслениц, когда русские девы и жены поникали в скромных одеждах, на смену телятине и дичи явились грибы с огурчиками, молитвы и попы с кадилами.
   – Вам предстоит борьба, и очень трудная, – напутствовал посла Суффолк. – Война с американскими колониями требует прочного договора с Россией, и здесь мы не поскупимся ничем, чтобы иметь закаленных в битвах русских солдат. Германию мы уже приучили быть нашей казармой. Но сделать английской казармой Россию – задача, достойная ваших талантов.
   – Каков же будет товар, который я могу выставить для обмена, чтобы у русской царицы разгорелись глаза?
   – Наше положение сейчас настолько скверно, – признался Суффолк, – что мы согласны отдать даже остров Минорку, по его положению в Средиземном море столь важный, как важен Гибралтар для нас или Мальта для ее рьщарей. Деловой обмен возможен, ибо русский флот нуждается в базах…
   Гаррис приплыл в Петербург и поселился в английском посольстве, размещенном в тупичке Галерной улицы, подле дома Дениса Фонвизина. Впрочем, Денис Иванович еще продолжал вояжировать по Европе, порядки которой и обругивал в каждом письме. Ему, слишком русскому, хорошо было только в России!

   …

   Едучи в Россию, Гаррис надеялся увидеть скотоподобную массу рабов, поверх которой сверкает тончайшая амальгама образованной аристократии. Все оказалось иначе. Он встретил в Петербурге поглупевших от унижений царедворцев, а в вестибюлях особняков знати крепостные лакеи, прежде чем принять с плеч посла шубу, откладывали на кресло читаемый ими томик Вольтера. Наконец, среди крепостных встречались и уникальные эрудиты, игравшие роль «ходячих энциклопедий», обязанные в любой момент дать ответ на любой вопрос барина.
   Панин болел, а Потемкина Гаррис видел лишь дважды, и то издали. Первый раз он ехал в Островки, окруженный табором поющих цыган и пляшущих цыганок, а вторично застал его при дворе в окружении мальтийских рьщарей, с которыми он беседовал о тайнах средневековой алхимии. Ни в первом, ни во втором случае светлейший не удостоил нового посла даже кивком головы. Панин болел водянкою. «Уже сделаны два прокола, но, кажется, надо прибегнуть к операции, чтобы с помощью бандажа задержать выпадение кишок… Панин уже достаточно истрепан жизнью и слишком слаб, чтобы перенести вмешательство хирурга», – докладывал посол. Слабость не мешала Никите Ивановичу верно оценивать события за океаном. Правда, он, аристократ-сибарит, высмеивал плантаторов Джорджа Вашингтона и его генералов-фермеров, которые, чтобы не запачкать скатерть в доме президента, обтирали донышко чашек платочками. Но на все посулы в золотых гинеях за предоставление русских войск Панин отвечал весомо:
   – Русские солдаты ваших гиней есть не станут…
   Екатерина, подозрительная к Франции, любила Англию, боготворила ее порядки, зато не терпела королей Англии, которые с плюгавого Ганноверского курфюршества Германии перебрались во дворец Сент-Джемский. В ее глазах Ганноверская династия была сборищем пьяниц, грязных распутников и безобразников [3 - Последней представительницей Ганноверской династии была знаменитая королева Виктория (1819–1901), которая, будучи германского происхождения, через брак с немцем же положила основание Саксен-Кобургской династии, существующей в Великобритании и поныне (1981 г.).]. Разврат при дворе Георга III был намного грязнее версальского, а неслыханное пьянство обуяло все слои общества – от короля до бродяжки. Чем выше было положение человека в обществе, тем больше вливал он в себя галлонов виски, рома, джина и коньяков. На вопрос короля к Питту-старшему: «Вы, говорят, любите опрокинуть стаканчик?» – Питт с возмущением отвечал: «Какие там стаканы! Я пью только бутылками». Понятно, что пуританское окружение Дж. Вашингтона из грубых, но трезвых фермеров, пьющих чай с вареньицем, выглядело почти херувимоподобно…
   Случайно американцы перехватили письмо Суффолка к его приятелю Вильяму Идену: 20 тысяч русских героев, опаленных порохом сражений (так писал Суффолк), «станут очаровательными гостями в Нью-Йорке, цивилизуя эту часть Америки самым лучшим образом». Это известие встревожило не только Джорджа Вашингтона, но и графа Вержена: в мощи русской пехоты никто не сомневался! Вержен решил, что Екатерина сохранит политическое целомудрие. «Можно считать ее фантазеркой, – говорил он в Версале, – но она достаточно умна и благородна, чтобы не проливать крови русской ради прибылей купцов лондонских…» Георг III уже не раз молил Екатерину о продаже солдат для расправы с американцами. Неловкие намеки короля на то, что волнения в колониях Америки схожи с «пугачевщиной», Петербург только смешили. Панин с Потемкиным сплотились во мнении, что русский солдат продажен никогда не был, а сама Екатерина повторяла сказанное в молодости:
   – Россия за чужими хвостами не потащится…
   – Подозреваю я, – говорил Потемкин, – что еще при нашей жизни случится отпадение Америки от короля аглицкого. Нам тягаться с Англией на морях еще рановато. Но послать свои эскадры для охраны нашей коммерции надобно сразу же…
   Граф Панин был встревожен возможным ослаблением Англии, ибо это ослабление усиливало престиж Франции в делах турецких. Денис Фонвизин, информируя Булгакова, сообщал и Кабинету, что англичане, «думать надобно, отступятся от Америки и объявят войну Франции: ибо издревле всякой раз, когда ни доходила Англия до крайнего несчастия, всегда имела ресурсом и обычаем объявить войну Франции». Фонвизин был отличный политик.
   Встретясь с Корбероном, Екатерина ему сказала:
   – Британские каперы захватывают наши суда, плывущие по своим торговым делам из Архангельска… Даю вам слово: кто затронет мою коммерцию, тот жестоко поплатится!
   Корберон правильно ее понял: она декларировала не для него, а чтобы он разнес ее слова по свету. Президент Джордж Вашингтон вскоре узнал об этих словах и поспешил успокоить сограждан: просьбы короля Георга «русской императрицей отвергаются с презрением». Когда Джейм Гаррис поселился в унылом тупике Галерной улицы, все, по сути дела, было уже решено, а Екатерина огорошила нового посла выговором:
   – Благодаря вам у меня в стране вздорожал сахар и не стало бразильского кофе! Мало вам разбоя на морях Европы, ваши корабли плывут и в края дальневосточные, а что им там надобно, ежели племена чукотские и камчатские суть мои подданные?..
   В морях царили нравы пиратские, война за Баварское наследство началась, русский Кабинет занимался крымскими неурядицами, а Потемкин, встретясь с Гаррисом, говорил о разведении… шелкопряда:
   – Нашим женщинам без чулок житья не стало!..
   Гаррис напряг свою память, чтобы поддержать беседу на тему, для него плохо знакомую, а пока он напрягался, Потемкин уже разразился бранью на французских энциклопедистов. Он разругал их всех за отношение к Китаю, о котором они, повторяя выдумки миссионеров, писали как о стране высокой конфуцианской морали, стране безмятежного спокойствия, мудрости и вежливости. Он сказал, что Европа не знает Китая.
   – Зато мы, русские, судим о вежливости китайской по заплатам на собственных шкурах! – Потемкин напомнил время, когда китайские орды ворвались в Джунгарию, уничтожив миллионы людей. – А спаслись лишь те, кто бежал в наши пределы. – Мы, – заключил князь, – все равно будем по Амуру плавать, откуда нам удобнее снабжать поселение в Охотске и на Камчатке…
   «Камчатка! – Гнев светлейшего смыкался с гневом императрицы. – Не ради ли Камчатки они все это мне говорят?..»
   – Мы попали в дикую Азию, – сказал Гаррис секретарям. – Я теперь не знаю, с какой стороны подступиться к России, и кажется, что нашему королю лучше уповать на Германию…
   Он и уповал! В германских княжествах принцы, герцоги и епископы давно жили с того, что торговали своими солдатами. Вернее, теми несчастными бродягами, монахами и студентами, которые отважились когда-либо перешагнуть через шлагбаумы их владений, чтобы навестить родных или выпить пива в трактире. Главным продавцом был герцог Гессен-Кассельский, торговавший «пушечным мясом» чуть ли не с веса, как говядиной на базаре. Именно он и выручил робких британцев. Англия рукоплескала мудрости своего парламента, гинеями платившего за голову каждого «гессенца», уплывающего за океан искать верной смерти от пули американского фермера… Суффолк требовал от Гарриса усилить давление на Потемкина, привлекая его чувства к английским интересам. «Узнайте, что он больше всего любит?» – запрашивал Суффолк посла.
   – Этот человек всеяден, как бегемот, живущий на болоте, и стоит лишь единожды увидеть его челюсти в движении, чтобы понять – он перегрызет и железо! – говорил Гаррис, докладывая в Лондон: «Я бы не отдал ему должной справедливости, если бы не упомянул, что Потемкин обладает необыкновенной проницательностью, светлым умом и очень быстрым соображением».


   2. Голуби мира

   Безбородко очень скоро писал (без поправок), готовясь к докладу в Совете о потаенных связях Турции со Швецией, а Потемкин, от нечего делать, гонялся за мухой. Но в азарте охотничьем промахнулся и кулаком вдребезги расколотил драгоценную китайскую вазу. Безбородко и ухом не повел, продолжая строчить гусиным пером. Наконец закончив писание и не глядя на осколки фарфора, спросил с интересом:
   – А муху-то вы хоть поймали?
   – Да нет… жужжит, подлая.
   Затем Потемкин сказал, что англичане, кажется, хотят сделать из России ту самую Лафонтенову кошку, которая таскала для обезьяны каштаны из огня. Безбородко, знакомый с перлюстрацией, ответил, что от Гарриса пока что исходит очень слабая информация для Лондона:
   – Так… сплетнями нашими кормится!
   Из депеши Гарриса: по словам Панина, «война между Францией и Англией неизбежна»; Мария-Тереза переслала Екатерине жалобное письмо, в котором просила рассудить, кто больше виноват в делах Баварии – Австрия или король прусский; Потемкин недавно стыдил Екатерину за несдержанность, но «ея величество в ответ упрекала его за предосудительность отношений князя с племянницами»; наследник Павел живет в удалении от «большого» двора, он умерен в пище и не пьет вина; Римский-Корсаков «подчиняется приказаниям Потемкина и графини Брюс, которые сообща управляют мыслями императрицы: первый творит расправу в делах сурьезных, вторая выступает на передний план, когда дело доходит до развлечений…»
   Гаррис пытался втянуть Потемкина в беседу:
   – Не кажется ли вам, что настало время, когда дворы петербургский и сент-джемский должны быть едины, чтобы совместно противостоять честолюбию французских Бурбонов?
   – У вас что сегодня на обед? – интересовался Потемкин…
   Он охотнейше объедал посольство на Галерной улице, но из объятий посла увертывался с ловкостью угря, и будущий лорд Мальсбюри отписывал банкирам Сити, что в этой стране варваров-азиатов нельзя добиться откровенности, хотя из поведения Панина, императрицы и Потемкина делается ясно: русский Кабинет решил выжидать…
   Потемкин между тем выжидал, чем закончится очередной роман императрицы, которая серьезно увлеклась молодым человеком. Своим друзьям по Европе она, не стыдясь, сообщала: «Когда он заиграет на скрипке, даже мои собаки его слушают, а когда запоет – птицы прилетают к окнам, внимая ему, как новому Орфею. Он светит как солнце и разливает вокруг себя сияние, и при всем этом в нем нет ничего женоподобного… живописцы должны его рисовать, а скульпторы лепить». Фаворит действительно обладал голосом прекрасным, от природы хорошо поставленным, и Екатерина, откровенно любуясь его молодостью, часто просила петь в концертах Эрмитажа.
   – Не правда ли, – шепнула она Панину, – что Корсаков похож на Пирра, царя Эпирского, и поет лучше соловья?
   Панин смолчал. За него ответил Потемкин:
   – Твоя правда, матушка! Но забыла ты, родимая наша, что соловьи русские поют только до Петрова дня…
   Так и случилось. Виною была плохо закрытая дверь, через которую Екатерина увидела то, что лучше бы и не видеть.
   – Поздравляю… скоты! – крикнула Екатерина.
   Фаворит живо и резко отпрянул от Прасковьи Брюс.
   Брюсша оправляла лиф своего платья:
   – Като, не имей гнева. Я тебе все объясню…
   – Не надо! Вон отсюда, блуда окаянная, чтобы в моих дворцах ноги твоей не бывало!
   Римский-Корсаков пал на колени, рыдая. Екатерина взяла прогулочную трость (которая потолще да поувесистей) и стала лупцевать «Пирра, царя Эпирского»:
   – Снимай аксельбант… эполеты долой!
   – Нет, нет, нет, – вздрагивал под ударами палки фаворит. – Не лишайте меня наслаждения состоять при вашей великой особе.

   …

   Потемкин знал о связи фаворита с Прасковьей Брюс и радовался ее удалению. Екатерина стала сближаться с Александрой Энгельгардт; она призналась фрейлине:
   – Поживешь с мое, сама увидишь, что в этой жизни хорошее у баб редко случается, а все худое часто сбывается…
   От Гарриса она в эти дни известилась, что семья бывшего премьера Роберта Уолпола запуталась в долгах, в его собрании картин были Рубенс, Иорданс, Сальватор Роза, Пуссен и Ван Дейк. Екатерина распорядилась купить для Эрмитажа всю галерею – целиком. 1 сентября 1778 года императрица проснулась в гадкой меланхолии, ее угнетал мелкий дождь за окнами. Оскорбленная изменой, она затворилась в комнатах Эрмитажа, просматривая гравюры, запечатлевшие фрески рафаэлевских лоджий Ватикана. Это занятие, всегда приятное, незаметно увлекло ее, и, взбодрившись, она позвала к себе Шувалова:
   – Хочу такие лоджии Рафаэля у себя иметь… в копиях. Ты, Иван Иваныч, помоги мне с мастерами Рима связаться.
   – А где вы разместите лоджии?
   – Над Зимней канавкой павильон для них выстрою.
   – Меня в Европе спрашивали: откуда вы деньги берете?
   – А ты бы говорил всем, что я по ночам ворую…
   Создание галереи для размещения лоджий Рафаэля она поручила Джакомо Кваренги, недавно приехавшему в Петербург. «Строительство, – писала тогда Екатерина, – вещь заколдованная: оно пожирает деньги, и чем больше строишь, тем более хочется. Это болезнь вроде пьянства…» Газеты Европы сообщали, что Фальконе, покинув неблагодарную Россию, всюду раздаривает куски гранита от русского Гром-камня; лучшие красавицы Версаля взяли моду мастерить из этих осколков пуговицы, брелоки, запонки и браслеты… Потемкин застал Екатерину перебирающей бумаги на столе. Усталым жестом она сняла очки. Потемкин вовлек императрицу в изучение конфигурации берегов Черного моря. Указал по карте, что границы России на юге как бы РАЗОРВАНЫ возле Перекопа татарского. Именно из Крыма, образовав в этом месте пробоину, могла хлынуть лавина татарской конницы в пределы украинские. Выстраивать же напротив Перекопа – стенка в стенку! – свой, русский, Перекоп, чтобы закрыть этот разрыв, бессмысленно и дико. Палец светлейшего, разбрызгивая сияние перстней, крепко стучал по карте, метался между устьями Днепра и Буга:
   – Города нужны, города… Нужны люди, бабы, детишки, коровы, учителя, сено, купцы, солома, инженеры, садовники!
   В этот день вернулся из Парижа граф Александр Сергеевич Строганов – умный и добродушный Крез, никогда не искавший ни милостей императрицы, ни подачек от престола.
   – Здравствуй, Като! – обнял женщину Строганов.
   – Саня, друг ты мой… дай я тебя расцелую!
   Вечером в Эрмитаже снова пел Римский-Корсаков, а граф Строганов жаловался, что жена его разорила:
   – Чтобы выбраться без долгов из Парижа, я был вынужден даже закладывать бриллианты в ломбарде «Mont de Piиtи»… Скажи, Като, почему бы и на святой Руси не быть ломбардам?
   – У нас есть ссудные кассы, и этого достаточно.
   Строганов сказал, что во всех странах, ради выправления финансов, проводятся лотереи. Но Екатерина уже давно запретила всякие лотереи указом (чтобы «покончить все сие неприятное и скучное дело»). Она сказала другу:
   – Ах, Саня! Человеческая порода слаба. Каждый желает богатеть, ни черта не делая. Нет уж! В мое царствование ни ломбардов, ни лотерей не будет.
   Строганов упрекнул ее в отсутствии логики:
   – Если так, игру в карты тоже запретить надобно?
   – Карты – дело иное, – отвечала старая картежница.
   Пока они так беседовали, графиня Екатерина Строганова любовалась поющим фаворитом с таким же наслаждением, с каким бывалая кошка наблюдает за резвым, но глупым мышонком. Римский-Корсаков на минуту отвлекся, распевая романс, а когда обернулся к ней снова, мушка со щеки Строгановой уже была переклеена на подбородок. На придворном арго сие значило: «Ради вас я согласна на все». Фаворит усилил свои рулады:

     Слабость вся тебе открылась,
     Ввергла ты меня в напасть.
     Ах, к чему, к чему вселилась
     В грудь мою нещастна страсть?..

   – Чтобы ты снова не сбежал от меня в Париж или на заводы уральские, я сделаю тебя, Саня, своим сенатором, – говорила Екатерина.
   Строганов был поглощен партией в пикет:
   – Скажи что-либо более умное, Като.
   – Согласна… В Тамбове родились близнецы, мальчик и девочка, сросшиеся спинками. Благополучно выросли, и братец пошел в гусары, а его сестра постриглась в монастырь. Если не веришь мне, спроси у светлейшего: он не даст соврать.
   – Да и ты не соврешь! – ответил Строганов. – Впрочем, это было в Тамбове, а там всегда чего только не случается.
   – Не надо и в Тамбов ехать: вокруг нас одни чудеса!

   …

   Французская королева Мария-Антуанетта превзошла Екатерину, умея шевелить не одним, а двумя ушами сразу. Но сейчас ей было не до забав: Фридрих II двинул свои войска против ее родины, которую в Версале всегда ненавидели. На все жалобы министрам, что они не хотят поддержать несчастную, всеми обиженную Австрию, министры отвечали Марии-Антуанетте:
   – Если бы вы не были королевой Франции, войска Франции были бы уже в походе против войск Австрии.
   Вержен прямо заявил, что не позволит армии Иосифа II через Дунай выйти на подступы к Рейну. Фридрих, таким образом, верно оценил политическую обстановку – ни Франция, ни Англия, ни Россия не помешают ему разорять австрийскую Богемию. Ощутив свою силу, он ощутил и наглость, предложив Екатерине немедленный союз Пруссии, России и… Турции (Петербург от такого альянса отказался). Осенью русский Кабинет призвал правительство Вены прекратить несправедливую войну.
   – Теперь кампания выиграна, – сказал прусский король, прослышав об этом. Скряга, он донашивал ветхий мундир, а война, по его расчетам, обойдется в 12 миллионов талеров. Впрочем, он не жалел денег, ибо кампания сулила немалые выгоды. Зима застала его в тихом, уютном Бреславле. – И пока там Мария-Терезия сочиняет ответ Екатерине, – решил король, – я напишу речь для Академии о Вольтере…
   Сколько завистников окружало его!..
   Речь о Вольтере он указал напечатать отдельной брошюрой, но в таком количестве, что она сразу сделалась библиографической редкостью. На этот счет у короля было свое мнение:
   – Большие тиражи – для больших дураков, а маленькие – как раз по числу мыслящих голов на планете…
   Сейчас его беспокоило, что Мария-Антуанетта была беременна, а беременные женщины капризны, и как бы Людовик XVI не уступил жене. Франция в таком случае способна натравить Турцию на Россию, и вся прусская комбинация рассыплется.
   На свою дачу в Пратере Кауниц вызвал русского посла князя Голицына, которому и сказал дрожащим голосом:
   – Я еще раз перечитал репрезентацию вашего Кабинета. По сути дела, Петербург прислал Вене жестокий смертный приговор. Такого унижения наша великая империя еще не испытывала…
   Он страдал. Он трусил. Голицын отвечал:
   – Претензии вашего двора на Баварское наследство несправедливы, как и захват вами Буковины. Не забывайте, что Россия имеет по отношению к прусскому королевству обязанности союзнические, и она останется верна им.
   – Да поймите, князь! – вскрикнул Кауниц. – Наша императрица Мария-Терезия и согласна бы на посредничество России в конфликте между нами и Пруссией, но теперь, после вашего ультиматума, мы остались на краю ямы. Прусский король, поддержанный мнением Петербурга, усилит свои претензии к германскому миру… У нас нет более выхода, – сказал Кауниц, отчаясь (и вполне искренно). – Или мы пожертвуем своим достоинством или решимся на кровавую войну, подобную Семилетней… Впрочем, – пытался пригрозить он, – укрепляя престиж Пруссии, не готовите ли вы для себя змею за пазухой?
   – Что мне ответить в Петербург? – спросил Голицын.
   – Так и отвечайте, что мы теперь вынуждены не отвергать ваше русское посредничество, ибо французское, по давней вражде к нам Франции, будет для нас более оскорбительно…
   Ночью Дмитрия Алексеевича потревожили: явился дипломат Тугут (тот самый Thugut – хорошо поступающий, который звался раньше Thunichtgut – нехорошо поступающий).
   – Увы, – сказал он Голицыну, – императрица велела мне ехать в ставку прусского короля: мы согласны плюнуть уже и на Баварию, но только бы Фриц не залезал в огороды Байрейта и Анспаха. Мария-Терезия велела обратиться к вашей милости, чтобы для сохранения тайны вы дали мне русский паспорт.
   – На чье же имя, Тугут? – удивился Голицын.
   – На имя любого чиновника вашего посольства…
   Голицын в докладе Панину сообщал: венское общество в брожении, разумные люди уповают исключительно на вмешательство России, способной остановить развитие войны, опасной для сохранения мира в Европе. В это время князь Репнин готовился ехать в Бреславль, Екатерина срочно вызвала из Турции Булгакова, желая, чтобы в ранге главного советника он состоял в княжеской свите. Радостно потерев ладошки, она сказала:
   – Тугута «Ирод» изгнал от себя и даже ложки супу не дал голодному. Наша репрезентация ко двору венскому составлена отлично: Кауниц покладист, как никогда. Я послала на днях Версалю приглашение к танцу, чтобы Людовик заодно с нами улаживал конфликт баварский… Скажи!
   – Скажу, – отвечал Репнин. – Общество парижское испугано Баварской войной не меньше венского: и там и здесь богатые люди вывозят багажи обозами, спасаясь в провинциях. Европа в страхе! Понятно, что Вена ожидает нашего заступничества.
   – Не заступничества, – поправила его Екатерина, – а только посредничества. Кто-то проиграет. Но я хочу выиграть…
   Вместе с Булгаковым князь Николай Васильевич санным путем отъехал в Бреславль, где зимовал прусский король с выпавшими от старости зубами. Фридрих Великий грелся возле очага, руки его были обмотаны неряшливыми повязками.
   – Неужели вы ранены? – удивился Репнин.
   – Измучила подагра, – жаловался король, бегло прочитывая письмо от Екатерины. – Что ж, Фике мудра… А я, прежде чем дать Тугуту по шее, успел сказать ему, что Пруссия никогда не отступится от обретения франконских маркграфств…
   Репнин и Булгаков, после мороза, охотно пили королевскую мадеру. Репнин сказал, что он здесь не только посол:
   – Я еще и командующий резервом русской армии.
   – А турецкий флот снова шляется у берега Крыма?
   – Да, – не скрывал этого Репнин.
   – Он сильный?
   – Да.
   – А ваш? На Черном море?
   – Слабый.
   – Не успеваем строить, – с умыслом вмешался Булгаков. – Казна пуста, и прибылей не предвидится.
   – Очень плохо, – произнес король и забинтованной рукой потянулся за тростью. – К стыду Пруссии, она не в силах сейчас вернуть России субсидный долг союзника. Для русских миллион – раз плюнуть. А для меня, бедного пруссака, отдать денежки – не спать ночь. Предлагаю прогулку по улицам Бреславля, где мы станем кормить голубей. Голубей мира!
   Мягкий снежок тихо осыпал древние улицы.

   …

   Князь Репнин (дед знаменитого декабриста Волконского) с юных лет исполнял важные поручения, но всегда держался в тени, никому не завидуя. Он был таков: его или обожали до безумия, или готовы были оплевать. С четырнадцати лет князь тянул лямку солдата, начал службу с рядового; ему не было и тридцати, когда растаял пушечный дым над полями Семилетней войны, и Николай Васильевич въехал в побежденный Берлин – послом России! Все знали, что Екатерину он не любит, и она знала об этом, но князь оставался неподкупен: императрица давала ему тысячи крепостных – отказался, деньги давала – не взял. Зато был он щедр, держа кошелек свой открытым для подчиненных. Репнин на свой счет кормил солдат мясом, сам покупал им водку и овощи. Генералы считали его дипломатом, а дипломаты называли генералом. Булгаков был обязан князю, который в Варшаве расплатился с его долгами.
   Они ужинали в трактире «Золотой олень».
   – А теперь, – сказал Булгаков, плотно насытившись, – я думаю: зачем людям проливать кровь и слезы, если существует особая порода людей, вроде нас, всегда готовых проливать слова и чернила… С утра одолевает меня одна мысль.
   – Приятная ли, Яков Иваныч?
   – В мире возникает нечто новое. Посредничество к миру не позволит ли России вмешаться в дела Германии?.. Петр Великий роднил семью Романовых с князьями и принцессами германскими, но арбитром в германских распрях не стал. Запомним же это время, когда Россия обретает право переставлять кастрюли на германской кухне по своему усмотрению… Виват, виват!
   – Больше никому об этом не говори, – тихо, но строго предупредил Николай Васильевич, – Фридрих пес мудрый и опытный. Одного я не пойму: как он сам об этом не догадался?
   Среди ночи Булгаков проснулся от невнятного шума.
   – Что там? – спросил его князь Репнин.
   – Через город идут наши солдаты.
   – Пусть они идут: Европа спит спокойнее…
   …Репнин был масоном очень «высоких градусов».


   3. Противоречия

   Светлейший, как худой маляр, испачкался в масляных красках. Весь день провел с живописцами, штат которых (и крепостных, и вольных) обретался при нем неотлучно. Потемкин давно мечтал образа духовные заменить божественными картинами Мурильо или Гвидо Рени, велел делать с них копии. Не зная оригиналов, хранившихся в храмах Италии, живописцы исполняли картины с их гравюрных воспроизведений. Потемкин обсуждал с мастерами, где и какие накладывать краски, – по наитию.
   – Варька! – позвал он в мастерскую племянницу. – Стань так, чтобы свет на тебя падал. Вот, – сказал Потемкин на девку, – с нее богородицу святую и мажьте. Мурильо, чай, тоже богоматери не видывал, а своих метресс рисовал.
   Екатерина, прослышав об этом, сказала ему:
   – Ты там у себя что хочешь твори, мне с твоими бесами никогда не сладить. Но младшую свою племянницу Катеньку побереги: я ее в невесты Бобринскому буду сватать…
   Вечером Варенька Энгельгардт читала «Библиотеку ради дамского туалета» – первый в России журнал дамских мод. Из него и вычитала, что знатные дамы Франции носят теперь на головах сооружения парусных кораблей, с тремя мачтами, с такелажем и флагами – в честь подвига фрегата «Красивая курочка», который разогнал английские корабли адмирала Кеппеля. Варенька представила, как она будет плыть под парусами в танце с князем Голицыным, и, надув детские губки, сказала:
   – Тоже хочу таскать на голове «а-ля белль-пуль».
   – Душа моя, – нежно отвечал Потемкин, – да разве я, раб твой ничтожнейший, отказал ли тебе в чем? Пожелай – и не только курицу, но и гнездо воронье на голове таскать будешь… Верь – для тебя все исполню!
   Племянница загнула в книге страницу:
   – А вот ходила я вчерась к ворожее, она на бобах гадала, и вышло так, что вы, дядюшка, не любите свою Вареньку.
   «Люблю до бесконечности, – писал ей Потемкин. – Дух мой, опричь тебя, не ведает иной пищи. Так еще не любил… Разве так должно встречать ласки мои? Или, думаешь, неуверен я в бескорыстии твоем, сударка?.. Жизнь моя! Ангел мой! Кровь моя! Приезжай опять, целовать буду. А не приедешь, так высеку». Варенька с надутыми губами отвечала грозному дяде – через скорохода дворцового: «Никак уж не думала, что ушли вы, осердясь на меня. Положим, и досадила вам. Так я спать хотела, а вы… Когда разосплюсь, себя не помню. Когда б вы знали, чего мне эта ночь стоила! Да приди сам, коли надо, приди да утешь бедную Вареньку». Потемкин гнал скорохода обратно: «Красавица! Тебе ль изъяснять, что достойна любви ты, душа и ягненочка нежная. Победа твоя надо мной, слабым, и сильна и вечна… Сударка, опять голова болит. Ну, приди же, приди – целовать стану…»
   Но однажды играл Потемкин в шахматы с молодым генералом, князем Сергеем Федоровичем Голицыным, а Варенька меж ними сидела. Двигая короля, светлейший почуял, что племянница туфелькой ногу жмет, подавая сигнал любовный – к пылкости обоюдной. Светлейший сообразил, что ноги-то под столом она перепутала. Сигнал к любви не ему, а сопернику в шахматах предназначен. Светлейший легко завершил партию матом, даже похвалил молодого Голицына:
   – Хорошо, князь, играешь. Но партия меж нами еще не закончена. Ты пока в дежурных комнатах подожди. Да флигель-адъютанта Веселицкого покличь до меня.
   Явился Веселицкий, спрашивая, что надо делать.
   – Сбегай до караульни и принеси палок, коими солдат уму-разуму учат. А задрыгу Варьку ко мне – в дезабилье!
   Фрейлина ожидала Голицына, но Веселицкий разрушил ее намерения строгим приказом. Она спросила, недовольная:
   – Да что там у него опять-то стряслось?
   – Не знаю. Но велено доставить – в чем есть…
   Как ни брыкалась Варька, как ни визжала она, дядюшка был неумолим. С помощью флигель-адъютанта метресса светлейшего была разложена поперек софы и выпорота на славу.
   После этого Потемкин позвал князя Голицына:
   – Вот теперь забирай ее… умнее стала!
   Зимою при дворе была сыграна веселая свадьба. Потемкин дал зятю в команду Смоленский драгунский полк, указав ему квартировать на берегах Хопра, а жену князя при себе оставил:
   – Что ей там, на Хопре-то, делать?..
   Голицын издалека просил светлейшего имение для себя в Саратовской губернии. Он умолял «пошарить по планам и побольше и получше мне (земель) отвести, коли можно с рыбными ловлями, ибо, по болести своей, сделал я обещание Вседержителю не есть мяса, то следственно, только должен буду есть, коли своей рыбки не будет, один хлеб голый…». Потемкин сладостно расцеловал племянницу, княгиню Варвару Васильевну Голицыну:
   – Ишь ты! Постник какой нашелся… Давно ли зятем моим стал, а ему, коту худому, уже и рыбки захотелось.
   – Я тоже хочу… рыбки, – отвечала княгиня.

   …

   Безбородко в частной беседе с Потемкиным высказал примерно то же, что в Бреславле сказал Булгаков князю Репнину:
   – Только бы король прусский не догадался раньше срока, что именно из Баварской кампании выигрывает Россия…
   Императрица, явно встревоженная, нашептала Потемкину, что, кажется, завелись люди продажные в Коллегии дел иностранных.
   – Фридрих стал получать сведения, которые я скрываю, а милорд Гаррис тоже стал сведущ во многом. Конечно, легче всего на Безбородку кивать, благо на женщин много тратится. Но я его так раскормила, что какой ему смысл карьеру свою губить ради скудных подачек от иностранцев? Не обошлась ли нам дорого свадебная поездка моего сына в Берлин?
   – Но цесаревич к важным бумагам не допущен.
   – Подозреваю, что на конюшнях Панина не все чисто прибрано. Знал бы ты, как устала я от его разгильдяйства…
   Потемкин это знал и зубы на Панина точил давно, только не знал, с какого боку к нему подступиться. Никита Иванович никогда не был за руку пойман на сношениях с Фридрихом II, но осторожное и гибкое влияние Берлина чувствовалось в его оговорках и отрицаниях, которые он постоянно вставлял в проекты свои, как палки в колеса. «Северный аккорд» давно изжил сам себя, и Потемкин сделал Екатерине опасный намек:
   – Не пора ли на нашей прохудившейся веревке завязывать узлы новые? Пруссия в борьбе с турками нам не помощница.
   – Сам не спеши, князь, и меня с этим не торопи. Придет час, и каша для нас сварится… сама по себе! Верь.
   На улице трещал морозище, а Потемкин отъехал с непокрытою головой, из окон дворца Екатерина видела, как, в сани усевшись, он распахнул на себе шубу, обнажая грудь ветру.
   – Здоров князь! А я старею, – вздохнула женщина…
   Римский-Корсаков фавора своего еще не потерял, но двор и дворня с нетерпением ожидали грядущих перемен. В аванзале дворца молодежь лейб-гвардии силилась обратить на себя внимание тоскующей императрицы. Немощные старцы самым подлейшим образом подталкивали вперед молодых родственников (хорошо зная, начертано в мемуарах очевидца, что ничто так государыне не нравится, как шествовать меж рядами красивых молодцов)…
   Печальным взором Екатерина проводила санки Потемкина. И едва повеяло оттепелью, суетливо заговорила о скором переезде в Царское Село; за нею потащился и весь двор. Вечером императрица гуляла в парке, уже темнело, возле дворцовых подъездов зажигали фонари, менялся караул. Екатерина заметила рослого кавалергарда в голубом мундире с отворотами и красными лацканами, по швам и карманам расшитом серебром.
   – Кто этот новичок? – спросила она у свиты.
   Дамы придворные все городские сплетни знали:
   – Да это Ланской, матушка. Родни бедной у него больше, чем мышей в амбаре. Сам в гостях кормится, а живет из милости у француза Серра, который ему половичок стелет.
   – Неужто на половике спит?
   – Как собачка. В дверях у порога свернется и…
   Затеплив свечи, Екатерина просмотрела депеши посла в Англии – Мусина-Пушкина, который уже давно (и бесстрашно) поучал императрицу, что именно способствует процветанию государства: свобода торговли и передвижения граждан по стране в любом направлении, внимание к сельскому хозяйству, образование купечества в университетах и прочие чудеса…
   Утром Екатерина повидалась с Никитой Паниным.
   – А было ли что из депеш от иркутского генерал-губернатора?
   – Дельного ничего, – ответил Панин, понимая суть ее беспокойства: Джеймс Кук, по слухам, погиб на Гавайских островах, англичане нашли его обглоданные кости, которые и погребли в море. – Куда плывут далее – неизвестно.
   – Я буду писать в Иркутск сама, дабы там о Камчатке не забывали. Но где взять пушек и гарнизоны, не ведаю…
   Павел при встрече с матерью просил отпустить его с кирасирским полком сражаться на стороне Фридриха II:
   – К тому меня обязывают рыцарский долг и узы крови! Со мною выступят в поход и все братья моей дражайшей супруги – принцы Вюртембергские, мы сокрушим всех врагов Пруссии.
   Екатерина в раздумье записывала: «Вижу, в какие руки попадет империя после моей смерти: из России сделают провинцию Европы, зависимую от воли Пруссии… мне больно было бы, если моя смерть, подобно смерти императрицы Елизаветы, послужит знаком изменения всей системы русской политики».

   …

   Не оттого ли, что немцы австрийские дрались с немцами же прусскими (а все немцы большие любители поесть картошки), и война за Баварское наследство получила в Париже название «картофельной». Ах, если бы истреблением только картошки все и ограничилось! Но прусские войска прошли через Богемию как саранча, все пожирая, все вытаптывая. А вскоре и самим пруссакам есть в Богемии стало нечего. Фридрих велел отвести войска на Глац, атаки австрийской конницы были отбиты его пехотой. Париж надеялся, что «старый Фриц» ослепит Европу блеском скорых маневров, явит миру образцы новых блистательных побед. Однако ни сам Фридрих II, ни тем более Иосиф II не рискнули на генеральное сражение. Противники не столько убивали один другого, сколько, заняв позицию, оскорбляли друг друга неслыханными ругательствами, и казалось, что Фридрих страшится потерять былую репутацию, а императору Иосифу стыдно начинать боевую репутацию с поражения.
   Война перешла в другое качество – из горячей в холодную, когда за дело взялись русские и французские дипломаты. Узнав о «миролюбии» матери, император Иосиф заявил ей, что отныне его ноги в Вене не будет:
   – Я переберусь в Аахен, и больше мы никогда не увидимся. К чему этот мир? Известно ли вам, что пруссаки от поноса потеряли больше, нежели бы я убил их в сражениях?
   Фридрих с аппетитом разорял австрийскую Силезию.
   – Мы снова бедны, – говорила сыну императрица. – А князь Репнин не только миротворец, под его началом целый корпус, готовый поддержать Пруссию…
   – Меня никогда не победить! – отвечал Иосиф.
   – Победить можно, но переспорить – никогда…
   Из Вены французский посол Бретейль писал князю Репнину, чтобы он сам выбрал город в Силезии, удобный для переговоров. Николай Васильевич указал на Тешен, в ратуше которого можно хорошо разместить столы и стулья – для конференции. Но пока они там договаривались, Иосиф II дотла спалил Нейштадт. Фридрих, обеспокоенный, заметил Репнину: «Не рано ли я послушался вас, вложив меч в ножны?» Булгаков зачитал королю письмо Румянцева-Задунайского: армия султана турецкого свершает быстрый марш от Дуная к Хотину, войска Австрии копятся в Галиции, война с Портой Блистательной способна вызвать возмущение Баварской конфедерации, которая, аки гад подколодный, свернулась в клубок, пока тихая, но может в любой миг развернуться, болезненно жаля. Фридриху пришлось смириться с пожарами Нейштадта.
   – Хорошо, – сказал он, – я понимаю, что России сейчас нет дела до моей подагры. Но если Вена не выкажет ревности к миру, я войду в Вену со стороны Пратера, перенеся ставку на дачу Кауница, где давно пора проветрить все комнаты…
   За столом ратуши в Тешене русские посредничали от имени Пруссии, а Бретейль хлопотал за Австрию, хотя никто из французов не желал усиления немцев. Брейтель сказал Репнину:
   – Я долго был послом в Петербурге, и в моей дипломатической биографии сохранился пикантный для истории момент, когда я удачно напророчил вам революцию, которая и случилась под знаменами Емельяна Пугачева.
   – Барон, – сухо отвечал Репнин, – пророча о русской революции, не провороньте ее зарождение во Франции…
   Филипп Кобенцль, депутат Австрии, цеплялся за каждый клочок Баварии, но усилиями Репнина и Бретейля его отгоняли подальше от захваченных территорий – и вот результат: император Иосиф II храбро завоевал для Австрии всего лишь 34 квадратные мили. Позор был велик! Зато Фридрих хапужисто прибрал к своим рукам маркграфства Анспахское и Байрейтское. Россия, конечно же, не приобрела ничего, кроме авторитета.
   – И теперь, – сказал Булгаков, – мы надолго стали гарантом мира в делах германских…
   Ослабив Австрию, прусский король невольно ослабил и всю Германскую империю. Мало того, он сам попал в зависимость от русского Кабинета, как зависел от него теперь и его противник Иосиф II… Дипломаты покидали Тешен. Булгаков захлопнул дверцы кареты, пропели рожки почтальонов.
   – Следует ожидать, – сказал он князю Репнину, – что Иосиф теперь вынужден отбивать поклоны перед нашим двором.
   – Несомненно. Но – Фридрих? – воскликнул Репнин. – Ведь он намного умнее Иосифа, и, когда поймет, что произошло в Тешене, он займется сколачиванием союза против России…
   Так и случилось, Фридрих обрел вдруг ясность.
   – Ах старый осел! – выругал он себя. – Я потерял двадцать пять миллионов в этой войне, и я же не могу отныне делать в Германии то, что мне хотелось бы делать…
   Увидев, в какую ловушку он попал, Фридрих начал образование фюрстенбунда (союза немецких князей), и это было еще неопасно для России. Но, опытный политик, король заманивал в эту лигу и короля английского Георга III, который оставался наследственным курфюрстом Ганноверским.
   Панин сказал:
   – Вот это уже становится опасным для нас…
   При Коллегии дел иностранных пришлось завести «Германскую канцелярию», чтобы контролировать все дела немецкие. Иосиф тоже задумался: что делать дальше? Залезать в Германию ему теперь не позволят, так не лучше ли обратить свои цесарские взоры на Восток, где еще найдется пожива для Австрии?
   Он срочно повидался в Пратере с Кауницем:
   – Готовьте для Петербурга самого лучшего дипломата.
   – Лучший здесь я, но в Россию я не поеду.


   4. Разные фантазии

   Пока жив Леонард Эйлер, флоту плавать легче: он и в навигации, он и в астрономии – первый помощник. После страшного пожара, уничтожившего Васильевский остров, из Кабинета ему выдали деньги для покупки нового дома… Пожары на святой Руси тем хороши, что на пепелищах строят не так, как было до пожаров, а лучше. На Васильевском острове засыпали никому не нужные каналы – жалкое подобие Венеции, на их месте возникли «линии». Большой проспект расширили, посредине его рассадили «тенятник» (так русские называли бульвары). Слепота закрыла перед Эйлером краски мира, зато усилилась работа мозга, воображения, памяти… 38 внуков окружали почтенного старца, все здоровые и веселые, хорошо обеспеченные. Сейчас ученый изучал полеты аэростатов, только что изобретенных. Екатерина не признавала будущего за нарезными орудиями, заряжаемыми с казны, а не со стороны дула, царица высмеивала шары Монгольфьера, не верила в голубиную почту, третировала все попытки человека опуститься в бездны морей. «Бесплодные фантазии!» – говорила она и запретила полеты на воздушных шарах, боясь лишних пожаров, если такой «монгольфьер» вдруг упадет с небес на соломенные крыши…
   Так уж случилось, что Эйлер в слепоте своей не мог видеть Потемкина, которого знал лишь по голосу. Но оба они были страстные меломаны. Эйлер и Потемкин без запинки наизусть могли читать «Энеиду». Иногда Эйлер спрашивал Потемкина:
   – Что самое тревожное сейчас в государстве?
   – Все у нас тревожно, а переговоры в Тешене сказываются: Версаль, отзывая Корберона, готовит миссию маркиза де Верака, Кауниц, кажется, пришлет в Петербург графа Кобенцля.
   Великий слепец передвигал по столу магниты:
   – Что ожидать хорошего от маркиза де Верака?
   – Очередных сплетен, думаю.
   – А от этого умника Кобенцля?
   – Новых комедий… Мы еще тут похохочем!
   Турция все-таки признала независимость Крыма, утвердила и Шагин-Гирея в его ханском достоинстве. Казалось бы, все? Можно и отдохнуть от кляуз татарских, от клевет стамбульских. Потемкин нехотя отпустил из Крыма калмыков, чтобы погостили в родных улусах, а Суворова перевел в Казань – командовать тамошней дивизией… Екатерина не скрыла удивления:
   – Зачем ты в Казань его задвинул? Обидится.
   – Не задвинул, а выдвинул. Оттуда он дивизию на кораблях спустит до Астрахани – на юге Каспия надобно деловые фактории заводить, чтобы с Индией торги иметь. По случаю войны Франции с Англией товары удобнее на верблюдах тащить, нежели в морях дальних от пиратов терять их… – Затем продолжил речь о Суворове: – Просит он разведения с женой, а доченьку свою пяти лет чтобы ты, матушка, приютила на казенной половине Смольного монастыря.
   – Это я сделаю. Но мысли вздорные пусть из головы выбросит: не пристало ему разводы устраивать…
   Потемкин катался в санях с дочерьми Леонарда Эйлера, в общении с которыми он всегда был галантным кавалером, и только. Близ крепости Петропавловской раскинулся шумный крестьянский торг, там они вылезли из саней, обозревая свиные и бараньи туши, горы мороженой дичи, возы с трескою архангельской. Потемкин замерз, пригласил барышень к себе в оранжереи, где угощал их фруктами прямо с ветвей, набрал для отца их лукошко грибов, показал свои кабинеты – китайский с японским, украшенные изделиями из нефрита и лаковыми шкатулками. Девушки остановились перед запертой дверью.
   – А что у вас в этой комнате? – спросили они.
   – Гляньте сами. Только тихо. Она еще спит…
   В широкой постели разметалась юная волшебница, поверх одеяла ее были разбросаны цветы и драгоценности.
   – Это моя младшая племянница, – шепнул Потемкин. – Катенька…
   Екатерина еще раз предупредила светлейшего, чтобы Катю Энгельгардт поберег для Бобринского:
   – Пусть моя кровь породнится в веках с твоею.
   В самый последний день 1779 года Потемкин взял на руки Наташу – «Суворочку», до глаз закутанную от леденящей вьюги, и отвез в Смольный монастырь на воспитание; ворота надолго затворили девочку от мира, в котором отец ее испытал слишком короткое семейное счастье. В эту пору отношения Потемкина и Суворова были хорошими, доверительными: оба они, столь разные, нуждались друг в друге!

   …

   Безбородко надеялся с помощью Потемкина свалить Никиту Панина, но кабинет-секретарь уже не заискивал перед светлейшим, как раньше, в дугу перед ним не гнулся: он ощущал свою силу, быстро растущую. Ему и не снилось на Дунае, при ставке Румянцева, что будет так сладко жить на мерзлых берегах Невы, при дворе Екатерины. Нажрал он себе такое мурло, что брыли щек свисали на кружевное жабо, а ноги стали как тумбы. Еле двигал ими. Купил он себе дом на Ново-Исаакиевской, и, когда его спрашивали, сколько пришлось заплатить за него, Безбородко отвечал по-татарски:
   – Чек акче верды (много денег ушло)!..
   Выживание Панина из дел иностранных началось уже давно, а теперь он приводил Екатерину в откровенную ярость.
   – Какой у меня великий визирь! – бесновалась она. – Испания объявила войну Англии, а я, жалкая султанша, узнаю об этом не из коллегии – из гамбургской газеты… А если бы я газет не читала? Так и жила бы дурочкой – в полном неведении!
   Во время антракта в театре Петергофа императрица сама подошла к Гаррису «и, – как докладывал он в Лондон, – с живостью спрашивала меня, не имею ли я курьера, не могу ли сообщить ей подробности… Панин недружественен к нам; он всякую идею получает от его прусского величества». Посол отправил депеши на русском фрегате, который плыл в Англию за коллекцией картин, недавно закупленных для Эрмитажа, но в пути разбился на камнях и затонул, однако депеши из Петербурга удалось спасти. Гаррис предлагал Потемкину отправить эскадру в Средиземное море и очень был удивлен, почему русский Кабинет не внял его совету. В конце июля на маскараде посла отозвал в сторону Римский-Корсаков, просил следовать за ним. Он провел Гарриса в отдельный кабинет и сразу же удалился, из других дверей появилась Екатерина.
   – Светлейший сказал, вы хотели видеть меня…
   – Да! У меня письмо к вашему величеству от короля.
   За стеною гремела музыка, в шандалах оплывали дымные свечи. Как и следовало ожидать, Георг III настаивал, чтобы Екатерина срочно послала эскадру в Средиземное море; король писал: «Не только самое употребление (эскадры), но даже один только смотр, сделанный части морской силы, может возвратить и упрочить спокойствие Европы, уничтожив союз против меня».
   – Если бы эту эскадру, – осторожно намекнул Гаррис, – вы укрепили еще и сильною декларацией ко дворам Парижа и Мадрида в выражениях, подобных тем, что испугали Вену…
   – Благодарю! – резко прервала его Екатерина, разгадавшая коварный замысел Лондона: стоило русской эскадре появиться в водах Средиземноморья, она объявится там жупелом для флотов бурбонских, а лишнее раздражение Мадрида и Парижа добра России не принесет. Она свернула письмо. – Советую вам переговорить с Потемкиным, у него есть для вас новости…
   Светлейший сразу поставил вопрос:
   – Когда корабли Кука и Клерка отплыли из Плимута?
   – Если не ошибаюсь, два года назад.
   – Слушайте, что мне пишут с Камчатки. Охотники за черно-бурыми лисами, побывав на островах Алеутских, слышали от туземцев тамошних, что прошлой осенью они видели незнакомые корабли и людей, говорящих не по-русски.
   – Когда их видели? – встрепенулся посол.
   – В прошлом году. Очевидно, осенью, ибо здесь писано так: «прежде чем облетели листья, а трава была еще зеленой».
   – Надеюсь, их не обидели?
   – Нет, им отдали все мясо молодого кита…
   «Когда я получил эти сведения, – депешировал Гаррис, – мне тотчас же пришло в голову, что это мог быть только капитан Кук…» И посол не ошибся – это были его корабли. От берегов Камчатки Кук повернул обратно на Гавайские острова, где и нашел смерть. Клерк же снова повел корабли на Камчатку, пытаясь проникнуть в Берингов пролив, откуда вернулся опять-таки на Камчатку, где и умер от воспаления легких. Русские дали англичанам 20 голов рогатого скота, подарили им дойных коров, чтобы больные матросы имели свежее молоко. Потемкин распорядился: «Отпущенный провиант и скот принять на счет казны. Но так как путь в Камчатку стал иностранцам уже ведом, то привести ее в ОБОРОНИТЕЛЬНОЕ положение». Не знали, где взять пушек, Екатерина велела писать в Иркутск:
   – Пусть собирают пушки по всей Сибири.
   – Там найдешь пушки… времен Ермака да Дежнева.
   Екатерина сказала, что слухи из Вены оказались верны: к нам выезжает граф Кобенцль – комедиант…
   – Уж мы с тобой посмеемся на славу!
   Но скоро ей пришлось плакать: Римский-Корсаков был уличен в том, что изменял ей с графиней Строгановой. Императрица под сильным дождем, без кареты – пешком, дошла до дворца графов Строгановых, занимавшего угол Невского и Мойки. Александр Сергеевич встретил свою царственную подругу одетый по-домашнему, с трубкой в руках, водил ее по своей картинной галерее, просил постоять перед полотнами Тинторетто и Боттичелли. Хотя Екатерине было не до искусства, она восхитилась головой ребенка, написанной кистью Грёза.
   – Кто это, Саня? – спросила она.
   – Мой сыночек – Попо.
   – Саня, – сказала Екатерина, – желаю тебе сохранить мужество, которого мне так не хватает сейчас… Знай, дружок: твоя подлая жена изменила тебе с моим негодяем Корсаковым.
   – А я, Като, уже давно знаю об этом…
   В бильярдную комнату, завешанную картинами и рыцарскими доспехами, вбежал резвый мальчик с курчавыми волосами, и Екатерина сразу узнала его – по картине Грёза. С большим материнским чувством, всегда любившая детей (только чужих!), императрица подхватила его на руки, расцеловала, заплакала.
   – Милый Попо, – ласкала она ребенка. – Попо!
   Пройдет срок, и этот мальчик во фригийском колпаке будет штурмовать Бастилию, а она (именно она) и сошлет его.
   Дикими красками пишется иногда жизнь человеческая!

   …

   Людвигу фон Кобенцлю суждено ехать в Россию – посланником. Внешний облик этого молодца заставлял всех радоваться, что у него нет потомства, но именно благодаря безобразию Кобенцль делал успешную карьеру, ибо скверная наружность не внушала соперникам опасений. Был он рыжий, толстый, подслеповатый, мнил себя гениальным трагиком и комиком, под стать ему была и жена Тереза… Кауниц принял Кобенцля в своем затхлом кабинете – на даче, в зелени Пратера.
   – Итак, вы на переговорах в этом Тешене…
   – Я никогда не был в Тешене! – сказал Кобенцль. – Переговоры с князем Репниным вел мой кузен Филипп фон Кобенцль.
   – Не перебивайте старших. Не все ли равно, вы или ваш кузен болтали там в Тешене! Важно другое: переговоры ни к чему не привели. Австрия унижена. Я вспоминаю, что вчера, когда знаменитая и прославленная Франческа Габриэлли начала перед императрицей вести божественную любовную арию…
   – Это я вел арию! Мария-Терезия обожает, когда я, переодетый в женское платье, подражаю знаменитым певицам.
   – Опять вы перебили меня, – возмутился канцлер. – Не все ли равно, кто пел эту арию. Важно другое, что ария была гадкой, мерзкой, отвратительной, безнравственной, гнусной. Я не понимаю, за что платят деньги молодым дипломатам!
   Кауниц изверг из себя тираду и потух. Усыпающим взором он обвел ряды окон, наглухо запечатанных, с ужасом подумав, что, если бы не Тешенский мир, сюда бы ворвалась пьяная прусская орда, а король Фридрих наверняка бы велел разбить стекла…
   – Ну ладно, – сказал Кауниц, возвращая себе бодрость. – Я посылаю вас в Петербург, самое страшное место на всей планете, где с женщинами надо беседовать только на расстоянии, ибо все они болеют ужасными болезнями, проистекающими от грубого азиатского разврата. Россия ужасна: там царят голод, свирепость нравов, чума и холера, трахома и оспа, а все русские бояре – подлецы, взяточники, воры и негодяи.
   К счастью, Кобенцль не смотрел на Россию глазами своего канцлера, веря, что судьба Германии всегда будет переплетаться с судьбою русского народа. Он сказал:
   – Если в России все именно так, как ваше сиятельство утверждает, не лучше ли послать в Петербург не меня, а сторожа канцелярии, которому все равно от чего помирать, лишь бы ему на закате дней было приятно и весело.
   – Вы опять, Кобенцль, не дослушали меня… Я желаю наставить вас в политике, какой вы обязаны придерживаться. Союз Фридриха и Екатерины не вечен. Мы теперь не в силах привлечь Россию к своим планам. Значит, мы должны примкнуть к планам России! Сейчас крепнут слухи о «Греческом проекте»; если они справедливы, пусть Потемкин наслаждается войною с турками за Грецию и ее свободу, Австрия тем временем будет проникать на Балканы, покоряя там дикие племена южных славян… В Петербурге старайтесь не касаться «Греческого проекта», но всюду напоминайте о выгодах дружбы между нашими дворами. Конечно, Мария-Терезия уже стара, и в ее годы невозможно оторваться от гробов, в которых усопли ее достославные предки. Зато наш император Иосиф еще бодр, храбр, красив, настойчив, и Екатерина не устоит перед ним, когда он явится перед нею под загадочным именем «графа Фалькенштейна»…
   Кобенцль велел жене собираться в дорогу:
   – Мы везем в Петербург много денег, табакерки для Потемкина и Безбородко, пора укладывать багаж – мой грим, мои красные и синие парики, театральные костюмы и ноты…
   Гаррис немедленно известил Лондон: «Кобенцль, должный прибыть из Вены, отличается редким умом и большой деятельностью; назначение его сюда будет крайне неприятно прусскому королю». Фридрих вызвал наследника – Фридриха-Вильгельма.
   – Мне очень неприятно, – сказал он, – назначение этого комедианта в русскую столицу… Слушай, кретин! – произнес король в том обычном тоне, в каком привык разговаривать со всеми родственниками – Гогенцоллернами. – Надеюсь, ты еще не забыл клятвы, данной при русском наследнике Павле?
   – Никак нет, ваше королевское величество.
   – Боюсь, как бы эту клятву не забыл Павел… Молодым людям иногда следует напоминать, что они наболтали в пьяном виде. Значит, тебе предстоит съездить в Петербург, и будь любезен со всеми, начиная от швейцара и кончая самой русской императрицей. Пруссия не потерпит, если венское влияние в Петербурге пересилит влияние берлинское…
   …Вместе с послом Кобенцлем приехала и его сестра, графиня Румбек, умевшая произносить одно краткое русское слово.
   – Но русский посол в Вене, князь Голицын, – говорила она, – рассказывал мне, что извозчики и дровосеки Петербурга обладают очень выразительным лексиконом, которым мне и желательно постичь в совершенстве.
   У людей, которые с жиру бесятся, разные бывают фантазии. Но Екатерина, недоверчивая, через полицию велела установить за любительницей матерщины негласное наблюдение.


   5. Чепец за мельницу

   Внуков своих, Александра и Константина, бабушка отняла у родителей, сама нянчилась, сочиняла для них детские сказки. Ни Павел, ни жена его не смели подступиться к детям без разрешения бабки. Осужденная только рожать, великая княгиня была лишена счастья материнства и часто плакала.
   Екатерина женским слезам никогда не верила. Речь ее была проста:
   – Сегодня хорошее утро, не погулять ли нам?
   Мария Федоровна откликалась:
   – Вся природа распустила свои красоты ради этого волшебного дня, и душа моя стремится окунуться в блаженство, осеняющее меня своим ароматным дыханием.
   Выспренний пафос невестки коробил Екатерину, но она знала, что это – наследие затхлой германской провинции. Екатерина не верила в искренность чувств невестки, догадываясь, что за приторной слезливостью эта алчная бабенка скрывает непомерную жажду коронной власти и огорченное честолюбие…
   В награду за рождение первенца Екатерина одарила ее обширным лесным урочищем за деревней Тярлево; на берегу тихой Славянки с обрывистыми берегами возникла деревянная ферма «Паульлуст» (Павлова утеха); стараниями искусных садоводов лес постепенно обретал прелесть волшебного парка. Желая иметь сына подальше от себя, Екатерина поощряла планы создания здесь большого дворца, предложив Павлу своего архитектора Чарльза Камерона. Однажды посетив «Паульлуст», она обошла скромные комнаты, поела с тарелки лесной земляники, спустилась в парк. Трость ее уперлась в обнаженную статую.
   – А это еще кто? – спросила она невестку.
   – Флора, собирающая цветы.
   – Надо же! А я думала – нищая бродяжка, собирающая с прохожих милостыню… Ну, живите, дети мои, бог с вами.
   Сказав о милостыне, она лишила их права просить у нее денег, и Павел с досадою говорил жене:
   – Что Потемкин! Теперь и Безбородко богаче нас…
   Безбородко выстроил себе дачу в Полюстрове; золотые купола Смольного ясно светились на другом берегу Невы, а здесь, на берегу полюстровском, были устроены мостки для купания. Безбородко часами просиживал на балконе, через подзорную трубу, подаренную ему адмиралом Грейгом, высматривая очередную жертву – помоложе и постройнее. Однажды высмотрел он через оптику фигуру идеального сложения, а длинные волосы невской наяды струились черной волною. Позвал лакея:
   – Осип! Зови ту, которая с гривой.
   Лакей убежал к мосткам. Вернулся смущенный:
   – Не уговорить, хоть ты тресни.
   – Да сказал ли ты, что денег не пожалею?
   – Сказал. Только они не согласны идти, и все тут.
   – О, жестокая! – воскликнул Безбородко.
   – Жестокость, конечно, ужасная, – согласился лакей. – Потому как с волосами-то длинными сам дьякон купался…
   На дачу в Полюстрово приплыл на яхте Потемкин.
   – Что слыхать при дворе? – спросил его Безбородко.
   Потемкин сказал, что после измены Римского-Корсакова императрица «забросила чепец за мельницу». По-русски это немецкое выражение переводится проще: «Удержу на нее, окаянную, совсем не стало…» Потемкин тупо глядел на реку.

   …

   От ее куртизанов той поры остались лишь фамилии: Страхов, Архаров, Стахиев, Левашов, Ранцов, Стоянов и прочие. Необузданный разгул кончился тем, что офицер Повало-Швейковский зарезался под окнами императрицы… Строганов пытался усовестить свою царственную подругу, но Екатерина в ответ на попреки огорошила его старинной германской сентенцией:
   – Если хорошо государыне, то все идет как надо, а если все идет как надо, тогда и всем нам хорошо…
   – Ты больна! – говорил ей Строганов. – Лечись.
   – Уж не Роджерсон ли сказал это тебе, Саня?
   – Нет. Придворный аптекарь Грефф… Я надеюсь, Като, на твое благородство, и ты не отомстишь бедному человеку.
   – Жалую Греффа в надворные советники. Но я не больна. Я просто стареющая женщина, которая безумно хочет любить. Не ищу любовников в «Бархатной книге», как не ищу их и в «Готском альманахе». Русские не могут иметь ко мне претензии, что я, подобно кровавой Анне Иоанновне, завела для утех немца-тирана вроде ее герцога Бирона…
   Римский-Корсаков, отлученный от двора, публично обсуждал «отвратительные картины своих бывших обязанностей», а графиня Строганова, отбившая его у императрицы, на гуляньях в Петергофе говорила, что «старухе пора бы уж и перебеситься». Предел этой дискуссии положил Степан Иванович Шешковский, просфорку святую жующий… К чести женщины, она вынесла истязание, не издав ни единого стона, зато «Пирр, царь Эпирский» плакал, кричал, умолял сжалиться. Оба они были лишены права жительства в столице и отъехали в Москву. Жене-изменнице Строганов назначил большую «пенсию», подарил ей подмосковное имение Братцево с великолепным парком.
   Корберон докладывал: «Вернемся к любовному энтузиазму Екатерины II и разберемся в его основаниях… Было бы желательно, если бы она брала любимцев только для удовлетворения; но это редкое явление у дам пожилых, и если у них воображение еще не угасло, они свершают сумасбродства во сто раз худшие, нежели мы, молодые… Со всей широтой замыслов и самыми лучшими намерениями Екатерина II губит страну примерами своего распутства, разоряет Россию на любовников…» Корберон забыл, что его переписка перлюстрируется Екатериной, и, когда он в прощальной аудиенции просил императрицу о русском подданстве, она его жестоко оскорбила:
   – Кем вы можете служить у меня… камердинером? [4 - Корберон оставил в библиотеке г. Авиньона свои записки о пребывании в России. Он умер в страшной нищете, всеми забытый, на чердаке парижской мансарды за два года до нашествия Наполеона на Россию.]
   Потемкин объявил при дворе, что, если бы не музыка, ему впору бы удавиться, так все опостылело на этом свете, и пусть только подсохнет грязь на дорогах, он уедет куда Макар телят не гонял. Екатерина уже привыкла к его настроениям.
   – А что тебе вчера подарил Гаррис? – спросила она.
   – Гомера на греческом. Печатан у Баркьервиля.
   – А мне из Франции прислали роман «Задиг». Сейчас граф Артуа издает серию избранных шедевров литературы. Для этого придумал и шрифт, отливаемый из серебра. Каждую книгу печатают тиражом в двадцать пять штук. После чего все печатные доски тут же в типографии расплавляют в горнах.
   Голос Потемкина дрожал от нескрываемой зависти:
   – Кто прислал тебе? Граф Артуа?
   – Принц Шарль де Линь, которого я жду в гости.
   – А зачем он едет?
   – Любезничать… Гостей на Руси не спрашивают: чего пришел? Гостей сажают за стол и сразу начинают кормить.
   Потемкин сообщил ей, что вызвал Суворова:
   – Велю протопопу кронштадтскому мирить его с женою. А потом совещание будет. Я да Суворов! Еще и армяне – Лазарев с Аргутинским. Станем судить о делах ихних. Армяне, люди шустрые, уже и столицу себе облюбовали – Эривань.
   – Что толку от столицы, если и страны нет?
   – Сейчас нет, после нас будет, – отвечал Потемкин…
   Потемкин давно утопал в музыке! Через уличные «цеттели» (афишки заборные) регулярно извещал жителей, что в Аничковом дворце опять поет для публики капелла его светлости. Знаменитые Ваня Хандошкин с Ваней Яблочкиным снова явят свое искусство игры на скрипке, балалайках и даже на гитарах певучих. Потемкинская капелла всегда считалась лучше придворной, светлейший сам отбирал певцов, которые безжалостно опивали и объедали; заезжим итальянцам, не прекословя, разрешал князь петь ради заработка в столичных трактирах.
   Хандошкин был роста среднего, коренаст, как бурлак, глаза имел большие, вдумчивые, голову покрывал париком, а пьяницей не был – это все завистники клеветали. Перед залом, освещенным массою свечей, он обратился к публике:
   – Не желает ли кто скрипку мою расстроить?
   Нарышкин взялся за это охотно: сам музыкант, вельможа знал, как испортить ее квинтовый настрой:
   – Опозоришься, гляди, Ванюшка… ну, валяй!
   Хандошкин с улыбкою исполнил на испорченной скрипке вариацию из концерта Сарти. Потом спросил публику:
   – Сколько струн разрешаете мне оставить?
   – На одной играй, – требовали из зала.
   И на одной струне маэстро сыграл «Что пониже было города Саратова», да так сыграл, что Потемкин с Нарышкиным ногами ерзали, восхищенные. Затем Хандошкин с Яблочкиным взялись за балалайки, сделанные из тыквы, изнутри же проклеенные порошком битого хрусталя, отчего и звук у них был чистейшим, серебряным… Потемкин не выдержал – заплакал. Не только он, даже суровый Панин прослезился, наверное, всколыхнув из потемок души такое, о чем на пороге смерти старался забыть.
   Здесь же, в павильоне Аничкова дворца, Потемкин встретил Булгакова; невзирая на время позднее, покатили они на Каменный остров, а там, среди раскидистых елей, светилась, будто разноцветный фонарь, ресторация француза Готье; на лесной дорожке, осыпанной опавшей хвоей и шишками, Потемкин большим круглым лицом приник к лицу друга:
   – Яша, зависть к кому-либо есть у тебя?
   – Завидую тем, кто свободен.
   – А кто свободен-то у нас? – отмахнулся светлейший. – Вот возьму и повешу на елку куски золота и бриллианты. Тот, кто мимо пройдет, богатств не тронув, тот, наверное, и есть самый свободный… А я, брат, Аничков дворец продаю.
   – Чего же так?
   – Хочу новый строить. В один этаж, но такой, чтобы казался он всем торжественным и великим… Пойдем выпьем!
   За столом, кафтаны распахнув и манжеты кружевные отцепив, чтобы не запачкать, друзья помянули вином быстролетную юность. А в соседней комнате пировал Чемберлен, владелец ситценабивной фабрики, на которой с утра до ночи горбатились русские люди-поденщики. Булгаков заговорил об Англии как о всеядной и прожорливой гидре. Сказал при этом:
   – Видишь, и к нам забрались…
   Потемкин верил в могучую силу русского капитала:
   – Наши, с бородами до пупа, чемберленов обскачут! Но ты прав: в портах балтийских на две тыщи кораблей Георга приходят к нам лишь двадцать кораблей Франции. Англия в торговле у нас монопольна, другие нации к товарам нашим не подпущает. При таком насилии, чаю, французы из Марселя охотнее станут плавать прямо ко мне – в Херсон!
   Булгаков верил, что англичане прошмыгнут в Черное море раньше французов: кредит Лондона при дворе султана Турции крепнет, а версальский потихоньку слабеет… Ему казалось, что между Россией и Англией есть нечто общее: обширные пространства русские и грандиозные колонии англичан. Потемкин сонно обозрел на столе все то, что уже не вмещалось в его обильное чрево: форель в соусе из рейнвейна, ягненок с шампиньонами, глухари с трюфелями… Он ответил:
   – Не ври, Яшка! У нас-то все наше, у них все чужое. Англичане твердят, будто время – деньги. А мы, сиволапые, испокон веку живем верой в то, что жизнь – копейка…
   Булгаков желал бы занять пост посла в Лондоне.
   – Тебе лучше вернуться на Босфор, – сказал Потемкин.
   – Правда ли, что приезжает император Иосиф?
   – Но под именем «графа Фалькенштейна». Матушка встретит его в Могилеве, но об этом громко пока не говорят…
   Потемкина позвала к себе Екатерина, притихшая и жалкая. Было видно, что она стыдится своего распутства.
   – Куда, богатырь, ехать от меня вознамерился?
   – Пора бы уж мне Новую Россию своими глазами оглядеть. Булгакова с собою возьму – он мне надобен…
   – Сейчас ты не оставляй меня одну: нам надо «графа Фалькенштейна» встречать… А что скажешь о Саше Ланском?
   Потемкин к ее бабьим судорогам уже притерпелся:
   – Кавалергард скромен! Это уже хорошо…
   Она сказала, что Орловы иногда ей пишут: Григорий замучил жену лечением от бесплодия, Алехан же запугивал императрицу голодом в стране, стращал бунтами, бранил за неумение управляться с народом. Екатерина с гримасою отвращения на лице призналась Потемкину, что Дашкова тоже пишет из Европы.
   – Отвечать ей не подумаю, ибо моими письмами она трясти всюду станет… Не дай-то бог добро людям делать! – сказала царица. – Никогда не забуду, как я Дашковой имение в Белоруссии подарила. Откуда ж мне знать, что оттуда сто пятьдесят восемь душ сбежало! Княгиня меня чуть живой не загрызла: чтобы я этих недостающих мужиков или словила для нее, или хоть роди, но дай точно по табели… Вот скряга!
   Трудно порою понять алчность Дашковой, не всегда понятна и щедрость Екатерины: зачем, ненавидя ее, ее же задабривала?

   …

   Очевидно, вопрос о Дашковой всегда был для Екатерины чем-то болезненным, она разговор о ней продолжила:
   – Иногда мне ее даже жалко… Честолюбие Романовны непомерно, и, коли свое не могла утешить, желает на детях своих отыграться. Не думаю, чтобы она учила их дурному. Но почему так бывает: ежели родители заведомо из детей гениев делают, всегда идиоты получаются. А простаки растят детишек, мало думая, что они вундеркинды, и люди умны выходят, порядочны…
   В семье княгини был непорядок, и виновата была Дашкова: разлучив дочь с мужем, она обратно к мужу ее не отпускала на том основании, что Щербинин в ранге бригадира, а родня у него такова, что двух слов по-французски связать не может. От смертной тоски, лишенная семейного счастья, молодая женщина сделалась потаскушкой. А сын Дашковой – пьянствовал…
   Романовна не раз писала и Потемкину, сообщая, что сын ее Павел гениален, настырно спрашивала: на какой высокий чин может он рассчитывать? Потемкин ничего не ответил. Дашкова снова писала ему. И снова молчал светлейший.
   – Так для чего ж я сына готовлю? – возмущалась она.
   Но в Европе, которую она исколесила ради собственной популярности, уже бурлили неприятные слухи, будто княгиня готовит своего сына в фавориты русской императрицы. Нет сомнений: всю страсть одинокой женщины-матери Романовна вкладывала в детей, предназначая их к райской жизни на самом верху общественной пирамиды. Катаясь по Европе, она выискивала знакомства с королями, герцогами и принцессами, чтобы потом выставить их своими ближайшими друзьями. Романовна была чересчур шумной и надоедливой гостьей, повидав которую один раз, больше видеть никогда не пожелаешь…
   Так, наверное, думал и лейденский врач Гобиюс, к которому она, после возвращения из Англии, постучалась. На стук вышел лакей и сказал, что Гобиюса нет дома.
   – Как нет? – распалилась Дашкова. – Я точно знаю, что из дома он сегодня не выходил. Сейчас же доложите обо мне…
   Добившись гостеприимства, Романовна удивилась, застав в кабинете врача и князя Григория Орлова с его женою:
   – А вы как сюда попали? И куда путь держите?
   – Мы только что из Брюсселя, – отвечал Орлов. – А теперь повезу Като в Швейцарию, где славится врач Триссо…
   «Гобиюс был рад видеть меня: но, не желая нарушать его занятий, я поспешила уйти». За обедом в кругу семьи, где лишних приборов никогда не ставилось, вдруг появился Григорий Орлов, которого – о ужас! – надо еще звать к столу. «Но разговор и манеры его удивили всех нас», – писала Дашкова.
   – Забудем прежнюю вражду, – сказал он ей. – Вижу, что ваш сын, судя по мундиру, записан в кирасиры. Если вам угодно, я, как командир конной гвардии, напишу императрице, чтобы Павла перевели в мой полк с повышением сразу на два чина.
   – О чинопроизводстве сына Павла я уже писала светлейшему Потемкину и… жду от него ответа. Однако я боюсь, что ваше вмешательство станет для Потемкина неприятно.
   Орлов обратился к ее сыну с циничными словами:
   – А жаль, Дашков, что не будет меня в Петербурге, когда вы туда вернетесь. Уверен, стоит вам появиться при дворе, и вы сразу станете любовником императрицы. Нет сомнения, – добавил он, – вы утешите нас, отставных…
   Дашковы выехали в Париж, где Романовна снова виделась с Дидро, а ее дети исполнили танец перед французской королевой Марией-Антуанеттой. Знаменитый скульптор Гудон лепил бюст княгини в натуральную величину. «Я заметила артисту, что он слишком польстил оригиналу: вместо простой Нинеты он обратил меня в пышную французскую герцогиню с голой шеей и прилизанной головой». Дидро ввел Романовну в общество Фальконе и Колло, которая с откровенностью парижанки спросила:
   – Правда ли, что вы питаете честолюбивую надежду сделать своего сына любовником старой русской императрицы?
   «Чтобы нанести мне последний удар, оставалось только пустить эту молву в люди». Колло не скрыла, что в Париже уже держат пари за то, что молодой Дашков станет фаворитом. «Потемкин, конечно, знает, – писала Дашкова, – что я не привыкла к подобному невежеству даже со стороны коронованных голов…» Из Италии она напомнила Екатерине, что Потемкин оставил ее письма без ответа: «Прошу предоставить моему сыну выгоды старшинства (по службе), на что он имеет право после окончания своего воспитания». Екатерина – ничего не поделаешь! – поздравила ее сына с придворным званием камер-юнкера, что давало ему по армии высокий чин бригадира…
   …Все это, сказанное о Дашковой, было бы грязной клеветой, если бы не было чистейшей правдой, и ни один порядочный историк не может отрицать, что, как бы ни возмущалась Дашкова, как бы ни отрицала этого, но истина уцелела: она действительно желала сыну занять место фаворита при императрице. Не ради него – ради своих меркантильных выгод!


   6. Вооруженный нейтралитет

   До приезда Иосифа II русский Кабинет подготовил важное политическое решение, которое отразилось и на будущих поколениях, имея ценное значение и в наши тревожные дни. В международном праве возникло новое понятие – вооруженный нейтралитет, объединявший нейтральные страны для отпора любой агрессии… «Екатерина, – писал Фридрих Энгельс, – впервые сформулировала от своего имени и от имени своих союзников принцип вооруженного нейтралитета (1780 г.) – требование ограничения прав, на которые претендовала Англия для своих военных судов в открытом море. Это требование стало с тех пор постоянной целью русской политики…» И нигде не проявилось столь выпукло и страстно все то, что французы образно называли «театральным гением Екатерины». Отлично играя роль «матушки» внутри государства, она и на международной арене умела возвышать свой голос до подлинно трагического пафоса! Да, великая актриса, великая…

   …

   – Весь мир сошел с ума, и в этом мире я главная сумасшедшая. Война со Штатами не скоро кончится, Франция с Испанией не уступят Англии, а мачты кораблей Георга торчат из моих печенок, – сказала она Потемкину.
   Разговор начался в пустынной «бриллиантовой» зале, где хранились ее самодержавные регалии, укрытые в стеклянных витринах, как в хорошем магазине. Женщина прошлась по паркету скользящим шагом, за ее длинным шлейфом, тихо посапывая, бежали собачки.
   – Как ты думаешь, – спросила она и, собрав веер, трижды ударила им по своей ладони, – после моего тешенского триумфа в Германии вправе ли я терпеть злодейства английские?..
   Коммерческий флот России выплывал на дальние коммуникации, он торговал у черта на куличках зерном и мехами, слюдой и досками, пенькой и патокой, ревенем и маслом. Но каперы англичан стерегли купцов у Нордкапа, на выходах из Каттегата, они брали суда на абордаж, уводили в свои порты, а потом, пожирая украинский хлеб с башкирским медом, доказывали русскому послу, что хлеб с медом тоже стратегические товары, могущие усилить сопротивление их противников.
   – Где наши эскадры? – спросил Потемкин.
   – Крейсируют в море Северном, у островов Канарских и на широте Лиссабона. Я указала им огнем пушечным поддерживать коммерцию от уничтожения. Но ядрами можно наказывать, а ради укрепления авторитета нужна… бумага!
   Она ознакомила его с декларацией ко всем нейтральным державам, чтобы в столицах мира сведали: не ради разбоя она шлет в море крейсера, а дабы торговлю обезопасить. И по пунктам излагала, как судоходству быть под защитой оружия:
   – На корабле нейтральном и груз нейтрален!
   – Гарриса хватит удар, – отвечал ей Потемкин.
   – А политика – не больница: кто слаб, того из дипломатии пятками вперед вытаскивают. Но добрых отношений с Гаррисом не порывай. Давай поводим короля Георга за нос. Ты вроде бы из ненависти к Панину готов все для англичан исполнить, а за меня не тревожься… Репутация у меня скандальная, лишний ералаш в Европе для меня – как лишняя мушка для украшения лица! Но помни: с англичанами дела вести нелегко. Ты с ними о политике, а у них в голове коммерция, заводишь речь о торговле – они думают о политике…
   Гаррис при свидании с Потемкиным настаивал на срочности союза России с Англией. Потемкин был в словах осторожен:
   – Увы, возникло нежданное препятствие…
   – В лице графа Панина? – спросил Гаррис.
   – Нет, он болен. Но заболел и новый фаворит Ланской.
   – Такой молодой и здоровый кавалер?
   – Выходит, уже переутомился…
   Гаррис записал слова Потемкина: «Мое влияние, – сказал он, – совершенно прекратилось, особенно потому, что я взял на себя смелость советовать ей (Екатерине) отделаться скорее от нового любимца, который, если умрет в ея же дворце, нанесет чувствительный удар ея женской репутации».
   – Государыне противна сама мысль о «наступательном» союзе. Но она просила меня заверить вас в искренней дружбе.
   – Если ваша императрица, – парировал Гаррис, – предпримет попытку умиротворить Бурбонов в делах колоний, как умиротворила Австрию в делах Германии, она обретет новую бессмертную славу. Не забывайте, что в случае нашего поражения Франция станет закупать пеньковые веревки и смолу для кораблей у американцев, а Россия тогда потерпит немалые убытки.
   – Это правда, – согласился Потемкин, вздыхая…
   Он отвез Гарриса на Черную речку, где Екатерина ужинала на даче Строгановых. Она подняла бокал:
   – Милорд, рада, что адмирал Родней разбил испанский флот, избавив Гибралтар от осады… Передайте своему королю, что я всегда согласна помогать его величеству.
   Очень мило, но Гаррис нуждался в другом:
   – В чем выразится помощь вашего величества?
   – О! – сказала Екатерина, осушая бокал. – Я устрою благотворительный бал в своем дворце, а деньги, полученные с танцующих, раздам петербургским нищим, чтобы они молились во славу непобедимого английского флота…
   Потемкин помалкивал, Строганов наивно улыбался. «Уж не издеваются ли тут надо мною?» – мелькнула мысль у Гарриса. Между тем появление «Декларации о вооруженном нейтралитете» стало для Европы такой же сенсацией, как если бы из Темзы выловили русалку или в парке Сан-Суси поймали кенгуру. «Декларация» вызвала в английском парламенте целую бурю – гнева, криков, ненависти, воплей, оскорблений. Но «Декларацию» уже охотно подписывали другие страны, приветствуя ее появление, и в Европе стали гадать: кто же ее придумал? Растущий авторитет России не давал покоя политикам, а потому авторство «Декларации» сначала приписывали не Екатерине, а Фридриху Великому:.. Екатерина внесла в историю ясность: «Это неправда; идея о вооруженном нейтралитете возникла в моей глупой голове, а ни у кого другого. Безбородко может засвидетельствовать, что эта мысль была высказана мною, императрицей, совершенно случайно. Граф Панин не хотел и слышать о вооруженном нейтралитете… стоило большого труда (нам) убедить его».
   Гаррис извещал Лондон, что Россия вооружает еще 15 мощных линейных кораблей. Балтийский флот снова готов выйти на коммуникации – для охраны международной торговли. Наконец, по приказу Потемкина на жительство в Херсоне вывозят корабельных мастеров и лашманов – специалистов по технической древесине… Возникает новый флот – Черноморский.
   …Россию в ее беге по волнам было уже не остановить!

   …

   Осьмнадцатый век – эпоха благородных рыцарей и классических злодеев, время блестящих бонвиванов и мудрейших философов, доблестных воителей и гениальных самоучек. Но и в этом веке нельзя оценивать людей однозначно: рыцарство уживалось рядом с подлостью, мудрец казался наивным чудаком, шарлатан легко сходил за гения, борцы против тирании не гнушались подносить тарелки коронованным сатрапам, а сами кровавые деспоты осыпали золотом тех авторов, которые воспевали благо народной свободы… Мятежная натура принца Шарля де Линя была плоть от плоти этого сумбурного века! А жизнь принца – как рыцарский роман, и не было битвы, в которой бы он не сражался, не было юбки, за которой бы не волочился, и не было такой книги в Европе, которую бы он не прочитал.
   Уже много лет де Линь состоял в переписке с королем Фридрихом II, который не прерывал обмена письмами даже тогда, когда де Линь сражался против Пруссии – на стороне Франции или Австрии. Проездом в Петербург он был принят в Сан-Суси как собрат Фридриха по перу – оба считали себя писателями. Разговор, естественно, коснулся и Потемкина, де Линь спросил, в какой из баталий лишился он своего глаза.
   – В бане… ему попалось очень едкое мыло.
   – Я знал, что баня для русских – вроде Пантеона, но еще не был извещен, что в банях теряют зрение.
   – У этих русских все не так, как у нас…
   Фридрих был явно удручен предстоящим свиданием в Могилеве Иосифа с Екатериной; «старый Фриц» желчно сказал:
   – Карл Двенадцатый вошел в Россию тоже через паршивый Могилев, но потом не знал, как оттуда унести свои кости… Вы, принц, будучи в Петербурге, побаивайтесь этих людоедов!
   Де Линь застал короля в недобрый час. Фридрих давно чуял неладное в политическом «равновесии», он решил срочно заменить посла Сольмса свежим дипломатом, которого звали Евстафием Гёрц фон Шлицем, попросту – Гёрц. Он спросил его:
   – Вы слышали, что императрица собирается на прогулку в Белоруссию, а в Могилеве сооружают триумфальные арки?
   – Из голландских газет, ваше величество.
   – Из газет немного узнаете, Гёрц. В наши времена дипломат обязан догадываться о том, о чем в газетах не пишут.
   Король сказал, что, кажется, назревает неприятный момент, когда Россия станет перестраивать весь политический фронт. Панин теряет остатки прежнего влияния, от «Северного аккорда» русский Кабинет способен перейти к союзу с Австрией:
   – В парике Екатерины скопилось немало вредной пыли, не пора ли выбить ее? Я посылаю в Петербург и своего наследника, чтобы он заручился поддержкой русского цесаревича…
   Был месяц март, когда Гёрц прибыл в Петербург и вручил Потемкину письмо от Фридриха II; в этом письме король осыпал светлейшего самой низкопробной лестью, умоляя поддержать прусские интересы, отвергая происки венские («обещал сделать для него возможным то, что другим людям кажется невозможным»).
   – Посул велик! – сказала Екатерина, сообразив, что Фридрих соблазняет Потемкина короною герцогов Курляндских.
   – Курляндии место в истории уготовано, – отвечал Потемкин. – Ей пристало быть губернией российской…
   «Декларация о вооруженном нейтралитете» вступила в действие, Англия лишалась призов от морского разбоя. Панин принял Гарриса, лежа в постели. «Он несколько раз повторил мне, что «Декларация» не его произведение; что она явилась для него неожиданно и при полном его незнании на свет ея назначения…».
   – Но и Англия хороша! – упрекнул он Гарриса. – Ваше владычество в морях сделалось уже невыносимо.
   Против «Декларации» в России выступил только один адмирал Грейг.
   – Матушка, – честно заявил он императрице в беседе с глазу на глаз, – в прошлой войне пират Ламбро Каччиони поступал в море тако же, како и английские крейсеры поступают ныне с кораблями чужими. Однако ты Каччиони одобряла и в чины вывела. В этом наблюдаю я противоречие в твоих действиях.
   – Адмирал, ты не путай грека с королем Англии…
   Гёрц пожелал личной встречи с Потемкиным:
   – Вы еще не ответили на письмо моего короля?
   – Некогда, – огрызнулся Потемкин.
   – Надеюсь, вы догадались, что щедроты моего короля не имеют границ. Я знаю, что дела в Митаве не могут нравиться двору вашему. Сейчас в Петербурге умирает герцогиня Евдокия Курляндская, урожденная княжна Юсупова, бежавшая от побоев и пьянства мужа. Король желает угодить вашей светлости: он доверил мне передать, что любая принцесса из славного дома Гогенцоллернов согласна стать вашей женою, и тогда…
   Шла борьба за то, что будет сказано в Могилеве!

   …

   – Надо продумать, что нам говорить в Могилеве.
   Екатерина болела ангиной, но в постель не ложилась. Потемкин тоже страдал от ангины, валяясь в постели более по привычке. Он вернулся к недавней «Декларации»:
   – Эта бумага заставит нас отступить от панинского «Северного аккорда», ибо без Англии он рассыплется сам по себе. Но, изгоняя прочь систему Панина, – продолжал Потемкин, – мы должны будем избавить себя и от автора этой системы.
   Екатерина сделала ему насмешливый книксен:
   – Наконец-то и ты понял, что в «Декларации» есть подоплека, которой сам Панин не раскусил… Вооруженный нейтралитет на морях оставит Англию в постыдном одиночестве, а внутри моего двора и Кабинета в изоляции окажется Панин.
   Потемкин снова завел речь о том, что после Тешена и «Декларации» панинская ориентация на северные (протестантские) государства изжила себя, а России еще предстоит тяжелейшая борьба с Турцией за обладание Причерноморьем.
   – От Пруссии, – доказывал он императрице, – можно совсем отступиться, как отступается муж от негодной жены, уже не раз ему изменившей. Не пристало нам, стране великой и пространственной, цепляться за штаны злобного карлика. Надо так вести себя, что если в Петербурге кто и чихнет, так чтобы в Версале и Лондоне все в жестокой простуде полегли.
   Он предлагал союзничать впредь с Австрией, которая в борьбе с Турцией свои интересы имеет. Екатерина заметила: перемена в политике окажется очень резкой, как если бы женщина, еще вчера молодая, завтра предстала негодной старухой.
   – Вена, – напомнила императрица, – коварство свое, под стать Пруссии, не раз к нашему ущербу обнаруживала…
   Всю ответственность за создание никчемного «Северного аккорда» Екатерина теперь свалила на одного Панина:
   – Он, злодей, виноват! Я была молода, неопытна, когда Панин меня чуть не за волосы втащил в «Аккорд» свой. Теперь я согласна: во вражде с Турцией выгоднее иметь опору в цесарцах…
   Потемкин упрятал в своем архиве записку Екатерины:
   «Каковы бы цесарицы ни были и какова ни есть от них тягость, но оная будет несравненно менее всегда, нежели Прусская, которая совокупленно сопряжена со всем с тем, что в свете может только быть придумано пакостного и несносного. Дорогой друг мой, я говорю это по опыту: я, к несчастью, весьма близко видела это ярмо (прусское), и вы были свидетель, что я была вне себя от радости, лишь только увидела маленькую надежду на исход из этого положения…»
   Утром императрица велела готовить для Могилева парадное платье, украшенное 4200 крупными жемчужинами. Через полицию указала позвать к ней лучшего ямщика Федора Игнатова, служившего на тракте Москва – Петербург. Пришел он – мужик здоровущий. Кафтан на нем сукна алого. Опоясан кушаком белым. На груди бляха величиной с тарелку. На бляхе – герб России с орлами. Через плечо великана тянулся гарусовый шнурок к рожку, чтобы в пути сигналы подавать. Екатерина по-русски с поклоном (благо поклон спину не ломит) поднесла мужику чарку со старкой и спросила любезно:
   – А закусить желаешь ли?
   – Не. И так хорошо.
   – У тебя в тройке масть-то какая?
   – Вороные. А челки белые.
   – Колокольчики твои далеко ль слыхать?
   – Всю Русь прозвонил уже. Валдайская музыка.
   – У меня к тебе личная просьба, – сказала Екатерина. – Ко мне кесарь венский гостить едет. Берешься ли, Федор, прокатить его от рубежей до Могилева за полутора суток?
   – Могу и раньше! Но душа в нем жива не будет.
   – А почему так?
   – Ухабы наши. Сама знаешь, матушка.
   – Вези! Только в канаву кесаря не выверни.
   – Да уж и не таких орлов возили! Сначала-то икота их разбирала. А потом ничего… отлежались.


   7. Перемена фронта

   Что видел путник, в Могилевский град въезжающий? «Тако мне, шествующему, показались места возвышенны и здания града великого. Невозделанные врата, называемые Быховскими, предстали, при конце почтовой аллеи, моему взору пытливому; уже вместили оне в стены свои проезжавшую мою колесницу, произвели с тем великий стук и открыли улицу…» Обратимся к начальству! Почти всех оголтелых молодцов, которые в 1762 году добывали престол для Екатерины, она пристроила на хорошие места и воровать им не мешала. Петр Богданович Пассек, генерал-аншеф и кавалер, держал в Могилеве бразды правления. Первую свою жену он прогнал, а вторую – Марью Сергеевну Салтыкову – в карты у ее мужа выиграл. О добре говорить не надобно: само в руки текло. Для любителей цен сообщаю, что бутылка шампанского в Могилеве стоила 1 руб. 60 коп. Очевидец пишет: «Употребление пробочника запрещалось; щеголяли искусством отбивать горло бутылки о край стола… буде же бутылка треснула ниже горла, выбрасывали за окно прохожим».
   К этому граду и поспешил «граф Фалькенштейн»!
   …Мария-Терезия неохотно отпускала сына на свидание с Екатериной, боясь, что пострадает его нравственность. Но Иосиф жил иными страстями. Неудача с войной за Баварию навсегда отвратила его от Пруссии, Тешенский мир связал ему руки в Германии, зато альянсы с Россией открывали Австрии прямую дорогу на Балканы. За этим он и приехал – чтобы дорогу к Белграду расчистить. Одетый в скромный зеленый мундир, «граф Фалькенштейн» был узнан горожанами лишь в тот момент, когда уверенно ступил на крыльцо дома губернатора.
   – Он! Это уж точно он, братцы! – закричала толпа с таким же азартом, с каким кричат при поимке вора: «Держи яво, не уйдет!» Конечно, всегда забавно глянуть на человека, обладавшего 26 миллионами населения, который ждет приезда женщины, владеющей 17 миллионами. Если эти миллионы сложить вместе, то… сколько у нас получится? Без анекдотов и тут не обошлось: могилевский столяр Штемлер был точной копией императора, за что жители и напоили его в стельку…
   На другой день в Могилев въехала Екатерина – при эскорте кирасирского эскадрона. Триумфальная арка была украшена надписями, золотом светилась историческая дата: MDICCLXXX (1780 год). Летописцы заметили, что публики на улицах было очень мало… Пассек встретил Екатерину словами:
   – О, мать! Воззри на виноград, тобою насажденный…
   Екатерина его облобызала. Чиновники губернские уже спорили – что больше: карета царицы или кабинет губернатора? Из экипажей выбрались Безбородко, посол Кобенцль, показалось и новейшее светило – фаворит Саша Ланской со множеством бедных родственников (теперь уже ставших богатыми).
   – Это что… Могилев? – спросил молодой человек.
   – Приехали, Сашенька, – отвечала ему царица.
   – Уррра-а! – закричали чиновники по приказу Пассека.
   С невероятным шумом из других карет высаживались актеры итальянской труппы и капелла придворных певчих. В этом невообразимом гвалте Екатерина успела сказать Потемкину:
   – Ежели Иосиф пожелает остаться Иосифом Прекрасным, то я исполню роль соблазнительной жены Потифара…
   С крыльца спустился молодой офицер с узким и чистым лицом. Он был строен, улыбчив, даже красив. Кобенцль сказал:
   – Ваше величество, перед вами «граф Фалькенштейн».
   Екатерина протянула императору руку для поцелуя:
   – Если вы – «граф Фалькенштейн», так я довольно-таки известна в этом мире под именем «казанской помещицы»…
   Обладатели 43 миллионов людей поднялись в дом Пассека, где для них был устроен кабинет с угощением. Иосиф II, зная, что сердце этой женщины всегда отворено для самой безудержной лести, сразу же заговорил, напористо и бурно:
   – Мадам, если раньше был век Людовика Четырнадцатого, то наше время можно именовать веком Екатерины… да, да, не возражайте, прошу вас! Екатеринианство – эпоха не только российской, но даже всемирной истории. Я всегда был вашим пылким поклонником. И я признаю, что отныне любое государство не может соблюдать политики, прежде не согласовав ее с планами вашего Кабинета. Русские флот и армия непобедимы. Ваши финансы упрочены. Эрмитаж соперничает с Дрезденской галереей курфюрстов саксонских. Наконец, все поэты, мыслители, артисты и музыканты Европы считают за высокую честь посетить Северную Пальмиру, где их гениям воздается самая справедливая оценка…
   Выходя из дома, Екатерина шепнула Потемкину:
   – Все! Иосиф уже в моем рукаве…
   Это по-немецки. А по-русски значило: я его за пояс заткнула. И она с озорством подмигнула.

   …

   Погода в Могилеве выдалась ненастной, текли дожди.
   Иосиф в театре часто склонялся к уху Екатерины, которая много смеялась, отчего Ланской начал проявлять ревность.
   – Уймись, – сказала ему женщина. – Не за тем же я сюда ехала, чтобы тебе в Могилеве рога ставить…
   Потемкин встречался с раскольниками, гонимыми властью, уговаривал ехать на житье в Новую Россию, где гонений не будет.
   – Всех приму, только скопцов не желаю: мне нужны семьи с детишками. А земли дам. Сколько ни попросите. Молитесь там хоть на голове стоя, лишь бы я труд ваш видел…
   Орден иезуитов, не так давно уничтоженный Ватиканом, сохранил в Могилеве свою конгрегацию. Иезуиты, зная о веротерпимости Потемкина, отблагодарили его и Екатерину торжественной мессой в костеле, которую они и поставили с декоративной пышностью. Екатерина в восторге рассказывала Иосифу:
   – Здесь все ликует, я поражена великолепием… все другие Ордена – свиньи перед ними! Иезуиты, глядя на меня, только что не вальсируют. Они наговорили мне массу нежностей на всех языках, какие я понимаю…
   – Ну и плуты же они! – иначе сказала она Потемкину.
   Светлейшего подкупало в иезуитах знание многих языков, превосходное умение владеть диалектикой спора и то, как безмятежно допускали они отпущение земных грехов. Но Потемкин помнил о будущих городах и после долгих богословских диспутов выудил из архивов конгрегации давний секрет выделки «фальшивого мрамора», что немало значило для его строительных замыслов. Безбородко тоже трудился без отдыха, ведя переписку, уточняя мнения монархов; он выводил из них политические квинтэссенции, которые позже оформятся в акты исторического значения. Необъятные льняные поля Новгородчины и Псковщины вызвали к жизни проекты прядильных фабрик, для чего Потемкин – за свой счет! – сразу же стал выписывать в Россию мастеров-итальянцев из Тосканского княжества. Екатерина после долгих бесед с Иосифом сообщила Потемкину:
   – «Фалькенштейн» говорит обдуманными фразами. Голова у него, кажется, основательная. Кто пожелает опередить его в знаниях, тому придется очень рано вставать и поздно ложиться. Он предложил мне отслужить панихиду по Вольтеру, но я сочла, что душе Вольтера без наших молитв будет спокойнее…
   Надев маску скромника, Иосиф этой маски уже не снимал. Он отказался от богатой квартиры, спал со свитою на соломе, от караула возле дверей тоже отказался. Ему нравилось грызть солдатские сухари. Перед отъездом в Шклов он долго гулял с Потемкиным в городском саду, оба держали шляпы в руках. За ними ковылял граф Кобенцль с сестрою – графиней Румбек, которая в Могилеве обогатила свой лексикон еще одним заборным словом. Иосиф признался, что больше всего станет ценить союз именно с Россией, а Потемкин тихо и вежливо склонял императора к мысли, что союз возможен при обоюдном внимании к делам турецким. Иосиф, резко остановившись, спросил его:
   – Вы хотите раздела Турции, подобно разделу Польши?
   – Я не хочу делить ни Польшу, ни паче того Турцию. Но хочу вернуть России то, на что она имеет право от предков.
   – Простите, а ваш… «Греческий проект»?
   – Эллины будут свободны, – отвечал Потемкин.
   Но чтобы отвадить Иосифа от вожделений к устью Дуная, он заметил, что болгары тоже обретут свободу, а на землях валашских возможно образование государства Дакии (в его голове уже возникал смутный прообраз будущей Румынии!).
   Монархи со свитами вскоре отбыли в Шклов, подаренный Зоричу, и тот, купаясь в деньгах, устроил для них баснословный пир, ради которого заказал в Саксонии драгоценный сервиз. Зорич оформил спальню Екатерины – точную копию той, что была у нее в Зимнем дворце, а Ланской опять взревновал.
   – Да успокойся ты, глупый, – утешала его Екатерина. – Не амуры же здесь порхают, а дела великие делаются…
   Через Оршу кареты двинулись далее, к Смоленску, где Екатерина простилась с Иосифом, выразившим желание повидать Москву, а Потемкин сказал императрице, что хочет навестить убогую родину – сельцо Чижово, где впервые увидел свет. Екатерина окликнула Румянцева-Задунайского:
   – Фельдмаршал! Ты от компании нашей не отбивайся…
   Поехали. Дорога-то – лесом, лесом, поляны в ромашках, в траве гудят мохнатые пчелы и бархатные шмели. Вдруг, откуда ни возьмись, из чащобы выскочил молодцеватый наездник и помчался вровень с каретой царицы, тревожа коня шенкелями, а на въезде в Сутоки оставил седло и обнял Потемкина.
   Это был хорунжий Григорий Андреевич Глинка.
   – Сколько ж лет тебе? – спросила его Екатерина.
   – Урожден в правление царевны Софьи, а служить солдатом начинал при Петре Великом… Поживи и ты с мое, матушка!
   – Нет, милый. Царям таких сроков не отводится…
   В зелени протекала тихая Чижовка, Потемкин вспомнил:
   – Раков ловил тут… голавли попадались! Во такие…
   Показалась родная обитель: плетни да крыши из соломы; крестьяне были на полях, гостей встретил старенький дьячок Семен Карцев.
   – Гриц! – вопросил он. – Ты ли это?
   Потемкин выбрался из кареты, прижал к себе ветхого старца и разрыдался. А дьячок сказал императрице:
   – Я ведь его, маленького, аз-буки-веди учил, дважды два-четыре втемяшивал… Дело давнее, но таких дураков, как твой светлейший, еще поискать было надобно! И с чего это, матушка, возвеличила ты его? Уж я, бывало, сек его, сек, сек…
   – Говори, что тебе надобно? – спросил его Потемкин.
   – Гроб надобен, Гриц, а могила всегда сыщется.
   Потемкин подал руку Екатерине, она сказала:
   – До чего же долго люди живут в краях смоленских…
   Они спустились по траве к берегу, там притихла низенькая, темная банька. Потемкин толкнул ветхую, скрипучую дверь:
   – Вот на этом полоке и урожден был.
   Екатерина зачерпнула из Чижовки воды, напилась.
   – Идите к нам! – позвала свиту, показывая на баньку. – Не об этих ли хоромах сказывали, что настроил себе светлейший в ущерб верфям херсонским?.. Вот они, глядите!
   Румянцев, кажется, был приятно разочарован, что не обнаружил в Чижове ни дворцов с пропилеями, ни римских терм с горячими источниками. Из-под руки, закрывая глаза от солнца, глядели на диковинных гостей старые бабки, шустро бегали меж карет пострелята чижовские, да ползали в пыли среди кур детки малые. Потемкин велел разворачивать лошадей.
   – Нас ждут иные дела, – сказал он Рубану…
   Булгаков уже был в Екатеринославе.

   …

   Екатерина вернулась в Петербург, куда из Москвы вскоре прибыл и «граф Фалькенштейн». Желая укрепить связи с Россией, Габсбург сообщил великой княгине Марии Федоровне, что его брат будет просить руки у ее сестры. Иосиф остановился у Кобенцля, но обедать ходил пешком в отель «Лондон». Он никого не принимал у себя, от приглашений в частные дома отказывался, отчего русские вельможи сложили о нем невыгодное мнение. В Кадетском корпусе ему представили графа Бобринского, намекнув на его происхождение, но Иосиф не удостоил юношу даже словом, зато по доброй воле визитировал фрейлину Саньку Энгельгардт и был с нею крайне любезен. Присутствуя при выходах Екатерины во дворце, император занимал место в толпе ее челяди, кланяясь Екатерине заодно с камергерами и камер-юнкерами. Этого никто не понимал! Зато все понимала сама Екатерина – Иосиф из ее рук получал право вести прежнюю завоевательную политику, только в ином, южном, направлении, потому и вел себя вроде верного сателлита перед могучим сувереном…
   Когда он отъехал, Екатерина перевела дух:
   – Уф! До чего же не терплю я особ венценосных: и скушны они, и заносчивы. Зато теперь, когда этот кот убрался, давайте, мыши и мышата, спляшем как следует…
   Ланской вел себя тихонечко, никому не мешая. Не грабил, не свинствовал, не гордился. Кажется, ему принадлежит честь изобретения на Руси первого коктейля: фаворит употреблял токайское в смеси с крепчайшею аракой и ананасовым соком. Но для постоянного возбуждения организма этого вскоре оказалось мало…


   8. Ко всему привыкнем

   Суворова в Казани не было – отъехал в Астрахань…
   Прошка Курносов пошел на верфи, стал готовить корабли к спуску, чтобы сплавить затем вниз по матушке по Волге дивизию казанскую. Из газет было не понять, что затевается, но Марко Войнович, начальник Прошки, торопил парня, который и сам не желал в Казани задерживаться, влекло обратно – в Азов, к семье, к черным глазам Камертаб…
   Ах, Казань, Казань! Не хотел мастер ворошить старое, но Данило Петрович Мамаев сам отыскал Курносова, смиренно просил хлеба-соли откушать. После войны простили вины ему, старик жил на покое казанском – лейтенантом флота в отставке.
   – Спасибо, – отвечал Прохор. – Я кота вашего не забыл. «Умри, Базиль!» – и, помню, сразу он с лавки падал.
   – Умер котишка мой, когда я каторгу азовскую отбывал. Не дождался хозяина, умер, бедненький.
   Вспомнилась (может, и некстати) случайная встреча с его дочерью, муж пьяный в состоянии непотребном. Спросил:
   – А зять-то ваш служит или гуляет себе?
   – Повытчиком в канцеляриях здешних. Знать бы мне тогда, что в чины выйдете, я бы Анюточку за вас выдал…
   – Ладно. Вечером забреду в гости…
   Он приоделся. Мундир белый при жилете зеленом, рукоять шпаги обкручена серебряной проволокой. Был он при орденах, а отсутствие на руке пальцев укрыл перчаткой.
   Анна Даниловна, увидев его, всплакнула:
   – Одна утеха в жизни моей – деточки.
   – У меня тоже, мадам, двое растут…
   Мамаев сажал его за стол, велел стопку придвинуть ближе.
   – Вот так и живем, – показал на часы. – Люди добрые службу кончили, по домам вернулись. А наш сокол, видать, до утра в биллиард играет, придет под утро – шатучий…
   Не думал Прохор тогда, что еще станет нужен семье этой.
   Марко Войнович был из далматинцев; на войне с турками проявил храбрость, свойственную всем южным славянам, но человек был неверный, каверзный. Он сообщил, что корабли, в Казани строенные, должны составить эскадру Каспийскую:
   – Бакинского и Гилянского ханов будем строго наказывать, чтобы торговле с персами не препятствовали…
   Прошка отплыл в Астрахань, доставив туда первый батальон солдат для Суворова. Адъютант полководца Аким Хастатов (из армян) привез парня на дачу Началово, что в двенадцати верстах от города. На огороде и в саду ковырялись солдаты – без кос и буклей, коротко стриженные. Хастатов провел Курносова в столовую, гудящую от множества комаров, для которых и день не помеха: крови жаждали! Под овальным портретом «Суворочки» сидел сам Суворов, поодаль от мужа обедала его жена, и Прошка сообразил: «Видать, не в ладах живут». Между супругами, разделяя их, вкушал пищу протопоп, навязанный стараниями Потемкина – к покаянию и умиротворению обоюдному.
   – Сядь там! – указал Суворов мастеру и велел подать ему водки и каши. Затем сообщил, что Прошка из Азовского адмиралтейства переписан в Херсонское. – Вам, сударь, срочно велено к Днепру ехать. Таково от светлейшего ордером указано. Ныне плоскодонок уже не делать. Херсону фрегаты и линейные корабли строить. Светлейший уже в Кременчуге, не мешкайте…
   Прошке повезло. Если бы не этот ордер Потемкина, пришлось бы плыть к берегам Гиляни, а там Ага-Мухамед-хан разбил русские корабли, вырезал матросов, а самого Марко Войновича императрица потом из плена ханского выкупала – за деньги!

   …

   Голубые поля льнов застилали дальние горизонты. Потемкин в дороге мрачно ругал Петра I:
   – Указал бабам нашим ткать полотна по стандартам европейским, широким. А того не сообразил, что ткацкие станы, если широкие, в мужицких избах не умещаются, хоть на двор выноси! Загубил дело льняное. Вот и стала Русь заместо тканья искусного торговать с той же Европой льняным семенем. Жмем из него масло для лампадок божиих… А без льна – как? От пеленок младенчику до гробового савана во льны обертываемся. Ежели бы не лен, потели бы в рубахах иных. Да и флоту без парусов не плавать.
   Через Брянск и Путивль светлейший ехал в Кременчуг, счастливый, что оторвался от двора и теперь можно пожирать чеснок сколько хочешь! Украина зашумела могучими дубравами, и оба они, Потемкин и Рубан, догадывались, что скоро здесь даже палок не останется – для флота растущего много потребно дерева!
   – Запиши, Вася, – велел Потемкин, качаясь в карете на диванах. – Чтобы, ради лесов бережения, брали примеры с молдаван да валахов: они из плетней да глины мазанки строят.
   Рубан подсказал, что плитняк на Ингульце дешев.
   – Из него известь хорошую выжигают.
   – Ты пиши, все пригодится. – Потемкин задремывал, снова пробуждался. – Солдат на работах пользовать, неделю в месяц отдых давая. За день земельных работ – пятачок, за день каменных – гривну. От этого, я чаю, прибавок в мясе им станется. Колодников же иногда следует водкой угощать, чтобы вконец не озверели. А водку кушая, о спасении души задумаются…
   Средь глубокой ночи светлейший проснулся:
   – Вася! О чулках запиши… нужны чулки дамские! – И, прильнув щекой к бархату дивана, заснул еще крепче.
   Пока Екатеринослав строился, главным городом почитался Кременчуг, которым управлял хороший человек Иван Максимович Синельников, старый приятель светлейшего (и дальний родственник поэта Державина). Он сразу повез князя смотреть пороги Ненасытецкие: возле них уже основались новые селения – Войсковое, Николаевка, Васильевка; в аккуратно окопанных треугольниках цвели персидские розы. Над обрывом – беседка, где путников ждала закуска. Под ними грохотала стремнина, ворочая камни. Это место называлось в народе «Пеклом». Светлейший ел вишни, плевал косточки в водяную погибель…
   – А чулки должны быть тончайшие, – вдруг сказал он.
   Синельников не понял его, а Рубан записал. В округе Кременчуга волновались обширные сенокосы, цветущие табаки, пшеница с гречихой. С удочками здесь не баловались. В устье реки Псел рыбу вычерпывали из воды корзинами, из Омельника брали раков возами, в озерах рыба погибала от непомерной тесноты… Синельников докладывал светлейшему, что близ Херсона казаки стали ловить турок очаковских:
   – Шпионят! Стамбул уже известился, что нами заложены пять фрегатов и линейный корабль «Слава Екатерины».
   – Шила в мешке не утаишь. А пороги взрывай порохом, – указал Потемкин. – Ненасытец от сплавных бревен одни щепки оставит. Повели, Максимыч, инженерам своим фарватеры чистить, а судоходству быть… Запиши, Васенька, пока не забылось: Смирна, Ливорно, Марсель, Неаполь, Александрия в Египте.
   – А это еще зачем?
   – Херсону торговать с этими городами. Едем…
   В дороге чуть было не разминулись с Булгаковым, который занимался разграничением земель. Яков Иванович сказал, что его здесь приняли за важную персону, прошеньями засыпали.
   – О чем просят-то? – спросил Потемкин.
   – Простые люди земли хотят. А баре беглых ищут.
   – Землей всех оделю. А беглых не верну…
   Он достиг зенита могущества, и зависть уже не касалась его, ибо нет фонаря, который бы смел завидовать солнцу. Зато ненависть крепостников к Потемкину усиливалась: «Он, зверь ненасытный, наших беглых в степях по хуторам попрятал, цацкается с ними, воли дал людям. Или новой пугачевщины захотел?..» Крепостные бежали теперь не в скиты керженские, не в камыши за Иргизом прятались, а шли, кто таясь, кто открыто, в Новую Россию… Жирная и громадная, земля лежала еще впусте, ожидая зерна и влаги. Воды не хватало, казаки стреляли залпом в пересохшие колодцы, после чего вода в них снова являлась (это секрет старый, еще от персов)… Потемкин велел кучеру:
   – А теперь гони – прямо на Херсон!

   …

   Был ли Херсон? Что-то не видно еще Херсона… Ливорнский пудель Черныш первым спрыгнул на берег, обнюхивая незнакомую землю. Аксинья вела детей за руки, оглядываясь:
   – Азов хоть городом был, а тут что?..
   Контр-адмирал Клокачев размещал всех прибывших на военном форштадте, солдаты отрывали землянки, возводили хибары из глины с камышом, а всю древесину забирала корабельная верфь, работавшая и галдевшая с утра до ночи…
   Аксинья Федоровна не могла опомниться:
   – Гляди, и ноздри тут рваны, а на лбу знаки.
   – То колодники, – объяснял Прошка. – Тоже люди.
   Херсон пробуждался по солнышку: хочешь не хочешь – вставай и берись за дело. Одно спасало: что ни день, то пятачок, а на три копейки сыт будешь, еще на вино останется. Иван Абрамович Ганнибал был в строительстве главнейшим, всем своим неславянским видом внушая к себе пристойное уважение. Если кто не боялся арапа, то боялся палки его. Клокачев ведал работами на верфях. С удовольствием обозрел он стать жены Курносова: женщина за эти годы раздобрела, истомилась в разлуках, в ней было много привлекательного для мужского глаза.
   – Где взял такую, Прохор Акимыч? – спросил адмирал.
   – Янычарская. Пять рублей стоила.
   – Крестил-то ее во Христе кто?
   – Ушаков Федор. От него и отчество у нее.
   – Так я его знаю. Через Босфор не привелось ему пронырнуть. Ныне он на Неве придворными яхтами командует…
   Клокачев умел ладить со всеми. А тут кого только не было: сербы, греки, черногорцы, мадьяры, цыгане откуда-то наехали, запорожцы шинков понаставили, раскольники об истинной вере возвещали. В этом Вавилоне работали, дрались топорами и целовались по пьянке, все проклинали и все делали!
   В разгар летних трудов в Херсон приехал Потемкин, здесь его ожидала эстафета от государыни: в Москве на семьдесят шестом году жизни скончалась от камней в желчи кавалерственная статс-дама Дарья Васильевна Потемкина, урожденная Кондырева, в первом браке Скуратова. Тело ее, набальзамированное, до приезда сына будет храниться в домовой церкви.
   Потемкин не стал плакать. Сказал Синельникову:
   – Будешь курьера слать, так отпиши, чтобы без меня хоронили. – Среди херсонских чинов он заметил и Курносова. – Из чинов капитанских жалую тебя в чин маеорский. Если ты не жаден, так зови в гости. Ганнибал давно выпить хочет. Да и я за помин души маменьки от чарки не откажусь…
   Он спросил: какой лес идет в набор кораблей?
   – Сосну возят из Брянска, дуб – из Польши.
   Спросил Ганнибала: есть ли товары из Турции?
   – Берем с опаскою: как бы чумы не подцепить…
   Клокачев спрашивал Курносова: отчего светлейший, столь грозный, к нему столь добрый? Прохор пояснил:
   – У нас с ним свои дела… Однажды был случай, когда не то он меня, не то я его от верной смерти спасал.
   – А-а! То-то, я вижу, он тебя чином выделил…
   Хорошо, что Прохор вывез с семьей из Азова и старого турка Махмуда: он с детьми возился, иногда и сек их за лишнее проворство, Аксинье по хозяйству помогал, а что бы в мире ни случилось, у него всегда был готов утешительный ответ:
   – Кысмет… такова воля Аллаха!
   Постоянно общаясь со стариком, дети Курносовых балакали меж собою и с матерью по-турецки, а Прохор тому не перечил: пусть болтают себе, знать чужой язык – не помеха. Услышав о том, что вечером нагрянут гости, и очень важные, бедная Камертаб заметалась, не зная, что делать, а Махмуд произнес магическое «кысмет» и первым делом сводил Петра с Павлом на реку, где с песком речным и с мылом вымыл мальчишкам головы. Затем накупил у мадьяров виноградной водки, принес от соседей-болгар два ведра вишневки и сливянки. К вечеру стол в доме майора, хотя из досок сколочен, осветился чистой холстиной, оброс мясом, рыбой и зеленью. Аксинья-Камертаб не забыла украсить шею ниткою жемчугов индийских.
   Вечером от огородов и цветников хорошо пахло укропом и резедою. Черный пудель отряхнул со своих глаз волосы, лаем оповестил хозяев о приезде гостей. Потемкин, выбравшись из кареты, тростью отстранил от себя пса.
   – Не наш! Откуда взял такого? – спросил он.
   – Да из Ливорно, он добрый.
   Потемкин оглядел и старого турка Махмуда:
   – Тоже не наш. Откуда янычар этот?
   – Живет. Он еще Миниха помнит. Тоже: добрый.
   – Ну пусть живет. Пусть все живут…
   Аксинья, зардевшись, кланялась гостям от порога:
   – Шеф келдын, софа келдын… милости просим!
   Адъютанты остались возле карет, шлепая на себе комаров, тучами летевших с Днепра, а в землянку набилось столько разных господ, что стало не повернуться. Потемкин, высоченный и грузный телом, с трудом протиснулся в угол – под божницу, откуда долго и печально обозревал красоту Аксиньи.
   – Хороша, – сказал он, выпивая первую чарку.
   Ганнибал подавал всем пример, как надо пить – больше и быстрее. Махмуд водрузил ведра с вином на стол. Потемкин кружкой черпал наливки, пробовал их и нахваливал. Синельников кричал ему через стол, что если задумали делить Россию по-новому, так Астраханская губерния – монстр чудовищный, и Потемкин велел Рубану записать, чтобы от нее отрезали кусок, образуя новую губернию – Саратовскую.
   Аксинья стыдливо пряталась за занавеской.
   – Что ты здесь? – стыдил ее Прохор. – Нехорошо.
   – Да боюсь я всех. Столько наехало, одноглазый уже кафтан скинул, арап-то черный, страшный, ругается…
   – Иди к гостям, не будь букой, – тянул ее Прохор…
   Черныш бродил под столом, куда бросали обглоданные кости. Правоверный Махмуд оказался за столом, подле Ганнибала, тоже запускал кружку в ведро. Очень скоро только адмирал Клокачев да сам хозяин остались трезвыми, а всех других развезло от водок и наливок. Потемкин, тыча пальцем вверх, говорил Прошке, что пришлет ему громадную люстру своего стекольного завода. Курносов не возражал. Наконец Клокачев позвал с улицы адъютантов, и они с молодецкой ухваткой, ко всему привычные, растащили пьяных начальников по коляскам. Вася Рубан заботливо подсадил в карету светлейшего, который не хотел уезжать, еще фантазируя:
   – Вася, запиши… чтобы люстру! На двести свечей…
   – Ладно, ладно. Завтра писать будем…
   В опустевшей землянке царил погром, все лавки были перевернуты, оплывали в поставцах свечные огарки, Махмуд в потемках, что-то бормоча по-турецки, долго царапал кружкой дно опустевших ведер. Прохор потянул с ног ботфорты.
   – Ну ладно. Спать. Завтра день новый.
   Жена спросила о люстре: не обманет ли?
   – Только люстры нам и не хватало! Спи давай…

   …

   В августе Потемкин хотел быть уже в Петербурге, чтобы поспеть к празднику в Преображенском полку. Отъезжал он из Херсона веселым, но в дороге его навестила хандра, светлейший грыз ногти, озирая поля, думал…
   – Пропадем! – вдруг сказал он и затем объяснил Рубану, что боится неурожаев. – Потому и пропадем, ежели без хлебных магазинов останемся. Нужны большие запасы, а в магазинах зерно гниет в кучах, мука затхлится. На юге страны потребно заводить макаронные фабрики. Чем в амбарах хлебу париться или на водку его переводить, так лучше пусть хлебушко в макаронах сохраняется.
   – А кто их есть станет? – сомневался Рубан.
   – Не хочешь – не ешь! Я сам брезглив, и мне на макароны глядеть противно: трубка длинная, а внутри дырища. Но голод не тетка: сварят и сожрут за милую душу. Вот увидишь, пройдет срок – и станут на Руси говорить: «Что за жизнь, если макарон нету?» Ко всему человек привыкает, привыкнем и мы к макаронам… Чего так лошади наши тащутся?
   Прямо с дороги он распорядился отправить агентов в Италию, чтобы вывезти оттуда мастеров «макаронного искусства». Петербург встретил Потемкина ливнем. Екатерина сразу уединилась с ним для беседы.
   – Слушай! Если мы отказываемся от «Северного аккорда» и если Австрия уже в «моем рукаве», так не пришло ли время подумать и об учтивости к Версалю? Ты думал, скажи?
   – Думал. Однако прежде следует выждать, когда Версаль пришлет посла высшего ранга, а маркиз де Верак – не фигура и первую речь свою читал по бумажке, – ответил Потемкин.
   Екатерина сказала, что Гаррис гоняется за ней, как душа, оторвавшаяся от тела, без которого ей некуда деваться.
   – Он, подозреваю, и на тебя сейчас станет наваливаться. Ты, ангел мой, продолжай с ним притворствовать, в дружбу его вовлекая, чтобы планы английские выведать…
   Осенью близ столицы восстали крестьяне в деревнях помещиков Альбрехта, Герздорфа и Бекмана. Сочетание трех подряд немецких фамилий, со времен Петра I осевших в Ингерманландии, было неприятно для Екатерины, немки происхождением, и она ругала… немцев: «Небось без палок и на двор по нужде не выбегают!» Она боялась новой «пугачевщины» и хотя умела скрывать страх свой, но уже не гуляла по паркам с собачками, а внутри загородных дворцов расставила караулы. В городе было тревожно. Пожар (уж не поджог ли?) опустошил купеческие лабазы с товарами, ни с того ни с сего сгорели несколько кораблей. На складах флота обнаружили расхищение леса, дознались, что воры мастерили из него мебель и экипажи. Петербург был переполнен «тавлинцами», грабившими прохожих, залезавшими в квартиры через окна. Они выкрали серебро из дома генерал-полицмейстера Волкова, у фельдмаршала Голицына ободрали с окон 54 аршина занавесок, забрались в особняк посла Кобенцля, срезав все сукно с его биллиардов. Наконец близ Немецкого театра нашли задушенную женщину…
   Потемкин настаивал на полицейской облаве.
   – Облава? А что скажут в Европе? – отвечала царица.
   Потемкин сказал, что он плевать хотел на Европу:
   – Коли у них там что и случается, так они же в Европе не говорят: «А что подумают о нас в России?..»
   – Говорят, милый мой… уже говорят!


   9. Частная жизнь

   Иногда, одевшись попроще, Потемкин посещал загородные гульбища, глазел с народом на кукол в раешниках, бывал в «Красном кабачке» и «Желтеньком» в Екатерингофе, в отеле «Лондон» на Миллионной любил обедать в комнатных рощах, где над головой зрели лимоны, пели канарейки, а в стеклянных бассейнах плавали, тихо шевеля лапами, заморские черепахи… Как-то, поедая говяжий язык под соусом, он заметил близ себя незнакомца в австрийском мундире, богато расшитом. Потемкина удивило то, что шею иностранца обвивал тончайший красный шнурок.
   – Разве это новая мода, сударь? – спросил он.
   – Память о друге, которому отрубили голову.
   – Простите, а на какой скотобойне?
   – На королевской – в Бастилии…
   Он представился: маршал австрийской службы принц Шарль де Линь, ранее состоявший на службе королей Франции, прямой потомок знаменитого страшилы Европы – «grand diable».
   – Вы откуда приехали в Россию?
   – Из Лиона, где летал на воздушных шарах.
   – Скажите, страшен ли мир наш с высоты облаков?
   – Нет. Приятно видеть людей вроде букашек…
   В ушах де Линя сверкали громадные серьги. Потемкин знал, что принц дружил с энциклопедистами, был своим человеком при всех дворах Европы и в литературных салонах Парижа, де Линь считал себя литератором.
   – Говорят, вы много и хорошо пишете?
   – Только письма! Но они обессмертят мое имя в веках последующих. С юных лет я обрел золотое правило: «Nulla dies sine linea» (ни дня без строчки)… Признайтесь, князь, какова древность вашего славного рода?
   – Никак не далее Адама с Евою, – отвечал Потемкин.
   Принц, напротив, гордился своим аристократизмом:
   – Я появился на свет в бельгийском замке Бель-Эль, мать рожала меня в присутствии юристов, зашнурованная фижмами, сидя в креслах, время от времени поднося к своим глазам томик Мольера… Когда меня женили (и неудачно), я бежал на войну. Увидев меня в лагере кутящим с маркитантками, отец сказал: «Мало мне горя иметь вас своим выродком, так вы еще достались мне в подчинение. Ну-ка возьмите солдат и атакуйте вон эти шанцы… Клянусь, я не стану рыдать больше минуты, если вас проткнут насквозь в первой же свалке!»
   На груди де Линя был крест Марии-Терезии и орден Золотого Руна. Потемкин спросил его:
   – Что вы любите еще, помимо шпаги и славы?
   – Книги с эльзевировским шрифтом. – Де Линь сказал, что гений никогда не достигает таких совершенств в творениях, каких способны достичь деспоты в злодеяниях. Затем он легко начал цитировать Вольтера: – «Тысячи сражений не принесли человечеству пользы, между тем как творения великих людей всегда будут служить источником чистейших наслаждений…»
   – «Любой шлюз канала, – подхватил Потемкин цитату, – картина Пуссена, театральная трагедия или провозглашенная истина в тысячу раз ценнее всех военных кампаний». Так?
   – Да, князь. У вас отличная память.
   – Между тем я не старался запоминать.
   – Вы можете прочесть начало «Энеиды»?
   – С первой строки читать уже скучно, – ответил Потемкин и начал чтение с последней строчки. – Благодарю, что вы напомнили мне о Вергилии. Кстати, можете обернуться. Сюда вошел человек, которого я считал мертвым. Но он решил остаться в живых, чтобы завершить «Энеиду» в переводе на русский…
   Это был Василий Иванович Петров – воскрешенный.
   – Сквозь знаки на лице угрюмы, – сказал Петров, – бесплодные я вижу думы… Теперь я буду жить долго!
   Де Линь поднялся, Потемкин предложил ему свою протекцию при дворе. Де Линь ответил, что протекцию ему составляют четыре человека: Людовик XVI, Иосиф II, Фридрих II и Екатерина II. Он удалился, а Потемкин обнял Петрова:
   – Ну, рассказывай, какие новости на том свете?..

   …

   Нет, не стал русский Кабинет продавать своих солдат.
   Зато внутри государства торговали людьми вполне свободно. Прейскурант менялся. В царствование Елизаветы Петровны помещик Рогожин (из города Темникова) продал шесть крепостных душ со скотиною и пожитками всего за 15 рублей… Дешевка! При Екатерине, в ее «золотом веке», цены повысились, теперь за одного здорового парня брали по 30 рублей и больше. Девки-мастерицы стоили очень дорого. Зато меха становились дешевле: 30 рублей платили за тысячу зайцев, 3 рубля за сто рысей, 8 рублей за десять лисиц, столько же за сотню горностаевых шкурок, а простая мерлушка шла на базарах по 20 рублей за тысячу штук… Опять дешевка!
   Александр Сереевич Строганов, по чину сенатора, получил пакет, в котором лежал указ о запрете азартных игр в карты. Возмущенный, он кинулся в Зимний дворец:
   – Като! Не понимаю, за что честных людей игрой попрекать, ежели сама понтируешь ежевечерне в преступное макао?
   – Саня, не кричи на меня. Все можно делать, но так, чтобы никто не знал. Кстати, не хочешь спонтировать?..
   Появление де Линя она восприняла как приезд личного атташе Иосифа. Екатерина часто ужинала с ним в Эрмитаже, в его присутствии напропалую кокетничала.
   – Скажите, принц, какою вы меня представляли?
   – Высокой. Глаза как звезды. А фижмы пышные.
   – Что вас больше всего удивило во мне?
   – Ваша неумеренная слава…
   Де Линь без стеснения спросил: как могло случиться, что теперь всюду поют ей славу льстивые валторны?
   – Я в этом не виновата, – ответила Екатерина. – Наверное, люди так устроены, что без идола не проживут. Сначала все похвалы себе я относила на счет своих женских качеств, и, не скрою, мне это было приятно. Потом стали возносить мудрость, и я опять думала: может, и в самом деле я не глупее других? Наконец, что ни сделаю, все ставят на пьедестал, как достойное величия, и тут я… махнула рукой. Не бить же мне льстецов по головам! Но лед бессмертия уже тронулся, и более не хватит сил, чтобы остановить его быстрое движение…
   Шарль де Линь, аристократ голубой крови, не желал льстить ей, вышедшей из рода захудалых ангальтинцев, и, когда Екатерина снова расхвасталась, что, будь она мужчиной, ее бы давно убили в чине поручика, де Линь нервно отбросил карты.
   – Но я – фельдмаршал, и я еще жив! – смело заявил он…
   Впрочем, время для более тесного общения с императрицей выпало не совсем удобное, и де Линь придержал себя на приличной дистанции от интриг русского двора. Дело в том, что подле Екатерины появился какой-то Мордвинов, потом возник капитан армии Пожарский, видом сущая горилла, выступавший пока что в амплуа карточного партнера. Вельможи, сбитые с толку, не всегда разумели, кому ниже кланяться – Ланскому? Мордвинову? Или… Пожарскому? Камер-лакеи не раз видели Сашу Ланского в слезах, Екатерина нежно его утешала… Именно в этот сумбурный период Потемкин в пух и прах рассорился с Екатериной, и кто тут виноват – не разберешь.
   Очевидно, скандал начался с Варвары Голицыной; никто ее за язык не тянул, сама растрезвонила по городу, что императрица ведет себя непристойно: ночью у нее Ланской, с утра Мордвинов, а в перерывах между ними – Пожарский:
   – Могла бы и поутихнуть в старости!
   Екатерина вызвала статс-даму к себе:
   – У меня ведь прутьев и на тебя хватит! Я всегда прощала распутство твое. Велю мужу высечь, чтобы умнее стала.
   Варвара Васильевна сдерзила императрице:
   – Хлеб-соль ешь, а правду режь, не так ли?
   – Есть и другая поговорка на Руси, – озлобилась царица. – Ешь пирог с грибами, а язык держи за зубами… Убирайся к чертовой матери, чтоб я тебя, паскудницу, больше не видела!
   Дабы замять скандал, Роджерсон прописал княгине Голицыной лечение царицынскими минеральными водами, которые били из-под земли в степной глуши (близ немецких колоний в Сарепте). Как раз из тех мест, из-под Саратова, только что приехал ее муж, желавший повидать жену. Генерал, узнав об опале, постигшей супругу, стал падать в обмороки, жалуясь, что его карьера загублена. Потемкин грубо пихал зятя ботфортом.
   – А ты рыбку ел? – кричал на него светлейший…
   Он пробовал заступиться за племянницу, чтобы ссылку ей отменили, но Екатерина встретила любимца с «фурией»:
   – Светлейший! Люди мы свои, нам стесняться нечего… Не я ли просила поберечь Катеньку Энгельгардт для сына моего? Так ты разве не видел, что с нею?
   – Жива. Весела. Здорова.
   – Очень даже здорова! Живот скоро до носа вырастет…
   Роджерсон подтвердил, что беременность зашла далеко:
   – Уже пятый месяц, и выкинуть опасно.
   – Позор! – сказала императрица Потемкину. – Это такую-то невесту ты для моего сына сготовил? Из дворца моего пускай тоже убирается. Мне брюхатые фрейлины не нужны.
   – Так куда ж ей деваться? – обомлел Потемкин.
   – Вслед за сестрицей – воды минеральные пить. И пусть родит, а щенка спрячет так, чтобы люди потом не смеялись…
   Потемкин, явно растерянный, покидал дворец: в подъезде его задержал граф Павел Мартынович Скавронский, знатный сородич династии Романовых, графов Воронцовых и Строгоновых.
   – Ваша светлость, – сказал он Потемкину, – уже известился о неудаче Екатерины Васильевны, но по-прежнему испытываю к ней самые нежные чувства. Позвольте руки и сердца ее…
   – Чего там рука да сердце? – свысока отвечал Потемкин. – Коли уж просишь, так забирай ее с требухою вместе. Требуха-то – светлейшая…
   При дворе снова заговорили о скором его падении. Но это было уже невозможно, как если бы телегу лишить колес или разломать главную ось в машине. Дипломатический корпус Петербурга реагировал на подобные слухи очень нервно. Удаление Потемкина было крайне невыгодно для иностранных посольств, сочетавших свою работу со взглядами светлейшего, и сама Екатерина не могла бы лишиться Потемкина, тянувшего на себе хаотичный воз планов и замыслов, в которых один только он и мог разобраться… Григорий Александрович проводил в Саратов зятя с племянницей, оставил при себе Санечку Энгельгардт и Танюшку тринадцати лет, уже фрейлину, а «Надежда без надежды» скоро пошла под венец с полковником Измайловым; дядя навязал ей этот брак силою. Пристыженная и злая, молодая женщина на выходе из церкви спросила мужа:
   – Неужели и вам этого хотелось?
   – О да.
   – Приданое мое богатое вас устроит ли?
   – О да.
   – Вот им вы и утешьтесь! А теперь прощайте…
   Из-под свадебного венца она укатила в карете искать любовника.
   Потемкин показал де Линю драгунский полк:
   – Ну, что скажете о нем, принц?
   – Великолепно. Пожалуй, даже коты не сидят на заборах столь прочно и уверенно, как ваши бравые драгуны в седлах. С такою кавалерией можно штурмовать даже чистилище Сатаны!
   Постепенно все вошло в прежнюю колею, и «Санкт-Петербургские ведомости» по-прежнему мирно извещали своих благородных читателей: «В дому генерала Овцына савояры заезжие показывают забавы механические, изображая наглядно потоп вселенский при фейерверках потешных. Тамо же продается мужик работный с девкою малой… В дому бригадирши Полуэктовой можно увидеть соловьев курских, которые поют днем и ночью, о цене спрашивать маеор-дома (мажордома) Карелина; тамо же продается девка смышленая, искусная в деле паштеты разные делать… Гамбургские говяжьи языки ко охоте вояжиров имеются в дому коллежского секретаря Брехунова; тамо же продаются пукли и шинионы за плату умеренную и три бабы рукодельницы, а с ними можно купить и собачек болонских, приученных фокусы показывать, и на задних лапах оне ходят забавно…»

   …

   Потемкин удобнее расположился за столом:
   – Ну, рассказывай, что повидал на том свете…
   Когда Петрова, дышащего на ладан, отвезли в Москву умирать, он болел долго и трудно. Правда, богатому болеть – не бедному: поэта лечили лучшие врачи университета, к его услугам были аптекарские штанглазы с ценнейшими лекарствами. Но смерть не покидала изголовья его.
   – В один из дней, – поведал он Потемкину, – а денек был зимний, хороший, благостный – я сказал Смерти: отведи косу свою, кого губишь? Или мало страдал я смолоду в нищете позорной, ради чего к познаньям стремился? И зачем умирать, если не успел «Энеиды» перевести? Ко мне пришли врачи, я отослал их от себя. Снадобья выбросил. Велел заложить сани и поехал кататься по Москве, в трактире блинов наелся и… сел за стихи! Они-то и спасли меня: я понял, что здоров. Ночью я слышал, как тихими шагами Смерть, бормоча под нос что-то по-латыни, удалилась от меня… Ну как?
   Екатерина была удивлена, что Петров, которого она так баловала, которому впору и камергерство иметь да жить среди роскошеств, припеваючи, вдруг запросил отставки. Не пересолила ли она, объявив его своим «карманным стихотворцем»?
   – Я не сержусь. Но я тебя из хижины вызволила, убогого, и во дворце своем поселила… Титулярный советник Петров, хочешь, я тебя сей же день коллежским асессором сделаю?
   – Счастливейший из смертных, – отвечал Петров, – я Смерти поглядел в глаза и ныне вольной жизни желаю.
   – Вольной? Да я сама воли не вижу… Ладно, – решила императрица, – уходи от меня по-доброму в чине коллежском, а жалованье библиотекаря моего за тобой сохраню. Пиши…
   Петров признался Потемкину, что отныне обрел крылья!
   – Избавленный от поклонов тягостных вельможам разным, я стал властелином поступков своих и течения времени своего… Что может быть слаще? Что бывает в мире прекраснее?
   Потемкин проводил его до заставы и потом долго глядел, как пропадает вдали кибитка… А если подумать? Все-таки непрост, совсем непрост оказался этот Петров! В юности соблазняли его камилавкою да карьерой духовной – резко порвал с церковью, вошел в жизнь светскую. И сейчас нашел сил отвратиться от блеска придворного, чтобы уйти в частную жизнь, дорожа великим благом личной свободы…
   Василий Петрович отъехал в глушь Орловской губернии, где и поселился с женою на берегу речки Черновы. Здесь он навсегда оставил вино, полюбил простую крестьянскую пищу. На свои деньги открыл в деревне больницу и школу для крестьянских детей. Сам учил их грамоте. Ручной труд пытался заменить машинами, которые и выписывал из Англии. Он был из той породы людей, которых на Руси позже стали называть «англоманами». Скот у него был здоровый, тучный. Пашни ухожены. Нивы колосились отличным зерном. Первенца своего он нарек Язоном, а жену обожал:

     О, ангел! страж семьи! Ты вечно для меня
     Одна в подсолнечной красавица, Прелеста,
     Мать истинная чад.
     Живой источник мне отрад,
     Всегда любовница – всегда моя невеста…

   А что поминалось ему в зимние ночи, когда вьюги бились в окна одинокой усадьбы да светились в отдалении желтые волчьи глазища? Может, суматошная жизнь в Англии, плаванья на галерах по Тибру, любовь герцогини Кингстон… Язон Петров (профессор Московского университета) вспоминал о своем отце: «В таком положении батюшка дня три ходил взад и вперед по горнице. Действие страсти изображалось на лице его; печальное содержание описываемого им предмета источало из глаз его слезы…» Петров доказал: он – поэт!
   Но сердце Потемкина уже целиком принадлежало Державину.


   10. Последние удары

   Фридрих II глубоко ошибался, надеясь, что появление прусского наследника способно расшатать союз Петербурга с Веною, его упования на «малый» двор оказались беспочвенны: «малый» двор так и оставался малым. Павел и Фридрих-Вильгельм много обнимались, снова клялись в вечной дружбе их будущих престолов, пожатья мужских рук орошались сентиментальными слезами Марии Федоровны, но лирикой все и закончилось…
   Екатерина отнеслась к высокому гостю с брезгливостью, плохо скрываемой. «Грубый пентюх!» – вот слова, которыми она называла принца, а его прусские повадки, обретенные на плац-парадах Потсдама, вызывали дружный смех при дворе. С показною нарочитостью императрица держала возле себя Шарля де Линя, как представителя венского двора; соседство этого острослова с тугодумным пруссаком давало повод для злоречия светлейшего, который, кстати, и не стеснялся оскорбительных выражений. Екатерина грубо отказалась дать обед в честь наследника Пруссии, а Потемкин не пожелал, чтобы Санька Энгельгардт устроила принцу ужин… Фридрих II, издалека почуяв неладное, надоумил племянника ближе сойтись с Потемкиным, но Павел и его супруга не позволяли ему это исполнить:
   – Не уроните своего достоинства в общении с этим мерзким Сарданапалом.
   На что Фридрих-Вильгельм ответил:
   – Я мог бы избегать его, будучи русским, но как лицо Прусского дома я обязан оставаться с ним почтителен…
   Он получил в подарок четыре куска золотой и серебряной парчи, ему отвесили сорок фунтов чаю и ревеня, после чего он убрался в Берлин, где король устроил ему хорошую баню:
   – Если я много лет подряд облизываю хвост Екатерине, могли бы не гнушаться визитировать племянницу Потемкина, которую навещал даже император венский… Что вы там впились в этого кудрявого Павла, который по ошибке рожден, по ошибке живет и по ошибке прыгнет в могилу! Если вас плохо кормили, так незачем было шляться на обеды к Павлу – для насыщения существуют трактиры…
   После отъезда принца Гаррис получил из Лондона новые инструкции; Георг III предлагал ему отыскать «предмет, достойный честолюбивых помыслов Екатерины», чтобы она, желая этот «предмет» обрести, срочно заключила боевой союз с Англией, изнемогавшей от войны с Францией, Испанией и колонистами-американцами. Путь к сердцу Екатерины проходил через желудок Потемкина, и Гаррис, зазвав светлейшего обжору в посольство, угостил гурмана на славу. Когда его светлость отвалился от стола, Гаррис осторожно заметил, что ему желательно вызвать Екатерину на откровенный диалог. Потемкин ответил прямо: Екатерина за последний год изменилась («ее умственные способности, – сказал он, – ослабели, зато страсти усилились»).
   – Советую, впрочем, быть с нею предельно откровенным. Ибо эта хитрая женщина обладает редчайшей проницательностью, и любая фальшь ей сразу понятна… Льстите ей без стыда, – внушал Потемкин. – Не бойтесь в этом пересолить, как пересолил ваш повар гусиную печенку. Но лесть ваша должна быть направлена не к той Екатерине, какая она есть в жизни, а к той Екатерине, какой она себя видит… Надеюсь, вы меня поняли?

   …

   Гаррис не понял, что его обманывают, вытряхивая из посольской души все, чем она томилась и чем мучились политики Уайт-холла заодно с банкирами Сити. Вот в какой последовательности разворачивался этот решающий диалог [5 - Протокол этой беседы был опубликован в русской печати в 1874 году; он приводится в сильном сокращении.]:
   Екатерина. Я встретила так мало взаимности со стороны вашего королевства, что не должна считать вас друзьями.
   Гаррис. В этом виноваты враги наши. Сейчас в Лондоне склонны думать, что Россия уже в тайном согласии с Францией.
   Екатерина. Французы ко мне внимательнее, нежели вы.
   Гаррис. Их вежливость всегда коварна. Но можете ли вы ожидать от Версаля такой же готовности поддержать вас, какую проявили мы, англичане, когда Гибралтар впустил вашу эскадру в Средиземное море, а потом выпустил обратно?
   Екатерина (раздраженно). Так какой же платы вы требуете от меня за то, что я прошмыгнула через вашу дырку?
   Гаррис. У нас совсем не стало друзей…
   Екатерина. Вы и не желаете иметь их!
   Гаррис. Я в отчаянии. Все это результат интриг, которые коснулись даже такого просвещенного ума, каков ваш ум.
   Екатерина. Если я говорю, так на основании фактов.
   Гаррис. Спасите же Англию, которая к вам взывает.
   Екатерина. Согласна, прежде узнав ваши чувства.
   Гаррис. Когда вы удостоите нас дельного совета?
   Екатерина. Когда станете выражаться яснее.
   Гаррис. Англия имеет к вам слепое доверие.
   Екатерина. Это лишь слова, слова, слова…
   Гаррис. Ваш граф Панин самый опасный из наших врагов. Он обманывает и вас, подчиняясь внушениям Потсдама, и клятвенно старается добиться союза между вами и Францией.
   Екатерина. Я не ребенок. Я сама все вижу, и нет министра, который бы мешал мне поступать, как я хочу.
   Гаррис. Панин поддерживает при вашем дворе французскую партию, а прусскому королю служит более, нежели вам. Он и повинен в создании вооруженного нейтралитета! Говорят, что эту каверзу придумали французы, проект декларации Вержена ничем не отличается от декларации вашего величества.
   Екатерина (с негодованием). Ужасная клевета! Учтите, я плачу вежливостью только за вежливость. Но какое, скажите, зло причинил вам мой вооруженный нейтралитет?
   Гаррис. Он защищает торговлю наших врагов, оставляя наши корабли беззащитными. Нейтралитет, предложенный вами, сразу перемешал друзей Англии с врагами Англии…
   Екатерина. А не вы ли вредили русской торговле? Не вы ли задерживали русские корабли? Торговля империи – это мое личное дитя, и вы еще хотите, чтобы я не сердилась на Англию?.. Пусть этот разговор сделается эпохой в истории. Если же Панин скрывает от меня истину, я его быстро выгоню! Я это делать умею. Но заключите мир, я вам говорила это не раз.
   Гаррис. Как? Французы затронули честь нашей нации.
   Екатерина. Когда желают мира искренно, прежде всего забывают о прежних обидах… Послушайте, господин Гаррис, если после всего сказанного мною я снова встречу высокомерный тон вашего кабинета по отношению ко мне, я оставлю дела идти своим порядком. А вы прекрасно знаете, что в России все зависит от одной меня. Пользуйтесь же этим, господин Гаррис!
   Гаррис. О, какое великодушие! Потомство уже не скажет, что Англия погибла в царствование Екатерины Великой.
   Екатерина. Я устала от великодушия… Оставьте мои корабли с товарами в покое. Россия делается великой промышленной и торговой державой. Заключайте мир, а вооруженный нейтралитет я никогда не перестану поддерживать… Прощайте!
   Гаррис сообщил в Лондон, что, судя по всему, для русских кораблей следует сделать исключение – не грабить их. Поставив же Россию в такое исключительное положение, Англия тем самым может взорвать изнутри и декларацию нейтралитета. А затем он повидался с Потемкиным, перед которым и стал раскладывать свои красочные, но, увы, последние козыри:
   – Друг мой! Если уж Англии и суждено терпеть поражения и делать уступки, не лучше ли Лондону уступать не врагам Англии, а… самым лучшим своим друзьям?
   Потемкин с блюда потянул к себе кисть винограда.
   – Что вы можете дать России? – спросил он небрежно.
   «Я сказал ему, что мы имеем обширные владения в Америке и в Ост-Индии… И хотя, прибавил я, не имею полномочий на то, что предлагаю, но Англия наградит императрицу той частью наших колоний, какую она изберет, – если только эта мера доставит Англии прочный мир». Гаррис врал: полномочия он имел – от самого короля. Очень вкрадчиво посол спросил:
   – Надеюсь, ваша императрица будет умеренна?
   – Лучший способ разорить Россию, – ответил Потемкин, – это подарить ей дальние колонии на островах. Если уж вы что-либо и даете, так давайте то, что лежит к нам поближе.
   Наступил самый острый момент купли-продажи:
   – Мы, англичане, всегда придавали громадное стратегическое значение нашим владениям в Средиземном море…
   Потемкин сплюнул в ладонь виноградные косточки:
   – Россия тоже придает немалое значение этому морю. А в газетах уже не раз писали о жене одного глупого испанского гранда, которая пять лет подряд бывала беременна, каждые десять месяцев посылая гранда бегом за акушеркой. При этом она еще и кричала от якобы невыносимой боли. Но ребенка не явилось. А я не тот испанский гранд, я хочу видеть не только беременность, но и ребенка. Покажите мне его!
   – А если Минорка, – сказал Гаррис.
   Потемкин высыпал виноградные косточки за шиворот казачка, чесавшего ему пятки гусиным перышком.
   – Родилась у нас девочка, – сказал он. – Назвали ее Миноркой. Давайте разберемся, какова ей выпадет жизнь…
   «Затем, – писал Гаррис, – он с живостью, свойственной его воображению, увлекся мыслью о русском флоте… он ручался, что с помощью такой уступки государыня согласится на все».
   – И тогда возникнут узы прочного союза меж нами!
   – Если так, – ухватился за это Гаррис, – считайте Минорку вашей, а с завистью Версаля разбирайтесь сами. Одно лишь условие: о Минорке знаете вы, знаю я и ваша императрица…
   Екатерину фаворит застал за любимым делом – за перлюстрацией. Она протянула Потемкину выписку из депеши Гарриса:
   – Прочти, друг, каково мнение о тебе…
   Потемкин прочел: «…обладает большим здравым смыслом, безгранично честолюбив и, по счастью, закоренелый враг Панина!» Выслушав рассказ светлейшего, императрица сказала:
   – Не совсем-то я верю в эти Минорки, у англичан сейчас глаза от страха на лоб лезут. Не лучше ли подождать подтверждение этим фантазиям из Лондона? А потом и дадим им звону…
   …В конце года случилось непредвиденное событие.

   …

   Марии-Терезии было 63 года, королева-императрица заплыла дурным жиром, ей стало трудно навещать в подвалах гробы своих благородных предков – мучителей человечества. Для удобства был устроен примитивный лифт (попросту кресло на тросах), который ежедневно погружал императрицу в бездну смерти и возвращал обратно – к жизни. В мрачной усыпальнице висел портрет мужа императрицы – Франца, снятый с него в гробу, здесь был и портрет самой Марии-Терезии, изображающий ее лицо в предсмертной агонии (так она велела живописцу!).
   В один из дней императрица уселась в кресло и исчезла в глубоком провале. Придворные, болтая о пустяках, остались наверху, ожидая ее возвращения. Наконец послышался скрип тросов, поднимавших ее обратно, потом раздалось – крик! – тросы лопнули, и грозная владычица «Великой Римской империи» кубарем полетела вниз – на возлюбленные ею гробы.
   Настала тишина. Пожалуй, тишина историческая.
   Затем из глубин подземелья донесся стон:
   – О-о-о, мой Франц, ты не хочешь отпускать меня!
   Марию-Терезию, разбившуюся при падении, вытянули наружу.
   Кауницу принесли бумаги, подписанные Иосифом II.
   – А где подпись Марии-Терезии? – хмыкнул он.
   – Мария-Терезия больше ничего не подписывает.
   – Ага – я понял… поедем далее без нее!
   Похороны Марии-Терезии, сделавшей очень много зла людям, превратились в поругание траурной церемонии: народ смеялся на улицах, радуясь ее смерти. Но без этой женщины Австрия лишилась тормозов, которые еще хоть как-то сдерживали агрессивное нетерпение Иосифа, а скупое благоразумие Кауница давно уже не действовало на молодого императора. Сразу же после смерти Марии-Терезии между Веной и Петербургом возникла бурная переписка. Эти-то частные письма Иосифа II и Екатерины II стали негласными протоколами русско-австрийского соглашения, направленного против Турецкой империи…
   1780 год закончился! Дипломатический престиж Русского государства был небывало высок. Турция признала ханом Шагин-Гирея, свидание с Густавом III обнадежило Петербург в мире на Балтике, Тешенский мир и «Декларация вооруженного нейтралитета» обеспечили русскому Кабинету влияние в делах Европы; союз с Австрией обнадеживал прочность южных рубежей; Лондону не удавалось втянуть Россию в войну за британские интересы.
   Не так уж все плохо складывалось, даже хорошо!


   Занавес

   В 1814 году, когда состоялся Венский конгресс, в самый разгар карнавала по случаю побед коалиции над Наполеоном, в бедном домике, окруженный книгами, умирал человек, сказавший: «Конгресс танцует! Когда все виды зрелищ окажутся исчерпаны, я предложу им новое – свои похороны».
   Это был Шарль-Жозеф де Линь, целиком принадлежавший XVIII веку, в конце которого старший его сын пал в Вогезах, сражаясь против революционной Франции, а младший строил баррикады в Брюсселе, сражаясь за бельгийскую революцию. Де Линь оставил после себя 34 тома сочинений; в России книги его открывались портретами Потемкина, которого он, как никто, удачно живописал. А еще через сто лет, в июле 1914 года, Бельгия устроила народный праздник памяти Шарля де Линя, назвав его своим «великим гражданином»…
   Потемкин так привязался к де Линю, ценя в нем старогалльское остроумие, что пожелал сопровождать его до самого Дерпта, где заодно хотел инспектировать кавалерийские полки. В день их отъезда Екатерина устроила ужин.
   – Обо мне много болтают, – жаловалась она. – Но у меня совсем нет личной судьбы. Ее заменяет политика. Правда, народ в истории – как хор в опере. Без него нельзя. Но, согласитесь, в оперу ходят слушать все-таки не хор, а солистов. К сожалению, в русской жизни еще немало всяких иллюзий…
   – На что вы жалуетесь? – отвечал ей де Линь. – Если бы в этом мире все шло как надо, никогда не возникло бы надобности ни в Цезарях, ни в Екатеринах… Иллюзии? О боже! А где их нету? Люди слабы, и они любят то, что им приятно…
   На прощание Екатерина вынула из ушей серьги:
   – Поносите мои! Не правда ли, принц, ведь вы не слышали от меня ни единой остроты? Вы, наверное, не ожидали, что я так безнадежно тупа? С моим крохотным умишком, попади я в Париж, меня никто не пригласил бы даже к ужину.
   – Зато я ужинаю у вас, – отвечал де Линь…
   Он и Потемкин провели ночь на постоялом дворе во Пскове, пили вино, по очереди снимали нагар со свечей. Де Линь рассказывал очень много интересного о встречах с Вольтером, который не дал ему читать свою «Историю Петра Великого»:
   – Он ответил мне тогда: «Если желаете узнать об этой стране, читайте Лакомба – он ведь не получал от русского двора ни мехов, ни денег…» Кстати, – спросил де Линь, – почему в вашей прекрасной картинной галерее я ни разу не обнаружил вашего изображения? Нет и гравюрных. Между тем любая козявка Европы считает своим долгом, чтобы в книжных лавках столиц продавались ее портреты, резанные на меди, но обязательно с высокопарной надписью.
   – Христос сказал: «Если все, значит, не я!» – сумрачно ответил ему Потемкин. – Вы справедливо заметили, что моих портретов нигде не вешают. Зато очень много людей, желающих повесить меня. Легче всего отсыпать из кошелька золота живописцу и занять перед ним геройскую позу: мажь вот так! Но я этого не сделаю. И не потому, что одноглазие заставит позировать в профиль. Просто я не люблю сам себя. Бог наказал меня страшным одиночеством, печалью и несчастьем… Да, я несчастен. Имея все, я уже не знаю, чего мне еще желать.
   Вернувшись из Дерпта в Петербург, светлейший спросил у Екатерины ее мнение о де Лине. Она прежде подумала.
   – Политический жокей, – сказала она. – Хорошо, если не шпион, которого Иосиф пытается привязать к моему подолу…
   Догадка оказалась верной: император Иосиф позже предложил де Линю секретные шифры, просил стать шпионом при русской ставке. Но де Линь вернул шифры и шпионить отказался. Австрийский фельдмаршал, он стал и русским фельдмаршалом. Друживший с Потемкиным и Суворовым, принц Шарль де Линь навсегда остался другом России. Преклоняясь перед русским солдатом, говорил:
   – Во все времена хвалили французского солдата за пылкость первого удара. Испанского – за трезвость и терпение. Немецкий достоин вашего уважения за отличную субординацию и великолепную флегму в момент опасности. Так вот знайте: в русском воине собраны все эти качества, и это делает его самым лучшим солдатом Европы!

   …

   Митрополит Платон частенько наезжал в Петербург по делам Синода, при дворе Екатерины владыка допускал некоторые вольности, благословляя красивых женщин не крестом, а свежею розой, что дало повод Екатерине как следует поязвить:
   – Вот и вы попались на кощунстве… не все же мне!
   – С кем поведешься, от того и наберешься, – храбро отразил атаку Платон, поднося к губам императрицы свою большую мужицкую руку, пахнущую парижскими духами…
   Екатерина спросила – помнит ли он веселого архитектора мсье Деламота, который, в отсутствие Растрелли, шутя «выбрасывал» из окон Зимнего дворца ненужные стенки.
   – Деламот сейчас повершил сам себя. Для сушки корабельного леса он сотворил арку Новой Голландии над каналом. Простой пакгауз, но глянешь на него – чудо из чудес…
   И хотя Платон был духовным наставником Павла, о своем сыне она ему ничего не сказала. С тех пор как в Петербурге побывал прусский наследник, в поведении Павла многое изменилось. Фридрих-Вильгельм преподал ему первые уроки мистицизма, повергшие слабую душу Павла в смятение. Оказывается, в этой земной жизни существовал целый мир, доступный духам. Будучи лишен полезной деятельности, Павел с головой окунулся в масонские тайны. Мистицизм царевича становился глубок и крепок. Духи окружали его, привидения с того света показывали ему свои острые когти…
   В день поминовения павших на морях надгробное слово произносил Платон, красноречие которого высоко ценил сам Вольтер. В соборе Петропавловском, под бой барабанов, гардемарины склонили над гробницей Петра Великого знамена агарянские и свейские (турецкие и шведские). По чину генерал-адмирала присутствовал и Павел с другом своим Куракиным. Платон провозгласил, что Россия есть держава морская:
   – Россияне по нещастию избытных времен на воды взирали невнимательным оком. Недоброжелатели не без удовольствия наблюдали из-за границы за простотой нашей и опасались, как бы россияне к службе морской не привыкли… Восстань же и насладися плодами трудов своих! – При этих словах гардемарины забросали гробницу Петра I знаменами вражеских кораблей. – Флот российский уже на море Медитерранском (Средиземном), он во странах Востока, Ближнего и Дальнего, он плывет у брегов Америки… Услышь ты нас! – воззвал Платон. – Слышишь ли? – спросил и, склонясь, прислушался: нет ли ответа? – Мы тебе возвещаем о подвигах наших…
   Платон импровизировал столь убедительно, что адмиралы закрыли лица ладонями, а Павел схватил Куракина за руку:
   – Мне страшно, князь! Будто и впрямь знамена агарянские зашевелились… Не подымется ль он из праха?
   Всеобщее напряжение после пламенной речи витии разрушил своим юмором бывший гетман Кирилла Разумовский:
   – И чого вин Петра кличе да кличе? Вин як встане, так усим нам розог вдоволь достанется…
   Нева быстро умчала к морю ладожский лед, было свежо. Павел с Куракиным засиделись допоздна, решили пройтись по ночному городу. Светила очень яркая луна, ветер, ныряя в темные переулки, раскачивал редкие фонари.
   – Ни души… какой мертвый город, – сказал Куракин.
   – А вот там кто-то стоит, – заметил Павел…
   По его словам, в глубине подъезда затаился высокий человек в плаще испанского покроя, поля шляпы были опущены на глаза. Не говоря ни слова, он вышел из темноты и зашагал вровень с цесаревичем. («Мне казалось, – вспоминал Павел, – что ноги его, ступая по плитам тротуара, производили странный звук, будто камень ударялся о камень… Я ощутил ледяной холод в левом боку, со стороны незнакомца».)
   – Не странный ли у нас попутчик, князь?
   – Какой, ваше высочество?
   – Тот, что шагает слева от меня.
   – Но улица пуста. Возле нас никого нету.
   – Разве ты не слышишь, князь, шагов его?
   – Плеск воды… ветер… скрипят фонари на столбах…
   – Да вот же он! – закричал Павел в ужасе.
   Князь Куракин в ответ весело расхохотался:
   – Вы идете близ стены дома, и потому физически недопустимо, чтобы между стеной и вами мог идти еще кто-то…
   («Я протянул руку и нащупал камень. Но все-таки незнакомец был тут и шел со мною шаг в шаг, а звуки его шагов, как удары молота, раздавались по тротуару… под его шляпой блеснули такие блестящие глаза, каких я не видывал никогда прежде…») Павел дернулся бежать прочь, князь Куракин перехватил цесаревича, крепко прижав к себе:
   – Успокойтесь, ваше высочество, умоляю вас. И заверяю всеми святыми, что на этой улице нас только двое…
   Он увлек Павла к Сенату, цесаревича трясло.
   – Павел! – глухо окликнул его незнакомец.
   – Князь, неужели и теперь ты ничего не слышал?
   – Уверяю, вокруг нас полная тишина.
   («Наконец мы пришли к большой площади между мостом через Неву и зданием Сената. Незнакомец направился к тому месту площади, где воздвигался монумент Петру Великому».) Здесь таинственный человек сказал цесаревичу, что они увидятся еще дважды – здесь, на площади, и еще кое-где.
   – Павел, Павел… бедный Павел! – произнес он.
   («При этом шляпа его поднялась как бы сама собой, и моим глазам представился орлиный взор, смуглый лоб и строгая улыбка моего прадеда… Когда я пришел в себя от страха и удивления, его уже не было передо мною».) По-прежнему светила луна. На каменные ступени набережной сонная Нева заплескивала стылую воду…
   – Теперь я все знаю, – бормотал Павел. – Прадед пожалел меня. И меня убьют, как убили моего отца и как убьют всех, кто родится от меня и родится от детей и внуков моих…

   …

   Может, и не напрасно мать его, императрица Екатерина II, запрещала ставить «Гамлета» на русской сцене?



   Действие тринадцатое. Большое хозяйство


   Таврида! Одно лишь название этой страны возбуждает наше воображение…
 Екатерина – принцу де Линю

   Крым положением своим закрывает наши границы…
   Положим теперь, что нет уже сей «бородавки» на носу, – вот вдруг положение границ прекрасное!
 Потемкин – Екатерине




   1. Сладкие воды Стамбула

   Белый ангорский кот, вывезенный в Петербург из Константинополя, хорошо прижился в русской столице, где позабыл вкус черноморской скумбрии, пахнущей свежими огурцами. Дочь обрусевшего француза Любима Имберга полюбила кота, называя его по-русски Пушок, а сам Яков Иванович, давно питая страсть к мадемуазель Имберг, именовал красавицу Екатериной Любимовной, тоже по-русски… Булгаков уже не раз спрашивал:
   – Нет ли у вас охоты составить мне счастье?
   Проведя всю зиму в Петербурге, он 5 января 1781 года подписал важные акты по разграничению земель Новой России с землями украинской Польши, стал ожидать назначения. По слухам, Россия готовила открытие еще трех посольств – во Флоренции, Цвейбрюккене и Мюнхене… Булгаков сказал своей «мамзели»:
   – Вы, душа моя, конечно, предпочтете Флоренцию?
   – О да! Меня давно влекут красоты Италии…
   Булгакову в этом году исполнилось 38 лет; он ощущал легкость шага и сердца, чувства его были возвышенны; сейчас ему хотелось бы занять пост в княжествах Италии, наполненных сокровищами искусства, или, на худой конец, прочно осесть в Мюнхене, чтобы там, вдали от злодейств Востока, посвятить зрелые годы созданию семейного очага и упражнениям в литературе…
   Ранней весной Екатерина приняла дипломата в Чесменском дворце, построенном Фельтеном на чухонском болоте «Кекерекексинен»; внутри причудливого замка располагалась галерея портретов царственных особ и властителей Европы; с барельефов, созданных Федотом Шубиным, глядели головы русских князей – зачинателей Руси, словно списанные с купцов на базаре: бороды лопатой, а носы картошкой. Окна были отворены, свежий ветер с горы Пулковской доносил ароматы полей. Екатерина приятельски подарила Булгакову табакерку со своим портретом в бриллиантах, внутри нее лежали золотые червонцы.
   – Светлейший сказывал, ты ждешь от меня места потише, дабы с музами дружбы вести, и я согласна, что после Варшавы и Константинополя тебя надобно бы и уважить. Но дела у нас не таковы ныне, чтобы я жалела тебя. (Булгаков поклонился.) Садись, не стой, – сказала она; далее повела речь о Минорке, оценивая ее значимость, как и Мальты, как и Гибралтара! Императрица сказала, что англичане, гарантируя остров России, требуют для себя союза Петербурга с Лондоном, обещая отдать Минорку с артиллерией и припасами для гарнизона. Но с правом якорной стоянки там своего королевского флота.
   Екатерина замолчала, ожидая ответа. Булгаков сказал:
   – Англичане добренькие, и это подозрительно, ибо за добрых людей их никто в мире не почитает. Быть того не может, чтобы не имели они коварного умысла. Если не удалось им вовлечь Россию в войну разговорами Гарриса, так Миноркой втянут в конфликт с Францией. А любая война за интересы, нам чуждые, станет всенародным бедствием… Нет, не мира в Лондоне ищут, а лишь способов продления войны колониальной.
   Екатерина оставила его обедать с нею.
   – Твое мнение с моим сходно. С того и беседу сию завела, чтобы тебя проверить. – Она щедро подлила сливок в тарелку с парниковой клубникой. – Сейчас ты, Яков Иваныч, вернешься в Константинополь, где и станешь послом моим полномочным. В Херсоне тебя пакетбот посольский с багажами примет, и плыви… Инструкции получишь у Безбородки, с ним тебе и переписку вести. Если что очень важное, помечай бумагу кружком наверху – такие бумаги я сама читать стану!
   На ближайшем приеме Гаррис увидел, как жестока бывает Екатерина: всем своим видом она выказала охлаждение к послу английского короля Георга III.
   – Я чувствую себя так, – шепнул он Потемкину, – будто мимо меня средь ночи проплыл леденящий душу айсберг.
   Потемкин посоветовал удалиться в деревню к Панину, а Панин лежал больной:
   – Меня просят удалиться в деревню Дугино ради лечения. Если вам что-либо нужно, идите на поклон к Безбородке.
   Английское посольство оказалось блокировано. В депешах Гарриса впервые проскользнуло сомнение: не ведет ли Потемкин двойную игру? Однако крейсерство русских эскадр на коммуникациях мешало англичанам пиратствовать во славу короля Англии, и вскоре в гаванях Кронштадта один за другим стали вспыхивать корабли. Хорошо, что экипажи были наготове, сгорали только паруса и такелаж, но сами корабли удавалось сберечь от поджогов. Екатерина пальцем на Гарриса не показывала.
   – Не пойман – не вор, – говорила она…

   …

   В ожидании посольского пакетбота Булгаков задержался в Херсоне, проживая на даче Ганнибала «Белозерки» неподалеку от города. Ганнибал изобрел машину для поливания сада, насосы гнали воду по желобам, вода фонтанами обмывала и соседские огороды. Здесь же была и скудная дачка майора Прохора Курносова, который однажды спросил Булгакова:
   – Вы больше нас знаете, так скажите вы мне без утайки – скоро ли у нас война с турками опять будет?
   – Я, сударь, – ответил Булгаков, – имею строгие инструкции, коими принужден из собственной шкуры вывернуться, но войну предстоящую отвратить. А ежели отвратить войну не смогу, то хотя бы удалить ее начало обязан.
   – Успеем ли мы флот создать новый?
   – Это уж ваше дело, вот вы и торопитесь…
   Екатерина Любимовна сопровождала Булгакова; здесь, в Херсоне, он провел с нею медовый месяц незаконного сожительства. Женщина боялась всего – и Ганнибала, хозяина дачи, и непонятного города, который он строил, а больше всего опасалась остаться содержанкой при знатном дипломате.
   – Хочу быть мадам Булгаковой, – говорила она.
   – И будешь, – заверял ее Яков Иванович…
   После европейских городов дипломату было любопытно видеть зарождение Херсона, который уже на семь верст протянулся вдоль Днепра; горизонт за форштадтами живописно украсился ветряными мельницами; словно по щучьему велению, росли дома кирпичные, магазины и арсеналы из тесаного камня. На стапелях достраивались корабли и фрегаты. Правда, жить было нелегко. Днепр у берегов зарастал густым камышом, задерживая течение воды; в жарищу воздух нависал над городом плотным, удушливым одеялом, начинались приступы жестоких лихорадок, а тучи комаров не давали житья… В греческих кофейнях вечерами шебуршился рабочий люд, вино лилось тут рекою, а икра в Херсоне (два рубля за пуд) была не так черна, как с Яика: чуть серовата, будто дробь свинцовая… Наконец, лишь в конце июня, Ганнибал отвез Булгакова с Екатериною Любимовной за 35 верст от города – в слободу Глубокая Пристань, где причалил пакетбот из посольства. Капитан-лейтенант Яков Иванович Лавров принял на борт пассажиров и багаж их.
   – Скоро ли будем в Буюк-Дере? – спросил его посол.
   – При таком-то ветре… за неделю придем.
   Лавров скомандовал – паруса наполнил хороший ветер. В душе Булгакова что-то оборвалось: «О музы, музы! Когда же навестите меня, на Олимп взирающего?..» Сквозняки рвались через люки, распахивая в коридоре каютные двери. Яков Иванович перекрестился…
   Константинополь встретил посла нестерпимым зноем. Коляску Булгакова задержало шествие янычар от Эйтмайдана: вместо знамен и бунчуков головорезы тащили на себе громадные котлы из меди, ярко начищенные, – свою главную святыню, из которой они стадно кормились дармовой султанской похлебкой. Если ты правоверный, попробуй только не поклонись котлу или побрезгуй их супом – вмиг головы лишишься! Процессию янычар сопровождал духовой оркестр (как всегда у турок, великолепный). Булгаков невольно заслушался. В руке посла, чересчур доверчивая, покоилась узкая и тепленькая ладонь его любимой женщины.
   – Глупая, зачем я сюда приехала? – вдруг сказала она.
   – Не скучай, – ответил Булгаков. – Поживешь и привыкнешь. А гулять мы станем в прохладе на Сладких Водах Стамбула…
   Сладкие Воды – самое приятное место в турецкой столице, там были построены дачи сановников султана, ажурные киоски для флирта и отдыха. На зеленых лужайках, пронизанных шумом чистейших ручьев, собирались посудачить гаремные жены, здесь же фланировали чиновники европейских посольств. Прогулки на Сладкие Воды были полезны для бедных затворниц, которые на лоне природы опускали яшмаки со своих лиц, подставляя их лучам солнца. Но Сладкие Воды были опасны для красивых мужчин: в любой момент могла появиться султанша Эсмэ – как безжалостный ястреб в голубиной стае. Мужчина, ей приглянувшийся (будь то раб-лодочник или иностранец), увлекался в Эйюбский дворец, где следы его навеки терялись. Что запретно всем женам ислама, то дозволено султанше, которую не зашьют в шерстяной мешок и не утопят ночью в Босфоре.
   Однажды, когда русское посольство выехало на Сладкие Воды искать прохлады и отдыха на траве, к Булгакову смелым шагом приблизилась статная турчанка без яшмака на красивом лице. Она дружески сказала, что рада видеть его снова на берегах Босфора. Екатерина Любимовна проявила ревнивое беспокойство, но Булгаков утешил ее – это была султанша Эсмэ.
   – Неужели та самая злодейка?
   – Да… Эсмэ умная женщина, а мне, дипломату, необходимо учитывать ее генеалогию. Нынешнему султану Абдул-Гамида она доводится сестрой, а в гаремном заточении томится другой ее брат – Селим, и, если Абдул-Гамида не станет, престол займет Селим, а он очень любит свою сестру – Эсмэ…
   Сладкие Воды наполнял радостный плеск ручьев, всюду звучала музыка, громкими, исступленными воплями дервиши не просили, а требовали милостыню с гуляющих, босоногие слуги-кавасы в белых шальварах бегом разносили сладости и напитки. Внимание публики привлек богато одетый алжирец в чалме, ведущий на поводке, как собачку, лохматого берберского льва.
   – Не пугайся, душа моя, – сказал Булгаков возлюбленной. – Это знаменитый адмирал Эски-Гасан, вот он со своим львом да еще Али-Сеид-бей – самые лучшие флотоводцы султана.
   – Есть ли равные им в христианском флоте?
   – Пожалуй, и не стало, – ответил Булгаков. – Грей остался на Балтике, Спиридов ушел в отставку, Чичагов слаб, Алехан Орлов вообще не моряк.
   К берегу подгребали каики, чтобы отвезти гуляющих в город, и султанша Эсмэ, прощаясь, лукаво шепнула ему, чтобы он «не снимал с плеч ее брата последнюю шубу». Это был опасный намек турецкой дипломатии на дела крымские, давно кровоточащие.


   2. Чудеса в решете

   Потемкин продал Аничков дворец купцу Шемякину и в обмен на 130 тысяч десятин земли под Воронежем получил на Неве пустырь, заросший ивняком. Место было загородное, глухое, тут и разбойники пошаливали. Снова позвал он Старова:
   – Иван Егорыч, я местечко выбрал утишное, ты мне там дворец возведи. Чтобы в один этаж, но помпезно. Всяка тварь на Руси с ума по-своему сходит, и желательно мне память о себе на земле оставить… в камне!
   Так зачинался дворец, имя которому – ТАВРИЧЕСКИЙ. Но сама Таврида оставалась еще Крымом-Кырымом…

   …

   Сильное влияние Безбородки, поддержанного Потемкиным, оживило новое направление в политике. Вслед за Австрией Екатерина мечтала привлечь к себе Францию: если Иосиф II прокатился до Могилева, почему бы ее сыну не побывать в Париже? «Но как это сделать тончайше?» – задумалась императрица.
   Выдавая себя за миротворицу, Екатерина втайне радовалась войне Англии с Францией, Испанией и Голландией: пока они там кулаками машут, Россия может спокойно улаживать свои дела, а интимный сговор с Иосифом обнадеживал Кабинет в разрешении черноморской проблемы, самой насущной для государства.
   – Нужен барон Димсдаль, – сказала она Безбородке, – пусть приезжает и привьет оспу внукам моим, Александру и Константину… Выгляни в приемную: кто там сидит?
   – Князь Николай Васильевич Репнин.
   – Зови его. А сам поди-ка погуляй в парке…
   Репнину она сказала:
   – Все, что исходит лично от меня, неприемлемо для моего сына и невестки. Если я скажу им, что надо умываться, они лучше умрут от грязи, только бы поступить наоборот… Я хочу, чтобы Павел с женою под именем «графов Северных» навестили Европу, ибо, кроме Германии, ничего путного не видели и не хотят видеть. Ты и помоги мне, князь.
   – Счастлив исполнить любую волю вашего величества.
   – Но пусть наш разговор останется между нами, – предупредила Екатерина. – Повидайся с моими олухами в «Паульлусте», и, чтобы возникло меж вами полное доверие, ты сначала как следует меня изругай! А потом разрисуй под носом у них, какие волшебные чудеса в решете можно видеть, путешествуя…
   Князь Репнин объездил всю Европу, он знал ее культуру и языки, расписать красоты и чудеса Италии ему ничего не стоило, и Павел с Марией Федоровной загорелись предстоящим вояжем. Но прежде они навестили больного Панина.
   – Я не возражаю, – ответил тот. – Однако вы, дети мои, не забывайте, что в Берлине живет ваш лучший друг, который и составил ваше супружеское счастье. Не посетить Фридриха, великого короля, было бы крайне неблагородно. Вы изберите такой верный маршрут, чтобы непременно попасть в Берлин…
   Панин готовился ехать в подмосковное Дугино, а великий князь с супругою, явно робея, просили императрицу отпустить их за границу. Екатерина, выслушав их, изобразила на лице изумление и сказала, что ее сердце не вынесет разлуки:
   – Ваша просьба поразила меня! Скажите честно, вы это сами придумали или вас кто-либо надоумил?
   – Сами, сами, – в один голос заверили ее.
   – Странные у вас желания. Впрочем, я надеюсь, что в Вене вам окажут наилучший прием. Маршрут определю я сама.
   – А как же… Берлин? – спросил ее Павел.
   – Вена с Парижем интереснее Берлина!
   Мария Федоровна, понимая тайные вожделения мужа, робко просила включить в маршрут и посещение Потсдама.
   – Там ведь служат мои братья, – сказала она.
   – Милая моя, – отвечала Екатерина, – у меня в Германии тоже немало разных родственников, дальних и ближних, но вы разве слышали, чтобы я стремилась повидать их?
   Никита Иванович, прощаясь с императрицей перед отъездом в Дугино, обещал ей вернуться раньше срока:
   – К тому времени, когда внукам станут прививать оспу.
   – Да не вы же их дедушка! – взорвалась Екатерина. – И не врач вы тоже. До каких еще пор вы будете лезть в мои семейные дела? Я еще не делила с вами ни детей, ни внуков своих…
   Гаррису она объяснила свою резкость так:
   – Я не нуждаюсь в сиделке при своей же постели…
   Гаррис спешно депешировал в Лондон: «Это произвело огромную сенсацию, и так как он (Панин) увлекает за собой в своем падении множество лиц, то все ропщут, насколько это возможно. Панин глубоко потрясен… обычное спокойствие, коим он отличался, покинуло его».
   Гаррис выпытывал у Потемкина: не он ли и свалил Панина в яму?
   – Зачем? – удивился светлейший. – Я бы уж стал валить Безбородко, который давно стал могущественнее дохлого Панина…
   Настало жаркое лето, Екатерина с Потемкиным прикидывали: как будет далее? Пока цесаревич путешествует, из-под него будет убрана последняя опора при дворе – граф Панин, а визит Павла во Францию, возможно, приведет к сближению с Версалем. Последний акт трагикомедии Екатерина брала на себя, чтобы исполнить роль «материнского» отчаяния в миг разлуки.
   – Уж как-нибудь соберусь с силами и выжму слезу покрупнее! Чтобы меня не попрекали, будто я бессердечная маменька.
   – Надо следить за Паниным, – напомнил ей Потемкин…
   Следили за Паниным, зато не уследили за прусским королем. Тайные курьеры «старого Фрица» везде настигали Панина под видом богомольцев или коробейников. Они-то и передали графу распоряжение короля: вернуться! Никита Иванович из политика давно превратился в интригана-придворного; теперь Фридрих II хотел снова сделать из него интригана-политика. В столице Панин застал неприятную для него картину: Павел с супругою ласкались к Потемкину, цесаревич восхищался актерским дарованием австрийского посла Кобенцля. Но для Панина обращение наследника к Вене означало не только музыку Гайдна, Сальери и Моцарта. Он повидался с прусским послом Гёрцем.
   – Ваш великий король, – сказал он ему без обиняков, – хочет, чтобы я свернул себе шею, и я готов ею пожертвовать, лишь бы удалить моего воспитанника от венских каверз…
   Грозовые тучи давно клубились над царскою резиденцией. В самом конце августа в окно дворца с шумом влетела шаровая молния, и Екатерина услышала треск, затем крики фрейлин:
   – Ай, убило! Ланского убило молнией…
   Лакеи вывели из покоев обожженного фаворита. На нем еще дымился кафтан, с которого взрывом молнии вмиг сорвало бриллиантовые пуговицы. На лбу Ланского краснел сильный ожог.
   – Примета нехороша, – сказал камердинер Захарушка Зотов. – Уж если кого господь бог отметил знаком своим с небес, тому при всем желании не зажиться на этом свете…

   …

   Спасая свой политический курс, Панин губил сам себя. И напрасно Димсдаль с Роджерсоном внушали Марии Федоровне, что оспенные прививки безопасны. Панин привлек к себе доктора Крузе, и тот резко выступил против всяких прививок.
   – Не верьте шарлатанам! – заявил врач матери. – Яд оспенный всегда останется для детей только ядом…
   Панин принудил своего племянника, князя Репнина, сознаться в сговоре с императрицей, и тот не скрыл истины от дяди. Никита Иванович, играя ва-банк, предупредил Павла:
   – Она и здесь провела ваше высочество! Это не вы пожелали видеть Европу – это она вас решила изгнать в Европу.
   Марию Федоровну он заставил рыдать от страха.
   – Если ваши дети и не погибнут от оспы, – говорил ей Панин, – вы их все равно никогда более не увидите…
   Панин дал понять женщине: выпроводив сына и невестку за границу, императрица способна загубить внуков прививками, а затем, благо терять уже нечего, Екатерина попросту не впустит их обратно в Россию – ни сына, ни невестку.
   – Кто придумал это злодейство? – спросил Павел.
   На этот раз Никита Иванович пощадил императрицу, указав на Потемкина («при этом он высказал такие вещи, которые нельзя передать даже в шифрованной депеше или с надежным курьером», – докладывал Гаррис в Лондоне). После этого «графы Северные» отказались от поездки в Европу столь решительно, что Екатерина, стыдясь за свое поражение, бурно расплакалась.
   – Два тунеядца! Живут на моей шее, ни черта не делают и не умеют делать, а полны злобы и суеверий… Передайте шталмейстеру, чтобы не мучил лошадей в упряжи. А вы, барон Димсдаль, все равно готовьте детей для прививок.
   Димсдаль сделал прививки. Из покоев вызвали «графов Северных», они шли как приговоренные к смерти, оба рыдали.
   – Ну хватит! – крикнула Екатерина в гневе, ударив кулаком по столу. – Девятнадцатого вас здесь уже не будет…
   19 сентября день был воскресный. Екатерина велела подавать кареты к подъезду. Вывела за руки внуков, здоровых после прививок, и при виде сыновей Мария Федоровна три раза подряд кидалась в обморок. Екатерина велела лакеям поднять ее:
   – И тащите в карету! Мне надоело фиглярство. Я ссылаю людей в Сибирь, но даже они не вели себя так, как эти ангелы, едущие за чужой счет путешествовать в свое удовольствие!
   Павел забился в глубину кареты, закинул шторы на окнах, чтобы не видеть матери. Его жену выгибало на диванах, будто в припадке падучей. Панин просунул голову внутрь экипажа, что-то еще диктуя цесаревичу. Потемкин стоял в стороне.
   – Трогай! – велела Екатерина кучерам и взяла внуков за руки. – Пошли домой, дети мои… Надеюсь, когда вырастете, вы станете намного умнее своих несчастных родителей.
   Потемкин подождал, пока Панин вытрет слезы.
   – Никита Иваныч, – спросил он, – а что вы нашептали великой княгине, после чего она и лишилась чувств?
   – Я пожелал ей доброго пути.
   – От пожеланий добрых в обмороки не падают…
   Стал накрапывать меленький дождь, где-то далеко громыхнула гроза. Екатерина, обернувшись, позвала:
   – Светлейший! Останься со мною ужинать…
   Панина уже не пригласили. На ватных ногах он удалился. На следующий день последовало распоряжение:
   – Все важные бумаги от графа Панина отобрать, от секретарей его отлучить, до дел главных впредь не допускать…
   Удар был силен! Панин перестал узнавать окружающих, речь его стала бессвязной. После кровопускания Никита Иванович впал в летаргическое состояние.
   – Я, – сказала Екатерина, – отлично знаю лекарство, которое может возродить Панина к жизни, но такого лекарства ему никогда не дам… Наступает утренняя заря прекрасного дня! Разве этот старикашка поймет, что загораются в политике новые звезды и не понимающим нас остается одно – умереть!


   3. Таланты и поклонники

   По соседству с Апраксиным рынком, где можно было купить кошку и мыло, табак и обезьяну, седло и свечку, где мужикам стригли бороды, а цыганки ворожили «на счастье», располагался и Щукин двор, где возами продавали фрукты и ягоды; здесь же был развал книжный. Простая рогожка на земле, на рогожке разложено что тебе угодно – выбирай!..
   Иван Иванович Шувалов, нарочно прибеднившись, частенько бродил по рынкам, вникал в пересуды народные, в трактирах певцов слушал. Однажды на Щукином дворе заметил Шувалов парня, который склонился над рогожею с книгами, бойко отобрал себе Квинта Курция, Тацита с Ливием и, явно обрадованный, поспешил переулком к Фонтанке, обставленной барками.
   Шувалов нагнал парня:
   – Не приезжий ли? Может, в кабаке угостимся?
   – Благодарствую, дедуся. Но вы сами пейте.
   – А книжки не продашь ли? Зачем они тебе?
   – Нет уж, сударь ласковый, – отвечал парень. – Я и сам до чтения охоту имею несказанную. Вот и купил.
   – А что за книжки, покажи-кась.
   – Извольте, ежели в латыни смыслите…
   Шувалов был потрясен: простой деревенский парень, откуда же в нем знание латыни и такая самоуверенность в себе?
   – Кто ж ты будешь-то, человек?
   – А я, сударь, есть крестьянин Иван Свешников, по батюшке Евстратьевич… Латынь с детства постиг, от священника. Мне и немецкий с французским ведомы. Греческий тоже.
   – Зачем же, Евстратьевич, в столицу пожаловали?
   – Эвон барка моя стоит. Вчера из Торжка приплыли…
   В руке парня был узелок. Внутри его оказался мох, песок речной и соломка.
   – Я, сударь, картины составляю живые. Краски-то дороги, да и понять их трудно, так я картины из натуральных предметов складываю… Землякам нравится! Пуще всего Ломоносова я люблю, – сказал Свешников, – и хотя в словесности российской свой навык имею, но Ломоносова изо всех творцов выделяю. А ведь он тоже, красок избегая, мозаики делал…
   Иван Иванович оглядел старые, обтерханные барки.
   – Вот что! Ты, молодец, о Шувалове слыхал ли?
   – Земля, вестимо, слухами полнится.
   – Так я и есть Иван Иваныч Шувалов… не граф!
   – Смешно мне, – не поверил ему Свешников.
   – Смейся, сколько хочешь, а сейчас пошли…
   – Куда?
   – Ко мне. В гости. Там и поверишь…
   В доме Шувалова – библиотека с окнами, выходящими на Невский, множество картин и портретная галерея. На одной из картин – сцена: в горах Швейцарии рушится в пропасть карета, но ее спасает от гибели гайдук гигантского роста.
   – Гайдук этот, – сказал Шувалов, – играл сейчас со швейцаром в шахматы, когда мы через вестибюль проходили.
   – А это с кем вы? – показал парень на другую картину.
   – Это я на приеме у римского папы. Ну, поверил?
   – Да вроде бы, – застенчиво улыбнулся Свешников.
   – Тогда, сударь, прошу к столу моему…
   При клубнике и ананасах подавали печеный картофель с грибами сыроежками. Свободное за столом место вдруг решительно занял вошедший в залу очень высокий человек с повязкою на лбу. Шувалов указал на него вилкою:
   – Кстати, друг милый, ежели светлейший князь Потемкин еще незнакомец твой, так вот он – напротив тебя расселся. Григория Александровича я нарочно повесткою позвал.
   – Мне бы еще Леонарда Эйлера повидать, – сказал Иван Евстратьевич. – Имею некоторые сомнения в теории Ньютона, да и с Эйлером не всегда я согласен…
   – Едем! – вскочил Потемкин. – Прямо от стола, едем же…
   Возле слепого Эйлера хлопотали внучки. Великий математик говорил со Свешниковым по-латыни, затем перешел на немецкий язык. Шувалов с Потемкиным ничего из их диспута научного не поняли. Эйлер повернулся к вельможам:
   – Перед нами – гений! – сказал он по-русски…
   Молчаливые, возвращались через наплавной мост.
   – Ежели на Руси новый Ломоносов объявился, его надобно беречь не так, как я свой глаз берег, а так беречь, как я свой последний глаз берегу… Поехали ко мне!
   – Не ты, светлейший, – ответил князю Шувалов, – сыскал Ивана Евстратьевича, потому гений у меня в доме и останется.
   От ночлега в барских палатах Свешников отнекался и, как ни уговаривал его Шувалов, все-таки пошел спать в лакейскую. Все свободное время он проводил в библиотеке Ивана Ивановича, а столица уже гудела, встревоженная: слава богу, дождались и нового Ломоносова. Потемкин в ближайшие дни отвез Свешникова в Зимний дворец. Екатерина была настроена решительно.
   – Кесарю кесарево, а богу богово, – сказала она. – Если Свешников мудрен, так и разговоров долгих не будет…
   Она сразу указала давать Свешникову по 600 рублей в год «пожизненного вспомоществования», велела ему ехать в Англию, дабы приобщиться к научным достижениям, а потом – прямая дорога в Академию. Потемкин сам и провожал парня на корабль:
   – Когда воротишься, ни к кому не ходи. Ступай ко мне. А если швейцары держать станут, стели их кулаком в ухо и шагай ко мне смело. Мы с тобою, Ванюшка, еще таких чудес натворим!

   …

   Никогда еще не было так тошно князю Потемкину.

     Как сон, как сладкая мечта,
     Исчезла и моя уж младость;
     Не сильно нежит красота,
     Не столько восхищает радость.

   Он заказал себе новый кафтан за восемь тысяч рублей, обшитый стразами и серебром по швам (в четыре пальца шириною); облачась в обнову – босой! – шлялся по комнатам, грыз ногти. Отчего такая печаль? Светлейший страдал от зависти. Державину, Гавриле шлепогубому, завидовал:

     Глагол времен! металла звон!
     Твой страшный глас меня смущает;
     Зовет меня, зовет твой стон,
     Зовет и к гробу приближает.

   Жил-был князь Мещерский, любил выпить лишку, поесть сладко. Умер он, и бог с ним. Но Державин инако взглянул на смерть:

     Ничто от роковых когтей,
     Никая тварь не убегает;
     Монарх и узник – снедь червей,
     Гробницы злость стихий снедает.

   – Снедь червей, – твердил Потемкин. – Ах, Гаврила… Где слова такие сыскал ты?
   Дождливая осень истекала дождями, небо хмурилось. Из Херсона приехал Рубан, с ним и директор Академии Домашнев, – оба продрогли в дороге, рассказывали, что в Херсоне заложен собор, французы торопятся торговать с Россией из Марселя, с дровами на юге плохо, кто ворует щепки на верфях, кто кизяк да камыш на зиму запасает… Рубан говорил:
   – И деточки малые с ведрами по улицам городов шастают, навоз животный чуть ли не из-под хвоста в ведра сбирают, зимою и будут топить им печки, коли дровишек нету.
   Потемкин расхаживал, думал, грыз ногти:
   – Это моя вина: о дровах я совсем забыл…
   Из Лозанны привезли в свинцовом гробу тело жены князя Григория Орлова – урожденной Екатерины Зиновьевой: шарлатаны, лечившие от бесплодия, все-таки домучили ее до конца; несчастную закопали в Александро-Невской лавре подле герцогини Курляндской Евдокии из дома князей Юсуповых… Опять начинался дождь. Потемкин, стоя над могилой, глянул на Ланского: тоже «снедь червей».
   – Гляди, Сашка, смерть-то какова! Гадкая…
   – Мне ли о ней думать? Я еще молоденький.
   – Ну и дурак. А до старости не дотянешь. Был тебе хороший случай от молнии сгинуть, так проскочил ты мимо смерти своей. А умирает человек в смерди и пакости… Ты это помни: ничто от роковых когтей, никака тварь не убегает!
   Екатерина накинула на голову капор (от дождя):
   – Будет вам! Что вы о неизбежном спорите? Здравые люди вроде бы, а послушать вас – так и жить не хочется… Ты лучше о другом, светлейший, помысли: герцог Курляндский третью жену взял, молоденькую, из дома баронов Медемов, и она его по пьяной морде лупит, чтобы от вина отучить, а приплод Биронов уже велик. При наличии «фюрстенбунда» германского не переметнется ли Курляндия в сторону союза с пруссаками… Вот тогда, Либавского порта лишась, мы локти себе покусаем!
   – Войска в Митаву ввести бы нам, – ответил Потемкин.
   – Да уж надоело мне в газетах читать, будто я захватчица и всюду со штыками своими суюсь… А корону герцогскую Петр Бирон просто так под забором не оставит.
   – Обменяй ему корону на ключ своего камергера.
   – Шутишь? А что в Европе-то скажут?
   – Скажут, что мы плевать на нее хотели…
   Из уральских владений в столицу вернулся Александр Сергеевич Строганов, в дар Эрмитажу привез он серебряные вазы древнейшей чеканки и очень странный щит, на котором изображалась борьба Аякса и Улисса за оружие Ахиллеса.
   – Кого обворовал, Саня? – спросила его Екатерина.
   – Было бы где такое украсть… А это ведь рабочие мои с Урала при копании рудников в глубине земли обнаружили.
   – Все в землю, и все из земли, – буркнул Потемкин.
   – Хватит тебе о смерти-то! – обозлилась императрица…
   Всюду говорили, что граф Скавронский, объявленный женихом Катеньки Энгельгардт, хворает и не вечен. Невеста была в любви холодна. Напрасно дядюшка осыпал ее драгоценностями, побуждая к веселью. Катька валялась на постели, грызла яблоки и пальчиком, словно гадких пауков, отшвыривала от себя бриллианты:
   – Ах, на што мне они, дядюшка?..
   Русский двор оживило явление поляков. В богатых кунтушах, с головами, бритыми наголо (по древней моде, еще сарматской), паны вежливо позванивали во дворце саблями, угодливые и красноречивые. Приехали женихами: невест поискать! Возглавлял эту ватагу граф Ксаверий Браницкий, гетман коронный, уже в летах человек.
   Потемкин всегда привечал поляков с радушием:
   – Щацунек, панове… мое почтение, господа!
   Светлейший давно уже мечтал породниться с ясновельможными, с умыслом он показал графу на Саньку Энгельгардт:
   – Погляди, Ксаверий Петрович, какова стать и осанка! Будто не в лопухах родилась, а сам Пракситель из мрамора сделал.
   Браницкий закрутил ус и заложил его за ухо.
   – Добже, светне, – восхитился он молодицей.
   – Так бери ее… пока не испортилась!
   Александра Васильевна не ожидала того от дядюшки, и вечером возникло бурное объяснение. Санька кричала:
   – Некрасивый он, старый… зачем мне такого?
   – Зато ты молодая и красивая, – отвечал Потемкин.
   – У него башка бритая, будто из больницы бежал.
   – Зато на тебе шерсти, как на овце.
   – Хоть режьте, не пойду за Браницкого… Нет, не пойду! У меня давно камер-юнкер Постельников на примете… сладенький!
   Потемкин, недолго думая, схватил Саньку за волосы, проволок ее по паркетам от камина до дверей, приговаривая:
   – Пойдешь, курва, коли я велю…
   В ноябре при дворе сыграли две свадьбы: полудохлый граф Скавронский передал свой графский титул Екатерине Энгельгардт, а Санька сделалась графиней Браницкой… За окнами дворца вспыхнула праздничная иллюминация, в сиянии огней блистал яркий венцель императрицы…

   …

   На брачный пир были званы певцы, средь них и вертлявая примадонна итальянской оперы Анна Бернуцци-Давиа. Эта прожженная бестия, изображая садовницу, расхаживала среди гостей с корзиною свежих роз и, кокетничая, лакомилась вниманием мужчин, не всегда пристойным. Давиа вела себя так, словно Зимний дворец для нее – подмостки оперы-буфф, где она привыкла вытворять все, что взбредет в голову. Екатерина, беседуя с Браницким, случайно указала на нее сложенным веером:
   – А вот и синьора Давиа, у нее чудный голос.
   – Только не просите меня петь, – фыркнула певица.
   Екатерина давно отвыкла от такого хамства:
   – И не подумаю просить, моя дорогая. Я ведь только похвалила ваш голос. Но я никогда не желала бы его слышать.
   Бернуцци-Давиа заявила, что покинет Петербург, где ей платят всего-то три тысячи за выход. Екатерина сказала ей:
   – У меня фельдмаршалы за битвы столько не получают.
   – Ах, так? – закричала Давиа. – В таком случае пусть вместо меня здесь и поют ваши фельдмаршалы, а я послушаю… Может, их сопрано устроит ваш слух более моего голоса!
   На улице было очень морозно. Разгневанная певица велела подкатить карету как можно ближе к подъезду. Тут ее нагнал Безбородко, страстно прошептавший:
   – Я согласен доплачивать ту сумму, которой вам недостает от императрицы. Просите сколько угодно, только не лишайте меня услаждения созерцать красоту вашу нездешнюю и упиваться волшебным голосом вашим.
   На окнах морозище выписывал сложнейшие узоры.
   – Кто вы такой? – спросила Давиа.
   Безбородко пошевелил перед ней толстыми пальцами, чтобы женщина обратила внимание на игру камней в его драгоценных перстнях. Но Давиа заметила и другое: на этом уродливом чурбане сползали с ног чулки, пряжки на башмаках были оборваны.
   – Я вам не верю, – сказала она. – Еще не было мужчины в Европе, щедротами которого я бы осталась вполне довольна.
   – Так это в Европе, а здесь… Россия.
   Давиа еще раз глянула на складки его чулок.
   – Согласна. Но я не одна – у меня есть любовник!
   Безбородко еще раз осветил ее игрой бриллиантов:
   – И любовника вашего не оставлю… возблагодарю.
   …Графиня Александра Васильевна Браницкая, став женою коронного гетмана, отъехала с мужем в Белую Церковь под Киевом. (Тогда же мои предки Пикули сделались ее крепостными.)


   4. Эпидемия гриппа

   Эпидемии гриппа косили человечество с незапамятных времен, только люди еще не догадывались, отчего они помирают. Эту болезнь приписывали дурному состоянию атмосферы, и Россия кивала на Европу, откуда, мол, передается эта зараза по воздуху, а Европа, ничтоже сумняшеся, обвиняла Россию, одно время испанцы называли грипп даже «русской болезнью». Россия повела счет гриппозным эпидемиям с 1580 года, а мемуаристы позднейших времен живо запечатлели это повальное бедствие: «Кашель слышан был на балах, на театрах, в судах, даже в полках гвардии и храмах; всякий тогда кашлял, а доктора наживались… однако поветрии сии делали множествы досады молодиньким девицам и взрослым юношам, прекращались от того случаи к свиданиям». Из этого факта видно, что хотя и обвиняли атмосферу, но люди по наитию уже тогда понимали, что грипп – болезнь инфекционная, а потому женихи с невестами не целовались, дабы не заразить друг друга…
   Путешествие «графов Северных» совпало с очередной эпидемией гриппа в Европе. Уместно сказать, что свита цесаревича была с толком подобрана из людей культурных и образованных. Но великая княгиня Мария Федоровна, верная своим мещанским замашкам вюртембергской принцессишки, не садилась за стол, если опаздывала к обеду ее подруга Юлиана Бенкендорф. Это было крайне невежливо по отношению ко всей свите.
   Станислав Понятовский, презираемый своими подданными, ожидал гостей в Вишневце (поместье Мнишеков); король по-прежнему был красив и наряден, но, увидев Павла, жалко расплакался:
   – Прошло столько лет! Теперь перед вами, взрослым, мне уже незачем скрывать, что я любил и продолжаю любить вашу мать.
   Павел передал ему портрет Екатерины, а заодно уж (не удержался) и разругал ее политику. Иосиф II встретил гостей в Троппау; после ужина при свечах Павел с императором Иосифом II исполнили под аккомпанемент Марии Федоровны дуэт из оперы «Орфей и Альцеста». До самой Вены чередовались депутации, карнавалы, обеды, музыка и маневры. Мария Федоровна была очень рада увидеть в Вене своих родителей и сестру Елизавету, просватанную за эрцгерцога Франца («Мне пришлось озаботиться, – писал Иосиф II, – научить эту глупую принцессу чистить по утрам зубы».) Павел признался императору:
   – Ваша государственная машина мне нравится…
   В честь высокого гостя низкого роста Иосиф II решил поставить «Гамлета», на русской сцене запрещенного. Но актер Брокман отказался играть заглавную роль трагедии:
   – В театре два Гамлета – один в зале, другой на сцене.
   Иосиф II счел эту фразу остроумной, наградив Брокмана полусотней дукатов. В частной беседе император ознакомил Павла с условиями русско-австрийского союза. Екатерина была страшно недовольна этим доверием, написав сыну, чтобы он свято сохранял тайну альянса. В австрийской столице уже свирепствовала эпидемия гриппа, перед которой врачи отступили, и «графы Северные» поспешили с отъездом в Венецию.
   Лазурное небо, синяя вода, теплынь… Павлу показали громадные кузницы Арсенала, где ковали гигантские якоря для флотов мира. Павел с женою катались по лагуне в «бученторе» (лодке дожа), их угощали свежими устрицами. В честь парусной регаты мужчины в красных плащах стояли на крышах зданий, женщины бросали цветы красивым молодым гондольерам, все балконы вдоль Большого Канала были декорированы коврами.
   – А у нас морозы и костры, – просипел Павел.
   – Как-то там дети? – всплакнула Мария Федоровна…
   В празднествах Венеции всегда было что-то животное, языческое, очень еще древнее. С боен выпустили на площадь разъяренных быков, преследуемых гончими собаками. Потом на берегу канала венецианки закружились в бесподобной «фурнале», не совсем-то благопристойной, и Павел был удивлен:
   – Безобразие – где же полиция?
   – Да, – отозвалась жена, попадая в тон мужу, – столько веселья, и совсем нет полиции… Конечно, безобразие!
   Через Падую и Болонью «графы Северные» приехали в Неаполь, где их встречал неотразимый, как всегда, граф Андрей Разумовский – посол России, фаворит королевы Каролины.
   – Где мои комнаты? – спросил Павел, гневно дыша.
   В комнатах он обнажил шпагу:
   – Опять вы! Осквернитель супружеского ложа… негодяй, не вы ли сделали меня несчастным? Извольте драться, здесь же!
   Вбежала свита, соперников растащили в стороны.
   Разумовский элегантным жестом вбросил шпагу в ножны.
   – А ведь я мог бы и убить его, – сказал он…
   Праздник в Неаполе не удался. Билеты на пир посольство раздавало кому попало. Толпа итальянцев, свирепая от недоедания и поборов, вмиг сокрушила триумфальную арку и, отпихнув «графов Северных», с голодным ревом ринулась к буфетам. От вина и закусок остались одни разноцветные бумажки. Затем итальянцы с беззаботной легкостью разворовали всю посуду и стали отплясывать «тарантеллу». Павел сказал жене, чтобы не глядела в сторону танцующих:
   – Разврат! И я опять нигде не вижу полиции…
   «Северные» заторопились в Рим, где цесаревича принимал папа римский Пий VI, получивший в дар от него теплую шубу.
   Из Рима «Северные» прибыли во Францию, столицу Тосканского княжества (там правили тоже Габсбурги), и Павел начал порицать Россию:
   – Я счастлив вырваться на свободу из страшной тюрьмы, что называется Россией… Моя мать окончательно сбита с толку своими бесподобными куртизанами, ради них она забросила свой чепец за мельницу, мечтая лишь о славе завоеваний.
   – Так ли это? – усомнился тосканский великий герцог Леопольд, родной брат Иосифа II.
   Павел, распалившись, кажется, забыл об этом родстве.
   – Там уже все подкуплены венским двором, – говорил он. – Если вам угодно, дамы и господа, я могу назвать предателей: это князь Потемкин, это статс-секретарь Безбородко… Когда я займу престол, я сначала их больно высеку, а потом повешу!
   Мария Федоровна ни в чем не отступала от мужа:
   – Да! Да! Мы всех очень строго и больно накажем…
   Герцог Леопольд послушал и сказал свите:
   – Если бы его высочество был пьян, тогда все простительно. Но он пьет одну зельтерскую воду…
   Однако даже минеральная вода показалась Павлу чересчур подозрительной: боясь яда, он с помощью двух пальцев вызвал у себя рвоту. О странном поведении Павла герцог Леопольд сообщил брату Иосифа II, который затем информировал Екатерину, что прусские симпатии в душе цесаревича остались нерушимы. За Флоренцией следовали Ливорно, Парма, Милан, Турин, Лион… Хорошо откормленные лошади развернули кортеж цесаревича прямо на Париж!
   Наступала ранняя и добрая весна 1 7 8 2 года.

   …

   А зима была слишком суровой, морозы в Петербурге долго держались небывало свирепые. Театры не работали, балов не было, по гостям не ездили. Вечерами на улицах разводили громадные костры, но это не помогало: каждое утро полиция собирала трупы замерзших. Иностранцы с удивлением видели, как падают на лету птицы, охваченные стужей. В конце зимы простудные лихорадки свалили в одной только столице более 15 тысяч жителей, эпидемия гриппа затронула Тверь, Москву, Калугу и Псков. «Вообразите, – писала Екатерина, – какую прелестную гармонию составляет моя империя, кашляющая и чихающая… в Париже эту болезнь называют гриппом!» Про умерших от гриппа в народе тогда говорили – сгрибился. Но яркая весна, отогнав эпидемию, все сразу изменила – к людской и природной радости.
   Потемкин был очень труден в общении, ибо не имел распорядка дня: в полночь выезжал кататься, на рассвете обедал, чтобы в полдень лечь спать до вечера. После бурного веселья впадал в тяжкую меланхолию, за предельным насыщением организм его требовал монашеской пищи.
   Весна… На обширных складах Новой Голландии хорошо подсыхал лес, но в казначействе не было денег на строительство кораблей. Екатерина все же наскребла по сусекам империи 12 миллионов рублей для флота. Не хватало еще конопли, железа, пакли, дегтя. А вернувшиеся из крейсерства эскадры требовали ремонта… Потемкин говорил:
   – Впрочем, не так уж смешно все смешное и не так страшно все страшное: двадцать линейных кораблей всегда можем выставить к бою только на Балтике…
   Теперь, после удаления Панина, английский посол решил снова напомнить о Минорке… Но холодное отчуждение Потемкина отрезвило посла. Фаворит откровенно почесал зад и сказал, что Миноркою сыт по горло:
   – А Лондону пора бы уж известиться, что я политикой не занимаюсь. Для этого дела иные особы приставлены.
   – Простите, – сказал Гаррис, – но вас часто видят в обществе Дениса Фонвизина, бывшего правой рукой в кабинете Панина, и общения с ним вы не избегаете.
   – Мы с Фонвизиным друзья старые. Он пиесу сочинил – о недостатках воспитания на Руси и глупости нашей.
   – Вы оказываете внимание и маркизу де Вераку!
   – Он хлопочет о марсельской торговле с моим Херсоном…
   Вскоре посол убедился, что русские подкупили кое-кого из чинов его посольства, подбирая отмычки к его секретным замкам. Гаррис депешировал в Лондон, что отныне верить Потемкину нельзя: «И как он старается меня провести, так и я хлопочу о том, чтобы сделать вид, что поддаюсь его обманам. Я слежу за каждым его шагом». Отлично зная, что светлейший постоянно сидит без гроша, а все его миллионы непонятным образом испаряются в мировом пространстве, Гаррис велел через финансовые каналы Сити проверить все заграничные фонды. Однако контроль банковских счетов Европы не дал результатов: Потемкин прожигал деньги на корню в домашних условиях, ни единой копейки не доверив банкирам Европы…
   Екатерина залучила светлейшего к себе в кабинет:
   – Безбородко стал переводить деньги в Европу.
   Григорий Александрович развел руками:
   – Зачем? Или бежать от нас вознамерился?
   – Никуда от нас не денется. Но влюбился в эту мартышку Анну Бернуцци-Давиа, на ее имя и складывает деньги.
   – Помилуй, матушка! Да у нее ни рожи ни кожи.
   – Кому что нравится. Говорят же, что на костях мясо слаще. Но теперь примадонна из нашего визиря только макарон еще не делает. А у нее помимо всего еще и любовник имеется…
   – Кто? – насторожился Потемкин.
   – Осип де Рибас, которого мне Алехан Орлов рекомендовал. Я ему воспитание графа Бобринского поручила. Вот и разберись, чтобы у меня голова не болела…
   – Выходит, ты платишь Безбородко, Безбородко этой костлявой певунье, а она еще и де Рибаса подкармливает… Ну и воспитателя ты нашла! Да такой и зарезать может.
   – Подлец, конечно. А мой граф Бобринский беспутен и к пьянству склонен. Но звала я тебя по делу иному…
   Иное дело было секретным. Недавно перехватили курьера от флигель-адъютанта Павла Бибикова, писавшего другу своему князю Куракину, который вояжировал в свите Павла.
   – Прочти сам эту погань, – сказала Екатерина.
   Бибиков писал, что Потемкин подлинный «князь тьмы», губящий Россию своими бесплодными фантазиями, Екатерина – старая, зажравшаяся самка, которой впору и окочуриться, дабы затем дворяне насладились мудрым и спокойным царствованием Павла, познавшего истину от таинств масонских…
   – Бибиков вчера под розгами Шешковского во всем каялся. Куракина от двора отважу, а Бибикова сошлю в Астрахань…
   Сына она припугнула грозным посланием, чтобы не забывал: дома с него за все спросят. В апреле Алексей Бобринский, чадо ее приблудное, вышел из Кадетского корпуса, она дала ему герб, составленный из деталей российского и ангальт-цербстского. Бобринский был вызван матерью в Эрмитаж, «имея счастие поцеловать у нея ручку. Она играла в биллиард с Ланским, выиграла партию, начала другую и тоже выиграла, – записал в дневнике Бобринский. – Ея Величество села потом в кресла и стала говорить, а я имел счастие еще раз целовать ея ручку».
   – От плута де Рибаса отвратись скорее, – наказала мать сыну. – Да не хватайся, друг мой, за каждую рюмку, которую тебе наливают. Будешь пить – ни копейки не дам, и ты хорошо знаешь, что слов на ветер я не бросаю. Если увижу, что под забором валяешься, – проеду мимо и не обернусь даже…
   Выставив сына прочь, она призвала Камерона:
   – Очень хорошо, что хозяев в Павловске нету. Дворец там закладывая, вы более о красоте думайте, нежели внимать тому, что вам мой сын с невесткою дудеть станут. Если им волю дать, так они пожелают в Павловске иметь нечто подобное Сан-Суси или Этюбу монбельярскому. Не бойтесь, маэстро! При возникновении споров мне жалуйтесь: я на всех управу найду.
   25 мая 1782 года денек выдался пригожий. Поручик Уланов, случайно оказавшийся в парке, где он рисовал пейзажи Славянки, стал свидетелем закладки первого камня. Казна не отпустила денег на застолье рабочим. Артель мужиков-каменщиков сама накупила водки, пива и калачей, а раков для закуски наловили в той же Славянке. Пир удался на славу.
   Флот созидался, заводы работали, дворцы строились. А вот денег в империи не было, и Екатерина без тени юмора сказала:
   – Хотелось бы мне пожить и богатой женщиной… Помоги мне, сатана! Ну, а все-таки, – спрашивала она, – может, кто-либо и подскажет, что еще можно купить для моего Эрмитажа?

   …

   Денис Фонвизин не так давно вернулся из Франции, города которой казались ему вымершими. Фонвизин отвергал весь уклад европейской жизни, в которой ему ничто не нравилось, все казалось неприемлемым… А французским крестьянам, глазевшим на русских путешественников, эти праздные «рюсс бояр» и «графы дю Нор» всегда казались сумасшедшими расточителями. Конечно, Павел и его свита не разглядели из окошек экипажей всеобщего и трагического обнищания Франции – был грозный канун Великой французской революции!
   Павел с удовольствием обозрел прелестные шато епископов и дворян, а нищие хижины крестьян не волновали его, ибо таких хижин (только под названием избы) он и в России насмотрелся достаточно… Тревожные зарницы разгорались над виноградниками Франции. Как раз в этом году жители Тулузы доедали маис; каштаны и гречиха считались на столе благом; в Лимузене питались репой; в провинции Оверни пекли хлеб пополам с ячменем. По ночам Павел не раз наблюдал отсветы далеких пожаров, – полыхали дворянские замки.
   – Народ везде одинаков, – констатировал он…
   При въезде его в Париж люди откровенно смеялись:
   – Ах, до чего же он похож на обезьяну!
   «Графы Северные» остановились в русском посольстве на улице Граммон. Супруги выходили на балкон отеля кланяться зевакам, которые горячо обсуждали их внешность:
   – Какой коротышечка! А жену выбрал – вроде мортиры!
   Бенгальские огни рассыпались над дивными садами Армиды. Версаль и Трианон ошеломили «графов Северных» блеском великолепия и тонкостью этикета. Людовик XVI, славный косноязычием, говорил не всегда складно. Зато Мария-Антуанетта была весела и болтлива. «Графиня Северная имела на голове птичку из драгоценных камней, на которую едва можно было смотреть – так она блистала. Птичка качалась на особой пружинке и хлопала крылышками по розовому цветочку…» Мария Федоровна с этой птицей на голове больше всего боялась, чтобы ее не сочли дурочкой, а потому, кстати и некстати, начинала цитировать твердо заученные фразы по искусству, астрономии, математике.
   Танцевали в Зеркальной зале, ужинали на острове Любви, в парках Шантильи при свете факелов охотились на оленей, в Эрменонвиле Павел возложил свежие цветы на могилу Руссо… Откуда ж ему было знать, что в нищей, убогой мансарде сейчас сидит полуголодный человек, изучающий как раз Руссо с небывалым трепетом. Звали этого бедного читателя – Робеспьер!


   5. Утверждения

   Петербург был прекрасен. Липовые аллеи давали прохожим приятную сень, всюду раскидывались широкие ветви кленов, ярилась желтая акация, сады источали запахи поспевающих вишен и яблок, через заборы обывательских домишек свешивались сочные гроздья черной смородины.
   Маркиз де Верак доложил Екатерине о том «восторге», с каким парижане встретили ее сына, и – заодно уж! – воскурил фимиам перед «гением» самодержицы всероссийской.
   – Я не гений, – возразила Екатерина. – Управляться с делами мне помогает мой несносный женский характер. Мы, женщины, от природы одарены умом более практичным, нежели вы, мужчины. Как мать обширного семейства, я озабочена только своим маленьким (!) хозяйством. И пусть это не кухня, а флот, пусть не кладовки, а финансы, – я всюду сую свой длиннющий нос, дабы ничто не испортилось и не залежалось. Надеюсь, маркиз, вы простите мне этот тяжелый, воистину немецкий Kurzweilwort (шутливый тон)?.. Вообще-то, – продолжала она, – женскую половину человечества я недолюбливаю. Сама женщина, я женские недостатки знаю. Но не могу сказать, чтобы мужская половина мне нравилась безоговорочно… Мужчины, – заключила Екатерина почти торжественным тоном, – хороши только до тех пор, пока мы, женщины, их поддерживаем, пока мы их направляем!
   – Отчего вы нас, мужчин, так строго судите?
   – Да хотя бы оттого, что в мире еще не нашлось ни одного мужчины, который бы осмелился мне веско возразить.
   Де Верак сказал, что она касается очень сложной и опасной темы – равновесия двух различных полов в мире.
   – А вот в этом вопросе, – отвечала Екатерина, зардевшись, – я никакого равноправия не потерплю! Как можно равнять мужчину с женщиной, если женщина была, есть и всегда останется существом высшего порядка. Приравнять женщину к положению мужчины – это значит оскорбить и унизить ее!
   Мило побеседовав, Екатерина объявила при дворе, что отныне, ради экономии, все дамы обязаны выглядеть скромнейше – никаких парижских модностей она не потерпит. Этот указ совпал с известием из Парижа о том, что ее невестка Мария Федоровна тащит на святую Русь двести сундуков с модными нарядами, а на голове у нее скоро птицы начнут вить гнезда…

   …

   В полночь кто-то стал дубасить в двери британского посольства, перебудив всех живущих на Галерной улице; Гаррису вручили записку: «Отгадайте, кто вам пишет, и приезжайте сразу же».
   Потемкин был небрит, возбужден, по-детски радостен.
   – Я только что из Херсона, за шестнадцать суток я проскакал три тысячи верст, а спать довелось лишь три ночи…
   «И несмотря на это, – писал Гаррис, – в нем не было заметно ни малейшего признака усталости, моральной или физической, а когда мы расстались, я, конечно, был утомлен более, нежели он». Гаррис, проявив осведомленность, спросил Потемкина о татарских смутах в Крыму, но светлейший отмахнулся:
   – Клопы кусают, не задумываясь, что подвергаются опасности быть раздавленными теми, кого они укусили…
   Секретарь посольства не ложился спать, терпеливо выжидая возвращения посла. Выслушав Гарриса, он удивился:
   – Чем объяснить, что Потемкин снова любезен?
   – Думаю, его встревожили происки короля Пруссии к союзу с нами, после того как союз Фридриха с Россией дал течь… Будем же тверды! – сказал Гаррис. – Мне надо теперь поспать, чтобы с утра повидать Безбородко. Но я уже пишу в Лондон: на мой пост необходима замена, ибо я не та вкусная форель, которая любит, чтобы ее обжаривали в сметане.
   Лондон указал ему: любым способом узнать содержание статей русско-австрийского альянса. От посла требовали, чтобы он объяснил Потемкину всю выгодность возвращения к старым союзам, отвратив его внимание от венского двора.
   – Объяснить это, – хмыкнул Гаррис, – все равно что рассказывать вождям африканских негров о свойствах снега…
   Только теперь дипломатический корпус Петербурга ощутил, что в Крыму происходят важные события. До этого русский Кабинет ничего не утаивал в делах татар, но вдруг над Крымом опустилась непроницаемая заслонка: Потемкин загадочно улыбался, Безбородко невнятно пожимал плечами, Кобенцль огрызался:
   – Спросите об этом Ифигению в Тавриде…
   Прусский посол Гёрц доказывал Гаррису:
   – Ясно, что русская армия способна выйти к Босфору и даже подняться на пик Арарата. Иосиф Второй уже закрыл глаза на Силезию, прицеливаясь к Боснии и Сербии, а он таков, что не откажется от Венеции, хотя бы от ее владений в славянских Истрии и Далмации… Вот как важно сейчас выяснить, что же произошло в Бахчисарае и что скрывают от нас русские!
   Политики мира догадывались, что любезности в Могилеве не прошли даром. Но они напрасно грезили о том, чтобы выкрасть из русских архивов или купить текст русско-австрийского договора, – такого текста в природе не существовало, и весь союз строился лишь на обмене мнениями Екатерины с Иосифом. Одновременно дипломаты силились раскрыть непостижимую пока тайну «Греческого проекта» Потемкина: каковы его конечные цели?..
   Потемкин хрупал сырую капусту, как заяц. С утра он был на стекольной фабрике, где учился выдувать графины, потом играл в шахматы с визитерами, а поспав, сочинял проект о взятии Баку и Дербента – надобен плацдарм, чтобы с его помощью вызволять грузин и армян из турецкой и персидской неволи. Ночью Потемкин парился в бане, потом Рубан читал светлейшему жалобное письмо от папы римского Пия VI, который слезно умолял Потемкина вступиться за престол наместника божия: папу обижал Иосиф II, конфискуя его церковные имения.
   – Плохи дела у их папы, у нашей мамы дела лучше! – сказал Потемкин. – Запиши, чтобы я не забыл Пию этому ответить.
   – Мы еще не ответили прусскому королю Фридриху.
   – Королей много, а Потемкин, как и папа, всего один…
   Екатерина велела ему через Военную коллегию вызнать, сохранился ли хоть один человек, который бы при Петре Великом служил в чинах офицерских. Потемкин сыскал такого – генерал-майора Викентия фон Райзера, который не оказался руиною, а руссуждал еще здраво. С улицы играли оркестры, фельдмаршал Голицын выводил полки, Екатерина облачилась в порфиру:
   – Пора! Сейчас посмотрим, куда безбожный Фальконе ухнул мои четыреста двадцать четыре тысячи шестьсот девять рублей с копейками… Пусть катер подгребет к пристани!..
   Перед зданием Сената под полотняным куполом скрывалось нечто великое и грандиозное. Маляры, дабы оживить полотно, разрисовали его загодя скалами. К полудню толпы народные двинулись к месту торжества, старцы ковыляли с Охты, из деревень ближайших вспотевшие бабы несли на своих шеях младенцев, держа их за ножки, и дети радовались тоже. Для народа был выстроен обширный амфитеатр, но лавок в нем на всех не хватало. Здесь же, в гуще народной, стоял и неприметный Радищев, в голове его уже складывалось: «Ожидали с нетерпением зрители образ того, которого предки их в живых ненавидели, а по смерти оплакивали…»
   Куранты пробили четыре часа. Екатерина со свитою вышла из шлюпки на пристань. Федор Ушаков в парадном мундире скомандовал матросам «табань!» и подал руку императрице. Екатерина ступила на гранит набережной и вскоре явилась на балконе Сената – в короне и порфире.
   Издалека Радищев услыхал ее негромкий голос:
   – Благословенно да будет явление твое…
   Сигналом было склонение ею головы. Разом ударили пушки цитадели, полотно, скрывавшее монумент, с шорохом опустилось, и сразу же возник он – неожиданный, грозный, ужасающий в набеге своем. Войска палили из ружей, народ охотно кричал «ура». Рыдающий старец фон Райзер, преклонив колено, лобызал поднесенную ему золотую медаль. С балкона же было объявлено, что государыня возвращает в сей день свободу преступникам и тем, кои в страхе божием под судом пребывают… В толпе народа гулял принаряженный Василий Рубан, раздаривая в протянутые к нему руки людей типографские листки со своими стихами:

     Колосс Родосский, днесь смири свой гордый вид!
     И нильски здания высоких пирамид
     Престаньте более считаться чудесами!
     Вы смертных бренными соделаны руками…

   Александр Николавевич Радищев тоже просил поэта:
   – Извольте и мне, сударь, подарить творение свое.
   – Милости прошу! Услужать публике всегда рад…
   Под утро следующего дня Радищев уже заканчивал «Письмо другу, жительствующему в Тобольске». Перебрав имена злодеев, которые с титулом «великих» вошли в историю человечества, он пришел к выводу, что все эти великие не добродетелями, а кровью народной украшаются. И «великие имени пороки», заключил Радищев… Над славным русским Петрополем медленно рассветало. В постели сладко спала молодая жена. Еще ничто не было решено.
   – Великие пороки… великие! – утвердился Радищев.

   …

   – И совсем он не великий! – сказала Дашкова. – Многое можно понять в нашей истории, если всегда помнить, что Петру хотелось из русских немцев наделать, мой дядя-канцлер своими глазами читал его указ, по которому немецкий язык должен быть введен во всех учреждениях империи.
   – Но сейчас, – отвечал Кауниц, – у вас императрица – немка, которая даже в костюме показывает, что она русская.
   – И в этом ее величие, – согласилась Дашкова…
   Беседа состоялась в Вене; Иосиф не принял ее, сославшись на то, что его глаза не выносят яркого света (а почему он так сказал – понять трудно). Кауниц имел неосторожность послать Романовне визитную карточку, и Дашкова сразу решила у него столоваться. Но поставила условие, чтобы обед состоялся раньше срока, «и при том безо всякого замедления», писала она, оговорившись, что здоровье не позволяет отступать от этой регулярности. Кауницу никто еще условий не ставил. За столом он, естественно, завел речь о Петре I и его заслугах, ибо вся Европа тогда много рассуждала о памятнике ему работы Фальконе. Дашкова отвечала Кауницу, что в ее глазах Петр деспот, его реформы лишь грубое насилие над Россией.
   – Как у нас пишут историю? – возмущалась Романовна. – Будто в Саардаме царь выучился строить корабли. Но, учтите, он пробыл там всего восемь дней, половину недели был пьян, в другие дни волочился за девками… Продажные писаки нагородили о нем чепухи, а публика повторяет. Если уж Петр и учился кораблестроению, так не в Голландии, а на верфях Архангельска, но об этом Вольтер, конечно, не упомянул.
   – Все-таки, – скромно заметил Кауниц, подавленный энергией дамы, – отрадно видеть монарха в образе плотника.
   – Плотника? – возмутилась Дашкова. – Если даже и представить Петра с топором в руках, то эта поза достойна лишь сомнения. Когда в стране все повержено во прах, народ нищенствовал, а он, вместо того чтобы спасать свое государство, потешал себя на голландских верфях с топориком…
   «На этом я остановилась. Кауниц молчал; я без сожаления перешла к другому предмету». Через Прагу и Дрезден княгиня явилась в Берлине – прямо на маневры (что женщинам возбранялось). «Впрочем, Фридрих сделал исключение из общего правила для меня». Принцесса Генриетта сказала ей:
   – И охота вам видеть нашего старого брюзгу!
   Наконец Дашкова всех великих мира сего обскакала, всех посмотрела, всем себя показала и направилась в Россию, а сыну в дороге она внушала держать нос повыше:
   – Все люди, на тебя глядя, вот увидишь, станут дивиться, говоря: «Каков у нее сын! Какова мать, таков и сыночек…»
   Впереди кареты Романовны, обгоняя ее со скоростью курьерских лошадей, спешила весть – Дашкова везет для Екатерины нового фаворита, своего бесподобного и гениального сына. Прибыв в Петербург, княгиня первым делом установила, что Потемкин каждодневно навещает свою племянницу графиню Скавронскую, живущую неподалеку. Фаворита она стала гневно упрекать – почему не отвечал на ее письма? Потемкин сказал:
   – Окстись! Я королю прусскому и папе римскому не соберусь ответы писать, так неужто на тебя еще время тратить?
   – А вот и мой сын, – показала ему Дашкова князя.
   – Яблоко от яблони далеко не падает, – отвечал Потемкин.
   Дашкова стала плакаться о своем «разорении»:
   – Мне еще сто шестьдесят семь душ недодали. Я ведь и в Сенат могу жаловаться, только не хочется, чтобы люди не говорили: «Вот Дашкова приехала и сразу склоки развела…»
   – Брось, княгиня! Души твои крепостные или разбежались от голода, или умерли от голода тоже. И не гневи бога: о том, как моришь ты мужиков поборами несметными, весь свет извещен, и ты не скули. Денег у тебя – куры не клюют, так не складывай их по банкам в Европе, а живи открыто, как все люди живут…
   Скопидомствуя, Дашкова обедала по чужим домам. За ней водилась дурная привычка и в рукаве своем что-нибудь со стола утащить. Если же в доме были военные, она выклянчивала у них поношенные мундиры, обдирая потом с них серебро и позолоту, которые и продавала, как базарная старьевщица. Словно в подтверждение нехороших слухов, княгиня упросила Потемкина взять сына Павла к себе в адъютанты – это и была первая ступенька к престолу! Светлейший как-то навестил Романовну на ее даче, подъехав шестеркою великолепных лошадей. В разговоре засиделся у Дашковой до вечера, а когда собрался уезжать, из его кареты одни оглобли торчали.
   – Куда лошадей подевал? – накинулся он на кучера.
   – Уже пашут.
   – Как, пашут? – обомлел Потемкин…
   Оказывается, у Дашковой ничто зря не пропадало: пока гости беседуют с нею о выкрутасах философии новейшей, она на чужих лошадях пашет, чтобы даром они не простаивали. Шестерку коней «сребро-розовой масти» вернули с поля – всех в мыле, зверски исхлестанных кнутами, ибо выездные лошади Потемкина ходить в плуге, конечно же, приучены не были…

   …

   Осенью в театре Книппера впервые явился «Недоросль» Фонвизина, и Потемкин, не скрывая своего восхищения, первым швырнул на сцену кошелек с золотом – актерам. Это был триумф! После ходульных трагедий Запада, в которых герой, не в меру крикливый, закалывается картонным мечом, рыча на публику о своем благородстве, Денис Фонвизин освежил сцену русскую живым просторечием: «Я тебе бельмы-то выцарапаю… у меня и свои зацепы востры!» Потемкин спросил Фонвизина:
   – Слушай, откуда ты эти «зацепы» взял?
   – Да на улице. Две бабы дрались. От них и подслушал…
   На выходе из театра Потемкин прижал автора к себе:
   – Умри, Денис, или ничего не пиши более!
   Фонвизин был уже наполовину разрушен параличом.
   – К тому и склоняюсь, – отвечал он грустно…
   Английский посол Гаррис (и не только он) не мог взять в толк, отчего Денис Фонвизин, всем обязанный Панину, часто навещает Потемкина, потешая его анекдотами о Франции и сплетнями столичными. Екатерина тоже не одобряла их обоюдной приязни, она писала с ревностью: «Черт Фонвизина к вам привел. Добро, душенька, он забавнее меня знатно; однако, я тебя люблю, а он, кроме себя, никого…»


   6. Далекие грозы

   Павел боялся возвращаться в Россию, после истории с Бибиковым сделался подозрителен. Нюхал, что давали на обед. Ел мало. Винопития избегал. Куракин признался ему:
   – Письма мои к Бибикову в портфеле императрицы, дядею мне граф Никита Панин, да еще я кузен княгини Дашковой… Так все «ладно», что не лучше ли мне в Париже и оставаться?
   – Тебя здесь оставить – на себя грех взять…
   В Парижской академии Павел слушал лекцию Макера о свойствах запахов и способах уничтожения зловония в нужниках. Он проявил либерализм, позволив Бомарше прочесть ему «Свадьбу Фигаро», запрещенную королевской цензурой. Празднества в честь «графов Северных» продолжались, но в душе цесаревича таились страхи. Людовик XVI уже знал о письмах Бибикова.
   – Неужели, – спросил король, – в вашей свите нет человека, на которого вы могли бы полностью положиться?
   – Что вы! – отвечал Павел. – Если мать узнает, что я полюбил собаку, она завтра же будет утоплена с камнем на шее.
   Покинув Париж, Павел с женою навестил Брюгге, где их потчевал принц Шарль де Линь, всегда обворожительный. Выслушав рассказ Павла о привидениях, навещавших его в канун открытия памятника Петру Великому, весельчак сказал:
   – Ото всех привидений помогает избавиться пиво…
   Крепкое фламандское пиво вызвало у Павла бурный понос, он стал обвинять остроумца в том, что тот пытался его отравить. В августе «графы Северные» направились в Монбельяр, при въезде в который захудалые его жители встречали Марию Федоровну, держа перед собой развернутую карту России; они кричали:
   – Кто бы мог подумать, что наша принцесса, собиравшая в лесу каштаны, станет хозяйкой всего вот этого!
   Монбельяр на карте «всего вот этого» выглядел бы крохотной точечкой. На родине жены Павел вел жизнь немецкого бюргера. Фридрих II предложил ему обратный маршрут через Пруссию, чтобы не вязнуть в грязи размытых дорог Речи Посполитой, но Павел боялся нарушить приказ матери. Тем более что «старый Фриц» погнал с прусской службы братьев его жены. Тихими вечерами, любуясь видами дальних гор, монбельярцы грезили о сладком будущем:
   – Надо ехать в Россию! Неужели императрица не даст всем нам по губернии, чтобы мы не нуждались?..
   Екатерина в письмах предупреждала невестку, чтобы при возвращении не вздумала закатывать глаза, устраивать рыдания и падения в обморок: «Мы люди простые, Руссо никогда не ценили и таких фокусов не понимаем». Монбельярцы, крайне сентиментальные, строго осуждали Екатерину за жестокосердие:
   – В чем же ином, как не в слезах и обмороках, проявляется все нежное, что заложено в чувствительных душах?..
   А по ночам Монбельяр вздрагивал от женских воплей: это не в меру сентиментальные мужья полосовали плетями своих жен, с кровью рвали с голов их волосы. Вот еще один пример тому, что слезливая сентиментальность часто сопряжена со звериной жестокостью. (Эта жестокость от монбельярцев перешла к внукам Екатерины – императорам Александру и Николаю Первым.) Наконец до Монбельяра дошли газеты, в которых писали, что татарские волнения в Крыму грозят России войной.
   – Да и кому нужен этот Крым с его овчинами и кониной? – негодовал Павел. – Никто в России о Крыме и не думает, кроме дурака Потемкина и развратной своры моей матери…

   …

   Волнения в Крыму и Тамани начались еще в мае 1781 года – с пустяков. Батыр-Гирей и Алим-Гирей, жившие тогда за Кубанью, стали внушать ногаям и татарам, что Шагин-Гирей, прямой потомок великого Чингисхана, не желает продолжить его потомство. На базарах Кафы дервиши призывали народ плодиться:
   – Не будем подражать нашему хану, который, нарушив законы Корана, не пожелал иметь даже четырех обязательных жен, а ночует с тощей француженкой… Куда делась его прежняя сила и доблесть? Неужели исчезла вместе с гаремом?
   Шагин-Гирей вздернул на виселицах главных крикунов. Он рассчитывал на защиту своих «башлеев» (солдат, обученных по-европейски). Но все же отправил тревожную эстафету Потемкину, прося кораблей – на случай бегства. Потемкин прислал в Ени-Кале своего племянника, Сашку Самойлова, который, приглядевшись к смуте, советовал хану ехать в Херсон. Но турецкие десанты уже высаживались в Анапе, а Батыр-Гирей с ордами ногаев и головорезов-наемников взял с моря Арабат. Таманские татары вдруг объявили себя в подданстве халифа-султана! Самойлов отписывал дяде: татарская знать не смирилась ни с реформами, ни с тем, что Шагин позволил Суворову вывести христиан в русские пределы, после чего Крым охватило поголовное обнищание. Конечно, справедливо докладывал Самойлов, дело не в том, что Шагин завел себе француженку, – бунт подготовлен турецкими эмиссарами!
   Потемкин повидался с Шагин-Гиреем в Херсоне, цитировал ему из жития мусульманских святых:
   – «Все люди уподоблены базарным сладостям: пахнут хорошо, но вкус их негоден. Три вещи вредны государству: глупый ученый, набожный невежда и мулла лицемерящий. Но еще вреднее человек, делающий второй шаг раньше первого».
   – Этому научили меня вы! – крикнул Шагин-Гирей.
   – Мы не учили. Мы только показали вам совершенства нашей жизни, как Европа показывала их и Петру Первому, но не все, что сильно пахнет, надобно тащить в свой дом. Ваша светлость виноваты сами, и будь я татарином, бунтовал бы тоже!
   – Вернете ли мне престол? – спросил Шагин-Гирей.
   – Прежде подумайте: так ли он нужен вам теперь, когда обстоятельства стали сильнее вашей знатности и вашего титула. – Потемкин распорядился подавать шампанское. – Аллах создал Босфор и наполнил водой Неву, но через Босфор плавают на лодках, а мы, русские, переходим Неву через мост…
   – Ваши речи язвят мое сердце!
   – Мы равны в титулах, – скупо ответил Потемкин.
   – Я пью ваше шампанское, но лучше бы попить кумыса… Дайте же мне Суворова, чтобы я мог наказать отступников моего престола.
   – Я еще подумаю, – ответил ему Потемкин.
   Неожиданно Шагин-Гирей сказал умные слова:
   – Я понимаю, что не мои реформы виною возмущения татарского, а вот этот Херсон, где вы строите свой флот.
   Ответ Потемкина был очень значителен по смыслу:
   – Херсон я поставил рядом с Очаковом…
   В этом опасном соседстве двух городов, двух цитаделей, угадывалась важнейшая стратагема на будущее. Нетерпеливый в удовлетворении низких страстей, Потемкин был очень терпелив в делах высшей политики и двигался заранее расчерченными дорожками. Первым шагом было выселение христиан из Крыма, и он выжидал именно бунта татарской знати – это стало вторым его шагом.
   – Господи, помоги мне в третьем, – молился он…
   Самойлов, по наущению Потемкина, подсказывал Шагин-Гирею: откажись от престола в Бахчисарае, и Россия поможет тебе обрести престол в… Персии. Хана отвезли в Никополь, а русские войска заняли позицию перед Перекопом; ворота крепости были наглухо закрыты, для вящей прочности запоров татары обкрутили их проволокой. Ханский престол занял Батыр-Гирей, вступивший в прямые сношения с Ганнибалом. Иван Абрамович переслал Потемкину его письмо: в нем было писано, что Батыр избран волею народа татарского, но с русской «кралицей» он ссориться не желает. Потемкин выждал время, все обдумав.
   – Батыр – шельма! Залепляет глаза нам мнимою дружбой, а из Турции флот призывает в подмогу себе. У нас флота еще нет, и когда он будет? Посему приказываю: инфантерией форсировать Днепр и ступать маршем прямо на Кизикермен, Самойлову велю браму перекопскую, проволокой обкрученную, ломать штурмом!
   Алим-Гирей собрал тысячное войско, но был разбит казаками. Батыр-Гирей вознамерился бежать на Кубань, его настигли и пленили. В горах Крыма изловлен был и Алим.
   Потемкин опять проявил выдержку. Он велел Рубану:
   – Отпиши воинству нашему, чтобы далее на рожон не перли. А нам выгоднее, ежели сейчас в Крыму все попритихнет.
   Шагин-Гирей снова объявил себя ханом. Самойлов рапортовал светлейшему дяде: «Брату своему Батыр-Гирею хан даровал жизнь, прочие возмутители казнены обычаем татарским – в куски изрублены!» Агентов турецкого султана Шагин-Гирей собрал в саду дачи на Катаршахе, он оплевал им лица, «бешлеи» закидали их камнями насмерть. Вот этот момент крымской истории русский Кабинет и засекретил от внимания иностранцев.
   – Что сейчас в Крыму? – часто спрашивали у Потемкина.
   – Из Крыма привезли свежие балыки и мешок изюму.
   – А что еще знаете? – допытывались у него.
   – Еще бурдюк с вином… очень плохим, пить нельзя!
   В конце года Екатерина переслала ему секретный рескрипт, возлагая на Потемкина всю ответственность за присоединение Крымского ханства к России. Палец светлейшего снова рыскал вдоль берегов Черноморья.
   – Вася, – окликнул он Рубана, – вот тут, за Кинбурном, приткнулась к морю турецкая крепостца Гаджибей, где беглые запорожцы приют сыскали… Как она ране-то прозывалась?
   – В древности от греков звалась она Одиссоса.
   – Местечко приметно. И для флота. И для торговли…
   Одиссоса – Гаджибей – будущая Одесса!
   – Пока хватит мечтать, – сказал Потемкин, заваливаясь на софу под картиною Грёза. – Итак, нам осталось сделать последний шаг – третий, а потом…

   …

   Высохшими от старости пальцами «старый Фриц» барабанил по дешевой табакерке, которую привык называть «ящиком Пандоры». О боги! Когда вы создавали женщину, вы вручили ей тайны хитрости, пороков и лживости – все эти качества Пандора хранила в сосуде, столь мало похожем на табакерку.
   – Но иногда отсюда кое-что из опыта Пандоры выскакивает, – сказал король. Сейчас он ужасался брачными химерами Иосифа II: разве можно допустить, чтобы две родные сестры, Мария в России и Елизавета в Австрии, царствовали в будущем одновременно? – В этом случае, – сказал король, – моя бедная Пруссия попадет в русско-австрийский капкан…
   В поисках выхода из опасной комбинации Фридрих усиливал сближение с Англией, а для маскировки пытался привлечь к союзу и… Россию. Безбородко не сразу, но все-таки разгадал содержимое «ящика Пандоры», а Екатерина при встрече с Гаррисом разрушила козни «старого Фрица»:
   – Известно ли, милорд, вашему кабинету, что, предлагая союз Англии, король Пруссии предложил такой же союз и Франции, но уже направленный против вашего королевства?
   – Какое низкое коварство! – воскликнул Гаррис.
   – А вы опять неискренни, – прищурилась Екатерина…
   Накануне зимы Безбородко, приняв в Кабинете усталого курьера с Моздокской линии, вошел к ней с докладом:
   – Царь грузинский Ираклий и царица Дареджан из мингрельского дома князей Дадиани слезно просят помощи у престола вашего, дабы спасли вы Грузию от набегов лезгинских. Обязуются содержать на своем коште четыре тыщи наших солдат, ежегодно отсылая ко двору вашему по две тыщи ведер вина и четырнадцать лошадей самой лучшей породы.
   – Нужны нам эти ведра, и нужны нам эти лошади… Опять новые заботы, – вздохнула Екатерина. – Ираклий – муж славный, но вот супруга его Дарья – язва, каких свет не видывал. Подумаем. Извести светлейшего…
   Светлейший уже предвидел события. Раздираемая внутренними распрями, интригами царицы Дареджан, Грузия была ослаблена войнами, царь Ираклий II поступил как мудрейший политик, издали протянув руку России. В крепости Георгиевск (что неподалеку от Пятигорска) был подписан Георгиевский трактат о дружбе и помощи, который навеки соединил два народа – русский и грузинский. Отныне Грузия отвергала зависимость от Ирана (Персии) и Турции, уповая едино лишь на защиту русского оружия.
   – Устроились они там за горами, – ворчал Потемкин, – пока доберешься с пушками, все мосталыги переломаешь…
   Главная трудность была в том, что кубанские татары, ногаи грабили русские обозы, полонили людей, убивали раненых. Россия ежегодно словно дань платила – выкупала из плена солдат и офицеров, годных после плена лишь в инвалидные команды. Потемкин велел Суворову снова выехать на Кубань, дать отчет в делах тамошних, в январе обещал встретиться для совещания.
   Как раз в это время из Европы вернулся князь Григорий Орлов. Уже помешанный после смерти жены, он часто пребывал в меланхолии, иногда же, впадая в буйство, ломал в руках дубовую мебель, крошил в пальцах фарфор и хрустальные чаши. Страшно было Екатерине слышать вопли его: «Бог наказал меня за грехи ваши… за кровь невинную!» Дикие инстинкты владели им: Орлов все время склонялся к насилию, женщины разбегались при его появлении. Потемкин предложил связать Орлова и обливать холодной водой. Екатерина сказала, что он извещен во множестве государственных тайн, может их разболтать. Она отправила его под Сарепту – на царицынские воды. Только что Россия обрела новый орден – святого Владимира, даваемый за военные и гражданские доблести, и Екатерина сделала безумца владимирским кавалером: пусть тешится! После питья вод Григорий Григорьевич был отвезен в Москву, сдан под надзор братьев.
   – А если сбежит? Что делать? – спрашивал Потемкин.
   – Сбежит – ловить станем, – отвечала Екатерина…
   Потемкин тоже сделался кавалером владимирским. Последние дни он мучился стихами: не своими – чужими.

     Там славный окорок вестфальской,
     Там звенья рыбы астраханской,
     Там плов и пироги стоят,
     Шампанским вафли запиваю
     И все на свете забываю
     Средь вин, сластей и аромат…
     Таков, Фелица, я развратен!
     Но на меня весь свет похож,
     Кто сколько мудростью ни знатен,
     Но всякий человек есть ложь.

   – Эй, звать сюда Державина! – повелел Потемкин.
   Державин явился. Уже статский советник.
   – Читай то место, где «я, проспавши до полудни…».
   – Да разве ж я вашу светлость осмелюсь в виршах своих воспеть? Но если изволите указывать, прочту:

     А я, проспавши до полудни,
     Курю табак и кофе пью;
     Преобращая праздник в будни,
     Кружу в химерах мысль мою:
     То плен от персов похищаю,
     То стрелы к туркам обращаю;
     То, возмечтав, что я султан,
     Вселенну устрашаю взглядом;
     То вдруг, прельщаяся нарядом,
     Скачу к портному по кафтан…

   – Хорошо писать стал, Гаврила, – сказал Потемкин. – Я не сержусь, что восславил ты пороки мои. «Сегодня властвую собою, а завтра прихотям я раб»… Верно ведь!
   Державин удалился, возвышенный…
   Екатерина от державинской «Фелицы» была в восторге: поэт, воспев ее заслуги, высмеял вельмож. Впервые за всю жизнь Державину не пришлось доказывать свое дарование. И не хлопотал о вознаграждении. Императрица по своей воле переслала ему 500 червонцев в золотой табакерке с надписью: «От Киргиз-Кайсацкой царевны Фелицы – мурзе Державину»…
   Бедный Вася Рубан! Когда ж тебя пощекочут славою? И сам, кажется, догадывался, что вдохновенен был единожды в жизни. Когда вложил душу в надпись к Фальконетову Камню. Кашлянув, он привлек внимание светлейшего к себе:
   – А вот и мое: «К Фебу при отдаче стихов на Камень».
   – Валяй, – разрешил прочесть Потемкин…
   Мне славу Камень дал, а прочим вечный хлеб:
   При славе дай и мне кусочек хлебца, Феб!
   Да не истлеет весь от глада лирный пламень.
   Внемли моленьям, Феб! Не буди тверд, как камень.
   – Я не Феб тебе, а сердце не каменно: сто рублев дам.

   …

   Поздней осенью «графы Северные» пересекли рубежи, возвращаясь домой. Хмурое небо над Россией выплескивало дожди на оголенные леса, в редких деревеньках едва мерцали лучинные огни. Непролазная грязища на дорогах. Карканье ворон над убогими погостами…
   Это была Русь!
   – Что тут любить? – спросил Павел, качаясь в карете.
   – Россия отстала от Европы, – вторила ему жена.
   Чего только не нашила Мария Федоровна у мадам Бертень, которая одевала и французскую королеву. В конце длинного кортежа через колдобины и лужи российских проселков измученные лошади тащили 200 сундуков, наполненных модными платьями, туфлями, муслином, газовыми материями, кружевами, помпонами, лентами, блондами, шелком, фальборами, вышивками. Приятно было ощущать себя хозяйкой «всего вот этого»!
   Но чем ближе становился день возвращения сына, тем больше мрачнела Екатерина. Придирчивым взором она еще раз окинула свою женскую свиту: русские сарафаны с кокошниками украсят любую дурнушку лучше, чем мадам Бертень… Иосиф II верно предвидел, что все неприятности для «графов Северных» обнаружатся в конце путешествия. Когда они предстали перед императрицей, она чеканным голосом прочла суровую нотацию:
   – Молодых людей, еще не окрепших в священной любви к отечеству, нельзя выпускать в Европу, ибо, ничего толком в ее делах не распознав, они там едино лишь пенки вкусные с чужих тарелок слизывают. Наверное, я лучше вас знаю все удобства европейской жизни. Но не вижу поводов для того, чтобы низкопоклонствовать перед Европой в ущерб престижу отечества, даже в убогости всегда нам любезного…
   Павел с Марией опустились на колени, заверяя императрицу в верности ее престолу. Глядя на их склоненные головы, Екатерина проявила знание о содержимом двухсот сундуков.
   – Приготовьте ножницы, – сказала она (как, наверное, сто лет назад говорил Петр I, собираясь стричь бороды боярам).
   Ножницы щелкнули, и копна волос невестки упала к ногам императрицы, стелясь мягкими волнами.
   – Будьте проще, дети мои, – сказала Екатерина. – Кстати, вы напрасно мучите лошадей. Как раз перед вашим приездом я объявила указно об отмене всяких пассажей. Отделка платьев допущена мною не шире двух дюймов, блонды и фальборы мною запрещены, а высота прически должна быть умеренна…
   Павел и Мария Федоровна боялись зарыдать!


   7. Однажды зимою

   Кронштадтский рейд – будто деревня зимою, а корабли как избы, заметенные снегом: иней закуржавил снасти, из камбузных труб вьются дымки, словно мужики баньки топят. На берегу в трактире пьяных не было. Не затем сюда и ходили, чтобы напиваться. Офицеры флота скромно вкушали скромную пищу.
   – Я, – сказал Федор Ушаков, – не сочту море Средиземное ни алжирским, ни гипшанским, ни венецианским, ни, паче того, агарянским. Море-то общее, и нам там плавать.
   – А что от жизни теперь взыскуешь? – спросили его.
   – Ищу службы труднее, дабы умирать было легше. Ныне вот и рапорт в коллегию подал, чтобы в Херсон перевели…
   Федор Федорович (уже в чине капитана второго ранга) плавал до Ревеля на кораблях, обшитых медью от порчи и загнивания. «Течи подводной, – докладывал он, – во всю кампанию не имел, кроме как одну четверть, а в крепкие ветры полдюйма в сутки набегало воды в трюмы». В 1783 году Ушакову исполнялось сорок лет – хорош!
   – Поживем – порадуемся, – сказал он, щи хлебая…
   Случалось ему бывать в столице. Всегда далекий от светского блеска, застенчивый, он навещал Ивана Перфильевича Елагина, очень дальнего сородича. Елагин, раздобрев от хорошей жизни, проживал большим барином, владея островом, которому и передал свое имя. До призыва гостей к столу Ушаков гулял в картинной галерее. От старинных полотен будто излучались запахи полуденной кухни, погребов и кладовок старой, зажиточной Голландии. Громоздились румяные окорока, шипели на противнях кровавые куски мяса, лежали мертвые утки и зайцы, рубиново мерцало в графинах вино, плавал ломтик лимона в стакане. А на вакхических картинах бушевали пьяные вислопузые сатиры с рогами, могучие толстозадые бабы кормили из необъятных грудей волосатых мужиков с козлиными ногами, осоловелых от сущности полурайского бытия… В гостях у вельможи Ушаков встретил Потемкина, удивившего простотой своего обхождения. Потемкин сказал моряку:
   – С лица тебя к аристократам не причислю. Ишь скулы-то вывернуты, губы оттопырены, а под париком небось мысли шевелятся… Перфильич-то кем тебе доводится?
   – Десятая вода на киселе.
   – Вода твоя, а кисель хлебать к небу бегаешь. – Светлейший нагнулся, общупав ботфорты моряка. – Не сафьян!
   – Мы же не придворные, ваша светлость.
   – Нищие вы все, вот кто! – отвечал Потемкин. – Сам знаю, что щам да каше радуетесь… Ладно. А водку ты пьешь?
   – Коли угостят, чего ж не выпить ее?
   – Трезвость, запомни это, в моих глазах еще не добродетель, а лишь отсутствие порока. Хотя пьяниц и не люблю!
   За столом он спрашивал Ушакова: почему турецкие корабли в три палубы, поставленные в ряд с русскими трехпалубными, все равно выше и грознее российских кораблей кажутся?
   – От шапок! – Федор Федорович объяснил: матросы турецкие носят колпаки длиною в локоть и даже в бою не снимают их, потому на кораблях султана много пространства в деках (как бы в комнате с высоким потолком).
   Потемкин спросил: хорошо это или плохо, если корабль имеет высокие борта?
   – Очень плохо, – ответил Ушаков. – При высоте борта корабль «парусит» и валкость на волне большая, а точность стрельбы от сего малая. К тому же турки размещают батарейные палубы близ ватерлинии, отчего через открытые для боя лоцпорты комендоров и прицельщиков волною заплескивает.
   – Вспомнил! – вдруг просиял Потемкин. – Не ты ли, милейший, «Штандартом» царицы на Неве командовал?
   – Я.
   – А у меня на Черном море не желаешь ли послужить?
   – Рапорт уже подавал. Ответа нет.
   – Будет. Жди. Вместе покормим комаров херсонских…
   Адмиралтейств-коллегия утвердила перевод Ушакова на флот Черного моря, и он стал загодя формировать команды матросов. Где-то далеко от морей затихла под снегом родимая деревушка Бурнаково, где по ночам волки, сев на замерзшие хвосты, обвывают слепые окошки крестьянских изб… «Детство, где ты?»…

   …

   Светлейший дружбы с Леонардом Эйлером не порывал, спрашивая ученого, чем может быть ему полезен, не надо ли дровишек березовых, а Эйлер всегда имел к нему вопрос:
   – Чем государство ныне озабочено?
   – Да опять финансы… Если б России иметь столько денег, сколько народ наш терпения имеет, – вот жилось бы нам: рай! А чем вы ныне озабочены?
   – Делами академическими и воровством в науке…
   Сергей Домашнев, директор Академии, уже бывал обсмеян в ученом памфлете: «Се грядет малоумный в Академию и с мудрыми присутствует на седалище». К чести Домашнева, скажем сразу: хотел он изгнать из употребления твердый знак в конце слов, пожирающий много свинца в наборе и бумаги в книгах, но пользы не приносящий. А недавно шведский король Густав III прислал в дар Академии очень ценную коллекцию минералов, добытых шахтерами в рудниках. Домашнев из минц-кабинета отвез коллекцию домой, где его семья играла по вечерам в «камушки». Шведский посол барон Нолькен заметил все неприличие такого поступка, известив о том Эйлера. Великий человек, увлеченный науками, редко вмешивался в формалистику дел Академии, но тут он не стерпел и, явясь в конференц-зал, начал требовать, чтобы коллекцию из Швеции вернули в минц-кабинет.
   – «Санкт-Петербургские ведомости» тоже погибают!
   Главная газета страны издавалась тогда Академией.
   Настал и новый, 1783 год.
   – А где же календарь? – развела руками Екатерина. – Опять не сладили календарь к сроку выпустить. Сколько у Академии спирту уходит, что не знай я своих ученых, так сочла бы их всех за беспробудных пьяниц.
   Она сказала Потемкину, что во главе Академии поставит Дашкову.
   – Ты, матушка, в выборе своем не раскаешься?
   – Может, и раскаюсь. Но пусть все хохочут: я – Екатерина великая, а Дашкова – Екатерина малая…
   В разговорах с сановниками императрица все чаще обращалась к финансам империи.
   – Не умеем мы еще так жить, чтобы при виде рубля нашего в Европе все шляпы снимали, а если червонец русский там показать, так чтобы все на колени падали.
   – Ежели нам вино продавать дороже, а?
   Это предложение Потемкина подверглось резкой критике Александра Андреевича Безбородко, взявшегося и за финансы:
   – При общей дороговизне вина возникает тайное винокурение и торговля в ночные часы, когда кабаки заперты. Отсюда рост преступлений и новые расходы на полицию. Петр Третий, помните, дал амнистию каторжанам, отпустив на волю пятнадцать тыщ. Я проверил: все осуждены за то, что сами вино делали.
   Спорить с Безбородко трудно. Потемкин спросил:
   – Сколько миллионов не хватает у нас в бюджете?
   – В этом годе около десяти. А где взять?
   По всем расчетам, страна должна или разрушиться, или пойти в кабалу к странам богатым, вроде Англии. Но, в нарушение всякой логики, Россия выживала – и обязана в этом неисчислимым богатствам природы, поразительной стойкости народа, умеющего есть в три горла, но умеющего и сидеть на корке хлеба.
   Безбородко образовал особую финансовую комиссию.
   Потемкин пробовал вступиться за офицеров флота:
   – Жертвы и лишения, коим они подвержены, достойного вознаграждения не имеют. На флоте служат самые бедные дворяне и – тут он вспомнил Ушакова, – которые от мужиков мало чем отличны, сухарями да репой сытые. Они и одеты беднее всех, оттого и сидят по гаваням, стыдясь свету нашему показаться. Да что вы хотите, ежели одна рота лейб-гвардии столичной выгод имеет больше, нежели весь флот Балтийский!
   От моряков комиссия отмахнулась, благо они не ропщут. Заговорили об опасности лажа. Металлу это пока не грозило. Рубль серебром меняли на 100 копеек медью, золотой империал шел за 10 рублей серебром. Курс ассигнаций был устойчив, и бумажки без споров обменивались в банках на золото, серебро или медь – в точной стоимости. Но уже появилась тенденция к лажу: ассигнационный рубль грозил стоить 99 копеек. Снижение курса могло пойти и далее.
   – Так! – рассудил Безбородко. – Срок со времени выпуска ассигнаций миновал изрядный. Если и металл стирается в пальцах, почему бы и бумаге не терять цену?.. Подумаем, господа, о самом ныне насущном: как доходы увеличить?
   Думали недолго: только ямщиков оставили в покое, а всех крестьян обложили повышенным налогом; с мещан стали брать в год по рублю и двадцать копеек, с купечества – по рублю со ста рублей прибыли. Безбородко завысил цену на гербовую бумагу и на соль:
   – Архангельск и Астрахань – города, как известно, рыбные и льготы на соль имеют; эти льготы предлагаю скостить. Коли рыба начнет тухнуть без соли, промышленники и дорогую купят охотно…
   Потемкин все одобрил, но глаз его затуманился:
   – В этом годе мы заплатки на свои штаны поставили. Чую, что в следующем годе опять соберемся, чтобы, как говорит наша великая государыня, «со своих яиц шерсти настричь». Не хочу пугать никого! Но знайте: грядет война с турками вторая. Похлеще первой будет. Главное ныне – Крым…
   Крым – только Крым и ничего более. Но зато ханство Крымское – это великие просторы всего Причерноморья, от степей молдавских до отрогов Кавказского хребта; обрести один лишь Крым – «бородавку» срезать, но разрушить само ханство – быть России хозяйкою полновластной в море Черном!
   Такова цель, которой он неукоснительно следовал…


   8. А кораблям быть в Севастополе

   Англия за столом Версаля признала независимость Соединенных Штатов от своего королевства. Гаррис узнал об этом от Безбородко, получившего эстафету из Парижа раньше английского посла. По выражению многих лиц было видно, что русскому Кабинету мир этот удовольствия не доставил. «Потемкин еще здесь, – докладывал Гаррис в Лондон, – и отъезд его (на юг) откладывается со дня на день. Замечательно, что он продал дом в Петербурге, распустил иностранную прислугу и, что еще необыкновеннее, уплатил все долги».
   Гаррис говорил Потемкину:
   – Весьма жаль видеть вашу светлость в настроении, заставляющем предполагать, что случилось для вас неприятное.
   – Ко всему привык, – отвечал Потемкин. – Но если мои генеральные решения высочайшей апробации не удостоятся, брошу все, уеду в деревни, никогда больше не появлюсь здесь…
   Шесть корпусов с артиллерией он заранее распределил по берегам черноморским. Все напряглось в ожидании. И он сам воинственно выпрямился, лень стряхнул. Раздав долги, как перед смертью, постной пищей усмирял в себе беса блудного. Суворову поручил Кубанский корпус, для себя оставил Крымский. Но его отбытие, его нетерпение сдерживала сама Екатерина:
   – Ежели я манифест о Крыме опробую, вся Европа на дыбы подымется, о турках и помыслить страшно: вмиг набросятся!
   Потемкин был готов встать перед ней на колени:
   – Бык тащит колесницу, а не колесница тащит быка. Не тяни Россию назад, матушка! Ныне заветы праотцев наших решаются. Мне твоя слабость докукой. Не теперь, так уже и никогда. Нарыв созрел. Гляди, лопнет. И потомки промедление наше осуждать станут: вот, скажут, могли сделать, да не сделали… – Потемкин обмакнул перо в чернила, протянул его Екатерине: – Подпиши! Или в деревне скроюсь, в монастырь уйду.
   Екатерина с робостью согласилась:
   – Хорошо. Но пока манифест о Крыме прошу хранить в тайне…
   Она его подписала. Потемкин, опустясь на одно колено, обцеловал края ее платья, надолго приник губами к руке.
   – Еду! – И резко поднялся, давно готовый.
   Двери захлопнулись за ним с таким грохотом, что лепной амурчик, загадочно прижавший пальчик к губам, вдруг покачнулся и – вниз головой – об пол. Вдребезги!

   …

   Он летел в Херсон подобно птице, в дороге перехватил курьера с письмами от Булгакова; посол описывал последствия очередного пожара в Царьграде – столица выгорела, казармы янычар и многие мечети погибли в пламени, чернь улемы обвиняют в поджоге нас, русских, хлеба в столице нет, можно ожидать, что султан именно сейчас объявит войну России, дабы призывом в армию очистить Стамбул от недовольных…
   Вот и Херсон! Здесь его ожидал архитектор Старов с планами градостроения: где дворцу наместника быть, где бульвары тенистые иметь, где строить спуски к воде днепровской. Прохор Курносов водил Потемкина по очень гулким, как театральные сцены, палубам линейного корабля «Слава Екатерины», готового сойти со стапелей. Вице-адмиралу Клокачеву светлейший велел сразу ехать в бухту Ахтиарскую и ждать, когда придут туда корабли Черноморской эскадры. Ганнибалу наказал собирать артели косарей – готовить сено для кавалерии, повелел звать каменщиков из Петербурга и плотников с Олонца.
   – Тебе же, Иван Абрамыч, езжать до столицы, будешь ты кавалером ордена Владимирского. Если не поверят, скажи, что князь Потемкин того желает… Где же хан Шагин-Гирей?
   Шагин-Гирей в тот день был особенно колоритен в своем халате, подбитом соболями, которые (согласно поверьям татарским) приносят счастье; возле бедра хана переливалась драгоценными камнями острая сабля, шапку украшали высокие султаны-соргуджи, осыпанные блесками бриллиантов. Потемкин молча придвинул к нему бумагу, чтобы он прочел.
   Это был манифест об отречении! Хан сказал:
   – Ваш племянник Самойлов уже соблазнил меня удалением из Крыма, но взамен обещал мне престол владык персидских.
   – Я, – ответил Потемкин, – не в ответе за все, что болтают молодые люди на улицах и за выпивкой. Императрица предлагает вам проживание в Воронеже или в Калуге… с гаремом! Двести тысяч рублей в год пенсии – жить можно. С музыкой!
   – Меня без музыки, но тоже с гаремом зовут в горы Кавказа лезгины и черкесы, чтобы я, став их султаном, покорил Грузию, а тогда престол персидский добуду для себя сам.
   – Не шалить! – откинулся в кресле Потемкин. – Россия обязуется не унижать вашего ханского достоинства.
   – Но крымским ханам и султан платил!
   – Платил… чем? Чашкой кофе с бриллиантовой пылью или шкатулкой, в которой – веревка, из шелковинок свитая.
   – Крым – алмаз в древней короне Гиреев! Неужели Калуга лучше Бахчисарая или Воронеж имеет море, как возле Кафы?
   – Кстати, – сказал Потемкин, – к этому халату на соболях подойдет лента из голубого атласа… Не угодно ли?
   Тут же он снял с себя орден Андрея Первозванного – бери. Шагин-Гирей умолк, глядя в окно. Там возникал город. Русские бабы стирали белье, верфь звенела пилами и стучала топорами, клейменые каторжники с матюгами и песнями вытаскивали из воды бревна, босая девочка гнала хворостиной блеющую козу…
   – Что я могу взять с собой из Бахчисарая?
   – Там все ваше. Но прежде подпишите манифест о своем добровольном отречении от престола своих предков.
   – Мне эти соболя принесли несчастье, – сказал хан.
   Потемкин напомнил: наличие голубой Андреевской ленты приравнивает его светлость к чину генерал-поручика:
   – Русский мундир – не халат: он счастливее…
   Шагин-Гирей тупым взором наблюдал, как сухой золотистый песок впитывает в себя густые чернила, которыми он подписался под торжественным манифестом. Момент был исторический: Крымское ханство завершило свой кровавый путь, могучая Россия отныне как бы растворяла его в своем необъятном организме. Но обыденность этого дня не была нарушена ни пьянством, ни весельем – Потемкин до вечера блуждал по новостройкам. А через несколько дней ему доложили:
   – Шагин-Гирей во дворцах Бахчисарая все пограбил, даже двери с петель поснимал, ободрал карнизы и облицовку стенную.
   – А где он сам-то теперь?
   – То-то и оно, что с гаремом бежал на Тамань к ногаям, оставив на память нам какую-то француженку с приплодом.
   – Буду писать Суворову, чтобы хана вернул.
   – Да где вернешь! Шагин уже в горах скрылся…
   …Суворов давно обвыкся в чередовании пыла воинского с хладнокровием дипломата. Он добивался на Кубани спокойствия. Непокорные племена ногаев хотел заманить в степи заволжские, где ногаи, даст бог, сами попритихнут. В кочевьях туземных являлись иногда заразительные болезни, и Александр Васильевич боялся думать, что это… чума? Чума – нередкая гостья в этих краях. Атаману Иловайскому он велел:
   – Пригони, братец, к Ейску волов эдак с сотню да еще баранов около тыщи голов. Вина добудь поболе. И объяви мурзам ногайским, чтобы летом пировать ко мне съезжались.
   – Или день табельный? – спросил атаман донцов.
   – Не табельный, а рискованный: станем орду ногайскую к присяге приводить, отпугнем их от смутьянов турецких…
   «Байкушеи» (ногаи бедные) соглашались жить в мире с русскими. Но подлейшая знать орды Едисанской и орды Джамбулакской с того и кормилась, что русских баб хищничала, продавала их, несчастных, лезгинам да черкесам, у которых всех пленных россиян перекупали турки, торговавшие людьми еще дороже – в Алжире, Марокко, Египте… Иловайский объявил донскому казачеству – поход; за донцами поднимались казаки иных кругов – Кизлярского, Гребенского, Терского, в седла запрыгнули даже подростки. Станицы казачьи издавна граничили с «немирными» племенами и сейчас горели отмщением за беды прошлые. Но им сказали, что сечи не будет – пусть только явят свою красу и мощь.
   Вот и Ейск! Оркестры были уже наготове.
   Кибитки ногаев окружили подступы к городу.
   Войска построились. А знамена развернуты.
   На столах, длиною в версту, грубо сколоченных, стояли 500 ведер водки. Было зажарено 120 быков и 850 баранов.
   Отстучали барабаны – провозгласили манифест, в котором Шагин-Гирей отрекался от власти над ордами татар и ногаев. Мулла развернул Коран – к нему прикладывались лбами и ладонями, мурзы ногайские давали присягу на верность России…
   Старый гребенский казак с лицом, как вафли, источенным оспою до безобразия, подошел к Суворову с «чепуркой» вина:
   – Дозволь, батюшка, целовать твою милость, – сказал он. – У меня только вчерась внучку малую черкесы с огорода стащили – и поминай как звали. А звали ее, бедненьку, Наташенькой.
   – Затишья вечного не сулю тебе, – отвечал Суворов, охотно целуясь. – В этих краях глаз да глаз нужен!
   Иловайский в кругу донцов восприял полную чашу. Александр Васильевич поддержал его чаркой, тоже полной. Рассевшись на коврах, на траве и даже за столами, ногаи сначала отвращались от ведер, потом попробовали – и понравилось. До самого утра шел пир горой. Русские плясали среди кибиток, а ногаи, сощурив глаза, тянули заунывные песни. Меж людей бегали с поджатыми животами вечно голодные собаки, остервенело дрались из-за костей, со смачным хрустом выгрызая из мослов жирные мозги. Никогда еще степи ногайские не знали такого пира…
   – Глаз да глаз! – повторил Суворов под утро.

   …

   Девятьсот лет (почти целое тысячелетие) страдали русские, поляки, украинцы от набегов татарских ханов, а теперь жестокая страница их борьбы была почти неслышно перевернута рукою Потемкина. Крымское ханство, это проклятое наследие Золотой Орды, покорно стелилось под копытами русских коней унавоженной сакмой, острой солью евпаторийских озер, просыпанной со скрипучих арб бездомными чумаками…
   Потемкин надеялся ступить в ароматный эдем Востока, но увидел голь и сушь степей, в которых чудом цвели фиалки и тюльпаны, унылейшие кладбища татар и евреев, опустевшие города. В знойном небе сторожили падаль стервятники-грифы.
   – Да, славны бубны за горами, – ворчал светлейший.
   Обратясь из седла к адъютантам, он велел посылать курьеров в Петербург – за клюквой! Из разрушенных овчарен жалобно блеяли непоенные овцы, грязные верблюды с шерстью, свалявшейся в паклю, нехотя уступали дорогу кавалерии. В чахлой тени акаций, опустив пятки в серую пыль, сидели татарские оборванцы, обсуждая, что им делать при русских, не лучше ли бежать отсюда в Болгарию или Бессарабию, где можно жить трудом подневольных болгар и молдаван… Потемкин вытянул вдаль нагайку, спрашивая:
   – Я не пойму, это леса или сады у них?
   Ученый ботаник Карл Габлиц сказал:
   – Здесь любой сад кажется лесом. Ни следа не осталось от прежней Тавриды, от трудов и стараний давних ее обитателей. Едино натура царствует над одичавшими без ухода плодами…
   Показался Карасубазар – зловонное скопище саклей и лачуг, в которых селились многодетные семьи евреев, очень любопытных до всего на свете, и апатичные ко всему татары. В узких улицах застревали пушечные лафеты, всадники скребли стременами стены ветхих домов. Пахло отбросами, лошадиной мочой, крепким кофе и… розами! На крышах лежали рыжие, немигающие кошки. Здесь Потемкина ожидали его смоленские сородичи – офицеры Каховский и Тухачевский, они сказали, что для отдыха приготовлен сераль мурзы.
   – Клопов и блох там… у-у-у, – предупредили они.
   – Всех передавим! Сыщите мне архитектора Старова…
   Где-то в кустах журчали ручьи. Пустые комнаты сераля были расписаны узорами, простенки в них зеркальные, низкие лежанки покрыты коврами, в углу пылились высокие кувшины. Потемкин, любознательный, открывал в доме дверь за дверью, будто надеялся увидеть сладострастных гурий, трепетных в ожидании его светлости. Таковых не обнаружил, только мимо его ног с радостным мяуканьем прошмыгнула забытая кошка. К ужину пришел из армейского обоза запыленный Старов, сообща они поливали из кувшина на руки воду, умывшись, прошли к столу.
   – Археология не суть души моей, – признался Потемкин. – Какие тут под кучами навоза Помпеи не раскопаны, того не знаю. Но зря надеялся увидеть колонны и пропилеи от мира, нами забытого. Здесь, как погляжу, ничего нет, кроме дикости и голодранства. Все самим надо делать! А ты, Иван Егорыч, собирай, что осталось: статуи какие попадутся, амфоры для вина или масла, даже обломки – Эрмитажу все сгодится… С сего дня Крыма не стало – будет здесь Таврида блистательная!
   С поклоном явились к нему знатные мурзы и беи.
   – А я вас звал? Ну, коли уж пришли, так беритесь за дело. Вот окна расколупайте, чтобы дышать было легше. Постель мне стелите из трав мятных и шалфейных. Устал я! Спать буду…
   Василий Каховский и Николай Тухачевский, получив от него приказ, искали в округе место открытое, где бы можно собрать татар для присяги. К северу от Карасубазара высилась гора Ак-хая, с кручи которой татары кидали в пропасть русских рабов (тех, кто состарился и обессилел, или таких, за которых выкупа не давали их московские сородичи). Потемкин широкими шагами – великан! – поднялся на самый гребень этой скалы, перекрестясь, с робостью заглянул в бездну, под ним зиявшую.
   – Может, и мои предки кости свои тут оставили?..
   От гребня горы Ак-хая далеко стекала пологая равнина.
   – Вот здесь и ставить шатры мои, – распорядился он. – Солдатам быть с ружьями. Офицерам при шпагах и орденах, шарфы надеть! Пусть все мурзы, улемы и беи сюда сползаются. У скалы сей Тарпейской, где они, поганцы, наших предков казнили, теперь склонят рыла свои немытые перед воинством нашим…
   10 июня «Тарпейская» долина ожила от множества людей и войск, ветер трепал шатры русской ставки, теребил черные войлоки кибиток татарских. Григорий Александрович, опираясь на трость, остался стоять на вершине скалы, видимый всем издалека, как лучезарный языческий идол.
   Светлейший ел клюкву. Ел и не морщился!
   А под ним, величественным, склонялись кобыльи хвосты бунчуков ханских, остроконечные шапки мурз касались земли, над холмами протекали теплые ливни, где-то над морем бушевали летние грозы. На ярком малахите гор виднелись черные кагалы караимов, поодаль гарцевали нарядные всадники.
   – Чего они там скачут? Присягнули уж?
   – Это беи знатные. Не хотят.
   – И не надо! Плевать я хотел на их присягу…
   Потемкин глубже вдохнул ароматы диких цветов, вобрал в себя одиноким глазом все краски сразу и раскинул руки так широко, словно желая обнять этот мир, еще вчера чуждый ему, но уже становившийся нужным и родственным для матери-России:
   – МЫ ПРИШЛИ, – возвестил он. – ТАВРИДА НАША… МОЯ!
   Вечером его навестил вице-адмирал Клокачев, исправно доложив, что в Ахтиаре стоянка удобная: грунт – мягкий ил, якоря такой грунт держат хорошо:
   – А лучшей бухты, нежели Ахтиарская, во всем свете, кажется, не сыскать. Погани там никакой, одни дельфины в лиманах играют, а червя, доски источающего, не заметил.
   Потемкин привлек к себе Клокачева, обнимая:
   – Ты, Федот Алексеич, об Ахтиаре татарском позабудь! Отныне и во веки веков быть там теперь Севастополю.
   – Опять не по-русски? Да по-каковски же это?
   – Переводится просто: ГОРОД СЛАВЫ. От греческого «Севастос», что и означает «достойный всеобщего поклонения»…
   Кораблям было велено – плыть в Севастополь!

   …

   Ламбро Ликургович Каччиони затеплил последнюю свечу. Поверх растрепанной Библии лежала «Илиада» Гомера, от руки им переписанная. На корабельном сундуке, заменявшем постель, сладко почивала жена-турчанка с длинными черными косами, три раза обернутыми вокруг красивой головы. Зима в Мариуполе была голодной, снежной. Пирату, уроженцу греческой Ливадии, не привыкалось в этих неуютных краях, где все открыто, где ветер сыпучим снегом заметал плоские ногайские шляхи.
   Кто-то стучался в двери. За широкий арнаутский пояс Ламбро Каччиони засунул два заряженных пистолета:
   – Если ты честный человек, открывай дверь и входи.
   Прибыл курьер от князя Потемкина.
   – Читай сам, – сказал корсар. – Я по-русски не умею.
   Курьер прочел: с утра поднять греческую колонию Мариуполя, всем мужам с женами и оружием следовать морем до Балаклавы, где Ламбро Каччиони станет командиром Греческого легиона; лично ему, по чинам и заслугам, императрицею отводится 240 десятин земли, офицерам – по 60, матросам же – по 20 десятин. Легиону греков указано нести охрану берегов Таврических от лазутчиков султана, особо оберегая подступы к Севастополю…
   Греческие фелюги вошли в узкую, как коридор, Балаклавскую бухту, и все увидели кипение воды за бортом – от небывалого обилия рыбы. Каччиони встал и произнес речь:
   – Эллины! Не об этой ли самой гавани, населенной великанами-листригонами, пел Гомер в десятой песне своей «Одиссеи»: «В славную пристань вошли мы, ее образуют утесы, круто с обеих сторон вход и исход из нее ограждая…»
   С кабинет-курьером Потемкин переслал ко двору рыбку-султанку, выловленную балаклавскими греками. Воспетая еще Марциалом, султанка была отрадою падишахов – в древности ее ценили на вес золота даже пресыщенные патриции Рима.
   – Патриции-то, – говорил Безбородко, – не только вкушали от рыбки, но еще любовались, бывало, загадочной игрой красок на чешуе, когда султанка помирала…
   Скоро на блюде остался жалкий скелетик красавицы.
   – Хотелось бы мне знать, – сказала Екатерина, наевшись, – что еще кроме рыбки получим мы от обретения Тавриды?
   – Очень много неприятностей, ваше величество.
   – Ладно. Я сыта. Начнем собираться во Фридрихсгам…
   Корабли опускали якоря на добрый грунт Севастополя!


   9. Фридрихсгам

   Европа тысячу лет помалкивала, когда татары истощали Русь, пленяя в рабство самых здоровых мужчин и самых красивых женщин, а теперь все политики хором закричали о насилии над бедными татарами. Особенно возмущался граф Вержен в Версале, и Екатерина устроила за это головомойку послу Франции.
   – Вы, маркиз, – сказала она де Вераку, – нотации версальские оставьте на столе в моей канцелярии. Я делаю, что хочу, и делаю это не у берегов вашего Ньюфаундленда, а там, где у меня города строятся. Договариваться о делах Крыма я не с Верженом намерена: в Константинополе мой посол имеется, и, слава богу, турки его в Эди-Куль пока еще не сажают.
   – Я позволю себе, – отвечал де Верак, – считать оккупацию Крымского ханства явлением временным.
   – А когда вы, французы, станете брать у турок Египет, мы согласимся, дорогой маркиз, считать оккупацию постоянной…
   Фридрих II, дожевывая паштеты из угрей, тоже протестовал, но скорее от зависти – на русском столе появится жирная кефаль и каперсы для супа, а ему от благ Крыма вряд ли что перепадет. Франция вдруг ослабила дипломатическое давление на Петербург: все гири, которые потяжелее, гибкий политик Вержен удачно переставил на чашу весов в Константинополе, дабы вред России исходил уже не от Версаля, а со стороны султанских визирей… Как видите, человек был умный!
   Яков Иванович Булгаков решительно отвергал протесты Турции, в очень нервной беседе с визирем он даже кричал:
   – Не вы ли Очаков и Суджук-Кале заново отстраиваете? Не вы ли сколько уже раз нарушали артикулы Кучук-Кайнарджийского мира? Не вы ли в Тамани ногаев возмущаете? Не вы ли крепость Анапскую возрождаете? А между тем, – развел он руками, – среди татар крымских воцарилось спокойствие и благодушие.
   – Вы хитрые! – сказал ему визирь. – Зачем кричать? Вы сами знаете, что к войне мы еще не готовы. Но зачем, отвечайте, ваша кралица, дама уже в летах, наводит на себя красоту, собираясь на встречу с молодым королем Швеции?
   Булгаков об этом свидании еще и сам не знал:
   – А кто может воспретить брату с сестрой видеться?
   Пришлось заодно уж растолковать визирю и генеалогию: отец Густав III, шведский король Адольф-Фридрих, приходился родным братом матери Екатерины II… Булгаков думал, что на выходе от визиря его сразу же скрутят янычары и потащут в темницы Эди-Куля, но, миновав стражей, стоявших с ятаганами наголо, посол спокойно вышел на яркий свет полуденного солнца.

   …

   Тавастгуст – город-крепость, возле него мрачное озеро кишит раками; еще в древности Биргер Ярл заложил здесь цитадель, из которой его рыцари выступали с мечами против воинственных финнов; теперь здесь шведская провинция, в окнах лавок выставлены манекены мужчин с трубками в зубах и кружками в руках; здоровенные матроны в красных юбках, подкрепясь пивом, играли на улицах в карты.
   В замке Кронёборг королю Густаву III был устроен ночлег; улицы города огласили призывы сторожей:
   – Спите, люди! Уже пробил поздний час… спите!
   Король устроился возле камина, с ним был адмирал галерного флота Тролле и любимец двора Мориц Армфельд, сказавший, что в этих краях, несмотря на пьянство, преступления крайне редки, зато совершаются с чудовищной жестокостью.
   – Где сейчас предатель Магнус Спренгпортен?
   Мориц Армфельд отвечал королю:
   – По слухам, он уже принят Екатериною в русскую службу. Его звал в Америку и президент Джордж Вашингтон, но Спренгпортен предпочел положить шпагу к ногам России.
   – Он не просто вручил шпагу Екатерине – он перетащил к ней и планы крепостей наших. Даст бог, мы еще встретимся, тогда я его повешу… Нет, – сказал король, – я не стану вешать эту собаку. Лучше я велю мясникам Стокгольма расчленить его топорами на куски, как это сделал Карл Двенадцатый с таким же предателем Иоганном Рейнтольдом Паткулем, бежавшим к Петру Первому.
   – Это люди очень разные, – заметил Тролле.
   – Напротив, они оба одинаковы: Паткуль желал оторвать от короны нашей Лифляндию, а Спренгпортен жаждет отлучения от моей короны Финляндии… Разве не так, мой адмирал?
   Трещотки сторожей медленно затихали вдали:
   – Спите, люди добрые, закройте глаза и спите…
   Подали королевский ужин: ветчину из лапландского оленя, творог со сметаной, маринованную салаку и пышный крем с мараскином.
   – Итак, – начал король о главном, – недовольство Версаля занятием Крыма русскими варварами я использую в своих целях: мой союз с Францией будет тайным, а на те субсидии, что я получу от Версаля, можно заново отстраивать флот и крепости. Неизбежность войны России с Турцией для всех уже очевидна, но, чтобы моя sestra Екатерина не догадывалась о моих замыслах, я предложил ей новую встречу. Она согласилась. Нам стоит подумать о возвращении земель, потерянных Швецией еще при Карле Двенадцатом. А война на два фронта, здесь, на волнах Балтики, и там, на Черном море, сразу же поставит Россию на карачки…
   – Вы хотите отнять Выборг и Ригу с Ревелем?
   – Не только! Адмирал Тролле, ваши галеры войдут в Неву, и винные погреба Зимнего дворца достанутся моим матросам.
   – Да благословит ваше величество всевышний.
   – На него, единого, и уповаю…
   В окрестностях Тавастгуста был разбит военный лагерь Паролямальм. Утром начались кавалерийские учения: драгун обучали на полном скаку спрыгивать с лошади и запрыгивать в седло. Неопытные солдаты падали. Густав решил лично преподать им урок:
   – Наш славный король Карл Двенадцатый делал это вот так…
   Густав высоко подпрыгнул, закинув ногу в стремя, но лошадь рванула, и король с криком покатился по земле. Набежали лейб-медики: сложный перелом левой руки. Король стонал:
   – У меня же свидание с Екатериной во Фридрихсгаме!
   Язвительный Мориц Армфельд заметил, что все-таки Карл XII, очевидно, прыгал в седло как-то иначе. Драгуны несли на себе короля с учебного плаца, как с поля Полтавской битвы уносили когда-то Карла XII. Хитрость и коварство политики Густава III были известны всему миру; казалось, король ничего не делает без тайного умысла. Известие о переломе руки в Паролямальме обошло все газеты Европы, дав повод Фридриху II сильно задуматься:
   «Густав сломал руку… Интересно знать, зачем ему это нужно?»
   16 июня Екатерина тронулась в путь, ее свиту составляли двенадцать избранных персон, главные из них – Безбородко, княгиня Дашкова, приятель императрицы Строганов для духовной поддержки и фаворит Саша Ланской для поддержки телесной. Перед отъездом Романовна всюду отбарабанила, что она давно презирает Густава III, а поездка для нее – жертва: «Меня умолила ехать императрица, которая не может обходиться без моего общества. Я еду только затем, чтобы сравнить короля с его братом, герцогом Зюдерманландским, который уже оказывал мне разные любезности. Посол Нолькен давно предлагает мне орден Большого Креста, заверяя, что Густав III живет мечтами о встрече со мною…» Однако Екатерина посадила в свой экипаж не ее, а Безбородко: деловые люди, они по дороге обсуждали шведские неурядицы. Давние неурожаи в Скании, этой житнице королевства, следовали год за годом, истощая здоровье шведов, а зерно переводилось на выгонку спирта. Густав III строил планы войны с Данией, чтобы отторгнуть от нее Норвегию, он разевал рот и на Голштинию. Но в среде шведского дворянства зрели заговоры. Многие офицеры флота и армии, имевшие поместья в Финляндии, мечтали о финской автономии, чтобы не зависеть от королевских капризов. Наконец, «финская партия» при дворе Густава III желала русского протектората над страною Суоми, в которой они, шведы, стали бы независимой олигархией. Руководил этой оппозицией Магнус Спренгпортен, который и перебежал к Екатерине с планами крепостей на Балтийском море…
   За Выборгом Екатерина сказала свите:
   – Как много камней, и совсем не видать жителей. Зато на каждого из нас – по миллиону комаров. Однако меня они не кусают, ибо кровь у меня настояна на ядах. – Безбородко, сидя возле императрицы, не расставался с портфелем, набитым важными бумагами. Екатерина повернулась к нему: – Жалею, что мой brat сломал только руку, но не вывихнул себе мозги…
   Безбородко уже привык к ее откровенности и твердо помнил: все, что сказано императрицей, должно умереть вместе с ним. Густав III ожидал гостей во Фридрихсгаме, свита короля была в испанских костюмах (черный цвет с пунцовым), а белые повязки на рукавах служили признаком монархических убеждений. В этом свидании король выступал под именем «графа Гага». Он весьма любезно подарил кузине коробку детских игрушек шведского производства – для внуков ее, Александра и Константина. Екатерина спросила: как ему понравились русский квас и кислые щи?
   – Отличное пойло! Если бы не эта скотская отрыжка, то лучше ничего и не придумать. Но в присутствии фрейлин, я смею думать, все же лучше отрыгивать французким шампанским…
   Переговоры заняли три дня. Екатерина с Густавом беседовали наедине, как заговорщики. Швеция признала «Декларацию вооруженного нейтралитета», но король уклонился от ответа на вопрос Екатерины: согласен ли он сразу порвать тайные и оскорбительные для России связи с Блистательной Портой?
   – Поверьте, я лучший друг вашей великой империи…
   Екатерина осторожно намекнула: лагерный сбор войск в Паролямальме более всего похож на демонстрацию силы.
   – Я сам и пострадал, – со смехом отвечал король, показывая императрице забинтованную руку.
   За столом женщина (по-женски же!) начала потихонечку вставлять шпильки в колесо своего brat’a. Екатерина действовала по принципу: кошку бьют, а слуге намек дают.
   – Престолы и особы, на них восседающие, достойны внимания только издали. Все носители корон, попадая в общество нормальных людей, делаются людишками несносными. Знаю об этом по своему долгому опыту! Когда я появляюсь где-либо, все столбенеют, будто им показали голову разъяренной Медузы, в прическе которой шевелятся гадюки… Что тревожит вас, brat? Если сапог очень жмет вашу правую ногу, пожалуйтесь мне. Мы вырежем для вас удобные колодки. У меня нет никакой системы в политике. Тут я дура! Но я желаю вам только блага…
   В ответ на эту коварную эскападу Густав тишком признался сестрице, что от русских субсидий не откажется. Екатерина перед сном, уже в постели, имела беседу с Безбородко:
   – Субсидии от Вержена он направит противу России, а субсидии из моего кармана употребит во вред Дании… Так?
   – Так. Не давать, – рассудил Безбородко.
   – Дадим! Но в аптекарских дозах, чтобы на кота было широко, а на пса узко… Зачем же болтуна этого обижать?
   Густав III нанес визит единственной даме в свите Екатерины – княгине Дашковой. «Я приказала сказать, что нет меня дома и, вошед к императрице, доложила ей об этом отказе». Екатерина довольна этим не была и спросила о причинах отказа.
   – Королю могла бы не понравиться моя скромность.
   – Он не ждал от вас и обратного! Для этого существуют другие женщины… Но если вас нету, то куда же вы подевались? Мой brat не такой уж болван, и он поймет ваш поступок иначе. Имейте скромность быть воистину скромной. Кстати, где бриллианты с моего портрета, который я вам дарила? Неужели потеряли?
   Дашкова заранее выковыряла бриллианты из оправы, заменив их дешевыми стразами, в надежде, что Густав III, заметив ее «бедность», предложит свои алмазы. Екатерина так и поняла это. Поняла и промолчала: горбатого могила исправит…
   Со шведской свитой императрица беседовала, высовываясь из окна, как бабка старая, охочая до уличных сплетен, и причиной тому было запрещение Густава своим офицерам появляться в комнатах царицы. Многие из них сражались в Америке за французские колонии, во Фридрихсгам они приехали прямо из Парижа. Однажды, затворив окно и шлепнув на себе комара, Екатерина сказала Безбородко, что, по ее мнению, это свидание во Фридрихсгаме добром для короля не кончится: наверняка из Версаля он получит выговор. В письме к Потемкину императрица сообщала, что ее братец полюбил красоваться с перевязью на руке, будто побывал в сражении. «Он крайне занят своим костюмом и очень любит вертеться перед зеркалом, как женщина». Не от имени России, а как сестра брату Екатерина подарила Густаву ничтожную для его величества сумму – 200 тысяч рублей. Столько же она давала и Шагин-Гирею, но крымский хан денег не взял, а шведский король от подачки не отказался… Самые сильные слова Екатерина приберегла для сцены расставания с королем.
   – Мы еще богаты проектами! – сказала она Густаву, забираясь в карету. – Говорят, вы хотели бы отнять у датчан Норвегию? Это, наверное, такая же сплетня, как и то, что вы желали бы вырезать мои слабые гарнизоны в Финляндии, чтобы, позавтракав в Тавастгусте, обедать во Фридрихсгаме, а ужинать в Петербурге… Если так, милости прошу! – улыбнулась из окошка Екатерина. – Гостям мы всегда рады…
   Подобрав шлейф платья, она плюхнулась на диван подле неразлучного Безбородко, который держал при себе портфель со старанием нищего, вцепившегося в свою торбу. Лошади понесли.
   – Brat напрасно плутует! Когда я вступила на престол, у меня на Балтике было лишь одиннадцать полусгнивших линейных кораблей и четыре дряхленьких фрегата. Теперь же я могу выставить эскадры… Через месяц светлейший спустит в Херсоне первый линейный корабль – с дурацким названием «Слава Екатерины». Если мы не станем сейчас же отсылать на Черное море опытные команды, они не успеют приноровиться к тамошним условиям.
   – Не волнуйтесь: первые команды выступили.
   – Кто их повел? – спросила Екатерина.
   – Федор Ушаков.
   – Говорят, с ним трудно ужиться. Это правда?
   – Я не знаю, каков он в обществе, но по формуляру Ушаков выглядит вполне благопристойно.
   – А-а, теперь вспомнила! О нем хлопотал светлейший.
   – Светлейший имеет глаз на людей хороших.
   – Верно! Кстати, Александр Андреевич, не забудь напомнить, чтобы кладбища Петербурга полиция выносила подалее от города. Чем черт не шутит, но в Месопотамии чума уже была…

   …

   В обратной дороге фаворит Ланской выразил Дашковой сердечную обиду, говоря, что он не последний человек в империи:
   – А вы, княгинюшка, вместо того чтобы помянуть меня по-доброму в публикациях «Ведомостей» академических, ни разочка даже в списках свиты моего имени не обозначили.
   – Я многих, не только вас, не упомянула в печати.
   – Странно, однако, – сказал Ланской, – что в объявлениях себя вы никогда помянуть не забывали, из чего у читателей газет сложится мнение, что ближе вас к государыне никого и нету. А кто, как не я, ближе к матушке нашей?
   – От самой колыбели кормлюсь я от столов царских, – отвечала Дашкова разгневанно. – Вас деревенская бабка в зыбке качала, а я на коленях императрицы Елизаветы сиживала, и она меня с ложечки киселями кормила… Кто вы и кто я?
   Вдали показались башни древнего Выборга, где комендантствовал брат великой княгини – принц Фридрих Вюртембергский. Жена его, принцесса Зельмира, выложила перед императрицей России выбитый зуб и вырванный клок волос:
   – Прошу защиты у вашего величества от мужа.
   Молодая женщина, плача, обнажила руки и плечи, сплошь покрытые кровоподтеками. Зельмира сказала, что муж привязывает ее к кровати и хлещет шпицрутенами:
   – А я ведь снова беременна от злодея этого.
   Безбородко сказал: если принц жены не щадит, каково же солдатам при нем служится? Екатерина велела женщине:
   – Ступайте в мою карету, вы поедете со мною…
   Фридрих явился на ее зов. Екатерина, распалясь в брани, с французского языка перешла на немецкий (Монбельяр называла Момпельгардтом).
   – Все вы таковы, нахлебники! – кричала она. – Очень уж вам, выскочкам вюртембергским, желательно, чтобы жены сапоги с вас снимали да ноги вам мыли… Марш отсюда, скотина!
   – Куда же мне? – оторопел негодяй.
   – Хоть в Херсон! И делать там, что велят.
   – Верните мне жену мою.
   – Для вас хватит общения с маркитантками, – отвечала Екатерина. – Каштаны в Момпельгардте уже созрели. Вот и жарьте их на сковородке, не забыв прежде солью присыпать…
   В столице она встретила Марию Федоровну:
   – Вижу, опять живот до носа растет, будет государству прибыль великая. Но вот братец ваш живота своей жены не бережет. Я ради чего пустила его сюда? Чтобы он хлеб наш пожирал? Да меня позорил? Я ваше гнездо проклятое разорю…
   Несчастную Зельмиру она нежно приласкала:
   – Вы поживете при «малом» дворе моего сына, докладывая мне о разговорах, которые там ведутся. За это вы всегда можете располагать моим покровительством. Если ваша семейная жизнь не сложится, я подарю вам замок Лоде в Лифляндии… Вы поняли, надеюсь, чего именно я от вас требую?
   – Как не понять, я благодарна вам…
   Екатерину пожелал видеть Спренгпортен – тайно. Он сказал, что король Густав уже подкупил принца Фридриха Вюртембергского, который и стал его платным шпионом:
   – Из патриотизма я вручил вам планы крепостей шведских. А он передал королю за деньги планы вашей крепости Выборга.
   – Насколько авторитетен источник этих сведений?
   – Я назову его: Мориц Армфельд, близкий друг короля…
   Екатерина долго думала. И позвала Безбородко:
   – Не пора ли нам ставить нового посла в Швеции?

   …

   Георг Магнус Спренгпортен был одержим идеей самостоятельности Финляндии. Есть и его заслуга в том, что финский народ обрел автономное правление и страна Суоми стала «Великим княжеством Финляндским». Его много порицали – как предателя! – историки Стокгольма, историки Гельсингфорса, и только потом, уже после второй мировой войны, когда знаменитая «линия Паасикиви» выпрямила все искривления прошлого, Спренгпортена стали называть не предателем, а – патриотом. В русской же истории он, генерал и дипломат, остался с русским именем – Егор Максимович!


   10. Первые уроки

   Во субботу, день ненастный, маменька родненькая мужиков секла. Заодно уж, пока розги свежие, учила уму-разуму и первенца своего – Алешеньку. При посеканциях над чадом изрекались вслух афоризмы благотворящие: «Казни сына своего от юности его, и покоит тя на старость твою»; «Не ослабляй, бия младенца: аще бо жезлом биеши его, не умрет, но здравее будет…» Алешенька к сечениям приобвыкся: с лавки соскочив, он розгу материнскую с чувством лобызал:

     Розга ум вострит, память возбуждает…
     Целуйте розгу, бич и жезл лобзайте!

   Папенька его, запселый помещик Бежецкого уезда, пребывал в отставке; с 1762 года и до 1782-го глядел на двор из окошка: вот белье несут к речке, свинья поросяток в лужу зовет, а петух (экий срамник!), через плетень перемахнув, чужой гарем навещает. Каждую осень помещик заготовлял «снулых» мух, собирая их в бутылки, – лучшее лекарство от простуды. Какой там еще «гриб»? Это все ученые навыдумывали. А кто водку с мухами пьет, тот никогда не «сгрибится». Алешеньке исполнилось четырнадцать годочков. После святок продали двух коров, хлеб на базар свезли. В деньгах захудалые дворяне нуждались лишь для поездок. Решили ехать в Петербург, чтобы отрока в кадеты определить. Дорогою до столицы отец поучал сына:
   – Ежели кто из господ учнет пытать, какое образование у тебя, ты не ври, отвечай правдиво, что очень хорошее, потому как за науку твою мы дьячку три четверти жита отвесили.
   Был январь. В столице сняли угол за перегородкой. Корпус же назывался так: Артиллерийский и инженерный шляхетный. А в корпусе Сухопутном учились детки побогаче, знатные.
   – Умных людей, – изрек опытный батюшка, – надобно в трактирах сыскивать, где они почасту вино пьют…
   В кабаке скучал солдат полка Архангелогородского по имени Кузьма Мохов, утомленный трезвостью. Взялся он за косушку водки прошение составить, для чего батюшка загодя купил гербовый лист (в две копейки ценою) и просил солдата писать аккуратнее, чтобы на второй лист не тратиться.
   – Тады сам и пиши! Стану я за косушку стараться.
   – Да уж смилуйся. Мы не шибко грамотны.
   – Эх, вы! А еще дворяне, – сказал солдат, кроша черный хлеб в миску с водкою, и ложкой стал кушать.
   Наевшись водки с хлебом, составил прошение как надо: «Всепресветлейшая Державнейшая Великая Государыня Императрица Екатерина Алексеевна Самодержица Всероссийская Государыня Всемилостивейшая. Бьет челом Тебе недоросль из дворян…» С этим прошением тронулись дворяне до корпуса. На морозе закоченели. А кадеты были прямо загляденье: мундирчики на них красные, как грудки у снегирей, лацканы из бархата черного. Писец в канцелярии встретил провинциалов приветливо:
   – Извольте, мигом прошеньице составлю. И возьму недорого: всего три рубли… Уж больно мальчик у вас хорош, быть ему генералом! – Когда же услышал, что прошение уже имеется, а три рубля в чужой карман отлетело, писарь батюшку со стула погнал. – Зайди завтрева… расселись тут! – говорил он.
   На следующий день было сказано – через неделю:
   – Может, директор Мелиссино и заявится…
   Петр Иванович Мелиссино над корпусом директорствовал. Но промчались мимо горячие кони, в окне кареты мелькнул греческий профиль генерала, откатившего к девам блудным или на выпивку в ложе масонской. С той поры и начались маятности. Каждодневно ходили отец с сыном до корпуса, мерзли у подъезда, чтобы поклониться в ноги директору, чтобы не забыл их… Но мимо пылила шуба генерала, пахнущая порохом и духами:
   – Сей день не могу! Вы уж в канцелярию ступайте…
   А в канцелярии прошение даже в руки брать не хотели. Воротились от него в сторону, будто им жабу дохлую показывали:
   – Много тут вас таких… наезжих-то! Да и отрок ваш с лица плох. Нешто масла на него жалели? Идите с богом…
   Миновала весна, вот и лето. Не стало денег. Из угла за перегородкой выгнали. Ночевали где придется. На Ямском дворе наблюдал отрок, как суровые ямщики поедают ботвинью с луком, ложкой валят икру на хлеб, тащат с подносов громадные ломти ситного. «Мне бы вот так, – думал отрок, в чужие рты заглядевшись. – Неужто придет срок и я ботвинью есть стану?..»
   Однажды утром сказал отец:
   – Сбирайся, сынок.
   И тронулись в Александро-Невскую лавру, где митрополит Гавриил раздавал нищим милостыню. Тоже встали в ряд, клянчили:
   – Ссудите дворян оскудевших…
   Монашек-раздавальщик дал им рубль, сказав:
   – А боле сюды не шляться. Церковь – не банк!
   «Когда мы вышли на улицу, – писал потом отрок, – батюшка поднес рубль к глазам и горько заплакал; я тоже плакал, на него глядя…» Но Мелиссино оставался по-прежнему неуловим, как масонский дух. Рубля быстро не стало. Знакомых ни души. Все чужие, бегут по своим делам, каждый собой занят. Делать нечего. Пошли стоять на паперть церковную:
   – Подайте Христа ради, кто сколько может…
   Потом на базаре требухи отварной наелись. На следующий день (ровно через полгода после приезда) опять выжидали Мелиссино у подъезда, маялись у дверей дома его. Пить отроку хотелось, да спросить у лакеев боязно: уж больно важные! Наконец кучер подогнал карету генеральскую. Голод и жажда придали мальчику смелости. Увидев генерала в дверях, он подбежал к нему и стал на батюшку показывать, говоря, что давно не ели, а матушка в деревне по ним изнылась.
   – Хорошо, – сказал Мелиссино, тронутый слезами, и, взбежав по ступеням обратно, вскоре вынес записку, в которой было начертано: «Принять». С датою – 19 июля 1783 года…
   В канцелярии писец глядел уже милостиво:
   – Как фамилия твоя будет, сыне дворянской?
   – Аракчеев, – сказал отрок, снова заплакав.
   …Первый урок жизни! Аракчеев всегда его помнил и, достигнув могущества, на любую просьбу отвечал в тот же день, в какой она им получена. Все равно что – отказать или уважить, но ответ давался им моментально. Есть ли душа в машине? Наверное, иногда водится, как водятся и черти на болоте.

   …

   Екатерина смолоду учла жестокие уроки прежних царствований, не желая повторять горьких ошибок прошлого:
   – Я поставила себе правилом – немцев, тем более родственников, на Русь не допускать! Прожорливы и наглы, а пользы с них – с воробьиный хвостик. Даже гостями не хочу их видеть…
   Родной брат ее, Фридрих-Август, влачил жалкое существование то в Базеле, то в Люксембурге, побирался крохами по дворам Германии, но между братом и сестрой не возникло даже переписки. Один только раз принц просил у сестры денег для голодающих в Ангальт-Цербсте, но императрица денег не дала, а на всю просимую сумму закупила для своих земляков хлеба. И отправила с обозом: пусть едят! «Знаю я, как деньги в руки давать этим принцам, – говорила она. – Жена моего братца туфель да тряпья себе накупит, а обыватели хлеб только во сне увидят…» Однако с помощью Марии Федоровны ее немецкие родственники, тихо и незаметно, как вода в корабельные трюмы, просачивались в Россию через всякие щели и дырочки. После путешествия по Европе великокняжеская чета затихла в Павловске, подальше от императрицы, а друзей Павел с Марией отвадили от себя, чтобы не повторилось истории с Бибиковым (умершим в Астрахани) и князем Куракиным (сосланным прозябать в деревню). А ведь Екатерина еще не все о них знала! Не знала и того, что ее невестка наделала колоссальных долгов, желая обеспечить многочисленную родню в Монбельяре… «Малый» двор все больше запутывался в долгах. Конечно, и Павел и Мария надеялись расплатиться с кредиторами только в том случае, если Екатерина вытянется в гробу, а они будут коронованы на престоле. Однако, судя по очень бодрому настроению императрицы, о смерти она не помышляла, напротив, похвалялась железным здоровьем, отличной памятью и неустанными заботами… Павел между тем изнывал от нетерпения, жаждая кипучей государственной деятельности и большой власти. Жене он жаловался:
   – Ну что мне этот Павловск, строенный близ большой дороги, по соседству с резиденцией матери! Ах, как бы я хотел укрыться подальше от нее – за лесами, за болотами…
   По чину генерал-адмирала цесаревич имел лишь две караульные команды, набранные из морской пехоты Балтийского флота. Муштруя их с тростью в руках на своем дворе, Павел не испытывал удовольствия, раздражался:
   – Если б у меня было много денег, я бы оставил этих чурбанов в покое и закупил солдат в германских княжествах. Что взять с этих русских? А наемники служат отлично…
   Наконец-то, после рождения дочери Александры, он получил в подарок от матери Гатчину, выкупленную ею у братьев Орловых. Тихие озера, вокруг тишина и безлюдье.
   – Как раз то, что надо! – обрадовался цесаревич…
   Из караульных команд он образовал здесь батальон в 80 человек. «Мунстр» по всем правилам прусской науки производили поручик Мей и капитан Штейнвейер – экзерцирмейстеры! Откуда они взялись на святой Руси, теперь сам черт не разберет. Но явились в Гатчине, будто из-под земли. Зато и мунстровали исправно. Так зарождалась будущая «Гатчинская» армия… Мужики из окрестных деревень почему-то прозвали Павла «гузноблудом». Мнение очень несправедливое, ибо в этих делах Павел не пытался подражать своему учителю – Фридриху Великому. Напротив, цесаревич всегда оставался человеком высокой нравственности, со здоровыми вкусами, хороший супруг и примерный отец…
   Масонские идеи добра и зла не препятствовали масонам обижать ближнего своего, не мешали им казнокрадствовать. Даже генерал Мелиссино, потомок византийских императоров и главный «мастер темной пещеры» среди масонов столицы, предавался самому низкому распутству, безжалостно обкрадывая своих же кадетов. Хлебопекарня в его корпусе выпекала такие булки, что их и собака жрать бы не стала, а у юношей развивались желудочные болезни. Случись такое при Петре I, царь-батюшка изломал бы об спину генерала не одну дубину свою. Будь это при Елизавете Петровне, она бы надавала Мелиссино публично пощечин, обзывая при всех вором, мерзавцем и всяко… Иначе действовала Екатерина, не раз заявлявшая, что даже гнев должен быть прежде обдуман. Петр Иванович Мелиссино, конечно, вор, но он прекрасный знаток пушечного дела, его Артиллерийский и Инженерный шляхетный корпус обеспечивал армию превосходными специалистами, готовил математиков, инженеров, людей, полезных обществу… Ну, как тут быть? Екатерина ласково приняла Мелиссино, удостоив его вечером партией в пикет. За картами она как-то незаметно, но очень кстати завела речь о вкусовых качествах хлеба – черного и белого:
   – Что же касается меня, то я, Петр Иваныч, никакого хлеба не ем, кроме того, что печешь ты в своем корпусе…
   Этого оказалось достаточно: с этого дня кадеты питались лучшим хлебом!
   Екатерина отлично знала, что вокруг нее, внутри двора и вдали от двора, царит злостное грабительство, но даже взяточники, строя особняки, украшают фронтоны их надписями: «ЩЕДРОТАМИ ЕКАТЕРИНЫ ВЕЛИКIЯ». Ход мыслей императрицы складывался в необычном порядке: «Большое воровство, в отличие от воровства малого, есть прямое доказательство тому, что казна моя неисчерпаема».
   – Пусть колеса империи крутятся и дальше, – говорила она, – лишь бы скрип их не мешал мне спать…
   Ум холодный, черствый, практичный. Всегда занят поисками слов, решений, комбинаций. Даже перлюстрацию она сумела использовать в обратном направлении. Зная, что ее письма тоже вскрываются за границей, Екатерина в частной переписке не раз излагала важные проблемы в политике, заведомо уверенная, что ее мысли отразятся в политике Версаля или Стокгольма. Чаще всего она прибегала к услугам берлинской почты:
   – Зачем мне ссориться со старым «Иродом»? Лучше я напишу доктору Циммерману, что здоровье мое отличное, но оно еще больше окрепнет, если посол Герц не будет раздражать мои нервы. И уверена, что от Герца в Петербурге духу не останется…
   Наверное, в политике так и надо – левой рукой чесать правое ухо. Но при всем практицизме Екатерина не заметила угрозы от «Гатчинской» армии: она увидела в ней лишь забаву своего сына и не сообразила, что в Гатчине зарождалась новая идеология, новейшая политика, чуждая не только ей лично, но и противная русскому государству… Допустив оплошность с Гатчиной, императрица проглядела и шашни Безбородко…
   Голосистая авантюристка Анна Бернуцци-Давиа, побрав с урода деньги и драгоценности, запросила у него в подарок еще и… земли! Екатерина хватилась, но было уже поздно: внутри России образовалась, пусть небольшая, территория, принадлежавшая иностранной подданной [6 - Эти земли А. Бернуцци-Давиа долго сохранялись во владении ее потомков. Много позже русское правительство было вынуждено выкупать их, но уже за большую сумму.].
   Екатерина пробила тревогу – через полицию.
   – Эту шарлатанку, – наказала она, – выставить вон из России в двадцать четыре часа и более не пускать обратно! – Затем, призвав к себе разжиревшего селадона, она сказала, что с ним деликатничать не станет: – Люди мы свои, а потому… Затвори-ка двери покрепче!
   Безбородко закрыл двери кабинета, и Екатерина – раз, два, три! – от чистого сердца надавала ему оглушительных затрещин.
   – Лучше бы ты в Коломну бегал, – заключила она.
   Коломна была окраиной Петербурга – в глухом конце Садовой улицы, где размещались всякие непотребные дома. Совет дала хороший, но запоздалый: Безбородко там уже побывал!


   11. Через всю Россию

   История наука брезгливая: дотошно описывая социальные сдвиги в сознании народа или причины возникновения экономических кризисов, она иногда отворачивается от запахов кухонь наших пращуров, не желая знать, что они ели утром и вечером, крепкий ли заваривали чай, чем набивали матрасы и подушки, часто ли они чистили выгребные ямы?.. Между тем из множества бытовых мелочей неприметно складывалась жизнь народа в целом. Хорошо или плохо, но она все-таки складывалась, и не к худому, конечно, а к хорошему стремились наши предки.
   Давайте подумаем над тем, над чем мы никогда не задумывались: когда в веке восемнадцатом люди русские просыпались, когда спать ложились? Календарный вопрос во все времена истории был насущен, ибо от него во многом зависят успехи и благополучие человеческой жизни. Сигналом к пробуждению предков всегда были петухи и восход солнца – летом; зимою же вставали при свечах (баре) и при лучинах (подневольные). Ужинали на закате солнца, чтобы с последними лучами его все убрать со стола. Оставлять же стол неприбранным на ночь – домового кормить!
   Засиживаться в гостях долго считалось неприличием, такое поведение осуждалось старыми людьми.
   – Всему свой час, – ворчали они. – Душою сберегай плоть, а здоровою плотью сохраняй в спокойствии дух свой.
   На режим дня воздействовала, конечно, и церковь – с ее заутренями и обеднями. Деловая жизнь государства начиналась спозаранку. Раннее пробуждение императрицы не было ее личной заслугой. Военные являлись к полкам в шестом часу утра, когда солдаты уже встали. Гражданские чины открывали доступ в канцелярии около семи. Многие ничем не занимались, а только присутствовали, служебное помещение в те времена называлось «присутствием». В служебных формулярах так и писалось, допустим: «В чине коллежского секретаря присутствовал четыре года в Соляной конторе». Следуя регламенту, в час пополудни всякая служба прекращалась. В гости ходили обычно к шести часам вечера. Если кто опаздывал, получал замечание:
   – Что же это вы – на ночь-то глядя?
   Модницы, подражавшие аристократкам, или девицы на выданье, берегущие красоту для женихов, иногда позволяли себе еще понежиться в постели после всеобщего пробуждения.
   Но это тоже осуждалось, о таких говорили:
   – Вылупится – и к зеркалу. Какая ж из нее хозяйка будет?
   Обедали точно в полдень. Ужинали рано. («В летние долгие дни почиталось даже и у дворян стыдом при огне ужинать».) Врачи времен Екатерины следили за дневным распорядком, нарушению его приписывали болезни, в книгах и лекциях проповедовали, что даже три часа дня для обеда – уже поздно, а после трех – вредно. В режиме суток изменения начались не снизу, не от народа, а сверху – от разгульной гвардии, от картежной игры, от повадок аристократии, от привычек придворных. Странно, но так: режим русского народа был круто нарушен в Отечественную войну 1 8 1 2 года, ритм жизни поколебался в 1 8 2 5 году – возникли большие социальные перемены, это был год восстания декабристов…
   А моряки России всегда просыпались раньше России!

   …

   Была еще теплая летняя ночь, когда Федор Федорович Ушаков, повелев поднять шлагбаум на заставе, крикнул стражам:
   – По указу ея величества – до Херсону!
   – Сколько вас тут? – спросили его.
   – Много. Открывай, считать некогда…
   За его коляскою шагали сотни матросов с рундучками, следом тянулся обоз скрипучих телег, на которых с женами и детишками ехали на новые места тысячи мастеровых – с пилами, топорами и сверлами. Ушаков велел матросам разуться, а если в деревнях сыщут лапти, советовал идти в лаптях.
   – Путь далек, берегите ноги, – наказывал он.
   Мастеровые собрались хозяйственно – со скарбом, один чудак вез даже горшок с редкостной тогда геранью, возле тележных колес бежали домашние собачки, из мешков торчали головы удивленных котов. Матросы топали по обочинам, а вдоль тракта сновали кареты, пассажиры спрашивали:
   – Куда вас столько? И куда гонят-то?
   – Флот делать. Черноморский. Тако велено…
   Валдай встретил служивых обычным разгулом, трактиры были отворены настежь, воры играли с проезжими в зернь и карты, цыганки, наехавшие из Молдавии, шлялись меж домов, таская белье с заборов, ворожили судьбу парням и девкам, а бедовые валдайские бабы, славные красотой и распутством, заманивали матросов сладкими пряниками…
   Русского спутника сопровождал в странствиях дух цветочный, медвяный. Россия была тогда богатейшей медовой страной, иные мужики до ста ульев держали в хозяйстве, а помещики имели пасеки до пяти тысяч ульев, – от этого изобильная душистая река текла по стране, а воск в церквах, для свечей нужный, мерили в ту пору пудами. По вечерам, в раздолье степей украинских, матросы пели русские песни, из дальних хуторов, дремлющих в тишине левад, слышались ответные голоса девчат да парубков. Большие чистые звезды горели в черноте ночи…
   Конец пути обозначился ясно, когда завернули вдоль Днепра, в котором искупались охотно. Ночью виделось им зарево на горизонте – страшное. И было непонятно, что там, в Херсоне, не пожар ли? Ушаков не вытерпел, наказал боцманам:
   – Ведите обозы далее, я в коляске до города – мигом…
   На окраине Херсона, среди поверженных халуп, лежали груды тряпья и соломы, всюду чадили костры, в стороне от жилья валялись мертвые. Часовой вялым движением поднял ружье:
   – Назад – зараза! Иль не вишь, куды прешься?
   – Да что у вас тут, братец? – спросил Ушаков.
   – Чума, – ответил солдат и, зашатавшись, упал…
   Издалека шагали мортусы, обшитые с ног до головы рогожами и мешковиной, пропитанной вонючим дегтем. Несли они длинные шесты с крючьями железными на концах.
   – И давно у вас так-то? – издали окликнул их Ушаков.
   – Мы не знаем. Мы не здешние. Нас прислали…
   Это были каторжники. Крючьями они зацепили солдата за острый выступ его подбородка, поволокли прочь, словно падаль. Ружье мертвеца закинули в костер, жаркое пламя нехотя ощупало полировку приклада. А где-то за городом, на Днепре, как сладкое видение будущих странствий торчали высоченные мачты первого на юге линейного корабля – «Слава Екатерины»…
   «Черноморскому флоту быть теперь или не быть?»

   …

   Камертаб, – Лунное Сияние, Аксинья в православии, Федоровна по крестному отцу Ушакову, – где же ты?
   – На кого ж ты меня покинула?..
   Старый турок Махмуд держал в посинелых губах гвозди, а молоток наготове. Он взялся за крышку гроба:
   – Кысмет! Так угодно воле Аллаха…
   Прохор Курносов еще раз вгляделся в тонкое лицо турчанки, навеки запомнил улыбку на губах ее, не забыл выгнутые дуги бровей, словно Камертаб перед смертью сильно удивилась чему-то, и снова захотел кинуться на грудь жены, но Махмуд с грубой бранью отпихнул его прочь от гроба:
   – Не лезь! Еще и сам заразу схватишь…
   Прохор Акимович перевел взгляд на близнецов своих – Петра и Павла: материнская тонкость была в их детских личиках, только лбы пошире да волосы отцовские, светло-русые.
   Он сказал Махмуду, заплакав:
   – Так что стоишь-то? Заколачивай уж…
   После похорон, вместе с детьми и Махмудом, побрел он в первый же кабак и стал глушить стаканами водку. Махмуд не пил ни капли. Ел рыбу. Дети тянули за рукав мундира:
   – Тятя, ну, хватит тебе! Пошли до дому-то.
   – А где дом? Нет у нас больше дома… все сгинуло.
   Черный пудель, скуля, жался к хозяину, ласки его искал. Пахло вином, дегтем, пожарами, тленом и свежей стружкой.
   – Ништо не мило теперь… сдохнуть бы!
   – Сдохнешь, – сказал Махмуд, – а Петра с Павлом на меня оставишь? А корабли кто достроит?
   – Будь все проклято… уйти бы куда! Далеко…
   – Езжай обратно в Азов, там нет могилы ее.
   – И с могилой здесь не могу я расстаться…
   Сыновья, по знаку Махмуда, подхватили пьяного отца с лавки, потащили из кабака. Махмуд шагал рядом, куря трубку, плевал в чадящие костры, за ними бежал пудель, брезгливо нюхал черные пятки мертвецов. Отойдя подалее, Петр и Павел опустили отца на траву, и он затих, а Махмуд велел им:
   – Тащите лопаты! Здесь новую землянку отроем…
   Мимо шли мортусы, хотели тащить и Прохора.
   – Не тронь! Это пьяный, – заслонил его Махмуд.
   – А чего ты тогда трезвый?
   – Аллах не велел сегодня…
   Когда Прохор Курносов очнулся от вина, он увидел детей, сидящих поодаль, а рядом с ним лежал мертвый Махмуд.
   – Чего вы сидите-то с лопатами?
   – Да он и велел. Землю копать хотел.
   – Не надо. Его и без нас приберут…
   Пудель Черныш ласково облизал лицо хозяина.
   – Пошли, деточки… еще разок навестим матушку.
   Через день, пересилив себя, заявился он в Херсонское адмиралтейство, где сидел Марко Иванович Войнович.
   – Где тебя черт носил? – спросил он, всегда грубый.
   Майор и сюрвайер протянул ему бумагу:
   – Рапорт мой. Не хочу больше жить здесь.
   – В уксус кидай! Чего в руки-то мне суешь?
   Подле него стоял чан с уксусом, в котором Прохор и прополоскал рапорт свой, словно тряпку худую. Войнович взял за край бумаги, держа ее в отдалении от себя, выждал, когда стекут с листа капли уксуса. Не приближая к себе, вчитался:
   – Так и все разбегутся… Ступай на верфи, готовь к спуску «Славу Екатерины». Днепр там не широк и с мелями. Ежели промедлишь якорями зацепиться, под суд тебя!..
   – Ладно, – сказал мастер. – Это я сделаю.
   Первый линейный корабль спрыгнул со стапелей на светлые воды Днепровского лимана. Орден Владимира четвертой степени был наградою мастеру; в углах ордена расположились девизы:

   ПОЛЬЗА – ЧЕСТЬ – СЛАВА

   При двух орденах и при шпаге снова побрел он на кладбище. А там, качаясь над могилой, долго рассказывал Камертаб обо всем, что случилось с ним – без нее… Разве она умерла?
   Камертаб все слышала. Камертаб все понимала.
   «Прощай, сбереги детей… кысмет!» – отвечала она.


   Занавес

   Если казна медлила отпускать деньги, Потемкин приходил в сатанинскую ярость. Сохранился документ, увенчанный его резолюцией: «Дать, дать, дать!.. вашу мать». Потемкин имел 70 тысяч крестьян в Белоруссии, 6 тысяч крепостных душ в русских провинциях, на полтора миллиона рублей бриллиантов и – долги, долги, долги. Его состояние, впрочем, никогда не достигало уровня богатств прежних временщиков – князя Меншикова при Екатерине I или герцога Бирона при Анне Иоанновне (а позже Платон Зубов станет во много раз богаче князя Таврического)… Потемкин наловчился запускать руку в казенные деньги, но никогда не обирал своих крепостных: «Не пристало господину, вроде мельничного жернова, почитать своих рабов ничтожными зернами!» Потемкинские крестьяне были зажиточны, посевы ржи и льна в его владениях постоянно увеличивались. Если на каком дворе не было скота, Потемкин снабжал скотиной за свой счет. Владея городом Кричевом на реке Соже, он завел там лесопильни – для флота, канатную фабрику – для флота, мануфактуру парусиновую – для флота. Хороший хозяин для страны, светлейший был отъявленным разгильдяем, когда дело касалось его собственной персоны: доходов со своих предприятий никогда не имел, все они были ему убыточны. Для Потемкина, кажется, важнее всего была сама суть производства, конкретная польза государству, а совсем не личная прибыль. В этом светлейший выгодно отличался от множества дворян-современников. Очень много денег забирал у Потемкина стекольный завод [7 - Академик Н.Н. Качалов в своей классической монографии «Стекло» (М., 1959) пишет: «Мы знаем Потемкина как очень щедрого и широкого человека, которому скряжничество всегда было чуждо. Его политика по отношению к заводу была целевой, оздоровляющей и во всех технических вопросах неизменно прогрессивной».]. Он сам вникал в тайны стекла, экспериментировал в лабораториях, озабоченный – чем лучше стекло расписывать, какие узоры для глаза людского приятнее? Постоянно общаясь с живописцами и архитекторами, он развил свой художественный вкус…
   Григорий Александрович обожал все необычное: если строил, то грандиозное, если давал концерт, то весь Петербург его слышал. А жить, как все люди живут, было ему несносно и противно. Он знал, какая худая слава сложилась о нем.
   – Но если я тащу деньги из казны, – оборонялся он, – то и верну их России обратно – Тавридой с ее богатствами, новыми городами на Днепре и море Азовском…
   Чтобы русская армия не зависела от купцов английских, он наладил суконную фабрику в Дубровне (под Екатеринославом), много лет занимался разведением тутовника и шелковичного червя в условиях Подмосковья. Там возникла его знаменитая Купавинская мануфактура, на которой трудились крестьянки, а секреты выделки шелка передавали им испанские мавры, выписанные светлейшим в Россию. Для современников остался памятен день, когда Потемкин въехал однажды в Петербург: сидя в открытой карете, он держал между ног мешок с орехами, которые велел заранее позолотить. Полной пригоршней рассыпал он орехи по улицам, и сначала это восприняли за его очередную причуду. Однако стоило женщине такой орех раскусить, внутри его скорлупы она находила пару тончайших женских чулок…
   Но главная заслуга Потемкина – во внимании к русскому солдату. Его военные реформы всегда будут стоять рядом с военными победами Суворова, а многие изречения Потемкина – с боевыми афоризмами Суворова.

   Вооруженные силы России, если бы их собрать вместе на одном поле, явили бы красочное зрелище: инфантерия – светло-зеленая, кавалерия – синяя, артиллерия – красная, а мундиры флота блистали ослепительной белизной. Потемкин первым делом желал оборвать у солдат прусскую косицу на затылках:
   – Этот «гарбейтель» хорош только для разведения вшей….
   В феврале 1784 года (уже полновластный президент Военной коллегии и генерал-фельдмаршал) он стал владыкой над армией.
   – И никто мне теперь не помешает, – говорил Потемкин, рассуждая о вреде кос для солдат, о дурацком пудрении голов. – Каске быть удобной и видной, чтобы солдат не только головы не терял, но и гордился ею. Чулки для баб хороши, дабы красоту ног показывать, а солдату в шароварах бегать на врага ловчее… Лосины же гусарские – для наживания грыжи!
   Он сокращал полки гусарские, полагая, что врага бьют не красотою одежд, а одежда гусара была очень дорога (офицер получал лишь четверть той суммы, в какую обходился ему пошив формы). Взамен гусар Потемкин усиливал тяжелую кавалерию – драгунскую, формировал новые полки – гренадерские, мушкетерские, пикинерные, карабинерные, егерские.
   – Стрелять часто и метко! – призывал светлейший…
   В холодные дни лосины не грели, вызывая озноб во всем теле, от дождей морщились. – Потемкин заменил их теплым и мягким сукном, которое не мнется и просушить легче.
   – Да и лоси бедные на Руси мне спасибо скажут! А служба солдатская бывает хороша не от уставов – от начальников. И она отвратительная, ежели бьют солдата, а провиант воруют. Дабы побоев не случалось, господ офицеров стану в рядовые разжаловать, и пусть они, благородные, на свой шкуре, на своем стомахе изведают, какова сладость жизни солдатской…
   Ворочая миллионами, Потемкин не гнушался скрупулезно пересчитывать и копейки солдатские. Как бухгалтер, щелкал он счетами, на костяшках откладывая расходы солдата на «фанаберию»:
   – Фунт муки мелкого помола – вместо пудры – четыре копейки, сало для помажения голов да еще ленточки в гарбейтелях – рубль и пять копеек… Всю эту бухгалтерию к такой матери! – распорядился Потемкин. – На што в полках развели парикмахерские? На што пукли в бумажки, яко конфеты, завертывать, будто солдат – курва старая? Завиваться да пудриться – воинское ли дело? А ведь у солдат ни времени, ни кауферов нету…
   «Полезно, – писал он, – голову чаще мыть и чесать, нежели отягщать ее пудрой, салом, мукой, шпильками, косами. Туалет солдатский должен буть таков: встал, то и готов! Легкие сапоги – и шаг легкий». Потемкин звал к себе сапожников, планировал удобную обувь. На полковых швальнях сам кроил кумачовые тряпки – на белье (красный цвет был необходим исподнему, чтобы солдат в бою вида крови своей не пугался: так повелось с древности). И не тесные мундиры, а легкие куртки надобны, чтобы резкие движения солдата в атаке не замедлялись.
   Просторные шаровары избавили солдат и от чулок:
   – Взамен чулок нужны онучи, портянки холщовые!
   Сколько б ни зубоскалили потом над портянками, но они два века прослужили солдату русскому, удобные в ношении и гигиеничные. В своих приказах Потемкин внушал:
   – Шпага солдату не нужна: она сбоку болтается, бегать мешая. Необходим штык! Примкнул – коли. В коннице седло лучшее – венгерское, спину лошади не трет, его и татары признают лучшим… Треуголки у солдат отнять: в них не выспишься, озабоченный одним: как бы углы не смялись. Красота их бесполезная. Ушей треуголка не закрывает. Нужны шлемы башлычные, дабы у солдата голова не мерзла…
   Но главный вопрос – наказания телесные. «Вот тебе три мужика, сделай из них одного солдата» – такова была жутчайшая формула внедрения новобранцев в войсковую службу.
   – Страшно помыслить даже, – с гневом говорил Потемкин, – сколько геройских душ пошло на тот свет из-под палок, чтобы из трех парней одного солдата вылепить! Простительно ли, чтобы страж отечества удручен был прихотями командиров, помешанных на соблюдении глупого щегольства?.. Наша русская армия, переняв все ухватки иноземные, стала машиною угнетения наших же крестьян, волею судеб солдатами ставших. Нельзя, чтобы простой парень, из деревни взятый, ночи не спал, боясь прическу нарушить… Все велю упростить! Все сделать удобным! Из науки парадной оставляю самую малость: в кавалерии усы пущай закручивают как хотят, пехота пусть задирает усы повыше, а бакенбарды котам блудливым пригожи…
   Я ничего не выдумываю, читатель: я цитирую Потемкина!
   Из его рапорта Екатерине: «Красота одежды военной состоит в равенстве и в соответствии вещей с их употреблением. Платье должно служить солдату одеждой, а не в тягость».
   – Лудите почаще котлы полковые, – призывал светлейший командиров. – Следите за чистотой посуды. Водите солдат чаще в баню. Преследуйте пьянство сугубое, но от чарки казенной солдат не отвращайте… Шесть ударов палкой по заднице, и не более того, раздавайте злодеям закоренелым!

   После реформ Потемкина русский солдат обновился, стал подвижен и ловок, ничто его не стесняло. Волосы острижены в простонародный кружок, чисто вымыты. Ни штиблет, ни чулок в помине не осталось. Удобные теплые шлемы облегали головы, над которыми вздымались кверху – для устрашения врагов! – султаны из черного конского волоса… «Я, – писал Потемкин, – впотребил всю мою возможность к избежанию излишества и, облачая человека, дал ему все, что служит к сохранению здоровья и к защите от непогоды. Армия российская, извлеченная мною из муки и сала, отныне будет здоровее и, лишаясь щегольских оков, конечно, поворотливее и храбрее!»
   …Когда его не стало, все созданное им мигом разрушили, воинская форма снова превратилась в орудие немыслимой пытки, а при внуках Екатерины, Александре и Николае, солдата стали затягивать в такую «струнку», какая не снилась даже при Анне Иоанновне, во времена фельдмаршальства графа Миниха! Много доброго совершил Потемкин для русской армии. Но, как часто и бывает в жизни, добрая слава лежит, а худая слава бежит…