-------
| Библиотека iknigi.net
|-------
| Александра Константиновна Сизова
|
| Ксения Годунова. Соломония Сабурова. Наталья Нарышкина
-------
Александра Сизова
Ксения Годунова. Соломония Сабурова. Наталья Нарышкина
© ООО ТД «Издательство Мир книги», 2011
© ООО «РИЦ Литература», 2011
//-- * * * --//
Ксения Годунова
Часть первая
//-- I --//
1603 году бабье лето в Москве стояло сухое, теплое. Дома утопали в зелени садов, паутина летала в воздухе и обещала хороший сентябрь. По случаю ясной погоды много любопытных толпилось в Кремле, на площадке перед дворцом и у постельного крыльца. Утро давно началось, было девять часов, когда туда же пришел пожилой боярин в высокой шапке и дорогом кафтане. До самого крыльца его провожали слуги. Знаком руки он велел им остаться и ждать его, а сам взошел на верхний рундук. Входил он неторопливо, важно, на верхней площадке остановился, постоял, а потом решительно вступил в сени. Тут в небольшой комнате в три окна было уже много народу. Увидев входившего боярина Богдана Бельского, ожидавшие посторонились, отвесили ему низкий поклон, но он едва посмотрел на них. Недовольные не поскупились своими замечаниями:
– Ишь, куражится-топорщится! Он и взаправду думает, что сам Сатана ему не брат!
– Глянь-ка, до него с земли и шестом не достанешь! Ишь, вздулся, как тесто на опаре!
– Не те нонче времена, погуляли Бельские, да и будет! Не в чести они у царя Бориса Федоровича.
– Фу-ты ну-ты боки вздуты! – сказал один и, подпершись руками, прошел козырем.
В сенях засмеялись.
Боярин не слышал обидных замечаний. Он прошел дальше и неторопливо снял верхнее платье, долго расчесывая и оправляя свою длинную черную бороду и густые непокорные волосы. Затем он медленно прошел через следующую комнату в три окна и вышел в другую, где сидело уже несколько бояр в ожидании выхода царя. Увидел здесь Богдан Бельский Федора Ивановича Мстиславского, который приветливо улыбнулся ему и тотчас же добродушно заговорил:
– Что, боярин, позамешкался? Понедужилось аль больно притомился с дальней дороги?
– Утомился, сильно утомился, больно гнал в Москву, торопился, думал: веселую свадебку сыграешь без приятеля. Я-то тут, да вот, кажись, опять ничего не слыхать о твоей женитьбе?
– Правда твоя, боярин, правда! Опять дело не сладилось, зато теперь уж батюшка-царь сам обещал сосватать мне невесту, вот я и жду.
– Эх, доброта ты доброта! – как бы про себя заметил Бельский.
Мстиславский был действительно человек замечательно добрый, которого трудно было вывести из себя. По смерти царя Федора Ивановича он, старейший из бояр, был единственным, не желавшим престола. Он был очень богат, от природы ленив, а благодаря своему высокому положению жил холостяком. Царь Борис Федорович боялся, что его потомки могут быть соперниками его собственным во владении престолом и поэтому каждый его выбор невесты то по тем, то по другим соображениям не одобрял, находя разные неудобства, а Федор Иванович добродушно покорялся.
– Брал бы ты себе за образец Василия Ивановича Шуйского, покорился бы отказу и не утруждал царя больше просьбами, – сказал ему Бельский.
Шуйский не чета был Мстиславскому; он тотчас понял намек и лукаво-добродушно заметил:
– Батюшка-царь, яко добрый отец, о нас же, его недостойных холопях, печется. Наш черед настанет, вот отпразднуем царевнину свадьбу, тогда попируем и на наших, боярских.
Бельский был не в духе и, посмотрев на него сердито, сказал:
– Вот что разумно, так разумно, боярин, неспроста ты это слово молвил. Да только вот что ты запамятовал: больно пригожа княжна Буйносова, в девках не засидится, царевниной свадьбы ждать не будет. Надо поспешать, а то и близок локоть, да не укусишь: живо станет под венец с другим.
Шуйский, услышав это, сильно заморгал всегда слезившимися красными глазами и, отвернувшись от Бельского, тихо стал говорить с Семеном Годуновым. Неприятны ему были слова, сказанные о княжне. Только для виду помирился он с запрещением ему жениться, а очень тяжело ему было отказаться от красавицы Буйносовой-Ростовской. Знал он ее давно, мечтал жениться на ней, сильно любил ее. Да и времени терять не хотелось ему, ведь немолод он.
В этот разговор вмешался князь Шестунов, безвредный болтун, любивший поесть, выпить, но не способный ни на какой подвох. Услышав о свадьбах и пирах, он не понял ядовитого замечания Бельского и, по привычке, быстро заговорил:
– Давно пора вам жениться. За невестами дело не станет: добра этого непочатой угол. Вот тогда авось расщедрился бы боярин Шуйский! После его угощения у нас в головах бы трещало, в ушах бы шумело! Застоялось вино старое, заморское в его погребах – давно пора осушить бочки…
Все эти бояре ожидали выхода царя Бориса Федоровича Годунова, пригласившего их «посидеть о государевом деле». Кроме старых бояр были еще вновь возвышенные и находившиеся в близком родстве к царю два Годунова, конюший Дмитрий Иванович да дворецкий Степан Васильевич. Был еще заведующий Аптекарским приказом Семен Никитич Годунов. Важную роль играл и Дмитрий Иванович Шуйский, он приходился свояком царю. Вошли они позже других и приняли милостиво низкие поклоны старых бояр; по своему высокому положению они заняли места ближе к царскому креслу. На скамьях, покрытых рудо-желтым сукном, перед столом, тоже покрытым, разместились все бояре.
Появление двух рынд указало и на скорое прибытие царя.
//-- II --//
В то время как бояре сидели в комнате и ожидали выхода царя, Борис Федорович был на женской половине и наедине беседовал с женой и детьми. Годунову было в то время пятьдесят лет. Голос у него был льстивый, мягкий, глаза, обыкновенно внушавшие страх, здесь, в семье, смотрели ласково.
И любил он семью как лучшую часть самого себя.
Как только ушли провожавшие его, он ласково поздоровался с женой и особенно нежно расцеловал свою красавицу дочь.
– Аксюша, дитя мое, скоро исполнится наша заветная дума, – сказал он, целуя дочь. – Дожили мы до того, что и нам дает Бог участие и мы увидим нашу дорогую голубку под венцом.
Жена его Марья Григорьевна радостно спросила:
– А разве жених уже близко?
– Да, – сказал царь, – сегодня приехали посланные и привезли известие, что и сам королевич торопится – просит везти его скорее.
Царевна знала, что взоры всех обращены на нее, и скромно опустила глаза. Сердце ее сильно билось. Она привыкла уже к мысли, что жених приедет скоро, а тут примешивалось еще и сильное любопытство, каков-то этот человек. Ведь он один последнее время занимал не только ее, но и все их семейство, только и разговора было, что про него.
Тринадцатилетний Федор обратился к отцу с просьбой сказать, что ему еще пишут о королевиче.
– Вот что пишет мне Михаил Глебович Салтыков: «В новолетие королевич сказал: я знаю, вы в сей день празднуете Новый год, все желают многолетия государю, и я также усердно молюсь: да здравствует он! Потом спросил вина и стоя пил царские чаши».
– Батюшка, скорей бы он приезжал, верно, он добрый, хороший, и я полюблю его, – быстро сказал Федор.
Марья Григорьевна, любуясь Ксенией, сказала, вздохнув:
– Чем-то Господь взыщет, вознесет нашу голубку? Сросшиеся брови ведь у нее, сулят они ей счастье.
Мать и отец с восторгом смотрели на дочь и думали: как не полюбить такую красавицу разумницу?
Она была роста среднего, полна, стройна, очень бела; ее густые длинные волосы локонами лежали по плечам; лицо свежее, румяное, союзные брови придавали ему строгое выражение; глаза большие, черные, блестящие, замечательно красивые.
С добрый час оставалась вся семья вместе, и, видя Бориса, окруженного детьми, невольно думалось, как мог бы он быть счастлив, если бы не честолюбие. Сильно не хотелось царю оставлять терем, но, вспомнив, что бояре ждут, он ушел. Как только удалился он от жены и детей, взгляд его переменился, лицо приняло обычное грозное и суровое выражение. Мысли его теперь были заняты уже не счастьем любимого детища, а тем, как неприятно будет его врагам, как досадно будет Бельскому, Шуйскому его родство с сильным государем.
Ксения и Федор думали о королевиче Иоанне без всякой примеси отцовского честолюбия и наедине припоминали подробности письма. Ксении приятно было восхищение брата удалью и ловкостью королевича.
Царевну занимала мысль: так ли он красив, как смел и храбр?
Ей шел двадцать первый год. Все ее подруги были уже замужем, и воспитание готовило ее к тому же; выбор был один – замужество или монастырь.
Подруги рассказывали ей о счастье то одной, то другой, а Ксении благодаря своему высокому положению приходилось долго ждать своей очереди; для нее не было жениха-ровни – и вот наконец-то и она невеста.
К царице по уходе царя собрались постельницы, богомолицы, и все углубились в рассматривание рукоделья. Дело это было трудное: лежали целые вороха белья, по нескольку десятков было впялено одних стеганых одеял.
– Жених скоро прибудет, – шепотом передавалось в мастерской.
Узнав о скором прибытии жениха, весело заторопились, закопошились швеи, зашумел весь этот людской муравейник.
//-- III --//
Борис, поддерживаемый под руки двумя окольничими, важно и медленно вошел в комнату, где сидели бояре. Те быстро вскочили и низко поклонились ему, касаясь рукой до земли.
Дьяк Щелкалов поместился позади царского места и ждал приказаний. Годунов обвел присутствующих взглядом, и едва заметная улыбка раздвинула углы его губ, но, остановившись на Богдане Бельском, глаза его заблистали злым огнем. Бояре заметили недовольство царя и низко опустили головы. Борис тотчас же овладел собой и велел Щелкалову докладывать. В то время когда велся разговор об очередных делах, Борис все думал о приезде дорогого гостя и вскоре, не дав еще дьяку кончить, заговорил:
– Верные мои бояре! Ведомо нам учинилось, что светлейший королевич, брат могучего славного государя датского, скоро прибудет в Москву. Бог не до конца еще на нас прогневался и посылает нам великую радость. Собрались мы здесь, чтобы обсудить, как принять его, дабы не унизить и не посрамить земли Русской перед иноземцами.
– Повели только, государь, и мы, твои рабы, готовы исполнить все! Не только достатки, но и животы наши в твоей да Божьей власти, – подобострастно заметил Шуйский.
– А уж я не пожалею ни мошны, ни труда, на славу выряжу своих челядинцев! У меня богатых нарядов не занимать стать, не ударю лицом в грязь, – добродушно сказал Мстиславский.
– Не в этом только дело, – вздохнув, продолжал царь Борис, – надо нам обдумать, как бы закрыть прорехи поважнее. Не заметили бы иноземцы нищеты, голода, посланного нам свыше за наши тяжкие грехи и беззакония… Прочти, Щелкалов, отписку воеводы Буйносова-Ростовского.
Тот стал читать:
– «Ямские охотники от хлебной дороговизны охудали, лошади у них попадали, московской дороги всех ямов охотники от дороговизны, падежа и большой гоньбы хотели бежать, но Михайло Глебович Салтыков их уговорил перетерпеть; новгородские ямские охотники также хотели бежать, и воеводы, видя их великую нужду, дали им по рублю на человека, чтобы не разбежались».
Призадумались бояре. До сих пор бессильны были все меры, употребляемые в борьбе со страшным злом. От голода люди мерли во множестве, а развившиеся болезни уносили и состоятельных людей. Все молчали, и Борис грустно задумался, а потом сказал:
– Передайте всем моим царским словом, что кто покажется на улице не нарядным, будет взыскан моим гневом. Служилым людям пусть отпустят одежды из моей казны. Прием и встреча должны быть подобающими его званию и нашему могуществу. Нищим отпущу по деньге, а вы говорите народу, что царь о нем думает и промышляет, где достать хлеба. Ведомо мне, что в Северской земле урожай; пусть потерпят немного, пока оттуда хлеб доставят сюда.
Потолковав еще, царь скоро отпустил бояр. Видел он, что в душе большинство бояр не сочувствуют его радости, что не одобряют они его любви ко всему иноземному, порицают за то, что окружил он себя немцами, приблизил к себе иностранцев докторов. Но царь Борис Федорович был силен на престоле, и это его мало беспокоило. Так и теперь бояре с видом полной покорности и преданности низко поклонились ему, и все отправились одной дорогой до выхода из Кремля.
Мстиславский и Бельский пошли к хлебосольному Шестунову обедать. Там ждал их приятель Богдана Бельского, Акинфий Зиновьев. Когда они пришли, из сеней уже доносился запах съестного: вкусно пахли разные кулебяки и жаркое. Стол был уже накрыт скатертью, и на нем стояли блюда, покрытые крышками. Перед обедом прочитана была заздравная молитва за царя. Обычай этот был введен только Борисом, но тем не менее за его исполнением строго наблюдали. Шестунов как хозяин прочел:
– Дай, Боже, царю Борису, единому, подсолнечному, христианскому царю и его царице и их чадам на многие лета здравия, дабы они были недругам страшны.
– Аминь, – сказали все присутствующее, молча принялись за еду и, только утолив голод, стали беседовать.
Первым начал Богдан Бельский:
– Да, Акинфий, видно, и взаправду, кто кого смог, тот того и с ног. Осилил нас Борис и добирается, как бы совсем погубить. Видно, мы ему поперек горла стали.
– Полно, Богдан, – сказал Зиновьев, – не место тут: то и дело мерзавцы снуют да подслушивают.
– Ишь, тоже доброта! Деньги нищим раздает, не ведает, знать, Борис, что не та милостыня, что мечут по улицам, – добра та милостыня, что дана десною рукою, а шуйца не ведала бы.
– Полно, Богдан, удержи ты свой язык, – говорил Зиновьев.
Но Бельский не унимался:
– Зачем вернул он меня с Низу назад? Там я жил – не тужил. Борис был царь в Москве, а я царь в Борисове. Был я тароват, много мошны порастряс, уж и честили меня и любили!..
В конце обеда двое слуг принесли ведерную братину вина, и пока ковшиком наливали себе гости, один из них внимательно прислушивался и не проронил ни одного слова из сказанного Бельским.
Никто из бояр не придал никакого значения этой речи, многие уже отяжелели после сытного обеда и думали только о том, как бы малость соснуть.
Чтобы гости не утруждали себя разговором, радушный хозяин свистелкой позвал домашнего бахаря и слепцов домрачеев. Первый убаюкивающе-однообразно стал рассказывать житие Алексея, человека Божия, а потом слепцы затянули свои бесконечные песни под аккомпанемент домры. Бояре сладко и долго спали после сытного обеда.
//-- IV --//
Утро 19 сентября было ясное, безветренное. Солнце, заливая золотистым светом сады, играло на блестящих от не высохшей еще росы крышах. Москва имела праздничный вид. Огнем горели, отражая яркие лучи солнца, купола московских церквей, а колокола торжественно переливались густыми волнами звуков.
Осенний воздух был прозрачен, и отдаленные предметы ясно вырисовывались. Хорошо можно было рассмотреть дорогу, по которой ожидали приезда дорогого гостя. Улицы имели совсем праздничный вид; на них заметно было с самого раннего утра необыкновенное оживление; приставы верхом скакали взад и вперед, приказывая подметать, свозить мусор, прибирать и перекладывать приготовленный для построек лес, строго следя за тем, чтобы нищие не показывались и особенно чтобы не носили покойников. В тот год была страшная смертность, и в иной день хоронили до пятисот человек и более. Народ, одетый по-праздничному, стекался со всех сторон на встречу датскому королевичу Иоанну.
По сторонам улиц стояло стрелецкого и солдатского строя войско и теснились любопытные. Стрельцы были в цветных служилых платьях; знамена красиво развевались.
На кровле одной из лавок верхнего овощного ряда стоял капитан солдатского строя с ясачным знаменем. Он должен был подать сигнал, и тогда следовало звонить «в валовые» [1 - Во все колокола.].
Весь путь от Лобного места к Спасским воротам огражден был надолбами, которые для красы обиты были красным сукном. Дорога королевича шла через Новгород, Валдай, Торжок и Старицу. 18 сентября он ночевал в Тушине, а 19-го подъезжал к Москве. Главная встреча ему была приготовлена на красивой и ровной поляне в семи верстах от города. Там с утра уже находилось несколько тысяч верховых, очень нарядно одетых, бояр и служилых людей, в длинных кафтанах из золотой и серебряной парчи, на лошадях, богато убранных в серебряную и позолоченную сбрую. Собрались не только русские, но и татары, немцы, поляки, находившиеся на службе. Как только заметили подъезжавшего королевича, внимание всех встречавших было обращено на него и на его свиту.
Светлейший королевич был очень красив и статен. Его открытое, прямое лицо добродушно и приветливо смотрело на собравшихся. Вид у него был добрый и свежий, незаметно было никакой усталости от дальнего пути. Позади него ехали Михаил Глебович Салтыков и дьяк Афанасий Власьев.
Увидев встречавших, Иоанн был тронут и ласково сказал Салтыкову:
– Я еще молод, впервые приезжаю к вам в Москву и обычаев ваших не знаю, но я готов учиться, а вы мне только укажите…
Музыка, игравшая до сих пор, смолкла, и к королевичу подошли окольничий Семен Годунов, князь Шестунов и князь Черкасский, а все окружающие на его поклон ответили низким наклонением головы, что выражало высший почет.
После приветствия, сказанного Семеном Годуновым, королевичу приведена была от царя прекрасная серая в яблоках лошадь. Иоанн с видом знатока любовался красивым конем, трепал его по холке и рассматривал его убранство. Седло на нем было серебряное, позолоченное, попона – из кованой золотой парчи, нашейник тоже из золоченого серебра; на нем были два повода. Конь щеголял роскошным убранством – даже на ногах у него надето было нечто вроде браслетов из чистого золота с драгоценными каменьями. Все приехавшие гости получили от царя в подарок по коню.
Через час тронулись опять в путь. Торжественно, при звоне в большой колокол, поезд двигался к Китай-городу, где королевичу был отведен довольно обширный дом. Обстановка была приготовлена хотя и непривычная для датчан, но роскошная.
Не успел королевич оправиться после дороги и встречи, как ему доложили, что царь изволит жаловать светлейшего королевича блюдами со своего стола. К обеду королевичу царь прислал сто кушаний на блюдах из чистого и яркого золота, очень больших и тяжелых. На всяком кушанье было еще такое же блюдо для покрышки. Присланы были также и разные напитки: пиво, мед, вина и водки в золотых и позолоченных кубках и жбанах.
На другой день царь пригласил королевича к себе в гости. Посланным за ним явился дьяк Афанасий Власьев, богато одетый, с большой толпой русских дворян.
Иоанн тщательно оделся и в сопровождении своей свиты отправился за посланными, которые ехали в большом порядке впереди. Несколько тысяч хорошо одетых и вооруженных стрельцов стояли по обеим сторонам улиц.
На крыльце дворца королевича встретили князья Трубецкие и Черкасские, на лестнице – Василий Иоаннович Шуйский и князь Голицын, а в сенях на рундуке – Мстиславский и Шереметев.
В главной золотой палате королевича встретили царь с сыном. Они были в длинных бархатных кармазинного цвета кафтанах и с головы до ног осыпаны драгоценными каменьями. Иоанн подошел к Борису Федоровичу с почтением и понравился всем открытым, ласковым взглядом, приветливостью без подобострастия. Царь принял его очень ласково, а Федор, думая о сестре, любовался статной фигурой жениха.
Королевич заговорил приятным голосом:
– Великий государь царь Борис Федорович! Брат мой, светлейший король датский, объявляет тебе свое христианское и братское, верное и дружеское приятельство, мир и любовь и желает от Всемогущего Бога всегда быть в добром здоровье.
По обычаю, за царя отвечал дьяк Щелкалов:
– Всем Бог украсил нашего великого государя, надо всеми людьми вознес. Велики Его благодеяния, ниспосылаемые нам! Челом бьем, хвалу воссылаем Всемогущему Творцу, что видим тебя в добром здравии! В лице твоем благодарим и светлейшего государя, короля датского, за его приятельство к нам.
После приветствия последовал парадный обед. Царь с сыном и гостем пошли к столу в Грановитую палату, прекрасно расписанную и убранную. Кресло Бориса Федоровича было золотое с позолоченными ступенями; вокруг стола был постлан тканый с золотом ковер. С потолка залы спускался превосходной работы венец с золотыми часами. Посредине возвышался большой четырехугольный столб, на котором сверху донизу понаставлено было множество золотых и серебряных кубков, больших чаш, скляниц и бокалов. Москвичи посудой, видимо, щеголяли, так как и в передней зале было множество золотых и серебряных чаш и блюд; на некоторых изображены были звери. Столовая палата была украшена превосходной лампадой, изображавшей Аполлона, литого, с золотыми крыльями. Другая лампада была так же роскошна и имела вид льва, державшего в лапах змею, а к ней привешено множество прекрасных канделябров, сплетенных наподобие корзин.
Царю с сыном и королевичем был приготовлен отдельный стол. Русские князья и бояре разместились за другим столом, а люди, приехавшие с королевичем, – за третьим, каждый по своему званию. Были и еще столы для низших русских бояр, немцев, поляков и татар, каждый народ особо, и никто не говорил с иностранцами под страхом лишения царской милости.
Угощение было роскошное, всего в изобилии, всех блюд и не перечтешь. Из мясных были тут и жареные тетерева, обложенные лимоном, и заячья голова с мелко искрошенным мясом под нею, баранина в борще и баранина жареная, курица и с красной сладкой подливкой, и с белой кислой, всевозможные пироги: с бараниной, со свиным салом, с яйцами, капустой, творогом; пироги медовые с начинкой из бараньей внутренности. Были целые блюда жареных лебедей, без которых никогда не обходился царский пир. Стольники то и дело разносили кушанья по столам и провозглашали:
– Великий государь царь и великий князь Борис Федорович, всея Руси самодержец, и сын его, царевич Федор, жалуют вас блюдом со своего стола!
Не было недостатка и в винах. Были тут разных сортов вина рейнские, вина церковные, водки. Было пиво поддельное, малиновое, мартовское, был мед сыченый, красный, белый, ягодный, яблочный, вишневый, смородинный, можжевеловый, малиновый, черемуховый, мед с гвоздикой. Был мед хмельной, старый, по десяткам лет выдерживали его в погребах. Вкусны были и браги, квасы яблочные, медвяные, паточные, овсяные, ячные; воды брусничные, гонобобелевые, малиновые.
Долго тянулся обед. Не было слышно ни разговора, ни шума. Королевич скучал и только думал о том, когда же все это наконец кончится. Невесело было и молодому Федору, хотя он и привык так долго сидеть за едой. Но теперь ему хотелось поговорить с Иоанном, с которым он часто переглядывался.
Только Борису обед не казался долгим. Он был занят тем, как бы проделать все по обычаю и не уронить своего величия если и не перед будущим зятем, то перед другими иноземцами.
В конце обеда стали подавать заедки: виноград, арбузные и дынные полосы, яблоки свежие, яблоки в патоке, в сыте, в квасе, дули свежие, дули в сыте, сливы и вишни соленые, груши, смоквы, финики, рожки, орехи грецкие.
Когда этот очень длинный обед кончился, царь и Федор сняли с себя по золотой цепи превосходной работы, богато украшенной драгоценными каменьями, и надели их на шею Иоанну. Борис подарил ему еще много серебряной посуды, дорогой одежды, золотой парчи, несколько сороков дорогих соболей, куниц, рысей, черных лисиц и разных других вещей.
//-- V --//
Когда жених возвращался в отведенный ему дом, а слуги несли за ним подарки, его невеста, Ксения, пробиралась темными переходами обратно на свою половину. Она торопилась, и за нею еле поспевала ее мать с мамушками. У дверей ее уже ждал Федор и шепнул ей:
– Как ты нашла суженого? Небось такого красавца-удальца и во сне не снилось?
Ксения ничего не ответила, а только, сильно покраснев, обняла брата.
– Правда, сестра, как ему не понравиться? Краше и удалее он всех! Хочу и я быть на него похожим, хочу быть таким же смелым…
– Чего только душа желала, братец, того Бог и дал…
– А как вскочил он на коня-то! Мне даже жутко стало. Не успели ему подставить скамейки, никто еще и у стремени не стал, а он уже взлетел, и конь под ним взвился.
– Заметил ты, братец, какая на нем была шапочка? Батюшкин дар – скарлату червчату с рысьим окладом. Уж и пригож же он!
Долго брат с сестрой говорили о королевиче и не могли им нахвалиться, а Ксения не только уже полюбила жениха, но гордилась им и была счастлива.
Прошло много таких дней, ничего не омрачало ее радости, в семье ее стали баловать еще более. Мать с отцом, исполняя ее капризы, прибавляли:
– Не надолго ведь она нам досталась. Пусть всегда добром вспоминает родительский кров…
С тех пор как приехал жених и Ксения стала невестой, переменилось все и в светлице и в мастерской: помещение девушек приняло праздничный вид, точно и солнце ярче светило; даже и осенняя сумрачная погода казалась светлее и яснее; радостное настроение царского семейства передалось и всем окружающим. Чаще прежнего прибегал сюда царевич Федор, многозначительно, шепотом передавал сестре:
– Сестрица, я от него, твоего суженого. Он здоров и весел, просил кланяться тебе да спросить, не выйдешь ли сегодня в темные переходы.
По шептанию брата с сестрой сенные девушки догадывались, о ком шла речь, и сочувственно помогали, радуясь счастью своей царевны.
– Аксюша, голубонька, коли ты слышала бы, каково он занятно рассказывает! Он-то не то, что мы, люди темные, много повидал-таки на свете.
– Братец, родненький, попомни обо мне, расскажи-ка мне уж!
– Ладно, ладно, а вот он допытывает все меня о наших распорядках, больно до всего доходчив. Сестрица, королевич сказывает тебе спасибо за твои подарки. Приглянулась ему постель и не налюбуется он на твою мастерскую работу.
– А расскажи, братец, что он делает день-деньской?
– Больно прилежит к книгам – батюшка послал ему азбучник да Апокалипсис.
– Часто гляжу я, Федя, на его рисованный лик [2 - Портрет.] – куда же он сам-то супротив его пригожее да краше.
– Вот то же, Аксюша, и он про твой лик сказывает… Заболтался я с тобой, как бы не опоздать к выходу, батюшка прогневается, да и тебе пора…
По уходе брата царевна торопилась в темные переходы, чтобы оттуда следить за королевичем. Иоанн уже знал от Федора, что она тут, близко, и видит его, и сам глазами отыскивал ее, и много говорили эти молчаливые взгляды.
Хорошее время они переживали! Оба были веселы, любимы, молоды, здоровы и с нетерпением ждали свадьбы.
Но не всегда одни только веселые разговоры велись между братом и сестрой. Часто в их мир врывалась внешняя жизнь и на время затуманивала их счастье.
– Сестрица, сестрица, ведомо ли тебе, знамо ли, что твоя сенная девушка Феклуша…
– Говори скорее, братец! Я сегодня еще допытывала, чего Феклуша несколько дней не приходит, особливо в такое горячее страдное время…
– Да она померла, а тебе не велено сказывать… Тоже твоя верховая боярыня Рукавишникова…
– Ох, господи, моей доброй Настасьи не стало!
– Да, сестрица, вокруг мрут, куда ни поглядишь! Вот тоже мой любимый ключарь…
Тут мамушка догадывалась по опечаленным лицам, что ведутся разговоры нежеланные, и тотчас старалась развлечь:
– Чтой-то вы, девоньки, приумолкли? Знать, величать заленились аль песни все спеты?
И, побуждаемые мамушкой, девушки сначала неохотно затягивали величание, но потом сами увлекались и весело раздавалось:
Сокол летит из улицы,
Соколинка из проулочка,
Слеталися, целовалися,
Сизым крыльям обнималися…
Не всегда так легко удавалось развлечь царевну. Раз мамушка и сенная боярыня были очень рассержены поступком Марфуши, одной из любимиц царевны.
Неожиданно для всех вбежала она в мастерскую и заголосила:
– Не стало моего ясного сокола, умер мой ненаглядный, закрылися его ласковые глазыньки, подкосилися резвые ноженьки!..
Все были озадачены, окружили плачущую девушку, а мамушка стала сердито ее прогонять:
– Ступай, ступай, непутевая! Аль забыла, в чьи хоромы залетела? Аль не ведаешь, что строго заказано от больных ходить сюда?
– Оставь Марфушу, мамушка, пускай поведает свое горе, – говорила сквозь слезы Ксения.
– Ох, царевна, осталась я сиротинушка горькая… Как мне не тужить!.. Брат умер, и вся моя семья лежит!.. Горемычные мы, злосчастные! Знать, Бог отстанет – и никто не встанет!
– Перестанешь ли? Полно хныкать!.. Ступай, тебе говорят, ступай! Царица даст тебе ужо на сиротство, – говорила сенная боярыня.
– Бог вам простит, что меня гоните… Слышно вам, как мы песни поем, а не слышно, как воем…
Мамушка ласками да уговорами увела-таки горько плачущую девушку, но и по уходе ее в мастерской долго не могли успокоиться. И многие подумали: «Сохрани Бог, не к добру это! Пронеси, Господи, беду и напасть от царевны…»
Защемило сердце и у царицы от этого происшествия. И целый вечер нельзя было заставить по-прежнему петь девушек. Но на другой день опять принялись за песни. Вначале звучали они грустно, но потом весело раздавалось:
Недолго веночку на стопочке висети,
Недолго царевне во девушках сидети.
Не так легкомысленно относился ко всему окружающему царь Борис.
Тяжелые минуты переживал он. Он уже не мог больше себя обманывать, думая, что народ благоденствует под его управлением. Голод не прекращался и все становился сильнее; целые селения пустели, вымирали. Приставы постоянно заняты были погребением мертвых; разбои увеличивались. Борис скрывал все эти беды от семьи и еще более страдал, чувствуя себя одиноким. Никому из бояр он не доверял. Только и было у него утешение – предполагаемая свадьба дочери.
– Дожить бы до счастья, – говорил он часто жене, – породниться бы нам с королем датским, друг бы он был надежный.
– Уж и сам-то королевич больно люб нам, – говорила на это царица Марья Григорьевна. – Уж на что выше счастье: согласен он взять удел. Близко от нас будет Аксюша, недалеко Тверь-то. Надо нам съездить на богомолье к Троице, а там и отпировать свадьбу. Нечего долго-то откладывать…
//-- VI --//
Насколько веселы были сборы и поездка на богомолье царя и его семейства, настолько печально и неожиданно было скорое возвращение оттуда.
Тот, кто пять недель назад приехал таким бодрым, веселым, здоровым, теперь лежал при последнем издыхании. Не на счастье отпустили его родители, не жену готовила ему Москва, а могилу. Как и месяц назад, вся семья сидела вместе и ждала вестей. Догадывались, что не дождутся ничего хорошего, а все еще надеялись.
– Должно, больно плох королевич, – говорила старуха няня, – видно, не встать ему больше на резвы ноженьки.
– Да, вот беда! – заметила старушка богомолка. – Не жива уж та душа, что по лекарям пошла.
– Говори, говори, нянюшка! Аль узнала, услыхала что? – спросила царица Марья Григорьевна.
– Сам батюшка царь, слышь, посетил его. А уж не след православному царю навещать нехристя-немца…
– Полно, няня, ты опять за ту же песню, – с грустью сказала царевна.
– Знаю, знаю, касатка, что ты изволишь прогневаться на меня, старуху, ну да что делать! Не я одна так думаю, а спокон веку у нас так велось.
– Расскажи-ка лучше, кто был с батюшкой и как он нашел моего суженого?
– Впереди-то батюшки царя несли позолоченный крест, обвитый белым покрывалом, а за крестом шел сам святейший с золотым крестом и таково усердно кропил святою водой и кадил от самого крыльца и до комнаты больного… Да никак и сам батюшка-царь жалует сюда!
Опять, как и месяц назад, вошел царь Борис на женскую половину, но нерадостен был его приход. Он сильно осунулся и постарел за эти дни и теперь еле двигался, поддерживаемый под руки двумя окольничими Годуновыми. Взглянув на него, семья поняла, с какими вестями пришел он.
– Аксюша, любимая дочь моя! Твое счастье и мое утешение погибло!.. Юноша несчастный оставил мать, родных, отечество и приехал к нам, чтобы умереть безвременно!
Услышав это, Ксения так и грохнулась к ногам отца. Произошла суматоха, стали приводить ее в чувство, лили на голову воду, подносили нюхать жженые перья. Придя в себя, она рыдала, металась и рвала на себе одежду.
– Господи Боже, за что Ты нам посылаешь такие испытания? – в отчаянии вопила Марья Григорьевна.
– Тяжки грехи наши! – говорил Борис. – Бог не внемлет нашей молитве… Уж каких обетов я не давал: хотел освободить четыре тысячи узников, предпринять путешествие к Троице пешком – все напрасно, Иоанн не выжил…
– Не ропщите, не грешите, голубчики, – заливаясь сама слезами, говорила старуха богомолка. – Не старый умирает, а поспелый, ведь молодых-то Господь берет по выбору.
Федор сидел бледный, тупо смотря в одну точку…
– Голубчик мой, – ласкала его мамушка, – на что ты стал похож, как извелся-то ты! Тяжко и тебе за сестру. И впрямь, не тот болен, кто лежит, а кто над болью сидит.
– Люди мрут – нам дорогу трут! – завизжала одна из юродивых, которых много осталось Борису в наследство от Федора Иоанновича.
Все вздрогнули и стали креститься.
– Передний заднему мост на погост. Царь и народ – все в землю пойдет! – выла юродивая.
– Перестань, блаженненькая, – сказал царь, – и так горько…
Лихо не лежит тихо: либо катится, либо валится, либо по плечам рассыпается, как гласит народная пословица. Так случилось и с царем Борисом. На другой день после похорон королевича сидел он у себя в комнате с боярами Годуновыми, Шуйскими, Голицыными и другими. Был он страшно расстроен, да и немудрено: плохие вести дошли до него. Умный Борис дельно рассуждал, пока дело не касалось его личных интересов, а теперь он потерял всякое самообладание.
– Итак, вы говорите, что пленные казаки объявили, что скоро придут в Москву с законным царем Дмитрием Ивановичем? С каким таким царем? Покойники не встают, а этот отрок Дмитрий четырнадцать лет уже покоится в земле.
– Успокойся, батюшка царь, негоже слушать сказки зломысленных людей! Вот и князь Василий Иванович то же скажет, – сказал Федор Иванович Мстиславский, в то время как в комнату вошел Шуйский, сухой, черствый человек. Лицо его, с длинным горбатым носом, с бегающими глазами, изображало сильное беспокойство.
– С худыми вестями, батюшка царь, к тебе пришел! Слышно, в Литве появился Самозванец.
При этих словах царь Борис еще более сгорбился и беспомощно опустил руки. В эту минуту он был очень жалок.
– Говори, за кого выдает себя этот обманщик? – спросил он, но сам боялся услышать опять страшное имя.
– Да негоже говорит он! Выдает себя за Дмитрия, сына Ивана Васильевича…
Едва только выговорил это Шуйский, как Борис вскочил как ужаленный и неистово закричал:
– Вот, наконец, оно, вот что вышло! Я знаю, это дело изменников и предателей, князей и бояр дело…
Кончить фразы он не смог, у него сделались спазмы в горле, и, побагровев, он бессильно опустился в кресло.
Бояре перепугались, бросились за придворным доктором и, когда пришел лейб-медик Габриель, передали заботы о царе ему. Позвали к нему на помощь еще двух докторов иноземцев. Решили лечить государя метанием руды кровопусканием, что и было исполнено. Как только Борис пришел в себя, он слабым голосом подозвал Габриеля и сказал:
– Предателю моему, самодельному царю Богдану Бельскому, приказываю тебе, Габриель, по волосикам выщипать бороду и отправить на жительство со всей семьей в Сибирь. Не забыл я его похвальбы, что он царь в Борисове.
Никто из бояр не сказал ни слова в защиту товарища-собрата. Только преданный Борису дьяк Тимофей Осипов пробормотал:
– Так ему и надо, больно уж голову задрал, а Бог гордым противится.
Бояре разошлись, сконфуженные, огорченные. Каждый подумал про себя, как бы и до него не дошла беда.
Спаси, Господи, помилуй!
//-- VII --//
Была темная ночь. Все небо заволокли тучи, и улицы были совсем пусты. Только изредка проходили приставы да слышался шум, крик и пьяные песни в Стрелецкой слободе. Боярин Петр Федорович Басманов, молодой, очень красивый всадник, быстро ехал по направленно к Китай-городу – он спешил из гостей домой. В голове его шумело от выпитого вина и громких разговоров. Несмотря на это, две мысли выступали ясно и ярко: думал он о появлении Самозванца и о предстоящем отъезде в Новгород-Северский на воеводство. В нескольких шагах от себя он заметил дым, а вскоре за тем изнутри дома вырвались наружу огненные языки. Басманов тотчас же сообразил, что это пожар. Раздавшийся набат и подтвердил это.
Ветер сильно раздувал пламя, и когда Петр Федорович подъехал, небольшой деревянный дом уже пылал. Он застал обитателей на улице, полуодетых, слышал их раздирающие душу крики, видел их бесполезную суету. Не успел Басманов сойти с лошади и что-нибудь сообразить, как к нему подбежала молоденькая девушка лет пятнадцати и сказала:
– Добрый боярин, помоги! Наверху осталась больная старуха, ведь она погибнет, задохнется от дыма. Я пробовала пробраться туда, лестница пока еще не занялась, а снести безногую старуху не могу!
Басманов бросился наверх. Вскоре он показался на крыльце, неся худенькую, сгорбленную старушку, к которой бросилась девушка.
– Бабушка, милая, слава богу, ты спасена! Теперь надо перенести ее в дом, – обратилась она к Басманову, – а пока помоги мне ее укутать.
Пока требовали от Басманова подвига, самолюбие его не оскорблялось, но когда девушка обратилась к нему с просьбой незначительных услуг, он возмутился и уже готов был грубо ответить ей, но при взгляде на ее красоту не только не возразил ей, но подчинился. Ее большие темно-серые глаза смотрели на него так ласково. Теперь молодой человек, сам не отдавая отчета, повиновался девушке и смотрел на нее, ожидая распоряжений. Больная тупо улыбалась и глядела на них, не совсем еще понимая, где она и что с ней.
– Куда же нести старушку, укажи только? – спросил Басманов.
Они оба стали помогать ей накинуть на себя телогрею. Занятые этим делом, они хотя и не смотрели друг на друга, но чувствовали взаимную близость.
«Будет заниматься глупостями, – думал Басманов, – еще кто увидит, на смех поднимет». Но стоило девушке посмотреть на него, и он опять стал послушным.
– Боярин, ты поддержи бабушку, а я накину на нее шубейку. Больно холодно, ветер до костей пробирает, а она, бедная, давно сидела все на вышке.
– Да ты-то сама дрожишь! Надень мою ферязь да и пойдем скорее в дом, я отнесу старушку.
Нести было недалеко, да и дорога им показалась слишком короткой. Они дружески разговаривали.
– Не снимай ферязи, кутайся плотнее, запахнись, а мне в одном кафтане удобнее нести.
– Какой ты добрый, хороший! Скажи, как твое имя? Я буду каждое утро и вечер молиться за тебя Богу.
Искренняя похвала простой девушки заставила покраснеть гордого боярина.
– Помолись за Петра. А тебя как звать?
– Липой, а живем мы вот здесь, рядом с большим домом.
– Как это ты попала на пожар?
– Собрались мы с сестрой спать ложиться, уж повечеряли, Богу помолились, стали раздеваться. Я глянула в окно – кругом тучи нависли, того и жди дождь ночью пойдет, а у нас белье на дворе развешано. Разбудила я девку Палашку да и побежала снять. Зачали мы собирать, да как глянула я на дом бабушки Офросиньи, ахнула и, не вспомнясь, бросилась туда.
– Ох, касатка ты моя желанная, болезная, коли бы не ты, сгореть бы мне, старухе, умереть без покаяния!
– Это, бабушка, ведь не я, а все он, Петр. Как по отчеству величать?
– Федорович, Липа.
– Вот мы и дома, вон на крыльце и батюшка и сестрица! Сюда, сюда!
Старик поспешил навстречу и бросился помогать боярину, укоризненно покачивая Липе головой:
– Что ты это, девонька, на себя напялила?
– И взаправду, Петр Федорович, а я все в твоей одеже! Возьми, спасибо тебе большое за все.
– Дай тебе Господь всего хорошего, пошли тебе Боже милостей за доброту твою! – говорила сквозь слезы старуха, целуя руки своего спасителя.
Басманов ушел, напутствуемый благословениями всей семьи. Уходя, он несколько раз обертывался, пока мог видеть Липу. Девушка быстро вошла в дом, нацедила кружку пива и бегом догнала боярина, который сильно обрадовался, увидев ее опять.
– На, испей, Петр свет Федорович, да не погневайся, что раньше не вспомнила.
Басманов взял чару, но не торопился пить, а девушка терпеливо ждала.
– Спасибо, Липа, спасибо! Какая ты славная, добрая! Буду помнить я тебя.
– А я и ввек не забуду твоего благодеяния.
И она опять скрылась в темноте. На душе у Басманова стало так светло, легко. Ему хотелось и плакать, и петь, и молиться. Он пошел опять к пожарищу и оставался там до зари, помогая растаскивать горелые бревна и удивляя всех своим усердием.
– Глянь-ка, – говорили в толпе, – никак это сам боярин Басманов так важно работает?
Работая, Басманов думал о Липе и на другой же день узнал все подробности о ней и ее семье.
По его просьбе дочь стрелецкого сотника Алексеева была принята сенной девушкой в Верхние царицыны мастерские палаты.
//-- VIII --//
Лучом солнца явилась Липа в царские светлицы, с ней ворвалась жизнь и радость к затворницам, которых горе царевны искусственно держало в печали. Никто не осмеливался не только громко смеяться, но и возвысить голос. Кругом раздавались притворно плаксивые ноты. Для царевны это было еще тяжелее, но ничто не отвлекало ее от горя. Лучшим лекарством служат необходимые, обязательные заботы о других, но у нее их не было, и ее даже не допускали ни до чего. В такое-то время и поступила в терем дочь Алексеева. Появление здоровой, веселой, энергичной девушки среди печальных лиц произвело хорошее влияние. Ее приятный молодой голосок один только звучал громко и казался музыкой. Приходила она по утрам, и с ней уличная жизнь, жизнь Москвы, врывалась в светлицу. Мало-помалу она втягивала в свои интересы Ксению, и Липа сделалась для нее необходимой. Скоро лица, дорогие ей, стали знакомы и всем в тереме: так, бабушка Офросинья была и для них бабушкой, уже и для нее шились телогреи, обшивались благодаря Липе бедные погорельцы.
По рассказам девушки, вся ее семья стала знакома Ксении. Липа рассказала о смерти своей матери, чем вызвала слезы царевны. В свою очередь и Ксения говорила ей о потере жениха, и обе девушки плакали. Сперва другие мастерицы обрадовались ее приходу, как живой души, но потом явилась зависть, которая, однако, уступила перед добротой Липы. Любовь и ласку к себе девушка употребляла на пользу другим. Только заметит она, что у кого-нибудь горе, тотчас же спешит утешить или выручить.
Всякое поощрение себе в виде дорогого подарка она отклоняла, умея убедить, что ей лично этого не надо, а приятнее будет, если одарят такую-то, более нуждающуюся. И царица Марья Григорьевна, и царь Борис Федорович полюбили девушку и не мешали ее дружбе с Ксенией.
– Хорошая, добрая девушка, руки и сердце у нее золотые, – говаривали они. – Подыскать бы ей жениха хорошего.
А жених уже был, и искать было недалеко. Петр Федорович сильно любил девушку, и она любила его.
В доме Алексеевых стал он своим человеком. Необходим он был и старику отцу, и девочке-сестре. Никого не удивляла эта близость, его считали Липиным женихом. Ничего, что неровня, царь посватает! Одно горе, что не время теперь свадьбу-то играть, надо ехать на воеводство, оберегать православную Русь и постоять за нее. Все говорили о враге. Как ни запрещали говорить о Самозванце, сколько ни мучили людей, ни ссылали – ничего не помогало.
За несколько дней до отъезда Басманов сидел в гостях у сотника и слышал, как два стрельца, вбежав к своему начальнику, рассказывали ему:
– У нас в полку нездорово – худое дело попритчилось! – Молодой парень, сказав это, пугливо осмотрелся, а потом широко осенил себя крестным знамением и, тряхнув головой, продолжал: – Стояли мы нынче в Кремле на стороже, наше место свято… Стемнело уж. Вдруг ровно свет какой промчался, мы как глянем – так ажно страшно вспомнить, наше место свято…
– Говори, чего испужались-то? – спросил старик сотник.
– Да как глянули – видим, да так ясно, чудную колымагу, наше место свято!.. Висит она в воздухе, а запряжена шестью лошадьми на вынос. Возница-то одет не по-нашему, а вот как поляки. Как хлопнет он бичом по кремлевской стене – Мать Пресвятая Богородица! – да как крикнет зычно, мы все со страху разбежались. Господи, спаси нас, будь не к ночи помянуто!
Алексеев сам дрожал от страха, но успокоил, как мог, стрельцов и отпустил их по домам, а потом, тщательно осмотревшись, тихо сказал Басманову:
– Больно неладно у нас, видно! Бог знамения посылает, чтобы мы покаялись. Вот хоть бы и звезда хвостатая – тоже не к добру. Видно, кровь царевича достигла до неба. Младенческая, знать, душа отмщения просит.
//-- IX --//
Мрачен, угрюм и недоступен стал царь Борис. По целым дням сидел он один в своем дворце, совсем не показываясь народу. Не скоро уразумели просители, что времена изменились, и по целым дням напрасно толпились у постельного крыльца со своими челобитными, пока наконец не являлись царские слуги и не разгоняли их немилосердно палками. Много безнаказанных насильственных деяний совершили тогда начальные люди в Московском государстве, зная, что до царя не дойдут жалобы утесненных. Глух стал царь, и никакие жалобы не достигали его ушей. Онемели от страха приближенные, и никто не смел заступиться за множество родовитых бояр, сосланных и заключенных по приказанию подозрительного царя. Не упоминались при дворе больше имена Бельских, Романовых, Зиновьевых, Шестуновых, Черкасских. Весть о Самозванце и его успехах отняла всякое самообладание у умного царя Бориса: он не только не старался успокоить недовольство бояр, а как бы еще нарочно возбуждал его.
Царь не устыдился даже наградить Воинко, слугу боярина князя Шестунова, за ложный донос на господина, и клеветнику сказали на площади всенародно государево милостивое слово, дали вольность, чин и поместье. Знали бояре, за какую службу царь наградил так щедро Воинко, – и возмутились. Обратились некоторые из них, Голицыны, Сицкие, Репнины, к патриарху Иову, и старик Сицкий со слезами, выступив вперед, стал говорить:
– Отец святой, зачем ты молчишь, видя, что творят с нами? Заступись хоть ты, будь милостив!
Иов боялся утратить свое значение, и хотя и сознавал справедливость просьбы и совесть его уязвлялась этими речами как стрелами, но у него не хватало смелости противоречить царю.
– Видя семена лукавствия, сеемые в винограде Христовом, делатель изнемог, – говорил в утешение патриарх Иов, – и нам остается только, к Господу Богу единому взирая, ниву ту недобрую обливать слезами.
Через несколько дней после этого разговора сослан был и Сицкий – на него донес слуга его, что он сказал Репнину: «Жаль Богдана Бельского, умный был человек, досуж был к посольским и ко всяким делам».
И этого достаточно было, чтобы сослать его.
Всякий новый слух об успехах Самозванца вел за собой новые строгости: граница тщательно оберегалась, и никого не пропускали через нее, даже и с «проезжей памятью». А в Москве жить было невыносимо! Грабили и убивали по ночам. Стоило в темноте сойти со двора, как сейчас же из-за угла свистнет кто-нибудь кистенем в голову! Каждое утро привозили к Земскому приказу много убитых и обобранных ночью на улицах. Царь не занимался внутренними делами совсем: слухи из Северской земли сильно тревожили его. Как только вступил Лжедмитрий в область Московского государства, ему покорился город Моравск, а за ним и Чернигов. У русских при его появлении точно не было рук для сечи. Многочисленное войско под предводительством Федора Ивановича Мстиславского было разбито под Новгород-Северском; только город защищался и устоял благодаря храбрости и верности Петра Федоровича Басманова. Все эти вести быстро распространились в Москве и, несмотря на то что патриарх Иов и Василий Иванович Шуйский усердно уговаривали народ не верить ни слухам, ни подметным грамотам, ничто не помогало, и часто раздавались такие речи: «Знамо, говорят они это поневоле, боясь царя Бориса, а потому это только и остается утверждать! А то, знамо, надо царство оставить и о животе своем промышлять».
А из полков вести все печальнее и печальнее, и понял царь, что вся его сила теперь в войске. И вот, несмотря на то что оно было разбито, царь слал ему благодарственные грамоты и отправил туда своих докторов лечить предводителя Мстиславского, раненого в битве под Новгород-Северском. Посыпались милости и на Басманова; царь отозвал его с воеводства к себе в Москву, чтобы примерно наградить.
Престольный град заликовал в ожидании въезда храброго Петра Федоровича, а сам герой счастлив был вернуться домой хоть на время – сильно влекло его желание видеть Липу Алексееву.
По приезде он выслушал намек царя Бориса Федоровича, что нет предела его царским ласкам, что хочет он приблизить его к себе и даже породниться.
Рука Ксении обыкновенно ставилась как высшая царская награда. Мстиславскому еще раньше сулили в невесты царскую дочь за его военные заслуги.
Басманов был доволен вниманием и почестями, рассчитывая, что теперь самое удобное время просить царя разрешить ему жениться на Липе. Он был щедро награжден, получил боярство, богатое поместье, много денег и подарков.
Но далеко не все дружелюбно отнеслись к новому любимцу. Многие считали, что награды превысили его заслуги, и во многих это быстрое возвышение возбудило зависть. Семен Годунов особенно негодовал на него и с умыслом омрачил его счастье. После приема во дворце, оставшись с ним наедине, он стал расспрашивать его о Самозванце и ехидно ввернул:
– Да, по всему видно, что это истинный царевич!
Слова эти врезались в память Петра Федоровича и заставляли его часто раздумывать о них.
Пожалел впоследствии о том, что сказал их, и Семен Годунов, да было уже поздно, сказанного нельзя было вернуть.
//-- Х --//
В Стрелецкой слободе в Москве стоял небольшой деревянный дом самой обыкновенной постройки: белая горница на глухом подклете, между ними сени о трех жильях, под ними погреб. За домом был довольно большой огород, а на нем баня с сенями и конюшня с навесом. Все это было огорожено забором с красивыми воротами. Слюдяные окна освещались восковыми свечами, и сквозь них такой уютной, гостеприимной казалась горница! Такой же она оставалась и при входе в нее. Все говорило в ней о довольстве обитателей; в ней раздавались веселый говор, смех.
В переднем углу за дубовым столом сидела вся семья сотника Алексеева. На самом почетном месте, в красном углу под образами, сидел Петр Федорович Басманов, рядом с ним старик отец, а напротив – две дочери, Липа и Куля. Перед гостем стояла стопа старого меда, на столе были всевозможные заедки. Липа внимательно следила, не понадобится ли еще чего отцу или гостю, и тотчас же доставала из поставца, отдергивая суконную занавесу. На столе стояли два шандала с восковыми свечами.
Дочери Алексеева, как девушки незнатные и небогатые, воспитание получили для тогдашнего времени не совсем обыкновенное и пользовались большой свободой. В доме отца по смерти матери они распоряжались всем и заведовали хозяйством.
– Ну, доченьки, не посрамите старика, угостите порядком и с честью примите боярина! Спасибо ему, не погнушался нашим хлебом-солью. Да, слышь, к нам жалуют сегодня и его сродственники. Челом бьем тебе, боярин, на твоей ласке!
– Кажись, кто подъехал? Нам с сестрой в светлицу пора.
– Разумница моя, Липа! Знамо, негоже молодым девкам тут оставаться.
Петр Федорович шепнул Липе:
– Ты точно молодой месяц – покажешься, осветишь да и опять спрячешься.
– Спрячусь, да тут близко, словечка не пророню из твоего рассказа, – ответила она ему так же тихо.
Хозяин вышел с поклонами навстречу гостям, а девушки из любопытства позамешкались и поглядели на сводного брата Петра Федоровича, Ивана Голицына, да приятеля его, молодого красавца Михаила Васильевича Скопина-Шуйского.
– Челом бью вам, гости дорогие, бояре славные! Садитесь за скатерти бранные, за напитки пьяные. Садитесь под святые, наливайте, починайте ендову!
– Спасибо, спасибо, хозяин, на угощении, – сказал Голицын, усаживаясь и наливая меда. – Чаша что море Соловецкое, пьют из нее про здоровье молодецкое.
– Как не выпить сегодня? Надо выпить, недаром мы собрались сюда чествовать храброго молодца Петра Федоровича. Порасскажи-ка нам, как ты отличился, как храбро бился с неприятелем! Меня так даже завидки на тебя берут, – сказал Скопин.
– Поведай нам, что я спрошу тебя, боярин, – спросил сотник. – Каков из себя супостат наш, злодей проклятый, Гришка Отрепьев? Небось неуклюж, неловок? Где ж ему супротив настоящих воинов?
При этих словах сотника в воображении Петра Федоровича ожила фигура Самозванца, смело, ловко и красиво скачущая на буром аргамаке, и пришли на память слова Семена Годунова.
Под влиянием этих мыслей он ответил:
– Нет, не чернецом он смотрит, повадка не та, а уж как смел-то, страха не знает, хоть бы всем так сражаться впору за правое дело…
– Так враг-то, должно, сильный, и война жестокая, как и быть следует? – недоумевающе спросил сотник.
– На что тяжелее воевать со своими братьями крещеными! Будь настороже, хоронись измены. Уж хоть бы сброд, голодные холопья перебегали, а то, стыдно сказать, свой же брат, дворяне, – ответил Басманов.
– Как это только Господь терпит? Как огонь не сойдет с неба, не попалит сих окаянных? – сказал, вздохнув, Скопин-Шуйский.
– Ты ведь видал, брат Петр, Гришку Отрепьева. Что же, обманщик-то напоминает хоть чем-нибудь этого расстригу? – спросил Голицын.
– Ну нет!
Слова Семена Годунова опять пришли ему на память, и Басманов задумался.
– Да, загадочно, – сказал Голицын, – многого тут не уразумеешь. Темна вода во облацех…
Разговор оборвался. Каждый молчал, занятый своими мыслями.
Алексеев, чтобы развеселить гостей, принес еще браги.
– Стоит град пуст, а около града куст, из града идет старец, несет в руках ставец, в ставце-то взварец, а во взварце-то сладость!
Шутка удалась, гости развеселились и стали пить.
Сидя в светлице, Липа с Кулей не проронили ни слова. Как только гости стали расходиться, Петр Федорович позамешкался в ожидании хозяина, который пошел проводить гостей до ворот, а Липа успела выйти поговорить с Басмановым.
– Липа, свет мой, уж как же ты мне люба, радость ты моя! Промолви хоть словечко, люб я тебе?
Счастливая девушка молчала, но Петр Федорович понял это красноречивое молчание. От сильного волнения не могла она говорить: то бледнела, то краснела.
– Промолви же словечко, лебедь моя белая: люб я тебе? Будешь моею?
Петр Федорович и сам не ожидал, что так скоро объяснится в любви. За час еще он думал, что так далек от этого, а теперь все его мысли сосредоточились на том, чтобы девушка согласилась. Ему искренне казалось, что без этого согласия он не в состоянии будет дальше жить. Но тут вернулся сотник, и они разошлись. Отец заметил их замешательство, но не сказал ничего.
Липа была с Басмановым одно мгновение, а счастья, казалось, хватило бы на всю жизнь. Сияющая, блаженная, радостная явилась она к сестре. Какой счастливый для нее день! До этой минуты она только подозревала, что любима, а теперь она уже убеждена в этом. Как это случилось, и сама она не могла сказать, да и вообще сказать могла мало – чувства ее нельзя было выразить словами.
– Липа, милая, что он говорил тебе? – спросила сестра.
– Куля, я так счастлива, так счастлива! Давай говорить, спать ведь нам не хочется!
Обе девушки уселись рядом. Липа приготовилась рассказывать. Она хотела быть откровенной, но не могла, в первый раз испытывая странное чувство: другу, сестре, она не в силах была передать слов Петра Федоровича. Ей казалось, что, поделившись, она уменьшит свое счастье. Никто не оценит так, как ей хочется, его слов и, пожалуй, еще засмеется.
– Куля, – заговорила она, – завтра поговорим, а теперь мне что-то спать захотелось, глаза слипаются.
Но глаза ее блестели, она все смотрела куда-то вдаль и кому-то улыбалась.
Куля обиделась. Нижняя губа ее стала слегка подергиваться, а на глаза готовы были навернуться слезы. Она чувствовала, что между чувством любви к ней сестры стало что-то другое, более сильное, могущественное чувство. Но она боялась заговорить, стараясь скрыть досаду. Липа заметила это, подошла к сестре, обняла ее и стала ласкать. Ей та же мысль пришла в голову, что вот любит она сестру, а о нем и говорить с ней не может, и так полна она любовью к Петру Федоровичу, что Куля стала от нее как-то дальше.
– Кулюша, милуня, полно, не разрывай ты моего сердца! Тебя ведь я любить никогда не перестану, ты мне всегда будешь дорога!
Успокоенные взаимными ласками, они улеглись спать, но долго не могли заснуть.
– Липа, а какие глаза-то у него острые, а брови соболиные! Молодец, как есть молодец!
– Кто, Петр Федорович-то? Да никто супротив его не может…
– Да нет, совсем же не он, а Михаил Васильевич. Всю-то ночку буду о нем думать, его сокольи очи вспоминать.
Липа ничего не ответила, и разговор на этом и прекратился.
Каждая из сестер занята была своими мыслями.
//-- XI --//
13 апреля 1605 года, во вторую неделю после Пасхи, был ясный, солнечный весенний день. Приятная теплота чувствовалась в воздухе, и, даже несмотря на непролазную грязь, хорошо было на московских улицах: ручьи текли с шумом, появилось множество птиц, которые особенно радостно пели, пригреваемые весенним солнцем. Люди тоже были настроены по-праздничному, всем легче дышалось сегодня. Не остался равнодушным к этому празднику природы и сам царь. Смягчился его дух, а вместе с хозяином оживился и дворец.
Давно уже не был так многолюден праздничный царский стол, как сегодня. Собралось много гостей. Были Мстиславский, Шуйские, Годуновы, Басманов и Голицыны. Во время обеда царь был весел, милостиво разговаривал, расспрашивал Басманова и оживился, слушая его рассказы из недавней осады Новгорода-Северского.
По окончании обеда бояре еще оставались в столовой золотой палате, а царю Борису вздумалось отправиться на вышку в сопровождении сына Федора и Семена Годунова – ему сильно захотелось повидать свою семью.
Приход его наверх удивил женскую половину. Давно уже был он мрачен и не навещал ее в такое непривычное время, но, заметив его веселое настроение, все обрадовались. В голове у Марьи Григорьевны и Ксении мелькнула мысль, что получены благоприятные вести.
– Пойдем в мастерские светлицы, там небось солнце еще веселее светит!
И царь с семьей вошел в рабочую светлицу. Увидев Липу Алексееву, он ласково потрепал ее по щеке.
Приход свой он объяснил жене и дочери желанием посмотреть с вышки на Москву, освещенную ярким весенним солнцем. Здесь он расположился как бы надолго, покойно уселся, но вдруг встал, заторопился и, позвав сына и окольничего, сказал:
– Пойду вниз в опочивальню. Видно, отяжелел я после сытного обеда.
С этими словами он стал спускаться с лестницы. Ноги плохо его слушались.
– Батюшка, обопрись сильнее на меня, тебе неможется, ты шатаешься.
– Ох, сильно мне неможется! Потри мне руку и ногу, словно их собаки жуют, худо мне, больно худо… Скорей вниз! Пошли за лекарями.
Испуганные Федор и Семен Годунов едва успели свести его вниз, как у него из ушей, носа и рта хлынула кровь. Царь Борис сильно испугался, бояре растерялись, поднялась суета по всей столовой палате.
Каждый предлагал свое средство, чтобы унять кровь. Толпясь вокруг царя, они толкали друг друга. Стольники побежали за оставшимися в Москве докторами. А кровь все не унималась, царь Борис слабел от потери ее и уже готов был лишиться сознания. Собрав последние силы, он едва слышно изменившимся голосом проговорил:
– Смерть моя подходит, уже близко… зовите патриарха… постриг… схиму… торопитесь…
За креслом, на котором лежал умирающий Борис, беззвучно рыдал его сын, а вскоре тут же раздались стоны и плач царицы с царевной. Кто позвал их, сами ли они догадались, слыша беготню и суматоху, что он сильно заболел, никто доподлинно не знал. Царь услышал голоса плачущих, и на лице его изобразилось сильное страдание. Он хотел что-то сказать, может быть, успокоить их, но язык не слушался. В мыслях больного ясно представился образ сильного врага – Самозванца, и беспокойство за участь горячо любимых детей вырвало стон из его груди.
На зов бояр быстро собралось сюда в палату духовенство, и начался постриг. Патриарх Иов, видя бесчувственного царя, торопился с обрядом и едва успели облечь его в монашеское платье, как началась агония.
Царя Бориса, или вновь постриженного схимника Боголепа, не стало.
Как громом поражены были все присутствующие. Развязка наступила так быстро, так неожиданно… Не успело еще зайти то солнце, которым любовался сегодня царь, как не стало и его самого. Удручающее впечатление произвело это на всех, особенно в виду смутного положения дел. Видно, Бог покарал, видно, и взаправду настоящий, прирожденный, царевич в Северской земле. Все приближенные потеряли головы, и никто не решился даже объявить народу о кончине царя, а шестнадцатилетнему Федору было не до того, чтобы этим распорядиться.
Толпа народу, видя необычайную суету в Кремле, собралась у постельного крыльца и осаждала бояр. Но хотя новость была у всех на языке, каждому страшно было объявить ее во всеуслышание.
Только на другой день патриарх Иов решился сказать народу о смерти царя Бориса. Он тут же поторопился прибавить, что престол завещан покойным царем Федору, и стал немедленно приводить к присяге. Народ московский спокойно присягнул Федору и целовал крест на том, чтобы служить верно государыне царице и великой княгине Марье Григорьевне и ее детям, государю царю Федору Борисовичу и государыне царевне Ксении Борисовне.
Возвратившись с похорон и покончив тяжелый обед в поминальной палате, осиротелая семья Годуновых осталась одна. При пире, при беседе – много друзей, а при горе, при кручине – нет никого.
Молодой царь Федор тотчас же заметил в окружающих перемену: не то уж было их обращение с царской семьей. Понял теперь юный Годунов, что после смерти царя-отца они совсем одиноки, мало людей, искренне им преданных, и если бы судьба их не была так тесно связана с ними, и эти немногие покинули бы их.
Первыми советниками у нового царя были патриарх Иов, а затем Семен Годунов, вскоре к ним присоединился и Андрей Телятевский, бежавши из Северской земли. Василий Шуйский держал себя странно: он, по-видимому, был искренне предан Федору Борисовичу, а между тем избегал давать прямые советы и с притворным смирением уступал другим места близких к царю советников.
Но время было горячее, нельзя было предаваться печали, надо было действовать.
Одна надежда у Годуновых была на Басманова, и все, даже личные враги его, соглашались с тем, что именно его следует облечь полномочиями и немедленно отправить к войску. Боялись, чтобы весть о внезапной кончине царя не дошла раньше стороной к полкам и не смутила их, поэтому в ночь на 14 апреля к войску должен был выехать Петр Федорович. Вместе с ним отправлялся и новгородский митрополит Исидор, чтобы привести начальников и все войско к присяге новому царю, причем велено строго наблюдать, чтобы не было ни единого человека, который бы на верность Годуновым креста не целовал.
Вечером того же дня, 14 апреля, быстро ехал Петр Федорович Басманов по хорошо знакомой ему дороге к Стрелецкой слободе. Ему хотелось увидеть поскорее Алексеевых. Он торопился рассказать, какое высокое получил он назначение и какое важное поручение на него возложено. Ему даже казалось, что во всех встречных он замечал к себе особенное почтение, и думал, что все в глубине души завидуют ему.
«Как сотник-то обрадуется! – думал он. – Ведь немалая честь стать тестем славного воеводы. А что будет еще, как я въеду в Москву победителем? Царь Федор не будет знать, чем и наградить меня… милости так и посыплются».
Но вдруг ему вспомнилось, как таким же точно вечером провожал он брата своего Ивана в поход против Хлопко, а возвращение было совсем не похоже на то, о котором мечтал он. Правда, был и колокольный звон, шумел и народ, да только не видал и не слыхал всего этого лежавший в гробу брат. Живо припомнил он все это, и стало ему грустно.
С заплаканными глазами встретила его Липа и, стараясь казаться спокойной, по обыкновению, приветливо улыбнулась ему. Басманов забыл о своем высоком назначении, помня теперь только о разлуке. Так дороги показались ему уютный домик и приветливая семья!
– Ненаглядный ты мой, желанный, коли бы Бог привел увидать тебя опять живым, – сказала вся в слезах Липа.
Басманов вздрогнул – одна и та же мысль занимала их обоих.
– Надо и о смерти помышлять. Ведь враг-то страшный… а коли еще и правда за него, коли он в самом деле прирожденный царевич? – невольно сорвалось с языка Петра Федоровича.
– Господи Боже! А я об этом-то и не помыслила. Как же это ты будешь биться супротив него, коли он и доподлинно царевич Дмитрий Иванович?
Басманов спохватился, не проговорился ли он:
– Это я так, зря сболтнул, а ты и не думай об этом. Знамо, народ толкует разно, всякому слуху верить нельзя, больно уж смутила шаткие умы приключившаяся царю Борису быстрая кончина…
– Ох, желанный ты мой, а коли он прирожденный царевич, что же тогда будет с молодым царем, с Ксенией?..
– Полно об этом говорить, не больно много остается нам побыть вместе, поцелуй-ка меня на прощание, моя красавица!
Липа обняла и крепко поцеловала жениха. Минута была торжественная – этот поцелуй еще ближе связал их.
– Вот тебе мой первый поцелуй! Не думала, не гадала я, что, может, это и последний, что так скоро ты опять покинешь меня… – Слезы градом катились по ее щекам.
– Коли жив буду, пришлю тебе весточку, а коли помру…
– Не говори этого, – с ужасом воскликнула Липа, – не разрывай моего сердца! Надень на себя эту ладанку с чудотворными мощами и верь, что она тебя сохранит целым и невредимым. День и ночь буду молиться за тебя, отпрошусь у царевны и пойду на богомолье.
– Прощай, батюшка Петр Федорович, прости, родимый, береги ты там только себя, батюшка, попомни и о нас, горемычных, не будь уже больно отважен! – с низкими поклонами напутствовал старик отец отъезжающего.
По обычаю, вся семья присела, а потом стали усердно молиться Богу, осеняя себя широкими крестами. Положив пред образами много земных поклонов, стали прощаться.
– Простите, не поминайте лихом, бог весть, увидимся ли! – сказал Петр Федорович и, расцеловав всех, взглянул еще раз на Липу и быстро вышел на крыльцо.
Поправляя седло, он и не заметил, что на дворе уже рассвело, что в слободе проснулись и много любопытных собралось у дома.
Между тем Липа, оставшись одна точно в столбняке, вдруг опомнилась и, вспомнив, что было, выбежала на крыльцо и бросилась к нему на шею. Она забыла, что она на улице, что все видели ее прощание. Петр Федорович, крепко прижав ее к груди, бережно передал ее вышедшему на крыльцо отцу, быстро вскочил в седло и, ни разу не оглянувшись больше, помчался вперед.
//-- XII --//
Прошло недели две со времени отъезда Петра Федоровича. Обывательская жизнь в Москве шла по-старому. Прислушиваясь к разговорам, можно было заметить, что все чаще и смелее говорили о царевиче Дмитрии Ивановиче, и многие высказывали убеждение в том, что он сядет на свой прародительский престол, «как только лист на дереве развернется». Но, несмотря на все эти толки, жизнь для многих текла по-старому. По-прежнему жили и в Стрелецкой слободе, так же аккуратно посещала Липа царские мастерские. Но сама она сильно изменилась – большое было у нее горе, и в тереме ей было невыносимо тяжело.
Определенных слухов с места войны не было, а те, что доходили стороной, отнимали всякую надежду на хорошее будущее. Семья Алексеевых чутко прислушивалась ко всякой вести с Северской земли, а Липа, припоминая прощание с женихом, уже предчувствовала то, что вскоре и услышала. Она одна не удивилась, когда вокруг стали говорить о переходе к врагу Басманова, о его измене. Она знала, что ее милый не может быть вероломным предателем и что, верно, уважительные причины принудили его к такому поступку. Теперь враги Басманова подняли голову и везде кричали, что они всегда этого ожидали. А что же другое и мог сделать прямой потомок подлого отца? Пришлось Липе пережить много горьких минут – и ее не щадили. Большинство, напротив, завидуя и прежде ее счастью, теперь с еще большим злорадством оскорбляли ее. Девушка была одинока и беззащитна в своем горе; даже родной отец не только не жалел ее, а корил и бранил, что она все-то помнит об изменнике. Старик забыл, что было время, когда и он сам не был властен над своим сердцем и оно не слушалось рассудка. Одна только Куля понимала сестру, и та отдыхала только в беседе с нею. Ни у той ни у другой не было и в мыслях осуждать Петра Федоровича. Знать, так надо было, успокаивали они свою совесть. Молодой Скопин-Шуйский, выслушивая их речи, снисходительно молчал, не одобряя и не осуждая приятеля. Зато как же и благодарны были ему девушки, как полюбили его, который один скрашивал их теперешнюю жизнь!
Положение Липы наверху в мастерских с каждым днем становилось нестерпимее, и только благодаря сильной привязанности к ней Ксении не постигла ее опала и ссылка. Царица Марья Григорьевна срывала на ней свой гнев и с окружающими ее старицами наслаждалась мучениями беззащитной девушки. Они при ней поносили всячески Басманова, суля ему всевозможные казни за его клятвопреступление. Липа страдала и молчала.
Так проходил день за днем. С наступлением сумерек, по окончании работы, она вырывалась из терема и, измученная нравственно, еле передвигая ноги, тащилась домой. На крыльце ждала уже ее прихода Куля и торопилась ей передать, что узнавала за день.
– Сестрица, словно боярин Коптырев таково быстро промчался.
– Один или кто с ним приехал? Весточки никакой не получила?
– Батюшка спросил, чего это они вернулись, супостат, что ли, разбит аль вышло замирение. Ничего не ответили, только один с усмешкой говорит: «Больно хитер, ступай, мол, туда сам, там много узнаешь».
Дождалась наконец Липа и весточки, полегчало у нее на сердце…
Неделю спустя после вешнего Николы обе сестры отправились в храм Божий ко всенощной и таково-то усердно молились, что запоздали выйти из церкви. Народу почти уже никого не осталось. При выходе они заметили двух пожилых странников в плохом дорожном платье.
– Страннички, старички Божии, издалека ли куда пробираетесь? – спросила Липа прохожих.
– Издалека мы сами, девонька, издалека, а пробираемся к дому сотника Алексеева, – нехотя ответил один из них.
– К дому моего батюшки! – вскрикнула Липа.
Старички удивленно посмотрели на девушку и по ее невольному восклицанию догадались, что она-то и есть именно та, кого они ищут.
Один из них шепнул ей:
– Весточка от суженого! Здоров и низко велел кланяться своей зазнобушке, приказал скоро ждать его назад сюда.
Уж и не знала она, какими только ласковыми словами отблагодарить незнакомцев. Девушки зазвали их к себе в дом. Никого из соседей не удивило, когда они с длинными посохами, в одежде, которую обыкновенно надевали пешеходы-богомольцы, вошли под кров сотника Алексеева. Прием странных людей был тогда делом очень обыкновенным, поэтому ничего не сказал и хозяин, когда дочери ввели к нему двух незнакомцев.
На другой день Липа, веселая, отправилась, по обыкновению, в мастерскую светлицу и была очень довольна, что в этот день царица Марья Григорьевна оставалась внизу с царем Федором. В ее отсутствие и другие старухи стихли и не допекали девушку, а ей сегодня особенно было бы тяжело, если бы стали бранить ее жениха. Когда стемнело и Липа собиралась уже идти домой, царевна послала ее на половину царя отыскать ключника, велеть нацедить ему хорошего кваса и передать ему гнев царевны за тот, который давеча принесла ей сенная девушка.
Во всем здании было уже довольно темно. Отыскивая ключника, Липа попала в дальние переходы. Вдруг в одном из них услышала она нечеловеческий крик, а за ним тотчас же началась какая-то глухая возня, и она узнала голос Семена Годунова:
– Так им и надо, бесовым детям, еще грамоты смеют привозить от антихриста!
Липа, сама не сознавая, что делает, но смутно поняв, что творится что-то недоброе, остановилась и слушала.
Она распознала голос вчерашнего странника, но так как он был слаб, то она не могла разобрать, что он говорит. В приотворенную немного дверь она увидала, как Семен Годунов с каким-то рослым широкоплечим мужчиной подскочили к нему и, повалив, стали наносить ему удары в голову и лицо. Шестнадцатилетний Федор был возмущен этой сценой – он попытался было остановить неистовства Годунова, но мать его со злыми глазами хриплым голосом кричала:
– Собаке собачья и смерть! Изверги, злодеи, клятвопреступники! Вот того же дождется и главный зачинщик Петька Басманов!
Тут Липа, сама не помня, что делает, рванула дверь и вбежала к ним. Все смутились и так были поражены, что даже не сразу узнали ее, но царица Марья Григорьевна скоро пришла в себя и стала бить девушку, сопровождая удары страшной бранью. В уме Семена Годунова сейчас же мелькнула мысль.
– С этой надо тоже покончить, зажать ей рот! – шепнул он царице.
Но тут произошло то, чего никто никак не ожидал. Один из связанных, покорно ожидавший своей участи, видя отважность девушки, сделал неимоверное усилие, высвободил стянутые кушаком руки и бросился на выручку Липе, а товарищ его тоже приободрился, и началась свалка. Этим воспользовалась избитая, полумертвая девушка и бросилась вон из дворца. Она даже не могла кричать о помощи, испуг отнял у нее голос, и она только шевелила помертвелыми губами… Без оглядки бежала она домой. Встречные с ужасом смотрели на нее и, не узнавая девушку, крестились.
Она добежала до дому и тут упала замертво.
– Сестрица, голубонька, что с тобой?! Батюшка, батюшка, скорее! – кричала перепуганная Куля.
Насилу-то удалось общими усилиями привести Липу в чувство, но к жизни она не вернулась. Промаялась бедняжка несколько часов, оглашая воздух страшными словами, бессвязно рассказывая о чем-то ужасном, потом понемногу успокоилась – и совсем замолкла.
Девушки не стало.
За чертой города на кладбище прибавился небольшой холмик с белым деревянным крестом, а в сердце отца открылась смертельная, незаживающая рана.
– Да будет Твоя святая воля, – говорил старик. – Ты дал, Ты и взял! – И покорно нес свое горе до могилы.
Поддерживаемая и ободряемая примером отца, в вере и молитве почерпала себе утешение и Куля.
– Не ропщи на Бога, крест по силе налагается! – повторял ей часто старик.
Есть в смерти и примиряющая сторона: остающиеся в живых теснее сплачиваются между собой. Чувства, скрываемые раньше по разным причинам, выступают наружу под влиянием сочувствия и сожаления к горю другого.
Так, утешая Кулю, Михаил Васильевич Шуйский договорился до того, что неожиданно объяснился ей в любви. Это послужило большим утешением Куле. Оба знали, что им предстоит жестокая борьба и мало надежды одержать победу. Род Шуйских славился гордостью и честолюбием, и едва ли когда-нибудь эта семья согласится принять в свою среду дочь простого сотника.
//-- XIII --//
10 июня 1605 года на площади в Кремле перед дворцом и собором толпился народ. Десять дней назад наступил конец царствования Годуновых, и молодого царя Федора с матерью и сестрой заключили в дом Бориса Федоровича и стерегли крепко-накрепко.
Слышала семья Годуновых из своего заточения шум и крик, долетали до них угрозы, и крепче жались они друг к другу. Никого у них больше не осталось на свете из близких. Десять дней провели они в смертельном страхе.
– Матушка, – сказал Федор, – никак патриарха повезли?
– Ох, господи, до чего мы дожили! Так и есть, его! На простой тележке святителя везут! Да он, голубчик, во власянице! Не попомнили, что десять лет был первосвятителем. Его не пощадили, так уж нас и подавно не пожалеют!
Иногда Марья Григорьевна утешала себя и детей тем, что Дмитрий не погубит их, явит на них свое милосердие. Сегодня им было особенно жутко – толпа была возбуждена, и до них часто долетали крики: «Смерть извергам! Смерть злодеям!» Каждый из заключенных выражал страх по-своему: Федор храбрился и успокаивал сестру, Марью Григорьевну поддерживала любовь к детям. Она привыкла с детства к ужасам и теперь смотрела героиней.
Одна Ксения не думала о борьбе. Она казалась уже убитой всеми стрясшимися над ними бедствиями и еле держалась она на ногах, едва осознавая опасность.
Долго Ксения лежала без чувств, а когда стала приходить в себя, в комнате было почти темно. Не сразу вспомнила она, что такое с нею было: сознание возвращалось медленно.
Прислушиваясь, она заметила, что в комнате кто-то есть.
– Матушка родимая, это ты со мною? А где же братец?
– Ксения, дитятко мое злополучное, горемычное! Насилу-то ты опомнилась!
Царевна слышала знакомый ласковый голос и старалась припомнить, кто это говорит с ней. Но память изменила ей, и она не узнала своей старой знакомой. К ней пришла монахиня Онисифора, приближенная к ее тетке Ирине. Часто бывала старуха у царевны и ласкала Ксению, а когда тетка ее постриглась, обе монахини жили вместе и были неразлучны.
Матушка Онисифора зажгла ночничок и затеплила лампадку. Девушка приподнялась, но, угнетенная горем, не обрадовалась, увидев ласковое лицо. Монахиня грустно смотрела на нее.
– Касаточка сизокрылая, уйдем отсюда скорей от беды! Как бы опять изверги пьяные не пришли.
– А где же матушка, брат?
– Ох, не вспоминай! Отлетели их ангельские души, прияли они мученическую кончину. Всемогущий Господь вознес их из юдоли плача к Себе!
Ксения выслушала это, плохо понимая и по-прежнему оставаясь безучастной.
– Пойдем же отсюда, моя горемычная сиротка! Пойдем, дитятко, к нам в обитель, простись в последний раз с этой комнатой, помолись перед иконами.
Царевна стояла и не шевелилась – она готова была опять лишиться чувств.
– Пойдем же скорей, прикрой платье рясой да укутайся черным платком! Торопись, а то не дожить бы до беды. Что, как вспомнят о тебе да хватятся?
Ксения не двигалась. Тогда старушка перестала ее уговаривать, а сама накинула на нее рясу и закутала платком. Пришлось-таки ей повозиться с непокорными волосами девушки, пряди которых выбивались наружу. Кое-как одев, она взяла ее за руку, и та покорно пошла за ней, не сознавая, зачем и куда ее ведут.
– Вот наша обитель. Слава Всемогущему Создателю, добрались благополучно, уж не чаяла я, что и доберемся-то. Много страдалиц нашли себе здесь утешение!
Подойдя к двери кельи, монахиня прочитала Иисусову молитву и, когда послушница отперла, произнося «аминь», вошла и стала усердно класть поклоны перед образами. Молилась она за упокой близких ей людей, а слезы так и лились из ее глаз. Молитва ее была покорная, детская, в ней не было ропота на Создателя, Отца Небесного.
– Плачь, Аксюточка, плачь, болезная! Аль по такому горю и плач неймет? Ох, нет того хуже, тяжелее, как человек от горя каменеет! Словно сам не свой, одеревенеет весь. Матерь Пресвятая Богородица, смягчи Ты ее сердце, пошли ей слезы!
Настала ночь. Тишина в обители была невозмутимая. В келье матери Онисифоры было покойно. Старушка не ложилась спать всю ночь, читая псалтырь по убиенным новопреставленным Марии и Феодоре, а Ксения с открытыми глазами лежала на постели.
Много прошло таких ночей, а она все оставалась такой же, ко всему безучастной. Она ощущала страшную томящую боль во всем теле и жаждала смерти как успокоения. Но молодость взяла свое. Мир понемногу проник в измученную душу, и слезы полились у нее из глаз. Долго плакала Ксения – откуда только и брались теперь эти слезы? – а старушка не утешала, только ласково глядела на девушку.
Успокоившись, царевна осталась жить в этом мирном убежище, счастливая тем, что, казалось, все забыли об ее существовании.
Часть вторая
//-- I --//
Был жаркий июльский день. В воздухе было душно, и солнце пекло невыносимо, но к полудню собрались грозовые тучи, почувствовался дождь, ветер закрутил облака пыли. Несмотря на близость непогоды, множество экипажей быстро двигалось по направлению к Самбору. Слыша раскаты грома, фурманы погоняли лошадей. Кареты, несмотря на покрывавшую их дорожную пыль, поражали роскошью, удобством и красотой, а убранство слуг указывало на богатство и знатность едущих. По сторонам и впереди карет, запряженных цугом, красиво скакали гайдуки, казаки, а замыкали поезд хлопцы, пахолки и пахолята. С многочисленной свитой и со всеми удобствами совершал свои переезды ясновельможный князь Константин Вишневецкий. Теперешняя поездка отличалась особенной роскошью: в ней принимал участие и брат его князь Адам Вишневецкий, и многие паны соседи.
Лучшая карета, запряженная шестью отличными лошадьми, уступлена была бывшему слуге, а теперь царевичу Дмитрию. На роскошных золототканых подушках сидел царевич. Быстро неслись лошади, и мягко покачивали его рессоры. Думал он о странных превратностях своей судьбы: на днях еще слуга, а теперь – желанный гость, московский царевич. Припомнилось ему детство.
Родителей своих он не знал и ничего не слышал о них; как только помнил себя, его всегда окружали чужие люди. Находясь в услужении у князя Черкасского, он подслушал такие слова: «Мальчишке-то, что у нас служит, и невдомек, на кого он с обличья смахивает. Ведь приметы-то его схожи с теми, какие были у царевича Дмитрия». Всю ночь не спал после этого ребенок; напрасно пытался он понять смысл этих слов, стараясь забыть их, больше о них не думать, но это ему не удавалось. С этого времени он чутко стал прислушиваться ко всему, что творилось вокруг, и особенно интересоваться судьбой младенца Дмитрия. Слышал он, что часто бранили царя Бориса и говорили: «Явится настоящей царевич, отомстит за нас». Помнил он еще, как ласкали его дьяки Щелкаловы, как часто заставляли учиться и будто мимоходом замечали: ему ведь не как другим, больше нужно.
Следующий случай решил его судьбу.
Раз пришла к ним в дом бедная больная женщина. Она называла себя Ждановой-Тучковой, много рассказывала о своем царственном питомце и, заливаясь слезами, говорила о том, как ее ударили обухом по голове и как она потом ничего не помнила. «Увезли меня из Углича, – рассказывала она, – и опомниться не дали, даже проститься с моим ненаглядным не позволили. Как теперь вижу его, как живой стоит он передо мной, – приговаривала она, вглядываясь внимательно в Дмитрия. – Что это? Уж не сон ли? – повторяла она. – Так и есть, это он! – вдруг вскричала она. – Обличье такое же, да и бородавка у него была на носу такая же. Недаром чуяло мое сердце, что он жив и отмстит злодею убийце».
Мальчик очень полюбил эту женщину, целые часы выслушивал ее рассказы, и при его пылком воображении он часто рассказанные события передавал другим, как на самом деле им пережитые. Все чаще и чаще приглашали его под страшной тайной бояре, заставляя передавать подробности, и своими замечаниями убеждали его в том, что мамка не ошиблась и что он действительно царевич.
Теперь он уже твердо верит в это, а также и в то, что Сам Бог, так чудесно его сохранивший, поможет ему занять место, по праву принадлежащее ему.
В карете, где сидели Адам Вишневецкий с князем Корецким, шел разговор о Дмитрии.
– Послушай, князь Адам, неужто ты веришь этой сказке о московском царевиче? – сказал красавец Корецкий, большой щеголь и дамский кавалер.
– И да и нет. Да нам-то что за дело? В случае удачи мы только выигрываем, а жаль не рискнуть, – спокойно заметил князь Вишневецкий.
– Нам осталось пути на добрых полчаса… Не поленись, князь Адам, посвятить меня в эту тайну, расскажи-ка, как добыли вы такое сокровище, как разыскали такой бесценный клад?
Корецкий говорил это зло и насмешливо, но Вишневецкому приятно было передать подробности. Он не заметил иронии и с увлечением стал рассказывать:
– Ты знаешь, какое множество слуг в моем распоряжении и как только немногих я знаю в лицо, а на этого я обратил внимание. Люблю я охоту и всегда отличаю удалых молодцов. Так вот раз в отъезжем поле заметил я, как лихо скакал один из слуг, не останавливаясь ни перед каким препятствием. Погнался он впереди всех за волком, местности-то он не знал, а там громадный овраг. Гляжу и думаю: пропадет молодец ни за что! И точно, на всем скаку упал он с лошадью в пропасть. Маршалок да крайчий распорядились поднять его и доложили мне, что еще дышит.
– Как, он свалился в ту яму, что в твоем лесу? Да ведь она очень глубокая! Ну, чудом же он спасся! – удивленно заметил Корецкий.
– Слушай дальше. Пришел он в себя, стал слабым голосом звать маршалка, чтобы тот добыл ему для исповеди православного попа. На исповеди он ему и открылся: «Святой, – говорит, – отец, похорони меня с честью, как погребают царских детей». Поп удивился. «Пока я жив, не говори об этот никому, так, видно, Богу угодно. После моей смерти возьми у меня из-под постели бумагу, прочитаешь, узнаешь, кто я таков, но и тогда знай только сам, а другим не рассказывай».
– Похоже на правду… или уж он очень хитер. Что же, от тебя-то, верно, поп не утаил? Рассказывай, рассказывай, любопытная история!
– Я, конечно, тотчас же отправился с попом к нему и застал царевича в забытьи. Отыскали мы под постелью свиток и узнали из него, что перед нами сын царя Ивана Васильевича Грозного, Дмитрий, которого считали убитым в царствование его брата Федора Ивановича. Вот и все.
Почти всю дорогу и во всех экипажах говорили о том же. Все слуги, как и господа, толковали о царевиче.
Скоро показался город Самбор. На крутом берегу Днестра возвышался деревянный с башнями дворец. Показались уже над воротами красивые легкие башенки, крытые жестью, а одна из них даже с золотой маковкой. Много было за воротами деревянных построек, где помещались службы и помещения для гостей, то и дело приезжавших и съезжавших со двора управителя королевских поместий, сандомирского воеводы Юрия Мнишека. За строениями был большой тенистый сад, а за садом шли гумна и пивоварни. На самом видном месте, посреди двора, возвышался костел, а возле него дом, где жил с семьей знатный пан Мнишек, львовский староста.
Большой деревянный дом был роскошно убран и снаружи и внутри. Наверху очень высокой, в два уступа, гонтовой крыши с множеством слуховых окон была средняя вышка с золоченой маковкой, а по углам вышки поменьше. Выстроен он был в два жилья на глубоком подвале. С наружного фасада дома было много входов с крыльцами под навесами. Особенно выдавался главный вход, под фронтоном, на колонках украшенный пуком перьев, гербом владельца. Здесь и стали останавливаться экипажи.
Пройдя главное крыльцо, все гости вошли в огромные сени со множеством прислуги. Почетные гости прошли прямо в столовую, где встретил их маршалок и провел анфиладой через три нарядно убранные залы. Дмитрий привык видеть роскошную обстановку польских магнатов, но эта особенно поразила и его. Потолки были раззолочены, разрисованы узорами, резные створки дверей блистали позолотой, на дверях и на окнах с разноцветными стеклами и лепными карнизами развешаны были золототканые занавесы с широкой бахромой. Стены, столы, скамьи и даже полы были устланы ковровыми тканями с затейливыми изображениями охоты, сражений, любовных сцен, мифических и исторических событий.
На стенах висели картины, а во второй зале – портреты королей и предков хозяина в золоченых рамках. Здесь были портреты Сигизмунда-Августа, Варвары Радзивилл. У стены стояли лавки с откосами, а посредине – кресла на золоченых ножках с вычурными ручками. В этой комнате гостей встретил Юрий, заранее предупрежденный о приезде царевича и едва скрывавший свою радость. Около него толпилось много панов.
Хозяин был пожилым человеком лет за пятьдесят, невысокого роста, с короткой шеей, полный, с высоким лбом, с небольшой круглой бородой, выдававшимся вперед подбородком, с голубыми плутоватыми глазами и сладкими манерами. Наружность его указывала на то, что он не был человеком даровитым. Своим положением он был обязан богатству, связям и интригам.
Как сам хозяин, так и все его многочисленные родичи и гости с любопытством смотрели на Дмитрия Иоанновича и остались очень довольны непринужденностью его манер и тем достоинством, с каким он относился к их приветствиям.
Царевич был молодым человеком лет двадцати, худощавым, небольшого роста, с русыми волосами. Лицо у него было круглое, некрасивое, смуглое; большой приплюснутый нос с бородавкой сбоку. Но голубые красивые глаза поражали задумчивостью, голос его был приятен, говорил он складно и с воодушевлением.
После обмена приветствиями гости разместились по приготовленным для них комнатам, богато убранным и снабженным для удобства в стенах вышками и шкафами, с полками и дверцами для хранения всякого рода домашних вещей. Там могли приезжие расположиться с полным комфортом, отдохнуть и переодеться к обеду.
//-- II --//
В два часа пополудни раздался звук колокола между палаццо и официной. Гости со всех комнат и помещений стали собираться в столовую. Давно уже не был так полон дом Мнишека. Отворились гостеприимные ворота замка, и гости со всех сторон поспешили в Самбор; многих влекло туда любопытство взглянуть на московского царевича.
Все отличалось необыкновенной торжественностью. Пол столовой был устлан пахучими травами, а в воздухе носились облака благовонных курений. В одном углу, за перилами, блистала пирамида серебряной и золотой посуды, а в противоположном, также за перилами, помещался оркестр музыкантов, с преобладанием духовых инструментов. Маршалок встал у дверей столовой, впуская гостей по реестру. Четыре служителя подходили к гостям по очереди: один держал таз, другой из серебряного сосуда лил на руки гостю благовонную воду, третий и четвертый подавали утереть руки вышитым полотенцем.
Гости уселись за стол, поставленный в виде буквы Т, покрытый тремя скатертями, одна сверху другой, и уставленный множеством серебряных и позолоченных кубков, чарок и серебряных судков с филигранными корзинами для плодов вверху. В числе гостей были и дамы, которые садились попеременно с мужчинами, что очень оживляло беседу. Кое-где рядом с роскошными дамскими туалетами виднелись и черные рясы иезуитов, ксендзов. Дмитрия посадили на самом почетном месте, а рядом с ним – дочь хозяина, красавицу Марину, любезности которой не было конца. То и дело ее красивая полуоткрытая рука подливала ему вина, а глаза смотрели на него весело и насмешливо, что очень нравилось Дмитрию и приводило его в прекрасное настроение. Первый раз в жизни царевич находился в такой обстановке. Все опьяняло его: и настоящее сказочное величие, и почет, которым он пользовался в кругу гостей, и то исключительное внимание, какое оказывала ему Марина.
Обед был необыкновенно многолюден. Кроме почетных гостей были и такие, о размещении которых совсем не заботились: их сажали в конце стола и давали одни оловянные ложки, без ножей и вилок.
Вся эта ватага сегодня особенно осознавала свою силу: она знала, что понадобится Юрию, что без ее участия не обойтись хозяину и что только она может помочь ему поддержать претендента на московский престол.
Мнишек задал пир на славу. Хоть и плохи были его денежные дела, но теперь скупиться было нельзя: он все вернет с лихвой с Московии, дорого продаст свою услугу царевичу Дмитрию.
Музыканты играли во все продолжение обеда. Подстолий, крайчий, подгаший распоряжались слугами; множество последних в цветном платье бегали взад и вперед, ставя на стол и снимая со стола кушанья, которых было четыре перемены, а на каждую перемену ставилось разом на стол блюд пятьдесят. Чего только не было! И чижи, и воробьи, и коноплянки, и жаворонки, и чечетки, и кукушки, козьи хвосты, медвежьи лапы и баран с позолоченными рогами, фаршированный шафраном.
Обед был чрезвычайно оживлен и весел. Из кубков вычурной работы, привезенных из Генуи и Нюрнберга, пили старое венгерское, и чем больше пили, тем больше было раздолья красноречию.
Героем праздника был Дмитрий. Марина с восторгом слушала его рассказы, не замечая укоризненных взглядов князя Корецкого. Целью ее было овладеть вниманием царевича, и она не скупилась на ласковые слова, на приветливые улыбки. Отец был доволен искусством дочери и, видимо, одобрял ее поведение.
– Да, странная судьба бывает у людей, – говорил Дмитрий. – Думал ли злодей Борис, выслушивая донесение о моем убийстве, что я не только спасусь, но еще и буду ему угрожать? Я глубоко верю в правоту моего дела и отдаю его и даже самого себя под ваше покровительство. Верьте, не из пустого честолюбия добиваюсь я престола, а для того, чтобы восторжествовала правда и чтобы бедная страна моя освободилась от безбожного злодея и тирана.
Внимательно слушали царевича шляхтичи, увлекаемые его убежденною речью, и клялись верно служить ему до конца.
– Мы знаем из истории, – продолжал довольный поддержкой и одобрением царевич, – что цари и властители бывали в таком же затруднительном положения, как и я теперь, а потом достигали могущества и становились сильными и славными. Таковы были Кир и Ромул, сначала бедные пастухи, а потом они царские рода основали и заложили величие государства.
Ловко и красиво говорил он, поляки любили и ценили это.
– Не может быть, чтобы это не был истинный царевич! – говорили те, которые прежде еще сомневались.
– Правда, в Москве ведь народ грубый, неученый, а этот знает и древности, и риторику! Он должен быть царским сыном, – подтверждали другие.
В конце обеда слуги сняли верхние скатерти и принесли цукры, которые встречены были шумным одобрением: они изображали искусно сделанных двуглавых орлов, Московский Кремль с позолоченными куполами церквей и даже подобие царевича на троне в Мономаховой шапке.
Все были чрезвычайно веселы. Только князь Корецкий с нетерпением ожидал конца обеда, сидел хмурый, недовольный, кусая со злости усы. Он понял, на что метит Мнишек: царевича прочат в женихи Марине.
Гости еще сидели за столом и толковали, прихлебывая из кубков венгерское, как музыка уже заиграла полонез.
Дамы, вставшие из-за стола раньше, успели переодеться и теперь входили попарно в роскошных бальных платьях с самыми затейливыми филигранными кружевами, с открытыми шеями, с золотыми цепями, с голыми руками, с дорогими браслетами, со множеством дорогих перстней на пальцах. Марина была очень хороша. Она была в белом алтабасовом платье, унизанном жемчугом и драгоценными каменьями; на голове у нее была шапочка, на которой бриллианты переливались бесчисленными огнями, по распущенным черным волосам скатывались нитки жемчуга.
Дмитрий и Корецкий не спускали с нее глаз, и оба любовались ее стройным станом и быстрыми, изящными движениями.
Мужчины при виде вошедших нарядных пани крутили усы, побрякивали корабелями и, подходя к дамам, молодецки поправляли на головах расшитые золотом магерки, а потом попарно расходились по разным покоям дома. Дмитрий предложил руку ожидавшей этого Марине, а рассерженный Корецкий, выждав удобную минуту, шепнул ей:
– Неужели и вы, как другие, гоняетесь за мишурой? Опомнитесь, Марина! Давно ли вы признались, что любите меня и дали слово быть моей?
Красавица прищурила глаза и, закусив тонкую нижнюю губу, сказала:
– Извините, князь, но я не совсем понимаю, о чем вам угодно говорить со мной.
И, тотчас же отойдя от него, она возобновила оживленный разговор с подошедшим к ней царевичем.
За полонезом продолжались речи, начатые за столом, но здесь было более простора кокетству. Начались шумные, оживленные танцы: безумный чардаш с быстрыми телодвижениями, с целой историей любви, сплясали тут и бешеную мазурку, полную мужской удали, отваги, торжества, чарующей женской красоты и грации. Танцы сопровождались пением хора, криками, постукиваньем, хлопаньем в ладоши, ударами металлических подков до появления искр.
Наконец все устали, лица разгорелись, глаза блестели, и для отдыха стали смотреть на пляску казака с казачкой под звуки меланхолической украинской песни, которую пел шляхтич с бандурой. Он смешил всех гостей, передразнивая запорожцев.
Не смеялся один князь Корецкий. Он стоял мрачно в углу, не спуская глаз с Дмитрия и Марины. Он видел, что они тоже не обращали внимания на окружающих и, занятые разговором вдвоем, не слушали пения шляхтича. Далеко по Самбору разносился шум, звуки музыки и виднелся дворец, весь ярко горевший огнями, а в открытые окна слышны были взрывы веселого смеха.
– Эх, горе! – говорили, вздыхая, подвластные Мнишеку мещане. – Нам придется отдуваться за веселье панов! Мы и так разорены вконец, а маршалок опять велит собирать стации на продовольствие. Паны с жиру бесятся, а с нас то и дело упоминки да поборы требуют.
//-- III --//
Веселый вернулся Юрий из Кракова и, войдя к дочери, в восторге повторял слова, сказанные королем:
– «Боже тебя сохрани в добром здоровье, московский князь Дмитрий!» Вот что сказал, Марина, славный король о нашем дорогом госте. Слышишь? Назвал его московским князем Дмитрием. Он не только признал его, но и взял под свое особое покровительство, назначил ему сорок тысяч злотых в год.
Так говорил довольный Мнишек своей дочери по возвращении из Кракова. И этот счастливый случай заставил опять пировать в Самборе.
Дмитрию нравилась такая жизнь: одно веселье сменялось другим, за пирами следовала охота. Признанный самим королем, царевич был наверху блаженства. Он предавался веселью со всем пылом юности, не заботясь о собирании войска. Теперь прежняя цель, достижение престола, точно отдалилась от него. Он беззаботно носился по полям на резвом коне, а рядом с ним скакала красавица Марина. Много молодых пани и паненок показывали свою удаль наравне с мужчинами, и нигде дочь Мнишека не была так очаровательна, как носясь на коне в полумужском костюме с развевающимися по ветру кудрями из-под берета с перьями.
Тонкая кокетка была панна Марина! Она завлекала сразу обоих, и Дмитрия, и князя Корецкого. То она была ласкова, нежна с князем, и тот начинал уже надеяться, что вот-вот вернется старое, то опять по целым дням только и занята была что Дмитрием, не обращая никакого внимания на гнев князя и едва отвечая на его вопросы. Такое поведение не могло миролюбиво влиять на обоих соперников, и они взаимно ненавидели друг друга.
Юрий Мнишек, видя легкомыслие царевича, сам старался продвинуть его дело вперед и ничего не жалел, чтобы завербовать ему побольше союзников. Занятый этим, он предоставлял дочери обделывать свои сердечные дела самой, вполне в ней уверенный и зная, что она не допустит своему сердцу увлечь ее помимо рассудка. Сама наружность Марины указывала на это свойство характера: она была небольшого роста, с черными волосами, с красивыми чертами лица, но в ее немного поджатых губах и узком подбородке виднелась какая-то сухость, а глаза блестели умом и силой, а не страстью.
Дмитрий же был по натуре совсем другим человеком. Он был очень впечатлителен, пылок и не способен рассчитывать. Страстное желание достигнуть ближайшей цели овладевало безраздельно всем его существом. Чтобы заслужить любовь Марины, он готов был пожертвовать всем. Мнишек радовался, что достиг так легко своей цели, но боялся, что занятый ухаживанием царевич откажется от главной цели – охладеет в стремлении к достижению престола, расстроит в этом все его соображения и планы. Следующий случай утвердил Мнишека в этом мнении.
Однажды царевич по легкомыслию забыл у себя на столе письмо к нему Марины.
Корецкий воспользовался этой оплошностью и, прочитав нежное послание, удостоверился в вероломстве красавицы. Взбешенный не столько против нее, сколько против счастливого соперника, он не сдержал себя и, воспользовавшись тем, что Дмитрий при нем сказал Марине: «Скоро, скоро я достигну престола! Я ведь точно знаю, что многие московские бояре ожидают только меня, и стоит мне вступить в мои владения, как меня тотчас же признают законным государем!» – дерзко вскричал:
– Полно врать! Уши вянут слушать твои сказки! Рассказывал бы ты их бабам…
Дмитрий страшно вспылил и бросился на князя:
– Ты поплатишься жизнью за это оскорбление!
– Потише, не лезь с кулаками! Видно, не успел еще научиться вежливости! Я готов дать тебе удовлетворение. Когда и где ты хочешь?
– Хорошо, мы деремся завтра не на жизнь, а на смерть!
– Согласен драться с тобой завтра в восемь часов утра в роще.
Марина попробовала было уговорить князя, но тот презрительно взглянул на нее и гордо вышел.
Юрий Мнишек также всячески старался замять историю, но ничего не помогло. Дуэль состоялась. Дмитрий отделался легкой царапиной, а князю досталось сильно. Противник проколол ему насквозь руку, и его увезли домой еле живого. Поляки-гости одобряли пылкость и смелость царевича, только Марина, видимо, сердилась на него. В этот вечер она не вышла, по обыкновению, к гостям, сильно тревожась о здоровье князя, и даже втихомолку о нем поплакала.
//-- IV --//
Юрий Мнишек не бездействовал и сильно двинул дело царевича вперед. Составилось рыцарское «коло», которое провозгласило его гетманом, а под его начальством изъявили желание служить три полковника: Адам Жулицкий, Станислав Гоголинский и Адам Дворжицкий. Все они сильно рассчитывали на то, что к ним присоединятся еще и днепровские казаки. Теперь оставалось только энергично действовать самому Дмитрию – назначить скорее день и двинуть полки. Но влюбленный царевич об этом мало думал. Тогда Мнишек решил понудить его поторопиться; денежные средства магната уже истощались, да видно было, что и царь Борис не дремал: недавно в Самборе казнены были подосланные им убийцы.
Как-то раз Дмитрий пришел к Юрию, по-видимому, с важным делом.
«Насилу-то! – подумал обрадованный Мнишек. – Он все же не так легкомыслен…»
– Ясновельможный пан, – начал Дмитрий, – пришел я поговорить с вами об очень важном деле…
– Хорошо, хорошо, давно бы пора подумать о вашей судьбе.
– Я думаю о ней, но она вполне зависит от вас. Вся моя жизнь, мое счастье, моя судьба – все в ваших руках!
– Я делаю для вас все, что могу, а уж закончить надо вам самим, и только вам.
– Ну так сделайте для меня все – согласитесь на мой брак с вашей прелестной дочерью.
Юрий уже давно ожидал этого, но принял вид человека удивленного и сказал:
– Вы хотите жениться на Марине? Я так поражен этим, что сейчас не могу вам ничего ответить. Дайте подумать…
– Не откладывайте, пожалуйста, согласитесь скорее отпраздновать свадьбу. Это придаст мне силы, и я низвергну Бориса. Подумайте только о том, что вас ожидает впереди, – ведь вы станете тестем могучего монарха, а дочь ваша – русской царицей!
Мнишек сообразил, что ему торопиться невыгодно, и придумал благовидную отговорку:
– Я попрошу вас повременить, и делаю это только для того, чтобы еще лучше доказать мое к вам расположение. На брак ваш с Мариной я согласен и только прошу вас отложить вашу свадьбу до того времени, когда труп Годунова послужит вам ступенью на трон. Верю, что вы и в славе не забудете того, что предлагаете теперь.
Дмитрий горячо возразил:
– О, конечно! Как вы можете в этом сомневаться? Но я не понимаю, что мешает вам выдать за меня вашу дочь теперь же…
– Хоть это и против моих выгод, но я вас прошу поступить так: отложите свадьбу. Это мой отеческий и дружеский совет. Ведь вы были у короля?
– Ну да. Зачем вы спрашиваете? Вы сами были, видели, как Сигизмунд был со мной ласков и обещал меня поддержать.
– А знаете ли, что у него на уме? Он надеется выдать за вас свою сестру; поэтому-то он и поддерживает вас.
– Вы слишком подозрительны, об этом я и не думал, – сказал Дмитрий.
– И поверьте, что с женитьбой вы не только потеряете расположение короля, но и другие паны воеводы будут завидовать нашему родству. Многие рассчитывают на вас и перестанут вам помогать, как только узнают, что вы женитесь на моей дочери. А вам нужно увеличивать число своих союзников.
– Неужели же ничего не значит правота моего дела?..
– Я лучше вас самих знаю ваш путь. Я иду с вами, жертвую всем, что имею, ради возвращения вам отеческого престола. А вы дайте мне слово не брать себе другой жены, кроме Марины, и короновать ее царицей Московского царства.
Влюбленный царевич согласился на все.
Расчет Юрия был верен: теперь Дмитрий, поощряемый любовью к Марине, стал действовать энергично. Полетели грамоты от царевича и к Борису, и к воеводам, и к дьякам, и к служилым гостям, и даже к торговым черным людям.
Вечер накануне выступления в путь Дмитрий проводил с невестой.
– Панна Марина! – говорил он. – Странная судьба моя привела меня к тебе! Ты засветилась для меня путеводной звездой, и, как заблудший в темном лесу скиталец, обрадовался я ей. Ты будешь вести меня и далее. Дай же мне на счастье твою руку.
Марина, выслушав эту цветистую речь, кокетливо исполнила его желание.
– Ты просишь мою руку? Вот она! Только знай, что женская рука слаба для твоего дела. Тебе нужны сильные руки, владеющие оружием, а мои могут складываться только для молитвы да вот, как теперь, чтобы обнять тебя.
– Да разве это не сила? Да за право целовать такие ручки чего не сделаешь? Ты и сама не понимаешь, какую кипучую отвагу вливаешь ты в меня! Поцелуй твой делает меня героем. Я готов биться до последней капли крови, и только для того, чтобы надеть на твою голову царскую корону.
– Моим мужем ты сделаешься только тогда, когда будешь признан царем московским.
– Марина! Неужели я только этому обязан твоей любовью? О! Тогда я еще страстнее буду добиваться того, что принадлежит мне по праву,
– Да, только вместе с престолом беру я тебя, – полушутя-полусерьезно сказала Марина, подставляя для горячих поцелуев только щеку.
Дмитрий не замечал ни ее тона, ни холодности поцелуев. Он смотрел на нее как на существо, стоящее неизмеримо выше его. Ему, охваченному страстью, трудно было бороться с рассчитанной холодностью польки.
– Клянусь, дорогая Марина, что твой образ будет одушевлять меня в битвах, а женитьба на тебе будет лучшей наградой за все подвиги.
– Давно уже пора тебе встать во главе войска. Победив врагов, ты заставишь меня полюбить тебя еще сильнее!
И она быстро обняла его и поцеловала.
– О, скоро ли мы опять увидимся? Скоро ли я, как счастливый жених, встречу тебя в Москве? Мы выступаем завтра!
Всю ночь оставались они вдвоем, много планов строили на будущее, но еще больше было поцелуев и клятв. Дмитрий сильно любил Марину, а она только позволяла ему любить себя. С удивительным расчетом провела она этот последний вечер с женихом, не теряя ни на минуту самообладания и с ловкостью укротительницы диких зверей подчиняя его себе.
Утром выступили польские роты, до трех тысяч человек. Их оружие и латы, вычищенные с особенным старанием, блистали на солнце. Воины держали копья остриями вверх; между ними ехали играющие трубачи и барабанщики. У костела они остановились и после напутствия духовенства двинулись в путь.
Марина, уже объявленная невестой, крепко поцеловала жениха.
Дворжицкий, выезжая из ворот Самбора рядом с Гоголинским, заметил ему:
– Претендент-то повел дело ловко! Сватовство к пани Мнишек убедит многих в том, что он истинный царевич, и завербует новых союзников.
– Да, – сказал Гоголинский, – никто не подумает, чтобы такой умный и гордый воевода, как сандомирский, мог не знать, кто таков человек, за которого он выдает свою дочь.
– А мне жаль Корецкого, – продолжал Дворжицкий, – ловко-таки провела его Марина! Недаром они тянули с помолвкой. Совсем сгубили человека – ведь так болеет, что, пожалуй, и не выживет.
//-- V --//
За Москвой-рекой, против кремлевских стен, шла дорога на Серпухов. Между домами гостей и посадских, их садами и огородами возвышалась церковь Святого Георгия, а рядом с ней колокольня. 20 июня 1605 года она с самого раннего утра кишела народом. С нее далеко была видна дорога к Коломенскому. Желание видеть невиданное чудо – въезд не просто царя, а Божьим промыслом спасенного – было так велико, что не ужасала даже опасность свалиться с колокольни.
По бокам улицы и у самой колокольни толпилось также много народу. Позже других с трудом добрались до церкви две молодые девушки, в шелковых темных телогреях, подвязанные белыми шелковыми с разводами платками, полузакрывавшими их лица от солнца.
– Попытаем, авось сжалятся и дадут нам местечко, – говорила одна другой. – Главное – не робей!
Толпа ждала с самого раннего утра и, не занятая пока ничем, жадно ловила малейшее развлечение. Увидели стоявшие на колокольне усиленные потуги девушек. Их белые платки и скромные костюмы привлекли внимание, и поселяне, купцы, а особенно торговцы потеснились и протащили их. Женщин было среди них мало, и, по чувству сильного готовые оказывать им покровительство, они поставили их на самое удобное место. Вблизи стоявшая девушка, вглядевшись в одну из них, шепнула:
– Царевна, да никак это ты?
Ксения тоже узнала Кулю и, наклонившись к ней, тоже шепотом сказала:
– Не губи меня, Куля! Не выдержала я: как ни уговаривала матушка, убежала-таки поглядеть на злодея моего лютого. Не гадала я увидеть кого знакомого, да вот и нашла прямо на тебя.
– Участь-то наша с тобой горькая! Тебе, бедной сиротинушке, тяжко, да и мне невесело. Я-то увижу Петра свет Федоровича, да не увидит его моя сестрица-покойница.
Шепот девушек обратил на них внимание окружающих. Инок, собравший вокруг себя слушателей, приостановился, рассказывая что-то, но потом опять заговорил. Это был седой монах, худенький, тщедушный, словоохотливый, видимо гордившийся своей начитанностью.
– Ничто же бо покровенно есть, еже не откроется, и тайно, еже не уразумеется. Ан беззаконие-то к Богу вопияло, и злодеи взысканы гневом Божиим.
– Ну, про царя Бориса тоже грех это сказать, отче! Если бы терн завистной злобы не помрачил цвет его добродетели, мог бы и древним царям уподобиться.
С благодарностью взглянула на говорившего девушка. Слезы заблестели на ее чудных глазах. Ксения узнала преданного Борису дьяка Тимофея Осипова.
– Царевна, – прошептал тот, – вот где бог привел встретиться, нового царя вместе ожидаем.
Стоявший рядом торговец, расслышав только последние слова, заметил:
– Скоро ли дождемся нашего голубчика, красна солнышка? Хоть бы скорее увидать его ясные очи!
– Перст Божий явно указует, что Провидение сохранило его для великого дела, призвание его велико, – продолжал мерно и книжно монах.
– Девоньки, поглядите-ка, у вас глазки-то молодые, не видать ли по дороге чего? – обратился старик крестьянин.
– Больно скоро, старик, захотел, скоро-то огонь горит да вода бежит!
На эту шутку торговца послышался смех.
– Гляньте-ка, никак пыль по дороге из Коломенского? Так и есть! Заволокло даже все, а вот и в колокола ударили!
Загудел колокол и на той колокольне, где они стояли.
Прошло с добрый час напряженного ожидания. Наконец показались польские роты. Впереди них шли музыканты. За ними следовали стрельцы по два в ряд пешком, чинно и важно, потом ехали царские кареты. Яркие краски блистали на покровах, закрывавших дверцы; в каждую карету запряжено было по шести лошадей. За каретами ехали верхом дворяне, дети боярские в своих праздничных кафтанах. Их воротники, вышитые золотом и усаженные жемчужинами, сверкали на солнце. Позади них гремели литавры и бубны. Потом следовал длинный ряд русских служилых. За ними несли хоругви, шло духовенство в сверкающих золотом ризах, каждый с образами и Евангелиями. За духовенством несли иконы московских чудотворцев, богато разукрашенные золотом и жемчугом. За образами ехал назначенный царем первопрестольник Русской церкви. Перед ним несли святительский посох.
– Вон за святителем-то и наш батюшка царь едет! – говорил старик, вдруг будто помолодевший и приосанившийся. – Кричите громче: да здравствует наш законный царь Дмитрий Иванович!
И колокольня вся задрожала от криков.
– Как пышно одет-то он, наш голубчик, наше красное солнышко! Ожерелье-то, ожерелье какое! Так огнем и горит!
– Окружен-то наш царь-батюшка боярами да окольничими, ровно большое дерево малыми отпрысками! – слышались в толпе слова песни.
За царем следовала пестрая толпа казаков. За ними ехали поляки, татары, и, наконец, бежало бесчисленное множество народу. На улицах, в окнах, по крышам домов, даже на куполах церквей пестрели толпы посадских и пришедших из волостей крестьян. Пришли не только из соседних, но и из далеких посадов на великий, неслыханный праздник.
Все встречали своего царя законного, погибшего и обретенного. Всем казалось, что после долгих лет обмана, невзгод и насилия наступили наконец ясные дни надежд и благополучия.
– Вот он! – кричала толпа. – Наш батюшка кормилец! Бог его чудесно спас и привел к нам! Сколько бед и напастей перетерпел, голубчик! Ах ты, праведное солнышко наше! Взошло ты, ясное, над землей Русской, царь наш, государь Дмитрий Иванович!
Поравнялся поезд и с колокольней, откуда глядели царевна и Куля. Услышал Дмитрий особенно громкие крики оттуда и вдруг заговорил.
Народ стих, и ясно слышались слова царя:
– Боже, сохрани мой верный народ в добром здравии! Молись Богу за меня, мой народ любезный, верный!
С нижнего яруса колокольни, против которой остановился царь, послышались рыдания.
Дмитрий и ехавшие с ним бояре увидели двух горько плакавших девушек. Обеих узнал Басманов, а царевну припомнил и Рубец-Мосальский. Петр Федорович понял, о ком были слезы Кули, и сам был растроган, а Дмитрий заметно залюбовался красотой незнакомой девушки. Никогда еще Ксения не была так хороша, как теперь! Простой белый платочек не скрывал густых волнистых волос; из-под него виднелись пылающие щеки; глаза сквозь слезы смотрели выразительно. Сколько ненависти в них было к этому человеку! Царь смотрел на нее, и в его взгляде ясно выражалось восхищение девушкой. Встретившись с ее глазами, жадно устремленными на него, он приветливо ей улыбнулся и ласково поклонился. Петр Федорович не заметил этого, он грустно смотрел на плачущую Кулю.
– Теперь в Архангельский собор поклониться праху родителя! – громко и повелительно сказал царь, и поезд двинулся.
Уезжая, он обернулся к Ксении, и опять она увидала его ласковое лицо и красивые блестящие глаза.
Все были заняты тем, что делалось на земле, и никто не обратил внимания на то, что творилось на небе. Вдруг поднялся сильный вихрь, пыль закружилась, облака ее взвились и застлали все как туманом. Много шапок слетело с голов бояр и стрельцов. Раздался сильный удар грома. Все вздрогнули, стали креститься.
– Господи, спаси нас и помилуй, – шептали страшно напуганные неожиданным небесным явлением бояре и стрельцы.
– О-хо-хо, – вздыхал инок, – не к добру это! Беды сулят нам небеса!
Когда прошли минуты замешательства, Тимофей Осипов обратился к иноку:
– А заметил ли ты, отче, как наш православный царь осенял себя крестным знамением?
– Не по обычаю! Он с плеча ошуего клал на плечо одесное, да и не истовое знамение, не широким крестом осенялся, а так… помахал рукой…
– А к иконам-то как прикладывался? – продолжал дьяк.
– Неподобно, что и говорить. Ох, как бы не проник через него соблазн к православным!
– А рядом-то с ним кто ехал, черный-то да такой страшный, прости господи? – спросил говоривших старик.
– А то язовит (иезуит), дьявол подложен, а бесом опушен, – поспешил ответить дьяк Осипов.
– Наш православный батюшка царь, да рядом с таким бритым! Господи, спаси и помилуй! – говорили многие в толпе, осеняя себя крестом, как бы заранее отгоняя соблазн.
Поезд медленно подвигался к Архангельскому собору, где Дмитрий в присутствии множества бояр плакал над прахом своего родителя. Слезы его были настолько искренни, что многие были тронуты его сыновней почтительностью и преданностью и уже больше не сомневались в том, что он именно и есть законный сын царя Иоанна Грозного.
После грозы, пронесшейся вихрем над Москвой, воздух освежился и наступила тихая лунная ночь. В Вознесенском монастыре все покоилось мирным сном. Коротка ночь для стариц; еле начнет светать, а колокол уж зовет их к заутрене.
В келье монахини Онисифоры была тишина. Она сама спала спокойно, но не спала ее молодая сожительница. Вернувшись со встречи царя Дмитрия, она была сильно взволнована и, как только заснула старушка, тихонько встала и подошла к киоту. Долго смотрела Ксения на образа, освещенные лампадами… Встала она помолиться, ей так нужна была помощь, так хотелось прибегнуть к Богу, и она опустилась на колени, но мысли ее были далеко. Она принудила себя читать молитву, повторяя псалом. «Помилуй мя, Боже, помилуй мя, Боже!» – твердила девушка, и какой-то внутренний голос, который она не могла заглушить, отвечал в ней: «Не только помилую, но и полюблю».
«Господи, что такое со мной! Грех-то, грех какой!»
Луна осветила ее. Ксения вздрогнула, точно припомнила что-то. Да, многое пришло ей на память. Посмотрела она в слюдяное окно, и припомнилась ей уже ясно такая же точно лунная ночь два года назад. Так же точно не могла она и тогда заснуть. Боязнь за жизнь дорогого человека не давала ей покоя. Горячо молилась в то время девушка, она верила, что Бог сотворит чудо и не умрет королевич. Тяжелое время она пережила, не услышана была ее молитва. Тогда она могла молиться, а сегодня не может. Положив несколько земных поклонов, она села в кресло и стала смотреть в окно. Смотрела Ксения на луну, на облака, едва-едва ползущие по небу, и скоро мысли ее стали путаться. Ей стало казаться, что земля тихо-тихо колышется под ее ногами и что сама она стала легка, как перышко, а впереди медленно-медленно двигается процессия. У нее раздавался шум в ушах. «Что это? Колокольный звон или крик толпы? Вон кто-то скачет, только очень далеко… вот он подъезжает ближе… Да это всадник, но как он страшно велик!.. Ведь это Иоанн, мой суженый! Так он жив? А я-то убивалась! Кого же это зарывали тогда в землю?..»
Мысли у нее путались, и она не могла ничего припомнить.
Но вот вспомнила: «Это Дмитрий… Который? Тот, что скачет, или тот, что в гробу?» Она чувствовала, как мучительно хочется ей разобраться с мыслями. Но чем более она думала, тем более путались, и образы сливались. «Дмитрий или Иоанн? Чей это въезд, того или другого? Кого это встречают?»
Она вздрогнула, проснулась от дремоты и не сразу опомнилась. Что с ней и где же это она? Ей что-то холодно, неловко в кресле. Она кинулась на постель, укрылась и заснула крепким сном.
Вскоре проснулась мать Онисифора и, зажегши свечу, стала собираться к заутрене. Она тихо двигалась по келье, шепча молитву, и вдруг явственно услышала бред Ксении:
– Дмитрий, жених мой, насилу-то ты приехал! А злые языки говорили, что ты умер!
– Господи! Господи! Что это такое она болтает? Вот искушение-то с молодежью. Перекрещу-ка ее. Дмитрий! Вот сказала-то словечко! Матерь Пресвятая Богородица, вразуми Ты ее! Девичьи-то думы как изменчивы! – И старушка перекрестила сонную девушку. – Опять что-то бормочет! Разбудить ее, что ли? Аксюша, Аксюша, девонька, проснись, касатка, лукавый тебя смущает!
Девушка вздрогнула и вскочила:
– Кто кличет? Куда? Где же он?
– Проснись, опомнись, это я. К заутрене ударили.
– Так это ты, матушка? – спросила недовольно Ксения и сейчас же опять легла и заснула.
Старушка попробовала было еще разбудить ее, но тщетно и, захватив четки, поторопилась в церковь.
//-- VI --//
В келье монахини Онисифоры кончалась скудная трапеза. Во время еды старушка и ее сожительница хранили молчание. Ксения была грустна и рассеянна, она страдала и, желая отделаться от неотвязных образов, предложила:
– Матушка, благослови мне почитать тебе псалтырь. Ведь я не дочитала вчера кафизмы.
– Почитай, почитай, спаси тебя Господь!
С полчаса читала Ксения, вдруг голос ее задрожал, горло сдавили спазмы, и она заплакала. Припомнилась ей вся ее безотрадная жизнь. Принялась она за чтение в надежде, что Божественные глаголы успокоят, но тяжелые мысли охватили ее еще пуще. Выплакавшись, она уже не могла читать.
– Матушка, благослови меня пойти к Куле, вспомним мы старое, поплачем вместе, авось легче будет.
– Ступай, ступай, теперь всем не до тебя, а я дочту сама правила.
Дорогой Ксения услышала позади себя лошадиный топот. «Неужто царь? – вдруг почему-то взбрело ей на мысль, – Говорят, он часто скачет один».
Это и в самом деле был он.
Дмитрий ехал очень шибко и скоро догнал ее, но, поравнявшись с ней, придержал коня и посмотрел на нее внимательно. Он припомнил, где видел ее, и приветливо ей улыбнулся. А она невольно залюбовалась им: конь и всадник были удивительно красивы. Лицо Дмитрия пылало от быстрой езды, а мечтательные синие глаза блестели удалью и отвагой. На нем не было ни богатого ожерелья, ни драгоценных цепей, а один простой голубой кафтан ловко облегал его стройную, статную фигуру. На белом коне не было ни богатой попоны, ни цепей, ни разных блях, по русскому обычаю. Все его украшение состояло из мелких золотых гвоздиков и голубых шелковых кистей на сбруе.
Поравнявшись с Ксенией, царь сильной рукой хотел сдержать резвого скакуна. Но тут завязалась борьба: ноздри у коня раздулись, зубы оскалились, по всей тонкой коже его выступила точно сетка от налившихся кровью жилок, стройные ноги замелькали быстро, не касаясь почти вовсе земли, и пена падала с удил, которые благородное животное грызло от нетерпения ринуться еще быстрее вперед. Ксения невольно залюбовалась царем и, к своей досаде, радовалась вместе с ним одержанной над конем победе. Было мгновение, когда лошадь взвилась на дыбы и быстро понеслась, и она уже зло подумала: «Хоть бы шею сломал!» Но не успела она опомниться, как уже царь, укротив коня, остановился перед нею и приветливо смотрел на нее. Ксения не понимала, что такое сотворилось с ней от этого взгляда. Она боялась выдать свое волнение, но щеки ее пылали, а сердце сильно билось. Поклонившись царю, она почти бегом добралась до слободы и, запыхавшись, вошла на крыльцо к Куле.
Она застала ее одну, сидящей на завалинке; из открытого окна доносилось монотонное чтение Священного Писания старика отца.
– Царевна, здравствуй! Вот уж и не чаяла, что придешь. Что с тобой? Отчего это ты так запыхалась?
– Не прилажусь я, Куля, к моей доле горькой, больно тяжело мне одинокой. Необычно и по улицам-то ходить без провожатых, да еще пешей.
– Это точно. А вот нынешний батюшка царь так совсем не то: ходит аль ездит, все один, без всякого сумнения.
– Встретила его сейчас, скачет как угорелый! И не подобает так-то царю. Думала, шею сломит.
– Негоже ты говоришь, Бог хранит царя. Вон Шуйский задумал крамолу, а милосердию-то царя и предела нет – простил ведь злодея. Была я там на площади, сама слышала, как красно да складно сказывал об этом Петр Федорович.
– Что ни говори Басманов, а только обманщик он, бесстыдный, беглый монах! Да только Бог не попустит, уж откроется обман! Приедет старица Марфа – поведает народу всю правду, рассеет тьму.
– Ну, вряд ли! Недолго нам ждать ее прибытия, уж две недели как поехал за ней царский мечник, Михаил свет Васильевич.
Во время этого разговора послышался стук копыт, и обе девушки оглянулись в ожидании всадника: Куля с благоговением, а Ксения опять с непонятным для нее чувством. Ей казалось, что она ненавидела Дмитрия, что и было естественно в ее положении, она и старалась показать эту ненависть, но внутри ее было совсем другое чувство, которое и сердило ее и заставляло раздражаться, но не похоже оно было на озлобление. Так и теперь при воспоминания о его приветливом взгляде сердце ее сильно забилось, и ей очень захотелось увидать его еще.
В это время с завалинкой, где сидели девушки, поравнялся Дмитрий и, заметив Ксению, опять остановил лошадь. Девушки быстро встали и поклонились: Ксения с чувством собственного достоинства наклонила свою красивую головку, а Куля добродушно отвесила низкий поклон. Царь знал домик Алексеева – ему указал его любимец Басманов, и теперь он направился именно сюда, чтобы освежить себя братиной холодного пива.
– Здравствуй, Куля, поднеси мне испить, – сказал он, ловко спрыгнув с седла.
К усталому коню тотчас же подскочил старик сотник и стал его проваживать, а дочь поторопилась исполнить приказание царя.
Дмитрий остался с Ксенией вдвоем. Он посмотрел на нее и почувствовал, против обыкновения, неловкость – девушка смотрела насмешливо, и глаза у нее как-то блестели. Ее манера держать себя и гордое выражение лица не шли к ее простому, бедному костюму. Царь подошел было, чтобы так же, как и Кулю, взять девушку за подбородок и потрепать ее по щеке, но, увидев ее оскорбленное и испуганное лицо, не сделал этого.
– Ты здесь по соседству живешь? Чья ты будешь? Кто твой отец? – спросил Ксению царь.
– Не здесь я живу, государь, я круглая сирота, никого у меня нет на свете, – ответила грустно девушка,
– Ну, не печалься, жениха мы тебе найдем! Сосватаем такого, что любо-дорого.
– На этом спасибо, государь, да только поздно. Прожить бы мне только как-нибудь да умереть спокойно. Шесть досок да холстинки платок – вот что мне нужно.
Слова эти не ладились с полной жизни, красивой девушкой, звучали грустно. Но вылились они от сердца, в голосе у нее было много искренности, и слезы дрожали в глазах. Тут подошла с ковшиком браги Куля, и царь, выпив, потрепал ее по щеке:
– Дзенкуе, Куля, дзенкуе, як хороша брага!
С этими словами царь опять вскочил в седло и, обернувшись, крикнул Ксении:
– Прощай, спесивая красавица! Жениха мы тебе сыщем, бери только царя в сваты!
Вихрем мчался Дмитрий, звонко стучал копытами конь, разбудил он многих от обычного послеобеденного сна. Высовывались из окон заспанные лица обывателей и, зевая да крестя рот, говорили:
– Ох, господи, да никак это наш батюшка царь! Вот покою не ведает.
Молодые любовались им и с завистью приговаривали:
– А и конь же под ним, как лютый зверь! А он сам на коне, как ясен сокол!
Но было много и таких, которые осуждали царя, укоризненно покачивая головой:
– И какой такой это обычай после обеда не спать? Спокон веку цари наши отдыхали, а этот не то, видно, все по-иноземному.
Проводив царя, собралась идти домой и Ксения. Сегодня ей особенно грустно было возвращаться домой, какое-то тяжелое предчувствие грызло сердце.
Весело возвратился царь со своей послеобеденной прогулки, с удовольствием думая о встрече с Ксенией, и, увидев своего любимца, обратился к нему с вопросом:
– Везет мне, Басманов! Опять встретил ту же красавицу! Помнишь, которая была вместе с Кулей во время въезда? Кто это такая, эта чаровница?
– Лучше не спрашивай, государь!..
– А почему? Ведь я вызвался быть ее сватом. Должен же я знать, кто она.
– Оставь ее, государь, больно горемычна она…
– Ну, плач – женское дело.
– Позабудь ее, государь, и не выведывай, кто она.
– Не буду, не буду, – сказал весело царь. – Так и быть, уж отложу сватовство, теперь мне и не до того. Увидать бы поскорее родимую матушку, а красавиц пока в сторону. Ладно, Басманов?
– Ладно, государь. На днях уже изволит прибыть старица Марфа.
– Наконец-то я увижу мою бедную страдалицу-мать. Ты мне поможешь успокоить ее, а я окружу ее заботами и попечениями и тогда буду вполне счастлив.
И такая искренняя, непритворная радость светилась в его задумчивых глазах, что Басманов, глядя на него, все более и более убеждался в том, что Дмитрий не обманщик.
//-- VII --//
В пустынной глуши, далекой от всякого жилья, стоял бедный женский Судинский монастырь. Прямо к стенам его примыкали густые непроходимые леса, а уютные келейки утопали в зелени садов. Тихо в обители, только звон колокола одинокого деревянного храма разносится по окрестности, да еще в стенах монастыря слышится призывное било, возвещавшее монахиням время трапезы. В одной из келий живет вот уже четырнадцать лет последняя жена Иоанна Грозного, старица Марфа, из семьи Нагих. Не сама она избрала это место для тихого пристанища, насильно постригли ее здесь и заключили. Много ей приходилось страдать от строгих монастырских уставов, и часто взывала она к своему гонителю, царю Борису, о смягчении участи, об увеличении отпуска для нее съестных припасов. Скудное содержание отпускалось ей; часто жаловалась она и на то, что одежонка у нее совсем обносилась. Но эти жалобы не обижали никого и были очень натуральны. Если бы в Москве проведали о той поблажке, которую ссыльные видели от монастырского начальства и от сожительниц, то могли бы еще ухудшить и уменьшить отпуск припасов.
Теперь этой обители, давно отрезанной от всего живого, пришлось силой обстоятельств играть важную роль и принимать горячее участие во всем, что происходило в Москве. Ее смиренные старицы были совсем сбиты с толку и не понимали, что такое у них делается: творились у них поминовения по убиенном отроке Димитрии, они утешали его несчастную, убитую горем мать, они так часто слушали рассказы о том, как совершено было злодейское убийство, – и вдруг до них доходят слухи, что будто бы убитый царевич Дмитрий жив! То и дело летели грамотки к царице и от нее. Многие доброхоты теперь как бы вспомнили скромную обитель и стали делать в нее богатые вклады. 15 мая, в день, который обыкновенно проходил в поминовении отрока царевича Димитрия, бывало, раздавались в трапезе поминальные пироги, а теперь вместо этого у всех на языке одно: царевич жив. Все это перевернуло обычное течение жизни стариц. Многие из них убедились, что плоть их греховна и сильна, что за мирскими хлопотами они не исполняли своих правил, не клали установленного числа поклонов, не перебирали по-старому четок, – а все оттого, что что-то диковинное, чудесное творилось теперь у них. Вот уже два месяца они совсем потеряли голову. Доходили до них, правда, и раньше разные чудесные слухи. Приносили их частые тогда богомольцы, но настолько невероятны были эти вести, что боялись им и верить.
Год назад, в самую-то распутицу, поздно вечером, подъехала к монастырским воротам крытая колымага. Перепугал звонок привратницу, разбудил всех монахинь, и тотчас же отвели царского посланного к матери-игуменье, а потом и саму матушку повели под руки две старицы в келью царицы Марфы, а наутро увезли ее в Москву. Через две недели та же колымага опять остановилась у ворот, и вышла из нее старица Марфа, а привезший ее боярин отдал грамоту игуменье со строгим наказом стеречь царицу пуще прежнего и никого до нее не допускать, а в противном случае и сама игуменья подвергнется строгому взысканию. Кроме того, велено было уменьшить ей и без того скудную дачу съестных припасов и жалованья.
Но недолго длилось это – внезапная смерть Бориса опять все переменила в монастыре. Теперь с самого утра ежедневно одна новость сменяла другую: то доходила весть, что один город за другим покоряются царевичу Дмитрию, потом стали получаться царицею Марфой грамотки от сына, просьбы его о том, чтобы и в обители молились за благополучное окончание его дела.
Старицы сильно интересовались его успехами. В келье монахини Марфы теперь по целым дням толпились сестры о Христе, монахини, и множество богомольцев и богомолок. В самом дальнем углу монастырской улицы стояла деревянная келья царицы, соединенная с храмом настланными досками на случай непогоды и грязи; позади нее был разбит большой плодовый сад. Все помещение ее состояло из двух отделений и светелки наверху. Комнаты были очень светлые. Всюду было заметно желание скрасить суровую монастырскую обстановку. Первая комната была собственно молельня, а рядом маленькая спальня; в другом отделении помещались послушницы и трапезовала инокиня Марфа. В переднем углу молельни было много икон, благословений, в дорогих золотых и серебряных ризах, украшенных драгоценными каменьями; лампадки перед ними теплились денно и нощно; посреди стоял небольшой аналой в парчовой накидке, а перед ним серебряный подсвечник с большой ручной свечой и со множеством маленьких тонких. На аналое лежали книги в толстых кожаных переплетах, сильно закапанные воском. Пол был устлан хорошим персидским ковром, в келье пахло смесью благовонных курений, кипариса и деревянного масла. Здесь редко сиживала инокиня Марфа. Как только выставлялась первая рама и начинало веять весенним теплом, она уже переходила наверх в большую светлицу и там любила сидеть, иногда целые часы проводя в переборке вещей, напоминавших ей прежнюю жизнь. В сундуках хранились уцелевшие сарафаны, парчовые, алтабасные, аксамитные. Несмотря на свои сорок лет, она любовалась ими, а лет десять назад иногда даже и наряжалась в них, тщательно затворяя двери; и хотя терзалась потом, считая себя великой грешницей, но не могла устоять против соблазна поглядеться в зеркальце, которое она тщательно прятала и берегла. Она утешала себя тем, что этот грех ей не зачтется, так как виновником всего был царь Борис. Он не только умертвил ее любимого сына, ее надежду в будущем, но и против воли постриг ее и заточил здесь в монастыре.
Высказывать этих мыслей она никому не могла, разве только, каясь в грехах, на духу священнику. Она никому не могла высказаться и поэтому вознаграждала себя, давая волю самым несбыточным мечтам. В этих мечтах первое место занимало то положение, какое она имела бы при жизни своего сына, царевича Дмитрия. Так иногда, машинально перебирая четки, она в воображении видела себя уже царицей. Опять в памяти оживал тот почет, которым она так недолго пользовалась при своем муже, царе Иоанне Грозном.
И вдруг распространился по обители невероятный слух, что сын ее жив.
Она менее всех могла поверить этому, но ей так хотелось, чтобы это была правда, что она сильно обрадовалась. В ней явилось чувство благодарности к этому неизвестному, который является мстителем за ее сына, и она невольно напустила на себя таинственность и двусмысленными замечаниями еще более укрепляла веру в эти слухи. Последнее свидание с царем Борисом убедило ее, что Самозванец силен и что он не на шутку грозит ее врагу, и она вернулась из Москвы радостная, довольная. Все заметили, что она ждет каких-то важных перемен. Все это вместе подготовило то, что в обители не сомневались в подлинности Дмитрия.
Сегодня праздничный день, и на завалинке кельи царицы Марфы особенно многолюдно. Там собралось все монастырское начальство: игуменья, казначея, благочинная, здесь же сидит и монастырский священник, и все внимательно слушают рассказ матушки Марфы о том, как привезли ее в Москву и ночью доставили во дворец к царю Борису.
– Вот вхожу это я и вижу – сидит Борис. Насилу-то я его признала: постарел он да и с лица невеселый, грустный. Как глянет на меня, да как крикнет: «Говори: жив ли сын твой?» Я не струсила, собралась с духом да и крикнула: «Жив!» Тут жена его Марья кинулась на меня, как кошка, да свечой-то хотела мне глаза выжечь. Спасибо, Борис не попустил злодейства, уж и поблагодарила же я Бога, что выбралась подобру-поздорову из дворца.
– Помяни нас, старица Марфа, когда будешь в чести да в славе! Да не оскудеют милости твои и на нас, смиренных, – сказала благочинная.
Разговор прервала молодая клирошанка. Она прибежала запыхавшись и, сделав уставной поклон матушке-игуменье, не переводя духу, заговорила:
– Благослови доложить тебе матушка, что тебя желает видеть царский посланный.
Старушка игуменья так заторопилась, что даже не соблюла обычной важности, не захватила с собой посоха, и пошла так быстро, что клирошанки еле поспевали нести за ней длинный шлейф мантии. Монахиня Марфа знала, что дело касается ее, но, стараясь казаться спокойной, осталась ждать. Ее скоро позвали в келью к игуменье. Войдя туда, где дожидался посланный от Дмитрия, она была поражена, увидев молодого человека лет двадцати, замечательно красивого. Она еще более удивилась, когда узнала, что ему дано такое важное поручение сопровождать ее до Москвы, покоить и заботиться о ней в пути. Но Михаил Васильевич Скопин-Шуйский, несмотря на свою молодость, заставил ее примириться с ним благодаря ловкости, уму и тому достоинству, с каким он держал себя. От него она узнала, что новый государь пожаловал его в чин царского мечника.
По приказанию царицы Марфы отъезд назначен был на другой же день, после напутственного молебна.
В день отъезда все, кто только в силах был еще двигаться, проводили царицу Марфу с большим почетом и даже с колокольным звоном. Благим напутствиям и пожеланиям не было конца. Все: игуменья и сестры, просили не забыть их своими милостями, и ей, бывшей ссыльной, оказывались теперь царские почести. Взгрустнулось ей, и со слезами простилась она с монахинями. Жаль ей было покинуть свою убогую келью, где провела она целых четырнадцать лет и пролила столько слез по своему сыну. Глубоко вздохнула она, когда тронулась роскошная колымага, и несколько раз перекрестилась, пока не скрылись из глаз монастырские стены. Но по мере того, как она удалялась от Судинского монастыря, мысли ее наполнялись благодарностью к человеку, который так любовно позаботился освободить ее.
Скопин-Шуйский со многими боярами сопровождал ее колымагу верхом. Она была очень довольна вниманием и распорядительностью посланных. Как не похожа была ее теперешняя праздничная поездка на ту, которую ей пришлось сделать год назад!
//-- VIII --//
Царица Марфа совершала свой путь медленно и торжественно, не утомляя себя длинными переездами и иногда по пути останавливаясь отдохнуть дня на два. В местах стоянки ей приготовляли парадный прием. В первое время своего путешествия инокиня Марфа была как бы во сне, ей надо было продлить время – приготовить себя к тому, что ее ожидало. Чувствовала она, что приходится ей покончить с прошедшим, отказаться от покойного сына и признать своим совершенно чужого для нее человека. Ну а как он сам еще непрочен? Не благоразумнее ли тогда не особенно торопиться? И она останавливалась и ждала. Но потом настроение ее мыслей менялось. Ей хотелось скорее видеть названного царя, и чем более она думала, тем сильнее являлось в ней желание увидать его, найти в нем хотя какое-нибудь сходство с покойным сыном и установить с ним известные, определенные отношения.
После трех недель пути она подъезжала к Троице. Там ожидала ее присланная царем роскошная карета, и тут же она получила известие, что сам царь выедет к ней навстречу в Тайнинское. По пути она видела много народу, слышала радостные возгласы: «Да здравствует мать нашего великого государя Дмитрия Ивановича!»
И вот наконец в Тайнинском Михаил Васильевич почтительно доложил ей:
– Благоверная княгиня, великий государь жалует к тебе навстречу!
Как она ни готовилась к этому, а слова эти все-таки застали ее врасплох. Она смутилась и едва успела прийти в себя, как быстро катившаяся карета остановилась. Не успела Марфа руками, дрожащими от волнения, отдернуть роскошную занавеску, как ловкие руки царя распахнули дверцы и он бросился к ней в объятия. Ко всякой встрече готовилась инокиня, представляла она себе Дмитрия, с почтением целующего у нее руку или величаво отдающего ей поклон, но эти истинно сыновние объятия, эти искренние слезы растрогали ее, спутали все заранее приготовленные ею приветствия, и ничего не осталось ей более, как соединить свои слезы с его слезами и на сердечные объятия ответить такими же.
– Матушка, родимая! Насилу-то я увидел тебя! – слышались сквозь рыдания слова царя.
– Сын мой, сын мой! – говорила растроганная царица.
Остановка была довольно продолжительна. С четверть часа оставались они в объятиях друг друга на глазах у множества народу, сошедшегося отовсюду поглядеть на мать царя.
– Матушка, ты устала от длинного пути; сядь, отдохни, а я пойду возле тебя, – говорил счастливый царь, нежно усадив мать и сам идя у дверцы кареты, поехавшей шагом.
Опомнившись от встречи и объятий, Марфа стала внимательно осматривать Дмитрия. Осмотром она, видимо, осталась довольна. Она любовалась, глядя на него, и гордилась им. «Таким, вероятно, был бы и мой сын», – думала она.
Царь, пройдя несколько шагов, сказал:
– Матушка, прости пока, я мчусь в Кремль, чтобы достойно встретить тебя в твоем доме!
С этими словами он ловко вскочил на своего серого аргамака и помчался вперед.
В Вознесенском монастыре все уже было приготовлено к истинно царской, пышной встрече царицы Марфы. Духовенство, игуменья и все мантийные монахини стояли на крыльце. Послушницы, клирошанки толпились тут же. Среди них стояла и Ксения в темной одежде, покрытая черным платком. Вскоре заметили впереди всех скачущего царя. Он опередил немного свою свиту и, быстро подъехав, спрыгнул с коня и подошел к игуменье.
– Все ли у вас готово, чтобы удобно жилось моей матери? – спросил он, весь радостный, сияющий.
– Все, все, всемилостивейшие государь! Мы, смиренные рабы твои, приложили все старание, дабы достойно принять твою родительницу, – поторопилась ответить игуменья.
– Что только ни потребуется для матушки, берите из моей казны.
Говоря это, царь оглядел собравшихся и заметил в толпе Ксению.
– Здравствуй, красавица. Почему ты тут и в таком мрачном наряде?
Девушка на этот раз не удивилась его обращению к ней. Она сама искала его взгляда, внимание его льстило ей, и она огорчилась бы, если бы он ее не заметил. Старушка Онисифора струсила за участь царевны и, боясь, чтобы царь не узнал, кто такая она, поторопилась ответить за нее:
– Батюшка ты наш, государь милостивый, это бедная, безродная сирота, и живет она по твоей милости в обители у нас.
– Так вот какие сокровища скрываете вы под спудом за вашими стенами! – сказал царь. – Но ты не бойся, – обратился он весело к Ксении, – мы найдем Змея Горыныча, который и отсюда похитит красную девицу.
Между тем подъехала карета царицы, и Дмитрий, опередив всех, отворил сам дверцы и, сжав Марфу в своих объятиях, почти вынес ее на руках. Видя их вместе, никто уже не сомневался в том, что царь есть истинный сын царицы Марфы. Ксения была поражена его сыновней преданностью и ее родительской к нему лаской.
– Господи, господи! – шепнула она матушке Онисифоре. – Видно, он и взаправду истинный царевич.
И Ксению помимо ее воли охватило радостное чувство, точно тяжесть свалилась у нее с плеч. Она повеселела. Старушка с недоумением только головой качала, глядя, как возбужденная девушка болтала весь вечер без умолку, даже пела, а то вдруг бросалась обнимать и целовать ее. Затем царевна, никому о том не сказав, пошла к келье царицы Марфы и дождалась, когда оттуда вышел царь. Дмитрий заметил ее и обрадовался:
– Помни, красавица, не горюй, найдем Змея Горыныча и похитим тебя. Басманов, узнай мне непременно, кто такая эта девушка!
Тот не ответил ничего, а только обменялся с Ксенией многозначительным взглядом. Глаза царевны умоляли не выдавать ее.
На этот раз Дмитрий не настаивал, а тотчас перешел на другой предмет. Он был сильно возбужден и сказал Басманову:
– Созови бояр, завтра мы на радостях зададим пир. Да не забудь Заблоцкого, он лихой малый, да еще Неборского. Чтобы музыка была, песельники. Гуляй, душа, без кунтуша!
– Государь, почто завтра? Негоже, соблазн будет в народе! Завтра всенощная, канун Ильина дня, большого праздника.
– Полно, Петр, и ты поешь за другими? Да разве благочестие только в том, чтобы праздники почитать да посты соблюдать? Греха в том нет, что мы пируем. Словом, мы завтра кутим!
– Дозволь тебе, государь, заметить: ведь с волками жить, так по-волчьи и выть.
– Да я никого не принуждаю и никого не стесняю: вольному воля, спасенному рай! Хочет – молится, хочет – идет к нам, двери отворены, милости просим. Другие, глядя на нас, пообвыкнут: не помутясь ведь и море не установится.
– Твоя воля, государь, только ты царь, а на высоком месте сидеть, надо пространны очи иметь.
– Дело ты говоришь, мой дорогой друг, да не могу я притворяться-то! В могиле наспишься, а теперь простор велик в Москве, гуляй где хошь. Не стерпит душа, на простор пойдет.
Басманов не сказал царю больше ничего, видя, что ему очень захотелось попировать. Сильно любил Петр Федорович царя и совсем подчинился ему как натуре более сильной и богаче одаренной. Против своего желания он часто склонялся на его шаткие доводы только из боязни противоречием причинить ему огорчение. Царь так искренне раскаивался в своих проступках, что совершенно подкупал Басманова.
Часто задавались пиры, то и дело гремела во дворце музыка, и Петр Федорович втянулся в такую жизнь, все меньше и меньше задумываясь о том, что-то скажут об этом старые бояре.
//-- IX --//
Царь Дмитрий перешел на жительство во вновь выстроенные для него хоромы неподалеку от Житного двора. Лицевой фасад хором был обращен к Москве-реке. Рядом с готовым уже дворцом строился другой – для будущей царицы. Необширен был новый дом царя, но поражал роскошью и отделкой. Были и диковины: так, у самого входа стояло затейливое медное изваяние цербера с тремя головами, челюсти которых то раскрывались, то закрывались и при движении издавали звук. Дальше входили в большие сени, уставленные всевозможнейшей затейливой серебряной посудой с разными изображениями зверей, птиц, мифических богов.
Было всего только четыре большие комнаты; передняя была обита голубой персидской материей, а на окнах и дверях висели златотканые занавеси; скамейки по стенам и кресла были обиты черной тканью с золотыми узорами. Далее следовали три большие комнаты, обитые золотыми тканями с хитрыми узорами. Внутри дверные замки и гвоздики были позолочены, потолки превосходной резной работы раскрашены, печки зеленые, изразцовые, с серебряными решетками.
Было уже поздно. Дворец горел огнями. Сени и переходы были ярко освещены узорочными красивыми фонарями из слюды.
Пир в царских хоромах был в полном разгаре. Шум, хохот, музыка, пение раздавались из передней комнаты, несмотря на то что было уже далеко за полночь. Много было выпито вина, отяжелели боярские головы, развязались от хмеля языки. Неузнаваемы были здесь бояре: куда делась их сановитость, важность, в угоду царю старались подражать любимцам его, полякам.
Сам Дмитрий был в польском платье. Он был не в духе сегодня, чувствовал усталость, и напускная веселость его быстро сменилась грустью.
– Непривычны мы забавляться как подобает! Эх, то ли дело в Польше! Ну-ка, музыканты, сыграйте польский!
И духовые инструменты стройно заиграли. Полились плавные нежные звуки, и царь, склонив голову на руки и закрыв глаза, предался воспоминаниям. Звуки лились и приводили ему на память его прошедшее. Припомнилось ему, как в Самборе под такт музыки выходили к ним нарядные дамы и среди них его красавица невеста, Марина. Вот кабы распахнулась дверь и вдруг вошла бы она, словно солнце, осветила и согрела бы его, а теперь!.. Он обвел присутствующих глазами, увидал их раскрасневшиеся пьяные лица, осоловелые глаза, и ему стало гадко.
– Веселье! Веселье! Як это заправское веселие! Не любо мне такое! Плохо веселит душу вино, только головы кружит да дурманит оно. Як чудно в Польше!
Старым боярам не понравилась похвала иноземцам, и старик Черкасский шепнул Голицыну:
– Чужие дураки загляденье каки, а наши дураки вона каки.
– Музыканты, перестаньте, будет! Дзенкуе, – сказал раздражительно царь, – без красавиц ни музыка, ни вино не веселят!
– Осуши, всемилостивейший государь, стопу доброго старого вина, и полегчает на сердце, – сказал добродушно Мстиславский.
– Нет, баста! Больше пить не буду!
– Государь, вот ты сказываешь… да, ты сказываешь, будто у нас плохо, нет на наших пирах красавиц. За чем же дело стало? Прикажи только, и будут тебе красные девицы. Супротив каких хошь иноземок постоят, – сказал сильно охмелевший Рубец-Мосальский.
– И то, государь, повели, – поддержал обрадованный этим предложением Заблоцкий. – Зазору ведь в том нет, что мы попляшем с красавицами, а то невесело так пировать!
– Наши русские девушки необычны к тому да и мало сведущи в речах. Сидят они все в теремах.
– Повели, батюшка государь, сказываю! Повели – с усердием доставлю, да еще какую! Такую ягодку, что любо-дорого. Сказываю: с усердием заслужу, – все приставал Рубец-Мосальский.
Дмитрий сидел по-прежнему задумавшись и молчал. Рубец-Мосальский и не стал дожидаться ответа, а, довольный своею находчивостью, нетвердыми шагами поплелся к дверям. Несколько почтенных бояр пробурчали себе под нос:
– Не любо, негоже!
По уходе Мосальского опять затянули песельники, а Неборский, желая развеселить царя, стал представлять запорожцев, но настоящего веселья все-таки не было. Царь казался утомленным и оставался равнодушным к желанно развлечь его. Бояре, видя это, стали один за другим откланиваться низко царю, и наконец все разошлись. Остался один Басманов. Некрасиво было теперь в роскошной палате: стояли пустые чаши, вино было разлито и по скатерти, и по полу, восковые свечи нагорели и желтым светом плохо соперничали с осенней занимавшейся зарей. Царь подошел к растворенному окну и жадно вдыхал свежий ветерок. Перед окном еле-еле текла Москва-река, тихо было в городе. Ударили к заутрене, и звук колокола так и манил, так и звал к себе. Дмитрий слушал, и ему становилось еще грустнее. Царь часто ощущал в себе это чувство. Боясь поддаться ему, он старался быть как можно более веселым, и это ему часто удавалось, но других он еще мог обмануть. Самому же ему еще тяжелее становилось после такого притворства. Один Басманов знал и понимал его настроение. Он также платился за кажущееся веселье безотчетной грустью. Тяжелые вспоминания о Липе топил он в вине, а память о ней заглушал погоней за чувственными наслаждениями.
Царь долго стоял у окна. Моросил мелкий осенний дождик, и его частые капли стучали по подоконнику. Дмитрий обернулся только на стук отворившейся двери и на громкий голос вошедшего Рубца-Мосальского.
– Вот и мы! – торжественно провозгласил Рубец. – А вот и обещанная пташка!
Недовольно повернулся от окна царь – раздражительно подействовал на него этот пьяный голос, неприятно нарушивший тишину. Недовольство царя еще усилилось при виде прижавшейся в углу женской фигуры. С необыкновенным самодовольством стоял за ней приятель Мосальского, Молчанов. Он грубо держал девушку за плечи и толкал ее вперед.
– Слышь, ты, подходи, государь тебя требует. Ишь, какое упрямое отродье!
– Мосальский, что тебе? Кого ты привел? Откуда эта девушка? – сердито спросил царь.
– Сказываю: для милости твоей приберег красавицу! Сказываю: она хоть и отродье злодея, изверга, проклятого Годунова…
Дмитрий вскочил уже вне себя от гнева и, подбежав с кулаками к Мосальскому, закричал:
– Так-то ты! Кланялся ему, когда он был жив, пресмыкался перед ним, а теперь, когда мертв, хулишь!
Мосальский протрезвился и, зная вспыльчивый нрав царя, быстро исчез, уводя за собой Молчанова.
Ксения осталась одна. С царем в палате был только Басманов. Он подошел к ходившему в волнении Дмитрию и шепотом сказал:
– Государь, ты меня часто спрашивал, кто эта девушка. Теперь я скажу тебе. Это Ксения, дочь Бориса Годунова, которой бояре, лепоты ее ради, жизнь пощадили…
А девушка все это время стояла в темном углу, закрыв лицо руками. По спине ее рассыпались в беспорядке роскошные волнистые пряди волос. Не было слышно ни стона, ни рыданий, но вся она вздрагивала как бы от сильного холода. Чувствовала она не только жгучую боль, но и бессильную злобу за поругание.
Минуты, переживаемые ею теперь, были тяжелее тех, когда она в смертельном страхе боялась за свою жизнь. Появление в келье двух ненавистных ей людей, Мосальского и Молчанова, растравили в ней все старые раны. Ей, выросшей и воспитанной по-царски, невыносимы были издевки и ругань пьяных.
Она опять ненавидела царя. Но слова, сказанные им в защиту любимого отца, подкупили ее. Она так благодарна была ему, что он остановил грубую брань против него. Теперь в ее душу прокралась надежда на милосердие и к ней.
Она отняла руки от лица и умоляюще посмотрела на царя.
– Ба, да это старая знакомая! – весело сказал царь.
– Государь, это и есть Ксения Годунова, – поспешил сказать Басманов.
– Так вот оно что, – задумчиво протянул Дмитрий.
Царевна почувствовала облегчение. Так, значит, она здесь помимо царской воли. Опять это дело ее врагов, их желание подслужиться к царю. Эти соображения помогли Ксении овладеть собой, и она стояла теперь уже гордо и с чувством собственного достоинства.
– Дураки! – сказал царь про угодливых бояр. – Ведать им надлежало бы, что победить женщину не мужество. Так вот кто ты, красавица? Расскажи-ка мне о себе, не надо ли тебе чего? Все сделаю, чтобы облегчить твою участь.
– Государь, позволь мне вернуться в монастырь. Негоже мне быть тут.
Дмитрий посмотрел на девушку, и ему стало стыдно за подлый поступок бояр. Он почувствовал потребность оправдаться:
– Садись, царевна, и выслушай меня. Верь, от меня ты не увидишь обиды и вернешься в свой монастырь, как только пожелаешь. Моя колымага и довезет тебя. Басманов, распорядись об этом!
Ксения уже давно не видела такого обращения. Она с признательностью посмотрела на царя. От этой ласки все тяжелое, пережитое ею, ожило в ее памяти, и как она ни крепилась, но не выдержала и горько заплакала. Сквозь рыдания слышались слова: «Бедная, я, бедная, горемычная сиротинушка!»
Судьба Дмитрия по своему одиночеству сходна была с царевниной теперешней; кроме того, он считал самого себя причиной ее горя и несчастья. Оставаясь с нею наедине теперь, он и высказал ей это:
– Великое горе причинил я тебе, царевна, простить мне ты не можешь, но выслушать и судить ты в состоянии. Правда сама себя очистит и суда не боится. Вспомни, что вынес я благодаря Борису. Тебе тяжело теперь твое сиротство, а каково же было оно мне, семилетнему мальчику, оторванному от матери и постоянно дрожавшему от страха за свою жизнь?
Ксения с упреком остановила его. В ее лице выразилось страдание.
– Государь…
Дмитрий поторопился ее успокоить:
– Ведаю, что ты не ответчица за грехи отца. Слушай, если бы семья твоя согласилась признать меня, я охранил бы их и никогда не посягнул бы на их жизнь. Обиды они от меня не видели бы никогда. Умерщвлены они противно моей воле и даже без моего ведома. Тебя привели теперь сюда тоже без моего приказа. Ты вольна сейчас же уйти отсюда, не промолвив мне ни слова, и я гневаться не буду.
– Твоим словам мне любо верить, любо думать, что ты не причинен в гибели моих кровных…
– Спасибо, Ксенюша, спасибо! Добрая ты, хорошая, – сказал ласково царь и по польскому обычаю несколько раз поцеловал руки девушки.
Ксения сидела точно околдованная и не понимала, что такое с ней творится. Она встрепенулась от поцелуев, но рук не отняла. Она примирилась с царем, что было и нетрудно. Сколько раз в мечтах она говорила за него все это! Сегодняшнее же объяснение, эти поцелуи сблизили его с ней. Ей так хотелось ласки, любви, а по понятиям своим, любить и мечтать она могла только о человеке, равном ей по общественному положению. Дмитрий и был таким. Дружеская беседа их продолжалась довольно долго. Был уже совсем день, когда царь, в польской мегерке, даже без верхнего платья, проводил девушку.
У входа царевну испугало изображение цербера. Оно показалось ей порождением дьявола и ада. Подобные видела она в лицевой отцовской псалтыри. Испуг этот заставил царя проводить ее уже до самого монастыря, и при прощании она уже начала было соглашаться на увещание его занять опять помещение во дворце.
– Ведь и по роду твоему тебе надлежит жить в палатах, а не в убогой келье, – доказывал ей государь.
Царевна только молча поклонилась.
//-- Х --//
Царевна Ксения после долгих колебаний сдалась на усиленные просьбы Дмитрия и переехала во дворец. Поместилась она во вновь отделанных для нее комнатах терема. И вот опять очутилась она в почти прежней, привычной для нее обстановке. Сняла мрачный костюм и оделась в богатую ферязь, а голову украсила драгоценным убором. На шее ее опять по-старому заиграли огнями дорогие мониста. Красота ее еще стала поразительнее, да уже и как же она о ней теперь и заботилась! Часто, очень часто заглядывалась она на себя в зеркальце и особенно подолгу тогда, когда ждала прихода к себе государя.
Редкий день проходил без того, чтобы он не наведался к ней, не узнал, не нужно ли ей чего. Нужна же ей была теперь только его ласка да внимание, а во всем остальном не было у нее недостатка. Для услуг ее отряжены были сенные девушки и верховые боярыни, который в угоду царю из сил выбивались, чтобы понравиться и ей. Целые дни проводит у нее Куля, и обе девушки не могли нахвалиться царем. Только приход старушки матушки Онисифоры омрачал настоящую жизнь царевны.
– Негоже, девонька, так пещись о суете мирской. Помысли, грех-то ты какой на душу берешь, на том-то свете что будет? Мука вечная, в огне будешь тлеть, в аду кромешном. Да и честь-то невелика! Ты, родная племянница благоверной царицы Ирины, – наложница самозваного царя.
Ксения сама нелегко мирилась со своей теперешней судьбой. Все то, что говорила старушка, она и сама часто передумывала. Но слыша это от Онисифоры, она сильно огорчалась и принималась плакать. При виде ее горьких слез гнев старушки проходил, и ей становилось так жаль Ксению, что она уже и сама принималась успокаивать и утешать ее.
– Матушка, недолго поживу я так, – говорила Ксения, – впереди меня ждет черная ряса, я добровольно дала обет постричься, как только прибудет его невеста…
– А скоро еретичка-то приедет? В пути уже, что ль?
– Не спрашиваю я его о ней, больно тяжело, а сам он часто говорит, жалуется, что она все мешкает да все подарки и деньги от него требует. Чует мое сердце, недолго мне так-то жить, и за то спасибо. Час в добре пробудешь, много горя забудешь.
– Ох, гляжу я на тебя, знать, нечистый тебя попутал. В разум не возьму я, больно люб он тебе, что ли?
– Уж так-то люб, так-то люб, что, кажись, и жизни бы за него не пожалела. Ране стыда боялась, а теперь незазорно ни перед кем, всему миру православному сказала бы, как он люб мне!
Во время этого разговора к крыльцу подкатили пестро убранные сани с златоткаными коврами, подбитыми бобром, со множеством бубенчиков. В них сидели царь и несколько нарядных бояр. Слышны были их веселые голоса, оживленный смех. Возвращались они с охоты с громадным убитым медведем. Дмитрий ловко выскочил из саней и быстро пошел в терем к Ксении.
– Ксенюша, кохана, а я к тебе прямо с охоты! Ну уж и жаркий же бой был сегодня, едва жив ушел! Отдохнуть приехал у тебя.
Старушка поторопилась уйти. Царевна, вся раскрасневшись от радости, с восторгом смотрела на царя и, заметив его измятый, порванный кафтан, сказала:
– Господи! Видно, опять по-давешному, больно ты, государь, смел!
Говоря это, она, видимо, не желала видеть его другим, именно таким любила она его, несмотря на все причиняемые ей беспокойства и мучения.
– Знаешь ли, за что меня корил сегодня Басманов? – начал царь. – Собрались мы на потеху, выпустили мохнатого приятеля и ждем его с рогатинами, а он круто повернул назад, и пришлось принимать его молодому неопытному охотнику. Он и промахнись, космач и подмял его под себя! Вижу – смерть ему неминучая. Жаль стало детину, кинулся я сам на медведя. Оставил он молодца да как зарычит и лапы занес на меня!.. Я не струсил, не век же голове сидеть на плечах! Пырнул его ножом… Да так угораздил, что он выпустил меня и повалился… Уж и чудовище же было! Привезли с собой!
Слушая рассказ, Ксении и теперь страшно было, точно опасность еще не миновала… Но как она любовалась им, как восхищалась его удалью!
– А Петр ну ворчать на меня: не дело, говорит, царю забывать себя, стоит ли, говорит, жизнь какого-нибудь охотника царской жизни! Ксения, а ты так же мыслишь?
– Нет, государь, мне тебя жалко, тебя, моего возлюбленного, а не царя!
– Умница ты моя, разумница, любишь ты меня! Ты не то что Марина! Та ведь любит не меня, а сильного царя…
– Государь…
– Скажи, Ксения, если бы ты была на месте Марины, ведь не томила бы ты меня, не заставляла бы так долго ждать твоего приезда?
Царевне тяжелы были подобные разговоры, а Дмитрию они нравились. Он часто сравнивал Ксению Годунову с Мариной Мнишек, и ему было приятно убеждаться в сильной любви к нему царевны. Но, несмотря на ее несомненное превосходство перед полькой, он мечтал все-таки больше о гордой Марине. Вот почему особенно тяжелы были Ксении такие разговоры…
– Видно, государь, опять весточку от Мнишек получил? Не скоро еще прибудет панна Марина?
– Не слыхать что-то о скором приезде. Поживем мы еще с тобой – я счастлив, люблю тебя, як Бога кохам, а ты меня утешаешь, голубишь! – говорил Дмитрий, целуя девушку.
– Всю бы жизнь ласкала тебя, сокол мой, да не суждено мне это, горемычной. Пройдут, скоро пройдут мои красные денечки, а там…
– Что там? Что такое там? Останешься ты здесь, во дворце. Всем будет место, не пущу тебя от себя!
– Нет-нет, государь, и не перечь ты мне! Крепко думаю я о том, чтобы постричься в монастырь. Всю жизнь буду замаливать свой страшный грех, черная ряса да клобук сокроют меня от сраму людского. Исчезнет с лица земли память о злополучной Ксении, а будет влачить свою тяжелую жизнь смиренная инокиня.
– И никогда не вспомнишь меня? Не вспомнишь нашей любви, нашего счастья?
– День и ночь буду молить Создателя, чтобы изгладилась и память о тебе. Наложу на себя тяжелые послушания, авось Бог сжалится и пошлет забвение.
– Вот ты как… А я еще называю тебя доброй. Размечу тоску мою по тебе по чисту полю, заглушу, вырву из сердца в битве с татарами. Ты одна миришь меня с такой жизнью, не по нутру мне тут сидеть, а там, на востоке и юге, страна моя томится от нехристей. Стрельцы мои, того и гляди, обленятся. Вот примусь скоро за потешный бой! Эх, кабы не ты, радость, давно был бы я на ратном поле!
Царевна любовалась им, ей нравилась в нем жажда деятельности, и она прощала за его искренность многое.
Стук в дверь прервал разговор. Они удивленно переглянулись, не понимая, что бы это значило. Но дверь отворилась, и перед ними, вся в слезах, предстала Куля.
– Батюшка государь, защити! Мочи нет от буйства поляков! Еле убегла от пьяного злодея! Стрельцы, спасибо, не попустили, не дали в обиду, а поляки заступились за своего, выскочили с оружием, бой завязался!
Дмитрий гордо встал.
– Опять бесчинства! Шабаш! Не попущу! Виновные будут наказаны! Пощады пусть не ждут!
И он вышел разгневанный.
Куля, оставшись с Ксенией, сказала:
– Житья нет от этих поляков! Что-то еще будет, как понаедет их тьма-тьмущая с этими Мнишками. И так уж ворчат у нас. Всем бы хорош батюшка царь, да одним худ: от немецких вин в глазах у него темно, а от польской музыки в ушах залегло!
С каждым днем Ксения становилась все грустнее и грустнее. Она чувствовала, что наступает конец ее кратковременного счастья. Слышно стало, что панна уже на пути, а там стали готовить ей встречу и на Москве. Замечал Дмитрий печаль девушки и был особенно нежен к ней. Несмотря на то что Мнишек настоятельно требовал удаления ее в монастырь, царь все еще оставлял ее во дворце. Пока разлука была еще довольно отдаленна, она храбрилась, считая ее менее тяжелой, и часто говорила о своем твердом решении идти в монастырь, но когда приблизилась страшная минута, она с ужасом увидала ее и захотела отсрочить.
Юрий Мнишек был уже близ Москвы, и царь понял, что дальше откладывать расставание нельзя. Он пришел к ней в последний раз с решимостью проститься навсегда. Грустно было и ему. Бескорыстная любовь девушки заставила и его привязаться к ней, но клятва Мнишкам дана, и он не волен ничего изменить.
– Ксенюша, дорогая моя, тяжело мне…
– Конец мой наступил. Пришел, видно, проститься?
Царь медлил с ответом.
Ксения видела его расстроенным, на его глазах блестели слезы. А она забыла о себе, думая только о том, как бы облегчить ему расставание. Она употребила нечеловеческие усилия и овладела собой.
– Прощай, государь, будь счастлив! Пора и мне! Господь призывает меня исполнить монашеский обет.
Дмитрий был поражен поведением царевны. Он готовился к слезам, а в такой спокойной он не узнавал ее. Царь подошел к ней, хотел ее по-прежнему обнять, поцеловать, взял ее руки в свои…
Девушка холодно отстранила его. Она чувствовала, что если допустит ласки, то не выдержит своего решения.
– Прости, государь! – сказала она, не глядя на него. – Дозволь мне удалиться в монастырь сегодня же. В каком назначишь мне постричься и поселиться?
– Так-то ты со мной прощаешься, Ксенюша?
– Государь, так лучше и тебе и мне. Государь, дозволь мне послать сенную девушку за матушкой Онисифорой.
Несколько минут они помолчали. Ксения выжидала, чтобы он ушел, а он все надеялся, что она простится с ним ласковее. Но, посмотрев на нее, он почувствовал, что надежда его напрасна, что перед ним уже не прежняя любящая девушка, а суровая, непреклонная в своем решении женщина, и он медленно повернулся, чтобы уйти.
Царевна видела все это, и ей стоило неимоверных усилий не вернуть его. Она слышала, как затворилась за ним дверь, слышала, что он постоял еще у двери, а потом его шаги раздались дальше, и никогда, кажется, не бывали они так громки. Вот он уже на крыльце…
Сил у нее больше не было, она вскрикнула и упала замертво.
//-- XI --//
3 мая 1606 года въезжала в Москву невеста Дмитрия, Марина Мнишек. Встреча ей была приготовлена пышная. Жених очень старался о том, чтобы показать ей ее будущее местопребывание с самой лучшей стороны. Шатры, в которых она останавливалась, были устроены так, что казались замком. Они обведены были полотняной стеной, а натянутое на длинных шестах полотно изображало башни, расставленные по стене.
К этим-то шатрам, где отдыхала по пути Марина, подъехала великолепная карета. Окружали ее бояре и думные дворяне в роскошных нарядах, с Мстиславским во главе как самым важным чином Боярской думы. Приехавшие вошли в шатер, удивив Марину земным поклоном.
– Его цесарское величество, всемилостивейший государь Дмитрий Иванович, – возвестил Мстиславский, – шлет тебе навстречу меня, своего холопа! Дозволь проводить тебя до кареты.
Марина, любезно поблагодарив старика, села в экипаж, запряженный десятью лошадьми, все серой масти в черных яблоках. На козлах не было кучера, но каждую лошадь вел под уздцы особый конюх, и все в одинаковых одеждах. Карета снаружи была окрашена красной краской с серебряными накладками, колеса были позолочены, а внутри она вся была обита красным бархатом. В ней на подушках, по краям унизанных жемчугом, в белом атласном платье, вся осыпанная каменьями и жемчугом, сидела Марина вдвоем со старостихою Сохачевской, которая сидела против нее.
Панна Мнишек была довольна встречей. Ей нравились поклоны до земли старых бояр и воздаваемые ей царские почести. Она смеялась, глядя на толпу русских, бежавшую за ехавшим впереди арапом, одетым по-польски. Смеясь, зажала она себе уши, услыхав приветствовавшую ее русскую музыку. На мосту стояло человек сто барабанщиков и трубачей и изо всех сил били в литавры и бубны.
– Панна староста, не разберешь, что это, собачий лай или кошачье мяуканье? – говорила Марина.
Подле самой кареты шли шестеро лакеев в зеленых кабатах и штанах и красных внакидку плащах, а поодаль шли алебардщики и стрельцы. За каретой, где сидела Марина, ехала другая, ее собственная, в которой она прибыла из Польши. Ее везли восемь лошадей белой масти. Карета была снаружи обита малиновым бархатом, а внутри – красным златоглавым; в ней были четыре стула с подушками для сидения. Возницы были одеты в жупаны и ферязи красного атласа; сбруя на лошадях была красного бархата. Карета была пуста.
Много любопытных собралось смотреть на диво, но у большинства возбуждала эта встреча не восторг, а недовольство. В задних рядах толпы было немало таких, которые, глядя на приезжих, перешептывались. Это преданные агенты Шуйского сговаривались, как им действовать.
– А видел нашего боярина? Поглядеть на него, так уж так-то предан царю, хоть в ушко вдень! – шепнул один другому.
– Вот уж подлинно, бойся пуще всего смирной собаки, – ответил товарищ. – А ловко-таки боярин дело подстроил! Глянь-ка, сколько здесь наших снуют! Вон один что-то таково красно бает, а зеваки и уши развесили.
Шуйский не простил царю своей прежней опалы и на этот раз хитро и осторожно готовил ему верную гибель.
Марина смущала непривычных русских уже тем, что с любопытством высовывалась из окна и, противно обычаю, ехала на виду у всех без опущенных занавесок.
– Глянь-ка, иноземка-т, не как наши православные царицы! Высовывается из кареты и глядит на нас без всякого зазору.
В этом слышалось немало ропота.
– Эк их нечистый сколько гонит к нам! – говорили недовольные русские при виде множества поляков, понаехавших с невестой.
– Видно, правду бают, что царь отдаст нехристям свою землю по Смоленск.
Приверженцы Шуйского ловко сновали в толпе и своими замечаниями усиливали недовольство:
– Мало нам обид от буянов, что с царем пришли, так вот на подмогу им еще окаянных принесло!
Марина продолжала высовываться из экипажа, с любопытством смотря на те места, по которым проезжала. Когда она въехала на Лобное место, вся площадь пестрела разнообразными восточными нарядами. Тут были и персы, и грузины, и арабы, и турки, и татары, которых всегда было можно найти в торговой Москве. По мысли царя, их нарочно расставили так для того, чтобы они увеличивали разнообразие. Вдоль Кремля, от Фроловских до Никольских ворот, играли музыканты, а песельники пели хором польскую песню «Во всякое время в счастье и в несчастье».
– Какие стройные, красивые звуки нашей родной песни, не то что у здешних варваров! – заметила Марина.
– Видно, ты, дорогая Марина, послана самим Небом просветить эту дикую страну, – прибавила старостиха.
– Даже сам святейший Папа шлет мне привет и благословение. Он надеется, что я приведу моих будущих подданных к истинной вере, – гордо сказала полька.
– И ты это сделаешь! Царь страстно влюблен в тебя и будет, конечно, твоим покорным рабом. Да и то сказать, с твоим умом и красотой чего ты только не достигнешь?!
Они подъехали к Вознесенскому монастырю, и тут экипаж остановился. Марину проводили в приготовленное для нее помещение. Там ее радушно встретила ее будущая свекровь, инокиня Марфа. Она, по обычаю, стояла с иконой и хлебом-солью, и гордая панна должна была положить перед ней три земных поклона. После этого они ласково расцеловались, обе стараясь показать больше, чем чувствовали: инокиня Марфа не любила поляков и не сочувствовала этому браку, а Марина, равнодушная к Дмитрию, была такой же и к его матери.
Оставшись одна в приготовленном для нее помещении, Марина презрительно осмотрела скромную обстановку и, спокойно обдумав свое положение, стала ждать прихода царя.
Влюбленный Дмитрий скоро подъехал к крыльцу.
Пока он шел, Марина сообразила свое обращение с ним и сказала своей приятельнице, княгине Коширской:
– Я должна встретить его ласково, а то отсутствие охлаждает любовь, а тут еще слухи о новой возлюбленной… Посмотри, к лицу ли я одета?
– Да, Марина, ты и сегодня так же хороша, как и всегда, и что мудреного, что не только Дмитрий, но и другие сохнут по тебе. Подумай, что ты делаешь с Осмальским? Ведь мальчуган от любви к тебе совсем рехнулся!
– Так пажу и следует, по должности полагается. Преданность его от этого будет еще надежнее! – И Марина самодовольно засмеялась.
Тут быстро вошел к Марине царь. Он был очень обрадован и взволнован и, подойдя к панне, обнял ее и крепко поцеловал. Та не только не воспротивилась, но и сама искусно изобразила радость при свидании с женихом.
– Прости, Марина, что не могу отплатить тебе как следует за ваше гостеприимство в Самборе. Тебе придется мириться с твоей монастырской обстановкой еще несколько дней.
– Надеюсь, ты не будешь меня оставлять в ней подолгу одну. Ну а с тобой мне и здесь будет хорошо! – вкрадчиво сказала Марина.
– С каким наслаждением поместил бы я тебя близ меня в твоем дворце, но что же делать? Народ мой думает, что ты знакомишься с нашими обрядами под руководством моей матери. Помни, дорогая Марина, что от тебя потребуются жертвы. Ты причастишься по православному обряду из рук патриарха, будешь соблюдать пост и после венца спрячешь под головной убор свои чудные волосы.
Панна поняла, что теперь спорить невозможно, и, вздохнув, сказала:
– Для тебя и на это согласна.
Дмитрий был человек, который ценил все, что для него делали, и не любил ни у кого оставаться в долгу.
– Приказывай все, что хочешь. Скучно тебе – зови музыкантов, хоть и тесно, а учинишь и тут пляс. Надо золота – казна моя богата. А я весь к твоим услугам! Жаль только, что не всегда могу располагать своим временем. Много дел у царя, вот и сейчас назначен у меня прием польских послов, и я должен на время оставить тебя. Но, отпустив их, я опять у твоих ног, моя красавица! Сегодня вечером надеюсь увидеть у тебя всех моих добрых старых знакомых. Поцелуй меня, моя Марина, моя невеста… – сказал счастливый Дмитрий и, поцеловав ее, поторопился к приему послов.
Оставшись одна, Мнишек сказала:
– Однако разлука не охладила его пылкой любви. Но жених мой упрямее, чем я думала… Пани Стефания, достань алтабасовое белое платье и приготовь к вечеру. Сегодня я потребую музыкантов и позову к себе всех наших.
И желание ее было исполнено влюбленным Дмитрием. В тихой обители, к великому соблазну всех ее мирных обитателей, в самом деле раздались непривычные веселые звуки музыки, песни заглушали звон колоколов православного храма.
Большую помощь нашел себе Шуйский в Марине: она своим поведением создавала много недовольных, и число его сообщников прибывало. Теперь уже повсюду чуть не открыто слышалось озлобление против гостей.
– Царь все норовит угодить полякам, бояр из домов выселил, а поместил в них буянов, даже священнослужителей не уважил, – говорили одни.
– Дурные замыслы у этих буянов и пьяниц, – говорил своим приверженцам Шуйский, – бают, что на свадьбу приехали, а небось мы видели, сколько с собой оружия привезли. Где видано, чтобы так на свадьбу ездили!
Тимофей Осипов смело и открыто обличал поляков, поражая всех бесстрастием и убеждением в правоте своего дела.
– Антихристу служить тяжелее смерти, сыра земля застонет! – говорил он громко.
//-- XII --//
Наступил четверг 8 мая – день, назначенный для коронации Марины, а потом для брачного венчания. С утра уже стали съезжаться в Кремль начальные люди в щегольских позолоченных нарядах. У кремлевских входов занял место караул с ружьями в руках – стрельцы в малиновых кафтанах. Народ толпами валил в Кремль.
В роскошно убранной палате дворца, в помещении, занимаемом теперь Мариной, одевалась к торжеству невеста. Около суетились и помогали ей две важные боярыни. Одна из них, молодая жена Федора Ивановича Мстиславского, несла свадебный чин тысяцкой, а другая боярыня была Екатерина, жена Дмитрия Шуйского. Много толпилось здесь свах и важных боярынь. Были и приехавшие с Мариной польки, но так как государь желал, чтобы при венчании соблюден был вполне русский обряд, то они оставались только свидетельницами и с любопытством наблюдали за всей церемонией.
Марина, к великому недовольству окружавших ее боярынь, вела с ними иногда разговор по-польски.
– Поглядите-ка, пристало ли ко мне это платье? – сказала Марина по-русски, надевая роскошное бархатное вишневое платье с длинными узкими рукавами.
– О да, ясновельможная пани, только тяжело в нем! Уж больно жемчуга да дорогих каменьев много, – сказала одна из боярынь.
– Зато как разукрашено-то, как унизано и какого-то цвета здесь не видать, – заметила другая.
Марина показала и надетые на ногах сафьяновые сапожки, унизанные жемчугом. Стали убирать ей голову. Она обратилась к панне Гербуртовой:
– Надень-ка на меня повязку и убери волосы так, как убирают к венцу на моей родине. В последний ведь это раз!
– Добже, добже, ясновельможная пани, – сказала та, довольная, что и для нее нашлось дело.
– Как пригожа-то ты, цесаревна! А повязка-то, повязка! – говорила княгиня Мстиславская, любуясь драгоценными каменьями на головном уборе.
– Вот уж истинно царский подарок! Больно дорог он: слышно, семьдесят тысяч злотых! – заметила одна из полек.
– Вестимо, наш батюшка-царь богат, казны-то его и не перечтешь! – сказала княгиня Мстиславская.
Марине приятно было восхищение богатством и роскошью, и она не утерпела, чтобы не сказать:
– Пани Гербуртова, дай-ка мне вчерашний подарок жениха.
Ей подали красивую шкатулку, полную золотых.
Шуйская ехидно заметила:
– Сколько тут золота! Много, больно много!
Во время этого разговора невесту закрыли фатой и торжественно повели в столовую избу. Марина была спокойна. Для нее это был шаг, давно обдуманный и решенный, и ее сердце только радостно билось от того, что сегодня наконец станет она царицей. Эта мысль заставляла ее радоваться, а о женихе она мало и думала.
Юрий Мнишек в ожидании прихода дочери в сильном волнении ходил по столовой палате. Он был расстроен. К нему подошел Василий Иванович Шуйский, и он не утерпел, чтобы не сказать:
– Боюсь, боярин тысяцкий, быть беде! Слышал ли ты, что конь, царский подарок, на которого все дивовались, не довез меня даже до крыльца, а вдруг пал со всех четырех ног и издох?
– Не подобают мрачные мысли при таком торжестве. Никто как Бог, – ласково заметил боярин, но не успокоил Мнишка, тем более что другие покачивали головой и крестились.
– Не к добру, это уж не к добру, быть беде! – слышалось в толпе.
В эту минуту вошла в палату невеста, а вслед за ней и жених, окруженный боярами и свадебными чинами. Марина осмотрела его роскошный наряд. Он был в порфире, густо унизанной жемчугом и драгоценными каменьями по малиновому бархату. На голове у него был царский венец. За ним Скопин-Шуйский нес скипетр и державу.
Для людей, близко знавших царя, не укрылось его грустное настроение. Он только что вернулся из Вознесенского монастыря, где встретил у знакомой ему кельи Ксении священника со Святыми Дарами. Басманов сказал, что он идет причащать умирающую. Ничего больше не спросил царь, но сердце его сжалось. Он догадался, что нелегко рассталась с ним несчастная девушка.
Под этим впечатлением вошел он теперь. Но вид Марины, вся торжественная обстановка развлекли его. Он быстро подошел к своему месту, на котором, по обычаю, сидела девочка, дочь Нагого, и, ловко подняв ее, поставил на ноги, а сам занял место подле невесты.
– Марина, прелесть моя, – шепнул он ей, и его восторженный взгляд, устремленный на нее, заставил ее опустить глаза.
Начался обряд, и жених с невестой вполне подчинились тысяцкому Василию Ивановичу Шуйскому. Он проделывал все по обычаю. Переводил их из столовой палаты в Грановитую, то удалял поляков, то опять впускал, только один Юрий Мнишек присутствовал все время при обрядах.
Наконец царь обратился к конюшему, брату царицы Марфы:
– Боярин Михайло, подай крест, корону и шапку Мономаха!
И тот подал.
Царь с благоговением перецеловал каждый знак, передавая их целовать царице, затем передал все протопопу, который возложил знаки на серебряное блюдо, покрытое расшитой золотом пеленой, поднял над головой и понес в церковь.
Ударили в колокол, и пошел торжественный звон по всей Москве.
Царя сопровождало в церковь множество бояр, окольничих и вообще думных людей. Все были в роскошных златотканых кафтанах, в высоких шапках. За ними следовали поляки. Впускали в церковь только знатнейших лиц, а из поляков только послов и родственников Марины. Остальные ждали выхода у Успенского собора.
Обряд был очень продолжителен, так как раньше происходило коронование Марины, а потом уже брачное венчание. Присутствовавшие в церкви поляки роптали на продолжительность службы и просили себе для сидения лавок. Дмитрий послал Афанасия Власьева сказать им:
– Всемилостивейший государь изволил заметить вам, ясновельможные паны, что в наших православных храмах сидеть не подобает.
Бояре глаз не спускали с поляков и, видя, что они и после этого замечания садились или облокачивались на иконы, говорили друг другу:
– Вот нахалы-то. В нашем-то православном храме и как зазнаются!
Видя все это, радовался хитрый Шуйский и еще более подзадоривал недовольных:
– Гляньте-ка! На наши чудотворные иконы нехристи облокачиваются! Да и сама-то православная царица к иконам и мощам прикладывается без всякого уважения. Лезет целовать прямо в уста.
Долго длилась служба, и все сильно устали. Устали и те, кто у дверей храма и по пути так долго ожидал новобрачных.
Когда по окончании обряда царь с царицей выходили из храма, князь Мстиславский осыпал из мисы у дверей новобрачных золотыми монетами. Позади государя двое дьяков бросали их в народ.
Дмитрий увидел стоявших знатных панов и между ними пажа Марины, Осмальского. Желая показать им внимание, он велел бросить им горсть червонцев, но паны не ловили их на лету. К молодому пажу случайно упали на шапку два червонца. Марина заметила, как он покраснел и, сняв шапку, стряхнул червонцы на землю. И этот поступок опять вызвал в толпе бояр недовольные замечания:
– Ишь, недотыки! Брезгуют царской милостью!
Выйдя из церкви, сам царь сказал послам и боярам:
– Сегодня мы не можем пригласить вас на пир, мы очень устали, а уж завтра пожалуйте к нашему столу.
Был уже вечер, когда новобрачных привели опять в столовую палату. По обычаю, они должны были присутствовать при угощении, но во время третьего блюда дружко обернул жареную курицу скатертью и провозгласил:
– Пора молодых вести в опочивальню!
Государь уже подал Марине руку, чтобы помочь ей встать, и вдруг вскрикнул:
– Из моего перстня утерян камень, а я им очень дорожу! Сыщите мне его сейчас же!
Все пришло в замешательство.
– О Иезус! Еще дурная примета! – не утерпел Мнишек.
Присутствующие кинулись искать, а молодых проводил в приготовленную для них комнату тысяцкий и сандомирский воевода.
Как ни искали, а камня не нашли.
Потеряв в поисках много времени, все стали расходиться, толкуя о свадьбе и зловещих приметах.
Осталась только иноземная стража да на карауле человек сто стрельцов. Царский мечник должен был всю ночь ездить вокруг дворца с обнаженным мечом – таков был свадебный обычай. Дворец скоро затих. Огни были погашены, остались только ночники по переходам. Прошло более двух часов. Была глубокая ночь.
Проснулся царь и долго не мог опять уснуть. Мысли одна другой тревожнее лезли к нему в голову. Припомнилась ему неприятность и с драгоценным камнем.
«Странно, как это он мог выпасть? Ведь перстень ношу я давно, еще Ксения, бывало, любовалась игрой рубина. Ксения, бедная, жива ли она? А как посмотрел на меня старик священник! Господи!»
Он гнал от себя эти черные мысли, стараясь думать о чем-нибудь другом, хотел уснуть, но им овладело какое-то беспокойство.
Марина крепко спала. Он осмотрел комнату, плохо освещенную ночником, вглядывался в неясные предметы и вдруг вздрогнул, заметив в углу какого-то старика. Удивило это царя, и он стал пристально всматриваться, стараясь узнать, кто бы это был. Старик стоял и не двигался. Но как только царь вскочил, видение исчезло.
«Что такое со мной? Откуда взялся этот призрак?»
И чем более раздумывал он, тем более убеждался, что это не живое существо. При этой мысли он почувствовал страх. Вдруг он снова увидал ту же фигуру, уже выходившую из угла. Она медленно и почти не касаясь пола плыла к нему. Дмитрий чувствовал каждый удар своего сердца, и чем ближе подходило видение, тем сильнее оно билось. Он хотел было заговорить, вскрикнуть, но не мог. А старик уже возле него. Царь почувствовал, что от старика идет к нему какая-то холодная струя, и холодом повеяло от его слов, когда тот заговорил:
– Ты государь добрый, но за несправедливость и беззаконие слуг твоих царство твое отымется от тебя!
И видение, проговорив это, исчезло.
Дмитрий выбежал из комнаты и спросил у стражи:
– Проходил тут кто-нибудь?
– Нет, государь, никто не входил и не выходил из дворца.
– Я видел сам, я слышал ясно…
Стража недоверчиво переглянулась, подумав: «Видно, государю с похмелья почудилось».
Дмитрий не успокоился. Увидев свет в комнате, занимаемой его секретарем, он бросился туда.
Потом Бучинский описывал отцу свое пребывание в России.
Он изумился неожиданному приходу царя.
– Ян, ты еще не ложился? Ты никого не видел? Шагов не слышал?
– Нет, государь, везде было тихо…
– Знаешь ли, ко мне приходило привидение! Что бы это значило? Уж не мою ли смерть предвещало оно?
– Что же ты видел, государь?
– Нет, – вскричал Дмитрий, – не боюсь я старика! Моя судьба иная: гадатель мне сказал, что я буду царствовать тридцать четыре года!
– Конечно, государь, Бог продлит твою жизнь…
– Да, во мне жизни много! Я чувствую, что гадатель сказал правду. Впереди у меня еще тридцать четыре года благополучного царствования!
И, успокоенный этим, легкомысленный царь вернулся в свою комнату и крепко уснул.
//-- XIII --//
В Вознесенском монастыре в келье монахини Онисифоры горела лампада, едва освещая постель, на которой лежала Ксения. Она была очень бледна и только что стала оправляться от жестокой болезни. И на этот раз, против всякого ожидания, смерть пощадила ее. Несмотря на свое несчастное положение, она, как всякий выздоравливающий, радовалась возвращению к жизни. Само горе сделалось для нее менее чувствительно, да и в ослабевшей памяти оно еще ожило не вполне. Вчера к ней забежала Куля, которая часто проведывала ее, и, найдя больную заметно оправившейся, заболталась и, запоздав, осталась ночевать. Много было у нее чего порассказать! Горе сдружило девушек, а память о Липе помогла этому еще более. Куля пришла поделиться своим счастьем. Родные ее жениха неожиданно согласились на их брак, и скоро она отпразднует свою свадьбу. Царь обещал справить ей богатое приданое и отпустить из своей казны денег. Теперь ее дорогой жених поехал исполнять поручение дядей, а там как вернется, так и поженятся. Он уехал на другой день после царского венчания, обещая через неделю быть непременно назад.
Рассказывая об этом, Куля от избытка счастья не замечала, что расстраивает своим рассказом Ксению.
И вот теперь, когда все давно спали в кельях, царевна одна не спала, плакала, раздумывая о пережитом счастье и горьком настоящем.
Вдруг она явственно услыхала звон полошного колокола (набата).
– Куля, а Куля! Слышишь, никак набат?
Но девушка не сразу проснулась, а в набат забило уже несколько колоколов. Звон сотни церквей зловеще раздавался в ночном воздухе.
– Матушка! Куля! Проснитесь, должно быть, пожар! – И девушка зажгла свечу.
Проснулись и мать Онисифора, и Куля.
– Господи, уж не у нас ли горит? – вскричала Куля и спросонок заметалась из угла в угол.
– Девоньки, одевайтесь! Слышите: кричат! Видно, пожар-то близко! Спаси, помилуй, Господи! Должно, сразу в разных местах занялось. Москва-то куда гореть горазда! – бормотала Онисифора.
– Матушка, бегут, кричат что-то, а огня-то не видать. Куля, выйдем-ка поглядим!
Страх придал силы царевне, и обе девушки выскочили на улицу. Куля, не видя возле себя Ксении, которую от нее оттер народ, стала ее звать и вдруг вдали увидела своего жениха.
– Михаил ты мой Васильевич!
Он услышал ее голос, но найти ее в темноте еще не мог. В ту же минуту на Кулю напало несколько человек и, зажав ей рот, потащили ее в сторону.
– Волоки, волоки, насилу нашли ее! Коли бы не исполнили наказ боярина, то-то досталось бы нам!
Куля рвалась изо всех сил, кричала, звала Михаила Васильевича. Он слышал ее крики, бежал за ней, но встречные оттесняли его, отталкивая в другую сторону, и он потерял Кулю из виду.
Царевна слишком понадеялась на свои силы: в поисках за Кулей совсем измучилась. Холодный пот выступил у нее на лбу, в ушах шумело, горло сжималось, губы запеклись, и, кое-как добравшись до своей кельи, она упала там без чувств.
Когда Ксения пришла в себя, она приподнялась на локте и осмотрелась.
Над ней рогожный верх кибитки, а под ней перинка и подушки. На дворе летние светлые сумерки. Взглянула из занавески и с жадностью полной грудью вдохнула в себя свежий воздух.
Рядом с ней дремлет матушка Онисифора. Кругом нет признаков Москвы, по сторонам кибитки тянется лес. Кукушка жалобно прокуковала, а вот защелкал и соловей.
Возница лениво помахивает кнутом. Лошади все в мыле, пар стоит над ними. Видно, пришлось им поработать, устало еле передвигают ноги.
Царевна старалась припомнить что-то. Она зашевелилась и сказала вслух:
– Где я? Куда еду?
На ее голос возница лениво обернулся. Сидевшая рядом с ним здоровая баба ловко соскочила с козел и пошла рядом с ехавшей кибиткой. Лошади еле двигались.
Сидевшая рядом монахиня встрепенулась и радостно перекрестилась.
– Ты со мной, сердечная, в кибитке, а подъезжаем мы к селу. Тогда отдохнем, только бы Бог привел добраться. Намаялась я с тобой. Битых пять часов ты ровно неживая была.
– Погоди, погоди, матушка, что-то припоминаю. Мы с Кулей бежали… да-да, помню. Вот только куда и зачем, никак не припомню.
– Теперь, дитятко, время тебе исполнить твое желание. Монашеская ряса ждет тебя в обители, куда мы едем. Там ты помолишься за упокой…
– Договаривай, договаривай! Его нет в живых? Дмитрий умер! – И царевна заметалась.
– Да, воистину: егда бо рекут мир и утверждение, тогда внезапу нападет на них всегубительство.
Ксения замерла. Она ушла в воспоминания своей безрадостной жизни.
//-- Эпилог --//
Протекло со дня смерти названного царя Дмитрия шестнадцать лет. Много смуты видела Россия в царствование Василия Ивановича Шуйского и в тяжелые годы междуцарствия. Не исполнилась надежда бояр, что со смертью Дмитрия и с сожжением его трупа память о нем изгладится навсегда и имя его забудется. Не помогли меры, принятые против могущих быть чар злого чернокнижника, и имя его семь лет тревожило спокойствие страны.
Наконец настало мирное царствование Михаила Федоровича Романова.
В 1622 году 30 августа во Владимирском Новодевичьем монастыре отпевали в бозе почившую инокиню Ольгу. Народу в церкви было множество. Похороны были богатые, торжественные. Но распоряжались ими чужие люди. Никого родных не было видно в живых у покойной. Умерла она еще женщиной нестарой, всего сорока лет, но уже шестнадцать лет назад приняла большой постриг и жила в этой обители. На вопрос богомольцев, кто такая была она в миру, монахини отвечали:
– Царской крови была она. Ксения, дочь царя Бориса Годунова.
– Упокой ее, Господи! Страдалицей была она в этой жизни. Вся-то жизнь ее – слезы, – говорила благочинная, распоряжавшаяся похоронами.
– А где же схоронят ее, голубушку? – продолжали расспрашивать любопытные.
– Государь повелел исполнить ее волю, перевезти тело ее в Троицкую лавру, – отвечала благочинная.
– Чудная она была! Казны никогда не просила у государя, а только всего и просьбы было, чтобы похоронили ее рядом с родителями, – вмешалась в разговор молодая еще монахиня.
Тут стали подходить к усопшей с последним целованием. Обряд этот здесь совершался чинно, молча, не было слышно плача, точно каждому страшно было опять разбудить ее к несчастной жизни.
Вернувшись в последний раз от Троицы, инокиня Ольга совсем умерла для мира – так поразило ее случившееся с нею несчастье. Казаки осаждали монастырь, и она испытала все бедствия осады. Они напали на нее, избили, надругались над своей жертвой, и едва удалось ей живой убежать от них и в растерзанном платье искать себе убежища. Припоминая все это, провожавшие ее бренные останки говорили:
– Мир праху твоему, несчастная страдалица!
Много народу провожало гроб ее до Троицкой лавры. И монастырское духовенство встретило ее, и положили тело ее рядом с родителями, у входа в Успенский собор. Там до сих пор уцелела на камне следующая надпись:
«Лета 7130 августа в 30 день
преставися благоверная царевна инокиня
Ольга Борисовна».
Соломония Сабурова
Часть первая
//-- I --//
Июль месяц. Жарко, дождя давно не было. В душном воздухе стоит какая-то мгла, даль подернута туманом, так что нельзя определить, где кончается небо и где начинается земля. Ветра ни малейшего, ни один лист на дереве не шелохнется. Все живое попряталось, укрылось в тень. Раздолье только кузнечикам! Завели они свою однообразную музыку и тянут утомительно-скучную, бесконечную песню. Жутко и тяжко быть в такую пору в дороге!
Вон на опушке леса, в облаке густой пыли, едут какие-то всадники. Между ними есть несколько богато одетых. Они понукают своих усталых коней, которые то и дело отфыркиваются, потому что пыль, подымаясь столбом, набивается им в глаза и ноздри. Вот они въехали в бор, где не так пыльно, но зато стало еще более душно. На красноватых стволах сосен капли выступившей смолы блестят, как янтарь на солнце. Чувствуется ароматный запах хвои и слышится таинственный ропот и шум ветерка, пробегающего по вершинам сосен.
Всадники едут по дороге молча. Они утомлены, невеселы, и им не хочется нарушать тишины бора ни речью, ни песней. На них цветные кафтаны, из-за которых красиво выглядывают узорные вороты их рубашек. На кафтанах нашиты отложные воротники, цветные же, бархатные. Шапки на них алого и жаркого цвета с небольшой опушкой, обувь – цветные сафьяновые сапоги с острыми носками. Лошади также нарядно убраны: они покрыты шитыми попонами из красного сукна, а вместо поводьев у них висят на шее гремячие металлические цепи. При малейшем движении лошадей цепи эти издают резкий и довольно приятный звук.
Всех ехавших было шесть человек. Впереди ехал всадник пожилых лет с большой окладистой бородой. Он был погружен в глубокую думу и не замечал, что конь его тоже будто дремлет. Старик этот был князь Владимир Дмитриевич Ростовский. Он был ближним человеком при дворе Иоанна III и теперь принял на себя передачу важного поручения своему соседу, боярину Сабурову. С ним ехал другой сосед – молодой Андрей Тучков, который то и дело юлил около старого князя. Ему хотелось о многом расспросить Владимира Дмитриевича, да все не удавалось вызвать его на беседу. Наконец Тучков не вытерпел и, поравнявшись с князем, обратился к нему с разговором:
– Князь! Я вот уж сколько времени еду рядом с тобою, а ты так задумался, что к тебе и приступу нет!
– У меня есть о чем подумать, – начал неторопливо князь. – Не радует меня наше посольство. Видно, чует наш государь-батюшка, что приспел ему конец, коли так торопится с женитьбой великого князя Василия. Не слепые мы, видим, как он сильно изменился с кончины княгини Софьи Фоминичны. Поговаривает все о смерти, о женитьбе сына тревожится. Боится он не дожить до свадьбы, вот почему теперь так и торопит нас.
– Признаться, князь, у нас так дивовались тому, что сыну-то его уже двадцать шесть лет, а он все еще не женат! По-нашему, это перестарок. Ивана-то женили пятнадцати лет, а сына-то еще, поди, ни на ком и не сватали.
– Не статочное дело вы надумали! Видно, немного вы знаете! Редкий год проходил без сватовства, да все Бог не приводил… Уж и гневался великий князь на немца, что тот не отдал свою дочь за нашего, да делать нечего! Воля не своя. Подумали они, потолковали да и решили выбрать сыну невесту из подданных. Такая жена хоть знатности не прибавит, зато одной веры, ну и родителей почитать будет.
– Скажи ты мне, князь, правда ли, что надумал выбрать невесту из подданных грек Юрий? Слышно, большую силу он у вас имеет.
– Правда твоя, Андрей, это его дело. Видишь ли, в их стране такой был обычай. Смекаем мы, что не без умысла он тут действует. Своя дочь на возрасте, вот и думает ее пристроить да сделать великой княгиней. Как соберут красавиц со всей земли, так и видно будет, кого выберут. Ну да коли Бог не попустит – не будет управлять нами опять грекиня. Глянь, показалась усадьба Сабурова! Дочь его я видал, уж такая-то красавица…
Бор кончился, дорога пошла открытым местом, и усадьба Сабурова была отлично видна. На дворе, обнесенном забором с крепкими воротами, стояли хоромы в три избы да два пристенка. Особо стояли все хозяйственные пристройки: клети, мыльня, скотные дворы, кладовые, погреба и ледники. Позади дома был большой плодовый сад, в котором виднелось много яблонь, много грушевых и вишневых деревьев.
Всадники стали стряхивать пыль со своих одежд и припустили лошадей рысью. Больше всех охорашивался и горячил своего коня Алексей Никитич Беклемишев. Это был еще очень юный всадник, он был близким соседом Сабурова и, провожая к его усадьбе царских посланных, мечтал увидать красавицу, о которой так много говорили во всем околотке. Было время, когда, живя по соседству и будучи одних лет с ее братом, он, бывая в усадьбе Сабуровых, встречал Соломонию еще девочкой, но прошло три-четыре года, и он теперь уже не живет в деревне, а служит в Москве в боярских детях. Вид знакомого бора, дома и сада заставил и его в воспоминаниях вернуться назад, к счастливой поре жизни, к отдаленному детству. Вот этой самой проторенной дорожкой он езживал к другу и часто с ним рядом возвращался с охоты. Случалось, что они, бывало, говорили о Соломонии, и как сейчас видит он ее, бегущую к ним навстречу.
Не успели всадники подъехать к воротам, как их прибытие уже было замечено в усадьбе Сабурова. Когда они сошли у ворот с коней, желая показать свое уважение к хозяину, Юрий Константинович в сопровождении сына и слуг уже вышел к ним навстречу на крыльцо.
Сабуров незадолго до приезда гостей вернулся с хозяйства и отдыхал, сидя под окошечком. Заметив пыль на дороге, он стал внимательно вглядываться, и когда увидал нарядных всадников, то поторопился выйти им навстречу.
Обменявшись с гостями поклоном и приветом, хозяин пригласил их в покои и сам пошел впереди приезжих.
Гости вошли в дом, стены которого внутри были обшиты красным тесом, тщательно выструганным. С особой заботливостью был украшен потолок резьбой из липового дерева. Так же украшены были окна и двери по наличникам и по подзорам. Вокруг всех стен стояли простые дубовые лавки, а у входа лавка оканчивалась коником. Окна были слюдяные, мелкой клеткой. В углу главной комнаты хором выделялась изразцовая, ценинная печь. В переднем, или красном, углу под образами стоял простой дубовый стол. Сюда, как на самые почетные места, и усадил своих гостей Юрий Константинович, после того как они, войдя, помолились на образа.
Хотелось хозяину скорее узнать, с чем присланы приезжие из Москвы гости, да надо было дождаться, пока сами заговорят. А они неторопливо, молча, чинно рассаживались по местам.
– Ну, хозяин, – начал наконец старший боярин, – приехали мы к тебе не своей охотой, а государевой волей, по его великокняжескому приказу. Изволь его государскую грамоту выслушать.
При этих словах хозяин и его гости поднялись со своих мест, а дьяк, приехавший с князем Ростовским, стал читать грамоту:
– «От великого князя Ивана Васильевича всея Руси в нашу отчину. Послал я в свою отчину ближнего боярина князя Ростовского и дьяка Семена Силантьева, чтобы смотрели у вас дочерей-девок сыну нашему в невесты. И как к вам сия наша грамота придет и у которых у вас будут дочери-девки, и вы б с ними часа того не медля ехали в Москву, а дочерей бы у себя девок не таили, везли часа не мешкая. А который из вас дочь-девку у себя утаит и к боярам нашим на показ не даст и в Москву не повезет, и тому от меня быть в великой опале и казни. А грамоту посылайте меж себя сами, не издержав ни часа».
Юрий Константинович был ошеломлен. Дело было невиданное и неслыханное! Надо было, чтобы посланные еще раз объяснили ему смысл царского указа.
– Что же это такое? Значит, и мне везти дочь в Москву?
– Вестимо так, батюшка Юрий Константинович! – заметил ему князь Ростовский. – Да чтобы не навлечь гнева великокняжеского, ты и не откладывай, а поторапливайся с отъездом.
– Дело это великое, – отвечал хозяин, – и мы о нем не медля поразмыслим. А теперь пора и о гостях подумать, об их угощении и отдыхе.
И он заторопился, приглашая гостей в столовую палату.
Гости знали, что отказом от угощения не отделаешься, да притом голод и дорожная истома манили их к сытному ужину и мягкой постели. Поэтому они все весьма охотно последовали за хозяином и его сыном, отложив до завтра все помыслы об отъезде.
//-- II --//
Сабуровы были потомки мурзы Чета и пришли к нам на Русь из Орды. Прежде они носили фамилию Зерновых, а в 1330 году пожелали креститься. У одного из Зерновых было два сына: один, по имени Федор, прозывался Сабур, а другой, Иван, известен был под именем Годуна. Потомки Сабура и стали называться по его прозвищу Сабуровыми, в отличие от потомков Годуна, которые назывались Годуновыми. У Юрия Константиновича, внука Федора Сабура, было большое семейство, и наш рассказ застает его уже стариком и вдовцом. Жена его умерла пятнадцать лет назад, оставив ему четверых сыновей и грудного ребенка, дочь Соломонию. Старик сильно привязался к своей единственной дочери и перенес всю нежность любви к покойной жене на эту крошку. Все соседи сватали ему своих дочерей, но мысль об участи Соломонии при мачехе оберегала его от второго брака. Братья очень любили и баловали свою сестру и, видя, что она, вырастая, становится красавицей, гордились ею.
Натура у Соломонии была прекрасная, из тех, которых баловство не портит. Она была ребенком очень живым и веселым, а в родной семье привыкла к ласкам и вниманию, к той сердечной теплоте, которая была для нее главной украсой жизни. Девушка в пятнадцать считалась тогда невестой, но никто в семье Сабуровых и не помышлял о том, что и Соломония уже невеста. Сама же Соломония была так довольна своим положением, что желала как можно долее в нем оставаться, как можно долее не покидать родительский дом. Она еще нисколько не скучала в своем высоком тереме, окруженная заботами своей мамушки и старухи тетки, сестры ее матери. Не хотелось ей покинуть своей уютной светлицы, сплошь заставленной пяльцами с разной начатой работой, не хотелось покидать тенистого, густого сада, в котором она с детства привыкла гулять, прислушиваясь к пению пташек Божьих.
Наутро, в то время когда весь дом был полон толков о приезжих гостях и о цели их приезда, Соломония сидела в своей светелке у окна и пересматривала монисты. На передней лавке сидели две старушки и занимались рукодельем. Молодая девушка была в полном смысле слова красавица: высокого роста, белокурая, румяная, с очень большими темно-карими глазами. Но лучшим украшением ее прелестного лица была улыбка ее очаровательных уст, которая обнаруживала белые как жемчуг зубы. Руки ее были заняты низаньем мониста, которое она, засмотревшись на ласточек, сновавших взад и вперед мимо окна, неловко дернула и рассыпала. Старуха тетка, увидев это, начала ворчать:
– Что ты это наделала? Надо подобрать, а то растеряешь корольки! Ведь знаешь, что монисто из них следует носить каждой девушке.
– Знаю, знаю, тетенька, ты мне сколько раз говорила, что корольки назначены Богом, для того чтобы беречь от порчи и сглаза. Недаром они растут в море крестом! Сейчас подберу и нанижу их снова, а то ночью будут плохие сны сниться! Ах, кстати сказать, тетушка, какой я страшный сон нонче видела! Хочешь расскажу?
– Ну расскажи, пожалуй, Соломонидушка.
– Пошла я будто с вами по грибы. Зашли мы в чащу леса и только выбрались на поляну, видим – солнце низко. Ну и стали мы подумывать, как бы нам домой. Посмотрели мы вокруг – места все незнакомые. И очутились под конец внизу большой-большой крутой горы. Назад нам некуда идти: бор темный как будто сам на нас надвигается, а впереди гора стеной поднимается, а по всей-то горе точно пестрый ковер расстилается. Цветов – видимо-невидимо, и цветы-то все не наши, диковинные, невиданные. Наверху, вдали, чуть-чуть виднеется терем и горят его окна на солнце, как звездочки. Иду я к тому терему легохонько, будто по гладкой дороге иду, а не на страшную кручу карабкаюсь. Дошла я до терема, осматриваюсь, стою я у самого красного крыльца, и жутко мне, и страшно мне, что я людей не вижу. А и дверь у того терема сама передо мной растворяется, и вступила я в большую палату. Так я и остолбенела от того, что там увидела. В переднем углу все образа в золотых ризах, и перед каждым теплится лампада. Хожу я, осматриваюсь и сама дивлюсь, что никто меня не встретит, не приветит. Вошла в другую палату, совсем пустую, а посредине стоит большой ларь. Не успела я его хорошо осмотреть, как услышала страшный рев и увидела, что лезет из того ларя большой медведь. Встал он на задние лапы и идет меня обнимать, а когти-то у него длинные, только золотые. Читаю молитву, зажмурилась и думаю: вот когда пришел мой конец! Но медведь-то бережненько сгреб меня в охапку и снес в светлицу. Тут уж я и очнулась…
– Что ж, Соломонидушка! Недурен твой сон, не к худу, а к добру… Не к брачному ль венцу? – сказала тетушка, выслушав рассказ молодой девушки.
– Так-так, матушка! Вестимо так. Медведь всегда так-то отгадывается, – поддакнула и мамушка.
Как раз в это время внизу на крыльце стукнула дверь и послышались голоса отъезжающих гостей, которых провожал хозяин дома. Девушка вздрогнула от неожиданности, но не утерпела, чтобы не подойти поближе к окну. Гости были заняты на прощанье разговором, и только один Беклемишев заметил девушку в окне ее терема и покраснел от радости как маков цвет, узнав старую знакомую. Узнала, вспомнила его и Соломония, признали юношу и старухи.
– Ох, уж не этот ли и свататься-то приехал! – испугались они. – Ну как еще сглазит нашу красавицу!
Юрий Константинович, проводив гостей, поспешил наверх, в терем дочери. Он был встревожен и шел, чтобы отвести душу в беседе с близкими ему женщинами, сгоравшими от нетерпения. Он знал, что им хотелось бы поскорее узнать новости, привезенные нежданными гостями…
Но когда Юрий Константинович вошел в терем дочери, он вдруг почувствовал, что не может, не смеет рассказать дочери и близким своим о государевом указе.
– Соломонида! – сказал он кротко и тихо, ласково поглядывая на свое дорогое детище. – Сбирайся-ка в дорогу! Тебе судьба увидеть Москву Белокаменную!
– Москву?! Что ты это, батюшка, пугаешь девку? – заметила старуха тетка, недоверчиво поглядывая на боярина.
– Не пугаю я, сестрица, а говорю: судьба выходит.
– Батюшка, я непуглива. С тобой хоть на край света! – радостно сказала Соломония.
В эту ночь она долго не могла заснуть, и не страшный сон ей снился, не медведь косматый, а молодой Беклемишев.
Старик тоже долго не мог заснуть: предстоящая поездка не радовала его.
«Непривычное, трудное дело задумал наш батюшка великий князь! Как-то я справлюсь с его приказанием! Ох, как-то я снаряжу свое дитятко! Некому мне пособить, не дожила моя голубушка до этого. Да если бы и дожила, так тоже не порадовалась бы».
//-- III --//
Недалеко от Фроловских ворот в Кремле стояли большие хоромы, к которым то и дело подъезжали крытые колымаги самого различного вида. Были и обитые коврами, и запряженные шестериком породистых, сытых коней; были и такие, которые еле тащила пара плохих лошадей, а обивка у них была просто рогожная. Из колымаг высаживались пожилые и молодые женщины, которых слуги провожали в палату, где сидели бояре. Они внимательно осматривали приезжих девиц. Если рост казался неподходящим, то прикидывали мерку. Из полутора тысяч выбрали пятьсот, имена которых переписали, и объявили им приказание еще раз явиться на смотр. Родители избранных девиц стояли тут же. На середину палаты вышел дьяк и привел их к присяге в том, что они не скроют никакого недостатка своих дочерей.
Избранные пятьсот девиц были размещены по палатам, по двенадцать в каждой. Они должны были прожить некоторое время здесь под присмотром ближних боярынь. При ближайшем знакомстве из списка вычеркивались еще и еще, и мало-помалу осталось только сто восемь.
Сам великий князь Василий Иванович часто прохаживался сюда и незаметно для девушек наблюдал за ними и за их времяпрепровождением из особого тайника. Девицы, познакомившись между собой, много рассказывали друг другу о своей прежней жизни, а во время работы занимались пением.
При этом Соломония Сабурова выделялась из числа всех девиц своим хорошим голосом. Этот голос и красота ее давно уже привлекли внимание великого князя Василия Ивановича, и он чаще других палат полюбил заглядывать именно в ту, где жила Соломония Сабурова.
Наконец наступил назначенный для торжественных смотрин день 20 августа. Уже за два дня до смотрин все девицы были осмотрены хоромными бабами и старыми, опытными боярынями, а некоторые из них и доктором-немцем. В день же смотрин, после молебна и обычных служб, великий князь должен был выбрать себе невесту.
В хоромы, где были собраны девицы, прибежали царские стольники объявить боярыням, что вслед за ними идет сам великий государь.
Место для князя Василия Ивановича давно было готово, устлано коврами и прикрыто изголовьем из рытого бархата. Все взоры на него устремились, все сердца замерли в ожидании. Наконец вдали послышались голоса и шаги…
Девицы встрепенулись, заволновались. Каждая приготовила шитую ширинку, которую должна была положить к ногам великого князя. Все разговоры смолкли, и в палате водворилась такая тишина, будто все в ней вымерло.
Князь с пожилым боярином вошел спокойно и осмотрел всех девиц. Ему нечего было волноваться: его выбор был сделан. Он чувствовал только небольшую неловкость от всех этих прекрасных глаз, устремленных на него с ожиданием и надеждой. Но вместе с тем ему приятно было сознавать, что в его власти было исполнить или разрушить мечты всех этих гордых красавиц – поднять их на высоту престола или вернуть их к прежней скромной доле.
Великий князь Василий Иванович не торопясь занял приготовленное ему место, и красавицы по очереди стали подходить к нему. Они становились на колени, кланялись в землю и клали к его ногам ширинку. Уже много прекрасных, золотом шитых ширинок лежало у его ног, раньше чем подошла Соломония. Сколько честолюбивых надежд было разбито! Сабурова подходила одной из последних…
Едва она приблизилась, едва успела поклониться в землю, как Василий Иванович поспешно достал свою ширинку и кольцо и подал смущенной красавице. Шепот пронесся по хоромам, точно один общий вздох сожаления вылетел у всех! Каждая думала, что она будет выбрала или ее богато одетая соседка; меньше всего ожидали, что выбор падет на скромную Соломонию.
Как только совершился выбор, к Соломонии подошли старые боярыни и поставили ее в стороне, а остальные девицы опять стали подходить к великому князю, и он начал их одаривать золотыми вещами.
Не успела Соломония прийти в себя от удивления, как те же верховые боярыни отвели ее в другую комнату и тотчас надели на нее дорогую, золотом шитую сорочку, которая соответствовала нашему женскому платью и опоясывалась кушаком, а поверх сорочки надели белый парчовый охабень с дорогими прошвами и низанное жемчугом ожерелье. Как только избранная невеста оделась, ее торжественно отвели в особые хоромы, где ее сейчас же окружили приставленные ей служить молодые боярыни и постельницы.
Соломония, осматривая свое новое помещение и окружавшие ее незнакомые лица, с удовольствием заметила в числе их свою мамку и любимую старую тетку.
– Милые мои, тетушка, и ты, моя дорогая мамушку, насилу-то я увидала вас! А как мне давно хотелось рассказать вам обо всем! Ведь вы еще ничего не знаете, что было со мной по приезде в Москву! Поцелуйте же меня, обнимите покрепче, приласкайте по-старому свою баловницу!
Но обе старушки стояли смущенные. Они переминались на месте и посматривали на боярынь. Соломония бросилась было целовать их, хотела обнять, но те так испуганно на нее посмотрели, что она сразу остановилась и сказала совсем упавшим голосом:
– Что же это значит, мои родимые? Или вы не рады мне? Или сердитесь на меня за что-нибудь?
– Эх, княжна-государыня, – с укоризной заметила Соломонии одна из верховых боярынь, – негоже ты поступаешь! Что ты это? Разве можно тебе бросаться на шею и целовать твоих рабынь? Аль забыла, кто ты теперь? Ведь ты им неровня – сокол ворону не товарищ. Волею князя ты возвышена, и мы тебе служить назначены!..
Соломония стояла в недоумении. Трудно было понять девушке, выросшей и воспитанной в деревне, что выбор великого князя все изменял, все переиначивал в ее жизни; что люди, близкие ей вчера, сегодня сделались ей чужими! Это была первая горечь, которую испытала девушка в своем новом высоком положении. Она поняла, что ласкаться к родным неприлично, но она не сразу поняла, что ее ожидали еще худшие разочарования.
Соломония обратилась к своим близким с новыми вопросами:
– Тетушка, милая, скажи, скоро ли увижу я своего родного батюшку? Неужели и ему стала я чужой?
Она проговорила это, и слезы полились из ее глаз.
– Что ты, что ты, княжна-государыня, опомнись! – заговорили испуганными голосами боярыни. – Ты и вспоминать-то родных не должна! Тебе негоже и отца называть батюшкой. Ведь и он тебе теперь неровня, ведь ты невеста великокняжеская!
Тяжело стало бедной девушке. Ее новое положение порывало все старые связи, заставляло ее скрывать свои привязанности; оно как-то сразу поставило ее в положение сироты. Впоследствии, гораздо позже, она поняла, что это было не более как вынужденное внешнее приличие, но уже и с этой минуты у нее явилась жизнь двойная: жизнь при людях и жизнь своя, внутренняя, скрытая от людского наблюдения.
Но не все еще было кончено: обряд продолжался.
Боярыни напомнили об этом Соломонии.
– Ну, княжна-государыня, оправься! Утри ширинкой очи ясные! Нельзя показаться тебе на людях со слезами на глазах… А ведь сейчас придут тебя поздравлять бояре! Да и великий князь разгневается, если о слезах твоих проведает, и нам достанется! Вот уж идет и священник возлагать на тебя великокняжеский девичий венец.
Соломония поспешила оправиться, облеклась в богатейший наряд и, возложив венец на голову, вышла в соседнюю палату принимать поздравление от бояр. Там был уже и князь Василий, который не сводил глаз со своей красавицы невесты.
На ее лице не было заметно никакого замешательства, когда она легким наклоном головы отвечала на низкие поклоны бояр. Соломонии пришлось долго исполнять все по обряду, и наконец совершенно измученную девушку проводили в ее терем. Давно хотелось отдохнуть ей, успокоиться, и она рада была, когда осталась одна.
Здесь она припомнила вес, что случилось с ней после отъезда из родительского дома. Все казалось ей кругом неприглядно и неприветно, а ее терем и деревня стали для нее еще дороже и казались ей еще лучше, еще милее прежнего. Она знала, что больше ей не вернуться туда, и едва удерживала слезы.
В этот вечер Соломония долго и усердно молилась Богу, и молитва ее была чиста и проста, как и прежде. Не возносила она хвалы Всемогущему за совершившуюся перемену в ее жизни – она только смиренно преклонялась пред Его волей, смиренно молила о том, чтобы Он, возвысив, поддержал ее, дал бы ей силы вынести тяжелое бремя величия…
//-- IV --//
Высокие и нарядные хоромы, стоявшие неподалеку от дворца, ничем не отличались от других соседних домов по наружному виду, но, судя по тем посетителям, которые в этих хоромах часто бывали, можно было понять, что живет здесь некоренной русский. На крыльце этих хором часто появлялись люди в иноземных одеждах, а в их разговорах слышалась нерусская речь.
Вот и теперь к крыльцу этого дома подъехала богатая колымага, и из нее вышел старик в роскошном парчовом кафтане и высокой шапке. Наружность этого человека ясно указывала на его происхождение. На его лице южное солнце оставило неизгладимые следы, и, несмотря на то что ему было не более шестидесяти лет, он уже казался стариком. Волосы его были с сильной проседью, а лицо с типичным греческим носом было все в морщинах.
Это был знаменитый грек Юрий Траханиот. Тридцать три года назад приехал он к нам с греческой царевной Софьей Фоминичной Палеолог, которую вывез из Греции в супруги великому князю Ивану Васильевичу. С тех пор он и поселился в этом доме.
Внутри убранство хором соответствовало их богатой внешности. Многое здесь напоминало далекую Грецию. Везде развешаны были шелковые материи, привезенные оттуда, иконы были греческого письма, складни в серебряных и золотых ризах сканной, тонкой работы. Подсвечник, стоявший в переднем углу перед образами, был очень массивный и сделан в виде грифона. На столе стояла сулея с вином, формой напоминавшая луковицу с узким и тонким горлом. Лавки по стенам были гораздо ниже обыкновенных и покрыты пестрыми, богатыми коврами; пол был тоже устлан ковром. В комнате сильно пахло ароматическим курением, которое исходило из курильницы, скрытой в серебряной горке.
Хозяин вошел быстро, порывисто, и по всем его движениям было заметно, что он чем-то сильно расстроен. Очутившись в своих. хоромах, он вздохнул всей грудью, как человек, которому, видимо, пришлось долго притворяться и сдерживать свой гнев. Он то садился, то опять вскакивал и топал о пол ногой.
Он только что вернулся из дворца, где приносил поздравление нареченной невесте великого князя Василия Ивановича. Итак, все его хлопоты пропали, и именно тогда, когда он всего менее этого мог ожидать. Еще сегодня утром все, казалось, благоприятствовало ему, еще сегодня великий князь Василий Иванович спрашивал о здоровье его дочери…
И что, в самом деле, нашел он хорошего в этой белобрысой красавице? О, как она была ему ненавистна! И как было не возненавидеть ее с первого взгляда, когда она стала на дороге его дочери! А он-то все еще надеялся через свое дитя возвыситься и стать самым близким человеком к великокняжескому престолу…
Вот уже тридцать три года, как он бросил свою родину и поселился в Московским государстве. Кланялся, хитрил и думал наконец отдохнуть, наконец достигнуть цели… А тут опять надо хитрить, заискивать, стараться втереть жену и Магдалину на службу к этой ненавистной новой владычице! Немудрено, что, когда прочитали молитву и помянули на ектеньи княжну Соломонию, он почувствовал, как кровь отлила у него от лица, руки похолодели, между тем как вокруг него все лица засияли улыбками удовольствия.
Вспомнил он, сколько влияния пришлось ему употребить и на великую княгиню Софью, чтобы и она была за выбор сыну невесты из своих подданных. А сколько раз ему приходилось повторять рассказ о том, как выборы невест делались в Византии!
И вот все эти его старания пропали даром, пошли на пользу какого-то Сабурова, который даже спасибо не скажет! А он-то сам – чего он не испытал? Даже и теперь страшно подумать, что он пережил, когда великий князь разгневался на Софью и Василия и принял против них сторону невестки и внука. Тогда ему уже мерещились застенок и пытки, но дело окончилось торжеством Софьиной партии. И вот теперь все разрушила какая-то Соломония!
И чем дольше ходил Юрий по комнате, тем больше он волновался, тем больше припоминал, через какие неудачи он прошел в жизни, тем больше горечи закипало у него на душе…
Дверь отворилась, и в комнату вошла старуха. Лицо ее было искажено от гнева, тощие злые губы подергивались. Едва переступив порог, она заговорила по-гречески:
– Ну что теперь сидишь? Натворил беды, изверг ты этакий! Трудно тебе было постараться для твоего бедного детища? Конечно, легче было обещать и морочить нас, дур! Туда же, бывало, говорил с нами об этом сватовстве как о решенном деле. Ведь вот упрям больно, не слушался меня! Не надо было допускать этого выбора, а лучше бы прямо устроить, чтоб нашу дочь в княгини выбрали… А ты все твердил: «Такой обычай в Византии! Пусть будет все по обряду, как там водилось!»
Старик сидел молча. Он не сердился на жену и чувствовал, что она была права. Он сам теперь больше всего упрекал себя за то, что допустил привезти в Москву Соломонию и других красавиц.
– Магдалина, – обратилась старуха к вошедшей в комнату молодой девушке. – Поди поблагодари отца!
– Полно, матушка, нам не время теперь ссориться, – отвечала молодая красавица гречанка. – Не лучше ли подумать, как бы исправить беду? Ведь эту гордую Соломонию вместо венца, пожалуй, можно наградить монашеской власяницей… Свадьбы-то ведь еще не было…
– Вот это дело, дочка милая! – прервала мать речь девушки. – Можно, пожалуй, распустить такую молву, которая поможет расстроить дело. Можно бы и многое придумать…
Но в это время в комнату вошли новые посетители. Среди них были два доктора-немца, еще молодые люди, недавно приехавшие в Москву и ни слова не понимавшие по-русски. Третьим был старик, приехавший в Московию в качестве органного мастера. Старик был сумрачным и желчным ворчуном, ничем не довольным. Он только что вернулся из дворца с поздравительной церемонии и сердился на продолжительность обряда, благодаря которому он не мог давно вырваться и прийти к приятелю, где давно уж пил бы хорошее кипрское вино и наслаждался бы своим любимым розовым вареньем.
– Насилу выпустили, измучили совсем! – ворчал старик органист на ломаном русском языке, обращаясь к Траханиоту. – А тут еще впереди меня шел боярин и всем направо и налево объяснял, что выбрана в невесты великому князю русская, что она красавица и зовут ее Соломонией Сабуровой. И что же вышло? Из толпы вдруг вышел какой-то молодой человек, не знаю, стольник или боярин, и стал говорить, что старик ошибается, что не может быть, чтобы Соломония Сабурова была избрана. Этот молодой человек казался очень взволнованным и начал спорить со стариком и горячиться. Мне стало досадно, что мне мешают двигаться вперед, я растолкал толпу и поспешил скорее сесть на коня.
Сначала Юрий Траханиот, занятый своими мрачными думами, рассеянно слушал приятеля-органиста, но потом его рассказ вдруг почему-то задел Юрия за живое. Ему как-то сразу пришло в голову, что прежде всего надо разузнать, кто этот молодой человек, а там уж видно будет, что можно предпринять. Тогда же решил он, что дознается и разыщет, кто этот юноша, который принимал так близко к сердцу судьбу Соломонии.
Хитрый грек не высказал гостям своих сомнений, не выдал тайных помыслов, но целый план разом зародился в его голове. Этот план настолько занял его, что вскоре после ухода гостей он не вытерпел и, несмотря на позднее время, решился пойти пошататься по городу, чтобы успокоить свое волнение прогулкой.
Ночь была тихая, ясная. Воздух был прозрачен, дневной шум давно уже затих.
Было уже десять часов вечера. Вся Москва и все подгородные слободы были погружены в глубокий сон. Только собаки кое-где лаяли, позвякивая своими цепями. Все спало, не спала только злоба, и мрачные замыслы роились в голове хитрого грека Траханиота в то время, как он шагал по стихнувшим улицам Москвы Белокаменной.
//-- V --//
«Девичье сердце забывчиво, девичье горе переходчиво». Так гласит старинная русская пословица, и в ней много правды. Оправдалась эта пословица и на Соломонии. Блеск и роскошь, окружившие ее во дворце великокняжеском, скоро ее ослепили, скоро заставили забыть об укромном родительском доме. Она стала мало-помалу входить во все обычаи двора и ко всему относиться с понятным любопытством и желанием все поскорее узнать и испытать. Вот почему и на завтра еще с вечера у нее была забота, и забота немалая: она знала, что в этот день, 1 сентября, будет происходить действо Нового года, и ей хотелось видеть это торжество.
Весело проснулась она, обвела глазами терем и позвала сенных девушек.
– Что? не проспала ли я? Не взошло ли уже солнце? Надо торопиться, а то пропустим приготовления к торжеству! Помню я, как мне в деревне тетушка о Семен-дне рассказывала и говорила, что этот обычай ввела Софья Фоминична, как в ее стране.
Одевание Соломонии заняло много времени. Самым долгим и трудным было причесывание, хотя здесь на это дело было много искусных рук. Косы Соломонии были разделены на множество маленьких косичек и красиво заплетены наподобие рогожки. Ей хотелось последнее время пощеголять своими чудными шелковистыми волосами, недалек был уже тот день, когда их навсегда прикроют головным женским убором.
Причесав Соломонию, боярыни принесли ей сундук с кузней, то есть с драгоценностями, подарок жениха. Из него она достала себе разные украшения. Надев их, она велела подать маленькое четырехугольное зеркало, большую редкость в то время.
Рядом с ее спальней была моленная, куда она зашла и помолилась, а потом села у окна, чтобы смотреть на приготовления к празднику.
Ближе других поместились возле нее жена и дочь Траханиотовы. Вот уже неделя, как они проводят почти все время с Соломонией. Старуха Траханиот была приближенной матери Василия Ивановича и была знакома со всеми уставами и обычаями жизни великокняжеской. А это была наука немалая! Старуха была болтлива и рада была показать свое знание перед малосведущей девушкой. С большим увлечением начала она объяснять, что делалось на площади, а дочь ее молчала и наблюдала.
Терем был высок, и женщинам было видно все, что делалось внизу. А внизу на площади суетились и заканчивали помост из досок.
– Вот сейчас этот помост покроют коврами… Посмотри, какие ковры! Привезены из Персиды. Уж и трудная же, мудреная за ними работа! Кажется, и ввек бы не соткать! Сейчас поставят три налоя… Вот на один поместят образ Симеона летопроводца, а на двух – Евангелие и крест…
– Посмотри, княжна, какие места-то настроены! – перебила мать бойкая девушка.
– Ну ты, воструха! – строго заметила гречанка. – Прежде матери в петлю не суйся! Надо все рассказывать по порядку, а то что… Смотри, сколько подсвечников нанесли! Вот и столец, покрытый парчой… на нем будут освящать воду. Направо место, обитое парчой, приготовлено для государя, тут же и твой нареченный будет стоять, а другое, обитое ковром, – для митрополита.
– Что же так долго не начинают? Ведь теперь уже четвертый час дня, народу набралось видимо-невидимо! Я такой толпы еще никогда не видала. Вон там на помосте, между двумя соборами, стоят стольники, стряпчие и дворяне. Верно, и из деревень набралось сюда народу. Тетушка прошлый год смотрела с площади, может, и теперь кто из родных там стоит?
– Кроме родных, может, княжна, у тебя там есть и знакомые? – сказала вкрадчиво Магдалина. – Я ведь знаю, княжна, что значит увидать родных и знакомых на чужой сторонке.
Соломония готова была ответить, но, к великой досаде Магдалины, начало действа на площади отвлекло ее внимание.
– Вот выходит митрополит Симон, – продолжала пояснять старая гречанка, – впереди его несут иконы, кресты и хоругви. Сейчас с другой паперти, Благовещенской, выйдет великий князь. Вот зазвонили во все колокола, значит, он вышел на паперть.
Иоанн III тихо шел в сопровождении сына Василия и других сыновей. Великий князь чувствовал себя совсем больным, но благочестивое настроение поддерживало его, и он никак не хотел отказаться от участия в этом празднестве. Впереди его шли рынды с блестящими топориками на плечах, а за ними еле передвигал ноги Иоанн, поддерживаемый под руки боярами.
Перед началом службы все духовные власти подходили и кланялись прежде великому князю, а потом митрополиту. По окончании молебна митрополит произнес длинную речь и окончил ее словами:
– Здравствуй, великий князь и государь, нынешний год и впредь идущие многие лета в род и вовеки!
Иоанн поблагодарил его поклоном и пошел прикладываться к иконам.
После того великого князя и митрополита поздравляли с Новым годом духовные власти, подходя по два в ряд и низко кланяясь. Великий князь отвечал на поздравления наклоном головы, а митрополит – благословением.
За духовными стали подходить и поздравлять великого князя все бояре и светские сановники, кланяясь до земли, причем один из старейших бояр сказал поздравительную речь, на которую духовенство отвечало тоже поздравлением и благословением.
Потом великого князя поздравляли все ратные люди, бывшие в наряде на площади при этом действе, и все народное множество – все ударили челом в землю и многолетствовали великому князю.
Когда же на площади водворилась тишина, великий князь ответствовал миру одним общим поклоном. В этом поклоне сказалось последнее напряжение слабеющих сил Иоанна: он зашатался.
Толпа зашумела, соболезнуя недугу великого князя. Он даже не мог сам подойти ко кресту – крест к нему поднесли, и он покинул площадь.
Обыкновенно после действа он отправлялся к обедне в Благовещенскую церковь, а теперь его повели прямо во дворец, и там, почувствовав большую слабость, он слег в постель.
Женщины наверху терема все видели и заметили.
– Ах, княжна, кабы ты знала, как переменился великан князь! Взглянешь на него, так и не поверишь тому, каков он был тридцать лет назад. Помню я, как мы приехали из Греции и как я трепетала от его взгляда! А как, бывало, рассердится, так засверкают глаза, что, кто послабей был из нашего пола, так и без чувств падал! А теперь уж совсем не тот. Уходили его, батюшку, недуги да невзгоды. Великая княгиня Софья Фоминична была не из трусливых, и часто он сам робел перед ней… А как разгневался раз на нее за то, что она без спросу отдала монисто в Тверь своей родственнице! Страшно вспомнить, что тут было!
Но Соломония плохо слушала рассказы старухи. Ей не был страшен грозный князь-старец, все внимание ее было сосредоточено на человеке, который стал для нее дорогим и милым отныне. Она его взгляда ждала, его взгляда искала – и дождалась наконец.
По окончании службы Василий отыскал се глазами, и его взгляд много сказал ей. Да, сердце девушки всецело принадлежало князю, и никакой другой образ не заслонял в нем образ милого, любимого жениха.
//-- VI --//
Осеннее солнце ярко сияло, освещая крыши теремного дворца московского великого князя. Княжеские хоромы раскинулись широко. Они были построены в два жилья из толстых дубовых бревен. Крыша была крыта немецким белым железом и в солнечный день блистала словно серебряная. По крыше и над крышей тянулись деревянные узорчатые подзоры. Окна, на полторы сажени от земли, были украшены по косякам резьбой, а также расцвечены разными красками и закрывались плотно прочными ставнями. С подъезда высокое, широкое крыльцо, на котором могло поместиться человек до двадцати, вело во внутренность хором, а над входной створчатой дверью был врезан в косяк медный золоченый крест.
В широких сенях стояли лавки, крытые сукном. Пол был устлан чистыми половиками, иконы сияли в углу, а перед ними теплились неугасимые лампады и свечи из воска великокняжеских бортей.
Несмотря на очень раннюю пору дня, вокруг дворца всюду была заметна суета. Двери крыльца то и дело отворялись, чтобы пропустить новых и новых посетителей. Больше всех хлопотал и суетился Юрий Траханиот. Ему поручены все приготовления к свадьбе, а это было дело нелегкое и даже опасное. Кому же, как не ему, доверенному и близкому человеку, можно было поручить такое дело! Дано ему много помощников, даже слишком много, он с удовольствием отстранил бы из числа их и отца, и братьев Сабуровой. Но великий князь Василий Иванович велел им помогать Траханиоту во всех приготовлениях и блюсти молодых пуще всего от порчи, ведовства и сглаза. Кому же, как не Сабуровым, наблюдать за этим! Они больше всех должны были желать благополучного исхода брака.
Рано утром в день свадьбы Юрий направился вместе с почтенным боярином князем Щеней в среднюю палату. За ними несли соболей, бархат и камки.
В средней царской палате устроено было возвышенное место, и его-то принялись обтягивать бархатом и камками с широкими изголовьями, на который положено было по сорока соболей.
– Вы пока ставьте стол, – распоряжался Юрий, – а я еще раз перечту соболей. Накройте стол самой лучшей скатертью да несите и ставьте на стол калачи и соль.
– Вот уж никак не ожидал, что это дело со свадьбой повернут так скоро! – говорил между делом старый грек своему товарищу боярину. – Как сделалось дурно великому князю на летопроводстве, так он напугался, уж не смерть ли его пришла. Призвал меня да и дал приказ: в четыре дня все изготовить. Уж ты помоги мне, князь Даниил Васильевич, – говорил Юрий князю Щене, – ты помоложе меня да память-то у тебя получше моей. А ведь я знаю, что за нами наблюдает старый князь и никакой ошибки нам не спустит.
И он молча кивнул головою в сторону покоев Иоанна Васильевича.
Недалеко от средней большой палаты была комната поменьше, с печью и лежанкой. Угол в ней был занят родовыми иконами, между которыми много было и привезенных из Царьграда. Под иконами находился столик, а на столике стоял кувшин со святой водой, лежали свечи, синодик, крест с мощами, просфоры, присылаемые ежедневно почти из всех московских монастырей, четки, Часослов и псалтырь. Здесь веяло миром, благочестием и тишиной. Даже солнце не светило так ярко, как в первой большой комнате, а еле заглядывало в комнату сквозь мелкую слюду окон.
На кресле с высокой спинкой сидел старый великий князь Иоанн Васильевич. В руках у него были четки, которые он медленно перебирал, а уста творили молитву. Но это занятие было привычное и не мешало ему прислушиваться к тому, что происходит вокруг. Великий князь Иоанн Васильевич ждал прихода сына.
Вскоре дверь в моленную отворилась, и, нагнув голову, Василий Иванович переступил через порог. Он долго молился перед образами, а потом подошел к отцу.
– Ну что? Был ты на могилке у матери? Чай, отошла обедня в Вознесенской обители? Да отслужил ли ты панихиду?
– Отслужил, батюшка, – почтительно отвечал Василий.
– Ох, чувствую, что скоро и по мне будешь панихиды петь! Сейчас у меня был митрополит Симон, советовал принять ангельский чин, да я не дал согласия, хотел подумать. Много грехов на моей душе, не загладишь их постригом и черной одеждой! Но ты можешь облегчить их. Обещай мне, что не будешь теснить племянника твоего… Ведь он безвинно страдает. Им я пожертвовал для блага Московской земли и заточил его. Знал я, что, оставь его на свободе, начались бы снова смуты и крови много пролилось бы.
Старый князь поник в раздумье головой. Потом, как бы собравшись с мыслями, продолжал:
– Рад я, что могу благословить тебя, а тебе приказываю беречь то, что я собрал. Розни не допускай и всеми мерами усиливай свое Московское государство. Братьев тебе поручаю, не тесни их, а будь им вместо отца родного. Да и Дмитрия, племянника…
Василию неприятна была начатая речь, и он постарался перебить старика. Он сказал, поцеловав его руку:
– Батюшка, ты еще поживешь, ты порадуешься на счастье своих детей! С твоего благословения ведь я выбрал Соломонию.
Василию удалась его уловка: Иоанн забыл, что хотел сказать, и не закончил начатую речь.
– Да! Я совсем было забыл сказать! Заходил ко мне Юрий и что-то намекал насчет знакомства Соломонии с каким-то Беклемишевым. Да ничего не смог я удержать в голове и не советую тебе разузнавать! Должно быть, все пустое…
Не знал Траханиот, что его злые слова придутся не ко времени и упадут не на ту голову, на которую он метил. Василий даже не обратил внимания на сообщенное его отцом о Соломонии. Он успел уж полюбить ее за последнее время, и только имя Беклемишева неприятно прозвучало в ушах Василия и надолго осталось у него в памяти.
Между тем как отец беседовал с сыном в своей моленной, в верхнем жилье дворца шли главные сборы невесты к венцу.
Налево из сеней двери вели наверх в терема, где помещалась Соломония. Оттуда слышался шум, а порой доносилась и песня: невесту снаряжали боярыни, а сенные девушки пели обрядовые песни. Их набралось по этому случаю очень много: почти каждая просила разрешение привести сестру и подругу.
Соломония совершенно подчинилась верховым боярыням, которые зорко смотрели за соблюдением всех обрядов. Она сидела перед ларцом, уже совсем готовая к венцу, и выбирала серьги. Эти мелкие заботы вполне занимали ее мысли, и она менее всего думала о том важном шаге в жизни, который ей предстояло сделать.
– Княжна, – сказала ей тетка, – серьги должна тебе вдеть в уши замужняя женщина, которая счастливо да согласно живет с мужем. Кто счастливее всех замужем? Подходи. Надо торопиться.
После многих пререканий вышла одна боярыня, помолилась на образа и стала неторопливо вдевать серьги Соломонии.
– Княжна, княжна! – вскричала вбежавшая девушка. – Сейчас царский посол за тобой будет!
Боярыня Хованская, жена тысяцкого, засуетилась и стала торопить сваху, дружек и остальных боярынь, из которых состоял свадебный поезд невесты.
– Пора нам выходить, – распоряжалась Хованская. – Берите свечи жениха и невесты, несите перед нами, а впереди всех пусть Параша несет каравай. Неси ого осторожно, не срони золотые, что на нем положены.
Невеста помолилась Богу и поклонилась снаряжавшим ее девушкам, а те ответили ей единогласно:
– Дай Бог под злат венец стать, дом нажить, детей водить!
При входе невесты в среднюю палату Юрий Траханиот посадил княжну на приготовленное ей место.
– Вот сюда садись, княжна-государыня, а вот кого на место женихово посадим? Ну, доченька, – сказала Хованская своей дочке, – садись сюда, ты моложе всех других девушек. А вы подождите князя Семена, он вас разместит, – сказала она боярам.
Распорядителем был второй брат Василия, Семен. Он вошел с боярами и боярскими детьми, разместил всех, а сам сел на так называемом большом месте.
– Теперь все готово, князь Даниил Васильевич, отправляйся в столовую избу и позови великого князя, – сказал он князю Щене.
Великий князь вошел в богатейшем кафтане, и даже сапоги его были усыпаны нашитыми на сафьяне дорогими каменьями. Позади него шли тысяцкий и свадебные бояре. Жених прежде всего стал молиться на образа, а потом подошел к дочке княгини Хованской.
– Пожалуй мне невесту, уступи мое место! – сказал он и, приподняв княжну, сам сел на ее место.
Священник стал читать молитву. Один дружка держал в руках богато украшенные свечи, перевязанные соболями, а другой принес из моленной богоявленскую свечу и от нее зажег свечи жениха и невесты.
Жена тысяцкого расчесывала волосы жениху и невесте, а Соломонии прикрыла волосы кикой и закрыла ей лицо фатой, которая спускалась от кики широкими и легкими складками почти до пола.
– Вот тебе кокуй – с ним и ликуй! – сказала она потом, поклонившись.
Между тем как священник продолжал читать молитву, тысяцкий и князь Холмский держали перед женихом и невестой золотую мису. В ней кроме хмеля положены были еще соболя и трижды девять шелковых платков.
Жених с невестой сидели скромно, опустив голову, и, казалось, внимательно слушали то, что читал священник.
В то же время весь стол был уставлен различными яствами, но, по обычаю, жених и невеста до венчания не могли ничего есть, и дружка жениха только для вида резал перепечу и сыр и ставил их перед великим князем и Соломонией.
Больше часа прошло в исполнении всех этих обрядов, и это еще было только начало.
Затем великий князь отправился в церковь, а на свое место положил сорок соболей.
По уходе Василия Ивановича жена тысяцкого подошла к Соломонии и сказала:
– Пора тебе, государыня, попросить благословения у твоего батюшки и у посаженой матери – твоей тетушки.
Тогда Соломония обратилась к отцу:
– Родимый мой батюшка! Не прошу ни золота, ни серебра, а прошу твоего родительского благословения. Благослови меня под злат венец стать, закон принять, чуден крест целовать! Благослови и ты меня, тетушка, ты была мне вместо матери родной.
Жена тысяцкого и сваха торопили Соломонию и почти насильно оторвали ее от отца и тетки.
У крыльца уже давно стояли роскошные сани. Народ дивился их убранству. Они были обиты серебряным алтабасом с цветными разводами, а подушки в них были обтянуты черевчатым бархатом. Впереди саней поезжане несли свечи и караваи.
Поезд двинулся от дворцового крыльца к собору очень медленно.
Успенский собор горел огнями. Никогда еще Соломония не видела столько блеска и света. Венчал сам митрополит Симон, и венчал медленно, торжественно. Жених стоял спокойно, изредка самодовольно поглядывая на невесту и, казалось, внимательно вникая в каждое слово служения. Соломония ничего не слышала. Она едва отвечала на вопросы митрополита. Когда новобрачным поднесли вино и Соломония отхлебнула из кубка, звон разбитой посуды заставил ее вздрогнуть. Она увидала, что великий князь, допив вино, разбил посуду вдребезги и растоптал осколки ногами.
По окончании церковного обряда начались поздравления.
– Ну, теперь, княгиня, дай тебе боже долго жить, детей нажить! С кем венчаться, с тем и кончаться! – говорили Соломонии боярыни.
– Хованский и братья! Надо нам на возвратном пути посетить монастыри, – сказал великий князь, выйдя из церкви и садясь на коня.
Соломонию с боярынями опять посадили в те же сани и той же дорогой повезли обратно ко дворцу.
Юрий Траханиот позвал дружек и велел нести свечи и караваи к постели и поставить у изголовья в кадку с пшеницею.
– Жена, зайди в сенник и посмотри, все ли приготовлено к приему молодых! Не успеем мы распорядиться, как великий князь будет обратно!
Варвара Траханиот быстро пошла в сенник, где обыкновенно помещались молодые опочивать.
Быстро окинув взглядом сенник, Варвара Траханиот осталась довольна своим осмотром. Убранство его было действительно замечательно: стены были обвешаны красным сукном, по четырем углам воткнуты были стрелы, и на каждой из них висело по сорока соболей, а под ними стоял на лавках вареный мед.
На улице послышался топот копыт, а потом и голоса поезжан. Великий князь вернулся. Коня, на котором ездил по монастырям, он велел торжественно передать конюшему боярину. Тому предстояло всю ночь ездить вокруг дворца с обнаженной саблей.
Затем все уселись за стол. Дружка резал и раскладывал кушанья гостям, кланяясь и приговаривая:
– Просят вас великий князь со княгинею хлеба-соли кушати и белые лебеди рушити!
В то же самое время дружка невесты с поклонами оделял всех гостей шитыми ширинками.
Пир продолжался долго. Все были веселы, вино лилось. Наконец по знаку великого князя дружка взял со стола жареную курицу, обернул ее скатертью и унес в сенник. Это было знаком, что пора гостям уходить.
– Боярыня Хованская! – заговорили поезжане. – Ты ведь тысяцкая – пора тебе за свое дело приниматься.
Но старая боярыня твердо знала свое дело. Выворотив шубу, она притаилась в темном углу сеней с мисой, полной хмеля и хлебных зерен, а потом, встав в дверях опочивальни, осыпала новобрачных хмелем и зернами при общих пожеланиях обилия и благополучия.
Завечерело уже, но долго еще дворец не мог совершенно затихнуть.
Наконец смолкли и громкие голоса подгулявших поезжан, и шум свадебного пиршества. Все утихло, только звон подков у коня, на котором ездил конюший боярин, прозвучит изредка в ночной тишине. Боярин боится задремать; он считает падающие звезды и с нетерпением ждет рассвета. А между тем вся Москва давно уже спит.
Не спит еще только один юноша, который не может никак расстаться с мечтой об утраченном счастье. «В монастырь пойду! – печально думает Беклемишев. – Уйду подальше отсюда. Там буду молиться за нее и просить ей много-много счастья у Бога!»
//-- VII --//
Прошло три года со дня свадьбы. Много перемен произошло не только внутри дворца, но и в самом великом княжестве. Не стало грозного и сильного владыки: Иоанн III скончался, передав свою власть в руки сына Василия, который правил Русью по примеру и преданиям отца. Великий князь с княгиней не живут уже в старом дворце, а перешли на новоселье в новый, более роскошный.
Новый дворец гораздо обширнее старого и построен приезжими итальянскими мастерами. Недаром долго дивились современники на это чудное здание, построенное из крепкого материала – из кирпича и белого камня. На площадь церкви Иоанна Лествичника выходит большая палата, а дальше – средняя. К палатам ведут три крыльца с площади. С крыльца ход прямо в сени средней палаты, заменяющей парадные приемные хоромы. Эта средняя палата была роскошно расписана золотом, почему и носила название Золотой. В другой, особой части здания помещались постельные и иные жилые хоромы, а позади их тянулись все здания, которые относились к хозяйственным постройкам.
Еще рано, а великий князь уже занят с боярами в своей избе. Около него сидят некоторые из приближенных, а дьяк Далматов читает письмо наместника великокняжеского, боярина Морозова, отправленного послом в Крым.
– «Я сошел с коня близ дворца, у ворот сидели князья ханств, и все, как должно, приветствовали посла твоего, кроме мурзы Кудояра, а тот дерзнул меня, посла великого князя, назвать холопом. Толмач не смел перевести сих грубых слов, а мурза Кудояр в бешенстве хотел зарезать его и силой выхватил шубу из рук моего подьячего, который нес дары. В дверях есаулы преградили мне путь, бросив на землю жезлы свои, и требовали пошлины. Я ступил на жезлы и вошел к царю…»
– Бояре, что скажете вы на это? – прервал чтение великий князь. – В дружеских мы отношениях с самим Менгли-Гиреем, а только он так распустил своих мурз, что они привыкли своевольничать и величаться над нами. Что еще пишет наш наместник?
– Здесь дальше про Менгли-Гирея и царевича, – сказал дьяк Далматов. – «Он и царевич встретили меня ласково, пили из чаши и подали мне остаток. Я также поднес чашу им и всем князьям, но обошел Кудояра и сказал хану: “Царь, я вольный человек, а сей мурза невежлив! Суди нас… называюсь холопом твоим и государя моего, но не Кудояровым. Говорю с ним перед тобою с очей на очи”».
– Как? – сказал Василий Иванович. – Давно ли Заболоцкий привез нам шертную (клятвенную) грамоту? А Менгли-Гирей уже забыл, что дал клятву за себя, за внучат и за князей жить с нами в братстве? Коротка же у него память! Пропали все почести, оказанные нами его послам. А сколько поминок (подарков) послали мы ему! И ловчих птиц, и соболей, и рыбий зуб, и латы, и серебряную чару в два ведра! Читай дальше, Далматов. Я строго наказывал Морозову, чтобы он не ронял нашего достоинства!
И дьяк Далматов продолжил чтение письма, в котором Морозов излагал, как хан Менгли-Гирей старался оправдать мурзу, но, отпустив посла, «бранил мурзу и выгнал…».
Бояре стали обсуждать поступок хана. Большинство их соглашалось с великим князем, что, несмотря на все, надо сохранить мирные отношения с Менгли-Гиреем. Только один из бояр, Даниил Васильевич Холмский, не разделял этого взгляда. Он доказывал, что надо защитить и поддержать посла, которого мурзы дерзнули оскорблять и даже грозили цепями.
Василий не любил противоречий и уже готов был разразиться гневом против боярина, посмевшего высказать мнение, несогласное с мнением великого князя.
Но в это время старый грек Юрий с озабоченным лицом вошел в палату и отвлек внимание.
Василий Иванович, как будто ждавший его, поспешил отпустить бояр.
– Ну, говори скорей, – обратился он к Юрию, – что сказал твой доктор Марко? С какой вестью ты пришел?
– Весть, государь, благоприятная. Я сейчас говорил с доктором Марко. Он вышел из тюрьмы и сказал, что часа через два все будет кончено. Дмитрий-царевич еле жив, на ладан дышит! С этим известием я и поторопился к тебе.
Василий был очень доволен тем, что передал ему Юрий, и даже не старался это скрыть. Пока был жив этот некогда венчанный узник, он не мог быть совершенно спокоен. Василий Иванович ненавидел его и не мог простить ему кратковременного торжества, да и вообще великодушие не принадлежало к добродетелям Василия III. Но по отношению к умирающему Дмитрию Василий Иванович захотел показать себя добрым.
– Ты мне давно говорил, что царевич просил прислать духовника к нему, – сказал Василий. – Исполни его желание и пошли Хованского присутствовать при его кончине. Смотри, чтобы все было приготовлено к торжественному погребению. В день похорон надо устроить столы для нищих. Отпевание будет в церкви Михаила Архангела. Ступай и распорядись.
Отдав эти приказания Траханиоту, князь с веселым и ясным лицом направился на половину великой княгини, которая давно прислушивалась к шагам в соседней светлице и ждала прихода мужа. Сегодня он не заставил ее долго ждать, и она бросилась к нему навстречу, даже покраснела от радости и стала заботливо всматриваться в него. Давно не видала она его таким веселым и ласковым.
– Как идут твои работы? Много ли наготовила церковной круты? – приветливо спросил Василий, гладя жену по голове и целуя ее в лоб.
– С Божьей милостью нашили много мастерицы мои. Готовятся теперь уж жемчугом низать.
– Ну вот и я тоже очень доволен своими мастерами: расписывают палату на славу! Жаль только, что это дело придется на время бросить. Собираюсь ехать по моей вотчине и заехать в Псков. Что же это? Ты уж и закручинилась? Полно, полно, ведь наше дело не бабье – нам нельзя на печи лежать.
– Мне без тебя и жизнь не в жизнь, – сказала сквозь слезы Соломония, ласкаясь к мужу.
Василий постарался ее утешить и оставался в тереме долго. Он ушел только тогда, когда его позвал Юрий по делу о похоронах Дмитрия, и при уходе приказал позвать к своей княгине ее любимую невестку Настю, с которой она была очень дружна.
Настя часто бывала наверху у Соломонии, а если почему-нибудь проходило несколько дней и ей не удавалось прийти, великая княгиня скучала, и Настя знала, что несколько сенных девушек прибегут о ней проведать. Никто лучше Насти не мог дать советов по хозяйству, никто раньше ее не знал о том, что случилось в княжеских хоромах. Соломонию она любила искренне, но часто журила ее за излишнюю доброту и кротость. Верховые боярыни и сенные девушки недолюбливали за это Настю, а если случалось что-нибудь предосудительное, больше всего опасались ее языка. Но как-то так случалось, что Настя всегда знала все, что хотели от нее скрыть.
Сегодня она была видимо чем-то озабочена и ужасно торопилась остаться с Соломонией наедине, чтобы поскорее выложить весь запас своих новостей.
– Послушай, княгинюшка, я давно собиралась тебя спросить, – заговорила Настя, подсаживаясь поближе к Соломонии, – что, ты ничего не заметила в Магдалине? Что-то недоброе с ней творится! И всегда-то она зла была, а теперь глазами, кажется, всех съесть хочет. Не боюсь я ее злых глаз, а боюсь, как бы она тебя не испортила.
– Полно, Настя, за что ей мне зла желать? Да и у меня против нее нет зла. Придет сюда первая, молча сядет за работу, а уйдет последняя. Мне думается, что ей просто неможется. А ведь против девичьего недуга, особливо сердечного, и у знахарей нет снадобья…
Как раз в это время сенная девушка вошла в княгинину светлицу и доложила, что князь Василий Данилович Холмский пришел поклониться великой княгине караваем.
– Что ж, зови князя! – сказала Соломония. – Его принять нам не зазорно, он ведь нам не чужой. Да и редкий он у нас гость на Москве!
Вскоре после того в светлицу вошел человек средних лет и очень красивой наружности. Больше всего в нем поражало открытое, прямое, бесхитростное выражение лица. Этот человек был одинаково отважен как перед врагами на поле битвы, так и перед врагом более страшным – перед неправдой. Иоанн III любил в нем это качество и многое прощал ему, зная, что на него можно положиться. Он даже не раз говаривал: «Жаль, что мой Вася не таков!» Вторая сестра великого князя сильно полюбила товарища детских игр своих и выпросила согласия на их брак. Недолго продолжалось их счастье – через год Феодосии не стало. Враги, которых у Василия Даниловича было немало, и тут не пропустили случая навредить ему: все стали говорить, что Феодосию испортил Холмский. Но нелепость этой молвы была слишком очевидна. Все ждали, что князь Холмский, которому не было и тридцати лет, не замедлит жениться в другой раз, но он оставался верен памяти своей покойной жены. Соломония редко его видела, но много слышала о нем. Она любила и уважала его.
Теперь же приход его был как нельзя более кстати.
– Здравствуй, князь Василий Данилович, спасибо на приношении, – сказала Соломония. – Давно мы с тобой не виделись! Благодарили Бога за твой удачный поход против литовцев. Расскажи нам, князь, куда вы теперь собираетесь? Ты, верно, знаешь?.. Кому же и знать, как не тебе, московскому воеводе.
– Нет, матушка-княгиня, я ничего не знаю, да, должно быть, и другие бояре не знают этого. Государь великий князь все любит обдумывать один или сам-третей, а наших глупых речей ему не надо.
Соломония догадалась, что муж ее ничего не сказал князю Василию Даниловичу, и постаралась переменить разговор. В ее голове живо мелькнула мысль воспользоваться присутствием князя для другой цели.
– Послушай, князь Василий Данилович, жаль мне тебя! Человек ты еще молодой и, верно, тебе скучно жить одному? Хочу я к тебе пойти в свахи. Что ты мне на это скажешь? Есть у меня хорошая девица на примете, а я и придумать не могу ей мужа лучше тебя!
– Эх, матушка-княгиня, на тулово без головы шапки не пригонишь… Плохой я жених! Когда нас венчали с Феодосией, я себя не помнил от радости! Ну и дал Господу клятву беречь ее голубушку пуще зеницы ока, а буде случится несчастье – коротать жизнь одному.
– Как тебе не грех? И в Писании сказано, – вступилась бойкая Настя, – что «не добро человеку единому быти».
– Пусть так. А я с собой совладать не в силах. Должно быть, мне так на роду написано. Знаешь, княгиня, был я еще малолетком, играли мы наверху палат великокняжеских, и пришел туда юродивый. Как теперь его вижу! Долго смотрел он на меня, а потом и сказал матери: «Взлетит сокол, да ненадолго, поиграет мечом, пострадает и чернецом умрет». Знай я, что не нужен больше родной земле, обойдется она без моей работы, стал бы проситься в монастырь.
– В монастырь? Тебе-то? – с изумлением воскликнула Соломония. – Нет, мы не допустим… Мы тебя поженим…
– Оставь ты меня, матушка-княгиня, я уж пожил, устарел да и довольно радости в жизни видел. Взыщи других своею милостью! Прости, княгиня, надо идти к князю – велел нам собраться в дому. Больно он взыскателен, осерчает, если кто опоздает.
После ухода Холмского разговор долго вертелся на той же теме. Сватовство составляло одно из главных занятий и развлечений в тереме великой княгини. Соломонии теперь как будто совестно стало, что она до сих пор не занялась судьбой Магдалины. Женщины с большой горячностью принялись за это дело и, конечно, прежде всего постарались разузнать, желает ли сама Магдалина, чтобы ей просватали жениха. Исполнение этого деликатного поручения великая княгиня возложила на свою любимицу Настю.
Когда невестка Соломонии издалека, намеками спросила молодую гречанку о ее желании, Магдалина отвечала коротко и ясно:
– Замуж я ни за кого не пойду, а за кого бы и пошла, того мне не посватают.
Несколько дней спустя Магдалина, улучив удобную минуту, сама решилась обратиться к Соломонии и сказала с необычайной горячностью:
– Государыня-княгиня, не гневайся на меня! Придет время, я сама на коленях буду просить тебя мне помочь, и ты тогда не отвернись от меня, помоги мне. Я сама напомню тебе, что ты хотела быть моей свахой!
Соломония с сожалением посмотрела на девушку и хотела сказать ей несколько ласковых слов в утешение, но Магдалина быстро поцеловала руку княгини и поспешно удалилась.
//-- VIII --//
Из всех своих братьев великий князь был более всего дружен и близок с князем Семеном. Семен в последний год даже не ездил в свой удел в Калугу, а все больше проживал в Москве, стараясь всеми силами быть полезным брату. Траханиот и дьяк Далматов, дружные с князем Семеном, наперебой хвалили князя Семена Василию Ивановичу, выставляя всем в образец его верность и преданность.
Но эти хитрые дельцы не угадывали, что у князя Семена была другая причина для его постоянного пребывания в Москве. Они не знали о том, что у князя Семена была сердечная зазноба. И никто не знал, кроме ночки темной, которая его не выдавала и сердце ему тешила молодецкое. Вот и сегодня, чуть завечерело, а заснувший город стих, – стороной улицы, находившейся в тени, кто-то быстро пробрался к дому Траханиота и остановился около калитки, ведущей в густо заросший сад. Оглядевшись кругом и не видя никого, человек этот осторожно отпер калитку в сад, и широкая полоса лунного света озарила лицо князя Семена. Вчера при прощании Магдалина намекнула ему, что по вечерам она любит одна сидеть на липовом пне в конце сада. Князь Семен знал этот пень на берегу сажалки с карасями и линями, и вот он пришел тайком взглянуть на окна своей красавицы, увидать хоть тень ее.
Князь Семен не раз бывал в этом саду и хорошо знал обычаи дома. Он рассчитывал на то, что никто не увидит его в такое время, и смело пошел по густо заросшей тропе к старым липам на берегу пруда.
Князь сел на пень и стал чутко прислушиваться. Тишина невозмутимая – такая тишина, что князь Семен, кажется, слышит биение собственного сердца.
«Чего я жду, – думал он, – а вдруг она не придет?»
Желание увидать ее как можно скорее овладело всем его существом, и он, решительно поднявшись, пошел по направлению к дому.
Он остановился у самой поляны перед крыльцом дома. Там толстый ствол липы и густые кусты боярышника скрывали его своей тенью, не пропуская лунного света. Из этой темной засады он удобно мог наблюдать, никому не видимый. Как заколдованный стоял он, а сердце билось так сильно, время шло так мучительно долго! Он не сводил глаз с крыльца и тяжелой дубовой двери дома.
Но вот наконец послышался легкий шум отодвигаемой задвижки. Дверь наполовину приотворилась, и на площадке показалась стройная фигура Магдалины. Белый, затканный серебром летник, освещенный луной, обрисовывал стан девушки. Легкая, прозрачная фата окутывала голову.
Она быстро перешла площадку и уже готовилась спуститься с нее, но шорох в кустах заставил ее остановиться.
– Магдалина! – услышала она.
Увидев ее, князь Семен забыл всякую осторожность и порывисто бросился к ней.
– Это ты?.. Так близко от дома? – едва слышно сказала она. – Пойдем дальше отсюда!
Он схватил ее за руку, и они направились к липовому пню у края сажалки. Там было темно; только небольшие полоски и пятна света бросала луна в это густо заросшее место сада. Князь сбросил с себя опашень и, быстро накрыв им пенек, усадил девушку, а сам опустился у ее ног. Он держал ее руки, целовал их и смотрел в глаза своей Магдалине с глубокой, искренней страстью. Но лицо красавицы не изменяло своего задумчивого и несколько холодного выражения, и темные глаза спокойно глядели на князя.
– Краса ты моя ненаглядная! – шептал Семен. – Уж как люба ты мне – и сказать не умею!.. Соловьем бы я был – песнь бы тебе запел о любви своей!.. Приворожила ты меня, Магдалина!
– Уж какой ты влюбчивый, князь, и когда ты успел так полюбить меня? – проговорила шепотом Магдалина, не отнимая красивых рук от жадных губ своего обожателя.
– А помнишь, Магдалина, как был я дружкой на свадьбе у брата и как вошел в палату, где собрались все девушки, провожавшие невесту? Тут-то я впервые увидал тебя, моя радость… Тут-то впервые заныло по тебе мое сердце, как вскинула ты на меня своими большими очами… За столом не раз встречались взглядами… только гневна ты была тогда…
– Твоя правда, князь, я тогда была гневна – пировала я у счастливой соперницы, Думалось мне стать под венец с твоим братом… Уж я бы сумела взять в руки Василия и властвовать! Соломонии где же с ним управиться! Э, да что вспоминать! То было время, когда я любви не знала, а искала почести и власти…
– А теперь, – перебил ее князь, – ты узнала любовь? Скажи, Магдалина, кого ты любишь?
Он крепко сжал ей руки и пристально поглядел в глаза.
Девушка лукаво улыбнулась:
– Теперь люблю… а кого, не скажу. Сам угадай, коли ты угадчик.
И он угадал: обвил ее шею своими могучими руками, притянул красавицу гречанку к себе и страстно прильнул губами к ее губам. Это был их первый поцелуй.
Он взволновал Магдалину. Ее большие черные глаза зажглись огнем страсти, щеки зарделись румянцем, легкая фата откинулась назад, и густые черные завитки волос спустились на лоб. Гречанка в эту минуту была действительно хороша, и князь, любуясь Магдалиной, говорил точно сам с собой:
– Да, кто хоть раз увидит, как загораются огнем эти очи, тот навек их не забудет… никуда не уйдет от них!.. Они сожгут его, они и согреют!
– Сеня мой, сердцем чую, как любишь ты меня, – и я твоя, веди меня под венец! Веди, если сможешь… если великий князь тому не воспротивится!
Князь выпрямился, принял гордую осанку и сказал:
– Да разве же брат мой сможет порушить мое счастье? Родитель наш выдал же сестру Феодосию за князя Холмского, а я-то и подавно могу с тобой повенчаться. Да чем ты мне и не пара?
– Твое дело, милый, ты и улаживай с братом, а моим старикам до поры до времени не сказывай!
– Раньше чем сказать брату, мне надо съездить к себе в удел, в Калугу. Только с тобой тяжело расставаться мне…
Долго еще жаркие поцелуи раздавались в этом укромном уголке сада, долго слышались тихие речи влюбленных. Но вот луна побледнела, по листьям деревьев пронесся легкий предрассветный ветерок, вторые петухи давно пропели на соседнем дворе.
Магдалина опомнилась и начала прощаться:
– Теперь прости, моя радость, а то боюсь, как бы мать не хватилась. Она хоть и привыкла к моим ночным прогулкам, а все жутко, как застанут нас вдвоем! Да и тебе неудобно засветло выходить из нашего сада.
– Прости, Магдалина, прости!
Девушка проводила его до калитки и долго прислушивалась к его шагам, а потом медленно вернулась в свою светлицу.
Часть вторая
//-- I --//
По дороге из Калуги ехал князь Семен, а с ним и приближенные к нему бояре. Они говорили о том, что ожидали найти в Москве, так как выехали они оттуда уже давно, а последнее время даже и вести до них не доходили. Было еще рано, предрассветный холод пронизывал их и заставлял кутаться.
По мере того как они приближались к Москве, волнение все более и более овладевало князем Семеном. Он смотрел на блестящую звездочку, предвестницу солнца, и думал, что, может, и для него она пророчит светлое будущее.
«Ждет меня Магдалина, – думал князь про себя. – Вот обрадую я ее своим приездом, и мы обвенчаемся. Конечно, брат разрешит мне это… Ну а если нет?..»
И ему припомнилось одно место в духовной Иоанна: «Если кто-нибудь из сыновей моих умрет, не оставив ни сына, ни внука, то удел его весь к Московской земле сыну моему Василию».
Князю Семену неприятно было и прежде слышать это, а теперь он почувствовал всю горечь этих слон. Шевельнулось у него враждебное чувство и против отца.
Солнце взошло, когда они достигли холма, с которого открылся вид на Москву. По обычаю, они сошли с лошадей и стали класть земные поклоны, крестясь на храмы Божии. Семен особенно усердно молился. Навстречу им двигалась в это время от Москвы совсем закрытая колымага; несколько всадников ехали по бокам ее.
Окружавшие князя и сам он стали внимательно вглядываться и, к великому удивлению, увидели в колымаге поседевшее, измученное лицо Василия Холмского. Он тоже вышел на холме поклониться святыням Москвы. И сколько горя, сколько печали выразилось в том прощальном взгляде, который он бросил на церковные главы Белокаменной!
Кладя земные поклоны, он твердил:
– Боже мой, Боже мой, мне только и осталось на земле возносить Тебе, Создателю моему, хвалу. Твори со мною, что Твоей святой воле угодно!
Князь Семен стоял пораженный тем, что видел.
– Василий Данилович, что это значит? Куда ты уезжаешь?
Василий Данилович бросился целовать князя Семена.
– Прощай, прости меня, грешного! Ведь мы никогда больше не увидимся. Отсылают меня в монастырь – грехи замаливать. Увидишь великого князя, скажи ему: благодарит, мол, его раб Василий за великую милость, что освободил меня из тюрьмы и позволил удалиться в монастырь на Белоозеро.
Тяжко подействовала на князя эта встреча, и, как человек суеверный, он сейчас же увидел в ней нечто, имеющее отношение к его собственному делу. Но тут же, по общей человеческой слабости, он постарался успокоить себя: «Может, эта встреча и к лучшему? Нам заяц перебежал дорогу – так, может, он именно эту встречу и предвещал, а теперь все пойдет по-хорошему?»
Окончание пути всегда очень приятно, особенно если въезжаешь в места знакомые, родные, а Москва еще к тому же сулила князю Семену свидание с Магдалиной. Вспомнив о ней, князь быстро повеселел.
Приехав, князь переоделся, побывал в церкви у обедни, а потом отправился к Траханиоту. Магдалина показалась ему очаровательной. Она обрадовалась ему и так мило встретила, что он решил сегодня же начать действовать и переговорить с братом.
В назначенный час князь Семен не без волнения подошел к дворцовому крыльцу и особенно усердно помолился, переступая порог братнина дома.
Великий князь вышел к брату и искренне обрадовался его приезду. Князю Семену очень хотелось расспросить о Василии Даниловиче, но он воздержался, зная, что упоминание об этом будет неприятно державному брату.
После обычных расспросов Семен стал подходить издали к тому, что его в эту минуту более всего занимало.
– А я к тебе, брат, по делу! – начал он нерешительно. – Вот ты женат и счастлив, а и мои года такие, что скучно мне жить одному. Пора бы завести семью…
Только произнес он эти слова, как великий князь уже нахмурился. Для него ничего не могло быть неприятнее, чем желание братьев жениться. Подозрительность подсказала ему, что Семен готовит ему наследников престола. Нежелание действовать прямо заставило его и здесь идти окольными путями. Он постарался смягчить свое недовольство и принудил себя сказать ласково:
– Что тебе за охота?.. Ведь ты еще молод! Да жениться-то на ком? Тебе и невест подходящих нет.
Ласковый тон брата обманул князя Семена, и он стал приступать решительнее:
– Видишь, я был прав, я был уверен, что ты порадуешься моему желанно. Выбрал я такую невесту, что и ты будешь ею доволен. Ты сам высказывал желание пристроить Магдалину Траханиот.
Но тут Василий не выдержал и дал полную волю своему гневу:
– Как!.. Ты хочешь жениться на Траханиот? Ловко придумано! А там что? Убрать меня? Зачем дело стало, ведь на дороге стою, мешаю! Ах, подлый раб Траханиот! Что задумал! Я его любил, ласкал, а он строил мне козни… Ошиблись, изверги, я вам докажу это! Посмотрим, кто сильнее! Не смей больше и думать об этом, выкинь любовные бредни из головы. Греку это даром не пройдет! Увидишь, что я с ним сотворю! Докажу, что значит строить козни избраннику Божию, господину своему!
Напрасно князь Семен говорил, что Юрий в этом деле ни при чем: подозрение уже вкралось в душу великого князя, а обычная подозрительность развивала его.
Князь Семен, прямой и искренний, не вытерпел злых укоров брата и тоже вспылил. Он не мог больше сдержать себя. Он видел, что его дело проиграно, и не захотел щадить брата.
– У тебя детей нет и не будет – вот почему ты и не позволяешь мне жениться. Так-то ты исполняешь завет родителя быть нам вместо отца? Ты гонишь нас и готов нас извести! Тебе мало, что ты несправедливо заключил и сослал князя Холмского! Для тебя ничего не стоило забыть заслуги его отца, наши общие с ним детские забавы… Хоть бы ты попомнил наше родство и предсмертные мольбы за него сестры нашей Феодосии! Но сердца в тебе нет… Ты кровопивец! Злодей наш!
В это время Юрий находился в соседней палате. Он ничего не подозревал, был весел и искренне радовался приезду князя Семена. Но, к его удивлению, голоса князей раздавались все громче и громче, и это начало его беспокоить.
«Надо узнать, о чем они там спорят», – подумал он и, пользуясь правом постоянно входить без доклада, вошел.
Не успел он даже и сообразить, в чем дело, как Василий набросился на него с криком:
– Вот куда ты махнул, подлый раб! Задумал лезть ко мне в родню! А там и извести меня, и внуков своих посадить на престол! Посмотрим, чья возьмет! Сам Бог за меня! Он хранит Своих избранников!
Василий был так страшен, говоря это, что мог испугать и самого отважного человека, а Траханиот не принадлежал к числу отважных. К тому же он слишком хорошо знал великого князя, знал, что тот не способен прощать и забывать.
Испуганный, оглушенный криком старик вдруг страшно изменился в лице. Руки его затряслись, ноги изменили ему. Но Василий в гневе не заметил того, что делалось с Юрием. Он продолжал кричать, укорять, топать ногами, не слушая брата Семена, который старался доказать ему, что отец Магдалины не виноват, что все сделалось помимо его.
Глухой стон и падение чего-то тяжелого заставило братьев опомниться, и они увидели на полу бесчувственного Юрия. Великий князь в порыве бешенства закусил губу, сжал кулаки и с презрением толкнул его ногой. Потом, позвав слуг, он велел вынести старика, который был очень жалок: голова его бессильно опустилась на грудь, глаза были тусклы и безжизненны.
Князь Семен вышел вслед за слугами, уносившими Траханиота, и даже не посмотрел на брата.
Гневный и мрачный, глубоко оскорбленный жестокими укорами брата, Василий направился в терем к жене. Он не знал, на ком бы ему выместить свою злобу, кого уязвить горьким упреком. Он все твердил про себя: «Да, будь у нас с Соломонией дети, он не посмел бы мне этого сказать… Да и я не препятствовал бы его женитьбе!»
Ему бросили в лицо этот упрек, его не пощадили, и он без всякой жалости готов был повторить тот же укор своей жене.
При первом взгляде на мужа Соломония поняла, что он страшно мрачен и гневен.
– Боже мой! Да что же случилось? – воскликнула она.
Василий рассказал о свидании с братом, передал свои подозрения относительно Юрия, а затем разразился злыми и незаслуженными укорами против Соломонии.
Она сидела совсем ошеломленная и чувствовала, что является невольной причиной несчастий стольких людей.
– Ты виновата во всем, ты одна! – часто повторял ей в гневе Василий. – Молись Богу! За твои грехи Бог карает и меня, и все Московское государство!
После ухода великого князя бедная Соломония долго и горько плакала и не могла успокоиться. Потом они вместе с Настей стали припоминать те случаи, когда Бог посылал детей.
Обе женщины решили прибегнуть с просьбой к Богу. Они так много знали случаев, когда Бог посылал детей тем, кто горячо молил Его об этом, что дали обет ехать на поклонение к святым местам.
Сколько раз сам Василий рассказывал, каким чудом сопровождалось его собственное рождение! Они решили отпроситься у князя на богомолье в Троице-Сергиеву обитель.
//-- II --//
В доме Траханиотов было полное уныние. Магдалина, сильно потрясенная болезнью отца и ноожиданным препятствием к браку с князем Семеном, напрасно старалась казаться спокойной и скрыть свои страдания.
Юрий лежал все в том же положении: лицо его было перекошено, глаза устремлены в одну точку. Он не видел никого из окружающих, никого не узнавал и чуть слышно лепетал какие-то бессвязные слова. Доктор Марко с озабоченным видом суетился около него. Варвара Траханиот была очень жалка на вид: она то принималась плакать, то бросалась с расспросами к Магдалине. Тут же сидел и князь Семен. Он был разгневан и не хотел примириться со своим положением. Шепотом вел он с Магдалиной беседу в соседней комнате.
– Да, он поступил со мной не как брат родной, а как злой ворог! – твердил Семен.
– Да уж на что же хуже, и зверь сжалился бы, а он…
– Родитель наказывал ему быть нам вместо отца, а он готов истребить нас, извести.
– Надо, князь, что-нибудь придумывать! Да и время-то терять опасно, каждую минуту он может отдать приказ и лишить тебя свободы, заключить в темницу.
– Хотел я тебе сказать, что придумал… Одно средство нам спастись – бежать в Литву! Сигизмунд будет доволен, если я, родной брат великого князя, выеду к нему, и даст мне удел.
– Тяжело мне, ох как тяжело оставлять семью, особенно отца! – говорила, покачивая головой, Магдалина. – Ну да уж знать судьба моя такая! Не на радость слюбились мы, бедные, горемычные!
– Может быть, Магдалина, лучше будет тебе повременить и дать мне раньше убежать?
– Нет, князь, страшно мне и подумать здесь остаться. Ведь великий князь не простит, он злопамятен. Здесь нас ждут немилости, ссылка, казни!.. Бежим, и чем скорее, тем лучше.
Они говорили шепотом, но довольно внятно для того, кто захотел бы их расслышать, и доктор Марко не проронил ни слова из их разговора. Этот хитрый немчин давно заподозрил отношения Магдалины к Семену и, сам имея виды на дочь Траханиота, возненавидел Семена как помеху своему счастью.
Магдалина его не любила и обращалась с ним высокомерно. Но Марко знал, что сватовство князя Семена не состоялось, и тем упорнее решил во что бы то ни стало жениться на этой гордой гречанке. В его голове быстро составился план, как действовать.
«Пусть изготовят все к побегу, – думал про себя лукавый Марко, – а потом я донесу… Их и накроют!»
Князь Семен деятельно принялся за хлопоты. Он торопился скорее все приготовить к отъезду в Литву. Обстоятельства благоприятствовали ему в этом. Великий князь оставил его в покое и даже как бы забыл о нем.
– Верно, он думает, – говорил Семен Магдалине, – что я и взаправду, испугавшись его, бросил мысль о женитьбе! Пускай, нам легче будет убежать.
– Я готова… Куда хочешь пойду за тобой! Хоть на край света! – говорила Магдалина.
Князь был доволен и счастлив этой готовностью и не подозревал вокруг себя предательства.
Внешне в доме Траханиотов было все по-старому: Юрий находился все в том же положении, на смертном одре. Доктор Марко занимал почти безотлучно свое место у изголовья больного.
Наконец он узнал день, в который князь Семен с Магдалиной решили бежать.
Когда наступил вечер этого заветного дня, Марко из своего темного угла не спускал глаз с Магдалины. Видел он, как она становилась все более и более беспокойной, по мере того как темнело на дворе, как она волновалась, чаще заходила к отцу, целовала его. Он дождался, когда беспокойство ее достигло высшей степени и тогда, подойдя к ней, произнес внятно и внушительно:
– Не удастся вам бежать! Придется вам остаться с нами!.. Князь Семен пойман, и ты сама в моих руках – я могу погубить тебя как его сообщницу.
Магдалина зашаталась и едва устояла на ногах. Марко насмешливо стал ее успокаивать. Но она тревожилась не за себя: ей живо представилось отчаянное положение ее жениха, и она решила сделать все, чтобы спасти его. Быстро собравшись с силами, она пошла в терем великой княгини, бросилась ей в ноги и повинилась во всем.
Соломония приняла участие в горе своей бывшей соперницы. Она пообещала ей ходатайствовать перед князем через митрополита и вымолить прощение князю Семену.
//-- III --//
Соломония легко получила разрешение от своего мужа на поездку к Троице и отправилась на поклонение мощам преподобного Сергия. Василий Иванович вполне одобрил ее желание; он даже прибавил, что давно следовало бы обратиться с горячей молитвой к мощам преподобного.
Троицкие походы были не редкостью в семействе великокняжеском, а потому никого и не удивили приготовления к ним. Верховые боярыни и все обитательницы терема с восторгом принялись за сборы: они очень любили езду по богомольям. Время отъезда несколько затянулось. Соломония торопилась окончить богатую пелену; она дала обет возложить ее на руку преподобного.
Василий Иванович как заботливый хозяин во все вошел сам, сам и указал, кому начальствовать над стражей, назначенной для оберегания великой княгини. При этом отряжены были особо боярские дети, по два у каждой колымаги.
В назначенный день все было готово. Рано утром, еще до восхода солнца, большая колымага стояла у крыльца, запряженная двенадцатью сытыми конями. Тут же суетился и принимал участие в сборах княжеский псарь Ивашка. Великий князь давно не охотился, а потому Ивашка скучал от бездействия и рад был потолкаться в народе.
Боярыня крайчая суетилась, собирая запасную казну и стряпню и укладывая ее в крытые телеги. Казна размещалась в них следующим порядком: в образной телеге находились иконы царского моления, а в постельной телеге – пушная постель великой княгини. Портомойные телеги были с бельем, а мовные – с предметами царской бани. Телега поборная назначена была для того, чтобы класть в нее по дороге подносимые великой княгине дары.
Все было уложено, и все готовы были к отъезду, ждали только великую княгиню, чтобы двинуться в путь. Соломония была в церкви Рождества Богородицы и слушала там напутственный молебен, без которого княгиня никогда не выезжала из дому. Потом, по обычаю, все присели и попрощались. Великий князь сошел вниз и посмотрел, как разместились боярыни. В то время как великая княгиня выходила, перед нею несли полы из материи, чтобы никто не мог ее увидеть. Колымага была тщательно закрыта со всех сторон.
Так ехали до первой слазки у Марьиной Рощи, а там великая княгиня надела одежду попроще и уже в той одежде поехала дальше.
Соломония сидела в колымаге со старухой теткой и боярыней Хованской. Она была очень счастлива, что исполняется ее желание, и через боярыню передала приказ стольнику ехать к великому князю со здоровьем, то есть спросить о здоровье.
Вначале все сидевшие в колымаге женщины молчали. Они были заняты каждая своими мыслями, хотя думали об одном и том же.
– Тетенька, – прервала молчание Соломония, – помнишь, ты мне рассказывала о чуде, бывшем с твоей матерью, а моей бабкой?
– Да, удостоились мы, грешные, великой милости Божией, и сотворил Господь чудо. В нашем семействе часто об этом говорили. Дедушка-то был при смерти и сколько уж дней лежал без памяти. Ждали ежечасно, что кончится. Уж никого он не узнавал, и положили его под образа, а на окно в сосуд воды поставили, чтобы душе-то, как вылетит, было в чем искупаться. Бабка-то с ног сбилась совсем… А тут сидела это она да и задремли… И слышит она, не то во сне, не то наяву, твердит ей кто-то: «Ступай помолись моей иконе!» И называет какой, и слышится ясно. Опомнилась – и ушам не верит: ведь это больной заговорил! Бросилась она к нему, а он бормочет все одно и то же: ступай да ступай! «Батюшка, – говорит она, – знаю, что надо идти, а вот куда, запамятовала я». Ходит как потерянная, а припомнить не может, какой иконе идти молиться. А вечор-то, как она задремала, в дверь постучалась странница, ее и пустили на ночлег. Уходит да и говорит: «Спасибо тебе, матушка-хозяйка, за хлеб да за соль, и спаси тебя Господи, что укрыла меня от непогоды. Помяну тебя в молитве перед Пречистой Богоматерью. Иду ведь я поклониться новоявленной иконе Колоцкой Божией Матери». Бабушка так и бросилась к ней на шею! «Сам Бог, – говорит, – привел тебя ко мне, идем туда вместе!» Дедушка стал поправляться, а бабушка со странницей сходили пешком в Колоцкий монастырь.
Подобные разговоры продолжались во все время пути, и не только в колымаге великокняжеской, а и в других. Путешественницы мало смотрели по сторонам, а время пути все-таки прошло так скоро, что они и не заметили, как доехали до села Братовщины.
Здесь была вторая слазка, и приготовлен был обеденный стол.
Великую княгиню встретили поклоном посадские люди, они кланялись ей хлебом и солью. Тут уже собралось много крестьян с разными приношениями: были и хлебы, и калачи, пироги, блинки, сыр, квас, пряники. Угощали чем бог послал. Великая княгиня не только оделяла деньгами приносивших, но и милостиво разговаривала с ними. Раздача денег на этот раз не в пример была щедрее прежних проездов.
Но всей дороге подавалась проезжая милостыня нищим, дряхлым старцам и всяким убогим и бедным людям.
Поход к Троице не был делом скорым, и, несмотря на то что дворовые люди исправляли дорогу перед проездом великой княгини, она была все-таки настолько плоха, что приходилось рано останавливаться и поздно выезжать. Колымаги были так тяжелы, что двенадцать лошадей еле двигали их по грязной дороге.
Только к концу вторых суток Соломония увидела главы храмов Троицкой обители.
Почтительно встреченная братией, княгиня, как только приехала, тотчас отправилась служить молебен и возложила на руку мощей преподобного вышитую ею пелену. На той пелене вышит был золотом и серебром образ Живоначальной Троицы и украшен жемчугом и дорогими каменьями. Великая княгиня со слезами молилась о том, чтобы Бог смиловался над ней и послал бы ей сына, наследника государства. Княгиня молилась не только сама, но обратилась со слезной мольбой к игумену и братии.
Она говорила:
– Отцы и братия! Молю вас и заклинаю со стенанием сокрушенного сердца, усердно молите Господа за великого государя и за меня, грешную, дабы даровал нам чадо и благословенного наследника сего великого царства!
Великая княгиня произносила это с таким искренним чувством, что все присутствующее были растроганы до глубины души, и старец игумен утешал ее обещанием молиться.
Великая княгиня оставалась несколько дней в монастыре, а потом, раздав братии щедрую милостыню и корм, собралась наконец в обратный путь.
Прощаясь с игуменом, она сказала:
– Благослови меня, преподобный отче!
Игумен благоговейно поднял руки к небу, потом опустил их на преклоненную голову княгини и произнес торжественно:
– Бог над всеми сущий и Его Небесная Матерь и преподобный отец наш Сергий чудотворец и все святые да призрят слезы твои, благоверная княгиня, и наши о тебе стенания и да исполнят желания твоего сердца. Творец всяческих, на все взирающий милостивым оком, исполнивший всеми благами земными сие великое царство, да дарует ему и наследника свыше всех сих благ.
//-- IV --//
Прошел год, прошел и другой после возвращения Соломонии с богомолья, а Господь все же не исполнял ее молитвы, не благословил ее детьми. Эта бездетность великой княгини много способствовала тому, чтобы расстроить ее отношения с великим князем. Между ними наступило заметное охлаждение. Да и сам великий князь невесел стал в последние годы. Часто он задумывался и видимо грустил, а поддаваясь его настроению, и бояре тоже приуныли. Невеселая и им представлялась будущность в случае, если бы умер великий князь бездетным! Иван Юрьевич Шигона часто намекал великому князю, что дело поправимо: надо только неплодную смоковницу срубить.
– Полно тебе, князь, кручиниться, – сказал ему однажды Шигона, – повели-ка лучше собирать потеху молодецкую, охоту псовую да и размыкай свое горе по полю чистому, гоняючи за красным зверем…
– Батюшка князь, – вступил в разговор боярин Воронцов, – встрепенись-ка, покажись молодцом, садись в седло кованое, на борза коня! Ни волк, ни лисица от тебя не уйдут.
– Я только что вернулся из поместья, – прибавил страстный охотник ловчий Михайло Иванович Нагой, – и как там хорошо! Утром едешь, от легкого морозца трава белеет, воздух такой прозрачный, чистый, легко и дышится. В лесу хорошо всякому, а уж никому не лучше, как охотнику. Лес так и манит к себе, поискать и зверя дикого, и птицу вольную.
Так говорили бояре, и князь наконец не выдержал:
– Расшевелили вы меня! Ну будь по-вашему! Михайло, собирай охоту!
Михайло поспешил радостно ответить:
– Князь-батюшка, все мы рады угодить тебе! На какой день выступать прикажешь и в кое место?
– Там, близ города Медыни, есть добры леса. Далеко оно от Москвы, ну да мы туда не наспех поедем.
Сказано – сделано. На другой день чуть свет выступила вся великокняжеская охота в путь-дорогу. По пути пристали к ней и бояре и, по уговору, свалили свой стан вместе. Под вечер охота остановилась на ночевку, на которой ее должен был нагнать великий князь со своей свитой.
Место для ночевки было выбрано охотниками на поляне среди старого соснового леса, опушка которого из молодых елей и березок охватывала ровный лужок. На лужке и был разбит разукрашенный коврами шатер для князя, а несколько в стороне от него появились палатки, кибитки войлочные и простые шалаши из еловых веток.
Когда солнце село, а холодная роса уже появилась на лужке, низины покрылись медленно расплывающимся туманом. Как острова возвышались среди него вершины дерев на болотах – все остальное было покрыто синевато-белой дымкой. В лесу была тишина, а на поляне было шумно: раскладывались костры, готовился ужин как для князя, так и для челяди; конюхи задавали корм лошадям. Ржание, лай, визг собак борзых и гончих, громкие приказания, отдаваемые здесь и там, – все это сливалось в один общий гул и шум.
Вдруг среди всего этого шума раздались возгласы: «Едут! Едут!» – и всё разом смолкло. Прислуга встала на свои места, псари сели на коней, седой доезжачий лихо подтянул поводья своему Хану, серому татарскому коню, обернулся назад, посмотрел, все ли в порядке, и стал вглядываться вдаль. Борзятники, все на серых конях, каждый с тремя собаками на своре, выстроились в одну линию впереди охотничьего стана. Крайним стал княжеский стремянной Ивашка, впереди всех – ловчий Михайло Нагой.
И вот на дороге показалась группа всадников, из среды которых выделялся великий князь. Он сидел на борзом коне, в богатом терлике, в высокой, осыпанной драгоценными камнями шапке с золотыми перьями, которые развевались ветром. На бедре висели кинжал за поясом и два ножа, у луки седла – кистень. Подле него ехали с правой стороны царь казанский Алей, вооруженный луком и стрелами, а с левой – два молодых князя ростовских; один держал секиру, а другой – шестопер. Вокруг великого князя ехало более трехсот всадников.
Поравнявшись с серединой расположения охоты, князь остановился. Сейчас же подбежали к нему два стремянных. Один стал к поводу коня, другой – с правой стороны, чтобы поддержать стремя для князя. Расправляя усталые от долгой верховой езды члены, князь направился к своре любимых собак. Псарь, державший их, смело посмотрел в глаза приближавшемуся князю, когда тот, подойдя, протянул руку погладить красавца волкодава Сердечного. При этом движении Василия Ивановича конь псаря, захрапев, отшатнулся в сторону и толкнул Гюльнару – собаку, недавно подаренную великому князю Алеем. Собака взвизгнула.
– Ворона! Что поводья распустил! – крикнул князь на псаря. – Какому это увальню отдал ты мою свору? – обратился он сердито к ловчему.
– Не прогневайся, князь, собаки к нему привыкли, голоса его слушаются, да и охотник он смелый! Прошлую зиму трех медведей на рогатину взял, – сказал ловчий.
– Посмотрим завтра на его удаль! А теперь, распустив охоту, приходи, Михайло, ко мне в шатер.
Огонь костров освещал неровным светом площадку перед княжеским шатром, где стояли устроенные из досок столы и лавки, покрытые коврами. На узорчатых скатертях столов были расставлены ендовы, высокие кружки, ковши и другая посуда с вином и медом разных сортов. Князь сидел посредине, с правой стороны от него – Алей, а с левой – любимец его Шигона. Остальные бояре занимали места по званию и положению каждого, хотя князь и приказывал быть на охоте без мест, то есть не считаться местами. Разговор шел о распоряжениях на завтра.
На общем совете охотников было решено порыскать завтра по Осокинским низинам, где, по сведениям ловчих, можно было предполагать волчий выводок.
На другое утро, чуть стала заниматься заря, ловчий уж вышел из своего шатра и принялся будить псарей и стремянных:
– Вставайте! Пора! Да смотрите не шуметь, не тревожить князя.
Вот потянул ветерок, на горизонте появилась розовая полоска, которая все увеличивалась, меняя оттенки цветов из розового в золотистый, а затем разом хлынул целый сноп ослепительных лучей, заливших окрестность ярко-красным отблеском. Зашевелился стан, стали охотники прибираться, подобрали собак на своры, и ловчий пошел доложить князю, что его княжая охота готова к выступлению.
Скоро вышел из шатра Василий Иванович. К нему подвели коня. Он был покрыт чепраком, расшитым золотыми узорами, в уздечке, осыпанной бирюзой и жемчугом. Сев на него, князь снял шапку, перекрестился и, громко сказав «с богом!», тронулся с места. Следом за ним двинулись бояре, за ними стая гончих и длинная вереница псарей.
Осокинские низины представляли большое болото, огибаемое с одной стороны рекой, а со всех других – полями, круто спускающимися к болоту, густо заросшему тростником и ольховым лесом. С версту не доезжая до низкого места, князь остановился, подозвал ловчего и сделал распоряжение, чтобы со стороны реки расставить тенета, псарям окружить болото от поля, а гончих запускать с противоположной стороны. Когда все будет готово, то ожидать позыва в рог, а до тех пор не бросать гончих.
От охоты отделилось несколько подвод с нагруженными на них тенетами под руководством доезжачего, ехавшего впереди стаи гончих, окруженных выжлятниками. Подводы двинулись к назначенному им месту. Ловчий повел за собой псарей-борзятников, расставляя их по одному на тех местах, где, по его мнению, были удобные лазы [3 - Лаз – место, по которому вероятно пойдет зверь.]. На одном из самых удобных лазов для волка и лисицы ловчий распорядился поставить княжескую свору с Ивашкой.
– Смотри же в оба! – сказал он при этом Ивашке-псарю. – Но забудь, что вчера тебя князь вороной назвал! Так и впрямь не проворонь чего-нибудь, а не то плохо тебе будет.
Остался на своем месте Ивашка, осмотрелся вокруг себя. Прямо перед ним к стороне болота извивается рытвина, какое-то высокое, отдельное дерево стоит на самом краю болота. Посмотрел он направо и заметил, что расставленные по местам псари куда-то исчезли. Надо, значит, и ему отыскать укромное местечко, чтобы зверь его не заметил. Для этого он выбрал небольшой бугор, встал за ним так, чтобы скрыть собак и коня, а самому чтобы можно было видеть, что делается впереди.
Слева из-за холма показалась группа всадников. Между ними был и сам князь. Он остановился на вершине холма, откуда ему отлично видно было все, что происходило около болота.
Смирно стоит конь Ивашки. Гюльнара, повернувшись несколько раз на одном месте, свернулась калачиком у ног коня. Все тихо. Слева вдали показался ловчий.
«Знать, расставил всех!» – догадался Ивашка.
Действительно, ловчий подъехал к князю, и вслед за тем Василий Иванович поднес к губам серебряный рог. В чистом осеннем воздухе раздался звук рога, возвестивший начало охоты.
Прошло несколько минут ожидания. Где-то далеко, впереди в болоте, послышалось порсканье. Гончих еще не слышно, еще не натекли на след. При первом звуке порсканья борзые вскочили и зорко стали оглядываться. Конь поднял голову, насторожил уши.
Ивашка, охотник в душе, начал волноваться. «Что же так долго не поднимают? Скорей бы, скорей!» – думал он.
Вдруг до него явственно долетел густой звук рога ловчего с двумя перебоями, и вслед за тем из болота донесся горячий, ровный гон, как будто удалявшийся.
«Волк! – решил Ивашка. – Эх, если бы на меня поставили, на глазах у князя принял бы, а то вороной назвать изволил!.. Я покажу сегодня, какова я ворона! Лишь бы Господь случай послал!»
Гончих опять не слышно, повели в другую сторону. Сидевший на дереве ястреб слетел со своего места, сделал небольшой круг, опустился низко к земле и плавно стал держаться направления рытвины.
Ивашка обратил внимание на это обстоятельство.
«Следит за кем-то ястреб», – решил он.
И в то же мгновение на одном из поворотов рытвины, как ему показалось, промелькнуло что-то серое. Сердце у Ивашки замерло.
Уж не ошибся ли он? Что-то долго не видно! Нет, вот он, вот он! Да еще матерый вдобавок! Экий лобастый! Дай бог взять такого зверя!
Собакам и коню не видно было, что делается в рытвине, но волнение охотника невольно передалось им. Конь нетерпеливо рыл передней ногой землю, собаки, натянув свору в струну, только и ждали той минуты, когда охотник укажет им зверя. Выждав, чтобы волк отдалился от рытвины саженей на сто, Ивашка разом отдал свору и с громким улюлюканьем вынесся на бугор. Оторопелый волк, не ожидавший врага так близко, на минуту приостановился и, сообразив опасность, хотел повернуть назад в рытвину, но быстро воззрившиеся собаки в одно мгновение были уже около него. Сердечный как шавка влепился в ухо волку, Гюльнара и Удачный накрыли его сверху. Но недолго продолжалось торжество псов. Не успел еще Ивашка соскочить с коня, чтобы подать помощь, как волк, ловко встряхнувшись, освободился от насевших на него собак и пошел в поле, отщелкиваясь и нимало не прибавляя ходу.
– У-лю-лю! У-лю-лю! – кричал забывший все на свете Ивашка, видя, что собаки не берут такого громадного волка.
Но вот Сердечный, уловив мгновение, впился ему в глотку. Волк и собака встали на дыбы, вовремя подоспевшая Гюльнара потащила его за гачи, волк упал и снова был накрыт собаками. Не помня себя кубарем свалился Ивашка с коня, не остановив его как следует, и, быстро поднявшись, с вынутым кинжалом подскочил к тащившему на себе собак волку. Ее успел он схватить его за заднюю ногу, чтобы ударить в пах кинжалом, как Удачный, видя помощь охотника, вздумал переместиться. Волк воспользовался этим и, быстро обернувшись, бросился на Ивашку. Тот едва успел отскочить, поплатившись только разорванной полой кафтана. Испуганный этой борьбой конь рванулся, оборвал чумбур, конец которого был привязан за пояс Ивашки, и помчался в поле. Обругав коня, Ивашка пешком бросился к волку, который уже, отделавшись от собак, уходил наметом. Собаки, не видя около себя охотника, только оплясывали зверя.
– У-лю-лю! У-лю-лю! – кричал Ивашка задыхающимся от быстрого бега голосом.
Все напрасно, волк уходит и уходит, почти побывав в руках. Вот он уже перевалил за бугор, и ни волка, ни собак не стало ему видно. С воплем отчаяния бросился Ивашка на землю и громко зарыдал. С ним от нервного напряжения сделалось нечто вроде истерики.
Но, видно, волку не суждено было уйти… Великий князь видел все, что произошло с Ивашкой, и не утерпело его охотничье сердце. Он ударил плетью своего коня и помчался наперерез волку, бояре не отставали от него. Заметив толпу всадников, волк прибавил было ходу. Тогда от свиты князя отделилось несколько человек и начали кружить волка по очереди, передавая преследование тому, кто был ближе к волку. После нескольких минут погони великий князь убил волка ударом кистеня с седла.
//-- V --//
– Елена, милое дитя, вставай! Ты и забыла, что возле нас сегодня назначена царская охота. Ты все хотела видеть великого князя, вот нежданно и представился случай. Одевайся, полно валяться!
Так говорила пожилая княгиня Глинская своей дочери.
Девушка быстро встала и, обращаясь к матери, сказала ей повелительным тоном:
– Уходите! Да пришлите мне горничную поискуснее, а то с тех пор как мы в Московии, мне всегда приходится сердиться на неумелость вашей прислуги. Да ну же, скорей!
Елена Васильевна Глинская с самого детства привыкла, чтобы ей беспрекословно повиновались. Она была в семье общей любимицей, а сила и значение ее дяди в Литве рано создали ей целый ряд поклонников и льстецов. После смерти отца своего, Василия, она почти перешла на житье к дяде Михаилу. Только теперь, когда дядя ее был в заточении после неудавшегося побега в Литву, она гостила у своей матери в вотчине Глинских – Медыни. С самого своего отъезда из Литвы она постоянно была не в духе и не переставала жаловаться на свою судьбу.
Трудно было Елене примириться с жизнью Московской Руси. В Литве она пользовалась полной свободой. Дядя ее был любимцем литовского князя Александра, его придворным маршалком, и Елена была тоже желанной гостьей на пирах и балах у придворных. Теперь она достигла полного блеска своей красоты и сознавала в себе еще больше силы, но не было этой силе применения. Ее новое отечество представлялось ей варварской страной, потому что женщины здесь даже не имели права показаться в обществе. Ей было уже двадцать лет, и она мечтала о женихе, но мечты ее были слишком честолюбивы и несбыточны. Живя в Москве, Елена знала о том, что великий князь недоволен бездетностью своей супруги, слышала, как кругом поговаривали о разводе, и вот о таком-то женихе и мечтала гордая литвинка.
Она тщательно обдумала план действий и решила сама выйти навстречу великому князю. Она выбрала самый роскошный наряд и, желая придать себе как можно более прелести, измучила бедную девушку, которая убирала ей голову.
Из боязни, что дочь опоздает к встрече великого князя, мать решилась наконец войти в комнату Елены.
– Милая Елена, ты опоздаешь!.. Ты прелесть как хороша сегодня! Прическа как нельзя больше идет к тебе!
– Мне неловко, мне гадко, волосы тянут и не такими прядями спадают, как бы мне хотелось! Терпения моего больше не хватает! Прогоните эту дуру и пошлите ко мне Зою!
Зоя была самое безобидное существо. Она была дальней родственницей Глинских и, оставшись круглой сиротой, воспитывалась у них в доме.
Она тотчас явилась на зов Елены и принялась с большой ловкостью убирать волосы своей подруги, постоянно восхищаясь красотой Елены. Восхищение это не было преувеличено.
Елена должна была нравиться всякому, кто бы ее увидел. Даже в Литве многие сожалели об утрате такой красавицы и сохли по гордой Елене.
Наконец причесывание и наряжание были окончены, и обе девушки поспели как раз вовремя к забору сада, мимо которого должен был возвращаться с охоты великий князь.
Великий князь возвращался с охоты довольный и веселый. Убитого громадного волка торжественно везли на подводе. Все были веселы, настроение великого князя отражалось и на всем охотничьем стане. Ивашка был героем этого дня, князь милостиво допустил его к руке и назвал молодцом.
Путь всему охотничьему поезду лежал как раз через Медынь, мимо самой усадьбы Глинских, которую ярко освещало осеннее солнце. Великий князь любовался закатом в то время, когда Шигона, заметив Елену у забора, обратил на нее внимание великого князя:
– Для кого, батюшка-князь, заходит солнце красное, а для тебя, кажется, восходит!.. Посмотри, какова красавица, словно красное солнышко, вон там, у забора.
Князь обернулся и, залюбовавшись Еленой, невольно придержал коня.
Елена заметила впечатление, произведенное ею, и не мешала великому князю любоваться собой. Она держала в руках яркий пестрый букет из осенних цветов и, поклонившись князю, подала этот букет ему.
Василий Иванович не сводил с нее глаз. Он обомлел при виде этой красоты и как бы лишился способности говорить, а смелая девушка, против московского обычая, стояла перед ним не смущаясь и не опуская глаз.
– Кто ты, красавица? Чья ты дочь? – спросил великий князь.
– Я княжна Елена Глинская! – гордо сказала девушка.
Великий князь нахмурил брови и с неудовольствием повернулся к боярам, как бы требуя от них объяснения.
– Батюшка князь, – сказала твердо девушка, – ты, верно, не будешь гневаться на нас, неповинных родственников Михаила Глинского? Мы знаем, что он праведно наказан твоим гневом и опалой, мы и не молим за него. Окажи нам милость, заезжай к нам на перепутье. Сам Бог привел тебя к нашему дому. А вот и дяди мои встречают тебя хлебом-солью.
С удивлением увидали бояре, что великий князь не только не разгневался, а даже милостиво улыбнулся и повернул коня во двор Глинских.
Смелая и гордая красавица крепко приглянулась великому князю. Всю ночь, проведенную под кровом Глинских, он мечтал о красавице Елене и возможность назвать ее своей представлялась ему верхом земного благополучия.
Солнце стояло уже высоко на небе, когда великий князь с боярами выезжали со двора усадьбы Глинских. Василий Иванович несколько раз оборачивался в ту сторону, где стояла провожавшая его Елена, и потом ехал задумчивый и долго улыбался своим мыслям, которые невольно настроили его на нежность.
Проезжая лесом и увидев, как вполне оперившиеся птенцы сидят в гнезде, он горько вздохнул и сказал своему любимцу Шигоне:
– О, горе мне, бездетному! К кому могу приравнять себя? Вот птицы небесные – и те плодовиты! Звери земные – и те плодовиты! И вода плодовита: она играет волнами, в ней плещутся и веселятся рыбы!.. Господи! И к этой земле я не могу приравнять себя – она приносит плоды на всякое время…
В голосе князя послышались слезы.
Иван Юрьевич понял, что означает подобный разговор и чем он вызван. Он легко сумел успокоить великого князя.
– Князь-государь, – сказал Шигона, – неплодную смоковницу посекают и измещут из винограда! А на место ее выбирай любую красавицу, и Бог благословит ваш брак детьми…
Князь ничего не ответил своему любимцу. Но тот, повременив, добавил как будто про себя:
– Хороша Глинская! Ой, хороша! Она в девицах не засидится! Должно быть, скоро найдет суженого.
Шигона сказал это с целью еще более подзадорить великого князя и утвердить в его сознании мысль о разводе. В этом он преуспел совершенно.
«Шигона прав, – думал Василий Иванович, погруженный в свои думы, – надо развестись с Соломонией и жениться на Елене…»
На угрызение совести сейчас же являлось готовое оправдание: «Как ни жаль Соломонию, я должен это сделать для блага Московского государства!»
//-- VI --//
Давно уже вернулся великий князь с охоты, опять по-прежнему потекла жизнь в великокняжеских палатах, только в терем великой княгини Василий Иванович не заглядывал.
Поразила эта перемена верховых боярынь, и начали они делать свои заключения. Много простора было для их болтовни и любопытства. Они старались выспросить все, что могли, у ближних бояр в палате великого князя, да ничего не удавалось добиться.
Соломония знала, что охота кончена. Она видела, как муж ее вернулся к себе, и с той минуты она мучительно прислушивалась к шагам и ждала.
Много лет прошло со дня их свадьбы, а в первый раз приходилось ей проводить целые месяцы не только без Василия Ивановича, но даже и без посланного от него. Ни разу не прислал он ей ни спроса, ни поклона, ни привета. Бедная Соломония исхудала. Чего только не передумала она, каких обетов не давала, в каких небывалых грехах не каялась!
Вначале она старалась объяснить странные поступки князя простой случайностью и этим успокаивала себя. Но месяцы идут, а он не приходит! Каждый день в ожидании мужа она старательно заботилась о своем наряде, часто смотрелась в зеркало, и грустно ей становилось, что ее красота изменяет ей, что ее заплаканные, грустные глаза не красят бледное, измученное лицо.
«Буду работать прилежнее, вот кончу обещанную пелену – муж и придет. А раньше и в окно не буду глядеть… Господи, помоги мне, дай мне сил!» – твердила она.
Пелены, воздухи кончались, а мужа все не было.
Часто она принимала чужие шаги за ожидаемые, и тогда надежда сменялась отчаянием. Иногда входила Настя и горевала с ней.
– Что ты, голубушка, свет золовушка? Неможется, что ли? Али все горюешь? – говорила Настя.
– Милая Настя, горючими слезами обливаюсь я, бедная, кручинная моя головушка! Уж так тошно мне тошнехонько! Не вижу я, не примечаю, когда день, когда темна ноченька… Сижу да жду моего дорогого, ненаглядного… А он? Забыл меня, прогневался. Чем я виновата, за что такая немилость?
Настя знала, что утешить в этом горе невозможно. Она и не старалась, а молча садилась возле Соломонии и давала ей выплакаться. Обе женщины плакали вместе, горе Соломонии было близко и Насте.
– Я ли не любила, не лелеяла мое красное солнышко? Что мне делать, что мне делать? Как вернуть любовь мужа? Как вернуть мое счастье?.. Знаешь, Настя, меня, верно, лукавый смущает, я все думаю о том, о чем мы часто говаривали, – о ведуньях. Грех меня пугал, души своей жалко было, а теперь я готова на все! Касаточка, голубушка, достань мне старуху Степаниду Рязанку! Чудес я про нее наслышалась, авось она пособит моему горю…
– Не надрывай своего сердца… я готова все сделать для тебя, моя горемычная.
– Спасибо тебе! Знаю хорошо, что и тебя могу вовлечь в беду с собой. Да ведь не могу я так жить, легче мне было бы, если бы поглотила меня мать сыра земля. Коли ты не сможешь исполнить моей просьбы, пусть пособит тебе брат Иван, он потрудится для своей бедной сестры, он ласкал меня, баловал в детстве. Не бросит же он меня в моем нынешнем горе?
Великая княгиня замолчала, а Настя стала раздумывать, как бы помочь золовке.
Вдруг Соломония вздрогнула:
– Чьи-то шаги я слышу на лестнице! Неужели это он, мой сердечный, дорогой? Настя, уйди, это, верно, муж вспомнил меня!
Дверь отворилась, и верховая боярыня вошла с объявлением, что пришел посланный от великого князя. Не дожидаясь ответа, за нею вошел Иван Юрьевич Шигона. Из той бесцеремонности, с какой он держал себя, можно было уже заключить о перемене отношений великого князя к княгине.
Иван Юрьевич остановился и насмешливо посмотрел на испуганную, измученную Соломонию.
– Великий князь прислал узнать о здоровье, сам будет сегодня вечером. Что ж, здорова? И, верно, весела? – со смехом сказал Шигона.
Настя была в другой светлице, и Шигона воспользовался этим. Он подошел близко к Соломонии и шепнул ей:
– Что, красавица? Не умела быть ласковой да доброй к нам, так мы и убрать сумеем. Неужели, думаешь, таким измученным видом удержишь великого князя?
Соломония, услышав слова этого человека, почувствовала, как страшный холод разлился у ней по всем жилам. Она готова была лишиться чувств.
Само посольство ненавистного человека выражало уже немилость князя.
Шигона ушел, довольный тем впечатлением, которое он произвел на великую княгиню.
По уходе Шигоны Соломония оставалась некоторое время в каком-то оцепенении, а потом одна мысль ясно представилась ей: великий князь пожалует к ней вечером. Она увидит его! И радость от предстоящего свидания заставила ее забыть все на свете, даже оскорбление Шигоны показалось ей менее горьким.
– Настя, радуйся! Бог сжалился надо мной! Муж вспомнил меня – сегодня я увижу его у себя.
Не могла Настя вполне разделить ее радость, но даже злой человек не пожелал бы омрачить радость великой княгини, а Настя была очень добра и сильно любила невестку. Ей хотелось верить в этот проблеск надежды, и она невольно склонилась к тому, что, может, и Василий Иванович одумается и заживут они с Соломонией по-старому.
Встреча с Еленой совершила переворот в мыслях великого князя. Прежде недовольство семейной жизнью не представлялось ему поводом к разводу. Он сожалел об отсутствии наследника, даже раздражался этим и срывал свою досаду на воображаемой виновнице этого горя – на Соломонии. Теперь же мысль о разводе с женой была тесно связана с возможностью получить в жены красавицу Елену. Награда была так заманчива, этот образ так дразнил и ласкал его воображение, что он стал смотреть на Соломонию как на помеху к удовлетворению своих желаний.
Большинство бояр были довольны такой переменой в мыслях великого князя, хотя выбор Елены им не мог нравиться, – она для них была чужеземка да еще и родственница ненавистного изменника Михаила Глинского. Но пусть только удалится Соломония, а тогда видно будет, кого еще князь выберет! На слова бояр о бесплодной смоковнице Василий не возражал уж больше, и только мысль о приведении развода в исполнение несколько смущала его душу.
«Надо посоветоваться с митрополитом! – думал великий князь. – Он, верно, не откажет ввиду бесплодия жены разрешить развод с нею. Ведь уже был такой пример: митрополит разрешил Симеону Гордому развестись с Евпраксией за то только, что во время сна она ему показалась мертвой».
Но когда пришел старик митрополит Варлаам, уверенность великого князя поколебалась. Он знал преосвященного как человека правдивого, беспристрастного, заступника обиженных – и почувствовал угрызения совести.
Подойдя к нему под благословение и усадив в переднем углу своей палаты, Василий Иванович не сразу приступил к делу. Он начал издалека, начал опять печалиться на то, что некому оставить после себя государство. Братья, мол, и со своими уделами управиться не могут, так уж где же им справиться со всей землей!..
Василий Иванович закончил речь и ждал, что скажет митрополит. Прошло несколько минут, прежде чем тот начал говорить:
– Не ведаю, чем помочь тебе, благоверный государь. Наше дело возносить молитвы к Творцу Небесному о тебе и всех твоих подданных. Размножилось у нас много ереси, много грехов… Вот, видно, за грехи народа Бог и карает князя!
– Преосвященный владыко, наставь, научи меня! К кому же нам и прибегать, как не к пастырю духовному? Как мне поступить? Двадцать лет уже я женат, а Бог не благословил нашего брака детьми. Умру я, и на кого же мне покинуть родную землю? Родитель мой старался собрать Московское государство, а после меня снова начнутся смуты и рознь.
– Что делать, князь! Такова, видно, воля Божия, все в руцех Его, а против Создателя кто же посмеет? Господь благословил тебя примерной супругой, добродетельной, благочестивой, за что и подобает воссылать Отцу Небесному ежечасно благодарение. Не угодно Ему было послать вам чад – на то Его святая воля.
– Понуждают меня бояре развестись с Соломонией. На это я и прошу твоего благословения.
– Не в моей власти, благоверный князь, разрешить узы брака. Кого Бог соединит – человек да не разлучает! Ведь вы, супруги, дали обет пред лицом Самого Бога до конца, до самой смерти не разлучаться!
– Дали. Но если жена моя пожелает удалиться в монастырь и постричься?
– Возбранять ей добровольное избрание иноческого жития нам не подобает. Принуждать же ее к тому силой есть грех великий и обман Царя Небесного.
Великий князь едва сдержал свой гнев при этих словах, но вид кроткого старца обезоружил его. Митрополит, помолясь, простился с великим князем.
Василий Иванович быстро зашагал по палате. Он был очень недоволен беседой с митрополитом. На смену смиренному иноку явился его любимец Шигона.
– Батюшка-государь, дозволь слово молвить, – начал Шигона льстиво. – Надо попытаться убедить княгиню в добровольном пострижении. Поговори ты с ней, а не поможет – и припугнуть можно!
– Послушаю твоего умного совета. Ну а если и тут заупрямится?
– Тогда, державный государь, удали, заточи несговорчивого старика митрополита! Виданное ли, слыханное ли дело – сметь прекословить своему господину! Да ведь и не первая это вина за ним. Уж не мнит ли он, что не ты, а он в нашей земле голова?
– Истинны слова твои, и несдобровать ему! Забыл он, что двум медведям в одной берлоге не жить. Не усидеть ему в митрополитах, пусть кается за свое непокорство. На место его изберем другого.
– Найдется достойный, и роду твоему преданный, и тебе покорный! Такой, что не посмеет перечить тебе, а будет во всем исполнять твою волю.
Василий Иванович был врагом крутых мер. Ему хотелось попытаться устроить все тихо, по своему желанию. Зная доброту и кротость Соломонии, он рассчитывал на ее сговорчивость. Эта мысль и побудила его назначить ей свидание.
В назначенный вечерний час он явился к ней в терем. Войдя к ней, он даже не заметил ее страдальческого вида – так занят он был мыслью о том, чтобы поскорее исполнить свой замысел.
Василий Иванович никогда не отличался сердечной добротой, а теперь он даже почитал Соломонию виноватой перед ним и видел в ней только неприятную помеху к достижению намеченной цели.
– Я пришел к тебе, – начал он прямо, обращаясь к жене, – чтобы сказать, что так нам жить долее негоже. Долго я ждал, мыслил, что будет прок от тебя. Теперь вижу, что попусту ждал, – ты остаешься по-прежнему бесплодной смоковницей. Другое дело, коли бы ты была женой простолюдина, а я не был бы обязан заботиться о продолжении моего рода! Но отец завещал мне Московское государство и повелел хранить его во всей неприкосновенности. Даю тебе время на размышление и приказываю освободить меня от уз брачных добровольным пострижением в монастырь!..
Василий, вероятно, говорил бы еще долго, но Соломония уже не слышала его суровой речи. При последних словах мужа она потеряла сознание. Увидев жену в обмороке, Василий почувствовал, что в нем шевельнулась жалость – отголосок прежней нежности. Он позвал боярынь и оставался в тереме у постели жены до тех пор, пока она не пришла в себя.
Умри она теперь, он совершенно искренне оплакал бы ее. Когда она пришла в себя, он, не сказав ей ни слова и покинув ее, ушел к себе.
Когда Соломония после ухода Василия увидела Настю, то громко зарыдала и, как утопающий хватается за соломинку, последнюю надежду возложила на ведовство Степаниды Рязанки.
– Настя, милая! – воскликнула Соломония. – Приведи ее мне! Авось она поможет мне возвратить любовь мужа!
//-- VII --//
В доме Ивана Юрьевича Сабурова происходило что-то особенное. Он и жена его Настя были сильно взволнованы. Сегодня в сумерки обещалась прийти к ним знаменитая ведунья Степанида Рязанка. Они молчали и чутко прислушивались к каждому стуку у калитки.
– Настя, что же ее так долго нет? А сестра и сегодня со слезами наказывала, чтобы прислали ее скорее. Ведь она тебе обещала быть сегодня вечером непременно?
Настя в четвертый раз повторила весь рассказ.
– Кажись, пришла! – с радостью сказала Настя. – Слышу, кольцо у калитки брякнуло. Бегу отворять!
Вскоре она ввела за собой совсем дряхлую старушонку, по наряду судя, не московскую уроженку.
– Что же ты, бабушка, так мешкала? Ох, знаю, время тяжкое, ты небось опасалась, не попасть бы как в беду?
Иван остановился и подождал ответа старухи, но она беззвучно чавкала губами и в изнеможении опустилась на скамейку. Ему пришлось бы долго ждать ее разговора, но он торопился и тотчас обратился к жене:
– Выйди погляди, достаточно ли темно, можно ли теперь провести старуху к сестре?
– Пойдем, бабушка, – сказала, вернувшись, Настя, – такая темь, что хоть глаз коли. Этакая ночь нам и на руку для нашего дела. Ветер так воет, что и шагов никто не услышит.
Обе женщины вышли. Иван Юрьевич проводил их до калитки и постоял некоторое время. Ветер был так силен, что скоро вынудил его опять войти в дом.
«Боже мой, боже мой! – подумал он. – Бедная, горемычная сестра, до чего она дожила, что этакий страшный грех берем мы на душу! Слава Тебе, Создатель, что батюшка не дожил до этакого горя!»
Между тем Настя и ее спутница быстро и никем не замеченные добрались до княжеского терема. Соломония знала от Насти о том, что старуху отыскали и надо ждать ее сегодня вечером. Сильно волновалась и беспокоилась она. Иногда ей приходило в голову, что она берет смертный грех на душу, и она сожалела о невозможности отказаться от прихода ведуньи. Она падала на колени перед образами и со слезами просила у Бога прощения в страшном грехе. Но тотчас другая мысль сменяла первую: она вспоминала, чего она ожидала от старухи, и все ее желания тогда сводились к свиданию с ведуньей…
«Надо торопиться, – твердила бедная женщина, – а то и чары не подействуют. Ведь скоро назначена уж и Дума, а там ссылка в монастырь, и никогда уж не увижу его более. Ради того, чтобы не разлучиться с ним, чтобы всегда видеть его около себя, я готова на все… Мне и души своей не жаль для него!»
Соломония вздрогнула: она услышала шорох. Надо было иметь такой напряженный слух, чтобы отличить едва слышные шаги двух женщин.
Как только ведунья вошла в терем, княгиня бросилась к ней:
– Бабушка, голубушка, помоги мне, возьми что хочешь, ничего не пожалею, верни мне только мое счастье! Разлюбил меня мой муж, а за что? Вины моей никакой нет. Пособи мне, родная, коли можешь!
Старуха выслушала Соломонию, уселась на лавку и обвела глазами светлицу. Она была очень стара, все лицо ее было изрыто глубокими морщинами, но глаза ее, умные и лукавые, бодро глядели из-под нахмуренных густых бровей.
Степанида внимательно вперила в Соломонию свои острые очи, и княгине стало жутко от этого взгляда.
«Хоть бы промолвила что-нибудь», – подумала княгиня в отчаянии.
– Надо достать угольев, – наконец произнесла старуха.
Голос ее прозвучал как-то глухо и грубо.
Настя бросилась исполнять ее приказание.
Великой княгине жутко было оставаться вдвоем с ведуньей. Она дрожала как в лихорадке, зубы ее стучали. Но та не смотрела на нее. Произнося шепотом какие-то таинственные слова, она развязывала узелки на тряпочках и раскладывала на лавке разные снадобья.
Настя вернулась, тщательно заперла за собою дверь и поставила перед старухой жаровню с угольями. Ведунья, наклонившись над ней, продолжала шептать свои заклинания, потом бросила на жаровню несколько корешков. В облаке дыма, наполнившего светлицу, при красноватом свете вспыхивающих корешков она казалась страшной и мрачной ведьмой.
– Княгиня, ты детей иметь желаешь? – наконец произнесла Рязанка. – Плоха надежда: их у тебя не будет вовек.
– Ох, Настенька, жутко мне! – проговорила Соломония, трепеща всем телом.
– Чудно это, Соломония! Слушай дальше, не прогневи ведунью.
Степанида налила в кувшин воды, собрала корешки с жаровни и, бросив их в кувшин, проговорила:
– Чтобы он, раб Василий, не мог без тебя ни жить, ни быть, ни есть, ни пить, как белая рыба без воды, мертвое тело без души. Будьте вы мои слова полны и наговорны, как великое океан-море, крепки и лепки, крепче и лепче клея-карлука и тверже и плотнее булата и камени…
Смысл слов не был понятен женщинам, но показался им очень многозначительным.
– Ну, Соломония, подойди ко мне и не пророни ни одного слова из того, что я молвлю! – торжественно произнесла ведунья.
Великая княгиня подошла, и старуха, подавая ей кувшин, сказала:
– Береги эту воду, береги пуще всего и разбавляй ею свое умыванье. Я сделала, что красота твоя расцветет еще лучше и великий князь будет больше прежнего тебя любить. Погоди, еще не все. Принеси еще воды.
Настя живо принесла еще кувшин.
– Надо наговорить воды, чтобы не испортил тебя недобрый глаз и чтобы никто не стал промежду вас.
Старуха опять стала проделывать то же самое, потом сказала:
– Вот тебе, княгиня, еще наговоренной воды. Прикажи принести себе исподнюю сорочку великого князя, и как понесут ее к твоему мужу, ты обмокни руку в воду и притронься к сорочке. Пуще всего блюди, чтобы помимо тебя никто не носил к нему сорочек.
– Спасибо тебе, бабушка! Все исполню, как ты приказала. Вот тебе деньги, вот жемчуг ниткой, да к тому же выбирай любую мою телогрею. Настя, милая, проводи старуху, чтобы никто не увидел ее!
Старуха ушла, а Соломония осталась одна, значительно успокоенная.
«Скорее бы проходила ночь и наступило утро, – думала она, засыпая. – Завтра умоюсь хорошенько наговоренной водой, и опять вернется ко мне мой ясный сокол!»
//-- VIII --//
В эту ночь старухе Степаниде Рязанке не пришлось отдохнуть. Как только вернулась она от великой княгини, несмотря на бурную, темную ночь, ей опять пришлось тащиться к знакомому ей дому Траханиотов. Старуха часто ходила туда и твердо знала дорогу.
Грустно было в доме, тихо, беззвучно, точно в могиле. На всем лежал отпечаток смерти и разрушения. Старый Юрий недавно скончался одиноким, всеми покинутым. Только проводив на кладбище отца, Магдалина почувствовала, что и ей недолго остается жить на земле.
Пока требовались ее силы для ухода за больным отцом, она все еще бодрилась, а когда отца не стало, она почувствовала, что у нее как бы отняли последнюю поддержку, последнюю усладу в жизни. Князя Семена она все еще любила, но эта любовь не радовала ее больше. Жениха своего она спасла от большого несчастья. Она забыла все на свете, когда ему грозила опасность; она унижалась, кланялась, просила, и митрополит Варлаам своим ходатайством спас ее возлюбленного. Его освободили из тюрьмы и велели покинуть Москву. Очутившись на свободе, он почувствовал неодолимое желание уехать поскорее к себе в удел. Последнее время Магдалина никаких вестей от него не получала, хотя и ждала их страстно. Она даже дала ему знать через свою поверенную Степаниду о смерти старика отца и о том, что она готова по первому его зову бежать к нему в удел. Сегодня с нетерпением ждала она Рязанку, которая только что вернулась из Калуги и должна была принести ей ответ.
На этот раз прихода старухи пришлось долго ждать. Магдалина сильно волновалась, а Варвара, глядя на дочь, то и дело принималась плакать.
Наконец явилась Степанида. Казалось, что это была уже не та дряхлая старуха, которую мы только что видели наверху у великой княгини. Сюда она вошла бодро и тотчас заговорила:
– Небось заждались, сердечные, а я так насилу выбралась, а где была – вам, верно, невдомек.
– Не томи, бабушка, – сказала Варвара, – говори скорей, откуда ты?
– Да высоко я залетела, на самый на княжеский верх. Как же, и там понадобилась!
Магдалина ожила с приходом Степаниды, усадила ее и ждала, что та скажет.
– Степанида, желанная моя, ну что, принесла ли ты мне добрую весточку?
Старуха молча покачала головой.
– Неужели не повидала ты его? Неужели не наказал он мне скорей ехать к нему?
– Погоди, Магдалина, повремени, полегчает тебе, сойдет с тебя лихая болесть…
– Что ты мне все говоришь одно и то же? Не поправиться мне, знаю я это, так хоть бы перед смертью повидать его! Обещала ты мне приворожить его, хотела дать ему приворотного зелья…
Магдалина не закончила – сильный грудной кашель помешал ей.
– Грешно тебе упрекать меня, Магдалина! Я не морочила тебя, а служила тебе верой и правдой…
– Пожалей ты меня, ведь горе иссушило меня, изведет оно меня вконец! Погляди и так, на кого я стала похожа! А грудь так и ноет!
И Магдалина опять закашлялась.
Варвара глубоко вздохнула и вышла из светлицы.
– А вот сейчас поворожу, – утешала ведунья, – дай разведу твою судьбу на бобах. Ну вот загадай!
И Степанида достала из кармана бобы, кусочек черного хлеба и камешек.
Она хотела развлечь Магдалину своим гаданием, а вместо того сама испугалась, когда увидела, как легли у нее на руке бобы. Степанида быстро смешала их, но девушка заметила хитрость старухи и с сердцем сказала:
– Что ты меня морочишь! Ведь недаром же я давно знакома с тобою! Смекаю твою науку! Да и правду сказать, зачем я стану себя обманывать? Чего я могу ждать? Смерти, одной только смерти!
И Магдалина, ломая руки, залилась неутешными слезами навеки утраченного счастья.
Степанида глядела на нее с искренним состраданием.
«Да, – думала она про себя, – тебе недолго жить осталось! Смерть у тебя не за горами, а за плечами!..»
//-- IX --//
Василий Иванович твердо решил развестись с Соломонией, но исполнение его желания замедлялось. Надо было прилично обставить это дело и подкрепить развод согласием на него бояр. Много времени прошло, прежде чем можно было созвать Думу. Прежде всего пришлось сместить несговорчивого митрополита Варлаама и возвести на его место Даниила, игумена Иосифо-Волоцкого монастыря. При посредстве нового владыки великий князь надеялся успокоить и подданных, и свою совесть благословением и разрешением церкви.
– Этот не то что Варлаам, – говорил князь Шигоне, – против моей воли не пойдет.
Наконец настал давно желанный день, в который митрополит Даниил и все бояре собрались по приказу великого князя в Золотой палате. Василий Иванович со своим любимцем отправились туда же. Помолившись Богу и благословясь у митрополита, великий князь воссел на Большое место и начал так:
– Да будет ведомо вам, что я, ваш прирожденный государь, созвал вас в Думу на сидение о моем деле. Задумал я разойтись с моей супругой и испрашиваю на сие благословения у преосвященного владыки.
– Воля твоя, православный государь! – сказали тихо и нерешительно несколько голосов.
– Забота о Московском государстве нудит меня к тому. Тот брак благословен от Бога, в коем родятся чада, а Соломония бесплодна. Эта скорбь постигла ее за грехи, так пусть же она примет постриг и замаливает грехи свои в монастыре. В моем животе и в моей смерти Бог волен, но я должен позаботиться о том, что будет с государством после меня. На кого его покину? Братья мои и со своими уделами управиться не могут. Я должен блюсти единение государства и не допускать в нем розни. Ради этого я вынужден расторгнуть свой брак с Соломонией и поискать себе иной достойнейшей супруги.
Великий князь окончил речь. Бояре молчали, слово было за отцом митрополитом. Ему как высшей духовной власти следовало ответствовать.
– Благочестивый государь, в твоем благом намерении зрим мы твою заботу и попечение о нас. Сам Бог внушил тебе благую мысль, а мы можем только возносить хвалу Ему, что Он даровал такого рачителя о благе нашей земли. Да будет исполнена воля твоя! Устами твоими глаголет нам Сам Бог!
– Преосвященный владыко благословляет, и мы ничего супротив не имеем! – раздалось несколько голосов.
Но не все согласились с митрополитом. Нашлись и такие, которые безбоязненно выразили свое мнение. Так, против развода высказался инок Вассиан Косой, а из мирян – князь Семен Курбский и Берсень-Беклемишев.
Последний начал особенно горячо упрекать великого князя. Князь Василий страшно сердился, менялся в лине и от досады порывисто двигался на своем кресле. Боярам было неловко, они чувствовали, что возражавшие правы.
Митрополит положил конец прениям. Он не дал окончить Берсень-Беклемишеву и сказал:
– Властью, дарованной мне свыше, разрешаю и благословляю великому князю развестись с супругой бездетства ее ради и, буде пожелает, взять себе другую. Грех же его да будет на моей душе!
Дума окончилась поздно, решив большинством голосов согласно с волей великого князя. Голос митрополита Даниила окончательно склонил большинство в пользу Василия Ивановича. Но споры не прекратились даже по выходе бояр из дворца. Многие, бывшие против развода, и на крыльце продолжали защищать правоту своего мнения, обличать противников и упрекать их в потворстве мирским властям.
Митрополит Даниил поторопился сесть в колымагу и уехать на свое подворье. Он утешал себя мыслью, что не может поступить иначе, а то и его постигнет участь Варлаама. Теперь же он сознавал, что будет в силе и будет пользоваться еще большим влиянием.
Берсень-Беклемишев вышел страшно взволнованный. Он горячо доказывал, что это вопиющая несправедливость – затеять развод, прожив с Соломонией двадцать лет.
– Даже такой святой человек, как Семен Курбский, – говорил он, – позволил себе восстать против духовной власти и власти великого князя.
– Стыдно было бы мне кривить душой, – сказал почтенный старик Курбский, – я уж стою одной ногой в гробу и должен останавливать людей, принимающих на душу свою такой грех. Деяние великого князя введет в соблазн других. Пример его найдет многих подражателей, и много зла на земле произойдет.
– Он говорит, – вступил в разговор инок Вассиан Косой, – что не на кого покинуть Московскую землю! Да разве перевелись бояре, разве не могут они помочь ему в управлении родной землей? Мыслить о разводе – значит идти против Бога, против Его святой воли.
Несмотря на позднюю пору, все недовольные направились в Симонов монастырь, в келью знаменитого ученого инока и богослова Максима Грека, и долго еще не затихала там их шумная беседа.
Не менее оживленная беседа долго велась и в палатах великокняжеских. Василий Иванович заперся у себя в палате со своим любимцем Иваном Шигоной.
– Что же ты мне сказывал, что не будет в Думе супротивных речей? Ан вышло не то! Спасибо, выручил митрополит Даниил!
– Да ведь, батюшка великий князь, о всех спорщиках я тебе докладывал…
– Не прощу я боярам супротивных речей. Дорого они за них поплатятся, особенно Берсень-Беклемишев! Вспомнит он, да будет поздно, что противные мне речи не проходят даром!
И он, нахмурив брови и подняв вверх указательный палец, погрозил им какому-то невидимому отсутствующему врагу.
//-- Х --//
Все близкие ко дворцу люди давно уже догадывались, что скоро должна будет произойти важная перемена в жизни великого князя Василия Ивановича. На половине великой княгини всем было известно, что сегодня созвана великая Дума и что, вероятно, тотчас после окончания совещаний приведут в исполнение и ее решение. Настя с замиранием сердца ждала выхода бояр из Думы и по намекам поняла, что участь Соломонии решена и ее ждет заключение в монастырь.
Великая княгиня была в отчаянии, она была близка к помешательству. Разметав волосы по плечам и растерзав на себе одежду, она рвалась из рук державших ее женщин.
– Пустите меня! Не удерживайте! – кричала она. – Я пойду в Думу, пусть поглядят они на меня, горемычную, авось сжалятся! Ведь и он не каменный! Увидит, как я убиваюсь, и пощадит…
– Голубушка, куда ты рвешься? Ты обезумела от печали! Да разве пригоже показаться тебе в таком виде? Ты ведь простоволосая! Дай уберем тебе волосы и наденем кику.
Соломония на несколько минут утихла, а потом опять начала плакать и жаловаться на судьбу:
– Ничего-то мне, ничего не помогло: ни ведовство Степаниды Рязанки, ни ее наговорная вода! Никакими чарами не смогла я вернуть его любовь. Тяжело мне, ох как тяжело! Господи, пошли мне смерть, грешнице!
– Безумная, перестань! – шептала ей Настя. – Наговоришь ты на себя и всех нас погубишь.
К счастью, однако, доносчиц между женщинами не нашлось – ни одной из них и в голову не пришло воспользоваться словами Соломонии, хотя и нетрудно было извлечь из них для себя пользу.
В то время как наверху боярыни старались утешить и успокоить великую княгиню, внизу уже была готова закрытая каптана, и несколько вооруженных всадников были отряжены для сопровождения этой повозки.
Шигона смелой рукой постучался в терем великой княгини, именем великого князя Василия Ивановича приказав отворить двери. Войдя в светлицу и обведя кругом суровым взором всех присутствующих, он остался очень недоволен слезами боярынь.
– Нечего хныкать! Помогите мне свести княгиню. Мне ведь с вами долго возиться не приходится! Слышите? Я посланный от великого князя и исполняю его волю.
Боярыни, глотая слезы, кутали Соломонию в теплую одежду.
– Голубушка княгиня! Не простудись, на дворе-то холодно, – говорили они, сами не отдавая себе отчета в своих словах.
Бедная княгиня была в каком-то оцепенении, она не осознавала того, что с ней творится.
Шигона был доволен началом. Ему легко удалось посадить ее в каптану, и лошади быстро помчали.
В Рождественском монастыре с утра было уже все готово к постригу великой княгини. Митрополит Даниил с никольским игуменом Давидом ждали только приезда Соломонии. В осеннюю темную ночь эти черные фигуры, безмолвно двигавшиеся, производили тяжелое впечатление. Игуменья распорядилась, чтобы как можно менее было свидетелей. Она велела крилошанкам ждать в церкви, а сама с манатейными монахинями осталась на крыльце.
Каптана подъехала. Шигона обратился за помощью к старицам, чтобы высадить обезумевшую от горя и отчаяния Соломонию.
– Голубушка наша горемычная, – сказала сильно растроганная ее горем монахиня, – не убивайся так, на все ведь воля Божия да воля нашего государя!
Игуменья хотела, по обычаю, благословить ее образом, но Шигона торопился. Он сунул Соломонии в руку зажженную свечу и втолкнул ее в церковь.
Великая княгиня собрала все силы и с необыкновенной твердостью, смело сказала:
– Я не желаю пострига! Заявляю перед лицом Божиим и перед всеми вами, здесь стоящими, что меня принуждают к нему, что со мной поступают вопреки правде и уставу церковному.
– Нечего слушать ее! – поспешил сказать Шигона. – Надо исполнять приказание великого князя и решение Думы.
– Благослови начинать, преосвященный владыко, – сказал игумен Давид.
Соломония сопротивлялась насколько хватало сил. Она не позволяла снимать с себя цветные одежды.
Обряд пострижения шел несмотря на ее рыдания и слезы, и когда она увидела себя облаченной в белую монашескую власяницу, то обратилась с душераздирающими воплями к Богу:
– Призываю Тебя в свидетели! Ты видишь все мои мучения! Ты помощник слабым и заступник обиженных, отомсти за меня моим гонителям!
Игумен начал стричь ей волосы, но она отказалась отвечать и не подавала ему ножницы. Но, несмотря на все это, служба продолжалась, и монахини отвечали за нее.
Видя ее сопротивление, обряд значительно сократили. Постриг приходил к концу. Уже игумену подали куколь, который он надел на нее со словами: «Облекается сестра наша София в ризу спасения!»
Тогда Соломония сделала последнюю попытку против насилия – она быстро сорвала куколь и бросила его на землю.
Шигоне надоело это упрямство. Он торопился поскорее исполнить приказание великого князя, а она мешала и замедляла обряд. Шигона забыл все: и место, где находился, и положение несчастной женщины. Он потерял самообладание и, к ужасу всех присутствующих, подняв плеть, с ожесточением нанес ею удар бедной страдалице. Мало было ему всего, что он заставил ее пережить, надо было прибавить к тому еще новый позор и оскорбление.
Все существо Соломонии возмутилось. Она гордо выпрямилась и с необыкновенным достоинством сказала:
– Как ты смеешь бить меня, холоп?
– По приказанию государя! – нахально ответил Шигона.
Соломония в ответ на эти слова бросила на него взгляд, в котором выражалось такое унижающее презрение, что Шигона невольно отступил от нее, и этот взгляд надолго врезался ему в память.
По окончании пострига все поторопились уйти из церкви, оставив новопостриженную монахиню Софию, по обычаю, ночевать в ней. С ней остались четыре пожилые старицы. Церковь слабо освещалась лампадами и несколькими свечами, зажженными перед иконостасом.
Эта тишина и темнота соответствовали душевному настроению Соломонии. Молиться она не могла. В ее голове возникали одно за другим горькие и тяжкие воспоминания.
«Выбирали меня в княгини, наряжали в светлые ризы против моей воли – чужая воля меня возвеличила. А теперь? Не понадобилась больше, изгнали и в черные ризы облекли насильно. Горе мне, горе!»
Монахини нараспев читали псалтырь, но и слова Священного Писания не вливали утешения в измученную душу Соломонии.
Шигона между тем отправился во дворец к великому князю. Он гнал коня, желая скорее донести Василию Ивановичу, что приказание его исполнено. Но не все рассказал он, утаил он в докладе о сопротивлении Соломонии и о своем дерзновении.
Великий князь, выслушав своего любимца, заметил:
– Рождественский монастырь слишком близок от дворца. Переведи ее в Покровский Суздальский. Я там выстроил собор, а княгиня много заботилась о нем, много туда жертвовала…
Сказав это, Василий Иванович задумался, и по лицу его едва ли можно было заключить, что он счастлив теперь, возвратив себе свободу.
– Смотри, – прибавил он строго, обращаясь к Шигоне, – чтобы Соломония ни в чем не нуждалась. Дарую в ее полное владение большое село Вышеславское в Суздальском уезде.
//-- XI --//
Уже несколько лет живет монахиня София в Покровском Суздальском монастыре, но не примирилась она со своей участью. Правда, никто не слыхал от нее ни жалоб, ни ропота. Все исполняла она, что предписывал ей монастырский устав, но ко всему относилась она холодно, безучастно. Узнала она о женитьбе Василия Ивановича, но и это известие как будто ее не коснулось. Еще упорнее стала она после этого отмалчиваться и целые часы проводить одна, опустив руки, не открывая уст и устремив глаза в одну точку. Монахини решили, что она окаменела, и все реже стали заходить к ней в келью.
Инокиня София не скучала в одиночестве. Уйдет она в дальний угол сада и неутомимо роет там руками колодезь. Так шли дни за днями.
Однажды старица Аркадия привела в сад пригожую мирянку, которая спрашивала инокиню Софию. Это была Настя. В этой исхудалой, постаревшей монахине она с трудом узнала свою красавицу золовку. Настя так была счастлива свиданием с Соломонией, что и не заметила, как холодно встретила ее приятельница.
– Насилу-то Бог привел увидеться! Дай мне поглядеть на тебя! Ведь я тебя так давно не видела.
– Расскажи ты мне, Настя, что было у вас без меня? Что брат?
– Тяжело уж и рассказывать! Что горя мы приняли! Стали нас судить, что мы приводили к тебе ведунью, да обошлись с нами милостиво – оставили на свободе. А вот кому больше всех досталось – это тем, кто был против развода в Думе. Поплатились они кто жизнью, кто свободой. Берсень-то Беклемишева помнишь? Он, бедный, на смерть был осужден – отрубили ему голову.
– Боже мой! Боже мой! – сказала, горько заплакав, Соломония. – Знала бы я, что так случится, лучше бы добровольно постриглась!
– Ты не убивайся так, Соломония. Берсеню все равно несдобровать было. Князь давно на него зубы точил… Да что, тяжело и вспоминать! Много горя мы приняли!
– Что же они? – робко спросила Соломония Настю.
– Любит уж очень иноземку-то свою. Ничего и не видит, что вокруг деется. Кто ей люб, тот и в силе. Овчина-Телепнев-Оболенский почитай неразлучно с ними, а сестра его Аграфена Челяднина – самая любимая боярыня у Елены. Слышала ты, что случилось с Варварой Траханиотовой? Как только тебя увезли, недовольные-то и пусти слух, что ты терпишь напраслину, а Варвара и поддакнула им. Елена разгневалась, велела выгнать из дворца и отставила ее из верховых боярынь…
Настя вдруг прервала свой рассказ, ее поразило выражение лица Соломонии. На нем были написаны такие страдания, как будто вновь вскрылись все ее старые раны.
– Настя, голубушка, как тяжко, как больно мне слушать тебя! Сердце надрывается! Как много в миру зла и неправды! Мне легче было здесь, ведь я жила в неведении обо всем этом. Бог смирил мое сердце, и я прощаю Василию мой постриг и заточение. Господь да не вменит ему этого в вину, а я уверовала в то, что поделом терплю. Надо благодарить Создателя, что послал мне страдания. Он заставил меня опомниться. Я буду стараться искупить и загладить мои прегрешения.
С этих пор Соломония страдала чужими страданиями и горевала чужим горем. Она поняла, о какой любви говорит Спаситель. Все свое состояние она отдала еще при жизни монастырю, а сама питалась и одевалась наравне с другими монахинями из общей монастырской казны.
Известие о смерти великого князя Василия Ивановича застало Соломонию вполне примирившейся с отшельничеством и потому не произвело на нее тяжелого впечатления. Ее собственная жизнь была не более как постепенным приготовлением к смерти. В последние годы жизни она часто поминала врагов и молилась за них искренне.
И хорошо умирала монахиня София! Пережив Елену на три года, она скончалась в 1542 году.
Сколько слез пролито было о ней! И добрая память о ней сохранилась не только среди монахинь, но и у окрестных мирян. На могиле ее долго, целые столетия, служились панихиды. Цари и царицы высоко ценили ее намять и часто предпринимали путешествие в далекий Суздаль, чтобы поклониться ее гробнице. Через десять лет после кончины великой княгини Соломонии царь Иван Васильевич с супругой своей Анастасией приезжал поклониться праху страдалицы.
С течением времени память о Соломонии стала мало-помалу облекаться ореолом святости. О ней стали даже складываться целые легенды в среде скромных инокинь. Одни из них рассказывали о том, как игуменья, помолившись усердно на могиле Соломонии, избавилась чудесным образом от гнева грозного царя Ивана Васильевича. Другие, припоминая бедственную эпоху Смутного времени, утверждали, что Соломония, явившись во сне злобному пану Лисовскому, отклонила этого хищника от разграбления сокровищ Суздальского Покровского монастыря.
Признательные почитательницы инокини Софии сохранили нам лик Соломонии на местных церковных иконах. Одни из них до сих пор можно видеть в алтаре Покровской церкви.
Над гробницей великой княгини долго, очень долго служили панихиды и пели молебны. Народ и до сих пор поет о ней и ее грустной судьбе в своих песнях:
Уж что это у нас в Москве приуныло,
Заунывно в большой колокол звонили?
Уж как царь на царицу прогневился,
Он ссылает царицу с очей долой,
Как в тот ли во город во Суздаль,
Как в тот ли монастырь во Покровский.
Наталья Нарышкина
//-- I --//
В городе Смоленске только что отошла поздняя обедня в Вознесенском женском монастыре. Народ, толкаясь, шел из церкви по крытой деревянной галерее. Уже сойдя со ступенек, многие, оборачиваясь на храм, все еще поспешно крестились. За мирянами стали выходить молодые послушницы, одетые в черное платье и покрытые такими же платками. Они шумно бежали по мосткам, но, завидев рясофорную, или манатийную, монахиню, кланялись ей смиренно в пояс и шли несколько шагов степенно, искоса поглядывая на начальство.
За другими монахинями вышла и матушка-игуменья Ираида. Бледное лицо ее резко выделялось из черного клобука и длинной креповой вуали. Она выступала медленно, перебирая четки, и, не глядя на встречающихся, отвечала привычным благословением на их низкие поклоны. Те целовали ее холодную бескровную руку и молча провожали ее до кельи. Рядом со строгой постницей-игуменьей шла бойкая черноглазая девочка. Она была одета клирошанкой, и черная конусообразная шапочка с тщательно разглаженной позади вуалью оттеняла красивое румяное лицо. Надув толстые алые губки и сморщив серьезно брови, несла она посох игуменьи и большую просфору. Засмотревшись на других клирошанок, девочка неосторожно наступила на длинную мантию игуменьи. Ираида строго обернулась было, но, увидев смущенное лицо своей любимицы Наташи, ничего не сказала.
Не успели они медленно дойти до кельи, как колокольчик тихо зазвонил к трапезе, и девочка торопливо поставила посох, положила просфору и подошла к игуменье.
– Матушка, благословите идти за трапезой.
– Ступай, Наташа, да только не празднословь там, не балуйся. Ведь ты не маленькая, почитай что невеста.
Наташе постоянно говорили это. Она покорно выслушала, поспешно поцеловала руку игуменьи и, быстро схватив тройчатку для кушанья, побежала по мосткам в трапезную.
– Наташа, сегодня праздник, выпросись у матушки в сад, а мы тебя там ждать будем, – сказали ей в трапезной подруги.
– Ну, как не пустит? Что мне тогда, девоньки, делать?
– Тебя, говоришь, не пустит? Ты приластишься, ты на это куда горазда.
– Попытаю, попытаю, а там будь что будет. Не отстану, пока не выпрошусь.
Другой вернулась Наташа из трапезной. Теперь она выглядела скучной, унылой, сидела неподвижно за столом и замечала с радостью, что ее грустный вид тревожит добрую старушку. Наскоро пообедав, она вызвалась почитать житие святого, потом, проводив игуменью в опочивальню и уложив, по обыкновению, в постель, мялась и вздыхала и не уходила из комнаты.
– Ступай, Наташа, приляг, отдохни! Что с тобой? Устала, что ли? Неможется?
Девушка молча продолжала смотреть на старое, сморщенное лицо воспитательницы и думала: «Хорошо ей говорить – отдохни! А мне так смерть погулять хочется».
Видя, что старушка стала дремать, она вдруг порывисто схватила ее руку и стала целовать.
– Матушка, – шептала она.
– Ты все еще тут, Наташа? А я было дремать начала.
– Матушка, мне скучно, я гулять хочу! Дома-то при родителях я знай бегала, а тут, в обители, все сиди да сиди, – выговорила Наташа сквозь слезы, чувствуя себя и в самом деле совсем несчастной.
– Ну ступай, ступай, не тревожь меня. Дивлюсь я только, как это тебе не прискучит бегать!
Последние слова игуменья сказала уже тогда, когда никого в комнате не было.
Девочка быстро сняла толстые, неуклюжие башмаки и на цыпочках, стараясь не скрипеть, взобралась по лестнице к себе на вышку. Тут, осмотревшись по сторонам, она со звоном отворила большим ключом укладку и, посидев в нерешительности перед всевозможными пестрыми нарядами, начала их бережно вынимать из сундука. Весело сбросив черную бархатную шапочку, она надела длинные висячие серьги, а на голову алый с цветами платок. Подойдя к полному ведру с водой, Наташа серьезно погляделась в него и, оставшись недовольна собой, быстро сбросила платок и начала доставать другой. Раньше чем выбрать, она развертывала их у себя на коленях и соображала.
– Надену вот этот – его еще никто на мне здесь не видел, – решила она и, побросав опять все в сундук, торопливо заперла его.
Спустившись вниз, она постояла у дверей матушки-игуменьи. Услышав ровное дыхание спящей, обрадованная послушница побежала, крадучись, задворками по пустынным улицам монастыря в большой тенистый сад.
//-- II --//
В то время когда усталые монахини, выполнив трудные правила, мирно отдыхали послеобеденным сном, к монастырским воротам тихо подъехала дорожная телега, запряженная усталыми лошадьми. Седок в одежде стрельца сошел с высокого сиденья и, разминая усталые ноги, подошел к остановившимся коням и поправил шлею, сбившуюся на них. Потом, глядя на образ над святыми воротами, он долго и истово крестился, а помолившись, сказал вознице:
– Михей, обожди тут малость!
У самого входа в монастырь стояла ключарня, откуда выглянуло заспанное лицо старушки привратницы.
– К кому жалуете, батюшка? – проворчала она, еле успев отодвинуть оконце.
– К матушке-игуменье, – ответил приезжий, продолжая путь.
Привратница вышла и с любопытством поглядела ему вслед.
Тишина была в монастыре. Гулко отдавались мужские шаги по деревянным мосткам. Только откуда-то издали доносились звуки веселых молодых голосов. Вдруг и мирская песня, запретная, не утерпит, вырвется наружу. Смутит она дрему постниц-монахинь, пахнет на них чем-то далеким, почти позабытым, и творят они молитву, крестятся и гонят мысли грешные.
– Уля! Уля! – зовет в окно седая сморщенная старушка. – Уля! Где ты?
– И, матушка Досифея, молодо-зелено, вишь, заливаются! Небось всех в сад выманила Наташка.
– Вот я ужо свою Улю поклоны бить заставлю, право, заставлю, – кротко говорит добрая старушка, а ее собеседницы знают, что этого она не сделает.
– Никак в нашу обитель Бог гостя дает, – говорит одна из проснувшихся монахинь, щуря старые глаза.
– И то гостя! К кому изволишь жаловать, батюшка?
Кирилл Полуектович отвешивает им поклон и поворачивает к келье игуменьи.
– Кажись, к матушке! Побегу-ка доложу!
Переваливаясь, старушка спешит зайти со дворика в келью.
На холодной лежанке, покрывшись черным платком от мух, крепко спит келейница. Услышав чьи-то торопливые шаги и стук двери, она неохотно приподнимается.
– К матушке-игуменье приезжий гость вошел. Потревожит ее небось, голубушку.
– Знамо, потревожит. Она, должно, еще почивает. Наталья там, не допустит.
– Эка что молвила! Ее и след давно простыл, увертливая девка!
– Натальи, сказываешь, нет там?..
И келейница быстро надевает апостольник и как раз поспевает встретить вошедшего Нарышкина.
– Батюшка, Кирилла Полуектович! Вот нежданно-негаданно Бог принес тебя, – проговорила обрадованная старая келейница, жившая при матушке Ираиде больше двадцати лет.
Нарышкин троекратно облобызался с келейницей, а на пороге появилась разбуженная Ираида.
– Издалече ли к нам прибыл, Кириллушка? Да что же ты стоишь, голубчик? Снимай верхнюю одежу! Макарьюшка, беги схлопочи угощение! Да нет, постой! Пошли ты кого-нибудь за озорницей нашей! Отпросилась, батюшка, отпросилась погулять! Макарьюшка, а может, она на вышке?
И матушка Ираида засуетилась, пока ее гость оправлялся и крестился на образа.
– А я, матушка, отпущен на побывку из полка. Вот и завернул проведать дочку.
– Садись, родненький, вот сюда. Дай погляжу на тебя. Возмужал ты, Кирюша, возмужал, подобрел. Время-то летит, племянничек! Давно ли, кажись, мальчонкой к тетке прибегал, шустрый был, да и Наталья вся в тебя, бойкая, разудалая девка. Да что же это она не скоро идет?
Монахиня порывисто вскочила и побежала к окну.
– Придет, матушка, не тревожь себя! А мы пока с тобой про дело поговорим. Довольна ли ты моей девкой? Преуспела ли она в книжной мудрости, а также и по вашим женским рукодельям?
– Читает давно по верхам бойко, титлы знатно уразумела. Да постой, Кирюша. Что же это Макарьюшка? Что это как она долго? Не хочешь ли кваску нашего монастырского испить? Видно, Наталья запряталась в саду. Баловница ведь она у меня. Побрани меня, старуху, потатчица я, избаловала племянницу. Ведь и то сказать: растет она вдали, без родительской ласки, со мной, старухой.
//-- III --//
Наташе в саду было хорошо. Там ей казалось, что она уже не за монастырскими стенами, а в родном лесу. Вспоминались ей веселые хороводы, праздничные гульбища и ласковые да пригожие парни. Вокруг нее собиралось девочек десять – подростков, отданных родителями к инокиням для обучения грамоте и рукоделью. В обители они не терпели обид, но постоянная тишина им надоела, и они томились и скучали по дому. Забавлялись они как могли: протянут веревку между двух деревьев, усядутся на нее и качаются; заберутся в самое глухое место сада и затянут песенку, чаще всего какую-нибудь веселую, плясовую; вначале благоразумно поют вполголоса, но, увлекшись, окончат совсем громко.
В стене забора была у них любимая щель, в которую смотрели они на то, что делалось в пустынном переулке, куда выходил сад. Самым смелым из них приходила мысль, нельзя ли ухитриться перелезть через забор и выбежать на большую улицу города.
Наташа верховодила между всеми. Она пользовалась почетом не только как родственница игуменьи, но и как первая зачинщица всякого веселья. Она слыла рассказчицей и охотно потешала своих подруг.
– Знаете, девоньки, а ведь большая улица тут совсем-совсем близехонько!
Говоря это, Наташа соскочила с веревки, на которой качалась, и тотчас, поджав ноги, уселась на траве.
– А ведь я царя-батюшку видела. Совсем я тогда маленькая была и ничего больше не помню.
– Расскажи, Наташа! Как бы и нам на батюшку царя хоть глазком поглядеть?
Прежде чем начать рассказ, Наташа поправила волосы под платок, уселась поудобнее и, откашлявшись, начала:
– Словно сквозь сон вижу толпы народу, а я на руках у батюшки. Слышу: «Гляди, дитятко, сейчас царь покажется». Тут вижу я, девоньки, как маленькая, низенькая церковка колышется и двигается! Наверху, как подобает, блестят золотом пять глав. Глазам больно смотреть, и я жмурюсь. «Гляди, – твердит батюшка, – царя вот-вот увидишь!» Смотрю и не пойму, где тут царь? Все красиво наряжены, и невдомек мне, который из них царь. А как поглядела я в этот домик, что везут нарядные-нарядные кони, глянула я на батюшку-царя и не могу опомниться: жемчугу-то, жемчугу на нем видимо-невидимо, шапка высокая да красивая! И теперь еще часто во сне мне снится, что я опять царя встречаю.
– А царица-то, Наташа, небось еще краше была наряжена? То-то поднизь на ней богатейшая, наряд-то, видно, из ясного золота!
Вдали девушки приметили небольшую фигурку Макарьюшки.
– Живо по кустам! – шепнула Наташа.
Тихо смеясь, все попрятались в кусты.
Старушка позвала несколько раз, а потом безнадежно махнула рукой и ушла из сада.
Тогда шалуньи стали выползать из своей засады и опять расселись на траве. Вслед за Макарьюшкой прибежала живая, прыткая Досифея.
– Наталья, иди, что ли, скорее, батюшка приехал! Ишь, озорницы! Не скоро их найдешь!
– Батюшка приехал! – вскрикнула Наташа и опрометью бросилась бежать.
По дороге она чуть с ног не сбила возвращавшуюся с поисков Макарью.
Вбежав в келью, впопыхах она забыла снять алый платок с головы.
Кирилл Полуектович целовал свою любимую дочку. Растроганная мать Ираида, глядя на них, вытирала слезы.
– Посмотри, Кирюша, уж какая из нее выйдет монахиня! Нет, не всем дано сие. Видно, и взаправду надо ее в мир вернуть.
– Батюшка! Матушка! Что вы сказали? Батюшка меня домой берет?
– Нет, Наташа, не домой, а в Москву отвезу тебя, к нашему благодетелю Артамону Сергеевичу. Вместо дочки держать тебя будет.
– Может, Наташа, ты пожалеешь меня, старуху, и останешься со мной? Так, что ли? – сказала старая игуменья.
У девочки навернулись слезы на глазах.
– Ступай, ступай, дитятко! Помни наставления наши, может, и счастье свое обрящешь там. А я стара стала, мне и недоглядеть за тобой. Больно прытка!
Наташа, рыдая, целовала руки доброй старушки.
//-- IV --//
В день отъезда из обители Наташе было не то грустно, не то весело. Укладывает сундук, и так светло кажется ей будущее, даже веселую песню затянет. А как вспомнит, что ведь не к родителям она едет, – и грустно ей станет, и слезу незаметно с глаз смахнет.
Но вот лошади готовы, все уложено, и все собрались за ворота провожать Наташу. Матушка Ираида как-то съежилась, сгорбилась и в третий уже раз принимается крестить и целовать свою любимицу. Наконец девушка взбирается на высокое сиденье телеги. Макарьюшка обминает сено, а молодые послушницы тихо шепчут ей заветные пожелания.
Кирилл Полуектович низко поклонился собравшимся, и лошади тронулись.
Скоро обитель скрылась из глаз отъезжающих. Но вот на повороте еще раз выглянули кельи, сад, и затем все осталось позади.
Наташа вздохнула.
– Аль обители жаль? И то, мирно там да тихо вам жилось.
«Не то, – подумала Наташа, – не то совсем! А вот жутко мне чего-то, страшно! Что будет со мной там, где-то вдали, вон за теми темными лесами?»
Но вернуться она все-таки не хотела, новое сильно занимало и привлекало ее.
Путники ехали долго, и вначале Наташа не скучала в дороге. Особенно нравилось ей ехать под вечер, сумерками. Она рада была, когда Кирилл Полуектович дремал и тихо покачивался – ей хотелось мечтать, а не говорить.
И вот темные грозные леса оживали в ее воображении. Ей чудилось, что она одна, совсем одна бродит в этих страшных местах. Вдруг слышится ей зловещий свист, ему отвечает крик совы, а дальше где-то раздается хохот. Страшно, она пугается и от страха даже закрывает глаза.
– Наташа, – прерывает ее мечты проснувшийся Кирилл Полуектович, – давно мы едем лесом? Как кости-то разломило, пора бы на ночлег.
Через неделю путники стали примечать близость Москвы: то появятся продавцы московских калачей, то повстречают обозы. Постоялые дворы стали удобнее и просторнее. На последней остановке Наташа достала наряды, тщательно умылась и расчесала свои волосы; ей очень хотелось быть как можно красивее.
Она охотно говорила с отцом и все приставала к нему с расспросами:
– Батюшка, а что, Москва много больше Смоленска?
– Вишь что спросила! Вестимо, больше, на то и столица, и слывет-то она матушкой Белокаменной. Взаправду мать всех городов.
– А дома какие? Все расписные да позолоченные?
– Увидишь, доченька, увидишь! У боярина Матвеева на многое чудное заморское наглядишься.
– И царя можно видеть часто? Хоромы царя и царицы повидать хоть одним глазком можно?
– Чудная ты, право! Да и дом-то нашего благодетеля совсем близехонько от Кремля, с версту пути всего будет.
Сердце Наташи билось сильнее, и она все глядела вперед.
Вот и Москва. Ишь, храмов-то сколько, и не перечтешь!
– Гляди сюда, – сказал Кирилл Полуектович и приподнялся на сиденье.
Девочка смотрела удивленно вперед. Ничего сказочного, великолепного не было в том зрелище, которое ей представилось при въезде в столицу. Трясясь в тележке по плохой деревянной мостовой мимо богатых хором, она находила, что те, которые она создавала в мечтах, были громаднее и красивее.
Вскоре подъехали они к церкви Николы-на-Столпах и остановились у дома боярина Матвеева.
– Вот и приехали! – весело сказал дочери Нарышкин и помог девочке слезть с тележки.
Наташа не успела и опомниться, как попала в сени и там очутилась в объятиях молодой женщины, жены Артамона Сергеевича. Сам он ласково поцеловал приезжую, и от этого приема страх ее пропал.
«Совсем не страшно, а даже весело», – подумала она, и все показалось ей красивее и лучше, чем тогда, когда она подъезжала.
//-- V --//
Вновь произведенный стрелецкий голова Кирилл Полуектович Нарышкин был прежде бедным тарусским дворянином. Род его происходил от мурзы Нарыша, выходца из Крыма. Дед и отец его погибли на царской службе под Смоленском. Кирилл Полуектович рос сиротой. Женился он на бедной дворянке Анне Леонтьевне. По своей службе находясь в беспрерывных походах, он вынужден был поместить старшую дочь Наташу на воспитание к своей родственнице Куракиной. Вот почему девочка и проводила свое детство в обители у матушки Ираиды. Теперь дела Нарышкина поправились: он служит под начальством доброго Матвеева и очень им любим.
Начальник его сам вышел в люди из незнатного и небогатого рода дьячка Матвеева, а теперь метит в бояре. Поручено ему ведать дела посольские и приказ Малороссийский.
Артамон Сергеевич очень полюбил прямого, усердного служаку Нарышкина и, узнав, что дочь его приютилась в монастыре, пожелал взять ее к себе в дом. У старика Матвеева была молодая, красивая жена, и она рада была приезду девочки, сошлась с ней, обласкала ее. Недолго дичилась Наташа своих новых воспитателей, скоро освоилась.
Весело проснулась она на другой день, живо вскочила с постели и, радуясь, что одна в светлице, бросилась к зеркалу. Диковинна ей была эта заморская штука! Глядит на себя и не наглядится; встряхнет волосами и засмеется.
– Ишь как занятно! Не то что в ведре с водой!
Вспомнив наставления матушки Ираиды, она покраснела.
– Господи, грешница-то какая, еще и лба не перекрестила!
Быстро стала она класть поклоны и шептать молитву.
– Образа-то какие! Словно жар горят! А лампадки из тонкого стекла и все расписные!
Ковер на полу привлек тоже ее внимание. Как ни досадовала на себя Наташа, а не удалось ей прочесть молитву. Повторяет все одни и те же слова, а мысли далеко.
«Что-то теперь на улице?»
Девочка заторопилась одеваться.
В первый раз она осталась недовольна своим простеньким платьицем и тем алым платочком, которым, бывало, восхищалась в обители. Желание осмотреть другие комнаты отвлекло ее мысли от наряда, и она на цыпочках вышла в сени. Там уже сидело много сенных девушек, и все они показались ей веселыми, здоровыми. Они прилежно вышивали что-то на больших пяльцах. Наташа приветливо поздоровалась с ними, а потом перешла в следующую за сенями комнату, где ей хотелось посмотреть на виденные вчера мельком диковины.
Громадные резные шкафы немецкой работы были полны книг; сквозь чистое, словно зеркало, стекло она могла ими вдоволь любоваться.
Артамон Сергеевич из соседней комнаты ласково следил за любознательной девочкой.
– Рано же ты, пташечка, поднялась! А мы думали, проспишь с дороги до обеда.
– Что ты, боярин, я и ночью-то просыпалась, думала, скоро ли день! Больно не терпелось твоих заморских штук да диковинок поглядеть.
– Гляди, гляди! Вон чудные часы, занятно бьют и на музыке играют.
Девочка перебегала от одного предмета к другому. Большой неуклюжий орган даже пальцем осторожно потрогала, и дивилась, что это за штука. А люди говорят: музыка. Слыша веселый голос гостьи, вышла из опочивальни сама хозяйка, ведя за руку сына Андрюшу. Наташа так и ахнула, увидев разодетую молодую женщину: ее штофный летник и жемчужная поднизь привели в восторг девочку.
– Наряд-то! Наряд у тебя! Впору бы царице!
И восхищение ее все увеличивалось по мере того, как Матвеева раскладывала перед ней сундуки с обильным запасом будничной и праздничной одежды.
//-- VI --//
Скоро Наташа освоилась со своей новой жизнью, привыкла к тому, что сначала ее так дивило. Года протекли быстро, и из девочки она стала красивой, статной девушкой. Гордились Матвеевы своей воспитанницей, рядили ее и сильно баловали. Свободно, весело жилось Наталье Кирилловне в доме Артамона Сергеевича. Она с женой его ходила повсюду запросто.
– Видишь, Наташа, – говорила ей Александра Андреевна, – хорошо, что мы с тобой не больно знатны – вот нам незазорно и в церковь Божью ходить не крадучись и без запона.
– И то хорошо, и мне-то как любо! Вырядимся мы с тобой, и пускай на наш наряд люди глядят. Матушка царица наденет на голову богатейшую корону, изукрасится вся каменьями, а многим ли доведется ее поглядеть? Нам с тобой и то на большую диковину.
– А на красоту твою, Наташа, парни заглядываются! Небось и ты приметила?
Наташа сильно покраснела.
– И то приметила, плутовка. Будем, что ли, ужо просить боярина, подыскал бы нам женишка хорошего.
– Не говори ты мне, не хочу я замуж! Чего мне – иль в неволе да тяготе живу?
Наташа хитрила, а сама часто подумывала о суженом. Не любила она только разговора и соболезнований приятельниц Александры Андреевны.
Придет знатная боярыня Хитрово и поведет такие речи с Матвеевой:
– Наташа у вас статная да красивая стала! Думаете скоро замуж выдать?
– Приданого еще не припасли, Анна Петровна.
– Оно точно, она у вас хоть и смазливая, а худородная да и бесприданница.
Много знатных боярских сыновей заглядывались на красавицу Нарышкину, когда она стояла в храме Божьем у Николы-на-Столпах.
– Как взглянет, словно рублем подарит, – говорили о ней Голицыны да Матюшины.
– Кажись, за такую красотку и жизни не жаль отдать, – прибавляли другие.
Но пока что время шло, а сватов никто не засылал. У боярских детей, заглядывавшихся на Нарышкину, воля была не своя, а родительская. Им дозволялось только втихомолку вздыхать, а заботливые отцы да матери уже сватали им богатых невест со многими вотчинами.
Не скоро пришлось Александре Андреевне заговорить с мужем о приискании воспитаннице жениха, не до того ему было. Артамон Сергеевич, как близкий к царю человек, целые дни и даже ночи проводит «наверху». Царица Марья Ильинична, давно прихварывавшая, последнее время уже не вставала с постели.
Была вторая неделя поста, и после преждеосвященной обедни по всем церквам служили молебны о болящей царице. Матвеева с Нарышкиной усердно молились о ней в своем приходе.
Вернувшись домой, они не застали Артамона Сергеевича, за которым прислал царь.
Уныло было по всем домам 3 марта: все сочувствовали горю государя и жалели добрую царицу. Едва начало смеркаться, как торжественно-зловеще качнулся большой колокол на колокольне Ивана Великого, и густой звон его печально возвестил о кончине Марьи Ильиничны. Все крестились, вздыхали и проливали слезы о доброй царице, оплакиваемой супругом и многочисленным семейством.
//-- VII --//
Прошла весна, минуло и лето красное. Наступила осень с ее дождями и холодами. Сиротливо, неприветно сорокалетнему вдовцу-царю Алексею Михайловичу в длинные, темные вечера, и пуще прежнего сошелся он теперь с умным любимцем своим Матвеевым. Наташа часто видит из окна своей светлицы, как у ворот останавливается царский экипаж и как медленно, кряхтя от тучности, выходит государь и прямо идет в кабинет Матвеева.
Первый раз, когда Нарышкина увидала его так запросто, вблизи, она заметила:
– Словно тогда, как повидала я его еще в Смоленске, он совсем не такой был. Чудилось мне, что и головой-то он выше всех.
Александра Андреевна, слыша это, засмеялась.
Несмотря на разочарование, любопытство влекло Наташу к скважине кабинетной двери, и она следила за государем. Ей хотелось открыть в нем что-нибудь особенное, непохожее на других.
Девушка, видя часто царя, изучила его кроткие черты лица. Она находила красивым его белое полное лицо с красивой темной бородой. Она привыкла слышать его приятный голос, мягкий, грудной.
Вот гость сидит в кабинете за столом напротив хозяина. Перед ними разложены бумаги, они внимательно рассматривают какие-то таблицы, чертежи и рукописи.
Случалось, что государь несколько дней не приезжал, и Наташа допрашивала Артамона Сергеевича:
– Давненько государь не жаловал к тебе! Не прихворнул ли, боже упаси?
– Нет, а просто дни теперь такие. Батюшка государь великий постник, все две седмицы поста молится и постится. Вот наступит праздник – опять о нас вспомянет.
Прошел день Симеона летопроводца, настало Рождество Богородицы – женский осенний праздник.
Вернулась Наташа в этот день с гулянья. Напелись девушки и наигрались вволю – больно это любо молодежи! Воспитанница Матвеева припоздала в лесу, и когда вернулась домой, семья уже сидела за ужином.
Стол был накрыт белой скатертью, поставлены были перед каждым человеком тарелки. У Матвеева давно уже не ели из одной миски, как велось еще у старинных бояр. На столе стояли разные яства: яйца, творог, сметана, пироги. Пар валил из-под крышки вкусного блюда куриной похлебки. Наташе очень хотелось есть, и она уже положила себе порядочный кусок на тарелку.
Вдруг послышался шум экипажа. Едва Матвеев успел выскочить из-за стола, как встретил у себя на пороге государя.
– Аль еще не повечеряли? – милостиво спросил он.
– Только было сели, батюшка государь, по случаю гулянья припоздали.
– Пойду и я с тобой к трапезе. Зови домашних, чего попрятались?
Артамон Сергеевич отворил дверь соседней комнаты и сказал:
– Идите сюда скорее все! Батюшка царь жалует вас, допускает видеть его светлые очи.
Вошла Александра Андреевна, ведя за руку Андрюшу, а за ней, сильно смущаясь, шла Наташа. Заходящие лучи солнца осветили красавицу. Она подняла длинные ресницы своих черных бархатных глаз и, глянув быстро на царя, вспыхнула.
Алексей Михайлович смутился от этого взгляда и потом смотрел весь ужин на сидевшую против него девушку. Теперь он видел ее опущенные вниз глаза, покрытые румянцем смуглые щеки и ждал опять того ласкового взгляда, которым она его подарила при встрече.
Наташа чувствовала на себе упорный взгляд царя и, еще ниже опустив голову, внимательно рассматривала тарелку. Но иногда любопытство брало верх, и она опять быстро вскидывала глаза на сидевшего напротив нее государя.
Матвеев шепнул жене приготовить кубок вина и дать Наташе попотчевать дорогого гостя.
С поклоном поднесла Нарышкина угощение. Царь принял с улыбкой и, пока пил, смотрел ласково на зардевшуюся девушку.
– Красавица, как звать тебя?
– Натальей, – еле слышно прошептала она и окинула его ласковым взглядом своих черных глаз.
Тотчас после ужина женщины ушли, а государь с Артамоном Сергеевичем удалились в кабинет. Но Алексей Михайлович не посмотрел на исписанные листы, а неожиданно спросил хозяина:
– Кто эта девица?
– Дочь стольника Нарышкина, Наталья, государь.
– У вас живет?
– Да… гостит постоянно у моей жены… почитай у нас и выросла…
– Родная?
– Как бы сказать… считаем за родную… Отец ее друг мне, с молодых лет был в моем полку ротмистром, а теперь головой стрелецким…
– Замуж бы пора девушку!
– Не с чем, государь, отцу выдавать. За худого не хотим, а хорошие много спрашивают… Ни у меня, ни у отца ее столько нет еще.
– Надо подумать об этом, – заметил государь ласково.
– Государь, желаешь взглянуть на работу дьяка Грибоедова? А вот и персоны, писанные иконописцами…
– Да, хорошо, хорошо. А ты говоришь, она у вас постоянно живет?
Матвеев не понял.
– Твоя воспитанница, Наталья, постоянно, что ли, у тебя живет?
– Да, государь, у меня. Мы ее заместо родной почитаем и любим.
– Доброго она нрава?.. Не печалься, я найду жениха твоей бедняжке.
Разговор о делах в этот вечер не клеился, и государь, прощаясь, опять повторил:
– Слышишь, помни: я найду жениха твоей бедняжке.
//-- VIII --//
Наташа сильно изменилась после знакомства с царем Алексеем Михайловичем. Она избегала говорить о нем и упорно отказывалась идти туда, где она могла его хоть издали увидать.
Иногда Александра Андреевна спрашивала мужа о государе:
– Видел ли ты батюшку царя? Уж не прогневался ли он на нас за что-нибудь?
Наташа покраснела, но молчала.
– Нет, я бываю у него наверху. Он очень милостив ко мне и все говорит, что найдет жениха Наташе.
– Не надо мне жениха, не хочу я замуж! Голубчики, благодетели, не выдавайте меня!
И девушка вдруг горько заплакала.
– Чего это ты, непутевая: жениха и на примете нет, а ты уж слезы проливать! – сказал удивленный Матвеев.
В Москве стали поговаривать, что к царю на смотрины возят девиц, и все, кроме Наташи, стали уже забывать его обещание найти ей жениха.
Вот из окна светлицы Наташа увидала нарядную царскую карету. Быстро сбежала она, запыхавшись, объявила в доме о приезде высокого гостя, а сама опять спряталась у себя в светлице.
Алексей Михайлович приехал в нарядном одеянии. На нем был золотой кафтан и высокая шапка, украшенная жемчугами и драгоценными каменьями. Сам он точно помолодел, так как темно-русая борода его была тщательно расчесана и подстрижена.
– Здорово, хозяин, здорово! А я к тебе неспроста, я по делу… – Государь замялся.
– Приказывай холопу твоему, чем могу служить тебе, всемилостивый батюшка.
– Сватом приехал… жениха нашел Наталье… Аль ты позабыл, что я обещал?
– В святой час да в добрый, государь, был бы только человек хороший!
– Кажись, ты меня не с плохой стороны знаешь. Я сам женюсь на ней.
Матвеев испугался. У него тотчас мелькнуло: вот когда враги доконают меня!
Он упал на колени:
– Помилуй, государь! Пощади слугу твоего верного. И то уже лиходеи мои подрываются под меня, а узнают про это… Тогда погиб я совсем! В голос закричат, что я обошел твое царское величество, что я опоил тебя приворотным зельем…
– Будь спокоен, – уговаривал его царь, никак не ожидавший такого возражения. – Подумаем, как делу помочь.
Артамон Сергеевич горько закручинился и молчал.
– Нашел! – весело сказал государь. – Можно устроить так, что никому не в примету. Представляй Наталью по указу… да смотри не мешкай, поторапливайся.
Как только проводил хозяин гостя, тотчас отправился в светлицу жены. Он заботливо притворил двери и с испугом шепотом спросил Александру Андреевну:
– Наталья где?
– Должно, наверху в светелке, здесь не бывала.
– Ну и ладно. Дело до тебя, хозяйка. Снаряжай-ка богоданную дочку на смотрины к царю во дворец. Гляди не мешкай, дело спешное!
Александра Андреевна насилу дождалась, когда муж уйдет к себе в кабинет, и тотчас побежала в светлицу Нарышкиной.
– Наташа, голубушка! Знамо ли тебе, зачем государь сегодня к нам жаловал?
– Нет, желанная!
Девушка сильно побледнела. Ей вдруг отчего-то страшно стало.
– Велел тебя вести к нему на смотрины! Ох, девонька, чует мое сердце, что это неспроста.
Наташа приняла это известие спокойно, недаром же ей казалось, что нечто необычайное должно совершиться в ее судьбе.
//-- IX --//
В доме думного дворянина Матвеева собрались все Нарышкины. Узнав о приказе царя вести Наталью на смотрины, они поторопились явиться. Умный старик хозяин держал от всех в тайне слова царя, сказанные ему наедине. Только Наташа догадывалась, что неспроста вздумали ее представить государю. Мать невесты, Анна Леонтьевна, совсем растерялась и не знала, за что приняться. Она то сидела беспомощно и перебирала пяльцы, то вдруг начинала охать да жалобно причитать:
– Головушка моя горькая! Вот напасть-то – взрослая дочь! Легко ли выговорить! К самому батюшке царю на показ вести!
Александра Андреевна была довольна хлопотами. Она предоставила все свои наряды в распоряжение Наташи. Целый день толпились теперь у нее в доме знакомые и родные, и всеми обсуждались важные вопросы: в каком наряде приличнее появиться перед царские очи? Иван Кириллович Нарышкин с женой своей делал уже предположение о возможности выбора сестры и мечтал о выгодах для себя от этого брака. Кирилл Полуектович, хотя и считал свою Наталью красавицей и разумницей, боялся видеть в этом что-нибудь, кроме простой случайности. Его обманывало наружное спокойствие начальника.
Анна Петровна Хитрово не могла удержаться от любопытства посмотреть, как-то худородные не вспомнятся от радости, и вот она соблаговолила навестить их и дать им свысока несколько наставлений.
– Покажите, какой венец на голову она у вас взденет?
Анна Леонтьевна засуетилась и с гордостью показала.
– Ну не больно богат да и неказист! Жемчуга-то еле видны! Оно, конечно, достатки у стрелецкого головы незавидные.
Жена окольничего Волынского тоже завернула посмотреть на ширинку, вышиваемую для подношения государю. Ее мастерицы славились своими искусными работами, и она поджидала, что именно теперь выпал такой случай, когда Матвеевым придется поклониться ей. О, потом она будет вдоволь кичиться, что без ее помощи не могли обойтись! Убедившись, что не просят ее содействия, она не выдержала и поехала посмотреть на работу.
Наташа сама вышивала ширинку золотом на пяльцах – недаром же она выученица монастырская! Девушка шила с любовью и никому не позволяла помогать себе. Невестка с теткой впялили было другую, боясь, что она не поспеет. Вот эту-то работу и предоставили хулить Волынской. Боярыня повсюду рассказывала, что ширинка позорно сработана и что батюшка царь и в ручки-то не возьмет такое вышивание, что и золото-то на ней тусклое, и шелка-то линялые.
Хорошие минуты проводила Наташа за пяльцами в своей светлице. Шьет она, быстро работает иголка, а мысли ее заняты воспоминанием. Выведет она вычурную паутинку, а в ушах слышит она приятный голос царя, и кроткие глаза смотрят на нее так, как тогда, когда она вошла.
«Как-то теперь будут смотреть они и так ли ласков и добр будет ко мне?»
Теперь уже девушка не сожалеет о том, что не нашла в нем ничего особенного, царского, а просто люб ей этот добрый да ласковый человек.
Шьет она тонким шелком лист узорный, а самой припоминаются листья монастырского сада, слышится голос подруг: «Наташа, давай в царицы играть!» – и вот она украшает себя всеми имеющимися у них платками. Девочки вместо короны свивают ей венок, под ноги стелют ей ветви с деревьев, и она выпрямляется, кажется выше других на целую голову и важно отвечает на низкие, чуть ли не земные поклоны подруг.
Наступил назначенный день. 1 февраля 1670 года Нарышкина дожидалась выхода царя в его палате. Кроме нее тут же стояли четыре девицы, дочери думных дворян. С любопытством осматривали они друг друга, и каждая осудила многое в соперницах. Наташе не до того было, она даже не посмотрела на гордых красавиц. В сильном волнении ждала она выхода царя, и ее занимало больше всего, как-то он отнесется к ней, вспомнит ли ее, узнает или уже забыл. Государь, верный своему обещанию, еле заметно взглянул только на Нарышкину и, чтобы не навлечь подозрения, повелел всех представлявшихся ему девушек оставить наверху.
//-- Х --//
Позади главного дворца в отдельной деревянной постройке помещались уже очень пожилые сестры Алексея Михайловича. В этот укромный уголок раньше всего доходили интересные новости, и здесь чаще обсуждались дела доброго брата-государя. Прослышав о выборе невесты, родня покойной царицы постаралась поскорее заручиться заступничеством старых царевен. Дочери Марьи Ильиничны были уже в возрасте и понимали все неприятное значение для себя предстоящего брака отца. Точно кем-то сильно обиженные и преследуемые, они искали защиты у теток. Малейшие перемены в мыслях царя сейчас же доносились в терем и там обсуждались и строго осуждались. Украдкой под разными предлогами пробирались туда близкие и дальние родственники Милославских. Все нерасположенные к Матвееву спешили очернить его у таких близких к царю лиц.
Старушкам нравилось приписываемое им влияние на брата, и они еще более старались уверить других в своей власти. В их скучную, чисто монастырскую жизнь это событие вносило некоторое оживление. Их занимали перешептывания, им по сердцу были низкие поклоны, которые вдруг они отовсюду стали получать.
– Что, враги одолевают? – в волнении спрашивали старушки боярина Ивана Михайловича Милославского.
Вздохнул боярин и только низко поклонился.
– Молви, дядя, что же ты не сказываешь? Аль больно плохо наше сиротское дело?
Недовольно повернулась старшая сестра Ирина Михайловна в тот угол, где сидела третья дочь Алексея Михайловича.
Софья с самого малолетства резко выделялась из всего семейства. Бойкая, не особенно красивая, она выглядела старше своих лет. Страшно вспыльчивая, она упрямо отстаивала свои мысли, и жесткая складка на лбу делала ее тогда даже безобразной.
– Мальчиком быть бы Софьюшке, – часто говаривал Алексей Михайлович и при этом горько вздыхал, сопоставляя своих слабых, больных сыновей с этой здоровой, сильной девочкой.
– Ну уж девка! Диво, а не девка! Слова старшим не даст выговорить, всех-то, вишь, она разумнее, – досадливо проворчала старшая тетка.
– Где у тебя девичья скромность-то? Девке зазорно такие речи вести, – вставила средняя сестра.
– Бери пример с меня! Хоть и постарше тебя, а как труслива: слово-то при чужих и то с опаской молвишь!
И сорокалетняя Татьяна Михайловна скромно опустила глаза и сильно покраснела.
Иван Михайлович покорно выслушал все эти замечания, а потом только еле слышно сказал:
– Хитрый пролаза Матвеев одолел: его питомица, девка Нарышкина, наверху у государя оставлена.
– Как оставлена? – заволновалась Ирина Михайловна. – Теперь как же быть-то? Ума не приложу, как быть-то?
– А все-таки старую лису Артамошку перехитрил Богдан Хитрово! Еще невесту государю представил, племянницу незнатного человека Ивана Жихарева.
– Говоришь, Матвееву-то убрали? Ну вот и слава богу, наша взяла!
– Не надо, чтобы отец и на другой женился, не надо допускать! – И Софья покраснела и сжала кулаки. Глаза ее зло сверкнули на теток и на Милославского.
Старшие сестры Софьи вдруг громко заплакали:
– Головушки наши горькие, сиротинки мы бесталанные, зарыли свет нашу матушку, остудят свет батюшку злые люди да ненавистная мачеха!
– Нечего хныкать да причитать, – сказала Софья и опять сердито поглядела на всех.
Тетка Ирина Михайловна смутилась и покраснела. Она ничего не сказала племяннице, так как почувствовала справедливость ее упрека. Не о том хлопотали собравшиеся здесь, чтобы помочь сиротам в горькой доле, а только о том, чтобы им была покорна да люба новая царица. Софья поняла, что никто не станет перечить государю, всякий побоится, и она презрительно посмотрела на всех.
– Ишь, зелье! Неблагодарная девчонка! – ворчала про себя скромная Татьяна Михайловна.
Милославский оставил женщин перекоряться между собой, а сам благоразумно шмыгнул в дверь и удалился.
После его ухода поднялся крик и брань теток, громкий плач сестер. Одна только Софья упорно молчала и что-то обдумывала.
//-- XI --//
После утреннего разговора у теток дочери Алексея Михайловича сидели в своих теремных хоромах. Тут же на мягкой постели, укутанный дорогими мехами, отдыхал и их больной брат, царевич Федор. С большой, неуклюжей головой, с очень тонкими ручками и ножками, белый, точно налитой, он часто засыпал сидя и, беспомощно отставив нижнюю губу, громко храпел.
В таком виде застал его зашедший, по обыкновению, к детям Алексей Михайлович. Софья встретила отца внимательно, испытующе заглядывая ему в глаза, а государь смотрел виноватым и избегал ее взглядов. Услышав сопение сонного, он тихо подошел к постели.
– Плохим наследником Бог наградил меня. Видно, и этот не жилец на белом свете, и он, того гляди, последует за братьями.
– Добрый государь-батюшка! Выдай нас замуж, найди нам достойных женихов…
– Что ты, Софьюшка, не дело ты говоришь! Зазорно девке о замужестве мыслить, да и молода ты. Да и женихов про вас при чужих королевских да цезарских дворах не имеется.
– Выдай нас, батюшка, за подданного! Много промеж твоих бояр имеется богатых да знатных…
– Видно, вправду молвится: волос долог у бабы, да ум короток. Царю можно жениться на подданной, так как по мужу и жене честь.
Софья промолчала и подошла к руке отца, а тот, торопливо поцеловав дочь, опять виновато, сконфуженно посмотрел на всех и быстро вышел.
Настала ночь. По узкой, темной лесенке осторожно взбиралась на вышку темная небольшая фигура, закутанная большим черным платком. Каждый раз, как под ногами ее скрипели половицы, она быстро останавливалась и прижималась к стене, от души желая скрыться. Наконец она добралась до чердака и, заметив крошечную полоску света, быстро пошла по тому направлению. Дойдя до низенькой двери, она, сильно согнувшись, вошла в нее.
– Царевна, смилуйся, не погуби! – услышала входившая испуганный голос крошечной горбатой фигурки, притаившейся на полу за большой кирпичной трубой; перед ней лежала большая книга, освещенная восковым огарком.
– Не бойся, Шпонька (так звали дурку царевны Софьи), не бойся, я ведь давно знаю, что ты тут в углу делаешь. Смекнула я, куда на ночь пропадают из шкафа мои книги, кто таскает у меня павлиньи перья, чернила.
– Прости, царевна, смилуйся, не погуби меня, злосчастную!
– Сказала, не бойся! А исполнишь мой приказ – щедро награжу, отказу не будет!
– Молви только слово, а дурка Шпонька одна за тебя супротив всех врагов пойдет, ногтями исцарапает, зубами искусает, кого только повелишь! – заговорила горбатая фигурка, впадая в шутовской тон и кривляясь.
– Полно дурачиться, Шпонька, мне не до твоих дурацких шуток. Слушай и не пророни словечка. Ты хороший грамотей, по письменной части любого дьяка за пояс заткнешь.
– Не гневайся, царевна, от тебя да от учителя твоего позанялась маленько…
– Знай, молчи и слушай! Вот тебе писулька, выведи ее тщательно набело, выкрутас пусти малую толику… не торопись! Скажись завтра больной и отпросись у меня, да с богом и принимайся.
– Будь покойна, царевна, говори, какой еще приказ холопке будет.
– Только и всего моего приказу. Награжу, коли никому слова не промолвишь, а коли ты и меня под гнев подведешь, то несдобровать тебе!
Маленькая грамотка осталась в руках горбуньи.
Как только затихли шаги царевны и на чердаке водворилась привычная тишина, Шпонька, держа в руках восковую свечу, внимательно прочла грамотку.
– Мудра царевна! Молода годами, а разумом и старику в версту будет. Вишь что надумала! Ругательное письмо против Артамошки и его питомицы, что нам все в царицы прочат!
И Шпонька принялась бережно выводить есть и оны.
«Мое дело подневольное», – думала она.
Через несколько дней ее старанием во дворце объявились два подметных письма за сургучом. Оба они были доставлены через дворецкого Хитрово самому государю.
Софья повеселела, так как слухи о свадьбе отца на время замолкли, а повсюду говорили про обвинения Матвеева в разных ухищрениях и кознях. Царь Алексей хотя и не поверил подметным письмам, все-таки сильно разгневался и ходил темной тучей по дворцу. Наверх к Нарышкиной долгое время и не захаживал.
//-- XII --//
Детские мечты Наташи сбылись. Она не только глазком взглянула на дом батюшки царя, но и сама теперь уже несколько месяцев живет наверху в качестве царской невесты. Очутившись за кремлевскими стенами и глядя из окна своей удобной и роскошной светлицы, девушка сравнивала дворец с соборами, с церквами, с огромным монастырем. Только внутри этой обители все блестяще: куда ни поглядишь, повсюду золото и пестрое живописное письмо. Для утехи невольных гостей полные хоромы набраны сенных девушек и устроены для них забавы всяческие. Тут и качели повешены, любопытные заморские попки потешают своей болтовней, голосистый соловей на заре так и заливается чудной песнью – это тоже пленник, привезенный со своей далекой родины.
Но все это ничто в сравнении с тем праздником, когда сам батюшка царь изволит пожаловать к девушке. С утра принимается она за наряды, и Анна Леонтьевна только ахает, глядя на мудреные богатейшие украшения, надеваемые ее дочерью. Жутко Наташе и так хорошо, словно как на высоких-высоких качелях качается она. То же самое испытывала она, когда, бывало, в детстве в деревне усядется с братом в подобие ящика – и вскрикнуть не поспеет, а уж ноги ее болтаются и она висит высоко в воздухе. Страшно! Сердце бьется, дух замирает, как оттуда летит она вниз. Вот так же сладостно-жутко ей и теперь. И как качели все влекли ее к себе, так и этот страх не мешает ей быть счастливой и ждать впереди чего-то еще лучшего.
Но налетела тучка на небосклон счастливой Наташи. Прошло несколько недель, а государь как бы совсем позабыл о взятых наверх девушках. Анна Леонтьевна часто хныкала теперь и все ждала какой-нибудь беды, опалы.
– Легкое ли дело! Слышно, Натальюшка, оно так водится: прочат-прочат в невесты, а там, смотри, и сошлют на край света.
– Полно, матушка, вот ужо поговорим с Артамоном Сергеевичем и узнаем что-нибудь.
– Что узнаем? Нет, ты только подумай, дочурочка, каково мне-то на старости лет да в неведомую дальнюю страну ехать!
Наталья томилась неизвестностью, скучала по дорогим для нее посещениям царя. Семья Матвеевых, навещая воспитанницу, заметно о чем-то умалчивала. Боярин говорил как-то таинственно о злых людях, о кознях врагов, о своей близкой погибели.
Нарышкина наконец узнала о подметных письмах, и вот как это случилось.
В последнее время наверх взяли еще девушку, с которой Наташа изредка встречалась в дворцовых переходах. Она была худа, почти всегда грустна, говорила, что она сирота, зовут ее Дуней, что хлопочет за нее дядя Иван Жихарев.
Невесело стало последнее время Наташе, и захотелось ей повидать Дуню.
«Может, от нее что узнаю», – думала девушка, нарочно поджидая ее в сенях.
– Наташа! – обрадовалась ей Дуня. – Слышала, какая беда стряслась?
У Наташи ноги задрожали.
– Говори скорее, что приключилось?
– Царю подкинули подметные письма, чернят тебя, боярина Матвеева Артамошкой прозывают. Страсть как государь прогневался, велел учинить строгий розыск! – И девушка начала всхлипывать, а потом и горько заплакала.
Нарышкина усадила плачущую на сундук, стала ее целовать и тихо гладить по голове. Сама расстроенная, она прижималась к подруге, точно им обеим грозило что-то страшное.
– Злосчастная я, горькая моя судьбинушка! Подвела кровного мне человека под беду смертельную. Не выплакать мне горя моего слезами, не замолить греха моего!
– Не плачь, Дуня, расскажи по порядку.
– Розыск учинили над дядей! Попал он в сумнение, что грамота писана им. К пытке приводили, батогами били, огнем жгли…
Говорили подруги шепотом, тесно прижавшись одна к другой.
– А что, государь, как слышно, сильно гневается?
– Не знаю, девонька, знаю только, что, кажись, если теперь доведется мне его увидать, так со страху и помру.
– Ты его очень боишься, Дуня?
– Страсть боюсь! Дрожу вся! А глаз на него ни единожды не подняла. Коли спрашивает что, я молчу и губ не разожму. Признаться ли, Наташа, по десяти поклонов бью в утро и вечер, чтобы помог Бог без беды да без горя назад в деревню возвратиться.
Через неделю после этого разговора Дуня сведена была сверху, а Алексей Михайлович, по-старому ласковый, зашел к Наталье Кирилловне. Теперь он уже объявил ей, что скоро нарекут ее царевной и объявят царской невестой.
– А там и со свадьбой не замешкаем. Сиротливо в царском доме без хозяйки, – ласково заметил жених.
Все готово теперь к венцу. В церквах поминают имя невесты государя, а на невесту нападает вдруг страх. Не спится ей по ночам, и широко открытыми глазами она старается пронизать окружающую темноту и заглянуть туда, в это блестящее будущее.
Что-то ждет ее там?
//-- XIII --//
Скоро освоилась с новой жизнью Наталья Кирилловна. Хорошо живется ей, ласков и очень любит ее царь, никогда не расстается он с женой. Тешит и балует он свою Наташу, а та в глаза ему глядит и души не чает в нем. Соберется ли Алексей Михайлович на соколиную охоту, и Наталья Кирилловна отправится с ним; она молода, здорова и не боится длинных, утомительных переходов и неудобных ночевок. Страшно ей остаться одной во дворце, хотя и близкие люди окружают ее теперь. Пусто и непривычно ей, когда нет возле нее защитника, дорогого мужа. В закрытой карете, запряженной двенадцатью лошадьми, рядом с матерью своей едет царица за экипажем царя. Душно ей и непривычно прятаться в темноте, и она боязливо отворяет запону, высовывает голову и жадно смотрит на улицу.
– Гляди, гляди скорее, эка диковина! Никак молодая царица запон подняла! – говорят в толпе.
Она не замечает неловкости и весело смотрит вокруг.
На другой день в женском тереме старших царевен, сестер царя, уже осудили ее поступок, а старшая колко заметила:
– Негоже казаться людям! Зазорно царице, как какой худородной, пялить глаза на прохожих.
И Наталья до поры до времени покорилась.
Царь ничего не нашел позорного в поступке жены и через некоторое время, при встрече посольства, он уже гордо сидел рядом с ней в открытой коляске. Видя, что сам брат разрешает это жене, сестры теперь молчали.
Мало того, в Преображенском дворце устраивается диковинное комедийное действо, и царица с боярынями уже присутствовали на этом любопытном зрелище, хотя и в особо устроенных местах, за решеткой. То была совсем диковинная потеха: приезжие иностранцы знакомили московский двор со своими чудесными представлениями. В «комедийной храмине» слышался веселый смех собравшихся зрителей. Всем так понравилось, что решено было, по мысли Артамона Сергеевича, набрать мещанских детей и отдать обучаться комедийному мастерству к приезжему немцу. Вначале старые вельможи, боясь греха, неохотно посещали зрелища, но пример царя поощрил их, они полюбили такое развлечение и предпочли его прежним.
Наталья Кирилловна часто показывалась придворным рядом со своим мужем, что было раньше не в обычай. Принимая поздравления с праздником, она сама угощала гостей пирогами и вином. Царь любовался красавицей женой и находил, что ей следует присутствовать при торжествах.
Тяжелы были только царице приемы Милославских и детей государя от первого брака. По-видимому, они примирились с мачехой, но не было у них любви к ней, и она это чувствовала. Сам государь старался особенно быть ласковым с детьми, он выглядел при них виноватым и часто вздыхал.
Скоро жизнь Натальи стала еще счастливее, полнее. 30 мая 1672 года случилось важное событие не только для царского семейства, но и для всего государства. Большой колокол, называемый вестником, возвестил о рождении царевича Петра. За несколько дней до его появления на свет многие пророчили великую будущность новорожденному. Государь повелел растворить темницы, простить должникам и разослать повсюду милостыню.
Скоро по всей обширной России разнеслась эта радостная весть.
Мальчик родился бодрым, здоровым, и 29 июня крещен и назван Петром. Крестным отцом был старший брат новорожденного Федор, а крестной матерью – тетка Ирина Михайловна. В ознаменование этого счастливого события отец царицы Кирилл Полуектович и Артамон Сергеевич Матвеев пожалованы были в окольничие. В народе сложилась песня, дошедшая и до нашего времени:
Когда светел-радостен в Москве
Благоверный царь Алексей царь Михайлович:
Народил Бог ему сына-царевича,
Царевича Петра Алексеевича,
Первого императора на земле.
Все-то русские как плотники-мастера
Во всю ноченьку не спали:
Колыбель-люльку делали
Они младому царевичу.
А и нянюшки-мамушки,
Сенные красны девушки
Во всю ноченьку не спали:
Шириночку вышивали
По белому рытому бархату
Они красным золотом.
А и тюрьмы с покаянными
Они все распущалися,
А и погреба царские
Они все растворялися.
Прошло много лет. Царице Наталье было уже сорок два года, но она выглядела старухой. Восемнадцать тяжелых вдовьих лет изнурили и подорвали ее крепкое здоровье. В 1696 году в январе месяце она почувствовала себя плохо и слегла в постель. В жарко натопленной комнате собрались все близкие царицы. На кресле сидел двадцатичетырехлетний Петр, рядом с ним его жена Евдокия Федоровна. На руках у мамки дремал трехлетний сын царя, царевич Алексей. У изголовья поместилась младшая дочь Наталья и прикладывала мокрые полотенца к пылавшему лбу больной. Та лежала в жару и часто впадала в забытье, мешая в бреду прошлое с настоящим.
– Петруша, свет мой, горемычный сынок! Как защитить тебя, а? Вот, сынок, Матвеев! Его вернули нам! Куда он исчез? Что я не вижу его? – И больная металась в смертельном страхе по постели.
Петр слушал ее несвязные речи, и перед ним оживала страшная картина из его далекого детства. Он, семилетний мальчик, зачем-то стоит с бледной, перепуганной матерью на крыльце, а внизу торчат страшные копья, острые копья. Возле него любимый старик. Мать ухватила за полы Артамона Сергеевича, но вдруг какие-то люди с криком злобы подхватывают его и сбрасывают вниз на эти блестящие копья. Кровь льется… Много, много крови!
Наталья Кирилловна минутами приходила в себя и ласково смотрела на своего дорогого Петрушу. Немец-доктор подавал ей тогда лекарство. Силы больной слабели, и бред становился тише и бессвязнее. Теперь она принимала сына за убитого злодеями своего брата:
– Иван Кириллович, Иванушка! Не защитить мне тебя, не защитить! Убьют злодеи! Ай-ай!
И царица вскакивала, обнимала сына и крепко держала.
Бледный царь бережно клал мать на подушки и видел, как постепенно бледнело это милое лицо. Дыхание становилось все громче и медленнее, потом вырвалось наподобие стона и совсем прекратилось.
Наталья Кирилловна мирно скончалась на руках горячо любимого сына, великого Петра.