-------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  Луи-Фредерик Рукетт
|
|  В снегах Аляски. Мятежные души
 -------

   Луи-Фредерик Рукетт
   В снегах Аляски. Мятежные души


   © ООО ТД «Издательство Мир книги», оформление, 2011
   © ООО «РИЦ Литература», 2011


   В снегах Аляски

   Темпесту, моему верному псу, который в моих скитаниях по Аляске своим чутким вниманием заставлял меня забывать о моих человеческих горестях.
 Фредди


   Глава I
   Вместо вступления – описание одного визита

   Вошел человек. Он удобно уселся в кресло, положил свою фетровую шляпу возле себя на ковер и сказал:
   – Месье!.
   Он произнес это слово «мейсье» – на английский лад, а потом добавил:
   – Я – француз.
   Я приветствовал его несколькими обычными фразами, но он остановил меня резким движением руки.
   – Мне нужно вас благодарить, ибо вы человек очень занятой, а я вас беспокою. Знаю, знаю. Вот почему я постараюсь отнять у вас как можно меньше времени.
   Литература, будь она французская, английская или другой страны, продается так же, как и горчица, вакса или сельди капитана Кука. Расклеивают афиши, бьют в барабан и кричат, складывая руки в виде рупора: «Эй, вы, прохожие, читайте роман господина такого-то! Это знаменитый человек. Его последний труд выдержал сто изданий по тысяче экземпляров». В зависимости от читающей публики, говорят еще так: «Роман такого-то – лучший из романов; старые девы, сельские священники и члены Христианской ассоциации молодых людей могут свободно его читать», или: «Роман этот старые девы, сельские священники и члены Христианской ассоциации молодых людей читать не должны».
   Книги раскупаются в обоих случаях; одни приобретают их, чтобы получить здоровую, нравственную, годную для молоденьких девушек, литературу, другие – в надежде найти в них двусмысленные положения и фривольные описания.
   Извините меня, но предки, – я имею в виду тех из них, кто в этом успел, – сняли в аренду все плакаты для реклам, все видные места, оставив для начинающих писателей только нижнюю часть стен, забрызгиваемую автомобилями и загрязняемую собаками, которые продолжают бродить по городу, несмотря на запреты полиции.
   Я попытался вставить:
   – Я не вижу, почему…
   Энергичный человек перебил меня:
   – Нет, вы видите, потому я и пришел именно к вам, что вы видите и можете уделить на плакате местечко и для товарищей, болтающих языком. Вы мне нравитесь. Десять минут назад я вас не знал, но представление, которое я создал себе о вас, не обмануло меня. Простите, я разучился говорить по-французски… Я хочу сказать, что вы представляете тот тип, который создало мое воображение на основании одного лишь вашего имени. Не случалось ли вам связывать… как бы это сказать… имена с физиономиями?
   И, не дождавшись моего ответа, он продолжал:
   – Ваши книги мне нравятся. Вы не разыгрываете из себя артиста, вы буржуа, нисколько не стыдитесь своего буржуазного происхождения и изображаете его таким, какое оно есть на самом деле. Вы могли бы, как и всякий другой, достигнуть «большого тиража» разными крайними приемами, но вы просто не захотели этого. Всевозможные академии вызывают у вас улыбку, вы не стали монополистом добродетели, вы не спекулируете на адюльтере – и это хорошо! Вы рады помочь тем, кто только начинает свою литературную карьеру – а это еще лучше! Да-да, я знаю… знаю! Не принимайте генеральского вида, так как, несмотря на вашу мраморную маску, я различаю за вашими очками глаза, которые сверкают… иронией? Нет, добротой. Вот почему я здесь.
   И, точно желая подтвердить свое присутствие, он еще глубже опустился в кресло и, переставив ноги, продолжал:
   – Кто я? Фредди. Да, конечно, у меня есть и другое имя, как у всякого из нас, но это неважно. Мне минуло тридцать шесть лет… – Тут он взглянул на часы-браслет. – Вот уже два часа тридцать пять минут тому назад. Но эти тридцать шесть лет я прожил с пользой…
   Он замолчал на несколько секунд, точно предаваясь своим мечтам. Я воспользовался этим, чтобы как следует его разглядеть. Лампа ярко освещала его лицо. Однако не может быть, чтобы ему было уже тридцать шесть лет. Я дал бы ему двадцать восемь или, самое большее, тридцать. Но достаточно было всмотреться в него лучше, чтобы заметить костлявое лицо, впалые щеки, легкие морщины на висках… складку горечи у самого рта… Этот человек, видно, много страдал… На этом лице сохранили свою юную свежесть только губы, ярко-красные, казавшиеся ярче и краснее от бледности щек… Лоб, освещаемый лампой, говорит о живом уме, а глаза во впадинах век сверкают темным блеском.
   Человек продолжил говорить:
   – Но я пришел сюда не для исповеди и не буду рыться, как делал это Жан-Жак Руссо, в прошлом моей жизни, никому не нужном. Чем я занимался? Вспоминаю свою мать, говорившую: «Тысяча ремесел – тысяча несчастий», а отец мой тут же добавлял: «Да, заметь, все это только скорее позволит тебе подохнуть с голоду…» Мудрые слова?
   Действительно, я занимался рисованием, скульптурой, слагал восьми– и двенадцатистопные стихи, воспевая солнце, птиц, цветы, весну, точно солнце нуждалось во мне, чтобы излучать свою славу, точно я нужен был птицам для их упоительных трелей, цветам – для очарования нашего взора, весне – чтобы заставить нас верить в счастье! Узкий кругозор небольшого города был для меня слишком тесен. Париж – вот это простор!
   Вряд ли вы ждете от меня рассказов о том, как протекало время в этом огромном городе. Приходилось уже думать не о триумфах, а попросту о желудке. Погоня за франком! Это тоже своего рода чемпионат. Много ли я принял горя, холода и голода? Много, очень много… Ну да ладно!.. Все это было и былью поросло, а арабы говорят так: прошлое – мертво!
   Тысяча ремесел – я прошел через них; тысяча бед – я изведал их.
   Кем я был? Как это вам сказать?.. Я обходил редакции газет, чтобы поместить какую-нибудь статью. Я сочинял песни («У вас великолепно выходят стихи, дайте нам что-нибудь попроще… этак… в народном духе»), и когда я эту песню продавал (за пятнадцать франков), мне полагалось еще отчисление в шесть сантимов, когда какому-нибудь певцу угодно было включить ее в свою программу.
   Театр – вот где мой конек! Да ведь одна моя пьеса была уже премирована и получила, словно животное на выставке, медаль, когда мне было шестнадцать лет!.. «Ваша пьеса, да… великолепно, отнесите ее господину имярек, который заключит с вами договор (половина авторских), затем четверть гонорара – в пользу режиссера, а другую четверть – директору». Я ставлю на ноль и все беру себе.
   Я был секретарем… за всю свою жизнь я был много раз секретарем и не теряю надежды, что после моей смерти святой Петр зачислит меня в раю секретарем по отделу контрамарок!..
   Секретарем театра (неизменно!): полтораста франков в месяц, четырнадцатичасовой рабочий день и директор, изрыгающий ругань так же просто, как иной говорит или дышит… Этакая откормленная скотина, которая как-то особенно закладывала пальцы в жилетный карман и произносила: «Я работаю на пользу Искусства!»
   Секретарем сомнительных газет, потом секретарем одного аббата… да-да, настоящего аббата, который заставлял меня переводить Иоанна Златоуста, а платил мне жалованье когда придется. Он любил повторять: «Хорошо жить под епископским посохом». Но увы! Позолота его посоха потускнела! Человек этот сидел без гроша; не мог же он, в самом деле, красть деньги, чтобы платить мне жалованье!
   Затем я создал трест из депутатов какого-то департамента – три депутата, два сенатора – за сто сорок франков в месяц, но выплата происходила тоже нерегулярно. Тогда я послал к черту Бурбонский дворец, надел блузу и поступил маляром в одну мастерскую… да, простым маляром… если хотите, просто мазилкой! Я выкрасил под дерево помещения целого банка, покрыл суриком двутавровые балки какого-то дома на одном из бульваров, покрыл огнеупорным составом решетку лифта метрополитена на станции «Барбес»… Работал своими руками, зарабатывал восемь франков в день… и был счастлив… Увы! У меня была своя слабость… Да, литературный микроб… Я бросил малярную кисть, взялся за перо и поступил в качестве «негра» [1 - Прозвище авторов, продающих свои рукописи другим, выдающим их за свои.] к одному из симпатичнейших наших писателей, который… которого… которому…
   Если вас это интересует, то у меня есть и дипломы, как у всякого, и даже, возможно, больше, чем я того заслуживаю. Я написал два сочинения на ученую степень доктора экономических наук и три сочинения по медицине. Я продал всю эту работу по пятьдесят сантимов за страницу, что для «негра» считалось прекрасным вознаграждением. А потом, устав от беготни по Парижу с пустым желудком, я, чтобы проветрить свои мозги, объехал весь земной шар. «Я взял свой шанс» [2 - То есть попытал счастья.], как принято говорить у нас в Америке, и прогулялся от Радамеса до Агадира, видел оазисы юга с их пышными пальмами, спал в борджах [3 - Дом в Алжире.] и в палатках, вечером, в Сахаре, внимал песне сокрара [4 - Погонщик верблюдов.], подымавшейся словно дым фимиама в прозрачную высь, и интуитивно начал постигать все величие, всю таинственную красоту Простых Людей. Ах, как далеко было это от погони за заработком под вымазанным чернилами небом Парижа!
   Я проник в Маракеш, красный город, окруженный тройным валом, и с высоты агадирской цитадели долго любовался океаном, колыхавшим свои зеленые воды, точно желая обольстить пламенную землю чернокожих…
   Америка? Да, я только что оттуда и мне ли ее не знать? От Пунта-Аренас у Магелланова пролива до самого мыса Барроу, крайней точки Аляски… Чем только я там ни занимался!.. Словом, старая песня: тысяча ремесел, тысяча несчастий!
   Я читал лекции о французской литературе, когда литературный микроб переходил в наступление. Бывало тоже, что я служил рудокопом на золотых приисках, погонщиком собак и проводником при санях.
   Я был даже официальным представителем правительства республики на какой-то большой ярмарке, где-то там, на самом краю Дальнего Запада. Это было как раз во время войны. Так как семь комиссий, освидетельствовавших меня, признали меня негодным к военной службе, я занялся пропагандой; это было еще до вступления Америки в войну. Но вот пропагандой стали заниматься и люди, состоявшие на военной службе, которым благоприятствовал воздух Америки. Они, конечно, сразу заладили про меня: «Этакая дрянь, этакий паршивец! Караул! Чего он вмешивается не в свое дело?» Мне это дали ясно понять… Хор почтенных людей отпраздновал свою победу, по старинному обычаю, пляской скальпа. Во рту у меня было горько, как после обильной выпивки; я мог бы рассердиться, заняться мелкими дрязгами, которые всегда ходки, как разменная монета… Эх! К чему все это?
   Я удалился в девственные пустыни Великого Севера. Там я действительно изведал покой души и тела. Жизнь была суровая, но зато я наслаждался и физическим и духовным здоровьем.
   Вот, в сущности, почему я здесь. Возьмите эти несколько листов бумаги (разумеется, все тот же пресловутый микроб!); я заносил в них что попало в часы досуга и одиночества и в часы, полные горечи, когда отчаяние сдавливает мозг.
   Вы прочитаете все эти записки… спасибо, но это еще не все. Видите ли, Париж со всеми его комбинациями и трюками – все это было хорошо, когда моему бренному телу было лет двадцать, а сейчас, нет… я все бросаю… да, и возвращаюсь к Великому белому безмолвию моей земли, которая умеет платить. Вы прочтете и увидите: раз она вами завладела, это уже навсегда… Я бы хотел…
   Впервые, за все время разговора мой собеседник остановился, но после мгновенного колебания решился продолжать:
   – Я бы хотел, что бы вы это напечатали… если это, конечно, можно… где-нибудь. Я об этом не узнаю, но тем не менее мне будет приятно. Если же вы найдете эту вещь малоподходящей, то в таком случае прошу вас забыть о моей затее и бросить в огонь эти никому не нужные листки.
   Человек встал, взял свою рукопись, положил ее на стол, наклонился, чтобы поднять свою шляпу, и добавил:
   – Имею честь кланяться…
   Дойдя до двери, он повернулся и, отойдя от нее шага на три, сказал:
   – Кстати, если вещь появится, не откажите мне еще в одной услуге… Я хотел бы, чтобы вы поместили на первой ее странице одно имя… Темпест… Кто это? Конечно, моя собака! Неужели вы можете допустить, что я стал бы посвящать свою книжку человеку!
   Он пожал плечами и вышел.
   Не во сне ли я видел всю эту странную сцену? Впрочем, рукопись здесь… Почерк не особенно четкий, нервный, почти неразборчивый. К черту этого идиота… Пусть не воображает, что я стану расшифровывать его каракули… ко всем чертям и его, и рукопись… И тем не менее я ее прочел, и в том виде, как я ее прочел, я предлагаю ее публике и умоляю читателей верить, что я не переставил в ней ни одной запятой, ограничившись только просмотром корректуры…


   Глава II
   Три встречи с Джесси Марлоу

   Молодой человек, с которым я встречался в баре на Монтгомери-стрит в Сан-Франциско, уверял меня, что на одном из островов архипелага Королевы Шарлотты обнаружены золотые россыпи. Однако, добавлял он конфиденциальным тоном, это хранится в тайне во избежание страшного наплыва искателей.
   Расплатившись за эти сведения бесчисленными стаканами виски, я упаковал свой скудный багаж, что отняло очень мало времени, и собрался в дорогу, в северные края. Путь этот я совершил со многими остановками. Разве не было зашито у меня в поясе несколько сотен долларов, заработанных недалеко от Аллегана в Неваде?
   Несколько дней я прошлялся в Портленде, городе роз. Затем в одно прекрасное утро я сел на поезд, направлявшийся в Сиэтл, где остановился на двое суток, чтобы обменяться сердечным рукопожатием с моим преданным другом Марселлой Ж., в душе которой столько же поэзии, сколько в цветущем кусте шиповника.
   Кокетливая вилла в Сиэтле, где приютилось французское консульство. Перед дверью посреди небольшого сада высокий флагшток с трехцветным флагом на верхушке. Внутри помещения две маленькие гостиные, куда тонкий вкус хозяйки сумел перебросить всю грацию далекой родины. На стенах несколько тонко подобранных гравюр; на шифоньерке в стиле Людовика XIV выделяется фиолетовым пятном «Меркюр де Франс», а рядом с ним Фаррер со своими «Подружками». Рассеянно раскрываю книгу; мысли мои блуждают. Вдруг слышу за собой голос:
   – Вы, вероятно, любите Фаррера?
   – Очень.
   Хозяйка смотрит на меня и говорит на английский лад:
   – Я так и думала.
   – Я люблю моряков. Меня привлекает все, что связано с морем. Мне так хотелось стать моряком.
   – Это сожаление?
   – Да, величайшее сожаление всей моей жизни.
   – Вот так любовь!
   – Да, это любовь, и чтобы удовлетворить ее, я обошел препятствие: раз не удалось сделаться матросом, я стал путешественником!
   – Мне остается ценить это ваше призвание, которое позволяет нам видеть вас у себя. Ведь так редко бывает, чтобы к нам приехал кто-нибудь из Франции.
   – Не рассчитывайте на меня, чтобы узнать о последних модах или последней сплетне. Если хотите, то я действительно приехал из Франции, но сделав предварительно недурной крюк через Техас, Аризону и Калифорнию. Завтра я уезжаю на Аляску.
   После этого госпожа Ж. начинает говорить со мной о Париже, о том Париже, который она любит, о Париже литературном и театральном. Я вслушиваюсь в музыку ее голоса. Мой отвыкший слух поражают имена Демакс, Лавальер, Барте, Робинн. Все это точно нежное мурлыканье, которое убаюкивает мою душу, успокаивает и усыпляет ее…
   Моя мысль останавливается то там, то здесь на каком-нибудь названии театра или заглавии книги. Это развертывающийся фильм, и я ясно вижу в нем картины и сцены… Но где же в таком случае знойная Аризона, которую я только что изъездил верхом вдоль и поперек, индейцы опи, такие гостеприимные и первобытные, Калифорния и мои добрые товарищи, работавшие со мной на приисках?
   Кто же на самом деле переживает действительность? Она или я?
   Но подходит консул и, улыбаясь, говорит:
   – Не хотите ли коктейль, мой дорогой?
   Коктейль? Вот те на! В таком случае я действительно нахожусь в Сиэтле, штат Вашингтон, у черта на куличках, на берегу Тихого океана!
   Я отправился морем в Викторию, а из Виктории в Ванкувер, где мне посчастливилось сесть в самый день моего приезда на старый грузовой пароход «Авраам Линкольн», совершавший почтовые рейсы в архипелаге скалистых островов.
   Переезд? Несколько бурный, как это бывает в этих местах, где приходится плавать по узким проливам, где ветер и море бушуют, гудя, как орган. Кое-как, и скорее плохо, чем хорошо, мы прошли Георгиевский пролив вдоль острова Ванкувера. Качать стало основательно, когда, миновав острова Скотта, мы вступили в воды Тихого океана, но «Авраам Линкольн», отплевываясь, отдуваясь и дребезжа, как лом железа на возу, огибает наконец оконечность мыса Сен-Джеймс и обходит остров Прево, оставляя слева фарватер Хустон-Стюарт и бухту Скинкетл. Нас еще изрядно потрепало в проливе Хуан-Перес, где, словно четки, рассыпаны скалистые, неприступные островки.
   В Лайелле мы сбрасываем несколько мешков почты и после захода в Скеданс огибаем остров Луизы. Наконец я схожу в Кэмшове, расположенном на большом острове Морсби, в то время как мой старый «Авраам Линкольн» продолжает свой путь к Скайдгету, что на острове Грэхем, самом значительном из всех островов архипелага Королевы Шарлотты.
   В Кэмшове золота оказалось не больше чем под копытом у осла. Несколько дней я прожил на свои сбережения и, пожалуй, умер бы со скуки, если бы не поступил на фабрику рыбных консервов.
   Прослужил я там двенадцать дней. Один туземец из племени гаида, направлявшийся в Скайдгет, предложил мне ехать с ним. По рукам! Итак, в дорогу – на север! И вот я уже механиком на заводе, где топят тюлений жир. Я снова заработал несколько долларов, которые мне посчастливилось удвоить в покер, и опять берусь за свой посох, хотя это выражение и не особенно удачно, когда приходится перескакивать с грузового парохода на почтовый и с почтового – на пассажирский.
   Гораздо легче попасть на остров Грэхем, чем выбраться оттуда. Все эти «Авраамы Линкольны» едва обеспечивают почтовую связь с берегом, но мне удалось переправиться через пролив Гекаты с попутчиками, ехавшими в Порт-Эссингтон в Британской Колумбии, чтобы пополнить свои запасы виски: операция, как известно, наисущественнейшей важности.
   – Счастливо оставаться, товарищ!
   И вот я один на деревянной пристани Порт-Эссингтона, в то время как мои друзья, налегая на весла, уходят в открытое море.
   Твердо решено: сажусь на первое попавшееся судно, будь то грузовое, паровое или парусное, какой бы курс оно ни держало.
   Семнадцать дней спустя «Принцесса София», принадлежащая Обществу каботажного плавания в Британской Колумбии, бросила якорь в Принц-Руперте, лежащем на правом берегу Скины, по ту сторону Порт-Эссингтона.
   Судьба толкает меня на север. В путь-дорогу, стало быть, в страну безмолвия, страну таинственного, страну снегов и золота. Разве там не «pay-dirt» – «оплачивающая земля»? Но что именно оплачивающая? Волю? Настойчивость? И чем оплачивающая? Золотом, вырванным из твердых скал? Строгой красотой пейзажей или вызывающим восхищение северным сиянием?
   Золотом или смертью? Тем или другим, а чаще всего тем и другим. Покоренное золото струится меж пальцев, как вода горного потока. Тихая смерть укладывает вас на белый саван полярных снегов. Тело погружается и исчезает в яме, а снег все давит, давит, давит. Снег превращается в лед. Следы саней остаются на нем, а жизнь неудержимо уходит вперед. Под снегом тоже лежат мертвые, а над ними в необъятной, беззвездной ночи, убаюкивая их треском ветвей, поет свою песню Великий Север, между тем как там, где-то внизу, ревут обезумевшие от страшного хохота волков карибу [5 - Северные олени.], которые внезапно по ветру почуяли присутствие врага.
   Я погружен в эти мысли, сидя на своем багаже на палубе «Принцессы Софии», уткнувшись локтями в колени и обхватив голову руками. Винт парохода мерно ударяет по воде. Серый туман заволакивает берег, близость которого уже чувствуется. Пароход идет вдоль длинного лабиринта островов и извилистой линии берега. С правой стороны заснул, весь покрытый елями, остров Принца Уэльского, а с левой – ночь опускается на Кетчикон, красные и зеленые огни которого с трудом прорезают гущу тумана.
   «Принцесса София». «Принцесса Мудрость». Мудрость ли это? Не безумие ли идти по этой дороге? Винт бьется, как сердце: «Флюк-флюк-флюк-флюк». Да? Нет? Новая жизнь открывается передо мной, и я вспоминаю стих Теренция: «День, открывший тебе новую жизнь, ищет в тебе и нового человека».
   – Вы напрасно здесь сидите, молодой человек, – туман опасен для здоровья.
   Я поднимаю глаза и встречаю взгляд женщины в широком сером пальто.
   Она стоит, твердо упершись ногами, держа руки в карманах пальто с воротником, закрывающим шею, подбородок и рот; мягкая шляпа надвинута на лоб почти до самых глаз.
   – Я – Джесси Марлоу, а вы?
   – Я – Фредди.
   – Фредди кто?
   – Фредди, и больше ничего, просто Фредди.
   – А!
   Женщина, помолчав некоторое время, добавляет:
   – Вам не следовало бы сидеть неподвижно, это всегда вредно в этих местах. Лучше пройдемтесь со мной.
   И вот мы оба шагаем, как два старых товарища, по спардеку парохода.
   – Вы здесь впервые?
   – Да, а вы?
   – Я – старая юконка. Эту дорогу я проделала уже пять раз.
   – А едете вы…
   – В Доусон, к мужу.
   – А, вы замужем!
   Тон, которым я произнес эти слова, заставил Джесси расхохотаться звонким смехом.
   – Да, я жена Гарри Марлоу, сержанта Конной полиции.
   Канадская Конная полиция! Блестящая организация, несравненная, если бы, конечно, не существовало Иностранного легиона. В Конную полицию зачисляются, как и в легион, только из прихоти или из любви к приключениям.
   Великолепные экземпляры человеческой породы, преисполненные безумной отваги, – единственные представители британской власти от Гудзона до Аляски, во всю безмолвную ширь Великого Севера!..
   Впоследствии, в течение моих полярных скитаний, я встречал их сотнями, то группами, то в одиночку, и всегда находил в них качества, создающие сильного человека: великодушие, прямоту, доброту и отвагу. И, как ни странно, сознание, что она, эта Джесси, принадлежит другому, хотя бы и сержанту Конной полиции, как-то больно ущемило меня.
   Откуда это? И чего только не лезет мне в голову! Джесси Марлоу, о существовании которой я пятнадцать минут тому назад и не подозревал… а вот… Зато теперь я ее знаю. Вот и все!
   Пароход сильно качает – прекрасный предлог, чтобы взять под руку мою спутницу, которая, впрочем, нисколько не сопротивляется.
   Я чувствую сквозь пальто упругость тела и твердость мускулов. Мой друг Джесси Марлоу – гибкая и крепкая женщина.
   Все сильнее я сжимаю ей руку.
   – Спустимся на вторую палубу, там среди чечако есть прелюбопытные типы.
   На юконском диалекте чечако обозначает всех вновь приезжающих на рудники для работы новичков: искателей золота и счастья.
   Спускаемся вниз. Там в невероятном хаосе навалены динамо-машины, мешки, бочки, ящики, снасти, железные болванки, груда кирок и лопат, а кое-где в каком-нибудь углу копошатся живые существа, освещенные желтым светом масляной лампы, раскачиваемой морским волнением.
   Ближе к середине более просторно. Сидя на опрокинутых ведрах, несколько человек играют в карты за импровизированным столом. Во время игры все молчат; жажда наживы наложила уже свою печать на все лица. Ее можно узнать по характерному нахмуриванию бровей и легкому дрожанию пальцев, сжимающих засаленные карты.
   Человеческий порок здесь весь как на ладони, обнаженный и бесстыдный. Он зияет, как рана…
   Я оборачиваюсь. Не знаю почему, но мне показалось, что в глазах моей спутницы какой-то хищный блеск. О, только блеск, быстро угасший. Мгновенный трепет ноздрей… О, еле уловимый!
   Но я, несомненно, ошибся, ибо Джесси Марлоу говорит с равнодушным видом:
   – Здесь можно задохнуться. Страшно накурено! Пойдемте отсюда, дорогой.
   Утром я поднимаюсь на палубу. Джесси уже там, облокотившись о перила. Она угадала мое присутствие и оборачивается ко мне. На лице ее тревога. Она обращается ко мне и без всяких вступлений произносит:
   – О, посмотрите, дорогой мой мальчик.
   Я вглядываюсь. В синеве тумана показывается один из самых фантастических пейзажей.
   Берег уже близок, и мы лавируем между островами Элтслин и Принца Уэльского: это страшные громады утесов, длинные цепи трахитовых скал, гигантские базальтовые дороги. Здесь перед нами наглядное подтверждение великих геологических законов, оставляющих далеко за собой жалкое поэтическое воображение эллинов и их титанов, нагромоздивших Пелион на Оссу, – детская забава по сравнению с той хаотической картиной, которая развертывается перед нами!
   Чтобы противостоять нахлынувшему морю, Земля, в сверхъестественном усилии, скорчила свое тело и выбросила из него вулканические скалы, которые лежат здесь нетронутые, обнажая первобытный гранит. Ровные пласты, острые разрывы, резкие выступы, и горы, высящиеся на сотни и сотни футов, как в первый день создания мира, когда они выступили из недр земли, чтобы сказать Океану: «Стой! Дальше ты не пойдешь!».
   Джесси Марлоу схватила меня за руку.
   Солнце вдруг прорывает пелену тумана, раздирает ее на куски и отбрасывает куда-то вдаль. Лучи его играют золотом на скалах цвета охры и жженой сиенны; здесь чувствуется величественная гармония, и ногти Джесси все сильнее впиваются в мою ладонь. А сама она трясется как в лихорадке. Но тотчас же спохватывается, шепчет неизбежное «простите» и, чтобы наказать меня за то, что я заметил ее волнение перед лицом величаво-прекрасной картины, внезапно покидает меня.
   Свисток. Страшный крик. Топот, беготня. Снова крики… Я выхожу из своей каюты, чтобы узнать, что случилось. Несколько человек поднимаются из машинного отделения. Крики переходят в длинные хриплые стоны. Спрашиваю, в чем дело. Вырвавшимся паром жестоко обварило кочегара. Вид у него ужасный. В зияющих впадинах глаз – две кровавые дыры. Рот, весь красный и черный, скривился в дьявольскую гримасу. Все тело – сплошная рана, на которой все еще держатся прилипшие клочья одежды.
   Пассажиры столпились тут же, без толку. Капитан задает вопрос:
   – Не найдется ли среди вас врача?
   Эмигранты смотрят друг на друга, но все молчат.
   Капитан продолжает настаивать:
   – Не дадите же вы ему умереть в таком виде…
   Тогда я вспоминаю, что много лет назад готовился к экзамену в морское медицинское училище в Бордо. Все расступились предо мной. Я наклоняюсь над раненым. Не нужно много смыслить в медицине, чтобы понять, что человек погиб. Но надо облегчить его страдания. В первую очередь нужно очистить раны от прилипшего белья. Я прошу:
   – Ножницы или нож…
   Резкое движение, голос отвечает:
   – Вот…
   Это Джесси Марлоу протягивает мне маленький стальной кинжал, который она носит в кожаных ножнах под своим плащом. Тут же она предлагает мне помочь, и не успеваю я согласиться, как она опускается возле меня и опытной рукой сразу разрезает материю.
   Чудовищное зрелище: все тело обожжено, распухло, в пузырях, из которых, когда они лопаются, брызжут тонкие струйки крови. Вены и артерии обнажены и тоже лопаются одна за другой. Это какой-то ком красных и синих жилок, на котором сгустившаяся кровь образует кое-где темно-алые пятна.
   Наши руки встретились… Моя слегка дрожит. Рука Джесси гибка и холодна. Я смотрю на молодую женщину и вновь замечаю в ее глазах тот же мгновенный блеск, что и накануне. Это тело, извивающееся в муках ада, вызывает радость в глазах этой женщины. Я мог бы поклясться в этом.
   Я отдаю короткое распоряжение. С бесконечными предосторожностями поднимают тело бедняги, уносят его, а в это время Джесси Марлоу шепчет вполголоса, словно про себя:
   – Какая великолепная картина – эти яркие краски!..
   Близится вечер. Пароход тихо скользит по узким водам пролива Врангеля. Тут и там, словно четки, рассыпаны буи, указывающие судну подводные скалы, которые почти высовываются на поверхность воды. Иногда можно различить рифы, напоминающие насторожившихся хищных зверей. Они пытаются схватить легкую добычу, но мы уже проскочили, и пена от винта парохода скрывает их под собой.
   Неизвестно каким образом выросшие здесь ели наклоняются к нам и почти касаются нас. Солнце шлет свои последние лучи на высокие горные массивы, а за нами уже стелется ночная тьма. Базальтовая стена вдруг расступается, и показывается огромная ледяная гора, отвесно обрывающаяся в море. С ее девственно чистого покрова ветер сдувает только что выпавший снег, и солнце переливается в ней фиолетовыми, оранжевыми и голубыми огнями.
   Пролетает птица, и розовые крылья ее долго бьются в прощальных лучах солнца.
   Откуда-то изнутри корабля доносится предсмертное хрипение страдальца, медленно расстающегося с жизнью.
   Утром мы покидаем Жюно, где простояли всю ночь. Мы идем фарватером Гастино. Столица Аляски окутана туманом, и только Капитолий ее, прислонившись к горе, выделяется в виде молочного пятна.
   Чей-то голос говорит возле меня:
   – А вы не сходили на берег, доктор?
   Это капитан приветствует меня таким образом. Со вчерашнего дня я повысился в чине.
   – Нет, капитан.
   – Вы, право, ничего не потеряли. Не стоит забираться сюда, чтобы снова увидеть заводы, автомобили и кинематографы. Уж лучше в таком случае не выезжать из Сиэтла или Ванкувера.
   Капитан выпускает несколько клубов дыма из своей коротенькой глиняной трубки, стоит несколько секунд, облокотившись возле меня, а потом удаляется своей характерной морской походкой, такой упругой и в то же время твердой. Пройдя несколько шагов, он оборачивается и говорит мне:
   – Кстати, знаете, тот человек умер этой ночью.
   Он сплевывает за борт желтоватую слюну и добавляет:
   – Джесси Марлоу сошла в Жюно.
   – В Жюно? Но ведь она намеревалась, кажется, высадиться в Скагуэе, чтобы оттуда отправиться дальше в Доусон.
   – Так-то так, но она раздумала.
   И он уходит, пожимая плечами, процедив сквозь зубы:
   – Ведь на то она и женщина!
   Невидимая рука сжимает мне горло. Человек умер. Джесси Марлоу нет… Грусть поднимается во мне, одолевает меня, и я затрудняюсь ответить на вопрос: чем, главным образом, вызвано это чувство, смертью ли человека или отъездом женщины?
   Термометр в течение нескольких часов понизился на 20 градусов, и сразу наступила зима. Река, катившая еще вчера свои мрачные волны, неся жизнь «оплачивающей земле», сегодня уже застыла, угрюмая и молчаливая. На восемь месяцев Юкон становится узником льдов – мятежное чудовище сковано. Он сжал в своих ледяных тисках плоскодонные баржи. Также был застигнут врасплох и большой колесный пароход. На восемь месяцев Доусон засыпан снегом.
   Спускается великая полярная тьма. Ночь пожрала день. И в ожидании реванша, когда день, в свою очередь, пожрет ночь, следует запастись мудростью и философией.
   Новизна пейзажа привлекает меня. Я устроился за чертой города на возвышенности, в хижине из сосновых кругляков, похожей скорее на насест, чем на человеческое жилье. Город и река образуют там внизу снежную симфонию, и только ели местами нарушают ее, выделяясь своим темно-зеленым покровом. Напротив тянется горный кряж, последние отроги Скалистых гор, вымазанные в охру с редкими синевато-белыми пятнами.
   Я еще успею вдоволь налюбоваться всей этой панорамой, и весь мой первый день зимовки уходит на хозяйственные заботы. Осматриваю сапоги, прибиваю новый каблук, пришиваю подошву. Потом пришиваю лисий мех к воротнику моей кожаной куртки. А пока я этим занят, открывается дверь и ко мне входит Линн, мой друг Линн.
   Линн – индеец племени койокук, с плоским лицом. Несмотря на то что он жил среди цивилизованных людей, он сохранил привычку своих предков размалевывать себе щеки. На нем широкий клетчатый плед, когда-то принадлежавший, вероятно, какой-нибудь странствующей мисс. Поясом ему служит длинный и узкий ремень из буйволовой кожи. Мокасины на нем из тюленьей кожи, обшитые по краям мехом росомахи; шнурки от них волочатся по полу. Руки до самых плеч в длинных кожаных рукавицах на меху, стянутых у локтей, точь-в-точь как руки у марионетки.
   Мой друг Линн строго выдержал бы местный колорит, если бы не ужасный котелок, который он гордо напялил на себя взамен национального головного убора. Котелок этот для Линна – признак утонченнейшей цивилизации. Есть еще одна уступка, которую индеец делает нашему Старому Свету. Он заражен отвратительной привычкой жевать резинку. Сильно пожевав ее и заложив шарик за левую щеку, точно жевательный табак, Линн приветствует меня по койокукскому обычаю, справляется о моем здоровье и сообщает, что в самом центре Доусона, возле моста через реку Клондайк, там, где кончается Фронт-стрит, найден труп человека.
   – Принимая во внимание резкий скачок термометра вниз, в этом нет ничего удивительного. Наверное, какой-нибудь пьяница, который, возвращаясь из кабака или притона, свалился и замерз.
   Линн отрицательно качает головой в знак скептического отношения к высказанному мною предположению. Он усердно жует свою резинку, а затем гортанным английским говором добавляет:
   – Нет-нет, убитый – сержант Канадской конной полиции. Он погиб не от мороза, а от раны в шею…
   И Линн выводит заключение:
   – Это подняло в городе порядочную шумиху.
   Потом, заняв у меня две горсточки чаю, индеец выходит, волоча по снегу свои мокасины с болтающимися шнурками.
   Сержант Конной полиции! Вот так номер, черт возьми! Не то что набившие оскомину ежедневные драки рудокопов.
   Несмотря на то что город позабыл, как какой-то кошмар, далекие времена легендарных драк, когда с рассветом на улицах находили по нескольку шалопаев, более или менее продырявленных пулями, все же иногда случается, что и теперь еще темный элемент города сводит свои счеты при помощи браунинга. Но сержант Конной полиции! Я свистнул, что заставило мою собаку насторожить уши.
   – Темпест, мой друг, как ты полагаешь, не пойти ли нам за новостями? Ведь не каждый же день можно наблюдать убитого – да как ловко! – сержанта Конной полиции. К тому же это внесет некоторое разнообразие в монотонность нынешнего дня, который твердо решил, по-видимому, никогда не кончаться. Кроме того, представляется единственный случай показать наш новый меховой воротник.
   Я плотно надвигаю на лоб котиковую шапку и надеваю куртку с меховым воротником. Темпест лает от радости, и вскоре, как два школьника, мы уже мчимся по снегу. По дороге попадается крутой спуск, и мы скатываемся по нему кубарем.
   – Ну, брат, тихо! Будем солидны.
   Я отряхиваю снег отворотом рукава и вхожу в город с Темпестом, который следует по моим пятам.
   Перед бараками – так называются в Доусоне казармы Конной полиции – стоит толпа, которая жестикулирует, спорит и высказывает разные предположения. В качестве знатоков юконцы делают оценку «чистой работе», отправившей сержанта на тот свет.
   Один из товарищей предлагает мне войти вместе с ним, так как он знает человека, который может нам все рассказать.
   Мы проникаем без особых затруднений во двор бараков, где заключенные, одетые в традиционные черно-желтые костюмы, прочищают дорожки в обледенелом снегу.
   Мы нашли интересовавшего нас субъекта в его комнате, занятого снаряжением своих лыж. И в самом деле, человек десять готовились в путь за город на поиски убийцы, пока следствие ведется в городе.
   Подробности? Он знает их не больше, чем мы сами. Сержант был найден сегодня утром совершенно замерзшим в том самом месте, о котором упоминал Линн.
   Взяв лыжи под руку, стражник предлагает нам пойти посмотреть на убитого.
   В низком помещении на походной кровати лежит сержант. Караул из нескольких товарищей покуривает папиросы.
   Голова покойника слегка наклонена влево, и под самым ухом виднеется рана, трехгранная, длиной не более одного сантиметра, но из которой все-таки вылетела жизнь. Что и говорить, работа – чистая.
   – Это единственная улика, какую мы имеем, – разъясняет другой сержант, – но этого достаточно, чтобы обнаружить виновного.
   – Бедный Гарри Марлоу! – говорит провожающий нас полисмен.
   – Гарри Марлоу! Гарри Марлоу! Знакомое имя! Где же я его слышал?
   Ах да, припоминаю… месяца четыре тому назад. Заботы об устройстве моего жилища заставили меня забыть об этой встрече.
   В моих ушах раздается ясный голос, говоривший мне:
   – Я жена Гарри Марлоу, сержанта Канадской конной полиции.
   Джесси Марлоу, которая заняла мое воображение всего лишь на несколько часов и которой я с тех пор не встречал…
   И, повторяя про себя только что слышанную фразу, я, в свою очередь, говорю, несколько видоизменяя ее:
   – Бедная Джесси Марлоу!
   Войдя в помещение казарм, я сперва увидел только лежавший труп и дежуривших у него товарищей.
   Теперь мой взор направлен в глубину помещения, где я замечаю женщину, прислонившуюся спиной к деревянной перегородке, со сложенными на груди руками. Вид у нее враждебный и угрюмый.
   – Джесси Марлоу, – шепчет мне мой товарищ.
   Клянусь богом, я сразу же узнал ее. Достаточно один раз увидеть Джесси Марлоу, чтобы больше никогда не забыть ее. Глаза ее уставились в одну точку, зубы стиснуты… Безграничное горе убило ее. Ниобея при ниспосланном ей роком испытании вряд ли была прекраснее ее…
   Бедная Джесси Марлоу! Я искренне жалею ее, мне так хотелось бы подойти к ней и произнести не обычные слова соболезнования, а нежные, задушевные слова, или, еще лучше, ничего ей не говорить, а просто взять ее за руку и плакать, долго плакать вместе с ней. Но я не решаюсь. Люди, окружающие нас, стесняют меня. К тому же и вид у Джесси далеко не ободряющий. Притаившись, как дикий зверь, она стоит в своем углу, безучастная ко всему, что вне ее горя.
   О чем она думает? Какие картины проносятся перед ней? Какие воспоминания? Потерянное счастье? Быть может, разрушенный очаг? Прошлое или будущее?
   Прошлое? Бесконечные скитания верхом на лошади по безграничным равнинам, уединение, сладкое уединение вдвоем в течение долгих полярных ночей? Избегнутые вдвоем опасности? Первое пожатие руки?
   Будущее? Неуверенность, насущные заботы, возвращение домой, где все твердит об отсутствии любимого существа, – его стул, его стакан, его нож, его ружье на стене, отныне ненужное?
   О чем мечтает она? Смотрят ли ее глаза, ничего не видя, или они прикованы к далекой точке, к несбыточной мечте?
   Почему мою голову осенила нелепая мысль, что расширенные зрачки ее, точно загипнотизированные, видят в комнате только трехгранную маленькую рану на шее того, кто был ее мужем?
   – Темпест, старый товарищ, что ты крутишься, как собака богача в общественном саду? Сиди спокойно, черт побери! Используй лучше свой отдых, отдохни.
   Мой призыв к благоразумию, как, впрочем, и все призывы к благоразумию, напрасен.
   Темпест поднимается, уходит, приходит и направляется к своим товарищам, которые грызут своими крепкими челюстями брошенные им куски мороженой тюленины. Странное явление – Темпест, мой лидер [6 - Вожак в упряжке.], не пытается отнять у них добычу… Он вертится, волнуется, приподнимает морду, точно вдыхая воздух, настораживает попеременно то левое ухо, то правое, а то и оба вместе, затем возвращается ко мне и, сев на задние лапы, воет, открыв пасть.
   Я вытираю куском хлеба мою алюминиевую тарелку.
   – Вот, возьми, – говорю я ему, протягивая руку.
   Темпест отворачивает голову – он отказывается от моего угощения и снова воет. Вдруг он бросается к своим товарищам, кончающим еду, и кусает их за лапы. В страхе животные разбегаются. Он призывает их голосом, четким, как команда. Послушные собаки сразу сбегаются. Он становится головным, и мой батальон пускается в путь. Короткий лай, и вся команда останавливается перед нагруженными санями, оставленными мною час тому назад в сосновой рощице, состоящей из жалких низкорослых деревьев, затерянных в полярной пустыне.
   Темпест покидает послушных собак и приближается ко мне. На этот раз он не лает. Он смотрит на меня. Я читаю в его глазах, как в книге, а глаза его мне говорят: «Ну, чего же ты ждешь? Разве ты не видишь, что мы готовы? Пора в путь, торопись!..»
   – Темпест, старина, ты с ума спятил. Ведь мы только что приехали, а ты уже хочешь ехать дальше. Сани основательно перегружены, переход был тяжелый, и братья твои устали. Не все обладают такими стальными лапами, как ты. За эти восемь дней, что мы в пути, у меня самого уже болят ребра, а здесь тепло и ветер не дует. Терпение! Иногда время терпит, а иногда – нет, как говорят в Лангедоке, но тебе непонятен язык моих предков, а потому оставь меня в покое.
   Речь эта, сопровождаемая легким шлепком, не удовлетворяет моего друга. Тем не менее он чувствителен к тому, что принимает за ласку. Он подходит ко мне и бодает меня, словно баран, своей крепкой головой…
   «Ничего не поделаешь, мне приходится тебе повиноваться, но ты, право, невыносим!»
   Порывистым жестом я закрываю свой нож, который при этом щелкает. Он понял сигнал. Он гордится, что заставил меня послушаться его. Он прыгает и лает, закрутив хвост, как поросенок… Проклиная свое малодушие, я прячу тарелку, вымыв ее предварительно горстью снега, и увязываю дорожный мешок.
   – Итак, в дорогу, раз ты того хочешь. Ты – повелитель моей жизни, иди вперед, я следую за тобой…
   Пока я запрягаю его товарищей, Темпест сидит возле меня, следя за малейшим моим движением. Но вот последний ремень стянут, и он сам становится во главе. Как только он чувствует, что упряжь его в порядке, он лаем подает сигнал к отъезду и стрелой бросается бежать. Я едва успеваю вскочить в сани и с трудом удерживаюсь на ногах, не выпуская вожжей из рук. В нем сидит какой-то дьявол; он напрягает все свои мускулы, лаем приглашая к этому и других собак, а те, заражаясь его усердием, тоже стараются что есть сил. Если одна из них ленится или отстает, то соседка кусает ее за ногу.
   Скорость опьяняет их… Никогда еще моя упряжка не развивала такого хода. Напрасно я пытаюсь умерить ее пыл, но попробуйте-ка заставить этих лабрадоров и хрипунов [7 - Породы лаек.] повиноваться, когда они мчатся как бешеные за таким вожаком-безумцем, как Темпест.
   Я больше не стесняю их бега и отпускаю вожжи. Собаки, почувствовав это, удваивают свою прыть. Мы берем головокружительные виражи. Мои собаки запряжены по-индейски, веером, который смыкается сам собой. Мы несемся по самому краю темных обрывов, задевая иногда ели, ветви которых хлещут меня по лицу.
   – Эй, дьяволы, остановитесь!
   Упряжка больше не слушается моего голоса. Собаки бегут, высунув языки, с раздутыми, словно мехи, боками за Темпестом, который все тянет, тянет, тянет…
   У меня такое ощущение, что на первом же повороте мы разобьемся вдребезги. Однако ничего подобного не случается. Вираж взят умело, ловким загибом, и мы начинаем спускаться.
   Наконец мы среди равнины…
   И только тогда Темпест останавливается, твердо упершись ногами в снег, словно на нем одном держится весь груз. К счастью, задержались и остальные собаки. Сам я падаю на колени и все-таки их больно ушибаю. Сани скользят с разбегу. Три собаки с воем катятся в снег… Я бросаюсь к ним. Поверхностный осмотр. Переломов нет. Я вскакиваю на сиденье.
   – Ну, братцы, в дорогу.
   Но ни одна из них не двигается. Я схожу и понукаю их возгласом:
   – Ну-ну, детки, вперед, вперед!
   Все напрасно. Вероятно, для того чтобы разозлить меня, Темпест ложится на бок. Я берусь за кнут. Кнут щелкает, я натягиваю ремни… Собаки – ни с места.
   – Надеюсь, вы не бросите меня тут на произвол судьбы?
   Тогда Темпест поднимается и передними лапами роет снег, разбрасывая его во все стороны.
   – Ты хочешь передохнуть? Знаю, знаю, везли вы меня необычным ходом, но цель все же еще впереди.
   Вместо всякого ответа Темпест роет, роет, роет с остервенением. Потеряв надежду, я распрягаю своих собак. Почуяв свободу, они немедленно начинают рыть себе норы, точно желая залечь. Снег быстро расчищен, углубление достаточно широко, и животные укладываются. Темпест приготовил свое логовище раньше других, но тотчас же выскочил из него. Его большие добрые глаза глядят на меня и говорят:
   – Как, разве ты не ложишься с нами?.. Скорее следуй нашему примеру…
   Он подходит к своей норе, возвращается ко мне и с этого момента не спускает с меня глаз.
   Чтобы последовать его примеру, я, прибрав сани и приготовив инструменты, начинаю строить себе убежище на ночь среди этой необъятной равнины, где ничто не растет и ничто не живет…
   Я торопливо складываю хижину из снега, нечто вроде эскимосского иглу. Немного воды, вылитой на снежные глыбы, скрепляет их лучше всякого цемента. Внизу я оставляю маленькое отверстие, через которое нужно пролезать ползком. Таким путем можно проникнуть в круглое помещение диаметром в пятнадцать футов… Я бросаю на утрамбованный пол две тюленьи шкуры и одеяло, устраиваю себе кладовку для припасов и прилаживаю небольшую полку для самых нужных вещей. Сводом служит четырехугольная глыба льда. Я подвешиваю к ней мою лампу самого примитивного вида, в которой горит плавающий в ворвани фитиль… От его запаха меня всегда немного тошнит. Мои нервы культурного человека еще слишком чувствительны…
   Выхожу. Мои собаки исчезли под снегом. Один лишь Темпест ждет меня у порога. Глаза его блестят от удовлетворения. Он весело виляет хвостом, и я похлопываю его по спине. Вполне счастливый, он исчезает в своей снежной берлоге. А когда я, немного удивленный, подхожу к своей хижине, то прямо перед собой, над горой, с которой мы спускались таким бешеным аллюром, я замечаю снежный вихрь, приближающийся к нам с быстротой скачущей лошади.
   – Ого! Сейчас начнется здоровый буран…
   И сразу мне стали понятны поспешность моих собак и ум Темпеста, почуявшего приближение урагана. Он знал, что нам не миновать гибели, если ураган застигнет нас на горе. Животное предугадало это своим безошибочным инстинктом. Оно попросту спасло мне жизнь…
   Ударами кулака по хижине я испытываю ее прочность и устойчивость. Она тверда, как гранит. Пусть начнется сейчас буря – я смело встречу ее. И преисполненный философских мыслей о животных вообще и Темпесте в частности я на четвереньках вползаю в свое убежище.
   Ураган налетает и мчится дальше с шумом и грохотом, точно галопом несется табун сказочных чудовищ. Вот это буран так буран, черт бы его побрал! Снег падает густой, мерзлый, и вихрь крутит его столбом. Вряд ли сейчас было бы сладко на следу в горах.
   Не без эгоизма наслаждаюсь я удовольствием находиться в безопасности… Я бездельничаю, растянувшись на шкурах, заложив руки под голову и протянув ноги к огню, на котором напевает медный чайник.
   На минуту мои мысли заняты мокасинами, от которых идет пар. Затем они переходят к тусклому огоньку лампы, похожему на чей-то желтенький глазок. Я чувствую в себе приток сил, я чувствую себя здоровым, я счастлив…
   Пурга, не встречая на своем пути никаких преград, мчится прямо по равнине в каком-то исступлении, точно бешеное животное.
   Запах кофе уже дает о себе знать; он медленно поднимается и благоуханием разливается по всему моему помещению. Ноздри мои дрожат, веки полузакрыты; сквозь ресницы я замечаю еще совсем маленькую светящуюся точку, прорезающую ночную тьму. Тихо опускается занавес, и я погружаюсь в царство сновидений.
   И взлетает моя легкая мечта, покидает свою тленную оболочку, кружится по комнате, потом пляшет перед бледным огоньком. Она как бы летит вокруг пламени, и вскоре пламя завлекает ее, и она сливается с ним…
   Но вот пламя покинуло примитивную лампу. Оно, в свою очередь, бродит то там, то здесь, дальше, ближе, вокруг меня… Я хочу схватить его, но какая-то тяжесть давит меня и приковывает к месту. Искра в моих глазах меркнет… Я слеп и тем не менее вижу во внутренней ночи моей… вижу какую-то яркую звезду. Она вдруг исчезает… Ночь…
   Бесконечная декабрьская ночь, ледяная и голубая… Но нет, вот она снова! Она вновь оживляет душу моей лампы. Лампы? Нет, лампады в храме… Она сияет пышным блеском металлов, окруженная чистым золотом и драгоценными геммами. Это суровая душа ислама, пылающая в святилище Мулай Идриссе… ну да, Мулай Идриссе в Феце! Вот и рынок, и улица Шеммаинов, где стоят торговцы финиками, винными ягодами, восковыми свечами и пирожными, торговцы серьезные и спокойные, которые, сидя на корточках, ждут покупателя, перебирая однообразными движениями свои четки. Но нет, это светильник Юлиана… Юлиана, бодрствующего в своем дворце в Лютеции и ищущего путей, ведущих к Истине.
   Все еще ночь. Темные проходы, куда углубляешься с ужасным ощущением, что они все более и более суживаются и что потолок спускается все ниже и ниже. И вот опять появляется огонек на шляпах рудокопов… Люди изнывают в каторжном труде, чтобы вырвать у земли черный камень, в котором кроется источник Огня. Да нет же, неужто я теряю рассудок? И уголь ли это? Это золото!.. Стены поднимаются на головокружительную высоту, слабый огонек превращается в страшный пылающий факел; свод, стены, пол – все из золота. Желтый металл освещает ночь своими лучами, это фейерверочное солнце, которое вращается, осыпая стены снопами искр; и я тоже весь из золота, золото течет, струится, пронзает, словно дождь, мое тело, течет в моих жилах и гонит кровь к сердцу… Я умру сейчас, тяжесть раздавит меня…
   – Проклятое животное! Ты что тут делаешь?
   Я приподымаюсь и узнаю Темпеста:
   – Темпест, мой друг, ты осел… да, осел…
   Видано ли что-нибудь подобное? Этот нахал входит, не постучавшись, и всей своей тяжестью наваливается на меня, положив лапы мне на грудь. Вы, может быть, думаете, что ему стыдно? Вы мало знаете это животное. Он нагло счастлив, и весь его вид выдает его радость, что ему удалось разбудить меня…
   – Ну, что же дальше? Не думаешь же ты, старина, выйти гулять в такую погоду! Иди хоть к черту, но только иди туда один, если уж это так тебе приспичило.
   Я говорю это из принципа, ибо знаю себя и не сомневаюсь, что в конечном итоге поступлю так, как захочет этого Темпест. Темпест хочет, чтобы я вышел в буран и холод. Послушаемся его. Он хотя и собака, но советчик неплохой. Нужно всегда следовать советам собак, это не то что советы людей. Я снаряжаюсь и выхожу.
   Буря как будто утихла. Темпест несется вперед, обнюхивая снег. Пробежав сотню шагов, он останавливается и тревожно лает. Я подбегаю и замечаю фигуру, которую падающий снег понемногу окутывает своим холодным покровом.
   – Эй, дружище, вы выбрали себе плохую постель! Вы, знаете ли, из нее не вылезете…
   Я с силой встряхиваю тело. Оно словно безжизненное тряпье. Ветер, утихший было несколько минут назад, снова воет пронзительно и резко. В тело мое впиваются тысячи ледяных игл.
   Надо принять какое-нибудь решение.
   А ну-ка!
   Я взваливаю товарища на плечи. Это, несомненно, какой-нибудь чечако. И впрямь нужно быть новичком, чтобы идти в горы в этакую погоду.
   Темпест следует за мной по пятам. Я вталкиваю свою ношу через отверстие в иглу, а потом влезаю туда сам. Темпест, нисколько не стесняясь, делает то же самое; это зрелище, по-видимому, занимает его.
   Незнакомец лежит лицом к земле. Я переворачиваю его, чтобы оказать необходимую помощь, и убеждаюсь, что этот несчастный лодырь – женщина, и что эта женщина – Джесси Марлоу.
   Несколько глотков виски и в особенности хороший огонь, который я развел, приводят Джесси в сознание. Как истая юконка, она ничуть не поражена, увидев меня у своего изголовья. И не то еще увидишь в этой стране!..
   – Это вы, Фредди?
   – Да, это я.
   Искренне, просто она протягивает мне руку.
   – Спасибо.
   И только всего.
   Я знаю, как надо поступать в таких случаях, и бормочу сквозь зубы несколько невнятных слов, означающих приблизительно: «Пустяки, не стоит благодарности, вы поступили бы точно так же…» Здесь не принято задавать гостю вопросы. Ему оказывают гостеприимство, откуда бы он ни пришел и куда бы он ни направлялся.
   Джесси чувствует себя не так уж плохо. Зачем настаивать? К тому же, как я вам уже говорил, это здесь не принято.
   – Вы найдете чай в коробке, кофе в глиняном горшке, виски в бутылке, папиросы в моей кладовке. Вот вам тюленья шкура и одеяло, ложитесь и спите. Спокойной ночи.
   – Спокойной ночи, Фредди!
   – Спокойной ночи!
   После недолгого молчания я добавляю:
   – А все-таки здесь лучше, чем там.
   Джесси присела к огню и пристально смотрит на пламя. Молчание.
   – Вы спите, Фредди?
   – Нет, что-то не спится.
   – Вы не болтливы…
   – Возможно.
   – Вы сердитесь на меня?
   – Даже не подумал.
   Ветер метет на дворе, образуя сугробы снега. Снова поднимается рев бури. Джесси Марлоу вздрагивает. Ее всю трясет. Она придвигается ко мне. Я хочу встать.
   – Нет, не вставайте, вам так удобно. Прошу вас, не двигайтесь.
   Она садится совсем близко возле меня, берет мою руку и шепотом произносит по слогам:
   – Мне страш-но… Да, мой друг, мне страшно, защитите меня… Мне пришлось только что пережить ужасные часы. Застигнутая бураном моя упряжка свалилась в овраг. Я спаслась каким-то чудом: сильным толчком меня выбросило на след, а мои бедные собаки с воем упали на острые скалы и разбились насмерть.
   Дрожь снова охватывает ее… В глазах – весь ужас пережитого.
   Она продолжает тем же тихим голосом, точно исповедуясь:
   – Я боюсь не бури… а людей… Конная полиция преследует меня как дикого зверя. Да, меня, Джесси… Меня обвиняют в убийстве Марлоу… Вот уже три недели, как это длится. Ужасная пытка. Я скитаюсь с места на место. Не успею устроиться, как опять нужно идти дальше. Половина моих собак не выдержала такой гонки и подохла, другая половина – вы знаете где. Я лишилась всего: животных, саней, одежды и провизии. Ничего, ничего у меня уже нет – ни полена дров, ни унции золота… Уж лучше бы вы меня оставили в снегу. Это был сон, от которого не просыпаются… Со вчерашнего вечера они напали на мой след. Пришлось пробираться горными ущельями, чтобы выгадать расстояние. Это было безумие? О да, знаю, но я, право, согласилась бы даже пойти через плавучий лед. Я не хочу, чтобы меня повесили! Я боюсь смерти, боюсь ее, боюсь…
   Женщина повисла у меня на шее. Глаза ее закатились, а лицо до того исказилось, что казалось какой-то маской. Потом она вдруг стала нежной, ласковой:
   – Оставьте, оставьте меня у себя, не гоните меня… Клянусь вам, дорогой, что я не убивала Марлоу… Это не я, не я… А меня обвиняют… Ревность и глупость, эти сестры-близнецы людей, гонятся по моим пятам, как голодные волки. Я несчастная женщина, я умоляю вас… Обезумев, я убежала, но лучше бы я этого не делала. В этом моя ошибка… Но не выдавайте меня… Вы знаете меня, вы, который так мало, в сущности, видели меня.
   Вот слова, которых не следовало говорить. Почему Джесси произнесла их? Джесси, готовая на всякий риск, любительница всего неведомого… Да-да, я припоминаю ваши загоревшиеся при виде низменных страстей глаза, ваши ноздри, раздувавшиеся при виде чужих страданий, ваши нервы, протянутые к недосягаемым желаниям… Но убить человека, своего же мужа – этого не может быть!..
   Я беру нежную руку молодой женщины, руку с длинными, тонкими пальцами, и держу ее в своей. Нет, эта полная жизни рука не могла причинить смерть…
   Я пытаюсь успокоить ее обычными словами утешения:
   – Они наверняка потеряли ваш след. Как вы допускаете, что они теперь могут разыскать нас. Буран замел все следы, и нет такого человека, который умел бы читать по гладкому снегу. Даже если бы они попробовали такую штуку, то следы саней, собачьих лап, ваших шагов и моих – все это исчезло навсегда. В такую ночь в горах ненадежно, и сам дьявол не рискнет выйти туда на прогулку…
   Темпест нервничает, идет к низкой двери, обнюхивает ее и лает.
   Джесси, обезумев, кричит:
   – Дьяволы обходят нас… вот они!.. Сомнений нет, это они!..
   Среди рева бури раздается лай измученной своры и возгласы ободряющих ее проводников.
   – Эгайгайяга! Эгойогооо…
   Еще мгновение, и Темпест кинется. Джесси бросается вперед и падает перед собакой в тот момент, когда та уже у самой двери. Вдвоем, на коленях, мы образуем странную группу. Собака глядит на нас изумленными глазами…
   Если только она залает, мы погибли…
   Я сжимаю руками ее голову и говорю ей тихо на ухо:
   – Темпест, бесценный мой, замолчи, не будь жестоким, сжалься над этим бедным существом вот тут, возле тебя. Ты ведь не человек, а хорошая собака… У тебя простое и преданное сердце… тебе незнакомы опасные сплетения обстоятельств и доводы, принуждающие нас к действию: ложь, алчность, ревность, мысли, сверлящие голову днем и ночью… Они сейчас пройдут… слышишь их?.. Они ищут добычу… Видишь, как мало мы представляем собой. Только залай, и мы погибли. Моя собака, мой хороший, мой прекрасный Темпест, брат мой, друг мой, молчи, молчи, молчи! Прошу тебя: молчи, не будь носителем человеческого правосудия…
   – Эгайгайяга! Эгайгайо… уа… уа… уа…
   Возгласы и крики проносятся мимо, теряются, смешиваются и сливаются с хриплым воем бурана… Пот крупными каплями стекает у меня со лба на щеки, а Темпест устремляет на меня свой взор животного и затем, жалобно взвизгнув, нежно облизывает мне лицо…
   Уже восемь дней мы засыпаны пургой и живем, как брат с сестрой, в уединении, немыслимом ни в каком другом пункте земного шара.
   Когда опасность миновала, в Джесси вновь проснулась вся активность женщины. Она полна энергии, суетится по тесной комнате и избавляет меня от всех хозяйственных хлопот. Она – светильник моей жизни, ее присутствие угадывается в тысяче мелочей… На моей кожаной куртке – все пуговицы налицо; мокасины не болтаются, как лохмотья; в котиковой шапке сделана новая подкладка…
   Сегодня утром она ушла с ружьем за плечами, забрав с собой Темпеста, который подружился с ней. К середине дня собака вернулась домой одна. Заподозрив неладное, я иду на поиски женщины. Пройдя около двух миль, застаю Джесси, которая ждет меня, покуривая папиросу, удобно восседая на огромных рогах убитого ею северного оленя.
   – Я не могу дотащить этого огромного зверя, а потому послала за вами собаку. Мы сделаем себе прекрасный запас свежего мяса.
   Джесси счастлива, она громко хохочет, сверкая зубами молодой волчицы.
   Очевидно, мы не можем оставаться здесь до бесконечности, и мы решаем ехать дальше.
   Джесси запрягает собак, и они лают, выжидая момента, когда смогут побежать.
   – Вы готовы?
   Я отвечаю:
   – Одну минутку… чуточку подождите, и я тогда к вашим услугам.
   Я возвращаюсь в нашу хижину под благовидным предлогом проверить, не забыли ли мы чего. И стою… полон воспоминаний?.. Нет, ничего не осталось. Ничего, кроме маленькой кучки холодной золы на том месте, которое служило нам очагом.
   Возвращаясь как-то с охоты на тюленей, я не заметил, как обыкновенно, на повороте дороги огонька в моей хижине, говорившего мне о том, что там есть женщина и что она ждет меня. Джесси, очевидно, задержалась где-нибудь. На пороге Темпест ждет моего возвращения. Радость его в этот вечер необыкновенна. Он скачет и лижет мне руки.
   – Ну, спокойно! Да, ты хорошая собака, знаю. Ну, тихо, тихо…
   Холодок пробегает по мне при входе… Брр, Джесси забыла затопить… Я зажигаю лампу, ставлю ее на стол, и взор мой падает на листок бумаги, приколотый ножом к доске стола. Это записка от Джесси. Несколько раз перечитываю ее, раньше чем понять содержание, а потом – передо мной грустная, несомненная действительность…
   Джесси уехала…
   Что писала она мне? О, пустяки! Слов она много не потратила…
   «Друг, сейчас снимается с якоря судно, которое идет в Фриско. Я уезжаю. Вы долго мне этого не простите, но когда совсем успокоитесь, вы сохраните в глубине души воспоминание обо мне, и оно будет одним из тех, которые помогают прожить жизнь».
   Так я и сделал. Я вырыл яму в моем сердце. Яму глубокую, как могила, и на дно ее положил Джесси Марлоу, которую встретил три раза, чтобы всякий раз вновь терять ее.
   Время покрыло память легким слоем пыли, но моя осиротелая мысль раздирает серую пелену забвения и опять возвращается к тому, что было.
   В лютые морозные ночи, когда северные ветры стучатся в мою дверь, я стараюсь связать одну за другой оборванные нити этого приключения и мог бы дать клятву, что все оно было лишь сном, если бы не этот висящий на стене тонкий стилет, трехгранное лезвие которого так хорошо подходило к ране на шее у одного сержанта Канадской конной полиции.
   Джесси Марлоу, вы – явь… Я видел вас, я знал вас, вы промелькнули в моей жизни, оставив на сердце моем неизгладимый отпечаток. И в смятении дум моих, более сильном, чем памятный мне ураган, вы вновь предо мною, вы, для которой я был ничем, вы, бывшая для меня ничем, вы, обретающаяся сейчас неизвестно где на белом свете…


   Глава III
   Высшая мудрость, или Секрет счастья

   Если на Юконе вас одолеет скука и если вам придется спускаться к Чилкутскому ущелью, то никогда не ездите по направлению островов Адмиралтейства. А если случайно микроб непоседства вас туда и потянет, то не переплывайте протока и никогда не высаживайтесь на острове Баранова.
   Где это? На краю света, конечно! Хотя нет, на краю – это преувеличение, а этак на 57° северной широты.
   На западной части острова, если злая судьба забросит вас туда, вы разыщете город, названный именем племени индейцев-туземцев ситха. Русские, основавшие его, пытались было назвать его Ново-Архангельском, но Ново-Архангельск – слово для произношения слишком трудное, и потому привилось название Ситха. Ситха – имя культурное… А, чего только ни придумают эти русские! Но не в этом дело. Когда я говорю «разыскать город», то понимать это следует буквально – разыскать. Если вы приезжаете морем, то вы ничего не видите: волны и рифы совершенно закрывают город, и только на горизонте вы увидите гору Эджкомб, вытянувшуюся, как гигантский часовой, и западную часть подножия вулкана Вестория. И только после того как вы обогнете Японский остров и пройдете длинным, извилистым фарватером, откроется наконец в глубине небольшая бухта Ситхи и развернувшийся амфитеатром город.
   «Город» в применении к Ситхе – слишком громкое название; проще представить себе от пятисот до шестисот убогих хижин, расположенных амфитеатром и сколоченных из досок или еловых кругляков. Церковь, напоминающая не то минарет, не то избу, и группа домиков возле нее… Вот вам и Ситха!
   Но на что вам эти подробности? Леди и джентльмены, к счастью для вас, вы никогда не попадете туда! Мне же просто захотелось взглянуть. Скука неотступно сопровождала меня по улицам города или, вернее, по его барам…
   В один прекрасный вечер я стоял, облокотившись о деревянную балюстраду, возвышавшуюся на пятнадцать футов над большой залой, отведенной под танцы в «Северном» – шикарный бар, между нами говоря.
   В глубине – оркестр, представленный механическим органом; справа – стойка, за которой, точно на троне, восседал мистер Джон Салливан, здоровенный дядя, возглашавший между двумя возлияниями: «Ну-с, молодые люди, выбирайте себе дам, по пятьдесят центов за тур». Здесь это стоит только пятьдесят су; в Скагуэе, Дайе и Доусоне за польку или вальс нужно платить доллар. Но в Ситхе больше товара, чем покупателей; здесь действует закон спроса и предложения. Предложение превышает спрос, вот продукты и в понижении. Каковы «дамы» в Ситхе? Да такие же, что и там, только, пожалуй, немного более помятые, более жалкие… А впрочем, я не желаю им зла!
   Я не люблю кружиться по залу или топтаться на одном месте, даже если это стоит только пятьдесят су.
   В тот вечер из-за недостатка клиентов много «дам» было свободно. Они сидели, закрыв широкими шерстяными платками свои обшитые блестками платья; никогда еще меня так не поражало их сходство с забитым скотом.
   От души веселились только несколько матросов, высадившихся накануне с пришедшего из Сан-Франциско парохода, снабжавшего продовольствием все побережье от архипелага Королевы Шарлотты до острова Святого Павла, так называемого Тюленьего острова; добродушные парни возбуждали себя смехом и криками и поднимали адский шум, чтобы доказать, что они счастливы. Я должен выразить благодарность одному из них, возобновившему мой запас трубочного табака. Хорошего табака я не курил уже несколько месяцев… и теперь я сидел там, сознаюсь, ни о чем не думая, смакуя табачное зелье, дым от которого расплывался синеватыми колечками.
   Картина эта ясно встает в моей памяти. Я сижу там, оркестр надрывается, ноги танцующих отбивают такт о паркетный пол. Всюду раздается смех, у женщин – визгливый, у мужчин – жирный, и над всем этим – охрипший голос хозяина, приглашающего свою публику к выпивке.
   Я скорее угадываю, чем чувствую чье-то прикосновение… Это мой друг Хонг Ченгси, с которым я познакомился в китайском квартале Сан-Франциско.
   Мой друг Хонг Ченгси – китаец, сумевший устоять против всех запретительных декретов американского правительства, которое, чтобы избавиться от конкуренции желтолицых, попросту изгнало сынов Небесной империи из своих пределов. Каким образом, на основании каких сделок с шерифом Хонг умудрился остаться? Сознаюсь, что рассказать вам это я бы не мог. Все, что я знаю, это то, что остальные уехали, а он здесь.
   Это живой, подвижной, худощавый старик. Носит ли он золотые очки? Что за вопрос! Конечно, как и все богатые китайцы, а вы можете мне смело поверить, что Хонг Ченгси – богатый китаец. Чем торгует? Признаюсь, ничего об этом не знаю. Но смею вас уверить, что Хонг – коммерсант, которого уважают даже янки. Если вы будете и дальше настаивать, то я вам, так и быть, скажу: есть подозрение, что он дает деньги в рост и торгует опиумом.
   Я вижу, что слово «опиум» вызывает у вас улыбку? Там, где есть китаец, есть, конечно, и опиум…
   Хонг Ченгси стоит возле меня и шепчет мне своим дребезжащим голосом:
   – Вас это не занимает?
   – Нет, не особенно.
   – Да, я это вижу… Не стоит оставаться здесь.
   – А куда идти, и не будет ли там еще хуже?
   – Ко мне, если хотите…
   – О, если так…
   Хонг скользнул по паркету – это его обычная манера ходить. В трех шагах я следую за ним… Дверь распахнулась, дождь хлещет нам в лицо. Сын Неба, философ, поднимает воротник своего пальто. На мне оленья куртка, и тем не менее я бормочу сквозь зубы:
   – Брр, мерзкая погода… – будто я не привык к ней.
   Должен вас предупредить, раз я это забыл сделать раньше, что в Ситхе дождь идет 285 дней в году… Я говорю правильно, и вам это не померещилось – двести восемьдесят пять дней в году. Так гласит статистика, и вы не будете, надеюсь, оспаривать языка цифр. И подумать только, что к северу от города виднеется вершина горы, прозванной Чудная Погода! Исследователи хотели, вероятно, пошутить над нами…
   Дождь льет ручьями. Хонг Ченгси идет, все время подпрыгивая, а я погружаюсь своими тяжелыми сапогами в липкую грязь и ругаюсь самыми последними словами. Теперь Хонг идет рядом со мной. Я споткнулся о выбоину, но с силой, которую меньше всего можно было ожидать в человеке его возраста, Хонг Ченгси удерживает меня от падения.
   Из кратера Вестории вырываются огненные языки. Картина вулкана в действии была бы живописнее, если бы погода была лучше…
   Я продолжаю ругаться. Какого дьявола я послушался этого сумасбродного старика, разве мне было плохо в баре? Там было тепло, да и трубка была у меня… Эх, люди никогда не бывают довольны своей судьбой…
   – Это здесь, – говорит мой друг.
   Право же, дом выглядит уютным и гостеприимным. Лицо мое проясняется, и я уже не ворчу.
   – Войдите.
   Старик пропускает меня вперед, и я вхожу в его дом. Когда дверь за ним плотно закрылась, к нам подбегают двое слуг-китайцев. Хонг Ченгси отдает приказания на своем языке, извиняясь за это предо мной.
   Слуги предупредительны, всюду электрическое освещение, приятно смягченное разноцветными китайскими фонариками. Теперь слуги занялись мною. Один из них проворно снимает с меня грязные сапоги. Другой берет мою кожаную куртку и облекает меня в халат с широкими мягкими рукавами. Никто, кроме китайцев, не умеет так удобно одеваться. Наряд этот вызывает у меня смех; это, должно быть, и в самом деле забавно, так как Хонг Ченгси прищуривает свои узкие глаза, что означает у него смех.
   Слуги исчезли. Хонг приглашает меня сесть рядом с ним на подушки из ярких шелковых материй. Он хлопает в ладоши. Появляется китайская кукла. Откуда она вошла? Тайна.
   Чай и трубки… Вероятно, это то, что заказал хозяин, потому что кукла вышла и сейчас же вернулась, поставив все это на стол.
   Потрескивает маленький огонек. Кукла осталась. Она сидит на корточках, и вид у нее действительно заводной куклы. Опытной рукой она готовит шарик и обжигает его на огоньке… Протягивает первую трубку…
   Хонг вежливо возобновляет свои извинения… Вот чай, алкоголя у него никогда не бывает; что касается опиума, то он мне его не предлагает. Он не считает меня, вероятно, достойным вкусить прелестей священного зелья. В сущности, так оно и лучше… Я вынимаю из кармана глиняную трубку и с разрешения Хонга закуриваю…
   Как долго я уже здесь? Не знаю. Я ни о чем не думаю. Я ни о чем не думал, а Хонг Ченгси относится с уважением к тому, что считает моей мечтательностью. Но в конце концов мне стало скучно. Я дымил, словно пароходная труба, во рту был скверный вкус, в горле першило… Я закашлялся. Из вежливости, Хонг тоже перестает курить. Он откладывает в сторону свою бамбуковую трубку и справляется о моем самочувствии.
   До чего она смешна, эта китайская образина, сумевшая в самой отвратительной в мире стране избежать человеческих условностей и претворить в действительность свою мечту!
   Мои глаза с изумлением смотрят на этот утонченный продукт цивилизации. Он угадывает все мои мысли; просто поразительно, как этот человек видит меня насквозь. Это стесняет меня, и я закрываю глаза.
   Тогда Хонг Ченгси говорит:
   – Не опускайте ваших век, сын мой. Пока Будда приказывает нам жить, не будем скрывать красоты нашего взгляда. Все с течением времени стареет в нас: наше сердце, в особенности наше тело, лицо, рот, словно спущенный лук, подбородок, который проваливается или расплывается от жира, уши, которые сморщиваются, как старые обгоревшие тряпки, пальцы, которые скрючиваются, – и одни только глаза никогда не стареют.
   Все это вам кажется так просто, и тем не менее вы никогда над этим раньше не задумывались. Почему? Потому что вы принадлежите к расе, лишенной наблюдательности.
   Ваши мужчины, мнящие себя первыми среди всех мужчин, – только дети. Ваши ученые застряли на азбуке науки; ваши писатели – переписчики, бумагомаратели, водящие перо неопытной рукой; ну а ваши художники… Какие долговечные памятники построили они? Ваша Венера Милосская – здоровая самка. И ваш Парфенон не стоит и одной Ангкорской колонны… Вы проявляете способности в искусстве обмана. Вместо одного китайского слова у вас десять актов, исписанных чиновниками, а китайское слово между тем вернее всего.
   Вы – народ-дитя, а всем известно, что в детстве бывают дурные наклонности. Мы допустили оплошность, научив вас искусству производить шум при помощи пороха. Вы воспользовались им, как мальчишки, чтобы убивать друг друга. Да, впрочем, все, чем только Будда вдохновил вас для счастья, вы отвратили от действительного назначения и направили к смерти.
   Вы носители зародыша всех разрушений. Дети, из которых никогда не выйдет мужчин.
   Он говорит, и его жиденький голос режет твердо и остро, как сталь… Дым поднимается из бронзовой жаровни, кукла все еще сидит на корточках, точно священное изваяние, и лицо ее – глухая маска.
   Взгляд мой падает на небольшую фарфоровую группу, причудливую группу, которую мне сразу трудно различить.
   Хонг Ченгси угадывает мое недоумение. Он отдает приказание, и кукла протягивает мне статуэтку. Это три сидящие обезьяны. У одной из них, левой, лапы перед ртом; у средней – перед глазами, а правая закрывает своими крошечными кулачками уши.
   – Вас это заинтересовало? Так знайте, что в этом – секрет счастья нашей расы. Для нас группа эта – олицетворение высшей мудрости: не говорить, не видеть, не слышать.
   Китайская кукла взяла из моих рук хрупкую фарфоровую группу и поставила ее на место. Маленькие зверьки опять там, наверху, и проделывают свой неизменный, веками освященный жест. Та, что не слышит, и та, что не говорит, как-то дерзко, мне кажется, глядят на меня…
   Высшая мудрость? Полноте… И я мысленно ищу доводы, которыми сумею опровергнуть доказательства моего друга Хонг Ченгси. Надо полагать, что недостатка в доказательствах у него не будет, раз речь идет о подтверждении высказанного им положения. Но я ничего не придумал, а хозяин опять принялся за свое молчаливое курение.
   На шестидесятой трубке, уловив мою мысль и отвечая на нее, Хонг Ченгси с трудом поднимает голову и говорит мне:
   – Доказательство того, что мы носители высшей мудрости? Один пример, хотите?
   – Я жду его.
   Хонг Ченгси смиренно добавляет:
   – Доказательство в том, что мы открыли Америку задолго еще до Христофора Колумба, но только мы воздерживались говорить об этом.
   И голова Хонг Ченгси вновь опускается, образуя белое пятно на ярких шелковых подушках.


   Глава IV
   Вопросы Котака, эскимоса-иннуита

   – Сознайся, что ты живешь в курьезной стране. Ты мнишь себя человеком свободным (бледнолицые – люди нескромные и всегда выдают себя за первых среди остальных), а между тем тебе нельзя делать и то и се. Что же тебе остается? Ничего. Ты умышленно усложняешь свое существование. Чего ради? У вас есть шерифы, полисмены. Зачем это?
   Идеология первобытных людей та же, что и у детей, логика их беспощадна, и я должен сознаться, что был очень смущен, когда мне пришлось отвечать моему другу Котаку, который задал мне эти вопросы, вырезая ножом моржовый клык.
   Сцена эта происходила у эскимосов-иннуитов, живущих на том крайнем выступе, которым Америка врезается в Ледовитый океан и который географы называют мысом Барроу. Вся земля вокруг нас была покрыта остовами китов, отчасти напоминавшими остовы кораблей во время их постройки. Я заостряю конец гарпуна и, чтобы увильнуть от ответа, делаю вид, будто весь ушел в свою работу, но Котак не отпускает меня.
   – Уж очень бы я хотел познакомиться с твоей страной. Если судить по тому, что я видел в Доусоне…
   Я резко перебиваю его:
   – Ты разве знаешь Доусон?
   – А то как же? Я поднялся вверх по Юкону с белым человеком, который продавал молитвы [8 - То есть со священником.], и если только твоя страна похожа на Доусон, то я тебя не поздравляю. В канцелярии шерифа вывешено больше распоряжений и правил, чем придумал их когда-либо для счастья людей Туниа – дух, живущий в земле, в воде и на небе. И зачем целыми днями работать в темных шахтах прииска, чтобы затем в несколько минут за игрой в кости расшвырять с таким трудом добытые желтые камни? К чему это? Зачем пить, когда жажда уже утолена? Скажи!
   Странно, до чего я все более и более углубляюсь в заточку стального острия, но Котак продолжает:
   – Белый человек, который продавал молитвы, бранил меня, когда замечал, что я полирую мою палочку из слоновой кости, служащую мне для отвода колдовства Киолиа, духа северного сияния. Вместо этого он требовал, чтобы я прикладывался к двойной деревянной палочке, к которой пригвожден бледнолицый мученик. Зачем это?
   – Ты раздражаешь меня, Котак!
   – Не сердись и ответь мне: зачем вы заключаете в тюрьмы маленьких детей, родителей которых унес Дух, вместо того чтобы поручать их самым богатым семьям, как это делается у нас? Зачем вы устраиваете войны, чтобы переместить камень, служащий границей ваших владений? Вся земля – наша, море – тоже, все принадлежит всем сообща, кроме каяка, который принадлежит нам лично, потому что мы построили его собственными руками.
   Женщины Доусона пляшут, пьют крепкие напитки и курят табак, и вы их презираете; наши же женщины изготовляют нам оружие и имеют те же права, что и мы. Ни одна большая охота не предпринимается без их согласия, и они всюду сопровождают нас. А твоя жена, где она?
   Вопрос этот окончательно зажал мне рот; сознаюсь, что я мало был подготовлен к тому, чтобы ответить, почему я не привез жену поглядеть, что делается на мысе Барроу при 39 градусах ниже нуля накануне 1916 года.
   Котак неумолимо и торжествующе продолжает:
   – А со стариками вы что делаете?
   Вероятно, я очень поразил бы моего товарища, если бы ответил ему, что у нас эрудиция обусловливается старостью, что первые места занимают старики, что они когтями и зубами отстаивают получаемые ими доходы и задают тон в политике или, что еще проще, в литературе.
   Я, конечно, не высказываю все это, чтобы не сбить с толку бесхитростного Котака, эскимоса-иннуита, живущего на краю обитаемого мира.
   Котак хладнокровно добавляет:
   – У нас стариков съедают.
   На этот раз он переборщил, и я грубо перебиваю его, стараясь разъяснить ему весь ужас его поведения, но Котака нельзя убедить такими пустяками.
   Он продолжает:
   – Удачные уловы и хорошие охоты чередуются периодами голода, тогда приходится уничтожать лишние рты. Да и сами старики просят тогда о смерти. Мы ничуть не варвары и избавляем их от самого вида смерти: их просто в один прекрасный день отравляют, когда они ничего об этом не подозревают, потом им перерезают горло и бросают их мясо нашим собакам.
   – Вашим собакам?!
   – Да, разумеется, а потом мы сами съедаем собак.
   На этом наш разговор в тот день и закончился.


   Глава V
   Город тюленей

   Между 171° и 169° западной долготы по Гринвичу есть остров, имеющий на карте вид ощипанной бегущей курицы. Это – остров Святого Павла, Тюлений остров.
   У этой курицы трое цыплят: Святой Георгий – на юго-востоке, остров Моржей – на востоке и остров Выдр – на юго-западе. Все четыре известны мореплавателям и географам под именем островов Прибылова, которые алеутские эскимосы называют Атик.
   Остров Святого Павла, то есть ощипанная курица, представляет собою скалистый остров с многочисленными кратерами и коническими горными вершинами. О нем, вероятно, и до сих пор никто бы ничего не знал, если бы в один прекрасный день господа тюлени не вздумали избрать его своим местопребыванием.
   Увы! Редьярд Киплинг поведал нам не без юмора прекрасную историю белого тюленя, историю, переданную ему, по его словам, корольком Лиммершином, и Киплинг доказал нам, что где тюлени, там и люди, умеющие их бить.
   Правда, Котик, белый тюлень, находит в конце своих приключений благословенный край, куда никогда не заходят охотники. Счастливый Котик!
   Но я боюсь верить в такое же счастье для господ тюленей, так как в мое время они и не думали покидать берег Святого Павла, чтобы отправиться искать счастья на блаженных полях Великого Моржа.
   Они тысячами покрывали там берег.
   После Бюффона, натуралиста с кружевными манжетами, или почтенного Кювье, или после великого английского поэта, которому книга моря так же хорошо знакома, как и книга джунглей, осмелюсь ли я вновь воспеть геройские битвы тюленей-самцов за обладание участком земли в 30 квадратных метров, а также и гомерические бои за – как бы это сказать? – за единоличное пользование восемью или пятнадцатью тюленьими дамами, избранницами их сердца!
   Никогда право сильного не находило большего подтверждения в природе, и никогда оно так ярко не было выражено.
   С той поры, как господа тюлени размножаются в водной стихии, у них пробуждается в определенные периоды все та же жажда победы, и в первых числах июня они появляются, предшествуемые старым «быком» с шерстью цвета стали. Можно наблюдать, как они приближаются, держа широкие усатые морды над водой; они берут берег приступом, а так как их задние лапы обращены назад, то они не могут подняться и двигаются последовательными толчками, в которых главную роль играют мышцы туловища. Всячески помогая себе передними лапами, они подыскивают лучшие места. Для того чтобы место считалось хорошим, оно должно отвечать трем условиям: быть вблизи берега, быть защищенным от ветра и находиться на солнечной стороне.
   Увы! Место не за тем, кто первым его займет, а за тем, кто сумеет заставить признать его. Кусая, царапая, давя противника всей своей тяжестью, сильные закрепляют за собой отвоеванные места. Количество рубцов на некоторых шкурах достаточно красноречиво говорит о выдержанных боях.
   Когда в доме уже все в порядке, остается только ждать прихода хозяйки. Она появляется несколько дней спустя.
   В городе тюленей есть бдительный сторож, который, устроившись на возвышенном месте, сигнализирует о приближении опасности или о других достопамятных событиях. Прибытие тюленьих дам – достопамятное событие. Гортанными звуками, напоминающими мычание и звук органа, караульный подает сигнал, что дамы появились на горизонте. Тотчас же самцы бросаются в воду, демонстрируют высшую школу плавания и ныряния, ревут, мычат, делают пируэты, вновь ныряют и выплывают на поверхность, выбрасывают воду из ноздрей и вообще делают в угоду дамам тысячу любезностей и фокусов.
   Перед нами шумный свадебный кортеж, направляющийся к берегу, где происходят смотрины жен. Некоторые из самцов, наиболее ненасытные, набирают себе целый гарем. Известны случаи, когда у «быков» бывало до пятнадцати самок. Но вместе с женитьбой – прощай, покой! Господин тюлень становится ревнивым, злым, мнительным; он так ревностно оберегает свою собственность, что больше не покидает своего уголка. В течение двух-трех месяцев, пока будет стоять хорошая погода, старый самец не покинет своего поста; он забывает про море и еду. Доходит до того, что, приплыв в июне толстым и большущим, он уплывает осенью истощавшим, иногда потеряв в весе до четырехсот фунтов.
   Горе «холостяку», бродящему вокруг гарема. Это ему может стоить если не жизни, то по крайней мере основательной трепки, и молодой донжуан, прихрамывая, должен вернуться на место, которое было оставлено за ним с самого начала.
   Менее приспособленные для борьбы, слабые, а потому и побежденные обречены на безбрачие. Соплеменники оттесняют их в глубь острова, в открытые места, где солнца никогда не бывает и где дуют холодные северные ветры. Не будучи производителями и, главное, лишенные возможности иметь потомство, они обречены на верную смерть, так как правила охоты для них безжалостны: и убиваются и уничтожаются исключительно холостяки.
   Статистики приводят цифры, из которых видно, что ежегодно под железными дубинками охотников гибнет более трех миллионов тюленей.
   Бедные холостяки!
   Но оставим эти соображения и вернемся к тюленьим дамам, которые являются невозмутимыми зрительницами битв своих господ и повелителей. Вскоре после своего прибытия самка разрешается обыкновенно только одним детенышем, покрытым мягким пушком. Есть сотни видов тюленей; зоологи назовут вам по-латыни их имя, род, семейство и прочее.
   Тюлений беби – это бойкое существо, которое идет в море через несколько часов после своего появления на свет; это какие-то вундеркинды вроде тех, которые в трехлетнем возрасте играют на скрипке. В благоразумных семьях ждут обыкновенно, пока тюлененок не лишится своего пушка, на что уходит недели две.
   Все тюленьи беби подтвердят вам, что день, когда они теряют свой пушок, далеко не веселый денек для них. Мамаша-тюлениха появляется и тащит силой – да-да! – тащит силой свое потомство в воду. Тут не помогают ни мычание, ни жалобные вздохи. Мамаша безжалостна. В воду – и бац! Она сбрасывает своего малыша, который тут же начинает отчаянно барахтаться в соленой воде. Если дело принимает плохой оборот, то мамаша-тюлениха ударом хвоста водворяет неосторожного детеныша на берег, но если тюлененок обладает хоть небольшой смекалкой, он быстро приспосабливается и через несколько дней уже становится ловким пловцом. С этого момента у него есть новое место для игр, где он может резвиться с товарищами.
   На острове Святого Павла в городе тюленей есть кварталы, площади, улицы, по которым каждый идет по своим делам и где всякий наслаждается полнейшей свободой, свободой в наиболее приемлемой ее форме, состоящей в том, чтобы делать все что заблагорассудится при условии не стеснять своих соседей.
   Но ведь тут общим распорядком ведают животные, а не люди.
   Когда сезон кончается, когда первые осенние туманы окутывают высокие скалистые берега Святого Георгия и вулканические вершины Святого Павла, господа тюлени, сопровождаемые госпожами тюленихами и маленькими тюленятами, пускаются в путь к южным морям.
   Тысячи холостяков, возмужавших за прошлые годы, пользуясь свободой в свободном море, больше не вернутся; им не придется больше охотиться за палтусом и лососем, они не будут больше играть на гребнях волн, фыркая и выбрасывая из ноздрей воду и распустив когти, не дадут уже больше уносить себя течением.
   Увы, шкуры их будут неделями сушиться на плетнях боен; кожа их, гладко выстриженная, очищенная от жестких волос, сохранит лишь коричневый подшерсток, который в руках искусного лондонского или парижского мастера превратится в «морскую выдру» (котика) для украшения плеч наших прекрасных леди.
   Бедный ободранный холостяк, мясо твое далеко не из вкусных, но все же вызовет восторг моих друзей алеутов или иннуитов, а вытопленный жир твой будет выменен торговцами за несколько долларов, а чаще всего за несколько галлонов виски.
   Все, что исходит от тебя, безобиднейшего, а быть может, и благоразумнейшего из всех животных, все идет в оборот.
   Все вплоть до твоих зубов, которые по десять центов за штуку можно приобрести во всех лавках Сиэтла или Ванкувера.
   Проплыть весь Тихий океан, от острова Хуан-Фернандес до архипелага Прибылова, чтобы в результате болтаться в виде брелока на жирном брюхе самодовольного буржуя – какая печальная участь! Право, выдумать такую штуку могут только люди.


   Глава VI
   Об употреблении зонтиков у тлинкитов

   Дверь бесшумно открывается. Появляется курносая физиономия Котака. Он входит украдкой, потом замечает меня, и физиономия его тотчас же озаряется широкой улыбкой, обнажающей редкой белизны зубы. От этого его короткий и плоский нос кажется еще шире, и у глаз его образуются складки вроде гусиных лапок.
   Котак проделывает свои самые изящные поклоны и по очереди трет себе то правое ухо, то левую ноздрю, что является его манерой выражать свою воспитанность. Закончив ритуал вежливости, он без всяких церемоний садится возле меня на походную кровать, на которой я лежу совсем одетый. Котак чешет себе указательным пальцем макушку, затем приглаживает свои жесткие, густые, блестящие черные волосы. Несомненно, Котак имеет сообщить мне что-то очень важное.
   Я справляюсь о здоровье его жены, отца, деда и трех маленьких детей. Все чувствуют себя прекрасно. Ну а собаки как? Ничего, вся эта команда сейчас на отдыхе: Долл, сломавший себе в тундре ногу, сейчас поправился, а Каа-Ка уже не страдает коликами, заставлявшими его выть и кататься по снегу.
   Только тогда я обращаю внимание на костюм моего друга Котака. На нем две куртки из тюленьей кожи, причем верхняя – с капюшоном; его штаны, тоже из тюленьей кожи, подвязаны ремнями. Он натянул свои высокие сапоги с подошвами из лосиной кожи; рукавицы из оленьей кожи болтаются у него за поясом.
   – Ты разве уезжаешь в экспедицию?
   – Да.
   – Ну, желаю тебе счастливой охоты, Котак. Вот, возьми с собой эту бутылку виски.
   Котак укладывает виски в карман и не двигается с места. Вдруг он принимает решение:
   – Мы едем вместе!
   – Кто, я?
   – Ты.
   – На охоту?
   – На охоту. Мне сообщили о проходе большого стада тюленей. Я ухожу в море и беру тебя с собой.
   Я пытаюсь протестовать. Котак проявляет на этот раз неисчерпаемое красноречие.
   – Ты не можешь не ехать со мной. Во-первых, это тебя заинтересует. Охота на тюленей – большое наслаждение, а затем…
   – А затем?
   – А затем, ты не можешь вечно оставаться один. Туниа, живущий в земле, проник в твою голову, пока ты спал, но Ворон, который нам покровительствует, прогонит Туниа. Он всемогущ, это – наш Отец. Он похитил у нашего деда Шариота рыбу, чтобы передать ее тлинкитам; он сделает Туниа подношение, и Туниа скроется в свою подземную обитель.
   Ну, раз в это дело вмешиваются все эскимосские боги, то мне ничего больше не остается, как только подчиниться.
   Я иду за своим винчестером, но Котак удерживает меня:
   – Нет-нет, не надо этой штуки.
   – Да, но чтобы охотиться, нужно ведь ружье.
   – Совершенно излишне.
   И Котак тут же объясняет мне, что ружейные выстрелы разгоняют тюленей, которые настолько пугливы, что не появляются пять и даже шесть лет в тех местах, где произведены были выстрелы.
   Наконец мы выходим. Он знакомит меня со своим оружием: дротики, гарпуны, копья. Все это, утверждает он, оружие, посланное эскимосам Клучем, властелином горных вершин, еще тогда, когда люди говорили только на языке собак.
   На берегу собралось несколько человек, занятых приготовлением приманки, затачивающих ножи или скоблящих шкуры костяными скребками.
   И женщины вместе с ними, одетые точно так же, как и мужчины; только капюшоны на них шире. Здесь же лежит новорожденный. Его заботливо запеленали в меха, из которых чуть-чуть выглядывает бронзовое личико со светло-голубыми изумленными глазами.
   Котак вытаскивает на берег свой каяк, а затем и тот каяк, который любезно предоставил в мое распоряжение Тогуй, так как он сам собирался выйти на «лысого», как зовут здесь свирепого белого медведя.
   Что и говорить, культурность эскимосов всегда поражала меня, но особое проявление ее можно наблюдать только в постройке этих легких лодочек. Это тюленьи кожи, натянутые на березовый остов длиной от пяти до шести метров и шириной полтора метра. Посередине оставляется круглая дыра, в которую усаживается гребец. Он натягивает на себя одну из кож, застегивает ее, и с этого момента лодка становится непотопляемой. Человек и лодка составляют одно целое. Если она даже и опрокинется, то удар весла немедленно поднимает ее. Это какой-то шедевр точности и изобретательности.
   Котак руководит нашей посадкой, сам застегивает ремешки, вручает мне одно-единственное весло, а затем и сам усаживается. Впереди – его оружие, сзади – пузырь, привязанный длинной веревкой к гарпуну, тот самый пузырь, назначение которого – указывать след попавшегося на гарпун тюленя.
   Женщины шлют нам пожелания счастья, и улыбка их кажется еще шире благодаря тату – маленьким пуговицам из тюленьей или слоновой кости, воткнутым по обеим сторонам губ. Их подбородки татуированы параллельными линиями количеством от пяти до двенадцати, в зависимости от племени, к которому они принадлежат.
   Тем временем Котак пользуется многолюдным сборищем для достижения личного успеха. Он ловко поворачивает свою утлую байдарку, раскачивает ее, опрокидывает, долго держит ее килем вверх, а затем снова появляется на поверхности воды, словно морской бог, забавляющийся на гребнях волн.
   Когда он считает, что вызвал достаточное восхищение зрителей, он издает тихий свист и берет курс в открытое море.
   Я выбиваюсь из сил, чтобы следовать за ним. Мой каяк буквально летит по волнам, и вскоре, обернувшись, я вижу, как мыс Барроу исчезает, сливаясь с фантастическими грудами китовых остовов, белеющих, как мел, на синеватом снегу.
   Котак только что состряпал блюдо по своему рецепту, в котором кровь и жир тюленя играют главную роль.
   Охота была удачная. Результат – четыре убитых самца, которых мы притащили сюда, прежде чем вернуться на мыс Барроу.
   Мы находимся на каком-то островке, среди скал, нагроможденных одна на другую, на которых гнездятся мириады птиц со сверкающим оперением. Но что всего удивительнее – это царящие здесь порядок и гармония.
   Каждая порода имеет свой определенный район: чайки с перьями цвета персика выбрали себе высокие утесы; в нижнем этаже, на скалах, спускающихся террасами к морю, щеголяют на своих розовых лапках оранжевые поморники; в расщелинах скал – миллионы неведомых птиц, на крыльях которых переливаются все изумрудные оттенки океана и вся лазурь неба.
   Море – спокойное, иссиня-зеленое. На заднем плане, где-то совсем далеко, в сизоватой глубине, вырисовывается на горизонте кружевной силуэт огромной ледяной горы, борющейся с увлекающим ее подводным течением.
   Гордясь возможностью показать свои знания, Котак пользуется случаем и читает мне лекцию о тюленях. Его выражения, конечно, не столь изящны, как у Бюффона, но все же, слушая его, Бюффон мог бы многому научиться. Он говорит мне о тюлене цвета буйвола, о тюлене с раздвоенной верхней губой, на передних лапах которого только четыре пальца, о тюлене с длинной шеей, который приплывает неизвестно откуда и у которого совсем нет когтей, о стариках с пятнистой, как у тигра, кожей и о молодых с черной спиной и белым брюхом. О тюлене ростом с быка, которого можно только изредка встретить, но который никак не попадается на гарпун; некоторые охотники гнались за ним на протяжении полутораста миль, а он, покровительствуемый водяными духами, исчезает всегда в тот самый момент, когда кажется, что вот-вот уже настигаешь его. Есть и такие, у которых голова черепахи, а другие затейливо окрашены в черноватую окраску с каким-то желтым рисунком на боках. Крапчатые и пятнистые насчитываются сотнями тысяч, а у одной породы есть на спине ярко выделяющиеся круги. Одна порода бородатая, другая усатая. Есть еще сивучи с гноящимися глазами, с мягкой шерстью или с грубой; одни черные, другие пепельно-серые. У одних, вероятно, кокетства ради, брюхо украшено рыжей полоской, у других полоска эта проходит, точно шарф, по голове. Есть и желтые с длинными ушами; есть и такие, у которых, в отличие от других, уши отвислые. Попадаются даже такие, у которых вовсе нет когтей, в то время как у некоторых пород их три, четыре и даже пять.
   И Котак иллюстрирует свою лекцию такими подробностями, которым позавидовал бы любой директор музея. Он объясняет мне, почему тюлени, у которых задние ноги вывернуты назад, не могут стоять и вынуждены отскакивать от земли, словно мяч. Он знает, что у обыкновенного тюленя тридцать пять зубов, восемнадцать наверху и семнадцать внизу, что большинство из них имеют пять развитых когтей, соединенных между собою плавательной перепонкой. Он видел и таких, длина которых доходила до трех метров и которые весили 800 фунтов; но, в общем, большинство имеют в длину только полтора метра, а вес их наполовину меньше.
   Я невольно думаю о всех тех гекатомбах, жертвами которых являлись несчастные тюлени!
   Бедные тюлени, не знающие человеческой подлости! Смерть ваша ужасна! Кто не слыхал ваших криков и ваших раздирающих душу призывов, тот не в состоянии себе представить, до чего может дойти страдание. Вас бьют, оглушают, режут, рубят на части, кровь течет, льется ручьями, и скоро вместо снега остается жидкое месиво, от которого идет тошнотворный запах.
   Но Котак, не склонный к сентиментальному образу мышления, говорит мне как человек практический:
   – На этот раз добыча далась нам легко, но знаешь ли ты, что значит часами сторожить на плавучем льду дыру, из которой должен вынырнуть тюлень, чтобы подышать воздухом? Сидишь тогда на корточках на льду и не сводишь глаз с проруби, зажав в руке гарпун. Холод пронизывает насквозь, мысли путаются, в глазах темнеет, и только одно сознание сверлит голову: «Если охота будет неудачной, все племя будет голодать». Для нас тюлень – это жизнь, наша жизнь и жизнь наших собак… Вот почему племена, живущие далеко от берега, предпринимают большие экспедиции, чтобы сделать себе запасы. Наши братья тлинкиты берут зверя живьем. Это любопытная охота. Они выстраиваются полукругом, становясь между тюленями и морем, и пугают их громкими криками; круг постепенно замыкается, и тогда они гонят тюленей в желательном направлении. Чтобы достигнуть своей цели, охотники пользуются странным оружием, ввезенным сюда твоими братьями, – зонтиками.
   – Зонтиками?
   – Да, зонтиками, и это действительно очень удобно! Зонтиками, выменянными у рыбаков и канадских охотников, большими красными и синими зонтиками, которые с треском открываются и закрываются. Обезумевшие животные при этом скачут и падают в изнеможении. Потом та же процедура с зонтиками начинается сначала, и так продолжается до тех пор, пока животные не дойдут до того места, где их удобно прикончить. Иногда такая охота продолжается двадцать дней.
   Я не могу прийти в себя от того неожиданного употребления, которое эскимосы Аляски сделали из старых зонтиков наших отцов. И, как всегда, в самых печальных положениях бывает комическая нотка; ее-то именно я и улавливаю, и она вызывает у меня улыбку.
   Я продолжаю улыбаться даже тогда, когда Котак говорит мне:
   – Не будем здесь задерживаться, скоро ночь сожрет день. Если захочешь, братец, мы еще когда-нибудь сюда вернемся и снова выйдем на охоту.
   И мы опять вернулись на мыс Барроу, последний порт на земном шаре перед полюсом, или, если хотите, первый, в зависимости от того, где стоишь и откуда идешь.


   Глава VII
   На следу

   Длинный, белый след, по которому скользят сани, внезапно исчез, и в довершение этой неудачи поднялась пурга. Но мои доблестные собаки не сдаются. Они запряжены на индейский лад: сначала вожак, а потом веером остальные животные натягивают постромки, вонзают свои твердые когти в обледенелый снег, напрягают ножные мышцы, мордами ищут след.
   Если память мне не изменяет, то за этим холмом я должен найти накатанный след почты.
   Я подбадриваю своих собак криком:
   – Вперед, вперед, ребята!..
   Мои семь лабрадоров удваивают усилия, и сани быстро скользят. Еще… еще… и вот наконец вершина холма.
   Там, наверху, пурга свирепствует вовсю; ослепленные снегом собаки теряют голову, и мы скатываемся по склону, как ураган. Моя упряжка врезается в узкое ущелье. Под ним – пропасть футов на семьсот. Веер смыкается, инстинктивно собаки делают крутой поворот. Я успеваю заметить пропасть, в которой, завывая, кружится ветер…
   Следа никакого. Куда ни глянь, на целые мили кругом – ничего, кроме снега.
   Спускается ночь. Термометр показывает 40 градусов ниже нуля… Мы продолжаем наш путь. Два дня уже, как мы потеряли след, блуждая и кочуя где придется и как придется. Десятки раз мне казалось, что я наконец на верном пути, и десятки раз я убеждался, что находил только свой собственный след. Мы просто вертелись вокруг да около.
   Собаки изнемогают от усталости. Они уже слабо отзываются на мой зов.
   Компас мой испортился. Я потерял даже направление. По временам усталые собаки останавливаются, и я с отвращением берусь за кнут с длинным ремнем из оленьей кожи, которым пользуются как лассо. Мой запас маисовой муки весь истощился, и все мое богатство заключается в горсти чая и щепотке соли в деревянной коробке.
   К счастью, буран утих. По небу плывут большие белые облака, а кругом – одна безграничная равнина, обрамленная лишь на горизонте розоватой полоской.
   Низкорослые ели протягивают свои ветви.
   Тяжелая усталость смыкает мне веки, но я стряхиваю свое оцепенение: ведь остановиться сейчас – это значит заснуть, а сон в этих условиях – смерть…
   – Ну-ну, ребята! Эго! Э-го-го!
   Животные, побуждаемые возгласами и кнутом, напрягают последние усилия. Вдруг Темпест, мой вожак, залаял… Чем вызвана эта радость? Я ищу глазами и не вижу ничего. Но он-то увидел, а его товарищи поняли: сани скользят на своих медных полозьях. Отпускаю вожжи… руки в карманах… Налегая вправо, собаки все тянут, щелкая челюстями. Лай вожака сменяется непрерывным рычанием, напоминающим дикий хохот.
   И вдруг я тоже вижу… Вон там… узкая серая полоска… это след… Мы спасены…
   Мы проехали уже три мили по следу почты. Собаки, по-видимому, позабыли об усталости. Но наступит ночь, с ней падет наше общее возбуждение, и что тогда станет с нами?
   Но нам покровительствует бог лесных ходоков. Собаки лают все разом и останавливаются перед сосновой хижиной. Не постучавшись, я открываю дверь и самым любезным образом кричу: «Мое почтение!» Но, несмотря на существующий здесь обычай, не слышу в ответ приветствия «добро пожаловать!».
   Вхожу. В хижине пусто…
   Я пользуюсь ею совершенно свободно на основании закона, установленного суровыми людьми севера. Я высекаю огонь, роюсь в ящиках и отыскиваю пищу для своих собак, которые принимают ее с явным наслаждением.
   Что касается меня, то я засыпаю, как загнанное животное, закутав голову шкурой чернобурой лисицы.
   Когда я проснулся, было уже совершенно светло. Бледное солнце отсвечивает на снегу. Я привстал и сижу на кровати. Протираю глаза кулаками и потягиваюсь, зевая во весь рот, как вдруг мой зевок прерывается. Я только что заметил над дверью гравюру, изображающую «Вечерний звон» Милле.
   Нет слов, хромолитография была ужасна, но я так мало ожидал увидеть здесь картину, напоминавшую мне далекую родину, что на мгновение словно остолбенел. С умилением гляжу я на этих французских крестьянина и крестьянку, склонивших головы к земле-кормилице, и забываю, что нахожусь от них за тысячи миль, на суровой земле, которая упорно отстаивает презренный металл, таящийся в ее недрах. Конечно, это «земля оплачивающая», и тысячи желтых крупинок золота блестят на дне промывных тазов… Но как ей далеко по красоте и яркости до этих скирд, позлащенных лучами заходящего солнца.
   Два дня спустя я был уже в Игле, в американской части Аляски, у моего друга Джимми Мак-Картера, милейшего парня, который повел меня охотиться на лосей. Это так увлекло меня, что я даже забыл справиться у него, не знает ли он имени человека, занесшего «Вечерний звон» Милле на самый край света.


   Глава VIII
   Человек, который носил цилиндр

   – Вы молоды, товарищ, – сказал мне Грегори Ленд, занятый стряпней маисовых оладий в той же сковородке, в которой я обыкновенно промывал золотоносный песок, – вы молоды и плохо знаете эту страну. Верьте долгому опыту стреляного воробья, который в течение четырнадцати лет тащится по следу. Четырнадцать лет – да, милостивый государь! – я бегаю по накатанному следу за своими собаками, развозя письма и газеты по всей территории Юкона… А за какое вознаграждение?! Проклятое правительство!..
   И Грегори Ленд прервал свое красноречие, чтобы сплюнуть коричневатую слюну, минуя оладьи, в теплую золу, так как у Грегори почтенная привычка жевать табак.
   Я счел необходимым добавить:
   – Вы всегда желанный гость. Едва на следу зазвенят бубенчики ваших собак, сердца наполняются радостью! Вы тот, которого ждут, за которым ухаживают, которого всюду чествуют…
   – Знаю, знаю, но зачем обманывать себя? Ведь ждут не меня, а то, что я приношу.
   – Это одно и то же…
   – Вот это тоже один из ваших недостатков, молодой человек, и если вы хотите жить в этом краю, вам придется отделаться от этой сентиментальности. Излишняя чувствительность, здесь…
   Грегори весь трясется от смеха и пользуется случаем, чтобы перевернуть оладьи. Поставив сковородку на место, он продолжает:
   – Здесь нужно иметь сердце, прочно вделанное в хороший, крепкий костяк, годный при всех обстоятельствах жизни, а кроме того, силу воли, мускулы или, за недостатком их, ловкость.
   Вот хотя бы я. Ведь создан-то я был совсем для другой жизни: получил образование в университете Беркли, в Калифорнии, и даже дипломы у меня есть, написанные по-латыни, в которых мое имя вписано посередине шрифтом рондо. Так почему же я не остался в родном городе, где сделался бы адвокатом, уважаемым не больше и не меньше, чем всякий другой? Почему? Потому что я питаю отвращение к цивилизованным людям.
   В одно прекрасное утро я отправился в путь на поиски счастья. Я проиграл в карты то немногое, что удалось вырвать у земли, и это отбило у меня дальнейшую охоту к золотоискательству. Потом я был дровосеком, каменщиком, официантом в баре, а затем, так как я хорошо умел править упряжкой, канадское правительство оказало мне честь и пригласило меня на должность почтмейстера… этак лет четырнадцать назад. Извините меня, товарищ, я повторяюсь… признак плохой.
   Грегори Ленд тяжело вздыхает и жалуется:
   – Да, было времечко… Теперь уж не то… Положим, когда состаришься, вспоминать о нем уже поздно. Ну, нам натурально и кажется, что самыми прекрасными днями были дни нашей молодости… И все-таки прежде здесь было лучше.
   Чтобы приободрить его, я наливаю ему полный стакан виски. Грегори проглатывает его залпом, откинув голову назад.
   – Вы славный парень, – говорит он, желая поблагодарить меня, и затем добавляет: – Вот и оладьи, жду вашего мнения о них…
   И он протягивает мне на кончике своего ножа подрумяненную и хрустящую оладью. Я воздаю должное его кулинарному таланту, и он продолжает разговор, выслушав мой комплимент без излишней скромности.
   Этот человек, целыми днями бегающий по следу, буквально какая-то энциклопедия. Он цитирует факты и хронологические даты и пересыпает свой рассказ целой серией серьезных или забавных анекдотов. Этим Грегори Ленд отплачивает за гостеприимство, оказываемое ему, когда темная ночь застигает его собак и его самого; ночь, которая в этих полярных широтах надвигается как-то сразу, словно падающая завеса.
   Пока я занят оладьями, почтальон продолжает свой рассказ, выказывая полное удовлетворение бутылкой виски и кисетом табаку, которые я предоставил в его распоряжение.
   – Если память мне не изменяет, территория Аляски (включая острова) составляет не менее 1 376 000 квадратных километров, то есть площадь в три раза большую, чем ваша Франция. От устья реки Симпсон до южной оконечности Принцева острова, от Сент-Эли до Ледовитого океана вдоль 143° восточной долготы по вашему меридиану на этих 1 376 000 квадратных километров вашего брата рудокопа или живущих золотоискательством найдется сейчас от тридцати до тридцати пяти тысяч человек, сгруппировавшихся в долине Юкона или в бассейнах рек Тананы, Стюарта и Поркупайна. Что и говорить, вы публика веселая, явившаяся сюда с четырех концов земного шара, чтобы попытать счастье.
   Я почти всех вас знаю, и, во всяком случае, вы меня все знаете. Ах, кого только ни встречал я, кого только ни видывал! Американцев с Запада, оставшихся недовольными добычей в районе Сакраменто и Невады, французских канадцев из Альберты или из Саскачевана, европейцев, трепавшихся, простите за выражение, по всем притонам мира и испробовавших все ремесла. Англичан, шотландцев, ирландцев, немцев, австрийцев, французов, иногда испанцев и итальянцев, но эти последние оставались недолго, не будучи в состоянии перенести суровый климат.
   Не спорю, работа тяжелая, потому что сейчас уже недостаточно, как это бывало раньше, промывать золотоносные пески или без особого труда и усилий рыть шурфы в кварце, содержащем золотые самородки.
   Русла золотоносных речонок давно заброшены и не дают даже одного цента добычи. Золотоискатели либо совсем отказались от своей бывшей работы, либо направились еще дальше к северу, где жизнь куда суровее и где почва куда лучше умеет охранять свою тайну.
   Знаете ли вы, молодой человек, что на Поркупайне артель золотоискателей должна была взорвать лед девять метров толщины, раньше чем добраться до рыхлой земли? У тех, кто пошел на авось, как я, с одной только киркой за плечами, очень мало шансов на благоприятный результат. Старые юконцы, будучи предоставлены сами себе, не могут найти и унции золота.
   Ах, эти нынешние прииски! Надо иметь несколько миллионов, чтобы взяться за золотоискательство. Нужны и разведывательные отряды, и электрические машины, и подъемные краны, и толчейные ставы, и дробилки, и до черта всякого инструмента, который приходится возить с собой по невозможнейшим дорогам.
   Лучше идти на каторгу, чем стать сейчас золотоискателем. Старый золотоискатель былых времен уходил, опять приходил, когда ему это хотелось, как волк в прерии; теперь же он прикреплен к месту, как цепная собака.
   Он подчинен старшему мастеру, а этот подчинен инженеру, который в свою очередь является представителем господ финансистов из культурных городов. В общем, это только одна клеточка в целом организме. Вот что!
   Щелкнув языком, Грегори перекладывает свою жвачку из-за правой щеки за левую.
   – Однако все эти философские доводы не меняют сути дела. Необходимо знать, и это самое главное, что вместо пятнадцати человек белой расы, занимавшихся в восемьсот девяностом году скупкой мехов в бассейне реки Юкона, сейчас их здесь тысячи. А я говорю и утверждаю, что там, где люди насчитываются тысячами, все они рабы и что только те пятнадцать человек были людьми свободными.
   Удивительно, как виски развязывает язык моему другу Грегори. По мере того как спиртные пары проникают в его мозг, он приобретает ясность ума и становится математически точным. И, чтобы не обидеть меня, он опять принимает снисходительный тон.
   – Ну да ладно! Вы хорошие товарищи, однако сказать, что вас ни в чем нельзя упрекнуть, было бы преувеличением. Я знаю таких людей (говоря это, он прищуривает левый глаз), и даже немало, которые состоят в несколько натянутых отношениях с правосудием как своей родины, так и соседних стран. И, право же, они не самые худшие из всех. Многие из них – честные малые, любители приключений. Страна Севера, пожирательница мужчин, влечет их к себе, словно пылкая любовница. Трудно себе представить, Фредди, мой друг, сколько страниц можно было бы написать о психологии этих людей, бросивших все на произвол судьбы, для того чтобы попытать счастье на краю света! Светила медицины нашли бы тут богатейший материал для анализа человеческой души, но, к нашему великому счастью, они сидят в своих комфортабельных кабинетах, зябко кутаются в теплые халаты и только и знают, что ворчат, кашляют и изливают свою желчь.
   Я не знаю ничего болтливее одинокого человека. Грегори Ленд, проводящий целые дни с глазу на глаз со своими собаками, говорит обо всем и на всевозможные темы; он перебрасывается от одной мысли к другой, точно птичка в клетке – с жердочки на жердочку.
   Скрестив руки на груди и вытянув ноги на полу, он говорит больше для себя, чем для меня! По временам он останавливается, выпивает глоток виски и продолжает свое мечтательное повествование вслух. Вдруг он так быстро наклоняется, что напоминает собой сломанную марионетку. Он как бы собирает мысли и блаженно жует свой табак. Я уважаю его молчание, но оно длится недолго. И вот он уже опять возобновляет разговор в свойственном ему фамильярном духе.
   – Ну конечно, пришлось встречаться со многими странными типами в течение тех четырнадцати лет, что я продолжаю колесить по всей территории от Скагуэя до Порт-Кларенса, заезжая в Доусон и Рупперт-Сити. Но, признаться, самым любопытным из них был один из ваших соотечественников. Это отшельник, который не пожелал подчиниться требованиям крупных акционерных обществ и который владеет в тридцати пяти милях отсюда золотоносным участком, действительно ему принадлежащим, со всеми утвержденными правами на владение им. Ни обещания, ни деньги, ничто не соблазнило его! Он тверд, как скала, из которой он с большим трудом и самыми примитивными орудиями вырывает по нескольку унций золота в день. Быть может, он пьет? Он никогда не переступал через порог кабака. Быть может, он игрок? Никто его никогда не видел с картами в руках.
   Ну и вот. Сезар Эскуффиа существует. Он золотоискатель, но вместе с тем он не пьяница и не игрок. И когда я вам говорю, что это тип забавный, забавный в полном смысле этого слова, вы можете смело мне поверить. Больше того, я хочу вам его показать и, конечно, если вы этого хотите, то не позже завтрашнего же дня. А пока что виски ваш не вечен, и глотка моя вот уже полчаса как не ощущает его вкуса; да, кроме того, я вас наверно утомил своей болтовней. Я ведь вижу, что, несмотря на всю вашу вежливость, вы совсем засыпаете.
   И, не раскрывая больше рта, Грегори Ленд расстилает прямо на полу перед огнем меховое одеяло, сворачивается, уткнув подбородок в колени, и скоро мерное похрапывание убеждает меня, что Грегори Ленд, почтмейстер, заснул спокойным сном человека, сознающего, что он добросовестно заполнил свой трудовой день.
   Я просыпаюсь и вскакиваю с постели от неожиданного лая. Это Грегори Ленд задает хорошую трепку двум из своих собак. Избиваемые собаки воют, оскалив зубы и прижав уши, и на глазах их видны слезы. Кнут из оленьих ремней взвивается и по очереди обертывается вокруг туловища каждой собаки.
   Справедливость у Грегори в крови. При каждом ударе он считает: один – Руфу, один – Чеппи…
   Я хочу заступиться за них, но Грегори жестом останавливает меня:
   – Оставьте, сэр, оставьте… эта водовозная кляча Чеппи хотела занять место вожака.
   – Но почему же в таком случае вы бьете Руфа?
   – Потому что Руф – свинячий сын, труслив, как заяц, и весь дрожит перед этой подлой сукой Чеппи.
   Грегори не любил трусов. Вот почему Руф получил еще два удара в придачу. Остальные собаки флегматично ждут, когда экзекуция окончится. Все выстроились, и каждая из них занимает предназначенное ей в упряжке место.
   Почтальон – опытный возница. Он быстро справляется с упряжкой. Я занимаю место в санях между двумя мешками почты.
   Грегори лезет на облучок, берет вожжи в руки, весело щелкает кнутом и пускает свои сани по следу, а сам он начинает рассказывать сложную историю, в которой смутно идет речь о любви какой-то девицы, служащей в баре, к удалому почтальону, лесному ходоку.
   Тридцать пять миль – это пустяковое расстояние для почты, особенно когда сани тащит упряжка из лабрадоров вперемежку с хрипунами и когда этой упряжкой управляет такой мастер своего дела, как Грегори Ленд.
   Речь идет, конечно, о хорошем, накатанном следе, но сейчас этого нет. Чтобы доехать до этапного пункта Кидс-Сити, нужно долго ехать тундрой, которая на первый взгляд кажется ровной и гладкой, но в действительности состоит из длинного ряда обледенелых холмов высотой от восьми до десяти футов. Настоящая серия «русских горок», если можно так выразиться…
   Мне никогда не приходилось видеть более угрюмого пейзажа: всклокоченная трава, вполне оправдывающая свое название «женская голова», спутавшиеся корни, в которые, как в капкан, попадают лапы собак, что особенно изводит несчастных животных, заливающихся яростным лаем.
   То там, то здесь жалкий низкорослый кустарник, верба или ольха, жиденькие маленькие деревца, чахлые, точно существа, рожденные хилой семидесятилетней старухой, существа, несущие в себе, несмотря на свою юность, все признаки преждевременного увядания.
   Я стараюсь припомнить прошлогоднюю весну, когда на северо-западном берегу, вдали от бурь, перед глазами расстилалась до самого горизонта огромная куртина всевозможнейших роскошных цветов; высокие, вечнозеленые ели, безмолвные стражи суровых гор, охраняли, точно легендарные богатыри, весь этот цветущий сад грез и мечтаний…
   Но весна умерла. Да и была ли она в действительности? Сомневаюсь… Серебристо-серое небо над самой головой, словно свинцовый клобук, который вот-вот покроет всю равнину…
   Мешки с почтой и край саней сдавливают меня со всех сторон. На каждом повороте я сдерживаю крик, а у Грегори вылетает крепкое ругательство.
   Мы проехали тундру. Грегори останавливает свою упряжку. Собаки, задыхаясь, водят своими поджарыми боками, высунув языки и быстро мигая глазами.
   Почтмейстер тщательно осматривает лапы своих животных.
   – Ну, ничего не сломано и все обстоит благополучио. Но когда-нибудь я, без сомнения, застряну здесь вместе со всей казенной почтой.
   Эта мысль почему-то забавляет его. Он перестает смеяться и говорит:
   – Если бы я не знал, что ад вымощен добрыми намерениями, я думал бы, что все дороги в нем похожи на эту.
   Потом он объясняет мне:
   – То, что вы только что видели, – пустяки. Северо-восточнее, в сторону Грейт-Фиш-Ривер, по направлению от бухты Честерфилд к Ледовитому океану, я знаю участок длиной в тысячу километров, где вы можете наблюдать в увеличенном виде то, что вы видели здесь в уменьшенном. Зимой еще куда ни шло, хотя собаки и ломают себе лапы среди корней и ледяных сугробов, но летом на каждом шагу вас подстерегают трясины, чтобы проглотить вас. Целая ползучая флора, лишаи, мхи, расставляют ловушки, которых никак не избежать. Это земля полнейшего запустения, где ничто не произрастает, если не считать морошки, черники, лишаев и оленьего моха – ягеля… Ну, вставайте! Не собираетесь же вы тут спать, дети мои! Ну, гоп, за работу!
   Кнут щелкает, собаки натягивают постромки, и сани снова двигаются в путь.
   Теперь след бежит, окаймленный лиственницами, елями и соснами, березами, из которых туземцы делают лодки, тополями и, главным образом, осинами.
   Словно шутя, собаки пробегают последние десять миль. Инстинкт подсказывает им, что остановка близка. Грегори подгоняет их криками и весело напевает какую-то песенку. Вдруг он перестает петь, издает нечленораздельные звуки и щелкает несколько раз кнутом. Собаки лают точно бешеные, на горизонте появляется коричневая полоса.
   Это лагерь золотоискателей Кидс-Сити.
   Шум, поднятый Грегори, щелканье его кнута, лай собак – все это возвещает о прибытии почты. Деревянные бараки пустеют в несколько минут. Появляются на пороге двери даже и те мужчины, которые сидели в баре.
   Все приветствуют нас криками «ура!». Я был прав: Грегори Ленд – самый желанный гость в городе. Даже те, кому нечего ждать от его приезда, окружили наши сани.
   Здесь мне пришлось наблюдать, как смягчаются самые мрачные физиономии: не одно угрюмое лицо прояснилось при вызове его имени, не на одной паре злобно стиснутых губ заиграла радостная улыбка из-за посылки в несколько граммов. А руки! Все эти протянутые руки, мозолистые, морщинистые, в рубцах, все они дрожат, как крылья птицы; иные из них, более чистые, вносят диссонанс. Откуда все эти руки? Что пришли они делать здесь? Некоторые из них все в трещинах или волдырях, у иных на кистях плетеные из кожи браслеты, а пальцы узловатые, крючковатые, приплюснутые, пальцы своевольные, нетерпеливые и трепещущие…
   И каждый, получив все, что причитается на его долю, становится в сторонку, чтобы насладиться радостью и почувствовать себя менее одиноким, не таким затерянным среди этих безграничных таинственных пространств.
   У тех, кто ничего не получил, пальцы снова сгибаются, руки сжимаются и вновь опускаются, а лицо застывает прежней маской; на лбу появляются глубокие морщины, взгляд становится угрюмым, и челюсти судорожно подергиваются.
   – Уф! Все кончено, – объявляет Грегори Ленд, после того как привел в порядок сани и освободил от постромок своих собак, – и я уже вижу, что вы хотите узнать, который из этих парней тот, что нас интересует. Ни который! Идемте дальше.
   Привыкнув к его обхождению, я повинуюсь ему, не спрашивая никаких объяснений. Мы пересекаем лагерь, который живет какой-то особой жизнью, ибо сегодня день воскресный.
   В Кидс-Сити есть, конечно, главная улица, громко называемая Бродвей. Пройдя Бродвей, трудно встретить что-нибудь, кроме бесконечных снежных полей. Между тем именно по этому пути мы направляемся вместе с Грегори. Мы делаем поворот вправо, и вдруг перед моими глазами открывается самая неожиданная картина, нечто такое, чего я меньше всего ожидал. Я вижу в самом центре Аляски среди лагеря золотоискателей при температуре ниже 30 градусов холода живого человека в цилиндре и долгополом сюртуке.
   Не может быть сомнения, что Грегори завел меня сюда только для того, чтобы насладиться этой минутой и моим изумлением. Он держится за бока и хохочет что есть мочи.
   Человек в цилиндре оборачивается, чем сразу прекращает смех почтальона, который почтительно говорит:
   – Здравствуйте, товарищ! Я привел вам одного из ваших соотечественников. Я подумал, что вам приятно будет его увидеть…
   Человек снимает свой цилиндр и церемонно кланяется.
   – Вы прекрасно поступили, сударь!
   Грегори удаляется и оставляет нас с глазу на глаз. Я хочу сказать ему что-нибудь любезное и говорю:
   – Я счастлив, что встретил француза.
   Незнакомец еще раз снимает свой цилиндр и отвечает:
   – Принимаю это за честь.
   Потом он начинает говорить со мной в самых простых выражениях, расспрашивает о моей жизни, моем прошлом, о Франции. Я смотрю на него и глазам своим не верю.
   – Я знаю, что вас интригует, – говорит он.
   – Право, должен сознаться… ваш костюм такой странный… – И я выпаливаю: – На кой черт вы носите цилиндр?
   Он пристально смотрит на меня и роняет такую фразу:
   – Потому что сегодня воскресенье!
   Потому что сегодня воскресенье! Тогда только я вглядываюсь в человека, который привел мне такой веский довод. Это широкоплечий детина, севеннский горец с Авейрона или Лозеры (я могу поклясться, что это так!) и, если бы мне удалось сразу вспомнить сообщенные мне Грегори его имя и фамилию – Сезар Эскуффиа, – мне ничуть не пришлось бы удивляться. Теперь я понял все глубокомыслие этого ответа «потому что сегодня воскресенье!».
   В нем как на ладони вся психика француза. Безразлично, крестьянина или буржуа: настолько обе они схожи меж собой. Воскресенье – значит надо нарядиться в новую накрахмаленную блузу или в вынутый из шкафа черный сюртук. Воскресенье – это исконная традиция целой расы. И снег как-то сразу исчезает, серое небо перекрашивается в светлую лазурь, я слышу звон родных колоколов, вижу толпы смеющихся девушек и юношей под густыми платанами, мелких рантье, сидящих в садах на скамейках, стариков у порогов своих домиков и чувствую все благоухание, которое идет от родной земли. И в моем воображении проходит вереница всех тех житейских битв, которые должен был выдержать человек в цилиндре, чтобы заставить уважать свою волю!..
   Кулаки горца ободряют меня. Первый, кто позволил себе посмеяться над его головным убором, получил, вероятно, уже давно хороший урок, внушивший уважение и другим, которые с тех пор не мешают моему новому знакомому спокойно праздновать по-своему день, созданный для отдыха.
   Но моему удивлению, видимо, не суждено было так скоро окончиться.
   – Не окажете ли вы мне честь посетить меня?
   Можно ли отказаться от приглашения, сделанного таким образом? Я не возражаю и иду за человеком в цилиндре и сюртуке до пят.
   Сезар Эскуффиа, в качестве хозяина, ухаживает за мной. У двери своей хижины он пропускает меня вперед.
   – Извините меня, – говорит он.
   И, почистив свой цилиндр обшлагом рукава, он заворачивает его в папиросную бумагу и бережно прячет в деревянный сундучок. Потом поочередно приподнимает полы своего сюртука и садится.
   – Извините меня, – повторяет он, – обитель мудреца проста, но мудрость обнаруживается всюду, при условии не унижать своей души прикосновением с окружающим.
   Я во все глаза гляжу на хозяина помещения, но, не обращая на это внимания, он приводит наизусть на греческом языке два стиха Феогниса, которые Ксенофонт и Платон вкладывают в уста Сократа: Ксенофонт – в «Сократовских достопамятностях», а Платон – в «Меноне» и в «Пире».
   Мое удивление сменилось остолбенением; вероятно, у меня глаза вылезли на лоб и широко раскрылся рот. Сезар удостаивает меня перевода:
   – «С мудрецами ты научишься мудрости; если же будешь вращаться в обществе дурных людей, то лишишься и того разума, который у тебя есть».
   Потом он снисходительно добавляет:
   – Это по-гречески.
   – По-гречески?!
   – Да, по-гречески. Это вас удивляет?
   – Признаюсь… вы меня простите, но… в этой стране…
   Я что-то такое бормочу и путаюсь во фразах, которые начинаю и не могу докончить. Сезар Эскуффиа и жалеет меня, и с самодовольным видом наслаждается своим торжеством:
   – Дитя! – говорит он с непередаваемым ударением.
   Слово это в его устах принимает уничижительный оттенок, и он роняет его с едва уловимой гримасой презрения; в тот вечер, к счастью, я не был слишком чувствителен к обидам…
   Я разглядываю фигуру этого великолепного экземпляра человеческой породы, эту короткую шею, эту массивную голову, эти коротко остриженные волосы на узком лбу, этот толстый нос, эти мясистые губы, этот властный подбородок. Разумеется, я менее всего рассчитывал найти в нем представителя эллинской расы; на этой физиономии можно легко прочесть все упорство, всю решительность, всю грубость романской расы.
   Как бы желая предупредить мои вопросы, он удостаивает меня объяснений:
   – Вы сейчас спросите меня, не лишенный ли я кафедры профессор, или священник, не окончивший семинарии, или ученый, изгнанный из университета? Нет, ничего подобного; я просто Сезар Эскуффиа, и по ремеслу я извозчик…
   Он садится рядом со мной на сундучок, в котором лежит знаменитый цилиндр. В течение нескольких секунд он наслаждается моим изумлением и добавляет:
   – Я посещал школу до одиннадцати лет. До пятнадцатилетнего возраста я пас свиней. Теперь мне пятьдесят лет, и я здесь уже лет десять.
   В объяснениях моего собеседника наблюдается пробел: кто скажет, что он делал с пятнадцати до сорока лет? Сезар Эскуффиа сделал большой скачок от ранней юности к зрелому возрасту.
   Я осмеливаюсь не без робости задать ему вопрос:
   – А где вы учились греческому языку?
   – Здесь, сударь, здесь! Жизнь в одиночестве на севере – плохой советчик, но кто обладает закаленным духом, тому не страшны искушения. Это не всегда легко, и я повторяю за Гесиодом:
   – «Подойти к обиталищу порока легко даже толпой; дорога туда ровная, и он живет возле нас. Но бессмертные боги поместили на пути к добродетели усталость и пот; длинная и крутая стезя ведет к ней; тяжело по ней ступать вначале, но когда ты уже на вершине, она становится легкой». Впрочем, Эпихарм из Коса учит нас тому же, но в другой форме: «Боги продают нам все блага ценою наших трудов». Счастье покупается; я уплатил за него, я могу им наслаждаться. Здесь я следую примеру моего единственного учителя – Сократа. Я закалил себя против холода и так привык довольствоваться малым, что для удовлетворения моих потребностей мне нужны лишь самые пустяки. В самой скверной среде я держусь в стороне. У меня нет никакого желания навязывать свою волю другим; Ксенофонт говорит нам, что таков был обычай этого великого философа. Подобно ему, я воздержан, никогда не пью, если не чувствую жажды, избегаю напитков, вредящих одновременно желудку, голове и рассудку. Я работаю, потому что Гесиод сказал: «Работа не постыдна, безделье же – позор…»
   – И вы изучили греческий язык?
   Он с гордостью отвечает:
   – Один, сударь, совершенно один.
   – Но все же для чего?
   – Для чего? Потому что меня одолевала скука, сударь.
   Сезар Эскуффиа поднимается. Он снова открывает сундучок, осторожно разворачивает папиросную бумагу и снова гладит ворс своего возлюбленного цилиндра.
   Пока он занят выполнением этой важной обязанности, я оглядываюсь и вижу на полке книги, разбросанные как попало между жестянками рыбных консервов и сгущенного молока. Некоторые названия приковывают мое внимание. Изократ: «Советы Демонику»; Еврипид: «Электра»; Эсхил: «Скованный Прометей»; Иоанн Златоуст: «Беседа в защиту Эвтропия»; Платон: «Апология Сократа»; Эзоп: «Избранные басни»… Другие книги валяются вместе с толстыми словарями на опрокинутом ящике, который служит ночным столиком, и мне так и не пришлось узнать, что это за книги.
   Сезар Эскуффиа снова надел на голову свой цилиндр, поворачивается ко мне, низко кланяется и говорит:
   – Мир полон неожиданностей. Я счастлив, что встретился с вами. Увидимся ли мы опять? Вряд ли. Кто знает свою судьбу? Все рождается, все умирает, говорят одни; ничто не родилось, ничто не погибнет, говорят другие. Кому же верить? Лучше было бы для человека, пожалуй, совсем не появляться на свет, как говорит об этом Софокл в стихах 1215–1220 своего «Эдипа в Колонне».
   И Сезар Эскуффиа заканчивает отчетливо и на сей раз на чистейшем французском языке:
   – Я вас не задерживаю.

   У входа в бар я встречаю Грегори Ленда, который поджидает меня, ухмыляясь и заложив руки в карманы.
   По своему обыкновению, он подмигивает мне и кричит, едва завидев меня издали:
   – Ну что, дружище! Не чудак ли? Вот уж поистине чудак! Вы, кажется, еще не можете прийти в себя от него? Входите, дружище, входите, я заказал для вас салат из жареных устриц – пальчики оближете.
   И Грегори Ленд вталкивает меня в бар, где добрая сотня золотоискателей танцует в сизых клубах дыма под звуки хриплого граммофона.

   – Мое турне закончено, я еду опять к побережью и по дороге могу отвезти вас домой.
   – Прекрасно!
   Под щелканье кнута Грегори и его протяжные «эго-о-о!» сани, как ураган, несутся по лагерю среди прощальных криков столпившихся золотоискателей.
   В ста пятидесяти шагах я замечаю грузный силуэт Сезара Эскуффиа, который был поочередно свинопасом, извозчиком, рудокопом, а на Аляске изучал греческий язык, чтобы рассеять одолевавшую его скуку.
   Он чинно идет мерным шагом. На первый взгляд можно подумать, что он обуреваем низменными помыслами, но под цилиндром мозг продолжает свою таинственную работу, и крепкие челюсти пережевывают греческие изречения. Я дружески приветствую его, но, погрузившись в свои мечтания, он не слышит. Сани делают крутой поворот, силуэт стушевывается и словно уходит в землю. Я поворачиваюсь на своем сиденье и замечаю там, где-то вдали, цилиндр. Долго еще он выделяется черной точкой на девственной белизне полярных снегов.
   Ветер, заметая след, хлещет мне в лицо. Я закрываю глаза, а когда я снова открываю их, на горизонте уже ничего не видно.
   Я больше никогда не увижу человека, носившего цилиндр, «потому что сегодня воскресенье», и вдруг без всякой причины мною овладевает безграничная тоска…
   – Да вы плачете! Честное слово!
   – Я плачу?! Вы с ума сошли, Грегори! Это просто холодный ветер режет мне глаза.


   Глава IX
   Общественное животное

   Вот уже три часа как свирепствует снежный буран. Ветер потрясает хижину, хотя она укрыта и защищена как горой, так и сплошной завесой из елей.
   Термометр, по всей вероятности, скоро достигнет 40 градусов ниже нуля, как, конечно, и полагается термометру, которым пользуются по ту сторону 70° северной широты.
   На дворе лежат все мои собаки, за исключением Темпеста, моего эскимосского хрипуна, которого я оставил при себе. Потрескивает довольно яркий огонек, и чайник заводит свою песенку.
   Темпест растянулся, уткнув морду в лапы. Легкое сопение и легкие вздрагивания его шерстяного покрова, в котором оттаивают ледяные сосульки, свидетельствуют о полном удовольствии, которое он получает.
   Не зная, как убить время, я берусь за починку своей кожаной рубахи, которая давно пришла в плачевное состояние. По временам Темпест откроет один глаз, заворчит чуть сильнее и снова продолжает дремать.
   Нужно действительно пожить в одиночестве, чтобы понять всю прелесть разговора с человеческим существом. Жесточайшие лишения – ничто по сравнению с ужасной пыткой молчания. Стоять совсем одному перед прекраснейшими пейзажами мира, одному со своей мыслью, которая вертится в мозгу, как зверь на цепи, чувствовать, как постепенно уходит разум, шататься от опьянения, в которое бросает вас одиночество, изголодаться по разговору с каким-нибудь живым существом!..
   В Аризоне под палящими лучами солнца, где кактусы вздымаются, словно гигантские канделябры, я разговаривал с моей лошадью; здесь, на последних рубежах цивилизации, я обретаю успокоение, а вместе с ним и мудрость, только разговаривая со своей собакой.
   – Не правда ли, Темпест, какая отчаянная погода?..
   Темпест ворчит, следовательно, он со мной согласен.
   – Такая погода, которую люди – несправедливые, ибо они люди – называют собачьей погодой… или погодой для собак, если это вам больше нравится.
   Таково, очевидно, и мнение Темпеста.
   Я продолжаю свой монолог:
   – Справедливости не существует. Что такое, в сущности, справедливость? Слово. Ну а судьи? Меньше, чем ничто, – люди. Если бы ты их увидел, Темпест! Там, у меня, в стране цивилизованных людей, они одеваются в красное или черное, а под подбородком им подвязывают маленькие белые детские нагруднички. Не подумайте, что это делается потому, что они дети или просто впали в детство, – нет, таков обычай, а в британских владениях на них вот этакие высокие парики…
   Мой жест или мои рассуждения пугают Темпеста, который поднимается и показывает свои клыки. Его некультурная душа никогда не оценит всех красот нашего мира.
   Перейдем на другую тему.
   – Довольно, убери свои варварские клыки, ведь я все же прав. Если бы справедливость существовала, то ты сейчас находился бы на дворе вместе с твоими товарищами, уснувшими под снегом, а не поджаривал бы себе лапы здесь, у огня!..
   Темпест мало интересуется дальнейшим, он даже не приоткрывает больше своего левого глаза. Уши его опущены, и он вслух грезит перед извивающимися огненными языками. Вдруг он поднимается, насторожив уши и открыв пасть, глухо три раза лает и слегка опускает уши. Насторожился… Снова лает, затем бросается к двери…
   Я прислушиваюсь – ничего! Только ветер, кружась, продолжает свистеть.
   – Что за нелепая мысль – захотеть выйти… Ну что же, иди в таком случае, если ты так настаиваешь.
   Я открываю дверь. Снежный вихрь бьет меня по лицу.
   – Подлая собака!
   Темпест вылетает как стрела; на дворе разбуженные собаки воют ему в унисон.
   – Подлая собака!
   Повторив ругательство, я направляюсь, чтобы закрыть дверь, как вдруг слышу ясный голос, обращенный ко мне:
   – Эй, отзовите же вашу собаку! Это какой-то демон, который сожрет меня живьем!
   Я выбегаю на двор и свистом призываю Темпеста, который становится возле меня, скалит клыки и все продолжает ворчать.
   – Кто там?
   – Свой, Мак О’Нил! Ну и погода, товарищ!
   – Войдите и погрейтесь.
   – Отказаться трудно. Подождите минутку. Сюда, Флэш, сюда, Дарк! Придержите же, ради бога, вашего демона! Они сейчас ведь подерутся.
   Я беру за шиворот Темпеста, который собирается уже кинуться и, втолкнув его в хижину, закрываю дверь.
   Почуяв свободу, собаки моего гостя быстро роют себе в снегу ямы и исчезают в них.
   О’Нил снимает лыжи и встряхивает свой плащ. Мы входим. Нас охватывает приятная теплота. Путник облегченно вздыхает, выдирая из усов нависшие ледяные сосульки.
   Пьем чай и обильно поливаем его виски. Много виски и очень мало чаю – так понимает это дело мой гость.
   – Я подумал, молодой человек, что вам здесь скучно в одиночестве, вот я и пришел…
   – Спасибо.
   – Не стоит благодарности. Мне тоже было скучно. На меня напала черная… как бы это сказать по-французски?.. Ну, знаете, эта ужасная черная штука…
   – Меланхолия?
   – Вот-вот! Черная меланхолия. Ведь сегодня сочельник.
   – Ах да! Ведь и правда – Рождество, а я и забыл.
   – Тогда я взял свои лыжи и пришел. Шестнадцать миль – это пустяки. Река Стюарт вся покрыта толстым слоем льда. Бежать по ней прекрасно, но за Карибу-Кид ветер дует как-то сбоку, поэтому было не особенно тепло…
   Он протягивает руки к огню, потом трет их и начинает хрустеть пальцами. Вытянув к огню закутанные в шкуры голубого песца ноги, он приступает к отогреванию их и при этом рассказывает мне, что ему тоже было тяжело оставаться в одиночестве. Я гляжу на незнакомца; он весь охвачен радостью жизни, в глазах появляется блеск. Он говорит, говорит, говорит.
   Однако он не интеллигент, этот субъект. Это прекрасный экземпляр животного, созданного для борьбы с жизнью.
   Мысль, порхая во все стороны, ушибла свои крылья об узкую клетку этого мозга. И человек прошел в ужасную погоду шестнадцать миль, бежал прямо к одной точке, сто раз сталкиваясь со смертью, лишь бы не оставаться одному в этот вечер, одному со своей мыслью, которая гложет, мыслью, которая сверлит, мыслью, которая лишает рассудка, мыслью, которая убивает.
   Наконец человек умолкает. Он молча курит свою трубку мерными затяжками, и голова его тонет в голубоватом дыму. Веки его полузакрыты. Еще немного, и он заворчит от удовольствия, как Темпест.
   Человек – животное общественное. И то, которое сейчас передо мной, теперь вполне счастливо.
   Когда Мак О’Нил кончил курить, он выколотил о каблук свою коротенькую трубку и промолвил:
   – Да, я чуть не околел со скуки! Беседовать с этими собаками совсем не так весело. Вот уже сорок дней, как проехал с почтой Грегори Ленд. Он оставил мне один номер «Почтового курьера» из Сиэтла. Я знаю его наизусть и мог бы вам процитировать все статьи и объявления. Это он, Грегори, сообщил мне, что вы разбили свою стоянку на Стюарте. Он мне также сказал, что вы француз. Я – шотландец (при этих словах Мак О’Нил приподнимает свою котиковую шапку), я люблю Францию, я не жую резинку, я… Вот я и подумал: вероятно, ему так же весело, как и мне, этому парню. Разве поехать навестить его?.. И вот я здесь… Как здесь платит земля? – добавил он спустя минутку.
   – Гм! От восьми до девяти центов с таза…
   Мак О’Нил удивленно свистнул:
   – Глядите-ка, что она дает у меня!
   И на ладони своей мозолистой руки он протягивает мне самородки золота величиной с миндалину.
   Когда я оценил их, он снова опускает их в небольшой полотняный мешочек из-под табака. Затягивая шнурки и тщательно завязывая их, он со вздохом говорит:
   – Вот с этим мы прекрасно справили бы Рождество в Глазго. Я знаю там в нижней части города кабачок, где продают пиво цвета меда, а о ветчине уж и говорить не приходится!..
   Воспоминания о былых пирушках вереницей тянутся перед ним, он хлопает себя по бедрам и заливается громким хохотом.
   – Однажды, когда я жил еще у отца, мы подстрелили молодого вепря в усадьбе лорда Деншира. Между нами будь сказано, мы подстрелили его, конечно, без разрешения и уплели его – вепря, конечно, а не лорда – с сосисками и каштанами. Всю округу созвали на пиршество, и, как это полагается, каждый приволок свой подарок. А виски, старого доброго шотландского виски было до отвалу.
   И Мак О’Нил прищелкнул языком.
   – В камине пылал целый ствол дерева. Пламя отсвечивало на лицах девушек, которые смеялись, потому что парни их щекотали. На другое утро мы с отцом оказались за столом одни.
   – А соседи?
   – Соседи? Они все лежали под столом.
   И золотоискатель закончил:
   – Вот уж поистине было прекрасное Рождество!..
   Потом мой гость передает мне и другие воспоминания…
   Но я больше не слушаю; его голос звучит словно монотонное мурлыканье. Во сне ли это происходит или наяву?
   Выслушанные воспоминания вызывают и во мне длинную вереницу забытых теней…
   Рождественский Дед Мороз, нагруженный столь долгожданными игрушками, куклами для моих сестер, книжками для меня. Я ясно вижу красные переплеты, позолоченные обрезы их и сияющие названия: «Ледяной сфинкс», «Капитан Гаттерас»…
   У меня с детства влечение к тайне полярных областей…
   Великое белое безмолвие!
   А? Что? Да это не грезы… Обледенелые равнины, вечные снега… Получай, чего хотел…
   Темпест снова уселся у огня и ворчит с довольным видом. Мак О’Нил занят изготовлением какого-то мудреного коктейля и все говорит, говорит…
   Вспоминается еще одно Рождество в студенческие годы, в аристократическом городе, где небо милостиво.
   Усыпанное звездами небо, и целая процессия молодежи, распевающей скабрезные песенки. Я вижу вас, друзья мои: вот Брош, такой забавный в пьяном виде; вот Бартек с его сияющей улыбкой; а вот Сапиенс, Катаклум… Я вижу и вас, Лиза, Марго, Дэзи, Муретта – живых куколок, пленявших наши двадцатилетние сердца.
   Трезвон колоколов, тех колоколов, которые пели в день моего рождения и рыдали над гробом моего отца… Ветер принес ко мне сюда гул их мощных голосов, пролетевший над морями, пролетевший над землями и за восемь тысяч миль наполнивший радостью мою душу и ярким светом мое сердце.
   – Эй, послушайте, милейший, вы, кажется, спите стоя…
   И, встряхнув меня, Мак О’Нил пробуждает меня к действительности.
   Затем он выходит, захватив с собой кнут из оленьей кожи, чтобы оттрепать своих собак, которые воют на дворе в унисон с вьюгой.


   Глава X
   Зверь, который гложет

   Не будь у меня винчестера, перекинутого на ремне через плечо, я, вероятно, походил бы на доисторического человека, спускаясь по крутым склонам Блэк-Маунта.
   Я пошел бродить по горам, чтобы немного поохотиться, и мне удалось подстрелить тебаи, нечто вроде небольшой серны с белой шерстью. Я взвалил животное себе на спину, придерживая его за ноги.
   Я перескакиваю со скалы на скалу, в то время как Темпест, моя собака, с лаем прыгает вокруг меня.
   У подножия горы, в хижине, принадлежавшей когда-то одному из трапперов Общества Гудзонова залива, я надеваю лыжи и как стрела лечу по накатанному следу с моей добычей на спине и с собакой, соперничающей со мной в быстроте.
   Что же, удачная охота – веселое возвращение. Опытной рукой я сдираю с животного шкуру и растягиваю ее для просушки. Потом вырезаю одно бедро, насаживаю его на вертел, а в это время Темпест грызется на дворе со своими товарищами из-за внутренностей бедной жертвы.
   Целые снопы искр сыплются с горящих еловых веток. Я с наслаждением вдыхаю запах жаркого. Ей-ей, мне хочется кутнуть! Из моего погребка я вытаскиваю бутылку шампанского, старого доброго французского шампанского, а не «типа шампанского» из Калифорнии. Увы! Это – последняя. Тем хуже, сегодня вечером Лукулл обедает у Лукулла. Положительно, я лезу из кожи и заботливо накрываю на стол.
   Последний номер портлендской газеты служит скатертью на опрокинутом ящике. Газета! Последние новости из культурного мира, которым уже три месяца сроку. Моя алюминиевая тарелка, складная вилка, которую я раскрываю всегда с каким-то особым треском, запас соли и перца, который я храню, по примеру наших лангедокских пастухов, в камышовой трубке.
   Я потираю руки и смеюсь без всякой причины. Что это? Кровь? Ну да, кровь… А, понял! Это кровь убитой серны. Я выхожу: немного снега – и никаких следов от нее не остается.
   Насытившись вдоволь, собаки дремлют на дворе, только Темпест, увидев меня, приподнимается и подходит, чтобы обнюхать. Он смотрит на меня своими добрыми, умоляющими глазами и виляет хвостом. Да-да, я вижу тебя насквозь, ты бы хотел войти со мной в хижину. Ты знаешь, что там потрескивает симпатичный огонек и что несколько костей перепадет и тебе… Нет, дорогой мой Темпест, надо оставаться с товарищами.
   Животное поняло, что я не хочу его брать с собой, и печально удаляется, согнув спину, волоча хвост и опустив морду к самой земле.
   Сервированный стол, мясо на вертеле – все это для меня. Сейчас я буду пировать, да, пировать совершенно один.
   Совсем один?
   Совсем один!
   Эти два слова не выходят у меня из головы. Да, это правда, я сегодня вечером один, один уже много месяцев, и завтра тоже буду один, и в последующие дни… следовательно – всегда.
   Почему я никак не могу отделаться от этой мысли?
   Долой дурные мысли!
   Можно подумать, что я пьян. Клянусь богом, что уже семь недель ни капли алкоголя не попадало мне в рот, но все же мне как-то не по себе. Ба, пустяки! Я просто с утра ничего не ел. Быть может, это голод?..
   А может быть, меня привела в смущение кровь на руках! Почему? Я не Макбет, и никакие угрызения совести не терзают моей души. Прошедшие предо мной призраки ничего не могут сделать со мной, мои руки чисты от всякой скверны, мои бедные руки, некогда такие белые, теперь потрескавшиеся и мозолистые, привыкшие сами себя обслуживать…
   Какое бездушие! Ну, Фредди, старый друг, ты же обещал устроить Валтасаров пир… Чего же ты ждешь? Мясо изжарилось, вино откупорено.
   Я всячески стараюсь развеселить себя, пробка хлопает, искристое вино покрывается белой пеной.
   Ну вот, настроение уже лучше! К черту хандру, да здравствует жизнь!
   Я напеваю застольную песенку, залпом осушаю стакан и смею вас уверить, что мне сразу же становится гораздо лучше. Итак, за дело!..
   И я вонзаю нож в аппетитное жаркое…
   Я – прекрасный повар и без ложной скромности осыпаю себя комплиментами, которые весьма льстят моему самолюбию.
   А все-таки как жаль, что я один!
   А? Что? Кто говорит?
   Я поднимаюсь с ножом в руках. Открываю дверь – никого! Я с ума сошел сегодня… Что же это со мной?.. Я опять сажусь, или, правильнее, падаю разбитый на табуретку… От жаркого идет тонкая струйка пара… со дна стакана без конца поднимаются белые шарики, мясо безвкусно, вино отвратительно. Я больше не хочу есть, пить мне тоже больше не хочется.
   О небо! Пощади меня, отврати от моего мозга ужасного, гложущего зверя; я чувствую его присутствие, вот он идет, он пришел, он здесь… Я слышу скрытое царапанье его лап… Исподтишка он все приближается, нащупывая дорогу своими тонкими щупальцами…
   Я боюсь, я, который не дрогнул перед серым хозяином Скалистых гор. Я один, совсем один, затерянный в белой пустыне полярной страны…
   Что делать? Куда деваться?
   Учащенно бьется пульс, и колотит в висках… Меня бросает в жар, и стучат зубы.
   Если бы я здесь неожиданно умер, кто узнает об этом? Никто.
   Нет-нет, я не хочу, я не хочу этого… На помощь! Кто-нибудь, придите, придите… Я не хочу оставаться совсем один.
   Мама, мама, я боюсь злого зверя. Я не могу избавиться от него, он гложет мой мозг, сверлит мне голову, пожирает мое тело кусок за куском…
   Я открываю дверь и что есть силы кричу в ночную тьму:
   – Темпест, сюда, Темпест!..
   Полагая, что мне грозит опасность, собака подбегает с яростным лаем.
   – Войди!
   Животное как-то робко входит, опустив голову, боясь, вероятно, что его побьют…
   – Да нет же, я не обижу тебя, мой старый друг! Иди же, мой пес, подойди ко мне ближе, еще ближе.
   Темпест кладет свою морду ко мне на колени и удивленно глядит на меня своими добрыми глазами. Я разговариваю с ним, говорю ему какие-то бессмысленные слова таким жалобным тоном, что он начинает выть и воет, воет без конца.
   Голос мой умолк…
   Зверь окончательно овладел мною. Мой мозг в его власти, он отнял всю мою волю… Нет больше сил бороться. Я знаю это по опыту. Я – словно пустое платье…
   Все стонет в страшном, непроглядном мраке, и начинается ужасный кошмар…
   Древняя вера в демона-искусителя опять проснулась.
   Опять зверь гордый и алчный наседает на меня, тот зверь, который заставляет нас стремиться к недостижимому, наполняет нас сомнениями, омрачает все наши радости, вселяет в нас постоянное недовольство самими собой.
   Ну иди, вселись в мой мозг, пусть я весь иссохну, вытяни весь сок из моего тела.
   Пусть молот твой бьет, бьет, бьет по моей черепной коробке. Начинай же, подлый кузнец, продолжай свое гнусное дело.

     На наковальнях зла выковано наше сердце,
     Отомстило за себя забвение, этот страшный кузнец…

   Да, я думал, что мне удастся забыть, надеялся изгладить из моей жизни все минуты тяжелых переживаний. Я верил, что, отделив себя от прошлого восемью тысячами миль суши и океана, я разорву раз навсегда цепи, связывавшие меня с культурным миром, вырву страницу из книги моей жизни.
   Ах, как я был наивен!
   Вот они, вот они старые воспоминания, они все выстроились в ряд в моем мозгу, как саркофаги в катакомбах. Зверь подымает занавес, и сцена оживает… Люди, в образе марионеток, приходят в движение. Там дефилируют все типы вечной человеческой комедии, даже те, которых не приметили ни Мольер, ни Бальзак.
   И в ночной тиши пробуждается коварная ревность.
   Здесь он, ревнивец, но это уже больше не старая развалина Бартоло… Это Пьеро, разыгрываемый, может быть, Арлекином! Ну конечно, это Пьеро, он так бледен… Он сторожит у окна ту, которой все нет; ухо прислушивается к уличному шуму, но это не стук ее высоких каблучков на каменных плитах мостовой… Если бы он закрыл глаза, несчастный, он увидел бы ту, в которой вся его радость, продающую себя за деньги. Он мог бы назвать улицу, номер дома, этаж, и если бы он подошел к закрытой двери, то услышал бы все те же старые и такие знакомые фразы; а если бы он толкнул эту дверь, то увидел бы ее, свой кумир, предающуюся самым отвратительным ласкам. В мозгу моем зверь проводит своими щупальцами по всем этим картинам, чтобы ничего не было забыто.
   Все ясно. Поцелуи – я улавливаю их звуки; я вижу прекрасные темные глаза с светящимися в них золотыми искорками; я вижу также губы, словно редкий цветок, на котором алый закат оставил свой кровавый отблеск. И это существо, принадлежавшее мне, созданное моими руками, в которое я вдохнул свою душу, это существо влачится по панели вместе с прочими отбросами рода человеческого!
   Зверь! Сжалься и избавь меня хотя бы от этой картины!
   А зверь злобно ухмыляется.
   Сияние дня разгоняет скопившиеся за ночь облака, и солнце ярко светит. Я молю о солнце, я изголодался по нему в окружающей меня полярной тьме.
   Однако белесое пятно, что катится по мутному небу, это не ты, это подделка под тебя… Кто-то похитил у тебя венец твоей славы, или же ты, солнце, чтобы не видеть всего отчаяния этого края, само сложило двойной веер твоих лучей.
   Великий владыка, у тебя отняли твои лучезарные локоны, и ты восходишь под самый конец моих дней с лысой головой. Яви же мне доказательство твоего бытия, напомни, что ты существуешь и сверкаешь там, вдали, и что лучи твои отсвечивают в Латинском море… Бухточки среди красноватых скал… Заливы, на которые легли голубые тени, и белый дом под шапкой из красной черепицы со стоящими на страже пышными платанами и темно-зелеными, неподвижными кипарисами.
   Крошечная комнатка, из которой выпорхнули мои детские мечты, где волны морские убаюкивали мой сон, где я дрожал от страха, боясь ветров, которые налетали порывами, сгибая высокие верхушки деревьев и вступая в бой с морем, пока оно в безумной ярости не заливало всего берега. Но вот солнце снова прорезало небо, согревая своими лучами каменистый пейзаж и заставляя закручиваться склонившиеся под тяжестью гроздей лозы; а там, по белой дороге, с песнями проходят краснощекие, веселые деревенские девушки…
   Страница переворачивается, дневная жара спадает, лучи солнца становятся холоднее и бледнее, и рассеянный свет его заволакивает большой город, который с непривычки радуется ему. И появляется Париж, но не веселящийся и пышный Париж, и не трудящийся Париж. Только один его уголок вырисовывается в тени: стрелка острова Сен-Луи.
   Я никогда не бывал на этом острове, и безумное желание увидеть его как-то сразу охватывает меня, увидеть сейчас же, не теряя ни секунды.
   Я так быстро вскакиваю, что Темпест лает.
   – Ах да, ты тут! Ну идем!
   Я выхожу с кнутом в руках.
   – Ну, братцы, поднимайтесь!
   Удивленные собаки вылезают из своих нор и, точно все еще во сне, отряхивают с себя снег. Большинство из них зевают, потягиваясь.
   Встревоженный Темпест бродит вокруг меня, но я его толкаю, и он усаживается в трех шагах, с удивлением глядя на меня.
   Нет, я не останусь здесь больше ни одной минуты. Я хочу ехать, ехать сейчас же. Я буду в Доусоне часа через два, урегулирую там все свои дела, а дней через восемь буду в Уайт-Хорзе, где сяду в поезд, который довезет меня до Скагуэя. Если все будет благополучно, я, несомненно, застану там какой-нибудь пароход, идущий на юг, и через десять дней он высадит меня на набережной Ванкувера. Оттуда по Канадско-Тихоокеанской железной дороге через Фрэзер-Кэнон, Бэнкс и Калгари до американской границы и Нью-Йорка – пять дней пути. Трансатлантическая компания наверняка представлена там каким-нибудь «Рошамбо» или «Турен», и если море будет спокойно, то дней через девять или максимум десять я высажусь в Гавре.
   Если я попаду туда ночью или на рассвете, мне удастся тут же сесть в экспресс, отходящий в семь или девять утра. В обоих случаях я буду в Париже к двенадцати часам дня.
   Мысленно я учитываю всякие возможности. Да, все идет великолепно, и завтракать я буду в Париже. Странно! Эта уверенность успокаивает меня, и мне сразу становится легче.
   Теперь я твердо верю в свои силы. Не торопясь запрягаю собак и, пустив сани по следу, начинаю что-то насвистывать.
   Но зверь не выпускает своей жертвы. Не успели мы проехать и первой мили, как он начинает долбить мой мозг, словно говоря мне: это я, я тут, я и не думал уходить…
   Я гоню собак что есть силы и слышу их хриплое дыхание.
   Я чувствую, как морозный ветер колет мне глаза, и меня охватывает ощущение, словно иглы вонзаются мне в голову.
   Ну, конечно, я забыл дома свою котиковую шапку. Черт с ней!.. Стрелка острова Сен-Луи уже видна; она тут, в двух шагах, еще одно усилие – и я доберусь до нее…
   – Ну! Ну вперед, братцы!..
   Приходится прибегать к кнуту. Собаки с непривычки стараются укусить друг друга. Я стою в санях и выкрикиваю бессвязные слова. Животные, обезумев, воют и еще больше натягивают постромки.
   А вот и остров Сен-Луи. Наконец-то открылись его огни.
   Одна из постромок лопнула. Собаки падают, сани опрокидываются… Я поднимаюсь, машинально ощупываю себя: ничего не сломано, все благополучно…
   Вдруг я слышу возле себя насмешливый голос:
   – Вы, молодой человек, несетесь как сумасшедший! Бьюсь об заклад, что при таком ходе ваши собаки не выдержат и околеют на третьей миле…
   В темноте какие-то другие незнакомые голоса соглашаются с высказанным мнением.
   Тогда я, который считался самым благоразумным, самым спокойным, самым сдержанным среди всех золотоискателей Юкона, подхожу прямо к тому, кто это сказал и, не дав ему прийти в себя, ударом кулака по лицу опрокидываю его в грязный снег, покрывающий Третью авеню.
   Оказывается, я связался с Бобби, тем самым, которого прозвали Красным Бобби, но не потому, чтобы он был бунтарем, нет, просто потому, что он богат телесами и багровым лицом.
   Бобби поднимается на ноги. Это настоящий колосс, который, однако, все еще не совсем пришел в себя. Хладнокровно, спокойно, уверенно и метко осыпает он меня целым градом ударов, которые мне удается парировать с большим трудом.
   Ноги мои скользят, я падаю и ударяюсь головой об один из медных полозьев саней…
   Я очнулся уже у себя в хижине; высокая тень передвигается с места на место с резкими и угловатыми жестами.
   Это Красный Бобби, перешедший на роль сиделки. Его огромные руки заняты то чайником, то чашкой…
   – А, наконец-то вы пришли в себя, молодой человек! Право, это меня радует: уже два дня, как ваше состояние беспокоило меня. Ну а теперь глотните-ка вот этого.
   Добродушный гигант с материнской заботливостью приподнимает меня и поит микстурой собственного изготовления, состоящей главным образом из джина и виски.
   Две крупные слезы скатываются с моих глаз, и я плачу, плачу не переставая…
   – Вот это было необходимо, – глубокомысленно заключает суровый золотоискатель. – Без этого вы бы не выдержали… Я знаком с этими явлениями… Плачьте, мой мальчик… выплачьте все ваши слезы… в них потонет зверь, подтачивающий мозг людей, живущих в одиночестве. Вы угостили меня мастерским кулачным ударом… А знаете ли вы, что можно по пальцам перечесть тех, кто уложил Бобби на обе лопатки? Да нет же, я, право, нисколько не сержусь на вас, но заметьте одно: счастье, что я не понимаю по-французски, потому что за эти два дня чего-чего только вы мне ни наговорили!
   Проглотив вторую чашку снадобья, изготовленного Бобби, я без сил снова опускаюсь на свою постель, но до ушей моих все же ясно доносится раскатистый шум – это Бобби смеется, приговаривая:
   – Неопровержимо доказано, что Черный Зверь не выносит виски!


   Глава XI
   Человек, который нашел мамонта

   – Во время оно… Вы извините меня, что я говорю, как евангелист, но я, право, не знаю, с какого конца начать мой рассказ… «Во время оно» – выражение очень удобное, оно дает возможность собраться с мыслями и подыскать подходящее выражение. Во время оно… Проклятая нога! Не откажите, сэр, поправить мою подушку. Вот так, спасибо. Мне, право, совестно… Но если вы не возражаете, то я позаимствую у вас немного табачку. Спасибо.
   И Грегори Ленд большим пальцем своей руки растирает на ладони табак, из которого он делает шарик, и бережно кладет его в рот.
   Грегори Ленд, почтальон, неустрашимый лесной ходок, вот уже три недели как стал моим гостем. Какое счастье, что он сломал себе ногу, то есть не то, что он сломал себе ногу, это я плохо выразился, а что он сломал ее в одной миле от моей хижины. Причина – неудачно взятый его собаками вираж. И вот уже три недели, как я исполняю обязанности костоправа и сиделки. Сказать, что это двойная синекура, было бы ложью, ибо Грегори – самый нетерпеливый пациент, которого только можно себе представить. Разве не заговорил он об отъезде на другой же день после перелома ноги?
   К счастью, у него вовремя появился приступ сильного жара, который успокоил его на несколько дней. С тех пор ему стало гораздо лучше, и он коротает время, распивая мой виски. По его словам, есть прекрасное средство для лечения переломов – жевать мой табак и курить его, когда устанешь жевать.
   Иногда он рассказывает мне длиннейшие истории, а чаще всего он делает все три дела сразу. Вот и сейчас: бутылка виски рядом с ним, жвачка – во рту, и он начинает:
   – Во время оно…
   Это не небылицы, а подлинные истории той героической эпохи, когда человек должен был здесь один бороться со стихиями.
   Страшный холод, голод, жажда, переутомление, непрерывная борьба для обуздания сил природы в попытке вырвать у нее добычу.
   Благодаря подвигам двух городов-соперников, величиной каждый в восьмую часть чикагского квартала, древние эллины сумели убедить весь мир, что они – народ, достойный восхищения. Артисты, философы, ораторы и поэты воспели их «бессмертную славу». И среди них был Гомер.
   А какой Гомер воспоет самоотверженность и мужество, силу воли и энергию этих людей, отправившихся на завоевание современного Золотого руна, перед которыми расстилались одни лишь неведомые страны, девственные пустыни, затерянные среди бесконечных снегов?
   Золото, которое в городах струится меж пальцев, как вода, здесь не пристает к рукам. Золото! Все, что покупается, и все, что продается… Многим ли известно, сколько терпения, сколько ожиданий и долгих надежд потрачено на него затерянными здесь золотоискателями? Спутники Одиссея были превращены в свиней – символ унижения разума грубой материей.
   Для вас не нашелся поэт, который воспел бы вас, авантюристов всех стран, пришедших в одно прекрасное утро в «землю оплачивающую», чтобы обрести там если не состояние, то по крайней мере уверенность в открывающейся свободной жизни, вдали от узких рамок нашей цивилизации.
   Ни один художник не изобразил ваших подвигов на стенах какого-нибудь храма, посвященного вашей памяти, и скорбь ваша и радости никогда не станут бессмертны.
   Вам не воздвигли Парфенона, в вашу честь не устраивают панафинейских празднеств. Но насколько проще и трогательнее курганы на ваших могилах, разбросанные по всей снежной равнине и говорящие прохожему, что здесь, среди великого белого безмолвия, спит вечным сном человек, имени которого никто никогда не узнает!
   Все эти мысли проносятся у меня в голове, пока Грегори приготовляет какую-то мудреную смесь из алкоголя, секрет которой, по его словам, знает только он один.
   Этот милейший Грегори Ленд был бы настоящим кладом для продавца всевозможных рецептов. Он знает триста восемьдесят три способа приготовления коктейлей и сто двадцать – варить маис; он посвящен в искусство выделки белых длинношерстых шкур новорожденных тюленей, он знает заупокойные молитвы всех туземных племен, начиная от эскимосов-иннуитов, живущих на берегах Ледовитого океана, и кончая индейцами-ингалитами, спустившимися со Скалистых гор и живущими в восточной части Аляски.
   Он поддерживает дружеские сношения с тенанкучинами, которые красят себе лицо и охотятся на участках, расположенных по течению Тананы. Он не хуже любого туземца разбирается в тотемах тлинкитов, голова его начинена всевозможными статистическими данными поразительной точности, и, что гораздо существеннее, Грегори знает душу человека.
   Я думаю про себя, что этот почтальон забавный тип, и рассеянно слушаю его болтовню, продолжая сортировать свою дневную «плату» – самородки, чешуйки золота и золотой песок или, правильнее, пудру, – бережно раскладывая ее по кожаным мешочкам.
   – Сегодня у вас прекрасная выручка. Видно, не зевали; какой прелестный брелок выйдет вот из этого!
   И Грегори подбрасывает на руке мою последнюю находку – самородок величиной с миндалину. Взяв его между пальцами, почтальон осматривает его с видом знатока и затем, осторожно положив его на край стола, говорит:
   – Здесь у вас на пятьдесят долларов. Желаю вам полной удачи и в дальнейшем, вы заслужили этого, но я, кажется, начал вам что-то рассказывать.
   Он задумывается и повторяет в десятый раз:
   – Во время оно…
   Я не могу удержаться от смеха.
   – Вы правы, старина, что смеетесь надо мной, но я знаю не только начало… Во время оно… стоустая молва твердила всем неудачникам, что золото на Аляске растет, как хлеб на полях Манитобы. Достаточно только нагнуться, чтобы наполнить себе карманы. Один охотник кончиком сапога откопал самородок величиной с утиное яйцо, другой, роя землю для установки капкана, открыл золотоносную жилу… Воображение росло как снежный ком. В скором времени бассейн Юкона был наводнен кандидатами в богачи. Я не стану вам говорить о тех из них, что погибли в пути, или о тех, что в несколько дней наживали бешеные состояния и тут же через несколько часов снова их теряли; или о тех, что были посмышленее, возлагали всю работу на других, а сами преспокойно ожидали их возвращения в проходах Уайт-Хорза и в вертепах Скагуэя. Это было славное времечко. И я, который сейчас говорю с вами, тоже был в их числе. Да, я был одним из них.
   И Грегори с гордостью выпрямляется, передвигает свою больную ногу, что заставляет его вскрикнуть, но тут же продолжает:
   – А эти руки, которые вы видите, помогли повесить на деревьях немало лихого народу. Да, черт возьми! Приходилось самому играть роль полиции, потому что правительство – храни его небо! – тогда еще и не думало вмешиваться в наши дела. В Риме нужно поступать так, как поступают все римляне, а у вас, кажется, это переводится: «С волками жить – по-волчьи выть». И я выл именно так, как это выходит по-вашему. Я работал, я зарабатывал золото, которое тут же терял, и вдоволь попил джину и виски во всех вертепах, разбросанных от истоков Юкона до Поркупайна. Да, уж насмотрелся я диковин! Диковин в полном смысле этого слова. Так вот, именно об этом я и начал свой рассказ. Самая любопытная история случилась с тем, кто явился сюда искать золото, не нашел его, а все же нажил состояние.
   – Как!?
   – А, значит вас мои истории интересуют? Не откажите поправить мою подушку. Спасибо. Глоток виски? Нет? В таком случае я выпью и вашу порцию, и мою.
   Грегори Ленд не торопясь пьет свой виски маленькими глотками, подмигивает мне и продолжает:
   – Это случилось на Льюис-ривер. Триста золотоискателей были свидетелями этого дела, и они могли бы вам подтвердить, что я говорю вам сущую правду, а не рассказываю сказки для детей младшего возраста.
   Патрик Пеккинг, конечно ирландец, был рыжий верзила, кроткий, как маленькая девочка, которая выпивала бы каждый день или, вернее, каждый вечер бутылку виски. Патрик пил по вечерам, однако не пересаливал и всегда сохранял ровное расположение духа. К нему относились в нашем лагере с большим уважением, но счастье не особенно баловало этого парня.
   За сто долларов он купил целый холм, работал без устали, трудился, копал, взрывал и портил себе зрение в поисках хотя бы крупицы золота; но золота – ни-ни! Слышите – ни-ни, ни одной унции! Его товарищи и справа, и слева добывали золото сколько их душе было угодно. Патрику оставалось только разбить себе голову о скалу, но Патрик не сделал этой глупости, и нужно признать, что он поступил благоразумно.
   «Мое время еще впереди», – философски рассуждал он.
   И это время действительно наступило. В один прекрасный день он попросил всех своих товарищей отойти подальше в сторону. Он хотел произвести довольно основательный взрыв, утверждая, что некоторые признаки говорят за присутствие в этом месте золотоносной жилы.
   Он зажег фитиль и отошел со своими товарищами в защищенное место. Взрыв удался как нельзя лучше, и, когда дым рассеялся, холм оказался точно срезан ножом. Вместо него была зияющая дыра. Когда расчистили доступ к ней, Патрик со своими друзьями проникли в огромную пещеру. Но не прошли они и нескольких шагов, как в ужасе отскочили.
   Патрик, как истый ирландец, перекрестился и снова стал лицом к лицу с опасностью, и вот тогда он увидел, что перед ними гигантский мамонт.
   Да-да, сэр, мамонт, самый настоящий мамонт, вся туша с кожей, шерстью, костями и клыками. Один из тех мамонтов, которые в третичную или четвертичную эпоху были владыками мира.
   Он лежал тут, прекрасно сохранившийся, страшный, чудовищный, великолепный; длинная шерсть его ложилась гривой на спине; под шерстью можно было заметить подшерсток, но, что было красивее всего, это клыки, огромные клыки в форме спирали… Патрик измерил их. В них было три метра сорок два… да, три метра сорок два, точка в точку.
   Джек Лондон, с которым я здесь познакомился и который был лучшим моим приятелем на свете – сейчас его уже нет среди нас, и да будет мир его праху! – итак, Джек Лондон рассказал нам, как некий Томас Стивенс, бывший целый вечер его гостем, убил последнего мамонта. Дело произошло очень просто. Мамонт раздавил семь щенят его суки Клук. Чтобы отомстить ему, Томас Стивенс погнался за зверем, не давая ему ни пить, ни есть, ни спать и заставляя его дни и ночи кружиться по долине, точно в цирке. И что же? Мамонт издох от усталости и истощения. Но Джек Лондон сам не советует своим читателям верить рассказу Томаса Стивенса только на слово.
   Тем из них, кто относится к нему скептически, он предлагает отправиться на поиски пресловутого охотника, которого они, несомненно, разыщут между 53° северной широты и полюсом, если только он не забрел на восточное побережье Сибири или в самые отдаленные места Лабрадора.
   Итак, мамонт Джека Лондона для многих – не что иное, как миф. Но мамонт Патрика Пеккинга был сама реальность. Искать золото и найти допотопное животное – это штука довольно необычная!
   Рудокопы издевались над Патриком и спрашивали его, не это ли «явные признаки золотоносной жилы»?
   Патрик не мешал им трепать языком. Он размышлял. В одно прекрасное утро он оставил свой участок и мамонта на попечение товарища и уехал. Товарищ воспользовался этим и стал брать по доллару с тех, кто хотел посмотреть на животное. За два доллара можно было приобрести и один волосок мамонта.
   Вот взгляните-ка на эту плетеную цепочку – она из волос Патрикова мамонта. Честное слово!
   Дни шли за днями. Наконец Патрик вернулся. Это было целое событие. Он был окружен настоящими джентльменами, стариками в очках, которые спорили и размахивали своими коротенькими руками. Свой спор они пересыпали латинскими словами. Они говорили о протапире, предполагаемом предке мамонта, об ипотапире, праотце слонов и артиодактилей; а некоторые из них утверждали, что они имели дело с единственным экземпляром херодонта, тоже, вероятно, какого-нибудь предка, хотя и в той же степени проблематичного, что и протапир.
   Один из приехавших, длинный и худой, похожий на болтающийся на вешалке сюртук, доказывал, что это рrоproboscidea, на что ему желчно возражал пузатенький коллега, называя его невеждой, так как известно, что proproboscidea имел хобот лишь в зачаточном состоянии. Они обменивались кисло-сладкими любезностями и чуть было не пустили в ход кулаки; пришлось вмешаться другим.
   Наконец, процитировав Полига, Фальконера, Годри, Брема, Амегино и Копа, перебрав все разновидности, как то: insignis, lombrifrons, ganesa, hysudricus, nomadicus, angustidens, trigonocephalus, meridionalis и pentalophodon и перейдя последовательно от Явы к Индии, от Индии к Китаю, от Китая к Европе с заходом в Африку, эти почтенные джентльмены сошлись наконец на том, что перед ними – мастодонт americanus et mirificus Северной Америки, современник elephas primigenius, первобытного слона, жившего, как всякий знает, в четвертичную эпоху, а может быть, и в миоценовую, если не в плиоценовую эпоху.
   В конце концов, мы узнали, что Патрик обменял своего мамонта на чек в пятьдесят тысяч долларов… Это было хорошее дельце!
   Теперь мамонт стоит в музее, а Патрик со своими пятьюдесятью тысячами долларов коротает свой век на ферме, которую он купил на юге Ирландии. А так как каждая история требует своей морали, – закончил Грегори Ленд, наливая себе последний стакан виски, – то нужно признать, что при известной доле настойчивости можно справиться и с самой горькой судьбой.
   Фредди, друг мой, желаю вам найти мамонта. Право же, это тоже золотоносная жила, – добавил он на французском языке.


   Глава XII
   Долина Юкона

   На этот раз Грегори Ленд уверял меня:
   – Вы ни черта не смыслите в географии! Правда, это штука, которой по книгам не научишься…
   Когда распространилась весть, что найдено золото в самом сердце ледяных пустынь, по ту сторону 60° северной широты, туда устремился людской поток. Со всех четырех концов земного шара сбежались искатели приключений, чтобы попытать счастья. Золотая лихорадка так сильно скрутила их, что, заболев ею, они забывали даже о неумолимом климате Великого Севера.
   Главными поставщиками эмигрантов-пионеров оказались порты Тихого океана, от Сан-Франциско до Ванкувера; остальные нахлынули из Канады и Британской Колумбии.
   На маленьких неуклюжих пароходиках или на парусных судах они шли берегом Тихого океана, через лабиринт островов, от Ванкувера до Скагуэя. Всем им пришлось испытать всю мощь сильнейших течений у островной группы Принца Уэльского, и многие разбились о гранит подводных скал, предательски разбросанных в узких протоках. В настоящее время все эти протоки уже исследованы, и зондажи морской глубины дают возможность избегать опасных мест, хотя во время сильных морских отливов переезд этот и теперь еще считается весьма опасным.
   Люди, высадившись в 1897 году на илистую почву Дайи или Скагуэя, все же не могли еще рассчитывать, что достигли конца своих мытарств.
   Несколько деревянных хижин, разбросанных у самого подножия Красной горы, да хилый понтонный мост на сваях – вот вид тогдашнего Скагуэя.
   Чтобы добраться до золотоносных участков, до «земли, которая платит», как образно выражались первые золотоискатели, нужно было еще перейти через опаснейший Белый перевал. От Скагуэя до Уайт-Хорза сто одиннадцать миль отчаянной дороги, висящей над пропастью, глубиной от восьмисот до девятисот футов.
   В настоящее время какое-то смелое общество провело железнодорожную колею по верхушкам и краям базальтовых скал. Какое чудо, какое невероятное напряжение человеческой энергии могло осуществить это отважное предприятие? Ответ на этот вопрос могли бы дать только те сотни трупов рабочих, которые лежат на дне Белого перевала. Чтобы пройти этот перевал, рудокопы вручали свою судьбу или саням, которые собаки тащили по следу, или легким лодочкам, которые должны были выдерживать натиск бурных вод и лавировать среди пенящихся порогов.
   Снег, ледники, пропасти, внезапно раскрывающиеся и пожирающие людей вместе с собаками и санями, сорокаградусные морозы – ничто не могло сломить энергии этих закаленных пионеров, решившихся вырвать тайну у этой загадочной земли.
   Горячка Клондайка поддерживала и их силы; трудно сосчитать число сложивших свои кости, и тем не менее за ними шли другие, которые наперекор всем стихиям достигали своей заветной цели.
   Там, где не было ничего, кроме девственных снегов, на берегах Юкона, самой важной артерии, величайшей из всех североамериканских рек, впадающих в Тихий океан, – там воздвигались лагери, вскоре ставшие городами. Необходимо отметить еще следующее. Как только удавалось открыть «землю, которая платит», немедленно начинался наплыв рудокопов, которые слетались, как комары на свет, привлекаемые рыжим блеском золота. Они всегда привозили с собой одну или две динамо-машины, тут же прокладывали провода, и пейзаж Великого Севера очень быстро обогатился столбами, являющимися как бы символом человеческого могущества. Телеграфные и телефонные провода и провода электрического освещения протянулись параллельными рядами на крестовинах, прибитых гвоздями к верхушкам елок, кое-как очищенных от ветвей…
   Юкон, выбрасывающий летом в океан колоссальные массы воды, свыше двадцати пяти тысяч кубических метров в секунду, имеет в длину три тысячи триста километров (от истоков до устья его главного рукава, так как Юкон при впадении в океан образует обширную дельту). Свое начало Юкон берет в ущелье, названном именем французского топографа Перье, на высоте тысяча двести пятьдесят метров над уровнем моря.
   Его бассейн переходит за официальные границы Аляски, омывает часть канадской территории и, в общем, охватывает пространство более чем в один миллион квадратных километров, что в два раза превышает поверхность вашей Франции.
   Зимой в сильные морозы река иногда замерзает целиком, то есть до самого дна. Летом она судоходна до того места, где принимает в себя реку Льюис, стало быть, на расстоянии более чем три тысячи километров.
   Отрезанные в Доусоне от остального мира, рудокопы ждут не дождутся наступления ледохода, после которого открывается свободный путь для судов с продовольствием.
   Величавую картину в уединении этих безмолвных мест представляет собою момент, когда страшный треск возвещает о начале ледохода.
   Лед ломается под могучим напором воды, ледяные скалы бросаются вперед, сталкиваются, нагромождаются друг на друга и рушатся. Словно бой допотопных чудовищ! Особой грандиозности картина достигает у озера Лабарж, и трудно передать впечатление, производимое толчеей льдин, пытающихся прорваться все сразу. Горе неопытному гребцу, который на своей утлой лодчонке отважился бы в этот момент переплыть реку!
   У самых истоков своих, когда Юкон течет еще по вулканической почве, он образует в потухших кратерах многочисленные озера.
   Вода в них настолько чиста, что окружающий пейзаж отражается в ней как в зеркале; это явление так поразило первых пионеров, что тысячи озер, разбросанных по всей долине, носят название Зеркальных.
   Юкон спускается по скалистым отрогам Чилкутских гор; воды его исчезают в мрачных и извилистых коридорах, сдавленных отвесными базальтовыми скалами, и, образуя целый ряд порогов, пополняются водными массами из тающих ледников.
   Грегори Ленд переводит дух, потом продолжает тоном школьного учителя:
   – Справа и слева в него впадают крупные притоки: Готалинква, Ньюберри, Биг-Семон-ривер, Пелли, Льюис, а ниже его выхода из Скалистых гор – Стюарт и Поркупайна (долина которого тянется параллельно берегу Ледовитого океана), Танана, Купер и Койокук, вытекающий из тундры.
   В этом месте Юкон достигает ширины в две тысячи пятьсот метров; получается впечатление, что он собирается изменить свое направление и влиться в залив Нортон, находящийся на расстоянии сорока километров от его русла. Ничуть не бывало: он делает неожиданный поворот на юго-запад, потом на запад, вновь течет на север и, наконец, разветвляется на несколько рукавов, образующих его дельту.
   Береговая полоса этой дельты постоянно видоизменяется благодаря массам наносной земли, а также (главным образом) из-за заторов, образуемых льдинами.
   Огромные ледяные скалы подкапывают берег, как бы понемногу съедают его и заставляют, в конце концов, обрушиться в воду.
   Наблюдаются и неожиданные последствия, вызванные этими заторами: лососи не могут подняться вверх по течению, чтобы попасть в различные притоки реки, метания икры не происходит, и туземное население жестоко страдает ют голода.
   Почтальон выпивает полный стакан и продолжает свой рассказ:
   – Доусон, растянувшийся более чем на один километр по течению Юкона, является ныне крупным центром. Это уже больше не лагерь рудокопов, в котором во время оно диктовал свою волю какой-нибудь отъявленный проходимец, запечатлевший свое имя в анналах города. Его нумерованные улицы под прямым углом пересекают по американской моде восемь авеню. В Доусоне, гордившемся в героическую эпоху своими знаменитыми барами: «Северный», «Биржа» и «Монте-Карло», есть теперь церкви, храмы, большое здание почты, занимающее чуть ли не всю Третью авеню, деревянные тротуары, и если город уже не так живописен, как прежде, то, конечно, он много выиграл в смысле общественной безопасности.
   Пройдет еще несколько лет, и старый юконец в мокасинах из шкуры росомахи, в потертых мехах, в неизбежном фартуке из грубой непромокаемой парусины синего цвета или цвета хаки, поддерживаемом на плечах коротенькими подтяжками, такой старый юконец в меховых рукавицах, стянутых выше локтя, станет лишь одним воспоминанием.
   А вечером, в уютном отеле Города Золотого Тельца перед ярким огнем прекрасные дамы, ищущие сильных ощущений, и столь же прекрасные господа неврастеники будут слушать рассказы о легендарных подвигах тех, кто благодаря своим энергии и мужеству открыл таинственные врата Земли Вечного Безмолвия.
   Грегори Ленд вздохнул и, чтобы отогнать от себя эту удручающую картину, угостил себя двойной порцией коктейля мартини.


   Глава XIII
   Пуш, собака с Аляски

   – Дело было решено в одном из баров Доусона, а если хотите точнее – в «Монте-Карло». Происходило это в эпоху золотой вакханалии, когда ежедневно в Скагуэе или Дайи высаживались веселые парни и, нисколько не задумываясь, тут же поднимались вверх по Юкону, чтобы попытать счастья.
   Одни из них, что были побогаче, покупали себе упряжку собак и сани; другие, а их было большинство, взвалив на спину свой тощий багаж, отправлялись в путь-дорогу по способу пешего хождения.
   То было время, когда строители не привели еще в исполнение своей безумно-смелой затеи: прицепить железнодорожную колею к граниту отвесных скал.
   Сколько товарищей погибло в ущельях Белого перевала, сколько из них похоронило там свои мечты о богатстве!
   Страна Безмолвия ревниво бережет свою тайну.
   Но вопрос не в этом, и философия мало здесь поможет; знайте только, что те, кто пытался пробраться через Белый перевал и кому удалось это сделать, были железные люди.
   Одним из таких был Ганс Тромсен. Это был здоровенный детина, скандинав, молчаливый и серьезный. На родине он занимался рыболовством, но бросил свою лодку, чтобы скитаться по Канаде и Британской Колумбии.
   В Ванкувере ему пришлось услышать о золотых приисках в Фербенксе и на Танане. Это было, если память мне не изменяет, не то в 1902-м, не то в 1903 году.
   Ганс Тромсен сел на один из пароходов, которые среди лабиринта островов обслуживали Тихоокеанскую линию между Ванкувером и Скагуэем. Он был человеком бережливым, что дало ему возможность купить упряжку из шести собак, прекрасных лабрадорских лаек, мало еще выезженных, но все же в известной степени приученных к следу. Выбирал он их как знаток.
   От Скагуэя до Уайт-Хорза сто одиннадцать миль по отчаянной дороге, извивающейся, как вы знаете, над пропастью глубиной более восьмисот футов.
   Собаки легко делали до пятнадцати миль в час; Ганс голосом ободрял своих животных, выкрикивая английские слова. Собаки тянули поклажу, царапая твердыми когтями лед и вытянув вперед шеи; заметьте при этом, что термометр показывал 38 градусов ниже нуля.
   Но не в этом дело. Человек и животные все продвигались вперед; сани, казалось, летели на своих медных полозьях, как вдруг послышался треск. Каждый старый юконец, знакомый с местностью, обратил бы внимание на это предостережение. Не то было с Гансом Тромсеном. Он подсчитывал уже свои барыши, глядя куда-то вдаль, и случилось то, что должно было случиться. Глыба льда (какое незримое чудовище подточило ее?) сорвалась и придавила собой упряжку.
   Пять собак были убиты на месте. Ганс, отброшенный страшным толчком к скале, лежал с проломленным черепом. Однако такие раны, когда от них не сразу умираешь, не опасны для жизни. У скандинава же был крепкий череп.
   Когда он очнулся, глаза его встретили добрый и нежный взгляд коренника, который не пострадал и тихонько слизывал кровь, сочившуюся из раны его хозяина. С этого времени началась дружба между человеком и животным.
   Ганс Тромсен был счастлив даже в несчастье. Ему посчастливилось встретить почтовые сани, доставившие его домой. В тот же вечер человек и собака были уже в Доусоне.
   Пионер потерял весь свой багаж; сохранился только его кожаный пояс, который он носил под бельем, а в поясе – несколько добрых банкнот.
   Перехожу теперь к самому содержанию истории. Итак, как я вам уже докладывал, дело было решено в одном из баров Доусона, точнее в «Монте-Карло».
   Вы не думайте, что Доусон 1902 года походил на нынешний город. Насколько, однако, он был живописнее!!
   Нечего и говорить, что бары у нас выросли раньше церквей. Было их у нас несколько: «Банк», «Биржа», «Северный», «Савой», но самым излюбленным был «Монте-Карло», где за один доллар можно было вкусить удовольствие тура вальса в объятиях «дамы» – да, сэр, по доллару за вальс! За коктейль брали, правда, два доллара, но это же были пустяки, когда земля «платила», и золотой песок струился у нас меж пальцев, точно вода в ящиках шлюза [9 - Шлюз – ряд ящиков в несколько сотен футов длиной на козлах под уклоном; по шлюзу непрерывно течет вода, промывающая золотоносный песок.]. А все-таки хорошее было тогда времечко!
   Простите, я отвлекся немного в сторону. Итак, однажды вечером, сидя в «Монте-Карло», мы увидели, как вошел Ганс Тромсен в сопровождении своей неразлучной собаки Пуша. Появление этого гиганта вызвало сенсацию. И в самом деле, скандинав никогда еще не переступал порога кабака. С ним вместе пришел Ральф Гаррисон, субъект с темным прошлым, отъявленный пьяница и любитель женского пола.
   – Христос и нераскаянный разбойник, – громко произнес Джемс Билт.
   Кругом все рассмеялись. Ральф сделал вид, что не обратил внимания на оскорбление. Оба приятеля уселись за столик в глубине зала. Механический орган стал играть польку. Начались танцы, и все позабыли о двух новых посетителях.
   Пока мы плясали, сделка была заключена. Ганс Тромсен купил «на счастье», то есть без каких-либо других сведений, а только полагаясь на честное слово продавца, заявку, находившуюся на расстоянии двадцатидневного пути от Доусона в сторону Рупперт-Сити, на Даткине.
   Там недавно было открыто много выгодных участков, и, чтобы перехватить один из них, нужно было выложить немало долларов.
   Когда наступил момент расчета, Ганс, малый практичный и не слишком доверчивый, уплатил только одну треть причитавшейся суммы, пообещав уплатить остаток на месте.
   Ральф согласился на это условие, положил доллары в карман и обещал новому владельцу лично сопровождать, его. Отъезд был назначен на следующее утро.
   Ганс Тромсен вышел, Пуш последовал за ним, а Ральф, который был азартнейшим игроком в мире, засел с несколькими такими же отчаянными картежниками за фаро. Играя по сто унций золота за очко, Ральф, которому не везло, быстро спустил все, что было при нем.
   На другой день он тем не менее запряг свою упряжку и поехал с Гансом Тромсеном. Впереди, на свободе, бежал Пуш и громко лаял.
   Два дня спустя мы увидели Ральфа Гаррисона в том же «Монте-Карло». Он был один, с огромной повязкой на голове. Его правая рука тоже была забинтована. Он рассказал все, что с ним приключилось.
   Ганс Тромсен захотел править упряжкой и запряг собак по-индейски, веером. С непривычки скандинав не сумел достаточно быстро при повороте подобрать вожжи, и вся упряжка свалилась в овраг. Он, Ральф Гаррисон, предвидел катастрофу. Стоя на санях, он вовремя соскочил, собаки же, Ганс и сани разбились в пропасти. Ральф отделался ушибом головы, а случайно встреченная им упряжка, направлявшаяся в Доусон, благополучно довезла его до города.
   Такого рода несчастные случаи были обычным явлением. Смерть бедного Ганса никого особенно не опечалила, а так как в этот вечер Ральф заплатил за всех, то все сошлись на том, что он премилый парень.
   Облокотившись о стойку – я вижу его, точно это произошло вчера, – он держал в левой руке стакан и, приставив к глазу, разглядывал его содержимое, не переставая смеяться и показывая двойной ряд белых зубов, острых, как у волка. Он пил, хохотал, а женщины находили его красивым с побледневшим лицом под белой повязкой. Он только собрался было произнести тост, как в комнату ворвалось что-то мохнатое.
   От входной двери до стойки было приблизительно футов пятнадцать; прыжок – и это расстояние было покрыто. Посетители замерли. Это «что-то» было собакой, которая яростно рычала, уставившись на Ральфа.
   Кто-то сказал:
   – Да это Пуш!
   – Пуш?
   – Конечно, Пуш – собака того норвежца…
   Обрадовавшись, что его узнали, Пуш перестал лаять и завилял хвостом. Затем он занялся весьма странным делом: он, взвизгивая, переходил от одного к другому, и слезы, настоящие слезы застилали его глаза. Когда он подошел к Ральфу, визг его перешел в глухой и яростный лай.
   Нисколько не изменившись в лице, Ральф хотел прогнать собаку ударом ноги, но разъяренное животное бросилось на него, и Джемс Билт едва успел на лету схватить его за ошейник…
   Дружески похлопав Пуша, он успокоил его и, подойдя к Гаррисону, спросил:
   – Это собака вашего спутника?
   – Да.
   – Стало быть, она не свалилась в овраг?
   – Не знаю… Я все же… думал…
   – Ах вот как!
   Внезапным движением Джемс Билт сорвал повязку. Показалась голова Ральфа, невредимая, целехонькая, без единой царапинки.
   Видя, что разоблачен, бандит схватился за пояс, но выполнить свое намерение не успел, так как двадцать рук опустились на него.
   Трое товарищей тут же отправились в путь, взяв в качестве проводника Пуша. До Юкона они шли по следу. Отсюда след поворачивал на север. Пройдя целые сутки, они обнаружили, что этот след был оставлен для нового следа… В трех милях оттуда, в узком ущелье, Пуш начал вдруг отчаянно выть. Он царапал лапами твердый снег. Товарищи расчистили это место и сначала откопали замерзшие трупы собак, а затем и труп Ганса Тромсена, окончившего здесь свою карьеру золотоискателя. Установив у него между лопаток явный след револьверной пули, наши три товарища возвратились обратно.
   Тогдашнее правосудие не обременяло себя ведением следствий и всякой канцелярщиной. Тем более в данном случае, когда Ральф сам сознался в преступлении.
   Он попрал закон Великого Севера, следовательно, должен был быть повешен. Для такого субъекта, как Ральф, другого конца нельзя было и ожидать. Приговор не смутил его. Карта бита, – значит, надо расплачиваться. Его вывели несколько за город, на берег Юкона. Там стояла ива, вполне подходившая для намеченной цели…
   Преступника привели туда, но в то время как Джемс Билт читал приговор, Пуш бросился на убийцу своего хозяина и перегрыз ему горло. Все это произошло так неожиданно и быстро, что никто не успел опомниться. Однако, так как Ральф был приговорен к повешению, то его, хотя и мертвого, все же повесили. Ибо закон всегда должен быть выполнен в точности. Так следовало бы поступать и во всех остальных случаях.


   Глава XIV
   Машина, фабрикующая доллары

   – Джек Николс? Этого я тоже когда-то пеленал.
   – Вы были кормилицей, Грегори?
   – Вы глупы.
   – И вы не меньше моего.
   – Благодарю вас. Итак, я продолжаю.
   И Грегори Ленд окружает себя подушками. Чувствую, что сейчас начнется рассказ.
   Приходится мириться с этим, и я делаю вид, что сильно занят кройкой брюк, которые я хочу сшить из великолепной оленьей шкуры коричневого цвета с белыми пятнами. Не шкура, а одно очарование! Дело, однако, не из легких: ножниц у меня нет, и приходится пользоваться охотничьим ножом. Лезвие мне кажется недостаточно острым, и я провожу им несколько раз по точильному камню. Видно, что это не нравится почтальону.
   – Милейший, ваша операция раздражает меня.
   – Глубоко сожалею.
   – Если вы не перестанете, то я вам не расскажу конца.
   – Грегори, мой старый друг, вам в настоящую минуту так же хочется молчать, как мне пройтись сейчас босиком по озеру Лабарж.
   – Будь я трижды проклят, если вы узнаете конец.
   Скроив шкуру, я присаживаюсь к потрескивающему огню, достаю иглу и начинаю шить.
   Молчание.
   Грегори ерзает на своем стуле. Нога его все еще забинтована, и боль по временам вызывает у него стоны… Я спокойно продолжаю свое занятие. Грегори нервными пальцами выстукивает по столу какой-то марш.
   Я аккомпанирую ему, напевая.
   Почтальон бормочет:
   – Души у вас не больше, чем у белого медведя, но только у этого зверя, по крайней мере, развит семейный инстинкт… Итак, в один прекрасный день…
   И вот мой Грегори опять углубляется в новый рассказ приключений. Я не могу удержаться от смеха. Но так как он начинает нервничать и передвигать больную ногу, то у меня является невольное опасение за судьбу перевязки, и я говорю ему:
   – Полноте, старина, ведь я шучу. Рассказывайте же вашу историю.
   – Ни одно слово не вылетит из моих уст.
   Я улыбаюсь и внимательно вдеваю нитку в ушко иголки. Не успел я закончить эту сложную операцию, как начинается повествование.
   – Тем не менее я вам ее расскажу, она может послужить вам хорошим примером… В первый раз я встретил Джека, когда он приехал в лагерь Карибу. Он мне понравился, этот парень в очках. Он был застенчив, как барышня, и кроток, как овца. Увидев его, я подумал: вот один из тех, кто без посторонней помощи тут долго не протянет. То было время, когда я был одержим человеколюбием, но сейчас я, к счастью, совершенно излечился от этой болезни! Молодца этого я «усыновил», взял, как говорится, под свое крылышко, познакомил с товарищами, сам повел его к правительственному инженеру и помог ему выгодно купить хороший участок – в этом прошу вас не сомневаться. Мой несчастный приемыш абсолютно ничего не понимал. Но желания работать у него было хоть отбавляй. В первую очередь я научил его распознавать золотоносную почву. Это было нелегко. Он запутался в моих объяснениях, но я не терял терпения, которого у меня был большой запас.
   Я снова улыбаюсь.
   Терпеливый человек начинает сердиться.
   – Не волнуйтесь, друг Грегори, я внимательно слушаю вашу лекцию по естественной истории.
   – Вам она очень полезна, так как в этой сфере вы полнейший профан…
   Я даже бровью не повел. Это вызывает удивление Грегори, и он повторяет:
   – Я сказал, что вы не что иное, как профан.
   Я отвечаю с чисто британской флегмой:
   – Я…
   – Итак, Джек не умел распознать даже жилу кварца, а я таки научил его этому искусству. Я познакомил его с жилами, лежащими в метаморфических скалах, которые, как вам известно или, вернее, как вам неизвестно, состоят главным образом из глинистого сланца.
   Я продолжаю тоном ученика, отчеканивающего урок:
   – …Из глинистого, талькового, хлорного сланца, зеленого или сероватого оттенка; иногда они встречаются в порфирических скалах, гнейсах, редко в граните…
   Я перевожу дух. Грегори жестом останавливает меня, подмигивает и говорит:
   – Превосходно!
   Затем не без некоторой гордости добавляет:
   – Я сделал из вас хорошего ученика… А Джек не мог понять, что в этих кварцевых пластах можно найти золото. Золото… Солнце наших древних алхимиков!.. Золото! Возможность удовлетворения всех прихотей! Золото! Престиж, мощь… Какие противные животные эти люди!!
   Тот, о котором я говорю, действительно терялся на каждом шагу. Он был невинен, как ребенок. Нужно было видеть его радость, когда, промывая песок, он впервые увидел маленькие блестящие зерна… Он был так счастлив, что заплакал. В течение нескольких часов он не мог оторвать взгляда от своего «заработка», руки у него дрожали, а потом он долго смотрел куда-то вдаль, стараясь, точно в зеркале, там что-нибудь разглядеть.
   Я помог ему соорудить его первый шлюз, его первый наклонный желоб длиной в сто футов. Я объяснил ему, почему необходимо снабдить дно желоба рядом деревянных брусков и проделать в нем углубления и для чего в эти углубления наливается ртуть.
   Бедняга не знал, что золото обладает свойством соединяться с ртутью и что благодаря этому легче отделить золото от песка и гравия.
   Бодрость? У него был большой запас ее, несмотря на то что вид у него был очень тщедушный и он без устали набрасывал песок на голову шлюза. Так же неутомимо работал он и киркой. Иногда он останавливался, и тогда я замечал у него все тот же пристальный взгляд. Казалось, он старался проникнуть взором все дальше и дальше, в самую глубь жизни… Он вздыхал, плевал на руки и опять брался за свой инструмент. Выносливость его была безгранична. Иной раз ему удавалось промыть за день восемнадцать тонн песка!
   Казалось, что вода, протекавшая по шлюзу, поддерживала его решимость. Иногда во время передышек ему доставляло удовольствие опустить руку в воду, которая безостановочно, быстро и неуловимо стекала у него меж пальцев. Тогда я думал про себя: «Не пройдет и трех месяцев, как этот парень сложит свой багаж и отправится в Доусон без всякой надежды на возвращение сюда». Но срок прошел, а мой малец все еще держался. Я уехал. Вернувшись из продолжительной поездки, я застал его все таким же ревностным тружеником, как будто он работал по найму. Вместе с тем он был солиден, как министр, никогда не заходил в кабак, никогда не пил виски, и в руках его я никогда не видал ни одной карты. Он полюбил свое ремесло. Радость, которую он испытывал, промывая свой «заработок», охватывала его и тогда, когда он любовался своими мерно вращавшимися амальгационными приспособлениями; с бесконечной нежностью он наблюдал за своей зыбкой, подвешенной точно детская люлька и покрытой редким холстом с плотной брезентовой подстилкой на дне.
   Золотоносный песок на холстине, находясь под двойным влиянием движения аппарата и воды, отдавал свои более легкие частицы, которые понемногу уносились водой, а золотые крупинки, будучи в восемнадцать раз тяжелее воды, оставались на брезенте.
   С каким опьянением он собирал свой «заработок», который он прятал потом в маленькие кожаные мешочки!
   Однажды я его застал слушающим, словно божественную мелодию, страшный шум толчейного става; дробилки пожирали кварц, точно прожорливые животные, и руда исчезала в них, как некогда, вероятно, исчезала добыча, приносившаяся в жертву Ваалу или Молоху.
   Распределители подавали сырой материал, и все пять пестов действовали попеременно, подымаемые кверху чугунными кулаками вала, шипы которого покоились на деревянной станине. Песты падали собственным весом на руду, дробя ее на мелкие части.
   Клянусь, этот адский шум приводил в восторг этого человека. На его лице можно было открыто прочесть самое низменное чувство алчности. Когда этот хрупкий, близорукий и кроткий человек снимал каучуковыми скребками золото, осевшее на поверхности медных амальгамированных листов, лицо его принимало сатанинское выражение.
   Золото!.. Золото!.. Золото!.. Вот единственная песнь, которую напевала ему машина, фабрикующая доллары.
   Грегори вздыхает и глубокомысленно добавляет:
   – Джек Николс мне противен, он грязный скряга!
   И, чтобы подчеркнуть свое отвращение, почтальон плюет поверх моей головы в пылающий огонь.
   – И это вся ваша история?
   Грегори удивленно смотрит на меня:
   – Мне, право, кажется…
   – А мне кажется, о психолог, о тонкий наблюдатель, о знаток людей, о такой, о сякой, мне кажется, что вы глупы.
   – Что вы сказали?
   – Я сказал, что вы со всей вашей философией просто дурак… Не трогайте вы наконец вашу ногу! Вертитесь, как черт перед заутреней, а потом всю ночь будете стонать, как баба.
   Это был первый раз, что я так грубо обращался со своим приятелем. Он словно окаменел и только мог вставлять отдельные слова:
   – Ладно же, ладно…
   – Чего там ладно? Я сказал, что вы плохой психолог, и докажу вам это. Вместо вас окончу вашу историю.
   – Как? Про Джека Николса?
   – Да. Вашего Джека Николса я знал лично. Мы были соседями, участки наши были расположены рядом на Танане, и если, грозный почтмейстер, это может доставить вам удовольствие, то знайте: этому бедняге закрыл глаза я. И если где-нибудь еще существует справедливость, то Джек Николс должен занять место рядом с теми, которые прошли через все испытания нашей жизни. Агония его была ужасна. Кончил он, как многие кончают здесь. Сорвавшаяся глыба размозжила ему обе ноги… Но эта агония была сущим пустяком по сравнению с той, в которой он находился в течение долгих месяцев пребывания под полярным кругом.
   Лихорадка трясла его. Он постепенно умирал, разум заметно покидал его. Он был рожден для тихой жизни под дружественной тенью любимых книг и редких безделушек, которые он сумел собрать с такой заботливостью. Но вот появляется женщина, и все летит кувырком. Ее юбка, точно шквал, опрокидывает его лучшие проекты… Его жизнь становится жалкой, будничной, а газеты между тем кричат о неслыханных успехах искателей приключений.
   Золото – тут, под рукой; нужно только дать себе труд нагнуться и поднять его; но чтобы его поднять, надо еще отправиться за ним.
   Красивая кукла с птичьим мозгом хочет быть такой же красивой, такой же нарядной, как и ее подруги… Как? Чтобы она стала влачить жалкое существование? В ожидании чего? Какого-то сомнительного успеха лет через двадцать? И конечно, начинаются ссоры, омрачающие их «красивую» любовь.
   – Вы мокрая курица! Вы не что иное, как соня и лентяй! У вас заячья душонка!
   Наконец в один прекрасный вечер – ультиматум: кукла желает уехать и испытать силу своих чар. Потерять ее совсем или не потерять? Так уж не лучше ли доказать ей, что она имеет дело с мужчиной? Утром, уже больше не рассуждая, он уезжает, читая в фарфоровых глазах куклы очень мало нежности и очень много радости.
   И вот Джек Николс приезжает сюда, встречает вас, и вы помогаете ему устроиться. Он мне часто рассказывал, как он был благодарен вам и как страдал всякий раз, когда вы уезжали…
   Новичок-золотоискатель старался проникнуть взором в самую глубь жизни, как говорили вы. И ей-ей, вы были правы. Когда вы видели его склоненным над тазом, то не самородки он рассматривал в нем, а образ дорогой ему куклы, который являлся ему, улыбаясь, а золотые чешуйки оживляли любимый далекий взор. Опершись о лопату, с издерганными от усталости нервами он едва держится на ногах, а там, за холмами, за тысячи миль снега, в огромном городе, живет хрупкая кукла, которая ждет счастья; дать это счастье может он один своим трудом и своими муками…
   Эх!.. И, плюнув на руки, он пускает в ход машину, фабрикующую доллары…
   И не ваши слепые дробилки и не хитроумные приспособления вырывают у земли «всемогущее, божественное золото». Машина, фабрикующая доллары, – это он, это хрупкое существо, которое не покладая рук работает в ужасных климатических условиях, чтобы кукла была весела и чтобы новые безделушки еще сильнее оттеняли ее красоту. Но жертва была напрасна.
   Золото, которое вырывают у земли, дается гораздо труднее, чем золото, которое течет в большом городе.
   Вы не обратили внимания на выражение лица вашего «скряги», когда, приехав в лагерь три раза подряд, вы ни разу не привезли ему в вашем кожаном мешке очередного письма, вложенного в голубой конверт, на котором размашистым почерком красовалось имя Джека Николса…
   Конец письмам! Он их больше не получал! Но надежда все еще теплилась в его любящем сердце. После приступов дикого отчаяния он снова успокаивался. «Машина, фабрикующая доллары» снова пускалась в ход и работала беспрерывно с тем упорством, с тем упрямством, которые составляют силу слабых.
   Он умер, когда северное сияние блестело среди полярной ночи.
   Он умер тихо, с женским именем на устах, всматриваясь широко раскрытыми глазами в свою грезу.
   Грегори заметил просто:
   – Вы правы, дружище, я, несомненно, глуп.


   Глава XV
   Удачный улов

   Как только кончится день, отправляешься в кабак, где среди шума и криков, дыма трубок, пронзительных звуков граммофона и жалобных завываний гармонии мысль уносится куда-то далеко-далеко. Ну и пьешь, чтобы поддержать разбитое тело. Пьешь, чтобы забыть старое горе, и пьешь, главным образом, чтобы пить. Положив оба локтя на стойку, с соломинкой в губах, я тоже пью. Чей-то голос окликает меня:
   – Ну, милейший, как сошла ваша рыбная ловля?
   – Рыбная ловля? Вы хотите сказать – охота!
   – Охота! Вы меня, право, удивляете. Ведь я сам видел, как вы уезжали, навьючив на себя всевозможные принадлежности для рыбной ловли. И вы сами мне говорили, что едете ловить форель в ручьях Скалистых гор.
   – Да, верно, ловить форель, а привезли мы великолепного гризли.
   – Гризли?
   – Да, великолепный экземпляр, длиной два метра сорок, чтобы быть совершенно точным.
   – Это презабавная история. Человек, два стакана виски!
   – Все это произошло весьма просто, и вот каким образом. Мы отправились, Льюис Гулд и я, ловить форель. Не успели мы закинуть удочки, как к нам бежит навстречу какой-то охотник и говорит: «Я открыл следы гризли в горах, в двух милях отсюда. Если вы хотите его убить, то пожалуйте; один я за это не берусь». – «Смешно было бы убивать гризли нашими удочками», – хладнокровно отвечает Льюис Гулд. «Ну, если остановка только за этим, то это пустяки: у меня к вашим услугам два винчестера».
   Мой приятель поворачивается ко мне: «Улыбается ли вам, дорогой мой, поехав удить рыбу, поохотиться на медведя?» – «Чудесно!» – «Ну и отлично!»
   Льюис Гулд методично складывает свои рыболовные принадлежности и, обращаясь к охотнику, говорит: «Идем!»
   Мы взобрались на гору по извилистой тропинке и, пройдя полторы мили, к нашему величайшему удивлению, очутились у того же места, откуда вышли, только на триста футов выше. Видим – стоит хижина из сосновых кругляков, выстроенная на совесть, и все щели ее замазаны глиной. Оба винчестера в порядке. Льюис Гулд осматривает их и, удовлетворенный результатом, кратко изрекает: «В дорогу!»
   Мы идем по узкой тропинке, окаймленной гигантскими соснами, но я не успеваю насладиться видом древнейших живых предметов на земле, как говорят янки, как наш проводник показывает нам несомненные следы зверя. Надо признаться, что такие же следы, как теперь, я уже находил раньше и в других местах, но, по-видимому, Льюис Гулд не разделяет моего мнения, так как качает головой и говорит: «Это исключительный экземпляр!»
   Мне вскоре пришлось убедиться, насколько этот экземпляр был действительно исключительным. Деревьев вокруг нас уже не было: нагроможденные друг на друга скалы образовали узкий проход, а внизу слышался рев потока, сжатого в тисках скал.
   Когда мы вышли из ущелья и снова показалась растительность, в пятидесяти шагах перед собой мы увидели одного из прекраснейших медведей, обитавших когда-либо в Скалистых горах.
   Удивление зверя, несомненно, было больше нашего. Однако он продолжал продвигаться вперед, качая своей огромной головой вправо и влево, с точностью метронома.
   «Вы будете стрелять, дорогой мой?»
   Предложение было сделано мне. Я прицеливаюсь. Стреляю и… не попадаю в зверя, который, не забывайте, был исключительным экземпляром. Льюис Гулд снисходительно улыбнулся. Он выстрелил два раза подряд, и зверь рухнул без единого звука на землю; он только распустил веером свои когти и почти тотчас же втянул их обратно, вырвав из земли одним взмахом трехлетнюю елочку.
   Вы можете увидеть у меня его шкуру, она очень красивая, с длинной шерстью, нисколько не поврежденная; животное это было уже взрослым.
   – Это действительно удачный улов, – одобрительно говорит мой товарищ, выпивая залпом свой стакан виски.


   Глава XVI
   Прекрасная охота

   В этот вечер рассказываю я. Грегори в мрачном настроении по самой основательной причине: вышел весь табак… Он сосет свою пустую трубку и этим как бы создает иллюзию курения.
   Я говорю:
   – Вы знаете Сиэтл?
   Почтальон пожимает плечами.
   – Конечно!
   Чтобы отогнать тоску, я вслух предаюсь своим воспоминаниям; делаю это больше для себя, чем для него.
   – В заднем помещении одного бара в Сиэтле, штат Вашингтон, несмотря на все запреты, можно найти всю алкогольную гамму, начиная от шотландского джина и французского коньяка и кончая итальянской граппой. Комната полна веселых парней, каботажников из тихоокеанских вод и моряков, приехавших из Европы и поднявшихся вдоль всего берега до Ванкувера, пройдя Магелланов пролив. Говорят там на всех языках или, правильнее, на всех жаргонах. Преобладает испорченный английский язык, от горловых выкриков чилийцев с оливковыми лицами до сюсюканья китайцев с узкими глазами и сморщенными, точно куриные лапки, лицами.
   Малайцы жуют бетель, янки – резинку. Два моряка, баск и марселец, курят папиросы, первый молча и солидно, второй – нервными и быстрыми затяжками. Попадаются также и флотские матросы в брюках клеш и плоских, точно блин, беретах. У всех открытая шея – жилистая, мускулистая, со светлой полоской у сгиба.
   Рудокопы, пришедшие из Клондайка, играют в карты и, согласно обычаю, предварительно взвешивают на карманных весах свою ставку, состоящую из золотого песка.
   Гарри Флинк, британец в безукоризненно белом жилете, порывистыми движениями разливает напитки. Пятнадцатилетний мальчишка-итальянец с женственным взглядом энергично крутит машинку, изготовляющую коктейли.
   Движение в зале не прекращается. Мужчины входят, пьют, расплачиваются и выходят, вновь приходящие заменяют их, проделывая то же самое. В этой стране в бар приходят не для болтовни, а единственно для того, чтобы выпить. Всякая вещь должна отвечать своему назначению. Бар – это для выпивки, а потому в нем и пьют.
   Какой-то парень из восточных штатов напевает: «Это то, что все девочки любят…», заказывает стаканчик виски и бросает на стойку две пятицентовые монеты. Касса «Националя» звенит, и ее выдвижной ящик не успевает захлопнуться, как гость уже на улице, и припев его тает в морозном воздухе.
   – Здорово, молодчик!
   Кто-то сильно хлопает меня по плечу. Это мой друг Льюис Гулд. Я узнаю его манеру.
   – К… как поживаете? – мямлит он сквозь зубы и, не ожидая ответа, добавляет: – Я чувствую себя здесь весьма комфортабельно.
   Я действительно редко встречал человека, который бы лучше выносил виски. Чтобы на деле доказать, как он себя комфортабельно чувствует, он бросает слуге: «Стакан виски для меня! – И добавляет с презрительной гримасой: – И кружку пива… для этого господина».
   – Ваше здоровье!
   – Ваше!
   Он поднимает стакан до уровня глаз и залпом опрокидывает его. Покрякивает от удовольствия и, облокотившись на стойку, говорит мне:
   – Вы уже пришли в себя после охоты на гризли?
   – Да, вполне.
   – А не хотите ли вы этой ночью снова поохотиться?
   – Этой ночью?
   – Да, если вы согласитесь. Мы выйдем отсюда и сядем на судно.
   – На судно? Значит, предстоит охота на тюленей?
   – Нет, – флегматично отвечает Льюис Гулд, – не на тюленей, на китайца.
   – Как вы сказали?
   – Могу вам повторить: на китайца.
   – Вы разумеете под этим именем какое-нибудь животное?
   – Нет, нисколько. Я выражаю свою мысль вполне ясно: это не китайское животное, а скотина китаец… Разницы в этом нет никакой! – закончил он, громко смеясь.
   Мне как-то неловко от его смеха, и вместе с тем во мне разгорается любопытство. Мне пришлось видеть так много всего в этой диковинной Америке, и я не знаю, должен ли я серьезно отнестись к предложению моего товарища.
   Но он невозмутимо продолжает:
   – Это действительно штука возбуждающая.
   Раз это что-то возбуждающее, то для американца этим сказано все.
   – Ну что, едете?
   Я колеблюсь, но Льюис Гулд добавляет:
   – Миссис Флосси Херчиссон примет тоже участие…
   – О! Раз там будет миссис Херчиссон, то тогда, конечно, согласен и я.
   – Эй, товарищ, полегче! Сразу видать – настоящий француз. Сначала вы не хотите, а потом, когда захотите, то хотите, чтобы все было готово в одну минуту.
   – Гарсон, один виски для меня!
   Я иронически добавляю:
   – И кружку пива для меня!..
   – Нет, – поправляет меня Льюис Гулд, – и для вас тоже виски. Ночь будет холодная. Виски – прекрасное средство против морского тумана…
   Проглотив поданный нам виски, мы выходим. Ночь светла, видны огромные силуэты высоких молчаливых зданий. Канделябры в восемь электрических шаров льют яркий свет на улицу, на которой в это время можно встретить только запоздалые группы матросов.
   А дальше – понтонный мост. Пристань. Три моторные лодки, на корме которых большими коричневыми буквами написано «Полиция», вытянулись на воде, как заснувшие животные.
   – Миссис Флосси Херчиссон?
   – Я здесь! – доносится звонкий женский голос.
   – Отлично!
   Начальник полиции, стоявший во главе экспедиции, после обычных приветствий приглашает нас сесть в шлюпку. Мой друг Льюис Гулд усаживается в шлюпку помощника начальника. Миссис Херчиссон и я устраиваемся с начальником.
   Черт возьми, тут не совсем-то комфортабельно, выражаясь языком Льюиса. Ют на этих несчастных моторных лодках уж очень узок. Наконец мы кое-как размещаемся; миссис Флосси вплотную прижимается ко мне… Миссис Флосси уселась комфортабельно, но у меня правый бок немного прижат к борту лодки. Ну да рядом с красивой женщиной…
   Начальник, долговязый человек с лысой головой, поднимает левую руку и затем опускает ее – это сигнал к отплытию. Заснувшие животные просыпаются. Моторы трещат, и мы двигаемся в путь.
   – Желаю вам удачи! – кричит Льюис Гулд, сидящий в головной лодке.
   – Спасибо, – отвечает миссис Флосси, кутаясь в огромное одеяло из лисьих шкур.
   Мы проходим мимо огромных пароходов.
   Сквозь пелену туч выглядывает луна, ее отраженное сияние колышется на волнах.
   – Проклятая луна! – ругается начальник полиции.
   Я нахожу ее божественной, эту серебристую луну, свет которой так нежно ложится на белокурый затылок моей соседки; повернувшись к ней немного боком, я любуюсь этим женским профилем и пухленьким затылком, где шаловливо вьются легкие кудерьки. Она, вероятно, почувствовала, что я смотрю на нее, потому что как-то сразу оборачивается и улыбается мне. Ее улыбка открывает ряд крупных зубов. Я нахожу, что у этой красивой миссис Флосси Херчиссон улыбка немного хищная.
   Мы выехали за черту порта, огонь маяка все еще провожает нас. Теперь мы вступили в широкий лиман, образуемый проливом Хуан-де-Фука.
   Оставив по правую руку остров Ванкувер, мы лавируем на траверсе огней Виктории и всячески избегаем при этом проникнуть в зону английских вод.
   Ведь там Британская Колумбия, а нам не следует забывать, что мы в данный момент – американская полиция…
   Вероятно, мы и впрямь на охоте, сомневаться в этом уже не приходится, так как лицо начальника полиции говорит о всех волнениях охотника, опасающегося вернуться с пустыми руками. Ругань не сходит с его губ.
   Вопрос, заданный миссис Флосси, вызывает взрыв неудовольствия со стороны нашего чичероне.
   – Неужели вы ничего не можете найти, дорогой? Боже, как все это скучно!..
   Он отвечает с истинно американской грубостью:
   – Эх, сударыня, вы считали, что наша служба – синекура?.. Мои сведения точны, но попробуйте-ка сделать что-нибудь при таком состоянии неба и с этим мотором, который трещит, как сто чертей. Я убежден, что нас слышно за десять миль отсюда…
   Мы уже добрых два часа кружимся почти на одном месте. Остальных лодок не видно, они затерялись где-то там, в водном просторе. Наша лодка менее защищена линией берега, и на нас дует сбоку северо-северо-восточный ветер, который гонит нас в открытое море, увеличивая развиваемую лодкой скорость.
   – Здесь не тепло! – шепчет, кокетничая, наша красивая спутница, уходя с головой в свои лисьи шкуры.
   Вдруг три коротких свистка, острых, пронзительных, прорезают воздух.
   Сигнал! Зверь показался. Более продолжительный свисток дает нам знать, что наблюдение должно быть сосредоточено с левой стороны нашей лодки. Команда начальника. Лодка послушно делает поворот и увеличивает скорость.
   Миссис Флосси Херчиссон издает возглас удивления, отбрасывает одеяло и вытягивает шею.
   – Ходу, ходу! – командует начальник полиции, поднявшись на ноги и зорко вглядываясь в окружающую темноту.
   – Ага! Там, вижу, вижу!..
   Я широко раскрываю глаза, но все напрасно. Опять два коротких свистка, а затем через несколько секунд еще один:
   – Меняйте курс, перережьте дорогу!
   Два сигнала, и оба они выполняются с чисто военной точностью.
   – Там, там…
   Вытянув палец, начальник указывает мне на точку, которую я наконец замечаю. Это шаланда, которая словно вырастает, выплывая из волн.
   Еще один сигнал…
   – Как, мы прекращаем охоту? – спрашивает с ноткой сожаления миссис Херчиссон.
   – Нисколько, мы подрежем нос этим негодяям раньше, чем они успеют войти в зону английских вод.
   Ночная тишина беспрестанно оглашается свистками. Пронзительный крик. Затем свисток заливается долгой трелью. Это победный клич.
   Путь отрезан. Три лодки образуют полукруг. Жертва уже не может ускользнуть. Ход замедляется. Наши лодки пляшут на волнах. Жертва – китайская джонка с прямоугольным парусом – недалеко от нас, всего в полумиле. Еще несколько поворотов винта, и она наша.
   Луна разрывает свой пояс из облаков и, как бы смеясь и забавляясь, наблюдает эту картину. Джонка лавирует и все еще хитрит, пытаясь проскочить сквозь кольцо, которое все более и более стягивается вокруг нее.
   Уже можно отчетливо различить ее экипаж, бегающий по палубе. Вдруг начальник полиции изрыгает ужасное ругательство. На джонке раздалась какая-то команда, люди бегают, суетятся, поднимают какой-то ящик и бросают его за борт; и так – четыре раза…
   Я не понимаю. Начальник ругается, как дьявол. Я смотрю на свою соседку, ее глаза блестят, словно стальные лезвия, и в них горит огонек. Губы сжаты, ноздри раздуваются. В этом лице есть что-то волчье. Она чувствует, что я наблюдаю за ней. В ней просыпается леди, и она со своей неизменной улыбкой говорит:
   – О, это очень интересно!
   На этот раз приказания даются нами. Короткий свисток, затем более продолжительный, все три лодки делают поворот, и мы удаляемся от джонки, которая все уменьшается, уменьшается и наконец теряется среди океана.
   – Не понимаю…
   Тогда миссис Флосси Херчиссон снисходительно разъясняет мне:
   – Охота окончена.
   – Охота?
   – Я вам сейчас объясню, бестолковый человек: американский закон, запрещающий китайцам въезд на территорию Соединенных Штатов, крайне строг. Так вот, чтобы обойти его, эти негодяи пользуются хитростью. Самый легкий путь для этого – морем, так как охрана его очень затруднительна. Вот почему контрабанда ввозится больше всего морским путем.
   – Но тогда…
   – Тогда китайцы прячутся в ящики, и матросы-земляки выгружают их просто на берег.
   – Очень просто!
   – При условии, – продолжает очаровательная миссис Херчиссон с двусмысленной улыбкой на лице, – при условии, что за ними не будут охотиться, как сегодня.
   – Значит, ящики – за борт, что ли?
   – Да, чтобы не подвергаться наказанию. Закон суров, я вам уже говорила об этом.
   – Но ведь в ящиках…
   – В каждом ящике было по одному китайцу, но это, право, такие пустяки…
   Это была поистине прекрасная охота!..


   Глава XVII
   В ночной тиши

   Сегодня вечером я один в своей хижине, собаки отдыхают на дворе. Я один с Темпестом, свернувшимся калачиком перед пылающим огнем.
   День был тяжелый, но хороший. Хотя тело мое и разбито, я сохранил полную ясность мысли – и счастлив.
   Взяться разве за книгу? Но к чему это? Последней полученной газете уже два месяца, а затем, разве могут интересовать меня все эти старые новости? Ведь между мной и остальным миром тысячи и тысячи миль. Ближайший лагерь, где живут моей жизнью, – к юго-востоку отсюда, в трех днях пути.
   Какое наслаждение быть какой-то вещью, неведомой и затерянной в бесконечном пространстве!
   Полярная ночь окружает меня, и я наслаждаюсь радостью спокойного одиночества. Легкие снежинки не падают уже на покрытую снегом равнину. В воздухе полная тишина, все кругом вымерло, кроме меня и моих собак. Только звезды мерцают в ясном небе, совершая свой неизменный путь.
   Вокруг меня одна только природа, грозная в своей девственности под покровом сплошных льдов. Те, кто искал путь, прошли дальше к востоку. Сохрани, о земля моя, свою тайну от любопытства людей!
   А между тем только лучшие из них пришли к тебе: энтузиасты – веря, что служат идее, а мятежные духом – вслед за ними, просто из любви к приключениям!
   Они отдались тебе, а ты отдалась им; ты овладела ими в неудержимом порыве, не считаясь с тем, что разбиваешь их жизнь. Выполняя тайные веления рока, твои льды еще сильнее сковали их корабли; дерево, железо, сталь – они все согнули, все сломали, стерли все следы человеческих дерзаний. Ничто не могло противостоять им, кроме нескольких живых существ, которые бродили еще несколько дней, а затем сдались, сломленные горестями и унынием, действовавшими вернее, чем голод и холод.
   Снег засыпал впадины их глаз, а следующий снег все сровнял. И Великий Север снова впал в белое безмолвие, которое стоит на страже его с первых дней сотворения мира.
   Это безмолвие спустилось с таинственного севера. Я обрел мир души, мир чувств, мир разума.
   И только Зверь живет во мне, но сегодня вечером Зверь наслаждается блаженством своего одиночества среди безграничных северных лесов.
   Кругом ничто не шелохнется. Все умерло, все – кроме меня. Какое заблуждение! Жизнь незримо идет вперед. Все движется. Все трепещет вокруг меня.
   Тысячи лесных звуков, я слышу их: треск сухого валежника, шелест ветвей, хрустят миллионы сосновых игл, мягко шлепаются о землю еловые шишки.
   Словно в фантастическом воображении Шекспира лес волнуется, движется, идет, приближается, и его огромная тень ложится на белую землю. Корни врезаются в землю, чтобы найти там ее нетронутые слои, благодатные соки поднимаются в сердцевину деревьев, и деревья растут, растут, стремясь достигнуть облаков.
   Песня ветра проносится по ветвям; эта песня стара как мир, и вечный отверженец жалуется в ней, что ему никогда еще не пришлось отдохнуть. Он заклинает своих друзей – деревья, цепляется за их ветви, делает букеты из их листьев, но тотчас же, утомившись, бросает их и взмывает под высокие своды секвой, где он гудит, как орган. А потом его жалоба спускается вниз, к скромным побегам; он ласкает камнеломки и лишаи, бьется об острые скалы и мчится дальше, унося с собой свою скорбь и оплакивая свое горе.
   Один за другим просыпаются лесные звери. Я по слуху узнаю косоглазую рысь, которая, подогнув под себя ноги и насторожив прямые уши, поджидает свою добычу…
   С опущенными хвостами пробегают лисицы, серые, серебристые, черно-бурые, рыжие, бело-розовые; за ними – аристократки, голубые и белые, которые идут из Лабрадора к Баффинову морю, щеголяя своим редким мехом. Морда у них короткая и широкая, они бегут на своих коротеньких лапках, меняя свою окраску два раза в год. Белые зимой, они становятся летом темно-рыжими с фиолетовыми переливами.
   Вдруг все они боязливо прячутся. Приближается грозный враг – стая волков…
   Большие полярные волки с мягкой шерстью черного или серого цвета, они идут да идут, тощие и нервные, прядя ушами, с открытой пастью, ища, чем бы утолить нестерпимый голод, разрывающий им внутренности… Иногда они останавливаются с горящими глазами, подняв одну лапу и вытянув вперед морду, принюхиваются. По знаку вожака стая торопливо отправляется дальше…
   До моего слуха доносится знакомый скрип: то барсук и скунс грызут кору деревьев; куница тоже претендует на свою долю, гибкая, гордая своей золотистой шкурой куница. Мирный барсук уходит, но вонючий скунс не двигается с места, и тогда с отвращением удаляется сама госпожа куница.
   Пронзительный визг! Это вступил в драку забияка горностай. Он поймал норку. Его острые зубы впиваются в шею несчастного зверька. Маленькие круглые глазки его затуманиваются, тонкие лапки подгибаются, хвостик шевельнулся два или три раза, длительная спазма пробежала по всему его телу… Норка мертва. Несколько капелек крови запятнали красивую шубку горностая.
   Эти шорохи внизу – мускусные крысы, а наверху – белки с короткими острыми ушками и с хвостом в виде султана.
   Теп-теп-теп, трюх-трюх-трюх!.. Это возвращаются огромной голодной стаей волки.
   Вдруг лай, и стая, тяжело дыша, останавливается. Где-то вдали поднимается шум, он все растет, слышно многозначительное клок-клок-клок-клок!.. Это идут олени, которых здесь тоже называют карибу. Во время ходьбы у них перемещается коленная чашка, вызывая сухой звук, столь знакомый волкам. Если клок-клок-клок повторяется много раз, то это признак, что стадо многочисленно, и тогда волки воздерживаются от нападения. В противном случае начинается охота. Олени убегают, окружив самок и детей, причем самцы охраняют фланги и тыл.
   Бешеная скачка по белой равнине… Волки мчатся за ними, щелкая челюстями. Видя безвыходность положения, самцы вступают в бой. Завязывается эпическая борьба; волки ведут нападение полукругом; олени защищаются не рогами, а ногами. Горе неосторожному волку – он катится с расколотым черепом в снег, но чаще всего волки бросаются на свою добычу всей стаей сразу, у оленя подгибаются ноги, и он падает. Тут ему конец. Но смертью его покупается жизнь остальных, которые убегают, пока волки набрасываются на свою теплую жертву…
   Но в эту ночь не раздается олений крик, этот протяжный, жалобный, предсмертный вопль, который доносится с равнин в лес и бросает в трепет его испуганных обитателей. Сегодня оленей много, они бегут мерным галопом, и далеко позади по параллельному следу волки преследуют свою неуловимую добычу.


   Глава XVIII
   «Гибель Фауста»

   Устав жевать табак, Грегори Ленд достает короткую глиняную трубку, осторожно прочищает ее спичкой, короткими и сухими ударами вытряхивает из нее на деревянный стол золу и просит передать ему мою коробку с табаком.
   – У вас прекрасный табак, милуша, что является признаком чистой совести. Такие сомнительные личности, как я, никогда не имеют своего табака и курят чужой. Не протестуйте! Надеюсь, я себя знаю лучше, чем вы. Могу вам привести доказательство… – При этом Грегори принимает грустный тон. – Я отказал, я, который сейчас говорит с вами, человеку за минуту до его смерти в щепотке табака.
   – О!
   – Да, именно отказал! Это произошло в кабаке в Рупперт-Сити. Я грелся, стоя спиной к печке, и наблюдал игру двух почтенных джентльменов. Игра была жестокая, и ставки крупные. Один из них выигрывал с удивительным постоянством. Глаза его блестели, и насмешливая складка у рта, казавшаяся на первый взгляд сострадательной, была попросту наглой. У его партнера на лбу были две глубокие морщины, а с обеих сторон рта две складки, точно заключившие его рот в скобки.
   Нервным жестом второй из них берет бокал и бросает кости: четыре пятерки. Его товарищ берет кожаный футляр и раскладывает в нем поочередно костяные кубики, делая это спокойно, не торопясь. Он трясет бокал, прислушивается к побрякиванию находящихся в нем костей, затем останавливается и, обращаясь ко мне, говорит: «Нет ли у вас, сэр, щепотки табака?»
   Этот человек с самодовольным видом действовал мне на нервы, и я ему грубо ответил: «К сожалению, нет…»
   «Ничего не поделаешь, и на том спасибо…»
   Он встряхивает бокал со звенящими в нем костями, слегка колеблется, а потом сразу выбрасывает их на стол: четыре шестерки…
   Итак, он опять выиграл. Но в тот момент, когда он собирал со стола свой выигрыш, партнер пустил ему пулю в живот. Тот даже не пикнул: кровь залила ему рот, его туловище перегнулось пополам, как у паяца, и он испустил дух.
   «Это было действительно черт знает что такое…» – сказал другой, укладывая в карман золото, которое он только что проиграл, и то, которое ему не удалось выиграть.
   Потом он поднялся и вышел, выпив двойную порцию виски.
   Вы видите, мой милый Фредди, – заключил Грегори, становясь все более и более грустным, – что я черствый, бессердечный старик…
   Он набивает трубку и ворчит, когда я хочу дать ему огня.
   – Вы, вероятно, считаете меня паралитиком, а я, черт возьми, могу еще двигаться!
   Упираясь обеими руками, он поднимается, делает несколько шагов, берет щипцами уголек и прикуривает. Он счастлив, что ему удалось совершить это коротенькое путешествие, и заявляет мне:
   – Я совсем здоров! Завтра я могу вас избавить от своего присутствия.
   Это его излюбленная тема. Я даю ему говорить. Он садится, стукается ногой, вскрикивает от боли и опять начинает стонать, но у него это длится недолго.
   – Ну и довольно! – восклицает он повелительным тоном. – Мне уже больше не больно… Простите меня, Фредди, мой друг. Когда я вам говорю, что я старый злодей, то имею на это свои основания. Это сущая правда… Не надо на меня обижаться. В течение всей моей жизни счастье ускользало из моих рук. Я мог бы, как многие другие, копить доллары и потом вернуться к себе на родину, где зажил бы барином, как все другие-прочие. На первых порах это, конечно, было бы трудновато, но потом я бы привык. Я бы носил котелок, ботинки на пуговицах, а может быть, обзавелся бы и женой… Я часто бился над всем этим, экономил на табаке, на виски, имея в виду копить доллары… Однажды я даже купил билет на пароход в Скагуэе, но в тот момент, когда надо было садиться на него, я не устоял. Дул восточный ветер, обдававший меня запахами земли, где мы сейчас с вами находимся; я вспомнил о тысяче мелочей, о снеге, о моих собаках, о моих лесных друзьях – соснах, туях, березах и лиственницах, о мрачных скалах нашего Белого перевала, о ревущих волнах Юкона, о белом, как молоко, море, которое вдруг открывается с какой-нибудь вершины, о прозрачных озерах, заполнивших кратеры потухших вулканов, об остроконечной пирамиде Святого Ильи, называемой индейцами Большой Горой, о моих реках, Танане, по которой идет сплошной сплав леса, и о Купере с его свинцовыми волнами, в которых не уживается лосось.
   В тот момент, клянусь вам, я любил даже тундру со всеми ее ловушками, никогда не дремлющими москитами, комарами и даже ее мошкарой, которая забирается под ногти и под ресницы и объедает уши у собак. Мне стало жаль уединения моих вечеров и жаль кутежей в обществе веселых товарищей.
   Я любил свою «оплачивающую землю» за ее весну, когда зеленые, желтые и красные лишаи покрывают яркими пятнами весь пейзаж; за красные камнеломки вперемешку с пучками белых цветов серебрянки, которая – увы! – живет только несколько дней.
   Я любил также свою землю за ее суровые зимы… за ее страшные морозы, когда ртуть замерзает в термометре, когда лед по всему руслу реки превращается в твердую дорогу, по которой блуждают чуткие волки и шествуют огромные белые медведи, спустившиеся из-за полярного круга. Я любил мои путешествия с севера на юг, с запада на восток, из Чилкута в Кингинг, от Маккензи к устьям Юкона, мои бесконечные скитания с упряжкой лабрадорских лаек и хрипунов.
   Меня неудержимо влекло к следу, к тому следу, который развертывается до бесконечности, лаская взор самыми причудливыми картинами.
   У меня не хватило сил уехать, и я остался…
   Достаточно проникнуться один раз обаянием Севера – и кончено, навсегда. Земля берет вас, овладевает вами, она больше не выпускает вас…
   Грегори Ленд умолкает и погружается в далекие воспоминания. Я с уважением отношусь к его молчанию, но скоро почтальон снова начинает:
   – Мы только что говорили с вами о Рупперт-Сити. Вы бывали там, не правда ли?
   Да, Рупперт-Сити… Несколько десятков деревянных домиков на правом берегу Дат-Кипы, недалеко от Чилкутского перевала…
   В эпоху великого наплыва золотоискателей здесь раскинулся знаменитейший лагерь. Вот где можно было заработать! Первые прибывшие туда оказались счастливцами… Я имею в виду тех, кто не свернул себе шею при переходе через Белый перевал.
   Но все, что достаешь ударом заступа, одним же ударом пожирают карты. В баре Неда Дугласа шла грандиозная игра! Потому что Рупперт-Сити, как и все уважающие себя лагери, имел свой бар… А его владелец, Нед Дуглас, парень атлетического сложения, был, быть может, единственным человеком, который, не имея собственного золотоносного участка, извлекал из своего предприятия, точно из богатейшей жилы, колоссальные доходы.
   Я даже думаю, что этот негодяй подыгрывал себе в руку и обирал ребят, которые после удачной игры напивались больше, чем следовало бы. Но не мне рыться в совести Неда Дугласа: пусть за это отвечает он сам.
   Однако где прибыль, там и конкуренция. Тут же открылся еще один бар, обслуживаемый довольно доступными барышнями. Неда чуть не хватил кондрашка, в особенности когда его конкурент обзавелся еще и роялем для танцев. Но Неду повезло, и его конкурент был найден на рассвете с ножом, всаженным меж лопаток. Это тоже такое дельце, за которое, вероятно, Неду придется отвечать, когда придет его время.
   Продолжать торговлю этого неудачника никому не захотелось, и Дуглас унаследовал и заведение, и барышень, и рояль. С той поры начались эпические вечера.
   Золотая горячка и жажда алкоголя выливались в самые ужасные оргии, какие только можно себе представить…
   Очень может быть, что у этого толстокожего Неда была поэтическая душа. В один прекрасный вечер он усадил за рояль тапера – явление для всех нас достопамятное, потому что до тех пор было безразлично, кто садился за инструмент и что выбивалось на клавишах, требовался только шум, а все остальное не имело значения.
   И вот появляется тапер. Это был несчастный субъект тщедушного вида, бледный, тонкий, робкий и болезненный, похожий на девчонку. Я как сейчас вижу его мертвенное лицо с двумя большими, глубоко запавшими глазами, горевшими словно лампы. Он был встречен смехом. Нед, как практичный хозяин, опасался, что ему испортят его новую игрушку. Но так как он знал своих посетителей и знал, что у них, в сущности, великодушные сердца, то он повесил на видном месте над роялем большой плакат с надписью:

   ПРОСЬБА В ПИАНИСТА НЕ СТРЕЛЯТЬ,
   ОН ДЕЛАЕТ ВСЕ ЧТО МОЖЕТ!

   Плакат имел большой успех, и тапер был принят снисходительно. С тех пор он мог с вечера и до самого утра барабанить фокстроты, уанстепы, тустепы и вальсы, к величайшей радости молодых людей и барышень и особенно к вящему увеличению доходов Неда Дугласа, хозяина практичного, дравшего с танцоров по доллару за каждый танец.
   Дни текли за днями, принося с собой и труд, и радости, и печали. Каждый довольствовался тем, что посылала ему судьба.
   Сандрино… Разве я вам не говорил, что тапер был флорентинец? Сандрино добросовестно выполнял свою работу в душной атмосфере дыма и алкоголя. Чтобы угодить всем, он избегал даже кашлять во время танцев. Однако в антрактах он выходил, и тогда чудовище, которое грызло ему грудь, вырывалось наружу. Он кашлял и кашлял, надрывая себе легкие. Губы покрывались кровавой пеной. Затем он входил в зал, заметно побледневший и с еще более раскрытыми глазами, залпом выпивал большой стакан молока, что всякий раз вызывало неизменные насмешки пьющих виски, усаживался за рояль и снова начинал отхватывать веселые, избитые мотивы…
   Иногда кто-нибудь из подвыпивших рудокопов просил Сандрино поаккомпанировать ему родную песенку, потому что все эти авантюристы, утверждавшие, что у них нет родины, все же сохранили в глубине души тоску по своей родной колокольне. И Сандрино, улыбаясь, аккомпанировал ирландцам «В Ирландии рай земной» или «Когда улыбаются ирландские глазки»; каждый янки воспевал свой штат: «О, дай мне вернуться в мою дорогую Виргинию», или «Родина Джека – Теннесси», или «Кентукки, мой край родной», а затем мы все хором орали:

     Гий, ай, ядди, ай, ой-ой,
     Гий, ай, ядди, ай, ой-ой,
     Ух, что делается со мной,
     Когда я слышу голос твой…—

   и тому подобную чепуху.
   Затем пел, приплясывая, какой-нибудь андалузец, и все рудокопы испанского происхождения, выходцы из старушки Европы или из Южной Америки, подпевали, хлопая в ладоши.
   Латюлип, француз-канадец из Квебека, картавя, выводил:

     На груди моей красотки
     Как чу… как чу… как чу-удно,
     На груди моей красотки
     Как чудно отдыхать!

   И Сандрино без передышки играл эти набившие оскомину песенки и нелепые припевы; его нежные руки, худые, как у отшельника, его руки, точно выточенные из слоновой кости, казались испуганными птицами, летающими по клавиатуре.
   Каким образом очутился он здесь? Какие невзгоды судьбы выбросили его сюда? Благодаря каким случайностям это дитя юга заблудилось в полярной земле? Никто не мог на это ответить. Сандрино хранил тайну, о которой, впрочем, никто и не думал его расспрашивать. Его деликатность по сравнению с обычной грубостью остальных мужчин нравилась барышням. Он был воплощением вежливости; его ломаный английский язык как-то сразу располагал людей в его пользу; особенно пленяло на фоне этого злачного места его классическое лицо архангела. Но Сандрино, казалось, был маловосприимчив к любовным приключениям; на сердце его была, вероятно, никогда не заживающая рана…
   Однако Роза, блондинка из Люксембурга, выдававшая себя, чтобы нравиться мужчинам, за француженку, забавляла его. Она предложила ему жизнь вдвоем, но он мягко возразил ей, что из двух скорбей не создать одного счастья. Девушка не настаивала. А он все же ценил ее внимание, и когда ему перепадало на чай, то покупал ей какую-нибудь безделушку, колье из бус или шерстяную косынку.
   Однажды вечером во время затеянной какими-то головорезами драки Роза была убита наповал пулей, которая меньше всего была предназначена ей. Бедную девушку унесли. Немного деревянных опилок, несколько взмахов метлой – и вот столы уже на местах, и все опять как ни в чем не бывало. Посетители, стуча каблуками по паркетному полу, на котором виднелась почерневшая уже кровь, продолжают плясать под музыку недрогнувшего Сандрино.
   Во время перерыва итальянец вышел. Сильный приступ кашля, и красная волна залила ему рот.
   Это я, уходя, нашел его лежащим на земле и хрипящим. Он не умер, однако продолжать свое ремесло он уже не мог. Несколько товарищей, в том числе и я, воспользовавшись хорошим заработком, собрали ему сто долларов, чтобы дать ему возможность вернуться на родину.
   Он уехал. Но Земля Севера – любовница, которую забыть нельзя: два месяца спустя Сандрино вернулся. Он добрался до Ванкувера и, когда собирался уже сесть на пароход, чтобы ехать на родину, он… повернулся спиной к яркому солнцу Тихого океана и тут же сел на первое судно, уходившее назад, в Страну Туманов.
   Нед Дуглас принял его с радостью. Сандрино опять занял свое место за роялем, а мы, как идиоты, снова начали плясать и хором петь глупые песни. Очевидно, Сандрино был обручен с Землей Севера!
   Так указующий перст Рока отмечает людей.
   Однажды вечером притон Неда Дугласа был охвачен радостью: один товарищ нашел самородок весом в один фунт двести. Такие находки всегда празднуются, а праздник устраивается, конечно, в кабаке. Вот так пьянство было у нас, дружище! Я буду помнить его всю жизнь…
   Воспоминание о попойке вызывает на мгновение блеск в глазах Грегори Ленда, но они тут же гаснут, и он глухо повторяет:
   – Да, я буду помнить его всю жизнь…
   Пили мы все, как скоты, больше, чем скоты! Животное, насытившись, останавливается, а человек – единственное животное, которое может есть, не чувствуя голода, и пить, когда он уже утолил свою жажду. Разум, если мы тогда не были его лишены, был в когтях нашего повелителя, Алкоголя. Словом, мы были мертвецки пьяны.
   – Все?
   – Все. И барышни, и даже Нед Дуглас, который во время попоек умел, и не без основания, сохранять выдержку. Но в этот вечер он вынужден был пить, чтобы увлечь других, и победа оказалась на стороне виски, сломившего стойкость этой хитрой скотины. Он свалился замертво за своей стойкой. Мы же валялись под столами.
   Сколько времени продолжалось наше опьянение – не знаю, но ясно помню, что, когда я очухался, мне казалось, что я все еще продолжаю грезить. Я не мог двинуть своим разбитым телом. Мне трудно было шевельнуть хотя бы одним пальцем. Однако мозг мой стал понемногу воспринимать окружающее. Нежная, тихая музыка убаюкивала меня, и моя душа стала пробуждаться к действительности еще более прекрасной, чем греза.
   Сандрино сидел за роялем. Он играл. Руки, которые отбивали фокстроты и душещипательные напевы, руки, более белые, более прозрачные, чем когда бы то ни было, одушевляли инструмент, который трепетал, оживал. Я бы никогда не поверил, что можно вложить в музыку столько души. Сандрино играл «Гибель Фауста». Это был как бы возврат к самому себе, реванш его попранного артистического достоинства. Гармония ширилась и росла, торжествуя победу духа над злыми инстинктами, низменными страстями и грязными компромиссами. Сандрино поднимался из тины, засосавшей его, и выходил из нее прекрасный, как юный бог.
   Музыкальная мысль Берлиоза развивалась, суровая, бурная и страстная в хоре студентов и солдат, становясь воздушной и легкой в балете сильфов. Мелодия развертывалась чистая, как родниковая вода, и в неудержимом порыве неслась ввысь, как гимн вселенной, чарующая, величественная, несравненная…
   Радость и скорбь сменили бушевавший ураган; музыкальная картина все ярче развертывалась в своей пышной красоте, обнажая всю низость человеческой души, гнев и отчаяние, жалость, страдание, горечь несбывшихся надежд – и все уносилось в вихре, в каком-то диком галопе, увлекавшем человека, это заклейменное вечным проклятием существо.
   Придя в себя от своего мерзкого опьянения, игроки и девицы поднялись словно зачарованные, и мы все собрались тут полукругом и слушали, слушали, слушали! Самые подлые лица, самые отталкивающие физиономии, на которых отразилась вся гнусность жизни, постепенно прояснялись; внутренняя радость, которую, сам того не зная, каждый человек носит в своей душе, поднималась, преображалась и озаряла своим сиянием лица людей. Да, даже самые страшные лица, на которые порок наложил свой отпечаток, свое клеймо – клянусь вам! – эти лица были прекрасны.
   Ведь эта «гибель» совершалась перед их глазами, этот безумный бег к пропасти являлся олицетворением их чудовищной погони за золотом, этим патроном города, источником наслаждений, приносящим почет, создающим славу… И мчалась мимо смерть, унося на своих плечах жизнь.
   Люди темные, безграмотные, они смутно понимали развертывавшуюся перед ними картину; слезы смывали косметику с лица женщин, на лбу мужчин появились глубокие складки. Последний аккорд, и они облегченно вздохнули.
   Рояль еще поет, и дух его дрожит в умирающем звуке. Безжизненные руки опустились на клавиатуру. Выполнив свою миссию, очистив свою жизнь от скверны, Сандрино склонил голову, готовый принять свою судьбу, и умер…


   Глава XIX
   Моя собака Темпест и я

   – Хоть до завтра смотрите на ваш термометр, вы все-таки не заставите его подняться ни на одну десятую! Вы ведь видите, что ртуть в нем замерзла.
   Это Грегори Ленд огорошил меня таким сообщением. Не без досады я отвечаю:
   – Я знаю, ртуть замерзает при сорока и двенадцати сотых градуса.
   Я сказал «двенадцати сотых», что вызывает звук, напоминающий скрип несмазанной двери – такая уж манера смеяться у моего друга-почтальона. Когда приступ его веселости кончается, он проглатывает два глотка какой-то микстуры, состоящей из джина пополам с виски.
   Не двигаясь с места, он протягивает руку и снимает со стены свой термометр. Он тщательно его осматривает и долго что-то насвистывает. Я поворачиваюсь к нему.
   Грегори Ленд объясняет мне:
   – Даже для такого проклятого климата мороз пересолил. Знаете ли вы, Фредди, милый мой мальчик, что у нас сейчас сорок восемь градусов, а к утру будет пятьдесят?
   Это ниже нуля-то! Недурная температура, черт возьми! Я отвечаю ему сердито:
   – Ваш спиртовой термометр просто рехнулся.
   – Что вы сказали?
   – Я сказал: рехнулся!
   И чтобы дать ему понять смысл моего выражения, стучу себе указательным пальцем по лбу.
   Этот мимический жест тотчас же усваивается почтальоном, и он осыпает меня самым избранным репертуаром ругательств.
   Грегори обладает каким-то исключительным умением ругаться на сорока языках и наречиях; он составил этот своеобразный лексикон во время своих скитаний от Британской Колумбии до северо-западных территорий.
   Я даю ему возможность облегчить свою душу. Затем, основываясь на научных данных, я стараюсь убедить своего гостя, что при температуре ниже 50 градусов спиртовые термометры теряют всякую точность. Грегори выслушивает молча все эти доводы, позаимствованные мною из новейших учебников; он пожимает плечами в знак глубокого презрения ко всем точным наукам и начинает жевать табак – неопровержимое доказательство того, что мой разговор его больше не интересует.
   Пятьдесят градусов ниже нуля! Вот так штука! Открываю дверь и выхожу. Подымаю меховой воротник моей кожаной куртки. Пятьдесят градусов? Не может быть! Воздух прозрачен. Ничто не нарушает величественной тишины полярной ночи. И только силуэты елей вырисовываются, такие отчетливые, точно они вырезаны ножницами. Лишь земля тверда под ногами, а это признак, который никогда не обманывает. Через несколько минут я возвращаюсь в хижину и говорю:
   – Вы были правы, дойдет и до пятидесяти!
   Грегори Ленд бормочет что-то вроде «я же говорил».
   Прежде чем захлопнуть дверь, я свищу. Секунд через десять вбегает, лая, какой-то мохнатый шар.
   Это Темпест.
   Упорное молчание почтальона сразу прекращается. Он снова принимается за свои бесконечные ругательства, которые он пересыпает деловыми советами.
   – Провались ты к черту! Никогда из нее ничего путного не выйдет, из этой проклятой твари. Дьявол, черт, леший, можно ли так воспитывать собаку!
   Я сразу же останавливаю поток слов Грегори.
   – Темпест – не собака.
   – Здравствуйте! Что же он в таком случае?
   – Темпест – мой друг.
   Я отчеканиваю это таким внушительным тоном, что ворчание Грегори сразу прекращается, а гнев его и совсем исчезает, когда он произносит:
   – О, в таком случае… посвятите меня в это.
   Темпест греет себе морду и лапы перед пылающим огнем.
   Когда я сказал «Темпест – мой друг», он встал, приблизился ко мне, положил свою голову ко мне на колени, поднял на меня свои большие добрые глаза, а хвост его этим временем подметал рассыпанную золу.
   И, как бы обращаясь к самому себе, я начинаю говорить:
   – Мы давно знакомы, не правда ли, старый друг? День, когда мы познакомились незабываем. Да, дружба наша началась не со вчерашнего дня… Где я встретил его? Это длиннейшая история… Тогда я был еще новичком своего дела и вызывал сострадание старших товарищей, когда бился над упряжкой своих собак или старался правильно нагрузить сани. Но я обладал особым свойством, заставлявшим меня уважать: парой крепких кулаков и очень незначительным запасом терпения. Насмешники быстро стушевались, не правда ли, Темпест?..
   – У вас всегда был отвратительный характер, – обрывает меня Грегори, сплевывая свою жвачку в огонь.
   – Возможно, не отрицаю! Однако вы еще не догадываетесь, как я познакомился с Темпестом. Все произошло очень просто. Я занимался разведкой к западу от гор Аляски, вдоль реки Тананы, левого притока Юкона, впадающего в него у Нуклукайета.
   – Десять, – кратко произносит Грегори.
   – Чего десять?
   – Ничего. Это отметка, которую я вам ставлю… по географии.
   – Ду-рак!
   Но так как одновременно с этим ругательством я шлепнул Темпеста по голове, то Грегори не может принять этот эпитет на свой счет, что дает мне возможность продолжать:
   – Однажды вечером я приютил в своей хижине какого-то изголодавшегося юконца, одетого в старые потрепанные шкуры. Субъект этот был мне почему-то не по душе, он избегал моего взгляда, а возле самого рта его проходила малорасполагающая складка. В общем, какое-то несчастное существо, но совесть не позволила оставить его ночевать на дворе.
   В его упряжке в корню шла сука, которая вот-вот должна была ощениться. Утром человек, который, будь это сказано в скобках, пил мой чай и спал под моей кровлей, не сказав мне даже малейшего спасибо, стал запрягать своих собак. Утомленная сука скалит зубы, а он наносит ей удар ногой в живот и отбрасывает животное на десять шагов в сторону.
   Характер у меня был тогда такой же, как и сейчас, хорошо известный вам; к тому же я не мог переварить грубости, допущенной этим варваром.
   Я ему сказал:
   – Вы – изрядная скотина!
   – Не вмешивайтесь в дела, совершенно вас не касающиеся.
   Вот слова, которые мне не нравятся в особенности, когда я только что оказал гостеприимство и дал человеку возможность погреться у моего костра. Не проронив ни слова, я наношу ему прямой удар с такой силой, что парень летит вверх тормашками.
   Я был вне себя от гнева. Хотя лежачего и не бьют, я все-таки стал его избивать самым добросовестным образом; и теперь я вспоминаю, что работал я не только руками, но и ногами и хорошо намял ему бока подкованными железом сапогами, чтобы научить его, как нужно вести себя с порядочными людьми. Утомившись, я прекратил расправу и пошел обратно в свою хижину. Когда я снова вышел, то субъекта уже и след простыл. Лишь бедную суку он оставил мне в наследство, которая ползала по снегу, не переставая выть.
   В тот же день она ощенилась. Пять щенков – мертворожденных, а один – живой. Живой – вот он! Это был Темпест, этот забулдыга, этот старый друг!
   Я почесываю пальцем голову животного, и оно при этом смеется. Честное слово, Темпест смеется, когда ему чешут голову. Глаза его блестят, весь он трясется, и пасть у него как-то особенно перекашивается.
   – Вот это хорошо, право, великолепно, спорить не приходится! – говорит Грегори Ленд, смеясь.
   – Прекрасно!
   Я продолжаю свой рассказ:
   – Я долго ходил за матерью и сынишкой. Мать погибла, ее однажды раздавила ледяная глыба. А сынишка – вот он, он вышел у меня хорошим псом, весельчаком. Сколько тысяч миль мы прошли с ним, не правда ли, а?
   Темпест отвечает одобрительным ворчаньем.
   – Однако не всегда бывало весело. Приходилось иногда довольствоваться куском мороженой тюленины или горсточкой маиса, иногда же мы обедали и в уме. Не так ли? Но мы умели и вознаграждать себя за это великолепным куском свежего мяса, когда удавалось убить оленя или выудить лосося из Маккензи. Вот уж нажирались тогда! Помнишь, старый друг?
   Во время работы мы не зевали, мы исколесили все следы этого края. Переходы часто были длиннейшие, бесконечные. Мы как-то совершили переход без остановки в шестьдесят пять миль, уверяю вас.
   Резкие колебания температуры не смущали нас, мы умели убегать от бури. Знаете, товарищ, эти страшные береговые ветры, которые приводят в ужас всех моряков? Шестьдесят пять миль – это уже не пустяки! Когда мы прибыли к цели, собаки попадали от усталости и только один Темпест держался бодро, так как он понимал, что ему спасли шкуру. Другие собаки были только животные, а Темпест – человек, лучше человека. Это хорошая собака.
   Едва он научился держаться на ногах, как был уже полон отваги. Щеночком он подгонял уже вожака, покусывая ему ноги, а когда распряженный вожак подходил к нему, оскалив клыки, то, вместо того чтобы спрятаться, как салонная собачонка, под стол или у меня между ногами, Темпест давал ему отпор. Ему иногда здорово попадало! Помню случай, когда кожа на шее висела у него, как тряпочка. Вот это-то и закаляет характер…
   Подумайте, мистер Грегори, он никогда не хотел идти в упряжке. Он сразу же потребовал себе первое место. Он сознавал свои силы и превосходство над остальными.
   В одно прекрасное утро, когда мы снимались со стоянки, он свел свои счеты с лабрадором Фликом, вожаком моей упряжки.
   Флик был животным осторожным, он знал все приемы собачьей драки, побывал во многих передрягах и отлично знал, что надо опасаться этих эскимосских хрипунов, потомков большого черного волка, в которых живет еще дикая душа предков. Но настал момент, когда нужно было покончить с этим вопросом раз навсегда и решить спор дракой.
   Это был памятный бой! Повод? Никакого! Темпест просто стал впереди саней, чтобы его запрягли головным.
   Флик сразу принял вызов. Другие собаки образуют полукруг, в восторге от неожиданного зрелища. Еще бы! Ведь труп побежденного пойдет на увеличение их обычного пайка. Некоторые из них, не стесняясь, без всякой сдержанности заранее проявляют свой голод, щелкают челюстями и облизываются. Глаза у всех блестят от жадности.
   Флик знает, что неожиданные нападения – самые верные. Он делает прыжок, но этот хитрец Темпест отскакивает в сторону, и Флик со всего размаха ударяется о медный полоз саней. Он оглушен.
   Дальше дело пошло совсем быстро. Темпест пользуется моментом и вонзает свои клыки поперек горла Флика. Здоровенное животное подымается и трясет моего Темпеста, как тряпку; туловище его раскачивается во все стороны, как язык колокола, и тем не менее он не разжимает челюстей.
   Кровь брызжет и ослепляет Флика. Вдруг сильная судорога проходит по его телу, ноги его подкашиваются. Задыхаясь, он падает на снег, и его глаза затягиваются сероватой пеленой. Он склоняется перед судьбой…
   Раздается лай, вся стая лает в один голос и стремглав бросается на свою добычу. Бедный Флик!
   Темпест держится в стороне, помаленьку зализывает свою шерсть и затем подходит ко мне, как бы выжидая ласки. Но, порядка ради, я его угощаю внушительной трепкой. Подумайте только, ведь я заплатил за Флика сто долларов… Получив от меня свою порцию, Темпест упрямо становится впереди саней и занимает место вожака…
   Как бы вы поступили на моем месте, сэр? Я надел на него постромки бедного покойника, и с того дня он вожак моей упряжки и выполняет свои обязанности так, как только может это делать такое благородное животное, как он.
   Что он с тех пор проделал? Потребовалась бы книга в триста страниц, ценой в 1 доллар 75 центов, чтобы описать все его подвиги. Он жил одной жизнью со мной, делил мои горести, и мы вместе наслаждались общими радостями.
   Он знает даже то, чего люди никогда не узнают. Иногда вечером, когда тоска охватывала меня, я поверял ему тайны, лежавшие камнем на моем сердце. Он понимал мое горе… Иногда мы плакали вдвоем. Да, мистер Грегори, плакали горючими слезами, потому что, верьте мне, Темпест умеет плакать.
   Мне показалось, что Грегори как-то насмешливо улыбнулся, и я вскакиваю, взбешенный.
   – Да-да, поймите же, он плачет, он чуткое животное и лучше вас, слышите?
   Грегори не волнуется из-за таких пустяков, он наливает себе полнешенький стакан виски и совершенно хладнокровно говорит:
   – Ведь я не ошибся, утверждая, что у вас отвратительный характер!


   Глава XX
   Прощай, Темпест!

   – Это последний час моего последнего дня в полярной области. Поди ко мне, моя собака, подойди, мой старый товарищ, проведем вместе наши последние минуты. Ты видишь, мои сундуки связаны, сейчас за ними придут. Понюхай, оглянись вокруг себя. На этот раз мы не погрузим вещей на наши быстроходные сани. В них запрягут других собак, и они двинутся в путь без нас. Я уеду! Понимаешь ли ты все содержание этих слов: уехать навсегда!
   Я сейчас покину тебя, Темпест! Ты никогда больше не увидишь меня, и я никогда больше не увижу тебя. Твои добрые глаза не встретятся с моими глазами, моя рука не будет нежно ласкать твою шерсть, я не буду больше почесывать твою голову, я не почувствую больше твоего нежного языка на моей щеке.
   Ты не будешь больше царапать мою ногу крепкими когтями, прося дать тебе кусок мяса…
   Полотняный мешок пуст, ты его больше не понесешь на своей спине, по крайней мере, со мной. Не я уже буду чистить твою упряжь. Меня заменит кто-нибудь другой. Вот она висит на стене, как никому не нужная вещь.
   Мы больше не будем вместе бегать с севера на юг и с востока на запад. Конец скитаниям по снегу, по лесам, по тундре!
   Следа для меня больше не существует!
   Ну, покушай еще раз, старина, приготовленную мною еду. Ешь, я так хочу! Ты трясешь головой и опускаешь ее, точно ты провинился; ты прижал уши, и колени у тебя подгибаются…
   Темпест! У тебя горе, я знаю, я чувствую, я вижу это.
   Нет, не смотри на меня так, в твоих глазах я читаю словно упрек. Послушай меня, старина, я должен тебе сознаться: я уезжаю, там ждет меня родина, и я возвращаюсь туда… Страна, где снег – редкость, где темно-синее море сливается с лазурным небом.
   Я больше не могу оставаться здесь. Увы, я не разбогател! Однако я жил здесь, и если жизнь моя была не так сурова, не так беспощадна, то только потому, что у меня был ты. Ты разделял мои скорби, страдал ими и делил со мной мои радости. Целыми месяцами мы принадлежали друг другу и, живя неразлучно, во всем поддерживали один другого. И лучший из нас двоих – это ты!
   Я часто бывал несправедлив… Ты знаешь, бывают иногда тяжелые минуты – прости меня! Однако я очень любил тебя. Ты был предан мне, хотя и не был человеком.
   Ах! Помнишь ли ты наши прыжки по снегу в Доусоне? Как мы кувырком скатывались со склона горы?
   Подойди же ко мне, положи голову на мои колени, подними уши и скажи мне, помнишь ли ты Джесси Марлоу?
   Но тише! Не надо говорить о ней. Если ты когда-нибудь встретишь ее на следу, ты подойдешь к ней, виляя хвостом, и скажешь: «Узнаете меня? Я его собака, его любимая собака…» Увидев, что ты один, без меня, она поймет, что я уехал…
   Уехать! Какой ужас, какое отчаяние, какая тоска! У меня к горлу подкатывается комок, пересохло во рту. Я не могу больше говорить…
   Твои товарищи далеко, и я не жалею о них. Их увел человек; одного тебя я оставил возле себя, чтобы вскоре потерять навсегда.
   Ты останешься с Грегори, я тебя отдал ему; подари же ему немного твоей преданности. Он придет сюда за тобой… когда меня уже здесь не будет. Ты пойдешь за ним, ты будешь его любить, но, не правда ли, немного меньше, чем меня? Но все же люби его. Он не хотел присутствовать при моем отъезде. Видишь ли, это человек. Он не хочет показать, что где-то в глубине души ему больно расстаться со мной… Возможно, что он сегодня вечером будет пьян: ты не сердись на него за это. Охраняй его сон, как охранял мой. Он малый хороший. Он тебя не будет бить… в память обо мне.
   Нет, я не могу тебя взять с собой. Это невозможно!
   Кто там еще? Ах да, знаю. Войдите. Это вы, Джек? Ну, здравствуйте! Уносите сундуки, а я пойду прямиком и скоро догоню вас. Ждите меня у сосновой рощи! Постойте, я вам помогу… А это Темпест, да-да, Темпест! Моя собака! Нет-нет, он не идет с нами, он остается здесь с Грегори Лендом. Прекрасное животное! Да что говорить, я это знаю. Вы бы его купили за триста пятьдесят долларов?.. Надо полагать, что он их стоит… Но Темпест не продается. Я его подарил. Итак, до свиданья!
   Ах! Как здесь пусто!.. Какая тоска! Ну делать нечего, пора расставаться… Мой мешок, винтовка, палка… Ты хочешь, чтобы я тебя поцеловал!? Ну давай, я тоже хочу… Прощай, Темпест, прощай, мой добрый, мой настоящий, мой единственный друг!
   Ты видишь – я плачу, но ведь, как и Грегори, я только человек. Нет, прошу тебя, не вой. Ты разрываешь мне сердце… Да-да, ты хороший малый, и я очень тебя люблю. Прощай!
   Ты хочешь идти за мной? Ну ладно, до холма я согласен.
   В путь! Идем! Беги, скачи, будь счастлив, хотя на сердце у тебя, видно, невесело… бедняга!
   Не успел я выйти, а ноги у меня уже подкашиваются, как после продолжительного путешествия. Я никогда до сих пор не замечал, как этот подъем крут и как тяжело по нему подниматься!
   А теперь надо возвращаться. Иди, Темпест, иди, вернись в нашу хижину, вернись к тому, что мы называли нашим домом! Поищи, и ты найдешь там запах твоего хозяина. Я – твой хозяин? Нет-нет, твой равный, твой товарищ, твой брат!.. Удели мне в твоем добром собачьем сердце тайный уголок и иди… иди… иди!..

   Я стою на вершине холма. Темпест спускается медленно, печально; через каждые три шага он поворачивает голову, словно ждет, чтобы я опять позвал его… Он почти волочится по земле, и хвост его висит плетью.
   – Иди же, иди, иди!..
   Наконец я вижу – он дошел. Он садится у порога хижины и в последний раз глядит на меня. В последний раз я вижу его добрые, умоляющие глаза, затуманенные слезами.
   – Иди, иди, иди!..
   Ударом лапы он открывает дверь. Темпест проник в дом, а образ его – в мою память!
   Отныне он – вне моей жизни. Я его больше не увижу никогда, никогда, никогда!



   Мятежные души


   Часть первая
   Опасными путями


   Глава I
   Карта бита

   а простит меня ваша честь, но я снова выиграл!
   Одним взмахом руки человек сгребает пиастры, брошенные на середину стола, и кладет перед собой.
   Проигравший флегматично погружает правую руку в карман, извлекает оттуда горсть монет и бросает их на стол.
   – Мне сдавать?
   – Да, вам.
   Человек тасует карты, раздает их, сбрасывая сперва две, а затем три, большим пальцем переворачивает колоду и объявляет:
   – Король!
   А его партнер приговаривает:
   – Да хранит его Бог и защитит вас!
   Ни тени улыбки на лицах авантюристов, собравшихся в этом убогом притоне Пунта-Аренас.
   Они уже давно привыкли и к безумным выходкам, и к изящным манерам Генрика Сальвадора, испанского матроса, бежавшего, как говорили, с корабля.
   Ловкость заменяла этому человеку силу. Вонзая нож в спину, он с особой изысканностью произносил: «Per la grace de Dios».
   Избалованный другими и самим собой, он питает какую-то страсть к изысканной чистоте, резко контрастирующей с теми заведениями, которые он любит посещать.
   За пятнышко, посаженное случайно на его куртку, он раскроил череп метису и мексиканцу.
   Его высокомерие подчиняет себе людей: он смотрит им прямо в лицо до тех пор, пока они смущенно не опускают глаза.
   На лице его, матово-бледном, глаза – как раскаленные уголья. Тень бархатных ресниц смягчает их блеск, и тогда взгляд его поглощает синева белков.
   Изогнутый нос, дерзкие усы и упрямый подбородок делают его похожим на одного из тех грандов, которых любил писать дон Диего Родригес де Сильва-и-Веласкес.
   Когда Генрик смеется, его вздернутая кверху губа обнажает ряд зубов, хищных, как у молодого волка.
   Таким его любят женщины.
   Когда он в гневе, глаза его – факелы. Брови сходятся на переносице; нос усиливает сходство с хищником; губы, сжимаясь, становятся тонкими, как нитка; челюсть дрожит.
   Таким его боятся мужчины.
   Щедрый, как вельможа, он видит особое кокетство в том, чтобы оказывать помощь друзьям в форме, далекой от подаяния. А те любят его; пожалуй, по-своему они привязаны к нему и телом и душой. Их любовь – страстная, грубая, безотчетная любовь простых сердцем людей.
   Когда Генрик просто по прихоти своей спускает последний доллар, дуро или пиастр – он исчезает.
   Как его зовут? У него два имени: Генрик и Сальвадор. Его профессия? Я вам уже сказал. Беглый матрос. В данный момент – владелец двадцати тысяч пиастров, заработанных честно между часом и тремя ночи у Билли Билля, капитана брига, бросившего якорь в порту…
   Игра свершает свой адский круговорот. Катятся по столу кости, заскорузлые руки бьют карты. Проклятия висят в воздухе, раздаются во всех углах, на всех языках.
   Здесь представители флота со всех концов света. Норвежцы с детски наивными глазами, костлявые англичане, упрямые бретонцы и смешливые провансальцы, крикливые и нечистые на руку итальянцы, негры американские и негры африканские, метисы, мексиканские ковбои и пугливые индейцы.
   Дым и копоть причудливыми завитками цепляются за балки притона и вьют вокруг лампы свои арабески.
   Временами, когда затихает шум и гам, слышатся жалобные стоны гармоники, на которой гаучо аккомпанирует своей заунывной песне.
   Капитан Билли Билл – громада с короткой шеей и массивными плечами. Морда, как у дога, глаза маленькие, серенькие, со стальным отливом. Они теряются в заплывших жиром складках. Когда Билли смеется, взгляд его гаснет, и две складки скрывают его веки. Он оскаливает при этом свои длинные и кривые зубы. У него короткие толстые руки, усеянные веснушками.
   Капитан свирепо пьет во время игры. Пьет из большого стакана крепкое, ничем не разбавленное виски. Он опрокидывает все содержимое сразу, закидывая голову назад.
   На нем синяя парусиновая куртка со стоячим воротником. На воротник набегают мясистые, налитые кровью складки.
   Он бьет карты порывистым движением. Перед ним молча, невозмутимо сидит Генрик Сальвадор. Только в глазах вспыхивают огоньки, а лицо – загадка.
   – Четыре на зеро, – говорит Билли.
   – Вuеnо!
   – Идем на пять?
   – Рискну. Угодно вашей чести снять? Благодарю. Виноват, мне ходить… Король… да хранит его Бог… Еще карту? Сожалею, не могу: козырь, козырь. Иду с червей. Двойка и король, это три. Ну, скажем, три на четверку. Ваш ход!.. Ваша милость напрасно пьет. Никогда не следует делать двух вещей сразу. Рука, видите ли, начинает дрожать, теряешь хладнокровие, а судьба не любит, когда дрожат. Я в отчаянии. Отмечаю еще одно очко. Четыре, мы в расчете. Виноват, мой ход. Король. Это составит ровно пять. Право, этот король – мужчина хоть куда!
   И он хладнокровно опускает всю ставку в карман. Затем бросает карты.
   – Уже четыре часа, – говорит он, – пора спать!
   – Хочу отыграться! – рычит Билли Билл, и кровь бросается ему в лицо.
   Генрик Сальвадор уже поднялся, но теперь он снова придвигает свой табурет.
   – Ваша честь напрасно настаивает. Неудача – мать глупости.
   – Вы как будто трусите?
   Генрик бледнеет:
   – Вот слово, которого не следовало произносить. Ставлю сто тысяч экю. Клянусь Пресвятой Девой и ее Младенцем, я никогда не лгу. Деньги при мне. Ставлю сто тысяч экю против вашей шхуны.
   Вызов был брошен звонким, громким голосом и прозвучал, как приказ. В притоне все замирает: сразу обрывается игра, прекращается пьянство, и люди окружают игроков.
   – Рому! – ревет Билли.
   – Mozo, новую колоду! – требует Генрик.
   Мальчишка бежит.
   Сальвадор разрывает колоду.
   – Прошу, ваша честь…
   Ровно через двенадцать минут матрос Генрик Сальвадор становится по праву игры собственником брига. Его вместимость – 250 тонн, его капитан – Билл, его стоянка – Эдинбург; он значится в списках Ллойда «Веритас» под именем «Адвентура».
   Генрик Сальвадор встает и отвешивает низкий поклон своему побитому партнеру. Тот бессознательно шарит рукой по столу.
   Выигрыш солидный! Верный своей привычке Сальвадор угощает всех. Хозяин кабака, гигант с рыжей щетиной, несет громадное дымящееся блюдо горячего, сдобренного корицей мяса.
   В честь победителя раздаются приветственные крики.
   А тот стоит посреди всего этого сброда, как укротитель среди диких зверей.
   Льется вино, сгущается атмосфера, порой слышатся жалобные стоны гармоники.
   – Эй, гаучо, держи!
   И Генрик бросает музыканту серебряную монету.
   Мальчишка подхватывает дуро на лету, пробует зубами, убеждается в чистоте сплава и тогда, схватив инструмент, начинает бешеный марш.
   Матросы кружатся в вальсе.
   Генрик стоит в стороне. Его фигура господствует над всем этим гамом. Губа вздернута кверху, зубы обнажены. Генрик улыбается. Во взгляде – ненависть и презрение. Морщина пересекает лоб. Руки скрещены на груди – идеальное воплощение духа зла.
   Вдруг он замечает меня. Я стою, облокотившись на край конторки. Стараюсь углубиться в изучение морской карты, прикрепленной к стене среди причудливых трофеев.
   Генрик чувствует, что за ним следят. Он направляется прямо ко мне и резко бросает:
   – Чего не пьешь?
   – Нет жажды.
   – Танцуй!
   – Нет охоты!
   Сдвигаются брови на переносице. Злые-презлые.
   – О чем думаешь?
   – Думаю, какое добро можно извлечь из зла.
   – Что ты сказал?
   – Ты понял.
   Человек впивается глазами в мои. Я не отвожу взгляда. Суровые морщины расходятся. Сальвадор протягивает мне руку:
   – Значит, товарищи?
   – Если угодно.
   – Недавно здесь?
   – Недавно.
   – Откуда?
   – Какое вам дело!
   – Простите… Ваше имя?
   – Фредди.
   – Моряк?
   – Совершенно верно!
   – Вы – человек.
   Пожимаю плечами.
   – Вам нравится это?
   – Что?
   Кивком он указывает на толпу и голосом, полным презрения, говорит:
   – Вот это?
   – Нисколько.
   – Так что же?
   – Да ничего, скучаю… так не все ли равно, здесь или в другом месте.
   – Вы действительно изучали карту?
   – Да, прежде чем заметил вас.
   – Так. А что вы искали?
   – Искал невозможного или, скорее, того, чего никто еще не находил. Далекие края, где живет счастье, где климат сладок, где человек человеку – не волк. Верю в существование полярной земли, иные жили этой верой. Одни вернулись, те, что искали тщетно, другие нашли, но не вернулись…
   Сальвадор прервал властно:
   – Идите за мной.
   – Ладно.
   Мы выходим из кабака незаметно. Нас принимает светлая ночь. Перед нами – набережная, каких-нибудь ста метров, затем порт полукругом, где бросают якоря все суда, идущие из Атлантического океана в Тихий, через Магелланов пролив.
   Их здесь шестьдесят – восемьдесят, и паровых и парусных, спутавших свои мачты. В свете луны, громадной луны, видны их силуэты. Легкий ветер колышет огни.
   Мы идем, Сальвадор и я. Молчим, ни слова. Шагаем через канаты, через груды кулей. Генрик пытливо всматривается в темноту. Останавливаюсь и указываю рукой:
   – Вот она!
   – Кто?
   – Ваша шхуна.
   Там красуется «Адвентура», изящная, точеная шхуна. Набегает прилив. Ударяется в ее корпус, играет им, поскрипывает якорная цепь.
   В глазах испанца вспыхивают искорки радости.


   Глава II
   В погоне за химерой

   В кабачке Рамона Мартинеса – помесь индейца с аргентинцем – я набираю моряков для Генрика Сальвадора.
   Сейчас он капитан брига, имя которому отныне «Нотр-Дам де л’Авантюр».
   Горсть звонких пиастров и обещание щедрой клиентуры соблазнили Рамона Мартинеса, и он отвел мне угол в своем притоне. Не скажу, чтобы место это мне нравилось; в Пунта-Аренасс, слава богу, немало кабаков и почище; но отсюда близко к порту, а это важнее всего.
   Мой инвентарь? Чрезвычайно убог. Дубовый стол, приставленный с левой стороны к конторке Мартинеса. Новая судовая роль, перо и чернила. В ящике – почтенный мешок с пиастрами и рядом не менее почтенный браунинг и патроны. В этой чертовой стране предусмотрительность – вещь далеко не лишняя. Стол поставлен углом. Табурет втиснут так, что спина подпирает стену. Из окна вижу набережную, которая живет обычной жизнью порта.
   Хозяин Рамон воспылал нежной любовью ко мне. Уверяет, что тут мне нечего опасаться ни налетов, ни мошеннических проделок. А мошенниками кишит Пунта-Аренас – неизбежный этап при переходе через Магелланов пролив. Сюда заходят за углем паровые суда, идущие из Европы: переплыв Атлантику, делают здесь первую остановку, прежде чем войти в Тихий океан и обогнуть чилийское побережье по дороге в Вальпараисо.
   На этой мимолетной стоянке суда сбрасывают на сушу своих разгульных моряков. Длинный, часто тяжелый переход разжигает их разгульные страсти. Матросы – народ твердолобый, кулаки у них прочные; семя они доброе, но к нему часто пристают и плевелы: темный люд, сбегающийся отовсюду, чтобы утолить страшную жажду золота.
   Золота, которое заставляет людей бросаться друг на друга в суровых каньонах Калифорнии, на ледяных тронах Юкона. И тут, совсем на другом конце света, первая весть о золоте вызвала неизбежный ажиотаж. Рио-де-лас-Минас стала отражать в своих водах лица искателей золота. Из песка вырастали несметные богатства и рассыпались от взмаха руки, метавшей игральные кости.
   Извечные искатели химеры, неутомимые мечтатели, всегда готовые поспорить с судьбой, никогда не падающие духом, никогда не впадающие в отчаяние… Скажите только этим людям: «Там, у черта на куличках, под таким-то градусом северной или южной широты, за Полярным кругом или под знойными тропиками, там осуществится ваша мечта. Ступайте» – они пойдут.
   А теперь что сказать о себе? Разве я сам не один из них?
   Я жаждал культуры, нормальной жизни… и я поклялся… клятвой пьяницы.
   Шести месяцев жизни в Нью-Йорке мне хватило для того, чтобы снова возненавидеть и мир, и все человечество. Вот передо мной молодые люди весьма comme il faut, для них ловко обстряпанное дело – король, для них доллар – бог. Вот прекрасные леди: их единственная цель – заполучить мужа; их оружие – доведенный до крайних пределов флирт. А затем, а затем… Но, право, у коктейлей в Нижнем городе плохой вкус. Какой-то проходимец предложил мне спуститься до Флориды.
   Нечего сказать, пустяк!
   А от Флориды недалеко и до Кубы. Не заглянуть ли туда, не испытать ли прочность негритянской шкуры? Плохи мои дела. Но на борту «Сармизето» нет кока. Он пристает в Рио-де-Жанейро, прежде чем бросить якорь в Буэнос-Айресе.
   Эх, так лети мой челн! Жизнь все-таки прекрасна! Каждый день новая декорация.
   Все это воспоминания, которые стараешься удержать на будущее время. Неожиданная остановка у островов под ветром, солнечный закат над Табаго, а сам я на высокой мачте, откуда виден весь океан. Он широко раскинул свои воды, нежась в ласке пассатных ветров. Скалистые откосы сбегают к морю, изрезанному уютными бухтами. Крикливые попугаи в ярком оперении дерутся в ветвях мирт, оспаривая друг у друга ягоды.
   Но этот Буэнос-Айрес с его замашками, с его тщетными потугами на роль пышной столицы, и в особенности, да, в особенности эти невыносимые аргентинцы, напыщенные, важные, как часовая цепочка погонщика скота!..
   И вдруг: «Слышали, в Пунта-Аренасе нашли золото!»
   Золото? Кто сказал? Никто не знает. Но весть несется по всему миру, взметает пыль по дорогам, наполняет радостью сердца посвященных.
   И страсть, казалось, уже потухшая навек, вновь вспыхивает, властная, непреодолимая. Люди взваливают на спину тощий багаж, трясутся по суше, качаются на воде… Иди, товарищ, туда… Идут. В одно прекрасное утро: стоп, останавливаются. Пунта-Аренас.
   Как? Здесь!.. Обычная картина, обычный репертуар! Набережная, дощатые бараки, неизбежные кабаки, алкоголь, игра, нищета, падение!
   Но грезы цепки, грезы умрут только вместе с нами. Пуст карман, но голова полна новых проектов. Идеи вылетают из-под черепной коробки, как птицы из открытой западни…
   Черт возьми! Тяжел и мой сундук!
   И, чтобы испробовать свою силу, ударяю кулаком по столу.
   В моем холщовом мешке звенят пиастры.
   Хозяин Рамон вскакивает и спешит ко мне.
   – Что угодно вашей милости?
   – А? Что такое? Ах да…
   И я разражаюсь смехом, а Рамон возвращается за свою конторку… оскорбленный, скашивая глаза и сварливо шевеля губами.
   Бомба взорвалась… Моя милость должна набрать смелых ребят и не брезговать никакими средствами.
   Побольше смелости, и только, на все остальное наплевать.
   В Пунта-Аренас не приходят, чтобы украшать розами непорочных дев да добродетель… К делу!
   – Подойди-ка сюда, Рамон. Послушай, хозяин, я не шучу. Моя милость хочет пить… Эй, поднеси-ка ей пинту пива!


   Глава III
   Будьте осторожны!

   Кончита – чилийка. Ее глаза вскружили немало голов. Она подает мне бутылку и стакан.
   Сразу опрокидывает бутылку вверх дном. Пиво пенится. Она наклоняется ко мне, монеты ее ожерелья выскакивают из-за корсажа и тихо звенят.
   Я бросаю ей какую-то шутку; девушка смеется.
   – Конча, отойди от кавалера.
   Это ворчит хозяин Рамон. Она выпрямляется и, поднося к губам золотой образок мадонны, шепчет мне:
   – Да поможет вам мадонна, сеньор. – И еще тише: – Остерегайтесь и сами, сеньор, так будет вернее.
   Опять раздается ворчание, более грозное:
   – Конча!
   Девушка поправляет свою холщовую косынку жестом королевы, накидывающей на себя пурпурную мантию, потом приглаживает свои волосы, вкалывает получше черепаховый гребень и, подбоченясь, проходит мимо хозяина Рамона, дерзко поглядывая на него.
   Хлопает кухонная дверь, и снова тишина; временами ее нарушает жужжание мух, бьющихся об стекла.
   Входит какой-то неуклюжий индеец; облокотившись на конторку, заказывает что-то, пьет.
   Рамон усердно чистит медный кран. Все так обычно… Почему мне кажется, что индеец посмотрел на меня, что сделал какой-то знак хозяину, что тот в ответ моргнул глазом?
   Индеец выпил, резко повернулся, облокотился о стойку. Теперь насвистывает какой-то танец, тело его раскачивается медленно, ритмично, как всегда.
   Небрежно он вынимает нож, открывает его порывисто, лязгает лезвие, выпрямляется.
   Получается инструмент весьма серьезный.
   Он проводит лезвием по ладони, концом его подчищает ногти, работает над этим делом усердно.
   Право, этот молодец понимает толк в туалете. Вот теперь он принялся чистить зубы, и все тем же ножом. Он ворочает своими белесыми зрачками, открывает страшную пасть. Боюсь, как бы он не проглотил свою саблю…
   Я смеюсь.
   Взбешенный, он кидается на меня:
   – Чего смеешься?
   Но Рамон одним словом усмиряет его.
   Индеец, как пес, возвращается на свое место и притворяется, что не глядит на меня.
   Я не очень-то люблю столь покорных индейцев.
   Ну что бы придумать теперь? Рамон не хочет ссор. Какое мне дело до этого человека! Ведь я же сам виноват, я не должен был смеяться. Хорошо, а зачем и он играет ножом? Откуда этот внезапный гнев и такое быстрое успокоение?
   Будь проклята Кончита с ее советами…
   «Остерегайтесь, так будет вернее!» Я становлюсь слишком мнительным, начинаю нервничать… Надо идти напрямик.
   Открываю ящик, как будто ищу бумагу. Нарочно вынимаю браунинг, кладу на стол, а потом на место.
   Индеец отвечает мне тем же. Складывает нож, прижав лезвие к щеке, и прячет в карман.
   Это хорошо, так мне больше нравится.
   В этот момент открывается дверь с улицы, и входит Билли Билл.
   Наконец-то! Стало легче на душе! Все-таки приятель! Само небо послало его сюда. Угрюмый индеец пробирается к выходу. Там он и устраивается: садится за стол, укладывает локти, готовясь соснуть самым удобным образом.
   Тревога, гнетущая меня, еще не улеглась.
   Зачем он уселся там?.. Да чего же я, собственно, хочу?
   У конторки он мне мешал, у дверей он меня интригует. Не успеваю поразмыслить о своих ощущениях; Билли Билл приносит табурет, ставит против меня, предлагает:
   – Рому?
   – Благодарю.
   – Рамон, мне рому. Тысячу благодарностей. Вы набираете экипаж?
   – Я.
   – Для Генрика Сальвадора?
   – Для него.
   – Это ловкий проходимец.
   – Ему и скажите это.
   – Не упущу случая. Он обчистил меня, как на большой дороге.
   – Гм!
   – Как?
   – Нет, ничего.
   – Ладно, вот мой совет: бросьте это дело! У вас будут неприятности.
   – Вот как!
   – Как слышите. Бриг принадлежит мне. Впрочем, завтра он снимется с якоря, и, клянусь вам, только я буду его капитаном.
   – Возможно.
   Снова открывается входная дверь. Смотрите-ка, индеец шевелится. Раздается громкий голос:
   – Здесь набирают матросов?
   – Здесь, товарищ.
   – Ладно. Да вы француз, я тоже… Маривон из Шатолена, настоящий бретонец, марсовый, с позволения сказать… марсовый, к вашим услугам. Говорят, что отправляетесь открывать что-то. Это как раз мне по вкусу. Не то издохнешь в этой стране макак…
   Рамон скашивает глаза. Матрос продолжает:
   – Можешь поглядеть на меня. Пощупай-ка эту шишку. Если останешься недоволен, найдутся и другие.
   Маривон засучивает рукава и показывает свои мускулистые руки.
   – Идет? Так поговорим вдвоем, братишка. Условия? Плевать мне на условия. Говоришь, что задаток будет? Вот-то разбогатею, как Крез! Ну что же, давай задаток. Надо расписаться? Хоть обеими руками.
   Открываю свою книгу и вынимаю мешок с пиастрами. Смотрите-ка, индейца уже нет на месте! Где он, черт его дери? Честное слово, он стоит там, у входа.
   – Расписывайся здесь.
   Матрос беспомощно вертит вставочку толстыми пальцами.
   – Знаешь ли, не силен я в этой махинации.
   Он наклоняется, чтобы расписаться.
   В этот момент кто-то бутылкой ударяет его по голове, он падает замертво. Удар ему нанес Билли.
   Я хочу открыть ящик. Рука прикована к столу. Индеец метнул нож, лезвие вонзилось в ладонь и пригвоздило руку.
   – Рамон, действуй! – кричит Билли.
   Содержатель притона подлез под конторку. Зачем? Он поднимает какой-то рычаг. Я чувствую, что земля разверзлась подо мной, открывается люк, подобно пасти зверя, и надо мной смыкаются его челюсти.
   Грузно падаю, стол давит на грудь.
   Падая, как будто вижу: распахнувшееся окно, осколки разбитых стекол.
   Стараюсь собраться с мыслями… Не могу… В голове шум, как в котле… Какой-то пеленой заволакиваются глаза… Не исчезает, гаснет…
   Спустилась ночь.


   Глава IV
   В подземных тайниках трактирщика Рамона

   Сколько длился мой обморок? Не знаю; быть может, много часов, быть может, несколько минут. Два ощущения пробуждают меня: горит ладонь, стынет голова.
   Что с ладонью? Ах да… припомнился удар ножа, хороший был, право, удар! Ладонь горит все сильнее, кисть лежит неподвижно, рука едва сгибается, точно окаменела.
   И в то же время сотрясает озноб. Лихорадка? Холод? Страх? Все вместе.
   Будь я героем романа, мне полагалось бы воскликнуть: «Где я?» Эта мысль заставляет меня рассмеяться. Левой рукой сбрасываю с себя стол, который раздавил мне грудь… Фу, стало легче дышать. Но от сделанного усилия слабею. Снова ощущаю холод.
   Делаю невольное движение, пальцы сжимаются, ногги царапают гладкую поверхность какой-то перегородки.
   Приподнимаюсь, шарю слева, шарю справа, шарю надо мной, всюду рука моя ощущает ту же полированную и ледяную поверхность. Стойте, вот какая-то выпуклость: две, три, четыре, десять… это заклепки. Теперь я понимаю: тайник хозяина Рамона блиндирован, как эскадренный броненосец. Заклепки образуют как будто кривую – значит, я не в погребе, а в какой-то трубе.
   Сажусь на опрокинутый стол и размышляю. Как выйти отсюда? Я попал в западню, как мышь.
   В бешенстве вскакиваю, стучу кулаком в стену – напрасно, она издает звук… который терзает меня.
   Подожду, успокоюсь. Положение совершенно ясно. Могу стучать сколько угодно, никто не откроет. Ведь не из любви же ко мне меня сбросили сюда. Мне остается умереть здесь: либо от голода и жажды, либо от недостатка воздуха, вернее, и от того и другого.
   Очень мило, прекрасно, превосходно!
   Проклинаю свою судьбу.
   С какой стати я приехал в эту страну? Разве в Нью-Йорке было плохо? Нет, вечно одно и то же, все та же мания бродяжничества, как говорил мне добряк Фаге. С авантюрной точки зрения, я, в сущности, добился своего. Здесь, по всей вероятности, кончатся все мои писания. Хороший эпилог для моей повести, нечего сказать. Задохнуться в какой-то трубе, подобно смердящему зверьку. И это все, точка.
   Здоровая рука моя падает вниз бессильно.
   Стойте, вот моя зажигалка. Теперь разгоню жуткую тьму. Осмотрю свою темницу. Поворачиваю маленькое зубчатое колесо, оно царапнуло кремень, высекло пламя, слабое, желтое, колеблющееся. Но в ночной тьме, окружающей меня, я радуюсь ему исступленно, как яркой звезде.
   Да, такой я и представлял себе тюрьму. Прекрасный гроб из полированной стали, скрепленный шестигранными болтами.
   Огонек метнулся влево… значит, там выход… оттуда. И я начинаю свое опасное путешествие. В темноте, куда я упал, мне удавалось стоять во весь рост, дальше пришлось нагнуть голову, потом и плечи, а сейчас я ползу, вернее, пресмыкаюсь. Мне кажется, что я во власти отвратительного кошмара, что я погружаюсь все ниже и ниже и, по мере того как я спускаюсь, стены сжимаются все больше, а какая-то сила толкает меня все дальше и дальше и приговаривает: «Иди, иди и иди».
   Дальше идти некуда. Почти лежу плашмя, рана мешает. Подношу огонек. Болты образуют эллипс. Нет больше надежды. Вход и выход забронированы. Я в бешенстве стучу и стучу. Плиты отвечают звонко. За ними нет ничего, я это чувствую, я это знаю; там свобода, воздух, небо, движение, жизнь; а я могу только стучать, стучать и стучать.
   Слышу шум однотонный – у-у-у – и протяжный. Черт возьми, как шумит в голове! Не разрежается ли воздух? Нет, я еще не сошел с ума… Прижимаюсь к стальной пасти, шум продолжается. Он мне хорошо знаком. Это рокот волн, ударяющихся о берег.
   Значит, если бы окровавленным пальцам моим удалось отвинтить болты – море захлестнуло бы меня. Умереть, чтобы умереть, буду ждать своей участи.
   Проходят часы. Я все еще тут, не страдаю уже больше, затихла боль в ладони. Укачиваю, как любимую куклу, свою больную руку и нежно прижимаю к груди. Я поставил зажигалку перед собой, в десяти сантиметрах от глаз. Мне кажется, что огонь слабеет и слабеет… сейчас он едва заметен… вот он вспыхивает и гаснет. Красная искорка еще виднеется, вздох – и все исчезает.
   Я снова лечу в бездну.
   У-у… Удары морских волн усыпляют меня… вдруг все умолкает.
   Кулаком стучу по плите, она дрожит, а я рычу… Мои крики царапают горло, они становятся хриплыми, как лай.
   Зачем упорствовать, зачем бороться?
   Закрываю глаза, тяжело дышит разбитая грудь, боль обостряется. Я умираю… Как странно, кто-то прошел. Готов поклясться… кто-то кричал. Да-да, кричал, и я отчетливо слышал французские слова: «Ай да крабище!»


   Глава V
   Через Магелланов пролив

   Шхуна-бриг – это какое-то незаконнорожденное судно. Это и не бриг и не шхуна.
   На его фок-мачте марсель, его оснастка – бом-брамсели и лиселя. Казалось бы, бриг. На его грот-мачте нет марселя, его паруса косые и прикреплены к гафелям. Следовательно, это шхуна.
   Одним словом, существо порочное, незаконное…
   Слишком изящное для брига, недостаточно изящное для шхуны. Но зато хороший морской конек. Хорошо подхватывает ветер и в бурную погоду достаточно послушен, чтобы ускользать от налетающих валов и не лежать в дрейфе. Когда же ветер попутный, он презрительно усмехается над шквалом, распускает свой фок и маленький брамсель, подгибая риф.
   Правда, на его грот-мачте мало парусов, но зато и меньше хлопот при маневрах, да и команды требует немного. Таковы его качества и недостатки, таков и наш бриг, который сейчас несет в Магелланов пролив западный ветер.
   Пройдя Браунгшвейгский полуостров и взяв курс на северо-восток, то есть обогнув мыс Пропазу и остров Изабеллы, он проникнет в Атлантический океан, выйдя в открытое море у мыса Лас-Виргинес, постоянно окутанного туманом.
   Высокие утесы, вертикально подымающиеся как со стороны бакборта, так и штирборта, кажутся какими-то призраками, вдруг поднявшимися из тумана.
   «Tierra del Humos!» – воскликнул Магеллан, когда первым из мореплавателей вошел 24 октября 1520 года в пролив, ныне носящий его имя. И Карл Пятый, который, прежде чем запереться от своей ипохондрии в мрачном Эскуриале, был склонен иногда пошутить, как-то сказал: «De, tierra del Humos», но отнюдь не tierra del Fuego, и прибавил иронически: «Нет дыма без огня».
   История слишком древняя дама, чтобы я мог признать эти слова ложью или правдой. Они разделяют судьбу всех исторических изречений, их, вероятно, никогда не произносили.
   Кто сможет отделить легенду от истины? Истина часто невероятнее легенды. А затем, ведь жизнь своеобразна. Так вплетем в ее будничную ткань несколько золотых нитей наших грез.
   Итак, «Нотр-Дам де л’Авантюр» огибает мыс Лас-Виргинес и начинает танцевать в открытом море.
   Атлантический океан бросается на приступ берегов, сжимающих его бурные волны в своих теснинах, а ветер подгоняет волны.
   Кто плавал у этих берегов, под сорокаградусной параллелью, тот мог убедиться, что сила ветров здесь невероятна и что волны тут достигают такой высоты и размаха, какой нет нигде на земном шаре. Валы сменяются валами, похожие на разъяренных зверей, бегущих по морю.
   Неравномерное распределение суши и воды по одну и другую сторону экватора – вот динамическая причина той разницы, которая наблюдается в устойчивости атмосферы.
   На севере ветры зависят от суши: они свободно проносятся над равнинами, разбиваются о горы, свищут в долинах.
   На юге, за исключением мыса Горн, нет ничего, кроме воды. Надо проплыть тысячи миль, прежде чем наткнешься на ощетинившуюся льдину. Хорошенький паркет для кадрили!
   Эти западные ветры, названные моряками «молодецкими», более упорные и сильные на юге, чем на севере.
   Таким образом, южные полярные течения гонят большие массы воздуха, чем северные. Вот почему «молодецкие» ветры хлещут океан, направляясь в вихре постоянного циклона к Северному полюсу, чтобы вслед за этим повернуть в сторону тихих вод Козерога.
   Волны разбиваются о скалы мыса Горн, который рассекает их на два течения: западное омывает побережье Южной Америки и принимает имя Гумбольдта. Другое врывается в Южную Атлантику, направляясь в Гвинейский залив у берегов Африки.
   И ветры и волны накидываются на берега, чтобы с ревом прорваться в узкий проход, представляющий топографически широко раскрытую букву У.
   Но течение, идущее с запада наперерез ему, гонит бриг, в свою очередь, и он летит по гребням волн с невероятной быстротой, как слабая птица, гонимая бурей.
   Ах, черт возьми, тут надо иметь и ноги и душу матроса. Но моря полярного юга – не клуб, куда приглашают на чашку чаю джентльменов, сухопутных моряков. Южные моря зовут к себе искателей приключений, которым судьба заронила в душу крупицу мятежной страсти.


   Глава VI
   Куда держать путь

   Исчезла тревога, которая теснила грудь и стучала в виски. Чувствую себя легким, удивительно легким. Мое тело растворилось, мысль парит где-то, стала воздушной. Это и есть смерть? Господи, как все это просто! Зачем же так упорно влачить эту злую жизнь? Скачок сделать так легко. Пока живешь, всегда одно и то же, пугают призрачные страхи, боишься каких-то опасностей, а когда опасности миновали, говоришь: «Так вот перед чем я дрожал! Какие пустяки!» И тогда начинаешь смеяться.
   Пугало превращается в огородное чучело, над которым издеваются вороватые воробьи.
   Неведомое! Какая ерунда! На этой флейте нам наигрывают с тех пор, как мир стал миром, а эти маленькие ничтожные зверьки, именуемые людьми, стали рождаться, жить и умирать. Достаточно долго, чтобы почувствовать себя кое-чем или кое-кем. Какое убогое убожество! Будто эти существа, имея несколько граммов серого вещества под своей черепной коробкой, могут понять, что происходит вокруг них.
   Спросите муравья, который тащит соломинку на железнодорожную насыпь, что испытывает он, когда по рельсам несется паровоз!
   Как просто умереть! Никогда не поверил бы, что это так легко.
   Право, я сохранил «по ту сторону жизни» свой критический ум, мой великолепный ум, который с юных лет вызывал немало упреков. «Ах вы, такой-сякой, вы хотите быть духом лукавым, какой вы забияка, однако мы не спустим с вас глаз!»
   Из лицея меня выставляли, в казарму меня вгоняли.
   В жизни одни и те же результаты достигаются применением противоположных методов.
   Нет, я даже мертвым преувеличиваю. Снова шум. Я узнаю его, это волны бьются о берег. И вдруг я припоминаю все. Грудь, разбитая грудь дышит тяжело, не хватает воздуха… кричу… проклятый блиндированный сундук… задыхаюсь – за…
   – Я… я… я… не знаю, что с тобой, но ты страшно смешной!
   Вскакиваю, открываю глаза и вижу перед собой самого наглого из всех юнг, он смеется смехом, от которого вот-вот лопнут его щеки.
   Раскаты смеха ослабевают, как град, который уже утихает, но еще катится дробью.
   Мальчишка зовет:
   – Конча, беги сюда, приятель проснулся!
   Появляется Кончита. Кончита, служанка из кабачка. Значит, я во власти трактирщика Рамона. Очевидно, я так молил, что он сжалился надо мной.
   Не говоря ни слова, девушка заставляет меня растянуться на койке. Она укладывает меня с материнской нежностью. Прикладывает к моему горячему лбу свою прохладную руку. Я перестаю чувствовать боль. Страдал ли я вообще? Да, рука моя завернута в холст, забинтована. Я улыбаюсь Конче, а она делает знак не говорить ни слова.
   Ее глаза, странно голубые, околдовывают меня. Как странно! Чилийка, волосы черные, как вороново крыло, а глаза нежно-голубые. Огоньки мимолетно вспыхивают в них. Что за безумие, но я уверен, что где-то видел уже этот взгляд, знал уже это выражение. Мои глаза видели уже эти глаза.
   Все смешалось в моей голове.
   – Бредендэн, к капитану!
   Очарование рассеялось. Капитан? Да это, черт возьми, Билли Билл. Грубое животное! Ага, гнусный предатель! Попадись ты только мне в руки!
   Но никто не попадает мне в руки: ведь я сам пленник. «Все-таки эти скоты могли поместить меня в клетку, где бы не качало так, как сейчас!» – проворчал я последнюю фразу.
   – Мне кажется, что здесь все-таки лучше, чем в погребе хозяина Рамона?
   Еще бы, холод пробегает по спине, как только подумаю.
   – Ах, негодяй! Он умрет от моей руки!
   – Сожалею, что не могу доставить вам этого удовольствия, но хозяин Рамон все-таки умер.
   Кончита размашисто крестится.
   Входит Генрик Сальвадор.
   – Напрасно молиться о нем, Чита. Сейчас у дьявола много работы. Это был большой негодяй, как вы думаете?
   – Как я думаю!
   – Рамон умер, а как же Кончита?
   – Не старайтесь понять сейчас, отдохните. У вас нет ничего серьезного. Самое большее – нервное потрясение. Я не говорю о бобо на вашей руке… Кстати, я не хотел лишить вас всех удовольствий; я приберег вам Типеопи…
   – Типеопи?
   – Да, Типеопи, вашего индейца, который так мило разделал вашу ладонь. Порядочный бездельник, а? Сейчас вам нужен покой, еще дня два – и все пройдет. Ешьте, пейте, спите, приказывайте. Кончита – прекрасная сиделка, а Бредендэн – веселый парень. Поставьте хорошую свечу во здравие этого мальчугана. Итак, оба они принадлежат вам. Располагайте ими, как угодно. Ах, забыл одну мелочь, прошу прощения. Не мог узнать вашего мнения, а потому по своему усмотрению погрузил вас.
   – Погрузили?
   – Ну да.
   – На что погрузили?
   Генрик разразился смехом.
   – На «Нотр-Дам де л’Авантюр». Экс-капитан Билли Билл сейчас плавает под флагом его католического величества и под моей командой.
   – И куда мы идем?
   Генрик уже удалялся, но вернулся:
   – Не знаю…
   – Вы не…
   – Честное слово, не знаю… куда-нибудь… на юг…


   Глава VII
   Бредендэн философствует

   – Сейчас объясню тебе все, старина. Как только спала вода, я спустился на берег: ракушек хотел поискать под камнями. Такая тишь – сущий рай для ловцов. Примечал, верно?
   – Нет, не замечал.
   – Ну ладно… отправился это я на ловлю. Набрал уже полный платок, а ты знаешь, платок мой чего-нибудь да стоит. Вот, погляди-ка!
   И Бредендэн с гордостью вынимает лоскут какой-то материи, величиной с целый вымпел. Но вот платок снова убрался в карман его штанов, вздув его горбом, и юнга стал продолжать свой рассказ:
   – Тут я и скажи: а что, если в дыре омар сидит? Конечно, дело невиданное, чтобы в той же самой дыре. Сую туда руку… Ай, матушки мои… вытаскиваю крабище, что твоя свинья, вцепился в пальцы… Ах ты, краб длинноногий, кричу, чистый верблюд…
   – Так это ты кричал?
   – Истинный Бог, я! Подожди, не то еще было. Орал это я, орал, а этот чертов краб ничего в толк не берет. Тут я ударил эту клячу о скалу и ну отцеплять лапу за лапой. Стою я и сосу свой палец, вдруг слышу – зовут. Вот тебе на, верно, у меня галлюцинация… так подумал я в тот час… Тру себе уши… Нет, кто-то зовет. Лег я плашмя на живот, пополз… Ничего не слышно, а нет… тут вот… стонет кто-то. И так, так, да все слабее. Войдите, говорю, чтобы пошутить, конечно. Плевать, думаю. Вдруг вижу как бы заслонку вровень с набережной. Приставляю ухо… Ей-богу, это оттуда… Но сигналы прекращаются. Кто там? Нет ответа. Вижу крючок, задвижку, что ли. Пробую, как бы не так… Только ногти поломал. Наконец беру гальку и ну стучать тебе что есть мочи. «Эй, мальчуган, – кричат мне, – слизнет тебя прилив; не видишь, что ли?» И вправду, вода подымалась потихоньку да помаленьку, заливая отмели. «Слезай же сюда на подмогу, долговязый бездельник!» – «Вот сейчас слезу да надеру тебе уши». – «Не трудись, брат, и так длинноваты». И, чтобы убедить меня в последнем, Бредендэн встряхивает головой, действительно украшенной парой не совсем пропорциональных ушей. «Шутки в сторону, слезай, старина!» Тот заинтересовался, слез. «Там какой-то тип». – «Рассказывай…» – «Говорю тебе». Одним ударом он сбивает крюк, раскрывается отверстие, и внутри мы находим тебя, распростертого во всю длину. «Закатил уже глаза», – говорит мне приятель. «Все равно, оставлять здесь нельзя. Ну-ка, приятель, подсоби». – «Ну-ка, держись». Вытаскиваю тебя…У тебя был вид селедки генерала Кука, забитой в жестяную банку. Вода доходила уже до колен. Барки наши уже снялись. Рифы едва виднелись. Прибегает наша братва, волочат тебя на набережную. Ну вот и все.
   И все! Только это и считает нужным сказать этот удивительный мальчуган. Он спас мне жизнь, ни больше ни меньше, а для него это только: «Ну вот и все».
   Он сидит на связке канатов, я на ящике.
   Бриг идет под ветром: по небу очень низко бегут темные тучи, насыщенные дождем. Дует свежий северо-западный ветер. Я с наслаждением вдыхаю его, жаждой жизни полна душа.
   Бредендэн выставил свою смышленую рожицу и смотрит на меня. Стараюсь как-нибудь похвалить его, не нахожу слов. Тогда здоровой рукой толкаю его в бок и говорю:
   – Ловкий ты парнишка!
   Щеки мальчугана алеют, как нормандское яблоко.
   – Хоть и сказал «это все!», да только это не конец.
   – Вон что?
   – «Нельзя же оставить этого маккавея здесь», – говорю я. «Конечно!» – «Не снести ли его к Рамону?» – «Это идея!» Несут тебя, руки болтаются. Но там, видишь ли, новая история. Настоящая бойня. Какой-то бешеный дьявол старается сбросить с себя целую свору вцепившихся псов. Картина хоть куда! Удар в лицо, гляжу – один здоровенный негодяй уже кувырком. Удар в живот ногой – и жирный колбасник со стоном падает замертво. Оставался Рамон. Стреляет. Бац! В этого самого типа, чуть-чуть промахнулся, пуля разрывает его куртку. «Новая куртка, хозяин Рамон, придется вам рассчитаться». Он хватает трактирщика поперек, складывает его вдвое, кладет на цинковую обивку его стойки. Одной рукой придерживает его, а другой вытаскивает нож и всаживает ему в горло. Рамон произносит только: ррга! Человек выпускает его из рук, и он скатывается на землю, как куль. А в уголке Конча ударяла себя в грудь и молилась об отпущении грехов. Человек замечает нас: «Это еще что такое?» Подходит. «Гром и молния… это Фредди!» Он зовет, прибегают матросы, отдает распоряжения.
   Бредендэн пускает здесь изумительную трель.
   – Ну и мастер же он приказывать! Второго такого не сыщешь. «Подберите-ка этого (то есть индейца) и это (то есть кровяную колбасу), уведите девушку. Человека с раскроенным черепом тоже, он не умер тут на месте, придет в себя. Рамона? Нет, пусть издыхает, как пес. Грузить. Да, на борт «Нотр-Дам де л’Авантюр». Это мой корабль». И вот индеец, и кровяная колбаса, и матрос, и я наконец – все попали на борт этого брига, к капитану Генрику Сальвадору. Ловкий парень! – закончил Бредендэн, засунув руки в карманы с важным видом. – Куда идем? Да наплевать куда… Туда ли, сюда ли, не все ли равно… один черт.
   Право, Бредендэн философ.


   Глава VIII
   Конкистадоры

   Облокотившись на стол, сжав ладонями виски, Генрик Сальвадор внимательно рассматривает развернутую перед ним карту.
   Ни один мускул не дрогнет на его лице, только глаза сверкают и бегают. Я наблюдаю за ним, слежу за направлением взгляда.
   Он уверенно лавирует среди кабалистических знаков карты: среди белых штрихов, обозначающих морские течения, среди пунктирных линий, отмечающих их границы, среди стрелок, летящих то слева, то справа, среди кривых, указывающих проложенный кораблями путь, среди волнистых лент, определяющих границы льдов.
   И все эти знаки размещены, построены, классифицированы в квадратных клетках, под соответствующим градусом долготы и широты.
   Морские глубины расплываются темно-синим пятном, мелководье – светло-голубым.
   Иногда на безграничной глади вод виднеется точка или имя. Эта точка, это имя напоминают о том, что здесь когда-то прошел человек.
   Генрик поднимает голову и говорит:
   – Если при выходе из пролива нас подхватит северный ветер, мы будем отброшены на несколько градусов. Самое важное избежать шквала между Мадуинскими островами и побережьем Патагонии.
   Поэтому мыс надо оставить южнее, миновать Огненную Землю на высоте мыса Сан-Диего, избежать течений пролива Лемэра и выйти в открытое море у островов Штатов. Хуже всего было бы, если бы мы потеряли из виду землю. Если мы изберем параллель мыса Горн и обогнем его, мы рискуем попасть под ветер, который задержит нас дней на десять – пятнадцать и помешает нам продолжать путь. Не так ли, amigo?
   – Думаю, что так, если хотите остаться в Атлантическом океане.
   Снова воцаряется тишина, и глаза продолжают следить за стрелками и линиями, в которых уже знают толк. Капитан справляется о моем мнении, заранее решив действовать по-своему. В этом я мог уже убедиться с того момента, как стал помощником капитана. Если он беседует со мной, то, скорее, с целью еще больше укрепиться в своем, уже принятом раньше решении.
   Через минуту он снова обращается ко мне:
   – Знаете, о чем я думаю?
   Не дожидаясь ответа, он продолжает:
   – Я думаю, что мореплаватели конца шестнадцатого, семнадцатого и восемнадцатого веков были смелой вольницей. Они уходили из Европы в поисках приключений, они вверяли свою судьбу утлым каравеллам, полагаясь во всем остальном на волю Божью. Португалец Педро Фернандеш де Куэйрош первый поверил в существование южных полярных стран. Диас де Солес предчувствовал их существование, когда спустился ниже сорокового градуса, чтобы захватить новые земли именем Фердинанда Католика. Алонсо Пинсон, командир одной из трех каравелл Колумба («Пинты», если память мне не изменяет), носился шесть недель по волнам океана в надежде вырвать у капитана его тайну. А его брат, Виченцо Пинсон, на каравелле под названием «Нинья» причалил к мысу Святого Августина и открыл громадное устье Амазонки. Наконец, быть может, самый крупный из них, это тот, кого именуют Великим Маркизом, – Франсиско Писарро. Он, подобно Сиксту Пятому, начал с того, что пас свиней, и закончил тем, что стал самым блестящим конкистадором. Предатель, убийца из-за угла, жестокий, хищный, не щадивший даже друзей, он носил на голове не каску воина, а тяжелый венец безмерного честолюбия.
   Дрожат губы Генрика Сальвадора, он роняет:
   – Я хотел бы быть этим человеком!
   А потом со вздохом:
   – Да, умереть, как он, среди сокровищ в своем дворце, от удара ножа в сердце! Кровь, грязь, железные цепи, золото – вот что встречается на каждом шагу в жизнеописании этого героя, который в тысячу раз выше всех героев Древней Греции, о которых нам прожужжали все уши.
   Монархи были неблагодарными существами, потому что или оттого что были монархами, не все ли равно. Но на каравеллах, хрупких, как скорлупа орехов, эти конкистадоры отправлялись открывать новые земли; своей отвагой и железной волей они расчищали дорогу порокам старой Европы. Они подносили королям новые земли, как плод, выросший из их чрева, они кровь свою превращали ради них в золото, которое шло на солдат и на куртизанок. Они шли и шли, истощенные и одичалые, тщеславные и упрямые, и находили безвестную смерть, вдали от утонченностей Старого Света, в новом краю, который защищался от их насилий лихорадкой, поднимавшейся из болот, или стрелой туземца, вдруг вылетавшей из леса. Но и лихорадка болот, и стрела туземца не могли справиться с ними, и эти люди соперничали друг с другом, потому что они были людьми, только людьми, потому что целые века традиций легли на их оскверненную цивилизацией душу. Они умирали за ничто, за славу!
   Генрик вдохновлялся:
   – Я охотно протянул бы свои руки, чтобы Колумб заковал их в цепи, лишь бы испытать судьбу Писарро. Да, amigo, эти люди умели умирать, но умели и жить.
   Генрик Сальвадор схватил меня за руку:
   – Взгляни на карту, видишь эти земли, еще вчера бывшие сакраментальными terrae incognitae? Любопытно проследить их судьбу. Подожди минуту.
   Генрик открывает ларец, вынимает документ и осторожно его раскладывает. Пожелтевший лист со стертыми углами.
   – Это карта мира шестнадцатого века. Видишь очертания границ – это скорее догадки, чем точные пределы. Но новые названия ласкают слух людей: Nova Francia, Nova Albion, Mar del Zur – слева, Mar del Nort – справа. Brasilia окаймляет своими буквами эту таинственную землю. Oceanus Aethiopicus вгрызается в Гвинейский залив. Какая-то Abyssinia спускается до самого Конго, Mar of India написано прописными! Испанский и английский языки вплетаются в латинский, и ученые, не поспевая за исследователями новых стран, куют варваризмы, среди которых самый прекрасный и знаменитый – America.
   Но все это еще пустяк… наклонись, hijo mio… видишь эти широкие белые пятна, на юг от Магелланова пролива? Они сливаются с ним в одно целое. Географ надписывает над ним: «Terra per Petrum Fеrnandеr de Qulrrеcens delecta olim vero sub nomine Terrae ausiralis incognitae celebratac». Над тропиком Козерога, на северо-востоке, в маленьком, пунктиром обнесенном кружке можно прочитать: «Nova Guinea», «Terrae australis incognitae» – неведомые страны полярного юга!
   С тех пор бурей пронеслись века, белая земля стушевалась, постепенно уступая место большому синему пятну океана, но новые континенты дразнят наши желания…
   Капитан бережно складывает карту, протертую на местах сгиба, и прячет в ларец, затем, сняв слуховую трубку, отдает приказ рулевому держать курс на Южный Крест.


   Глава IX
   Пение в океане

   У шканцев на корме, облокотившись на полированный борт, я вижу, как легко несется «Нотр-Дам де л’Авантюр», подгоняемая ветром. И мысль моя тоже как будто плывет по волнам, подобно этому кораблю.
   Пролив мы прошли удачно, мы действительно, как и предвидел капитан, избежали ветра, который мог отнести нас на север, и сейчас плывем навстречу нашей судьбе.
   Вдруг раздается пение, и стелется над океаном однообразный напев, тоскливый. Матросская песня, которую певали моряки Шотландии во времена Ричарда II или Эдуарда III:

     Многим грустно впервые уходить в море…

   Зачем это грустное напутствие, зачем эти сожаления? Разве жизнь на суше так прекрасна? Иль, быть может, моряк оставил в прибрежной деревне свои мысли и сердце? Вряд ли. Мы все бродяги, искатели приключений. Слава богу, ничем не заняты наши головы, цепи, которые могли бы приковать нас к земле, мы давно уже порвали.
   Моряк, уходящий в море, не знает сантиментов. Его душа так же тверда, как его мускулы. Наслаждения, выпадающие на долю матроса в порту, не могут его удержать: от них остается лишь горечь во рту, да и то только в первые дни.

     Шотландец поет, его товарищи за делом.
     Радуйтесь, матросы!
     Грянет буря, ждет вас опасность!

   Чтобы работа спорилась, матросы действуют дружно, повторяют слова команды, сопровождая их шутками и прибаутками.
   С тех пор как по морю ходят корабли, так повелось у матросов, и мои товарищи не хуже других, живших во времена Вергилия и Лукиана, Светония и Вегеция, Васа Нормандца и Франческо Барберино Флорентийца.
   – Слушай, крепи паруса!
   Вокруг мачты строятся люди, ловят снасти, Бредендэн босыми ногами взбирается по вантам, вот он уже лежит на рее.
   – Слушай, тяни тали! – И рея, качаясь, взлетает кверху.
   – Слушай, подтягивай булинь! Бери шкот, слышишь там… трави штив!
   – Ты не тянешь, черт тебя возьми! Ты заснул, жабья лапа, дырявые руки!
   А любовь матроса к своему кораблю прорывается внезапно в следующем напеве:

     О, смотри, как прекрасен наш корабль под парусами!

   – Поворачивай на другой галс, поворачивай, красавчик! Стопори, тяни канат, еще раз!
   – Два человека на рею фок-мачты!
   – Режь рей-сезень, спускай передний парус! Спускай снасти на штирборт! Прямо бейдевиндом! Спускай шкот фок-мачты!
   – Два человека на рею грот-мачты!
   – Спускай грот-парус и марсель!
   – Ну-ну, поднажми, поднажми!
   – Спускай булинь, говорю, булинь! Ах ты, спускай, сильнее, крепче, вернее… крепче спускай, вернее…
   Идем под ветром, славу богу. Погода хороша, ветер попутный! Впереди удобный берег.
   – Эх, лиссель, держать курс… Вот-вот… – здоровый удар. Ну и толстомордая ты девка. Соломенная голова. Ну, крени же до самого борта…
   – Наверх марсовые!
   – Крепи бизань! Держись под ветром! Берегись крена! Крепче штурвал! Так!
   В голове проносятся воспоминания прошлого, казалось, уже далекого, и овладевают мной.
   The complaint of Scotland… ax да, знаю, жалобная песнь Шотландии, бывшая в моде в лето тысяча пятьсот сорок восьмое от Рождества Христова.
   Возникает ассоциация. 1548 год! Эту дату я бессознательно сближаю с другой и припоминаю милого кюре из Медона, «доктора медицины факультета г. Монпелье и монаха Глерских островов».
   «Книга деяний и повестей героических благородного Пантагрюэля. Валенсия, лето 1548 г. О том, как сын Гаргантюа предпринял свое плавание к храму божественной бутылки! Прорицания божественного Бакбуи».
   Вот ушли они в море. С Пантагрюэлем и смиренный Жак Зачинатель, Энистемон, Гимнаст, Эвсфен, Гизетом, Карналип и «прочие его слуги». Тут же и невыразимый Панург и Ксеномон, «великий путешественник и странник по дорогам гибельным. Все эти толмачи, шкипера, капитаны, моряки, галерные начальники, поварята и матросы служат на главном корабле».
   Раздается команда:
   – Готовь паруса! Тяни булинь! Парус на фок-мачту! Марсель на грот!
   Во время своего пребывания в Монпелье Рабле видел, конечно, когда корабли отплывали из порта Ювернала в левантийские страны. Запомнил, вероятно, кое-что из своего путешествия в Рим. И вот он пересыпает свой рассказ всеми выражениями, какие сохранила его память. Когда память изменяет ему, он прибегает к древним языкам, офранцуживая их. Впрочем, до варваризмов он еще не дорос! Он путает мачты, когда говорит о поднятии парусов, принимает ванты за реи. Пустое, это нисколько не смущает нашего философа. Он так оснастил свой «ковчег», что даже без бури тот не успеет сделать и мили в открытом море, как пойдет ко дну.
   Впрочем, это мало его трогает. Но вот Рабле встречает своего современника, анонимного слагателя жалобной песни. И, как сейчас, шотландский матрос запел свою грустную песнь, так и смиренный Жак Зачинатель запел во все горло славу Христу, – он хотел подбодрить своих спутников.
   Монах пел, как певали матросы Тира, Александрии, Карфагена, Византии, Венеции, как певали моряки Диэна, Сен-Мало, Прованса, как поют сейчас передо мной вот эти смелые искатели счастья, мои братья по любви к приключениям… А в это время там, около будки штурмана, вырисовывается узкий силуэт Генрика Сальвадора, и наш бриг несется по южному полярному морю, по которому плывут первые льдины.


   Глава Х
   Вал

   Вал захлестывает палубу и смывает двух матросов. Один сразу идет ко дну, другой борется несколько мгновений, три волны, одна за другой, набегают на него. Показывается рука, шевелит пальцами, точно призывая на помощь, а затем… ничего.
   Вся драма разыгралась так быстро, что никто не успел вмешаться.
   Люди в каком-то оцепенении склоняются над бортом. Что касается меня, то всю жизнь я буду видеть перед собой эти пальцы, молившие, казалось, о помощи. Никогда не забуду их движений, которыми они старались поймать жизнь.
   Берет матроса коричневым пятном лежит на поверхности моря. Бедный малый, еще вчера он пел о своей тоске по родной Шотландии.
   Откуда он пришел сюда? Куда направлялся? Кем был? Прохожий, который будет жить только в нашей памяти.
   Генрик Сальвадор пронизывает своим взглядом море, как будто оно в силах вернуть свою добычу.
   Чтобы сказать что-нибудь, бросаю вскользь:
   – Как страшно!
   – Что?
   – Говорю, что судьба жестока.
   – Это фраза. Вас волнуют ненужные воспоминания. У вас еще слишком тонкая кожа. Душа светится насквозь. Плохой признак. Надо вылечиться от этой болезни. Ну, скажите сами, какая смерть была бы лучше для этих негодяев? Виселица в Лондоне, удавка в Мадриде, кресло в Нью-Йорке или нож в Париже – то или другое… в сыром тумане бледного рассвета.
   – Но…
   – Конечно, они могли быть честными людьми, в вашем понимании этого слова, допускаю. Ну, в таком случае белая горячка на больничной койке или безумие в темной конуре. Преувеличиваю? Давайте подведем этих молодцов к шаткому порогу старости… Вот они сидят немощные, никому не нужные в Дуаресе или Плимуте. Подслеповатыми глазами они всматриваются в океан, слюна струей стекает с губ, которыми они не перестают шевелить. Заскорузлые руки лежат на коленях, худоба которых дырявит холст их штанов. Вокруг них люди помоложе выжидают момент, подсчитывая гроши, запрятанные в нитяные чулки… ведь они разбогатели, конечно, после недавнего рейса? Такими вы представляете себе этих людей, наивный вы человек?
   Я отвечаю, и горло у меня сжимается:
   – Вы ошибаетесь, я хотел бы погибнуть от волны или удара ножом в сердце. Я ненавижу, как и вы, также сильно, как и вы, больше, чем вы, медленное умирание в душной комнате, где шторы отгоняют лучи солнца, заглушенный шум шагов, смутную тревогу, склонившуюся над нашим изголовьем, когда меркнет разум. Обклеенные этикетками склянки, затхлый запах больного тела… Нет-нет, ни в коем случае. Но эта судорожно сжатая рука посреди моря, это…
   – Это лишило меня двух матросов, четырех рук, которые надо кем-нибудь заменить. Эй, вы, там!
   – Капитан?
   – Спуститься вниз, освободить обоих заключенных!


   Глава XI
   Восхождение

   – Куда идешь, марсовой?
   – Снять с якоря битюгов, пустить под киль.
   – Прихвати меня с собой, слышь?
   – Если хочешь, валяй, малый.
   – Хочется взглянуть на брюхо колбасника да на морду краснокожего.
   – Ну, тащись.
   И вот юнга Бредендэн и марсовой Маривон исчезают в темном люке мидельдека.

   Между кубриком и люком имеется чулан.
   В этом чулане два истерзанных тела.
   – Держи коптилку ниже, черт тебя дери, несчастный! Ключ мой где, отродье? Где ключ мой английский? Тащи фонарь, держи выше.
   – То выше, то ниже, ты чего хочешь, Маривон?
   – А вот узнаешь, когда посчитаю тебе ребра.
   – Ну, не сердись. Хочется мне очень посмотреть на их расписные рожи.
   – Не теряй надежды, придет и твой черед. Колбасник был капитаном, ему и первая честь…
   – Право, капитан, вам было бы не по себе, если бы дамы Пунта-Аренаса застали вас тут.
   – Попридержи язык, мальчишка.
   – Ладно, марсовой, сам знаю, что полагается. Пусть поморщатся.
   – Помолчи, мешаешь слушать.
   – Вот так-так, мешают тебе слушать тишину.
   Билли Билл ворчит.
   Бредендэн предупредительно осведомляется:
   – Быть может, лакей монсеньора слишком сильно ущипнул свиную шкуру монсеньора?
   – Этот тут, теперь второго, – говорит Маривон и, поворачиваясь к Билли, добавляет: – Ты там не шевелись!
   Бредендэн бесцеремонно усаживается на живот индейца, а марсовой отвинчивает болты, которыми цепи прикреплены к полу. Мальчуган раскачивает фонарь под носом своей жертвы, как кадило.
   – Я точь-в-точь херувим! – заявляет он неподражаемо. – А ты точь-в-точь батюшка-черт в пекле, по прозвищу Сатана, владыка ада, князь от жаровни.
   – Посветишь ты мне сюда, отродье?
   – Маривон, люди родом из Шателена, что в Корнуолле, поминают в таких случаях Брест: разрази его гром и молния!
   – Ты увидишь сейчас, как разразит мой башмак одно место.
   Притворяясь перепуганным, Бредендэн начинает подпрыгивать на животе Типеопи, который свирепо вращает белками.
   Бредендэн подносит к самому его носу фонарь и обращается к Маривону:
   – Полюбуйся-ка, Маривон, на эти узоры. Возьми с него пример, пригодится, когда пойдешь к своей красотке.
   Освобожденные от оков пленники лежат несколько мгновений неподвижно: их члены затекли. Юнга дает пояснения.
   – Черт возьми, сколько на них сейчас мурашек.
   – Ступай вперед, – говорит матрос.
   – Что вы? Ни в коем случае! Честь и почет вам, мой принц! Эй, Будда! Это я тебе говорю!.. Нет, лимонная шкура, ты после.
   Ты ведь понимаешь, что лучше, чтобы дьявол шел впереди, чем следовал за тобой. Так вернее. Вот тебе пример: если бы ты стоял позади Билля, а не впереди него, ты не получил бы такого изящного удара бутылкой, который испортил вконец твою шевелюру и чуть не обезобразил твой портрет.
   – За это еще посчитаемся, – прошипел бретонец, сжимая кулаки.
   И, толкая обоих заключенных, он погнал их перед собой.
   – Ступайте!
   Индеец идет впереди. За ним следует Билли, потом Маривон. Бредендэн замыкает шествие, все время раскачивая фонарь.
   Поднимаясь из кубрика на мидельдек, индеец – гигант ростом – ударяется головой.
   – Не разбей палубу, – бросает ему вслед Бредендэн.
   Первым на палубе появляется Типеопи. От света и воздуха у него замирает сердце. Останавливается, вытягивает руки, расправляет мышцы. Грудь высоко вздымается, он вбирает воздух в свои могучие легкие. Он жмурит глаза, раздувает ноздри, оскаливает зубы.
   Он счастлив и весел, он вновь почувствовал связь с жизнью.
   Как только Билл взошел на последнюю ступеньку трапа, он поворачивается и неожиданно одним взмахом выбрасывает ногу вперед.
   – Берегись! – кричит Бредендэн.
   Марсовой настороже, он подхватывает ногу капитана, и тот падает навзничь. Маривон хватает его за горло, вся спесь слетает с Билли; ударом сапога Маривон отбрасывает его, и он летит к ногам Генрика Сальвадора. А Бредендэн, поставив фонарь и держась за бока, кричит:
   – Ведь это же красное солнышко, ей-богу же, само красное солнышко, а ты, старина, взял да скривил его, ох ты, марсовой!


   Глава XII
   Английский бокс и французская подножка

   Билли Билл наотрез отказывается работать.
   Он стоит перед Генриком Сальвадором, коротконогий, налитый кровью. По плотно сжатым губам пробегает иногда легкая дрожь.
   Билли – дог, злой и упрямый. Генрик – пантера, гибкая и лукавая.
   Как два зверя, мордой к морде, стоят они друг против друга – один готовый к схватке, другой к прыжку.
   И вдруг судорога, кривящая рот, переходит в улыбку. Сальвадор сделал над собой усилие и подавил свой гнев. Только искорка злой иронии метнулась в его глазах.
   – Вы подчинитесь!
   Кровь волной заливает лицо капитана.
   – Я подчинюсь такому вору, как ты? Я здесь хозяин, я у себя. – И он топает ногой о палубу, точно желая закрепить свое право на судно.
   Он выплевывает свои слова. Это бешенство спасает Билли Билля.
   Генрик Сальвадор стоит перед ним, руки скрещены, не отступает ни на шаг. Люди молча, кольцом окружают их. Они ждут, чем кончится поединок, участия в нем не принимают. Их капитан достаточно силен, чтобы постоять за себя, а кроме того, разве знаешь, как обернется дело. Мы ведь бродяги, черт подери!
   – Вор, – давится злобой Билли Билл. – Ты ограбил меня. Но я сумею вернуть свою собственность. Слышишь ты? И если есть суд в Англии, ты будешь болтаться на виселице.
   Ослепленный ненавистью Билли делает ошибку, он добавляет:
   – Да-да, и ты, и твои псы-бандиты.
   При слове «виселица» два-три матроса невольно хватаются за шею. Такая перспектива не совсем им по вкусу. Среди экипажа слышится ропот.
   – Посмотрю, как затанцуешь ты, испанский плясун, на грот-рее. Какие гримасы ты будешь строить… Будет на моей улице праздник! Можешь убить меня, держу пари, не посмеешь. Ты не умеешь править судном. Где твои аттестаты? По каким книгам ты учился нашему искусству? Путь, которым ты следуешь, безумен, ты скоро в этом убедишься. И если не будет слишком поздно, ты и твои свиньи…
   Слово это матросам не нравится. Ропот усиливается, кольцо сжимается.
   – Назад, вероломные псы, я сказал «свиньи» и повторяю.
   Одним движением руки Генрик Сальвадор останавливает самых решительных.
   – Ты и твои свиньи, вы будете молить меня, чтобы я встал за этот штурвал и вывел вас на дорогу. Вы будете в моих руках, а море, слава богу, английское. Вскоре ветер закачает ваши отрепья, и ты, Генрик, высунешь свой язык… Ты, Генрик, беглый матрос, вор, предатель, пират, лизоблюд и рыцарь удачи.
   Генрик Сальвадор поворачивается на каблуках и, не говоря ни слова, оставляет Билля.
   Билли Билл ошеломлен, он задыхается, выкатывает глаза, раскрывает рот.
   Засунув руки в карманы, ровным шагом Генрик Сальвадор уходит с палубы, опускаясь в мидельдек.
   Страшным смехом разражается весь экипаж. Каждый смеется по-своему: один надрывается от смеха, согнувшись вдвое, другие хлопают себя по ляжкам здоровенными ладонями.
   Бредендэн кувыркается. Билли Билл в бешенстве бросается вперед. Твердая рука останавливает его.
   – Пардон, простите, на два слова.
   – Но…
   – На два слова… Вы только что назвали нас псами и свиньями, надо вам объясниться. Если мы собаки, значит, мы не свиньи, если мы свиньи, мы не собаки… Ведь так, друзья?
   Товарищи согласны.
   – Вот видите, капитан! Так как же тут быть? Либо одно, либо другое?
   – Нет, и то и другое!
   – Неестественно. Но ладно! Так или иначе, надо рассчитаться.
   Маривон сбрасывает куртку и засучивает рукава своей вязаной тельняшки.
   Билли Билл понял. На карту ставится его престиж. Отступать уже нельзя. Порывистым движением он снимает жилет и становится в оборонительную позу.
   Поза безукоризненная, она восхищает матросов, любителей хорошего спорта.
   – Английский бокс и французская подножка, – объявляет Маривон.
   – Нет, только бокс.
   – Нет, милашка, и то и другое. Кто искал вшей в голове? Ты у нас или мы у тебя? Ты! Следовательно, выбираем оружие мы.
   Вместо ответа Билли Билл делает выпад прямо в челюсть марсового, и тот, не успев приготовиться, получает удар со всего размаха.
   Рот наполняется кровью, он выплевывает два зуба. Вероломство и боль взбесили Маривона, он побледнел.
   – Ладно, не боюсь, – ворчит он про себя.
   Но Билли Билл суровый боец, он постоянно начеку, бьет с математической точностью, хладнокровно рассчитывая удары. У него узловатые, взгорбленные мускулами руки. Он бьет, когда считает нужным, сильно, как таран.
   Матрос горячится больше, он более ловок, у него меньше выучки, но больше интуиции, он употребляет все силы, чтобы увернуться от ударов. Он явно хочет утомить противника.
   И вдруг, когда Билли был готов уже сделать выпад слева, Маривон ногой ударяет капитана прямо в живот и отбрасывает его на три шага от себя.
   – Одному спереди, другому сзади – вот и в расчете! – восклицает Бредендэн.
   Но взбешенный дог бросается вперед, позабыв все свои хладнокровие и расчетливость. И тогда Маривон не спеша, уверенно наносит ему один удар сбоку, другой прямо в сердце, и человек валится на палубу, как бесформенная масса. Струйки крови текут изо рта и ушей.
   Маривон, раскачивая свои громадные кулачищи, теперь уже бесполезные, как-то странно смеется срывающимся смехом стариков, который скрипит и раздражает нервы.
   Смех резко обрывается. На мостике Генрик Сальвадор. Свистящим голосом он отдает команду:
   – Все по местам! Подбирай марсель! Крепи снасти!
   Маневр исполняется точно. Блоки визжат, снасти свистят, мачты стонут. Бриг «Нотр-Дам де л’Авантюр» готовится встретить надвигающуюся бурю.


   Глава XIII
   Под знаком Козерога

   Пробежал шквал, подымается боковой ветер.
   Косые паруса рассекают ветер: одни его порывы ударяются в нос брига, другие толкают его с бортов.
   Генрик Сальвадор, как опытный моряк, сразу же заметил отклонение от взятого курса. Он пускает бриг свободно плыть по волнам, и «Нотр-Дам де л’Авантюр» несется под своими грот-парусами и брамселями возможно ближе к ветру.
   Я удивляюсь, спрашиваю его, и он мне отвечает:
   – Пустое! Море свободно, мы делаем шесть узлов, наше отклонение всего восемь градусов.
   Затем поворачивается ко мне спиной, не давая других пояснений. Один сижу на корме, напряженно слежу за скоростью хода, а солнечный закат играет своими лучами с морем и отражается в льдинах, плывущих по волнам.
   На горизонте повис красный шар, мгновение он стоит в нерешительности и вдруг погружается в море. На память приходит певучий стих провансальского поэта:

     Е lou souleu cabusso dins la mar gue bramo.

   Нет переходов, сразу ночь. Ночь ясная, обнаженная, изумительная ночь под этой широтой.
   Гроза омыла небо, и клочья туч растаяли в пространстве.
   Плавно качается наш бриг и укачивает мои мысли… Наслаждаюсь минутой, выпавшей мне на долю. Бурная жизнь научила меня ценить минуты такого покоя, когда и тело и дух сливаются в общей гармонии.
   Что будет завтра, мало волнует мою душу. Надо наслаждаться радостью, когда она приходит. Сейчас такая радость пришла и внесла покой, который разлился по всем моим нервам. Так примем же ее, это редкая гостья!
   Бледнеет белое пятно парусов. Бриг – ночная птица, которая несется по морю, сильно ударяя крыльями. Его силуэт четко вырисовывается на фоне синевы ночи.
   – Вы мечтаете о звездах, товарищ?
   – Я? Нет.
   Я ответил ворчливо, как человек, которому помешали. Дробью рассыпается смех.
   – Это вы, Конча?
   – Кого вы поджидали здесь?
   – Говоря откровенно, никого.
   – Вы очень любезны.
   Неосторожно я допускаю англицизм.
   – Я не делаю.
   – Разве вы англичанин? – иронически спрашивает Кончита.
   – Ах нет!
   Поспешный ответ вызывает у молодой женщины улыбку. Она непринужденно садится рядом со мной, закутывается в свою широкую шаль с яркими разводами.
   Я не спрашиваю ее, но она рассказывает мне свою жизнь:
   – Моя мать была американкой.
   Мне сразу становится понятным ясный взгляд ее глаз, этих глаз, в которых вспыхивают огоньки, которые смотрят на тебя как будто из большого-большого далека.
   Проносится безумная мысль и овладевает мной.
   Если бы это было… Нет, я с ума сошел! Почему вдруг такая ассоциация?
   Я беру девушку за руку и грубо спрашиваю ее:
   – Вы были когда-нибудь в Доусоне?
   – Где?
   – В Доусоне, на Аляске, там, на далеком Севере…
   Я чувствую, что глаза ее прикованы к моим.
   – Мне больно, мой друг, – говорит она тихо.
   Я разжимаю свои тиски. Конча растирает пальцы, а губы ее говорят:
   – На Аляске, где это?
   И большие глаза ее, два удивленных глаза маленькой девочки, смотрят на меня так наивно, что мне становится стыдно за себя.
   – Простите меня, Кончита, я схожу с ума. Пронеслось в голове одно воспоминание, и я хотел проверить.
   – Воспоминание?
   – Нет, пустяк, бросьте, все прошло. Что вам за дело до моих поблекших уже переживаний? Прошлое не вернуть никогда, так зачем…
   – Поэт! А я еще спрашивала вас, не англичанин ли вы. Вы настоящий француз. Душа ваша светится сквозь тело.
   Затем, переменив тон, она добавляет:
   – Моя мать была американкой, но я никогда не жила на севере. Помню, что ребенком я играла в Golden gate, в парке в Сан-Франциско.
   – Вы бывали во Фриско?
   – Но все это смешалось в моей памяти. Ярко только одно воспоминание: японский садик, столетние растения в крошечных горшках, мостик, пагода, потом еще як с выпученными глазами, с большой горбатой головой и смешной бородой, как у дядюшки Сэма, а потом… потом была страшная ночь… земля дрожала, огонь охватывал город со всех сторон… раздавались безумные крики отчаяния… двадцатиэтажные небоскребы разлетались, как карточные домики… Какой ужас! Утро застало меня бездомной сиротой. Меня подобрали добрые люди, как подбирали сотнями других таких же сирот.
   Конча молчит, а потом голос ее становится жестким. Она продолжает:
   – Общественная благотворительность! Школа, тюрьма… восемь лет… восемь лет!
   Сжимаются кулаки и подымаются в трагическом жесте, но гордо запрокинута ее голова.
   – Я убежала… все лучше, чем эта дисциплина… Я ушла, куда глаза глядели, таясь, как затравленный зверь… Я не знаю, что это за северные края, о которых вы говорите, но я испытала все: все лишения и все страдания, и я готова пережить их снова, если только этими муками должна буду купить свою свободу.
   Последние слова она произнесла в каком-то исступлении. Не знаю почему, но рассказ ее не тронул меня. Что-то подсказывало мне: эта женщина неискренна, эта женщина лжет.
   Зачем?
   Разве узнаешь у женщин, зачем? Да так, да просто ради лжи. Мое сочувствие, мое братское сочувствие, встречает только ее стремление к свободе, так гармонирующее с моим.
   Огонек вспыхивает в моих глазах.
   – Делать что хочу, все, что хочу! Какое упоение!
   Теперь она схватила мои руки и сжимает в своих нервных руках.
   – Если хотите, мы будем друзьями. Я чувствую в вас те же буйные порывы, которые бунтуют во мне. Но вы мужчина, вы!
   – Не хуже и не лучше всякого другого. Я скрытен, я эгоист, я тщеславен; увы, да, тщеславен безумно! Моя мягкость – больное чувство. Моя сила… она плод слабости других. Вот видите, не доверяйте мне. Мы потеряем оба: вы – ваши иллюзии; я – возможность делать зло. Моя душа вечно ненасытна. Мне только там хорошо, где меня нет. Наслаждения, легко достижимые, не привлекают меня. А если после жестокой борьбы я овладеваю тем, ради чего стал биться, достигнутое перестает меня интересовать. Я всегда хочу только того, чего нет у меня. Вот почему мне нравится эта авантюра: в ней есть широкий размах и много риска… Мы живем сейчас жизнью, чуждой человеческому стаду. Для всех наших спутников это только смена одного горизонта другим; не для Генрика, вас и меня.
   – Меня?
   – Да, не для вас, потому что вы женщина. Генрика гонит сюда кровь его предков. Меня? Мое сердце гложет тоска, как червь гложет плод. В один прекрасный день плод этот, бесшумно подточенный червяком, упадет… либо тут, либо в другом месте… не все ли равно! Если сегодня ночью – я благословлю свою судьбу, ибо ночь эта прекрасна. Тысячи и тысячи моих товарищей тщетно волнуются в этот час в тесноте так называемых цивилизованных городов: спешат в конторы и мастерские, на фабрики и поля, а из контор и мастерских, с фабрик и полей они спешат обратно к себе и встречают там убожество, мещанский уют, маленькие удовольствия. Конча, если надо будет умирать, я всей душой предпочту умереть здесь, под этим небом, которого они никогда не узнают.
   Вы не поверите, Конча, какое невыразимое волнение охватило меня, сдавило мне горло, когда я впервые увидел над собой эти новые звезды, дорогие поэту. Когда Большая Медведица покинула нас, когда Кассиопея и Андромеда, Лебедь и Овен и все Плеяды Надира перешли на зенит, я испытал такое захватывающее ощущение, какого до сих нор не знала моя душа.
   Лучше ли стала эта душа под знаком Козерога? Я не знаю, но и сейчас ее радует появление в небе новых светил. Вот Павлин, вот Райская Птица, вот Стрелец, вот Феникс, вот Дорада, или Хамелеон, а вот самая прекрасная из прекраснейших звезд… Вот она.
   – Вот эта?
   – Нет… это Центавр, под ним, левее… вот… Южный Крест, семнадцать созвездий которого указывают отныне наш путь..
   Мне послышалось, что кто-то сказал одно только слово: «Безумец!» Может быть! Не знаю. Когда я повернулся, я был уже один. С болью отрываюсь от своих грез, медленно спускаюсь по крутым ступеням и попадаю в сердце корабля. Меня обволакивают горячие испарения, дрожь пробегает по телу, кислый запах душит, сразу становится дурно. Фу, какая вонь! После широкого целебного простора эти запахи ночлежки и лазарета.
   А проходя мимо каюты Генрика Сальвадора, я как будто слышу приглушенный смех Кончиты.
   Останавливаюсь. Шепот умолкает… Не может быть… Нет-нет, не может быть…
   Запах и сомнения преследуют меня по пятам до самой моей койки, и в бессонную ночь навязчиво вертится мысль: «Ад есть нечто грязное и дурно пахнущее».
   Когда Тереза Авидская писала эти слова, не подумала ли она о нашем жалком человечестве?



   Часть вторая
   В погоне за химерой


   Глава I
   Царство грез

   Земли полярного круга манят нас к себе, как манили наших братьев: корсаров, флибустьеров, буканьеров, португальцев, испанцев, французов, англичан, которые, начиная с Магеллана и кончая Куком, носились по безбрежным южным морям.
   Видения Куойроса «gran piloto muy platico del Mar del Sud» преследуют нас и гонят вперед.
   Этот визионер вдохнул в нас свою веру. Земли эти существуют. Открытие их надо оплатить безмерными муками. Но зато какая радость уготована избраннику.
   После бедствий – гавань, «такая обширная, что тысячи кораблей найдут в ней пристанище».
   А страна покрыта диковинной растительностью, разносящей вокруг благоухания. Воды в изобилии, и она целебна. Климат мягкий. Нет там «ни снега на горах, ни болот, ни крокодилов, ни ядовитых змей в лесах, ни муравьев, ни гусениц, ни москитов».
   Богатства ее несметны. Золото в изобилии, оно течет с водою рек, горы таят никель, свинец, медь и серебро. По берегам жемчуг и янтарь.
   В лесах редкостные специи: мускат, корица, гвоздика, перец и всякие пряности.
   Море поставляет соль и рыбу. Земля – все злаки и овощи. Перу! Новая Испания. Да, это края пустынные в сравнении с этой неведомой землей.
   А туземцы ждут не дождутся, чтобы приобщиться к божественной истине Святого Евангелия и ко всем прочим благам христианской цивилизации…
   Разве с января 1504 года нормандский лоцман Гонневиль не пристал к новым берегам?
   «Земля Вайэ», – говорил он. «Земля попугаев», – переводили картографы, а Дрейк и Хокинс, английские корсары, и Оэвис после них подтвердили этот факт.
   Игра туманов… Островки льдин, качающиеся на гребнях волн…
   Моряки Голландии, Сен-Мало и Португалии не были слепыми. Корсары и купцы согласно показывают одно и то же. Шарп, Коулей, Дэвис, Дамиье были корсары. Ле Мер, ла Гош и Шоутен – купцами.
   «Гипотеза!» – дразнили ученые.
   «Люди, хватившие через край!» – издевались насмешники.
   В конце концов все тот же вечный спор между истиной и красотой, между покоем и дерзанием, между возвышающей мечтой и умаляющим дух эгоизмом. Все люди с близорукой душой, с мозгами, сдавленными тесной черепной коробкой, с сердцем, сморщившимся в комок, с жидкой кровью – все люди враждебны тем, кто ищет бурь.
   Они привязаны к своим предрассудкам, как мумия к своей коробке. Чего не понимают, того не признают. Так ведь проще.
   Это борьба между открытой шеей моряка, которую жжет ветер, и крахмальным воротником, который трет и давит.
   Генрик Сальвадор влил в нас свою веру, и мы, оглашая крепкой бранью южный небосклон, идем с глубокой верой открывать райские земли, обещанные нашим наивным душам.
   Ко всей нашей вольнице надежда эта давно уже проложила дорогу. И каждый заранее намечал свою долю, подсчитывал свой барыш.
   Золото манило не само по себе, а как средство.
   С размахом, свойственным только матросам, они строили грандиозные планы.
   Ирландец Салливан видел себя владельцем питейного заведения, непременно у самой гавани. Его пленяла полированная обшивка прилавка и стройная батарея бутылок. Ему хотелось и вывески непременно величественной и ярко размалеванной.
   Маривон был разборчивее. Золота? Ну конечно, на цепочку для Ивонны. Жемчугов? Да, три. Два – на сережки, один – на кольцо.
   Джо Гирн, англичанин, закатывал глаза в ожидании кабачка, сулившего ему несколько упоительных часов. Игральные кости, которые так звенят; груды ставок и виски, виски до упоения. Он прищелкивал языком, и пьяная рожа его расплывалась от смеха.
   Ван Рейтер, голландец, покупал себе судно и совершал рейсы между Роттердамом и Данцигом.
   Типеони неистово хотел золота, золота, которое скользит между пальцами, только для того, чтобы насладиться прикосновением к нему. Не потому, что золото ценность, а потому, что оно блестит.
   И в своей уголовной клетке он изыскивал средства, чтобы обчистить карманы товарищей. Его глаза останавливались по очереди на каждом из них, намечая жертву.
   – А вы, Билли Билл? – спросил кто-то.
   Бывший капитан проревел:
   – Надеюсь, что встречу какого-нибудь шерифа и с его помощью повешу всех вас.
   Эта далеко не веселая перспектива была встречена всеобщим свистом. Только юнга не сказал ничего. Он играл со своим пингвином, стараясь его приручить. Он окрестил его Монпарно. Бедное животное хромало, потешно переваливалось из стороны в сторону, что забавляло Бредендэна.
   – У тебя изящная походка, приятель. Ну, тащись сюда!
   Подскакивая, приближался пингвин и ел из рук мальчугана.
   – Эй, Бредендэн! – крикнул Маривон.
   – Ну что тебе?
   – А что ты будешь делать на острове сокровищ?
   Бредендэн почесал затылок, а затем чистосердечно заявил:
   – Буду лежать под кокосом и плевать в небо.


   Глава II
   Затертые льдами

   Вдруг из туманов всплывают ледяные горы. Уже несколько дней бриг лавирует, стараясь избежать встречи с плавучими айсбергами, некоторые из них достигают гигантских размеров и, проходя мимо нас, касаются бортов. Идти вперед было бы безумием: или бриг разбился бы о льдины, или обвал льдин раздавил бы нас.
   Мы предпочитаем осторожно лавировать. Но плавучие островки льдин ударяются о борта брига, приходится лечь в дрейф в надежде, что откроется какой-нибудь проход.
   Температура падает, мы начинаем страдать от холода. Одна и та же температура и днем и ночью, разница, быть может, в каком-нибудь градусе. Термометр показывает 13 градусов ниже нуля.
   Я испытал уже страшные морозы Юкона, я видел, как замерзала ртуть в стеклянной трубке. Мне смешон этот холод.
   Но товарищи мои с трудом переносят мороз, тем более что одеты они не для полярных стран. Люди окоченевшими руками оттирают свои щеки, которые уже начинают лупиться. Типеопи забился в камбуз, он дрожит, щелкает зубами; скорчившись, жмется к огню. Поджал ноги к подбородку.
   Снасти обмерзли, будто плачут льдинками, похожими на сталактиты.
   Таинственная рука разрывает туман, и занавес подымается над чудесной декорацией.
   Насколько может охватить глаз – всюду ледяные заторы ощетинивают свои иглы, сверкают своими башнями. Впереди себя, громоздя колонны на колонны, они выставили ледяные глыбы, а между ними, стиснутые высокими стенами, открываются фиорды.
   Капитан отдает команду, и бриг проходит как раз между этими гладко отполированными стенами.
   На расстоянии трехсот брасов фиорд расширяется, округляется, превращается в удобный для причала берег.
   Чудесное зрелище, красный солнечный шар катится на горизонте. Плещет вода цвета шафрана, качая айсберги, то нежно-розоватые, то ярко-синие, то темно-лиловые. Посреди ледяных глыб, сместившихся, как стальные ножи и железные копья, открывается полированный проход.
   Небо загорожено причудливой полосой, которую бороздят глубокие зазубрины.
   Для нас радость чувствовать под ногами твердую почву. Матросы весело резвятся, как будто уже владеют сокровищами, облюбованными их алчностью.
   Бредендэн распластался на каком-то ледяном плоту и оттуда объявляет, что за этим лабиринтом льдин снова есть проход в открытое море.
   Мальчуган выражает свою радость рядом восклицаний:
   – Вот здорово! Целый собор! Тут тебе и своды, и колокольни, и даже хоры для певчих…
   И вдруг кричит:
   – Смотрите, корабль, корабль!
   Мы все подбегаем, толкаем друг друга, спешим добраться до обсервационного пункта юнги.
   Да, действительно, там корабль, он ждет, стоит совсем неподвижно.
   Его мачты и паруса четко выступают на фоне нежной лазури. Его точеный корпус слегка колышет морская зыбь.
   Заработала наша пылкая фантазия. Этот корабль, да это наши товарищи, затертые льдами. Конечно, им пришлось перезимовать. Какая счастливая неожиданность… для них и… для нас! Какая радость встретиться! Опасности, которые таит в себе океан, не делают ли людей лучше? Кто знает, быть может, даже друзьями!
   Но голос юнги звучит все пронзительнее, он прямо вопит:
   – Вот здорово… еще один, три, пять, восемь… вот ловко… целая эскадра!
   И точно повинуясь призыву ребенка, вырастают один за другим корабли. На реях и мачтах у них такие же, как у нас, бом-брамсели и лиселя, на них такие же золотистые паруса… Тихо-тихо качает зыбь эти шхуны, и нет этому конца. Небо затягивается цветом ирисов, расплывается розовато-лиловыми пятнами, потом падают пугливые тени, как занавес в глубине сцены, и на переднем плане вырастают восемь кораблей. Мы видим их ясно, все восемь. Они не настоящие какие-то, их киль в воздухе, они неуклюже качаются там, в вышине, в переливах целого моря облаков.
   Это зрелище изумляет нас, в наивных душах матросов оживают старинные морские поверья, на память приходят обрывки легенд и воплощаются в определенные образы. Ведь это корабли, обреченные вечно носиться по морям… Их капитан… голландец… Это корабли проклятые, им нет убежища ни в одном порту.
   Но чей-то голос сразу отрезвляет нас:
   – Дураки, это мираж.
   И действительно, это льдины в своих лучах переливают, отражают и множат наш бриг.
   Мы спускаемся с тоской и тревогой в сердце, точно опоздали на свидание.
   Когда вернулись на корабль, пошел снег. И вот дует ветер и вонзает в лицо тысячу игл. Спешим укрыться, найти покой, подогреть надежды, усесться вокруг пунша, который приготовит услужливый кок.
   Выпит пунш, и Генрик отдает команду готовиться в путь.
   Экипаж ропщет. У капитана сдвигаются брови. Матросы исполняют приказ… В душе каждый из них понимает, что нет ни малейшего смысла оставаться здесь и оказаться замкнутыми, как в бокале. Баграми отталкиваем льдины, которые ударяются о бока нашего брига. Мы ощупью пробиваемся через ледяные теснины.
   Спускается ночь. Толчок.
   Бриг носовой частью наскочил на какую-то преграду. Стараемся пробиться. Ни с места. Даем задний ход. Снова срываемся вперед. Раздается треск. Носовая часть сломана.
   Нам кажется, что сдвигаются высокие ледяные стены, стараясь раздавить нас в своих объятиях.
   – Человека сюда! Фонарь!
   Этот фонарь – звезда, мигающая в ночном кошмаре. После первого нашего прохода свалилась ледяная глыба, подточенная водой, и преградила нам путь. Мы затерты льдами.


   Глава III
   Трусливые души

   «Нотр-Дам де л’Авантюр» замер в своей темнице.
   Генрик спокойно сказал:
   – Будем ждать.
   Потом заперся в своей каюте. Я остаюсь несколько мгновений на палубе, стараюсь пронизать взглядом туман, разгадать, что ждет нас впереди.
   Ночь хранит свою тайну.
   Молчание опустилось на океан. Временами его нарушает падение ледяных глыб или удары льдин о киль корабля.
   Спускаюсь вниз.
   Вот мидельдек. Невыносимая духота. Среди вони от тухлой рыбы и прокислой тюленьей кожи люди сбились в кучу.
   Запах соли, табака и алкоголя смешался с острым запахом человеческих тел.
   Чадит печка, раскаленная добела. Вокруг нее, в грязи, то лежа вповалку, то сидя на корточках, горсть обессиленных людей.
   Людей? Нет, стада, потерявшего разум, не способного рассуждать. Их бурную радость сменило уныние.
   Сломались поднятые крылья, и химеры едва-едва ползут, как лары.
   В глазах – уныние и испуг, страх и неуверенность в завтрашнем дне.
   На каждом – маска мучительной тревоги.
   Вот ван Рейтер, жирный, рыхлый… сейчас щеки обвисли, стали землистого цвета.
   Вот Салливан, лицо горит, как в лихорадке, глаза навыкате вздувают веки. Зрачки бегают из стороны в сторону, точно заблудились в желтоватых белках.
   Вот Маривон – он выбился из сил, руки сложены, взгляд затуманен, губы шепчут что-то едва заметно. Он ищет слова, которые когда-то слагались в молитву.
   Разлетелись все грезы, и остались тут люди, потерявшие все надежды, покорившиеся неизбежной судьбе.
   Куда девались рассказы, которыми услаждали друг друга по вечерам, собравшись на баке, куда девались заунывные песни и веселые шансонетки?.. Все замерло.
   Отчаяние овладело людьми, и сердца их облеклись в траур.
   Не слышно ни слова, ни шуток, ни тоскливых или чарующих напевов. Ничего. Здесь зверь затравленный, зверь обезумевший, зверь, бессмысленно, безропотно подставляющий шею под нож.
   С отчаянием вошло сомнение, с сомнением – злые вожделения, спутники злой мысли.
   Я вышел молча и прислонился к переборкам сходней. И у меня стал туманиться ум.
   В трусливые души просачивается яд.
   Шепот долетает до меня.
   «Мы погибли… И капитан не годится… Нет выхода… Билли Билл… да, это опытный моряк».
   Это бунт? Нет, справедливость…
   Впиваюсь глазами, стараюсь всмотреться.
   Сколько их? Какой-то темный комок, не сосчитать, быть может, трое, быть может, пять.
   Узнаю голос Билли Билля, он вкрадчив и убедителен.
   – Обещаю вам прощение… хорошую награду. Он спит… выбейте дверь каюты… убивать не надо… свяжите… в чулан… Щадить его? Нет, если будет сопротивляться, прикончить… да, прикончить…
   И дважды повторяются эти слова:
   – Прикончить! Прикончить!
   Вот этот – Типеони, я вижу его лицо ясно, оно освещено фонарем, который качка отбрасывает то в одну, то в другую сторону. На лице его усмешка, от которой поднимаются губы и обнажаются десны. Он играет ножом, то вынимая его из ножен, то вкладывая назад, и при этом я слышу лязг лезвия.
   Шорох останавливает его.
   Шепот становится таинственнее.
   Билли Билл отдает распоряжения, распределяет роли.
   Все-таки до меня долетают слова, повторяемые несколько раз:
   – Тысяча, две тысячи, три тысячи пиастров.
   Соглашение, по-видимому, состоялось: речь Билли Билля звучит еще глухо, но уже повелительнее. Он приказывает, как господин.
   Но я плохо слышу его распоряжения, приподнимаюсь, вытягиваю шею.
   Индеец меня заметил. Он дотрагивается до руки капитана и показывает ему на меня кивком головы.
   Билли Билл встает, а Типеопи ползет ко мне.
   Билли Билл наклоняется надо мною, я дышу ровно.
   – Он спит.
   – Было бы все-таки лучше… – советует Типеопи, и я чувствую, что рука его скользит к поясу.
   Билли колеблется. Не боится же он промахнуться? Быть может, он считает меня соучастником. Наконец решил:
   – Сперва Генрика, а потом видно будет.
   Он произнес эти слова почти громко, но не успел закончить фразу.
   Раздается выстрел, и пуля пробивает Билли плечо.
   Я вскакиваю, широко развожу руки и со всего размаха обхватываю ноги индейца. Он теряет равновесие и падает во всю свою длину; я становлюсь коленом ему на грудь и сильно сжимаю за горло.
   Сбегается вся команда.
   – Что? Что такое? Что случилось?
   – Ни с места!
   Раздается громовой голос, и мы останавливаемся как вкопанные.
   Генрик Сальвадор с браунингом в руке направляет пучок ярких лучей своего электрического фонаря в лицо каждого из нас.


   Глава IV
   Героизм мальчугана

   – Ты понял, Бредендэн?
   – Да, капитан.
   – Верные глаза и ловкость.
   – Слушаюсь, капитан.
   – Не спеши, не волнуйся.
   – Хорошо, капитан.
   – Все взял, что нужно?
   – Мне достаточно моего ножа.
   – Веревка есть?
   – Хватит моего ножа.
   – Патроны?
   – В куртке.
   – Осторожнее с ними!
   – Глаз не сведу, капитан!
   – Запал?
   – Есть пакля.
   – Спички?
   – Есть зажигалка.
   – Иди, мой мальчик!
   Бредендэн делает поворот и шаловливой походкой удаляется.
   Генрик Сальвадор возвращает его:
   – Бредендэн!
   – Капитан?
   – Ты смелый человечек. Дай руку!
   Пожатие длится несколько секунд, ровно столько, чтобы заметить волнение, пробежавшее по лицу Сальвадора.
   Юнга исчезает, уши краснеют от удовольствия.
   «Нотр-Дам де л’Авантюр» дает задний ход, в сторону открытого моря, где мы были вчера, а лодка увозит Бредендэна: на ней Маривон гребцом, а я – рулевым.
   Бриг исчезает из вида, его поглощают высокие ледяные скалы. Наш баркас скользит по тихой глади вод. Только слышны размеренные удары весел.
   Мы не говорим ни слова, боясь выдать нашу тревогу. Гибкое тело юнги вырисовывается на носу баркаса.
   – Вот и приехали, – бросает мальчуган небрежно.
   Ледяная глыба преграждает нам путь, мы останавливаемся. Она упала отвесно и гранями своими вцепилась в ледяные стены, точно спаялась с ними.
   Мы кружимся на месте. Ищем прохода. Нет его нигде. Слева айсберг в виде ледяной террасы.
   – Вот этот подойдет, – объявляет Бредендэн.
   Но, прежде чем оставить нас, мальчуган объявляет:
   – У меня идея: вам оставаться здесь нечего. С этими штуками нельзя знать ничего, вид у них важный, а легкий толчок – и они кувырком. Не стоит вам лезть к крабам, да еще с лодкой. На вас-то наплюют, а лодки другой не найдут. Так ведь? Так вот, высаживайте меня, а сами ждите у входа. Нет-нет… за мной не возвращайтесь. Видите, что она трещит уже без спроса? Угостит вас макаронами по шее, и только. Не кочевряжься, Маривон. Исполняй свое дело, капитан выбрал груз, что перышко. Под тобой все пойдет вверх дном.
   Я стараюсь разубедить малыша, но безуспешно. Он заупрямился, грозит вернуться на корабль, если не позволят действовать, как он считает нужным.
   – Прежде всего это дело поручено мне, я, так сказать, главный генерал. Рулевой на место, марсовой – за весла! Я прыгаю.
   Но, прежде чем спрыгнуть, Бредендэн оборачивается к нам:
   – Никогда нельзя знать… так вот, Маривон, если дело обернется плохо… ты позаботься о Монпарно.
   А потом обращается ко мне:
   – Фредди, я пожал руку капитана, позвольте мне обнять вас.
   Позволю ли я?!
   Сильными большими руками мальчуган крепко обнимает мою шею. Я прижимаю его у груди. Потом я отрываюсь от него и глухим голосом говорю:
   – Иди.
   Бредендэн одним прыжком оказался на айсберге. Я слежу за ним, он стоит, улыбается, размахивая руками. Смелый маленький человек.
   – Ах, Фредди, я забыл, если удастся тебе выбраться отсюда, а я не вернусь, передай привет Пантрюш, – слышишь?
   И спокойно, размеренно, сев на корточки, Бредендэн роет и роет своим ножом…
   В полярном безмолвии, где все шумы разносятся на тысячи миль, мы ясно слышим скрип стального лезвия, въедающегося в льдину. Проходят минуты страшнее смерти. За всю свою буйную жизнь я не переживал более жутких.
   Маривон вынул серебряный образок и поставил его перед собой на скамейке. Встав на колени посреди баркаса и сняв свой берет, молится горячо, страстно, наш верующий Маривон.
   Ах, что мне за дело до запрета мальчишки; я хочу знать, что делает Бредендэн. Там видно будет, свалятся ли глыбы на нас.
   – За весла, Маривон! Вперед!
   Бредендэн вкладывает в просверленную дыру один патрон за другим, потом делает запал.
   Вот высекает огонь в зажигалке.
   Вот маленький красный огонек вспыхивает и бежит дальше, все дальше и дальше.
   Бредендэн бросается в воду и плывет к нам.
   Сильной рукой Маривон подтягивает его к лодке. «Скорее, скорее, скорее», – кричит матросик. Зуб на зуб не попадает, мы наклоняемся над ним, чтобы помочь ему. У него есть еще силы крикнуть нам:
   – Идите прочь отсюда… – Затем теряет сознание.
   Страшный удар грома, раскаты которого все усиливаются. Льдина дала трещину, виден разрыв.
   Море покрывается обломками, дождем падающими вокруг нас. Маривон пригнулся к веслам, лицо суровое, мышцы вздулись, лодка летит.
   Он тяжело дышит. «Ас… ас… ас…» – вырывается из его груди.
   Мы вне пределов опасности.
   Причаливаем лодку, и Маривон с важным видом поглаживает мальчугана, а я стараюсь влить ему в рот глоток.
   Когда Бредендэн приходит в себя, он прежде всего направляет свой взгляд в сторону высоких стен, разбитых уже водой.
   Проход свободен.


   Глава V
   Глаза мертвеца

   – Ты пират, и я добьюсь виселицы для тебя, если вырвусь отсюда.
   Вот все, что ответил Билли Билл Генрику Сальвадору, капитану и судье, единственному владыке на корабле.
   Тогда Генрик Сальвадор приговорил его к смерти. Морской волк не моргнул глазом, ни один мускул не дрогнул на лице.
   – Право более сильного – право негодяев, – произнес он спокойно.
   На палубе собран весь экипаж. Команда выстроилась, относится ко всему безучастно.
   Приговоренного к смерти привязывают.
   Билли со свойственным морякам фатализмом не противится, его мысли не здесь, душа далеко.
   Генрик приближается, голос его хлещет:
   – Билли Билл, вы нарушили морскую дисциплину… и должны за это ответить!
   – Пират.
   – Вы пытались устроить бунт…
   – Пират.
   – Билли Билл, вы сейчас умрете.
   – Пират.
   – Есть у вас какая-нибудь просьба, какое-нибудь последнее желание? Так излагайте.
   Человек не отвечает. Он плюет. Капитан заряжает свой браунинг. Билли Билл делает движение.
   – Я…
   Билл колеблется, ему не хочется обращаться с просьбой к врагу. Но желание его сильнее ненависти.
   – Я хотел бы…
   – Вы хотели бы?
   – Я хотел бы умереть лицом к морю.
   Билли был привязан так, что перед ним находился ют, заграждавший ему горизонт.
   Капитан отдает приказ, его отвязывают. Подводят к бизань-мачте на корме.
   И в последний раз светло-голубые глаза впитывают в себя простор океана. Радостью засветился взгляд.
   Раздается выстрел.
   Пуля просверлила круглую дырочку, и жизнь улетела.
   Склоняется голова к плечу. Но глаза широко раскрыты. Они хранят образ морского простора…
   …Тело распростерто на палубе, на него натягивают последний наряд: мешок из парусины…
   Поднимается Генрик Сальвадор…
   – За борт эту свинью!
   …С доски соскальзывает мертвое тело, дырявит воду, над ним расходятся и ширятся круги. Но вот из глубины вод снова всплывает мешок. Нет ветра, шхуна-бриг качается на месте. Волны гонят и гонят мертвеца все ближе к судну, и он жмется к нему, как будто Билли Билл еще раз хочет предъявить свои права на него.


   Глава VI
   Под созвездием Южного Креста

   Пятый раз мы пытаемся проникнуть в открытое море, пятый раз мы наталкиваемся на ледяной затор. Мы пробовали счастья на юг от Шотландских островов со стороны Земли Грэхема, но туманы и льды преградили нам путь.
   Тогда Генрик Сальвадор дает без всяких оснований приказ идти на север. Но полярное течение подхватывает нас и относит на несколько градусов в сторону.
   Капитан не покидает с этого момента штурманской рубки.
   Дует боковой ветер и относит нас все дальше и дальше.
   Мы спускаем четырехугольные паруса. Мы оставляем только косые, чтобы лавировать и сохранять равновесие.
   В то время как штурман ведет счет узлам и наблюдает за лагом Ренара, Генрик Сальвадор следит за парусами и морем. Он ловит малейшее изменение силы и направления ветров.
   Мы проходим, не останавливаясь, мимо Сандвичева архипелага и группы Исландских островов, мы несемся прямо на скалы, окаймляющие земли Давида Линдси, как вдруг порыв ветра относит нас к острову Буве. Команда выбилась из сил, начинает роптать. Генрик грозит раскроить череп первому, кто посмеет издать хоть звук. Люди сгибают спины, кусают губы от злости, шепчут проклятия, но принимаются за работу молча. «Нотр-Дам де л’Авантюр» послушно описывает дугу и уносит нас к северу от земли Георгия.
   Я изнемогаю. Команда валится с ног.
   Раздается властный голос, и я прихожу в себя.
   – Фредди.
   – Капитан?
   – Измерьте градус.
   Это с утра в четвертый раз.
   Измеряю, на лоскутке бумажки нацарапываю: «51°37′24″ южной широты, 46°43′15″ западной долготы, Гринвичский меридиан». Капитан порывисто комкает бумажку, склоняется над морской картой.
   Стою неподвижно, жду.
   Генрик ворчит:
   – Вы свободны.
   Собираюсь удалиться. Зовет снова.
   – Нет, оставайтесь. Подождите.
   Облокотившись на карту, Генрик Сальвадор всматривается в синее пятно.
   – Смотрите.
   – Не вижу ничего.
   – Вот эти три смежные точки.
   Карандаш вонзается в целое море мельчайших точек.
   – Знаете, что это?
   – Право, не…
   – Это три Авроры.
   – Неуловимые острова?
   Глухим голосом он роняет небрежно:
   – Дураки называют их так. Мы их найдем, как нашли испанцы с «Авроры» в семьсот шестьдесят втором году, как нашли их англичане с «Принцессы» и моряки с «Сан-Мигеля», с «Жемчужины», с «Долорес», с «Марии», как нашли их моряки «Астревиды» и «Анны Британской». Вы сказали: пятьдесят один градус тридцать семь минут двадцать четыре секунды? Еще один градус – и мы пройдем мимо них.
   Я мечтаю:
   – Те искали их и, увидев, не могли признать.
   Капитан приближается и доверительно говорит мне:
   – Чтобы пристать к островам Красоты, надо быть чистым душой.
   Я подскакиваю от изумления.
   Генрик не вступает в дальнейшее объяснение, он вновь, точно зачарованный, впивается взглядом в карту.
   …Как буревестники, мы носимся по океану целых три дня. Целых три дня градусы показывают нужную долготу и широту, а бриг наш встречает только текучие воды океана.
   Когда наступил вечер, капитан вошел в рубку рулевого, подошел к штурману:
   – Ты просто скотина. – И ударом по затылку сбивает его с ног.
   Теперь он берет в свои собственные руки управление судном. На горизонте Южный Крест развешивает свои алмазы. «Нотр-Дам де л’Авантюр» наполняет свои паруса ветром. Тихо плывет к своей цели. Луна играет с морскими волнами.


   Глава VII
   От бака до штурвала

   На баке собрались матросы. Кто-то поет, и грустные напевы разносятся в ночной темноте.

     Их двое на море, юных моряков,
     Плыви, плыви, наш кораблик.
     Волна ласкает, небо ясно,
     Плыви, плыви или иди ко дну.

   Бредендэн поет для себя, но всем щемит сердце эта старая колыбельная песенка, старая, как море.
   Он прислонился к бортовой переборке, глаза подняты к звездам. Матросы слушают, покуривая из коротких английских трубок.

     Но ветер подул на море,
     Плыви, плыви, наш кораблик,
     И ладья теряется в волнах,
     Плыви, плыви или иди ко дну.

   Я вхожу в круг столпившихся людей. Пение обрывается, точно сломалось что-то. Я замечаю несколько светящихся угольков.
   Одиноко прогуливаюсь, невольно подхожу к рубке рулевого. Приближаюсь бесшумно. Прижимаюсь лицом к стеклу. Генрик там, крепко держит штурвал, глаза прикованы к развернутой карте.
   Бриг летит, затем послушно делает поворот. Непонятный страх закрадывается в душу. Только бы матросы не заподозрили чего-нибудь.
   Тревога гонит меня к ним.
   Они всем существом впитывают рассказы Маривона, а он сочным своим языком рассказывает им о скитаниях вдоль чилийских берегов, о плавании с неизвестно какой таинственной целью среди ста двадцати островов Чило, мимо извилистых берегов Чоноси; вдоль всей длинной цепи островов от Таитао до Аделаиды, спускающейся до самого края Огненной Земли.
   – Таитао… там есть прекрасное озеро посреди острова; ледник, как белый призрак, окружен мрачным коридором из скал, вода низвергается с ревом… это Рио-де-лос-Темпанос.
   Я предоставляю бретонцу продолжать эти географические изыскания. Какая-то неведомая сила толкает меня к другому, который стоит там.
   Он по-прежнему идет своей таинственной дорогой. Внезапно поворачивает голову. Бросаюсь в тень. Десять секунд проходят в тревоге, потом снова смотрю… только в его руках жизнь – они правят судном.
   Тысячи мыслей проносятся в голове и овладевают мною. Стараюсь разобраться.
   Вот сильный человек: он знает, что делает.
   Я стараюсь убедить себя в этом. Но его слова, произнесенные только что… да, знаю… они не имеют значения.
   Вполне понятно, упадок сил после всего пережитого. Ведь он выстрадал больше, чем все остальные, он на себя принял всю ответственность.
   Я терзаю шагами палубу.
   Прогоним от себя эти дикие мысли. Ведь эти люди доверяют ему, поступим же и мы, как они.
   Теперь я стою за спиной Маривона, он все еще рассказывает:
   – Индейцы? Не глупее тебя, братишка. Пабло Аракуанец был мне товарищем в плавании. Он порассказал бы тебе о духе, о великом духе. Это у них как бы добрый бог. Добрый бог, который распоряжается, и все его слушаются.
   Этот великий дух запретил разговаривать, когда переезжаешь озеро Сен-Рафаэль. А в озере этом вода черная. Как посмотришь вниз, кожа у тебя становится, как гусиная. Сотни раз Пабло и я переплывали его с одного берега на другой, но, конечно, крепко зажав рот.
   Однажды старая карга, какая-то англичанка, предложила нам пять гиней за переправу на другой берег. Пять гиней заработать не легкое дело; дают, так надо брать. Прежде чем погрузить эту даму, я предупредил ее, чтоб молчала, сослался на великого духа. Ладно, поняла. Но только отъехали мы этак метров десять от берега, так она тебе и затараторила, сорока… стрекочет да стрекочет. Тут тебе и небо, и баркас, и земля, и мы, и все одним словом.
   Надо было вам видеть индейца. Я боялся, что он выкинет с ней какую-нибудь штуку. Пот выступил у меня, и никогда не тянулось для меня время дольше, чем в этот раз. Уверяю вас, что я греб изо всей силы… наконец причалили. Дама выскакивает, дает пять гиней и говорит с усмешкой: «Итак, великий дух не поглотил нас». На это Пабло Аракуанец ответил ей невозмутимо: «Великий дух – дух милосердия, он знает, что белолицые женщины не умеют держать язык за зубами».
   Ай да молодчага Маривон!
   В конце рассказа товарищи устраивают ему целую овацию, он потирает от удовольствия свои ляжки, награждает их шлепками.
   И пока набивают новые трубки, Бредендэн, пользуясь наступившим молчанием, затягивает свою грустную песенку, точно отвечая моим мыслям:

     Первый матросик сказал: беда!
     Плыви, плыви, наш кораблик.
     Злые волны уносят его.
     Плыви, плыви или иди ко дну.
     Второй матросик сказал: Бог мой!
     Плыви, плыви, наш кораблик.
     Не видать милой матушке сына.
     Плыви, плыви или иди ко дну.

   Грустный напев вспугнул веселость Маривона. Бриг делает поворот, паруса и мачты наклоняются. Матросы изрыгают проклятия, но Бредендэн заканчивает свою печальную песнь, переходя на речитатив:

     …Свершилось чудо, затихла буря,
     Плыви, плыви или иди ко дну.

   Я бегу к штурманской рубке. Снова прижимаюсь лицом к стеклу, и мои глаза встречаются с глазами человека, в руках которого наша судьба.


   Глава VIII
   52°37′24″

   С того момента, как он держит в руках штурвал, у него только одна мысль: довести корабль до того места, которое он ищет. Он повторяет про себя: «Пятьдесят два градуса тридцать семь минут двадцать четыре секунды… мы не можем их миновать. Они там. Мы встретимся с ними. Я их увижу».
   52°37′24″ – эти цифры сверлят его мозг и жужжат под черепной коробкой, как злые мухи.
   Он отгоняет от себя сомнения, поднимающиеся в душе.
   – Да, я их увижу… да, увижу. Кто мне может помешать? Ты? Брось, кто ты такой? Здесь я господин. Я, пират, Генрик Сальвадор, сын испанских грандов. Мои предки выходили в море на каравеллах, чтобы королям подносить в дар новые земли, а истине – свою душу. Девственную чистоту золота и девственную чистоту своей веры. Вы хотите высадить меня, как капитан Страдальки высадил Селкирка на скалах Мас-а-Тиерра… Попробуйте! Я из племени титанов и богов. Бальбоа, Кортес, Писарро, Кабрал, отвечайте! Ведь это же пигмей преграждает мне путь. Уничтожьте его! Пятьдесят два градуса тридцать семь минут двадцать четыре секунды южной широты. Мы отклонились на два градуса. Тверже держи руль! Аврора, острова Авроры, острова Красоты, обещанные нам за наши муки. Когда ночь разорвет свое покрывало, мы увидим восход чудесной зари. Сокровища будут принадлежать нам, и мы станем владыками всего мира.
   «Нет, никогда».
   – Да.
   «Нет».
   – Кто говорит? Кто смеет мне возражать?
   «Я»!
   – Кто ты?
   «Капитан английской службы Билли Билл».
   – Пятьдесят два градуса тридцать семь минут двадцать четыре секунды, я рассчитал точно. Ты тут бессилен, проклятый! Я из племени избранников, из племени избранников, из племени великих авантюристов. Мы несем в нашем сердце свет, радость и веру в истину.
   «Ты пират».
   – Я? Пират? Брось. Мать бабушки моей матери была андалузка, и супруг ее был завоевателем, пришедшим с юга на коне с воинами, которых вел Юсуф бен-Тахфин. Где был ты в это время, ты, англичанин, сын английского сапожника из лавчонки Йорка или слуги из харчевни на Темзе?
   «Кук был сыном фермера из Йоркшира».
   – Пускай!.. Закрой свои глаза, я не хочу, чтобы ты смотрел на меня. Я раздавлю твои зрачки. Я запущу пальцы под твои веки и вырву из впадин твои глаза. Плыви за нами. Акулы скоро очистят твой мешок. Почему не привязали ядро к его ногам? Клянусь Святой Девой, он хорошо бы нырнул.
   «Ай-ай-ай!»
   – Не смейся, растеряешь зубы… закрой, закрой скорее свои глаза. Наперекор тебе, я достигну своей цели – пятьдесят два градуса тридцать семь минут двадцать четыре секунды. Я на верном пути, ничто не заставит меня свернуть с него. Пусть бушуют волны. Что мне за дело? Завтра на горизонте покажется земля Авроры.
   «Там ждет пиратов виселица».
   – Нет, там вечная беспорочная радость. Я не обернусь к тебе, я знаю, что ты гонишься за мной. Знаю, что ты стоишь там, за мной, прижавшись лицом к стеклу. Ты хочешь, чтобы я обернулся и сбился с пути. Этого не будет. Ты призрак, поднявшийся из воды, так оставайся же им, вздутым, бледным, посинелым. Штурман продал свою душу дьяволу. К счастью, здесь я. Я бодрствую. Я пекусь о благе людей. Ты слышишь голоса серафимов, и они ведут меня, прислушайся к их пению… они несут мне попутный ветер… Я узнаю тебя, Билли Билл, зачем ты встал со дна? Я не оглянусь на тебя. Я подниму глаза высоко-высоко, к созвездиям. Звезды, будьте моими кормчими среди бурь, грозящих нам гибелью, и приведите наш корабль в гавань спасения. Ты хочешь сбить меня… Ах, бандит, я потерял курс… Пятьдесят три градуса тридцать семь минут двадцать четыре секунды – поворачивай руль, еще, еще, оставляй мыс южнее…
   – Все по местам! Следи за ветром, смотри зорче, крепче штурвал!
   И корабль трещит от киля до мачты, распущены паруса, меняем курс.
   Генрик Сальвадор рычит и замечает меня – ночной призрак, освещенный луной.
   Руки его судорожно сжимают рулевое колесо, он ревет:
   – Не боюсь тебя, Билли Билл, но закрой глаза! Закрой глаза, или я раздавлю их!
   И, взяв циркуль, лежавший на карте, он бросает его со всего размаха в окно, которое разбивается вдребезги.
   Склонившись над штурвалом, он, заикаясь, шепчет:
   – Пять… два градуса… пять… десять… два… градуса. Курс взят верный. Смелей, матросы! Смелей!


   Глава IX
   Сломаны крылья

   Вот они перед нами. Они поднялись с морского дна, когда утро рассеяло призраки ночи. Их три.
   Два маленьких как будто стоят на страже, охраняя самый большой, самый прекрасный. Он покоится там, скалистой завесой защищенный от бурь и ветров.
   За широким проходом виднеется бухта, которая сулит верное пристанище выбившемуся из сил кораблю.
   Волны океана разбиваются о скалистые обрывистые островки и умирают в последнем плеске на берегу. Посредине гора со снежной вершиной, которую ласкает солнце. Ниже переплетаются друг с другом густолиственные долины.
   Это зелень порослей, расстилающихся на изумрудной глади воды.
   Нас отделяет от них много миль. По мере того как продвигается наша шхуна, они растут на горизонте.
   Я всю ночь провел у руля, а Генрик в изнеможении лежал, лязгал зубами, тело трясли страх и лихорадка. Из горла вырывались какие-то нечленораздельные звуки, и, точно в бреду, он неустанно повторял имя Билли Билля и градус широты. Затем, выбившись из сил, заснул.
   Совершенно спокойно, снова овладев собой, он спрашивает меня, как будто ничего не случилось:
   – Где рулевой?
   – Ночь была ужасная, я сменил его.
   – А, хорошо!
   В действительности же несчастный малый, когда пришел в себя, не мог сообразить, что произошло, выполз наверх, шатаясь, и исчез.
   – Градус, пожалуйста.
   Не моргнув глазом, отвечаю:
   – Пятьдесят три градуса две минуты сорок секунд южной широты, сорок семь градусов пятьдесят семь минут пятнадцать секунд восточной долготы.
   Это точное расположение самого большого острова Авроры, как его определили офицеры «Атревиды».
   – Per Dios, я так и знал!
   И Сальвадор, самодовольно улыбаясь, уходит. Он идет прямо к морю. Руки сжимают бортовые переборки, лицо выставил вперед, глаза впились в горизонт.
   И вот на рассвете, когда туманы еще стелились между небом и водой, он испускает крик, который разносится далеко:
   – Вот они! Вот они!
   Он указывает пальцем на определенный пункт, вон там, на расстоянии нескольких миль.
   На его крик сбегаются матросы. Они жмурят глаза, взглядом сверлят расстилающийся туман, стараясь вырвать его тайну.
   Солнце поднимается из моря, рассеивая туман.
   Матросы, толкая друг друга и толпясь, говорят все разом:
   – Я вижу их, вот тут, нет-нет, дальше… с бакборта. Их три – два больших, один маленький… да нет… два маленьких, один большой… Я вижу деревья, вижу скалы… я вижу горы.
   Раздается звонкий голос Бредендэна:
   – Здорово, вот оно, кокосовое-то дерево!
   – Нет, это пальмы.
   – Кокосы, говорю я тебе, пустой орех!
   Генрик, точно в забытье, повторяет:
   – Аврора! Аврора!
   Слышу команду капитана, она уже не нужна:
   – Правь на острова!
   Шхуна, подхваченная ветром, распустив свои паруса, сияя надеждой и залитая солнцем, летит к островам Красоты, где ждут ее все блага мира.
   Тут и там раздаются радостные крики. Каждому лестно сделать какое-нибудь открытие. Это радость неискушенных душ, радость несколько ребяческая и несколько нескромная. Зову Маривона и прошу его сменить меня у штурвала. С неверием в душе иду к этим узревшим. Нет больше сомнений: острова перед нами.
   Мои глаза поверили, потому что увидели. И я заражаюсь восторгом товарищей. Мы у цели. Финиш. Конец мукам, унижающим тело и душу. Найдены неуловимые. Побиты осквернители химер!
   Меня охватывает страстное желание смеяться, кричать. Я машу над головой фуражкой:
   – Ура капитану!
   Крики несутся над морем.
   Капитан как будто не слышит. Он держит Кончиту за талию – Кончиту, появившуюся неизвестно откуда, Кончиту, проводившую дни и ночи… За какой работой?
   Кончита здесь, она должна быть свидетельницей торжества своего господина. И господин говорит, говорит для нее, только для нее:
   – Кончита, я сказал тебе, что найду их. Только ты одна верила в меня, когда все сомневались. Вспомни, вспомни, у меня не было слов, чтобы доказать тебе… Мне казалось, что я никогда не смогу убедить тебя. Я верил в их существование, но не знал, как достичь их. Я взял судьбу в свои руки, и с тех пор мне оставалось только прислушиваться к ней. Кончита, ты самая достойная, ты самая прекрасная… Кончита, наступил час блаженства… Кончита, ты будешь королевой.
   И Кончита, склонив голову на плечо Сальвадора, не заботясь уже о том, существуем мы или нет, прошептала:
   – Ты – мой король!
   Ах, бессмысленная ревность! Ты всегда гложешь мое сердце. Маленький зверек, ты всегда кусаешь меня. Оставь меня в покое: я такой слабенький и бедный…
   «Мой король» – два слова, они отдаются в моей душе, как звон колоколов. Король над чем? Король над кем? Твое королевство не спешит тебе навстречу. Мы делаем шесть узлов под сильным ветром, а девственные острова, а сверкающий залив не слышат нашего голоса.
   Между тем матросы продолжают расписывать их в мельчайших подробностях, а я не могу оторвать глаз от этой четы. Одно слово, сказанное там тише, нежнее других, заставляет меня резко повернуться к морю.
   – Острова! Где ваши острова? Вы, безумцы, связать вас надо… Смотрите… Нет ничего!
   – Как, мы их видим…
   – Клянусь, ничего не вижу!
   – Открой глаза.
   – Бредендэн, подзорную трубу, у меня на столе, внизу…
   Юнга бежит, постукивают каблуки по трапу, и через мгновение снова здесь.
   Я обвожу глазами горизонт. Нет ничего!
   Матросы передают друг другу инструмент, протирают обветренные глаза.
   – Не может быть!
   – Уверяю вас.
   – Посмотрите хорошенько.
   Один за другим они убеждаются в истине, опускают руки, неистовствуют, склоняются перед очевидностью: на море нет ничего.
   Как удар хлыста, звучит голос Генрика:
   – Кто говорит, что нет островов?
   Я выхожу из толпы и с вызовом отвечаю:
   – Я!
   Он презрительно бросает:
   – Ты?
   Я теряю благоразумие. Он не смеет говорить со мной таким презрительным тоном в присутствии той. Я не позволю оскорблять себя!
   Генрик пожимает плечами и резко поворачивается ко мне спиной. Бредендэн подзорной трубой обшаривает океан, сопровождая свои поиски рядом восклицаний:
   – Пропали все наши мускаты… нет ничего на море, нет никаких скал… Спуская занавес… ясно… Это почище, чем в «Роберте»…
   Шлепок, он летит… чья-то рука вырывает у него инструмент.
   Генрик всматривается в море. Он видит, конечно, видит.
   Но чего он не видит, так это надвигающейся бури. Солнце внезапно поглотили тучи, которые катятся по небу, тяжелые и грозные.
   Ветер свищет в снастях. Мачты стонут. Паруса надулись – вот-вот лопнут. На океане поднимается смерч: крутится спиралью, надвигается, ревет.
   Генрик бросает подзорную трубу в море.
   Он безумствует, как безумствуют ветер и волны. Проклятия вырываются из его рта, он захлебывается густой пеной. Глаза налиты кровью, они упорно требуют от моря невозможного счастья. Он обвиняет и Бога и людей в том, что не осуществились его мечты.
   И вдруг он начинает злобно хохотать:
   – Ах, это ты, это ты… ты… Так знай же, они существуют наперекор тебе… вот они! Спускайте сходни, ребята.
   И, плотно сомкнув ноги, высоко подняв руки, он бросается за борт. Его последний крик теряется в реве урагана.



   Часть третья
   Во власти океана


   Глава I
   Ураган

   С исчезновением Генрика мы оказались покинутыми на произвол судьбы.
   Экипаж без капитана – тело без души. Матросы теряют рассудок. Маривон на всякий случай отвязывает спасательный круг и бросает его в волны.
   Но буря ревет, и гроза надвигается, подгоняемая злыми южными ветрами.
   Приходится подумать о себе. Сейчас у всех одна цель – спасти свою жизнь. Решения надо принимать моментально, иначе гибель неизбежна.
   Принимаю команду над судном.
   Лечь в дрейф мне кажется слишком сильным маневром, лучше идти под ветром, если еще не поздно.
   Приказываю готовиться, крепить снасти, особенно мачты, шхер вантами и штагами, реи талями и тросами, чтобы меньше зависеть от прихотей моря…
   Закрыть полупортик, ставни, люки. Убрать из-под ветра заслонки.
   Команда выполняется, как на маневрах. Каждый на своем месте и делает свое дело.
   Я не доверяю морю и употребляю все силы, чтобы крепко держать штурвал, чтобы не кренилось судно.
   Сняты кормовые заслонки, волны перебрасываются через борта и захлестывают палубу.
   Несмотря на все мои усилия, судно, подхваченное сильным шквалом, легло на бок.
   Оно накренилось до такой степени, что воды оказывается свыше меры. Бриг с трудом поднимается, потом ложится снова.
   Что делать? Какое решение принять?
   Вижу тревогу в глазах людей. Ведь я капитан. Они всю веру свою вложили в меня.
   Я, и никто другой, должен спасти их от гибели в море.
   Удачный поворот штурвала, и корабль выпрямляется. Мы несемся на мачтах и снастях; но хоть ветер гонит нас сзади, паруса спущены, он бьет в корму, в мачты и снасти.
   Если бы мы случайно подняли паруса, ветер унес бы их, как былинку.
   Мы летим и без парусов, но буря перегоняет нас.
   Я принимаю решение тянуть фок – его подхватывает и уносит шквал. Я беру на себя риск поднять маленький марсель, подогнув риф. Несколько мгновений он борется с ветром, потом ложится, тогда я удовлетворяюсь кливерами.
   Но волны вздымаются так высоко, что преграждают ветру путь к нам. С этого момента оказывается невозможным развить необходимую скорость. Мы становимся игрушкой и ветра и волн.
   Остается еще одно средство: стать носом к ветру, потому что менее опасно стать под ударами моря спереди, чем сзади. Мы становимся против ветра с помощью одного только руля, кормило которого находится под ветром. Но я меняю положение уже сильно пострадавшего кормила.
   – Крепите бом-кливера!
   Парус из прочного тяжелого холста поднимается на леере параллельно штаге.
   Ветер уносит кливер, как соломинку. Он дует с силой от пяти до восьми баллов. Признак агонии урагана. Но надежда эта не оправдывается. Ураган разражается с новой силой, внезапно переменив направление ветра. Море, подгоняемое со всех сторон сразу, ощетинивает свои волны, и они, вздымаясь, клокочут, идут на приступ.
   «Нотр-Дам де л’Авантюр» то опускается в пучину, как в пропасть, то танцует на гребне валов, чтобы снова нырнуть вниз и снова показаться на поверхности.
   Волны захлестывают через борта, сменяются одна другой, крен становится грозным. Надо принять героическое решение, пожертвовать задней мачтой, облегчить судно. Я не могу решиться.
   Снова чувствую, что люди в тревоге, они догадываются, понимают, что я растерялся.
   Но если командир не знает, что делать, кому же вверить себя, у кого искать спасения?
   Ведь он думает за всех.
   Ведь он олицетворяет все.
   По силам ли ему эта задача?
   Эгоистическое «каждый за себя» прокрадывается в их души и овладевает всеми.
   Обезумев, они бегут к лодкам, скрипят уже блоки…
   Если они уйдут в море, конец им и кораблю.
   Я стою на мостике как вкопанный, не в силах произнести ни слова.
   Вдруг рядом со мной раздается звук свистка, заглушающий рев волн, рассекающий рев непогоды.
   Люди замерли.
   Раздается властный голос: «Смелей за дело!» Повторяется по-английски: «Helms a lee!»
   По местам!
   Тонкий маневр рискованного поворота.
   Трижды отдается команда.
   Трижды не удается.
   Тревога достигает своего апогея. Но матросов покоряет голос, который хлещет их сильнее, чем буря, и они снова берутся за дело. Если еще раз не удастся, мы погибли.
   Наконец квадратные паруса стали подниматься, тянут шкот фок-мачты.
   Судно останавливается, секунду стоит в нерешительности, как будто боится вступить на опасный путь, готовится распустить свои паруса.
   – Отдай шкот фок-мачты, отпусти булинь.
   Шхуна повинуется своему господину.
   Наклонившись вперед, крепко вцепившись в перила капитанского мостика, подставив лицо под хлесткие удары ветра и дождя, всей душой отдавшись своему делу, Кончита приняла на себя командование судном.


   Глава II
   Душа предков

   Внизу, сидя на корточках, дрожа всем телом, стонет и причитает безобразный Типеопи.
   При каждом крене судна он ударяется головой о переборки, и тогда стоны его усиливаются.
   Страх пробуждает в его жестоком сердце древние поверья предков.
   Заунывным речитативом, свойственным первобытной душе, он молит, он заклинает Такаоа, великого повелителя над всем сущим.
   «Такаоа, первоисточник земли. Такаоа, не имевший ни отца, ни матери, не имевший сына.
   Небо блуждает в пространстве, земля несется неведомо куда. Такаоа, ты укрепил небо и удержал землю, которая катилась в бездну.
   Земля стала землей, море стало морем, небо стало небом.
   Что на земле? Зерна песка. Что на море? Подводные камни и кораллы.
   Кто над землей и над морем? Ты, Такаоа, день светлый, облако светлое, небо светлое.
   Кто под ним?
   Пещеры, где прожорливые чудовища.
   Смотри на небосклон… Тенерахароха, женщина, с волосами, развевающимися по плечам, поднимает глаза. Тенерахароха – кость от плеча Такаоа. От них родились Онаура, песок красный, и Онемеа, песок белый, потом Оро, свод небесный.
   Потом пошли Тане, Теири, Тефату, Моэ, они – боги…
   Расстелитесь вы, пески красные! Расстелитесь вы, пески белые!
   Душа Хины, верной служанки, улетает на небо, и отныне имя ее Хина-Нуи-аие-и-те-Марама, великая Хина – Луна-владычица.
   Хина, я только песчинка, которую гонит ветер, которую топит вода, которую жжет солнце, я – ничто.
   Защити меня! Зверь, что живет в моем запястье, хочет покинуть свою тюрьму.
   Кто похоронит меня под раковинами?
   Кто уничтожил звезды? Кто сделал ветер? Что такое ветер? Кто приводит ветер и заставляет дуть? Кто заставляет реветь? Кто заставляет его вселять в нас ужас?
   Кто это знает?
   Ты, Такаоа! Ты знаешь, ибо ты знаешь все!
   Так скажи же мне, умру ли я?»


   Глава III
   Вода заливает

   Кончита спасла нас от бури. Но злой рок преследует нас. Мы несемся с безумной скоростью между Огненной Землей и островом Штатов, по узкому проливу Лемера.
   Мы несемся прямо на ощетинившиеся отроги скал, образующих архипелаг мыса Горн.
   У этих берегов мы можем ждать всяких бед; здесь бьются ветры, здесь гибелью грозят высокие воды, здесь встречные течения скрещиваются и сталкиваются друг с другом.
   Проход пользуется мрачной славой, и это, в свою очередь, угнетает дух команды, уже выбившейся из сил.
   Нужна вся энергия Кончиты, чтобы обезоружить самых вредных и подчинить их воле женщины. Каким образом?
   Казалось, можно было бы подойти к Порт-Стэнли, на восток от Малуинских островов, или в крайнем случае к острову Бошен. Легко сказать, но надо принять во внимание состояние наших парусов и мачт. Бриг стонет и дрожит, как загнанное животное.
   Двадцать часов Кончита оставалась бессменно на своем посту командира. Двадцать часов она боролась, вырывая нашу жизнь и судно у смерти и волн.
   Матросы покоряются, их движения надломлены И кажутся бессознательными, как под гипнозом.
   Вдруг перед нами отвесная стена, замыкающая Америку полярного круга: огромный, черный утес, о который вечно разбиваются волны.
   А туман стелется, как саван.
   Кончита уже спускалась в свою каюту, сейчас же снова поднялась наверх.
   Она приказывает плыть с величайшей осторожностью, но что значит осторожность в этом своенравном проливе? «Нотр-Дам де л’Авантюр» становится скоро игрушкой водоворотов.
   Чья-то рука подталкивает нас, и рок свершается над нами.
   Бриг после резкого поворота подхватывает шквал. Мы несемся прямо на рифы.
   Каменные иглы вонзаются в дно, как гвозди в тесто. Бриг содрогается от вершины мачты до трюма и замирает на месте. Люди теряют рассудок.
   Кончита с браунингом в руке старается подчинить их своей воле.
   Рана тяжелая, но не смертельная.
   Пробоину затыкают всем, что попадает под руки.
   Неминуемая гибель нам не грозит. Опасность велика, но все-таки лучше выждать прилива, а вместе с приливом и дня, а с днем и солнца, которое, быть может, разгонит туман.
   – Лучше всего лечь спать, – объявляет Бредендэн.
   – Хорошо сказано, братишка, – одобряет Маривон.
   Так думает и Кончита, посылая одних на вахту, а других в гамаки.
   Я иду за матросами, спускаюсь вниз, бросаюсь на свою койку и сразу засыпаю свинцовым сном.
   Прекрасный, лучший сон в моей жизни, сон без сновидений, сон, убивающий тело и уносящий душу, сон, заглушающий все желания и дающий забвение всем страданиям, сон – истинный брат смерти!
   – Фредди, Фредди! Скорее, скорее…
   Невнятное бормотание.
   – Скорей, скорей, говорю тебе.
   – Что?
   Сажусь на койку, кулаками протираю глаза. Бредендэн стоит передо мной.
   – К чер… оставь меня в покое.
   Но лицо матросика печально, он умоляет:
   – Прошу вас, выходите скорей!
   Спросонья я плохо понимаю. Бредендэн в отчаянии кричит мне:
   – Я вас предупредил, теперь, пожалуйста, погибайте вместе с кораблем: воля ваша.
   – Как?
   – С меня довольно… я выметаюсь.
   И, не говоря ни слова больше, он убегает. На этот раз я понял. Перескакивая через ступени, я догоняю юнгу.
   – Положение серьезно?
   – Не знаю. Остальные уже подняли паруса.
   – Подняли?
   – Ну, бросили нас, если вам приятнее.
   На капитанском мостике я застаю Кончиту, она в бешенстве. Стоит, прислонившись к мачте, скрестив руки. Лицо суровое.
   При виде меня расходятся суровые складки на лице.
   Внезапным движением она протягивает мне обе руки, затем говорит:
   – Они сделали величайшую глупость.
   – Дураки.
   – Нет, несчастные, они набились в лодку, когда в этих краях постоянно свирепствуют бури, они не сделают и мили, как…
   – Что же делать?
   Кончита пожала плечами:
   – Прежде всего попытаться добраться до берега через узкие каналы, пересекающие архипелаг. Здесь мы найдем тихие воды и берег, к которому можно будет пристать.
   – Это вдвоем?
   У нее нет никаких сомнений, она отвечает:
   – А почему нет?
   – Прежде всего, нас трое, – заявляет Бредендэн, бомбардируя кулаками свою детскую грудь.
   Кончита поглаживает щетину матросика.
   – You are a good kid!
   Понял ли Бредендэн или нет, но он покраснел, и глаза его заблестели. Милый мальчуган, он не убоялся опасности, он улыбался снова улыбкой своих предков. Но мы не можем терять времени на сантименты.
   Как и предвидела Кончита, с наступлением дня солнце рассеяло туман, вблизи показался берег, но он выставлял против нас крутые неприступные скалы. Между тем наступал час прилива, который должен был унести нас в море. Волны же в этих краях достигают чудовищной высоты.
   Выжидаем.
   Чтобы не впасть в отчаяние, Кончита благоразумно предлагает взяться за постройку плота.
   Мы быстро подбираем обломки дерева, мачт, обшивки, скрепляем их канатами, посредством снастей прилаживаем подпорки для весел.
   Практичный Бредендэн приносит сети, гарпуны, острогу и удочки.
   – Без галет высаживаться уже не резон, – заявляет он. – Пойду в камбуз.
   Иду за юнгой, захватить компас и карту.
   В этот момент толчок. Волна снимает бриг с рифа.
   Мы падаем от толчка навзничь.
   – Все в целости, – объявляет Бредендэн, поднимаясь.
   Когда подходим к трапу, перед нами встает призрак. Это Типеопи выходит из мрака ночи на дневной свет. Его лицо искажено от ужаса. Он в отчаянии машет руками над головой. Среди его хриплых криков мы все-таки различаем слова:
   – Вода заливает… вода заливает…


   Глава IV
   Смерть корабля

   Плот, подгоняемый кормовым веслом, удаляется. Бредендэн и Кончита стараются приладить подпорки, чтобы вставить весла. Индеец забился между двумя бочками.
   Ударом ноги Кончита поднимает его.
   – Встать!
   Типеопи, злой дог, ворчит и оскаливает зубы. Схватив индейца за волосы, Кончита ставит его на лапы и приказывает:
   – Бери весло.
   Индеец побежден, он глядит исподлобья, но покорно сгибает спину, идет, наклоняется и вскоре гребет дружно вместе с Бредендэном, который подбадривает его разными прибаутками.
   Море по каким-то непонятным причинам спокойно, небо усеяно облаками, плывущими, как и мы, навстречу неведомой судьбе, и весь небесный свод заливает солнце.
   Ветер относит нас все дальше, но, следуя по нашему пути, «Нотр-Дам де л’Авантюр» конвоирует нас.
   С распущенными парусами, огромный бриг высится на горизонте.
   Ничто не говорит о его ранах. Он плывет и плывет по воле морских волн, которые пляшут вокруг него танец смерти. Море знает, что добыча достанется ему, и потому играет с кораблем.
   Медленно-медленно погружается корпус.
   Набегает боковая волна, иллюминаторы захлебываются водой, новый удар волны, и они извергают ее обратно.
   Волны захлестывают палубу.
   И вдруг поднимается Типеопи, взор его безумен, он протягивает руки вперед, указывает на шхуну.
   – Смотрите, смотрите, там, там капитан, капитан?
   – Да, там, там…
   Мы смотрим. Нет ничего, только море расправляется с кораблем, унося все, что мешает ему в этом деле.
   Ящики, снасти, канаты производят такое впечатление, будто еще есть жизнь на корабле.
   Индеец падает в изнеможении. Ударяется лбом о бочку, стонет протяжно, как ночная птица.
   Последняя вспышка жизни: шхуна-бриг выпрямляется, отбрасывает в стороны волны, стараясь подняться над ними еще одним сильным взмахом своих крыльев.
   Так старается улететь раненая птица. Но вскоре корабль понимает, что все усилия напрасны. Если надо умереть, пусть будет так, но тогда надо умереть красиво. Паруса шумят, точно желая в последний раз впитать в себя ветры океана.
   Солнце дарит им запоздалую ласку. Но вода спешит, нос корабля погружается в воду, паруса кренятся и вдруг сразу опрокидываются… одно мгновение они видны еще под водой, а затем, точно повинуясь таинственному зову, идут ко дну, корма поднимается и исчезает.
   Солнце склоняется на горизонте. Нет ничего на море, ничего, кроме нас, одиноких, брошенных на произвол судьбы, блуждающих в ночи, которая надвигается, и в тумане, который поднимается с моря.


   Глава V
   Бредендэн покидает нас

   – Как дела?
   Едва заметным движением Бредендэн пожимает плечами. Мальчик лежит на плоту под пологом, который защищает его от ветра и набегающих волн. Его уголок мы постарались устроить как можно уютнее.
   Он беспрерывно шевелит губами:
   – Пить!
   Я взглядываю на Кончиту. Молодая женщина берет железную кружку, наливает на полпальца какой-то жидкости. Юнга жадно пьет.
   – Еще.
   – Сейчас, сейчас, мой маленький.
   В изнеможении Бредендэн падает на свою койку. Большие синие круги под глазами.
   …Уже семнадцать дней нас гоняют ветры.
   Мы старались добраться до ближайших берегов, но нас подхватывали ветры и относили в открытое море.
   В первые дни мы надеялись встретить какое-нибудь судно. Теперь нас забросило на далекий юг, мы за пределами обычных морских рейсов.
   Силы иссякают. Мы страдаем от холода, который становится все более жестоким. Мокрая одежда замерзает на нашем теле. Компас бог знает где, карты тоже.
   Когда ночь показывает нам свои звезды, мы можем определить, куда нас отнесло по воле волн и ветра.
   Знать, где мы находимся, к чему это?
   Зачем править рулем, зачем грести? Куда? К чему?
   Напрасный труд, он только обессиливает нас.
   Продовольствие? У нас есть еще и галеты и солонина. Но солонина запрещена, мы страдаем от жажды, жестокая мука, нестерпимая, она сжимает наше тело и от нее умирает Бредендэн.
   – Фредди?
   – Мой мальчик?
   – Подыми-ка эту штукенцию.
   Мы устроили ему над головой полог из паруса. Приподнимаю его.
   Матросик широко раскрывает глаза и смотрит на серое небо.
   – Спасибо.
   Похудевшими пальцами он сжимает мою руку и не выпускает ее.
   – Скажи, оно не похоже на небо Франции?
   – Ты увидишь его.
   – Я? Фью… прости-прощай, старина. О, ты ведь знаешь, я не очень-то боюсь.
   Потом добавляет тише:
   – Как смешно все это! Жизнь… Не прерывай меня… Мне очень хотелось бы повидать Пантрюш перед смертью.
   – Не говори глупостей…
   – Глупости? Это глупости?.. Ты чудак, Фредди. Я вздохну, вот и все.
   А потом, шаловливо улыбаясь, старается пошутить:
   – Парижским щелкоперам не втолковать, что можно перестать щелкать, когда нечем смочить язык… Эти молодчики не могут понять таких вещей… большая чашка, а нечего пить… вот беда-то!
   Но горячка одолевает юнгу. Зрачки расширяются, и в уголке век появляется слезинка.
   Бредендэн плачет молча. Потом локтем медленно вытирает лицо и сопит.
   Он с тоской вспоминает:
   – Ах! Пантрюш… мой квартал Монпарно…
   Услышав это слово и приняв его за призыв, хромой пингвин, которого мальчуган спас и взял с собой, приближается, переваливаясь с ноги на ногу, к его койке, такой смешной и ласковый.
   – Ага, вот и ты? Я не с тобою говорю, но ты очень шикарный парень.
   Пингвин слегка ударяет его своим клювом. Мальчуган почесывает ему голову. Пингвин счастлив, раскачивает свои обрубленные ласты. Бредендэн снова мечтает.
   – Да, Монпарно… улица Гейте… ты ее знаешь, Фредди… там торговка леденцами на улице Милль-Колон… Базар с целой кучей игрушек, висят, как грозди, у дверей… А Бобино? Афиши, плакаты, певцы и шуты… А мы на самой вышке, в райке… кричим: «Следующего валяй… следующую». Мистингет и Кавалер… какие они всегда сногсшибательные. А Ивонна, которая поет матросские песенки… Синие воротники всегда аплодируют ей своими мозолистыми руками… «Давай еще… еще давай!»
   Школа… Нет, дудки! Отец? Ускакал куда-то. Мать? В боль-: нице. Однажды в четверг пошел проведать с букетом… с фиалками… мне дала их Мэли, Мэли, что стоит у решетки на улице Депарк. Я прихожу с цветами в Лаж… Где мать? Твоя мать? Ах, бедный мой мальчик. И сиделка крепко прижимает меня к груди, как добрый каравай хлеба. Где мать? Она тоже в Монпарно. Я моряк, это правда, потому, что любили меня матросы. Моряк не должен бояться зачерпнуть водицы! Но ведь я люблю и Пантрюш, и мне хотелось бы спать в той же постели, что и мама…
   – Замолчи, маленький.
   – Ты славный малый, Фредди… Помнишь, как я вытащил тебя из трубы, а теперь я вот сам протягиваю ноги… я рад, Фредди, что у меня есть тут братишка-землячок, что он рядом со мной, когда умираю. Ох, как жжет, Фредди, как хочется пить… пить… пить.
   Я кричу:
   – Кончита, Кончита… дайте ему выпить все, что осталось.
   Кончита материнским жестом приподнимает голову мальчугана, и он пьет, пьет… не может оторваться.
   Все, ничего не осталось, ни одной капли.
   Но Конча, не говоря ни слова, показывает на небо.
   Надвигаются грозовые тучи. В другое время нас испугало бы приближение бури. Но теперь – великолепно! Пусть разражается, только скорее, скорее пусть хлещет, пусть топит, но только бы воды, воды, воды, чтобы продлить жизнь еще на несколько дней.
   Мальчик затих.
   Хрипло звучит призыв индейца:
   – Лодка…
   Мы обманывались столько раз, что сейчас не обращаем внимания.
   Но Типеопи хватает меня за руку.
   – Смотри…
   На расстоянии полумили от нас действительно лодка, если только не призрак морской.
   – Проверим, – говорит Кончита.
   Мы налегаем на весла, все трое. Да, лодка, ее качают волны. Вероятно, моряки заблудились и ищут дорогу. Надежда придает нам сил.
   – Налегай! Приближаемся. Эй, лодка, лодка!
   Приложив ладони к губам в виде рупора, кричим: наш призыв разносится по морю. Никто не показывается у борта. Странно.
   – Эй, лодка, эй…
   Кто-то сидит у руля. Я вижу хорошо.
   Еще удар веслом, и мы пристаем.
   Гнетущее зрелище! Это наши старые товарищи или, вернее, часть. Они лежат на дне лодки, мертвецы, восставшие из бездны морской, вздутые тела, зеленоватые.
   Они передрались между собой и перебили друг друга.
   Человек у руля – это Маривон. Маривон крепко держит руль, торс выгнут, бок пробит ножом, который торчит и сейчас, голова поднята высоко, будто он презирает и море и смерть.
   Вместе с Типеопи мы бросаем трупы за борт… потом берем лодку на буксир.
   Буря, угрожавшая нам, проходит стороной.
   Гаснет день… Ночь наступает, ночь страшная, как смерть… бледнеет заря… Бредендэн стонет:
   – Пить… пить.
   Щемит сердце от невыразимого страдания, которому нечем помочь.
   Индеец, боясь смерти, забился в лодку… Кончита стоит на самом краю плота. Ее поза полна трагизма. Я один остаюсь у его изголовья.
   Он взял мою руку:
   – Ты тут, Фредди?
   – Да, я не уйду от тебя.
   – Ты веришь в ад, Фредди?
   – Ты с ума сошел…
   – Ты знаешь, там не хуже, чем здесь.
   – Замолчи…
   – Скоро замолчу, сейчас… закрою рот навсегда…
   Он откидывается на свою койку. Глаза закрыты. Рот широко открыт. Точно ждет какого-нибудь чуда.
   Тяжело дышит. Грудь высоко вздымается. Он бредит, вылетают отдельные слова.
   – Париж… Монпарно… Монпарно…
   Пингвин бежит со всех ног, ищет своего друга, переваливается с боку на бок, неуклюжий, нежный…
   – Монпарно… Бобино… еще… еще!.. Гейте…
   Потом раздается крик, который пугает птицу.
   – Мама, мама… Бредендэн… нет, ты этого не знаешь… твой маленький Ли, твой сынишка, мама… твой сынишка…
   Хрип затихает, еще два слова отчеканивает мальчик:
   – Па-риж! Париж!
   И больше ничего. Матросик перестал страдать.
   Покачиваясь, подходит пингвин, клювом щиплет его руку, она висит неподвижно, но нет пальцев, ласкавших его. И, точно поняв, в чем дело, пингвин убегает, подпрыгивая, скользя, спотыкаясь. Добежав до края плота, он останавливается, стоит в нерешительности, оборачивается, как будто поджидая зова, но никто не зовет, и он сразу ныряет в воду.
   …В тот же день я заносил в судовой журнал: «Через час после смерти Бредендэна разразилась буря, и мы собрали десять литров воды».


   Глава VI
   Жажда жизни

   Жалеть погибшего товарища, тосковать, плакать по нем – это чувства цивилизованных людей. Мы же одичавшие люди, дикари, которые ведут отчаянную борьбу с упрямой судьбой.
   Юное тело лежит распростертым на плоту. Никто из нас и не подумал прикрыть его восковое лицо.
   Сейчас важно только собственное «я». Жестокая формула. «Каждый за себя», инстинкт загнанного животного господствует над всем и всем управляет. Надо спасти себя. То «я», которое дрожит от страха в своей человеческой коробке, то «я», которое тянет эту коробку за собой по всем путям и дорогам, то «я», которое требует спасения от грозной опасности, переживаемой нами.
   Если бы надо было убить, чтобы спасти себя, свое «я», я убил бы, и рука моя не дрогнула бы.
   Двадцать веков цивилизации, целый арсенал законов и учреждений, общество, семья, вялый всход интеллекта, побеждающий дикие порывы варвара, господство мозга над мышцами! Все это – лак, который трескается от легкого прикосновения ногтя. Мы все беспомощны перед лицом страдания, жалки перед лицом смерти.
   Да, мы жалки и несчастны. Ну так что же! Ведь мы все-таки живем, правда, животной жизнью, но живем.
   У нас нет мыслей, нет надежд, нет желаний. Но вот этот тут подле нас – он ведь только труп. Очень может быть, что завтра и мы будем такими же, но сегодня-то наши зрачки двигаются, пульс бьется, сердце разносит кровь по венам.
   Мы всецело во власти моря, ничто не может продлить нашу жизнь. Наша смерть – вопрос дней или часов. Можно рассчитать математически точно. Все будет зависеть от того, кто из нас окажется сильнее. Мы оцениваем силы друг друга взглядом исподлобья. Мы хотим знать, насколько уже обессилел сосед, хотим прочесть страх на его лице, отгадать, кто падет первым.
   Не я, только бы не я, я не хочу.
   Я ничего не сделал в жизни, я лишний человек. Я промотал свою юность. Все может быть. Но я хочу жить.
   Я вскакиваю на ноги так порывисто, что безумный Типеопи издает стон, а Кончита поправляет косынку, которой покрыла голову, ибо Кончита похожа на античные статуи страдания, которым скульпторы покрывали лица вуалью, чтобы показать все бессилие изобразить в камне муки человеческие.
   Она устремляет на меня свои странные глаза, удивленная моим ненужным жестом. Зачем возмущаться? Разве не разумнее выжидать? Выжидать… чего?
   Не лучше ли броситься самому в неведомое?
   Мы всецело во власти моря, но море не хочет еще нас. Бешенство захлестывает меня. Я шагаю, изрыгая проклятия, и тем разряжаю свои нервы.
   Индеец приподнимается на локте, смотрит на меня недоумевающим взглядом. Я поворачиваюсь к нему спиной и замечаю юнгу. Лицо его открыто, челюсти сжаты.
   – Бедный человечек. – Подхожу к нему и опускаю парус. Типеони решил, что я обшариваю его, обыскиваю какие-нибудь потайные уголки. Он сразу вскакивает на ноги. Я ухожу, усаживаюсь на другом конце плота.
   Индеец рыщет по всем углам, он забыл страх перед мертвецом – открывает ему лицо, запускает руки под койку. Нет ничего. Голод терзает его. Он глотает слюну.
   Порывистым движением индеец вынимает нож.
   Блеснуло лезвие… точно сквозь сон, я начинаю понимать страшную мысль этого человека. Я хочу вмешаться, но в это время Конча вырастает между дикарем и мальчуганом.
   Раздается властный окрик:
   – Нож сюда!
   Человек качает головой. В первый раз за все время глаза женщины оказались бессильны.
   Типеони выдерживает ее взгляд.
   Тогда женщина сразу слабеет, она его умоляет, подыскивает слова, которые могли бы смягчить его сердце. Индеец настаивает на своем, индеец упорствует. Разговор очень краток.
   – Пропусти меня.
   – Ты этого не сделаешь.
   – Кто мне помешает?
   – Я.
   – Ты?
   Животное раскатисто смеется. Она говорит:
   – Посмей!
   Одной рукой он отстраняет ее. Она хватает его за руку и отводит ее назад.
   Типеопи рычит, свободная рука поднимается и опускается, прежде чем я могу вмешаться. Нож проник в шею девушки, она падает без крика, без стона, но я стою перед ним. Он выпрямляется, идет на меня, высоко подняв руку.
   Ударом весла я раскраиваю ему череп.
   Скрестив руки, он падает прямо в море.
   Тогда из боязни, чтобы страшное искушение не охватило меня, я уношу бездыханную Кончиту в лодку. Затем возвращаюсь к моему матросику. У меня нет сил бросить его за борт, руки мои задерживаются на несколько минут в его рыжей шевелюре. Я провожу рукой по его лицу и, спрыгнув в лодку, перерезаю канат.


   Глава VII
   Парус… надежда

   На шее Кончиты широкий порез. По какой-то счастливой случайности сонная артерия оказалась незадетой.
   Морской водой я смачиваю рану. Боль приводит Кончиту в чувство, и она глазами, полными страха, всматривается в меня. Ее большие, синие со стальным отливом глаза интригуют меня, пугливо бегают и вдруг выдают ее тайну.
   Эта рана на шее? Это луч света во тьме. Я понял: настоящим плачу за прошлое.
   И, как трагическая лента, разворачиваются передо мной картины прошлого.
   Я вижу призрак тела, распростертого на одной из улиц Доусона, тела, найденного на рассвете у моста Клондайк-ривер, тела Гарри Марлоу, сержанта канадской Конной полиции. Я вижу его жену, на которую пало обвинение, Джесси Марлоу, убежавшую на своих собаках от людской справедливости…
   Была отчаянная ночь, ревела буря, проходил отряд полицейских, а мы сидели, забившись в сугроб, – Джесси, моя собака и я.
   На теле убитого была такая же рана, как эта, но рука, нанесшая ее, не промахнулась. Та рана в точности соответствовала кинжалу Джесси Марлоу, который она оставила мне в день своего отъезда. Записка, пригвожденная этим кинжалом к дверям, просила меня «хранить воспоминание о ней».
   Воспоминание о ней я хранил в себе, как желание зла, и никогда не мог его заглушить, вырвать, подавить. Оно помогало мне жить… и вот я нахожу ее снова, чтобы потерять навсегда. Правосудие свершилось: око за око, кровь за кровь.
   Эти мысли быстро проносятся в моей голове, и Джесси читает мои мысли. Губы ее шевелятся, как будто хотят что-то сказать, я нежно прикасаюсь пальцем к ее губам. Что это, иллюзия? Мне показалось, что губы дрогнули в мимолетной ласке.
   Я наклоняюсь над ней и спрашиваю:
   – Вы страдаете?
   Глаза ее устремлены на меня.
   – Это вы? Ведь это вы?
   Медленно опускаются веки. Когда она снова открывает глаза, они влажны. Эта мутная капелька расплавляет сталь ее взгляда, но Джесси неведома радость слез.
   Снова появляется обычная ясность, и в ее зрачках я вижу двойное отражение: моего страдания и моей любви.
   Смерть не захотела нас там, на Севере, под Полярным кругом, в тундре. Быть может, она примет нас, меня и ее, здесь, в тропиках Козерога.
   Умрет Джесси, умру и я. Страх, только что терзавший меня, рассеялся. Я спокоен, ум мой ясен; до такой степени, что отмечает все ощущения.
   Я положил Кончу к себе на колени, нежно, как ребенка, над которым не спят ночи. Кровотечение прекратилось. Чувствую, как ее сердце бьется рядом с моим.
   Море бушует? Какое заблуждение! На море тихо, так хорошо, по телу разливается огонь, как будто Джесси, умирая, завещает мне всю силу своей страсти и воли.
   С губ ее вместе с легким дыханием срывается остаток жизни. Но вскоре моя ноша становится невыносимо тяжелой. Мои разбитые члены затекли. Голод снова гложет внутренности. Голова кружится, в ушах шумит. Джесси тяжела, тяжела грузом всех своих прегрешений, и груз этот увлекает меня вместе с ней в бездонную пропасть.
   Нежно укладываю Джесси на дно лодки. Она лежит, как мертвая. Нет, быть не может, она спит, она встанет во весь свой рост, она будет отдавать приказания, она будет действовать.
   Болезненный стон убеждает меня в этом. Она страдает, значит, она живет. И этот безумный вывод возвращает мне силы. Я встаю, забываю усталость и голод, сажусь на свое место, беру весла в руки и гребу, гребу, гребу…
   Я спрашивал еще вчера: куда плыть? Зачем?
   Да, черт возьми, плыть навстречу жизни…
   Каждый удар весел удаляет меня от смерти. Стоять на месте, чтобы дно тянуло к себе? Нет, вперед! Смелей! Спасение в открытом море.
   Можешь взбунтоваться, безумное море!
   Некто отхлестал тебя розгами за то, что ты поглотило его галеры. Я хлещу тебя веслами, и ты не проглотишь меня, прожорливая тварь!
   Сильные взмахи весел исторгают крик боли у раненой Джесси.
   – Кричи, Джесси! Твои страдания – признак жизни. Мы прошли с тобой через все круги ада и скоро увидим звезды.
   Созвездие Южного Креста стоит не на Голгофе, на нем нет распятого тела.
   Радуйся нашей радостью, светись нашим светом, эти звезды указывают путь блуждающим. Защищают сбившихся с пути, зорко следят за тем, кто в открытом море.
   Мои невольные литании сопровождают каждый стон Джесси. Я буду грести, пока не выбьюсь из сил. Когда Джесси перестанет жить, я брошу весла… Пусть лодка идет ко дну, но пока кровоточит ее тело, пока трепещет ее сердце, я буду грести.
   Лодка несется по гребням волн, и, точно желая придать мне силы, альбатросы летят за мной: они летят, сильно ударяя крыльями, как вестники близкой земли.
   А Джесси жалобно стонет:
   – Фредди, Фредди, мне больно…
   – Я здесь, мой друг…
   – Не оставляйте меня.
   – Страдай, страдай, Джесси, страдание – признак жизни, только смерть молчит.
   И я встаю.
   Что это! Я теряю рассудок, да нет же, нет… нет…
   Там, совсем близко, на горизонте расплывается белое пятно… пятно… парус… надежда…
   Волны несут лодку, висят ненужные весла, как сломанные крылья.