-------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  Ал. Алтаев
|
|  Впереди веков. Микеланджело
 -------

   Ал. Алтаев
   Впереди веков
   Микеланджело


   © Ал. Алтаев, текст, 2017
   © А. А. Шевченко, наследники, иллюстрации, 2017
   © ЗАО «Издательский Дом Мещерякова», 2017
 //-- * * * --// 


   I
   В семье каменотёса


   В этот день, 6 марта 1475 года, в скромном доме у подеста́ [1 - Подеста́ – глава администрации. (Здесь и далее примеч. ред.)] Лодовико ди Леонардо Буонарроти Симони, правителя небольших итальянских селений, Капрезе и Кьюзи, было большое волнение: жена его Франческа произвела на свет второго сына, которого решено было назвать Микеланджело. Родившегося ребёнка должны были отправить в Сеттиньяно, к кормилице, и это очень огорчало мадонну Франческу. Но иначе нельзя: синьора очень хрупкого сложения, и доктор требует для неё особенного покоя – ей довольно и старшего сына, двухлетнего Лионардо, а тут ещё беспокойство о новом. Его отлично выкормит невестка старой служанки, Урсулы, что за скарпеллино – каменотёсом – в Сеттиньяно, в трёх милях от Флоренции, в горах. Всем известно, как укрепляет силы горный воздух, мальчик же кажется родителям тоже очень хрупким. К тому же благородным синьорам не принято самим кормить грудью детей – для этого есть бедные женщины, продающие своё молоко.
   Сборы были недолги. Мадонна Франческа не могла удержать слёзы, прощаясь с маленьким Микеланджело, и умоляла мужа довезти его как можно бережнее до каменоломен, а перед тем она взяла клятву с Урсулы, что её невестка будет не сводить глаз с Микеланджело.
   И вот поезд с новорождённым потянулся из Казентинской долины по дороге, вьющейся среди суровых скал Апеннин, выше, выше, туда, где находились каменоломни. Весна была в полном разгаре; буковые заросли давали тень и ласкали глаз бархатной зеленью. На небе ни облачка, только чёрною точкою высоко парит орёл…
   Во главе кортежа ехал сам подеста; старая служанка в повозке убаюкивала ребёнка…
   Когда кортеж остановился в горах, из-за скал, из расщелин, где ломали камень, стали выходить, как тени, люди, с ног до головы засыпанные каменной пылью. Они казались из-за неё седыми. Старая Урсула торжественно вынесла из повозки маленький свёрток в нарядных крестильных пелёнках, который заливался плачем, и передала его вышедшей навстречу молодой, дородной и красивой женщине, своей невестке, с внушительными словами:
   – Береги пуще глаз дитя самого подеста!
   Затем последовало короткое приказание, внушение самого подеста, и начались сборы в обратный путь под причитания старой Урсулы.
 //-- * * * --// 
   У жены каменотёса Томмазо, моны Барбары, рос и крепнул незаметно маленький Микеланджело. Он чувствовал себя как нельзя лучше в тесной лачуге, прилепившейся к скале в маленьком посёлке. Ребёнок засыпал и просыпался под стук молотков и весёлый звон бубенчиков стада овец, отправлявшихся на горные пастбища. Этот звон был аккомпанементом к несложной, простой песенке моны Барбары, баюкавшей его вместе с его молочным братом Джулио. Молока у кормилицы вполне хватало им обоим, но они оба рано, ещё до того как у них прорезались зубы, подкармливались высушенной на солнце джьюнкаттой – овечьим сыром, отчего их пищеварение нисколько не страдало. Вместе стали ползать по лачуге, вместе стали выглядывать через порог на свет божий – маленький сын подеста и маленький сын скарпеллино. И одинаково их ласкала и одинаково шлёпала огрубевшими от работы руками хлопотливая Барбара.
   Сурова была жизнь в лачуге скарпеллино, но она укрепляла силы мальчика, рождённого в иных условиях, а простая и искренняя любовь кормилицы заменяла любовь матери.
   Мадонна Франческа сначала вздыхала по Микеланджело и беспокоилась, потом привыкла к тому, что казалось ей необходимым, и спокойно наряжалась, чтобы нравиться мужу и с честью поддерживать его престиж в обществе. Для забавы ей оставался подрастающий Лионардо. В Сеттиньяно время от времени посылались подарки.
   Один раз мадонна Франческа с мужем навестила сына, дав предварительно об этом знать в Сеттиньяно, и мона Барбара не ударила в грязь лицом: в день посещения она тщательно прибрала лачугу, украсив её горными цветами и травами. Бедное жилище приняло уютный, даже поэтический вид.
   Дети, в чистых рубашонках, были здоровые и весёлые.
 //-- * * * --// 
   Так рос в семье скарпеллино Микеланджело. Когда он стал переползать через порог лачужки и садиться на согретые солнцем камни, глазам его открывался бесконечный простор горных высот и зелёная долина внизу, по которой светлыми и тёмными пятнами двигались овечьи отары. Оттуда доносился звон бубенцов. Мальчик встречал солнечный восход и бессознательно следил, как умирали солнечные лучи на уступах скал, озаряя их багровым светом. Постепенно он стал ходить и ступал всё твёрже. А потом вместе с Джулио начал предпринимать прогулки к соседям, у которых были дети, и играл с ними, больше, впрочем, следя, как они делают постройки из камешков.
   В Сеттиньяно женщины кормят подолгу своих детей. Так принято среди простого народа, где боятся иметь большие семьи; кормят по три года: думают, что, пока кормят, не родится новый ребёнок. Долго кормила Джулио и мона Барбара. Урсула уговорила свою госпожу, чтобы она оставила подольше в Сеттиньяно на молоке жены скарпеллино и маленького Микеланджело.
   Его двухлетнего, впрочем, привезли в родную семью. Он смотрел волчонком, конфузился и по всякому поводу твердил имя мамы Барбары. Это было неприятно мадонне Франческе, мальчик-волчонок не очень ей понравился. Она охотно согласилась отпустить его обратно в Сеттиньяно, чтобы он подрос и окреп.
   Здесь, в простой, бедной обстановке, он чувствовал себя счастливым. Каждый день дарил новую радость. Сегодня папа Томмазо принёс ему и Джулио камешки, в которые можно было играть по-разному: то складывать из них высокий дом, «как во Флоренции» (так говорили старшие мальчики, дети соседей), то вытачивать каменные шарики и играть в них, ставя на кон и потом сбивая.
   Старшие мальчики собирали где-то в скалах, по которым привыкли лазать, пух из совиных гнёзд, приносили выпавших из этих гнёзд птенцов. Они старались выкормить их и приручить, и малыши, едва научившиеся ходить, бежали за старшими, чтобы взглянуть на приучавшегося летать совёнка. Были смельчаки, которые обещали непременно добраться до гнезда орла, чтобы похитить из него маленьких орлят. Недостижимой мечтою было приручить орлёнка. Самые отважные карабкались на скалы необъятной высоты…
   Ничего подобного не было в чинном доме подеста, когда наконец маленький, трёхлетний Микеланджело вернулся туда. Он дичился, скучал и всюду искал маму Барбару, пока не привязался всем сердцем к старой моне Урсуле, сохранявшей связь с вскормившим его горным посёлком. Она рассказывала ему без конца сказки и были горного края, без конца вспоминала о Сеттиньяно, о семье скарпеллино Томмазо, о милых его сердцу шалостях сеттиньянских мальчишек, обо всём, с чем он успел сродниться. Ведь Томмазо был её младший брат, которого она вынянчила много лет назад.
 //-- * * * --// 
   У мадонны Франчески родилось после Микеланджело ещё двое детей, оба мальчики: Буонаррото и Джовансимоне, или короче – Джованни. Но этих детей мадонна Франческа решительно отказалась отдать кормилице в горы – пусть они будут не так крепки, но они не вырастут дикими зверьками, как Микеланджело, и будут ласковы к матери, как старший, Лионардо. А этот, второй, точно чужой: его не занимают детские игры, приличные детям благородного сословия; он всё придумывает лазать на деревья и скалы за домом, откуда вот-вот сорвётся; он любит играть с камнями и палками; у него такие резкие манеры, и от простонародного говора его никак не отучить…
   И двух мальчиков вскормили женщины, взятые в дом подеста.
 //-- * * * --// 
   Мадонна Франческа была очень слаба, когда должен был родиться у неё ещё ребёнок. Девочка или опять мальчик? Лучше бы девочка; мальчиков довольно, девочка ближе матери.
   Но родился мальчик, Джисмондо, и, явившись на свет, унёс жизнь матери… Она умерла, даже не успев проститься и благословить детей…
   Урсула разыскала шестилетнего Микеланджело у глухой стены сада, куда он забился с углём, разрисовывая втихомолку белую штукатурку разными фантастическими узорами. А возле стены сохли маленькие глиняные человечки и птицы и ещё какие-то фигуры, в которых старая Урсула не смогла бы угадать чудовищ и горных духов её сказок.
   Увидев мальчика, всего перепачканного углём, добрая женщина всплеснула руками и, кажется, в первый раз в жизни не на шутку рассердилась на своего любимца:
   – Ах, Пресвятая Дева! Когда умирает его мать, это глупое дитя выпрашивает в кухне уголь и мажется им с ног до головы на посмешище людям! Стыд и позор! Иди, я вымою тебя, чтобы ты мог поцеловать руку твоей бедной матушки, ушедшей в райские сады… О Господи, ты один правишь путями нашими! Что будет делать мой господин один, без жены, с пятью детьми, и кто вскормит крошку Джисмондо?
   Были слёзы, вздохи, молитвы, зажжённые днём свечи, церковные песнопения, похоронная процессия на кладбище… Урсула оставалась хозяйкою у вдовца и разыскала кормилицу для Джисмондо. Дела было так много, что не хватало времени возиться с Микеланджело и оберегать его от гневных криков, а то и пинков отца, сердившегося, что мальчик исчерчивает углём все стены и заборы… Но рисовать и лепить было страстью ребёнка, и никакие выговоры, никакие наказания не могли его удержать от этого занятия…


   II
   Всё по-своему


   Овдовевший синьор Буонарроти переселился из своей виллы близ Сеттиньяно во Флоренцию. Надо было подумать об устройстве в школу восьмилетнего Лионардо, да и черёд Микеланджело не за горами.
   Несмотря на непонятное упрямство, заставлявшее Микеланджело не слушаться отца и малевать где попало, он казался мессэру Лодовико мальчиком не совсем обыкновенным и даже подающим большие надежды. Нет нужды, что он часто смотрит исподлобья, – мессэр хорошо помнил слова покойной жены, когда привезли из гор сына:
   «Смотри, какие у него глаза! В них есть величие. Увидишь, что он прославит нас. В мальчике нет пустой болтливости, как в Лионардо, и капризов, как у Буонаррото… Он молчалив, как настоящий вельможа».
   Подеста соглашался:
   «Да будет так. Микеланджело станет сановником, уважаемым всей Флоренцией вельможей, гордостью и честью нашего рода».
   А теперь эта гордость и честь рода, весь измазанный углём и красками, напоминает подручного маляра, который только что красил фасад дома подеста. И в самом деле, стоит только отвернуться, а он тут как тут, возле красок маляра, и даже вооружился одною из его кистей. Уж не суждено ли мальчишке сделаться живописцем? Избави бог – это сословие презирает подеста. Если он сам был правителем скромных Кьюзи и Капрезе, то дети его должны занять более солидные должности в самой великолепной Флоренции. Вспыхивая, как порох, разгорячённый одною мыслью, что его сын водится с маляром, он в бешенстве кричит на мальчика:
   – Брось кисть, или я тебя выгоню из дому, как бродячую собаку! Урсула, умой его, и чтоб я не видел в руках его ни угля, ни краски! Надо отдать его поскорее в школу, куда ходит Лионардо: там учитель мессэр Франческо живо выбьет из него дурь.
   И дело кончилось тем, что Микеланджело попал в школу.
   Сурова была эта школа, как и вообще школы того времени. Детей учили читать и писать по-латыни, что было тогда необходимо для всякого образованного юноши. Колотушки считались обязательными при воспитании, и детей жестоко били не только за шалости, но и за малейшую ошибку в ответе на уроке.
   Воспитанный на свободе в семье каменотёса, мальчик возненавидел школу и самого мессэра Франческо с первого же дня. Бесконечная зубрёжка латинских склонений и спряжений и строгость учителя невыносимо угнетали маленького Буонарроти.
   Поступление Микеланджело в школу совпало со второй женитьбой его отца. Лукреция Убальдини не была так красива, как мадонна Франческа. Скромная, безответная, не такая уж молодая, она рада была выйти замуж за почтенного Буонарроти, а выйдя, ничем не изменила жизнь вдовца, ни во что не вмешивалась, со всем соглашалась, предоставив хозяйство и заботу о детях Урсуле. Мессэр Лодовико женился на ней по сватовству, без любви и благодаря её ровному, покладистому характеру ни разу не раскаялся в своём решении.
   Каждое утро Урсула заботливо снаряжала мальчиков в школу, укладывая в их сумки грифельные доски и завтрак. Она торопила рассеянного Микеланджело перед походом доесть кусок хлеба с джьюнкаттой, но не забывала подложить в сумку своего любимца сдобные офелетти, эти чудесные пирожки с тмином, обмазав их для вкуса ещё мёдом, и на ходу застёгивала пуговки его куртки. Старая няня повторяла каждый день одно и то же:
   – Ну, Микело, увидишь – опять опоздаешь в школу и тебе достанется на орехи от синьора Франческо! И не надоело тебе получать синяки? Иди, иди, на что ты ещё загляделся?
   А Микеланджело загляделся на небо. Синее-синее, такое же лучезарное и бесконечное, как в горах, и на нём далеко – чёрная точка. Мальчики в Сеттиньяно подстерегали с самострелами такие чёрные точки и, когда они спускались низко и обрисовывались птичьи крылья, натягивали тетиву, а потом…
   – Ах, Господи, да перестанешь ли ты медлить? Ему говоришь, а он будто не слышит!
   Наконец мальчик за дверью и, вспомнив о страшной школе, со всех ног пускается бежать по улице, вызывая смех соседок:
   – Ну и чертёнок! Верно, напроказил что-нибудь!
   Он в самом деле похож если не на чертёнка, то на что-то весьма озорное и неблаговоспитанное: такие у него горящие, словно угольки, глаза и упрямые вихры, такие чёрные, слегка курчавящиеся волосы.
   Стрелою пролетел Микеланджело улицу, повернул в переулок и очутился на городской площади. Здесь Микеланджело останавливается как вкопанный. Он ходит в школу каждый день, но никак не может здесь не остановиться. Его тянет хоть одним глазком полюбоваться на стену богато украшенного здания. Из ниши спокойно смотрят на него прекрасные глаза статуи. Эта статуя Мадонны приковывает взгляд школьника: ему кажется, что белый мрамор мало-помалу оживает, губы розовеют, начинают шевелиться, дрогнула рука, держащая расцветшую, полную жизни лилию… Что с ним творится? Он забыл о школе и уронил сумку на мостовую… Ноги помимо воли ведут его на ступени высокого собора. С пылающим лицом он переступает порог и видит прекрасные мраморные фигуры…
   Он опускается на колени перед одной из них, а когда поднимает на неё глаза, ему кажется, что она что-то шепчет, утешает, ободряет его… улыбается… И ему становится легко и радостно.
   Над его головой раздаётся старческий смеющийся голос:
   – Молиться-то молись, а к чему сумки у паперти терять? Не попадёт разве тебе за это в школе? Хорошо, что я поднял. На, получай!
   И церковный сторож протягивает смущённому Микеланджело его сумку, прибавляя для порядка сердитым тоном:
   – Видно, мало тебя дерут, мальчишка!
   Микеланджело берёт сумку и, опустив голову, выходит из церкви. Сколько он здесь пробыл и как ему достанется за это от учителя?
 //-- * * * --// 
   Мессэр Франческо с грозным лицом молча указывает мальчику на окно, прерывая несносные звуки заучиваемых хором латинских спряжений:
   – Финис! Явился, бездельник? Смотри, маленький лентяй, где солнце! Я выбью из тебя эту дурь! Шататься по улицам, когда нужно идти в школу! А ну, покажи сумку – ещё успеешь отведать моей трости. Так, он принёс сладкие офелетти! Смотрите: на грифельной доске бездельник нарисовал рожи! И одна фигура – с тростью! Да ты вздумал высмеивать своего учителя? Погоди же, погоди!
   Лицо мессэра Франческо делается багровым.
   – А, погоди, погоди, бездельник! Ты не похож на своего брата Лионардо, примерного ученика и в поведении и в учении… Но я тебя вышколю! И как ловко научился чертить рожи, подумать только!
   Портрет синьора Франческо вышел необычайно удачным. На скамьях вытянулись шеи любопытных школьников, и дальнозоркие глаза разглядели метко схваченное злобное и в то же время безобразно-комическое выражение лица учителя. Они задыхаются от смеха, пряча лица за грифельные доски с латинскими глаголами.
   – На колени! Финис! После уроков останешься на час, и я всё расскажу отцу! А пока вот, получай!
   И трость мессэра Франческо запрыгала по спине Микеланджело. Он молчит, стиснув зубы, точно каменный.
   Потом скучный урок, тягучие латинские окончания… склонения… спряжения… Чтение молитв по-латыни, как учит католическая церковь… И скрипит, скрипит противный голос учителя…
   А когда ученики расходятся по домам и один только наказанный Микеланджело остаётся на лишний час в школе, мессэр Франческо торжественно отправляется к отцу провинившегося школьника с серьёзным разговором о том, что мальчик совсем отбился от рук и готовит себе безотрадную участь бездельника, бродяги.
   Микеланджело видит в окно его удаляющуюся напыщенно-горделивую фигуру в длинной мантии учёного и прислушивается с тоскою к стуку ненавистной трости по уличным плитам.
 //-- * * * --// 
   Микеланджело никогда не забыть гневного лица, с каким встретил отец его возвращение… Почему он никогда не может ему угодить, хотя от души хочет этого? Ведь он помнит, как отец плакал над гробом матери и потом, обнимая детей, говорил таким раздирающим душу голосом:
   «Урсула… Урсула… вот они остались мне в утешение – мои бедные сироты… и самый маленький… Как я буду жить, Урсула?»
   С тех пор сердце Микеланджело навсегда прильнуло к этому вспыльчивому, горячему и несдержанному повелителю всей его жизни, так часто несправедливому и всё-таки несчастному, и всё-таки родному…
   Сегодня лицо отца пылает, глаза мечут молнии, а руками, сжатыми в кулаки, он потрясает над головою сына. Он кричит громовым голосом:
   – А, ленивец, чаша терпения моего переполнилась! Я выбью из тебя палкой непослушание! Не учить латыни, опаздывать в школу, размалёвывать стены да ещё насмехаться, позорить всеми уважаемого учителя!
   Урсула тихонько вытирает передником слёзы, стоя у дверей, но не смеет заступиться за провинившегося, хотя знает, что его ждёт хорошая порка…
   Тут же мессэр Франческо с лицом грозного обвинителя. Он заявил, что если отец не обуздает сына, то придётся выгнать его из школы.
   Самолюбие Микеланджело оскорблено новой пыткой унижения. Ведь он уже вынес сегодня наказание в школе, а теперь опять должен унижаться здесь, дома, перед всеми в семье…
   – Ну, кому я говорю? На колени!
   Трость отца касается его спины. Брат Буонаррото громко хихикнул. Микеланджело не может побороть в себе вспыхнувший гнев и вскакивает, бледный, трепещущий, со сверкающими от гнева глазами:
   – Отец! Отец! Что ты делаешь?!
   Этот детский крик способен перевернуть кому угодно сердце. Микеланджело никак не может привыкнуть к унижению и колотушкам, и хотя, согласно обычаю того времени, побои в ходу для всех детей, но ему приходится выносить их больше и чаще других. Когда отец его сечёт, он молчит, закусив губу, тогда как Лионардо целует бьющую руку и всячески пресмыкается, а Буонаррото и Джовансимоне громко кричат. Но сегодня он не виноват. Нет, не виноват. Его называют ленивцем, а это неправда: сегодня он бежал изо всех сил в школу, чтобы не опоздать, побежал ближней дорогою. Разве он виноват, что ему попалась на площади статуя с лилией, а потом потянуло в собор, где он увидел другие, ещё более прекрасные, в таком нежном освещении лампад?.. А рисунки?.. А измазанные стены? Разве он виноват, что рука его сама, помимо воли, чертит где попало?
   Сделав над собой страшное усилие, Микеланджело опускается на колени, бледный от стыда:
   – Я прошу прощения, синьор, но я не виноват, право, не виноват! Я буду учиться по-латыни, не буду опаздывать в школу и не стану рисовать мессэра Франческо…
   – И никогда больше не пачкать ни стен, ни доски! – закричал отец…
   Микеланджело ещё ниже опустил голову. Что пролепетал он, захлебнувшись слезами? Никто не слыхал, но разве мог он дать обещание, которого не было сил сдержать? Ведь как раз сегодня у него в голове крепко засело решение срисовать те статуи, которые он видел на площади и в соборе. И как он это раньше видел их и не попробовал нарисовать на память?


   III
   «Вот то, что мне нужно»


   Невозможное нельзя выполнить, а Микеланджело не мог не рисовать, да, пожалуй, не мог и не опаздывать в школу. Латынь он кое-как одолевал, а вот прийти в школу вовремя было нелегко, хотя ноги у него были резвые и, засмотревшись на что-нибудь дорогой, он бежал потом сломя голову. Невозможно было удержаться и не засмотреться.
   Ходить в школу одною дорогой очень скучно. Идёшь и знаешь каждый камешек, каждую выбоину в стене. И Микеланджело придумывал чуть ли не каждый день дорогу в обход. Зато сколько он видел примечательного! Его память наполнялась образами. Чего-чего только нет: и люди, и звери, и птицы. А в первую свободную минуту он со страстью бросался рисовать. И живые модели служили мальчику для рисунков на камне, на заборе, на старой доске, и могучие изваяния из мрамора и бронзы, и роспись красками где-нибудь на стене церкви или монастыря. А Флоренция была вся как собрание редкостных изваяний и картин и замечательных зданий. Где тут утерпеть?
   И хотя Микеланджело по-прежнему частенько опаздывал в школу, но зато по другим поводам мессэру Франческо не приходилось пробовать на нём гибкость своей трости. Мальчик больше не рисовал карикатур на достопочтенного мессэра. И латынь он старался учить мало-мальски сносно.
   Но одно утро перевернуло вверх дном все благие намерения Микеланджело. Идя в школу, он остановился у реки, неподалёку от моста, и загляделся на нишу в стене, из которой выглядывала мраморная статуя. Подняв голову, Микеланджело увидел незнакомого юношу лет восемнадцати, в куртке, перепачканного красками, с руками, засунутыми в карманы коротких, до колен, штанов.
   – Загляделся? – спросил юноша, широко улыбаясь.
   Микеланджело молчал.
   В глазах незнакомца запрыгали лукавые огоньки.
   – А пожалуй, тебе хотелось бы тоже помалевать красками или постучать молотком по резцу, делая из камня вот такие статуи, а? Я вот всегда вижу, как это делается, и сам кое-что в этом смыслю…
   – А то не хотелось бы? – угрюмо пробурчал Микеланджело.
   – Ты каркаешь славно, как ворон… – расхохотался юноша. – Я вижу, ты часто глазеешь по сторонам, идя в школу, и глазеешь не на сласти на лотках, как другие мальчишки, а на фрески или статуи. Ты знаешь, что это за штука – фреска?
   – Нет, – опять буркнул Микеланджело.
   – А это роспись на стене. Не картина, а прямо красками по сырой ещё штукатурке… – с удовольствием объяснил незнакомец. – Но ты смотришь на статую как зачарованный… Сколько раз я окликал тебя, а ты и не пошевелился…
   И он опять засмеялся. Микеланджело молчал.
   – Таскать сумку и твердить что-то под страхом хорошей взбучки от учителя – слуга покорный… нельзя тебе позавидовать… То ли дело работать в мастерской художника, как я, помогать мастеру растирать краски, да ещё когда-нибудь и самому у него что-нибудь написать в его картине или же учиться лепить из глины, чтобы потом научиться высекать из мрамора чудесные фигуры!
   Он говорил уверенно и упоминал о таких вещах, о которых Микеланджело не имел никакого понятия, как, например, о стеке – продолговатой лопаточке, которой работают скульпторы над глиняными моделями, чтобы потом сделать мраморную или бронзовую статую. Счастливец! И с каким гордым превосходством смотрит этот весёлый ученик художника на хмурого ученика мессэра Франческо, с проклятием таскающего свою сумку ежедневно в школу, чтобы снова и снова выслушивать угрозы оставить без обеда, выдрать, пожаловаться отцу, выгнать из школы… и это злополучное «финис!», за которым следует наказание!
   Он тихо, машинально пробормотал:
   – Вот то, что мне нужно…
   И с внезапной завистью взглянул на юношу, у которого светлые кудряшки точно прыгали вокруг задорного лица.
   – Ну понятно, это нужно всякому, у кого есть понятие о нашем деле! Только не всякий в нём одинаково успевает. Один, смотришь, уже скоро становится на подмалёвку фона, а другой и краску растереть не умеет… То же и с мрамором: один сразу разбирает, какой мрамор на что годится, а другой и булыжник с мостовой готов положить под резец.
   У мастеров-художников – резец.
   Микеланджело видел до сих пор только молот и кирку в горах, в посёлке Сеттиньяно, но он хорошо знал, что один сорт мрамора идёт для статуй, другой – для украшения палаццо или храмов.
   А юноша продолжал с гордостью и с каким-то неудержимым порывом:
   – Я ученик знаменитого мастера Доменико Гирландайо. Меня зовут Франческо Граначчи – недурное имя и, уж верно, в будущем такое же знаменитое, как и имя моего учителя.
   Микеланджело посмотрел на Граначчи с невольным почтением и просто сказал:
   – А меня зовут Микеланджело Буонарроти. Наша семья не так давно во Флоренции, верно, оттого я не слышал о знаменитом мессэре Гирландайо. Но мне очень бы хотелось посмотреть, как делают картины и статуи, и я был бы тебе очень благодарен, если бы ты как-нибудь показал мне, что там у вас, в мастерской твоего хозяина.
   Граначчи, казалось, был польщён.
   – Хорошо, – отозвался он с покровительственным видом, – я спрошу позволения у мастера, и когда ты в другой раз пойдёшь из школы, то заверни на всякий случай к нам.
 //-- * * * --// 
   Микеланджело казалось, что наступил один из самых счастливых дней в прожитой им жизни, когда ожидавший в условленном месте Граначчи повёл его в мастерскую Гирландайо. Конечно, он опоздал в этот день домой и был примерно наказан, но не беда: он прикоснулся к тому, к чему влекла его душа, хотя мастерская художника вовсе не походила на обиталище богов или волшебников, каким её воображал маленький Буонарроти.
   Он сначала даже растерялся, попав в это неряшливое, тесное помещение, загромождённое досками для картин, мольбертами, рамами, разбросанными палитрами и кистями всех величин, горшочками с краской и огромными ступками для растирания красок, а также бутылями с жёлтым прозрачным маслом. Пахло краской, олифой и лаком.
   Ученики различного возраста толпились и сновали по мастерской. В глубине виднелись дощатые нары, где они спали вповалку.
   Микеланджело осторожно прошмыгнул в это убежище искусства вслед за Граначчи и прижался к стене. Незаметно притаившись в уголке около двери, он смотрел, как Гирландайо работает. Возле него, у мольберта, стоял старший ученик и слушал приказания маэстро:
   – Ты закончишь вот тут фон. Только не темни слишком – это не пещера Вельзевула. Здесь просвет неба… Эй, кто там? Граначчи, плут, ты опять куда-то сбежал, не приготовив красок? Давай сюда скорее умбру и сиену!
   Граначчи прыгнул в глубину комнаты, как мячик, и в одну минуту очутился возле мастера с краской, на ходу крикнув своему новому приятелю:
   – Уходи, уходи! Придёшь завтра. Я скажу о тебе мастеру!
   Микеланджело была видна спина художника. Когда он обернулся к Граначчи, маленького Буонарроти и след простыл.
   На другой день Микеланджело ещё до школы забежал в мастерскую Гирландайо.
   На пороге его встретил Граначчи:
   – А, это ты! Ну что ж, входи. Мастер сегодня добрый и позволил привести тебя. Да иди тише, смотри не задень мольберта, не урони картины, не опрокинь краски…
   Микеланджело с благоговением переступил порог мастерской. И опять он видел только спину художника, занятого работой, и слышал, как он, указывая длинной кистью на верх картины, сердито покрикивал:
   – Тяжело! Неужели не видишь, что тяжело? Эй, Граначчи, где ты там запропастился с лаком? Ну, ну, поворачивайся живее!
   Гирландайо обернулся. Он показался Микеланджело необыкновенно привлекательным, с его живым блеском глаз и гибкой фигурой; да и голос его показался особенно мелодичным в сравнении со скрипучим голосом мессэра Франческо. Микеланджело был очарован. Но Гирландайо не обратил на мальчика ни малейшего внимания и снова повернулся к мольберту.
   Микеланджело, застыв на месте, пожирал глазами бесчисленные начатые и полузаконченные работы мастера и его учеников, и всё здесь казалось ему священным, даже самые камни пола. А Граначчи шептал, пробегая мимо, в самое ухо:
   – Тебе небось завидно? Бросай-ка ты поскорее твою тарабарщину да поступай к нашему мастеру. Разве я не прав: тебе нечего делать в школе!
   Микеланджело и сам так думал. В этот день он совсем в неё не пошёл. А потом ещё пропустил, и ещё, и уже начал помогать ученикам Гирландайо растирать краски, мыть кисти и разжигать уголь в маленьком горне.
   Синьор Франческо наконец сказал своё последнее, решительное и грозное «финис!», заявив об этом мессэру Лодовико Буонарроти и не оставляя никакой надежды на прощение. С этим событием, к счастью, совпало то, что Гирландайо наконец заметил молчаливого и проворного мальчика и сказал:
   – Это что там за мышь снуёт между моими мальчишками?
   – Это не мышь, маэстро, а тоже мальчишка, который хочет у вас поучиться и послужить вам, как служим мы, старшие! – смело доложил Граначчи.
   – Вот как? Если так, кто ему мешает у меня остаться? Только выгоню в одну минуту, если будет не слушаться или безобразничать. Выгоню и в том случае, если он ничего не будет смыслить в моем деле. И потом, надо сделать, чтобы не было никаких историй с его родителями. Я вовсе не хочу разговоров, будто бы я сманиваю мальчишку…
   И опять послышался голос Граначчи:
   – Он научится, маэстро, за это я ручаюсь! Посмотрели бы вы, как он рисует! Ни одного забора чистого не обойдёт. А как здорово нарисовал он этого надутого индюка с тростью, своего учителя, мессэра Франческо!
   Гирландайо улыбнулся. Он знал школьного учителя.
   А Граначчи уже показывал клочок бумаги, который как-то принёс ему Микеланджело:
   – Не похоже, скажете, не похоже на индюка?
   Художник потянул к себе рисунок.
   У мальчугана действительно прямые задатки к ремеслу художника.
   – Ну ладно, приятель, в таком случае скажи мне, где живёшь и как зовут твоего отца. Делать нечего, схожу к нему потолковать. А ты принеси мне всё, что у тебя есть из рисунков.
   Микеланджело не заставил повторять приказание.
   Неторопливо рассматривал детские рисунки Гирландайо, вглядывался в смелые штрихи, и нахмуренное лицо его прояснилось.
   – Ладно, – сказал он коротко, – завтра жди меня в гости к твоему отцу.
   Он не боялся грубого приёма, хоть и знал, что Лодовико Буонарроти не поклонник искусств. Известность давала ему доступ во все лучшие дома Флоренции.


   IV
   Корабли сожжены


   Синьор Буонарроти встретил художника с утончённой приветливостью:
   – Добро пожаловать, любезный сосед! Я счастлив, что наконец-то имею честь принять вас, прославленного во Флоренции, да и не в одной только Флоренции, великого маэстро. Я не смею мечтать, чтобы моя жена удостоилась иметь свой портрет кисти самого знаменитого Гирландайо. Лукреция, приветствуй желанного гостя…
   Несмотря на то что Микеланджело был дома и слышал эти напыщенные любезности, он притаился, не смея выглянуть. Ох, что-то сейчас будет!
   Из своего уголка под лестницей, ведущей в комнаты, где он жил вместе с Урсулой и братьями, он видел, как в парадную комнату прошла мачеха, прямая как жердь, затянутая в тяжёлое парчовое платье, и слышал знакомый голос художника, который вчера ему казался необыкновенным.
   – А мне вдвойне приятно переступить порог этого дома. Имя Буонарроти Симони известно всякому флорентинцу, и я могу гордиться таким посещением… Моё глубочайшее уважение прекрасной супруге мессэра Лодовико, великолепной мадонне Лукреции…
   И ещё немало наговорили они друг другу любезностей, прежде чем Гирландайо приступил к делу:
   – Вы, вероятно, спрашиваете себя, синьор, о главной цели моего неожиданного посещения? Я пришёл просить у вас дать мне и совладельцу моей мастерской, брату моему Давиду, возможность сделать из вашего сына Микеланджело художника, который бы мог прославить имя того, кто произвёл его на свет. Я уверен, что он оправдает мои надежды.
   Буонарроти побледнел и выпрямился во весь рост. Глаза его сверкали; рука конвульсивно сжалась в кулак. Ему хотелось задушить Гирландайо, и он только прохрипел:
   – Что вы сказали? Микеланджело, сына моего?
   Мадонна Лукреция знала вспыльчивость мужа. Услышав грозные ноты в его голосе, она вскочила и, придерживая тяжёлые складки своего платья, незаметно выскользнула из комнаты. Её испуганное лицо мелькнуло перед пасынком, забившимся под лестницей, и он понял, что начинается ураган. О, если бы мачеха сказала хоть слово, чтобы поддержать маэстро, она, может быть, смягчила бы гнев отца! Но она всегда предпочитает молчать и оставаться в стороне: не стоит ввязываться в семейные дела. Мадонне Лукреции лишь бы иметь наряды, благо муж не мешает покупать их, когда есть деньги. К тому же после покойной Франчески их осталось немало на долю её заместительницы.
   В парадном покое на минуту воцарилась глубокая тишина. Синьор Буонарроти провёл рукою по лбу, как будто отгоняя навязчивые мысли, пришёл в себя и опустился в кресло; губы сложились в презрительную улыбку. Чего хочет от него этот человек? Украсть сына, сделать из него жалкого подмалёвщика своих картин? Сделать не учёного, не вельможу, не воина, а ремесленника? Ну что ж, посмотрим. Пусть придёт сюда мальчик… Буонарроти встал, подошёл к двери и, отдёрнув тяжёлый занавес, крикнул:
   – Микеланджело! Сына моего сюда! Эй, кто там есть?
   Через минуту мальчик стоял на пороге. Ему было тринадцать лет, но ростом он был слишком мал для этих лет, к тому же был худ и слегка сутулился. Но свою голову, немного ушедшую в плечи, он держал гордо и вызывающе, точно всегда настороже, всегда готовый к отпору. Чувствовалось, что в родном доме со своей мечтою об искусстве он одинок. Отец его преследовал за эту мечту; братья смеялись над ним, а порою портили, рвали и прятали его рисунки.
   У него был вид затравленного волчонка.
   – Ну, – медленно заговорил мессэр Лодовико, – сын мой, скажи, хочешь ли ты быть ремесленником, слугою этого синьора, который получит право заставлять тебя делать чёрную работу в его доме и может всячески наказывать, даже бить?
   Бескровные губы на бледном лице мальчика зашевелились, и он твёрдо отвечал:
   – Да, хочу, батюшка…
   Это был роковой момент для отца и сына. Тяжёлая борьба в душе отца казалась непереносимой. Мессэр Лодовико сознавал, что ничто не сломит решение мальчика, – не согласись он, и Микеланджело убежит… Так, значит, этот ребёнок сильнее его?
   Мессэр Лодовико медленно взял перо и стал писать. Перо дрожало в его руке; это лёгкое гусиное перо казалось свинцовым. С трудом выводил он слова договора:

   «1488. Удостоверяю сего первого апреля, что я, Лодовико ди Леонардо ди Буонарроти, поручаю сына моего Микеланджело Доменико и Давиду ди Томмазо ди Куррадо на ближайшие три года с тем условием и сговором, что означенный Микеланджело обязуется находиться у вышеназванных означенное время, обучаясь в означенном ремесле и во всём, что вышеназванные ему поручат, и что означенные Доменико и Давид обязуются уплатить ему в течение трёх лет двадцать четыре полноценных флорина… [2 - Флори́н – флорентинская золотая монета XIII века.]»

   Протянув контракт художнику, Буонарроти глухо проговорил:
   – Потрудитесь, синьор, теперь же уплатить мне двенадцать ливров в счёт платы. Извольте получить расписку.
   И когда Гирландайо уплатил ему требуемую сумму и вышел со своим новым учеником, мессэр Лодовико закрыл лицо руками и упал головою на стол. Он не верил в талант своего сына, не имел даже тени пристрастия к искусству и считал, что этим контрактом обрёк сына, которого по-своему любил, на низкую долю ремесленника.
 //-- * * * --// 
   И вот уют и заботу домашнего очага Микеланджело променял на суровую жизнь ученика-слуги в бестолковом жилище художника. Вместо чистой постели пришлось валяться на нарах, вповалку с другими учениками, и бежать на первый зов хозяина, не успев умыться и расчесать всклокоченные вихры, ходить в грязной, вечно где-нибудь разорванной в этой тесноте куртке, есть кое-что и кое-как, по́ходя, быть на побегушках. Художник говорил с ним о своём искусстве редко и как будто между прочим и тут же показывал ему, как лучше приготовлять краску и вставлять в матитайо (держатель) уголь для рисунка. Микеланджело познакомился и с рисованием пером и штифтами, серебряным и свинцовым, которыми тогда широко пользовались все художники.
   – Ты скоро нас будешь учить… тебе, видно, помогает твоя школьная латынь, – смеялся Граначчи.
   – Финис! – нарочито мрачным голосом шутил в ответ Микеланджело и, переменяя тон, с лёгкой завистью замечал: – А тебе сегодня маэстро позволил докончить крыло херувима на заднем плане. Счастливец! И сколько красок ты употребил!
   Микеланджело говорил незлобиво. Несмотря на разницу лет, Граначчи был добрым товарищем, никогда не чванился, всегда готов был первый восхититься удачным рисунком приятеля. Микеланджело спал рядом с Граначчи и смотрел на него как на своего лучшего друга. Ведь только благодаря ему он попал в это царство художественного хаоса, лежащего где-то близко, совсем рядом с царством искусства, и, если бы кто посмел отозваться без уважения о Гирландайо, оба ученика, как, впрочем, и все остальные, пустили бы в ход свои кулаки, даже рискуя собственной жизнью. Это было в обычаях того времени. Недаром у мастерских художников нередко возникали драки учеников, доказывавших превосходство хозяев, и драки эти иногда сопровождались серьёзными увечьями.
   Микеланджело было уже почти четырнадцать лет, когда Гирландайо получил заказ заменить попортившуюся от сырости живопись в церкви Санта-Мария-Новелла. Вместе с другими учениками он взял себе в помощники и Микеланджело. В церкви на поставленных лесах мигом закипела работа. Художник и старшие ученики поднимались на гнущиеся подмостки, покрывали свод и стены свежей штукатуркой и в самых неудобных позах работали кистями. Младшие ученики карабкались по перекладинам, подавая краски и кисти. Микеланджело во время передышки набросал на листе бумаги одну оригинальную сцену.
   Спускаясь вниз, Гирландайо услышал оживлённые голоса учеников.
   – О чём вы тут? Что надо сдвинуть влево? Кого ещё недостаёт на фреске? Уж не хочет ли кто из вас приписать ещё одну святую? Что вы там ещё надумали, плуты этакие?
   И, раздвинув группу мальчиков, он увидел в центре Микеланджело с углём.
   – Это что такое? – изумлённо проговорил художник.
   Разглядев рисунок и узнав самого себя среди своих помощников, изображённых в самых забавных позах, он мгновенно оценил верность перспективы, композицию и, взглянув на ученика с истёртым углём в руках, издал только один характерный выразительный звук:
   – А-а-а… – И потом со вздохом не то грусти, не то переполненного сердца: – Так-то ты… вот как…
   Граначчи, увидев себя помещённым на рисунке внизу подмостков, хохотал, опустившись на корточки и держась за живот:
   – Ну и удружил! Не забыл даже заплату на моей куртке.
   Микеланджело тайком продолжал заниматься самостоятельно. Его не удовлетворяла чёрная работа в церкви, незначительные детали, которые выпадали на его долю в работе учителя. В свободное время он втихомолку делал копии с картин и гравюр, найденных в мастерской. Посетив как-то вместе с отцом виллу в Сеттиньяно, где родился, он нарисовал углём на стене тритона, который сохранился там до сих пор. Он стал рисовать то, что видел, и раз поразил учителя, когда в его отсутствие изобразил с натуры помост с работающими за столами товарищами. Удивила его новая манера ученика. Изумляло Гирландайо в этой новой манере чувство изящного, присущее Микеланджело и с каждым днём развивавшееся. Особенно ясно это проявилось в одном рисунке этого юноши, увлёкшегося немецкой гравюрой современного ему гравёра Мартина Шонгауэра. Она изображала святого Антония, терзаемого дьяволами. Микеланджело сделал с неё рисунок пером в своеобразной, дотоле неизвестной манере и раскрасил, а натурой для духов взял рыб с пёстро раскрашенной чешуёю, принимавших в его трактовке причудливо-страшное выражение.
 //-- * * * --// 
   Микеланджело перед началом своей работы стал особенно молчалив и пользовался каждым случаем, чтобы уйти, хотя бы ненадолго, из мастерской. Никто не подозревал, что он разыскивает животных, чтобы изучить в натуре, как выражают они свою ярость, смотрел, как дерутся собаки и петухи, как кошка терзает мышь, чтобы потом как можно выразительнее передать ярость демонов. Он стал тайком ходить на рынок, в мясные и рыбные лавки. Здесь он внимательно разглядывал птиц со всевозможными формами хвостов и разнообразным оперением, рыб, толстых и продолговатых, похожих на змей, цвет их плавников и чешуи; осматривал животных, их острые зубы и могучие челюсти, их когти и щетину… Впервые он сознательно изучал богатство форм и красок, великое разнообразие природы, чтобы изобразить её потом на полотне.
   Наконец он мог приняться за работу. Казалось, всё, что могло существовать в природе безобразного и ужасного, – всё воплотили в себе эти демоны-мучители. То, что создал четырнадцатилетний мальчик, нельзя было, в сущности, назвать копией, так много нового внёс Микеланджело в свою работу.
   Когда рисунок был готов, он не мог, да, пожалуй, и не хотел скрыть его от учителя. Гирландайо, пылкий, как большинство итальянцев, не мог побороть в себе чувство зависти и, взволнованный, ошеломлённый, закричал:
   – Чему тебе учиться у меня?
   И, опустив голову, прошептал:
   – Немного пройдёт времени, и он заткнёт за пояс всех нас…
 //-- * * * --// 
   С этого дня в сердце Гирландайо зародилось враждебное чувство к ученику. Незаметно для себя он стал стушёвывать Микеланджело, как будто не замечая его, сделался желчен, раздражителен, придирчив, поминутно кричал на своего молчаливого ученика, всегда был им недоволен. Жизнь в мастерской стала для Микеланджело невыносима. Но до окончания контракта оставалось ещё два года с лишком.
   Обида заставляла его уходить от товарищей, замыкаться в непроницаемую скорлупу.
   Раз как-то он привёл учителя в особенную ярость, когда тот, задав Микеланджело скопировать свой рисунок, принял превосходно выполненную копию за оригинал.
   – Вы ошиблись, маэстро, – сказал спокойно Микеланджело, хотя сердце как безумное заколотилось в его груди: – Вот ваш рисунок, а это только моя копия.
   Лицо Гирландайо смертельно побледнело, и, задыхаясь, он прохрипел, скомкав свой рисунок:
   – А, уходи! Уходи сейчас же с глаз моих долой!
   Микеланджело стремительно выбежал из мастерской.
   Стало ясно, что оставаться дольше учеником Гирландайо невозможно. Ни единым словом не обмолвился он об этом дома – этого не допускали гордость и замкнутость его натуры. Ведь он привык всё переживать в одиночку.


   V
   Вилла Кареджи


   – Ты что это, Микеле, – заявил Граначчи в одно утро, – не то спишь, не то шалишь с доской, как маленький. Давно уж я замечаю, как нехотя ты работаешь. Думаешь, не догадываюсь, в чём дело? Тебя гораздо более привлекает скульптура, чем живопись.
   Микеланджело, опустив доску, которую он грунтовал для хозяина, подозрительно посмотрел на товарища: не заметил ли Граначчи, как он часто убегает из мастерской, чтобы взглянуть на работы то у того, то у другого скульптора, или подолгу стоит перед фасадом церкви Орсанмикеле, украшенным статуями работы Донателло [3 - Донате́лло (1386–1466) – великий флорентинский скульптор, один из зачинателей искусства Возрождения.].
   – Попал в точку? – лукаво прищурился Граначчи. – Да я говорю из дружбы. Я тут придумал одну штуку…
   И вдруг неожиданно:
   – А знаешь, мне и самому надоело до смерти болтаться здесь, у нашего хозяина. Немногому у него научишься; пожалуй, есть места получше. Да вот что, завтра праздник. Не хочешь ли пойти в Кареджи?
   – В Кареджи? К самому Лоренцо Медичи?
   – Ну да. Завтра там праздник. Вот, я думаю, будет великолепие! Давай заберёмся туда пораньше.
   И он начал расписывать хмурому товарищу все соблазны Кареджи, этой знаменитой виллы некоронованного повелителя Флоренции, загородного дворца, прославленного во всех итальянских землях сказочно богатым собранием сокровищ искусств, настоящего музея:
   – Скажи, где найдёшь ты такое собрание великих художников и учёных? Где найдёшь такое множество замечательных памятников искусства? На празднике будет и скульптор, досточтимый мессэр Бертольдо ди Джованни из школы, устроенной Медичи в садах при монастыре Сан-Марко. Признайся, хотелось бы тебе туда попасть? Понятно, хотелось бы – недаром ты ходишь вокруг мастерских соседних скульпторов. Да кто из них сравнится с этим славным учеником великого Донателло! По правде сказать, я готов безропотно выносить колотушки маэстро Бертольдо, только б не киснуть среди этого хлама, «чего изволите», всего понемногу, и растирать краски, отчего скоро будут мозоли на руках. А ты?
   – И я, – со вздохом отозвался Микеланджело и с остервенением продолжал грунтовать доску.
   – Значит, завтра идём.
   И, заложив руки в карманы, Граначчи заявил со своим обычным независимым и решительным видом:
   – По правде сказать, рано или поздно, а кончится тем, что мы удерём отсюда в школу монастыря Сан-Марко. И в добрый час!
 //-- * * * --// 
   В этот день Микеланджело всё казалось необычайным, приобретало яркую окраску прекрасного, светлого или мрачного, чёрного. После запылённой, неприятной мастерской Гирландайо и строгой домашней обстановки поражали взор бесчисленные арки из цветов, перекинутые через широкие парковые аллеи и сплетавшиеся в фантастическом узоре. Особенно красивы были прятавшиеся в зелени статуи и чудесные мелодичные фонтаны.
   Лоренцо, прозванный Великолепным, правитель, или тиран, Флоренции, как называли его враги семейства Медичи, мог исполнить всякое своё желание, всякую прихоть. Он пошёл по пути других просвещённых итальянцев, в то время самого культурного и любознательного народа в Европе. Итальянцы первые начали изучать греческий язык и знакомиться с литературой Древней Греции, радушно приютив у себя учёных-греков, бежавших от завоевателей-турок. И вместе со всей итальянской знатью Лоренцо Медичи устремился в модную погоню за кладами – памятниками античного искусства и литературы: как и другие вельможи, он устроил у себя во дворце музей, перещеголяв других. В садах при монастыре Сан-Марко им была основана даже особая школа, образцом которой послужила знаменитая в древности Афинская школа. Здесь под руководством опытных художников юные таланты получали высшее художественное образование.
   Какая толпа с восхода солнца тянулась в этот праздничный день к вилле Кареджи! И кого-кого только тут не было: и хорошо одетые состоятельные горожане, и ремесленники, и оборванцы, и крестьяне, приехавшие с товарами издалека, чтобы распродать их в течение долгого праздничного дня. Продавцы съестного тянулись из предместий со своими навьюченными на обе стороны осликами и огрызались на брань и насмешки городской толпы.
   Но вот началась аллея из остроконечных тёмных кипарисов на фоне серебристых кружевных олив – преддверие райских садов…
   Когда два ученика Гирландайо добрались до большого, широкого двора виллы, там уже состязались в борьбе прекрасные нагие юноши… Победители из рук Лоренцо принимали призы. Микеланджело в первый раз видел вельможу, и его поразило бледное лицо этого могущественного человека, не то изнурённого болезнью, не то утомлённого жизнью, с презрительно опущенными углами губ… Чего ему недостаёт? О чём тоскует? Или он так упоён своей властью и величием, что все кажутся ему жалкими, ничтожными? Но как же тогда он привлекает к себе на службу всё лучшее, что встречается у него на пути?
   Граначчи перебил мысли товарища:
   – Эх, здорово ловко и красиво они борются! А мускулы! По правде сказать, за один торс ему надобен приз!
   Одно состязание сменялось другим, и всё по античному образцу: здесь был и бег, и метание диска, и состязание всадников, – одно красивее и изысканнее другого… Были и удивительные танцы прекрасных девушек, одетых в лёгкие хитоны, с распущенными волосами, выбивающимися из-под венков. Танцы вызывали громкие восторги зрителей, особенно безумный, огненный вакхический танец, этот хоровод опьянённых жриц Вакха.
   Микеланджело, зорко вглядываясь в танцующих, ловя и запоминая каждое их движение, молчал. Не так воспринимал зрелище Граначчи. Танцы вокруг жертвенника с изображением бога вина и веселья привели его в настоящее неистовство; он бесновался и кричал:
   – Я бы закружился вместе с ними!
   Микеланджело тихо сказал:
   – А я бы хотел изваять фавна.
   Когда над виллой спустилась ночь, во всех концах сада вспыхнули багровым светом факелы. Они обливали ярким светом пинии и кипарисы, скользили по белому мрамору статуй, а лёгкий ветерок, шевеливший ветви деревьев, будил в них таинственный шелест, будто древние, забытые боги рассказывают о прошлом своём господстве в этой стране… Им вторило журчание бесчисленных фонтанов, струи которых сверкали при огне всеми цветами радуги… А между ними в плавном, медленном ритме проходили пары синьоров и синьор в шёлке, парче, бархате, с аграфами, цепями и колье, где сверкали драгоценные камни и мягко, нежно сиял жемчуг. Слышался тихий, мелодичный смех и воркованье весёлых разговоров. И в этот неясный хор людских голосов внезапно вошёл и заставил всех смолкнуть одинокий трепетный звук человеческого голоса и звук лютни: певец, недавно открытый Лоренцо Медичи где-то в рыбачьем посёлке, запел выученную перед самым праздником арию на слова одного из наиболее прославленных сонетов Петрарки, переложенного Лоренцо на старый, популярный среди рыбаков мотив…

     И, если б я не знал надежды милой,
     Где жить хочу, там мёртвый бы упал!

   Но Лоренцо был невесел. У него начинался один из тех приступов меланхолии, какими часто страдают пресыщенные вельможи. К тому же он случайно услышал одного из оборванцев, которому удалось пробраться к самому центру празднества. Он говорил товарищу:
   – Эх ты, дурак! Пялишь глаза на роскошь, а не думаешь, чего она стоит!
   – А чего стоит?
   – Послушал бы проповедника, Джироламо Савонаролу, так узнал бы!
   – А что он говорил?
   – Много говорил, складно и верно. Вон золото льётся у этого Медичи, а у нас с тобою за душою нет ни скудо, и только слюнки текут, когда мы видим, как он пирует. И сколько можно бы накормить голодного люда на те деньги, что он потратил на один этот праздник! А раскинь умом: он не работает ни черта, и ему хлеб сам в рот лезет, а мы работаем с зари до зари, и нам иной раз не попадает и корки! И плевать ему на бедняков, вот что!
   У Лоренцо было плохо на душе. Велеть схватить оборванцев – значит нарушить гармонию праздника; бросить им пригоршню денег – слишком мелко… Лучше не обратить внимания. Он быстро покинул свой тайник… и вдруг натолкнулся на двух подростков у фонтана, где минуту назад танцовщицы исполняли пляску нимф.
   Они понравились ему. Забавные лица. Одеты в куртки, какие носят ученики художников. Он покажет сейчас, что занят не только собою, что не весь мир он видит созданным для своего веселья.
   И Медичи улыбнулся юношам. Ему особенно понравилась наружность Граначчи. Хорошенький мальчик. Его бы приодеть, и он ласкал бы глаз среди окружающих слуг… Польщённый и более смелый, Граначчи снял шляпу и поклонился.
   – А недурной, пожалуй, праздник? – спросил Лоренцо.
   Граначчи воскликнул:
   – Божественный, синьор!
   – Тебе здесь и вообще нравится?
   – По правде сказать, очень, – отвечал Граначчи своим обычным присловьем.
   – Судя по твоей внешности, ты должен быть учеником какого-нибудь художника. Ну что, я угадал?
   – Угадали, милостивый синьор. Я – Франческо Граначчи, а это – мой товарищ Микеланджело Буонарроти… Мы оба – ученики маэстро Гирландайо, а по правде говоря, его подмалёвщики.
   И он выставил немного вперёд спрятавшегося позади него Микеланджело. Но лицо Буонарроти вовсе не было так привлекательно, как лицо Граначчи, и Медичи не обратил на него никакого внимания.
   – Ого, Гирландайо! Известное во Флоренции имя! – сказал он, смеясь. – Ну, так вот что, мой милый: с этого дня, если хочешь, ты можешь приходить сюда наслаждаться изучением красот искусства и посещать сады Сан-Марко.
   – Один или вот с ним?
   Лоренцо засмеялся:
   – Если твой товарищ тоже интересуется моей виллой и садами Сан-Марко, – вместе с ним. И помните: не для шалостей, а для дела. Искусство, бессмертное и вечно прекрасное, оно одно только заслуживает восторга.
   И, указав рукой на статуи, украшавшие аллеи, он слегка кивнул головою и скрылся.


   VI
   Сказочное превращение


   С этого дня товарищи получили свободный доступ на виллу Кареджи. Микеланджело со смешанным чувством радости, страха и тоски вступал в ворота, ведущие в загородную виллу Медичи. Раз встретив юношей на одной из аллей, Лоренцо вспомнил день своего праздника, поморщился и заметил:
   – А вы всё такие же замарашки. Почему ученики моей школы ходят в таком виде?
   Граначчи вежливо снял берет и сказал:
   – Если правду сказать, то мы не учимся в школе садов Сан-Марко. Мы из мастерской Доменико и Давида Гирландайо.
   – Как? Из мастерской Гирландайо, а не моего славного Бертольдо ди Джованни?
   – Мы учимся и живём у наших хозяев по контракту, – пояснил Микеланджело.
   – Контракт! Что такое контракт? Если надо, я могу заплатить неустойку. Сегодня же распоряжусь…
   – Но ежели мессэр Гирландайо не согласится? – несмело возразил Микеланджело.
   – Вот так так! Не согласится, если я этого потребую? Идите, мальчики, к маэстро Бертольдо, а я потом пошлю за вашими вещами…
   В тот же день всё было улажено с Гирландайо, и два крошечных сундучка с жалким скарбом учеников рассерженного и озабоченного художника доставлены в монастырь Сан-Марко.
   Товарищи поселились среди садов с их роскошными аллеями в светлой, просторной школе, с трепетом говоря друг другу:
   – Это ведь у самого Бертольдо ди Джованни…
   – Здесь витает дух великого Донателло! – с пафосом прибавляет Граначчи. – По правде сказать, вчера ещё это нам не грезилось!
   И мессэр Бертольдо – вовсе не Зевс, суровый повелитель, мечущий со своих заоблачных высот гром и молнии и удостаивающий простых смертных беседы только в особенных, редкостных случаях. Он говорит, как все люди, и обращается с учениками просто, не заставляя их бегать на рынок, вечно что-то чистить, что-то тереть и толочь, и если они убирают щебень и сметают мраморную пыль, покрывающую пол и обстановку в школе, то это между прочим, а главное – он показывает, как надо работать в желанной им отрасли искусства. Он обладает юмором. Посмеиваясь, он мягко журит и показывает, как надо браться за дело:
   – Резец потом… сначала справься со стекой. Сначала – глина, потом – мрамор, Так-то, мои детки! И кто из вас видел, чтобы у правильно сложённого человека была такая голова, напоминающая скорее яйцо страуса, чем голову? Больше смекалки, детки мои, и всё пойдёт как нельзя лучше!
   А мальчики любовались красивыми, классически правильными руками учителя, любовались его высокой, сильной фигурой и думали: как искусны эти руки и сколько замыслов в этой голове! Недаром он был учеником Донателло.
   Микеланджело казалось, что здесь он каждый день набирается знаний столько, сколько у Гирландайо он не получал за месяц. Для него живопись теперь отошла на задний план. Его неудержимо тянуло к ваянию, и он, взволнованный и жадный, вбирал в себя всем своим существом совершенство статуй, которые украшали сады Сан-Марко и виллу Медичи.
   Он смотрел на статуи древних мастеров и чувствовал себя перед ними ничтожным. Временами ему казалось, что никогда он не сможет создать из мрамора что-нибудь достойное этого удивительного материала. Но этот страх не ослаблял его жажды научиться, понять тайну этого совершенства, во что бы то ни стало приблизиться к идеалу. И со стремительной энергией, с бесконечным упорством он принялся изучать древнюю скульптуру.
   Наконец он решил, что можно начать копировать творения древних. Выбор его пал на маску смеющегося фавна. Но для работы необходим материал, а у него не было денег, чтобы купить мрамор. Пока Микеланджело мог только мечтать о работе.
 //-- * * * --// 
   На вилле Кареджи шли строительные работы. Лоренцо Медичи, кроме искусств, любил поэзию и философию и часто устраивал у себя диспуты. Для этих бесед и для декламации стихов Данте и Петрарки, а также любимых поэтов древности он хотел построить особое здание, и глыбы прекрасного мрамора лежали неподалёку от виллы. Взгляд Микеланджело часто останавливался на них с тоскою и завистью. Если бы ему можно было взять отсюда небольшой кусок, вон хоть один из тех, которые валяются в стороне, как осколки от разбитой во время перевозки глыбы.
   Бродя неподалёку от места работы, Микеланджело неожиданно натолкнулся на подростка своих лет, лицо которого показалось ему знакомым. Знакомое и вместе незнакомое лицо ещё сохранило что-то детское в выражении пухлых губ, но рост, высокий, как у юноши, и широкие плечи выказывали силу. И вдруг глаза их встретились, и они разом улыбнулись друг другу.
   – Это ты, Джулио из Сеттиньяно?
   – Это, конечно, я, а вот тебя, Микеле, не сразу признаешь. Да и то, я не видел тебя с тех самых пор, как отец в последний раз брал меня в город к бабушке Урсуле. Ты здорово подрос, Микеле, только с чего это ты смотришь в землю, будто кого похоронил?..
   Джулио, его молочный брат, сын мамы Барбары, угадал: он давно похоронил своё детство, своё безмятежное стремление к свободе, жившее в нём в раннем детстве в горах и на вилле Капрезе. И при взгляде на Джулио перед ним точно всплыл скалистый пейзаж с бедными лачугами, прилипшими к утёсам, бесконечный простор синего-синего неба, и на нём – распростёртые неподвижные крылья парящего орла.
   – Так ты здесь? – с любопытством спрашивал молодой скарпеллино.
   – И ты… А, да ты с ними привёз мрамор для постройки…
   А потом пошли расспросы. Оба узнали все новости: и о брошенной школе, и о Гирландайо, и о переезде в сады, и о том, что у мамы Барбары хлопот всё больше, и о том, что Джулио, как старший, должен помогать отцу.
   При упоминании о Бертольдо Джулио одобрительно крякнул: ему были знакомы имена всех известных во Флоренции художников, которым приходилось поставлять сеттиньянский мрамор; правда, они не всегда им довольствовались и предпочитали лучший, каррарский.
   Не обошлось и без воспоминаний. Джулио, улыбаясь и показывая два ряда белых зубов, заговорил:
   – А помнишь, братец, как ты у меня попросил отцовский молот и пробовал высекать камень, как делал отец? Тогда ты здорово тяпнул по руке, и мама бранила меня и выдрала за уши.
   – А помнишь, как мальчишки учили нас с тобою карабкаться по выступам каменоломни? Как мы не сорвались и не убились до смерти!
   Конец разговора завершился практическим предложением Джулио дать Микеланджело кусок мрамора для работы над фавном. И вообще, он может получить ещё обломки. За это ему, Джулио, не попадёт. Только нужно взять сегодня же – завтра они, все привёзшие мрамор, уже вернутся в Сеттиньяно.
   В тот же день Микеланджело забрал мрамор, нежный, прозрачный, который выбрал вместе с Джулио из груды обломков, и уже на другой день принялся за осуществление заветной мечты.
 //-- * * * --// 
   В укромном уголке, под тенью развесистых платанов, стал Микеланджело работать над головой мифического духа лесов – фавна. На вилле Кареджи, в обширном парке, были такие уголки, где можно было укрыться от глаз людских, как в лесной чаще. Здесь стояла та глубокая тишина, в которой нежной, едва уловимой музыкой звучит однотонное стрекотание цикад и чириканье птиц да шелест листьев от лёгкого ветерка. Издалека глухо доносились иной раз голоса людей; они замирали, и только журчание фонтанов напоминало о роскоши, о затеях вельможи, так метко прозванного Великолепным.
   Покончив с моделью из глины, Микеланджело высекал теперь голову из камня, и его подбадривал, радовал, приводил в восторженное состояние звонкий, крепкий стук резца, ударяющего по мрамору. Не становится ли сам человек богом, когда бесформенная глыба под его руками оживает, приобретает форму, сначала едва различимую, грубую, потом всё более утончённую и, главное, оживающую, полную чувства и мысли? Лесного бога, родившегося в воображении древнего грека, дерзко возрождает он, Микеланджело, взмахом ещё слабой, но твёрдой руки…
   Резец останавливается, подросток задумывается: откуда зародилась в нём, с детства привыкшем чтить христианские святыни, такая страстная любовь к легендарным образам, царившим в давно прошедшие языческие времена?
   Но он гонит эти мешающие работе мысли, и резец крошит мрамор с прежней энергией, как бог, снимая покров за покровом со скрытого в камне изображения…
   Фавн был готов. Микеланджело отступил назад и, немного прищурившись, внимательно смотрел на своё произведение. Лесной бог насмешливо и задорно смеялся. Задумавшись о том, достиг ли он того, чего хотел, Микеланджело не слышал, как зашелестели опавшие листья под чьими-то шагами, как раздвинулись ветви платана… Кто-то положил ему руку на плечо. Он вздрогнул и обернулся. Перед ним был Лоренцо Медичи.
   – Итак, мальчик, – сказал, улыбаясь, Лоренцо, – ты захотел повторить того фавна, который смеётся вон на той аллее, позади фонтана?
   – Ну конечно, – ответил юный скульптор с чувством собственного достоинства.
   Этот тон особенно понравился вельможе, привыкшему к низкопоклонству окружающих.
   – Что ж, очень недурно, – подтвердил Лоренцо. – Ты отлично схватил общее выражение и эту играющую в каждой жилке животную радость жизни. Только вот одно не совсем ладно: разве у старика, каким ты нам его преподносишь, могут быть такие прекрасные, целые зубы?
   Густая краска залила лицо Микеланджело. Он промолчал и угрюмо ждал, когда синьор подальше отойдёт от его фавна, и, как только остался один, сейчас же выломал резцом два зуба у фавна.
   На следующее утро он решил отнести свою работу домой, к отцу, но не нашёл фавна на обычном месте. Печальный и смущённый стоял юный скульптор на опустевшей полянке и не знал, что ему делать. Послышались шаги по гравию дорожки, и показалась знакомая фигура Лоренцо Медичи.
   – Здравствуй, приятель, – сказал Лоренцо. – Пойдём-ка со мною – тебе это будет не бесполезно. Тебе следует многое узнать, о чём ты до сих пор не слышал. Тогда ты сделаешь из мрамора немало прекрасных фигур, ещё более прекрасных, чем то, что ты сделал сейчас и что я взял к себе в дом. Не ищи своего фавна – он у меня. Итак, за мной!
   Они шли быстро и за всю дорогу не обменялись ни одним словом. Встречные слуги смотрели с изумлением на подростка, шедшего рядом с вельможей, и открывали перед ними одну за другой двери. В одной из зал Лоренцо остановился. Глаза разбегались от собранных здесь сокровищ искусства. Поражала и художественная роспись стен.
   – Смотри, где твой фавн! – сказал, смеясь, Лоренцо.
   Микеланджело повернулся к той стене, куда указывала рука Лоренцо, и увидел на почётном месте, среди множества мраморных бюстов, маску своего лесного бога. Какой необыкновенный почёт для его первой скульптурной работы! У него, казалось, остановилось биение сердца; он застыл, пригвождённый к месту, точно сам обратился в мраморную статую.
   – У тебя исключительные способности, – сказал вельможа, решив быть особенно милостивым с маленьким скульптором.
   Кто знает, когда-нибудь он сделается украшением итальянского искусства, и тогда все скажут: «Вот что сделал щедрый, милостивый, могущественный Лоренцо Медичи, недаром прозванный Великолепным: из ничтожного, никому не ведомого мальчика он создал великого скульптора!»
   И он сказал:
   – Я уничтожил договоры, и твой, и твоего товарища, с Гирландайо. Но тебя я хочу видеть подле себя, чтобы следить за твоим развитием. Тебе отведут комнату в моём палаццо. Ты будешь присутствовать на устраиваемых у меня диспутах с великими учёными, чтобы вбирать в себя мудрость философов и сладость поэтов. Тебе нужно образование, чтобы твой талант достиг полной зрелости и мог потом прославить Флоренцию и Лоренцо Медичи. Ты будешь моим художником.
   И он посмотрел на мальчика, угрюмого даже в этот торжественный миг, светлым и повелительным взором. Казалось, Лоренцо Великолепный сам любуется своим великолепием и благородством…


   VII
   Где истина?


   Граначчи вбежал к мессэру Буонарроти и, запыхавшись от ходьбы, выпалил:
   – Милостивый синьор, вас желает видеть у себя наш высокочтимый и мудрый синьор Лоренцо… и не позже завтрашнего утра, ровно в десять часов!
   Буонарроти догадался: что-нибудь относительно сына. За поведение Микеланджело он не боялся; не хочет ли правитель Флоренции взять к себе для чего-нибудь ещё одного из мальчишек? Пожалуй, было бы неплохо… И он велел жене хорошенько осмотреть его парадный костюм.
   А синьора Буонарроти, пересматривая и чистя с Урсулой костюм мужа, размечталась, что её Лодовико попадёт на виллу Кареджи, а за ним и ей найдётся там какое-нибудь место. И роскошная вилла снилась ей всю ночь.
   На другой день Лодовико Буонарроти, серьёзный, важный и спокойный, входил в палаццо Медичи.
   Лоренцо встретил его дружески. Он хотел поговорить с отцом об исключительном даровании Микеланджело. Кроме того, он предлагает мессэру Буонарроти свою помощь. Так приятно чувствовать, что, подобно солнцу, можешь осчастливить любого или, отвернувшись от него, погрузить его в безотрадную тень ничтожества!
   Он заговорил с небрежной, снисходительной ласкою:
   – Я рассчитываю, что вы, мессэр Лодовико, достоуважаемый мессэр, не откажетесь от помощи Лоренцо Медичи. Быть может, вы хотели бы получить какую-нибудь городскую должность? Я всею душою готов содействовать вам.
   – Благодарю, – отвечал коротко и с достоинством Буонарроти, – но для меня и так слишком довольно того, что вы сделали для моего сына.
   Ему тоже захотелось сделать красивый жест, хоть он шёл сюда с тайною мыслью устроиться в числе приближённых Лоренцо.
   Несмотря на эти неуместно гордые слова, вельможа улыбнулся и сказал, что Буонарроти всегда может обратиться к нему в случае нужды за помощью.
   Надо отдать должное скромности мессэра Буонарроти: он только через два года попросил у Лоренцо места в таможне. Лоренцо сейчас же исполнил его желание и прибавил, смеясь:
   – Ну и немногим же вы довольны, как я посмотрю! Никогда не сделаться вам богатым!
   Мессэр Буонарроти только вздохнул: если он проморгал тогда возможность просить места на вилле Кареджи, то теперь уж дела не поправишь, а место в таможне покойное, он же больше всего на свете любил покой. Зато, видимо, у сына блестящее будущее. Он прославит и обогатит отца.
 //-- * * * --// 
   На вилле Кареджи говорили, что владелец её выделяет этого кудлатого, молчаливого Буонарроти среди всех учеников его художественной школы с тех пор, как тот сделал смеющегося фавна, что он даже показывает ему новинки, античные статуи, медали и драгоценные резные камни, которые где-либо приобрёл. Зубоскалили и толковали, что скоро правитель города не посмеет без разрешения Микеланджело ничего купить для своего музея.
   Лоренцо действительно выделял Микеланджело, возлагая на него большие надежды. Он сдержал своё обещание и распорядился, чтобы юноша присутствовал на философских диспутах, где собирались знаменитые учёные и поэты.
   И вот среди почтенных синьоров на скамьях залы диспутов затерялась одинокая фигура безусого юноши. Губы его сурово сомкнуты; широко раскрытые карие глаза не отрываются от возвышения, откуда звучит голос пожилого оратора, великого знатока и пламенного поклонника древнегреческого философа Платона [4 - Плато́н (427–347 годы до н. э.) и Сокра́т (469–399 годы до н. э.) – выдающиеся древнегреческие философы-идеалисты. В связи с общим интересом к Античности передовые люди эпохи Возрождения очень увлекались древней философией, и особенно сочинениями Платона и Сократа.]. Голос уже старческий, слабый, но в особенно значительных местах он крепнет, растёт, звучит с непоколебимой убедительностью…
   Один за другим поднимаются на возвышение учёные в маленьких шапочках и ниспадающих красивыми складками мантиях; говорят речи, обсуждают, страстно возражают друг другу, доказывают, опровергают. Это Марсилио Фичино, Пико делла Мирандола, Бенивьени, поэт Анджело Полициано… Воскрешаются давно забытые теории мыслителей древности; звучат забытые имена, и среди них поминутно произносятся имена Платона и Сократа…
   И в один прекрасный день мессэр Анджело Полициано заметил подростка среди взрослых. Его напряжённое внимание не укрылось от глаз учёного и поэта. Он подозвал Микеланджело к себе и заговорил с ним. Краткие и точные ответы юного художника удивили Полициано. Пусть юноша не всё понял, но, прямой и смелый, он не скрыл из пустого самолюбия, что во многом не разобрался, и просил разъяснений.
   Полициано сказал, чтобы Микеланджело зашёл к нему, в левую часть дворца, где жили поэты и философы.
   Микеланджело зашёл один раз, затем другой; потом стал заходить часто. Он всё глубже постигал мысли великих философов древности после красноречивых пояснений своего нового друга и покровителя.
   Жажда знаний с каждым днём становилась у юноши всё сильнее и сильнее. Кроме бесценного наследия Греции и Рима, было ещё наследие своё, родное, наследие, оставленное гениями Италии… Он упивался стихами Данте и Петрарки, читая их ночи напролёт, заучивая наизусть, и после короткого сна твердил какую-нибудь засевшую в голове строку бессмертного поэта:

     Non vi si pensa quanto sangue costa… [5 - «Не думают, какой куплено кровью…» – Данте. «Божественная комедия». «Рай». Песнь XXIX.]

   Эти строки из дантовского «Рая» запали ему в душу после того, как он, вспоминая горный посёлок в Сеттиньяно, задумался о великолепии дворца Медичи. И ведь в него не перестают стекаться новые сокровища искусства. Скарпеллино свозят в усадьбу Медичи мрамор для скульптурных украшений, для новых великолепных покоев, сами же не перестают мечтать о тёплой одежде во время осенних и зимних бурь и о чём-то лучшем, чем луковая похлёбка, изо дня в день заедаемая сухою джьюнкаттой… И девушкам их хочется видеть на своих ногах, хотя бы в праздник, башмачки вместо деревянных сандалий…
   «Не думают, какой куплено кровью великолепие виллы Кареджи и садов Святого Марка…»
   Роскошь, пёстрое цветное платье, блеск празднеств и пиров мало привлекали Микеланджело. Но было в садах другое, неотразимо притягивающее его: античная скульптура и неотделимое от неё, словно ожившее дыхание античного мира. Искусство греков, освещённое их светлым, жизнерадостным восприятием мира, возвышенные, хотя порою выраженные в неясной, затемнённой форме мысли учёных и философов, которых слушал Микеланджело, глубоко захватили его. Порою он испытывал глубокую тоску от разлада с самим собою. Он не мог забыть то, с чем сроднился в горах Сеттиньяно, забыть простую жизнь, нужды и потребности тружеников-бедняков; но он ловил себя на том, что не может отнестись враждебно к тем, кто за бесценок пользовался тяжким трудом бедняка ради обогащения и любви к роскоши. Он не только не возненавидел ласкавшего его Лоренцо Медичи, но находил в нём большое понимание того искусства, которому посвятил себя, и за это был ему благодарен. Он не отказывался от покровительства Лоренцо и тогда, когда вельможа захотел, чтобы он обедал за его столом, надеясь, быть может, что общение с юным скульптором будет полезно его сыну и наследнику, легкомысленному и пустому Пьеро Медичи.
   Новые мысли, разбуженные Полициано, доставляли Микеланджело и муку и радость, наполняя всё его существо необычайным волнением, тревогою и страстной жаждой познания. Ему хотелось сродниться с идеями своего нового друга и учителя, проникнуться ими, понять в их таинственном свете искусство древних и своё собственное…
   Ночью, перед трепетным светом маленькой медной, найденной во время раскопок античной лампы, склонившись над древними фолиантами [6 - Фолиа́нт (лат.) – книга форматом в лист или пол-листа; в широком значении – толстая книга большого формата.], читал и переводил с греческого Полициано сочинения древнегреческих философов, снабжая прочитанное своими комментариями.
   Высокие полки, заставленные тяжёлыми рукописями и книгами в кожаных переплётах, банками с растениями и амфибиями; по бокам – весы и какие-то чертежи. Колеблющееся пламя родит по стенам и в углах причудливые тени. Над развёрнутым фолиантом склонилось лицо философа. Высокий лоб, прорезанный морщинами; мелкие морщины бегут паучками по щекам; маленькая шапочка закрывает огромную лысину; когда Полициано снимает шапочку, он становится похож на Сократа.
   Приглушённый голос звучит ровно, но в этой ритмичной, плавной речи Микеланджело улавливает внутреннее волнение, сердечность:
   – Великий учитель Сократ вышел из бедной семьи. Отец его был ваятелем и учил сына своему искусству. Они делали вместе памятники на могилы знатных граждан, но молодого Сократа влекло иное. Он мечтал стать учителем жизни, и он стал им. Он обладал даром оратора и, избрав бедность своим другом, ходил по улицам Афин, поучая мудрости всех желающих учиться. Он появлялся там, где собиралось больше народа: на площадях, на рынках, возле храмов, когда молящиеся выходили из них. Он не называл себя учёным, нет, он говорил, что ничего не знает и хочет быть полезен людям не поучениями, – он хочет лишь облегчить им возможность самим учиться. Он похож в данном случае на свою мать, повивальную бабку по профессии…
   Видя изумление в глазах своего слушателя, Полициано спокойно продолжал:
   – Его мать помогала человеку родиться, Сократ помогал родиться истине, обличая заблуждения. Он учил бескорыстно, не думая о том, что может навлечь на себя ненависть правителей. Везде он проповедовал новое учение: разбивал суеверия, распространяемые жрецами, учил познанию самого себя, учил единственно важному – добродетели. Среди тёмной ночи невежества и грубых, животных наслаждений он зажёг светоч истины в человеке и своей мученической смертью показал величие философии…
   Полициано встал:
   – История философии – длинная цепь развития идей… Уже поздно, мой друг, и лампа догорает… Простимся до следующей беседы…


   VIII
   Куда идти?


   В одно воскресное утро к Микеланджело, читавшему под платаном в излюбленном укромном уголке парка, подбежал Граначчи, как всегда шумный и чем-то взволнованный:
   – Дочитаешь Данте потом, бежим к собору… Посмотрел бы, что там делается! Пожалуй, не проберёшься к амвону и ничего не услышишь!
   Микеланджело отнёс в комнату «Божественную комедию» Данте и побежал за товарищем. Они неслись как ураган, видя, как повсюду бегут люди. Всё же им удалось пробраться сквозь толпу к самому амвону, когда там появился тщедушный, низкорослый монах в чёрном одеянии доминиканца [7 - Доминика́нец – член монашеского ордена, основанного в XIII веке для борьбы с ересью.]. Из-под приспущенного куколя [8 - Ку́коль – монашеский головной убор в виде капюшона.] был виден ястребиный нос и большие синие, горящие гневом глаза.
   Взгляд монаха приковывал. Казалось, он обладает какой-то необычайной силой. А голос гремел под сводами церкви, грозный, повелительный, проникающий в сердце.
   Но что он говорит, что говорит? Не страшась ни небесной, ни земной кары, он гневно порицает папу, самого папу римского, грозит ему «кровавым мечом господним». Граначчи шептал на ухо Микеланджело:
   – Слушай, Микеле, ведь это же что-то невероятное… Он громит самого папу и приписывает ему, наместнику Христа на земле, грехи, и он, как приехал сюда, не явился к нашему Лоренцо, к которому приходят на поклон все самые важные кардиналы…
   А кругом плакали… Этот отец Джироламо так стращал адом за грехи: лень, суетность, наряды, роскошь одежды, украшения домов, улиц – и звал к бедности и нищете Христова братства…
   Выходя из церкви, потрясённый Микеланджело среди толпы простых, бедно одетых граждан, ремесленников и слуг видел и нарядных женщин, мужчин, видел и учёных. Заметил и Полициано.
   В этот день, во время беседы с ним, Полициано был задумчив и всё вздыхал, хотя и продолжал свой рассказ о древних философах. Говорил он тихо и особенно грустным тоном, который как нельзя более гармонировал с темой. Он рассказывал о конце жизни Сократа:
   – Его осудили на смерть, потому что он смело и прямо возвещал противное тому, что говорили жрецы. Платон, его ученик, был во время суда и пробовал сказать речь в его защиту; позже он уговаривал учителя взять от него деньги, чтобы подкупить судей и изменить приговор. Но Сократ не согласился на подкуп. Он принял смерть спокойно, выпив чашу с ядом цикуты, и до последнего вздоха говорил с учениками, как будто ничего не случилось…
   Полициано замолчал, поникнув головою… Луч уходящего солнца осветил это лицо, и оно показалось Микеланджело очень бледным… Долго молчали оба, углубившись в размышления… Вдруг Микеланджело спросил, в первый раз сказав философу «учитель»:
   – Учитель, а фра Джироламо… ведь он тоже говорит не то, что принято у нас и что говорят в церквах проповедники.
   Полициано вскочил и замахал руками:
   – Молчи, мальчик, молчи! Это тоже роковой ход истории, и в этом ещё надо разобраться… Молчи!
 //-- * * * --// 
   Лоренцо Медичи был поражён поведением приехавшего во Флоренцию нового настоятеля монастыря Святого Марка фра Джироламо Савонаролы. Он не только не явился, как следовало ожидать, на поклон к нему, правителю Флоренции, но даже роздал нищим подарки, присланные ему из виллы Кареджи от всесильного вельможи, старавшегося расположить к себе блестящего проповедника.
   Тогда Лоренцо решил отправиться к нему первый. Он поехал в монастырь к обедне, а отстояв её, прошёл в монастырский сад. Его заметил в аллее один из братии и сейчас же побежал к настоятелю с докладом. Запыхавшись, монах подобострастно сообщил:
   – Отец настоятель… падре… ох… к нам прибыл сам светлейший… Он изволит теперь прохаживаться в саду…
   – Так пускай себе прогуливается, сколько ему будет надо, не мешайте человеку углубиться в размышления о своих грехах, – спокойно отвечал Савонарола.
   И он перевернул страницу книги, которую читал.
   Так и пришлось Лоренцо уехать восвояси, не повидавшись с проповедником. А потом ему передали, как с амвона он грозил проклятием тиранам, роскошествующим за счёт бедняков и предающимся праздности и изысканным наслаждениям. Он открыто говорил о смертном грехе окружать себя предметами суетности, называемыми произведениями искусства: живописью и ваянием, всё это должно быть сожжено на костре покаяния.
   Было ясно, что ни власть, ни богатство не покорят железного Савонаролу, что во Флоренцию явился сильный и непримиримый враг. Но Лоренцо был упрям; его самолюбие требовало покорности непокорного. Ведь сейчас народ слушает Савонаролу, как пророка; в народе брожение, и кто знает, что из этого выйдет… Закрыть ему рот силою – это может вызвать ещё большее возмущение, а склони фанатика на свою сторону, сделай хоть так, чтобы он перестал осуждать его, Лоренцо Медичи, – и Флоренция обретёт покой и будет кричать, видя блестящие огни на вилле Кареджи и ожидая праздничного угощения: «Да здравствует наш славный правитель Лоренцо Великолепный!»
   Что делать? Но что-то надо предпринять… И он решил сделать попытку обуздать опасного оратора: послать к нему депутацию из представителей знатнейших старинных флорентинских фамилий. Аристократы должны были просить Савонаролу быть сдержанным в своих проповедях.
   Вельможи явились в назначенный день к воротам монастыря, испуганные, робкие и покорные, тщательно обдумав речь, которую должен произнести выборный из их среды.
   Проповедник сурово встретил на пороге своей кельи униженно кланяющихся, заискивающих аристократов, отдёрнул руку, которую они собирались поцеловать, и заговорил резко, что для исповеди есть церковь, как и для поучений, и он занят… Они ушли ни с чем…
 //-- * * * --// 
   Мрачный, взбудораженный, полный страха, в бессилии бродил Лоренцо Медичи по своим обширным покоям. Ни чтение, ни беседы с философами не могли вернуть ему покой. Он пошёл бродить по аллеям; журчание фонтанов иногда успокаивало его, действуя как лучшая, нежнейшая музыка. Была весна. Весенний ветерок чудесно шелестел ветвями старых платанов, розы благоухали… Он приказал напустить в сады много певчих птиц… Вот они, произведения величайших скульпторов, подвергнувшиеся таким грубым и грозным нападкам безумного монаха. Что понимает этот невежда в нежном изгибе стана, в божественных очертаниях тела этой танцующей Грации, в изумительном торсе Аполлона… Для него это языческие боги, дьявольская греховная выдумка досужих людей… А кто это там шевелится у арки из вьющихся роз, под тенью платана?
   Он увидел знакомую фигуру юноши. А, Микеланджело Буонарроти… В последнее время он совсем забыл о молодом ученике Бертольдо ди Джованни.
   – Что ты делаешь, мой друг?
   – Я смотрю на свою работу, – спокойно ответил Микеланджело и отошёл в сторону.
   Перед Лоренцо был мраморный барельеф, и у него сразу вырвался крик восторга:
   – Что это? Ты хочешь помериться силою, мощью резца с древними мастерами, мальчик?
   – Не знаю, – просто ответил Микеланджело. – Я изобразил битву кентавров с лапифами… [9 - Кента́вр – мифическое существо у древних греков – получеловек, полулошадь. Лапи́фы – мифическое племя древолюдей, о котором упоминается в различных мифах, а также в «Илиаде» Гомера.]
   Он не сказал Лоренцо, как создался этот великолепный барельеф – воплощение гордой силы, красоты и мужества. К созданию его толкнули беседы Микеланджело с Полициано, разговоры о богах, в которых верили древние греки, разговоры о них в связи с философскими сочинениями Платона. Тогда он вспомнил свои игры, и борьбу детей скарпеллино в горах Сеттиньяно, и то бешенство, которое он видел на лицах и в позах подростков в этих схватках.
   Он не сказал о том, сколько душевной борьбы пережил, создавая этот барельеф, как, работая над образами античной красоты, красоты здорового, совершенного по формам тела, он чувствовал, что в него проникала мысль о другом – о попрании естества, – входили грозные, властные речи Савонаролы, и как он мучился, и как с этим раздвоением души задумал почти одновременно другую работу. Она известна под названием «Мадонна у лестницы». Здесь отразилось влияние на Микеланджело произведений великого живописца Мазаччо [10 - Маза́ччо (1401–1428) – великий флорентинский живописец, один из зачинателей искусства Возрождения.]. Он ходил изучать и срисовывать фрески этого художника с товарищами по школе в садах во флорентинскую церковь Кармине.
   Работали здесь рядом с Микеланджело весёлый Граначчи, вдумчивый и тихий Мариотто Альбертинелли и дерзкий, желчный Торриджано ди Торриджани, со временем ставший известным скульптором. Торриджано завидовал Микеланджело: и его блестящим успехам, и отношению к нему Лоренцо Медичи, и даже тому, что поэт Полициано приблизил к себе юношу. Пробуя сначала заслужить доверие Микеланджело, он ему льстил и после появления каждой новой его работы выражал своё одобрение восторженными восклицаниями, в которых чуткое ухо прямодушного Буонарроти улавливало затаённую насмешку. Ведь он знал, что за глаза Торриджано издевается над ним и называет его насмешливо «философ из Капрезе и Кьюзи», «сеттиньянский философ».
   Удачно срисованные им фрески Мазаччо вызвали раз у Торриджано льстивое замечание:
   – Ого, это вышло у тебя лучше, чем у Мазаччо! Микеле, ты великий художник!
   А у самого в глазах прыгали злые огоньки насмешки.
   Микеланджело, привыкший говорить правду, сказал, показывая на рисунок Торриджано, разложенный на столе в школе:
   – А я не могу тебе ответить лестью на твою грубую лесть. Скажи, что ты хотел изобразить в этой фигуре? Скажи на милость, какое мифологическое существо обладает такими тонкими, вывернутыми икрами?
   Торриджано вспыхнул, глаза его засверкали.
   – А вот какое! – крикнул он, подняв кулак, и ударил им изо всей силы в лицо Микеланджело.
   Удар пришёлся по носу и перебил кость. С тех пор след удара навсегда остался у Микеланджело. Торриджано нимало не раскаивался в своей горячности. Напротив, при случае любил вспомнить, как он «славно показал свою силу философу», и много лет спустя он хвастался знаменитому скульптору-ювелиру Бенвенуто Челлини:
   «Я размахнулся и с такой силой хватил его по носу, что почувствовал, как кости и хрящ сплющились у меня под рукой, будто вафля. На всю жизнь оставил я ему свою метку».
   Да, на всю жизнь он изуродовал лицо шестнадцатилетнего Микеланджело…
 //-- * * * --// 
   Весна рассыпала свои цветы; наполнила немолчным гомоном птиц аллеи виллы Кареджи, раскинула полог синего неба с золотыми лучами ликующего солнечного света, но в этих прекрасных аллеях не слышно было больше весёлого смеха гостей и песен придворных певцов, не звучала лютня под аккомпанемент журчания фонтанов, и одни только статуи, сокровища Кареджи, напоминали о прежних счастливых днях и тонком художественном вкусе владельца виллы.
   Лоренцо Медичи умирал, и ни один доктор не мог определить болезнь: у него невыносимо болела грудь, он горел, по ночам бредил, мучимый страшными кошмарами, а когда приходил в себя, то изнемогал от невыносимой тоски. Он худел и таял так, что скоро стал походить на скелет, обтянутый кожей.
   Торриджано говорил:
   – Скоро он умрёт. Посмотрим, что-то тогда будет делать наш «философ»!
   В ясную лунную ночь на 9 апреля стихли стоны, доносившиеся из опочивальни Лоренцо Медичи, и чёрный флаг, извещавший о его кончине, был поднят на башне.
   После пышных похорон Микеланджело тотчас же покинул виллу Кареджи, понимая, что теперь всё кончено с его «художественным образованием»: в Кареджи хорошо знали, что легкомысленный наследник, сын Лоренцо, молодой Пьеро, равнодушен ко всему, чем дорожил его отец, и имеет пристрастие только к одним пирам и потехам…
   Микеланджело решил пока что вернуться к отцу. Он только пойдёт проститься с человеком, при мысли о разлуке с которым сердце его сжималось болью. Полициано сказал, обнимая его, грустно и покорно:
   – Я здесь ещё остаюсь пока. Если увижу, что буду не ко двору, уйду… Философ не боится превратностей судьбы, и для него хватит на земле места. А ты, юный друг мой, не забывай своего учителя…
   И, помолчав, с тревогою спросил:
   – Ты видел, как двигаются толпы людей к площади, где отец Джироламо задумал сжигать на костре все предметы нашей суетности? Мужья несут драгоценности и наряды жён, художники – статуи и картины с обнажёнными телами языческих богов, поэты – свои легкомысленные стихи; те, кто одевался в шёлк и бархат, надевают льняные одежды и власяницы… Как должен поступать философ с учением древних языческих мудрецов? Или пришла пора и мне искупить свои грехи и понести на костёр самое дорогое, самое любимое?


   IX
   Иди вперёд!


   Мессэру Лодовико Буонарроти не нравилось, что сын его, которому выпало счастье поднять высоко свой род, не только променял роскошь виллы Медичи на простую жизнь в семье, но, видимо, не собирается и посещать больше школу в садах. Он не знал, что школа эта со смертью Лоренцо пришла в полный упадок. Одною из причин был легкомысленный и сумасбродный нрав нового владельца садов, другою – изменившееся настроение умов; пламенные речи Савонаролы точно околдовали Флоренцию. Ими бредил теперь не только Полициано, но и другой философ: Пико делла Мирандола проговаривался, что, может быть, только в стенах монастыря можно найти истинный покой. Проповеди Савонаролы становились всё грознее; особенное впечатление производило на флорентинцев его пророчество о том, что на Флоренцию идёт новый Кир – завоеватель, который обратит жителей в рабов. Рыдания и стоны слышались в церквах, на улицах, в жилищах. А вскоре поползли слухи, что французский король Карл VIII готовит войска для завоевания итальянских земель…
   Лишившись покровительства Лоренцо Медичи, мессэр Лодовико кое-как влачил жизнь в должности смотрителя таможни; он вдруг постарел, то и дело в отчаянии хватался за голову и обрушивался на всех в семье:
   – С вами сойдёшь с ума! Изволь тут думать обо всех, кому что надо! Смотри день-деньской на печальную мину жены, недовольной, что я не могу ей доставлять наряды и вести пышную жизнь, достойную её рода Убальдини! Тащи на себе груз семьи, в которой ни один из сыновей не только не хочет прославить отца, но хотя бы стать на ноги и занять достойное место среди флорентинцев! И ты, и ты, Микеле… Не ожидал я этого от тебя…
   Микеланджело, точно не слыша этих упрёков, а вернее, привыкнув к брюзжанию отца, продолжал мерить шагами из угла в угол комнату.
   Старик возмущался:
   – И о чём это он думает? Молчит, точно каменный.
   И раз, остановившись перед Микеланджело, он вдруг выпалил:
   – Бесчувственный! Знаешь ли ты, что твой брат Лионардо заявил мне, что хочет постричься в монахи?
   Микеланджело остановился и поднял голову.
   – Что ж, – сказал он, – так теперь делают многие…
   И продолжал прогулку.
   – Вот это отлично! Хороша у меня будет опора, если все четверо ещё, кроме этого сумасшедшего Лионардо, пойдут замаливать грехи, а я на старости лет буду бродить с сумой… Постыдились бы: и то, кроме тебя, никто из них никуда не годится. Джисмондо, ни к чему путному не пригодный, уже взялся за плуг. Ведь больше он ничего не умеет. Джовансимоне мечтает о торговле, не имея ни гроша, а на остальных просто надо рукой махнуть… А ты, порвав с домом Медичи, ничего в жизни не добьёшься, и быть тебе просто каменщиком, хоть и не простым скарпеллино, а немного повыше: будешь браться за то, чтобы оболванивать глыбы мрамора для скульпторов, а в лучшем случае делать памятники для могил людям среднего достатка или ручки для тростей на продажу… Погляди на себя в зеркало: лоб весь в морщинах… Разве ты похож на кого-нибудь из наших весёлых и цветущих юношей? Да ещё в драке позволил себя изуродовать этому забияке Торриджано!
   Микеланджело молчал. Что он мог сказать отцу? В душе его сталкивались противоборствующие друг другу влияния и наперекор всему нарастала могучая волна творчества. Самое главное – это красота и жизненная правда! Основы красоты он черпал у древних! Силу, мощь, выразительность прекрасного человеческого тела он учился понимать у античных произведений, музеем которых была вилла Кареджи, душу в эти произведения вкладывали беседы с Полициано, ну а правду жизни он видел вокруг. Когда он выбил два зуба у своего смеющегося фавна, потому что этот фавн старик, он обрёл эту правду, эту реальность, продиктованную жизнью и подсказанную великими творцами нового искусства. Он вносил эту правду в своё творчество, даже когда создавал образы легендарных древнегреческих лапифов, кентавров, циклопов. И он не отступил от идеи правды и тогда, когда взялся за выполнение барельефа «Мадонна у лестницы». Не бесплотный, по старым правилам и образцам созданный образ Богоматери и сына изваял он. Его Мадонна – прекрасная, полная мысли и человечности женщина, каких можно встретить в Италии, а сын – здоровый, красивый ребёнок. Как ни волновали его призывы Савонаролы к покаянию, как ни заманчивы были планы создания народного самоуправления, христианской республики, которая, зародившись во Флоренции, поведёт за собою всю Италию, Микеланджело чувствовал, что он не может и не должен отказываться от своего искусства, от своего пути. Надо идти по этому пути вперёд!
 //-- * * * --// 
   Мессэр Лодовико ошибся, рисуя мрачными красками судьбу своего несговорчивого сына. Надежды мессэра Лодовико воскресли, когда раз к нему явился не кто иной, как Граначчи, с приглашением Микеланджело Буонарроти, «искусному ваятелю», немедля явиться в Кареджи, где найдётся дело для художника покойного Лоренцо. Это приглашение несколько утешило старика, старший сын которого уже надел рясу доминиканца.
   Пустой и тщеславный Пьеро Медичи хотел, чтобы молодой художник, о таланте которого он вспомнил, принял участие в его затеях и развлечениях.
   Погружённый в глубокие размышления, Микеланджело стал в последнее время тяготиться обществом живого и весёлого Граначчи и как-то незаметно отдалился от него. Микеланджело сталкивался с ним только на общественных играх, где ему открывалось обширное поле наблюдений для будущих работ, где он изучал движения человеческого тела, мускулы и разные типы человеческой красоты. Да и сам Франческо был неплохой моделью со своей привлекательной наружностью и юношеской грацией. Тем временем Микеланджело решил заниматься анатомией, чтобы лучше узнать строение человеческого тела. Для начала он упросил настоятеля монастыря Санто-Спирито предоставить в его распоряжение труп странника, найденный у ворот монастыря, прежде чем его предавать земле. Хотя в то время художникам приходилось заниматься этой наукой, настоятель монастыря держал просьбу юного Буонарроти в тайне: он боялся, чтобы эти занятия не вызвали лишних и опасных толков. Ведь могли сказать, что настоятель Санто-Спирито потворствует колдовству и чародейству, что при помощи нечистой силы и заклинаний над рассечёнными частями мёртвого тела он наводит порчу на людей и скот.
   И Микеланджело глубокой ночью, тайно, при тусклом свете лампады, наглухо запершись в подвале обители, работал, рассекая труп. Узнай кто-нибудь из недоброжелателей об этих занятиях, и его и настоятеля могло бы постигнуть тяжкое наказание… Мог ли он посвятить в свою тайну легкомысленного Граначчи?
   Не посвятил он бывшего товарища и в задуманную работу. В душе у него родилось страстное желание создать статую Геркулеса – воплощение силы, мужества, могущества, героя, равного богам.
   Геркулес, или Геракл, – высший идеал греческой богатырской силы. По преданию, он совершил труднейшие подвиги и очистил мир от чудовищ, хищных зверей и всякого рода зол… Один из подвигов Геркулеса – бой с кентаврами – особенно полюбился Микеланджело. Отправившись в поход на чудовищного вепря Эриманфского, опустошавшего поля и губившего людей, Геркулес утомился тяжёлой дорогой и проголодался. Он набрёл на пещеру кентавра Фола. Но Фол не был так груб и зверски дик, как его собратья. Он радушно принял путника и угостил его варёным мясом, хотя сам ел только сырое. Геркулес захотел во время обеда подкрепить свои силы вином, и гостеприимный Фол готов был угостить его драгоценным вином, подарком Диониса кентаврам; он только боялся, что, угощая человека, он вызовет гнев кентавров. Геркулес уговорил хозяина не бояться и сам открыл сосуд. В тот же миг вокруг разлилось сладкое благоухание. И, едва Фол с Геркулесом беспечно наполнили чаши, откуда ни возьмись выросли свирепые чудовища – с торсом и головою человека и туловищем и ногами лошади. Они бросились на героя, размахивая целыми соснами и скалами в могучих руках. Но Геркулес не растерялся и стал метать в них горящие головни из очага, где горел огонь, разведённый Фолом, и они бежали. Геркулес далеко прогнал их ядовитыми стрелами.
   Эта сказка, сложенная в давно прошедшие века, навеяла Микеланджело поэтический, обаятельный образ победоносного борца с дикими, стихийными силами природы, человека, торжествующего победу разума над слепой, неразумной мощью. И он обдумывал захватившую его идею, чтобы дать ей жизнь в мраморе. К покорившему его воображение сказочному сюжету, точно к магниту, притягивались все его тревожные мысли о безотрадном состоянии Флоренции и Италии вообще. Междоусобицы раздирали страну, раздробленную на мелкие государства; чужеземцы готовы были захватить и разорить её… Кто же будет Геркулесом, способным избавить Италию от иноплеменников, избавить её от тиранов, роскошествующих, поработивших людей труда, заставляющих народ голодать? Кто освободитель Геркулес?
   И, вспоминая речи Савонаролы, он качал головою:
   – Не он… не он… он только призыв, только толчок к освобождению, этот монах, гнев которого обрушивается не на одно лишь лицемерие, праздность и тиранию, но и на ни в чём не повинное искусство. А ведь искусство точно факел, светящий в тёмную ночь. В искусстве и радость, и мука, и несказанное счастье. Нет, не Савонарола будущий Геркулес – освободитель Италии!
   И смутно думалось, что в образе мощного Геркулеса греки завещали грядущим векам идею безмерной народной силы…
   Мог ли он думать вслух, посвящая в свои мысли некогда дорогого для него товарища – весельчака Граначчи? И вдруг этот Граначчи явился к нему послом от нового владельца виллы Кареджи. Он был наряден, авантажен, совсем придворный.
   – Я к тебе по делу, Микеле.
   – По какому делу, Франческо?
   – Не по своему, конечно, не по своему. Наши дороги разошлись, не по моей, впрочем, вине! Но ты где-то пропадаешь и, видимо, занят чем-то, чего я не достоин знать по своему недомыслию. Ведь я не очень-то падок на философию, Микеле. Меня послал за тобою высокородный Пьеро. Он говорит, что ты ему нужен и что он хочет почтить всяческим вниманием тех, кого отмечал его благородный отец, Лоренцо Великолепный. Отправимся сейчас же к нему на виллу, вспомним старину. Я привёл нарочно для тебя осёдланную отличную лошадь…
   Микеланджело поскакал рядом с Граначчи, с жадностью дыша чистым воздухом и глядя на расстилавшуюся перед ним панораму непривычного зимнего пейзажа: утром выпал обильный снег и ещё не успел стаять. Сказочно красивы были ветви развесистых платанов, опушённые снегом, в снегу тонули копыта лошадей, а когда въехали в пределы Кареджи, белые статуи парка, сливаясь с белым фоном земли и деревьев, казались ожившим населением белой снежной страны.
 //-- * * * --// 
   – А, Буонарроти! – громко закричал Пьеро, ещё не проспавшийся после ночного пира и всё ещё отуманенный винными парами. – Наконец-то ты пожаловал! Мне было весело жить, но я всё думал: чего мне недостаёт? А это тебя, право, тебя… Мой отец любил тебя. Как ты кстати! Посмотри, кругом – снег. Это ведь нисколько не хуже мрамора, и из этого материала, конечно, гораздо легче лепить статуи, чем из камня. А, как ты думаешь?
   И громко захохотал, а потом, не дождавшись ответа, продолжал:
   – И вот я придумал: я хочу, чтобы ты принял от меня маленький заказ. Сегодня у меня «снежный праздник», вот для него-то я и решил поручить тебе сделать статую из снега. Идея и выполнение принадлежат художнику. Начинай сейчас же.
   Микеланджело с минуту подумал и улыбнулся.
   Эта оригинальная затея пришлась ему по душе. В то время было в порядке вещей, чтобы известнейшие художники употребляли свой талант на расписывание праздничных арок и колесниц, на украшение временных мостов, декораций для какого-нибудь празднества.
   Прекрасная снежная статуя вмиг была готова. Она возвышалась среди парка, эта «Королева зимы», в своём ослепительном одеянии. Солнечные лучи падали на неё золотым снопом, ласкали её, и под ними, казалось, она стала оживать. Пьеро с любопытством и изумлением разглядывал статую и, видимо, остался доволен.
   – А что, это было бы достойно моего отца, Лоренцо Великолепного! – воскликнул он, обращаясь к столпившимся гостям. – Жаль, что не могу показать её всей Флоренции! Пусти-ка сюда чернь – она испортит весь вид моего снежного царства, истоптав парк своими бочкарами.
   И, на минуту задумавшись, промолвил с важным видом, врастяжку, небрежно:
   – А знаете что? Буонарроти должен быть всегда под рукой. Его место здесь, на вилле. Я не успокоюсь до тех пор, пока не увижу тебя, ваятель, у нас, как это было в старину, при жизни моего отца. Ты достоин быть художником Пьеро Медичи.
   Микеланджело попросил позволения подумать, ссылаясь на личные неустроенные дела.
   Он думал, впрочем, недолго. Геркулес! Геркулес – здесь над ним работать будет легче, чем в чьей-либо мастерской или у того же свободомыслящего приора Санто-Спирито, в его сыром подвале. И мрамор здесь проще достать. Геркулес занимал теперь всё его время. Не стоит ссориться пока что с Пьеро. И воспоминания о счастливых днях в общении с Полициано, и воспоминания о первых скульптурных работах влекли его в Кареджи. Он дал Пьеро Медичи согласие и покинул дом отца. Где-то теперь Полициано, куда скрылся от людского общества, что думает? А Полициано, дряхлея, подводил итоги жизни: он всё чаще и чаще посещал монастырь Сан-Марко, где жил на искусе Пико делла Мирандола. Оба они готовились к смерти. Пико делла Мирандола первый почувствовал её приближение и постригся в монахи. Полициано ждал своего конца и отдал распоряжение похоронить себя в церкви Сан-Марко.
   Перебравшись на виллу Кареджи, Микеланджело с грустью ходил в опустевшую, заброшенную часть палаццо, где когда-то с таким восторгом слушал речи учителя, навсегда для него потерянного…
   Пьеро был доволен, что теперь он имеет «своего художника». Обходя дворец, он слышал иногда стук резца Микеланджело и самодовольно говорил окружающим:
   – Слышите, синьоры, – работает! Я получил два сокровища: ваятеля Микеланджело Буонарроти и замечательного повара, которого переманил от самого папы. Он может соорудить торт с башнями и колоколами, которые звонят, или с бурным морем из яичного белка и кораблями, побеждающими самого Посейдона [11 - Посейдо́н – в мифологии древних греков бог моря.]. Эти колокола способны призвать на молитву самого закоренелого нечестивца, а буря на море вызовет ужас у самого отважного моряка!


   X
   Гром грянул


   В то время как владетельный вельможа Пьеро Медичи пировал и веселился, его ваятель в отдалённом уголке виллы Кареджи упорно и страстно работал над символом народной силы и мощи, который воплотил в своём «Геркулесе» [12 - «Геркуле́с» – статуя работы Микеланджело. Сначала стояла во дворце Строцци во Флоренции; в 1529 году была куплена французским королём Франциском I и украшала его замок Фонтенбло, но в XVIII веке исчезла бесследно.]. В то же время он разыскивал где мог для Пьеро Медичи редкости и попутно делал деревянное распятие в подарок настоятелю монастыря Санто-Спирито, давшему ему возможность заниматься анатомией.
   Изображение распятого бога как будто мало вязалось с работой над статуей античного героя, но таково было время, что идеи и образы Античности перемешивались с идеями и образами христианской религии. И те и другие становились предметами веры и предметами искусства.
   Пьеро пировал и не замечал, как над головой его собираются тучи. Он не придавал никакого значения грозным речам Савонаролы, который не переставал громить его, и, беспечно смеясь, часто повторял: «Ciascuno si diverte come gli piece» [13 - «Всякий развлекается, как ему нравится» (итал.).].
   Но «развлечения» Савонаролы, как и развлечения самого Пьеро, имели свои последствия, пагубные и страшные для Пьеро Медичи: они будили к нему народную ненависть. Народ Флоренции, усыплённый великолепными празднествами и умелой лестью Лоренцо Великолепного, расправлял теперь свои могучие плечи…
   Савонарола предрекал скорую гибель дому Медичи, и народ готов был поверить в эту неизбежную гибель своих правителей. Повсюду шли толки. На улицах, на площадях и в портиках общественных зданий флорентийцы собирались толпами.
   Микеланджело живо интересовался настроением сограждан, их горячими спорами о лучшем государственном правлении. Ему вспоминались порою беседы с Полициано о сочинении Платона «Республика». Это была яркая картина идеального устройства государства, как оно представлялось Платону.
   Но применимы ли эти идеи к общественной жизни Флоренции? И принесут ли они счастье? В пламенном красноречии Савонаролы есть, как это ни странно, словно отсвет тех же идей, тот же несговорчивый, требовательный, героический дух, не допускающий уступок, та же ненависть к роскоши, то же недоверие к искусству. Эта проповедь отталкивает и притягивает. Это какое-то безумие. Сколько граждан бросило в огонь творения художников; да и сами художники – Боттичелли, Пьеро ди Козимо, Филиппино Липпи – прокляли свои мнимые заблуждения и принесли для сожжения сокровища своего творчества… Какой стыд, какое малодушие! Нет, никогда не пойдёт он за этим фанатиком…
   И всё же что-то неудержимо влекло его взглянуть на новый «костёр покаяния». И он отправился в город.
 //-- * * * --// 
   Площадь гудела от народных криков. Только что по призыву Савонаролы стали складывать посередине огромный костёр; одни носили доски, ветки, другие – прекрасную, дорогую мебель, картины в рамах… У самого костра стоял юноша, почти подросток, и говорил, обращаясь к столпившимся около него женщинам. К ним присоединялись мужчины, протискивались дети, пробирались, опираясь на палки и костыли, согбенные старики. А юноша, размахивая руками, возбуждённо выкрикивал:
   – Клянусь Мадонной и святым Антонием поведать только одну правду. Сегодня ночью я внезапно проснулся и вышел на улицу. Вон там, за колокольней собора, на небе стояли неподвижно три солнца, одно светлее другого. У меня похолодели руки, подогнулись ноги, и я едва добрёл до дому…
   – Ох, не к добру это!.. – раздались повсюду крики, сопровождавшиеся восклицаниями.
   – Стойте! – хрипло кричала какая-то косматая старуха в лохмотьях. – Я говорю вам: пришёл последний час. Недаром святой отец Джироламо пророчит нам беды. Господь покарает нас за нечестие, и Медичи погибнут прежде всех. Это знамения Господни!
   Кто-то подтвердил:
   – Верно! Недаром молния ударила в купол церкви Санта-Мария-дель-Фьоре, а ручные городские львы кидались друг на друга…
   – А вы забыли, какая яркая звезда стояла над Кареджи, когда умирал тиран Лоренцо?
   – Довольно мы терпим! Довольно голодаем! Приспело время, время Господней кары! – кричал неистово старик, потрясая костылями.
   В толпе подхватили:
   – Пойдём на дома богатых, пусть покаются в своих грехах, пока не поздно! Да установится во Флоренции благочестивое народное правление, да сгинут алчность и распри богачей! Кто из них, будь он Медичи или Пацци, думает о народе Флоренции?
   – Только о себе заботятся они, только о своих богатствах! – говорил пожилой ремесленник.
   Послышались восклицания:
   – Верно! Верно!
   Микеланджело слышал это и невольно думал:
   «Народу нестерпима прежняя жизнь. Савонарола сильнее всех это почувствовал, и вот главная причина, почему народ идёт за ним, слушается его, чуть не молится на него».
   – Берегись! – раздался возле художника чей-то грозный оклик.
   К костру несли огромную картину с изображением спящей Венеры. Перед глазами Микеланджело мелькнуло божественно прекрасное тело и запрокинутая в блаженном сне голова с лицом детски чистым и улыбающимся, в ореоле распущенных золотых волос.
   Вдруг колокол собора Сан-Марко ударил гулким ударом. Зловещий звон, похоронный… Кого хоронят?
   В толпе кто-то сказал:
   – Какого-то старика… Учителя, что ли… Перед смертью завещал, чтобы его похоронили, как монаха…
   – Это второй, сказывали… Один уж принял монашество… А раньше жили в Кареджи и небось пировали с Медичи…
   – Берегись!
   Микеланджело бросился к собору. Кого хоронят? Какого учителя из виллы Кареджи?
 //-- * * * --// 
   Мрачные своды; мрачные, чёрные тени доминиканцев, тягучий напев похоронных молитв… Несут гроб.
   Микеланджело с трудом протолкался поближе, чтобы взглянуть на покойника, и сердце его сжалось болью: в гробу в облачении доминиканца лежал Полициано, его друг и учитель… Куколь, надвинутый на лоб, оставлял открытой часть лица.
   Возле гроба появилась тщедушная фигура Савонаролы, и мощный голос, так не гармонировавший с этим слабым телом, произнёс первые слова заупокойной службы… Настоятель сам хотел проводить в могилу пришедшего к нему с покаянием вольнодумца…
   В эту ночь Микеланджело страстно работал в подвале монастыря Санто-Спирито над деревянным распятием…
   Выражение глубокой муки и всепрощения всё сильнее проступало на лице человека, распятого на кресте. Рука с резцом быстро, с силою, лихорадочно провела новые штрихи. В ушах звучала где-то слышанная, может быть рождённая в собственной душе, фраза: «Mille piaceri non vа́lgono un tormento» [14 - «Тысяча радостей не искупает одного страдания» (итал.).].
   Но до чего он устал, до чего изнемог над работой в подвале – сначала в строгом секрете рассекая трупы, потом работая над распятием! Он встал. Его шатало… Болезнь это или смертельная усталость?
   …Неспокойно было в городе. Микеланджело, встревоженный грозными слухами о предстоящем вторжении французского войска и потрясённый смертью Полициано, сидел у себя.
   Два года с лишним прошло со дня смерти Лоренцо Медичи. Стоит осень 1494 года; жёлтые листья шелестят под окном; природа готовится к зимнему покою, а кругом, среди людей, буря, как и в его душе. Кто это там бежит по лестнице, перескакивая разом через несколько ступенек?.. А, Кардьере, музыкант и любимец Пьеро Медичи. Что надо этому пустому сочинителю весёлых напевов? Он задыхается не то от бега, не то от волнения. – Прошу извинить, синьор, но меня привело к вам неожиданное обстоятельство. Я хотел бы вашего благосклонного внимания и совета…
   Ах, шут, говорил бы скорее!.. Только мешает думать… Кардьере оглянулся во все стороны, подошёл к Микеланджело и шепнул ему в самое ухо:
   – Нас никто не подслушивает, синьор?.. О, какой ужасный сон! Я видел во сне Лоренцо Великолепного… Он явился ко мне с лицом строгим, почти грозным и вот что велел передать своему сыну Пьеро: скоро настанет роковой час, и Пьеро будет… страшно вымолвить… Пьеро будет позорно изгнан из дома. Ему уже не вернуться туда обратно… Что же мне теперь делать, синьор?
   – Немедленно, немедленно и в точности исполнить волю покойного! – отвечал встревоженный Микеланджело.
   И ему, несмотря на свободомыслие, были свойственны суеверия, присущие его веку, когда даже многие учёные верили в прорицателей и в гадание.
   Кардьере молча вышел, а Микеланджело, потрясённый его сообщением, стал ходить взад и вперёд по мастерской. Он был не в силах работать. Скорее! Скорее бежать из Флоренции, чтобы его после изгнания Пьеро не запутали как друга Медичи, покупавшего для тирана сокровища античного искусства! Как бы и в его работе над статуей Геркулеса не увидели тайного язычества, не нашли греховной «суетности».
   Он бежал с двумя работавшими в скульптурных мастерских помощниками.
   У беглецов были отличные лошади, но мало денег; пришлось застрять по дороге, не добравшись даже до желанной Болоньи.
   В плохонькой таверне за городом они познакомились с болонским гражданином Альдовранди. Он сам предложил им помощь. Узнав же, что Микеланджело художник Лоренцо Медичи, прославленного знатока искусства, он сказал:
   – Синьор! За особенное счастье почёл бы я пригласить вас в свой скромный дом до тех пор, пока ваши дела не поправятся.
   Микеланджело отклонил это предложение:
   – Сердечно тронут вашей добротой, но я не могу ею воспользоваться и покинуть своих товарищей в тяжёлую минуту. У них нет ни флорина; только у меня ещё осталось немного денег, чтобы куда-нибудь двинуться искать счастья.
   Микеланджело тут же принял решение: он отдал оставшиеся у него деньги своим товарищам и перебрался в дом Альдовранди.
 //-- * * * --// 
   А в это время во Флоренции назревали события большого значения. Сон Кардьере оказался, что называется, «в руку». Взбалмошный Пьеро Медичи сам приблизил конец своей власти.
   Когда Кардьере после разговора с Микеланджело поспешил на виллу Кареджи, он встретил по дороге Пьеро со свитою и остановил его.
   Запыхавшись, со слезами и извинениями Кардьере рассказал свой сон.
   Пьеро отвечал ему громким беспечным смехом, а его канцлер Биббиена закричал:
   – Ты, попросту говоря, дурак, как я погляжу. Кого, как ты думаешь, Лоренцо больше любит – тебя или своего сына? Если б ему надо было прийти с того света, он бы, уж конечно, явился самому Пьеро, а не тебе! Эй, олухи, гоните его в шею прочь, чтоб он не портил его милости хорошего настроения!
   На несчастного музыканта посыпались удары и оплеухи слуг Медичи, и он, хромая, вернулся во Флоренцию.
   Пришлось повернуть обратно в Кареджи и свите: не доезжая города, они услышали грозные крики, звуки набата.
   Пьеро возбудил к себе ненависть всего народа: его ненавидели как трудящиеся флорентинцы, так и старые родовитые купеческие семьи, завидовавшие возвышению рода Медичи. До того времени их ещё сдерживала широкая популярность умного, удачливого Лоренцо, умевшего придать родному городу невиданный раньше блеск. У Пьеро не было ничего, кроме надменности и неумеренной жажды веселья.
   Но решающую роль сыграли грозные обличения Савонаролы, выставлявшего на всенародный позор пороки и своекорыстие Медичи.
 //-- * * * --// 
   Италия переживала тяжёлое время. Французские войска с королём Карлом VIII во главе вторглись в её пределы, завладели несколькими городами на севере и двинулись на Флоренцию. Городские богачи решили для низвержения ненавистного Медичи просить помощи у французов. Даже Савонарола радовался вторжению французов, которые в его глазах были освободителями Флоренции от ига Медичи.
   Сначала Пьеро думал начать борьбу с неприятелем, подходившим к Флоренции, но скоро понял, что народ против него. И тогда он решил сложить оружие. С блестящей свитой отправился Пьеро во французский лагерь и после долгих переговоров подписал постыдный договор. Он обещал отдать французам некоторые подчинённые Флоренции города и выплатить двести тысяч флоринов военных издержек.
   Когда весть об этом договоре достигла Флоренции, чаша народного терпения переполнилась.
   Пьеро возвращался из лагеря Карла VIII при звоне флорентинских колоколов и торжественно появился на площади перед дворцом Синьории. Народ встретил его гробовым молчанием. Никто не приветствовал тирана и труса. Тогда из середины толпы вышел уважаемый всеми почтенный гражданин Лука Корсини. Смело подошёл он к правителю; глаза его горели недобрым огнём. Схватившись за раззолоченную узду коня Пьеро, он повелительно крикнул:
   – Что тебе здесь надо, тиран?
   Это был условный сигнал. Толпа заволновалась. Яростные крики оглушили Пьеро. Эта жалкая, дрожащая фигура на коне, этот человек с мертвенно-бледным лицом был тот самый надменный сын Лоренцо Великолепного, который считал всех флорентинцев своими холопами!
   И понеслись бешеные крики, сливаясь в один мощный, стихийный гул:
   – Liberiá! Libertá! [15 - «Свобода! Свобода!» (итал.)]
   В Пьеро и его свиту полетели камни.
   Все, старики, женщины, даже дети, устремились на тирана и злорадно забрасывали его камнями, глумились над его трусостью:
   – Подлая, трусливая собака! Отчего ты не продал французам вместе с нашими городами свою жену, мать, всю твою поганую семью?
   – Да он продал уже и себя им в придачу!
   Брат Пьеро, Джованни, впоследствии папа Лев X, выступил вперёд и попробовал успокоить народ. Но ему не дали говорить. Каким-то чудом Пьеро с братьями удалось выбраться из толпы и скрыться в одном из монастырей. Вслед за тем они бежали из Флоренции, переодевшись монахами. Толпа устремилась на виллу Кареджи, в палаццо Медичи во Флоренции, напрасно разыскивая ненавистных угнетателей. Тирания Медичи пала. Во Флоренции установился новый порядок, несравненно более демократический, чем единовластие Медичи, но бесконечно далёкий от подлинной власти народа. Наружно подчинившись гневным требованиям Савонаролы, надев тёмное платье, отказавшись на время от шумных пиров и празднеств, богатое купечество сохранило главное – влияние на ход дел, власть.
   Это было время скитальчества Микеланджело – скитальчества его усталой от непрерывной внутренней борьбы и сомнений души.


   XI
   Перепутье


   Короткий миг в Венеции, спокойном, тихом городе лагун, откуда его изгнала тягостная встреча с бежавшим от народной мести свергнутым флорентинским тираном; Болонья и спокойная жизнь у радушного Альдовранди, оценившего в нём гения и засыпавшего его заказами…
   Работы флорентинского художника имели успех, но этот успех не заставил его задержаться в Болонье: рядом с признанием росли зависть и клевета болонских мастеров, утверждавших, что Микеланджело изображает святых в духе языческих богов. И действительно, его святые носили отблеск благородной красоты античной скульптуры и меньше всего походили на бестелесные, условные образы, предписанные церковными правилами…
   Микеланджело решил оставить Болонью. Ему было жаль покидать город, где он впервые узнал мощное, полное сдержанной силы и драматизма творчество Якопо делла Кверчи [16 - Якопо делла Кве́рча (ок. 1374–1438) – крупный итальянский скульптор, родом из Сиены; его лучшие работы проникнуты драматизмом, героикой, носят монументальный характер.], оставившее неизгладимое впечатление в его душе. Хмурый, с низко опущенной головой, шёл он в палаццо Альдовранди, в последний раз взглянув на творения Якопо делла Кверчи, так волновавшие его. Завтра он будет далеко и не увидит этих могучих фигур.
   Куда бежать? Снова в Венецию? Нет, нет, уж лучше вернуться на родину.
 //-- * * * --// 
   Мрачной, как могила, показалась теперь ему когда-то оживлённая, цветущая Флоренция.
   Вилла Кареджи стояла опустошённая. Впрочем, в отдалённой её части он отыскал под грудой мусора и обломками мебели своего «Геркулеса» и, вытащив его, мог над ним ещё поработать. Он прошёл по комнатам, глянул в окна. Куда девалось несравненное собрание сокровищ искусства – картины, статуи, фрески, античные и новейшие рукописи? Одно было сожжено, другое продано. Не били больше фонтаны, на куртинах вместо цветов торчали резные листья репы, моркови и длинные узкие – чеснока и лука. В отдалённой части палаццо, по соседству с его мастерской, влачили унылую жизнь мать и жена Пьеро Медичи.
   Микеланджело очистил «Геркулеса» от мусора и слегка обтёр пемзой. Античный герой засиял нетленной красотою. Было тихо; он услышал вдали слабый звук шлёпающих туфель. Кто-то ходит там, на женской половине дома… Неужели изнеженные ноги благородных дам из семьи Медичи, привыкшие к изящным расшитым башмачкам, теперь шлёпают в старых туфлях без задников? Или это походка одной из оставшихся преданных служанок, недавних прихлебательниц у барского стола?
   Неожиданно ему попалась в углу забытая, брошенная книга, вероятно оставшаяся от библиотеки живших здесь поэтов и философов… Ну, так и есть: надпись «Полициано». Знакомый переплёт из добротной рыжей кожи. Данте. «Божественная комедия».
   Он раскрыл страницу наугад: «Ад». И прочёл о тех, кто любит утехи, негу и разные наслаждения.

     …как скворцов уносят их крыла
     В дни холода густым и длинным строем,
     Так эта буря кружит духов зла
     Туда, сюда, вниз, вверх огромным роем;
     Им нет надежды на смягченье мук
     Или на миг, овеянный покоем.
     Как журавлиный клин летит на юг
     С унылой песней в высоте надгорной,
     Так предо мной, стеная, нёсся круг
     Теней, гонимых вьюгой необорной… [17 - Данте. «Божественная комедия». «Ад». Песнь пятая. Перевод М. Лозинского.]

   Во Флоренции, казалось, всецело царил теперь Савонарола. Женщины оделись в грубые чёрные платья и, опутав руки чётками, томили себя беспрерывным постом и молитвою. Во время празднества весёлого карнавала по улицам двигались теперь торжественно-строгие религиозные процессии.
   А кроме карнавала, в весёлой Италии много других праздников. В такие дни особенно тянуло на улицу. В недавние годы, во время весёлого праздника сбора винограда, улицы наполнялись оживлённой толпой. Девушки, переодетые вакханками, плясали, украсив головы гроздьями винограда, парни с козлиными рогами изображали Вакха и фавнов – его свиту.
   Но теперь перед Микеланджело была совсем иного рода процессия. Впереди – дети. Они двигаются медленно, и на их лицах – недетское выражение суровости. Они несут на костёр различные принадлежности «мирской суетности»: женские украшения, карты и игральные кости, маски и парики – остатки весёлых карнавалов, зеркала, роскошную одежду, арфы и мандолины… В новой Флоренции могут звучать только церковные песнопения.
   Это маленькие судьи своих родителей. Родители опасаются сказать при них какое-нибудь неосторожное слово, засмеяться, пошутить: это сейчас же, как смертный грех и преступление перед новой республикой, будет передано тем, кто поставлен Савонаролой наблюдать за нравственностью граждан, и виновные будут привлечены к суду…
   Но до чего же стали худы и печальны эти маленькие стражи нравственности, которые ещё так недавно наполняли смехом каждый уголок, где появлялись!
   Микеланджело видел, как из переулка на площадь вели к Синьории нарядно одетую женщину, может быть приезжую, не знавшую тогдашних флорентинских порядков, и вокруг громко, наперебой кричали:
   – Блудница! Блудница! Именем короля нашего, господа Иисуса Христа, и нашей царицы, пречистой Девы Марии, мы повелеваем тебе бросить всю эту постыдную одежду! Помни, смерть не за горами, а за нею – ответ на Страшном суде Господнем!
   Многие негодяи лгали из мести, и невинных людей обвиняли в богохульстве и волхвовании, их ждали тюрьма, пытки, костёр… Безбожники карались, как убийцы.
 //-- * * * --// 
   Но во Флоренции оставались ещё ценители искусства. Лоренцо Медичи, один из родственников Пьеро, никогда с ним не ладивший и некогда бежавший из Флоренции, вернулся теперь на родину под фамилией Пополани [18 - Попола́ни (итал.) – от слова «il popolo» – народ.]. Он был знаток и любитель искусства.
   Он заказал Микеланджело статую Иоанна Крестителя в детстве. Раз, придя в мастерскую Буонарроти, он увидел у него неожиданно совсем законченное изваяние Амура.
   – Клянусь Мадонной, – восторженно воскликнул Лоренцо, – это божественное произведение! Оно напоминает древних! Но почему бы ему и не быть античным, отрытым где-нибудь глубоко под землёю? Что вы на это скажете, маэстро?
   Микеланджело смотрел на гостя изумлёнными глазами. Лоренцо рассмеялся и лукаво прищурился:
   – Пожалуй, придётся выразиться яснее: статую можно зарыть в землю в укромном месте, а потом неожиданно для непосвящённых выкопать. Ручаюсь, что даже знатоки не отличат её от бессмертных творений древности!
   Эта мысль понравилась Микеланджело. Он зарыл статую в землю в отдалённом, заброшенном уголке парка, а для большего правдоподобия не пожалел отбить у неё руку. Ведь редко можно было найти неповреждённые античные статуи. «Спящего Амура» купил через своего посредника один кардинал в Риме. Этот страстный охотник до античных статуй не заметил подделки.
   Но весть о подделке всё же распространилась по Италии и достигла ушей кардинала. Он воскликнул в восторженном изумлении:
   – Кто же творец этого удивительного произведения, если оно в самом деле создано руками современного художника? Я хочу немедленно отыскать его и уговорить перебраться в Рим. В Риме для него найдётся более достойное место, чем на его обезумевшей родине.
   И он немедленно послал во Флоренцию доверенного человека, поручив ему во что бы то ни стало привезти великого скульптора.
   Микеланджело работал над рисунком человеческой руки, когда к нему явился посланный из Рима.
   – Я к вам приехал от кардинала Риарио, – торжественно сказал римлянин. – Его эминенция купил у вас античную статую спящего Амура… Но боже мой, что за прекрасный рисунок я вижу! Это ваша работа? Назовите мне ещё какое-нибудь из ваших произведений, чтобы я мог восклицать: вот удивительный художник!
   Микеланджело спокойно и с достоинством отвечал:
   – Синьор! Из недавних моих произведений я назову уже известную вам статую – спящего Амура.
   Посланному только этого и надо было. Он сказал подобострастно:
   – Маэстро! Вы делаете честь вашему городу. Кардинал просил передать вам его настойчивую просьбу – приехать в Рим. Вечный город Рим – лучшее место для гения. Только в Риме вас могут оценить. Кардинал просил вам передать также его уверенность, что вы будете в Риме вполне обеспечены заказами.
   Микеланджело давно уже сам страстно хотел покинуть мрачную родину и посетить Рим, и предложение кардинала обрадовало его.
   В июне 1496 года он отправился в путь.


   XII
   Вечный город


   Прекрасна была Флоренция, но она не могла сравниться с величием Рима. Недаром же Рим зовётся Вечным городом. Века пронеслись над его холмами, над его мощными красноватыми стенами, над прославленными памятниками древней культуры языческого и раннехристианского Рима – остатками храмов, цирка, обширными подземельями – катакомбами.
   Когда Микеланджело по вызову кардинала Риарио прибыл в Рим, его поразило необыкновенное оживление римских улиц, какого не было даже во Флоренции; поразил и вид этих улиц, узких, прихотливо извивавшихся между высокими, надвигавшимися друг на друга домами. Здесь был вечный полумрак; только вверху ярко сиял залитый солнцем клочок ярко-синего неба. Улицы были до того узки, что обитатели одного дома могли переговариваться через окна с обитателями другого, а пожалуй, и пожать друг другу руки. Лавочки торговцев зеленью, фруктами, рыбой, прилавки с красным товаром, мастерские сапожников – всё было здесь на виду. Двери лавочек не закрывались целый день, так как в них вовсе не было окон и свет проникал только через дверь. Торговцы и мастеровые ещё чаще располагались со своими пожитками прямо на улицах. С восходом солнца на этих улицах стоял гул от человеческих голосов, смеха, крика ослов и восклицаний погонщиков. Здесь слышалась непритязательная шутка, там разгоралась ссора и сердитая перебранка заглушалась хохотом. Разносчики расхваливали свой товар; бренчали гитары и мандолины; сильные, свежие голоса уличных певцов разносились далеко…
   Под высокими стенами палаццо валялись полуголые, в лохмотьях нищие или бездельники, предпочитавшие сон работе на расслабляющей жаре. Встретив художника, эти живописные лентяи предлагали ему порою позировать для его картины или статуи.
   А сколько здесь было прекрасных памятников искусства! Современники Микеланджело усердно трудились над раскопками и успешно отыскивали древние статуи.
   Едва ступив на римскую землю, Микеланджело жадно принялся осматривать найденное при раскопках.
   Одиноко проходил он по залам гордых римских вельмож, собирателей редкостей, среди потемневших и растрескавшихся в земле статуй, внимательно всматривался в каждую, даже изуродованную часть разбитой фигуры, дорисовывая воображением целое.
   Глядя на Микеланджело, проходившего по улицам Рима, никто не назвал бы его юношей, никто бы не дал этому человеку, медленно бродившему среди нарядных зал и древних развалин, его двадцать один год. Лоб его избороздили преждевременные морщины, глаза смотрели сурово; от всей невысокой фигуры веяло железной силой и мудростью. Думы и переживания оставили на нём след.
   В горном посёлке каменотёсов и в ремесленных уличках Флоренции впервые зародилось его здоровое, чуждое изнеженности чувство жизни, его мышление убеждённого демократа; вилла Медичи обогатила его художественный вкус; беседы с Полициано развили в нём философское мышление; чтение бессмертных творений Данте и Петрарки разбудило страстную любовь к поэзии; судьба любимой родины, угнетаемой тиранами и готовой погибнуть под пятою иноземных завоевателей, сделала его мысль зрелой; проповеди Савонаролы словно обожгли его дыханием народного восстания, хотя глубоко чуждой и враждебной осталась для молодого художника их исступлённая ненависть к красоте и радости жизни, к светлому духу античного искусства.
 //-- * * * --// 
   Кардинал Риарио оказался плохим знатоком искусства и не оценил дарования Микеланджело. По приезде художника в Рим кардинал мало обращал на него внимания и не торопился засыпать его заказами, как обещал. Он просто забыл о нём. Впрочем, Микеланджело получил случайно заказ на статую Вакха от одного богатого римлянина.
   Он начал работать над статуей величиной более человеческого роста; Вакх, опьянённый вином прекрасный юноша, едва держится на ногах; в одной руке у него чаша с вином, в другой – кисть сочного винограда. Божок лесов, лукавый маленький фавн, притаившись сзади, украдкой щиплет спелые ягоды.
   В это время папский престол занял Александр VI Борджиа, известный в истории своей из ряда вон выходящей жестокостью, коварством и распутством. Предательство и убийство были для него обычным делом. Он и умер оттого, что выпил кубок с отравленным вином, которое он предназначал для враждебных ему кардиналов. Чтобы заткнуть рот Савонароле, проклинавшему его в своих проповедях, Александр VI предложил ему «кардинальскую шапку», то есть звание кардинала, высшую духовную степень, которую и сам он носил перед избранием на папский престол. Но Савонаролу не могло соблазнить почётное положение, огромные доходы и красная кардинальская мантия. Он продолжал с ещё большим гневом осуждать папу, открывая в громовых речах народу злодеяния этого наместника Христа на земле, считавшегося непогрешимым. Тогда папа, смотревший некоторое время сквозь пальцы на речи монаха, обратившего Флоренцию в монастырь, сначала прислал Савонароле запрещение проповедовать, а когда тот не послушался, отлучил его от церкви, пригрозил таким же отлучением его последователям и, наконец, дал приказ флорентинскому правительству об аресте беспокойного бунтаря-монаха.
   До Микеланджело долетели в Риме вести о судьбе проповедника, речи которого, несмотря ни на что, его потрясали. Он хорошо помнил и то угнетающее влияние, которое доминиканец оказал на умы художников и философов, на его учителя Полициано.
   И этот фанатик, поднимавший народ на борьбу с тиранами, скошен одним мановением руки злодея, и народ теперь не делает попытки отстоять его, увидев, что от его проповедей и могущества не стало лучше беднякам, и осыпает своего бывшего кумира насмешками:
   – Эй ты, святой! Получил ли ты наконец венец мученика?
   – Сегодня я пирую с моими друзьями! Какое наказание ты придумаешь для нас за это нечестивое дело?
   Это слышалось в толпе под окнами тюрьмы, где сидел Савонарола, слышалось, когда его вели по улице на площадь, где был разложен костёр не для того, чтобы жечь ради покаяния предметы суетности, а для того, чтобы казнить самого флорентинского пророка, искалеченного мучительными пытками…
   Событие потрясло Микеланджело… Нет нужды в том, что он давно уже развенчал в душе Савонаролу, который когда-то пленил его открытым возмущением против неравенства и насилия.
   Глубокий мрак охватил его душу… Ему казалось, что он слышит своими ушами глумление снова нарядившихся в шёлк и бархат щёголей, слышит треск костра, до боли ясно видит в огне и дыму чёрную фигуру небольшого человека, привязанного верёвками к столбу…
   Стыд за Флоренцию, боль за непрочность всего, что сегодня называют истиной, а завтра топчут в грязь в угоду сильному, потрясли всё существо художника… Сжав голову руками, он склонился над столом, и скупые, тяжёлые слёзы медленно скатывались на рисунок, который он начал…
 //-- * * * --// 
   «На что-нибудь и несчастье пригодится» – гласит старая итальянская пословица. Из беспросветного, казалось, мрака, окутывавшего его душу, родилось одно из величайших его творений: знаменитая «Пьета́» – «Оплакивание Христа», мраморная группа, изображающая горе матери, скорбящей над телом убитого людьми сына.
   И здесь художник не пошёл по пути, указанному его предшественниками, изображавшими Богоматерь измученной, увядшей, обезображенной страданием. Он сохранил ей прелесть неувядаемой юности. И это нисколько не ослабило чувства великой скорби, как тихая музыка звучавшего в обеих фигурах.
   День и ночь работал Микеланджело над своим творением, не замечая физической усталости. И вот из бесформенной каменной глыбы вышла на свет прекрасная, трогательно юная женщина. Бережно держит она на коленях недвижно простёртое тело умершего сына. Всё в этой группе гармонично, во всём запечатлелась безмерная печаль…
   Когда Рим увидел эту замечательную группу, о Микеланджело заговорили. «Пьета» привлекала к себе толпы жадных зрителей, слышались возгласы изумления и восторга. Мало кто узнавал затерявшегося среди зрителей творца Мадонны. Раз ему пришлось услышать удивлённый голос:
   – Вот дивная группа! Но как имя художника, создавшего её?
   – Да разве вы не знаете? – уверенно отвечал другой голос. – Это наш Гоббо из Милана.
   Микеланджело нахмурился и тихо побрёл домой.
   «Не годится, – думал он, – чтобы моё творение, дитя моего ума, называли чужим именем». И он решил положить этому конец.
   В ту же ночь художник вернулся в церковь, где стояла скульптура, и вырезал своё имя на перевязи, идущей через левое плечо Мадонны. Теперь уже не могли смешать его творение ни с чьим другим.
 //-- * * * --// 
   Весть об успехе и славе сына дошла до отца, который, овдовев вторично, уже четыре года жил во Флоренции, пеняя на своё одиночество, без женского ухода, вечно жалуясь на нужду и никчёмность сыновей. Характер у него становился с каждым днём всё несноснее, раздражительнее; он сетовал на то, что Урсула стара, глуха и неповоротлива, а Микеланджело, единственный как будто толковый из всех его детей, не умеет жить и не думает, что надо обеспечить отцу спокойную старость.
   – Не умеет жить, не умеет наживать, не умеет даже считать деньги, – ворчал он. – Другой бы на его месте озолотил отца и сам бы жил в богатом палаццо. И зачем было тогда ехать в Рим?
   Отец терзал Микеланджело незаслуженными упрёками, а братья – вечным вымогательством денег.
   И сын не мог написать ему и родным, чтобы его пощадили, потому что сам он надрывается, чтобы помочь им, и совсем не живёт для себя. Он тщательно скрывал от них горькую правду о своём расшатавшемся вконец здоровье. Напряжённая работа в сыром, нетопленом помещении, бессонные ночи, когда мозг продолжает работать, хотя руки и отдыхают, скудная пища из-за недостатка денег и непрактичности – всё сказалось здесь, в Риме. Ему не с кем было посоветоваться – у него не было близких друзей, не было никого, кроме заказчиков, из которых очень немногие понимали искусство и редко кто не старался обсчитать его. Слава, далеко распространявшаяся теперь по Италии, не могла ни прокормить его, ни сделать здоровее. Он страдал от мучительных головных болей и от боли в боку.


   XIII
   Опять на родине


   Микеланджело вернулся во Флоренцию, стосковавшись по ней за четыре года, проведённые в Вечном городе. Флоренция всё ещё изнемогала от непрерывных смут и волнений. Медичи добивались только позволения жить в её пределах, но народ опасался их тирании и ни за что не хотел этого допустить…
   Сначала Микеланджело не мог найти в родном городе работы, а заботы о семье требовали денег, и он скрепя сердце заключил договор на украшение капеллы Пикколомини в Сиенском соборе. Но от этой работы его внезапно оторвала другая, поглотившая все его мысли.
   Стоял солнечный, ясный день конца лета. Был канун большого народного праздника – сбора винограда. Завтра на улицах будут звучать весёлые флейты и лютни, сменив недавние унылые покаянные процессии, девушки, одетые в греческие туники и украшенные виноградными листьями, придут на площадь Синьории, туда, где три года назад сожгли на костре Савонаролу, проповедовавшего покаяние… Жизнь победила, и народные праздники вновь воскресли… Улицы наполнились звуками песен; плясали девушки и юноши; двигались к рынку возы с бережно уложенными в плетёные корзины прозрачно-золотистыми гроздьями винограда…
   Микеланджело задумчиво смотрел на эту подготовку к завтрашнему празднику, покидая склад возле церкви Санта-Мария-дель-Фьоре, где в беспорядке были сложены заготовленные для работы куски мрамора. Он думал о том, какой могучий образ можно изваять из огромной глыбы, в три человеческих роста, грубо отёсанной, в сущности, испорченной одним из флорентинских скульпторов, не нашедшим в себе силы создать монументальную статую. И чем больше он думал, тем яснее рисовался ему свободно и уверенно стоящий юноша-гигант со смело поднятой головой, с худощавым, гармонически сложенным телом. Статуя невиданных размеров, как живой образ радостной мощи, молодости, мужества… Она должна украсить город, вдохнуть в его граждан веру в беспредельность сил человека, уверенность в победе над врагом. Народ Флоренции не знает себе цены. Он ищет опоры: то в корыстолюбивом, но привычном правлении Медичи, то в господстве невежественных монахов. А он станет много сильнее, если захочет положиться сам на себя. Тогда ему не страшны будут ни французский король, ни воинственные правители Милана, ни папа. Свободный, готовый с оружием защищать родину, народ одолеет любого, самого сильного врага, как некогда бесстрашный пастух Давид одолел непобедимого до того великана Голиафа. Сколько уже раз скульпторы изображали Давида! И всегда мальчиком-победителем. Но из этой глыбы можно изваять иного Давида, готового к поединку не на жизнь, а на смерть юного гиганта, прекрасного, как день. И, мысленно вглядываясь в неправильные очертания глыбы, Микеланджело уже видел лёгкий наклон корпуса, гневно повёрнутую к врагу голову под шапкой густых курчавых волос, поднятую к плечу левую руку с отведённым локтем. Ему стало досадно, что завтра, в день праздника, он не сможет начать работу. Нетерпение, сжигающая жажда труда тяготили его…
   Как долог показался ему день, когда вся Флоренция наполнилась смехом, пением и пляскою и до рассвета звучал звон лютни и тамбурина!
   Уже с первыми солнечными лучами Микеланджело был на дворе возле Санта-Мария-дель-Фьоре. Ударил тяжёлый молот. Резец вклинился в глыбу прекрасного каррарского мрамора.
 //-- * * * --// 
   «Я работаю, как счастливый подёнщик богини, которой поклялся отдать свою жизнь до последнего вздоха, – говорил себе Микеланджело, шагая каждое утро по направлению к месту работы – наскоро построенному дощатому сараю. – Мне всё равно, какая погода, жарко или холодно. Мне всегда жарко, когда я берусь за резец».
   И вот прошла осень, прошла зима, настала новая весна и новая осень… Незаметно не шли, а пробегали для Микеланджело годы за вдохновенной работой. Из бесформенного куска мрамора вырастала могучая фигура народного героя. Микеланджело вдохнул в своё творение всё своё восхищение человеком, всю свою любовь к Флоренции. Он создал образ стойкого и мужественного борца, защищающего родину. Около четырёх лет он работал над статуей. Наконец «Давид» был готов.
   Гонфалоньер Пьеро Содерини захотел посмотреть на заказанную им статую.
   Пьеро Содерини считал себя знатоком искусства, хотя он был далёк от этого. С важным видом обошёл он вокруг статуи, в глубоком молчании остановился и, прищурившись, процедил небрежно:
   – Э-э… оно, конечно, видно мастера… и внушительно… но… только у Давида несколько толстоват нос.
   Микеланджело не удивился. За эти годы, вращаясь среди сановников, он видел среди них немало таких знатоков, как гонфалоньер Флоренции, и ко всему привык. Ни слова не говоря, он набрал горсть мраморной пыли и по лестнице влез на подставку, чтобы достать до головы изваяния. Там, стоя спиной к Содерини, он стал сыпать пыль, как будто счищая резцом что-то с не понравившегося заказчику лица. Потом, обернувшись, он спросил:
   – А теперь как?
   Гонфалоньер не уловил презрительного тона художника. Он благосклонно кивнул головою:
   – Вот теперь мне ваш «Давид» нравится куда больше!
   Он не заметил улыбки спускавшегося с лесов скульптора.
   – Чудесно! Надо только, маэстро, теперь обдумать, как лучше перенести статую на предназначенное ей место.
 //-- * * * --// 
   В начале 1504 года, для того чтобы обсудить, как лучше водворить «Давида» на предназначенное ему место, собралась целая коллегия знаменитых художников. Здесь были все славные имена: и Леонардо да Винчи, и Боттичелли, и Филиппино Липпи, и архитекторы – братья Джулиано и Антонио Сангалло.
   Художники долго советовались, подходит ли для «Давида» выбранное Микеланджело место. Переправить же статую из дощатого помещения, где она была создана, на площадь было очень сложно, и дело решили поручить соборным архитекторам.
   Переговоры затянулись до весны, и накануне назначенного торжества, 14 мая, с вечера граждане собрались вблизи сарая, откуда должно было отправиться в путь это гениальное изваяние.
   Слава Микеланджело Буонарроти не примирила с ним его личных врагов, завистников вроде Торриджано, ни гораздо более опасных врагов – врагов его искусства.
   Во Флоренции ещё осталось среди народа немало людей, ненавидевших античное искусство, считавших, что оно развращает нравы. Их возмущала гордая нагота Давида. И среди толпы, жаждавшей взглянуть на статую, замешалась тесно спаянная группа таких ханжей и непрошеных блюстителей общественной нравственности.
   Чтобы вывезти колосса, необходимо было увеличить отверстие, и рабочие, выламывая поверх дверей доски, перекликались:
   – Довольно?
   – Ломай не всё!
   – Ещё!
   – Шире вправо!
   Сквозь толпу к сараю как-то удалось протолкаться одному из братьев художника.
   – Это ты, Джисмондо? – удивился Микеланджело, увидев пробравшегося к нему младшего брата. – Что с тобою?
   Бледный, перепуганный, Джисмондо пробормотал почти беззвучно, трясущимися губами:
   – Тебя… тебя могут убить… Они хотят побить… побить статую камнями… Они говорят – это бесстыдство…
   – Берегись!
   Проносили доски… Одна чуть не упала на Джисмондо. Его кудрявая голова скрылась за спинами рабочих.
   Кто-то расслышал слова предостережения. Раздался презрительный голос в группе художников:
   – Опять эти отголоски минувшего безумия!
   И другой голос, спокойный и трезвый, уже среди архитекторов:
   – Надо усилить стражу. Чего доброго, они разобьют «Давида»!
   Возле сарая поставили усиленную охрану. Только через четыре дня, 18 мая, удалось переместить статую на избранное место. Юный гигант украсил площадь перед дворцом Синьории.
   Толпа запрудила площадь, но её близко не подпускали – везде была вооружённая стража, ещё усиливавшаяся к ночи, после того как однажды с наступлением темноты статую попробовали забросать камнями.
   Среди художников шли споры.
   Боттичелли тихо и благоговейно говорил, полный скорби при воспоминании о сожжённом пророке:
   – Они не выносят наготы, бесстыдство их возмущает… Они говорят, что Флоренция погрязла в разврате…
   С горечью звучал голос Леонардо да Винчи:
   – Они думают, что прекрасное, здоровое, обнажённое тело может кого-то развратить… Ханжи и лицемеры прячут свои пороки и нечистые помыслы под длинными одеждами, но лица, как зеркала, отражают их тёмные и злобные души.
   Кто-то засмеялся:
   – Не снять ли маэстро Леонардо его алый изящный плащ и не надеть ли одежду кающегося?
   О «Давиде» заговорила вся Италия. Он оставался на площади перед Синьорией около четырёхсот лет, но так как сильно пострадал от дождей, то по решению Флорентийской академии художеств был перенесён в особую крытую ротонду [19 - Рото́нда – круглая постройка: павильон, беседка, зал.]; с течением времени изготовили из мрамора копию с него и водворили её на то место, где стоял оригинал.
 //-- * * * --// 
   Слава пришла к Микеланджело, но он не был не только счастлив, но сколько-нибудь удовлетворён жизнью. Был он очень одинок, имел большую семью, которая его не понимала и, ничего не давая, постоянно только требовала. У него не оказывалось ничего общего ни с братьями, ни с отцом. Его замыслы интересовали их лишь постольку, поскольку давали деньги, а он никогда не умел расценивать свой гений и свой труд на флорины и скудо, и его постоянно обсчитывали при заказах.
   Отец с каждым днём становился всё требовательнее, капризнее; братья бездельничали. Лодовико Буонарроти, отставной служащий таможни, говорил себе упрямо:
   «Коли Бог дал ему способности, а я – жизнь, у остальных же моих сыновей нет в голове смысла, то он должен отвечать за всех. Кто же ему велит не уметь назначить цену за свою работу, которой его забрасывают кардиналы и разные богачи вельможи? Постыдился бы жить бедно и не уметь пустить пыль в глаза и не возвысить меня, старика, над ничтожными соседями».
   Изо дня в день он становился всё невыносимее в своих претензиях, изо дня в день причуды эти становились всё фантастичнее, гранича с безумием.
   Чего-чего только не приписывал сыну выживший из ума старик, в чём только не упрекал, что не советовал и чего не требовал! Позднее ему пришла в голову даже мысль распустить слух, что Микеланджело выгоняет его из дому и обрекает на нищенство. А братья, со своей стороны, терзали художника, выманивая у него деньги.
   Сохранилось письмо Микеланджело к брату, писанное года через три после установки перед Палаццо Веккьо – дворцом Синьории – статуи «Давида»:
   «Я терплю всякие неудобства и работаю свыше сил; тружусь день и ночь и ни о чём другом не думаю. Я так исстрадался…»
   А вот письмо к отцу, написанное несколько позже:
   «Дорогой отец, я был очень удивлён вчера, не застав вас дома, и ещё более удивился, когда узнал, что вы жалуетесь на меня и говорите, будто я вас выгнал. Со дня рождения я старался ни в большом, ни в малом не огорчать вас; все лишения, которые я претерпел, я претерпел только ради вас… Не далее как несколько дней назад, когда мы разговаривали с вами, я обещал посвятить вам остаток своей жизни и сейчас снова вам это обещаю».
   Да, он был бесконечно одинок и не понят теми, к кому был привязан…
   Этот сумрачный с виду человек имел нежное, любящее сердце. Он любил страстно рождавшиеся в его душе образы, он любил красоту как символ совершенства во внешнем и внутреннем облике человека, он любил родину, любил народ, сыны которого были его братьями; любил поэзию; любил тех, кто страдал; он любил свою семью, любил детей, которые были слабы; он преклонялся перед способностями человека. Он писал:
   «Когда я вижу человека талантливого или умного, который в чём-то искусней или красноречивей других, я не могу не влюбиться в него и тогда отдаюсь ему безраздельно, так, что уже перестаю принадлежать себе».
   Когда он видел красоту в телесной оболочке, он приближался к ней с благоговейным трепетом, и предмет его поклонения становился для него кумиром…
   Но сам он был некрасив, мрачен на вид и не привлёк к себе сердца ни одной из прекрасных соотечественниц, оставаясь замкнутым, печальным, непонятым, неоценённым, хоть и знаменитым, но страшно, безысходно одиноким…


   XIV
   Единоборство


   Заказы сыпались на Микеланджело как из рога изобилия. Он положительно не знал, как с ними справиться. Начав работать над заказанными ему пятнадцатью статуями для собора в Сиене, он вместе с несколькими помощниками окончил только четыре и бросил работу ради «Давида». Он так и не вернулся к ней, несмотря на упрёки заказчиков и сам до конца жизни терзаясь упрёками совести из-за нарушения договора.
   Правительство Флоренции заказало Микеланджело бронзовую статую Давида для подношения маршалу Рогану, любимцу французского короля, в надежде купить при его посредстве дружбу с Францией.
   И правители Флоренции с досадой писали маршалу:
   «Хотя мы и заручились обещанием Микеланджело, но с таким человеком совершенно нельзя знать, когда и что захочет он исполнить».
 //-- * * * --// 
   Слава о Микеланджело Буонарроти теперь гремела не только в Италии, но и далеко за её пределами. Но в искусстве у него был соперник, не менее знаменитый, на двадцать три года его старше. В свои пятьдесят два года он изъездил множество городов Италии.
   Оба они, Микеланджело и Леонардо да Винчи, были уроженцами Флоренции. Только в нравственном облике между этими двумя флорентинцами было большое различие.
   Вскормленный молоком жены каменотёса и вобравший в себя вместе с воздухом гор суровость их обитателей, Микеланджело был дитя своего народа, плоть от его плоти. Угрюмый с виду, с резкими манерами, резким голосом и простою, подчас грубоватой речью, он разительно отличался от изысканного, изящного Леонардо да Винчи, привыкшего взвешивать каждое слово, умевшего применяться к обстоятельствам, усвоившего многие обычаи.
   Гонфалоньер Содерини решил поручить этим двум величайшим художникам Италии роспись залы Большого совета во дворце Синьории.
   Это являлось как бы соревнованием двух гениев.
   Встретившись, художники сразу почувствовали друг к другу антипатию; сдержанного и изящного Леонардо поразила внешняя неказистость и, как ему показалось, грубость угрюмого Микеланджело, а Микеланджело выводила из себя невозмутимость Леонардо, в улыбке которого ему чудилась ирония. И он, и вся Флоренция смотрели теперь на начавшуюся совместную работу как на художественный поединок – чья работа будет значительнее, гениальнее.
   Насколько Леонардо при встречах относился к Микеланджело спокойно, был изысканно вежлив, настолько Микеланджело был несдержан. Его бесил один вид этого ритмично двигавшегося красивого человека, вид его алого изящного плаща; он слышал однажды фразу, сказанную Леонардо мимоходом, но с большим достоинством, медленно, убеждённо; запомнил её и не мог не согласиться с нею, но тон произносившего привёл его в сильнейшее раздражение.
   «Необходимость, – сказал Леонардо, – наставница и пестунья природы… узда и верный закон».
   Да разве можно возразить против этого? Но Микеланджело не может победить своего раздражения. Спокойствие и убеждённость ему кажутся самоуверенностью.
   Вот он идёт, этот гость Флоренции, человек, когда-то рождённый ею и почти позабывший её в своих скитаниях; он, которого мало коснулась постоянно кипевшая здесь борьба. Идёт он через площадь.
   У церкви Санта-Тринита собралась толпа – обычная картинка уличной жизни. Среди собравшихся идёт обсуждение какой-то не вполне понятной строфы из «Божественной комедии» Данте. Чей-то голос называет Леонардо, здесь знали о его учёности:
   – Маэстро, не разъясните ли вы нам слова великого Данте?
   Леонардо просто отвечает:
   – А вот и Микеланджело; он вам объяснит, друзья мои, что значит этот стих…
   Это что же, насмешка? Он, конечно, считает себя несравненно выше, образованнее его, Микеланджело… И болезненно обидчивый Буонарроти бросает, как вызов, желчный и несправедливый возглас, возглас грубый, в котором он, конечно, потом раскается:
   – Сам объясняй! Ты ведь великий мастер!
   Он повернулся спиной к Леонардо и зашагал прочь, бросив ещё что-то вполголоса.
   Микеланджело не видел, как краска залила лицо Леонардо, но Леонардо ничего не ответил, хотя до него ещё доносились гневные слова соперника:
   – Только твои остолопы миланцы могли поверить, что ты справишься с отливкой статуи Сфорца!
   А сам он разве не был в тупике перед отливкой «Давида»? Но такова природа человеческая даже у гения: гнев затмевает рассудок и гонит прочь справедливость.
 //-- * * * --// 
   И вот они работают над своими двумя заданиями, которые должны были послужить началом двух громадных росписей.
   Микеланджело взял темой битву при Кашине. Он изобразил купающихся в реке Арно солдат, звук рожка призывает их к сбору. Художник изобразил мускулистые, сильные и крепкие фигуры, полные жизненной энергии. Здесь Микеланджело руководствовался своими взглядами, которые не раз высказывал:
   «Наилучшей будет та живопись, которая ближе всего к рельефу».
   В нём говорил вдохновенный, гениальный скульптор: тела купающихся кажутся вылепленными, изваянными. «Скульптура, – говорил Микеланджело, – служит для живописи своего рода светочем, причём они относятся друг к другу, как солнце к луне».
 //-- * * * --// 
   В чудесный безоблачный день в огромной зале Большого совета собралась такая толпа, что, как говорится, яблоку негде было упасть.
   Флорентинцы пришли, чтобы дать оценку работам двух своих любимцев – Леонардо да Винчи и Микеланджело. Торопились взглянуть на эти работы, так как Микеланджело, едва закончив картон, был вызван папой Юлием II в Рим и бросил начатое, не дотронувшись до красок.
   С первого же дня начала работ флорентинцы разделились на две партии: одна стояла за Леонардо, другая – за Микеланджело.
   В то время как одни восхищались мускулатурой и живыми группами купающихся, другие не отрываясь смотрели на картон Леонардо, изображающий битву при Ангиари флорентинцев с миланцами.
   Мнения разделились, ни одному из двух великих художников не было отдано предпочтение.
   Участь обеих работ была печальна. Неутолимая страсть к исследованиям заставила Леонардо испытать новые, составленные им самим краски, но поиски были неудачны, и он бросил работу. Прошло немного лет, и гениальное творение Леонардо перестало существовать.
   Что до Микеланджело, то он и не начал работы над фреской, а созданный им картон исчез в 1512 году, во время народных волнений, когда во Флоренцию возвратились Медичи…
   Рассказывают, что, воспользовавшись суматохой, художник Бандинелли тайно проник в залу, где хранился картон, и из зависти изрезал его кинжалом на куски. Только рисунки, сделанные с картона современниками Микеланджело, дают некоторое представление об этом гениальном произведении…


   XV
   Два характера


   Март 1505 года застал Микеланджело уже в Риме. С росписью залы Большого совета всё было покончено. Новые идеи, новые замыслы, один другого величественнее и сложнее, зарождались в его голове.
   Занявший в это время папский престол Юлий II был полной противоположностью преступного и невежественного Александра VI. Воинственный и безмерно властолюбивый, он в то же время хорошо знал цену искусству, питая особую склонность ко всему величественному и грандиозному. Это привлекло к нему Микеланджело: ведь у нового покровителя и заказчика поистине не было границ для замыслов и не должно было существовать ни препятствий, ни запретов для их осуществления.
   Микеланджело обрадовался: наконец-то он нашёл простор, беспредельный простор своим художническим мечтаниям!
   Явившись в Ватикан, он с первого же мгновения почувствовал симпатию к этому могущественному существу, не человеку, а именно существу, облачённому в роскошные одеяния, окружённому грозной стражей, в пышной рамке величия и роскоши дворцовых покоев, где говорилось вполголоса, где в священном трепете коленопреклонённые паломники считали за счастье поцеловать рубиновый крест на туфле его святейшества.
   И вдруг это таинственное существо, нетерпеливо отстраняя важных кардиналов, протягивает к нему руки и кричит весело и громко, как старому, вернувшемуся издалека желанному другу:
   – А, наконец-то! Иди, иди сюда, пропадавший в своей Флоренции мастер! Ты мне давно нужен! Ведь Сангалло мне говорил. – И папа передразнил почтительнейшую речь: – «Ваше святейшество, позвольте мне обратить ваше благосклонное внимание на талант, равный которому вряд ли найдётся в Италии и которому место только в Риме. Я говорю о нашем художнике Микеланджело Буонарроти». Ну, вот он и сам тут. Твои флорентинцы сумеют набунтоваться вволю и без тебя!
   Что за речь, что за дружеский, непринуждённо весёлый тон, заставляющий забыть сразу о красных мантиях кардиналов, о пажах, о гвардии и даже о рубиновом кресте на туфле, обо всех неотъемлемых атрибутах папского величия! И насупленные густые, нависающие над глазами брови папы точно разглаживаются, и в серых, умеющих быть грозными глазах улыбка!
   А дальше было сказано уже совсем необычайное.
   – Он нужен мне постоянно, – объявил папа, – он должен жить вблизи меня, так, чтобы мне удобно было, когда я захочу, прийти и взглянуть, что он делает, как трудится над задуманным совместно со мною!..
   И говорит о себе не «мы», как полагается по этикету, а «я», как простой смертный.
 //-- * * * --// 
   Но, к удивлению Микеланджело, папа не сразу занял его работой, хотя никто из лиц, окружавших его, не смел оставаться в бездействии. Может быть, он готовит для него нечто совсем особенное?
   По приказанию папы художник получил в своё распоряжение удобный дом с просторными мастерскими на площади Святого Петра, возле церкви Санта-Катерина. Ему дали прислугу и помощников, дали пищу и вино от папского двора. Однако никто за ним некоторое время не являлся, словно про него забыли. А между тем папа, как было известно, здоров и ничего особенного в Ватикане не случилось.
   И вдруг – папский посол с приказом немедленно явиться.
   И снова та же сердечная улыбка, блеск серых глаз и быстрая речь, но на этот раз полная важности:
   – Мы придумали работу, достойную тебя. Ты займёшься сооружением нашей гробницы. Она должна превзойти все надгробные памятники древнего и нового мира. Примись тотчас же за дело…
   Мысль пришлась по сердцу Микеланджело. С любовью разрабатывал он грандиозный проект. Громадная, величественная гробница, целое архитектурное сооружение, должна была заключать в себе до сорока статуй, каждая более человеческого роста, и великолепный саркофаг [20 - Саркофа́г – каменная, мраморная или бронзовая гробница, часто украшавшаяся резьбой, рельефными изображениями или росписью.] для тела папы. Спокойно развёртывал Микеланджело свой грандиозный план перед Юлием II, кратко и ясно рисуя характер фигур гробницы. Он ждал ответа. Юлий II пришёл в восторг от мощного замысла.
   – Ну, а сколько, ты думаешь, это будет стоить?
   – Да тысяч сто скудо, – ответил, подумав, художник.
   – Сто тысяч! Только-то? Бери двести, если нужно, – с горячностью заговорил папа. – Да смотри немедленно же принимайся за работу. Нечего терять время понапрасну. Оно дорого, это время. Отправляйся-ка в Каррару за мрамором, да смотри не медли.
   Микеланджело тотчас же отправился в Каррару, которая и до сих пор славится богатыми залежами великолепного скульптурного мрамора. Но не только папское приказание заставило торопиться независимого, гордого художника. Он был весь, без остатка, поглощён грандиозностью смелой задачи и чувствовал, как закипает в нём неутомимая жажда творчества.
   В Карраре Микеланджело руководил выбором и ломкой мрамора, наблюдал за его перевозкой и одновременно наблюдал жизнь скарпеллино. Смутным давнишним сном вспоминались ранние годы, когда он, ребёнком, разделял радости, нужду и горести этих людей, тяжёлым трудом добывающих материал для украшения жилищ богачей. Сколько опасностей ждало их в горах, где не только случались обвалы, но где нередко люди умирали, таская непосильные тяжести. И здесь чувствовал художник братскую близость к этим неутомимым труженикам, смышлёным и ловким, к этим простым людям, крепким в дружбе, грозным в гневе. Зорким глазом скульптора он присматривался к их мускулистым, едва прикрытым лёгкой одеждой телам, к их выразительным движениям, к их полным бессознательного достоинства позам. Сам он чувствовал в себе силу беспредельную. Однажды, проезжая верхом, он заметил высокий утёс на самом берегу моря. Гордая мысль пришла ему в голову: сделать из него гигантскую фигуру. Далеко-далеко с моря виднелась бы она и служила людям, оставаясь недосягаемой. Только одни морские волны в затишье плескались бы у подножия, послушно ложась у ног статуи, а в бурю дерзко взлетали бы к голове статуи, обвивали её, заглядывали в глаза… Надо зажечь этою мечтою папу и найти для создания колосса время, непременно найти…
   Но папа был страстно увлечён своим замыслом. Он спал и во сне видел великолепную гробницу. Он торопил художника скорее начать работу, то и дело спрашивал, когда же у Микеланджело наберётся достаточно мрамора.
   Наконец заготовленный мрамор занял огромную часть площади перед собором Святого Петра. Новые и новые горы великолепной белоснежной каменной породы громоздились возле дома скульптора.
   Юлий II был в большом волнении.
   – Великолепно, Микеле! Мы тобою довольны. Из этого можно сделать нечто достопамятное при твоём умении! Послушай, мастер! Я хочу беспрестанно следить за тем, что ты делаешь, – отступая от этикета, он говорил не «мы», а «я», что было признаком как волнения, так и приязни. – Я прикажу соединить твою мастерскую с моим дворцом, и нимало не мешкая.
   И в тот же день закипела работа: строилась лёгкая галерея между Ватиканом и домом Микеланджело. Художник, усмехаясь, думал про себя:
   «Папа хочет следить за мною украдкой, чтобы обличить мою лень и нерадивость, а может быть, и узнать, не взялся ли я ещё за какую-нибудь работу».
   Художник лишь смутно угадывал намерения Юлия II; он ещё не знал его непостоянства и нетерпеливости, с какими он относился к исполнению капризных, своевольных, а в сущности, мимолётных его желаний.
 //-- * * * --// 
   Нашла коса на камень. Оба не знали предела грандиозным художественным фантазиям, оба обладали страстным, нетерпеливым характером, требовавшим, чтобы руки успевали за каждым пришедшим на ум желанием. О каком там грандиозном плане утёса-памятника можно было говорить с этим вспыльчивым владыкою, когда он, едва переступив порог, будь то день или ночь, начинал кричать:
   – Что же ты бросил резец – отдыхаешь? Устал! Все вы устаёте, когда дело касается его святейшества папы! Я тебя выгоню вон – ты стал упрям и своеволен до дерзости!
   Измученный работой и бессонными ночами, полными дум, Микеланджело поднимал на папу бледное, осунувшееся лицо. Возможно ли угодить этому человеку? Он вмешивается во всякую мелочь, критикует, отменяет сегодня то, чего требовал вчера.
   – Слышишь: я тебя выгоню!
   – Я и сам уберусь, – устало отвечал Микеланджело.
   Но, испугавшись решительного ответа, папа снижал тон и принимал вид благосклонный и огорчённый:
   – Ты не знаешь нашего благоволения. – Следовал вздох человека, которого не понимает невежда-художник. – С этих пор ты будешь являться к нам сам, мы дадим тебе право входить к твоему духовному отцу во всякое время, как подобает преданному сыну – слышишь, преданному, – когда тебе понадобится сообщить что-нибудь относительно твоих работ… и… и ты будешь повинен в смертном грехе, если осмелишься потерять хоть один день… слышишь, хоть один день!
 //-- * * * --// 
   Не прошло и месяца, как всё переменилось. У Юлия II возникла новая идея увековечения своего имени: надо заново построить главную святыню христианского Рима – собор Святого Петра, и сделать это как можно скорее. Нашлись люди, у которых были свои расчёты внушить папе эту мысль: создать великолепное здание, которое прославит Юлия II по всему миру, а заодно избавить Ватикан от несносного флорентинского выскочки-бунтаря.
   При дворе Юлия II находился архитектор Браманте, друг и земляк молодого Рафаэля. Это был могучий талант в своей области, не знавший себе равных, и притом расчётливый, обладавший громадной волею человек.
   До сих пор Браманте был всесилен в Ватикане. Мысль уступить кому-нибудь влияние на пылкого и непостоянного Юлия II была ему невыносима, а папа в последнее время только и говорил, что о Микеланджело.
   Браманте был главным строителем знаменитого собора Святого Петра.
   Сначала архитектор отмалчивался, когда папа заводил речь о работе Микеланджело над гробницей, потом стал осторожно высказывать сомнения в её скором и успешном окончании. Раз Браманте сказал со льстивой вкрадчивостью:
   – Да простит мне ваше святейшество мои простые слова, но я не могу равнодушно ни говорить, ни думать об этой гробнице. Недоброе предзнаменование – сделать себе при жизни гробницу, ваше святейшество.
   И он замолчал, приняв смиренный и огорчённый вид. Папа нахмурил брови, и в его глазах Браманте уловил тревогу. Тень страха смерти словно окутала душу Юлия II. Браманте был доволен.
   Он не мог простить недружелюбного к нему отношения Микеланджело, осуждавшего архитектора за роскошный образ жизни, в то время как сам он жил исключительно просто. Помнил Браманте и то, что Микеланджело не скрывал своего мнения о его сооружениях. Отдавая должное художественному замыслу архитектора, Микеланджело выражал сомнение в правильности расчётов постройки, и самолюбивый Браманте не мог ему этого простить. Ему передавали, будто скульптор, ставший любимцем папы, как-то определил работу его, великого строителя Браманте, старой народной пословицей: «Sbaglia il prete all’altare», что значит буквально: «И поп в проповеди может ошибиться», или: «И хороший конь спотыкается». И с какою будто бы насмешкой это было сказано!
   На первое предостережение папа ничего не ответил. Он только попросил Браманте:
   – Оставь меня. Я не могу… Я устал…
   Архитектор почтительно откланялся и ушёл, оставляя после себя запах духов – драгоценной амбры, смешанной с соком восточных растений. Дело было сделано. Искра суеверного страха попала в душу всесильного владыки.
 //-- * * * --// 
   Микеланджело спешил в Ватикан. Ему необходимо было получить распоряжение о выдаче денег для расплаты за привезённый мрамор. Погружённый в свои размышления, художник задумчиво пробирался через двор, как вдруг у дверей его остановили.
   – Не спешите, маэстро, – с явной насмешкой сказал слуга. – Мне не велено никого впускать к его святейшеству.
   Поражённый, Микеланджело смерил взглядом с ног до головы заносчивого слугу.
   – Разве ты не знаешь, с кем говоришь? – удивлённо спросил случайно оказавшийся рядом епископ и прибавил, снижая голос: – Ведь это скульптор Микеланджело Буонарроти! Он имеет свободный доступ к его святейшеству.
   Слуга отвечал, не понижая голоса:
   – Отлично узнаю, ваша эминенция, но именно его-то мне и не велено допускать.
   Микеланджело закричал в негодовании:
   – Так скажи же своему хозяину, что, если теперь я ему понадоблюсь, пусть он ищет меня сам, и везде, кроме Рима!
   Уехать, сейчас же уехать, не медля дня… Но разве смеет уехать он, связанный с теми, которые по его заказу в поте лица работали в горах и завалили глыбами каррарского мрамора площадь у его дома? И свой дом он отдал почти весь каменотёсам, оставив себе только место для мастерской и две комнаты, необходимые для жилья. Ему нельзя всё бросить и ускакать, как ветреному мальчику.
   Он задумался, сидя перед столом и держа в руке гусиное перо, потом позвал слугу:
   – Проводи ко мне купца, привёзшего мрамор из Каррары, и старшего каменотёса. Чёрт меня побери, если я не найду выход из этого дурацкого положения!
   Через несколько минут перед ним были и купец и скарпеллино.
   – Синьор, – сказал решительно Микеланджело, обращаясь к купцу, – мне немедленно надо уехать во Флоренцию, а его святейшество задерживает проверку счетов. Прошу вас описать всё моё имущество в этом доме, дабы мне расплатиться с вами. Если чего не хватит – я думаю, немного, – вы мне сообщите, и я вам доплачу. Смотрите только, я говорю с вами при старшем каменотёсе, старике, которому верят все его товарищи, – никто не должен быть неправильно рассчитан. А вот вам небольшая сумма вперёд. С папой я рассчитаюсь сам.
   Весь дом переполошился. Служанка, которая отлично знала, что хозяин давно уже не получал никаких денег из Ватикана, качала головой и думала:
   «И с чем только он поедет… не очень-то тугой у него кошелёк!»
   Но он не забыл щедро рассчитаться и со служанкой. Папе он послал письмо, повторив сказанное им в Ватикане:

   «Святой отец!
   Сегодня утром по приказу вашего святейшества меня прогнали из дворца. Отныне, если я вам понадоблюсь, можете искать меня где угодно, только не в Риме».

   Конь давно уже вынес художника за пределы Вечного города, когда пять верховых, посланных папою, мчались по дороге к Флоренции вдогонку беглецу с приказом:
   «По получении этого, под страхом нашей немилости, немедленно возвращайся в Рим».
   Они догнали его уже за пределами подвластной папе территории. Микеланджело отвечал, что вернётся только тогда, когда папа выполнит свои обязательства.
   К этому же времени относится сонет Микеланджело к папе, кончающийся словами:

     Я надеялся возвеличиться твоим величием… Но, видно, небо смеётся над добродетелью, посылая её на землю и заставляя ждать плодов от высохшего дерева.

   Упоминая о высохшем дереве, Микеланджело делал намёк на дуб в гербе рода Ровере, к которому принадлежал Юлий II.
   Получив это письмо, папа в гневе закричал:
   – А, он всё же уехал! Так нет же, он вернётся!
   А Браманте ликовал. Едва не стало Микеланджело, как все кому не лень растащили мрамор, заготовленный скульптором для гробницы. А на следующий день после отъезда Микеланджело началась в Риме новая грандиозная стройка. Был заложен первый камень собора Святого Петра.
   Между тем папа слал во Флоренцию послание за посланием, теперь уже на имя Синьории. Гонфалоньер Содерини вызвал Микеланджело и обратился к нему со строгим внушением:
   – Ты что же это? Сыграть с папой такую шутку, какую не позволил бы себе сам французский король! Мы не намерены из-за тебя воевать с ним, потому изволь-ка вернуться в Рим. Мы дадим тебе охранные грамоты, так что всякая обида, тебе причинённая, будет рассматриваться как обида, нанесённая самой Флоренции.
   Но Микеланджело ничего не слушал. Вернуться! Как бы не так! Он выставлял свои требования: ему должна быть дана гарантия, что ничто ему не помешает закончить гробницу, и всё же он не вернётся, а будет работать во Флоренции – статуи можно будет потом перевезти в Рим.
   И, не обращая больше внимания на гнев папы, он вернулся к работе над своим всё ещё не законченным картоном для росписи в зале Большого совета. Наконец пришло письмо Юлия II, в котором он обещал художнику своё полное прощение и полную милость, лишь бы только он вернулся.
   «Вот прекрасно! – подумал, прочтя, Микеланджело. – Приехать в эту яму лжи, зависти, подлости, лицемерия, пресмыкаться перед папскими лизоблюдами и раскидывать им тенёта, как они делают это мне! Слуга покорный! Один Браманте чего стоит! Нет, я не подхожу. Я раздражителен, непочтителен, груб. Я не умею себя вести в обществе вельмож. Мне ближе мои каменотёсы. А там я не ко двору. Не поеду, и баста».
 //-- * * * --// 
   Он пришёл к отцу мрачнее тучи. Отец, как всегда, жаловался на боль в пояснице, на нужду, на то, что сыновья ленивы и не поддерживают одинокого, слабого старика. Микеланджело слушал его почтительно, как вдруг выпалил неожиданно:
   – Я решил положить конец этой истории и уехать в Турцию. Предложу султану построить мост в Константинополе, который прославится на весь мир.
   – Ещё чего недоставало! – закричал в ужасе мессэр Лодовико. – Он поедет в Турцию! Не осрами меня, старика, не перейди в подданство султану! Ах я несчастный! Последний сын сходит с ума и меня обрекает на нищету! Он осмеливается ослушаться его святейшества папы и накличет на родину войну!
   А во Флоренции шёл слух, что разгневанный папа уже двинулся на Флоренцию, и Бентивольо бежал из Болоньи, как некогда из Флоренции бежали Медичи… Наконец Содерини пришёл к Микеланджело, когда тот сидел в раздумье у себя в каморке, в доме отца, сложив свои вещи, молчаливый и загадочный.
   – Надо куда-нибудь уехать, синьор, только не к папе, – объявил он, не дожидаясь ещё вопроса гонфалоньера.
   – Друг мой, – заговорил плачущим голосом Содерини, – ваша родина Флоренция просит у вас жертвы. Не возмущайте папу против нашей несчастной родины, и так измученной вечными раздорами. Поезжайте немедленно в Болонью в качестве флорентинского посла, отвратите от нас войну!
   Противиться было невозможно. Не один Содерини – весь народ требовал от него этой уступки.
   – Хорошо, – сказал измученный душевной борьбой художник и стал собираться в путь.


   XVI
   Снова вместе


   В мягкий, тёплый ноябрьский день Микеланджело приближался к Болонье. На душе у него было смутно. Сейчас он снова встретится с властелином, от взбалмошности, гнева и причуд которого не так давно бежал. Он ни за что бы не двинулся в путь, если бы гонфалоньер не воззвал к его долгу гражданина и не задел его патриотизм. Ведь папа, только что взявший приступом Болонью, мог обрушиться так же на Флоренцию, и Микеланджело будет виноват, что не предотвратил этого бедствия.
   А досадно до боли было оставлять начатый труд… Незавершёнными остались два мраморных тондо [21 - То́ндо (итал.) – картина или рельеф круглой формы.] с изображением Мадонны. Он так и не дотронулся до работы для Сиенского собора, а главное, бросил во Флоренции незаконченную статую Матфея. В ней он думал выразить сложность противоречивых душевных порывов человека; фигура апостола была полна динамики и трагического пафоса. И кто знает, удастся ли её окончить…
   Не оставляли тревожные мысли о том, что с ним делает жизнь, как комкает его существование, какой игрушкою стихий становится он то благодаря политической неурядице в родном городе, да и во всей Италии, то из-за капризов этого взбалмошного старика, облечённого первосвященническим саном.
   «Il lupo perde il pelo ma la vista mai», – мрачно думал художник. Да, «и потеряв шкуру, волк останется волком»… И этот волк с крестом и в тиаре наместника Христа шествует с мечом по христианским землям, убивая братьев во Христе, и ничего не поделаешь, нужно плясать под его дудку… А его выдумки? «Вовремя я тогда бежал от него. Если бы я остался работать над его гробницею, наверно, гробница понадобилась бы мне, а не ему…»
   С этими невесёлыми мыслями приехав в Болонью, Микеланджело отправился к обедне в собор Сан-Петронио. В соборе был папский конюший; он узнал художника и привёл его во дворец прямо к папскому столу, зная, с каким нетерпением ожидается здесь этот беглец из Рима.
   Нахмурившись, отставив кубок с недопитым вином, Юлий II сердито крикнул, как только Микеланджело переступил порог:
   – Тебе следовало явиться к нам, а ты дождался того, что мы пришли к тебе!
   Намёк был ясен. Папа шёл с мечом на Флоренцию и по дороге завоевал Болонью…
   Надо было выполнить то, ради чего приехал. И Микеланджело преклонил колено и громко, покорно просил у папы прощения. Оправдываясь, художник сказал, что бежал не из злого умысла, а от оскорбления, когда его так грубо выпроводили из дворца в Риме.
   Папа слушал и молчал, опустив голову, багровый от ярости. Молчание прервал епископ, заранее посланный Содерини, чтобы в случае надобности заступиться за художника. Положение показалось ему опасным. Надо было во что бы то ни стало смягчить гнев папы.
   – Вашему святейшеству, – вкрадчиво сказал он, – не следует обращать внимания на его глупость: он согрешил по невежеству, художники только у себя в мастерской что-то соображают.
   Жилы налились на лбу у папы, глаза засверкали; выразителен и грозен был этот взгляд из-под густых насупленных бровей. Юлий II ударил кулаком по столу так, что запрыгали тарелки:
   – Ты… как ты смел сказать ему грубость, которой мы ему не говорили? Невежа не он, а ты сам! Ступай, убирайся к самому дьяволу!
   Никогда ещё епископ не слышал, чтобы святой отец поминал нечистую силу. От неожиданности и страха злосчастный заступник прилип к месту, дрожа всем телом.
   – Уведите этого неуча! – кричал в бешенстве папа.
   Епископ поспешно вышел…
   А папа, ещё поворчав, обернулся к Микеланджело и, вздохнув, махнул рукой:
   – Иди ближе… Бог тебя простит, только вперёд не вероломствуй. Мы ещё с тобой поработаем.
 //-- * * * --// 
   – Эй, Лапо, Лодовико, Бернардино! Когда они необходимы, их никогда нет! – кричал Микеланджело.
   Эти крики слышались ежедневно. Вот уже год он в Болонье, а папа, вернувшийся в Рим, и не думает вызывать его туда. У этого бешеного старика, облечённого всесильной властью, семь пятниц на одной неделе. Он с оружием в руках добивался возвращения ваятеля, чтобы тот окончил его гробницу, а как только Микеланджело явился, в сумасбродной голове непогрешимого зародилась новая затея: в Болонье должна быть воздвигнута его колоссальная бронзовая статуя. Гробница не уйдёт. Надо закрепить свою славу в Болонье. Извольте-ка выполнить эту новую затею! Напрасно Микеланджело уверял папу, что ничего не понимает в литье бронзы, – все доказательства были напрасны.
   – Не умеешь – научишься, на то голова и талант. Я дам тебе помощников! – неистово кричал папа.
   С тем и уехал.
   Появились и помощники, один хуже другого: работники Лапо, Лодовико и Бернардино, важно назвав себя искусными литейщиками. Ох, чтоб им всем трём пусто было, до чего они измучили художника! Лентяи, самохвалы и нахалы были невиданные. Это не честные работники скарпеллино, с которыми Микеланджело жил душа в душу. Сначала и с ними он попробовал держать себя так же; так как папа не был щедр и отпускал деньги очень скупо на свою новую затею, пришлось нанять в Болонье тесное помещение и во всём себя урезать, и в пище и в одежде. Сам он довольствовался крошечной каморкой, где стояла одна кровать, похожая на огромный катафалк. Он спал на ней с двумя своими помощниками-флорентинцами; Бернардино, как специалист-литейщик, важничая, спал отдельно в мастерской.
   Но что проделывали эти лентяи, которых никогда нельзя было дозваться, как обкрадывали его на покупке провизии! А особенно Лодовико – тот даже, отпросившись на родину по какому-то уважительному поводу, явился к своему тёзке Лодовико Буонарроти и от имени сына выманил у него деньги, чтобы проиграть их в боччиа [22 - Бо́ччиа – игра в шары.] или в кости [23 - Домино.]. А Бернардино оказался горе-литейщиком, и истраченные деньги были пущены на ветер: статуя оказалась отлитой грубо, кое-как, и то только до пояса. Её пришлось пустить в переплавку.
   Микеланджело прогнал и Лапо и Лодовико. Долой их, долой обоих воришек и самохвалов. Он остался один с Бернардино, стал учиться литейному искусству, которого до сих пор не знал. Дело было трудное, особенно при плохих условиях жизни и вечном недостатке денег.
   Но железная воля, упорство в работе и природный гений помогли художнику справиться с этой задачей. Он писал домой письма, полные отчаяния:
   «Я так исстрадался и так страдаю сейчас, что, если бы пришлось снова делать эту статую, думаю, мне не хватило бы на неё и всей жизни, такой это нечеловеческий труд».
   Он писал это в ноябре 1507 года, окончив наконец работу. И самое страшное, что трудился он напрасно. В феврале следующего года, правда, гигантская статуя Юлия II была поставлена на фронтоне собора Сан-Петронио, но украшала его только четыре года, а потом её разбили сторонники семьи Бентивольо и из лома была отлита пушка. Такова судьба властелинов: сегодня им воздают почести, завтра их топчут.
 //-- * * * --// 
   Окончание статуи, казалось, позволяло Микеланджело вернуться в родную Флоренцию, чтобы выполнить наконец работу для Сиены. Но не тут-то было: пришёл новый приказ папы – ехать в Рим.
   Он поехал, побыв у себя дома только несколько недель, совершенно удручённый. Что ещё придумает этот мучитель? Неужели невозможно избавиться от его самовластия? Художнику припоминалось, как он мучился с отливкой, и невольную улыбку вызвало воспоминание о финале, которым было завершено создание модели статуи. Много было подсказано и приказано папой для своего возвеличения, и, когда статуя уже была выполнена в глине, Микеланджело спросил, что дать в руки его святейшеству: крест или книгу.
   Юлий II вскипел и гневно крикнул:
   – Что? Какую ещё там книгу? Меч мне в руку – я не люблю тарабарщины!
 //-- * * * --// 
   Явившись в Ватикан, художник был настороже: он не знал, какую встречу готовит ему папа.
   Но Юлий II встретил Микеланджело самой приветливой улыбкой, сидя в своём раззолоченном кресле, окружённый кардиналами и папской гвардией:
   – Поди, поди сюда ближе, флорентинский беглец! Как ты думаешь, достоин ли ты моего благословения?
   И, благословив, продолжал:
   – Мы заждались тебя в Риме, пока ты благодушествовал в Болонье и Флоренции. А ты нам нужен, очень нужен. Великий труд ожидает тебя…
   Микеланджело полагал, что папа заговорит о своей гробнице, но у папы за это время явилась новая затея.
   – Великий труд, – повторил Юлий II, – достойный твоего гения. Вот и Браманте думает, что только в этой работе ты можешь показать миру могучее своё дарование. Ну что, Браманте, скажи ему сам…
   Опять Браманте! По лицу Микеланджело промелькнула тень. Браманте боялся, что снова привлечёт благосклонность папы этот угрюмый человек, резкий, прямой, не усваивающий науку лести и угодничества, привычную для царедворцев… Он и подговорил теперь римского владыку дать Микеланджело работу, которая была ему мало знакома и не по душе – недаром он столько лет посвятил скульптуре.
   С тонкой насмешкой, звучавшей в его голосе, заговорил Браманте:
   – Великому гению суждено совершить великое дело, как того хочет святой отец; и я со своей стороны могу только радоваться, что эта мысль пришла вашему святейшеству на ум.
   – Да что ты стоишь как окаменелый? – сказал, смеясь, папа. – Ведь речь идёт о Сикстинской капелле! Ты должен расписать в ней потолок, и от тебя я жду чего-нибудь замечательного.
   Микеланджело побледнел и опустил голову. Расписать потолок в Сикстинской капелле, шутка сказать! Живопись была для него второстепенным занятием. Правда, в мастерской у Гирландайо он начал знакомиться с техникой фресковой живописи и помнил, как учил его мастер: надо производить роспись красками, разведёнными на известковой воде, и писать только по сырой штукатурке, верхний слой которой наносится на стену небольшими участками, и с таким расчётом, чтобы закончить роспись этого участка за один рабочий день – нельзя дать просохнуть штукатурке. Не думает ли лукавый архитектор, что он, Микеланджело, настолько неопытен, что плохой работой уронит себя в глазах папы?
   – Да что ты стоишь как столб? – повторил папа. – Я тебе говорю, речь идёт о Сикстинской капелле!
   Микеланджело угрюмо отвечал дрожащим от негодования голосом:
   – Я благодарю ваше святейшество за честь, но прошу избавить меня от этой работы… Есть много художников, которые более достойны предложенной мне чести… Земляк маэстро Браманте, Рафаэль, как нельзя лучше…
   – Молчи! – закричал папа, сверкая глазами, и погрозил тростью. – Или ты забыл, с кем говоришь, что вздумал поучать нас?
   – Но в последнее время я занимаюсь скульптурой и избегаю больших живописных работ…
   – Э, что за беда! Избегал, а теперь не будешь избегать!
   Папа с минуту подумал и вдруг, понизив голос, мягко сказал:
   – Мы хотим, чтобы ты показал свой талант во всех родах искусства. Слышишь?
   Микеланджело молчал.
   – Я попрошу у вашего святейшества некоторое время для размышления, – наконец пробормотал он.
   – Что ж, думай, пожалуй, да смотри не слишком-то долго! Время дорого, время очень дорого!..
 //-- * * * --// 
   Как был бы возмущён папа и как был бы обрадован Браманте, если бы они увидели после этого разговора в Ватикане Микеланджело в его мастерской! Он сидел долго неподвижно, с лицом приговорённого к смерти. По капризу папы, из-за гнусных происков придворных льстецов он должен бросить резец и взяться за кисть! Это ему чуждо и непривычно. Зачем нужна эта ломка? И что, если он бесславно падёт, не справившись с великой задачей? Ему не хотелось ничего ни видеть, ни слышать, хотелось умереть…
   Не бежать ли опять во Флоренцию? Но нет, невозможно: папа отдал страже приказ не выпускать художника-пленника за городские ворота.
   На следующее утро, бледный, измученный, Микеланджело должен был явиться в Ватикан с ответом. Сурово прозвучал его голос под сводами роскошного папского покоя:
   – Я буду работать в Сикстинской капелле, ваше святейшество.
   – А, будешь, решил наконец! – весело подхватил папа. – Мы всегда были лучшего мнения о твоём уме. Ну что же, это нам очень приятно. Вот и принимайся поскорее за работу, обдумывай план. Время дорого, а сделать надо много. Жизнь коротка. Так вот, когда же начнёшь? Мы предполагали изобразить на потолке двенадцать апостолов. Может, надумаешь что лучшее? Ну, думай себе, да поскорее.
   И папа улыбался, глядя на побеждённого упрямца. Но Микеланджело не трогала его ласка. Он простился и вышел с мрачным видом. Проходя по дворцовым переходам, он думал:
   «Папа прав. Будь что будет, а я докажу свою силу, раз этого от меня требуют. Не дам Браманте восторжествовать над собою и не позволю радоваться этим придворным шутам. Всё своё искусство, всё воображение вложу в эту работу, и клянусь, эта нежеланная работа вознаградит меня за мучительное время борьбы и сомнений!»
   И художник принялся обдумывать грандиозно смелый план назло врагам.


   XVII
   Сикстинская капелла


   Микеланджело сам не заметил, как увлёкся предстоящей работой, и горячо принялся делать для себя предварительные наброски. Как всегда, он работал запоем, быстро и довольно скоро явился к папе с готовым планом. Папа пришёл от него в восторг и сейчас же потребовал к себе Браманте:
   – Вот что, – сказал он, как всегда, тоном, не допускающим возражений, – пускай немедленно соорудят леса в капелле. Чтоб к завтрашнему дню всё было готово. Смотри, как у него всё превосходно задумано! Даже лучше, чем я ожидал…
   Браманте велел просверлить потолок в капелле и спустить оттуда канаты, на которых подвесить подмостки. Придя в капеллу, чтобы начать работу, Микеланджело нахмурился:
   – А что же будет потом с этими дырами?
   – Chi non inchioda, non ferra [24 - «Кто не забивает гвоздей, тот не подкуёт» (итал.).], – ответил, смеясь, папа известной поговоркой.
   А Браманте спокойно отвечал:
   – Это не твоя забота, Микеланджело. Твоё дело расписывать, а дыры сумеет закрыть архитектор. Ещё достаточно времени, пока ты до них дойдёшь.
   – Ваше святейшество, – гневно обратился к папе художник, – Браманте, пожалуй, и ещё понаделает дыр в потолке, в которые мне потом придётся лезть, чтобы их заделать. Я предпочитаю сам устроить леса и прошу на то вашего разрешения.
   – Устраивай как хочешь, – кивнул головою папа, – только работай над фреской. А ты, Браманте, брось заботу о лесах. Пусть Буонарроти сам делает всё, что ему нужно. – И опять повторил, указывая уже на Микеланджело: – Кто не забивает гвоздей, тот не подкуёт. Доволен ты теперь, неугомонный?
   Надо было устроить леса так, чтобы они не касались стен, уже расписанных прекрасными фресками. Изобретательный ум Микеланджело придумал удачную конструкцию, которая и теперь применяется при расписывании потолков.
   Когда всё было готово, он принялся за работу.
   Огромные трудности ожидали его. Одному справиться с работой было непосильно, и он вызвал к себе в помощники нескольких лучших флорентинских мастеров фресковой живописи. Но со времени их приезда он стал ещё мрачнее. Совместную работу он не любил. Нервный, легко возбудимый, ревниво относящийся к своему творчеству, художник уже скоро понял, что не уживётся с этими, в сущности, чуждыми ему, случайными товарищами по работе. А между тем он не мог отослать их немедленно, ему нужны были помощники, чтобы подготовить капеллу для росписи. Надо было сбить на потолке и сводах старую штукатурку и нанести на кирпичную кладку новую, чтобы потом поверх неё день за днём накладывать второй тонкий слой штукатурки, предназначенный для фресковой росписи. В большом количестве нужно было заготовить известь, краски…
   Он начал работу в мае 1508 года. Проходили месяц за месяцем; папа не платил ему жалованья, давая какие-то крохи его помощникам. Художник напоминал неоднократно о себе, но впустую. Он писал отчаянные письма домой, жалуясь, что уже не может о себе напоминать, потому что работа мало подвинулась вперёд, и он приходит к безнадёжному выводу: «Фреска – не моё ремесло, я только понапрасну трачу время».
   Жаловался он и на помощников, особенно на одного, лентяя и ни к чему не способного, который даже заставляет Микеланджело себя обслуживать.
   «Самое подходящее для меня занятие! Только этого мне недоставало! Он из меня все жилы вытянул…»
   Наконец Микеланджело не выдержал затаённого раздражения и недовольства совместной работой и сбежал.
   Напрасно пришедшие в капеллу помощники прождали его несколько часов, чтобы при нём подготовить участок для работы, напрасно искали его дома и по всему Риму – Микеланджело пропал.
   Доложили папе, но тот пожал плечами и рассмеялся с самым лукавым видом. Проницательный Юлий II, конечно, сразу понял, в чём дело.
   – А что, если бы вы переменились ролями? – сказал он художникам. – Пожалуй, ему стало тесно с вами в капелле…
   Тут только всё поняли флорентинцы. Им не оставалось ничего иного, как вернуться восвояси.
 //-- * * * --// 
   В тот же день неизвестно откуда узнавший об отъезде флорентинцев Микеланджело уже был на своём обычном месте в капелле. Об этом донесли папе, и он явился посмотреть, что делает художник.
   Взобравшись на верхние доски лесов, Микеланджело с упоением уничтожал всё, что было сделано его помощниками.
   Он обернулся к папе, красный, вспотевший от напряжения, и спокойно сказал:
   – Святой отец, я избавляюсь от всего, что нахожу лишним.
   Папа промолчал; он привык к причудам этого непостижимого для него человека.
   Когда всё было счищено, Микеланджело начал работать, работать с напряжением, не обращая внимания на неудачи. А неудач было много и совершенно неожиданных: ведь художнику никогда не приходилось писать фрески, а опыт, вынесенный им из мастерской Гирландайо, был слишком мал.
   Только он закончил работу над первым из девяти полей, на которые он разделил среднюю часть потолка, как оказалось, что краски жухнут и в середине выступает тусклое серое пятно плесени. С отчаянием следил Микеланджело, как растёт, расползается это пятно, готовое пожрать его работу. Тогда он бросил кисть и сказал папе голосом, трепетавшим от душевной боли:
   – О ваше святейшество! Я прошу, я умоляю освободить меня от бесплодного труда… Я не могу продолжать роспись…
   – Вот ещё выдумки! Никогда! Позвать сюда Сангалло, позвать немедленно!
   Явившийся архитектор почтительно преклонил колено перед креслом папы.
   – Ты поможешь ему справиться с этим пятном. Да смотри, чтоб порча была немедленно исправлена.
   Когда пятно уничтожили, Микеланджело с новым рвением набросился на работу. Целые месяцы проводил он в капелле, упорный, молчаливый и суровый, нигде более не бывая, ни с кем не общаясь, отрываясь от кисти только для еды и короткого сна. Иногда ночь заставала его на лесах; тогда он ложился тут же, на жёстком дощатом полу, и с рассветом снова брался за дело.
   Он не терпел присутствия кого бы то ни было во время работы и приказал сторожу никого не пускать в капеллу. Рассказывают, что раз папа вздумал тайно взглянуть на то, что сделано художником, в его отсутствие. Вернувшийся Микеланджело зорким глазом угадал, что в капелле без него кто-то был. Он стал подстерегать тайного посетителя и раз, спрятавшись на лесах, увидел папу. Нисколько не смущаясь, он стал кидать в папу доски, пока тот, взбешённый, не выбежал из капеллы.
   Но Юлию II не терпелось. Несмотря на испытанное унижение, он вновь стал являться в капеллу. Его не смущал недружелюбный взгляд художника; подобрав длинную пышную одежду, он взбирался на леса, широко шагал по доскам и восторгался уже исполненными частями росписи, повторяя свою любимую фразу:
   – Торопись! Время дорого. Ох как дорого!
   Эта вечная спешка раздражала художника. Как-то он не выдержал, запер двери и наотрез отказался их открыть явившемуся папе.
   – Если это будет продолжаться, я брошу всё и убегу из Рима! – крикнул Микеланджело, выведенный из себя неистовым стуком в дверь и окриками папы.
   Этот гневный ответ неожиданно успокоил Юлия II.
   – Вот глупость! – смеялся он. – Да ведь мы только хотим, чтобы весь Рим поскорее восторгался твоими фресками. Когда же ты кончишь?
   – Тогда, когда сам буду доволен своей работой! – ворчал Микеланджело, не открывая.
   Папа вновь начинал сердиться:
   – Вот это мне нравится! Разве недостаточно, если мы останемся довольны? Я положу конец твоему упрямству и непокорности! Ты что-то слишком зазнался! Если ты не уберёшь свои леса ко Дню Всех Святых, я тебя сброшу вниз вместе с ними!
   И он в бешенстве заколотил в дверь своим посохом.
 //-- * * * --// 
   Как тяжела его жизнь! Какие только не приносит она ему физические и нравственные муки! А тут ещё этот сумасбродный владыка мучает его, не давая спокойно работать… Свою досаду Микеланджело изливал в шутливых стихах – он ведь был не только художник, но и поэт. И от грубоватой шутки точно становилось легче. Он писал:

     От напряженья вылез зоб на шее
     Моей, как у ломбардских кошек от воды…

   И, рисуя всю трудность работ на лесах, в неестественно изогнутом положении, с закинутой головой, продолжал:

     Живот подполз вплотную к подбородку.
     Задралась к небу борода, затылок
     Прилип к спине, а на лицо от кисти
     За каплей капля краски сверху льются
     И в пёструю его палитру превращают.

 //-- * * * --// 

     Собралась в складки кожа. От сгибанья
     Я в лук кривой сирийский обратился.

   Кроме тяжёлой работы на лесах и диких выходок своенравного папы, доходившего чуть ли не до драки со своим непокорным художником, Микеланджело одолевали заботы о семье и бесконечные неприятности, которыми его осыпали родственники. Отец вечно жаловался, вечно упрекал его, взводил на него даже клевету, очевидно, окончательно впав в детство. Братья терзали его немилосердно самыми невозможными требованиями. Они считали, что он, сделавшись именитым художником, должен их содержать, и растрачивали те небольшие сбережения, которые Микеланджело оставил во Флоренции. Приезжая в Рим, они мешали ему работать, выклянчивали у него деньги на разные сомнительные предприятия. Буонаррото и Джовансимоне заставили брата купить им торговое предприятие, а Джисмондо – землю вблизи Флоренции. Получив деньги, они уезжали на родину и там беспутствовали, грубо обращаясь с выживавшим из ума отцом.
   И, раздражённый, доведённый до отчаяния, Микеланджело писал Джовансимоне, на которого жаловался ему отец:
   «Говорят, что хороший человек становится лучше, когда ему делают добро, но, если делаешь добро дурному, он становится только хуже… Ты не брат мне, иначе не стал бы угрожать отцу. Ты ничем не лучше скотины, и как со скотом я и буду обращаться с тобой… Если до меня дойдёт ещё хоть одна жалоба, я приеду и покажу тебе, как проматывать добро и грозиться поджечь дом и имение, которые не тобою нажиты… Но, если ты постараешься исправиться, будешь уважать и почитать отца, я помогу тебе, как помог другим братьям, и в скором времени постараюсь тебе приобрести лавку, и неплохую».
   Горечью дышит письмо Микеланджело к младшему брату, Джисмондо:
   «Жизнь моя здесь самая горькая, я совсем выбился из сил. Друзей у меня никого нет, да они мне и не нужны… Сейчас я хоть ем досыта, а ещё недавно не мог себе и этого позволить. Так что не причиняйте мне новых огорчений, – ещё немного, и я не вынесу».

   Порою, доведённый до отчаяния, он страстно мечтал о смерти. «Друзей у меня нет», – писал он брату. И действительно, этот замкнутый, мрачный человек не имел друзей, потому что ему было трудно сойтись с кем-нибудь. Во Флоренции в «Клубе котла» собиралась часто шумная компания художников. Но у них был иной нрав, чем у него. Были между ними, быть может, и славные ребята, как когда-то Франческо Граначчи, но те времена миновали, и от Граначчи отдалила его сама жизнь. Все хвалили изысканное обращение, ум и знания Леонардо да Винчи, но Микеланджело отталкивали его внешний вид, его невозмутимость, казавшаяся надменностью, его нарядная одежда. Хвалили Рафаэля, но этот красавец и общий любимец выглядел слишком легкомысленным; кроме того, он был другом Браманте, в чести у всех вельмож… И Микеланджело, будучи во Флоренции, избегал ходить в «Клуб котла», избегал сближаться с товарищами в Риме, он был всегда точно настороже.
   Да и до товарищей ли ему, когда не видно конца этой мучительной работе в вечно согнутом положении, от которой у него болит грудь и портится зрение, так что он не может уже читать письма, как все люди, держа перед собою, а должен поднимать кверху, над головою, как и каждый предмет, который нужно рассмотреть…
   А папа всё торопит, всё спрашивает сердито:
   – Да когда же ты, наконец, кончишь?
 //-- * * * --// 
   Он кончил… Папа может быть доволен. Завтра, ко Дню Всех Святых, 1 ноября 1512 года, леса в Сикстинской капелле будут сняты.
   Уже хотели пустить желающих посмотреть, как вдруг папа, вошедший в капеллу, взглянул на фрески и рассердился:
   – Это что? А где золото на одежде пророков и сивилл? Ни капли золота на одежде! Плафон кажется бедным.
   Микеланджело торопился и не успел, как говорится, пройтись по деталям золотом. Он спокойно отвечал:
   – Святой отец, к чему золото? Ведь пророки были бедны и не носили драгоценностей.
   Папа улыбнулся, покачал головою и замолчал.
   Трудно описать словами, что увидел Рим в Сикстинской капелле. Роспись вместила целый ряд картин, изображающих библейские события. Громадный длинный и узкий потолок был лишён всяких архитектурных украшений. Теперь он преобразился. Гениальный художник окаймил его написанным кистью прихотливым карнизом и расписал архитектурными украшениями, а между ними поместил разнообразные картины на сюжеты из Библии, начиная с первых дней творения и кончая потопом. Взяв библейскую легенду, Микеланджело, художник-мыслитель, в ветхозаветных картинах хотел показать своё представление о жизни, с её законами, борьбою и противоречиями.
   Вот средняя часть. В ней «Первые дни творения», дальше «Потоп» и «Опьянение Ноя». Особенное впечатление производят эпизоды «Грехопадение и изгнание из рая», «Сотворение Адама» и «Сотворение Евы»; необычайной силой и оригинальностью отличаются «Отделение света от тьмы» и «Сотворение Солнца и Луны».
   Здесь открылось для Микеланджело широкое поле в изображении прекрасного, совершенного человеческого тела – сидящих обнажённых юношей, а в двух боковых полосах – замечательных исполинских фигур сивилл и пророков.
   С четырёх углов роспись потолка замыкает изображение четырёх библейских сцен: «Поклонение медному змию», «Давид и Голиаф», «Аман и Эсфирь» и, наконец, «Юдифь и Олоферн». Гармония и декоративное единство в этой росписи потолка поразительны. Художник рассчитал так, чтобы зрителю было удобно рассматривать её по частям; библейские события были изображены с реальною простотой, многие образы наделены титанической мощью, как, например, образы сивилл и пророков.
   Несмотря на легендарность изображённых событий, они захватывают своим драматизмом.
   Гений художника дал в этих сценах целую гамму душевных переживаний – вдохновения, мудрого раздумья, отчаяния, тихой скорби и грусти.
   В работе над Сикстинской капеллой Микеланджело излил все свои переживания: опасения за судьбу родины, стремление к борьбе за народное благо, веру в силу и душевную мощь человека, преклонение перед его героизмом.
   Отрешением от себя, сплошным физическим и душевным страданием была для Микеланджело эта работа, которой так боялся он, к которой сначала так не хотел приступать. Но она стала лучшим созданием из всего его живописного творчества и одним из самых замечательных памятников мирового искусства.
 //-- * * * --// 
   В толпе, застывшей в молчаливом восторге перед плафоном, бросалась в глаза фигура молодого художника – Рафаэля – с маленькой чёрной шапочкой-беретом на волнистых каштановых волосах, с чарующим женственным лицом, в тёмном плаще, драпирующем изящную фигуру.
   Несмотря на то что Микеланджело, хмурый и нелюдимый, всегда сторонился его, Рафаэль теперь с открытой душою восторгался его росписью. Обернувшись к Браманте, он говорил с обычной простотою:
   – Я благодарю судьбу за то, что она дала мне счастье родиться при жизни такого великого мастера!
   Кто знает, может быть, ему хотелось прибавить: «который, к сожалению, никак не хочет подружиться со мною».
   Но сойтись они не могли никогда в силу полной противоположности своих натур. В то время как красивого, весёлого и беспечного Рафаэля с детства ласкала и лелеяла судьба, к некрасивому, замкнутому Микеланджело она была беспощадна. В то время как Рафаэль беззаботно наслаждался жизнью, Микеланджело думал о страданиях бедняков, о бедствиях родины, изнемогавшей от тирании своих властителей и нашествий властителей иноземных.
   Сближению этих двух великих художников мешала ещё и язвительно-остроумная и резкая манера речи Микеланджело, создавшая ему врагов среди товарищей. Враги пользовались этим, чтобы очернить его перед Рафаэлем, уверяя, что Микеланджело отзывается о нём с презрением. Впрочем, Рафаэль никогда этому не верил. Оба гениальных художника, не сходясь характерами, тем не менее всегда справедливо оценивали работу друг друга.
   Триумф плафона был полный. Друзья и враги художника заметили ликование даже на лице папы, который чаще был всем недоволен.
 //-- * * * --// 
   Но беспокойный, вечно торопившийся и торопивший окружающих Юлий II не удовлетворился тем, что Микеланджело так блестяще выполнил роспись потолка Сикстинской капеллы. Он привык без расчёта и сожаления заваливать непосильной работой лучших художников своего времени, не переставая твердить:
   – Это ни на что не похоже! Да когда же вы научитесь как следует работать?
   Когда ему перечисляли все прекрасные произведения, созданные по его заказу в небывало короткие сроки, папа нетерпеливо восклицал:
   – Тем лучше. Значит, ещё более следует торопиться.
   Четырёхлетняя упорная работа в Сикстинской капелле тяжело отразилась на зрении Микеланджело. С трудом он восстанавливал его, собираясь продолжать работу над гробницей Юлия II.
   Его тянуло во Флоренцию. Отец дряхлел; братья безобразничали. Он был необходим в семье. Художник умолял папу о временном отпуске, но всё было напрасно. Юлий II говорил:
   – Вздор, сущий вздор! Надо спешить с работой. Ещё успеешь побывать в своей Флоренции!
   Наконец пришло настойчивое письмо от Содерини. Он просил папу отпустить Микеланджело навестить больного отца. Папа пришёл в ярость. Размахивая тростью, он кричал:
   – Вздор! Вздор! Никуда ты не поедешь! Не смей и думать об этом!
   Но папа стал и сам прихварывать. Он сознавал, что силы оставляют его. Жёлтый, осунувшийся, сразу одряхлевший, он казался совсем беспомощным. И всё-таки твердил чуть слышно:
   – Отпуск? Опять отпуск? Не дам я тебе отпуска, Буонарроти.
   Однажды Микеланджело не выдержал и вспылил. Голос его задрожал:
   – Ваше святейшество снова доведёт меня до попытки тайно бежать. Ведь я не остановлюсь ни перед чем, раз семья моя нуждается во мне.
   – Ступай! – закричал грозно папа, приподнимаясь на подушках. – Ступай и попробуй бежать, но смотри берегись нашей немилости!
   Этот больной, слабый человек был снова прежним Юлием II со своим стальным взглядом и речью, заставлявшей холодеть. Но через минуту он упал в подушки, бессильный и мертвенно-бледный.
   – Уходи… – едва слышно сказал он.
   Микеланджело вышел.
   Излив свой гнев на непокорного художника, папа всегда успокаивался.
   Через минуту он позвал одного из кардиналов и сказал кротким голосом:
   – Ты передай Буонарроти: даем ему отпуск на двадцать восемь дней вместе с нашим благословением. Пусть едет… Постой, чуть было не позабыл: отпусти ему от нас пятьсот дукатов на развлечения карнавала. Деньги ему нужны, очень нужны!
   Кардинал вышел исполнить приказание, а Юлий II устало закрыл глаза.
   В тот же день обрадованный Микеланджело мчался по дороге к Флоренции. Пятьсот дукатов, предназначавшиеся папой на карнавальные развлечения, он вёз в подарок своей вечно просившей у него помощи семье.


   XVIII
   Дела и дни


   Суровый на вид, резкий, насмешливый и дерзкий на словах, Микеланджело таил в себе самые нежные чувства любви, любви ко всему, что прекрасно, что страдает, что обездолено на земле.
   Он готов был отдать всё, что имел, тому, кто ничего не имел; он не выносил угнетения, нищеты, унижения, и горячее участие к отдельному лицу не отвлекало его, не ослабляло его внимания к нуждам народа, родины, истекавшей кровью, родины с её нищетою и бесправием.
   Поклоняясь прекрасному, он, видя в зеркале своё отражение, приходил в отчаяние, считая себя безобразным.
   Писать стихи было для него потребностью с детства, и свои ранние рисунки он почти всегда сопровождал стихами, часто шуточными, насмешливыми. Он увлекался женщинами, но ни одна из них не ответила на его чувство, и он сам с горькой иронией отмечал причину:
   «Небеса вправе гневаться, что в таких прекрасных очах, как твои, отражается такой урод, как я…»
   В тоске неразделённой любви он слагает трогательные строфы:
   «Откуда взять мужество жить вдали от вас, моё счастье, если не просить вашей помощи в час расставанья? Эти рыданья, эти слёзы, эти вздохи, которыми провожает вас моё бедное сердце, доказали вам, мадонна, как близка моя смерть и как велики мои муки. Но, если правда, что разлука не изгладит из вашей памяти моего верного служения, я оставлю вам своё сердце: оно не принадлежит мне более».
   Этот сонет был переложен на музыку известным композитором того времени Бартоломео Тромбончино и часто распевался теми, кто не имел понятия не только о переживаниях поэта, но и о том, кто сочинял слова и музыку…
   Не прошло и четырёх месяцев после окончания росписи плафона Сикстинской капеллы, как умер Юлий II. Казалось, плен в Риме для Микеланджело кончился. Верный своему слову и своему плану, художник хотел вернуться теперь к работе над гробницей только что умершего папы, но сделать это ему не пришлось. На папский престол был возведён брат Пьеро Медичи, сын Лоренцо Великолепного, Джованни, под именем Льва X. Звезда изгнанных из Флоренции Медичи вновь засияла ярким блеском.
   Любимцем нового папы был молодой, обаятельный Рафаэль, но непомерно честолюбивый и тщеславный папа желал окружить свой престол всеми прославленными именами, а после Сикстинской капеллы слава о Микеланджело разнеслась далеко. К тому же Лев X вовсе не намерен был способствовать прославлению Юлия II, а Микеланджело, связанный договором, должен был в течение семи лет изваять тридцать две большие статуи для гробницы умершего папы.
   Шутка ли сказать – тридцать две, да ещё большие; семь лет не пользоваться трудами такого художника!
   И Лев X решил приручить этого хмурого, нелюдимого художника, пустив в ход свои чары, дружески напоминая ему о вилле Кареджи, об отце, который заметил и пригрел мальчика Буонарроти, о замечательной школе, возглавляемой Бертольдо, о философских беседах и о поэте-мудреце Полициано. Он напомнил Микеланджело, что тогда не раз сидел на одной скамье с ним, будучи тоже подростком, просто Джованни, над которым старший, Пьеро, подсмеивался; он вспоминал, как они вместе с Микеланджело жадно слушали учителей-философов, в то время как Пьеро веселился и не хотел отягощать свой ум вопросами, волновавшими и Микеланджело и его, Джованни… Они товарищи, старые товарищи и друзья…
   Между тем изгнанные Медичи вернулись во Флоренцию. Двери молчаливых палаццо распахнулись; противники Медичи были отправлены в изгнание или казнены; богачи справляли пышные пиры; беднота попряталась по своим лачугам…
   Микеланджело был подавлен чувством горького бессилия… Родная Флоренция превращалась в царство разгула и самовластия…
   Во Флоренции заканчивали приготовления к торжественной встрече нового папы, решившего в 1515 году посетить свою родину. На всех улицах и площадях были воздвигнуты арки из цветов, лент и флагов. Художники – Баччо д’Аньоло, Баччо Бандинелли, Понтормо, Якопо Нарди – украшали город к приёму его святейшества папы Льва X, недавнего Джованни Медичи. Якопо Нарди готовил великолепную процессию, которая должна была изобразить золотой век искусства. Почти накануне праздника приехал из Рима Рафаэль. В прошлом году, после смерти Браманте, он был назначен главным архитектором собора Святого Петра и был слишком занят, чтобы участвовать в приготовлениях к празднику. Не было в числе устроителей и Микеланджело. Он сурово отказался, когда ему предложили прийти на совещание:
   – Не гожусь я для весёлых потех…
   Больше беспокоить его не стали.
   Среди разговоров и споров о порядке торжества говорили о папе, вспоминали старые и новые времена, вспоминали даже «вечный пост» во времена Савонаролы.
   – Теперь вернулись времена Лоренцо Великолепного…
   – И слава богу, только бы не времена последних дней его сына Пьеро…
   Джулио Романо, любимый ученик Рафаэля, хвастался, что нашёл в горах, в Сеттиньяно, в семье нищего скарпеллино, мальчика – чудо красоты, для процессии «Золотой век». Нарди обрадовался:
   – Чудесно! Мы его целиком вызолотим и поставим без всякой одежды на высокую колесницу. Будет удивительная красота! Надо только успеть научить его стихам, которые он будет произносить с колесницы…
   Пошли споры о колеснице, о золотом лаке, о стихах…
   Проходя мимо, Микеланджело слышал эти придуманные кем-то стихи:

     К нам с великим Львом Десятым
     Возвратился век златой…

   Звенели стаканы. Пили за здоровье Льва X. А потом вспоминали, как он был болен ещё недавно.
   – Теперь будет здоров. Красота, радость, искусство дадут ему силы…
   – Вернут молодость!
   И чокались.
   Действительно, перед выборами на папский престол кардинала Джованни Медичи привезли из Флоренции в Рим на носилках. Он страдал упорным, трудно излечимым недугом. Во время самых выборов ему делали операцию.
   Выросший среди роскоши и великолепия виллы Кареджи, ещё юношей облечённый в кардинальский пурпур, Лев X перенёс в Ватикан привычную атмосферу утончённой, роскошной и праздничной жизни флорентийской знати.
   Природа, точно в насмешку над его любовью к красоте, наградила Льва X необычайно некрасивой, непредставительной внешностью. И её не могли скрасить ни пышность одеяния, ни богатство и великолепие обстановки.
   Из своей жизни Лев X сделал непрерывный праздник. Среди раззолоченных, обитых дорогим шёлком покоев, среди драгоценных статуй и причудливых ваз рекою лилось вино, слышались шутки, смех, остроумные стихи. Душою этого веселья был сам папа. Он не уставал, несмотря на своё нездоровье, устраивать пышные маскарады, скачки и театральные представления, присутствовал на кровавых боях быков и в торжественных процессиях. Прежний разгул и распущенность Александра VI и всего рода Борджиа воскресли в Ватикане, но теперь уж не было пламенного Савонаролы, чтобы обличить их…
 //-- * * * --// 
   Микеланджело не принимал никакого участия в устройстве праздника. Смешавшись с толпой, он смотрел на процессию.
   Сначала важные, блестящие герольды затрубили в длинные трубы, блестевшие на солнце. Потом раздалась торжественная музыка, и появился папа верхом на белом коне, которого вели под уздцы герцоги, а дальше шла разодетая в шелка, бархат, сверкавшая золотом и драгоценными камнями свита. Лошадь папы ступала по розам, устилавшим путь посетившего свою родину владыки. Красные мантии кардиналов красиво выделялись среди блеска других нарядов. Налицо была вся знать Флоренции, когда-то, во времена Савонаролы, носившая скромные одежды, стараясь не раздражать роскошью домовитых ремесленников и купцов-скопидомов.
   Праздник в честь владыки католической церкви носил чисто языческий характер, согласно вкусам этого первосвященника, который обожал охоту на вепрей и оленей, любил конские ристалища и соколиную охоту. Кардиналы в угоду папе старались разнообразить его забавы.
   Выступы домов, крыши, ограды – всё было усеяно народом. Незаметно прижавшись к стене какого-то палаццо, Микеланджело смотрел, как прошла колесница с парою белоснежных быков, покрытых листвою, – изображение счастливого века Сатурна [25 - Сатурн – в древнеримской мифологии бог-покровитель земледелия; давно миновавший «век Сатурна» считался «золотым веком», о котором напоминали ежегодные праздники – сатурналии, – кое в чём схожие с масленичными.] и Януса [26 - Янус – древнеримское божество домашнего очага.]. Сам Сатурн восседал на ней с косой, изображая время, срезающее жизнь человека, а Янус держал ключи от храма мира.
   Перед глазами мелькали расшитые золотом туники прекрасных юношей, ведущих быков, за ними показались не менее прекрасные, подобранные по росту мальчики в куньих шкурах – пастухи; ещё дальше двигались стройными рядами всадники на львиных и тигровых шкурах вместо сёдел…
   Глаза разбегались от этой пышности, на которую не пожалели ни денег, ни фантазии художников, поэтов и музыкантов. Всё служило для прославления нового папы.
   …Ещё быки в гирляндах роз и на колеснице – второй царь Древнего Рима, мудрый Нума Помпилий, и за ним ряженая свита – языческие жрецы в широких покрывалах, шитых серебром, золотом, на великолепных мулах, украшенных листьями. От золотых курильниц разливается в воздухе одуряющее благоухание…
   Дальше колесница с консулом Титом Манлием Торкватом [27 - Тит Манлий Торква́т (IV век до н. э.) – выдающийся древнеримский полководец, отличавшийся суровостью и нелицеприятием; по преданию, казнил своего сына за нарушение воинского приказа.], содействовавшим своим правлением процветанию Древнего Рима. От блеска рябит в глазах.
   И наконец, колесница с Юлием Цезарем [28 - Гай Юлий Цезарь (100–44 годы до н. э.) – знаменитый римский полководец, политический деятель и писатель.], окружённая всадниками с копьями наперевес.
   «А где же Брут [29 - Марк Юний Брут (85–42 годы до н. э.) – один из руководителей заговора против Цезаря. Образ Брута стал символом героического защитника республиканской свободы.], убивший его, как тирана? – подумал Микеланджело и усмехнулся: – Разве станут Медичи возвеличивать и воспевать бунтарей? Так и есть – вон, в пятой колеснице, Август, первый римский император, твёрдой рукой задушивший заговор республиканцев».
   И вот последняя колесница. Она олицетворяет самую идею процессии в честь Льва X – «Триумф золотого века». Микеланджело знал, сколько трудов его товарищей-художников пошло на создание этого «триумфа». Чтобы возвеличить потомка тиранов Медичи, молодой Понтормо расписал колесницу своею кистью, а Баччо Бандинелли украсил её множеством выпуклых изображений с фигурами четырёх добродетелей: Веры, Надежды, Любви и Мудрости. Слепило глаза сияние огромного золотого шара посреди колесницы, на котором был распростёрт поверженный железный век.
   Но что это прекрасное, сияющее, совершенное по формам выходит из недр поверженного трупа? Дитя, всё золотое, точно вылитое из чистого золота… Но оно шевелится, это золотое изображение античного купидона, золотые уста открываются, и под аккомпанемент нежной, притихшей по знаку распорядителей музыки раздаётся чистый, звонкий детский голос:

     И с великим Львом Десятым
     Воцарился век златой…

   Микеланджело ясно представляет безобразное, с лягушачьими выпуклыми глазами лицо папы. Оно довольно улыбается и кажется почему-то особенно отвратительным.
   Как замечательно позолочен ребёнок… И где могло родиться такое совершенное по красоте дитя?
   Кругом возгласы умиления:
   – Oh, che bambino! Che bambinello! [30 - О, что за малютка! Что за младенец! (итал.).]
   «Чудесно! Прекрасный выбор сделал Понтормо… надо объявить ему за это нашу благодарность…» – так, наверно, говорит сейчас папа. Если не это, то что-либо подобное…
   Микеланджело отошёл в сторону, поникнув головою…
   А в следующие дни во Флоренции только и было разговоров что о празднике. Славно встретили здесь, на его родине, нового папу. Да ведь он не грозит Флоренции мечом, как грозил Юлий II. Он идёт с весельем, вином и розами… Процессия была замечательная, удалась на славу… И как оригинально было это золотое говорящее дитя необычайной красоты…
   В тавернах постоянные посетители болтали за стаканом вина о том, что мальчик, изображавший возрождённый золотой век, заработал своим родителям-беднякам за этот праздник целых десять скудо, шутка ли! Этого не заработает каменотёс киркой и молотом и за месяц… Но кто-то принёс дурную весть, что маленький сын скарпеллино только что умер. В тавернах немного потолковали об этом, обсуждая, почему умер мальчик, и одни решили, что краска была вредная, ядовитая, попала в глаза и рот, а другие – что кто-то позавидовал счастью семьи скарпеллино и заколдовал краску, напустив на ребёнка порчу…
   Эти слухи дошли и до Микеланджело, вызвав в душе его сострадание, ужас, негодование. Он слышал от какого-то врача, что скорее всего мальчик умер от того, что вовремя не смыли с него золотой лак и с ребёнком произошло то, что бывает с теми, кто умирает от ожогов… Piccolo bambino… Bambinello…
   Душа его трепетала от жалости, но он не имел сил идти в горы и узнать в Сеттиньяно, как погиб мальчик, да и что пользы от этих расспросов!
   Жизнь среди гор воскресала перед ним; быть может, это один из детей или даже внуков того, с кем он играл в младенчестве в камешки или следил за полётом орла над горными утёсами… Вспоминалось старое, печальное изречение: «Тысяча радостей не искупит одного страдания».
   И, забившись в угол своей мастерской, он кусал руки от сознания своего бессилия… Чем помогла ему, какие права дала ему его слава?
 //-- * * * --// 
   Слава… Он снова пленник римского владыки. Правда, по заключённому на семь лет договору, он как будто должен работать над гробницей Юлия II. Но от этой давно взлелеянной и выношенной в душе работы его могут каждую минуту отвлечь для первой новой затеи папы. И беда в том, что сам Микеланджело, увлекаясь, может позабыть это главное – гробницу Юлия II.
   Держа пока Микеланджело в некотором отдалении, Лев X знал, что он может ему ещё пригодиться. И скоро это случилось.
   Во Флоренции, в церкви Сан-Лоренцо, находился семейный склеп Медичи. Папа решил заново украсить его и вызвал к себе Микеланджело.
   – Я нашёл для тебя, друг мой, достойную работу, – заговорил он милостиво. – Эту работу я не хочу поручать никому другому. Ты – флорентинец, близкий когда-то к дому Медичи, и тебе выпала честь украсить их последнее прибежище. Необходимо соорудить новый фасад церкви Сан-Лоренцо.
   – Я глубоко польщён, ваше святейшество, – отвечал Микеланджело сдержанно, – но я не свободен. Моя работа над гробницею, которую я обещал закончить по договору с наследниками покойного папы…
   – Знаю я про гробницу. Ну что ж, ты можешь во Флоренции между прочим работать и над статуями для гробницы моего предшественника. Поезжай, я сообщу тебе нашу волю.
   Микеланджело, совершенно уничтоженный, должен был покориться. Поникнув головою, он вышел из дворца.
   Нежелание принять новую работу не было капризом художника. Он слишком страстно относился к своему заветному труду – гробнице Юлия II. Он всегда говорил, что настоящее его призвание – скульптура, а не живопись и не зодчество. И теперь предстояла тяжёлая задача: бросать любимую, основную работу для другой, второстепенной и чуждой.


   XIX
   Мятежный дух


   В «Клубе котла» художники любили иной раз посудачить друг о друге. Особенно частым пересудам подвергался Микеланджело.
   – Вот загадка, друзья, – спрашивал один из весельчаков, завсегдатаев этого сборища художников: – Когда Буонарроти гуляет?
   – Вот так загадка! – подхватывал другой. – Ты лучше бы сказал, когда Буонарроти спит! У него всю ночь светится окно, как бы поздно я ни возвращался с весёлой пирушки…
   – Ха-ха-ха! Приятель, ведь ты верный поклонник Бахуса, и, когда возвращаешься с весёлой пирушки, твои глаза вряд ли различают, где кто живёт, где окна дома, а где окно часовни и горит ли то на рабочем столе лампа или лампада перед изображением святого!
   Но гуляка не ошибался: Микеланджело работал как исступлённый и день и ночь в своей мастерской, загромождённой чертежами и рисунками, деревянными и восковыми моделями, глыбами мрамора и начатыми статуями. И в светлую, залитую серебром лунных лучей ноябрьскую ночь 1517 года он не спал, дописывая письмо доверенному папы, напоминавшему, что «святой отец» выразил желание заказать ему, Микеланджело, фасад церкви Сан-Лоренцо во Флоренции.
   Что ответить художнику, заваленному сверх головы невыполненными по договорам заказами, погружённому в работу над гробницей Юлия II, отдавшему ей всю душу? Отказаться? Вызвать гнев папы? Дать лишний повод восторжествовать врагам, заискивающим теперь перед любимцем Льва X – Рафаэлем? И потом, фасад Сан-Лоренцо – сколько возможностей, сколько пищи для его неиссякаемой фантазии!.. Сколько чудесных статуй можно там разместить, превратив его в зеркало всей Италии. И кто, кроме него, сможет это выполнить с такою полнотою? Фасад Сан-Лоренцо… В нём отразятся мечты и думы, горькие разочарования и смелые надежды всей страны.
   Он бросил взгляд вокруг. Свет от масляной лампы падал на развёрнутый лист бумаги… Причудливые тени ложились на предметы, окутывали серой прозрачной дымкой мрамор. Из неё выплывали смутные абрисы статуй, странные в этой полутьме…
   Вот ближе к столу две фигуры для надгробия Юлия II. Как пришла ему в голову мысль создать эти фигуры рабов – восставшего и побеждённого, – своей трагичностью так не идущие к жизнерадостности, окружающей его, начиная от цветущей природы Флоренции и кончая людьми, точно справляющими вечный праздник после поста и покаяния, наложенного Савонаролой, после могучей вспышки народной ярости, свергнувшей тиранию Медичи?
   Рабы… Гробница над прахом тирана, в прославление его… Какой странный контраст, какое противоречие!.. А разве не чудовищным противоречием было это ликующее шествие «Триумф золотого века» и позолоченное дитя, купленное у бедного каменотёса? И смерть мальчика разве не символ всемогущества двойной власти – тиранов и денег?
   Тогда уже, после празднества, он и задумал их. Кто посмеет оспаривать их право украшать гробницу Юлия II? Разве они будут не у места рядом с главной статуей надгробия – великим мудрецом и пророком своего народа, Моисеем, выведшим этот народ из египетского плена? Вот он здесь, перед ним. Повернуть лампу – и свет от неё падает на могучий лоб великого философа, на глаза, смотревшие в глубину веков, на два луча, поднявшиеся надо лбом наподобие упрямых рогов…
   И рядом эти – восставший и побеждённый, нашедший смерть в своей попытке отвоевать свободу… Какое страстное усилие порвать крепкие путы в одной фигуре и какая покорность прекрасного обнажённого тела, такого юного и уже погружающегося в смертное забытьё, – в другой…
   Все они тут, все, которых он успел изваять: и Мадонна в молитвенном восторге, и тихая прародительница племён Израилевых – Лия. И теперь всё это прервать для новой работы… Но остановиться – не значит бросить. Он кончит и ту и другую, – разве у него не хватит силы и трудолюбия? Более лёгкую работу он поручит кому-нибудь из помощников. Он должен согласиться…
   И на развёрнутом листе Микеланджело написал:
   «Я хочу создать фасад, который показал бы всему миру, сколь совершенна итальянская архитектура и скульптура. Пусть папа и кардинал [31 - Джулио Медичи, впоследствии папа Климент VII.] быстрее решают, желают ли они, чтобы я взялся за эти работы».
   В середине января следующего года был подписан договор с папою на фасад церкви Сан-Лоренцо, который Микеланджело обязался кончить в течение восьми лет.
 //-- * * * --// 
   И вот художник снова в Ватикане, с готовым планом фасада. Этот план восхитил Льва X. Он вспыхнул от удовольствия, потрясая чертежом, и весело закричал:
   – Затраты? Ты сейчас что-то сказал о затратах? Уж не мои ли экономные кардиналы наговорили тебе о них? Это слишком хорошо, чтобы жалеть денег. Сколько бы это ни стоило, ты получишь из нашей казны необходимые суммы. Добывай же скорее мрамор и начинай работу.
   Что могло быть лучше? Но на деле тут только начинались новые, небывалые ещё мучения Микеланджело.
   Начало, впрочем, обещало успех. Модель из дерева, представленная художником папе, была одобрена; оставалось добыть мрамор и приступить поскорее к работе. Но тут возник спор: папа требовал, чтобы мрамор доставлялся из только что приобретённых Флоренцией каменоломен Пьетрасанты, а это вызвало почти непреодолимые затруднения. Микеланджело пробовал доказать, что в Карраре получать мрамор несравненно удобнее: там издавна налажена его разработка, мрамор исключительно высокого качества, наилучшего для скульптурных работ, дороги для перевозки приспособлены.
   Он поехал в Пьетрасанту для разведок. Но там почти никто не занимался выработкой породы. Картина была унылая, безотрадная: здесь не раздавался, как в Карраре, немолчный стук кирок, не было ещё руководителей работы, знавших, как надо выламывать глыбы, требуемые для той или другой цели. Неумелые рабочие, промышлявшие мелкими заказами, не имели понятия о требованиях скульптора или крупного строителя, не слышали о тонкостях, известных опытным каменотёсам: они выдавали породу как попало, раскалывая её на мелкие осколки. Они смотрели безнадёжно на огромные отвесные уступы и говорили, качая головой:
   – Попробуй-ка туда забраться, да ещё выколотить из этой страшной горы глыбу, пригодную для большой статуи или колонны! Были у нас смельчаки, потом и косточек их не нашли… А если что и добудешь, как вам требуется, – как свезти по нашим дорогам?
   Микеланджело без устали бродил по Пьетрасанте, осматривая дороги. Рабочие правы: как тут провезёшь? Между двумя горами проходы так узки, что не пробраться и ослу с маленькою тележкой. А дальше – стремнины с бурными ручьями и заболоченные равнины. А ещё дальше каменные глыбы загородили путь, а вот обрыв…
   Он пошёл в селения, в одно, другое. Бедность неприкрытая, знакомая ещё по жизни в Сеттиньяно, картина нищеты. Местные жители, пожалуй, даже не слыхали, что на свете есть жирная шиполатта… Их жилища в скалах мало чем отличаются от звериных нор и пещер…
   Микеланджело пробовал заговорить с ними о работе:
   – Друзья мои, чтобы свозить камень, необходимо сделать мало-мальски сносными дороги: там, где болота, – устроить гать, укрепить сваи, камни убрать в сторону… Вам самим будет лучше. Подумайте, сколько тогда заработают ваши каменотёсы!
   Они и смотрели и отвечали безучастно. Словно потеряли веру в свои силы, изо дня в день борясь со страшной стихией, с этими горами и потоками, которые, видно, так суждено, каждый год уносят у них известное число жертв: кто сорвётся с уступа, кто потонет в стремнине. Бог с ней, с этой возможною работой, – как-никак, их до сих пор кормил привычный немудрёный труд: они свозили вниз, в долины, для городов, какие придётся куски камня и щебень. Куда им ломать глыбы по точному измерению, поправлять дороги, расширять проходы, забивать сваи!.. Бог с ними! Обескураженный, Микеланджело писал обо всём виденном в Ватикан, но получал один и тот же, всегда один и тот же ответ: «Мрамор должен быть доставлен из Пьетрасанты».
   Но, когда пришлось платить за уже выполненные большие работы, денег из Ватикана не прислали, и художник расплачивался с рабочими из своего кармана. Папа только требовал, а сам ничего не давал.
   «Таковы обычаи у тиранов, – с горечью думал Микеланджело, подводя итоги. – Иногда это равнодушие прикрывается лестью и признанием твоего таланта, наверно для того, чтобы художнику легче было пить мучительный яд обмана…»
   Ища выхода из тяжёлого, невыносимого положения, он ездил в Геную и Пизу, договариваясь там с владельцами барок о перевозе пьетрасантского мрамора. Но, раздражённые пренебрежением к ним, каррарцы, эти всем известные поставщики скульптурного мрамора, издавна наладившие у себя это производство, стали мешать вывозу мрамора из Пьетрасанты. Все судовладельцы были ими подкуплены, и Микеланджело не мог нанять ни одной барки. В отчаянии он восклицал:
   «Покорять эти горы и обучать этих людей искусству… Да легче воскресить мёртвых!..»
   А время шло, драгоценное время, которое он мог бы отдать творческой работе… Зачем его оторвали от неё и послали добывать строительный материал, когда это можно было поручить любому дельцу, способному выполнить такой заказ в тысячу раз лучше, чем он? И не проще ли было получить мрамор от каррарцев?
   Нет, у него больше нет сил, нет сил…
 //-- * * * --// 
   Неприятности и усталость свалили наконец художника. Он был так измучен, что, казалось, не в силах был ни о чём думать. И меньше всего предполагал он, какой ему готовится удар, какое оскорбление…
   В начале 1518 года Микеланджело получил от кардинала Джулио Медичи письмо, какого ему ещё не случалось получать…
   «Мы имеем некоторые основания предполагать, что вы из личной корысти поддерживаете каррарцев и потому объявили каменоломни в Пьетрасанте непригодными…»
   Микеланджело бросил письмо на пол, не читая его дальше. Разумеется, там будет написано о гневе его святейшества и о том, что его святейшество настаивает: работы должны быть выполнены только из пьетрасантского мрамора, и ни из какого другого. Только этого недоставало! Вот уж верно говорит пословица: «И потеряв шкуру, волк остаётся волком!» «Какими ласковыми словами умасливали меня эти ватиканские златоусты и сладкопевцы, чтобы я для них работал, а теперь, изволите видеть, я – взяточник!»
   У художника возобновилась лихорадка, уложившая его в постель в какой-то дыре, называемой таверною, в Серавецце. Ему казалось, что он никогда не поднимется, так он был измучен. Не хотелось жить… Только где-то в глубине души теплился, не хотел гаснуть огонёк: выполнить задуманное, работать, погрузиться в искусство так, чтобы не сознавать, не чувствовать себя.
   Он вернулся во Флоренцию и из того мрамора, что у него оставался от прежних работ, с лихорадочной торопливостью начал, работая быстро и мучительно, высекать грубо едва оформленные, без малейшей обработки четыре фигуры.
   Пусть они пойдут для гробницы Юлия II, эти рабы… рабы, увековечивающие память о тирании.
   Но он их не кончил. Пришлось снова хлопотать о злополучном пьетрасантском мраморе, который всё же был погружен в барки и очутился в низовьях реки Арно. Глубоко осевшие суда долго не были в состоянии подняться вверх по мелководью до Флоренции. Но и этого наконец доставленного камня было мало. Чтобы начать работу, нужен был весь материал, и Микеланджело снова пускается в путь. Нет, его не могут, не смеют забросать грязными обвинениями – он добудет весь мрамор, который нужен для фасада Сан-Лоренцо, пока у него есть хоть капля крови в жилах. Вот тогда он начнёт работать!


   XX
   Рабство


   Неудачи не переставали преследовать Микеланджело. С необычайным трудом он добился сооружения дороги, удобной для перевозки мрамора из Пьетрасанты, и как будто дело налаживалось. Но раз, при перевозке мраморных колонн, одна из них рухнула. Он едва успел отскочить, иначе был бы расплющен её тяжестью. Хрупкий мрамор разлетелся на несколько кусков. Позднее треснули при перевозке ещё четыре колонны, цела осталась только одна… Надо было поскорее достать ещё мрамор. Микеланджело просил жителей Каррары выручить его и уступить ему заготовленный раньше материал, но обиженные каррарцы наотрез отказались.
   Кардинал Джулио Медичи, не любивший строптивого Микеланджело, докладывал папе:
   – Ваше святейшество, художник придумывает препятствия там, где их нет. Он не хочет пользоваться прекрасным мрамором Пьетрасанты и устраивает постоянные затруднения, как с этими нарочно разбитыми колоннами… Он положительно разорит ваше святейшество своим сумасбродством и недопустимыми тратами.
   Время шло. Прошло уже два года с того дня, когда был заключён договор на постройку, и нашёптывания брата-кардинала подействовали на папу. Он вызвал Микеланджело в Рим и принял его как будто дружески:
   – Вот и ты, бедный мой неудачник… Скорблю о тебе от всего сердца… Почему-то тебе не удаётся со всем должным усердием почтить память Медичи, один из которых когда-то был благодетелем для тебя… – Он сокрушённо вздохнул, минуту помолчал и продолжал: – И, снисходя к твоему положению, мы освобождаем тебя от этой несчастной задачи и найдём для выполнения её кого-нибудь другого. Это только для твоего блага, повторяю тебе. Ты ведь знаешь, как я люблю тебя, я не могу забыть, что ты когда-то воспитывался вместе со мною на прекрасной нашей вилле Кареджи. Не думай, пожалуйста, что мы гневаемся, нет, – по-прежнему мы выражаем тебе нашу полную благосклонность.
   На момент эта мягкость тона и улыбка на толстых губах усыпили подозрения Микеланджело, хоть и привыкшего к лицемерию папского двора и Льва X в частности. Он обрадовался. Папа так ласково говорил с ним! Он понимает, как ослабел, как измучился художник во время бесконечных блужданий по горным дорогам в бесплодных стараниях наладить доставку камня. Он освободил Микеланджело от работы, а с этим и от невыносимого душевного гнёта. Теперь он займётся ваянием, не разменивая себя на заботы подрядчика строительных работ. Наконец-то он сможет снова приняться за гробницу Юлия II. Впрочем, это уже не был прежний, захватывающий его всецело труд. Столько времени прошло с начала работы, столько перерывов, что художник сам мало-помалу сократил свой некогда грандиозный план. Он начал работать спокойно, без особой страстности.
   А папа, несмотря на свой ласковый разговор с художником, держал себя с ним так, как будто он был в опале.
   Приближённые папы, замечая мрачный вид художника, когда он появлялся в Ватикане, говорили:
   – О маэстро, вы держите себя так, что поневоле вас все боятся… А впрочем, папа вас очень любит и частенько хвалит.
   Микеланджело пожимал плечами. Его считают при дворе каким-то пугалом. Впрочем, нельзя было позавидовать и явным любимцам, умевшим себя держать в придворном кругу. С грустью думал он о том, как вёл себя Лев X, этот отпрыск знатока искусств Лоренцо Великолепного, с лучшими художниками Италии, отнюдь не заслужившими упрёка в мрачности и неуживчивости. Гениального Рафаэля он обрёк на работы под землёю, на раскопках древностей, в катакомбах. И Рафаэль заболел в этих пещерах лихорадкой, от которой не было спасения, и умер, прохворав неделю, в один весенний ясный день 1520 года… Сгореть так бессмысленно, имея всего тридцать семь лет, сгореть, полному сил, создав такие замечательные произведения!..
   А где Леонардо да Винчи, обласканный при нескольких дворах владык Италии? Эти владыки не сумели найти применение его гению, и великий итальянец должен был искать последнее прибежище во Франции, у короля Франциска I, где и умер на год раньше Рафаэля…
   Никогда не сходясь с этими двумя чуждыми ему художниками, Микеланджело скорбел о них, так как лучше чем кто-либо сознавал, как неизмеримо велика была утрата для родины и для искусства. Порою глубокая тоска мешала ему работать. Он погружался в чтение бессмертных творений Данте.
   Жизнь тяжела, невыносимо тяжела. Она была тяжела и прежде, в те века, когда создавались легенды о героях, мечтавших о свободе тела и свободе духа. Эта мечта уносила человека далеко от мелких житейских неудач и терзаний. Этою мечтою дышало и его творчество.
   Вспоминалась древняя легенда о великом мечтателе Икаре. Вместе с отцом своим, прославленным строителем Дедалом, он улетел с острова Крита по воздуху на восковых крыльях. Но крылья слишком высоко поднявшегося Икара растаяли от близости жаркого солнца, и он упал в море, названное по его имени Икарийским. Славный полёт и славная гибель!
   Микеланджело снова проводит бессонные ночи в своей флорентинской мастерской. При свете тусклой масляной лампы он читает Данте, хоть и знает его наизусть. Вот оно, это место об Икаре в «Божественной комедии»:

     …Икар, почуя воск согретый,
     От перьев обнажавший рамена,
     И слыша зов отца: «О сын мой, где ты?» [32 - Данте. «Божественная комедия». «Ад». Песнь XVII. Перевод М. Лозинского.]

   Да, Икар ошибся в расчётах, но он дерзал, он смело мечтал о полёте в никому не изведанную высь… Таково и творчество. Оно уносит Микеланджело от папской милости и папской опалы, от всех страданий, которые неизбежны на его пути. И новая мысль, новый великий замысел рождается в его сердце.
   Как раз в это время папа получил от флорентинцев прошение о позволении перенести во Флоренцию останки Данте, всё ещё остававшиеся в Равенне. И Микеланджело написал папе от себя:
   «Я, Микеланджело, скульптор, прошу ваше святейшество дозволить мне соорудить достойный памятник бессмертному поэту на одной из площадей нашего города».
   Собственными силами собирался художник поставить памятник Данте, тогда как на эту затрату ещё не решался родной город!
   Вчитываясь, вдумываясь в каждую строку Данте, Микеланджело научился глубоко его понимать. На полях «Божественной комедии» рисовал он иллюстрации к могучим образам поэта. К несчастью, экземпляр поэмы с этими рисунками погиб.
 //-- * * * --// 
   Лев X умер прежде, чем был решён вопрос о перенесении останков великого поэта во Флоренцию. Во время короткого владычества нового папы, Адриана VI, искусство было в загоне; интерес к нему воскресил папа Климент VII, тот самый кардинал Джулио Медичи, который так донимал Микеланджело пьетрасантским мрамором. Новый владыка Рима решил вернуть скульптора к решению задачи, уже раз перед ним поставленной, – к увековечению памяти Медичи. Он поручил ему сооружение капеллы и гробниц Медичи и тем снова оторвал Микеланджело от работы над гробницей Юлия II. Наследники покойного папы требовали окончания давно начатой по договору работы и даже грозили судом.
   И всё чаще художник возвращался к образу рабов, запечатлённому им несколько лет назад в мраморе.
   «Умирающий раб» изображён Микеланджело с необыкновенною силой реализма. Прекрасный юноша ещё полон жизни. Но его ноги сгибаются, не в силах выдержать привязанное к столбу ослабевшее тело; рука в смертельной тоске прижата к груди; лицо спокойно, но это спокойствие смертного забытья…
   «Скованный раб» – воплощение борьбы и отчаяния. Он вытягивается в неимоверных усилиях, стараясь освободиться от невыносимых оков и получить желанную свободу. Это последнее усилие. И в лице и во всей напряжённой фигуре одна мысль: свобода или смерть…
   Не испытывал ли сам художник это чувство, когда владыки мира требовали от него, как от раба, исполнения своих прихотей? Не себя ли он узнавал в этих рвущихся к свободе и обречённых на неволю?
 //-- * * * --// 
   В мае 1527 года император Карл V со своим многочисленным войском ворвался в Италию и взял Рим. Это было толчком для флорентинцев покончить с угнетением их родины; они вспомнили о своих внутренних угнетателях, о тирании Медичи, и восстали. Среди восставших оказался Микеланджело Буонарроти, тот самый Микеланджело, который погибал от непосильных требований этих же Медичи, продолжая для них работать.
   На защиту родины поднялись все способные носить оружие флорентинцы. Микеланджело в качестве инженера заботился об укреплении стен. Выше всех зданий в городе поднималась колокольня Сан-Миниато. Она-то и была выбрана флорентинцами главным опорным пунктом, где сосредоточились все орудия. Пушки Сан-Миниато палили непрерывно день и ночь, и сквозь грохот орудий слышались вопли и угрозы:
   – Всякий, кто не трус, двинется грудью на врага! Не давайте тиранам Медичи задавить свободу Флоренции!
   Свободу Флоренция должна была купить дорогою ценой. Когда в мае 1527 года были изгнаны Алессандро и Ипполит Медичи и Флоренция стала свободной республикой, надо было ждать, что Медичи не оставят это без отмщения.


   XXI
   Верный сын родины


   Папа Климент VII двинул войска на Флоренцию, свою родину, соединившись с ещё недавними врагами – испанцами, и было решено осадить город.
   Осада была особенно тяжела для флорентинцев ещё и потому, что во Флоренции свирепствовала чума, и в июле 1528 года на руках у Микеланджело умер от эпидемии брат его Буонаррото. Но болезнь пощадила художника. Он продолжал работать на укреплениях.
   Бесчисленные ядра летели из вражеского лагеря в стену колокольни, угрожая погубить этот прекрасный памятник искусства. Микеланджело, которого Флоренция посылала в Феррару ознакомиться со знаменитыми феррарскими крепостными сооружениями и познакомиться там с известными знатоками фортификации, пришёл к заключению, что холм Сан-Миниато – самое важное место во всей обороне города, и приказал укрепить его бастионами после долгих споров с гонфалоньером. Он разоблачил измену командующего всеми войсками Малатесты Бальони. Но, чувствуя, что может пасть жертвою Малатесты прежде, чем разберутся в правоте его слов, он был вынужден на время скрыться в Венецию. Он вернулся по вызову друзей, чтобы до конца осады мужественно защищать родной город, и снова занял свой пост на холме Сан-Миниато. Здесь, защищая знаменитую колокольню от разрушения, он вывесил вокруг неё на канатах матрацы, туго набитые шерстью, и этим действительно спас замечательный памятник искусства.
   К середине августа Флоренция капитулировала, и император Карл V отдал город в распоряжение папского уполномоченного. Настал конец недолговременной свободной республике… Флоренция подпала под власть Медичи…
   С тоскою писал Микеланджело в одном из писем о бесконечно тянувшихся днях осады:

   «…я велел втащить орудия на башни и этим продолжительное время сдерживал неприятеля. Почти каждую ночь я что-нибудь придумывал: то приказывал прикрыть стены тюками из шерсти, то наполнить порохом, чтобы взорвать кастильцев, то распоряжался выкопать рвы, и по моему приказу взлетали на воздух оторванные руки и ноги. Вот чему может послужить искусство живописца! – горько восклицает он. – Создавать орудия и средства войны, придавать более совершенную форму бомбардам и пищалям, наводить мосты и мастерить лестницы, а главное – разрабатывать планы и пропорции крепостей, бастионов, рвов, подводить подкопы и контрподкопы…»

   И Микеланджело думал о странной судьбе, толкающей первосвященника, заступника мира и правды на земле, на кровавый путь распри и междоусобицы. В душе его ярким пламенем до конца жизни горела жажда свободы. Это была душа истинного республиканца, ненавистника деспотизма, и своим убеждениям он не изменял никогда.

   «Все тираны, – говорил художник, – совершенно лишены естественного чувства любви, которое каждый человек питает к ближнему своему; они лишены естественных человеческих стремлений. Стало быть, это не люди, а звери. А то, что им чужда любовь к ближнему, не требует доказательств: иначе они не могли бы присвоить себе то, что принадлежит другим, и не могли бы стать тиранами, топча других ногами».

   И уже стариком, живя в Риме, он создаёт замечательный бюст древнеримского республиканца Брута, бюст необычайно выразительный, в подарок одному из флорентийских республиканцев, таких же, как и он, изгнанников.
 //-- * * * --// 
   После капитуляции Флоренции Микеланджело оказался снова в полной зависимости от вчерашнего врага – папы Климента VII. И пожалуй, этот папа, ценивший его куда меньше, чем Юлий II или даже Лев X, всё же был более терпим и меньше своих предшественников заставлял его страдать.
   Торжествующий Климент VII занял город многочисленными войсками. Микеланджело, один из главных защитников города, в ожидании папской мести скрывался на церковной колокольне. Разъярённые клевреты Медичи искали его… Но папа не хотел мстить художнику, который мог ему пригодиться. Он велел ему передать:
   «Наше прощение он получит с условием: пусть тотчас примется за гробницу Медичи».
   Тогда Микеланджело почти переселился в ризницу церкви Сан-Лоренцо и весь ушёл в работу.
   Погибла свобода цветущей республики, за которую он готов был отдать жизнь, и сердце его, скорбевшее об утрате, искало утешения в творчестве – в нём хотел он выразить всю беспредельную скорбь. В эти дни он написал стихи с мучительными строками:

     В плену таком, в таком унынье,
     С обманчивой мечтой, с душою под ударом
     Божественные образы ваять!

 //-- * * * --// 
   Художник работал неутомимо, словно боясь чего-то неожиданного и неизбежного, что оторвёт его от этой работы. Быть может, смерть? Он чувствовал себя очень плохо и порою от слабости почти лишался чувств, но сильная воля и упорство побеждали физическое недомогание.
   Морщины изрыли его лицо; глаза были обведены тёмными кругами; волосы серебрились сединою… Самый знаменитый из всех художников Италии, оставшихся в живых, он жил почти нищенски, не придавая значения внешнему блеску и не умея ценить свой труд на деньги. Заработав что-либо, он прежде всего удовлетворял нужды других – дряхлого отца и братьев с их подраставшими детьми. А кроме того, не было бедняка, которому бы он отказал в помощи.
   Одевался Микеланджело не лучше, чем любой ремесленник. Его поношенный плащ насчитывал немало лет. И потому нет ничего удивительного, что, если ему случалось попасть на улицу во время какой-нибудь торжественной процессии, толпа обращалась с ним довольно бесцеремонно, награждая изрядными тумаками и не очень-то вежливыми замечаниями. Зевакам и в голову не приходило, что среди них величайший художник Италии, – ведь они привыкли видеть художников-щёголей, а красота и изящество костюма и движений покойных Леонардо да Винчи и Рафаэля были у всех в памяти.
   В ризнице, среди хлама, сваленного в кучу по углам, работал Микеланджело, растрёпанный, кое-как одетый, что-нибудь перехвативший наскоро на голодный желудок, не имея никого, кто бы позаботился о нём, кто бы скрасил его существование. Художник, страстно любящий и понимающий красоту, он в пылу увлечения работою не замечал убожества и неряшества вокруг. Пыль старых облачений, сваленных грудой, кадильница с оборванной цепью, даже мышонок, нахально сновавший из угла в угол и потом спокойно усевшийся, чтобы погрызть найденную корку, – всё исчезало из поля его зрения. Солнечный луч, врываясь через узорную решётку окна, озарял мрамор, над которым трудилась рука с резцом, постепенно придавая статуе всё более мощное и страстное, полное глубокой тоски выражение. Статуи оживали; казалось, они не были созданием рук человека, – в них теплилась своя, особенная жизнь. Сколько их родилось здесь, прекрасных созданий, плодов его мысли!
   Вот «Утро» – изумительная по пластическому совершенству фигура. Женщина ещё не вполне проснулась; истома клонит на плечо голову этой полулежащей фигуры. Может быть, ей не хочется просыпаться?.. Сон лучше яви…
   А вот «Вечер» с его мужественной силой – полная противоположность мягкой женственности «Утра».
   Художник не совсем ещё закончил свой «День», эта статуя будет олицетворением деятельной жизни – мужчина, полный сил, готовый к великому труду и великой борьбе.
   А «Ночь»? Прекрасная женщина с могучим, сильным телом спит непробудно-тяжёлым сном, как спит порабощённая Флоренция, и глубока скорбь в величавых чертах её лица…
   Немало стихов было сложено в честь «Ночи», и латинских и итальянских, из которых сохранилось одно, неизвестного автора:

     Ночь, что так сладко пред тобою спит,
     То – ангелом одушевлённый камень;
     Он недвижим, но в нём есть жизни пламень,
     Лишь разбуди – и он заговорит.

   На эти стихи Микеланджело ответил от имени своей «Ночи»:

     Отрадно спать, отрадней камнем быть.
     О, в этот век, преступный и постыдный,
     Не жить, не чувствовать – удел завидный!
     Прошу, молчи, не смей меня будить [33 - Перевод Ф. И. Тютчева.].

   Оплакивая свободу родины, он создавал гробницу её властителям по заказу того, кто снова поработил её мечом… И в образах, созданных в этом памятнике, художник воплотил всю скорбь порабощения…
   Какое трагическое противоречие!
   Кто-то спросил Микеланджело, имея в виду статуи Джулиано Медичи и Лоренцо Урбинского, венчающие два надгробия:
   – А где же портретное сходство с покойными Медичи?
   Микеланджело невозмутимо заметил:
   – Кого это будет интересовать через десять веков?
   Но, трудясь над капеллой Медичи, Микеланджело не забывал гробницы Юлия II. Он работал то в Риме над гробницей, то во Флоренции, в церкви Сан-Лоренцо. По его проекту была оформлена и вся капелла. Некоторые статуи остались незаконченными. Такова чудесная статуя «Скорчившийся мальчик», находящаяся у нас в Санкт-Петербурге, в Государственном Эрмитаже.
   Поза мальчика, нагнувшегося над пораненной ступнёй правой ноги, удивительно, даже для творчества Микеланджело, естественна и непринуждённа. В то же время статуя необычайно компактна. К ней особенно подходят полушутливые слова Микеланджело: если хорошо исполненную статую столкнуть с высокой горы, то при падении у неё ничего не обломается.


   XXII
   Ярмо властителей


   И после этого триумфа перед Микеланджело встал призрак нового рабства. Властелином Флоренции стал Алессандро Медичи, один из самых жестоких и сумасбродных деспотов, далеко перещеголявший даже самодура Пьеро.
   Злопамятность Алессандро вошла в поговорку. Никогда не прощал он никому ни малейшей ошибки и жестоко наказывал за малейшую вину.
   Этот всесильный во Флоренции человек, конечно, глубоко ненавидел непокорного Микеланджело и искал случая расквитаться с ним за холм Сан-Миниато. Наконец он придумал для него тонкую месть.
   Микеланджело неожиданно получил от Алессандро Медичи записку, в которой властитель Флоренции просил как можно скорее явиться к нему во дворец. Сборы Микеланджело были недолги: у художника парадный костюм не очень-то отличался от будничного.
   И какой контраст представляла эта неказистая тёмная фигура с дворцовой роскошью и пышностью одежды флорентинского властелина! Этот Медичи, казалось, хотел затмить всех своих предков. Он сидел на троне, как король, опираясь руками в драгоценных, сверкающих перстнях на подлокотники в виде львиных голов, символа власти, – ведь лев считается царём зверей. А по бокам трона стояла стража и мальчики-пажи. Недоставало только короны на голове…
   Из-под пышных кудрей, завитых в замысловатую причёску, был устремлён жёсткий взгляд чёрных зрачков, в то время как губы складывались в самую приветливую улыбку…
   – А, милейший маэстро Буонарроти! Очень хорошо, что вы не замедлили навестить меня. Я давно уже хотел вас видеть. Ведь вы всегда были близки к нашему дому, вы друг этого дома, не правда ли, и я, по примеру моих предшественников, ценю… нет, после выявления вами ещё одного дарования я особенно ценю вас. Вы, конечно, не откажетесь сопровождать меня на прогулку за город, и тогда мы поговорим подробно о новой важной задаче, которую я хочу поручить вам.
   – К вашим услугам… – сухо отвечал Микеланджело.
   Подали лошадей, и Алессандро вскочил на богато убранного коня. С ним рядом, на коне, подобранном в масть – вороной арабской породы, – ехал художник. Лошадь, на которой он приехал к Алессандро во дворец, осталась на конюшне.
   Алессандро рассыпался в льстивых восторгах:
   – Смотрите, как обширна и прекрасна Флоренция, а ведь на днях она преклонила голову перед доблестью и гением мессэра Буонарроти, увидев то, что он сделал для прославления рода Медичи! Мы все, Медичи, знаем ваше трудолюбие и ваши дарования, особенно после превосходных ваших работ для нашей капеллы в церкви Сан-Лоренцо. И ваша гениальность побуждает меня поговорить с вами теперь же об укреплении Флоренции. Недурно было бы поставить здесь ещё крепость, – кивнул он небрежно налево, – это дало бы Флоренции значительную опору. Я рассчитываю на вас как на истинного знатока этого дела: ведь вы, если не ошибаюсь, руководили обороной города и выдержали всю осаду…
   Змеиная улыбка пробежала по его губам. В глазах светился огонёк злой иронии.
   Перед глазами Микеланджело раскинулся его родной, прекрасный город: серебряная лента Арно с мостом, ряд великолепных дворцов, и живописный холм Фьезоле, и другой… другой… Сан-Миниато, который запомнился ему навеки… Тиран хочет от него, защитника народных прав, республиканца, жертвовавшего республике своею жизнью, чтобы он помог теперь Медичи создать новую крепость по всем правилам техники, новую опору его тирании…
   И Микеланджело твёрдо отвечал:
   – Нет, ваша светлость, прошу вас не рассчитывать на меня. Найдутся люди, которые дадут вам совет лучше меня. В таких делах я плохой советчик.
   Голос его звучал отчётливо и резко.
   Алессандро отшатнулся. Было слишком ясно, почему Микеланджело не хочет принять участие в постройке новой крепости. Побледневший Алессандро прошептал с плохо скрытым бешенством:
   – А… хорошо… тебе виднее, что тебе подходит…
   Они расстались в молчании около дворца. Микеланджело пересел на свою поджарую лошадь.
   В тот же день художник покинул Флоренцию, не ожидая мести оскорблённого правителя. Он ехал в Рим искать спасения, и, как это ни странно, приходилось искать его у папы Климента VII, у одного Медичи от другого…
 //-- * * * --// 
   По дороге в Рим он вспоминал недавнее прошлое – время осады Флоренции. Помнилось всё как вчера. Сколько страданий перенесла его родина, и как они изранили его сердце!.. Страшная чума ещё не забылась, и бесконечные могилы скошенных ею были ещё свежи с тех пор, когда войска папы Климента VII в союзе с войсками императора Карла V осаждали Флоренцию.
   В такие моменты народных бедствий особенно явно проявляется вражда между низами и верхами: между простыми гражданами республики и приверженцами Медичи, среди которых началась усиленная эмиграция.
   Тогда Синьорией были объявлены суровые постановления: чтобы добыть необходимые деньги для ведения войны, потребовались экстренно новые налоги; были отобраны и распроданы имущества госпиталей и монастырей; было приказано сдать на монетный двор все имеющиеся у граждан золотые и серебряные предметы, была устроена лотерея, в которой были разыграны вещи эмигрантов.
   Тяжёлое время. Голод, нужда в боевых припасах. Много роскошных вилл, которые могли служить укрытием для врага, пришлось разрушить, вырубить сады, рощи, виноградники.
   В воспоминании Микеланджело как живые вставали герои – защитники Флоренции: Франческо Кардуччи, Данте да Кастильоне и прекраснейший из всех мученических образов – Франческо Ферруччи… О, сколько их, смелых и сильных, пало, защищая республику!.. Ферруччи был олицетворением итальянского народа – бесконечно жизнерадостный, искренний, простой в своей жизни, чуждый роскоши «жирных».
   А Сан-Миниато со своею колокольней… Как Микеланджело бился за неё со своими двумя пушками, метко выпуская ядра во вражеский лагерь. Вот она, гордо стоит, славный ветеран, с честью вынесший осаду. Микеланджело сам латал её – устранял повреждения.
   А его вынужденное бегство в Венецию…
   В пути Микеланджело остановился тогда на скромном постоялом дворе, обдумывая свою дальнейшую судьбу и готовясь в случае необходимости искать приюта во Франции.
   Имя художника было широко известно, самые знатные вельможи Венеции радушно раскрывали перед ним двери своих палаццо, но он упорно отказывался, оставаясь в плохонькой, дешёвой комнате. Сердце его тянулось к Флоренции, и где-то в глубине его тлела искра веры, что ещё наступит торжество правды.
   Скоро Синьория постановила, что все бежавшие из осаждённой Флоренции будут объявлены мятежниками, если не вернутся в течение семи дней. Правда, в числе названных беглецов не стояло ещё имени Микеланджело, но это было всё равно: он предпочёл вернуться, чтобы не быть объявленным предателем.
 //-- * * * --// 
   Теперь Микеланджело снова бежал из Флоренции, бежал от одного Медичи к другому.
   Климент VII тотчас же принял его и обрадовался его приезду.
   – А, тебя-то нам и недоставало: у нас для тебя всегда найдётся работа! Слышал я, что Алессандро хочет что-то строить для укрепления города… Нет, лучше ты займись своим художеством. У меня тут в Ватикане не закончена Сикстинская капелла, – вот ты и кстати. Да не бойся: тебе не придётся гнуть спину и ломать шею, как тогда… С потолком ведь кончено, и тебе придётся расписывать стены. Начнём с главной стены. Обдумаем, какое дать содержание росписи.
   Так папа Климент VII снова оторвал Микеланджело от его главного призвания – скульптуры, от незаконченных скульптурных работ – и надел на него новое тяжёлое ярмо.
   Наконец-то Климент VII получил в своё полное распоряжение этого величайшего в Италии – да какое в Италии, всесветно известного художника, гения, который сумеет увековечить его имя. И много веков, проходя по покоям Ватикана, изумлённые и подавленные великолепием папской резиденции паломники и путешественники будут восхищаться, глядя на вдохновенную роспись Микеланджело.
   Папа торопился. Времени у него не так-то много. Ведь столько лет он был в Ватикане только кардиналом, приближённым к папе, передающим приказания владыки. Теперь он может их отдавать сам; он неограниченный монарх, наместник Христа на земле, глава Рима, которому покоряются не только все итальянские государства, но и католики всего мира…
 //-- * * * --// 
   Климент VII был в прекрасном настроении. Он чувствовал себя бодрым, словно освободившимся от старческих недугов, от ломоты в костях, сонливости и слабости, увеличивающихся с годами. Только бы суметь разумно и приятно использовать этот остаток жизни… А сегодня такое хорошее солнечное утро, и садовник принёс ему первый букет из редкостных по раскраске цветов, присланных ему из Португалии. И вот ещё докладывают, что явился к нему с эскизами художник.
   – А, Буонарроти! Скорее его ко мне, и без доклада, всегда без доклада: вы все должны знать, что Буонарроти – мой желанный гость!
   Прислужники побежали исполнять приказание, а кардиналы незаметно переглянулись: они хорошо помнили, как Климент VII, будучи с ними вместе в свите папы Льва X, уверял всех, что Микеланджело наживается на мраморе, что он вступил в нечистую сделку с каррарцами и что пора его серьёзно проучить.
   Папа любовался изысканной красотой поднесённых ему цветов и, рассматривая в ожидании прихода художника жилки на лепестках необыкновенно нежной раскраски и сравнивая переходы оттенков с оттенками облаков, говорил кардиналам:
   – Не забудьте занести в письмо к нашему послу в Португалии пожелание иметь в Ватикане семена присланных недавно цветов… Распахните шире окно! Какое солнце! Какой воздух! Какая господня благодать! А вот и он, кого я с таким нетерпением жду! Наше благословение с тобою, сын мой! Покажи, скорее покажи, что ты там принёс…
   Микеланджело развернул перед папой принесённые свёртки. Шёпот ужаса и изумления прошёл по зале. Это были наброски, страшные и грозные по своему содержанию, рисунки, изображавшие персонажи «Страшного суда».
   Кто здесь был судья и кого и за что он судил? Не кроткий, всепрощающий Христос, нет, – древний судия, пророком которого был Моисей, могучее и гневное божество. Он карал без пощады всю развращённость, всю гнусность, в которые погрузилось человечество, все пороки, державшие людей в плену. И грозен был этот суд…
   Что навеяло Микеланджело эти сильные, изумительные по своей выразительности образы? Его разочарование в жизни, горечь его существования? Окружающее зло, несправедливость, угнетения, тирания? Бедствия Италии? Закат гордых и смелых надежд, с которыми вступало в жизнь его поколение?
   Мрачные и величавые образы «Страшного суда» словно сошли со страниц «Божественной комедии» Данте, словно поднялись из страшных теснин «Ада». Недаром Микеланджело говорил друзьям-флорентинцам, как и он, бежавшим из родного города от мести Алессандро: «Прочтите внимательно первые песни „Ада“, и вы убедитесь, что Данте прекрасно понимал натуру тиранов и знал, какой кары они заслуживают от бога и от людей. Он относит их к грешникам, совершившим „насилие над ближним“, которых наказывают в седьмом круге ада, погружая их в кипящую кровь…»
   Художник не знал, что у папы перед глазами лежало письмо одного из таких тиранов – его племянника Алессандро Медичи, требовавшего выдачи врага правительства ваятеля Микеланджело Буонарроти, который дерзко отказался построить во Флоренции по его, Алессандро Медичи, приказу цитадель для укрепления могущества Медичи. Он грозил смертью своевольному художнику. Но папа твёрдо решил не выдавать Микеланджело и удержать его в Риме.
   Климент перевёл дух и заставил себя улыбнуться:
   – Чудесно, мой друг! В этих рисунках ты превзошёл себя. С божьей помощью ты нам выполнишь, сын мой, этот «Страшный суд» в поучение грешникам, приходящим в капеллу каяться… Какое сегодня ласковое, чудесное солнце!
   Но сквозь эту солнечную радость пробивалось что-то другое, сосущее, разъедающее, как червоточина, и разом вспыхивал страх, неведомый дотоле страх смерти… Да неужели же он, владыка мира, не может победить этот страх, он, окружённый заботами врачей и охранителей? И он вовсе не так стар… Но что это: голова его клонится, как будто отягощённая сновидением… По кругу приближённых проносится шёпот:
   – Его святейшеству нехорошо…
   Кардиналы, стоящие рядом, делают знаки Микеланджело. Он уходит.
   Голова папы клонится к коленям, глаза закрыты…
   Его переносят в опочивальню. Папе нехорошо… У него обморок… Удар… Потом ещё удар… Все старания врачей бесполезны.
   В светлый сентябрьский день 1534 года над Ватиканом взвился чёрный флаг…


   XXIII
   «Страшный суд»


   Преемником Климента VII был Павел III, из рода Фарнезе.
   Едва вступив на престол, новый папа в сопровождении блестящей свиты отправился в мастерскую художника. Он просил Микеланджело принять место при дворе и не отдаляться от него. Художник отказался наотрез:
   – Ваше святейшество, у меня бесконечное количество взятой на себя работы… Контракты ещё не погашены, контракт на украшение капеллы в Сиенском соборе до сих пор не выполнен, а я заключил его в 1501 году… и я живу под угрозой суда… прошу обратить внимание…
   Но папа не дослушал и закричал, вне себя от волнения:
   – Тридцать лет я ждал этой минуты, и теперь, когда я – папа, мне отказаться от заветной мечты! Где твои контракты? Я разорву их!
   В голове Микеланджело мелькнула мысль бежать из Рима. Но Павел III заговорил снова, и в голосе его чувствовалось непоколебимое упорство:
   – Не вздумай отговариваться, сын мой, что ты не можешь работать для нас. Нам хорошо известно, что у тебя уже есть рисунки для росписи стены Сикстинской капеллы, и нам бы желательно было их видеть.
   Пришлось развернуть наброски «Страшного суда». Павел III долго любовался ими с молчаливым восхищением и вдруг гневно крикнул, ударив кулаком по столу:
   – Контракты! Никаких контрактов, вот что!
   Желая подслужиться, один из кардиналов угодливо сказал:
   – Да одного старца Моисея довольно было создать, чтобы покрыть все обязательства! Кто, кроме его святейшества, может требовать от Микеланджело Буонарроти новых творений?
   Довольный папа стал уговаривать Микеланджело вернуться к работе в Сикстинской капелле:
   – Кто расписал потолок, неужели обидит стену? Кто начал рисунки, неужели не даст им жизнь в красках? И могу ли я после Микеланджело поручить кому-либо другому создать для прелатов и мирян картину «Страшный суд»?
   В конце концов Микеланджело согласился…
   Павел III прислал художнику указ, назначив его главным архитектором, скульптором и живописцем Ватикана. Это звание давало Микеланджело шестьсот скудо ежегодно пожизненной пенсии и столько же в виде пошлины, взимаемой на мосту, перекинутом через реку По. Это обеспечивало его старость, которая быстро приближалась: ему было уже около шестидесяти лет.
   Энергично принялся он за работу. Опять в Сикстинской капелле выросли подмостки, и на них появилась фигура художника, с утра до последнего луча солнца наносившего на свежую штукатурку свои могучие мазки. В этой росписи он бичевал измену, предательство, ложь, убийство, угнетение, самолюбие, праздность. Всё, что он видел и пережил за свою бурную жизнь, выразил он в этих грандиозных образах. В гигантских обнажённых фигурах, которыми он заполнил огромное поле стены, он показал борьбу земных страстей, влекущих людей к преступлению, и беспощадную кару, ими заслуженную. Эти обнажённые атлетического сложения фигуры в самых разнообразных положениях и ракурсах образуют то цепь, то сплетаются в чудовищные гирлянды, поражая сложностью группировки, появляясь в самых разнообразных сочетаниях, низвергаясь каким-то страшным каскадом с высоты или появляясь из бездны… Выражение движений души так же разнообразно, как и жесты.
   Во время этой страстной работы художник припоминал всех порочных людей, которых ему приходилось встречать. Вспомнил и Малатесту Бальони, и тирана Алессандро Медичи, имя которого как злодея прокатилось по всей Италии.
   Когда Микеланджело работал над «Страшным судом», в Рим прилетела весть о злом конце этого палача Флоренции. Заслуженное возмездие пришло в данном случае из семьи Медичи: дальний родственник тирана – Лоренцино заколол Алессандро кинжалом, избавив Флоренцию от тирана.
   И вот двери Сикстинской капеллы раскрылись для осмотра оконченной росписи. Снова, как когда-то, сюда потекли толпы зрителей. Раздались, как обычно, возгласы удивления, восторга:
   – Изумительно!
   – Какая мощь! Непостижимо для человека!
   – Кто, кроме славного Микеланджело Буонарроти, мог создать эту роспись!
   И рядом – голоса негодующие, полные возмущения. Они исходили и от простых горожан, и от церковников, облачённых в чёрные, белые и красные одеяния:
   – Как не стыдно восхищаться свободой, размахом кисти, величием художника! Это оскорбление религии и добрых нравов!
   – В таком святом месте – бесстыдство! Как только терпит это его святейшество…
   И на ухо друг другу шептали, что всесветная слава художника, видно, затмила для его святейшества даже кощунство, даже надругательство над святыней, допущенное безумным Микеланджело. Разве можно сюда привести честную, богобоязненную мать, которая захочет показать дочери новую роспись святого места?
   Какой-то монах крикнул:
   – Его святейшество ещё не видел позорной наготы! Убрать ее, убрать! Велите замазать это бесстыдство!
   Казалось, давно уже прошло то время, когда нагота юноши Давида, готового к поединку с Голиафом, оскорбляла чувства благочестивого христианина. Но за эти десятилетия жизнь не пошла вперёд. Наоборот. Под тяжёлыми ударами бесчисленных разочарований ослабели и поблёкли светлая жизнерадостность и гордый дух свободомыслия. Италия особенно тяжело чувствовала усиление реакции. Католическая церковь, порабощая умы верующих, подняла новую волну дикого фанатизма и аскетизма, переходившего в прямое мракобесие, в ненависть ко всему прекрасному, ко всякой радости жизни. Реальная действительность изгонялась из искусства. Снова, как в самую глухую пору Средневековья, прославлялось умерщвление плоти. Церковь требовала, чтобы искусство вернулось назад, к изображению бесплотных фигур, к живописанию молитвенных восторгов и видений святых мучеников. Не сегодня завтра, быть может, об этом прямо скажет послание самого папы. Что мог сделать Микеланджело? Он спокойно выслушал, как высказал своё мнение папе церемониймейстер папского двора, всегда осторожный в выражениях, изящный и лукавый Бьяджо:
   – О ваше святейшество, роспись бесспорно говорит о большом таланте художника, однако, да простит мне святой отец, я нахожу, что она не у места в капелле. Эти обнажённые тела написаны мощной кистью… но эта роспись, мне кажется, могла бы занять почётное место в самой богатой таверне, чтобы картиной Господнего гнева удерживать распутников от смертных грехов…
   Микеланджело усмехнулся и молча отошёл, но на другой же день при дворе папы, где всегда велись интриги и каждый был рад сделать зло другому, кардиналы говорили со смехом Бьяджо:
   – Подите-ка посмотрите роспись в капелле – Микеланджело, чтобы к вам подлизнуться, изобразил вас там в числе праведников!
   Церемониймейстер тотчас же пошёл в капеллу и, внимательно осмотрев роспись, остолбенел от ужаса и гнева: он был изображён в виде судьи душ Миноса [34 - Ми́нос – легендарный царь Крита, ставший, согласно древнегреческим мифам, судьёй душ в загробном мире.] с ослиными ушами.
   Упав на колени перед папой, испуганный Бьяджо со слезами молил:
   – Святой отец, о святой отец, вам дана власть прощать грехи… Освободите меня от адских мук!
   Но Павел III понял злую шутку Микеланджело и, едва удерживаясь от смеха, отвечал:
   – Что делать, Бьяджо… Я могу прощать грехи на земле и на небе, но… но здесь я не властен. Ох, придётся тебе покориться… покориться своей участи… и остаться там.
   Микеланджело был отомщён.
 //-- * * * --// 
   Микеланджело был отомщён, но он не мог себя чувствовать победителем. Разве один Бьяджо изрёк приговор над его искусством, слишком правдивым и слишком смелым для этих людей? Разве он сможет идти по этому пути дальше, разве позволят, чтобы народ признал его?
   Кутила, распущенный развратник, даровитый поэт Аретино [35 - Пье́тро Аретино (1492–1556) – талантливый итальянский писатель и публицист, автор язвительных памфлетов, о котором один из современных ему поэтов сказал: «Надо повторять, осеняя себя крестным знамением: „Храни бог всякого от языка его“».] с притворным негодованием обрушился на бесстыдство Микеланджело, осмелившегося оскорбить церковь и добрые нравы изображением голых людей. Это было, может быть, последней каплей, переполнившей чашу терпения Павла III. Нельзя же, в самом деле, идти против общего мнения и сеять соблазн в истинных католиках! И папа попросил Микеланджело, щадя его самолюбие, по возможности одеть голые фигуры «Страшного суда».
   Микеланджело ничего не ответил и не пошёл в Ватикан. А папа собрал совет из художников. На этом совете было поручено заняться одеванием грешников, представленных в «Страшном суде», Даниэле да Вольтерра. На последнего указал сам Микеланджело. Чувствуя какую-то неловкость в этом решении переделывать роспись без согласия автора, папа сказал:
   – Ты, Даниэле, сделай это полегче… так как-нибудь… чтобы не обидеть Микеланджело…
   Ему хотелось сказать: «чтобы не испортить росписи».
   Мессэр Даниэле да Вольтерре чуть заметно повёл плечами. Он был горд, что получил такое ответственное поручение, и в то же время немного задет. После заседания он с обидой говорил об этом поручении приближённым папы, а потом повторил и Аретино:
   – Ты известный поэт, подумай, если бы тебе дали исправить чьи-нибудь слабые стихи и при этом предупреждали: «Смотрите не испортите их», – разве это не было бы для тебя оскорбительно?
   Аретино, большой насмешник, не выдержал – уж очень были забавны важность и напыщенный тон художника:
   – Да, да, конечно, очень оскорбительно, если бы это только не было стихами Данте Алигьери!
   Среди собравшейся кучки художников и поэтов раздался хохот. Кто-то крикнул:
   – О, мессэр Даниэле сразу станет знаменит, как только наденет на голых в капелле модные панталоны.
   Слово «панталоны» было подхвачено, и с этого дня в Ватикане называли Даниэле да Вольтерру не иначе как «панталонным мастером».
   Он принялся ретиво, согласно указу, «одевать» фигуры «Страшного суда»…
 //-- * * * --// 
   Микеланджело не показывался в капелле, как будто не имел к ней никакого отношения. Он не хотел, не мог видеть своё изувеченное творение. Пусть там возятся и портят фрески эти ремесленники – у него остались неприкосновенными эскизы росписи и подготовительные рисунки.
   Это были памятники огромной работы по изучению натуры, изучению совершенной композиции; некоторые из них представляли собой законченные произведения искусства.
   В своих рисунках он передавал необычайно выразительно совершенную красоту человеческого тела, его осязательную реальность, мужество и силу. На его изображениях лежит отпечаток героизма, как ни у кого из художников его замечательной эпохи… В этих рисунках да в полном энергии и трагизма бюсте «последнего республиканца» Брута изливал Микеланджело бушевавшие в нём чувства…
   Пришла старость, но она не убила в нём творчества, как не убили все пережитые горести, страдания, муки разочарования.
   На родину, во Флоренцию, придавленную тиранией Медичи, он так больше и не вернулся и остался до самой смерти в Риме, получив в марте 1546 года римское гражданство.
   Живя в Риме, он продолжал работать с прежнею энергией. Иногда его поднимали около картины или статуи в глубоком обмороке, но, оправившись, он снова принимался за труд. Бывали минуты, когда прекрасное, совершенное произведение казалось ему жалким и недостойным, и тогда его охватывало раздражение, граничащее с безумием. В судорожно сжатой руке поднимался молоток, и прекрасная статуя разбивалась вдребезги. Страшною мукою в сердце отзывались эти взрывы гнева. И долго-долго потом лежал художник неподвижно. Одиночество его стало ещё тяжелее после смерти брата, умершего от чумы, и отца, которого он потерял в тот период, когда начал работать над «Страшным судом». Смерть этого взбалмошного, себялюбивого человека, которого Микеланджело тем не менее горячо любил, потрясла его…
   Он привязан был и к братьям, ко всей семье, которая продолжала бесцеремонно тянуть с него деньги, не обращая внимания на годы, на развивающиеся тяжёлые болезни, ничего не давая и всё требуя…
   Одиночество и разочарования, длинный ряд неудач и горестей надломили художника и усилили и без того свойственные ему нелюдимость и мрачность. И он искал утешения в вере, но не в канонах католицизма, не в красочных и пышных церковных обрядах, не в преклонении перед наместником Христа на земле – слабости и пороки пап он успел давно изучить, – нет, он искал утешения в религии любви и самоотвержения. И все, кто имел с ним дело, знали, как открыта его душа для всякого, кто обездолен и унижен, кто измучен скорбью.
   Человеческое страдание для него было священно, а себя он считал обязанным облегчить это страдание.
 //-- * * * --// 
   А жизнь шла своим чередом. Павел III решил использовать как можно больше гениального художника, которого, как сам заявил, «ждал тридцать лет». Заставив одеть нагие фигуры его «Страшного суда», он сейчас же заказал ему роспись капеллы Паолина.
   Микеланджело был в отчаянии. Он говорил, гневно сверкая своими всё ещё полными огня глазами:
   – Ведь у меня не выполнены старые договоры! Я изнемогаю… У меня нет сил… Что же, пусть распродают всё, что у меня имеется… я неимущий должник, – у меня не хватит сил на творчество…
   Но разве это имело значение для властелина, тридцать лет ждавшего его?
   И много лет длилась роспись капеллы Паолина параллельно с другими работами, из которых на первом месте стояла всё ещё не законченная гробница Юлия II. Только к 1550 году он закончил роспись капеллы. Эти фрески слабее «Страшного суда». Впоследствии они были в значительной мере испорчены скверной реставрацией.
   Гробница Юлия II наконец была закончена в 1545 году, когда Микеланджело минуло семьдесят лет. А ведь он начал её совсем молодым. Художнику не удалось выполнить свой первоначальный грандиозный замысел. Вначале он задумал сорок статуй, а выполнил только три, и Моисей, который должен был стать только одной из деталей гробницы, теперь стал её центром. По обе его стороны Микеланджело поместил фигуры двух женщин – Лию и Рахиль, как олицетворение жизни деятельной и жизни созерцательной. Фигуры верхней части гробницы уже принадлежат другим скульпторам.
   Микеланджело роковым образом не удавалось кончать многое из задуманного. Слишком много замыслов зарождалось в его душе, и слишком часто его отрывали от задуманных работ бесцеремонные заказчики, от которых он был в вечной зависимости.
   Он изнемогал от работы, больной и старый, изнемогал от одиночества и становился всё мрачнее и нетерпимее.
   Тяжесть жизни скрашивали только его верные ученики и слуги – Мини и Урбино. Оба они сердцем угадывали, что творится в душе художника, и окружали его трогательными заботами. И Микеланджело платил им не меньшей привязанностью. С не знающей расчёта щедростью помог он Антонио Мини, когда тому пришлось покинуть своего учителя и уехать на чужбину.
   Герцог Феррары Альфонсо заказал Микеланджело картину мифологического содержания – «Леду» [36 - Ле́да – в древнегреческой мифологии мать Елены Спартанской, пленившая своей красотой Зевса, явившегося к ней в виде лебедя.]. Когда картина была окончена, за нею явился его посланный. Это был круглый невежда, неделикатный и грубый. Глядя на картину, он спросил с пренебрежением:
   – Это-то и всё?
   Микеланджело спокойно посмотрел на него и насмешливо спросил:
   – Скажите, каковы ваши обычные занятия?
   – Я купец, – гордо отвечал посланец, зная, что во Флоренции это звание пользуется почётом.
   – Ну, так плохо же вы торгуете для вашего господина.
   И Микеланджело преспокойно убрал картину.
   Гость был ошеломлён.
   – Прошу извинить, – сухо сказал художник, – я очень занят.
   – А картина, маэстро, картина? Герцог…
   – Картина останется у меня.
   Он тут же передал её Мини:
   – Возьми, Антонио, возьми, друг, эту безделку – пригодится тебе на чужбине. Ты сможешь её продать в свою пользу.
   Он сказал это с грустью, жалея ученика, которому предстояла жизнь во Франции. Его посылали подальше от Италии родители, не позволяя жениться на выбранной им девушке из-за её бедности, и он покорился.
   Но «Леда» и множество рисунков, подаренных ему учителем, не принесли Мини никакой пользы, хотя это и был царский подарок. Он хотел продать картину французскому королю, чтобы потом, поселившись в Лионе, выписать к себе любимую девушку, и на время оставил картину у знакомого итальянца в Париже. Но, вернувшись, не получил ни денег, ни картины. Мошенник, его знакомый, продав «Леду» королю Франциску, скрылся с полученной суммой, и оставшийся одиноким, без средств на чужбине, бедняга Мини умер с горя.


   XXIV
   Что значит быть римским гражданином!


   – Вот что значит быть римским гражданином! – горько вырвалось у Микеланджело, когда в день нового, 1547 года он получил неожиданное распоряжение Павла III. – Меня из живописца и скульптора превращают росчерком папского пера в архитектора!
   Росчерк папского пера свидетельствовал, что отныне Микеланджело Буонарроти назначается главным архитектором собора Святого Петра и получает все полномочия для возведения начатой по проектам Браманте и Сангалло грандиозной постройки.
   Это было очень не по душе художнику.
   – После Браманте! После прославленного Браманте изволь не ударить в грязь лицом! – повторял он, снова и снова прочитывая злополучную бумагу.
   И угораздило же его взяться за архитектурные работы и показать, что и он кое-что смыслит в этом деле! Не оберёшься теперь неприятностей при папском дворе. И как не терпится беспокойному его святейшеству, – уж остудил бы свою охоту прославлять себя сооружениями, когда так тяжко болен!
   Павел III был действительно серьёзно болен, и доктора боялись за его жизнь. Но и больной он помнил, что в его распоряжении имеется гениальный художник, которому можно поручить самые разнообразные задания. А Микеланджело уже показал, что он действительно кое-что и даже слишком много «смыслит» в архитектуре. Ведь по его проекту было построено помещение для первой в Европе публичной библиотеки «Лауренциана» во Флоренции; ведь он достроил палаццо Фарнезе, завершив его фасад великолепным карнизом… Много новых врагов появится у него теперь в Ватикане.
   – Ох, и не ко двору я им, не ко двору, но я всегда должен помнить, что теперь я – римский гражданин и нахожусь в распоряжении папы. Что ж, приготовимся к борьбе. Ведь и он, великий из великих, немало боролся в своей жизни.
   Он говорил о своём любимом поэте Данте. Папский приказ оторвал его от сонета, который он посвятил автору «Божественной комедии». В день нового года Микеланджело перечитывал свои стихи:

     …Он, как светило, озарил лучами
     Гнездо, где путь мой жизненный начат,
     Достойнейшую из земных наград
     Лишь ты, создатель, дашь ему с годами.
     Таков был Данте! Но его деянья,
     Как праведных намеренья святые,
     Толпа неблагодарно не ценила.


     Когда б судьба мне сей удел сулила,
     Я отдал бы все радости земные
     За мощь его и горести изгнанья.

 //-- * * * --// 
   Он вышел из дома, чтобы утихомирить бурю, бушевавшую в его душе. Ему нужно было видеть друга, который понял бы его с первого слова, даже без слов, по выражению глаз на осунувшемся, изборождённом морщинами лице. Теперь это уже не были преждевременные морщины – ему было около семидесяти лет. И в эти годы он не имел семьи – никто не пожелал быть его подругой, никого не привлекла его некрасивая наружность, его недуги и его мрачный характер.
   У него были увлечения, была даже любовь, и в его стансах попадались грустные строки отвергнутой любви к какой-то неизвестной:

     Для многих, донна, тысячей влюблённых
     Ты создана, как ангелы святые.
     Но, видно, дремлют всеблагие:
     Один владеет многим присуждённой.

   Был ещё один человек, к которому тянуло Микеланджело с того времени, как он поселился в Риме. Он встретил юношу, страстного любителя искусства, наделённого необычайно красивой наружностью, недюжинным умом, благородством в поступках и мягкого в обхождении.
   Микеланджело привязался к Томмазо Кавальери со всею страстью исстрадавшегося одинокого сердца. И на горячее, полное чувства письмо Микеланджело Томмазо Кавальери отвечал тёплым, дружеским письмом, благодаря его за отношение к себе, и заканчивал это письмо уверениями:
   «Можете не сомневаться в моих чувствах: никого я так не любил и ничьей дружбы не желал так, как вашей. Я надеюсь, что смогу быть вам при случае полезен, и вверяю себя вашей дружбе.
   Навеки ваш, преданный вам Томмазо Кавальери».
   И он сдержал свои обещания, этот молодой его друг: он оставался верен Микеланджело до конца его жизни.
   И, к великой своей радости, выходя из дому, Микеланджело встретил Кавальери. Молодой человек сразу заметил унылое выражение его лица. Он догадался, в чём дело: новости Ватикана сейчас же разносятся по всему Риму.
   Кавальери, улыбаясь своей обаятельной улыбкой, восторженно воскликнул:
   – Как я счастлив, что ваш гений найдёт себе применение в этом великом сооружении, достойном творца «Моисея», «Давида», капеллы Сикстинской и всего, что вами изваяно во Флоренции! Вам предстоит увековечить свои творения главою над Святым Петром.
   Он говорил о куполе. Он не сомневался ни минуты в том, что никто, кроме Микеланджело, не сможет закончить начатое грандиозное сооружение.
   Этот чарующий голос и эта несокрушимая логика неотразимо действовали на Микеланджело, разглаживая морщины между его бровями. Ему поручают великое дело увенчать куполом замечательное архитектурное сооружение. Но ему захотелось услышать об этом предложении мнение другого своего друга, друга-женщины, Виттории Колонны, и он направился к капелле Сан-Сильвестро на Монте-Кавалло, где обыкновенно встречался с нею.
 //-- * * * --// 
   Он познакомился с Витторией двенадцать лет назад. За эти годы, сблизившие их, они стали необходимы друг другу. Был ли в этой дружбе элемент любви? Вероятно, но скорее это было поклонение, не требовавшее для себя ничего, кроме внимания. Ведь так когда-то, в ранней юности, поэт-философ Полициано рисовал ему идеальную любовь.
   Виттории Колонны в это время было почти пятьдесят лет. Она принадлежала к знатному роду. Отец её был герцог Тальякоццо, мать – дочь Федериго, герцога Урбинского. Семнадцатилетней Виттории выбрали в мужья прославленного полководца, маркиза Пескара. И странною с первого взгляда была эта дружба аристократки с демократом Микеланджело, вскормленным в лачуге каменотёса, спавшим на одной убогой кровати со своими слугами. Но эта женщина не была похожа на итальянских знатных дам, интересы которых сосредоточены только на костюмах, развлечениях, тщеславии, славе рода, пышности жизни и пересудах. Она много думала и перенесла с юности тяжёлые разочарования. Любя мужа, она не пользовалась взаимностью. Она была умна, но некрасива, и маркизу не нравилось её энергичное, мужественное выражение лица, с высоким, мыслящим лбом, с резкими чертами и как бы презрительно вздёрнутой верхней губой и крутым, выступающим вперёд подбородком. Он не любил её и мало с нею считался. Серьёзными занятиями, изучением наук она заглушала чувство одиночества и обиды… Но, когда муж умер, тридцатилетняя Виттория была безутешна и, отказавшись от надежд на земное счастье, отдалась поискам истинной веры. Религиозность и учёность странно сочетались в этой женщине, что, впрочем, было в духе того времени. Её ум, незаурядный поэтический талант и знания привлекали к ней многих славных поэтов, переписывавшихся с нею и посвящавших ей свои стихи. Среди них был и прославленный Ариосто [37 - Арио́сто Лудови́ко (1474–1533) – крупный итальянский поэт, автор знаменитой поэмы «Неистовый Роланд», в которой ярко выразились мироощущение и дух эпохи позднего Возрождения.]. Мудрено ли, что Микеланджело обратил внимание на эту замечательную женщину?
 //-- * * * --// 
   Было воскресенье и, кроме того, большой праздник.
   Войдя в капеллу Сан-Сильвестро, Микеланджело, к своему удивлению, не увидел Виттории Колонны на её обычном месте. Что случилось? Уж не заболела ли она серьёзно? Он ушёл, едва волоча ноги, и, несмотря на солнечный день, ему показалось, что на улицах разлит туман, в котором здания кажутся низкими, лишёнными всякой формы, одно как другое…
 //-- * * * --// 
   Ему припомнилась одна встреча с Витторией, памятная на всю жизнь, когда он сам не пошёл в капеллу Сан-Сильвестро потому, что ему не хотелось очутиться в толпе. Это был один из тех дней, когда он особенно страдал от своего одиночества и избегал шума, а в Риме праздновали свадьбу племянника Павла III, Оттавио Фарнезе с вдовой Алессандро Медичи и улицы были полны нарядной толпой, глазевшей на триумфальное свадебное шествие. Виттория, несмотря на разницу лет, чувствовавшая к нему, Микеланджело, сестринскую нежность, чутко угадывала его душевное состояние и хотела его рассеять. Она послала за ним слугу, благо нашёлся предлог – познакомить его с приехавшим португальским художником, посетившим церковь Сан-Сильвестро.
   Как памятны её слова в полусумраке ризницы, где велись обыкновенно после обедни беседы! Она говорила, глядя на него своим открытым, серьёзным взглядом:
   – Я могу вас только похвалить за то, что вы столь часто уединяетесь, избегая наших праздных бесед, не пишете подряд портреты всех герцогов, которые вас об этом просят, и почти всю жизнь свою посвящаете одному великому творению.
   А он откровенно и презрительно отозвался о болтунах и бездельниках, будь то герцоги или папы, которые считают себя вправе навязывать своё общество художнику, когда ему и без того мало всей его жизни, чтобы осуществить задуманное.
   С каким благоговением заговорила тогда она об искусстве, и голос её дрожал от волнения, когда она произнесла совсем тихо:
   – Каждое произведение искусства для меня – подвиг, маэстро…
   И, как бы контрастом к этим тихим, задушевным словам, в ризницу ворвался уличный шум, громкие звуки музыки, хохот и крики бездумно веселящейся римской толпы.
   Он не обратил, впрочем, внимания на эту какофонию и сказал в ответ:
   – Вы правы, мадонна. Я даже думаю, что художнику недостаточно быть великим и умелым мастером. Мне кажется, что и жизнь его должна быть возможно более чистой и благочестивой, чтобы он мог оправдать своё звание творца…
 //-- * * * --// 
   С мрачной думой о Виттории шёл теперь домой Микеланджело, предавшись воспоминаниям. Опять одинокая келья, заваленная бумагой, кистями, рисунками… И тишина, тишина, когда слышишь, кажется, как бьётся твоё сердце…
   Узкая улица вела к дому, где он жил. Знакомая картина мягкой римской зимы. Солнце скользит по окнам. На ступеньках, ведущих в палаццо, он заметил плачущего ребёнка. Товарищ отнял у него деревянный, нехитро вырезанный кораблик. Ребёнок тёр глаза грязным кулачком и громко всхлипывал.
   И вдруг сознание Микеланджело прорезало воспоминание: Флоренция, праздник, крики толпы, звуки музыки и маленький золотой мальчик на пышной колеснице, проданный родителями-бедняками за несколько скудо… Он не смел плакать, хоть умирал от страха и от невыносимого ощущения тяжести во всём теле, и что-то говорил, говорил… А потом умер от вредного действия золотого лака, и умер, наверно, покорно и кротко, мучительно задыхаясь, умер ради того, чтобы украсить пышное торжество одного из тиранов… Вот оно, существование тех, кого называют величавым именем «народ» и кто на самом деле влачит жизнь раба. Кто знает, какая мука ждёт впереди и этого мальчика, который теперь горько плачет только потому, что более сильный товарищ отнял у него кораблик…
   И, движимый порывом, Микеланджело вынул из кармана кусок бумаги, расправил этот немного смятый лист и тут же, присев на ступени, стал рисовать на нём корабли с парусами и длинными флагами. Они так чудесно держались на волнах нарисованного моря!
   Этот рисунок вполне возместил потерю, и на детском лице с не просохшими ещё слезами засияла улыбка…
   И такая же детская улыбка осветила суровое лицо художника, сделавшееся вдруг молодым и почти красивым.
   – Иди домой, дружок, пока у тебя не отнял тиран и это последнее твоё сокровище, – сказал художник. – Если есть у тебя дом…
   У того, к счастью, был дом.
   Из каменной пасти старого, полуразвалившегося дома высунулась голова женщины с жёлтым, испитым лицом. Женщина позвала:
   – Эй, Джулио, иди скорее, пока не остыла похлёбка!
   Мальчик сорвался с места и бросился бежать, благодарно кивнув на прощание Микеланджело. Его босые пятки мелькнули в тёмном отверстии двери.
 //-- * * * --// 
   Весь этот день художник бродил по городу, не находя нигде покоя. Странное предчувствие давило ему сердце. Ведь всего можно было ждать в эти времена… Почему Виттория не пришла на очередную беседу в Сан-Сильвестро?
   Однажды она уехала из Рима и три года скрывалась от всех сначала в монастыре Орвието, потом в Витербо. Она скрывалась от всех, но не от него. В Рим приезжала она из Витербо только для того, чтобы видеться с Микеланджело, и снова в прохладном сумраке ризницы велись задушевные беседы.
   Она знала всё, что мучило его, и тогда, когда он ей ничего не говорил. Её возмущало «одеванье» фигур «Страшного суда», наглость Бьяджо и происки Аретино.
   Смотря на Микеланджело в упор серьёзным, даже строгим взглядом больших ясных глаз, она говорила:
   – Аретино – доносчик. Он доносит на вас, как и на меня. Ведь как-то и он заходил на беседы в Сан-Сильвестро.
   – Доносы? Кому доносы? Папе?
   Она покачала головой:
   – Разве вы забыли, что уже более года, как утверждён орден иезуитов и он уже начал свою работу…
   Это она сказала совсем тихо и шёпотом добавила:
   – Берегитесь братьев этого ордена, дорогой друг… их глаза пронизывают душу и видят всё в увеличительное стекло своего фанатизма… они беспощадны…
   – Кто донёс на вас?
   Она презрительно опустила уголки губ:
   – Аретино, продажная душа. Заткнуть ему рот можно золотом. А попадись ему на зубок, раскусит – зубы-то остры. Орден иезуитов имеет неисчислимое количество таких Аретино, подобно спруту затягивающих людей в пучину…
   И она рассказала ему, как добирались они до последователей её друга, свободомыслящего католика Вальдеса, как они везде ищут последователей Лютера. Им дано неограниченное право преследовать еретиков, и шли слухи, что вот-вот будет утверждён страшный трибунал инквизиции с правом хватать по первому доносу, держать в тюрьме, подвергать пыткам и мучительной смертной казни – сжиганию живым на костре.
   Она не сказала ему только одного, самого для него важного: что и она была на примете у иезуитов, что у неё был тайный обыск и святые отцы отобрали все письма её друзей с рассуждениями о вере.
   – Вера свободна, а церковь накладывает на неё цепи! – с тоскою говорила Виттория. – Где, где он, свободный католицизм, о котором мечтают мои друзья?
   Самые дурные предположения сбылись. Уже в 1542 году в Италии начал свою страшную работу трибунал святейшей инквизиции. Но Виттория всё-таки вернулась в Рим и около трёх лет назад поселилась в монастыре Санта-Анна.
   – Здесь тихо, а мне нужно уединение, – говорила она. – Здесь я останусь навсегда. – И закончила распространённой поговоркой: – Meglio soli che male accompagnati [38 - «Лучше одиночество, чем дурное общество» (итал.).].
   С этих пор Микеланджело навещал Витторию в её монастыре. Но в день Нового года у них заранее было условлено встретиться в церкви Сан-Сильвестро. Почему же она не пришла?
   Микеланджело вернулся домой поздно. Так хорошо было на набережной Тибра смотреть на мутные воды и думать, думать… Жизнь так же катится, не обращая внимания ни на что, сбрасывая в пучину всё, что ни попадается на пути, и такая же она непостижимая, мутная, как эта река, где не видно дна…
   Живший с ним бок о бок слуга и ученик Урбино, много лет деливший его горькое существование, встретил его беспокойными словами:
   – Ушли и небось бродите весь день голодный. Ведь с утра маковой росинки во рту не было.
   – А ты не спишь, мой друг? Почему не ложишься?
   – Я ждал вас, маэстро. Госпожа маркиза Пескара велела мне не спать, когда вы не спите. Вам станет жалко меня, и вы бросите вашу работу.
   – Пойди, приятель, и не бойся, я тоже скоро лягу.
   Но Урбино не уходил и смущённо поглядывал на художника. Микеланджело заметил, что для праздника он убрал его комнату, единственную, служившую ему и кабинетом и спальней, и улыбнулся:
   – Ты хочешь, чтобы я тебя похвалил, старина?
   – Нет, – смущённо пробормотал Урбино. – Тут вам записка от госпожи маркизы…
   – Записка! Давай скорее…
   В записке Виттория коротко сообщала, что она заболела и монастырские сёстры ухаживают за нею.
   У Микеланджело упало сердце.
   – Ты не спросил того, кто принёс записку, как и чем больна госпожа маркиза?
   Урбино смотрел в сторону. Он не хотел огорчать Микеланджело.
   – Это был монастырский привратник. Он говорит, что маркиза в постели.
   И, чтобы отвлечь мысли художника от больной маркизы, он буркнул под нос несмело:
   – Тут приходил мастер Альбаньо, тот, что вам привозил мрамор. Он говорил, что у них больна дочка Франческа…
   – А, Франческа… – с болью, чуть слышно повторил Микеланджело. – Ну, это значит, что ребёнка нужно лучше кормить. Утром чуть свет ты снесёшь им вот это…
   И высыпал на стол всё, что у него было в кошельке.
   Урбино взял со вздохом: всё это время маэстро питался одними бобами – последний оставшийся у него брат, Лодовико, обирал его начисто, а маэстро не был ни экономен, ни запаслив.


   XXV
   Утраты


   Микеланджело совсем замкнулся в себе, избегая встреч с людьми. В тишине своей мастерской он работал над моделью купола и никого не хотел видеть, посылая каждый день в монастырь Санта-Анна справляться о здоровье Виттории. С тех пор как она слегла, он её не видел – обычаи не позволяли приходить к больной, – но он не переставал ей писать, как не переставал и думать о ней, и стансы, полные тоски, говорили о том, что он испытывает, опасаясь за её жизнь.
   Часто он смотрел на рисунок, сделанный им, когда её не было в Риме, наспех набросанный на обороте одного сонета в минуту мучительной тоски. На этом рисунке Виттория изображена в профиль пожилою женщиной, но с лицом моложавым, полным мысли; задумчиво смотрит её глаз и вместе с грустью в нём гордость, на стройной шее – ожерелье; чепец, напоминающий фасоном шлем, скрывает причёску и завязан под подбородком.
   С какою любовью он запечатлел эти кажущиеся многим суровыми черты лица! Перебирая бумаги, сваленные на полке, он наткнулся на свой сонет, посвящённый всё той же женщине, просто «Виттории Колонне» для него и гордой маркизе Пескаре – для других.
   Он вспомнил, как, исполняя её просьбу, он изобразил для неё совсем по-особенному, жизненно и правдиво, смерть Иисуса Христа.
   С чего началась её болезнь? В прошлом году был привлечён к суду инквизиции её друг Пьетро Карнесекки, флорентинец, бывший приближённый папы Климента VII, последователь Вальдеса. А кто в Италии не знал, что такое быть привлечённым к суду духовенства? Суд не кончится добром для бедного Карнесекки…
   Боялась ли за него или за себя Виттория?
   После его ареста она стала прихварывать. И если теперь она слегла, то, может быть, есть причина – получены какие-нибудь дурные вести…
   В то время художник не мог знать, что через двадцать лет этот самый Пьетро Карнесекки, измученный вконец многолетним заключением, бесчисленными допросами и пытками, будет публично сожжён на костре инквизиции как еретик и отступник от католической религии…
 //-- * * * --// 
   Урбино под разными предлогами заходил к нему в мастерскую, а иной раз подсматривал в замочную скважину за маэстро. От него не укрылось тяжёлое состояние, в котором находился художник; он видел и его слёзы, знал их причину и ничем не мог утешить. Он и сам становился стар и часто прихварывал. Микеланджело это хорошо знал и страдал за него, как всегда, видя страдание кого-либо возле себя.
   Он оторвался от разборки бумаг и повернулся к двери, где Урбино копался в углу, переставляя без толку ящики с кистями и пузырьки с олифой. Он спросил ласково:
   – Ты что-то сегодня очень суетишься, мой Урбино. А ночью я слышал, ты сильно кашлял. Тебе бы выпить на сон грядущий горячего питья с мёдом. Стары мы становимся с тобою оба, дружище.
   Урбино молчал.
   – Я всё же как будто старше тебя, Урбино, и не заметил, как пришла она, старость. Естественно, если я умру раньше тебя. Что ты тогда будешь делать?
   Урбино подумал и простодушно отвечал:
   – Я должен буду служить другому.
   – Бедняга! Нет, ты не должен будешь служить другому. Возьми вот это…
   И Микеланджело протянул ему бумагу, подписанную им, по которой один из его заказчиков должен был уплатить ему двести экю [39 - Экю́ – старинная французская золотая и серебряная монета.] – целое состояние для бедняка, которому уже недолго маячить на земле.
   Урбино взял нехотя – он знал, что в таких случаях Микеланджело не терпит противоречий.
   – Поди к себе, – сказал усталым голосом Микеланджело, – я буду работать.
   Он хотел работой заглушить тоску и, как в молодые годы, при тусклом свете лампы уселся за чертежи. Он решил не отказываться от почётного и нужного дела – окончания постройки собора Святого Петра; теперь он видел в этом свой долг. Тут же написал он Павлу III, что готов принять это трудное и крайне ответственное, почётное поручение, но не может взять за него вознаграждение, так как не знает, во что оценить труд.
   Пусть его труд будет даром – ведь недолго ещё ему быть на земле…
   И углублённо, трепетно принялся за чертежи и вычисления. В архитектуре он проявлял ту же страстность и прокладывал в ней те же новые пути, как в живописи и скульптуре. Купол должен стать мощным, могучим, чтобы достойно венчать собор и сделать его как можно более величественным.
   Началась пора горячей работы, день за днём. Работа заслоняла от него беспокойство по поводу болезни Виттории Колонны.
   В основу он положил замысел покойного Браманте и, начертив несколько вариантов плана, остановился на так называемом центрально-купольном: монументальном, грандиозном по своему размаху, с мощным куполом, гармонически сочетающимся с остальною частью постройки.
   Радость работы отравляло то, что он знал – придётся пробиваться через сонм врагов. Его многие ненавидели в Ватикане. Придётся воевать с ними, чтобы отстоять своё решение и свою волю. Там энергично действует «клика Сангалло», хоть и оставшаяся после смерти самого Сангалло без своего главы, и всякие управители и подрядчики, поставляющие строительный материал…
 //-- * * * --// 
   Но до чего мучительно тянется время! Из монастыря Санта-Анна приходят вести, одна неутешительней другой. Виттории становится день ото дня хуже. Она тает… Какая-то необъяснимая нервная болезнь, которую не умели распознать и лечить римские врачи, уносила силы…
   В один вечер кто-то постучал у его двери, когда он сидел за чертежами. В мастерскую вошёл мертвенно-бледный Урбино.
   – Что случилось? – спросил сразу охрипшим голосом Микеланджело, чувствуя, как у него замирает сердце.
   – Маэстро… там… из монастыря…
   Опять этот привратник из монастыря Санта-Анна! Ему не пришлось ничего сказать – всё было и так понятно. Микеланджело быстро собрался, и тёмная ночная улица поглотила его. Он шёл без фонаря, ощупью, забыв даже надеть шляпу, спотыкаясь, не обращая внимания на сильный ветер, рвавший полы его одежды.
   Вот она, знакомая тропка через сад. Колокол звонит медленно, гулко, как звонят по умершим. Ведь умерла знатная синьора, маркиза Пескара… И будет торжественная погребальная служба по не выявленной ещё еретичке, над которой вместо пламени костра будут зажжены погребальные свечи в высоких подсвечниках с чёрными креповыми бантами… И множество людей, одетых в траур, понесут её гроб и будут идти следом с приличными случаю лицами, и закажут бесчисленные заупокойные мессы, и поставят над могилою памятник, а может быть, предложат ему, Буонарроти, изваять монументальное надгробие ей, скромной и строгой Виттории Колонне… А колокол всё звонит и звонит…
   И вот она, иссохшая, не похожая на себя, чужая, особенно чужая, окружённая пышным церемониалом важно держащих себя родственников из родов Колонна и Пескара, окружённая сонмом монахов, среди которых мелькают красные кардинальские шапки и пышные облачения прелатов Ватикана.
   Микеланджело держался в стороне. Он, самый близкий человек Виттории, шёл позади всех, шёл своей старческой походкой, едва волоча ноги, отворачиваясь, чтобы скрыть свои слёзы… Глядя на пышность похорон, он думал, что, может быть, смерть пришла к ней вовремя, избавив от страданий, которые принесла бы инквизиция, на очереди у которой стояла эта мыслящая не по церковным канонам, любящая свободу женщина. И вспомнилось, как она показала ему письмо тоже вовремя умершего смелого венецианца Гаспаро Контарини:
   «Закон Христов есть закон свободы. Править – это не значит признавать единственным мерилом волю одного человека, склонного от природы к злу и движимого бесчисленными страстями. Нет, высшая власть есть всегда власть разума! Только разум может повести всех, кто ему послушен, истинными путями к истинной цели, а именно к счастью. Могущество папы есть также могущество разума. Папа должен помнить, что он управляет свободными людьми. Поэтому он не вправе повелевать, издавать запреты и отпускать грехи, руководствуясь лишь своею волей…»
   И теперь, глядя на бесконечную вереницу траурной свиты Виттории, он горько подумал, вспомнив поговорку: «Mille piaceri non válgono un tormento!»
   Да, все эти почести, которыми дорожит большинство людей, не стоят человеческого страдания…
 //-- * * * --// 
   Микеланджело вернулся в свою неуютную «берлогу», как он называл своё жилище, где всё было неряшливо, бестолково, так как художнику не удавалось подобрать себе людей, способных внимательно заботиться о его быте, как не удалось подобрать и достойных его учеников. Погружённый в работу и в мысли, порою выливающиеся в стихи и письма, полные глубины, он часто не замечал, что творится кругом, как не замечал, что ест за обедом.
   Ученики попадались, как назло, если способные, то лентяи, если прилежные, то без крупицы таланта. Бедняга Урбино, выказывавший способности, понимавший как будто Микеланджело, был необычайно ленив и сам говорил, что ему лучше умереть, чем утруждать свою мысль. А Микеланджело требовал и работы мысли, и беспрекословного повиновения его указаниям. И Урбино махнул рукою на резец и предпочёл заботы об учителе в качестве слуги, благо нанятый слуга или служанка ничего не хотели делать, и сколько их ни переменял художник, дело не шло к лучшему.
   Вернувшись домой с похорон, Микеланджело сразу окунулся в безалаберную свою повседневность: его осаждали посетители, которым всегда от него что-нибудь было нужно; несмотря на его мрачность и резкость, у него было довольно этих людей, называвших себя его друзьями. Конечно, до друзей им было далеко, но Микеланджело не скупился делиться с ними и своим малым досугом, и своими средствами. Художников он сторонился. В их среде было много самодовольства, важности; даже самые талантливые из прославленных смотрели, как ему казалось, на окружающих с высоты собственного величия и изрекали сомнительные истины, другие, бездарные, но которых счастливая звезда подняла на высоту и сделала «модными», его раздражали угодливостью перед высшими и грубостью с низшими, а в общем, он находил, что художники мало образованны, и предпочитал им тех, кто владел пером, – поэтов, философов, учёных. Но его настойчиво искали те, кто в нём нуждался, и эти маленькие и слабые люди всегда находили у него участие к себе и поддержку. Он спокойно относился к их невежеству, к их слабостям и отдавал им своё дорогое время. Увы, многие из них повсюду гордо заявляли, что знаменитый Микеланджело Буонарроти их друг.
   Вот и сейчас пришёл к нему неудачник художник. Он считал себя тоже скульптором и если не равным Микеланджело, то лишь немножко ниже этого старого художника. К таким годам он, конечно, догонит своего друга, а пока пусть-ка Микеланджело поможет ему как старший товарищ. И он, как всегда, втащил в мастерскую огромный мешок с деревянными статуэтками собственного изделия, которые нужно было «немного подправить». Разложив на полу множество своих фигурок, он сказал с простодушной улыбкой, обнажающей два ряда крепких, ровных и блестящих зубов:
   – Вот и они, двенадцать штук, как двенадцать апостолов, маэстро. Вы уж потрудитесь, чтобы было что привезти в подарок моим жене и ребятишкам. Тут, понятно, все святые, их легко продать у входа в каждую церковь, и за них дают хорошие деньги. Вот этот, пожалуй, будет святой Антоний, а этот – мученик святой Николай… А вот и Рох, я прочитал о нём в святцах и расскажу про него покупателям, а вот святой Сикст с папской тиарой… Уж вы подправьте их да заодно и разрисуйте получше, не жалейте красок…
   И, скрепя сердце, подавляя тоску и страстное желание остаться одному, Микеланджело и в этот тяжёлый для него день, как всегда, взял кисть и добросовестно разрисовал фигурки святых для своего незадачливого друга.
   Он даже позировал в этот день другому такому «другу» – неудачнику художнику Джулиано Буджардини, к которому он относился с особенной снисходительностью и который позволял себе порядочно надоедать. Каким-то образом этому бездарному неучу удалось получить заказ от мессэра Оттавиано Медичи на портрет Микеланджело, вероятно потому, что Буджардини рекомендовался своим человеком у знаменитого художника и уверял, что только ему Микеланджело будет позировать.
   И Микеланджело уселся перед мольбертом, проведя так два битых часа, как и в прошлый раз. Буджардини даже вспотел от усталости. Ему казалось, что Микеланджело сегодня похож на дряхлого старика, на Время. Но нельзя было упускать время, благо маэстро согласился сидеть.
   А в прошлый раз как он смеялся от души, указывая на набросок Буджардини:
   – Что ты наделал, Джулиано, чёрт тебя возьми! Смотри, ведь один глаз ты мне совсем вдавил в висок!
   Ему казалось забавным, что Буджардини этого не видит и ещё возражает:
   – Нет, глаз точно такой, как я его нарисовал. Я лишь следовал природе.
   А Микеланджело ответил, всё так же добродушно посмеиваясь:
   – Ну что ж, значит, это природный недостаток. – И, вспомнив вечный припев другого своего приятеля, прибавил его поговорку: – Продолжай и не жалей красок.
   Всё было как всегда, только на этот раз Микеланджело не шутил и не смеялся.
 //-- * * * --// 
   Потянулись унылые дни, в которые даже работа не помогала отвлечься от мыслей о смерти Виттории. Обстановка на постройке собора была тяжёлая. Наглый Нанни ди Баччо Биджо со своей сворой ловил его в сети интриг и подставлял ножку всюду, где мог, критикуя его расчёты, сметы, чертежи, говоря, что Микеланджело ничего не понимает в архитектуре, потому что он, в сущности, только скульптор и живописец, что он попусту расходует деньги и портит всё, что до него создано. В Распорядительный совет по постройке была представлена жалоба на безрассудство Микеланджело.
   Началось расследование при участии папы и кардиналов.
   Расследование длилось долго. Архитектор Биджо сумел подкупить десятников, и они показывали против Микеланджело.
   Когда дело стало близиться к концу, в 1551 году, папы Павла III уже не было в живых, и в Распорядительном совете председательствовал Юлий III, расположенный к Микеланджело, как и Павел III.
   Микеланджело держал себя спокойно. На все обвинения он отвечал гордо:
   – Я не обязан докладывать кому бы то ни было о том, что намерен делать. Ваше дело проверять расходы, остальное касается только меня. А мыслями своими делиться с вами я не собираюсь.
   И, повернувшись к папе, заключил с горькой усмешкой:
   – Ваше святейшество, вот видите, каков мой барыш! – Он намекал на то, что работает без всякого вознаграждения, как решил с самого начала. – Только ради спасения души можно терпеть столь великие тяготы, иначе весь этот труд – пустая трата времени.
   И папа, очевидно, понял, чего стоит эта интрига. Он положил руку на плечо Микеланджело и этим движением как бы дал ответ клеветникам.
   – Не беспокойся! Будет тебе барыш, и не только для души, но и для тела.
   Делать нечего, приходилось прийти к какому-то соглашению: интриганы были посрамлены, но продолжавший работать Микеланджело не переставал чувствовать их глухую враждебность.
 //-- * * * --// 
   Работы было много, и сон художника был краток. Ему хотелось сделать как можно больше – ведь теперь недолго до конца: ему восемьдесят лет. Нехорошо, если он не успеет сделать то, что может и что должен, а он взвалил на свои плечи очень большой груз. Да, человек должен, уходя с земли, не оставлять за собою долгов. А его сердце сжимается при мысли, терзающей его день и ночь, сколько у него осталось ещё начатого и не законченного…
   И он сидит позднею ночью, припоминая, записывая, пишет стансы, набрасывает для памяти рисунки, чертежи и помечает, что и для кого должен сделать… И часы ползут, и ночь уходит…
   Скрипит дверь. Тихонько кто-то входит.
   – Это ты, мой Урбино?
   – Я, маэстро.
   – Ты ещё не спишь? Ночь тает, а ты не спишь…
   – Госпожа просила меня бодрствовать, – как всегда тихо отвечал Урбино.
   – А, да, госпожа… госпожа… Иди, я сейчас лягу. Ты вон как кашляешь.
   Урбино уходит. У него такая же тяжёлая, старческая походка, как у Микеланджело. Бедняга совсем болен и перемогается.
   И в одно утро Урбино не поднимается с постели. Теперь они переменились ролями: художник стал слугою, нянькою и сторожем у постели Урбино. Он не отходит от больного ни на шаг, варит ему прохладительное питьё, натирает спину и грудь мазью от простуды, поддерживает голову, чтобы было легче дышать. Когда Урбино забывается тяжёлым сном, Микеланджело прикладывает голову к его груди и чутко слушает, бьётся ли его сердце.
   Но Урбино не суждено было встать.
   В один вечер больной испытал сильный припадок удушья. Силы совсем покидали его.
   – Тебе плохо… Плохо? – Голос художника дрожит.
   Урбино приподнялся, белый, как наволочка его подушки.
   – Я умираю… – прошептал он, – но не печальтесь обо мне… Я умираю легко… я скорблю лишь о том, что не могу до конца ваших дней остаться при вас… Я хотел бы закрыть ваши глаза. Но не горюйте: ведь и ваши дни сочтены, дорогой маэстро…
   Голос Урбино становился всё слабее; наконец тело его вздрогнуло и вытянулось. Всё было кончено.
   Микеланджело остался совсем один. Горе его было беспредельно. Он писал одному из своих учеников:

   «Моего Урбино уже нет. Это безмерное для меня горе, но… если Урбино при жизни привязывал к жизни и меня, то, умирая, он научил меня, как надо умирать, не только не страшась смерти, но призывая её. Он жил у меня двадцать шесть лет и всегда был мне верен и предан. Я сделал его состоятельным человеком и думал, что теперь, когда я стар, он будет мне опорою…»


   XXVI
   У последней черты


   Конец жизни чувствовал ясно и Микеланджело. Он не боялся смерти. Мрачный и замкнутый, он спал в тёмной комнате, похожей на могилу, и освещалась его квартира из экономии не восковыми свечами, а свечами из козьего сала, тусклыми и обильно коптящими. Ведя самый умеренный образ жизни, он говорил, что не хочет тратить на себя лишние деньги, и оставлял их для бедняков, «которые не пойдут просить милостыню»; он содержал немало людей, потерявших трудоспособность, старых или увечных, которые когда-то были его слугами, слугами отца или просто калеками. Он и дочери покойного Урбино дал большую сумму в приданое.
   Так в тишине и в работе, с чистой совестью готовился он к концу жизни.
   «Нет во мне ни одной мысли, которая не была бы отмечена резцом смерти», – сказал он однажды.
   Как-то раз у него упала и погасла горевшая свеча, он заметил:
   «Когда-нибудь я упаду, словно вот эта свеча, и во мне тоже погаснет огонь жизни».
   И, когда его племянник хотел отпраздновать рождение сына, Микеланджело сурово сказал:
   «Нет, мне не нравится это легкомыслие. Непозволительно смеяться, когда весь мир стонет. Рождение ещё не заслуга, и радоваться ему преждевременно. Радоваться можно и должно, когда умирает человек, достойно проживший свою жизнь».
   И в одном из последних своих сонетов он говорит:

     Средь бурных волн и в горестных блужданьях
     Закончен круг земного бытия,
     Мой чёлн пристал, и скоро должен я
     Поведать о моих земных деяньях.

   Но умереть он хотел не одряхлевшим и ни на что не годным, а в полной силе творчества.
   И так оно и должно было быть.
 //-- * * * --// 
   События не щадили великого человека: пришла весть, что герцог Альба с неисчислимым испанским войском идёт на Рим. Восьмидесятидвухлетнему старику Микеланджело не по силам была перспектива выдержать ещё одну осаду. И в чудесный сентябрьский день художник оказался среди ласковой осенней природы Сполето, вдали от шумного, пышного города.
   До тех пор он мало обращал внимания на природу, как вообще на внешние условия жизни. Отдаваясь творчеству, он забывал всё, что его окружало, а в искусстве ценил более всего изображение человека.
   Как раз в эти годы его современники увлекались прекрасными пейзажами фламандских живописцев. Но Микеланджело оставался к ним глубоко равнодушен. Они не удовлетворяли его. Он говорил:
   «Тряпки, хижины, ярко-зелёные поля, речки и над ними деревья – вот ваши пейзажи Фландрии, – и для чего-то кое-где разбросаны фигурки людей… Меня это мало увлекает… бог с ними, с пейзажами!»
   Ему казалось бессмысленным, как делали это многие художники, как Рафаэль и особенно Леонардо да Винчи, помещать на портретах человеческие фигуры на фоне пейзажа.
   Он был горожанин, вся жизнь его проходила среди камня и возведённых из него зданий.
   Когда-то, на вилле Кареджи, художник был окружён садами. Но это было давно, во времена его отрочества и ранней юности, да и природа Кареджи была приправлена, подстрижена и переделана по вкусу её владельцев: деревьям придана форма шара, пирамиды, куба или они переплетались своими ветвями, создавая зелёные своды и арки, а ручьи заключались в бассейны, образуя целую систему искусственных прудов; искусный механизм заставлял родники бить фонтанами…
   В Сполето Микеланджело увидел настоящую природу, не подкрашенную человеком.
   Микеланджело пришлось жить в крестьянской хижине. Ему в эти дни вынужденного бездействия выпало на долю отдаваться созерцанию природы. И он задумчиво следил, сидя где-нибудь на пригорке, как падают пожелтевшие листья с дубов, как белки, перескакивая с ветки на ветку, роняют вниз жёлуди, изумлялся гармонической и изящной форме этих желудей и строгой чеканке дубовых листьев… А какой изумительный свет был среди листвы оливковых рощ, этой серо-зелёной, чуть голубоватой листвы, когда осеннее солнце ласковым, нежным лучом пронизывало их естественный узор и падало светлыми пятнышками на траву!.. И какая скрытая жизнь ютилась в траве, среди неведомого ему мира букашек… Это было откровение. Но недолог был отдых – уже в конце октября он должен был возвратиться в Рим, возвратиться к прерванной работе над куполом Святого Петра.
 //-- * * * --// 
   Орден иезуитов, день ото дня усиливаясь и укрепляясь в Вечном городе, запускал свои ядовитые щупальца во дворцы знати, в школы и университеты, в скромную келью учёного. Святейшая инквизиция, во всём видевшая ересь и неверие, сделала веру в бога бичом и проклятием, заставляя каждого бояться своих соседей, своих домочадцев, своих собственных детей…
   Микеланджело давно терпеть не мог монахов. Когда ещё много лет назад художник Себастьяно дель Пьомбо собирался написать на стене одной флорентинской церкви монаха, Микеланджело ядовито заметил:
   – Лучше оставь эту затею! Монахи погубили мир, который так велик, что же говорить о маленькой часовне!
   И тогда же сказал своему племяннику Лионардо, собиравшемуся совершить паломничество в Лорето, к чудотворной Лоретской Божьей Матери:
   – Отдай лучше те деньги, что ты отложил на путешествие и всякие там приношения, нищим. Одному богу известно, куда девают священники деньги, которые им дают.
   И написал гневные стихи:

     Мечи куют из дароносиц,
     А кровью Христовою торгуют!

   Перед ним прошёл целый ряд пап: развратный, сластолюбивый, преступный Александр VI Борджиа; Юлий II, самовластный, считавший, что все и вся должны быть ему покорны; снова властный сластолюбец, как и все Медичи, Лев X; снова Медичи – Климент VII; за ним Павел III. Ещё, ещё… За его жизнь их переменилось так много, что можно было потерять им счёт… И каждый смотрел на него, художника, как на своего раба, который должен угождать всем его прихотям, всем его мимолётным желаниям; каждый требовал, чтобы он отдал все свои силы, всё своё дарование на удовлетворение их эфемерной славы… И он устал, смертельно устал бросать одно, начиная другое, не смея кончить то, что хотел и что должен был кончить…
 //-- * * * --// 
   С тех пор как не стало Урбино, дом Микеланджело наполнился всякими бездельниками. О, сколько их толчётся у него в доме! Все они – и садовники, и птичники, и слесари, и подмастерья, а в доме неряшество, всюду грязь, паутина и запустение. И если бы с ним самим было много возни. Но ведь он меньше всего требует для себя: ещё смолоду он привык есть что попало и, увлечённый работой, забывал часто об обеде, удовлетворяясь куском хлеба и запивая его водой. И теперь, когда годы и болезни сделали своё дело, он всё ещё не научился привередничать и обставлять свои трапезы, как прилично художнику с его известностью: он всё ещё довольствуется рабочею похлёбкой из бобов и полустаканом красного вина, когда старая кровь не греет и приходится её подогревать…
   Он давно уже расшатал своё здоровье и нуждой, и напряжённой работой, и скитаниями и доконал себя, исполняя папскую прихоть, добывая мрамор в Пьетрасанте. Бывали периоды, когда окружающие считали, что он накануне смерти. Но и в болезнях он старался обходиться без помощи людей. Он терпеть не мог врачей и никогда не звал их.
   Любя всё слабое, беззащитное, Микеланджело к концу жизни привязался к животным, обитавшим в его доме. Одной из служанок нравилось разводить кур, и они развелись в большом количестве; завелись и кошки, а у кошек появились в своё время котята, и всё это пернатое и хвостатое население не было безразлично старому художнику, суровому с виду, но с мягкой, нежной душою под устрашающей оболочкой. Он находил удовольствие кормить иногда кур, восхищаясь их выводками, ласкал и своих пёстрых четвероногих питомцев, которые тёрлись и мурлыкали у его ног.
 //-- * * * --// 
   Микеланджело чувствует, какими гигантскими шагами идёт к нему дряхлость. Уже давно он, любивший посмеяться над собою, как и над другими, безжалостно описал это разрушение своего тела:

   «…Кожа обвисла вокруг костей, точно мешок, и голос мой доносится изнутри, словно жужжанье пойманной осы… Зубы во рту ходят, как клавиши… В ушах стоит звон: одно ухо паук заткал паутиной; в другом всю ночь напролёт стрекочет сверчок… Надсадный хриплый кашель не даёт мне уснуть… Вот к чему привело меня искусство, даровавшее мне славу… Жалкая развалина, я рассыплюсь на части, если смерть не поспешит мне на помощь… Неустанные труды меня скрючили, иссушили, измолотили, и ждёт меня постоялый двор – смерть!»

   Зрение тоже сильно ослабело у художника, которому уже исполнилось восемьдесят восемь лет, но он хотел работать до последнего часа жизни. Микеланджело изобрёл для себя особый головной убор, служивший ему для работы. Он сам склеил себе из картона шлем, к которому приделал свечу так, чтобы она освещала ему тот предмет, на который он смотрел, не наклоняя головы. В полумраке комнаты старик в шлеме со свечой производил на изредка навещавшего его, всегда с корыстной целью, племянника Лионардо Буонарроти жуткое впечатление.
   Раз как-то, когда Лионардо прислал к нему справиться о его здоровье, Микеланджело заподозрил, что племянник приехал в Рим с единственной целью получить от него денежную сумму или узнать о том, скоро ли ему получать наследство. Но посланный сказал, что мессэр Буонарроти просил передать: он не нуждается сейчас в деньгах.
   Микеланджело усмехнулся и с нарочитым ехидством просил передать племяннику:
   – Вот как! Всё идёт к лучшему. Так передайте ему: если это правда, то дядя отпишет всё своё имущество бедным.
   Конечно, это была только шутка. Но своё мрачное, беспомощное состояние угасания художник порою любил, по привычке прежних лет, скрасить шуткою, не лишённою резкости и даже язвительности.
   Он скрашивал своё существование и болтовнёй приходивших к нему «бездельников», как называл некоторых из своих посетителей. Таким был ювелир Пилотти, который сделал для него ожерелье – свадебный подарок жене Лионардо, шутник, хохотун, рассказчик разных небылиц, прозванный «Рыбкой» за то, что в своей речи любил обращаться ко всякому с ласковым словечком «рыбка».
   И Микеланджело, смеясь, говорил:
   – Уж ты меня, милый друг, не вздумай назвать рыбкой – я, пожалуй, слишком старая, слишком костистая и слишком большая для твоей сети рыба!
   Другой «бездельник», Индако, без определённых занятий, немного штукатур, немного подмастерье художников, друживший с Рыбкой, являлся поболтать часок, другой, третий с маэстро, говоря:
   – Всё время работать и никогда не развлекаться – это недостойно христианина.
   Микеланджело на это, смеясь, отвечал:
   – Судя по твоим развлечениям, Индако, ты непременно попадешь в рай, так как свято исполняешь свою христианскую заповедь.
 //-- * * * --// 
   Но в последнее время художнику была тягостна болтовня этих «чудаков». Здоровье его становилось день ото дня хуже. Ещё около трёх лет назад у него случился припадок, напугавший до смерти слугу Антонио. Он поднял крик и созвал чуть ли не всех обитателей дома, чтобы поднять распростёртого на полу в судорогах художника и положить его на кровать. Кто-то побежал за доктором.
   Укладывая на кровать хозяина, Антонио ворчал:
   – Долго ли до греха: ещё бы немного, так и пожар бы…
   В самом деле, свеча, прикреплённая к картонному шлему, упав, сразу не погасла и могла бы наделать беды.
   Судьба пощадила Микеланджело и дала ему силы работать в преклонных летах, и хотя письма и стихи он теперь диктовал, но резца не бросил. Его секретарём сделался тот самый Даниэле да Вольтерра, «панталонный мастер», который взялся одеть нагие фигуры «Страшного суда».
   – Что ж, – сказал, смеясь, Микеланджело, – если он умеет одевать святых в раю и грешников в аду, ему совсем просто писать под диктовку смертного на земле.
   Свой резец Микеланджело не хотел и не мог выпустить из рук. Часто он вставал и работал ночью.
   Его снова захватила тема, над которой он работал в молодые годы, – тема оплакивания Христа Мадонной. Мрачные мысли, пережитые страдания, печальное одиночество – всё наложило печать на его последние работы. Как далеки были теперь от него классически прекрасные образы вечно юной Богоматери и совершенного в своей земной, телесной сущности Христа! Страдание словно иссушило, изломало тела, почти обезобразило их. Но в этих мучительных изломах линий, в грубоватых, тяжёлых поворотах была всё та же микеланджеловская страстная человечность, бесконечное сострадание.
   В тот вечер, когда слуга нашёл Микеланджело на полу, изнемогающего от боли, художник усиленно работал над «Пьетой». Пол комнаты был каменный, а он стоял на нём босиком. Он в этот вечер чувствовал себя нездоровым и лёг было рано в постель, но заснуть не мог: ему не давала покоя мысль, что надо изменить выражение лица у Богоматери; он вскочил, натянул на голову шлем, зажёг на нём свечу и стал работать. Но старческая рука делала не то, что хотелось.
   Безумный гнев овладел им. Он понял, что ещё немного – и он разобьёт свою «Пьету». В конце концов он и сделал это, придравшись к несовершенству мрамора, но сделал не в этот злополучный вечер… Впоследствии её всё же собрали по частям и склеили, но она доставила много муки художнику… В тот же вечер острый приступ боли свалил его с ног после более чем трёхчасовой исступлённой работы…
   Антонио дал знать о болезни Микеланджело Томмазо Кавальери. Верный Кавальери сейчас же явился с доктором Федериго Донати. Тот поморщился, найдя больного старого художника в тёмной норе с каменным полом.
   Неужели нельзя его вынести на простор галереи, куда доносится днём пение птиц, а ночью – аромат цветов из сада? Ведь август месяц, стоят жаркие дни и тёплые ночи, а здесь – холод и сырость могилы.
   Но Микеланджело возмутился:
   – Меня – отсюда? Друг мой, дорогой мой Томмазо, не затевайте этого – здесь моё гнездо… Вам непременно захотелось беспокоить доктора? Ну что ж, если вам так уж хочется, пусть он мне сварит какой-нибудь свой декокт; я приму и засну, а наутро буду здоров. Право, напрасно Антонио всех взбаламутил…
   Кавальери с грустью смотрел на оплывающую свечу, символ этой угасающей жизни среди мрачной гробницы, в которую зарыл себя заживо художник.
   Микеланджело заволновался:
   – Вы как будто хотите здесь остаться около меня, милый Томмазо, уважаемый мессэр Донати. Нет, нет, со мною посидит и один Антонио, как только я получу ваше лекарство.
   И настоял на своём.
   А утром Антонио доложил художнику, что из Каррары на барже, нагруженной мрамором по заказу Ватикана, от Тополино, каменщика, ему прислан груз.
   Микеланджело засмеялся, превозмогая боль во всём теле и от падения и от тяжёлого ревматизма:
   – Ах, Тополино… нетерпеливый… Когда баржа возвращается обратно?
   Антонио смущённо отвечал:
   – Как только в Ватикане примут мрамор и заплатят деньги.
   – Ватикану – мрамор, а Микеланджело – фигурки. Беда мне с этим Тополино! Когда я встану, то посмотрю… Он непременно хочет быть скульптором.
   Это было ещё одно бремя, которое художник добровольно взял на себя: каменщик Тополино забрал себе в голову, что у него большой талант. Почему ему не быть, в конце концов, скульптором и не выйти в люди, когда у него под руками непочатый клад самого отличного каррарского мрамора?
   Он высекал из него, не ленясь, фигурки, одну уродливее другой, и посылал своему случайному другу, великому Микеланджело, чтобы тот их оценил и продал возможно выгоднее.
   – Тополино богат детьми, но беден талантом, – со вздохом говорил Микеланджело.
   Но Тополино был славный малый, и Микеланджело, не решаясь лгать, ничего не говорил о достоинствах каррарских уродцев, а отсылал за них из своего кармана солидную сумму Тополино.
   Так было и в этот раз.
   Пришла весна 1564 года… Следующею весною Микеланджело минет девяносто лет… Доживёт ли он до неё? Он бодрится и продолжает работать над своей «Пьетой». Он даже ездил, как привык, каждый день верхом. На днях во время такой прогулки он поехал посмотреть, как идёт постройка собора Святого Петра, и, вспоминая о незаконченных работах, заговорил торопливо и уверенно своим характерным резким тоном:
   – Надоело, что на шее у меня всё ещё висит договор, заключённый шестьдесят лет назад, на украшение алтаря в Сиенском соборе. Но теперь я выполню то, что обещал!
   Весна, казалось, должна была принести ему новый запас сил, и он верил в это, давая своё обещание. В его саду было так изумительно хорошо! Кошки грелись на солнышке, мурлыкая и жмурясь; куры пили из лужиц. Кусты роз распускались. Упоительно пахли фиалки, которые принёс ему зашедший добрый, весёлый и прекрасный Томмазо Кавальери, а цветущие ветки апельсинных деревьев лезли в окна и осыпали подоконники лепестками… Эта красота и сила природы выманивали художника на воздух и отрывали от работы. Всё было бы хорошо, если бы его так не раздражало вмешательство людей в его жизнь.
   Сначала небескорыстные заботы Лионардо, как бы дядюшку не обворовали слуги, о чём он выразил своё беспокойство в письме к самому дядюшке. Взбешённый старик послал племяннику хорошую отповедь. А потом и знатные особы забеспокоились о том же и послали к папе просьбу установить над великим художником, строителем собора Святого Петра, надзор: надо следить не только за слугами, но и за теми, кто у него бывает; между ними может найтись немало желающих поживиться его имуществом и его произведениями.
   – Надзор! За моим домом надзор! – кричал Микеланджело. – Неужели мне призывать смерть как избавительницу от людского вмешательства в мои дела?
   И повторял строки своего сонета:

     С’а miseri la morte è pigra e tardi… [40 - «Ибо ленится смерть несчастных прибирать…»]

   И искал утешения у своей «Пьеты»…
   12 февраля он ещё работал резцом, но на другой день уже не мог встать из-за жара и страшной слабости. А ещё через день Антонио побежал за приятелем Микеланджело, Тиберио Кальканьи, который жил ближе других. Но как же удивился Кальканьи, когда не застал больного дома! Он рассердился на Антонио:
   – Как же ты не удержал маэстро? В уме ли ты: на дворе дождь, а он, в жару, ушёл…
   Антонио буркнул:
   – Да, как же, удержишь его, мессэр! У него своя погода, какая вздумается!
   Когда Микеланджело вернулся, на его губах была улыбка, та одному ему свойственная улыбка, которая освещала всё лицо и сгоняла с него без остатка обычную суровость.
   – Не гневайтесь тут вы, мои заботники, мне было хорошо… вот они тоже напились, как и я, небесной влаги…
   И бросил на стол в мастерской пучок мокрых от дождя фиалок.
   Он снимал с себя мокрый плащ и всё улыбался, а сам дрожал мелкой дрожью…
   – Ты долго меня ждал, Тиберио? Будешь жаловаться на меня папе и всем моим надсмотрщикам?
   Тон был простодушный. Если бы они знали, какое счастье он сейчас пережил под каплями светлого весеннего дождя, напоившего землю в его саду!.. Запах этой мокрой земли и капли, стекавшие с его лица в рот, на шею, напомнили детство… Глядя на старика, мало кто может представить его молодым, гибким и быстрым в беге, но сам старик может в своих мечтах о прошлом ясно, отчётливо вспомнить себя не только молодым, но и ребёнком. Если бы не было этого свойства у старости, никто бы на склоне лет не мог ярко написать воспоминания о своей юности и детстве. Эти воспоминания воскресают обычно при взгляде на какой-нибудь предмет или при знакомой мелодии, при знакомом запахе. Такой мелодией был стук дождевых капель по крыше, а запахом – свежий запах влажной земли. Вспомнилось детство: шлёпанье по лужам босыми ногами и ловля лягушек после дождя; вспомнились грозы в горах и грохот стремительных дождевых потоков, а потом другой запах, родной, близкий, первое крещение искусством, – запах мраморной пыли под кирками скарпеллино… И почему-то как живые встали в памяти редкие цветы в горных расщелинах, на крохотных лужайках жёсткой травы, пробившейся в камне… Вот почему он принёс из своего сада фиалки…
   А потом потекли, постепенно всплывая в памяти, картины более поздние. Фиалки… Сколько их было во Флоренции!.. Фиалки, и розы, и плющ, обвивавший стволы деревьев Кареджи… И ещё раньше – фиалки у мастерской мессэра Гирландайо, куда он так стремился, и весёлый Граначчи в шапочке набекрень.
   Ах, Флоренция, его благословенная родина! Чего бы он не отдал, лишь бы увидеть её на один миг перед смертью… Как он помнил все её здания, стройную колокольню Джотто, купол Брунеллески… Трудно сделать так же хорошо, невозможно сделать лучше… да, невозможно… Помнит все уголки, даже стёртую, с отбитым куском ступеньку в доме отца…
   Но всё-таки у него жар, и работать сегодня он не будет. Он что-то устал от этой маленькой прогулки по своим владениям. Он пойдёт в спальню и полежит. Сегодня «Пьета» обойдётся, отдохнёт от резца, и резец тоже отдохнёт… Ничего, Тиберио, не делай такого недовольного лица, а ты, Антонио, не качай головой…
   Кальканьи пробовал ему возразить:
   – Воля ваша, – разве можно выходить в такую погоду?
   – Что поделаешь! – уже нетерпеливо сказал Микеланджело. – Я болен и не нахожу себе места.
   Художник опустился в кровать, видимо, едва держась на ногах от слабости.
   Кальканьи смотрел на больного искоса, с растущим беспокойством и думал:
   «Надо сообщить Лионардо – ведь он самый близкий… Быть может, конец и не наступит сразу, но думаю и боюсь, что он близок».
   С постели раздался голос Микеланджело:
   – Антонио, пригласи-ка ко мне поскорее прийти мессэра Даниэле да Вольтерру; может быть, надо будет попросить его кое-что написать… что мне придёт в голову… – сказал он тихо и ещё тише произнёс старую поговорку художников: – Potete scrivere, potete disegnare [41 - «Можете писать, можете рисовать» (итал.).]. Нет, скорее тут вышло наоборот: можешь рисовать, можешь и писать…
   Пришёл Даниэле да Вольтерра и, увидев изменившееся, осунувшееся лицо больного художника, услышав его прерывистый, слабый голос, сейчас же вызвал Федериго Донати. Он ждал приговора этого врача, хорошо знающего организм художника.
   Тот назначил декокт и растирание, усиливающие испарину.
   Наутро Микеланджело попросил Вольтерру:
   – Надо написать Лионардо, что если он хочет, то может ко мне приехать, но только чтобы соблюдал осторожность: дороги размыты дождями и очень плохи…
   И закрыл глаза. Его клонило ко сну…
   Солнце было высоко, когда он проснулся, оделся и заявил, что поедет верхом. Но голова у него кружилась, ноги подгибались. Он взглянул в окно:
   – День ненастный… и солнце не проглянет… Не седлайте коня… не поеду… А в комнате сыро. Антонио, затопи камин. Сядь ко мне ближе, Томмазо…
   Он был рад, что здесь, возле него, тот, кого он так любил, считая совершеннейшим из людей и по внешним качествам, и по красоте души, верный друг, всегда бывший возле него в минуты душевной тревоги.
   Они сидели молча у камина. Микеланджело чувствовал, что конец его близок, и прошептал словами своего сонета:
   – Блаженна душа, не подвластная бегу времени…
   И ещё тише:
   – Душа моя, что говорит со смертью.
   Кавальери молчал. Он не решался нарушить хрупкий ход мысли больного.
 //-- * * * --// 
   Микеланджело лежал в постели, куда его наконец уговорили лечь. Было тепло, горел камин; больной смотрел на пламя и о чём-то думал. По временам глубокая морщина боли появлялась у него между бровями. И Кавальери, умевший любящим сердцем угадывать его мысли, подумал, что Микеланджело, верно, вспоминает о своих остающихся незаконченными работах. Его губы шевельнулись, и Кавальери показалось, что он слышит старую поговорку, немного, совсем немного переиначенную: «Всё это не стоит такого страдания». Ведь он сделал много, сделал всё, что было в его силах. А что не сделал, пусть кончают другие.
   Была пятница, 18 февраля 1564 года. Возле кровати собралась группа людей, бывших около художника в последнее время: Кавальери, Вольтерра, два врача, Диомеде Леони, нотариус и Антонио, досадовавший, что племянник хозяина не успел приехать. Нотариус заверил завещание умирающего, а близкие услышали тихие, чуть слышные слова:
   – Душу мою отдаю богу, а тело – земле Флоренции… туда хочу вернуться хоть мёртвым…
   День кончался. Микеланджело подумал, что жизнь оставит его с последними лучами солнца. Он был очень слаб… Он угасал…
 //-- * * * --// 
   Чтобы похоронить Микеланджело, ждали приезда Лионардо. Он приехал только через три дня.
   С похоронами была задержка. Близкие хотели, выполняя волю покойного, отвезти его тело на родину, но Рим не желал уступить Флоренции честь упокоить прах гениального художника, так много для него поработавшего. Тогда решили прибегнуть к хитрости. Земляки-флорентийцы тайно вывезли тщательно укрытый гроб за городские ворота. На вопрос таможенных надсмотрщиков они смело отвечали:
   – Мы купцы и везём товар для продажи в Венецию.
   Гроб пропустили.
   11 марта тело прибыло во Флоренцию. Его поставили в церкви Сан-Пьетро-Маджоре. И гроб человека, который всю жизнь прожил, несмотря на свою славу, скромно, как бедняк, ненавидя роскошь, окутал пышный чёрный бархатный покров, расшитый золотом, и монахи, которых он так не любил при жизни, кадили перед ним ладаном и читали заученные, установленные раз навсегда молитвы, и колокола торжественно звонили.
   Но было в этих пышных похоронах нечто, исполняемое не только по обычаю и привычке: поклониться дорогому праху собрались товарищи-художники. Искренняя скорбь привела их сюда. Старшие, поникнув головами, несли погребальные факелы, молодые подняли гроб.
   И лишь только процессия двинулась из церкви, она попала в гущу толпы. Вся Флоренция хотела проводить своего художника и борца за свободу, республиканца Микеланджело Буонарроти. Его решили похоронить в церкви Санта-Кроче.
   Лионардо Буонарроти поставил дяде в Санта-Кроче мраморный памятник по соседству с любимым поэтом Микеланджело – гениальным Данте Алигьери.

 10 сентября 1955 года



   Приложение
   Работы Микеланджело

   Казалось, путь Микеланджело Буонарроти был предопределён с рождения: он научился разминать глину раньше, чем читать и писать. Но, помимо удивительного таланта, которым его наградила природа, Микеланджело обладал ещё одним редким даром – трудолюбием. Сочетание этих качеств сделало из него гения и возвело на пьедестал титанов Возрождения.
   Всесторонне талантливый, Микеланджело оставил после себя множество работ в скульптуре, живописи, архитектуре и литературе. Они хранятся в разных музеях мира, и каждая страна борется за право владеть творениями великого мастера.

   В религиозный центр католической жизни – Ватикан – ежедневно стекаются тысячи людей. Они собираются под зеркальным сводом Сикстинской капеллы, чтобы своими глазами увидеть уникальные фрески Микеланджело Буонарроти. На огромном потолке художник изобразил библейские и ветхозаветные сюжеты – более трёхсот персонажей. Одни из самых известных фресок: «Эритрейская сивилла», «Грехопадение и изгнание из рая» и едва ли не самая прекрасная композиция всей росписи – «Сотворение Адама».
   Сердце Ватикана – собор Святого Петра, в проектировании которого участвовали самые крупные архитекторы Италии. Своим куполом, возвышающимся над соборной площадью, он обязан проекту Микеланджело.
   Внутри собора находится другой шедевр гения – «Пьета». Буонарроти создал её в 24 года и после показа стал известным во всей Италии. Это единственная подписанная скульптором работа. По легенде, Микеланджело стал свидетелем спора двух зевак об авторстве «Пьеты». В тот же день на статуе было высечено имя её создателя.
   В наше время между «Пьетой» и посетителями стоит пуленепробиваемое стекло: в 1972 году австралийский геолог венгерского происхождения Ласло Тот с криком «Я Иисус Христос!» нанёс скульптуре пятнадцать ударов скальным молотком, отбив статуе Девы Марии левую руку и причинив множество других повреждений. Ласло Тот был схвачен присутствующими, а «Пьета» долгое время находилась на реставрации.
   Акту вандализма подверглась также другая знаменитая скульптура – пятиметровый «Давид». В 1991 году итальянский художник Пьеро Канната прокрался с небольшим молотком к статуе, выставленной в галерее Академии изящных искусств во Флоренции. Он успел отколоть часть пальца на левой ноге «Давида», пока его не скрутили посетители музея.
   Помимо «Давида», во флорентинской Академии изящных искусств выставлена незаконченная статуя «Бородатый раб» из цикла «Рабы».
   Флоренция гордится ещё одной удивительной работой Микеланджело – пьетой «Оплакивание Христа» (музей «Опера-дель-Дуомо»). Считается, что в виде Никодима Микеланджело изобразил самого себя. Он хотел использовать эту скульптуру на собственной могиле.
   Как выглядел великий мастер, поможет понять и бронзовый бюст Микеланджело работы Даниэле да Вольтерра. Он хранится в Лувре, в Париже. Здесь же выставлены статуи «Умирающий раб» и «Восставший раб».
   Капелла Медичи – мемориальная часовня при церкви Сан-Лоренцо во Флоренции. Работа по созданию надгробий Джулиано и Лоренцо II Медичи шла с большими трудностями и так и не была доведена до конца. Несмотря на это, убранство часовни сурового рода Медичи считается выдающимся творением Буонарроти.
   Римскую церковь Сан-Пьетро-ин-Винколи украшает мраморная статуя Моисея высотой более двух с половиной метров. Микеланджело изобразил пророка с рогами. Многие историки искусства объясняют это неправильным переводом Библии, где слово «лучи» было ошибочно переведено как «рога».
   В «Эрмитаже» хранится скульптура «Скорчившийся мальчик». Это единственная скульптура гения в России. Она была приобретена Екатериной II в 1785 году. К этой незаконченной фигуре подходят полушутливые слова Микеланджело о том, что если хорошо исполненную статую столкнуть с горы, то при падении у неё ничего не отломится.
   Перед смертью Микеланджело Буонарроти сжёг множество своих набросков, поэтому сохранившиеся эскизы мастера обладают особенной ценностью. Британский музей в Лондоне владеет одной из таких реликвий – это рисунок Микеланджело «Этюд фигуры бегущего юноши», написанный пером.

   Этюд фигуры бегущего юноши. Рисунок пером

   Бронзовый бюст Микеланджело работы Даниэле да Вольтерра

   Оплакивание Христа. Пьета. Рим

   Оплакивание Христа. Деталь

   Давид

   Роспись свода Сикстинской капеллы

   Сотворение Адама. Фрагмент росписи потолка Сикстинской капеллы

   Эритрейская сивилла. Фрагмент росписи потолка Сикстинской капеллы

   Моисей

   Надгробие Джулиано Медичи

   Скорчившийся мальчик

   Голова аллегорической статуи «Утро». Входит в композицию надгробия Лоренцо Медичи

   Бородатый раб

   Голова Никодима. Фрагмент скульптурной группы «Оплакивание Христа»

   Собор Святого Петра