-------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  Элизабет Гаскелл
|
|  Руфь
 -------

   Элизабет Гаскелл
   Руфь
   Роман



   Elizabeth Gaskell
   Ruth
   © Книжный Клуб «Клуб Семейного Досуга», издание на русском языке, 2020
   © Книжный Клуб «Клуб Семейного Досуга», художественное оформление, 2020



   Глава I. Ученица портнихи за работой

   Есть в восточных графствах Англии один городок, где проводились выездные сессии суда присяжных. Он примечателен еще и тем, что по каким-то непонятным причинам пользовался особым расположением со стороны представителей монархической династии Тюдоров и, как следствие, благодаря их благосклонности и покровительству, приобрел особую значимость, до сих пор вызывающую удивление современного путешественника.
   Сто лет назад вид его поражал воображение своим живописным величием. На улицах плотной чередой стояли старинные дома – временные резиденции тех местных аристократов, которые отдавали предпочтение безмятежным развлечениям провинциальной жизни. Некий сумбур в застройке тем не менее производил впечатление определенной благородной изысканности, чем напоминал некоторые города Бельгии. Контуры остроконечных крыш и верениц высоких печных труб на фоне голубого неба придавали улицам старомодный колорит, тогда как чуть ниже глаз радовали причудливые балконы и балкончики, а также невероятное разнообразие окон всевозможных размеров и форм, появившихся в этих стенах задолго до введения налога на окна, в свое время столь рьяно поддерживавшегося мистером Питтом [1 - Уильям Питт Младший – премьер-министр Великобритании на рубеже XVIII–XIX веков, самый молодой за всю историю страны. (Здесь и далее примеч. пер., если не указано иное.)]. Однако из-за всех этих надстроек и выступов внизу, на дорогах, лишенных тротуаров с бордюрами и кое-как вымощенных большими неровными булыжниками, было довольно темно; здесь не было даже столбов для фонарей, которые могли бы освещать путь прохожим длинными зимними ночами. Никто не заботился о нуждах людей среднего достатка, не имеющих ни личных карет, ни паланкинов, на которых можно было бы добраться в гости к друзьям и которые слуги донесли бы до самого порога. Мастеровые и лавочники со своими женами, а также прочий небогатый люд днем и ночью ходили здесь, рискуя собственной жизнью в прямом смысле этого слова. Широкие неуклюжие экипажи, проезжая по узким улочкам, буквально заставляли их вжиматься в стены. При этом ступени парадных подъездов многочисленных негостеприимных особняков простирались до самой проезжей части; в итоге прохожие вынуждены были снова ступать под колеса, подвергая свою жизнь опасности, которой они избежали каких-то двадцать-тридцать шагов назад. По ночам единственным источником освещения были здесь масляные лампы, висевшие над парадными самых богатых горожан; ненадолго появившись в их неровном мерцающем свете, прохожие тут же вновь исчезали в темноте, где нередко их поджидали грабители, караулившие своих жертв.
   Традиции давно ушедших дней – даже в мельчайших деталях жизни тогдашнего общества – позволяют более четко понять обстоятельства, которые формировали характер людей. Повседневная обыденность, в которой они рождались и в которую постепенно втягивались, даже не сознавая этого, заковывала их в цепи, и лишь у одного из сотни хватало сил с презрением разорвать эти оковы в тот час, когда человек созревал как личность и у него возникала внутренняя потребность действовать независимо, вопреки всем внешним условностям. Поэтому-то так важно понять, что представляли собой путы бытовой рутины, определявшие образ жизни наших предков, пока те не поняли, как можно вырваться из них.
   Живописная прелесть тех древних улиц до наших дней не сохранилась. Могущественные местные кланы – Эстли, Данстены и Вейверхэмы, – которые с наступлением светских сезонов перебирались в Лондон, продали свои резиденции в этом провинциальном городке уже пятьдесят лет тому назад или даже более. И разве можно было ожидать, что, после того как для Эстли, Данстенов и Вейверхэмов место это потеряло свою привлекательность, Домвилли, Бекстоны и Уайлды станут зимовать здесь в своих гораздо менее роскошных домах при неумолимо растущих расходах на их содержание? Вот так величественные старинные особняки в этом городе начали пустовать, а затем их постепенно по бросовым ценам скупили перекупщики, чтобы оборудовать в больших покинутых зданиях по нескольку более мелких апартаментов, предназначенных под жилье для мастерового люда или даже (а теперь склонитесь пониже, чтобы это можно было шепнуть вам прямо на ухо – не дай бог нас услышит тень покойного Мармадьюка, первого барона Вейверхэма) для сдачи в аренду под торговые лавки!
   Однако даже это было не так уж плохо по сравнению со следующим нововведением, нанесшим сокрушительный удар по былому величию старины. Владельцы лавок решили, что на улице, считавшейся некогда фешенебельной, слишком темно, что тусклого света здесь не хватает, чтобы покупатели могли рассмотреть их товары. То же самое касалось доктора, которому скудное освещение мешало вырвать пациенту зуб, и адвоката, вынужденного зажигать в своей конторе свечи на час раньше по сравнению с временами, когда он жил в плебейском районе. Короче говоря, по общему согласию горожан фасад всех домов по одной стороне улицы был снесен и перестроен в непритязательном и унылом стиле построек времен Георга III. Однако стены многих зданий были слишком прочными, чтобы их можно было так просто переделать, и было решено оставить их в покое. Поэтому посетитель какого-нибудь обычного с виду магазинчика, войдя внутрь, мог, например, с удивлением обнаружить, что он стоит у подножия величественной лестницы из резного дуба, на которую льется свет из витражного окна с изображением старинного фамильного герба.
   Именно по такой лестнице – и под таким окном, через которое, окрашивая ступени разноцветьем красок, пробивался лунный свет, – одной январской ночью много лет тому назад устало поднималась Руфь Хилтон. Я говорю «ночью», хотя правильнее было бы сказать, что уже наступило утро: старинные колокола на церкви Святого Спасителя пробили два часа. Тем не менее в комнате, куда вошла Руфь, за шитьем сидело более десятка девушек: они продолжали усердно трудиться, не смея даже зевнуть или подать вид, что их клонит в сон. Они позволили себе лишь тихо вздохнуть, когда Руфь сообщила миссис Мейсон, который теперь час: она и выходила на улицу, чтобы узнать время. Но девушки хорошо знали, что, насколько бы они ни задержались на работе и как бы ни болели от усталости их молодые руки, рабочий день для них в любом случае начнется завтра в восемь.
   Миссис Мейсон и сама трудилась наравне со всеми, но она была старше и крепче любой из девушек; к тому же вся прибыль от мастерской доставалась ей. Однако даже она понимала, что всем им необходим отдых.
   – Итак, юные леди, – сказала она, – я разрешаю вам сделать перерыв на полчаса. Позвоните в колокольчик, мисс Саттон. Марта принесет хлеб, сыр и пиво. Советую вам поесть стоя – разумеется, подальше от платьев, – а затем вымыть руки и быть готовыми продолжить работу к моему возвращению. Ровно через полчаса, – строгим тоном отчетливо повторила она и вышла из комнаты.
   Было любопытно наблюдать за тем, как девушки воспользовались отсутствием хозяйки. Одна из них, полная и казавшаяся особенно уставшей, тут же уронила голову на сложенные руки и мгновенно уснула; ее не удалось разбудить, даже когда принесли их скудный ужин, однако она сама встрепенулась, испуганно оглядываясь по сторонам, как только вдалеке на гулкой лестнице послышались тихие шаги возвращающейся миссис Мейсон. Двое или трое жались к едва тлевшим углям простенького камина, лишенного каких-либо украшений и ради экономии места бесхитростно встроенного в тонкую перегородку, которой прошлый владелец разделил просторную гостиную этого особняка. Другие же были заняты тем, что поглощали свой хлеб с сыром, размеренно двигая челюстями с тупым и отсутствующим выражением на уставших лицах, и чем-то напоминали коров, монотонно жующих свою жвачку где-нибудь на пастбище.
   Группка девушек собралась вокруг неоконченного бального платья: одни с восхищением расправляли его складки, другие отходили назад и, разглядывая его со всех сторон, делали свои замечания с видом истинных знатоков. Некоторые старательно потягивались в самых разных позах, стараясь расправить затекшие мышцы, а две девушки настолько расслабились, что позволили себе зевать, откашливаться и чихать, давая волю всему тому, что сдерживалось в присутствии миссис Мейсон. Одна лишь Руфь стояла у большого старинного окна, прижимаясь к нему, как певчая птичка жмется к прутьям своей клетки. Отодвинув штору, она смотрела в тихую ночь, залитую лунным светом. На улице было светло, почти как днем, потому что все вокруг было покрыто белым снегом, который начал бесшумно падать с небес еще с вечера. Само окно находилось в квадратной нише; старая рама, рассчитанная на несколько маленьких стекол, была заменена на новую, с одним большим стеклом, пропускавшим больше света. Прямо перед домом едва ощутимый ночной ветерок мягко раскачивал из стороны в сторону мохнатые ветви лиственницы. Бедное старое дерево! В прежние времена оно стояло на ухоженной лужайке и нежная зеленая травка ласкала основание его ствола. Теперь же лужайку разделили на дворы и отдали под убогие подсобные постройки, а сама лиственница была огорожена и обложена каменными плитами для мощения улиц. Пушистый снег, толстыми слоями лежавший на ее ветвях, время от времени бесшумно срывался вниз. Картину дополняли бывшие конюшни, перестроенные ныне в переулок из жалких домишек, вплотную подходивших к задней части старинных особняков. И на все это убожество, сменившее былое величие, во всем своем извечном великолепии бесстрастно взирали багровые небеса!
   Прижавшись горячим лбом к холодному стеклу, Руфь устало щурилась, с тоской любуясь ночным зимним небом. Мучительно хотелось схватить шаль, набросить ее на себя и, выскочив на улицу, с головой окунуться в эту неземную красоту; когда-то она не задумываясь поддалась бы этому минутному порыву, однако сейчас глаза ее наполнились слезами от сладких воспоминаний о тех давно ушедших днях. Но в этот миг кто-то коснулся ее плеча, и она очнулась о грез, унесших ее в январские ночи прошлого года, такие похожие на эту, но тем не менее совершенно иные.
   – Руфь, дорогая, – прошептала подошедшая к ней сзади девушка и тут же невольно зашлась в долгом приступе сильного кашля. – Пойдем со мной, тебе нужно немного поесть. Ты не представляешь, как это помогает одолеть сон.
   – Мне сейчас больше помог бы глоток свежего воздуха, – тихо ответила Руфь.
   – Но только не в такую ночь, – возразила та, зябко передернув плечами от одной мысли о холоде на улице.
   – Ну почему же не в такую, Дженни? – удивилась Руфь. – О, у себя дома я в такую пору множество раз бегала по тропинке до самой мельницы, просто чтобы посмотреть, как блестят сосульки, висящие на огромном мельничном колесе. А выбравшись туда, я уже была не в силах вернуться в дом, к сидящей у огня маме… Даже к маме, – добавила она тихим унылым голосом, в котором слышалась бесконечная печаль. – Сама подумай, Дженни, – сказала она, пытаясь как-то приободриться, хотя в глазах ее по-прежнему стояли слезы, – и скажи честно: видела ли ты когда-нибудь, чтобы эти старые дома, мрачные, отвратительные и обветшалые, выглядели бы такими – как бы это точнее сказать? – почти прекрасными, какими они кажутся сейчас, под этим мягким, чистейшим, изысканным снежным покрывалом? И если это настолько украсило их, только представь себе, как должны смотреться в такую ночь деревья, трава, вьющиеся по стенам ветки плюща!
   Но Дженни не могла разделить такое восхищение зимней ночью: для нее зима была тем промозглым и тяжелым временем года, когда ее кашель становился мучительнее, а боль в боку чувствовалась сильнее обычного. Однако, несмотря на это, она просто обняла Руфь, в душе радуясь за эту сироту-ученицу, еще не привыкшую к тяготам швейного ремесла, которая умудрялась находить бесхитростное удовольствие в таких обыденных вещах, как вид морозной ночи за окном.
   Так они и стояли, погруженные каждая в свои мысли, пока не послышались шаги идущей по коридору миссис Мейсон. На свои рабочие места девушки вернулись с новыми силами, хоть обе и остались без ужина.
   Место, где в мастерской работала Руфь, было самым темным и холодным, однако оно ей очень нравилось; она инстинктивно выбрала его для себя из-за расположенной перед ней стены, сохранившей на себе следы былого великолепия старинной гостиной, которая, судя по оставшимся фрагментам потускневшей и выцветшей росписи, в свое время выглядела просто роскошно. Стена эта была разделена на панели цвета морской волны с белой и золотой каймой, где щедрой рукой большого мастера была изображена россыпь безумно красивых цветов, выглядевших столь реалистично, что казалось, будто чувствуешь их тонкий аромат, слышишь, как южный ветерок мягко шелестит лепестками алых роз, ветками лиловой и белой сирени, золотистыми гроздями цветущего ракитника. Среди сочной зеленой листвы красовались величавые белые лилии – символ Пресвятой Девы Марии, розовые мальвы, анютины глазки, примулы – словом, все те очаровательные цветы, которые можно было бы встретить в старомодном деревенском саду, пусть и не в том порядке, в котором они перечислены здесь. В нижней части каждой панели была нарисована ветвь остролиста, чья жесткая прямота линий контрастировала с украшавшими ее завитками английского плюща, омелой и цветками морозника; по бокам свисали гирлянды весенних и осенних цветов. Венчали же композицию символы изобильного лета – ароматные мускусные розы и другие яркие цветы, распускающиеся в июне и июле.
   Можно не сомневаться, что нарисовавшему все это художнику – будь то Моннуайе или кто-то другой из давно почивших мастеров прошлого – было бы приятно узнать, что его работа, хоть и поблекшая от времени, приносила облегчение сердцу юной девушки, поскольку все это напоминало ей сад ее родного дома, где, периодически расцветая и увядая, росли похожие цветы.
   Миссис Мейсон очень хотелось, чтобы ее работницы особенно постарались сегодня ночью, потому что на следующий день должен был состояться ежегодный бал для членов городского охотничьего общества и их семей. Это было единственное празднество, сохранившееся в городе, после того как здесь перестали устраивать балы в честь заседаний выездного суда. Многие вечерние платья она обещала «всенепременно» доставить на дом своим клиенткам к следующему утру. Она не отказала никому и взялась выполнять все заказы, опасаясь, что в противном случае они могут достаться ее конкурентке – еще одной модистке, которая недавно обосновалась со своей мастерской на той же улице.
   Решив пойти на небольшую уловку, дабы поднять дух явно утомленных работниц, миссис Мейсон слегка откашлялась, чтобы привлечь к себе внимание, и заявила:
   – Я хочу сообщить вам, юные леди, что в этом году, как и на прежних подобных мероприятиях, меня попросили прислать на бал молодых помощниц с лентами для туфель, булавками и прочими мелочами, чтобы они были готовы в вестибюле зала подправить наряды дам в случае необходимости. И я пошлю туда четверых – самых прилежных. – Она сделала ударение на последних словах, однако не заметила ожидаемого эффекта: девушки настолько устали, что ни светская роскошь, ни тщеславие, ни какие-либо другие соблазны мира их уже не интересовали, за исключением одного-единственного желания – побыстрее добраться до своих постелей.
   Миссис Мейсон была весьма почтенной дамой и, как и многие другие почтенные дамы, имела свои слабости. Одной из них – вполне естественной при ее профессии – было пристрастное отношение к внешнему виду своих подчиненных. Поэтому она уже заранее выбрала четырех привлекательных девушек, достойных представлять ее заведение; свое решение она держала в секрете, и оно не мешало ей обещать эту награду самым усердным. Она даже не считала это жульничеством, относясь к тем людям, философия которых сводилась к тому, что все, что они делают, безоговорочно является правильным.
   Наконец всеобщая крайняя усталость стала слишком очевидной, и девушкам было разрешено идти спать. Но даже это долгожданное распоряжение выполнялось вяло. Тяжело двигаясь, они медленно складывали свою работу, пока не убрали все, а затем стайкой отправились по широкой темной лестнице наверх.
   – Ох, как мне выдержать еще целых пять лет таких жутких ночей! В этой душной комнате! В этой гнетущей тишине, где слышно даже шуршание иголки в наших пальцах – туда-сюда, туда-сюда! – горестно воскликнула Руфь, прямо в одежде бросаясь на свою постель.
   – Ну что ты, Руфь. Ты сама знаешь, что так, как сегодня ночью, бывает не всегда. Частенько мы уходим спать уже в десять, а к замкнутому пространству этой комнаты ты скоро привыкнешь и перестанешь его замечать. Ты просто слишком устала сейчас, иначе не обращала бы внимания на шорох иголок, – я, например, этого вообще не слышу. Подожди-ка, я тебя расшнурую, – сказала Дженни.
   – Что толку раздеваться? Через три часа нам вставать и снова идти на работу.
   – Но если ты разденешься и уляжешься в кровать, то за эти три часа успеешь хорошенько отдохнуть. Ну же, дорогая, давай я помогу.
   Противиться Дженни было невозможно. Уже перед самым отходом ко сну Руфь вдруг сказала:
   – Ох, как же я сожалею, что стала резкой и раздражительной. По-моему, раньше я такой не была.
   – Нет, конечно же нет. Большинство новых учениц поначалу раздражительны, но это проходит. Очень скоро все это их уже не волнует… Бедное дитя! Она уже спит, – тихо закончила Дженни.
   Сама же она не могла ни спать, ни отдохнуть. Боль в боку сегодня мучила ее сильнее обычного. Она даже подумала, что следовало бы написать это в письме домой, но потом вспомнила о плате за ее обучение, которую с таким трудом удавалось собрать отцу, об их большой семье, о своих нуждавшихся в заботе младших братьях и сестрах. Поэтому она решила терпеть и верить в то, что с приходом тепла ее боль и кашель отступят. Она просто должна поберечься.
   Но что происходит с Руфью? Та испуганно вскрикивала во сне, как будто сердце ее рвалось на части. При таком возбуждении толку от кратковременного отдыха не было никакого, и поэтому Дженни решила разбудить ее.
   – Руфь! Руфь!
   – Ах, Дженни! – воскликнула Руфь, усаживаясь на постели и убирая волосы с разгоряченного лба. – Мне приснилось, что ко мне, как и прежде, присела на кровать моя мама, чтобы посмотреть, хорошо ли мне спится. Но, когда я попыталась взять ее за руки, она оставила меня одну и ушла – не знаю куда. Как это странно.
   – Это был всего лишь сон. Ведь перед этим ты рассказывала мне о ней, а вдобавок ты перевозбудилась от работы. Ложись спать, а я посижу рядом и разбужу, если замечу, что тебя что-то слишком беспокоит.
   – Но от этого ты сама устанешь еще больше. Ох, милая, милая Дженни… – Руфь так и не договорила – ее опять сморил тяжелый сон.
   Наступило утро, и хотя отдых девушек был коротким, все они чувствовали себя намного свежее.
   – Мисс Саттон, мисс Дженнингс, мисс Бут и мисс Хилтон. Вам следует быть готовыми сопровождать меня в бальную залу к восьми часам.
   На лицах кое-кого из девушек отразилось удивление, но большинство, заранее предвидя такой выбор и по опыту понимая негласные принципы, по которым он делался, восприняли это известие с тупым равнодушием, с каким приучило их воспринимать окружающую действительность новое мироощущение, обусловленное неестественным образом жизни, непрерывной сидячей работой и частыми ночными бдениями.
   Но для Руфи все это было непонятно. Ведь во время работы она часто зевала, отвлекалась, любуясь красивыми рисунками на стене, забывалась, погружаясь в воспоминания о родном доме. Девушка была уверена, что за это заслуживает выговора, и в другое время она его, безусловно, получила бы. А тут, к своему удивлению, она вдруг оказалась в числе самых усердных!
   Да, ей ужасно хотелось побывать в аристократической бальной зале – гордости всего графства, хотелось посмотреть на танцующие пары, послушать оркестр, хотелось внести какое-то разнообразие в ход унылой, монотонной жизни, которую она вела. Однако она не могла принять привилегию, которая, по ее убеждению, досталась ей по ошибке и вопреки реальному положению вещей. Поэтому она порывисто встала, немало удивив своих подруг, и подошла к миссис Мейсон, заканчивавшей работу над платьем, которое должно было быть отправлено на дом клиентке еще два часа назад.
   – Прошу прощения, миссис Мейсон, но, боюсь, я не отличалась особым усердием – скорее совсем наоборот. Я была очень утомлена, в голову мне помимо воли лезли разные мысли, а когда я думаю о чем-то постороннем, то не могу сосредоточиться на работе. – Она остановилась, посчитав, что в достаточной степени все объяснила. Однако миссис Мейсон, видимо, не поняла ее и даже не пожелала слушать дальнейших разъяснений.
   – Что ж, дорогая моя, вам нужно учиться думать за работой тоже. А вот если не удается делать это одновременно, тогда вы должны оставить мысли. Как вы сами знаете, ваш попечитель ожидает от вас больших успехов в освоении ремесла, и я уверена, что вы его не разочаруете.
   Такой ответ Руфь не удовлетворил, и она осталась стоять на месте, хотя миссис Мейсон демонстративно вернулась к работе, давая понять, что не собирается продолжать этот разговор. Это было понятно всем – за исключением новенькой.
   – Но ведь если я не была прилежной, значит, я не заслуживаю идти на бал. Мисс Вуд трудилась намного усерднее меня, как и многие другие девушки.
   – Несносная девчонка! – едва слышно пробормотала себе под нос миссис Мейсон. – Она у меня договорится до того, что я и в самом деле оставлю ее дома. – Но, подняв глаза на строптивую ученицу, она в очередной раз была поражена внешностью Руфи. Прекрасная фигура, неимоверной красоты лицо, на котором темные брови и ресницы идеально сочетались с золотисто-каштановыми волосами и гладкой, нежной кожей, – кто подойдет больше, чтобы представлять ее заведение в обществе? Нет, ленивая или работящая, но Руфь Хилтон просто обязана быть на городском балу сегодня вечером.
   – Мисс Хилтон, – строго и с холодным достоинством заявила миссис Мейсон, – эти юные леди могут подтвердить, что я не привыкла к тому, чтобы принятые мною решения кем-то обсуждались. Если я сказала, значит, так оно и будет – у меня есть на то свои соображения. Поэтому будьте любезны сесть и к восьми часам быть готовой к выходу. И ни слова больше! – решительно закончила она, видя, что Руфь опять собирается возразить ей.
   – Дженни, туда должна пойти ты, а не я, – тихо сказала она мисс Вуд, садясь рядом с ней.
   – Тише, Руфь! Из-за своего кашля я не пошла бы туда, даже будь у меня такая возможность. А если бы такой шанс все-таки выпал, то я скорее передала бы это право тебе, чем кому-нибудь другому. Просто представь, что это мой тебе подарок, и сполна получи удовольствие от него, а потом, когда вернешься, расскажешь мне все-все, как там было.
   – Хорошо. Тогда я приму это как твой подарок, а не как награду за прилежную работу, которой я определенно не заслужила. Спасибо тебе. Ты не представляешь, какое это для меня облегчение. Ночью, после того как я услышала об этой новости, я и вправду проработала усердно минут пять – так мне хотелось туда попасть. Но больше продержаться не смогла. Ох, дорогая Дженни, неужели я и на самом деле услышу настоящих музыкантов? Неужели смогу заглянуть в залу и увидеть этот роскошный бал?


   Глава II. Руфь отправляется на бал

   Вечером, перед тем как отправиться на бал, миссис Мейсон собрала своих юных леди, чтобы проверить, как они выглядят. При этом своей важностью и суетливыми, энергичными действиями она напоминала квочку, созывающую под крыло цыплят. А по той тщательности, с какой она осматривала их наряды и внешний вид, можно было бы подумать, что на этом празднике им уготована намного более значительная роль, чем роль временных служанок светских дам.
   – И это лучшее, что вы можете надеть, мисс Хилтон? – недовольным тоном спросила миссис Мейсон, заставив Руфь выйти вперед и покрутиться перед ней. На девушке было ее единственное приличное платье, в котором она по воскресеньям ходила в церковь; оно было из черного шелка, довольно старое и поношенное.
   – Да, мадам, – тихо ответила Руфь.
   – Ну да, конечно. Тогда сойдет, делать нечего, – заметила хозяйка все так же недовольно. – Но знаете, юные леди, платье ведь не основное. Главное – манеры. И все же, мисс Хилтон, я думаю, вам все равно следовало бы написать своему попечителю, чтобы он прислал вам немного денег на еще одно платье. Жаль, что я не побеспокоилась об этом заранее.
   – Не думаю, чтобы он прислал что-то, даже если бы я ему написала, – тихо ответила Руфь. – Когда наступили холода, я попросила у него теплую шаль, но это лишь рассердило его.
   Миссис Мейсон отпустила Руфь, слегка подтолкнув ее, и та вернулась ко всем остальным, встав рядом со своей подругой мисс Вуд.
   – Ничего, Руфь, ты все равно красивее их всех, – заметила одна жизнерадостная, добродушная девушка, чья собственная невзрачная внешность исключала мысль о какой-то зависти или соперничестве.
   – Я знаю, что привлекательна, – печально отозвалась Руфь. – Мне очень жаль, что у меня нет платья получше, потому что это совсем обветшало. Я сама стыжусь его и вижу, что миссис Мейсон расстроена вдвое больше моего. Лучше бы мне вообще туда не идти. Я не знала, что нужно будет надевать свою собственную одежду, иначе я бы даже не рвалась на этот бал.
   – Ничего, Руфь, – успокоила ее Дженни. – Теперь ты уже прошла осмотр, а что до миссис Мейсон, то очень скоро она будет так занята, что ей станет уже не до тебя и твоего платья.
   – Ты слышала, как Руфь Хилтон сказала, что знает, что она красивая? – шепнула одна из девушек своей соседке, но так громко, что это услышала и Руфь.
   – Ну так как же мне этого не знать, – простодушно отреагировала она, – когда мне уже столько раз говорили об этом?
   Наконец последние приготовления остались позади, и все вышли на свежий морозный воздух. Возможность свободно подвигаться необычайно воодушевила Руфь; она шла со всеми, чуть ли не пританцовывая, разом забыв и о своем поношенном платье, и о ворчливом опекуне. Бальная зала оказалась даже более впечатляющей, чем она ожидала. Фигуры, изображенные на висевших по бокам широкой лестницы картинах, при тусклом свете свечей были похожи на призраков со странным застывшим выражением на лицах, которые светлыми пятнами выделялись на потемневших от времени выцветших холстах.
   Только разложив в вестибюле принесенные с собой аксессуары и все приготовив, молодые модистки рискнули наконец заглянуть в главную залу, где музыканты уже настраивали свои инструменты, а уборщицы (насколько же кричаще контрастировали их грязные мешковатые платья и беспрестанная болтовня, отдававшаяся гулким величественным эхом под высокими сводами, с окружающей обстановкой!) заканчивали протирать от пыли скамьи и стулья.
   Когда Руфь со своими компаньонками вошла в залу, работницы удалились. В вестибюле все девушки щебетали весело и непринужденно, но тут притихли, подавленные великолепием огромной старинной комнаты. Она была такой большой, что предметы в дальнем ее конце казались размытыми, словно в легкой дымке. На стенах висели портреты знаменитостей графства в полный рост, причем в нарядах разных эпох, от времен Гольбейна [2 - Ганс Гольбейн (Младший) (1497–1543) – живописец, один из величайших немецких художников, во второй половине жизни работавший в Англии.] до наших дней. Высокий потолок терялся в полумраке, поскольку лампы еще не были полностью зажжены, а луна, заглядывавшая внутрь через удлиненное готическое окно с богатой росписью, казалось, тихо посмеивалась над потугами искусственного освещения конкурировать со светом этой маленькой небесной сферы.
   Сверху доносились звуки оркестра, в последний момент повторявшего сложные отрывки мелодий, в которых не было уверенности. Затем музыканты закончили играть и заговорили между собой; звучало это довольно зловеще, как будто голоса переговаривающихся принадлежали гоблинам, которые прятались в темноте, куда не пробивался трепетный свет свечей, напоминавших Руфи загадочные блуждающие огни, зигзагами плавающие над болотами.
   Внезапно всю залу залило ярким светом, но в освещенном виде она произвела на Руфь менее сильное впечатление, чем в царившем тут недавно таинственном полумраке. Поэтому она охотно подчинилась настойчивым призывам миссис Мейсон, собиравшей вместе свое разбредающееся стадо. Теперь у девушек было много работы, и они принялись помогать приводить себя в порядок толпившимся в вестибюле дамам, которые своими голосами заглушали звуки музыки, – а ведь Руфи так хотелось ее послушать! И хотя этому желанию было не суждено исполниться, зато другие моменты званого вечера превзошли все ее ожидания.
   При соблюдении «определенных условий», которые миссис Мейсон скрупулезно перечисляла так долго, что список этот уже начал казаться Руфи бесконечным, девушкам было разрешено во время танцев стоять у боковых дверей и смотреть. Какое же прекрасное это было зрелище! Под зачаровывающую музыку мимо них по паркету проплывали прелестнейшие дамы графства. В отдалении они напоминали волшебных фей, но при их приближении можно было рассмотреть в мельчайших деталях замечательные наряды женщин, которые вдохновенно танцевали, мало обращая внимания на тех, кто глазел на них и кого они буквально ослепляли своим видом. Из-за сплошного снежного покрова на улице было холодно, безлико, уныло. Здесь же все было теплым, ярким и искрилось жизнью. В воздухе витал аромат цветов, украшавших прически и приколотых к груди, словно дело было в середине лета. Сменяя друг друга в быстром кружении танцев, яркие краски дамских нарядов то вспыхивали, то исчезали. На лицах неизменно появлялись улыбки, а каждая пауза заполнялась оживленным разговором, исполненным радостного возбуждения.
   Руфь не старалась рассмотреть отдельные фигуры, составлявшие это чарующе-восхитительное целое. Ей было достаточно просто любоваться и мечтать о счастье беззаботной жизни, в которой такое изобилие живых цветов и драгоценностей, неописуемой элегантности и красоты во всех ее формах и проявлениях, было делом повседневным. Она не хотела знать, кто все эти люди, хотя большинство ее компаньонок приходило в восторг, с благоговением называя друг другу имена присутствующих здесь гостей. Руфь же, напротив, такое перечисление даже раздражало, и, опасаясь, чтобы это великолепие очень скоро не превратилось для нее в банальный будничный мир всяких там абстрактных мисс Смит и мистеров Томпсонов, она вернулась на свой пост в вестибюль. Там она и стояла, задумавшись и размечтавшись, пока чей-то голос, прозвучавший совсем близко, не вернул ее к действительности. С одной из танцевавших молодых дам случилась неприятность. Складки ее платья из тончайшего шелка были прихвачены маленькими бутоньерками, однако во время танца одна из них оторвалась, и теперь подол ее юбки волочился по паркету. Чтобы исправить это, она попросила своего кавалера проводить ее в вестибюль, где, по идее, ей должны были оказать помощь. Но на месте оказалась одна только Руфь.
   – Мое присутствии здесь необходимо? – спросил свою даму молодой джентльмен. – Или же мне оставить вас?
   – О нет, нет! – ответила та. – Тут всего насколько стежков, и все будет в порядке. Да и негоже мне возвращаться в зал одной. – Все это было сказано игриво и с милой улыбкой. Но когда она обратилась к Руфи, тон ее вдруг изменился, став холодным и властным: – Поторопитесь! Или вы хотите продержать меня здесь целый час?
   Она была очень красива. Присев, чтобы приступить к работе, Руфь мельком взглянула на нее и успела увидеть длинные темные локоны и сверкающие черные глаза. Также она заметила, что ее кавалер был молодым и очень элегантным.
   – О, какой изумительный галоп! Как хочется станцевать его! Что вы там возитесь? Когда это наконец закончится? Мне не терпится вернуться, чтобы поспеть на этот галоп! – Чтобы продемонстрировать свое по-детски очаровательное нетерпение, она принялась притопывать ножкой в такт звучавшей музыке. Платье дергалось, и, поскольку это мешало Руфи зашивать его, она уже хотела попросить ее остановиться. Для этого она подняла голову, но тут встретилась глазами со стоявшим рядом молодым джентльменом, которого, казалось, забавляли веселые выходки его хорошенькой партнерши. Его настроение подействовало на нее заразительно, и она опустила голову, чтобы скрыть свою улыбку. Но он заметил это и обратил внимание на коленопреклоненную фигурку девушки с благородным профилем, облаченную во все черное под самое горло. Какой разительный контраст между низко склонившейся над своей работой девушкой и его дамой – легкомысленной, сияющей, наигранно веселой, принимающей оказываемую ей услугу с видом королевы, восседающей на троне!
   – О, мистер Беллингем! Право, мне совестно так долго вас задерживать. Ну сколько же можно возиться с одним несчастным швом? Неудивительно, что миссис Мейсон столько берет за свои платья, если у нее такие медлительные работницы.
   Это должно было прозвучать как остроумная шутка, но мистер Беллингем только нахмурился, заметив краску негодования, залившую прекрасную щечку, открытую его взору. Он взял со стола свечу и поднес ее поближе, чтобы Руфи было лучше видно. Из робости, что он мог заметить ее невольную улыбку, она подняла глаза, чтобы поблагодарить его хотя бы взглядом.
   – Простите, что это заняло у меня так много времени, мадам, – кротко сказала она, закончив работу. – Я просто боялась, что платье может снова порваться, если я зашью его недостаточно прочно.
   – Да уж лучше бы оно порвалось, чем пропустить такой замечательный галоп, – фыркнула молодая леди, расправляя свой наряд, как пташка расправляет перышки. – Так мы идем, мистер Беллингем? – Она вопросительно посмотрела на своего кавалера.
   При этом она не удосужилась произнести хотя бы слово благодарности в адрес помогавшей ей девушки. Это удивило молодого джентльмена, и он взял со столика оставленную там кем-то камелию.
   – Мисс Данкомб, позвольте мне от вашего имени подарить юной леди этот цветок в знак признательности за ее умелую работу.
   – О да, конечно, – небрежно бросила та.
   Руфь приняла цветок молча, скромно и с достоинством кивнула ему. Когда они ушли, она снова осталась одна. Впрочем, вскоре вернулись ее компаньонки.
   – Что стряслось у мисс Данкомб? Она ведь приходила сюда? – тут же защебетали они.
   – У нее немного порвалось ее кружевное платье, и я его починила, – быстро ответила Руфь.
   – А мистер Беллингем приходил с ней? Говорят, он собирается жениться на мисс Данкомб. Так он был тут, Руфь?
   – Был, – тихо подтвердила Руфь и растерянно умолкла.
   Весь вечер мистер Беллингем весело и непринужденно танцевал с мисс Данкомб и, как ему казалось, неплохо за ней ухаживал. Однако взгляд его то и дело невольно устремлялся в сторону боковой двери, где стояли наблюдавшие за балом помощницы модистки. Однажды он увидел среди них высокую стройную фигурку девушки в черном с пышными золотисто-каштановыми волосами, а потом заметил у нее на груди свою камелию, на черном фоне казавшуюся белоснежной. После этого танцевалось ему почему-то еще лучше.
   На улицах уже брезжил серый рассвет, когда миссис Мейсон и сопровождавшие ее девушки возвращались домой. Утро было холодным и унылым. Уличные фонари уже погасли, но ставни жилых домов и торговых лавок еще были закрыты. В эту пору все звуки отдавались эхом – днем такого не наблюдалось. Кое-где на ступеньках домов, дрожа от холода, сидели бездомные, которые спали, положив голову на согнутые колени или прислонившись к холодной жесткой стене.
   У Руфи было ощущение, будто она, очнувшись от прекрасного волшебного сна, возвратилась в реальный мир. Непонятно, когда еще она, даже при самом благоприятном стечении обстоятельств, сможет снова побывать на балу, услышать игру музыкантов или хотя бы просто увидеть прекрасных счастливых людей, как будто принадлежащих к другой, неземной расе, не знающей бед и забот. Интересно, отказывают ли они себе в каких-либо желаниях, не говоря уже о потребностях? Ей казалось, что их жизненный путь выстлан цветами, в прямом и переносном смысле. Для нее сейчас стояла середина зимы, холодной и суровой. А вот для мисс Данкомб и ей подобных это было время веселья, где и теперь цвели цветы, радостно трещал огонь в камине, где их окружали комфорт и роскошь, словно они изначально были одарены всем этим доброй феей. Они даже не догадывались, насколько ужасно звучит слово «зима» для бедных. Им-то что? Просто очередное время года. Однако Руфи казалось, что мистер Беллингем не такой, что он может понять чувства тех, кто далек от него по положению и сложившимся обстоятельствам. Уже уходя, она видела, как он, зябко передернув плечами, поднимал стекла в своем экипаже.
   В этот момент Руфь смотрела на него.
   При этом она не догадывалась, что именно ассоциация с ним делала ту камелию такой ценной для нее. Сама она считала, что с такой нежностью обращается с этим цветком исключительно из-за его изысканной красоты. Она рассказала Дженни все подробности относительно этого подарка без всяких задних мыслей, глядя в глаза подруге и даже не краснея от застенчивости.
   – Ну скажи, разве не любезно с его стороны? Видела бы ты, как мило он все это сделал, причем в тот самый момент, когда я была слегка обижена неучтивым обращением его дамы.
   – Да, действительно очень мило, – согласилась Дженни. – Какой красивый цветок! Жаль, что не пахнет.
   – А мне он нравится именно таким. Он – само совершенство! Какая белоснежная чистота! – воскликнула Руфь, едва не придавив свое сокровище, которое поставила в воду. – А кто он такой, этот мистер Беллингем?
   – Он сын миссис Беллингем из Прайори, которой мы шили накидку из серого атласа, – сонным голосом ответила Дженни.
   – Это было еще до меня, – сказала Руфь, но ответа не дождалась: ее подруга уже спала.
   Однако сама Руфь последовала ее примеру еще не скоро. Даже зимой утренний свет, падавший ей на лицо, был довольно ярким. Девушка улыбалась в полудреме, и проснувшаяся Дженни, не став ее будить, просто залюбовалась ею: в своем счастье Руфь была прекрасна.
   «Ей сейчас снится вчерашний вечер», – подумала Дженни.
   И не ошиблась – это действительно было так. Но в этих грезах одно лицо возникало перед глазами Руфи чаще всех остальных. Этот человек дарил ей цветок за цветком, и она очень жалела, что неглубокий утренний сон закончился слишком быстро. Вчера ей снилась ее покойная мать, и она плакала. Теперь же ей снился мистер Беллингем, и она счастливо улыбалась.
   Но как знать, возможно, этот второй сон был даже хуже первого.
   Однако в то утро реальность унылых будней, казалось, еще больнее ранила ее сердце. Из-за почти бессонной ночи и, вероятно, перевозбуждения от прошлого вечера ей было намного тяжелее сдерживать себя, снося упреки и раздраженные замечания, которыми миссис Мейсон временами осыпáла своих юных леди.
   Но миссис Мейсон, хоть и считалась первой портнихой графства, все-таки тоже была живым человеком и переживала по тем же причинам, по которым страдали ее ученицы. В то утро она была не в духе и беспричинно придиралась ко всем подряд по любому поводу. Похоже, ее переполняла решимость навести полный порядок в окружающем мире (ее мире, по крайней мере) и во всем, что в него входило. Сегодня ею были извлечены на свет и подвергнуты жестким выговорам все те промахи и проявления халатности, которые до этого сходили девушкам с рук. В такие моменты миссис Мейсон могло бы удовлетворить только само совершенство, и никак не меньше.
   У нее были свои представления о справедливости, пусть не бесспорные и не слишком изящные, но чем-то напоминавшие корыстное понимание равноправия у бакалейщиков и торговцев чаем. Согласно этой философии, некоторые послабления прошлого вечера должны были на следующий день компенсироваться демонстративной строгостью, и такая практика исправления допущенных ошибок полностью успокаивала ее совесть.
   Чтобы угодить хозяйке, нужно было в буквальном смысле привлечь все свои силы, но особо напрягаться и лезть из кожи вон у Руфи, находившейся в таком состоянии, не было ни желания, ни возможности. Казалось, резкие окрики в мастерской просто не затихали.
   – Мисс Хилтон! Куда вы положили голубую персидскую ткань? Если что-то лежит не на своем месте, можно не сомневаться: накануне порядок наводила мисс Хилтон!
   – Вчера вечером в комнате убирала я, потому что мисс Хилтон уходила вместе с вами. Я сейчас же найду ее, мадам, – ответила одна из девушек.
   – О, я давно заметила за мисс Хилтон эту привычку перекладывать свои обязанности на других, лишь бы самой ничего не делать, – проворчала миссис Мейсон.
   Руфь покраснела, на глаза навернулись слезы. Но она так была уверена в несправедливости этих обвинений, что даже упрекнула себя за то, что это настолько ее задело. Гордо подняв голову, она огляделась вокруг, как бы ища поддержки у своих компаньонок.
   – Где юбка от платья леди Фарнхэм? Что? Оборки еще не пришиты? Я удивлена. Позвольте поинтересоваться, кому это было поручено вчера? – едко спросила миссис Мейсон, останавливая взгляд на Руфи.
   – Это должна была сделать я. Я и сделала, но ошиблась, так что пришлось все отпороть. Извините меня, я виновата.
   – Я могла бы и сама догадаться, это было не так уж сложно. Если что-то сделано небрежно или где-то испорчено, можешь быть уверен, кто именно приложил к этому руку.
   Подобные упреки Руфи пришлось выслушивать весь этот день – в то самое время, когда она меньше всего была готова воспринимать их, не теряя самообладания.
   Во второй половине дня миссис Мейсон нужно было съездить куда-то за город. Но перед этим она раздала великое множество указаний, распоряжений, приказов и строгих запретов – казалось, им не будет конца. Наконец она все же ушла, и Руфь испытала огромное облегчение; положив руки на стол и уронив на них голову, несчастная девушка громко заплакала, всем телом содрогаясь от рыданий.
   – Не плачьте, мисс Хилтон.
   – Руфь, не обращай ты внимания на эту старую каргу!
   – Как ты собираешься выдержать пять лет обучения, если у тебя не хватает духу просто пропустить мимо ушей то, что она тебе тут наговорила?
   Вот только некоторые из слов поддержки и утешения, которые она услышала от других девушек.
   Дженни лучше других понимала причины ее обид и знала, как ей помочь.
   – Фанни Бартон, а что, если вместо тебя за покупками сходит Руфь? Ей сейчас полезно выйти на свежий воздух. Ты же не любишь пронизывающий восточный ветер, а Руфи нравятся мороз, снег и вообще холодная погода.
   Фанни Бартон была крупной, вечно сонной девушкой, которая сейчас как раз грелась у огня. Она весьма охотно отказалась от прогулки вечером по промозглым улицам, где завывали холодные восточные ветры, сдувая с дороги снег. Ни у кого не было ни малейшего желания в такую погоду покидать свои теплые дома без крайней на то необходимости. К тому же надвигающиеся сумерки напоминали о том, что у жителей той части города, через которую Руфи нужно было идти за покупками, приближалось время вечернего чаепития.
   Поднявшись на высокий холм у реки, где улица круто уходила вниз к мосту, она увидела перед собой панораму укрытых белым снегом окрестностей, на фоне которых затянутое тяжелыми черными тучами небо выглядело еще более мрачным; казалось, зимняя ночь по-настоящему никуда не уходит, а просто на время короткого серого дня прячется на краю небес.
   Внизу у моста находилась небольшая пристань для прогулочных лодок, которые могли пройти по этим неглубоким водам, и там, несмотря на холод, играли несколько ребятишек. Один из них забрался в большое корыто и, помогая себе сломанным веслом, катался взад-вперед по небольшому заливчику. Это вызывало восхищение маленьких зрителей, которые с посиневшими от холода лицами наблюдали за передвижениями своего героя. В тщетной надежде пряча руки в карманы, чтобы хоть как-то согреть их, они, казалось, боялись, что если сдвинутся с места, то жестокий ветер тут же проберется под их жалкую потрепанную одежонку. Они жались в кучку и, стоя совершенно неподвижно, не отрывали глаз от юного морехода. Наконец один из малышей, позавидовав, видимо, впечатлению, которое его товарищ производит на остальных, окликнул его:
   – Эй, Том! А спорим, у тебя не хватит духу выплыть в большую реку за ту черную полосу на воде?
   Вызов, конечно же, был тут же принят, и Том принялся грести к темной полосе, за которой спокойно несла свои воды река. Руфь, которая и сама еще совсем недавно была ребенком, стояла наверху откоса и с интересом следила за этим отчаянным искателем приключений, как и юные зрители внизу, не осознавая опасности, которую таила в себе ситуация. Глядя на своего отважного товарища, дети уже не могли стоять спокойно, они начали хлопать в ладоши, в восторге топать своим ножками и ободряюще выкрикивать:
   – Молодец, Том! Ты сделал это!
   Том на миг замер, стоя лицом к своим почитателям и по-мальчишески гордо глядя на них с видом победителя, но затем его посудину закружило, качнуло, он потерял равновесие и упал в воду. Его вместе с его импровизированной лодкой подхватило мощным течением и медленно, но неуклонно понесло дальше, в сторону моря.
   Дети хором закричали от ужаса, а Руфь со всех ног бросилась вниз. Уже стоя в воде неглубокого заливчика, она вдруг поняла, насколько бесполезными были ее усилия, – более разумно было бы попробовать позвать кого-нибудь на помощь. Едва эта мысль пришла ей в голову, как послышался новый звук, заглушавший мерное журчание потока: на мель, где стояла в воде Руфь, галопом выскочил конь. Мимо нее вниз по течению молнией проскочил всадник. Нагнувшись, он протянул руку и подхватил мальчика, спасая тому жизнь и сохраняя ребенка для тех, кому тот дорог! Все это произошло в считаные мгновения, и Руфь застыла на месте, ошеломленная произошедшим. Когда же всадник развернул своего коня и направил его к пристани, она узнала в нем мистера Беллингема, которого видела прошлой ночью. Ребенок лежал у него поперек седла, руки его безжизненно свисали. Руфь подумала, что мальчик мертв, и глаза ее сами собой наполнились слезами. С трудом переставляя ноги, она медленно пошла по воде к тому месту, куда направил свою лошадь мистер Беллингем.
   – Он умер? – спросила она, протягивая руки, чтобы принять маленькое тельце, потому что интуитивно чувствовала, что положение, в котором находился малыш, было не самым лучшим, чтобы привести того в чувство, если это еще возможно.
   – Надеюсь, что нет, – ответил мистер Беллингем, передавая ей мальчика и спрыгивая с коня. – Это ваш брат? Вы знаете, кто он такой?
   – Смотрите! – радостно воскликнула Руфь, опускаясь на землю, чтобы удобнее положить ребенка. – Он пошевелил рукой! Он жив, сэр! Он жив! Чей это мальчик? – быстро спросила она у людей, которые уже начали собираться вокруг, каким-то образом прослышав о случившемся.
   – Это внук старой Нелли Браунсон, – ответил кто-то.
   – Мы должны отнести его прямо домой, – сказала она. – Он живет далеко отсюда?
   – Нет-нет, совсем рядом.
   – Один из вас пусть сразу идет за доктором, – властным тоном приказал мистер Беллингем, – и ведет его прямо к нему домой. А вам больше нет нужды держать его, – продолжил он, обращаясь на этот раз к Руфи и теперь уже припоминая, что где-то ее видел, – ваше платье и так уже промокло насквозь. Эй, приятель, возьми-ка у нее ребенка! – велел он одному из парней.
   Однако детские ручки так судорожно вцепились в ее одежду, что Руфь решила не отдавать его, а сама понесла свою нелегкую ношу к невзрачному маленькому домику, на который указали соседи. На пороге уже стояла сгорбленная старуха, которую буквально трясло от страха и беспокойства.
   – Бедняга! – запричитала она. – Он был последним из них всех, но и он отдал богу душу прежде меня.
   – Вздор! – оборвал ее мистер Беллингем. – Ребенок жив и, скорее всего, не умрет.
   Но старая женщина не хотела ничего слушать и продолжала упорно твердить, что ее внук погиб. И ребенок действительно бы умер, если бы Руфь и еще двое более здравомыслящих соседей под руководством мистера Беллингема не сделали все необходимое, чтобы вернуть его к жизни.
   – Как же долго эти люди ходят за доктором! – с досадой произнес мистер Беллингем. Между ним и Руфью сам собой установился какой-то молчаливый контакт, обусловленный тем обстоятельством, что, за исключением детей, только они вдвоем были свидетелями того происшествия, равно как и тем, что среди всех присутствующих только они обладали достаточным уровнем развития, чтобы понимать друг друга даже без слов.
   – Да, нелегко вбить в эти пустые головы хоть немного здравого смысла. Это дурачье будет долго стоять и глубокомысленно рассуждать, к какому именно врачу пойти, – как будто не все равно, это будет Браун или Смит, лишь бы соображал, что делает. Так или иначе, но я тоже не могу больше терять здесь время. Когда я увидел в воде тонувшего мальчика, я и так уже торопился. Теперь же, когда он открыл глаза и потихоньку хнычет, я не вижу необходимости оставаться в этой зловонной лачуге. Можно побеспокоить вас одной просьбой? Будьте так добры, проследите, чтобы у этого ребенка было все, что ему нужно для выздоровления. Если вас это не затруднит, я оставляю вам свой кошелек.
   Руфь с радостью согласилась позаботиться о ребенке. Но в кошельке среди мелочи оказалось несколько золотых монет, и она не захотела брать на себя ответственность за такие огромные деньги.
   – Сэр, здесь слишком много, правда. Хватит одного соверена – да и его будет более чем достаточно. Можно я возьму его, а все, что останется, верну вам при новой встрече? Или, наверное, будет лучше, если я пришлю вам остаток.
   – А по-моему, пусть все пока будет у вас. Нет, тут такая грязища, что я больше и двух минут не выдержу! Да и вам не стоит здесь оставаться, иначе вы можете отравиться этим омерзительным зловонным воздухом. Советую вам, по крайней мере, держаться ближе к двери. Что ж, если вы считаете, что достаточно будет одного соверена, тогда кошелек я забираю. Но помните: если понадобятся еще деньги, сразу обращайтесь прямо ко мне.
   Они стояли у дверей, перед которыми кто-то держал под уздцы коня мистера Беллингема. Руфь со всей серьезностью смотрела ему в глаза (при этом, в свете происшедших событий, все поручения миссис Мейсон были начисто забыты) и думала только о том, чтобы ничего не перепутать и в точности выполнить все пожелания этого джентльмена относительно мальчика. Нужно сказать, что до этого момента все мысли мистера Беллингема тоже занимал только пострадавший ребенок. И тут он словно прозрел, сраженный необычайной красотой Руфи. От восхищения у него перехватило дух, и он уже плохо понимал, что говорит. Вчера вечером он не видел ее глаз, а сейчас они с наивным простодушием, казалось, заглядывали ему прямо в душу – такие серьезные, искренние, глубокие. Когда же девушка уловила изменения в напряженном выражении его лица, то сразу застенчиво опустила взгляд, а он вдруг подумал, что так она выглядит даже еще более прелестной. Внезапно мистера Беллингема охватило непреодолимое желание увидеться с этой девушкой снова, причем в самое ближайшее время.
   – А впрочем, нет, – сказал он. – Я подумал, что пусть лучше кошелек останется у вас. Парнишке может понадобиться еще много чего-то такого, о чем мы с вами сейчас судить не можем. Насколько я помню, там сейчас три соверена и еще какая-то мелочь. Я, наверное, навещу вас через несколько дней, и тогда, если в кошельке еще останутся какие-то деньги, вы сможете их мне вернуть.
   – Да, сэр, хорошо, – ответила Руфь. Ее воодушевляла мысль о том, сколько хорошего она сможет сделать с такими средствами, но одновременно пугала ответственность: как-то она распорядится такими большими деньгами?
   – Есть какая-то вероятность, что я вновь встречу вас в этом доме? – спросил он.
   – Я надеюсь приходить сюда, как только смогу, сэр. Однако выходить мне позволено лишь по каким-то поручениям, и неизвестно, когда в следующий раз придет моя очередь их выполнять.
   – Вот как… – растерянно пробормотал он, не вполне поняв ее ответ. – Мне бы хотелось узнать о состоянии мальчика, если это вас не слишком затруднит. Ну а прогуляться вы выходите?
   – Просто ради прогулки? Нет, сэр.
   – Что ж, – продолжал он, – однако церковь-то, надеюсь, вы посещаете? Не думаю, чтобы миссис Мейсон заставляла вас работать даже по воскресеньям.
   – Конечно, сэр. В церковь я хожу регулярно.
   – Тогда, возможно, вы скажете мне, в какую именно церковь ходите? Мы с вами могли бы встретиться там в следующее воскресенье после обеда.
   – Я хожу в церковь Святого Николая, сэр. Я все узнаю и расскажу вам и о здоровье мальчика, и о том, что сказал доктор. А еще я отчитаюсь о деньгах, которые потратила.
   – Прекрасно, благодарю вас. И помните – я вам поверил.
   Он имел в виду, что полагается на ее обещание встретиться с ним, но Руфь решила, что речь идет об ответственности за то, чтобы сделать для ребенка все, что можно. Он уже направился к своему коню, когда в голову ему пришла еще одна мысль. Он вернулся в домик и с полуулыбкой на лице снова обратился к Руфи:
   – Вам это может показаться странным, но мы с вами даже не познакомились, а тут нет никого, кто мог бы представить нас друг другу. Так что… Моя фамилия Беллингем, а вас как зовут?
   – Руфь Хилтон, сэр, – тихо ответила она. Теперь, когда разговор шел уже не о мальчике, она вдруг почувствовала себя скованно и застеснялась.
   Он протянул ей руку, но в тот самый момент, когда Руфь уже пожимала ее, к ним приковыляла старуха с каким-то своим вопросом. Это нежелательное вмешательство вызвало у него досаду, и он тут же с раздражением вспомнил о духоте, грязи и запущении, которые их окружали.
   – Послушайте, любезная, – сказал он, обращаясь к Нелли Браунсон, – не могли бы вы тут как-то прибраться, что ли? У вас в доме настоящий свинарник. Грязь повсюду невероятная, и дышать совершенно нечем. – С этими словами он вышел на улицу, вскочил в седло и, поклонившись на прощание Руфи, ускакал.
   А старуха принялась возмущаться:
   – Да кто он такой, чтобы врываться в дом к старой женщине и начинать оскорблять ее? Свинарник я развела, поди ж ты! Как его хотя бы зовут, этого молодого человека?
   – Это мистер Беллингем, – ответила Руфь, шокированная черной неблагодарностью старухи. – Он на своем коне вскочил в реку, чтобы спасти вашего внука, и, если бы не мистер Беллингем, мальчик наверняка утонул бы. Там сильное течение, и я даже подумала, что река может унести их обоих.
   – Река у нас не такая уж глубокая, – продолжала упрямиться та, стараясь всячески уменьшить заслугу человека, который ее обидел. – Не будь там этого молодого красавчика, кто-то другой спас бы моего внука. Он ведь сирота, а говорят, что сирот хранит сам Господь. Лучше бы его вытащил кто-то другой, чем этот франт, который приходит в дом бедного человека, только чтобы оскорбить хозяев.
   – Он пришел не для того, чтобы кого-то оскорблять, – тихо возразила Руфь. – Он пришел вместе с маленьким Томом. И просто заметил, что здесь могло бы быть и почище.
   – Так вы на его стороне, выходит? А вы поживите с мое, пока вас не скрутит ревматизм, да еще попробуйте приглядывать за таким сорванцом, как мой Том, который если не в воду свалится, так обязательно в грязь. Ведь нам с ним и есть что-то нужно, а еды часто не хватает, хотя, видит бог, я из сил выбиваюсь, делаю все, что могу. А воды домой принести по такому крутому склону, а…
   Она закашлялась и умолкла. Воспользовавшись этим, Руфь благоразумно сменила тему и начала объяснять старой женщине, что нужно сделать для выздоровления ее внука. Вскоре появился и доктор, который присоединился к их беседе. Осмотрев мальчика, он сказал, что тот поправится уже через пару дней.
   Попросив присутствовавшего здесь же соседа доставить ребенку все самое необходимое, Руфь только теперь с ужасом осознала, как долго она пробыла у Нелли Браунсон. Она вспомнила, что миссис Мейсон очень строго следит за тем, чтобы ее ученицы вовремя возвращались домой. Ее охватил страх, и она поспешила в лавку, на ходу приводя в порядок разбегающиеся мысли и стараясь сообразить, какой цвет, розовый или голубой, будет лучше сочетаться с лиловым. Но тут она обнаружила, что забыла образцы тканей, и в итоге уныло побежала домой с неудачно сделанными покупками, в отчаянии ругая себя за собственную бестолковость.
   Послеобеденное происшествие по-прежнему продолжало занимать все мысли Руфи, но, по правде говоря, фигура Тома, который был спасен и, вероятно, совсем скоро окончательно поправится, отошла в них на задний план, тогда как на переднем оказался мистер Беллингем. То, что он не задумываясь бросился на своем коне в воду, чтобы спасти ребенка, казалось ей бесконечно смелым и даже героическим поступком. Его заинтересованность в благополучии мальчика выглядела в ее глазах примером глубокой и заботливой благожелательности, а небрежное отношение к деньгам – проявлением благородства и великодушия; она только забыла, что истинное великодушие предполагает определенную степень самоотречения. Ей льстило, что он доверил ей деньги, и она, подобно Ал-Нашару из арабских сказок, строила призрачные планы о том, как мудро ими распорядится. Но, оказавшись перед дверью дома миссис Мейсон, Руфь быстро вернулась к действительности, и ее опять охватил страх перед неминуемой взбучкой.
   Но на этот раз все обошлось, хотя причина, благодаря которой ей удалось избежать наказания, была для нее хуже любых нагоняев. В ее отсутствие Дженни внезапно стало плохо, она не могла дышать, и девушки решили уложить ее в постель. Испуганные и растерянные, они стояли вокруг ее кровати и вернулись в мастерскую только с приходом миссис Мейсон, всего за несколько минут до возвращения Руфи.
   В доме поднялась суматоха. На хозяйку свалилось все сразу: нужно было послать за доктором; нужно было отдать распоряжения относительно очередного заказанного платья, а старшая швея была слишком слаба, чтобы что-то уяснить; а еще, давая выход своему раздражению, нужно было немилосердно отругать всех перепуганных девушек – включая и заболевшую, – упрекая ее в несвоевременной немощности. Воспользовавшись всей этой неразберихой, Руфь потихоньку проскользнула на свое место и теперь с грустью думала о доброй несчастной подруге. Она с радостью сама поухаживала бы за Дженни и периодически порывалась сделать это, но не могла отлынивать. Чтобы заботиться о больной, пока за той не приедет мать, сошли бы и руки, которые не способны выполнять тонкую работу. А теперь получалось, что работы этой в мастерской еще больше прибавится, и тогда у Руфи вообще не будет возможности навестить маленького Тома или осуществить свои планы касательно того, как облегчить жизнь ему и его бабушке, на что она сама вызвалась. Она уже жалела, что так опрометчиво пообещала мистеру Беллингему позаботиться о благополучии мальчика, потому что все, что она могла сделать в этой ситуации, – это через служанку миссис Мейсон передать деньги и справиться о здоровье ребенка.
   Главной темой разговоров в мастерской была болезнь Дженни. Руфь, конечно, тоже начала рассказывать о своем приключении, но на самом кульминационном месте – когда мальчик упал в воду – пришли новые вести о состоянии больной, и Руфь умолкла, коря себя за то, что способна думать о чем-то еще, когда в доме в буквальном смысле решается вопрос жизни и смерти.
   Вскоре у постели больной появилась кроткая бледная женщина – мать Дженни, которая приехала ухаживать за дочерью. Все девушки сразу полюбили ее; она была очень ласкова, терпелива, не причиняла никаких хлопот и с благодарностью отвечала, когда кто-нибудь интересовался здоровьем Дженни. Несмотря на то что ей стало легче, было понятно, что болезнь ее будет долгой и мучительной.
   В заботах и переживаниях за Дженни время пролетело быстро, и незаметно наступило воскресенье. Миссис Мейсон, как всегда, отправилась в этот день к своему отцу, предварительно устроив небольшой спектакль с показными извинениями перед миссис Вуд за то, что ей придется ненадолго оставить ее с дочерью. Все ученицы разбрелись по своим друзьям и близким, с которыми они обычно проводили свой выходной, а Руфь пошла в церковь Святого Николая. На сердце было тяжело: она переживала за подругу, а также ругала себя за то, что взялась за дело, которое не в состоянии выполнить.
   После службы на выходе из церкви к ней подошел мистер Беллингем. В глубине души она надеялась, что он забыл об их договоренности, однако одновременно ей не терпелось снять с себя груз ответственности. Когда она услышала позади себя его шаги, ее сердце тревожно забилось в груди от противоречивых чувств, охвативших ее, и на миг ей захотелось просто убежать.
   – Мисс Хилтон, я полагаю, – догнав ее, сказал он, чуть наклонившись вперед, как будто хотел заглянуть в ее раскрасневшееся лицо. – Как поживает наш маленький мореплаватель? Надеюсь, неплохо, судя по тем симптомам, которые мы видели в последний раз.
   – Думаю, что с ним уже все хорошо, сэр. Простите, но у меня не было возможности самой навестить его. Мне очень жаль… однако я ничего не могла с этим поделать. Тем не менее я все-таки кое-что сделала для него, пусть и через другого человека. Я все записала на этом листке бумаги. И вот ваш кошелек, сэр, потому что, боюсь, я больше никак не смогу помочь мальчику. Заболела одна из наших подруг, и из-за этого все мы сейчас очень заняты.
   Руфь за последнее время уже привыкла к тому, что ее постоянно ругают, и сейчас почти ожидала упреков в том, что не выполнила данное ею обещание лучше. Она и не догадывалась, что во время наступившей паузы мистер Беллингем был занят тем, что придумывал новый повод для следующей встречи с ней, а вовсе не сердился, что она недостаточно позаботилась о мальчике, к которому лично он потерял уже всякий интерес.
   Молчание затягивалось, и Руфь растерянно повторила:
   – Мне очень жаль, что я так мало сделала для него, сэр.
   – О да. Но я уверен, что вы сделали все, что могли. А с моей стороны было неразумно добавлять вам хлопот.
   «Он недоволен мной, он считает, что я пренебрегла заботой о мальчике, спасая которого, он рисковал жизнью, – подумала она. – Если бы я все рассказала ему, он бы понял, что я просто не могла сделать для него больше. Но разве можно делиться всеми своими тревогами и невзгодами с посторонним человеком?»
   – И тем не менее, рассчитывая на вашу доброту, я хотел бы дать вам еще одно маленькое поручение, если, разумеется, оно вас не слишком затруднит, – в ответ заявил мистер Беллингем, которому в голову наконец пришла одна светлая, как ему показалось, мысль. – Ведь миссис Мейсон живет в Хинейдж-плейс, не так ли? Когда-то давно этот дом принадлежал родителям моей матери, и она даже как-то водила меня туда, чтобы показать этот старый особняк, пока он ремонтировался. Мне запомнилось, что там над одним из каминов была картина с изображением сцены охоты, участниками которой были мои предки. Я давно подумывал о том, чтобы купить ее, и до сих пор еще не отказался от этой мысли. Если, конечно, она все еще на месте. Не могли бы вы проверить это для меня и о результате сообщить в следующее воскресенье?
   – О да, сэр, – быстро ответила Руфь, в душе радуясь тому, что это вполне ей по силам, и желая загладить вину перед ним за мнимое пренебрежение к его предыдущей просьбе. – Я сделаю это, как только вернусь домой, а потом попрошу миссис Мейсон уведомить вас.
   – Благодарю вас, – сказал он, не совсем удовлетворенный ее ответом. – Однако, думаю, не стоит беспокоить миссис Мейсон такими пустяками. Видите ли, я еще не принял окончательного решения насчет покупки этой картины, и лишние разговоры могут меня скомпрометировать. Если бы вы убедились, что картина все еще там, и сообщили мне об этом, у меня было бы время подумать, а уже потом я сам мог бы связаться с миссис Мейсон.
   – Хорошо, сэр. Я все узнаю.
   На этом они и расстались.
   На следующей неделе миссис Вуд увезла дочь в отдаленный глухой край, где находился их дом, чтобы Дженни могла там восстанавливать свои силы в тишине и спокойствии. Руфь долго смотрела им вслед из верхнего окна, а потом, тягостно вздохнув, вернулась на свое рабочее место, где больше уже не прозвучит мягкий голос ее подруги, которая столько раз утешала и давала ей мудрые советы.


   Глава III. Воскресенье у миссис Мейсон

   В следующее воскресенье мистер Беллингем во второй половине дня вновь пришел на службу в церковь Святого Николая. Руфь занимала его мысли гораздо в большей степени, чем думала о нем она, хотя при ее образе жизни их знакомство было для нее определенно более значимым событием, чем для него. Он сам был озадачен тем впечатлением, которое она на него произвела, но не пытался анализировать эти чувства, а просто наслаждался ими с тем удовольствием, с каким юности свойственно воспринимать опыт новых сильных эмоций. В свои двадцать три года он все еще был очень молод, хотя и существенно старше Руфи. Тот факт, что он был единственным ребенком в семье, повлиял на те черты его характера, которые у других естественным образом формируются с возрастом.
   Недисциплинированность, свойственная только детям, упрямство и чувство противоречия, вызванные чрезмерной опекой, нескромная снисходительность по отношению к людям, порожденная родительской любовью, сконцентрированной на одном ребенке, – все это было только усилено в ходе его воспитания. Вероятно, это можно было объяснить тем, что его рано овдовевшая мать и сама выросла в подобных условиях.
   От отца ему досталось относительно скромное наследство. Его мать жила в собственном большом поместье, и ее существенные доходы давали ей средства, чтобы баловать или контролировать его даже после совершеннолетия, в зависимости от того, что руководило ею в данный момент – ее своенравный характер или материнская любовь. Если бы он относился к ней с такой же двойственностью, если бы хоть чуть-чуть потакал прихотям матери, ее слепая любовь к нему заставила бы ее отдать все ради его счастья и высокого положения в обществе. Несмотря на то что мистер Беллингем горячо любил свою мать, пренебрежение к чувствам окружающих, которое она сама привила ему (причем скорее своим собственным примером, чем наставлениями), постоянно подталкивало его к поступкам, которые она воспринимала как смертельную обиду. То он прямо в лицо передразнивал священника, к которому она питала глубокое уважение; то месяцами отказывался давать уроки в ее школах; а когда в конце концов все-таки снисходил до этого, то отыгрывался на том, что озадачивал бедных детей, с серьезным видом задавая им самые нелепые вопросы, какие только можно себе вообразить.
   И эти его ребяческие выходки раздражали и оскорбляли миссис Беллингем гораздо сильнее, чем доходившие до нее вести о намного более серьезных прегрешениях сына в колледже и в городе. О самых крупных его проступках она вообще не говорила, зато о мелких шалостях напоминала ему постоянно.
   Однако временами она оказывала на сына очень большое влияние, и ничто другое не приносило ей большего удовлетворения. Любое его подчинение материнской воле щедро вознаграждалось; ей доставляло великое счастье добиваться от него этих уступок за счет его отношения к ней – безразличия или любви, не важно, – а не силой убеждения или ссылкой на какие-то принципы. Впрочем, он частенько отказывал ей в таком удовольствии – но исключительно чтобы продемонстрировать свою независимость от ее контроля.
   Ей очень хотелось женить его на мисс Данкомб, но сын не думал об этом – или почти не думал, – полагая, что у него будет еще лет десять на то, чтобы жениться. Он уже несколько месяцев вел довольно пустое существование, развлекаясь тем, что временами флиртовал с мисс Данкомб, с готовностью принимавшей его ухаживания, а временами восхищал или, наоборот, дразнил свою мать, но в любом случае всегда думал только о себе. Когда же мистер Беллингем впервые встретил Руфь Хилтон, всем его существом внезапно овладело какое-то непонятное чувство – искреннее, пылкое, незнакомое. Он не смог бы объяснить, чем она его так околдовала. Да, девушка была очень хороша собой, но он ведь видел на своем веку много кокеток, расчетливо умевших пользоваться своими чарами.
   Наверное, было все-таки что-то обворожительное в этой девушке, у которой красота и грация женщины чудесным образом сочетались с наивной простотой и невинностью умного ребенка, а также с милой застенчивостью, заставлявшей Руфь избегать любых попыток сблизиться с нею. Тем интереснее будет подманить и приручить эту дикарку, как он это не раз делал с пугливыми оленями в парке его матери.
   Нужно только не спугнуть ее неосторожным пылким словом, восторгаясь ее красотой, и тогда со временем она, конечно, сможет увидеть в нем не только друга, но, возможно, и кого-то более близкого и дорогого ее сердцу.
   Решив сразу действовать в соответствии со своим планом, мистер Беллингем подавил в себе сильное желание проводить ее от церкви до самого дома. Он просто поблагодарил ее за сведения о картине, перебросился с ней парой ничего не значащих слов о погоде, после чего учтиво поклонился и ушел. Руфь думала, что больше никогда его не увидит; она упрекала себя за собственную глупость, но ничего не могла поделать со своими чувствами – в последующие несколько дней ее не покидало ощущение, что жизнь ее накрыла мрачная тень.
   Миссис Мейсон была вдовой и при этом должна была содержать шестерых или семерых своих детей, что объясняло и отчасти оправдывало режим жесткой экономии, в котором она вела свое домашнее хозяйство. Для себя она давно решила, что у всех ее учениц есть достаточно друзей и знакомых, чтобы по воскресеньям обедать у них и проводить остаток дня. Сама же она вместе с детьми, которым не нужно было в школу, в этот день уезжала к отцу, который жил в нескольких милях от города. Соответственно, в выходной обед для работниц не готовили и камины в помещении не топили. Утром девушки завтракали в личной гостиной миссис Мейсон, после чего, следуя негласному, но вполне понятному запрету, в эту комнату больше не входили.
   Что же оставалось делать таким, как Руфь, у которой не было друзей в этом большом, многолюдном и унылом городе? До сих пор она по воскресеньям просила служанку миссис Мейсон, отправлявшуюся на рынок за продуктами для своей семьи, купить ей сдобную булочку или плюшку, что и составляло весь ее обед. Кушать она усаживалась в пустой мастерской, облачившись в верхнюю одежду, чтобы спастись от холода, который все равно пронизывал ее, несмотря на капор и накинутую сверху шаль. Затем она садилась у окна и долго смотрела в безотрадную даль, пока глаза ее не наполнялись слезами. Чтобы отделаться от тягостных воспоминаний, потакание которым – она это чувствовала – ни к чему хорошему не приведет, и набраться новых мыслей на следующую неделю, которую нужно было как-то выжить в этих стенах, она брала Библию и устраивалась с ней в нише перед окном, откуда открывался широкий обзор. Отсюда ей была видна уютная площадь неправильной формы перед домом, серая громада вздымавшейся ввысь церковной колокольни, слонявшаяся по солнечной стороне улицы нарядная публика, наслаждавшаяся праздным досугом. Руфь придумывала для себя истории жизни этих людей и старалась представить, как выглядят их дома и чем они занимаются каждый день.
   А потом с колокольни раздавался мелодичный звон тяжелых церковных колоколов, призывавших к вечерней службе.
   После церкви она вновь усаживалась у того же окна и смотрела в него, пока недолгие зимние сумерки сменялись вечерней мглой и над черными контурами домов появлялись первые звезды. Тогда она украдкой пробиралась в кухню и просила свечу, которая могла бы помочь ей скоротать вечер в пустой мастерской. Порой служанка приносила ей чаю, но в последнее время Руфь стала отказываться от него, узнав, что этим лишает добрую женщину части и без того очень скромного количества продуктов, которое оставляла ей миссис Мейсон. Голодная и промерзшая, девушка пыталась читать Библию, вспоминая благочестивые мысли, посещавшие ее в детстве, когда она любила сидеть на коленях у своей мамы. А затем одна за другой начинали возвращаться ученицы, утомленные развлечениями выходного дня и работой допоздна по будням. Они всегда были слишком уставшими, чтобы делиться с ней подробностями того, как они провели свой день.
   Как всегда, последней приезжала миссис Мейсон, которая сразу собирала своих «юных леди» в гостиной, читала вечернюю молитву, после чего отпускала всех спать. Она неизменно требовала, чтобы к ее приходу девушки были на своих местах, но никогда не задавала лишних вопросов о том, что они делали днем; возможно, она просто боялась услышать, что кому-то было некуда пойти, и тогда ей пришлось бы заказывать по воскресеньям обед и не гасить камин.
   Руфь жила у миссис Мейсон уже пять месяцев, и все это время воскресный распорядок оставался неизменным. Правда, когда здесь была Дженни, она обычно немного развлекала Руфь рассказами о своем времяпрепровождении; как бы она ни устала, у нее всегда находилось ласковое слово утешения для подруги, длинный и пустой день которой прошел скучно и безрадостно. После ее отъезда монотонное безделье выходных стало даже тягостнее, чем беспрестанный труд по будням. Так продолжалось до тех пор, пока перед ней не забрезжила призрачная надежда, что по воскресеньям она может увидеться с мистером Беллингемом и перекинуться с ним несколькими словами, как с другом, которому небезразлично, чем она занималась и о чем думала в течение недели.
   Мать Руфи была дочерью бедного викария из Норфолка. Рано оставшись бездомной сиротой, она благодарила судьбу за возможность выйти замуж за почтенного фермера, хотя тот был намного старше ее. Однако после свадьбы все пошло не так, как хотелось бы. Здоровье миссис Хилтон пошатнулось, и она не смогла уделять неусыпное внимание ведению домашнего хозяйства, как подобает настоящей жене фермера. На ее мужа обрушилась целая вереница невзгод – чего только стоила гибель всего выводка индюшат от ожогов крапивой или порча годового запаса сыра из-за халатности молочницы. Все это, по мнению соседей, стало следствием того, что мистер Хилтон допустил большую ошибку, женившись на «неженке». Между тем напасти продолжались – случился неурожай, пали лошади, сгорел сарай. В общем, если бы такая серия несчастий свалилась на голову какой-нибудь важной персоны, в этом можно было бы усмотреть происки злого рока. Но поскольку мистер Хилтон был самым обыкновенным фермером, то всю эту затяжную черную полосу неудач, видимо, можно было бы объяснить недостатками его характера. Пока была жива жена, ее здравый смысл и вера в лучшее не давали ему впасть в отчаяние и все земные беды не казались столь ужасными. Несмотря на болезнь, она была готова поддержать всех, кто ее навещал, находя для них слова утешения и ободрения. Но однажды утром в горячую пору сенокоса – тогда Руфи было двенадцать – миссис Хилтон оставили дома одну на несколько часов. Такое часто случалось и прежде, и она не выглядела более слабой, когда они уходили в поле. Однако по возвращении, когда они, оживленно переговариваясь, пришли за обедом, приготовленным для косарей, их встретила царившая в доме непривычная тишина. Никто не поприветствовал их с порога, не поинтересовался, как прошел день… Войдя в маленькую комнатку, которую называли не иначе, как «гостиной миссис Хилтон», они нашли ее мертвой на любимом диване. Выражение ее лица было спокойным и умиротворенным, она отошла в мир иной без борьбы и страдания.
   Все это она оставила живым, и одного из них – мистера Хилтона – эти испытания сломили. Поначалу особых перемен в нем не замечалось – окружающими, по крайней мере. Воспоминания о жене, казалось, помогали скрывать все внешние проявления охватившего его горя. Но постепенно, день за днем, его моральные силы шли на убыль. С виду мистер Хилтон оставался вполне крепким пожилым человеком, который, как и прежде, на здоровье не жаловался. Правда, теперь он часами просиживал в своем кресле у камина, неподвижным взглядом уставившись на огонь, не шевелясь и не произнося ни слова без крайней необходимости. Когда же Руфи удавалось уговорить его хоть немного пройтись, он обходил свои поля неторопливым, размеренным шагом, потупив в землю все тот же невидящий, отсутствующий взгляд. Он перестал улыбаться, лицо его словно застыло – оно даже не становилось более печальным, когда на глаза ему попадалось что-то такое, что должно было напомнить ему о покойной жене. Он полностью отрешился от окружающего мира, и поэтому дела его пошли еще хуже. Приходившие деньги тут же утекали, как вода, и даже все золото Эльдорадо было не состоянии развеять его скорбь. Но милостив Господь Всемогущий, Он знал нужное средство и послал своего прекрасного вестника, чтобы призвать страждущую душу к себе.
   После смерти мистера Хилтона единственными людьми, которые проявили хоть какой-то интерес к его делам, оказались его кредиторы. Юной Руфи было странно и неприятно видеть, как незнакомые ей люди беззастенчиво разглядывают и трогают руками вещи, которые были для нее так дороги. Ее отец составил свое завещание сразу после ее рождения. Гордясь новой для него ролью отца, на которую он сподобился уже в немолодые годы, мистер Хилтон почему-то воображал, что лорд-наместник сочтет за счастье сделаться опекуном его дочери. Однако, не будучи лично знаком с первым лицом графства, он выбрал в попечители дочери самого важного человека из тех, кого знал, хоть тот и не занимал сколько-нибудь заметной должности во времена относительного процветания мистера Хилтона. В итоге зажиточный фабрикант пивного солода из Скелтона был немало удивлен, когда ему сообщили, что пятнадцать лет назад он был назначен душеприказчиком скудного наследства в несколько сот фунтов и опекуном юной девушки, которую он, насколько ему помнилось, и в глаза не видел.
   Это был здравомыслящий, расчетливый и умудренный опытом человек, не лишенный совести. Если уж на то пошло, с совестью у него как раз было получше, чем у многих других, поскольку у него были свои представления о долге. Он не уклонился от своих обязательств, выходивших за круг интересов его собственной семьи, как сделали бы многие на его месте, а, наоборот, принялся действовать: быстро собрал всех кредиторов, разобрался с бухгалтерией, продал оставшееся на ферме имущество и расплатился с долгами, да еще и положил около восьмидесяти фунтов в местный скелтонский банк. Потом он стал хлопотать о том, чтобы пристроить куда-нибудь несчастную, убитую горем Руфь. Прослышав про миссис Мейсон и ее штат учениц, он договорился с ней обо всем во время двух коротких встреч. Приехав за девушкой на своей двуколке, он молча ждал, пока они со старой служанкой их семьи собирали вещи, но не выдержал и потерял терпение, когда она убежала в сад и со слезами на глазах начала срывать любимые мамины чайные и дамасские розы, которые росли у той под окном. Сев в двуколку, она была не в состоянии внимать наставлениям своего попечителя относительно того, что нужно быть бережливой и во всем полагаться только на себя. Притихнув, Руфь молча смотрела вперед и мечтала о том, когда наступит вечер и она в своей спальне сможет предаться безутешному горю и поплакать о том, что ее оторвали от родного дома, где она жила со своими родителями и думала, что так будет всегда, – в этом и заключается одновременно благословение и проклятье детского представления о жизни. Но в ту ночь она спала в комнате с четырьмя девушками и стеснялась при них плакать. Она долго ждала, пока они заснут, и только тогда, зарывшись лицом в подушку, дала волю своим слезам, всем телом содрогаясь от горестных рыданий. Потом она умолкла, чтобы воскресить в памяти навсегда ушедшие счастливые, наполненные умиротворением и спокойствием дни, которые она так мало ценила прежде и о которых так сожалела теперь. Она вспоминала каждый взгляд, каждое слово матери и вновь начинала оплакивать свое горе и те перемены, которые наступили для нее со смертью самого любимого человека – первой черной тучей на безоблачном до этого небосклоне ее счастливой в прошлом жизни. В ту первую ночь Дженни, разбуженная безудержными рыданиями Руфи, принялась ее утешать, и это положило начало их дальнейшей дружбе. Любящая натура Руфи постоянно искала сочувствия и отклика в окружающих, но, кроме Дженни, не находила никого, кто мог бы хоть как-то возместить ей утраченную любовь ее родителей.
   Но как-то совсем незаметно место Дженни в сердце Руфи теперь оказалось занято. Нашелся человек, который с деликатным участием выслушивал все ее маленькие откровения, который не только расспрашивал об ушедших счастливых днях ее жизни, но и сам делился воспоминаниями о своем детстве – пусть в реальности не таким счастливым, как у Руфи, зато определенно намного более обеспеченном и шикарном. Мистер Беллингем столь живописно рассказывал ей о подаренном ему арабском пони великолепного кремового окраса, о старинной картинной галерее в их доме, об аллеях, террасах и фонтанах в их саду, что богатое воображение Руфи живо рисовало эти картины, на фоне которых медленно, но верно все яснее вырисовывалась фигура человека, занимавшего сейчас главное место в ее мыслях.
   Однако не следует думать, что все это произошло сразу и дружеские отношения завязались с первой же встречи. В воскресенье мистер Беллингем лишь поблагодарил Руфь за доставленные ею сведения о картине, а вот в следующие два воскресенья он так и не появился в церкви Святого Николая. В третью неделю он немного прошелся с нею после службы, но, заметив ее смущение, раскланялся и оставил девушку, и тогда ей вдруг захотелось вернуть его. Весь этот день после их расставания показался ей скучным и тоскливым. Она сама удивлялась странному смутному ощущению, что идти по улице с мистером Беллингемом было бы неприлично, хотя он был таким добрым и благородным джентльменом. Конечно, с ее стороны было крайне глупо постоянно быть такой робкой и застенчивой, и, если он когда-нибудь снова заговорит с ней, она уже не станет думать о том, что скажут другие, а просто будет получать удовольствие от беседы с ним и того заметного интереса, который он к ней проявляет. Потом Руфь вдруг подумала, что мистер Беллингем, весьма вероятно, вообще больше не обратит на нее внимания, что она разочаровала его своими тупыми односложными ответами. И ей стало очень досадно за свое грубое обращение. В следующем месяце Руфи исполнялось шестнадцать лет, а она все еще вела себя, как стеснительный, неловкий ребенок.
   После расставания с мистером Беллингемом Руфь еще долго ругала себя и свое несерьезное поведение, в результате чего в следующее воскресенье краснела и смущалась в десять раз больше обычного (и от этого, по мнению мистера Беллингема, выглядела в десять раз привлекательнее). Он предложил ей пройтись не прямо домой по Хай-стрит, а сделать небольшой крюк через район Лисоус. Поначалу она не соглашалась, но потом, подумав, что нет причин отказываться от столь невинной, с ее точки зрения, прогулки, сулившей столько удовольствия, все-таки согласилась. Когда же они вышли на простор окаймлявших город лугов, она пришла в такой восторг от этого замечательного февральского дня, в котором уже угадывались первые проблески приближающейся весны, что забыла все свои сомнения и неловкость; да что там говорить – она чуть не забыла о существовании мистера Беллингема, шедшего рядом с ней. На высаженных вдоль дорожки кустах она отыскала первые зеленые листочки, а среди коричневых прошлогодних листьев, наметенных ветром, заметила бледные цветки примул, похожие на маленькие звездочки. По берегам журчавшего неподалеку от тропинки полноводного (тут уже успел постараться «февраль-водолей») ручья распустился золотистый чистотел. Солнце клонилось к закату, и, когда они поднялись на самый высокий холм в Лисоус, Руфь не удержалась и восторженно ахнула, потому что взору их открылся потрясающий вид: мягкий вечерний свет пронизывал темный, еще голый лес, отливавший почти металлическим блеском из-за золотистой дымки, которая окутывала его, – и все это на фоне пламенеющего пурпурными красками горизонта.
   Крюк через Лисоус они сделали небольшой, от силы три четверти мили, но каким-то непонятным образом на эту прогулку у них ушел целый час. С разрумянившимся от возбуждения лицом Руфь порывисто повернулась к мистеру Беллингему, чтобы поблагодарить его за то, что провел ее такими живописными окрестностями, но вдруг замерла, поймав на себе его восхищенный взгляд. С радостно трепещущим от счастья сердцем она быстро простилась с ним и торопливо вбежала по ступенькам в дом модистки.
   «Как странно, – думала она в тот вечер, – почему меня не оставляет ощущение, что эта милая вечерняя прогулка получилась не то чтобы нарушающей приличия, но все равно какой-то неправильной? Как такое может быть? Я не обманывала миссис Мейсон, потому что гуляла в свое свободное время, – с этим, я уверена, все в порядке, ведь по воскресеньям я могу ходить куда захочется. В церкви я была, так что это чувство вины не связано с тем, что я не выполнила свой долг. Интересно, чувствовала бы я то же самое, если бы пошла гулять с Дженни? Наверное, со мной самой что-то не так, если я чувствую себя виноватой, хотя ничего плохого не сделала. Но все равно спасибо тебе, Господи, за радость от этой прекрасной весенней прогулки. Мама всегда говорила, что ощущение счастья приходит к человеку только после невинных и благочестивых удовольствий».
   Руфь еще не сознавала, что всю прелесть этой прогулке придавало присутствие мистера Беллингема. А когда такому пониманию пора было бы уже появиться – ведь эти приятные прогулки продолжались от воскресенья к воскресенью, – Руфь была слишком занята своими мыслями, чтобы задаваться вопросами и анализировать чувства.
   – Рассказывайте мне обо всем, Руфь, как делились бы этим со своим братом. Если у вас возникают трудности, позвольте мне помочь вам, насколько это будет в моих в силах, – сказал ей как-то вечером мистер Беллингем. Он безуспешно пытался понять, каким образом портниха миссис Мейсон, которая из себя решительно ничего не представляет, смогла внушить Руфи такой страх и теперь пользовалась неограниченной властью над нею. Когда Руфь рассказала ему о том, как их хозяйка демонстрирует свою значимость и власть, открыто ругая своих работниц, он буквально вспыхнул от негодования и тут же заявил, что его мать больше никогда не станет заказывать платья у этой тиранки, напомнившей ему миссис Браунригг – известную преступницу, с особой жестокостью убившую девушку, которая была в ее доме служанкой. А также вдобавок попросит своих знакомых не делать заказов у этой бессердечной женщины. Тут уже Руфь не на шутку встревожилась, представив последствия своего признания, и стала с жаром просить его за миссис Мейсон, как будто угрозы молодого человека действительно могли быть приведены в исполнение.
   – Ну что вы, сэр, не нужно так сердиться, пожалуйста. Я совсем не то хотела сказать. Она бывает очень добра к нам и только иногда срывается; но мы ведь и сами, нужно сказать, выводим ее из терпения. И я в первую очередь. Мне часто приходится распарывать свое шитье, и вы представить не можете, как от этого портится ткань, особенно шелк. А миссис Мейсон потом приходится брать всю вину перед заказчицей на себя. Ах! Не стоило мне вам всего этого рассказывать! Умоляю, не говорите только ничего своей матушке, сэр. Миссис Мейсон очень дорожит такой уважаемой клиенткой, как миссис Беллингем.
   – Ну хорошо, на этот раз я ничего ей не скажу, – пообещал мистер Беллингем, вовремя сообразив, что в противном случае может возникнуть неловкость, если вдруг его мать поинтересуется, откуда он знает о том, что происходит в мастерской у миссис Мейсон. – Но если это произойдет еще хотя бы раз, я за себя не отвечаю.
   – А я постараюсь больше никогда об этом не говорить, – тихо ответила Руфь.
   – Нет, Руфь, не так. У вас не должно быть секретов от меня. Не забывайте, вы обещали относиться ко мне, как к брату. Прошу вас, рассказывайте мне обо всем, что с вами происходит. Трудно передать, насколько мне интересно все, что касается вас. Я как будто своими глазами увидел ваш очаровательный дом в Милхэме, о котором вы рассказывали мне в прошлое воскресенье. Я хорошо представляю себе мастерскую миссис Мейсон, что, безусловно, является доказательством либо силы моего воображения, либо живости ваших описаний.
   – Вот как? – улыбнулась Руфь. – Наша мастерская, наверное, очень отличается от всего того, что привыкли видеть вы. А мимо Милхэма вы, должно быть, часто проезжаете по дороге в Лоуфорд.
   – Так вы считаете, что дело не в моем богатом воображении, а в том, что я уже видел Милхэм-Грэндж? Это где-то слева от дороги, если я не ошибаюсь?
   – Да, сэр. Как только переезжаете мост и поднимаетесь на холм, вы попадаете под сень раскидистых вязов – тут сразу и будет наш старый добрый Грэндж, который так дорог моему сердцу. И который я уже никогда не увижу.
   – Никогда, Руфь? Вздор! Ведь это всего каких-то шесть миль отсюда – один час езды. Туда можно съездить в любой день.
   – Говоря «никогда», я не совсем точно выразилась. Просто я очень долго там не была и не вижу возможности для этого в ближайшие годы. Разве что когда-нибудь в старости.
   – Ну почему же, Руфь. Вы… точнее, мы… могли бы попасть туда, например, в ближайшее воскресенье, если захотите.
   Когда Руфь подняла на него глаза, лицо девушки светилось радостью, охватившей ее при этой неожиданной мысли.
   – Но каким образом, сэр? Неужели вы считаете, что я успею сходить туда после службы и возвратиться домой к приезду миссис Мейсон? Мне бы только взглянуть на наш дом хоть одним глазком! Ну а если бы удалось попасть в него… Ох, сэр! Если бы я могла вновь увидеть комнату моей мамы!
   Он начал строить в голове планы, как устроить девушке это удовольствие, не упуская из виду и собственный интерес. Если они поедут туда на одном из его экипажей, вся прелесть прогулки пропадет; к тому же в определенной степени его смущало то, что их увидят слуги.
   – А хороший ли вы ходок, Руфь? Сможете ли вы одолеть пешком шесть миль? Если мы выйдем отсюда в два, то, не особо торопясь, будем на месте к четырем или, скажем, к половине пятого. Побудем там пару часов, за которые вы покажете мне дорогие вам места, где прошло ваше детство, а потом – все так же неторопливо – вернемся домой. О, так и сделаем, решено!
   – Но вы уверены, сэр, что мы с вами поступим правильно? Все это слишком уж хорошо и кажется мне настолько многообещающим, что я засомневалась, не таится ли в этом чего-то худого.
   – Ах вы, глупышка! Ну что в этом может быть предосудительного?
   – Во-первых, если мы выйдем в два, это значит, что я должна не пойти в церковь, – благоразумно возразила Руфь.
   – Но это же всего один разок. Ничего страшного в том, чтобы пропустить один раз, нет. К тому же вы могли бы побывать там на утренней службе.
   – Мне кажется, что миссис Мейсон посчитала бы это неприличным и не пустила бы меня туда.
   – Да, пожалуй, не пустила бы. Но вы же не можете всегда руководствоваться в жизни понятиями миссис Мейсон о том, что такое хорошо и что такое плохо. Она, например, считает правильным, что можно так жестоко обращаться с бедняжкой Палмер, о которой вы мне рассказывали. Вы же, как и любой другой человек, у которого есть голова на плечах и сердце в груди, понимаете, что это очень плохо. Оставьте, Руфь, не полагайтесь на чьи-то суждения, а решайте сами за себя. Это совершенно невинное развлечение, и, соглашаясь, вы поступите не эгоистично, потому что я рассчитываю получить не меньше удовольствия, чем вы. Мне тоже очень хочется повидать места, где прошло ваше детство. Я уже почти полюбил их по одним только вашим описаниям.
   Все это было сказано вполголоса, уверенно и очень убедительным тоном. Руфь потупила взгляд и густо покраснела от переполнявшей ее радости; она не нашлась, что возразить, и свои сомнения оставила при себе. Итак, все было решено. Благодаря этому чудесному плану всю последующую неделю она пребывала в состоянии счастливого ожидания. Руфь была слишком юной, когда умерла ее мать, и та просто не успела поделиться с дочерью советами и предостережениями относительно главной темы в жизни взрослой женщины – если мудрые родители вообще напрямую рассказывают своим детям о том, что невозможно описать словами, – этого бесплотного духа, не имеющего формы, чтобы его можно было увидеть, но который всегда присутствует, даже если мы и не осознаем его существования. Руфь была невинна и кристально чиста. Она слышала, что люди влюбляются, но, не зная, как может выражаться любовь, просто никогда не думала об этом. Дни ее прежде были в основном наполнены печалью, если не считать некоторых более светлых мыслей, связанных с выполнением своих обязанностей и воспоминаниями о счастливом прошлом. Но тот тяжелый период, когда после смерти матери она оставалась с несчастным отцом, едва живым от снедавшей его скорби в связи с потерей любимой жены, сделал ее особенно чувствительной к проявлениям участия, которое она встретила сначала у Дженни, а потом – у мистера Беллингема. Снова увидеть родной дом, отправившись туда вместе с ним; показать ему, дабы поддержать его интерес, те места, где прошло ее детство; поведать какую-нибудь историю из прошлого… прошлого, которое уже никогда не вернуть! Ни единая тень сомнений не омрачила для нее эту неделю мечтаний о счастье – мечтаний слишком ярких, чтобы доверить их ушам равнодушного постороннего слушателя.


   Глава IV. Ступая по тонкому льду

   Наступило воскресенье. День выдался ясным и искрящимся, и казалось, что в мире не существует ни печали, ни смерти, ни греха. Прошедшие накануне дожди умыли землю, и она сияла первозданной свежестью и чистотой, как и нависавшая над нею синева небес. Руфь думала, что все складывается слишком хорошо для осуществления ее надежд, и в полдень начала с опаской вглядываться, не затянет ли небо тучами в самый последний момент. Но солнце продолжало светить все так же ярко, и в два часа она была уже в Лисоусе; сердце радостно трепетало у нее в груди, и ей хотелось остановить часы, которые, как ей казалось, во второй половине дня отсчитывали мгновения слишком быстро.
   Руфь и мистер Беллингем шли по тропинке через благоухающие луга медленно, как будто эта неторопливость могла растянуть время и притормозить огненную небесную колесницу, неумолимо двигавшуюся к закату этого счастливого дня. Было уже начало шестого, когда они подошли ко все еще не просохшему со вчерашнего дня большому мельничному колесу, которое неподвижно застыло в тени над прозрачной водой, отдыхая в воскресенье после напряженной работы всю неделю. Они поднялись на холм под пока еще голыми вязами; здесь Руфь остановила мистера Беллингема, слегка коснувшись его руки, и заглянула ему в лицо, чтобы понять, какое впечатление произвел на него Милхэм-Грэндж, который лежал перед ними. Дом этот много раз достраивался; строительного материала в окрестностях было предостаточно, и каждый последующий хозяин считал необходимым добавить к нему что-то свое, пока он в итоге не превратился в живописное нагромождение построек с бессистемным чередованием светлых и темных тонов. Все же вместе это строение и олицетворяло для Руфи такое понятие, как «родной дом». Все угловатости многочисленных выступов и ниш скрадывались нежной зеленью вьющихся роз и плюща. На пустующей в данный момент ферме жила пожилая супружеская пара, слуги бывших хозяев, которых пока никто не прогонял. Старики занимали только задние комнаты и парадным входом никогда не пользовались. Поэтому его освоили маленькие певчие птички, которые во множестве сидели на подоконниках, на крыльце и на старинной каменной чаше, куда стекала с крыш дождевая вода.
   Молча они вошли в старый запущенный сад, где уже вовсю распускались бледные весенние цветы. Входная дверь была затянута паутиной. При виде такого запустения сердце Руфи сжалось от боли, а в голову пришла мысль, что, возможно, с тех пор как отсюда вынесли мертвое тело ее отца, никто больше не переступал порог этого дома. Не проронив ни слова, она резко развернулась и, обойдя дом, направилась к другой двери. Мистер Беллингем следовал за ней, не задавая никаких вопросов; даже не стараясь понять, что сейчас творится в ее душе, он просто с восхищением следил за целой гаммой сложных чувств, отражавшихся на лице девушки.
   Старенькая служанка еще не вернулась из церкви или от соседей, к которым она каждую неделю заходила поболтать, а потом выпить чашку чая. Ее супруг сидел на кухне и читал псалмы на нынешний день из своего молитвенника; делал он это по слогам и вслух – привычка, с годами выработавшаяся у него из-за двойного, так сказать, одиночества, поскольку он был глухим. Поэтому он не услышал их прихода, а они были потрясены тем призрачным гулким эхом, которое, похоже, поселяется во всех полупустых и необитаемых домах.
   – «Что унываешь ты, душа моя, и что смущаешься? Уповай на Бога, ибо я буду еще славить Его, Спасителя моего и Бога моего» [3 - Ветхий Завет, псалом 42:5.], – звучало в зловещей тишине.
   Закончив, он закрыл книгу и с чувством выполненного долга удовлетворенно вздохнул. Слова Святого Писания, наверное, не вполне понятные ему, тем не менее привносили в его душу благостное умиротворение. Только сейчас, подняв глаза, он заметил молодых людей, стоявших посреди комнаты. Старик сдвинул на лоб очки в металлической оправе и встал, чтобы поприветствовать дочь своего прежнего хозяина и горячо любимой хозяйки.
   – Да благословит тебя Господь, дитя мое! Да благословит тебя Господь! Как же я рад, что моим старым глазам вновь довелось увидеть тебя.
   Руфь бросилась вперед, порывисто сжала обеими руками морщинистую руку, протянутую к ней в жесте благословения, и сразу засыпала его вопросами. Мистер Беллингем почувствовал себя несколько неловко из-за того, что девушка, которую он уже начал считать чуть ли не своей собственностью, с такой нежностью и искренним участием общается с этим грубым, убогим стариком, одетым в непонятные обноски, словно какой-то батрак. Мистер Беллингем отошел к окну и стал рассматривать заросший травой задний двор, однако деваться тут было некуда, и до него все равно доносились обрывки разговора, который, с его точки зрения, велся слишком уж на равных.
   – А кто этот молодой человек? – наконец спросил старый слуга. – Твой возлюбленный? Наверное, сын твоей хозяйки? Хорош, он у тебя настоящий франт.
   При этих словах кровь потомка знатного рода Говардов ударила в голову мистеру Беллингему, а в ушах так зазвенело, что он даже не расслышал ответа Руфи, успев уловить только первые слова:
   – Тише, Томас, умоляю, тише!..
   Принять его за сына миссис Мейсон! Ну, знаете ли, это просто нелепо! Но, как и многие другие «нелепые» вещи, это привело его в ярость. Он все еще был очень зол, когда Руфь робко подошла к нему и спросила, не хочет ли он взглянуть на их зал, в который они попали бы через парадный вход; заметив на его лице жесткое высокомерное выражение, которое он не успел смягчить, она с опаской добавила, что многим эта часть их дома нравилась особенно. Несмотря на испортившееся настроение, он прошел за ней, напоследок снова обратив внимание на старика, который смотрел на него строго и явно неодобрительно.
   Миновав коридор с несколькими поворотами, в котором пахло сыростью, они очутились в зале, который в фермерских домах этой части Англии выполнял роль общей гостиной. Отсюда можно было выйти прямо на улицу, а также попасть в другие помещения – кладовую, где хранились молочные продукты, в спальню, частично служившую еще одной гостиной, и небольшую комнатку, отведенную для миссис Хилтон во время ее болезни, – здесь она сидела, а в последнее время большей частью лежала и через открытые двери раздавала распоряжения по ведению хозяйства. В те дни общая гостиная была самым оживленным местом в доме, где кипела жизнь: через нее постоянно кто-то проходил – хозяин, его дочь, слуги. По вечерам весело потрескивали языки пламени в камине, который не гасили даже жарким летом, потому что из-за толстых стен, увитых виноградом и плющом, а также глубоких ниш для диванов под окнами и вымощенному плитами полу здесь в любую погоду немного не хватало живительного тепла огня. Но сейчас здесь чувствовалось запустение нежилого дома, и даже тени от молодой листвы за окном казались угрюмыми. Дубовый стол для игры в шаффлборд [4 - Шаффлборд – игра, в которой от игроков требуется толкать утяжеленные диски на размеченные участки игровой поверхности (стола, доски или корта).], тяжелый комод и украшенные резьбой буфеты, некогда отполированные до такого зеркального блеска, что в них можно было видеть отблески пламени в очаге, теперь совершенно поблекли от сырости и пыли, лишь усугубляя общую гнетущую обстановку. Каменные плиты на полу были мокрыми от проступавшей на них влаги. Но Руфь, глядя на эту комнату, видела совсем другое. Перед ее глазами возникла картина одного вечера из ее детства: отец, который устроился в «хозяйском углу» у огня, степенно потягивая свою трубку, задумчиво поглядывает на свою жену и дочку; Руфь сидит на маленьком табурете у маминых ног, а та читает ей книжку. Все это, давно прошедшее, канувшее в страну теней, откуда нет возврата, внезапно ожило в этой старой комнате с такой достоверностью, что уже настоящее показалось Руфи каким-то дурным сном. Затем, все так же молча, она прошла в маленькую гостиную ее матери. Но безрадостный вид этого уголка, некогда наполненного уютным спокойствием и материнской любовью, буквально обжег ее сердце ледяным холодом. Тихо вскрикнув, она тяжело опустилась на пол у дивана и закрыла лицо руками, содрогаясь всем телом от едва сдерживаемых рыданий.
   – Руфь, дорогая, не стоит так отчаиваться. От этого только хуже. Слезами мертвых не вернешь, – сказал мистер Беллингем, расстроенный ее страданиями.
   – Я знаю, – пробормотала Руфь в ответ, – потому и плачу. Как подумаю, что ничто и никогда не сможет вернуть мне их, так слезы сами наворачиваются на глаза. – Руфь снова заплакала, но уже тише: его сочувственные слова немного успокоили ее, и если не полностью помогли справиться с чувством покинутости и одиночества, то, по крайней мере, смягчили его.
   – Пойдемте, я не могу оставить вас в этих комнатах, с которыми у вас связаны мучительные воспоминания, – сказал он, с нежной настойчивостью поднимая ее на ноги. – Пойдемте, – повторил он. – Вы покажете мне ваш маленький сад, о котором часто рассказывали. Он ведь находится за окном этой комнаты, не так ли? Видите, как хорошо я запомнил все, о чем вы мне говорили.
   Через заднюю часть дома он провел ее обратно и вывел в очаровательный старомодный садик. Прямо под окнами начинался окаймленный цветами газон, на другом конце которого расположились подстриженные деревья тиса и самшита. При виде этого Руфь опять защебетала о своих детских приключениях и играх в одиночестве. Но, зайдя за угол дома, они вновь увидели старого слугу, который, прихрамывая и опираясь на палочку, тоже вышел на улицу и теперь смотрел на них все тем же печальным и тревожным взглядом. Мистера Белингема это разозлило.
   – Почему этот старик преследует нас по пятам? – довольно резко произнес он. – Какая дерзость с его стороны!
   – О, не считайте старого Томаса дерзким. Он хороший и добрый, он мне как отец. Помню, я много раз сидела у него на коленях, когда была маленькой девочкой, а он пересказывал мне «Путешествие Пилигрима» [5 - «Путешествие Пилигрима из этого мира в мир грядущий» (в русском переводе – «Путешествие Пилигрима в Небесную Страну») – одно из наиболее значительных произведений английской религиозной литературы, написанное английским писателем и проповедником Джоном Баньяном.]. А еще он научил меня пить молоко через соломинку. Моей маме он тоже очень нравился. Когда отец надолго уезжал торговать на рынке, он всегда по вечерам сидел с нами, потому что мама боялась, когда в доме нет мужчины, и просила его побыть с нами. Томас усаживал меня к себе на колени, и, когда мама читала нам вслух, он слушал не менее внимательно, чем я.
   – Так вы что, на самом деле сидели на коленях у этого старика?
   – О да! Много-много раз.
   Мистер Беллингем нахмурился еще больше, чем тогда, в комнате матери, когда он стал свидетелем ее эмоционального срыва. Однако очень скоро он отошел и стал восхищенно наблюдать за своей спутницей, которая порхала по саду среди цветов, стараясь отыскать деревья или другие памятные ей растения, с которыми у нее были связаны какие-то интересные истории или воспоминания. Руфь с природной грацией изящно двигалась среди роскошных разросшихся кустарников, от нежной молодой листвы которых исходил свежий аромат весны, нисколько не переживая о том, что за ней наблюдает молодой человек, а порой просто забывая о его существовании. Остановившись перед жасмином, она взяла цветущую ветку и нежно поцеловала ее – это был любимый цветок ее матери.
   Старый Томас стоял у коновязи и тоже наблюдал за происходящим. Но если мистер Беллингем смотрел на нее со смешанным чувством страстного восхищения и эгоистичного желания обладать этим чудом, то взгляд старика был наполнен участием и беспокойством, а губы тихо твердили слова благословения, когда он по привычке разговаривал сам с собой.
   – Она прелестное создание, очень похожа на свою мать… И такая же ласковая, как прежде. И ученье у модистки нисколько не испортило ее. Вот только этот молодой человек не вызывает у меня доверия, хоть она и назвала его настоящим джентльменом и поправила меня, когда я назвал его ее возлюбленным. Но если он сейчас смотрит на нее не влюбленными глазами, значит, я напрочь забыл дни своей молодости. Ну вот, кажется, они уже собираются уходить. Постой-ка, неужели он хочет увести ее так, чтобы она даже слова не сказала старику на прощание? Но, надеюсь, она все-таки не настолько изменилась за последнее время.
   И, конечно, Руфь его не разочаровала. Даже не заметив недовольного выражения на лице мистера Беллингема, которое не ускользнуло от зоркого глаза старика, она подбежала к Томасу и много раз с благодарностью пожала ему руку, не забыв передать привет его любимой супруге.
   – Передай Мэри, что я обязательно пошью ей красивое платье, как только стану работать самостоятельно. Оно будет по последней моде, с рукавами, широкими у плеча и узкими к запястью, – в нем она себя просто не узнает! Смотри же, Томас, не забудь ей это передать!
   – О да, детка, передам обязательно. Я уверен, она будет рада узнать, что ты не забыла те старые добрые времена. Да благословит тебя Господь. Да озарит Он тебя своим божественным светом.
   Руфь направилась к мистеру Беллингему, который не скрывал своего нетерпения, дожидаясь ее, но на середине пути старинный друг окликнул ее. Ему очень хотелось предупредить Руфь об опасности, которая, как ему показалось, подстерегает ее, только он не знал, как это сделать. Пока она возвращалась к нему, единственное, что пришло в голову Томасу, это отрывок из Святого Писания: когда дело касалось эмоций или суждений, выходивших за пределы его будничной жизни, он автоматически начинал мыслить языком Библии.
   – Руфь, дорогая, помни, что «диавол ходит вокруг, как рыкающий лев, ища, кого поглотить» [6 - Новый Завет, Первое послание Петра, 5:8.]. Не забывай об этом!
   Слова эти коснулись ее слуха, но смысл их понятен не был. Они лишь напомнили ей о тех страхах, которые этот библейский текст наводил на нее, когда она слышала его в детстве. Тогда воображение рисовало ей кровожадного льва с горящими глазами, который прячется в лесной чаще; по этой причине она и сейчас боялась темных зарослей и дрожала при одной только мысли о том, кто может там скрываться. Ей и в голову не могло прийти, что это мрачное предостережение может каким-то образом касаться ожидавшего ее молодого человека, который, с нежностью глядя на нее, тут же учтиво предложил ей свою руку.
   Проводив их взглядом, старик тяжело вздохнул:
   – Господь может направить ее на путь истинный. Ибо Он всемогущ. Но сейчас, боюсь, она ступила на тонкий лед. Нужно будет послать жену в город, чтобы переговорила с ней и предостерегла от возможных опасностей. Моя старушка Мэри точно устроит это намного лучше, чем такой старый дурень, как я.
   В тот вечер старик долго и с чувством молился за Руфь. Сам он называл это «борьбой за ее душу», и, надо полагать, молитвы его были услышаны, ибо «Бог судит не так, как человек».
   Руфь между тем продолжила свой путь, не догадываясь о темных тучах, которые уже сгущались над нею. Благодаря характерной для детей способности к быстрой смене настроений, которую она в свои шестнадцать лет еще не утратила, ее грусть сменилась очаровательной задумчивостью, постепенно перешедшей в прежнее приподнятое расположение духа. Вечер стоял тихий и ясный, во всем уже ощущалось приближение лета, и она, как все молодые, очень тонко чувствовала его и тихо радовалась этому. Они остановились у подножия холма с крутыми склонами, одного из сотен других, на вершине которого находилась небольшая ровная площадка голой растрескавшейся земли в шестьдесят-семьдесят квадратных футов, которая поросла золотистым цветущим утесником, разливавшим в свежем вечернем воздухе свой нежный аромат. С одной стороны склон спускался к пруду с чистой синей водой, в которой отражался противоположный берег, крутой и обрывистый. Там в своих норах жили сотни ласточек-береговушек, которые сейчас развлекались тем, что кружили над прозрачными водами, время от времени изящно касаясь поверхности пруда краем крыла. Но, похоже, этот одинокий водоем облюбовали и многие другие птицы: по берегам сновали трясогузки, на самых высоких ветках утесника расположились коноплянки, а вокруг раздавались разнообразные трели еще каких-то невидимых певцов, прятавшихся в кустарнике и траве. На дальнем краю раскинувшейся внизу зеленой долины виднелся постоялый двор, больше похожий на ферму, чем на гостиницу. Он располагался в очень удачном месте у дороги, удобном для путников и их лошадей, нуждавшихся в отдыхе после подъема на высокие холмы. Это было длинное строение с целой кучей слуховых окон с наветренной стороны, совершенно необходимых на такой открытой местности, и множеством каких-то странных выступов и карнизов со всех остальных сторон. На фасаде имелась большая веранда с навесом, на гостеприимных скамьях которой одновременно могло разместиться с дюжину посетителей, желавших подышать свежим благоухающим воздухом. Прямо перед домом рос могучий платан, вокруг ствола которого также были оборудованы лавочки (как говорится, «такая сень по нраву патриархам» [7 - Строка из стихотворения Сэмюэла Тэйлора Кольриджа «Надпись на чаше родника посреди пустоши».]). На толстой его ветке, тянувшейся к дороге, висела невнятная вывеска, однако искушенный путник, внимательно присмотревшись, смог бы догадаться, что она должна изображать короля Карла, прячущегося в ветвях дуба [8 - Существует легенда о том, что Карл Второй, король Англии, Шотландии и Ирландии, чудом избежал пленения после поражения в битве при Вустере, спрятавшись в ветвях дуба.].
   Рядом с этим нечасто посещаемым, но уютным и тихим постоялым двором находился еще один пруд, использовавшийся для домашних и хозяйственных нужд; сейчас к нему после вечерней дойки пришло на водопой стадо коров, прежде чем вернуться на пастбище. Медленные и даже ленивые движения животных создавали ощущение сонного идиллического спокойствия. Чтобы поскорее выбраться на дорогу, пролегавшую мимо постоялого двора, Руфь и мистер Беллингем пошли напрямик. Цепляясь за колючие ветки утесника, утопая по щиколотку в песке, приминая мягкий вереск, который к осени покроет здесь все своим роскошным толстым ковром, пробираясь через заросли тимьяна и других ароматных полевых трав, они шли вперед, взявшись за руки и весело смеясь. Взойдя на вершину холма, Руфь замерла, восторженно любуясь открывшимся отсюда видом. Склон, поросший темными соснами, которые четко вырисовывались на фоне закатного неба, круто уходил в долину, протянувшуюся на десяток миль или даже больше. Лесистая местность перед ними была расцвечена всеми оттенками молодой весенней зелени, поскольку на деревьях уже появилась первая листва, за исключением осмотрительных ясеней, вносивших в пейзаж нежные серые мазки. Вдали на этом просторе были видны остроконечные крыши и башенки какой-то спрятавшейся за деревьями фермы, которую можно было отследить по тянувшимся из труб столбам голубоватого дыма. Чуть дальше, ближе к горизонту, раскинулись холмы, казавшиеся темно-фиолетовыми на фоне вечерней зари. Руфь и мистер Беллингем стояли, ошеломленные этой картиной; воздух был наполнен чарующими звуками, еще больше усиливавшими впечатление, – далекий колокольный звон в сочетании с пением птиц вокруг. Эту гармонию не нарушало ни мычание скота, ни покрикивания пастухов, словно приглушенные величавым спокойствием воскресного вечера. Часы на постоялом дворе пробили восемь раз, и этот звук в тишине прозвучал резко и пугающе отчетливо.
   – Неужели уже так поздно? – растерянно удивилась Руфь.
   – Я и сам не заметил, – отозвался мистер Беллингем. – Но не волнуйтесь, вы все равно попадете домой до девяти. Я знаю, что здесь есть более короткий путь, через поля. Подождите меня здесь, я пойду узнаю, куда нам идти. – С этими словами он отпустил руку Руфи и зашел на постоялый двор.
   Они прежде не заметили медленно взбиравшуюся на песчаный холм позади них двуколку, которая выбралась на ровную дорогу и подкатила к ним, как раз когда они расставались перед постоялым двором. Руфь обернулась, услышав топот копыт уже совсем рядом. И оказалась лицом к лицу с миссис Мейсон!
   Их разделяло каких-то десять… нет, всего-то пять ярдов. Они узнали друг друга мгновенно. Но хуже всего было то, что миссис Мейсон успела своим острым, как швейная игла, взглядом заметить, как именно Руфь стояла рядом с молодым человеком: ее рука лежала у него на одной руке, а другой рукой он нежно придерживал ее.
   Миссис Мейсон не было дела до тех искушений, которым подвергались девушки, доверенные ей в качестве учениц, однако совершенно нетерпимо относилась к тому, чтобы искушения эти хоть в какой-то степени влияли на их поведение. Сама она называла такое отношение «поддержанием репутации заведения». Хотя лучше было бы ей попытаться воспитывать характер своих девушек деликатным вниманием и материнской заботой – это больше бы соответствовало духу христианства.
   К тому же в тот вечер миссис Мейсон пребывала в раздражении. Ее брат взял на себя смелость повезти ее кружным путем через Хенбери, чтобы по дороге сообщить о дурном поведении ее старшого сына, работавшего продавцом в суконной лавке в соседнем городке. В итоге она не на шутку рассердилась, но не на свое беспутное дитя, заслуживающее этого, а на своеволие брата, который принялся защищать хозяина лавки и его компаньонов от ее нападок. Она все еще кипела от гнева, когда вдруг увидела Руфь, стоявшую со своим ухажером поздним вечером, да еще так далеко от дома. Тут уж ее прорвало окончательно.
   – Немедленно подойдите сюда, мисс Хилтон! – резко воскликнула она, а затем, понизив голос, обрушила на несчастную и трепещущую от страха Руфь все свое негодование.
   – Чтоб духу вашего не было в моем доме после такого! Я видела вас с вашим кавалером и не позволю вам запятнать репутацию моих учениц! Ни слова больше. Я видела предостаточно. Вашего опекуна я завтра же извещу о своем решении письмом.
   Застоявшаяся лошадь нетерпеливо тронула с места, и двуколка уехала. А Руфь осталась на месте, ошеломленная, бледная, пораженная неожиданным приговором, точно ударом молнии. Земля уходила из-под ног, голова кружилась, она не могла больше стоять. Шатающейся походкой она отошла к песчаному берегу и тяжело опустилась на землю, закрыв лицо руками.
   – Руфь, милая! Что с вами? Вам плохо? Скажите хоть что-нибудь! Ответьте мне, прошу вас, любовь моя!
   Как нежно после жестокой резкости хозяйки прозвучали эти слова! Они мгновенно вызвали у Руфи поток слез, и она с горечью воскликнула:
   – Вы видели ее? Слышали, что она мне сказала?
   – Ее? Кого «ее», дорогая? Не плачьте, расскажите, что произошло. Кто был с вами? Чьи слова заставили вас так безудержно рыдать?
   – О, это была миссис Мейсон, – простонала Руфь и вновь залилась слезами.
   – Не может быть! Вы в этом уверены?
   – О да, сэр, совершенно уверена. Она ужасно разозлилась и сказала, чтобы я больше никогда не появлялась в ее доме. О господи! Что же мне теперь делать?
   Бедное дитя! Ей казалось, что слова миссис Мейсон – это окончательный вердикт и что теперь для нее будут закрыты все двери. Руфь поняла, как предосудительно она поступила, только теперь, когда что-то исправить было уже слишком поздно. Вспомнилось, как строго миссис Мейсон выговаривала ей за прежние проступки, мелкие и неумышленные; теперь же, осознавая, что она совершила по-настоящему серьезное прегрешение, девушка сжалась от ужаса перед грядущими последствиями. Из-за слез, застилавших глаза, она не видела, как изменилось выражение лица мистера Беллингема, который стоял и молча следил за ней. Его молчание так затянулось, что она даже в таком состоянии заметила это, и ей снова мучительно захотелось услышать от него слова утешения.
   – Как неудачно получилось… – начал было он и запнулся. – Я говорю «неудачно», потому что, видите ли… не хотел вам до этого говорить, но… В общем, у меня есть дела, которые вынуждают меня завтра уехать в другой город… в Лондон, собственно говоря. И я даже не знаю точно, когда смогу вернуться.
   – В Лондон! – в ужасе воскликнула Руфь. – Так вы уезжаете? О, мистер Беллингем!
   Она зарыдала с новой силой, давая выход своему горю, заглушавшему даже ее страх перед воспоминаниями о разгневанной миссис Мейсон. В тот миг ей казалось, что она смогла бы вынести все, что угодно, но только не его отъезд. Она молчала уже несколько минут, и тогда наконец заговорил он – но не своим обычным беспечным тоном, а как-то скованно и натянуто.
   – Руфь, мне самому ненавистна мысль, что я вынужден вас покинуть, да еще в таком состоянии. Я совершенно не представляю, куда вы могли бы сейчас податься. Судя по тому, что вы рассказывали мне о миссис Мейсон, не думаю, чтобы в этом случае она могла сменить гнев на милость.
   Руфь ничего не ответила, лишь слезы продолжали тихо литься по ее щекам. Разгневанная хозяйка уже казалась чем-то из отдаленного прошлого, а на передний план вышел грядущий отъезд мистера Беллингема. Он между тем продолжал:
   – Руфь, дорогая, поехали со мной в Лондон. Я не могу бросить вас здесь, на улице, без дома. Даже мысль о том, что я оставляю вас, мучительна для меня сама по себе, а тем более при сложившихся обстоятельствах. Без друзей, без крыши над головой – нет, это решительно невозможно. Вы должны поехать со мной, милая. Доверьтесь мне.
   Она по-прежнему молчала. Не забывайте, что она была совсем юной невинной девушкой, сиротой. Ей казалось, что счастье для нее будет заключаться уже в том, чтобы быть с мистером Беллингемом. Что же касается ее будущего, то он обязательно о нем позаботится и все устроит. Будущее ее было окутано золотистым туманом, который она не собиралась развеивать. Но если он, ее солнце, вдруг пропадет, скроется из виду, этот золотистый туман тут же обернется плотным тяжелым мраком, через который уже не пробиться лучику надежды. Он взял ее за руку:
   – Так вы поедете со мной? Раз вы не доверяете мне, значит, любите недостаточно. О, Руфь, неужели вы мне не верите? – Последние слова были сказаны им сокрушенным, укоризненным тоном.
   Плакать она уже перестала, но по-прежнему горестно всхлипывала.
   – Нет, я этого не выдержу, – продолжал мистер Беллингем. – Ваше отчаяние доставляет мне непереносимую боль, но еще больнее видеть ваше равнодушие – то, как мало волнует вас наша разлука.
   От отпустил ее руку, и она опять заплакала.
   – Возможно, мне придется присоединиться к своей матери, которая сейчас в Париже, так что я даже не знаю, когда увижу вас вновь. О, Руфь! – с чувством воскликнул он. – Я уже сомневаюсь, любите ли вы меня вообще!
   Она что-то ответила ему, но настолько тихим голосом, что он не расслышал ее слов, даже склонившись к ней. Тогда он опять взял ее за руку:
   – Что вы сказали, любовь моя? Что любите меня? Да, да, вы любите! Я чувствую это по тому, как трепещет в моих руках ваша маленькая рука. Вы не бросите меня одного, не позволите мне кануть в пучину горя и беспокойства о вас! К тому же у вас сейчас нет другого выхода! У моей бедной маленькой девочки нет надежных друзей, которые могли бы приютить ее. Я немедленно отправлюсь домой и уже через час вернусь за вами с экипажем. Ваше молчание я воспринимаю как знак согласия, Руфь, и это делает счастливым.
   – Так что же мне все-таки делать? – в отчаянии воскликнула Руфь. – Мистер Беллингем, вы должны помочь мне, а вместо этого все больше сбиваете с толку.
   – Что? Моя милая Руфь! Я сбиваю вас с толку? А вот мне все кажется предельно простым. Давайте взглянем правде в глаза. Вы одна-одинешенька, сирота, которая может рассчитывать на любовь всего одного человека на всем белом свете. Бедное дитя, вас – без вины! – оттолкнула эта тираническая, неколебимая в своей жестокости женщина, на поддержку которой вы рассчитывали до сих пор. Так что может быть более естественным, а следовательно, и более правильным, чем положиться на человека, который испытывает к вам такие нежные чувства, который готов ради вас броситься в огонь и в воду, который защитит вас от всех горестей? Но если я безразличен вам, Руфь, тогда нам действительно нужно расстаться – и я незамедлительно оставлю вас. Мне лучше сразу уйти, если вы ничего не испытываете ко мне.
   Сказал он это очень печальным голосом (по крайней мере, Руфи так показалось), после чего сделал вид, будто хочет высвободить свою руку. Но на этот раз она с мягкой настойчивостью удержала ее.
   – Не оставляйте меня, сэр, прошу вас. Это правда: кроме вас, у меня нет других друзей. Так не бросайте же меня. И, пожалуйста, скажите наконец, что я должна делать?
   – А вы действительно поступите так, как я скажу? Если вы доверитесь мне, я сделаю для вас все, что в моих силах. И дам вам дельный совет. Давайте разберемся в сложившейся ситуации. Миссис Мейсон пишет письмо вашему попечителю о происшедшем, немилосердно сгущая краски. Судя по тому, что я слышал о нем от вас, он не пылает к вам особой любовью, а потому, скорее всего, откажется от вас. Меня, человека, который мог бы поддержать вас (возможно, с помощью моей матери) – или по меньшей мере как-то вас утешить (ведь я могу это сделать, правда, Руфь?), – рядом нет, я далеко, и непонятно, когда вернусь. Вот вкратце описание положения, в котором вы оказались. А теперь вот что я вам посоветую. Пойдемте со мной в эту маленькую гостиницу, там я закажу вам чай и оставлю ненадолго, а сам схожу домой за экипажем. Вернусь я самое большее через час. Когда мы окажемся вместе, тогда уже будь что будет. Мне этого вполне достаточно, а вам, Руфь? Соглашайтесь, Руфь, осчастливьте меня своим ответом, пусть даже он будет произнесен шепотом, но только скажите мне «да».
   Тихо и неуверенно, продолжая до последнего момента сомневаться, Руфь все же произнесла это «да», фатальное слово, роковых последствий которого для себя она не могла даже вообразить. Все остальное застилала одна-единственная мысль о том, чтобы быть с ним.
   – Господи, как же вы дрожите! Вы совсем продрогли, любовь моя! Пройдемте же в дом, я распоряжусь насчет чая и сразу отправлюсь в путь.
   Она поднялась и, тяжело опираясь на его руку, вошла в гостиницу. От потрясений последнего часа ее действительно трясло, сильно кружилась голова. Мистер Беллингем обратился к вежливому хозяину, и тот провел их в уютную гостиную с видом на расположенный позади дома сад. Через открытое окно в комнату проникали ароматы цветов, но их внимательный провожатый поспешил закрыть его.
   – Горячего чаю для леди, и побыстрее! – распорядился мистер Беллингем, и хозяин удалился.
   – Дорогая моя Руфь, я должен идти, нельзя терять ни минуты. Пообещайте мне, что выпьете чаю. Вы такая бледная от страха перед этой отвратительной женщиной и до сих пор вся дрожите. Мне пора. Я вернусь через полчаса, и тогда уже, дорогая, мы с вами не расстанемся.
   Он поцеловал ее в бледный холодный лоб и вышел. Комната вокруг Руфи кружилась, все происшедшее казалось ей странным нелепым сном со сменяющимися, как в калейдоскопе, сюжетами: сначала – их старый дом из ее детства, затем – неожиданное появление миссис Мейсон и вызванный им ужас, а напоследок – самое странное, головокружительное и счастливое из всего: ощущение любви человека, который стал для нее целым миром и нежные слова которого до сих пор откликались в ее сердце сладким эхом. Голова болела так сильно, что она плохо видела, даже тусклый свет сумерек болезненно слепил ее. Когда же дочка хозяина внесла горящую свечу, Руфь вскрикнула от боли и спрятала лицо в подушки на диване.
   – У вас что, голова разболелась, мисс? – сочувствующим тоном спросила девушка. – Позвольте, мисс, принести вам чаю. Добрая чашка этого крепко заваренного напитка множество раз спасала мою несчастную мать от ее страшных мигреней.
   Руфь пробормотала что-то невнятное в знак согласия, а девушка (почти ровесница Руфи, но уже ставшая хозяйкой этого маленького заведения после смерти матери) приготовила чай и принесла чашку Руфи, которая лежала на диване. Ту лихорадило, мучила жажда, поэтому она сразу выпила весь чай, а вот к бутерброду с маслом, предложенному девушкой, даже не притронулась. Вскоре Руфь почувствовала себя немного лучше, хотя вялость и слабость никуда не ушли.
   – Спасибо, – поблагодарила Руфь молодую хозяйку. – Не хочу вас задерживать, у вас, вероятно, много дел. Вы были добры, и ваш чай мне очень помог.
   Девушка вышла, а Руфь, которую прежде бил озноб, теперь охватил жар. Подойдя к окну, она открыла его и высунулась на улицу, подставляя лицо прохладному вечернему воздуху, неподвижному и благоухающему. Аромат росшего под окном куста шиповника напомнил ей родной дом. Похоже, запахи быстрее и надежнее пробуждают память, чем, скажем, звуки или вид каких-то предметов, потому что перед глазами Руфи практически мгновенно возникла картина: их маленький сад под окнами маминой комнаты, а в нем, опираясь на палочку, стоит старик и внимательно смотрит на нее – совсем как это было каких-то три часа тому назад.
   «Славный старый Томас! Думаю, они с Мэри приютят меня, и теперь, когда я оказалась выброшенной на улицу, они будут любить меня даже больше, чем раньше. А мистер Беллингем, надеюсь, будет в отъезде не слишком долго. К тому же, если я поселюсь в Милхэм-Грэндж, он будет точно знать, где меня искать. Мне было бы лучше сразу отправиться к ним, вот только не знаю, не слишком ли это расстроит его. Я не могу огорчать его, ведь он был так добр ко мне. Но, как мне кажется, в любом случае лучше сначала обратиться к ним за советом. Он все равно последует за мной туда, а я успею обсудить, что мне сейчас делать, с моими самыми лучшими друзьями на свете – моими единственными друзьями», – думала она.
   Руфь надела свой капор и уже открыла дверь гостиной, но тут заметила хозяина, который стоял у выхода и курил свою вечернюю трубку; коренастая фигура, застывшая в проеме двери, показалась ей очень большой и внушительной. Руфь вспомнила про чашку выпитого чая, за который нужно было заплатить, а денег у нее не было. Она испугалась, что тот просто не выпустит ее отсюда без оплаты, и решила написать мистеру Беллингему записку, чтобы сообщить ему, куда она направилась, и попросить погасить ее долг перед заведением. В ее по-детски упрощенном представлении все проблемы были одинаково значимыми, и пройти мимо хозяина в дверях гостиницы, объяснив ему по пути сложившиеся обстоятельства, насколько это было необходимо, было так же страшно и неловко, как и разбираться с гораздо более серьезной ситуацией, в которой она очутилась. Написав карандашом свое коротенькое послание, девушка выглянула в коридор, чтобы посмотреть, можно ли ей выйти. Однако мужчина по-прежнему стоял на том же месте и, вглядываясь в сгущающиеся сумерки, с удовольствием потягивал свою трубку. Запах табачного дыма проникал в дом, и от него у нее опять разболелась голова. Силы начали оставлять ее, она почувствовала вялость и отупение, потеряв способность действовать. Тогда она пересмотрела свой план, решив попросить мистера Беллингема отвезти ее в Милхэм-Грэндж и оставить на попечение ее непритязательных друзей, вместо того чтобы брать с собой в Лондон. По простоте душевной она была уверена, что он тут же согласится на это, как только услышит ее доводы.
   Внезапно она вздрогнула – к постоялому двору подкатил экипаж. Руфь напряженно прислушалась, но все заглушали громкое биение ее трепещущего сердца и гулкая пульсация крови в висках. До нее доносился голос мистера Беллингема, который говорил с хозяином, но слов она не разобрала – расслышала только звон монет. А в следующее мгновение мистер Беллингем уже появился в ее комнате и, взяв Руфь за руку, повел ее к экипажу.
   – Но, сэр, я хотела, чтобы вы отвезли меня в Милхэм-Грэндж, – упираясь, сказала Руфь. – Старый Томас приютит меня там.
   – Хорошо-хорошо, дорогая моя, – торопливо произнес он, – мы поговорим об этом в карете, и я уверен, что вы прислушаетесь к голосу разума. Как бы там ни было, вам все равно нужно сесть в мой экипаж, хотя бы для того, чтобы ехать в Милхэм.
   Кроткая и послушная по своей природе, Руфь не привыкла противиться чьим-либо желаниям и была слишком доверчива и невинна, чтобы заподозрить дурное. И поэтому она покорно села в экипаж, который тут же отправился в сторону Лондона.


   Глава V. В Северном Уэльсе

   Июнь 18… года выдался восхитительным, с радостно сияющим солнцем и морем цветов, однако в июле зарядили проливные дожди. Для путешественников и туристов, чье времяпрепровождение сильно зависит от погоды, наступили удручающие времена, когда волей-неволей приходилось заниматься тем, что уныло подправлять сделанные на природе наброски пейзажей, гонять от скуки мух и по двадцать раз перечитывать взятые с собой книги. Бесконечно длинным июльским утром у постояльцев гостиницы в маленькой горной деревушке в Северном Уэльсе особым спросом пользовался последний выпуск газеты «Таймс», хоть и был он пятидневной давности. Близлежащие долины были затянуты густым промозглым туманом, который медленно поднимался по склонам холмов, окутывая селение своим плотным серым покрывалом и полностью скрывая красивый ландшафт, распростершийся за окнами гостиницы. Многим из постояльцев в номерах, которые, прижавшись лбом к холодному стеклу, вглядывались в молочную пелену в ожидании хоть какого-нибудь события, способного развеять эту томительную скуку, уже начинало казаться, что им вообще не нужно было никуда выезжать, что лучше бы они сейчас «сидели дома со своими маленькими детками», как сказал поэт. Сколько из них в этот день, пытаясь хоть как-то скоротать время, заказало обед намного раньше обычного, словно сговорившись, знает только несчастная, выбивающаяся из сил валлийская кухарка. Даже непоседливые деревенские ребятишки оставались дома, и если кто-то из них в поисках приключений вырывался под дождь, чтобы побегать по лужам, то их сердитые матери тут же загоняли их обратно.
   Было всего-то четыре часа пополудни – правда, большинство местных обитателей сказало бы, что уже часов шесть или даже семь, поскольку от безделья время после обеда тянулось для них невыносимо медленно, – когда к дверям бойко подкатил валлийский экипаж, запряженный парой лошадей. Ко всем окнам тут же приникли лица многочисленных скучающих зрителей. Кожаные шторы кареты раздвинулись, и наружу выпрыгнул молодой джентльмен. Затем он участливо помог выйти даме, которую полностью скрывал от любопытных глаз плащ, и уверенно повел ее в гостиницу, хоть хозяйка сразу объявила, что у нее нет ни единого свободного номера.
   Джентльмен – а это был мистер Беллингем – между тем спокойно распорядился выгружать багаж и расплатился с кучером, не обращая внимания на речи хозяйки, которая уже начала раздраженно повышать голос, после чего повернулся к ней лицом:
   – Нет, Дженни, быть того не может! Вы не могли настолько измениться, чтобы прогнать старинного друга на ночь глядя! Если не ошибаюсь, отсюда до Пен-тре-Фёльса добрых миль двадцать по самой ужасной горной дороге, по какой мне доводилось ездить.
   – Верно, сэр. Простите, я вас сразу не узнала. Мистер Беллингем, если не ошибаюсь? На самом деле до Пен-тре-Фёльса миль восемнадцать. Честно сказать, это за проезд мы считаем восемнадцать, хотя в действительности там чуть больше семнадцати. Но самое неприятное, что мы и вправду забиты до отказа. Мне очень жаль.
   – Ладно, Дженни, я все понимаю, но вы ведь не откажете услужить вашему старому другу? Для этого вы могли бы спровадить кого-нибудь из постояльцев… да хотя бы, например, вон в тот дом напротив.
   – Действительно, сэр, он не занят. А может быть, вы сами там разместитесь? Я бы отвела вам лучшие комнаты, да еще прислала бы кое-что из мебели, если тамошняя обстановка вас не устроит.
   – Нет уж, Дженни, я останусь здесь. Я хорошо знаю, какая у вас там грязь, и вы, конечно, не станете со мной так обращаться. Убедите перебраться туда кого-нибудь из малозначительных клиентов. Скажите ему, к примеру, что я заранее написал вам и просил оставить за мной комнату. О, я же знаю, что вы добрая душа и сами все прекрасно устроите.
   – И то правда, сэр. Хорошо, я постараюсь, а вы пока проведите свою даму в гостиную вон того номера. Сейчас там никого нет, сэр: леди из-за холода весь день лежит в постели, а ее муж играет в карты в третьем номере. Я посмотрю, что тут можно сделать.
   – Благодарю, благодарю… Кстати, а затоплен ли там камин? Если нет, велите тотчас затопить. Пойдем, Руфь, пойдем!
   Он провел свою даму в большую гостиную с полукруглыми окнами, которая в этот пасмурный день выглядела довольно мрачно. Но я видела эту комнату в другие времена, когда в ней чувствовался дух неуемной молодости и надежд, когда яркие лучи солнца, осветив сначала горные склоны, затем медленно крались вниз, через долины с мягкой шелковистой травой, пока не добирались до маленького, засаженного цветущими розами и лавандой садика, который располагался прямо под этим окном. Да, я видела это своими глазами – но, увы, больше уже не увижу никогда.
   – Я не знала, что вы бывали здесь прежде, – сказала Руфь, пока мистер Беллингем помогал ей снять плащ.
   – О да, три года назад я бывал здесь на публичных чтениях. Мы пробыли тут больше двух месяцев; нас привлекала доброта хозяйки и ее непосредственность, но в конце концов мы не вытерпели ужасной грязи. Впрочем, на недельку-другую остановиться у нее можно.
   – Но как она сможет нас разместить? Я сама слышала, как она сказала, что свободных мест у нее нет.
   – Все правильно, так и есть. Но я ей за это хорошо заплачу. За такие деньги она не преминет извиниться перед каким-нибудь бедолагой из своих постояльцев и выпроводит его в другой дом, через дорогу. Но это ненадолго, ведь нам нужна крыша над головой всего на пару дней.
   – А мы с вами не можем поселиться в том доме?
   – А потом есть холодную еду, которая успеет остыть, пока нам ее принесут из кухни по другую сторону дороги? Не говоря уже о том, что в этом случае нам некого будет отругать за плохую стряпню. О, Руфь, ты еще не знаешь этих маленьких деревенских гостиниц в глубинке Уэльса.
   – Не знаю, но только думаю, что это не совсем честно, – тихо начала Руфь, но закончить мысль не успела, потому что мистер Беллингем, насвистывая со скучающим видом, уже отвернулся и ушел к окну, за которым лил дождь.
   Помня, сколько мистер Беллингем заплатил ей в прошлый раз, миссис Морган наплела кучу разных небылиц, чтобы уговорить покинуть свой номер одного джентльмена и его жену, которые собирались оставаться у нее до субботы. Очень недовольные, те пригрозили съехать на следующий же день. Но хозяйка быстро посчитала, что, даже если они выполнят свою угрозу, она все равно в накладе не останется.
   Покончив с хлопотами, Дженни с облегчением уселась у себя в гостиной и за чашкой чая принялась обдумывать обстоятельства неожиданного появления у нее мистера Беллингема.
   «Она ему, разумеется, не жена, – думала миссис Морган, – это ясно как божий день. Его законная супруга обязательно привезла бы с собой служанку, да и держалась бы более важно и высокомерно. А эта бедняжка все время молчит и притихла, как мышка. С другой стороны, молодость есть молодость. И если отцы и матери закрывают глаза на шалости своих сыновей, то не мое это дело – задавать лишние вопросы».
   Молодые люди остались в этом необычайно живописном альпийском краю на неделю. Для Руфи это было истинным наслаждением, она словно открывала для себя новый мир. Эти горы, представшие перед ними во всей своей красе, поразили ее своим великолепием и спокойным величием. Поначалу девушку переполняло смутное чувство восторженного трепета перед этим чудом природы, но мало-помалу она полюбила горы с той же силой, с какой до этого благоговела перед ними. Доходило до того, что по ночам она потихоньку вставала с постели и шла к окну полюбоваться залитой лунным светом вереницей никогда не стареющих вершин, которые окружали их деревушку со всех сторон.
   Завтракали они поздно, в соответствии с предпочтениями и привычками мистера Беллингема, но Руфь вставала намного раньше и уходила гулять по густой росистой траве. Высоко над ее головой заливался жаворонок, и Руфь теряла чувство реальности, не зная, идет она или стоит на месте, потому что величие природы подавляло в ней ощущение индивидуальности отдельного человека. Даже дождь доставлял ей удовольствие. Она усаживалась в гостиной в нише у окна (хотя на самом деле очень хотела бы выйти на улицу, но боялась рассердить мистера Беллингема, который, по своему обыкновению, в такие дни в основном лежал на диване, часами ругая скверную погоду) и смотрела на ливший с неба поток, который, будто серебряными стрелами, пронзал косые лучи солнца, любовалась темно-фиолетовыми склонами заросших вереском холмов на фоне бледно-золотистого неба вдали. Любое изменение в природе имело в глазах Руфи свою особую прелесть. Однако мистеру Беллингему больше понравилось бы, если бы она вместе с ним жаловалась на непостоянство капризного климата; ее восторги по поводу и без повода выводили его из себя, но затем он обращал внимание на ее любящий взгляд и грациозные движения и успокаивался.
   – Нет, правда, Руфь, – воскликнул он однажды, когда они все утро просидели в гостинице из-за дождя, – можно подумать, что ты прежде никогда не видела обыкновенного ливня! Тоскливо смотреть на твое умилительное выражение лица, с которым ты любуешься происками погоды. И за последние два часа ты не произнесла ничего более интересного и увлекательного, чем это твое «Ах, какая красота!» или «Вот еще одна туча плывет через вершину Мёльуинн».
   Руфь тихонько встала и отошла от окна. Как жаль, что она не умеет развлечь мистера Беллингема! Такому деятельному человеку, как он, наверное, невыносимо скучно долго сидеть взаперти. Это замечание вывело ее из забытья. Что такого она могла сказать, что было бы интересно мистеру Беллингему? Пока она пыталась что-то придумать, он заговорил снова:
   – Помнится, что, когда мы были здесь три года назад, целую неделю тоже стояла погода вроде этой. Но Говард и Джонсон были отличными игроками в вист, да и Уилбрэхем неплохо разбирался в игре, так что в итоге мы прекрасно скоротали время. А ты, Руфь, умеешь играть в экарте или пикет?
   – Нет, сэр. Я когда-то играла только в «пьяницу», – кротко ответила Руфь, ругая себя за свое невежество.
   Он что-то пробормотал в ответ, и на последующие полчаса в комнате вновь воцарилось молчание. Внезапно мистер Беллингем вскочил с дивана и неистово зазвонил в колокольчик, вызывая прислугу.
   – Попросите у миссис Морган колоду карт, – распорядился он. – Руфь, сейчас я научу тебя играть в экарте.
   Но Руфь оказалась ужасно непонятливой; скоро он заявил, что играть с ней – все равно что играть с воображаемым партнером, «болваном», то есть с самим собой, а это совершенно неинтересно. От досады он швырнул карты, и они рассыпались по столу. Несколько из них упало на пол, и Руфь подобрала их. Поднявшись, она тяжко вздохнула, остро переживая, что не знает, как развлечь или занять любимого человека.
   – Что-то ты совсем бледная, любовь моя, – сказал он, уже сожалея о вспышке раздражения, вызванной отсутствием у нее способностей к карточной игре. – Пойди погуляй перед обедом, тебе ведь эта проклятая погода нипочем. И возвращайся с массой впечатлений, чтобы было о чем рассказать мне. Ну же, моя маленькая глупышка! Поцелуй меня и ступай себе.
   Номер гостиницы Руфь покидала с облегчением, потому как теперь, даже если он заскучает без нее, это будет уже не на ее совести и ей не придется корить себя за свою глупость.
   Свежий воздух, этот успокаивающий живительный бальзам, который любящая мать-природа предлагает нам в периоды уныния, помог и Руфи – на душе у нее полегчало. Дождь прекратился, но на каждом листочке, на каждой травинке еще дрожали его блестящие капельки. Девушка подошла к круглой впадине, в которой горная речка, срываясь со скалы водопадом, образовала глубокую заводь; попадая в нее, пенящиеся мутные воды ненадолго переводили здесь дух, а затем с новыми силами опять устремлялись между обломками камней дальше, в тянувшуюся внизу долину.
   После дождя водопад, как и ожидала Руфь, выглядел еще более красивым. Ей захотелось продолжить свою прогулку по другому берегу речки, и она направилась к месту обычной переправы, расположенной в тени деревьев в нескольких ярдах от заводи. Уровень воды повысился, и сейчас она, журча и брызгаясь, неслась мимо, неутомимая, как сама жизнь. Но Руфь это не пугало, и она легким уверенным шагом пошла по серым камням на другую сторону. Однако примерно посередине на этом переходе получился большой просвет: один из камней либо скрылся под водой, либо его унесло вниз по течению. Как бы там ни было, но в этом месте нужно было совершить прыжок, и она остановилась в нерешительности. Шум воды заглушал все другие звуки, к тому же она не могла оторвать глаз от бурлящего под ногами потока и поэтому не сразу заметила человека, стоявшего впереди нее на одном из камней и предлагавшего свою помощь. Был он немолод, даже, можно сказать, в летах, и напоминал карлика, но, вглядевшись повнимательнее, она поняла, что дело было не только в его маленьком росте, – он был горбатым. Видимо, ей не удалось скрыть чувство сострадания к его увечности, и он прочел это по ее глазам, потому что на его бледных щеках появился румянец смущения. Тем не менее он повторил свои слова, которые она сначала не расслышала:
   – Здесь очень быстрое течение. Возьмите меня за руку, и я вам помогу.
   Руфь приняла это предложение и уже через несколько мгновений оказалась на другом берегу. Мужчина посторонился, пропуская ее на узкую лесную тропинку первой, а затем молча последовал за ней.
   Когда они миновали лес и вышли на луг, Руфь снова обернулась, чтобы рассмотреть своего спутника. Ее поразила спокойная красота его лица, хотя физическое увечье наложило на него свой отпечаток, проявлявшийся не только в болезненной бледности, но и в одухотворенном блеске умных, глубоко посаженных глаз, в чувственном изгибе рта. В целом же, несмотря на свою необычность, это было очень привлекательное лицо.
   – Насколько я понимаю, вы прогуливаетесь по кругу через Ком Ду, не так ли? Позвольте мне сопровождать вас. Прошлой ночью бурей снесло перила с маленького деревянного мостика, что встретится на вашем пути. При виде стремительного потока у вас может закружиться голова; река в том месте очень глубокая, и упасть вниз было бы чрезвычайно опасно.
   Они продолжили идти в полном молчании. Руфь гадала, кем мог быть ее неожиданный спутник. Будь он постояльцем их гостиницы, она бы его обязательно узнала, а для валлийца он слишком хорошо говорит по-английски; наверное, он все-таки местный житель – уж больно хорошо знает здесь каждую тропинку. В своих противоречивых догадках она мысленно несколько раз перебрасывала незнакомца из Англии в Уэльс и обратно.
   – Я приехал только вчера, – пояснил он, когда ширина тропинки позволила им идти рядом. – А вчера вечером я ходил к верхним водопадам – они здесь самые красивые.
   – Вы решили прогуляться, несмотря на дождь? – робко поинтересовалась она.
   – О да. Дождь никогда не мешает моим прогулкам. На самом деле он даже придает особую прелесть таким живописным местам, как здесь. К тому же у меня мало времени на подобные экскурсии, и я не мог позволить себе терять целый день.
   – Выходит, вы не местный? – заключила Руфь.
   – Нет, мой дом находится совсем в других краях. Я живу в шумном многолюдном городе, где временами трудно поверить, что

     …Бывают те, кто средь невзгод,
     Средь суеты сует
     Расслышит, как душа поет,
     Увидит вечный свет.
     И бережно они несут
     Сквозь улиц гром и шум
     Напев священный, как сосуд,
     Заветных полный дум [9 - Строки из стихотворения Джона Кибла «Апостол Матфей».].

   Свой ежегодный отпуск я обычно провожу в Уэльсе и часто – как раз в этих самых местах.
   – Ваш выбор меня не удивляет, – заметила Руфь. – Удивительно красивая страна.
   – Да, действительно. К тому же один старик-трактирщик из Конвея привил мне любовь к здешнему народу, его истории и традициям. Я достаточно владею языком, чтобы понимать их легенды. Есть среди них красивые и вызывающие благоговейный трепет, другие очень поэтичны и причудливы.
   Руфь была слишком застенчива, чтобы поддерживать разговор какими-то своими замечаниями, хотя мягкий и немного задумчивый тон ее собеседника очень располагал к себе.
   – Например, возьмем хотя бы вот это, – сказал он, касаясь высокого стебля растущей у тропинки наперстянки, усеянной зелеными бутонами, несколько из которых в самом низу уже распустились яркими темно-красными цветками. – Осмелюсь предположить, вы не знаете, что заставляет это растение так грациозно кланяться и раскачиваться из стороны в сторону. Полагаю, вы считает, что его качает ветер, не так ли? – Он посмотрел на нее с серьезной улыбкой, которая хоть и не оживила его задумчивый взгляд, но все же придала лицу неизъяснимое обаяние.
   – Действительно, я всегда думала, что во всем виноват ветер. А разве это не так? – искренне удивилась Руфь.
   – О, валлийцы расскажут вам, что это священный цветок фей, что он, в отличие от нас, имеет дар видеть их, а также всех бесплотных духов, и что он просто почтительно кланяется им, когда они проходят мимо. На валлийском языке его название – maneg ellyllyn – «перчатка хороших людей». Подозреваю, что наше название «лисья перчатка» появилось по созвучию с названием «человеческая перчатка» [10 - Английское название наперстянки fox-glove (лисья перчатка) созвучно с folk’s-glove (перчатка людей).].
   – Какое милое поверье, – сказала Руфь. Она слушала его с большим интересом и хотела бы, чтобы он продолжал, не ожидая от нее ответов. Но они уже подошли к деревянному мостику. Провожатый перевел ее на другую сторону и, учтиво поклонившись на прощание, ушел своей дорогой, так что Руфь даже не успела поблагодарить его за такое участие.
   Тем не менее это было приключение, о котором стоило рассказать мистеру Беллингему. Рассказ Руфи действительно развлек его и занял до самого обеда. А пообедав, мистер Беллингем решил пройтись с сигарой в зубах.
   – Руфь, – сказал он, возвратившись в номер, – я видел твоего маленького горбуна. По-моему, он похож на Рике с хохолком из одноименной сказки Перро. Только никакой он не джентльмен. Не будь у него горба, я бы по твоему описанию не узнал его. Ты назвала его джентльменом.
   – А вы так не считаете? – удивилась Руфь.
   – О нет, конечно нет. Вид у него потрепанный, одежда поношенная, а живет он, как поведал мне местный конюх, на втором этаже в доме, где внизу располагается эта ужасная лавка, которая торгует свечками и сыром и от которой смердит на двадцать шагов. Ни один настоящий джентльмен такого бы не вынес. Он, должно быть, или путешественник, или художник, или кто-то еще из этой же публики.
   – А вы видели его лицо? – спросила Руфь.
   – Нет, но его спина, да и сам он весь… Этого вполне достаточно, чтобы можно было судить о его положении в обществе.
   – Зато лицо у него необыкновенное и такое красивое! – мягко возразила Руфь, но мистер Беллингем уже потерял всякий интерес к этой теме, и на этом разговор закончился.


   Глава VI. Над Руфью сгущаются тучи

   На следующий день погода стояла великолепная – настоящее «венчание небес с земною твердью», – и все постояльцы дружно покинули гостиницу, чтобы в полной мере насладиться свежей прелестью природы. Руфь даже не догадывалась, что, уходя на прогулку и возвращаясь, постоянно является предметом всеобщего внимания: она просто никогда не смотрела в сторону дверей и окон, из которых за ней наблюдали многочисленные зрители, обсуждавшие ее внешность и положение.
   – А она очень даже хорошенькая, – заметил один джентльмен, поднявшись из-за стола во время завтрака, чтобы лучше рассмотреть Руфь, которая возвращалась после своей утренней прогулки. – Думаю, ей лет шестнадцать, не больше. И выглядит такой кроткой и невинной в этом своем белом платьице!
   На что его жена, занятая в данный момент их маленьким сыном, славным мальчуганом, даже не видя, как девушка, скромно опустив голову и потупив взгляд, прошла мимо, пренебрежительно бросила:
   – А я считаю, что это просто позор. Как вообще сюда пускают таких! Подумать только – находиться под одной крышей с таким источником разврата! Прекрати, дорогой, ты слишком льстишь ей своим вниманием.
   Ее муж сразу же послушно вернулся к завтраку. Трудно сказать, что больше повлияло на такую его покладистость – командный тон жены или же соблазнительный аромат яичницы с ветчиной на столе; это уж вы сами для себя решите.
   – А теперь, Гарри, – обратилась она к сынишке, – пойди посмотри, готова ли няня и наша малютка идти с тобой на прогулку. Нельзя терять времени в такое замечательное утро.
   Вернувшись в гостиницу, Руфь обнаружила, что мистер Беллингем еще не спускался после сна, и поэтому решила погулять еще полчасика. Идя через деревню и любуясь прекрасными солнечными видами, открывавшимися вдали в промежутках между домами, она подошла к небольшой лавке, из которой в этот момент выходила няня с крохотной девочкой и маленький мальчик. Девочка восседала на руках у няни с поистине королевским достоинством. Руфь всегда любила детей, а эти пухлые розовые щечки, похожие на персики, просто очаровали ее. Она подошла поворковать с малышкой и после нескольких игривых «ку-ку» попыталась нежно поцеловать ее. Но в этот момент Гарри, который, когда Руфь начала играть с его сестричкой, краснел все больше и больше, вдруг замахнулся своей маленькой ручкой и изо всех сил ударил ее по лицу.
   – О, как вам не стыдно, сэр! – воскликнула няня, хватая его за руку. – Как вы могли поступить так с этой леди, которая мило шалила с нашей Сисси?
   – Никакая она не леди! – с негодованием огрызнулся мальчик. – Она гадкая, скверная девчонка! Так о ней сказала мама. И она не должна целовать нашу малышку.
   Тут пришел черед няни краснеть. Она сразу поняла, откуда мальчик мог взять такое, но было крайне неловко говорить об этом, стоя лицом к лицу с этой элегантной молодой леди.
   – Не обращайте внимания, мэм. Мало ли какие глупости могут прийти на ум ребенку, – извиняющимся тоном наконец сказала она Руфи, которая в ошеломлении неподвижно стояла перед ней, сильно побледнев от ужасной догадки.
   – Это не глупости, это правда! Я слышал, как вы сами, няня, говорили то же самое. Уходите, гадкая женщина! – с детской горячностью заявил мальчик, и Руфь, к невероятному облегчению няни, тут же развернулась и, смиренно понурив голову, медленно пошла прочь.
   Но когда она поворачивалась, то успела мельком увидеть в окне над входом в лавку хмурое лицо того горбатого джентльмена; сегодня он выглядел серьезнее и печальнее, чем прежде, а когда их взгляды на миг встретились, она заметила в его глазах боль. Вот так, под бременем осуждения и юности, и старости, Руфь неуверенной походкой вернулась в свой номер. Мистер Беллингем ждал ее в гостиной. Прекрасный солнечный день вернул ему хорошее настроение и бодрое расположение духа. Он без умолку оживленно болтал, не делая пауз и не давая Руфи вставить хотя бы слово, пока она, заваривая чай, пыталась как-то успокоить сердце, тоскливо трепетавшее в груди после неожиданных откровений во время сегодняшнего происшествия. К счастью, ответов от нее и не требовалось – разве что какие-то односложные реплики время от времени. Однако и это произносилось таким унылым и подавленным тоном, что в конце концов даже мистер Беллингем – недовольно и с удивлением – обратил на это внимание, потому что ее настроение уж очень явно не гармонировало с его собственным.
   – Руфь, да что с тобой сегодня? Нет, это раздражает, честное слово. Вчера, когда все вокруг было таким хмурым и ты прекрасно знала, что я не в духе, ты восторгалась чем попало, без разбору. Сегодня же, когда все под небесами радуется погожему деньку, ты выглядишь мрачной и потерянной. Тебе и вправду следовало бы поучиться пониманию ситуации.
   По щекам Руфи быстро покатились слезы, но она смолчала. Потому что не могла выразить словами те чувства, которые охватили ее, когда она наконец начала осознавать, какая репутация будет тянуться за ней впредь. Она думала, что утреннее происшествие должно огорчить его так же, как и ее саму, но считала, что упадет в его глазах, если он узнает, что о ней говорят другие. К тому же ей казалось невеликодушным рассказывать ему о своих страданиях, причиной которых был он сам.
   «Зачем расстраивать его? – думала она. – Лучше постараюсь взбодриться и как-то поднять себе настроение. Мне нужно поменьше думать о себе. И если я могу сделать его счастливым, то не стоит обращать внимания на то, что обо мне говорят другие».
   И она изо всех старалась быть такой же беззаботной, как он; однако, когда Руфь временами теряла самообладание, ее вновь охватывали тяжелые мысли и сомнения, так что теперь она уже не могла быть такой же веселой и чарующей, какой мистер Беллингем находил ее прежде.
   Они отправились на прогулку. Выбранная ими тропа вела в лес на склоне холма, и вскоре они с удовольствие вступили под прохладную сень деревьев. Поначалу здесь не было ничего необычного, но затем Руфь и мистер Беллингем подошли к глубокой лощине, с края которой, где они стояли, открывался вид на верхушки деревьев, мягко раскачивающиеся далеко у них под ногами. Постояв немного, они пошли вниз по крутой тропке, выступы которой делали ее похожей на своего рода скалистую лестницу. Сначала они шли по этим ступенькам, потом прыгали по ним, а в конце уже спускались бегом. Здесь царствовал зеленый полумрак. В этот полуденный час даже птички притихли, прячась где-то в густой листве. Пройдя еще несколько шагов, они оказались у круглого озерца, окруженного плотным кольцом высоких деревьев, чьи качающиеся верхушки были у них под ногами несколько минут назад. Озеро было мелким, и нигде не было видно удобного подхода к нему. В воде неподвижно замерла цапля, которая, заметив непрошеных гостей, взмахнула крыльями и неторопливо взмыла вверх над зеленым покрывалом леса, который отсюда, со дна лощины, казался таким высоким, что своими макушками едва ли не цеплял стайки белых облаков, плывущих в небе. Все мелководье вдоль берегов озера заросло вероникой, цветы которой было трудно рассмотреть в густой тени окружающих деревьев. Только в самой середине озерца оставалось пятно открытой воды, в котором отражалась небесная синева, и от этого оно было похоже на темный колодец.
   – Ах, здесь растут водяные лилии! – изумленно воскликнула Руфь, заметив прекрасные цветы на той стороне озера. – Я должна сорвать их!
   – Нет, я сам сорву их для тебя. Почва по берегам такая топкая. Присядь сюда, Руфь, на эту замечательную травку.
   Мистер Беллингем пошел вокруг озера, а она осталась терпеливо ждать его возвращения. Вернувшись, он молча снял капор у нее с головы и начал украшать ее волосы цветами. Пока он плел ей венок, она сидела совершенно неподвижно и с любовью вглядывалась в его лицо, притихшая и умиротворенная. Она чувствовала, что он испытывает удовольствие от этого занятия, как ребенок от новой игрушки, и боялась помешать ему. Как приятно было наконец не думать ни о чем, просто наслаждаясь происходящим. Закончив наряжать ее, он сказал:
   – Ну вот, Руфь, готово. Посмотри на свое отражение в воде, вон там, где нет водорослей. Пойдем.
   Она повиновалась. Увидев, как хороша, девушка на миг ощутила радость, которую вызывало у нее все прекрасное, хотя с самой собой она это бессознательно не ассоциировала. Она знала, что красива, однако воспринимала это как-то абстрактно, оторванно от себя. Все ее существование заключалось в том, чтобы чувствовать, размышлять, любить.
   В этой зеленой лощине они пребывали в полной гармонии. Мистер Беллингем ценил в ней только ее красоту, и она действительно была прекрасна. Он признавал в ней исключительно это единственное качество и очень гордился им. Сейчас она стояла перед ним в своем белом платье на фоне темнеющего леса: слегка разрумянившиеся от смущения щеки напоминали нежные лепестки июньских роз; по обе стороны прекрасной головки живописно свисали тяжелые белые лилии; каштановые волосы слегка растрепались, но даже этот небольшой беспорядок, казалось, придавал ее облику особенное изящество. Своим завораживающим внешним видом она нравилась ему намного больше, чем всеми стараниями угодить его переменчивому настроению.
   Но когда они вышли из леса, Руфь все же сняла цветы и снова надела капор. По мере приближения к гостинице одной мысли о том, чтобы доставлять ему удовольствие, было уже недостаточно для поддержания ее внутреннего спокойствия. Девушка с трудом делала вид, будто она по-прежнему весела, и вскоре опять стала задумчивой и грустной.
   – Послушай, Руфь, – сказал он ей вечером, – тебе следует отвыкать от этой твоей скверной привычки впадать в меланхолию без всякой причины. За последние полчаса ты тяжко вздохнула раз двадцать. Будь повеселее. Не забывай, что мне, кроме тебя, просто не с кем общаться в этой глуши.
   – Простите меня, – сказала Руфь, чувствуя, как на глаза наворачиваются слезы. Ей вдруг подумалось, как же ему, должно быть, скучно с ней, когда она все время вот так хмурится.
   – Может быть, вы все-таки попробуете научить меня одной из тех карточных игр, о которых рассказывали вчера? – виноватым тоном предложила она. – Обещаю, что буду стараться изо всех сил.
   Ее мягкий голос и воркующая интонация сработали в полной мере. Они вновь попросили в номер колоду карт, и вскоре он уже с удовольствием занялся обучением этой очаровательной невежды таинственным премудростям карточной игры, забыв, что мире существуют уныние и печаль.
   – Что ж, – удовлетворенно сказал он наконец, – для первого урока вполне достаточно. А знаешь, моя маленькая глупышка, я давно так не смеялся. Твои нелепые ходы вызвали у меня такой хохот, что даже голова разболелась.
   Он улегся на диван, и Руфь в тот же миг оказалась подле него.
   – Позвольте, я положу на ваш разгоряченный лоб свою прохладную ладонь, – предложила она. – Моей маме это всегда помогало.
   Некоторое время он лежал неподвижно, отвернувшись от света и не произнося ни слова, а потом незаметно уснул. Руфь потушила свечи и села рядом с ним, терпеливо ожидая, когда он проснется, и надеясь, что отдых освежит его. К вечеру в комнате стало прохладно, но Руфь боялась нарушить его сон, казавшийся таким крепким и здоровым. Вместо этого она укрыла его своей шалью, которая после их последней прогулки висела на спинке стула. У нее было предостаточно времени для размышлений, но она старалась гнать от себя тревожные мысли. Через какое-то время его дыхание вдруг стало учащенным и прерывистым; несколько минут Руфь с нарастающей тревогой вслушивалась в эти звуки, а затем решилась разбудить мистера Беллингема. Его лихорадило, и он, казалось, плохо понимал происходящее. Страх охватывал Руфь все больше и больше; в доме все уже спали, за исключением одной валлийской девушки-служанки, которая спросонья, похоже, позабыла все то немногое, что знала по-английски, и на все вопросы Руфи отвечала лишь: «Да, мэм, конечно, мэм».
   Руфь просидела рядом с ним всю ночь. Он беспокойно метался в забытьи, стонал, бормотал что-то невразумительное. Бедная Руфь никогда не сталкивалась с такой болезнью. Все ее вчерашние переживания поблекли и отошли на задний план, как далекое-далекое прошлое. Теперь все заслоняло собой пугающее настоящее. Ранним утром, услышав, что гостиница начинает просыпаться, она отправилась искать миссис Морган, хотя та своими резкими манерами, не смягчаемыми даже ее подсознательным сочувствием к несчастной девушке, пугала Руфь, несмотря на то что за нее мог вступиться мистер Беллингем.
   – Миссис Морган, – начала она, найдя хозяйку, как и положено, в ее маленькой гостиной, и тяжело опустилась на стул, чувствуя, что силы внезапно оставляют ее. – Миссис Морган, боюсь, что мистер Беллингем серьезно заболел… – Из глаз ее брызнули слезы, но она быстро овладела собой. – Что же мне делать? – спросила она. – Ночью он, по-моему, все время находился в беспамятстве, но и утром выглядит очень плохо.
   Она с надеждой смотрела на миссис Морган, как будто та была прорицательницей, способной ответить на любые вопросы.
   – Да, мисс, ситуация действительно очень неприятная. Но не плачьте, слезами делу не поможешь, это точно. Я сама пойду взгляну на несчастного молодого человека, а уж потом решу, нужен ли ему доктор.
   Руфь устало последовала за миссис Морган наверх. Когда они вошли в комнату больного, мистер Беллингем сидел на кровати и дико озирался вокруг. Увидев их, он воскликнул:
   – Руфь! Руфь! Иди ко мне, не оставляй меня одного! – После этого он в изнеможении упал на подушку. Когда же миссис Морган подошла к нему и попыталась заговорить, он не только не ответил, но и, похоже, даже не услышал ее.
   – Я пошлю за доктором Джонсом, дорогая моя. Да, так и сделаю. Даст бог, он будет у нас через пару часов.
   – Ох, а раньше никак нельзя? – испуганно спросила Руфь, ужаснувшись, что придется ждать так долго.
   – Конечно нет! Живет он под горой Ланглас, а это в семи милях отсюда. Но это если он дома. Он ведь доктор и может поехать к какому-нибудь пациенту по другую сторону горы, миль за восемь или девять. Я пошлю за ним мальчика верхом на пони прямо сейчас.
   С этими словами миссис Морган оставила Руфь одну. Делать той было нечего, потому что мистер Беллингем вновь погрузился в тяжелый, беспокойный сон. Между тем начинался новый день и до нее доносились обычные утренние звуки: звон колокольчиков, вызывающих прислугу, шум из коридора, по которому в номера разносили завтрак. Руфь сидела у постели больного в затемненной комнате и чувствовала, что вся дрожит. Миссис Морган прислала с горничной завтрак для них, но Руфь судорожно махнула рукой, чтобы все унесли, и девушка не посмела настаивать. Это было единственное событие, нарушившее монотонность столь долгого утра. За окном она слышала оживленные голоса постояльцев, отправлявшихся на экскурсию, верхом или в коляске. Один раз, совсем усталая и измученная, она осторожно подошла к окну и, отворив одну ставню, выглянула на улицу. Но ясный солнечный день был невыносим для ее изболевшегося и полного тревог сердца – полумрак комнаты сейчас подходил ей намного больше и здесь ей было легче.
   Доктор приехал только через несколько часов. Он попробовал поговорить непосредственно с пациентом, но, не получив внятных ответов, начал расспрашивать насчет симптомов болезни Руфь. Когда же она сама пыталась что-то выяснить у него, он только качал головой и хмурился. Затем он жестом позвал миссис Морган за собой, и они с ним ушли в маленькую хозяйскую гостиную, оставив Руфь в ужасном отчаянии, какого она себе всего час назад даже вообразить не могла.
   – Боюсь, случай очень тяжелый, – сказал мистер Джонс хозяйке по-валлийски. – Очевидно, у него началось воспаление мозга.
   – Бедный джентльмен! Бедный молодой человек! А ведь он выглядел просто воплощением здоровья.
   – Как раз такая физическая крепость, вероятнее всего, делает его недуг более опасным. Впрочем, мы должны надеяться на лучшее, миссис Морган. Кто позаботится о нем? Ему потребуется тщательный уход. Эта молодая леди – кто она ему? Его сестра? Потому что для жены она выглядит слишком юной.
   – Она и вправду ему не жена. Такой знающий джентльмен, как вы, мистер Джонс, конечно, понимает, что мы не можем всегда строго следить за молодыми людьми, которые у нас останавливаются. И мне ее по-своему жаль, поскольку это совершенно невинное и безобидное создание. Я, как женщина нравственная, всегда считаю своим долгом выказывать определенное презрение к подобного рода особам, когда они селятся у нас. Однако она выглядит такой кроткой, что мне трудно относиться к ней так, как она того заслуживает.
   Миссис Морган могла бы еще долго распинаться на эту тему перед своим рассеянным слушателем, но тут в дверь тихонько постучали, оторвав ее от рассуждений о высокой морали, а мистера Джонса – от размышлений относительно необходимых предписаний.
   – Войдите! – недовольно бросила миссис Морган и увидела появившуюся на пороге Руфь. Девушка была очень бледной и вся дрожала, но вела себя с завидным достоинством, которое вселяет в людей глубокое чувство, сдерживаемое самообладанием.
   – Сэр, будьте так любезны, объясните мне ясно и доходчиво, что я должна сделать для мистера Беллингема. Все ваши указания я выполню аккуратно и в точности. Вы говорили о пиявках… Я могу ставить их, могу и снимать. Скажите мне все, что вы считаете необходимым сделать, сэр.
   Говорила она спокойно и серьезно. По выражению ее лица и манере держаться было видно, что свалившееся несчастье заставило ее собрать все свои силы, чтобы противостоять ему. И мистер Джонс заговорил с уважением, которого и близко не испытывал к ней во время осмотра наверху, когда считал ее сестрой больного. Руфь слушала его очень внимательно. Затем она повторила вслух некоторые из его предписаний, чтобы удостовериться, что все поняла правильно, после чего с благодарностью поклонилась и вышла из комнаты.
   – Необычная особа, – заметил мистер Джонс. – Однако она все равно слишком юная, чтобы возлагать на ее плечи ответственность за такого тяжелого больного. Не знаете ли вы кого-нибудь их его друзей или близких, миссис Морган?
   – Как же, знаю. К тому же в прошлом году по Уэльсу путешествовала его мать, очень заносчивая дама, должна вам сказать. Она останавливалась у нас, и, верите ли, ничем ей невозможно было угодить – настоящая аристократка. Она оставила здесь кое-что из одежды и несколько книг – все по недосмотру ее служанки, которая, вместо того чтобы следить за вещами хозяйки, постоянно сбегáла с их лакеем любоваться местными пейзажами. Потом мы получили от нее несколько писем. Они у меня заперты в ящике комода, где я держу все подобные вещи.
   – Что ж, я бы посоветовал вам написать ей и сообщить о состоянии ее сына.
   – Мистер Джонс, вы меня очень обяжете, если напишете ей сами. Писать по-английски у меня выходит не слишком складно.
   Письмо было быстро написано, и, чтобы не терять понапрасну времени, мистер Джонс сам отвез его на почту в Ланглас.


   Глава VII. В ожидании конца кризиса

   Руфь отбросила все мысли о прошлом и будущем, которые могли отвлекать от выполнения ее долга в настоящем. Недостаток опыта у нее компенсировался переполнявшей ее любовью. С самого первого дня она не покидала комнату больного; аппетита не было, но ей приходилось заставлять себя есть, потому что для ухода за ним нужны были силы. Ей очень хотелось поплакать, однако она не позволяла себе слез, поскольку они мешали бы ей исполнять свои обязанности. Она следила за состоянием мистера Беллингема, она ждала улучшений, она молилась. Молилась отрешенно, забывая о себе, думая лишь о том, что Господь всемогущ и что те, кого она так любит, нуждаются в Его божественной помощи.
   Дни и ночи – эти дивные летние ночи – слились для нее в одно целое. Сидя в тихой темной комнате, она потеряла счет времени. Однажды утром миссис Морган вызвала ее оттуда, и Руфь на цыпочках вышла в залитую ослепительно-ярким светом галерею, на одну сторону которой выходили двери спален.
   – Она приехала! – взволнованным шепотом сообщила ей миссис Морган, совершенно забыв, что Руфь и не знала, что они вызвали сюда миссис Беллингем.
   – Кто приехал? – растерянно спросила Руфь. Первым делом у нее в голове мелькнула мысль о миссис Мейсон. Но когда она услышала, что приехала мать мистера Беллингема, женщина, о которой он всегда отзывался в том духе, что ее мнение для него было превыше всего, ее охватил панический ужас. Ужас необъяснимый, смутный, но от этого только еще более пугающий.
   – Что же мне делать? Вдруг она рассердится на меня? – пробормотала оторопевшая Руфь. К ней вдруг вернулась ее детская робость перед другими людьми; в душе она надеялась, что даже миссис Морган могла бы в каком-то смысле защитить ее от миссис Беллингем.
   Но миссис Морган и сама слегка растерялась. Ее не покидала тревожная мысль о том, как поведет себя эта важная дама, узнав, что она, пренебрегая принципами морали, закрывала глаза на связь ее сына с Руфью. Поэтому она поддержала горячее стремление Руфи просто не попадаться на глаза матери мистера Беллингема, хотя стремление это было вызвано не чувством вины или раскаяния, а представлениями, которые сложились у нее о грозной аристократке. Миссис Беллингем проследовала в комнату сына с таким видом, как будто и не подозревала, что всего минуту назад ее покинула бедная девушка, а Руфь спряталась в одной из незанятых спален. Когда она осталась одна, самообладание внезапно покинуло ее, и она зарыдала так горько и безудержно, как не плакала еще никогда. Бесконечно уставшая от бессонных бдений и вконец изможденная рыданиями, она прилегла на кровать и мгновенно уснула. Никем не замеченная и не потревоженная, она проспала целый день и проснулась только поздно вечером с чувством вины, что спала так долго: ей казалось, что на ней до сих пор лежит какая-то ответственность. Сумерки за окном сгущались быстро. Дождавшись наступления ночи, Руфь незаметно проскользнула вниз, к гостиной миссис Морган.
   – Можно войти? – постучав в дверь, тихо спросила она.
   Дженни Морган была занята тем, что разбиралась в «иероглифах», как она называла свою бухгалтерию. Поэтому ответила она довольно резко, но войти все же позволила. Руфь была благодарна и за это.
   – Расскажите мне, пожалуйста, что там с мистером Беллингемом? Как думаете, можно ли мне опять пойти к нему?
   – Нет, нельзя, что вы! Туда не пускают даже нашу Нест, которая все эти дни убирала у него в комнате. Миссис Беллингем привезла свою горничную и их семейную сиделку, а также лакея мистера Беллингема; целая толпа разной прислуги, а чемоданов – тех просто не счесть. Сюда везут даже водяные матрасы, а в придачу завтра приезжает какой-то доктор из Лондона – как будто наши пуховые перины и доктор Джонс недостаточно хороши для них. Она не пускает к нему ни единой живой души. Так что даже забудьте об этом – шансов у вас никаких!
   Руфь тяжело вздохнула.
   – А как он вообще себя чувствует? – немного помолчав, спросила она.
   – Ну откуда мне знать в самом-то деле, если меня тоже к нему не подпускают? Мистер Джонс говорил мне, что вчера ночью был переломный момент. Но я лично сомневаюсь, потому что занемог он четыре дня назад, а где это видано, чтобы перелом в состоянии больного случался через четное количество дней? Это всегда происходит на третий день, на пятый, на седьмой и так далее. Помяните мое слово: до завтрашнего вечера никаких изменений не будет. При этом все лавры получит их заезжее светило из Лондона, а нашего честного доктора Джонса просто задвинут за ненадобностью. Хотя лично я не думаю, что больной выздоровеет, – наш старина Гелерт просто так выть не станет. Господи, да что ж с вами такое? Ради бога, дорогая моя, не вздумайте только в обморок тут падать! Не хватало мне еще одной немощной на руках!
   Резкий окрик миссис Морган вернул Руфь к действительности из полубесчувственного состояния, в которое ее привели последние слова хозяйки. Она села, но не могла говорить, потому что комната кружилась у нее перед глазами. Бледная как полотно, она выглядела совсем слабой, и это тронуло сердце миссис Морган.
   – Думаю, чаю вам не подавали. Ну конечно, о чем только думают мои девушки? – И она энергично дернула за шнурок звонка. Не дождавшись появления прислуги, миссис Морган подошла к двери и, высунувшись в коридор, громогласно по-валлийски отдала распоряжения Нест, Гвен и еще трем-четырем своим служанкам, простым и добродушным, но очень невнимательным.
   Вскоре те принесли Руфи чай, и это оказалось очень кстати. Она почувствовала себя даже по-своему уютно – насколько это вообще было возможно в этой деревенской гостинице с ее грубоватым, непритязательным гостеприимством. Еды было доставлено предостаточно и даже, пожалуй, слишком много, отчего у Руфи пропал аппетит, который она должна была возбуждать. Но сердечность, с которой добродушная румяная служанка уговаривала ее поесть, а также ворчание миссис Морган по поводу нетронутой ею гренки с маслом (на самом деле хозяйка даже хотела съесть ее сама, чтобы масло зря не пропадало) оказали на нее более благотворное влияние, чем собственно сам чай. В душе у нее вспыхнула надежда, и Руфь стала с нетерпением дожидаться утра, когда эта надежда смогла бы превратиться в уверенность. Напрасно ее уговаривали прилечь в комнате, которая весь день до этого была в ее распоряжении. Она не отказывалась, но и не собиралась спать в такую ночь, когда решение вопроса жизни и смерти любимого человека зависло в шатком равновесии. Она просидела в своей спальне, дождавшись, пока вся суета в доме окончательно не стихла и стали слышны шаги людей, входивших в комнату, куда ее не пускали, и выходивших оттуда. Она могла различить тихий голос, повелительным тоном требовавший то одного, то другого. Затем надолго наступила тишина. Когда же Руфь решила, что, кроме сиделки, там все уже крепко спят, она осторожно пробралась в галерею. На противоположной ее стороне в толстой каменной стене имелось два окна, и на широких подоконниках стояли цветочные горшки с высокой, беспорядочно разросшейся геранью, тянувшей свои листья к свету. Окно рядом с комнатой мистера Беллингема было открыто; в него пахнуло теплым ветерком, пропитанным тонкими ночными ароматами, и снова все стихло. Стояло лето, и даже в полночь тьма не была кромешной; просто свет стал очень-очень тусклым и все предметы вокруг потеряли свой цвет, сохранив при этом форму и очертания. На стене напротив окна лежало пятно мягкого блеклого света. На фоне темно-серых теней вокруг особенно четко проступали контуры растений, отчего они казались более изящными, чем в реальности.
   Руфь прокралась к двери и, сев возле нее на пол, чтобы на нее не попадал свет, вся обратилась в слух. Было тихо, и только сердце в ее груди, словно молот, стучало так громко и гулко, что ей даже захотелось остановить его беспрестанное биение. Услышав тихий шорох дорогого шелка, она подумала, что в таком платье не стоило бы заходить в комнату больного. Все ее чувства переключились на переживания о мистере Беллингеме и на то, чтобы почувствовать, что чувствует он. Скорее всего, платье прошелестело по той простой причине, что сиделка просто сменила позу, потому что после этого вновь наступила полная тишина. Сердце Руфи продолжало биться очень громко. Бесшумно, словно привидение, она поднялась с пола и подошла к открытому окну, стараясь отвлечься и перестать нервно вслушиваться в малейший шорох. Вдалеке под сводом спокойного неба, подернутого не столько облаками, сколько туманами, виднелись чернеющие силуэты гор, похожие на края огромного гнезда, в центре которого находилась их деревня. Мрачные вершины стояли вокруг подобно сказочным гигантам, бесстрастно наблюдавшим за тем, как катятся к своему концу Земля и Время. Темные пятна кое-где на склонах напоминали Руфи ложбины или низины, где она гуляла со своим любимым, купаясь в солнечных лучах и счастье. Тогда ей казалось, что эти края представляют собой царство вечного света и радости, охраняемое суровыми стражниками, горами-великанами, которые не пускают сюда никакие беды и невзгоды. Но теперь Руфь знала, что барьеров, защищающих от горя, не существует. Оно, будто удар молнии, может обрушиться на домик в горах или на городскую мансарду, на дворец или скромную хижину.
   Прямо за домом начинался сад. В дневное время он представлял собой довольно яркий и живописный островок природы, поскольку все, что бы ни посадили в эту плодородную почву, неистово росло и расцветало, несмотря на отсутствие какого-либо ухода. В ночной полутьме можно было различить светлые пятна белых роз, тогда как красные скрывались в тени. За дальним краем сада до самых склонов гор тянулись зеленые луга. Руфь вглядывалась в серую мглу, пока очертания всех предметов не обрели четкость. Вдруг послышался тревожный писк птенца, проснувшегося в гнезде среди зарослей плюща, увивающего стену дома, но мама-птичка, наверное, укрыла его крылом, и малыш тут же успокоился и затих. Однако вскоре и другие птицы, чувствуя приближение рассвета, принялись оживленно порхать среди листвы, нарушая тишину своим веселым щебетанием. Предрассветный туман над горизонтом сначала превратился в серебристо-серое облако, зависшее на краю неба; потом он стал пронзительно белым, а затем внезапно в одно мгновение вспыхнул розовым светом. Стали отчетливо видны устремленные ввысь горные вершины, которые, казалось, старались быть поближе к Всевышнему. Наконец из-за гор появился край огненно-красного солнца, и тут же как по команде тысячи птиц огласили все вокруг радостным пением, а просыпающаяся земля тихо загудела хором загадочных звуков и шорохов пробуждения. Легкий ветерок, покинув свое ночное убежище среди лощин и горных расселин, зашелестел в кронах деревьев и траве, пробуждая цветы ото сна. Ночь миновала, и Руфь вздохнула с облегчением; она знала, что состояние, в котором находится больной, скоро неминуемо закончится и станет известен вердикт – жизнь или смерть. Постоянное нервное напряжение отняло все силы, терпение покинуло ее, и она уже была готова войти в комнату. Но тут за дверью началось какое-то движение – правда, звуки эти не были резкими и суетливыми, как бывает, когда неожиданно что-то случилось, – а затем все стихло. Руфь снова села на пол и, обхватив колени руками, прислонилась к стене. Нужно было еще подождать.
   Между тем больной медленно приходил в себя после долгого, крепкого, благотворного сна. Его мать провела подле него всю ночь и сейчас в первый раз за все это время сменила позу; она даже начала тихим голосом давать какие-то указания старой сиделке, которая в ожидании приказаний хозяйки задремала в кресле. Миссис Беллингем на цыпочках подошла к двери, досадуя в душе, что ее усталые затекшие ноги производят столько шума. После непрерывного ночного бдения ей захотелось хотя бы на несколько минут сменить обстановку. Она уже понимала, что самое худшее позади, кризис миновал, и, расслабившись, вдруг почувствовала физическую и психологическую усталость, которых не замечала, когда исход для ее сына еще не был ясен.
   Она медленно открыла дверь в галерею, но Руфь вскочила на ноги, едва услышав скрип поворачивающейся ручки. Вся кровь прихлынула к голове, и от этого губы девушки перестали слушаться – казалось, она не сможет вымолвить ни слова. Тем не менее, стоя перед миссис Беллингем, она все же сумела тихо спросить:
   – Как он себя чувствует, мадам?
   Миссис Беллингем на миг оторопела при виде этого бледного создания, явившегося словно ниоткуда, как привидение. Однако ее быстрый, гордый ум моментально помог ей сориентироваться и все понять. Это была та самая девушка, из-за безнравственности которой ее сын сбился с пути праведного. Девушка, помешавшая осуществлению ее сокровенного желания – женить сына на мисс Данкомб. Нет, на самом деле это она была истинной виновницей его болезни, его смертельно опасной болезни, как выясняется теперь, – а также всех ее болезненных страхов и переживаний. Если миссис Беллингем и могла когда-либо до такой степени забыть приличия, чтобы не ответить на чей-то вопрос, то сейчас был как раз тот самый случай, и она испытывала большое искушение просто высокомерно промолчать. Но Руфь не могла уже больше ждать и нетерпеливо заговорила снова:
   – Ради всего святого, мадам, скажите же что-нибудь! Как он? Он жив?
   Миссис Беллингем подумала, что если этому отчаявшемуся созданию не ответить, то она, чего доброго, может попытаться ворваться в комнату сына силой. Поэтому она с достоинством сказала:
   – Он спал хорошо: ему лучше.
   – О Господи, благодарю Тебя! – прошептала Руфь, тяжело прислоняясь спиной к стене.
   Это было уже слишком! Чтобы какая-то испорченная девчонка благодарила Бога за то, что Он сохранил жизнь ее сына? Как будто кто-то дал ей право принимать в нем какое-либо участие! Как она посмела просить Всевышнего за него? Миссис Беллингем презрительно смерила ее таким ледяным взглядом, что Руфь задрожала.
   – Послушайте, если у вас есть хоть капля стыда и какое-то понятие о приличиях, вы никогда не посмеете врываться в его комнату.
   Мать мистера Беллингема на миг застыла на месте, как будто ожидала ответа и была готова к открытому вызову. Однако она совсем не знала Руфь и даже представить себе не могла, насколько та наивна и легковерна. Потому что Руфь искренне верила в то, что, если мистер Беллингем останется жив – а он обязательно выживет, – все будет хорошо. Она нужна ему, и он пошлет за ней, будет о ней спрашивать, тосковать, пока все вокруг не уступят его твердой и непреклонной воле. Она решила для себя, что в данный момент он просто слишком слаб, чтобы думать и замечать, кто находится рядом с ним. И хотя для Руфи было бы бесконечным наслаждением заботиться о нем, она в первую очередь продолжала думать о нем, а не о себе. Поэтому она смиренно отступила в сторону, давая миссис Беллингем пройти.
   Через некоторое время пришла миссис Морган. Руфь по-прежнему находилась у той самой двери, как будто не могла заставить себя оторваться от нее.
   – Послушайте, мисс, нечего вам околачиваться около этой двери, это никуда не годится. Миссис Беллингем высказалась по этому поводу очень резко и строго. А если люди будут недовольны, как она сейчас, репутация моей гостиницы может пострадать. Разве я не отвела вам вчера комнату, чтобы вы сидели там и не высовывались? Разве не говорила я вам, какая важная особа эта миссис Беллингем? Так нет же, вам нужно было выйти, чтобы тут же попасться ей на глаза! И все это вместо благодарности! Нехорошо это с вашей стороны по отношению к Дженни Морган.
   Руфь, словно испуганный, провинившийся ребенок, отвернулась и ушла. Миссис Морган последовала за ней в ее комнату, не переставая ворчать на ходу, но затем, когда она таким образом облегчила душу, бросив несколько резких слов, в ней опять заговорило доброе сердце, и она добавила уже смягчившимся тоном:
   – Вы оставайтесь пока здесь и будьте хорошей девочкой. А я буду присылать вам завтрак и время от времени рассказывать о здоровье мистера Беллингема. Вы также можете гулять, но уж если пойдете, то сделайте одолжение, выходите через заднюю дверь. Может быть, так нам удастся избежать скандала.
   Весь день Руфь просидела затворницей в комнате, которую отвела ей миссис Морган; так было и в этот день, и в последующие. Но по ночам, когда в доме все стихало и даже маленькие коричневые мыши, подобрав все валявшиеся крошки, вновь прятались в свои норы, Руфь тайком выходила и пробиралась к вожделенной двери, чтобы услышать голос любимого, если получится. По его оттенкам она могла распознать, как он себя чувствует, не хуже тех, кто находился внутри и был с ним рядом. Она вся истомилась, ей невероятно хотелось хотя бы раз увидеть его, но для себя она уже решила, что будет просто ждать своего часа. Вот когда он поправится настолько, что сможет выходить из комнаты, когда с ним не будет кого-то из сиделок, тогда он обязательно пошлет за ней, а она расскажет ему, какой терпеливой была ради него. Бедняжка Руфь! Преисполненная веры, она всего лишь строила воздушные замки. Да, они возвышались до небес, но при этом оставались пустыми мечтами.


   Глава VIII. Миссис Беллингем «поступает красиво»

   Если мистер Беллингем выздоравливал не так быстро, как хотелось бы, то связано это было скорее с его капризной раздражительностью, вызванной общей слабостью, чем с какими-то неблагоприятными симптомами болезни. Он с отвращением отворачивался при одном только виде еды, которую готовили в неопрятной кухне этой гостиницы и которая вызывала у него брезгливость еще до его болезни. И бесполезно было ему объяснять, что Симпсон, горничная его матери, лично контролировала процесс приготовления на всех стадиях. Он постоянно обижал хозяйку, придираясь и говоря всякие гадости о ее лучших блюдах, отчего миссис Морган потом еще долго не могла отойти и что-то возмущенно ворчала себе под нос. Однако миссис Беллингем предпочитала не обращать внимания на ее недовольство – по крайней мере, пока ее сын достаточно не окрепнет для длительного путешествия.
   – Думаю, сегодня тебе уже лучше, – заметила она, когда лакей подтащил диван больного к окну спальни. – Завтра мы заберем тебя вниз.
   – Если бы речь шла о том, чтобы уехать отсюда, я был бы готов идти хоть сейчас. Но у меня такое чувство, что я навечно стал пленником этой ужасной дыры. Здесь мне никогда не поправиться, я в этом абсолютно уверен.
   Он откинулся на своем диване с выражением напускного отчаяния на лице. Слуга объявил о прибытии доктора, и, когда тот вошел, миссис Беллингем тут же принялась допытываться о возможности поскорее уехать отсюда. Тот был готов к таким вопросам, поскольку только что отвечал на них миссис Морган на первом этаже, и поэтому бойко заявил, что особых препятствий к этому не видит. Как только доктор удалился, миссис Беллингем многозначительно прокашлялась, а ее сын раздраженно поморщился, сразу догадавшись, что означает вся эта ее родительская прелюдия.
   – Генри, мне необходимо с тобой кое о чем поговорить. Тема, конечно, неприятная, но эта девушка вынуждает меня к этому. Ты прекрасно понимаешь, кого я имею в виду, и надеюсь, что мне не придется вступать в болезненные объяснения. – Мистер Беллингем резко отвернулся к стене и приготовился выслушать лекцию матери, пряча от нее свое лицо; впрочем, она и сама слишком нервничала, чтобы смотреть ему в глаза.
   – Конечно, – продолжала она, – я по собственной воле закрывала глаза на эту интрижку, сколько могла, но ты не представляешь себе, какие сплетни по этому поводу распускает миссис Мейсон, – весь Фордхэм просто гудит от этого. И конечно же, мне было ужасно неприятно сознавать, что я все это время нахожусь с этой безнравственной особой под одной… Прости, дорогой, ты что-то сказал?
   – Руфь вовсе не безнравственная особа, мама. Ты несправедлива к ней.
   – Мальчик мой, не станешь же ты утверждать, что она представляет собой образец добродетели!
   – Нет, мама, не стану, но я сам подтолкнул ее к этому. Я…
   – Если не возражаешь, мы не будем вдаваться в дискуссии относительно причин и этапов ее падения, – заявила миссис Беллингем безапелляционным, полным достоинства тоном, который со времен детства и до сих пор имел определенную власть над мистером Беллингемом, – противиться этому влиянию он мог только в состоянии крайнего возбуждения. Сейчас же он был слишком слаб физически, чтобы оказывать сопротивление, и, постепенно отступая, сдавал позиции одну за другой.
   – Как я уже говорила, у меня нет ни малейшего желания выяснять степень твоей вины. Из того, что я видела однажды утром, у меня была возможность убедиться, что у этой особы с назойливыми манерами нет ни стыда, ни хотя бы банальной скромности.
   – Что вы хотите этим сказать? – резко спросил мистер Беллингем.
   – Как-то раз, когда тебе было совсем плохо, я просидела подле тебя всю ночь, а затем, уже утром, вышла сделать глоток свежего воздуха. Представь, эта девушка встала у меня на пути, настаивая на том, чтобы поговорить со мной. Мне даже пришлось направить миссис Морган разобраться с ней, прежде чем возвращаться к тебе в номер. Ничего более дерзкого и грубого я в жизни своей не видела!
   – Вы ошибаетесь, Руфь не дерзкая и не грубая. Просто она необразованная и могла оскорбить вас неумышленно, сама того не подозревая.
   Разговор этот уже начал утомлять мистера Беллингема – он даже жалел, что вообще ввязался в него. С тех пор как он, придя в себя, начал осознавать возле себя присутствие матери, он чувствовал, что находится в двойственном положении по отношению к Руфи, и в его голове уже мелькали всевозможные планы. Но поскольку в данный момент ему было трудно должным образом взвесить и проанализировать их, он откладывал это до времен, пока достаточно окрепнет. Из-за сложной ситуации, в которой он очутился, связавшись с Руфью, она в его сознании вызывала невольную досаду и злость, и он уже сожалел, что затеял эту интрижку. Он даже думал – хотя и как-то вяло, как, впрочем, сейчас думал обо всем, что непосредственно не касалось его комфорта, – что лучше бы ему вообще ее не встречать никогда, что связь их с самого начала была нелепой и крайне неудачной. Однако, несмотря на все раздражение, которое теперь вызывала в нем Руфь, ему все равно было неприятно слышать, когда о ней отзывались дурно. И мать, заметив это, мгновенно сменила тактику, прекратив свои нападки на девушку. Впечатленная, видимо, его поведением, она спокойно произнесла:
   – Думаю, нам нет смысла и дальше обсуждать манеры этой молодой особы. Но, надеюсь, ты, по крайней мере, не собираешься оправдывать вашу с ней связь. А еще я надеюсь, что ты не настолько забыл о нормах приличия, чтобы вообразить, будто для твоей матери будет приемлемо или хотя бы допустимо находиться под одной крышей с падшей женщиной, с которой она может пересечься здесь практически в любой момент? – Миссис Беллингем умолкла в ожидании ответа. Но ответа не последовало.
   – Я задала тебе очень простой вопрос: допустимо это или нет?
   – Полагаю, что нет, – с неохотой хмуро отозвался он.
   – А вот мне почему-то кажется, что ты считаешь лучшим выходом из данной крайне неприятной ситуации мой отъезд отсюда, чтобы у тебя была возможность остаться наедине с твоей порочной подругой. Я права? – Мистер Беллингем опять ничего не сказал на это, но внутри у него начала накапливаться злость, причиной которой он считал Руфь. После долгой паузы он все же заговорил:
   – Маменька, вы сейчас не помогаете мне выйти из создавшегося затруднительного положения. Я, разумеется, не хочу прогонять вас или не дай бог обидеть – в конце концов, вы ведь переживаете и заботитесь обо мне. Но должен сказать, что Руфь не настолько виновата, как вам это представляется. Однако я не хочу больше ее видеть и буду благодарен вам, если вы подскажете мне, как все можно уладить, чтобы со стороны это не выглядело неблагородно с моей стороны. Только увольте меня от всего этого – я совершенно обессилен. Прогоните ее, если вы этого хотите, но только сделайте это красиво и так, чтобы я об этом больше не слышал. Я этого не вынесу. Прошу вас, оставьте меня в покое и не донимайте своими лекциями и нотациями, пока я прикован к постели и не могу как-то отвлечься от всех этих неприятных мыслей.
   – О, мой дорогой Генри, в этом ты можешь полностью положиться на меня.
   – Ни слова больше, маменька. Дело действительно скверное, и я не могу не корить себя за это. Но я больше не желаю об этом думать.
   – Не будь слишком строг к себе, мой дорогой Генри, в своем самобичевании, ведь ты пока еще очень слаб. Раскаяние – дело хорошее, но лично я совершенно убеждена, что это она увлекла тебя своими кокетливыми уловками. Однако ты совершенно прав – все должно быть улажено красиво. Уверяю тебя, я была глубоко опечалена, когда впервые услышала о вашей связи, но как только я своими глазами увидела эту девушку… Хорошо-хорошо, не буду больше о ней, я вижу, что тебе это неприятно. Но я благодарю Бога, что теперь ты сам видишь, как ошибался. – Она немного подумала, а затем послала горничную за письменными принадлежностями и, не откладывая, взялась писать письмо. Ее сын между тем занервничал, выходя из себя все больше и больше.
   – Маменька, – наконец заявил он, – эта проблема уже надоела мне до смерти. Но я не могу выбросить ее из головы.
   – Предоставь это мне. Я все устрою идеально.
   – А могли бы мы уехать прямо сегодня вечером? В этих стенах у меня все вызывает досаду и раздражение, мне необходимо сменить обстановку. Я не хотел бы встречаться с нею, потому что не терплю сцен. Тем не менее я считаю, что должен увидеться с ней, чтобы все объяснить.
   – Об этом даже не думай, Генри! – воскликнула миссис Беллингем, встревоженная самой этой идеей. – Если ничего не помешает, мы выедем отсюда через полчаса и к ночи будем в Пен-тре-Фёльсе. Еще и трех часов нет, а вечера сейчас долгие. Симпсон останется здесь и закончит паковать вещи; отсюда она отправится прямо в Лондон и будет встречать нас там. Макдональд и сиделка поедут с нами. А ты считаешь, что в состоянии выдержать такое путешествие? Это все-таки двадцать миль плохой дороги.
   Но мистер Беллингем был уже готов на все, лишь бы избавиться от сложившейся неловкости. Он чувствовал, что ведет себя по отношению к Руфи нехорошо, хотя понятия не имел, как с его стороны было бы поступить правильно. Спешный отъезд одновременно решал возникшую проблему и избавлял его от новых нравоучений. Он знал, что его мать всегда была очень либеральна во всем, что касалось денег, и что она действительно обставит все «красиво». К тому же будет проще через денек-другой написать Руфи письмо и объясниться, если он вдруг почувствует такую потребность. Поэтому он быстро согласился и вскоре даже отвлекся от своих тревог, занявшись наблюдением за суетой сборов к их отъезду.
   Все это время Руфь тихонько сидела в своей комнате и коротала долгие часы утомительного ожидания, мысленно рисуя в своем воображении трогательные сцены встречи с любимым. Комната ее находилась в боковом крыле, в отдалении от лучших апартаментов гостиницы, и выходила окнами на тыльную сторону здания, так что она даже не догадывалась о поднявшейся суматохе в связи с отъездом Беллингемов. Впрочем, даже если бы она слышала хлопанье дверей, резкие распоряжения, отдаваемые слугам, и стук колес экипажа перед главным входом, она все равно не заподозрила бы плохого: ее любовь была слишком доверчива и не знала сомнений.
   В начале пятого в ее спальню постучали и передали ей записку от миссис Беллингем. Знатной леди не удалось подобрать слова, которые бы удовлетворили ее в полной мере, но в итоге у нее получилось следующее:
   «Мой сын, поправившись от болезни, к счастью, наконец-то осознал всю греховность своей связи с вами, и я благодарна за это Всевышнему. По его искреннему желанию и во избежание каких-либо новых встреч с Вами, мы намерены немедленно покинуть это место. Но, прежде чем уехать, мне хотелось бы призвать Вас покаяться и напомнить Вам, что на Вас отныне будет лежать вина не только за саму себя, но и за всех тех молодых людей, кого Вы можете увлечь с собой в бездну порока. Я буду молиться, чтобы Вы вернулись на путь истинный, и настоятельно советую Вам покаяться и самой обратиться в исправительное заведение, если Вы еще не окончательно погрязли в грехе и разврате. Выполняя волю моего сына, прилагаю к этому банкноту в пятьдесят фунтов, которую Вы найдете в этом же конверте.
   Маргарет Беллингем».
   Так неужели это конец? Неужели он на самом деле уехал? Содрогнувшись от этой мысли, Руфь задала этот последний вопрос служанке, которая принесла ей записку: любопытная девушка, догадываясь, что там написано, специально задержалась, чтобы посмотреть на произведенный ею эффект.
   – Да, мисс, все верно. Экипаж как раз отъезжал от парадного входа, когда я поднималась наверх. И если вы прямо сейчас подойдете к окну в номере 24, то еще успеете увидеть его по дороге на Исбити.
   Руфь встрепенулась и поспешно отправилась вслед за горничной. И действительно, карета медленно поднималась по белой дороге, извилистой и крутой; отсюда казалось, что лошади движутся со скоростью улитки.
   Она сможет догнать его! Догнать, чтобы сказать ему хотя бы слово на прощание, чтобы еще хоть раз взглянуть на него и запечатлеть его образ в своем сердце навеки… Нет-нет, когда он увидит ее, он может изменить свое решение и не бросит ее насовсем. Эти мысли вихрем пронеслись в ее голове, пока она бегом возвращалась в свою комнату, чтобы, схватив капор и на ходу завязав ленты, все так же бегом выскочить на улицу через ближайшую дверь, не обращая внимания на сердитые возгласы миссис Морган у себя за спиной. Хозяйка гостиницы была все еще под впечатлением не слишком сердечного расставания с миссис Беллингем (которая хоть и щедро заплатила, но напоследок наговорила гадостей), и поэтому, когда Руфь пронеслась мимо нее через парадный вход, несмотря на запрет, та просто пришла в ярость.
   Но хозяйка не успела закончить свою гневную тираду – Руфь была уже далеко: она что было духу бежала по дороге, ни о чем больше не думая. Сердце готово было выскочить из груди, в висках громко пульсировала кровь, но какое это имело значение, когда на кону стояла возможность догнать карету любимого? Это было похоже на ночной кошмар, в котором самое желанное, несмотря на все усилия, постоянно ускользает из рук, не давая к себе приблизиться. Каждый раз, когда экипаж оказывался на виду, он на самом деле удалялся все больше и больше, хотя Руфь не хотела этому верить. Ей бы только добраться до вершины холма в конце этого бесконечного подъема, и уж тогда бежать будет легче – она точно нагонит карету. Девушка неистово молилась о том, чтобы хотя бы еще разок увидеть лицо любимого, даже если после этого она просто умрет прямо у него на глазах. Это была одна из тех молитв, которым Всевышний в милости своей не внемлет; однако Руфь все равно молилась снова и снова, страстно, яростно, вкладывая в слова всю свою душу.
   Руфь поднималась все выше и выше, пока не оказалась на плоской вершине холма, откуда начиналась заросшая багрово-бурым вереском равнина, края которой терялись в полуденной летней дымке. Дорога отсюда была перед ней как на ладони, однако экипаж, увозивший ее любимого, уже исчез из виду. На этой открытой всем ветрам местности не было видно ни единой живой души, если не считать нескольких диких горных овец, которые спокойно паслись у самой дороги, как будто с тех пор, как их потревожил проехавший мимо экипаж, прошло уже много времени.
   В отчаянии она упала в заросли вереска у обочины. Надежды ее рухнули, теперь ей оставалось только умереть, и она действительно думала, что умирает. В голове было пусто, она уже ни во что не верила. Жизнь представлялась ей каким-то ужасным сном, но будет ли Господь милостив, пробудив ее? Руфь не испытывала ни раскаяния, ни угрызений совести из-за совершенной ошибки или греха; в тот момент она понимала только одно – он уехал. Прошло немало времени, прежде чем к ней начало возвращаться осознание действительности: она заметила ярко-зеленого жука, деловито ползающего среди стеблей тимьяна, а потом обратила внимание на жаворонка, который, закончив свою мелодичную песню высоко в небе, ловко опустился в свое гнездо, свитое неподалеку от места, где лежала Руфь. Солнце уже садилось, и воздух перестал дрожать над поверхностью перегретой земли, когда Руфь внезапно вспомнила о записке, которую она нетерпеливо бросила, едва уловив смысл ее содержания. «Может быть, я просто слишком поторопилась, – подумала она. – Может быть, на другой стороне было и несколько слов от него, которые все объясняли, а я ведь впопыхах туда даже не заглянула. Нужно срочно вернуться и найти ее».
   Она с трудом поднялась с помятого вереска и покачнулась – сильно кружилась голова. Поначалу она не могла сдвинуться с места, но потом неверной походкой медленно пошла в сторону гостиницы. Однако, подгоняемая невеселыми мыслями, она стала идти все быстрее, как будто таким образом старалась скрыться от своих страданий. Вскоре Руфь спустилась с холма на равнину, где неторопливо прогуливались группки отдыхающих постояльцев; они беззаботно болтали, смеялись и восторженно восхищались прелестью теплого летнего вечера.
   После того неприятного случая с мальчиком и его маленькой сестричкой Руфь всячески старалась избегать встреч с этими счастливыми смертными – или правильнее было бы назвать их «счастливыми невеждами»? Вот и сейчас, помня о незаслуженном унижении, она по привычке остановилась в поисках путей к отступлению. Однако, оглянувшись, девушка увидела позади себя других гуляющих, которые выходили на главную дорогу с боковой тропы. Поэтому Руфь отворила калитку на огороженное пастбище и спряталась там за живой изгородью, чтобы подождать, пока все пройдут, и тогда уже незаметно проскользнуть в гостиницу. Она присела на дерн у старого куста боярышника; глаза пекло, но слез по-прежнему не было. Из своего укрытия Руфь слышала, как мимо прошла веселая компания, потом послышался топот деревенских ребятишек, торопившихся к своим вечерним играм. Неподалеку после вечерней дойки возвращались на луга приземистые местные коровы, все черные. Жизнь продолжалась, но казалась ей нереальной. Одинокая и покинутая, она в своем нынешнем состоянии лучше бы чувствовала себя в мире, погруженном во мрак. Даже в этом убежище покой ее был недолгим. Сквозь изгородь то там, то здесь уже виднелись изучавшие ее любопытные детские глазенки, и вскоре к калитке сбежались дети со всех концов деревни. Самый смелый мальчишка рискнул пробраться к ней за ограду и звонко выкрикнул:
   – Дай полпенни! – Тем самым он подал пример всем остальным, решившим не отставать от него. И вот уже там, где она хотела спрятаться в своем горе, вовсю гоняла неугомонная детвора, толкая друг друга и весело смеясь. Бедняжки! Им еще рано было знать, что такое горечь утрат. Руфь умоляла их оставить ее в покое и не сводить с ума, однако по-английски они знали только одно – «Дай полпенни!»
   Руфи уже начало казаться, что в этом мире ей никогда не найти жалости и сочувствия, и она даже усомнилась в милосердии Господнем, когда заметила, что на нее упала чья-то тень. Подняв скорбно потупленный взгляд, она увидела перед собой горбатого мужчину, которого уже дважды встречала до этого. Привлеченный гомоном деревенских детей, он подошел и обратился к ним по-валлийски. Поскольку его познаний в этом языке не хватало, чтобы понять их ответы, он в итоге просто пошел туда, куда они дружно показывали ему пальцами. Там он нашел юную девушку, на которую уже обращал внимание: в первый раз – из-за ее непорочной красоты, а во второй – потому что начал догадываться о ее положении. Теперь же она сидела перед ним, сжавшись, как испуганный зверек, в отчаянии оглядывающийся по сторонам, отчего ее милое лицо казалось озлобленным; платье ее было в пыли, а капор – помят и испачкан из-за того, что она лежала в нем на голой земле. Несчастная потерянная скиталица, она вызывала в его душе неподдельное сочувствие.
   Когда взгляды их встретились, Руфь заметила в глазах печально смотревшего на нее незнакомца такое искреннее сострадание, что это растопило даже ее заледеневшее сердце. Все так же продолжая смотреть на него, словно боясь лишиться того благотворного влияния, которое он на нее оказывал, она тихим скорбным голосом воскликнула:
   – Он бросил меня, сэр! Да, сэр! Уехал и оставил меня одну!
   Не успел он сказать и слова утешения, как она разразилась горькими безудержными рыданиями. Произошедшее с ней несчастье, ее трагедия, выраженная в словесной форме и произнесенная вслух, пронзила ее сердце острой болью. Ее страдания разрывали ему душу, но он не знал, что тут можно сказать, и поэтому просто молча стоял перед ней, пока она неистово оплакивала свое горе. Когда же Руфь умолкла и в изнеможении опустилась на землю, она услышала, как мужчина прошептал:
   – О Господи, ради Христа, сжалься над ней!
   Руфь подняла на него глаза, смутно понимая значение этих слов, которые затронули какую-то чувствительную струну ее сердца; теперь она с упоением вслушивалась в их отголосок в своей душе и смотрела на него застывшим затуманенным взглядом. И было не важно, жалость ли в его глазах или искреннее сострадание заставили ее вспомнить детство, когда она сидела у ног своей мамы; важно было то, что ей мучительно захотелось вернуть те счастливые времена.
   Горбун не торопил ее – отчасти оттого, что сам был сильно взволнован сложившейся ситуацией и невероятной бледностью печального лица этой девушки, а отчасти потому, что инстинктивно понимал, что данные обстоятельства требовали деликатного терпения. Но внезапно она содрогнулась, как будто только теперь по-настоящему осознав ужас своего положения, после чего вскочила на ноги и, оттолкнув мужчину, спешно направилась к калитке в ограде. Он не мог двигаться так же быстро, как большинство здоровых людей, но тем не менее старался не отставать от нее. Горбун последовал за ней через дорогу и дальше по бугристой обочине, но в сумерках споткнулся и упал, зацепившись за какой-то выступающий камень. От резкой боли в спине он вскрикнул, и этот пронзительный крик далеко разнесся в тишине приближающейся ночи, где все живое уже притихло, готовясь ко сну. Услышав это, Руфь, которая просто неслась вперед не оглядываясь, тотчас остановилась. Крик боли сделал то, чего нельзя было достичь никакими уговорами – Руфь забыла о себе. Потому что она оставалась все такой же доброй и участливой даже теперь, когда казалось, что все ангелы-покровители отвернулись от нее. Услышав или увидев страдания любых живых существ, Божьих творений, она всегда устремлялась к ним на помощь. Вот и сейчас, находясь на грани того, чтобы наложить на себя руки от горя, она остановилась на бегу и вернулась, чтобы найти, кому принадлежал этот крик страданий.
   Мужчина лежал среди белых камней, не в силах пошевелиться от боли; но он намного больше терзался не от физических страданий, а от мысли, что из-за своего неловкого падения упустил возможность спасти девушку. Поэтому, когда он увидел, что белеющая впереди фигурка остановилась, прислушалась, а затем медленно пошла обратно, как будто что-то искала, сердце его наполнилось благодарностью судьбе. Говорить он не мог, а тот звук, который он издал, был больше похож на стон, несмотря на переполнявшую его радость. Услышав это, она быстро подошла к нему.
   – Мне очень больно, не бросайте меня, – тихо сказал он.
   Его увечное немощное тело не выдержало этой боли и пережитых эмоций, и он потерял сознание. Руфь побежала к горной речке, глубокая заводь которой всего несколько минут назад манила ее разом покончить со всеми муками в темной пучине. Она набрала в сложенные ладони холодной свежей воды и, вернувшись, плеснула ему в лицо, чтобы привести его в чувство. Он очнулся, но продолжал молчать, подбирая нужные слова, которые заставили бы ее прислушаться к ним. Тогда Руфь тихо заговорила сама:
   – Вам лучше, сэр? Вы сильно ушиблись?
   – Не так уж и сильно, к счастью. И да, мне уже лучше. При быстрой ходьбе моя спина частенько подводит меня. Думаю, я споткнулся об один из этих камней. Сейчас все пройдет. К тому же я уверен, что вы не оставите меня и поможете дойти до дому.
   – О, конечно! Вы можете встать? Боюсь, вам не следует так долго лежать на этом вереске, он уже совсем сырой от росы.
   Ему хотелось, чтобы она меньше думала о нем, а больше о себе, и поэтому, следуя ее желанию, он сразу попытался подняться. Однако боль была слишком сильной, и девушка заметила это.
   – Не торопитесь так, сэр. Я могу подождать.
   Тут она вспомнила, что совсем недавно серьезно думала о том, чтобы покончить с собой, но те несколько дружеских слов, которыми они успели обменяться, похоже, окончательно вывели ее из состояния этого умопомрачения. Она села на землю рядом с ним и, закрыв лицо руками, вновь расплакалась, горько и безудержно. Руфь почти забыла о его присутствии, хотя продолжала сознавать, что кто-то нуждается в ее участии, что она кому-то нужна в этом мире, который так опрометчиво собиралась покинуть. Все это, не обретя форму конкретной мысли, так и осталось у нее на уровне ощущения, которое тем не менее удержало ее от скоропалительных решений, и она постепенно успокоилась.
   – А сейчас вы могли бы помочь мне встать? – попросил он через некоторое время.
   Она не ответила, но откликнулась на его просьбу. Затем он оперся на ее руку, и она осторожно повела его по узенькой, поросшей мягкой травой тропе, которая вилась среди крупных камней. Вскоре они выбрались на главную дорогу, залитую лунным светом, и медленно пошли по ней. Легким нажимом пальцев он направлял ее к своему жилищу над свечной лавкой самыми малолюдными переулками, потому что подумал, что ей будет больно вновь увидеть ярко освещенные окна гостиницы. Пока они ждали, когда хозяйка откроет дверь, он продолжал опираться на ее руку.
   – Зайдите ко мне, – сказал он, не отпуская ее, но и не сжимая руку сильнее, поскольку опасался, что такое приглашение оскорбит девушку и она снова убежит от него.
   Они медленно вошли в маленькую гостиную позади лавки. Пышущая здоровьем хозяйка дома, которую звали миссис Хьюз, поспешно зажгла свечу, и теперь, оставшись лицом к лицу, они наконец смогли рассмотреть друг друга лучше. Горбатый джентльмен был очень бледен, но Руфь – еще бледнее, как будто на лице ее лежала печать смерти.


   Глава IX. Демон хаоса отступает

   Миссис Хьюз сразу засуетилась, сочувственно приговаривая то на очаровательно ломаном английском, то на валлийском, которым она хорошо владела и который, благодаря ее мелодичному голосу, звучал так же мягко, как, скажем, русский или итальянский. Мистер Бенсон – а именно так звали горбуна, – задумавшись, лежал на диване, пока сердобольная миссис Хьюз металась по дому, придумывая, как помочь ему снять боль. Он останавливался у нее вот уже три года подряд, так что она хорошо знала его и любила.
   Руфь стояла у небольшого полукруглого окна и смотрела на улицу. По темно-синему небу, заслоняя собой луну, торопливо плыли большие облака самых причудливых форм, как будто призванные зовом могущественного духа бури. Но цель их была не здесь, место сбора находилось восточнее, за много лиг [11 - Лига – мера длины, приблизительно равная 3 милям или 4,8 километра.] отсюда. Очень разные – то черные, то серебристо-белые с одного края, то пронзенные по центру лунным светом, словно лучом самой надежды, то снова в серебристых полосках, – они неслись над безмолвной землей, обгоняя друг друга. А вот подошли совершенно черные, которые двигались ниже и быстро скрылись за незыблемой стеной гор как раз в том направлении, куда совсем недавно стремилась и Руфь; в своей дикой гонке они очень скоро будут пролетать над местом, где спит он, человек, в котором заключается весь ее мир. А может быть, он и не спит, может быть, именно в этот момент он думает о ней. В голове у нее тоже бушевал шторм, который путал ее мысли, рвал их на части, превращая в бесформенные обрывки, похожие на причудливые пятна облаков перед ее глазами. Ах, если бы она могла улететь с ними за горизонт, то обязательно догнала бы его!
   Мистер Бенсон, который внимательно следил за выражением ее лица, отчасти понимал, что творится у нее в душе. Видя этот тоскливый взгляд, устремленный в сулящую свободу даль, он подозревал, что ее сейчас вновь искушают сладкоголосые, как мифические сирены, воды омута, чей смертельный плеск до сих пор звучал в его ушах. Поэтому он подозвал ее, молясь, чтобы его слабому голосу хватило силы и убедительности.
   – Моя дорогая юная леди, мне нужно многое вам сказать, а Господь отнял у меня силы именно в ту минуту, когда они мне всего нужнее, – хоть и грешно мне говорить такие вещи, упрекая Его. Но заклинаю вас Его именем: наберитесь терпения хотя бы до завтрашнего утра. – Он пристально смотрел на нее, но она молчала, и лицо ее оставалось отрешенным. Она не могла отказаться от своей надежды, откладывая свой шанс, свою свободу до утра.
   – Да поможет мне Всевышний, она не слышит меня, – печально заключил он и, не отпуская ее руку, откинулся на подушку. Он был прав: его слова не нашли отклика в ее душе, потому что там сейчас царствовал демон хаоса, внушавший ей, что она отверженная. Она была одержима духом зла, который не дал ей проникнуться смыслом святых слов «именем Господа», тем самым бросив вызов Божьему милосердию.
   «Подскажи же, Всевышний, что я должен сделать?»
   Мистер Бенсон подумал об умиротворяющем влиянии веры, которая всегда давала силы и утешение ему самому, но потом отбросил эту мысль как бесполезную в данном случае. И тут он услышал тихий внутренний голос, после чего сказал:
   – Именем вашей матери, жива ли она или умерла, заклинаю вас остаться здесь до тех пор, когда я буду в силах поговорить с вами.
   Она опустилась на колени у его дивана и снова горько разрыдалась. Понимая, что на этот раз достучался до ее сердца, он оставил ее в покое, боясь все испортить. Через некоторое время он заговорил снова:
   – Я знаю, что вы не уйдете… не можете уйти – ради нее. Я прав, вы не уйдете?
   – Не уйду, – едва слышно ответила Руфь, чувствуя зияющую пустоту в своем сердце. Она упустила свой шанс и успокоилась, потому что надежд больше не было.
   – А теперь сделайте то, о чем я вас попрошу, – мягко сказал горбун; сам того не замечая, он заговорил тоном человека, нашедшего тайное заклинание, которое дает власть над духами.
   – Хорошо, – отозвалась она подавленным голосом.
   Он кликнул миссис Хьюз, и та сразу пришла из находящейся рядом лавки.
   – По-моему, у вас есть еще одна свободная спальня, где раньше жила ваша дочка. Надеюсь, вы не откажете мне. А я, со своей стороны, буду вам очень обязан, если вы позволите этой юной леди сегодня переночевать у вас. Проводите ее туда, пожалуйста, прямо сейчас. А вы, дорогая, идите с этой женщиной и помните: вы обещали мне никуда не уходить отсюда, пока я с вами не поговорю. – Его слабый голос был едва слышен, но Руфь повиновалась. Вставая с колен, она сквозь слезы взглянула на его лицо. Губы мужчины безмолвно шевелились в страстной молитве, и она знала, что он молится о ней.
   В ту ночь мистер Бенсон не мог уснуть, хотя боль отступила. Словно в бреду, он прокручивал в уме различные варианты развития событий, и порой они принимали странные и даже фантастические формы. В своих грезах он встречался с Руфью в разных местах и при разных обстоятельствах, он обращался к ней всеми возможными способами, стараясь подвигнуть ее к терпению и добродетели. Ближе к утру он задремал, но даже во сне эти мысли не оставляли его: он говорил с ней, но голос его не слушался, отказываясь звучать, а Руфь вновь и вновь ускользала от него, убегая к темной пучине глубокого омута.
   Но пути Господни неисповедимы.
   Его тревожные видения наконец сменились крепким сном. Проснулся он от стука в дверь, который вначале показался ему продолжением того, что ему только что снилось.
   На пороге стояла миссис Хьюз, которая вошла, как только он откликнулся.
   – Ох, сэр, боюсь, что наша юная леди совсем занемогла. Прошу вас, пройдемте к ней.
   – А что с ней? – встревоженно спросил он.
   – Совсем затихла, лежит не пошевельнется, сэр. Мне кажется, она умирает. Да, сэр, именно так.
   – Ступайте, я сейчас подойду, – ответил он, чувствуя, как у него оборвалось сердце.
   Вскоре он уже вместе с миссис Хьюз стоял у постели Руфи. Она лежала неподвижно, как будто умерла: глаза закрыты, на бледном осунувшемся лице застыла маска страдания. Когда он заговорил с ней, она не ответила, хотя через некоторое время ему показалось, что девушка пытается что-то сказать. Но, похоже, в таком состоянии она была не способна даже пошевелиться, не то что говорить. Она была одета в верхнюю одежду, в которой была вчера днем, только капор сняла; и это несмотря на то, что заботливая миссис Хьюз предусмотрительно снабдила ее ночной сорочкой, которая лежала сверху на небольшом комоде, служившем здесь также туалетным столиком. Мистер Бенсон взял ее за запястье и с трудом нащупал слабый мерцающий пульс. Когда же он отпустил ее руку, та упала на постель тяжело и безвольно, как у покойницы.
   – Вы давали ей что-нибудь поесть? – озабоченно спросил горбун у миссис Хьюз.
   – Ну конечно! Я предлагала ей самое лучшее, что есть у меня в доме, но она только покачала своей очаровательной головкой и попросила меня принести ей чашку воды. Я принесла молока – хотя, думаю, она все-таки предпочла бы воду, – и она, чтобы не показаться грубой и неблагодарной, пригубила немного. – И с этими словами расплакалась уже миссис Хьюз.
   – Как часто бывает здесь доктор?
   – Ох, сэр, сейчас он бывает у нас почти каждый день, ведь наша гостиница переполнена.
   – Я схожу за ним. Вы не могли бы попробовать раздеть ее и уложить в постель? А еще откройте окно, впустите свежего воздуха. Если ноги у нее окажутся холодными, обложите их бутылками с горячей водой.
   Все это было подтверждением человеколюбия, свойственного природе обоих этих людей, потому что ни тому, ни другому даже в голову не пришло жаловаться, что у них на руках оказалось это бедное беспомощное создание. Напротив – миссис Хьюз назвала это знаком, «благословением Господним».

     Не действует по принужденью милость;
     Как теплый дождь, она спадает с неба
     На землю и вдвойне благословенна:
     Тем, кто дает и кто берет ее [12 - Строки из пьесы В. Шекспира «Венецианский купец». (Перевод Т. Щепкиной-Куперник.)].



   Глава X. Записка и ответ

   В гостинице царила привычная суета и вовсю кипела жизнь. Мистеру Бенсону пришлось довольно долго дожидаться миссис Морган в ее маленькой гостиной, так что он даже начал терять терпение. Наконец она все-таки появилась и выслушала его историю. Пусть говорят, что добродетель в наши дни не пользуется должным уважением, если только она не сопровождается явными признаками богатства и высокого положения. Однако я склонна полагать, что со временем истинная добродетель в конечном счете всегда удостаивается награды и почтения со стороны тех, кто умеет ее ценить. И вознаграждается она не подобострастными поклонами и лицемерными словами, как это происходит со многими другими ценностями в нашем мире, а тем, что своим проявлением будит в других людях их самые лучшие и благородные качества – при условии, разумеется, что добродетель эта чистая, бесхитростная и неосознанная.
   Мистер Бенсон не стал особенно рассыпаться в разных внешних проявлениях глубокого почтения к хозяйке, да и у миссис Морган не было на это времени. Однако, увидев, кто ее ожидает, она перестала привычно хмурить лоб и стала вести себя гораздо сдержаннее, чем обычно. И все потому, что мистера Бенсона в их деревне хорошо знали: он год за годом проводил свой летний отпуск в этих горах, всегда останавливался в доме, где находится свечная лавка, и ни гроша не тратил в гостинице.
   Миссис Морган выслушала его терпеливо – насколько она вообще могла быть терпеливой.
   – Мистер Джонс будет здесь сегодня во второй половине дня. Но, право, досадно, что вам приходится хлопотать за такую особу. Вчера у меня совсем не было времени, но я сразу догадалась, что с ней что-то неладно, да и Гвен доложила мне, что она у нас сегодня не ночевала. Та дама со своим сыном вчера уезжала в большой спешке, хотя, как по мне, молодой человек был не готов к такому дальнему путешествию. А потом и наш почтальон Уильям Уинн подтвердил мои догадки – дорога только до Исбити вконец измотала беднягу. Еще он сказал, что они даже решили передохнуть там денек-другой, прежде чем ехать до Пен-тре-Фёльса. Как бы там ни было, но сегодня утром за ними вслед должна выехать их служанка с багажом, и теперь я припоминаю, как Уильям Уинн говорил, что они собираются ее дожидаться. Напишите им письмо, мистер Бенсон, и расскажите о состоянии девушки.
   Совет был толковый, однако и малоприятный. И дан он был человеком, привыкшим включать свой острый, хотя, возможно, и не слишком утонченный ум для принятия быстрых решений в самых непредвиденных ситуациях. А еще миссис Морган совсем не привыкла, чтобы ее авторитетное мнение подвергалось каким-то сомнениям, так что мистер Бенсон не успел еще сообразить, что ему делать, а она уже достала из бюро перья, бумагу и чернила и, сложив все это перед ним, явно собралась уходить.
   – Оставьте письмо на этой полке, а я передам его их служанке, уж будьте уверены. А ответ вам доставит паренек, который будет везти ее в повозке. – Она удалилась, прежде чем он разобрался со своими разбегающимися мыслями, и только потом вдруг вспомнил, что не знает имени человека, которому собирается писать. Спокойная тихая работа в своем маленьком кабинете дома выработала в нем привычку принимать решения основательно и не торопясь, в то время как положение хозяйки гостиницы обязывало миссис Морган действовать решительно и быстро.
   Ее совет, с одной стороны, был хорош, но, с другой, если следовать ему, возникали непростые вопросы. Да, состояние Руфи было тяжелым и о нем необходимо было сообщить ее друзьям; но были ли ее друзьями люди, которым он хочет писать? Он знал, что это богатая мамаша и ее элегантный красавец-сын. А также имел некоторое представление о сложившихся обстоятельствах, которые, кстати говоря, в какой-то мере могли бы оправдывать то, что они бросили Руфь. У него хватало ума понять весьма уязвимое положение знатной дамы, оказавшейся под одной крышей с девушкой, с которой жил ее сын, как это получилось с Руфью. И все же ему не хотелось адресовать письмо ей; с другой стороны, писать сыну тоже не годилось, потому что выглядело бы это как завуалированная просьба вернуться. В конце концов он все-таки взялся за перо.

   «Мадам, я пишу вам, чтобы сообщить о несчастной молодой женщине – в этом месте он надолго задумался, – которая сопровождала вашего сына в его поездке сюда и которая после вашего вчерашнего отъезда осталась совсем одна. В данный момент она лежит у меня на квартире в очень тяжелом и опасном, как мне представляется, состоянии. Смею заметить, что вы поступили бы очень великодушно, если бы позволили вашей служанке вернуться и поухаживать за больной, пока та не оправится настолько, чтобы ее можно было отдать на попечение близким или пока те не приедут сюда, чтобы позаботиться о ней самим.
   Засим остаюсь ваш покорный слуга,
 Турстан Бенсон».

   Письмо это, с его собственной точки зрения, было очень несовершенным, но это было лучшее, что он мог сделать сейчас. У пробегавшей мимо горничной он узнал имя той леди, после чего указал адресата и оставил письмо на полке. Затем он вернулся к себе и стал дожидаться приезда доктора и возвращения почтальона. Состояние Руфи оставалось неизменным: она была без чувств, лежала, не меняя позы, и едва дышала. Время от времени миссис Хьюз смачивала ей губы, и тогда те чуть заметно двигались, но это был единственный признак жизни, который он мог заметить. Появившийся наконец доктор лишь сокрушенно покачал головой и заявил, что здесь наблюдается «полный упадок сил, вызванный каким-то сильным нервным потрясением». Он прописал ей покой и какие-то загадочные лекарства, но потом добавил, что результат лечения сомнителен, очень сомнителен. После его ухода мистер Бенсон взял свой учебник валлийской грамматики и попытался разобраться с правилами чередования гласных, которые всегда озадачивали его; но толку от этого не было никакого, потому что все его мысли были заняты состоянием находившейся между жизнью и смертью юной девушки, еще совсем недавно такой жизнерадостной и веселой.
   Повозка с кучером, в которой ехала хозяйская служанка с багажом, прибыла к месту около полудня. Когда письмо было вручено миссис Беллингем, оно вызвало у нее сильное раздражение. Самое неприятное в порочных связях такого рода – это то, что никак нельзя предугадать последствий, которые могут оказаться нескончаемыми. Постоянно возникают какие-то новые претензии, причем улаживать их берется кто попало. Это ж надо до такого додуматься – отослать обратно ее личную прислугу! Да Симпсон ни за что не поехала бы туда, даже если ее попросить. Так вслух рассуждала миссис Беллингем, читая письмо, а затем неожиданно повернулась к своей любимой служанке, которая внимательно слушала свою хозяйку, не пропуская ни единого слова.
   – А что, Симпсон, поехала бы ты поухаживать за этим несчастным созданием, как предлагает этот… как его там… – миссис Беллингем взглянула на подпись в конце письма, – этот мистер Бенсон?
   – Я? Да никогда в жизни, мадам! – с горячностью ответила служанка, гордо расправляя плечи. – Надеюсь, мэм, вы не потребуете от меня такого. Иначе как я после этого смогу помогать одеваться благородной даме?
   – Ну, полно-полно, успокойся. Я все равно не смогла бы обходиться без тебя. И, кстати, перевяжи-ка завязки на моем платье: вчера вечером здешняя служанка запутала их в узлы и при этом ужасно помяла. Да, неловкая ситуация, даже очень неловкая, ничего не скажешь, – задумчиво продолжила она, возвращаясь к письму о состоянии Руфи.
   – Если позволите, мэм, я хотела бы сообщить вам об одном моменте, который полностью меняет дело. Вчера вы, если не ошибаюсь, вложили в конверт письма, адресованного той девушке, казначейский билет?
   Миссис Беллингем утвердительно кивнула, и служанка продолжила:
   – Все дело в том, что у меня есть веские основания полагать, что ни тот горбатый человек, который писал вам свою записку (его зовут мистер Бенсон, мэм), ни миссис Морган не знали, что вы уже позаботились об этой молодой особе. Мы с горничной нашли на полу ее комнаты ваше письмо, скомканное вместе с купюрой, словно это ненужная бумажка. Думаю, после вашего отъезда она сразу выскочила на улицу как полоумная.
   – Как ты правильно заметила, это полностью меняет дело. Потому что письмо, которое я держу в руках, – это своего рода деликатный намек на некую компенсацию. В принципе, это справедливо, но только ей ведь уже было заплачено. А что же стало с деньгами?
   – Все по закону, мэм, что за вопрос? Разумеется, как только я увидела банкноту, я подняла ее и тотчас отнесла миссис Морган, чтобы та сохранила ее для той молодой особы.
   – О, ты поступила правильно. Есть ли у нее друзья или близкие? Может быть ты что-нибудь слышала о них от миссис Мейсон? Вероятно, им следовало бы знать, где она сейчас находится.
   – Да, миссис Мейсон действительно мне кое-что рассказала. Та девушка – сирота, у нее есть попечитель, который ей не родственник и который просто умыл руки, после того как она сбежала. При этом миссис Мейсон ужасно расстроилась, с ней чуть истерика не случилась из-за опасений, что она может потерять ваше расположение, если вы решите, будто она недостаточно присматривала за своей ученицей. Миссис Мейсон сказала, что никакой ее вины в этом нет, просто эта девица всегда старалась выделиться, кичилась своей красотой, приговаривала, какая она распрекрасная, и искала способы попасть туда, где ею могли бы восхищаться, в частности на главный бал графства. А потом миссис Мейсон выяснила, что та встречалась с мистером Беллингемом в доме у одной старухи, настоящей старой ведьмы, мэм, которая живет в самом нищем районе города, пользующимся дурной репутацией.
   – Все! Довольно с меня! – резко оборвала миссис Беллингем ее болтовню, становившуюся просто бестактной. В своем горячем желании обелить подругу миссис Мейсон и одновременно очернить Руфь, та не сообразила, что тем самым бросает тень и на сына своей хозяйки. А его гордой и надменной матери будет неприятно думать о том, что ее отпрыск шатается по трущобам, где обитают самые низы общества.
   – Если у нее нет близких и если эта особа действительно такова, как вы ее описываете – что, впрочем, полностью совпадает и с моими наблюдениями, – то лучшим местом для нее, как я уже говорила, будет исправительное заведение. Пятидесяти фунтов вполне достаточно, чтобы продержаться примерно с неделю, если она и в самом деле не в состоянии ехать и заплатить за поездку. А если после возвращения в Фордхэм она снова обратится ко мне, то я уж похлопочу, чтобы ее немедленно определили куда следует.
   – Да ей просто повезло, что она имеет дело с леди, которая не отказывается принять в ней участие, несмотря на все, что произошло.
   Миссис Беллингем послала за письменным прибором и на скорую руку написала несколько строчек, чтобы передать их с почтальоном, который уже был готов выезжать.
   «Миссис Беллингем выражает почтение своему незнакомому корреспонденту, мистеру Бенсону, и считает необходимым уведомить его об одном обстоятельстве, видимо неизвестном ему, когда он писал письмо, которым я была удостоена. А именно о сумме в 50 английских фунтов, оставленной мною для молодой особы, упомянутой в письме мистера Бенсона. Сумма эта в данный момент находится у миссис Морган, равно как и записка от миссис Беллингем в адрес несчастной девушки, в которой предлагается посодействовать помещению ее в исправительное заведение Фордхэма, самое подходящее место для такого рода персон, поскольку из-за своего распутного поведения она потеряла единственного на всем белом свете друга, который оставался у нее. Сейчас миссис Беллингем повторяет свое предложение, и лучшими друзьями молодой женщины окажутся те, кто сумеет убедить ее последовать по этому пути исправления».
   – Позаботься, чтобы мой сын ничего не узнал об этом письме, – заявила миссис Беллингем, отдавая конверт служанке. – Он сейчас очень чувствительный, так что это может сильно расстроить его.


   Глава XI. Турстан и Фейт Бенсоны

   Только что вы видели послание, которое было вручено мистеру Бенсону, когда на ясном летнем небе начали сгущаться сумерки. Прочитав его, он, пока не закрылась почта, поспешил написать еще кое-кому. Почтальон уже трубил в свой рог на всю деревню, возвещая, что пора сдавать свои письма. К счастью, в это долгое утро у мистера Бенсона было время все хорошо обдумать, и он, предвидя, каким может быть ответ миссис Беллингем, уже принял решение, что ему делать дальше. А написал он следующее:

   «Дорогая Фейт!
   Ты должна незамедлительно приехать сюда, поскольку я крайне нуждаюсь в твоей помощи и совете. Не пугайся – сам я совершенно здоров. У меня нет времени объяснять тебе все обстоятельства, но я уверен, что ты мне не откажешь. Хочется верить, что ты появишься тут самое позднее в субботу. Ты знаешь, каким образом я добирался сюда, – это самый удобный и дешевый способ. Дорогая моя Фейт, не подведи меня.
   Твой любящий брат
   Турстан Бенсон.
   P. S. Боюсь, что денег, которые я оставлял, тебе может не хватить. Заложи моего Фаччолати [13 - Якопо Фаччолати – итальянский лексикограф, филолог и педагог.] у Джонсона, он даст хорошую цену. Книга эта стоит на нижней полке в третьем ряду. Только приезжай поскорее».

   Отослав письмо, мистер Бенсон сделал все, что только мог. Последующие два дня прошли для него словно бесконечный однообразный сон, заполненный долгими ожиданиями, размышлениями и хлопотами о больной; сон, не прерываемый какими-либо событиями, когда он даже плохо различал смену времени суток, потому что по ночам ярко светила луна, – стояло полнолуние. Ответ пришел в субботу утром.

   «Дорогой Турстан!
   Твой малопонятный призыв только теперь дошел до меня, и я повинуюсь ему, тем самым оправдывая твое доверие и то, что меня недаром зовут Фейт [14 - Фейт (англ. Faith) в переводе с английского означает «вера, доверие».]. Думаю, это письмо ненамного обгонит меня. Я не могу не тревожиться о тебе, но в то же время сгораю от любопытства. Денег у меня достаточно, и это очень удачно, потому что Салли, которая охраняет твой кабинет, как Цербер, скорее заставит меня идти к тебе всю дорогу пешком, чем позволит взять хоть что-нибудь из твоих вещей.
   Твоя любящая сестра
 Фейт Бенсон».

   Мысль, что скоро его сестра будет рядом с ним, принесла мистеру Бенсону большое облегчение. С детских лет он привык полагаться на ее меткие суждения и безупречный здравый смысл. Он чувствовал, что нужно поручить Руфь своей сестре, что нельзя злоупотреблять добротой миссис Хьюз, у которой и так хватало своих домашних дел помимо того, чтобы ухаживать за больной и сидеть с ней по ночам. Но все же он попросил свою хозяйку побыть с Руфью еще один раз, последний, а сам отправился встречать сестру.
   Маршрут дилижанса пролегал у подножия крутого подъема, который вел к селению Лландхи. Мистер Бенсон привел с собой мальчика, чтобы тот помог ему поднести багаж сестры. Однако они пришли к основанию холма слишком рано, и мальчишка, коротая время, принялся бросать плоские камешки в реку, чтобы они прыгали по гладкой поверхности воды на мелководье, тогда как мистер Бенсон сел на большой камень в тени ольхи, росшей на мягкой зеленой лужайке у самого берега. Он был очень рад вновь оказаться на свежем воздухе, вдали от гнетущих сцен и мыслей, которые тяжким грузом давили на него последние три дня. Он находил неожиданную прелесть буквально во всем вокруг, начиная от голубоватых, залитых солнечным светом горных вершин вдалеке и заканчивая заросшей сочной зеленью уютной долины, дышащей спокойствием и умиротворением, где он сейчас устроился в тени. И даже граница из светлой гальки у воды по обоим берегам горного потока тоже была по-своему красива своей аккуратностью и чистотой. Он чувствовал себя более спокойно и не так напряженно, чем последние несколько дней. Но когда он обдумывал то, что сейчас расскажет сестре, объясняя свой срочный вызов, вся эта история начинала казаться какой-то странной и ему самому. Неожиданным образом он вдруг стал единственным другом и защитником несчастной больной девушки; причем он даже имени ее не знает, а знает только, что она была любовницей мужчины, который ее бросил, и что она, как он полагал и опасался, собиралась покончить с собой. В общем, речь шла о проступке, который вряд ли вызовет сострадание у его сестры, какой бы доброй и чуткой она ни была. Выходит, ему придется взывать к ней через ее любовь к нему, как к родному человеку, и это был далеко не лучший способ воздействия; он предпочел бы, чтобы ее отношение к девушке основывалось на каком-то другом, менее личном мотиве, чем просто выполнение просьбы брата.
   Дилижанс, грохоча колесами по неровной каменистой дороге, медленно подъехал и остановился. Мисс Бенсон, занимавшая место снаружи, бодро соскочила на землю и горячо обняла брата. Она была гораздо выше его ростом и в молодости, должно быть, была необычайно хороша собой; блестящие черные волосы на лбу были разделены пробором, а в темных выразительных глазах и прямой линии носа до сих пор угадывались отголоски былой красоты. Неизвестно, была ли она старше брата, но в любом случае из-за его увечности заботилась о нем по-матерински.
   – Турстан, какой ты бледный! Можешь сколько угодно повторять, что ты здоров. Я все равно не поверю. Что, донимают старые боли в спине?
   – Нет… Ну, немного… не важно, забудь, моя дорогая Фейт. Присядь здесь, а я отошлю мальчика отнести твой багаж. – Желая похвалиться перед сестрой тем, как он освоил местный язык, свое распоряжение ребенку он отдал на безупречном валлийском – настолько безупречном грамматически и настолько же ужасном с точки зрения произношения, что мальчишка, озадаченно почесав затылок, коротко бросил в ответ:
   – Dim Saesoneg [15 - Dim Saesoneg (валл.) – дословно: «Нет саксонского», в смысле: «Я не говорю по-английски».].
   Пришлось повторять это по-английски.
   – Ладно, Турстан, вот я села, как ты просил. Только не томи меня и расскажи поскорее, зачем ты послал за мной.
   Теперь ему предстояло самое трудное. Ах, как бы сейчас пригодилось ему красноречие и убедительность библейских серафимов! Однако серафимов поблизости не было, так что на их помощь рассчитывать не приходилось. И только струи воды мягко журчали неподалеку, располагая мисс Бенсон к тому, чтобы спокойно выслушать любой рассказ о причине ее вызова сюда, в эту прекрасную долину, если речь шла не о здоровье любимого брата.
   – Фейт, история действительно очень странная, но так или иначе сейчас у меня на квартире лежит одна молодая девушка, и я хотел, чтобы ты за ней поухаживала.
   Ему показалось, что по лицу сестры промелькнула какая-то тень. Когда же она ответила, голос ее слегка изменился:
   – Надеюсь, тут нет какой-то романической подоплеки, Турстан. Ты же знаешь, я не люблю романов – никогда в это не верила.
   – Не знаю, какой смысл ты вкладываешь в слово «романтика». История вполне жизненная и, боюсь, не так уж редко встречающаяся.
   Он умолк и выдержал паузу. Главная трудность для него была еще впереди.
   – Ну хорошо, говори уже, Турстан, не тяни. Сдается мне, что ты позволил кому-то себя провести. Все, выкладывай наконец и не испытывай мое терпение – сам знаешь, его запасы у меня не безграничны.
   – Вот я и говорю. Один джентльмен привез эту девушку в местную гостиницу и потом бросил, после чего она серьезно заболела, а ухаживать за ней некому.
   Мисс Бенсон были свойственны некоторые вполне мужские привычки, например манера тихо присвистнуть в случае сильного удивления или неудовольствия. Она считала даже полезным давать выход своим чувствам подобным образом. Мисс Бенсон и сейчас выразительно присвистнула, а ее брат подумал, что лучше бы она что-нибудь сказала.
   – Ты послал за ее близкими?
   – Их у нее нет.
   Наступила пауза, за которой последовал новый присвист, но на этот раз уже помягче и не так однозначно.
   – Насколько она больна?
   – Лежит совсем тихонько, как при смерти. Не говорит, не шевелится, едва дышит.
   – Думаю, ей было бы легче умереть сразу.
   – Фейт!
   Одного этого слова оказалось достаточно, чтобы расставить все по местам. В нем слышались искреннее удивление и горький упрек, а тон, которым оно было сказано, всегда действовал на нее безотказно. Мисс Бенсон привыкла к той власти, которую она имела над братом благодаря своему более решительному характеру, а если копнуть поглубже, то и благодаря своему физическому превосходству над ним. Однако порой она просто склоняла голову перед по-детски чистой душой брата, чувствуя, что в этом ей до него далеко. Она была слишком добра и честна, чтобы скрывать свои чувства или негодовать за это на брата. Немного помолчав, она сказала:
   – Турстан, дорогой, пойдем же к ней.
   Фейт заботливо помогла ему подняться и, нежно взяв под руку, повела вверх по длинному и пологому склону холма; однако на подходе к деревне они, не сговариваясь, поменялись местами, и теперь уже она опиралась на его руку (по крайней мере, для виду). Когда же они вплотную подошли к первым домам, он расправил плечи и постарался идти как можно более твердой походкой.
   По пути они говорили очень мало. Он спросил у нее о некоторых своих прихожанах, поскольку был диссентерским [16 - Диссентеры (англ. dissenters – от лат. dissentio – не соглашаюсь) – в Англии одно из наименований протестантов, отклонявшихся от официально принятого вероисповедания.] священником в провинциальном городке, и она ответила. Про Руфь никто не обронил ни слова, хотя оба думали только о ней.
   К приезду гостьи миссис Хьюз приготовила чай. То, как его сестра, лениво прихлебывая из чашки, делала небольшие паузы, чтобы неспешно сообщить какие-то пустяковые новости, о которых забыла рассказать раньше, постепенно начало вызывать в душе у мистера Бенсона легкое раздражение.
   – А мистер Брэдшоу запретил своим детям водиться с Диксонами, потому что однажды вечером они вместе с ними играли в «живые шарады».
   – Неужели? Еще бутерброд с маслом, Фейт?
   – От этого чистого уэльского воздуха у меня разыгрался аппетит. Миссис Брэдшоу выплачивает за бедняжку Мэгги ренту, чтобы ее не отправили в работный дом.
   – Это правильно. Еще чашечку?
   – Так я ведь уже две выпила. Впрочем, не откажусь и от еще одной.
   Мистер Бенсон не сумел сдержать горестный вздох, когда наливал ей третью чашку чаю. Он не мог вспомнить, чтобы когда-либо видел свою сестру настолько проголодавшейся и мучимой жаждой, не догадываясь, что она таким образом пытается отсрочить начало неприятного разговора, который ожидал ее по окончании трапезы. Но все на свете когда-нибудь заканчивается, вот и чаепитие мисс Бенсон тоже подошло к концу.
   – Ну что, пойдешь теперь взглянуть на нее?
   – Да.
   И они отправились к больной. Миссис Хьюз повесила на окно кусок зеленого ситца, наподобие жалюзи, чтобы защитить комнату от ярких лучей полуденного солнца, так что Руфь лежала в полумраке – неподвижная, осунувшаяся, неестественно бледная. Даже зная от брата о состоянии девушки, мисс Бенсон все равно была напугана этой безжизненной недвижимостью, и в душе ее проснулась жалость к несчастному, но все еще очаровательному созданию, лежавшему перед ней, словно на смертном одре. Для мисс Бенсон одного взгляда на нее было достаточно, чтобы понять – никакая она не искушенная соблазнительница или закоренелая грешница: те просто не способны настолько глубоко переживать горе, чтобы слечь от этого. Мистер Бенсон больше смотрел не на Руфь, а на свою сестру; читая по ее лицу, как по открытой книге, он увидел там сострадание.
   Миссис Хьюз стояла рядом и тихо плакала.
   Затем мистер Бенсон молча коснулся плеча сестры, и они вышли из комнаты.
   – Как думаешь, она выживет? – спросил он.
   – Трудно сказать, – ответила она смягчившимся голосом. – Но какой же юной она выглядит! Совсем еще ребенок, бедняжка. Когда придет доктор? И расскажи мне о ней все, что знаешь, Турстан. Ты ведь так и не удосужился сообщить мне какие-либо подробности.
   Мистеру Бенсону очень хотелось едко заметить, что до сих пор эти самые подробности ее не интересовали, что она вообще старалась избегать этой темы; но он был настолько рад, что в сердце сестры пробудились теплые чувства к этой несчастной, что ни словом не упрекнул ее. Он поведал ей всю эту грустную историю, а то обстоятельство, что до этого он ее глубоко прочувствовал, добавило ему красноречия. В общем, когда, закончив свое повествование, он поднял взгляд на сестру, слезы блестели в глазах у обоих.
   – И что же говорит доктор? – после короткого молчания спросила она.
   – Он настаивал на полном покое, прописал кое-какие лекарства и велел отпаивать ее крепким бульоном. Всего я толком не знаю – подробнее тебе расскажет миссис Хьюз. У этой доброй женщины воистину золотое сердце – «творит благо, не ожидая ничего взамен» [17 - Новый Завет, Евангелие от Луки, 6:35.].
   – Она показалась мне очень доброй и участливой. Сегодня ночью я сама посижу с больной, а вас с миссис Хьюз отправлю пораньше спать, потому что вы с ней выглядите измотанными, и мне это не нравится. Ты уверен, что последствия твоего последнего падения уже миновали? Или спина все-таки еще беспокоит тебя? В конце концов, я обязана этой девочке хотя бы тем, что она вернулась, чтобы помочь тебе. Ты и вправду считаешь, что она собиралась утопиться?
   – Полной уверенности у меня, конечно, нет, потому что я не спрашивал ее об этом. Она была не в том состоянии, чтобы отвечать на мои вопросы. Впрочем, сам я в этом даже не сомневаюсь. А насчет того, чтобы посидеть с ней сегодня ночью, тут и думать нечего – ты ведь только с дороги!
   – Нет, Турстан, сначала ответь мне. У тебя болит что-нибудь после твоего падения?
   – Нет, практически ничего. Фейт, так нельзя, ты слишком устала, чтобы дежурить по ночам.
   – Турстан, обсуждать это бесполезно, потому что я все равно останусь с ней. Будешь со мной препираться, я возьмусь за твою спину и наклею тебе туда пластырь. И объясни мне все-таки, что на самом деле означает это твое «практически ничего». К тому же, чтобы как-то успокоить тебя, могу сказать, что я прежде никогда не видела настоящих гор. Они произвели на меня сильное впечатление, но их величие подействовало на меня подавляюще, так что заснуть я в любом случае не смогу: первую ночь буду бодрствовать, чтобы убедиться, что они не свалятся и не погребут под собой все вокруг. А теперь ответь на мои вопросы относительно твоего самочувствия.
   Некоторые люди умеют настаивать на своем, всегда добиваясь желаемого; обладала таким даром и мисс Бенсон. В ней чувствовались сильный характер и практичный здравый смысл, и люди сами подчинялись ее воле, зачастую не понимая, почему они это делают. К десяти часам вечера она уже стала полновластной хозяйкой в комнатке Руфи. Осознание, что это беспомощное создание полностью зависит от нее, располагало Фейт к состраданию, а лучшего способа заинтересовать ее судьбой больной и придумать было нельзя. Ей даже показалось, что к утру Руфи стало чуть получше, и она была весьма довольна, что произошли эти подвижки как раз во время ее дежурства. Да, определенное улучшение действительно имело место. В открывшихся глазах девушки появилась осмысленность, хотя выражение лица оставалось тревожным и страдальческим, что особенно было заметно по ее испуганному взгляду. На улице уже полностью рассвело, несмотря на то что было только около пяти утра, когда мисс Бенсон заметила, что губы больной дрогнули, как будто та хотела что-то сказать, и она склонилась к ее изголовью.
   – Кто вы? – едва различимым шепотом спросила Руфь.
   – Мисс Бенсон – сестра мистера Бенсона, – ответила Фейт.
   Руфи это ничего не говорило и нисколько не помогло; напротив, беспомощная в своем нынешнем состоянии, как дитя, она только испугалась; губы предательски задрожали, а в глазах появился ужас, какой бывает у маленького ребенка, который, проснувшись, вместо вселяющего спокойствие лица матери или нянечки видит перед собой незнакомого человека.
   Мисс Бенсон взяла ее за руку и начала ласково поглаживать, стараясь успокоить:
   – Не бойтесь, дорогая, я ваш друг. Я приехала, чтобы позаботиться о вас. Может быть, хотите чаю, милая?
   Уже сама интонация, с которой это было сказано, наглядно свидетельствовала, что сердце мисс Бенсон окончательно растаяло. Ее брат, который заглянул к больной чуть позже, был немало удивлен тем участием, с каким она относилась к Руфи. Ему вместе с миссис Хьюз даже пришлось уговаривать ее оставить свой пост и пойти поспать часок-другой после завтрака; но, прежде чем уйти, она взяла с них слово, что они обязательно позовут ее, когда придет доктор. Тот появился уже ближе к вечеру. Состояние больной быстро улучшалось, но вместе с этим вернулись страдания от пережитого горя, о чем красноречиво говорили слезы, медленно катившиеся по ее бледным запавшим щекам, тогда как у нее даже не было сил, чтобы их утереть.
   Мистер Бенсон весь день оставался дома, чтобы услышать мнение доктора. Теперь, когда присутствие сестры освободило его от ухода за Руфью, у него появилось больше времени на то, чтобы обдумать сложившуюся ситуацию – в той мере, в какой она была ему известна. Он вспомнил, как впервые увидел эту гибкую фигурку, балансирующую на скользких камнях; Руфь думала о чем-то своем, и на губах ее играла загадочная полуулыбка, а глаза сияли радостным счастливым блеском, казавшимся отражением сверкающих струй у нее под ногами. Затем он вспомнил испуганное выражение этих же глаз, когда ребенок неожиданно отверг ее заигрывания; тогда он еще подумал, что этот небольшой инцидент подтверждает историю, на которую намекала миссис Хьюз: хозяйка говорила о Руфи печально и неохотно, как будто не желая верить (как и подобает христианке) в победу зла. А потом был тот ужасный вечер, когда он спас девушку от самоубийства, после чего она погрузилась в беспамятство. И вот теперь, покинутая, сломленная, с трудом вырванная из объятий смерти, она лежит здесь и полностью зависит от него и его сестры, совершенно посторонних людей, о существовании которых несколько недель тому назад даже не подозревала. Интересно, где сейчас ее возлюбленный? Неужели живет себе спокойно и счастливо? Неужели смог полностью оправиться от болезни, имея на совести такой тяжкий грех? Да и есть ли она у него вообще, эта совесть?
   Мысли мистера Бенсона все еще блуждали по лабиринтам социальной этики, когда в комнату неожиданно вошла его сестра.
   – Ну, что говорит доктор? Ей лучше?
   – О да! Лучше, – ответила мисс Бенсон, но так резко и односложно, что брат взглянул на нее в недоумении. С расстроенным видом она тяжело опустилась на стул. Несколько минут оба молчали. В наступившей тишине мисс Бенсон попеременно то растерянно присвистывала, то бормотала себе под нос что-то невнятное.
   – Что случилось, Фейт? Ты же сама сказала, что ей уже лучше.
   – Ох, Турстан, тут вскрылся один факт, настолько шокирующий, что даже не знаю, как тебе сказать.
   Мистер Бенсон побледнел от испуга. В голове вихрем пронеслись все мыслимые и немыслимые предположения – все, за исключением одного, правильного. Я сказала «все мыслимые и немыслимые», но это не совсем так. Просто он никогда не допускал, что Руфь может быть виновата больше, чем кажется внешне.
   – Фейт, перестань сбивать меня с толку этими своими звуками и расскажи наконец, в чем дело, – нервно потребовал он.
   – Прости. Но только что выяснилось одно совершенно ошеломляющее обстоятельство… У меня просто слов нет… В общем, у нее будет ребенок. Это доктор так сказал. – В наступившем молчании ей снова было позволено сколько угодно свистеть и бормотать, потому что брат ее в прямом смысле слова лишился дара речи. В конце концов она не выдержала и обратилась к нему за поддержкой:
   – Скажи, разве это не шокирующее известие, Турстан? Когда я услышала об этом, то буквально остолбенела.
   – А она знает?
   – Да, но я думаю, что это, возможно, еще не самое худшее.
   – В каком смысле? Что ты имеешь в виду?
   – О, у меня только-только начало складываться о ней хорошее мнение, но, боюсь, она действительно очень испорченная. Когда доктор ушел, она отодвинула полог у кровати и, как мне показалось, захотела мне что-то сказать. (Не знаю, как она услышала наш разговор: мы стояли далеко у окна и говорили шепотом.) В общем, я подошла, хотя мое отношение ней уже резко изменилось. И тут она возбужденно шепчет мне: «Он сказал, что у меня будет ребенок?» Я, разумеется, не могла скрывать от нее такое, но подумала, что мой долг при этом сохранять суровый и холодный вид. Похоже, она не поняла, как это выглядит в глазах окружающих, а восприняла все так, будто иметь ребенка – это ее право. «О Господи, спасибо Тебе! – прошептала она. – Теперь я буду поступать правильно!» Тут терпение мое лопнуло, и я покинула комнату.
   – Кто сейчас с ней?
   – Миссис Хьюз. Но она, по-моему, относится к этому не так, как подсказывают нормы морали. И как я от нее ожидала.
   Мистер Бенсон снова умолк и задумался. Прошло некоторое время, прежде чем он опять заговорил:
   – Фейт, мне тоже все это видится совсем не так, как тебе. И думаю, я прав.
   – Ты удивляешь меня, брат! Что-то я тебя не пойму.
   – Погоди минутку. Я хотел бы очень четко объяснить тебе свое отношение к этому, но не знаю, с чего начать и как выразиться поточнее.
   – Да, действительно, тема весьма необычная, и мы с тобой о таких вещах никогда не говорили. Но как только я отделаюсь от этой девчонки, я больше никогда не пожелаю иметь дело с чем-то подобным. Все, с меня довольно, я умываю руки.
   Брат, казалось, не слушал ее, стараясь правильно сформулировать собственные мысли.
   – Знаешь, Фейт, а я ведь буду рад рождению этого малыша.
   – Господь с тобой, Турстан! Ты сам не ведаешь, что говоришь! Тебя, несомненно, искушает лукавый, дорогой мой брат.
   – Я не считаю это заблуждением. Мне кажется, что грех и его последствия – это совсем разные вещи.
   – Софистика… и порочное искушение, – решительно заявила мисс Бенсон.
   – Нет, это не так, – не менее решительно возразил ей брат. – В глазах Господа нашего она остается точно такой же, как будто жизнь, которую она вела, не оставила за собой никаких следов. Мы и прежде знали, что она совершала ошибки, Фейт.
   – Да, но не такие постыдные! На ней теперь лежит клеймо позора!
   – Ох, Фейт, Фейт! Я убедительно прошу тебя не говорить в таком тоне о невинном младенце, который может быть посланцем Божьим, призванным вернуть его мать к Нему. Подумай о том, что она сказала в первую очередь: это был искренний порыв, крик души! Разве не говорит это о том, что она вновь обратилась к Господу, когда пообещала Ему «теперь поступать правильно»? Это слова уже другого человека! Если до сих пор жизнь ее была эгоистичной и бездумной, то теперь появляется инструмент, способный заставить ее забыть о себе и думать о ком-то еще. Нужно научить ее почитать свое дитя – если этого не сделают люди, это сделает Господь. И такое почитание станет для нее очищением, оно искупит ее грех.
   Он говорил с чувством, его охватило такое сильное возбуждение, что он сам этому удивился; однако такое отношение к этому вопросу возникло не на пустом месте, а было подготовлено долгими и глубокими размышлениями.
   – Все это совершенно ново для меня, – холодно заметила мисс Бенсон. – Полагаю, Турстан, ты первый и единственный человек из всех, кого я встречала, который радуется появлению незаконнорожденного ребенка. И должна признаться, что такой взгляд представляется мне весьма сомнительным с точки зрения морали.
   – Я не радуюсь. Весь день я скорбел о грехах, погубивших это юное создание, и опасался, что как только она немного придет в себя, то снова погрузится в пучины отчаяния. Я вспоминал слова Святого Писания, обещающие спасение раскаявшимся, думал о Марии Магдалене, которую чуткость вывела на путь истинный. Я глубоко прочувствовал свои ошибки и корил себя за ту робость, которая до этого заставляла меня закрывать глаза на подобные проявления порока. О, Фейт, раз и навсегда заклинаю тебя: не упрекай меня в безнравственности в тот момент, когда я изо всех сил, как никогда прежде, стараюсь поступать так, как сделал бы на моем месте благословенный Господь.
   Он сильно разволновался, и его сестра, поколебавшись немного, продолжила уже более мягким тоном:
   – Но, Турстан, ведь ее можно вывести «на путь истинный», как ты выразился, и без ребенка, этого несчастного порождения греха.
   – Да, в нашем мире такие дети несчастны, несмотря на то что являются невинными младенцами. Но я не думаю, что это соответствует Божьей воле, если только не означает Его наказание за грехи родителей. Но даже в этом случае отношение общества к таким детям способно превратить естественную любовь матери в ненависть. Позор, страх перед осуждением окружающих сводят женщину с ума, оскверняя самые светлые человеческие инстинкты. Что же касается отцов… да простит их Господь! Я не могу оправдывать их – по крайней мере, сейчас.
   Мисс Бенсон задумалась над словами брата и, помолчав немного, сказала:
   – Пока что, Турстан, ты меня не убедил. Но объясни все-таки, как, согласно твоей теории, следует обойтись с этой девушкой?
   – Чтобы найти лучший выход, потребуется некоторое время и много христианской любви. Я знаю, что я не самый мудрый советчик, однако думаю, что лучше всего будет поступить так. – Он умолк и, подумав немного, закончил: – Она решила взять на себя немалую ответственность – мы с тобой оба это понимаем. Она готовится стать матерью, чтобы оберегать и направлять по жизни новое маленькое существо. Я считаю, что обязанность эта уже достаточно серьезна и важна сама по себе, так что нечего превращать ее в тяжкое гнетущее бремя, противное человеческой натуре. Мы должны всеми силами укреплять в ней чувство высокой ответственности, а я, со своей стороны, постараюсь сделать так, чтобы она почувствовала, что ответственность эта может стать для нее настоящим благословением.
   – И не важно, законнорожденное это будет дитя или нет? – сухо поинтересовалась мисс Бенсон.
   – Именно! – твердо заявил ее брат. – Чем больше я над этим думаю, тем больше убеждаюсь в своей правоте. Никто, – продолжал он, слегка покраснев, – не может испытывать большего отвращения к распутству, чем я. Даже ты не скорбишь о грехе этого юного создания больше моего. Разница между нами только в том, что ты путаешь сам грех с его последствиями.
   – Не понимаю я твоих метафизических заключений.
   – Я и не думал умничать, метафизика тут ни при чем. Мне просто кажется, что если воспользоваться этой ситуацией правильно, то все хорошее в ней с Божьей помощью может достичь невиданных высот, тогда как все дурное и греховное, с Его же благословения, померкнет и исчезнет в чистом свете непорочности, исходящем от ее младенца. Услышь меня, Отче! Молю тебя, чтобы отныне началось искупление ее вины. Помоги нам найти правильные слова, чтобы говорить с ней в духе бесконечной любви, которую проповедовал Твой Святой Сын!
   У него кружилась голова, в глазах стояли слезы, а тело дрожало от переизбытка чувств. Он был твердо убежден в своей правоте, но одновременно осознавал, что бессилен что-либо доказать собственной сестре. Впрочем, его слова все-таки возымели свое действие и потрясли ее. Она затихла на целые четверть часа или даже больше, тогда как он в изнеможении откинулся на спинку стула: эта прочувствованная речь и связанные с ней переживания отняли у него слишком много сил.
   – Бедное дитя! – наконец прервала молчание мисс Бенсон. – Бедное, бедное дитя! Сколько ей еще предстоит вытерпеть, сколько страданий пережить! Помнишь Томаса Уилкинса? Того, который швырнул тебе в лицо свое свидетельство о рождении и крещении? Не вынеся подобной ситуации, он предпочел уйти в море и утопиться, лишь бы только не признаваться в позоре своего происхождения.
   – Конечно, я все это хорошо помню, и эти воспоминания часто преследуют меня. Руфь должна будет приучить своего ребенка полагаться на Бога, а не на мнение людей. Это станет для нее и покаянием, и наказанием, которое она навлекла на себя. Чисто по-человечески она должна научить свое дитя быть независимым и рассчитывать на себя.
   Мисс Бенсон, которая хорошо знала и ценила Томаса Уилкинса, в свое время горевала о его безвременной кончине, поэтому воспоминания об этом человеке несколько смягчили ее душу.
   – С другой стороны, – неожиданно сказала она, – можно ведь все скрыть. И самому ребенку совершенно не обязательно знать, что он незаконнорожденный.
   – Как это? – удивился ее брат.
   – А что? Мы пока мало знаем о ней, но, судя по тому письму, близких у нее нет. Так почему бы тогда ей не поехать куда-нибудь в новое место, где ее никто не знает, и не выдать себя за вдову?
   Ох, какое испытание твердости принципов! Какой невольный соблазн! Это и в самом деле был способ избавить несчастное, еще не родившееся дитя от страшных испытаний. Это был выход, до которого мистер Бенсон не додумался. Это решение определяло судьбу матери и ребенка на годы вперед, и он поддался искушению. Но сделал это не ради себя, потому что считал, что у него как раз хватит смелости сказать правду. Делалось это ради беспомощного младенца, которому еще только предстояло войти в этот жестокий мир, с его горестями и трудностями. Он забыл обо всем, что только что говорил про покаяние и наказание матери, которые состояли в том, чтобы она научила своего ребенка жить, мужественно и твердо вынося последствия ее нравственной слабости. Зато вспомнил яростный дикий взгляд Томаса Уилкинса – в тот момент он был похож на библейского Каина, – который увидел в своем свидетельстве о рождении и крещении уничижительное слово, накладывающее на него несмываемое клеймо и делающее изгоем в мире людей.
   – И как это можно устроить, Фейт?
   – Прежде чем что-то предложить, я должна побольше узнать о ней, а рассказать это может только она сама. Но определенно это самый хороший план в данной ситуации.
   – Да, наверное, – задумчиво ответил ее брат, но уже не так решительно. На этом разговор и закончился.
   Когда мисс Бенсон вошла к больной, та снова тихонько отодвинула занавеску. Руфь ничего не говорила, но взглядом как будто просила ее подойти. Когда же Фейт подошла и встала рядом с кроватью, девушка взяла ее руку и молча поцеловала, после чего погрузилась в забытье, словно это небольшое движение отняло у нее все силы. Мисс Бенсон, заступив на дежурство, принялась обдумывать слова брата. Они не убедили ее окончательно, но определенно смутили, и теперь она относилась к бедной девушке уже мягче.


   Глава XII. Уэльские горы теряются из виду

   Последующие два дня мисс Бенсон терзалась сомнениями, пребывая в нерешительности, и только на третий день за завтраком завела с братом разговор на волнующую их тему.
   – Это юное создание зовут Руфь Хилтон.
   – Правда? Откуда ты это узнала?
   – От нее самой, разумеется. Сил у нее сейчас уже намного больше. Сегодняшнюю ночь я провела у нее в комнате, чувствуя, что она не спит, и долго думала, заговорить с ней или не стоит. Потом наконец решилась. Не помню точно, как прошел разговор и о чем он был, но мне кажется, что она, выговорившись немножко со мной, испытала определенное облегчение. Кончилось все это всхлипываниями и слезами, а затем она уснула. Думаю, она спит и теперь.
   – Поделись со мной, что она сообщила о себе.
   – О, совсем немного – очевидно, что для нее это очень болезненная тема. Она сирота, без братьев и сестер. У нее есть попечитель, но она, по ее словам, видела его всего один только раз, если я ничего не путаю. Именно он после смерти отца определил Руфь в ученицы к модистке. Тогда она и познакомилась с этим мистером Беллингемом, и они начали встречаться по воскресеньям во второй половине дня. Однажды, гуляя вдоль дороги, они задержались и, к несчастью, попались на глаза случайно проезжавшей там модистке. Та ужасно разгневалась, что, впрочем, было для нее делом обычным. Девушка испугалась угроз своей наставницы, и возлюбленный, улучив момент, уговорил ее уехать с ним в Лондон, прямо сейчас. Было это в мае, если не ошибаюсь. Вот, собственно, и все.
   – Высказывала ли она какое-то сожаление о совершенной ошибке?
   – Нет, по крайней мере, не на словах; однако голос ее периодически срывался на судорожные всхлипывания, несмотря на то что она пыталась их сдерживать. Потом она начала говорить о своем ребенке, но очень робко, с большой долей неуверенности. Стала расспрашивать меня, сколько, с моей точки зрения, она может зарабатывать портнихой, если будет трудиться очень и очень усердно, и это как раз вывело нас на тему о младенце. Я подумала над тем, что ты мне говорил, Турстан, и старалась разговаривать с ней так, как этого хотел ты. При этом я не уверена, что поступила правильно. В душе я и сейчас в этом сильно сомневаюсь.
   – Не стоит сомневаться, Фейт! Ах, дорогая моя сестрица, я очень благодарен тебе за твою доброту.
   – Благодарить меня не за что. Почти невозможно относиться к ней иначе, как со всей добротой. В ней присутствует столько кротости и нежности, столько терпимости и признательности!
   – Она сказала, что собирается делать?
   – Бедное дитя! Она рассчитывает снять жилье – самое-самое дешевое, как она говорит, – и работать там днем и ночью, чтобы содержать своего ребенка. С абсолютно очаровательной серьезностью она заявила мне следующее: «Он не должен ни в чем испытывать нужды, чего бы мне это ни стоило. Сама я заслужила страдания, но только не это маленькое, ни в чем не повинное дитя!» Боюсь, что в самом лучшем случае зарабатывать она сможет семь-восемь шиллингов в неделю. С другой стороны, она ведь так молода и хороша собой.
   – Но есть еще пятьдесят фунтов, которые передала мне миссис Морган, и те два письма. Она что-то знает об этом?
   – Нет. Я не хотела говорить ей, пока она немного не окрепнет. Ох, Турстан! Этот ребенок… Очень жаль, что она собирается стать матерью, тут я ничего поделать не могу. Вот если бы этого не было, тогда я действительно понимала бы, как мы могли бы помочь ей.
   – Что ты имеешь в виду?
   – Какой смысл говорить об этом сейчас? Это бесполезно. Мы могли бы взять ее с собой. Пожила бы у нас, пока не начнет зарабатывать, обшивая твоих прихожан. Но этот ребенок, который появится совсем некстати, все портит. Ну позволь мне немного поворчать, Турстан, я это заслужила. Потому что была очень добра к ней и разговаривала с ней о ее будущем малыше так уважительно и даже с нежностью, как будто речь шла об отпрыске королевы, рожденном в законном браке.
   – Ох, моя дорогая Фейт. Ворчи сколько угодно, если тебе хочется! За твою доброту и твое предложение взять ее к нам я готов простить тебе все. Но ты действительно считаешь непреодолимым препятствием то, что она находится в положении?
   – Разумеется, Турстан! Настолько непреодолимым, что тут и говорить, собственно, не о чем.
   – Ну почему же не о чем? Ты хотя бы объясни, по крайней мере.
   – Если бы не дитя, которое должно родиться, мы могли бы обращаться к ней по ее настоящему имени – мисс Хилтон. Это во-первых. А во-вторых, младенец в нашем доме… Да Салли просто с ума сойдет!
   – Давай о Салли пока не думать. Допустим, мы скажем, что Руфь наша дальняя родственница-сирота, которая вдобавок овдовела, – задумчиво произнес он после паузы. – Ты ведь сама предложила ради ребенка выдать ее за вдову. Я всего лишь подхватываю на лету твои идеи, Фейт. Особое уважение у меня вызывает твоя мысль о том, чтобы взять ее к нам, – так мы и должны поступить. Спасибо, что ты напомнила мне о моем христианском долге.
   – Да нет, это была всего лишь мимолетная мысль. Ты лучше подумай о мистере Брэдшоу. Ох, едва представлю себе, как он будет недоволен, и меня уже начинает трясти.
   – Мы с тобой должны сейчас думать не о мистере Брэдшоу, а о чем-то более высоком. Я и сам боюсь того, что будет, если он все узнает. Он всегда такой строгий, такой категоричный. С другой стороны, встречаемся мы с ним редко. Сам он к нам в гости не приходит и появляется, только если на чай к нам соберется миссис Брэдшоу. Думаю, он даже не знает, кто живет у нас в доме.
   – Не знает про Салли? Ну конечно! Я точно знаю, что однажды он поинтересовался у миссис Брэдшоу, сколько мы платим своей служанке, а потом заявил, что за такие деньги мы могли бы найти прислугу помоложе и поэнергичнее. Кстати, о деньгах. Подумай о наших расходах, если мы возьмем ее к себе на ближайшие полгода.
   Эта мысль озадачила обоих, и на некоторое время они погрузились в невеселые раздумья. Мисс Бенсон расстроилась не меньше брата, потому что, проникшись его настроениями, она уже и сама искренне искала способы осуществления своего плана.
   – Но ведь есть же еще эти пятьдесят фунтов, – наконец неохотно вспомнил он и вздохнул.
   – Да, есть еще пятьдесят фунтов, – словно эхо, повторила его сестра таким же печальным тоном. – Будем считать, что они принадлежат ей.
   – Я считаю, что так оно и есть. Давай просто не думать о том, кто их ей дал на самом деле. Эта сумма покроет ее расходы. Мне очень жаль, но я думаю, что деньги эти мы должны взять.
   – При сложившихся обстоятельствах обращаться к мистеру Беллингему никак нельзя, – с некоторой неуверенностью заметила мисс Бенсон.
   – Конечно. Мы и не будем, – решительно ответил ее брат. – Если она позволит нам позаботиться о ней, мы не дадим ей унижаться и что-то просить у него – даже для его ребенка. Чем допустить такое, лучше уж пусть сидит на хлебе и воде – лучше уж все мы будем сидеть на хлебе и воде.
   – Тогда я поговорю с ней и предложу наш план. Ох, Турстан! Ты с детства мог убедить меня в чем угодно. Надеюсь, я поступаю правильно. Чем сильнее я упираюсь вначале, тем скорее соглашаюсь с тобой потом. Думаю, я все-таки очень слабая женщина.
   – Нет-нет, только не в этом случае. В итоге мы оба оказались правы: я – в том, как следует относиться к младенцу, ты – в том, что придумала взять ее к нам. Благослови тебя Господь, дорогая, за такую благую мысль!
   Нужно сказать, что радостная перспектива вскоре стать матерью, это странное, неизведанное, сладостное чувство чудесным образом стало для Руфи источником новых сил, так что она стремительно пошла на поправку. Когда она уже начала садиться в постели, мисс Бенсон принесла ей оба письма и банкноту.
   – Вы помните, как получили это письмо, Руфь? – серьезно и с осторожностью спросила она. Ничего не ответив и побледнев, девушка взяла письмо и в полном молчании еще раз перечитала его. Затем она вздохнула и ненадолго задумалась, после чего встрепенулась и прочла второе письмо – то, которое миссис Беллингем прислала им в ответ на записку мистера Бенсона. Покончив с этим, она взяла купюру и несколько раз бессмысленно перевернула ее, как будто плохо понимая, что это такое. Мисс Бенсон обратила внимание, что пальцы ее при этом дрожали. Как предательски задрожали и губы, прежде чем Руфь заговорила:
   – Мисс Бенсон, будьте так добры. Я хотела бы вернуть эти деньги.
   – Но почему, дорогая моя?
   – Мне бы очень не хотелось их брать. Пока он любил меня, – тут она густо покраснела и, потупив взгляд, прикрыла глаза вуалью ресниц, – он дарил мне разные вещи… Мои часы… О, много чего. И все это я принимала с радостью и признательностью, потому что он любил меня… потому что сама я была готова отдать ему все, что угодно… и потому что я воспринимала это как знаки его любви. Но эти деньги ранят мне сердце. Он разлюбил меня и уехал. А деньги… О, мисс Бенсон… эти деньги выглядят так, будто он, бросив меня, может утешить меня, просто откупившись. – После этих горьких слов слезы, которые она так долго в себе сдерживала, вдруг хлынули из ее глаз ручьем.
   Но очень скоро она вспомнила о своем ребенке и обуздала эмоции.
   – Поэтому, если вам не составит труда, мисс Бенсон, не могли бы вы отослать эти деньги миссис Беллингем обратно?
   – Непременно, дорогая моя. И сделаю это с радостью, с большой радостью! Они не заслужили право заплатить их и не заслуживают, чтобы вы приняли от них эту подачку. – Мисс Бенсон, не откладывая дело в долгий ящик, тут же пошла и запечатала банкноту в конверт, на котором просто написала «От Руфи Хилтон».
   – Ну все, теперь с этими Беллингемами покончено, и мы умываем руки, – торжественно заявила она, вернувшись. Но Руфь была печальна, а в глазах ее снова стояли слезы – но не потому, конечно, что она потеряла деньги, а потому что была убеждена в обоснованности своего решения, принятого на основании того, что он ее больше не любит.
   Чтобы как-то подбодрить ее, мисс Бенсон заговорила о будущем. Фейт относилась к тому типу людей, которые, рассуждая о своих планах во всех подробностях и все больше проникаясь ими в своем сознании, становятся убежденными приверженцами собственных прожектов. Идея забрать Руфь к ним домой уже заметно грела ей душу и приводила в радостное возбуждение, хотя сама девушка продолжала оставаться в подавленном и убитом состоянии, будучи убежденной, что мистер Беллингем больше ее не любит. Из этой глубокой печали ее могли вывести только мысли о ребенке, а не какие-то рассуждения о ее новом доме или ее будущем. Мисс Бенсон была слегка уязвлена, и эта ее обида дала о себе знать, когда она чуть позже рассказывала брату об их утренней беседе с Руфью в комнате больной.
   – В тот момент я искренне восхищалась, с какой гордостью она отказалась от тех пятидесяти фунтов. Но мне кажется, что у нее ледяное сердце – она даже не поблагодарила меня за предложение пожить у нас.
   – В настоящее время голова ее забита совершенно другими вещами. К тому же разные люди по-разному демонстрируют свои чувства: одни – словами, другие – молчанием. В любом случае ожидать от нее благодарности было бы неразумно.
   – А чего ожидал от нее ты – равнодушия или неблагодарности?
   – Самое лучшее – не ожидать вообще ничего и не рассчитывать на какие-то определенные последствия. Чем дольше я живу, тем больше в этом убеждаюсь. Давай просто постараемся делать в жизни правильные вещи, не думая о том, какую реакцию это вызовет у окружающих. Мы с тобой знаем, что ни одно благое дело или бескорыстный поступок не пропадут зря и не окажутся бесполезными; однако в масштабах вечности лишь одному Господу нашему известно, когда это проявится. Сейчас мы пытаемся поступать правильно, ибо испытываем правильные чувства, так что давай не тратить силы на то, чтобы отслеживать, что при этом должна чувствовать она или как ей следует проявлять свои эмоции.
   – Это, конечно, все очень хорошо и верно сказано, – заметила мисс Бенсон слегка раздосадованным тоном. – Но, как говорится, лучше синица в руках, чем журавль в небе. И поэтому за все то, что я запланировала для ее будущего, я бы предпочла одно простое человеческое «спасибо», сказанное от всего сердца, чем какие-то грандиозные последствия, которые ты обещаешь «в масштабах вечности». И не нужно дуться и хмуриться, Турстан, иначе я сейчас уйду отсюда. Я могу вытерпеть любое брюзжание Салли, но не выношу унылой подавленности на твоем лице, когда я веду себя немного опрометчиво или горячусь. Такое ощущение, что лучше бы ты дал мне оплеуху.
   – А я бы предпочел, чтобы ты что-то говорила, пусть даже запальчиво, лишь бы не свистела, как ты это частенько неосознанно делаешь. Предлагаю так: если я буду давать тебе оплеуху каждый раз, когда я тобой недоволен, обещаешь мне, что будешь браниться, вместо того чтобы присвистывать?
   – Прекрасно! По рукам! Итак, ты – дерешься, я – ругаюсь. Но если говорить серьезно, я начала подсчитывать наши средства, когда она так лихо отослала эти пятьдесят фунтов (хотя и не перестаю восхищаться ею за такой мужественный поступок!). В общем, я опасаюсь, что у нас просто не хватит денег, чтобы расплатиться с доктором и увезти ее с собой к нам.
   – И она вдобавок должна ехать внутри дилижанса, а мы – уж как получится, – решительно уточнил мистер Бенсон, когда в дверь постучали.
   – Кто там? Входите! О, миссис Хьюз. Присаживайтесь.
   – Да, это я, сэр. Только присаживаться мне некогда. Наша юная леди только что попросила меня взять ее часы и продать их, чтобы рассчитаться с доктором. Это же касается и других безделушек, которые были на ней. Только вот беда, сэр: я не знаю места ближе самого Карнарвона, где это все можно было бы продать.
   – Красивый поступок, делающий ей честь, – заметила мисс Бенсон; ее чувство справедливости было удовлетворено. Помня, как Руфь говорила ей про эти часики, она понимала, какой серьезной жертвой было для девушки решение расстаться с ними.
   – К тому же этот жест помогает нам решить нашу дилемму, – с облегчением вздохнул ее брат, который хоть и не знал об отношении Руфи к этим дамским часам, но понимал, что в противном случае мог лишиться своего Фаччолати.
   Миссис Хьюз терпеливо ждала, когда они все-таки удосужатся ответить на ее вполне практический вопрос – где же можно продать часы? Внезапно лицо ее просветлело.
   – Мистер Джонс, наш доктор, как раз собирается жениться, и, возможно, эти часики стали бы лучшим свадебным подарком его невесте. Думаю, что это очень даже вероятно, и тогда он не только забудет про свой счет за лечение, но еще и денег доплатит. Как бы там ни было, но я в любом случае спрошу его об этом.
   Мистер Джонс действительно обрадовался возможности заполучить такой элегантный подарок для своей избранницы, да еще и по столь низкой цене. Как и предсказывала миссис Хьюз, он еще и денег доплатил, причем даже больше, чем требовалось на оплату за проживание у нее Руфи, потому что до сих пор за бóльшую часть продуктов платили мистер и мисс Бенсон, хоть они и строго запретили хозяйке рассказывать об этом девушке.
   – Вы не будете возражать, если я куплю вам черное платье? – спросила у Руфи мисс Бенсон на следующий день после продажи часов. Поколебавшись немного, она осторожно продолжила: – Видите ли, мы с братом подумали, что будет лучше, если мы… если мы будем выдавать вас за вдову. Это сняло бы много неловких вопросов и уберегло бы ваше дитя от лишних… – Она хотела сказать «унижений», хотя слово это здесь не вполне подходило. Но при упоминании о ребенке Руфь вздрогнула и густо покраснела – такое случалось с ней всякий раз при любом намеке на него.
   – О да, конечно! Большое спасибо, что вы подумали об этом, – сказала она, а потом добавила тихим голосом, как будто говорила сама с собой: – На самом деле я не знаю, как мне благодарить вас за все, что вы делаете для меня. Я могу отплатить только своей любовью и буду молиться за вас, если можно.
   – Если можно, Руфь? – с удивлением переспросила мисс Бенсон.
   – Да, если можно. Если вы мне позволите молиться за вас.
   – Конечно, моя дорогая Руфь. О, вы не представляете, как часто я грешу сама, как часто я поступаю дурно, хотя искушений у меня не так уж много. В глазах Всемогущего Господа мы с вами обе великие грешницы, так что давайте молиться друг за друга. И никогда больше не говорите такие вещи, моя дорогая. По крайней мере, обращаясь ко мне.
   Мисс Бенсон едва не расплакалась. Она всегда считала, что значительно уступает брату с точки зрения добродетели, что ей – хотя бы до его уровня – еще расти и расти, и поэтому такое смирение Руфи глубоко и даже болезненно тронуло ее. Однако спустя некоторое время она вернулась к теме их разговора:
   – Значит, я могу купить вам черное платье? Мы сможем обращаться к вам «миссис Хилтон»?
   – Нет, только не «миссис Хилтон»! – поспешно ответила Руфь.
   Мисс Бенсон, которая до этого из деликатности старалась не смотреть девушке в глаза, удивленно взглянула на нее.
   – Но почему же? – спросила она.
   – Так звали мою маму, – тихо объяснила Руфь. – И я бы не хотела, чтобы так обращались и ко мне.
   – Тогда возьмите фамилию, например, моей матери, – мягко предложила мисс Бенсон. – Она бы… Ладно, я расскажу вам о ней как-нибудь в другой раз. Давайте я буду звать вас миссис Денби. Звучит, по-моему, неплохо. И к тому же люди будут считать, что мы с вами дальние родственники.
   Когда она рассказала о таком выборе имени мистеру Бенсону, он немного расстроился, увидев в этом очередное проявление импульсивной натуры своей сестры – импульсивной даже в своей доброте, – хотя мог себе живо представить, насколько ту впечатлило покорное смирение Руфи. Он расстроился, но все же ничего не сказал. Затем они написали письмо домой, извещающее об их возвращении и с указанием вероятной даты приезда; дополнительно там сообщалось, что с ними приедет «дальняя, рано овдовевшая родственница», как выразилась мисс Бенсон. Она просила приготовить свободную спальню, а также распорядилась относительно всего остального, что только пришло ей в голову, для удобства их гостьи, которая оставалась все еще очень слаба.
   Когда черное платье, которое пришлось для нее несколько раз ушивать, наконец было закончено, Руфи оставалось только отдыхать, набираясь сил для завтрашнего путешествия, но она не могла усидеть на месте. Она ходила от окна к окну и вглядывалась в каждую скалу, в каждое дерево на улице, стараясь запечатлеть их в своем сердце. С ними у нее были связаны какие-то мучительные воспоминания, однако ей казалось, что еще мучительнее было бы забыть все это. А журчание горной речки по камням, которое она слышала в тот тихий вечер, когда лежала при смерти, – как же хорошо она изучила эту мелодию струй!
   Теперь же все было кончено. Когда она въезжала в Лландхи, сидя в экипаже рядом со своим возлюбленным, она жила лишь чудесным настоящим, странным образом позабыв и о прошлом, и о будущем. То был чудесный сон, и вот теперь она очнулась от грез любви. Когда она медленно и печально брела вниз по длинному пологому склону, по ее щекам бежали слезы, но она быстро смахивала их. Время от времени мисс Бенсон задавала ей какие-то малозначащие вопросы, и тогда она старалась придать твердости своему предательски дрожащему голосу. Им пришлось дожидаться почтового дилижанса, и Руфь забылась, зарывшись лицом в букет цветов, который при расставании подарила ей миссис Хьюз. Поэтому она даже не слышала стука колес и вздрогнула, когда экипаж вдруг остановился рядом, да еще так резко, что лошади едва не присели на задние ноги. Руфь разместили внутри, и она сообразила, что мистер и мисс Бенсон устроились снаружи, только тогда, когда лошади тронулись с места. Но это обстоятельство стало для нее большим облегчением, поскольку теперь она могла поплакать, не привлекая к себе их внимания. Над долиной нависла тень черной грозовой тучи, однако маленькая деревенская церквушка на возвышенности, словно отмечавшая собой то место, где прошла такая важная часть ее жизни, все еще купалась в ярких лучах солнца. Глядя на нее, Руфь злилась на свои слезы, застилавшие ей глаза. В карете рядом с ней ехала еще одна пассажирка, которая со временем попыталась успокоить ее.
   – Не плачьте, мисс, – сказала ей добросердечная соседка. – Вы, наверное, только что расстались со своими близкими? Это, конечно, тяжело, но когда вы доживете до моих лет, то будете смотреть на это по-другому. У меня, например, трое сыновей; все они в солдатах, все разбросаны по свету. Один за океаном, в Америке, второй в Китае, выращивает чай, а третий в Гибралтаре, в трех милях от границы с Испанией. И тем не менее я спокойно себе ем, смеюсь и наслаждаюсь жизнью. Иногда я даже стараюсь специально попереживать за них – просто чтобы немного похудеть. Но, видит бог, это противно моей натуре, так что вскоре я уже снова смеюсь и снова толстею. Я бы и рада поволноваться и погоревать хорошенько: хоть дышать смогла бы посвободнее в своих платьях, которые все на меня уже тесны.
   Руфь больше не плакала. Теперь, когда за ней присматривали, развлекали разговорами и угощали бутербродом или имбирным пряником, если она опять начинала грустить, это уже не приносило прежнего облегчения. В итоге она прилегла на сиденье и закрыла глаза, притворившись, что спит. Так она ехала и ехала, и ей казалось, что солнце застыло неподвижно в зените, а этот ясный жаркий день никогда не закончится. Время от времени к ним протискивалась мисс Бенсон и расспрашивала бледную и уставшую Руфь, как та себя чувствует. Когда же пришла пора менять экипаж, толстая пожилая леди сердечно простилась с Руфью, крепко пожав ей на прощание руку.
   – Теперь уже недалеко осталось, – извиняющимся тоном сказала мисс Бенсон. – Взгляните! Горного Уэльса уже не видать, нам осталось каких-то восемнадцать миль по равнине до болотистых лугов и возвышенностей, среди которых лежит наш Экклстон. Скорее бы уж добраться туда – мой брат ужасно устал.
   Руфь сразу удивилась про себя, почему же они тогда не заночуют на ближайшем постоялом дворе, если дорога так утомила его. Но она просто не знала, что устроиться здесь на ночлег в гостинице им не по карману. Следующей ее мыслью было предложить поменяться с изможденным мистером Бенсоном местами, а самой сесть снаружи вместе с его сестрой. Мисс Бенсон такое предложение очень обрадовало.
   – Возможность немного отдохнуть и сменить позу была бы для него, конечно, сейчас кстати, если сами вы не слишком устали. К тому же я смогла бы показать вам окрестности Экклстона, если мы доберемся туда до темноты.
   Итак, мистер Бенсон спустился вниз и поменялся с Руфью местами.
   Она пока что не понимала, что брат с сестрой умудряются везде экономить на разных мелочах; они постоянно себе в чем-то отказывали, но делали все это очень просто и беззаботно, как будто думать в первую очередь о других стало для них совершенно естественным и не требовало каких-то дополнительных усилий над собой. Руфь не понимала, что сами они ехали снаружи экипажа как раз из экономии, тогда как ей, еще не выздоровевшей окончательно и нуждавшейся в отдыхе и удобстве, отвели более дорогое место внутри. Что сухое печенье было выбрано вместо полноценного обеда тоже из-за его относительной дешевизны, дабы сбереженные таким образом средства помогли им воплотить в жизнь их план по обустройству ее у них дома. Она до сих пор относилась к деньгам по-детски, потому что тема эта никогда ее серьезно не касалась. Глаза у нее по-настоящему открылись только потом, когда она, немного пожив у Бенсонов, вспоминала их простую доброту к ней во время той поездки. Это воспоминание она бережно сохранила в своем сердце навсегда.
   Первым признаком приближения Экклстона стало появление низкого серого облака – это был дым из городских труб. За местом, где, по ее разумению, должен был находиться сам город, виднелся полукруг высоких холмов, которые хоть и не имели ничего общего с гордыми очертаниями вершин валлийских гор, но все равно находились ближе к небесам, чем тот равнинный мир, в который они сейчас въезжали. Сначала колеса их экипажа загрохотали по булыжной мостовой, потом появились фонарные столбы по бокам дороги, а затем дилижанс неожиданно остановился. Это и был город под названием Экклстон.
   Вдруг из тени за каретой раздался странный хриплый голос:
   – Вы здесь, хозяин?
   – Да, да! – поспешно откликнулась мисс Бенсон. – Это тебя Салли прислала, Бен? Возьми у конюха фонарь и найди наш багаж.


   Глава XIII. Дом диссентерского пастора

   Как только мисс Бенсон ступила на родную, пусть и неровную булыжную мостовую и почувствовала, что находится дома, среди знакомых ей людей, к ней мгновенно вернулась ее бодрость, подрастерянная за время долгого путешествия. Даже мистер Бенсон – и тот непривычно оживленно беседовал с Беном, расспрашивая его о людях, имена которых Руфи ничего не говорили. Она замерзла и ужасно устала. Опираясь на услужливо предложенную ей руку мисс Фейт, она, едва переставляя ноги, плелась по маленькой тихой улочке, на которой располагался дом мистера Бенсона. Здесь было так тихо, что шаги их гремели подобно трубным звукам фанфар, возвещающим о приближении восточного правителя Абдаллаха. Наконец перед ними распахнулась какая-то дверь, и они вошли в освещенный коридор, где были встречены полной пожилой служанкой, лицо которой так и сияло от радости.
   – Благослови вас Всевышний! Что, вернулись наконец? Я уж думала, что совсем без вас пропаду. – Сердечно пожав руку мистеру Бенсону, а затем тепло расцеловав Фейт, она повернулась к Руфи и громким шепотом спросила: – А это у нас кто?
   Решив не отвечать, мистер Бенсон молча ушел по лестнице наверх, а мисс Фейт отважно взяла огонь на себя.
   – Это та самая леди, о которой я тебе писала, Салли, – миссис Денби, наша дальняя родственница.
   – Ну да, но вы-то писали, что та овдовела. Неужто такая деточка и уже вдова?
   – Да, Салли, миссис Денби действительно вдова, – подтвердила мисс Бенсон.
   – Будь я ее матерью, дала бы ей леденец, а не мужа: это бы ей больше подошло.
   – Тише, Салли, уймись! Помогла бы лучше Турстану, который пытается сдвинуть тот тяжелый сундук. – Расчет мисс Бенсон был верным, и внимание Салли мгновенно переключилось на хозяина. Объяснялось это просто: все в доме, включая и саму служанку, считали, что его горб стал следствием падения в детстве, произошедшего, когда его оставили под присмотром Салли, тогда еще совсем юной няни, ненамного старше своего подопечного. Бедная девушка потом годами по ночам рыдала на своем соломенном тюфяке, коря себя за небрежность, ставшую причиной тяжелого увечья ее любимца; эти терзания нисколько не уменьшились даже после того, как ее официально простила мать мальчика – добрая женщина, от которой Турстан Бенсон унаследовал много хороших черт своего характера. Душа Салли несколько успокоилась только после того, как она приняла твердое решение никогда не бросать его и служить ему верой и правдой до конца своих дней. И данное себе слово она сдержала. Да, старая служанка любила мисс Бенсон, но ее брата она буквально боготворила. Это благоговение она свято хранила в глубине своего сердца, однако в манерах ее поведения это находило отражение далеко не всегда. Она часто ворчала и поругивала его, но никому другому такого не позволяла – это была ее личная привилегия. Если же мисс Бенсон расходилась с братом во мнениях и осмеливалась вслух допускать, что тот что-то говорит или делает не так, что можно было бы лучше, Салли обрушивалась на нее, будто кара небесная.
   – Боже милостивый, господин Турстан! Когда вы уже приучитесь не лезть не в свое дело? Эй, Бен! Помоги-ка мне поднять наверх эти чемоданы.
   Путь через короткий узкий коридорчик был свободен, и мисс Бенсон провела Руфь в жилую часть дома. На первом этаже было только две комнаты, одна рядом с другой. Из дальней дверь вела на кухню, и по этой причине она стала гостиной, где собирались все домочадцы; эта комната с окном в сад была намного приятнее второй, и Салли с мисс Бенсон, конечно, устроили бы здесь кабинет мистера Бенсона, не будь она распложена таким образом. Но ему отдали первую комнату, с окнами на улицу. Сюда к нему приходили за помощью – причем в основном отнюдь не денежной – многочисленные посетители, и он мог впускать их и выпускать, не тревожа больше никого в доме, что было удобно. В качестве компенсации за худшую комнату на первом этаже на втором он получил спальню с окном в сад, тогда как мисс Бенсон спала над его кабинетом. Наверху было еще две комнаты, большие и просторные, но со скошенным потолком. В первой комнате мансарды, выходившей на улицу, жила Салли, а вторая была свободна. Только над кухней не было жилых помещений, потому что фактически она располагалась в пристройке. Свою гостиную они высокопарно называли старомодным словом «салон», а комнату мистера Бенсона – кабинетом.
   Шторы в салоне были задернуты, в вычищенном камине ярко пылал огонь. На самом деле удивительная чистота во всем доме сразу бросалась в глаза: взять хотя бы просматривающуюся через открытую дверь кухню с ее идеально вымытым полом и надраенными кастрюлями, в сияющих боках которых отражались отблески пламени.
   С того места, где сидела Руфь, ей было видно каждое движение Салли. Любопытно, что память ее через много лет воспроизводила эту сцену в мельчайших деталях, хотя у нее и в мыслях не было как-то особо пристально следить за служанкой, потому что тело ее изнывало от усталости, а голова была занята совершенно другим. Вся кухня до самого дальнего уголка была залита ярким теплым светом – в отличие от полутьмы салона, освещенного единственной свечой, свет от которой прятался в неподвижных складках штор, тонул в ворсе ковра, быстро терялся среди мебели. Память Руфи намертво запечатлела эту полную фигуру суетящейся служанки, чрезвычайно опрятной во всех отношениях, но одетой по-старомодному, как в этом графстве одевались много лет назад, а именно в довольно короткую юбку из грубой полушерстяной ткани в темную полоску, из-под которой были видны ее крепкие ноги в шерстяных носках, и в свободный жакет из розового ситца, именуемый в народе «ночной сорочкой». Дополняли ее наряд белоснежный передник и традиционной формы чепец, оба из льняного холста. Пока Салли готовила чай, а мисс Бенсон помогала Руфи снять верхнюю одежду, девушка инстинктивно чувствовала, что Салли, несмотря на занятость, поглядывает на них. Время от времени служанка вставляла и свое слово в их беседу, причем делала это если не с интонацией превосходства, то по меньшей мере на равных. Она уже отбросила более формальное «вы», с которым обращалась к мисс Бенсон сразу по приезде, и теперь спокойно перешла с ней на привычное «ты».
   Все эти подробности отложились в памяти Руфи бессознательно и всплыли только потом, по прошествии долгого времени. Теперь же она была утомлена и подавлена, и даже тепло и доброта хозяев по отношению к ней угнетали ее. Но у нее был свой маяк, пробивавшийся сквозь мрак туманного настоящего лучик света, с которого она не сводила глаз и который вел ее за собой, помогая преодолеть уныние и упадок сил, – это была мысль о ее малыше!
   Мистер Бенсон устал с дороги так же, как и Руфь, и потому молчал все время, пока шли суматошные приготовления к чаю. Она была благодарна ему за это молчание даже больше, чем за все многословие мисс Бенсон, хотя и чувствовала ее доброту. После чая Фейт отвела ее наверх в приготовленную для нее комнату. Застеленная белым канифасовым покрывалом постель на фоне выкрашенных зеленой краской стен своей чистотой напоминала нежный подснежник; общее впечатление усиливалось при взгляде на пол, натертый темно-коричневой мастикой и похожий на садовую почву, на которой произрастает этот цветок. Когда мисс Бенсон помогала бледной, изможденной Руфи раздеться, голос ее звучал уже не так громко и торопливо; тишина приближающейся ночи располагала к спокойной нежности, и последние на сегодня слова благословения из ее уст прозвучали как молитва.
   Спустившись вниз, мисс Бенсон застала брата за разбором почты, пришедшей в его отсутствие. Она тихо прикрыла дверь из салона в кухню и, взяв незаконченный серый шерстяной носок, принялась вязать. Фейт не смотрела на свою работу, а задумчиво вглядывалась в пляшущие языки пламени под тихое позвякивание спиц в тишине, напоминавшее монотонный стук ручного ткацкого станка. Она ожидала, что брат заговорит первым, но он продолжал молчать. Она всегда любила анализировать и обсуждать свои ощущения, находя это занятие интересным и доставляющим ей определенное удовольствие, однако он боялся подобных разговоров и всячески избегал их. Конечно, бывали времена, когда его чувства, всегда очень искренние и порой болезненные, прорывались наружу и овладевали им, так что он терял контроль над собой; в такие моменты они буквально принуждали его говорить. Но обычно он стремился сдерживаться из страха перед неминуемо приходящим после такого всплеска эмоций изнеможением и болью. Целый день Руфь занимала все его мысли, и сейчас, опасаясь, что сестра его поднимет эту тему, он просто читал – или старательно делал вид, что читает, – хотя почти не видел лежащего перед ним письма. Поэтому он испытал большое облегчение, когда Салли вдруг с грохотом распахнула дверь в гостиную, – жест, свидетельствующий, что их служанка с непростым характером находится, мягко говоря, не в самом лучшем расположении духа.
   – А как долго, собственно, ваша молодая леди собирается у нас жить? – с места в карьер приступила она к расспросам, обратившись к мисс Бенсон.
   Мистер Бенсон успокаивающе накрыл ладонью руку сестры и заговорил сам:
   – Мы пока еще точно не знаем, Салли. Сначала она родит, а потом пробудет здесь еще какое-то время.
   – Спаси и помилуй нас, Господи! Грудной ребенок в доме! Нет уж, увольте, соберу свои пожитки и съеду. Терпеть не могу младенцев, это даже хуже, чем крысы в доме!
   По всему было видно, что Салли разволновалась не на шутку.
   – Что ты такое говоришь, Салли? – улыбнулся мистер Бенсон. – Я и сам был почти что младенцем, когда ты пришла, чтобы ухаживать за мной.
   – Да, господин Турстан, вот только вы были славным озорным мальчуганом трех лет отроду, а может, и больше.
   Но потом Салли вспомнила, какую беду она навлекла на этого «славного озорного мальчугана», и на глаза ее навернулись слезы, которые из гордости женщина даже не стала утирать своим передником, потому что ей «негоже плакать на людях», как она иногда приговаривала самой себе.
   – Послушай, Салли, тут и говорить не о чем, – вмешалась в разговор мисс Бенсон, которая уже начала нервничать. – Мы пообещали ей, что она поживет у нас, и мы должны сдержать свое слово. Но тебе это никаких хлопот не доставит, Салли, так что не бойся.
   – Это я боюсь?! Как будто я когда-то пугалась хлопот! Я, которая дважды добела выскоблила половицы в комнате хозяина только для того, чтобы их потом накрыли ковром! И тут ты приходишь и заявляешь, что я боюсь каких-то там хлопот! Если подобных речей ты нахваталась в этом самом Уэльсе, то я благодарю Всевышнего, что никогда там не была!
   Салли, выглядевшая по-настоящему уязвленной, даже покраснела от возмущения, так что мистер Бенсон тут же поспешил успокоить ее своим музыкальным голосом и добрым словом:
   – Салли, Фейт прекрасно знает, что никакие хлопоты тебя не страшат. Просто она очень переживает за эту молодую женщину, у которой нет близких, кроме нас. Мы понимаем, что ее пребывание здесь добавит всем хлопот, и хотя мы никогда об этом не говорили вслух, но, строя свои планы, всегда рассчитывали на твою помощь и поддержку, Салли. Потому что никогда прежде ты нам в этом не отказывала.
   – Вы вдвое умнее своей сестры, господин Турстан, можете мне поверить. Мальчики всегда умнее девочек. Это верно, что хлопот прибавится, поэтому часть из них я возьму на себя. Работы я не боюсь, и я с нею справлюсь, только терпеть не могу, когда некоторые начинают утверждать, что ничего такого не будет. Как будто проблема исчезнет, если сказать, что ее нет. А еще мне не нравится, когда ко мне относятся, словно я дитя малое. Я не вас имею в виду, господин Турстан.
   – Нет, Салли, ты не должна так говорить, хотя я прекрасно понимаю, что ты хочешь сказать этим своим «некоторые», – вмешалась в разговор мисс Бенсон. – И хочу признать, что была глубоко неправа, когда говорила с тобой так, будто ты боишься дополнительных хлопот, потому что нет на свете человека, кого бы как раз это обстоятельство волновало меньше твоего. И все-таки мне очень хочется, чтобы ты полюбила миссис Денби.
   – Думаю, со временем так оно и будет, если меня к этому не принуждать. Только сразу скажу: очень мне не понравилось, что она сразу уселась в хозяйское кресло! Сидит себе на подушках, как будто так и надо! В мое время молоденькие девицы довольствовались жесткими табуретками и тому были рады.
   – Она очень устала за сегодня, – пояснил мистер Бенсон. – Да и все мы устали. Так что, если ты уже закончила со своей работой, Салли, присоединяйся к нам и давай помолимся.
   Они втроем тихо опустились на колени друг подле друга, и двое из них начали с чувством молиться о заблудших. К десяти часам все в доме уже отправились по своим спальням. Только Руфь, несмотря на усталость, всю первую половину ночи никак не могла уснуть под гнетом своего горя, которому она боялась заглянуть в глаза. Она много раз вставала, подходила к высокому створчатому окну и подолгу смотрела на притихший город с его серыми каменными стенами, трубами и старинными остроконечными крышами, постепенно переходя взглядом к очертаниям далеких спокойных гор на горизонте, подсвеченных ярким лунным светом. Заснула она только под утро и поэтому проснулась довольно поздно, а спустившись вниз, обнаружила, что мистер и мисс Бенсон уже ждут ее в салоне. Какой же по-домашнему уютной выглядела эта небольшая, старомодно обставленная комнатка! Какой светлой, спокойной и ухоженной казалась она! Единственное окно (а все окна в доме были створчатыми) было открыто, чтобы впустить свежий утренний воздух и ласковые лучи взошедшего солнца. Сюда же тянулись длинные ветви жасмина с благоуханными звездочками белоснежных цветков. Маленький квадратный садик за окном, со всех сторон окруженный серой каменной стеной, был расцвечен богатыми и сочными осенними красками – от темно-малиновых мальв до янтаря и золота настурций, – которые несколько смягчались в прозрачном и ласковом воздухе. Было так тихо, что крохотные капельки росы, осевшие на тончайшую паутину, даже не дрожали. Но солнце быстро будило многие дневные цветы, и сейчас в гостиной уже витали ароматы резеды и левкоя. Мисс Бенсон занималась тем, что ставила в старомодный кувшин свежесрезанные чайные и дамасские розы, и, когда Руфь вошла, они лежали на белой скатерти стола, удивительно свежие и еще покрытые росой. Мистер Бенсон читал какую-то толстую книгу. Они ласково поздоровались с Руфью, но идиллическое спокойствие этой картины было мгновенно нарушено появлением Салли, которая, выглянув из кухни, бросила на Руфь неодобрительный взгляд и громко спросила:
   – Ну что, теперь-то можно подавать завтрак? – Особый упор был сделан на слове «теперь-то».
   – Простите. Боюсь, я опоздала, – растерянно пролепетала Руфь.
   – О, пустяки, – успокоил ее мистер Бенсон. – Мы сами виноваты, что не предупредили вас, когда у нас завтрак. Обычно мы собираемся на утреннюю молитву к половине восьмого и никогда не меняем этого времени ради Салли: точно зная, когда мы молимся, она может спокойно планировать свою работу, не переживая лишний раз и сохраняя душевный покой.
   – Гмм! – нервно прокашлялась мисс Бенсон, явно усомнившись в способности Салли сохранять душевный покой в любое время суток.
   Но брат ее продолжал, словно ничего этого не услышал:
   – Ничего страшного, если завтрак наш сегодня начнется немного позже. Могу себе представить, как вы устали после вчерашнего путешествия.
   В этот момент в комнату, шаркая ногами по полу, вошла Салли.
   – Это уже не моя вина, если они теперь жесткие, как подошва, – сказала она и поставила на стол блюдо с подсохшими тостами. Но поскольку никто, казалось, не обратил внимания на ее едкое заявление, она тут же удалилась, оставив Руфь краснеть за причиненные остальным неудобства.
   Весь последующий день она испытывала ощущения человека, попавшего в новый дом, где придется жить среди малознакомых людей: чтобы чувствовать себя более или менее свободно, нужно сначала привыкнуть к новой для себя атмосфере. Воздух здесь казался чище, и дышалось ей определенно легче, чем в мастерской, где она пребывала несколько последних месяцев. По своей природе далекая от земных искушений и грязи, Руфь в этом была похожа на свою нежную, ласковую мать, превратившую дом ее детства в место, освященное материнской любовью. Именно о таких поэт писал:

     Когда священный долг зовет,
     Как в юности, спокоен он!
     Вопросов уж не задает,
     Лишь сердца глас ему закон [18 - «Ода долгу», Уильям Вордсворт.].

   В доме Бенсонов чувствовалось такое же естественное уважение к личности, такой же отказ от самокопания и анализа мотивов поведения, какие были свойственны ее матери. Но при этом казалось, что жизнь их чиста и добродетельна не только из-за их любящих и добрых натур, но и благодаря некоему внутреннему своду правил, за счет которых ими достигалась гармония и душевный покой; они следовали ему безоговорочно, не задаваясь вопросами, как неспешное и безостановочное движение звезд на небе подчиняется извечным законам мироздания. Но те, кто жил в этом доме, были всего лишь живыми людьми, каждый со своими недостатками, поэтому в своем искреннем стремлении вести жизнь в соответствии с волей Господа они часто заблуждались и совершали ошибки. Однако эти ошибки и заблуждения у одного каким-то образом стимулировали проявление наилучших качеств в другом, и результатом коротких раздоров становились еще бóльшая гармония и мир. При этом они понятия не имели о реальном положении вещей; они не утруждали себя самоанализом для отслеживания собственного продвижения вперед. Если мистер Бенсон порой в период обострения его физического недуга и заглядывал себе в душу, то заканчивалось это тем, что он в почти болезненном отчаянии произносил вслух сакральную фразу: «Господи, помилуй меня грешного!» – после чего старался поручить свою жизнь заботам Всевышнего и забывал о себе.
   Весь долгий первый день здесь Руфь была тише воды, ниже травы. Она все еще была очень слаба после путешествия и к тому же пока не понимала, какую помощь по хозяйству могла бы предложить, а куда соваться не следовало. В состоянии расслабленности и одолевающих ее сомнений девушке было приятно наблюдать за образом жизни людей, с которыми ее свела судьба. После завтрака мистер Бенсон ушел в свой кабинет, а мисс Бенсон убрала со стола посуду и начала мыть ее на кухне, перебрасываясь малозначительными фразами то с Руфью через двери в салон, которые специально оставила открытыми, то с Салли. Вскоре у служанки нашлась какая-то работа наверху, и Руфь обрадовалась ее уходу, потому что перестала наконец ловить на себе суровые взгляды за опоздание к завтраку, преследовавшие ее, пока Салли была на первом этаже.
   Помогая готовить обед, мисс Бенсон принесла бобы и покрошила их в кастрюлю с прозрачной родниковой водой, в которой так и играли солнечные лучи. Сидя у открытого окна гостиной, мисс Бенсон завела с Руфью разговор о вещах и людях, которых та не знала, не понимала и не могла себе представить. Девушка сейчас была похожа на ребенка, который крутит в руках кусочки разрезанной картинки, недоумевая, как их сложить вместе, пока ему не покажут ее целиком. Центральными фрагментами этой головоломки для Руфи были мистер и мисс Брэдшоу; дальше шли их дети и слуги; потом было упомянуто еще несколько имен. Сначала Руфь удивлялась, а затем бесконечные разговоры о совершенно незнакомых людях начали утомлять ее. Однако на самом деле мисс Бенсон слышала голос измученного сердца Руфи, которое принималось стонать, как только его оставляли в покое, предоставляя возможность окунаться в прошлое. Ее чуткий слух улавливал также и глухие раскаты отдаленного грома – в форме монологов Салли, брошенных в сторону театральным шепотом, но так, чтобы все это услышали. Внезапно мисс Бенсон позвала Руфь наверх в свою спальню и принялась там рыться в маленьких старомодных шкатулочках, которые она извлекла из такого же старомодного бюро – наполовину конторки, наполовину письменного стола со множеством выдвижных ящиков.
   – Дорогая моя, я вела себя глупо и легкомысленно. И теперь я очень рада, что вспомнила о своем упущении до прихода миссис Брэдшоу. Вот я о чем! – Она достала старое обручальное кольцо и быстро надела его Руфи на палец. Та опустила голову и густо покраснела от стыда; глаза пекло от подступивших горячих слез. Мисс Бенсон между тем продолжала, нервно и торопливо:
   – Оно принадлежало моей бабушке. Оно очень широкое, но тогда их такими делали специально, чтобы внутри поместилась надпись, девиз. Тут это тоже есть: «Носи сей знак любви сквозь жизни круговерть, пока не разлучит с тобой нас смерть». Думаю, это то, что нужно. Берите-берите! Ходите с ним, привыкайте и делайте вид, что носили его всегда.
   Руфь ушла к себе в комнату и, упав на колени у кровати, заплакала так горько, как будто сердце ее рвалось на части. Но затем словно луч света проник к ней в сердце: она успокоилась и начала смиренно молиться, так стараясь вложить в молитву всю душу, что не передать словами. Когда Руфь спустилась вниз, она была бледна и заплакана, однако даже Салли уже смотрела на нее по-другому, потому что теперь в ней безоговорочно чувствовалось достоинство, порожденное важностью стоящей перед ней цели. И целью этой был ее будущий ребенок. Она села и задумалась, но уже без тех горьких вздохов, которые утром мучили мисс Бенсон. Так и прошел остаток дня, показавшегося Руфи из-за раннего обеда и раннего чая противоестественно долгим. Единственным примечательным событием в нем оказалось непонятное отсутствие Салли, которая, никому ничего не сказав, вечером ушла из дома, чем немало удивила и даже возмутила мисс Бенсон.
   Все наконец объяснилось только к ночи, когда Руфь поднялась к себе в комнату. Там она распустила свои длинные волосы, волнистые и блестящие, и, остановившись посреди комнаты, погрузилась в глубокие раздумья. Неожиданно в дверь громко постучали – причем стучали явно не деликатные пальчики мисс Бенсон, – и в комнату вошла Салли с суровым выражением судьи на лице и двумя вдовьими чепцами в руках; сразу было видно, что чепцы эти самые заурядные и из самой грубой ткани. В этот момент в Салли угадывалась такая неумолимая решимость обличительницы, что в этом смысле ей могла бы позавидовать сама королева Элеонора, когда, по легенде, вручала кубок с ядом прекрасной Розамунде. Она подошла к удивленной Руфи, которая была очень хороша в длинной белой ночной сорочке с распущенными по плечам шикарными каштановыми волосами, и строго начала:
   – Миссис – или все-таки мисс, кто вас знает, – у меня на ваш счет имеются кое-какие сомнения. Я не позволю, чтобы мистера и мисс Бенсон кто-то водил за нос и чтобы на них легла тень чужого позора. Вдовы носят вот такие чепцы и обрезают волосы; носят они обручальное кольцо или не носят, но волосы стригут всегда. В этом доме я никогда и ничего не делаю наполовину. На День архангела Михаила исполнится сорок девять лет, как я служу в этой семье, и я не хочу навлечь на нее позор из-за чьих-то красивых длинных локонов. А теперь сидите смирно и дайте мне вас остричь. И чтобы завтра вы были уже в чепце, как и положено порядочной вдове, а не то я соберу вещи и уйду отсюда. Не возьму в толк, что стряслось с мисс Бенсон: всегда была такая добродетельная дама, а тут повелась на такую, как вы. А сейчас садитесь, и я вас остригу.
   Тяжелая рука опустилась на ее плечо, и Руфь покорно села: отчасти из-за страха перед суровой пожилой служанкой, только сейчас проявившей себя настоящей мегерой, а отчасти – потому что дух ее был сломлен и ей было уже все равно. Салли достала пару пугающе больших ножниц, которые постоянно висели у нее на поясе, и принялась немилосердно кромсать волосы девушки. Она ожидала каких-то увещеваний или протестов и даже приготовилась обрушить на бунтарку поток брани, но Руфь сидела совершенно неподвижно, смиренно понурив голову, пока грубые чужие руки срезали ее прекрасные волосы совсем коротко, под мальчика. Еще задолго до окончания экзекуции у Салли мелькнула мысль, что вряд ли в этом была такая уж необходимость, однако она поняла, что уже поздно, поскольку половина волнистых локонов лежала уже на полу и нужно было в любом случае доводить дело до конца. Закончив, она взяла Руфь пальцем за подбородок и повернула ее лицом к себе. Вглядываясь в лицо девушки, она ожидала увидеть там злость, которая не нашла выхода в словах, однако на нее смотрели большие спокойные глаза, в которых читались кротость и печаль. Эта мягкая, но не лишенная достоинства покорность пробудила в Салли угрызения совести, однако она постаралась не показывать своего изменившегося к Руфи отношения. Чтобы скрыть смущение, служанка нагнулась, подняла с пола длинные девичьи волосы и с восхищением стала рассматривать, как красиво они свисают с ее ладони, словно ветви плакучей ивы. Помолчав, она сказала:
   – Я ожидала, что без слез у нас не обойдется, даже не сомневалась. Волосы-то у тебя хороши, могла бы и не дать их срезать… И была бы где-то права. Но понимаешь, в некоторых вопросах мистер Турстан рассуждает, как дитя малое, а мисс Фейт позволяет ему поступать, как тому вздумается. Поэтому-то и приходится мне уберегать его от всяких напастей. А теперь позволь пожелать тебе спокойной ночи. Я, кстати, где-то слышала, что носить длинные волосы вредно для здоровья. Ладно. Доброй ночи.
   Она вышла, но через мгновение вновь заглянула в дверь:
   – И завтра утром надень чепец. Это мой тебе подарок.
   Салли унесла прекрасные волнистые локоны Руфи с собой, но просто выбросить у нее рука не поднялась. Поэтому она аккуратно завернула эту каштановую красоту в бумагу и спрятала в углу ящика своего комода.


   Глава XIV. Первое воскресенье Руфи в Экклстоне

   Когда на следующее утро в половине восьмого Руфь спустилась на первый этаж в чепце, она очень стеснялась. В головном уборе, который обычно носят женщины совсем другого возраста, ее бледное гладкое лицо казалось еще более юным и даже детским. Под ошеломленными взглядами мистера и мисс Бенсон, которые не смогли скрыть своего крайнего удивления, она густо покраснела.
   – Салли посчитала, что будет лучше, если я буду носить вот это.
   Мисс Бенсон ничего не сказала, но была поражена проницательностью Салли, видимо догадавшейся о реальном положении вещей. Этим утром она заметила, что старая служанка ведет себя по-другому: ее отношение к Руфи стало гораздо более уважительным, но при этом она постоянно бросала на Фейт понимающие взгляды, под которыми та чувствовала себя как-то неуютно и двусмысленно. Когда же брат ушел в свой кабинет, Фейт последовала за ним.
   – Знаешь, Турстан, я почти уверена, что Салли подозревает нас в неискренности.
   Мистер Бенсон вздохнул. Необходимость кого-то обманывать угнетала его, однако он считал это неизбежным.
   – Почему ты так думаешь? – спросил он.
   – О, на это указывают многие детали. Например, то, как она странно вытягивала шею, чтобы заглянуть Руфи на левую руку, – я тогда сразу подумала, что она рассматривает обручальное кольцо. Или вот вчера, когда я, казалось бы, говорила совершенно нормальные вещи о том, как печально, если женщина в столь молодом возрасте остается вдовой, она вдруг выпалила «или брошенной вдовой!», да еще и таким странным презрительным тоном.
   – Если она что-то заподозрила, то будет лучше сразу сказать ей всю правду. Она все равно не успокоится, пока не будет знать все наверняка, так что мы должны признаться просто по необходимости.
   – Что ж, тогда, брат, скажи ей об этом сам, потому что я не смогу. Я пошла на это после того, как ты мне все объяснил и я поближе узнала Руфь. Но сплетни вокруг этого из уст других людей – для меня это уже слишком.
   – Но ведь Салли – не «другие люди».
   – О, я и сама понимаю, что это нужно сделать. А слово «другие люди» по отношению к ней я употребила, потому что она точно будет болтать об этом больше, чем все остальные, вместе взятые. Может, мне сходить за ней? – предложила Фейт: Бенсоны жили слишком просто и скромно, чтобы в их доме был звонок для вызова прислуги.
   Салли явилась, уже прекрасно понимая, о чем пойдет разговор, но была исполнена решимости не помогать им раскрывать свой деликатный секрет, желая, чтобы они, переборов неловкость, произнесли все вслух простым человеческим языком. Во время умышленных пауз, сделанных в надежде, что она уловит, на что они намекают, Салли упорно изображала полное непонимание и постоянно вставляла тупое «ну?», как будто понятия не имела, к чему они клонят. Когда же наконец все было произнесено для нее открытым текстом, она перестала валять дурака и откровенно заявила:
   – Значит, все так, как я и предполагала. Думаю, вы должны быть мне благодарны, что у меня хватило здравого смысла достать для нее вдовьи чепцы и обрезать эти роскошные каштановые волосы, которые больше подошли бы невесте в церкви, чем той, за кого она себя выдает. Впрочем, отнеслась она к этому нормально. Она сидела смирно, как мышка, пока я кромсала ее волосы – довольно грубовато поначалу. Должна признаться, что, если бы я с самого начала знала, кого вы сюда везете, я бы по-быстрому собрала свои пожитки и ушла еще до того, как она переступила порог этого дома. Но поскольку теперь уже дело сделано, думаю, я должна остаться и помочь вам управиться с ситуацией. Надеюсь только, что при этом я не угроблю свою репутацию, ведь я как-никак дочь приходского псаломщика!
   – О, Салли! Люди слишком хорошо знают тебя, чтобы подумать о тебе что-то дурное, – заметила мисс Бенсон, довольная, что так легко удалось выйти из затруднительного положения. Но, по правде сказать, Салли смягчилась, увидев смиренную покорность, с которой Руфь накануне вечером дала подвергнуть себя немилосердному «постригу».
   – Если бы я была там, уж я бы присматривала за вами построже. Потому что вы вечно печетесь о ком-то, к кому никто другой и на пушечный выстрел не подойдет. Взять хотя бы тот случай, когда Нелли Брэндон подкинула нам на крыльцо своего новорожденного младенца. Сын этой ирландской бродяжки до сих пор сидел бы у нас на шее, если бы я сразу не пошла к чиновнику по делам бездомных и все ему не объяснила, после чего его мамашу быстро поймали.
   – Это верно, – с грустью согласился мистер Бенсон. – Иногда по ночам, не в силах заснуть, я думаю о судьбе этого несчастного малыша, которого насильно вернули матери, пытавшейся от него избавиться. И часто сомневаюсь, что тогда я поступил правильно, хотя сейчас думать об этом, конечно, уже бесполезно.
   – Вот и нечего терзаться из-за этого, – отрезала Салли. – А теперь пойду-ка я застилать постели – мы с вами и так наговорились предостаточно. Насчет секретов вашей девушки не переживайте, буду держать язык за зубами.
   С этими словами она удалилась, а вслед за ней вышла из комнаты и мисс Бенсон. Она застала Руфь за мытьем посуды; все это было сделано очень тщательно и аккуратно, так что ни у Салли, ни у мисс Бенсон – а обе они были довольно привередливы в вопросах ведения домашнего хозяйства – не было повода к чему-то придраться. Казалось, Руфь инстинктивно чувствовала, когда ее помощь может оказаться кому-то в тягость, и поэтому вовремя покинула кухню, где всем вместе становилось уже тесно.
   В тот же день после обеда, когда мисс Бенсон и Руфь сидели за рукоделием, с визитом к ним пришли миссис и мисс Брэдшоу. Мисс Бенсон заметно занервничала, что немало удивило Руфь, которая не понимала, какие вопросы могут возникнуть у гостей в связи с появлением в доме пастора нового лица. Руфь продолжала шить, погруженная в собственные мысли, и была рада, что беседа между двумя пожилыми дамами и молчание молодой, сидевшей на некотором удалении от нее, давали ей возможность предаться воспоминаниям. Однако скоро работа начала валиться у нее из рук, потому что взгляд ее незаметно перешел на маленький садик за окном. Она смотрела на цветы и серые стены, но видела горы, окружавшие Лландхи со всех сторон; видела солнце, встающее из-за отливающих металлическим блеском вершин, как это было наутро после той ночи, которую она провела в коридоре под дверью его комнаты. Как давно это было? Сколько уже прошло? Месяцы? Годы? Что было сном, а что реальностью – ее прошлая жизнь или эта, нынешняя? У нее были свои сомнения, потому что его стоны в ее ушах звучали более отчетливо, чем монотонный лепет разговора между мисс Бенсон и миссис Брэдшоу.
   Наконец невысокая дама, выглядевшая почему-то подавленной и даже напуганной, и ее молчаливая ясноглазая дочь поднялись, чтобы распрощаться. Руфь, которой поневоле пришлось вернуться к действительности, тоже встала и сделала реверанс, чувствуя, как сердце снова больно кольнуло от еще одного горького воспоминания из прошлого.
   Мисс Бенсон проводила миссис Брэдшоу до дверей и уже в коридоре пустилась в долгое объяснение относительно печальной истории Руфи – вымышленной, конечно. Миссис Брэдшоу слушала все это с таким удовольствием и интересом, что мисс Бенсон сказала больше, чем было необходимо, дополнив свой рассказ еще несколькими подробностями, тоже выдуманными, которые через неплотно прикрытые двери кабинета случайно дошли до слуха ее брата. Она этого не знала и была несколько напугана, когда сразу после ухода миссис Брэдшоу он позвал ее к себе в комнату и спросил, что она рассказала гостям про Руфь.
   – О, я подумала, что чем больше будет разных подробностей, тем лучше, – оправдывающимся тоном ответила мисс Бенсон. – Я имею в виду подробности истории, в которую должны поверить все окружающие, как нам того хотелось бы. Мы же вроде условились об этом, Турстан, не так ли?
   – Да, но ты, по-моему, сказала ей, что муж Руфи был молодым лекарем, разве нет?
   – Но он в любом случае должен был кем-то быть по профессии, а доктора часто умирают молодыми, это звучит вполне правдоподобно. К тому же, – с неожиданной гордостью заявила она, – я думаю, что у меня есть способности к сочинительству. Так интересно выдумывать разные факты, а потом подгонять их друг к другу, чтобы они в итоге переплелись. В конце концов, если мы уже решили пойти на ложь, делать это нужно продуманно, иначе все это теряет смысл. А неумелая ложь хуже лжи бессмысленной. А еще, Турстан, хоть это, возможно, и неправильно, но, боюсь, я даже получаю удовольствие от того, что не связана строгими рамками истины. Перестань же хмуриться. Ты сам знаешь, что сейчас мы просто вынуждены говорить неправду, так что нечего злиться на меня за то, что я делаю это ловко.
   Некоторое время он молчал, прикрыв глаза ладонью, а затем наконец заговорил:
   – Если бы не ее будущий ребенок, я бы не стал ничего скрывать. Но мир очень жесток. Ты себе представить не можешь, Фейт, какую боль причиняет мне этот вынужденный обман, обрастающий все новыми подробностями, которые только множат нашу первоначальную ложь.
   – Ну хорошо, хорошо! Я обещаю сдерживаться, когда буду говорить с кем-то про Руфь в следующий раз. Но миссис Брэдшоу и так расскажет об этом всем, кому это нужно. Ты же, разумеется, не хочешь, Турстан, чтобы я ей противоречила, – у меня получилась такая красивая и правдоподобная история.
   – Фейт, я надеюсь, что Господь простит нас, если мы поступили неправильно. Но молю тебя, дорогая, не нужно без необходимости добавлять ни слова неправды.
   Миновал еще один день, и наступило воскресенье. Казалось, что на дом снизошли мир и глубокий покой. Даже движения Салли стали не такими резкими и порывистыми. Мистер Бенсон как-то по-новому излучал чувство собственного достоинства, отчего его физический недостаток перестал бросаться в глаза, уступив место его завидному спокойствию и одухотворенности. Все будничные дела были отставлены в сторону. Еще с вечера стол был застелен новой красивой скатертью, а в кувшины поставлены букеты свежих цветов. В этом доме воскресенье традиционно было праздником и днем отдыха.
   Сразу после завтрака в кабинет мистера Бенсона протопали маленькие детские ножки, поскольку по воскресеньям он занимался с классом мальчиков. Это было что-то вроде воскресной школы на дому, с той только разницей, что сухие обязательные уроки были заменены здесь беседами учителя с учениками. У мисс Бенсон тоже были свои ученицы – маленькие, опрятно одетые девочки, и сейчас она разместилась с ними в салоне; нужно сказать, что она со своими подопечными уделяла гораздо больше внимания грамматике и правильности речи, чем мистер Бенсон с его мальчиками. Даже Салли старалась поучаствовать в процессе обучения, время от времени вставляя через открытые двери на кухню свои замечания, хотя порой они оказывались несколько неуместными. Например, она невпопад попыталась помочь мисс Бенсон, которая долго и безуспешно объясняла одной пухлой несообразительной девочке значение слова «четвероногий»:
   – Четвероногий – это тот, у кого четыре ноги. А у кого четыре ноги, Дженни? У стула!
   Мисс Бенсон обычно просто пропускала такие выходки мимо ушей – если, конечно, запасы ее терпения еще не были на исходе; поступила она так и в этот раз. Руфь села на низенькую скамеечку и, позвав к себе самую маленькую из всех девочек, начала показывать ей картинки в книге, пока та не уснула у нее на коленях; эта сценка вызвала у нее благоговейный трепет, вернув к мыслям о собственном ребенке, которого очень скоро она будет прижимать к груди и которого должна будет лелеять и оберегать от всех мирских невзгод.
   А потом она вспомнила, что и сама когда-то была так же чиста и безгрешна, как эта славная крошка, спавшая у нее на руках. В этот момент она особенно остро почувствовала, что сбилась с пути. Постепенно один за другим дети начали расходиться, и мисс Бенсон позвала ее одеваться, чтобы идти в церковь.
   Церковь находилась неподалеку, в конце узкой улицы или, точнее, в тупике; это была уже самая окраина города, за которой начинались поля. Отстроена она была во времена Мэтью и Филиппа Генри [19 - Мэтью Генри – известный английский пресвитерианский священнослужитель и проповедник рубежа XVI–XVII веков; Филипп Генри – его отец, нонконформистский священник.], когда диссентеры еще боялись привлекать к себе лишнее внимание и поэтому возводили свои храмы подальше от глаз горожан. Соответственно, часто бывало – как и в нашем случае, – что и сама церковь, и окружающие ее строения выглядели так, будто были перенесены сюда из далекого прошлого, лет сто пятьдесят назад. Эта церковь выглядела по-старомодному живописно; объяснялось это тем, что, к счастью, во времена Георга III местные прихожане были слишком бедны, чтобы перестроить ее или обновить фасад. Лестницы, которые вели наверх в галереи, располагались снаружи по обе стороны здания, а покосившаяся от времени и непогоды крыша и истоптанные каменные ступени казались уныло серыми и производили гнетущее впечатление. В тени огромного старого вяза расположились поросшие травой холмики могил, на каждом из которых стоял маленький надгробный камень. В церковном дворе росли кусты сирени, белых роз и ракитник – все довольно старые и корявые. Створчатые витражные окна с ромбовидными стеклами почти полностью заросли плющом, отчего внутри царил зеленоватый полумрак, добавлявший торжественности атмосфере. Заросли этого плюща служили домом для множества мелких птичек, которые оживленно щебетали на все голоса. Издавая длинные замысловатые трели, этот хор крылатых певцов искренне радовался, воспевая великий дар жизни, и можно было подумать, что в этом они соревнуются с молитвенным рвением прихожан.
   Обстановка храма была бесхитростной и простой, насколько это вообще возможно. Когда его строили, дуб был намного дешевле, чем сейчас, и потому все деревянные конструкции были сделаны из этого материала, но только обтесаны очень грубо: денег на строительство было мало и тут уж было не до изысков. На побеленных стенах лежал узор из теней плюща за окнами – то неподвижный, то внезапно приходивший в движение из-за вспорхнувшей с ветки птички.
   Местная паства состояла в основном из фермеров и их работников, которые приходили из деревень с окрестных холмов помолиться там, где молились их отцы; они любили это место, потому что знали, сколько их отцам пришлось за него выстрадать, хотя и не утруждали себя размышлениями о причинах, почему их предки отошли от общепринятого протестантского вероисповедания. Ходили сюда и лавочники, люди гораздо более рассудительные и благоразумные, которые были диссентерами по убеждению, а вовсе не для поддержания каких-то традиций. Особое место отводилось нескольким семействам, занимавшим существенно более высокое положение в обществе. Таким образом, местную конгрегацию можно было бы для наглядности изобразить в виде пирамиды: в основании ее расположились многочисленные бедняки, которых привлекали сюда любовь к мистеру Бенсону и ощущение, что вера, которая помогла этому пастору стать тем, кто он есть, не может быть неправильной, а на самой вершине обосновалась семья мистера Брэдшоу.
   Народ деревенский входил в церковь, приглаживая волосы и стараясь как можно тише ступать по половицам в центральном проходе между скамьями. Когда все собрались, появился мистер Бенсон – без особой торжественности и без сопровождающих. Прикрыв за собой дверь кафедры, он на несколько секунд преклонил колени в безмолвной молитве, а затем прочел один псалом в старинном шотландском пересказе, где глубокий смысл библейского текста излагался очень простыми и даже наивными словами. Затем поднялся своего рода регент церковного хора из числа прихожан. Он дунул в камертон-дудку и пропел первые несколько строк, чтобы задать тональность, после чего все встали и дружно запели, причем бас мистера Брэдшоу заметно выделялся, немного опережая всех, – в полном соответствии с его главенствующим положением в приходе. Его мощный голос напоминал ненастроенный оргáн, на котором к тому же очень плохо играют, однако, поскольку он был лишен не только музыкального слуха, но также и робости, ему очень нравилось петь громко. Это был высокий, крупный, физически крепкий мужчина, по которому сразу было видно, что он человек суровый, могущественный и влиятельный. На нем была одежда из отличной ткани, но чрезвычайно плохо пошитая, словно этим он хотел продемонстрировать, что совершенно не придает значения внешнему виду. Его жена выглядела милой и кроткой, но как будто сломленной покорностью собственному мужу.
   Однако Руфь всего этого не видела и не слышала, кроме слов, которые благоговейно – о, как благоговейно! – произносил мистер Бенсон. При подготовке к воскресной службе мысли о Руфи не покидали его ни на минуту; он тщательно старался исключить из своей проповеди все, что она могла бы истолковать как намек на ее историю. Ему вспоминалась прекрасная картина Пуссена, где добрый пастырь Христос с нежностью несет уставшего ягненка, отбившегося от стада, и он почувствовал, что по отношению к несчастной Руфи нужно такое же нежное обращение. Но как найти такую главу в Священном Писании, где бы не было того, что мятущаяся кающаяся душа могла бы применить по отношению к себе? Он читал, и под воздействием его проникновенной речи Руфь опускалась все ниже и ниже, пока не встала на колени у скамьи. Тут она мысленно обратилась к Богу, повторив слова блудного сына из евангельской притчи: «Отче! Я согрешил против неба и пред Тобою и уже недостоин называться сыном Твоим». Мисс Бенсон, проникшаяся к Руфи еще большим теплом за такое самоотречение, все-таки была рада, что сидели они в стороне, в тени галереи. Сейчас она старалась неотрывно смотреть на брата, чтобы по ее поведению мистер Брэдшоу не заподозрил чего-то необычного, но при этом украдкой взяла руку Руфи, безвольно лежавшую на подушке скамьи, и несколько раз мягко сжала ее ладонь. Но Руфь до самого конца службы так и осталась на полу, скорбно опустив голову.
   Мисс Бенсон замешкалась на своем месте, не зная, как ей поступить. С одной стороны, как даме, замещающей жену пастора, ей следовало стоять в дверях, потому что многие хотели поприветствовать ее после возвращения из поездки, а с другой – ей не хотелось беспокоить Руфь, которая явно продолжала молиться; к тому же по ровному, тихому дыханию девушки было видно, что проповедь оказала благотворное влияние на ее душу. В конце концов она поднялась, спокойно и с достоинством. В опустевшей церкви было тихо, но мисс Бенсон уловила ропот голосов во дворе перед церковью – видимо, там ее ждали люди. Собравшись с духом, она взяла Руфь под руку, и они вместе вышли из полумрака на яркий дневной свет. Тут мисс Бенсон услышала зычный бас мистера Брэдшоу, который разговаривал с ее братом, и вздрогнула (как вздрогнул и Турстан – она в этом не сомневалась) от слов похвалы в их адрес, граничащей с грубостью, хотя, наверное, ничего плохого в виду не имелось.
   – О да! Жена вчера рассказывала мне о ней. Ее муж был врачом. Думаю, вы знаете, что и мой отец тоже был врачом. Должен сказать, мистер Бенсон, это делает вам честь: с вашими-то ограниченными средствами, да еще и заботиться о бедной родственнице! Похвально, весьма похвально!
   Мисс Бенсон быстро взглянула на Руфь, но та или не расслышала, или не поняла сказанного, потому что отрешенно прошла под тяжелым испытующим взглядом мистера Брэдшоу с застывшим лицом. Впрочем, в данный момент он пребывал в добродушном и снисходительном настроении, располагавшем к одобрению окружающего мира, и при виде Руфи лишь удовлетворенно кивнул. «Что ж, это испытание уже позади», – с радостным облегчением подумала мисс Бенсон.
   – После обеда, моя дорогая, вы обязательно должны прилечь, – сказала она, развязывая ленты на капоре Руфи и целуя ее в лоб. – Салли снова пойдет в церковь, но, думаю, вы не против остаться в доме одна. Мне очень жаль, что у нас сегодня к обеду будет столько народу, но мой брат по воскресеньям всегда устраивает угощение для стариков и больных; люди приходят даже издалека, чтобы пообедать у нас. А сегодня они будут здесь все, потому что это будет первая такая встреча после возвращения Турстана домой.
   Вот так и прошло первое воскресенье Руфи в этом доме.


   Глава XV. Мать и дитя

   – Руфь, вам посылка! – во вторник утром сообщила мисс Бенсон.
   – Мне? – растерянно переспросила Руфь, чувствуя, как у нее закружилась голова от захлестнувшего ее роя мыслей и надежд. Если она от него, то всем ее последним решениям еще предстоит побороться за свое существование.
   – Тут написано «для миссис Денби», – уточнила мисс Бенсон, прежде чем отдать пакет. – А почерк миссис Брэдшоу. – Любопытство одолевало Фейт даже в большей степени, чем Руфь, пока та развязывала крепко завязанный шнурок. Когда же бумажная обертка была снята, оказалось, что внутри находится отрез тонкого батиста, а также коротенькая записка от миссис Брэдшоу, где говорилось, что ее муж попросил отослать миссис Денби эту ткань, которая пригодится для некоторых ведущихся приготовлений. Руфь только молча покраснела и снова села за свое шитье.
   – А батист действительно очень тонкий, – заметила мисс Бенсон, с видом знатока щупая ткань и рассматривая ее на свет, но при этом постоянно искоса поглядывая на хмурое лицо Руфи. Девушка упорно хранила молчание, не выказывая никакого желания получше изучить свой подарок. Наконец она тихим голосом спросила:
   – А можно я отошлю его обратно?
   – Что вы, дитя мое! Отослать посылку мистера Брэдшоу обратно?! Да вы этим смертельно обидите его, а вам, возможно, придется еще не раз к нему обращаться. Этот подарок – знак его благосклонности!
   – А какое право он имел посылать это мне? – все так же тихо продолжала Руфь.
   – Как это «какое право»? Мистер Брэдшоу считает… Послушайте, я что-то плохо понимаю, что вы имеете в виду под словом «право».
   Руфь запнулась на мгновение, подбирая слова, а потом сказала:
   – Есть люди, к которым я с радостью буду испытывать чувство благодарности и признательности – признательности, которую мне трудно выразить словами, так что лучше об этом даже не говорить. Но я не понимаю, почему человек, которого я абсолютно не знаю, ставит меня в положение, при котором я чувствую себя чем-то обязанной ему. О, мисс Бенсон, не заставляйте меня принять этот батист, прошу вас!
   Что ответила бы на это мисс Бенсон, так и осталось неизвестным, поскольку в этот момент в комнату вошел ее брат. Посчитав, что его присутствие здесь как нельзя кстати, она тут же призвала его в качестве третейского судьи. У Турстана было много работы, и он торопился к себе в кабинет, но, услышав, в чем дело, присел на стул, чтобы попытаться понять мотивы Руфи, которая во время объяснений мисс Бенсон хранила полное молчание.
   – Так вы предпочли бы отослать этот подарок обратно? – еще раз уточнил он.
   – Да, – тихо ответила она. – Вы полагаете, это неправильно?
   – Но почему вы хотите его вернуть?
   – Потому что считаю, что мистер Брэдшоу не имеет права предлагать мне такое.
   Мистер Бенсон задумался.
   – А ткань-то изумительно мягкая, – заметила мисс Бенсон, продолжая рассматривать отрез.
   – Вы считаете, что право дарить подарки нужно еще заслужить?
   – Да, – кивнула Руфь после недолгой паузы. – А вы – нет?
   – Я понимаю, о чем вы говорите. Чрезвычайно приятно получать подарки от тех, кого ценишь и любишь, потому что тогда они воспринимаются как, например, бахрома на наряде – некое незначительное дополнение к сокровищу расположения этих людей; они добавляют доброго отношения, а не стоимости к тому, что и так было бесценно, и возникают совершенно естественно, как листья распускаются из почек на деревьях. Но когда в подарок не вложено чувств того, кто его преподнес, он просто становится еще одной из принадлежащих вам вещей, эквивалентом денежной стоимости. Вам так это видится, Руфь?
   – Думаю, да. Я не анализировала свои чувства, а просто поняла, что подарок мистера Брэдшоу причинил мне боль, а не доставил радость.
   – Хорошо, но в этом вопросе есть еще одна сторона, которую мы пока не рассматривали, а подумать о ней следует. Вы знаете, чьи это слова: «Поступай с другими так же, как бы ты хотел, чтобы поступали с тобой» [20 - Вольное изложение цитаты из Евангелия от Матфея, 7:12.]? Мистер Брэдшоу, быть может, и не это имел в виду, когда захотел, чтобы его жена послала вам этот подарок; возможно, им руководили своекорыстные мотивы и он таким образом хотел дать выход своей приверженности оказывать покровительство – впрочем, это самое худшее, в чем мы могли бы его заподозрить. Но это никак не будет служить вам оправданием, если вы решите все-таки вернуть ему подарок, думая только о себе.
   – Но мне не нужно будет делать вид, что теперь я считаю себя обязанной ему? Вы ведь не ожидаете от меня этого? – спросила Руфь.
   – Нет. Я и сам бывал в подобной ситуации, Руфь. Мистер Брэдшоу часто противоречит в вещах, которые мне особенно близки и в которые я искренне верю. Он, несомненно, считает меня своего рода Дон Кихотом и, когда злится, говорит со мной или обо мне с великим презрением. Я подозреваю, что потом его немного мучают угрызения совести или же, возможно, он считает, что может искупить вину за неучтивые речи каким-то подарком. Прежде после таких срывов он всегда мне что-нибудь присылал. Когда он делал это, мне бы самое время оскорбиться, как вы сейчас, но со временем я пришел к убеждению, что будет правильным принять его подарок, но поблагодарить так холодно, как только это возможно. Отсутствие искренней благодарности дает прекрасный эффект – этим значимость подарка существенно уменьшается. И если после такого проявления моих чувств подарков от него поубавилось, то количество обидных слов от него сократилось в еще большей степени, так что я уверен, что теперь мы с бóльшим уважением относимся друг к другу. Исходя из названных мною причин, я советую вам, Руфь, принять этот батист, а поблагодарить за него так, как вам подскажет ваше сердце. Слишком натужное изъявление благодарности всегда выглядит как попытка поставить человека, которому она адресована, в зависимое положение с прицелом на его будущую благосклонность. Но вы этой ошибки, конечно, не совершите.
   Руфь слушала мистера Бенсона, но еще не вполне настроилась на ход его мыслей, чтобы полностью понять их. Пока она лишь чувствовала, что он понимает ее лучше, чем его сестра, которая еще раз попыталась примирить ее с настоящим, стараясь обратить ее внимание на длину и ширину отреза.
   – Я поступлю так, как вы хотите, – после недолгих раздумий сказала Руфь. – А теперь мы можем поговорить о чем-нибудь другом?
   Мистер Бенсон видел, что его сестра и Руфь пребывают в совершенно разном расположении духа, и поэтому, чтобы сгладить возможные трения, он отложил все свои дела, казавшиеся ему чрезвычайно важными, когда он входил в эту комнату (но касавшиеся исключительно него самого), и просидел с ними в гостиной больше часа, разговаривая на самые различные темы, никак не связанные с сегодняшними событиями, пока обе женщины окончательно не успокоились.
   Но полученный подарок дал новый толчок мыслям Руфи. Сердце, наполненное болью, все еще безмолвствовало, а разум уже строил планы. Она попросила Салли на деньги от продажи одного или двух имеющихся у нее колечек купить самого грубого холста, самого простого ситца и других подобных тканей. Рьяно взявшись за работу, она быстро пошила себе одежду и сразу стала носить ее. И тут выяснилось, что ей удалось придать этим вещам особое изящество, которое трудно было ожидать от изделий незамысловатого фасона из самого дешевого материала. Затем полученный в подарок нежный белый батист (нужно сказать, что, когда в Лондоне мистер Беллингем дал ей карт-бланш на любые покупки, она и сама предпочитала платья именно из него другим, более дорогим вариантам) был раскроен, и Руфь, вкладывая в каждый стежок всю себя, пошила крошечную одежду для своего будущего малыша – для этой невинной, кристально чистой души было не жалко ничего, сколько бы оно ни стоило.
   Любовь, диктовавшая Руфи максимальную простоту и безыскусность собственных нарядов, была воспринята мистером Брэдшоу, когда он снизошел до того, чтобы обратить на это внимание, как приверженность к жесткой экономии. Само это качество, даже лишенное какого бы то ни было высокого подтекста, было в его глазах большим достоинством, и Руфь сразу же заслужила этим его благосклонность. Ее спокойную манеру поведения, усугублявшуюся внутренней скорбью, о природе которой он не имел понятия, мистер Брэдшоу приписывал весьма уместному благоговейному трепету перед его персоной. Во время службы в церкви он часто отрывался от молитвы, чтобы посмотреть, как молится она. А когда во время исполнения гимна доходило до строк, касавшихся бессмертия души или жизни после смерти, он старался пропеть их как можно громче, думая, что может этим как-то утешить ее от горя в связи с потерей супруга. Своей жене он сказал, чтобы та оказывала Руфи побольше внимания, а однажды заметил, что считает ее очень достойной молодой особой и не будет возражать, если в следующий раз, когда миссис Брэдшоу будет приглашать мистера и мисс Бенсон к ним на чай, позвали и ее тоже. Он добавил, что в прошлое воскресенье Бенсон, похоже, надеялся получить от него такое приглашение и что будет правильным поощрять священников и оказывать им уважение, несмотря на то что они зарабатывают очень мало. Единственным обстоятельством, говорившим против миссис Денби, было то, что она слишком рано вышла замуж, да к тому же без средств на поддержание семьи. Хотя Руфь, ссылаясь на слабое здоровье, и уклонилась от того, чтобы сопровождать мистера и мисс Бенсон во время их визита к мистеру Брэдшоу, она все равно не утратила его расположения. А мисс Бенсон пришлось призвать весь свой талант к выдумкам, чтобы уберечь Руфь от дальнейших его подарков, которые могли бы потешить его пристрастие к покровительству.
   И вот в неподвижном октябрьском воздухе закружились желтые и красные листья. Затем пришел ноябрь, блеклый и унылый. Стало немного повеселее после того, как земля облачилась в роскошный белый наряд, который укрыл серые голые стволы деревьев, листья падуба и другие вечнозеленые растения слоем пушистого снега. Когда на Руфь накатывали грусть и апатия, мисс Бенсон поднималась наверх, тщательно перебирала ненужную или поношенную одежду и несла этот странный груз в гостиную. Стараясь отвлечь девушку, она давала ей занятие – перешивать все это для бедных. И хотя пальцы Руфи работали, и работали быстро, она все равно порой тяжело вздыхала каким-то своим мыслям и воспоминаниям. Сначала это расстраивало мисс Бенсон, а потом начало злить. Слыша эти долгие тягостные вздохи и видя затуманенные глаза, полные слез, она спрашивала:
   – Ну, что случилось, Руфь?
   В голосе ее при этом чувствовался укор, потому что вид этих страданий причинял ей боль; она делала все, чтобы помочь Руфи, но признавала, что причина горя слишком глубока и тут ничего не поделаешь. На самом деле она уважала девушку за такое проявление скорби, но временами это сильно раздражало ее. В такие минуты Руфь, потупив глаза, из которых капали горячие слезы, с новым рвением бралась за работу, и тогда уже мисс Бенсон злилась на себя, хотя и не соглашалась с Салли, которая упрекала ее:
   – Ну сколько можно доставать бедную девочку, спрашивая, что случилось, будто сама не знаешь?
   В доме не хватало некоего центра гармонии – маленького ангела примирения, любовь к которому объединяла бы все сердца и стирала разногласия.
   Земля все еще «прятала свое грешное лицо под снежным покрывалом непорочности», как сказал Милтон, когда рядом с белой как полотно молодой матерью положили ее новорожденное дитя. Это был мальчик. Раньше она хотела дочь, потому что девочка должна меньше чувствовать потребность в отце и была бы существом, которое ее матери – в ее нынешнем статусе, худшем, чем просто вдова, – было бы легче взять под свое крыло. Но сейчас Руфь так не думала и даже не вспоминала об этом. Теперь она не променяла бы сына на всех девочек на свете. Это ее, и только ее малыш, родная душа, которая уже успела полностью занять ее сердце, наполнив его бесконечной любовью, покоем и даже надеждой, хотя отроду этой душе было меньше часа. Это была новая жизнь, чистая, прекрасная, невинная, и Руфь с нежностью и всем пылом материнской любви уже представляла себе, как будет бережно и внимательно защищать ее от любых проявлений зла и порока. Вероятнее всего, в свое время и ее мама чувствовала то же самое. О том же думали и тысячи других матерей, которые молили Бога сохранить в чистоте души их детей и готовились стать для них надежной защитой. О, как горячо молилась об этом Руфь, молилась даже тогда, когда от слабости не могла говорить! Как прочувствовала она строгую красоту и значимость слов святой молитвы «Отче наш»!
   Из этого благоговейного забытья ее вывел голос мисс Бенсон, звучавший так, будто она недавно плакала.
   – Взгляни, Руфь, что прислал вам мой брат, – мягко произнесла она. – Это первые подснежники из нашего сада. – С этими словами она положила маленький букетик рядом с ней на подушку; младенец лежал с другой стороны.
   – Посмотрите лучше на моего малыша, – прошептала Руфь. – Он такой хорошенький!
   Но мисс Бенсон неосознанно испытывала странное нежелание видеть этого ребенка. С Руфью в их доме, несмотря на все случившееся, она уже смирилась; более того, к ней она глубоко привязалась. Но над ее малышом витал ореол позора и бесчестья. Бедное маленькое создание! Сердце Фейт было для него закрыто – и закрыто прочно, как она сама считала. Но она не могла устоять перед слабым голосом Руфи и ее умоляющим взглядом, поэтому обошла кровать с другой стороны, чтобы посмотреть на малютку, который пристроился на руке у своей мамы – его единственной защиты и опоры в этом мире.
   – Салли думает, что у него будут черные волосы, – сказала Руфь. – Ручка у него крошечная, но сразу видно, что мужская. Попробуйте, как крепко он сжимает ее. – С этими словами она осторожно разжала маленький кулачок и, взяв руку неохотно уступившей мисс Бенсон, вложила в него один из ее пальцев. Это нежное прикосновение детской ручки разбудило в Фейт любовь; ее сердце вдруг чудесным образом распахнулось навстречу этому малышу, который сразу занял в нем важное место.
   – Ах, моя крошка! – прошептала Руфь, без сил откидываясь на подушку. – Если Господь сохранит мне тебя, я буду заботиться о тебе, как ни одна мать в мире не заботилась о своем дитя. Я уже причинила тебе великое зло, но теперь я посвящу тебе всю мою жизнь, сколько бы ее ни осталось!
   – Но при этом не забывайте о Господе и служите ему! – добавила мисс Бенсон со слезами на глазах. – Не сотворите себе из него кумира, иначе Бог может наказать за это, и, возможно, как раз через ребенка.
   После этих слов Руфь внезапно охватил страх. Она ведь уже согрешила и уже боготворит своего первенца – неужели теперь ей уготована Божья кара? Но в этот момент внутренний голос тихо прошептал ей, что Господь – тот самый «Отче наш», которому она молилась; Он как никто знает природу человеческую и понимает, насколько естественным был ее первый порыв материнской любви. Поэтому, с благодарностью восприняв предостережение, она быстро уняла приступ страха, вызванный всплеском чувств, которые вырвались сами собой.
   – А теперь, Руфь, поспите, – сказала мисс Бенсон и, поцеловав ее, погасила в комнате свет. Но заснуть Руфь не могла. Когда отяжелевшие веки опускались, она тут же открывала глаза, потому что считала, что сон ворует у нее ощущение материнства. В эти первые часы счастья то была единственная мысль, которая затмевала собой и воспоминания, и переживания о будущем.
   Однако вскоре воспоминания и страхи перед тем, что ждет их впереди, вернулись. Главной была мысль об отсутствии человека, который принимал бы участие в этом ребенке, пусть даже и не в такой степени, как мать. В гнетущей тишине ночи тоска ее разрасталась до гигантских размеров, когда она думала о том, что у ее мальчика не будет отца, который бы направлял его и заботился, чтобы он достаточно закалился и окреп, прежде чем вступить в извечную схватку человечества под названием «битва за жизнь». В душе она надеялась, что никто не узнает о грехах его родителей, и тогда ему удастся избежать жесткой борьбы с общественным мнением. Но, как бы там ни было, отцовской заботы и опеки он не познает никогда. В эти долгие часы духовного очищения ее стали посещать сомнения относительно того, в какой степени его настоящий отец был тем самым человеком, которому бы она вверила своего ребенка, если бы желала тому наилучшего выбора. Ей вспомнились и приобрели новое звучание презрительные и высокомерные речи мистера Беллингема, его рассуждения о корыстной природе мира – всего этого она раньше как-то не замечала. А ведь все это говорило о низких стандартах этого человека, о неумном потакании своим слабостям, о том, как далек он был от духовного и божественного. К таким заключениям ее подтолкнуло новое для нее материнское чувство, ставившее благополучие ребенка превыше всего; но даже теперь она ненавидела и упрекала себя за то, что анализировала поведение его отсутствующего отца и строго судила о нем. Захватившие ее тревожные мысли отобрали у нее последние силы, и она впала в какое-то горячечное забытье. Ей чудилось, что невинное дитя, мирно дремавшее рядом с ней, вдруг выросло, сразу став взрослым молодым человеком, но, вместо того чтобы обрести чистоту и благородство, о которых она молила Отца Небесного, он превратился в точную копию своего отца. Он, как и его отец, соблазнил какую-то девушку (которая в ее видениях была удивительно похожа на нее саму, только еще более печальная и одинокая), а потом бросил, чем обрек ее на судьбу еще более ужасную, чем самоубийство. Потому что Руфь искренне считала, что смерть – это еще не самое страшное. В этом странном сне несчастная девушка потерянно скиталась по свету, тогда как ее сын процветал, занимая все более высокое положение в обществе и ради этого не останавливаясь ни перед чем, даже перед чужой кровью. Ей виделось, что, увлекаемый вцепившейся в него девушкой, ее сын скатывается к какую-то жуткую пропасть, в которую она даже не смела заглянуть, а оттуда раздается голос его отца; он кричит, что в свое время не прислушался к словам Господа и теперь обречен вечно мучиться в адском пламени. Содрогнувшись всем телом от испуга, она проснулась и при свете свечи увидела Салли, клюющую носом в кресле у камина, ощутила нежное тепло своего сына, головка которого лежала на ее груди и, казалось, покачивалась при каждом ударе ее сердца, никак не успокаивающегося после приснившегося ей кошмара. Больше спать она не решилась и вся отдалась молитвам. Не останавливаясь, Руфь повторяла свои молитвы все более осознанно и одухотворенно. «Дитя малое! Твой ангел-хранитель был с Господом и подносил тебя все ближе и ближе к Тому, чье лицо постоянно созерцают ангелы всех маленьких детей…»


   Глава XVI. Салли рассказывает о своих кавалерах и рассуждает о жизненных обязанностях

   Салли и мисс Бенсон сидели с ней по очереди – точнее, они договорились по очереди дремать возле нее у огня, потому что, если Руфь не спала, она очень спокойно лежала в лунном свете на своей койке и от них ничего не требовалось. Это время было похоже на один прекрасный августовский вечер, каким он мне запомнился. Белоснежный туман своим плотным покрывалом укутывал леса и луга, всю поверхность земли; но он был не в силах подняться достаточно высоко, чтобы закрыть собой и небо, которое в такие ночи кажется очень близким и единственно реально существующим. И когда Руфь обнимала свое удивительное божественное дитя, ей казались столь же близкими и Небеса, и Вечность, и сам Господь.
   Однажды ночью Салли вдруг обнаружила, что она не спит.
   – Вообще-то я редкая мастерица нагонять на людей сон своими разговорами, – заявила она. – Попробую свои таланты и на тебе, потому как тебе, чтобы набраться сил, нужно побольше спать да кушать. Что бы такого тебе рассказать? Поведаю-ка я одну любовную историю, или, если хочешь, сказку, которую сказывала-пересказывала господину Турстану множество раз: от своего отца мальчику было сказок не дождаться – тот считал их пустой болтовней, – вот я и старалась за всех. А может, хочешь услышать про то, как однажды я готовила обед, когда к мисс Бенсон без предупреждения нагрянул ее ухажер, мистер Хардинг, а в доме на тот момент из съестного была только баранья шея? Так я умудрилась из нее состряпать семь блюд с разными названиями!
   – А кто он такой, этот мистер Хардинг? – заинтересовалась Руфь.
   – О, это был один важный джентльмен из Лондона. Он увидел ее где-то в гостях, и она сразила его своей красотой. Вот он и явился, значит, к нам просить ее руки. А та ему: «Нет, не пойду замуж, не оставлю господина Турстана, потому как он никогда не женится и будет один». Но, после того как он ушел, она сильно тосковала. Она продолжала заботиться о брате, но я-то видела, как она мучилась, хоть и не признавалась в этом никогда. Я думала, что ее любовная маета скоро пройдет и она потом еще благодарна будет, что у нее хватило сил поступить правильно. Однако не мое это дело – рассуждать о переживаниях мисс Бенсон. Лучше я тебе расскажу про своих кавалеров и их ухаживания. Или все-таки про тот свой обед – то был настоящий подвиг, ничего лучше я в жизни своей не делала. И тот лондонский джентльмен, я уверена, потом уж никак не мог подумать, что мы тут деревенщина дремучая, ничего не знаем и не умеем. Помяни мое слово: тем обедом я его крепко озадачила. По мне, так он по сей день не знает, чем его потчевали в тот день – рыбой, мясом или птицей. Хочешь знать, как мне все это удалось?
   Но Руфь отвечала, что лучше послушала бы про ее кавалеров, чем немало разочаровала Салли, которая считала тот памятный обед гораздо более существенным своим достижением.
   – Видишь ли, я не совсем уверена, можно ли их называть ухажерами. Если не считать Джона Роусона, которого через неделю забрали в сумасшедший дом, замуж мне предлагали выйти всего-то один раз. Но это все-таки произошло, так что можно сказать, что ухажеры у меня были. Я уже начала переживать, что никто на меня не позарится, – замуж-то хотелось, это вроде как принято. Еще перед тем, как появился на горизонте Джеремайя Диксон, я стала подумывать – а было мне уже чуть за сорок, – что Джон Роусон, может быть, не такой уж и псих и что зря я так несерьезно отнеслась к его предложению, потому как он хоть и сумасшедший, но все-таки был единственным, кто звал меня замуж. Не то чтобы я жалела, что сразу не согласилась, но приди он еще раз, я бы вела себя с ним поуважительнее. Он, конечно, все время норовил на четвереньках пройтись, но, может, это у него причуда такая, а так он в целом человек-то неплохой. Но я тогда только посмеялась, как, кстати, и все остальные, над своим ненормальным женихом, так что теперь поздно было делать из него царя Соломона. Однако я подумала, что неплохо было бы еще разок попытать счастья. Только подумала – и случай тут же представился. Сама знаешь, что в субботний вечер народ во всяких там бухгалтерских конторах и прочих подобных заведениях уже отдыхает, тогда как для прислуги это есть самая горячая пора. Так вот, был как раз этот самый субботний вечер; надеваю я свой суконный фартук, завязываю сзади полы домашнего халата и, встав на коленки, начинаю драить пол на кухне. Тут стук в двери. «Войдите!» – кричу. Молчат, стучат снова, как будто самому дверь открыть рука отвалится. В общем, встаю я, уже начиная злиться, и иду открывать. На пороге стоит Джерри Диксон, старший клерк мистера Холта. Правда, это он сейчас старший клерк, а тогда еще не был. Ну, стою я в дверях, смотрю на него, думаю, что он пришел поговорить с хозяином, но он как-то бочком протискивается мимо меня в дом и начинает что-то лепетать про погоду (как будто я сама не в курсе), а потом берет себе стул и садится прямо у плиты. «Это ты, брат, погорячился», – думаю я себе, имея в виду не его самого, а место, где он устроился: жарища там будь здоров, мне ли не знать. Но он ничего, сидит себе, крутит в руках шляпу и разглаживает на ней ворс тыльной стороной ладони. Я постояла еще чуток, да и вернулась к работе, а сама думаю: «Я уже и так почти что на коленях стою, вроде как приготовилась, если он вдруг сейчас свои молитвы читать начнет». Нужно сказать, я знала, что раньше он относился к методистской церкви и только недавно присоединился к приходу господина Турстана, а методисты эти тем и славятся, что вечно начинают молиться, когда этого от них меньше всего ожидаешь. Не скажу, что мне сильно нравится, когда человека такими вещами врасплох застают. Сама-то я дочь приходского псаломщика и никогда до всех этих диссентерских веяний не снисходила, хотя господин Турстан, благослови его Господь, – это, конечно, совсем другое дело. Однако пару раз я уже на таких неожиданных выходках попадалась, так что, думаю, на этот раз буду готова, а сама за собой сухую тряпку таскаю, чтобы на нее коленками встать, а не на мокрый пол, если он все-таки вдруг начнет. Потом думаю: «Если он вправду собрался молиться, то это хорошо, значит, меня он видеть не будет». Они, когда молятся, глаза закрывают и только веками так забавно подрагивают – это у них так принято, у этих диссентеров. Тебе-то я все это могу в открытую сказать, поскольку ты тоже в нашей церковной вере воспитана и, наверное, как и я, находишь эти их обычаи непривычными. Но боже меня упаси сказать что-то неуважительное о господине Турстане или мисс Фейт! Я всегда думаю о них не как о диссентерах, а просто как о настоящих христианах. Ладно, вернемся все-таки к Джерри. Поначалу я старалась мыть пол у него за спиной, но он постоянно крутился на своем стуле, чтобы быть ко мне лицом. Тогда я решила действовать по-другому. Говорю ему: «Господин Диксон, прошу прощения, но мне нужно под стулом вашим убраться. Не могли бы вы пересесть?» Пересел он, а я к нему через некоторое время с той же просьбой, и так раз за разом. Короче говоря, таскал он у меня это несчастный стул за собой, как улитка свою ракушку. А того, по глупости своей, не замечает, что я по два раза на одном месте драю. Наконец мне надоело, что он все время у меня под ногами путается, и я незаметно мазнула ему грязной тряпкой два больших креста на фалдах его коричневого пальто; понимаешь, он, когда шарахается от меня, постоянно полами своего пальто по полу метет, а потом их еще между стоек спинки стула затыкает. В общем, не удержалась я и выпачкала их – думаю, придется ему немало попотеть, чтобы потом все отчистить. Ну да ладно. Проходит какое-то время, и он вдруг громко так прокашливается и как бы приступает к главному. Все, думаю, началось: расстилаю свою тряпку, становлюсь на колени и закрываю глаза. Но ничего не происходит. Тогда я глаза потихоньку приоткрываю, чтобы понять, что он там затеял. Господи! А он стоит прямо передо мной тоже на коленях, чуть ли не нос к носу, и во все глаза на меня пялится. Ну да ладно. Я еще подумала, что тяжело нам так стоять будет, если вся эта песня затянется надолго. В общем, закрываю я снова глаза, настраиваюсь на серьезный лад и делаю вид, что мне нравится то, что сейчас будет. И тут меня осеняет: извините, а чего этот парень не пошел помолиться с господином Турстаном, который всегда находится в правильном расположении духа для молитвы, а вместо этого приперся сюда, тогда как мне сегодня еще в комоде у себя прибраться нужно да фартук погладить? Молчал он, молчал и тут выпалил: «Салли, не соблаговолите ли вы отдать мне свою руку?» Ну, думаю, это, видно, у методистов обычай такой – молиться, взявшись за руки. Отказать вроде как нельзя, жаль только, что я не помыла руки толком, после того как очаг на кухне чистила. Думаю, нужно его хотя бы предупредить о том, что они у меня не такие чистые, как хотелось бы, вот я и говорю: «Господин Диксон, я с радостью дам вам руку, даже две дам, только пойду помою их сначала». А он мне: «Дорогая моя Салли, чистые они у вас или грязные, мне все равно, потому как выразился я в фигуральном смысле. А на самом деле прошу я вас, стоя здесь перед вами на коленях, чтобы вы стали мне законной женой. И если насчет свадьбы вы согласны, то через неделю мне бы по срокам подошло». Боже правый! Я сразу на ноги вскочила. Ничего себе поворот! Я про этого парня никогда даже не думала, а тут вдруг – бац, здравствуйте! Нет, отрицать не стану: я, конечно, подумывала о том, что хорошо бы замуж выйти. Но вдруг понимаю я, что просто не выношу этого парня. «Сэр, – говорю я и стараюсь выглядеть смущенной, как того требует ситуация, но сама поджимаю губы, чтобы не прыснуть со смеху. – Господин Диксон, спасибо вам за предложение, это для меня честь и все такое, но, думаю, я все же предпочту жизнь одинокой женщины». Он поначалу выглядел вконец ошарашенным, но где-то через минуту пришел в себя. Мне было очень неловко, оттого что он упорно продолжал стоять на коленях: наверное, считал, что так его слова будут звучать убедительнее. «Подумайте еще раз, моя дорогая Салли. У меня свой дом, четыре комнаты с полной меблировкой, а зарабатываю я аж восемьдесят фунтов в год. Такого шанса вам может больше никогда в жизни не представиться». Все это, конечно, правда, но все равно негоже мужчине так говорить, от этого меня немного покоробило. «А вот насчет шансов в будущем ни мне, ни вам, господин Диксон, неведомо. Вы тут не первый, кто на коленях умоляет меня выйти за него (я имела в виду Джона Роусона, но решила не уточнять, что стоял он передо мной на четвереньках; как бы там ни было, но мне даже врать не пришлось – действительно мужик стоял тут и на коленях тоже), а возможно, и не последний. В любом случае в данный момент я не собираюсь менять свое семейное положение». – «Хорошо, – говорит он, – я подожду до Рождества. К празднику я зарежу свинью, а жениться мне нужно до этого времени». Хочешь верь, хочешь не верь, но свинья та была для меня большим искушением. Знаю я один отличный рецепт, как свинину солить, но только мисс Фейт никогда не дает мне его попробовать, говорит, что и по старинке хорошо будет. Но я уперлась и отвечаю ему очень строго, потому как чувствую, что начинаю колебаться. «Господин Диксон, это не важно, есть у вас свинья или нет у вас свиньи, но только замуж за вас я не пойду. И если хотите услышать добрый совет, вам бы лучше встать с пола. Половицы у нас еще сырые, чего доброго, подхватите ревматизм, а тут зима на носу». Тут он встал, конечно. Надулся, нахмурился – никогда его таким сердитым не видела. А раз так, думаю, значит, правильно я сказала тебе «нет», и бог с ней, с твоей свиньей, хотя жаль, конечно. «Всю жизнь, – говорит он мне, – вы будете жалеть об этом. Но я не буду слишком строг с вами и предоставлю вам еще один шанс. Дам вам ночь на размышления, а завтра после церкви загляну послушать, что вы мне скажете на свежую голову». Нет, ты такое слышала?! Но мужчины – они все такие, только о себе и думают, считают, раз попросил, то и сразу получишь. Но лично я им не достанусь! В этом году на День святого Мартина мне исполнится шестьдесят один, и у них, думаю, остается не так уж много времени, чтобы меня добиваться. Ну ладно. Этими словами Джереми разозлил меня уже не на шутку, и я сказала: «На свежую, на несвежую, да и на какую угодно голову ответ мой будет один и тот же. Только один раз я дрогнула перед вашими соблазнами – это когда вы про свинью заговорили. Что же до вас самого, то, как по мне, похвастаться вам нечем, так что желаю вам спокойной ночи. Не будь у меня хороших манер, я могла бы сказать вам правду, что мне жалко времени, потраченного впустую на то, чтобы слушать эти ваши речи. Но я дама воспитанная, так что ничего такого не скажу, а ограничусь пожеланием спокойной ночи!» Ничего он на это не ответил, а только стал мрачнее тучи и молча выскочил на улицу, громко хлопнув дверью. Потом господин Турстан позвал меня на вечернюю молитву, но я не пошла: не могла же я сказать ему, что не могу настроиться на это, потому что у меня сердце до сих пор колотится. Однако мне все равно было приятно сознавать, что меня все-таки под венец позвали, хоть и обернулось это для меня одним только расстройством. Я, если честно, как-то поднялась в собственных глазах. Ночью я уже начала думать, что уж слишком грубо и жестоко с ним обошлась. От этих мыслей меня даже немножко трусить начало, а в голове все время песня про Барбару Аллен крутится: вроде как я Барбара, а он, стало быть, Джемми Грей, который сгорает от любви. Я себе живо представила, как он лежит на смертном одре лицом к стене и горестно так вздыхает от невыносимой тоски. Я даже корить себя стала, что поступила не лучше, чем жестокая Барбара Аллен. Наутро я поймала себя на том, что мне уже трудно думать про настоящего Джерри Диксона, который накануне приходил ко мне на кухню, без того чтобы не переключаться сразу на образ смертельно печального Джерри, который в моих фантазиях помирал от тоски, пока я тут спала. Мне потом еще много дней плохо становилось, когда звонил церковный колокол: все чудилось, что это похоронный звон, как в той песне, который должен был подсказать мне, что я натворила, когда сказала ему «нет» и своей жестокостью обрекла на погибель. Но не проходит и трех недель, как слышу я, что колокола звонят радостно и звонко, – так бывает, когда люди женятся. А потом тем же утром кто-то мне и говорит: «Ишь ты, какой перезвон устроили по поводу свадьбы Джерри Диксона!» И сразу же мой герой чудесным образом из страдающего молодого человека с разбитым сердцем, наподобие Джемми Грея, снова превратился в тучного, немолодого уже мужчину с красной физиономией и бородавкой на левой щеке!
   Салли ждала, что ее слушательница как-то отреагирует на поучительный конец ее истории, но так и не дождалась. Тогда она тихонько подошла к кровати: Руфь мирно спала, прижимая к груди свое дитя.
   – Слава богу. Если бы она не уснула, я бы решила, что утратила часть своего таланта нагонять сон, – заметила она самодовольным тоном.
   Молодости свойственны сила и мощь, которые способны одолеть любое горе. Вот и Руфь быстро крепла и выздоравливала, а ее малыш буквально расцветал. Когда в маленьком саду мисс Фейт начали пробиваться ростки бальзамина, а белые фиалки с клумбы под южной стеной наполнили его своим ароматом, Руфь уже могла в солнечный день выходить в это тенистое место вместе со своим ребенком.
   Ей часто хотелось поблагодарить мистера Бенсона и его сестру за все, но она просто не знала, как выразить всю глубину своей признательности, и потому молчала. Однако они хорошо понимали это выразительное молчание. Однажды, случайно оставшись наедине с мисс Бенсон, Руфь решилась заговорить о том, что давно ее мучило.
   – Может быть, вы знаете какой-нибудь дом, где живут чистоплотные люди, которые могли бы взять меня к себе на постой? – спросила она.
   – Как это – взять на постой? Что вы хотите этим сказать? – оторопела мисс Бенсон и даже отложила свое вязание, чтобы внимательно посмотреть на Руфь.
   – Я имею в виду дом, – объяснила Руфь, – где я могла бы поселиться со своим ребенком. Пусть это будет бедное жилье, но только обязательно чистое, иначе он может заболеть.
   – С чего бы это вам куда-то уходить отсюда? – с негодованием сказала мисс Фейт.
   Руфь не подняла на нее глаз, но отвечала твердо: было видно, что она хорошо обдумала, что скажет на это.
   – Думаю, я могла бы шить платья. Я знаю, училась я этому недолго, но могла бы шить для прислуги и для других людей, не слишком требовательных.
   – Прислуга сейчас такая же требовательная, как и все остальные, – ответила мисс Бенсон, с радостью цепляясь за первое возражение, какое пришло ей в голову.
   – Ну, тогда для тех, кто отнесется ко мне снисходительно, – продолжала настаивать Руфь.
   – Никто не будет снисходителен, если платье пошито плохо, – отрезала мисс Бенсон. – Если материал испорчен, тут уж никуда не денешься!
   – Возможно, я могла бы найти какую-нибудь другую работу, связанную с шитьем. Например, могу чинить или перешивать одежду, – очень робко заметила Руфь. – Я очень хорошо умею это делать, меня мама этому научила, и я училась у нее с удовольствием. Прошу вас, мисс Бенсон, не могли бы вы порекомендовать меня вашим знакомым и сказать им, что такую работу я выполняю очень аккуратно, точно в срок и совсем недорого?
   – Так вы сможете зарабатывать, возможно, пенсов шесть в день, – заметила мисс Бенсон, – а кто присмотрит за ребенком, хотела бы я знать? Оставленный на произвол, он может заболеть крупом или тифом, а после подобных вещей таким малышам не выкарабкаться!
   – Я все продумала. Посмотрите, как он спит! Тише, мой хороший, – добавила Руфь, потому что как раз в этот момент ребенок заплакал, тем самым заявляя о нежелании больше спать и как бы противореча словам матери. Руфь подхватила его на руки и, чтобы успокоить, принялась ходить с ним по комнате, продолжая начатый разговор.
   – Да, согласна, сейчас он уже больше не заснет – выспался. Но днем он у меня спит очень часто, а по ночам – вообще всегда.
   – Если вы будете работать по ночам, то этим очень скоро загоните себя в могилу и оставите ваше дитя сиротой. Стыдитесь, Руфь! Нет, ты только послушай, брат, что удумала наша Руфь! – продолжила она, обращаясь уже к мистеру Бенсону, который только что зашел в комнату. – Она собирается уйти, оставить нас, и это как раз тогда, когда мы – или я, по крайней мере – уже так гордимся этим малышом, когда он только-только начал меня узнавать…
   – Куда же вы думаете уйти, Руфь? – перебил ее мистер Бенсон несколько растерянным и удивленным тоном.
   – Куда-нибудь, но только неподалеку от вас и мисс Бенсон. В какую-нибудь бедную семью, куда меня взяли бы за самую небольшую плату. Я бы зарабатывала на жизнь штопкой и починкой одежды, а возможно, и шитьем платьев. В дом, откуда бы я могла время от времени приходить к вам и приносить с собой своего ребенка.
   – Если оставленное без присмотра несчастное дитя до этого не погибнет от какой-то болезни, не обожжется или не ошпарится чем-нибудь по недосмотру, вы оба доконаете себя хроническим недосыпанием, – заявила мисс Бенсон.
   Подумав пару минут, мистер Бенсон обратился к Руфи:
   – Позвольте попросить вас подождать, пока малышу исполнится хотя бы год, когда он уже не так будет зависеть от забот матери, а потом поступайте как знаете. Этим вы очень обяжете лично меня, а в еще большей степени – мою сестру, не так ли, Фейт?
   – Да, ты прав, можешь говорить от имени нас обоих, если хочешь.
   – А до тех пор оставайтесь с нами, – продолжал он. – Мы вернемся к этому разговору, когда ребенку исполнится двенадцать месяцев. Вероятнее всего, к этому времени мы найдем какой-то выход. И не переживайте, что, бездельничая, вы будете сидеть у нас на шее. Мы будем относиться к вам, как к родной дочери, и, соответственно, возложим на вас какие-то обязанности по хозяйству. Мы просим вас об этом не столько ради вас самой, сколько ради этого маленького беспомощного создания. И остаться у нас вы должны не ради себя, а ради него.
   Руфь начала всхлипывать.
   – Я недостойна вашей доброты, – упавшим голосом прошептала она. – Я ее не заслуживаю.
   Слезы по ее щекам бежали быстро и тихо, как капли теплого летнего дождя, но больше она не сказала ни слова. Мистер Бенсон встал и поспешил в свою комнату, куда первоначально и направлялся.
   Но когда все было уже решено и что-то срочно предпринимать не требовалось, напряженное сознание Руфи, до этого напоминавшее натянутую струну, расслабилось; она впала в глубокую задумчивость, снова погрузилась в печальные воспоминания, став вялой и унылой. Мисс Бенсон и Салли сразу заметили это. Обе они были добрыми, обеим было не чуждо сострадание, обе чувствовали себя подавленными, когда рядом кто-то страдал. Они не понимали истинных причин уныния Руфи, но их раздражало собственное угнетенное состояние из-за нее, и поэтому они обе решили поговорить с девушкой при первой возникшей возможности.
   И вскоре такой удобный случай представился. Дело было уже ближе к вечеру. Все утро Руфь посвятила делам по хозяйству; она ухватилась за слова мистера Бенсона насчет домашних обязанностей и взяла на себя часть самой тяжелой работы мисс Бенсон, но выполняла ее натужно и рассеянно, как будто мысли ее витали где-то очень далеко. После обеда Руфь нянчила в гостиной свое дитя, когда туда вошла Салли. Наметанным глазом старая служанка сразу определила, что девушка плакала.
   – А где мисс Бенсон? – мрачно спросила она.
   – Ушла с мистером Бенсоном, – с отсутствующим видом печально ответила Руфь. Пока она говорила, ей удавалось сдерживать слезы, но, как только умолкла, они потекли по щекам снова. Стоявшая рядом Салли обратила внимание, что малышу каким-то загадочным образом передалось грустное состояние склонившейся над ним матери: маленькие губки задрожали, а взгляд широко открытых голубых глаз затуманился, и в них появились слезы. Не выдержав этого зрелища, Салли порывисто забрала его из рук матери. Руфь, которая, похоже, просто забыла, что она в комнате не одна, вздрогнула от этого резкого движения и удивленно взглянула на нее.
   – Мой славный мальчуган! – обратилась Салли к ребенку. – Ну как можно ронять соленые слезы на твое сладкое личико, когда тебя еще и от груди не отняли! Кое-кто тут плохо знает, что значит быть хорошей матерью, – я и то справилась бы лучше. Как там в детской песенке поется? «Пляши, большой пальчик, пляши, вместе пляшите, сыночки!» Вот так, вот так! Улыбайся, моя крошка! Ты сама еще совсем ребенок, – продолжала Салли, повернувшись к Руфи, – и потому не знаешь, что, пока малыша кормят грудью, нельзя нагонять на него грусть, капая на него своими слезами. Этим ты навлекаешь на него горести. Нет, не способна ты нянчить детей, я это сто раз уже говорила. Так и хочется купить тебе куклу, а ребенка оставить себе.
   Салли была слишком занята тем, что развлекала малютку, давая ему поиграть кисточкой на шнурке от шторы, и поэтому не смотрела на Руфь, иначе она бы заметила, как изменилось выражение лица Руфи – на нем проявилось ущемленное материнское достоинство. Когда же она подошла к старой служанке, та сразу притихла под действием уверенного спокойствия, веявшего от Руфи, которая усилием воли сумела подавить свою печаль. В ее движениях и манере говорить чувствовалась какая-то подсознательная духовная сила.
   – Отдайте мне его, пожалуйста. Я не знала, что это приносит неудачу и что я не должна позволять своим слезам капать на его лицо, даже если у меня разбито сердце. Этого больше не повторится. Спасибо вам, Салли, – закончила она, принимая у служанки ребенка, сразу потянувшегося к матери. На лице Руфи появилась нежная улыбка, и она продолжила начатую Салли игру с кисточкой шнура, стараясь со всей тщательностью, диктуемой материнской любовью, повторять каждый звук и каждое движение, которые перед этим так забавляли ее малютку.
   – Ты в конце концов все-таки станешь хорошей матерью, – заключила Салли, мысленно восхищаясь самообладанием Руфи. – Только почему ты снова твердишь о своем разбитом сердце? Я не задаю тебе вопросов про твое прошлое: что прошло, то прошло – и бог с ним. Но сейчас-то вы ни в чем не нуждаетесь – ни ты сама, ни твое дитя. А что до будущего, так оно в руках Господа нашего. И все равно ты постоянно вздыхаешь да стонешь – просто смотреть больно на твои мучения.
   – А что я делаю плохо? – спросила Руфь. – Я стараюсь выполнять все, что могу.
   – Так-то оно так, да не совсем, – сказала Салли, пытаясь подобрать правильные слова, чтобы донести свою мысль. – Да, ты стараешься, но одно и то же можно делать правильно и неправильно. И правильно, я считаю, это когда ты делаешь все с душой, даже если просто застилаешь постель. Господи, да ведь даже постель можно застелить по-христиански, а иначе как попасть на небеса, допустим, мне, у которой в этой жизни просто не было времени подолгу простаивать на коленях за молитвами? Когда я была совсем девчонкой, то не углядела за господином Турстаном, и он упал. Теперь у него горб, и в этом моя вина. Тогда я только и делала, что плакала, вздыхала и молилась, и белый свет был мне не мил. Казалось, что после того, что я совершила, мне уже нет смысла думать о вещах земных. Поэтому я пекла ужасный пудинг, небрежно готовила обед и кое-как убирала в комнатах. Я вроде бы выполняла все свои обязанности, но при этом считала себя законченной, безнадежной грешницей. Но однажды вечером старшая госпожа, мать господина Турстана, пришла ко мне, села рядом и отчитала меня как следует, не давая и слова пикнуть в свое оправдание. «Салли, – сказала она мне, – что же ты все себя ругаешь? Мы твои стоны в салоне каждый вечер слышим, у меня от этого сердце болит». – «Ох, мэм, – отвечала я, – я несчастная грешница и уже не знаю, как мне дожить эту мою презренную жизнь». – «Значит, в этом причина, почему у тебя пудинг сегодня получился таким тяжелым?» – «Ох, мэм, мэм, – грустно сказала я. – Вот вы все о мирских делах переживаете, а вам бы о своей бессмертной душе побеспокоиться». Тут я сокрушенно покачала головой и начала думать о ее душе. «Но я и так каждую минуту думаю о своей душе, – возразила она своим низким мелодичным голосом, – если под этим ты понимаешь то, что нужно стараться выполнять волю Всевышнего. Но сейчас мы говорим о пудинге. Господин Турстан не мог его есть, и я уверена, что тебе будет за это стыдно». Да, конечно, мне было стыдно, только я ей об этом не сказала, хотя она от меня ждала именно такого ответа. Вместо этого я заявила: «Больно смотреть, как детей с малолетства приучают печься от делах плотских». После моих слов мадам на меня так гневно посмотрела, что я тут же прикусила язык и подумала про своего любимого малыша, который, наверное, сейчас очень кушать хочет. Наконец она мне говорит: «Салли, как ты считаешь, Господь создал нас затем, чтобы мы думали только о себе и о том, как позаботиться о своих душах? Или же для того, чтобы мы помогали друг другу руками и сердцем, как Иисус помогал всем, кто просил у Него помощи?» Это озадачило меня, я промолчала, а она продолжила: «А ты знаешь, Салли, что в твоем катехизисе есть прекрасный ответ на этот вопрос?» Очень мне тогда понравилось, что она хоть и диссентер, а знает, что написано у нас в катехизисе. Не ожидала я такого, а она продолжает гнуть свою линию дальше: «Там сказано: „Выполнять свой долг на том месте, куда Господу было угодно поставить тебя“. Вот тебя он поставил служанкой, что не менее почетно, чем быть королевой, если правильно на это посмотреть. Ты по-своему служишь другим людям и помогаешь им, а королева – по-своему. Так как же ты должна служить людям и помогать им, выполняя свой долг на том месте, на какое Господу было угодно поставить тебя? Отвечает ли это Его целям и служению Ему, если стряпня твоя такая, что ребенок не может ее есть, а все остальные кривятся?» Ну что тут сказать… Я тогда удивительно глупой была, уперлась как осел насчет своей души, и все тут. В общем, я ей заявляю: «Да пусть бы люди питались только саранчой и диким медом, а других бы оставили в покое, чтобы те молились об их спасении». И застонала громко, скорбя о пропащей душе своей хозяйки. Мне часто кажется, что она посмеялась над моей наивностью, когда ответила: «Ладно, Салли, завтра у тебя будет время помолиться о спасении своей души. Поскольку у нас в Англии саранчи нет – а если бы и была, не думаю, что господин Турстан согласился бы ее есть, – я сама приду на кухню и приготовлю пудинг. Но я постараюсь сделать его хорошо. И не только чтобы он понравился ребенку, а потому что все на свете можно сделать правильно, а можно – неправильно. Правильно – значит так хорошо, как только ты можешь, как будто за тобой наблюдает сам Господь. А неправильно – это когда только о себе думаешь и в результате либо что-то пропускаешь, либо не доводишь дело до конца, либо слишком долго думаешь до выполнения работы и после нее». Что ж, эти слова старой мадам я вспомнила сегодня утром, когда следила, как ты застилаешь постель. Ты так была увлечена своими вздохами, что даже подушек не взбила. Ты не вкладывала в это душу, а ведь на это занятие в тот момент тебя поставил Господь, я убеждена в этом. Я понимаю, что это вроде не та работа, про которую в своих проповедях твердят священники, но, по-моему, по смыслу очень близко, когда они говорят: «Все, что может рука твоя делать, по силам делай» [21 - Ветхий Завет, Экклезиаст, 9:10.]. Ты попробуй всего один день думать только о том, что делаешь, как будто работаешь не просто кое-как, а под взглядом Господа своего. Тогда и работа покажется вдвое легче. Ты и помышлять не будешь о том, чтобы вздыхать или плакать.
   Салли поспешила на кухню ставить чайник, и там в тишине ее вдруг начали мучить угрызения совести за ту проповедь, которую она прочитала Руфи в гостиной. Но позже она с удовлетворением отметила, что Руфь стала ухаживать за своим мальчиком совсем с другим настроением, бодро и жизнерадостно, и это мгновенно отразилось на нем. Да и домашние дела теперь выполнялись ею уже не с прежним вялым равнодушием, как будто и ее обязанности, и сама жизнь ей в тягость. Мисс Бенсон, несомненно, также внесла свою лепту в переворот, происшедший в поведении Руфи, однако Салли благодушно приписывала эту заслугу исключительно себе.
   Однажды, оставшись с Руфью наедине, мисс Бенсон заговорила с ней о ребенке, а потом постепенно перевела разговор на свое детство. Мало-помалу они заговорили об образовании и чтении книг, как одной из важных его составляющих. В результате этой беседы Руфь решила просыпаться как можно раньше этими прекрасными летними утрами и учиться, приобретая знания, которые впоследствии передаст своему сыну. Ум ее был неразвит, читала она крайне мало и помимо каких-то практических умений почти ничего не знала, но зато она была наделена утонченным вкусом, здравым смыслом и интуитивным чувством справедливости, позволявшим ей отличать истинное от ложного. Все эти важные качества весьма пригодились ей, когда она взялась за свое образование под руководством мистера Бенсона. Рано утром она читала книги, которые он ей указывал, и проявляла при этом редкое упорство, стараясь выполнять все очень тщательно. Она пока не пыталась освоить иностранные языки, хотя в ее амбициозные планы входило изучение латыни, которой она хотела потом научить своего мальчика. Эти летние утренние часы были наполнены для нее счастьем; кроме всего прочего, в такие моменты она училась также не оборачиваться на прошлое и не заглядывать в будущее, а в полной мере жить в настоящем. Встав очень рано, когда лесная завирушка в саду оглашала утро первыми радостными трелями, Руфь одевалась, открывала окно, после чего поправляла полог на колыбели, чтобы свежий ветерок и лучи восходящего солнца не потревожили сон ее мальчика. Когда она уставала, она подходила и, глядя на его безмятежное личико, мысленно молилась за него. Затем она смотрела в окно на покрытую вереском холмистую долину, в приглушенном утреннем свете похожую на вздымающиеся одна за другой лиловые волны. Так проводила она эти недолгие минуты отдыха, а затем с новыми силами возвращалась к занятиям.


   Глава XVII. Крещение Леонарда

   Та часть диссентерской церкви, к которой относился мистер Бенсон, не считала необходимым крестить ребенка как можно скорее после его рождения; называлось сразу несколько обстоятельств, почему торжественное благодарение Господу и посвящение Ему младенца (а именно так диссентеры рассматривали этот обряд) следует отсрочить до возраста приблизительно в шесть месяцев. По этому поводу в маленьком салоне дома Бенсонов между братом, сестрой и их протеже велось много разговоров, состоявших в основном из пытливых вопросов Руфи, выдававших ее полное невежество в этой области, и ответов мистера Бенсона, который стремился не столько что-то объяснить своей ученице, сколько заставить ее думать. Участие мисс Бенсон сводилось к попутным комментариям, всегда простым и часто весьма необычным, но всегда интуитивно угадывающим самую суть религиозных понятий; для такой, с первого взгляда, чувствительной и нежной натуры, как она, это был настоящий дар. Когда мистер Бенсон объяснил Руфи свои взгляды на то, как следует относиться к крещению, и настроил ее на правильный ход мыслей, пробудив в ней доселе дремавшую вдумчивую набожность, он почувствовал, что сделал все от него зависящее, чтобы сделать церемонию не просто формальностью, а превратить это действо, по необходимости скромное и тихое (при том, что многим его предшественникам оно представлялось даже скорбным и тревожным), в акт торжества истинной веры и добра. Нести ребенка нужно было недалеко: как уже было сказано, их церковь находилась поблизости от дома пастора. Вся процессия должна была состоять из мистера и мисс Бенсон, Руфи с младенцем на руках и Салли, которая, будучи прихожанкой англиканской церкви, все же посчитала возможным снизойти до того, чтобы попросить выходной с целью поприсутствовать на крестинах у «этих диссентеров». Если бы она не попросила разрешения, ее бы и не ждали. Но у ее хозяев было заведено предоставлять прислуге ту же свободу в поступках, которую они позволяли себе. Им было приятно, что Салли тоже захотела пойти с ними; им нравилось сознавать, что они действуют как одна семья, в которой важны интересы каждого. Впрочем, это ее решение имело несколько неожиданные последствия. Салли была буквально переполнена сознанием важности события, которое она намеревалась почтить своим присутствием (и тем самым уберечь его от статуса совсем уж еретического), и поэтому она сообщила о нем трем-четырем своим знакомым, среди которых были служанки мистера Брэдшоу.
   Утром того самого дня, когда должны были крестить маленького Леонарда, мисс Бенсон была немало удивлена неожиданным визитом раскрасневшейся и запыхавшейся Джемаймы, дочери мистера Брэдшоу. Она была второй по возрасту среди детей в семье и уже училась в школе, поэтому могла бы поучаствовать в крестинах. И вот сейчас она прибежала спросить, можно ли ей прийти, чтобы присутствовать на торжественном обряде. Когда они с матерью пришли навестить Бенсонов сразу после их возвращения из Уэльса, ее с первого взгляда поразила красота и изящество миссис Денби; молодая вдова, всего-то на несколько лет старше ее самой, чья сдержанность и отрешенность лишь добавляли очарования ее образу, вызывала в ней самый живой интерес.
   – О, мисс Бенсон! Я никогда не видела крестин. Папа говорит, что я могу пойти туда, если вы решите, что мистер Бенсон и миссис Денби не будут иметь ничего против. Я буду вести себя тихо-тихо, сяду себе за дверью или где скажете. Он такой замечательный, этот маленький ребеночек! Я очень хочу посмотреть, как его будут крестить. Вы сказали, ему дадут имя Леонард? В честь мистера Денби, я полагаю?
   – Хмм… не совсем, – смущенно ответила мисс Бенсон.
   – А разве мистера Денби звали не Леонард? Мама была уверена, что малыша назвали в честь отца, да и я тоже так думала. Но мне ведь можно прийти на ваши крестины, правда, дорогая мисс Бенсон?
   Мисс Бенсон дала ей свое согласие, хотя и довольно неохотно. Ее брат и Руфь разделяли эти сомнения, однако вслух никто ничего не сказал. И вскоре об этом все забыли.
   Когда процессия медленно вошла в церковь, Джемайма, притихшая и очень серьезная, стояла в старинной ризнице, примыкающей к храму. Она объясняла для себя испуганное выражение на бледном лице Руфи ее переживаниями, связанными с тем, что та осталась с ребенком одна, без мужа. Но причина была в другом: она вошла в дом Господа как сбившаяся с пути праведного грешница, которая сомневается, что достойна называться Его дочерью; как мать, взявшая на себя бремя ответственности за свое дитя, которая молит Всемогущего помочь ей справиться с этой тяжкой ношей. Полная страстной, тоскующей любви, Руфь жаждала такой веры в Бога, которая успокоила бы ее тревоги и страхи перед будущим, ожидающим, возможно, ее ребенка. Когда Руфь думала о своем мальчике, ей становилось не по себе и она начинала непроизвольно дрожать; но слова пастора о любви Господней, бесконечно превышающей даже самую нежную материнскую любовь, успокаивали и приносили мир в ее душу. Теперь она стояла с дремлющим сыном на руках, прижимаясь своей бледной щекой к его крохотной головке. Взгляд ее полуприкрытых глаз был потуплен; она сейчас не видела простую обстановку церкви, похожую на деревенский дом, потому что вглядывалась в стоявший перед ней туман, сквозь который смутно угадывалась жизнь, ожидавшая ее ребенка впереди. Но туман был слишком плотным и густым, чтобы его могла преодолеть беспокойная и суетная любовь человека. Будущее было ведомо одному лишь Господу.
   Мистер Бенсон стоял как раз под створчатым окном, расположенным высоко от пола, и находился почти в тени – лучи света задевали только его волосы, уже совсем седые. Голос мистера Бенсона, казавшийся низким и мелодичным в обычной беседе, был слишком слабым, чтобы не стать грубым и странным, когда он громко обращался к большому скоплению своих прихожан; но сейчас он легко заполнил небольшое пространство церкви своим нежным звучанием, напоминавшим задумчивое воркование голубицы над своим птенцом. Он и Руфь, казалось, забыли обо всем, поглощенные каждый своими мыслями. И когда пастор сказал: «Помолимся!» – и вся небольшая сегодняшняя паства, проникшись торжественностью момента и затаив дыхание, встала на колени, наступила такая тишина, что стало слышно даже дыхание младенца. Молитва оказалась долгой: одна мысль следовала за другой, а страхи сменяли друг друга; каждый перед лицом Господа каялся в грехах и просил у Всевышнего помощи и наставлений. Неожиданно Салли, не дожидаясь окончания, потихоньку вышла через ризницу на зеленеющий церковный дворик. Это не осталось незамеченным со стороны мисс Бенсон, и та, снедаемая тревожным любопытством, даже хотела тут же оставить брата и последовать за ней, чтобы выяснить, в чем дело, но в этот момент служба как раз и закончилась. Мисс Брэдшоу подошла к Руфи и попросила дать ей малыша, чтобы нести его домой, но Руфь только молча прижала его к себе, как будто показывая этим, что единственно безопасное место для него – на груди матери. Мистеру Бенсону чувства Руфи были понятны, но он заметил выражение разочарования на лице Джемаймы.
   – Пойдемте с нами и оставайтесь у нас на чай, – предложил он девушке. – В последний раз вы пили у нас чай еще до того, как пошли в школу.
   – Я бы очень хотела, – ответила мисс Брэдшоу, покраснев от удовольствия, – но мне нужно сказать папе. Можно я сбегаю домой и спрошу у него разрешения?
   – Разумеется, дорогая моя!
   Джемайма тут же упорхнула. К счастью, ее отец оказался дома, потому как для такого ответственного поступка разрешения матери было бы недостаточно. Сопровождались проводы в гости многочисленными поучениями, как надо себя вести.
   – Не клади в чай сахар, Джемайма. Я уверен, что Бенсоны с их средствами не могут позволить себе сладкое. И не ешь там слишком много – наешься вдоволь, когда вернешься домой. Помни, что содержание миссис Денби обходится им дорого.
   В общем, к Бенсонам Джемайма вернулась, существенно остудив свой пыл; она теперь опасалась, что, проголодавшись, может забыть, как бедно живет семья пастора.
   Тем временем мисс Бенсон и Салли, узнав, что мистер Турстан пригласил к ним Джемайму, затеяли печь свои коронные кексы к чаю, которыми обе гордились. Они были очень гостеприимными и любили угощать гостей лакомствами собственного приготовления.
   – Так почему ты все-таки ушла из церкви еще до того, как брат закончил читать молитву? – спросила мисс Бенсон.
   – Я, мэм, просто подумала, что он так долго уже молится, что у него, должно быть, в горле совсем пересохло. Вот и выскользнула потихоньку, чтобы поставить чайник на плиту.
   Мисс Бенсон уже хотела упрекнуть служанку за посторонние мысли во время службы, но промолчала, потому что вдруг вспомнила, что после ухода Салли и сама никак не могла сосредоточиться, одолеваемая нездоровым любопытством.
   Как гостеприимная хозяйка, мисс Бенсон была весьма разочарована в своих ожиданиях, когда Джемайма, хоть и явно голодная, ограничилась всего одним кусочком кекса, который она с таким удовольствием готовила для гостьи. А Джемайме во время чаепития постоянно мерещился ее отец; она живо представляла себе, как он удивленно поднимает брови при виде любого кушанья, которое было изысканнее, чем простой хлеб с маслом, и скептическим тоном произносит: «Просто удивительно, как мистер Бенсон с его жалованьем может позволить себе такой стол».
   На что Салли могла бы ему много порассказать о таком качестве, как самоотречение, когда никто не остается равнодушным; в отношении ее хозяев можно было сказать, что правая рука не знает, что творит левая, когда они оба, не задумываясь о себе и не считая это какой-то великой жертвой или сверхусилиями со своей стороны, помогали всем, кто в этом нуждался, не говоря уж об удовольствии, которое сердобольная мисс Бенсон получала, угощая в своем доме гостя в соответствии с древними традициями гостеприимства. Фейт с радостью делала людям приятное, а замечавшиеся за ней странности были вызваны не пустыми причудами, но желанием творить добро – такие вещи не измеряются денежными затратами. В этот вечер настроение мисс Бенсон было подпорчено тем, что Джемайма отказывалась как следует поесть. Впрочем, от этого страдала и сама бедняжка Джемайма, которой удалось устоять перед искушением, хотя она очень проголодалась, а выпечка была удивительно вкусной.
   Пока Салли убирала со стола, мисс Бенсон и Джемайма пошли наверх за Руфью, которая понесла укладывать маленького Леонарда спать.
   – Крещение – очень торжественный обряд, – заметила мисс Брэдшоу. – Я это знала, но не думала, что настолько торжественный. Мистер Бенсон говорил так, будто на сердце у него тяжкое бремя, которое может снять или облегчить только Бог.
   – Мой брат очень тонко чувствует подобные вещи, – сухо ответила мисс Бенсон, которой хотелось побыстрее закончить этот разговор; она понимала, что некоторые места его молитвы, непонятные другим, были продиктованы печальными обстоятельствами их реальной жизни.
   – Однако сегодня я не все поняла в его речи, – продолжала Джемайма. – Например, что он имел в виду, когда сказал: «Это дитя, отверженное миром и осужденное быть изгоем, Ты не отвергнешь его; страдая, оно придет к Тебе и получит Твое всемогущее благословение»? Почему это славное создание должно быть отвергнуто? Я не уверена, что запомнила все слово в слово, но точно знаю, что смысл был приблизительно такой.
   – Ой, дорогая моя! У вас с платья капает! Должно быть, вы случайно опустили рукав в купель. Позвольте, я вам его отожму.
   – О, благодарю вас! Но вам не стоит беспокоиться о моем платье, – торопливо сказала Джемайма и хотела уже снова вернуться к своему вопросу, но в этот момент заметила слезы на щеках Руфи, которая молча склонилась над ребенком, который радостно плескался в своей купели. Внезапно осознав, что, сама того не желая, она затронула какую-то болезненную струну, девушка поспешила сменить тему, что было охотно подхвачено мисс Бенсон. Эта небольшая неловкость вскоре была забыта и, казалось, не оставила за собой никаких следов. Однако, когда Джемайма вдруг через несколько лет вспомнила об этом инциденте, он обрел в ее глазах совсем другое значение. Теперь девушке было достаточно и того, что мисс Денби хотя бы позволяла помогать ей. Природное чувство прекрасного, очень развитое у мисс Брэдшоу, почти не находило применения у нее дома, а Руфь в своей тихой печали была необычайно красива. Даже простое домашнее платье делало ее еще более достойной восхищения и придавало ее образу особое очарование, поскольку она неосознанно умудрялась носить его так, что оно было похоже на туники древнегреческих статуй: с одной стороны – облегало фигуру, с другой – подчеркивало ее неповторимую грациозность. Помимо этого, обстоятельства ее трагической судьбы не могли не поражать воображение юной, романтически настроенной девушки. В общем, Джемайма была готова целовать ей руки и чуть ли не признать себя рабыней Руфи. Ухаживая за маленьким Леонардом, она раздевала его перед сном, аккуратно складывала его крошечную одежду; при этом она считала для себя величайшей честью, когда Руфь доверяла ей на несколько минут взять малыша на руки, а самой щедрой наградой – адресованную ей печальную улыбку Руфи и благодарный взгляд ее любящих глаз.
   Когда Джемайма ушла в сопровождении слуги, присланного, чтобы проводить ее домой, все в гостиной Бенсонов принялись наперебой хвалить ее.
   – Какая славная добросердечная девочка, – начала мисс Бенсон. – Я помню ее совсем маленькой, когда она еще не ходила в школу. Право, она стóит двух мистеров Ричардов. Они оба остались такими же, какими были в детстве, когда разбили окно в церкви. Помнится, тогда ее брат в страхе убежал домой, а она пришла к нам и робко, как нищенка, постучала в дверь. Я пошла открывать и была поражена серьезным выражением ее круглого честного личика. Испуганно глядя мне в глаза, она призналась в том, что сделала, и предложила свои сбережения из детской копилки, чтобы заплатить за стекло. Если бы не Салли, мы вообще никогда бы не узнали, что во всем этом замешан мистер Ричард.
   – Но ты должна помнить, – заметил мистер Бенсон, – что мистер Брэдшоу всегда был очень строг к своим детям. Неудивительно, что бедняга Ричард в те годы был трусоват.
   – Я могу ошибаться, но мне кажется, что он и сейчас такой, – фыркнула мисс Бенсон. – Мистер Брэдшоу был точно так же строг и с Джемаймой, однако она ведь трусихой не стала. А в Ричарда я никогда не верила: есть в нем что-то неприятное – и это мне не нравится. Когда мистер Брэдшоу в прошлом году на несколько месяцев уезжал по делам в Голландию, этот молодой джентльмен вдвое реже ходил в церковь, чем при отце. И я вполне доверяю слухам, что вместо этого он ездил на псовую охоту к этим Смитайлам.
   – Но ни пропуск службы, ни участие в охоте – это не преступление для двадцатилетнего молодого человека, – с улыбкой возразил мистер Бенсон.
   – Согласна, и я не имею ничего против молодых людей. Но если один из них вдруг резко становится образцовым прихожанином и великим скромником, как только из поездки возвращается его строгий отец, мне это не по душе.
   – Мой Леонард никогда не будет меня бояться, – неожиданно вступила в разговор Руфь, следуя ходу каких-то своих мыслей. – Я с самого начала буду ему другом. Только я обязательно хочу постараться стать для него не просто другом, а другом мудрым. Вы ведь научите меня этому, сэр?
   – Кстати, Руфь, а почему все-таки вы решили назвать его Леонардом? – поинтересовалась мисс Бенсон.
   – Так звали моего деда, маминого отца. Она часто рассказывала мне о нем и о его доброте, вот я и подумала, что если бы Леонард был похож на него, то…
   – Турстан, ты помнишь те споры, которые велись, когда родители мисс Брэдшоу подбирали ей имя? Отец непременно хотел назвать ее Хепзиба или, в крайнем случае, каким-нибудь другим библейским именем, а миссис Брэдшоу хотела, чтобы ее дочь звали Джулианой, как героиню какого-то прочитанного ею романа. В конце концов они пришли к компромиссу и остановились на Джемайме, поскольку это имя упоминается как в Библии, так и в любовных романах.
   – Я не знала, что Джемайма – это имя из Священного Писания, – призналась Руфь.
   – О да, так и есть. Так звали одну из дочерей Иова, а всего их у него было три – Джемайма, Кассия и Керенгаппух. Джемайма – имя довольно распространенное, Кассия – тоже иногда встречается, а вот про Керенгаппух я никогда в жизни не слышала. На самом деле люди просто любят звучные имена, независимо от того, из Библии они или нет.
   – Это если с данным именем у них ничего особого не ассоциируется, – заметил мистер Бенсон.
   – Меня, например, по желанию нашей матери, очень набожной женщины, назвали Фейт – Вера – в честь этой важнейшей добродетели, и я люблю свое имя, хотя многие считают его слишком пуританским. А Турстан получил свое имя, потому что так захотел наш отец. Его считали радикалом и демократом за смелые речи и образ мыслей, но в душе он очень гордился тем, что происходил из древнего рода какого-то сэра Турстана, прославившегося еще в войнах с Францией.
   – В этом и заключается разница между теорией и практикой, мышлением и бытием, – вставил мистер Бенсон, который был в настроении поговорить. Расслабленно откинувшись на спинку кресла, он устремил невидящий взгляд в потолок. Мисс Бенсон вязала, позвякивая своими неизменными спицами и искоса поглядывая на брата. Руфь готовила одежду, в которую завтра оденет ребенка. Так они обычно проводили все свои вечера, которые, как правило, отличались лишь тональностью беседы. Тем не менее они запомнились Руфи как очень счастливые времена – атмосфера спокойной умиротворенности, открытое в сад окно, через которое в комнату украдкой пробирались ароматы цветов, чистое летнее небо над головой. Даже Салли казалась необычно безмятежной, когда пришла к ним на вечернюю молитву. Затем они с мисс Бенсон поднялись в спальню к Руфи посмотреть на очаровательного спящего Леонарда.
   – Благослови его Господь! – сказала мисс Бенсон и, наклонившись, поцеловала маленькую пухлую ручку, высунувшуюся из-под одеяла, где ей стало жарко в этот теплый летний вечер. – И еще, Руфь: не вставайте слишком рано. Это недальновидно с точки зрения заботы о своем здоровье и неэкономно с точки зрения затрат на его восстановление. Доброй ночи!
   – Доброй ночи, дорогая мисс Бенсон. Доброй ночи, Салли.
   Закрыв за ними дверь, она снова вернулась к кроватке и еще долго смотрела на своего спящего сына, пока в глазах не появились слезы.
   – Благослови тебя Господь, милый! Я молю Его только о том, чтобы быть одним из его инструментов, чтобы Он не отбросил меня в сторону, посчитав бесполезной – или даже хуже, чем просто бесполезной.
   Вот так и закончился день крестин Леонарда.
   Мистер Бенсон иногда учил детей в знак особого расположения к просившим его об этом родителей. Однако, когда речь шла о Руфи, опыт общения с маленькими детьми ему не помогал: он был просто не готов к тем темпам, с которыми она прогрессировала в учебе. В детстве Руфь научилась у своей матери вещам, которые уже никогда не забудет. И тогда этого было достаточно, чтобы раскрыть многие из ее способностей, которые несколько лет оставались невостребованными, но за это время подспудно набрали силу. Ее новый наставник был удивлен той легкостью, с какой она преодолевала препятствия, как быстро она схватывала простые истины и основные принципы, как безошибочно улавливала надлежащий порядок вещей. Особую симпатию у него вызвал ее восторг перед красотой и силой окружающего мира; но больше всего мистера Бенсона восхищала полная неосознанность ею собственных необыкновенных способностей, в том числе к обучению. Хотя, по правде говоря, удивляться тут было нечему, потому что она никогда не сравнивала себя нынешнюю с собой прежней, не говоря уже о сравнении с другими людьми. На самом деле Руфь думала не о себе, а о своем мальчике и о том, что она должна учиться сама и потом передать все свои знания ему, чтобы он вырос в соответствии с ее надеждами и молитвами. Если что-то и могло поднять ее самооценку, так это обожание Джемаймы. Мистеру Брэдшоу и в страшном сне не могло привидеться, что его дочь может считать себя низшей по отношению к протеже пастора, но факт остается фактом: ни один странствующий рыцарь из давних времен не принимал приказаний дамы своего сердца с таким восторгом, с каким Джемайма воспринимала позволение Руфи сделать что-нибудь для нее самой или для ее сына. Руфь любила ее всем сердцем, даже несмотря на то, что столь открытые проявления восхищения ею со стороны Джемаймы несколько смущали и раздражали ее.
   – Прошу вас, если кто-то и считает меня красивой, то мне бы все равно не хотелось об этом слышать.
   – Но почему? Вы же не просто красивы: миссис Постлетуэйт считает вас просто чарующей и очень доброй, – с жаром возразила Джемайма.
   – Тем более не хочу об этом слышать. Возможно, я и красивая, но уж определенно не добрая. К тому же не думаю, что нужно прислушиваться к словам, которые говорят у нас за спиной.
   Руфь произнесла эти слова так серьезно, что Джемайма даже испугалась, не рассердила ли она ее.
   – О, милая миссис Денби, я больше никогда не буду восторгаться вами или хвалить вас. Только позвольте мне любить вас.
   – А мне – любить вас! – ответила Руфь, нежно целуя ее.
   Не будь мистер Брэдшоу столь одержим идеей покровительствовать Руфи, Джемайме никогда бы не позволили так часто бывать у Бенсонов. Если бы Руфь захотела, то могла бы одеться с головы до ног за счет его подарков, однако она упорно отказывалась от них, порой вызывая этим чувство досады у мисс Бенсон. И поскольку завалить ее подарками ему не удалось, он решил продемонстрировать ей свою благосклонность иначе, пригласив ее к себе в гости. После некоторых колебаний Руфь согласилась нанести ему визит вместе с мистером и мисс Бенсон.
   Дом мистера Брэдшоу был приземистым и тяжеловесным, обильно заставленным серо-коричневой мебелью. Мисс Брэдшоу вслед за мужем старалась быть ласковой с Руфью в своей мягкой, преувеличенно сентиментальной манере. В отличие от своего супруга, ценившего в вещах прежде всего практическую утилитарность, она обладала обостренным чувством прекрасного, редко находившим применение в окружавшей ее обстановке, но доставлявшим ей истинное наслаждение, когда она следила за тем, как Руфь грациозно движется по их комнатам, словно одним своим присутствием заполняя тусклую монотонность обстановки разнообразием красок и недостающим здесь светом. Горестно вздыхая, миссис Брэдшоу жалела, что у нее нет такой дочери, о которой можно было бы сочинять романы, потому как мысленное возведение воздушных замков в духе книг от издательства «Минерва Пресс» было единственной отдушиной в ее весьма прозаической жизни в качестве супруги мистера Брэдшоу. Впрочем, она воспринимала только внешнюю красоту, да и ту не всегда, иначе не могла бы не заметить, какое непередаваемое очарование придавала ее некрасивой дочери Джемайме, с ее живым круглым лицом и блестящими темными глазами, в которых отражалось бесконечное восхищение своей старшей подругой, ее пылкая, нежная душа, чуждая зависти и мелочного эгоизма.
   Первое посещение дома Брэдшоу прошло так же, как впоследствии проходили многие такие визиты. Чай пили из сервиза, самого богатого и безвкусного, какой только можно купить за большие деньги. Затем дамы сели за рукоделие, тогда как мистер Брэдшоу встал у камина и принялся излагать присутствующим свое мнение по самым разным вопросам. Мнение это отличалось резкой категоричностью, характерной для людей, видящих в своих суждениях только одну сторону медали. Они во многом совпадали со взглядами мистера Бенсона, но когда он в разговоре пару раз заикнулся насчет того, что на это можно было бы взглянуть и по-другому, то уловил в интонации мистера Брэдшоу явную высокомерную снисходительность – так выговаривают ребенку, который по своему неразумению несет всякий вздор. Вскоре мисс Бенсон и миссис Брэдшоу завели свою беседу, а Руфь и Джемайма – свою. Двух очень воспитанных, но неестественно тихих младших девочек их строгий отец в тот вечер своим не терпящим возражений голосом отправил спать рано за то, что одна из них посмела что-то громко сказать, когда он распространялся насчет изменений в системе налогообложения. Непосредственно перед тем, как подали ужин, было объявлено о приходе еще одного гостя; Руфь этого джентльмена прежде никогда не видела, в отличие от всех остальных, которые, похоже, знали его хорошо. Это был мистер Фаркуар, партнер мистера Брэдшоу. Последний год он провел на континенте и вернулся совсем недавно. Он явно чувствовал себя здесь как дома, но говорил мало. Откинувшись на спинку кресла и прищурив глаза, он спокойно наблюдал за всеми, но в его проницательном взгляде не было чего-то неприятного или нескромного. Руфь была удивлена, когда он вдруг стал перечить мистеру Брэдшоу, и была готова услышать в ответ решительный отпор; однако тот, хоть и не уступил, но все же – впервые за весь вечер – неожиданно признал, что по данному поводу может быть и иное мнение. Мистер Фаркуар во многом не соглашался и с мистером Бенсоном, но выражал это в гораздо более уважительной форме, чем мистер Брэдшоу. По этим причинам у Руфи сложилось впечатление, что этот джентльмен достоин уважения и что он ей в целом, пожалуй, понравился, хотя за весь вечер ни разу с ней не заговорил.
   Салли наверняка бы обиделась, если бы по возвращении домой ей подробно не рассказали, что было в гостях. Поэтому, как только мисс Бенсон вошла, старая служанка начала прямо с порога:
   – Ну-ну, кто же там был? Что подавали на ужин?
   – Кроме нас – только мистер Фаркуар, а подавали сэндвичи, бисквитный торт и вино, вот и все, – отвечала мисс Бенсон, которая очень устала и готовилась уйти к себе наверх.
   – Ага, значит, мистер Фаркуар. Говорят, что он серьезно подумывает насчет мисс Джемаймы.
   – Чепуха, Салли! Да он ей в отцы годится! – возразила мисс Бенсон уже на середине лестничного пролета.
   – Никакая это не чепуха. Он и старше-то всего лет на десять, – пробормотала себе под нос Салли, направляясь на кухню. – Бетси, служанка Брэдшоу, знает, что говорит. Просто так болтать языком она бы не стала.
   Это известие несколько удивило Руфь. Она достаточно тепло относилась к Джемайме, чтобы интересоваться всем, что ее касалось. Однако, подумав над этим минут десять, она пришла к заключению, что такой брак маловероятен как сейчас, так и в будущем.


   Глава XVIII. Руфь становится гувернанткой в семействе мистера Брэдшоу

   Как-то раз вскоре после этого визита мистер и мисс Бенсон отправились в гости к одному из прихожан – фермеру, который посещал их церковь, хотя жил довольно далеко за городом. Они намеревались задержаться там на чай, если их пригласят, и Руфи вместе с Салли предстояло коротать всю вторую половину дня вдвоем. Поначалу Салли возилась на кухне, а Руфь гуляла с малышом в саду. Прошел уже год, как она приехала в дом Бенсонов; с одной стороны, ей казалось, что это было только вчера, а с другой – что миновала уже целая жизнь. Когда ранним осенним утром в первый день своего пребывания здесь она спустилась в гостиную, ей довелось увидеть через окно сад со множеством распустившихся цветов; теперь же все они были в новых бутонах. Куст желтого жасмина, тогда совсем маленький и хрупкий, сейчас окреп, прочно укоренился и дал упругие молодые побеги. Желтофиоли, семена которых мисс Бенсон посеяла вдоль стены через пару дней после появления Руфи в доме, теперь наполняли воздух своим нежным ароматом. Руфь знала здесь уже все растения; ей казалось, что она всегда тут жила и всегда была знакома с обитателями этого дома. Из кухни доносилась неизменная песенка Салли, которую та обычно напевала за работой. Начиналась она так:

     Как-то шел я в Дерби, сэр,
     А было то в базарный день…

   Впрочем, песней назвать это можно было только с большой натяжкой, поскольку для песни обязательно нужна хоть какая-то мелодия.
   За это время Руфь изменилась. Она чувствовала странные перемены, которые произошли в ней, но не могла этого объяснить, да и не хотела разбираться. Жизнь приобрела для нее новое значение и наполнилась обязанностями. Ей нравилось испытывать в учебе свои интеллектуальные способности, и она приходила в восторг от мысли, что на свете есть еще много интересного, которое ей только предстоит узнать; учиться, тянуться к знаниям и получать удовлетворение от их приобретения стало для нее большим удовольствием. Она стремилась забыть все, что было с ней двенадцать месяцев тому назад; она содрогалась от тягостных воспоминаний, которые воспринимались ею как страшный, дурной сон. А между тем в душе ее теплилась странная тоскливая любовь к отцу ее мальчика, которого она прижимала к груди. Она не гнала это чувство от себя как что-то порочное или греховное; оно казалось ей очень чистым и естественным, даже когда она размышляла о нем перед лицом Господа в храме. Маленький Леонард тянулся ручками к ярким цветам и что-то лепетал. Тогда Руфь положила его на сухой дерн и, наклонившись, начала осыпать лепестками. Это ему очень нравилось: он весело смеялся, размахивая ручками, а потом вцепился в мамин чепец и стянул его. В косых лучах заходящего солнца ее блестящие волосы казались золотисто-каштановыми, а короткая прическа делала ее саму похожей на ребенка. Было трудно поверить, что она мать этого крепкого малыша, над которым сейчас склонилась, то осыпая его поцелуями, то лаская его щечки нежными лепестками роз. Но вот пробили часы на старой церкви, и далеко по округе разнеслись звуки старинной песни «Наслаждайтесь жизнью», мотив которой часы наигрывали в течение многих лет – дольше, чем продолжается человеческая жизнь, – и мелодия эта всегда звучала свежо, необычно, возвышенно. Руфь мгновенно замерла, сама не зная почему; она слушала этот волнующий напев, и на глаза у нее наворачивались слезы. Когда все закончилось, она поцеловала своего малыша и еще раз попросила Господа благословить его.
   В этот момент к ним вышла Салли; она уже переоделась и выглядела расслабленно. С домашней работой на сегодня было покончено, и они с Руфью могли попить чаю в идеально чистой кухне. Но пока закипал чайник, она пошла в сад полюбоваться цветами. Сорвав веточку полыни, Салли поднесла ее к лицу, чтобы понюхать.
   – А как в ваших краях называют эту траву? – спросила она.
   – «Старый дед», – ответила Руфь.
   – А у нас – «любовь парня». Этот запах, да еще запах мяты, всегда напоминают мне, как пахнет в деревенской церкви. Вот, возьми! Я сорвала тебе листьев черной смородины, положишь в заварку для аромата. На этой стене у нас как-то пчелы устроили себе гнездо; но когда умерла хозяйка, мы позабыли предупредить их, чтобы они погоревали вместе с нами, так что они, понятное дело, просто улетели всем своим роем, а мы сначала и не знали. Только на следующий год зима выдалась суровая, и они все померли. Думаю, наш чайник уже закипает. А вообще-то пора бы нашего маленького господина в дом заносить, потому как на траве уже появилась первая роса. Смотри-ка, все маргаритки закрываться начали.
   У себя в кухне Салли была очень обходительной хозяйкой и, принимая Руфь в своей вотчине, старалась продемонстрировать лучшие манеры. Потом они уложили Леонарда спать на диван в салоне, чтобы вовремя услышать, если он вдруг проснется, а сами сели за шитье при ярком свете огня в кухонном очаге. Как обычно, говорила в основном Салли, и рассказывала она – тоже как обычно – в основном о семье, частью которой была уже много лет.
   – Нет, когда я была девчонкой, все было по-другому, – начала она. – Три десятка яиц тогда стоили шиллинг, а масло так и вовсе по шесть пенсов за фунт. Когда я только пришла сюда, жалованье мне положили три фунта, и мне хватало. Одевалась я всегда чисто и опрятно, не то что многие теперешние служанки, хоть и получают они по семь, а то и по восемь фунтов в год. Чай тогда пили только после обеда, а пудинг ели прежде мяса, но главное – порядок был, люди лучше платили по долгам. О-хо-хо, куда только мир катится, хоть и кажется нам, что движемся вперед…
   Сокрушенно покачав головой по поводу вырождения нравов, Салли вернулась к вопросу, относительно которого, как ей показалось, Руфь могла понять ее неправильно.
   – Ты только не думай, что я и сейчас три фунта в год получаю. Это не так, получаю я больше, и намного больше. Начать с того, что фунт мне добавила еще старшая хозяйка. Она сказала, что я того стою, да в душе я и сама так считала, поэтому взяла деньги со спокойной совестью. Но после ее смерти господин Турстан и мисс Фейт принялись тратить налево и направо. И вот как-то раз приношу я им чай, а они мне и говорят: «Салли, мы считаем, что жалованье тебе следует поднять». – «Да мало ли что вы там считаете!» – отвечаю я им. Довольно грубо у меня получилось, но только тогда я думала, что им нужно бы проявить больше уважения к памяти хозяйки, а потому оставить все, как было при ней. Они, кстати, после моих слов в тот же день пошли и отодвинули диван в гостиной от стены, туда, где он сейчас стоит. В общем, я им резко так прямо и заявляю: «Пока меня все устраивает, думаю, нечего вам озабочиваться мною и моими денежными вопросами – не ваше это дело». «Однако, Салли, – говорит мисс Фейт (ты заметила, что она из них всегда первой говорит, хотя потом решает все хозяин, потому как у нее ума для этого не хватает, а он у нас всегда был очень сообразительным парнишкой), – все служанки в городе зарабатывают по шесть фунтов или даже больше, а ты работаешь никак не меньше, чем любая из них». – «А вы когда-нибудь слышали от меня, чтобы я жаловалась, что у меня работы много? Вот погодите, пока я жаловаться начну, – говорю я им, – а до тех пор оставьте меня в покое». Короче, выпустила я пар и выскочила из комнаты, но тем же вечером приходит ко мне на кухню господин Турстан, усаживается и начинает всякие уловки свои хитрые плести. И тут меня как осенило… Только ты ж никому не скажешь? – на всякий случай спросила Салли.
   Когда Руфь пообещала ей молчать, та придвинула свой стул поближе и доверительным тоном продолжила:
   – А подумала я тогда, что с деньгами-то стану богатой и потом отпишу все мистеру и мисс Бенсон в наследство. Прикинула, что если по шесть фунтов в год отгребать, так накопить можно немало. Единственное, чего я опасалась, так это того, что ради таких деньжищ кто-нибудь может захотеть на мне жениться. Но парней мне удалось отвадить сразу, это я смогла. Напустила я на себя скромный вид и поблагодарила господина Турстана за его предложение, согласившись на новое жалованье. А теперь угадай, что же я дальше сделала, как думаешь? – с ликующим видом спросила Салли.
   – И что же это было? – подыграла ей Руфь.
   – А вот что, – ответила Салли, медленно и с упором произнося каждое слово. – Я скопила тридцать фунтов! Но и это еще не все. Я нашла нотариуса, который помог мне составить завещание, вот так-то, девочка! – воскликнула она, по-компанейски хлопнув Руфь по спине.
   – Как же вам это удалось? – удивилась Руфь.
   – А вот так и удалось, – с довольным видом сказала Салли. – Много ночей я продумала, как все правильно устроить. Все боялась, что денежки мои в казну канут, если я заранее об их безопасности не позабочусь, – а с господином Турстаном я посоветоваться не могла. А тут и случай представился: к нашему бакалейщику Джону Джексону как раз приехал на недельку погостить его племянник из Ливерпуля, где он в учениках у какого-то адвоката. «Ага, – думаю, – вот он, мой нотариус». Погоди минутку, мне легче будет рассказывать, если я завещание это в руки возьму. Но если проговоришься кому, не знаю, что я с тобой сделаю. – С этими словами она строго погрозила Руфи пальцем и вышла из кухни за своим документом.
   Вернулась Салли со свертком, завязанным в синий носовой платок. Затем она села, положила сверток на колени и развязала узелки, после чего достала оттуда небольшой кусок пергамента.
   – Знаешь, что это такое? – спросила она, разворачивая его. – Это пергамент, на нем и должны составляться завещания. Имущество покойных отходит в казну, если завещание написано не на такой штуке. Я уверена, что Том Джексон порадовался бы, если бы мои денежки ушли в казну, потому как этот негодник поначалу взял да и написал все на простой бумаге. Приходит и читает мне что-то с листка, вроде тех, на которых письма пишут. Я сразу подвох почуяла, а себе думаю: «Давай-давай, касатик, старайся, только я тебе не дурочка какая-то, хоть ты, может, так и не считаешь. Я-то знаю, что простая бумага для этого не годится, но ты пока можешь порезвиться». Сижу и слушаю себе спокойненько. И веришь ли, читает он мне все это понятным языком, хотя разговор-то про целых тридцать фунтов идет! А у него все так просто получается – ну, как, к примеру, мне у тебя наперсток попросить. Какой же это закон, если даже мне с первого раза все понятно? Мне нужно было что-то такое, позамысловатей, над чем голову нужно было поломать, чтобы смысл не лежал сверху, а спрятан был, закручен похитрее, вроде как я закручиваюсь в свой любимый халат. Поэтому я ему так и говорю: «Том, оно написано не на пергаменте. А мне нужно на пергаменте». – «И так сойдет, – отвечает он мне. – Мы его заверим, и все будет в порядке». Ну ладно. Понравилось мне, как он сказал насчет «заверим», и я на время успокоилась. Но потом почувствовала, что нужно, чтобы все было строго по закону, а не просто какая-то бумажка, на которой любой может написать что угодно, – да хоть бы и я сама, если бы писать умела. «Нет, – говорю ему, – я должна иметь это на пергаменте». – «Пергамент денег стоит немалых», – очень важно отвечает он. «Ага, – думаю, – значит, вот оно как! Выходит, вот она, причина, по которой мне документ не по закону делают. Тогда я ему говорю: „Том! Я должна получить это на пергаменте. Денег я заплачу, не вопрос. Речь-то про тридцать фунтов как-никак, и ради них я готова потратиться. Я обязана их уберечь, и потому мое завещание должно быть на пергаменте, так и знай! Я заплачу тебе по шесть пенсов за каждое мудреное слово, которое ты туда вставишь, но только чтоб оно звучало из области законов, а не как простые люди между собой говорят. Твоему наставнику будет стыдно за своего ученика, если ты не сможешь составить документ позаковыристее, чем это, и придать ему товарный вид!“» Так и сказала. Ну, он посмеялся немного, но я твердо стояла на своем, и он уступил. И сделал мне его на пергаменте. Ну-ка, дорогая, почитай мне его! – скомандовала она, передавая листок Руфи.
   Руфь улыбнулась и начала читать. Салли слушала ее с восторженным вниманием, но когда они дошли до слова «наследодательница», остановила ее.
   – Это было первое слово на шесть пенсов, – сообщила она. – Я уж думала, что он опять напишет все простым человеческим языком, но тут как раз подоспело это хитрое словцо, и я сразу же заплатила ему без разговоров. Ну, давай дальше.
   Потом настала очередь «осуществляющийся».
   – Вот еще шесть пенсов. Всего таких было четыре штуки, а кроме того шесть и восемь пенсов, как мы с ним договаривались, за работу, плюс три и четыре пенса за пергамент. Вот это я называю настоящим завещанием, заверенным по закону, – все как полагается! Господин Турстан получит все сполна, когда я умру, и увидит, что жалованье, которое он мне переплачивал, снова вернулось к нему. И тогда он поймет наконец, что переубедить женщину не так просто, как ему сейчас кажется.
   Приближалось время, когда Леонарда предстояло отнимать от груди, – оговоренный ими втроем ответственный момент: Руфь должна была попробовать пожить более или менее независимо от мистера и мисс Бенсон. Все трое много думали об этом, каждого из них это по-своему смущало, но все дружно молчали, боясь подобными разговорами ускорить ход событий. Если бы кто-то наверняка знал, какой выход лучше, у любого из них хватило бы смелости сразу его предложить. Мисс Бенсон, вероятно, более всех противилась любым изменениям в устоявшемся на сегодня укладе жизни; объяснялось это тем, что она привыкла говорить то, что думает, и при этом всю жизнь не любила и опасалась каких бы то ни было перемен. К тому же она всем сердцем привязалась к этому маленькому беспомощному созданию, и через эту привязанность ее натура находила выход ее невостребованному материнскому инстинкту. Из-за собственной бездетности она испытывала безотчетную тоску, и душа ее неумолимо тянулась к детям. Присматривая за малышом, нянчась с ним и играя – причем зачастую принося в жертву этим занятиям свои собственные прихоти и интересы, – она чувствовала себя довольной, счастливой и умиротворенной. Для нее сложнее было отказаться от своих желаний и привычек, чем от удобств, однако она забывала обо всем сразу перед лицом своего маленького властелина, который обрел высшую власть над нею как раз своей беспомощностью.
   По тем или иным причинам, но между двумя соседствующими конгрегациями было решено на одно воскресенье поменяться пасторами, и поэтому мистеру Бенсону пришлось ненадолго уехать. Когда же в понедельник он вернулся домой, то еще издалека заметил у входа свою сестру, которая, похоже, ждала его здесь уже достаточно давно, и заволновался.
   – Не спеши так, Турстан! У нас все хорошо, мне просто не терпелось сказать тебе кое-что. Не волнуйся ты так – с малышом все в порядке, благослови его Господь! У нас только хорошие новости. Заходи же в дом, и там мы сможем спокойно поговорить. – Она проводила его в кабинет, дверь которого выходила прямо в прихожую, но прежде, чем начать, помогла ему снять сюртук, поставила в угол его саквояж и подкатила к камину кресло.
   – Подумать только, Турстан, как часто события сами собой складываются как раз так, как нам того хотелось бы! Ты ведь часто в последнее время задавался вопросом, как нам быть, когда подойдет срок отпускать Руфь, чтобы она начала самостоятельно зарабатывать себе на жизнь, как мы ей это обещали? Не сомневаюсь, что тебя одолевали такие мысли, потому что я и сама об этом очень часто задумывалась. Тем не менее я не смела рассказывать о своих страхах, потому как боялась накликать этим неприятности. А теперь все решилось само собой благодаря мистеру Брэдшоу. Вчера, когда мы шли в церковь, он как раз пригласил мистера Джексона к ужину, а потом вдруг поворачивается ко мне и спрашивает, не загляну ли я к ним на чай, прямо после этой службы, потому что миссис Брэдшоу хотела бы со мной кое о чем поговорить. Он весьма недвусмысленно намекнул, чтобы я пришла без Руфи, а она только рада была поскорее вернуться домой к своему ребенку. Вот я и пошла. Миссис Брэдшоу сразу отвела меня в спальню, прикрыла за собой дверь и сообщила, что мистер Брэдшоу недоволен, что Джемайма проводит чересчур много времени с младшими детьми, когда они на уроках, и что он хотел бы найти кого-то, помимо их нянечки, кто присутствовал бы на их занятиях наряду с их учителями, кто бы следил, как они выполняют задания, а потом гулял бы с ними. Я сразу поняла, что речь идет о своего рода гувернантке, хоть вслух этого и не сказала. А еще мистер Брэдшоу полагает, что на эту роль идеально подошла бы наша Руфь. В речи миссис Брэдшоу безошибочно угадывались обороты и интонации ее мужа: видимо, он не захотел говорить со мной об этом сам, а поручил сделать это супруге. Не делай такое удивленное лицо, Турстан! Я не верю, что мысль эта не приходила в голову и тебе. В общем, я сообразила, к чему клонит миссис Брэдшоу, задолго до того, как она добралась до сути, и с трудом сдерживалась, чтобы не перебить ее радостным возгласом: «Мы согласны на ваше предложение!», – так и не дослушав эти рассуждения до конца.
   – Что же нам теперь делать? – задумчиво произнес мистер Бенсон. – Точнее, что мы должны были бы сделать, если бы я осмелился на это.
   – И что же такого мы должны сделать? – не поняла его слегка опешившая сестра.
   – Я должен пойти к мистеру Брэдшоу и рассказать ему всю историю от начала до конца…
   – А после этого выгнать Руфь из нашего дома, – с негодованием закончила за него мисс Фейт.
   – Они не могут заставить нас сделать это, – ответил ее брат. – И даже не думаю, что будут предпринимать попытки к этому.
   – Мистер Брэдшоу точно попробует это сделать, а еще он будет распространять сплетни про грехи бедняжки Руфи и тем самым не оставит ей шанса. Я хорошо знаю его, Турстан. К тому же какой смысл говорить ему об этом сейчас, когда прошел уже целый год с ее приезда? И все это время мы водили его за нос.
   – Год назад он не собирался доверить ей своих детей.
   – А ты считаешь, что она может не оправдать его доверия? Ты прожил с Руфью под одной крышей двенадцать месяцев и после этого полагаешь, что она может причинить его детям вред? Кстати, не ты ли сам приглашал Джемайму почаще приходить к нам, чтобы видеться с Руфью? Не ты ли утверждал, что это будет полезно для них обеих?
   Мистер Бенсон задумался.
   – Если бы ты не знал Руфь столь хорошо, как ты ее сейчас знаешь, если бы за то время, пока она живет у нас, ты бы заметил за ней что-то безнравственное, дерзкое, неискреннее или нескромное, я бы первая сказала тебе: «Не позволяй мистеру Брэдшоу приглашать ее в свой дом». Но при этом все равно обязательно добавила бы: «Только не рассказывай о ее грехах и позоре этому черствому человеку, безжалостному в своих суждениях». А теперь я спрошу тебя, Турстан, усмотрел ли ты – или я, или Салли (а она среди нас самая наблюдательная) – какой-то порок в Руфи или хотя бы намек на это? Я не хочу сказать, что она – само совершенство. Да, порой она действует необдуманно, поступает опрометчиво или сгоряча. Но имеем ли мы моральное право погубить ее жизнь, рассказав мистеру Брэдшоу то, что мы знаем о ее ошибке? Ошибке, которую она совершила в шестнадцать лет и от последствий которой ей никуда не деться еще очень и очень долго? Не допускаешь ли ты, что, придя в отчаяние после разоблачения ее тайны, она может совершить еще более тяжкий грех? Ты и вправду думаешь, что она может кому-то причинить вред? Вправду считаешь, что своим решением можешь подвергнуть риску детей мистера Брэдшоу?
   Она умолкла, чтобы перевести дыхание. В глазах ее блестели слезы праведного негодования, и она с нетерпением ждала его возражений, готовая тут же разнести их в пух и прах.
   – Я не вижу никакой опасности, какая могла бы возникнуть, – наконец признался он, очень медленно произнося слова, точно не был в них полностью уверен. – Я долго наблюдал за Руфью и убежден, что она чистая и искренняя девушка. К тому же горе и раскаяние, которые она ощущает в своей душе, а также страдания, которые ей пришлось пережить, сделали ее вдумчивой и рассудительной не по годам.
   – А еще забота о своем ребенке, – добавила мисс Бенсон, которой уже нравился изменившийся тон рассуждений ее брата.
   – Ах, Фейт! Как видишь, ребенок, появления которого ты так боялась в свое время, оборачивается в итоге благословением, – заметил Турстан со слабой улыбкой на губах.
   – Да, и любой был бы благодарен Господу за такого малыша, как Леонард. Но кто же мог тогда знать, что ребенок окажется таким замечательным?
   – Однако вернемся к Руфи и мистеру Брэдшоу. Что же ты ей ответила?
   – О, учитывая мое отношение к этому вопросу, я, конечно, с радостью приняла это предложение и сразу же сообщила об этом миссис Брэдшоу. А потом еще раз повторила это мистеру Брэдшоу, когда он поинтересовался у меня, рассказала ли мне его жена об их планах. Он также добавил, что они оба, разумеется, понимают, что мне необходимо будет посоветоваться с тобой и с Руфью, прежде чем считать дело окончательно решенным.
   – Так ты уже рассказала Руфи?
   – Да, – ответила мисс Бенсон, в душе опасаясь, что он может упрекнуть ее за поспешность.
   – И что она тебе на это ответила? – наконец спросил он после короткого напряженного молчания.
   – Поначалу она, казалось, обрадовалась и, поддавшись моему настроению, уже начала рассуждать, как все это можно устроить. Как мы с Салли могли бы присматривать за малышом по очереди, пока она будет на службе в доме мистера Брэдшоу. Но постепенно она умолкла и задумалась, а потом и вовсе опустилась передо мной на колени и уткнулась лицом мне в платье. Плечи ее начали подрагивать, как будто она плакала. Потом Руфь заговорила, но голос звучал очень тихо из-за того, что она не поднимала головы, поэтому я не могла видеть ее лица, так что мне пришлось склониться к ней, чтобы что-то расслышать. «Как вы думаете, мисс Бенсон, – сказала она, – достойна ли я того, чтобы учить маленьких девочек?» Произнесено это было так смиренно и как бы с опаской, что мне сразу захотелось как-то подбодрить ее, и я ответила ей вопросом на вопрос: верит ли она, что достойна того, чтобы воспитать собственного сына достойным христианином? Тут она подняла голову, посмотрела на меня своими искренними, влажными от слез глазами и очень серьезно произнесла: «С Божьей помощью я постараюсь сделать моего ребенка именно таким». На что я заметила ей: «Руфь, если вам доверят Мэри и Элизабет, вы должны будете молиться за них и стараться, чтобы они стали хорошими добродетельными девушками, как вы делали бы это для собственного мальчика». Ответила она мне очень отчетливо и твердым голосом, хотя по-прежнему прятала от меня свое лицо: «Я буду стараться и буду молиться за них». Турстан, если бы вчера вечером ты видел ее и слышал эти слова, то оставил бы все свои сомнения и страхи.
   – Страха у меня нет, – решительно возразил он. – Так что давай приводить план в действие. – С минуту помолчав, он добавил: – Но в душе я рад, что все было во многом согласовано еще до того, как я об этом узнал. Боюсь, надо мной постоянно довлеют сомнения относительно того, что правильно и что неправильно, а также того, как далеко мы сможем просчитать последствия наших решений.
   – Дорогой, ты выглядишь уставшим и изможденным. В такие моменты тебе следует пенять на свое несовершенное тело, а не на совесть.
   – О, это очень опасная доктрина.
   Свитка судьбы, куда можно было бы заглянуть, у них не было; сами же они не могли предвидеть будущее. А вот если бы могли, то поначалу, наверное, ужаснулись бы от страха, зато потом, когда все благополучно закончилось бы, на их лицах расцвели бы счастливые улыбки и они горячо поблагодарили бы Всевышнего за такой исход.


   Глава XIX. Пять лет спустя

   Безмятежно протекающие дни складывались в недели, месяцы и даже годы, и ничто не нарушало спокойствия узкого кружка наших героев, для которых время текло незаметно. Но если бы человек, знавший этих людей еще до поступления Руфи гувернанткой в семейство Брэдшоу, не видел их с тех пор и до того момента, о котором я намереваюсь рассказать теперь, он бы наверняка заметил некоторые перемены, неуловимо произошедшие с каждым из них. Однако и он решил бы, что их жизнь, почти лишенная суматохи и каких-то невзгод, была размеренной и спокойной и в полной мере соответствовала устоявшемуся с давних времен жизненному укладу их городка.
   Эти перемены были обусловлены естественным ходом времени. Дом Бенсонов очень оживляло присутствие в нем маленького Леонарда – славного шестилетнего мальчугана, рослого и крепкого, с лицом, отмеченным печатью красоты и искрой ума. И действительно, многие считали его очень смышленым для своего возраста. Благодаря тому, что жил он среди немолодых и умудренных опытом людей, мальчик не был похож на большинство своих сверстников; казалось, он часто задумывался над тайнами бытия, с которыми молодые люди сталкиваются на пороге своей жизни, но которые становятся неинтересными, по мере того как все больше приходится сталкиваться в реальности с вещами прозаическими; они блекнут и исчезают, так что потом, чтобы вернуться к утерянной духовности, требуется какая-то серьезная встряска или душевная драма.
   Порой Леонард выглядел подавленным и смущенным, когда с серьезным выражением на лице внимательно прислушивался к разговорам, которые вели вокруг него взрослые; но в другое время радость жизни и бесшабашное детское веселье буквально били из него ключом, и в этом с ним не могли сравниться ни трехмесячный котенок, неутомимо играющий с клубком, ни жеребенок, бешено резвящийся на лугу и взбрыкивающий на ходу задними копытами, ни какое-либо иное существо на этой земле.
   – Вечно озорует, проказник! – ворчала на него в такие моменты Салли; но он не был озорником – по крайней мере, сознательным озорником, – и Салли сама первая бы отчитала любого, кто посмел бы сказать подобное про ее любимца. Однажды она даже встала за него горой, когда ей показалось, что с мальчиком плохо обращаются. А дело было так. У Леонарда внезапно появилась неуемная тяга к фантазиям; он выдумывал разные истории и рассказывал их с таким серьезным видом, что, если в них не было явных нелепостей (один раз он, например, заявил, что видел корову в чепчике), ему, как правило, верили. И пару раз его выдумки, убедительно выданные за подлинные события, приводили к неприятным последствиям. Все трое болезненно переживали, что мальчик явно не улавливает разницу между правдой и ложью, но объяснялось это тем, что никто из них просто никогда не имел дела с детьми; в противном случае им было бы известно, что это всего лишь этап развития, который проходят все дети с живым воображением. По этому поводу однажды утром в кабинете мистера Бенсона состоялось совещание. У Руфи, которая сидела бледная, притихшая, с мучительно поджатыми губами, буквально сердце кровью обливалось, когда мисс Бенсон доказывала необходимость высечь его, чтобы отучить от выдумывания небылиц. Мистер Бенсон сидел с несчастным видом, на него больно было смотреть. Воспитание ребенка было для них серией экспериментов, и все они в душе боялись испортить хорошего мальчика, которого любили всем сердцем. Вероятно, именно сила этой любви породила суетливое ненужное беспокойство и заставила их выбрать строгое наказание, какое мог бы применить разве что отец большого семейства, где любовь родителей распределена на нескольких детей. Как бы там ни было, остановились они именно на порке, и даже Руфь, дрожащая и похолодевшая от страха, согласилась, что это нужно сделать, но потом слабым жалобным голосом спросила, обязательно ли ей присутствовать при этом (исполнителем был назначен мистер Бенсон, а местом исполнения приговора – его кабинет). Когда же ей сразу сказали, что никакой нужды в этом нет, она с облегчением медленно поднялась к себе в комнату, встала на колени и, закрыв глаза, начала молиться.
   Мисс Бенсон, настояв на своем, в итоге пожалела ребенка и стала просить об отмене наказания; однако ее увещевания произвели на ее брата меньший эффект, чем ее же аргументы перед этим, и он лишь коротко бросил в ответ:
   – Если это правильно, то должно быть выполнено! – Он вышел в сад, очень неторопливо, словно желая выиграть время, выбрал небольшой прутик ракитника и срезал его. Затем он вернулся на кухню, взял испуганного и озадаченного мальчика за руку, молча отвел в свой кабинет и, поставив его перед собой, начал читать ему лекцию о том, как важно всегда говорить правду. Он намеревался закончить свою речь тирадой, которая, как он считал, должна была стать моралью всего наказания: «Поскольку самостоятельно ты этого запомнить не сможешь, я должен причинить тебе небольшую боль, чтобы это отложилось у тебя в голове. Мне жаль, но это необходимо – без этого ты ничего не запомнишь».
   Нужно сказать, что и у него сердце разрывалось при виде маленького ребенка, испуганного его строгим лицом и горькими словами упрека; в итоге до своего очень продуманного и высоконравственного заключения он так и не дошел, потому как в процесс воспитания неожиданно вмешалась Салли.
   – А позвольте-ка полюбопытствовать, господин Турстан, что это вы вознамерились делать этим славным прутиком, который я вижу в ваших руках? – ехидно спросила она. Глаза ее метали молнии в ожидании вполне понятного ей ответа, если таковым ее вообще удостоят.
   – Салли, выйди отсюда, – раздраженно сказал мистер Бенсон, которому и без нее было ох как нелегко.
   – И не подумаю. Я с места не сойду, пока вы мне не отдадите этот прут, потому как, не сомневаюсь, затеяли вы что-то недоброе.
   – Салли, уймись! Лучше вспомни, что сказано: «Кто жалеет розги своей, тот ненавидит сына» [22 - Ветхий Завет, Притчи Соломона, 13:25.], – суровым голосом произнес мистер Бенсон.
   – Я-то помню, не сомневайтесь. И помню я побольше, чем вы думаете, так и знайте. А сказал это царь Соломон сыну своему Ровоаму, тоже царю, хоть царь из него получился в итоге неважный. Так вот, я, например, помню, что сказано во Второй книге Паралипоменон, глава двенадцатая, стих четырнадцатый: «И делал он зло, – то есть этот самый царь Ровоам, который отведал отцовской розги, – потому что не расположил сердца своего к тому, чтобы взыскать Господа». Не для того я читаю Священное Писание каждый день на ночь пятьдесят лет подряд, чтобы меня застал врасплох какой-то диссентер! – торжествующе заключила она. – Пойдем, Леонард! – С этими словами она протянула ребенку руку, посчитав, что одержала безоговорочную победу.
   Однако Леонард даже не шевельнулся, а только поднял тоскливый взгляд на мистера Бенсона.
   – Пойдем же! – нетерпеливо повторила она. Губы мальчика задрожали.
   – Если хотите выпороть меня, дядя, можете это сделать. Я стерплю.
   После всего этого осуществить задуманное было уже решительно невозможно, так что мистер Бенсон просто сказал парнишке, что тот может идти, – он поговорит с ним в другой раз. Леонард вышел из кабинета даже более подавленным, чем был бы, если бы его на самом деле отстегали. А Салли задержалась, чтобы сказать:
   – Думаю, только те, кто без греха, имеют право бросать камни в сторону маленького бедняги да срезáть прутья ракитника, чтобы отхлестать его. Я же только повторяю за своими хозяевами, когда называю мать Леонарда миссис Денби. – Она тут же пожалела о сказанном, ибо поступила немилосердно по отношению к противнику, уже признавшему свое поражение. Мистер Бенсон закрыл лицо ладонями и тяжело вздохнул.
   А Леонард в поисках убежища помчался искать свою маму. Если бы он застал ее спокойной, он бы наверняка расплакался после такого потрясения. Но, увидев ее на коленях и всхлипывающей, он замер на месте, а потом бросился к ней на шею и с жаром воскликнул:
   – Мама, мамочка! Я впредь буду хорошим – обещаю тебе! Я всегда буду говорить только правду – обещаю!
   И он, что интересно, сдержал свое слово.
   Мисс Бенсон корила себя за то, что меньше других в доме дает волю своей любви к ребенку. Она разговаривала с ним подчеркнуто строго и придерживалась своих педагогических теорий относительно воспитания, однако вся ее строгость ограничивалась словами, и стройные теории не работали.
   Тем не менее она старалась как могла: прочла несколько книг по педагогике и постоянно вязала Леонарду носки. Вообще-то, мне кажется, в таких вопросах от умелых рук больше проку, чем от доводов ума, а доброе искреннее сердце лучше, чем любое другое. Сейчас она выглядела старше, чем когда мы впервые познакомились с ней, однако вступала как раз в благодатный возраст женской зрелости. Замечательный практический склад ума, вероятно, делал ее характер даже более мужским, чем у ее брата, которого жизненные проблемы часто надолго ставили в тупик и который попросту упускал время, когда нужно было действовать. Однако она контролировала брата и своими четкими содержательными суждениями направляла его разбегающиеся мысли на выполнение его непосредственного долга. И тогда он вспоминал, что, согласно канонам веры, следует во всем «смиренно положиться на Господа» и предоставить все решать Тому, кто один только знает, зачем на свете существует зло и почему оно порой таит угрозу для добра. В этом смысле у мисс Бенсон было даже больше веры, чем у ее брата, – по крайней мере, так могло бы показаться со стороны. Она предпочитала быстрые и решительные поступки, тогда как он медлил и колебался, часто совершая ошибки именно из-за долгого промедления, тогда как решение, первым инстинктивно пришедшее на ум, оказалось бы правильным.
   Несмотря на то что мисс Бенсон сохранила свою решительность и расторопность, она все же существенно постарела по сравнению с тем, какой она была, когда выходила из дилижанса у подножия пологого валлийского холма на дорогу, ведущую к Лландхи, где брат уже ждал ее, чтобы посоветоваться о судьбе Руфи. Хотя глаза ее были столь же живыми и блестящими, как прежде, а взгляд оставался открытым и смелым, волосы уже почти полностью покрыла седина. Именно на это она обратила внимание Салли вскоре после отмененного наказания Леонарда. Утром они вдвоем убирали в комнате мисс Бенсон, когда она, протирая от пыли зеркало, внезапно застыла перед ним и, внимательно изучив собственное отражение, растерянно сказала:
   – Салли, а ведь я выгляжу гораздо старше, чем раньше!
   Старая служанка, которая в этот момент сосредоточенно ворчала по поводу повышения цен на муку и яйца, посчитала замечание Фейт странным и совершенно не относящимся к делу, а потому небрежно бросила:
   – А то как же! Думаю, нас обеих это касается. Но два и четыре пенса за дюжину – это все равно ни в какие ворота не лезет!
   После этого мисс Бенсон продолжила разглядывать себя в зеркале, а Салли вернулась к своим экономическим рассуждениям.
   – Салли, – наконец прервалась Фейт, – мои волосы почти полностью побелели. А в последний раз, когда я обращала на них внимание, они были еще, что называется, «перец с солью». Что мне делать?
   – Делать? А что тут можно поделать? – презрительно хмыкнула Салли. – Не собираешься же ты – в твоем-то возрасте – на самом деле краситься или выдумывать что-то такое, что пристало только молодым девчонкам, у которых еще зубы мудрости не прорезались.
   – А также тем, кому мудрость такая и не нужна, – тихо добавила мисс Бенсон. – Нет, конечно не собираюсь. Но видишь ли, Салли, мне очень досадно ходить с седыми волосами и при этом чувствовать себя такой молодой. Знаешь, когда я слышу на улице мелодию шарманки, меня все так же тянет танцевать, как и раньше. И все так же тянет петь, когда я счастлива, – петь, как в старые добрые времена, понимаешь?
   – Ну да, это у тебя с детства, – проворчала Салли. – Помню, бывало, когда двери ко мне на кухню были закрыты, я все голову ломала, что это за звуки такие подозрительные – то ли наша девочка резвится в гостиной, то ли здоровенный шмель в окно залетел. Я и вчера слышала, как ты пела.
   – Однако пожилой седовласой даме как-то не к лицу думать о танцах да песнях, – продолжала мисс Бенсон.
   – Ну что за чепуху ты тут городишь? – возмутилась Салли. – Называешь себя чуть ли не старухой, когда ты младше меня больше чем лет на десять. Кстати говоря, у многих девушек седые волосы появляются и в двадцать пять.
   – Но мне ведь уже далеко не двадцать пять, Салли, – в мае будет пятьдесят семь!
   – Тем более стыдись. Как будто тебе говорить не о чем, кроме как про то, как волосы себе покрасить. Суета это, и я такого не выношу!
   – О, моя дорогая Салли, когда же ты начнешь меня по-настоящему понимать? Неужели ты думаешь, что я специально напоминаю себе, какая я старая, чтобы не чувствовать себя молодой? Я просто вздрогнула, когда случайно увидела свои волосы в зеркале. Обычно-то я в него не смотрюсь, потому что по ощущениям понимаю, ровно ли у меня на голове сидит чепец. Я придумала! Вот что я сделаю: срежу прядь своих седых волос, заплету их в косичку и буду использовать ее как закладку в Библии!
   Похоже, мисс Бенсон ожидала аплодисментов в ответ на эту блестящую идею, но Салли ответила иначе:
   – Значит, будем ждать, что ты начнешь теперь румяниться, раз уж задумываешься о том, чтобы покрасить волосы.
   Так что косичку мисс Бенсон пришлось заплетать в тишине, без комментариев со стороны служанки. Леонард, державший ее с одной стороны, пока Фейт плела с другой, все время восхищался цветом и гладкостью ее волос, откуда вытекало, что собственные шикарные золотисто-каштановые кудри ему не нравятся. Немного успокоился он только тогда, когда мисс Бенсон пообещала ему, что, если он проживет достаточно долго, волосы у него будут в точности как у нее сейчас.
   Мистер Бенсон, который в детстве был болезненным и выглядел старше своих лет, сейчас вступил в ту пору, когда внешность его соответствовала возрасту. Однако в голосе его и манере поведения появилась какая-то нервозность, чего раньше не наблюдалось; впрочем, это были единственные перемены, произошедшие с ним за последние пять лет. Что же касается Салли, то она предпочитала не думать ни про возраст, ни про неумолимо летящие годы; по ее собственному утверждению, сил у нее для работы сейчас было никак не меньше, чем когда ей было шестнадцать. На внешности ее бег времени тоже отразился слабо. Ей можно было бы дать на вид пятьдесят, шестьдесят, семьдесят – или где-то в этом промежутке, – хотя на нескромный вопрос относительно ее возраста она неизменно отвечала (и ответ этот не менялся уже много-много лет): «Ох, боюсь, не видать мне снова мои тридцать».
   Теперь перейдем к дому. Он был не из тех, где обстановку в гостиных меняют каждые два-три года, а с появлением здесь Руфи стал даже не из тех, где вместо чего-то, пришедшего в негодность или истрепавшегося, тут же покупается что-нибудь новое. Да, мебель выглядела бедной и ковры истерлись до ниток, но зато здесь царила атмосфера исключительной чистоты и изысканной опрятности; все комнаты выглядели такими светлыми и жизнерадостными – во многом благодаря простой открытости, когда не делалось попыток спрятать нищету за дешевыми декорациями, – что многие роскошные гостиные уступали бы им в глазах тех, кто был способен разглядеть за неодушевленными предметами обстановки жилища характер и душу хозяев. Но если в доме чувствовался очень скромный достаток местных обитателей, то маленький, огороженный стеной садик, куда выходили окна салона и кухни, был просто великолепен. Ракитник, который представлял собой просто торчащий из земли прутик, когда Руфь впервые попала сюда, теперь разросся, радуя глаз фонтаном своих золотистых цветов весной и даруя тень летом. Дикий хмель, который мистер Бенсон как-то привез после одного из своих походов в деревню и посадил под окном гостиной, когда Леонард еще не слазил с рук матери, теперь уже заплел это окно, а его побеги, качающиеся на ветерке по утрам и ближе к вечеру, отбрасывали на стены причудливые тени, напоминавшие какую-то старинную резьбу в духе вакхических узоров. Желтая плетущаяся роза подобралась уже под самое окно спальни мистера Бенсона, опираясь на ветви высокой груши, которые осенью гнулись под весом сочных плодов.
   Руфь тоже несколько изменилась, но это касалось только ее внешности; что же до перемен в ее сердце, сознании и душе, то, если таковые имелись, их никто не замечал, включая и саму Руфь. Порой мисс Бенсон говаривала Салли: «Погляди-ка, как похорошела наша Руфь!» На что та грубовато отвечала: «Да, недурна, пожалуй. Но красота обманчива, это своего рода приманка, и я благодарю Господа, что Он избавил меня от таких капканов и прочих орудий охоты на мужчин».
   Но даже Салли не могла втайне не восхищаться Руфью. Тонкий румянец юности исчез, но теперь ее гладкая, как атлас, кожа цвета слоновой кости, что говорило о ее отменном здоровье, поражала своей нежностью, не уступавшей в этом лепесткам лилий или роз. Цвет пышных волос стал темнее и насыщеннее, а во взгляде глаз, проливших столько слез в прошлом, появились задумчивость и одухотворенность; в них хотелось всматриваться снова и снова, удивляясь их глубине. Чувство собственного достоинства в ней выросло и окрепло, и это было очень заметно как по выражению ее лица, так и по манере поведения. Я не знаю, действительно ли она стала выше ростом после рождения ребенка, но впечатление складывалось именно такое. Хотя Руфь жила в очень скромном по достатку доме, было что-то особенное то ли в ней, то ли в этом месте, то ли в людях, к которым ее определила судьба, что-то такое, что кардинально изменило ее. Шесть или семь лет назад никому бы и в голову не пришло принять ее за настоящую леди, как по родословной, так и по воспитанию, однако сейчас она производила впечатление дамы из высшего общества, и любой, даже самый придирчивый судья из этого круга воспринял бы ее как равную, хоть она и не была знакома со всеми условностями великосветского этикета; при этом, лишенная ложной стыдливости, она признавала свое невежество в данном вопросе по-детски просто и бесхитростно.
   Сердце ее полностью принадлежало сыну. Часто она даже пугалась, что любит его слишком сильно – больше, чем Всевышнего, – но тем не менее не могла заставить себя молиться, чтобы Он ослабил ее любовь к ребенку. По ночам, под теми же звездами, которые когда-то светили Рицпе [23 - Библейский персонаж из Ветхого Завета; женщина, которая несколько месяцев под стенами города охраняла тела двух своих казненных царем Давидом сыновей, брошенные без погребения на растерзание диким зверям и птицам.], склонявшейся над телами своих детей, она становилась на колени у детской кроватки и в гулкой ночной тишине признавалась Господу, как уже было сказано, в том, что она боится, что любит своего ребенка слишком сильно, но все равно не может и не будет любить его меньше. Она подолгу беседовала с Ним о своем единственном сокровище, как с самым искренним земным другом. И так, постепенно и неосознанно, ее любовь к ребенку привела ее к любви к Господу, который знает все и который читает в ее сердце, как в открытой книге.
   Возможно, это было суеверием – скорее всего, так оно и было, – но почему-то она никогда не ложилась спать, не взглянув на сына, словно смотрела на него в последний раз, и не сказав: «Да исполнится воля Твоя – не моя». И даже трепеща и сжимаясь от страха перед тем, какова может оказаться эта воля, она чувствовала, что так ее сокровище находится в большей безопасности, чтобы поутру проснуться бодрым и веселым, как будто, благодаря ее словам, произнесенным накануне ночью, сон его неусыпно охраняли ангелы небесные, посланники Господа.
   То, что Руфь каждый день надолго уходила из дому к детям Брэдшоу, только усиливало ее любовь к Леонарду. Все на свете способствует любви, если исходит из глубины чистого сердца, поэтому она каждый раз испытывала неуемный восторг, когда после мгновения смутного страха (как у напуганного героя стихотворения «Что, если Люси умерла?» [24 - У. Вордсворт, «Люси», перевод С. Я. Маршака.]) она видела радостное личико сына, который встречал ее дома. Так уж сложилось, что это стало обязанностью Леонарда – терпеливо дожидаться, когда она постучит в дверь, а затем стремглав бросаться ей открывать. Если же он не слышал стука, находясь в саду или наверху, изучая сокровища чулана, то мистер Бенсон, его сестра или Салли обязательно звали его для выполнения этого маленького, но ответственного задания; и никто не относился к выполнению своего долга так трепетно, как он. Несмотря на то что это стало уже сложившейся традицией в их доме, радость ежедневной церемонии встречи матери с сыном от этого нисколько не меркла.
   Все семейство Брэдшоу было в высшей степени довольно Руфью, как мистер Брэдшоу однажды признался ей самой и Бенсонам; она тогда даже поморщилась от его несколько помпезной похвалы. Однако наибольшее удовольствие он получал все же от покровительства. Руфь видела, как тихо и смиренно мистер Бенсон принимал все его подарки и похвалы, ценность которых не стоила и одного искренне сказанного теплого слова или даже хотя бы безмолвного признания в нем равного себе, и поэтому она, чтобы как-то урезонить свое внутреннее неприятие этого, попыталась разглядеть в мистере Брэдшоу что-то хорошее, что в нем, безусловно, имелось. Он становился все более богатым и процветающим, этот целеустремленный и дальновидный делец, с нескрываемым презрением относившийся ко всем, кто не достиг такого же успеха. Но его безжалостно суровые суждения касались не только тех, кто был менее удачлив в достижении благосостояния; от его уничижительных комментариев не ускользала ни одна нравственная ошибка или провинность. Не запятнанный сам какими-либо прегрешениями ни в своих собственных глазах, ни в глазах тех, кто брался о нем судить, всегда правильно и разумно распределявший имеющиеся средства для достижения своих целей, он мог позволить себе говорить и действовать со всей суровостью, казавшейся почти лицемерной из-за показной признательности к нему самому со стороны других. Не было такого несчастья или греха, совершенного кем-то еще, узнав о котором, мистер Брэдшоу не проследил бы это до самых его истоков и не заявил бы потом, что давно предупреждал, что это может привести к позорному концу. Если чей-нибудь сын оступился или сбился с пути, мистер Брэдшоу не знал снисхождения, поясняя, что этого можно было избежать, если бы в его семье строже придерживались норм морали или религии. В пример он приводил своего Ричарда, утверждая, что если бы другие отцы удосужились в свое время воспитать в детях покорность, то их сыновья были бы такими же спокойными и уравновешенными, как его отпрыск. Ричард был его единственным сыном, и все же мистер Брэдшоу мог смело утверждать, что тот никогда и не жил своей собственной жизнью. При этом он признавал – нужно сказать, что ему нравилось признавать промахи миссис Брэдшоу, – что его жена была по отношению к девочкам не так строга, как ему того хотелось бы. Джемайма, с его точки зрения, была довольно своенравной, хотя воле отца всегда подчинялась беспрекословно. Все дети послушны, если их родители ведут себя с ними решительно и властно; из каждого ребенка может выйти толк, если уметь правильно с ним обращаться. Если же толку из них все-таки не вышло, они должны сами отвечать за последствия своих ошибок.
   Миссис Брэдшоу иногда роптала на мужа в его отсутствие, однако мгновенно умолкала, едва заслышав издалека его зычный голос или хотя бы шум шагов, и спешила проследить, чтобы дети занимались в этот момент тем, что больше нравится их отцу. Джемайма действительно бунтовала против такого образа действий матери, от которого отдавало притворством и обманом, но даже она была не в состоянии настолько преодолеть трепетный страх перед отцом, чтобы действовать независимо от него и в соответствии с собственными представлениями о том, что правильно, а что нет, – точнее будет сказать, в соответствии с собственными эмоциональными порывами. Перед ним своенравный дух Джемаймы, от которого ее темные глаза вспыхивали непокорным огнем, вдруг смирялся и притихал; отец же не догадывался о ее внутренних терзаниях, как не догадывался и о почти южном темпераменте дочери, похоже, свойственном брюнеткам. Джемайма не была красива, круглое плоское лицо делало ее внешность почти заурядной; тем не менее большинство людей, посмотрев на нее мельком, потом вновь возвращались взглядом к ее выразительным чертам, к глазам, то вспыхивавшим, то угасавшим от каждой мелочи, к румянцу на щеках, выдававшему любые сильные эмоции, к безупречно белоснежным зубам, делавшим ее улыбку лучезарной. Но когда Джемайма считала, что с ней плохо обращаются, когда ее мучили подозрения или когда девушка злилась на себя, она плотно сжимала губы, румянец таял и сменялся мертвенной бледностью, а взгляд затуманивался, предвещая приближение бури. Однако в присутствии отца она в основном молчала, а сам он никогда не обращал внимания на изменения в ее внешности или интонациях.
   Ее брат Ричард в детстве и юности был при отце таким же молчаливым, как и она, но с тех пор, как его отправили в Лондон служить клерком, чтобы таким образом подготовить к должности младшего компаньона в отцовском деле, во время редких посещений родительского дома он стал более разговорчив. В беседе Ричард очень правильно и красиво говорил о высокой морали, но его рассуждения о добродетели не шли из глубины души, не основывались на опыте своих переживаний, напоминая собой воткнутые в землю детьми срезанные цветы, не имеющие корней. В своих суждениях о чужих проступках он был так же суров и категоричен, как и его отец, но при этом сразу чувствовалось, что мистер Брэдшоу был искренен, когда клеймил пороки и зло, и что к себе он подходит с теми же мерками, по которым судит других. А вот Ричарда часто слушали со скрытым недоверием, и многие качали головой, сомневаясь в этом образцовом сыне. С другой стороны, среди этих людей были такие, чьи сбившиеся с пути сыновья уже подверглись жесткому, безжалостному осуждению со стороны мистера Брэдшоу, так что такое отношение к Ричарду могло быть просто местью с их стороны. Тем не менее Джемайма тоже догадывалась, что с братом что-то не так: она сочувствовала его стремлению сопротивляться диктату отца, в котором он признался ей в минуту не свойственной для него откровенности, но ее беспокойная совесть осуждала его постоянное притворство.
   Накануне Рождества брат и сестра сидели вдвоем у жарко растопленного камина, и Джемайма держала в руке старую газету, прикрывая ею лицо от яркого огня. Они беседовали о семейных делах, когда во время паузы ей вдруг попалось на глаза имя знаменитого актера, который недавно блестяще сыграл роль одного из персонажей шекспировской пьесы. Отзыв в газетной статье был хвалебным, и сердце Джемаймы дрогнуло.
   – Ах, как бы я хотела посмотреть этот спектакль! – мечтательно воскликнула она.
   – Что, правда? – вяло отозвался ее брат.
   – Конечно! Ты только послушай! – не унималась она и с энтузиазмом начала зачитывать ему выдержку из заметки театрального критика.
   – Эти газетчики способны состряпать передовицу из чего угодно, – зевнув, заметил Ричард. – Я своими глазами видел его на сцене. Да, он играл очень хорошо, но ничего выдающегося, чтобы поднимать столько шума.
   – Ты видел?… Так ты видел этот спектакль, Ричард? О, ну почему же ты ничего не рассказывал мне об этом? Расскажи хотя бы сейчас! Почему ты даже не упоминал об этом в своих письмах?
   На лице брата появилась несколько презрительная полуулыбка.
   – Ну, в первый раз театр действительно может поразить воображение, но потом это постепенно приедается, как, к примеру, какие-нибудь сладкие пирожки.
   – Я бы тоже очень хотела поехать в Лондон, – возбужденно заявила Джемайма. – Хочу попросить папу разрешить мне съездить в гости к Джорджу Смиту и его семейству. Тогда я тоже могла бы побывать… Не думаю, что у меня это будет, как со сладкими пирожками.
   – Ты не должна этого делать! – возразил Ричард. Всю его сонливость внезапно как рукой сняло. – Отец никогда не позволит тебе пойти в театр. А эти Смиты ужасно старомодные – обязательно ему проболтаются, если что.
   – Тогда как же ты сам попал туда? Выходит, тебе отец разрешил?
   – О, есть много таких вещей, которые может позволить себе мужчина и не может девушка.
   Джемайма умолкла и задумалась, а Ричард уже пожалел, что вел себя с ней столь доверительно.
   – Собственно, тебе рассказывать об этом не обязательно, – наконец с некоторым беспокойством в голосе сказал он.
   – О чем об этом? – переспросила она, вздрогнув от неожиданности, поскольку в этот момент витала в своих мыслях очень далеко.
   – Ох, ну о том, что я разок-другой сходил в театр!
   – Конечно, я никому не скажу! – пообещала Джемайма. – Никто здесь ничего об этом не узнает.
   Но потом она с некоторым удивлением и даже с отвращением услышала, как Ричард вместе с отцом перемывают косточки какому-то юноше, причем ее брат по собственной инициативе прибавил к длинному перечню недостатков этого молодого человека то, что тот любил ходить в театр. Он, конечно, не знал, что она его слышит.
   Мэри и Элизабет – две девочки, находившиеся под присмотром Руфи, – характерами больше походили на Джемайму, нежели на своего старшего брата. Строгие правила, царившие в доме, иногда послаблялись для них, как для самых маленьких. Старшая, Мэри, была почти на восемь лет младше Джемаймы, а трое детей, родившиеся между ними, умерли. Девочки обожали Руфь и очень любили играть с Леонардом. У них было множество больших секретов, которые в основном касались того, поженятся ли когда-нибудь Джемайма и мистер Фаркуар. Они пристально следили за сестрой и каждый день делились между собой свежими наблюдениями, подтверждающими либо опровергающими их ожидания.
   Руфь вставала рано и до семи присоединялась к Салли и мисс Бенсон, занимаясь домашними делами; затем она помогала одеться Леонарду, и до утренней молитвы и завтрака у нее еще оставалось немного свободного времени, чтобы побыть с ним. К девяти она должна была быть уже в доме мистера Брэдшоу. Ее рабочий день начинался с того, что она присутствовала на уроках, пока Мэри и Элизабет занимались с учителями латынью, чистописанием и арифметикой; затем она читала девочкам, тянувшимся к ней, как к старшей сестре, и шла с ними гулять. Потом Руфь обедала со своими воспитанницами за семейным столом и около четырех часов была уже свободна, чтобы можно было вернуться домой. Это был счастливый дом – и замечательные спокойные дни, которые незаметно складывались в недели, месяцы и годы. Руфь и Леонард, который быстро подрастал и креп, постепенно приобретали новую, более зрелую красоту, свойственную возрасту каждого из них. И в доме Бенсонов ничто не омрачало жизни представителей старшего поколения семейства с их старомодными упрощенными взглядами.


   Глава XX. Джемайма отказывается смириться с родительским контролем

   Стоит ли удивляться, что сторонние наблюдатели терялись в догадках относительно Джемаймы и мистера Фаркуара, если они сами затруднялись с тем, чтобы как-то охарактеризовать свои отношения. «Так что это – любовь или не любовь?» Этот вопрос не покидал мистера Фаркуара и мучил его. Он надеялся, что не любовь, умом он верил в это, но чувства подсказывали иное. Ему казалось нелепостью, что солидный мужчина под сорок может влюбиться в двадцатилетнюю девушку. В зрелом возрасте он уговаривал себя, что ему нужна степенная благородная жена, серьезная и уравновешенная, которая стала бы достойным компаньоном в делах мужа. Он с восхищением рассуждал о сдержанных женщинах, исполненных самообладания и достоинства; он надеялся – и искренне верил в это, – что на протяжении всего этого времени не позволял себе неосознанно влюбиться в своенравную, импульсивную девушку, которая ничего не знала о реальной жизни за стенами отцовского дома и которую заметно раздражала царившая там строгая дисциплина. Тревожным и подозрительным симптомом истинных чувств мистера Фаркуара мог служить тот факт, что он заметил молчаливо бушевавшее в душе Джемаймы возмущение строгими порядками ее отца и его суждениями, тогда как никто другой из членов семьи этого не видел. Сам мистер Фаркуар по большей части разделял мнения мистера Брэдшоу, но у него они приобретали более мягкую и обтекаемую форму. Тем не менее он одобрял многое из того, что делал и говорил его деловой партнер, и потому еще более странным казалось, когда он живо сопереживал Джемайме, если происходило что-то такое, что, как он догадывался, должно было ей не понравиться. После того вечера у мистера Брэдшоу, когда Джемайма в его присутствии едва не начала задавать вопросы и даже спорить по поводу категоричных суждений ее отца, мистер Фаркуар отправился домой таким встревоженным и раздосадованным, что даже боялся анализировать свое состояние. Его восхищала несгибаемая прямота мистера Брэдшоу и его следование своим принципам, демонстрируемое при первом удобном случае, – роскошь, которую мог позволить себе не каждый. Он удивлялся, как Джемайма не видит, насколько основательной может быть жизнь, если все поступки будут подчинены некому непреложному закону. Более того, он опасался, что она бунтует против любых законов вообще и руководствуется исключительно какими-то своими порывами. А мистера Фаркуара всегда учили бояться порывов как происков дьявола. Иногда он пытался подать высказывания ее отца в иной форме, чтобы прийти с ней к какому-то согласию, к которому он стремился, но она начинала сердиться и направляла на него свое негодование, которое не смела высказывать отцу или в его присутствии; руководил ею, казалось, какой-то инстинкт предвидения, работавший даже лучше, чем их с мистером Брэдшоу жизненный опыт. Поначалу, по крайней мере, она изъяснялась спокойно и мило, однако возражения злили и раздражали ее, и споры, которые он постоянно этим провоцировал (как только они с ней оставались наедине), редко заканчивались без каких-то горячих высказываний с ее стороны. Это обижало мистера Фаркуара, который, впрочем, не знал, что потом, оставшись в своей комнате одна, Джемайма искупала вину за свою запальчивость горькими слезами раскаяния и упреками в свой адрес. Он же, в свою очередь, строго выговаривал себе за тот интерес, который вызывала в нем эта взбалмошная девица, клялся, что впредь не станет перечить ей, и тем не менее уже при следующей их встрече снова пытался склонить ее к своему мнению, вопреки всем решениям, принятым накануне.
   Мистер Брэдшоу замечал интерес его компаньона к Джемайме, и для него этого было уже вполне достаточно, чтобы считать их будущую женитьбу делом решенным. Все преимущества такого союза он оценил уже давно: раз дочь выходит за его делового партнера, значит, приданое, которое он за ней даст, вновь будет вложено в их общее дело. Мистер Фаркуар, человек уравновешенный и с прекрасным деловым чутьем, находился в том возрасте, в котором мужчина может отлично сочетать в себе супружеские и отцовские чувства, а следовательно, он идеально подходил Джемайме; в этой девушке присутствовала некая непокорность, которая могла прорываться наружу в условиях менее продуманной дисциплины, чем в доме мистера Брэдшоу (по крайней мере, таково было его личное мнение). Дом будущего жениха был полностью обставлен и находился неподалеку от них; у мистера Фаркуара не было близких родственников, которые могли бы поселиться в его доме на неопределенное время и таким образом увеличить расходы на его содержание, – короче говоря, эта кандидатура на роль будущего зятя была исключительно подходящей во всех отношениях. Мистер Брэдшоу уважал сдержанность мистера Фаркуара, которую, как ему казалось, он заметил в его поведении, и приписывал такой образ действия вполне разумному желанию делового человека подождать, когда активность торговли спадет и у него появится больше свободного времени для дел сердечных.
   Что же касается Джемаймы, то временами ей казалось, что она ненавидит мистера Фаркуара.
   «Какое право он имеет читать мне лекции? – думала она. – Я зачастую с большим трудом выношу это от отца, а от него не потерплю. Он обращается со мной, как с ребенком, как будто я должна тут же отказаться от моих сегодняшних взглядов, как только получше узнаю жизнь. А я не хочу узнавать ее получше, если в итоге буду думать так, как думает он, этот черствый человек! Интересно, что же заставило его снова взять к себе в садовники Джема Брауна, если, по его убеждению, лишь один преступник из тысячи после тюрьмы возвращается к честной жизни? Нужно будет как-нибудь поинтересоваться у него, было ли это решение принято из принципа или же все-таки он поступил импульсивно, под действием минутного порыва. О, эти порывы, как же вас все поносят! Но я скажу мистеру Фаркуару, что не позволю ему вмешиваться в мои дела. И если я поступаю так, как об этом просит меня отец, никто не имеет права рассуждать, делаю я это по доброй воле или нет».
   После этого Джемайма попыталась бросить вызов мистеру Фаркуару, умышленно начав делать и говорить то, что заведомо должно было вызвать его неодобрение. В своем эксперименте она зашла так далеко, что он серьезно огорчился и даже перестал увещевать ее и «читать ей лекции», как она выразилась, чем вызвал у нее разочарование и раздражение. Потому как, несмотря на ее возмущение вмешательством в свои дела, ей удивительным образом нравилось, когда он наставлял ее, хоть сама она этого не осознавала; так или иначе, но Джемайма считала, что любой выговор все равно лучше молчаливого равнодушия. Две ее младшие сестры, следившие за ней своими широко открытыми глазками, давно поняли, что тут к чему, и теперь строили догадки. Каждый день они делились между собой свежими наблюдениями, с заговорщическим видом перешептываясь во время прогулок в саду.
   – Лиззи, ты заметила, как на глазах у Мими появились слезы, когда мистеру Фаркуару не понравились ее слова, что хорошие люди всегда скучные? Думаю, она влюблена. – Последние слова Мэри произнесла с нажимом, чувствуя себя чуть ли не оракулом двенадцати лет отроду.
   – Ну, не знаю, – с сомнением возразила ее сестра. – Я, например, тоже часто плачу, когда папа сердится, а я в него вовсе не влюблена.
   – Да, но при этом, согласись, ты выглядишь не так, как Мими.
   – Не называй ее Мими, ты же знаешь, что папе это не нравится.
   – Это да, но того, что папа не любит, так много, что всего я и не упомню. Так что об этом не переживай, лучше послушай, что я тебе скажу, – если ты, конечно, никому-никому не расскажешь.
   – Я никому не скажу, Мэри. Так что?
   – Даже миссис Денби не расскажешь?
   – Даже миссис Денби.
   – Что ж, тогда слушай. На днях… точнее, в прошлую пятницу… Мими…
   – Не Мими, а Джемайма! – перебила ее более сознательная Элизабет.
   – Ну ладно, пусть будет Джемайма, – поморщилась Мэри. – Так вот, она послала меня взять конверт из ее бюро, и как ты думаешь, что я там увидела?
   – Что? – ахнула Элизабет, ожидая услышать, что там было не что иное, как «валентинка» с горячим любовным посланием за официальной подписью в полном объеме – Уолтер Фаркуар, «Брэдшоу, Фаркуар и Ко».
   – Там был листок бумаги, а на нем несколько строчек с какими-то скучными формулами, наверное, научными. И тут я вспомнила, как мистер Фаркуар как-то рассказывал нам, что пуля летит не по прямой линии, а по изогнутой, а потом нарисовал нам что-то на этом самом листке. А наша Мими…
   – Джемайма! – снова строго вставила Элизабет.
   – Ну хорошо, хорошо! Так вот, она его сохранила, а в уголке написала «У.Ф., 3 апреля». А теперь скажи: ну что это, если не любовь? Джемайма ненавидит всякую полезную информацию, почти как я, а это уже о многом говорит. А она бережно сохранила этот листок, да еще и дату в уголке поставила.
   – И что, это все? Я знаю, что наш Дик хранит бумагу с написанным на ней именем мисс Бенсон, но это же не означает, что он в нее влюблен. Может быть, Джемайме мистер Фаркуар нравится, а она ему, возможно, – нет. Она только совсем недавно начала укладывать волосы, как взрослая дама, а он, сколько я его помню, всегда был важным пожилым дядечкой. И разве ты не замечала, как часто он к ней придирается, а потом еще и чуть ли не отчитывает ее?
   – Конечно замечала, – сказала Мэри, – но он все равно может быть в нее влюблен. Вспомни только, как часто наш папа отчитывает маму, но при этом они, безусловно, любят друг друга.
   – Что ж, посмотрим, – подытожила Элизабет.
   Бедная Джемайма мало думала о двух парах зорких глаз, которые, казалось, неустанно следили за ней даже тогда, когда она воображала, что спряталась у себя в комнате со своими секретами. В приступе тоски из-за своего вспыльчивого, необузданного характера, что так огорчало мистера Фаркуара, который не только прекратил свои увещевания, но теперь ограничивался в общении с ней лишь сдержанными, почтительными поклонами издалека, она начала подозревать, что скорее предпочла бы, чтобы он злился на нее и начинал воспитывать, вместо того чтобы практически не замечать ее, демонстрируя свое равнодушие. Мысли, которые вытекали из этого признания самой себе, потрясли и озадачили ее: они дарили ей головокружительную надежду, но одновременно – и в гораздо большей степени – внушали трепетный страх. В какой-то момент Джемайма вдруг вознамерилась изменить ради него свою натуру и стать такой, какой ему хочется ее видеть. Но уже в следующее мгновение в ней заговорила гордость: стиснув зубы, она решила, что либо он будет любить ее такой, какая она есть, либо не будет любить совсем. Если он не принимает ее со всеми недостатками, она не станет искать его расположения. «Любовь» – слишком возвышенное слово, чтобы называть им такое холодное и расчетливое чувство, которое, должно быть, испытывает этот человек, который создал в своей голове идеал жены и теперь ищет женщину, подходившую бы под эти мерки. К тому же, с ее точки зрения, было что-то унизительное в том, чтобы менять себя, добиваясь любви кого бы то ни было. Тем не менее, если ему по-прежнему не будет до нее дела, если это его показное равнодушие к ней, проявившееся в последнее время, все-таки продолжится, какой унылой и мрачной станет ее жизнь! Сможет ли она вынести такое?
   От мрачных мыслей о страданиях, которые страшно было даже представить, но с которыми она рисковала столкнуться в ближайшее время, ее отвлекло появление матери.
   – Джемайма! Твой отец желает поговорить с тобой в гостиной.
   – О чем? – удивилась девушка.
   – О, он встревожен тем, что мне сказал мистер Фаркуар, а я, разумеется, передала ему. Я была уверена, что в этом нет ничего плохого, а твой отец любит, чтобы я сообщала ему обо всем, что говорят в этом доме в его отсутствие.
   С тяжелым сердцем Джемайма отправилась к отцу.
   Он с сосредоточенным видом расхаживал по комнате и не сразу заметил ее.
   – А, Джемайма, это ты? Твоя мать объяснила тебе, о чем я хотел с тобой побеседовать?
   – Нет, – ответила она. – Точнее, не совсем.
   – Она сообщила мне, что ты, по-видимому, очень серьезно рассердила и даже обидела мистера Фаркуара, если он перед уходом домой решился высказать ей свое неудовольствие. Ты знаешь, что он ей сказал?
   – Нет! – резко произнесла Джемайма, чувствуя, как в сердце закипает негодование. – Он вообще не имеет никакого права говорить обо мне что бы то ни было. – Она была искренне возмущена, иначе не посмела бы говорить с отцом в подобном тоне.
   – Не имеет права?… Что ты имеешь в виду, Джемайма? – спросил мистер Брэдшоу, резко поворачиваясь к ней лицом. – Не сомневаюсь, ты должна знать, как я надеюсь, что однажды он станет твоим мужем. И это только в том случае, кстати сказать, если ты докажешь, что прекрасное воспитание, которое я тебе дал, не прошло впустую. Я не допускаю мысли, чтобы мистер Фаркуар мог взять в жены какую-то невоспитанную девицу.
   Джемайма вцепилась пальцами в спинку кресла, за которым стояла. Она молчала, и ее отцу это нравилось, потому как он любил, чтобы то, что он говорит, слушали именно таким образом.
   – Но ты не можешь рассчитывать, – продолжал он, – что мистер Фаркуар согласится жениться на тебе…
   – Согласится жениться на мне? – с негодованием переспросила она. Неужели ее исполненное любви женское сердце должно быть отдано на таких унизительных условиях, когда будущий ее избранник просто делает ей одолжение, соглашаясь его принять? Уже хорошо, что хотя бы не отказался?
   – …если ты будешь давать волю своему своенравному характеру. Я знаю, что в тебе это есть, хотя при мне ты никогда его не проявляла, и я даже надеялся, что те навыки самоанализа, которые я тебе прививал, излечили тебя от того, чтобы показывать свой нрав другим. Было время, когда мне казалось, что из вас двоих Ричард более своевольный, но сейчас я бы очень хотел, чтобы ты брала с него пример. Да, – продолжал он, возвращаясь к теме, от которой отклонился, – мистер Фаркуар был бы для тебя самой лучшей партией во всех отношениях. Ты бы осталась у меня на глазах, и я мог бы продолжать содействовать формированию твоего характера. Помощь отца была бы очень кстати при закреплении твоих жизненных принципов. К тому же твой будущий муж имеет отношение к нашей фирме, и это очень удобно и полезно с финансовой точки зрения. Он… – Мистер Брэдшоу хотел уже было начать перечислять те выгоды, которые от этого брака в первую очередь получил бы он сам – а уж заодно и Джемайма, – однако тут его дочь наконец подала голос, хотя так тихо, что поначалу он этого не заметил, продолжая расхаживать по комнате в своих скрипучих ботинках. Чтобы выслушать ее, ему пришлось остановиться.
   – А мистер Фаркуар когда-нибудь говорил с вами о браке со мной? – Когда Джемайма задавала этот вопрос, щеки ее густо покраснели от смущения: она считала, что сначала нужно было бы обсудить это именно с ней.
   – Нет, не говорил, – ответил мистер Брэдшоу. – Но вот уже некоторое время это как бы молчаливо подразумевается между нами. Я, по крайней мере, настолько уверен в его намерениях, что между делом несколько раз намекнул ему, что это действительно могло бы иметь место. Вряд ли он истолковал эти намеки неправильно. Он обязан был понять, что я понимаю его стремления и одобряю их.
   Последнюю фразу мистер Брэдшоу произнес уже с некоторым сомнением в голосе: он вдруг подумал, что уловить в их разговорах с партнером что-то, имеющее отношение к теме брака, мог только тот, кто был специально подготовлен и сам хотел это услышать. Возможно, у мистера Фаркуара и в мыслях этого не было, но тогда это означало бы, что проницательность подвела его – это, в принципе, было возможно, но крайне маловероятно. Поэтому он успокоил себя и свою дочь (как ему показалось), заявив:
   – В общем, все складывается удачно, и преимущества от такого союза совершенно очевидны. Кроме того, судя по многочисленным замечаниям и намекам мистера Фаркуара, я могу сказать, что он обдумывает возможность своего брака в самом недалеком будущем. Он редко выезжает из Экклстона и, помимо нас, бывает здесь в гостях всего у нескольких семейств, причем ни одно из них определенно не может и близко сравниться с нами в плане нравственного и религиозного воспитания. – Но затем мистер Брэдшоу прервал это завуалированное восхваление самого себя (а если уж он вступил на этот путь, то осадить его мог тоже только он сам), потому что подумал, что Джемайма может чувствовать себя не такой уверенной, как могла бы, если он будет слишком много распространяться насчет преимуществ, которые дает ей то, что она является его дочерью. Поэтому он немного изменил тон.
   – Но ты, Джемайма, весьма слабо соответствуешь уровню воспитания, которое я тебе дал, и производишь на мистера Фаркуара весьма удручающее впечатление. Иначе он не отзывался бы о тебе так, как это было сегодня!
   – И что же он сказал? – тихо спросила Джемайма слегка охрипшим от едва сдерживаемой злости голосом.
   – По словам твоей матери, сказал он буквально следующее: «Как жаль, что Джемайма не умеет отстаивать свои взгляды, не начиная горячиться. И как жаль, что взгляды эти скорее потворствуют этим ее вспышкам грубости и гнева, чем сдерживают их!»
   – Неужели прямо так и сказал? – по-прежнему тихим голосом переспросила Джемайма; впрочем, это был не вопрос – в большей степени она говорила сама с собой.
   – Лично я в этом нисколько не сомневаюсь, – со всей серьезностью произнес отец. – Твоя мать имеет обыкновение в точности сообщать мне о том, что произошло в мое отсутствие. К тому же это были не ее высказывания, и я убежден, что она повторила их мне слово в слово. Я воспитал в ней привычку к точности, что очень нетипично для женщин.
   В другое время Джемайма, вероятно, не сдержалась бы и возмутилась системой постоянного осведомительства в пользу главы дома, которая уже давно стала непреодолимым препятствием для ее свободного общения с матерью; однако сейчас способы получения информации ее отцом по своей значимости померкли перед сутью сведений, которыми он с ней поделился. Держась руками за спинку кресла, она застыла на месте, молясь, чтобы ее поскорее отпустили отсюда.
   – Полагаю, того, что я сказал, достаточно, чтобы впредь ты вела себя с мистером Фаркуаром подобающим образом. Если характер твой настолько неуправляем, что ты не в состоянии контролировать его постоянно, то будь любезна обуздывать его, по крайней мере, при мистере Фаркуаре, хотя бы из уважения к моим наставлениям.
   – Я могу теперь идти? – спросила Джемайма, чувствуя, как закипает все сильнее и сильнее.
   – Иди, – кивнул отец. Когда она вышла, он удовлетворенно потер руки, довольный произведенным эффектом, но не переставая удивляться тому, что такая воспитанная девушка, как его дочь, могла сказать или сделать нечто такое, что могло спровоцировать эти горькие слова мистера Фаркуара, которые ему повторила супруга.
   «Она у меня абсолютно мягкое и послушное создание, если только говорить с ней правильным образом. Нужно будет намекнуть об этом Фаркуару», – подумал мистер Брэдшоу.
   Джемайма между тем взбежала по лестнице наверх и заперлась у себя в спальне. Поначалу она просто нервно расхаживала по комнате, не проронив ни слезинки, но потом вдруг остановилась и разрыдалась от бессильного негодования.
   – Вот оно что, оказывается! Я должна вести себя достойно, но не потому, что это хорошо… вовсе не потому, что это правильно… а чтобы предстать в выгодном свете в глазах мистера Фаркуара. Эх, мистер Фаркуар! – в сердцах с укором воскликнула она. – Всего час назад я думала о вас совершенно иначе. Хоть вы открыто признавались мне, что всегда действуете по правилам, я не думала, что вы можете выбирать себе спутницу жизни настолько бесстрастно. А вы, значит, остановились на мне, потому что вам это удобно и вам это подходит, потому что вы захотели жениться, а на ухаживания тратить время попусту не желаете. – Она умышленно накручивала себя, преувеличивая сказанное отцом. – А я еще считала, что не достойна вас! Но теперь мне все понятно. Теперь я вижу, что все, что вы делаете, делается по расчету. Вы добродетельны, потому что так лучше для бизнеса. Вы с жаром говорите о жизненных принципах, потому что это звучит красиво и вызывает уважение. Но главное то, как холодно вы выбираете себе жену, – точно так же, как вы выбирали бы себе, скажем, ковер, чтобы добавить удобства и респектабельности вашему дому. Но я не буду вашей женой! Вы узнаете меня с неожиданной стороны и сами поймете, что я не вписываюсь в хорошо продуманные планы вашей фирмы. – Тут она горько зарыдала с новой силой, так что уже не могла ни говорить, ни связно думать.
   Немного успокоившись, она продолжила свой монолог:
   – Всего час тому назад я надеялась… ах, я сама не знаю, на что я надеялась… просто я думала… О, как я обманута!.. Я думала, что у него настоящее мужское сердце, способное на глубокую любовь, сердце, которое Господь помог мне завоевать. Но сейчас я поняла, что сердца у него нет, а лишь холодная, расчетливая голова…
   До разговора с отцом Джемайма была взвинчена и разгневана, но это ее состояние все равно было лучше той хмурой сдержанности, с которой она теперь встречала мистера Фаркуара, когда он приходил к ним в дом. Он глубоко это переживал, и никакие доводы, которые он сам приводил себе, не могли унять возникшую в душе боль. Он долго пытался говорить с ней на темы, которые ее интересовали, и в манере, которая ей нравилась, пока не обозлился на себя за бесполезность своих усилий. Пару раз он оказался в глупом положении между Джемаймой и ее отцом, начав явно противоречить тому, что говорил прежде. Мистер Брэдшоу хвалил себя за прекрасное руководство ситуацией, когда он заставил дочь почувствовать, что снисходительности с его стороны она обязана вмешательству мистера Фаркуара. Но сама Джемайма – упрямая, несчастная Джемайма – думала, что от этого ненавидит мистера Фаркуара еще больше. Она испытывала гораздо больше уважения к отцу, когда он бывал непреклонен, чем когда он высокопарно уступал мягким возражениям мистера Фаркуара в ее защиту. Даже мистер Брэдшоу был сбит с толку таким поведением дочери и стал думать над тем, как заставить Джемайму лучше понять его желания и собственную выгоду. Но основания для продолжения серьезного разговора с ней найти было нелегко. Джемайма была исключительно послушна, спокойно и равнодушно выполняя все, что хочет отец; причем делала это с какой-то нервной, судорожной поспешностью, как будто опасалась, что в любую минуту может вмешаться мистер Фаркуар. Она явно не хотела быть ему чем-то обязанной. При его появлении она тут же выходила из комнаты, едва закончив разговор с отцом, однако при первом намеке мистера Брэдшоу на то, что он хотел бы, чтоб она осталась, Джемайма покорно подчинялась – молчаливая, равнодушная, невнимательная к тому, что происходит вокруг нее; а может быть, это просто казалось, что она невнимательна. Она занималась рукоделием с таким рвением, будто зарабатывала этим на жизнь. Когда она поднимала голову, чтобы ответить на какой-то вопрос, было заметно, что глаза ее потеряли привычный живой блеск, а веки были часто припухшими, как бывает после слез.
   Но винить ее было абсолютно не за что. Что бы ни сказал мистер Брэдшоу, она тут же выполняла это, став намного более покорной, чем прежде.
   Прекрасным подтверждением, что Руфь приобрела в семействе определенное влияние, стал тот факт, что после долгих размышлений мистеру Брэдшоу в голову пришла мудрая мысль, с чем он себя и поздравил: он решил попросить Руфь переговорить с Джемаймой и выяснить, какие переживания дочери лежат в основе резких изменений в ее поведении. Он позвонил в колокольчик.
   – Миссис Денби здесь? – спросил он у появившегося слуги.
   – Да, сэр, только что пришла.
   – Попроси ее зайти в эту комнату, как только она сможет оставить юных леди.
   И Руфь пришла.
   – Присаживайтесь, миссис Денби, присаживайтесь. Я бы хотел немного побеседовать с вами, но не о ваших ученицах – я уверен, что под вашим присмотром у них все хорошо и они делают успехи. Уверяю вас, я часто мысленно поздравляю себя с тем удачным выбором, который сделал, пригласив к ним вас. Но сейчас я хотел бы поговорить о Джемайме. Она очень любит вас, и, возможно, вы могли бы найти возможность намекнуть ей… ну, в общем, могли бы как-то дать ей понять, что она ведет себя очень глупо… когда всячески отвращает от себя мистера Фаркуара (который, как мне известно, неравнодушен к ней) своим мрачным видом и неприветливым поведением в его присутствии.
   Он сделал паузу, ожидая, что она с ним согласится. Но Руфь не совсем поняла, что от нее требовалось, – а то, что все-таки поняла, ей сразу очень не понравилось.
   – Я не вполне понимаю вас, сэр. Вы недовольны обхождением мисс Брэдшоу с мистером Фаркуаром?
   – Ну, не совсем так. Мне не нравится ее манера поведения… она какая-то мрачная и резкая, в особенности при нем… И я хочу, чтобы вы, как человек, к которому она так тепло относится, поговорили с ней об этом.
   – Но я за ней ничего подобного не замечала. Когда я вижу ее, она всегда такая внимательная и мягкая.
   – Тогда, полагаю, вы должны поверить мне на слово, когда я говорю, что заметил в ней замкнутость и отчужденность, – заявил мистер Брэдшоу, постепенно взвинчиваясь.
   – Конечно, сэр. Прошу прощения, если я столь неточно высказалась, что вам могло показаться, будто я сомневаюсь в этом. Но должна ли я сообщить мисс Брэдшоу о том, что вы говорили со мной про свое недовольство ею? – уточнила Руфь; она немного опешила, и ей все меньше хотелось выполнять предложенное поручение.
   – Если бы вы дали мне закончить свою мысль, не перебивая меня, я бы смог объяснить вам, чего я от вас хочу.
   – Еще раз прошу прощения, сэр, – кротко произнесла Руфь.
   – Я хочу, чтобы как-нибудь вечером вы присоединились к нашему семейному кругу, когда с нами будет мистер Фаркуар: миссис Брэдшоу пришлет вам соответствующее приглашение. Теперь, когда я вас предупредил, это упростит и ускорит ваши наблюдения, так что вы без труда сможете своими глазами заметить примеры того, о чем я вам только что рассказывал. В остальном я полагаюсь на ваш здравый смысл, – тут он почтительно поклонился в ее сторону, – и не сомневаюсь, что вы найдете возможность переговорить с Джемаймой в наставительном тоне.
   Руфь хотела что-то возразить, но он предупредительно поднял руку, требуя, чтобы она еще немного помолчала.
   – Минутку, миссис Денби. Я прекрасно понимаю, что, попросив вас поприсутствовать у нас как-нибудь вечером, я претендую на ваше личное время, которое фактически суть ваши деньги. Насчет этого вы можете не беспокоиться: я не забуду этого вашего небольшого одолжения. А Бенсону и его сестре вы сможете легко объяснить, что я вам только что сказал.
   – Боюсь, я не могу этого сделать, – начала было Руфь, но пока она пыталась подобрать слова, чтобы дать ему понять причину такого нежелания выполнить эту просьбу, он практически выпроводил ее из комнаты, кивнув в знак окончания разговора. Ошибочно посчитав, что источник ее возражений в том, что она недооценивает свои возможности урезонить его дочь, мистер Брэдшоу в конце любезным тоном добавил:
   – Никто не справится с этим заданием лучше, чем вы, миссис Денби. Я подметил в вас много прекрасных качеств, наблюдая за вами, когда вы, вероятно, об этом и не догадывались.
   Однако если бы он понаблюдал за Руфью тем утром, то заметил бы рассеянность и унылое настроение, которые не делали ей чести как наставнице его дочерей. Она не могла убедить себя, что имеет право намеренно вмешиваться в дела чужой семьи, пытаясь выявить промахи одного из ее членов. Если бы Руфь увидела что-либо дурное в поведении Джемаймы, которую искренне любила, она сама сказала бы ей об этом наедине. У нее были большие сомнения насчет того, насколько правильным будет, если такой человек, как она, возьмется извлекать соринку в чужом глазу, пусть даже самым деликатным образом, – уже для этого ей требовалось преодолеть сильное внутреннее сопротивление. Кроме этого она чувствовала что-то неуловимо отталкивающее в том, что просил ее сделать мистер Брэдшоу, и поэтому твердо решила не принимать от него приглашений, которые могли бы поставить ее в фальшивое положение.
   Но когда Руфь уже собиралась уходить и стояла в холле, завязывая ленты своего капора и краем уха прислушиваясь к перешептыванию ее юных воспитанниц, она вдруг заметила Джемайму, входившую в дом из сада, и была поражена тем, как та внешне изменилась. Большие, некогда сияющие глаза погасли и затуманились. Лицо побледнело и приобрело нездоровый желтоватый оттенок. Уголки рта были скорбно опущены, выдавая горестные думы. Она подняла голову, и взгляды их встретились.
   «О, чудесное создание с божественным спокойствием на прекрасном лице! – подумала Джемайма. – Что можешь ты знать о земных испытаниях? Ты потеряла своего возлюбленного, но вас разлучила смерть – это была благословенная скорбь. Моя же печаль увлекает меня все глубже и глубже, заставляя презирать и ненавидеть всех и каждого – кроме тебя, разумеется». Выражение ее лица смягчилось, во взгляде появилась нежность; она подошла к Руфи и ласково поцеловала ее. Казалось, для нее было большим облегчением оказаться рядом с чистым, искренним человеком, на которого можно положиться. Руфь поцеловала ее в ответ с такой же нежностью и в этот момент вдруг передумала отказываться от предложения мистера Брэдшоу. По пути домой она решила, что попробует разобраться в тайных чувствах Джемаймы. И если вдруг они окажутся нездоровыми или болезненно переоцененными (чего можно было бы ожидать, исходя из предупреждений ее отца), она попробует помочь ей со всей мудростью, какую дает нам настоящая любовь. Пришло время кому-то утихомирить бурю чувств, бушевавшую в сердце Джемаймы, в сердце, которое с каждым днем, с каждым часом все больше и больше лишалось покоя.
   Главная сложность, вызывавшая у Джемаймы основную досаду, заключалась в том, чтобы провести черту между двумя характерами, которыми она в разное время наделяла мистера Фаркуара. Прежде она считала его человеком, который в своих действиях руководствуется высокими принципами, но при этом избегает бороться за них (это обстоятельство в свое время раздражало ее и вызывало внутренний протест). Новый образ мистера Фаркуара, которым, как она подозревала, особо восхищался сейчас ее отец, отличался от старой версии холодностью и расчетливостью в своих поступках. Эти два мистера Фаркуара сталкивались в ее сознании и подменяли собой друг друга: первый как бы передал ее второму, а тот ее принял, как какой-то запас товара на складе. В состоянии такого раздражения и предвзятости Джемайме было невыносимо видеть, как он малодушно отказывается от своих взглядов, чтобы угодить ей. Таким способом завоевать ее было невозможно. Он нравился ей куда больше, когда твердо отстаивал свое понимание того, что правильно и что неправильно, не поддаваясь ни на какие искушения. Никакое покаяние не могло сравниться с красотой такой добродетели, неподвластной греху. Как выяснилось для нее теперь, в то время он был ее идолом, хоть она тогда и яростно противоречила ему.
   Что же касается самого мистера Фаркуара, то он уже просто устал от своих бесполезных попыток все наладить. Никакие аргументы и даже принципы, похоже, уже не имели для него значения; он понял, что в Джемайме совсем не было того, что он ценил в женщинах. Он видел, что она необузданна и несдержанна, что она презирает жизненные правила, которые для него были священными, что она если и не испытывает к нему открытой неприязни, то относится просто равнодушно. И, несмотря на все это, мистер Фаркуар почему-то нежно ее любил. Поэтому он решил усилием воли преодолеть это охватившее его умопомрачение. Однако, пока он раздумывал над этим, в памяти всплыли старые воспоминания: вот она, совсем юная девушка, держится за его руку, доверчиво заглядывает ему в лицо своими выразительными темными глазами и начинает расспрашивать о всяких загадочных и таинственных вещах, которые в то время интересовали их обоих и которые сейчас неожиданно превратились лишь в повод для разногласий и раздоров.
   Как правильно заметил мистер Брэдшоу, мистер Фаркуар действительно хотел жениться, и в таком небольшом городке, как Экклстон, выбор у него был невелик. Он никогда себе открыто не признавался, что именно это обстоятельство стало определяющим в том, что он остановил свой взор на Джемайме, – в отличие от ее отца, заявившего ей об этом напрямую; этот мотив был у него подсознательным. Тем не менее он уговорил себя принять наконец решение: если в ближайшее время он не заметит каких-то позитивных изменений в ней, то надолго покинет Экклстон, чтобы поискать в семействах своих друзей из других городов женщину, которая бы в большей степени соответствовала его идеалу и которая помогла бы ему выбросить из головы эту капризную, своенравную Джемайму Брэдшоу, так изводившую его.
   Через несколько дней после разговора с мистером Брэдшоу Руфь получила от него приглашение, которого ждала, но одновременно боялась. Касалось оно только ее, но мистер и мисс Бенсон, довольные таким знаком признания ее заслуг, принялись уговаривать ее соглашаться, хотя ей хотелось, чтобы пригласили и их тоже. Она считала, что было бы неправильно и некрасиво по отношению к Джемайме рассказать им, зачем она туда идет, но опасалась, что они могут обидеться, что их не позвали вместе с ней. Впрочем, переживала она напрасно. Они радовались и гордились оказанным ей вниманием со стороны мистера Брэдшоу, а о себе даже не думали.
   – Руфь, какое платье вы наденете сегодня вечером? Полагаю, то темно-серое? – спросила мисс Бенсон.
   – Да, наверное, его. Я как-то не думала об этом, но оно лучшее, что у меня есть.
   – Хорошо, тогда я сделаю вам гофрированный воротничок. Вы же знаете, что я умею отлично делать такие вещи из тюля.
   Когда Руфь, собравшись, спустилась вниз, на щеках ее был заметен легкий румянец смущения. Капор и шаль она держала в руке, потому что знала, что мисс Бенсон и Салли захотят посмотреть, как на ней сидит платье.
   – Правда моя мама красивая? – с детской гордостью спросил Леонард.
   – Она выглядит очень мило и опрятно, – сдержанно ответила мисс Бенсон, считавшая, что детям рано рассуждать и думать о красоте.
   – По-моему, воротничок смотрится прекрасно, – сказала Руфь с явным удовольствием. И действительно, он был здесь очень к месту в качестве обрамления ее изящной шеи. Волосы Руфи давно отросли; длинные и густые, они были приглажены, насколько это позволяла их волнистая природа, и заплетены в косу, которая была уложена в большой тугой узел на затылке. Серое же платье смотрелось на ней слишком просто.
   – Сюда подошли бы светлые перчатки, – заявила мисс Бенсон и, сходив наверх, принесла оттуда пару тончайших перчаток «лимерик», которую она долгие годы бережно хранила в скорлупе грецкого ореха.
   – Говорят, что такие перчатки делают из куриной кожи, – сказала Салли, с любопытством рассматривая их. – Интересно, как они у себя в Лимерике эту кожу с них сдирают?
   – Руфь, вот вам парочка роз, – сказал мистер Бенсон, вернувшийся из сада. – Жаль, что распустившихся там больше нет; я надеялся, что к этому времени уже расцветет моя желтая роза, но началось все с дамасских и белых, которые растут в самом теплом углу сада.
   Мисс Бенсон и Леонард стояли в дверях и смотрели вслед Руфи, удалявшейся по короткому переулку, пока она не скрылась из виду.
   Она даже не успела еще прикоснуться к звонку, как двери ей открыли Мэри и Элизабет, радостные и возбужденные.
   – А мы видели, как вы идете!.. Мы вас ждали!.. Мы хотим успеть сходить с вами в сад перед чаем – папа еще не пришел. Пойдемте же!
   Девочки схватили ее за руки, и они все втроем отправились в сад. Здесь было много цветов, и все было залито солнечным светом, отчего еще больше, чем обычно, бросался в глаза контраст между этим чудным уголком и большой семейной гостиной, окна которой выходили на северо-восток, и, следовательно, у лучей заходящего солнца не было шансов хоть как-то оживить тусклую и унылую обстановку. В этой комнате находился квадратный обеденный стол, огромный и массивный, ряд угловатых стульев с прямыми спинками и квадратными сиденьями и корзинки с принадлежностями для рукоделия – практичные и тоже квадратной формы. Обои на стенах, ковры и шторы были угрюмыми и неприветливыми; все по отдельности было вроде бы красивым и вместе с тем каким-то неприятным. Когда они вошли, миссис Брэдшоу дремала в удобном кресле. Джемайма только что отложила свою работу и сидела в задумчивости, подперев щеку рукой. При виде Руфи лицо ее немного просветлело; она сразу подошла к ней и поцеловала. Услышав шум в комнате, миссис Брэдшоу вздрогнула и проснулась.
   – Ох, а я уж думала, что отец пришел, – вздохнула она, явно испытывая облегчение, оттого что муж не застал ее спящей. – Спасибо, миссис Денби, что заглянули к нам сегодня, – продолжила она спокойным тоном, каким всегда разговаривала в отсутствие супруга. Когда же он был дома, голос ее от постоянной боязни не угодить ему становился резким и нервным. Дети знали, что их мать в отсутствие отца прощала им многое из того, за что обязательно отчитала бы, будь он дома, причем отчитала бы ворчливо и подчеркнуто строго, потому что очень боялась упреков мужа, сыпавшихся на нее за каждый случай их неправильного поведения. И тем не менее она испытывала к мужу почтительное уважение и преданную любовь; впрочем, именно такие чувства и должен был внушать мужчина с твердым решительным характером такой слабой и чувствительной натуре, как она. Он был для нее главной опорой в жизни, и она во всем полагалась только на него. Она была послушной, ни в чем не перечащей женой, и никакие страсти никогда не приводили к конфликту между супружеским долгом и стремлениями ее сердца. Она нежно любила своих детей, хотя те частенько озадачивали ее и даже ставили в тупик. Особенно тепло она относилась к Ричарду, из-за которого у нее крайне редко случались какие-то разногласия с его отцом; сын был осторожным, предусмотрительным и при этом умел помалкивать о любых возникающих у него проблемах или трудностях. Она считала своей обязанностью докладывать мужу, как он того требовал, обо всем, что происходит в доме, особенно если это касалось детей, однако миссис Брэдшоу все-таки почему-то находила возможным закрывать глаза на многие неблаговидные поступки господина Ричарда.
   Вскоре появился и мистер Брэдшоу в сопровождении мистера Фаркуара. В этот момент Джемайма рассказывала Руфи о чем-то интересном, но, увидев нового гостя, слегка побледнела и тут же, опустив голову, вернулась к своему рукоделию, демонстративно умолкнув. Мистера Брэдшоу так и подмывало как-то принудить ее к общению, однако он смекнул, что дочь может наговорить лишнего и это произведет гораздо худший эффект, чем даже угрюмая тишина. Поэтому он сдержался и промолчал, хотя молчание его было сердитым и крайне недовольным. Миссис Брэдшоу чувствовала, что что-то не так, но не могла понять, что именно. С каждой минутой она нервничала все больше, и это отразилось на ее поведении: она начала отсылать Мэри и Элизабет с разными противоречивыми распоряжениями для слуг, потом заварила чай вдвое крепче нужного и в придачу добавила в него вдвое больше сахара, надеясь этим как-то успокоить мужа. Мистер Фаркуар уже неоднократно принимал решение не бывать здесь и каждый раз думал, что это окончательно. Теперь же он вдруг передумал (уже в пятый раз) и захотел опять прийти, чтобы увидеть Джемайму: если характер ее заметно не улучшился, если она будет такой же замкнутой с ним, как до этого, если опять продемонстрирует полное равнодушие к его добрым намерениям, вот тогда он уже бесповоротно откажется от нее и станет искать себе жену где-нибудь в другом месте. Сейчас же он просто сидел со скрещенными на груди руками и молча наблюдал за нею. Со стороны это выглядело как милый вечер в семейном кругу.
   Джемайме нужно было смотать шерсть в клубок. Заметив это, мистер Фаркуар подошел к ней, желая помочь. Но Джемайма раздраженно отвернулась и попросила Руфь подержать ее моток.
   Руфи стало жаль мистера Фаркуара, и она печально взглянула на Джемайму. Надеясь, что девушка смягчится и передумает, Руфь специально выдержала паузу, прежде чем согласилась помочь, но та сделала вид, что не заметила ее укоризненного взгляда. Зато это заметил мистер Фаркуар, который вернулся на свое место и теперь начал наблюдать за ними обеими. Он видел, что Джемайма нервничает и внутри у нее все кипит; Руфь же, напротив, была спокойна, как ангел, хотя в чертах ее угадывался легкий налет печали и сожаления из-за поведения подруги. Он вдруг обратил внимание на ее необыкновенную красоту и прекрасную фигуру, которых прежде не замечал. В этот момент Джемайма, с ее живым, пытливым взглядом и дивным цветом кожи, которыми он так восхищался, вдруг безнадежно поблекла в его глазах. Теперь он следил за Руфью, которая низким бархатным голосом разговаривала с девочками, обращавшимися к ней, похоже, по любому поводу, и сразу отметил ее спокойную твердость, когда ее воспитанницы стали проситься посидеть со всеми еще немного, хотя пришло время спать (их отец в этот момент находился у себя в кабинете, иначе они никогда бы не осмелились на такое). Ему очень понравился четкий ответ Руфи, мягкий, но непреклонный: «Нет, вам уже пора. Вы должны придерживаться правил». Это выглядело намного лучше, чем добродушная уступчивость к просьбам, которая прежде восхищала его в Джемайме. Он продолжил мысленно сравнивать их, а Руфь тем временем, повинуясь интуиции, деликатно и с чувством такта пыталась разговорить Джемайму на какую-либо тему, которая помогла бы той отвлечься от витающих где-то далеко мыслей, из-за которых она стала такой нелюбезной и даже грубой.
   Джемайме было стыдно за себя перед Руфью, как не было стыдно ни перед кем и никогда. Она высоко ценила хорошее отношение Руфи и боялась, как бы подруга не заметила и не осудила ее недостатки. Поэтому она следила за собой и своим поведением – но только поначалу; через некоторое время она постепенно забыла о своих бедах, принялась беседовать с Руфью, расспрашивать ее про Леонарда и смеяться над его проделками и забавными высказываниями; и только горестные вздохи, прорывавшиеся у нее изредка скорее по привычке, напоминали о том, какой несчастной она себя чувствовала. К концу вечера она даже позволила себе поговорить с мистером Фаркуаром в своей прежней манере – задавая вопросы, возражая, вступая в споры. Однако возвращение в комнату отца напомнило ей тот их злосчастный разговор, и она снова замолчала. Но он уже успел заметить, как она оживилась, как улыбалась, разговаривая с мистером Фаркуаром; и хотя он по-прежнему переживал по поводу изменившегося цвета ее лица, поскольку дочь все еще была очень бледна, он все равно был доволен явным успехом своей задумки. Мистер Брэдшоу не сомневался, что Руфь в беседе наедине сумела положительно повлиять на нее, убедив изменить линию своего поведения. Он все равно не смог бы понять, что Руфь просто незаметно вывела Джемайму из мрачного депрессивного состояния, лишь умело обходя в их беседе все негативное и заостряя внимание на светлых и радостных моментах. Он решил завтра же купить миссис Денби красивое шелковое платье. Бедняжка, сама она не сможет позволить себе такого никогда, полагал он. Мистер Брэдшоу отметил, что платье, в котором она была сейчас и которое она носит уже очень и очень давно, надевая его только в церковь по воскресеньям, было темно-серым. Это был его любимый цвет, и поэтому новое платье должно быть таким же. Но потом ему в голову пришла мысль, что, возможно, это должно быть что-то посветлее, отличающееся от ее старого наряда. Он не сомневался, что ей будет приятно, когда такую обновку заметят окружающие, и она, вероятно, захочет рассказать своим знакомым, что это подарок от мистера Брэдшоу в знак его особого расположения. От мысли, какое удовольствие он доставит этим Руфи, мистер Брэдшоу даже улыбнулся про себя. Тем временем Руфь уже собиралась уходить домой. Пока Джемайма зажигала свечу в фонаре, Руфь пошла попрощаться со всеми и пожелать доброй ночи. Мистер Брэдшоу просто не мог оставить ее до завтра в неведении относительно того, доволен ли он тем, как она выполнила его просьбу.
   – Доброй ночи, миссис Денби, – сказал он. – Доброй ночи! Я благодарю вас. Я вам обязан – я очень вам обязан.
   Он сделал особый упор на последнюю фразу, потому что перед этим с удовольствием наблюдал, как мистер Фаркуар вызвался помочь Джемайме с фонарем.
   Мистер Фаркуар предложил проводить Руфь до дому, но, заметив по ее реакции, что ей это не понравилось, сразу же отказался от своей идеи. К тому же идти было недалеко и тут на улицах всегда было очень спокойно. Мистер Брэдшоу все это видел и мгновенно отреагировал:
   – О, Фаркуар, вам не следует беспокоиться о миссис Денби. У меня есть достаточно слуг, которые позаботятся о ней, если она того пожелает.
   На самом же деле он просто решил ковать железо, пока горячо, и подольше задержать мистера Фаркуара еще у себя, раз его дочь была с ним так любезна сегодня.
   Джемайма поднялась с Руфью наверх, чтобы помочь той одеться.
   – Дорогая моя Джемайма! – сказала Руфь. – Я была так рада видеть, что сегодня вам стало лучше! Утром вы немного напугали меня своим видом: вы казались совершенно больной и разбитой.
   – Неужели? – отозвалась Джемайма. – Ах, Руфь! В последнее время я чувствовала себя такой несчастной. Мне очень хотелось бы, чтобы вы как-нибудь пришли и помогли мне разобраться в себе, – со слабой улыбкой продолжала она. – Знаете, я считаю себя тоже своего рода вашей воспитанницей, хотя вы совсем ненамного старше меня. Вы должны пожурить меня, чтобы впредь я была лучше.
   – Что вы, дорогая, – возразила Руфь. – Вряд ли я смогу сделать это.
   – О да, вы сможете! Даже сегодня вечером вы сделали немало, чтобы я стала лучше.
   – Что ж, если я могу что-то сделать для вас, я это сделаю. Но только вы должны рассказать мне, что с вами происходит, – мягко сказала Руфь.
   – Конечно, но только не сейчас… не сейчас, – прошептала Джемайма. – Я не могу говорить об этом здесь. Это долгая история, и я не уверена, что успею закончить ее. В любой момент сюда может войти мама, да и отец потом будет настойчиво выпытывать, о чем это мы с вами так долго беседовали.
   – Тогда, милая, сами выберите подходящий момент, – ответила Руфь, – но только знайте, что я с радостью сделаю для вас все, что в моих силах.
   – О, какая же вы замечательная! – с чувством воскликнула Джемайма.
   – Ну что вы! Не стоит говорить так, – искренне возразила Руфь, как будто даже испугавшись. – Видит бог, вовсе нет.
   – Никто из нас не совершенен, и я это знаю, – сказала Джемайма. – Но вы просто замечательная. Хорошо-хорошо, я не буду говорить так, если вас это смущает. Ладно, пойдемте уже вниз.
   Под впечатлением теплого душевного общения с Руфью Джемайма в последующие полчаса вела себя просто образцово и при этом находилась в прекрасном расположении духа. Довольный мистер Брэдшоу воодушевлялся все больше и больше и к концу вечера поднял цену на шелк для платья, которое он собирался подарить Руфи, до шести пенсов за ярд. Мистер Фаркуар уходил домой через сад, чувствуя себя счастливым, чего не было с ним уже давно. Он даже поймал себя на том, что мурлычет под нос припев старой французской песенки:

     On revient, on revient toujours,
     A ses premiers amours. [25 - Возвращаются, возвращаются всегда к своей первой любви (фр.).]

   Впрочем, он тут же одернул себя за такое легкомыслие и закашлялся – притворно, но очень звучно.


   Глава XXI. Мистер Фаркуар меняет объект своего внимания

   Когда на следующее утро Джемайма сидела со своей матерью за рукоделием, ей вдруг вспомнилось, что отец ее как-то по-особому благодарил миссис Денби за этот вечер.
   – Папа определенно благоволит к миссис Денби, – заметила она. – И должна сказать, меня это совершенно не удивляет. Вы обратили внимание, мама, как он благодарил ее за то, что она пришла к нам вчера?
   – Да, дорогая, но, думаю, и не только за это… – Миссис Брэдшоу вдруг запнулась: она всегда сомневалась насчет того, что ей можно говорить, а что нельзя.
   – Что значит «не только за это»? – удивленно переспросила Джемайма после паузы, когда поняла, что мать заканчивать начатую фразу не собирается.
   – Я имею в виду, не только за то, что миссис Денби приняла наше приглашение на чай, – ответила миссис Брэдшоу.
   – А за что еще он мог ее благодарить? Что такого она сделала? – продолжала выспрашивать Джемайма, уловив нерешительность в голосе матери, которая только распаляла ее любопытство.
   – Ну, не знаю, могу ли я рассказывать тебе об этом… – продолжала сомневаться миссис Брэдшоу.
   – Ах, вот как? Отлично! – обиженно бросила ее дочь.
   – Успокойся, дорогая. Твой отец не предупреждал меня, что я не должна об этом распространяться, так что, полагаю, я могу тебе сказать.
   – Не трудитесь – я и слушать не стану! – уязвленным тоном заявила Джемайма.
   Ненадолго наступило неловкое молчание. Джемайма пыталась отвлечься и думать о другом, однако мысли упрямо возвращались к тому, что такого могла сделать миссис Денби для ее отца.
   – И все-таки, думаю, я могу тебе рассказать, – наконец сказала миссис Брэдшоу с какой-то полувопросительной интонацией. Джемайма не настаивала; к ее чести, она сама никогда не напрашивалась на чьи-либо откровения, но в этот раз противиться не стала – взяло верх любопытство.
   Поэтому миссис Брэдшоу продолжала:
   – Полагаю, ты заслуживаешь того, чтобы это знать, поскольку к тому, что отец так доволен миссис Денби, в определенной мере причастна и ты. Сегодня утром он собирается купить ей шелковое платье, и, думаю, ты должна знать причины такого решения.
   – И что же это за причины? – спросила Джемайма.
   – Папа очень доволен тем обстоятельством, что ты послушалась ее.
   – Я послушалась? В этом как раз можно было не сомневаться – я всегда слушаюсь ее. Но почему это папа решил подарить ей за это платье? Я считаю, что было бы логичнее купить его мне, – усмехнулась Джемайма.
   – Я уверена, дорогая, что за этим дело не станет и он подарит тебе новое платье, если ты захочешь. А доволен он был в первую очередь тем, что вчера вечером ты вела себя с мистером Фаркуаром, как прежде. Мы с ним оба терялись в догадках, что на тебя нашло в последний месяц. Но теперь все, похоже, опять хорошо.
   Джемайма нахмурилась и помрачнела. Ей не нравились пристальный родительский надзор и постоянное обсуждение ее манер. И пока что все равно было непонятно, при чем тут Руфь.
   – Я очень рада, что вы довольны, – очень холодно сказала она и, помолчав, добавила: – Но вы до сих пор так и не объяснили, какое отношение к моему хорошему, с вашей точки зрения, поведению имеет миссис Денби.
   – Но разве не об этом она говорила с тобой вчера? – удивленно спросила миссис Брэдшоу, поднимая глаза на дочь.
   – Нет. С чего бы ей это делать? Она не имеет права осуждать то, что я делаю, и не стала бы вести себя так дерзко по отношению ко мне, – растерянно ответила Джемайма, чувствуя, как в душу ее закрадываются смутные подозрения.
   – Ошибаешься, дорогая! Она как раз имеет на это право, потому что твой папа попросил ее повлиять на тебя.
   – Папа попросил? Что вы имеете в виду, мама?
   – Ах, дорогая! Не нужно было мне тебе всего этого рассказывать, – распереживалась миссис Брэдшоу, по тону дочери почувствовав, что что-то пошло не так. – Ты вот только что сказала, что это было бы дерзко со стороны миссис Денби, а я убеждена, что она на дерзость не способна. Но она поступила бы правильно, выполняя то, что сказал ей папа. На днях у них состоялся серьезный разговор насчет того, как выяснить причины твоего резкого поведения и как это исправить. И вот ты, слава богу, исправилась, дорогая моя! – утешительным тоном закончила миссис Брэдшоу, наивно полагая, что Джемайма (как всякий хороший ребенок) испытывает досаду от воспоминаний, какой непослушной она была.
   – Выходит, папа думает подарить миссис Денби платье за то, что я вчера вечером была любезна с мистером Фаркуаром?
   – Да, дорогая! – выдохнула миссис Брэдшоу, все больше и больше пугаясь тона своей дочери, чей тихий голос уже звучал негодующе.
   Тут, едва сдерживая ярость, Джемайма вспомнила жалостливый, чуть ли не умоляющий взгляд Руфи, когда накануне вечером она пыталась развеять ее мрачное настроение. Снова контроль, снова манипуляции! Только на этот раз все было еще более отталкивающе; просто не верилось, что исходило это от Руфи, казавшейся ей такой искренней и чистосердечной.
   – А вы уверены, мама, что папа действительно просил миссис Денби повлиять на меня, чтобы я изменила свое поведение? Все это представляется мне каким-то странным.
   – Абсолютно уверена. Он беседовал с ней утром в прошлую пятницу у себя в кабинете. Я запомнила, что это была пятница, потому что в тот день у нас с девочками занималась миссис Дин.
   Теперь уже и сама Джемайма припомнила, что в пятницу, зайдя на урок к сестрам, застала их праздно болтающими о том, что могло понадобиться их отцу от миссис Денби.
   После разговора с матерью Джемайма отвергала все робкие попытки Руфи выяснить причину ее тревог и помочь ей, если сможет. Джемайма с каждым днем чувствовала себя все более несчастной, и теперь мягкая сочувствующая манера, в которой Руфь старалась говорить с ней, вызывала у нее острое неприятие. При этом она не могла бы сказать, что миссис Денби ведет себя как-то неправильно, – возможно, очень даже правильно. Но ей было совершенно невыносимо думать, что отец советовался с абсолютно посторонним человеком (хотя еще неделю назад она считала Руфь чуть ли не старшей сестрой), как управлять дочерью, чтобы достичь того, что он хотел; и не важно, даже если делалось это для ее собственного блага.
   Поэтому она обрадовалась, когда увидела на столике в холле сверток из коричневой упаковочной бумаги, к которому была приложена написанная почерком Руфи записка, адресованная ее отцу. Она знала, что внутри находится серое шелковое платье. Она и раньше была уверена, что Руфь не примет такой подарок. Впредь никто уже не мог втянуть Джемайму в разговор с мистером Фаркуаром. Она была готова углядеть скрытые происки в самым простых и обыденных действиях окружающих, и такая постоянная подозрительность делала ее несчастной. Она не позволяла себе расслабиться и упорно сохраняла неприязненное отношение к мистеру Фаркуару даже тогда, когда он говорил вещи, полностью созвучные ее сердцу. Как-то вечером она услышала, как они с ее отцом беседуют о принципах торговли. Мистер Брэдшоу проповедовал самые жесткие и даже жестокие методы работы, на самой грани с честным ведением дел; не будь он ее отцом, она, вероятно, сочла бы, что такой подход вряд ли допустим с точки зрения христианской морали. Он выступал за то, чтобы при проведении даже кабальных для второй стороны сделок давать отсрочку по оплате счетов и погашению процентов максимум на один день. По его словам, только так и нужно вести торговлю: стоит хоть раз дать слабину или уступить чувствам в ущерб строгим правилам, и на этом заканчиваются все надежды стать по-настоящему деловым человеком.
   – А если бы, допустим, отсрочка платежа в один месяц сохранила бы репутацию человеку и уберегла его от банкротства, тогда как? – задал вопрос мистер Фаркуар.
   – Я бы все равно не дал ее. После того как он прошел бы процедуру банкротства по суду, я дал бы ему денег, чтобы вновь встать на ноги; а если бы до суда не дошло, то, возможно, в некоторых случаях мог бы сделать ему какие-то поблажки. Однако я никогда не смешиваю такие понятия, как справедливость и благотворительность.
   – И это при том, что благотворительность – в вашем понимании этого слова – унижает, а справедливость, проникнутая милосердием и пониманием, возвышает.
   – Тогда это не справедливость, потому что справедливость однозначна и непоколебима. Нет, мистер Фаркуар, если вы человек деловой, вам нельзя позволять себе какие-то донкихотские замашки.
   В дальнейшем беседа продолжалась в том же духе; они препирались, а Джемайма даже раскраснелась, пылко поддерживая в душе все, что говорил мистер Фаркуар. Но в какой-то момент она вдруг подняла свои сверкающие глаза на отца и по его взгляду, говорившему красноречивее любых слов, поняла, что тот внимательно следит, какой эффект производят речи Фаркуара на его дочь. Выражение ее лица тут же стало холодным и непроницаемым; она посчитала, что отец умышленно продолжает этот спор, чтобы вызвать в ней чувство сопереживания его деловому партнеру и, таким образом, выставить его перед ней в наиболее благоприятном свете. Джемайма с радостью позволила бы себе полюбить мистера Фаркуара; но эти постоянные хитрые маневры, в которых, не исключено, ему тоже отводилась какая-то пассивная роль, уже совсем измучили ее. Она даже думала, что им не стоило так старательно делать вид, что они пытаются добиться ее согласия на этот брак, раз для этого от них требуется столько заранее продуманных действий и подготовленных речей – как будто они стремятся расставить все по своим местам, как фигуры в шахматной партии. У нее было такое чувство, что уж лучше бы они открыто продали жениху его невесту, как это делается на Востоке, где никто не видит ничего унизительного или зазорного в такой сделке. Последствия «блестящего управления делами в семье» со стороны мистера Брэдшоу могли быть весьма неутешительными для мистера Фаркуара (которого, к слову сказать, нельзя было винить в попустительстве каким-то интригам, о которых он ничего не знал, – а знал бы, то возмутился бы, как и Джемайма), если бы не то впечатление, которое произвела на него Руфь в тот подробно описанный мною вечер. Впечатление, усугубившееся контрастом между ее манерами и поведением мисс Брэдшоу, вновь изменившимися после того памятного случая.
   Он решил, что, по-видимому, бесполезно и дальше оказывать Джемайме знаки внимания, которые той столь очевидно не нравятся. Ей, совсем юной девушке, едва вышедшей из школьного возраста, он, вероятно, казался глубоким стариком; и если он будет продолжать свои попытки добиться ее любви, то рискует потерять даже дружеское расположение, с которым она привыкла относиться к нему и которое так грело ему сердце. Похоже, он всегда будет любить Джемайму; сами ее недостатки возбуждали в нем искренний интерес, за который он корил себя – добросовестно, хотя и бессмысленно, – когда рассматривал ее в качестве своей жены, но который оказывался совершенно оправданным и даже похвальным, если девушка переходила в разряд младшего друга, когда его заинтересованность могла и должна была оказывать на того благотворное влияние. А вот миссис Денби, уже познавшая горе и трудности жизни, была заметно более зрелой в нравственном отношении и казалась намного старше Джемаймы, хотя разница в возрасте между ними была невелика. К тому же ее сдержанная манера поведения и смиренное следование своему долгу изо дня в день гораздо в большей степени соответствовали представлениям мистера Фаркуара о том, какой должна быть хорошая жена. Однако проблема была в том, чтобы как-то отделаться от навязчивой любви к Джемайме. Он чувствовал, что с задачей этой ему не справиться, если только сама Джемайма не поможет ему всеми имеющимися в ее распоряжении средствами.
   О да, Джемайма действительно «всеми имеющимися в ее распоряжении средствами» отталкивала от себя любящего человека – и, кстати говоря, любимого, потому что на самом деле тоже любила его. И теперь ее проницательный взгляд заметил, что на этот раз он отдалился уже навсегда, окончательно и бесповоротно; да и своим ревнивым израненным сердцем она почувствовала – причем даже раньше самого мистера Фаркуара, – что его тянет к милой, очаровательной, уравновешенной, исполненной чувства собственного достоинства Руфи, которая всегда думает, прежде чем что-то сказать (чего мистер Фаркуар так и не смог добиться от Джемаймы), которая никогда не поддается искушению минутных порывов, а со спокойным самообладанием идет по жизни своим путем. Джемайма с тоской вспоминала те дни, когда он следил за ней тем же внимательным и серьезным взглядом, каким теперь следит за Руфью, тогда как она, идя на поводу у своих нездоровых фантазий, отвергала все его ухаживания! Но корить себя за это было уже поздно, да и бесполезно.
   «Еще только в марте… всего лишь в марте он называл меня „дорогая моя Джемайма“. Ах, как свежо это в моей памяти! А какой очаровательный букетик тепличных цветов вручил он мне в обмен на мой букет полевых нарциссов… как бережно он обращался с цветами, которые я ему подарила… как он при этом смотрел на меня, как благодарил… Теперь же все это безнадежно кануло в прошлое…»
   В комнату к ней вошли младшие сестры, возбужденные и сияющие.
   – О, Джемайма, как в твоей комнате хорошо и прохладно! – Джемайма подумала, что ей здесь скорее зябко. – А мы гуляли так долго, что даже устали! Там очень жарко.
   – Тогда зачем же вы гуляли, если жарко? – спросила она.
   – О, мы очень хотели на прогулку, ни за что дома не остались бы. Там было так здорово! – сказала Мэри.
   – Мы ходили в Скорсайдский лес собирать землянику, – вставила Элизабет.
   – Ее там видимо-невидимо! Мы набрали полную корзинку. Мистер Фаркуар пообещал научить нас готовить ее по особому рецепту, который ему показали, когда он был в Германии. Только для этого нужно немного вина, которое называется рейнвейн. Как думаешь, папа даст нам его?
   – Так, значит, и мистер Фаркуар тоже был там с вами? – растерянно уточнила Джемайма, и взгляд ее стал грустным.
   – Да. Мы ему еще утром сказали, что мама посылает нас отнести старое постельное белье тому хромому дядечке на скорсайдской ферме и что мы собираемся уговорить миссис Денби отпустить нас в лес собирать землянику, – сообщила Элизабет.
   – Я сразу подумала, что он найдет какой-то предлог, чтобы пойти с нами, – заявила сообразительная Мэри, которая беспечно и с любопытством наблюдала за новым увлечением мистера Фаркуара, совершенно забыв, что всего несколько недель назад точно так же следила за его отношениями с Джемаймой, когда была уверена, что он женится на ее сестре.
   – Что, честно? А я нет, – сказала Элизабет. – По крайней мере, я не думала об этом и поэтому даже испугалась, когда услышала топот копыт его лошади позади нас на дороге.
   – Он сказал, что как раз едет на ферму и может прихватить нашу корзинку туда. Правда мило с его стороны? – Джемайма ничего на это не ответила, и поэтому Мэри продолжала: – Знаешь, дорога на ферму идет на подъем, идти было тяжело и очень жарко. Земля раскалилась, и у меня даже глаза заболели от яркого света. Поэтому я очень обрадовалась, когда миссис Денби сказала, что мы можем свернуть в лес. Там такая густая листва над головой, сквозь которую просвечивают лучи солнца, и от этого внизу все как бы зеленое.
   – А под ногами целые лужайки земляники, – подхватила Элизабет рассказ Мэри, которая умолкла, чтобы перевести дыхание, и начала обмахиваться шляпкой, как веером. – Джемайма, помнишь то место, где из-под земли обнажается серая скала? Так вот, там все сплошь заросло земляникой! Это такая красота! Там буквально невозможно ступить, чтобы не раздавить какую-нибудь маленькую ярко-красную ягодку.
   – Мы очень жалели, что с нами нет Леонарда, – вставила Мэри.
   – Да! Но миссис Денби и так набрала для него земляники. К тому же мистер Фаркуар отдал ей то, что собрал сам.
   – Мне показалось, вы сказали, что он вроде как поехал на ферму Доусона, – заметила Джемайма.
   – О да! Он и вправду туда съездил, а потом, как человек разумный, оставил там свою лошадь и присоединился к нам в том замечательном прохладном лесу. О, Джемайма! Там так красиво, солнце пробивается сквозь густые ветки над головой, и от этого под ногами на зеленой траве дрожат яркие пятна света! Ты обязательно должна пойти с нами туда завтра!
   – Да, – закивала Мэри, – мы завтра опять пойдем туда. Земляники там еще очень много.
   – К тому же завтра с нами будет маленький Леонард.
   – Да, мы думаем, что это очень хороший план. Кстати, это идея мистера Фаркуара: мы придумали нести малыша на холм на сплетенных руках, как в седле, но миссис Денби и слушать этого не захотела.
   – Она сказала, что это будет очень утомительно для нас. И все-таки она хотела, чтобы он пошел с нами собирать землянику!
   – И поэтому, – торопливо перебила ее Мэри, так что теперь обе девочки говорили практически одновременно, – мистер Фаркуар повезет его на лошади – посадит перед собой в седло.
   – Так ты пойдешь с нами, дорогая Джемайма? – в завершение спросила Элизабет. – Мы собираемся отправиться в…
   – Нет, я не могу! – вдруг порывисто оборвала ее Джемайма. – Даже не просите – не могу.
   Девочки разом притихли. Джемайма чувствовала – они недоумевают, что это на нее нашло: их сестра могла быть порой резкой со старшими, но с теми, кто был ниже ее по положению в семье, неизменно была мягкой и обходительной.
   – Идите наверх и переоденьтесь. Вы же знаете, что папа очень не любит, когда по дому ходят в обуви, в которой выходили на улицу.
   Джемайма была рада, что рассказ ее сестер прервался до того, как они перешли к безжалостному изложению подробностей этой прогулки, – она была еще не готова выслушивать такие вещи спокойно и бесстрастно. Она понимала, что в глазах мистера Фаркуара отошла на дальний план, утратив позиции, которые не ценила, считая их незыблемыми. Горечь этой потери удваивалась из-за осознания, что ей некого в этом винить, кроме себя самой. Потому как, если бы на самом деле он был таким холодным и расчетливым человеком, каким считал его ее отец и каким расписывал его ей, как бы он мог переключить свое внимание на миссис Денби, вдову-бесприданницу в весьма стесненных финансовых обстоятельствах – ни денег, ни связей, да еще и с маленьким сыном на руках в придачу? Этот его поступок, с одной стороны, доказывал, что для Джемаймы он потерян, а с другой – вновь возносил его на прежний пьедестал в ее воображении. И что теперь остается ей? Сохранять видимость спокойного равнодушия, когда ее будет трясти от каждого нового знака его расположения к другой? Причем другой, которая бесконечно больше достойна его, чем она, Джемайма. Эта мысль лишала ее даже такого слабого утешения, как думать, что он просто плохо разбирается в людях и поэтому польстился на заурядную и никчемную женщину. А Руфь была очень красивой, мягкой, доброй и искренней. Бледное лицо Джемаймы вдруг вспыхнуло и залилось густой краской: она поняла, что, даже признавая эти достоинства миссис Денби, уже ненавидит ее. Воспоминания о ее гладкой мраморной коже злили ее, низкий мелодичный голос раздражал своей мягкостью, а ее бесспорная доброта была неприятнее, чем большинство недостатков с привкусом порочных человеческих страстей.
   «Что за ужасный демон поселился в этом сердце? – задавался вопросом ангел-хранитель Джемаймы. – Неужели она действительно одержима им? Не эта ли древняя, как мир, жгучая ненависть стала причиной стольких преступлений среди людей? Ненависть ко всем славным добродетелям, способным заронить в нас любовь, которой мы лишены? Древняя злоба, которая отравила сердце библейского старшего брата и привела его к убийству кроткого Авеля еще на заре мира?»
   – О Господи, помоги мне! Я не знала, что так порочна! – мучительно воскликнула Джемайма. Она с ужасом заглянула в бездонную мрачную бездну, открыв в себе способность творить зло. Она боролась со своим демоном, но он не уходил. Это была борьба за то, поддастся ли она ему в наступившую для нее пору мучительных искушений или же выстоит.
   Весь следующий долгий день она сидела дома и представляла себе, как вся счастливая компания собирает землянику в чудесном Скорсайдском лесу. Перед глазами ее вставали картины, как хорошо они там проводят время, как мистер Фаркуар оказывает всяческие знаки внимания застенчиво краснеющей Руфи, а разыгравшееся воображение дорисовывало подробности, тем самым усиливая уколы ревности и новые порывы к самоуничижению. Джемайма вскочила, решив пройтись, чтобы физическими нагрузками обуздать разгулявшиеся фантазии. Но она целый день почти ничего не ела и в саду на жаре почувствовала, что у нее просто нет сил. Даже зеленая трава, по которой она ступала в тени зарослей орешника, казалась иссушенной палящим августовским солнцем. Вернувшиеся с прогулки сестры застали ее нервно разгуливающей взад-вперед по лужайке, причем довольно быстро, как будто она пыталась таким образом согреться от зимнего холода. Обе девочки очень устали и были совсем не так разговорчивы, как накануне, тогда как Джемайма буквально жаждала почерпнуть из их рассказа новые детали в каком-то извращенном желании усугубить свои мучения.
   – Так вот, Леонард ехал на лошади вместе с мистером Фаркуаром. Ох, как же тут жарко, Джемайма! Ты лучше сядь, потому что я не могу нормально рассказывать, когда ты бегаешь туда-сюда.
   Джемайма села на траву, но тут же снова вскочила на ноги.
   – Не могу сегодня усидеть на месте, – пожаловалась она. – Рассказывай! Я прекрасно могу слушать тебя и на ходу.
   – Ох, но я не могу кричать. Я вообще едва языком шевелю от усталости. Мистер Фаркуар привез Леонарда…
   – Это ты уже говорила, – резко перебила ее Джемайма.
   – Ну, я не знаю, что еще рассказывать. Кто-то побывал там вчера после нас и собрал почти всю землянику у той серой скалы. Джемайма, Джемайма! – слабым голосом прошептала Элизабет. – У меня так голова кружится… Думаю, я заболела.
   После этого изможденная девочка безвольно упала на траву и потеряла сознание. Ощутив в критической ситуации небывалый всплеск энергии и почувствовав прилив сил, которых она в себе не подозревала, Джемайма подхватила свою сестру на руки и, велев Мэри бежать впереди и открывать двери, занесла ее в дом. Затем она поднялась наверх по широкой старинной лестнице и уложила ее на кровать в своей собственной спальне, где через открытое окно, затененное разросшимся жасмином и листьями оплетавшего стену винограда, задувал приятный прохладный ветерок.
   – Мэри, дай мне еще воды и беги за мамой, – велела Джемайма, видя, что обычные методы помощи при обмороке – положить пострадавшего в горизонтальное положение и побрызгать ему в лицо водой – не помогают.
   – Ах, Лиззи, милая моя Лиззи! – горестно произнесла Джемайма, целуя бледное личико лежащей без чувств сестры. – Уж кто-кто, а ты-то меня любишь, я знаю, дорогая.
   Дальняя прогулка в жаркий день оказалась слишком утомительной для хрупкой Элизабет, которая быстро выбилась из сил, и для ее восстановления потребовалось немало времени. После того обморока она, вялая, апатичная, лишенная аппетита, пролежала еще много солнечных осенних дней на кровати или диване в комнате Джемаймы, куда ее отнесли с самого начала. Некоторым слабым утешением для миссис Брэдшоу служило то, что она сразу знала причину обморока Элизабет. Обычно ей не удавалось успокоиться до тех пор, пока она не докапывалась до того, что привело к каким-то недугам или болезням членов их семьи. Что касается мистера Брэдшоу, то после переживаний о здоровье дочери он искал успокоение в том, чтобы найти виноватого в случившемся. Он, в отличие от своей жены, не мог ограничиться простой констатацией факта болезни: для полного удовлетворения ему был нужен конкретный человек, на котором лежала бы вся вина и без участия которого ничего бы этого не произошло. Но бедную Руфь и так терзали угрызения совести, и ей не требовались для этого чьи-то невысказанные упреки. Когда она видела свою нежную и ласковую Элизабет, безжизненно лежащую в постели, сердце ее обливалось кровью и она так сурово корила себя за беспечность, что с этим не шли ни в какое сравнение любые высказывания мистера Брэдшоу и его намеки на то, что она, по своему легкомыслию и в угоду собственному ребенку, позволила воспитанницам долгую изнурительную прогулку по жаре, тем самым подвергнув их здоровье опасности. Она горячо просила позволить ей ухаживать за больной. Если у нее выдавалась свободная минута, она шла в дом к мистеру Брэдшоу, чтобы ей разрешили побыть с Элизабет. Помощь ее, как правило, оказывалась кстати; миссис Брэдшоу в основном относилась к таким просьбам очень благожелательно, и Руфь шла наверх. Бледное личико Элизабет всякий раз при появлении наставницы светлело и прояснялось, тогда как Джемайма сидела рядом хмурая и молчаливая, досадуя, что теперь двери ее собственной комнаты были гостеприимно открыты для той, против которой восставало ее сердце. Я не знаю, привносил ли приход Руфи какую-то свежесть и давал ли какое-то облегчение больной, но только Элизабет неизменно встречала ее очень тепло и радостно, хотя та была в этом доме посторонней. Несмотря на все усилия Джемаймы, постоянно находившейся с ней, Элизабет быстро утомлялась, однако сразу оживала, как только в комнату входила Руфь, которая всегда что-то приносила с собой – то свежий цветок, то книгу, то спелую грушу с красным бочком, несшую в себе все ароматы маленького уютного садика в доме пастора.
   Джемайма думала, что порожденная ревностью неприязнь к Руфи, которой она позволила поселиться и разрастись в свой душе, никак не проявляется в ее словах и поступках. Она была холодна со своей бывшей подругой, потому что не умела притворяться, но при этом была вежлива и учтива и вообще старалась вести себя так же, как прежде. Но манеры манерами, а жизнь в них вдыхает только стоящая за всем этим человеческая душа, и именно души не чувствовалось в том, что говорила и делала Джемайма. Руфь остро ощущала перемены, произошедшие в отношении к ней; она долго мучилась, пока наконец решилась спросить об этом. Однажды, когда они на несколько минут остались наедине, мисс Брэдшоу была застигнута врасплох неожиданным вопросом Руфи, чем та обидела ее и почему она к ней так переменилась. Очень печально, когда дружба охладевает настолько, что нужно спрашивать о таких вещах. Немного растерявшись, Джемайма даже побледнела, но потом ответила:
   – Переменилась? Что вы имеете в виду? В чем это я переменилась? Что такого я говорю или делаю не так, как раньше?
   Но сказано это было таким холодным притворным тоном, что сердце у Руфи оборвалось. Теперь ей и без всяких объяснений было ясно, что Джемайма не только не испытывает больше любви к ней, но и не сожалеет об этом и не собирается возродить былое чувство. А любовь окружающих всегда была для Руфи бесценна. Одним из свойств ее характера была готовность на любые жертвы ради тех, кто ее любит, а потому она часто переоценивала значение чужой любви. Ей пока не открылась древняя истина, что любить самой – это большее благо, нежели быть любимой. Поскольку юные годы, когда вступающий в жизнь человек так восприимчив ко всему новому, прошли для Руфи в одиночестве – без поддержки родителей, братьев или сестер, – то неудивительно, что она так дорожила любовью каждого и очень болезненно воспринимала потерю чьего-то расположения.
   Доктор, которого вызвали к Элизабет, приписал ей в качестве лучшего средства для скорейшего восстановления сил пребывание на свежем морском воздухе. Поэтому мистер Брэдшоу, любивший потратить деньги напоказ, сразу отправился в Абермут и снял там целый дом до конца осени. Доктору он заявил, что, когда речь идет о здоровье его ребенка, деньги для него значения не имеют. На что доктор, которому по большому счету было все равно, каким именно образом будут выполняться его рекомендации, ответил, что для этих целей съемные апартаменты, пожалуй, подошли бы лучше, чем весь дом. Потому как тогда не пришлось бы задействовать много слуг, и вообще, можно было бы избежать целого ряда бытовых сложностей, не говоря уже о том, что переезд Элизабет на квартиру было бы проще и быстрее осуществить. Вся эта суета, бесконечные разговоры, обсуждение планов, принятие каких-то решений, их отмена и принятие новых – все это изрядно утомило больную девочку еще до отъезда. Единственным, что утешало ее, была мысль о том, что ее любимая миссис Денби тоже поедет туда с ней.
   Мистер Брэдшоу снял этот дом на берегу моря не только для того, чтобы показать всем, как широко он умеет тратить деньги. Он был рад на некоторое время избавиться от своих маленьких дочерей и их гувернантки: приближалась напряженная пора выборов в парламент, когда дóма ему нужно будет принимать важных гостей в связи с грядущей кампанией, и без детей это сделать было бы удобнее. К тому же не хотелось, чтобы на этом этапе голова была занята какими-то не относящимися к делу бытовыми проблемами. Он был инициатором проекта выдвижения кандидата, представляющего интересы либералов и диссентеров, который мог бы составить достойную конкуренцию старому члену парламента от партии тори; тот уже побеждал в их округе несколько раз подряд, а его семье принадлежала половина города, так что те, кто платил ему ренту, автоматически становились его избирателями.
   Мистер Кранворт и его предки были некоронованными королями Экклстона на протяжении многих лет. Права их никогда особо не оспаривались, так что преданность местных жителей по отношению к ним, которую те с готовностью демонстрировали, воспринималась как нечто само собой разумеющееся. Вопреки многим прогнозам, древняя феодальная зависимость арендаторов от их лендлорда не пошатнулась с появлением мануфактур, а семья Кранвортов попросту игнорировала растущую мощь этих новых производственных структур еще и потому, что самым крупным их владельцем в городе был диссентер. Однако, несмотря на отсутствие покровительства со стороны самого влиятельного семейства в округе, этот бизнес процветал, развивался и разрастался; ко времени, о котором идет речь в моем повествовании, этот разбогатевший диссентер посчитал, что окреп уже достаточно, чтобы бросить вызов самим Кранвортам в их извечной вотчине и таким образом посчитаться за многолетнее унизительное пренебрежение к себе – пренебрежение, которое немилосердно терзало душу мистера Брэдшоу, несмотря на то что он каждое воскресенье ходил в церковь по два раза и платил самый высокий взнос из всех членов конгрегации мистера Бенсона.
   В связи с этим мистер Брэдшоу обратился в Лондоне к одному известному либеральному парламентскому агенту [26 - Парламентский агент – адвокат, имеющий лицензию парламента и занимающийся по поручению подготовкой частных законопроектов, вносимых в палату общин.] – человеку, единственным жизненным принципом которого было вредить врагам либералов. Для тори он бы и пальцем не пошевелил, просто не стал бы ничего делать – ни хорошего, ни дурного; зато ради вигов был готов на все, что угодно. Возможно, мистер Брэдшоу ничего не знал о репутации этого агента, но считал, что он именно тот, кто ему нужен. А нужен ему был человек, способный подсказать подходящего кандидата от Экклстона, который представлял бы в парламенте интересы диссентеров.
   – В общей сложности избирателей у нас около шестисот, – принялся объяснять ему ситуацию мистер Брэдшоу. – Из них двести решительно за мистера Кранворта – эти бедняги просто боятся его обидеть! Следующие две сотни составляют те, на кого можем твердо рассчитывать уже мы: рабочий люд и те, кто так или иначе связан с нашим бизнесом; все они глубоко возмущены тем, как нагло оспаривает Кранворт право людей на воду. Оставшиеся двести – это сомневающиеся.
   – Этим безразлично, кто будет выбран, – заметил парламентский агент. – А наша задача, конечно, сделать так, чтоб было небезразлично.
   От хитрого выражения, появившегося на лице агента, мистера Брэдшоу немного покоробило. Он надеялся только, что мистер Пилсон не имеет в виду необходимость прибегнуть к взяткам, но решил промолчать насчет этих своих надежд, опасаясь, что отпугнет его от такого способа решения вопросов, тогда как других возможностей добиться своего может и не быть. А если уж он, мистер Брэдшоу, берется за подобное дело, то допустить провала нельзя ни при каких обстоятельствах. Успех должен быть обеспечен с помощью любых уловок, иначе и затевать все это не стоит. Парламентский агент привык сталкиваться со всевозможными сомнениями и угрызениями совести и умел справляться с этим. Он отлично чувствовал себя с людьми, которым эти вещи в принципе не знакомы, но мог позволить себе с пониманием отнестись к человеческим слабостям, а потому прекрасно понял мистера Брэдшоу.
   – Полагаю, я знаю человека, который идеально подошел бы для ваших целей. Денег у него куры не клюют, и он просто не знает, что с ними делать, – яхты, путешествия и все прочее в этом же духе ему уже надоели и хочется чего-то новенького. Из одного верного источника мне стало известно, что не так давно он высказывался в том ключе, что неплохо бы ему стать депутатом парламента.
   – Он либерал? – сразу уточнил мистер Брэдшоу.
   – Безусловно. И происходит из древнего рода, представители которого в свое время заседали еще в Долгом парламенте [27 - «Долгий парламент» – название парламента Англии, который собирался в Вестминстере в 1640–1653 и 1659– 660годах. «Долгим» его назвали потому, что он мог быть распущен только с согласия самих депутатов, а те отказывались его распускать до окончания Английской гражданской войны и до конца периода междуцарствия в 1660 г. В итоге разогнал его Оливер Кромвель.].
   Мистер Брэдшоу удовлетворенно потер руки.
   – Он диссентер? – был следующий его вопрос.
   – Нет-нет! Настолько далеко он не зашел. Однако к вопросам вероисповедания относится очень толерантно.
   – Как его имя? – возбужденно поинтересовался мистер Брэдшоу.
   – А вот тут прошу меня извинить. Пока я не буду полностью уверен, что он согласится выдвинуть свою кандидатуру от Экклстона, думаю, я не вправе назвать вам его имя.
   Этот анонимный джентльмен в конце концов все-таки пожелал баллотироваться, и тогда стало известно, что это некто мистер Донн. Они с мистером Брэдшоу долго переписывались во время болезни мистера Ральфа Кранворта, а когда тот умер, все оказалось готово для осуществления их плана. Действовать нужно было быстро, до того как Кранворты определили, кто, так сказать, «не даст остыть» их семейному месту в парламенте, пока старший сын не достигнет совершеннолетия: отец семейства сделать этого не мог, поскольку уже был депутатом от их графства. Мистер Донн должен был лично приехать в Экклстон для участия в предвыборной кампании и остановиться у мистера Брэдшоу. Поэтому-то дом, снятый на берегу моря в двадцати милях от города, и показался мистеру Брэдшоу самым удобным местом, сочетавшим в себе функции как лазарета, так и загородной детской комнаты, куда можно было поместить тех членов его семьи, которые не просто были бесполезны для него во время грядущих выборов, но могли даже существенно помешать ему.


   Глава XXII. Либеральный кандидат и тот, кто его выдвинул

   Джемайма не была уверена насчет того, хочет она ехать в Абермут или не хочет, но какие-то перемены ей были необходимы. Да, дома все ей бесконечно надоело, но в то же время невыносимо было сознавать, что, отправившись в Абермут, она уедет в том числе и от мистера Фаркуара, а Руфь в таком случае, вероятно, получит отпуск и останется в Экклстоне. Когда же мистер Брэдшоу принял решение, что гувернантка тоже едет, Руфь попыталась найти в этом положительный момент: так у нее появлялась реальная возможность искупить свою вину перед Элизабет. Она сказала себе, что будет следить за обеими девочками очень добросовестно и внимательно и сделает все, что в ее силах, чтобы больная как можно скорее поправилась. Но когда она подумала о том, что при этом придется покинуть Леонарда, ее охватил ужас. Она прежде не оставляла его даже на один день, и ей казалось, что постоянная опека и забота о нем были для него естественной и необходимой защитой от любых бед и невзгод – даже от самой смерти. Она не спала по ночам, наслаждаясь благословенным ощущением близости к своему ребенку. Уходя к воспитанницам, она все время старалась представить себе его лицо и накрепко запечатлеть его в глубине своего сердца, чтобы вспоминать сына в те долгие дни, когда у нее не будет возможности его видеть. В беседе с братом мисс Бенсон удивлялась, что мистер Брэдшоу не предложил взять в поездку и Леонарда, на что тот попросил сестру даже не упоминать о такой возможности при Руфи: он был уверен, что мистер Брэдшоу делать этого в любом случае не собирается, а у Руфи появится ложная надежда, за которой последует горькое разочарование. Мисс Бенсон укоряла брата за черствость, но на самом деле он был полон сочувствия, хоть и не говорил об этом вслух; он даже заранее пошел на разные небольшие уступки сестре и в день отъезда Руфи из Экклстона собирался увести Леонарда из дома на длительную прогулку.
   Руфь долго плакала, насколько хватило сил, но потом устыдилась этого, поймав на себе хмурые непонимающие взгляды своих подопечных, которые с восторгом отнеслись к возможности уехать из дому в Абермут; девочкам пока что и в голову не могло прийти, что они когда-нибудь могут потерять кого-то из своих близких. Поэтому, заметив озадаченное выражение на детских лицах, Руфь быстро утерла слезы и заставила себя говорить с ними бодрым тоном. Когда они приехали в Абермут, она уже восхищалась новым для них пейзажем наравне со своими ученицами, которые сразу же начали проситься на прогулку по берегу моря, и Руфи было нелегко устоять перед их настойчивостью. Но за сегодняшний день Элизабет устала больше, чем за несколько предыдущих недель, так что Руфь была непреклонна, решив действовать благоразумно.
   Тем временем дом Брэдшоу в Экклстоне активно и в спешном порядке готовился радушно встречать гостей в связи с приближающейся предвыборной кампанией. Перегородка между неиспользовавшейся гостиной и учебным классом была снесена, а на ее месте установили раздвижные двери. Специально пригласили славящегося своей «оригинальностью» местного драпировщика (ну какой из наших провинциальных городков не может похвастаться своим собственным драпировщиком, переполняемым свежими идеями и замыслами, в отличие от его столичных коллег, на которых он надменно смотрит сверху вниз с высоты своей гениальности?), который высказал свое авторитетное мнение, что «нет ничего проще, чем превратить ванную комнату в спальню с помощью небольшой драпировки, скрывающей кран душа»; нужно только хорошенько спрятать шнурок, которым этот душ включается, чтобы ничего не подозревающий обитатель ванны-кровати случайно не принял ее за звонок для вызова прислуги. Мистер Брэдшоу также нанял в городе профессиональную повариху, поселившуюся у него на целый месяц, к крайнему негодованию их кухарки Бетси, которая, узнав про планы хозяина лишить ее единоличной власти на кухне, где она безраздельно правила последние четырнадцать лет, мгновенно стала ярой сторонницей мистера Кранворта. Миссис Брэдшоу, когда ей выпадала свободная минутка, тягостно вздыхала и сетовала, не переставая удивляться, зачем нужно превращать их дом в гостиницу для этого мистера Донна. Всем известно, что Кранворты селят своих гостей в местном отеле «Георг», им и в голову не придет пригласить избирателей в свой фамильный особняк, в котором они обитают чуть ли не со времен Юлия Цезаря; и если кого-то не устраивает пример этого уважаемого старинного рода, то она и не знает, что тут можно еще сказать.
   Вся эта суета и хлопоты позволили Джемайме немного развеяться – у нее появилось занятие, дающее возможность отвлечься. Она согласовывала планы с драпировщиком, успокаивала Бетси с ее возмущенными причитаниями, пока та обиженно не замолкала, убеждала мать прилечь отдохнуть, с тем чтобы самой купить разнообразные вещи, требующиеся для придания их дому достаточной презентабельности, дабы удовлетворить мистера Донна и его помощника, друга парламентского агента. Сам агент так и не появился на сцене, но при этом словно дергал за все ниточки откуда-то из-за кулис. Его друг, некто мистер Хиксон, был, что называется, «адвокатом без практики», юристом, который тем не менее открыто выказывал свое отвращение к закону как к «великому надувательству», изобилующему тайными махинациями, подхалимством, приспособленчеством, нагромождением бессмысленных формальностей, официальных церемоний и устаревших мертвых терминов. Поэтому, вместо того чтобы поддерживать реформу законодательства, он выступал против нее, причем так красноречиво и в таком высокопарном стиле, что можно было только диву даваться, каким образом он мог стать другом вышеупомянутого парламентского агента. Однако, по словам самого мистера Хиксона, он боролся только с порочностью закона, делая все возможное, чтобы вернуть в парламент некоторых его членов, обязавшихся произвести законодательную реформу согласно его, мистера Хиксона, рекомендациям. Как-то раз он доверительным тоном признался:
   – Если бы вам пришлось сражаться с многоголовой гидрой, стали бы вы искать шпагу, чтобы биться с монстром, как с джентльменом? Нет, вы схватили бы первое, что попалось под руку. Вот и я точно так же. Сэр, главная цель в моей жизни – это реформа английского законодательства. А для этого необходимо, чтобы либералы получили в парламенте большинство. Для достижения такой высокой и даже, не побоюсь этого слова, святой цели я считаю себя вправе пользоваться человеческими слабостями. Разумеется, если бы люди были ангелами или хотя бы были безукоризненно честны и неподкупны, мы бы не смогли их подкупать.
   – Неужели не смогли бы? – язвительно спросила Джемайма. Разговор этот происходил за обеденным столом у мистера Брэдшоу, где собралось несколько его друзей, включая и мистера Бенсона, чтобы они имели возможность познакомиться с мистером Хиксоном.
   – Не только не смогли бы, но и не стали бы, – с жаром ответил ретивый адвокат, пренебрегая в дальнейшем сутью первоначального вопроса и уносясь на волнах собственного красноречия в нужном ему направлении. – Однако реальный мир таков, каков он есть, и поэтому те, кто хочет преуспеть даже в добрых делах, вынуждены снисходить до уровня целесообразной практичности. Вследствие этого подчеркну еще раз: если мистер Донн является тем человеком, который соответствует вашим целям – а цели у вас благие, высокие и, можно сказать, святые… (мистер Хиксон все это время не забывал, что его маленькая аудитория на этот раз состоит преимущественно из диссентеров, и в связи с этим считал более чем уместным как можно чаще употреблять слово «святой»), – тогда, по моему глубокому убеждению, мы должны отбросить в сторону слащавую деликатность, пригодную разве что для выдуманной страны Утопия или какого-то другого подобного места, и воспринимать людей такими, какие они есть в жизни. Если они алчны, то не мы сделали их такими; но поскольку нам так или иначе приходится иметь с ними дело, мы должны учитывать их слабости. Если они беспечны, расточительны, если за ними водятся мелкие грешки, нам следует пользоваться этим как рычагами. Я уверен, что славная цель оправдывает любые средства ее достижения, и это как нельзя лучше применимо к реформированию нашего законодательства – законодательства, от служения которому я вынужден был устраниться, потому что был слишком порядочным и совестливым человеком для этого! – заключил он. Последняя фраза была произнесена тихо, как бы в раздумьях и больше для себя.
   – Мы не должны творить зло для достижения блага, – вдруг сказал мистер Бенсон. Произнеся эти слова, он испугался звука собственного голоса, который от долгого молчания просел и прозвучал резко и слишком громко.
   – Вы правы, сэр, абсолютно правы, – церемонно кивнул в его сторону мистер Хиксон. – Я благодарен вам за это замечание, оно делает вам честь. – Слова словами, но в дальнейшем он адресовал свои рассуждения по поводу выборов исключительно сидевшим рядом с ним мистеру Брэдшоу и еще двум сторонникам мистера Донна, столь же ярым, но не таким влиятельным. Между тем высказывание мистера Бенсона подхватил и мистер Фаркуар, сидевший рядом с Джемаймой и миссис Брэдшоу; правда, потом он все-таки сделал оговорку:
   – Но, как правильно заметил мистер Хиксон, в нашем нынешнем мире очень трудно следовать этому принципу.
   – Эх, мистер Фаркуар! – возмущенно воскликнула Джемайма, и на глазах у нее появились слезы разочарования. Все, что говорил мистер Хиксон, раздражало ее и вызывало досаду – возможно, еще и потому, что он пару раз предпринял попытки флиртовать с дочерью богатого хозяина дома, которые она отвергла с отвращением женщины, чье сердце уже занято другим. В этот момент ей очень хотелось быть мужчиной, чтобы открыто высказать ему свое негодование по поводу этих хитрых манипуляций с понятиями добра и зла. Она испытывала чувство благодарности к мистеру Бенсону за краткое и четкое изложение своей позиции, исполненной божественной силы, против которой возразить было нечего. Ей было очень горько, что мистер Фаркуар снова принял сторону рационального подхода.
   – Нет, Джемайма, погодите! – перебил ее мысли мистер Фаркуар, тронутый и в душе польщенный тем, что после его слов на лице ее отразилась боль. – Не сердитесь на меня раньше времени и позвольте все-таки объясниться. Я пока что и сам не вполне понимаю свое отношение и поэтому хотел бы задать мистеру Бенсону весьма непростой, как мне кажется, вопрос, на который попрошу ответить честно и откровенно. Итак, мистер Бенсон, могу ли я спросить вас, считаете ли вы всегда практически выполнимым строгое следование этому принципу? Потому что если этого не можете вы, то, я убежден, на это не способен ни один из живущих на этой земле. Не бывает ли так, что ради высшего блага совершенно необходимо совершить нечто дурное? Я не столь самоуверен и категоричен в своих высказываниях, как тот господин, – продолжил он, понизив голос, чтобы слышать его могла только Джемайма. – Я действительно очень хотел бы услышать, что по этому поводу скажет мистер Бенсон, потому что не знаю другого такого человека, чье авторитетное мнение в данном случае было бы для меня таким же значимым и весомым.
   Но мистер Бенсон упорно молчал и даже не заметил, как миссис Брэдшоу и Джемайма вышли из комнаты. Как и предполагал мистер Фаркуар, прежде чем ответить, он глубоко ушел в себя, задаваясь вопросом, насколько на самом деле его поступки согласуются с его жизненными устоями. Очнувшись наконец от непростых раздумий, он обнаружил, что разговор вновь вернулся к выборам. Мистер Хиксон, почувствовав, что вступает в противоречие с принципами этого скромного пастора, но со слов парламентского агента зная, что важно заручиться расположением этого человека, имеющего большое влияние на рабочий люд города, вдруг начал уважительно задавать ему вопросы на самые разные темы, как будто признавая его более сведущим, чем он сам. Этим он немало поразил мистера Брэдшоу, привыкшего относиться к Бенсону абсолютно по-другому, а именно с любезной снисходительностью, с какой выслушивают детей, у которых пока не было возможности поумнеть.
   В конце этой беседы мистера Хиксона с мистером Бенсоном на одну из тем, которая действительно интересовала последнего и по которой ему было что сказать, молодой адвокат, как бы подводя итог, повернулся к мистеру Брэдшоу и очень громко заявил:
   – Очень жаль, что мистера Донна нет сегодня здесь. Я уверен, что этот разговор, который мы вели последние полчаса, заинтересовал бы его не меньше, чем меня.
   Мистер Брэдшоу, конечно, не догадывался, что в этот самый момент мистер Донн, тщательно изучая общественные интересы жителей Экклстона, мысленно проклинал те самые принципы, которые проповедовал мистер Бенсон, как никчемное донкихотство; иначе бы лидер диссентеров города не почувствовал ревнивой зависти перед тем восхищением, которое этот пастор мог вызвать у будущего депутата, представляющего их в парламенте. А будь мистер Бенсон подальновиднее, он не стал бы испытывать особой признательности за то, что ему может представиться шанс настолько заинтересовать мистера Донна моральным обликом своих сограждан, что тот выступит против попыток их подкупа.
   Мистер Бенсон думал над заданным ему вопросом половину ночи; кончилось это тем, что он решил написать специальную проповедь о христианских взглядах на политический долг граждан, которую накануне выборов будет полезно послушать как кандидату в депутаты, так и его избирателям. Приезд мистера Донна ожидался в следующее воскресенье, и мистер и мисс Бенсон для себя решили, что тот, конечно же, в этот день появится у них в церкви. Но пастора продолжали мучить угрызения совести, и никакие его планы, правильные и полезные, не могли спасти его от болезненных воспоминаний о том зле, которому он потворствовал во имя доброго дела. В первых лучах восходящего солнца покрасневшими от бессонной ночи глазами мистер Бенсон вглядывался в лицо Леонарда – тугие круглые щечки, приоткрытый рот, мягкое размеренное дыхание, неплотно опущенные веки… Даже вид этого невинного, безмятежно спящего ребенка не мог успокоить его растревоженную душу.
   А Леонард и его мать в ту ночь видели друг друга во сне. Ее сон был переполнен необъяснимыми страхами за него; она так испугалась, что, проснувшись от этого, уже не давала себе заснуть, чтобы ночной кошмар не вернулся. Ему же, напротив, снилось, что она с улыбкой сидит подле его кровати и смотрит на него, как это бывало по утрам множество раз; заметив, что он проснулся (не на самом деле, а тоже в его сне), она улыбнулась еще ласковее, а затем склонилась над ним и поцеловала, после чего расправила белоснежные крылья, большие и нежные наощупь, – нужно сказать, что во сне это обстоятельство почему-то совершенно не удивило его, словно он всегда знал, что они у нее есть, – и выпорхнула через открытое окно в синеву летнего неба. Когда Леонард проснулся по-настоящему и вспомнил, как далеко его мама на самом деле – гораздо дальше, чем эти прекрасные лазурные небеса, куда она унеслась от него во сне, – он вдруг заплакал, оттого что не мог уснуть опять.
   Несмотря на глубокую печаль из-за разлуки с сыном, ни на минуту не оставляющую ее, Руфь искренне наслаждалась своим пребыванием на берегу моря. Прежде всего ее очень радовало то, что на ее глазах Элизабет поправлялась буквально не по дням, а по часам. К тому же, согласно настоятельным рекомендациям врача, учебные уроки на это время были сведены к минимуму, в результате чего у них троих появилось много свободного времени для долгих занимательных бесед, которые всем им были по душе. И даже когда погода портилась, начинал лить дождь и поднимался штормовой ветер, в этом доме им все равно очень нравилось, потому что тогда они с восторгом любовались открывающимися из окон видами неистово бушующего моря.
   Это был большой дом, построенный на вершине скалы, чуть ли не нависавшей над берегом моря; вниз отсюда вело несколько извилистых тропинок, которые, впрочем, из окон видны не были. Людям пожилым или изнеженным это место, продуваемое всеми ветрами, могло показаться крайне неуютным – его нынешний владелец действительно стремился избавиться от него именно по этой причине, – однако теперешние его постояльцы подбирали для недостатков дома совсем другие определения и находили его просто чарующим. Из любой комнаты здесь можно было видеть, как над горизонтом сгущаются темные грозовые тучи, выстраиваясь в боевые порядки; когда же они переходили в наступление, все небеса над головой затягивало сплошной мрачной пеленой, так что пространство между нею и свежей зеленью травы, казалось, приобретало какой-то багровый оттенок, придавая этому суровому явлению природы какую-то особенную прелесть. Начинающийся ливень постепенно окутывал дом сплошной завесой дождя, заслонявшей собой и небо, и море, и сушу, а затем вдруг ненастье резко прекращалось, и о нем напоминали лишь сияющие на солнце капли, оставшиеся на листьях и траве; воздух наполнялся журчанием стекающей дождевой воды, а вокруг, что называется, «поют пташки на востоке, и на западе поют» [28 - Элизабет Браунинг «Стихи герцогине Мэй».], как сказал поэт.
   – Ах, если бы наш папа купил этот дом! – воскликнула Элизабет после одной из таких бурь, за которой она молча наблюдала начиная со стадии, когда от моря поднимается лишь «небольшое облако, величиною в ладонь человеческую» [29 - Ветхий Завет, Третья книга Царств, 18:44.].
   – Боюсь, мама этого никогда не одобрит, – возразила Мэри. – Она назовет свежий ветерок, который нам так нравится здесь, обычным сквозняком, от которого мы можем простудиться.
   – Но Джемайма будет на нашей стороне. Послушай, а почему миссис Денби нет так долго? Надеюсь, она была уже недалеко от почты, когда начался дождь.
   Руфь отправилась в «магазин», как громко называлась продуктовая лавка в соседней деревушке, куда доставляли и все письма до востребования. Она ожидала всего одно письмо, а именно то, которое рассказывало про Леонарда, однако получила целых два. Второе, неожиданное, пришло от мистера Брэдшоу, что само по себе было уже удивительно. Но новости, содержавшиеся в нем, оказались удивительными вдвойне. Мистер Брэдшоу сообщал ей, что планирует лично приехать к ним на Орлиный утес к обеду в следующую субботу. Более того, он намерен привезти с собой мистера Донна и еще двух джентльменов, чтобы всем вместе провести там воскресный день! В письме содержались подробнейшие инструкции относительно того, каким образом к их приезду должен быть подготовлен дом. Сам обед был назначен на шесть часов, но Руфь с девочками, разумеется, должна была поесть задолго до этого. Профессиональная повариха приедет на день раньше и привезет с собой всю провизию, которую нельзя приобрести на месте. Руфь должна была нанять слугу из местной гостиницы, который будет подавать к столу, и как раз это обстоятельство и задержало ее здесь так надолго. Сидя в маленькой гостиной и дожидаясь хозяйку, Руфь терялась в догадках, почему мистер Брэдшоу везет этого совершенно постороннего джентльмена, чтобы провести с ним два дня в Абермуте, взяв на себя столько непростых хлопот по приготовлениям к этому.
   Главная причина, по которой мистер Брэдшоу пришел к решению пойти на этот шаг, стала следствием целого ряда мелких причин, которых было так много, что вряд ли Руфь смогла бы угадать хотя бы половину из них. Во-первых, мисс Бенсон – по наивности души и из гордости за брата – похвасталась миссис Брэдшоу о намерении пастора прочесть большую проповедь о христианском взгляде на гражданский долг человека при реализации своих политических прав. Само собой разумеется, что, услышав об этом от жены, мистер Брэдшоу сразу же вообще расхотел идти в церковь в это воскресенье; у него возникло неприятное ощущение, что с точки зрения христианских стандартов, этого божественного мерила истины и чистоты помыслов, подкуп как таковой может быть совершенно неприемлем. Вместе с тем он постепенно все больше убеждался в том, что в их случае деньги обязательно понадобятся, и деньги немалые, и в этой связи им с мистером Донном лучше пока прикидываться несведущими насчет моральной стороны вопроса. Однако было бы очень некстати, если бы его прилюдно предупредили, что подкуп, какими бы красивыми словами и определениями его ни пытались завуалировать, все равно, как ни крути, грех. К тому же он помнил, что мистер Бенсон уже несколько раз убеждал его не делать кое-какие вещи, которые он потом действительно не делал, считая это для себя впредь невозможным, хотя это болезненно било по его коммерческим интересам. Если предположить, что пастору удастся столь же успешно переубедить и мистера Донна, которого он собирался взять с собой в воскресенье в церковь на диссентерский молебен, что ж, тогда Кранворты, безусловно, победят на выборах, а он станет посмешищем для всего Экклстона. Ну нет! Для такого случая любые подкупы должны быть – и будут – позволены. Очень жаль, конечно, что человеческая природа столь порочна, и, если его кандидат все-таки победит, мистер Брэдшоу удвоит свои пожертвования на школы, чтобы следующее поколение учили лучше, чем предыдущее. Впрочем, помимо этого были и другие причины, укрепившие мистера Брэдшоу в его блестящей идее съездить на воскресенье в Абермут: часть из них была связана с его внешней политикой, а часть – с внутренней. К примеру, в его доме было заведено по воскресеньям обедать холодными закусками – и мистер Брэдшоу даже похвалялся жесткой приверженностью к этой традиции, – однако он инстинктивно догадывался, что вряд ли мистер Донн относится к тем, кто станет есть холодное мясо просто так, для успокоения совести, с полным равнодушием к тому, что ему подают.
   Мистер Донн действительно немало удивил и даже озадачил мистера Брэдшоу, который до его приезда тешил себя мыслью о том, что в жизни случаются и более невероятные вещи, чем, допустим, брак его дочери с членом парламента от провинциального городка. Однако едва он увидел мистера Донна, как эта призрачная надежда тут же лопнула, как мыльный пузырь, а через полчаса он уже забыл о ней окончательно и бесповоротно, когда почувствовал ту труднообъяснимую, но бесспорную разницу в общественном положении и жизненных стандартах, которая существовала между столичным гостем и его собственным семейством во всех отношениях. И речь даже не о каких-то чисто внешних и, возможно, малозначительных обстоятельствах, вроде того, что он привез с собой личного слугу, для которого тот был, казалось, чем-то само собой разумеющимся в поездке – как дорожный саквояж (следует заметить, что, подобно античному Кориолану, наводившему ужас на своих врагов, этот расторопный молодой человек своим приездом заставил всех домочадцев буквально трепетать, причем еще похлеще, чем его хозяин со своей изящной речью). Нет, дело было не в этом; просто при взгляде на него бросались в глаза некие смутно уловимые особенности – он вел себя очень непринужденно и того же ожидал от других; внимание к женщинам настолько естественно и органично присутствовало у него в крови, что он неосознанно оказывал его даже низшим по статусу членам семейства Брэдшоу; в своем лексиконе он использовал простые и выразительные слова, которые, безусловно, можно было отнести к жаргону, но к великосветскому жаргону; он был немногословен, изъяснялся утонченно, а произношение его разительно отличалось от того, как говорят в Экклстоне. Все это вместе взятое сформировало образ, который произвел на мистера Брэдшоу такое сильное впечатление, что тот стал в его глазах чуть ли не высшим существом, каких он еще никогда не встречал, а потому определенно был не парой для его Джемаймы. Мистер Хиксон, являвший собой образец джентльмена до приезда мистера Донна, теперь казался мистеру Брэдшоу вульгарным и грубым. Вялая аристократическая манера поведения мистера Донна возымела на мистера Брэдшоу чарующее действие, и он сразу же, по меткому замечанию мистера Фаркуара, «привязался» к новому кандидату в депутаты. Поначалу, правда, он опасался, что его гость слишком равнодушно относится ко всему окружающему миру, чтобы переживать по поводу того, победит он на выборах или нет; но первый же разговор на эту тему успокоил его. В тот момент в глазах гостя появился живой страстный блеск, хотя речь осталась такой же неторопливой и мелодичной, как всегда. Когда же мистер Брэдшоу туманно намекнул на возможные расходы и «вливания», мистер Донн ответил так:
   – О, конечно, это неприятная необходимость! Но давайте мы с вами будем говорить о таких вещах как можно меньше: для выполнения грязной работы найдутся другие люди. Я убежден, что ни вы, ни я не захотим пачкаться сами. На руках у мистера Хиксона уже находится четыре тысячи фунтов, и я никогда не задам ему никаких вопросов насчет того, на что они пошли. Весьма вероятно, что они могут уйти на разные судебные издержки. В своих предвыборных выступлениях я недвусмысленно дам понять, что решительно осуждаю подкупы, а все остальное предоставлю улаживать мистеру Хиксону. Он давно привык к таким вещам, тогда как я – нет.
   Мистера Брэдшоу поначалу озадачивало отсутствие энергичных действий со стороны будущего кандидата, и, если бы не упоминание про четыре тысячи фунтов, он, пожалуй, решил бы, что того по-настоящему не волнует исход кампании. Джемайме же все это виделось совершенно иначе. Она наблюдала за высоким гостем своего отца с тем любопытством, с каким натуралист исследует неизвестный науке новый вид животного.
   – А знаете, маменька, кого напоминает мне наш мистер Донн? – как-то спросила она у матери, когда они с ней остались наедине за рукоделием, а мужчины отправились агитировать избирателей.
   – Право, не знаю. Он не похож ни на кого из тех, кого я знаю. Он даже пугает меня, спеша предупредительно открыть мне дверь, когда я выхожу из комнаты, или пододвигая мне стул, когда я вхожу. Я таких людей прежде никогда не видела. Так кого же он напоминает тебе, Джемайма?
   – Я не имела в виду какого-то конкретного человека… и даже человеческое существо вообще, мама, – с улыбкой отвечала ее дочь. – Вы помните, как мы однажды останавливались в Уэйкфилде по дороге в Скарборо? Там где-то поблизости проводились скачки, и участвующие в них беговые лошади были размещены в конюшне гостиницы, где мы обедали.
   – Да, я это хорошо помню. Только при чем здесь это?
   – Так вот, наш Ричард был откуда-то знаком там с одним жокеем, и, когда мы возвращались с прогулки по городу, этот молодой человек, точнее мальчик, пригласил нас взглянуть на коня, оставленного на его попечение.
   – Ну и что с того, дорогая?
   – А то, мама, что мистер Донн похож на того коня!
   – Вздор, Джемайма! Ты не должна говорить так! Могу себе представить, что сказал бы твой отец, если бы услышал, что ты сравниваешь мистера Донна с животным.
   – Это вы напрасно, маменька: животные бывают удивительно красивыми. Лично я сочла бы за комплимент, если бы меня сравнили с тем породистым рысаком, которого мы видели тогда. Но на самом деле похожими их делает присутствующая в обоих сдерживаемая горячность.
   – Горячность? Помилуй, дорогая, да мистер Донн самый холодный человек из всех, кого я знаю. Подумай, сколько хлопотал твой отец за последний месяц, а потом вспомни, как вяло и медлительно выдвигается он на встречи с избирателями, каким заунывным тоном он расспрашивает людей, которые приносят ему новости о состоянии дел, в то время как стоящий с ним рядом твой отец – я видела это своими глазами – от нетерпения готов буквально вытрясти из них нужные сведения.
   – Зато вопросы мистера Донна всегда бьют прямо в цель, помогая, образно говоря, отделить зерна от плевел. И вы только посмотрите на его глаза, когда кто-то приносит ему дурные вести. Вы не замечали, как там вспыхивает злая красная искра? В точности, как у того скакуна: заслышав какие-то тревожные звуки, этот красавец вздрагивал всем телом, а все остальное время стоял совершенно спокойно. И мистер Донн внутренне горяч, как тот конь, но при этом слишком горд, чтобы показывать это. Несмотря на то что выглядит он таким мягким, я почти уверена, что он чрезвычайно упрям и настойчив в достижении своих целей.
   – Но ты все равно, пожалуйста, больше не сравнивай его с лошадьми: я не сомневаюсь, что папе это не понравилось бы. Знаешь, когда ты задала мне свой вопрос, я сначала думала, что он напоминает тебе маленького Леонарда.
   – Леонарда? Но, маменька, он ни капельки не похож на маленького Леонарда! И рысак для него в двадцать раз более меткое сравнение.
   – Все, довольно, дорогая моя Джемайма, теперь тебе лучше помолчать. Ты же знаешь, что, кроме всего прочего, отец твой решительно против скачек, и он бы не на шутку рассердился, если бы услышал тебя сейчас.
   Но вернемся все-таки к мистеру Брэдшоу и назовем еще одну причину, по которой он захотел увезти мистера Донна в Абермут. Зажиточный экклстонский предприниматель подсознательно страдал от ощущения собственной ущербности по сравнению с его гостем. Дело было не в образовании, поскольку мистер Брэдшоу, безусловно, был человеком образованным. И не во власти, которой тот обладал: если бы мистер Брэдшоу захотел, мистер Донн мог бы хоть сейчас распрощаться с нынешней своей целью попасть в парламент. Чувство это не было вызвано какой-то надменностью в манерах мистера Донна: тот вообще был любезен и обходителен, а в данный момент еще и старался всячески умилостивить своего принимающего хозяина, считая его очень полезным человеком. Растущий комплекс неполноценности угнетал мистера Брэдшоу, ему очень хотелось избавиться от него, и он решил, что достигнет желаемого, если продемонстрирует свое богатство. Его дом в Экклстоне был не нов и старомоден и вряд ли позволял показать размах и финансовые возможности своего хозяина. Не скупясь на прием дорогих столичных гостей, он быстро понял, что то, что для него является роскошью, для мистера Донна – вполне привычный уклад жизни. Например, в первый же день за столом во время подачи десерта кто-то бросил замечание (совершенно случайное замечание, как, по своей наивности, полагал мистер Брэдшоу) насчет цен на ананасы, которые в этом году были заоблачными, на что мистер Донн с легким удивлением поинтересовался у миссис Брэдшоу, неужели у них нет тепличных ананасов, как будто не иметь теплиц для выращивания ананасов было чуть ли не верхом неприличия. Мистер Донн, как и многие поколения его предков, с детских лет настолько привык пользоваться всем, что только можно купить за деньги, что утонченность и роскошь казались ему естественными условиями существования человека, а те, кто был этого лишен, виделись ему чуть ли не чудовищами. Поэтому он замечал только отсутствие каких-то привычных ему удобств, а не их наличие.
   Мистер Брэдшоу знал, что дом и земля у Орлиного утеса стоят чрезвычайно дорого, однако все равно серьезно подумывал их приобрести. Чтобы показать мистеру Донну свой достаток и таким образом подняться в его глазах и стать с ним на один уровень, он решил свозить его в Абермут и показать то место, которое «так пришлось по душе его маленьким дочуркам» и за которое он был готов выложить баснословную сумму в четырнадцать тысяч фунтов. Он тешил себя надеждой, что хотя бы после этого полуприкрытые сонные глаза аристократа удивленно округлятся и их обладатель наконец признает экклстонского предпринимателя ровней себе – по крайней мере, по богатству. Все эти разнородные мотивы вкупе и привели к решению, в результате которого Руфь теперь сидела в маленькой гостинице Абермута, пока на улице бушевала гроза.
   Чтобы убедиться в том, что все указания мистера Брэдшоу выполнены, Руфь еще раз перечитала его письмо. Да, все было сделано, и теперь можно было отправляться домой со свежими новостями. Она спешила по мокрой от дождя дороге, и цвет синего неба и белых облаков, отражающихся в лужах на обочине, казался ей даже более ярким, чем у настоящих; листья деревьев настолько отяжелели от собравшихся на них капель дождя, что легкого толчка взлетевшей птички было достаточно, чтобы вниз обрушился настоящий душ.
   Когда Руфь сообщила девочкам о том, что было в письме их отца, Мэри воскликнула:
   – Ах, это просто замечательно! Наконец-то мы увидим нового кандидата!
   Элизабет же добавила:
   – Да, все это, конечно, хорошо, только нам-то куда деваться? Папе нужна будет столовая и эта комната, а где тогда будем сидеть мы?
   – А вы будете в гардеробной, рядом с моей спальней, – успокоила их Руфь. – Вашему папе от вас всегда нужно только одно: чтобы вы вели себя тихо и не мешали ему.


   Глава XXIII. Руфь узнана

   И вот наступила суббота. По небу непрерывной чередой плыли темные тучи с рваными краями. День выдался пасмурным, и девочки очень расстроились. Сначала они надеялись, что погода переменится к полудню, потом – что это произойдет с началом вечернего прилива. Однако солнце так и не появилось.
   – Папа никогда не купит этот замечательный дом, – грустно сказала Элизабет, глядя на унылый пейзаж за окном. – Здесь все зависит от того, есть солнце или нет. Вот сегодня море словно свинцовое, без единой светлой искорки. А песок, казавшийся золотистым и блестящим под солнечными лучами в четверг, сегодня выглядит каким-то скучно коричневым.
   – Не беда, наверное, завтра все будет намного веселее, – попыталась приободрить их Руфь.
   – А когда они вообще должны приехать? – сменила тему Мэри.
   – Ваш папа написал, что на станции они будут в пять. А оттуда они доберутся сюда за полчаса, как заверила меня хозяйка гостиницы «Лебедь».
   – Обед у них в шесть? – уточнила Элизабет.
   – Да, – кивнула Руфь. – Думаю, сегодня нам следует попить чай на полчаса раньше, скажем, в половине пятого, а потом отправиться на прогулку, чтобы мы не путались у всех под ногами во время всей этой суеты, связанной с их приездом и подготовкой к обеду. Тогда мы сможем встретить вашего отца уже в гостиной, после того как он с гостями встанет из-за стола.
   – О, это было бы здорово! – дружно согласились они, и чай был назначен на то время, которое предложила Руфь.
   Когда они спустились на пляж, юго-западный ветер стих и тучи над головой застыли на месте. Девочки выкапывали небольшие ямки у поднимающейся линии прилива, прокладывали к ним каналы, дули друг на друга хлопьями легчайшей морской пены. Потом они стали на цыпочках осторожно подкрадываться к группкам сидящих на песке красивых, серых с белым чаек, но те просто мягко перелетали чуть дальше, как только дети приближались к ним на небезопасное расстояние. Руфь участвовала во всем этом наравне со своими подопечными и вела себя, как большой ребенок. При этом она жалела о том, что с ними нет ее Леонарда, по которому она постоянно тосковала, каждый день и каждый час. Постепенно беспросветное небо нахмурилось еще больше, и начали срываться первые капли дождя. Их было пока совсем немного, но Руфь не хотела, чтобы слабенькая еще Элизабет промокла; к тому же пасмурный сентябрьский день уже сменялся прохладным вечером. Когда же они повернули домой в быстро сгущающихся вечерних сумерках, то еще издалека заметили на песчаном берегу у скал три темные фигуры, которые направлялись в их сторону.
   – Это папа и мистер Донн! – сразу воскликнула Мэри. – Наконец-то и мы увидим этого господина!
   – А который из них он, как думаешь? – спросила Элизабет.
   – О, конечно же, вон тот, высокий. Видишь, как папа все время оборачивается к нему, когда говорит, а ко второму совсем не обращается?
   – А кто же тогда этот второй?
   – Мистер Брэдшоу написал, что с ним приедут еще мистер Фаркуар и мистер Хиксон. Но это точно не мистер Фаркуар, я в этом совершенно уверена, – сказала Руфь.
   Девочки молча переглянулись; они всегда так делали, когда Руфь упоминала имя мистера Фаркуара, но она просто не замечала этих взглядов и тем более не догадывалась об их подоплеке.
   Когда две группы подошли друг к другу достаточно близко, мистер Брэдшоу крикнул своим зычным голосом:
   – Вот вы где, мои дорогие! У нас оставался еще час до обеда, и мы решили прогуляться по берегу – а тут как раз и вы!
   По тону его голоса было заметно, что настроен он благодушно, и поэтому девочки побежали ему навстречу. Тепло поцеловав их обеих и пожав затем руку Руфи, он заявил своим спутникам, что это и есть те самые крошки, которые искушают его на столь экстравагантный шаг, как покупка Орлиного утеса. И только потом, заметив по мистеру Донну, что тот ожидает продолжения, он с некоторым сомнением в голосе представил ему Руфь:
   – А это миссис Денби, гувернантка моих младших дочерей.
   С каждой минутой становилось все темнее, и им следовало поспешить обратно к скале, очертания которой в серых сумерках уже начали размываться. Мистер Брэдшоу шагал впереди, держа девочек за руки, Руфь шла рядом с ними, а двое незнакомых джентльменов замыкали эту небольшую процессию.
   Мистер Брэдшоу начал рассказывать дочкам домашние новости и сообщил, что мистер Фаркуар заболел и потому не смог приехать, но с мамой и Джемаймой все, слава богу, в порядке, и они чувствуют себя хорошо.
   В это время ближний к Руфи джентльмен заговорил с нею.
   – Вы любите море? – спросил он. Поскольку ответа не последовало, он повторил свой вопрос в несколько иной форме.
   – Я имел в виду, нравится ли вам находиться у моря?
   Ее ответное «да» по своему звучанию было скорее похоже на тихий вздох, чем на произнесенное слово. Руфи казалось, что песок утекает у нее из-под ног, фигуры людей расплываются, превращаясь в бесформенные пятна, а их голоса звучат отдаленно, как во сне, и лишь один голос многократным эхом звенит в ее ушах. Душу и тело охватило смятение; у нее так мучительно закружилась голова, что она уже была готова схватить незнакомца за руку, чтобы не упасть. Но этот голос! Да, имя, лицо, фигура – все это изменилось, однако голос остался прежним, тем самым, который когда-то очаровал ее девичье сердце, который шептал ей слова любви, который покорил, погубил ее и который, когда она слышала его в последний раз, бормотал в горячечном бреду что-то бессвязное. Она не смела поднять глаза, чтобы взглянуть на говорившего с ней мужчину, но уже поняла, что это был точно он; она узнала его, потому что сейчас он говорил с ней в той же манере, в какой общался с незнакомыми людьми много лет тому назад. Руфь даже не была уверена, ответила она ему что-то или промолчала, – теперь это было ведомо одному только Господу. Ей казалось, что к ногам ее привязаны тяжелые гири, что нерушимые скалы впереди не приближаются, а, наоборот, пятятся от них, что время вообще остановилось, – настолько долгой, мучительной и ужасной была для нее дорога по зыбучему песчаному берегу обратно к дому.
   У подножия скалы они расстались. Мистер Брэдшоу, опасаясь, что обед может остыть, выбрал для себя и своих гостей более короткий, но и более крутой путь. Учитывая слабость Элизабет после болезни, девочки должны были подниматься наверх по пологой тропинке, которая уходила наверх, извиваясь по усеянному валунами склону, где гнездились многочисленные жаворонки и где сейчас наполняли вечерний воздух своими ароматами полевые травы – вереск и чабрец.
   Девочки принялись живо обсуждать гостей. Время от времени они обращались к Руфи, чтобы узнать ее мнение, но она не отвечала, а они были так нетерпеливы, что вопросы свои не повторяли. Преодолев первый небольшой подъем по пути от берега к дому, Руфь внезапно села на камень и закрыла лицо руками. Это было так необычно – во время их прогулок продолжение движения или остановки всегда определялись только желаниями детей или их усталостью, – что девочки растерялись и испуганно замерли на месте. В этот момент Руфь скорбным тоном пробормотала что-то невнятное, и это напугало их еще больше.
   – Вам нездоровится, дорогая миссис Денби? – участливо спросила Элизабет, опускаясь на траву подле Руфи.
   Руфь отняла руки от лица, и они увидели, какое оно бледное и осунувшееся. Такого безумного человеческого взгляда девочкам не доводилось видеть еще никогда.
   – Что вы здесь делаете? Почему вы со мной? Вы не должны быть со мной… – тихо произнесла она, медленно покачав головой.
   Дети переглянулись.
   – Вы просто крайне утомились, – успокаивающим тоном сказала Элизабет. – Пойдемте домой и позвольте мне уложить вас в постель. Я скажу папе, что вы заболели, и попрошу его послать за доктором. – Руфь смотрела на нее растерянно, как будто не понимала значения этих слов. Поначалу она действительно не могла понять, о чем ей говорят, но мало-помалу ее затуманившийся разум проснулся и заработал быстро и слаженно, а речь снова стала связной и внятной; это успокоило ее воспитанниц, убедив их в том, что ничего особенного не произошло.
   – Да-да, я устала. Я просто устала. Эти пески – ох уж эти ужасные пески! – идти по ним очень тяжело. Но сейчас все прошло, только сердце еще чуть-чуть побаливает. Оно еще трепещет и никак не успокоится. – С этими словами она взяла руку Элизабет и прижала ее к своей груди, чтобы та почувствовала ее учащенное сердцебиение. – Все прошло, теперь я чувствую себя прекрасно, – продолжала она, увидев жалость и сочувствие на лице ребенка. – Когда вернемся, мы сразу отправимся к вам в гардеробную и я прочту вам еще одну главу из той книжки – думаю, это окончательно успокоит мое сердце. А потом я пойду прилягу. Я уверена, мистер Брэдшоу простит мне мое отсутствие сегодня вечером. Мне нужен всего один вечер, чтобы немного прийти в себя. А вы, дорогие мои, наденьте ваши лучшие платья и делайте все, что нужно, ведите себя хорошо. Впрочем, в этом я даже не сомневаюсь, – сказала она и наклонилась, чтобы поцеловать Элизабет, но потом вдруг остановилась и резко подняла голову. – Вы у меня такие добрые и славные девочки, да хранит вас Господь!
   Усилием воли Руфь заставила себя встать и пошла вперед по дорожке ровным шагом, не торопясь, но и не останавливаясь в задумчивости, чтобы дать волю слезам. Размеренность движения уже сама по себе успокаивала ее.
   Из-за присутствия в доме незнакомых людей они немного стеснялись заходить сюда через парадное крыльцо и поэтому, воспользовавшись находящимся за углом черным ходом, прошли через опустевший хозяйственный двор и оказались прямо в ярко освещенной оживленной кухне, где сновала прислуга, занимавшаяся обслуживанием званого обеда. Контраст с темным безлюдным полем, через которое они только что шли, оказался просто разительным, и дело было не только в освещении – это чувствовали даже девочки; деловитая суета слуг, шум, жар от печи возымели на Руфь успокаивающее действие, на время облегчив страдания от сильных, с трудом сдерживаемых эмоций. Погруженный в зловещую тишину дом с мрачными комнатами и пробивающимся через окна тусклым лунным светом сейчас пугали ее намного больше: там она могла бы не выдержать и разрыдаться. Теперь же она поднялась по старой лестнице наверх, в комнату, отведенную им на время пребывания в доме гостей. Однако там не оказалось свечи. Вызвавшаяся сходить за ней вниз Мэри вскоре вернулась, переполняемая разными интересными подробностями относительно приготовлений в гостиной. Она заторопилась побыстрее надеть платье, чтобы занять там свое место, прежде чем джентльмены закончат трапезу, однако была поражена мертвенной бледностью на лице Руфи, которая при свете стала отчетливо заметна.
   – Оставайтесь здесь, дорогая миссис Денби! Мы скажем папе, что вы очень устали и пошли прилечь.
   В другой раз Руфь побоялась бы вызвать неудовольствие мистера Брэдшоу: в его доме считалось само собой разумеющимся, что никто из домочадцев не смел даже занемочь, не спросив разрешения и не поставив его в известность о причинах. Но сейчас Руфь об этом не думала – ей было важно держать себя в руках и сохранять спокойствие до тех пор, пока она останется одна. Однако сейчас речь шла не о спокойствии, а скорее об оцепенелой отрешенности, хотя внешне это заметно не было: движения ее были уверенными, она продолжала выполнять свои обязанности по уходу за Элизабет (которая также предпочла остаться с ней наверху) с точностью хорошо отлаженного механизма. Сердце ее то полыхало огнем, то превращалось в кусок льда, но при этом бремя, тяжким камнем лежавшее на нем, никуда не уходило. Наконец Элизабет легла спать, но Руфь все равно не позволяла себе погрузиться в свои мысли. Скоро должна была вернуться из гостиной Мэри, и Руфь с трепетным страхом ждала ее – а также тех крупиц новостей, которые та могла принести о нем. Руфь стояла перед камином, двумя руками опершись на каминную полку и вся обратившись в слух. Неподвижным взглядом она смотрела на умирающий в очаге огонь, но видела там не серый пепел и не маленькие язычки пламени, вспыхивавшие среди углей то здесь, то там. Ей виделся старый фермерский дом, уходящая в гору извилистая дорога, колышимые ветерком золотистые колосья на маленьком крестьянском поле, деревенская гостиница на вершине холма – и все это бесконечно далеко отсюда. Но сквозь эти воспоминания о прошлом прорывались резкие звуки настоящего – три мужских голоса, один из которых, совсем тихий, был едва слышен. Незаинтересованный наблюдатель мог бы догадаться, что говорит мистер Донн, ибо в этот момент все остальные почтительно умолкали. Руфь же с ее обострившимися чувствами различала и его голос, и даже те слова, которые он говорил, хотя смысл многих из них был ей непонятен. Впрочем, она была слишком потрясена, чтобы вдумываться, о чем идет речь. Он говорил, говорил где-то рядом – и это было единственное, что имело для нее значение.
   Вскоре появилась ликующая Мэри, которая едва не прыгала от радости. Папа позволил ей побыть со всеми на четверть часа дольше, и все по просьбе мистера Хиксона. Мистер Хиксон, он такой умный! Насчет мистера Донна у нее мнения пока не сложилось – он показался ей каким-то вялым и скучным. Зато он очень красив. А Руфь заметила это? Ах, конечно же нет! Разве можно было что-то рассмотреть на этом темном берегу? Но ничего, она увидит его завтра. К завтрашнему дню она обязательно поправится. Папа, похоже, не придал особого значения тому, что их с Элизабет не было в гостиной сегодня вечером, а последние его слова были такими: «Передай миссис Денби, я надеюсь – а папино „надеюсь“ – это все равно что „ожидаю“, – что она будет в состоянии присоединиться к нам за завтраком в девять часов». Там же можно будет увидеть и мистера Донна.
   Вот и все, что Руфь в этот раз услышала про него. Она пошла с Мэри в ее спальню, помогла ей раздеться и погасила свечу, после чего осталась в комнате одна. Ну наконец-то!
   Но напряжение ушло не сразу. Затворив свою дверь, она распахнула окно навстречу холодной ненастной ночи. Затем она сорвала с себя платье и откинула волосы с разгоряченного лица. Казалось, она не в состоянии думать – как будто все мысли и эмоции были подавлены настолько глубоко, что оцепеневший мозг уже не сможет работать, как прежде. В этот момент перед ее глазами пролетела вся ее жизнь в мельчайших подробностях. Когда же дело дошло до ее настоящего, мучительная боль стала невыносимой и она невольно вскрикнула. А потом наступила зловещая мертвая тишина, и только сердце ее стучало в груди тревожно и гулко, как топот приближающейся вражеской конницы.
   – Мне бы только увидеть его! Ах, если бы я только могла спросить его, почему он меня бросил! Может быть, я чем-то рассердила его? Это было так неожиданно, так странно – и так жестоко! Нет, это не он, это все его мать, – со злостью заключила она, отвечая самой себе. – Господи, но ведь он уже давным-давно мог отыскать меня, – печально продолжала рассуждать она. – Он просто не любил меня, как любила его я. Он вовсе не любил меня. Поступив со мной так жестоко, он совершил страшное зло, и я уже никогда не смогу спокойно смотреть людям в глаза с чувством собственной невиновности. Я молчу об этом, но это не значит, что я что-то забыла… Ох, милый! Неужели я на самом деле браню тебя? – с внезапной нежностью спросила она, резко изменив тон. – Тебя, отца моего ребенка? О, я так измучилась и совсем запуталась в своих чувствах!
   Но теперь у нее есть ее горячо любимый маленький сын, и упоминание об этом самом важном во всех отношениях обстоятельстве вновь изменило ход ее мыслей. В ней боролись женщина и мать, и верх взяла мать – бесстрашная защитница своего дитя. Руфь ненадолго задумалась, а затем опять заговорила, но уже твердым тихим голосом:
   – Он бросил меня. Да, он уезжал в спешке, но все равно мог бы найти меня и объясниться. Он оставил меня одну нести бремя позора, он ни разу не осведомился о рождении Леонарда – а мог бы. В его сердце не нашлось места для любви к своему ребенку, а у меня не будет любви к нему.
   Последнюю фразу она произнесла со всей решительностью, но тут же, почувствовав собственную слабость, простонала:
   – Увы! Увы…
   До этого она сидела на полу, раскачиваясь из стороны в сторону, а теперь вскочила и принялась нервно расхаживать по комнате.
   – О чем я только думаю? Неужели это я? Я, которая все эти годы смиренно молилась о том, чтобы стать Леонарду достойной матерью? Господи, до чего же глубоко грех проник в мою душу! Да, мое суровое прошлое покажется кристально чистым по сравнению с настоящим, если в этом настоящем я начну добиваться его и молить об объяснениях, чтобы вернуть его в свое сердце. И это я, которая стремилась (или же, возможно, стала посмешищем в своих тщетных попытках) понять святую волю Господню, чтобы воспитать Леонарда настоящим христианином; я, которая учила его невинные детские уста произносить «не введи нас в искушение, но избави нас от лукавого», но при этом все равно страстно хотела дать ему отца, который… который…
   Здесь у нее на миг перехватило дыхание, но она быстро справилась с этим и воскликнула:
   – О Господи, помоги мне! Я и вправду считаю, что отец Леонарда – человек дурной, но… О Господи всемилостивый! Я люблю его и не могу забыть… не могу!
   Она высунулась в окно чуть ли не до пояса. Усиливающийся ночной ветер налетал порывами, обдавая ее каплями холодного дождя, но ей это было даже приятно и действовало более умиротворяюще, чем если бы ночь была тихой и спокойной. Лохматые тучи, несущиеся по небу, вызывали в ней какую-то необузданную дикую радость, и губы ее кривились в странной бессмысленной улыбке. Очередной шквал ветра с дождем насквозь промочил ее волосы, а в памяти всплыла строчка из Псалтыря про «бурный ветер, исполняющий слово Его».
   Она снова села на пол, но на этот раз обхватила руками колени и уже не раскачивалась из стороны в сторону от охватившей ее тревоги.
   – Спит ли сейчас мой любимый малыш? Не напугал ли его этот страшный неистовый ветер?
   Здесь она мыслями перенеслась в недавнее прошлое, когда ее сынок, испугавшись грозовой ночи, пришел к ней и забрался под одеяло, а она, прижав малыша к себе, успокаивала его разговорами о могуществе добродетельного Бога, подспудно воспитывая и укрепляя в нем детскую веру.
   Внезапно она встрепенулась, подползла к стулу и, ухватившись за него, встала рядом на колени, смиренно склонив голову, словно перед лицом самого Господа. Некоторое время Руфь молчала, памятуя, что Он и так знает, что творится у нее в душе, а затем из груди ее вырвался стон, и она сквозь всхлипывания и слезы, которые позволила себе только теперь, снова заговорила:
   – О Господи, помоги мне, ибо слаба я. Боже, молю Тебя: «будь мне скалой и прибежищем, надежной крепостью» [30 - Новый Завет, псалом 30:3.], ибо сама я ничто без Тебя. Верю, если попросить Тебя именем Его, Ты не откажешь мне. Во имя Иисуса Христа молю Тебя – дай мне силы исполнить волю Твою!
   Она была не в состоянии о чем-то думать или что-то вспоминать; в голове крутилась единственная мысль о том, что она слаба, а Он всемогущ, что «Бог нам прибежище и сила, скорый помощник в бедах» [31 - Новый Завет, псалом 45:2.]. Ветер между тем крепчал, и дом уже отчетливо подрагивал, когда мощные порывы, налетавшие со всех четырех сторон горизонта, глухо ударялись в стены и, отразившись, с завыванием затихали вдали. Не успевали эти звуки замереть, как следовал новый удар, сопровождавшийся диким воем, который наводил на мысль о трубных звуках, возвещавших о приближении войска Князя Тьмы.
   – Миссис Денби, можно мне к вам? Мне так страшно одной!
   Это была Элизабет. Руфь успокоила свое разгоряченное дыхание глотком воды и открыла дверь робкой девочке.
   – О, миссис Денби, вы слышали, что творится этой ночью? Я так испугалась! А Мэри крепко спит, и ей все нипочем.
   Руфь была еще слишком взволнована, чтобы ответить сразу, и поэтому попыталась молча обнять ребенка и успокоить его. Но Элизабет сразу отстранилась.
   – Погодите, миссис Денби, вы совсем промокли! Если не ошибаюсь, у вас окно распахнуто. Ух, как у вас тут холодно! – зябко передернула она маленькими плечиками.
   – Забирайся ко мне в постель, дорогая! – предложила Руфь.
   – Хорошо, но вы тоже ложитесь. Эта свечка как-то странно освещает ваше лицо – вы сейчас даже на себя не похожи. Наверное, это потому что фитилек слишком длинный. Пожалуйста, погасите свет и ложитесь со мной. Я так напугана, и мне кажется, что рядом с вами я буду чувствовать себя лучше.
   Руфь закрыла окно и легла в постель. Элизабет вся дрожала, и, чтобы успокоить ее, Руфи пришлось сделать над собой усилие. Она принялась рассказывать ей про Леонарда и его детские страхи, а потом тихим, неуверенным голосом заговорила о Божьей милости, но делала это робко и осторожно, опасаясь показаться в глазах девочки более праведной, чем была на самом деле. Вскоре ее воспитанница заснула и все ее детские страхи были забыты. Руфь, измотанная мучительными переживаниями и вынужденная лежать неподвижно, чтобы не разбудить свою ночную гостью, тоже со временем погрузилась в тревожную дремоту, порой вздрагивая от подсознательного конвульсивного всхлипывания.
   Когда она проснулась, серое осеннее утро уже наполнило комнату своим тусклым светом. Элизабет еще спала, но внизу уже суетились слуги, и со двора доносились обычные звуки оживающего дома. Оправившись от потрясения, связанного со вчерашними переживаниями, она принялась с суровым спокойствием приводить в порядок свои мысли. Итак, он здесь. Через несколько часов она должна будет встретиться с ним. Избежать этого уже невозможно – разве что посредством каких-то отговорок и уверток, лживых и трусливых. Что из всего этого может получиться, она не знала и не догадывалась. Ясно ей было только одно, и она, несмотря ни на что, будет твердо придерживаться этого: что бы ни произошло, действовать согласно закону Божьему, до самого конца упорно повторяя: «Да свершится воля Твоя!» Она только молила Его, чтобы Он дал ей силы осуществить задуманное, когда настанет час. При этом Руфь даже не пыталась гадать, когда именно этот час настанет и какие слова или действия потребуются от нее в тот момент. Она полностью положилась на Божью волю.
   Когда прозвонил колокольчик, приглашающий к завтраку, Руфь была холодна как лед, но абсолютно спокойна. Она поспешила спуститься вниз сразу же, потому как решила, что если уже будет сидеть за столом и разливать чай по чашкам, то ее будет сложнее узнать, чем если она войдет, когда все займут свои места. Сердце, казалось, вообще перестало биться, но при этом ее не покидало восхитительное чувство, что она полностью владеет собой. Она мгновенно ощутила, что его в столовой еще нет. Она увидела мистера Брэдшоу и мистера Хиксона, которые стояли в сторонке; оба были настолько увлечены беседой о предвыборной политике, что не прервали своего разговора при ее появлении, а лишь почтительно поклонились в ее сторону. Ее ученицы должны были сидеть за столом по обе стороны от нее. Девочки еще продолжали усаживаться, а двое джентльменов по-прежнему увлеченно говорили у камина, когда вошел мистер Донн. Руфи показалось, что она сейчас умрет, ей захотелось крикнуть, чтобы преодолеть сдавившее грудь удушье; но длилось это лишь одно короткое мгновение. А в следующий миг она уже снова сидела, абсолютно спокойная и молчаливая, являя собой в глазах стороннего наблюдателя совершенный образец гувернантки, знающей свое место. Постепенно к ней вернулись самообладание и ощущение собственной силы, и она почувствовала себя настолько свободно, что даже начала прислушиваться к разговору за столом. Она пока что не смела взглянуть на мистера Донна, хотя сердце ее сгорало от нетерпеливого желания вновь увидеть его. Голос его изменился, потеряв былую свежесть и горячность молодости, хотя интонации остались те же. Но, несмотря на это, спутать его с кем-то другим было невозможно.
   За завтраком говорили много, поскольку никто, похоже, никуда не торопился, хотя это было утро воскресного дня, когда обычно все собираются в церковь. Руфь была вынуждена досидеть со всеми до конца завтрака, и это даже пошло ей на пользу. Эти полчаса помогли ей очень успешно отделить нынешнего мистера Донна от образа мистера Беллингема, который сохранился в ее памяти. Руфь, не умевшая анализировать чужое поведение и плохо разбиравшаяся в людях, тем не менее остро чувствовала разницу между тем окружением, в котором она прожила последние годы, и человеком, который сейчас, вальяжно развалившись на стуле, рассеянно слушал застольную беседу, не принимая в ней участия и даже не проявляя интереса к предмету разговора, пока это каким-то образом не касалось лично его самого. Мистер Брэдшоу – пусть напыщенно и самоуверенно, но увлеченно – говорил о разных вопросах, не имевших непосредственного отношения конкретно к присутствующим. Мистер Хиксон демонстрировал свой интерес к дискуссии даже тогда, когда на деле его не испытывал, – этого требовала специфика его профессии. А мистер Донн не делал ни того ни другого. Пока первые двое джентльменов перебирали многочисленные злободневные темы, он лениво поднес к глазу свой монокль, чтобы лучше рассмотреть холодный пирог с дичью на другом конце стола. Внезапно Руфь почувствовала, что он обратил внимание на нее. До сих пор, учитывая его близорукость, она считала себя в безопасности, но под этим взглядом вдруг густо и мучительно покраснела. Впрочем, спокойствие и уверенность быстро вернулись к ней, и она посмотрела ему прямо в глаза. Это явно застало его врасплох, и он, смутившись, уронил свой монокль и усердно принялся за еду. Наконец-то она рассмотрела его. Да, он изменился, но она не знала насколько. Выражение лица, которое прежде появлялось у него только время от времени, когда в нем брали верх худшие черты его характера, теперь стало постоянной маской. Он выглядел недовольным и беспокойным, но по-прежнему был очень красив; она со странной гордостью отметила про себя, что Леонард унаследовал от него эти глаза и чувственный изгиб рта.
   Смелый взгляд гувернантки прямо ему в глаза действительно несколько озадачил мистера Донна, но нельзя сказать, что это сбило его с толку. Он лишь подумал, что эта миссис Денби определенно похожа на бедную Руфь, но, конечно, намного красивее ее. Этот греческий профиль! А этот гордый, истинно царственный поворот головы! С такой благородной грацией и величественной уверенностью гувернантка из семьи мистера Брэдшоу вполне могла бы быть представительницей какого-нибудь аристократического рода, скажем, Перси или Говардов. Бедняжка Руфь! Как бы там ни было, волосы у этой женщины потемнее, а лицо кажется бледным, да и выглядит она более утонченной особой. Да, бедняжка Руфь! Впервые за многие годы он вдруг задумался о том, что с ней стало. Впрочем, произойти с ней могло только одно, и, наверное, даже лучше, что он не знает ее судьбы наверняка, – это могло бы быть для него очень и очень неприятно. Мистер Донн откинулся на спинку стула и незаметно (поскольку считал, что джентльмену не пристало столь внимательно рассматривать даму, ведь она или кто-то другой может это заметить) снова вставил в глаз свой монокль. В этот момент Руфь говорила с одной из своих учениц и не смотрела в его сторону. Боже правый! Нет, это, должно быть, все-таки она и есть! Когда миссис Денби говорила, на щеках ее появлялись маленькие ямочки, от которых лицо, казалось, светилось даже без улыбки на губах; точно такие же ямочки восхищали его в Руфи, и больше ни у кого он подобного не видел. Чем дольше он смотрел на нее, тем больше убеждался в правильности своей догадки. Он настолько увлекся своими наблюдениями, что вздрогнул от неожиданности, когда мистер Брэдшоу спросил у него, не хочет ли он сходить в церковь.
   – В церковь? А это далеко? Где-то с милю? Нет-нет, думаю, сегодня я помолюсь дома.
   При виде того, как мистер Хиксон вскочил, чтобы открыть для Руфи и ее воспитанниц дверь, когда те выходили из комнаты, мистер Донн вдруг почувствовал ревность; при этом он поймал себя на том, что ему приятно испытывать это чувство, потому как он начал уже опасаться, что слишком пресытился подобными эмоциями. Однако мистеру Хиксону не помешало бы знать свое место. В конце концов, платит он ему за то, чтобы тот беседовал с его избирателями, а не заигрывал с дамами из их семей. Мистер Донн уже заметил, что мистер Хиксон пытается ухаживать за мисс Брэдшоу, – вот и пусть, если ему это нравится. А в обращении с этим прелестным созданием – Руфь это или не Руфь, не важно – ему следует вести себя поосторожнее. Нет, это, несомненно, была Руфь! Вот только каким образом ей так ловко удалось обмануть свою судьбу, чтобы стать гувернанткой? Да не просто гувернанткой, а весьма уважаемой гувернанткой в таком семействе, как у мистера Брэдшоу!
   Мистер Хиксон также не пошел в церковь: видимо, в своих действиях он обычно следовал примеру мистера Донна. Что касается мистера Брэдшоу, то воскресные службы он никогда не любил – отчасти из принципиальных соображений, а может, потому что всегда с большим трудом мог вовремя найти нужное место в молитвеннике. Мистер Донн находился в гостиной и перелистывал страницы большой и красивой Библии, когда туда вошла Мэри, уже совсем готовая идти. При виде собравшейся в церковь девочки ему в голову вдруг пришла одна идея.
   – Как странно, – задумчиво заметил он, – что люди, когда ищут имя для крещения своих детей в Библии, так редко выбирают имя Руфь. Ведь оно такое красивое, с моей точки зрения.
   Мистер Брэдшоу удивленно поднял на него глаза.
   – Секундочку, Мэри, – сказал он, – а разве не так зовут миссис Денби?
   – Да, папа, – охотно подтвердила Мэри. – К тому же я знаю еще двух: Руфь Браун, которая живет здесь, и Руфь Маккартни в Экклстоне.
   – А у меня, мистер Донн, есть тетка по имени Руфь! Похоже, ваши наблюдения ошибочны. Кроме гувернантки моих дочерей, я знаю по меньшей мере еще трех Руфей.
   – Ох! Конечно же, я был здесь абсолютно неправ, а мои слова относятся к тому типу высказываний, несуразность которых понимаешь сразу же, как только их произнес.
   Однако на самом деле в душе он ликовал, потому что уловка его блестяще сработала. В этот момент вошла Элизабет, чтобы позвать Мэри с собой.
   Руфь была рада вырваться из дома и оказаться на свежем воздухе. Ну вот, первые два часа уже миновали. Два часа из оставшегося дня испытаний – точнее, полутора дней, поскольку джентльмены собирались вернуться в Экклстон в понедельник утром.
   Она ощущала слабость и дрожь в теле, но при этом чувствовала внутреннюю силу, позволявшую ей владеть собой. Выйдя из дома вовремя, они могли не торопиться и поэтому не спеша шли по дороге, встречая знакомых из местных жителей, с которыми обменивались вежливыми приветствиями. Внезапно Руфь пришла в смятение: позади них она услышала торопливые шаги и очень своеобразный топот сапог с высокими каблуками, придававшими пружинистость походке их хозяина, – звук давно и хорошо ей знакомый. Это напоминало ночной кошмар, в котором панически пытаешься убежать от демона, но, как только начинает казаться, что скрыться удалось, он вдруг опять появляется рядом. Мистер Донн был уже совсем близко, а до церкви оставалось еще примерно с четверть мили. И все-таки Руфь и теперь не теряла надежды, что он ее не узнал.
   – Я, видите ли, все же изменил свое решение в самый последний момент, – спокойно сказал он, догнав их. – Подумал, что любопытно было бы взглянуть на архитектуру местной церкви. Некоторые старые деревенские церкви в этом смысле бывают весьма примечательны. Мистер Брэдшоу любезно согласился проводить меня немного и объяснить дорогу, однако, признаюсь, я все-таки запутался с его многочисленными «поверните направо» и «поверните налево», поэтому искренне обрадовался, когда заметил впереди вашу небольшую компанию.
   Эта короткая тирада, по сути, не требовала ответа – его и не последовало. Впрочем, он на него и не рассчитывал, понимая, что, если это на самом деле Руфь, она не сможет ответить как-то нейтрально. А то, что она промолчала, еще больше убедило его в том, что идущая рядом с ними дама была именно она.
   – Местный пейзаж в новинку для меня: здесь не чувствуется величия полностью дикой природы, но и человеком эти края освоены не слишком. Тем не менее здесь присутствует своя особая прелесть. Ландшафт напоминает мне некоторые уголки Уэльса… – Он глубоко вздохнул, а затем добавил: – А вы когда-либо бывали в Уэльсе?
   Сказано это было тихо, едва ли не шепотом. В этот момент раздался резкий призывный звон маленького церковного колокола, торопивший прихожан к службе. Руфь вся сжалась; она страдала душой и телом, но продолжала бороться: ей нужно было только дотерпеть до входа в храм, а там уже, в этом святом месте, она обретет спокойствие и уверенность.
   Он повторил свой вопрос уже громче, вынуждая ее ответить, чтобы скрыть от девочек свое смятение.
   – Так вы никогда не были в Уэльсе? – На этот раз он заменил «когда-либо» на «никогда», сделав ударение на этом слове, чтобы выделить его значение для Руфи, и только для нее, и тем самым отрезать ей пути к отступлению.
   – Да, я бывала в Уэльсе, сэр, – ответила она спокойным, серьезным тоном. – Было это много лет тому назад. Тогда там произошли события, о которых я вспоминаю как о крайне тяжелом периоде своей жизни. Поэтому я буду вам очень признательна, сэр, если вы в дальнейшем не будете касаться этой темы.
   Девочки были удивлены тем, что миссис Денби столь смелым и даже властным тоном говорит с таким важным господином, как мистер Донн, без пяти минут член парламента. Но затем они для себя решили, что, видимо, как раз в Уэльсе умер ее муж, и тогда становилось понятно, почему, как она сказала, это был «крайне тяжелый период в ее жизни».
   Мистера Донна такой ответ совершенно не задел – наоборот, он был восхищен тем, с каким чувством собственного достоинства она произнесла это. Конечно, ей было очень тяжело, и она действительно должна была чувствовать себя совершенно несчастной, когда он бросил ее тогда. Ему понравилась та гордость, с какой Руфь сдерживала свое негодование до того момента, когда у них будет возможность поговорить наедине, чтобы он мог объяснить ей что-то из того, на что она могла бы ему справедливо пенять.
   Войдя в церковь, Руфь с девочками прошла по центральному проходу до скамьи, отведенной жителям дома на Орлином утесе. Он последовал за ними и закрыл за собой дверь. Сердце у Руфи оборвалось, когда она увидела, как он проходит между нею и пастором, готовившимся донести до прихожан слово Божье. Преследовать ее здесь было безжалостно и жестоко с его стороны. Она не смела поднять глаза и не видела ни лучей солнца из восточных окон, ни вселявших в душу покой и грусть мраморных изваяний на надгробных плитах. Все, что олицетворяло для нее свет и умиротворение, сейчас заслоняла собой его фигура. Она чувствовала, она знала, что он не сводит с нее взгляда. Пока он был здесь, Руфь не могла молиться вместе со всеми об отпущении грехов, потому как само его присутствие казалось ей знаком того, что ей никогда в жизни не смыть пятно позора. Тем не менее, несмотря на тревожные мысли и воспоминания, от которых внутри у нее все мучительно роптало, внешне она сохраняла полное спокойствие. Мистер Донн не замечал на ее лице ни взволнованного румянца, ни каких-то иных признаков переживаний. Лишь когда Элизабет не смогла сразу найти себе место, Руфь глубоко вздохнула и подвинулась на скамье, чтобы пропустить ее и оказаться подальше от пылающего взгляда его недобрых глаз. Когда все сели для чтения первого отрывка из Священного Писания, Руфь развернулась так, чтобы не видеть его. Но слушать пастора она все равно не могла: ей казалось, что его слова, само звучание которых, не говоря уже о смысле, представлялось ей смутным и далеким, произносятся в каком-то другом мире, из которого она изгнана.
   Вместе с тем, вследствие отчаянного напряжения, в котором пребывал ее разум, одно из ее восприятий – зрение – внезапно сверхъестественно обострилось. Хотя помещение церкви и люди в нем были окутаны для нее какой-то дымкой, одна точка в дальнем темном углу вдруг начала видеться ей все более и более отчетливо. Наконец она смогла рассмотреть там то, что при других обстоятельствах увидеть было решительно невозможно; это было лицо статуи в тени на краю арки в том месте, где неф сужается ближе к алтарю (по-моему, эти фигуры называются горгульи). Лицо это было красиво, особенно по сравнению с изображением гримасничающей обезьяны по соседству, но больше всего поражали не его правильные черты. Полуоткрытый рот скривился от страшных страданий, что, впрочем, нисколько не уродовало его. Искажение лица под влиянием душевных мук, как правило, указывает на борьбу человека с внешними обстоятельствами. Но по этому лицу было видно, что, если такая борьба и велась, она уже завершена. Обстоятельства взяли верх, и не осталось ни малейших надежд на помощь со стороны смертных. Глаза были устремлены ввысь, ибо сказано: «Обращаю взгляд свой к горам, откуда придет мне помощь» [32 - Новый Завет, псалом 120:1.]. И хотя приоткрытые губы скорбно скривились, словно они вот-вот задрожат в агонии, все равно лицо это, благодаря странному одухотворенному выражению каменных глаз, казалось возвышенным и по-своему утешало своим видом. Похоже, Руфь была первой, кто за много столетий разглядел истинный смысл скрывавшегося в тени изваяния. Кто мог представить себе такой взгляд? А может быть, древний мастер был свидетелем этой бесконечной скорби – или даже сам испытал ее – и потом с помощью веры осмелился воплотить свои чувства в творение, преисполненное покоя и чистоты? Или же все-таки это просто его вымысел? Если так, то какой душой должен был обладать тот неизвестный резчик по камню? Задумывал это и создавал наверняка один и тот же человек: двое разных людей просто были бы не в состоянии достичь такой идеальной гармонии. Что бы это ни было и каким бы образом данная скульптура ни попала сюда, этого художника, резчика и страдальца, уже давно нет на свете. Творчество человека закончилось, жизнь его оборвалась, страдания подошли к концу. Но осталось это произведение искусства, которое смогло утешить тревожно бившееся сердце Руфи, когда она смотрела на него. Она достаточно успокоилась, чтобы слышать слова проповеди, которые сотни лет в трудную минуту испытаний выручали великое множество людей, внушая им благоговейный трепет перед величайшими страданиями из всех, известных миру.
   Следующим отрывком из Священного Писания, который читался в то утро 25 сентября, была глава двадцать шестая из Евангелия от Матфея.
   Когда после этого дело дошло до общей молитвы, Руфь уже овладела собой и могла молиться вместе со всеми во имя Того, кто сам претерпел страшные душевные муки в Гефсиманском саду.
   После окончания службы при выходе случилась небольшая заминка, и у дверей собралась толпа. На улице пошел дождь, и те, у кого были зонты, начали их раскрывать; те же, у кого зонтов не было, сокрушались по этому поводу и рассуждали, как долго может продлиться ненастье. Зажатая позади людей, стоявших под козырьком на паперти, Руфь вдруг услышала совсем близко голос человека, который очень тихо, но при этом отчетливо произнес:
   – Я должен вам многое сказать… многое объяснить. Умоляю вас предоставить мне такую возможность.
   Руфь не ответила и даже не подала виду, что услышала эти слова, но все-таки вся затрепетала, потому что этот хорошо знакомый ей голос был по-прежнему мягок и вкрадчив и до сих пор имел власть над нею. К тому же ей искренне хотелось знать, почему он ее бросил и как это произошло. Ей казалось, что если она будет знать это, то избавится от бесконечных гаданий, терзавших ей душу, и никакого вреда от таких объяснений не будет.
   «Нет! – твердо прозвучал в ее голове голос свыше. – Этого быть не должно».
   У Руфи и девочек было по зонтику. Она повернулась к Мэри и сказала ей:
   – Мэри, отдай мистеру Донну свой зонт, а сама иди под мой. – Голос ее прозвучал решительно. Она постаралась передать свою мысль минимальным количеством слов. Девочка молча повиновалась. Когда они вышли за ограду расположенного перед церковью кладбища, мистер Донн заговорил снова.
   – Вы неумолимы, но я ведь всего лишь прошу выслушать меня, – сказал он. – И я имею право быть выслушанным, Руфь! Не верится, что за это время вы изменились настолько, что даже не станете слушать меня, когда я умоляю вас об этом.
   Он говорил это мягким, жалобным тоном. Но он уже и так во многом разрушил тот иллюзорный образ, который Руфь долгие годы извлекала из своей памяти всякий раз, когда позволяла себе думать о нем. Кроме того, пока она жила в семье Бенсонов, ее понятия о том, каким должен быть хороший человек, сильно изменились – они стали возвышеннее и чище. А мистер Донн даже тогда, когда она еще боролась в себе с чувственными воспоминаниями о нем, уже отталкивал ее именно тем, что проявлялось в нем сейчас, так что теперь с каждой его фразой, с каждой минутой, проведенной рядом с ним, она чувствовала себя все увереннее на выбранном ею пути. Но в голосе его все же оставалось еще что-то, по-прежнему влиявшее на нее, и, когда Руфь слышала мистера Донна, но не видела его, она помимо своей воли уносилась в воспоминания о минувшем.
   На его последнюю тираду, как и на первую, Руфь не ответила. Она понимала, что если отбросить в сторону все мысли о характере их прошлых отношений, то станет ясно: все было уничтожено по его воле, в результате его решений и поступков. А следовательно, право отказаться от какого-либо дальнейшего общения с ним было полностью за ней.
   Порой кажется довольно странным, что после того, как мы искренне молим Бога уберечь нас от искушения, а затем полностью передаем себя в Его руки, каждая последующая мысль, каждый новый познанный закон мироздания ведут нас к тому, что силы наши все увеличиваются и увеличиваются. Нам кажется это удивительным, потому что мы замечаем это совпадение, однако на самом деле это совершенно естественный и даже неминуемый результат, потому как Истина и Добро, которые суть одно и то же, привносятся в каждое обстоятельство, внешнее или внутреннее, с каким сталкивается Господне творение.
   Когда мистер Донн понял, что Руфь ему не ответит, это лишь еще больше убедило его в том, что она должна выслушать его. Хотя на самом деле он пока не знал, что именно будет говорить, да и вся ситуация представлялась ему загадочной и пикантной.
   По дороге домой зонт защищал Руфь не только от дождя – под его защитой с ней невозможно было говорить на ходу. Она плохо ориентировалась, в какое время они с девочками будут обедать, но и так было понятно, что избежать присутствия за общим столом ей не удастся. В любом случае она не должна показывать своей слабости. Но каким же счастливым облегчением для нее после такой прогулки было запереться в своей комнате, чтобы Мэри и Элизабет не могли неожиданно войти туда, а затем дать своему телу, уставшему в основном от необходимости так долго держать себя в руках и казаться строгой и непреклонной, опуститься в мягкое кресло и полностью расслабиться, оставшись беспомощной, безучастной и абсолютно недвижимой, как будто плоть ее растеклась и стала аморфной!
   Отдых ее напряженного сознания был посвящен размышлениям о Леонарде. Она не брала на себя смелость заглядывать в прошлое или будущее, зато хорошо видела настоящее своего сына. Однако чем больше она думала о судьбе своего мальчика, тем больше начинала бояться его отца. В свете чистоты и невинности ребенка ей все яснее и яснее виделась печать зла. В голову неожиданно пришла мысль, что, если Леонард узнает тайну своего рождения, ей не останется ничего иного, кроме как уйти с глаз его долой и умереть. Он никогда не узнает о ее тогдашней чистоте и наивности, о целом ряде малозначительных, казалось бы, обстоятельств, подтолкнувших ее к падению, – человеческому сердцу этого не понять. Но Господь-то это знает. И если Леонарду станет известно о пагубной ошибке его матери, ей останется только смерть. Ей представлялось, что в бегстве от будущего позора и мучений она способна умереть тихо, избежав нового греха, хотя на самом деле даже уйти из жизни было не так просто. Неожиданно ее осенила еще одна мысль, и она принялась молиться об очищении Господнем, чего бы ей это ни стоило. Она вытерпит все испытания, напасти, любую боль, она не станет уклоняться от любых наказаний, какие только Господь сочтет нужным применить к ней, лишь бы только в конце пути попасть к Нему в Царствие Небесное. Увы, избежать уготованных нам страданий не в нашей власти, так что эта часть ее молитвы была напрасной. Что же касается всего остального, то разве не вершился над ней Божий суд прямо сейчас? Природа законов Божьих такова, что нарушение их влечет за собой неминуемое возмездие. Однако, если обратиться к Нему с раскаянием, Он дает возможность нести это наказание со смирением и покорностью в сердце, «ибо вовек милость Его» [33 - Новый Завет, псалом 135:1.].
   Мистер Брэдшоу упрекал себя в недостаточном внимании к своему гостю и оттого не успел понять, почему мистер Донн вдруг резко поменял свои планы. Пока он сообразил, что мистер Донн все-таки собирается идти в церковь, несмотря на то что до нее было довольно далеко, этот джентльмен быстро удалился в указанном ему направлении, и дородному экклстонскому предпринимателю было его уже не догнать. Получалось, что он, как хозяин дома, пренебрег законами гостеприимства, позволив важному гостю сидеть на церковной скамье без должного сопровождения (дети и гувернантка, конечно, не в счет), поэтому мистер Брэдшоу был исполнен решимости компенсировать этот свой промах дополнительным вниманием к нему в течение оставшейся части дня. В связи с этим он не отходил от мистера Донна ни на минуту и, соответственно, тут же бросался выполнять любое пожелание, которое бы тот ни высказывал. Поэтому, стоило только мистеру Донну намекнуть, что он с удовольствием прогулялся бы по столь живописной местности, как мистер Брэдшоу вызвался его сопровождать, хотя в Экклстоне он из принципа никогда не отправлялся на праздные прогулки по воскресеньям. Когда же мистер Донн передумал и решил остаться дома, неожиданно вспомнив, что ему необходимо написать несколько важных писем, рачительный хозяин тоже отказался от своих намерений гулять, чтобы при случае иметь возможность обеспечить гостя письменными принадлежностями, которые могли тому потребоваться и которые не были под рукой в этом арендованном полуобставленном доме. Где все это время пребывал мистер Хиксон, не было известно никому. Он ушел гулять вскоре после того, как мистер Донн направился в церковь, и с тех пор не появлялся.
   Погода несколько прояснилась, и мистер Донн рассчитывал улучить момент, чтобы еще раз поговорить с Руфью, если та поведет девочек гулять. Вся вторая половина дня, показавшаяся ему бесконечно затянувшейся, прошла у него под знаком гаданий относительно шанса новой встречи с Руфью, мысленных проклятий в адрес навязчивого внимания хозяина и притворной занятости написанием воображаемых писем, о которых он неосторожно обмолвился, – все это ужасно утомляло. В столовой был оставлен обед для так и не вернувшегося пока мистера Хиксона. Когда же ни Руфи, ни ее воспитанниц там не оказалось, мистер Донн рискнул осторожно поинтересоваться, почему он их там не встретил.
   – Они пообедали раньше и снова ушли в церковь, – ответил мистер Брэдшоу. – Миссис Денби была когда-то прихожанкой англиканской церкви и, хотя у нас дома она посещает храм диссентеров, здесь всегда рада возможности сходить на службу церкви официальной.
   Мистер Донн приготовился уже поподробнее расспросить про эту самую «миссис Денби», но тут как раз заявился мистер Хиксон, шумный, возбужденный, голодный и готовый без умолку тараторить о том, где он побывал, как сбился с дороги и как вновь отыскал ее. Нужно отдать ему должное: с помощью приукрашиваний, прибауток, каламбуров и парочки цитат он умел так обставить самое банальное событие, что в итоге все у него звучало очень мило и увлекательно. Но, помимо этого, он прекрасно читал по лицам и сразу заметил, что его здесь явно не хватало: и хозяин, и его гость, похоже, просто изнывали от скуки и хандры. Поэтому мистер Хиксон был решительно настроен развлекать их всю оставшуюся часть дня, поскольку он и на самом деле заблудился и теперь чувствовал, что отсутствовал слишком долго в это унылое воскресенье, когда люди могут сойти с ума от тоски, если их вовремя как следует не расшевелить.
   – Послушайте, стыдно сидеть в четырех стенах в таком живописном месте. Скажете, дождь? Да, дождь, но он прошел несколько часов тому назад, и теперь погода на улице просто замечательная. Заверяю вас, что в этих краях я чувствую себя достаточно уверенно, чтобы выступить для вас проводником. Я покажу вам все красоты в окрестностях – и вдобавок могу еще завести по щиколотки в какое-нибудь болото или змеиное гнездо!
   Мистер Донн хоть и неохотно, но согласился на предложение прогуляться, а потом уже не мог дождаться, пока мистер Хиксон торопливо закончит свой обед, потому что подумал, что так у него появится надежда встретить Руфь, возвращающуюся из церкви, и шанс увидеть ее, побыть рядом, даже если поговорить с ней не получится. Знать, что до отъезда отсюда у него осталось всего несколько часов, которые проходят впустую, потому что он не может видеть ее, хоть и находится она совсем близко, было невыносимо для него.
   Импульсивно отклонив предложение мистера Хиксона показать впечатляющие виды местного ландшафта и пропустив мимо ушей приглашение мистера Брэдшоу посмотреть участок земли, относящийся к дому («совсем маленький, конечно, за цену в четырнадцать тысяч фунтов»), он решительно увлек своего помощника по дороге к церкви, заявив, что видел там бесподобный вид, равного которому не найти во всей округе.
   На пути им встретилось немало местных жителей, возвращавшихся по домам, однако Руфи среди них не было. Вечером за столом мистер Брэдшоу объяснил, что она со своими ученицами вернулась по тропинке через поля. На протяжении всего ужина, казавшегося бесконечно долгим, мистер Донн все время хмурился и мысленно проклинал утомительную болтовню мистера Хиксона, который пытался таким образом как-то развеселить его. Насилу все это закончилось, и он, выйдя в гостиную, увидел там Руфь, сидящую со своими ученицами. Сердце тут же взволнованно забилось в его груди.
   Она читала вслух, и не передать словами, как трепетала и терзалась при этом ее душа. Но внешне ее эмоции никак не проявлялись – Руфи удавалось сохранять невозмутимость. Она знала, что ей нужно продержаться еще один час сегодня вечером (часть из которого уйдет на общую семейную молитву, а остальное время все равно рядом будут все остальные), да еще час утром (когда все будут заняты суетой со сборами к отъезду). Если в этот короткий промежуток времени у нее не получится избежать разговоров с ним, она, по крайней мере, сможет держать его на дистанции, чтобы он сам осознал, что теперь они с ним живут в совершенно разных мирах, бесконечно далеких друг от друга, как земля и небо.
   Когда он вошел, она сразу почувствовала его приближение. Мистер Донн остановился у стола и рассеянным взглядом окинул лежавшие там книги. Мэри и Элизабет немного отодвинулись в сторону, явно робея перед будущим членом парламента от Экклстона. Он же, сделав вид, что хочет рассмотреть какую-то обложку, нагнулся и шепнул:
   – Умоляю вас: всего пять минут наедине.
   Девочки слышать его не могли, но Руфь была загнана в угол.
   Внезапно она почувствовала прилив смелости и сама перешла в наступление, отчетливо сказав:
   – Не согласитесь ли вы прочесть нам этот отрывок вслух? Я его что-то плохо помню.
   Услышав эти слова, мистер Хиксон, слонявшийся неподалеку, тут же присоединился к просьбе миссис Денби. Мистер Брэдшоу, которого клонило в сон после необычайно позднего ужина и который надеялся побыстрее добраться до кровати, тоже откликнулся на предложение Руфи, рассчитывая, что такой поворот освободит его от необходимости поддерживать общий разговор и даст возможность, если повезет, незаметно вздремнуть, пока на общую вечернюю молитву не явится прислуга. Мистеру Донну, таким образом, деваться было некуда, и он был вынужден согласиться, хоть и не понимал, что читает. Посреди одной из длинных фраз дверь вдруг отворилась и в гостиную вошла толпа слуг. Мистер Брэдшоу мгновенно встрепенулся и разразился в их адрес долгой страстной проповедью, которая закончилась не менее долгой молитвой.
   Руфь сидела с поникшей головой – скорее от усталости после невероятного внутреннего напряжения, чем из боязни встретиться взглядом с мистером Донном. Он настолько утратил над нею свою власть – власть, которая так глубоко взволновала ее накануне вечером, – что теперь она видела в нем не идола своей наивной юности, а лишь того, кто знал тайну ее падения и мог из жестокости воспользоваться этим. Но, несмотря на это, она во имя своей первой и единственной в жизни любви все равно очень хотела бы услышать объяснения по поводу его поступка. Если вдруг окажется, что тогда он еще не был таким холодным и эгоистичным человеком, который не заботится ни о ком и ни о чем, кроме самого себя, каким он представлялся ей на сегодняшний день, это могло бы каким-то образом несколько поднять ее в собственных глазах.
   Поскорее вернуться домой, к своему Леонарду – вот какие мысли переполняли ее, даря при этом удивительное умиротворение. Она мечтала заснуть и увидеть во сне любимого сына – это был бы лучший из всех возможных отдых для истерзанной души.
   Мэри и Элизабет отправились спать сразу после молитвы, и Руфь сопровождала их. Планировалось, что джентльмены уедут завтра рано поутру. Соответственно, завтрак намечался на полчаса раньше, чтобы они поспели к утреннему поезду. Все это было оговорено заранее по распоряжению самого мистера Донна, который всего неделю назад был настолько увлечен своей предвыборной кампанией, насколько он вообще был способен чем-то увлечься, и которому теперь ужасно хотелось послать интересы диссентеров и Экклстон ко всем чертям.
   Когда к крыльцу подали экипаж, мистер Брэдшоу повернулся к Руфи:
   – Не хотите ли передать что-нибудь Леонарду? Помимо того, конечно, что вы его очень любите, – это и так само собой разумеется.
   Руфь заметила, как мистер Донн напрягся, услышав это имя, и у нее перехватило дыхание. Она не догадывалась, что связано это было с внезапным приступом ревности, – он подумал, что речь идет о взрослом мужчине.
   – А кто такой этот Леонард? – тихо спросил он у одной из девочек, стоявшей рядом: за эти дни он так и не научился различать, где Мэри, а где Элизабет.
   – Это маленький сын миссис Денби, – ответила Мэри.
   Быстро придумав какой-то предлог, он приблизился к Руфи и голосом, который она уже успела возненавидеть, шепнул ей:
   – Наш ребенок?
   По ее мгновенно окаменевшему лицу, ставшему мертвенно-бледным, по дикому ужасу, мелькнувшему в ее глазах, по судорожному прерывистому дыханию он понял, что нашел наконец заклинание, которое заставит ее выслушать его.


   Глава XXIV. Встреча на песчаном берегу

   «Он заберет его у меня! Он заберет у меня моего ребенка!» Эта навязчивая мысль набатом гремела в голове несчастной Руфи. Ей казалось, что судьба ее предрешена: Леонарда у нее отнимут. У нее было твердое убеждение, что ребенок, законный или незаконнорожденный, по праву принадлежит его отцу, а тот факт, что она не знала, на чем это основывается, почему-то нисколько не подрывал этой убежденности. В ее представлении Леонард выделялся среди всех детей, он был чем-то вроде принца, к которому сердцем тянутся все и каждый, сгорая от желания назвать его «дитя мое». Она была слишком морально измождена, у нее просто не было сил, чтобы здраво и спокойно рассуждать, поэтому, даже если бы нашелся грамотный человек, который предоставил бы ей информацию по вопросу родительских прав, она все равно вряд ли смогла бы сделать из нее правильные выводы. Днем и ночью ее преследовала одна и та же мысль: «Он заберет у меня моего ребенка!» Даже во сне ей виделось, что Леонарда уводят от нее в какую-то непонятную сумрачную даль, куда она не может за ним последовать. Иногда он сидел рядом со своим отцом в проезжающей мимо нее карете и улыбался, словно в предвкушении какого-то обещанного удовольствия, к которому они направляются. В других снах он боролся, стараясь вернуться к ней, – тянулся к ней своими маленькими детскими ручками, плакал и просил о помощи, которой она не могла ему дать. Руфь не помнила, как пережила эти дни: она продолжала двигаться, машинально выполняя привычные действия, но душой была со своим ребенком. Руфь часто думала о том, чтобы написать мистеру Бенсону и предупредить его об опасности, угрожавшей Леонарду, но всякий раз в последний момент боялась вернуться к обстоятельствам, которые не упоминались уже много лет и даже воспоминание о которых, казалось, уже было похоронено навсегда. К тому же она боялась внести сумятицу или тревогу в спокойное течение жизни узкого круга людей, среди которых жила. Глубокое возмущение, испытываемое мистером Бенсоном по отношению к обманувшему ее мужчине тогда, давало ей все основания полагать, что он не станет сдерживать его и теперь. Это означало, что он перестанет поддерживать мистера Донна на выборах и сделает все от него зависящее, чтобы помешать ему. Мистер Брэдшоу будет взбешен, и поднимется такая буря, от одной мысли про которую у Руфи все сжималось внутри от страха, – она безумно устала бороться: тело ее было измождено нравственными страданиями.
   Однажды утром на третий или четвертый день после отъезда гостей она получила письмо от мисс Бенсон. Руфь долго не решалась его распечатать, нервно сжимая и разжимая кулаки, но потом все-таки вскрыла конверт. Леонард пока что был в безопасности. В начале было несколько строк, написанных его красивым округлым почерком, в которых не содержалось ничего серьезного – разве что сообщение о том, что он потерял свой красивый алебастровый шарик для игр. Далее шло пространное послание от мисс Бенсон. Свои письма она всегда писала в стиле дневника. «Понедельник: мы занимались тем-то и тем-то; вторник: сделано то-то и то-то» и т. д. Руфь быстро пробежала глазами все страницы. Вот! Ох, бедное мое сердце, уймись, что же ты так тревожно трепещешь!
   «Мы как раз начали готовить сливовое варенье и уже поставили его на огонь, когда в дверь кто-то постучал. Брата не было дома, Салли мыла посуду, да и я была занята – стояла у плиты в своем знаменитом переднике с нагрудником и размешивала, чтобы ничего не подгорело. Поэтому я позвала из сада Леонарда, чтобы он открыл дверь. Если бы мне знать, кто пришел, я бы обязательно сначала умыла его! А были это мистер Брэдшоу, мистер Донн, которого они надеются продвинуть в парламент депутатом от Экклстона, и еще один джентльмен, имени которого я никогда прежде не слыхала. Они пришли агитировать, но, узнав, что брата нет дома, спросили, можно ли поговорить со мной. Ребенок ответил им: „Да, если она сможет бросить свои сливы“, – и побежал звать меня, оставив их стоять в прихожей. Я сняла передник, взяла Леонарда за руку – с ним я чувствовала себя не так стеснительно – и пригласила их пройти в кабинет Турстана, потому что мне хотелось показать им, сколько там у него книг. Они очень вежливо завели со мной разговор о политике, только я все равно не могла взять в толк, к чему они клонят. Мистер Донн обратил внимание на Леонарда и подозвал его к себе; я уверена, что он заметил, какой это славный и красивый мальчик, и это несмотря на то, что у того загорелое лицо раскраснелось от работы в огороде, а кудри были не расчесаны. Леонард говорил с этим господином смело и уверенно, как будто знал его всю жизнь, но потом мистер Брэдшоу недовольно заметил ему, что он ведет себя слишком шумно, и напомнил, что детей, когда взрослые разговаривают, может быть видно, но не слышно. Поэтому мальчик так и остался стоять рядом с мистером Донном, замерев на месте, как солдат по стойке „смирно“. А я настолько залюбовалась этой парой, каждый из которых был очень красив по-своему, что не запомнила и половины из того, что они просили меня передать Турстану. Был и еще один необычный момент, о котором я должна вам сообщить, хотя и говорила себе не делать этого. Когда мистер Донн разговаривал с Леонардом, он вдруг снял свои часы с цепочкой и повесил их на шею мальчику, который этому несказанно обрадовался. Потом джентльмены собрались уходить, и я велела ему отдать дорогую вещь, но была удивлена и почувствовала себя очень неловко, когда мистер Донн заявил, что это подарок и мальчик может оставить часы себе. Я видела, что мистер Брэдшоу был раздражен этим поступком, слышала, как он со вторым джентльменом начали отговаривать его, – произносились слова „опрометчиво“, „слишком открыто“. Но я никогда не забуду тот горделивый непреклонный взгляд, который мистер Донн бросил на них, как не забуду и его слов: „Я никому не позволю вмешиваться в то, как мне распорядиться тем, что принадлежит мне“. Он выглядел таким надменным и раздраженным, что я просто не посмела возразить. Когда же я рассказала об этом Турстану, он очень рассердился и опечалился; брат сказал, что слышал про то, что наших избирателей пытаются подкупить, но не думал, что это возможно в его собственном доме. Турстану вообще очень не по душе все эти выборы – в связи с ними по всему городу и вправду происходят всякие нехорошие вещи. Однако брат все же отослал часы мистеру Брэдшоу обратно, сопроводив их запиской. Нужно сказать, что Леонард отнесся к этому с пониманием и воспринял все спокойно, так что в награду я дала ему на ужин попробовать нового сливового варенья, намазав его на хлеб».
   Возможно, человек посторонний мог бы счесть это послание наводящим тоску из-за перенасыщенности разными малозначительными деталями, но Руфь, которая жадно вчитывалась в каждое слово, хотела, чтобы оно было еще более подробным. Что именно сказал мистер Донн Леонарду? Понравился ли Леонарду его новый знакомый? Могут ли они с ним встретиться снова? Поразмыслив над этим некоторое время, она утешила себя надеждой, что через день-другой сможет получить ответы на свои вопросы. А чтобы ускорить этот процесс, она ответила мисс Бенсон сразу же, обратной почтой. Дело было в четверг, а уже в пятницу она получила новое письмо, написанное незнакомым почерком. Оно было от мистера Донна, хотя ни имен, ни даже инициалов там указано не было. Если бы письмо это попало в руки постороннего, по нему нельзя было бы определить, кто его писал и кому оно было адресовано. Содержание его было немногословным:
   «Ради нашего ребенка, во имя него заклинаю вас назначить мне место, где мы могли бы спокойно поговорить без помех. Оно должно находиться в пределах того, куда вы доходите во время ваших прогулок. Время встречи – ближайшее воскресенье. Мои слова могут показаться вам приказом, но на самом деле я молю вас об этом от всего сердца. Больше я пока вам ничего не скажу, но помните: от вашего согласия будет зависеть благополучие вашего мальчика. Адресуйте ваш ответ в почтовую контору Экклстона на имя Б. Д.».
   Руфь колебалась в нерешительности до последнего момента и решила действовать, только когда до отъезда почтовой кареты оставались уже считаные минуты. Она так боялась, что едва не оставила письмо мистера Донна вообще без ответа. Но потом все-таки решила, что должна знать правду, какой бы она ни была. Никакие страхи перед собой или кем-либо еще не заставят ее пренебречь просьбой, сделанной от имени ее ребенка. Поэтому она схватила перо и быстро написала:
   «Песчаный берег у подножия скал, где мы встретились тогда. Во время вечерней службы».
   Наступило воскресенье.
   – Сегодня я не пойду с вами в церковь после обеда. Вы, конечно, и так отлично знаете эту дорогу и сможете благополучно добраться туда без меня, я в этом нисколько не сомневаюсь.
   Когда девочки пришли поцеловать ее на прощание по сложившемуся между ними обычаю, они были поражены, какими холодными были губы и щеки их наставницы.
   – Вы хорошо себя чувствуете, дорогая миссис Денби? Похоже, вы совсем продрогли!
   – Да, мои хорошие, все в порядке, – отвечала Руфь, чувствуя, что при виде встревоженных детских лиц на глаза у нее наворачиваются слезы. – Ступайте, милые мои, скоро уже пять часов. А потом мы с вами все вместе попьем чаю.
   – И это обязательно согреет вас! – согласились они, выходя из комнаты.
   – Да, – тихо пробормотала она, – к этому времени все будет кончено.
   Ей и в голову не пришло проследить за девочками, пока они не исчезнут из виду по дороге в церковь. Она слишком хорошо их знала, чтобы не сомневаться в том, что они сделают все в точности так, как им было сказано. Несколько минут она просидела, склонив голову на руки, а потом встала и пошла одеваться для прогулки. Кое-какие мысли, внезапно возникшие у нее, заставили ее поторопиться. Она перешла расположенный за домом пустырь, сбежала вниз по крутой горной тропе и оказалась на плоском песчаном берегу, пусть и не так далеко, как рассчитывала. Не оборачиваясь ни вправо, ни влево, хоть там могли быть какие-то люди, Руфь прямиком направилась к торчащим из морских волн черным шестам, обозначающим расставленные рыбацкие сети. Шла она быстрым шагом, несмотря на то что ноги вязли в мокром от недавно отступившей воды песке. Дойдя до нужного места, Руфь огляделась по сторонам, чтобы убедиться, что поблизости никого нет. Она стояла примерно в полумиле от серебристо-серых скал, выступавших из болотистой равнины с бурой почвой, где разбросанными пятнами желтели поля золотистой пшеницы. На горизонте виднелись резко очерченные силуэты высоких багровых холмов, тянувшихся к небесам. Немного в стороне ей была видна россыпь белых домиков деревни Абермут, а еще дальше, примерно в миле от берега, – маленькая серая церквушка на продуваемом всеми ветрами холме, где прямо сейчас кто-то сосредоточенно, с миром в душе молился Богу. Подумав об этом, Руфь тяжело вздохнула: «Помолитесь и за меня тоже».
   Вдруг у самого края вересковых пустошей, плавно уходящих вниз к прибрежным пескам, она заметила человеческую фигуру, которая двигалась в тени скал по направлению к месту, где тропинка, спускавшаяся с Орлиного утеса, выходила к берегу.
   «Это он!» – решила она и, обернувшись, взглянула на море. Начался отлив, волны медленно отступали, нехотя отдавая обратно совсем недавно захваченные ими желтые пески побережья. Воздух наполнил их тяжкий, звучащий здесь со времен сотворения мира стон, прерываемый только резкими криками морских чаек, которые группами садились на границе прибоя или же мощными мерными взмахами крыльев взмывали вверх, где лучи заходящего солнца освещали их белоснежную грудь. Кругом не было видно каких-то признаков человеческой жизни: ни лодки, ни паруса вдалеке, ни одинокого ловца креветок на отмели. На присутствие здесь людей указывали лишь чернеющие в воде рыбацкие шесты. За обширной гладью воды угадывались очертания бледно-серых гор: вершины их были еще различимы, хоть и с трудом, а вот подножие полностью терялось в туманной дымке.
   За спиной ее сквозь нескончаемый шорох волн все отчетливее слышались приближающиеся по твердому в зоне прибоя песку мужские шаги. Они раздавались уже совсем рядом, когда Руфь не выдержала и, не желая выказывать своего страха, сжимавшего сердце, резко повернулась. В тот же миг она оказалась лицом к лицу с мистером Донном.
   Он шагнул вперед с распростертыми руками.
   – Вы все-таки пришли, моя дорогая Руфь! – воскликнул он. Но она осталась стоять неподвижно с повисшими как плети руками.
   – Неужели у вас не найдется для меня даже слова?
   – Мне нечего вам сказать, – отрезала Руфь.
   – Ах вы маленькое мстительное создание! Выходит, мне сначала нужно вам все объяснить, чтобы вы стали вести себя со мной хотя бы в соответствии с простыми правилами приличия.
   – Мне не нужны ваши объяснения, – дрожащим голосом заявила она. – Мы не должны говорить о прошлом. Вы просили меня прийти сюда ради Леонарда… во имя моего ребенка, чтобы услышать то, что вы хотите мне сказать про него.
   – Да, но то, что я собираюсь сказать о нем, касается вас даже в большей степени, чем его. А как мы можем говорить о нем, не затрагивая нашего прошлого? Прошлого, которое вы пытаетесь игнорировать, хоть и не можете, я знаю, выбросить его из вашего сердца. Прошлого, которое для меня наполнено массой счастливых воспоминаний. Разве вы не были счастливы со мной тогда в Уэльсе? – спросил он нежным голосом.
   Ответа не последовало, и, как он ни вслушивался, ему не удалось различить хотя бы легкого вздоха сожаления.
   – Вы не смеете ответить на этот вопрос, не можете отважиться. Но свое сердце вам не обмануть: вы знаете, что были счастливы тогда.
   Внезапно Руфь подняла на него свои прекрасные глаза; взгляд их был серьезным и задумчивым. Подернутые нежным румянцем щеки вдруг вспыхнули.
   – Да, я была счастлива и не отрицаю этого. Что бы ни происходило, не в моих правилах отступать от истины. Вот я и ответила на ваш вопрос.
   – И все же, – продолжал он, в душе радуясь ее признанию, но при этом совершенно не замечая, какого внутреннего напряжения оно ей стоило, – и все же вы настаиваете, что мы не должны возвращаться к прошлому. Но почему же? Если прошлое это было счастливым, почему воспоминания о нем делают вас несчастной теперь?
   Он снова предпринял попытку взять ее за руку, однако она спокойно отступила назад.
   – Я пришла услышать, что вы хотите сказать мне о моем ребенке, – упрямо произнесла она, чувствуя, как на нее накатывает усталость.
   – О нашем ребенке, Руфь.
   Она подняла голову и сильно побледнела.
   – Что вы хотите сказать мне о нем? – холодно повторила она.
   – О, многое! – воскликнул он. – Многое из такого, что может повлиять на всю его последующую жизнь. Но все зависит от того, станете вы слушать меня или нет.
   – Я слушаю вас.
   – Силы небесные, Руфь! Вы сводите меня с ума. О, какие перемены! Куда подевалось то очаровательное любящее создание, каким вы были когда-то? Мне, право, даже жаль, что вы так неотразимо прекрасны. – Она ничего не ответила, но на этот раз он уловил невольно вырвавшийся у нее тяжелый вздох.
   – Станете ли вы слушать меня, если я не сразу заговорю об этом мальчике… мальчике, которым может по праву гордиться любая мать и любые родители? Поверьте, Руфь, я знаю, что говорю. Я видел его: в том убогом маленьком домишке, лишенном элементарных удобств, он выглядел как настоящий принц. Будет несомненным позором, если перед таким ребенком не открыть все возможности, какие предоставляет нам жизнь.
   На застывшем лице Руфи ее материнские амбиции никак не отразились, хотя слова его задели ее; она вдруг подумала, что вот сейчас он предложит забрать у нее Леонарда, чтобы дать ему хорошее воспитание и достойное образование, о чем она мечтала, и от этой мысли сердце ее забилось часто и тревожно. Она, конечно, отвергнет это предложение – как и любое другое, предполагающее, что ей придется признать чьи-то претензии на мальчика. Однако порой – ради блага своего ребенка – она все равно задумывалась о том, как бы ей хотелось, чтобы перед ним открылся более широкий жизненный простор, чем могла предложить ему она.
   – Руфь, вы признаете, что когда-то мы с вами были счастливы вместе… Если бы я во всех деталях описал вам сложившиеся тогда обстоятельства, вы бы поняли, что в том состоянии, состоянии крайней слабости после изнурительной болезни, я, по сути, был практически беспомощен в чужих руках. Ах, Руфь! Я ведь не забыл той внимательной сиделки, которая нежно ухаживала за мной, когда я метался в бреду. И до сих пор, когда порой я болею и у меня бывает жар, мне грезится, что я снова в Лландхи, в маленьком гостиничном номере, а рядом со мной порхаете вы в своем белом платье, которое тогда носили все время.
   По щекам Руфи сами собой покатились крупные слезы – ей было их не удержать.
   – Да, мы были счастливы тогда, – не унимался он, вновь упирая на ее собственное признание, которое считал существенным своим достижением, а то, что она смягчилась, придавало ему уверенности. – Неужели это счастье уже не вернется к нам никогда? – быстро продолжал мистер Донн, торопясь высказать все, что он собирался ей предложить, прежде чем она поймет, куда он клонит.
   – Если бы вы согласились, Леонард всегда оставался бы с вами… при этом он обучался бы, где и как вы пожелаете… вам с ним выделялось бы столько денег, сколько вам угодно было бы назначить… Но только при условии, Руфь, что вы вернете те счастливые дни.
   Руфь заговорила не сразу.
   – Я сказала вам, что была счастлива, поскольку просила Господа помочь мне и защитить, – по этой причине я не смела солгать. Но какой смысл нам сейчас говорить о счастье и горе?
   Мистер Донн внимательно посмотрел на нее: ему показалось, что в мыслях она витает где-то далеко, – настолько странными и бессвязными были для него ее слова.
   – Я не осмеливаюсь думать о счастье… но и не должна предвкушать горя. Господь привел меня сюда не для того, чтобы задумываться о таких вещах.
   – О, дорогая моя Руфь, успокойтесь! Нет никакой нужды торопиться с ответом на вопрос, который я вам задал.
   – Какой вопрос? – растерянно удивилась Руфь.
   – Я так люблю вас, что не могу без вас жить. Я предлагаю вам свое сердце, всю свою жизнь… А еще я предлагаю поместить Леонарда, куда вы только пожелаете. У меня есть средства и влияние, чтобы продвинуть его на любом жизненном пути, который вы для него выберете. Все, кто поддерживал вас и был добр к вам, будут мною щедро вознаграждены, причем с благодарностью, которая превзойдет вашу собственную признательность по отношению к ним. Если я могу что-то сделать для вас, только скажите – я с радостью выполню все, что угодно.
   – Что ж, а теперь послушайте меня! – сказала Руфь, до которой только теперь дошел истинный смысл того, что он ей предлагал. – Говоря о том, что когда-то давно я была счастлива с вами, я буквально задыхалась от стыда. И все же все оправдания, которые я себе находила, могли быть напрасны и лживы. Я была слишком юной, я не знала, что та жизнь противна воле Господа, светлой и чистой, – по крайней мере, не понимала этого, как понимаю теперь. Скажу вам честно: с тех пор как я запятнала грехом свою бессмертную душу, не было ни единого дня, чтобы я не презирала себя и не завидовала тем, кто чист и непорочен. Это непреодолимое препятствие отделяет меня от собственного сына, от мистера Бенсона и его сестры, от невинных девочек, которых я учу. Да что там говорить – это не дает мне приблизиться к самому Господу. Но моя ошибка тогда была сделана мною по неведению – в отличие от того, как это было бы, если бы я послушалась вас теперь.
   Она так разволновалась, что, не удержавшись, вдруг горько зарыдала, закрыв лицо руками. Быстро справившись с этим порывом, раскрасневшаяся Руфь опустила руки и, бросив на него строгий взгляд своих прекрасных глаз, еще влажных от слез, уже более спокойно сказала, что, если у него все, она хотела бы уже уйти. (Она бы ушла уже давно, но, думая в первую очередь о Леонарде, все же захотела выслушать то, что хотел сказать ей его отец.) Мистер Донн вновь был поражен пронзительной красотой Руфи, но он плохо понимал ее: ему казалось, что нужно только еще немного настойчивее надавить – и он добьется от нее того, что хотел, поскольку теперь в ее речи не было злости или обиды за то, что он бросил ее. Именно это он считал основной преградой в достижении своих целей. Высказанное ею глубокое искреннее раскаяние он ошибочно принял за банальную женскую стыдливость, с которой рассчитывал в скором времени без труда справиться.
   – Погодите, мне еще многое нужно вам сказать. Я не высказал и половины того, что хотел. Невозможно передать словами, как нежно я люблю вас… и как нежно я буду любить вас. Вся моя жизнь будет посвящена исполнению ваших желаний и прихотей. Деньги, я вижу, вас не прельщают… вы относитесь к ним с презрением…
   – Мистер Беллингем! Я не намерена больше оставаться здесь, чтобы выслушивать от вас подобные вещи. Я согрешила, но уж точно не вам… – К горлу вдруг подкатил удушливый комок негодования, и она смолкла.
   Он заметил, что она дрожит от сдерживаемых рыданий, и, желая успокоить, обнял ее за плечо. Однако она тут же резким движением раздраженно сбросила его руку и отступила на шаг.
   – Руфь, – укоризненно произнес он, раздосадованный этим жестом неприятия, – я уже начинаю думать, что вы вообще никогда не любили меня.
   – Я?! Это я никогда не любила вас? Да как вы смеете говорить такое?
   Она презрительно поджала свои соблазнительные губы; глаза ее пылали от возмущения.
   – Тогда почему вы отталкиваете меня? – спросил он, в свою очередь теряя терпение.
   – Я пришла сюда не для того, чтобы вы говорили со мной подобным образом, – ответила она. – А потому что подумала, что этот разговор может принести какую-то пользу моему Леонарду. Ради него я готова вынести немало унижений – но определенно не с вашей стороны.
   – А вы не боитесь бросать мне вызов? – спросил он. – Вы ведь сами знаете, до какой степени вы в моей власти.
   Руфь промолчала. Ей хотелось уйти, но она боялась, что он последует за ней и тогда она будет чувствовать себя в большей опасности, чем здесь, возле рыбацких сетей, которые с отливом все больше оголялись на торчащих из воды черных шестах, к которым были привязаны.
   Мистер Донн снова взял ее за плечи, но она сцепила перед собой пальцы в замок.
   – Попросите меня отпустить вас, – сказал он, – и я отпущу, вы только попросите. – На лице его появилось выражение страстной решимости. Такая горячность с его стороны застала Руфь врасплох. Увлекшись, он с силой сжал ее руки, и она едва не вскрикнула от боли, но все-таки сдержалась и осталась стоять неподвижной и безмолвной.
   – Ну, попросите же меня! – повторил он и слегка встряхнул ее. Она молчала. Глаза, смотревшие вдаль, постепенно наполнялись слезами. Внезапно в туманной вечерней дымке, окружавшей их, мелькнул слабый огонек, и ее плотно сжатые губы расслабленно приоткрылись: она увидела на берегу то, что внушало ей надежду.
   – Это Стивен Бромли, – сказала она. – Он идет сюда, к своим сетям. О нем говорят, что он отчаянный и непредсказуемый, но он защитит меня.
   – Ах вы упрямое, своенравное создание! – воскликнул мистер Донн, ослабляя свою хватку. – Вы забываете, что стоит только мне сказать одно-единственное слово, и все эти добрые люди в Экклстоне будут смотреть на вас уже совсем другими глазами. Этого слова будет достаточно, чтобы они просто изгнали вас из своего круга. Ну, хоть теперь-то вы, надеюсь, понимаете, – продолжал он, – насколько вы находитесь в моей власти?
   – Мистер и мисс Бенсон знают обо мне все, и они не выгнали меня, – сдавленным голосом возразила Руфь. – Но ради Леонарда! Не будьте так жестоки!
   – Тогда и вы не будьте жестоки по отношению к нему – и ко мне. Подумайте еще раз!
   – Я уже подумала, – очень серьезно сказала Руфь. – Я готова умереть, лишь бы уберечь Леонарда от позора и страдания, которые ждут его, если он узнает о моем бесчестье. И это, возможно, было бы лучшим выходом и для него, и для меня. Моя смерть стала бы для него горем, но он бы пережил его. Однако вновь встать на путь еще большего греха было бы действительно крайне жестоко с моей стороны по отношению к нему. Ошибки моей юности могут быть смыты слезами раскаяния – так уже бывало, с тех пор как на землю явился кроткий благословенный Иисус. Но если я снова, на этот раз уже сознательно, согрешу, как вы мне предлагаете, как я смогу после этого учить Леонарда слову Господнему? Прежние мои грехи померкли бы в его глазах по сравнению с грехом настоящим, если бы он узнал, что я уже сейчас, позабыв страх Божий… – Она опять залилась слезами и умолкла. – Какая бы судьба ни ждала меня, я знаю, что Господь справедлив, и потому отдаю себя в Его руки. Я уберегу Леонарда от зла, какое ждет его, если я снова стану жить с вами. Но этого не будет – я скорее согласилась бы, чтобы он умер! – Руфь возвела глаза к небу и подняла перед собой руки. – Вы уже достаточно унизили меня сегодня, сэр, – вздохнула она. – Я ухожу.
   Она решительно развернулась и пошла по берегу. Мрачный седой рыбак был уже совсем рядом. Мистер Донн смотрел ей вслед, скрестив на груди руки и крепко стиснув зубы.
   «Какая величавая походка! Как грациозны и чарующи все ее движения! Она думает, что отделалась от меня. Что ж, попробуем кое-что еще – ставки повышаются».
   Опустив руки, он пошел за ней и быстро нагнал, поскольку изящная поступь Руфи постепенно стала шаткой и неуверенной: ее физические силы быстро иссякали.
   – Руфь, погодите, – начал он, поравнявшись с ней, – вы должны выслушать меня. Оглянитесь, ваш рыбак совсем недалеко. Он даже может, если захочет, услышать то, что я вам скажу, – и может стать свидетелем вашего триумфа. Я предлагаю вам выйти за меня замуж, Руфь. Будь что будет, я на все готов, лишь бы вы стали моей. Нет, я заставлю вас услышать меня. Возьму вас за руку и не отпущу, пока вы меня не выслушаете. Завтра в Экклстоне я поговорю, с кем только вы пожелаете – с мистером Брэдшоу, с мистером… как бишь его… я имею в виду того маленького пастора. Мы устроим так, что ему будет выгодно хранить нашу тайну, а все остальные пусть по-прежнему считают вас миссис Денби. Леонард продолжит носить эту фамилию, но во всех остальных отношениях к нему будут относиться как к моему сыну. Вы с ним оба будете пользоваться почетом. Я лично позабочусь, чтобы для него были открыты в жизни любые пути, включая самые заманчивые! – Он заглянул ей в лицо, чтобы посмотреть, как оно просветлеет от радости, однако вышло все наоборот: Руфь печально понурила голову.
   – Я не могу, – слабым голосом едва слышно сказала она.
   – Я понимаю, дорогая, все это так неожиданно для вас. Но успокойтесь. Все это действительно можно устроить легко и просто. Положитесь в этом на меня.
   – Я не могу, – повторила она уже отчетливее, хотя по-прежнему очень тихо.
   – Но почему? Бога ради, что заставляет вас говорить такое? – уже с раздражением спросил он, досадуя, что она так упорно твердит одно и то же.
   – Потому что я не люблю вас. Прежде любила, и не говорите, что этого не было! Но больше не люблю и теперь уже никогда не смогу полюбить вас опять. Все, что вы говорили и делали с тех пор, как приехали с мистером Брэдшоу в Абермут, с самого начала заставляло меня только удивляться, как я могла полюбить вас когда-то. Мы очень далеки друг от друга. То время, которое смяло мою жизнь, как молот кузнеца своими ударами крушит раскаленное железо, и которое навеки оставило глубокие шрамы в моей душе, для вас ничего не значит. Вы говорили о нем ровным голосом совершенно спокойно, и тень печали ни на мгновение не омрачила ваше лицо. Оно не оставило в вашем сознании ощущения совершенного греха, которое так мучит меня, не давая покоя. Я могла бы попытаться оправдать себя тем, что была тогда совсем еще ребенком, – но не стану оправдываться, потому что Господь и так все знает. И в этом только одно из громадных различий, существующих между нами…
   – Вы хотите сказать, что я не святой, – нетерпеливо прервал ее он. – Согласен. Но при этом из таких «несвятых», как я, получаются прекрасные мужья. Оставьте это, не позволяйте чрезмерной нездоровой совестливости стать преградой вполне осязаемому человеческому счастью – и вашему, и моему. Я убежден, что смогу сделать вас счастливой, как смогу и заставить вас полюбить меня, несмотря на ваше очаровательное сопротивление. Я люблю вас так нежно и пылко, что просто обязан завоевать взаимность. К тому же в этом есть прямые выгоды для Леонарда, которые вы можете обеспечить ему совершенно праведным и законным образом.
   Она подняла голову и расправила опущенные плечи.
   – Этими словами вы сами лишний раз укрепили меня в моем мнении. У вас никогда не будет ничего общего с моим мальчиком с моего согласия и тем более при моем содействии. Я скорее соглашусь, чтобы он убирал обочины дорог, чем вел ваш образ жизни и стал бы таким, как вы. Теперь вам известно, что я думаю по этому поводу, мистер Беллингем. Вы унизили меня, вы соблазнили меня, и если я говорила с вами резко и осуждающе, то вы сами в этом виноваты. И если бы единственным препятствием к нашему с вами браку было то, что в итоге Леонард будет вынужден близко общаться с вами, одного этого факта было бы достаточно, чтобы сделать этот союз невозможным.
   – Да, действительно достаточно! – проговорил он, отвешивая ей низкий поклон. – Ни вас, ни вашего ребенка я больше никогда не побеспокою. На этом мне остается только пожелать вам доброго вечера.
   Они разошлись в разные стороны. Он вернулся в гостиницу, чтобы побыстрее, пока не остыла разгоряченная неприятным разговором кровь, покинуть это место, где был нанесен удар по его самолюбию. А Руфь, чтобы как-то успокоиться, долго шла по берегу, пока не добралась до узенькой тропинки, больше похожей на крутую лестницу, по которой можно было подняться прямо к дому.
   Даже когда ее уже нельзя было увидеть с берега, она все равно еще некоторое время не оборачивалась, продолжая упорно карабкаться вверх и не обращая внимания на гулко и часто стучавшее в груди сердце. Слезы давно высохли, но глаза ее горели, и в какой-то момент ей вдруг показалось, что она слепнет. Не в состоянии идти дальше, она через заросли кустарника, росшего среди камней и цеплявшегося здесь за каждую трещину и каждую выемку, пошатываясь, добралась до небольшого карниза, узкой площадки, покрытой нежной зеленью травы. Там она тяжело опустилась на землю под прикрытием нависавшего сверху уступа, который скрывал ее от взглядов тех, кто мог подниматься по этой тропе. На уступе пустил корни одинокий ясень, покореженный постоянно дующими здесь ветрами, которые в этот осенний субботний вечер, на удивление, почему-то стихли. Руфь замерла и словно оцепенела: у нее не было ни физических, ни моральных сил, чтоб хотя бы пошевелить пальцем. Буквально оглушенная, она не могла ни о чем думать или что-то вспоминать. Первым ощущением, которое вывело ее из этого состояния, было неожиданно возникшее желание увидеть его еще раз. Вскочив на ноги, она взобралась на выступающий край скалы над ее убежищем, откуда открывался головокружительный вид на простор голого песчаного берега. Далеко внизу, у самого края воды, Стивен Бромли деловито вытаскивал из воды свои сети, и, кроме него, там не было видно ни единой живой души. Руфь прикрыла глаза ладонью, решив, что, возможно, зрение обманывает ее. Но нет, там действительно больше никого не было. Тогда она горько заплакала и медленно вернулась на прежнее место.
   «О, я не должна была говорить с ним в таком гневном тоне. Моя последняя фраза… в ней было столько горечи… столько упрека… и теперь я уже больше никогда, никогда не увижу его!»
   Ей трудно было взвешенно оценить их разговор в целом – после него прошло слишком мало времени. В сердце засела боль, а в ушах до сих пор эхом звучали ее заключительные суровые слова, пусть даже честные и справедливые. Из-за напряженной внутренней борьбы и постоянных слез, готовых пролиться, казалось, в любой момент, она испытывала невероятную усталость; у нее совсем не осталось душевных сил, чтобы двигаться дальше и думать о чем-то другом, кроме безотрадного настоящего. Эти серые гнетущие дикие болота, которые без конца и края раскинулись под затянутым тучами пасмурным небом, казались ей лишь внешним отражением того смятения и пустоты, которые царили в ее сердце. И рассчитывать на сочувствие не приходилось, поскольку она не могла бы даже высказать словами, в чем именно заключаются ее беды. А если бы и смогла, никто бы не понял, каким образом пугающий призрак прошедшей любви преследует ее в безоблачном, на первый взгляд, настоящем.
   – Как же я устала! О, как я устала! – наконец вслух простонала она. – Может быть, мне просто остаться тут и умереть?
   Она закрыла глаза, но вскоре даже сквозь опущенные веки почувствовала падающий на них свет. Завеса облаков расступилась, и показалось солнце, величаво садившееся в роскошном сиянии за далекие фиолетовые холмы. На западе полыхала огнем вечерняя заря. При виде этого Руфь приподнялась и забыла о себе; она сидела и с замиранием сердца наблюдала за этим великолепным зрелищем. Слезы на ее щеках высохли, и она вдруг подумала, какими же ничтожными кажутся все людские печали и горести перед безграничным величием Господа. Закат успокоил ее больше, чем любые слова, какими бы мудрыми и нежными они ни были. Каким-то образом он даже придал ей сил и мужества; она не знала, как это произошло и почему, но тем не менее это было именно так.
   Она встала и медленно побрела в сторону дома. Руки и ноги плохо слушались ее, и время от времени ей приходилось сглатывать подступавшие к горлу непрошеные рыдания. Ее ученицы, давно вернувшиеся из церкви, были увлечены приготовлением чая, и это занятие, вероятно, помогало им скоротать медленно тянувшееся время.
   В последующие несколько дней девочки могли бы принять Руфь за лунатика, если бы знали, что это такое: двигалась она замедленно и плавно, взгляд был рассеянным, словно мысли ее витали где-то далеко, а голос стал глухим и странным. В письмах, приходивших из дому, сообщалось о триумфе мистера Донна, ставшего членом парламента от Экклстона. Миссис Денби восприняла эту новость, не проронив ни слова. Она была так слаба, что даже не присоединилась к своим воспитанницам, когда те отправились собирать желтые и фиолетовые полевые цветы, чтобы украсить ими гостиную в доме на Орлином утесе.
   На следующий день пришло письмо от Джемаймы, в котором та звала их возвращаться домой. Мистер Донн и его соратники уехали, и в дом мистера Брэдшоу вновь вернулись покой и порядок, так что пора было заканчивать вынужденные каникулы Мэри и Элизабет. Миссис Денби получила письмо от мисс Бенсон, которая написала ей, что Леонард неважно себя чувствует. Руфь слишком старалась скрыть свою тревогу, и от этого перемены в ее состоянии становились более заметными. Девочки были несколько обеспокоены тем, как резко у нее в эти дни менялось настроение – от молчаливой апатии до необычайной энергичности. Казалось, что тело ее и душа постоянно напряжены до предела. Она с судорожной поспешностью хваталась за все, что было как-то связано с упаковкой вещей и завершением всех их дел в Абермуте, а следовательно, могло каким-то образом ускорить их отъезд отсюда, пусть даже на минуту. При этом Руфь совсем не щадила себя: давая другим возможность полежать и отдохнуть от сборов, она сама таскала тяжести и трудилась с лихорадочной силой, не зная отдыха и стараясь не оставлять себе времени для посторонних мыслей.
   Из-за бесконечных воспоминаний о прошлом ее мучили угрызения совести: как она могла в эти последние дни забыть о Леонарде? Как могла роптать и унывать душой, имея такое Божье благословение? Когда она старалась заглянуть в будущее, ей виделась лишь маленькая светящаяся красная точка в полном мраке, наполнявшем ее душу тоской и страданиями; она понимала, что мрак этот, который она не хотела видеть и признавать, – но тем не менее с безумной настойчивостью смотрела в него и узнавала, – никак не сможет защитить ее от острых стрел смерти.
   По возвращении в Экклстон их встретили миссис и мисс Брэдшоу, а также мистер Бенсон. Руфь заранее твердо решила для себя, что не задаст сразу же главный тревоживший ее вопрос «Он жив?», суеверно опасаясь, что своими страхами может накликать худшее. Поэтому она просто произнесла:
   – Как он там? – Сказано это было пересохшими от волнения побелевшими губами. Как она ни прятала всю свою боль, весь страх, от которого разрывалось ее материнское сердце, мистер Бенсон прочел это в ее глазах.
   – Он очень болен, но все мы надеемся, что уже скоро ему станет лучше, – ответил он. – Все дети должны рано или поздно пройти через это.


   Глава XXV. Джемайма делает неожиданное открытие

   Мистер Брэдшоу добился успеха и достиг своей цели: на выборах победил его кандидат, а горделивые оппоненты были посрамлены. Его избиратели вроде бы должны были быть довольны, однако они, напротив, были разочарованы, потому что сам он почему-то никак не выказывал своей радости, ярких проявлений которой они от него ожидали.
   Все дело было в том, что в процессе избирательной кампании он столкнулся со множеством мелких огорчений, которые сильно ослабили чувство удовлетворения от достигнутой победы, какое он рассчитывал испытать с самого начала.
   Он ведь не просто потворствовал подкупу своим молчанием; теперь, когда возбуждение предвыборной гонки спало, он уже сожалел об этом. И не только из-за угрызений совести, хотя у него действительно было неспокойно на душе из-за смутного ощущения, что он поступает неправильно; в большей степени ему не давала покоя мысль, что в глазах определенного круга горожан его безупречная доселе репутация будет слегка подмочена. Он всегда был строгим блюстителем справедливости, сурово клеймившим разные неблаговидные приемы, которые пускали в ход его политические противники на всех предыдущих выборах, и поэтому не мог рассчитывать, что проигравшая сторона обойдет его критикой сейчас, когда по городу ходили упорные слухи, что руки у щепетильных во всем диссентеров не такие уж чистые. Прежде он гордился тем, что никто, будь то друг или недруг, не имел оснований сказать о нем дурного слова; теперь же он постоянно боялся, что его обвинят во взяточничестве и вызовут в комитет по организации выборов, чтобы он под присягой давал объяснения о своем участии в этом нечистоплотном деле.
   Неспокойная совесть сделала его еще более строгим и суровым, чем когда-либо, как будто он мог заглушить все кривотолки о нем, ходившие по городу, если поднимет свою хваленую бескомпромиссность на новый уровень. Словом, его беспринципность, проявившуюся под действием предвыборной борьбы прошлого месяца, и связанные с этим переживания должен был заслонить образ обновленного мистера Брэдшоу – высоконравственного и глубоко религиозного джентльмена, который ходит в церковь по два раза на дню и раздает по сто фунтов пожертвований за один раз во все городские благотворительные организации, как бы в благодарность за то, что конечная его цель все-таки была достигнута.
   Ко всему прочему он был втайне недоволен мистером Донном. Оказалось, что этот джентльмен вообще-то слишком охотно действует в соответствии с чужими советами, причем даже не важно, от кого эти советы исходят; он, казалось, просто не брал на себя труд оценивать мудрость своего окружения – в противном случае мистер Брэдшоу был бы, без сомнения, самым ценным его советчиком. Однако время от времени мистер Донн неожиданно и без каких-то видимых причин вдруг брал все в свои руки и начинал действовать самостоятельно, как это произошло, к примеру, когда за день до выборов он внезапно пропал. Никто не догадывался, куда тот уехал, но самого факта его исчезновения было уже достаточно, чтобы рассердить мистера Брэдшоу, который даже был готов затеять ссору со своим кандидатом, если бы результаты выборов оказались неудовлетворительными. Во время предвыборной кампании у него интуитивно сложилось ощущение, что он в каком-то смысле обладает правом собственности на мистера Донна, и это было приятное чувство. И его можно было понять: в конце концов, именно он продвигал этого новоиспеченного члена парламента, именно его целеустремленность, расторопность, его энергия сделали мистера Донна «нашим представителем» в палате общин, и мистер Брэдшоу гордился этим. Но за весь этот волнительный период ему ни разу не представилась возможность свести Джемайму с мистером Фаркуаром. Между ними по-прежнему полностью отсутствовало какое бы то ни было взаимопонимание. Разница заключалась только в том, что Джемайма любила его все сильнее, несмотря на их стычки и обоюдную холодность, тогда как он все больше уставал от ее взбалмошного характера, из-за которого в любой момент мог ждать от нее чего угодно. То, как она примет его сегодня, сильно зависело от настроения и мыслей, преобладающих в ее в голове на данный момент. В общем, мистер Фаркуар даже сам удивился, поймав себя на том, насколько он рад тому, что домой возвращаются девочки и миссис Денби. Уравновешенный по своей природе, он любил покой, и очаровательная тихая Руфь с ее негромким голосом и мягкими интонациями, с ее плавными изящными движениями, казалась ему живым примером того, какой должна быть настоящая женщина – спокойная, чистая душа, дополняющая по-ангельски красивое тело.
   Вот почему мистер Фаркуар с живым участием ежедневно справлялся о здоровье маленького Леонарда. Потом он зашел к Бенсонам, где Салли с опухшими заплаканными глазами отвечала ему, что ребенок плох – очень, очень плох. Тогда он обратился к лечащему врачу, и тот в двух словах объяснил ему, что это просто тяжелая форма кори и парнишке придется побороться, чтоб выбраться, но он думает, что тот справится. Сильные дети сильны во всем, у них не бывает чего-то наполовину: если болеют, то у них поднимается жар; если здоровы, то от их проделок в доме все ходит ходуном. Потом доктор добавил, что лично он рад, что у него детей нет, – по его мнению, от них одни хлопоты и никакой пользы. Однако, закончив свою речь, он тяжело вздохнул, а мистер Фаркуар про себя подумал, что права людская молва, утверждающая, что этот знающий, умный и процветающий экклстонский доктор на самом деле горько переживает, что не имеет потомства.
   Пока за стенами пасторского дома кипели страсти и сталкивались чьи-то интересы, внутри него все были озабочены только одной мыслью. Когда Салли не была занята приготовлением пищи для маленького пациента, она беспрерывно плакала, потому что три месяца назад увидела во сне зеленый тростник и странным образом почему-то истолковала это как знак, что их дитя вскоре умрет. Мисс Бенсон стоило немалых усилий заставить ее не проболтаться о своих суевериях Руфи. Но Салли считала, что мать ребенка обязана знать об этом, – разве не для предостережения даны человеку сны? И только кучка диссентеров не желает верить тому, во что верят все нормальные люди. Мисс Бенсон давно привыкла, что эта ярая поборница англиканской церкви с презрением относилась к диссентерам, и поэтому не особо обращала внимание на ворчания служанки, тем более что Салли с таким рвением ухаживала за Леонардом, словно верила, что его выздоровление напрямую зависит от ее усердия. В связи с этим главной задачей мисс Бенсон было помешать Салли откровенничать с Руфью на эту тему, как будто повторение странного сна могло усугубить убеждение матери, что ребенок ее умрет.
   А самой Руфи уже казалось, что смерть Леонарда будет для нее заслуженной карой за ее равнодушие по отношению к нему, к жизни и смерти, ко всему земному и божественному, за равнодушие, в которое она впала после последнего разговора с мистером Донном. Она не понимала, что ее изнеможение – это всего лишь естественные последствия безумного волнения и напряжения всех чувств. Свое единственное утешение она находила в беспрерывном ухаживании за Леонардом, и если ей казалось, что кто-то пытается встать между ней и ее мальчиком, она испытывала неистовую, почти звериную ревность. Мистер Бенсон видел эту ревнивую подозрительность, но не мог ее понять. Тем не менее он старался сдерживать проявления назойливого участия и внимания его сестры по отношению к Руфи, пытаясь сделать так, чтобы они с Салли терпеливо и спокойно обеспечивали Руфь всем необходимым, при этом не мешая ей одной ухаживать за больным сыном.
   Но когда мальчик наконец пошел на поправку, мистер Бенсон своим мягким настоятельным тоном, которым он при необходимости умел прекрасно пользоваться, убедил Руфь прилечь и немного отдохнуть, с тем чтобы на это время за больным присмотрела его сестра. Руфь ничего не ответила и повиновалась, от усталости даже не удивившись, что ею так командуют. Прилегши рядом с ребенком, она наблюдала за тем, как он спокойно спит. Постепенно ее налившиеся неодолимой тяжестью веки медленно сомкнулись, и она провалилась в сон.
   Ей снилось, будто она снова находится на пустынном берегу и отчаянно пытается унести Леонарда от какого-то преследователя, – она знала, что это человек, и знала, кто он такой, хотя и не смела назвать его имя даже про себя. Она чувствовала, что он гонится за ней по пятам, что он совсем близко, несется за ней с ревом прибойной волны. Ей казалось, что к ногам ее привязаны тяжелые гири и она не может сдвинуться с места. Внезапно у самой кромки воды ее подхватил громадный черный смерч, который откинул ее назад, к преследователю. Руфь в последний момент бросила Леонарда в сторону суши, означавшей спасение, но попал ли он туда или же был, как и она, смыт назад в таинственное пугающее ничто, она так и не узнала, потому что от ужаса проснулась.
   В первые мгновения она не отличала сон от реальности: в ушах все еще звучал зловещий рокот моря, и ей казалось, что ее преследователь затаился где-то здесь, прямо в этой комнате. Но, полностью очнувшись, она поняла, что находится в полной безопасности в своей прежней милой спальне – в надежной гавани, убежище от любых жизненных бурь. Яркий огонь горел в небольшом старинном камине в форме чаши, расположенном в нише стены и обложенном со всех сторон побеленными кирпичами, которые выполняли также функции поверхности плиты. На одном из таких кирпичей громко пыхтел и клокотал закипающий чайник, оставленный там на случай, если ей или Леонарду захочется чаю. В ее воображении этот мирный, вполне домашний звук превратился в шум коварного бурного моря, подбирающегося, чтобы схватить свою жертву. Перед камином тихонько и не шевелясь сидела мисс Бенсон; было уже слишком темно, чтобы читать без свечи, но по потолку и верхней части стен еще медленно двигались светлые пятна от последних золотистых лучей заходящего солнца, и это едва заметное движение почему-то действовало на изможденную Руфь более расслабляюще, чем полная неподвижность окружающей картины. Старые часы на лестнице монотонно тикали, и этот умиротворяющий звук не только не нарушал царившую в доме тишину, а еще более подчеркивал ее. Леонард по-прежнему спал спокойным, восстанавливающим силы сном практически у нее на руках, и не было рядом никакого грозного моря с его безжалостной, почти человеческой жестокостью. Сон был всего лишь сном, а та действительность, которой он был навеян, уже миновала и ушла в прошлое. Леонарду ничего не угрожало – и ей тоже; заледеневшее сердце ее оттаяло, а с губ сорвались тихие слова – отголосок ее мыслей.
   – Вы что-то сказали, дорогая? – спросила мисс Бенсон, которая уловила это и, решив, что ее о чем-то просят, наклонилась пониже к лежащей на кровати Руфи, чтобы расслышать получше.
   – Я просто сказала: «Спасибо Тебе, Господи!» – робко ответила Руфь. – Мне за столько нужно Его поблагодарить, что вы и представить себе не можете.
   – О, дорогая моя, я уверена, что все мы должны быть благодарны Ему за то, что этот недуг пощадил нашего Леонарда. Смотрите, мальчик просыпается, и сейчас мы все вместе попьем чаю.
   Леонард быстро поправлялся, но за время тяжелой болезни он, казалось, стал как-то взрослее – и внешне, и внутренне. Он вытянулся и похудел; очаровательное дитя превратилось в красивого мальчика. Он начал задумываться и задавать разные вопросы. Руфь немного грустила, наблюдая, как уходит его младенчество, когда они с ним были фактически одним целым, а теперь опали и последние лепестки его отцветшего детства. Ей казалось, что от нее теперь ушли сразу два ребенка: первый – совсем крошка, второй – живой и непоседливый маленький шалун; хотелось навсегда сохранить эти образы в памяти, не позволив, чтобы их поглотила горделивая любовь к ее повзрослевшему сыну в его нынешнем облике. Но все это были лишь пустые сожаления, мимолетные, как тень, промелькнувшая в зеркале. Она снова погрузилась в атмосферу покоя и благодарности, и ее безмятежное состояние не омрачали даже подозрения относительно мистера Фаркуара, который все больше обращал на нее внимание и восхищался ею, лелея в себе эти теплые чувства, перераставшие в любовь. Она знала, что он присылает свежие фрукты для выздоравливающего Леонарда, – не знала только, как часто он приносил их лично. Однажды, вернувшись с работы, она узнала, что мистер Фаркуар купил маленького спокойного пони, чтобы Леонард, который был еще слишком слаб, мог кататься на нем. По правде говоря, ослепленная своей материнской гордостью, она считала совершенно естественным, что все окружающие так добры к такому мальчику, как ее сын, что такого ребенка нельзя было не полюбить, – стоило его только увидеть. По сути, так оно и было в действительности; доказательством служило то, что не только мистер Фаркуар, а многие другие участливо справлялись о его здоровье и зачастую передавали ему какие-то маленькие подарки. Люди бедные, которые обычно теплее и сердечнее относятся к чужому горю, трогательно жалели молодую вдову, чей тяжело заболевший ребенок едва не умер. Они приносили кто что мог: свежее яйцо, хотя яиц не хватало самим, или несколько груш, созревших в саду убогого домишки, где домашние фрукты были чуть ли не главным источником дохода. Кто-то приходил просто с добрым словом участия или молился Богу о спасении ее дитя, как это делала одна старая хромая женщина, у которой едва хватило сил дотащиться до дома пастора. Ее израненное сердце болело от сострадания, потому что она живо помнила времена своей молодости, когда у нее на руках умер ее собственный маленький ребенок, превратившись в ангела на небесах, которые с тех пор казались ей роднее и ближе, чем опустевшая без ее малыша земля. Когда Леонарду стало лучше, Руфь от всего сердца поблагодарила всех этих людей, а с той хромой старухой они долго сидели, взявшись за руки, в ее доме возле убогого очага, пока та бесхитростными, исполненными невыносимой скорби словами рассказывала ей, как заболел и умер ее ребенок. Слезы бежали по щекам Руфи ручьем, но глаза старухи были сухими. Все свое горе она выплакала много лет тому назад и теперь тихо и терпеливо дожидалась смерти. Но в тот вечер Руфь привязалась к ней, и с тех пор они подружились. Руфь никак не выделяла мистера Фаркуара какой-то особой признательностью, поставив его в один ряд со всеми, кому она была благодарна за то, что в тяжелый момент они были добры к ее мальчику.
   После суровых эмоциональных испытаний осенью зима прошла очень спокойно, хотя ощущение близкой опасности, время от времени возникавшее у Руфи, до сих пор заставляло ее испуганно вздрагивать. Казалось, что осенние бури безжалостно разметали травы и нежные цветы, которыми поросли развалины ее прежней жизни; она поняла, что любые поступки, как бы тщательно их ни скрывали и как бы давно они ни были совершены, неминуемо будут иметь свои последствия в будущем. Всякий раз, когда при ней случайно упоминалось имя мистера Донна, ей становилось дурно; никто этого не замечал, но у нее при этом тревожно замирало сердце, и она переживала, что ничего не может с этим поделать, как ни старается. Она никому не говорила, что этот джентльмен и мистер Беллингем – одно и то же лицо, как не рассказывала и об их разговоре на пустынном берегу. Чувство глубокого стыда заставляло ее молчать о своей жизни до рождения Леонарда; но с появлением сына к ней вернулось утерянное уважение к себе, и она при случае с открытой детской непосредственностью легко и спокойно рассуждала о любых событиях, произошедших с того времени. Однако об отголосках прошлого, преследующего ее, этого призрака, которому не лежится в его могиле, она говорить по-прежнему не могла и не хотела: то обстоятельство, что он бродит где-то по свету и в любой момент может появиться снова, вселяло в нее страх. Она трепетала, размышляя о своей судьбе, и от этого еще настойчивее возвращалась к мыслям о всемогущем Господе, подобном нерушимой скале, в спасительной тени которой может укрыться путник в палимой солнцем пустыне.
   Но даже унылые осень и зима с их низким облачным небом были не такими тоскливыми, как безотрадное, исполненное печали состояние души, охватившее в это время Джемайму. Она слишком поздно поняла, что напрасно так долго и уверенно считала мистера Фаркуара уже своим: сердце отказывалось признавать, что он для нее потерян, несмотря на то что рассудок день за днем, часом за часом убеждал ее в этом, приводя все новые безрадостные доказательства. Теперь он разговаривал с ней исключительно из вежливости. Его больше не интересовали ее возражения, он уже не старался терпеливо и настойчиво, как прежде, переубедить ее и склонить к своему мнению, не пускал в ход своих привычных хитростей, чтобы поднять ей настроение (теперь, когда они отошли в прошлое, она вспоминала о них с особой теплотой), хотя сейчас она практически постоянно находилась в дурном расположении духа. В последнее время Джемайма часто с полным равнодушием относилась к чувствам других – это была не черствость, а просто сердце ее словно окаменело, потеряв способность к сочувствию. Правда, потом она немилосердно бранила себя за это – в тиши ночи у себя в комнате, где этого никто не видел. Ее непонятным образом интересовали только те разговоры или какие-то обстоятельства, которые подтверждали бы ее убежденность в том, что мистер Фаркуар думает жениться на Руфи, как будто она находила в этом некое извращенное удовлетворение. С нездоровым любопытством она старалась выискивать намеки на их отношения каждый божий день; отчасти это самоистязание объяснялось тем, что оно давало ей мнимое облегчение от безучастности по отношению ко всему остальному.
   Наступившая весна – gioventu dell’anno [34 - Юность года (ит.).], как говорят итальянцы, – принесла с собой все те контрасты, которыми только это время года может испытывать человека, на душе у которого тяжело. Воздух наполнился радостным жужжанием крошечных крылатых созданий, повсюду обнадеживающе пробивалась первая яркая зелень, не обращая внимания на сохранившиеся пока что ночные заморозки. Ясени в саду дома Брэдшоу покрылись листвой уже в середине мая, который в этом году больше походил на лето, чем иной июнь. Солнечная погода словно дразнила Джемайму, своим непривычным теплом еще больше подавляя ее физическое состояние. Вялая и апатичная, она остро переживала, что никто вокруг, похоже, не замечает, что она совсем лишена сил. Ей казалось, что отец, мать, да и все остальные были озабочены чем угодно, только не тем, чего ей так не хватало в жизни на данный момент. Впрочем, это даже радовало ее, хотя в этом она все же ошибалась: в действительности ее слабость не осталась незамеченной. Ее мать часто задавала мужу вопрос, не кажется ли ему, что их Джемайма выглядит больной. Он успокаивал ее, что с их дочерью все в порядке, но такие ответы не удовлетворяли ее, и она с ними не соглашалась, в отличие от всех остальных его утверждений. Каждое утро, еще не встав с постели, миссис Брэдшоу задумывалась, какое бы из любимых блюд Джемаймы заказать к обеду, чтобы соблазнить ее хорошенько поесть. Она разными способами пыталась хоть как-то угодить своему явно страдающему любимому ребенку, но при этом боялась открыто заговорить с дочерью о ее здоровье, опасаясь резких вспышек раздражительности со стороны несчастной девушки.
   Руфь тоже замечала, что Джемайма выглядит плохо. Она не знала, чем вызвано то, что ее бывшая подруга так охладела к ней, но чувствовала, что мисс Брэдшоу относится к ней совсем по-другому. Виделись они помимо классных занятий редко, да и то всего минуту-другую, и поэтому она не догадывалась, что чувство неприязни к ней постоянно растет, переходя чуть ли не в отвращение. Осознание этих перемен угнетало Руфь, отравляя ей жизнь. Близкое существо, которое когда-то нежно любило ее и которое до сих пор продолжала любить она сама, теперь внушало ей страх. Мы интуитивно опасливо сторонимся человека, который при виде нас хмурится, бросая на нас недобрые взгляды; его враждебное присутствие ощущается каким-то мистическим образом даже тогда, когда мы не смотрим в его сторону, и хоть причина этого нам неизвестна, мы подсознательно чувствуем, что каждое наше слово или действие только усугубляет ситуацию. Мне кажется, такая неприязнь может быть обусловлена только ревностью, причем ревнивец страдает даже больше, чем его объект, потому что намного дольше находится под воздействием этой разрушительной эмоции. Однако из-за все новых свидетельств укрепляющейся нелюбви Джемаймы Руфь огорчалась и порой чувствовала себя очень несчастной.
   В этом же мае ей наконец-то неожиданно пришло в голову, что мистер Фаркуар, похоже, влюблен в нее. Эта мысль, которую она постаралась тут же прогнать, очень расстроила ее, и она даже корила себя за то, что допускает саму возможность подобного. Поэтому она приложила немало сил, чтобы подавить, заглушить, уничтожить полным пренебрежением это подозрение, доставлявшее ей беспокойство и причинявшее боль.
   Но хуже всего было то, что мистер Фаркуар уже сумел завоевать сердце Леонарда, который при встрече постоянно льнул к нему, а в его отсутствие спрашивал, когда тот придет снова. К счастью, мистер Фаркуар должен был вскоре на несколько недель уехать по делам на континент, и за это время нежелательная – но скоротечная, надо надеяться, – тяга мальчика к этому джентльмену должна была умереть сама собой. Если же привязанность на поверку окажется прочной, тогда Руфи предстояло найти способ пресечь ее дальнейшее укрепление, но при этом сохранить дружбу мистера Фаркуара для Леонарда, ради блага которого она дальновидно старалась поддерживать любые проявления участия и доброго отношения к нему со стороны окружающих людей.
   Вряд ли самолюбию мистера Фаркуара польстило бы, если бы он узнал, насколько его отъезд в субботу после обеда способствовал душевному спокойствию Руфи. День выдался прекрасный, небо над головой было залито насыщенной чарующей синевой, сквозь которую, сколько ни вглядывайся, все равно не увидеть скрывающийся за ней, как говорят, бескрайний черный космос. Время от времени в глубине небесного свода лениво проплывало легкое облачко, но гнавший его мягкий ветерок никак не ощущался внизу, так что листья на деревьях даже не подрагивали. Руфь сидела со своим рукоделием в тени старой садовой ограды. Мисс Бенсон и Салли расположились неподалеку: первая штопала чулки у окна в гостиной, а вторая что-то драила на кухне. В такую погоду окна и двери в доме были распахнуты настежь, и потому все трое находились в пределах слышимости, но продолжительный разговор у них не клеился. В промежутках между обрывочными фразами Руфь задумчиво напевала тихую песню, которую когда-то давно пела ее мама. Порой она умолкала, чтобы взглянуть на Леонарда, который с кипучей энергией вскапывал грядку, чтобы посадить там несколько подаренных ему корешков сельдерея. Сердце матери радовалось при виде того, с каким усердием он всаживал большую лопату глубоко в бурую почву, – лицо его раскраснелось, а кудри были влажными от пота. Она вздохнула, подумав, что миновали те дни, когда сыну нравилось смотреть за ее работой, – теперь ему доставляло удовольствие действовать самому. Еще в прошлом году, всего четырнадцать месяцев тому назад, он с восторгом наблюдал, как она плетет для него венок из маргариток, и восхищался ее умению. А на этой неделе, когда она выбрала свободное время, чтобы сшить что-нибудь для своего мальчика (нужно сказать, что ею была сшита вся его одежда и она очень ревностно относилась к тому, что носит ее сын), Леонард вдруг подошел к ней и с задумчивым видом спросил, когда он начнет носить одежду, пошитую мужчиной. Ведь для мужчин должны шить мужчины, не так ли?
   Уже начиная со среды, когда Руфь по просьбе миссис Брэдшоу сопровождала Мэри и Элизабет на примерку одежды для весны к новой экклстонской портнихе, Руфь с нетерпением ждала субботы, когда с удовольствием сядет шить летние брюки своему Леонарду, однако после этого неожиданного заявления пыл ее немного поутих. И все-таки это был хороший знак: выходило, что она ведет достаточно спокойную и умиротворенную жизнь, раз у нее находится время, чтобы вообще задумываться о таких вещах, чтобы беззаботно мурлыкать себе под нос мамину песню или чтобы забыться, слушая вдохновенные трели дрозда, адресованные его подруге, сидящей тут же, в кустах падуба.
   Отдаленный шум повозок на оживленных улицах не только служил мягким фоном для более приятных звуков вблизи; порождавшая его городская суета резко контрастировала с тишиной сада, отчего ощущение покоя усиливалось еще больше.
   Но помимо шума и суеты на физическом уровне для человека существует еще душевное смятение и неразбериха. В тот день Джемайма с утра беспокойно бродила по дому, и миссис Брэдшоу попросила ее сходить к миссис Пирсон, их новой портнихе, чтобы передать той несколько указаний относительно весенних платьев для ее младших сестер. Она предпочла бы остаться дома, продолжая бесцельно слоняться или на время замирая по велению каких-то своих внутренних импульсов, ибо никуда идти ей не хотелось. Но препираться с матерью не хотелось еще больше, и поэтому она согласилась. Как упоминалось выше, миссис Брэдшоу уже некоторое время понимала, что с ее дочерью творится что-то неладное, и, не зная, как ей помочь, она придумала это поручение в надежде, что оно поможет Джемайме как-то рассеять свою меланхолию.
   – И еще, дорогая моя Мими, – сказала ей мать, – когда будешь там, присмотри себе новую шляпку. У миссис Пирсон есть несколько очень даже симпатичных, а твоя прежняя уже совсем обносилась.
   – Меня она вполне устраивает, – угрюмо отвечала Джемайма. – И новую шляпку я не хочу.
   – Но зато, милая, я хочу, чтобы она у тебя была. Потому что мне хочется, чтобы моя девочка выглядела веселой и красивой. – Искренняя, неподдельная нежность, прозвучавшая в голосе миссис Брэдшоу, тронула сердце Джемаймы, и она, подойдя к матери, поцеловала ее с таким чувством, какого не проявляла ни к кому уже очень и очень давно. Ответный поцелуй был не менее любящим.
   – Я знаю, вы любите меня, мама, – сказала Джемайма.
   – Не только я, дорогая, мы все любим тебя, и ты должна об этом помнить. Если тебе что-то нужно или чего-то захочется, только скажи мне – я уверена, что со всей своей настойчивостью смогу уговорить твоего отца исполнить твое желание. Лишь бы ты была счастлива, хорошая моя.
   «Быть счастливой? Как будто этого можно добиться силой своих желаний!» – размышляла Джемайма, шагая по улице; она была настолько поглощена собственными мыслями, что, инстинктивно лавируя между прохожими, вереницами повозок и карет, проходя мимо лавок торговцев на Хай-стрит, не замечала приветственных кивков друзей и знакомых.
   Успокаивающий тон матери и выражение ее лица задержались в ее памяти дольше любых несвязных слов утешения. Поэтому, исполнив поручение относительно платьев, Джемайма попросила модистку показать ей несколько шляпок – просто чтобы сделать приятное матери за ее доброту и внимание.
   Миссис Пирсон, энергичная, неглупая женщина лет тридцати пяти-тридцати шести, прекрасно умела непринужденно поболтать на любые темы – этим искусством в прежние времена в совершенстве владели цирюльники, считавшие своим долгом развлекать клиентов, заглянувших к ним побриться. Она принялась восхищаться новым для себя городом, но Джемайме быстро наскучили ее однообразные восхваления Экклстона, и она вновь погрузилась в унылое настроение, в котором пребывала последние недели.
   – Вот несколько образцов шляпок, мэм. Как раз то, что вам требуется, – они элегантны, нарядны и в то же время достаточно просты и не вычурны. Прекрасно смотрятся на молодых леди. Позвольте посоветовать вам примерить вот эту, из белого шелка.
   Взглянув на себя в зеркало, Джемайма была вынуждена признать, что шляпка ей действительно очень идет, – возможно, этому способствовал еще и стыдливый румянец, появившийся на ее щеках, когда миссис Пирсон принялась открыто рассыпаться в комплиментах, восторгаясь ее «шикарными пышными волосами» и «восточным разрезом глаз».
   – В прошлый раз мне удалось уговорить примерить ее ту молодую особу, которая сопровождала ваших сестер. Она, кажется, служит у вас гувернанткой, если не ошибаюсь?
   – Да… Ее зовут миссис Денби, – сказала Джемайма, снова нахмурившись.
   – Спасибо, мэм. Так вот. Я убедила миссис Денби примерить эту шляпку. Вы себе и представить не можете, как ей было в ней хорошо, но все же мне кажется, что вам она идет еще больше!
   – Миссис Денби очень красива, – уныло заметила Джемайма, снимая с головы шляпку и явно не собираясь примерять что-то еще.
   – Да, мэм, я с вами полностью согласна. Это очень особенный тип красоты. Если позволите, я бы сказала, что у нее греческий тип лица, тогда как вы красивы в восточном стиле. Кстати, она напомнила мне одну молодую особу, которую я когда-то знала в Фордхэме. – Миссис Пирсон выразительно вздохнула.
   – Вот как? Вы сказали, в Фордхэме? – переспросила Джемайма, припоминая, что Руфь как-то упоминала, что некоторое время прожила в этом городе, расположенном в том же графстве, где она родилась. – Как интересно. По-моему, миссис Денби родом как раз из этих краев.
   – О, мэм, но она не может быть той самой особой, которую я имела в виду, в этом я абсолютно уверена. Тем более учитывая то положение, которое она здесь занимает. Сама я ту девушку почти не знала, поскольку видела ее всего два или три раза в доме моей невестки. Но внешность у нее была броская, поэтому я хорошо помню ее. Впрочем, запомнилась она впоследствии не только этим, но также и своим весьма предосудительным поведением…
   – Предосудительным поведением… – рассеянно повторила Джемайма, убеждаясь, что Руфь никак не может быть той «молодой особой», о которой шла речь. – Тогда это определенно не наша миссис Денби.
   – О, разумеется нет, мэм! Простите меня, если вам могло показаться, что я на что-то намекаю. Я ничего такого не имела в виду, просто хотела сказать… Нет, извините, мне вообще не стоило заводить это разговор, принимая во внимание, что Руфь Хилтон была…
   – Руфь Хилтон? – ахнула Джемайма, резко развернувшись и подняв глаза на миссис Пирсон.
   – Ну да, мэм. Именно так звали ту молодую особу, о которой я вам говорила.
   – Расскажите мне о ней поподробнее. Что такого она сделала? – попросила Джемайма, всячески стараясь, чтобы по выражению ее лица и тону не было заметно охватившего ее волнения. Внутри у нее все возбужденно трепетало, как будто она находилась в преддверии неожиданного открытия.
   – Право, не знаю, стоит ли вам рассказывать о таком, мэм. Вряд ли эта печальная история предназначена для ушей юной леди… Руфь Хилтон была ученицей у моей невестки, которая держала первоклассный швейный салон в Фордхэме, где шили себе платья представительницы самых уважаемых семейств в графстве. В общем, эта юная девица, хитрая и дерзкая, была слишком высокого мнения о собственной красоте, что и погубило ее. Каким-то образом ей удалось соблазнить одного молодого джентльмена, который взял ее на содержание… Я еще раз прошу прощения, что оскорбляю ваш слух столь неподобающими вещами.
   – Продолжайте, – затаив дыхание, потребовала Джемайма.
   – Дальше я мало что могу добавить. Его мать отправилась за ним в Уэльс. Эта леди, очень набожная, из старинного аристократического рода, была просто шокирована несчастьем собственного сына, оказавшегося в руках столь коварной особы, но все же сумела привести его к раскаянию, после чего увезла с собой в Париж, где, по-моему, и умерла. Насчет этого я не очень уверена, потому как по семейным обстоятельствам вот уже много лет не виделась со своей невесткой, которая мне обо всем этом рассказывала.
   – Так кто там все-таки умер? – нетерпеливо перебила ее Джемайма. – Пожилая мать того джентльмена или… или же Руфь Хилтон?
   – О, дорогая мэм, как можно было их спутать? Конечно же, то была его мать, миссис… я уже позабыла ее фамилию… Беллингтон, кажется, или что-то в этом роде. Именно эта леди и умерла там.
   – А что стало с той… другой? – спросила Джемайма. Ее мрачное подозрение все укреплялось, и ей уже трудно было произнести имя конкурентки.
   – С той девушкой? А что, мэм, могло с нею статься? Наверняка я, конечно, не могу знать, но только все эти пропащие создания всегда движутся только в одном направлении, а именно по наклонной – от плохого к еще худшему. Да простит меня Господь, что я, возможно, слишком поспешно сужу обо всех порочных женщинах, которые в конечном счете позорят весь наш женский пол.
   – Так вам больше о ней ничего неизвестно? – уточнила Джемайма.
   – Я как-то мельком слышала, что потом она уехала с другим джентльменом, с которым познакомилась в Уэльсе, но я даже толком не помню, кто мне об этом рассказывал.
   Наступила короткая пауза, в течение которой Джемайма обдумывала все то, что только что узнала. Внезапно она поймала на себе взгляд миссис Пирсон, которая наблюдала за ней не просто с любопытством, а словно о чем-то догадываясь. Так или иначе, но у нее был еще один вопрос. И она постаралась задать его равнодушным тоном, для убедительности небрежно вертя в руках белую шляпку.
   – А как давно все это произошло… ну, то, о чем вы только что рассказывали?
   Леонарду сейчас было восемь.
   – Постойте, дайте прикинуть. Было это как раз перед моей свадьбой… замужем я была три года, а мой дорогой бедняга Пирсон помер пять лет тому назад… Я бы сказала, что с тех пор прошло уже девять лет – точнее, пройдет этим летом… Бледные розы, мне кажется, лучше подойдут к цвету вашего лица, чем эти цветы сирени, – между делом заметила она, поглядывая, как Джемайма нервно раз за разом крутит в руках несчастную шляпку, которую ее затуманившиеся глаза даже не видели.
   – Благодарю вас. Шляпка очень красивая, но мне она не нужна. Простите, что отняла у вас время. – Порывисто кивнув на прощание озадаченной миссис Пирсон, она выскочила из магазина и торопливо зашагала по оживленной улице. Внезапно она остановилась, резко развернулась и вернулась в салон миссис Пирсон еще поспешнее, чем оттуда выходила.
   – Я передумала, – запыхавшись, прямо с порога объявила она. – Я беру эту шляпку. Сколько с меня?
   – Позвольте мне только заменить цветы – это не займет много времени, – и вы сами увидите, что с розами будет лучше. Хотя это очаровательное изделие прекрасно выглядит с любыми цветами, – сказала миссис Пирсон, с довольным видом разглядывая шляпу со всех сторон у себя в руках.
   – О, насчет цветов можете не беспокоиться… Нет, все-таки замените их на розы. – Пока модистка ловкими движениями меняла сирень на розы, Джемайма с трудом могла устоять на месте, возбужденно переступая с ноги на ногу, – миссис Пирсон решила, что это у нее от нетерпения.
   – Кстати, – начала Джемайма, видя, что для завершения работы остались лишь последние штрихи и пора переходить к тому, ради чего, собственно, она вернулась сюда на самом деле. – Я уверена, что моему папе очень не понравится, если он вдруг узнает, что вы упоминаете имя миссис Денби в связи с той скандальной историей, которую вы мне тут рассказали.
   – О, мэм, что вы! Я слишком уважаю все ваше семейство, чтобы позволить себе такое! Разумеется, я и сама понимаю, что недопустимо даже намекать кому-то из дам на то, что эта леди похожа на особу с сомнительной репутацией.
   – Я бы настоятельно посоветовала вам не говорить об этом сходстве никому, – с нажимом произнесла Джемайма. – Вообще никому. А также никому на рассказывать ту историю, которую вы мне здесь поведали.
   – Конечно, мэм, конечно! Мне бы такое и в голову не пришло! Мой бедный покойный муж мог бы засвидетельствовать, что я умею держать язык за зубами: если нужно что-то скрыть, я буду немой как могила.
   – Ну что вы, дорогая миссис Пирсон, – остановила ее Джемайма, – тут абсолютно нечего скрывать. Вам просто не стоит больше распространяться на эту тему.
   – Я и не стану этого делать, мэм. Можете на меня положиться.
   На этот раз Джемайма направилась не прямо домой, а к городским предместьям со стороны холмов. Она смутно припоминала, как ее младшие сестры спрашивали, можно ли им пригласить Леонарда с его матерью к ним на чай. Но как она может спокойно общаться с Руфью теперь, когда сердце ее одержимо догадкой, что эта женщина и есть та самая падшая грешница, историю которой она только что услышала?
   Было еще довольно рано, и до вечера в старомодном городе Экклстоне пока было далеко. По небу на восток плыли мягкие белые облака. Западный ветерок порывами раскачивал высокую траву на просторных лугах, и от этого казалось, что по равнине бегут волны из более светлых и более темных оттенков зеленого цвета. Джемайма шла среди этих лугов по уходящей в гору проселочной дороге. Она до сих пор не могла оправиться от перенесенного шока. Кровь стыла в ее жилах. Чувства ее можно было бы сравнить с ощущениями отчаянного ныряльщика: только что он стоял на безопасном, поросшем травкой берегу, среди улыбающихся друзей, которые восхищались его смелостью, а уже в следующий миг, прыгнув с обрыва в морскую пучину, оказался прямо перед ужасным подводным чудищем, уставившимся на него своими огромными немигающими глазами. Еще каких-то два часа тому назад, которые показались ей одним мгновением, Джемайма и представить себе не могла, что может близко столкнуться с человеком, открыто совершившим страшный грех. Она инстинктивно считала – хотя за ненадобностью никогда не облачала это убеждение в слова и мысли, – что все обстоятельства ее жизни в уважаемой, хорошо обеспеченной, набожной семье автоматически защитят ее и оградят от такого потрясения, как столкновение лицом лицу с самим пороком. Не оценивая по-фарисейски саму себя, она испытывала фарисейский страх перед мытарями и грешниками [35 - Имеется в виду ссылка на притчу Иисуса Христа о фарисее и мытаре из Евангелия от Луки.], а также была подвержена детской робости, побуждающей закрывать глаза и не видеть пугающего предмета, вместо того чтобы смело признать его существование, положившись на веру в Господа. На Джемайму не могли не повлиять часто повторяемые речи ее отца, который проводил четкую черту, разделяющую все человечество на две большие части. К первой, по милости Божьей, относился он сам и его близкие; ко второй – все остальные, кого он был призван испытывать и направлять путем проповедей, наставлений и увещеваний, используя всю данную ему нравственную силу. В этом он видел свой долг, которому нужно следовать, потому что на то он и долг; но, выполняя его, он зачастую забывал про Надежду и Веру, которые составляют суть животворящего Духа. Джемайму возмущали жесткие доктрины ее отца, но частое их повторение все же оказало свое влияние, и в итоге она испытывала к заблудшим и оступившимся непримиримое отвращение, а не христианскую жалость, в которой заключена мудрость и любовь к ближнему.
   И вот теперь в среде своих домочадцев она сталкивается с человеком, почти членом семьи, с особой, которая запятнала себя поступком, самым отвратительным с точки зрения ее, Джемаймы, женской скромности пороком, о существовании которого она предпочла бы ничего не знать. Сама мысль о встрече с Руфью была ей ненавистна. Будь ее воля, она отослала бы эту женщину куда-то подальше – куда угодно, – лишь бы только никогда больше не видеть ее и не слышать, чтобы ничего не напоминало о том, что такие вещи вообще могут происходить на этой чудесной земле, где ярко светит солнышко, раздается пение жаворонка, а над головой Джемаймы, сидящей на лугу этим пригожим июньским днем, синеет купол неба. Щеки ее пылали, бледные губы были плотно сжаты, в глазах затаились гнев и печаль.
   Была суббота, и народ этой части страны заканчивал работу на час раньше обычного. Джемайма знала, что ей к этому времени пора уже быть дома. В последнее время в душе ее происходило столько внутренних конфликтов, что ей опротивели любые препирательства, родительские нотации и собственные оправдания, поэтому она в гораздо большей степени, чем в прежние, более счастливые дни стремилась сейчас придерживаться заведенного в доме распорядка. Но сколько же ненависти к этому несправедливому миру накопилось в ее сердце! Как отвратительна была ей мысль, что дома она увидится с Руфью! Как вообще можно верить людям, если даже у Руфи – спокойной, скромной, деликатной, исполненной чувства собственного достоинства – прошлое очернено грехом?
   Пока Джемайма тяжело брела домой, она вдруг подумала о мистере Фаркуаре. Сам факт, что она вспомнила о нем только теперь, уже говорил о том, насколько сильным было ее потрясение. Но при мысли о мистере Фаркуаре в ней впервые проснулось чувство сострадания к Руфи. Несмотря на мучившую ее ревность, у Джемаймы не закралось ни малейшего подозрения в отношении Руфи: та никогда не пыталась преднамеренно привлечь внимание этого джентльмена – ни взглядом, ни словом, ни интонацией. Припоминая все подробности их общения, Джемайма постепенно вынуждена была признать, что Руфь вела себя по отношению к мистеру Фаркуару естественно и целомудренно. Она не только не кокетничала с ним, но и вообще не подозревала о его интересе к ней еще долго после того, как это заметила Джемайма. Когда же она наконец начала догадываться о его чувствах к ней, то продолжила общаться с ним сдержанно и спокойно – без страха, робости и излишней эмоциональности. Джемайма и здесь должна была согласиться: в таком обращении все было прозрачно и искренне, без какого-то лицемерия. Но ведь на каком-то этапе, где-то и кем-то должны были быть задействованы лицемерие и ложь – пусть даже не всегда это было высказано словами, – чтобы Руфь была принята ими всеми как милая, кроткая молодая вдова, какой представлялась им миссис Денби, когда она впервые появилась здесь! Могли ли об этом знать мистер и мисс Бенсон? Неужели они принимали участие в этом чудовищном обмане? Джемайма слишком плохо знала жизнь, чтобы понять, каким сильным искушением для них была возможность сыграть свою роль в судьбе Руфи, чтобы дать ей шанс, и поэтому она просто не могла поверить в их причастность ко лжи относительно прошлого миссис Денби. Тогда какой же вероломной лицемеркой должна быть Руфь, чтобы долгие годы скрывать свою грязную тайну, пользуясь полным доверием Бенсонов, принявших ее в семью как свою, и при этом жить без видимых угрызений совести, которые, казалось, должны были терзать ее сердце! Так кто тут говорит правду, а кто лжет? Кто добр и чист, а кто нет? Все жизненные устои Джемаймы были потрясены до самого основания.
   Но, может быть, все это совсем не так? А вдруг существуют две Руфи Хилтон? Она принялась перебирать в памяти имеющиеся у нее факты и поняла – нет, этого быть не может. Она знала, что девичья фамилия миссис Денби была Хилтон. Она сама слышала, как та как-то осторожно обмолвилась, что жила в Фордхэме. Она знала, что незадолго до появления в Экклстоне та была в Уэльсе. Сомнения быть не могло – это она. Сделанное Джемаймой открытие обернулось для нее болью и ужасом, но одновременно пришло осознание, что тайна, которую она раскрыла, дает ей власть над Руфью. Однако легче от этого почему-то не стало – наоборот, это только усугубило сожаление Джемаймы о прежних временах, когда она ничего этого не знала. Поэтому неудивительно, что по возвращении домой у нее так разболелась голова, что она сразу ушла к себе и легла в постель.
   – Покой, дорогая моя мамочка, только покой! И это все, что мне нужно в данный момент, – объяснила она свой уход матери, на доброту которой надеялась сейчас как никогда. Ее оставили в покое в полумраке спальни. Легкий вечерний ветерок слегка раскачивал занавески на окне, через которое в комнату проникал шорох ветвей, мелодичные трели дрозда и отдаленный гул оживленного города.
   Куда только подевалась ее ревность – она и сама не могла этого понять. Джемайма вдруг осознала, что может избегать Руфь или сторониться ее, но никогда не сможет больше ревновать к ней. Гордая своей чистотой, она уже почти стыдилась, что у нее вообще возникло такое чувство. Может ли мистер Фаркуар колебаться между ней и той, которая… Нет, даже в мыслях своих она не могла произнести слово, какого заслуживала Руфь. А между тем он может никогда об этом не узнать – настолько обманчива внешность ее соперницы. О, если бы луч божественного света помог отличить кажущееся от истинного в этом предательском и лживом мире! А что, если – раньше, пока душевные муки еще не совсем озлобили ее, Джемайма допускала возможность подобных вещей – Руфь сумела пройти через глубокое очистительное покаяние, чтобы вернуть себе нечто вроде прежней чистоты? Но это известно только одному Господу! Если ее нынешняя добродетель настоящая, если ей удалось высоко подняться после своего падения, было бы слишком жестоко вновь толкнуть ее в ужасную пропасть одним только злым, несдержанным словом, брошенным другой женщиной. И все же… если где-то имели место обман и прискорбная путаница… и если Руфь… нет, это невозможно, со всей своей благородной справедливостью признала Джемайма. Какой бы Руфь ни была прежде, сейчас она добродетельна и заслуживает уважения за это. Выходит, теперь ей придется вечно хранить эту тайну. Джемайма сильно сомневалась, что способна на такое, – особенно если мистер Фаркуар вновь станет посещать их дом и продолжит восхищаться миссис Денби, а та хоть малейшим образом его обнадежит. Правда, последнее Джемайме, хорошо знавшей Руфь, сразу показалось невозможным. С другой стороны, что считать возможным или невозможным после сегодняшнего открытия? Она решила, что в любом случае нужно выждать и понаблюдать. Как бы там ни было, теперь Руфь находилась в ее власти. Как ни странно, но уверенность в этом породила в Джемайме какое-то покровительственное, почти жалостливое отношение к Руфи. Ее страх перед грехопадением не уменьшился, но чем дольше она думала о тех усилиях, которых грешнице стоило выбраться из своего ужасного положения, тем больше понимала, как жестоко было бы свести все на нет, раскрыв правду.
   Но у Джемаймы был также долг по отношению к своим сестрам, и ради них она должна следить за Руфью. Она могла бы сделать это и ради своего любимого, однако сейчас она была слишком потрясена, чтобы признать силу любви, тогда как долг казался ей единственной надежной опорой, на которую можно было рассчитывать. Таким образом, в ближайшем будущем она не станет ни вмешиваться в течение жизни Руфи, ни тем более ломать эту жизнь.


   Глава XXVI. Праведный гнев мистера Брэдшоу

   Итак, Джемайма перестала избегать Руфь и больше ни словом, ни взглядом не выказывала своей неприязни, которую в последнее время почти не скрывала. Руфь не могла не заметить, что, когда она бывала в доме мистера Брэдшоу, Джемайма всегда старалась находиться где-то поблизости, будь то на ежедневных уроках с Мэри и Элизабет, во время нечастых визитов к ним вместе с мистером и мисс Бенсон или же когда она приходила туда одна. До этого Джемайма не слишком деликатничала и просто демонстративно выходила из комнаты, если там появлялась Руфь, чтобы исключить любой контакт с ней и тем более чтобы не пришлось, не дай бог, даже недолго развлекать ту разговорами в течение вечера. Уже несколько месяцев как Джемайма не приходила, чтобы посидеть в классной комнате во время занятий с девочками, как это было в первые годы работы Руфи у них в качестве гувернантки. Теперь же каждое утро мисс Брэдшоу усаживалась за маленький круглый столик у окна и занималась своими делами; она могла шить, что-то писать или читать, но при этом Руфь постоянно чувствовала, что та наблюдает за ней, – можно сказать, даже следит. Поначалу Руфь приветствовала эти новые привычки бывшей подруги и перемены в ее поведении, видя в этом свой шанс к улучшению отношений, возможность вновь вернуть ее расположение, терпеливо и настойчиво демонстрируя ей свою любовь. Однако очень скоро ледяная холодность Джемаймы, мрачная и непреклонная, стали ранить ее сердце похлеще, чем до этого брошенные в ее адрес резкие недобрые слова, которые хоть как-то можно было объяснить вспыльчивостью ее характера или непроизвольными приступами гнева. Но эта новая взвешенная манера поведения явно была результатом каких-то глубоко затаенных чувств, а холодная суровость Джемаймы скорее была похожа на спокойную непреклонность строгого судьи. От этих пристальных взглядов, которые Руфь ловила на себе, у нее мурашки бегали по коже; похожее ощущение появляется, когда вам кажется, что невидящие мутные глаза мертвеца не смотрят в пустоту, а на самом деле следят за вами. В присутствии Джемаймы у нее внутри все сжималось и она непроизвольно зябко съеживалась, как будто оказавшись под порывами холодного, пронизывающего восточного ветра.
   Джемайма между тем направила все свои силы на то, чтобы разобраться, кем является Руфь на самом деле. Порой это давалось нелегко и даже болезненно: постоянное внутреннее напряжение утомляло ей душу, и тогда она громко стонала и сетовала на обстоятельства, лишившие ее беспечного и счастливого неведения, в котором она пребывала совсем недавно (не смея, впрочем, обращать свое недовольство на Того, кто эти обстоятельства создавал).
   Таково было положение дел, когда на свою ежегодную побывку домой приехал мистер Ричард Брэдшоу. Ему предстояло еще год жить в Лондоне, после чего он должен был вернуться в Экклстон, чтобы начать работать в семейной фирме. Уже через неделю своего пребывания в родных пенатах он заскучал от монотонного однообразия местного уклада жизни и начал жаловаться на это Джемайме.
   – Как жаль, что Фаркуар в отъезде. Он, конечно, чопорный старый тихоня, но его визиты к нам по вечерам вносят хоть какое-то разнообразие. А что, кстати, случилось с Миллсами? Помню, раньше они порой заглядывали к нам на чай.
   – О, папа и мистер Миллс во время выборов оказались по разные стороны баррикад, так что с тех пор мы визитами не обмениваемся. Хотя не думаю, что это такая уж большая потеря.
   – Для нас любой человек – уже потеря. В нашей ситуации даже самый тупой зануда окажется благословением, если будет хоть иногда заходить для компании.
   – За время твоего приезда к нам на чай уже дважды приходили мистер и мисс Бенсон.
   – Вот это мило! Ты вспомнила про Бенсонов, потому что я упомянул про тупого зануду? Не знал, сестричка, что ты у меня такая проницательная!
   Джемайма удивленно взглянула на него, а затем покраснела от негодования.
   – Я не хотела сказать ничего плохого про мистера и мисс Бенсон, Дик, и ты это прекрасно знаешь.
   – Да брось, я не собираюсь насмехаться над ними! Они, конечно, оба глупые и отсталые, но лучше уж они, чем вообще никого. Особенно если с ними приходит та красотка, гувернантка наших девочек, – хоть есть на кого посмотреть.
   Повисла недолгая пауза, и Ричард первым нарушил ее:
   – Знаешь, Мими, у меня такое впечатление, что если она правильно разыграет свою карту, то вполне может подцепить Фаркуара!
   – Кто? – коротко переспросила Джемайма, хотя ответ был ей хорошо известен.
   – Миссис Денби, разумеется. Мы ведь о ней сейчас говорим. Когда Фаркуар был проездом в Лондоне, он позвал меня отобедать с ним у него в гостинице. У меня были свои причины пойти туда и попытаться подольститься к нему – я хотел немного разжиться у него деньгами, как делал уже не раз.
   – Как тебе не стыдно, Дик! – возмутилась Джемайма.
   – Ладно-ладно! Ну, не разжиться, а просто немного одолжить. Потому как меня ужасно ограничивают в средствах.
   – Как же так? Ведь я сама только вчера слышала, что, когда отец спросил тебя о твоих расходах и содержании, которое тебе выделяется, ты заявил, что денег у тебя даже больше, чем требуется, и ты не знаешь, как их потратить.
   – В этом-то и весь фокус, неужели непонятно? Если бы отец считал меня расточительным, он держал бы меня на коротком поводке. А теперь я обоснованно надеюсь на щедрую прибавку от него, которая, должен тебе сказать, будет как нельзя кстати. Если бы отец с самого начала платил мне, как я того заслуживаю, мне не пришлось бы втягиваться в разные спекуляции и прочие переделки, в которых я погряз.
   – Какие еще спекуляции? Какие переделки? – встревоженно спросила Джемайма.
   – Ну, переделки – это не совсем правильное слово. Как, впрочем, и спекуляции. Как бы там ни было, но все это обязательно закончится благополучно, и я еще удивлю отца, когда разбогатею. – Он понял, что в своих откровениях зашел слишком далеко, и теперь пытался как-то выкрутиться.
   – И все-таки объясни мне, что ты имел в виду?
   – Дорогая, тебе не следует беспокоиться по поводу моих дел и забивать себе этим голову. Женщины не способны понять, что такое игра на бирже и прочие подобные вещи. Не думай, что я забыл, какие грубые ошибки ты делала, пытаясь читать отцу вслух статью о состоянии финансовых рынков в тот вечер, когда он где-то потерял свои очки. Постой-ка, о чем же мы с тобой говорили? Ах, да! О Фаркуаре и красотке миссис Денби. Так вот. За обедом я вскоре сообразил, о чем, собственно, в основном и хотел побеседовать со мной этот джентльмен. Сам-то он говорил об этой женщине мало, но, когда я поведал ему, как восторженно отзываются о ней в своих письмах Мэри и Элизабет, глаза его засверкали. Как думаешь, сколько ей лет?
   – Я знаю это точно, – заявила Джемайма. – По крайней мере, я слышала разговор о ее возрасте, когда она только приехала сюда. Осенью ей исполнится двадцать пять.
   – А Фаркуару по меньшей мере сорок. Она очень молодая, чтобы иметь такого большого сына, как Леонард. К тому же она прекрасно выглядит. Знаешь, Мими, она, пожалуй, смотрится даже моложе тебя. А тебе сколько сейчас? Двадцать три, если не ошибаюсь?
   – Да, исполнилось в марте, – ответила Джемайма.
   – Если ты будешь терять привлекательность такими темпами, тебе придется поторопиться, чтобы поскорее найти себе какого-то мужа. Слушай, Джемайма, мне казалось, что год или два тому назад у тебя были неплохие шансы с Фаркуаром. Как так вышло, что ты его потеряла? Мне было бы гораздо приятнее, если бы он достался тебе, а не этой гордой, надменной миссис Денби, которая так подозрительно сверкает на меня своими большими серыми глазами всякий раз, когда я осмеливаюсь сделать ей комплимент. А ведь она должна бы почитать за честь, что я вообще обращаю на нее внимание. К тому же Фаркуар богат, и в случае с тобой его часть бизнеса не выйдет за пределы одной семьи. Если же он женится на миссис Денби, она обязательно захочет, чтобы Леонард, когда вырастет, тоже вошел в дело, а меня это не устраивает. В общем, попробуй добиться Фаркуара, Мими! Даю десять к одному, что еще не поздно и не все потеряно. Жаль, что я не прихватил тебе из Лондона розовую шляпку. Ты одеваешься так безвкусно, как будто тебе абсолютно все равно, как ты выглядишь.
   – Если он не полюбил меня такой, какая я есть, – задыхаясь от обиды, бросила Джемайма, – то я не хочу быть обязанной какой-то розовой шляпке.
   – Вздор! Я не желаю, чтобы гувернантка перебежала дорогу моей родной сестре. Говорю тебе: ради Фаркуара стоит постараться. Если ты станешь носить розовую шляпку, я ее тебе подарю, да еще и поддержу в борьбе против миссис Денби. Думаю, ты могла бы затеять что-нибудь также и с «нашим представителем», как называет его отец, ведь он довольно долго жил в нашем доме. Хотя в качестве зятя Фаркуар мне все-таки нравится больше. Кстати говоря, до вас уже докатилась весть, что Донн собирается жениться? Я узнал об этом перед самым отъездом из Лондона от человека, заслуживающего доверия. Его избранница – седьмая дочь некоего сэра Томаса Кэмпбелла. У девушки ни гроша за душой. Ее отец разорился карточной игрой и теперь вынужден жить за границей. Но Донн, по общим отзывам, не тот человек, которого что-то может остановить, если в голову ему пришла какая-то прихоть. Говорят, что он влюбился с первого взгляда, хотя я уверен, что еще месяц назад он вообще не знал о существовании своей будущей невесты.
   – Нет, мы об этом ничего не слышали, – ответила Джемайма. – Пойду расскажу отцу – ему это понравится, – добавила она, покидая комнату, чтобы, оставшись в уединении, усмирить уже привычное волнение, возникавшее у нее всякий раз, когда в разговорах при ней мистера Фаркуара и Руфь сводили вместе.
   Мистер Фаркуар вернулся в Экклстон за день до отъезда Ричарда. Придя к Брэдшоу после чая, он был явно разочарован, застав там только членов семьи, и каждый раз с надеждой в глазах оборачивался, когда открывалась дверь в гостиную.
   – Смотри, смотри! – подтолкнул локтем свою сестру Ричард. – Я очень хотел, чтобы он обязательно пришел к нам сегодня и тем самым избавил бы меня от отцовских лекций насчет искушений и соблазнов, преследующих нас в этом мире, – при том, что об этом мире я уже знаю больше него самого! Поэтому я прибег к самому эффективному, с моей точки зрения, средству в данной ситуации: сказал ему, что вечером у нас будут только свои, да еще миссис Денби. И ты только взгляни, как он извелся, ожидая ее появления!
   Джемайма и сама видела это и все понимала. В том числе ей также было понятно, почему мистер Фаркуар сразу отложил несколько пакетиков в сторону от остальных подарков – швейцарских игрушек и ювелирных украшений, – которые должны были показать всем, что никто из членов семьи Брэдшоу не был им забыт за время его долгого отсутствия. К концу вечера она в полной мере ощутила, что ее израненное сердце еще не отвыкло ревновать. Тем временем ее брат не оставлял без внимания ни единого слова, взгляда или эпизода, которые можно было бы истолковать как свидетельство интереса мистера Фаркуара к Руфи, и всякий раз незамедлительно указывал на это сестре, совершенно не думая, какие муки он ей причиняет, а лишь стараясь в очередной раз подчеркнуть свою необычайную проницательность. В конце концов это стало для нее невыносимо, и она, не выдержав, вышла из гостиной.
   Джемайма направилась в классную комнату. Ставни здесь не были закрыты, и она распахнула выходившее в сад окно, чтобы впустить прохладный вечерний воздух и немного остудить разгоряченное лицо. По небу стремительно неслись облака, периодически заслонявшие собой луну, отчего все предметы на улице выглядели нереально и загадочно: четко видимые в лунном свете, они словно начинали испуганно трепетать, когда на них наплывала тень. Боль, пронзавшая ее сердце, была такой сильной, что у нее мутился рассудок. Положив руки на подоконник, Джемайма устало прижалась к ним лбом. Мучительно кружилась голова, ощущение было такое, будто вся земля беспорядочно и бессмысленно крутится в небесах, представлявшихся ей каким-то сплошным потоком витающих обрывков облаков. Это был кошмар наяву, от которого ее спасло появление Дика, – и она была благодарна ему за это.
   – Вот ты где, оказывается. А я повсюду искал тебя. Хотел спросить, нет ли у тебя лишних денег, которые ты могла бы мне одолжить на несколько недель.
   – Сколько тебе нужно? – вялым бесцветным голосом спросила Джемайма.
   – О, чем больше, тем лучше. Но буду рад любой сумме – я чертовски поиздержался в последнее время.
   Когда Джемайма вернулась со своими скромными сбережениями, даже ее беспечный эгоистичный брат был поражен бледностью ее лица при свете свечи, которую она держала в руке.
   – Держись, Мими, не сдавайся. На твоем месте я бы все-таки поборолся с этой миссис Денби. Пришлю тебе розовую шляпку, как только доберусь до Лондона. Только не падай духом, я помогу тебе одолеть ее.
   Джемайме казалось странным, хотя и в чем-то соответствующим этому хаотичному миру, что единственным, кто догадался о тайне ее любви, оказался ее брат – последний из близких, кому бы она доверилась в своей семье, и едва ли не последний из всех ее знакомых, к кому бы она обратилась за помощью и сочувствием. Впрочем, мысли о сестре перестали занимать Дика так же быстро, как и все остальное, что не имело непосредственного отношения к его личным интересам.
   Эта ночь – бессонная ночь – была так переполнена преследовавшими ее мрачными видениями, что она не могла дождаться утра, однако наступивший день вконец измучил ее своими гнетущими реалиями, и Джемайма уже затосковала по своему ночному одиночеству. В последующие несколько недель она, казалось, не видела и не слышала ничего, кроме всевозможных свидетельств привязанности мистера Фаркуара к Руфи. Даже ее мать говорила об этом как о чем-то неизбежном и вслух размышляла, насколько это может понравиться мистеру Брэдшоу, потому как для нее критерием собственного отношения к чему-либо было одобрение или неодобрение ее мужа.
   «Господи милостивый, – молилась Джемайма в мертвой ночной тишине, – тяжко мне, груз слишком велик… я не могу больше… моя жизнь… моя любовь… вся моя сущность, все то, чем я есть во времени и в вечности… А по другую сторону – всепрощающее милосердие. Если бы она была не такой, как она есть… если бы показала хоть намек на свое победное ликование… если бы хоть как-то попыталась завоевать сердце моего любимого, я бы решилась уже давно, я бы жестоко унизила ее, даже если бы не рассказала ее тайну другим… Унизила, а потом хоть в пропасть».
   «Искушение слишком велико для меня. Господи! Где же тот мир и покой, который Ты даруешь людям и в который я верила в детстве? О котором и теперь слышу, что он утешает все людские беды и что его не нужно искать специально – искать, плача кровавыми слезами!»
   Никакого ответа на этот отчаянный крик души не последовало, хотя Джемайма где-то в глубине сердца надеялась, что небеса должны откликнуться на него каким-то знамением. Но ничего. И только черное ночное небо начало сереть на востоке, предвосхищая близкое наступление рассвета.
   Погода для конца августа стояла замечательная. По ночам было светло как днем, и только в тенистых низинах у самой реки из-за поднимающихся туманов трудно было различить, где кончается земля и начинается бледное небо. Не знающие горя и забот Мэри и Элизабет беспечно радовались выдавшимся погожим денькам, находя особую прелесть в первых признаках ежегодного увядания природы. Они настойчиво просились на прогулку по холмам, пока спокойную умиротворенность приближающейся осени еще не нарушили резкие порывы ветра, и получили разрешение отправиться туда в следующую среду на полдня: по средам у них было вдвое меньше занятий. Но им хотелось пойти на весь день в ближайшие выходные, и они даже уговорили свою мать, но отец и слышать об этом не хотел. Миссис Брэдшоу предложила пообедать пораньше, но идея эта была отвергнута детьми с негодованием. Что это будет за поход, если они не понесут провизию с собой в корзинках? Все, что угодно, из корзинки, да еще и съеденное на свежем воздухе, было в двадцать раз вкуснее самых роскошных деликатесов за столом в доме. Корзинки были успешно собраны под причитания миссис Брэдшоу по поводу того, что можно простудиться, если сидеть на сырой земле. К ним должны были присоединиться Руфь и Леонард, так что их маленькая экспедиция, таким образом, состояла из четырех человек. Джемайма отказалась от многочисленных приглашений поучаствовать в этом, хотя в душе даже завидовала радостному возбуждению сестер, с грустью вспоминая о тех временах, когда и она точно так же сияла в предвкушении ожидающего их приключения. Это сейчас девочки беззаботно веселятся, не думая о будущем, но придет время, они вырастут и тоже будут страдать, как и она.
   Утро выдалось ясным и погожим; облаков в небе, как говорится, было ровно столько, сколько нужно, чтобы благодаря их теням, проплывающим по полям золотистой пшеницы, вид с холмов на живописную долину внизу был просто потрясающим. Леонард должен был прийти к двенадцати: в это время у него заканчивались занятия с мистером Бенсоном, а у девочек – с их учителями. Руфь сняла шляпку, с обычной своей тщательностью аккуратно свернула шаль и сложила все это в углу комнаты, чтобы быть наготове. Пока шли занятия, она старалась не думать об удовольствиях, которые сулила долгая прогулка на холмы, но все равно невольно светилась от приятных ожиданий, так что ее воспитанницы невольно льнули к ней, проявляя свою любовь. Им все казалось прекрасным и удивительным – от теней трепетной листвы на стене до блестящих капелек росы, еще не высохшей на солнце, которыми была обсыпана паутина на виноградной лозе за окном. Часы пробили одиннадцать. Закончив урок, ушел учитель латыни, удивляясь сияющим лицам своих учениц; для себя он решил, что это, пожалуй, единственные в мире дети, которые находят наслаждение в изучении латинской хрестоматии с текстами для школьников.
   – А теперь давайте еще часок постараемся быть прилежными, – сказала Руфь, и Мэри в порыве чувств притянула ее к себе и поцеловала в губы. Миссис Денби начала читать им вслух, и все принялись за работу. В этот момент в комнату заглянул яркий лучик солнца, и все трое радостно переглянулись.
   Между тем к ним вошла Джемайма, делая вид, что ищет какую-то книгу; на самом же деле, с тех пор как вернулся мистер Фаркуар, ее охватило нервное беспокойство, из-за которого она просто не могла долго находиться на одном месте или чем-то заниматься. Остановившись перед стоявшим в нише книжным шкафом, она принялась неторопливо просматривать корешки обложек, якобы в поисках чего-то определенного. В присутствии Джемаймы голос Руфи как-то сам собой поблек, взгляд утратил блеск, в глазах появилась тревога. В душе она сомневалась, может ли она пригласить мисс Брэдшоу с ними на прогулку. Полтора года назад она уже давно и не задумываясь принялась бы со своей мягкой настойчивостью уговаривать подругу. Теперь же Руфь боялась даже предложить ей такую возможность, поскольку все, что она говорила или делала, воспринималось неправильно и, похоже, только усиливало неприязнь и холодное презрение, с которым мисс Брэдшоу относилась к ней в последнее время.
   В этот момент к ним в комнату неожиданно ворвался мистер Брэдшоу. Сам факт его появления – и даже то, что он вообще оказался дома в такое время, – был настолько необычен, что чтение мгновенно прервалось. Все четверо невольно повернулись в его сторону, словно ожидая объяснения сих непонятных действий.
   Лицо мистера Брэдшоу было пунцовым от едва сдерживаемого возмущения.
   – Мэри, Элизабет, выйдите из комнаты. Не нужно сейчас убирать ваши книжки! Просто немедленно выйдите из комнаты, я сказал! – Голос его звенел от гнева, и перепуганные девочки молча повиновались. В это время проплывающее в небе облако закрыло солнце, и комната, только что такая светлая и сияющая, вдруг стала казаться холодной и сумрачной. Когда слепящий солнечный свет пропал, освещение выровнялось и тень, где стояла Джемайма, стала не такой густой; отец заметил ее присутствие только теперь.
   – Оставь нас, Джемайма, – приказал он.
   – Почему это, папа? – с вызовом возразила она, сама удивляясь своему открытому сопротивлению, порожденному бурей страстей, кипевших под неподвижной поверхностью ее обыденной жизни и постоянно искавших выхода. Она осталась на месте, повернувшись лицом к отцу и Руфи, которая поднялась со стула и стояла, дрожа от ужаса, как будто вспышка молнии осветила бездонную пропасть прямо у нее под ногами. Все было напрасно – и тихая праведная жизнь, и упорное молчание о прошлом, о котором она боялась даже думать про себя. Старую провинность не утопить в море забвения, и сейчас, когда морская гладь давно успокоилась и над ней безмятежно засияло солнце, призрак ее всплыл на поверхность и заглянул ей в лицо своими немигающими глазищами. Кровь ударила ей в голову, в ушах появился шум, напоминающий клокотание бурлящей воды, так что первых слов мистера Брэдшоу она просто не расслышала. К тому же речь его была отрывиста и бессвязна из-за охватившей его ярости. Но слов его она могла и не слушать – ей и так все было понятно. Руфь встала и беспомощно замерла перед ним, онемевшая от отчаяния. Постепенно приглушенные звуки его голоса стали более громкими и отчетливыми, и она уже могла разобрать, что он говорит.
   – Если бы меня попросили назвать один из смертных грехов, который я ненавижу больше всего и который считаю самым омерзительным, то это было бы распутство. Потому как он объединяет в себе все остальные грехи. Теперь понятно, как вы провели нас со своей притворной болезненной наружностью, которая так подействовала на нас и ввела в заблуждение. Надеюсь, Бенсон ничего об этом не знал, – для него же будет лучше, чтобы я в нем не ошибся. Если же это не так и он ввел вас в мой дом ради каких-нибудь своих мошеннических целей, то говорю как на духу: его милосердие за чужой счет дорого ему обойдется. Да вы же… Весь Экклстон уже вовсю судачит о вашем разврате!.. – Он буквально задыхался от захлестнувшего его негодования. Руфь продолжала стоять молча и не шевелясь. Голова поникла, веки на полуприкрытых глазах подрагивали, отяжелевшие руки безвольно повисли. Наконец она все же смогла справиться с тяжестью, давившей ей на сердце, и с огромным трудом произнесла слабым, едва слышным голосом:
   – Я была совсем юной…
   – И это делает вас еще более испорченной, еще более отвратительной! – с жаром воскликнул мистер Брэдшоу, почти обрадовавшись, что эта до сих пор молчавшая женщина начала наконец оправдываться. Но тут, к его удивлению, Джемайма, о присутствии которой он в пылу своих нападок уже забыл, сделала шаг вперед и твердо сказала:
   – Отец!
   – Попридержи язык, Джемайма! Ты в последнее время стала дерзкой – и с каждым днем становишься все более своенравной. Теперь я знаю, кого мне следует за это благодарить. После того как эта женщина проникла в нашу семью, меня уже не удивляют никакие проявления испорченности, порока, развращенности…
   – Отец!
   – Довольно, ни слова больше! Если уж ты в своей непокорности предпочла стоять тут и слушать то, что ни одна скромная молодая девушка слушать бы не стала, то изволь помолчать и подчиниться своему отцу. Это суровое предостережение для тебя, и это единственная польза, которую ты можешь из всего этого извлечь. Посмотри на эту женщину! – С этими словами он гневно указал на Руфь, которая немного повернулась в сторону, как будто стараясь уйти от этого безжалостного клеймящего жеста. Лицо ее с каждой секундой бледнело все больше. – Посмотри на эту женщину, я сказал! Она пала намного раньше, чем достигла твоего возраста, а значит, лицемерно лжет уже много лет! Если ты или еще кто-то из моих детей когда-то любили ее, оттолкните ее, сбросьте с себя это пагубное чувство, как апостол Павел в свое время сбросил с себя укусившую его ядовитую змею – прямо в костер!
   Он умолк, чтобы перевести дыхание. В это время раскрасневшаяся Джемайма, учащенно дыша от возбуждения, подошла к бледной как полотно Руфи и встала рядом с ней. Затем она схватила ее холодную, как у мертвеца, руку и, сжав ее с такой силой, что на коже потом надолго остались синяки, взволнованно заговорила, несмотря на приказ отца:
   – Папа, я все-таки скажу! Потому что не могу молчать и готова свидетельствовать в ее защиту. Я ведь ненавидела ее, жестоко ненавидела, да простит меня Господь, но именно поэтому ты можешь не сомневаться, что слова мои – чистая правда. Я ненавидела ее, и ненависть эту можно было утолить только одним – презрением. Но теперь я не презираю вас, Руфь… милая Руфь… – Последние слова она произнесла с бесконечной нежностью, несмотря на горевшие гневом глаза отца и его обличающий жест. – Я знала о том, о чем вы, папа, узнали только сейчас, уже много-много недель… может быть, даже год… время для меня тянется невыносимо медленно. Я содрогалась, думая о ней и ее грехе. И я бы рассказала об этом сразу же, незамедлительно, если бы не опасалась, что движут мною не праведные мотивы, а лишь желание потакать ревности, терзавшей мое сердце. Да, папа, чтобы доказать вам правдивость моего свидетельства в защиту Руфи, я признаю, что сердце мое было отравлено ревностью. Один человек… который неравнодушен к Руфи, он… Ох, отец! Я не могу сказать вам всего и прошу, не заставляйте меня… – От смущения она покраснела еще больше и умолкла, но лишь на какое-то мгновение. – Я следила за ней, следила зорко, как дикий зверь из засады, и если бы заметила хоть одно увиливание от долга, хоть какой-то намек на неискренность в ее словах или поступках, и, самое главное, если бы благодаря моей женской интуиции я уловила малейшую порочность в ее помыслах, речах или даже взгляде, моя старая ненависть полыхнула бы адским пламенем! Мое презрение неминуемо переросло бы в неодолимое отвращение, а не обернулось глубоким сочувствием, не пробудило бы прежнюю привязанность и искреннее уважение. Такое будет мое свидетельство в ее защиту, папа!
   – А теперь я расскажу тебе, чего стоит твое свидетельство, – сказал мистер Брэдшоу, начав свою тираду тихим голосом, чтобы дать постепенно разойтись сдерживаемому гневу. – Оно только еще больше убеждает меня в том, как глубоко пустил корни порок, который эта распутница привнесла в мою семью. Она проникла в наш дом благодаря своей обманчиво невинной внешности и раскинула свои сети среди нас умело и незаметно. Она представляла добро злом, а зло добром и научила вас всех усомниться, а существует ли вообще в этом мире порок или же его нужно рассматривать как добродетель. Она привела вас на самый край бездонной пропасти, готовясь столкнуть вас вниз при первой же представившейся возможности. Я ведь верил… я доверял ей… и радушно принял в своем доме.
   – Я поступила очень дурно, – пробормотала Руфь, но так тихо, что он, видимо, не услышал ее, поскольку продолжал, распаляясь все больше и больше.
   – Да, я принял ее. Я был обманут, позволив ее незаконнорожденному внебрачному ребенку… От одной мысли об этом мне уже становится дурно…
   При упоминании о Леонарде Руфь впервые с начала этого разговора подняла глаза; зрачки ее испуганно расширились, как будто она только теперь осознала, какая еще мука ожидала ее. Такой ужас мне доводилось видеть лишь в глазах несчастного бессловесного животного и всего несколько раз во взгляде человека – и дай мне Бог никогда больше такого не видеть! Джемайма почувствовала, что рука, которую она крепко сжимала, вырвалась. Руфь сплела пальцы и, вытянув руки перед собой, слегка запрокинула голову назад с выражением невыносимых страданий на лице.
   Мистер Брэдшоу между тем не унимался:
   – Я позволил этому наследнику позора общаться с моими собственными невинными детьми! Надеюсь только, что они не замарали себя этим.
   – Я не вынесу этого… Я не вынесу! – вырвалось у Руфи.
   – Она этого, видите ли, не вынесет! Не вынесет! – передразнил ее он. – Нет, мадам, вы обязаны терпеть это. Или вы надеетесь, что ваш ребенок должен избежать кары за позор своего рождения? Думаете, он у вас такой особенный, что избежит насмешек и глумлений? Думаете, что он когда-нибудь окажется на равных с другими мальчиками, на которых не лежит грязная отметина греха их матерей? Всякая живая душа в Экклстоне будет знать, кто он такой на самом деле! Неужели вы воображаете, что они его пощадят в своем презрении? «Она этого не вынесет» – скажите на милость, какие страсти! Вам до вступления на путь греха нужно было думать, сможете ли вы вынести его последствия; нужно было задуматься, насколько униженным и отверженным будет чувствовать себя ваш сын, потому как лучшим выходом для него в его положении будет, если он окончательно потеряет чувство стыда и ради своей матери перестанет понимать, как она виновата.
   Руфь была сейчас похожа на загнанного в угол дикого зверя, который от безысходности потерял всякий страх.
   – Я взываю к Господу, чтобы Он не допустил такой участи для моего ребенка, – сказала она. – Я взываю к Господу, чтобы Он помог мне. Как мать, я слезно молю Его о поддержке – дабы обратил Господь взгляд свой милостивый на моего сына и помог мне воспитать его в страхе перед Его гневом. Да падет весь позор на меня одну! Я заслужила это, но он… он всего лишь доброе невинное дитя.
   Руфь схватила свою шаль и, надев шляпку, дрожащими руками принялась завязывать на ней ленты. Что, если людская молва уже донесла до Леонарда слухи о ее позоре? Это известие стало бы для него ужасным потрясением. Она должна увидеть его, должна заглянуть ему в глаза, чтобы понять, не оттолкнет ли он ее. Ведь под действием язвительных глумлений он может возненавидеть ее всем сердцем.
   Джемайма молча стояла рядом с Руфью и с состраданием смотрела на нее, чувствуя в душе боль и глубокую печаль. Она оправила на Руфи платье несколькими легкими движениями, которых шокированная Руфь не почувствовала и даже не заметила. Зато заметил мистер Брэдшоу, и это вызвало у него новый приступ гнева: он схватил гувернантку за плечи и буквально силой вывел ее из комнаты. Холл и лестницу огласили горькие рыдания, и звук этот еще больше взбесил мистера Брэдшоу. Он распахнул перед ней дверь на улицу и с ненавистью сквозь зубы процедил:
   – Если хоть когда-нибудь вы или ваш незаконнорожденный отпрыск переступите порог этого дома, я вызову полицию, чтобы вас обоих вышвырнули отсюда!
   Но если бы в этот момент он мог видеть лицо Руфи, ему не пришлось бы прибегать к каким-то дополнительным угрозам.


   Глава XXVII. Готовясь придерживаться правды

   Пока Руфь шла по знакомым улицам, у нее сложилось впечатление, что все вокруг – каждый звук и каждый вид – приобрело некое новое значение и каким-то образом указывало на позор, ожидающий ее мальчика. Опустив голову, Руфь торопливо неслась вперед, безумно боясь, что Леонард из чужих уст узнает о том, кем она была и кто такой он сам, прежде чем доберется к нему. Это был дикий беспочвенный страх, но действовал он на нее так, будто имел под собой все основания. Опасность действительно существовала, потому как болтливая миссис Пирсон уже успела поделиться кое с кем своими подозрениями, порожденными ее собственным любопытством и странной реакцией возбужденной Джемаймы на ту давнишнюю историю, а затем множеством подтвердившихся мелких совпадений; и теперь слухи эти, подхваченные местными сплетницами, расползлись уже по всему Экклстону, пока наконец не дошли до ушей мистера Брэдшоу.
   Когда Руфь добежала до дома пастора, из открытых дверей ей навстречу вышел Леонард, веселый и исполненный надежд, как погожее безоблачное утро; лицо его сияло в предвкушении ожидавшего его счастливого дня. На нем была одежда, которую Руфь сама с таким удовольствием и гордостью шила для него. На шее у него была повязана темно-синяя лента: оставляя ее для него сегодня утром, она с улыбкой думала, как прекрасно этот цвет будет оттенять его красивое загорелое лицо. Руфь схватила сына за руку и, не говоря ни слова, развернула обратно. Странное выражение лица матери, ее порывистые движения и молчание напугали его, но он все равно не стал спрашивать, что случилось. Впустив его в дом, Руфь хриплым шепотом скомандовала:
   – Наверх!
   Они быстро поднялись в ее спальню, и, когда дверь за ними была заперта на засов, Руфь села и поставила сына перед собой. Крепко держа его за плечи и не отпуская ни на миг, она всматривалась в его лицо взглядом, полным боли и страданий, которые не могла выразить словами. В конце концов она все-таки попробовала заговорить; она старалась изо всех сил, чуть ли не до конвульсий, но язык не слушался ее. Дар речи вернулся к ней только при виде выражения панического ужаса, которое появилось на лице Леонарда, но, видя его испуг, Руфь в итоге произнесла совсем не то, что хотела. Она притянула сына к себе и положила голову ему на плечо, пряча свое лицо.
   – Мой бедный, бедный мальчик! Мое несчастное дитя! О, ну зачем я не умерла раньше!.. Почему не отошла в мир иной, когда была невинной девушкой!
   – Мама! Мамочка! – принялся всхлипывать Леонард. – Что с тобой случилось? Ты выглядишь такой расстроенной. Почему ты называешь меня «бедный мальчик»? Ты хочешь сказать, что мы не идем сейчас на гору Скорсайд? Пустяки, я не очень переживаю из-за этого! Только ты, пожалуйста, не дрожи и не вздыхай так страшно. Мамочка, дорогая моя, может, ты заболела? Давай я позову тетю Фейт!
   Руфь поднялась и, откинув со лба упавшую прядь, закрывавшую ей глаза, с тоской посмотрела на сына.
   – Поцелуй меня, Леонард! – тихо произнесла она. – Поцелуй меня, радость моя, поцелуй еще раз, как ты делал это раньше!
   Леонард бросился ей на шею и обнял что было сил; губы их намертво слились в крепком поцелуе, как будто он был последним в этой жизни.
   – Леонард, – наконец сказала Руфь, отодвигая его от себя, чтобы собраться с духом и рассказать ему все одним судорожным усилием. – Послушай меня внимательно.
   Мальчик неподвижно застыл перед ней, затаив дыхание и испуганно глядя ей в глаза. Пока она лихорадочно бежала от дома мистера Брэдшоу сюда, ей в голову пришла безумная мысль назвать себя при сыне всеми оскорбительными грубыми словами, какими только могла наградить ее молва, чтобы сначала он от нее самой услышал, как люди могут называть его мать. Но в его присутствии она смутилась и не смогла этого сделать, потому что в ее глазах он оставался святым и чистым созданием, и ничто не могло изменить ее мнения, даже несмотря на то, что весь ее мир сейчас рушился. И теперь Руфь просто не находила слов, достаточно чистых, чтобы сказать ему ту правду, которую он должен был знать, но которую она обязана была рассказать ему сама.
   – Леонард, когда я была еще совсем юной, я совершила очень плохой поступок. Надеюсь только, что Господь, которому известно все, будет судить меня снисходительнее, чем это делают люди. Ты пока что не можешь понять, в чем ужас моей провинности… – Щеки сына густо покраснели, и это больно кольнуло ее в сердце, как первое проявление стыда перед тем позором, который должен был отныне стать частью его жизни. – Но люди такого никогда не забудут и никогда не простят. Ты услышишь, как меня называют самыми оскорбительными словами, какие только можно бросить женщине, – сегодня я уже испытала это на себе. Мальчик мой, ты должен относиться к этому терпеливо, потому что отчасти это правда. Не заблуждайся и из любви ко мне никогда не думай, что я тогда поступала правильно… О чем это я? – вдруг растерянно пробормотала Руфь, внезапно забыв все, что уже сказала и что еще собиралась ему сказать. Но затем, увидев на лице Леонарда удивление, стыд и возмущение, она заговорила уже намного быстрее, как будто опасаясь, что у нее просто не хватит сил, чтобы закончить начатое. – И это еще не все, Леонард, – печально продолжила она дрожащим голосом. – Величайшее из всех возможных наказаний еще ждет меня впереди. Сейчас я говорю о том, что из-за моих прегрешений в итоге будешь страдать ты. Да, дорогой мой, они будут говорить разные ужасные вещи о тебе, несчастном невинном ребенке, точно так же, как обо мне, виноватой на самом деле. В течение всей твоей жизни тебя будут стыдить тем, что твоя мать никогда не была замужем… не была замужем, когда родила тебя…
   – Как так – не была замужем? Но разве ты не вдова? – перебил ее мальчик, наконец-то начав догадываться об истинном положении дел.
   – Нет! Господи всемогущий, прости меня и помоги! – воскликнула она, заметив тень отвращения, мелькнувшую на лице Леонарда, и тут же почувствовав, как он вздрогнул, будто хотел высвободиться из ее объятий. Движение это было едва уловимым и длилось лишь одно мгновение, но она тут же убрала от него руки и закрыла ими лицо от стыда перед своим собственным ребенком, с горечью простонав: – Ну почему Господь не прибрал меня к себе раньше? Почему я не умерла еще ребенком… крошечным младенцем на груди моей матери?
   – Мама, – сказал Леонард, робко взяв ее за руку; она тут же отстранилась от него, продолжая свои тихие душераздирающие причитания. – Мамочка, – повторил он после паузы, подойдя ближе, хоть она этого не заметила. – Мамочка, дорогая моя. – Он вновь использовал то нежное обращение, от которого в последнее время пытался отказаться, как от неподобающего взрослому мужчине. – Мамочка, дорогая моя, родненькая, я не верю им! Не верю, не верю, не верю, не верю! – С этими словами он горько разрыдался.
   В мгновение ока руки ее обвили ребенка, и она принялась утешать его у себя на груди, как делала это, когда он был совсем малюткой.
   – Тише, Леонард! Успокойся, дитя мое! Я так неожиданно обрушила на тебя все это, прости! Я причинила тебе боль… Я принесла тебе горе, одно только горе! – воскликнула она в порыве жестокого самобичевания.
   – Нет, мама! – Он уже перестал плакать, и глаза его стали серьезными. – Нигде на свете нет такой мамы, как у меня, и я не поверю никому, что бы про тебя ни говорили. Не поверю и ударю, если кто-то это повторит! Да, буду бить, клянусь! – с вызовом заявил он, сжимая кулаки.
   – Ты забываешь, мой мальчик, – грустно, с нежностью в голосе остановила его Руфь, – что я сама рассказала о себе, потому что это правда. – Леонард крепко обнял ее и прижался лицом к ее груди. Она чувствовала, как тяжело и часто, будто загнанный зверь, дышит ее ребенок, но была не в силах чем-то утешить его. В голове ее мелькнула дикая мысль о смерти для них обоих.
   Наконец он в изнеможении затих и долгое время совсем не шевелился, так что Руфь даже боялась посмотреть на него. Она хотела, чтобы он что-то сказал, но в то же время испытывала панический страх перед тем, какими будут его первые слова. Она молча целовала его волосы, макушку, даже одежду, издавая тихие, невнятные, жалобные звуки.
   – Леонард, – позвала его Руфь, – Леонард, взгляни на меня! Подними голову, Леонард! – Но он только крепче прижался к ней и еще глубже зарылся лицом в ее платье.
   – Мальчик мой! – простонала она. – Что я могу сделать сейчас, что могу сказать тебе? Если бы я посоветовала тебе не обращать на происходящее внимания и уверила, что все это пустяки, то я бы солгала. Я навлекла на тебя позор и стыд. Стыд за меня, за твою мать, Леонард. Но это нисколько не принижает тебя в глазах Господа и не обрекает на бесчестье перед Ним. – Теперь она говорила уже уверенно и твердо, как будто сумела отыскать выход, важный довод, который мог придать ему сил и помочь найти душевный покой.
   – Помни об этом всегда. Помни, когда настанет час испытаний, когда жестокие люди будут называть тебя позорными прозвищами за то, в чем нет твоей вины. Помни, что Бог милосерден и справедлив, хотя мой грех сделает тебя отверженным в этом мире… О, дитя мое, мое бедное дитя!.. – Она почувствовала, что он целует ее, тоже стараясь утешить со своей стороны, и это придало ей сил, чтобы продолжать. – Помни, отрада моего сердца, что только твой собственный тяжкий грех может сделать тебя изгоем пред лицом Господа.
   От неистового напряжения она вдруг ослабела, и обнимавшие сына руки опустились сами собой. Он испуганно поднял на нее глаза, а она тем временем медленно осела на пол. Леонард быстро принес воды и побрызгал ей в лицо. Отчаянно испугавшись, что она может прямо сейчас умереть и оставить его одного, он умолял ее открыть глаза, обращался к ней самыми нежными словами, какие только мог вспомнить.
   Когда она пришла в себя, он помог ей лечь на кровать. Руфь лежала совершенно неподвижно, мертвенно-бледная. Она почти надеялась, что ее полуобморочное состояние может означать смерть, и от этой мысли открыла глаза, чтобы в последний раз посмотреть на своего мальчика. Он сидел рядом, бледный и напуганный, и ей вдруг стало безумно жалко его; это щемящее чувство заставило Руфь забыть о себе, потому как, если ей действительно суждено умереть прямо сейчас, она не хотела, чтобы это произошло у него на глазах.
   – Иди к тете Фейт, – прошептала она. – Я очень устала, и меня клонит в сон.
   Леонард медленно и неохотно встал. Руфь попыталась улыбнуться ему, подумав о том, что если она его больше не увидит, то пусть ее последний взгляд, нежный и в то же время сильный, сохранится в его памяти. Провожая его глазами до двери, она вдруг заметила, что он в нерешительности остановился, а потом вернулся к ней и робким, испуганным голосом спросил:
   – Мама… а они не будут говорить со мной… ну, об этом?
   Руфь закрыла глаза, чтобы не показать ему ту боль, которая точно острый нож пронзила ее сердце при этом вопросе. Леонард задал его, потому что, как все дети, старался избегать неприятных и малопонятных ему разговоров, а не из-за столь рано и столь неожиданно возникшего у него чувства стыда, – в том смысле, в каком его понимала Руфь.
   – Нет, не будут, – ответила она. – В этом ты можешь быть уверен.
   И он ушел. Теперь она была даже рада, что потеряла сознание после своей короткой речи, так много значившей для нее: это дало какую-то передышку ее лихорадочно возбужденному, разгоряченному мозгу. Ни мистер Бенсон, ни Фейт, как и никто другой из домашних, никогда не заговорят с мальчиком об этом – но только в этом доме он будет огражден от того, чего уже начал бояться. Руфь немилосердно терзалась мыслями о том позоре и бесчестье, которые могли погубить ее любимое дитя. С того момента как Руфь встретила его у дверей дома, она – ради него – крепко держала себя в руках ценой неимоверных усилий, но сейчас приходилось расплачиваться за это. Его присутствие помогало ее рассудку балансировать, но, когда Леонард ушел, сразу стали сказываться последствия неимоверного напряжения. В горячечном дурмане, который затуманил ее разум, в голове ее закружился водоворот каких-то призрачных планов, подталкивавших то к одному, то к другому импульсивному поступку, – лишь бы только не сидеть в бездействии, лишь бы хоть что-то делать, пытаясь выйти из своего ужасного положения с помощью какого-то неожиданного отчаянного хода, на тот момент казавшегося ей мудрым и правильным. В конце концов все ее помыслы и стремления свелись к одному. Она уже нанесла своему Леонарду непоправимый урон, и что еще, кроме зла, она может ему причинить в будущем? Если ее не будет здесь, если она уедет неведомо куда, пропадет без вести, словно уйдя из жизни, быть может, тогда ожесточенные сердца смягчатся и в них проснется жалость к Леонарду? Потому что ее присутствие неминуемо будет напоминать всем о позорных обстоятельствах его рождения. Так рассуждал ее заторможенный потрясениями разум, начиная выстраивать соответствующие планы.
   Леонард бесшумно спустился вниз по лестнице и прислушался, стараясь найти спокойное место, где он мог бы спрятаться. В доме было очень тихо. Мисс Бенсон, уверенная в том, что задуманный поход состоялся, не сомневалась, что Руфь с Леонардом сейчас находятся далеко, на солнечных склонах горы Скорсайд. Поэтому, специально пообедав очень рано, она собралась на чай к жене одного фермера, который жил в деревне в двух-трех милях отсюда. Мистер Бенсон должен был идти вместе с ней, но уже за обедом неожиданно получил написанную необычайно официальным тоном записку от мистера Брэдшоу, который хотел с ним срочно поговорить. В итоге планы пришлось изменить, и он отправился на встречу с этим джентльменом. Салли что-то драила на кухне, и оттуда доносился странный шум, будто конюх скребком чистил шкуру своей лошади. Леонард пробрался в гостиную и спрятался за массивным старомодным диваном, чтобы утолить боль своего сердца слезами, по-детски горячими и обильными.
   Мистера Бенсона проводили в кабинет мистера Брэдшоу. Хозяин нервно расхаживал по комнате, и можно было легко догадаться: произошло нечто из ряда вон выходящее, что разгневало его в высшей степени.
   – Садитесь, сэр! – сказал он мистеру Бенсону, кивком указав на стул.
   Мистер Бенсон сел, но мистер Брэдшоу еще несколько долгих минут продолжал все так же ходить взад-вперед, не проронив ни слова. Затем он вдруг резко остановился прямо перед пастором. В очередной раз подумав, как жестоко он ошибался (и насчет этого он был абсолютно прав), мистер Брэдшоу так густо покраснел, что лицо его стало багровым, и заговорил голосом, который дрожал от бушевавших в нем чувств, несмотря на все его попытки сдерживать себя:
   – Мистер Бенсон, я послал за вами, чтобы спросить… Нужно сказать, что само подозрение уже вызывает во мне внутренний протест и негодование… и я заранее прошу у вас прощения, если вы пребываете во мраке того же неведения относительно женщины, живущей с вами под одной крышей, в каком до вчерашнего дня находился и я. Вы знали об этом?
   Ответа не последовало. Мистер Брэдшоу пристально смотрел на пастора, но тот сидел, потупив глаза в пол, не задавая вопросов и ничем не выказывая своего удивления или смущения. Мистер Брэдшоу начал терять терпение и в ярости даже топнул ногой, но, когда он уже был готов заговорить вновь, мистер Бенсон вдруг встал – несчастный старый горбун перед внушительной тучной фигурой сурового джентльмена, который буквально кипел от злости.
   – Выслушайте меня, сэр! – Пастор вытянул руку, как будто этим жестом хотел упредить неминуемые возражения. – Ничто из того, что вы можете сказать, не упрекнет меня больше, чем мучительные угрызения моей совести. Ни словом, ни каким-либо действием вам не унизить меня больнее, чем все эти годы корил себя я сам, став частью обмана, пусть даже из добрых побуждений…
   – Вот оно что! Из добрых побуждений?! И что же дальше?
   Уничижительное презрение, с которым были брошены эти слова, самого мистера Брэдшоу поразили своей язвительностью, которая должна была, по идее, чуть ли не испепелить его оппонента. Но, вопреки его ожиданиям, мистер Бенсон лишь поднял на него взгляд своих серьезных глаз и тихо повторил:
   – Да, из добрых побуждений. И ради светлой цели. И цель моя была вовсе не в том, чтобы женщина эта была принята в вашей семье, как могло показаться вам. И даже не в том, чтобы дать ей возможность самостоятельно зарабатывать себе на жизнь, – мы с сестрой и так с радостью поделились бы с ней всем, что у нас есть. Вначале именно таково и было наше намерение – если не навсегда, то, по крайней мере, пока того будет требовать ее слабое здоровье. Я посоветовал ей (точнее, поддался соблазну принять чужой совет) сменить фамилию и выдать себя за вдову, потому что искренне хотел создать для нее условия, в которых она могла бы искупить свои грехи. Вам ли, сэр, не знать, как суров мир к тем, кто согрешил так, как это сделала Руфь. К тому же тогда она была совсем юной…
   – А вот тут вы ошибаетесь, сэр: в кругу моих знакомств не так много такого рода грешниц, чтобы я по своему опыту мог судить, как с ними обращаются. Но, исходя из того, что я видел, могу сказать: к ним снисходительны ровно настолько, насколько они того заслуживают. Если вы полагаете, что это не так – я знаю, что сейчас немало развелось всяких деятелей, страдающих нездоровой сентиментальностью, которые уделяют свое внимание и питают интерес к разным преступным элементам, – тогда, действительно, почему бы не выбрать одну из таких, чтобы помочь вам в вашей задаче отмыть черное добела? Но почему вы для этих целей избрали меня и мою семью, куда и ввели вашу протеже? Почему подвергли риску быть запятнанными моих невинных детей? Как посмели вы, – воскликнул мистер Брэдшоу, снова топнув ногой, – войти в дом, где вас почитали набожным пастором, с ложью на устах? Как посмели из всех выбрать меня одного, чтобы обмануть, одурачить, выставить в глазах всего города посмешищем, человеком, который пригласил учить своих дочерей падшую женщину?
   – Я признаю, что мой обман был ошибочным и безнравственным.
   – Ну конечно! Теперь вы это признаете – когда все и так уже выплыло наружу! Как по мне, невелика заслуга!
   – Сэр, на какие-то заслуги я не претендую. И это не я выбирал вас. Вы сами пришли ко мне с предложением, чтобы Руфь стала гувернанткой ваших дочерей.
   – Тьфу!
   – Искушение было слишком велико… Нет, я неправильно выразился. Искушение было сильнее, чем я мог вынести, – тогда казалось, что это выход во благо всем.
   – Не желаю больше ничего слышать! – свирепо оборвал его мистер Брэдшоу. – Это просто невыносимо! О чем тут вообще можно говорить, если ваше благо состояло в том, чтобы запятнать репутацию моих невинных девочек!
   – Видит бог, если бы я считал, что такая опасность существует… да я бы скорее умер, чем допустил, чтобы она вошла в вашу семью, и Господь тому свидетель. Вы ведь верите мне, мистер Брэдшоу? – очень серьезно спросил мистер Бенсон.
   – Надеюсь, вы согласитесь, что у меня есть все основания сомневаться в том, что вы будете говорить в дальнейшем, – холодно отрезал мистер Брэдшоу надменным тоном.
   – Да, я заслуживаю этого, – кивнул мистер Бенсон. – Но, – продолжил он после короткой паузы, – я буду говорить не о себе, а о Руфи. Разумеется, сэр, цель, к которой я стремился, была праведная – ошибочными были средства, которые я выбрал для ее достижения, и, поверьте мне, я сознаю это не хуже вашего. Но вы не должны… вы не можете говорить, что ваши дети пострадали от общения с ней. Она жила в моей семье, и в течение первого года три пары глаз пристально следили за ней. Мы бы заметили ее недостатки – кто ж из нас без них, – но у несчастной Руфи это были лишь какие-то мелкие и вполне простительные человеческие ошибки. Мы не увидели признаков развращенности сознания, намеков на дерзость или развязность, какой-то недобросовестности. Это была просто очень юная и ранимая девушка, которую совратили с пути истинного, которая оступилась из-за того, что по молодости не знала жизни.
   – Даже самые испорченные женщины тоже когда-то были невинными девушками, – презрительно бросил мистер Брэдшоу.
   – Ох, мистер Брэдшоу! Но Руфь не была испорченной, и вы это прекрасно знаете. Будь она таковой, вы непременно заметили бы, видясь с ней ежедневно в течение всех этих лет! – В ожидании ответа на свой довод мистер Бенсон затаил дыхание. Спокойное самообладание, которое ему до сих пор удавалось сохранять, было уже на исходе.
   – Да, я виделся с ней ежедневно – но я не знал ее. Если бы я знал ее, если бы я знал, что она падшая и распущенная, ей было бы запрещено появляться в моем доме и общаться с моими кристально чистыми детьми.
   – Я молю Бога дать мне сил, чтобы убедить вас в том, что я считаю истиной Господней: не всякая падшая женщина развратна. Что многие – число их лишь в день страшного суда будет открыто тем, кто на земле оттолкнул от себя эти несчастные, израненные, кающиеся сердца, – очень многие из них страстно жаждут шанса на искупление и возвращение к добродетели. Они жаждут помощи, которой не дождаться от людей, – той мягкой, милостивой помощи, какую в свое время Иисус оказал Марии Магдалене. – От охвативших его чувств мистер Бенсон дышал тяжело и прерывисто.
   – Все, мистер Бенсон, с меня довольно. Избавьте меня от этих ваших извращенных речей. Общество уже решило, как следует относиться к подобным женщинам, и можете быть уверены: у людей хватает житейской мудрости, которая в долгосрочной перспективе всегда оказывается права. И никто не может открыто противопоставлять себя общественному мнению безнаказанно – разве что горбясь, дабы опуститься до разных хитростей и обмана.
   – Тогда я, призывая в помощь Христа, восстаю против общественной морали, – торжественно заявил мистер Бенсон, пропуская мимо ушей обидный намек на свое увечье. – Куда эта мораль нас привела? Можем ли мы быть еще хуже, чем теперь?
   – Будьте любезны говорить только о себе.
   – Не пришла ли пора нам внести некоторые изменения в образ нашего мышления и образ действия? Как перед Богом говорю: если я и верю хоть в одну человеческую истину, то именно в ту, что всякой женщине, согрешившей подобно Руфи, надо предоставить шанс на искупление своей вины. И возможность такую нужно дать без презрения и высокомерия, а в духе того, чему нас учил святой Иисус.
   – Конечно. И для этого, например, ввести ее в дом друга, выдав за другого человека.
   – Я не спорю насчет случая с Руфью. И признаю, что совершил ошибку. Я вообще не спорю, а высказываю свое твердое убеждение, что воля Господа состоит в том, чтобы мы не смели втаптывать ни одно из Его созданий в грязь безнадежности. Воля Его в том, чтобы падших женщин причислять к тем, у кого разбито сердце, а не отталкивать от себя, считая безвозвратно пропащими. И если такова воля Господня, то так оно и будет; Он сам подскажет выход.
   – Я бы придавал гораздо большее значение всем вашим проповедям по данному вопросу, если бы мог с уважением относиться к вашим поступкам в других случаях. А если я вижу, что человек сам себя вводит в заблуждение, выдавая дурное за правильное, я не намерен принимать во внимание его мнение относительно всего того, что связано с моралью. И не могу больше рассматривать его как достойного толкователя воли Господней. Вероятно, мистер Бенсон, вы понимаете, что я хотел этим сказать. Я не могу больше посещать вашу церковь.
   Если мистер Бенсон и питал какие-то надежды преодолеть непримиримую позицию мистера Брэдшоу и убедить его, что он искренне раскаивается в своем обмане и признает порочность методов, благодаря которым Руфь попала в семью Брэдшоу, то последнее его заявление отбило у него всякое желание продолжать свои попытки. Поэтому он просто поклонился и направился к выходу – мистер Брэдшоу церемонно проводил его до дверей.
   Мистер Бенсон остро переживал разрыв отношений, о котором ему только что объявил мистер Брэдшоу. За время их общения ему довелось немало вытерпеть от этого джентльмена, но благодаря кротости характера пастора его нельзя было унизить: обиды буквально отскакивали от него, как капли воды от оперения птицы. Забыв показное хвастовство мистера Брэдшоу, сейчас он вспоминал о нем только хорошее: множество счастливых часов и приятных вечеров, проведенных вместе; детей, которых тот любил даже сильнее, чем считал до этого; молодых людей, о которых тот заботился и которых старался направить на праведный путь. Мистер Бенсон и сам был еще совсем молодым человеком, когда мистер Брэдшоу впервые появился в его церкви. Они выросли вместе, вместе постарели. И никогда еще мистер Брэдшоу не казался ему столь близким старинным другом, как теперь, когда они расстались.
   С тяжелым сердцем он открыл дверь своего дома. Сразу уединившись в кабинете, он сел в кресло, чтобы немного успокоиться и обдумать сложившуюся ситуацию.
   Как долго мистер Бенсон просидел там в молчании и одиночестве, вспоминая свою жизнь и прошлые свои прегрешения, он и сам не знал. Но затем он услышал какой-то необычный для его дома звук, который встревожил его и заставил вернуться к реальности. Кто-то медленно шел по коридору в сторону передней двери, тяжело дыша и постоянно вздыхая.
   Когда мистер Бенсон вышел из кабинета, Руфь уже взялась рукой за щеколду замка. Лицо ее было белым как полотно, за исключением двух пятен нездорового румянца на щеках; глубоко запавшие глаза горели каким-то лихорадочным блеском.
   – Руфь! – окликнул ее он. Губы ее зашевелились, но во рту и горле так пересохло, что говорить она не могла.
   – Куда вы идете? – спросил он. Она была одета как на прогулку, но пошатывалась, даже стоя на месте; было понятно, что она едва ли может идти и вот-вот упадет.
   Заколебавшись, Руфь подняла на него взгляд сухих глаз, горевших нездоровым блеском.
   – В Хелмсби… – наконец прошептала она. Было похоже, что сейчас она могла говорить только шепотом. – Я иду в Хелмсби.
   – Хелмсби? Бедная девочка… помилуй вас Господь! – Он видел, что она в этот момент даже вряд ли понимает, что говорит. – И где же это – Хелмсби?
   – Я не знаю. Думаю, где-то в Линкольншире.
   – Но зачем вы идете туда?
   – Тише! Он спит, – сказала она, потому что мистер Бенсон непроизвольно повысил голос.
   – Кто спит? – не понял мистер Бенсон.
   – Тот несчастный маленький мальчик, – тихо произнесла она. Ее начало трясти, а из глаз покатились слезы.
   – Пойдемте со мной, – настойчиво сказал мистер Бенсон, уводя ее в свой кабинет. – Посидите пока в этом кресле, а я сейчас вернусь.
   Он пошел искать свою сестру, но та еще не вернулась. Тогда он обратился к Салли, которая продолжала заниматься уборкой на кухне.
   – Как давно Руфь пришла домой? – спросил он.
   – Руфь? Так ее же нет дома с утра. Они с Леонардом должны были куда-то идти на целый день с девочками Брэдшоу.
   – Значит, она не обедала?
   – Если и обедала, то не здесь, во всяком случае. А за то, чем там она занималась в каких-то других местах, я отвечать не могу.
   – А Леонард? Он где?
   – Откуда мне знать? Со своей матерью, наверное. По крайней мере, так они договаривались. А у меня своих дел по горло, чтобы еще и следить за кем-то, – заявила она и с недовольным видом продолжила что-то драить.
   Мистер Бенсон ненадолго задумался.
   – Салли, – наконец сказал он, – я хочу чашку чаю. Сделай его, пожалуйста, да побыстрее. И еще поджарь несколько гренков, хорошо? Я приду за этим через десять минут.
   Что-то в его голосе насторожило Салли, и она только сейчас подняла на него глаза.
   – Что вы с собой делаете, вы только посмотрите на себя! Хмурый весь такой, угрюмый… Совсем себя загнали, и все, уверена, из-за каких-то пустяков! Ладно-ладно, сделаю вам чаю, не переживайте. А я-то все надеялась, что хоть к старости поумнеете немножко.
   Мистер Бенсон ничего на это не ответил, а пошел искать Леонарда, надеясь, что присутствие ребенка поможет его матери взять себя в руки. Открыв дверь в гостиную, он заглянул туда. Никого там не обнаружив, он уже хотел закрыть дверь, как вдруг услышал тяжелый вздох со всхлипыванием. Ориентируясь на звук, он нашел на полу за диваном спящего мальчика с опухшим от долгих рыданий личиком.
   «Бедное дитя! Так вот что, оказывается, она имела в виду, – подумал мистер Бенсон. – Рано же пришлось ему хлебнуть горя, – с жалостью заметил он. – Нет, не стану его пока будить – пусть еще поспит».
   В кабинет он вернулся один. Руфь сидела на том же месте, куда он ее посадил. Голова ее была откинута назад, глаза закрыты, но когда он вошел, она встрепенулась.
   – Я должна уже идти, – торопливо сказала она.
   – Нет, Руфь, никуда вы идти не должны. Вы не должны покидать нас. Мы не можем без вас, потому что мы вас очень любим.
   – Любите меня? – с тоской в голосе повторила за ним Руфь. Пока она смотрела на него, глаза ее медленно наполнялись слезами. Мистер Бенсон счел это добрым знаком и с воодушевлением продолжил:
   – Да, Руфь! И вы это знаете. Возможно, прямо сейчас голова у вас занята совсем другими вещами, но все равно вы знаете, что мы все вас любим. И ничто не сможет этого изменить. Так что не думайте никуда уходить. Вам не следовало бы делать этого, даже если бы вы были полностью здоровы.
   – Так вы знаете, что произошло? – тихо спросила она охрипшим голосом.
   – Да, я все уже знаю, – подтвердил он. – Но для нас это не имеет никакого значения. Да и с чего бы?
   – Ах, мистер Бенсон! Разве вы не поняли, что моя позорная тайна раскрыта? – простонала она, заливаясь слезами. – А значит, я должна покинуть вас, покинуть Леонарда, чтобы не навлечь тень моего бесчестья на вас.
   – Вы определенно не должны ничего этого делать. Покинуть Леонарда? Вы просто не имеете права бросать Леонарда! Да и куда вам идти?
   – В Хелмсби, – кротко отвечала она. – У меня душа разрывается от этого, но я думаю, что должна уйти – ради Леонарда. Я знаю, что должна. – Теперь она уже плакала навзрыд, но мистер Бенсон знал, что этот поток слез принесет с собой облегчение. – Это разобьет мне сердце, но я знаю, что должна уйти.
   – Пока что посидите спокойно здесь, – повелительным тоном приказал он, а сам пошел за чаем. Он забрал его у Салли, так что она и не узнала, кому этот чай предназначался.
   – Выпейте это! – Он разговаривал с ней как с ребенком, которого нужно заставить принять лекарство. – И съешьте тост. – Взяв чашку, Руфь лихорадочно выпила чай. Но когда попробовала есть, еда, казалось, застревала в горле. Тем не менее она послушалась его и, по крайней мере, попыталась это сделать.
   – Не могу, – наконец сказала она, откладывая в сторону кусочек поджаренного хлеба. Постепенно ее голос приобрел привычные интонации. Она говорила мягко и спокойно, не было уже того резкого хрипа, как в самом начале. Мистер Бенсон сел рядом с ней.
   – А теперь, Руфь, нам с вами нужно немного поговорить. Я хочу понять, в чем заключается ваш план. Где находится это Хелмсби? И почему вы так настроены идти именно туда?
   – Там когда-то жила моя мама, – отвечала она. – До того как выйти замуж, она жила там. Она была такой человек… Где бы она ни жила, люди везде очень любили ее. Вот я и подумала… я подумала, что в память о ней кто-нибудь там мог бы взять меня на работу. Я собиралась сразу рассказать людям всю правду, – произнесла она, потупив взгляд, – но, наверное, все равно кто-то мог бы найти мне какое-то занятие для заработка – не важно какое – просто в память о ней. Я много чего умею, – добавила она, неожиданно подняв на него глаза. – Я могла бы полоть сорняки… или работать в саду… если они не захотят, чтобы я помогала по дому. Но, возможно, кто-то ради моей мамы… Ох, мама! Любимая моя мама! Знаешь ли ты, где я сейчас и что со мною сталось? – горестно воскликнула Руфь и вновь заплакала.
   Сердце у мистера Бенсона разрывалось от жалости к ней, но, когда он заговорил, голос его звучал властно, почти сурово:
   – Руфь, сейчас вы должны успокоиться. Это никуда не годится. Я хочу, чтобы вы выслушали меня. Ваша идея насчет Хелмсби, возможно, была бы хороша, если бы вам действительно нужно было покинуть Экклстон, а я так не думаю. Напротив, я считаю, что с вашей стороны было бы великим грехом расстаться с Леонардом. Вы просто не имеете права разрывать родственные узы, которыми связал вас двоих Господь!
   – Но если я буду здесь, все будут знать и помнить о позоре его рождения. Если же я уеду, они могут со временем забыть…
   – А могут и не забыть. Когда вы уедете, ему может быть тяжело, он может заболеть, и тогда окажется, что та, в чьей власти – власти, данной вам Богом, Руфь, не забывайте об этом! – в чьей власти утешить его и с нежностью ухаживать за ним, бросила его на попечение посторонних. Да, я знаю, вы наверняка хотите сказать сейчас, что мы, мол, не посторонние. Но, как бы здесь ни любили его, по сравнению с его матерью мы, согласитесь, все-таки чужие ему люди. Из-за длительного недостатка терпеливого внимания и отсутствия направляющей родительской руки он может встать на путь греха. А где будете в это время вы? Никакой страх стыда – ни за себя, ни за него – не дает вам права уходить от лежащей на вас ответственности. – Все это время внимательно следя за ее реакцией, он заметил, что она постепенно поддается силе его убеждений.
   – Кроме того, Руфь, – с воодушевлением продолжал мистер Бенсон, – мы с вами до сих пор шли по ошибочному пути. Это моя вина, мой просчет, мой грех, и я должен был понять это раньше. Теперь же давайте твердо придерживаться правды. Новых прегрешений, за которые вам следовало бы раскаиваться, на вас нет. Поэтому ничего не бойтесь и веруйте. Отвечать вам перед Господом, не перед людьми. Стыд за то, что грех ваш стал известен обществу, должен быть ничтожен по сравнению со стыдом, который вы сами испытываете из-за того, что согрешили. Вы слишком боялись людей и слишком мало – Бога. Но теперь воспряньте духом. Вероятно, вам придется заниматься какой-то грубой работой – впрочем, не на полях, конечно, – добавил он с мягкой улыбкой, на которую она, подавленная и несчастная, была не в силах ответить. – А может быть, Руфь, – продолжал он, – вам просто нужно остановиться и подождать немного. Первое время никто, возможно, не захочет воспользоваться вашими услугами, которые вы будете рады предложить. Все могут отвернуться от вас, могут говорить всякие очень грубые и жестокие вещи. Сможете ли вы принять такое обращение смиренно, как обоснованное и справедливое наказание, наложенное на вас Господом? Принять, не держа зла на тех, кто пренебрегает вами, и терпеливо ждать наступления часа (а он обязательно настанет, я твердо говорю вам это, опираясь на слово Божье), когда Он, очистив вас, пусть даже обжигающим очистительным огнем, направит ваши стопы на путь праведный? Дитя мое, спаситель наш Христос возвестил нам о бесконечной милости Господней. Хватит ли у вас веры, чтобы смело вынести все это и терпеливо идти путем истины, невзирая на несчастья?
   До сих пор Руфь слушала его неподвижно и совсем притихла, но настоятельный тон и серьезность, с которой был задан этот вопрос, побудили ее ответить.
   – Да! – выдохнула она. – Я надеюсь… Я верю, что сама я могу быть стойкой, ибо согрешила и поступила очень дурно. Но Леонард… – Она жалобно взглянула на него.
   – Но Леонард… – эхом повторил мистер Бенсон. – Да, Руфь, это действительно тяжело. Я знаю, что этот мир жесток к таким, как он, что подвергает их гонениям. – Он ненадолго умолк, обдумывая, как смягчить ее переживания о судьбе сына, а затем продолжил: – Но общество – это ведь еще не все, Руфь. И стремление к тому, чтобы люди были о тебе высокого мнения и ценили тебя, – это не самое главное, что нужно человеку. Научите этому Леонарда. Вы бы сами не пожелали сыну жизни тихой и безоблачной, как погожий летний день, и не сделали бы ее такой, если бы это было в вашей власти. Научите его встречать испытания, которые посылает нам Господь, с христианским достоинством. А сейчас как раз одно из таких испытаний. Научите его относиться к нашей, возможно, еще очень несовершенной жизни, полной борьбы и разочарований, не как к печальному и скорбному пути к неминуемому финалу, а как к возможности, данной героям и воинам армии Христовой, чтобы продемонстрировать глубину своей веры. Расскажите ему о тяжком тернистом пути, по которому когда-то прошли Его кровоточащие босые ноги… Думайте о жизни и мученической смерти нашего Спасителя, о Его божественной приверженности своей вере. Ох, Руфь! – воскликнул он. – Когда я смотрю и вижу, кем вы можете стать… кем вы должны стать для своего мальчика, я ни на миг не допускаю мысли, что вы можете быть настолько трусливы и малодушны, чтобы уклониться от вашего прямого долга. Хотя до сих пор мы все вели себя как трусы, – с горечью в голосе признал он. – И да поможет Господь нам больше не быть таковыми!
   Руфь сидела очень тихо, потупив взгляд и глубоко задумавшись. Наконец она выпрямилась и поднялась на ноги.
   – Мистер Бенсон! – решительно сказала она и, покачнувшись, оперлась рукой на стол, потому что от слабости ей трудно было стоять – Я намерена всеми силами стараться исполнить свой долг перед Леонардом… и перед Господом, – благоговейно добавила она. – Боюсь только, что порой моя вера может подвести меня в отношении Леонарда.
   – «Просите, и дано будет вам» [36 - Новый Завет, Евангелие от Матфея, 7:7.]. Это, Руфь, отнюдь не пустое обещание!
   Не в силах больше стоять, она снова села. Наступило еще одно долгое молчание.
   – Я больше никогда не должна ходить к мистеру Брэдшоу, – наконец произнесла она, словно раздумывая вслух.
   – Да, Руфь, не должна, – подтвердил пастор.
   – Но я ведь обязана как-то зарабатывать деньги! – поспешно добавила она, посчитав, что он не понимает возникающей из-за этого трудности, которая заботила ее.
   – Руфь, вы, конечно, и так знаете, что пока у нас с Фейт есть крыша над головой и кусок хлеба на пропитание, вы с Леонардом будете делить их с нами.
   – Я знаю… знаю о вашей бесконечной доброте, – сказала она, – но так все равно не должно быть.
   – Пока что будет именно так, – твердо заявил мистер Бенсон. – Может быть, вам вскоре удастся найти какую-то работу. Правда, может статься и так, что пройдет какое-то время, прежде чем у вас появится такая возможность.
   – Тише, – перебила его Руфь. – Я слышу, что в гостиной проснулся Леонард. Я должна идти к нему. – Но, когда она встала, у нее сильно закружилась голова, и Руфь, пошатнувшись, была вынуждена сразу же сесть обратно.
   – Вам следует отдохнуть здесь. Я сам схожу к нему, – сказал мистер Бенсон и вышел. Когда он оставил ее, она откинула голову на спинку кресла и заплакала, тихо и безутешно; однако в сердце у нее теперь было уже больше терпения, надежды и решимости – тех чувств, которые, несмотря на пролитые слезы, навевали ей высокие помыслы, неизбежно закончившиеся страстной молитвой.
   Мистер Бенсон сразу обратил внимание на новое выражение во взгляде Леонарда, когда тот посмотрел на него, а потом поспешно отвел глаза в сторону, – это было чувство стыда и желание спрятаться. Было больно смотреть на грустное, полное тревоги лицо ребенка, на котором до сегодняшнего дня преобладали радость и надежда. Напряженный голос и замкнутость мальчика, который сейчас неохотно проронил всего несколько слов, тогда как прежде с удовольствием любил поговорить, несказанно опечалили мистера Бенсона, понимающего, что это первые признаки состояния глубокой подавленности, которая может продлиться много лет. Сам он постарался сделать вид, что ничего особенного не произошло; объяснив, что у Руфи разболелась голова и поэтому она сидит сейчас в его тихом кабинете, он заторопился с приготовлениями к чаю, пока Леонард, усевшись в большое кресло, наблюдал за всем этим печальным, затуманенным взглядом. Как подсказывало мистеру Бенсону его доброе сердце, он старался сгладить перенесенное мальчиком потрясение своей мягкостью и веселостью; порой это срабатывало, и тогда на губах ребенка мелькала слабая улыбка. Когда пришло время ложиться спать, мистер Бенсон напомнил ему об этом, хотя в душе боялся, что Леонард упрется и просто расплачется; но он очень хотел приучить мальчика безропотно и охотно подчиняться заведенным в доме правилам, потому что считал, что любое непослушание ослабляет способность радостно повиноваться воле Всевышнего. А в новой жизни, которая теперь ожидала его, ему прежде всего потребуется сила воли, чтобы следовать законам, установленным Господом. Когда Леонард ушел наверх, мистер Бенсон немедленно вернулся к Руфи и сказал:
   – Руфь, Леонард только что отправился спать.
   Он не сомневался, что материнский инстинкт заставит ее молча подняться и пойти вслед за сыном. Он также был уверен в том, что они будут друг для друга лучшими утешителями и что Господь укрепит их и придаст им сил – одному через другого. Только теперь у него появилось свободное время, чтобы подумать о себе самом и еще раз перебрать в уме все события этого долгого дня. В этом смысле те полчаса, которые он провел в тишине своего кабинета до прихода Фейт, были просто неоценимы; у него появилась возможность расставить все по своим местам в соответствии с важностью происшедшего и его непреходящей значимостью. Вскоре появилась мисс Фейт, которая принесла продукты с фермы. Добрые хозяева подвезли ее на своей повозке к самому двору пасторского дома; но она была так тяжело нагружена яйцами, грибами и сливами, что, когда брат открыл ей дверь, стояла запыхавшись и едва дышала.
   – Ох, Турстан! Возьми скорей эту корзину – ужасно тяжелая! Салли, где ты там? Здесь я привезла желтых слив, завтра мы должны сварить из них джем. А в этой корзинке яйца цесарки.
   Не говоря ни слова, мистер Бенсон позволил ей разгрузиться как физически – от своей поклажи, так и морально – занимая время распоряжениями служанке относительно привезенных ею сокровищ. Но когда она зашла в его кабинет, чтобы поделиться крупицами новостей с фермы и рассказать про свой день, то была потрясена выражением его лица.
   – Турстан, дорогой мой, что стряслось? У тебя снова разболелась спина?
   Он улыбнулся, чтобы успокоить ее, но улыбка получилась слабая и вымученная.
   – Нет, Фейт! Я в порядке, разве что не в настроении. Не терпится поговорить с тобой, чтобы немного воспрянуть духом.
   Мисс Фейт села, чопорно выпрямив спину, и приготовилась слушать.
   – Не знаю, как это произошло, но только история с Руфью раскрылась.
   – Ох, Турстан! – в ужасе воскликнула мисс Бенсон, бледнея как полотно.
   Оба умолкли. Она первой нарушила молчание:
   – Мистер Брэдшоу знает?
   – Да. Он послал за мной и сам мне все рассказал.
   – А Руфь знает, что все всплыло наружу?
   – Да. И Леонард знает тоже.
   – Как? А ему-то кто сказал?
   – Не знаю. Я не задавал вопросов, но не сомневаюсь, что это была его мать.
   – Очень глупо с ее стороны и жестоко, – сказала мисс Бенсон; глаза ее заблестели от подступивших слез, а губы предательски задрожали при мысли о тех страданиях, которые должен был при этом пережить ее любимец.
   – А я думаю, что она поступила мудро. И не считаю это жестокостью. Он все равно узнал бы о существовании какой-то тайны вокруг его рождения, и лучше, чтобы мальчик услышал это от своей матери, открыто и спокойно, а не от какого-то постороннего.
   – Как она могла рассказать ему это спокойно, интересно знать? – все еще внутренне негодуя, спросила мисс Бенсон.
   – Ну, возможно, я неточно выразился – спокойно этого не смог бы сделать никто. Думаю, они сейчас оба не смогли бы объяснить, каким образом это все было рассказано и в каком тоне.
   Мисс Бенсон снова надолго умолкла.
   – Мистер Брэдшоу сильно рассердился?
   – Да, очень сильно – и имел на то полное право. Я поступил очень дурно с самого начала, когда солгал ему.
   – Нет, я уверена, что это не так, – возразила мисс Фейт. – В результате Руфь получила несколько лет спокойной жизни, за которые она окрепла и стала мудрее, и теперь она сможет вынести бремя своего позора так, как ни за что не смогла бы без этого.
   – И все равно делать то, что сделал я, было неправильно.
   – Но я тоже делала это, причем не меньше твоего, а может быть, и больше. И я это ошибкой не считаю. Я уверена, что все было правильно, и, повторись ситуация, поступила бы так снова.
   – Наверное, на тебя это подействовало не так сильно, как на меня.
   – Чушь, Турстан! Перестань корить себя, приписывая отвратительные вещи. Я знаю, что ты добрый и честный человек – и сейчас стал даже лучше, чем был.
   – Увы, я думаю иначе. Я поступил отвратительно, как ты выразилась, и это стало следствием той софистики, с помощью которой я убедил себя, что зло может принести добро. Я запутался, потерял четкое инстинктивное ощущение того, что хорошо, а что плохо, которое у людей еще называется совестью. Прежде, если я верил, что то или иное мое действие соответствует воле Господа, я просто делал это или, по крайней мере, пытался делать, не задумываясь о последствиях. Теперь же я все размышляю и взвешиваю, что произойдет, если я поступлю так или иначе, – иными словами, иду на ощупь там, где раньше все ясно видел. Ох, Фейт! Знаешь, я испытал такое облегчение, что все наконец раскрылось, что даже, боюсь, недостаточно посочувствовал по этому поводу Руфи.
   – Бедняжка Руфь! – вздохнула мисс Бенсон. – Но, как бы там ни было, наша ложь оказалась для нее спасением. Теперь уже можно не бояться, что она пойдет по порочному пути.
   – Для этого всемогущему Господу наш грех был не нужен.
   Они опять надолго замолчали.
   – Ты мне так и не рассказал, что тебе говорил мистер Брэдшоу.
   – Трудно вспомнить точно слова, произнесенные в момент такого сильного возбуждения. Он был очень зол и наговорил много чего: кое-что из этого в отношении меня было полностью справедливо, а в отношении Руфи – очень жестко. Последние его слова были о том, что он больше не будет ходить в нашу церковь.
   – Ах, Турстан! Неужели дошло до такого?
   – Да.
   – А Руфь знает, что он тебе говорил?
   – Нет! Откуда? Я даже не уверен насчет того, знает ли она вообще о нашем разговоре. Бедняжка! Ей и без того досталось так, что с ума можно сойти. Она собиралась уйти от нас, чтобы мы не делили с ней ее позор. Я испугался за нее, думал, что она действительно на грани помешательства. Мне тебя так не хватало в тот момент, Фейт! Тем не менее я сделал все, что мог: я говорил с ней холодно, почти сурово, в то время как сердце мое обливалось кровью. Я не посмел пожалеть ее, а попытался придать ей сил. Но при этом, Фейт, очень и очень ждал твоего возвращения.
   – А я в это время получала такое удовольствие, что сейчас об этом даже вспоминать стыдно. Но Доусоны были так добры ко мне… да и день выдался замечательный… А где Руфь сейчас?
   – С Леонардом. Он для нее теперь главная мотивация в жизни… Я подумал, что в эти минуты ей лучше побыть с ним. Однако он уже давно должен быть в постели и спать.
   – Я поднимусь к ней, – сказала мисс Фейт.
   Она застала Руфь наблюдающей за беспокойным сном Леонарда. Увидев Фейт, она встала и, не говоря ни слова, бросилась ей навстречу, чтобы обнять. Немного погодя мисс Бенсон мягко произнесла:
   – Вы должны поспать, Руфь!
   Дав той поцеловать на прощание спящего мальчика, мисс Бенсон увела ее, помогла раздеться и принесла чашку успокаивающего фиалкового чая – но еще более успокаивающее действие на Руфь оказали ее ласковое обращение и мягкие любящие интонации голоса.


   Глава XXVIII. Взаимопонимание любящих сердец

   Со стороны мистера и мисс Бенсон было очень предусмотрительно, что они заранее постарались укрепить свой дух, потому как испытания, ожидавшие их, вскоре умножились и стали еще более суровыми.
   Каждый вечер мистер и мисс Бенсон думали, что худшее уже позади, и каждый новый день приносил какую-то новую напасть, не дававшую зажить их душевным ранам. Пока они не повидали всех своих знакомых, у них не было уверенности, насколько изменилось отношение к ним после происшедшего. Иногда эта разница оказывалась велика или даже очень велика, и тогда мисс Бенсон соразмерно расстраивалась. Она воспринимала эти перемены острее брата. Он же наиболее болезненно переживал холодность со стороны семейства Брэдшоу. Несмотря на все недостатки членов этой семьи, от которых его чувствительную натуру порой коробило (но о которых он сейчас позабыл, вспоминая лишь их доброту), они все-таки были его старинными друзьями, щедрыми покровителями его церкви, пусть и чрезмерно похвалявшимися этим, и, кроме того, самыми близкими ему людьми после членов его собственной семьи. Он глубоко страдал, видя по воскресеньям пустую скамью, на которой они обычно сидели во время службы, а также чувствуя, что мистер Брэдшоу всячески старается избегать его, хотя и отчужденно кланяется, если вдруг ненароком сталкивается с ним и мисс Бенсон где-то лицом к лицу. Все, что происходило в доме Брэдшоу, который когда-то был открыт для него как свой собственный, теперь было недоступно, подобно книге за семью печатями; обо всех событиях там он узнавал случайно, если узнавал вообще. Однажды в самый разгар своих переживаний относительно этой тягостной ситуации он, свернув на улице за угол, едва не налетел на Джемайму. От неожиданности мистер Бенсон на миг засомневался, как ему следует повести себя с ней, однако она сама развеяла все его опасения, потому что лицо ее просияло от искренней радости и она обеими руками схватила его руку.
   – Ах, мистер Бенсон, как я рада вас видеть! Мне так хотелось узнать, как у вас дела. Как там бедная Руфь? Ах, милая Руфь! Простила ли она мне мою жестокость? Сейчас мне запрещают видеться с ней, хотя я бы очень хотела как-то загладить свою вину.
   – Я ничего не слышал о том, что вы были жестоки с нею. И уверен, что она тоже так не думает.
   – Нет, думает, наверное… должна думать. А чем она сейчас занимается? Ах, я о стольком хотела вас расспросить! Я бы слушала и слушала, но папа говорит… – На миг она замолкла в нерешительности, боясь причинить ему боль, но потом решила, что если сразу расскажет правду, то положение дел на сегодняшний день и причины ее поведения будут более понятны для него. – Папа говорит, – продолжала она, – что я не должна ходить к вам, и, мне кажется, будет правильно его послушаться, как вы считаете?
   – Конечно, дорогая. Это ваш прямой долг. Мы и так знаем, как вы к нам относитесь.
   – О, но если бы я могла быть чем-то полезна… если бы могла что-то для вас сделать, чтобы облегчить ваше положение – особенно положение Руфи, – я бы пришла к вам, невзирая на дочерний долг, – торопливо заговорила она, словно опасаясь, что мистер Бенсон может ей это запретить. – Не бойтесь: я приду только тогда, когда буду точно знать, что могу по-настоящему помочь. Я время от времени слышу про всех вас от Салли, иначе бы я так долго не выдержала. Мистер Бенсон, – хорошенько подумав, произнесла Джемайма, – лично я считаю, что вы поступили в отношении Руфи совершенно правильно.
   – Как это может быть правильным, если я всех обманул?
   – Да, тут вы правы, но я не это имела в виду. Я много думала о бедной Руфи – невыносимо было слушать, как все сплетничают об этом, – и это подтолкнуло меня задуматься о себе и о том, кто я есть. Я вряд ли могла столкнуться с таким искушением, какое было у Руфи, потому что у меня есть отец и мать, надежный дом и внимательные друзья. Но, мистер Бенсон… – Она медленно подняла на него глаза, в которых впервые с начала их разговора заблестели слезы. – Если бы вы знали, сколько я всего передумала и прочувствовала за последний год, вы бы поняли, что я поддавалась всем искушениям, которые только возникали у меня. Вы бы увидели, что во мне мало силы и добродетели, что я вполне могла бы пойти по тому же пути, что и Руфь, или стала бы даже еще хуже, поскольку по своей натуре я более упряма и несдержанна. Именно поэтому я так люблю вас и благодарна вам за то, что вы сделали для нее! Я очень прошу вас обязательно сообщить мне, если я могу действительно сделать для нее что-то важное и полезное. Если вы пообещаете мне это, я не стану понапрасну бунтовать против воли папеньки. Если же нет – я приду к вам прямо сегодня, после обеда, и сама все выясню. Не забывайте об этом! Я полагаюсь на вас! – сказала Джемайма на прощание и пошла своей дорогой. Но тут она вспомнила, что хотела еще спросить про Леонарда, и вернулась.
   – Он должен был что-то узнать об этом, – сказала она. – Очень переживает?
   – Очень, – ответил мистер Бенсон, и Джемайма печально покачала головой.
   – Ему сейчас тяжело, – заметила она.
   – Да уж, – согласился мистер Бенсон.
   И действительно, состояние Леонарда сейчас тревожило всех домашних больше всего. Его здоровье, видимо, серьезно пошатнулось: по ночам он бормотал обрывки фраз – похоже, во сне мальчик сражался за свою маму против всего мира, озлобленного и жестокого. Порой он то вскрикивал, то вдруг начинал с тоской произносить какие-то очень взрослые слова о позоре, которые вроде бы никогда не должны были дойти до его ушей. Днем он обычно бывал мрачен и спокоен, но совсем потерял аппетит и заметно избегал выходить на улицу, боясь, что там на него станут показывать пальцем. Все взрослые в доме по отдельности думали, что ему бы помогла смена обстановки, но никто не произносил этого вслух, потому что было понятно, что необходимых на это денег нет.
   Характер его стал порывистым и изменчивым. Временами он мог быть очень сердит на мать, но потом это сменялось горячим раскаянием. Когда мистер Бенсон замечал страдальческое выражение на лице Руфи после таких срывов ее сына, он терял терпение; точнее будет сказать, он думал о том, что управлять этим парнишкой должна более твердая и сильная рука, чем у его матери. Но когда он сказал об этом Руфи, она принялась умолять его.
   – Будьте терпимы к Леонарду, – говорила она. – Я заслужила ту злость, которая гложет его сердце. Вернуть его любовь и уважение ко мне могу только я сама, и никто больше. Я этого не боюсь. Когда он увидит, что я изо всех сил неустанно стараюсь все делать правильно и быть ему хорошей матерью, он вновь полюбит меня. Так что страха во мне нет.
   Пока Руфь говорила это, губы ее дрожали, а лицо от сильного волнения то заливалось краской, то бледнело. На этом мистер Бенсон успокоился и предоставил ей возможность действовать по своему усмотрению. Было приятно наблюдать, с какой безошибочной интуицией она угадывала все, что происходит в душе ее ребенка, как она была готова в любой момент найти нужные слова, чтобы успокоить или поддержать его. Ее внимание к нему было неустанным, без единой мысли о себе – иначе она могла бы часто брать паузы, оплакивая, что тучи позора заслонили любовь Леонарда к ней, и скрывая это ото всех, кроме своего преданного сердца. Она верила, она знала, что он по-прежнему был ее нежным любящим сыночком, хотя порой он мог быть с ней угрюмо замкнутым или очевидно грубым и холодным. Наблюдавший за ними мистер Бенсон восхищался тем, как незаметно, исподволь она учила Леонарда следовать законам добра и сознавать чувство долга, которое должно руководить каждым поступком. Видя все это, мистер Бенсон не сомневался, что добродетель восторжествует, что попытки бесконечной материнской любви достучатся до сердца сына и в конце концов увенчаются успехом; уверенности ему добавляло и то, что Руфь никогда не торопила события, молчаливо признавая, что доводы разума, обусловившие эти попытки, на время должны быть забыты. Порывы раскаяния Леонарда по поводу его ожесточения к матери, перемежавшиеся у мальчика взрывными всплесками любви к ней, постепенно стали учащаться, и он пытался больше не доводить до этого. Но здоровье его по-прежнему было слабым, он неохотно выходил из дому и был намного серьезнее и печальнее, чем его сверстники. Это было неизбежным следствием пережитых им потрясений; Руфи оставалось только набраться терпения и украдкой молиться со слезами на глазах, чтобы Господь дал ей сил выдержать все это.
   Руфь и сама знала, что значит бояться выйти на улицу, после того как ее история перестала быть тайной. Много дней подряд она в страхе пряталась дома, пока однажды ближе к вечеру мисс Бенсон попросила ее пойти и выполнить для нее одно поручение, поскольку сама она была очень занята. Руфь встала и молча повиновалась. То, что она никогда и никому не жаловалась на свои душевные страдания, было органичной частью ее исключительно доброй натуры; другой такой частью было терпение, с которым она принимала свою «епитимью». Ее чуткость и интуиция подсказывали ей, что неправильно беспокоить других многочисленными проявлениями своего раскаяния, что самое богоугодное покаяние состоит в молчаливом ежедневном самопожертвовании. Но порой тоскливое бездействие невероятно утомляло ее. Она буквально рвалась работать, что-то делать, однако все отвергали ее услуги. Как уже было сказано выше, за последние несколько лет она очень выросла в умственном отношении и теперь использовала все приобретенные ею знания, чтобы передавать их Леонарду: мистер Бенсон охотно уступил ей своего ученика, чувствуя, что это будет серьезным занятием для нее, в котором она сейчас так нуждалась. Помимо этого, она стремилась помогать по дому, чем только могла, ведь пока Руфь работала в доме мистера Брэдшоу, она лишилась своих обязанностей по хозяйству. И хотя в данный момент все они старались ограничить любые расходы, в которых не было острой необходимости, все равно в доме было трудно найти занятие для трех женщин. Руфь раз за разом перебирала в уме любые возможности найти для себя хоть какую-то работу в свое свободное время, имевшееся у нее в избытке, но все тщетно. Правда, иногда Салли, которая была ее доверенным лицом в этом стремлении, подбрасывала ей кое-какие заказы на шитье, однако все это были какие-то простые мелочи, за которые платили гроши. Тем не менее Руфь с благодарностью бралась за все, что угодно, пусть даже в семейную казну это и приносило лишь жалкие несколько пенсов. При этом я не хочу сказать, что они испытывали острую нехватку денег: пока что им требовалось просто пересмотреть свои необходимые затраты и, соответственно, сократить некоторые запросы и потребности, какие и так никогда не были слишком расточительными.
   Приличное жалованье Руфи в сорок фунтов осталось в прошлом, и теперь бóльшая часть расходов на ее «содержание», как называла это Салли, легла на плечи Бенсонов. Мистер Бенсон в качестве пастора зарабатывал примерно восемьдесят фунтов в год, из которых, как ему было известно, двадцать фунтов поступало от мистера Брэдшоу. Но когда старик-прихожанин, назначенный собирать плату за скамьи в церкви, принес ему выручку за квартал, оказалось, что денег меньше не стало. Мистер Бенсон, разумеется, спросил, как это может быть, и тут выяснилось, что мистер Брэдшоу, хоть и заявил сборщику о своем намерении больше никогда не посещать эту церковь, но затем добавил, что плату за скамью будет вносить в любом случае. Мистер Бенсон не мог на это пойти: старику-сборщику было велено вернуть деньги мистеру Брэдшоу, а на словах передать, что пастор не может их принять.
   Помимо этого, мистер и мисс Бенсон ежегодно получали еще от тридцати до сорока фунтов в качестве дивидендов от акций Суэцкого канала, которые в более счастливые времена купил для них мистер Брэдшоу. В общей сложности их доходы упали до чуть менее сотни фунтов в год. Но, поскольку ренту за дом священника им платить не нужно было, скромные заработки Руфи были не так уж критичны в их текущем, пусть и достаточно сложном финансовом положении. Правда, в психологическом плане вклад Руфи был очень важен, и мисс Бенсон всегда принимала заработанные ею деньги спокойно и просто. Постепенно мистер Бенсон стал занимать часть свободного времени Руфи очень естественным и благостным занятием – привлек ее ко всем видам помощи, которую он оказывал бедным в своем приходе. Умиротворение и прелесть жизни, которую они вели сейчас, базировались на прочном основании – Божьей истине. Если Руфи и приходилось сейчас искать свое место в этом мире, начиная с самых низов, то, по крайней мере, фундамент, на который она опиралась, был непоколебим.
   Леонард по-прежнему оставался главным предметом их беспокойства. Иногда вопрос стоял ребром: сможет ли вообще хрупкий ребенок пережить столь суровое испытание на прочность? В такие моменты становилось понятно, каким благословением, каким путеводным «столпом огненным» был он для своей матери и какой безотрадный мрак окутал бы ее жизнь без него. Мать и ее дитя были друг для друга ангелами – посланниками Божьими.
   Новости о том, что происходит в семействе Брэдшоу, долетали до них с большими перерывами. Мистер Брэдшоу все-таки купил дом в Абермуте, и теперь его семья бóльшую часть времени проводила там. Чаще всего известия о своих бывших друзьях Бенсоны получали от мистера Фаркуара. Он зашел домой к мистеру Бенсону примерно через месяц, после того как тот на улице встретился с Джемаймой. Мистер Фаркуар не имел обыкновения наносить визиты кому бы то ни было и, хотя он относился к мистеру Бенсону очень тепло и по-дружески, в доме пастора бывал редко. Мистер Бенсон принял его любезно, но все время настороженно ожидал, когда же тот объяснит причину своего посещения, тем более что мистер Фаркуар рассуждал на разные злободневные темы рассеянно, как будто мысли его были заняты чем-то другим. А все дело было в том, что мистер Фаркуар невольно вспоминал тот день, когда находился в этой комнате в последний раз: тогда он ожидал Леонарда, чтобы взять его на конную прогулку, и сердце его учащенно билось при мысли, что мальчика, когда тот оденется, может привести сюда Руфь. Его переполняли воспоминания об этой женщине, и все же он радовался и мысленно поздравлял себя с тем, что его увлечение ею не зашло слишком далеко, что он не говорил ей о своих чувствах и что никто, как он полагал, не догадывался о его зарождающейся любви, возникшей благодаря отчасти восхищению, а отчасти – доводам разума. Он был очень доволен, что не оказался втянут в скандал, который вызвала в Экклстоне печальная история Руфи. И все же его чувства к ней оставались такими сильными, что он болезненно вздрагивал всякий раз, когда при нем с осуждением упоминалось ее имя. Да, все эти сплетни часто были преувеличены, но даже просто разговоры о внешних обстоятельствах того дела уже были для него крайне болезненны и неприятны. Первое его возвращение к мыслям о Джемайме было вызвано рассказом миссис Брэдшоу о том, что ее муж был ужасно недоволен тем, что его дочь вступилась за Руфь; а когда она вскользь заметила (на большее она не решалась), что та великодушно сопереживает Руфи и находит оправдания ее поступку, он мысленно поблагодарил Джемайму и чуть ли не благословил ее. Из своего открытия, ставшего для нее сильным потрясением, Джемайма вынесла для себя урок смирения. Когда стоишь, важно сохранять осторожность, чтобы не упасть. А поднявшись до осознания, с какой жестокой ненавистью она относилась к Руфи, девушка стала уже более сдержанной и осмотрительной при любых высказываниях своего мнения. То, насколько она избавилась от своей гордыни, подтверждалось и тем фактом, что теперь она почувствовала, что мистера Фаркуара вновь привлекла к ней ее активная позиция, когда она встала на защиту своей соперницы, не думая, что это может быть неразумно или непрактично с точки зрения ее собственных интересов. Он не догадывался, что Джемайма знает, как он восхищается Руфью; как и не подозревал, что ее чувства к нему достаточно сильны, чтобы вызывать ревность. Теперь же неосознанной связующей нитью между ними стала их жалость к Руфи, их сочувствие и переживания, общие для них обоих. Но если у Джемаймы эти чувства были эмоционально окрашены и в любой момент могли перейти в активные действия, то у мистера Фаркуара они были изрядно разбавлены благодарностью судьбе, что ему удалось избежать крайне неприятной ситуации и не испортить себе репутацию. Его природная осторожность подтолкнула его принять решение никогда не думать о женщине как о своей супруге, пока он не убедится в полной благонадежности ее прошлого начиная с рождения; и все та же осторожность, только уже направленная по отношению к самому себе, заставляла его остерегаться слишком сильно жалеть Руфь из страха перед последствиями, к которым подобное чувство могло привести его. Несмотря на это, давняя симпатия к Руфи и Леонарду, а также уважение к Бенсонам побудили его согласиться на настойчивые просьбы Джемаймы нанести визит мистеру Бенсону с целью узнать последние новости о всей их семье и в особенности о Руфи. Именно поэтому-то он сейчас и сидел в кабинете пастора и рассеянно вел с ним беседу. Мужчины почему-то говорили о политике, хотя мистер Фаркуар не смог бы сказать, каким образом они перешли к этой теме, – мысли его, по меньшей мере наполовину, были заняты абсолютно другими вещами. И тут он случайно выяснил, что мистер Бенсон не получает газет.
   – Вы позволите мне пересылать вам «Таймс», которую я выписываю? К полудню я, как правило, уже прочитываю эту газету, и в дальнейшем это просто лишняя бумага в моем доме. Вы меня очень обяжете, разрешив найти ей полезное применение.
   – Должен сказать, я обязан вам уже тем, что вы любезно подумали об этом. А насчет пересылки можете не беспокоиться: газету будет забирать Леонард.
   – Кстати, а как он поживает? – спросил мистер Фаркуар, постаравшись, чтобы голос его звучал равнодушно. Но его заинтересованность выдали глаза, когда он слишком серьезно смотрел на мистера Бенсона в ожидании ответа. – Что-то я его давно не видел.
   – Ах, – вздохнул мистер Бенсон, и на лице его появилось болезненное выражение, хотя он тоже старался говорить своим обычным тоном. – Леонард слаб здоровьем, и нам трудно побудить его почаще выходить на улицу.
   Мистер Фаркуар с трудом удержал непрошеный вздох, и на пару минут наступило молчание. Но затем он неожиданно решил сменить тему разговора и сказал:
   – В газете вы найдете довольно пространный отчет о поведении сэра Томаса Кэмпбелла в Бадене. Он, похоже, отпетый жулик, несмотря на титул баронета. По-моему, репортеры в своих статьях сейчас готовы уже хвататься за что угодно.
   – Кто он такой, этот сэр Томас Кэмпбелл? – спросил мистер Бенсон.
   – О, я подумал, что вы могли слышать новость – правдивую, полагаю, – о помолвке мистера Донна с его дочерью. Могу себе представить, как он рад, что она его бросила, теперь, когда скандальные выходки ее отца стали достоянием широкой публики. – Сообщение это вышло каким-то неловким, мистер Фаркуар сам почувствовал это и, чтобы как-то исправить ситуацию, поспешил продолжить – без особой связи со своими предыдущими высказываниями: – Обо всех предполагаемых свадьбах в высшем свете мне обычно сообщает Дик Брэдшоу. Все это не очень меня увлекает, но с тех пор, как он вернулся из Лондона, чтобы принять участие в делах фирмы, думаю, я наслушался о разных пикантных новостях и скандалах из области так называемого светского общества больше, чем за всю свою жизнь до этого. К тому же все, что как-то связано с мистером Донном, по-видимому, представляет для Дика особый интерес.
   – Так мистер Донн помолвлен с этой мисс Кэмпбелл?
   – Был помолвлен. Насколько я понял, она разорвала эту помолвку, чтобы выйти замуж за какого-то русского князя или что-то в этом роде, – короче говоря, «нашла себе более выгодную партию», как выразился Дик Брэдшоу. Уверяю вас, – с улыбкой продолжал мистер Фаркуар, – что я очень неблагодарный слушатель для подобных новостей и, вероятнее всего, просто забыл бы об этом, если бы сегодня утром не прочитал в «Таймс» массу подробностей о постыдном поведении отца этой молодой леди.
   – Выходит, Ричард Брэдшоу навсегда покинул Лондон? – спросил мистер Бенсон, которого семья его бывшего покровителя интересовала гораздо больше, чем все Кэмпбеллы, вместе взятые.
   – Да. Он приехал, чтобы окончательно осесть здесь. Надеюсь, дела у него пойдут хорошо и он не разочарует своего отца, который связывает с ним очень большие ожидания. Я даже сомневаюсь, не слишком ли они завышены, чтобы какой-либо молодой человек мог их оправдать, воплотив в жизнь. – Мистер Фаркуар, по правде говоря, мог бы сказать о нем и намного больше, но Дик Брэдшоу был братом Джемаймы и предметом ее беспокойства.
   – Думаю… точнее, я верю, что такое огорчение, такое горе, как разочарование в Ричарде, все-таки не выпадет на долю его отца, – заметил мистер Бенсон.
   – Джемайма… мисс Брэдшоу, – немного поколебавшись, начал мистер Фаркуар, – она очень хотела бы знать, как вы поживаете. Надеюсь, я могу ей передать, что у вас… у всех вас все хорошо, – он сделал упор на слово «всех», – и что…
   – Да, благодарю вас. И передайте ей от нашего имени благодарность за ее внимание. Мы все здоровы, за исключением Леонарда, который, как я уже говорил, пока еще слаб. Но мы должны быть терпеливы. Время и преданная нежная любовь его матери должны сделать свое дело.
   Немного помолчав, мистер Фаркуар сказал:
   – Пришлите мальчика ко мне за газетами. Для него это будет небольшим поводом регулярно выходить из дому и чаще показываться на людях. Рано или поздно ему все равно придется с этим столкнуться.
   Джентльмены тепло попрощались, пожав друг другу руки; о Руфи или Леонарде больше не было сказано ни слова.
   Итак, Леонард стал ходить за газетами. Пробираясь глухими закоулками, он несся сломя голову, и его маленькое сердечко бешено стучало от страха, что его заметят и будут показывать на него пальцами как на сына опозоренной матери. Прибегая домой, он, весь дрожа, бросался прямо к Салли, которая прижимала его к своей груди и утешала грубоватыми словами жалости и сочувствия. Во время этих посещений мистер Фаркуар старался заговаривать с мальчиком и, так сказать, приручать его. Постепенно он сумел настолько заинтересовать его, что мальчик начал понемногу задерживаться у него в доме, на конюшне или в саду. Однако в конце каждого такого приятного визита ребенка ожидало полное страхов путешествие бегом обратно. Мистер Фаркуар поддерживал начатое им общение с Бенсонами, продолжая заходить к ним. Это были спокойные однообразные визиты, во время которых говорилось не так уж много: обсуждались местные новости или политика, задавались одни и те же вопросы относительно благополучия двух отдалившихся друг от друга семейств, на которые следовали одни и те же ответы. Доклады мистера Фаркуара Джемайме настолько мало отличались друг от друга, что ей все больше и больше хотелось узнать какие-то подробности.
   – Ах, мистер Фаркуар! – как-то воскликнула она. – Неужели вы думаете, что они от вас ничего не скрывают? Мне вот интересно, чем занимается Руфь, чтобы содержать себя и Леонарда? Вы говорите, что ничего об этом не слышали. И неудивительно, потому что нельзя ведь задавать такие вопросы в лоб. Я просто уверена, что они сейчас в той или иной степени находятся в стесненных обстоятельствах. Как вы считаете, Леонард уже немного окреп?
   – Насчет этого я не уверен. Он быстро растет, а такой удар, который он перенес, просто не мог не сделать его более замкнутым и осторожным, чем другие мальчики его возраста. Оба эти обстоятельства и могли привести к тому, что он сейчас такой худой и бледный.
   – Ах, как бы я хотела увидеться с ними со всеми! Уж я бы в одно мгновение разобралась в истинном положении дел. – В голосе ее угадывались узнаваемые нетерпеливые нотки прежней Джемаймы.
   – Я схожу к ним снова и на этот раз уделю особое внимание всему, за чем вы скажете мне понаблюдать. Но вы, конечно, и сами понимаете, что из деликатности мне будет неловко задавать какие-либо прямые вопросы или каким-то образом намекать на те последние события.
   – А вы, случайно, не видели там Руфь?
   – Ни разу!
   Быстрый вопрос – быстрый ответ, во время которых оба избегали смотреть друг на друга.
   – Завтра я сам отнесу газету. Это будет предлогом к новому визиту, и я постараюсь быть максимально проницательным, хоть и не питаю больших надежд на успех.
   – О, благодарю вас. Я доставила вам столько хлопот, но вы были очень добры ко мне.
   – Добр, Джемайма? – переспросил он взволнованным тоном, от которого ей вдруг стало жарко, и она густо покраснела. – А знаете, как вы могли бы наградить меня за это? Назовите меня по имени – Уолтер… Просто скажите: «Спасибо, Уолтер»… Скажите хотя бы один разок…
   Джемайма чувствовала, что поддается на трепетность его голоса и тон, каким все это было сказано. Но само осознание глубины своей любви к нему уже заставляло ее опасаться, что она может сразу уступить, тогда как ей отчаянно хотелось, чтобы за ней ухаживали, потому что это могло восстановить ее прежнее уважение к себе.
   – Нет, – сказала она, – не думаю, чтобы я могла так обращаться к вам. Вы пожилой человек, и это было бы неуважительно с моей стороны. – Она сказала это полушутливо и не думала, что мистер Фаркуар воспримет намек на разницу в их возрасте столь серьезно. Однако он встал и изменившимся голосом очень холодно произнес:
   – Прощайте.
   Сердце ее оборвалось, но прежняя гордыня была уже тут как тут. Тем не менее ей удалось справиться с ней, и она, поддавшись внезапному порыву, вдруг окликнула его, когда он был уже в дверях:
   – Неужели я рассердила вас, Уолтер?
   Он резко развернулся, сияя от воодушевления. Джемайма же снова покраснела, как алая роза, и смущенно потупила взгляд.
   Она не подняла на него глаз и через полчаса, когда вдруг сказала:
   – Вы ведь не запретите мне видеться с Руфью? Потому что в противном случае предупреждаю вас заранее: я вас не послушаюсь. – Его рука на ее талии прижала ее еще нежнее; из этих слов логически следовало, что со временем мистер Фаркуар будет иметь право осуществлять контроль за действиями этой девушки, и мысль эта ему очень понравилась.
   – Поведайте, – вкрадчиво спросил он, – в какой мере такой вашей благосклонности ко мне в этот последний и счастливый для меня час я обязан вашему желанию иметь в качестве жены больше свободы, чем в качестве дочери?
   Джемайма почти обрадовалась тому, что он мог подумать, будто ее любви к нему необходима какая-то дополнительная мотивация, чтобы принять его ухаживания. Потому что она боялась, что как-то выдала то глубокое страстное чувство, которое питала к нему уже очень давно. Но теперь она просто полностью отдалась своему собственному ощущению счастья. Немного помолчав, она сказала:
   – Думаю, вы не знаете, что я была предана в своей любви к вам с того самого дня, когда вы привезли мне из Лондона конфеты с фисташками – хоть тогда я была еще совсем маленькой девочкой.
   – Но и я тоже был предан вам! – В этот момент он даже не кривил душой: поскольку воспоминания о его любви к Руфи быстро стерлись в его памяти, он искренне считал себя образцом постоянства чувств. – А вы немилосердно испытывали меня. Вы подчас бывали настоящей мегерой!
   Джемайма вздохнула, смущенная осознанием того, как мало она заслуживает своего нынешнего счастья, и посрамленная воспоминаниями о черных мыслях, которые терзали ее сердце в тот период, когда Руфи принадлежала любовь мистера Фаркуара, которой так жаждала ее ревнивая соперница (он, может быть, и забыл об этом времени, но она-то хорошо его помнила).
   – Могу ли я уже поговорить с вашим отцом, Джемайма?
   Нет! По какой-то странной причине или прихоти – от которой ее нельзя было отговорить и которую она не сумела бы объяснить – ей хотелось сохранить в тайне сам факт, что им наконец удалось достичь взаимопонимания. У нее инстинктивно возникло желание избежать поздравлений, которых можно было ожидать от членов ее семьи. Она боялась, что отец увидит в этом лишь возможность выгодно пристроить дочь, отдав ее замуж за достойного человека, который, как его деловой партнер, не станет требовать разделения капиталов их общей фирмы. Боялась и шумных восторгов Ричарда по поводу того, что его сестрица все-таки «подцепила» такую удачную для себя партию. Ей хотелось рассказать о произошедшем только своей простодушной матери. Она знала, что, если материнские поздравления и не прозвучат для нее торжественной органной музыкой, от них, по крайней мере, ее не будет коробить. Однако все, что знала ее мать, тут же передавалось отцу, и поэтому Джемайма решила оставить свою тайну при себе – пока что, по крайней мере. Почему-то из всех остальных ей больше всего хотелось поделиться своей радостью с Руфью; но ее долгом было в первую очередь известить о таком важном событии своих родителей. Она выдала мистеру Фаркуару очень строгие инструкции относительно его дальнейшего поведения; она ссорилась и спорила с ним, но с радостным ощущением в сердце, что они понимают один другого, даже когда не соглашаются друг с другом, потому как для полноты счастья в любви схожесть мнений требуется не всегда, – а лично я думаю, что даже весьма редко.
   После «разоблачения» Руфи, как называл это мистер Брэдшоу, он заявил, что никогда больше не сможет доверять ни одной гувернантке, поэтому на следующее Рождество Мэри и Элизабет должны были отдать в школу. Их место в семье занял – впрочем, не слишком полноценно – мистер Ричард Брэдшоу, который после своего возвращения из Лондона был принят в фирму в качестве партнера.


   Глава XXIX. Салли забирает из банка свои деньги

   Приведенный в предыдущей главе разговор мистера Фаркуара с Джемаймой имел место примерно через год после увольнения Руфи. Тот год, запомнившийся семейству Брэдшоу несколькими переездами и множеством мелких событий, для Бенсонов тянулся долго и однообразно. У них не было недостатка в мире и спокойствии; как раз этого в их жизни, наверное, было даже больше, чем в прежние годы, когда они в той или иной степени страдали от тягостного бремени своего обмана – пусть и необнаруженного, – потому что даже самые благостные моменты для них были отчасти отравлены привкусом страха, что тайна Руфи может быть так или иначе раскрыта. Зато теперь эти переживания были уже позади, ибо, как писал в своем стихотворении Джон Баньян, «кто находится внизу, упасть не боится». И все же их покой напоминал унылую неподвижность серого осеннего дня, лишенного солнца над головой, когда земля и небо, кажется, подернуты дымкой, чтобы дать отдых глазам, уставшим от яркого сияния лета. Монотонность их жизни редко нарушалась какими-то событиями, да и те в основном наводили тоску, потому как состояли из тщетных попыток Руфи найти работу, постоянных перепадов настроения и состояния здоровья у Леонарда, последствий усиливающейся глухоты Салли, а также окончательного и на этот раз уже непоправимого износа ковра в гостиной: поскольку лишних денег на его замену не было, они с готовностью заменили его большим половиком, какие обычно кладут перед камином, – Руфь сама сплела его из обрезков тесьмы. Но больше всего огорчало мистера Бенсона то, что некоторые члены их конгрегации перестали посещать его службы, последовав примеру мистера Брэдшоу. Места их, конечно, не пустовали, а были заняты бедняками, толпами стекавшимися в церковь; и все же для него было сильным разочарованием, что люди, о которых он много думал и искренне переживал за них – и кому он кропотливо старался нести добро, – ушли, ничего не объяснив и даже не попрощавшись. Мистера Бенсона не удивляло, что часть прихожан оставили его; наоборот, он считал правильным, что они теперь уже у какого-то другого человека ищут духовной поддержки, которую он утратил право оказывать из-за своей ошибки. Он просто жалел, что они сами не рассказали ему о своем намерении открыто и по-человечески. Тем не менее он продолжал упорно трудиться на благо тех, кого Господь вверил ему для оказания помощи. Он чувствовал быстрое приближение старости, но сам никогда не говорил об этом, а все остальные, казалось, этого не замечали; вследствие этого он старался еще усерднее, «пока остается время». Но старым он чувствовал себя не из-за количества прожитых лет – ему было всего шестьдесят, а многие мужчины в таком возрасте еще остаются здоровыми и крепкими. Вероятнее всего, причиной тому была полученная им в детском возрасте травма позвоночника, которая повлияла на формирование его сознания в неменьшей степени, чем на развитие тела, и обусловила предрасположенность – по крайней мере, по мнению некоторых – к болезненной впечатлительности, свойственной женщинам. После истории с мистером Брэдшоу он частично избавился от этого; пастор стал проще и держался с бóльшим достоинством, чем несколько лет тому назад, когда в манерах его сквозили тревога и неуверенность, а размышлениям он предавался гораздо чаще, чем действовал.
   Единственному светлому пятну в этом сером во всех отношениях году они были обязаны Салли. Она всегда говорила о себе, что с годами становится «ворчливее», но теперь наконец начала осознавать свою «ворчливость»; это благотворно повлияло на общую атмосферу в доме, потому как Салли вдруг стала с благодарностью относиться к терпимости по отношению к ней и больше, чем когда-либо прежде, ценить доброту. Она почти оглохла и очень нервничала и переживала, если ей не сообщали обо всех спорах, планах и событиях в семье; к тому же зачастую приходилось кричать ей во весь голос в самое ухо – каких бы деликатных подробностей это ни касалось. Однако Леонарда она всегда слышала идеально. Старая служанка надежно различала его чистый, как звон колокольчика, голосок, похожий на голос его матери, пока тот из-за пережитых потрясений еще не потерял свою мелодичность, – даже тогда, когда всем остальным объясниться с ней не удавалось. Временами, однако, утерянный слух у нее внезапно «прорезался», как она сама это называла, и тогда Салли вдруг начинала воспринимать каждый шорох и каждое слово – в особенности когда окружающие как раз не хотели, чтобы Салли их слышала. В такие моменты она воспринимала уже выработавшуюся у них привычку разговаривать с ней очень громко как смертельное оскорбление. Однажды ее искреннее негодование по поводу того, что ее считают глухой, даже вызвало редкую улыбку на лице Леонарда. Заметив это, она сказала:
   – Благослови тебя Господь, мальчик мой. Если это как-то забавляет тебя, то пусть орут мне в ухо хоть через бараний рог – я и виду не подам, что не глухая. Хоть какая-то с меня польза, – добавила она, бормоча себе под нос, – если я могу заставить бедного парнишку улыбнуться.
   В доме все делились с ней своими переживаниями и секретами, а для себя самой таким доверительным лицом Салли выбрала Леонарда.
   – Вот! – сказала она ему однажды в субботу вечером, вернувшись домой с рынка. – Посмотри-ка сюда, дорогой мой! Здесь сорок два фунта, семь шиллингов и два пенса! Немалые денежки, не так ли? Я вообще-то боюсь пожаров, так что взяла все монетами по соверену.
   – А для чего это все, Салли? – поинтересовался он.
   – Вот уж спросил так спросил! Это деньги мистера Бенсона, – с заговорщическим видом ответила она, – которые я хранила для него. Он сейчас у себя в кабинете, как думаешь?
   – Да, думаю, там. А где вы их хранили?
   – Не твое дело!
   Она уже направилась было в сторону кабинета, но потом, подумав, что, наверное, обидела его, грубо отказавшись удовлетворить детское любопытство, вернулась и сказала:
   – Послушай… если захочешь, может, сделаешь для меня как-нибудь одно дельце? Мне нужна рамочка для одной важной бумаги.
   После этого она продолжила свой путь в кабинет, звеня своими соверенами в фартуке.
   – Вот, господин Турстан, – заявила Салли, вываливая монеты на стол перед оторопевшим хозяином. – Берите, это все ваше.
   – Все мое? Что ты хочешь этим сказать? – озадаченно спросил он.
   Но она не услышала его и продолжила:
   – Заприте их подальше в надежном месте. Не оставляйте на виду, чтобы не вводить народ в искушение. Я и за себя не поручусь, если деньги будут валяться где попало, – того и гляди стащу соверен.
   – Но откуда они взялись? – еще раз попытался выяснить он.
   – Да уж взялись! – повторила за ним Салли. – Откуда взяться деньгам, кроме как из банка? Я-то думала, что это известно каждому.
   – Но у меня нет никаких денег в банке! – воскликнул мистер Бенсон, еще более сбитый с толку.
   – Нету, я так и знала. Зато у меня есть. А помните, как вы мне жалованье повысили? На День святого Мартина восемнадцать лет тому назад? Вы с Фейт тогда были очень настойчивыми, но я оказалась вам не по зубам. Вот так-то! Я пошла и положила все деньги в банк. И не прикасалась к ним. А если бы я даже умерла, они все равно бы вам достались, потому как я написала завещание, все чин чинарем, сделано у адвоката (по крайней мере, он бы точно стал адвокатом, если бы его до этого на каторгу не сослали). А теперь я подумала, что пойду-ка я да и заберу их, чтобы вам отдать. Ведь банки тоже не всегда надежные.
   – Я с великим удовольствием позабочусь о них для тебя. Только вот… знаешь, банки же проценты платят.
   – Вы что, думаете, я за это время не разобралась насчет процентов или там, скажем, сложных процентов? Говорю же вам – я хочу, чтобы вы их потратили. Это ваши собственные деньги. Не мои. Они всегда были вашими. Так что не нужно вам меня злить, приговаривая, что вы думаете, будто они мои.
   Это было так трогательно, что у мистера Бенсона пропал дар речи; поэтому он просто протянул ей руку, молча и не вставая с кресла. А она нагнулась к нему и поцеловала его.
   – Благослови вас Господь, хозяин! Первый раз целую вас с тех пор, как вы были еще маленьким парнишкой. И какая же это отрада для моей души! И предупреждаю наперед: даже не думайте вместе с Фейт морочить мне голову какими-то дальнейшими разговорами. Деньги ваши, и говорить тут больше не о чем.
   Вернувшись на кухню, Салли принесла туда свое завещание и объяснила Леонарду, как сделать для него рамку; для маленького мальчика он был уже очень приличным плотником со своим набором столярных инструментов, который несколько лет назад подарил ему мистер Брэдшоу.
   – Жаль будет погубить такой замечательный документ, хоть сама я его даже прочесть не могу, – сказала она. – Может, ты почитаешь мне его, а, Леонард?
   Потом она сидела и с благоговением слушала его, а на каждом длинном замысловатом слове у нее сам собой приоткрывался рот от восхищения.
   Рамка была сделана, и завещание теперь висело напротив ее кровати, но об этом не знал никто, кроме Леонарда. Он так часто перечитывал его Салли, что та в итоге выучила текст наизусть – за исключением слова «наследодательница», вместо которого у нее постоянно выходило «наследстводательница». Мистер Бенсон был так польщен и глубоко растроган ее бескорыстным даром, в который она вложила все, что нажила за всю жизнь, что просто не мог от него отказаться. Но он собирался держать эти деньги у себя только до тех пор, пока не найдет надежное место вложения для такой скромной суммы. Произошедшее перераспределение расходов на ведение домашнего хозяйства его не коснулось – этим занимались женщины. Мистер Бенсон, конечно, заметил, что мясо на обед они ели уже не каждый день, но он и так предпочитал ему пудинг и овощи, так что был даже рад таким переменам. Он также обратил внимание, что теперь они по вечерам собирались на кухне; однако их кухня с ее выскобленным буфетом, сияющими чистотой кастрюлями, с побеленной плитой и вымытой черненой решеткой сверху, где шедшее, казалось, прямо от пола тепло наполняло собой все помещение до самых удаленных его уголков, прекрасно выполняла все функции очень уютной и милой гостиной. К тому же ему представлялось очень правильным, что Салли в ее преклонном возрасте находится здесь в компании тех, с кем она прожила в любви и согласии столько долгих лет. Он жалел, что не может чаще покидать укромность своего кабинета, чтобы присоединяться к этим кухонным посиделкам, где Салли, как хозяйка салона, восседала в углу возле дымохода и вязала при свете огня, мисс Бенсон и Руфь, поставив между собой свечу, что-то шили, а Леонард сидел за просторным кухонным столом, на котором были разложены его книги и грифельная доска. Он не страдал и не маялся над своими уроками; наоборот, это было единственное занятие, позволявшее ему отвлечься. Пока что мать еще могла учить его, хотя по некоторым вопросам это уже было для нее затруднительно и выходило за пределы ее собственных познаний. Видя это, мистер Бенсон тем не менее не спешил предлагать ей свою помощь до самого последнего момента, надеясь, что, прежде чем его участие станет абсолютно необходимым, Руфь все-таки найдет какую-то работу помимо случайных заказов на шитье.
   Время от времени они общались с заглядывавшим к ним мистером Фаркуаром, и, когда он сообщил им новость о своей помолвке с Джемаймой, для них это было равносильно тому, будто им позволили на миг взглянуть на окружающий мир, от которого они были отрезаны. Им ужасно хотелось узнать побольше подробностей – по крайней мере, это с уверенностью можно было сказать про мисс Бенсон и Руфь. Руфь сидела за своим шитьем, пытаясь представить себе, как все это происходило. Выстраивая в стройную последовательность все события, происходившие с хорошо знакомыми ей людьми в когда-то привычной для нее обстановке, она вдруг находила какие-то несоответствия и тогда принималась заново рисовать себе картины того, как прошло объяснение в любви и как оно – с густым румянцем смущения на щеках – было благосклонно принято. Мистер Фаркуар сообщил совсем немного помимо самого факта, что они с Джемаймой помолвлены уже некоторое время, но до сих пор это держалось в тайне. И вот теперь об их помолвке объявлено официально, она санкционирована родителями невесты, и они поженятся, как только он вернется из Шотландии, уладив там кое-какие семейные дела. Впрочем, для мистера Бенсона, с которым, собственно, и разговаривал мистер Фаркуар, этой информации было вполне достаточно; разговор этот происходил наедине, поскольку Руфь боялась ходить открывать гостям, а мистер Бенсон, умевший по стуку в дверь определять, кто пришел, всегда спешил встретить мистера Фаркуара первым.
   Мисс Бенсон порой думала – а свои мысли она привыкла высказывать вслух, – что Джемайма могла бы и сама прийти, чтобы лично объявить старым друзьям о таком событии. Но мистер Бенсон принялся решительно защищать Джемайму от обвинений в пренебрежительном отношении к ним, высказав свое глубокое убеждение, что именно ей они обязаны частыми визитами мистера Фаркуара, его искренними предложениями помощи и его неброским постоянным участием в судьбе Леонарда. Кроме того, мистер Бенсон пересказал сестре свой разговор с Джемаймой, когда они случайно встретились на улице впервые после разрыва с Брэдшоу, и добавил, что он был очень рад обнаружить, что вся энергия ее горячего нрава, подталкивавшего дочь бунтовать против воли отца, теперь направлена на достижение самоконтроля, позволяющего ей отличать свои прихоти от доводов разума. Джемайма могла воздерживаться от визита к Руфи, поскольку пока от него было бы мало пользы, и приберегала этот жест открытого неповиновения отцу для какого-то важного повода или срочной необходимости.
   Руфь ничего не говорила, но тем сильнее разгоралось в ней желание увидеться с Джемаймой. Вспоминая тот кошмарный разговор с мистером Брэдшоу, который до сих пор преследовал ее во сне и наяву, она с болью в сердце сознавала, что так и не поблагодарила Джемайму за ее великодушное и смелое заступничество, порожденное любовью; в пору своих мучительных страданий она не могла думать об этом, но теперь с тоской вспоминала, что тогда ни словом, ни жестом, ни ласковым прикосновением не высказала ей свою признательность за это. Мистер Бенсон не говорил ей о своей встрече с Джемаймой, и потому Руфи казалось, что нет никакой надежды повидаться с ней в будущем, каким бы странным ни выглядело то, что два семейства, разлученные разногласиями, могут существовать как бы параллельно, не соприкасаясь между собой, тогда как, живя по соседству, могли бы ходить в гости друг к другу, как это часто бывало в прежние времена.
   Единственной надеждой Руфи оставался Леонард. Она так устала искать работу, постоянную или хотя бы временную, что это уже порой начинало казаться ей недостижимой целью. Терпения она все же не теряла, но это очень и очень расстраивало ее. Она чувствовала в себе столько сил и могла бы столько сделать, но люди шарахались от нее, при встрече переходя на другую сторону улицы. Однако у Леонарда она отмечала некоторый прогресс. Нельзя сказать, что он продолжал благополучно развиваться и взрослеть, как другие мальчики, скачками переходя от детства к отрочеству и от отрочества к юности, беззаботно наслаждаясь каждым из этих славных периодов человеческой жизни. Непростой характер его был далек от гармоничного; задумчивый и замкнутый, как многие взрослые, он планировал свои действия задолго наперед, чтобы избежать того, чего боялся и к чему его не могла подготовить мать, которая и сама не отличалась храбростью и каждый раз сжималась от очередного грубого слова в ее адрес. Зато к Леонарду потихоньку возвращалась утраченная было любовь к матери; когда они оставались наедине, он мог вдруг броситься ей на шею и начать осыпать ее поцелуями без каких-то видимых причин для столь страстного проявления своих чувств. В присутствии же посторонних он вел себя с ней сдержанно и даже холодно. Самой обнадеживающей стороной его характера была очевидная решимость «быть самому себе законом» и та серьезность, с какой он относился к соблюдению этого принципа. За ним наблюдалась склонность к размышлению – особенно вместе с мистером Бенсоном и преимущественно именно с ним – над глобальными вопросами морали, которые бóльшая часть человечества уже решила для себя давным-давно. Но не думаю, чтобы он когда-либо спорил со своей матерью. Ее безграничное терпение и кротость должны были быть вознаграждены. Он видел, с каким спокойным набожным благочестием воспринимала она отказы там, куда брали на работу других, менее достойных; и хотя поначалу это сбивало его с толку и злило, в конце концов ее отношение к происходящему начало вызывать в нем такое уважение, что все, сказанное ею, он с гордым смирением воспринимал как закон для себя. Таким образом, мягко и ненавязчиво она вела его к Богу. Здоровье Леонарда было слабым, и это неудивительно. Он стонал и разговаривал во сне, аппетит его все еще был очень изменчив и оставлял желать лучшего – отчасти это могло объясняться тем, что мальчик редко бывал на свежем воздухе, предпочитая этому уроки, пусть даже самые трудные. Однако эти противоестественные проявления у него постепенно проходили благодаря доброте мистера Фаркуара и спокойной, но твердой настойчивости его матери. После Руфи, вероятно, самое сильное влияние на него оказывала Салли, но он также нежно любил мистера и мисс Бенсон, хотя проявлял свои эмоции сдержанно, видимо считая это слабостью для умного человека. Словом, у него было тяжелое детство, Руфь и сама чувствовала это. Дети обычно достаточно легко переносят умеренную нужду и лишения, но у Леонарда к этому добавлялось ощущение позора, лежавшего на нем и на человеке, которого он любил больше всех на свете; из-за этого он был лишен естественной для юности жизнерадостности и беззаботной веселости, и никакой недостаток еды, одежды или каких-то внешних удобств никогда не смогли бы так на него повлиять.
   Прошло два года – два долгих и бедных событиями года. Зато вскоре должно было произойти событие, которое в доме Бенсонов принимали очень близко к сердцу, хотя и не могли принять в нем участия. Было заранее известно, что Джемайма выходит замуж в августе, а со временем определились и с точной датой – четырнадцатое число. Вечером тринадцатого августа Руфь сидела в гостиной, праздно наблюдая, как сгущаются тени в их маленьком саду. На глазах ее понемногу выступили слезы, но не из-за того, что ей не суждено будет поучаствовать в предпраздничной суете и приготовлениях к завтрашней церемонии, – она видела, как мисс Бенсон и ее брат переживают, что не приглашены на торжество к их старинным друзьям из семьи Брэдшоу, и ей было обидно за них. Задумавшись, Руфь вдруг почувствовала, что в комнате есть кто-то еще. Она вскочила на ноги и, вглядевшись в полумрак гостиной, узнала Джемайму. В следующее мгновение они бросились навстречу друг другу – кончилось это продолжительными радостными объятиями.
   – Сможете ли вы простить меня? – шепнула Джемайма ей на ухо.
   – Простить вас? О чем вы говорите? За что мне вас прощать? Вопрос сейчас в другом: смогу ли я найти достойные слова, что поблагодарить вас так, как я это давно хотела сделать?
   – Ах, Руфь! Как же я ненавидела вас когда-то!
   – Тем более было очень благородно с вашей стороны заступиться за меня тогда. Вы и должны были возненавидеть меня, когда узнали, как я всех вас обманывала!
   – Нет, ненавидела я вас не за это. Все началось еще раньше. Ах, Руфь, я ведь правда вас ненавидела!
   Они немного помолчали, держа друг друга за руки. Первой заговорила Руфь:
   – Что ж, а теперь вы выходите замуж!
   – Да, – кивнула Джемайма. – Завтра в девять часов. Но я посчитала, что не могу венчаться, не попрощавшись с мистером Бенсоном и мисс Фейт.
   – Я схожу за ними, – тут же предложила Руфь.
   – Нет, погодите с этим. Прежде я хотела бы задать вам пару вопросов. Не думайте, ничего особенного. Просто мне до сих пор кажется странным, что мы с вами расстались так надолго и так нелепо, – сказала она, понизив голос. – Леонард уже немного окреп? Уолтер рассказывал о нем, и мне было его очень жалко. Но сейчас ему уже лучше? – с тревогой спросила она.
   – Да, ему лучше. Но он все равно не такой, каким должен быть мальчик его возраста, – ответила Руфь спокойным, но печальным голосом. – Ах, Джемайма! – продолжала она. – Самое суровое наказание – это думать о том, кем бы он мог стать, если бы не я, и кем он есть теперь.
   – Но Уолтер говорит, что он не только стал сейчас намного крепче, но уже и не такой… нервный и застенчивый, – закончила фразу Джемайма после запинки и нерешительным тоном, как будто тщательно подбирала правильные слова, чтобы не обидеть Руфь.
   – Он не особенно показывает, что страдает от лежащего на нем позора. Не могу я говорить об этом, Джемайма: у меня слишком болит сердце за него. Но ему действительно лучше, – продолжала она, чувствуя, что внимательное участие Джемаймы заслуживает того, чтобы на него ответили, как бы больно это ни было. – Вот только сейчас он слишком уж усердно занимается. Наверное, за учебой он получает передышку от своих невеселых мыслей. Он очень умный, и я надеюсь… я верю, хоть и боюсь произносить это вслух… я верю, что он у меня очень добрый и хороший.
   – Вы должны позволять ему бывать у нас как можно чаще, когда мы вернемся сюда. Нас не будет два месяца. Мы отправляемся в Германию – отчасти по делам фирмы Уолтера. Руфь, сегодня вечером я разговаривала со своим отцом, разговаривала очень спокойно и серьезно. В результате я теперь люблю его еще больше и намного лучше понимаю.
   – А он знает, что вы пошли сюда? Надеюсь, что знает, – с тревогой сказала Руфь.
   – Знает. Хотя поступок мой ему очень не понравился. Но почему-то у меня всегда получается идти против чьей-то воли – тем проще, чем лучше у меня отношения с этим человеком. Впрочем, это не совсем то, что я хотела сказать. В общем, сегодня вечером, когда мой отец наглядно показал, что он действительно любит меня, причем даже больше, чем я думала (я всегда воображала, что его занимает исключительно Дик, а мы, девочки, заботим его мало), я вдруг набралась смелости и заявила ему, что собираюсь идти сюда, чтобы попрощаться со всеми вами перед отъездом. Помолчав с минуту, он сказал, что я могу пойти, но должна помнить, что он этого не одобряет и не должен быть каким-либо образом скомпрометирован этим визитом. И все же я могу сказать, что где-то в глубине души у него до сих пор теплится доброе отношение к мистеру и мисс Бенсон, и я до сих пор верю, что в этом плане еще не все потеряно, – хотя здесь, наверное, следует заметить, что моя мама такого оптимизма не разделяет.
   – Мистер и мисс Бенсон и слышать не хотят о том, чтобы я куда-то уехала, – печально призналась Руфь.
   – И правильно делают.
   – Но я же ничего не зарабатываю. Я никак не могу найти себе работу. Я для них обуза, источник лишних расходов.
   – Но также источник радости. А Леонард? Разве он не предмет их горячей любви? Мне, конечно, проще говорить, и я это понимаю. Я сейчас вся в ожидании. О, я такая счастливая, хотя ничем не заслужила этого! Я ведь не знала, какой Уолтер добрый. Считала его холодным и расчетливым. Ах… Но сейчас, Руфь, не могли бы вы сказать мистеру и мисс Бенсон о моем приходе? Нам сегодня еще предстоит подписывать бумаги, и я, честно говоря, не знаю, что еще мне нужно будет сделать дома. Надеюсь, мы с вами, если позволите, будем видеться часто, когда я вернусь.
   Встреча с мистером и мисс Бенсон была очень теплой. Позвали и Салли, которая специально принесла с собой свечу, объяснив, что хочет получше рассмотреть, не переменилась ли девушка, которую она так долго не видела. Джемайма, смеясь и краснея, стояла посреди комнаты, пока Салли осматривала ее со всех сторон, отказываясь верить, что старое платье, которое та сегодня надела в последний раз, было не новое подвенечное. Результатом такого недопонимания стало то, что пришедшая сюда в ночной рубашке и нижней юбке Салли, задрав нос, с видом знатока неодобрительно отозвалась по поводу покроя этого платья, объявив его старомодным. Но Джемайму, хорошо знавшую Салли, такое презрительное отношение к ее наряду нисколько не расстроило, а скорее позабавило. В конце концов она расцеловала всех на прощание и убежала к мистеру Фаркуару, который нетерпеливо дожидался ее.
   Через несколько недель после этого случая Анна Флеминг, бедная пожилая женщина, с которой Руфь познакомилась во время болезни Леонарда три года назад, неудачно упала и сломала шейку бедра. Для такого старого человека столь серьезная травма могла стать фатальной. Прослышав об этом, Руфь стала посвящать все свое свободное время уходу за несчастной. К этому времени Леонард уже занимался с мистером Бенсоном, поскольку возможностей его матери в качестве преподавателя было для него уже недостаточно, – они были исчерпаны. Поэтому Руфь почти все время проводила в домике старушки, днем и ночью. Там и застала ее одним ноябрьским вечером Джемайма, на второй день после возвращения из своей длительной поездки на континент. Они с мистером Фаркуаром зашли в гости к Бенсонам и пробыли там некоторое время, и вот теперь Джемайма пришла сюда, чтобы увидеться с Руфью; на это у нее было буквально пять минут, пока на улице еще не стало слишком темно, чтобы одной возвращаться домой. Руфь сидела на табурете у очага, где горело несколько поленьев; света от этого огня было достаточно для чтения, и в данный момент Руфь погрузилась в глубокое изучение Библии, которую до этого она читала бедной старушке вслух, пока та не заснула. Джемайма жестом попросила ее выйти, и теперь они стояли на траве прямо у раскрытой двери, чтобы Руфи было видно, если Анна вдруг проснется.
   – Времени у нас очень мало, но у меня было такое чувство, что я обязательно должна вас увидеть. А еще мы хотим, чтобы Леонард пришел к нам посмотреть на все наши покупки из Германии и послушать о наших немецких приключениях. Можно он заглянет к нам завтра?
   – Да, спасибо вам. Ах, Джемайма! Я тут кое-что услышала… В общем, у меня наконец появился план, и от этого я просто счастлива! Я пока что никому об этом не говорила, но мистер Винн (наш приходской доктор, вы его знаете) спросил меня, пойду ли я сиделкой ухаживать за больными. Если да, то он считает, что мог бы найти мне работу!
   – Вы – и сиделкой при больных? – с сомнением в голосе удивилась Джемайма, невольно окидывая взглядом прекрасную стройную фигуру и красивое утонченное лицо Руфи, освещенное уже появившейся луной. – Милая моя Руфь, не думаю, что вы подходите для этого!
   – Правда? – расстроенно произнесла Руфь. – А мне кажется, что подхожу или, по крайней мере, буду подходить в самое ближайшее время. Мне нравится ухаживать за больными и немощными, я всегда их очень жалею. Помимо этого, мне кажется, что у меня есть определенный дар – очень нежное прикосновение, которое во многих случаях приносит людям облегчение. Я буду стараться быть очень внимательной и терпеливой. К тому же мистер Винн сам мне это предложил.
   – Нет-нет, я не имела в виду, что вы не годитесь для этой работы. Я хотела сказать, что вы достойны чего-то получше. В конце концов, Руфь, вы ведь образованнее меня!
   – Что толку, если мне не позволяют никого учить? Вы ведь, наверное, это имели в виду. Кроме того, я чувствую, что мне может понадобиться вся моя образованность, чтобы стать хорошей сиделкой при больных.
   – Ваше знание латыни, например, – едко заметила Джемайма, в своей критике этого плана хватаясь за первое из познаний Руфи, которое пришло ей в голову.
   – Что ж, и это пригодится, – возразила Руфь. – Во всяком случае, я смогу читать рецепты.
   – Это может очень не понравиться докторам.
   – И все же вы не можете говорить, что какие-то мои знания могут стать мне преградой или сделают меня непригодной для такой работы.
   – Вероятно, вы правы. Но у вас на пути могут встать ваш изысканный вкус и утонченность – они-то наверняка могут помешать вам.
   – Просто вы не думали над этим так долго, как я, иначе не сказали бы этого. Я избавлюсь от привередливости и брезгливости и стану только лучше. А что до настоящей утонченности, то я уверена, что найду применение и ей. Вам не кажется, что для благого дела нам могут помочь любые способности, какими мы обладаем? Разве вам самой не хотелось бы, чтобы за вами ухаживала не шумная и суетливая сиделка, а та, которая говорит мягко и двигается изящно?
   – Да, разумеется. Но и те, кто не способен на нечто большее, могут тихо передвигаться, спокойно разговаривать, давать лекарства по назначению доктора и не спать ночи напролет. Именно эти качества, насколько я знаю, и ценятся у сиделок больше всего.
   – Так или иначе, – немного помолчав, сказала Руфь, – но это все-таки долгожданная работа, и я очень благодарна, что она у меня будет. Вам меня не переубедить. Скорее всего, чтобы в полной мере посочувствовать мне, вам слишком мало известно о том, какой была моя жизнь в последнее время и какой одинокой я чувствовала себя, томясь в праздном безделье.
   – Мне бы хотелось, чтобы вы навестили нас, посмотрели на мой новый дом. Мы с Уолтером планировали уговорить вас бывать у нас как можно чаще. – На самом деле это планировала она, а мистер Фаркуар только соглашался. – А теперь оказывается, что вы будете привязаны к койке какого-нибудь больного.
   – Я бы все равно не смогла прийти, – поспешно ответила Руфь. – Милая Джемайма! Мне, конечно, приятно, что вы об этом подумали, это так на вас похоже, но я не могу приходить в ваш дом. Это нельзя как-то разумно объяснить – просто мое ощущение. Я действительно чувствую, что не могу ходить к вам. Ах, Джемайма! Но если вы, не дай бог, заболеете или случится какая-то беда и вам понадобится моя помощь, я приду обязательно.
   – Если вы готовы откликнуться на такое приглашение, то должны пойти и к любому другому.
   – Да, но к вам я пошла бы совсем с другим чувством. Я бы принесла с собой свое сердце, полное любви, – настолько полное, что, боюсь, я бы переживала даже слишком сильно.
   – Я уже почти жалею, что не больна, – так хочется заставить вас прийти к нам поскорее.
   – А мне почти стыдно от мысли, что я могла хотеть, чтобы вы оказались в таком положении, дабы у меня появилась возможность отблагодарить вас и показать, что я помню, как вы повели себя по отношению ко мне в тот день – тот ужасный день в комнате для занятий. Благослови вас Господь, Джемайма!


   Глава XXX. Подлог

   Мистер Винн, приходский доктор, не ошибся: он мог и сумел добиться для Руфи места сиделки. Жила она по-прежнему у Бенсонов и все свое свободное время посвящала им и Леонарду, но была готова в любой момент отправиться на вызов к пациентам по всему городу. Поначалу ей приходилось иметь дело исключительно с бедняками. И также поначалу ее угнетали и вызывали неприязнь физические страдания тех, за кем она ухаживала. Но она старалась побороть в себе эти тягостные чувства – или по меньшей мере ослабить их, отведя им в своем сознании подобающие для них места; для этого она мысленно разделяла личность больного и его ущербное тело, хотя в любом случае у нее хватало самообладания, чтобы не показывать своего отвращения. Она не позволяла себе нервной торопливости в обращении с пациентами, чтобы не оскорбить чувств самых бедных и одиноких, которые стали жертвами недуга. При этом у нее не возникало грубого желания поскорее отделаться от самого неприятного и грязного в ее работе. Если для оказания помощи и снятия боли требовалось действовать постепенно, со всей аккуратностью и вниманием, Руфь думала только о своем подопечном, а не о себе. Как она и предполагала, здесь нашлось применение всем ее способностям. Ее утонченные манеры, мелодичный голос и мягкие движения действовали на ее несчастных пациентов успокаивающе и ободряюще. Если бы ее утонченность и гармония были поверхностными, они бы никогда не смогли оказывать такого целительного воздействия. У Руфи же это было естественным проявлением ее души – доброй, скромной и кроткой. Постепенно, по мере укрепления ее репутации, слухи о ней как о прекрасной сиделке стали шириться, так что теперь ее услуг стали искать и те, кто мог позволить себе за них хорошо заплатить. Какое бы вознаграждение ей ни предлагали, она принимала его просто и без комментариев, чувствуя, что не может отказываться, поскольку по сути деньги эти причитались Бенсонам, которые содержали ее с Леонардом. Она никому не отказывала и шла по первому вызову. Если, например, бедолага-каменщик, сломавший себе обе ноги при падении с лесов, присылал за ней в то время, когда она была не занята, Руфь шла и оставалась с ним до тех пор, пока он мог уже обходиться без нее, кем бы ни был следующий претендент на ее помощь. Порой она даже отказывала богатым людям, у которых, кроме здоровья, было все, если в этот момент ее помощь была нужна кому-то менее счастливому и более одинокому. Более того, иногда она просила у мистера Бенсона немного денег, чтобы отдать их тем, кто переживал тяжелые времена. Но было просто поразительно, как много она была способна сделать вообще без денег.
   Руфь была очень тихой и неразговорчивой. Каждый человек, который много лет живет под гнетом собственной тягостной тайны, естественным образом становится замкнутым – особенно если тайна эта связана с событием, оставившим на его жизни пятно позора или клеймо печали. Но молчаливость Руфи не походила на такую сдержанность – для этого она была слишком выразительной и мягкой. Молчание Руфи было более действенным, чем иной крик или бурное проявление эмоций, а слова ее, благодаря веявшему от них спокойствию и уверенности, обладали удивительной силой. Она мало говорила о религии, но те, кто обращал на это внимание, понимали, что вера для нее будто невидимый стяг, за которым она идет по жизни. Те благочестивые фразы, которые она едва слышно шептала на ухо страдающим и умирающим, возвышали их, приближая к Богу.
   Постепенно Руфь приобрела известность и уважение даже среди самых отчаянных сорвиголов из неблагополучных кварталов города. Когда она шла по самым глухим улицам, ей давали дорогу с известным почтением, которого большинству других было здесь не дождаться, – потому что каждый здесь знал, с каким заботливым участием она помогла тому или иному больному. Кроме того, Руфи приходилось так часто сталкиваться со смертью, что суеверный страх, с которым эти лихие парни относились к мертвецам, отчасти распространялся и на нее.
   Сама же она не замечала, что изменилась. Руфь чувствовала себя такой же ущербной и такой же далекой от того, какой бы она хотела стать, как и прежде. Она лучше других знала, сколько ее добрых начинаний остались не доведенными до конца или были испорчены дурными помыслами. Поэтому она не считала, что сильно отличается от той Руфи, какой она себя представляла в самых ранних своих воспоминаниях. Казалось, что меняется все, кроме нее самой. Мистер и мисс Бенсон постарели, Салли совсем оглохла, Леонард быстро подрастал, а Джемайма стала матерью. И только она сама и далекие горы, которые были видны из окна ее мансарды, оставались такими же, какими были, когда она впервые приехала в Экклстон.
   Она сидела в своей комнатке и задумчиво смотрела в окно, наслаждаясь одиночеством, погружение в которое зачастую было для нее самым лучшим отдыхом, когда вдруг через забор увидела их соседа, которого вынесли погреться на солнышке в его саду. Когда она только приехала в Экклстон, ей часто доводилось видеть этого мужчину, который регулярно и подолгу прогуливался со своей дочерью. Постепенно их прогулки становились короче – его внимательная дочь сначала провожала его домой, а сама снова шла гулять уже одна. В последние же годы он выходил только в свой сад за домом; поначалу он довольно бодро шел сам, опираясь на руку дочери, но сейчас его уже вынесли на руках и усадили в удобное мягкое кресло; он даже не повернул голову, лежащую на подушке, когда его заботливая дочь принесла ему первые летние розы. Это напомнило Руфи о том, как скоротечны время и человеческая жизнь.
   Мистер и миссис Фаркуар по-прежнему не оставляли их своим вниманием, но от мистера Брэдшоу не было и намека на то, что он простил учиненный по отношению к нему обман, так что мистер Бенсон уже перестал надеяться на восстановление прежних взаимных симпатий. Тем не менее пастор думал, что мистер Брэдшоу в любом случае должен был знать о тех знаках заботливого внимания, которые оказывала им Джемайма, как и о нежном участии, с каким она и ее супруг относились к Леонарду. В этом они зашли так далеко, что однажды мистер Фаркуар пришел к ним и очень робко попросил мистера Бенсона повлиять на Руфь, чтобы та позволила отдать мальчика в школу за его, мистера Фаркуара, счет.
   Удивленный и застигнутый врасплох, мистер Бенсон колебался:
   – Ну, не знаю. С одной стороны, это было бы для него чрезвычайно полезно, но с другой – может сделать только хуже. Влияние матери на этого ребенка очень благотворно, и я опасаюсь, что какие-то необдуманные намеки на его специфическое общественное положение могут разбередить раны в душе Леонарда.
   – Но он необычайно умный мальчик, и было бы просто позором не предоставить ему таких возможностей. К тому же сейчас, как известно, он видится со своей матерью не так уж часто.
   – Не проходит и дня, когда бы Руфь не заглянула домой, чтобы часок-другой провести с ним, даже если она очень занята. Она говорит, что это для нее лучшее восстановление сил. А порой она бывает свободна неделю или даже две, за исключением отдельных вызовов, – она всегда откликается на просьбы тех, кто в ней нуждается. Ваше предложение очень заманчиво, но по этому вопросу определенно существуют и другие соображения, так что, думаю, мы просто должны спросить у нее.
   – Я всем сердцем за такой вариант. Не торопите ее с решением, пусть все хорошенько взвесит. Полагаю, она найдет, что преимуществ у такого выбора больше, чем недостатков.
   – Раз уж вы здесь, мистер Фаркуар, могу ли я попросить вас об одном маленьком одолжении?
   – Разумеется. Я буду рад помочь, чем смогу.
   – Видите ли, в газете «Таймс», которую вы так любезно присылаете мне, я прочел финансовый отчет страховой компании «Стар Лайф Эншуренс Компани», где они сообщают о выплате бонусов по своим акциям. Мне показалось странным, что я, как их акционер, не получил от них уведомления об этом. Вот я и подумал, что, возможно, уведомление это лежит у вас в конторе, поскольку акции эти покупал для меня мистер Брэдшоу и я всегда получал дивиденды через вашу фирму.
   Мистер Фаркуар взял у него газету и быстро пробежал глазами отчет.
   – У меня нет сомнений, что так оно и есть, – заявил он. – Вероятно, это объясняется небрежностью кого-то из наших клерков, а может быть, и самого Ричарда. Он, увы, не самый педантичный и пунктуальный из смертных, но я позабочусь об этом. Впрочем, может и так случиться, что сообщение придет через день-другой, – им ведь приходится рассылать массу таких бумаг.
   – О, мне это не к спеху. Просто хотелось получить подтверждение до того, как я влезу в расходы, на которые искушает меня это обещание дополнительных выплат.
   После того как мистер Фаркуар ушел, вечером состоялся большой семейный совет – по случаю Руфь как раз оказалась в тот день дома. Она была настроена решительно против обучения сына в школе, поскольку не видела преимуществ, которые перевесили бы тот вред, который могла бы нанести Леонарду какая бы то ни была школа. В первую очередь она боялась, что высокое мнение общества и его одобрительное отношение могут приобрести в глазах Леонарда слишком важное значение. Сама идея вызвала в ней такой панический ужас, что по общему согласию было решено оставить пока эту тему, чтобы позже вернуться к ней – или не вернуться, в зависимости от обстоятельств.
   На следующее утро мистер Фаркуар от имени мистера Бенсона написал письмо в страховую компанию, чтобы выяснить насчет бонуса. Поскольку это был обычный формальный запрос, он не счел нужным ставить об этом в известность мистера Брэдшоу. Имя мистера Бенсона теперь редко упоминалось в общении между партнерами: оба прекрасно знали о взглядах друг друга на причину разрыва отношений, – и мистер Фаркуар чувствовал, что никакие доводы извне не смогут повлиять на то, чтобы мистер Брэдшоу перестал решительно порицать своего бывшего духовника и избегать его.
   Но так уж получилось, что ответ из страховой компании, направленный на адрес их фирмы, попал вместе с другими письмами именно к мистеру Брэдшоу. В ответе этом сообщалось, что акции мистера Бенсона были проданы и переданы новому владельцу еще год назад. Это, естественно, и послужило причиной того, что никакое уведомление о бонусах мистеру Бенсону отослано не было.
   Мистер Брэдшоу отложил письмо в сторону и в душе даже позлорадствовал, получив новое основание слегка презирать рассеянность лишенного деловой жилки мистера Бенсона, от лица которого кто-то, по-видимому, направил запрос в страховую компанию. Когда появился мистер Фаркуар, он даже позволил себе пренебрежительно высказаться по этому поводу.
   – Честное слово, – сказал он, – эти диссентерские пасторы что дети малые в деловых вопросах! Это ж надо: посылать запрос насчет бонуса, забыв, что сам продал свои акции еще год назад!
   Мистер Фаркуар в это время внимательно перечитывал ответ компании.
   – Что-то я не совсем понимаю, – заметил он. – Мистер Бенсон высказался очень определенно. Он бы не смог получить свои дивиденды за полгода, если бы к этому времени уже не владел акциями. К тому же не думаю, чтобы диссентерские пасторы, при всей их непрактичности, настолько бы отличались от остальных людей, чтобы не знать, получали они деньги, которые, как они считают, им причитаются, или не получали.
   – А вот меня бы это совсем не удивило – в отношении Бенсона, по крайней мере. Да что там говорить: насколько я знаю, у него даже часы никогда в жизни не показывали правильного времени – то они спешат, то отстают, хотя, по идее, это должно было бы стать предметом постоянного дискомфорта для него. Впрочем, наверняка так оно и было. Точно таким же безалаберным образом ведутся и его финансовые дела. Я, например, уверен, что он не ведет учет своих средств.
   – Не вижу в этом никакой логической связи, – немного опешил мистер Фаркуар. – А часы у него действительно очень любопытные – они принадлежали его отцу, деду и бог весть еще каким далеким предкам.
   – Он бережет их, руководствуясь сентиментальными чувствами, несмотря на то что это доставляет неудобства и ему самому, и окружающим.
   Мистер Фаркуар мысленно махнул рукой на тему о часах как на полностью безнадежную.
   – Но вернемся к этому письму. Это я написал в страховую компанию по просьбе мистера Бенсона, и их ответ меня не удовлетворил. Все трансакции проходили через наши руки. Я считаю крайне маловероятным, чтобы мистер Бенсон сам написал им с целью продать свои акции – по крайней мере, без того, чтобы своевременно не уведомить нас, даже если потом он об этом и позабыл.
   – Может быть, он говорил что-то Ричарду или мистеру Уотсону. Мистера Уотсона мы можем спросить об этом прямо сейчас. Что же касается Ричарда, то, боюсь, нам придется дождаться, когда он вернется в город, потому как неизвестно, куда мы можем ему сейчас писать. – Мистер Брэдшоу дернул за шнурок колокольчика в кабинете старшего клерка и добавил: – Можете даже не сомневаться, Фаркуар, это просчет самого Бенсона. Он как раз тот человек, который может транжирить свои деньги на беспорядочную благотворительность, а потом удивляться тому, что из этого получилось.
   Мистер Фаркуар был достаточно рассудителен, чтобы просто попридержать язык.
   – Мистер Уотсон, – сказал мистер Брэдшоу, когда в дверях появился старый клерк, – тут какое-то недоразумение с акциями страховой компании, которые мы лет десять-двенадцать назад купили для Бенсона. Он заявил мистеру Фаркуару о каких-то бонусах, которые они выплачивают своим акционерам, но в своем ответе на запрос мистера Фаркуара они пишут, что эти акции были проданы двенадцать месяцев тому назад. Вам что-нибудь известно об этой трансакции? Эта операция проходила через ваши руки? И, кстати, – заметил он, поворачиваясь к мистеру Фаркуару, – у кого хранились сертификаты акций? У Бенсона или у нас?
   – Вот этого я не знаю, – пожал плечами мистер Фаркуар. – Возможно, мистер Уотсон нам это разъяснит.
   Мистер Уотсон тем временем изучал письмо. Закончив, он снял очки, протер их и, водрузив на место, перечитал все еще раз.
   – Все это представляется очень странным, сэр, – наконец заключил он дрожащим старческим голосом, – потому как я лично выплатил мистеру Бенсону его дивиденды еще в июне и получил расписку в получении по всей форме. Но теперь выходит, что это было уже после той предполагаемой продажи.
   – Причем почти через год после того, как она имела место, – вставил мистер Фаркуар.
   – А каким образом вы получали эти дивиденды? По платежному поручению в банке, вместе с дивидендами старой миссис Кренмер? – резко спросил мистер Брэдшоу.
   – Как эти дивиденды были получены, мне неизвестно. Мистер Ричард выдал мне наличные и попросил обязательно получить на них расписку.
   – К несчастью, Ричарда сейчас нет дома, – сказал мистер Брэдшоу. – Он мог бы прояснить для нас эту загадочную ситуацию.
   Немного помолчав, мистер Фаркуар спросил:
   – Мистер Уотсон, вы знаете, где у нас хранятся сертификаты акций?
   – Я не совсем уверен, но думаю, что они хранятся вместе с бумагами и документами миссис Кренмер в ящике А-24.
   – Жаль, что старик Кренмер выбрал себе в душеприказчики меня, а не кого-то другого. Да и женушка его тоже вечно является с какими-то несуразными вопросами.
   – Как бы там ни было, но запрос мистера Бенсона насчет бонусов был абсолютно правомерен.
   Мистер Уотсон, который обдумывал все сказанное по-стариковски медленно, наконец подал голос:
   – Я могу ошибаться, хотя почти уверен, что, когда в июне я выплачивал деньги мистеру Бенсону, тот заметил, что, как ему кажется, подпись на расписке обычно скрепляется печатью и что он говорил мистеру Ричарду об этом. Однако мистер Ричард тогда ответил, что это не имеет особого значения. Да-да, – продолжал он, хмуря лоб, как бы собираясь с памятью, – так и было… теперь я точно припоминаю… я еще подумал, что мистер Ричард сказал это просто по молодости. Уж мистер-то Ричард должен был знать весь порядок.
   – Разумеется, – очень серьезно произнес мистер Фаркуар.
   – Я не стану дожидаться возвращения Ричарда, – решительно заявил мистер Брэдшоу. – Мы сами можем сейчас проверить, есть ли сертификаты акций в ящике, указанном Уотсоном. Если они там, то эти деятели из страховой компании смыслят в своем деле не больше, чем вот эта кошка, – я им так и скажу. Но если их там нет – а я подозреваю, что их там действительно нет, – то все это объясняется просто забывчивостью Бенсона, как я и говорил с самого начала.
   – Но вы забыли про выплату дивидендов, – тихо заметил мистер Фаркуар.
   – Ладно, сэр, и что же тогда из этого следует? – раздраженно огрызнулся мистер Брэдшоу. С этими словами он посмотрел на мистера Фаркуара, и в его голове мелькнула догадка о том, на что намекает партнер, но уже в следующий момент в нем вспыхнула злость при мысли, что у кого-то вообще могло возникнуть такое подозрение.
   – Надеюсь, я могу уже идти, сэр? – робко спросил Уотсон. Преданный старый клерк испытывал неловкость, тоже догадавшись, что имел в виду мистер Фаркуар.
   – Да. Ступайте. Что вы хотели этим сказать, когда напомнили мне про дивиденды? – порывисто спросил мистер Брэдшоу у своего делового партнера.
   – Только то, что, как мне думается, здесь не было никакой забывчивости и никакой ошибки со стороны мистера Бенсона, – уклончиво ответил мистер Фаркуар, до последнего не желая произносить свои подозрения вслух.
   – Тогда, выходит, ошиблась эта проклятая страховая компания. Сегодня же напишу им: заставлю их действовать порасторопнее и следить за точностью своих заявлений.
   – А вам не кажется, что все-таки было бы лучше дождаться возвращения Ричарда? Возможно, он мог бы нам все это объяснить.
   – Нет, сэр! – отрезал мистер Брэдшоу. – Я не считаю, что так будет лучше. Не в моих правилах ведения дел спускать какому-то лицу – или какой-то компании – последствия их собственной халатности. Как не привык я и получать информацию из вторых рук, если можно взять ее непосредственно из основного источника. Я напишу письмо в страховую компанию и отошлю его с ближайшей почтой.
   Мистер Фаркуар быстро понял, что любые попытки увещевания с его стороны лишь укрепят партнера в упрямстве. К тому же это пока что было всего лишь подозрение – да, очень неприятное, но все же только подозрение. Могло случиться и так, что ошибка эта действительно была допущена кем-то из чиновников страховой компании. В конце концов, Уотсон ведь не был уверен, что сертификаты на самом деле хранились в ящике А-24, и, когда они с мистером Фаркуаром их не обнаружили, старый клерк первым усомнился, что они и вправду лежали там.
   Мистер Брэдшоу тем временем написал в страховую компанию гневное письмо с упреками в недобросовестности. И уже со следующим почтовым дилижансом в Экклстон прибыл один из их клерков. Без особой спешки отдохнув немного в своем в гостиничном номере, он обстоятельно и с расстановкой заказал себе обед, после чего отправился к огромному товарному складу фирмы «Брэдшоу и К°» и послал непосредственно мистеру Брэдшоу свою визитную карточку, написав на ней: «От страховой компании Стар».
   Задумчиво повертев эту визитку в руках пару минут, мистер Брэдшоу, не поднимая глаз, громко, твердым голосом сказал рассыльному, доставившему ее:
   – Я хочу, чтобы этот джентльмен поднялся сюда. Погоди! Через минуту-другую я позвоню в колокольчик, и тогда ты проводишь его наверх.
   Когда рассыльный закрыл за собой дверь, мистер Брэдшоу встал и подошел к буфету, где всегда держал бокал и бутылку вина (которое, впрочем, употреблял редко, будучи человеком воздержанным). На этот раз, однако, он хотел выпить, но бутылка неожиданно оказалась пустой. И хотя здесь у него было много других бутылок – стоило только позвонить в колокольчик или просто выйти в соседнюю комнату, – он все же не позволил себе сделать этого. Остановившись посреди комнаты, он задумался.
   «Очень на то похоже, что впервые в жизни я свалял дурака. Из того, что я не нашел сертификатов в том ящике, который уже посмотрел, еще не следует, что их нет в других ящиках, которые у меня не было времени проверить. То-то Фаркуар так долго вчера задержался на работе! Но даже если их нет ни в одном из ящиков, это все равно еще ничего не доказывает…» Он с такой силой дернул за шнурок звонка, что тот все еще продолжал жалобно дребезжать, когда в его кабинет вошел мистер Смит, клерк страховой компании.
   Управляющий страховой компании был немало уязвлен тоном письма мистера Брэдшоу и проинструктировал своего клерка, с одной стороны, попытаться с достоинством оправдать действия их компании (насколько это будет возможно), а с другой – не заходить в этом слишком далеко, поскольку фирма «Брэдшоу и К°» приобретала все больший вес в деловых кругах, и, если с их стороны будут приведены обоснованные причины недовольства, это следует принять, оставив все обиды в прошлом.
   – Присаживайтесь, сэр! – сказал мистер Брэдшоу.
   – Полагаю, сэр, вам уже известно, что я приехал по поручению мистера Деннисона, управляющего компании «Стар Эншуренс Компани», чтобы лично ответить на адресованное ему ваше письмо от 29-го числа сего месяца.
   Мистер Брэдшоу кивнул:
   – Вы проявили большую небрежность в этом деле.
   – Мистер Деннисон считает, что вы измените свое мнение по этому поводу, когда увидите документ, подтверждающий передачу прав собственности, который я уполномочен вам показать, – ответил мистер Смит.
   Мистер Брэдшоу твердой рукой взял протянутую ему бумагу. Он протер очки – не слишком торопясь, но и не медля – и снова нацепил их на нос. Возможно, он изучал этот документ несколько дольше, чем ожидалось, – по крайней мере, клерк уже начал сомневаться, не принялся ли тот читать все от начала и до конца, вместо того чтобы просто взглянуть на подпись, когда мистер Брэдшоу наконец заговорил:
   – Да, может быть, все так и есть… Вы, разумеется, позволите мне показать этот документ мистеру Бенсону, чтобы… чтобы удостовериться, что это его подпись?
   – Думаю, сэр, в этом не может быть никаких сомнений, – ответил клерк со спокойной улыбкой, потому что хорошо знал подпись мистера Бенсона.
   – Ну, не знаю, сэр… не знаю… – Мистер Брэдшоу говорил сейчас с паузами, будто каждое слово давалось ему с большим трудом, – так бывает у людей после апоплексического удара в легкой форме. – Вы, сэр, слышали о такой вещи, как подлог… подлог? – Последнее слово он специально повторил очень четко, потому что опасался, что в первый раз оно у него прозвучало невнятно.
   – О, сэр! Уверяю вас, что в данном случае нет никаких оснований подозревать что-то подобное. В нашей практике нам приходится часто сталкиваться с удивительной забывчивостью людей, далеких от бизнеса.
   – И тем не менее я бы хотел показать это мистеру Бенсону – хотя бы для того, чтобы убедить его в забывчивости. И мне бы от всего сердца хотелось верить, что дело тут действительно в его небрежной рассеянности… Очень на это надеюсь, сэр, – сказал мистер Брэдшоу, а затем торопливо добавил: – Да, должно быть, так оно и было, но позвольте мне в этом удостовериться. Вы получите эту бумагу сегодня вечером или завтра прямо с утра.
   Клерку совсем не понравилась перспектива отдавать куда-то документ, но и отказывать мистеру Брэдшоу тоже не хотелось. Если эта неприятная догадка насчет подлога имела под собой какие-то основания… В общем, он все-таки решил предоставить свою бумагу мистеру Брэдшоу. Шанс, что это не какая-то глупая оплошность, был один из тысячи, а вот риск обидеть своим отказом одного из влиятельных людей был весьма велик.
   Пока он мучился в сомнениях, мистер Брэдшоу, который уже полностью взял себя в руки, заговорил теперь совершенно спокойным голосом, хотя и с натужной полуулыбкой на лице:
   – Я вижу, вы боитесь, но уверяю вас – мне можно довериться. Если здесь действительно имело место какое-то мошенничество… если у меня появится хотя бы подозрение, что моя догадка, о которой я здесь говорил, окажется правильной… – Он так и не решился произнести вслух того простого, но страшного слова, от которого у него буквально кровь стыла в жилах. – Я всеми силами буду содействовать торжеству правосудия, даже если виновным в содеянном окажется мой собственный сын.
   Закончил он тем же, с чего и начинал, – улыбкой. Но какой же вымученной была она! Казалось, что внезапно ставшие непослушными губы отказывались расслабиться, чтобы прикрыть зубы. Тем не менее он продолжал неустанно твердить про себя: «Не верю в это… Не верю. Этот старый дурак Бенсон просто все перепутал, я убежден в этом».
   Однако, получив на руки документ и выпроводив клерка, он запер дверь, сел и, опустив голову на свой рабочий стол, громко застонал. Два предыдущих дня он допоздна задерживался в конторе; он сам начал искать сертификаты акций страховой компании, но когда все ящики, а также вообще все места, где могли храниться документы, были им перерыты, в голову ему пришла мысль, что они могут быть в личном бюро Ричарда. С решимостью, не выбирающей средств для достижения поставленной цели, он для начала попробовал открыть сложный замок, перепробовав для этого все имеющиеся у него ключи, а потом просто сломал его двумя сильными ударами кочерги – первого подходящего инструмента, попавшегося ему под руку. Сертификатов он там не нашел. Ричард всегда внимательно относился к уничтожению всяких опасных или компрометирующих его бумаг. Однако и в том, что в бюро имелось, суровый отец обнаружил достаточно, чтобы убедиться: его образцовый сын (и даже более того, его любимец и гордость!) был далеко не таким, каким казался ему раньше.
   Мистер Брэдшоу проверил там все, от начала и до конца. Его не коробило, когда он читал. Упорно просматривая письмо за письмом, он задувал свечу только тогда, когда она уже догорала, не раньше; он не пренебрег ни одной бумагой и перечитал все до последнего слова. Бросив все письма кучей лежать на столе и оставив бюро со сломанным замком распахнутым, что красноречиво говорило само за себя, он запер дверь в кабинет, отведенный Ричарду как младшему партнеру фирмы, и унес ключ от него с собой.
   Но даже после выявления многих тайных обстоятельств жизни Ричарда, которые потрясли и привели в смятение его отца, тем не менее существовала надежда – очень призрачная надежда, – что он все-таки не виноват в подлоге, что это в конечном счете и не подлог вовсе, а просто оплошность, недосмотр, результат какой-то умопомрачительной забывчивости. И эта надежда стала для мистера Брэдшоу той последней соломинкой, за которую он хватался.
   В тот день поздно вечером мистер Бенсон сидел в своем кабинете. Все остальные в доме к этому времени уже пошли спать, но он ожидал возможного вызова к одному тяжело больному человеку, и по этой причине стук в переднюю дверь около полуночи не застал его врасплох. Однако он был по-настоящему удивлен характером этого стука – громкого, настойчивого, с большими паузами между ударами. Его кабинет находился в двух шагах от двери на улицу, и поэтому он быстро открыл ее. На пороге стоял мистер Брэдшоу; его крупную внушительную фигуру невозможно было спутать ни с кем даже в ночных сумерках.
   – Прекрасно. Именно вас-то мне и нужно, – сказал он и без лишних слов прямиком направился в кабинет пастора. Мистер Бенсон молча последовал за ним и прикрыл за собой дверь. Мистер Брэдшоу остановился у письменного стола и полез в карман. Порывшись там, он достал документ, развернул его и, выдержав паузу, как будто отсчитывал про себя до пяти, протянул бумагу мистеру Бенсону.
   – Прочтите это! – сказал он. Пока пастор читал, он напряженно молчал, но когда тот закончил, быстро добавил: – Это ваша подпись? – По сути это было утверждение, хотя и произнесенное с вопросительной интонацией.
   – Нет, не моя, – решительно ответил мистер Бенсон. – Но почерк очень похож на мой. Я бы и сам, наверное, мог бы принять его за свой, если бы не был абсолютно уверен в обратном.
   – Вспомните получше. Тут стоит дата – третье августа прошлого года, четырнадцать месяцев тому назад. Вы могли просто забыть об этом. – В голосе мистера Брэдшоу угадывались нотки мольбы, однако мистер Бенсон был настолько поражен сходством этого почерка со своим, что просто не заметил этого.
   – Подпись поразительно похожа на мою. Но я не мог подписать эту бумагу, продав свои акции – фактически все, что у меня есть, – без того, чтобы даже не помнить об этом.
   – В жизни порой случаются и более странные вещи. Ради всего святого, подумайте: может быть, вы все-таки подписывали это? Как видите, это документ о передаче прав собственности на акции той страховой компании. Что, не помните? Не вы писали это имя… все эти слова?
   Он с тоской смотрел на мистера Бенсона, страстно желая услышать от того один-единственный ответ. Мистер Бенсон, казалось, только теперь наконец-то осознал всю странность происходящего и с беспокойством взглянул на мистера Брэдшоу, чье поведение и голос настолько отличались от обычных, что просто не могли не обратить на себя внимание. Но, как только мистер Брэдшоу поймал на себе этот испытующий взгляд, тон его мгновенно изменился.
   – Только не подумайте, сэр, что я пытаюсь заставить вас вспомнить то, чего на самом деле не было. Если подпись не ваша, я знаю, кто это сделал. Но все же я еще раз спрашиваю вас: может быть, вы все-таки вспомните, что вы… скажем так… нуждаясь в деньгах… видит бог, я никогда не хотел, чтобы вы отказывались от моего взноса для вашей церкви!.. Может быть, вы тем не менее продали эти проклятые акции? Ох! Я по вашему лицу вижу, что вы этого не подписывали… Можете больше ничего не говорить – я все понял.
   Он тяжело опустился на стоявший рядом стул. Плечи его поникли. Однако в следующий миг он уже встал и выпрямился перед мистером Бенсоном, который до сих пор терялся в догадках относительно причин такого смятения этого сильного, сурового мужчины.
   – Так вы утверждаете, что не подписывали это? – Твердой, недрогнувшей рукой он ткнул пальцем в подпись на документе. – Вам я верю. Это сделал Ричард Брэдшоу.
   – Но, сэр… мой старый добрый друг! – воскликнул мистер Бенсон. – Вы торопитесь с выводами, для которых, по моему глубокому убеждению, нет оснований. Как нет и причин предполагать такое, потому что…
   – Такие причины есть, сэр. Не переживайте так – я абсолютно спокоен. – И действительно, его холодный взгляд и застывшее выражение лица делали его похожим на каменную статую. – И сейчас мы с вами обязаны покарать преступление. Для меня существует только один стандарт справедливости. Который действует как для меня самого и тех, кого я люблю (а я его на самом деле люблю, мистер Бенсон), так и для всех остальных в этом мире. Если бы мою подпись подделал посторонний человек, я бы не сомневался, что мой долг преследовать его в судебном порядке. Поэтому вы должны подать на Ричарда иск в суд.
   – Я не стану этого делать, – не задумываясь ответил мистер Бенсон.
   – Вероятно, вы считаете, что я восприму это болезненно. И вы ошибаетесь. Я навсегда для себя решил, что отрекусь от любого из своих детей, если кто-то из них совершит тяжкий грех. Я отрекаюсь от Ричарда. Отныне он чужой мне человек. И поэтому я отнесусь к его разоблачению… его наказанию, как к… – Он осекся, как будто ему не хватало воздуха. – Разумеется, вы понимаете, что я должен стыдиться такого родства, это и беспокоит меня больше всего. Хотя на самом деле это чувство – совершенно естественная реакция человека, который всегда гордился своим честным именем. Что же касается мальчика, которого я всю жизнь воспитывал, как и всех остальных своих детей, то у меня нет другого объяснения случившемуся, кроме как имеющаяся в нем какая-то врожденная порочность! Сэр, я смогу отсечь его, хотя он был моей правой рукой – и любимцем. Прошу вас, позвольте мне разобраться и не препятствуйте свершению правосудия. Он подделал вашу подпись… обманным путем лишил вас денег… всех ваших денег, если не ошибаюсь.
   – Хочу уточнить: кто-то подделал мою подпись. И у меня нет твердой уверенности, что это был ваш сын. Пока не выяснятся все обстоятельства этого дела, я отказываюсь подавать в суд.
   – Какие еще обстоятельства? – спросил мистер Брэдшоу властным тоном, в котором сквозило с трудом сдерживаемое раздражение.
   – Я имел в виду силу искушения… прежние склонности того лица…
   – Ричарда. Он и есть то самое лицо, – перебил его мистер Брэдшоу.
   Но мистер Бенсон продолжал, как будто не заметив этого замечания:
   – Я посчитал бы правильным обратиться в суд, если бы мошенничество против меня было лишь одним из многих таких правонарушений, намеренно совершенных против общества. Тогда я бы чувствовал, что этим защищаю других, более беспомощных, чем я…
   – Это было все, что у вас есть, – заметил мистер Брэдшоу.
   – Это были мои деньги, но далеко не все, что у меня есть, – возразил мистер Бенсон, после чего продолжал свою прерванную мысль: – Я бы чувствовал, что защищаю этих людей от злостного преступника. Я не буду подавать иск на Ричарда. И не потому, что он ваш сын, – не нужно воображать себе такого! Я бы отказался прибегать к таким крайним мерам против любого молодого человека, предварительно не узнав о нем подробностей, которые я знаю о Ричарде и которые укрепляют меня в моем решении не предпринимать того, что навсегда уничтожит его репутацию… и погубит все хорошее, что в нем есть.
   – И что же хорошего в нем осталось? – сказал мистер Брэдшоу. – Он обманул меня… он оскорбил Бога.
   – Но разве не все мы оскорбляли Его? – тихо вопросил мистер Бенсон.
   – Только неосознанно. Я никогда не поступал дурно преднамеренно… Но Ричард… Ричард… – Вспомнив о разоблачающих его сына письмах, о подлоге, мистер Брэдшоу почувствовал, как сердце его захлестнуло тоской, и он на несколько минут умолк. Однако заметив, что мистер Бенсон собирается что-то сказать, он опередил его: – Дальнейшие разговоры бесполезны, сэр. Нам с вами не найти согласия по этим вопросам. Повторю еще раз: я хочу, чтобы вы официально подали в суд на этого молодого человека, который мне больше не сын.
   – Мистер Брэдшоу, я не буду преследовать его в судебном порядке. Мое решение окончательное и бесповоротное. Завтра вы сами будете рады, что я не послушался вас. Сейчас мне нечего к этому добавить – так было бы только хуже.
   Обычно, когда нам говорят, что наш сегодняшний взгляд на вещи является результатом нашего теперешнего настроения и что потом все может измениться, это вызывает только досаду и раздражение. Потому что этим предполагается, что наши эмоции ослепляют нас и что сторонний наблюдатель может предугадать наше поведение в будущем лучше, чем мы сами. Человеку поверхностному обидно слышать, что кто-то другой может лучше оценить глубины его натуры. Поэтому последнее замечание мистера Бенсона нисколько не смягчило мистера Брэдшоу. Приготовившись уходить, он нагнулся, чтобы взять свою шляпу; мистер Бенсон заметил, что движения его неуверенные, как будто на ощупь, и подал ему то, что он искал, однако не дождался ни слова благодарности. Мистер Брэдшоу медленно направился к выходу, но уже в дверях остановился и, обернувшись, сказал:
   – Если бы таких людей, как я, было побольше, а таких, как вы, поменьше, на свете стало бы меньше зла, сэр. Такие сентиментальные люди, как вы, потворствуют пороку.
   Хотя мистер Бенсон во время этого разговора оставался совершенно спокойным, на самом деле он был сильно потрясен разоблачением совершенного Ричардом подлога, причем не столько самим его фактом, сколько тем, знаком чего этот подлог мог быть. Зная этого молодого человека с самого детства, пастор видел и часто сетовал, что отсутствие у того нравственной стойкости делало его особенно уязвимым для всех пагубных последствий сурового и деспотичного отцовского воспитания. У Дика никогда, ни при каких обстоятельствах, не хватило бы смелости сделаться закоренелым злодеем; для этого у него, как говорится, была кишка тонка. Но зато без доброго влияния, без настойчивого правильного воздействия он легко мог превратиться в трусливого подлеца. Мистер Бенсон решил на следующий день прямо с утра отправиться к мистеру Фаркуару, чтобы посоветоваться с ним как со спокойным и рассудительным другом семьи Брэдшоу – а также деловым партнером главы семейства, который к тому же доводился всем заинтересованным в этом деле лицам зятем.


   Глава XXXI. Несчастный случай с дуврским дилижансом

   Мистер Бенсон лежал в своей постели без сна, боясь проспать и опоздать к мистеру Фаркуару, когда примерно в шесть утра – в октябре в Экклстоне в это время на улице еще темно – в дверь к нему постучала Салли. Она всегда вставала ни свет ни заря, а вчера к тому же пошла спать очень рано, задолго до визита к ним мистера Брэдшоу.
   – Там внизу пришла какая-то женщина и срочно хочет вас видеть. Боюсь, если вы не поторопитесь, она поднимется к вам прямо сюда.
   – Она от Кларков?
   – Нет, хозяин, нет, – проговорила служанка в замочную скважину. – Она вся закутана с головы до ног, но думаю, что это миссис Брэдшоу.
   Больше объяснений не требовалось. Когда он спустился, миссис Брэдшоу сидела в его глубоком кресле, раскачиваясь вперед-назад, и безутешно плакала. Мистер Бенсон подошел к ней, но она даже не сразу заметила это.
   – Ох, сэр! – воскликнула она и, поднявшись, взяла его за руки. – Хоть вы не будьте так жестоки! У меня где-то есть кое-какие деньги – из тех, что оставил мне отец. Я точно не знаю, сколько там, сэр, но думаю, что больше двух тысяч фунтов. Я отдам вам их все! Если я не смогу сделать этого прямо сейчас, я оформлю на вас свое завещание, сэр. Только будьте милосердны к нашему бедному Дику, сэр, – не подавайте на него иск в суд!
   – Дорогая моя миссис Брэдшоу, по этому поводу можете не волноваться: я и не собирался подавать на него в суд.
   – Но мистер Брэдшоу утверждает, что вы обязаны это сделать.
   – Успокойтесь, я не стану этого делать. Я прямо так и сказал мистеру Брэдшоу.
   – Так он был у вас? Ах, какая жестокость! Все, с меня довольно. До сих пор я была ему хорошей женой, я точно это знаю. Но теперь я молчать не стану, я всем расскажу о том, какой он жестокий… какой он бессердечный даже по отношению к своей плоти и крови! Если он упечет Ричарда в тюрьму, я тоже сяду туда. Если мне придется выбирать между мужем и сыном, я выберу сына, и после этого у него не останется друзей, никого, кто бы поддерживал его!
   – Мистер Брэдшоу еще передумает. Вот увидите, когда гнев его немного уляжется, он уже не будет столь суров и безжалостен к своему сыну.
   – Плохо же вы знаете мистера Брэдшоу, если считаете, что он может измениться, – печально покачала головой она. – Уж сколько я просила его, сколько умоляла – поверьте, я делала это множество раз, когда не хотела, чтобы наших тогда еще маленьких детей наказывали поркой, – но ни разу это не привело ни к чему хорошему. В конце концов я смирилась. Увы, он не переменится.
   – Возможно, он глух только к людским мольбам. Но ведь есть и более могущественные силы, миссис Брэдшоу.
   По благоговейному тону его голоса было понятно, что он хотел этим сказать.
   – Если вы имеете в виду, что Бог может смягчить его сердце, – смиренно произнесла она, – то я, понятное дело, не стану отрицать Господнего могущества. Я часто обращаюсь к Нему, – продолжала она, вновь заливаясь слезами, – потому что я очень несчастная женщина. Подумать только! Вчера вечером он обрушился на меня с упреками, что, если бы я не избаловала Дика, ничего этого никогда бы не случилось.
   – Он наверняка плохо понимал, что говорил вчера вечером. Я прямо сейчас пойду к мистеру Фаркуару и посоветуюсь с ним. А вам, дорогая моя миссис Брэдшоу, будет лучше пойти домой. Положитесь на меня: мы сделаем все возможное.
   Пастору стоило определенного труда уговорить ее не ходить с ним к мистеру Фаркуару. Он проводил женщину до дверей ее дома, по пути сумев убедить, что на данный момент сама она больше ничего сделать не может и что ей остается только дожидаться результатов их с Фаркуаром совещания.
   Завтрак еще не подавали, и мистер Фаркуар был один, поэтому у мистера Бенсона была возможность рассказать ему всю историю в спокойной обстановке, пока вниз еще не спустилась Джемайма. Мистер Фаркуар был не столько удивлен происшедшим, сколько сильно расстроен. Общее мнение о характере Ричарда, которое он себе составил, располагало к тому, чтобы опасаться чего-то подобного со стороны молодого партнера еще до запроса относительно этих акций страховой компании. Но когда выяснилось, что подлог действительно имеет место, это стало для него потрясением, несмотря на то что этого, в принципе, можно было ожидать.
   – Что мы можем сделать? – наконец спросил мистер Бенсон у хмуро молчавшего мистера Фаркуара.
   – Я и сам сейчас задаюсь этим же вопросом. Думаю, мне следует встретиться с мистером Брэдшоу и попробовать подвигнуть его немного смягчить сбою безжалостную позицию. Это необходимо сделать в первую очередь. Не согласитесь ли вы пойти к нему со мной прямо сейчас? Очень важно преодолеть его непреклонное упорство, пока эта неприятная история еще не получила огласки.
   – Я бы с радостью пошел с вами, но думаю, что мое присутствие будет скорее раздражать мистера Брэдшоу, потому что оно напомнит ему о том, что он говорил мне когда-то и чего, как он считает, должен придерживаться и впредь. Но я могу пройтись с вами до его дома и подождать вас, если вы не против, снаружи. Мне очень хочется знать, как он чувствует себя сегодня физически и психологически. Дело в том, мистер Фаркуар, что вчера ночью я бы не удивился, если бы его хватил удар и он просто упал замертво, – настолько велико было в нем внутреннее напряжение.
   Как они и порешили, мистер Фаркуар зашел в дом Брэдшоу, а мистер Бенсон остался ждать его у дверей.
   – Ох, мистер Фаркуар, что случилось? – воскликнули хором девочки, выбегая ему навстречу. – Мама сидит и плачет в нашей старой детской. Она не говорит, в чем дело, и не пускает нас к себе. А папа заперся у себя в кабинете и даже не откликается, когда мы его зовем, хотя мы знаем, что он точно не спит, потому что слышали, как он всю ночь расхаживал у себя.
   – Проводите меня к нему, – попросил мистер Фаркуар.
   – Это бесполезно: он вас все равно не впустит.
   Несмотря на это, они все-таки пошли с ним наверх и были немало удивлены, когда отец, узнав, кто пришел, сразу открыл дверь и впустил зятя в комнату. Пробыв у мистера Брэдшоу с полчаса, мистер Фаркуар спустился в столовую, где девочки стояли у камина, не обращая внимания на завтрак, к которому даже не притронулись. Затем он быстро написал несколько строк и велел отнести записку маме, сказав, что это ее немного успокоит, а после добавил, что через часа два-три пришлет сюда Джемайму с ребенком, которая, вероятно, несколько дней поживет у них. У него мало времени, и пока что он больше им ничего не скажет – все объяснит Джемайма.
   Расставшись с ними на этом, он вернулся к мистеру Бенсону.
   – Пойдемте со мной к нам и вместе позавтракаем. Через пару часов я уезжаю в Лондон, но до отъезда мне необходимо поговорить с вами.
   Уже дома он первым делом поднялся к Джемайме, чтобы попросить ее позавтракать сегодня у себя в комнате, и менее чем через пять минут вернулся к гостю.
   – Теперь я могу вам все рассказать, – сказал он. – Ситуация для меня в определенной степени прояснилась. В данный момент наша задача состоит в том, чтобы не дать Дику встретиться с отцом, – в противном случае никаких надежд на спасение Ричарда не будет. Его отец тверд как кремень. Он запретил мне бывать в его доме.
   – Запретил вам?!
   – Да, и все из-за того, что я не считаю Дика безнадежно испорченным и пропащим, а еще из-за того, что я сказал ему, что вернусь с клерком из страховой компании в Лондон и доходчиво объясню Деннисону (он шотландец и человек, не лишенный здравого ума и сердца) реальное положение вещей. Кстати, клерку мы не должны обмолвиться ни словом, иначе он останется тут и начнет по своей инициативе делать все, чтобы не привезти своему начальству неудовлетворительный отзыв недовольного клиента. Деннисон поверит мне на слово, рассмотрит это дело со всех сторон и, узнав, что вы отказываетесь подавать на виновного в суд, быстро поймет, что компании его это никак не навредит. Однако, когда я привел эти вполне разумные, с моей точки зрения, доводы и высказался в том плане, что уже решил, как буду действовать в данной ситуации сам, этот старый упрямец заявил, уж не считаю ли я его марионеткой, которой можно помыкать в его собственном доме. Он заверил меня, что не испытывает к Дику никаких чувств, – при этом он весь трясся, как осиновый листок, – а потом… одним словом, он наговорил мне, по-видимому, того же, что вчера ночью слышали от него вы. Я не согласился с ним, начал спорить, и в итоге мне теперь отказано в посещении его дома. Более того, он сказал, что ноги его не будет в конторе фирмы, пока я буду оставаться его партнером.
   – И что же вы намерены делать?
   – Пошлю к нему Джемайму с ребенком. Ничто так действенно не приводит людей в чувство, как появившееся рядом маленькое беспомощное дитя. К тому же вы не знаете мою Джемайму, мистер Бенсон! Нет, вы не знаете ее по-настоящему, хотя знакомы с ней с самого ее рождения. Если она не успокоит мать, а наше дитя не завоюет сердце своего дедушки, можете делать со мной что хотите! Я все объясню Джемайме и, положившись на ее интуицию и мудрость, предоставлю ей возможность действовать с одной стороны, тогда как сам возьмусь за дело с другой.
   – Ричард сейчас за границей, не так ли?
   – Он возвращается в Англию завтра. Я должен где-то перехватить его, но это будет нетрудно. Сложности начнутся потом. Что мне делать с ним, когда я его отыщу? Что ему сказать? Понятно, что он должен выйти из числа партнеров. Его отцу я этого не говорил, но насчет этого я настроен очень решительно. Я не позволю бросать тень на честное имя и репутацию моей фирмы.
   – А что с ним будет дальше? – с тревогой в голосе спросил мистер Бенсон.
   – Пока не знаю. Но я не брошу его на произвол судьбы – ради Джемаймы, ради его сурового пожилого отца. Найду ему какое-то занятие, как можно более далекое от искушений и соблазнов. Сделаю для него все, что в моих силах. Сейчас он запуган собственным отцом до потери индивидуальности, потери уважения к себе, но если в нем все-таки есть что-то хорошее, то оно выплывет, когда он будет свободен, и тогда он исправится. Боюсь, что на этом наш разговор окончен, мистер Бенсон, – сказал он, взглянув на часы. – Мне пора. Нужно еще объяснить все моей супруге, а затем идти к клерку. Через день-другой я дам о себе знать.
   Мистер Бенсон даже позавидовал гибкости ума его более молодого собеседника, а также его решимости действовать быстро. У него же самого при этом возникло желание сесть в своем тихом кабинете и поразмыслить над событиями и откровениями последних двадцати четырех часов. От планов мистера Фаркуара, хотя тот лишь вкратце обрисовал их, у него уже голова шла кругом; пастору требовались уединение и время поразмыслить, чтобы прийти к заключению относительно их мудрости и справедливости. Признаться, у него сложилось невысокое мнение о Ричарде, но все равно он был шокирован, узнав, что тот умышленно совершил преступление. В результате такого потрясения следующие несколько дней мистер Бенсон пребывал в подавленном настроении и никак не мог прийти в себя. В таких случаях его обычно утешала сочувствующая ему сестра, но сейчас он был лишен ее внимания, так как дал слово ничего ей не рассказывать. К счастью, она была так занята полемикой с Салли по каким-то хозяйственным вопросам, что не замечала апатии притихшего брата.
   Мистер Бенсон чувствовал, что не имеет права явиться в дом, где ему было молчаливо отказано. Если бы он сейчас пришел к мистеру Брэдшоу без приглашения, его можно было бы заподозрить в том, что он хочет злоупотребить фактом посвященности в позорную тайну одного из членов этой семьи. И все же ему очень хотелось туда пойти: он подозревал, что мистер Фаркуар, должно быть, пишет Джемайме практически каждый день, и ему не терпелось узнать, как там у него дела. Но на четвертый день после отъезда ее мужа она сама пришла к мистеру Бенсону через полчаса после доставки почты и попросила его о беседе наедине.
   По ней было заметно, что она очень взволнована и, вероятно, перед этим долго плакала.
   – Ах, мистер Бенсон! – воскликнула она. – Не согласитесь ли вы пойти со мной, чтобы рассказать отцу печальное известие про Дика? Уолтер наконец-то написал мне, чтобы сообщить, что он его все-таки нашел, хотя поначалу это никак не удавалось. Однако позавчера, если не ошибаюсь, он случайно узнал об аварии, которая произошла с ехавшим из Дувра дилижансом: он опрокинулся – двое пассажиров погибли, а еще несколько были тяжело травмированы. Уолтер пишет, что мы должны быть благодарны Господу, что Дик не погиб. Он пишет, что сразу поехал на место происшествия и в небольшой гостинице, расположенной неподалеку от этого места, с огромным облегчением обнаружил Дика. Оказалось, что он, к счастью, не погиб, а был лишь серьезно ранен. Но для всех нас это ужасный удар. Мы еще никогда не были так напуганы; мама совсем занемогла, и ни один из нас не осмеливается рассказать об этом отцу. – До сих пор Джемайме удавалось сдерживать рыдания, но, когда она закончила, слезы взяли над ней верх.
   – А как себя чувствует ваш отец? Я все эти дни хотел узнать, как он, – участливо поинтересовался мистер Бенсон.
   – Извините, что не приходила и ничего вам не рассказывала, но на самом деле я была очень занята. Он, похоже, сказал маме что-то такое, чего она не может ему простить. Она явно избегает его. Если он приходит к столу, она в столовой не показывается. Она почти все время проводит в детской: вытащила из чулана старые игрушки Дика и оставшуюся здесь его одежду, без конца перебирает все это и плачет.
   – Но, выходит, мистер Брэдшоу все-таки общается с вами. Я боялся, что между вами возникнет отчуждение – мистер Фаркуар предупреждал, что он намерен отстраниться от семьи.
   – И очень жаль, что этого не произошло, – горестно заметила Джемайма и снова заплакала. – Это было бы более естественно, чем то, что он делает сейчас. Вся разница в его поведении заключается в том, что теперь он не ходит на работу в свою контору. Отец разговаривает, как будто ничего не произошло, и, как обычно, является к столу. Он даже пытается шутить, чего лично я за ним никогда не замечала. И все для того, чтобы показать, насколько ему все равно.
   – Он выходит из дома?
   – Только в сад. Но я уверена, что ему далеко не все равно. Он наверняка переживает. Он не может просто так отказаться от своего сына, хоть и думает, что может. Оттого-то мы и боимся рассказывать ему об этом несчастном случае. Так вы пойдете со мной, мистер Бенсон?
   Уговаривать пастора не требовалось, и он последовал за Джемаймой, которая быстро вела его окольными путями. Когда они дошли до дома Брэдшоу, она вошла без стука и, сунув мистеру Бенсону в руки письмо от ее мужа, решительно открыла дверь в комнату отца, после чего со словами «Папа, к вам мистер Бенсон!» оставила их одних.
   Мистер Бенсон сильно нервничал и чувствовал себя очень неловко, ибо не знал, что делать и что сказать. Его появление удивило мистера Брэдшоу, который сидел перед камином, задумчиво глядя на тлеющие угли. Однако при виде гостя он встал, придвинул свое кресло к столу и после обмена учтивыми приветствиями выжидательно умолк, как бы предлагая пастору начать разговор.
   – Миссис Фаркуар попросила меня, – с трепетом в сердце приступил к выполнению своей задачи мистер Бенсон, – рассказать вам о письме, которое она получила от своего мужа. – Тут он замолчал, почувствовав, что до сих пор понятия не имеет, как лучше перейти к сути вопроса.
   – Могла бы и не беспокоить вас подобной просьбой. Я осведомлен о причине отсутствия мистера Фаркуара и решительно не одобряю линию его поведения. Мистер Фаркуар пренебрег моими пожеланиями и не прислушался к просьбам, к которым, по моему мнению, он, как мой зять, должен был бы отнестись с уважением. Однако, если у вас имеется более приятная тема для беседы, я с радостью готов вас выслушать, сэр.
   – Ни вы, ни я не должны сейчас думать о том, что нам приятно или неприятно услышать или обсудить. Вы должны выслушать меня, потому что это касается вашего сына.
   – Я отрекся от молодого человека, который когда-то был мне сыном, – холодно отрезал мистер Брэдшоу.
   – Дуврский дилижанс опрокинулся, – вдруг напрямую сообщил мистер Бенсон, подстегнутый к такой неожиданной скоропалительности ледяной суровостью отца Дика.
   Зато теперь сразу стало видно, что скрывалось под маской этого напускного равнодушия. Мистер Брэдшоу взглянул в глаза пастору, и на лице его, мгновенно ставшем пепельно-серым, появилось выражение неизъяснимой муки. Такая мертвенная бледность немало напугала мистера Бенсона, и он вскочил, чтобы позвонить в колокольчик и вызвать прислугу, однако мистер Брэдшоу подал ему знак оставаться на месте.
   – Ох, сэр, простите меня! Я выпалил это так резко, без подготовки… Он жив, он жив! – тут же воскликнул мистер Бенсон, видя, что его собеседник тщетно пытается что-то произнести непослушными подергивающимися губами, которые еще минуту назад были так сурово сжаты; складывалось впечатление, что последние утешительные слова пока не дошли до его сознания или же он их не понял. Мистер Бенсон торопливо отправился за миссис Фаркуар.
   – Ох, Джемайма! – сокрушенно сказал он. – Я не справился с вашим поручением… Получилось все так жестоко… Боюсь, ему очень плохо… Принесите скорее воды, бренди… – Затем он бегом вернулся в комнату. Мистер Брэдшоу – большой, сильный, «железный мужчина» – лежал, откинувшись в своем кресле, в обмороке.
   – Мэри, приведи сюда маму. А ты, Элизабет, пошли за доктором, – распорядилась Джемайма, бегом бросаясь к отцу.
   Они с мистером Бенсоном сделали все, что могли, чтобы привести его в себя. Появившаяся вскоре миссис Брэдшоу, увидев лежавшего без чувств мужа, которого она, возможно, теперь больше никогда не увидит и не услышит, сразу позабыла свои клятвенные обещания держаться от него подальше и теперь корила себя за каждое резкое слово, брошенное ему в эти последние злополучные дни.
   Еще до прихода доктора мистер Брэдшоу открыл глаза и немного пришел в себя, хотя по-прежнему ничего не говорил, – а может быть, просто не мог говорить. Он выглядел сильно постаревшим. Пустой отсутствующий взгляд был словно затуманен дымкой долгих прожитых лет. Нижняя челюсть немного отвисла, придавая лицу выражение безысходной депрессии, но из-за сжатых губ зубов видно не было. Однако на все вопросы, которые решил задать ему доктор, он отвечал вполне осмысленно, хоть и односложно. Нужно сказать, что сам врач отнесся к этому припадку не так серьезно, как члены семьи потерпевшего, знавшие всю тайную подоплеку случившегося и впервые видевшие, чтобы глава их семейства лежал без чувств с выражением предсмертных страданий на лице. Те довольно скромные меры, что в итоге были предписаны больному – отдых, внимательный уход и кое-какие лекарства, – показались мистеру Бенсону несообразными столь серьезному, с его точки зрения, недугу, и он даже захотел немного проводить доктора, чтобы по пути расспросить его и выяснить, не скрывает ли тот чего-то от близких. Но когда он последовал за местным эскулапом к выходу из комнаты, то заметил – собственно, это заметили все, – что мистер Брэдшоу попытался встать, всем своим видом показывая, что хочет задержать мистера Бенсона. И он действительно встал – правда, опершись рукой о стол, потому что дрожащие ноги плохо держали его. Мистер Бенсон тут же вернулся обратно. В первый момент показалось, что мистер Брэдшоу в результате удара лишился дара речи, но в конце концов он все-таки заговорил, смиренно и с мольбой в голосе, что из его уст прозвучало особенно жалостливо:
   – Он ведь жив, сэр, он жив?
   – Да, сэр… он действительно жив, только ранен. Но у него все обязательно будет хорошо. С ним сейчас мистер Фаркуар, – с трудом ответил мистер Бенсон, которого душили подступившие к горлу слезы.
   Уже получив ответ на свой вопрос, мистер Брэдшоу еще с минуту пристально вглядывался в лицо мистера Бенсона, как будто старался заглянуть ему прямо в душу, чтобы понять, не обманывает ли тот его. В конце концов удовлетворившись увиденным, он медленно опустился в кресло. Все продолжали молчать, ожидая, что он, возможно, захочет спросить о чем-то еще. Наконец он медленно сложил поднятые, словно в молитве, руки и тихо произнес:
   – Спасибо Тебе, Господи!


   Глава XXXII. Скамья Брэдшоу в церкви больше не пустует

   Если Джемайма и позволяла себе время от времени тешиться иллюзией, что после разоблачения Ричарда ее отец и мистер Бенсон могут вернуться к некоему подобию их прежнего взаимопонимания и дружбы (ей казалось, это могло бы стать единственным светлым моментом во всей этой крайне неприятной истории), и если она до сих пор все еще питала какие-то надежды по этому поводу, то ее ожидало жестокое разочарование. Мистер Бенсон был бы счастлив, если бы мистер Брэдшоу позвал его в гости, поскольку он с нетерпением ждал хоть какого-то намека на потепление их отношений, однако приглашения не поступало. Мистер Брэдшоу, со своей стороны, тоже был бы рад, если бы его добровольное уединение в теперешней жизни время от времени нарушалось визитами старого друга, которого он однажды отлучил от своего дома. Однако, раз уж такой запрет все же сорвался с губ мистера Брэдшоу, он теперь упрямо стоял на своем, опасаясь, чтобы никто, не дай бог, не подумал, что он не держит слова. Некоторое время Джемайма была просто в отчаянии, что отец может и вправду больше никогда не появиться в своей конторе и не вернуться к своим прежним привычным делам на работе, как он грозил ее мужу. Он периодически повторял эти угрозы дочери, видимо, надеясь через нее накрепко вбить это в сознание ее супруга, и Джемайме оставалось только пропускать все это мимо ушей. Если бы мистер Фаркуар заговорил об этом и если бы о таком решении стало известно хотя бы еще двоим-троим, мистер Брэдшоу наверняка стал бы жестко придерживаться этого просто потому, что считал это проявлением собственной последовательности, хотя на самом деле с его стороны это было чистой воды упрямством. Джемайма частенько радовалась тому, что дома нет ее матери, которая сразу же уехала, чтобы ухаживать за сыном. Если бы она была здесь, то, несомненно, принялась бы умолять и всячески уговаривать мужа вернуться к его привычному образу жизни; она не смогла бы скрыть панический страх, что он сдержит свое слово, – и уж тогда мистер Брэдшоу был бы просто вынужден держаться за это обещание до последнего. У мистера же Фаркуара и без того было много хлопот: он буквально разрывался между Экклстоном, где нельзя было оставить надолго свои дела, и гостиничным номером Ричарда, где он обеспечивал тому надлежащие условия, утешал больного и вел с ним откровенные беседы, поддерживая его. Как-то во время очередного такого отсутствия мистера Фаркуара сложилась ситуация, когда по какому-то важному вопросу необходимо было вмешательство одного из первых лиц фирмы, и к вящей радости Джемаймы в их доме появился мистер Уотсон, который спросил у нее, достаточно ли хорошо чувствует себя ее отец, чтобы принять его по одному неотложному делу. Джемайма передала вопрос мистеру Брэдшоу слово в слово, и тот после недолгих колебаний ответил утвердительно. Вскоре она увидела, как ее отец выходит на улицу в сопровождении старого преданного клерка, но, когда они с ним снова встретились за обедом, он даже не обмолвился ни об утреннем посетителе, ни о цели своего отсутствия. Тем не менее с этих пор он начал вновь регулярно ходить в контору. Всю информацию о несчастном случае с Диком и ходе его выздоровления он воспринимал молча и с напускным равнодушием, но при этом по утрам всегда задерживался в семейной гостиной, дожидаясь, пока не доставят ежедневную почту, с которой приходили письма с юга.
   Вернувшись наконец в Экклстон с известием о полном выздоровлении Ричарда, мистер Фаркуар пожелал лично доложить мистеру Брэдшоу о том, что он сделал для будущей карьеры его сына, однако, как он сам потом рассказывал мистеру Бенсону, у него не было никакой уверенности, что мистер Брэдшоу услышал хоть что-то из того, что он ему говорил.
   – Насчет этого можете не сомневаться, – заверил его мистер Бенсон. – Он не только все услышал, но и бережно сохранил в памяти все, что вы сказали, до последнего слова.
   – Тем не менее я хотел узнать его мнение и пытался добиться от него какого-то проявления эмоций. Впрочем, насчет последнего, честно говоря, надежд у меня было мало. Однако я, по крайней мере, рассчитывал, что он выскажется, правильно ли я сделал, выхлопотав Дику должность в Глазго, или – что более вероятно – выразит свое возмущение тем, что я единолично принял решение о выведении его из числа партнеров нашей фирмы.
   – А как Ричард воспринял все это?
   – О, его раскаяние, казалось, не знало границ. И я бы, наверное, даже поверил ему, если бы вовремя не вспомнил старую пословицу: «Когда припечет, и сам черт готов в монахи податься». Хотелось бы, чтобы он обладал более сильным характером, а правильные принципы, о которых он постоянно говорил, были бы реальными, а не просто видимостью. Как бы там ни было, но место в Глазго – это именно то, что ему нужно: понятные, четко очерченные обязанности, не слишком большая ответственность, добрый, внимательный начальник и вступление в круг коллег, думаю, намного более достойных, чем то окружение, в котором он когда-либо вращался. Знаете, ведь мистер Брэдшоу, желая оградить своего сына от общества за пределами родной семьи, серьезно опасался, что у того могут завязаться близкие отношения еще с кем-то, и поэтому даже не позволил ему ни разу пригласить в их дом кого-то из его друзей. Когда я думаю, насколько неестественного образа жизни отец ожидал от своего сына, мне становится жалко молодого человека, и я не теряю надежд на лучшее для него. Кстати, все время забываю спросить: вам удалось убедить мать Леонарда отдать мальчика в школу? Искусственная изоляция для него несет в себе те же опасности, что и для Дика: он может оказаться неспособным мудро выбирать себе друзей, когда вырастет, и в итоге будет неразборчив в своих знакомствах, ослепленный радостным возбуждением от самого факта пребывания во взрослом обществе. Вы рассказали ей о моем плане?
   – Да, но, увы, безуспешно. Как по мне, то она даже не желает обсуждать это. Похоже, сама мысль о том, чтобы подвергнуть сына в его нынешнем уязвимом положении насмешкам других мальчиков, вызывает в ней неприятие, которое невозможно преодолеть.
   – Но никто о нем ничего не будет знать. Кроме того, рано или поздно ему в любом случае придется выйти за пределы узкого семейного круга и столкнуться с насмешками и оскорблениями.
   – Это верно, – печально закивал мистер Бенсон. – Но можете быть уверены: если это действительно лучший вариант для Леонарда, Руфь мало-помалу сама придет к этому. Бывает просто поразительно наблюдать, каким образом ее искренняя и самоотверженная забота об интересах сына всегда приводит ее к правильным и мудрым выводам.
   – Хотелось бы, чтобы она позволила мне считать себя ее другом. С момента рождения нашего ребенка Руфь стала постоянно бывать у Джемаймы. Жена рассказывает мне, что та садится, берет малышку на руки и разговаривает с ней с такой нежностью, как будто вкладывает в слова всю свою душу. Но стоит ей заслышать чужие шаги в коридоре, как в глазах ее появляется паническое – «животное», как говорит Джемайма, – выражение и она уходит, крадучись, как какой-то напуганный дикий зверь. После всего того, что она уже сделала для восстановления своего доброго имени, ей не следовало бы бояться показываться на глаза людям.
   – Но это вы можете так говорить – «после всего того, что она сделала»! Потому что мы, те, кто живет с ней под одной крышей, практически ничего не знаем о том, что она делает. Если ей нужна помощь, она просто говорит нам, что именно нужно сделать и зачем. Но если Руфь не просит помощи – что может объясняться, наверное, ее желанием забыть на время о тех людских страданиях, свидетельницей которых она была или которые она старалась облегчить, а также тем, что она всегда была очень застенчивой и сдержанной по своей натуре, – мы узнаем о ее добрых делах только со слов бедняков, которые горячо благословляют ее, зачастую едва не плача от нахлынувших чувств. Тем не менее заверяю вас: когда Руфь выходит из своего угнетенного состояния, наш дом словно наполняется солнечным светом и в нем царит чудесное приподнятое настроение. Она всегда умела вносить в обстановку дома спокойствие и умиротворение, но сейчас к этому добавилась еще и светлая радость. А что до Леонарда… Я очень сомневаюсь, чтобы любой учитель, даже самый умный и вдумчивый, смог бы научить этого ребенка хотя бы половине того, что его мать интуитивно и опосредованно дает ему за каждый час их общения. Ее смиренное, благочестивое, настойчивое упорство, с которым она преодолевает последствия ошибок своей молодости, – это, похоже, как раз то, что может сильно действовать на ее сына, чье положение сходно с ее собственным (хоть это, конечно, несправедливо, поскольку сам он ничего плохого не совершал).
   – Что ж, значит, пока что мы это отложим. Думаю, вы сочтете меня черствым практичным человеком, если я признаюсь вам, что все мои ожидания сводятся к одному: при такой матери, как у него, Леонарду не повредит, даже если он будет и дальше оставаться убежденным домоседом. Как бы там ни было, помните, что предложение мое остается в силе еще на год – уже второй, потому что один год прошел. Интересно, кого Руфь хотела бы сделать из сына в конечном итоге?
   – Этого я не знаю. Иногда я пытаюсь строить какие-то догадки на этот счет, но она, по-моему, об этом пока не думает. Это как раз часть ее характера, которая делает ее тем, кем она есть: она редко оглядывается назад и никогда не загадывает наперед. Ей вполне достаточно настоящего, которым она довольствуется.
   На этом их разговор закончился. Когда же мистер Бенсон пересказал его содержание своей сестре, она ненадолго задумалась, время от времени рассеянно насвистывая (хоть в значительной степени уже отучилась от этой странной привычки), а затем сказала:
   – Ты ведь знаешь, что несчастный Дик мне никогда особо не нравился. Тем не менее я возмущена решением мистера Фаркуара, который так скоропалительно исключил его из партнеров фирмы. Не могу простить ему этого – даже несмотря на то, что он предложил отдать Леонарда в школу за свой счет. Уж теперь-то он будет безраздельно править у себя в конторе! Как будто ты, Турстан, не можешь учить мальчика не хуже любого учителя в Англии! Но с этим я как-нибудь смогла бы смириться, если бы не было так досадно думать, что Дику (хоть я его и терпеть не могла) предстоит служить где-то в Глазго за бог весть какое ничтожное жалованье, тогда как мистер Фаркуар будет здесь загребать половину всех барышей вместо положенной ему одной трети!
   Но в тот момент брат не мог ей объяснить – и даже Джемайма узнала об этом только спустя долгое время, – что доля прибыли, причитавшаяся Дику в качестве младшего партнера, если бы он оставался в деле, тщательно откладывалась для него мистером Фаркуаром, который собирался вернуть ее ему вместе с накопившимися процентами, когда этот молодой транжира собственным поведением докажет глубину своего раскаяния.
   Когда Руфь не вызывали к очередному больному, в доме пастора действительно наступал праздник. Стараясь перед возвращением сбросить с себя налет чужих забот и печалей, которые оставляли свой след и на ней, она являлась бодрой и энергичной, готовой предлагать свою помощь в свойственной ей спокойной, мягкой манере и выполнять любую работу по дому, приправляя все это своим обаянием, точно нежным ароматом. Тонкий ремонт пообносившейся одежды, который пожилые женщины уже не могли выполнять сами из-за слабого зрения, они оставляли для быстрых и ловких пальцев Руфи. Давая передышку больной спине мистера Бенсона, она с жизнерадостной готовностью помогала ему переписывать некоторые документы или же терпеливо записывала тексты под его диктовку. Но больше всех появлению матери радовался, конечно, Леонард. Тут наступало время тихих доверительных откровений, нежного обмена признаниями в любви, веселых прогулок, с которых он возвращался все более сильным, – можно сказать, он креп на глазах, следуя примеру матери. Теперь им казалось, что это даже хорошо, что разоблачение произошло именно тогда. Руфь, со своей стороны, даже удивлялась собственной трусости и желанию скрыть правду от своего ребенка – правду, которая все равно должна была всплыть рано или поздно. Благодаря милости Господней она встретила момент разоблачения осознанно, рядом со своим сыном, а встретив – защитила ребенка и вселила в него мужество. Более того, в глубине души она даже радовалась, что случилось это, пока он был еще в слишком юном возрасте, чтобы проявлять любопытство относительно личности его настоящего отца. А если у Леонарда и возникало в этой связи чувство неудовлетворенности, то он, по крайней мере, никогда не говорил ей об этом – по молчаливому согласию прошлое было для них запрещенной темой. А раз так, то все дни, неторопливо складывающиеся в месяцы и годы, проходили для них в благих делах и добрых начинаниях.
   За это время, вероятно, имело место только одно небольшое происшествие, которое было слишком незначительным, чтобы считаться событием, хотя мистеру Бенсону оно показалось важным. Однажды, примерно через год после того, как Ричард Брэдшоу был выведен из состава партнеров фирмы, мистер Бенсон встретился на улице с мистером Фаркуаром и узнал от него о похвальном и заслуживающем уважения поведении Дика в Глазго, куда мистер Фаркуар недавно ездил по делам.
   – Я твердо намерен сообщить об этом его отцу, – сказал он. – С моей точки зрения, вся их семья с излишней настойчивостью придерживается негласного запрета даже упоминать имя Ричарда.
   – Какого такого негласного запрета? – удивленно переспросил мистер Бенсон.
   – Ох, думаю, я не совсем корректно выразился, забыв, что имею дело с ученым мужем, который любит точность формулировок. Я имел в виду, что мистер Брэдшоу взял себе за правило немедленно покидать комнату, если при нем упоминалось имя Ричарда. Делалось это настолько демонстративно, что все домашние постепенно поняли, что отец не желает слышать даже намека на эту тему. В принципе, его можно было понять, пока о Ричарде нельзя было сказать ничего хорошего. Но сегодня вечером я иду к ним и обещаю постараться, чтобы мистер Брэдшоу не сбежал от меня, пока я не сообщу ему все, что узнал о Ричарде. Ему никогда не стать образцом добродетели, поскольку его воспитание уничтожило в нем нравственную стойкость, однако при воздержании на некоторое время от мирских соблазнов и под соответствующим присмотром он обязательно станет лучше – не настолько, чтобы вновь стать гордостью отца, но и стыдиться за него будет нечего.
   А уже в ближайшее воскресенье после этого разговора и произошло то небольшое происшествие, о котором было упомянуто выше.
   В ходе вечерней службы мистер Бенсон вдруг осознал, что большая скамья, отведенная в церкви семейству Брэдшоу, больше не пустует. В самом дальнем темном углу он заметил седую голову мистера Брэдшоу, низко склоненную в молитве. Когда он в последний раз был здесь, его волосы с проседью были стального цвета, да и во время молитвы он тогда стоял, выпрямившись и расправив плечи, всем своим видом показывая сознание своей непогрешимой правильности, которой в нем хватало не только для безусловной уверенности в себе, но и на то, чтобы судить других. Теперь же он даже ни разу не поднял свою поникшую голову, уже совершенно белую. Отчасти такая робость, конечно, объяснялась тем неприятным осадком, который должен был остаться у него от понимания, что он нарушил данное им обещание никогда больше не ходить в церковь, где службы ведет мистер Бенсон. Поскольку подобное чувство свойственно всем людям – и особенно таким, как мистер Брэдшоу, – мистер Бенсон инстинктивно проявил уважение к его смирению и вышел из церкви вместе с остальными своими домочадцами, не поклонившись и даже не взглянув в сторону мистера Брэдшоу, который оставался недвижимо стоять в тени.
   С этого дня мистер Бенсон почувствовал уверенность, что дружеское расположение между ними по-прежнему существует, хотя может пройти некоторое время, пока какое-то новое обстоятельство не послужит сигналом к возобновлению их общения.


   Глава XXXIII. Мать, которой можно гордиться

   Люди старшего поколения еще помнят те суровые годы, когда по стране прокатился мор от эпидемии сыпного тифа; годы эти во многих семьях запомнились безутешным горем, а те, кого это горе не коснулось и чьим близким удалось пережить это страшное время, все равно с ужасом и трепетом вспоминают мучительное чувство беспокойства и постоянный изнуряющий страх появления симптомов смертельного недуга. Все общество тогда погрузилось в тягостную атмосферу уныния и депрессии. Казалось, что охватившая людей тревога соразмерна тому беспечному чувству иллюзорной безопасности, которое они испытывали до этого. Так оно, впрочем, и было на самом деле, поскольку со времен царя Валтасара [37 - Валтасар – последний царь Вавилонии, сын Навуходоносора; погиб при взятии Вавилона персами в VI в. до н. э. Согласно Библии, в ночь взятия Вавилона на пиру, где Валтасар святотатственно пил из священных сосудов, внезапно появилась рука архангела Гавриила, начертавшая на стене слова, предрекающие скорую гибель царю и его царству.] никогда еще знамения судьбы, повергнувшие в шокированное трепетное молчание пирующих на празднике жизни, не были столь ужасны. Это был тот самый год, до которого теперь дошло мое повествование.
   Лето выдалось прекрасное, просто на удивление. Кто-то даже жаловался на нестерпимую жару, но всегда находились те, кто в ответ возражал, что зато это очень хорошо для любой растительности, которая действительно буквально буйствовала. Ранняя осень, правда, получилась сырой и холодной, но на это никто уже не обращал внимания: нация ликовала благодаря военному триумфу, о котором писали все газеты и который бурно обсуждался буквально на каждом шагу. В Экклстоне народ праздновал и веселился даже больше, чем во многих других местах, потому что после побед на фронтах здесь ожидался новый подъем производства товаров на мануфактурах, а следовательно, должна была с удвоенной силой возродиться и торговля, которая за последние пару лет пришла в упадок и шла вяло. Помимо этих вполне логичных причин хорошего настроения, общих для всей страны, в городе наблюдалось локальное оживление в связи с предстоящими новыми выборами, поскольку мистер Донн благодаря своим влиятельным связям пошел на повышение, заняв должность в правительстве. На этот раз Кранворты очнулись от оцепенения своей поразительной самоуверенности, выработавшейся у них за прежние времена, и теперь проводили целый ряд приемов и празднеств, помпезных и скучных, с целью вернуть себе лояльность местных избирателей.
   Пока жителей Экклстона по очереди занимали все эти животрепещущие темы, касающиеся размышлений о великом возрождении торговли, шансов кандидатов на выборах, до которых оставалось еще несколько недель, балов в особняке Кранворт-Корт, где мистер Кранворт лично перетанцевал со всеми представительницами прекрасного пола из семей экклстонских лавочников, в город незаметно прокрадывалась ужасная болезнь, которая, один раз появившись, никогда полностью не исчезает из прибежищ нищеты и порока, а продолжает жить там по темным углам, как дикий зверь, притаившийся в своем логове. Началось все с грязных ирландских ночлежек, но смерть от болезни и прежде была там достаточно частым явлением, так что поначалу на это просто не обратили внимания. Несчастные бедняки умирали, не получая помощи медиков, которых об этом просто не уведомляли и которые впервые узнали о распространяющейся эпидемии только уже от священников римско-католической церкви, отпевавших покойников.
   Прежде чем врачи Экклстона успели собраться на совещание, чтобы посоветоваться и сверить сведения о болезни, собранные каждым из них в отдельности, она вспыхнула сразу в нескольких местах одновременно, словно пламя из тлеющих углей пожарища; причем не только среди бедняков, ведущих как порочную, так и праведную жизнь, но и среди состоятельных и уважаемых горожан. В довершение ужаса, как и во время всех подобных эпидемий, болезнь протекала стремительно и в подавляющем большинстве случаев заканчивалась фатально – с самого начала надежды спастись практически не было. Сначала в городе стояли громкие мучительные крики, а потом наступило зловещее мертвое молчание, сменившееся затем долгими скорбными стенаниями выживших по погибшим.
   Под изолятор для больных тифом отвели часть городской больницы, куда инфицированных по возможности свозили сразу после выявления, чтобы избежать распространения заразы. В этом аналоге лепрозория сосредоточились все медицинские силы и ресурсы города.
   Но когда один из докторов, работавших с зараженными, умер и в течение последующих двух дней там полег весь младший медицинский персонал, когда другие сиделки из городской больницы стали отказываться ухаживать за тифозными больными, считая это верной смертью, и никаким повышением жалованья унять их панический страх не удавалось, когда докторам оставалось только поражаться смертности среди беспомощных страдальцев, полностью зависевших от ухода взятых с улицы несведущих наемниц, слишком бессердечных, чтобы с уважением относиться к смерти (все это имело место в первую же неделю после официального признания происходящего эпидемией), тогда-то в кабинет мистера Бенсона еще тише, чем обычно, вошла Руфь и попросила его уделить ей несколько минут времени для разговора.
   – Конечно, конечно, дорогая! Присаживайтесь, – сказал он Руфи, которая остановилась у камина, рассеянно глядя на огонь. Но она продолжала стоять, будто не услышав его слов, и прошло еще несколько секунд, прежде чем она заговорила.
   – Я хотела сообщить вам, что сегодня утром ходила в тифозный изолятор, который сейчас забит до предела, и предложила им свои услуги в качестве сиделки. Меня взяли, и сегодня вечером я ухожу туда.
   – Ох, Руфь! Этого-то я и боялся, заметив утром ваш взгляд, когда мы говорили об этой болезни.
   – Отчего вы говорите «боялся», мистер Бенсон? Вы ведь сами были у Джона Харрисона, у старушки Бетти и еще, я уверена, у многих других, о которых мы не слышали.
   – Но это совсем другое дело! А постоянно находиться в отравленной атмосфере, среди заразных больных… Вы хорошо подумали, Руфь? Вы все взвесили?
   Глаза ее постепенно наполнились слезами, и, немного помолчав, она наконец с какой-то спокойной торжественностью в голосе тихо сказала:
   – Да! Я хорошо подумала и все взвесила. И, несмотря на все свои страхи и невеселые мысли, я чувствую, что должна туда пойти.
   Наступило молчание, в течение которого оба подумали о Леонарде, хоть никто из них об этом не сказал. Затем Руфь продолжила:
   – Думаю, я не боюсь, и говорят, что это лучше всего уберегает от заражения. Во всяком случае, если во мне и присутствует какой-то инстинктивный естественный страх смерти, он тут же уходит, стоит мне только вспомнить, что жизнь моя в руках Господа. Ах, мистер Бенсон! – воскликнула она, внезапно залившись безудержными слезами. – Мой Леонард, Леонард!
   Теперь настала его очередь говорить о стойкости и вере.
   – Бедная, бедная мать! – вздохнул он. – Крепитесь и не забывайте, что сын ваш тоже в руках Божьих. Даже если вам суждено погибнуть на этом поприще, лишь короткий миг будет отделять вас от встречи с Всевышним. Подумайте над этим.
   – Но он… он… он ведь будет предоставлен сам себе, мистер Бенсон! Он останется один-одинешенек на всем белом свете!
   – Нет, Руфь, это не так. О нем позаботится Господь и все добрые люди. Но если вы не можете унять мучительный страх за его будущее, вы не должны туда идти. Трепетный страх сделает вас уязвимой перед болезнью.
   – Я не буду бояться, – ответила Руфь, взглянув на него, и мистеру Бенсону показалось, что лицо ее просветлело, как будто от него исходил свет Божьей благодати. – Я не боюсь за себя. Не буду бояться и за моего мальчика.
   После небольшой паузы они принялись обговаривать, что нужно сделать до ее ухода и сколько времени ее может не быть дома в связи с этой временной работой. О ее возвращении они говорили как о чем-то само собой разумеющемся, а вот о продолжительности ничего сказать было нельзя – это полностью зависело от того, насколько растянется эпидемия. Тем не менее оба в душе понимали, что существует еще одна большая проблема: Руфи все это время предстояло общаться с Леонардом и мисс Фейт исключительно через настоявшего на этом мистера Бенсона, который был полон решимости каждый вечер приходить в госпиталь, чтобы справиться о состоянии здоровья Руфи и узнать о происшедшем за день.
   – И я буду делать это не только ради вас, дорогая Руфь! Там может быть много больных, для которых я мог бы передать весточку близким, если не смогу утешить их другим образом.
   Все, казалось, было уже оговорено со спокойной деловитостью, но Руфь все равно медлила, как будто собиралась с духом для какого-то последнего усилия. Наконец на бледном ее лице появилась слабая улыбка и она сказала:
   – Все-таки я большая трусиха. Стою здесь и продолжаю разговаривать, а все потому, что боюсь пойти к Леонарду и все ему рассказать.
   – Даже не думайте об этом! – воскликнул он. – Предоставьте это мне. Вы только расстроитесь.
   – Нет, я должна об этом думать. Сейчас я возьму себя в руки и спокойно все ему расскажу… спокойно и обнадеживающе. Сами подумайте, – продолжала она, улыбаясь сквозь подступающие слезы, – каким утешением для бедного мальчика станут воспоминания о последних словах его матери, если она вдруг… – Руфь осеклась, не договорив, но сумела сдержаться и, смело улыбнувшись, добавила: – Нет, это все равно нужно сделать. – И продолжила: Но, может быть, вы выручите меня кое в чем другом? Расскажи`те обо всем тетушке Фейт сами, хорошо? Я понимаю, что должна идти, и не знаю, чем это все закончится, но я очень слаба сейчас и чувствую, что могу не устоять в самый последний момент, когда она станет меня отговаривать. Так что поговорите с ней вы, сэр, а я тем временем схожу к Леонарду.
   Когда он молча согласился, оба встали и разошлись, тихо и спокойно. И все так же тихо и спокойно Руфь рассказала о своем решении сыну, не смея ни в голосе, ни в жесте проявить какую-то подчеркнутую нежность, чтобы он не насторожился и не начал тревожиться относительно возможного исхода такого поступка. Она старалась вселить в него надежду на лучшее, просила держаться смело и быть твердым, и он заряжался ее мужеством, хотя у него оно основывалось скорее на непонимании надвигающейся опасности, чем на глубокой вере, как это было у нее. Когда он ушел, Руфь начала приводить себя в порядок. Спустившись вниз, она отправилась в их старый любимый сад, нарвала там букет из последних осенних цветов – нескольких роз и еще каких-то других, таких же запоздалых.
   Мистер Бенсон правильно подготовил свою сестру, и, хотя лицо мисс Фейт было заплаканным, говорила она с Руфью нарочито бодро. Когда все уже стояли у дверей, тщательно делая вид, что ничего особенного не происходит и что помимо обычных прощаний тут и говорить особенно не о чем, никто бы со стороны не догадался, как у каждого из них щемило сердце. Заходящее солнце уже посылало им последние свои лучи, а они все медлили с расставанием. Руфь несколько раз пыталась заставить себя произнести «до свидания», но как только взгляд ее падал на Леонарда, губы начинали предательски дрожать и она заслоняла их букетом роз.
   – Боюсь, они не позволят вам взять с собой цветы, – заметила мисс Бенсон. – Доктора часто бывают против посторонних запахов.
   – Да, наверное, вы правы, – торопливо согласилась Руфь. – Я как-то не подумала. Оставлю себе только одну, вот эту. Леонард, мальчик мой, возьми! – С этими словами она отдала ему оставшиеся цветы. Это было жестом прощания: теперь, когда у нее пропала возможность прятать свои чувства с помощью букета, она собрала в кулак все свое мужество и подарила ему последнюю улыбку, после чего сразу развернулась и пошла прочь. Но, дойдя до последней точки, откуда еще был виден их дом, Руфь еще раз оглянулась и, увидев Леонарда, который стоял на ступенях крыльца впереди всех, вдруг не выдержала и бегом рванулась к нему обратно. Он тоже побежал к ней, и, встретившись на полпути, мать и сын, не говоря ни слова, заключили друг друга в крепкие объятия.
   – Ну-ну, Леонард, ты же у нас храбрый мальчик, – сказала подошедшая мисс Фейт, уводя ребенка в дом. – Я уверена, что мама вернется очень и очень скоро.
   Но она и сама едва не плакала; наверное, ей бы не удалось сдержать слезы, если бы очень вовремя не нашлась подходящая отдушина для ее эмоций: она спустила пар, принявшись отчитывать Салли, которая категорично высказалась относительно поступка Руфи в том же неодобрительном духе, что и сама мисс Бенсон два часа тому назад. Воспользовавшись тем, что в ответ на ее доводы тогда сказал ей брат, она закатила Салли такую вдохновенную проповедь по поводу недостатка у старой служанки должной веры, что сама себе удивилась. Закончив, Фейт под впечатлением от собственных пламенных слов побыстрее закрыла дверь между кухней и гостиной, чтобы возражения Салли не поколебали ее уверенность в правильности того, что делала Руфь. В итоге ее последние слова пересилили ее же собственное предыдущее убеждение.
   Изо дня в день мистер Бенсон ходил в госпиталь к Руфи и каждый раз возвращался с хорошими известиями. Да, страшная болезнь продолжала свирепствовать, но Руфь она щадила. Дома он рассказывал, что лицо ее всегда было спокойным и одухотворенным, хотя омрачалось тенью печали, когда она сообщала ему о тех, кто умер, несмотря на уход и лечение. Он говорил, что никогда не видел Руфь такой прекрасной и смиренной, как теперь, когда ей приходилось постоянно жить среди болезни и чужого горя.
   Со временем они стали меньше бояться заразиться, и однажды вечером Леонард пошел провожать пастора до улицы, на которой находился городской госпиталь. Здесь мистер Бенсон остановил его, велев возвращаться домой, но мальчик задержался и ушел не сразу: внимание его привлекла толпа людей перед больницей, которые смотрели на ее освещенные окна. Ничего увидеть там было невозможно, но у большинства собравшихся здесь бедняков в этих чертогах смерти находились друзья и родственники. Леонард подошел и стал прислушиваться к тому, о чем они говорят. Поначалу разговор в основном состоял из расплывчатых и преувеличенно страшных (если здесь можно было что-то преувеличить) рассказов об ужасах этой болезни. А потом вдруг переключился на Руфь – его маму. Леонард затаил дыхание.
   – О ней говорят, что была она великой грешницей и что это ее покаяние, – сказал кто-то. Леонард чуть не задохнулся от негодования и хотел уже броситься вперед, чтобы обличить этого человека во лжи, но тут заговорил какой-то старик:
   – Такие, как она, никогда не могут быть великими грешниками. И свою тяжкую работу здесь она выполняет не из-за раскаяния, а из любви к Господу нашему, благословенному Иисусу. И в Царствии Небесном стоять ей за это прямо в потоках Божественного света, пока мы с вами будем жаться в отдалении. Вот что я скажу тебе, приятель: когда моя несчастная девочка умирала здесь, голова ее лежала на груди этой замечательной женщины, хотя все остальные боялись к ней даже подходить. Врезать бы тебе хорошенько, – продолжал он, подняв свою трясущуюся старческую руку, – за то, что ты назвал Руфь великой грешницей. Ибо все, кто борется сейчас за свою жизнь, готовясь к смерти, благословляют ее.
   Сразу же поднялся шум, все заговорили одновременно – каждому не терпелось добавить что-то свое о добрых делах его мамы. В конце концов от этого потока благодарных теплых слов у Леонарда закружилась голова; сердце его, переполняемое гордостью, билось в груди взволнованно и радостно. Мало кто знал, как много сумела сделать Руфь, – сама она об этом никогда не рассказывала и всегда стеснялась при любых намеках на ее благие дела. Можно даже сказать, что ее левая рука не ведала, что делает правая, и сейчас Леонард был потрясен, услышав, с какой любовью и почтением отзываются о ней бедные и отверженные. Не в силах сдержаться, он гордо выступил вперед и, коснувшись руки старика, который начал весь этот разговор, попытался что-то сказать. От переизбытка захлестнувших его чувств получилось это не сразу – мешали вдруг подступившие к горлу слезы, но в конце концов он все же сумел произнести:
   – Сэр, я ее сын!
   – Да что ты говоришь! Так ты ее сынок? Благослови тебя Господь, деточка! – воскликнула пожилая женщина, проталкиваясь к нему через толпу. – Вчера всю ночь напролет она успокаивала там моего ребенка, пела ему псалмы. Мне передали, что пела она так тихо и сладостно, что притихли буквально все, даже те, кто не слышал псалмов много лет, и те, кто не мог их слышать, потому что в это время лежал без сознания. Благослови тебя Всевышний, детка!
   Чтобы благословить сына Руфи, к нему начали протискиваться и другие отчаявшиеся и удрученные люди из толпы, а он только и мог, что повторять:
   – Она моя мама…
   Начиная с этого дня Леонард шагал по улицам Экклстона, где столько людей благословляли его мать, с гордо поднятой головой.
   После нескольких недель свирепствования тиф постепенно начал отступать, паника поутихла, и в людях проснулась какая-то бездумная отвага. Да, у некоторых панический ужас по-прежнему не ушел, а может быть, даже усилился, но количество пациентов в госпитале стремительно сокращалось, и теперь уже – за хорошую оплату – появились желающие заменить Руфь на ее месте. Но именно благодаря ей город преодолел охвативший его страх, потому что только она добровольно пошла работать в госпиталь, прямо в пасть безжалостному смертельному недугу, не думая о себе и какой-то выгоде. Она тепло попрощалась с пациентами больницы и, тщательно пройдя всю процедуру дезинфекции, предписанную главным врачом мистером Дэвисом, который всегда лечил ее Леонарда, вернулась в дом Бенсонов уже в сумерках.
   Все домашние наперебой старались угодить ей, окружая своим вниманием и заботой: торопливо приготовили чай, придвинули диван к камину и заставили ее прилечь – она подчинилась с детской покорностью. Когда же зажгли свечи, даже мистер Бенсон с его пристальным изучающим взглядом не смог заметить каких-то изменений в ее внешности – разве что, как ему показалось, она выглядела немного бледнее обычного. При этом глаза ее сияли каким-то внутренним светом, а улыбка была такой же очаровательной, как всегда, хоть теперь и реже касалась ее чуть приоткрытых алых губ, нежных, как лепестки роз.


   Глава XXXIV. «Я сама должна позаботиться о мистере Беллингеме»

   На следующее утро мисс Бенсон настояла, чтобы Руфь снова прилегла на диване. И хотя у Руфи буквально чесались руки и она рвалась чем-то заниматься, что-то делать по дому, она все же подчинилась, подумав, что доставит мисс Фейт удовольствие, если будет вести себя тихо и покорно, как действительно немощная.
   Леонард сидел рядом с ней и читал, держа ее за руку; время от времени он отрывал глаза от книги и смотрел на нее, словно желая убедиться, что его мама снова с ним. Мальчик принес ей показать цветы, которые она отдала ему перед своим уходом; сначала он долго держал их в воде, пока они не засохли и не потеряли свой аромат, а затем засушил и сохранил уже в таком виде. Руфь улыбнулась в ответ и тоже показала ему ту единственную розу, которую она взяла с собой в госпиталь. Никогда еще ее связь с сыном не казалась такой прочной и надежной.
   В тот день тихий домик пастора посетило много людей. Первой появилась миссис Фаркуар. Она разительно отличалась от Джемаймы Брэдшоу трехлетней давности. Под действием волшебной силы счастья в ней расцвела красота: прекрасный цвет лица, свежего, как погожий осенний день; сочные, как спелые ягоды, губы, почти не смыкавшиеся от постоянных улыбок и обнажавшие белоснежные зубки; большие темные, сияющие радостью глаза, которые сейчас при взгляде на Руфь затуманились поволокой слез.
   – Лежите спокойно и не двигайтесь! Сегодня ваш черед насладиться тем, что вам будут прислуживать и всячески за вами ухаживать. В прихожей я только что встретила мисс Бенсон, которая несколько раз подряд настоятельно повторила мне, что вам нельзя утомляться. Ах, Руфь, мы все так любим вас! И все невероятно рады, что вы снова с нами! Знаете, как только вы отправились в то ужасное место, я научила свою Розу молитвам, чтобы она могла молиться за вас своими крошечными невинными губками. Если бы вы только слышали, как она произносит: «Милый Бог, пожалуйста, защити и сбереги Руфь». О, Леонард, ты, наверное, очень гордишься своей мамой?
   – Да, – коротко ответил Леонард. Сказано это было довольно резко, как будто его раздражало, что кто-то еще догадывается, насколько он ею гордится, или хотя бы имеет право представить себе такое.
   Джемайма между тем продолжала:
   – А теперь самое главное, Руфь! У нас есть для вас план. Придумали это мы с Уолтером, и частично в этом поучаствовал мой отец. Да-да, дорогая, именно так! Папа очень хотел бы доказать вам свое уважение. В общем, все мы хотим пригласить вас провести следующий месяц в доме на Орлином утесе, чтобы вы могли сменить обстановку и набраться сил на свежем морском воздухе в Абермуте. Папа отдает дом в наше распоряжение, и я хочу взять с собой малышку Розу. Обычно в ноябре погода там стоит прекрасная.
   – Огромное вам спасибо. Это звучит очень соблазнительно, поскольку я действительно очень хотела бы переменить обстановку. Однако я не могу сразу ответить, воспользуюсь ли вашим предложением. Дайте мне немного времени на размышления, я должна подумать.
   – О, думайте сколько угодно, лишь бы в конце концов вы все-таки согласились. Да, господин Леонард, и ты тоже едешь с нами! Теперь я уверена, что ты будешь на моей стороне и поможешь уговорить твою маму.
   Руфь задумалась. Поехать ей очень хотелось, и единственное, что ее останавливало, это тягостные воспоминания о той памятной встрече на песчаном берегу. Туда она определенно больше никогда не пойдет, но и без таких прогулок поездка в Абермут обещала еще столько хорошего! Она станет для нее волшебным освежающим бальзамом и позволит набраться сил!
   – Подумайте только о тех замечательных вечерах, которые мы будем проводить вместе! Знаете, я даже думаю, что Мэри и Элизабет, возможно, тоже могли бы поехать с нами.
   Внезапно в окно комнаты заглянул яркий луч света с улицы.
   – Смотрите! Даже солнышко одобряет наши планы! Это счастливое предзнаменование на будущее, милая моя Руфь!
   Почти тотчас после этих слов в комнату вошла мисс Бенсон, которая привела с собой мистера Грея, экклстонского приходского священника. Это был пожилой человек крепкого телосложения и невысокого роста; в его манере держаться чувствовалось что-то очень церемонное, но его благодушие становилось заметным сразу же, стоило только взглянуть на его лицо и особенно его добрые темные глаза, весело поблескивавшие из-под густых седых бровей. Руфь пару раз видела священника в госпитале, зато миссис Фаркуар довольно часто встречалась с ним в городском обществе.
   – Пойди позови дядю, – сказала мисс Бенсон Леонарду.
   – Погоди, мой мальчик! С мистером Бенсоном я только что столкнулся на улице, а к вам пришел по делу, которое связано с твоей мамой. Я бы хотел, чтобы ты остался и послушал. К тому же я уверен, что поручение, которое я собираюсь выполнить, доставит настоящее удовольствием этим дамам, – он церемонно поклонился в сторону мисс Бенсон и Джемаймы, – так что мне не придется извиняться, что я приступаю к нему в их присутствии. – Он нацепил на нос очки и с важной улыбкой продолжал: – Вчера, миссис Денби, вы улизнули от нас ловко и незаметно. Так что, наверное, не знаете, что как раз в то время проходило заседание городского попечительского совета, где мы пытались сформулировать официальный документ, который мог бы в достаточной степени выразить вам нашу благодарность. Как председателю этого совета, мне было поручено зачитать это обращение вам лично, что я и делаю с превеликим удовольствием.
   И он принялся торжественно читать официальное письмо секретаря попечительского совета городского госпиталя, где в адрес Руфи высказывалась горячая признательность за ее самоотверженность. Добрый священник не пропустил ни единого слова, прочитав все – от даты в начале до подписи в конце. Закончив, он аккуратно сложил письмо и вручил его Леонарду:
   – Вот, сэр, держите! В старости у вас будет счастливая возможность с гордостью и удовольствием перечитывать это свидетельство благородного поступка вашей матери. Но на самом деле, – продолжал он, повернувшись к Джемайме, – даже трудно выразить словами, как она всем нам помогла. Сейчас я имею в виду джентльменов из состава попечительского совета госпиталя. Когда к нам пришла миссис Денби, у нас царила паника, а всеобщий страх, разумеется, только усугублял всеобщий беспорядок. Несчастные умирали один за другим; это происходило так быстро, что едва мы выносили мертвые тела, как на их место в те же койки уже укладывали новых больных, которые не получали почти никакой помощи от насмерть испуганного персонала. Тот день, когда миссис Денби предложила нам свою помощь, выдался едва ли не самым тяжелым. Мне никогда не забыть того чувства облегчения, которое я испытал, когда она рассказала нам, что предлагает делать. Но мы сразу посчитали своим долгом честно и в полной мере предупредить ее… Хорошо-хорошо, мадам, – перебил он сам себя, заметив, что Руфь начинает застенчиво краснеть, – я избавлю вас от дальнейших своих высокопарных восхвалений. Добавлю только, что от всего сердца предлагаю вам и вашему мальчику свою дружбу – мои скромные возможности всегда в вашем распоряжении.
   Он встал и, галантно раскланявшись, удалился. Джемайма подошла к Руфи и поцеловала ее. Леонард отправился наверх, чтобы спрятать это драгоценное письмо у себя. Заметив, что мисс Бенсон тихо плачет в углу комнаты, Руфь подошла к ней и обняла за плечи.
   – Я ничего не сказала этому господину, потому что боялась, что расчувствуюсь и сорвусь, – тихо произнесла она. – Но если я и сделала что-то хорошее, то исключительно благодаря вам и мистеру Бенсону. О, я должна была рассказать ему, что мысль пойти помогать в госпиталь возникла у меня, когда я наблюдала за тем, что с самого начала эпидемии делал для людей мистер Бенсон – делал тихо и бескорыстно. Я не могла вымолвить ни слова, и получилось, что я слушала все эти похвалы так, будто это только моя заслуга, тогда как на самом деле все время сознавала, как мало этого заслуживаю – потому что все это лишь благодаря вам.
   – На все воля Божья, Руфь, – сквозь слезы пролепетала мисс Бенсон.
   – Ох, ничто на свете не унижает так, как незаслуженная похвала. Пока он читал то письмо, я не могла отделаться от мысли про то, как часто в жизни я поступала неправильно! Мог ли он знать о… Знал ли он о моем прошлом? – наконец тихо спросила она, потупив взгляд.
   – Да, знал! – ответила Джемайма. – Знал, как знают об этом все в Экклстоне, но только сейчас об этом уже никто не вспоминает. Мисс Бенсон, – продолжала она, повернувшись к Фейт, чтобы переменить тему разговора, – вы должны поддержать меня и помочь убедить Руфь на несколько недель поехать отдохнуть в Абермут. Я хочу, чтобы она взяла с собой также и Леонарда.
   – Боюсь, мой брат будет против того, чтобы Леонард пропускал занятия. За последнее время он сильно отстал в учебе, что неудивительно, учитывая, как переживал этот ребенок. Но сейчас ему нужно наверстывать последствия недавней праздности. – Мисс Бенсон всегда была приверженцем строгой дисциплины и гордилась этим.
   – Кстати, относительно его занятий. Уолтер очень хочет, чтобы вы доверились его житейской мудрости, Руфь, и позволили ему отдать Леонарда в школу, причем он готов направить его в любую, какую вы выберете в соответствии с образом жизни, который вы для него планируете на будущее.
   – Я ничего не планирую, – покачала головой Руфь. – У меня нет средств, чтобы строить какие-то планы. Все, что я могу сделать для него сейчас, – это попытаться подготовить его ко всему.
   – Хорошо, – согласилась Джемайма, – у нас еще будет возможность обсудить это в Абермуте, потому что, моя милая Руфь, я уверена, что вы все-таки не откажетесь поехать со мной туда! Подумайте о ясных солнечных днях и наполненных спокойствием вечерах, которые мы будем проводить вместе. Моя крошка Роза будет бегать по опавшим листьям, а ваш Леонард наконец-то впервые увидит настоящее море.
   – Я уже думаю об этом, – с улыбкой ответила Руфь, живо представляя себе эти счастливые картины.
   Вот так они и расстались – с улыбкой и в предвкушении ожидавшей их радостной перспективы. Расстались, чтобы больше никогда не увидеться в этой жизни.
   Как только миссис Фаркуар ушла, в комнату к ним ворвалась Салли.
   – Ох! Боже ж ты мой! – воскликнула она, критически оглядываясь по сторонам. – Да если б я только знала, что к нам зайдет наш священник, то надела б на мебель наши лучшие чехлы, а стол застелила бы воскресной скатертью! Вам-то хорошо, – продолжала она, окинув Руфь взглядом с головы до ног, – вы всегда выглядите опрятно и нарядно в любом своем платье, пусть даже материальчик там дешевенький – думаю, два пенса за ярд, не больше. Вас лицо выручает – оно какое угодно платье скрасит. А вот от вас я такого не ожидала, – повернулась она к мисс Бенсон. – Могли бы приодеться во что-нибудь поновее, чтобы не позорить меня, образцовую прихожанку, которую он знает еще с тех пор, как отец мой был у него псаломщиком.
   – Ты забываешь, Салли, что я все утро готовила кисель. Откуда мне было знать, что это мистер Грей стучится к нам в дверь? – возразила мисс Бенсон.
   – Могли бы этот кисель и мне поручить. Да и Руфи я сумела бы угодить не хуже вашего. Знай я, что он придет, я бы сама сбегала за угол, купила бы вам ленту на шею или еще чего, чтобы немного вас принарядить. Как бы он после этого не подумал, что я живу тут у диссентеров, которые и одеться-то как следует не способны.
   – Ничего, Салли, успокойся, он на меня даже внимания не обратил. Потому как приходил он к Руфи, а она у нас всегда выглядит красиво и опрятно – ты сама это говоришь.
   – Теперь-то уж, конечно, ничего не поделаешь. Но только если я и вправду куплю вам ленту, обещаете повязывать ее, когда к нам будут приходить духовные лица? Не выношу, когда они насмехаются над тем, как одеваются диссентеры.
   – Прекрасно, считай, что мы договорились, – ответила мисс Бенсон. – А теперь, Руфь, пойду принесу вам чашечку еще теплого киселя.
   – Ох, тетушка Фейт, – покачала головой Руфь. – Не хочется вас расстраивать, но только если вы будете относиться ко мне как к больной, я еще, чего доброго, взбунтуюсь.
   Однако, заметив, что тетушка Фейт воспринимает это близко к сердцу, она быстро сдалась со свойственным ей изяществом, хотя и улыбнувшись про себя, что ей приходится валяться на диване и позволять себя кормить чуть ли не с ложечки, тогда как на самом деле она чувствовала себя совершенно здоровой и полной сил, лишь изредка ощущая приливы расслабленности, во время которых было особенно приятно думать о свежести соленого бриза и прекрасных морских пейзажах, которые ожидали ее в Абермуте.
   После обеда пришел мистер Дэвис – и тоже к Руфи. Мистер и мисс Бенсон в это время сидели с ней в гостиной и с умилением следили, как она что-то шьет и оживленно рассуждает по поводу поездки в Абермут.
   – Вот как? Выходит, наш уважаемый священник уже успел побывать у вас? Я пришел примерно с такой же миссией. Разница лишь в том, что я избавлю вас от того, чтобы выслушивать чтение моего письма, чего он – готов поручиться – не сделал. Просто примите к сведению, – сказал он, выкладывая перед ней запечатанный конверт, – что я принес вам письменную благодарность от моих коллег-медиков. Вы можете вскрыть это письмо и прочесть его, когда у вас будет свободное время и подходящее настроение, но только не теперь, потому что сейчас я хотел бы поговорить с вами об одном деле, в котором кроется мой личный интерес. Я, миссис Денби, хочу попросить вас об одном одолжении.
   – Одолжении? – удивленно воскликнула Руфь. – Что же я могу сделать для вас? Думаю, я могу уже сейчас пообещать, что выполню вашу просьбу, даже не выслушивая, в чем заключается ее суть.
   – О, тогда, должен сказать, вы очень опрометчивая женщина, – заметил он, – однако я ловлю вас на слове. Я хочу, чтобы вы отдали мне своего сына.
   – Леонарда?!
   – Ну вот, мистер Бенсон, убедитесь сами, что это за человек: еще минуту назад она была готова на все, что угодно, а сейчас сверлит меня взглядом, будто я людоед какой-то!
   – Объяснение простое – мы просто не понимаем, что вы имеете в виду, – сказал мистер Бенсон.
   – А дело вот в чем. Как вам известно, у меня нет детей. Не могу сказать, чтобы я когда-либо сильно сожалел об этом, – в отличие от моей жены, которую это всегда глубоко печалило. Уж не знаю, заразился ли я этим чувством от нее или же просто досадую, что моя успешная практика отойдет какому-то постороннему человеку, тогда как, по идее, должна была бы достаться моему наследнику, но только в последнее время я внимательно и даже пристрастно присматриваюсь ко всем здоровым мальчикам в нашем городе. И в итоге я остановил свой выбор на вашем Леонарде, миссис Денби, с которым и связываю свои надежды.
   Руфь ничего не могла на это ответить, потому что до сих пор не поняла, к чему он клонит. А он между тем продолжал:
   – Сколько лет парнишке? – Вопрос был задан Руфи, но ответила на него мисс Бенсон:
   – В феврале ему будет двенадцать.
   – Хмм! Всего двенадцать! Он у вас высокий и выглядит старше своих лет. А вы, миссис Демби, выглядите очень молодо. – Последняя фраза была произнесена им как бы про себя, но, заметив, что Руфь густо покраснела, он резко изменил свой тон. – Так вы говорите двенадцать? Что ж, тогда я возьму его прямо сейчас. Не подумайте, что я действительно собираюсь забрать его у вас, – уже мягче произнес он, но тут же вновь стал серьезным и деловитым. – Дело в том, что он ваш сын… сын женщины, которую я знаю… а знаю я вас, миссис Денби, потому что видел в деле… Видите ли, мисс Бенсон, она ведь едва ли не лучшая сиделка из тех, которых мне приходилось встречать, а хороших сиделок, поверьте, мы, доктора, умеем ценить по достоинству… Так вот, то, что он ваш сын, миссис Демби, – это лучшая рекомендация для меня, хотя он и сам по себе очень славный мальчик. Я с радостью буду содействовать тому, чтобы он бывал с вами так часто и так долго, как только возможно. Но вы, конечно, и сами понимаете, что он не может всю жизнь просидеть привязанным к вашему переднику. С вашего согласия и одобрения я обеспечу ему соответствующее образование, и он станет при мне учеником. Как его попечитель и при этом первый врач Экклстона, я сделаю его своей правой рукой. Со временем он станет моим партнером, а затем и унаследует мою практику. Что вы можете сказать против такого моего плана, миссис Денби? Моя жена, кстати, так же воодушевлена им, как и я. Давайте же, я жду ваших возражений, которых у вас должно найтись немало, – как, впрочем, и у любой другой женщины, выслушавшей разумное и здравое предложение.
   – Я не знаю, – растерянно сказала Руфь. – Все так неожиданно…
   – Вы очень, очень добры, мистер Дэвис, – решительно вмешалась мисс Бенсон, несколько раздосадованная тем, что Руфь не бросилась тут же рассыпаться в благодарностях.
   – Да полно вам! В ответ могу сказать, что в конечном счете я все же забочусь о собственных интересах на будущее. Так что скажете, миссис Денби, по рукам?
   Тут слово взял мистер Бенсон:
   – Мистер Дэвис, все это для нас довольно неожиданно, как уже заметила Руфь. С моей точки зрения, это самое лучшее и самое щедрое предложение, которое только могло быть сделано. Но я считаю, что мы все равно должны дать ей какое-то время, чтобы обдумать его.
   – Ладно, будь по-вашему, даю вам на размышление еще двадцать четыре часа! Этого, надеюсь, будет достаточно?
   Руфь медленно подняла голову:
   – Мистер Дэвис, не сочтите меня неблагодарной, но сейчас я просто не могу благодарить вас. – Не выдержав, она заплакала. – Дайте мне хотя бы две недели, и по окончании этого срока я приму решение. О, вы так бесконечно добры к нам!
   – Прекрасно. Через две недели начиная с сегодняшнего дня – это будет четверг двадцать восьмого числа – вы сообщите мне о том, что надумали. Но имейте в виду: если ответ будет отрицательным, я не посчитаю это решение окончательным, потому что твердо намерен добиться своего. Я не собираюсь заставлять миссис Денби снова краснеть, начав рассказывать вам, мистер Бенсон, в ее присутствии обо всем, что я заметил за ней в последние три недели и что убедило меня в тех прекрасных качествах, которые я рассчитываю раскрыть в ее сыне. Подчеркиваю, что наблюдал за ней, когда она об этом даже не подозревала. Вы помните, миссис Денби, ту ночь, когда Гектор О’Брайен внезапно лишился рассудка?
   От этих тягостных воспоминаний Руфь стала бледной как полотно.
   – Вы только посмотрите, как она побледнела от одной мысли об этом! Тем не менее могу сообщить вам, что именно она подошла и отобрала у безумца кусок стекла из выбитого окна, которым тот пытался перерезать горло себе или еще кому-нибудь при случае. Мне приходится только искренне сожалеть, что среди нашего персонала нет других таких смельчаков.
   – А я-то думал, что первая великая паника из-за эпидемии уже давно миновала! – воскликнул мистер Бенсон.
   – Ну, общее чувство тревоги и страха у народа действительно ослабело, однако время от времени, как всегда, все же находятся удивительные глупцы. Да что там говорить, прямо от вас я направляюсь к нашему бесценному члену парламента, мистеру Донну…
   – К мистеру Донну? – быстро переспросила Руфь.
   – Ну да, к мистеру Донну, который лежит сейчас у себя в номере, в гостинице «Куинс». Он приехал на прошлой неделе агитировать избирателей, но был настолько напуган слухами об эпидемии, что так и не приступил к работе. Тем не менее, несмотря на все меры предосторожности, он все-таки умудрился заразиться. Видели бы вы, в каком ужасе сейчас пребывает весь тамошний персонал – хозяин, хозяйка, горничные, официанты… Все они боятся даже приблизиться к нему. За ним сейчас кое-как ухаживает только его личный слуга – парень, которого, как мне рассказывали, мистер Донн когда-то вытащил из воды, когда тот в детстве тонул. И теперь я обязан найти ему достойную сиделку – как угодно и где угодно, – и это при том, что на выборах я до мозга костей человек Кранвортов. Ах, мистер Бенсон, если бы вы знали, какие искушения подстерегают нас, докторов! Представьте только: если бы я просто позволил нашему представителю умереть – что и так вполне вероятно может произойти без ухода хорошей сиделки, – как легко победил бы на выборах мистер Кранворт после этого! Секундочку, а куда это ушла миссис Денби? Надеюсь, я не слишком напугал ее воспоминаниями о Гекторе О’Брайене и той ночи, когда она, уверяю вас, повела себя как настоящая героиня?
   Мистер Бенсон уже провожал мистера Дэвиса к выходу, когда Руфь открыла дверь кабинета и очень спокойно произнесла:
   – Мистер Бенсон, не могли бы вы дать мне возможность переговорить с мистером Дэвисом наедине?
   Мистер Бенсон немедленно согласился, решив, что она, вероятнее всего, хочет задать еще несколько вопросов относительно судьбы Леонарда. Однако, когда мистер Дэвис зашел в комнату и прикрыл за собой дверь, он был поражен выражением решимости на бледном лице этой женщины. Вопросительно взглянув ей в глаза, он молчал в ожидании, когда она заговорит первой.
   – Мистер Дэвис, я должна позаботиться о мистере Беллингеме, – наконец произнесла Руфь и замерла неподвижно, напряженно сцепив пальцы перед собой.
   – О каком таком мистере Беллингеме? – не понял он.
   – Я хотела сказать, о мистере Донне, – торопливо поправилась она. – Просто раньше он носил фамилию Беллингем.
   – О да, теперь припоминаю. Он сменил фамилию, выбрав новую по названию какого-то своего поместья. Но сейчас вам и думать нечего о такой работе. Вы к ней просто не готовы физически. Посмотрите, на вас же лица нет!
   – И все равно я должна к нему пойти, – повторила она.
   – Вздор! Этот человек в состоянии заплатить, чтобы за ним ухаживали лучшие сиделки, выписанные из Лондона. К тому же лично я сомневаюсь, чтобы ради него стоило рисковать жизнью кого-то из этих женщин, а тем более вашей.
   – Мы не имеем права сравнивать ценность жизней других людей и решать, какая из них важнее.
   – Конечно, не должны, и я это знаю. Но все мы, доктора, все равно склонны к этому. В любом случае вам нечего даже думать о том, чтобы вновь взять на себя обязанности сиделки, – это просто нелепо. Прислушайтесь к голосу разума.
   – Я не могу, не могу! – вдруг воскликнула она с болью в голосе. – Вы должны пустить меня к нему, мистер Дэвис! – продолжала упрашивать она с мягкой настойчивостью.
   – Нет! – отрезал он, покачав головой. – Я этого не сделаю.
   Руфь густо покраснела и очень тихо сказала:
   – Послушайте… Он отец Леонарда. Теперь вы меня к нему пустите?
   Мистер Дэвис был обескуражен услышанным и не сразу нашелся, что ответить, поэтому она продолжила:
   – Вы ведь никому не скажете? Вы не должны! Об этом не знает никто, даже мистер Бенсон. А теперь… Никто не должен об этом знать, иначе это может повредить моему мальчику. Так вы не скажете?
   – Не скажу, – заверил ее он. – Однако, миссис Денби, вы должны ответить на один мой вопрос. При всем уважении, я должен его задать, чтобы мы с вами в итоге поступили правильно. Разумеется, я знал, что Леонард незаконнорожденный. Чего уж там, в ответ на вашу тайну открою вам свою – я и сам такой. Именно поэтому в первую очередь я с самого начала симпатизировал ему и хотел сделать своим преемником. Так что эта часть вашей истории уже была мне известна. Скажите мне другое – как вы сейчас относитесь к этому господину? Отвечайте – только откровенно, – вы любите его?
   Стоя перед ним с поникшей головой, ответила она не сразу, но потом подняла на него свои ясные, честные глаза и сказала:
   – Я много размышляла над этим… но я не знаю… не могу сказать… Не думаю, что могла бы любить его, будь он счастлив и благополучен… Но вы говорите, что он очень болен… он совсем один… Как же я могу не позаботиться о нем? Как я могу? – повторила она, закрывая ладонями лицо, по которому через сомкнутые пальцы потекли горячие женские слезы. – Он отец Леонарда, – продолжала она, внезапно подняв на мистера Дэвиса серьезный взгляд. – Ему не обязательно знать, что я была рядом с ним… он не должен этого узнать. Если болезнь у него протекает так же, как у остальных, он сейчас, скорее всего, в бреду… я покину его, прежде чем он придет в себя… А сейчас отпустите меня… я должна идти.
   – Ну зачем я назвал при вас это имя, кто меня за язык дергал! Он бы прекрасно обошелся и без вашей помощи. Должен сказать, что он только рассердится, если вдруг узнает вас.
   – Очень может быть, – печально согласилась Руфь.
   – И не просто рассердится – он может начать проклинать вас за вашу непрошеную заботу о нем. Я своими ушами слушал, как мою бедную мать – а она у меня была таким же прекрасным и деликатным созданием, как и вы, – так вот, ее проклинали за то, что она проявляла нежность там, где ее не просили. А теперь послушайте совета старика, который повидал на своем веку предостаточно, чтобы уметь разделять чужую боль. Предоставьте этого славного джентльмена его судьбе. А я, со своей стороны, обещаю, что найду ему самую лучшую сиделку, какую только можно нанять за деньги.
   – Нет, – с хмурым упорством покачала головой Руфь, которую его доводы не переубедили, – я должна идти. Я сумею оставить его, прежде чем он узнает меня.
   – Что ж, – сказал пожилой доктор, – думаю, я должен отпустить вас, раз вы так настаиваете. Признаюсь, что моя бедная мать – золотое сердце! – на вашем месте поступила бы точно так же. Ладно, пойдемте. Мы постараемся сделать все, что в наших силах. К тому же это избавит меня от многих хлопот. Если вы станете в этом деле моей правой рукой, мне уже не придется переживать о том, хорошо ли за ним ухаживают. Так что берите свою шляпку, неразумная мягкосердечная женщина, – и вперед! Предлагаю покинуть ваш дом незамедлительно и без дальнейших объяснений и сцен – с Бенсонами я потом все улажу сам.
   – Но вы же не расскажете им мою тайну, мистер Дэвис? – вскинув голову, напомнила она.
   – Нет-нет, только не я! Ну почему эта женщина считает, что я не умею хранить секреты и прежде этого никогда не делал? Я лишь надеюсь, что после такого он потерпит поражение на выборах и больше никогда не покажется в наших краях. В конце концов, – вздохнув, добавил он, – с его стороны это было бы естественной человеческой реакцией. – И доктор Дэвис погрузился в воспоминания о своей молодости. Пока он мечтательно смотрел на тлеющие серые угли в камине, воображение услужливо рисовало ему картины из его прошлого. Задумавшись, он не заметил появления Руфи, готовой идти, и вздрогнул, когда она вдруг снова возникла перед ним – серьезная, бледная, но спокойная.
   – Пойдемте, – сказал он. – Если вы действительно сможете ему помочь, то решится это в ближайшие три дня – после этого срока я уже смогу поручиться, что он выживет. Но помните, что потом я сразу отошлю вас домой, поскольку он может узнать вас, а перспектива, что он в результате ударится в воспоминания, а вы начнете при этом рыдать и заливаться слезами, меня абсолютно не привлекает. Однако сейчас ваш уход за ним – каждая его минута – может оказаться для него бесценным и решающим. Как только я пристрою вас там, я вернусь сюда и изложу Бенсонам какую-нибудь свою версию произошедшего.
   Мистер Донн лежал в лучшем номере гостиницы «Куинс». При нем не было никого, кроме преданного, но неопытного слуги, который, с одной стороны, точно так же боялся заболеть, как и все остальные, а с другой – все равно не мог бросить своего хозяина, который спас ему жизнь, когда тот был еще мальчишкой, а затем пристроил служить на конюшни Беллингем-Холла, где ребенок и выучился всему, что знал в этой жизни. Сейчас он стоял в углу комнаты и испуганными глазами следил, как хозяин мечется в бреду. При этом он не смел подойти ближе, но и совсем бросать больного тоже не хотел.
   «Ох, когда уже этот доктор придет! – думал он. – Потому как иначе он или себя убьет, или меня, а это дурачье из прислуги и порога не переступит! А как я с ним ночью буду? Слава тебе, Господи, кажется, наконец-то идет старик-доктор! Я уже слышу, как он бранится, поднимаясь по скрипучей лестнице».
   Дверь в номер действительно отворилась, и вошел мистер Дэвис в сопровождении Руфи.
   – Это сиделка, молодой человек, да такая, лучше которой на три графства не найти. Теперь от вас требуется только выполнять все, что она вам скажет.
   – Ох, сэр! Он совсем плох, чуть не при смерти! Не могли бы вы остаться тут с нами на ночь, сэр?
   – Успокойтесь, – прошептал ему мистер Дэвис, – и посмотрите сами, как она умеет обращаться с больными! Я бы сам не смог управиться лучше.
   Руфь тем временем подошла к кровати, на которой метался в горячке мистер Донн, и мягким, но уверенным движением уложила его на подушки. Затем она поставила рядом таз с холодной водой, обмакнула в него свои изящные руки и приложила их к пылающему лбу больного, чтобы остудить его влажной прохладой своей кожи; при этом она заговорила с ним тихим успокаивающим голосом, который чудесным образом очень скоро унял бессвязный бред страдальца.
   «Но я все-таки останусь, – подумал доктор, осмотрев пациента. – Как ради него, так и ради нее. А еще для того, чтобы успокоить этого несчастного преданного паренька, готового расплакаться».


   Глава XXXV. Из мрака к свету

   Кризис болезни – поворотная точка между жизнью и смертью – должен был наступить на третью ночь, которую у постели больного решил провести и мистер Дэвис, специально пришедший для этого. Здесь же находилась и Руфь, сосредоточенная и молчаливая, которая внимательно следила за изменениями симптомов и действовала в соответствии с ними, выполняя указания мистера Дэвиса. Все это время она не покидала комнату, находясь в постоянном напряжении чувств и мыслей. Но теперь, когда ее сменил мистер Дэвис и в гостинице наступила ночная тишина, она почувствовала какую-то тяжесть во всем теле, хотя в сон ее не клонило. Она плохо понимала, где находится, и потеряла ощущение времени. В памяти в мельчайших деталях всплывали подробнейшие воспоминания из детства и юности; при этом женщину не оставляло чувство, что проплывающие перед ее мысленным взором счастливые картины безнадежно недостижимы, что все это давно и навсегда кануло в прошлое. Однако Руфь не могла вспомнить, кто она сейчас, где находится, какие интересы у нее на данный момент существуют в жизни взамен безвозвратно утраченных, от воспоминания о которых у нее до сих пор болела душа. Руфь положила руки на стол и устало склонила на них голову. Время от времени открывая глаза, она видела перед собой большую комнату, красиво обставленную предметами мебели, плохо сочетающимися между собой, как будто они были куплены порознь на распродаже. В мерцающем свете ночника Руфь слышала тиканье часов и шум дыхания двух человек; дышали они совершенно по-разному: один – часто и прерывисто, судорожно и торопливо, словно пытаясь наверстать упущенное время; другой – медленно, спокойно и размеренно; можно было бы даже подумать, что этот человек спит, однако предположение это опровергалось периодически раздававшимся звуком подавляемых зевков. Через раздвинутые шторы окна было видно мрачное черное небо – неужели этой ночи никогда не будет конца? Неужели солнце спряталось навеки и мир, проснувшись, больше не увидит его, погрузившись во мрак вечной ночи?
   Внезапно у нее появилось ощущение, будто ей необходимо встать и пойти посмотреть, как борется со своей болезнью тот, кто так беспокойно в беспамятстве спал на своей постели; беда только, что она не могла вспомнить, кто это такой, и боялась увидеть на подушке какого-то призрака, похожего на те насмешливо скалящиеся рожицы, которые мерещились ей в темных углах комнаты. Поэтому она снова закрыла глаза и позволила подхватить себя водовороту образов и ощущений. Потом она услышала, как зашевелился доктор, и вяло подумала: «Что он там делает?» Но неподъемная тяжесть вновь навалилась на нее, и она осталась недвижимой. Наконец она услышала его слова: «Идите сюда», – и безвольно повиновалась. Казалось, комната перед ней раскачивается, и ей пришлось ловить равновесие, прежде чем она смогла неровным шагом подойти к кровати, возле которой стоял доктор Дэвис. Но это сверхусилие как бы привело ее в чувство, и она, несмотря на угнетающую головную боль, вдруг четко поняла, что происходит. Мистер Дэвис стоял в изголовье постели и держал высоко поднятый ночник, прикрывая ладонью его свет, чтобы он не беспокоил больного, который лежал лицом к ним, слабый и изможденный, но с явными признаками того, что болезнь отступила. Однако в следующее мгновение лампа осветила Руфь, которая стояла рядом; она учащенно дышала через приоткрытый рот, а на щеках ее рдел нездоровой горячечный румянец. Она смотрела на пациента широко открытыми глазами с сильно расширенными зрачками, плохо понимая, зачем мистер Дэвис позвал ее сюда.
   – Неужели вы сами не видите перемен? Ему лучше! Худшее позади, кризис миновал!
   Руфь ничего не ответила, потому что в этот момент следила за тем, как медленно поднимаются веки больного, пока глаза их наконец не встретились. Она не могла вымолвить ни слова, не могла даже пошевелиться, словно завороженная его взглядом, в котором мелькнула тень узнавания, постепенно укреплявшегося, как будто он смутно вспоминал прошлое.
   Мистер Донн что-то невнятно пробормотал, но разобрать слов было невозможно, как они ни вслушивались. Тогда он повторил, и, хотя сказано это было даже тише, на этот раз им все же удалось понять, что он говорит.
   – А где же водяные лилии? Где белые лилии в ее волосах?
   Доктор Дэвис отвел Руфь в сторону.
   – Он по-прежнему бредит, – сказал он, – но болезнь отпустила его.
   Серый рассвет уже заполнял комнату своим холодным светом – так, может быть, поэтому на лице Руфи появилась эта мертвенная бледность? Могли ли первые признаки пробуждающегося нового дня стать причиной этого выражения отчаянной мольбы в ее взгляде, как будто она взывала о помощи в схватке с вцепившимся в нее жестоким противником, который боролся с ее жаждой жизни? Руфь лихорадочно схватила мистера Дэвиса за руку: если бы она этого не сделала, то просто упала бы.
   – Заберите меня домой, – прошептала она и лишилась чувств.
   Мистер Дэвис вынес ее из номера и вернул лакея присматривать за его хозяином. После этого он послал за пролеткой, чтобы отвезти Руфь к мистеру Бенсону, и, когда она приехала, сам вынес ее к экипажу, потому что она все еще была в забытьи. Он же потом отнес Руфь наверх в ее комнату, где уже мисс Бенсон и Салли раздели ее и уложили в постель.
   Пока они это делали, доктор дожидался мистера Бенсона в его кабинете, а когда тот вошел, мистер Дэвис сказал:
   – Не нужно меня винить, прошу вас. Я и сам корю себя сейчас, не усугубляйте этого. Я убил ее. Повел себя, как жестокий дурак, позволив ей отправиться туда. Не говорите больше ничего.
   – Но, может быть, все еще не так плохо, – осторожно произнес мистер Бенсон, который после такого шока сам нуждался в утешении. – Она ведь может поправиться. Ну конечно, она поправится. Я верю в это.
   – Нет, не поправится. Хотя… разве что я сумею спасти ее. – Мистер Дэвис бросил на пастора вызывающий взгляд с таким видом, будто он был сама судьба. – Она выздоровеет, в противном случае я буду убийцей. О чем я только думал, когда позволил ей ухаживать за ним…
   Он умолк, прерванный появлением Салли, объявившей, что к Руфи уже можно зайти.
   С этого мгновения мистер Дэвис посвятил все свое время, умение и энергию тому, чтобы спасти Руфь. Он отправился к коллеге-конкуренту и попросил его взять лечение мистера Донна на себя, добавив в своей обычной насмешливой манере:
   – Мне просто нечего будет сказать мистеру Кранворту, если я вдруг поставлю его политического противника на ноги, имея такую прекрасную возможность от него отделаться. А наличие такого знатного пациента в вашей практике – да еще и при ваших-то радикальных взглядах – будет вам только на пользу. С ним, впрочем, возможно, придется еще повозиться, однако он так лихо и так быстро выздоравливает, что у меня даже возникает сильное искушение вернуть прежнее его состояние, устроив ему, знаете ли, рецидив старой болезни.
   Второй доктор поклонился с серьезным видом, вероятно, приняв слова мистера Дэвиса за чистую монету. Но на самом деле он был весьма рад столь удачно подвернувшейся выгодной работе. Что же до мистера Дэвиса, то, несмотря на свое искреннее и глубокое беспокойство за Руфь, он не мог не посмеяться над конкурентом, который воспринял сказанное в буквальном смысле.
   «Господи, сколько же еще дураков вокруг нас! – сокрушенно размышлял он. – Поневоле задумаешься, стоит ли лечить такой народ вообще, чтобы они жили и дальше. Получается, я подбросил этому деятелю мощную тему для конфиденциальных бесед с его пациентами. Интересно, какую порцию ереси он был бы в состоянии еще проглотить? Нет, мне определенно нужно внимательнее относиться к сохранению своей практики для наследника. Увы, увы! Ну да ладно. И все-таки, зачем этот утонченный джентльмен был послан сюда заболеть, если она была готова рисковать своей жизнью ради него? И зачем, собственно говоря, он вообще живет на белом свете?»
   Однако, как ни старался мистер Дэвис, прикладывая все свое профессиональное мастерство, как ни ухаживали за ней все домочадцы, сколько ни молились, сколько ни плакали, все равно становилось все более и более очевидно, что Руфь вскоре отойдет в мир иной, где «каждому воздастся по делам его». Бедная, бедная Руфь! Возможно, она полностью истратила всю себя сначала в госпитале, где самоотверженно ухаживала за пациентами, а затем дежуря возле постели своего бывшего возлюбленного. А может быть, все дело было в ее добром сердце, в очень мягком и кротком характере – ведь она ни на что не жаловалась и никого не упрекала, даже в беспамятстве. Она находилась в той самой комнатке в мансарде, где родился ее ребенок, где она растила и воспитывала его, где поведала ему тайну его рождения; беспомощно вытянувшись на кровати, она смотрела в пустоту своими широко открытыми глазами, утратившими осознанность происходящего и напоминавшими сейчас лишенные глубины мысли глаза младенца. Окружающим, которые не могли дотянуться до нее своим сочувствием в ее зыбком иллюзорном мире, где она сейчас витала, оставалось только смотреть на нее полными слез глазами и утешаться тем очевидным фактом, что, по крайней мере, теперь она была умиротворенной и по-своему счастливой. Никто никогда не слышал, как она поет; этому простому искусству Руфь учила мама, но после ее смерти оно ушло вместе с беззаботной детской веселостью. Однако теперь она пела постоянно – очень тихо, медленно, слабеньким голосом. Одна старая детская песенка сменяла другую без пауз; при этом она вяло перебирала своими изящными пальцами, лежащими на одеяле, как будто пыталась отбивать какой-то ритм. За все это время на лице ее ни разу не появилось выражение какой-то осмысленности, и она никого не узнавала, даже Леонарда.
   Силы ее таяли день ото дня, хоть она этого уже не чувствовала. Ее нежные губы приоткрылись для последней песни, даже когда у нее уже не хватало на это дыхания, а пальцы не могли больше шевелиться и безвольно замерли. Два дня она пролежала в таком состоянии – все еще здесь, но уже бесконечно далекая от своих близких.
   Они стояли вокруг ее постели без слов, без вздохов и стонов – все были слишком поражены исходившим от нее ощущением мира и покоя. Внезапно Руфь широко раскрыла глаза, словно пристально всматриваясь в какое-то открывшееся ей радостное видение, вызвавшее на ее губах застывшую улыбку, счастливую и восторженную. Все затаили дыхание.
   – Я вижу, как приближается свет, – прошептала Руфь. – Приближается свет, – повторила она и, медленно приподнявшись, протянула вперед руки, после чего упала на постель и застыла уже навеки.
   Все молчали. Первым смог заговорить мистер Дэвис.
   – Все кончено! – горестно произнес он. – Она умерла!
   Комната огласилась громким криком Леонарда:
   – Мама! Мама! Мамочка! Ты не можешь меня оставить! Ты не можешь бросить меня одного! Ты не умерла, нет! Мама! Мамочка!
   До сих пор они всячески успокаивали его, внушая надежду на лучшее, чтобы неописуемый покой последних часов Руфи на этой земле не был нарушен скорбными рыданиями ее ребенка. Но сейчас ничем не сдерживаемый, полный боли крик мальчика разнесся по всему дому:
   – Мама! Мама!
   Однако Руфь его уже не слышала – она была мертва.


   Глава XXXVI. Конец

   После отчаянных криков Леонард от горя впал в оцепенение; к концу дня он уже был так выжат и физически, и психически, что мистер Дэвис начал серьезно опасаться за последствия такого шока для ребенка. Поэтому он с радостью поддержал предложение четы Фаркуаров забрать мальчика к себе, поручив его заботам подруги матери, которая специально отослала свою дочь с няней в Абермут, чтобы в этот тяжелый период полностью посвятить себя Леонарду.
   Когда ему рассказали о таком плане, Леонард поначалу начал отказываться ехать, не желая оставлять маму. Однако затем мистер Бенсон сказал:
   – Она бы хотела для тебя этого, Леонард! Сделай это ради нее! – После чего мальчик безропотно подчинился и ушел с Джемаймой.
   На прощание мистер Бенсон намеренно заверил его, что он еще увидится со своей матерью, но тот не сказал ни слова в ответ. Он упорно молчал и не плакал много часов, так что миссис Фаркуар даже пришлось пускаться на разные хитрости, чтобы заставить его найти облегчение для своего страшного горя в слезах. После долгих безудержных рыданий он настолько выбился из сил, что пульс у него уже едва прощупывался и все его близкие даже начали серьезно опасаться за его жизнь.
   Переживания за Леонарда стали печальным, но все же поводом как-то отвлечься от скорби по покойнице. Жизнь старых обитателей пасторского домика проистекала словно в полусне, замедленно и вяло, и каждый из них в глубине души думал об одном: почему она ушла в расцвете лет, тогда как они, дряхлые и немощные, все еще продолжают существовать на этом свете?
   На третий день после кончины Руфи на пороге их дома появился джентльмен, который желал поговорить с мистером Бенсоном. Он был по самые глаза закутан в дорогой плащ с меховой оторочкой, но верхняя часть его осунувшегося изможденного лица выдавала в нем человека, еще не полностью оправившегося от тяжелой болезни. Мистера и мисс Бенсон не было дома – они ушли к Фаркуарам навестить Леонарда, – а несчастная старая Салли горько плакала у огня на кухне и потому открыла не сразу. Сердце ее на тот момент было настроено на сочувственный лад по отношению ко всем, кто испытывал страдания, поэтому, несмотря на то что хозяин дома отсутствовал, а сама она всегда очень осмотрительно впускала в дом незнакомцев, Салли все же предложила мистеру Донну (а это был именно он) подождать возвращения мистера Бенсона в его кабинете. Мистер Донн с радостью воспользовался этим предложением, поскольку был еще слаб и сильно нервничал: дело, по которому он пришел сюда, было крайне щекотливым, и он чувствовал себя очень неловко. Огонь в камине почти совсем погас; Салли долго пыталась его раздуть, но толку от этого было мало, хотя она, выходя из кабинета, заверила гостя, что угли сейчас сами разгорятся. Мистер Донн прислонился к едва теплой облицовке камина и задумался о последних событиях, чувствуя, как в нем неуклонно нарастает ощущение дискомфорта, как внешнего, так и внутреннего. Он уже начал склоняться к мысли, что, возможно, предложение относительно Леонарда, которое он собирался сделать, лучше прозвучало бы в письме, чем в личной беседе. Его выводила из себя собственная нерешительность и била какая-то нервная дрожь – видимо, следствие физической слабости после болезни. В этот момент в кабинет вошла Салли.
   – Может быть, вы хотели бы пройти наверх, сэр? – дрожащим голосом поинтересовалась старая служанка; она узнала, кто был их посетитель, от кучера пролетки, который подкатил к их крыльцу и зашел спросить, что так задерживает джентльмена, доставленного им сюда, чтобы затем отвезти обратно в гостиницу «Куинс». Также ей было известно, что Руфь заразилась смертельным недугом, когда ухаживала за мистером Донном; вот она и решила, что из вежливости следовало бы пригласить его наверх, взглянуть на несчастную покойницу, которую лично она готовила к погребению и потому даже испытывала странную гордость за холодную, как у прекрасной мраморной статуи, красоту этого мертвого тела.
   Мистер Донн был рад покинуть стылую, неуютную комнату, где в голову ему лезли разные неприятные мысли, вызывавшие тревогу и угрызения совести. Он и сам думал, что перемена обстановки прервет вереницу бередивших ему душу воспоминаний, но только ожидал, что это будет в хорошо протопленной симпатичной гостиной, со всеми признаками текущей там жизни и ярким огнем в камине. И только ступив уже на последний пролет лестницы, почти у самых дверей комнаты Руфи, его внезапно осенило, куда его ведет Салли. На миг он испуганно замер, но затем его вдруг подстегнуло странное любопытство, и он шагнул вперед. Мистер Донн очутился в скромной мансарде с низким скошенным потолком; окно было распахнуто, и через него вдали были видны вершины укрытых снегом гор. Он зябко передернул плечами и поплотнее запахнулся в свой плащ, а Салли тем временем с благоговением отдернула простыню, открыв прекрасный неподвижный лик, на котором застыла последняя радостная улыбка, придававшая всему облику Руфи выражение светлого покоя. Руки ее были скрещены на груди; идеальный овал лица подчеркивался похожим на головной убор монашек чепцом, из-под узких кромок которого были видны заплетенные в две косы волнистые каштановые волосы, обрамлявшие нежные щеки.
   Мистер Донн был поражен дивной красотой этой мертвой женщины.
   – Как же она прекрасна! – едва дыша, прошептал он. – А что, все мертвые выглядят такими умиротворенными… и даже счастливыми?
   – Нет, не все, – сквозь слезы отвечала Салли. – Потому как далеко не многие при жизни были такими добрыми и кроткими, как она. – Плечи ее судорожно содрогались от рыданий.
   Мистер Донн был взволнован таким проявлением горя.
   – Полно вам, добрая женщина, все мы умрем… – Ее неподдельная скорбь была заразительна, но он не знал, что сказать. – Я не сомневаюсь, что вы очень любили ее при жизни и были очень добры к ней. Возьмите это от меня и купите себе что-нибудь в память о ней. – С этими словами он вынул соверен и протянул его ей, искренне желая утешить и наградить старую служанку.
   Но когда Салли, отняв от лица свой передник, которым она утирала слезы, увидела в руках его монету, она бросила на него презрительный взгляд и с возмущением воскликнула:
   – А кто вы вообще такой, что вздумали заплатить мне за мою доброту к ней деньгами? К тому же не была я к тебе добра, детка, – продолжила она, растроганно обращаясь уже к недвижному телу. – Нет, не была я к тебе добра. Поначалу, моя овечка, я вообще бранила тебя, всячески изводила. Ввалилась в эту самую комнату и остригла твои прекрасные локоны – Господи! – а ты даже слова грубого мне не сказала… ни единого словечка… ни тогда, ни потом, когда я много раз была несправедлива и сурова с тобой. Нет! Я никогда не была по-настоящему добра к тебе… Да и весь мир, деточка, тоже к тебе никогда добрым не был… А теперь ты ушла туда, где таких, как ты, лелеют своей лаской ангелы небесные… Ох, бедное мое дитя! – С этими словами она наклонилась и поцеловала холодные, как мрамор, губы, отчего мистер Донн, наблюдавший за ней, мысленно содрогнулся.
   В этот момент в комнату вошел мистер Бенсон. Вернувшись домой раньше сестры, он сразу отправился наверх искать Салли, с которой хотел обсудить некоторые вопросы, связанные с похоронами. Он знал мистера Донна как члена парламента от Экклстона и почтительно поклонился ему, хотя присутствие этого джентльмена здесь вызвало у него болезненное чувство, потому что именно его болезнь стала непосредственной причиной смерти Руфи. Но он постарался подавить это ощущение, убеждая себя, что вины самого мистера Донна в этом нет. Салли незаметно вышла из комнаты, чтобы спокойно поплакать у себя на кухне.
   – Я должен извиниться за то, что оказался здесь, – произнес мистер Донн. – Я не сразу понял, куда ведет меня ваша служанка, когда она выказала желание, чтобы я поднялся наверх.
   – В нашем городе считается долгом вежливости пригласить пришедшего в дом человека в последний раз взглянуть на усопшего, – пояснил мистер Бенсон.
   – В таком случае я рад, что мне удалось увидеть ее еще раз, – сказал мистер Донн. – Бедняжка Руфь!
   Мистер Бенсон удивленно взглянул на него, услышав, что этот джентльмен назвал ее по имени. Откуда оно ему известно, если для него она была лишь миссис Денби? Однако мистер Донн не догадывался, что говорит с человеком, который понятия не имеет о той связи, какая существовала у него с этой женщиной прежде; он предпочел бы вести беседу в более теплой комнате, но поскольку мистер Бенсон все так же печально и с любовью смотрел на покойницу, он продолжал:
   – Когда она пришла, чтобы ухаживать за мной в гостинице, я не узнал ее, решив, что мне это чудится в бреду. Кто она такая, мне рассказал мой слуга, который знал ее давно, еще по Фордхэму. Я не могу передать словами, как мне жаль, что она умерла вследствие своей любви ко мне.
   Мистер Бенсон снова пристально посмотрел на гостя, и на этот раз в его взгляде появилось суровое выражение. Теперь он уже с нетерпением ждал продолжения, которое бы развеяло или, наоборот, подтвердило его подозрения. Если бы перед ними не лежала сейчас Руфь, такая спокойная и недвижимая, он бы не выдержал и вытянул из мистера Донна нужные сведения каким-либо резким вопросом. А так ему оставалось только ждать объяснений и молча слушать, чувствуя, как тревожно бьется сердце в груди.
   – Я понимаю, что деньги в этом случае являются жалкой компенсацией, что ими не поправить произошедшее – ни смерти Руфи, ни ошибок моей молодости.
   Чтобы не разразиться проклятьями в адрес этого господина, мистеру Бенсону пришлось крепко стиснуть зубы.
   – На самом деле я уже раньше предлагал ей практически любые деньги… в этом вы можете отдать мне должное, сэр, – поспешно добавил он, заметив негодующее выражение на лице мистера Бенсона. – Я предлагал ей пожениться, предлагал обеспечить мальчика так, как если бы он был законнорожденным. Но что говорить, сейчас уже бессмысленно возвращаться к этому, – продолжал он не слишком уверенным тоном, – что сделано, то сделано. Теперь же я пришел сказать, что был бы рад оставить мальчика на вашем попечении и с радостью возьму на себя все расходы на его воспитание и образование, которые вы сочтете нужными. Помимо этого, я положу в трастовый фонд на его имя некоторую сумму, скажем, две тысячи фунтов, – но можно и больше, определите это сами. Разумеется, если вы откажетесь оставить его у себя, мне придется подыскивать кого-то еще, но его содержание от меня при этом останется таким же – все ради памяти о моей бедной Руфи.
   Мистер Бенсон молчал. Он был не в силах что-то сказать, пока немного не пришел в себя и не собрался с силами, глядя на лежащее перед ними олицетворение невообразимого вечного покоя смерти. Прежде чем что-то ответить, он прикрыл лицо Руфи простыней. Когда же он наконец заговорил, суровый голос его был холоден как лед:
   – Леонард не нуждается в вашем обеспечении. О нем уже позаботились те, кто уважал его мать. Он никогда не возьмет от вас даже пенни. Все, что вы только что предложили, я с негодованием отвергаю от его имени и в ее присутствии, – сказал он, склонив голову в сторону усопшей. – Люди могут называть то, что сделали вы, глупыми ошибками молодости, однако у Господа для этого имеется совсем другое название! Сэр! Не смею вас больше задерживать и незамедлительно провожу вас к выходу.
   Пока они спускались по лестнице вниз, мистер Бенсон слышал, как мистер Донн что-то настойчиво говорил умоляющим тоном, но слов разобрать не мог – ему мешал водоворот мыслей, когда он пытался сопоставить и спешно проанализировать произошедшие события. Когда же возле самой двери мистер Донн развернулся и начал снова повторять свои предложения относительно Леонарда, мистер Бенсон перебил его, уже не заботясь о том, насколько его отповедь будет соответствовать тому, о чем говорит этот джентльмен:
   – Я благодарен Господу, что у вас нет никаких прав на этого ребенка – ни законных, ни каких-либо еще. А ради памяти о ней я уберегу Леонарда от стыда за то, что его отцом являетесь вы. – С этими словами он захлопнул дверь прямо перед носом опешившего мистера Донна.
   «Старый невоспитанный пуританин! – подумал мистер Донн. – Он может оставить мальчика у себя, мне это абсолютно все равно. Свой долг по отношению к нему я выполнил и теперь покину этот омерзительный городишко как можно скорее. Жаль только, что для меня последнее воспоминание о моей прекрасной Руфи было испорчено всеми этими людьми».
   Разговор с мистером Донном произвел на пастора тяжелое гнетущее впечатление, нарушив едва начавшее появляться спокойствие, с которым он старался обдумывать последние события. Мистер Бенсон гневался и досадовал на себя за это, хотя гнев его был справедливым, а негодование на того джентльмена – оправданным; эти два чувства по отношению к неизвестному доселе соблазнителю Руфи, с которым он встретился лицом к лицу только у ее смертного одра, жили в его сердце бок о бок долгие годы.
   В итоге он испытал шок, от которого не мог оправиться еще много дней. Он нервничал, потому что опасался, что мистер Донн может явиться на похороны; сам себе приводя разумные доводы против такого допущения, он все равно не мог отделаться от неприятного чувства страха. Однако затем он вдруг случайно – потому как не позволял себе справляться об этом целенаправленно – узнал, что тот уже покинул город. Вот так. Похороны Руфи прошли очень спокойно, с простой торжественностью. За гробом, который несли несколько бедняков, благодарных ей за оказанную им помощь, медленно шли ее сын, домочадцы, лучшая подруга и мистер Фаркуар. Пришло еще много людей, которые, наблюдая за печальной церемонией, стояли на маленьком кладбище чуть поодаль от могилы.
   Затем все постепенно разошлись. Мистер Бенсон вел Леонарда за руку, в душе удивляясь самообладанию мальчика. Почти сразу же, как только они вернулись домой, пришел посыльный с банкой айвового джема и запиской для мисс Бенсон от миссис Брэдшоу, где та писала, что джем этот, как она надеется, должен понравиться Леонарду; если так и будет, то она просит дать ей только знать, и она пришлет еще, у нее большие запасы. А может быть, ребенок хочет чего-нибудь другого? Она с радостью даст ему все, что тот пожелает.
   Бедный Леонард! Он лежал на диване без слез, бледный и равнодушный, безучастно относясь к любым утешениям окружающих, какими бы искренними они ни были. Джем от миссис Брэдшоу был лишь одним из многочисленных незамысловатых знаков внимания, которые поступали к нему отовсюду – начиная с приходского священника, мистера Грея, и заканчивая незнакомыми бедняками, приходившими к заднему крыльцу справиться, как дела у «ее мальчика».
   Мистер Бенсон очень хотел, следуя обычаю диссентеров, произнести подходящую погребальную проповедь. Это была последняя услуга, какую он мог оказать Руфи, и потому сделать это следовало хорошо и основательно. Кроме того, обстоятельства ее жизни, прекрасно всем известные, можно было бы использовать для подтверждения многих библейских истин. Соответственно, при подготовке своей речи он не только тщательно продумывал каждую фразу, но и записывал все на бумаге. Трудясь усердно и сосредоточенно, он мял и выбрасывал лист за листом, принимаясь переписывать непонравившийся текст заново; глаза его часто наполнялись слезами, когда он вдруг вспоминал еще какое-то доказательство ее скромной кротости в жизни и любви к ближнему. О, как же ему хотелось в полной мере отдать ей должное! Однако все слова казались ему какими-то тяжеловесными и неповоротливыми; они как будто упирались, отказываясь передать то, что он хотел сказать на самом деле. Начав писать в субботу вечером, он просидел всю ночь и закончил лишь поздним утром в воскресенье. Он никогда еще не вкладывал в свою проповедь столько душевных сил и тем не менее остался не совсем ею доволен.
   Миссис Фаркуар несколько утешила Салли в ее горе, подарив ей очень красивый траурный наряд. Та, на первый взгляд, вроде бы гордилась и радовалась при мысли, что теперь у нее есть новое черное платье, но потом вдруг вспоминала, по какому поводу ей приходится его надевать, и начинала бранить себя за свое неуместное ликование, вновь начиная лить слезы пуще прежнего. Все воскресное утро она по очереди приводила в порядок свои юбки и подшивала широкий окаймленный воротник, периодически прерываясь на то, чтобы опять горестно поплакать. Но скорбь все-таки взяла в ее сердце верх над мелочным тщеславием, когда она увидела толпы крайне скромно одетых людей, которые пришли в этот день в церковь. Почти все они были очень бедны, но тем не менее каждый прикрепил на свой наряд какой-то лоскуток старого траурного крепа или обрезок выцветшей черной ленты. Старики шли медленно, с частыми остановками; матери несли своих притихших напуганных детей на руках.
   Однако были здесь не только они, но и другие люди, в равной степени непривычные к обычаям нонконформистов. Мистер Дэвис, например, которого Салли сразу решила взять под свою опеку, потому что начал он с того, что по ошибке сел на скамью, отведенную для пастора. Как потом объясняла сама Салли, она, будучи образцовой прихожанкой англиканской церкви, чувствовала в нем родственную душу, а поскольку ей уже доводилось бывать тут раньше, то она могла просветить его насчет странных обрядов диссентеров.
   С высоты кафедры мистеру Бенсону были видны все: семейство Брэдшоу на их персональной скамье, все в глубокой скорби, особенно мистер Брэдшоу (он бы с радостью пришел и на похороны, если бы его пригласили); чета Фаркуаров; множество незнакомых гостей, но еще больше бедняков; несколько жалкого вида бездомных нищих, которые стояли в самом дальнем углу и молча плакали. Сердце мистера Бенсона переполняли охватившие его чувства.
   Пока он читал Священное Писание и молитвы, голос его дрожал, но ему удалось совладать с ним, когда он перешел к своей проповеди – своему последнему труду в ее честь, где он молил Господа освятить сердца человеческие своим божественным благословением. В какой-то миг пастор перевел взгляд на обращенные к нему лица людей, которые с мокрыми от слез глазами хотели услышать от него слова, способные объяснить таившееся в душе у каждого смутное ощущение, что деяния Господни на земле при жизни Руфи выполнялись ее руками. Пока он смотрел так, взор его начала застилать дымка; он уже не видел ни страниц с текстом проповеди, ни своих слушателей, а только Руфь, какой она запомнилась ему когда-то давно, – униженную, напуганную, прячущуюся от глаз людских на поле у горы Лландхи, как загнанный, всеми преследуемый дикий зверек. А теперь ее жизнь оборвалась, постоянная борьба закончилась! Проповедь и все остальное были забыты. Он просто тяжело сел и закрыл лицо руками. Через минуту он встал, побледневший и спокойный. Отложив свою проповедь в сторону, он взял Библию и прочел седьмую главу Откровений Иоанна Богослова, начиная с девятого стиха.
   Он еще не закончил, а у большинства присутствующих уже текли слезы. Всем было совершенно очевидно, что строки эти подходят к случаю лучше любой проповеди. И даже Салли, которая очень переживала насчет того, что может подумать ее соратник по вере о таком неожиданном повороте в службе, не удержалась и заплакала навзрыд, услышав проникновенные слова:
   – «И он сказал мне: это те, которые пришли от великой скорби; они омыли одежды свои и убелили одежды свои Кровию Агнца.
   За это они пребывают ныне перед престолом Бога и служат Ему день и ночь в храме Его, и Сидящий на престоле будет обитать в них.
   Они не будут уже ни алкать, ни жаждать, и не будет палить их солнце и никакой зной;
   Ибо Агнец, Который среди престола, будет пасти их и водить их на живые источники вод; и отрет Бог всякую слезу с очей их…» [38 - Новый Завет, Откровения Иоанна Богослова, глава 7, стихи 14–17.]
   – Вы только не подумайте, что он не умеет читать проповеди по-настоящему, – сказала Салли мистеру Дэвису, слегка подтолкнув его локтем, когда они наконец встали с колен. – Не сомневаюсь, что там у него в бумагах написана хорошая проповедь, какие мы обычно и слышим от него в этой церкви. А молитвы он читает вообще замечательно – так могут только очень образованные господа, я своими ушами слышала.
   Мистер Брэдшоу очень хотел как-то выразить свое уважение к женщине, которая была бы записана в безнадежные грешницы, если бы все окружающие разделяли его мнение. Поэтому он отдал распоряжение лучшему каменотесу города ждать его на церковном дворе в понедельник утром, чтобы сделать нужные замеры и получить инструкции относительно изготовления надгробной плиты. Встретившись, они прошли между зеленых холмиков могил к южному углу кладбища, где под старым раскидистым вязом была похоронена Руфь. Добравшись туда, они увидели Леонарда, который при их появлении встал со свеженастланного дерна. Лицо его опухло от рыданий, но, увидев мистера Брэдшоу, он заставил себя успокоиться и унять всхлипывания. Мальчик не нашелся, что можно ответить на удивленный вопрос о том, что он здесь делает, и поэтому просто сказал:
   – У меня умерла мама, сэр!
   Он смотрел в глаза мистера Брэдшоу с выражением невыразимой боли, словно искал утешения в связи со своей огромной потерей в человеческом сочувствии; напряжение было таково, что при первом же слове, при первом прикосновении руки старого джентльмена к его плечу он снова разразился безудержными рыданиями.
   – Ну же, мальчик мой, иди ко мне!.. Мистер Фрэнсис, с вами мы встретимся завтра, в это же время… Бедняжка, я отведу тебя домой… Позволь мне проводить тебя, несчастное дитя. Пойдем же, пойдем!
   Впервые за несколько лет переступив порог дома Бенсонов, он привел с собой сына Руфи, утешая его на ходу. Он даже не сразу смог заговорить со своим старым другом – захлестнувшее его чувство глубокого сострадания сдавливало ему горло и наполняло его глаза слезами.