-------
| Библиотека iknigi.net
|-------
| Лидия Алексеевна Чарская
|
| Люда Власовская
-------
Лидия Чарская
Люда Власовская
© ЗАО «ЭНАС-КНИГА», 2017
//-- * * * --//

Часть первая. В институтских стенах
Глава I. Выпускные. – Сон Маруси Запольской
Дребезжащий, пронзительный звон колокольчика разбудил старшеклассниц.
Я подняла голову с подушки и заспанными глазами огляделась вокруг.
Большая спальня с громадными окнами, завешанными зелеными драпировками, четыре ряда кроватей с чехлами на спинках, высокое трюмо в углу – все это живо напоминало мне о том, что я выпускная. Такая роскошь, как чехлы на спинках кроватей, драпировки и трюмо, допускалась только в дортуаре [1 - Дортуа́р – спальное помещение.] старшеклассниц. Одни выпускные воспитанницы да пепиньерки [2 - Пепинье́рка – девушка, окончившая среднее закрытое учебное заведение (женский институт) и оставленная при нем для педагогической практики (от франц. pépinière – «питомник»).] имели право пользоваться некоторым комфортом в нашем учебном заведении.
Маруся Запольская, спавшая рядом со мной, высунула свою огненно-красную маковку из-под одеяла и пропищала тоненьким голоском:
– С переходом в выпускные! Честь имею поздравить, медамочки [3 - Меда́мочки – здесь: девочки (от франц. mesdames – «дамы»).]!
Я быстро вскочила с постели…
Только теперь, при воспоминании о том, что я выпускная и что мне остается провести в институте всего лишь один год, я поняла, что шесть лет институтской жизни промчались быстро, как сон.
За эти шесть лет у нас почти ничего не изменилось. Мои подруги по классу были почти все те же, что и в год моего поступления в институт. Начальница, Maman [4 - Мама (франц.) – так традиционно в женских пансионах называли руководительницу учебного заведения.], была та же представительная, гордая и красивая старая княгиня. По-прежнему мы дружно ненавидели нашу французскую классную даму мадемуазель Арно, которую мы, еще будучи «седьмушками» [5 - В дореволюционных гимназиях самым младшим был седьмой класс.], прозвали «Пугачом» за ее бессердечие и жестокость, и боготворили немецкую – фрейлейн Геринг. По-прежнему обожали учителей и если не бегали за старшими воспитанницами, то только потому, что этими старшими теперь оказались мы сами. Но зато мы снисходительно поощряли наших ревностных обожательниц – «младших». Да и сама я мало изменилась за этот срок. Только мои иссиня-черные кудри, из-за которых подруги прозвали меня Галочкой, значительно отросли за эти шесть лет и лежали теперь двумя глянцевитыми толстыми косами на затылке. Да смуглое лицо потеряло свою детскую округлость и приобрело новое выражение – сдержанной сосредоточенности, почти грусти.
Моей закадычной подругой была Маруся Запольская, спавшая со мной рядом, сидевшая со мной на одной скамейке в классе и в столовой, делившая со мной все занятия и досуги – словом, не разлучавшаяся со мной все шесть лет институтской жизни…
– С переходом в выпускные, медамочки, – говорила сейчас эта самая Маруся, шаля и дурачась.
Но «медамочки» не обратили внимания на шутки Краснушки и, проворно накидывая на себя холщовые юбочки, спешили в умывальную, находившуюся рядом с дортуаром.
– Вставай, Краснушка, – посоветовала я моему другу, – а то опоздаешь на молитву.
– Ах, Люда! Какой сон я видела, если б ты знала! – проговорила она, сладко потягиваясь и устремляя на меня свои большие темно-карие глаза, с загоревшимися в расширенных зрачках золотистыми искорками.
Краснушку нельзя было назвать красавицей вроде Вали Лер и Анны Вольской – самых хорошеньких девочек нашего класса, – но золотые искорки в глазах Краснушки, ее соболиные брови, резко выделявшиеся на мраморной белизне лица, алый, всегда полураскрытый ротик и огненно-красная кудрявая головка были до того необыкновенны, что надолго приковывали к себе взгляды.
– Что же ты видела, Маруся? – спросила я ее, невольно любуясь ее белым личиком с пышущим на нем румянцем со сна. – Что ты видела?
– Ах, это было так хорошо! – вскричала она со свойственной ей горячностью. – Ты представь только: широкая арена… Знаешь, вроде арены римского Колизея… Или нет, даже это и был Колизей. Да-да, Колизей, точно! Кругом народ, много, много народу!.. И сам Нерон среди них!.. Важный, страшный, жестокий… А я на арене, и не только я – многие наши, и ты, и Миля Корбина, и Додо Муравьева, и Валентина – словом, полкласса… Мы осуждены львам на растерзание за то, что мы христианки…
– Душка, не слушай ее, – послышался сзади меня голос Мани Ивановой, всегда насмешливо относившейся к фантастическим бредням моей восторженной подруги, – не слушай ее, Галочка: никакого Колизея она не видела, а просто рассказывает тебе главу из повести, которую вчера прочла…
– Ах, молчи, пожалуйста, что ты понимаешь! – осадила ее Маруся, не удостоив даже взглядом непрошеную обличительницу. – Слушай, Галочка, – продолжала она с жаром, – нас окружали воины с длинными копьями и мечами в руках, а у наших ног лежали цветы, брошенные из лож первыми патрицианками города… Нерон сделал знак рукой, и невидимая музыка заиграла какую-то печальную мелодию…
– Ах, как хорошо! – воскликнула незаметно подошедшая к нам миловидная блондиночка с мечтательной головкой, Миля Корбина, любительница всего фантастического и необыкновенного.
– Дверь, ведущая в клетку зверей, – невозмутимо продолжала Краснушка, – должна была вот-вот отвориться, как вдруг Нерон, остановившись на мне взором, произнес: «Хочешь спасти себя и своих друзей?» – «Хочу!» – смело отвечала я. – «Тогда ты должна сложить мне песню, сейчас же, не сходя с арены, но такую прекрасную, за которую я мог бы даровать тебе жизнь».
– И что же? Ты спела? – с загоревшимися глазами спросила Миля, придвинувшись почти вплотную к постели рассказчицы.
– Постой, не забегай вперед! – оборвала Милю Маруся. – Слушайте дальше!.. Мне подали лютню, всю увитую цветами… Я окинула цирк глазами и, остановив свой взгляд на императоре, запела. Я не помню, о чем я пела во сне, но это было что-то такое хорошее, такое чудесное и поэтичное, что сам Нерон смягчился душой, бросил мне на арену лавровый венок и объявил жизнь и свободу всем христианкам!
– Ах, как хорошо! – замирая от восторга, прошептала Миля. – Дай мне тебя поцеловать, душка, за то, что ты всегда видишь такие поэтичные сны!
– Ты плохо знаешь историю, Запольская. Нерон никогда не миловал христиан, отданных на растерзание! – послышалось насмешливое замечание Вали Лер.
Но Маруся, как говорится, и бровью не повела.
– Таня, Таня Петровская, – остановила она проходившую мимо нее черноволосую и рябоватую девушку с нездоровым цветом лица, слывшую среди выпускных за отгадчицу снов и в то же время самую религиозную из всех нас, – как ты думаешь, что мог бы означать мой сон?
– Это нехороший сон, Краснушка, – самым серьезным тоном ответила Петровская, заплетая длинную, доходившую ей почти до пят и тоненькую, как у китайца, косу, – нехороший сон, душка, – присаживаясь в ногах Марусиной постели, повторила она. – Хорошо читать стихи во сне – значит плохо отвечать на уроке; лавровый же венок – значит нуль. Я уже это заметила, как кто лавры во сне увидит – сейчас же, откуда ни возьмись, лавровый венок без листьев в журнале.
– Ну, вот еще! – недовольно протянула Маруся, не удовлетворенная таким простым толкованием своего поэтичного сна. – Мы – выпускные, нам нулей не посмеют ставить.
– Выпускные! – радостно подхватила Бельская, маленькая, кругленькая толстушка с вихрастой белобрысой головкой, отъявленная шалунья, за шалости получившая прозвание «Разбойник». – Медамочки, мы – выпускные. Подумайте только: двести девяносто шесть дней до выпуска осталось! Только двести девяносто шесть! Я от радости, кажется, сейчас на шею Арношке кинусь! Ей-Богу!
– Маруся! Краснушка! Сумасшедшая! Ты еще не вставала! Пять минут до звонка! Ведь сегодня французское дежурство, ты забыла, несчастная!
Это говорила дежурная Чикунина, высокая, полная девушка, прозванная Соловушкой за удивительно звучный и приятный голос.
Варюша Чикунина была недавно выбрана регентом [6 - Ре́гент – дирижер церковного хора.] церковного хора и ни днем, ни ночью не расставалась с металлическим камертоном, спрятанным у нее за край камлотового [7 - Камло́товый – сшитый из камлота, плотной грубой ткани.] форменного лифа. Она была очень счастлива и гордилась возложенной на нее обязанностью.
– И то правда! – паясничая, вскричала Маруся. – Девушки, миленькие, погибла моя головушка! Душеньки-подруженьки, помогите мне! – и в то же время она с необычайной ловкостью набрасывала на себя грубую холщовую юбку, заплетала и укладывала под уродливый ночной чепчик свои огненные косы.
Через две минуты Запольская уже стояла на табурете посередине умывальной комнаты и, размахивая зубной щеткой, декламировала:
Спокойно стояла она пред судом,
Свободного Рима гражданка…
– Арношка идет! Пугач идет! Краснушка, спасайся! – неистово завопила, пулей влетая в умывальную, смуглая, черноволосая, как цыганка, Кира Дергунова, с огромными восточными глазами, так и мечущими молнии.
– Ай! Горе мне! – таким же воплем отозвалась Маруся и со всех ног кинулась в дортуар, растеряв по дороге все умывальные принадлежности.

Глава II. На молитву. – Новость Сары
Серьезная не по летам Чикунина, восторженная Миля Корбина и я окружили Краснушку и вмиг преобразили ее. Правда, зеленое камлотовое институтское платье плохо сходилось сзади, не застегнутое на несколько крючков; передник сидел косо, пелерина съехала набок, но Краснушка все-таки была готова в ту самую минуту, когда в дверях дортуара показалась высокая и прямая, как палка, фигура нашей французской классной дамы.
В синем форменном платье, с тщательно уложенными по обе стороны прямого, как ниточка, пробора волосами, с длинным носом, пригнутым книзу и служащим мишенью для насмешек всего института, – мадемуазель Арно была ненавистна всем нам. Ее придирчивость, природная сухость и полное отсутствие сердечности не могли не отталкивать чуткие, податливые на ласку души юных институток. Зато в глазах начальства мадемуазель Арно была незаменима. Она обладала настоящим полицейским чутьем и выкапывала такие провинности и недочеты во вверенном ей «стаде», какие наверняка укрылись бы от глаз другой классной дамы. И сейчас, лишь только она успела появиться в дортуаре старших, как мигом заметила, что злополучная Краснушка опоздала, что Маня Иванова надела пелеринку на левую сторону, а прелестная, голубоглазая и изящная красавица Лер, страшная кокетка и щеголиха, выпустила с левой стороны лба маленький кудрявый завиток, что строго преследовалось в институте.
– Mesdames [8 - Дамы, здесь: девочки.]! – произнесла Арно своим резким, неприятным голосом. – Прежде чем спускаться вниз на молитву, я должна напомнить вам о ваших обязанностях. Вы перешли, с Божьей помощью, – при этих словах она молитвенно подняла глаза к потолку, – в последний, выпускной класс, и теперь, так сказать, вы становитесь представительницами целого института. На вас будут обращены взгляды всего учебного заведения; помните, что вы должны явиться примером для всех остальных классов…
– Ну, пошла-поехала, – сокрушенно произнесла Маня Иванова, – теперь начнется, наверное, бесконечная нотация, не успеешь и в кухню сходить…
В кухню ходили каждое утро три дежурные (по алфавиту) воспитанницы осматривать провизию – с целью исподволь приучаться к роли будущих хозяек. Эта обязанность была особенно приятной, так как мы выносили из кухни всевозможные лакомства, вроде наструганного кусочками сырого мяса, которое охотно ели с солью и хлебом, или горячих картофелин. А порой, в немецкое дежурство (немецкая классная дама была особенно добра и снисходительна), приносили оттуда кочерыжки от кочанов капусты, репу, брюкву и морковь. Немудрено, что Маня Иванова – страшная лакомка – так сокрушалась, из-за длинной речи Арно теряя возможность попасть на кухню. А Маня очень любила туда ходить, потому что старший повар, Кузьма Иванович, особенно благоволил к ней за ее необыкновенный аппетит и награждал ее с исключительным усердием и зеленью, и мясом, а иногда даже яйцами и сахаром, из которых Маня мастерски готовила вкуснейший гоголь-моголь.
Наконец мадемуазель Арно закончила свою речь, и мы, построившись парами, вышли из дортуара.
В столовой – длинной, мрачной комнате первого этажа – все классы были уже в сборе. Среди зеленых форменных платьев и белых передников институток там и сям мелькали цветные, темные и светлые, незатейливые и нарядные платьица новеньких, поступивших в разные классы. Весь седьмой класс состоял исключительно из них. Робкие, по большей части взволнованные личики новеньких приковывали общее внимание, которое еще больше смущало маленьких девочек, впервые очутившихся в чуждой для них обстановке.
Прозвучавший звонок напомнил о молитве. Все воспитанницы поднялись со своих мест и, обернувшись спинами к входной двери, устремили глаза на маленький образок, висевший на самом верху дощатой перегородки, отделяющей столовую от буфетной.
Дежурная Чикунина вышла на середину комнаты с молитвенником в руках и начала своим чудным грудным голосом: «Во Имя Отца и Сына и Святого Духа…» За этим вступлением следовал целый ряд молитв. Додо Муравьева, наша вторая ученица (я считалась первой в классе все семь лет, проведенные мной в институте), прочла несколько стихов из Евангелия; воспитанницы стройным хором пропели молитву за государя, после чего все разместились за длинными столами, по десять человек за каждым, и принялись за чай.
– Знаете, душки, я вам скажу одну вещичку! Только, чур, никому ни слова, чтобы наш стол только и знал, – неожиданно произнесла тоненькая, быстроглазая девочка Сара Хованская, обращаясь к девяти остальным, занимавшим стол старшего класса.
– Говори, только не ври! – круто оборвала Хованскую всегда несколько резкая на язык смуглянка Дергунова.
Сара Хованская любила немного прихвастнуть, поэтому, признавая в себе эту слабость, ничуть не обиделась на замечание Киры.
– Ей-Богу, не совру, душка! – обещала она и в подтверждение своих слов быстро перекрестилась.
– Ну ладно, тогда выкладывай, – милостиво разрешила Дергунова, уставившись на нее своими цыганскими глазами.
– Дело в том, медамочки, – обрадованная общим вниманием, заговорила Сара, – что у нас в выпускном классе скоро будет новенькая!
– Вот глупости, – вскричала Маня Иванова, до этого спокойно уплетавшая черствую институтскую булку, – вот чепуха-то! Институтские правила запрещают принимать новеньких в выпускной класс!
– Ах, молчи, пожалуйста, ты ничего не знаешь! – рассердилась Хованская, не любившая Маню. – Это для простых смертных не допускается, а будущая новенькая – важная аристократка, училась где-то в Париже, а сюда поступит только проверить свои знания и привыкнуть к русскому языку… Она, говорят, страшная богачиха!
– Душка Хованская, – выскочила Бельская, – скажи мне по секрету, откуда ты это узнала?
– Очень просто. Мне передала Крошка, а ей говорила ее тетка – инспектриса.
– И это правда? – усомнилась Краснушка, сидевшая рядом со мной за чайным столом.
– Ей-Богу, правда, медамочки! – еще раз перекрестилась Хованская на видневшийся в отдалении образ.
– Сара, не божись! На том свете ответишь! – с укором произнесла Танюша Петровская – самая богобоязненная и религиозная девочка из всего класса.
– Ну уж тебе-то, гадалке и прорицательнице, больше достанется! – оборвала ее Сара.
– Душки, не грызитесь! – примиряющим тоном проговорила Миля Корбина, не выносившая никаких ссор и неурядиц между «своими».
– Mesdames! Вы являетесь, так сказать, представительницами целого института! На вас обращены глаза всего заведения, и вы должны служить ему примером… – с расстановкой произнесла Краснушка и, неожиданно сморщив свое беленькое личико в забавную гримасу, стала вдруг до смешного похожа на мадемуазель Арно.
– Ах, Маруся! Вот чудесно! Еще, душка, еще! – заливаясь веселым смехом, приставали к ней подруги.
Я одна не смеялась: в моей памяти еще слишком живо стояло неприятное происшествие с той же Краснушкой, когда она, увлекшись такой же, как сейчас, проделкой, не заметила подкравшейся сзади Арно, была уличена ею и оставлена без передника в наказание за «непочтение к старшим».
– Перестань, Маруся! – урезонивала я мою расшалившуюся подругу. – Ну что за охота получать выговоры, право!
– Ах, Галочка, ты всегда помешаешь моему веселью! – с досадой отозвалась она. – Всегда во всем найдешь что-нибудь нехорошее… Знаешь ли, Люда, – помолчав немного, добавила она уже мягче, – мне иногда кажется, что ты слишком уж хороша для меня и что я недостойна быть подругой такой тихони и парфетки [9 - «Парфетками» (от франц. parfaite – «совершенная») или «сливками» назывались лучшие ученицы, записанные за отличие на красной доске; «мовешки» (от франц. mauvaise – «дурная») – худшие по поведению.], как ты… Тебе куда полезнее было бы дружить с нашими «сливками» – Додо Муравьевой, Варюшей Чикуниной, Вольской, Зот и прочими…
– Ты думаешь? – с улыбкой пристально заглянув ей в глаза, спросила я.
– Ой, Люда! Галочка моя милая! Хохлушечка моя несравненная! – вдруг, вскакивая со своего места и бросаясь мне на шею, захлебываясь вскричала она. – Не смотри ты на меня с таким укором, Людочка! Не буду! Не буду! Ведь знаю, что я тебе дороже всех наших парфеток и умниц!
И она покрыла горячими поцелуями все лицо мое, глаза и губы.
Горячая, необузданная, но на диво славная девочка была моя Краснушка!

Глава III. Дядя Гри-Гри и математика. – Мелкие неприятности
Сегодняшний день был началом классных занятий.
Поднявшись во второй этаж и пройдя бесконечно длинным коридором, мы вошли в класс, на дверной доске которого чернела римская цифра I. Заветная, долгожданная цифра! В продолжение долгих шести лет институтской жизни сколько надежд и грез было обращено к последнему, выпускному году, к последнему, старшему классу, который служил преддверием будущей свободной, вольной жизни!..
До сегодняшнего дня мы еще считались младшими и все лето помещались в нашем II классе, несмотря на выдержанные весной переходные экзамены, а желанный первый оставался пустым и запертым на ключ. Но сегодня, лишь только мы вступили в коридор старшей половины, где помещались два отделения пепиньерок и два старших класса, мы увидели его двери гостеприимно открытыми настежь.
С радостным трепетом вошли мы туда. Комната выходила окнами на улицу. Но к этому обстоятельству мы уже привыкли в предыдущие годы, так как, начиная с IV класса, ежегодно занимали помещения, выходившие на улицу.
– Ах, душки, солнышко! – наивно обрадовалась миниатюрная и болезненная на вид Надя Федорова, всегда, кстати и некстати, приходившая в умиление.
Действительно, солнце светило вовсю, как будто желая поздравить нас с новосельем. Оно заливало ярким светом белоснежный потолок класса, его красивые, выкрашенные голубой масляной краской стены, громоздкую кафедру, черные доски и бесчисленные карты всех частей света и государств мира, тщательно развешанные по стенам.
– Как это странно, медамочки! – произнесла Миля Корбина, устремляя в окно свои всегда мечтательные глазки. – Как это странно! Вчера еще мы слонялись по саду и шалили сколько душе было угодно, а сегодня снова занятия, классы, звонки, съехавшиеся институтки и вся по-старому заведенная машина…
– А я, признаться, рада, душки, что лето миновало, – вставила свое слово быстроглазая Кира, – в учении время до выпуска скорее пролетит…
– Mesdames, сядьте на место! – раздался в наших ушах пронзительный голос мадемуазель Арно, – месье Вацель уже идет!
– Неужели пришел? – с сожалением произнесла Бельская. – Ах, душки, – сокрушенно обратилась она к классу, – не ожидала я от дяди Гри-Гри такой подлости, право: на первый же урок аккуратно пришел!
Как бы в подтверждение ее слов прозвучал звонок в коридоре, классная дверь широко распахнулась, и могучая, плотная фигура с громадной, львинообразной головой, покрытой густой гривой черной растительности, ввалилась в класс.
– Здравствуйте, старые знакомые, хозяюшки и умницы, – прогремел над нами мощный бас нашего общего любимца Григория Григорьевича Вацеля, преподавателя геометрии и арифметики в старших классах.
Весьма необычный человек и необычный учитель был этот «дядя Гри-Гри», как мы его называли. И манера преподавания у него была особенная. Его уроки всегда проходили не иначе как с шутками, прибаутками, смехом и остротами. Он говорил о самых скучных предметах с самой подкупающей веселостью. За все семь лет я не помню, чтобы у него хоть раз было скучающее лицо на уроке или чтобы он хоть когда-нибудь на минуту задумался. Свою математику он любил больше всего на свете и о цифрах, правилах и задачах говорил так же нежно, как о собственных детях.
На его уроках в классе всегда стоял невообразимый шум и гвалт. Воспитанницы вскакивали со своих мест, окружали кафедру, вспрыгивали на пюпитры, чтобы лучше увидеть решение задачи на доске и услышать объяснения учителя. Классные дамы давно потеряли надежду на восстановление дисциплины, отсутствующей на уроках Вацеля, и махнули на него рукой. Они даже старались не присутствовать на его занятиях, понимая всю бесполезность своих замечаний, так как дядя Гри-Гри был горячим защитником девочек, и являлись только по звонку, возвещающему об окончании урока.
– И отлично, – встряхивая своей черной гривой, восклицал дядя Гри-Гри, когда щепетильная мадемуазель Арно, презрительно поджимая губы, удалялась с его урока, унося с собой рабочую корзиночку с ее бесконечным вязаньем, – мы и без полиции обойдемся! Только вы меня не съешьте, девицы, из лишнего усердия, – добавлял он с комической гримасой, поднимавшей взрыв хохота.
С веселым смехом разбирались у нас труднейшие теоремы и решались самые запутанные задачи, до которых Вацель был, к слову сказать, большой охотник. Лени, рассеянности, невнимания он не переносил, и в минуты гнева был положительно страшен.
– Вздор мелете, околесицу несете, синьорина вы моя прекрасная! – грозно напускался он на ленивую воспитанницу, выпучивая при этом свои изжелта-карие круглые глаза и вращая ими во все стороны. – Вам не задачи решать, а хозяйством заниматься да кофеи пить надо, вот что-с! Пожалуйте-кась на Камчатку да отдохните за кофейком! Стыдно-с вам! Стыдно!
И злосчастная синьорина покорно направлялась на «Камчатку», как у нас назывались последние скамейки в классе, заранее зная, что в журнальной клетке против ее фамилии к концу урока водворится «сбавка».
Манера ставить баллы у Вацеля была совершенно исключительная. Он не признавал никаких границ в этом деле. Если ученица при переходе из класса в класс имела, положим, восьмерку, то за первый же хороший ответ он делал ей прибавку на один балл и ставил девять. Еще удачный ответ – еще прибавка, и так далее. Плохо отвечала воспитанница – ей делалась сбавка на балл; вторичный плохой ответ – новая сбавка, и, таким образом, оценки доходили до нуля. Когда же сбавлять оставалось не с чего, неумолимый в таких случаях Вацель выстраивал целую шеренгу нулей – до тех пор, пока лентяйка не образумится и, взявшись за ум, не наградит математика более удачным ответом. Тогда начинались прибавки, которые могли идти без конца, достигая крупных цифр, переходящих за сто. Средняя отметка выводилась по последней цифре, конечно если она не превышала двенадцати баллов.
Девочкам, получившим 105 и 106 и более баллов, Вацель выводил в среднем 12 и при этом добродушно шутил:
– Эх-ма! Под горку-то как покатила моя умница!
Его боялись, но любили за справедливость. Начальство снисходительно относилось к его чудачествам и смотрело на них сквозь пальцы, потому что Вацель считался знатоком своего дела и был очень популярен в учебном и педагогическом мире.
Сегодня дядя Гри-Гри пришел к нам в особенно веселом расположении духа.
– Ну, вот вы и большие девицы, – шутил он, с трудом взгромождаясь на кафедру. – Радуюсь за вас, синьорины мои милые, кофейницы мои и умницы! (Кофейницами и хозяюшками дядя Гри-Гри называл лентяек, умницами – прилежных.) Поди, теперь и сбавок нельзя будет делать… Загрызете!
– А у нас, Григорий Григорьевич, новость! – неожиданно «вылетела» Бельская, предварительно бросив взгляд на пустующее место классной дамы. – Новенькая к нам в класс поступит!
– Ну? – удивленно протянул Вацель, взявший было перо в руки, чтобы расписаться в классном журнале.
Но Белке не довелось ответить, так как ее соседка – смуглянка Кира – так сильно дернула ее за край передника, что она разом шлепнулась на место.
– Ты, душка, дура! – сердито зашептала Кира. – Разве можно говорить про это?
– А что? – искренне удивилась Белка.
– Батюшки, да она рехнулась! – окончательно возмутившись, негодовала Кира. – Ведь это тайна, глупая! Ведь Саре Крошка сказала по секрету, значит, это тайна! А ты выдала Сару!
– Ах, чепуха! – разозлилась в свою очередь Бельская. – Этого не говори, того не говори… О чем же и говорить-то после этого?
– Ты бы еще про последнюю аллею и про серый дом рассказала, – не унималась разошедшаяся Кира, – куда как хорошо было бы!
Этот серый дом, упомянутый девочкой, играл важную роль в нашей институтской жизни.
В то время как младшие и средние классы с началом весны разлетелись на каникулы по всем уголкам России, мы, перешедшие из второго в выпускной класс, должны были все лето оставаться в институте. Это делалось, во-первых, для того, чтобы усовершенствоваться в языках, а во-вторых, для изучения церковного пения на клиросах [10 - Кли́рос – место на возвышении для певчих в церкви.] институтской церкви, где певчими обязательно были институтки-старшеклассницы. Проводить лето в стенах института не считалось каким-то особенным лишением. Все три месяца мы буквально прожили на воздухе в густом, огромном институтском саду, бегали на гигантских шагах, качались на качелях, играли в разные игры. Мы даже принимали наших родственников и знакомых на институтской садовой площадке, окруженной кустами бузины и сирени, с куртинами цветов посреди нее, наполняющими сад острым, сладким ароматом. Раз в неделю нас водили осматривать разные заводы и фабрики или возили кататься за город – в Царское Село, Гатчину и Петергоф. Никто не скучал летом, мы получали массу разнообразных впечатлений. К тому же мы всегда сами выдумывали себе развлечения в однообразной институтской жизни. Одно из них заняло нас надолго.
Густая и тенистая «последняя аллея», где и днем-то всегда было мрачно, а вечером положительно жутко от прихотливо, в виде живой кровли разросшихся дубовых ветвей, вела от веранды через весь сад к противоположной невысокой каменной ограде. Аллея заканчивалась маленькой площадкой, тесно окруженной пышными кустами акации. Здесь, около этой площадки, ограда была еще ниже, так что позволяла видеть громадный серый дом с заколоченными ставнями на готических окнах, с массивными колоннами, висячими балкончиками и стрельчатой башенкой над крышей. Дом был обращен к нашему саду задней стороной и казался необитаемым.
Институтки, всегда склонные к мечтательности, обожавшие все таинственное, из ряда вон выходящее, распускали о старом доме самые фантастические слухи: говорили, что в сером доме бродят привидения, мелькает свет по ночам через щели ставен и временами слышится чье-то заунывное пение.
Миля Корбина, большая поклонница полных тайн романов Вальтера Скотта, божилась и клялась, утверждая, что собственными глазами видела, как однажды вечером ставни серого дома приоткрылись и в окне показалась фигура старика в восточной чалме. Что Миля сочиняла, в этом не было никакого сомнения, но нам так хотелось верить ей и не разрушать впечатления таинственного очарования, навеянного на нас одним видом серого дома, что мы и не думали усомниться в ее словах. Вечером, покончив с чаем, мы стремглав летели на последнюю аллею и жадно вглядывались в мрачный и зловещий, как нам казалось, силуэт пустынного дома в надежде увидеть что-нибудь особенно таинственное, но каждый вечер расходились спать разочарованные, обманутые в наших ожиданиях. Старик в чалме решительно не желал появляться.
Такова была история серого дома, возбуждавшего самый живой интерес среди девочек.
– Нет-нет, я не так глупа, – шепотом оправдывалась Белка, – чтобы выдавать настоящие тайны, а только о будущей новенькой – отчего же было и не сказать?
– Ну-с, так как же насчет будущей новой синьорины? Когда она поступит? – словно подслушав разговор девочек, спросил Вацель.
– Нет-нет, – вся вспыхнув, ответила Кира Дергунова, делая «страшные глаза» в сторону Бельской, – этого мы не можем вам сказать, никак не можем…
– Ну, коли не можете – так и не надо-те! – спокойно согласился учитель. – Займемся-ка лучше нашим хозяйством, пока время не ушло!
И, взяв мелок в руки, он подошел к доске и стал объяснять задание по геометрии к следующему уроку.
В ту же минуту на мой пюпитр упала сложенная бумажка.
Я быстро развернула ее и прочла:
«Сегодня на обед щи, котлеты с горошком и миндальное пирожное. Кто хочет меняться: пирожное на котлету? Пересылай дальше».
Я сразу узнала Маню Иванову, автора записки, которая и часу не могла прожить без разных «съедобных» расчетов и соображений. Отрицательно покачав головой сидевшей неподалеку Мане, я сложила записку и перебросила ее дальше.
В то время как Катюша Мухина, или Мушка, маленькая близорукая брюнетка, сидевшая на первой скамейке, разбирала Манины каракульки, поднеся их к самому носу, Вацель закончил объяснение теоремы, положил мелок, которым писал на доске, обратно на кафедру и осторожно, на цыпочках подобрался к Мушке.
– Мушка, спрячь, спрячь записку! – зашептали ей со всех сторон.
Но было уже поздно. Еще секунда – и злополучная записка очутилась в руках дяди Гри-Гри.
С невозмутимым хладнокровием он громко прочел ее классу, умышленно растягивая слова. При этом обе девочки, и Маня и Мушка, сидели красные, как пионы, от стыда и смущения.
– Вот так фунт!.. – комически развел руками учитель. – Я думал, это они теорему решали, а они… Щи с кашей… котлеты!.. Да еще мена… Бр-р!.. Ай да синьорины мои воздушные! И не стыдно вам за уроками-то хозяйничать? Ведь математика – дама важная и требует к себе почтения и внимания! Ведь вы уже теперь, так сказать, синьорины великовозрастные, и, следовательно, хозяйственные дела надо побоку… Госпожа Иванова, хозяюшка вы моя несравненная, – тем же тоном шутливого негодования обратился он к зардевшейся Мане по окончании урока, – приятного вам аппетита от души желаю!
– Вот, душка, опростоволосилась-то! – сокрушенно закачала головой Миля Корбина, подсаживаясь к пострадавшей Мане, как только дядя Гри-Гри вышел из класса.
– Ну, вот еще! – лихо тряхнув своей черноволосой головкой, воскликнула Кира. – Что ж тут такого! Хоть мы и воздушные создания, но питаться одним лунным светом и запахом фиалок не можем!
– Медамочки, француз не придет, и Maman прислала сказать, что в свободные часы будет гуляние, пока хорошая погода! – пулей влетая в класс, заявила запыхавшаяся и красная, как рак, Хованская.
– Ура! – радостно закричала Дергунова, и в тот же миг осеклась под строгим, уничтожающим взглядом вошедшей Арно.
– Тише, Дергунова! – вне себя от гнева прошипела она. – Рядом урок физики, а вы кричите, как уличная девчонка!
– Вот еще! – заворчала себе под нос Кира. – Не смеете ругаться… Мой папа командир полка, я вовсе не уличная. Противная, гадкая Арношка! Пугач желтоглазый!
Когда Кира начинала возмущаться, удержать ее не было никакой возможности. По институту ходили слухи, что Дергунова по происхождению была цыганка и ее малюткой подкинули ее отцу, капитану Дергунову, командовавшему тогда ротой в Кишиневе. Самолюбивая, гордая Кира возмущалась этими слухами, и всякий намек на ее происхождение болезненно задевал девочку. Поэтому и сейчас слова Арно возмутили ее, и она расшумелась не на шутку.
– Бог знает, как с нами здесь обращаются! – почти вслух, не стесняясь близости классной дамы, ворчала она. – Если б наши родные только узнали об этом!..
– Ах, душка, – сочувственно произнесла Миля Корбина, сидевшая на одной парте с Кирой, – плюнь ты на это дело и на эту противную Ар… – Миля не договорила, потому что Пугач стояла прямо перед ней.
– Воспитанница, которая плюет, – проскрипела она своим дребезжащим голосом, подчеркнуто раздельно и сочно выговаривая слова, – не получает «двенадцать» за поведение!
И она величественно прошагала между партами, подошла к красной доске, на которой записывались имена лучших по поведению воспитанниц, и своим костлявым пальцем стерла с доски имя Корбиной.
– Вот тебе, бабушка, и Юрьев день! – сочувственно произнесла Кира. – Уже и до парфеток добираться начинает! Противная Пугачиха!
– Mesdames, встаньте в пары и следуйте за мной! – тем же невозмутимым голосом скомандовала Арно, и мы, сгруппировавшись в середине класса, разобрались по парам и направились в сад.

Глава IV. Принцесса из серого дома
Громадный институтский сад пестрел своим осенним нарядом. Желтые клены, красноватые липы и подернутые пурпуром кусты бузины составляли слегка поредевший, но прекрасный осенний букет.
В последнюю аллею разрешалось ходить только выпускным и пепиньеркам. Младшие классы ограничивались гимнастической площадкой и ближайшими к крыльцу дорожками.
Едва девочки разбрелись по саду, как из дальнего угла, служившего наблюдательным пунктом, откуда институтки следили за серым домом, послышался звонкий и взволнованный голос Бельской:
– Сюда, медамочки, сюда идите, скорее!
Мы с Краснушкой, спокойно рассевшиеся было на садовой скамейке, быстро вскочили и, схватившись за руки, побежали на зов.
В беседке из акаций, с которых уже давно слетела листва, стояли кое-кто из наших во главе с отчаянно размахивавшей руками Белкой.
– Смотрите! Смотрите! – увидев нас, прошептала она, захлебываясь от волнения. – Вот чудеса-то!
При этом она указывала нам рукой в направлении серого дома…
Я подняла голову, взглянула… и отступила, удивленная новым, необычайным зрелищем. Серый дом преобразился. Ставни, плотно заколоченные в продолжение всего лета, теперь были открыты, и чисто вымытые окна ярко блестели стеклами в лучах сентябрьского солнца. Но не дом и не ставни привлекли наше внимание.
Одно из окон было раскрыто, и в его амбразуре стояла девушка в белом платье, с двумя тяжелыми косами, ниспадавшими ей на грудь по обе стороны прелестной головки. Девушка была очень красива той чисто сказочной, мраморной красотой, которая сразу бросается в глаза и приковывает взоры. Белое воздушное платье дополняло волшебный образ, и вся она казалась чудесным олицетворением мечты, воплощенной грезой…
– Ах, дуся! Медамочки! Вот красавица-то! – восторженно зашептала Миля Корбина. – Куда лучше Вали Лер, право!
– Ну, вот еще! И сравнивать нельзя! Наша Валентина ей в подметки не годится! – авторитетно заметила смуглая Кира, не особенно стеснявшаяся в выражениях.
– Ах, душки, кто она? – зашептала Маня Иванова, широко открывшая рот от удивления. – Верно, княжна какая-нибудь или графиня… В таком роскошном доме живет!
– Не все ли равно, медамочки, – вмешалась в разговор Краснушка. – Кто бы она ни была – какое нам до нее дело! Вы точно никогда людей не видели: уставились в упор – даже неприлично. Только сконфузите бедняжку!
Но «бедняжка» и не думала конфузиться. Смущение не тронуло краской эти бледные, словно из мрамора изваянные щеки. Ее глаза, большие, смелые, прозрачно-синие, как морская волна, немного сощурившись, смотрели на нас с дерзким любопытством. Полные, яркие губки, странным диссонансом алевшие на этом бледном лице, улыбались – не то насмешливо, не то надменно.
– Ах, медамочки, она смеется! – восторженно зашептала Миля. – Дуся! Красавица, ангел! – и она послала незнакомке несколько воздушных поцелуев.
Девушка рассмеялась тем звонким, серебристым смехом, каким могут смеяться только дети. Потом, перегнувшись за окно всем своим гибким станом, весело воскликнула:
– Какие смешные девочки! Какого класса?
Мы нисколько не обиделись на слово «смешные» и поторопились ответить в один голос:
– Мы выпускные.
– Вот как! – произнесла девушка, и мне ясно послышалось, что она плохо выговаривает слова, как иностранка. – А эта красивая брюнетка, – кивнула она в мою сторону, – тоже из вашего класса?
– Это Галочка! Наша любимица! – ответила Миля Корбина, захлебываясь от счастья говорить с «принцессой», как она уже мгновенно окрестила девушку из серого дома.
– Галочка! – скривив свое красивое личико в насмешливую гримаску, фыркнула та. – Что за дикое имя! Галочка!.. Галка… Ведь это птица, если я не ошибаюсь? Странная фантазия у этих русских называть детей птичьими именами!
– Ах, вовсе нет! – воскликнула Кира. – Это не настоящее имя, а прозвище! А ее, – она указала на меня, – зовут Людмилой… Людмила, Люда… Это звучит так красиво, не правда ли?
– Хорошенькая девочка! – не отвечая на ее вопрос, произнесла «принцесса», бесцеремонно разглядывая меня своими чуть прищуренными глазами.
– А вы не русская? – спросила ее Кира.
Она в ответ только отрицательно покачала белокурой, с золотистым отливом головкой.
– Вы немка?
Она опять сделала отрицательный знак.
– Француженка? – не унималась Кира.
Новый жест и снова молчание.
– Так кто же вы? – готовая уже вспылить от нетерпения, крикнула Кира. – Кто вы? Лифляндка, курляндка, испанка, англичанка, итальянка?..
И так как девушка не отвечала, а только тихо смеялась своим серебристым смехом, Кира сердито пожала плечами и проворчала себе под нос:
– Вот важничает-то, скажите на милость!.. Будто и впрямь настоящая принцесса!
– Ах, оставь ее, душка! – прошептала Миля Корбина, не отрывавшая глаз от незнакомки. – Какое вам всем дело, кто она… В ней нет ничего обычного, человеческого… Я уверена, что она не живое существо, а греза, воплощенная легенда этого старого дома!..
– Милка, ты больна! Ступай в перевязочную, тебя осмотрят, душка! Ты заговариваться начала! – во все горло расхохоталась Дергунова, не терпевшая никаких «небесных миндалей», как она называла поэтические бредни Мили.
В ту же минуту «принцесса», еще не отошедшая от окна, снова заговорила:
– Не беспокойтесь, глупенькие, я такая же, как и вы, и ничего сверхъестественного во мне нет! И в доказательство этого я сейчас должна идти брать урок музыки, но завтра мы увидимся снова. Только не все, а то вы так кричите, что у меня от вашего шума может разболеться голова…
– Ах, скажите, нежности какие! – воскликнула неугомонная Кира, успевшая уже невзлюбить принцессу.
– Не все, – повторила красавица с легкой улыбкой, – вы и вы, – кивнула она мне и Марусе, – и вы тоже, обезьянка, – засмеялась она, посмотрев на Милю, – приходите ко мне завтра в этот же час.
– Ах, мы завтра не сможем, – нисколько, по-видимому, не обидевшись на данное ей прозвище, отозвалась Миля. – Мы сегодня гуляем во время пустого урока, а завтра в этот час у нас будет учитель, и мы не можем прийти…
– Она вами командует, как горничными, а вы таете! – сердито проворчала Бельская, недовольная тем, что не получила приглашения от «принцессы».
– Мы придем, придем непременно, как только будет можно! – не слушая ее, воскликнула Миля.
– А я не приду – увольте! – резко заявила Краснушка. – Очень надо исполнять прихоти этой гордячки… Да и тебе не советую, Галочка! – обратилась она ко мне, ничуть не стесняясь присутствия незнакомки.
– Ах, что ты, Маруся! – Миля даже руками всплеснула. – Она такая дуся! – и девочка снова обратила к окну восхищенный взор.
– Ну и дежурь у нее под окнами, если тебе это нравится, а меня избавь! – вспыхнула Запольская и, круто повернувшись спиной к серому дому, энергично зашагала прочь по аллее.
Только я собралась было последовать ее примеру, как до меня снова долетел серебристый голосок незнакомки:
– Смотрите, приходите же завтра! Вы мне очень нравитесь! И мне бы очень хотелось покороче познакомиться с вами!
Я оглянулась. Глаза девушки смотрели на меня. Значит, ее слова относились ко мне.
– Ах, счастливица Власовская, – завистливо промолвила Миля, – она зовет тебя!
– Не ходи, Люда, – незаметно дернула меня за руку внезапно вернувшаяся и снова подошедшая к нам Краснушка.
– Понятно, не ходи! – вмешалась Кира Дергунова и, повернувшись к окну, сказала с издевкой, сопровождая свои слова насмешливым реверансом: – Прелестная принцесса, соблаговолите назвать ваше имя!
– Извольте, – в тон ей отвечала незнакомка, – меня зовут Нора Трахтенберг.
Трахтенберг!.. Какая знакомая фамилия. Где я ее слышала? Ах, да, вспоминаю… Когда я была еще совсем маленькой седьмушкой, моя подруга по классу – такая же маленькая девочка, как и я, княжна Нина Джаваха – «обожала», по институтскому обычаю, одну из старшеклассниц, белокурую шведку Ирочку Трахтенберг. Потом, когда моя подруга Нина умерла от чахотки, а Ирочка вышла из института по окончании курса, я потеряла ее из виду. Теперь, когда я услышала эту фамилию, мне показалось, будто я заметила что-то знакомое в лице Норы, особенно во взгляде ее насмешливых, прозрачных, словно русалочьих глаз и в надменной улыбке алого ротика.
Я хотела было спросить ее, не приходится ли она сестрой Ирэн, но как раз в этот миг в конце аллеи появилась Пугач, строго запрещавшая нам стоять у забора и еще строже преследовавшая за разговоры с посторонними… Мы встрепенулись и врассыпную бросились прочь.
Окно захлопнулось. «Принцесса» Нора исчезла так же внезапно, как и появилась в нем. Раздался звонок, напомнивший нам, что прогулка закончена, и надо идти на завтрак.

Глава V. Сон в руку. – История. – Новый учитель
Весь этот день только и разговору было, что о «принцессе» из серого дома.
Девочки разделились на две партии. Миля Корбина и Мушка стояли за Нору. Особенно горячо восторгалась ею Миля. Пылкое воображение девочки рисовало фантастические картины о жизни белокурой незнакомки.
– Медамочки, вы слышали, как она говорит? Совсем-совсем как нерусская! – восторженно захлебываясь, говорила Миля. – Я уверена, что она француженка! Наверное, ее отец эмигрант, убежал с родины и должен скрываться здесь, в России… Его ищут всюду, чтобы посадить в тюрьму, может быть, казнить, а они с дочерью скрылись в этом сером доме и…
– Ты, душка, совсем глупая, – неожиданно прервала пылкую речь Мили Краснушка, – времена казней, революций и прочего давно прошли!.. Хорошо же ты знаешь историю Франции, если в нынешнее время находишь в ней революцию и эмигрантов!
– Ах, оставь, пожалуйста, Запольская, – взбеленилась Миля, – не мешай мне фантазировать, как я не мешаю тебе писать твои глупые стихи!
– Глупые стихи! Глупые стихи! – так и вспыхнула Краснушка, мгновенно подурнев от гнева. – Медамочки, разве мои стихи так плохи, как говорит Корбина? Будьте судьями, душки!
– Перестань, Маруся! – остановила я мою разошедшуюся подругу. – Ну, пусть Миля восторгается своей принцессой и несет всякую чушь, какое тебе дело до этого?
– И то правда, Галочка, – разом успокаиваясь, согласилась Краснушка. – Пусть Милка паясничает и юродствует, сколько ей угодно… Только ты, Люда, обещай мне, что ты больше не пойдешь в последнюю аллею и не будешь разговаривать с этой белобрысой гордячкой.
– Конечно, не буду, смешная ты девочка! – поторопилась я успокоить моего друга.
– Побожись, Люда!
Я побожилась, трижды осенив себя крестным знамением (самая крепкая и нерушимая клятва в институтских стенах).
– Спасибо тебе, Галочка! – мигом просияв, воскликнула Краснушка. – Ах, Люда, ты и не представляешь, как ты мне дорога! Право же, я люблю тебя больше всех на свете!.. И мне досадно и неприятно, когда ты говоришь и ходишь с другими… Мне кажется, что я больше всех остальных имею право на твою дружбу. Не правда ли, Люда?
Я молча кивнула ей.
– Ну вот! Ну вот! – обрадовалась она. – А тут эта белая фиглярка лезет к тебе и навязывается на дружбу! Я не хочу, я не хочу, Люда, чтобы ты была с ней!
– Вот глупенькая! – не выдержала я и рассмеялась, – ведь белая фиглярка, как ты ее называешь, наверху, в окне, а мы внизу, в саду, за оградой. Какая же тут может быть дружба? Ни поговорить, ни погулять вместе!
– Ах, какая я глупая, Люда! – засмеялась она своим звучным, заразительным смехом. – Я и не сообразила… Ну, поцелуй же меня!
– За то, что ты глупая? – расхохоталась я.
– Да хотя бы и за это, Люда!
Пронзительный звонок, возвестивший начало урока, не помешал нам крепко, горячо поцеловаться.
– Не целоваться! – послышался над нами резкий окрик Пугача. – На все есть свое время!
Мы вздрогнули от неожиданности. За нами стояла классная дама.
– Господи! – тоскливо протянула Краснушка. – И когда же мы выйдем из этой нашей тюрьмы! Все по звонку, по времени – и спать, и есть, и смеяться, и даже целоваться. Каторга сибирская, и больше ничего!
– Не грубить! – вся вспыхнув, выкрикнула Арно и топнула ногой.
– А вы не топайте на меня, мадемуазель! – внезапно вспылила Запольская, и знакомые искорки ярко засверкали в ее темных зрачках. – Не топайте на меня, что это в самом деле!
– Не смейте так разговаривать с вашей наставницей! – зашипела Пугач. – Сейчас же замолчите, или я вам сбавлю три балла за поведение.
– За то, что я целовалась? – насмешливо сощурившись, спросила Краснушка, и недобрая улыбка зазмеилась в уголках ее алого ротика.
– За то, что вы дерзкая девчонка! Кадет! Мальчишка! Вот за что! – затопала на нее ногами окончательно выведенная из себя Арно и, выхватив из кармана свою записную книжку, в которой она ставила ежедневные отметки за поведение, дрожащей рукой написала в ней что-то.
– У вас сегодня «шесть» за поведение! – злобно объявила она Запольской. – И в будущее воскресенье вы останетесь без шнурка!
Шнурки выдавались нам за хорошее поведение и за языки. Иметь белый шнурок считалось у институток особенно почетным. И Краснушка за все время своего пребывания в институте никогда еще не была лишена этой награды, поэтому решение Арно глубоко возмутило ее горячее сердечко.
– Мадемуазель Арно! – отчетливо и звонко произнесла она, вся дрожа от волнения, и ее красивое личико, обрамленное огненной гривой вьющихся кудрей, так и запылало ярким румянцем. – Это несправедливо, это гадко! Вы не имели права придираться ко мне за то, что я поцеловала Власовскую. Учителя не было еще в классе, когда я это сделала… Я не хочу получать шестерки за поведение, когда я не виновата! Слышите ли, не виновата!.. Нет, нет и нет! – и совершенно неожиданно для всех нас Краснушка упала головой на пюпитр и исступленно, истерически зарыдала на весь класс.
– А-a, так-то вы разговариваете с вашими классными дамами! – прошипела Арно. – Тем хуже для вас, пеняйте на себя! Я вам ставлю «нуль» за поведение, и завтра же все будет известно начальнице! – и она снова выдернула злополучную книжечку и сделала в ней новую пометку против фамилии Запольской.
– Бедная Краснушка! Сон-то в руку! – сочувственно и сокрушенно покачала черненькой головкой Мушка.
– Подлая Арношка, аспид, злючка противная! – исступленно зашептала Кира Дергунова, сверкая своими цыганскими глазами. – Ненавижу ее, всеми силами души ненавижу!
– Видишь, Маруся, – торжественно произнесла Таня Петровская, – я тебе правду сказала: лавровый венок – это непременно нуль в журнале!
– Да не плачь же, Краснушка, – добавила она, наклоняясь к девочке, – ты же не виновата…
– Виноват только сон! – вмешалась Миля Корбина и тотчас же печально и сочувственно добавила: – Ах, душка, и зачем только ты видишь такие несчастные сны!
– Ах, Корбина, и зачем только вы так непроходимо глупы? – паясничая, подскочила к ней Белка. – Ну разве сны зависят от воли человека?
– Они от Бога! – еще более торжественно произнесла Петровская, поднимая кверху свои серьезные глаза.
Краснушка продолжала отчаянно рыдать у меня на плече. Вся ее худенькая фигурка трепетала, как былинка.
Запольская никогда не плакала по пустякам. Все это знали и поэтому особенно жалели ее из-за глупой истории с Арно, потрясшей впечатлительную девочку.
– Медамочки, у нее же истерика будет! – испуганно прошептала Маня Иванова. – Ах, Краснушка, что же это такое?
– Краснушечка! Маруся! Запольская, душка, поплачь еще! Плачь громче, чтобы разболеться от слез! – молила Миля Корбина, складывая руки на груди. – Если ты заболеешь и тебя отведут в лазарет, Maman узнает о несправедливости Пугача и ее, наверное, выгонят!
– Полно вздор молоть, Корбина, – строго остановила я девочку, – как не стыдно говорить такие глупости! Маруся, – обратилась я к Запольской, – сейчас же перестань плакать! Слышишь? Сию минуту перестань! Ведь у тебя и правда голова разболится…
– Пускай разболится! – заикаясь, сквозь истерические всхлипывания ответила Краснушка. – Пусть я разболеюсь и умру и меня похоронят в Новодевичьем монастыре, как Ниночку Джаваху…
– Ах, как это будет хорошо! – неожиданно подхватила Миля. – Умри, конечно! Пожалуйста, умри, Краснушка! Подумай только: белое платье, как у невесты, белые цветы, белый гроб! И все поют и плачут кругом… Все плачут: и Maman, и учителя, и чужие дамы, и мы все, все… А Арно не плачет… Она идет в стороне от нас… Ее никто не хочет видеть… А когда тебя опустят в могилу, Maman подойдет к Арно и скажет нам, указывая на нее пальцем: «Смотрите на эту женщину! Она убийца бедной, маленькой, невинной Запольской! Она убийца… Помните это все и изгоните ее из нашей тихой, дружной семьи!» И Арношка упадет на край твоей могилы и будет плакать, плакать, плакать… Но воскресить тебя уже будет нельзя: мертвые не воскресают!..
Последние слова она произнесла с особенным подъемом… Краснушка при этом заплакала еще сильнее, у многих из нас тоже невольно навернулись слезы. Глупенькие, наивные девушки поддались влиянию Милкиной фантазии. Но внезапно прозвучавший сильный, грудной голос Вари Чикуниной мигом отрезвил нас.
– Перестать! Сейчас перестать! – строго прикрикнула Варюша. – Запольская, не реви! Что это, в самом деле? Седьмушки вы, что ли? Ах, mesdames, mesdames, когда же вы вырастете и поумнеете!
Варюша Чикунина была старше нас всех. Ей было около девятнадцати лет, и ее авторитет дружно признавался всеми.
При первых же звуках ее громкого голоса Краснушка подняла с крышки пюпитра свою рыженькую головку и произнесла, все еще всхлипывая:
– Я ей этого не прощу! Я ей отомщу… Непременно отомщу!..
– Разумеется! – подхватила Миля. – Если уж нельзя умереть, так по крайней мере надо отомстить как следует!
– Mesdames! Mesdames! Maman в коридоре! Maman в коридоре! – послышались тревожные голоса девочек, сидевших на первых скамейках возле двери. Все разом стихло, успокоилось как по волшебству. Настала такая тишина, что, казалось, можно было услышать полет мухи.
Лишь только высокая, полная фигура начальницы в синем шелковом платье появилась в дверях класса, мы все разом поднялись со своих мест и присели в низком реверансе, сопровождаемом дружным восклицанием по-французски:
– Мы имеем честь приветствовать вас!
Начальница была не одна. За нею вошел, или, вернее, проскользнул в класс высокий господин в синем вицмундире, сидевшем на нем как на вешалке, очень молодой, очень белокурый и очень робкий на первый взгляд. Он потирал свои большие, красные руки, как будто они у него были отморожены, краснел и смущался, как мальчик. Видимо, он чувствовал себя очень неловко под взглядами сорока взрослых девочек, рассматривавших его с полной бесцеремонностью и явным любопытством.
– Дети мои! – сказала Maman, окидывая нас всех разом острыми, проницательными глазами. – Представляю вам нового учителя русской словесности Василия Петровича Терпимова. Надеюсь, вы сумеете заслужить его расположение.
– Мы надеемся, Maman! – ответил, приседая, наш дружный хор.
Начальница еще раз милостиво кивнула нам головой в белой кружевной наколке и величественно выплыла из класса, оставив Терпимова в обществе институток.
Новый учитель неловко устроился на кафедре и сразу уткнулся носом в классный журнал, очевидно, стараясь скрыть от нас свое смущение и робость.
– Мой предшественник, – начал он под прикрытием журнала, – высокоуважаемый Владимир Михайлович Чуловский, передал мне, что в истории литературы вы довольно сильны и что он дошел с вами до Фонвизина. Не так ли?
– Дежурная, ответьте месье Терпимову! – приказала со своего места Арно.
Учитель, не заметивший было классную даму, теперь окончательно смутился из-за своей оплошности, неуклюже привскочил с места и, подойдя к ней, отрекомендовался:
– Честь имею… Терпимов…
Кто-то тихо фыркнул под крышку пюпитра.
– Вот парочка-то подобралась – на славу! – прошептала Кира Дергунова, захлебываясь от приступа смеха.
Действительно, высокая, прямая как жердь Арно и такой же длинный и сухой Терпимов составляли весьма карикатурную пару.
– Дежурная, – повысила голос Пугач, – скажите месье, что вы проходили у Владимира Михайловича в прошлом году по истории литературы.
Варюша Чикунина тотчас же поднялась со своего места и громко отчеканила:
– От Кантемира до Грибоедова.
– Господи! Да это Дон-Кихот какой-то! – звонким шепотом прошептала Кира, оглядывавшая нового учителя не то со страхом, не то с удивлением.
– А кто, mesdames, может познакомить меня со способом декламации в вашем классе? – спросил Терпимов, снова усевшись на кафедру.
Все молчали. Никому не хотелось «выскакивать». Декламацию у нас ставили выше всего, мы охотно учили и декламировали стихи.
– Кто из вас может прочесть какое-нибудь выученное в прошлом году стихотворение? – повторил свой вопрос учитель.
– Власовская Люда, прочти «Малороссию», ты ее так хорошо читаешь, – послышались со всех сторон голоса моих подруг.
Я встала.
– Вы желаете прочесть? – обратился ко мне учитель, глядя не на меня, а куда-то поверх моей головы.
Теперь он был красен, как вареный рак, на лбу его выступили крупные капельки пота. Он слегка заикался, когда говорил, и вообще был довольно-таки смешон и жалок.
Я вышла на середину класса и начала:
Ты знаешь край, где все обильем дышит,
Где реки льются чище серебра,
Где ветерок степной ковыль колышет,
В вишневых рощах тонут хутора… [11 - Стихотворение А. Н. Толстого.]
Как истая малороссиянка, я обожаю все, что касается моей родины, и стихи эти я всегда читала с особенным жаром. Стоило мне только начать их, как я уже видела в своем воображении и белые хатки, и вишневые рощи, и смуглую хохлушку, вплетающую цветы в свои темные косы, и слепого бандуриста, запевающего песни о своей родине, – словом, все то, о чем говорилось у поэта. Чуловский, высоко ставивший декламацию, выучил меня оттенять чтение, делать паузы, повышать и понижать голос. Моя южная натура помимо меня вкладывала в стихи много пыла, и я каждый раз с успехом читала «Малороссию», заслуживая шумное одобрение и учителя, и подруг. Но Василий Петрович Терпимов, или Дон-Кихот, как его сразу окрестила насмешница Дергунова, имел, как выяснилось, свои, особенные представления о способе декламации. Он внимательно прослушал меня до конца, не выражая никакого удовольствия на своем худом, некрасивом лице, а когда я закончила, произнес лаконично, точно отрезал:
– Нехорошо-с!
– Почему? – невольно вырвалось у меня.
– Нехорошо-с… Так можно только молитвы читать-с, а стихи не годится… Проще надо, естественнее.
– А месье Чуловский очень хвалил! – послышался с последней скамейки голос Бельской.
– Замолчите! – зашикала на нее тревожно вскочившая со своего стула Арно.
– Месье Чуловский имеет свою методу… – заикаясь от смущения и мучительно краснея, произнес Терпимов, – я имею свою.
– Власовская – наша первая ученица! – как бы желая поднять мой авторитет, крикнула Дергунова.
– И профессора могут ошибаться, а не только первые ученицы, – изобразив на своем длинном лице нечто вроде улыбки, ответил учитель.
– Ах, противный, – звонким шепотом заявила Иванова, – да как он смеет против Чуловского говорить! Да мы его «потопим»! Это он из зависти, медамочки, точно из зависти!
Чуловский был нашим общим кумиром. Молодой, красивый, остроумный, он обращался с нами не как с детьми, а как со взрослыми барышнями, и мы гордились его отношением к нам. Даже неявным осуждением Чуловского Дон-Кихот сразу восстановил против себя восторженных девочек.
Его тут же решили «топить», то есть изводить всеми силами, как только могли и умели опытные на такие проделки институтки…
Мне самой было очень неприятно, что Терпимов забраковал мое чтение любимой «Малороссии». Я вернулась на свое место очень недовольной.
– Не горюй, Галочка, он, ей-Богу же, ровно ничего не понимает! И откуда только выкопали нам этакую кикимору, – тихонько утешала меня Маруся, у которой едва успели обсохнуть слезы на глазах после ее «истории».
– Я… я ничего, что ты!.. – ответила я, тогда как в душе поднималась злость на нового учителя.
Прослушав двух-трех девочек, Терпимов заговорил о Державине. Начал он смущенно и робко, поминутно заикаясь, но по мере того как он говорил, голос его крепнул с каждой минутой, речь делалась богаче и образнее, и он незаметно завладел нашим вниманием… Говорил он доступно, просто и понятно, сумев заинтересовать девочек. Он приводил множество примеров, прочитывая отрывки стихотворений все с той же удивительной простотой.
– Ай да Дон-Кихот, отлично справляется! – прошептала Дергунова, против своего обыкновения внимательно слушавшая речь учителя.
– Ничего хорошего нет! – сердито протянула Краснушка. – Люда дивно прочла «Малороссию», а он – «нехорошо-с»! Еще смеет Чуловского критиковать, кикимора этакая! Интересно знать, кто его обожать возьмется.
– Придется «разыграть», душки, – шепотом заметила Мушка, – добровольно, наверное, никто не согласится.
– Ну и разыграем в перемену… Ах, уж кончал бы поскорее… А наши-то дурочки уши развесили… Как не стыдно: променяли Чуловского на кикимору! Бессовестные! – горячилась Маруся.
Звонок внезапно прервал речь Терпимова, он разом как-то осекся, все его воодушевление мигом пропало. Суетливо расписавшись в классном журнале, он неловко поклонился нам и вышел из класса.
Тотчас же после урока Терпимова разыграли в лотерею.
Дело в том, что каждого учителя у институток было принято «обожать». Это обожание выражалось весьма оригинально. Вензель «обожаемого» вырезывался на крышке пюпитра, или выцарапывался булавкой на руке, или изображался на окнах, дверях, на ночных столиках. «Обожательница» покупала разные симпатичные мелочи для его уроков, собственноручно делала тряпочку для вытирания перьев с каким-нибудь цветком, обертывала мелок кусочком розовой бумаги и перевязывала его бантом из широкой ленты.
Когда в институте бывали литературно-музыкальные вечера, обожательница подносила обожаемому учителю программу вечера на изящном листе бумаги самых нежных цветов. В Светлую Христову заутреню она же подавала ему восковую свечу в изящной подставке и с неизменным бантом.
Иногда несколько человек сразу обожали одного учителя. В таких случаях они делились по дням, и каждая имела свой день в неделю, как бы дежурство, – в этот день она должна была заботиться о своем кумире. Бывало и так, что никто не хотел обожать какого-нибудь уж слишком неинтересного или слишком злого учителя, – тогда его разыгрывали в лотерею, и получившая билетик со злополучным именем должна была поневоле принять учителя на свое попечение и стать его ревностной поклонницей. Учителя знали, разумеется, об этой моде институток и от души смеялись над ней. Так, Вацель, получая неудовлетворительные ответы от обожавшей его одно время Бельской, говорил с печальным комизмом в голосе:
– Эх вы, синьорина прекрасная! И когда только вы свои уши в руки возьмете да слушать меня на уроках будете, а еще «обожаете»! Хороша, нечего сказать!
– И вовсе я вас теперь больше не обожаю! – «отрезала» Вельская. – Вы все путаете, Григорий Григорьевич, сколько раз я вам говорила: не я, а Хованская… Я ей передала вас с тех пор, как вы мне нуль поставили!
– Ах, извините, пожалуйста! – комически раскланивался Вацель. – Так, значит, уже и передали? Ловко же вы мной распоряжаетесь, девицы!..
Терпимова разыгрывали неохотно. Он сразу всем не понравился, и его решили «топить».
– Кто вытащил Дон-Кихота? – надсадно кричала Дергунова, взобравшаяся на кафедру с большой коробкой из-под конфет, откуда все мы взяли по билетику.
– Ой, медамочки, я! Ни за что не хочу! Увольте! – отозвалась из толпы Валя Лер. – Увольте, медамочки, ни за что не хочу обожать Дон-Кихота! К тому же я не свободна! У меня уже есть батюшка и Троцкий!..
– Батюшка не в счет, батюшку и так весь класс обожает, – возразила Кира, – а за Троцким уже десять человек числится. Так что возьми Терпимова!
– Ни за что! Ни за что!
И хорошенькая Валя, зажав уши, вынырнула из толпы окружавших ее девочек.
– Медамочки! Я буду обожать месье Терпимова, – послышался вдруг тонкий, почти детский голосок, и маленькая бледная блондинка лет тринадцати на вид (на самом деле ей было все семнадцать) выступила вперед.
По-настоящему эту блондинку звали Лида Маркова, но прозвище ей дали Крошка. Она была одной из лучших учениц класса, парфетка по поведению, очень миловидная, со светлыми, как лен, волосами, с прозрачным личиком, напоминающим лики ангелов, и с манерами лукавой кошечки.
– Вот и отлично! – обрадовалась Дергунова. – Душки! Все уступают Лиде Дон-Кихота?
– Все, все уступают! – зазвенели отовсюду веселые голоса. – Бери его, пожалуйста, Маркова!
Таким образом, участь Терпимова была решена.
– Это она неспроста, – говорила мне в тот же день за обедом Маруся, – уверяю тебя, неспроста, Галочка!.. Она хочет в пику тебе понравиться Дон-Кихоту своей декламацией и быть у него первой по русскому языку.
– Полно, Маруся, – успокаивала я вечно взволнованную и очень подозрительную подругу, – тебе так только кажется!..
– Ах, Людочка, – не уступала она, – и когда же ты перестанешь быть таким доверчивым ягненком и всем верить? Право же, ты слишком добра сама, и потому все кругом кажутся тебе такими же добрыми и хорошими. Я не такова!.. Сегодняшняя история с Арношкой…
– Бедная Маруся! – прервала я ее.
– Не смей жалеть, Люда, если хочешь быть моим другом! – вспылила гордая девочка. – Арношка не посмеет поставить нуль в журнале – ведь я не виновата! А в своей книжке пусть пишет все, что ей вздумается.
– А не лучше ли извиниться, Маруся? – робко спросила я.
– В чем? – воскликнула она. – Разве я виновата? Разве ты не видишь, как Пугач придирается ко мне!.. Ах, Люда, Люда, век не дождусь, кажется, дня выпуска…
– Запольская! Не клади локти на стол! – послышался резкий окрик Арно с соседнего стола.
– Вот видишь, видишь! – торжествующе прошептала Маруся. – Опять!.. Господи! И поесть-то не дадут как следует! – крикнула она со злостью, резко отодвигая от себя тарелку с жарким.
После обеда нас снова повели в сад. Миля Корбина, с трепетом ожидавшая этого часа, вихрем понеслась в последнюю аллею к своей «принцессе». Белка, Мушка и Маня Иванова последовали ее примеру. Меня, признаться, также тянуло туда – еще раз взглянуть на странную, таинственную Нору, но, помня обещание, данное мной Краснушке, я не пошла, не желая огорчать и без того уже достаточно наволновавшуюся за этот день Марусю.
Весь вечер после прогулки был посвящен приготовлению уроков. Мы с Краснушкой ушли в угол за черную доску, на которой писали мелом во время уроков, и там прилежно занялись географией.
– Ты тут, Галочка? – просунула к нам свою белокурую головку Миля Корбина. – Знаешь, она спрашивала о тебе!
– Кто еще? – подняв на нее сердитые глаза, спросила Маруся.
– Она… Нора… «Принцесса» из серого дома. Она спрашивала про тебя, Власовская, и велела передать поклон.
– Ах, отстань, пожалуйста! – вышла из себя Краснушка. – Ты надоела с твоей «принцессой» и мешаешь нам учиться!
– Она шведка! Мы узнали, – мечтательно произнесла Миля, не обращая ни малейшего внимания на гнев Запольской, – шведка… скандинавка. Страна древних скальдов и северных преданий – ее родина!
– Да убирайся ты с твоей скандинавкой, Милка, или я завтра же пойду на последнюю аллею, чтобы наговорить ей дерзостей!..
– Ты, Краснушка, злючка! Кто же виноват, что ты надерзила Арно! – спокойно возразила Миля. – Ведь и мне попало, и меня стерли с доски, а я не унываю, однако, потому что скоро выпуск, скоро всему конец – и Арношке, и красным доскам, и нулям, и придиркам… Ах, Маруся, милая, – восторженно заключила Миля, – душка, напиши ты мне поэму, в которой воспевалась бы Нора, пожалуйста, Маруся! Поэму вроде этой, слушай: «Мы все дочери лесного царя и живем в большом непроходимом лесу. Мы гуляем, резвимся, танцуем… Во время одной из прогулок натыкаемся на замок другого царя… В этом замке живет принцесса, светлая, как солнце… Ее улыбка…»
– Отстань! – свирепо закричала Краснушка. – Люда, заткни уши и повторяй реки Сибири.
Я послушалась ее совета и, со смехом закрыв пальцами оба уха, перебивая Милю, стала твердить:
– Обь с Иртышом, Енисей, Лена, Верхняя Тунгуска, Средняя Тунгуска, Нижняя Тунгуска…
Миля вспыхнула, обиженно пожала плечами и вылезла из-за доски, оставив нас одних.
В восемь часов прозвучал звонок, призывающий нас к молитве и к вечернему чаю. Та же дежурная, Варюша Чикунина, вышла, как и утром, на середину столовой с молитвенником в руках и прочла вечерние молитвы.
Едва мы принялись за чай, отдающий мочалкой, как из-за соседнего стола прибежала Вольская и шепнула нам, чтобы все собрались на ее постели после спуска газа [12 - То есть когда притушат свет в газовых светильниках.]: она сообщит нам интересную «новость».
Бледное, тонкое, всегда спокойное лицо Анны выражало волнение.
Мы все невольно встрепенулись, зная, что Аня, считавшаяся «невозмутимой», никогда не тревожится по пустякам. Значит, с ней действительно случилось что-то особенное. И это особенное уже захватило нас своей таинственностью…

Глава VI. Песня Соловушки. – По душам. – После спуска газа
Около девяти часов мы поднялись в дортуар.
Пугач, предоставив нам полную свободу раздеваться, причесываться и умываться на ночь без ее присутствия, ушла к себе.
Это было лучшее время из всего институтского дня. Ненавистная Арно безмятежно распивала чай в своей комнате, находившейся по соседству с дортуаром, а мы, надев «собственные» длинные юбки поверх институтских грубых холщовых и закутавшись в теплые, тоже «собственные» платки, сидели и болтали, разбившись группами, на постелях друг друга.
Варюша Чикунина заплетала на ночь свои длинные – «до завтрашнего утра», как про них острили институтки – косы и вполголоса напевала какую-то песенку.
– Спой, Соловушка! – умильным голоском обратилась к ней Корбина.
– Пожалуйста, спой, Чикуша, милая! – подхватили и другие. И Варюша, никогда не ломавшаяся в таких случаях, перебросила через плечо тяжелую, уже доплетенную косу и, скрестив на груди полненькие ручки, запела.
Никогда, никогда в жизни я не слышала более приятного, более нежного голоса. Хорошо, дивно хорошо пела Варюша! Эти за душу хватающие звуки словно вырывались из самых недр ее сердца! Они плакали и жаловались на что-то, и ласкали, и нежили, и баюкали… А большие, всегда грустные, не по летам серьезные глаза девушки были полны, как и ее голос, той же жалобой, той же безысходной тоской…
Она пела о знойном лете, о душистых полевых цветах и о трели жаворонка в поднебесной выси. Несложный мотив, простая песня. Но как ее передавала, как бесподобно передавала ее Варюша! И лицо ее, обыкновенно невзрачное, простоватое русское лицо, преображалось до неузнаваемости во время пения… Огромные глаза горели, как два солнца… Рот заалел, полуоткрылся, и из него глядели два ряда мелких и сверкающих, как у белочки, зубов. Положительно она казалась нам в эти минуты красавицей, наша скромная Чикунина.
Песня оборвалась, а мы все еще сидели, словно зачарованные ею. Кира Дергунова очнулась первой. Со свойственной ее южной натуре стремительностью она вскочила со своего места и, повиснув на шее Варюши, вскричала:
– Душка Чикунина! Позволь мне обожать тебя!
– Она будет знаменитой певицей! Увидите, медамочки, – шепотом промолвила Валя Лер, сама втихомолку бредившая сценой. – Вот увидите! Она прогремит своим голосом на весь свет!..
Варюша молчала… Она смотрела вперед затуманенными, странными, полными вдохновения глазами и, казалось, не видела ни этой высокой казенной комнаты, освещенной рожками газа, ни этих стен с рядами кроватей вдоль них, ни смешных, восторженных и пылких девочек…. Может быть, в ее воображении уже мелькала тысячная толпа зрителей, богатая сцена, дивная музыка и она сама – непобедимая владычица толпы, в шелках, бархате и драгоценных уборах!..
Она все еще смотрела не отрываясь в одну точку и не видела и не слышала, как дверь из комнаты Арно приотворилась и классная дама появилась на пороге.
– Власовская! Подойдите сюда, дорогая, я должна поговорить с вами!
Я покорно поднялась и пошла на зов.
– Надень кофточку, кофточку надень! – шепнула мне по дороге Краснушка, и чьи-то услужливые руки набросили мне на плечи грубую ночную кофту.
– Милое дитя! – торжественно произнесла Пугач, как только я перешагнула порог ее «дупла», как прозвали институтки комнату классной дамы, разделенную на две половины дощатой перегородкой. – Милое дитя, я хочу серьезно поговорить с вами. Садитесь!
О, это было уже что-то совсем новое! Никогда еще Арно не приглашала садиться в своем присутствии и никогда ее голос не выводил таких сладких ноток.
Я машинально повиновалась, опустившись на первый попавшийся стул у двери.
– Не здесь! Не здесь! – улыбаясь, произнесла классная. – К столу садитесь, милочка! Вы не откажете, надеюсь, выпить со мной чашку чаю?
На круглом столике у дивана совсем по-домашнему шумел самовар, на тарелках лежали сыр, колбаса и масло. Я, полуголодная после институтского стола, не без жадности взглянула на все эти лакомства, но прикоснуться к чему-либо считала «низостью» и изменой классу. Арно дружно ненавидели, всячески изводили, она была нашим врагом, а есть хлеб-соль врага считалось у нас позорным. Поэтому я только низко присела в знак благодарности, но от чая и закусок отказалась.
– Как хотите, – обиженно поджимая губы произнесла Пугач, – как хотите!
Помолчав немного, она подошла ко мне и, взяв мою ладонь своей худой, костлявой рукой, произнесла насколько могла ласково и нежно:
– Милая Власовская, я хотела с вами поговорить «по душам».
По душам? Вот уж чего я никак не ожидала… Да и вряд ли кто-либо из моих одноклассниц подозревал о присутствии «души» у этого бессердечного, сухого и педантичного пугала.
– Я вас слушаю, мадемуазель, – покорно ответила я.
– Милое дитя, – произнесла Арно теми же сладенькими звуками, – я хочу поговорить с вами о вашей дружбе с Запольской.
– С Марусей? – воскликнула я изумленно.
– Да, моя милая, эта дружба, не скрою, вредит вам. Вы первая ученица и примерная воспитанница. Запольская – отъявленная шалунья. Вы не могли не слышать ее дерзкого обращения со мной. Во время субботнего отчета я поговорю о ней с Maman. Чем это кончится – не знаю… Но если Maman узнает о еще двух-трех дерзостях Запольской, я нисколько не удивлюсь, если конференция настоит на ее исключении из института. Вам нечего дружить с нею, моя дорогая. Знаете пословицу: «Скажи мне, кто твой друг, и я скажу, кто ты». Хорошая девушка должна избегать дурных, и я надеюсь, что вы, Власовская, измените свой взгляд на Запольскую и найдете себе более достойную подругу вроде Муравьевой, Марковой, Чикуниной, Зот и других. Надеюсь, вы поняли меня, моя милая. А теперь ступайте спать… Я вас больше не задерживаю. Доброй ночи, милая!
– Доброй ночи, мадемуазель! – я сделала традиционный реверанс и «вылезла из дупла».
Так вот оно что! Вот он, разговор «по душам»! О, противная Арношка! Гадкий Пугач! Неужели она хоть на минуту могла подумать, что я «продам» мою Марусю за ее несчастные закуски и отвратительные речи «по душам»? Никогда, никогда в жизни, мадемуазель Арно, запомните это! Людмила Власовская не была и никогда не станет предательницей!..
– Что ты делала в «дупле»? Что тебе говорила Пугач? – послышались расспросы моих подруг, лишь только я снова очутилась в дортуаре.
Но я, не ответив им ни слова, стремительно кинулась к постели Запольской.
Маруся сидела на ней, поджав под себя ноги по-турецки. В одной руке она держала карандаш, а другой размахивала в воздухе клочком бумаги и что-то быстро-быстро шептала.
Я поняла, что Маруся «сочиняет» и что на нее напал один из ее порывов вдохновения. Ее алый ротик улыбался, а в глазах, там, за этими яркими искорками, в самой глубине блестящих зрачков, что-то горело и переливалось. Рыжие кудри спутанными прядями падали на грудь, и все ее побледневшее личико светилось каким-то внутренним светом.
– Маруся! Маруся! Золото мое! – бросилась я к ней в неудержимом порыве. – Знаешь, что проповедовала мне Арно?!
Но она сейчас была далека и от Арно, и от ее проповедей, и даже от меня самой, ее лучшей, самой дорогой подруги.
– Не мешай, Галочка, – шепотом ответила она, – я пишу стихи… Помнишь мой сон, Люда? Цветы… Нерон… песни… Я облеку этот сон в поэзию… Чикунина своим пением вдохновила меня! Мне всегда хочется писать, когда я слышу песни, музыку… Не мешай, Люда, постой… Как это? Ах, да…
И вот он встал, властитель Рима,
Он лютню взял и подал знак…
Пред ним, бледна и недвижима… –
с пафосом продекламировала Маруся и вдруг, неожиданно сорвавшись с места, кинулась со всех ног к Додо Муравьевой, крича во все горло:
– Душка Додоша, дай рифму на «знак», ты так много читаешь!
– «Дурак»! – неожиданно выпалила Бельская, всегда скептически относившаяся к таланту Краснушки.
– Ты сама дура, Белка, и в тебе ни на волос нет ни поэзии, ни чувства!
И Маруся с тем же блуждающим взглядом вернулась к своей постели.
– Медамочки, какие же мы все талантливые! – восторженно воскликнула Миля Корбина, вскарабкавшись на ночной столик. – Валя Чикунина – певица, Краснушка – поэт… Зот картины пишет… Вольская – музыкантша… Ах, медамочки, давайте поцелуемся, пожалуйста! – неожиданно заключила она.
– Mesdames, ложитесь спать! – перебила ее Арно, снова появляясь на пороге. – Корбина, слезайте сейчас же со столика. Вы, верно, привыкли лазить с мальчишками по заборам у себя дома!
– У-у, противная, – поворачиваясь к ней спиной, протянула Корбина, – как она смеет домом попрекать!.. Анна, Анна, а где же твоя новость? – увидев проходившую с полотенцем через плечо Анну, Миля бросилась к ней.
– После спуска газа, – громким шепотом ответила та. – Медамочки, после спуска газа соберитесь все на моей постели!
Дортуарная девушка Акулина подставила табуретку под висящие под потолком газовые рожки и уменьшила в них свет.
Дортуар утонул в полумраке. Краснушка, вынужденная прервать свое творчество, со злостью швырнула карандаш на пол и сердито прошептала:
– И дописать не дали, что за свинство!
– Запольская, будьте сдержаннее в ваших выражениях, – зашипела на нее Арно.
– Незачем, – проворчала Краснушка, – я же «нулевая» по поведению. Значит, с меня и взятки гладки!
– Не дерзить! Или я отведу вас к Maman! – прикрикнула окончательно выведенная из себя мадемуазель.
– Господи, жизнь-то наша, – комически вздохнула на своей постели Кира, – точно каторга сибирская!..
Маруся долго взбивала подушки, потом встала на колени перед образком, привешенным к изголовью кровати, и стала усердно молиться, отбивая земные поклоны. Потом она снова влезла на постель и, перевесившись в «переулок», как у нас назывались проходы между кроватями, шепнула мечтательно:
– Я бы хотела быть поэтом! Большим поэтом, Люда!
Ее лицо было все еще бледно от вдохновения, рыжие кудри отливали золотом в фантастическом освещении полутемного дортуара, губы улыбались восторженно и кротко.
Я безотчетным движением обняла ее и тихо прошептала:
– Никогда, никогда не «продам» я тебя, милая моя Краснушка!
Она или не расслышала, или не поняла меня, потому что губы ее снова зашевелились, и я услышала ее восторженный лепет:
– Цветы… и кровь… и круглая арена, и музыка, и дикий рев зверей…
– Маруся! Маруся! Да полно тебе… Спокойной ночи!
Она не ответила, только машинально поцеловала меня и, отпрянув на свою постель, зарылась головой в подушки.
Я полежала несколько минут в ожидании, пока Пугач снова не влезет в свое дупло. Когда дверь ее комнаты скрипнула и растворилась, осветив на мгновение яркой полосой света дортуар с сорока кроватями, а затем затворилась снова, я быстро вскочила с постели, накинула на себя юбку и поспешила к Анне Вольской, где уже белели три-четыре фигурки девочек в ночных туалетах.
Анна лежала на своей постели, Кира Дергунова, Белка, Иванова, красавица Лер, Мушка и я расселись кто у нее в ногах, кто на табуретках вокруг кровати.
Вольская, на бледном интеллигентном лице которой ярко горели в полутьме дортуара два больших серых глаза, казавшихся сейчас черными, обвела всех нас испуганно-таинственным взглядом и без всякого вступления сразу выложила новость:
– Я видела в 17-м номере «ее»!..
– Ай! – взвизгнула Мушка. – Анна, противная, не смей, не смей так смотреть, мне страшно!
– Пошла вон, Мушка, ты не умеешь держать себя! – холодно отозвалась Анна, награждая провинившуюся девочку уничтожающим взглядом. – Пошла вон!
Мушка, сконфуженная и присмиревшая, молча сползла с постели Анны и бесшумно удалилась, сознавая свою вину.
– Ну? – затаив дыхание, мы так и впились взглядами в лицо Вольской.
– В 17-м номере появилась черная женщина! – торжественно и глухо проговорила она.
– Анна, душечка! Когда ты ее видела? – прошептала Белка, хватая холодными, дрожащими пальцами мою руку и подбирая под себя спущенные было на пол ноги.
– Сегодня, во время музыки, перед чаем. Я сидела в 17-м номере и играла баркаролу Чайковского, и вдруг мне стало так тяжело и гадко на душе… Я обернулась назад к дверям и увидела черную тень, которая проскользнула мимо меня и исчезла в коридорчике. Я не заметила лица, – продолжала Анна, – но отлично разглядела, что это была женщина, одетая в черное платье…
– А ты не врешь, душка? – усомнилась Кира.
– Анна никогда не врет! – гордо ответила Валя Лер, подруга Вольской. – И потом, будто ты не знаешь, что 17-й номер пользуется дурной славой…
– Ах, душки, я никогда не буду там заниматься! – в ужасе зашептала Иванова. – Ну, Вольская, милая, – пристала она к Анне, – скажи: она смотрела на тебя?
– Я не заметила, медамочки, потому что страшно испугалась и, побросав ноты, кинулась в соседний номер к Хованской.
– А Хованская ее не видела?
– Нет.
– Хованская парфетка, а парфетки никогда не видят ничего особенного! – авторитетно заметила Кира.
– И Вольская парфетка, – напомнила Белка.
– Анна – совсем другое дело. Анна же особенная, как ты не понимаешь? – горячо запротестовала Лер, питавшая восторженную слабость к Вольской.
– Медамочки, – со страхом снова зашептала Бельская, – а как вы думаете, кто она?
– Разве ты не знаешь? Конечно, все та же монахиня, настоятельница монастыря, из которого давным-давно сделали наш институт. Ее душа бродит по силюлькам [13 - Силюльками в институте называли комнаты для музыкальных занятий.], потому что там раньше были кельи монахинь, и ее возмущает, должно быть, светская музыка и смех воспитанниц! – пояснила Миля Корбина, незаметно подкравшаяся к группе.
– Медамочки, а вдруг она сюда к нам доберется – да за ноги кого-нибудь! Ай-ай, как страшно! – продолжала Вельская, окончательно взбираясь с ногами на табуретку.
– Знаете, душки, если мне выйдет очередь музицировать в 17-м номере, я в истерику – и в лазарет! – заявила Кира.
– А Арношка тебя накажет! Она ведь истерик не признает…
– Пусть наказывает… А я все-таки не пойду! Этакие страсти!
– А ты боишься, Власовская? – обратилась ко мне Анна, когда мы, перецеловавшись и перекрестив друг друга, стали расходиться по своим постелям.
– Нет, Вольская, не боюсь, – спокойно ответила я, – ты прости меня, но я не верю всему этому.
– Мне не веришь? – и большие глаза Анны ярко блеснули в полумраке. – Слушай, Людмила, – продолжала она своим сильным грудным голосом, – я сама не верила своим глазам, но… слушай, это было… Я ее видела… видела черную женщину, клянусь тебе именем моей покойной матери. Веришь мне теперь, Люда?
Да, я ей поверила. Я, впрочем, ни на минуту не усомнилась, что Анна говорит правду, – нет, Вольская была в наших глазах особенной девушкой. Она никогда не лгала, не пряталась от наказания за свои провинности и была образцово честна. Правда, ее нервозность казалась иногда болезненной, и в первую же минуту ее рассказа я подумала, что черная женщина была всего лишь плодом ее расстроенной фантазии. Но когда Вольская поклялась мне, что действительно видела черную женщину, – я больше уже не смела сомневаться в ее словах, и мне действительно стало страшно…

Глава VII. Кис-Кис. – Исповедь. – Батюшка
На следующий день было немецкое дежурство. Фрейлейн Геринг – добродушная толстенькая немочка, которую мы любили настолько, насколько ненавидели Пугача-Арно, – еще задолго до звонка к молитве пришла к нам в дортуар и стала, по своему обыкновению, «исповедовать», то есть расспрашивать девочек о том, как они вели себя в предыдущее – французское – дежурство.
Мы никогда не лгали Кис-Кис, как называли нашу фрейлейн, и потому Краснушка в первую же голову рассказала о вчерашней «истории», Миля Корбина присовокупила к этому рассказу и свое злополучное происшествие. Фрейлейн внимательно выслушала девочек, и лицо ее, обыкновенно жизнерадостное и светлое, приняло печальное выражение.
– Ах, Маруся, – произнесла она с глубоким вздохом, – золотое у тебя сердце, да буйная головушка! Тяжело тебе будет в жизни с твоим характером!
– Дуся-фрейлейн, – пылко вскричала Краснушка, – ей-Богу же, я не виновата! Она ко мне придирается.
– Ты не должна говорить так о твоей классной даме, – сделав серьезное лицо, произнесла Кис-Кис.
– Право же, придирается! Ведь из-за пустяка началось – зачем я поцеловала Власовскую после звонка.
– Ну и промолчала бы, смирилась, – укоризненно произнесла фрейлейн, – а то ноль за поведение. Фи, стыд какой! Выпускная – и ноль… Ведь Maman может узнать, и тогда дело плохо… Слушай, Запольская, ты должна пойти извиниться перед мадемуазель Арно… Слышишь, ты должна, дитя мое!
– Никогда, – горячо вскричала Маруся, – никогда! Не требуйте этого от меня, я ее терпеть не могу, ненавижу, презираю!
– Значит, ты не любишь и меня! – произнесла Кис-Кис, укоризненно качая головой.
– Я не люблю? Я, фрейлейн? И как вы можете говорить так, дуся, ангел, несравненная! – и она бросилась на шею наставницы и вмиг покрыла все лицо ее горячими, быстрыми поцелуями.
– А Пугача я все-таки ненавижу, – сердито поблескивая глазами, шепнула Краснушка, когда мы становились в пары, чтобы идти вниз.
Первый урок был батюшки.
Необычайно доброе и кроткое существо был наш институтский батюшка. Девочки боготворили его все без исключения. Его уроки готовили дружно всем классом; если ленивые отставали, прилежные подгоняли их, помогая заниматься. И отец Филимон ценил рвение институток. Чисто отеческою лаской платил он девочкам за их отношение к нему. Вызывал он не иначе, как прибавляя уменьшительное, а часто и ласкательное имя к фамилии институтки: Дуняша Муравьева, Раечка Зот, Милочка Корбина и так далее. Случалось ли какое горе в классе, например, наказывали кого-нибудь, – батюшка долго расспрашивал о «несчастье» и, если наказанная пострадала невинно, шел к начальнице и выгораживал пострадавшую. Если же девочка была виновата, отец Филимон уговаривал ее чистосердечно принести повинную и загладить проступок.
Во время своих уроков батюшка никогда не сидел на кафедре, а ходил между скамейками, поясняя заданное к следующему дню, то и дело останавливаясь около той или другой девочки и поглаживая ту или другую склоненную перед ним головку. Добрый священник знал, что в этих холодных казенных стенах вряд ли найдется хоть одна душа, способная понять чуткие души девочек, с самого раннего детства вырванных судьбой из-под родной кровли… И он старался своей лаской хоть отчасти заменить им тех, кого они оставили дома, поступая в учебное заведение со строгой дисциплиной.
– Ну, девоньки, – обратился он к нам после молитвы, которую в начале его урока всегда прочитывала дежурная воспитанница, – а херувимскую концертную вы мне выучили к воскресенью?
– Выучили, батюшка, выучили! – радостно ответили несколько звонких молодых голосов.
– Ну, спасибо вам! – ласково улыбнулся батюшка. – Нелегкая задача – петь на клиросе… Справитесь ли, Варюша? – обратился он к Чикуниной, на что та ответила своим сильным, звучным голосом:
– Постараемся, батюшка.
– Бог в помощь, деточки! А вот псаломщика у нас нет!
И батюшка внимательным взором обвел класс, не решаясь, на ком остановиться.
«Псаломщиком» называлась воспитанница, которая читала за дьячка всю церковную службу в институтской церкви. Быть псаломщиком далеко не просто. От псаломщика требовалось знание славянского языка, звучный голос и крепкое здоровье, чтобы не уставать в продолжение долгих церковных служб.
После шумных рассуждений была выбрана Таня Петровская – отчасти за ее благочестие, отчасти за здоровье и выносливость.
– Батюшка, а у нас в 17-м номере появилась черная женщина! – неожиданно выпалила сидевшая на последней скамейке Иванова.
– Что вы, Манюша, Бог с вами! – воскликнул батюшка и, сдвинув на лоб очки, пристально посмотрел на девочку.
– Иванова, глупая, молчи! Ведь это тайна! – дернула ее за рукав сидевшая рядом Кира.
Но было уже поздно. Батюшка услышал «тайну».
– Что вы, девочки, – прозвучал его ласковый голос, – никакой черной женщины не может быть в музыкальной комнате! Ведь незнакомых не допускают в институт, а всех ваших дам вы знаете в лицо.
– Да это была не дама, батюшка, это было «оно»… – робко начала Бельская.
– Что? – не понял батюшка.
– Оно… привидение… – подхватила Миля Корбина, и зрачки ее расширились от страха.
– Да Господь же с вами, девоньки, чего только не выдумаете! – ласково усмехнулся отец Филимон. – Ничего тайного, сверхъестественного не может быть на земле. Есть таинства, а не тайны, – таинства обрядов, таинство смерти и другие.
– Ах, батюшка, – прошептала Миля, – а как же мертвецы встают из гробов… и являются живым людям?..
– Все это неправда, девочка. Либо неуместная шутка досужих людей, либо просто выдумка. Тело подлежит тлению после смерти, как же оно явится? А душа, насколько вы знаете, не может воплощаться, – пояснил батюшка. – Да и кто из вас видел эту черную женщину?
Мы невольно оглянулись на Вольскую. Она сидела бледная и спокойная, по своему обыкновению, и на вопрос священника твердо ответила:
– Я ее видела, батюшка.
– Вы, Анночка? – удивился тот. – Но, деточка, вы, наверное, ошиблись, приняв кого-нибудь из музыкальных дам, делавших обход номеров, за привидение… Успокойтесь, дети, – обратился он ко всем нам, – знайте, что все усопшие спокойно спят в своих могилах и что привидений не существует на земле! Анна, верить в них – грешно и нехорошо.
Анна молчала, только легкая судорога подергивала ее губы. Вольская пользовалась у нас авторитетом. Ей верили больше всех в классе, ее уважали и даже чуточку боялись. И в правдоподобии ее рассказа о черной женщине никто ни на минуту не усомнился.
Объяснение батюшки сорвало покров таинственности с происшествия Вольской, и мы сидели теперь разочарованные и даже огорченные тем, что «оно» оказалось всего-навсего музыкальной дамой. Какое обыкновенное и прозаическое объяснение! Какая жалость!
– Я иду заниматься в семнадцатый номер, – решительно заявила Белка, когда батюшка, благословив нас по окончании урока, вышел из класса.
– И я!
– И я!
– И я! – послышалось со всех сторон.
Семнадцатый номер брали теперь чуть ли не с боем.
Надо доказать, что Анна вчера ошиблась. Надо разрешить эту загадку.
– А я и не подозревала, Анна, о твоей способности к «сочинительству», – проходя мимо Вольской, съязвила Крошка.
Анна ответила презрительной улыбкой. Она слишком ценила свое достоинство, чтобы вступать в какие-либо объяснения и пререкания с подругами, которых в глубине души считала ниже и глупее себя.
Все последующие уроки, завтрак и обед мы просидели как на иголках, ожидая, когда нам прочтут распределение номеров для часа музыкальных упражнений.
Наконец час этот настал. В семь часов вечера фрейлейн Геринг взошла на кафедру и, взяв в руки тетрадку с расписанием, прочла распределение силюлек: Бельская – 10, Иванова – 11, Морева – 12, Хованская – 13 и так далее, вплоть до последнего, 17-го номера, который достался мне.
В первую минуту мне показалось, что я ослышалась.
– Какой? – невольно переспросила я.
– Семнадцатый, семнадцатый!.. Галочка, пусти, пусти меня! – послышалось со всех сторон.
Но я не согласилась: мне во что бы то ни стало захотелось попасть туда самой, чтобы подтвердить слова батюшки или… убедиться в предположении Анны.

Глава VIII. 17-й номер. – Недавнее прошлое
В институте было двадцать номеров музыкальных комнат, или силюлек, как мы их называли. Часть их была позади залы, часть – в нижнем темном коридоре, неподалеку от лазарета и по соседству с квартирой начальницы. Они помещались одна над другой в два этажа, и из нижних силюлек в верхние вела узенькая деревянная лесенка. В нижних силюльках, «лазаретных», давали уроки музыкальные дамы, в верхних, «зазальных», воспитанницы занимались самостоятельно. Окна всех силюлек выходили в сад, прямо на гимнастическую площадку, находящуюся перед крыльцом квартиры начальницы.
Я вошла в 17-й номер, не ощущая никакого страха, и открыла окно. Струя свежего сентябрьского воздуха ворвалась в крошечную комнатку, где могли поместиться только старинный рояль с разбитыми клавишами и круглый табурет перед ним. Потом вынула из папки толстую тетрадь с упражнениями, положила ноты на пюпитр и, придвинув табурет, уселась за рояль.
Газовые рожки, вделанные в стену, ярко освещали крошечный номер. Из соседнего 16-го номера слышались гаммы, старательно разыгрываемые чьей-то нетвердой рукой под монотонное выстукивание метронома. Это Раечка Зот, рябоватенькая худосочная блондиночка, разучивала музыкальный урок к следующему дню.
Скоро и верхние, и нижние силюльки огласились самыми разнообразными звуками; получилось какое-то немыслимое попурри. Одна воспитанница играла гаммы, другая – упражнения, третья – пьесу, и все это сопровождалось громким отсчетом на французском языке и стуком метронома.
Свежий осенний вечер окутал сад. Деревья, еще не полностью лишенные осеннего убранства, казались волшебными гигантами, протягивающими неведомо кому и неведомо зачем свои гибкие мохнатые ветви-руки… Луны не было. Только звезды, частые золотые звезды весело мигали с неба своими огоньками, ласково заглядывая в окно силюльки. Они словно притянули меня к себе…
Остановившись на полутакте, я вскочила с табурета, подошла к окну и стала с жадностью вдыхать свежую струю чудесного, чистого вечернего воздуха.
Я не могу равнодушно смотреть на звезды. Как только я остаюсь наедине с ними, они навевают моему воображению милые, далекие картины моего детства… И сейчас эти картины встали передо мной, сменяясь, появляясь и исчезая, как в калейдоскопе. Жаркий июньский полдень, такой голубой, нежный и ясный, какие может дарить только самим Богом благословенная Украина… Вот белые, как снег, чистые мазанки, утонувшие в вишневых рощах… Как славно пахнут яблони и липы!.. Они отцветают, и их аромат сладко дурманит голову… Я сижу в огромном саду, окружающем наш хуторской домик… Рядом со мной чумазая Гапка – дочь нашей стряпки Катри… Она жует что-то, по своему обыкновению, а тут же на солнышке греется дворовая Жучка… Я сижу на дерновом диванчике и сладко мечтаю. Я только что прочла историю о Крестовых походах, и мне не то грустно, не то сладко на душе, хочется каких-то подвигов, молитв, смерти за Христа…
Вот раздвигаются ближайшие кусты сирени, и еще молодая, очень худенькая и очень бледная женщина с огромными выразительными глазами, всегда ласковыми и всегда немного грустными, появляется, словно в раме, среди зелени и цветущей сирени.
– Мама! – говорю я… И ничего больше не могу сказать, потому что язык немеет от жары и лени, но глаза договаривают за него…
Она присаживается рядом со мной, и я прошу ее поговорить о моем отце. Это мой любимый разговор. Отец – моя святыня, которую – увы! – я едва помню: когда он умер, мне было только около пяти лет. Мой отец – герой, его имя занесено на страницы отечественной истории вместе с другими именами храбрецов, сложивших свои головы за святое дело. В последнюю турецкую войну отец мой был убит при защите одного из редутов под Плевной. Он похоронен далеко, на чужой стороне, и нам с матерью даже не осталось в утешение дорогой могилы…
Но зато нам оставались воспоминания об отце-герое. И мама говорила, говорила мне без конца о его храбрости, смелости и великодушии. И Гапка, разинув рот, слушала повествование о покойном барине, и даже Жучка, казалось, навострила уши и прислушивается к нашей беседе…
Скоро к нам присоединилось прелестное кудрявое существо с ясными глазенками и звонким смехом – мой маленький пятилетний братишка, убежавший от надзора старушки-няни, вырастившей целых два поколения нашей семьи…
Какие чудные это были беседы в тени вишневых и липовых деревьев, вблизи белого, чистенького домика, где царили мир, тишина и ласка!..
Но вот картина меняется… Я помню ясный, но холодный осенний денек. Помню бричку у крыльца, плач няни, слезливые причитания Гапки, крики Васи и бледное, измученное дорогое лицо, без слез смотревшее на меня со страдальческой улыбкой… Этой улыбки, этого измученного лица я никогда не забуду!
Меня отправляли в институт, в далекую столицу… Мама не имела возможности и средств воспитывать меня дома и поневоле должна была отдать в учебное заведение, куда я была зачислена по смерти отца на казенный счет.
Последние напутствия… Последние слезы… Чей-то громкий возглас среди дворни, провожавшей меня – свою любимую панночку… И милый хутор надолго исчезает из глаз…
Потом прощание на вокзале с мамой, Васей… Отъезд… Долгая дорога в обществе нашей соседки по хутору, Анны Фоминичны, и, наконец, институт – неведомый, страшный, с его условиями, правилами, этикетом… И девочки, множество девочек…
Я отлично помню тот час, когда меня, маленькую, робкую новенькую, начальница института ввела в седьмой, самый младший класс.
Вокруг меня любопытные детские лица, смех, возня, суматоха… Меня расспрашивают, тормошат, трунят надо мной. Мне нестерпимо от этих шуток и расспросов. Я, словно дикий полевой цветок, попавший в цветник, не могу сразу привыкнуть к его великолепию. Я уже готова заплакать, но вот предо мной появляется ангел-избавитель в лице черноокой красавицы, грузинской княжны Нины Джавахи… Я как сейчас вижу пленительный образ двенадцатилетней девочки, казавшейся, однако, много старше, благодаря не по-детски серьезному личику и рассудительному тону речей. «Не приставайте к новенькой», – кажется, сказала тогда девочка своим гортанным голоском, и с той минуты, как только я услышала первые звуки этого голоса, мне показалось, что в институтские стены заглянуло солнце, пригревшее и приласкавшее меня. Я и Нина стали неразлучными друзьями. Если бы у меня была сестра, я не могла бы ее любить больше, чем любила княжну Джаваху… Мы не расставались с ней ни на минуту до тех пор, пока… пока…
Я так и вижу тот ужасный, мучительный день, когда она умирала от чахотки… Я никогда, никогда не забуду его…
Это до неузнаваемости исхудавшее личико с двумя багровыми пятнами румянца на щеках, с огромными глазами будет вечно стоять передо мной… Я никогда не перестану слышать этот за душу хватающий голосок, шептавший мне, несмотря на страдания, слова нежности, дружбы и ласки… Господи! Чего бы только не сделала я тогда, чтобы отвести удар смерти, занесенный над головой моего маленького друга!..
Но она умерла… Все-таки умерла, моя маленькая черноокая Нина!..
Мне остался только дневник покойной, все ее недолгое отрочество, записанное в красную тетрадку, да фамильный медальон с портретом Нины в костюме мальчика-джигита.
И день ее похорон я тоже никогда не забуду… Ясный весенний солнечный день, роскошный катафалк под княжеской короной, белый гроб с останками княжны и статного красавца генерала – отца Нины, с безумным взглядом шагавшего впереди нас за гробом дочери на монастырское кладбище. Он не застал Нину, которую любил до безумия, в живых…
Новая картина… Новые впечатления. Внезапный приезд мамы за мной перед летними каникулами… И Вася с нею! Сумасшедшая радость свидания… Поездка в Новодевичий монастырь на могилу Нины и неожиданный визит ее родственника князя Кашидзе, явившегося к нам в номер гостиницы перед самым нашим отъездом. Он привез сердечную благодарность князя Георгия Джавахи, отца Нины, благодарность мне за мою беспредельную любовь к его дочери…
Затем отъезд из Петербурга, радостный, счастливый, под родное небо милой сердцу Украины…
Лето – дивное, роскошное… С прогулками в лес, с вечным праздником природы, с соловьиными трелями, с заботливой любовью мамы, с ласками Васи, няни…
Не то сон, не то действительность… Зачем он промчался так скоро?..
Снова осень… Институтки, начальница, учителя, классные дамы… И тоска, тоска по своим…
И вот она – новая подруга – пылкая, необузданная, экзальтированная девочка с рыжими косами и восприимчивым сердцем. Она никогда не заменит мне моего усопшего друга, но она мила и добра ко мне, и я люблю ее, люблю горячо, искренне! Меня, впрочем, любит не она одна. Меня любят все и балуют как могут. Я нахожу второй дом в институте, сестер – в подругах, заботливую попечительницу – в лице начальницы…
Я способна, послушна, толкова… Я – первая ученица, я – представительница класса и его надежда… Счастье улыбается мне…
И вдруг снова ночь, пустыня, мрак и ужас!.. Та, кто была бесконечно дорога мне, для кого я старалась учиться, для кого отличалась в прилежании и поведении, – той не стало…
Мама умерла так неожиданно, что это тяжелое событие стало кошмаром моей жизни… Брат Вася заболел крупом, и мама заразилась от него. Это было в год моего перехода в четвертый класс. Я получила печальное известие только через неделю – письма с Украины идут долго. Три дня проболели мама с братом, и оба скончались в один и тот же день… Это было мучительное, страшное горе… Самым ужасным было то, что я не увидела их в последние минуты…
Я помню день, когда Maman прислала за мной в класс. К Maman призывали только в исключительных случаях: или когда надо было выслушать выговор за провинность, или когда у институток случалось какое-нибудь семейное горе…
«Выговоров я не заслужила, значит, надо ожидать чего-то другого…» – решила я по дороге в квартиру княгини-начальницы, и смертельная тоска сжала мое сердце.
– Дитя мое, – сказала Maman, когда я вошла в ее роскошную темно-красную гостиную, – твоя мама и брат серьезно занемогли…
Что-то ударило мне в сердце… Я с воплем бросилась к ногам начальницы и сквозь рыдания пролепетала:
– Умоляю… Не мучьте… Правду… Скажите одну только правду… Они умерли, да?..
Мучительно протянулась секунда в ожидании ответа. Мне она показалась по крайней мере часом. Я слышала, как маятник часов выстукивал свое монотонное «тик-так», или это кровь била в мои виски, я не знаю… Все мое существо, вся моя жизнь перешла в глаза, так и впившиеся в лицо начальницы, на котором жалость боролась с нерешительностью…
– Да говорите же, говорите, ради Бога! – исступленно вскричала я. – Не бойтесь, я вынесу, все вынесу, какова бы ни была эта ужасная правда!..
И Maman сжалилась надо мной и, сжав меня в объятиях, сказала свое потрясшее меня «да».
Это было ужасное горе. Когда умерла Нина Джаваха, я могла плакать у ее гроба, и слезы хотя бы отчасти облегчали меня. Тут же не было места ни слезам, ни стонам. Я застыла, закаменела в своем горе… Ни учиться, ни говорить я не могла… Я жила и не жила в одно и то же время… Это было как тяжелый обморок, что-то до того мучительное, страшное и болезненное, чего нельзя выразить словами…
И в такую минуту милая рыжая девочка пришла мне на помощь.
Маруся Запольская взяла меня на свое попечение, как нянька берет больного, измученного ребенка… Она бережно, стараясь не бередить мою рану, переживала со мной мою драму и, насколько могла, облегчала мое печальное существование.
Милая, добрая, чуткая Краснушка! Я благословляю тебя за твое чудное сердечко, за твою тонкую, восприимчивую, глубокую натуру!
С той минуты, как я осиротела, я поступила в полное ведение института. У меня уже не было семьи, дома, родных… Это мрачное здание стало отныне моим домом, начальница должна была заменить мне мать, подруги и наставницы – родных.
Я не могла бы существовать на скромную пенсию после отца, и потому институтское начальство должно было взять на себя хлопоты по устройству моего будущего… А это будущее было теперь так близко…
Я смотрела на темное небо и ласковые звезды, и в моей душе поднимались накипевшие вопросы: «Что-то будет со мной? Куда попаду после выпуска? У кого начну мою нелегкую службу в гувернантках? И будет ли судьба ласкова в будущем к бедной, одинокой девушке, не имеющей ни родных, ни крова?..»
Но небо молчало и звезды тоже… И весь этот осенний вечер был темен и непроницаем, как мое будущее, как моя судьба…

Глава IX. Черная женщина. – Страшная тайна
Картины минувшего так захватили меня, что я и не заметила, как прошло время. Я, должно быть, больше часа простояла у окна силюльки, охваченная воспоминаниями, потому что звуки гамм и упражнений в соседних номерах давно затихли, и в них воцарилась могильная тишина…
«Наши, должно быть, ушли и забыли позвать меня… Или правда решили проверить Вольскую, заставив меня невольно караулить „черную женщину“», – пронеслось в моих мыслях, и я поспешно стала собирать ноты и укладывать их в папку.
На душе у меня вдруг сделалось холодно и тоскливо. Какой-то необъяснимый страх незаметно прокрался в сердце и заставил его биться чаще и тревожнее обычного. Воспоминание о вчерашнем рассказе Вольской настойчиво лезло в голову. Дрожащими руками я втискивала ноты в папку, которую, как нарочно, долго не могли завязать мои дрожащие пальцы. Легкий стук в стекло (двери во всех силюльках были стеклянные) ужасно обрадовал меня.
«Слава Богу, не все наши убежали… Наверное, Рая Зот пришла за мной!» – подумала я и весело крикнула, завязывая последние тесемочки на папке:
– Сейчас, Раиса, иду! – и обернулась к двери…
Ледяной ужас сковал мои члены. Напротив меня, прижимаясь бледным лицом к стеклу и пристально глядя мне прямо в лицо яркими, горящими, как уголья, глазами, стояла высокая, худая, как тень, женщина в черном платье.
Я не могу точно определить то чувство, которое охватило меня при виде призрака, так как я ни на минуту не сомневалась, что это был именно призрак. У живых людей не могло быть такого бледного, худого лица и таких странных, блуждающих глаз. Я видела сквозь стекло двери, как они горели, эти страшные глаза, остановившиеся на мне каким-то хищным, диким взглядом… Улыбка кривила губы… Улыбка, страшная, как смерть…
Я стояла как заколдованная, не смея ни двинуться, ни крикнуть… Я с ужасом ждала, чего – сама не знаю, но чего-то рокового, неизбежного, что должно было свершиться здесь, сейчас, сию минуту…
Ручка двери зашевелилась… Еще секунда – и черная женщина стояла на пороге, протягивая ко мне костлявые, худые, белые, как снег, руки…
«Выскочить из номера и убежать без оглядки!» – мелькнуло у меня в голове. Но убежать я никак не могла. Черная женщина стояла в пяти шагах от меня, загораживая выход, и, казалось, читала мои мысли…
Вдруг она двинулась ко мне, бесшумно скользя, почти не отрывая ног от пола. Еще минута – и ее худые, холодные руки легли мне на плечи, а безумные черные глаза уставились на меня своими огромными зрачками. И вдруг глухой, низкий голос женщины простонал с невыразимой тоской:
– Куда? Куда они ее дели?..
Ужас не отпускал меня, он становился все сильнее… Черная женщина заговорила!.. С ее бледных, почти безжизненных уст срывались странные, дикие слова, перемежающиеся воплями и стонами. Бешено сверкали два огненных глаза, костлявые пальцы до боли впивались мне в плечи, а губы выкрикивали отрывисто и глухо:
– Я знаю… О, я знаю, где она… Ее убили, я видела нож, которым ее зарезали… Потом ее закопали… Живую закопали, теплую… Она могла бы еще жить… Ее могли бы спасти… Она дышала… Но ее опустили в яму и засыпали… Почему они сделали это?.. Их дочери, сестры, жены живут, радуются, дышат! А она, такая юная, такая красивая, должна лежать и томиться под белым крестом… Я знаю, что она жива! Знаю… Я слышу, она говорит: «Мама! За что меня убили? Мама, накажи моих палачей, моих убийц!» Накажу, моя крошечка, моя невинная голубка, моя радость! Я отомщу им за твою гибель! Будь покойна, радость моя, будь покойна… Ты должна была жить, а не их дети, их тщедушные, жалкие, болезненные дети! Так пусть же гибнут и они, пусть и они ложатся под белый крест, пусть и их давит земля! Я так хочу! Я должна быть справедлива!..
И с этими словами она со своей ужасной блуждающей улыбкой заглянула мне в лицо…
Сомнений не было. Передо мной стояла безумная. Я почти ничего не поняла из ее бессмысленной речи, но инстинктивно почувствовала, что мне грозит смертельная опасность. Движимая чувством самосохранения, я сбросила ее руки с моих плеч и кинулась за рояль, в противоположный угол силюльки.
Тихий, торжествующий смех огласил крошечную комнатку. Сумасшедшая в три прыжка бросилась ко мне и схватила меня за горло… В углах ее рта клокотала розовая пена, глаза почти вылезли из орбит. Я сделала невероятное усилие и еще раз вывернулась из ее рук.
Началась бешеная гонка. Я понеслась вокруг рояля, опрокинув табурет, попавшийся мне под ноги. Безумная со своими дикими криками гналась за мной по пятам. Я понимала, что от быстроты моих ног зависит мое спасение, и все быстрее и быстрее обегала рояль. Но мало-помалу усталость брала свое, мои ноги подкашивались, голова кружилась от непрерывного бега в одну сторону… Еще минута – и безумная настигнет меня и задушит своими костлявыми руками… Отчаяние придало мне сил. Я сделала невероятный рывок, опередила черную женщину и, бросившись к двери, выскочила из силюльки. Ужасный вопль потряс стены силюлек. Такой же, но более тихий вопль раздался снизу, и в ту же минуту бледная как смерть Арно вбежала мимо меня в номер и бросилась к безумной.
– Дина! Дина! – рыдала она, схватив в объятия черную женщину. – Дина! Дина! Очнись, успокойся, голубка! Здесь только твои друзья!
При первых же звуках этого голоса безумная разом затихла и покорно прижалась к плечу Арно головой, точно ища защиты.
– Власовская, – зашептала француженка, и я удивилась новому выражению ее лица – скорбному, молящему и растерянному, – она не причинила вам вреда, не правда ли?
– О, нет, не переживайте, мадемуазель! – ответила я, все еще еле держась на ногах от страха и робко косясь на черную женщину, неподвижно застывшую в объятиях классной дамы.
В ней теперь уже не было ничего зловещего и ужасного. Горящие глаза безумной как-то разом потухли, они бессмысленно и тупо смотрели на меня… На губах играла улыбка, но уже не прежняя, страшная, а какая-то новая – жалкая, виноватая, почти по-детски застенчивая… Она еще больше осунулась и побледнела и стала действительно похожа на призрак…
Мадемуазель Арно осторожно взяла ее под руку, и мы все втроем вышли из силюлек.
Я тихо шла за ними. Уже поднимаясь по лестнице, Арно обернулась ко мне:
– Моя бедная сестра напугала вас! Простите ли вы ее, Люда?..
Сестра? Так черная женщина оказалась сестрой нашей классной!
– Конечно, мадемуазель, – тихо ответила я, – не беспокойтесь, слава Богу, все закончилось благополучно.
– О! – сокрушенно вздохнула Арно. – Я хлопочу не за нее… Она душевнобольная, Люда, и не понимает даже того, что вы сейчас говорите… Три дня тому назад ее привезли сюда родственники, чтобы поместить в больницу, и я временно оставила ее у себя… Я попросила об этом Maman, сказав, что она поражена тихим безумием, которое не приносит вреда… И это была правда, так как сегодняшний припадок случился в первый раз со времени ее болезни. Я прошу вас, Люда, не говорить никому ни слова о случившемся… Вы ведь не станете причинять мне зла? Ведь если княгиня узнает о том, как вас испугала моя несчастная сестра, весь ее гнев обрушится на меня. Я знаю, Люда, вы добрая девушка и исполните мою просьбу. В свою очередь я отплачу вам тем же… Вы не нуждаетесь в снисхождении, потому что безупречны в поведении и прилежании, но ваш друг Запольская… Вы понимаете меня?..
– Не сомневайтесь, мадемуазель, – поторопилась я успокоить бедную француженку, – никто ничего не узнает.
Мне стало жаль ее. Она выглядела такой несчастной в эту минуту!
– О, какое это горе, мадемуазель! – шепотом произнесла я, сочувственно указав глазами на безумную, покорно поднимавшуюся по лестнице об руку с сестрой.
– Вы можете говорить при ней вслух все, что угодно, – с печальной улыбкой сказала Арно, – она все равно не услышит вас и не поймет… О да, это ужасное несчастье! – помолчав с минуту, продолжала она. – Кто бы мог думать, что моя бедная Дина станет таким жалким, несчастным существом! И как все это неожиданно и странно случилось… У нее была дочь, которую она боготворила. Она еще больше привязалась к девочке после смерти любимого мужа… Это был прелестный ребенок, Власовская! Умненький, развитой, красивый… Наша общая любимица и надежда. И вдруг она заболела тяжелой болезнью, требующей операции… Но слабый организм не выдержал, и ребенок умер под ножом хирурга. Это ужасное несчастье так повлияло на сестру, что она сошла с ума…
Я взглянула на безумную. Она шла по-прежнему тихо, едва передвигая ноги, и прежняя виноватая улыбка блуждала на ее губах. Мне стало так нестерпимо горько на душе, что я поспешила уйти от них.
В дверях дортуара я столкнулась с Вольской. Ее темно-серые глаза так и впились в меня с немым вопросом.
Я хотела пройти мимо, сделав вид, что не замечаю ее вопрошающего взгляда, но она властно взяла меня за руку и принудила остановиться.
– Ну, Люда, – не отрываясь от меня взглядом, сказала она, – скажи мне, лгала я или нет вчера ночью?
Промолчать я не могла, а выдать тайну Арно мне не позволяла совесть, поэтому я смело посмотрела в глаза Анне и ответила без запинки:
– Да, Вольская, ты права! Я тоже видела призрак.

Глава X. Скандинавская дева
Институтская жизнь кипела, шумела и бурлила событиями, правда, однообразными донельзя, но все же событиями, вносившими хоть какое-то разнообразие в монотонное существование воспитанниц.
Я никому ни полусловом не обмолвилась о тайне Арно. Подруги удовольствовались моим объяснением, что я видела то же, что и Вольская, после чего 17-й номер был единогласно признан «страшным» и никто из воспитанниц не решался заниматься в нем. Впрочем, это было недолго. Черная женщина больше не появлялась. Арно отправила свою сестру в больницу, и мало-помалу интерес к этой истории угас, уступая более свежим и ярким впечатлениям.
Но она не могла пройти бесследно, и последствия проявились в отношении к нам Арно. Она уже не придиралась так, как раньше, и, что было приятнее всего, вычеркнула Краснушке ноль за поведение и вновь записала Корбину на красную доску.
– Это для вас, Власовская, только для вас! – мимоходом шепнула она мне.
Не скажу, что изменения в поведении Арно были мне так уж приятны: получилось некрасиво, как мне казалось, – ведь я как бы купила благополучие моих подруг…
Между тем институтская жизнь обогатилась еще одним событием.
Однажды мы сидели на уроке рисования, который особенно любили за снисходительное отношение к нам старика учителя Львова, смотревшего сквозь пальцы на посторонние занятия во время его урока. Вдруг в класс пулей влетела Миля Корбина с оглушительным криком:
– Новенькая, новенькая, новенькая!
– Мадемуазель Корбина, – остановил ее учитель, – здесь не рынок-с и кричать как на рынке благовоспитанной барышне во время урока не годится. Умерьте ваш пыл!
– Ах, Александр Дмитриевич! – воскликнула Миля, ничуть не смущенная его замечанием, благо дежурившей в этот день Кис-Кис не было в классе. – Я не могу! Эта новенькая – совсем не то, что вы думаете! И… я больше ничего не скажу, пусть это будет сюрприз!
– Что ты мелешь, Милка! – вмешалась Валя Лер.
– А вот увидите! Вот увидите! – не унималась Корбина. – И все, все вы удивитесь! Все! Ах, какой сюрприз! Какая новость будет для всех вас!
– Госпожа Корбина, – снова повысил голос учитель, – потрудитесь сесть на ваше место и заняться вашей работой.
– Сейчас, сейчас, Александр Дмитриевич! – заторопилась девочка и с преувеличенным рвением набросилась на свой рисунок.
Дверь в класс широко распахнулась, и вошла Maman, со своим знаком кавалерственной дамы на плече, в сопровождении Кис-Кис и двух молодых девушек, в одной из которых я, несмотря на долгую разлуку, узнала Ирочку Трахтенберг, в другой – Нору – принцессу из серого дома.
– Вот вам и новость! Вот вам и сюрприз! – в восторге прошептала Милка, впиваясь глазами в вошедшую Нору.
Действительно, сюрприз вышел не на шутку, и мы разинули рты от удивления.
Принцесса из серого дома, таинственная белая девушка, поступала к нам в институт как самая заурядная новенькая!
На ней было то же белое платье или что-то похожее на него, воздушное и легкое, как облако. Две длинные белокурые косы, отливающие золотом, лежали на плечах новенькой. Ее большие прозрачно-синие глаза насмешливо щурились на нас, как и тогда из окна дома, в день нашего первого знакомства.
– Дети, – торжественно произнесла Maman, слегка выдвигая вперед Нору, – прошу любить и жаловать вашу новую подругу. Вы, я уверена, подружитесь с ней как вполне взрослые барышни. Мадемуазель Нора много путешествовала за границей и может рассказать вам кое-что очень интересное. Не правда ли, милая, вы поделитесь вашими впечатлениями с подругами? – с улыбкой обратилась начальница к новенькой.
– С большим удовольствием, княгиня! – поспешила ответить Нора, умышленно, как мне показалось, избегая по-институтски называть начальницу Maman.
– А-a! Все старые друзья! Но как они выросли! Боже мой! – хорошо знакомым мне надменным голоском произнесла Ирочка Трахтенберг, в которой нельзя было не признать сестры новенькой благодаря их сходству.
Зеленоватые глаза Ирочки обежали весь класс быстрым взглядом и остановились на мне.
– Как вы изменились, как выровнялись и похорошели, милая Люда, за эти шесть лет, что я вас не видела, – любезно сказала она, протягивая мне обе руки, затянутые в светлые лайковые перчатки.
Я встала и подошла к ней.
– Да-да, – с ласковой улыбкой подтвердила начальница, – Власовская – это наша гордость. Она во всех отношениях блестяще оправдывает наши надежды как лучшая ученица класса.
Я низко присела, опустив глаза, как этого требовал институтский этикет.
Maman милостиво потрепала меня по щечке и добавила, снова обращаясь к старшей из сестер Трахтенберг:
– Вы вполне можете поручить ей вашу сестру, Ирэн!
Последняя молча наклонила свою белокурую головку в знак согласия, в то время как Нора насмешливо вскинула на меня свои лукаво прищуренные глаза. О, конечно же, она и не нуждалась ни в чьем покровительстве, эта гордая красавица Нора!
Maman наклонилась было к ней с намерением перекрестить и поцеловать ее перед «сдачей» на руки классной даме, что она всегда проделывала со всеми новенькими, но ограничилась почему-то только поцелуем бледной и прозрачной щечки, подставленной ей Норой.
Потом, заглянув в два-три альбома с рисунками выпускных и найдя, что на одном из них нос пристроен слишком близко к уху, а на другом на ноге не хватает пальцев, Maman кивнула сразу всем – учителю, Кис-Кис, нам и новенькой и, опираясь на руку Ирэн, вышла из класса.
Новенькая осталась одна перед лицом сорока девочек, внимательно и бесцеремонно разглядывающих ее хрупкую белую фигурку. Несколько секунд длилось молчание.
Мы были уже слишком взрослыми, чтобы приставать к вновь поступившей с вопросами, и в то же время еще слишком детьми, чтобы удержаться от подобного соблазна. Поэтому мы бесконечно обрадовались, когда звонок возвестил об окончании урока, и, позабыв о достоинстве выпускных, дружно повскакали с мест и окружили Нору.
– Вы родная сестра мадемуазель Ирэн? – начала Кира Дергунова, самая решительная изо всех.
– Разумеется! – ответила новенькая, в свою очередь пристально разглядывая черноглазую цыганочку Киру.
– Сколько вам лет? – подхватила за Дергуновой ее подруга Белка.
Новенькая чуть заметно, неуловимо улыбнулась.
– А как вы сами думаете, сколько? – спросила она.
– Вы знаете, Милка вас обожает! – послышался чей-то голос из толпы девочек.
– Кто? – не поняла новенькая.
– Корбина, Миля, – пояснила Иванова, – давно обожает, с той минуты, как в окне вас увидала… Вы разве не знаете?.. Только не увлекайтесь этим! Она вам живо изменит. Милка не отличается верностью. В прошлом году она обожала Александра Македонского, потом изменила ему ради Сократа, потом обожала Кузьму Ивановича.
– Это учитель?
– Нет. Это старший повар. Он ужасно смешной и добрый… Всегда давал нам кочерыжки и морковь. Скоро он уедет в Сибирь, на родину… А вы откуда?
– Я родом из Стокгольма… Я шведка по отцу и француженка по матери… Я училась в Париже, в частном пансионе мадам Иветт.
– А почему вы в белом?
– По привычке… У мадам Иветт все девушки ходили в белом. Она находила это гигиеничным и уместным. Белый цвет – символ невинности.
– Душка, прелесть, красавица! – молитвенно сложив ручки на груди, шептала Миля, не сводя глаз с новенькой.
– Милка, не подлизывайся! – крикнула Краснушка со своего места.
Она единственная из всего класса осталась сидеть на своей скамейке, старательно подтушевывая рисунок и делая вид, что не обращает ни малейшего внимания на новенькую.
– Ах, Запольская, ты с ума сошла! – вспыхнула Миля.
Новенькая оглянулась на рыжую девочку, и лукавая улыбка скользнула по ее губам. Она бесцеремонно раздвинула окружавших ее институток и подошла к пюпитру Краснушки.
– Это ваш рисунок? – указала она на почти законченную голову сатира, лежавшую перед Марусей.
– Мой! – резко ответила Краснушка, и ее глаза с вызывающим выражением остановились на новенькой.
– Недурно, – похвалила та, – только нос несколько кривоват и один глаз больше другого. Разве вы не видите сами?
Краснушка вспыхнула. Она считалась одной из лучших учениц у Львова и очень гордилась своей способностью к рисованию. И вдруг эта Бог знает откуда явившаяся новенькая открыто критикует ее рисунок перед всем классом!
Маруся была страшно самолюбива и горда. Она сердито захлопнула свой альбом и, дерзко уставившись в лицо новенькой загоревшимися глазами, резко проговорила:
– Я не нуждаюсь в указаниях. Мне их сделает учитель.
– Напрасно, – произнесла, улыбаясь своей тонкой улыбкой, Нора, – право, напрасно, мадемуазель… – она помедлила, чтобы кто-нибудь из нас подсказал ей фамилию Краснушки, и, не дождавшись такой любезности, продолжала: – Я немного сведуща в этом деле и могла бы быть вам полезной…
– А я говорю вам, что я не нуждаюсь в ваших уроках и прошу меня оставить в покое!
Лицо Краснушки мгновенно побледнело, как это всегда бывало с ней в минуты волнения и гнева. Однако Нора не смутилась ни на секунду. Она чуть заметно пожала своими тонкими плечиками и сказала, обращаясь ко всем нам:
– Какое несчастье, что в учебных заведениях России так мало уделяют внимания светскому воспитанию, – а затем, повернувшись ко мне, живо проговорила с любезной улыбкой: – Я ждала вас все время, отчего вы не пришли ко мне?
Я оказалась в затруднительном положении, не зная, что отвечать.
– Ее Краснушка не пускала! – неожиданно выпалила Милка, всегда выскакивавшая невпопад.
Новенькая так и залилась своим серебристым смехом, делавшим ее прелестной.
– Как? Эта сердитая рыженькая художница не пускала вас ко мне? Но… моя дорогая, неужели у вас нет собственной воли?
Я смутилась. Не могла же я ей открыть мою душу в первый же час нашего знакомства и признаться в том, что рыженькая художница – моя милая Маруся, самое дорогое, самое близкое для меня существо в институтских стенах, ради спокойствия которой я готова выносить все ее маленькие требования и капризы.
Вероятно, мое лицо было очень растерянным и глупым, потому что Нора снова рассмеялась и, взяв меня за руку, продолжала:
– Ну-ну, это не мое дело! Лучше познакомьте меня с вашими подругами. Вы слышали, о чем просила моя сестра Ирэн? Возьмите же меня под свое покровительство, милочка!
Я вынуждена была исполнить ее желание и перезнакомила новенькую со всем классом. Наши смотрели на Нору Трахтенберг как на какое-то совершенно необыкновенное существо… Она резко отличалась от всех этих милых, простеньких девочек, гладко причесанных по институтским правилам, в не вполне свежих передниках и со следами чернил на пальцах.
Новенькая была безукоризненно изящна и грациозна. Каждое движение ее было законченно и картинно. Мы не могли не заметить этого и не признать в ней отлично воспитанной великосветской барышни из аристократического дома и невольно конфузились перед ней.
Одна непоколебимая Маруся не хотела «признать» новенькую. Лишь только прозвучал звонок, возвещавший начало следующего урока, и я вернулась на свое место, Краснушка приблизила ко мне почти вплотную побледневшее от гнева лицо и прошептала, задыхаясь от слез:
– Если ты будешь говорить с ней, гулять в перемену или слушать ее хвастливое вранье, я тебе не друг больше, слышишь, Люда, не друг!
Я поспешила успокоить ее лаской и обещаниями исполнить ее желание.
Маруся успокоилась так же быстро, как и разволновалась, только уже не отпускала меня от себя ни на минуту, боясь, чтобы Нора не завладела мной. В тот же вечер, в кругу трех-четырех почитательниц ее таланта Краснушка читала свою поэму, написанную во время урока истории под крышкой пюпитра. Поэма называлась «Скандинавская дева», и в ней безжалостно высмеивалась вновь поступившая Нора Трахтенберг.

Глава XI. Великолепная Нора. – Гадюка. – Заговор
Новенькую одели, как и всех нас, в зеленое камлотовое платье, белый фартук и пелеринку. Только ее белокурые косы остались висеть вдоль спины. Новенькая страдала мигренями, и волосы, уложенные жгутом на затылке, как это требовалось по форме, могли отяготить ее прелестную головку, потому ей, в виде исключения, разрешили носить косы.
В зеленом форменном платье, обычно портившем внешность других институток, красота новенькой выделялась еще рельефнее. Особенно нравились ее глаза под темными ресницами, всегда слегка прищуренные, насмешливые и вызывающие. И не одни только глаза: вся она была необыкновенно красива – куда лучше Вали Лер, «саксонской куколки», и «Медеи» – Вольской.
Класс как-то странно относился к Норе. Никто не задевал, не затрагивал ее. Все почтительно уступали ей дорогу, как бы признавая ее превосходство. При ее появлении смолкали беззаботные институтские речи. Глупые шутки, наивные выдумки и остроты – все это казалось неуместным в обществе Норы. Ее стеснялись, как посторонней. Чуткие девочки понимали, что эта красивая, бледная аристократка, поступившая на один год, чтобы усовершенствоваться в русском языке, не могла иметь ничего общего с детьми средних русских семей, преимущественно сирот, дочерей офицеров и служащих в военном ведомстве. Даже Анна Вольская, гордая, не признающая ничьего превосходства, как-то стушевалась со времени поступления новенькой и «сошла на нет», как про нее с горечью говорила ее подруга Лер.
Даже Миля Корбина не смела открыто обожать Нору и поклонялась ей втайне, точно подавленная ее превосходством над всеми нами. Одна Краснушка явно не желала признавать совершенство Норы. Она открыто вела с нею нескончаемую войну, ежеминутно задевая ее, изо всех сил стараясь уронить достоинство новенькой и сравнять ее со всеми прочими институтками. Но Нора, казалось, даже не замечала усилий Маруси. С великолепным спокойствием она отмалчивалась на все колкости Краснушки, только привычная тонкая усмешка пробегала временами по ее гордым губам. Когда же выходки Запольской превышали всякую меру терпения, Нора спокойно поднимала глаза от книги (на переменах она по большей части читала английские романы, которые были нам недоступны по причине незнания языка) и, лукаво сощурившись, говорила без всякой злости на Запольскую:
– Юпитер, ты сердишься – значит, ты не прав! – и этим еще больше выводила Краснушку из себя.
Марусе было досадно и то, что младшая Трахтенберг была отлично и разносторонне подготовлена по всем предметам. Учителя были в восторге от ее познаний. Особенно француз, который с восторгом слушал декламацию Норы и читал ее сочинения.
– Мадемуазель Трахтенберг, – говорил он, обращаясь к Арно, сочувственно кивавшей ему головой, – великолепно читает!
Только двое из учителей не признавали Нору: это Терпимов, все еще не разучившийся краснеть со дня своего появления, да батюшка, любивший все ласковое, простенькое и податливое в своих девочках, чего именно и недоставало Норе.
Как лютеранка, Трахтенберг не училась у отца Филимона. К ней два раза в неделю приходил пастор, но она присутствовала на наших уроках и, пристально глядя своими прищуренными глазами прямо в лицо священника, не пропускала, казалось, ни одного его слова. Зато когда, по свойственной ему привычке, батюшка как-то положил ей на голову свою большую руку, Нора осторожно высвободила свою красивую головку из-под рукава синей шелковой рясы и, нисколько не смутившись, отодвинулась в дальний угол скамейки и пригладила чуть-чуть спутавшиеся под рукой батюшки волосы. Отец Филимон пристально посмотрел на девочку и уже больше никогда не гладил ее по голове.
С русским учителем у Норы вышло очень курьезное приключение.
Нора прекрасно владела французским, но неважно объяснялась по-русски. Терпимов, уже несколько пообвыкший и чувствовавший себя более уверенно в классе выпускных, вызвал как-то Нору к доске и задал ей классное сочинение на тему: «Человек как перл творения».
Нора долго стояла у доски и думала… Наконец смело взяла мелок и написала следующее:
«Животность человека дольше продолжается, нежели животность зверей, птиц, рыб, комарей и прочих гадостей».
Не успела она поставить точку, как весь класс дружно прыснул со смеху. Терпимов поднял глаза на доску и тоже рассмеялся, прикрывая рот рукой и мучительно краснея.
– Мадемуазель Запольская, – сказал он, немного успокоившись, – исправьте неточности в сочинении мадемуазель Трахтенберг.
Краснушка торжествовала, радуясь унижению врага. Она гордо вышла к доске и, зачеркнув фразу Норы, написала внизу: «Жизнь человека продолжается дольше жизни зверей, птиц, рыб, комаров и прочих насекомых».
– Ах, если б это было по-французски, я бы сумела написать, – заметила Нора с искренним сожалением о своем невежестве. На торжествующую Краснушку она даже не взглянула.
Терпимов, несмотря на свою природную застенчивость, с каждым уроком все больше и больше привыкал к классу. Он уже преспокойно наставил ученицам несколько шестерок за неудачные ответы, нисколько не повышая при этом голоса и ничем не выражая своего беспокойства. Он был уже далеко не тем невзрачным, добрым и безобидным существом, каким мы его сочли в день его поступления к нам. Прозвище «Дон-Кихот» теперь вовсе не подходило ему, и мы недолго думая переименовали его в «Гадюку».
И действительно, Терпимов отчасти оправдывал это определение.
Он был хитер, лукав, пронырлив, хотя при этом до крайности застенчив. Открытого натиска со стороны преподавателя институтки никогда не боялись. Напротив, дядю Гри-Гри мы особенно ценили за то, что он делал свои «сбавки», как говорится «под горячую руку» или «с плеча». Приготовив его следующий урок, воспитанница могла смело рассчитывать, что старое забудется и она получит желанную прибавку.
Не то Терпимов. Начать с того, что он в начале урока незаметно, из-под руки, прикрывавшей его подслеповатые глаза, добрых пять минут оглядывал девочек и, надо отдать ему должное, проявлял при этом удивительное чутье, так как сразу угадывал, кто не знает урока, и первым делом вызывал именно таких. Девочки, разумеется, попадались и получали единицы. Потом, к концу урока, поставив достаточное количество плохих отметок, Терпимов, как бы желая загладить впечатление, вызывал лучших учениц, дававших бойкие ответы. Особенно благоволил он Крошке, обожавшей его и сумевшей подстроиться под его требования.
– Вот это простота! Вот это гармония! – говорил он, слушая ее декламацию, и Крошка рдела от удовольствия, как пион.
Меня он терпеть не мог, хотя я училась у него не хуже, чем у других преподавателей.
– Это он тебе за Чуловского мстит, – поясняла мне Маруся. – Он терпеть не может Чуловского и злится на все, что его напоминает, а ты, Людочка, читаешь так, как учил Чуловский.
Не знаю, за то ли ненавидел меня Терпимов или за что-то другое, но больше 10 баллов, несмотря на отличный ответ, он мне не ставил никогда.
Был понедельник. Не успевшие еще очнуться после вчерашнего праздника институтки, думавшие больше о воскресном посещении родных, нежели об уроке русской словесности, слушали вяло и отвечали свои уроки неудачно. Терпимов злился, но, по своему обыкновению, тщательно скрывал это.
– Мадемуазель Дергунова, – прозвучал в конце урока его противный фальцет, – потрудитесь ответить заданное.
Кира обомлела. Она перед самым уроком дождалась Терпимова в коридоре и попросила его не вызывать ее сегодня, так как вчера у нее не было времени приготовить заданное.
Он молча поклонился в ответ, что она приняла как знак согласия с его стороны.
И вдруг такая измена! Такая подлая, предательская измена! О, это было уже слишком! Кира встала со своего места и, заикаясь, пролепетала:
– Месье Терпимов… Вы не поняли меня… Я просила…
Но он отлично ее понял, бедную Киру, потому что предательская усмешечка играла в уголках его тонкого рта.
– Мадемуазель Дергунова, потрудитесь ответить заданное! – самым сладеньким голоском и густо краснея при этом, повторил учитель.
Бедная Кира была вне себя от волнения.
– Ничего, Кирунька, вывезем, – прошептала ее соседка Маня Иванова и, уткнувшись в книгу (она сама не знала ни слова из урока), стала старательно подсказывать Дергуновой.
Маня считалась отличной «суфлершей». Она умела подсказывать урок, не разжимая рта, не шевеля губами и при этом глядя самым невинным образом прямо на учителя. Но на этот раз ни Кире, ни ей не повезло.
– Госпожа Иванова, – язвительно произнес Терпимов, – вы тоже желаете блеснуть своими познаниями? Пожалуйте-с в таком случае на середину класса, и вы, госпожа Дергунова, также-с!
Девочки вышли и встали перед кафедрой, обе багрово-красные от стыда.
Разумеется, ни та, ни другая не знали урока, и, конечно же, обе соседки дружно получили по жирному колу в журнальной клеточке.
– Это уж Бог знает что такое! – в бешенстве кричала Кира, когда по окончании урока Терпимов вышел из класса. – У-у, предатель, шпион, Гадюка противная!
– Никто не виноват, что вы ленитесь, – сухо произнесла Арно, в упор глядя на возмущенную Киру.
– Да поймите же, мадемуазель, – ударяя себя в грудь кулаками для пущего убеждения, возмущалась та, – ведь он не смел так делать, не смел!.. Ведь я предупреждала его… Мы всегда так делаем. Кто не знает, просит учителя не вызывать… И все согласны… А этот… Предатель! Изверг!.. Я не…
Тут Кира не выдержала и зарыдала навзрыд.
– Кирушка, Персик мой милый (Киру Дергунову называли Персиком или Персом за сходство ее имени с Киром – царем персидским), не плачь… Этот противный Гадюка и слезинки твоей не стоит!.. – утешала ее Маня.
– Нет, это уже Бог знает что такое! – вскакивая на скамью, а оттуда на пюпитр, вскричала Зоенька Нерод – удивительно строгая в делах чести девочка. – Да как он смеет «продавать» нас! Что это за дикое отношение, в самом деле?.. Не реви, Кира, не стоит портить глаза! И к Арношке нечего было изливаться! Они с Гадюкой одного поля ягоды! Пугач и Гадюка, прелесть что за парочка!
– Только, mesdames, этого предательства так оставить нельзя! – выскочила вперед, размахивая руками, Бельская. – Что это, в самом деле! Мы не седьмушки!
– Нельзя, нельзя, – зашумели девочки со всех сторон. – Кира! Ты, как пострадавшая, можешь придумать казнь Гадюке.
– Медамочки, решайте сами! – мгновенно осушив слезы, ответила повеселевшая Кира. – Только позволит ли его казнить Крошка?
– Маркова! Маркова! – снова закричали девочки. – Подойди сюда!
Лида Маркова, решавшая математическую задачу к следующему дню, покорно встала, захлопнула учебник и подошла к толпе.
– Крошка, – торжественно объявила ей Краснушка, обожавшая всякого рода «стычки и события», – мы хотим казнить Терпимова за предательство. Ты ничего не имеешь против? Ведь он твой, ты же его обожаешь…
– Ах, медамочки, делайте что хотите, – беспомощно махнула рукой Крошка, – не могу же я идти против класса…
– Да? А кто «перенес» инспектрисе, как мы яблоки в снегу морозили? – сердито блеснув цыганскими глазами, напустилась на нее Кира.
– Эк, что выдумала! – оборвала ее Маруся. – «Кто старое помянет, тому глаз вон», и потом, передавала ли Маркова тетке о яблоках, или та сама увидела из окон, мы еще не знаем, и, следовательно, все это пустое. Главное, что от тебя требуется, Крошка, – серьезно обратилась Маруся к Марковой, – чтобы ты отреклась от предателя Гадюки!
– Отрекаюсь, душка, Бог с ним! – покорно согласилась та.
– Ну и отлично. А теперь, заговорщики, марш за доску! Ты… ты и ты… и ты! Идемте! – скомандовала разошедшаяся Маруся, указывая пальцем на Дергунову, Бельскую, Иванову и Зою Нерод.
Четыре названные девочки отделились от толпы и во главе с Марусей скрылись за доской, на которой висела карта Римской империи, приготовленная к следующему уроку – древней истории.
Минут пять длилось совещание. Потом Маруся первой выбежала из-за доски и, сверкая заискрившимися глазами, вскочила на кафедру.
– Mesdames, – звонко объявила она, – за подлость надо платить подлостью. Око за око, зуб за зуб. Великолепный закон, и я его первая последовательница. Я придумала такую штуку, что противный Гадюка никогда ее не забудет!
– Маруська, сумасшедшая, пожалей ты себя, – вмешалась я, – ведь ты опять нарвешься на ноль за поведение или еще на что-нибудь похуже…
– Не беспокойся, Люда! Я справедлива и хочу наказать виновного. Но только мое наказание будет очень строго, а в глазах начальства оно покажется неслыханной дерзостью, и потому, медамочки, заговорщиков не выдавать! – велела она девочкам, тесно обступившим кафедру.
– Не выдадим, не выдадим, не беспокойся, душка! – послышалось отовсюду.
– Даже и тогда не выдавать, – продолжала Маруся, – если накажут весь класс без рождественских каникул…
Это было самое строгое наказание в институте.
– Даже и тогда! – снова подтвердили дружные голоса.
– Все согласны?
– Все, все, все согласны! – хором отвечал класс.
Поведение Гадюки настолько возмутило и ленивых, и прилежных, и парфеток, и мовешек, что они не могли равнодушно отнестись к этому происшествию.
– Я не согласна! – послышался вдруг звучный голос с последней скамейки, где сидела за книгой Нора Трахтенберг, не принимавшая никакого участия в наших волнениях. – Я не согласна! – повторила она еще раз и, захлопнув книгу, вышла на середину класса.
– Слышите, медамочки? – взвизгнула Маруся, разом теряя самообладание. – Скандинавская дева не согласна и еще, пожалуй, выдаст нас!
– Если это будет необходимо, очень может быть, – спокойно ответила Нора.
– То есть как это! По какому праву? Ты предпочитаешь идти против класса и быть на стороне Гадюки?
– Я хочу быть справедливой, и больше ничего, – со своим иностранным акцентом сказала Нора. – Дергунова должна была выучить урок. Нет такого правила – останавливать учителя у класса и просить его не вызывать…
– Правила! Правила! Правила! – передразнила, покраснев от злости, Маруся. – Ты, кажется, вся соткана из твоих глупых правил, противная ледяшка!
– Не злись, это вовсе не убедительно, – все так же спокойно отозвалась Нора, – а только доказывает дурной характер и воспитание… Mesdames, – обратилась она ко всему классу, – делайте что хотите, но помните, что я не хочу страдать из-за ваших глупых выходок и быть наказанной заодно с вами как маленькая седьмушка. Предупреждаю, mesdames, от меня не ждите ни укрывательства, ни лжи перед начальством!
И с этими словами Нора выделилась из толпы и направилась к своему месту, где снова уселась за прерванное чтение.
– Медамочки, она нарочно! Не верьте ей! – отчаянно зашептала взволнованная и испуганная Миля Корбина, пытаясь заступиться за своего кумира. – Она это говорит так, чтобы остановить вас! Она не выдаст! Ей-Богу же, не выдаст!
И Миля в подтверждение своих слов перекрестилась на висевший в углу класса образ Богородицы.
– Пусть только попробует! – недобро усмехнулась Маруся и бросила в сторону склонившейся над книгой Норы взгляд, исполненный ненависти.
Покончив с заговором, девочки немного успокоились.
Участь Гадюки была решена.

Глава XII. Роковые булавки. – Суд и расправа. – Отверженная
Это случилось ровно через три дня после «заговора».
Историк Козелло – смуглый, красивый брюнет небольшого роста, которого я обожала взапуски с Кирой и Милкой, – закончил рассказ о распаде римского государства, четко расписался в классном журнале и, кивнув нам своей крупной головой, не торопясь вышел из класса.
Фрейлейн Геринг, дежурившая в этот день, собственноручно открыла форточку, чтобы проветрить класс, и поторопила нас выйти в коридор, как это требовалось после каждого урока.
Маруся была особенно возбуждена в этот день. Она поминутно смеялась без причины, заглядывала мне в глаза и то напевала, то декламировала отрывки своих стихов. Ровно за минуту до начала урока она кликнула Киру и Белку, и они втроем незаметно пробрались в класс и присели под кафедрой, так что их не было видно. Я не знала, что они там делали, но, когда мы все вошли в класс после короткой перемены, все три девочки как ни в чем не бывало сидели на своих местах и усердно повторяли уроки.
С первым же звуком колокольчика в класс вошел Терпимов.
Я не видела его после случая с Кирой, и теперь он показался мне еще более противным и отталкивающим, чем когда-либо. Мне показалось даже, что при входе в класс он как-то особенно злорадно взглянул на бедного Персика, присмиревшего на своем месте. Я посмотрела на Марусю. Она вся была олицетворенное ожидание. Лицо ее побледнело. Губы дрожали, а искрящиеся, обычно прекрасные, но сейчас злобные глаза так и впились в ненавистное лицо учителя.
– Маруся! Маруся! – прошептала я в отчаянии. – Что ты наделала?.. Я по тебе вижу, что ты…
Я не докончила.
Легкий вскрик Терпимова прервал меня…
Учитель держался одной рукой за кафедру, другая была вся в крови, и он быстро-быстро махал ею в воздухе. Лицо его, искаженное страданием, бессмысленно смотрело на нас.
– Это ничего… это отлично!.. – шептала Маруся, охваченная какой-то бешеной радостью. – Так ему и надо… Противный, скверный Гадюка!.. Око за око, зуб за зуб! Да… да… так и надо!
– Маруся, – снова прошептала я, замирая от страха, – что ты наделала?..
– Не я одна… Успокойся, Людочка! Не я, а все мы, слышишь, все… Мы воткнули под сиденье стула Гадюки три французских булавки!
«Боже мой! Что теперь будет, – вихрем пронеслось в моей голове, – что-то будет теперь, Господи?»
Терпимов все еще стоял на кафедре, тряся рукой, с которой медленно, капля за каплей, скатывались тоненькие струйки крови. Его глаза смотрели на нас с гневом, смешанным со стыдом. Это длилось с минуту. Потом он словно очнулся от сна, внезапно поняв проделку девочек. Вынув здоровой рукой платок из кармана и зажав им больную руку, он обвел весь класс долгим вопрошающим взглядом и, не говоря ни слова, поспешно сошел с кафедры и скрылся за дверью.
– Ну, теперь будет потеха! – прошептала насмерть испуганная всем произошедшим Миля Корбина.
Фрейлейн Геринг тоже сразу поняла суть дела. Она взошла на кафедру, наклонилась к стулу, и через пару секунд три большие, длинные булавки с бисерными головками лежали на столе возле чернильницы.
Фрейлейн Геринг была взволнована не менее нас самих.
– Дети, – начала она по-русски (в трудные минуты жизни добрая Кис-Кис всегда говорила по-русски), – мне очень, очень грустно, что я ошиблась в вас… До сих пор я считала моих девочек кроткими, сердечными созданиями, а теперь вижу, что у вас черствые, звериные сердца. Можно простить шалость, непослушание, но злую проделку, умышленно нанесенный кому-то вред я не прощу никогда!.. Никогда!..
Только она успела сказать это, как в класс вошла начальница в сопровождении инспектрисы, инспектора классов – толстенького, добродушного человечка – и злополучного Терпимова с обернутой окровавленным платком рукой.
– Люди вы или звери? – без всякого предисловия произнесла Maman, и ее голова в белой наколке затряслась от гнева. – Барышни вы или уличные мальчишки? Это уже не шалость, не детская выходка! Это злой, отвратительный поступок, которому нет названия, нет прощения! Мне стыдно за вас, стыдно, что под моим начальством находятся девочки со зверскими наклонностями, с полным отсутствием сердечности и любви к ближнему! Я должна извиниться перед вашим учителем за невозможный, отвратительный поступок – и кого же? – вверенных моему попечению взрослых девиц! За что вы так гадко поступили с месье Терпимовым? Что он вам сделал? Ну? Отвечайте, что же вы молчите?
Но мы поняли, что отвечать – значило бы признать себя виновными, выдать друг друга с головой, и потому виновато молчали, уставившись потупленными глазами в пол.
Молчала и инспектриса, мадемуазель Еленина – худая, злющая старуха с выцветшими глазами. Молчал, укоризненно покачивая головой, инспектор, молчал и сам Терпимов – виновник происшествия, бегая взглядом по низко склоненным головкам юных преступниц.
Это была мучительная пауза, показавшаяся нам вечностью.
Это было затишье перед грозой, которая неминуемо должна была разразиться.
И она разразилась.
– Mesdemoiselles [14 - Девушки (франц.).]! – строго сказала начальница (только в минуты сильного раздражения она называла нас так, а не «детьми», как обычно). – Mesdemoiselles! Ваш бессердечный поступок поражает и возмущает меня до глубины души… Я не могу поверить, чтобы весь класс мог сообща совершить эту гнусность, и поэтому требую, чтобы виновные немедленно назвали себя.
«Вот она, настоящая-то расправа!» – промелькнуло в моей низко склоненной голове.
– Ну, mesdemoiselles, я жду! Даю вам пять минут на размышление, – и с этими словами Maman торжественно опустилась в кресло у бокового столика, за которым всегда помещалась классная дама.
Мы молчали. Выдать виновных никому и в голову не могло прийти. Мы строго придерживались правила «товарищества», по которому выдать виновную – значило бы навлечь на себя непримиримую вражду всего класса.
Maman по-прежнему сидела молча, как грозная богиня правосудия. Мы же стояли как приговоренные к смерти… В классе была такая тишина, что слышно было, казалось, биение сорока встревоженных сердечек провинившихся девочек.
Минута, другая, третья, еще две последние минуты – томительнее первых, и… Maman встала.
– Так как вы не желаете исполнить моего требования, mesdames, и виновная не отыскивается, то, значит, все вы признаете себя виноватыми… А всякий нераскаянный проступок требует наказания. И вы все будете строго наказаны. С сегодняшнего дня целый месяц класс будет стоять в столовой во время обедов и завтраков. Затем вы все останетесь без рождественских каникул… И в выпускном аттестате ни одна из вас не получит 12 за поведение!
Это было уже слишком!
Нас могли оставлять без передников, могли выставлять на позор всему институту и не пускать домой на святки, но «пачкать» наши аттестаты – о! это было чересчур жестоко! Многие из нас должны были поступить в гувернантки после выхода из института, а иметь 11 за поведение при двенадцатибалльной системе значило быть плохо аттестованной со стороны начальства. Этого мы боялись больше всего.
– Maman, будьте добры простить нас! Простите нас! Сжальтесь над нами! – послышались тут и там плаксивые голоса парфеток.
– Нет, mesdemoiselles! Нет, я вас не прощаю! – резко ответила, точно отрезала княгиня и, поднявшись со своего места, величественно направилась к двери.
На пороге она обернулась к нам и сурово добавила:
– Класс будет прощен, если виновная назовется, – после чего она снова взялась за ручку двери, собираясь выйти, но тут внезапная суматоха в классе остановила ее.
Произошло легкое движение между партами, и бледная как смерть, но спокойная, как всегда, Нора Трахтенберг в одну минуту очутилась перед начальством.
– Княгиня, – произнесла она твердым голосом, – из-за одной провинившейся не должен страдать весь класс. Поэтому я не считаю возможным покрывать ее: это сделала Запольская.
В классе снова на минуту воцарилась пауза, после которой лицо Maman стало мрачнее тучи, и она произнесла, отчеканивая слова:
– Запольская! Подойди ко мне!
На Марусе, как говорится, лица не было. Ее плотно сжатые губы побелели, как у мертвой. Глаза разом потускнели, и что-то жесткое, недоброе засветилось в их глубине.
Твердой поступью она вышла на середину класса и остановилась в двух шагах от начальницы.
– Бранить тебя я не стану! – сказала княгиня. – Выговоры могут действовать на добрые, а не на бессердечные, глубоко зачерствевшие натуры… Твой поступок доказал твое бессердечие. Ты будешь исключена.
Весь класс тихо ахнул, как один человек. Ожидали всего, только не этого… Наказание было слишком сурово, слишком жестоко. У многих из глаз брызнули слезы. Кира Дергунова, считавшая себя виновной почти наравне с Краснушкой, упала головой на свой пюпитр и глухо зарыдала.
– Прошу без истерик! – строго прикрикнула Maman. – Пощадите мои нервы. – И, бросив на нас молниеносный взгляд, закончила уже спокойнее: – Все остальные прощены, – и вышла из класса.
В один миг мы окружили Краснушку. Она все еще стояла на прежнем месте, но теперь ее потухшие было глаза сверкали злобным воодушевлением. Рот улыбался странной улыбкой, горькой и торжествующей в одно и то же время.
– Маруся! Несчастная Краснушечка! Бедняжечка, родная! – лепетали мы наперебой, обнимая и целуя ее.
– Стойте, mesdames! – слегка оттолкнув нас, произнесла Маруся внезапно окрепшим и неестественно звонким голосом. – Я не несчастная и не бедняжка… Напротив, я рада, я рада… что страдаю за правое дело… Я права!.. Мое сердце подсказывает мне это… Он сделал подлость, и я ему отплатила… С этой стороны все отлично, и я нисколько не раскаиваюсь в моем поступке и ни о чем не жалею! Скверно, отвратительно и мерзко только одно: в нашем классе есть предательница, изменница. Пусть меня гонят, пусть лишают диплома, пусть! Но и ей не место рядом с нами, потому что она «продала» нас! Она – шпионка!
Маруся стояла лицом к лицу с Норой и, вся дрожа и сверкая глазами, выкрикивала свои обвинения. Мы столпились тесным кругом вокруг обеих девушек, и сердца наши тревожно бились.
Чувство любви и жалости к Краснушке, жгучей, до слез, жалости, травившей наши души, и, с другой стороны, нескрываемая ненависть к Скандинавской деве, дерзко нарушившей наши самые священные традиции, – вот что переполняло сердца взволнованных девочек. А холодная и невозмутимая Нора по-прежнему спокойно стояла перед нами, готовыми уничтожить ее потоками брани и упреков. И вдруг она заговорила.
– Я не шпионка, ни в каком случае, – звенел ее голос, – слышите ли, не шпионка! Потому что не потихоньку, не из-за угла донесла на Запольскую. Нет, я открыто выдала зачинщицу и считаю себя правой. Пусть лучше страдает она одна, нежели сорок девушек выйдут из института с испорченным дурной отметкой аттестатом. Как будут смотреть на гувернантку, которая возьмется учить детей благонравию, когда сама не способна на это? Да не только тем из нас, кто посвятит себя педагогической деятельности, но и всем нам одинаково неприятно получить плохую отметку в выпускном листе.
– Чушь! Глупости! Вздор все это! – внезапно прервала ее, рыдая навзрыд, Кира. – Не слушайте ее, ради Бога, медамочки! Не говорите с ней… Пусть она будет отвержена как предательница и шпионка!..
– Да-да, предательница! Предательница! – неслось отовсюду, и девочки с гневом смотрели в красивое, бледное лицо Норы.
– Mesdames! Пусть класс знает раз и навсегда, что та, кто заговорит с нею, – взволнованно кричала Кира, – та идет против класса и будет считаться нашим общим врагом!
– Да-да! – хором поддержали ее готовые на отчаянные решения подруги. – Та будет чужой нам… Хорошо, правильно!
– Милка! Тебя это больше всех касается! – крикнула Бельская притихшей Корбиной. – Ты ведь ее обожаешь!
– Что вы, медамочки, – возмутилась та, – за кого вы меня принимаете?.. Я готова трижды побожиться на церковной паперти (самая сильная клятва в институте!), что отступаюсь от нее и ненавижу ее не меньше вашего. Даю вам честное слово!
Я взглянула на Нору.
Мне показалось, что на ее губах играла тонкая, презрительная улыбка…

Глава XIII. Старенький папка. – Убеждения Норы. – Горькая весть
Деревья обнажились. С последней аллеи доносился запах тления от сметенных в кучи и гниющих там листьев. С оглушительным карканьем метались между деревьями голодные вороны.
Мы с Марусей ходили, взявшись под руку, по крытой веранде, где институткам полагалось гулять в сырое и дождливое время.
Маруся была бледна и печальна… Начальница написала ее отцу, бедному школьному учителю, об исключении дочери, и бедная девочка невыносимо страдала.
Она знала, что это известие больно ранит отца, обожавшего дочь и возлагавшего на нее все свои надежды. Но просить прощения, считая себя правой, гордая Маруся не могла.
– Пусть выключают! Все равно! Проживу и без их хваленого аттестата! Не умру с голоду! – поминутно твердила она, но глаза ее против воли наполнялись слезами. – Только тебя жаль, Галочка, жаль фрейлейн и всех наших… – как бы оправдывая свои слезы, добавляла она и отворачивалась от меня, чтобы незаметно смахнуть их.
Мне было бесконечно жаль моего друга, но я была бессильна помочь ей. Единственный совет о принесении повинной, который я неоднократно давала ей, она не желала принять и даже строго-настрого запретила классу идти ходатайствовать за нее. Поэтому я только могла успокаивать Марусю своими ласками да еще немилосердно бранить Нору и Терпимова – злейших виновников нашего несчастья.
А Нора, казалось, вовсе не замечала нашего отношения к ней: она преспокойно читала свои английские книги, регулярно доставляемые ей из серого дома, и, казалось, нимало не грустила в своем положении «отверженной».
Что же касается Терпимова, то он после истории с роковыми булавками уже около недели не показывался к нам. И это было к лучшему, потому что озлобленные на него за Марусю девочки собирались устроить новый скандал Гадюке.
День исключения Маруси приближался. Срок ее пребывания в институте с каждым часом все уменьшался и уменьшался…
Этот роковой час был уже совсем близко, и мы с Краснушкой нестерпимо мучились при мысли о нем.
– Ты, Люда, пиши мне, обо всех пиши, только не об Арношке и не о Гадюке, я их ненавижу!.. – просила она меня, силясь удержать слезы.
– Мы будем просить, Маруся, чтобы Гадюку от нас убрали! Мы не будем учиться у него после твоего…
Я запнулась, не желая произносить слово, способное задеть ее больное самолюбие. Но Маруся только горько улыбнулась в ответ.
– Не стесняйся, Люда, – проговорила она, – ну да, после моего исключения, надо же называть вещи своими именами! Ах, Люда, Люда моя, – заключила она со стоном, – как мне жаль моего папку, моего бедного, старенького папку! Его убьет эта моя история, Люда!..
– Бог милостив, Маруся, что ты! – утешала я ее.
– Ведь он у меня совсем старенький, Люда, – продолжала она с жаром, – а какой умный, какой добрый! Все село его боготворит, все крестьяне, а о детях и говорить нечего! Если б ты только знала, как он отпускал меня в Петербург! «На тебя, говорит, Маша, вся моя надежда! В тебе вся радость моя!» А хороша надежда-то, Люда! Хороша радость! «Выключка» с волчьим паспортом! То-то радость, то-то счастье! – желчно рассмеялась она и, сжав маленький кулачок, погрозила им в пространство, со злостью прошептав: – Противные! Мучители! Ненавижу!..
– Маруся, – едва сдерживая слезы, прошептала я, – попроси прощения, Маруся! Maman добрая, она простит…
– Никогда! Слышишь, Люда, никогда! Запольская – беднота, дочь нищего сельского учителя, но у Запольской есть самолюбие, есть гордость, попирать которую она не позволит никому и никогда!
Ее охватил уже знакомый мне порыв бешенства, который делал неузнаваемой мою милую, добрую Краснушку. Я ничего не ответила, только молча поцеловала ее побледневшую щечку… Такая молчаливая ласка лучше всего действовала на Марусю. Она посмотрела на меня своими яркими глазами и заговорила снова уже тише и спокойнее:
– Ах, Людочка, как бы мне хотелось, чтобы ты побывала у нас… Село у нас хоть и маленькое, но чистенькое, славное… Ребятишки в школе сытые, здоровые и так любят папку, что и сказать нельзя! Одно нехорошо… Бедны мы очень… Папка из сил бьется, а все-таки иной раз на самое необходимое не хватает… Ведь на двадцать пять рублей не проживешь, Галочка… Вот я и надумала: по соседству есть деревня Шепталовка. Там школу устраивают, нужна учительница… Хорошо было бы мне там – с папкой по соседству… Да что тут мечтать!.. Все пропало, все погибло, Люда! Эх!..
И снова оживившееся было на минуту личико Краснушки мгновенно побледнело, глаза потухли, а рот искривился жалкой улыбкой.
Я не могла без слез слушать ее. По-моему, Маруся была права. Больше того, я готова была признать ее героиней, безвинно пострадавшей. И ненависть к Норе все сильнее и сильнее поднималась в моей груди.
В тот же день вечером я случайно столкнулась с Трахтенберг в верхнем дортуарном коридоре, где она часто уединялась со своим неизменным другом – книгой. Мои щеки пылали как в огне, когда я остановила ее:
– Трахтенберг! На два слова…
– А вы не боитесь, Власовская, говорить с «отверженной»? – иронически усмехнулась она.
– Бросьте ваши насмешки, Трахтенберг, они неуместны, – остановила я ее, – лучше помогите мне.
– В чем же? – вскинула она на меня свои большие удивленные глаза.
– Вы погубили Запольскую, – горячо начала я, – ее исключают из-за вас…
– Вы ошибаетесь, Власовская, – холодно поправила меня Нора, – ее исключают только из-за ее собственной грубости и пошлости!
– Ложь, ложь и ложь! Вы не знаете Марусю! – вскричала я, и обычная сдержанность вдруг покинула меня.
– Послушайте, Власовская, не будьте ребенком, не горячитесь, – и она положила мне на плечо свою изящную аристократическую руку, – признайте: Запольская поступила пошло и глупо! Месть – скажете вы… Прекрасно… Я понимаю – месть, понимаю и признаю древний закон «око за око»… Но пусть эта месть будет достойна и благородна! А тут… Натыкать булавок в стул учителя! Бог знает что такое! То же убийство из-за угла! Унизительно и мерзко!
Я хотела возразить ей – и не могла… Я понимала, что Нора была по-своему права.
– Но послушайте, – начала я снова, правда, уже далеко не прежним убедительным тоном, – послушайте, Нора… Пусть Краснушка провинилась, пусть… Но за что же такое наказание? У нее старик-отец, бедный учитель… Это убьет его! Послушайте… Вы должны исправить это дело. Пойдите к Maman и попросите ее не исключать Марусю.
– Никогда! – холодно оборвала меня Нора и, помолчав секунду, продолжала: – Запольская не ребенок. В семнадцать лет надо уметь рассуждать. Она знала, на что шла, затевая эту историю, и должна или чистосердечно покаяться, или понести должное наказание.
– Но вы можете спасти ее, Нора! – уже молила я, чуть не плача. – Княгиня послушает вас, если вы попросите за Краснушку…
– Глупо вы рассуждаете, Власовская. Поймите же одно: я выше всего в мире ставлю свои убеждения. И они запрещают мне поступить так, как вы просите. И я не сделаю по-вашему. Вам, конечно, не понять меня! И это грустно…
Действительно, я не могла понять ее, эту великолепную Нору – с ее убеждениями, идеалами и бессердечием, возмущавшими мою душу.
Печально поникнув головой, я направилась в класс.
Еще у двери я заметила там необычайное оживление. Девочек не было на местах, все они сгрудились у кафедры, на которой стояла фрейлейн Геринг.
– А-a, Люда! – кивнула она мне. – Хорошо, что ты пришла! Я должна сообщить классу очень печальную новость.
Я подошла к кафедре в тревожном ожидании.
– Дети, – сказала Кис-Кис, – мне очень жаль, но эта история с булавками может закончиться очень, очень печально…
– Как? Что такое? Что случилось? – послышались тревожные голоса девочек.
– Месье Терпимов серьезно болен. Булавка попала ему в сухожилие и вызвала местное воспаление. Он может остаться калекой на всю жизнь: если болезнь усилится – придется отнять руку…
Тяжкий вздох ужаса прозвучал в ответ. Все сорок девочек побледнели, как полотно. Но их волнение было ничто по сравнению с состоянием Запольской. Маруся закрыла лицо руками и глухо зарыдала…

Глава XIV. Черные дни. – Неожиданная выходка. – Прощение
Это были беспросветные дни сплошных мучений, тоски, ожидания… Мы почти не ели, и казенные обеды уносили нетронутыми со столов старшеклассниц. Мы чувствовали себя чуть ли не убийцами злополучного Терпимова, и никакие шутки, никакое веселье не шли нам на ум. На Марусю страшно было смотреть. Глаза девочки ввалились и горели лихорадочным огнем, губы подергивались судорогой. Искорки в глубине ее зрачков по-прежнему сверкали, но теперь тревожно… Ежедневно утром и вечером мы бегали в швейцарскую и, вызвав величественного на вид швейцара Петра, спрашивали его шепотом:
– Лучше господину Терпимову? Узнайте в учительской, ради Бога, Петр, лучше ли ему?
Петр узнавал и приносил один и тот же ответ: господин Терпимов болен и находится все в том же положении.
– Господи, – после каждого такого ответа в исступленном отчаянии шептала Маруся. – Господи, не допусти! Смилуйся надо мной, Господи!
Она давала обет за обетом: и вышить пелену в институтскую церковь, и поехать на богомолье по прибытии в свое село, и отслужить молебен целителю-угоднику, и множество других. Сам факт ее исключения, казалось, перестал быть важным для нее.
– Пусть исключают, – говорила она, – лишь бы он не умер и не остался бы калекой!
В классе говорили шепотом, словно больной лежал тут же. Поминутно девочки отпрашивались у классных дам «пойти помолиться», и постоянно можно было видеть две-три коленопреклоненные фигуры на церковной паперти, молившиеся о здравии раба Божия Александра.
И Господь, казалось, внял нехитрым молитвам бедных девочек. Однажды вечером в класс вошел швейцар Петр и принес радостную весть:
– Господину Терпимову лучше. Он встал с постели.
Трудно было описать ту бурю восторга, которая охватила нас. Мы как безумные кружились по классу, бросались в объятия друг друга и целовались так, как, наверное, не целовались в дни Светлой Христовой Пасхи.
– Ему лучше! Он выздоровеет! Мы не будем преступницами! – восклицали мы, смеясь и плача.
Классная дама была не в силах остановить нас и хоть сколько-нибудь умерить нашу бурную радость.
Шум и крики продолжались до тех пор, пока не прибежала насмерть перепуганная Еленина, решившая, что первоклассницы снова бунтуют, и не оставила всех нас поголовно без шнурка в следующее воскресенье. Наказание несколько отрезвило нас, и мы успокоились. Но ненадолго.
Дней через пять Терпимов должен был давать свой первый урок в старшем классе.
Это событие совпадало с кануном того дня, когда бедная Маруся Запольская должна была покинуть институт. Но и она думала об этом первом уроке выздоровевшего Терпимова не меньше других и, казалось, вовсе забыла о том, что назавтра ее ждала новая жизнь, полная забот и лишений…
Мы шумели, не умолкая, все утро. Уроки батюшки, любимого историка Козелло и физика Русе прошли без малейшего нашего внимания. Отвечали невпопад, из рук вон плохо… Все томительно ждали завтрака и большой перемены, после которой был назначен урок Терпимова.
За завтраком никто даже не прикоснулся к еде.
Наконец большая перемена, полная тревожного волнения, кончилась, и долгожданный звонок возвестил начало урока русской словесности.
Мы притихли. Сердца наши забили тревогу. Все взгляды обратились на дверь…
Она отворилась, и Терпимов, исхудавший и побледневший до неузнаваемости, с забинтованной рукой на черной перевязи, вошел в класс.
Горькое чувство жалости защемило мне сердце. Непрошеные слезы обожгли глаза. Никогда еще это длинное, носатое лицо не казалось мне таким милым и симпатичным…
Я оглянулась на Марусю. Она сидела на своем месте ни жива ни мертва. Ее лицо подергивалось нервной судорогой…
– Я не могу! Не могу! – вдруг вырвалось из ее груди, и, прежде чем кто-нибудь успел сообразить, опомниться и удержать ее, она стрелой кинулась к кафедре, упала на колени перед учителем, схватила обеими руками его здоровую руку и со слезами покрыла ее поцелуями.
– Бедный месье Терпимов! – лепетала она сквозь рыдания. – Никогда… никогда… больше… ничего подобного!.. Простите меня… злую… недобрую… Христа ради, простите… Пусть меня выключают… Только вы-то простите… Снимите камень с души, пожалуйста… Ведь мне покоя не будет, если…
Она задыхалась… Рыдания, не успевшие вырваться наружу, клокотали в горле, мешая ей говорить.
Терпимов был тронут порывом девочки до глубины души. Его обычная робость мгновенно исчезла. Он положил здоровую руку на склоненную перед ним золотисто-рыжую головку и произнес ласково, почти по-отечески нежно:
– Полно, госпожа Запольская, успокойтесь. Что было, то прошло… А кто старое помянет, тому глаз вон… Я очень рад, что успел уговорить княгиню простить вас. Вы останетесь с подругами и еще вдоволь порадуете меня вашими успехами! Простите и вы, если можете. Я был во многом не прав… – смущенно обратился он ко всему классу.
– Бог простит! – послышались в ответ сочувственные голоса. Из карманов потянулись платки, послышались всхлипывания…
Маруся все еще стояла у кафедры. Но теперь ее лицо алело румянцем, глаза сияли таким светом, что на нее было радостно смотреть.
– Смотрите, медамочки, смотрите, – зашептала со своего места восторженная Милка, – Краснушка теперь точно святая! Смотрите!
– Это искупление! – торжественно произнесла Танюша Петровская и почему-то осенила себя крестным знамением.
С последней скамьи неожиданно поднялась Нора и подошла к Марусе.
– Запольская, – произнесла она отчетливо и громко, – позвольте мне пожать вашу руку. Вы поступили благородно!
Класс замер от ожидания, глядя на обеих девочек, еще недавно непримиримых врагов.
Вот-вот, казалось нам, лицо Краснушки побледнеет от гнева, и гордая Нора останется с носом!
Но нет, ничего подобного не случилось. Напротив! На глазах всего класса Запольская положила в бледную, изящную руку Норы свои, не утратившие еще обычной для подростков красноты, пальчики и произнесла восторженно и пылко:
– Охотно, Трахтенберг, я даю вам свою руку, потому что, признаюсь, вы во многом были правы!.. – и, к всеобщему удивлению, девушки обнялись и поцеловались тут же перед учительской кафедрой.
Это был удивительный, совершенно особенный урок русской словесности. Вряд ли такой когда-либо давался в институтских стенах. Многие из нас долго не забудут его… И учитель, и ученицы, словно желая вознаградить себя за долгие дни вражды, теперь старались отличиться, кто как мог. Даже самые слабые выучили урок и отвечали без запинки. Терпимов, воодушевленный и обласканный добрым отношением девочек, с неподражаемым искусством прочел лермонтовского «Мцыри», вызвав у нас настоящую бурю восторга.
Счастливые и примиренные, разошлись мы в этот вечер по своим постелям.
Перед самым спуском газа за Краснушкой пришла девушка – звать к «ее сиятельству княгине».
Я долго ворочалась с боку на бок, поджидая возвращения подруги. Она, неслышно ступая, проскользнула в дортуар, когда многие уже спали крепким, здоровым сном, и, бросившись ко мне, восторженно зашептала:
– Людочка моя!.. Maman простила… Давно простила… Терпимов упросил ее… И папка ничего не знает, ему ничего и не писали… Ах, как хорошо, как хорошо жить на свете, Люда, и как добры все люди!..
Смеясь и плача, она целовала меня, и ее лицо было омыто блаженными и чистыми слезами раскаяния и радости.

Глава XV. Скарлатина. – Сердобольная крестовина. – Елка
Приближалось Рождество. Многие из младших, живших за городом, уже разъехались. По институтским правилам им разрешалось уезжать на каникулы раньше городских жительниц.
Мы ходили счастливые, радостные. Те, кто уезжал, были счастливы побыть дома, на свободе, среди семьи. Те, у кого не было возможности уехать, радовались предстоящим развлечениям, которыми начальство баловало девочек, остававшихся на святки в институте. Для них ставили елку и устраивали бал, где институтки танцевали не «шерочка с машерочкой» [15 - «Ше́рочка с маше́рочкой» – то есть друг с другом (от франц. ma chère – «моя дорогая»).], а с настоящими кавалерами, присылаемыми на такие балы по наряду из корпусов и училищ, а иногда и с приглашенными самими воспитанницами братьями, кузенами и просто знакомыми.
И вдруг всё – и елка, и бал, и все праздничные радости рассеялись как дым по ветру… Беда словно караулила бедных девочек, чтобы нагрянуть неожиданно, врасплох, в самое неудачное для них время… В институте появились случаи заболевания скарлатиной.
Первой захворала Мушка. Еще утром она смеялась, шалила, а вечером ее, всю горящую, с лихорадочно блестящими глазами увели в лазарет, и мы узнали от лазаретной Даши, пришедшей за вещами девочки в дортуар, что бедненькая Мушка заболела скарлатиной.
Нас охватила паника… Скарлатина – перед праздниками! Скарлатина – перед святками, сулившими нам столько радостей! Что могло быть хуже? Шутки смолкли, разговоры притихли…
Я заснула с тяжелым чувством на душе. То ли ожидание предстоящих теперь скучных праздников угнетало меня, то ли что-то другое, но сердце мое щемила тоска. Наутро я проснулась с больной головой, во рту пересохло, – мне казалось, что я сама заболеваю…
– Это от воображения, – авторитетно заметила в ответ на мою жалобу о недомогании Кира Дергунова, – это, душка, иногда бывает болезнь воображения.
Правда, и у самой Киры ее цыганские глаза сегодня как-то неестественно поблескивали, да смуглые щеки пылали ярким румянцем.
Прошли еще сутки, и я была разбужена испуганным криком проснувшейся раньше меня Краснушки:
– Люда! Люда! Что с тобой?
Я положительно не знала, что со мной, но все мое тело горело как в огне, и дыхание с трудом вырывалось из груди. Не говоря больше ни слова, Краснушка схватила ручное зеркальце и поднесла его к моему лицу. Все мои щеки, шея и грудь – все было сплошь покрыто зловещей красной сыпью. Сомнений не оставалось: у меня скарлатина.
– Это она! – уныло прошептала я и посмотрела на моего друга печальным, скорбным взглядом.
– Кто «она»? – переспросила, не поняв меня, Маруся.
– Она, скарлатина! – пояснила я еще печальнее.
– Скарлатина! – вскрикнула Краснушка и вдруг, повиснув у меня на шее, взволнованно зашептала: – Если скарлатина, целуй меня, душка! Целуй покрепче!
– Ты с ума сошла! – стараясь вырваться из ее цепких объятий, испуганно воскликнула я. – Оставь меня, ради Бога! Ты же можешь заразиться!
– Вот именно – заразиться! Вот именно! Это то, что и надо! – как безумная продолжала лепетать Маруся, покрывая мое лицо и губы градом поцелуев.
– Батюшки! Какая трогательная история! Прямо Орест и Пилад [16 - Орест и Пилад – персонажи из древнегреческой мифологии, верные друзья.] или два попугайчика из породы «неразлучников», – попробовала было подтрунить над нею Валя Лер.
– Ах, замолчи, пожалуйста! – оборвала ее Запольская. – Ты смеешься, потому что завидуешь… Ведь сама бы ты ни за что не пожертвовала своим здоровьем ради твоей Анны.
– Медамочки, не ссорьтесь. Ведь скарлатина на носу! – подала голос из своего угла Зоя Нерод.
– Нет, покамест, слава Богу, только на груди и щеках, – сострила Белка и, сконфуженная своей неудачной остротой, поспешила отойти подальше.
– Боже мой, как глупо! – комически вздохнула Нора, теперь окончательно принятая в круг старшеклассниц после примирения с Краснушкой. – И когда вы только перестанете быть детьми!
– Когда станем взрослыми! – послышался звонкий голосок Белки из ее засады.
– Вот это умнее! – похвалила Нора и, обратившись ко мне, уже серьезно сказала: – Право, вы серьезно больны, Власовская, пошли бы вы в лазарет!
Я сама прекрасно понимала это и тотчас же после чая отправилась в перевязочную.
– Вот и еще одну красавицу привели! – добродушно прошамкала беззубым ртом лазаретная сиделка старушка Матенька, всю свою жизнь проведшая в институтской больнице.
– Мадемуазель Власовская, милости просим, – стараясь шуткой замаскировать тревогу, вторила ей маленькая, толстенькая, симпатичная фельдшерица Вера Васильевна, – живите – не заживайтесь, сидите – да не засиживайтесь! – прибавила она со смехом, незаметно щупая пульс на моей руке.
Мне было не до шуток… Я была рада добраться до постели и, тяжело повалившись на нее, тотчас же впала в дремотное забытье.
С этой минуты для меня потянулось бесконечное время непрерывного сна… Сквозь этот сон я слышала, как меня осмотрели, уложили в постель, напоили чем-то очень вяжущим и горьким, слышала знакомый голос нашего добрейшего институтского доктора Франца Ивановича, наказывавшего перевести всех «заразных» в верхний, сыпной лазарет…
Как-то, открыв на минуту глаза, увидела склоненную надо мной золотисто-рыжую головку Краснушки и ее милое личико, сплошь покрытое такой же красной сыпью, как и у меня…
Потом все разом перепуталось и смешалось в моей голове: и Франц Иванович, и рыженькая головка, и горькое питье, и я почему-то увидела перед собой пирожки, много-много пирожков, которые я должна была съесть, несмотря на то, что они были мне противны. Пирожки наполняли комнату, постель, им не было счета; казалось, они сами ползли в рот, в уши, в глаза… Я отмахивалась от них, плакала, кричала, звала на помощь…
Это был тяжелый кошмар. Позже я узнала, что была в большой опасности, так как скарлатина осложнилась, и я очень долго пребывала между жизнью и смертью…
Когда я открыла глаза, то тут же снова сомкнула их, потому что какой-то яркий маленький огонек, горевший в полутьме комнаты, ослепил меня.
– Огонь! Огонь! Уберите огонь! – закричала я.
– Где вы видите огонь, дитя мое? – послышался надо мной ласковый голос, и огонек приблизился ко мне вплотную.
Чиркнула спичка, и я увидела незнакомую женщину в сером платье, в белом переднике, с косынкой на голове и с золотым крестом на груди, блеск которого я и приняла за огонь.
– Не бойтесь. Я сестра Елена, – сказала женщина в сером. – Я сиделка из общины Сердобольных крестовиц и приставлена ухаживать за вами. Скажите, лучше ли вам, дитя мое?
Какая-то слабость сковывала мои члены, мешая говорить, и я только моргнула в ответ. Сестра Елена взяла питье со столика, стоявшего у моей постели, и осторожно поднесла его к моим запекшимся губам. Я проглотила несколько глотков какой-то приятной жидкости и, помолчав, спросила:
– У меня скарлатина?
– Теперь, слава Богу, ее уже больше нет! Она прошла, – поспешила ответить крестовица. – Поправляйтесь поскорее! – и, прикрыв свечу зеленым абажуром, она поправила на мне одеяло и отошла к соседней постели, где спала Кира, разметав по подушке свои длинные косы.
Неподалеку от меня лежала Маруся, дальше Чикунина, Мушка, Петровская и Миля Корбина.
Ненавистная скарлатина выхватила шесть воспитанниц из класса выпускных и более десятка младших, лежавших в соседнем отделении.
«Маруся, наверное, заразилась от меня», – мелькнула в моей голове внезапная мысль, и, к стыду моему, я не почувствовала при этом никаких угрызений совести.
Все мои члены, расслабленные от долгой и тяжелой болезни, покоились на мягкой перине, и я наслаждалась состоянием выздоравливающей, впервые почувствовавшей облегчение.
Минут через пять, не больше, я уже спала крепким сном без всяких кошмаров, мучивших меня во все время болезни.
Проснулась я рано утром, как мне показалось, по крайней мере, в первую минуту… Но потом стало понятно, что на дворе уже был день, которого мы, однако, не видели, так как лежали при спущенных шторах – для защиты глаз, восприимчивых к заболеваниям после скарлатины.
Мне почему-то хотелось говорить и смеяться. Но ни говорить, ни смеяться я еще не могла, так как ужасная слабость охватила все мое тело. И в то же время блаженное чувство радости от сознания миновавшей опасности охватывало меня. Легкий стон, раздавшийся с одной из постелей, насторожил меня.
– Это Чикунина. Она опасно больна! – шепнула мне моя соседка Маруся, сильно осунувшаяся за время болезни.
Все проснувшиеся девочки со страхом покосились на кровать, где, разметавшись в жару, лежала красная, как пион, Варюша и тихо, жалобно стонала…
С этого дня началось выздоровление, а с ним и сопутствующие ему неизбежные капризы.
Мы капризничали сверх всякой меры и ревели, как маленькие дети, из-за любого пустяка. Ревели из-за того, что проболели святки с их елкой, балом и поездкой в театр, ревели, что должны были принимать гадкие лекарства, и что у нас со всего тела кожа слезала как перчатка. Словом, из-за всего.
Сестра Елена с редким терпением выносила все наши капризы. Ни один упрек не сорвался с ее уст. Она ни разу не оборвала не в меру расшумевшихся девочек, ни разу не повысила голос ни на одну из нас.
– Сестра Елена! – взывала со своей постели Краснушка. – Я больше не могу принимать такую гадость! Скажите Францу Ивановичу, что у меня от нее весь рот сожжен! – и необузданная Маруся, размахнувшись склянкой, швырнула ее в самый дальний угол комнаты.
Крестовица шла поднимать склянку и в то же время увещевала Марусю.
– Теперь в классе к приезду Государыни готовятся! – стонала Мушка, начиная всхлипывать. – Я должна была марш в четыре руки играть с Зот… А теперь не буду! Противная скарлатина! Гадкая!
Сестра Елена спешила к Мушке и, гладя ее по черной головке, приговаривала:
– Успокойтесь, детка, поправитесь к приезду Государыни, непременно поправитесь!
– У меня волосы прядями лезут! – ворчала Дергунова, готовая заплакать. – Сестра, придумайте же средство!
И сестра придумывала средства для спасения роскошных кос Киры. Все это делалось с полной готовностью помочь нам, без малейшей тени неудовольствия.
Я положительно удивлялась ее терпению.
Мы все безжалостно мучили ее, за исключением разве Варюши Чикуниной, которая была действительно очень плоха. Каждое утро и каждый вечер, когда Франц Иванович делал свой обход, мы замечали, что после осмотра Варюши он делался все серьезнее и печальнее и подолгу шепотом совещался с сестрой Еленой.
Был крещенский сочельник. Мы уже встали с постелей и бродили по палате, слегка пошатываясь от слабости. У всех было смутно и нехорошо на душе. Мы проболели все святки, и нам предстояло еще отбывать долгий, скучный карантин, принимая ванны, прежде чем снова очутиться в классе.
Больше всех грустила Краснушка. Живой, горячей девочке был невыносим строгий режим лазарета. Она уже имела несколько стычек с самим добрейшим Францем Ивановичем и со всеми нами и не поссорилась только с одной сестрой Еленой – благодаря ангельскому терпению крестовицы. Мы чинно сидели каждая на своей кровати и говорили вполголоса, чтобы не потревожить задремавшую Варюшу.
– Вот тебе и праздники! Вот тебе и елка! – в отчаянии воскликнула Кира.
– А наши-то, счастливые, пляшут теперь, рядятся! – подхватила Мушка. – Мне Зот обещала из дому всякой всячины привезти. Да где уж теперь – не пропустят сюда гостинцев!
– Ах, медамочки, черного бы хлебца теперь с солью, да побольше! – мечтательно проговорила Миля.
– Душки, смотрите, смотрите, елка! – вскричала подошедшая к окну Маруся.
Мы встрепенулись и бросились к ней. Верхний, или «заразный», лазарет выходил окнами на улицу, и можно было отлично разглядеть, что происходит в доме напротив.
В большой, роскошно убранной комнате горела чудесная громадная елка, украшенная красивыми бонбоньерками, фонариками и свечами. Вокруг елки толпились нарядные дети и еще более нарядные взрослые. Они оживленно смеялись и разговаривали. Высокая, красивая дама, очевидно хозяйка дома, уселась за рояль, и мгновенно все закружилось, запрыгало и завертелось в веселом танце…
– Вот это я понимаю! Вот это жизнь! – вскричала Кира. – Как они веселятся! Счастливые!..
Тесно прижавшись друг к другу, не проронив ни слова, стояли мы у окна, с завистью глядя на веселый праздник богатых, довольных и, главное, здоровых людей. Каждая из девочек невольно перенеслась мыслью к своей семье, возможно, так же весело проводившей рождественские праздники.
Мне же не о ком было мечтать. У меня не было ни дома, ни семьи, ни близких. Вид чужого счастья не раздражал меня, но какая-то неясная тоска жалила мое сердце…
И вдруг слабые, дрожащие звуки надтреснутого голоса заставили меня обернуться.
Варюша Чикунина уже больше не дремала. Она сидела на своей постели, смотрела широко раскрытыми, воспаленными глазами на елку в чужом окне и своим слабым от болезни голоском выводила праздничный тропарь [17 - Тропа́рь – церковное песнопение в честь какого-либо праздника.].
– Варюша! Что ты, Господь с тобой! Разве тебе можно петь? – кинулись мы к ней.
– Оставьте, – слабо прошептала она, – позвольте мне эту последнюю радость… Кто знает, может быть, это моя лебединая песнь!..
– Что ты… Что ты, Варя, опомнись! Можно ли сейчас думать о смерти!.. Ведь тебе лучше, Варюша, гораздо лучше…
Но Чикунина в ответ снова затянула своим тоненьким голоском прерванный тропарь, не отрывая взгляда от чужой елки.
Грустно и больно было видеть исхудавшую до неузнаваемости Варюшу с ее огромными, лихорадочно горящими глазами, с трудом, через силу выводившую слова тропаря. Мы слушали затаив дыхание, не смея прервать ее…
И вдруг она смолкла на полуслове и, обессиленная, откинулась на подушку. Мне показалось, что она умирает, но это было только забытье…
Скоро она снова открыла глаза и окинула всех нас просветленным взглядом.
– Тебе худо, Варюша? – сочувственно спросил кто-то из девочек.
Она молча покачала головой, потом сделала мне знак приблизиться к ней. Я поспешила исполнить ее желание.
– Люда, – промолвила она тихо, – я, может быть, и ошибаюсь в моем предчувствии и еще переживу вас всех… – тут она попыталась улыбнуться, но улыбка вышла слабая, жалкая, похожая скорее на гримасу. – Но если «это» случится… Ты понимаешь, что я хочу сказать… То передай Анне Вольской мой камертон и скажи, что я поручаю хор ей… Пусть батюшка отец Филимон благословит ее быть первым регентом нашего клироса… – И с этими словами Варюша сняла с груди висевший у нее на черном шелковом шнурке металлический камертон, с которым она никогда не расставалась, и передала его мне.
– Умирать надумала! Что ты, Варюша! Разве от этого умирают! – я старалась говорить весело и беспечно, в то время как острый спазм сжал мое горло.
– Конечно, не умирают! – подхватили наши. – Что ты выдумываешь, Варя!..
– Я ничего, медамочки, – она снова попыталась улыбнуться, – только к слову пришлось… На всякий случай… Ослабла я очень…
– Ну, то-то же! А то вон что выдумала! – беспечно рассмеялась Краснушка. – Ты должна жить для будущего, для сцены… Ведь ты будешь певицей, Варюша, знаменитой певицей, вот увидишь! Прогремишь на весь мир! Ведь ты наш Соловушка! Лучшего голоса не было и не будет в институте. Ты отдашь себя искусству, сцене!
– Да-да! – восторженно подхватила больная. – Сцена… Слава… Цветы… Много… много цветов… И я пою… Господи, как хорошо!.. И Maman, и учителя, и вы все слушаете… хвалите… Ах, только бы поправиться! Только бы поправиться скорее!..
Она в изнеможении откинулась назад, и ее горящие глаза были полны смертельной тоски и муки. Она, казалось, сама не верила в то, что говорила…
Когда она затихла, мы бесшумно отошли от ее постели…
– Как ты думаешь, Люда, умрет Варюша? – со страхом спрашивала меня в ту ночь Маруся.
– Не знаю, – тихо отвечала я. – Все зависит от Бога… Но это было бы страшно тяжело и печально… Она такая тихая, такая светлая, наша Варя!..
– А представь себе, Люда, именно такие-то и умирают… Вспомни твою мать, Ниночку Джаваху, Альму Френц, умершую от дифтерита в четвертом классе, – все они были такие светлые, такие хорошие! И Варюша также… Нет! Нет! Это ужасно, если она умрет! Надо молиться за нее! – заключила она, помолчав немного, и ее миниатюрная фигурка с распустившимися прядями волос соскользнула с постели и, опустившись на пол, стала усердно отбивать земные поклоны.
В ту ночь Варюша особенно металась и стонала, а проснувшись утром, мы с удивлением заметили, что ее постель пуста.
Сестра Елена объяснила нам, что нашего бедного Соловушку перенесли в маленькую комнату, где помещали только самых тяжелобольных.

Глава XVI. Тайна маленькой комнатки. – Нежданный посетитель
Несколько дней спустя, встав утром с постели, я заметила голубой дымок, словно прозрачным облаком окутавший комнату. Легкая, едва уловимая струйка ладана потянулась в воздухе… Потом и запах ладана, и облако рассеялись, но я уже не могла отделаться от тяжелого впечатления и с тревогой обратилась к только что проснувшейся Краснушке:
– Маруся, ты ничего не чувствуешь?
Она повела своим немного вздернутым носиком, и вдруг лицо ее разом побледнело.
– Чувствую! – чуть слышно прошептала она.
– Что?
Она приблизила ко мне свое побелевшее личико и таинственно произнесла:
– Я чувствую, Люда, как пахнет покойником!..
– Медамочки, – послышался взволнованный голосок Мили Корбиной, – я слышала сквозь сон, как где-то пели… Ужас что пели!..
И Миля сделала круглые глаза, что означало у нее высшую степень испуга.
– Ну, говори же! Что ты слышала? – напустились на нее девочки.
Миля с минуту помолчала, потом сказала загадочным шепотом:
– Я ясно слышала, как за стеной пели «Со святыми упокой». Вот что я слышала!
Мы вздрогнули и переглянулись.
Одна и та же мысль, казалось, поразила всех пятерых девочек: «Что, если Варюши уже нет в живых?»
Вошла сестра Елена. Мы кинулись к ней:
– Сестра, голубушка, что с Варей?
– Она очень плоха, дети, – ответила крестовица. – Будьте тихи сегодня… Варюша при смерти…
– Она умерла? – вскрикнула Мушка, самая слабенькая и впечатлительная из всех нас.
– Бог с вами, Катюша! – взволнованно произнесла сестра Елена. – Чикунина жива, слава Богу! Ей только очень плохо…
Мы успокоились немного и стали проситься навестить Варю.
– Нет, нет, ни за что! – с непривычной для нее строгостью возразила крестовица. – Вы только взволнуете ее, и ей будет хуже!
– Нам бы только хоть одним глазком посмотреть! – молила Милка своим по-детски трогательным голоском.
– Нельзя, дети! Maman запретила не только навещать Варю, но и близко подходить к дверям ее комнаты, потому что всякое беспокойство, всякое волнение может повредить вашей подруге.
Мы не возражали. Но в наших головах уже созрело решение во что бы то ни стало навестить больную.
– От ласки и участия не может быть вреда, – заявила Маруся по уходе сестры Елены, – мы пойдем к ней вечером и отнесем ей розу… Она так любит палевые розы, бедная Варюша.
– Да-да, – подхватили мы все, – пойдем и отнесем ей розу!
Задумано – сделано. Лазаретная Аннушка принесла нам великолепную желтую розу, приобретенную вскладчину на наши скромные средства. Дождавшись, когда сестра Елена ушла на половину «младших» для вечернего обхода, мы бесшумной гурьбой на цыпочках двинулись к маленькой комнате, где поместили Варю. Впереди, как самая смелая из всех нас, шла Маруся с желтой розой в руках. У дверей Варюшиной палаты мы остановились на минуту, прислушиваясь. Потом Маруся храбро повернула ручку двери, и мы вошли.
Чикунина лежала на постели посреди комнаты, ноги были закрыты, руки сложены на груди. Свет лампады падал на ее лицо и длинные ресницы. В полумраке комнаты нам казалось, что она смотрит на нас…
– Ты не спишь, Варя? – приблизившись к ее постели, шепотом спросила Краснушка. – Здравствуй! Мы пришли к тебе… Мы соскучились без тебя. И принесли тебе розу… Ты ведь их так любишь!..
Но Варюша не отвечала.
– Она спит, медамочки, – полуобернувшись к нам, сказала Краснушка. – Я положу розу ей на грудь и тихонько поцелую ее от всех нас… Хорошо?
С этими словами девочка осторожно наклонилась к спящей и коснулась губами ее лба. И вдруг ужасный, нечеловеческий вопль огласил своды маленькой комнатки.
Маруся в страхе отпрянула от Вариной постели и бросилась прочь. Толкая друг друга, охваченные паникой, ничего не соображая, с плачем и криками мы кинулись за нею.
– Сестра! Сестра! Господи! Да что же это? Как страшно!..
– Что, что такое? – спрашивала подоспевшая крестовица, перепуганная нашими криками.
– Там… там… В маленькой комнатке… – лепетала между истерическими всхлипываниями Маруся. – Там Варюша лежит… Вся холодная, как лед…
– Зачем вы заходили к ней, ведь я же просила! – укоризненно воскликнула крестовица и, помолчав немного, произнесла торжественно и печально: – Варя Чикунина скончалась два дня тому назад… Помолитесь за нее, дети!
Скончалась!.. Умерла! Так вот почему мы слышали погребальные напевы, чувствовали запах ладана, тянувшийся от двери!
Умерла! Бедная Варюша! Бедный, милый, дорогой Соловушка, ты никогда не споешь больше твоих чудных песен, никогда не осуществится твоя заветная мечта – посвятить себя служению искусству! Зароют тебя, милая девушка, и никогда уже больше не услышим мы твоего хватающего за душу, звучного грудного голоса!..
Мы были настолько поражены, что даже не могли плакать. Говорили только о Варе, о мертвой Варе, и ни о чем другом. Если какая-либо из нас по забывчивости начинала громко говорить или смеяться, другие тут же шепотом останавливали ее:
– Что ты? Или позабыла? Она еще там… Не тревожь ее!..
Тревожить мертвую считалось еще более ужасным, нежели обеспокоить больную. Варюша занимала все наши мысли и чувства. Сейчас, после ее смерти, мы почувствовали, как не хватает нам этой тихой, кроткой девочки с печальными глазами и пышной темной косой…
В институте обычно боятся покойников, но бояться покойной Варюши никому и в голову не приходило. Мы по очереди читали над нею молитвы, а когда пришли, чтобы везти ее на кладбище (Варюша была круглой сиротой, и ее хоронили на средства института), мы без тени боязни приложились к ее мраморному лбу, на котором застыла величавая печать смерти.
Ее унесли с пением и молитвами…
Мы долго ходили как в воду опущенные, под тяжелым впечатлением от смерти подруги.
– Медамочки! А ведь ее душа здесь, с нами! – неожиданно заявила в день похорон Таня Петровская, самая сведущая в вопросах религии.
– Где? – встрепенулась, со страхом оглядываясь по сторонам, Миля.
– Дурочка! Душа невидима! – поясняла Таня. – Ты ее не можешь видеть, но она здесь!
– Ай! – не своим голосом завопила Миля. – Петровская, противная, не смей делать «такие» глаза!..
– Я «делала глаза»? Корбина, вы с ума сошли! – возмутилась Таня. – Медамочки, будьте судьями!
– Стыдитесь! – неожиданно прикрикнула Краснушка. – Стыдись, Корбина: кого ты боишься? Или ты думаешь, что ей это может быть приятно? Умереть – и служить пугалом для своих же подруг!..
Корбина сконфузилась. Мы замолчали. Краснушка была права: мертвую Варю было грешно и стыдно бояться.
Мы томились в стенах лазарета, скучая и капризничая. С классом не было никакого сообщения – во избежание распространения заразы. У нас не было ни книг, ни учебников (скарлатина действует на глаза, и возможны осложнения, поэтому нам не позволяли читать). От безделия мы постоянно ссорились и придирались друг к другу.
– Бог знает что, – злилась Краснушка, – сколько уроков пропустили!
– Запольская, не ропщи, душка, – останавливала ее религиозная Танюша, – роптать – грех. Господь послал нам испытание, которое надо нести безропотно.
– Ах, отстань, пожалуйста, – огрызалась та, – надоела!
Мы принимали ванны, нас натирали мазями по предписанию врача. Дни тянулись невыносимо медленно… Еще медленнее, казалось, приближался заветный час, когда белый холщовый халатик заменят на зеленое форменное платьице и мы присоединимся к нашим счастливицам подругам.
«Заразный» лазарет казался совсем отдельным миром, «позабытым людьми», как говорила Кира. Мы всей душой рвались отсюда в класс. Но, как и в забытые уголки порой светит солнце, так и в нашу «щель», по выражению той же Киры, проник яркий луч света, радости, счастья…
Однажды, когда мы, перессорившись и накричавшись вволю, сидели сердитые и надутые каждая на своей постели, в палату вбежала взволнованная сестра Елена и проговорила, захлебываясь и с трудом переводя дыхание:
– Дети, оправьтесь! К вам сейчас будет генерал, посланный из дворца от имени Государя, навестить вас и узнать о здоровье.
Мы встрепенулись, вскочили с постелей, одернули холщовые халаты, белые косынки на груди, наскоро пригладили растрепавшиеся косы и устремили глаза на дверь в ожидании почетного гостя.
Он вошел не один. С ним был доктор Франц Иванович в белом балахоне. Но на почетном госте балахона не было. Его мощная, высокая фигура, облаченная в стрелковый мундир, дышала силой и здоровьем. Чисто русское лицо с окладистой бородой приветливо улыбалось нам большими добрыми серыми глазами, проницательный взгляд которых оглядел нас всех в одну минуту. Полные, крупные губы улыбались ласково и добродушно. Он страшно напоминал кого-то, но кого – мы решительно не могли вспомнить.
– Здравствуйте, дети, – прозвучал густой бас нашего посетителя, – я привез вам привет от Его Императорского Величества.
– Благодарим Его Величество! – хором, как по команде, ответили мы, низко приседая перед дорогим гостем.
– Ну, как вы поживаете? – продолжал он. – Успешно ли поправляетесь? Как они? – обратился он к Францу Ивановичу.
– Слава Богу, опасность миновала, – отвечал тот с глубоким поклоном.
– Его Императорское Величество соизволил спросить вас через меня, сыты ли вы, так как Государь знает, что у выздоравливающих всегда большой аппетит.
– Сыты! – дружно отвечали мы.
– Пожалуйста, передайте Государю, – неожиданно выступила вперед Бельская, – чтобы он приказал нам чего-нибудь солененького давать!
– Что? – не понял посетитель.
– Солененького, ваше превосходительство, ужасно хочется! – наивно повторила белокурая толстушка Вельская.
– Ах ты, гурманка, – рассмеялся генерал и потрепал Белку по пухленькой щечке, – будет тебе солененькое… Распорядитесь, чтобы детям ежедневно отпускали икры, – обратился почетный посетитель к сестре Елене.
– Ну а еще не нужно ли чего кому-нибудь из вас? Государь приказал узнать о ваших нуждах… – снова раздался мягкий бас нашего гостя.
Мы молчали, решительно не зная, что сказать. И вдруг бледная рыжеволосая девочка отделилась от нашей толпы, и звонким, дрожащим от волнения голоском, запинаясь, проговорила:
– Ваше превосходительство… Передайте Государю… Что у меня есть папка… старенький… седенький папка… Он учителем в селе Мышкине и бедствует… ужасно бедствует, право!.. Когда я кончу институт, я буду помогать ему… Но пока ему очень трудно… Пожалуйста, генерал, передайте это Государю… Я знаю, как добр наш Император и что он непременно поможет моему бедному папке…
В глазах Краснушки дрожали слезы, бледные пальчики нервно теребили рукав халатика, но личико, смело поднятое на гостя, дышало глубокой уверенностью в исполнении ее заветного желания.
Что-то неуловимое промелькнуло в глазах генерала. Его большая рука с драгоценным перстнем на указательном пальце легла на рыжие кудри девочки, а густой бас прозвучал необыкновенно мягко, когда он обратился к ней:
– Как твое имя, дитя мое?
– Мария Запольская! – твердо ответила та.
– Я передам твою просьбу Государю. Будь уверена, что твоему отцу будет оказана помощь и поддержка. Обещаю тебе устроить это именем нашего Монарха!
Потом, окинув всех нас ласковым взглядом, он снова спросил:
– А что передать мне от вас Его Величеству, дети?
– Что он наш ангел, что мы его обожаем! – помимо воли сорвалось с моих губ вместе с выступившими на глазах слезами.
Это был искренний, радостный крик сердца, исполненного чувством безграничной любви к нашему общему отцу.
Мой возглас раздался так неожиданно, что и я сама, и окружающие меня подруги смутились. Смутился и добрейший Франц Иванович, и сестра Елена.
Только почетный посетитель смотрел на меня все тем же пристальным, пронизывающим душу ласковым взглядом, полным бесконечного участия и любви, каким он минутой раньше смотрел на Краснушку.
Не знаю, возможно, мне показалось, но в больших, глубоких глазах генерала блеснули слезы…
– Твое имя, девочка? – спросил он, и его рука нежным отеческим движением прикоснулась к моему горящему лбу.
– Власовская! – тихо ответила я.
– Славное имя славного героя! – ответил он задумчиво. – Твой отец был убит под Плевной?
– Да, генерал.
– Заслуга его перед Россией неоценима… Государь хорошо помнит твоего отца, дитя. Я тоже знал его и рад познакомиться с его дочерью.
И с этими словами почетный посетитель положил свою большую руку мне на плечо.
Не отдавая себе отчета, я схватила эту руку обеими своими и, прежде чем кто-либо опомнился, прижала ее к губам…
Наш гость еще раз кивнул нам всем головой и в сопровождении сестры Елены и доктора вышел из палаты. На пороге он немного задержался и обернулся к нам еще раз.
И снова его удивительное сходство с каким-то бесконечно дорогим и милым сердцу образом поразило меня. Необъяснимый восторг охватил все мое существо. Я хотела броситься вперед, рыдать и смеяться в одно и то же время…
В ту же минуту сестра Елена, проводившая важного посетителя до двери, вернулась к нам.
Лицо ее сияло, губы улыбались широкой, блаженной улыбкой.
– Дети, – произнесла она трепещущим от волнения голосом, – поздравляю вас! Это был сам Император!..

Глава XVII. Снова в класс. – На балаганах. – Кавалерийский юнкер. – Злополучная бутылка
Только в начале Вербной недели нас наконец выпустили из лазарета. Наше появление в классе вызвало переполох. Нас целовали, обнимали, осматривали со всех сторон, точно мы были не живые люди, а выходцы из могилы. Наши рассказы о приезде Государя слушали с захватывающим интересом.
– Да как же вы, душки, не узнали его? – удивлялись девочки. – Ведь по портретам он так похож! И помните, шесть лет тому назад Государь приезжал к нам, сопровождая Государыню.
Действительно, как мы не узнали его в первую же минуту, я решительно не могла понять и объясняла это чересчур сильной и частой сменой впечатлений за время болезни.
О Варе Чикуниной говорили часто и много. Ее жалели, по ней плакали… Исполняя последнюю волю усопшей, я торжественно в присутствии всего класса вручила камертон Анне Вольской.
Потом юношеская беспечность и жажда жизни взяли свое, и Варюшу скоро забыли, как забывается все на свете – и горе, и радость, и любовь, и дружба… Забыла и я моего бедного Соловушку, потому что жизнь кипела, бурлила и шумела вокруг, унося меня вместе со всеми в своем водовороте…
На шестой неделе, в Лазарево воскресенье, за нами приехали придворные кареты, чтобы везти нас по издавна заведенному обычаю на вербы [18 - Вербами называли гулянья в Вербное воскресенье.]. Ездили только выпускные; младшие классы оставались в институте и терпеливо ждали, когда старшие вернутся с верб и привезут им «американских жителей» [19 - «Американский житель» представлял собой стеклянного чертика в пробирке или в банке с водой, сверху затянутой резиновой пленкой. Он плавал на поверхности воды, а при нажатии на пленку опускался на дно, крутясь вокруг оси.] в баночках, халвы, нуги и прочих «вербных» гостинцев.
Нас сажали по шесть человек в карету с ливрейным лакеем и кучером в галунах.
Парфетки, как «надежные», ехали одни; мовешек помещали в две кареты, одну из которых конвоировала инспектриса, другую – мадемуазель Арно.
Бельская и Дергунова замешкались у подъезда, и вышло так, что обе шалуньи успели увильнуть от бдительного надзора обеих сопровождающих и попали в карету, где сидели только парфетки – Додо Муравьева, Таня Петровская, Анна Вольская и я – самые отъявленные «святоши». Нора отказалась от поездки на балаганы, считая это развлечение чересчур мещанским.
– Ух, Кирунька, – засмеялась Вельская, влезая в карету, – здесь святости не оберешься! С божьими ангелами поедем!
Мы двинулись шагом по Невскому и Михайловской, медленно подвигаясь к Марсову полю, где располагались в это время вербы с обычными балаганами и каруселями.
– Господи! Свадьба немецкая никак! Карет-то, карет! Батюшки мои!.. Ишь, нехристи! Не нашли другого времени венчаться, ведь пост, родимые, теперь! – разохалась какая-то бабенка с подозрительно красным носом, заглядываясь на нас.
– Дура, – огрызнулся на нее торговец воздушными шарами, – чего ты? Не видишь разве… Анституток на променаж вывезли!
Мы так и покатились со смеху. На душе у нас было радостно и весело. Несмотря на середину марта, весна уже смело заявляла свои права. Снег почернел и размяк. Солнышко смеялось весело и ярко. А голубые небеса говорили уже о пышном, зеленом мае и близкой-близкой свободе…
– Мадемуазель Бельская здесь? – послышался молодой басок под окном кареты, и хорошенький кавалерийский юнкер с усиками в стрелочку и гладкой, как конфетка, физиономией, по-детски наивной и веселой, заглянул в окно.
– Ах! Кузен Мишель! Как я рада! – и Бельская протянула в окно пухленькую лапку, которую кузен изящно мазнул своими тщательно прилизанными усиками.
– Mesdemoiselles, – закивал он нам, – я в восторге, что вижу вас всех!.. А где ваши «живые мощи»?
– «Живые мощи» в первой и второй карете везут, – поторопилась ответить Дергунова, отлично поняв, кого окрестил этим именем юноша.
– Ну-с, прекрасно! Извольте получить… Две коробки шоколаду от Крафта, тянучки от Рабон, – и кузен Мишель, двоюродный брат Белки, которого все мы, старшеклассницы, отлично знали по институтским приемам и балам, бросил в карету три коробки, изящно перевязанные цветными лентами.
– А вот и я! – послышалось с другой стороны, и в противоположное окно просунулось веселое, румяное, так и сиявшее молодостью и задором лицо пажа Мухина, родного брата Мушки. – А где же моя сестра?
– Она с «мощами» в первой карете! Ведь Катиш мовешка! – ответила Бельская.
– А вы, Сонечка, давно ли в парфетки записались, и вы, Персик? С каких это пор? – расхохотался пажик, окидывая Киру и Белку добродушно-насмешливым взглядом.
– Ах, несносный, – вспыхнула ярким румянцем Кира, – еще смеет издеваться! А кого в прошлую среду без отпуска оставили? Нам Катя говорила.
– Ну, Бог с вами, если вы парфетка, то заслуживаете шоколаду, – рассмеялся юнкер и положил Кире на колени еще одну коробку.
– Опять шоколад! – сокрушенно воскликнула Белка. – Что вы, умнее ничего не могли придумать?.. Фи!.. Конфеты… Мы их едим сколько угодно, а вот этой прелести, – указала она через окно на лоток с черными рожками, – не пробовали никогда!
Шедшие у окна кареты, шаг в шаг с нею, молодые люди так и залились веселым смехом.
– Да вы знаете ли, что это, Белочка?
– То-то что не знаю, оттого и прошу!
– Да может быть, это и не съедобное вовсе, – подхватил Мишель.
– А вот я попробую и решу, съедобное или нет. Купите только!
Молодежь бросилась исполнять желание девочки, и через минуту мы с аппетитом уничтожали приторные на вкус жесткие черные рожки, предпочитая их кондитерским конфетам и шоколаду от Крафта.
– А теперь бы выпить! – мечтательно произнесла Белка, доедая последний кусочек.
– Что-что? – не понял ее кузен. – Как «выпить»?
– Пить хочу! – протянула она тоном избалованного ребенка.
– И я тоже! – вторила ей Кира.
– Чего прикажете? Лимонаду, сельтерской? – засуетился быстрый и живой как ртуть брат Мушки.
– Ах, нет! Мне кислых щей хочется… Голубчик Мишель, купите мне кислых щей.
– С удовольствием, но где же я их достану? Ведь это суп, кажется? – удивился юнкер.
– Вовсе не суп, – звонко рассмеялась Кира, – какой вы необразованный, право! Это питье вроде кваса, нам его институтский сторож Гаврилыч покупает…
– И приносит за голенищем! – со смехом подхватил пажик.
– Да, ужасно вкусно! Божественно, пять копеек бутылка, – восторженно добавила Бельская.
– Недорого! – улыбнулся Мухин и со всех ног бросился выполнять новое поручение шалуньи.
– Ах, весело как! – захлопала в ладоши Белка. – И балаганы, и рожки, и щи! Божественно, медамочки, правда?
Но мы не разделяли ее мнения. Мы, как парфетки, пытались даже отговорить Бельскую от ее выдумки. Но Белка и слушать не хотела. Она чуть не вырвала из рук Коти Мухина поданную им в окно бутылку, просто сияя от счастья.
– Так… а как же раскупорить? Ведь это убежит… – недоумевал тот.
– Ничего, мы в институте раскупорим и выпьем за ваше здоровье! – со смехом заявила Кира, блестя своими цыганскими глазами.
– Ба! Что это такое? Остановка? Ну, Мишель, спасайся, «мощи» выползают! – неожиданно крикнул Мухин и, подхватив товарища под руку, зашагал прочь от нашего экипажа.
Действительно, кареты остановились, и тут же у окна появилось встревоженное и разгневанное лицо инспектрисы.
Белка быстрым движением сунула бутылку под себя и как ни в чем не бывало одернула клёку [20 - Клёками институтки называли казенные манто коричневого цвета.].
– Mesdames, – задребезжал противный голос Елениной, – я видела, как молодые люди передали вам что-то в окно. Лучше признайтесь сами, а то вы будете наказаны!
– Вот, пожалуйста, мадемуазель, мы и не думали скрывать. Наши братья передали нам конфеты, – и, глядя самым невинным взором в лицо инспектрисы, Кира указала ей на коробки, лежащие у нее на коленях.
Инспектриса с сомнением покачала головой, однако не верить не было причин, и потому она ограничилась следующим замечанием:
– Мадемуазель Вольская, идите на мое место в первую карету, а я останусь здесь.
Анна с помощью лакея покорно вылезла из экипажа, и ее место заняла Еленина.
Мы сразу притихли и подтянулись, но ненадолго. Солнышко так ласково сияло с голубого неба, воробьи так весело чирикали, предвещая скорую весну… Жизнь была прекрасна! Мы восторгались всем – и игрушками, и сластями, и каруселями, и толпой…
Мадемуазель Еленина и сама немного смягчилась, потому что уже не с прежним сухим величием слушала нашу болтовню. Возможно, ей вспомнилось ее собственное светлое прошлое, когда она такой же молоденькой, жизнерадостной институткой ездила на балаганы в дворцовом экипаже…
И вдруг…
Нет, я никогда не забуду этой минуты… В карете раздался оглушительный выстрел, и Белка как подстреленная ничком упала к нашим ногам.
– Взрыв! – отчаянно завопила Еленина и, схватив Бельскую за руку, простонала, сама чуть живая от страха: – Вы ранены? Убиты? Боже мой!..
Но Белка вовсе не была ранена; по крайней мере, то, что текло по ее рукам и клёке, нельзя было назвать кровью, сочащейся из раны.
Это были… щи! Да, кислые щи, нагревшиеся под теплым зимним манто девочки, разорвали бутылку и вылились из нее.
К сожалению, мы поняли это слишком поздно… С Бельской сделалась форменная истерика, и по приезде в институт ее отвели в лазарет.
Этот испуг и спас девочку… Maman ничего не узнала о случае с кислыми щами, а Еленина ограничилась собственным «домашним» наказанием, оставив виновницу взрыва без передника на целый день.
Радостное, так весело начавшееся Вербное воскресенье могло бы окончиться очень плохо для неисправимой шалуньи Бельской…
Глава XVIII. Страстная неделя. – Заутреня. – Шелковый мячик
Наступила Страстная неделя, на которой говели три старших класса. В это время мы ходили особенно тщательно причесанные, говорили шепотом, стараясь не ссориться и не задирать друг друга.
Отец Филимон часто заходил к нам в класс и вел с нами «духовные беседы». Уроков не было, и мы бродили по всему обширному зданию института с божественными книгами в руках. В «певчей» комнате под регентством Анны Вольской разучивались пасхальные тропари.
В воздухе вместе со звоном колоколов и запахом постного масла чувствовалось уже легкое и чистое веяние весны.
Краснушка получила письмо от отца, где тот сообщал дочери о назначенном ему по личному приказу Государя крупном пособии. Она ходила как помешанная от счастья и вся словно светилась каким-то радостным светом.
– Пойми, Люда, – восторженно повторяла она, – ведь это Он, сам Он сделал! Господи, за что мне такое счастье!..
«За то, что ты прелесть, – хотелось мне сказать ей, этой милой, восторженной девочке, – за то, что душа у тебя чистая, как кристалл, за то, что ты такая удивительная и необыкновенная!»
В Страстную пятницу мы исповедовались у отца Филимона.
Как ни добр и кроток был наш милый батюшка, мы все же шли к нему на исповедь с замиранием сердца.
За зелеными ширмочками на правом клиросе поставили аналой с крестом и Евангелием. Мы чувствовали присутствие чего-то таинственного и великого, и нас охватывал религиозный трепет.
В ту минуту, когда я готовилась вслед за Марусей подойти к Царским вратам, где мы ждали своей очереди, она вдруг взволнованно зашептала, оглядываясь кругом:
– Где Зот? Где Зот, ради Бога! Я виновата перед ней! Уйти нельзя, – скоро моя очередь. Позови ее, Люда!
– Зот! Зот! Сюда! Скорее! – позвала я.
Рая Зот, недоумевающая и встревоженная, подошла к нам.
– Ради Бога, Раиса, – прошептала Краснушка, не поднимаясь с колен, – прости меня… Я тебя во вторник за завтраком назвала дурой… Ты не слышала, а я назвала… со злости… Прости, облегчи мою душу!..
В другое время обиженная девочка вспыхнула бы как порох, но теперь это было неуместно. И Зот облегчила душу Маруси, простив ей.
Они пожали друг другу руки (целоваться в церкви не допускалось), и Краснушка с просветленным лицом вступила за ширмочки.
Мы выпросили у начальницы позволение причащаться в самую заутреню.
Это было выдающееся событие.
Старшеклассницы, одетые в новые форменные платья и тонкие батистовые переднички, свеженькие и невинные, как лесные ландыши весной, одна за другой, смиренно крестообразно сложив на груди руки, под пение пасхального тропаря подходили к Святой чаше. Потом нас окружило начальство, учителя… Мы христосовались с классными дамами, друг с другом, глядя на всех просветленными, добрыми, радостными глазами. Жизнь казалась нам светлой и прекрасной в эту минуту, как сладкий сон юности… А с клироса наши певчие, среди которых особенно красиво выделялся вполне сформировавшийся голос Вольской, пели радостное, ликующее и звонкое «Христос Воскресе!».
– Месье Терпимов! Христос воскресе!
Я и Краснушка стояли против учителя, озадаченного нашим внезапным появлением и приветствием, и восторженно ему улыбались.
Краснушка держала в руке прелестный голубой мячик, сделанный из шелка. Эти мячики заготавливались у нас к празднику Пасхи в огромном количестве. Их подносили всем: начальнице, классным дамам, учителям и младшим, «бегавшим» за нами. Краснушка сделала голубой мячик Терпимову, я розовый – Козелло.
От мячика Маруси пахло какими-то очень сильными духами, напоминавшими не то помаду, не то розовое масло. На лице девочки играла смущенная, радостная улыбка.
Терпимов взял мячик, с внезапно вспыхнувшим румянцем наклонился к Марусе и, прежде чем девочка опомнилась, поцеловал ее дрожащие пальчики.
– Я возвращаю вам ваш поцелуй, мадемуазель Запольская, который я тогда не заслужил! – сказал он тихим, взволнованным голосом.
Маруся зарделась, быстро присела чуть ли не до полу и, схватив меня за руку, убежала и смешалась с толпой институток…
– Счастливица, – узнав о случае на паперти, говорили наши, – учитель ей руку поцеловал!.. Настоящий взрослый поцеловал, а не юнкер Мишель! И не Котя Мухин!
– Ах, если бы и мне так же! – мечтательно произнесла Иванова.
– Ну, куда тебе, душка! Вон у тебя и клякса чернильная на ладони! – серьезно заметила Белка. – Такие руки не целуют, уверяю тебя!..
– Медамочки, разговляться! Разговляться к Maman! – послышались радостные голоса.
В квартире начальницы разговлялись только выпускные и пепиньерки, остальные же классы – в столовой.
У Maman, в ее большой, красивой приемной между пальмами и фикусами, доставленными на этот торжественный день из придворных теплиц, расставили накрытые пасхальными яствами столы.
Девочки сидели вперемежку с начальством и учителями.
Хорошенькая Валя Лер едва прикасалась к еде, так как ее поместили рядом с ее кумиром – учителем танцев, изящным, высоким, правда, уже далеко не молодым красавцем Троцким.
Между мной и Краснушкой сидел Козелло, и мы наперебой угощали его.
– Приходите, непременно приходите завтра на праздник! – упрашивала Краснушка нашего молчаливого кавалера.
– Если успею, приду. В первый день Пасхи и отдохнуть не грешно бы…
– Так ведь это и будет отдых! Удовольствий-то, подумайте только: живые картины – раз, декламация – два, русский танец… тарантелла! Сколько всего сразу! Мы целую зиму танцы готовили! А какую сцену в зале устроили – прелесть!..
Наивная Краснушка никак не могла понять, что уставшему до полусмерти за учебный сезон мученику-учителю ни живые картины, ни тарантеллы, ни что-либо другое не могли казаться столь уж привлекательными. Девочки судили по себе… Завтрашний праздник, ежегодно даваемый по традициям института и ожидаемый чуть ли не полгода, представлялся им радостным, исключительно интересным событием.

Глава XIX. Живые картины. – Морская царевна
Маруся сказала правду. В обширном институтском зале была выстроена сцена, отхватившая добрую треть помещения. Мы с нетерпением ожидали вечера. В два часа к нам зашел танцмейстер Троцкий, приехавший с пасхальным визитом к Maman. На его груди сверкали русские и иностранные ордена.
– Барышни, не осрамите, – комически складывая руки, молил он. – Не ударьте в грязь лицом… Грации, грации побольше! Отличимся на славу! Обещаете?..
– Обещаем, Николай Петрович, обещаем! – кричали мы.
– А главное – воздержитесь, не объедайтесь, пожалуйста, за обедом… Зеленые щи у вас, знаю, – продолжал шутить Троцкий. – Так вот, щи, как известно, не способствуют легкости.
– И поросенок заливной! – вскричала, облизываясь, подоспевшая Иванова.
– Стыдись, Маня. Обжора! Как не стыдно! – дернула ее за пелерину Вольская.
– Ах, отстань, – вспылила та, – есть не может быть стыдно! Вы вот разыгрываете воздушных фей с Валентиной, питаетесь для вида лунным светом и запахом фиалок, а по ночам они едят, Николай Петрович, ужас как едят, если бы вы знали! Недавно целую курицу собственную съели…
– То есть как это «собственную»? – не понял Троцкий, от души смеясь болтовне девочек.
– Так. Домашнюю… Из дома прислали… И ночью… Не смотрите, что они такие воздушные. Это только на первый взгляд!
– Маня, изменница, бессовестная! – злилась Лер, в то время как Вольская, с присущим ей тактом, добродушно смеялась вместе с другими.
В семь часов вечера нас позвали в залу. В зазальных силюльках устроили уборные, где были развешаны костюмы, расставлены зеркала, частью собранные изо всех комнат классных дам, частью принесенные из квартиры начальницы. Там шныряли девушки-прислуги в новых полосатых, туго накрахмаленных платьях; пахло пудрой, духами и подпаленными волосами.
Девочки без помощи парикмахера завивали и причесывали друг друга.
– Ай! – вопила не своим голосом Мушка, доверчиво подставившая было свою черненькую головку щипцам доморощенного парикмахера Бельской. – Ты мне ухо обожгла!
– Чтобы быть красивой, надо страдать! – послышался насмешливый голос Норы, собственноручно завивавшей свои белокурые косы.
– Вот еще, – разозлилась Мушка, – этак и пол-уха отхватят! Не хочу быть красивой! Бог с ней, с красотой!
Но через минуту, успокоившись, она уже упрашивала отошедшую от нее Бельскую:
– Душка Белочка, подвей еще вот хоть этот локончик.
– А если опять обожгу? – язвила Белка.
– Ничего, Беленька, только подвей.
– А пищать не будешь?
– Нет, нет! Спасибо, душка!
Ровно в восемь часов приглашенный оркестр пожарной команды во главе с неизменным дирижером Миллером исполнил торжественный гимн, сопровождаемый звонкими молодыми голосами институток.
Затем начальство, служащие и гости заняли свои места, и занавес взвился.
Троцкий волновался совершенно напрасно. Тарантелла, исполненная шестью лучшими солистками нашего класса: Лер, Вольской, Мухиной, Рентоль, Муравьевой и Дергуновой, – прошла на ура.
Особенно хороша была Кира: наполовину цыганский, наполовину итальянский тип, гибкая фигурка и черные как ночь косы в сочетании с прелестным костюмом делали ее настоящей итальяночкой. Она с неподражаемой удалью и огнем вела шеренгу из остальных пяти девочек, сверкая своими огромными, полными восточной неги глазами.
Тарантелла закончилась под гром аплодисментов.
Maman дала знак, и все шесть девочек скрылись за кулисами, а через минуту стояли перед нею с блестящими от удовольствия глазами и зарумянившимися лицами. И почетные опекуны института, сидевшие в первом ряду, и учителя, и классные дамы, и остальные младшие воспитанницы наперебой хвалили юных танцовщиц.
Очередь была за мной и Краснушкой. Большей разницы в типах было трудно найти… Я – черная, смуглая, настоящее дитя южной Украины, с моими «томными», как о них говорилось в институте, глазами, одетая в пышный алый сарафан и русский кокошник, расшитый жемчугом, с массой бус на шее, была полной противоположностью рыжекудрому быстроглазому мальчику в дорогом боярском костюме и собольей шапке, лихо заломленной на золотых кудрях. Но в этой-то противоположности и была неподражаемая прелесть. Троцкий отлично знал, что делал, подбирая пару.
Едва мы вышли под звуки «По улице мостовой», приглушенно выводимые оркестром, как легкий шепот одобрения пронесся по зале:
– Какая прелесть! Какая красота!
Лицо Краснушки зарделось от удовольствия. Она ловко подбоченилась и подбежала ко мне.
Плавная, мелодичная музыка перешла в веселую плясовую, и мы понеслись и заскользили в озорной пляске.
Развевались ленты, разлетались косы… Глаза горели… Дыхание перехватывало в груди… И никогда еще не было у меня такого острого ощущения счастья, как сейчас…
Едва держась на ногах, опьяненные успехом, под гром аплодисментов мы сошли в зал выслушать похвалу начальницы.
– Спасибо, что отличились, – пожимая нам руки, по дороге шепнул сияющий Троцкий.
– Запольская! Бесстыдница! Смотрите, медамочки, она в штанах!.. – в ужасе прошептал кто-то из второклассниц, явно завидовавших нашему успеху.
– Ну так что же! – лихо тряхнув кудрями, ответил рыженький боярин. – Maman позволила! – и грациозным, чисто девичьим движением Маруся запахнула свой шитый золотом кафтан.
Мы разместились у ног начальницы, и праздник продолжался своим чередом.
Танцы кончились. Начались живые картины. Занавес снова взвился под звуки прелестного мелодичного вальса.
На сцене, сплошь покрытой кусками ваты, с елками, расставленными в глубине и посередине и тоже украшенными ватой, изображающей снег, стояла в белом пуховом костюмчике Крошка – Снегурочка… Ангельское личико Лидочки, освещенное красноватым бенгальским огнем, было почти неузнаваемо. А под елкой сидел, сгорбившись, седой старикашка – Дедушка Мороз, в котором уж никак нельзя было узнать шалунью Бельскую, спрятавшую лицо под маской.
Картины сменялись картинами… Девочки в зале шумно восторгались девочками на сцене, совершенно изменившимися и чудно похорошевшими благодаря фантастическим одеяниям.
Особый восторг вызвала трогательная картина «Заблудившиеся дети в лесу». Детей – мальчика и девочку – изображали две седьмушки, одетые в рубища и лежавшие под деревом на том же снегу из ваты; ангела же, стоявшего над ними с распростертыми крыльями, представляла белокурая немочка Раиса Зот. После этого представления сделали небольшой перерыв, так как последняя картина, служившая гвоздем вечера, требовала сложной постановки. Девочки, слышавшие о ней раньше и видевшие ее на репетициях без декораций, с нетерпением ждали поднятия занавеса.
И вот наконец занавес взвился.
То, что мы увидели, превзошло все наши ожидания.
Среди пальм и белых лилий, за дымкой из легкой, прозрачной зеленой кисеи, создававшей полную иллюзию морской воды, на искусственной траве и водорослях, опираясь на плечо одной из подруг-русалок, полулежала красавица Нора, изображавшая морскую царевну.
На ней было легкое одеяние из белого шелка, украшенное водяными лилиями и морскими травами. На распущенных золотистых волосах Норы блестела маленькая корона. Перед ней лежал распростертый утопленник в костюме неаполитанского рыбака, в котором, несмотря на черные усики, мы узнали Танюшу Петровскую, удивительно похорошевшую в фантастическом нежном зареве бенгальских огней.
Морская царевна указывала своим белым, как сахар, пальцем на утопленника окружавшим ее подругам-русалочкам. Жестокостью и надменностью веяло от всего облика Норы… В этом лице, лишенном малейшего проблеска чувств, была какая-то роковая, страшная красота…
– Это страшная красота!.. – произнес кто-то из первого ряда.
Возглас достиг слуха Норы, но ни тени смущения не мелькнуло на этом холодном, словно из мрамора изваянном лице. На нем отражалось только сознание своего торжества, своей редкой красоты.
Занавес опустился, и морская царевна, русалки и утопленник – все исчезли из глаз публики. Через минуту все они появились в зале. Нора со спокойной улыбкой светской девушки отвечала на все похвалы и любезности, в то время как другие девочки смущались, краснели и сияли от радости. И в этот вечер мы поняли лучше, чем когда-либо, что между скромными, наивными и до смешного восторженными институтками и великолепной скандинавской девой – целая пропасть…
По знаку Maman стулья были убраны, и начальство перешло к уютному кругу мебели, расставленному в уголке залы. Оркестр заиграл вальс из оперы «Евгений Онегин», пользовавшийся тогда особенным успехом, и пары закружились. Некоторые из учителей присоединились к танцующим – на радость развеселившимся девочкам. Одна Нора не танцевала… Она стояла, безучастная к веселью, со своей неизменной холодной улыбкой на устах, в том же одеянии морской царевны, и казалась нам какой-то чудной сказкой – непонятной, неразгаданной, но прекрасной…

Глава XX. Письмо с Кавказа. – Экзамены
Вместе с подкравшейся незаметно красавицей весной наступило самое горячее для институток время. До выпуска оставался какой-нибудь месяц. Но сколько радостей и горестей, сколько смеха и слез ждало девочек в этот последний месяц!
Наступали экзамены, выпускные экзамены – самые важные, самые строгие из всех, какие только могли быть в институтской жизни.
Девочки разбились на группы. «Сильные» взяли «слабых» в ученицы, и своды огромного здания огласились звуками отчаянной зубрежки. Зубрили всюду – и в дортуарах, и в классах, и в коридорах, и на церковной паперти. Зубрили до полного изнеможения, до одури. С выпускными экзаменами шутить было нельзя. Отметка, получаемая на этих экзаменах, переводилась в аттестаты и могла испортить всю карьеру девочки, посвятившей себя педагогической деятельности. Мы отлично понимали это и потому зубрили, зубрили без конца…
Первый экзамен у батюшки прошел блистательно. Впрочем, иного результата мы и не ожидали. «Срезаться» на Законе Божьем считалось величайшим позором. Да и отца Филимона никто бы не решился огорчить плохим ответом. Все по Закону Божьему учились на 12, и весь класс, как один человек, получил желанную высшую отметку. Отец Филимон был растроган до слез этим выражением детских чувств.
Экзамен Закона Божьего кончился, архиерея, присутствовавшего на нем – высокого монаха в белом клобуке, – проводили с особыми почестями, и институтки ревностно принялись за злополучную математику.
Май стоял в полном блеске. Я с группой учениц, набранных мной из самых слабеньких по этому предмету, стоя у доски, усердно объясняла девочкам Пифагорову теорему. В открытое окно лилась песня жаворонка, и солнце нестерпимо ярким светом заливало класс.
– Барышня Власовская! Пожалуйте к княгине! – произнес внезапно появившийся на пороге класса Петр.
Я помертвела.
Четыре года назад так же неожиданно предстал он предо мной и так же позвал меня к княгине, от которой я узнала сразившую меня новость о смерти мамы и Васи…
– Люда, зачем? Бедняжечка! Милушка! – повторяли не меньше меня испуганные девочки.
Я быстро оправилась и пошла вниз, в квартиру начальницы. Со страхом переступила я порог знакомой комнаты с тяжелыми красными гардинами, где днем и ночью царил таинственный полумрак.
– Подойди ко мне, Люда (со времени моего сиротства начальница никогда не называла меня иначе). Не волнуйся, дитя мое, – прибавила она, кладя мне на голову свою белую руку, – ничего страшного. Успокойся… Я получила письмо с Кавказа, из Гори, с просьбой доставить после выпуска гувернантку в одну богатую грузинскую семью, и мой выбор пал на тебя…
Я низко присела.
– Благодарю вас, Maman, – тихо произнесла я.
– Не за что, малютка, – ласково отозвалась начальница. – Там просят гувернантку-педагога, вполне подготовленную в смысле наук и воспитания… Ты серьезная и умная девушка, Люда, и вполне можешь оправдать мое доверие.
– Я постараюсь, Maman.
– Тебе знакома фамилия Кашидзе, дитя мое? – спросила начальница.
Кашидзе! Генерал Кашидзе! Так вот это кто!.. И в один миг перед моим мысленным взором предстала высокая, статная фигура троюродного деда Ниночки Джавахи, посетившего нас с мамой перед нашим отъездом в Малороссию в первые же каникулы моей институтской жизни.
Кашидзе!
Так вот куда забрасывает меня судьба! В Гори! В это чрево Грузии, на родину Нины, милой Ниночки, которая так ярко жива в моей памяти!
Я горячо поблагодарила Maman и побежала в класс поделиться приятной новостью со своими.
Они обрадовались не меньше меня самой, засыпали меня расспросами, поцелуями…
В день экзамена по математике, самого страшного изо всех, мы ходили встревоженные, с бледными, взволнованными лицами.
«А что, как срежет?» – невольно мелькала тревожная мысль не в одной черненькой, белокурой и рыженькой головке.
За мой кружок я почти не боялась, только Мушка беспокоила меня. Девочке не давалась математика, и она с трудом понимала мои объяснения теорем и задач. Я же не могла ради нее останавливаться и повторять объяснения, потому что надо было спешить с подготовкой остальных учениц, составлявших мою группу.
– Лишь бы не меньше семи поставили… За год у меня шестерка! Если на экзамене выведут 7, будет столько же и в среднем. Балл душевного спокойствия, – рассуждала понурившаяся Мушка.
Девочки сочувствовали ей, жалели ее, но помочь не могли, сознавая свое полное бессилие.
И вот наконец этот экзамен. С трепетом вошли мы в класс и заняли свои места. В числе ассистентов, приглашенных на экзамен, кроме начальницы, инспектора, почетного опекуна и учителей математики младших классов был сам министр народного просвещения. Он поминутно кивал нам, добродушно улыбаясь, как бы желая ободрить притихших от страха девочек, и его доброе, окруженное седыми волосами лицо было полно сочувствия и ласки.
Дежурная прочла молитву, и экзаменаторы заняли свои места вокруг зеленого стола.
– Госпожи Дергунова, Бельская, Иванова и Мухина, пожалуйте к доскам! – отчетливо и громко произнес инспектор.
Это были самые слабые ученицы, а слабых всегда вызывали в первую очередь.
Бледная как смерть Мушка, с дрожащими губами, вышла на середину класса; трепещущей рукой приняла она задачник из рук ободряюще улыбнувшегося ей Вацеля и, слегка пошатываясь, подошла к доске.
– Какая? Какая задача? – зашептали сидевшие на первых скамейках девочки.
Мушка, не смея отвечать голосом (ее доска находилась возле самого зеленого стола), показала на пальцах номер.
Я схватила учебник и отыскала задачу.
Она оказалась несложной. Но для бедной Мушки все задачи были одинаково трудны. Она стояла у доски, не зная, с чего начать, и только безжалостно теребила кончик своего белого передника.
Минуты не шли, а бежали.
Кира Дергунова уже давно справилась со своей работой и, довольная и улыбающаяся, стояла у доски в ожидании устного ответа. Белка тоже доцарапывала каракульки цифр на своей доске. Иванова смело постукивала мелком по исписанной уже до половины доске. И она, очевидно, поняла задачу.
А злополучная Мушка все еще стояла с мелком в одной руке, с книгой в другой перед совершенно чистой доской. Ее лицо, бледное вначале, теперь покрылось багровыми пятнами румянца. Слезы были готовы брызнуть из глаз…
Мне было бесконечно жаль милую, добрую Мушку. И вдруг внезапная мысль осенила меня.
Я торопливо схватила клочок бумаги и, прочитав еще раз задачу, стала с лихорадочной поспешностью решать ее. Дело закончилось даже скорее, чем я ожидала. Заглянув в конец учебника и сверив получившуюся цифру с ответом в задачнике, я, к моему великому удовольствию, убедилась, что решение верно. Тогда, скатав мой клочок с задачей в крошечный шарик и зажав его в кулаке, я вскочила с места, схватившись за горло обеими руками.
– Мадемуазель Арно, меня тошнит! – шепотом обратилась я к дежурной даме.
Пугач как ужаленная привскочила со стула и, подхватив меня под руку, повела из класса.
Проходя мимо доски, у которой стояла Мушка, я дернула злополучную девочку за передник и незаметно выпустила свой шарик на пол.
Экзаменаторы, занятые своим делом, ничего не заметили. Но пара злых глаз, с зоркостью хищника следивших за всем, что происходило в классе, заметила мой маневр, и Арно уже раскрыла рот, чтобы выдать нас с Мушкой…
– Мадемуазель! – прошептала я и конвульсивно стиснула руку Пугача. – Ради Бога, не губите Мушку!.. Вы помните, мадемуазель, ведь я тогда не жаловалась… Когда меня насмерть испугала ваша больная сестра… И теперь, как бы в награду за мое молчание, я прошу вас…
Классная дама закусила губы. Мне показалось, что в ее маленьких, пронырливых глазках отразилось нескрываемое презрение.
Но мне было решительно все равно в эту минуту, презирала или уважала меня Арно!.. Бешеная радость охватила меня – ведь я спасла Мухину!..
Когда я после моей мнимой тошноты вернулась в класс, на доске разом ожившей Мушки уже красовалась блистательно решенная задача.
После экзамена девочка, обезумевшая от счастья, едва не задушила меня поцелуями. Класс, от которого не ускользнуло происшествие с задачей, признал меня героиней. Одна только Нора презрительно пожала плечами, сказав что-то о чести. Но никто не обратил на нее внимания.
Правда, Пугач поглядывала на меня своими маленькими, пронзительными глазками не то с сожалением, не то с презрением. Но ни Нора с ее убеждениями, ни Арно с ее молчаливым упреком не произвели на меня никакого впечатления. Как это ни странно, но я не чувствовала ни малейших угрызений совести, спасая Мушку таким непривычным для меня способом.
Экзамены шли один за другим. Едва окончив долбежку одного предмета, мы тут же хватались за другой. Едва только одни книги убирались в институтскую библиотеку, как другие тут же появлялись им на смену.
Но ничего не бывает в жизни, что не имело бы конца.
Прошел экзамен по истории, где я отличилась на славу во имя любви к предмету, но отчасти и ради «обожаемого», вечно молчаливого и вечно хмурого Козелло. Прошел и русский язык, на котором Краснушка со свойственной ей страстью продекламировала «Светлану» Жуковского и «Мать» Майкова, заставив Maman уронить слезу умиления на классный журнал с экзаменационными отметками.
И вот экзамены кончились, а с ними кончилась и лихорадочная работа выпускных.
В первое же утро после последнего экзамена мы сошли в столовую, опоздав к молитве, в собственной уже, франтоватой обуви и с распущенными за плечами косами, перевязанными на концах разноцветными ленточками.
– Медамочки! Старые девы пришли! Старые девы пришли… – послышались звонкие голоса младших.
Период от окончания экзаменов и вплоть до самого выпуска назывался в институте «торжеством старых дев». Нас называли так за то, что мы, покончив с учением, как бы состарились в глазах прочих институток. И «старые девы» с юными, оживленными, радостными лицами заняли свои места за столами старшего класса.
Сегодняшний день имел важнейшее значение для некоторых из девочек: медалисток везли во дворец для получения медалей из рук самой Государыни. Это было величайшее событие во всей институтской жизни. Многие старались учиться только ради того, чтобы удостоиться чести быть принятыми Державной Хозяйкой.
Я получала первую золотую медаль, Додо Муравьева – вторую, Вольская – третью, первую серебряную – Лида Маркова и вторую серебряную – Лер. Награды в виде книг – за отличия в поведении и искусствах – вручали в день выпуска на публичном акте.
– Медалистки, одеваться! Кареты приехали! – послышался крикливый голос инспектрисы, и мы, позабыв о чае, как безумные сорвались с места и понеслись в дортуар, где нас ждали девушки с праздничной формой, специально сшитой на этот случай.
– Счастливые! Счастливые! – неслись нам вслед возгласы наших подруг.
Словно во сне, с лихорадочной поспешностью срывали мы наши каждодневные платья, гладко причесывали и помадили, волосок к волоску, головы и, уже готовые, под предводительством фрейлейн Геринг спустились вниз, в квартиру начальницы.
Maman, одетая в пышный васильковый наряд с неизменным орденом кавалерственной дамы у левого плеча, окинула нас внимательным взглядом. Поправив два-три волоска, случайно отделившихся от чьей-то тщательно прилизанной головки, она кратко произнесла «Следуйте за мной», и мы, сознавая всю торжественность момента, двинулись в швейцарскую, ступая на цыпочках.
У подъезда нас ждали две придворные кареты. Петр помог нам разместиться, и мы тронулись в путь.

Глава XXI. К Августейшей Хозяйке
Это был чудесный, радостный сон, который я никогда не забуду!
Словно завороженные, подъехали мы к зданию Зимнего дворца, у подъезда которого два величественных дворцовых гренадера держали караул.
Дежурный офицер, встретивший нас в вестибюле, небрежно кивнув в ответ на наш реверанс, торопливо шепнул:
– Поторопитесь, все уже в сборе!
На площадке лестницы он передал нас другому офицеру, который и ввел нас в приемный зал, где уже ждали, собравшись вокруг своих начальниц, институтки Смольного, Екатерининского, Николаевского и Патриотического институтов и воспитанницы других учебных заведений, находившихся под покровительством Императрицы Марии.
Огромный белый, залитый золотом солнца и золотом убранства роскошный зал поразил меня своим великолепием. Мои ноги скользили по гладко отполированному мозаичному полу, глаза невольно обращались к исполинским гобеленам, покрывавшим стены зала, и буквально разбегались во все стороны при виде обилия золота, бронзы и хрусталя.
К нам подошел наш попечитель, почтенный седой генерал, и, машинально обдернув на мне пелеринку, сказал шепотом по-французски:
– Не забудьте прибавлять к каждой фразе «Ваше Императорское Величество».
Я заметила, что рука, оправлявшая мою пелеринку, дрожала, и этот трепет передался мне.
– Анна, – шепнула я на ухо моей соседке Вольской, – не правда ли, точно во сне?
– Ах, Люда, – услышала я восторженный ответ обыкновенно спокойной Вольской, – это сказка, дивная, чарующая…
Действительно, это была сказка… Более сотни девушек, словно по волшебству перенесенных в этот роскошный белый зал, не спускали жадных, напряженных глаз с двери, из которой должна была появиться Государыня.
И вдруг легкий, едва уловимый шелест пронесся по залу… Словно ветер зашелестел листьями древьев. Все присутствующие низко склонили головы… Девочки присели чуть не до полу, и из сотни грудей вырвался один дружный возглас:
– Имеем честь приветствовать Ваше Императорское Величество!
Когда мы подняли головы, то увидели двух дам, которые стояли у покрытого красным сукном стола с разложенными на нем наградами. Одна из них, вся в белом, обшитом дорогими кружевами платье, была полная, высокая и седая. Другая…
Нет, кто сам близко не видел Императрицу, тот никогда не поймет всей прелести ее глубоких карих, неизъяснимо выразительных, полных очарования глаз. Глядя в эти прекрасные, как звезды, ясные глаза, на эту молодую, гибкую, как у девушки, фигуру, охваченную белым, совершенно простым платьем, на эти приветливо улыбающиеся губы, хотелось благословлять и любить целый мир – ради одного этого чарующего взгляда…
Седая дама, оказавшаяся фрейлиной, передала взятый со стола лист бумаги министру народного просвещения, и тот начал по фамилии вызывать воспитанниц.
Мне казалось, что я не доживу до моей очереди. Вот последняя из смолянок получила награду и отошла от стола. Вот потянулись екатерининки… Вот двинулась шеренга Патриотического института. За ними наша очередь…
– Людмила Власовская! – прозвучал знакомый голос министра, и я, еле живая от волнения, отделилась от группы «своих». Я смотрела и не видела ни белых фигур девочек, стоявших шпалерами вдоль стен зала, ни толпы придворных в сверкающих золотом мундирах, сгрудившихся у дверей, ни старичка министра, ободряюще кивавшего мне головой. Я видела только одни прекрасные карие глаза, призывно сиявшие мне из-под тонкой дуги соболиных бровей…
С каждым моим шагом уменьшалось пространство, отделявшее меня от Императрицы, – и вот я перед нею… Глаза уже близко… глаза уже передо мной… Они сияют мне, эти темные звезды, сейчас – одной только мне… Она берет из рук фрейлины золотую медаль и передает ее мне. Я машинально принимаю награду и все гляжу, гляжу, не отрываясь, восторженным взором в лицо Императрицы… Ее рука протягивается ко мне, я склоняюсь к ее белым пальчикам и как святыню подношу их к моим трепещущим губам…
Не объяснимый словами восторг охватывает всю мою душу… Мне хочется упасть на колени, к ее ногам, целовать подол ее платья и, рыдая, кричать о моей безграничной любви к ней…
Мне кажется, мое сердце вот-вот разорвется в груди, не в силах вынести эту бурю восторга!..
Но я только делаю положенный глубокий реверанс и отхожу от стола, уступая место следующей счастливице.
По окончании раздачи наград нас отвели в соседние апартаменты, где лакеи в парадных кафтанах уже разносили подносы с тартинками, шоколадом и конфетами. Долго и молчаливо сдерживаемый восторг вырвался наконец наружу: институтки, молчавшие до сих пор, разом заговорили. И все в один голос – об одном и том же: о доброте Государыни и ее прекрасных глазах!
Аудиенция кончилась. Императрица была уже далеко во внутренних покоях, и ничто не мешало выражению нашего бурного восторга. И вдруг в зале неожиданно появился стройный мальчик лет тринадцати в сопровождении воспитателя-англичанина. На нем была белая матросская курточка, лицо улыбалось милой, лукавой приветливой улыбкой, все пальцы были перепачканы чернильными пятнами. Мальчик явно прибежал прямо с урока из классной.
Мы с недоумением заметили, как почтенные, седые головы наших опекунов и членов свиты почтительно склонялись перед стройным мальчиком в белой матроске.
– Великий князь! – пронеслось по залу.
И все девочки низко присели перед младшим сыном Государя.
Великий князь живо перезнакомился с институтками, весело расспрашивал их обо всем, набивал их карманы печеньем и конфетами, просил не церемониться и кушать побольше и вообще держал себя с обворожительной простотой.
– Как жаль, что Великие княжны сегодня в Гатчине, – прозвучал его звонкий голосок, – они были бы так рады видеть вас всех!
Императрица еще раз выходила к нам, разговаривала с начальницами и детьми.
Переполненные счастьем, возвращались мы в институт, где нас ждали подруги, расспросы и восторженные восклицания.

Глава XXII. Последнее слово. – На вольную волю
В тот вечер – это было накануне выпуска – никто из нас, согласно обычаю, установившемуся в институте, не ложился спать. После вечерней молитвы нас позвали к начальнице для последней, прощальной беседы.
В гостиной Maman были спущены драпировки и горела лампа под красным абажуром.
Сама Maman в темном фланелевом домашнем капоте уже не казалась нам строгой и взыскательной начальницей, а скорее доброй наставницей, позвавшей нас сказать свое последнее напутственное слово.
Она сделала нам знак садиться, и девочки вмиг окружили кресло начальницы и расселись у ее ног на полу.
– Дети! – произнесла Maman, и ее голос дрожал от волнения. – Завтра великий день для всех вас! Завтра вы уже не будете прежними девочками, о которых неустанно печется институтское начальство. С завтрашнего дня вы, предоставленные самим себе, должны будете сами следить за собой. Те, у кого есть родители, думайте о том, чтобы доставить им как можно больше приятного в совместной жизни с ними… Помните, что первое ваше назначение – быть хорошими семьянинками и оказывать посильную помощь близким. Те, кого судьба направляет на трудный путь заработка, старайтесь угодить вашим будущим хозяевам… Будьте кротки и послушны и не забывайте вашу старушку Maman, которая искренне вас любит…
Начальница замолчала и приложила платок к глазам. Она плакала. Плакали и мы, наперебой целуя ее руки…
Детские души отзывчивы на искреннее участие и ласку и умеют ценить их.
Через полчаса мы уже поднялись в дортуар, где должны были провести последнюю ночь перед выпуском. Мадемуазель Арно, дежурившая в этот день, предпочла сон беседе с выпускницами, которых она, в сущности, никогда не понимала и не любила.
Зато Кис-Кис поднялась к нам со второго этажа, где была ее комната, и, сидя в кругу юных девушек, ласково и участливо беседовала с нами. А в открытые окна дортуара врывалась светлая, белая, как призрак, майская ночь… Внизу под окном расцветала сирень, и ее пряный аромат вливался к нам благоуханной волной…
– Как хорошо! Боже мой, как хорошо! – воскликнула Маруся, полной грудью вдыхая ночную свежесть.
Мы с ней стояли, нежно обнявшись, у открытого окна.
– Что хорошо, милая? – спросила я.
– Да все! И Maman, и выпуск, и наша дружба, и сама жизнь – все хорошо, Люда!
– А ты не боишься ее, Маруся?
– Кого, Люда?
Ее бледное на фоне майской ночи личико сияло таким воодушевлением, темные глаза так смело смотрели куда-то вперед через верхушки лип и кленов, что мне даже стала смешна мысль о страхе перед будущим. Ее восторженное состояние передалось и мне.
В самом деле! Что бы ни ждало нас за этой каменной оградой, отделявшей нас от целого мира, – разве не хватит у нас силы, молодости и воли одолеть любые препятствия в нашей будущей жизни?..
Мы долго беседовали всем классом, собравшись в тесную группу, все эти сорок девушек, готовившихся вылететь на свободу…
Никто не думал о сне. Все нервы были напряжены при мысли о неведомом будущем и близкой разлуке.
Алая красавица заря застала нас такими же бодрыми и свежими, как и накануне. Сонливости и усталости не было и следа, и мы с радостными улыбками приветствовали эту первую зарю нашей новой, свободной жизни.

Часть вторая. Под небом Кавказа

Глава I. В старом гнезде
Дивная, теплая кавказская ночь окутала природу. Серебряный месяц обливал дрожащим светом маленькие домики предместья. Запах роз и еще какой-то незнакомый мне аромат сладким дурманом кружил мне голову.
Еле живая от усталости и смены впечатлений, сидела я в коляске, нанятой на станции в Тифлисе.
Все четыре дня дороги я находилась как во сне. Прощание с подругами, начальством, любимыми учителями, последние объятия и поцелуи моей дорогой Маруси – и после трогательных звуков пропетой институтками кантаты, после заключительного напутствия старушки Maman, я, вместе с другими тридцатью девятью девушками, вылетела, как птичка, на волю из долго державшей меня институтской клетки…
Все прошлое, хорошее детское прошлое осталось далеко позади… Впереди было неведомое и таинственное будущее, пугающее меня этой своей таинственностью. А теперь оно уже совсем близко от меня, мое будущее… там, за этими домиками, за предместьями Гори…
И вот я у цели. Предо мной спящий город, дома, деревья, виноградники и что-то плещется, словно стонет и жалуется за ними, внизу, под обрывом.
– Это Кура, – полуобернувшись ко мне и указывая кнутом в направлении обрыва, говорит возница-татарин.
Еще квартал, еще два квартала, один налево, другой направо – и мы в Гори.
– А ты хорошо знаешь дом князя Кашидзе, Ахмет? – спрашиваю я.
На мой вопрос татарин только прищелкнул языком, не удостоив меня ответом.
Гори спал… Ни в одном окне не было света, и только изредка на пустынных улицах попадалась запоздалая фигура прохожего, да звучала где-то в отдалении печальная и заунывная кавказская песня. Коляска с грохотом катилась по узким улицам города. Под этот шум и грохот мы миновали пустынную рыночную площадь, проехали бесконечный армянский квартал с его бесчисленными ларьками менял и продавцов тканей и выехали на ровную, гладкую аллею между двумя рядами стройных исполинов-чинар.
– Что это за парк? – спросила я возницу, глядя на деревья слева от дороги, на самом берегу Куры.
– Это не парк, госпожа, а усадьба и сад одного горийского князя… Богатый князь, знатный… Все его знают от Куры до Арагвы… И в Дагестане знают, и далеко в аулах у горцев, у лезгин…
– Что же он, твой князь, и сейчас живет тут, в усадьбе? – спросила я.
– Зачем живет! – тряхнул головой татарин. – Йок [21 - Йок – нет (татарск.).] – нет, не живет здесь… Усадьба пустая… Давно пустая стоит. Князь под Мцхетой со своим полком… Стоянка у них под Мцхетой… Большой воин князь – генерал!
Последние слова татарин для пущей важности произнес шепотом, как бы подчеркивая этим всю знатность князя, владельца забытой усадьбы.
Между тем мы проезжали около самых ворот усадьбы, почти укрытой от людских взоров густо разросшимися каштанами и чинарами, словно сторожившими это старое гнездо. Я успела, однако, разглядеть густую, прямую как стрела аллею, ведущую к крыльцу дома, и самый дом, светлым пятном выделяющийся на бархате зелени, весь залитый серебряным сиянием молодого месяца.
И вдруг что-то точно кольнуло мне в сердце. Этот дом с плоской кровлей, какие встречаются в аулах горцев, эта прямая аллея и розовые кусты, разбросанные по всему саду, напомнили мне что-то знакомое и дорогое, что я знала давно и что было так близко моему сердцу…
– Ага [22 - Ага́ – господин, почтительное обращение (татарск.).] Ахмет, – спросила я в волнении, – скажи мне, как имя твоего князя?
– Чего ты испугалась, госпожа? – засмеялся татарин. – В усадьбе ты не встретишь даже маленького ребенка, и никто не остановит тебя, не помешает твоему пути.
– Не то, не то, – я сгорала от нетерпения, – как его имя? Скорее скажи мне его имя, Ахмет!
– Изволь, госпожа, – удивленный моим взволнованным тоном, произнес возница, – хозяина усадьбы зовут князь Георгий Джаваха.
Так вот оно что!
Недаром мое сердце сжалось томительным и сладким предчувствием. Я около милого дома, в который никогда еще не ступала моя нога, но который был мне знаком до малейших подробностей, до самых сокровенных закоулков! Это был тот самый дом, в котором жила когда-то моя покойная подруга, княжна Нина Джаваха, которую я так горячо и беззаветно любила в дни моего детства и память о которой сохраню на всю жизнь…
Из дневника моей бедной Нины я знала этот дом, этот сад и эту чинаровую аллею так же хорошо, как если бы сама бывала здесь много-много раз.
Внезапная мысль мелькнула в моей голове.
– Ага Ахмет, – сказала я татарину, – остановись здесь и выпусти меня! Я хочу посмотреть на этот дом поближе. А ты поедешь к князю Кашидзе, отвезешь мои вещи и отдашь слуге. Я приду туда через некоторое время, слышишь? А пока вот тебе плата за труды.
Но Ахмет, казалось, не понял меня. Он стоял передо мной с широко раскрытыми от удивления глазами и смотрел с таким выражением, точно увидел на моем лице что-то необычайное. И только спустя минуту он спросил, заикаясь:
– Но что же госпожа будет делать тут ночью, одна?
– Ничего, Ахмет, – поспешила объяснить я, – я много слышала интересного про эту старую усадьбу и хочу взглянуть на нее поближе.
– Храни тебя Аллах от такого решения, добрая госпожа, – со страхом произнес татарин, – это место проклято самим Аллахом! Много людей унесено отсюда черным Ангелом смерти. Горе и несчастье подстерегают весь род князей Джаваха. Молодая княгиня, хозяйка дома, взятая из племени лезгин, умерла здесь. За нею – маленький князь, племянник генерала. Потом далеко-далеко, в столице вашего царя, зачахла молоденькая княжна, единственная дочь князя, и, наконец, старая княгиня Джаваха здесь же отдала свою душу Аллаху… Не ходи в старое гнездо, госпожа, там сам шайтан справляет свой праздник, и по ночам там бродят привидения, души умерших!
– Я не боюсь шайтана, Ахмет, – ответила я, – ни шайтана, ни привидений.
– Шайтана нельзя не бояться, госпожа! – прошептал он с благоговейным ужасом. – Шайтан шлет гибель и смерть. Смотри, сколько смертей наслал он на дом князя…
– Вздор, Ахмет! – решительно сказала я. – Ты сам говоришь, что жизнь и смерть одинаково посылаются в мир Аллахом…
– О, только не эти, – убежденно произнес он, – только не эти, госпожа! – потом, приблизив ко мне свое смуглое лицо с быстрыми черными глазами и выдающимися скулами, он прошептал так тихо, что я скорее угадала, нежели услышала его: – Я сам видел «его», проезжая ночью мимо сада! Я видел шайтана, госпожа!
Признаться, легкий озноб охватил меня при этих словах, но только на мгновение. Через минуту я уже оправилась и сказала насколько могла спокойно:
– Все это вздор, Ахмет, тебе просто показалось.
– О, не говори так, госпожа, – возразил он, пугливо озираясь по сторонам. – Ахмет сказал тебе правду… Ахмет сказал тебе то, что видел. Старая Барбалэ, что живет у князя Кашидзе, была раньше служанкой в доме Джаваха… Она часто ходит на могилу покойной княгини Марии, что зарыта на кладбище по ту сторону обрыва. Она же и говорила, что не раз видела душу молодой княжны, бродившей по саду… Княжну схоронили в дальней стороне, в чужом городе, и душа ее тоскует по родным местам.
– Довольно, Ахмет, – прервала я его, – только выжившие из ума старухи и маленькие дети могут верить в эти глупости. Поезжай-ка в дом князя Кашидзе и скажи там, что я скоро приду.
– Как, госпожа, ты все-таки решаешься идти в это логово шайтана? – с неподдельным ужасом вскричал татарин.
Но я только махнула ему рукой и, толкнув с трудом поддавшуюся мне калитку, вошла в сад и углубилась в тенистую, развесистую, как исполинский шатер, чинаровую аллею.
Не скажу, чтобы я не ощутила никакого трепета, оставшись одна… Напротив, нервы мои, еще не окрепшие после разлуки с друзьями и долгой дороги, были сильно напряжены от тайного страха. Но в то же время какое-то сладкое волнение, вызванное дорогими воспоминаниями, заставляло меня идти вперед, к манившему меня дому. Я не верила слухам, поведанным мне Ахметом, но все-таки мне было жутковато. Таинственное появление призрака Нины я, разумеется, считала сказкой, но в глубине души мне хотелось верить в эту сказку, хотелось увидеть мою дорогую княжну, с ее черными змеями-косами, с ее грустными глазами, с гордым бледным лицом, полным чарующей красоты Востока. Ее я бы не испугалась… Ее, моей милой, дорогой Нины, моей далекой полночной звездочки восточного неба… Если бы я внезапно увидела ее здесь, облитую лунным сиянием, среди кустов роз и магнолий, посылающих мне свой острый аромат… Нет, я бы не испугалась!
За решеткой сада прогремели колеса отъезжающей коляски. Это Ахмет решился наконец оставить меня и поехал с моим поручением к дому князя Кашидзе.
С этими звуками исчезла последняя моя связь с окружающим миром. Теперь вокруг меня были только чинары, розы да дивная кавказская ночь, благоухающая цветами и сияющая нежной улыбкой молодого месяца. Еще звук… Еще стук колес о камни мостовой, и вокруг стало тихо-тихо, как в могиле…
Я слышу теперь только легкий шепот чинар да тихое щебетанье на ветке розового куста какой-то маленькой пташки. С легким замиранием сердца вступаю я в чинаровую аллею… Вот он – серый дом с колоннами, поддерживающими окружающую его крытую террасу. Сколько раз пировали здесь товарищи и друзья князя Георгия!..
Я не без трепета поднялась по шатким ступеням и толкнула дверь. Она не поддалась, так как была, должно быть, заперта на ключ. Тогда, хорошо помня из дневника Нины расположение дома, я обошла его кругом и стала подниматься по узенькой витой наружной лестнице на плоскую кровлю. Шаткие ступеньки заскрипели подо мной… Вот и она – эта плоская кровля, на которой не раз плясала перед гостями свою родимую лезгинку освещенная заревом заката красавица Мария Джаваха. Здесь же умирала она, полная тоски по родине, с печальными песнями, вынесенными ею из родного аула…
Отсюда, с этой плоской кровли, я могла видеть и далекое кладбище, расположенное по ту сторону Куры, на котором покоились останки молодой княгини, и развалины старой крепости, напоминавшие таинственные предания далекого прошлого Грузии, и весь Гори, залитый лунным сиянием, тихий и пленительный в своем сонном покое.
Я долго любовалась дивной картиной восточной ночи. Потом, внезапно вспомнив, что Ахмет уже давно приехал к Кашидзе и что там могут беспокоиться обо мне, я стала медленно спускаться с кровли.
И снова таинственный, купающийся в серебряном сиянии сад принял меня в свои благоухающие объятия. Вот огромный кипарис, точно воин, стоящий на страже, гордо высится у окна второго этажа, где, по моему предположению, должна была быть спальня покойной княжны… Тут подолгу слушала она горийских соловьев, желанных гостей чинаровой чащи… Тут, по этим аллейкам, на которые легли колеблющиеся ночные тени, быстро бегали ее стройные ножки…
Теперь мне уже казалось, что я не одна, что стоит мне только взглянуть в глубь чинаровой аллеи – и я увижу тоненькую гибкую фигурку, стянутую голубым бешметом [23 - Бешме́т – род кафтана, обшитого галуном.], с мингрельской шапочкой на матово-белом лбу…
Казалось, дух княжны Нины витал надо мной…
Я невольно вздрогнула: мне стало страшно. Теперь я пожалела, что отпустила Ахмета и осталась одна в этом царстве покоя и смерти.
Меня неудержимо потянуло из этого мертвого сада назад, к живым людям. Острое до боли, щемящее чувство страха пронзило мою душу. Дыхание перехватило… Я бессознательно прибавила шагу и почти побежала по направлению к выходу.
Минуя дом с его верандой и плотно закрытой дверью, ведущей во внутренние покои, я приостановилась и, осенив его издали крестным знамением, тихо проговорила, обращаясь к памяти усопшего друга:
– Вечный покой тебе, моя бедная маленькая Нина!
Помимо воспоминания о покойной мне хотелось еще звуком собственного голоса немного разогнать страх, навеянный молчанием этой ночи. Потом я сорвала с ближайшего куста пурпурную розу, казавшуюся черной в этом фантастическом освещении, и спрятала ее на груди. Затем еще раз, как бы прощаясь, оглянулась на дом и…
Невольный крик вырвался из моей груди, нарушив безмолвие ночи. Волосы, казалось, поднялись на моей голове. Холод сковал мои члены. Сердце как будто перестало биться…
Дверь на веранду из дома была открыта, и в темной раме дверного проема стояла высокая человеческая фигура.

Глава II. Встреча
Не минуту, не две, а целую вечность, казалось мне, длилось охватившее меня мучительное состояние страха…
Я не думала о бегстве, потому что ноги мои подкашивались и отказывались мне служить. Я только умоляюще протягивала руки к небу, с трудом вспоминая слова молитвы…
Но вот высокий призрак отделился от двери, быстро миновал террасу, сошел со ступеней и предстал передо мной, весь ярко освещенный лучами месяца.
Я увидела прекрасное, гордое лицо, еще далеко не старое, но бледное, как мрамор, и высокий лоб под короной пышных седых кудрей. Черные, по-юношески живые, огромные глаза ярко горели, представляя собой странную противоположность старческим седым волосам.
Что-то знакомое показалось мне в этих ярко горящих глазах, в этом бледном лице с прекрасными чертами.
Между тем призрак протянул ко мне руки, и я услышала голос, настоящий человеческий голос, мигом рассеявший весь мой страх:
– Я напугал вас, бедное дитя! Простите меня, Бога ради!
И так как я все еще молчала, собираясь с силами, он продолжал спокойно и ласково:
– Как вы попали сюда? Кто вы? Вот уже семь лет, как в этом саду не было слышно человеческого голоса… Но вы все еще дрожите, бедняжка! Я появился так неожиданно, что испугал вас! Должно быть, вы приняли меня за призрак или привидение… Но взгляните на меня: во мне нет ничего страшного! Я владелец этого дома, этой старой усадьбы. Мое имя – князь Георгий Джаваха.
Князь Георгий! Князь Джаваха! Отец моей дорогой Нины!.. Князь Георгий, которого я видела только раз на похоронах его дочери, но которого любила как родного по рассказам Нины!.. Князь Георгий! Вот кто стоял предо мной!..
Теперь я уже дрожала не от страха. Отрадное волнение охватило меня. Я больше не чувствовала себя одинокой, потому что была уже не одна… Самый близкий человек, родной отец моей Нины, не мог бы оттолкнуть от себя ее осиротевшую подругу!
Тем временем князь Джаваха, склонившись ко мне своей не по летам стройной фигурой, говорил своим сильным гортанным голосом, отдаленно напоминающим нежный голосок его дочери:
– Бедное дитя! Объясните же, как вы сюда попали. Наверное, вы знали, что мой дом пользуется дурной славой у горийского простолюдья, и хотели проверить слухи? А я еще явился так внезапно, как настоящий призрак! Но дело в том, что ежегодно в эту ночь, накануне дня Святой Нины, покровительницы Грузии, я приезжаю сюда из Мцхеты, где стоит мой полк, и ночую здесь, в этом доме… Мою дочь звали Ниной, она скончалась в далеком Петербурге семь лет тому назад, еще в свою бытность в институте, где она воспитывалась… И, не имея возможности навещать ее дорогую могилу, в день ангела покойной Нины я приезжаю сюда… Мне кажется, что здесь я нахожусь ближе к ней. Весь этот старый дом, и сад, и усадьба полны воспоминаниями о моей дорогой девочке… О, вы не знали ее, милое дитя… Это была дивная, исключительная натура! – произнес он с глубоким чувством, поднимая к небу свое разом изменившееся лицо.
– Вы ошибаетесь, князь Георгий! – тихо ответила я. – Я ее знала…
– Вы знали ее? Вы знали мою Нину?! – вскричал он и вдруг осторожно повернул мою голову лицом к ярко светившему месяцу, словно отыскивая во мне сходство с кем-то.
– Да, я знала ее! – подтвердила я и, вынув из-под корсажа медальон, оставленный мне моим покойным другом, подала его князю со словами: – Теперь вы сможете мне поверить!
Он быстро схватил, почти вырвал у меня медальон и, раскрыв его дрожащими руками, тихо воскликнул:
– Это она!.. Она, моя незаменимая, моя несравненная малютка Нина!
Потом, возвращая мне портрет той, которую мы оба горячо любили, князь Джаваха сказал с чувством:
– Вы можете не называть мне ваше имя. Вы – та, о которой так много писала мне моя малютка. Вы Людмила Власовская. Я вас давно знаю по ее письмам… Но как, каким образом вы очутились здесь, за тысячи верст от Петербурга, в нашей заброшенной усадьбе, да еще в такую ночь?..
Я коротко рассказала ему, что его родственник пригласил меня в качестве гувернантки.
Он слушал меня с большим вниманием, поглаживая свои усы.
Когда я закончила, его горящие во мраке ночи глаза ласково остановились на мне. Положив мне на плечо свою сильную руку, он сказал:
– Я рад, Люда, – ведь вы позволите мне, старику, называть вас так в память о моей дочери? – Я рад, что вы попадете в дом моего дяди Кашидзе. Это благородный человек, правда, суровый и взыскательный, но справедливый. Его внучка Тамара, ваша будущая воспитанница, несколько беспокойное маленькое существо, но она, в сущности, добрый ребенок, и, надеюсь, у вас не будет с ней слишком много хлопот. Если же, – продолжал князь Георгий, – вам будет хоть сколь-нибудь тяжело в доме моего родственника, возвращайтесь сюда, в это старое гнездо, и кликните клич старику Джавахе. Он прилетит сюда за десятки верст и позаботится о вашей дальнейшей судьбе, Люда… Тогда мы оживим старую усадьбу, чтобы поселить в ней гостью с далекого севера! Помните, дитя мое, что отныне у вас есть друг. Отец Нины Джавахи не может считать вас чужой. Однако, – спохватился он, – отсюда не так уж близко до дома Кашидзе, а уже давно полночь… Я провожу вас.
Князь Георгий тихо свистнул. В ответ послышалось продолжительное ржание невидимого коня.
– У вас здесь лошадь? – удивленно спросила я.
– Да. Со мной мой верный старый Шалый, с которым я неразлучен со времени смерти дочери. Это конь покойной Нины, спасший однажды жизнь моей маленькой княжне. Вот он. Я никогда не привязываю его. Это бессмысленно – он и так не уйдет от меня. Он понимает меня как человек и бесконечно любит.
Как бы в подтверждение слов князя в конце аллеи обрисовался стройный силуэт скакуна. Он казался волшебным конем из какой-то прекрасной сказки благодаря посеребрившему его лунному сиянию. Я не видала более благородного, более красивого животного.
– Я посажу вас на лошадь, Люда… Не беспокойтесь, быстрый, как вихрь, он умеет быть тихим, как овечка! Вы будете сидеть на нем как в кресле, вам нечего бояться!
С этими словами князь Георгий погладил крутые бока Шалого и, подняв меня своими сильными руками, посадил в седло. Потом он взял коня за повод и, велев мне ухватиться за его гриву, осторожно повел Шалого по чинаровой аллее к выходу из усадьбы.
Через минуту мы были уже за оградой. Старый сад снова погрузился в безмолвие. Мы тронулись в путь.
Гори по-прежнему спал, тихо и безмятежно… Мы миновали несколько улиц, базарную площадь и вступили в большую темную аллею, по обе стороны которой пышно разрослись виноградные кусты.
– Это начало сада Кашидзе, – пояснил мне мой спутник.
Через несколько минут мы уже стояли у большого одноэтажного дома старинной архитектуры, находящегося среди огромного старого сада. В одном из окон виднелся свет. Князь, не желая, должно быть, будить хозяев, подошел прямо к освещенному окну и легонько стукнул в стекло.
– Барбалэ! – тихо позвал он.
Окно мигом распахнулось, и старая служанка в национальном грузинском наряде высунула на улицу седую голову с мингрельской шапочкой. Она с минуту разглядывала нас и вдруг, узнав моего спутника, радостно вскричала:
– Батоно [24 - Бато́но – по-грузински «уважаемый, господин» – почтительное обращение.] князь! Будь благословен твой приход в наш дом!
– Я не зайду в дом, моя добрая Барбалэ, – ласково отозвался князь Георгий, – сегодня с зарей я уже должен быть в Мцхете. А ты передай мой привет твоему господину и прими поласковее эту приезжую барышню.
Князь Джаваха снял меня с лошади и помог взойти на крыльцо. Барбалэ уже стояла со свечой на пороге. В свече, правда, не было никакой надобности, потому что месяц светил по-прежнему ярко.
Мне сразу понравилось ее лицо, морщинистое и доброе, с пытливыми черными, как у всех грузинок, глазами. Она подняла свечу вровень с моим лицом и, разглядывая его, с чувством произнесла:
– Честные глаза… открытый взгляд… добрая душа… хорошее сердце! О, Барбалэ никогда не ошибается в людях… Барбалэ стара, много людей видела она на своем веку… Господь посылает одного из своих ангелов в дом князя Кашидзе!
– Полно, полно, Барбалэ, – нетерпеливо остановил ее князь, – не смущай барышню. Она и так устала с дороги. Отведи ее скорее в приготовленную для нее комнату и помни, что служить этой девушке ты должна так же, как когда-то служила Нине, которую ты так любила.
– Нина… джан [25 - Джан, джаны́м – по-татарски «душа, душенька»; самая употребительная ласка на Востоке.]… – прошептала старуха, и две крупные слезы выкатились из ее глаз. – Княжна-звездочка, ласточка сизокрылая, тихая горлинка… Нет ее!.. Умерла наша птичка райская, завяла лучшая из роз Востока…
– Перестань, Барбалэ! – со стоном воскликнул князь Георгий. – Не рви мне сердце, старуха!..
Потом, обернувшись ко мне лицом, в котором отражалась теперь такая смертная тоска, что на него больно было смотреть, он поспешно проговорил:
– Помните же, Люда: что бы ни случилось с вами – смело рассчитывайте на князя Георгия Джаваху!
И, прежде чем я успела что-нибудь ответить, он вскочил на коня, послал мне последнее приветствие рукой и мгновенно исчез из виду.
– Пойдем, госпожа, я проведу тебя в твою комнату, – пригласила Барбалэ.
Я последовала за ней.
Длинным темным коридором мы прошли в самый отдаленный угол дома. Барбалэ толкнула маленькую дверцу, и мы очутились в уютной горнице, убранной с восточной роскошью. Вся комната была устлана коврами, в простенке между двумя окнами тускло блестело громадное зеркало, по стенам были развешаны восточные ковры, а вдоль стен стояли широкие тахты.
– Вот горница госпожи, – сказала Барбалэ. – Если госпожа голодна, я принесу ей лавашей, лобио и кусок персикового пирога.
– О нет, благодарю вас, Барбалэ, – поторопилась я отказаться, – я нисколько не голодна! Но как же… – смущенно обратилась я к ней. – Где же мне спать здесь, в этой роскошной комнате? Ведь это скорее гостиная для приема, нежели спальня скромной гувернантки!
Но Барбалэ только тихо засмеялась в ответ, явно удивленная моей наивностью. Подойдя к занавесу из красивых шелковых тканей, она откинула его край, и я увидела в нише большую, высокую постель с грудой перин и подушек.
– Вот где будет спать госпожа, – не без гордости произнесла она и нежно провела рукой по роскошному одеялу. – Это все устраивала сама княжна, – добавила она таинственно, – и цветы принесла она же, гляди!
Тут только я заметила огромный букет белых азалий и пурпурных роз, стоявший на туалете. Во всем убранстве комнаты была видна заботливая рука, не забывшая ни одной мелочи, ни одной детали для приема гостьи.
– Вы говорите, Барбалэ, – спросила я старушку, – что княжна Тамара сама позаботилась об устройстве моего жилья?
– Все она! – кивнула головой старуха. – Весь дом вверх дном перевернула… Затейница и шалунья наша княжна, а сердце у нее золотое… А все же не такое, как у моей покойной Нины-джан, – сокрушенно добавила она и, увидев, что я в нерешительности стою посреди комнаты, вдруг засуетилась: – О, глупая, овечья голова у Барбалэ! Госпожа устала с дороги, а Барбалэ разболталась, как сорока. Дай я раздену тебя, миленькая госпожа, и уложу в постельку!
– Нет-нет, благодарю вас, Барбалэ, – ласково отстранила я ее, – я всегда раздеваюсь сама.
– Сама раздеваешься? – удивилась старушка. – Как так? Разве госпожа не знает, что у нас все знатные дамы, от мала до велика, сами и крючка не расстегнут на платье, а все предоставляют делать служанкам? На то и служанки в доме, чтобы помогать и служить госпожам! Княжна Тамара никогда не раздевается сама, она и спать не ляжет, если я не накрою ее одеялом и не расскажу ей сказку…
– То княжна, Барбалэ, знатная барышня, – с улыбкой ответила я, – а я же не барышня, я гувернантка, наемница, и сама должна служить другим.
– Так-так, – сочувственно промолвила старуха, как будто согласившаяся с моим доводом. – Ну, дай Господь счастья на новом месте доброй госпоже! Мир тебе, красавица! – ласково добавила она и, улыбнувшись мне еще раз ободряющей и приветливой улыбкой, вышла из комнаты.
Я осталась одна. Мне хотелось внимательно рассмотреть каждую вещицу в моей комнате, поразившей меня своей сказочной роскошью, но пережитые волнения и усталость с дороги совсем разбили меня. Едва держась на ногах, я быстро разделась, бросилась на мягкие перины этой поистине княжеской постели и в тот же миг уснула как убитая.

Глава III. Княжна Тамара
Меня разбудил звонкий смех над моей головой. Я, впрочем, была не вполне уверена, смех ли это; казалось, просто где-то очень близко от меня звучал серебряный колокольчик. В то же время я почувствовала прикосновение чего-то мягкого и нежного к моему лбу и шее и открыла глаза.
Целый сноп золотых лучей врывался в открытые окна, играя яркими блестками на шитых шелками тахтах и коврах комнаты и разбиваясь на тысячи искр о хрустальную поверхность зеркального стекла. При дневном свете моя комната казалась еще роскошнее и наряднее, нежели ночью. Но не роскошь убранства поразила меня в первую минуту, а нечто совсем другое.
В ногах моей постели, звонко смеясь серебристым смехом и щекоча меня пышно распустившейся пурпурной розой на длинном стебле, еще влажной от утренней росы, сидела девочка или, вернее, уже девушка, на вид лет четырнадцати-пятнадцати. Черные кудри, спущенные вдоль спины, плеч и груди, скрывали часть лица девочки – подвижного и выразительного лица южанки. Черные, быстрые, сверкающие, как угольки, глазки, из которых глядела на меня целая поэма Востока, сверкали из-под нависших на лоб кудрей, как две великолепные звезды горийского неба. Всё в этом юном лице, прелестном своей подвижностью и выразительностью, говорило о радости и счастливой жизни. Только крупноватый рот упрямого рисунка с пухлыми губами немного портил общее впечатление. Одним своим очертанием он говорил о том, что его хорошенькая владелица должна быть своенравна и капризна.
Я поняла, что черноглазая девочка, так бесцеремонно вскарабкавшаяся ко мне на постель, был не кто иной, как моя будущая воспитанница – княжна Тамара Кашидзе.
Увидев, что я проснулась, она отбросила розу, которой до сих пор щекотала меня, и с веселым смехом упала мне на грудь.
– Душенька! Милушка! Красавица! – приговаривала она, покрывая градом поцелуев мое лицо, глаза и шею. – Вот счастье-то, что вы приехали к нам! Как весело нам будет теперь с вами! Дедушка Кашидзе говорил, что приедет гувернантка, я думала, старая и злющая, а приехала вон какая душечка! Молоденькая, пригоженькая, прелесть!
И она снова бросилась целовать меня, точно давно знала и любила.
– Ах, как весело нам будет с вами! – повторила она. – Вы ведь не намного старше меня и будете играть со мной? Сколько лет вам, душенька моя?
– Не следует спрашивать возраст у старших, Тамара! – заметила я, не переставая, однако, улыбаться ее милой болтовне.
– То у старших, – лукаво возразила шалунья, – а вы разве старшая? Дедушка Кашидзе старший, ему много-много лет, и Барбалэ тоже, и дядя Георгий Джаваха, а вы – душечка, малюточка, крошечка, милочка моя!.. А как вам нравится ваша комната? – неожиданно спросила девочка, мигом делаясь серьезной.
– Очень нравится, Тамара. Это вы украшали ее для меня? Спасибо вам!
– Ах, нет, не говорите мне «вы», душечка! Скажите «ты», Тамара, ну скажите же, а то я запла́чу…
Действительно, она, казалось, уже собралась заплакать: рот ее капризно задергался, а в глубине прекрасных глаз заблестели слезы.
Переходы от радости к печали у нее были мгновенны.
– Успокойтесь, Тамара, – поспешила сказать я, – я буду вам говорить «ты», как только узнаю вас поближе. Я говорю «ты» только моим друзьям, а чтобы стать моим другом, надо постараться мне понравиться.
– А что надо сделать, чтобы вам понравиться, душечка? – быстро спросила девочка, устремив на меня свой пытливый взгляд. – Ведь вот я же не знала вас, а постаралась вам понравиться, – через секунду снова затараторила она, не дожидаясь моего ответа, – я убрала вашу комнату, стащила сюда ковры и ткани со всего дома, отдала вам мой собственный серебряный рукомойник, подаренный мне дедушкой, и набрала целый букет азалий! Разве это не хорошо?
– Я очень тронута вашей заботой, милая Тамара, – произнесла я насколько можно ласково, – но все эти знаки вашего внимания ко мне ничто в сравнении с тем, что вы можете еще сделать.
– А что же я могу сделать для вас, душечка?
– Вы можете еще больше порадовать меня, если будете хорошо вести себя, слушаться меня и прилежно учиться.
– Учи-ть-ся! – протянула она с недовольной гримаской, от которой ее хорошенькое личико разом потеряло всю свою привлекательность. – Ах, как это скучно – учиться!.. И к чему это? Ведь чтобы быть знатным и богатым, не надо быть ученым! – неожиданно заключила она.
– А для чего же вы живете на свете? – спросила я с улыбкой.
– Как для чего? Или вы шутите, душечка? – вскричала она, снова оживляясь и хорошея в одну минуту. – Я живу на свете, чтобы радовать других и себя… Особенно дедушку Кашидзе, который меня обожает… Я хорошенькая и очень богатая. А когда вырасту, стану еще богаче, потому что дедушка Кашидзе отдаст мне все, что имеет… Я живу для того, чтобы наряжаться и петь, смеяться и радоваться, бегать по саду целыми днями и есть засахаренные ананасы! Ко мне приходят подруги по праздникам, я показываю им мои наряды и драгоценности, которых у меня так много, так много! А они при этом чернеют от злости, потому что у них нет ничего такого, чем они могли бы похвастаться. И мне любо, любо видеть, как они злятся!
– Ну, хорошо! А что потом? – прервала я ее.
– А потом, – приостановившись на мгновение, продолжала Тамара, – а потом я буду большая и выйду замуж за богатого князя. Непременно за князя, мингрельского или алазанского, все равно, и буду растить моих детей так же, как росла сама.
– То есть вы будете рядить их напоказ, заставлять других чернеть от зависти и пичкать засахаренными ананасами? – насмешливо уточнила я.
– Да, да! – звонко расхохоталась она. – Какая же вы хорошая отгадчица, душечка моя!
– А знаете ли вы, зачем Бог создал человека, Тамара? – серьезно глядя в ее черные глаза, спросила я.
– Конечно, чтобы жить и радоваться! – не задумываясь, вскричала она.
– Чтобы приносить пользу другим, – поправила я ее, – а лентяй, глупец и неуч не может приносить другим пользы. Для того-то и надо прилежно учиться, милая вы моя дикарочка!
– Как, как вы сказали? Как вы назвали меня, душечка? – так и встрепенулась она при моих последних словах, в то время как первая часть моей фразы явно пропала даром, так как она просто не расслышала ее.
– Дикарочка! – повторила я, улыбаясь.
Она пронзительно взвизгнула совсем по-детски и обвила руками мою шею.
– Душечка! Ангелочек мой! Кошечка моя! – шептала она, ласкаясь ко мне. – Сестрой вашей буду, рабой, собачонкой! Всем, чем хотите! Я так люблю вас! Так рада вашему приезду! – и она душила меня все новыми и новыми поцелуями.
Я с трудом освободилась из ее объятий и напомнила ей, что мне надо одеться. Тогда она быстро соскользнула с постели, послала мне несколько воздушных поцелуев и с легкостью птички выпорхнула из комнаты.
Через минуту до меня долетел обрывок какой-то восточной песни, распеваемой звонким, жизнерадостным и таким прелестным, чистым голоском, что я не могла не заслушаться. Потом песня разом оборвалась. Послышался задушевный смех, потом чье-то ворчание, потом веселый визг, и пучок белых роз, обрызганных росой, влетел через открытое окно и упал у моих ног.
Глава IV. Семья Кашидзе. – Первые впечатления
Через полчаса я уже сидела за чайным столом вместе с князем Кашидзе, его внуком Андро и княжной Тамарой.
Князь Кашидзе приветливо встретил меня. Он мало изменился за те шесть лет, которые я его не видела. Это был тот же представительный старый генерал, каким был и тогда, когда посетил нас с мамой в Петербурге. Его строгое лицо с печатью затаенной думы прояснялось лишь в те минуты, когда он смотрел на свою любимицу внучку. Зато его внук Андро, смуглый, некрасивый мальчик лет пятнадцати, с большим шрамом на лице (я узнала позднее, что этот шрам был следствием падения Андро с лошади), не пользовался симпатией деда. Признаться, и мне Андро не понравился. В его лице было что-то хищное и злое. Брат и сестра также были далеко не в дружеских отношениях, что я заметила по трем-четырем фразам, в которых сквозила затаенная вражда между ними. Андро нигде не учился, после того как с грехом пополам окончил горийскую школу для грузинского простонародья. Потом я узнала, что князь Никанор Владимирович Кашидзе стремился дать внуку соответствующее его княжескому достоинству воспитание, но все его усилия оставались тщетными. Князек Андро был непроходимо ленив и не поддавался никаким увещеваниям деда.
Я поблагодарила князя Никанора за приглашение служить в его доме. Он дружески расспросил меня о моем житье-бытье и потом, выслав внучат из комнаты, произнес, понизив голос:
– Вы, Людмила Александровна, не унывайте по поводу Тары… Она, в сущности, предобрый ребенок, хотя и избалована не в меру. Что делать, это дитя – моя единственная привязанность в жизни. Бог простит мне мою слабость по отношению к ней… Будьте к ней сколь возможно снисходительны, милая барышня! Это дикий цветок, взлелеянный самой природой Востока, такой же дикой, как он сам, и оторвать его силой от родной почвы – значило бы погубить его. Прощайте же ей маленькие шалости и капризы. Эта девочка не знала никакой узды до четырнадцати лет, и теперь обуздать ее будет непросто… Вы знаете, что моя Тара не умеет даже читать, потому что, несмотря ни на какие мои просьбы, она не хотела учиться, а я не мог настаивать, так как огорчать этого ребенка для меня положительно невыносимо…
– Я попробую, князь, справиться с нею, – пообещала я.
– Да поможет вам Господь, дитя мое! До сих пор я не брал гувернанток к девочке, боясь, что они могут пагубно подействовать на ее здоровье своей строгостью. Теперь обойтись без воспитательницы невозможно. Я просил начальницу вашего института прислать мне снисходительную и добрую наставницу и очень рад, что ее выбор пал на вас. Ваша дружба с моей родственницей Ниной Джавахой уже говорит за вас. Словно сама судьба вмешивается в это дело и нежданно-негаданно присылает в мой дом ту, которую я встретил еще ребенком. Я надеюсь, что ваша серьезность и положительность, приобретенные в печальной сиротской доле, послужат вам на пользу в трудном деле воспитания моей Тары!
– Я надеюсь, князь! – серьезно ответила я и, поняв, что он высказал все, что хотел, вышла из-за стола и направилась к выходу.
Легкое шуршание в соседней комнате привлекло мое внимание.
Я быстро распахнула дверь и… ахнула.
Тамара, прильнув к замочной скважинке, подслушивала, что говорилось в столовой. Она не успела отскочить, когда я открыла дверь, и получила легкий удар ребром двери по лбу.
– Вы подслушивали, Тамара? – пристально глядя ей в глаза, спросила я. – Вы подслушивали, что говорил ваш дедушка в столовой?
– Да нет же! Уверяю вас, нет! – возразила она, старательно избегая моего взгляда.
Я молча взяла ее за руку и подвела к зеркалу.
– Никогда не лгите, Тамара, – указывая на ее красный лоб с предательским пятном, сказала я. – Помните, нет на свете порока хуже лжи! Ложь – это начало всякого зла! Поняли ли вы меня, дитя мое?
Тамара опустила глаза. Губы ее дрожали. Я уже видела выражение искреннего раскаяния в ее лице, как вдруг резкий, издевательский хохот заставил нас обеих вздрогнуть и оглянуться.
Андро сидел верхом на подоконнике и, сбивая игрушечным кинжалом цветы магнолий, растущих у окна, язвительно хохотал:
– Ха-ха-ха! Поздравляю, княжна Тамара! – выкрикивал он между всплесками деланного смеха. – Поздравляю, княжна-лгунья! Что, попалась птичка в клетку? Довольно напелась и напрыгалась! Так ее, так! Пробирайте ее, мадемуазель, хорошенько! На цепь ее посадите, как злую собачонку, чтобы она не смела кусаться и лаять! Надоела она всем, эта Тамарка! Покоя от нее нет! Посадите-ка ее на хлеб и на воду, мадемуазель! Для вашей же пользы, право!
Мальчик смеялся все громче и громче, кривя свой и без того некрасивый рот в противной гримасе и сверкая маленькими глазками, злыми, как у хищного зверя.
Я взглянула на Тамару. Она стояла бледная как полотно, и только одни ее чудесные глаза сверкали как уголья под темными бровями. Она напоминала мне маленького львенка, готового кинуться на жертву и растерзать ее.
«Не обращайте внимания на слова вашего брата!» – хотела я сказать, чтобы успокоить ее, но было уже поздно.
В два прыжка княжна подскочила к брату и, прежде чем я успела сообразить что-либо, с диким воплем вцепилась ему в волосы.
Андро явно не ожидал такого стремительного нападения, – по крайней мере, он опомнился только тогда, когда острые ноготки княжны впились ему в щеки. Тогда он грубо оттолкнул ее, но, потеряв равновесие, полетел на пол вместе с прицепившейся к нему, как пиявка, Тамарой.
Я не знала, что делать: броситься разнимать детей или бежать к князю за помощью. К счастью, он услышал шум и появился на пороге.
– Что такое? Что случилось? – взволнованно спрашивал он меня и, не дождавшись ответа, кинулся к катавшимся по полу внукам.
С трудом оторвав Тамару от ее брата, он рванул мальчика за руку, резко поднял его с пола и поставил перед собой.
– Ты опять раздразнил ее, бездельник! – грозно насупив свои седые брови, сурово сказал он.
Андро молчал. Весь в ссадинах и царапинах, он стал еще менее привлекательным, чем прежде. Но губы его были плотно сжаты, а глаза, смотревшие исподлобья, горели мрачным огнем.
– Ты опять обидел сестру? Отвечай же, негодный мальчишка! – еще строже произнес дед, так и впиваясь в угрюмое лицо мальчика пронизывающим душу взглядом.
Андро по-прежнему молчал. Слышно было только его тяжелое дыхание, с шумом вылетавшее из груди.
Я не знаю, что было потом, потому что, схватив за руку взволнованную Тамару, поторопилась увлечь ее в сад. До нас долетели какие-то глухие звуки, но ни стоны, ни плач не сопровождали их.
– Это дедушка бьет Андро! – торжествующе заявила Тамара, жадно прислушиваясь к тому, что происходило в доме, и глаза ее загорелись яркими злыми огоньками.
– И вам не жаль брата? – укоризненно покачала я головой.
– Жаль Андро? – вскричала она с дрожью ненависти в голосе. – О, вы не знаете его! Если б вы знали, как он меня ненавидит, как мучит меня, мадемуазель! Я жалею только, когда ему мало достается от дедушки, потому что дедушка хотя и вспыльчив, но очень отходчив… Уж я бы сумела наказать его по-своему! Долго бы он меня помнил, негодный! О, как я его ненавижу, как ненавижу, если б вы только знали!
– За что? – тихо спросила я и, стараясь успокоить девочку, притянула ее к себе и усадила на колени.
– За все! – с жаром подхватила она. – Он не дает мне проходу, всячески мучит, терзает и изводит меня! Он портит мои вещи, таскает мои лакомства, постоянно злит меня, издевается надо мной… А за что? Все за то, что дедушка любит меня больше всего на свете и сделает меня единственной наследницей всех своих богатств! Ах, мадемуазель, если б вы знали только, до чего жаден Андро и как он любит золото! Можно подумать, что он сын менялы-армянина, а не знатного князя из рода Кашидзе!
– А вы сами, Тамара, – прервала я девочку, – сделали хоть что-нибудь, чтобы улучшить ваше отношение к брату?
– Как так? – широко раскрыла она свои большие черные глаза.
– Ну, стерпели ли вы хоть раз его обиду? Смолчали ли вы хоть когда-нибудь в ответ на его оскорбление?
Она подумала немного, потом произнесла, забавно нахмурив брови:
– Я понимаю вас, мадемуазель Люда! Вы говорите об учении Христа, приказывавшего подставить правую щеку тому, кто ударит по левой.
– Ну да, да! – воскликнула я, обрадованная тем, что моя дикарка хоть отчасти знакома с учением Нового Завета. – Кто говорил вам об этом, Тамара?
– Барбалэ, – ответила она, – Барбалэ, раздевая меня по вечерам, говорит мне иногда о Боге… Но, мадемуазель Люда, я не могу поступать так, как указал Христос! Я ненавижу Андро и готова выцарапать глаза этому негодному мальчишке!..
– Он – ваш брат! – тихо сказала я, лаская рукой ее растрепанную головку.
– Я не хочу такого брата, – вскричала она, топнув ногой, – я не хочу его! У меня есть теперь сестра! Ведь вы захотите быть моей сестрой, мадемуазель Люда?
И она с врожденной кошачьей лаской прижалась ко мне и, заглядывая мне в лицо своими глазами-звездами, повторяла:
– Ведь вы моя сестра, да, сестра? Ответьте же, мадемуазель Люда, ответьте же поскорее!
Не приласкать ее в такую минуту было невозможно. В ней было столько обаятельного и трогательного, в этой милой, юной дикарке, что я невольно забыла о жестокой, злой девочке, которой она представлялась мне минутой раньше. И я, подчиняясь моему порыву, наклонилась к ней и нежно поцеловала ее глаза, черные, как ночь, и горящие, как алмазы.

Глава V. Новая жизнь
Моя новая жизнь в Гори полностью захлестнула меня. Целыми днями я была неразлучна с очаровательной Тамарой. Мы гуляли, разговаривали или сидели молча, наслаждаясь прелестью благоухающего и ясного восточного лета.
Иногда князь Кашидзе приказывал седлать для нас лошадей, и мы ездили верхом в сопровождении старого Сумбата, верного слуги их дома. Цветущие долины Грузии расстилались перед нами во всей своей пышной красоте. Иногда мы углублялись в горы, любуясь ясным синим небом, жемчужными облаками, сливавшимися вдали со снежными вершинами далеких исполинов Эльбруса и Казбека. Ловкая, быстрая и отважная княжна ездила верхом как лихая джигитка. Она дала мне несколько драгоценных указаний, и скоро я освоила искусство верховой езды не хуже ее.
Иногда мы ездили в предместье Гори, в забытую усадьбу князя Джавахи. Там, на зеленом обрыве, в виду грузинского кладбища, на котором покоились останки последних Джаваха, я рассказала Тамаре трогательную повесть о другой маленькой девочке, радовавшейся и страдавшей в этом старом гнезде. Тамара все свое детство провела в Тифлисе, где ее дедушка командовал полком, и только с выходом старого Кашидзе в отставку они переселились в Гори, в старый родовой дом князя. Поэтому она не знала своей маленькой кузины, хотя Барбалэ, вынянчившая Нину Джаваху и перешедшая после ее смерти в дом Кашидзе, много рассказывала девочке о покойной. Тамара с жадностью слушала и ее, и мои рассказы. Особенно мои, конечно…
Впрочем, что бы ни рассказывала я ей, она слушала с одинаковым интересом. Восприимчивая, горячая натура девочки жаждала все новых и новых впечатлений. Ко мне она привязалась с необыкновенной преданностью и слушалась меня во всем беспрекословно.
Так, однажды утром, войдя в ее спальню, я увидела старую Барбалэ, стоявшую на коленях перед постелью княжны и с трудом натягивавшую чулки на ее стройные ножки, которыми она непрерывно болтала и дрыгала.
– Что это такое? – с удивлением воскликнула я при виде этой картины. – Как, Барбалэ, вы одеваете такую большую девочку?
– Княжна не может одеваться сама, – покорно отозвалась старуха.
– Полно, Барбалэ! Наверное, у вас есть неотложные дела на кухне, – тоном, не допускающим возражений, сказала я ей, – ступайте же туда, а вашу княжну я одену сама.
И, взяв чулок из рук служанки, я уже готовилась натянуть его на маленькую ножку Тамары, как вдруг она неожиданно вскочила с постели и со смехом отскочила от меня:
– Нет-нет, мадемуазель Люда. Я не позволю вам! Вы слишком хороши для роли служанки.
– А Барбалэ? – серьезно спросила я. – Не находите ли вы, Тамара, что она слишком стара, чтобы исполнять ваши причуды?
Девочка вспыхнула до корней волос, но все-таки еще не хотела сразу сдаваться.
– Барбалэ – служанка, – смущенно произнесла она.
– Да, вы правы. Она служанка, старая служанка, притом вынянчившая два поколения домов Джаваха и Кашидзе. Так неужели же в награду за свою честную, долгую службу она не годится ни на что иное, как для удовлетворения прихотей балованной девочки, только потому, что эта девочка знатного княжеского рода, а она, Барбалэ, бедная старуха?
– О, мадемуазель Люда! – вскричала Тамара со свойственной ей живостью. – Я не знаю, насколько вы правы, но я очень люблю, когда вы так говорите. Ваш голос звучит как студеный горный родник, а глаза ваши – точно у небесного ангела. Я сделаю все, что вы захотите, только бы не было у вас этой складочки между бровями! Она делает ваше лицо страдальческим, мадемуазель Люда, а я не хочу видеть вас страдающей и несчастной. Я люблю вас, так сильно люблю! Почти наравне с дедушкой Кашидзе! Андро говорит, что я люблю дедушку за то, что он богат и даст мне много-много золота… Андро лжет, но я не могу доказать ему этого, зато я могу доказать, что вас я люблю совершенно бескорыстно – ведь вы мне ничего не дадите, ни золота, ни драгоценностей, а я люблю вас так крепко, что едва ли сумею вам это высказать…
Ее наивный лепет трогал меня до глубины души. В этой своеобразной, необузданной девочке было много хороших, светлых сторон. Особенно симпатичным было в ней умение держать данное слово.
– Я родом из князей Кашидзе, – говорила она с гордостью в ответ на мои похвалы по этому поводу, – а князья Кашидзе славятся умением держать свои обещания!
Действительно, свое слово она держала свято, и это несомненно красило ее внутренний облик.
С этого дня Барбалэ уже не приходила раздевать и одевать Тамару. Я одержала первую победу над баловницей-княжной.
Два обстоятельства, однако, несказанно волновали и заботили меня. Первым из них была непримиримая вражда между Андро и Тамарой, а вторым – полнейшая невозможность заставить маленькую княжну учиться.
На первое я уже махнула рукой, признав свою полную беспомощность в этом деле. К тому же Барбалэ шепнула мне, что князь Кашидзе думает отослать своего внука в полк, под начальство князя Джавахи, чтобы приучить мальчика к выправке и дисциплине, необходимой для военного.
Зато леность княжны и ее полнейшее нежелание приняться за книги доводили меня до отчаяния. Смешно сказать, взрослая четырнадцатилетняя девочка не умеет читать!
Однажды, перебирая свои вещи в присутствии Тамары, которая была большой охотницей до этого, я вынула книгу – один из романов Купера с изображением индейцев на обложке.
– Ах, что это за картинка, душечка? – восторженно всплеснула она руками и так и впилась в книгу загоревшимся от любопытства взглядом.
Я объяснила.
Тогда она стала быстро переворачивать страницу за страницей, отыскивая новые и новые картинки.
– Какие смешные коричневые люди, – изумлялась она, – а вот и белый! Это вождь? Да, мадемуазель Люда?
– Да, это охотник. Его звали Зверобоем. Хотите узнать о нем подробно, Тамара?
– О да! – так и вспыхнула она от удовольствия. – Скорее, скорее прочитайте мне все это, мадемуазель!
– Нет, Тамара, я не буду читать вам эту книгу, – твердо ответила я.
Она мгновенно побледнела, потом густо покраснела, как это случалось с ней в минуты острых припадков гнева, и, вызывающе вскинув на меня свои яркие черные глаза, спросила:
– Почему вы не хотите мне читать? Вы, верно, не любите меня больше? Конечно, меня нельзя любить, потому что я постоянно ссорюсь с Андро… Да, я знаю, вы меня не любите… Да-да!..
– Успокойтесь, Тамара, – спокойно произнесла я, кладя руку на ее головку, – я и не думаю сердиться на вас и люблю вас не меньше прежнего. Я просто хочу, чтобы вы выучились читать сами и без моей помощи прочли эту книгу.
– Я не могу, мадемуазель Люда, – прошептала она беспомощно и уныло.
– Нет слова «не могу», Тамара, – возразила я, ободряя ее улыбкой, – это слово выдумали слабые, беспомощные люди. Я надеюсь, что смелая и умная княжна Кашидзе не захочет походить на них!
– О, мадемуазель Люда, – вся вспыхнув от моей похвалы, вскричала самолюбивая девочка, – вы думаете обо мне лучше, чем я этого стою!
– Я думаю о вас так, как вы этого заслуживаете, Тамара, – ответила я, все еще не переставая улыбаться, – и надеюсь, вы не заставите меня раскаиваться в этом!
Горячий поцелуй был мне ответом.
В тот же день мы сели за работу, несмотря на явные насмешки Андро, подсматривавшего за нами, и через каких-нибудь две-три недели княжна, захлебываясь от восторга, читала «Зверобоя», сначала с трудом, потом все увереннее и увереннее.
– Вы маленькая волшебница! – в тот же день за обедом сказал мне князь Кашидзе с любезной улыбкой. – Покажите мне ту магическую палочку, которая превратила мою дикую, непокорную козочку в смирную овечку!
– О, Никанор Владимирович, вы заблуждаетесь! – поторопилась я отклонить похвалу старика. – Тамара еще далеко не представляет собой того, чем я бы хотела ее видеть… Не правда ли, Тамара? Мы будем еще долго-долго совершенствоваться с вами, не правда ли?
Веселый взгляд и ласковая улыбка были мне ответом – взгляд, от которого всем сразу стало светло и радостно. Один Андро сидел молчаливый и угрюмый и враждебно смотрел исподлобья своими мрачными, недобрыми глазами.

Глава VI. Бабушкины драгоценности. – Ворона в павлиньих перьях. – злополучная лезгинка
Это было накануне дня святой Тамары. Чтобы порадовать княжну, старый князь позвал несколько ее подруг и кое-кого из горийской молодежи.
Тут была тоненькая, беленькая, как сахар, Анна Глинская – дочь одного из командиров казачьих сотен, стоявших под Гори, и Даня Файн – племянница председателя городской управы, полная, рослая блондинка, и Зоя Кошелева – дочь купца, торговца рыбными товарами, и Марина Чавадзе, бледная чахоточная грузиночка, худенькая и прозрачная, как тень, и, наконец, богатая татарка Фатима Джей-Булат – дочь домовладельца из Гори, прелестная и нежная, как цветок Востока, девушка-невеста, с длинными змееобразными косами до пят, в пышном национальном наряде.
Еще задолго до прихода гостей слуги князя Кашидзе метались по комнатам, обкуривая их каким-то пряным, дурманящим голову курением.
Княжна Тамара заперлась в своей спальне с самого обеда, и я буквально терялась в догадках, что бы она могла там делать одна.
Я несколько раз подходила к дверям и бралась за ручку. Но напрасно, дверь не поддавалась. Она была закрыта изнутри на ключ.
– Тамара, откройте мне! – взывала я у порога. – Что вы там творите, маленькая колдунья?
– Чуточку потерпите, мадемуазель, душенька! – слышался из-за двери звонкий голосок. – Я вам готовлю сюрприз!
Наконец все гости съехались, и обширный дом Кашидзе сразу наполнился молодыми голосами и смехом. А юной хозяйки все еще не было.
– Где Тара? – недовольный ее отсутствием, произнес князь и чуть-чуть нахмурил свои седые брови.
– Она заперлась у себя, но я еще раз попытаюсь проникнуть в ее комнату, – сказала я и направилась туда уже с твердым намерением исполнить мое решение, но тут дверь в залу, наполненную гостями, внезапно распахнулась, и перед нами предстала княжна Тамара. Но – Боже мой! – в каком виде!..
На ней было длинное платье с тяжелым шлейфом, того старинного фасона, который носили несколько десятков лет тому назад. Ее пышные кудри были зачесаны кверху и перевиты нитями крупного жемчуга. На маленькой головке плотно сидела массивная диадема – главная драгоценность рода Кашидзе. Такое же ожерелье обвивало ее худенькую шейку, для которой тяжесть роскошного убора казалась непосильной. Кисти ее рук были украшены браслетами, пальцы – кольцами и перстнями. Гордая, самодовольная улыбка не сходила с ее губ. Она величественно раскланялась со своими гостями, обмахиваясь огромным веером из павлиньих перьев.
Гости с нескрываемым недоумением смотрели на молодую хозяйку, до неузнаваемости изуродованную этим пышным костюмом. Удивленно смотрел на внучку и старик Кашидзе, ожидая объяснения этого странного маскарада.
Несколько минут длилось молчание. Потом резкий голос Андро громко, на всю залу произнес:
– Ворона в павлиньих перьях!
Я видела, что его рябоватое лицо со шрамом вдоль щеки светилось торжествующей насмешкой. Дикий поступок сестры пришелся ему по вкусу.
Юные гости княжны старались оставаться серьезными.
Однако это им не удалось. Хорошенькая татарочка Фатима Джей-Булат, незнакомая со светскими приличиями, громко, добродушно расхохоталась и, указывая на княжну пальцем, быстро заговорила на ломаном русском языке:
– Большая… розовая птица с хвостом… Откуда прилетела? Йок, нехорошо, душечка, джаным… Прежде лучше было… Косы… кафтан… сапожки сафьяновые… А так плохо… совсем нехорошая стала джаным… Ни один джигит замуж не возьмет… верь слову Фатимы…
– Я и не собираюсь замуж! – сердито нахмурившись, отрезала Тамара, в то время как все ее лицо так и заалело краской негодования и стыда.
– Тамара, – шепнула я незаметно, проходя мимо нее, – идите сейчас же в мою комнату. Мне надо сказать вам два слова.
Она скорчила было недовольную мину. Ей не хотелось уходить из ярко освещенной залы от ее гостей, на которых, как ей казалось, она произвела неотразимое впечатление, но и отказать мне она не могла.
Через пару минут она уже была у меня.
– Как вам нравится мой костюм и мои драгоценности, мадемуазель Люда? – самодовольно спросила она.
– Я нахожу, Тара, что вы выглядите безобразно в этом наряде! – ответила я.
– Что?
Ее глаза и рот широко раскрылись. Она так и пожирала меня взглядом…
– Да. Вы напрасно надели это тяжелое платье. В нем вы кажетесь смешной маленькой старушкой! – безжалостно продолжала я. – А эти драгоценности? Они могут идти взрослой даме, но никак не девочке ваших лет.
– Вы ошибаетесь, мадемуазель, – холодно сверкнув на меня глазами, сказала княжна, – вы видели, как они все смотрели на меня? И Фатима, и Анна, и Даня – все-все! Они завидовали мне, уверяю вас!..
– Они смеялись над вами, Тара! – невозмутимо возразила я.
– О! Это уже слишком! – вскричала она, затопав ногами. – Вы это нарочно выдумываете, только чтобы досадить мне! Все вы завидуете мне, потому что у вас нет ни таких нарядов, ни таких драгоценностей! О, какие вы злые! Какие злые! И как я вас всех ненавижу!
– Даже меня, Тамара? – тихо спросила я, поймав ее руки и притягивая ее к себе. – Даже меня?
– Всех! – повторила она упрямо и, бросившись в угол тахты, залилась злыми, капризными слезами.
Я молча уселась в противоположный угол и ждала, когда она успокоится. Но так как Тамара плакала все громче и громче, то я предпочла оставить ее одну и выйти к гостям.
– Она капризничает, – тихо шепнула я в ответ на вопросительный взгляд князя Кашидзе, – самое лучшее – оставить ее в покое.
– Своенравная, избалованная девочка, но предобрая душа! – так же тихо отозвался князь. – У нее какая-то болезненная слабость – хвастаться своим богатством. Избавьте ее от этого недостатка, мадемуазель Люда, и вы сильно обяжете меня, старика, – заключил он, с чувством пожимая мою руку.
Между тем молодые гости княжны, соскучившиеся сидеть сложа руки, стали устраивать разные игры.
Ловкая и проворная Фатима так и мелькала между ними, бросаясь в глаза своим красивым личиком и живописным костюмом. Но вот послышались звуки зурны [26 - Зурна́ – музыкальный инструмент вроде волынки.], к ним присоединилась звучная чиунгури [27 - Чиунгу́ри – род гитары.], и полилась чудная, звонкая и быстрая мелодия, вызывающая задорное желание плясать и кружиться.
Это князь Кашидзе, чтобы порадовать внучку, позвал музыкантов-армян, составляющих доморощенный городской оркестр.
– Лезгинка! Лезгинка! – весело пронеслось в кругу оживившейся молодежи. – Мы будем плясать лезгинку! Вы позволите, князь?..
Тот, разумеется, поспешил дать свое согласие. Тогда выступила вперед Фатима. Она повела на нас своими газельими глазами, молча подняла правую руку с зажатым в ней концом белой чадры и, кокетливо прикрываясь ею, плавно заскользила по устланной коврами комнате. Но вот струны чиунгури зазвенели чаще и быстрее… И очаровательная плясунья ускорила темп… Вот она уже не скользит, а несется по комнате с легкостью бабочки, далеко разметав за собой белое облако кисейной чадры.
– Браво, Фатима! Браво! – кричат ей зрители, и она, разгоряченная и пляской, и похвалами, неожиданно прерывает танец и со смехом бросается на тахту, в круг своих подруг.
Следом выступает Анна Глинская. Эта не может внести того жара и огня, который присущ восточной девушке в исполнении ее родной пляски. Анюта выучилась лезгинке на уроках танцев в тифлисской гимназии и тщательно выделывает каждое па, но, разумеется, много уступая Фатиме в ее искусстве. Но и ей хлопали так же, как за минуту до этого – хорошенькой татарке. В самый разгар пляски в залу незаметно вошла Тамара. Она успела снять свои злополучные бриллианты и, заменив массивный бабушкин наряд простеньким белым платьем с голубой лентой вокруг талии, сразу изменилась и похорошела.
– А-a, павлин растерял свои перья и снова обратился в простую ворону, – заметив ее появление, съязвил Андро.
Но, к счастью, никто, кроме меня и Тамары, не слышал его слов.
Княжна в первую минуту показалась мне как будто смущенной и пристыженной. Но, по мере того как лезгинка все больше и больше овладевала вниманием молодежи, Тамара тоже заметно оживилась, и все ее смущение рассеялось как дым. И вдруг, неожиданно сорвав со стены бубен, она, прежде чем кто-либо из нас опомнился, пустилась в пляс. Говорят, что лучшие исполнительницы лезгинки – татарки с Дагестанских гор. Пляска Фатимы очаровала меня. Но танец маленькой княжны Кашидзе меня глубоко растрогал. Если Фатима внесла в свое исполнение весь огонь, весь жар родимого Востока, то юная Тамара была олицетворением какой-то трогательной, невинной красоты и грации. Каждое ее движение было строго выдержанно и законченно. Она не носилась вихрем, как Фатима, но, плавно извиваясь, плыла перед нами, без слов говоря своими прекрасными, горячими глазами:
«Вот видите, я какая! Злая, капризная, своенравная… Но вы любуетесь мной, несмотря на это, и не осуждаете меня, потому что, в сущности, я добра и покорна и готова исправиться, насколько могу!..»
И ее действительно нельзя было осуждать – эту полную своеобразной прелести девочку! Ее глаза горели как звезды, личико дышало такой светлой, такой детской радостью, что оно – это милое личико с неправильным ртом и крупноватым носом, казалось прекрасным в эту минуту.
Она все ускоряла и ускоряла темп и уже готовилась быстро-быстро завертеться в финале пляски, как вдруг произошло нечто, не ожидаемое никем из нас.
Я видела, что стоявший неподалеку Андро выдвинул правую ногу навстречу сестре, когда княжна, увлеченная пляской, проносилась мимо него. Я слишком поздно заметила маневр злого мальчика, чтобы успеть предупредить танцующую, которая, ничего не подозревая, с улыбкой приближалась к нам… И вдруг все ее гибкое тело резко подалось вперед и она с силой грохнулась на пол, далеко отбросив звенящий бубен. Все кинулись поднимать ее…
Мягкий ковер не позволил Тамаре сильно ушибиться, но своим падением она была смущена и унижена до слез.
– Дедушка Кашидзе! – воскликнула она, дрожа от волнения. – Что же это… Что же это такое?
Я видела, как тряслись ее губы; она готова была разрыдаться навзрыд.
Я вполне понимала ее волнение. Ловкость и грация девушек на Востоке ценятся гораздо выше красоты. Маленькая княжна славилась как лучшая исполнительница лезгинки во всем Гори, и вдруг из-за этого падения ее могли бы счесть неуклюжей и неловкой! Мне стало бесконечно жалко Тамару и, не отдавая себе отчета в том, что собиралась сделать, я бросилась к княжне, обняла ее и громко сказала:
– Не беспокойтесь, милая Тамара! Вы плясали прекрасно и доставили нам всем огромное удовольствие… И не вы виноваты, что конец пляски был так неудачен. Я видела, как Андро подставил вам ногу, чтобы вы упали…
Если бы я была в эту минуту наедине с Андро, то, наверное, не на шутку испугалась бы того выражения ненависти и гнева, каким дышало его лицо! Он сжал кулаки и наградил меня одним из тех взглядов, которые не забываются очень долго.
В тот же миг старый князь выступил вперед.
– Скажи мне, Андро, зачем ты сделал это? – прерывающимся от гнева голосом спросил он внука, и так как Андро явно не собирался отвечать, старик вывел его за руку на середину залы и громко сказал, обращаясь к притихшей молодежи:
– Видите этого мальчика, мои юные друзья? Он бич и несчастье моего дома! Последняя осетинка, которая умирает с голоду со своим сыном, счастливее меня, потому что сын ее делит с ней нужду и горе и не отнимает у нее последней радости, как это делает со мной мой внук, князь Андро Кашидзе!
Потом, обратившись к мальчику, он произнес все тем же взволнованным голосом:
– Ступай отсюда, здесь тебе не место, Андро! Ступай к слугам, может быть, они научат тебя благонравию и приличию, достойным твоего княжеского звания.
С пылающими щеками и злобно сверкающими глазами, молодой князек вышел из залы. Проходя мимо меня, он снова взглянул на меня взором, исполненным ненависти.
В ту же ночь, когда юные гости Тамары разъехались, а сама княжна, нежно простившись со мной, как будто между нами и не было никакой размолвки, ушла к себе, я спустилась в сад подышать ночной прохладой. Чудная, ароматная ночь окутала Гори. Сладкий аромат роз, которых в саду Кашидзе росло бесчисленное множество, стоял в воздухе. Где-то поблизости в кустах слышалась соловьиная трель… Я закрыла глаза, и мне живо представилась моя родная Украина с ее беленькими хатками и вишневыми садами… И там так же пахло розами и звенели соловьиные трели… Знакомое, щемящее чувство тоски охватило мою душу… Неясные милые образы, казалось, выплывали из тумана и нежно вырисовывались на фоне горийской ночи…
Я уже ощущала близость милых призраков… Я видела в лунном сиянии милый облик той, которую безвременно потеряла. Мама улыбалась мне так живо в моем воображении, что я с трудом верила, что это были только грезы, а не действительность… Вот выделяется в темнеющей дали маленький призрак моего брата. Какое трогательно-грустное личико, какая кроткая беспомощность во взгляде!.. А за ними высится стройный и прекрасный силуэт, с глазами, полными тоски и грусти, образ моей незабвенной милой княжны!..
Я упала на траву, не в силах вынести печальный рой моих воспоминаний, и громкое рыдание, вырвавшееся из моей груди, нарушило безмолвие южной ночи.
Внезапный хохот, громко прозвучавший над моим ухом, сразу отрезвил меня. Перепуганная насмерть, я быстро вскочила на ноги.
Предо мной был Андро. Он стоял, безобразный и торжествующий, в двух шагах от меня, скрестив на груди свои длинные, худые руки, и злобно смеялся.
– Зачем вы здесь? Что вы делаете, Андро? – вскричала я, инстинктивно отступая от него.
– Радуюсь, – коротко ответил он и снова залился своим резким, грубым хохотом.
В ночном полумраке, слабо освещенный сиянием месяца, он казался мне каким-то исчадием ада.
– Чему же вы радуетесь, Андро? – насколько можно спокойно спросила я его.
– О, многому! – воскликнул он, бешено сверкнув на меня глазами. – И тому, что вы так горько плакали сейчас, и тому, что вы боитесь меня! Вы же не будете отрицать, что боитесь меня! Не правда ли?..
– Почему вы так думаете, Андро? – я старалась говорить насмешливо и весело.
– Потому, что вы виноваты предо мной. Вы обидели меня и вы знаете, что князь Андро не прощает обиды никому!
– Что же сделает со мной князь Андро? – усмехнулась я. – Поразит меня своим игрушечным кинжалом перед дедушкиным домом? Так, что ли?
– Не смейте смеяться, не смейте! – закричал он, злобно топнув ногой. – Я ненавижу вас, потому что вы выдали меня сегодня! Зачем вы это сделали?
– Я не могла поступить иначе, Андро! – убежденно ответила я. – Я просто была справедлива.
– О, как я ненавижу вас за эту вашу справедливость! – злобно прошипел он. – Сегодня слуги хохотали надо мной, в то время как вы ужинали и веселились с гостями! Они смеялись над моим позором и унижали меня! И старая ведьма Барбалэ больше других! Я бы убил их всех, если б знал, что не понесу за это кары! Как бы я хотел быть суровым душманом [28 - Душма́н – горный разбойник.], чтобы замучить вас до полусмерти, вас и мою сестричку Тамару! Она и вы – причина всех моих несчастий! Она – зло всей моей жизни… Слышите? Вы обе, и она, и вы, – мои враги, и рано или поздно я разделаюсь с вами обеими!
– Я не боюсь ваших угроз, Андро, вы видите, я смеюсь над ними! – произнесла я со спокойной улыбкой.
– Смеется хорошо тот, кто смеется последним! – в бешенстве вскричал мальчик и, прежде чем я успела ответить ему, исчез в сумраке ночи.
Я медленно побрела в дом. Войдя в мою комнату, я в изумлении остановилась на пороге.
На моей постели, зарывшись в одеяло и свернувшись калачиком, лежала княжна Тамара.
– О, как вас долго не было, мадемуазель Люда! – воскликнула девочка. – Я заждалась вас…
– Отчего вы не у себя, дитя мое? – серьезно спросила я.
– Потому что хотела быть у вас, мадемуазель, – засмеялась она, прыгнув мне на шею.
Но вдруг ее смех оборвался, и, виновато глядя на меня своими огромными глазами, она прошептала:
– Вы не сердитесь на меня больше? Вы простили меня, не правда ли?
– За что, моя дикарочка?
– За бабушкино платье и родовые драгоценности! Но мне так хотелось показаться моим гостям во всей пышности и блеске рода Кашидзе! – заключила она в свое оправдание.
– Но вы видели, конечно, что только насмешили их! – улыбнулась я.
– О да, я сразу увидела это, мадемуазель Люда, но из гордости не хотела признаться в этом, и когда вы стали уговаривать меня, то наговорила вам еще так много дерзостей!.. Простите ли вы меня, душечка?
– Я уже простила вас, Тамара!
– Тебя! – умоляюще поправила она. – О, говорите мне «ты», мадемуазель Люда, – ее нежный голосок зазвучал самыми бархатными нотками, – говорите мне «ты», если любите меня, если находите меня достойной. Помните, вы в первый же день вашего приезда сказали, что надо заслужить вашу любовь… Я так старалась добиться ее, но я, видно, еще слишком глупа… – со смешной гримаской протянула она.
– Напротив! Ты уже сделала это! Я люблю тебя! Очень люблю, моя Тамара! – успокоила я девочку.
Она взвизгнула на всю комнату и, по своему обыкновению подпрыгнув с постели, повисла у меня на шее.
– Вы любите меня! Вы любите меня! – повторяла она восторженно. – А вы не лжете, мадемуазель Люда?
– Я никогда не лгу, Тамара, – серьезно ответила я и в доказательство моих слов крепко поцеловала ее чернокудрую головку.
С минуту Тамара тихо пролежала на моей постели, но потом, когда я разделась и легла рядом с ней, она, лукаво прищурившись, спросила:
– А кто лучше всех плясал сегодня лезгинку?
– Ты, Тамара! – не задумываясь, ответила я.
– А Андро-то как бесился! – продолжала она с жаром. – Ах, мадемуазель Люда, как он зол на вас, мне говорила Барбалэ! Знаете, что он сказал про вас Барбалэ?
– Нет, не знаю, Тамара.
– Он сказал в кухне при всех слугах: «Я сделаю так, что эта нищая гувернантка долго будет меня помнить…» Он способен на любую гадость, мадемуазель Люда! Берегитесь его!
Я ответила ей, что не боюсь Андро, и рассказала о том, что произошло со мной в саду. Она выслушала меня с большим вниманием, покачивая своей хорошенькой головкой, а потом спросила:
– Зачем вы ходили в сад, мадемуазель Люда?
– Я ходила туда, чтобы на свободе подумать о тех, кого я люблю и кого уже нет со мной…
– Вы говорите о вашей матери, мадемуазель?
– Да, Тамара, и о покойном брате, и о твоей кузине Джавахе, которая была моим лучшим другом.
– Кузина Джаваха… – задумчиво произнесла Тамара. – Барбалэ говорит, что она была красавица, а по смелости и живости – настоящий маленький джигит. Правда ли это?
– Правда, Тамара! – ответила я с грустью. – Таких людей, как княжна Нина, очень мало на свете.
– О, как бы я хотела походить на нее! – искренне вырвалось из груди девочки. – Покажите мне ее портрет еще разок, мадемуазель Люда!
Я исполнила желание княжны и, сняв с шеи медальон с изображением маленькой грузинки в костюме горца, подала ей.
Она долго смотрела на изображение кузины, потом произнесла не по-детски серьезно:
– Вы правы, в ней есть что-то особенное. Такие люди созданы для того, чтобы рано умереть, не правда ли, мадемуазель Люда? – и, не дожидаясь моего ответа, она грустно прибавила: – А такие, как мы с Андро, злые и нехорошие, живут очень долго и причиняют другим много горя…
Мне вновь стало бесконечно жалко ее – эту так сердечно каявшуюся в своих проступках девочку. Я взяла из ее рук медальон с портретом Нины, взглянула еще раз на милый образ дорогой подруги детства и, положив его на ночной столик у постели, занялась моим новым юным другом.
Я говорила Тамаре о том, что вовсе не трудно исправиться в таком раннем возрасте и что со дня моего приезда она уже заметно переменилась к лучшему на радость дедушке Кашидзе. Она слушала меня с жадным вниманием. Потом глазки ее мало-помалу стали слипаться, и, уронив мне на грудь свою чернокудрую головку, она уснула крепким, безмятежным и сладким сном…

Глава VII. Ночное посещение
В ту ночь воздух был особенно удушлив и насыщен электричеством. Надвигалась гроза. Я сквозь сон слышала отдаленные громовые раскаты, приближавшиеся со стороны гор. Розы, растущие под окном, пахли нестерпимо сильно.
Я спала и не спала в одно и то же время. Мои глаза были закрыты. Охваченная какой-то ленивой истомой, я не могла шевельнуть ни одним членом… Казалось, тяжелое предгрозовое состояние природы распространилось и на меня. Усталый мозг плохо работал. Действительность казалась мне грезой, грезы – действительностью… В тяжелой полудреме лежала я возле мирно спавшей княжны Тамары.
Вдруг я услышала, как дверь моей спальни тихо скрипнула и отворилась… Я открыла глаза. Какая-то тень неслышно скользнула в комнату и направилась прямо ко мне… Мне хотелось крикнуть, но то же чувство тяжелого оцепенения сковало мой язык… Между тем таинственная фигура, укутанная с головой во что-то темное вроде татарской чадры, подошла вплотную к моей постели… С минуту ночной гость прислушивался к дыханию спящей княжны, потом его рука стала шарить на ночном столике около постели. Сквозь неплотно сомкнутые веки я увидела, как темная фигура стала удаляться так же тихо, как и вошла.
В ту же минуту молния ярко осветила комнату, и в удалявшейся фигуре я узнала моего врага, князя Андро Кашидзе. «Андро, стойте!» – хотела крикнуть я, но страшный удар грома разразился над крышей и потряс старый дом до самого основания.
Андро исчез за дверью, прежде чем я успела произнести хоть слово.
Гроза разразилась со страшной силой. Вихрь гнул и ломал тополя и каштаны в саду. Могучие старые чинары жалобно стонали, пригибаясь от ветра чуть ли не до самой земли.
Княжна Тамара проснулась от второго, еще более сильного удара грома и испуганно бросилась ко мне.
– О, я боюсь! Мне страшно! Спасите меня! – лепетала она между стонами и плачем.
Я успокаивала ее как могла.
– Он убьет меня! Мне страшно! Мне страшно! – цепляясь за меня руками, повторяла она с каждым новым ударом грома.
Напрасно я старалась объяснить ей, что страшной может быть только молния, а не гром, – она ничего и слышать не хотела, трепеща от охватившего ее ужаса.
– Великий Боже! Спаси меня! – рыдала она, зарываясь в подушки. – Святая Нина, покровительница Грузии, помилуй… Пожалей меня и оставь в живых!..
Пришла Барбалэ, встревоженная не меньше моей воспитанницы, и стала кропить все углы святой водой из священного источника.
Я предоставила им делать все, что они хотели, и любовалась из окна величественной картиной грозы, в то время как мои мысли постоянно возвращались к ночному происшествию.
«Что могло понадобиться маленькому князю в моей комнате в такую пору?» – этот вопрос не давал мне покоя.
Всю ночь мы провели без сна. Тамара, я и Барбалэ с ужасом прислушивались к каждому громовому раскату, многократно повторяемому горным эхом.
Наутро мы встали усталые, бледные и измученные. Я мельком взглянула на ночной столик, куда имела обыкновение класть на ночь мои драгоценности, а именно золотые часики, выданные мне от казны в награду за отличное поведение, и медальон с портретом княжны Джавахи, и тихо ахнула: ни медальона, ни часов не было!
Только теперь я поняла причину ночного посещения князя Андро.
Он украл их!
Я тотчас поделилась печальной новостью с Тамарой.
– Мадемуазель Люда! Душечка! Красавица! Ненаглядная! – ласкалась она ко мне, все еще не избавившись от вызванного грозой страха. – Я сейчас же пойду к дедушке и расскажу ему про эту проделку Андро! Уверяю вас, дедушка принудит его отдать вам украденные вещи.
– Нет-нет, – с живостью удержала я девочку, – не делай этого, Тамара. Я думаю подождать немного, потому что Андро, должно быть, только пошутил со мной и скоро вернет мне унесенные вещи. Князь Кашидзе не может быть вором!
– О, вы не знаете Андро! – с недоброй усмешкой возразила девочка, и ее лицо снова приняло жесткое выражение, разом испортившее его. – Повторяю вам, что он способен на любое дурное дело, даже на преступление!.. Дедушка сказал правду. Андро – бич нашего рода! И вы еще говорите о его раскаянии! Скорее солнце перестанет светить над Гори, нежели Андро раскается в своем дурном поступке! Нет-нет, лучше сейчас же пойти и сказать дедушке, пока Андро не продал ваши вещи на армянском базаре…
– Тамара, как можешь ты так дурно думать о своем брате! – укоризненно заметила я.
– О, я слишком хорошо знаю Андро, чтобы думать о нем иначе! – ответила она с той же жесткой улыбкой, которая мне так не нравилась в ней.
Гроза между тем не утихала ни на минуту. Огненные змеи носились по небу… Гром грохотал так, что, казалось, сотрясал всю землю…
Проходя по темному коридору в комнату Барбалэ, я внезапно столкнулась с молодым князем.
– Андро, – строго сказала я, – как называются те люди, которые забираются в чужие владения и присваивают себе чужую собственность? Не отрекайтесь, Андро, я знаю, что вы взяли мои вещи сегодня ночью, и спрашиваю вас теперь: когда вы мне их отдадите?
Торжествующая улыбка играла на его злом лице, когда он сказал со своим обычным резким смехом:
– Идите скорее жаловаться старику, мадемуазель, на негодного Андро, потому что я скорее брошу ваши вещи в Куру, чем отдам их вам!
– Лучше отдайте их мне, Андро, по крайней мере, вы избежите наказания, а я не лишусь самого дорогого для меня в мире.
– Надо было подумать об этом раньше, мадемуазель, – с отвратительной гримасой проговорил юный бездельник, – зачем было выдавать Андро, когда он всего только хотел немного проучить свою зазнавшуюся сестричку? Теперь пеняйте на себя. Вещей ваших вы не увидите как собственных ушей, а что касается наказаний, то Андро так привык к ним, что уже не придает им никакого значения! – и, беспечно тряхнув своей лохматой головой, он засунул руки в карманы и с насмешливым посвистыванием отошел от меня.
Я тяжело вздохнула. Мне, разумеется, было горько от утраты моих сокровищ, но я не хотела идти с жалобой к князю Кашидзе на его внука.
Как ни странно, но мне было жалко Андро…
«Если бы у него была мать, – думала я, – то, наверное, мальчик был бы иначе воспитан. Прав ли князь Кашидзе в том, что так строго относится к внуку? Ведь и диких скакунов приручают не одной только казацкой нагайкой, на их долю порой выпадает и дружеская ласка их властелина – человека! А испытывал ли когда-либо такую ласку необузданный и дикий, как горный скакун, своенравный и дерзкий Андро Кашидзе?»

Глава VIII. Червонцы Иринии Сторк
В следующую же ночь мы снова были испуганы, на этот раз – безумными криками, раздавшимися в доме.
– Пожар! Пожар в доме армянина Сторка! – слышалось среди общего шума и сутолоки.
Дом богача Сторка находился через два квартала от нас. При сильном ветре, который после вчерашней грозы продолжал буйствовать над Гори, нельзя было считать себя в полной безопасности. Горящие искры могли попасть на кровлю нашего дома и превратить родовое гнездо Кашидзе в груду развалин и пепла.
Но, несмотря на грозящую опасность, княжна Тамара почти обезумела от восторга.
– Пожар! Пожар! – кричала она вне себя от радости, вертясь в какой-то ею самой придуманной пляске. – Пожар! Пожар! Что может быть интереснее, мадемуазель Люда! Бежим же, бежим туда скорее!
– Куда, Тамара? – удивилась я.
– Как куда? Любоваться пожаром, – нетерпеливо крикнула она.
– Иными словами, любоваться несчастьем ближнего! – укоризненно заметила я.
– О, душечка, мадемуазель, вы всегда способны найти что-то мрачное в самом интересном событии! – воскликнула юная княжна. – Успокойтесь, пожалуйста. Сторка – богач, у него не один дом в Гори, и не беда, если он его и лишится. К тому же состояние Сторка нажито нечистыми путями, значит, нам с вами нечего его жалеть!
– Жалеть надо всех одинаково, добрых и злых, честных и нечестных, Тамара! Несчастье равняет людей перед Богом, – сказала я. – На этот раз я пойду с вами – не для того, чтобы любоваться картиной пожара, а чтобы посмотреть, не понадобится ли там наша помощь.
Я быстро накинула белую бурку, подаренную мне старым князем, и, взяв мою воспитанницу за руку, вышла с ней из дома.
Люди не ошибались, извещая об опасности. Дом Сторка пылал, как огромный горящий факел. Черная ночь без звезд и месяца на мрачном небе развернула над Гори свой непроницаемый полог. И только от зарева пожара далеко вокруг было светло и ясно, как днем. Огромная толпа собралась у горящего дома. Люди кричали и метались по улице как угорелые, боясь, однако, подступить ближе к огню, продолжавшему свою разрушительную работу. Отстоять дом Сторка уже не было никакой возможности, надо было только следить за другими стоявшими поблизости зданиями, чтобы огонь не перекинулся на них. Прибывшие на место пожара казаки дружно работали вместе с горийской пожарной командой. И вдруг, когда огромная горящая балка упала с крыши армянского дома, послышался громкий, отчаянный вопль женщины:
– Мое золото! Мои драгоценности! Они остались там… Там, в спальне… Под кроватью… Принесите мне их, принесите, ради Господа!..
Это кричала толстая армянка Ириния Сторк, державшая несколько меняльных лавочек в базарном ряду.
Ей ответили безжалостным смехом. Кому охота подвергать свою жизнь смертельной опасности!
Тогда Ириния завопила еще отчаяннее, еще пронзительнее:
– Двадцать тысяч червонцев… Двадцать тысяч остались там, в несгораемом ящике под моей постелью… О, верните мне их, верните!.. Я дам пять тысяч тому, кто принесет их… Я дам больше!..
Но никто не прельстился даже таким вознаграждением, понимая полную невозможность проникнуть в дом.
Ириния точно обезумела с горя. Она кричала хриплым голосом, потрясая сжатыми кулаками:
– Трусы, презренные, жалкие трусы!.. Дрожат за свою негодную жизнь… Слушайте же, проклятые, пейте мою христианскую кровь!.. Я даю половину! Даю десять тысяч червонцев тому, кто доставит мне ящик из огня!
Едва только старая армянка успела выкрикнуть эти последние слова, как из толпы выдвинулась невысокая человеческая фигура и кинулась в пламя.
Все замерли в ожидании и страхе… Минуты, последовавшие за исчезновением смельчака в недрах огромного костра из горящих балок и стен дома, показались нам часами. Все напряженно вслушивались, ожидая уловить предсмертный крик несчастного. Но ни крика, ни стона не слышалось. До нас доносился только рев пламени, раздуваемого ветром, да грохот от падения обгоревших балок.
– Он погиб, храни его, Предвечный! – слышались здесь и там набожные возгласы.
– Поделом ему! Нечего льститься на такую наживу! – кричали другие.
И вдруг в окне третьего этажа появилась человеческая фигура, объятая пламенем.
Из моей груди вырвался крик ужаса. В горящем человеке, прижимавшем к груди заветный ящик с червонцами Иринии Сторк, я узнала князя Андро Кашидзе!
Казалось, гибель его была неминуема. Одежда и волосы его горели. Искаженное страданием лицо было страшно. Глаза сверкали безумным огнем.
Он окинул взором толпу – и дикий, нечеловеческий крик перекрыл на миг шум пожарища.
– Помогите! Помогите! – кричал Андро, протягивая вперед руки.
Но помочь ему было невозможно. Для этого надо было кинуться в пламя, бушевавшее с каждой минутой все сильнее. Охотников на такой отважный поступок не нашлось. Напрасно молил несчастный Андро, взывая о помощи…
– Бросай ящик! Бросай ящик! – вопила между тем Ириния Сторк. – Благо ты достал мои червонцы, бросай их вниз!
Но страшный грохот заглушил ее слова.
Огромный кусок стены с окном, на котором стоял Андро, отвалился от дома, и юноша рухнул наземь с трехсаженной высоты.
Дружный крик испуга и сострадания вырвался у толпы при виде распростертого на земле мальчика.
Пробиться к лежащему на земле Андро, растолкав толпу, было для меня делом одной минуты. Я быстро склонилась к несчастному. Он лежал без движения, хотя слабое, едва заметное биение сердца говорило, что он еще жив. Я сорвала с плеч бурку и накрыла ей голову юноши. Беспощадный огонь довершил свою ужасную работу: от густых черных кудрей Андро почти ничего уже не осталось.
Я с трудом разжала руки несчастного, вынула из них шкатулку с червонцами, в которую вцепились его судорожно сведенные пальцы, и передала ее ошалевшей от радости Иринии.
– Кто может помочь мне? Надо отнести юношу в дом князя Кашидзе! – кричала я толпе, тесным кольцом окружившей бедного Андро.
Несколько охотников выступило вперед. Откуда-то появились носилки. Андро осторожно положили на них, и печальное шествие, освещаемое горящими головнями, захваченными с пожарища, тронулось в путь.
– Он умер? – раздался рядом со мной тихий голосок Тамары.
В тревоге за Андро я совсем позабыла о девочке и теперь, желая вознаградить ее за это, ласково сказала:
– Он жив, дитя мое! Но он очень, очень страдает! Пусть твое доброе сердечко простит ему все дурное и пожалеет его!
Она помолчала с минуту, а потом убежденно произнесла:
– Если бы Андро не был таким алчным, несчастье не разразилось бы над его головой!
Когда мы были уже возле дома, нас догнала Ириния Сторк, со всех ног бежавшая за носилками Андро.
– Вот обещанная плата за труд! – кричала она. – Пусть не говорят люди, что Ириния Сторк обманула несчастного… Тут ровно половина, десять тысяч червонцев! Я могла бы сбавить цену, потому что на что же теперь деньги мертвецу? Не унесет же он их с собой в могилу! Но сказанного не воротишь… Как было условлено – так и будет!
И с этими словами она бросила объемистый мешок на носилки рядом с бесчувственным Андро.
Между тем из дома выбежали люди. Вышел князь Никанор Кашидзе и старая Барбалэ. Громкие расспросы и восклицания потревожили пришедшего в себя мальчика. Он слабо застонал и пошевелился.
По распоряжению деда князя Андро отнесли в его комнату. Старик Кашидзе выглядел сильно взволнованным. Несмотря на все недостатки внука, он все же по-своему любил его.
Испуганная Барбалэ причитала:
– Надо лекаря, лекаря скорее, из русского квартала… Батоно князь, вели же бежать за лекарем!..
Но лекаря звать не пришлось. Он уже был тут, подле Андро: услышав о несчастье, он явился без всякого зова.
Лекарь уложил Андро в постель, разрезал на нем обгоревшую одежду и приступил к осмотру больного.
Когда он вышел к нам, осмотрев мальчика, старый князь угрюмо спросил:
– Он умрет, доктор? Говорите правду.
– Он будет жить, если окружить его самым тщательным и строгим уходом, – отвечал доктор. – При нем должен находиться кто-нибудь безотлучно, день и ночь.
– Кроме меня никто не возьмет на себя эту обязанность, – покачивая седой головой, произнес князь. – Андро был резок, груб со слугами и всячески отравлял им жизнь. Вряд ли кто-то из людей теперь согласится на бессонные ночи, чтобы заботиться о нем… Сам же я занят по хозяйству в усадьбе и в виноградниках, а Тамара слишком юна и неопытна для этой роли… Придется пригласить сиделку, которая ухаживала бы за мальчиком, – тихо заключил князь.
Меня будто точно что-то толкнуло вперед.
– Князь Кашидзе, – громко сказала я, – не берите чужого человека к больному. Ему будет это неприятно. Я берусь ухаживать за Андро.
– Вы, мадемуазель? – вскричала удивленная Тамара. – Но вы, верно, забыли, что сделал с вами Андро…
– Тс-с-с, – приложив палец к губам, остановила я ее. – Злобе и ненависти здесь нет места, Тамара. Андро беспомощен и несчастен, и я должна помочь ему!
– Храни вас Господь за ваше доброе сердце, милая девушка, – растроганно произнес старый князь и с отеческой нежностью поцеловал меня в лоб.
И я тотчас же заняла место у постели бедного Андро.

Глава IX. Исповедь
День за днем солнце вставало в розовом облаке над мирным, благоухающим Гори и, купаясь в ало-фиолетовом море, уплывало на ночь за горы, а Андро Кашидзе все еще пребывал между жизнью и смертью.
Но я не видела ни нежного восхода, ни пурпурного заката, так как целые дни и ночи просиживала у постели больного почти в полной темноте.
Глаза Андро получили сильные ожоги, как и все его тело, и, чтобы вернуть юноше пострадавшее зрение, доктор велел держать его в темноте.
И так я сидела во мраке с самыми безотрадными мыслями в голове. Андро стонал и метался в бреду. Он поминутно упоминал о червонцах и пламени, бранил Тамару и упрекал толстую Иринию Сторк в том, что она обманула его.
Я нарочно положила мешок с червонцами в ногах постели, чтобы он мог их нащупать, как только придет в сознание.
Фруктовые деревья уже склонились под тяжестью плодов в саду Кашидзе (я видела это через щель драпировки, подходя к окну), а Андро все никак не приходил в себя.
Каждый день утром и вечером дверь отворялась и в комнату заглядывала Тамара, как всегда свежая и хорошенькая.
– Ему лучше? – как-то раз спросила она, просовывая в дверь свою кудрявую головку, и, получив отрицательный ответ, проговорила: – Все еще не лучше! А я-то читаю каждый день по десять раз подряд молитву Святой Деве, чтобы он скорее выздоровел…
– Ты жалеешь его, Тамара? – радостно вырвалось у меня.
– Не очень-то, мадемуазель, – чистосердечно призналась девочка, – ведь с тех пор, как он болен, в доме тишина и покой. Но пока он в опасности, вы ведь не отойдете от него, а мне так вас не хватает, мне так скучно без вас, мадемуазель Люда!
Однажды, когда я сидела так, погруженная в свои невеселые думы, раздался легкий шорох.
Через узкую щелку драпировки окна пробивалась узкая полоска света, позволявшая различать все, что происходило в комнате.
Андро лежал с открытыми глазами, казавшимися огромными на его страшно исхудавшем лице.
– Вы узнаете меня, Андро? Вам лучше? – тихо спросила я, наклонившись к больному.
Он посмотрел на меня испуганными, почти безумными глазами, которым сожженные брови и ресницы придали какое-то ужасное, дикое выражение, и быстро-быстро, как в бреду, заговорил:
– Зачем вы сюда пришли? Зачем? Чтобы мучить меня? Чтобы радоваться моему бессилию?.. О-о! Лучше мне было бы сразу умереть там, в огне, нежели лежать так – беспомощным, живым мертвецом и видеть вас!.. Уходите же, уходите! Зачем вы здесь?..
– Чтобы облегчать ваши страдания, Андро, – насколько можно кротко сказала я.
– О, не надо! Вы не нужны мне! Я был одинок всю мою жизнь и умру одиноким! Уйдите же от меня, дайте мне умереть спокойно!
– Вы не умрете, Андро, – уверенно возразила я, – вы были при смерти, это правда, но теперь, милостью Божией, вы спасены!
– Спасен, говорите вы? – недоверчиво переспросил он. – Спасен?
– Да, Андро, Господь Милосердный сохранил вам жизнь!
– Спасен! – простонал больной, и безумная радость осветила его обезображенное лицо. – О, как хорошо жить! Жить на свете! Но только я непременно хочу быть богатым… Ириния Сторк должна отдать мне половину своего богатства! Слышите? Она должна сделать это!
– Она уже это сделала, Андро! Вот ее червонцы, они лежат у ваших ног.
Только я успела произнести эти слова, как Андро сделал невероятное усилие, перегнулся вперед всем своим тщедушным телом и, схватив мешок, прижал его к груди.
Это усилие не прошло для него даром. Глубокий обморок тут же заставил больного упасть ничком на подушку.
Я привела его в чувство, смочив виски и лоб ароматной водой.
Он с трудом открыл ослабевшие веки и тихо-тихо, чуть слышно произнес:
– Вы правильно рассчитали, мадемуазель, решив ухаживать за мной. Вы получите плату за свои труды из тех денег, что мне дала Ириния Сторк. Я дам вам сто червонцев, клянусь именем Кашидзе!
– Мне не надо ваших денег, успокойтесь, Андро! – поторопилась ответить я.
– Вам мало одной сотни червонцев, мадемуазель? – подозрительно глядя на меня своими больными глазами, произнес он с недоброй усмешкой. – Что ж, в таком случае я вам дам две сотни. Надеюсь, уж этого-то вам будет вполне достаточно.
– Не надо оскорблять меня, Андро! – тихо промолвила я. – Я не возьму ни одного червонца из ваших денег.
– Как? Ни одного? – усомнился он.
– Ни гроша, Андро, уверяю вас!
– Так для чего же вы так долго торчите здесь, у моей постели, – грубо выкрикнул он, – если вы не рассчитываете получить награду?
– О, напротив! – с жаром воскликнула я. – Я уже получила ее!
– А, понимаю! Вам щедро заплатил за меня мой дед Кашидзе?
– Нет, Андро, я ничего не получила от вашего дедушки.
– Так говорите же, какая награда заставляет вас возиться со мной? – нетерпеливо и раздраженно произнес больной.
– Успокойтесь, Андро. Вам вредно волноваться, – ответила я, ласково кладя руку на его пылающий лоб, – я говорю не о денежной награде, нет! Одно сознание того, что я могу принести пользу страдающему человеку, уже есть великая награда для меня!
Он посмотрел на меня широко раскрытыми от изумления глазами и, помолчав немного, спросил:
– Значит, и в принесении пользы животному вы находите себе отраду, потому что и дед, и Тамара, и все вокруг считают Андро диким шакалом, свирепым туром, всем, чем угодно, но только не человеком…
– Вы слишком мнительны, Андро… Вас никто не считает тем, что вы думаете… Напротив, все заботятся о вас… Любят вас, хотя вы и не заслужили этого вашим поступком, Андро… Ведь одна только жадность к деньгам руководила вами, когда вы кинулись в горящий дом Сторка!
– Сама судьба посылала мне золото; я не дурак, чтобы отказаться от него! – сверкнув глазами, отозвался юноша.
– Это золото могло сделать вас калекой, Андро…
– О, пускай! Пускай калекой – лишь бы богатым, – горячо возразил он. – О, вы не знаете всей силы золота, мадемуазель! Чтобы оценить ее, надо стать богачом, каким я стал теперь!
– Ну и прекрасно… Вы богаты, Андро, и теперь остается только поправиться, чтобы умело воспользоваться вашим богатством! – сказала я спокойно, чтобы не раздражать больного спором.
– О да, я и воспользуюсь им, – убежденно проговорил он. – Я смотрю на вещи иначе, нежели вы, мадемуазель! Пусть князь Кашидзе сыграл роль простого наемника Иринии Сторк, спасая из огня ее сокровища, но если он за это получает такую награду, то Бог с нею, с родовой гордостью нашего дома! – неожиданно заключил он.
Долгий разговор утомил мальчика. Глаза его закрылись, и он откинулся головой на подушку. Я думала, что Андро заснул, но через минуту я снова услышала его легкий шепот:
– Мадемуазель! Правду ли вы сказали о том, что радость от сознания принесенной ближнему пользы может заменить золото?
– Чистую правду, Андро…
– Даже если бы ближний этот был душманом, грабителем?
– Даже и тогда, Андро, потому что облегчить страдания тех, кто приносит нам неприятности, значит отплатить добром за зло, а это высшее благо…
– Значит, вы можете радоваться, мадемуазель, потому что принесли облегчение вору, так как я – вор: я унес ваш медальон и часы тогда ночью…
– Я уверена, что вы всего только пошутили, Андро! – сказала я.
– О нет, это неправда, мадемуазель! Вы знали, что это была не шутка, и все же не пошли жаловаться на меня старику… Почему, мадемуазель?
– Потому что я не хотела причинять вам зла, Андро! Ваш дедушка строг и наказал бы вас за это.
– А-а! – смущенно протянул он. – Значит, в Гори нашлась одна добрая душа, не желающая мне зла! Я был бы настоящим злодеем, если бы отплатил ей злом за добро. Мадемуазель, в кармане моего бешмета вы найдете ваши вещи. К счастью, я еще не успел распорядиться ими.
– О, благодарю вас, Андро! – радостно вскричала я и, быстро наклонившись к нему, поцеловала его горячий, влажный лоб.
С минуту он лежал молча. Взглянув на него внимательно, я увидела слезы в его огромных глазах.
– Мадемуазель Люда, – чуть слышно прошептали его запекшиеся от жара губы, – знаете ли вы, что я чувствую сейчас?
– Что, Андро?
– Я чувствую приближение Божьего ангела… И мне так хорошо, так светло теперь… У вас, наверное, была мать, мадемуазель Люда, которая целовала, крестила вас на ночь, баюкала на коленях, когда вы были ребенком. Она – ваша мать – радовалась вашим радостям и грустила над вашими печалями… Она играла с вами, и вы засыпали под звуки песни, которую она вам пела… И у меня была мать, мадемуазель Люда… Нарядная, ласковая, красивая! Но ее ласки принадлежали только сестре Тамаре, меня же она никогда не ласкала, никогда… Я был слишком шаловлив, дик, безобразен… Никогда она не касалась моего лба губами, как вы это сделали сейчас… И я никогда не испытывал материнской ласки. А она была такая чудесная, но ласковая и нежная только к сестре! И за это я возненавидел Тамару… Когда мать умерла, нас взял к себе дедушка Кашидзе. Дедушка твердо держался мнения, что мальчик должен расти в строгой дисциплине и не знать роскоши. «Мужчина, – говорил дедушка, – обязан сам зарабатывать свой хлеб и прокладывать себе дорогу», – и поэтому сделал свое завещание в пользу сестры, ей одной решил оставить все свое состояние… Я рано понял цену золота, мадемуазель Люда… Грузинские и армянские юноши не хотели дружить со мной, потому что я был беден. Они смеялись над тем, что Бог не дал мне способностей и что я не могу научиться всему тому, что мне следует знать, как внуку князя Кашидзе… Я понял, что, будь я богат, они иначе смотрели бы на меня, и я возненавидел весь мир, мадемуазель Люда, а больше всех – деда Кашидзе и сестру Тамару, главных виновников моего несчастья… Я был очень несчастлив, но теперь я вполне вознагражден за все. Слава Святой Нине, покровительнице Грузии! Я богат благодаря несчастью Иринии Сторк. У меня есть золото, мадемуазель Люда! И на него я смогу купить себе друзей и приверженцев!
– Бедный Андро! – воскликнула я с искренним сожалением. – Как вы ошибаетесь, дитя мое! Купленные друзья будут видеть в вас только ваше золото, но не душевные достоинства и ум!
– Так что же мне делать?! – жалобно вскричал он. – Научите меня, как мне избавиться от моего ужасного одиночества! Вы первая приласкали меня, и я этого никогда не забуду! Теперь мне будет еще труднее прожить без ласки, мадемуазель Люда! Помогите мне, научите, что сделать, чтобы люди полюбили меня и не считали больше диким волчонком и хищным шакалом!
Он был так трогателен в эту минуту, что невольные слезы выкатились из моих глаз и упали на его исхудалые щеки.
– Вы плачете, мадемуазель Люда! Плачете из-за меня, из-за бедного, негодного Андро? – прошептал глубоко потрясенный мальчик и вдруг, неожиданно схватив мои обе руки в свои, простонал, рыдая: – О, мадемуазель Люда! Вы – Божий ангел, прилетевший под нашу кровлю! Помирите меня с дедушкой, с сестрой Тамарой и со всем миром!
«Бедный ребенок, бедный мальчик, отнюдь не испорченный, но озлобленный и глубоко несчастный! Я сделаю для тебя все, что только будет в моих силах», – пронеслось у меня в голове.
Я склонилась к его изголовью и сказала ему тихо и ласково, что, по моему мнению, он должен сделать:
– Будьте ласковым и преданным, Андро, и своей покорностью и нежностью заставьте дедушку позабыть обо всех ваших прежних провинностях и проступках!
И князь Андро обещал мне исполнить мои советы.
Он положил мою руку на свои больные глаза и затих, полный покоя, охватившего эту юную, пробужденную от долгого нравственного сна душу.

Глава X. Примирение
С этого дня князь Андро стал быстро поправляться. Он уже вставал с постели и ходил по комнатам, опираясь на мою руку. Синие очки, надетые на его больные глаза, и выбритая наголо голова совершенно изменили внешний облик мальчика.
Но и его внутренний образ круто переменился. Тихий и молчаливый, бродил он по всему дому, стараясь как можно ласковее отвечать на вопросы, задаваемые ему сестрой и слугами. Деда он еще не видел: князь умышленно не попадался внуку на глаза, чтобы дать ему оправиться и окрепнуть.
Андро не приказывал больше слугам тем прежним требовательным тоном, к которому так привыкли все в доме. Напротив, его голос теперь звучал просительно и мягко.
Ко мне князь Андро относился исключительно. Он не благодарил меня за заботы о нем, не ласкался ко мне, но в его глазах, устремленных на меня, была видна такая беззаветная преданность, что один этот взгляд несчастного одинокого ребенка вознаграждал меня за все, что я сделала для него.
И старик Кашидзе понял свою вину по отношению к Андро. Я передала ему весь мой разговор с юношей, и добрый, справедливый, хотя и своенравный князь дал мне слово приласкать внука.
– Я виноват во всем произошедшем, Люда, – произнес он с глубоким раскаянием, – если бы я больше любил его и предоставлял ему хотя бы умеренный комфорт, в котором он нуждался, то мальчик не польстился бы на злосчастные чужие червонцы и не совершил бы свой безумный поступок, причинивший ему столько страданий. Значит, я кругом виноват, один я! Мне жаль только, что я так долго не понимал Андро… Но вы, Люда, неопытная, юная девушка, почти ребенок, вашим чуткими умом и сердцем сумели проникнуть в самые глубокие недра этого странного существа и заново создать его! Хвала вам, Люда! Благослови вас Бог, милое дитя, за то добро, которое вы принесли под кровлю старого Кашидзе!
Я уклонилась от дальнейших похвал старика и повела его к Андро.
– Ну вот ваш внучек, князь, – весело сказала я, вводя старика в комнату мальчика. – Как вы себя чувствуете сегодня? – обратилась я к больному.
– Да, как ты себя чувствуешь, Андро? – произносивший эти слова голос старого Кашидзе задрожал от волнения.
Андро ничего не ответил… Что-то неуловимо трогательное промелькнуло в его обезображенном ожогами безбровом лице и вдруг сделало это лицо необыкновенно милым и по-детски добродушным. И смуглая исхудавшая рука юного князя потянулась к деду.
– Дитя мое! – вне себя от душившего его волнения вскричал старик. – Простишь ли ты меня когда-нибудь за то, что я не понимал тебя, мой Андро?..
Спазм перехватил ему горло… Он не мог продолжать… Что-то точно подтолкнуло старика навстречу внуку, и оба князя Кашидзе, молодой и старый, сжав друг друга в объятиях, зарыдали сладкими, горячими, облегчающими душу слезами.
//-- * * * --//
– Что ты делаешь, Тамара?
– Я рву розы для Андро и думаю, много думаю, мадемуазель!
– О чем же ты думаешь, моя дикарочка?
Тамара мечтательно произнесла:
– Я думаю о том, существуют ли еще на земле добрые феи…
– Что навело тебя на эту мысль, дитя мое?
– Не что, а кто! Прошу не смешивать, мадемуазель, – поправила она меня, строго погрозив пальцем. – Меня навела на эту мысль одна молодая, красивая фея, которую я люблю всеми силами души! Эта фея поселилась в одном большом доме, где царила злоба, ненависть и вражда… Там только и умели, что сердиться, негодовать и ненавидеть. Но когда внезапно добрая фея проникла в дом, то своим кротким, прекрасным лицом и милым голосом она разом рассеяла вражду и злобу, и их заменили кротость и ласка.
– О-о, маленькая плутовка! – привлекая ее к себе, со смехом воскликнула я. – Где ты научилась так поэтично льстить?
– Я вовсе не льщу, мадемуазель, – серьезно ответила она. – Что же касается поэзии, то это мое чувство к вам вдохновило меня! Однако мой букет готов. Идемте же к Андро, моя милая фея!
– Идем, моя маленькая дикарочка, – в тон ей подхватила я, и мы, крепко обнявшись, пошли к дому.
Андро ждал нас, сидя с дедом в большой, светлой гостиной – лучшей комнате во всем старом доме. Он почти выздоровел, только голова еще не совсем зажила, да слабость после болезни вынуждала его подолгу сидеть на одном месте.
– Вот тебе цветы, Андро! Это розовые кусты шлют тебе привет! – вскричала Тамара и со смехом бросила букет на колени выздоравливающего.
Он схватил пучок пурпуровых и белых роз и спрятал в нем свое просветленное лицо.
– Как ты добра, Тамара! – услышали мы его смущенный лепет. – Право, – продолжал он в порыве радости, – я начинаю благословлять мою злосчастную болезнь, без которой я не мог бы узнать, как все вы добры ко мне и как любите меня! Даже червонцы Иринии меня не радовали так, как ваша любовь и забота обо мне!
– Дитя мое, не говори об этих проклятых червонцах, чуть было не отнявших у тебя жизнь, – с волнением прервал внука старый князь, – и знай, что твой сердитый дедушка сумеет исправить свою вину пред тобой и без помощи чужого золота… Отныне ты так же богат, как и твоя сестра, Андро, так как половина моего состояния принадлежит тебе… Надеюсь, дорогая моя, ты не пожелаешь обидеть брата и поделишься с ним? – обратился он к внучке, прелестное, цветущее личико которой было полной противоположностью изможденному, исхудавшему лицу ее брата.
– О-о, дедушка! И не грешно тебе говорить так! – со вспыхнувшими от негодования глазами воскликнула княжна.
Но Андро, казалось, не слышал того, что говорили вокруг… Он смотрел через раскрытое окно куда-то вдаль, на голубое небо и далекие горы, белевшие пеной своих снеговых вершин на прозрачной синеве горизонта. О чем думал молодой князь, я не могла догадаться, но я уверена, что никакие червонцы, никакое золото не занимали теперь его мысли.

Глава XI. Два всадника. – Неожиданная новость
Стоял теплый южный вечер, один из тех июльских вечеров, которые нежно ласкают кавказскую природу, утомленную страшными грозами, так безжалостно потрясавшими ее.
Удушливая до сих пор атмосфера, насыщенная электричеством, теперь стала свежей и душистой, как самые нежные благоухающие цветы.
Гори готовился ко сну. Солнце уже закатилось, оставив на небе пеструю ленту вечерней зари.
Я стояла с Тамарой у окна и рассказывала ей о других июльских вечерах, таких же теплых и благоуханных вечерах моей родной Украины.
Стук лошадиных копыт гулко раздался в каштановой аллее, ведущей к дому, и мы увидели двух всадников, во весь опор приближающихся к крыльцу.
В одном из них, статном, высоком красавце с седыми кудрями, сидевшем на вороном коне, я сразу узнала князя Георгия Джаваху; другого, одетого в национальный костюм горца, бронзового от загара старика, я не знала. Но по богатой одежде прибывшего, по драгоценной оправе его оружия, заткнутого за пояс, я поняла, что незнакомец должен был быть не простым лезгином.
– Это дядя Георгий и Хаджи-Магомет, – шепотом пояснила Тамара, кивнув на всадников. Потом, высунув из окна свою кудрявую головку, она звонко прокричала: – Добрый вечер, дядя Георгий! Добрый вечер, дедушка Магомет! Будьте благословенными гостями под нашей кровлей!
Князь Георгий молча кивнул Тамаре с грустной улыбкой (он всегда так улыбался девочкам, напоминавшим ему его покойную Нину), а старик Магомет ласково ответил ей по-грузински:
– Спасибо на добром слове, белая пташка садов Аллаха! – и юношески быстро и легко спрыгнул с седла, передав поводья подоспевшим слугам.
Через минуту они оба были в гостиной, радушно принятые хозяином дома.
– Мы приехали к тебе по делу, дядя! – начал князь Джаваха, усаживаясь на низкой тахте, покрытой коврами. – У дедушки Магомета стряслось несчастье. Бек [29 - Бек – знатный человек, князь, господин.] Израил, муж его дочери, мой брат по свойству, лежит больной в его сакле. Самые мудрые знахари отказались лечить его по настоянию муллы, которого он разгневал… А наши лекари ни за что не согласятся отправиться далеко в горы, чтобы пользовать молодого бека. Хаджи-Магомет приехал ко мне за помощью… Я рассказал ему об одной молоденькой девушке, умеющей лучше всяких докторов оказывать помощь больным… Я уверен, что доброе христианское сердце этой девушки откликнется на призыв о помощи, не правда ли, Люда?
Проницательные глаза князя вопрошающим взглядом остановились на мне.
Я вспыхнула до корней волос, поняв, что речь идет обо мне.
– Вы хотите, князь Георгий, – начала я робко, – чтобы я поехала в горы?
– Я ничего не хочу, Люда, – поспешно проговорил он, – я только взываю к вашему милосердию! – и глаза его молили без слов.
И этому взгляду, этим глазам, так живо напомнившим мне глаза моего покойного друга, я не могла противиться.
– Я не знаю, сумею ли я выходить больного бека, – произнесла я нерешительно, – но я попытаюсь свято выполнить возложенную на меня задачу.
– О, иного ответа я и не ожидал от вас, Люда! – горячо воскликнул князь и, обращаясь к Хаджи-Магомету, сказал:
– Кунак [30 - Куна́к – друг, приятель.] Магомет! Ты можешь благодарить Аллаха за его великую милость: эта девушка принесет счастье твоей сакле, если поедет за тобой. Клянусь тебе!
Хмурое, суровое лицо старого горца разом прояснилось. Он встал со своего места, подошел ко мне и, положив мне на голову свою сухую, морщинистую руку, произнес торжественно и важно:
– Да хранит тебя Аллах! Да просветит он ум твой, да укрепит тебя, мудрая девушка, отмеченная пророком!
– Ага Магомет, – ответила я, смущенная его похвалой, – ни мудрости, ни ума во мне нет, и если я облегчала страдания Андро, то только потому, что Господь помогал мне в этом.
– Аллах один у магометан и у русских, и велика сила Его во всякое время! – набожно произнес старый татарин. – Жизнь Израила в руках Аллаха и Магомета, пророка Его! Я приехал к кунаку Георгию за лекарем в Мцхету. Кунак Георгий привез меня в Гори к русской девушке, умеющей исцелять раны… Он сказал мне, что русская девушка ухаживала за больным Андро, что она возьмется ухаживать за умирающим беком и принесет ему облегчение.
– Сам Бог спас Андро… Я только оберегала его покой, насколько могла, – возразила я.
– Молчите, Люда, – шепнул мне князь Джаваха, – не отнимайте надежды у старика. Видите, как он верит в вас. Собирайтесь-ка в дорогу, дитя мое, и да поможет вам Бог. Больной Израил – мой друг и брат, и вы замените ему меня, так как сам я пока не могу оставить полк, но скоро я приеду за вами.
Князь Никанор Владимирович неохотно отпускал меня.
– Я готов выписать лучшего врача из Тифлиса, – говорил он сварливо, – лишь бы Люда не уезжала в это глухое татарское захолустье! Что может сделать она – слабенькая девушка, когда, может быть, дни бека Израила уже сочтены?
Но Хаджи-Магомет и слушать не хотел об иной помощи.
– Я хочу, чтобы русская девушка помогла Израилу, и я верю, что волей Аллаха она поможет ему, потому что я вижу печать Аллаха на ее челе.
– Поезжайте, Люда, – уговаривал меня в свою очередь князь Георгий, – должно быть, судьба покровительствует вам в деле лечения. Вы выходили Андро, стоявшего на краю могилы. Князь Кашидзе писал мне о несчастье с его внуком и о вашем уходе за ним. Лучшего лекаря бек Израил не найдет.
Мне оставалось только согласиться. Сборы в дорогу были недолги. После ужина Тамара помогла мне одеться в ее платье (в моем городском костюме было очень неудобно пускаться в путь), и мы все вместе вышли на крыльцо – и хозяева, и гости. Нас ожидали три лошади, которых держали в поводу слуги Кашидзе. Мне дали смирного и выносливого коня, на котором я должна была совершить мой долгий путь в горы.
В национальном татарском костюме, заимствованном у княжны Тамары, я очень мало походила на прежнюю Люду Власовскую, и, наверное, мои подруги-институтки не узнали бы своей Галочки в этом молоденьком джигите в голубых шароварах и белом бешмете, туго подпоясанном черненым золотым поясом с пристегнутым к нему серебряным кинжалом. Только низенькая, надвинутая на лоб грузинская шапочка с пришитой к ней прозрачной фатой указывала на то, что я не горец-джигит, а девушка.
– Душечка мадемуазель! Красавица! Прелесть моя! – прыгала вокруг меня княжна Тамара. – Ну вот, вы – настоящая горянка! И какая красавица вдобавок!.. Только мне будет скучно без вас, душечка! – через минуту шептала она уже сквозь слезы.
– Не тоскуй, княжна, – вмешался дед Магомет, приглаживая рукой черные кудри девочки, – твоя подруга волей Аллаха скоро вернется в ваш дом.
– Береги ее, дедушка Магомет! – серьезно, тоном взрослой, произнесла девочка.
– Аллах сбережет ее лучше меня! – торжественно ответил старик.
– Прощай, Тамара! Прощай, моя дикарочка. Я надеюсь, что ты будешь умницей без меня, – прибавила я, целуя моего юного друга.
– Я надеюсь, мадемуазель! Только не гостите слишком долго в ауле Бестуди! Мы соскучимся без вас.
– Прощайте, Андро, – обратилась я к мальчику, тоже вышедшему под руку с дедом на крыльцо проводить меня.
– Прощайте, мадемуазель Люда! – тихо произнес он, пожимая мою руку. – О, как грустно, что вы уезжаете от нас!
– Я скоро вернусь, Андро.
– Когда вы вернетесь, розы, наверное, уже отцветут! – меланхолично произнес мальчик.
– Зато ваши больные глаза к тому времени поправятся, Андро! – весело сказала я, стараясь рассеять его грусть.
Старая Барбалэ вынесла мешок с провизией и домашнюю аптечку и привязала их к седлу Хаджи-Магомета.
Я с помощью князя Георгия вскочила на лошадь.
– Прощайте! Все прощайте! – стараясь держаться весело, говорила я.
– Храни вас Бог! – отвечали мне с крыльца провожатые.
Тамара сбежала со ступеней и повисла на моей шее.
Хаджи-Магомет дал знак трогаться, и наши лошади одна за другой шагом двинулись со двора.
Я оглянулась назад. Князь Кашидзе все еще стоял на крыльце с обоими детьми и старой Барбалэ. Я кивнула им головой, и вдруг мое сердце сжалось в груди… Как мало времени провела я под гостеприимной кровлей моих хозяев, но как горячо успела привязаться к ним!..
И старый князь, и его внуки стали мне родными…
«Когда вы вернетесь, мадемуазель, розы, наверное, уже отцветут», – прозвучал в моей голове печальный голос Андро.
«Пусть отцветут розы, мой милый мальчик, – отвечало ему мое сердце, – но никогда, никогда уже не зачахнут те добрые семена, которые заброшены в твою юную душу!»
Мне невольно вспомнилась другая такая же ночь, когда я в сопровождении князя Георгия подъезжала к еще не знакомому мне дому Кашидзе. Теперь я со стесненным сердцем покидала этот дом, ставший мне таким родным и милым. Если бы не желание угодить отцу моей Нины и не доброе дело, ожидавшее меня в далеком горном ауле, я бы никогда не решилась покинуть моих новых друзей – старого князя, Тамару, Андро…

Глава XII. Дальний путь. – В горном ауле
Мы ехали около двух часов живописным берегом Куры. Мои спутники молчали, погруженные каждый в свои думы. Я слегка задремала, вполне положившись на спокойствие и разум моего коня.
Не доезжая до Мцхеты, князь Георгий покинул нас и ускакал в станицу. На прощание он крепко пожал мне руку и пожелал успеха.
Я и Хаджи-Магомет продолжали путь. Скоро низменная долина Куры сменилась возвышенностями, и мало-помалу мы вступили в горы.
– Не устала ли, госпожа? Не хочет ли она переночевать в духане [31 - Духа́н – кабачок, харчевня.]? – нарушил наконец молчание Хаджи-Магомет.
Я действительно смертельно устала и мечтала о мягкой постели в спокойной комнатке.
Через каких-нибудь полчаса мы достигли духана, приютившегося у самого подъема на кручу, и я, отказавшись от ужина и удалившись в крохотную комнатку для приезжих, уснула как убитая под гостеприимной кровлей харчевни.
На заре Хаджи-Магомет разбудил меня, и мы снова пустились в путь на отдохнувших за ночь конях. Я долго не забуду это утро…
Впереди, по бокам и сзади нас теснились горы. Их каменные громады, покрытые кустарниками, упирались, как мне казалось, в самое небо. Там и сям мелькали пестрые головки южных цветов самых нежных оттенков. Солнце купалось в перламутровом облаке, даря свои улыбки горам и небу, земле и безднам, открывавшим свои чудовищные пасти по краям дороги.
– Положись на милость Аллаха и мудрость коня, – сказал Хаджи-Магомет, заметив, как я со страхом кошусь на черные пропасти.
Мне было жутко ехать по этому непривычному для меня пути. Голова моя кружилась, сердце замирало…
Между тем Хаджи-Магомет, желая, должно быть, развлечь меня и увести от мыслей об опасности, нарушил молчание.
– Волей Аллаха, – начал он, – у старого Магомета были две дочери. Одна из них, старшая, Марием, презрела законы Аллаха и Магомета, пророка Его, и перешла в веру урусов [32 - Урусами горцы называют русских, грузин и вообще всех христиан.]. Знатной княгиней стала красавица Марием… Но недолго радовалась она своему счастью: черный ангел прилетел за нею и унес ее в чертоги Аллаха… Другая дочь, Бэлла, веселая птичка, радость очей моих, нашла себе счастье: сын знатного наиба [33 - Наи́б – старшина селения.], молодой бек Израил, пленился ею и взял ее в жены. Семь лет живут они душа в душу, но враг людей и Аллаха, дух мрака и злобы – шайтан позавидовал людскому счастью: он не дал им потомства… Семь лет живут молодые супруги, не имея детей. Старый наиб, отец бека, требует от сына, чтобы он взял себе еще и другую жену из нашего или чужого аула, но Израил не хочет. Израил любит одну Бэллу и не возьмет иной жены… Старый наиб разгневался на сына, так разгневался, что прогнал его из своего поместья, и Хаджи-Магомет принял бека и дочь свою в своей скромной сакле… Теперь Израил болен, сильно болен, но всесильный Аллах сохранит его для его друзей!..
Хаджи-Магомет смолк и погрузился в свои думы…
Трое суток пробыли мы в дороге, проводя ночи в седле, встречая и провожая глазами солнце, улыбавшееся нам из-за горных хребтов. Нам попадались на пути лезгинские аулы с маленькими, точно прилипшими к склонам гор, как гнезда ласточек, саклями. Женщины и дети высыпали на улицу при нашем появлении и, без церемоний указывая на нас пальцами, тараторили что-то на своем непонятном для меня языке. Наконец к концу третьих суток мы достигли аула Бестуди, прилепившегося к горному склону и повисшего над самой бездной, из-за чего он казался неприступным. Лучшей крепости нельзя было представить. Сама природа укрепила аул со всех сторон, закрыв его горами и разбросав вокруг чернеющие, как ночь, пропасти.
Был праздник. У порогов саклей сидели разряженные горянки в пестрых бешметах, сплетничая и переругиваясь между собой, как объяснил мне Хаджи-Магомет.
Они с удивлением оглядывались на меня и что-то кричали моему спутнику, на что он отвечал им сдержанно и угрюмо.
У крайней сакли, приютившейся под нависающей скалой, Хаджи-Магомет соскочил с коня и помог мне сойти на землю. Потом он за руку ввел меня в саклю и, приостановившись по обычаю его племени на пороге и низко кланяясь, произнес торжественно и важно:
– Будь благословенна, госпожа, в доме старого Магомета!
Едва я переступила порог сакли, как была буквально оглушена царившим в ней шумом. Удушливый дым кальяна, любимого на Востоке устройства для курения, столбом стоял в воздухе, мешая дышать и видеть в двух шагах от себя. Сквозь этот дым, евший мне глаза, я с трудом могла различить находившихся в сакле людей.
Они были в праздничных платьях богатых горцев, с хмурыми, гордыми лицами и седыми усами. Но двое из них особенно привлекли мое внимание. Один, очень важный на вид, в затканном серебром и золотом бешмете, поражал своей важной осанкой и роскошью наряда. Так мог выглядеть только знатный и богатый бек.
Другой, который что-то сердито и громко доказывал, был сморщенный, худой, желтый, отвратительный на вид старикашка в белой чалме и длинной мантии до пят, без какого-либо оружия и золота на платье.
Позднее я узнала, что это мулла, ревностный хранитель магометанства в своем ауле и закоренелый фанатик в душе. Первый же старик оказался наибом селения, отцом больного бека.
Все шумно спорили о чем-то, некоторые при этом немилосердно дымили длинными трубками кальяна с ароматическим курением. А в темном углу сакли на пышных коврах и шкурах горных оленей, среди груды подушек метался и стонал какой-то человек.
Я нерешительно остановилась посреди комнаты и во все глаза смотрела на говоривших.
– Что надо девушке? – совершенно чисто по-русски произнес мулла резким, неприятным голосом.
– Русская девушка, – ответил Хаджи-Магомет, вошедший следом за мной, – пришла помочь моему названому сыну в его болезни.
– Беку Израилу никто не может помочь, кроме Аллаха, – произнес тот же скрипучий голос. – Но и Аллах не поможет ему, потому что он презрел его законы и не хочет исполнить Его волю.
– Хаджи-Магомет, – торжественно произнес нарядный джигит также по-русски, должно быть, чтобы я могла понять его речь, – Хаджи-Магомет! Я не хочу вражды, ты видишь! Я пришел к тебе с протянутой рукой, потому что свято храню обеты дружбы! Ты мой кунак, Хаджи, а кунаки не грызутся между собой, как лесные звери. Мое требование справедливо… Сам Аллах вселил его в мое сердце! Слушай, Хаджи, я пришел к тебе еще раз. Скажи твоей дочери отпустить моего сына с миром. Пусть мой сын найдет себе другую жену, а Бэлла останется в твоем доме, если не желает делить сердце Израила с другой. Ты знаешь, Хаджи, что Аллах не благословил их брак потомством, а Израил последний в роду. Если у него не будет сына, славный род вымрет и погаснет, как алая заря на вечернем небе. И не будет больше храбрецов Меридзе среди горных теснин Дагестана!.. Уговори же Бэллу уступить волей, Хаджи, чтобы не заставлять нас прибегать к силе!
Магомет-бек выслушал речь бека Меридзе, не проронив ни слова, только губы его заметно побелели от гнева да бешено сверкали из-под седых бровей его юношески живые, огненные глаза.
– О чем ты хлопочешь, наиб-ага? – спросил он спокойно. – Твой сын борется со смертью. Не лучше ли подождать его выздоровления и спросить его самого, желает ли он взять себе другую жену, кроме Бэллы.
– Хаджи-Магомет! – сердито вскричал наиб. – Мой сын поражен безумием… Шайтан затемнил его рассудок. Он хочет того, что не дается Аллахом… Его болезнь – наказание, посланное ему за его упорство перед законами нашей страны. Сам мулла, посредник между людьми и Аллахом, говорит это!
Едва только замолк старый бек, как человек, лежавший на коврах и подушках, застонал и заметался сильнее. Я инстинктивно приблизилась к нему и склонилась к лицу больного.
Это был совсем молодой горец, с правильным и тонким, как у девушки, лицом. Черные усики и черные, воспаленные от жара глаза резко выделялись на бледном, исхудалом лице. Ему было на вид лет двадцать с небольшим, и он казался необыкновенно женственным и нежным. Он удивленно вскинул на меня глаза и снова заметался в жару.
– Вы говорите по-русски? – спросила я его тихо, чтобы не быть услышанной сидевшими в кунацкой стариками.
– Да, – произнес он, – русские – мои друзья, я люблю русских и породнился с ними…
– Чем вы больны? – спросила я горца.
– Я не знаю. Аллах поразил все мое тело… Мне хочется отдохнуть, задремать немного… А они так кричат и шумят здесь… И не дают забыться ни на минуту…
– Попросите Хаджи-Магомета прогнать их!
– О, это невозможно! Гость – священная особа в доме, гостя нельзя прогнать. Это было бы самое страшное оскорбление среди горцев. За такое оскорбление у нас рассчитываются пулей…
– Но они вас мучают, Израил!..
– Мои мучения не так ужасны!.. Моя жена страдает больше!.. О, как они ее истерзали, – зашептал он, сверкая лихорадочными глазами из-под черных бровей. – Бедная горлинка! Бедная ласточка! Она уже перестала смеяться… Не слышно больше ее звонкого голоса… Милая крошка!..
И при этих словах, обращенных к кому-то отсутствующему и дорогому, молодой бек преобразился: нежная улыбка осенила его изможденное страданием лицо. Глаза засияли любовью и лаской. Но это длилось мгновение, не больше. Вслед за этим он судорожно схватил мою руку и, с трудом приподнявшись на локте, зашептал быстро-быстро, вперив вдаль страшный, испуганный, почти безумный взор:
– Они убьют ее… мой отец и мулла… Они не простят ей того, что она не хочет уступить меня другой жене… О, как это ужасно!.. Аллах отклонил от нас свои взоры… Бедная Бэлла, бедная козочка горного ущелья! О, если бы я мог защитить ее!.. Моя винтовка бьет без промаха… Мой кинжал не согнулся бы ни об какого врага… Пусть мулла только встанет на ее дороге… О, лишь бы скорее поправиться!.. Теперь я не защитник Бэллы, я сам слаб и беспомощен… О, госпожа, – взмолился он, весь дрожа от волнения, – спаси меня! Дай мне такое снадобье, от которого мои ноги стали бы по-прежнему сильны и быстры, как у лани, а глаз верен и меток, как у горного орла! О, госпожа, тогда бек Израил всю жизнь будет твоим слугой!
– Успокойтесь, Израил, я исполню все, что вы хотите, только лежите спокойно и не мешайте мне лечить вас!
С этими словами я вынула из моей аптечки, внесенной в саклю Хаджи-Магомета, лекарства и флягу с крепким вином и приступила к делу.
Между тем крики в сакле все усиливались. Наиб и мулла громко спорили с хозяином, вовсе позабыв о присутствии больного.
Тогда я вышла на середину кунацкой и, обращаясь к наибу, сказала:
– Послушай, ага, мир и покой должен царить в доме, где есть больные. Ты потеряешь сына, если не позаботишься о его спокойствии.
– Как может русская девушка, дитя по возрасту, учить старого бека, наиба селения? – сурово произнес старик.
– Русская девушка, – невозмутимо продолжала я, – желает блага твоему сыну, наиб! Ведь если ты лишишься сына, твой славный род Меридзе прервется… Не ты ли сам только что говорил об этом?
– Ты мудрое дитя, – произнес наиб уже намного благосклоннее, – сам Аллах вещает твоими устами! – И он знаком приказал присутствующим смолкнуть.
Ненадолго, однако, воцарился мир и покой в кунацкой. Увидев, что я прикладываю флягу к губам больного, бек поднялся со своего места, задержал мою руку и сказал, сердито нахмурив брови:
– Остановись, девушка. Правоверным вино запрещено Кораном!
– Вино запрещено Кораном как удовольствие и лакомство, – твердо ответила я, – но больному, нуждающемуся в нем для подкрепления сил, оно может быть дозволено.
– Ты судишь как уруска, а не как правоверная, – вмешался мулла, покачивая своей крупной головой в белой чалме. – Я, служитель Аллаха и Магомета, пророка Его, запрещаю тебе, девушка, осквернять вином уста правоверного! – и с этими словами старик выхватил из рук моих флягу и, ударив ею о земляной пол сакли, разбил ее вдребезги.
Израил еще сильнее заметался и застонал на своем ложе. Его тело горело как в огне, дыхание с трудом вылетало из запекшихся губ, расширенные глаза, впившись в одну точку, мрачно горели. Видно было, что молодой горец страдает невыносимо.
Мне было бесконечно жаль его. Я поняла, что в присутствии горцев бессильна хоть сколько-нибудь помочь ему, и потому, выйдя на середину сакли, твердо сказала:
– Уважаемые беки! Хаджи-Магомет привез меня сюда по желанию генерала Джавахи, чтобы помочь вашему больному соплеменнику. Я знаю, что один Бог спасает, милует и избавляет от смерти… Я, слабая девушка, не смею надеяться на свои силы, но я прошу вас дать мне хотя бы попробовать помочь юному князю. Мне сказали, что знахари аула отказались лечить бека, потому что, по мнению муллы, часы его сочтены… Но и мулла не пророк, и он может ошибаться… Я прошу только оставить нас одних в сакле, чтобы шум и споры не беспокоили больного бека!
Едва я замолчала, как все они заговорили разом, сильно жестикулируя и громко выкрикивая слова. Потом, накричавшись вдоволь, старик в чалме поднялся со своего места и, приблизившись ко мне, сказал:
– Слушай, девушка, что я скажу тебе… Аллах велик и могуществен, и нет ничего сильнее Его над миром. Аллах открыл мне, своему слуге, что бек Израил должен умереть, потому что прогневил великого Аллаха и Магомета, пророка Его! И бек Израил умрет с зарею. Так решено у престола Аллаха, и черный ангел уже приближается к нему с обнаженным мечом… Я возвестил это мудрейшим старейшинам аула Бестуди, и они покорились воле Аллаха!
– Никто не знает того, что может случиться, – прервала я речь старика, – будущее закрыто людям…
– Не всем! – возразил мулла. – Сам великий пророк явился мне во сне и сказал, что бек Израил Меридзе умрет!
– Я не верю этому! – смело сказала я. – Пусть ты, мулла, и твои приверженцы думают одно, но никто не может помешать мне думать иначе!
– Ты смела, девушка, речь твоя дерзка и отважна, не забудь, что ты говоришь с избранным слугой Аллаха, – произнес мулла, сверкнув на меня своими рысьими глазами.
– А ты ручаешься, что он выздоровеет? – смерив меня испытующим взглядом, спросил наиб.
– Я надеюсь на Бога! – тихо ответила я, возвращаясь к изголовью больного.
– Этого не может случиться! Правоверные уже знают волю Аллаха, переданную им моими устами, – снова произнес мулла, уже дрожа от гнева, – и не тебе, девушка, перечить словам избранных самим пророком!
– Я говорю только то, во что верю и на что надеюсь, – сказала я спокойно. – Приходите на заре и, если найдете Израила мертвым, верьте пророчеству муллы, – обратилась я к почтенным горцам. – Если же он будет жив, отнесите это к милосердию вашего Аллаха, который может равно казнить и миловать!
– Она права, – сказал наиб, – пойдем отсюда. С зарей мы вернемся и увидим, прав ли был мулла и верно ли его пророчество.
И с этими словами один за другим они вышли из сакли.

Глава XIII. Бэлла. – Кризис
– Они ушли, отец?
– Ушли, Бэлла.
– Он жив еще, мой князь и повелитель?
– Жив, волею Аллаха, жив еще!
– Можно мне к нему?
– Входи, Бэлла, твое место подле больного мужа, – сказал Хаджи.
В ту же минуту из-за ковра, скрывавшего вход в соседнее помещение сакли и служившего дверью, вышла маленькая тоненькая женщина, гибкая и стройная, как тополь. Ее бледное лицо было встревоженно и печально. На худеньких щеках уже не играл румянец юности (татарки старятся рано), но, несмотря на недостаток румянца и скорбный взгляд больших черных глаз, княгиня Бэлла Израил, дочь Хаджи-Магомета, показалась мне красавицей.
Она присела у ложа мужа и, жадно вглядываясь в лицо больного, лежавшего в забытьи, быстро зашептала:
– Еще ночь… еще утро… и Израила не станет… Так сказал мулла… Его схоронят… зароют в могилу вместе с доспехами и конем. Горько заплачет тогда Бэлла… тяжко заплачет. Долго была счастлива Бэлла… много счастлива… А теперь конец, всему конец – и радости, и счастью… Ох, отец, отец, зачем теперь жить на свете твоей Бэлле!.. – разразилась она глухими рыданиями.
Мне стало невыносимо видеть слезы, обильно текущие по ее бледному личику; я бессознательно приблизилась к ней и, положив руку ей на голову, сказала:
– Полно, успокойтесь, Бэлла. Бог милосерден, он сохранит вам вашего мужа!
Она быстро обернулась, вскрикнув от неожиданности. Охваченная горем, она и не заметила моего присутствия.
– Кто ты, госпожа? – так и впилась она в меня глазами.
Я назвала себя, прибавив, что приехала сюда помочь, как смогу, ее больному мужу.
Тогда она словно обезумела. С быстротой и живостью горянки Бэлла бросилась передо мной на колени и, покрывая мое платье и руки поцелуями, залепетала, смеясь и плача в одно и то же время:
– О, госпожа, спаси его, облегчи его страдания!.. И Бэлла не забудет тебе этого, пока дышит Бэлла… Мы вынесли много золота и тканей из дома наиба!.. Мать пожалела Израила и дала их нам, когда отец прогнал нас из поместья… И трех коней взяли с собой… И много острых кинжалов дагестанской стали… Все отдаст тебе Бэлла, только вылечи Израила, добрая госпожа!..
Я успокоила ее, как умела, повторяя, что один Бог может спасти недужного. Потом принялась за больного. Я сорвала со стен комнаты ковры и тяжелые ткани, украшавшие их, и открыла находившиеся под самой кровлей сакли два крошечных окошечка. Мне хотелось, чтобы как можно больше воздуха и света проникло в мрачное жилище Хаджи-Магомета. Потом с помощью Бэллы сварила ароматное питье, помогающее от жара и лихорадки, и дала его больному. На голову Израила я положила платок, смоченный в воде и уксусе, припасенном для меня Барбалэ.
К вечеру больной перестал метаться, но теперь страшная слабость сковывала его члены. Дыхание чуть заметно шевелило грудь. Глаза были закрыты. Руки бессильно лежали вдоль безжизненно распростертого тела.
– Гляди, госпожа, он умирает! – в ужасе вскрикнула Бэлла, низко наклонившаяся к лицу мужа.
Действительно, жизнь Израила висела на волоске. В ту минуту, когда я, с силой разжав ему рот, готовилась влить в него несколько капель крепкого вина, резкий, уже знакомый мне голос муллы произнес за моей спиной:
– Что, госпожа, или шайтан не хочет больше помогать тебе? Видно, Аллах лучше знает, что надо для молодого князя… Еще луна не взойдет на небо, как душа его переселится в райские владения. Уйдите, женщины, – прибавил он повелительно, обращаясь ко мне и Бэлле. – Вам не место здесь, у одра умирающего… Я должен приготовить бека бесстрашно предстать перед лицом Аллаха.
– Постой, ага, – твердо возразила я, загораживая дорогу вошедшему мулле, – ты слышал, как наиб позволил мне использовать все средства, чтобы помочь его сыну… До утренней зари больной принадлежит мне. На заре приходи, мулла, исполнять свое дело! До зари он доживет наверняка, я тебе ручаюсь!
– Ступай, мулла! – произнес Хаджи-Магомет. – Если бек Израил почувствует себя хуже, то я приду за тобой клянусь именем Аллаха и Магомета, пророка Его!
Старик не посмел усомниться в словах своего друга и, ворча что-то под нос, вышел из сакли.
– Вы не можете сказать мне, Бэлла, долго ли болен ваш муж? – спросила я красавицу-татарку.
Молодая женщина подняла на меня свои заплаканные глазки и, перебирая по пальцам, заговорила:
– Одно новолуние… две, три… четыре соловьиных песни… Потом еще четыре и еще одна… Вспомнила, госпожа, вспомнила! Да, сегодня девятая ночь, как мой Израил болен…
«Девятая ночь. Стало быть, роковая! – вихрем пронеслось в моих мыслях. – Сегодня надо ждать перелома болезни, кризиса: или на заре бек Израил откроет глаза, или вместо него мулла найдет здесь одни холодные останки…»
– Бэлла, – сказала я, – сегодня ваша участь решится. Скажите мне, веруете ли вы в Бога, Бэлла?
– Я верую, что Аллах могуч и всесилен! Горе неверным, не признающим его! – начала она глухим, убитым голосом. – Моя сестра Марием отреклась от Аллаха и перешла в веру урусов, и Аллах жестоко покарал ее смертью в полном расцвете молодости и красоты… Аллах жесток и не прощает обиды… Он не пощадит Израила, потому что Израил прогневил его… Так сказал мулла…
– Значит, вы не можете молиться, Бэлла, не можете просить Аллаха спасти вашего мужа?
– О госпожа, это бесполезно! – печально произнесла она. – Мои молитвы не будут услышаны… Темные и светлые духи борются сейчас за жизнь Израила, и как только темные духи одолеют – мой бек и повелитель отойдет в горние селения Аллаха…
– Ну а если я помолюсь Богу, моему Богу, Бэлла, – тихо промолвила я, взяв ее руку, – если я помолюсь моему Богу, Бэлла, и Он услышит мою молитву?.. Наша религия не так мрачна и беспощадна, как ваша! Наше вероучение говорит о благом и милосердном Спасителе, который отдал свою жизнь за нас и претерпел великие мучения за грехи людей…
– Сестра Марием говорила мне о вашем Христе! Я знаю, что Он благ и мудр… Я знаю, что Он запрещает проливать кровь врагов и не позволяет мстить убийцам…
– Истинная правда, Бэлла! Наш Спаситель милостив и благостен к людям. Я не смею надеяться, что моя грешная молитва будет услышана Им, но я буду горячо молиться, Бэлла, чтобы Господь сохранил вам вашего мужа, – твердо сказала я.
И я исполнила свое обещание. Я не помню, чтобы в другой раз в продолжение всей моей жизни я молилась так горячо и усердно, как в эту ночь, проведенную в Дагестанских горах под кровлей сакли Хаджи-Магомета…
//-- * * * --//
Заря уже охватила алым заревом полнеба… Красный отблеск врывался в оконца под кровлей и словно румянцем покрывал стены комнаты. Бэлла по-прежнему сидела неподвижно на ковре, поджав под себя ножки… По-прежнему Израил лежал, разметав вдоль тела бессильные руки.
«Жив он или умер?» – пронеслась в моей голове тревожная мысль, и я со страхом склонилась над больным.
Израил был бледен как смерть, но дыхание, все еще с трудом вылетавшее из его груди, стало спокойнее и глубже. На лбу выступили капельки пота, лицо было мирно и спокойно…
Кризис благополучно миновал. Бек Израил был спасен.

Глава XIV. Закон Аллаха и благо Спасителя
Слезы, стенания и смех разом вырвались из груди Бэллы, когда я сообщила ей радостную новость.
– Золотая моя… яхонтовая… драгоценная! – шептала молодая женщина, исступленно падая к моим ногам и охватывая мои колени дрожащими руками. – Теперь я твоя раба… собака… Бей… гони Бэллу… Бэлла не уйдет от доброй госпожи за то, что госпожа спасла ей мужа…
– Не я спасла, Бэлла, не говорите так! – строго возразила я. – Спас Господь Бог, наш милосердный Спаситель!
– Спаситель, которому молилась сестра Марием? – задумчиво повторила за мной молодая дикарка.
– Да, Бэлла! Спаситель, которому молимся все мы, христиане…
Она задумалась на минуту, потом произнесла с расстановкой:
– А если бы мусульманка захотела поблагодарить Его за спасение Израила, то услышал бы Он ее молитву?
– Услышал бы, Бэлла, потому что все люди одинаково равны перед ним – и мусульмане, и христиане, и семиты…
– А-а! – загадочно протянула она, странно взглянув на меня, и быстро вышла из сакли.
Я занялась больным и не заметила, как заря разгорелась и золотое солнце встало над аулом.
– Благословение Аллаха над домом Хаджи-Магомета! – произнес мулла, неожиданно появляясь на пороге.
За ним стояли вчерашние гости Хаджи во главе с беком-наибом.
– Ты пришел вовремя, ага, – радостно обратилась я к нему. – Божьей волей Израил жив!
Он зорко посмотрел на меня своими проницательными глазками, потом перевел взгляд на мирно спавшего Израила и сурово произнес:
– Темный дух помог тебе, девушка… Сам шайтан вмешался в дело… Шайтан помог тебе вылечить бека… Лучше бы он умер, чем быть оскверненным помощью шайтана!
Его слова задели меня за живое.
– Слушай, мулла! – едва владея собой от волнения, воскликнула я. – Бог поразил твою душу безумием, если ты веришь в силу шайтана! Бек Израил жив милостью Божией… Слышишь, ты, ага, его спас сам Господь, и никто больше!..
Мулла ничего не ответил, только его узенькие глазки зажглись злыми огоньками. Он явно ненавидел меня всеми силами души за то, что вера фанатиков-татар, убежденных в его пророчестве, была поколеблена мной.
И не один только мулла был, казалось, недоволен спасением бека. Все, кроме разве наиба, по-своему любившего сына, враждебно и неприязненно поглядывали на меня. Они привыкли беспрекословно верить мулле, и его несостоявшееся пророчество смутило их. Меня они, конечно, считали виновницей неудачи своего пастыря…
Когда в тот же вечер я вышла из сакли подышать чистым воздухом, то услышала позади возмущенный ропот. Старые татарки бесцеремонно указывали на меня пальцами и что-то кричали на непонятном для меня наречии.
– Что они говорят, Хаджи-Магомет? – спросила я моего хозяина, сопровождавшего меня по улице аула.
– Они говорят, госпожа, что ты колдунья и знаешься с шайтаном, – отвечал тот.
– Глупые женщины, – пожав плечами, произнесла я, – почему они так враждебно относятся ко мне?
– Они боятся, госпожа, чтобы ты не привлекла гнев шайтана на их кровли! И потом, ты уруска… Они ненавидят русских как врагов, с тех пор как урусы смирили восстание в нашем ауле. Но ты не беспокойся, госпожа, ты под защитой Хаджи-Магомета. И никто не посмеет тронуть тебя.
Я вернулась в саклю к постели Израила, который мирно спал сном выздоравливающего, и увидела там Бэллу. Лицо ее сияло, на губах играла улыбка.
– Госпожа, – произнесла она каким-то особенным голосом. – Знаешь, где я была сейчас?
– Нет, не знаю, Бэлла!
Тогда она приблизилась ко мне и зашептала мне на ухо:
– Бэлла пошла на утес молиться твоему Христу, благодарить за спасение князя… И теперь хорошо у Бэллы на сердце, госпожа, Бэлла теперь ничего не боится… Твой Спаситель Христос отогнал черного ангела смерти от ложа Израила, и Бэлла хочет быть Его служанкой, Его рабой, как и сестра Марием!..
– Что ты говоришь, Бэлла! – взволнованно вскричала я. – Ты…
– Тише, госпожа, не погуби Бэллу, – в испуге остановила она меня, – услышит отец – беда будет. Молчи и слушай: Бэлла хочет быть христианкой-уруской, как и сестра Марием… И Израил тоже… Мы давно думаем об этом… С тех пор думаем, как наиб и мулла захотели разлучить нас… Здесь в ауле и в поместье наиба нам трудно было, очень трудно… А все за то, что Аллах не дал нам детей… Бэлла не раз говорила Израилу: «Мой повелитель, хочешь взять другую жену?.. Бэлла на все пойдет, лишь тебе не было бы горя»… Знаешь, госпожа, что отвечал мой Израил? Он отвечал, что скорее солнце упадет в бездну и гора обрушится на аул Бестуди, чем он возьмет себе другую жену… И знаешь, что мы решили, когда бек-наиб и мулла сказали, что силой разлучат нас?.. Мы решили тогда же бежать в Мцхету и просить приюта у брата Георгия… Брат Георгий любит Бэллу и Израила, как сестру и брата, и поможет нам… Но магометанам не дело жить между урусами… Надо стать урусами, как и они… Бэлла долго не решалась, госпожа, на это, но когда черный ангел смерти подошел близко-близко к ложу Израила, Бэлла сказала себе: если Израил уйдет в селения Аллаха, Бэлла бросится в бездну, если же темный ангел не поразит его мечом, то Бэлла станет христианкой… И Бэлла долго-долго, много молилась твоему Христу, госпожа…
– А Израил?.. Согласен ли он будет поменять свою веру на новую, Бэлла? Ведь христианская женщина не может быть женой мусульманина. Значит, и ему придется креститься? – спросила я.
– О, госпожа, – с гордостью ответила татарка, – ты не знаешь Израила! Он смотрит на все глазами Бэллы, слышит ее ушами, говорит ее языком… За это джигиты не любят бека и дразнят его, что он слуга у своей жены… Правда, Израил мягок и кроток сердцем, как горная голубка, и любит меня больше всего… Законы отцов ему тягостны, госпожа, и он уйдет из аула с легким сердцем, потому что не дело жить оленю между шакалами.
– И ты не пожалеешь твоих родных гор, Бэлла? Твоего отца?
– О, госпожа, не говори так… Бэлла родилась горянкой и умрет ею… Бэлла много прольет слез, пока не привыкнет к долинам Грузии… Но Бог христиан поможет Бэлле…
Она сказала это убежденно, с твердой верой в своего нового Бога, а потом приложила палец к губам и зашептала, со страхом оглядываясь по сторонам:
– Слушай, госпожа… пройдет еще ночь… еще ночь и еще ночь… Израил встанет с ложа, потому что Христос поможет ему… Тогда снова придет мулла и увезет его в дом свой… и даст ему новую жену, свою внучку Эйше! А бедняжка Бэлла будет плакать, горько плакать в отцовской сакле… Но не будет так! – грозно воскликнула она, и в глазах ее засверкали молнии. – Не будет, потому что Бэлла и Израил и ты, госпожа, мы убежим все вместе из аула…
– Как, Бэлла, а больной? – указала я глазами на спящего Израила. – Будет ли твой князь в состоянии сесть на коня?
– О, госпожа, мы соберем все силы, чтобы помочь ему… – произнесла она голосом, полным надежды, – только бы отец не узнал… Он не простит свою Бэллу, как долго не прощал Марием…
– Успокойся, Бэлла, никто ничего не узнает… Только достаточно ли твердо ты решила покинуть навеки старого отца и родной аул? – серьезно спросила я.
– Слушай, госпожа! – произнесла она торжественно и строго. – Аллах сказал: муж да будет повелителем и господином жены своей. Мой господин – Израил, и я должна жить для него одного, с тех пор как Аллах отдал меня ему в жены… Отец любит меня и будет скучать обо мне, но ему станет гораздо легче, когда он увидит Бэллу счастливой на чужой стороне, нежели одинокой и печальной в родном ауле.
– Ты хорошо обдумала все, Бэлла, но одно упустила из виду: если тебя настигнут, что будет с вами? – напомнила я ей.
Она вздрогнула всем телом, но не от моих слов, нет. Ее глаза устремились к двери, и вдруг, вся побелев, как белая стена ее сакли, она зашептала, в страхе указывая вперед дрожащей рукой:
– Ради Аллаха, тише, госпожа! Там – Эйше!
Я быстро взглянула в указанном ею направлении и увидела в просвете между стеной сакли и ковром, служившим дверью, два сверкающих черных глаза.
– Это Эйше, внучка муллы, которую прочат в жены Израилу… Храни нас Аллах, если она подслушала хоть малость из того, что говорила Бэлла…
Я быстро подошла к двери и отдернула тяжелую ткань ковра. Кто-то отпрянул от стены, и я увидела полную, высокую фигуру девушки-лезгинки, бегом удалявшуюся от нашей сакли.
– Она ничего не могла слышать, успокойся, Бэлла, – убежденно сказала я, – мы говорили слишком тихо, да и потом едва ли она понимает по-русски.
– О, храни нас Аллах от такого несчастья! – в волнении вскричала она. – Эйше все подслушивает и передает своему деду мулле! Она хитра и пронырлива, как змея, и зла, как горная волчица, эта Эйше! Ей хочется стать женой Израила, потому что он сын одного из самых богатых беков нашей страны! О, знала бы госпожа, как Бэлла ее ненавидит, как Бэлла призывает на голову Эйше всякие несчастья и проклятья!
– Не говори так, Бэлла! – с укором возразила я. – Пусть Эйше и твой враг, но закон Иисуса учит прощать своим врагам!
– О, добрая госпожа! – пылко воскликнула Бэлла. – Я боюсь, что никогда не буду доброй христианкой, какой была моя тихая, кроткая сестра Марием, потому что не умеет прощать врагам бедная Бэлла!..

Глава XV. Бегство
Бэлла сказала правду. Через три дня, когда Израил уже сидел, обложенный подушками, на своей низкой тахте, в саклю вошел мулла в сопровождении Хаджи-Магомета и старого наиба.
– Сын мой, – важно сказал наиб, – мы пришли спросить тебя в последний раз, хочешь ли ты взять Эйше в жены?
Они говорили по-лезгински, но Бэлла, забившаяся в темный угол, передала мне потом весь разговор ее мужа с отцом и муллой.
– Я еще слишком слаб, отец, – тихо отвечал Израил, – чтобы говорить с тобой, отложи твое дело до следующего раза!
– Не отнекивайся немощью, Израил! Только женщины и дети предаются болезням, – сурово отвечал ему старый наиб. – Ты джигит, а джигит должен быть выносливым и сильным, несмотря на недуг. Ты знаешь мое желание, мой сын: ты войдешь в мое поместье не иначе, как об руку с новой женой, Эйше!
Израил встрепенулся. Бледное лицо его вспыхнуло горячим румянцем.
– Ты знаешь мое решение, отец, – твердо сказал он. – Я говорил тебе не раз, повторю еще, если надо: Израил уже имеет одну жену и не хочет иной жены, кроме Бэллы!
– Помни же, сын, что если твое решение не изменится, то ни одного коня из моих табунов, ни одной овцы из моего стада, ни одного червонца от моих богатств не получишь ты от меня… – разом вспылил наиб. – Одумайся, Израил, пока еще не поздно! Все равно я не допущу, чтобы ты оставался с Бэллой, и силой вырву тебя из ее рук!
И разгневанный наиб вышел из кунацкой вместе с муллой, который во все время разговора не переставал метать в мою сторону пронзительные, злые взгляды.
Хаджи-Магомет приблизился к больному.
– Кунак Израил, – сказал он тихо, – благословение Аллаха да будет над тобой за мою Бэллу!
И он подал ему свою смуглую, твердую руку, которую молодой горец почтительно пожал.
С этой минуты наш побег был окончательно решен – следующей же ночью.
Весь день мы просидели с Бэллой около больного, который чувствовал себя намного лучше уже от одной мысли о скором спасении. Я не переставала давать ему крепкое вино и другие подкрепляющие силы средства.
С трудом мы дождались ночи. Я никогда не забуду ее. Уже с вечера слышались громовые раскаты, предвещающие грозу, но она должна была, по нашим предположениям, разразиться не раньше утра. Черные тучи со всех сторон обложили небо. Орлы и коршуны с пронзительными криками носились над уступами гор. Вечер давно наступил, но луна еще не показывалась. Черная мгла окутала Бестуди и окрестные горы. Эта мгла не позволяла ничего различить в двух шагах от себя.
Старый Хаджи ушел к мулле для совершения предпраздничного намаза. На следующий день мусульмане должны были праздновать один из постов Магомета, и старейшие горцы селения отправились в мечеть для ночной молитвы.
Кривые улицы аула мирно спали. Только кое-где слышался плач ребенка, да с минарета неслись слова молитвы, возвещающие правоверным начало предпраздничной службы.
Мы с Израилом чутко прислушивались к ним в ожидании Бэллы. Мое сердце било тревогу за моих новых друзей. В сакле было темно. Мы умышленно не зажигали огня в эту ночь.
– Вот она, – шепотом произнес Израил и протянул вперед руки.
В тот же миг на пороге показалась темная фигура жены.
– Ради Аллаха, тише… Лошади ждут на дворе… Идем, Израил…
Мы обе помогли ему подняться и, взяв его под руки, вывели во двор. Он шел тяжело, опираясь на нас, слабый, почти бессильный, как ребенок.
– Еще… еще немного – и мы у цели… – тихо ободряла я его.
Израил уже занес ногу в стремя, поданное ему Бэллой, и тут я заметила знакомую высокую фигуру девушки, отделившуюся от стены сакли и быстро скользнувшую за угол.
«Это Эйше! – мелькнула у меня тревожная мысль. – Она подглядывает за нами, чтобы выдать нас!»
Боясь испугать моих друзей, я ничего не сказала им о появлении Эйше и только умоляла их торопиться…
Слава Богу, Израил был в седле. Мы обмотали его стан шелковым поясом Бэллы и привязали концы к луке седла. Его руки мы также обернули поводьями, чтобы он не выпустил их в минуту слабости, и, вскочив на двух других лошадей, подаренных молодому беку его матерью, тихонько выехали со двора.
Я с опаской оглянулась назад. Белая фигура рельефно выделялась в ночном мраке у стены сакли. Теперь сомнений уже не было: это она, Эйше.
Едва мы достигли спуска в ущелье, как позади нас раздались отчаянные женские крики.
– Это Эйше, я узнаю ее! Нас хватились!.. – вскричала Бэлла. – За нами сейчас будет погоня!.. Положитесь на скорость коня, и айда! Скорее!..
И резким, почти незнакомым мне голосом Бэлла крикнула что-то по-татарски и понеслась вперед, схватив за повод коня Израила.
Я помчалась за ними, стиснув каблуками крутые бока горной лошадки, предназначенной мне Бэллой. Умное животное не требовало понукания. Оно неслось вслед за конями моих друзей, не отставая ни на шаг.
Это была бешеная скачка, которой я не предвидела конца… Я не могу понять, как мы все трое не сверзились в бездну, потому что черная мгла ночи мешала нам видеть, что было впереди нас. Зато позади – мы знали это отлично – собиралась погоня… Внезапно мертвая тишина горной ночи нарушилась выстрелами из винтовок и топотом копыт нескольких десятков коней. Замелькали огни фонарей, казавшихся хищными, страшными глазами шакалов. Вот она уже близко, страшная погоня… Я не могла различить во мраке, велика ли толпа всадников, следовавшая за нами, но шум голосов и выстрелы, раздававшиеся поминутно, говорили о том, что Эйше не теряла времени даром и созвала чуть ли не всех джигитов аула в погоню за нами.
– Нас настигают, мы погибли! – послышался полный отчаяния голос Израила. – О, проклятье шайтану, поразившему меня болезнью!.. Я слаб, как дитя, и не могу с кинжалом в руках защитить вас, женщины!
– Я убеждена, Израил, что ваши соплеменники не причинят вам зла! – попробовала я успокоить его.
– О, ты не знаешь их, госпожа! – с возрастающим волнением отозвался молодой бек. – Что прикажет мулла, то они и сделают с нами. А мулла никогда не простит мне, что я не пожелал иметь женой его внучку Эйше.
– А ваш отец, наиб? – перебила я бека. – Разве он не заступится за вас?
– Отец!.. – произнес он с горечью. – Разве ты не слышала, госпожа, что сказал отец? Он отрекся от Израила с той минуты, как Израил отказался повиноваться требованию муллы!
Погоня между тем все приближалась… Я уже могла различать ржание коней и отдельные голоса преследовавших нас всадников. Мы вихрем неслись теперь мимо поместья наиба, где несколько лет тому назад юная княжна Бэлла наслаждалась безмятежным счастьем. В доме наиба еще не спали. В окнах горели огни. Должно быть, жена и дочери бека ожидали возвращения их повелителя из мечети.
– Быть может, ваша мать, Израил, на время укроет нас от погони? – высказала я неожиданно пришедшую мне в голову мысль.
– Моя мать, – со вздохом отвечал молодой горец, – тоже не любит Бэллу – за то, что Аллах не дал ей сына для продолжения знатного рода Меридзе! И она к тому же побоится идти наперекор отцу.
Мы замолкли, подавленные безысходностью нашего положения, и только скакали все вперед и вперед… Через минуту поместье наиба, лежавшее в долине, осталось далеко позади нас, и мы снова стали подниматься на горную кручу.
Голоса погони мало-помалу стали стихать. Очевидно, преследующие потеряли нас из виду, сбившись с тропинки. Копыта наших лошадей были предусмотрительно обмотаны паклей, и поэтому мы скакали почти совсем бесшумно.
– Слава Богу, мы спасены! – уже хотела было сказать я, как вдруг громкое ржание послышалось из-за утеса, и черный силуэт коня и всадника преградил мне дорогу.
Я испуганно вскрикнула от неожиданности, но тут же услышала знакомый голос:
– Не бойся, госпожа, это я, Хаджи-Магомет.
– Бэлла! Бэлла! – радостно вырвалось у меня. – Твой отец здесь, с нами!
Она быстро повернулась в седле, и я услышала ее восторженный шепот; Бэлла быстро сказала несколько слов на родном языке.
Хаджи-Магомет отвечал ей на том же непонятном для меня наречии. Голос его при этом дрожал от волнения.
Должно быть, крепко любил старый Хаджи свою Бэллу…
Потом он внезапно пришпорил коня и, обернувшись к нам, сказал:
– Спасайтесь, дети, погоня близко… Я слышу, она уже настигает нас!..
Действительно, погоня, отставшая было на время, снова появилась из-за ближайшего утеса и мчалась наперерез нашему пути.
От быстроты коней зависело теперь спасение четырех всадников.
И умные животные, казалось, понимали это. Они несли нас быстрее ветра, ни на минуту не ослабляя бешеной скачки.
Я ясно слышала уже совсем близко от нас голос наиба, что-то кричавшего нам.
Но как бы в ответ на его слова мы стремительно промчались мимо него. Джигиты с гиканьем и криками устремились за нами… Я ударила лошадь нагайкой, чтобы не отставать от Хаджи-Магомета, скакавшего впереди меня.
Казалось, еще минута – и быстрые горные лошадки унесут нас как на крыльях далеко от преследователей… Но вдруг что-то неожиданно загрохотало где-то очень близко от меня, мой конь сначала споткнулся, потом как-то странно осел на задние ноги и со всего размаху грохнулся на землю, увлекая меня за собой.
Я увидела белое облачко, быстро рассеявшееся во мраке, и поняла, что моя лошадь сражена выстрелом из винтовки.
Удар от падения ошеломил меня, но не лишил сознания. Я почувствовала адскую боль в виске, что-то липкое и теплое заструилось по моему лицу. И в тот же миг, освещая меня ручным фонарем, надо мной склонился усатый джигит с бронзовым от загара лицом.
Он что-то сказал по-татарски, обращаясь к товарищу. Его слов я, конечно, не могла понять. Потом предо мной вырос другой горец, такой же усатый и черный. Они подняли меня с земли и посадили на лошадь, крепко привязав к седлу. Это было совершенно лишнее, так как я и не помышляла о бегстве… Голова моя точно разламывалась от боли, в ушах звенело… Я едва держалась в седле от усталости и охватившей меня слабости.

Глава XVI. Пленница муллы
Я проснулась или, вернее, очнулась в маленькой красной комнатке со странным изображением полумесяца и какими-то таинственными непонятными надписями на стенах. Я лежала на ковре из оленьей шкуры, разостланном посреди комнаты. Голова моя по-прежнему болела…
Я с удивлением оглядывала странную, незнакомую обстановку, стараясь припомнить, как я попала сюда. Но память положительно отказывалась мне служить…
Наконец ковер, прикрывавший вход, пошевелился, и в комнату вошла высокая девушка-горянка с красивым, но недобрым лицом и мрачными глазами.
Я узнала в ней Эйше.
Она окинула меня взглядом, полным ненависти, и сказала что-то по-татарски, затем приблизилась ко мне вплотную и грубо дернула меня за руку, принуждая подняться.
Я повиновалась.
Потом она сделала мне знак следовать за ней. Мы вышли из красной комнаты и очутились в большом полутемном помещении, посреди которого на мягких подушках сидело несколько старых лезгин, в том числе мулла и наиб, отец Израила.
– Слушай, девушка, – произнес мулла, лишь только я вошла и остановилась у порога, – мы позвали тебя, чтобы ты сказала мне правду. Ты теперь в нашей власти, и от твоего ответа будет зависеть твоя участь.
Тут он перевел глаза на внучку и обратился к ней с вопросом по-татарски. Эйше что-то долго и пространно отвечала мулле. Когда она наконец замолчала, сидевшие на подушках горцы разом заговорили, перекрикивая один другого.
Они долго спорили, сердито размахивая руками и бесцеремонно указывая на меня пальцами. Наконец они замолчали, утомленные горячим спором. Тогда мулла обратил ко мне свои острые, пронизывающие глазки и сказал:
– Эйше говорила нам, что ты, девушка, уговорила бежать из аула бека Израила и Бэллу, дочь Хаджи-Магомета, жену бека Израила Меридзе. Правда ли это?
Я объяснила, что почти до последнего дня ничего не знала о бегстве, которое давно уже было решено между ними.
Мулла перевел мой ответ старейшинам аула.
Бледное лицо стоявшей рядом со мной Эйше теперь вспыхнуло ярким румянцем. Глаза ее дико сверкнули, и она опять быстро-быстро заговорила на своем языке, поминутно обращая ко мне взоры, исполненные злобы.
– Эйше говорит, – снова обратился ко мне мулла, когда она замолкла, – что ты, девушка, уговаривала Бэллу Израил Меридзе и ее мужа креститься. Правда ли это?
– Эйше права только отчасти, – отвечала я, не колеблясь ни минуты. – Я хвалила Бэлле нашу веру и рассказывала ей о Христе Спасителе, хотя и без моего вмешательства Бэлла сделалась бы христианкой.
– А-a! – почти простонал мулла, и его маленькие глазки засверкали такой ненавистью, что мне стало жутко от этого взгляда.
Он передал мои слова лезгинам.
Услышав мой ответ из уст муллы, наиб сделал угрожающее движение рукой, но мулла удержал его и сказал по-русски, чтобы я могла понять его:
– Бек Меридзе! Эта девушка принадлежит мне, ее участь в моих руках.
– Скажи, девушка, – снова обратился он ко мне, – куда держали путь твои друзья?
Последний вопрос муллы заставил мое сердце радостно забиться: значит, Бэлла и Израил свободны! Значит, погоня не настигла их и они продолжают свой путь к Мцхете!
Я смело взглянула в лицо муллы и, не в силах сдержать радостной улыбки, отвечала:
– Они далеко… И как бы ни была быстра твоя погоня, ага, она их теперь уже не настигнет. Поздно!
– Где они? Куда лежит их путь? Отвечай, девушка! – грозно прокричал мулла, рассвирепевший от моего уклончивого ответа и торжествующей улыбки.
– Не кричи так, я тебе не служанка, – насмешливо сказала я, – не кричи! Или ты забыл, что перед тобой подданная великого русского царя?!.
– Вот как! – прошипел старик с отвратительной гримасой, исказившей все его лицо. – Вот как! И смела же ты, девушка! Мы, горцы, любим смелость и хвалим за нее… Только ты ошибаешься, думая, что русский царь будет тебе защитой. Теперь ты в нашей власти. Аул Бестуди далеко от столицы русского царя, а горы и бездны умеют свято хранить свои тайны… Поняла ли ты меня, девушка?
Он разразился злорадным смехом, который моментально напомнил мне весь ужас моего положения. Я поняла его слишком хорошо, чтобы не задрожать от охватившего меня страха…
– А-a, наконец-то ты согласна со мной, – словно угадывая мои мысли, продолжал старик, – и теперь-то уж ты наверняка скажешь нам, куда делись наши беглецы?
Выдать Бэллу и ее мужа значило бы погубить их. Бог знает, далеко ли успели они отъехать от Бестуди и от преследовавшей их погони!..
Я молчала. А горцы снова шумно заспорили.
– Слушай ты, презренная уруска, – в бешенстве вскричал мулла, – слышишь ли ты, что говорят эти знатные беки? Они говорят, что ты совратила Бэллу и бека Израила Меридзе, заставила их забыть веру отцов, ты уговорила их бежать, чтобы не дать исполниться нашему приговору над ними. Они, беки, требуют немедленно возмездия, потому что ты пришла к нам, в наш тихий аул, как служительница шайтана и смутила души правоверных нечестивыми речами. По закону Аллаха, нет тебе прощения! Однако я спасу тебя, если ты скажешь сейчас, где беглецы, где их убежище…
Но я не сказала.
– Я вижу, в тебе и вправду сидит шайтан, девушка, – продолжал мулла. – Но и шайтан подвластен воле Аллаха. И да вразумит тебя Аллах и дарует тебе новые мысли. Даю тебе время на размышление… Иди в молельню, и да просветит Аллах твой помраченный разум.
Он сделал знак рукой Эйше, и та, схватив меня за руку, увела обратно в красную комнатку, служившую, как оказалось, молельней. Я отлично понимала, что эти закоренелые фанатики могли расстрелять меня из винтовок, сбросить в пропасть, изрубить меня, сжечь заживо, и никто, никто не придет мне на помощь, никто даже не узнает, где я и что сталось со мной… Ведь если даже власти нагрянут в аул с допросом, мулла и его приверженцы сумеют объяснить им, что я, по своей же вине, стала жертвой горных душманов в роковую ночь бегства молодых Меридзе. И никому в голову не придет, что горцы разделались со мной и что я исчезла от руки жестоких мстителей, как исчезает былинка с лица земли…
Сознавая, что жизнь моя висит на волоске, я старалась, однако, как могла, успокоить себя.
«Рано или поздно, – рассуждала я, – каждый человек должен умереть… Все мы подвластны неизбежному року, и если мне суждена смерть здесь, в ауле, то я умру с сознанием своей правоты, умру за правое дело, как умирали тысячи миссионеров в дальних странах, которых убивали дикие фанатики за смелое распространение веры…»
Я утешала себя этим, но в то же время смертельный страх сжимал мое сердце… Никогда жизнь не казалась мне такой прекрасной, такой светлой и радостной, как сейчас!..
Эйше принесла в молельню кувшин с водой и круглый пшеничный хлебец и поставила их у моих ног. Я видела во взгляде ее горящих ненавистью глаз, как ей неудержимо хотелось броситься на меня, выцарапать мне глаза, избить и измучить меня, но она ограничилась тем, что погрозила мне своими смуглыми кулаками, приговаривая единственную фразу, которую знала по-русски:
– У-у, собака-уруска, собака!
Я понимала, что Эйше не могла не ненавидеть меня. Она, как и все другие, считала меня виновницей бегства Израила и Бэллы, главным образом Израила, который, по желанию наиба и муллы, должен был назвать ее, Эйше, своей женой.
Она села передо мной на корточки и смотрела, смотрела на меня не отрываясь своим жгучим, враждебным взглядом…
Так прошел день и наступил вечер. Солнце уже пряталось за горами (я видела это в узкое отверстие над моей головой), когда наконец в молельню вошел старый мулла.
На нем было белое одеяние, прикрытое такой же мантией. Чалма на голове тоже сверкала снежной белизной. Движением руки он отослал Эйше из комнаты и, подойдя ко мне, сказал сурово:
– Ну что же, девушка, надумала ли ты наконец сказать нам всю правду про беглецов?
– Я сказала вам все, что могла сказать, и вы не узнаете от меня ничего больше того, что я уже сказа…
Он не дал мне закончить.
– Ничего? – грозно вскричал мулла. – Если так, то ты получишь заслуженную кару за свое молчание. С утренней зарей ты узнаешь, что значит противиться слуге Аллаха!..
Я помертвела… В свирепом взгляде муллы я прочла, что участь моя решена и что жестокий старик решил покончить со мной навсегда…
Мучительный страх сжал мне горло… Слезы обожгли глаза… Я застонала…
Холод смерти, казалось, уже пронизывает меня… О, как хотелось мне жить, дышать, особенно сейчас, в эти минуты! Смерть казалась мне такой нелепой, такой дикой… Смерть – в полном расцвете моей молодости! И какая смерть – где-то в забытом Богом ауле, от руки жестокого муллы, вдали от людей!..
Молить, просить о пощаде этого закоренелого фанатика было бесполезно. Я оскорбила его, опозорила в глазах всего племени, и это, по его убеждению, требовало возмездия. Никакие просьбы, никакие мольбы не смягчили бы его сердце…
Я была твердо убеждена, что ни бегство Израила и его жены, ни их намерение креститься – все это не так восстановило против меня главу аула, как моя победа над ним в деле излечения молодого бека. Он никогда не простит мне, что я опровергла его пророчество, и ждать от него пощады бесполезно…
Между тем, позвав Эйше, мулла быстрыми шагами вышел из молельни, закрыв двери на ключ и оставив меня одну в состоянии смертельного ужаса, одну – молиться и готовиться к смерти…
К смерти! Да неужели это так? Неужели правда? Как это страшно! Как чудовищно! Как невероятно! Уже одно это слово «смерть» леденило мне душу адским холодом…
Смерть! Смерть! Смерть!..
Вот что выстукивало мое мучительно бившееся сердце, вот что повторял с поразительной ясностью мой пылающий мозг, вот что, казалось, было начертано на потолке и стенах молельни огненными кровавыми буквами…
О, какое это было мучительное время!.. Часы тянулись бесконечно долго… Мне казалось, что ночь продолжается целую вечность, эта черная, длинная горная ночь…
Я начинала молиться и не могла… Мысли путались, голова горела… А ночь понемногу прояснялась. Чем ближе подступало утро, тем страшнее становилось мне…
Я взглянула через узкое окошко на небо. Оно было алое, как пурпур, со стороны востока…
И вдруг целый сноп солнечных лучей брызнул, прорвавшись через яркую полосу зари, и рассеялся, разбился на тысячи искр, заигравших на стенах моей красной комнаты, казавшейся теперь кровавой в этом фантастическом освещении.
В ту же минуту тяжелый ковер, служивший дверью, отклонился, и на пороге молельни появился мулла.
Он был в том же белом одеянии, с той же белоснежной чалмой, покрывавшей его старую голову. Сморщенное лицо муллы носило следы бессонной ночи. Он схватил мою руку и, дрожа всем телом, повел или, вернее, потащил меня из молельни… Но вдруг он остановился на пороге, словно прислушиваясь к чему-то.
Его острый не по летам слух уловил топот нескольких коней, несущихся во весь опор по улицам аула…
Громкое проклятие сорвалось с его уст. Он оттолкнул меня в глубь молельни и со всех ног бросился в другую комнату.
Я замерла на месте в тревожном ожидании. Вот топот ближе, еще ближе… Вот всадники подскакали к самой сакле муллы, вот они спешились… Говорят, смеются… Я ясно слышу их голоса, слышу родной, милый русский говор…
Один голос показался мне знакомым. Из-за тяжелой ковровой двери я едва могла уловить то, что говорили на дворе. Но вот кто-то из приезжих вошел в саклю. Я ясно услышала бряцание шпор и сильный, гортанный, хорошо мне знакомый голос, произносящий приветствие по восточному обычаю:
– Будь благословен, мулла, в твоем доме!
Сомнений не оставалось: этот голос принадлежал князю Георгию Джавахе.
– Я был сейчас в сакле Хаджи-Магомета, – продолжает голос, – но никого не нашел там. Кунак Магомет в отъезде? А где больной Израил, сестра Бэлла и русская девушка, которую я отпустил с Хаджи в горы?
– О, ты опоздал, ага, – слащаво произнес мулла, – все они – и Хаджи, и молодой бек с женой, и девушка-уруска, все уехали в Грузию двое суток тому назад.
– Значит, бек Израил выздоровел? – живо спросил князь.
– Слава Аллаху, он здоров, ага, – дрожащим голосом отвечал мулла.
– Какая досада, что я не застал их, – продолжал Джаваха. – Что делать, авось догоню по дороге. Надо только немедля пуститься в обратный путь. Странно, однако, что мы разминулись…
Как! Он сейчас исчезнет так же внезапно, как и появился? И никогда, никогда не узнает он, что был так близко от бедной Люды, обреченной на гибель?!. Я хотела крикнуть ему, что мулла лжет, хотела позвать его на помощь, но волнение мое было так велико, что язык решительно отказывался служить мне, и только легкий стон, которого, разумеется, он не мог услышать, вырвался из моей груди.
Но если мой стон не достиг ушей князя, то его услышала ненавистная Эйше, все время незаметно караулившая меня… Она неожиданно появилась в молельне, бледная как смерть, с зловеще сверкающими глазами и, красноречиво погрозив мне кинжалом, выхваченным из-за пояса, встала у дверей, не упуская из виду ни одного моего движения.
Между тем я снова услышала голос князя:
– Очень сожалею, ага, но не могу на этот раз вкусить под твоей кровлей ни баранины, ни хлеба… Мне необходимо догнать своих… Князь Кашидзе просил меня как можно скорее доставить в его дом русскую девушку.
И снова звякнули шпоры. Еще минута, и он выйдет, сядет на коня и, сопровождаемый своими казаками, голоса которых я слышала на дворе, ускачет из аула. И тогда уже нет спасения… Я никогда не увижу ни солнца, ни розового Гори, ни милой княжны Тамары, ожидающей меня!..
Отчаяние придало мне сил. В два прыжка я бросилась к двери. Но Эйше, ожидавшая этого, предупредила мое намерение. С ловкостью кошки она прыгнула ко мне, зажала мне рот рукой и, бросив на пол, придавила меня всей своей тяжестью…
В сравнении с Эйше я казалась ребенком. Но страх прибавил мне силы, и я вступила с нею в борьбу, упорную смертельную борьбу…
Мы бесшумно катались по полу, стискивая друг друга до боли.
Эйше, зажав мой рот рукой, не давала мне проронить ни звука, но зато руки мои оставались свободными, и я изо всех сил сжимала крепкую шею татарки.
Понемногу она стала ослабевать… Она задыхалась под моими цепкими пальцами… Глаза ее налились кровью. Она сделала отчаянное усилие освободиться и правой рукой, вооруженной кинжалом, взмахнула над моей головой. В этот миг ее другая рука нечаянно отпустила мои губы…
Собрав последние силы, я отчаянно крикнула на всю саклю:
– Я здесь, князь Георгий, спасите меня!
В тот же миг что-то ударило мне в грудь у левого плеча, и я потеряла сознание.

Глава XVII. Горячка. – Снова в старом гнезде
Темная ночь спустилась надо мной, и я уже ничего не видела вокруг, кроме этой темной ночи… Иногда, впрочем, окутавшая меня мгла как будто немного прояснялась, и какие-то странные картины выплывали предо мной… Я видела, как теснились темные высокие горы, уходя в голубые небеса… Мы скакали со скоростью ветра, ни на минуту не останавливаясь, точно за нами гналась погоня… Моя голова лежала на чьей-то сильной груди… Знакомый голос шептал мне что-то ласковое, родное, чего, однако, я не могла разобрать…
Я не понимала или, вернее, не могла вспомнить, кто говорил со мной… А когда я начинала вдумываться, стараясь припомнить, моя грудь и голова тяжелели, точно налитые свинцом. Потом я видела, как мы проезжали чужим, незнакомым городом, где навстречу нам выехали какие-то всадники в мохнатых шапках. Везущий меня человек приказал им снять меня с седла. Потом снова потянулась дорога, но я уже не чувствовала тряски от скачки, потому что лежала на мягкой перине в огромной крытой холстом арбе…
Сколько мы так проехали, я не помню… Чье-то смуглое лицо временами склонялось надо мной, одним своим видом приводя меня в трепет. Я кричала от страха, принимая его за лицо моего врага муллы: «Он пришел за мной вести меня на смерть! Спасите меня, уведите меня! Я хочу жить… жить… жить!..» И я снова теряла сознание. И опять мрак, тьма, непроглядная ночь застилала мое зрение, мои мысли…
Наконец я впервые сознательно открыла глаза и огляделась. Незнакомая комната была полна солнца и света. Кусты пурпурных роз протягивали в окна свои отягченные цветами ветви, словно приветствуя меня. Крохотная птичка чирикала, прыгая с ветки на ветку старого каштана, растущего под самыми окнами…
Сбоку на стене мне улыбалась с портрета юная джигитка дивной красоты в пестром, дорогом национальном костюме. А сверху в окно, смеясь, заглядывало небо… Оно было синее-синее и глубокое, как взгляд молящегося ангела… Ни облачка, ни тучки… Одна синева кругом, светлая, чистая и дивно прекрасная…
И незнакомая комната, и кусты роз под окном, и портрет красавицы-джигитки над моей постелью поразили меня.
– Где я? – произнесла я, оглядываясь вокруг.
– У друзей! – послышался незнакомый голос, и я увидела бронзовое от загара лицо и длинные усы незнакомого мне человека.
– Вы у друзей, Людмила Александровна, – повторил тот же голос. – Вы были больны, но теперь, слава Богу, вам лучше. По крайней мере, я свидетельствую вам это, я – доктор и ваш покорнейший слуга.
Я взглянула на доктора. В нем решительно не было никакого сходства с муллой, и я удивилась, почему так пугалась его в бреду.
– Где я? – повторила я, все еще озираясь.
– В Гори, барышня, в доме князя Джавахи, – поспешно ответил доктор. – Не хотите ли увидеть кого-нибудь из ваших друзей? – прибавил он.
Я, разумеется, хотела видеть их всех разом и тут же сказала об этом доктору. Он вышел из комнаты, и я осталась одна.
Безумный восторг охватил все мое существо…
«Я спасена, я жива, я избежала смерти! – ликовала я. – Я жива! Я могу двигаться, говорить, думать и радоваться! О, какое же это счастье!» Только тот, кто стоял на краю могилы, может понять меня и мою бешеную радость, невыразимую словами!.. Я захлебывалась от радости… Я жадно глотала чистый воздух, дивный, ароматный воздух Гори, и плакала счастливыми, светлыми слезами…
В этом состоянии и застала меня Бэлла. На ней был ее богатый наряд лезгинки, с массой ожерелий на груди и запястий на руках. Ее огромные глаза смеялись мне так же радостно, как смеялись небо, и солнце, и самый воздух ласкового Гори.
Я не узнавала прежней Бэллы, измученной нравственной пыткой. И никогда эта милая лезгинка не казалась мне такой красавицей, как в этот счастливый день.
– Бэлла! – вскричала я все в том же состоянии блаженной радости. – Вы красавица, Бэлла! Вы прелесть!
– Вот еще что выдумала, госпожа, – засмеялась она детским смехом. – Бэлла старуха, противная Бэлла… Вот кто красавица – так уж это точно!
И движением руки она указала на молодую женщину, изображенную на портрете.
– Сестра Марием это! – печально прозвучал ее голосок. – Она умерла двенадцать лет тому назад, умерла христианкой… И Бэлла тоже будет скоро креститься, и Израил с ней, – добавила она мечтательно и тихо.
– О, как это хорошо, Бэлла! Вы не забыли вашего решения… – обрадовалась я.
– Бэлла никогда ничего не забывает, – торжественно произнесла молодая женщина, – и то, что ты сделала для нее, госпожа, тоже до самой смерти не забудет Бэлла!
И, прежде чем я успела произнести хоть слово, она стремительно опустилась на пол и приникла губами к моим ногам.
– Что вы, что вы, Бэлла! – взволновалась я. – Я ровно ничего не сделала для вас! Бог с вами!..
– Ты должна была умереть за меня! И не подоспей вовремя брат Георгий, тебе бы уже не видеть ни светлого дня, ни горийского неба!
С этими словами она присела на край моей постели и стала рассказывать, как они испугались во время бегства, когда я исчезла у них из виду, как долго плутали потом в горах, пытаясь разыскать меня, и как, потеряв всякую надежду, помчались в Мцхету поднять на ноги полицию и власти. Князя Георгия они не застали в Мцхете. Он, не подозревая о случившемся, уже отправился за мной в Бестуди в сопровождении нескольких казаков.
– Брат Георгий, – продолжала рассказывать Бэлла, – прибыл в ту самую минуту, когда они уже собирались погубить тебя… Он и не догадывался, что ты находилась в доме муллы. И только когда ты позвала на помощь, брат Георгий бросился в молельню и нашел тебя, истекающую кровью на полу, а рядом Эйше с кинжалом в руках… Бедная госпожа опасно занемогла… Госпожа бредила смертью и убийством всю дорогу… Госпожа говорила, что ее хотят убить за то, что она помогала Бэлле и Израилу бежать и познать веру Христа. И если бы хоть немного опоздал брат Георгий, тело госпожи давно бы клевали горные коршуны… Но Бог христианский, добрый Бог не допустил твоей гибели. Теперь и мулла, и наиб, и Эйше, и все приговорившие тебя к смерти схвачены и сидят в тифлисской тюрьме… Мулла даже и не отпирался от своей вины. Он ненавидит урусов и хвалился тем, что хотел разделаться хоть с одним человеком из их народа.
– А Хаджи-Магомет? Где он – ваш отец, Бэлла?
– Он здесь, с нами, в Гори… Хочешь, я позову его к тебе?
Но вошедший в эту минуту доктор строго запретил дальнейшие разговоры. Я была еще слишком слаба после болезни, да и рана в плече, не вполне зажившая, чувствительно давала о себе знать. Я закрыла усталые веки и лежала спокойная и счастливая, как никогда…
Уже перед самым наступлением ночи я услышала, как кто-то на цыпочках вошел в мою комнату и участливо склонился надо мной.
– Она спит? – послышался милый, хорошо знакомый мне голос князя Георгия.
– Кажется, уснула… Не разбуди ее! – отвечала Бэлла.
– Нет же, нет! Я вовсе не сплю! – воскликнула я, радуясь его приходу.
Он молча обнял меня.
– Бедная моя Люда! Чего только вы не натерпелись! – произнес он с чувством, заставившим меня расплакаться на его груди.
– Это ничего… ничего, – лепетала я сквозь слезы. – Это было только испытание… Теперь все кончилось, все забыто… Я нашла друзей, и мне хорошо и радостно, как было хорошо и радостно когда-то в раннем детстве…
– Ты нашла не только друзей, но и отца! – взволнованно произнес князь Георгий. – Хочешь, отныне я буду твоим отцом, моя Люда?
Хочу ли я? И он мог об этом спрашивать! Он, отец моей Нины, моей сестры по сердцу, он предлагал быть и моим отцом! О, такое счастье мне было не под силу!..
Я молча кивнула головой и, закрыв лицо руками, громко зарыдала блаженными, счастливыми слезами…
Теперь я уже не была одинокой. Моя голова покоилась на груди человека, перед которым я преклонялась и которого любила всеми силами души. У меня был отец, которому я дорога и нужна, как самое близкое существо в мире… У меня были брат и сестра, готовые отдать свою жизнь по одному моему слову…

Глава XVIII. Великое событие
Яркий солнечный день, южный августовский день благоухал ароматом созревших плодов, когда в Гори крестили Бэллу и Израила.
Их молодые, красивые лица сияли не меньше солнца, приветствовавшего с голубого неба новых христиан. Оба они были трогательно торжественны в эти минуты. Когда они выходили из церкви, от святой купели, помазанные священным миром, на их лицах, как мне казалось, появилась какая-то новая печать духовного, нравственного просветления.
Бэлла получила при святом крещении имя Елена, Израил – Арсений…
Князь Кашидзе и Тамара были восприемниками Израила, я и мой нареченный отец – восприемниками Бэллы.
Один только человек был мрачен во время великого события и последовавшего за обрядом семейного праздника. Этот человек был Хаджи-Магомет – истинный фанатик-мусульманин.
– Было у Хаджи две дочери… – шептал он в тоске, – и обе отвергли веру отцов своих и перешли в христианство… Горе старому Магомету, что не сумел удержать дочерей своих в вере Аллаха!.. Аллах покарает его за это! В печали и одиночестве проведет Хаджи последние дни свои в опустевшей сакле!..
– Тебе незачем ехать в твой аул, кунак Магомет, останься с нами! – ласково уговаривал его мой названый отец.
– Нет, кунак Георгий, отпусти меня с миром! – печально отвечал старик. – Не место горному оленю в домашнем стойле. Оставайтесь без меня, с благословением Аллаха над вашей кровлей!
И он вскочил в седло и поскакал, упрямый старик, в свои родные горы…
Мы долго смотрели ему вслед… Вот он обогнул сад и спустился в долину… Вот он едет по берегу Куры, словно вылитый из бронзы на своем верном коне… Вот мелькнули еще раз в воздухе шелковые рукава его бешмета. Еще минута, другая… – и он исчез из наших глаз надолго, быть может, навсегда…
Новая жизнь началась с этого дня в большом, словно чудом оживившемся старом джаваховском доме.
Мой названый отец наезжал к нам из Мцхеты каждую неделю. Эти приезды были праздником для всей семьи.
Но и без князя Георгия жизнь в доме не была унылой и скучной. Красавица Елена взяла управление домом и хозяйством в свои руки. Тут и там по всему дому звучали ее звонкий смех и веселые речи. Ее муж собирался поступить в полк, на службу государю. Он готовился к армии вместе с Андро, совершенно оправившимся от болезни и проводившим у нас вместе с сестрой почти все свое время. Тамара вносила целый ураган молодости и веселья в оживший старый дом князя Джавахи, до сих пор тихо покоившийся среди своих безмолвных сторожей – чинар и кипарисов. И дедушка Кашидзе часто навещал нас, любуясь радости и веселью молодежи.
Но когда новое событие свершилось под кровлей джаваховского дома, нашему восторгу, казалось, не было конца: ровно через год после крещения у княгини Елены родилась дочь, которую назвали Ниной – в честь ее покойной кузины.
– Это Христово дитятко, – убежденно говорила молодая мать, показывая всем нам свое сокровище, – это божья девочка… Ее прислало мне само небо от имени Иисуса, которого я познала!
У девочки были большие глаза и прелестное личико. Это была настоящая лезгиночка, причем редкой красоты.
Но никто не ласкал ее так, как князь Георгий, находивший в лице ребенка поразительное сходство с другим личиком – личиком покойной Нины, еще более трогательным и милым, постоянно жившим в памяти у всех нас…
И малютка как бы чувствовала это. Она тянула свои ручонки и радостно смеялась при одном появлении своего седого красавца дяди.
А на горийском кладбище прибавилась еще одна могила.
Под простым кипарисовым крестом, у подножия развесистой чинары, уснула последним сном старая Барбалэ, верой и правдой служившая всю свою жизнь славным родам Кашидзе и Джаваха.
