-------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  Гюстав Флобер
|
|  Саламбо (сборник)
 -------


   Гюстав Флобер
   Саламбо
   Сборник


   © ООО «Издательство „Вече“», электронная версия, 2016



   Об авторе

   Классик французской литературы Гюстав Флобер родился 12 декабря 1821 года в Руане, в семье хирурга Ашиля-Клеофаса Флобера и Анн-Жюстин-Каролины Флобер (в девичестве Флерио). Детство будущего писателя было безрадостным; оно прошло в закоулках городской больницы, при которой жила семья его отца.
   Без особого блеска Гюстав окончил королевский коллеж, потом лицей. Единственным достойным упоминания событием его юности была встреча в 1836 году с Элизой Фуко, ставшей впоследствии женой музыкального издателя Мориса Шлезингера. Это знакомство оставило глубокий след в душе юноши и повлияло на создание одного из лучших романов писателя – «Воспитание чувств».
   В 1840 году молодой Гюстав поступает на юридический факультет Парижского университета, но больше времени проводит в обществе друзей – художников и литераторов. В 1844 году, пережив первый приступ эпилепсии, Гюстав оставляет учебу, возвращается в Руан, где пишет несколько рассказов и создает первую версию романа «Воспитание чувств». Начинающий автор критически относится к французским революционным событиям 1848 года, которые привели к провозглашению Второй республики. На следующий год он уезжает на Ближний Восток, где проводит три года, посетив Египет, Иерусалим, Константинополь, а на обратном пути – Италию. По возвращении Флобер начинает работу над романом «Мадам Бовари», принесшим ему настоящую литературную славу. Писателя с восторгом принимают в парижских салонах.
   В 1857 году Флобер начинает работу над историческим романом «Саламбо», рассказывающем о восстании наемников в Карфагене в III в. до н. э. Собирая материал, писатель совершает короткое путешествие по Тунису. Кропотливая работа над книгой затянулась вплоть до 1862 года. В 1866 году писателя награждают орденом Почетного легиона. В 1869 году Флобер становится любовником матери Ги де Мопассана, литературному становлению которого он впоследствии способствовал. В ноябре того же года выходит из печати окончательная редакция «Воспитания чувств», в которой писатель заново переосмысливает события революционного 1848 года. Критика плохо встретила роман, в результате чего было продано всего несколько сот экземпляров книги.
   Во время начавшейся войны с Пруссией Флобер вместе с матерью оказывается в оккупированной немцами Нормандии. В 1872 году она умирает. Флобер испытывает финансовые трудности: он вынужден продать свои фермы и в целях экономии покидает Париж. К тому же Гюстава все больше беспокоит здоровье. В марте 1874 года терпит неудачу постановка его пьесы «Кандидат», и в том же году писатель заканчивает окончательную редакцию своей поэмы в прозе «Искушение святого Антония».
   С 1872 года Флобер работал над сатирическим романом «Бувар и Пекюше», который остался неоконченным по причине неожиданной смерти автора от кровоизлияния в мозг 8 мая 1880 года. Похороны писателя состоялись в Руане 11 мая в присутствии многочисленных друзей, среди которых были такие знаменитости, как Эмиль Золя, Альфонс Доде, Эдмон де Гонкур, Ги де Мопассан. Неоконченный роман вышел из печати в 1881 году. В мировой литературе Флобер занимает почетное место: он до сих пор считается лучшим французским стилистом и одним из тончайших психологов.
   Избранные произведения Г. Флобера:
   «Мадам Бовари» (Madame Bovary, 1857)
   «Саламбо» (Salammbo,1862)
   «Воспитание чувств» (L'Éducation sentimentale, 1869)
   «Искушение святого Антония» (La Tentation de saint Antoine, 1874)
   «Три повести: Простое сердце, Легенда о св. Юлиане Милостивом, Иродиада» (Trois Contes: Un cœur simple, La Légende de saint Julien l'Hospitalier, Hérodias, 1877)
   «Бувар и Пекюше» (Bouvard et Pécuchet, 1881)


   Саламбо


   I. Пир

   Это было в Мегаре, предместье Карфагена, в садах Гамилькара.
   Воины, которыми он предводительствовал в Сицилии, устроили большое пиршество, чтобы отпраздновать годовщину Эрикской битвы, и так как хозяин отсутствовал, а их было много, они ели и пили без всякого стеснения.
   Начальники, обутые в бронзовые котурны, поместились в среднем проходе под пурпуровым навесом с золотой бахромой, который тянулся от стены конюшен до первой террасы дворца. Простые ратники расположились под деревьями; оттуда видно было множество строений с плоскими крышами – давильни, погреба, амбары, хлебопекарни, арсеналы, а также двор для слонов, рвы для диких зверей и тюрьма для рабов.
   Фиговые деревья окружали кухни; лес смоковниц доходил до зеленых кущ, где меж белых хлопчатников рдели гранаты; отягченные гроздьями виноградные лозы поднимались к ветвям сосен; под платанами цвело поле роз; на лужайках покачивались лилии; дорожки были посыпаны черным песком с примесью кораллового порошка, а посредине шла аллея кипарисов, как двойная колоннада зеленых обелисков.
   Дворец Гамилькара, построенный из нумидийского мрамора с желтыми крапинками, громоздился в отдалении на широком фундаменте; четыре этажа его выступали террасами один над другим. Монументальная прямая лестница из черного дерева, на каждой ступеньке которой стояли сбоку носовые части захваченных вражеских галер, красные двери, помеченные черным крестом, медные решетки, служившие защитой от скорпионов, легкие золотые переплеты в верхних окнах – все это придавало дворцу суровую пышность, и он казался солдатам столь же торжественным и непроницаемым, как лицо Гамилькара.
   Совет предоставил им этот дворец для пира. Выздоравливавшие воины, которые ночевали в храме Эшмуна, вышли оттуда на заре, плетясь на своих костылях. Толпа росла с каждым мгновеньем. Люди беспрерывно стекались ко дворцу по всем дорожкам, точно потоки, устремляющиеся в озеро. Между деревьями сновали кухонные рабы, испуганные, полунагие; газели на лугах убегали с громким блеянием. Солнце близилось к закату, и от запаха лимонных деревьев зловоние потной толпы казалось еще более тягостным.
   Тут были люди разных наций – лигуры, лузитанцы, балеары, негры и беглецы из Рима. Слышался то тяжелый дорийский говор, то кельтские слова, грохотавшие, как боевые колесницы, ионийские окончания сталкивались с согласными пустыни, резкими, точно крики шакала. Грека можно было отличить по тонкому стану, египтянина – по высоким сутулым плечам, кантабра – по толстым икрам. На шлемах у карийцев горделиво покачивались перья; каппадокийские стрелки расписали свое тело большими цветами; несколько лидийцев с серьгами в ушах сели за трапезу в женских одеждах и туфлях. Иные намазались для праздника киноварью и походили на коралловые статуи.
   Они разлеглись на подушках, ели, сидя на корточках вокруг больших блюд, или же, лежа на животе, хватали куски мяса и насыщались в мирной позе львов, разрывающих добычу. Прибывшие позже других стояли, прислонившись к деревьям, смотрели на низкие столы, наполовину скрытые пунцовыми скатертями, и ждали своей очереди.
   Совет послал рабов, посуду, ложа для пирующих; так как кухонь Гамилькара не хватало, среди сада, как на поле битвы, когда сжигают мертвецов, горели яркие костры, и на них жарили быков. Хлебы, посыпанные анисом, высились вперемежку с огромными сырами, тяжелее дисков. Около золотых плетеных корзин с цветами стояли чаши с вином и сосуды с водой. Гости широко улыбались от радости, что наконец могут наесться досыта. Слышалось пение.
   Прежде всего им подали на красных глиняных тарелках с черными узорами дичь под зеленым соусом, потом всякие ракушки, какие собирают на карфагенских берегах, похлебки из пшеницы, ячменя, бобов и улитки с тмином, налитые в желтые янтарные блюда.
   Вслед за тем столы уставили мясными блюдами. Подали антилоп с рогами, павлинов в перьях, целых баранов, сваренных в сладком вине, верблюжьи и буйволовые окорока, ежей, с приправой из рыбьих внутренностей, жареную саранчу и сонь в маринаде. В деревянных чашках из Тамрапании плавали в шафране большие куски жира. Все было залито рассолом, приправлено трюфелями и асафетидой. Уложенные пирамидами плоды, рассыпаясь, падали на медовые пряники. Было, конечно, и жаркое из маленьких собачек с толстыми животами и розовой шерстью, которых откармливали выжимками из маслин, – карфагенское блюдо, вызывавшее отвращение у других народов. Неожиданность новых яств возбуждала жадность пирующих. Галлы с длинными волосами, собранными на макушке кверху, вырывали друг у друга арбузы и лимоны и съедали их с коркой. Негры, никогда не видавшие лангуст, раздирали себе лица об их красные колючки. Бритые греки, у которых лица были белее мрамора, бросали за спину остатки со своих тарелок, а пастухи из Бруттиа, одетые в волчьи шкуры, ели молча, уткнувшись в тарелки.
   Наступила ночь. Сняли велариум, протянутый над аллеей из кипарисов, и принесли факелы.
   Дрожащее пламя нефти, горевшей в порфировых вазах, испугало на вершинах кипарисов обезьян, посвященных Луне. Их резкие крики смешили солдат.
   Продолговатые отсветы пламени дрожали на медных панцирях. Блюда с инкрустацией из драгоценных камней сверкали разноцветными огнями. Чаши с краями из выпуклых зеркал умножали увеличенные отражения предметов. Толпясь вокруг них, воины изумленно гляделись в зеркала и гримасничали, чтобы посмеяться. Они бросали друг в друга через столы табуреты из слоновой кости и золотые лопатки. Они пили вволю греческие вина, которые хранятся в бурдюках, вина Кампании, заключенные в амфоры, кантабрийское вино, которое привозят в бочках, и вина из ююбы, киннамона и лотоса. На земле образовались скользкие винные лужи, пар от мяса поднимался к листве деревьев вместе с дыханием пирующих. Слышны были громкое чавканье, шум речей, песни, звон чаш, грохот кампанских ваз, которые, падая, разбивались на тысячи кусков, и чистый звук больших серебряных блюд.
   По мере того как воины пьянели, они все больше думали о несправедливости к ним Карфагена. Республика, истощенная войной, допустила скопление в городе отрядов, возвращавшихся из похода. Гискон, начальник наемных войск, умышленно отправлял их частями, чтобы облегчить выплату им денег, но Совет полагал, что они в конце концов согласятся на уменьшение жалования. Теперь же наемников возненавидели за то, что им нечем было уплатить. Этот долг смешивался в представлении народа с тремя тысячами двумястами эвбейских талантов, которые требовал Лутаций, и в глазах Карфагена наемники стали такими же врагами, как и римляне. Воины это понимали, и возмущение их выражалось в угрозах и гневных выходках. Они, наконец, потребовали разрешения собраться, чтобы отпраздновать одну из своих побед, и партия мира уступила им, мстя этим Гамилькару, который упорно стоял за войну. Теперь война кончилась, вопреки его воле, и он, разочаровавшись в Карфагене, передал командование над наемниками Гискону. Дворец Гамилькара отвели для приема солдат, чтобы направить на него часть той ненависти, которую те испытывали к Карфагену. К тому же устройство пиршества влекло за собой огромные расходы, и все они падали на Гамилькара.
   Гордясь тем, что они подчинили своей воле Республику, наемники рассчитывали, что смогут наконец вернуться в свою страну, увозя в капюшонах плащей плату за пролитую ими кровь. Но под влиянием винных паров их заслуги стали казаться им безмерными и недостаточно вознагражденными. Они показывали друг другу свои раны, рассказывали о сражениях, о странствиях и об охоте у себя на родине. Они подражали крикам диких зверей, их прыжкам. Потом начались отвратительные пари: погружали голову в амфоры и пили без перерыва, как изнывающие от жажды дромадеры. Один лузитанец огромного роста держал на вытянутых руках по человеку и обходил так столы, извергая из ноздрей горячее дыхание. Лакедемоняне, не снявшие лат, тяжело прыгали. Одни подражали женской походке и делали непристойные жесты, другие обнажались, чтобы состязаться среди чаш, как гладиаторы; греки плясали вокруг вазы с изображением нимф, в то время как один из негров ударял бычьей костью по медному щиту.
   Вдруг воины услышали жалобное пение, громкое и нежное; оно то стихало, то усиливалось, как хлопанье крыльев раненой птицы.
   Это были голоса рабов в эргастуле. Солдаты вскочили и бросились освобождать заключенных.
   Они вернулись, с криком гоня перед собой около двадцати человек, окутанных пылью и выделявшихся бледностью лиц. На бритых головах у них были остроконечные шапочки из черного войлока; все были обуты в деревянные сандалии; они громыхали цепями, как колесницы на ходу.
   Рабы прошли до кипарисовой аллеи и рассеялись в толпе; их стали расспрашивать. Один из них остановился поодаль. Сквозь разорванную тунику видны были его плечи с длинными рубцами. Ослепленный факелами, опустив голову, он боязливо озирался и щурился. Когда он увидел, что никто из этих вооруженных людей не выказывает к нему ненависти, из груди его вырвался глубокий вздох; он стал что-то бормотать и засмеялся сквозь радостные слезы, которые текли у него по лицу; потом схватил за ручки полную чашу и поднял ее, вытянув руки, с которых свисали цепи; глядя на небо и продолжая держать чашу, он произнес:
   – Привет прежде всего тебе, освободитель Ваал-Эшмун, которого на моей родине зовут Эскулапом! Привет вам, духи источников, света и лесов! И вам, боги, сокрытые в недрах гор и в земляных пещерах! И вам, мощные воины в блестящих доспехах, освободившие меня!
   Потом он бросил чашу и стал рассказывать о себе. Его звали Спендием. Карфагеняне захватили его в плен во время Эгинусской битвы. Изъясняясь на греческом, лигурийском и пуническом языках, он принялся снова благодарить наемников, целовал им руки и, наконец, поздравил с празднеством, выражая при этом удивление, что не видит чаш Священного легиона. Чаши эти, с изумрудной виноградной лозой на каждой из шести золотых граней, принадлежали гвардии, состоящей исключительно из молодых патрициев самого высокого роста, и обладание ими было привилегией, почти жреческой почестью; ничто среди сокровищ Республики так не возбуждало алчности наемников, как эти чаши. Из-за них они ненавидели Легион; иные рисковали жизнью ради неизъяснимого наслаждения выпить из такой чаши.
   Они тотчас послали за чашами, хранившимися у Сисситов – купцов, объединенных в общества, которые собирались для совместных трапез. Рабы вернулись ни с чем: в этот час все члены сисситских обществ уже спали.
   – Разбудить их! – приказали наемники.
   Вторично посланные рабы вернулись с ответом, что чаши заперты в одном из храмов.
   – Отпереть храм! – ответили они.
   И когда рабы, трепеща, признались, что чаши в руках начальника Легиона, Гискона, они воскликнули:
   – Пусть принесет!
   Вскоре в глубине сада появился Гискон с охраной из воинов Священного легиона. Широкий черный плащ, прикрепленный на голове к золотой митре, усеянной драгоценными камнями, окутывал его всего, спускаясь до подков коня, и сливался издали с ночным мраком. Видны были только его белая борода, сверкание головного убора и тройная цепь из широких синих пластин, которая подпрыгивала у него на груди.
   Когда он приблизился, солдаты встретили его криками:
   – Чаши, чаши!
   Он начал с заявления, что своей храбростью они, несомненно, их заслужили. Толпа заревела от радости, рукоплеща ему.
   Он прибавил, что ему это хорошо известно, так как он командовал ими в походе и вернулся с последней когортой на последней галере!
   – Верно, верно! – подтвердили они.
   Республика, продолжал Гискон, блюдет их разделение по племенам, их обычаи, их верования; они пользуются в Карфагене свободой. Что же касается чаш Священного легиона, то это частная собственность.
   Тогда один из галлов, стоявший около Спендия, перепрыгнул неожиданно через столы и подбежал к Гискону, грозя ему двумя обнаженными мечами.
   Гискон, не прерывая своей речи, ударил его по голове тяжелой палкой из слоновой кости. Варвар упал. Галлы зарычали, и бешенство их, сообщаясь другим, вызвало гнев легионеров. Гискон пожал плечами. Отвага его была бы бесполезна в схватке с этими разъяренными, грубыми животными. Позже он отомстит им какой-нибудь хитростью. Он сделал поэтому знак своим воинам и медленно удалился. Дойдя до ворот, он обернулся к наемникам и крикнул им, что они раскаются.
   Пир возобновился. Но ведь Гискон мог вернуться и, обойдя предместье, доходившее до последних укреплений, раздавить наемников, прижать их к стенам. Они почувствовали себя одинокими, несмотря на то, что их было много. Большой город, спавший внизу в темноте, испугал их своим нагромождением лестниц, своими высокими черными домами и неясными очертаниями богов, еще более жестоких, чем здешний народ. Вдали над водой скользили сигнальные огни и виден был свет в храме Камона. Они вспомнили про Гамилькара. Где он? Почему он покинул их после заключения мира? Его пререкания с Советом были, наверное, только уловкой, чтобы их погубить. Неутоленная злоба перенеслась на него, и они стали проклинать Гамилькара, возбуждая друг друга своим гневом. В эту минуту под платанами собралась толпа; она окружила негра, который бился в судорогах на земле; взор его был неподвижен, шея вытянута, у рта показалась пена. Кто-то крикнул, что он отравлен. Всем стало казаться, что отравлены и они. Воины бросились на рабов; раздались дикие вопли, и над пьяным войском пронесся вихрь разрушения. Воины разили направо и налево, уничтожали, убивали, одни бросали факелы в листву, другие, облокотившись на перила, за которыми находились львы, поражали их стрелами; более храбрые кинулись к слонам; воинам хотелось отрубить им хоботы и грызть слоновую кость.
   Тем временем балеарские пращники обогнули угол дворца, чтобы удобнее было приступить к грабежу. Но им преградила путь высокая изгородь из индийского камыша. Они перерезали кинжалами ремни затвора и очутились перед фасадом дворца, обращенным к Карфагену, в другом саду, с подстриженной растительностью. Полосы белых цветов, следуя одна за другой, описывали на земле, посыпанной голубым песком, длинные кривые, похожие на снопы звезд. От кустов, окутанных мраком, исходило теплое медовое благоухание. Стволы некоторых деревьев были обмазаны киноварью и походили на колонны, залитые кровью. Посреди сада на двенадцати медных подставках стояли стеклянные шары; внутри их мерцал красноватый свет, и они казались гигантскими глазами, в которых еще трепетала жизнь. Воины освещали себе путь факелами, спотыкаясь на глубоко вскопанном спуске.
   Они увидели небольшое озеро, разделенное на несколько бассейнов стенками из синих камней. Вода была такая прозрачная, что отражение факелов дрожало на самом дне из белых камешков и золотой пыли. На воде показались пузырьки, сверкнули блестящие чешуйки, толстые рыбы с пастью, украшенной драгоценными камнями, выплыли на поверхность.
   Воины схватили рыб, просунули пальцы под жабры и с громким хохотом принесли их на столы.
   То были рыбы, принадлежавшие роду Барка. Происходили эти рыбы от первобытных налимов, породивших мистическое яйцо, в котором таилась богиня. Мысль, что они свершают святотатство, вновь разожгла алчность наемников; они быстро развели огонь под медными сосудами и стали с любопытством глядеть, как диковинные рыбы извиваются в кипятке.
   Воины теснились, толкая друг друга. Они забыли страх и снова принялись пить. Благовония стекали у них со лба и падали крупными каплями на разодранные туники. Опираясь кулаками на столы, которые, как им казалось, качались подобно кораблям, они осматривались налитыми кровью пьяными глазами и пытались поглотить взорами то, что уже не могли съесть. Другие ходили между блюд по столам, покрытым пурпуровыми скатертями, и давили ногами подставки из слоновой кости и тирские стеклянные сосуды. Песни сливались с хрипеньем рабов, умиравших возле разбитых чаш. Воины требовали вина, мяса, золота, женщин. Они бредили на сотне различных наречий. Иные, видя вокруг себя пар, думали, что они в бане, или же, глядя на листву, воображали себя на охоте и набрасывались на своих собутыльников, как на диких зверей. Пламя переходило с дерева на дерево, охватывало сад, и высокие кроны, откуда вырывались длинные белые спирали, казались задымившим вулканом. Гул усиливался. В темноте выли раненые львы.
   Вдруг осветилась самая верхняя терраса дворца; средняя дверь открылась, и на пороге показалась женщина в черных одеждах. Это была дочь Гамилькара. Она спустилась с первой лестницы, которая шла наискось от верхнего этажа, потом со второй и с третьей и остановилась на последней террасе, на верхней площадке лестницы, украшенной галерами. Не двигаясь, опустив голову, смотрела женщина на солдат.
   За нею, по обе стороны, стояли двумя длинными рядами бледные люди в белых одеждах с красной бахромой, спадавшей им прямо на ноги. У них не было ни бород, ни волос, ни бровей. Они держали в руках, унизанных сверкающими кольцами, огромные лиры и пели тонкими голосами гимн в честь карфагенской богини. То были евнухи, жрецы храма Танит; Саламбо часто призывала их к себе.
   Наконец она спустилась по лестнице с галерами. Жрецы следовали за нею. Она вступила в аллею кипарисов и стала медленно проходить между столами военачальников, которые при виде ее слегка расступались.
   Волосы ее, посыпанные фиолетовым порошком, по обычаю дев Ханаана, были уложены наподобие башни, и от этого она казалась выше ростом. Сплетенные нити жемчуга спускались от висков к углам рта, розового, как полуоткрытый плод граната. На груди сверкало множество камней, пестрых, как чешуя мурены. Руки, покрытые алмазами, были обнажены до плеч, туника расшита красными цветами по черному фону; щиколотки соединены золотой цепочкой, чтобы походка была ровнее, и широкий пурпурный плащ, скроенный из неведомой ткани, тянулся следом за ней, мерно колыхаясь при каждом ее шаге.
   Время от времени жрецы брали на лирах приглушенные аккорды; в промежутках слышался легкий звон цепочки и мерный стук сандалий из папируса.
   Никто еще не знал Саламбо. Известно было только, что она благочестива и живет уединенно. Солдаты видели ее ночью на кровле дворца коленопреклоненной перед звездами, в дыму возженных курильниц. Ее бледность была порождена луной; духовность овевала ее, точно нежной дымкой. Глаза ее казались устремленными далеко за земные пределы. Она шла, опустив голову, и держала в правой руке маленькую лиру из черного дерева.
   Воины слышали, как она шептала:
   – Погибли! Все погибли! Вы не будете больше подплывать, покорные моему зову, как прежде, когда, сидя на берегу озера, я бросала вам в пасть арбузные семена! Тайна Танит жила в глубине ваших глаз, более прозрачных, чем пузырьки воды на поверхности рек.
   Она стала звать их по именам (то были названия месяцев):
   – Сив! Сиван! Таммуз! Элул! Тишри! Шебар! О, сжалься надо мною, богиня!
   Солдаты, не понимая, что она говорит, толпились вокруг нее. Они восторгались ее нарядом. Она оглядела их долгим испуганным взором, потом, втянув голову в плечи и простирая руки, повторила несколько раз:
   – Что вы сделали! Что вы сделали!.. Ведь вам даны были для услады и хлеб, и мясо, и растительное масло, и все пряности со складов! Я посылала за быками в Гекатомпиль, я отправляла охотников в пустыню!
   Голос ее становился все громче, щеки зарделись.
   Она продолжала:
   – Где вы находитесь? В завоеванном городе или во дворце повелителя? И какого повелителя? Суффета Гамилькара, отца моего, служителя Ваалов. Это он отказался выдать Лутецию ваше оружие, обагренное кровью его рабов. Знаете ли вы у себя на родине лучшего полководца, чем он? Взгляните: ступени дворца загромождены нашими трофеями! Продолжайте бесчинствовать! Сожгите дворец! Я увезу с собой духа – покровителя моего дома, черную змею, которая спит наверху, на листьях лотоса. Я свистну, и она за мной последует. Когда я сяду на галеру, змея поплывет за мной в пене вод, по следам корабля.
   Тонкие ноздри девушки трепетали. Она судорожно сжимала драгоценные камни у себя на груди. Глаза ее затуманились. Она продолжала:
   – О бедный Карфаген! Жалкий город! Нет у тебя прежних могучих защитников, мужей, которые отправлялись за океан строить храмы на дальних берегах. Все страны работали на тебя, и равнины морей, изборожденные твоими веслами, колыхались под грузом твоих жатв.
   Затем она стала петь о деяниях Мелькарта, бога си-донского и праотца их рода.
   Она рассказала о восхождении на горы эрсифонийские, о путешествии в Тартес и о войне против Мазизабала в отмщение за царицу змей:
   – Он преследовал в лесу чудовище с женским телом, с хвостом, извивавшимся по сухой листве, как серебряный ручей. И он дошел до луга, где какие-то существа, полуженщины, полудраконы, сидели вокруг большого костра, опираясь на свои хвосты. Кровавая луна пылала, окруженная бледным сиянием; их красные языки, рассеченные, точно багры рыбаков, вытягивались, извиваясь, до самого пламени.
   Потом Саламбо рассказала, как Мелькарт, победив Мазизабала, укрепил на носу своего корабля его отрубленную голову.
   При каждом всплеске волн голова исчезала под пеной: солнце опалило ее, и она сделалась тверже золота; она плакала, и слезы непрерывно капали в воду.
   Саламбо пела на старом ханаанском наречии, которого варвары не понимали. Они недоумевали, о чем она им рассказывает, сопровождая свои речи грозными жестами. Взгромоздившись вокруг нее на столы, на пиршественные ложа, на ветви сикомор, раскрыв рты и вытянув шеи, они старались угадать смысл странных рассказов, встававших перед их воображением сквозь мрак теогоний, как призраки в облаках.
   Только безбородые жрецы понимали Саламбо. Их морщинистые руки, державшие лиры, дрожали и время от времени извлекали из струн мрачные аккорды. Они были слабее старых женщин и трепетали от мистического возбуждения и от страха, который вызывали у них солдаты. Варвары не обращали на них внимания; они слушали поющую деву.
   Пристальнее, чем кто-либо, смотрел на нее молодой нумидийский вождь, сидевший за столом военачальников среди воинов своего племени. Пояс его был утыкан стрелами и образовывал как бы горб под его широким плащом, привязанным к голове кожаным ремешком. Расходившийся на плечах плащ окружал тенью его лицо; виден был только огонь его глаз. Он случайно попал на пир, – отец поселил его в доме Барки, как это было принято у царей, посылавших своих наследников в знатные семьи, чтобы подготовить брачные союзы. Нар Гавас жил во дворце уже полгода, но еще ни разу не видал Саламбо; сидя на корточках, опустив бороду на древки своих дротиков, он разглядывал ее, и его ноздри раздувались, как у леопарда, притаившегося в камышах.
   По другую сторону столов расположился ливиец огромного роста, с короткими черными курчавыми волосами. Он снял доспехи, – на нем была только военная куртка; медные нашивки ее раздирали пурпур ложа. Ожерелье из серебряных полумесяцев запуталось в волосах на его груди. Лицо было забрызгано кровью. Он сидел, опершись на левый локоть, и улыбался широко раскрытым ртом.
   Саламбо перестала петь. Она заговорила на варварских наречиях, с женской чуткостью старалась смягчить гнев воинов. С греками она говорила по-гречески, а потом обратилась к лигурам, к кампанийцам, к неграм, и каждый из них, слушая ее, находил в ее голосе сладость своей родины. Увлеченная воспоминаниями о прошлом Карфагена, Саламбо запела о былых войнах с Римом. Варвары рукоплескали. Ее воспламеняло сверкание обнаженных мечей; она вскрикивала, простирая руки. Лира ее упала, и она умолкла; затем, прижимая обе руки к сердцу, она несколько мгновений стояла, опустив веки и наслаждаясь волнением воинов.
   Ливиец Мато всем телом подался к ней. Она невольно подошла к нему и, тронутая его восхищением, налила ему вина в золотую чашу, чтобы примириться с войском.
   – Пей! – сказала она.
   Он взял чашу и поднес ее к губам, но в это время один из галлов, тот, которого ранил Гискон, хлопнул его по плечу с веселой шуткой на своем родном наречии. Находившийся поблизости Спендий взялся перевести его слова.
   – Говори! – сказал Мато.
   – Да хранят тебя боги, ты будешь богат. Когда свадьба?
   – Чья свадьба?
   – Твоя! – сказал галл. – У нас, когда женщина наливает вино солдату, она тем самым предлагает ему разделить с ней ложе.
   Он не успел кончить, как Нар Гавас вскочил, выхватил из-за пояса дротик и, упершись правой ногой в край стола, метнул его в Мато.
   Дротик просвистел между чашами и, пронзив руку ливийца, с такой силой пригвоздил ее к скатерти, что рукоятка его задрожала.
   Мато быстро высвободил руку; но у него не было оружия. Подняв обеими руками стол со всем, что на нем стояло, он кинул его в Нар Гаваса, в самую гущу толпы, бросившейся их разнимать. Солдаты и нумидийцы так тесно сгрудились, что не было возможности обнажить мечи. Мато продвигался, нанося удары головой. Когда он поднял голову, Нар Гавас исчез. Он стал искать его глазами. Саламбо тоже не было.
   Тогда он взглянул на дворец и увидел, как закрылась наверху красная дверь с черным крестом. Он ринулся туда.
   На виду у всех он побежал вверх по ступеням, украшенным галерами, поднялся по трем лестницам и, достигнув красной двери, толкнул ее изо всех сил. Задыхаясь, он прислонился к стене, чтобы не упасть.
   Кто-то следовал за ним, и во мраке – огни пиршества были скрыты выступом дворца – он узнал Спендия.
   – Уходи, – сказал ливиец.
   Раб ничего не ответил, разорвал зубами свою тунику, потом опустился на колени перед Мато, нежно взял его руку и стал ощупывать ее в темноте, отыскивая рану.
   При свете луны, выглянувшей из-за облаков, Спендий увидел на середине руки зияющую рану. Он обмотал ее куском ткани; но Мато с раздражением повторял:
   – Оставь меня, оставь!
   – Нет, – возразил раб. – Ты освободил меня из темницы. Я принадлежу тебе. Ты мой повелитель! Приказывай!
   Мато, скользя вдоль стен, обошел террасу. На каждом шагу он прислушивался, и в промежутки между золочеными прутьями решеток взгляд его проникал в тихие покои. Наконец он в отчаянии остановился.
   – Послушай! – сказал ему раб. – Не презирай меня за слабость! Я жил во дворце. Я могу, как змея, проползти между стен. Идем! В комнате предков под каждой плитой лежит слиток золота, подземный ход ведет к их гробницам.
   – Зачем мне богатство! – сказал Мато.
   Спендий умолк.
   Они стояли на террасе. Перед ними был мрак, в котором, казалось, скрывались какие-то громады, подобные волнам окаменевшего черного океана.
   Но вот в восточной стороне неба появилась светлая полоса. Слева, внизу, каналы Мегары прочертили белыми извилинами зелень садов. В свете бледной зари стали понемногу вырисовываться конические крыши семиугольных храмов, лестницы, террасы, укрепления; вдоль всего карфагенского полуострова задрожала кайма белой пены, а изумрудное море точно застыло в утренней прохладе. По мере того, как розовело небо, все яснее обозначались на склонах высокие дома, похожие на стадо черных коз, которое спускается с гор. Пустынные улицы удлинялись, уходили вдаль; пальмы, кое-где выглядывавшие из-за стен, стояли неподвижно. Полные доверху водоемы казались серебряными щитами, брошенными во дворах. Маяк Гермейского мыса побледнел. На верху акрополя, в кипарисовой роще, кони Эшмуна, чувствуя близость утра, становились копытами на мраморную ограду и ржали, повернув головы в сторону солнца.
   Солнце взошло; Спендий, воздев руки, испустил крик.
   Все зашевелилось в разлившемся багрянце, – бог, точно раздирая себя, в потоке лучей изливал на Карфаген свой золотой дождь. Сверкали тараны галер, крыша Камона казалась охваченной пламенем, засветились огни в открывшихся храмах. Колеса возов, прибывших из окрестностей, катились по каменным плитам улиц. Навьюченные поклажей верблюды спускались по тропам. Менялы открывали на перекрестках ставни своих лавок. Улетали аисты, трепетали белые паруса. В роще Танит ударяли в тамбурины священные блудницы, у околицы Маппал задымились печи для обжигания глиняных гробов.
   Спендий наклонился над перилами террасы; у него стучали зубы, и он повторял:
   – Да, да, повелитель! Я понимаю, отчего ты отказался грабить дом.
   Мато, точно пробужденный его свистящим голосом, казалось, не понимал, что он говорит. Спендий продолжал:
   – Какие богатства! А у тех, кто владеет ими, нет даже оружия, чтобы их защищать!
   Он указал ему правой рукой на бедняков, которые ползли по песку за молом в поисках золотых песчинок.
   – Посмотри, – сказал он. – Республика подобна этим жалким людям: склонившись над океаном, она простирает свои жадные руки ко всем берегам, и шум волн так заполняет ее слух, что она не услышала бы шагов подступающего к ней сзади властителя!
   Он увлек Мато на другой конец террасы и показал ему сад, где сверкали на солнце мечи солдат, висевшие на деревьях.
   – Но здесь собрались сильные люди, исполненные великой ненависти! Ничто не связывает их с Карфагеном – ни семья, ни клятвенные обеты, ни общие боги!
   Мато стоял как прежде, прислонясь к стене. Спендий продолжал, понизив голос:
   – Понимаешь ли ты меня, ратник? Мы станем ходить в пурпуре, как сатрапы. Нас будут умащать благовониями. У меня самого будут рабы. Разве тебе не надоело спать на твердой земле, пить кислое вино в лагерях и постоянно слышать звуки трубы? Или ты надеешься отдохнуть потом, когда с тебя сорвут латы и бросят твой труп коршунам? Или когда, опираясь на посох, слепой, хромой и немощный, ты будешь ходить от двери к двери и рассказывать про свою молодость малым детям и продавцам рассола? Вспомни о несправедливости вождей, о стоянках в снегу, о переходах под палящими лучами солнца, о суровой дисциплине и вечной угрозе казни на кресте! После стольких мытарств ты получил почетное ожерелье, – так на осла надевают нагрудник с погремушками, чтобы оглушить его в пути и не дать почувствовать усталости. А ведь ты более доблестный воин, чем Пирр! Если бы ты только захотел! Как будет хорошо в больших прохладных покоях, когда под звуки лир ты будешь возлежать, окруженный шутами и женщинами! Не говори, что предприятие это неосуществимо! Разве наемники не владели Регием и другими крепостями в Италии? Кто воспротивится тебе? Гамилькар отсутствует, народ ненавидит богатых, Гискон бессилен поднять окружающих его трусов. А ты отважен, тебе будут повиноваться. Прими на себя начальство над ними. Карфаген наш – завладеем им!
   – Нет, – сказал Мато, – надо мной тяготеет проклятие Молоха. Я это почувствовал по ее глазам, а только что я видел в одном храме пятящегося черного барана.
   Он прибавил, оглядываясь:
   – Где же она?
   Спендий понял, что Мато охвачен сильным волнением, и побоялся продолжать.
   Деревья за ними еще дымились; с почерневших ветвей время от времени падали на блюда наполовину обгоревшие скелеты обезьян. Пьяные ратники храпели рядом с трупами, раскрыв рты, а те, что не спали, сидели, опустив голову, ослепленные дневным светом. Истоптанная земля была залита кровью. Слоны раскачивали между кольями загонов свои окровавленные хоботы. В открытых амбарах виднелись продырявленные мешки пшеницы, у ворот стоял плотный ряд колесниц, брошенных варварами; павлины, усевшись на ветвях кедров, распускали хвосты и пронзительно кричали.
   Спендия удивляла неподвижность Мато; ливиец еще больше побледнел и следил остановившимся взглядом за чем-то вдали, опираясь обеими руками на перила террасы. Спендий, наклонившись, понял наконец, что рассматривал Мато. По пыльной дороге в Утику вращалась золотая точка. То была ось колесницы, запряженной двумя мулами; раб бежал перед дышлом, держа поводья. В колеснице сидели две женщины. Гривы мулов были взбиты на персидский лад между ушей и покрыты сеткой из голубого бисера. Спендий узнал женщин и едва сдержал крик. Сзади развевалось по ветру широкое покрывало.


   II. В Сикке

   Два дня спустя наемники выступили из Карфагена. Каждому из них дали по золотому с условием, чтобы они расположились лагерем в Сикке, при этом им было сказано много льстивых слов:
   – Вы – спасители Карфагена. Но, оставаясь в нем, вы разорите город и оголодите его; Карфагену нечем будет платить. Удалитесь! Республика вознаградит вас за уступчивость. Мы тотчас же введем новый налог. Жалованье будет выплачено вам полностью, мы снарядим галеры, которые отвезут вас на родину.
   Они не знали, что ответить на такие речи. Привыкнув к войне, люди эти скучали в городе. Поэтому их нетрудно было уговорить; народ поднялся на городские стены, чтобы видеть, как они уходят,
   Они прошли по Камонской улице, миновали Циртские ворота и продолжали путь вперемешку: стрелки с гоплитами, начальники с простыми солдатами, лузитанцы с греками. Они шли бодрым шагом, и каменные плиты мостовой звенели под их тяжелыми котурнами. Доспехи их пострадали от катапульт, лица почернели в битвах. Хриплые крики вылетали из уст людей с густой бородой. Разорванные кольчуги звенели о рукоятки мечей; сквозь продырявленные латы виднелись голые тела, устрашающие, как боевые машины. Пики, топоры, рогатины, войлочные шапки, медные шлемы – все мерно колыхалось. Они наводнили улицы; казалось, что стены раздвинутся от напора, когда длинные ряды вооруженных солдат проходили между высокими семиэтажными домами, покрытыми битумом. За железными или камышовыми оградами стояли женщины в покрывалах и безмолвно глядели на проходящих варваров.
   Террасы, укрепления, стены были усеяны карфагенянами в черных одеждах. Туники матросов казались кровавыми пятнами на этом темном фоне; полунагие дети с лоснящейся кожей махали руками в медных браслетах среди зелени, обвивавшей колонны, и в ветвях пальм. Старейшины вышли на площадки башен, и, неизвестно почему, то тут, то там задумчиво стояли эти люди с длинными бородами. Они вырисовывались вдали на фоне неба, смутные, как привидения, неподвижные, как камни.
   Всех охватила тревога. Опасались, как бы варвары, поняв свою силу, не вздумали вдруг остаться. Но они так доверчиво покидали город, что карфагеняне воспрянули духом и присоединились к солдатам. Они обнимали их, забрасывали клятвами, давали им благовония, цветы и даже серебряные деньги. Варварам дарили амулеты против болезней, предварительно, однако, трижды плюнув на амулеты, чтобы привлечь смерть, или же прятали внутрь волоски шакала, чтобы сердце носящего преисполнилось трусости. Вслух призывали благословения Мелькарта, а втихомолку – его проклятия.
   Потом потянулись обозы, убойный скот и все отставшие.
   Больные, посаженные на дромадеров, стонали; хромые опирались на обломки пик. Пьяницы тащили с собой мехи с вином; обжоры несли мясные туши, пироги, плоды, масло, завернутое в виноградные листья, лед в полотняных мешках. Одни шли под зонтами, другие с попугаями на плече; третьи вели за собою собак, газелей или пантер. Ливийские женщины, сидя на ослах, ругали негритянок, покинувших лупанары Малки, чтобы следовать за солдатами; некоторые из них кормили грудью младенцев, привязанных к их шее кожаными ремнями. Мулы, которых понукали остриями мечей, сгибались под тяжестью свернутых палаток. Затем шли слуги и водоносы, бледные, пожелтевшие от лихорадки, покрытые паразитами; это были подонки карфагенской черни, примкнувшие к варварам.
   Когда прошли и они, ворота были заперты, но народ не спускался со стен. Вскоре войско рассеялось по всему перешейку.
   Оно разбилось на неровные отряды. Потом копья стали казаться издали высокими стеблями трав, и наконец все исчезло в облаке пыли. Воины, оборачиваясь к Карфагену, не видели ничего, кроме длинных стен, зубцы которых вырисовывались на фоне неба.
   Тут варвары услышали громкий крик. Они подумали, что солдаты, оставшиеся в городе (они не знали в точности, сколько их всего), вздумали разграбить какой-нибудь храм. Это их позабавило, и они, смеясь, продолжали путь.
   Им весело было шагать, как прежде, всем вместе, в открытом поле. Греки пели старую мамертинскую песню:
   «Своим копьем и своим мечом я вспахиваю землю и собираю жатву: я – хозяин дома! Обезоруженный противник падает к моим ногам и называет меня властелином и царем».
   Солдаты кричали, прыгали, а самые веселые принимались рассказывать смешные истории; время бедствий миновало. Когда они дошли до Туниса, кто-то заметил, что исчез отряд балеарских пращников. Они, верно, были неподалеку. О них тотчас же забыли.
   Одни отправились на ночлег в дома, другие расположились у подножия стен, и горожане пришли поговорить с солдатами.
   Всю ночь на горизонте со стороны Карфагена видны были огни; отсветы, подобные гигантским факелам, тянулись вдоль неподвижного озера. Никто из солдат не знал, какой там справляли праздник.
   На следующий день варвары прошли по возделанным полям. Вдоль дороги тянулся ряд патрицианских ферм; по пальмовым рощам протекали водоотводные каналы; масличные деревья стояли длинными зелеными рядами; в ущельях, между холмами, плыл розовый туман; сзади высились синие горы. Дул теплый ветер. По широким листьям кактусов ползали хамелеоны.
   Варвары замедлили шаг.
   Они шли разрозненными отрядами или же плелись поодиночке на далеком расстоянии друг от друга. Проходя мимо виноградников, они ели виноград. Они ложились на траву и с изумлением смотрели на закрученные рога быков, на овец, покрытых шкурами для защиты их шерсти, на то, как скрещивались в виде ромбов борозды; их удивляли лемехи, похожие на корабельные якоря, а также гранатовые деревья, которые поливались сильфием. Щедрость земли и мудрые измышления человека поражали их.
   Вечером солдаты легли на палатки, не развернув их; засыпая, они смотрели на звезды и жалели, что кончился пир во дворце Гамилькара.
   На следующий день, после полудня, был сделан привал на берегу реки, среди олеандровых кустов. Воины сбросили наземь щиты, копья, сняли пояса. Они мылись с криками, набирали воду в шлемы, а некоторые, лежа на животе, пили вместе с вьючными животными, которых освободили от поклажи.
   Спендий, сидя на дромадере, украденном во владениях Гамилькара, увидел издали Мато с подвязанной рукой и непокрытой головой; он поил своего мула и, склонившись, глядел, как течет вода. Спендий тут же протиснулся сквозь толпу и стал звать его:
   – Господин! Господин!
   Мато едва поблагодарил его за благословения. Спендий не обратил на это внимания и пошел за ним, время от времени беспокойно оглядываясь в сторону Карфагена.
   Он был сыном греческого ритора и кампанской блудницы. Сначала он обогатился, торгуя женщинами, потом, разоренный кораблекрушением, воевал против римлян в рядах пастухов Самниума. Его взяли в плен, но он бежал.
   Его поймали, и после этого он работал в каменоломнях, задыхался в сушильнях, кричал, когда его истязали, переменил много хозяев, испытал неистовство их гнева. Однажды, придя в отчаяние, он бросился в море с триремы, где был гребцом. Матросы спасли его и привезли умирающим в Карфаген; там его заключили в мегарский эргастул. Но так как предстояло вернуть римлянам их перебежчиков, он воспользовался сумятицей и убежал вместе с наемниками.
   В течение всего пути он не отставал от Мато, приносил ему еду, поддерживал его на спусках, а вечером подстилал ему под голову ковер. Мато наконец тронули его заботы, и мало-помалу он заговорил.
   Мато родился в Сиртском заливе. Отец водил его на богомолье в храм Аммона. Потом он охотился на слонов в гарамантских лесах. Затем поступил на карфагенскую службу.
   При взятии Дрепана его возвели в звание тетрарха. Республика осталась ему должна четыре лошади, двадцать три медины пшеницы и жалованье за целую зиму. Он страшился богов и желал умереть у себя на родине.
   Спендий говорил ему о своих странствиях, о народах и храмах, которые он посетил. Он многому научился, умел изготовлять сандалии и рогатины, плести сети, приручать диких зверей и готовить рыбу.
   Иногда он останавливался и издавал хриплый крик; мул Мато ускорял шаг, и другие мулы тоже быстрее шли за ними; затем Спендий снова принимался говорить, по-прежнему обуреваемый тревогой. Она улеглась вечером на четвертый день.
   Они поднимались рядом, с правой стороны войска, по склону холма; долина внизу уходила вдаль, теряясь в ночной мгле; шеренги солдат, шедших под ними, колыхались в темноте. Временами войска проходили по возвышенности, освещенной луной. Тогда на остриях копий как будто вспыхивала звезда, шлемы начинали сверкать, затем все исчезало, и на смену ушедшим являлись другие. Вдали слышалось блеяние разбуженных стад; казалось, что на землю спускается бесконечная тишина.
   Спендий, запрокинув голову, полузакрыл глаза и, глубоко вздыхая, впитывал в себя свежесть ветра. Он раздвигал руки и шевелил пальцами, чтобы лучше чувствовать негу, струившуюся по телу. Его душила жажда мщения. Он прижимал руку ко рту, чтобы остановить рыдания, и, трепеща от ненависти, отпускал недоуздок своего дромадера, который шел большими ровными шагами. Мато снова погрузился в печаль; ноги его свисали до земли, травы, стегая по котурнам, издавали непрерывный свистящий звук.
   Путь все удлинялся; казалось, ему не будет конца. Равнина неизменно переходила в круглое плоскогорье, затем снова надо было спускаться в долину; горы, которые только что вставали стеной, как бы отступали, когда к ним приближались. Время от времени среди зелени тамарисков показывалась река, а затем пропадала за холмами. Иногда появлялся огромный утес, подобный носу корабля или подножию исчезнувшего колосса.
   По пути встречались на равном расстоянии один от другого маленькие четырехугольные храмы; ими пользовались странники, направлявшиеся в Сикку. Храмы были заперты, как гробницы. Ливийцы громко стучались в двери, требуя, чтобы им открыли. Никто изнутри не отвечал.
   Возделанные поля попадались все реже. Потянулись песчаные полосы земли с редкими тернистыми кустами. Среди камней паслись стада овец; за ними присматривали женщины в синих овечьих шкурах. Они с криком пускались бежать, едва завидев копья солдат между скалами.
   Воины шли точно по длинному коридору с вереницей красноватых холмов по бокам, как вдруг их остановило страшное зловоние, и они увидели необычайное зрелище: на верхушке одного из рожковых деревьев среди листьев торчала львиная голова.
   Они подбежали к дереву; перед ними был лев, распятый, точно преступник, на кресте. Его мощная голова опустилась на грудь, и передние лапы, наполовину скрытые гривой, были распростерты, как крылья птицы. Ребра выступали под натянутой кожей; задние лапы, прибитые одна к другой, были слегка поджаты, черная кровь, стекая по шерсти, образовала сосульки на конце хвоста, который свисал до земли. Ратников это зрелище позабавило. Они обращались ко льву, называя его римским гражданином и консулом, и бросали ему в глаза камешки, чтобы прогнать мошкару.
   Пройдя сто шагов, они увидели еще два креста, а дальше появился внезапно целый ряд крестов с распятыми львами. Некоторые околели так давно, что на крестах висели только остатки их скелетов. Другие, наполовину обглоданные, искривили пасть в страшной гримасе. Среди них были громадные львы. Кресты гнулись под их тяжестью, и они качались на ветру, в то время как над их головой неустанно кружили стаи воронов. Так мстили карфагенские крестьяне, захватив какого-нибудь хищного зверя. Они надеялись отпугнуть этим примером других. Варвары уже не смеялись, они пришли в изумление. «Что это за народ, – думали они, – который для потехи распинает львов!»
   Большинство наемников, особенно северяне, были охвачены тревогой, измучены, больны. Они раздирали себе руки о колючки алоэ; большие комары своим писком терзали им слух; то тот, то другой заболевал кровавым поносом. Воинов беспокоило, что все еще не видно Сикки. Они боялись заблудиться, попасть в пустыню, страну песков и всяких ужасов. Многие не хотели идти дальше. Иные повернули назад, в Карфаген.
   Наконец, на седьмой день после того как они долго шли у подножия гор, дорога резко повернула вправо; их глазам представилась линия стен, воздвигнутых на белых утесах и сливавшихся с ними. Затем вдруг открылся весь город; в багровом свете заката на стенах развевались синие, желтые и белые покрывала. То были жрицы Танит, прибежавшие встречать воинов. Выстроившись вдоль укреплений, они ударяли в бубны, играли на лирах, потрясали кроталами, и лучи солнца, заходившего позади них в нумидийских горах, скользили по струнам арф, к которым прикасались их обнаженные руки. По временам инструменты внезапно умолкали, и раздавался резкий, пронзительный, долгий крик, похожий на лай: они издавали его, ударяя языком об углы рта. Иные стояли, подперев подбородок рукой, неподвижнее сфинксов, и устремив большие черные глаза на поднимавшееся войско.
   Хотя Сикка был священным городом, все же он не мог дать приют такому количеству людей; один только храм со своими строениями занимал половину города. Поэтому варвары расположились на равнине по своему усмотрению, дисциплинированная часть войска – правильными отрядами, а другие – по национальностям или как попало.
   Греки разбили шатры из звериных шкур параллельными рядами, иберийцы поставили кругом свои холщовые палатки, галлы построили шалаши из досок, ливийцы – хижины из камней, а негры вырыли ногтями в песке углубления для ночлега. Многие, не зная, где поместиться, бродили среди поклажи, а ночью укладывались на землю, завернувшись в рваные плащи.
   Вокруг них лежала равнина, окаймленная горами. Кое-где над песчаным холмом склонялась пальма, а по откосам пропастей выступали пятнами сосны и дубы. Иногда в грозу дождь повисал длинным пологом, в то время как небо над полями оставалось лазурным, ясным; потом теплый ветер гнал вихри пыли, ручей спускался каскадами с высот Сикки, где под золотой крышей стоял на медных колоннах храм Венеры Карфагенской, владычицы страны. Ее душа как бы наполняла все вокруг. Волнистой линией холмов, сменой холода и тепла, а также игрой света она являла бесконечность своей силы и красоту своей вечной улыбки. Вершины гор были похожи то на рога полумесяца, то на сосцы полных женских грудей, и варвары при всей своей усталости чувствовали полное сладости томление.
   Спендий, продав дромадера, купил на вырученные деньги раба. Он весь день спал, растянувшись перед палаткой Мато. Иногда он просыпался; во сне ему мерещился свист бича, и, улыбаясь, он проводил руками по рубцам на ногах, на том месте, где долго носил кандалы. Потом снова засыпал.
   Мато мирился с его обществом, и Спендий, с длинным мечом у бедра, сопровождал его, как ликтор, или же Мато небрежно опирался рукой на его плечо: Спендий был низкорослый.
   Однажды вечером, проходя вместе по улицам лагеря, они увидели людей в белых плащах; среди них был Нар Гавас, вождь нумидийцев. Мато вздрогнул.
   – Дай меч, – воскликнул он, – я его убью!
   – Подожди, – сказал Спендий, останавливая друга.
   Нар Гавас уже подходил. Он прикоснулся губами к большим пальцам обеих рук в знак приязни и объяснил свой гнев опьянением на пиру. Потом долго обвинял Карфаген, но не сказал, зачем пришел к варварам.
   «Кого он хочет предать: их или Республику?» – спрашивал себя Спендий; он надеялся извлечь пользу из всяких смут и потому был благодарен Нар Гавасу за будущие предательства, в которых он его подозревал.
   Вождь нумидийцев остался жить среди наемников. Казалось, он хотел заслужить расположение Мато. Он посылал ему жирных коз, золотой песок и страусовые перья. Ливиец удивлялся его любезности и не знал, отвечать тем же или дать волю раздражению. Но Спендий успокаивал его, и Мато подчинялся рабу. Он все еще пребывал в нерешительности и не мог стряхнуть с себя непобедимое оцепенение, как человек, некогда выпивший напиток, от которого ему суждено умереть.
   Однажды они отправились с утра охотиться на львов, и Нар Гавас спрятал под плащом кинжал. Спендий следовал за ним по пятам, и за все время охоты Нар Гавас ни разу не вынул кинжала.
   В другой раз Нар Гавас завел их очень далеко, до границ своего королевства. Они очутились в узком ущелье. Нар Гавас с улыбкой заявил, что заблудился, Спендий нашел дорогу.
   Но чаще всего Мато, печальный, как авгур, уходил на заре и бродил по полям. Он ложился где-нибудь на песок и до вечера не двигался с места.
   Он обращался за советом ко всем колдунам в войске, к тем, кто наблюдает за движением змей, и к тем, кто читает по звездам, и к тем, кто дует на пепел сожженных трупов. Он глотал смолу, горный укроп и яд гадюк, леденящий сердце; негритянки пели при лунном свете заклинания на варварском языке и в это время кололи ему лоб золотыми стилетами; он навешивал на себя ожерелья и амулеты, взывал по очереди к Ваал-Камону, к Молоху, к семи Кабирам, к Танит и к греческой Венере. Он вырезал некое имя на медной пластинке и зарыл ее в песок на пороге своей палатки. Спендий слышал, как он стонал и говорил сам с собой.
   Однажды ночью Спендий вошел к нему.
   Мато, голый, как труп, лежал плашмя на львиной шкуре, закрыв лицо обеими руками; висячая лампа освещала оружие, висевшее на срединном шесте палатки.
   – Что тебя томит? – спросил раб. – Что тебе нужно? Ответь мне.
   Он стал трясти его за плечо и несколько раз окликнул:
   – Господин! Господин!..
   Мато поднял на него широко открытые, печальные глаза.
   – Слушай! – сказал он тихим голосом, приложив палец к губам. – Гнев богов обрушился на меня! Меня преследует дочь Гамилькара! Я боюсь ее, Спендий!
   Он прижимался к груди раба, как ребенок, напуганный призраком.
   – Скажи мне что-нибудь! Я болен. Я хочу излечиться! Я испробовал все средства! Но, быть может, ты знаешь более могущественных богов или какое-нибудь неодолимое заклинание?
   – Для чего? – спросил Спендий.
   Мато стал бить себя кулаками по голове.
   – Чтобы избавиться от нее, – ответил он.
   Потом, обращаясь к самому себе, он продолжал с расстановкой:
   – Я, наверное, та жертва, которую она обещала принести богам в искупление чего-то. Она привязала меня к себе цепью, невидимой для глаз. Когда я хожу, это идет она; когда я останавливаюсь, значит, и она отдыхает! Ее глаза жгут меня, я слышу ее голос. Она окружает меня, проникает в меня. Мне кажется, она сделалась моей душой! И все же нас как будто разделяют невидимые волны безбрежного океана! Она далека и недоступна. Сияние красоты окружает ее светящимся облаком. Иногда мне кажется, что я ее никогда не видел, что она не существует, что все это сон!
   Так причитал Мато во мраке. Варвары спали. Спендий, глядя на него, вспоминал юношей с золотыми сосудами в руках – юношей, которые обращались к нему в былое время с мольбами, когда он водил по улицам городов толпу блудниц. Его охватила жалость, и он сказал:
   – Не падай духом, господин мой! Призывай на помощь свою волю, но не моли богов: они не снисходят на призывы людей! Вот ты теперь малодушно плачешь. Тебе не стыдно страдать из-за женщины?
   – Что я, по-твоему, дитя? – возразил Мато. – Ты думаешь, меня еще трогают женские лица и песни женщин? У нас в Дрепане их посылали чистить конюшни. Я обладал женщинами среди набегов, под рушившимися сводами и когда еще дрожали катапульты!.. Но эта женщина, Спендий, эта!..
   Раб прервал его:
   – Не будь она дочь Гамилькара…
   – Нет! – воскликнул Мато. – Она не такая, как остальные, другой такой женщины нет на свете. Ты видел, какие у нее большие глаза и густые брови, – глаза, подобные солнцам под арками триумфальных ворот? Вспомни: когда она появилась, свет факелов потускнел. Под алмазами ожерелья блистала ее обнаженная грудь. Следом за нею точно неслось благоухание храма, и от всего ее существа исходило нечто более сладостное, чем вино, и более страшное, чем смерть. Она шла, а потом остановилась.
   Он умолк. Глаза его были устремлены вдаль, взгляд неподвижен.
   – Я жажду обладать ею! Я умираю от желания! При мысли о том, что я сожму ее в своих объятиях, меня охватывает неистовый восторг. И все же я ненавижу ее! Мне бы хотелось избить ее, Спендий! Что мне делать? Я хочу продать себя, чтобы стать ее рабом. Ты ведь был ее рабом! Ты иногда видел ее. Расскажи мне что-нибудь о ней! Ведь она каждую ночь поднимается на террасу дворца, правда? Камни, наверно, трепещут под ее сандалиями, и звезды нагибаются, чтобы взглянуть на нее.
   Он в бешенстве упал и захрипел, точно раненый бык.
   Потом Мато запел:
   «Он преследовал в лесу чудовище с женским телом, с хвостом, извивавшимся по сухой листве, как серебряный ручей».
   Растягивая слова, Мато подражал голосу Саламбо, его вытянутые руки как бы скользили по струнам лиры.
   В ответ на все утешения Спендия он говорил одно и то же. Ночи проходили среди стонов и увещаний.
   Мато хотел заглушить свои страдания вином. Но опьянение только усиливало его печаль. Тогда, чтобы развлечься, он стал играть в кости и проиграл одну за другой все золотые бляхи своего ожерелья. Он согласился пойти к прислужницам богини, но, спускаясь с холма, рыдал, точно шел с похорон.
   Спендий в противоположность ему становился все отважнее и веселее. Он вел беседы с солдатами в кабачках под деревьями, чинил старые доспехи, жонглировал кинжалами, собирал травы для больных. Он шутил, был умен, находчив, общителен; варвары привыкли к его услугам и полюбили его.
   Они ждали посла из Карфагена, который должен был привезти им на мулах корзины, груженные золотом; производя наново все те же расчеты, они чертили пальцами на песке цифры за цифрами. Каждый строил планы на будущее, рассчитывал иметь наложниц, рабов, землю. Некоторые намеревались зарыть свои сокровища или рискнуть увезти их на кораблях. Но полное безделье стало раздражать солдат; начались споры между конницей и пехотой, между варварами и греками; беспрестанно раздавались озлобленные женские голоса.
   Каждый день к ним являлись полчища почти нагих людей, покрывавших себе голову травами для защиты от солнца. Это были должники богатых карфагенян; их заставили обрабатывать землю заимодавцев, и они спаслись бегством. Приходило множество ливийцев, крестьян, разоренных налогами, изгнанников, преступников. Затем прибыла орда торговцев: все продавцы вина и растительного масла, взбешенные тем, что им не уплатили, и враждебно настроенные против Республики. Спендий ораторствовал, обвиняя Карфаген. Вскоре стали истощаться припасы. Начали поговаривать о том, чтобы, сплотившись, идти всем на Карфаген или же призвать римлян.
   Однажды в час ужина раздались приближающиеся низкие надтреснутые звуки; вдалеке на холмистой равнине показалось что-то красное.
   То были большие носилки пурпурового цвета, украшенные по углам пучками страусовых перьев. Хрустальные цепи и нити жемчуга ударялись о стянутые занавеси. За носилками следовали верблюды, позванивая колокольчиками, висевшими у них на груди. Верблюдов окружали наездники в чешуйчатых золотых латах от плеч до самых пят.
   Они остановились в трехстах шагах от лагеря и вынули из чехлов, привязанных к седлам, круглые щиты, широкие мечи и беотийские шлемы. Часть всадников осталась при верблюдах, остальные двинулись вперед. Наконец показались эмблемы Республики – синие деревянные шесты с конской головой или сосновой шишкой наверху. Варвары поднялись со своих мест и стали рукоплескать; женщины подбегали к легионерам и целовали им ноги.
   Носилки приближались, покоясь на плечах двенадцати негров, которые шли в ногу мелкими быстрыми шагами. Они отклонялись то вправо, то влево, натыкаясь на веревки палаток, на скот, разбредшийся во все стороны, на треножники, где жарилось мясо. Время от времени высовывалась жирная рука в кольцах; хриплый голос выкрикивал ругательства. Тогда носильщики останавливались и меняли направление.
   Пурпуровые занавеси носилок приподнялись; на широкой подушке покоилась голова человека с одутловатым равнодушным лицом; брови вырисовывались на лице, как две дуги из черного дерева, соединенные между собой; золотые блестки сверкали в курчавых волосах, лицо было очень бледное, точно осыпанное мраморным порошком. Тела не было видно под овечьими шкурами, покрывавшими его.
   Воины узнали в лежащем человеке суффета Ганнона, того, кто своей медлительностью содействовал поражению в битве при Эгатских островах; что касается победы над ливийцами при Гекатомпиле, его тогдашнее милосердие к побежденным было вызвано, как полагали варвары, корыстолюбием: он продал всех пленных, а деньги взял себе, хотя заявил Совету, что умертвил их.
   Некоторое время Ганнон искал удобного места, откуда можно было бы обратиться с речью к солдатам; наконец он сделал знак; носилки остановились, и суффет, поддерживаемый двумя рабами, шатаясь, спустил ноги на землю.
   На нем были черные войлочные башмаки, усеянные серебряными полумесяцами. Ноги были стянуты перевязками, как у мумий, между скрещивающимися полосами холста проступало местами тело. Живот свешивался из-под красной куртки, покрывавшей бедра; складки шеи лежали на груди, как подгрудок у быка; туника, расписанная цветами, трещала под мышками; на суффете был шарф, пояс и длинный черный плащ с двойными зашнурованными рукавами. Чрезмерное количество одеяний, большое ожерелье из синих камней, золотые застежки и тяжелые серьги делали его уродство еще более отвратительным. Он казался грубым идолом, высеченным из камня; бледные пятна, покрывавшие все его тело, придавали ему вид неживого. Только нос, крючковатый, как клюв ястреба, раздувался, вдыхая воздух, а маленькие глаза со слипшимися ресницами сверкали жестким, металлическим блеском. Он держал в руке лопаточку из алоэ для того, чтобы почесываться.
   Наконец два глашатая затрубили в серебряные рога; шум смолк, и Ганнон заговорил.
   Он начал с прославления богов и Республики; варвары должны радоваться, что служили ей. Но необходимо выказать больше благоразумия, ибо времена пришли тяжелые: «Когда у хозяина всего три маслины, разве не справедливо, если он оставит две для себя?»
   Так старик суффет уснащал свою речь пословицами и притчами, кивая головой, чтобы вызвать одобрение слушателей.
   Он говорил на пуническом наречии, а те, кто окружал его (самые проворные прибежали без оружия), были кампанийцы, галлы и греки, – воины не понимали его. Заметив это, Ганнон умолк и, раздумывая, стал тяжело переминаться с ноги на ногу.
   Наконец он решил созвать военачальников. Глашатаи возвестили его приказ по-гречески – этот язык со времен Ксантиппа был принят в карфагенском войске для приказов.
   Стража отстранила ударами бича толпу воинов, и вскоре явились начальники фаланг, построенных по спартанскому образцу, а также вожди варварских когорт со знаками своего ранга и в доспехах своего племени. Спустилась ночь, равнина огласилась смутным гулом, кое-где засверкали огни; все засуетились, спрашивали, что случилось, почему суффет не раздает денег.
   Он разъяснил военачальникам затруднительное положение Республики. Казна ее иссякла. Дань, уплачиваемая римлянам, разоряет ее.
   – Мы не знаем, как быть!.. Республика в плачевном положении!
   Время от времени он почесывал тело лопаточкой из алоэ или же прерывал свою речь, чтобы поднести ко рту серебряную чашу, которую протягивал ему раб, и отхлебнуть питья, приготовленного из пепла ласки и спаржи, вываренной в уксусе. Потом он вытирал губы пурпуровой салфеткой и продолжал:
   – То, что стоило прежде сикль серебра, стоит теперь три шекеля золотом, и земли, запущенные во время войны, ничего не приносят!.. Улов пурпура ничтожный, жемчуг – и тот стоит баснословно дорого, у нас едва хватает благовонных масел для служения богам! Что касается съестных припасов, то о них лучше не говорить: настоящее бедствие! Из-за недостатка галер у нас нет пряностей, очень трудно добывать сильфий вследствие мятежей на киренской границе. Сицилия, откуда прежде вывозили столько рабов, теперь для нас закрыта! Еще вчера за одного банщика и четырех кухонных слуг я заплатил больше, чем прежде за двух слонов!
   Он развернул длинный свиток папируса и прочел, не пропуская ни одной цифры, все расходы, произведенные правительством: столько-то за работы в храмах, за мощение улиц, за постройку кораблей, столько-то ушло на ловлю кораллов, столько-то – на расширение сисситских торговых обществ, столько-то стоили сооружения на рудниках в Кантабрии.
   Военачальники, как и воины, не понимали по-гречески, хотя наемники обменивались приветствиями на этом языке. Обыкновенно в войска варваров отряжали нескольких карфагенских чиновников, чтобы они служили там переводчиками. Но после войны они скрылись, боясь, что им будут мстить. Ганион не подумал о том, чтобы взять с собою переводчика, к тому же голос у него был слабый, и ветер заглушал его.
   Греки, стянутые железными поясами, напрягали слух, стараясь уловить слова оратора, а горцы, покрытые мехом, как медведи, недоверчиво смотрели на Ганнона или зевали, опираясь на тяжелые дубины с медными гвоздями. Галлы не обращали внимания на то, что говорилось, и насмешливо встряхивали пучком высоко зачесанных волос; жители пустыни слушали неподвижно, закутавшись в серые шерстяные одежды. Прибывали новые воины; стражники, которых теснила толпа, шатались, сидя на лошадях; негры держали в вытянутых руках горящие сосновые ветви, а толстый карфагенянин продолжал свою речь, стоя на поросшем травою пригорке.
   Варвары, однако, стали терять терпение; поднялся ропот, все заговорили с Ганноном. Он потрясал своей лопаточкой; те, кто хотел принудить к молчанию других, кричали еще громче, и от этого шум только усиливался.
   Вдруг к Ганнону подскочил невзрачный с виду человек и затрубил, выхватив рог у одного из глашатаев; этим Спендий (ибо это был он) возвестил, что собирается объявить нечто важное. На его возвещение, быстро произнесенное на пяти разных языках – греческом, латинском, галльском, ливийском и балеарском, военачальники, посмеиваясь и изумляясь, ответили:
   – Говори! Говори!
   С минуту Спендий колебался, он весь дрожал; наконец, обращаясь к ливийцам, которых было больше всего в толпе, он сказал:
   – Вы все слышали страшные угрозы этого человека?
   Ганнон не возмутился – значит, он не понимал по-ливийски. Продолжая свой опыт, Спендий повторил ту же фразу на других наречиях варваров.
   Слушатели с удивлением переглядывались; потом, точно по молчаливому сговору, а может быть, думая, что они все поняли, опустили головы в знак согласия.
   Тогда Спендий заговорил, горячась:
   – Он сказал прежде всего, что боги других народов – призраки по сравнению с богами Карфагена! Он назвал вас трусами, ворами, лгунами, псами и собачьими сынами! Если бы не вы, Республике (так он и сказал) не пришлось бы платить дань римлянам: своими набегами вы лишили ее ароматов и благовоний, рабов и сильфия, ибо вы вошли в соглашение с кочевниками на киренской границе! Но виновных покарают! Он прочел список наказаний, которым их подвергнут: их заставят мостить улицы, снаряжать корабли, украшать сисситские дома, а других пошлют рыть землю на рудниках в Кантабрии.
   Спендий повторил то же самое галлам, грекам, кампанийцам, балеарам. Узнав несколько имен, донесшихся до их слуха, наемники были убеждены, что он точно передает речь суффета. Несколько человек крикнули ему: «Ты лжешь!», – но их голоса потонули в общем гуле. Спендий прибавил:
   – Разве вы не заметили, что он оставил у входа в лагерь часть своей конницы? По его знаку воины примчатся, чтобы всех вас умертвить.
   Варвары повернулись в сторону входа; толпа расступилась, и в центре ее очутился человек, двигавшийся медленно, точно призрак, сгорбленный, худой, совершенно голый, покрытый до пояса длинными взъерошенными волосами с торчащими в них сухими листьями и шипами, весь в пыли. Бедра и колени его были обмотаны соломой, смешанной с глиной, и холщовым тряпьем; сморщенная землистая кожа свисала с костлявого тела, как мох с сухих веток; руки непрерывно дрожали, и шел он, опираясь на палку из оливкового дерева.
   Он приблизился к неграм, державшим факелы. Тупая, бессмысленная усмешка обнажила его бледные десны. Он рассматривал широко раскрытыми, испуганными глазами толпу варваров.
   Вдруг он отскочил и спрятался за их спины.
   – Вот они, вот они! – бормотал он, указывая на охрану суффета, неподвижно застывшую в своих сверкающих латах.
   Лошади вздымались на дыбы, ослепленные факелами, с треском пылавшими во мраке. Человек, казавшийся призраком, бился и вопил:
   – Они их убили!
   При этих словах, которые он выкрикивал на балеарском наречии, прибежали балеары и узнали его; не отвечая им, он повторял:
   – Да, убили, всех убили! Раздавили, как виноград! Таких молодых, таких красивых! Метателей из пращи! Моих товарищей и ваших!
   Ему дали вина, и он заплакал; потом начал говорить без умолку.
   Спендий едва сдерживал свою радость, объясняя грекам и ливийцам, о каких ужасах рассказывал Зарксас. Он боялся верить его словам, до того все это было кстати. Балеары бледнели, слушая о том, как погибли их товарищи.
   Речь шла об отряде в триста пращников, прибывших накануне ухода наемников и слишком поздно вставших в то утро. Когда они пришли на площадь к храму Камона, варваров уже не было; и они очутились без всяких средств защиты, так как их глиняные ядра были навьючены на верблюдов вместе с остальной поклажей. Им дали вступить в Сатебскую улицу и дойти до дубовых ворот, обшитых изнутри медью; тогда население сразу ринулось на них.
   Воины действительно вспомнили, что до них донесся страшный крик; Спендий, бежавший во главе колонн, ничего не слышал.
   Потом трупы положили на руки богов Патэков, которые стояли вокруг храма Камона. На убитых взвели все преступления наемников: обжорство, воровство, безбожие, глумление, а также убийство рыб в саду Саламбо. Над их телами надругались; жрецы жгли им волосы, чтобы мучилась их душа; затем их развесили по кускам в мясных; кое-кто вонзал в них зубы; а вечером, чтобы покончить с ними, на перекрестках зажгли костры.
   Это и были те огни, что светились вдали на озере. Но так как от костров загорелось несколько домов, остальные трупы, так же как и умирающих, сбросили со стен. Зарксас прятался до следующего дня в камышах на берегу озера; потом он долго шел, отыскивая войско по следам в пыли. Утром он скрывался в пещерах, а вечером снова отправлялся в путь. Из его ран струилась кровь, он был голоден, болен, питался кореньями и падалью. Наконец он увидел в отдалении копья и пошел следом за ними; разум его помутился от ужаса и страданий.
   Возмущение солдат разразилось, как буря, когда Зарксас замолчал; они хотели тотчас же уничтожить охрану вместе с суффетом. Однако кое-кто воспротивился этому, говоря, что нужно выслушать суффета и по крайней мере узнать, заплатят ли им. Тогда все закричали:
   – Наше жалованье!
   Ганнон ответил, что привез деньги.
   Все бросились к аванпостам, и при участии варваров поклажу суффета привезли в лагерь; не дожидаясь рабов, они сами развязали корзины; там находились одежды из фиолетовых тканей, губки, лопаточки для почесывания, щетки, благовония, палочки из сурьмы, чтобы подводить глаза; все это принадлежало конной охране, людям богатым и изнеженным. Среди клади оказался также большой бронзовый чан, навьюченный на верблюда: дорогой суффет мылся в этом чане. Суффет принимал всякие предосторожности, заботясь о своем здоровье; он вез в клетках даже ласок из Гекатомпиля, которых сжигали живыми для изготовления лекарственного питья. А так как болезнь Ганнона вызывала у него большой аппетит, то он взял с собой много съестных припасов и вина, рассолы, мясо и рыбу в меду, а также горшочки из Коммагена с топленым гусиным жиром, покрытые снегом и рубленой соломой. Таких горшочков припасено было очень много: их находили в каждой корзине, что вызывало каждый раз взрыв смеха.
   Что же касается жалованья наемников, оно занимало не более двух плетеных корзин; в одной из них были обнаружены просто кожаные кружочки, которыми Республика пользовалась, чтобы тратить поменьше звонкой монеты; когда же варвары выразили крайнее изумление, Ганнон объяснил, что ввиду сложности расчетов старейшины еще не успели их произвести и пока посылают вот это.
   Тогда наемники стали бить и опрокидывать все, что попадалось им под руку: мулов, слуг, носилки, провизию, поклажу. Они брали пригоршнями деньги из мешков и побивали ими Ганнона. Он с трудом сел на осла и, уцепившись за его шерсть, пустился в бегство, рыдая, вопя, изнемогая от тряски и призывая на войско проклятие всех богов. Широкое ожерелье из драгоценных камней прыгало у него на груди, подскакивая до самых ушей. Он придерживал зубами длинный плащ, который волочился вслед за ним, а варвары кричали ему издали:
   – Убирайся, трус! Боров! Клоака Молоха! Улепетывай со своим золотом, со своей заразой! Скорей! Скорей!
   Охрана скакала за ним в беспорядке.
   Но бешенство варваров не утихало. Они вспомнили, что несколько человек, ушедшие в Карфаген, не вернулись обратно: их, наверное, убили. Несправедливость карфагенян привела наемников в неистовство, и они стали вырывать шесты палаток, свертывать плащи, седлать лошадей; каждый брал свой шлем и копье – в одну минуту все было готово к походу. У кого не нашлось оружия, те бежали в лес, чтобы нарезать палок.
   Занимался день; население Сикки проснулось и высыпало на улицу.
   – Они идут на Карфаген! – говорили горожане, и этот слух вскоре распространился по всей стране.
   На каждой тропинке, из каждого рва появлялись люди. Пастухи бегом спускались с гор.
   Когда варвары ушли, Спендий объехал равнину, сидя верхом на пуническом жеребце; рядом с ним раб вел третью лошадь.
   Из всех палаток осталась только одна. Спендий вошел в нее.
   – Вставай, господин! Мы выступаем!
   – Куда? – спросил Мато.
   – Идем на Карфаген! – крикнул Спендий.
   Мато вскочил на лошадь, которую раб держал наготове у входа в палатку.


   III. Саламбо

   Луна вышла из-за моря, и в городе, еще покрытом мраком, заблестели светлые точки и выступили белые пятна: дышло колесницы во дворе, полотняная ветошь, развешанная на веревке, часть стены, золотое ожерелье на груди идола. Стеклянные шары на крышах храмов засверкали, как огромные алмазы. Но смутные очертания развалин, насыпи черной земли и сады все еще казались темными глыбами во мраке; в нижней части Малки сети рыбаков тянулись из дома в дом, словно гигантские летучие мыши, распростершие свои крылья. Уже не слышно было скрипа гидравлических колес, поднимавших воду в верхние этажи дворцов; верблюды спокойно отдыхали на террасах, лежа на животе, как страусы. Привратники спали на улицах у порогов домов. Тень колоссов удлинялась на пустынных площадях; вдали, над бронзовыми плитками крыш, вился дым пылающей жертвы; морской ветер приносил вместе с ароматами запах водорослей и стен, нагретых солнцем. Вокруг Карфагена блестели недвижные воды, ибо луна лила свет на окруженный горами залив и на Тунисское озеро, где среди песчаных отмелей виднелись длинные ряды розовых фламинго; а дальше, ниже катакомб, широкая соленая лагуна сверкала, как серебро. Свод синего неба сливался вдали с пылью равнин по одну сторону, с морскими туманами – по другую; на вершине акрополя пирамидальные кипарисы, окружившие храм Эшмуна, покачивались с тихим рокотом, подобным шуму волн, набегавших на мол у подножия крепостных стен.
   Саламбо поднялась на террасу своего дворца; ее поддерживала рабыня, которая несла на железном подносе горящие угли.
   Посреди террасы стояло небольшое ложе из слоновой кости, покрытое рысьими шкурами, с подушками из перьев попугая – вещей птицы, посвященной богам; по углам были расставлены высокие курильницы, наполненные нардом, ладаном, киннамоном и миррой. Рабыня зажгла благовония. Пол был посыпан голубым порошком и усеян золотыми звездами наподобие неба. Саламбо обратила взор к Полярной звезде; она медленно поклонилась на все четыре стороны и стала на колени. Потом, прижав локти к бокам, отведя руки и раскрыв ладони, она запрокинула голову под лучами луны и возвысила голос:
   – О Раббет!.. Ваалет!.. Танит!..
   Голос ее звучал жалобно, протяжно, точно призыв.
   – Анаитис! Астарта! Дерсето! Асторет! Миллитта! Атара! Элисса! Тирата!.. Скрытыми символами, звонкими систрами, бороздами земли, вечным молчанием и вечным плодородием приветствую тебя, властительница темного моря и голубых берегов, царица всей влаги мира!
   Она два-три раза качнулась всем телом, потом, вытянув руки, пала ниц в пыли.
   Рабыня быстро подняла ее, – обряд требовал, чтобы кто-нибудь поднял молящегося человека: это значило, что боги вняли его мольбе, и кормилица Саламбо неуклонно исполняла этот благочестивый долг.
   Торговцы из Гетулии Даритийской привезли ее еще ребенком в Карфаген; отпущенная на свободу, она не пожелала оставить своих господ, что было видно по широкому отверстию в ее проколотом правом ухе. Пестрая полосатая юбка, обтягивавшая ее бока, спускалась до щиколоток, где звенели два оловянных кольца. Плоское лицо рабыни было желтое, как и ее туника. Длинные серебряные иглы образовали ореол на затылке. В одну ноздрю была вдета коралловая серьга. Опустив глаза, рабыня стояла подле ложа прямее гермы.
   Саламбо подошла к краю террасы. Она окинула взором дали, потом устремила его на спящий город, и от глубокого вздоха заколыхалась ее длинная белая симмара, без застежек и пояса, свободно ниспадавшая до полу. Ее сандалии с загнутыми носками были покрыты изумрудами, распущенные волосы подобраны в пурпуровую сетку.
   Она подняла голову и, созерцая луну, зашептала, примешивая к своим словам обрывки гимнов:
   – Как легко ты кружишься, поддерживаемая тончайшим эфиром! Он становится еще невесомее вокруг тебя; это ты своим движением распределяешь ветры и плодоносные росы. По мере того как ты нарастаешь или убываешь, удлиняются или суживаются глаза кошек и пятна пантер. Жены с воплем называют твое имя среди мук деторождения! Ты наполняешь раковины! Благодаря тебе бродит вино! Ты вызываешь гниение трупов! Ты творишь жемчужины в глубине морей!.. И все зародыши, о богиня, исходят из тьмы твоих влажных глубин.
   Стоит тебе появиться – и по земле разливается покой, чашечки цветов закрываются, волны утихают, усталые люди ложатся, повернувшись грудью к тебе, и мир со своими океанами и горами глядится, точно в зеркало, тебе в лицо. Ты – чистая, нежная, лучезарная, непорочная, безмятежная, всех очищающая, всем помогающая!
   Серп луны поднялся по другую сторону залива над горой Горячих источников между двумя ее вершинами. Под луной светилась небольшая звездочка, окруженная бледным сиянием. Саламбо продолжала:
   – Но ты и грозна, владычица! Это ты создаешь чудовища, страшные призраки, обманчивые сны. Глаза твои пожирают камни зданий, обезьяны болеют при каждом твоем обновлении.
   Куда ты стремишься? Зачем постоянно меняешь свой лик? Изогнутая и тонкая, ты скользишь в пространстве, точно галера без снастей, и кажешься среди звезд пастухом, стерегущим стадо. Сияющая и круглая, ты катишься по вершинам гор, точно колесо колесницы.
   О Танит! Ведь ты меня любишь, я знаю! Я неустанно гляжу на тебя! Но нет! Ты носишься по лазури, а я остаюсь на неподвижной земле.
   Таанах, возьми небал и тихо сыграй что-нибудь на серебряной струне, ибо сердце мое печально!
   Рабыня взяла в руки инструмент из черного дерева, вроде арфы, но только выше и треугольной формы.
   Глухие и быстрые звуки напоминали жужжание пчел и, нарастая, улетали в ночной мрак вместе с жалобной песнью волн и шелестом высоких деревьев на верху акрополя.
   – Перестань! – воскликнула Саламбо.
   – Что с тобой, госпожа? Дуновение ветра, облачко на небе – все тебя тревожит, волнует.
   – Не знаю, – сказала Саламбо.
   – Ты изнуряешь себя долгими молитвами!
   – О Таанах, я хотела бы раствориться в молитве, как цветок в вине!
   – Может быть, дым курений вреден тебе?
   – Нет, – возразила Саламбо, – в благовониях обитает дух богов.
   Рабыня заговорила об отце Саламбо. Думали, что он уехал в страны янтаря, за Мелькартовы столпы.
   – Но если он не вернется, – сказала она, – тебе придется – такова его воля – избрать себе супруга среди сыновей старейшин, и печаль твоя пройдет в объятиях мужа.
   – Почему? – спросила девушка.
   Все мужчины, которых она видела до сих пор, внушали ей ужас своим животным смехом и грубым телом.
   – Иногда, Таанах, из глубины моего существа поднимаются горячие струи, более жаркие, чем дыхание вулкана. Меня зовут какие-то голоса. Огненный шар распирает мне грудь и подступает к горлу: он душит меня, и мне кажется, что я умираю. А потом что-то сладостное пронизывает меня всю, пробегает по моему телу, меня обволакивает какая-то ласка, и я изнемогаю, точно надо мной распростерся бог. О, как бы я хотела раствориться в ночном тумане, в струях ручья, в древесном соке, покинуть свое тело, быть лишь дыханием, лучом и, скользя, вознестись к тебе, о моя мать!
   Она высоко подняла руки и выпрямилась, бледная и легкая, как луна, в своей длинной одежде. Потом снова опустилась на ложе из слоновой кости, с трудом переводя дыхание. Таанах надела ей на шею янтарное ожерелье с дельфиновыми зубами, которое рассеивает страхи, и Саламбо проговорила еле слышно:
   – Пойди позови Шагабарима.
   Отец Саламбо не желал, чтобы она сделалась жрицей или даже знала, каково народное представление о Танит. Он берег дочь для брачного союза, который служил бы его политическим целям. Поэтому Саламбо вела во дворце одинокую жизнь; мать ее давно умерла.
   Она выросла среди лишений, постов, постоянных очищений, окруженная изысканными торжественными предметами; тело ее было пропитано благовониями, душа полна молитв. Она никогда не пробовала вина, не ела мяса, не дотрагивалась до нечистого животного, не переступала порога дома, где лежал покойник.
   Она не знала непристойных изображений; каждый бог принимал всевозможные обличья, одно и то же божественное начало славили по-разному. Саламбо поклонялась богине в ее лунном образе, и луна оказывала влияние на девственницу; когда она убывала, Саламбо слабела. Она томилась весь день и оживала только к вечеру. Во время одного лунного затмения она чуть не умерла.
   Но ревнивая Раббет мстила за то, что девственность Саламбо не посвятили служению ей, и мучила Саламбо искушениями, тем более сильными, что они были смутные, сливались с ее верой и загорались от молитв.
   Все мысли дочери Гамилькара занимала Танит. Она узнала про все ее приключения и скитания, выучила все ее имена и повторяла их, не понимая, что каждое имеет особый смысл. Чтобы проникнуть в глубину учения богини, Саламбо хотелось увидеть в тайнике храма старинную статую Танит и ее пышное покрывало, от которого зависели судьбы Карфагена. Представление о божестве не было отчетливо отделено от его изображения, и держать в руках или даже глядеть на изображение божества значило как бы овладевать частицей его могущества и до некоторой степени подчинять его себе.
   Саламбо обернулась. Она узнала звон золотых колокольчиков, которыми был обшит нижний край одежды Шагабарима.
   Он поднимался по лестнице; взойдя на террасу, он остановился и скрестил руки.
   Глубоко сидевшие глаза его сверкали, как светильники во мраке гробницы; длинное, худое тело терялось в льняной одежде, сзади отягченной бубенчиками вперемежку с изумрудными шариками. У него было хилое тело, скошенный череп, острый подбородок. Кожа казалась холодной на ощупь, желтое лицо с глубокими морщинами точно сжалось от страстного желания, от вечной печали.
   То был верховный жрец Танит, воспитатель Саламбо.
   – Говори, – сказал он. – Чего ты хочешь?
   – Я надеялась. Ты мне почти обещал…
   Она запиналась от волнения, потом вдруг сказала твердым голосом:
   – Почему ты меня презираешь? Что я упустила в исполнении обрядов? Ты мой учитель, и ты мне сказал, что никто не умеет служить богине так, как я. Но есть в этом служении нечто, чего ты не хочешь мне открыть. Это правда, отец?
   Шагабарим вспомнил приказания Гамилькара и ответил:
   – Нет, мне нечего больше открывать тебе!
   – Какой-то дух, – продолжала она, – преисполняет меня любовью к Танит. Я поднималась по ступеням Эшмуна, бога планет и духов, я спала под золотым масличным деревом Мелькарта, покровителя тирских колоний, мне открывались двери Ваал-Камона, бога света и плодородия, я приносила жертвы подземным Кабирам, богам лесов, ветров, рек и гор. Но все они слишком далеки, слишком высоки, слишком бесчувственны. Ты понимаешь меня? Танит же, я чувствую, причастна к моей жизни, она наполняет мою душу, и я вздрагиваю от стремления ввысь, точно это она пытается высвободиться. Мне кажется, что еще немного, и я услышу ее голос, увижу ее лицо. Меня ослепляют молнии, и потом я снова погружаюсь во мрак.
   Шагабарим молчал. Она устремила на него умоляющий взгляд.
   Наконец он знаком велел удалить рабыню, которая не принадлежала к ханаанскому племени. Таанах исчезла; Шагабарин, подняв руку, заговорил.
   – До того как явились боги, – сказал он, – был только мрак, и в нем носилось дыхание, тяжелое и смутное, как сознание человека во сне. Потом мрак сплотился, создав Желание и Облако, а из Желания и Облака вышла первобытная Материя. То была грязная, черная, ледяная, глубокая вода. Она заключала в себе бесчувственных чудовищ, разрозненные части будущих форм, которые изображены на стенах святилищ.
   Потом Материя сгустилась. Она сделалась яйцом. Яйцо разбилось. Одна половина образовала землю, другая – небесный свод. Появились солнце, луна, ветры, тучи, под ударами грома проснулись разумные существа. Тогда в звездном пространстве распростерся Эшмун, Камон засверкал в солнечном диске, Мелькарт толкнул его за Гадес, Кабиры ушли вниз под вулканы, и Раббет, точно кормилица, наклонилась над миром, изливая свой свет, как молоко, и расстилая ночь, как плащ.
   – А потом? – спросила Саламбо.
   Он рассказал ей о тайне рождения мира, чтобы внушить ей более высокие помыслы, но вожделения девственницы загорелись от его последних слов, и Шагабарим, наполовину уступая ей, сказал:
   – Она рождает в людях любовь и управляет ею.
   – Любовь в людях! – мечтательно повторила Саламбо.
   – Она – душа Карфагена, – продолжал жрец, – и хотя она разлита повсюду, но живет здесь, под священным покрывалом.
   – Скажи, отец, – воскликнула Саламбо, – я увижу ее? Ты поведешь меня к ней? Я долго колебалась. Я сгораю от желания увидеть облик Танит. Сжалься! Помоги мне! Идем к ней!
   Он оттолкнул ее гневным и гордым движением.
   – Никогда! Разве ты не знаешь, что при виде ее люди умирают! Ваалы-гермофродиты открываются только нам, потому что мы наделены мужским умом и женской слабостью. Твое желание нечестиво. Удовлетворись знанием, которым ты владеешь!
   Она упала на колени, заткнув уши пальцами в знак раскаяния, и долго рыдала, подавленная словами жреца, возмущенная им, преисполненная ужаса и чувства унижения. Шагабарим стоял перед ней неподвижно. Он глядел на нее, распростертую у его ног, испытывая странную радость при мысли, что она страдает из-за богини, которую даже он не мог до конца постигнуть. Запели птицы, подул холодный ветер, по побледневшему небу неслись облачка.
   Вдруг он заметил на горизонте, за Тунисом, как бы легкий туман, стлавшийся по земле; потом в воздухе повисла большая завеса из серой пыли, и в вихрях ее показались головы дромадеров, копья, щиты. Это войско варваров шло на Карфаген.


   IV. У стен Карфагена

   В город примчались из окрестных селений верхом на ослах или пешком обезумевшие от страха, бледные, запыхавшиеся люди. Они бежали от надвигавшегося войска. Оно в три дня вернулось из Сикки в Карфаген, чтобы все уничтожить.
   Карфагеняне закрыли городские ворота. Варвары уже подступали, но остановились посредине перешейка, на берегу озера. Сначала они не проявили никаких признаков враждебности. Иные приблизились с пальмовыми ветвями в руках. Их отогнали стрелами – до того был велик страх перед наемниками.
   Утром и под вечер вдоль стен бродили пришельцы. Особенно обращал на себя внимание маленький человек, старательно кутавшийся в плащ и скрывавший лицо под надвинутым забралом. Он часами пристально разглядывал акведук, очевидно, желая ввести карфагенян в заблуждение относительно своих истинных намерений. Его сопровождал другой человек, великан с непокрытой головой.
   Но Карфаген был хорошо защищен во всю ширину перешейка – сначала рвом, затем валом, поросшим травой, наконец, стеной высотою в тридцать локтей, из тесаных камней, в два этажа. В стене были устроены помещения для трехсот слонов и склады для их попон, пут и корма. Затем шли конюшни для четырех тысяч лошадей с запасами ячменя и упряжи, а также казармы для двадцати тысяч воинов с оружием и боевыми припасами. Над вторым этажом возвышались башни с бойницами; снаружи башни были защищены висевшими на крючьях бронзовыми щитами.
   Эта первая линия стен служила непосредственным прикрытием для квартала Малки, где жили моряки и красильщики. Издали видны были шесты, на которых сушились пурпуровые ткани, а на последних террасах – глиняные печи для варки красильных растворов.
   Сзади расположился амфитеатром город с высокими домами кубической формы. Дома были выстроены из камня, досок, морских валунов, камыша, раковин и глины. Рощи храмов казались озерами зелени на этой горе из разноцветных глыб. Город разделен был площадями на неравные участки. Бесчисленные узкие улочки, скрещиваясь, разрезали гору сверху донизу. Виднелись ограды трех старых кварталов, примыкавшие одна к другой; они возвышались в виде огромных рифов или развалин, наполовину покрытых цветами, почерневших, исполосованных нечистотами; улицы проходили через зиявшие в них проломы, как реки под мостами.
   Холм акрополя, в центре Бирсы, исчезал в хаосе общественных зданий. Там были храмы с витыми колоннами, с бронзовыми капителями и металлическими цепями, каменные конусы сухой кладки с лазурными полосами, медные купола, мраморные архитравы, вавилонские контрфорсы, обелиски, стоявшие на своей верхушке, как опрокинутые факелы. Перистили достигали фронтонов; между колоннадами извивались волюты, кирпичные переборки поддерживались гранитными стенами; все это, наполовину скрытое, громоздилось одно над другим причудливо и непостижимо. Чувствовалось чередование веков и как бы память о далеких отчизнах.
   Позади акрополя, среди полей с красной почвой, тянулась прямой линией от берега к катакомбам маппальская дорога, окаймленная могилами. Дальше шли просторные дома, окруженные садами, и этот третий квартал, вернее, новый город Мегара простирался вплоть до скалистого берега, где стоял гигантский маяк, который зажигали каждую ночь.
   Таким представился Карфаген воинам, занявшим равнину.
   Они узнавали издали рынки, перекрестки и спорили о местонахождении храмов. Храм Камона, против Сисситов, выделялся своими золотыми черепицами; на крыше храма Мелькарта, слева от холма Эшмуна, виднелись ветви кораллов. За ним стоял храм Танит, и среди пальм круглился его медный купол; черный храм Молоха высился возле водоемов со стороны маяка. На верху фронтонов, на стенах, на углах площадей – всюду ютились божества с уродливыми головами, гигантских размеров или приземистые, с огромными животами или чрезмерно плоские, с раскрытой пастью, с распростертыми руками; они держали вилы, цепи или копья. В конце улиц сверкала синева моря, отчего они казались еще более крутыми. С утра до вечера их наполняла суетливая толпа. У входа в бани кричали, звеня колокольчиками, мальчишки; в лавках, где продавались горячие напитки, стоял густой пар; воздух оглашался звоном наковален; на террасах пели белые петухи, посвященные Солнцу; в храмах раздавался рев закалываемых быков; рабы бегали с корзинами на головах, а под портиками проходили жрецы, босые, в темных плащах и остроконечных шапках.
   Зрелище Карфагена раздражало варваров. Они восхищались городом и в то же время ненавидели его; им хотелось и разрушить Карфаген и жить в нем. А что скрывалось в военной гавани, защищенной тройной стеной? Там, дальше, за городом, в глубине Мегары, возвышался над акрополем дворец Гамилькара.
   Глаза Мато ежеминутно устремлялись туда. Он взбирался на масличные деревья и нагибался, прикладывая руку к глазам. В садах никого не было, красная дверь с черным крестом оставалась закрытой.
   Более двадцати раз обошел Мато укрепления, выискивая брешь, через которую можно было бы проникнуть в город. Однажды ночью он бросился в залив и в течение трех часов плыл без остановки. Приплыв к подножию Маппал, он хотел вскарабкаться на утес, но изранил до крови колени, сломал ногти, вновь кинулся в волны и вернулся обратно.
   Он приходил в бешенство от своего бессилия и чувствовал ревность к Карфагену, скрывающему Саламбо, как будто это был человек, владевший ею. Прежний упадок сил сменился безумной, неустанной жаждой деятельности. С разгоревшимся лицом, с воспаленными глазами, что-то глухо бормоча, он быстро шагал по полю или же, сидя на берегу, чистил песком свой большой меч. Он метал стрелы в пролетавших коршунов. Ярость свою он изливал в проклятиях.
   – Дай волю своему гневу, как разгоряченному коню, – сказал Спендий. – Кричи, проклинай, безумствуй и убивай. Горе утоляется кровью, и так как ты не можешь насытить свою любовь, насыть свою ненависть, она тебя ободрит!
   Мато вновь принял начальство над своими ратниками, мучил их воинскими упражнениями. Его почитали за отвагу и в особенности за силу. К тому же он внушал какой-то мистический страх; думали, что он говорит по ночам с призраками. Другие начальники воодушевились его примером. Вскоре воинская подчиненность упрочилась. Карфагеняне слышали из своих домов звуки букцин, которыми сопровождались воинские упражнения. Наконец варвары приблизились.
   Чтобы раздавить врагов на перешейке, следовало оцепить их одновременно двум армиям, одной – сзади, высадившись в глубине Утического залива, другой – у подножия горы Горячих источников. Но что можно было предпринять с одним Священным легионом, в котором числилось не более шести тысяч человек? Если бы варвары направились на восток, они соединились бы с кочевниками и отрезали киренскую дорогу и сообщение с пустыней. Если бы они отступили к западу, взбунтовались бы нумидийцы. Наконец, нуждаясь в съестных припасах, они рано или поздно опустошили бы окрестности, как саранча. Богачи дрожали за свои замки, виноградники, посевы.
   Ганнон предложил принять жестокие и невыполнимые меры: назначить большое денежное вознаграждение за каждую голову варвара или же поджечь лагерь наемников при помощи кораблей и машин. Его соратник Гискон, напротив, требовал уплатить им все, что следовало. Старейшины ненавидели Гискона за его славу: они боялись, как бы случай не навязал им нового властителя; страшась монархии, они старались ослабить все, что от нее оставалось или могло ее восстановить.
   За укреплениями Карфагена жили люди другой расы и неведомого происхождения, которые охотились на дикобразов и питались моллюсками и змеями. Они ловили в пещерах живых гиен и по вечерам ради забавы гоняли их по пескам Мегары между могильными памятниками. Их хижины из ила и морских трав лепились по скалам, как гнезда ласточек. У них не было ни правителей, ни богов; они жили скопом, голые, слабые и вместе с тем свирепые, испокон веков ненавистные народу за свою нечистую пищу. Часовые заметили однажды, что все они исчезли.
   Наконец члены Великого совета приняли решение. Они явились в лагерь наемников, как соседи, без ожерелий и поясов, в открытых сандалиях. Они шли спокойным шагом, кланяясь начальникам, останавливаясь, чтобы поговорить с воинами, и заявляли, что теперь с раздорами покончено и все требования наемников будут удовлетворены.
   Многие из них впервые видели лагерь вблизи. Вместо суеты, которой они ожидали, в лагере царили порядок и грозное молчание. Земляная насыпь укрывала войско как высокая стена, неприступная для катапульт. Улицы внутри лагеря были политы свежей водой; в отверстиях палаток горели среди мрака чьи-то темные глаза. Связки пик и развешенное оружие ослепляли своим блеском, как зеркала. Пришедшие говорили между собой вполголоса. Они боялись задеть и опрокинуть что-нибудь своими длинными одеждами.
   Воины стали требовать съестных припасов, обязуясь уплатить за них из тех денег, что им были должны.
   Им послали быков, баранов, цесарок, сушеные плоды, волчьи бобы и копченую скумбрию, ту превосходную скумбрию, которую Карфаген отправлял во все гавани. Однако воины глядели с пренебрежением на великолепный скот и нарочно хулили соблазнявшие их припасы; они предлагали за барана стоимость голубя, а за трех коз – цену одного граната. Пожиратели нечистой пищи выступали в качестве оценщиков и объявляли, что их обманывают. Тогда наемники обнажали мечи, угрожая резней.
   Посланцы Великого совета записали, за сколько лет службы следовало заплатить каждому солдату. Но никак нельзя было установить, сколько взято было на службу наемников; старейшины пришли в ужас, когда выяснилось, какую огромную сумму они должны уплатить. Пришлось бы продать запасы сильфия и обложить податью торговые города. А тем временем наемники потеряли бы терпение: Тунис уже перешел на их сторону. Богачи, оглушенные неистовством Ганнона и попреками его соратника, посоветовали горожанам отправиться к знакомым им варварам, чтобы вновь завоевать их расположение дружескими увещаниями. Такое доверие должно было успокоить наемников.
   Купцы, писцы, рабочие из арсенала целыми семьями пришли к варварам.
   Наемники впускали к себе всех карфагенян, но только через один вход, и такой узкий, что в нем едва могли поместиться рядом четыре человека. Спендий ждал у ограды и подвергал всех внимательному обыску. Мато, стоя против него, рассматривал пришедших, стремясь найти среди них кого-нибудь из приближенных Саламбо.
   Лагерь походил на город – столько там было людей и такое там царило оживление. Две разные толпы смешивались в нем, отнюдь не сливаясь; одна была в полотняных или шерстяных одеждах, в войлочных шапках, похожих на еловые шишки, а другая – в латах и шлемах. Среди слуг и уличных торговцев бродили женщины всех племен, смуглые, как спелые финики, зеленоватые, как маслины, желтые, как апельсины; это были женщины, проданные моряками, взятые из притонов, украденные у караванов, захваченные при разгроме городов; их изнуряли любовью, пока они были молоды, а потом, когда они старели, нещадно избивали. При отступлениях они умирали на дорогах среди поклажи вместе с брошенными вьючными животными. Жены кочевников в прямых одеждах из рыжей верблюжьей шерсти покачивались на каблуках; певицы из Киренаики в прозрачных фиолетовых одеждах, с насурмленными бровями, пели, сидя с поджатыми ногами на циновках; старые негритянки с отвисшими грудями собирали помет животных и сушили его на солнце, чтобы развести огонь; у сиракузянок в волосах были золотые бляхи; женщины лузитанского племени носили ожерелья из раковин; галльские женщины кутали в волчьи шкуры свою белую грудь; крепыши-мальчики, покрытые паразитами, голые, необрезанные, норовили ударить прохожего головой в живот или же, подойдя сзади, кусали ему руки, как тигрята.
   Карфагеняне ходили по лагерю, удивляясь обилию и разнообразию всего, что они видели. Более робкие были печальны, другие скрывали свою тревогу.
   Солдаты, пошучивая, хлопали их по плечу. Заметив кого-нибудь из видных карфагенян, они приглашали его развлечься. Играя в диск, они старались отдавить ноги противнику, а в кулачном бою тотчас же сворачивали ему челюсть. Пращники пугали карфагенян своими пращами, заклинатели – своими змеями, наездники – своими лошадьми. Мирные карфагеняне сносили обиды, понуря голову, и старались улыбаться. Некоторые, чтобы выказать храбрость, давали понять знаками, что хотят быть воинами. Им предлагали рубить дрова и чистить мулов. Их заковывали в латы и катали, как бочки, по улицам лагеря. Потом, когда они собирались уходить, наемники, кривляясь, делали вид, что в отчаянии рвут на себе волосы.
   Многие из них по глупости или в силу предрассудков наивно считали всех карфагенян очень богатыми и шли за ними следом, выпрашивая подачку. Они зарились на все, что им казалось красивым: на кольца, пояса, сандалии, бахрому на платье, и когда ограбленный карфагенянин восклицал: «У меня больше ничего нет! Что тебе еще нужно?» – они отвечали: «Твою жену!» Другие говорили: «Твою жизнь!»
   Военные счета были сданы начальникам, прочитаны воинам и окончательно утверждены. Тогда наемники потребовали палаток; им дали палатки. Греческие полемархи попросили красивые доспехи, которые изготовлялись в Карфагене. Великий совет постановил выдать им определенную сумму для приобретения доспехов. Затем наездники объявили, что Республика по справедливости должна заплатить им за потерю коней. Один утверждал, что у него пало три коня при какой-то осаде, другой – будто потерял пять коней во время такого-то похода, а у третьего, по его словам, погибло в пропастях четырнадцать коней. Им предложили гекатомпильских жеребцов; они предпочли деньги.
   Потом они потребовали, чтобы им заплатили серебром (серебряной монетой, а не кожаными деньгами) за весь хлеб, не выданный им, и по той высокой цене, по которой он продавался во время войны, – другими словами, они требовали за меру муки в четыреста раз больше, чем платили сами за мешок пшеницы. Эта несправедливость всех возмутила; пришлось, однако, уступить.
   Тогда представители воинства и посланцы Великого совета примирились, призывая в свидетели своих клятв духа-хранителя Карфагена и богов варварских племен. Они принесли взаимные извинения и наговорили друг другу любезностей с чисто восточной горячностью и многоречивостью. После этого солдаты потребовали в знак дружбы, чтобы были наказаны все предатели, которые вооружили их против Республики.
   Карфагеняне сделали вид, что не понимают. Тогда наемники сказали прямо, что требуют головы Ганнона.
   Они по нескольку раз в день выходили из лагеря и, прогуливаясь перед стенами, кричали, чтобы им бросили голову суффета; они подставляли края одежд, чтобы ее поймать.
   Великий совет, вероятно, уступил бы, если б не было предъявлено еще одно условие, оскорбительнее всех прочих: они пожелали, чтобы их вождям были отданы в жены девственницы из лучших карфагенских семей. Это придумал Спендий, и многие из наемников сочли его предложение простым и приемлемым. Но дерзостное желание породниться с пунической знатью возмутило карфагенян; они решительно объявили, что больше ничего не дадут. Тогда наемники стали кричать, что их обманули и что если через три дня им не выдадут жалованья, они сами отправятся за ним в Карфаген.
   Вероломство наемников, однако, не было так безгранично, как думали их враги. Гамилькар многократно брал на себя чрезмерные обязательства. Обещания его были, правда, неопределенные, но весьма торжественные. Наемники имели право ожидать, что, когда они высадятся в Карфагене, им отдадут весь город и они поделят между собою его сокровища. Когда же оказалось, что им выплатили жалованье, и то неохотно, их гордость и алчность были разочарованы.
   Ведь являли же собою Дионисий, Пирр, Агафокл и военачальники Александра пример сказочных воинских удач. Идеал Геркулеса, которого хананеяне смешивали с богом солнца, манил войска. Известно было, что простые ратники становились иногда венценосцами, и слухи о крушении империй пробуждали честолюбивые мечты галлов, обитавших в дубовых лесах, эфиопов, живших среди песков. И были еще люди, всегда готовые продать свою отвагу. Воры, изгнанные соплеменниками, убийцы, скитавшиеся по дорогам, преступники, преследуемые богами за святотатство, все голодные, все отчаявшиеся старались добраться до гавани, где карфагенский вербовщик набирал войско. Обыкновенно Карфаген выполнял свои обещания. На этот раз, однако, неистовая жадность Карфагена вовлекла его в опасное предприятие. Нумидийцы, ливийцы и вся Африка собирались напасть на Карфаген. Только море оставалось свободным. Но там были римляне. И, подобно человеку, на которого со всех сторон набросились убийцы, Карфаген чувствовал вокруг себя смерть.
   Пришлось обратиться к помощи Гискона; варвары согласились на его посредничество. Однажды утром опустились цепи гавани, и три плоскодонных судна, пройдя через канал Тении, вошли в озеро.
   На носу первого судна стоял Гискон. За ним возвышался, точно катафалк, огромный ящик, снабженный кольцами наподобие висящих венков. Затем появилось множество переводчиков со сфинксообразными головными уборами; у каждого на груди был вытатуирован попугай. За ними следовали друзья и рабы, все безоружные; их было столько, что они стояли плечом к плечу. Три длинных судна, едва не тонувших под тяжестью груза, подвигались вперед среди приветствий глядевшего на них войска.
   Как только Гискон сошел на берег, воины побежали ему навстречу. По его приказу соорудили нечто вроде трибуны из мешков, и он объявил, что не уедет, прежде чем не заплатит всем сполна.
   Раздались рукоплескания; он долго не мог произнести ни слова.
   Затем он стал обвинять и Республику и варваров, говоря, что во всем виноваты несколько бунтовщиков, испугавших Карфаген своей дерзостью. Лучшим доказательством добрых намерений Карфагена служило, по его словам, то, что к ним послали именно его, всегдашнего противника суффета Ганнона. Нечего поэтому приписывать Карфагену глупое намерение раздражать храбрецов или же черную неблагодарность, нежелание признать заслуги наемников. И Гискон принялся за выплату воинам жалованья, начав с ливийцев. Но так как представленные счета были лживы, он не пользовался ими.
   Воины проходили перед ним по племенам, показывая каждый на пальцах, сколько лет он служил; их поочередно метили на левой руке зеленой краской; писцы вынимали пригоршни денег из раскрытого ящика, а другие пробуравливали кинжалом отверстия на свинцовой пластинке.
   Прошел человек тяжелой поступью, наподобие быка.
   – Поднимись ко мне, – сказал суффет, подозревая обман. – Сколько лет ты служил?
   – Двенадцать, – ответил ливиец.
   Гискон просунул ему пальцы под челюсть, где ремень от каски натирал всегда две мозоли; их называли рогами, – иметь рога значило быть ветераном.
   – Вор! – воскликнул суффет. – Я, наверное, найду у тебя на плечах то, чего нет на лице.
   Разорвав его тунику, он обнажил спину, покрытую кровоточивой коростой: это был землепашец из Гиппо-Зарита. Поднялся шум; ему отрубили голову.
   Наступила ночь. Спендий пошел к ливийцам, разбудил их и сказал:
   – Когда лигуры, греки, балеары, так же как и италийцы, получат свое жалованье, они вернутся домой. Вы же останетесь в Африке, рассеянные среди своих племен и совершенно беззащитные. Тогда-то Карфаген и начнет вам мстить! Берегитесь обратного пути! Неужели вы верите их словам? Оба суффета действуют согласно! Гискон вас обманывает! Вспомните про Остров Костей, про Ксантиппа, которого они отправили обратно в Спарту на негодном судне!
   – Что же нам делать? – спросили они.
   – Подумайте, – сказал Спендий.
   Следующие два дня прошли в уплате жалованья солдатам из Магдалы, Лептиса, Гекатомпиля. Спендий стал часто заходить к галлам.
   – Теперь расплачиваются с ливийцами, – говорил он им, – а потом заплатят грекам, балеарам, азиатам и всем другим! Вас же немного, и вы ничего не получите! Вы не увидите больше родины! Вам не дадут кораблей! Они вас убьют, чтобы не тратиться на вашу еду.
   Галлы отправились к суффету. Автарит – тот, которого Гискон ранил у Гамилькара, – стал предлагать ему вопросы. Рабы вытолкали его, но, уходя, он поклялся отомстить.
   Требований и жалоб становилось все больше и больше. Наиболее упрямые проникали в палатку суффета; чтобы разжалобить Гискона, они хватали его за руки, заставляли щупать свои беззубые рты, худые руки и рубцы старых ран. Те, кому еще не уплатили, возмущались, а те, кто получил жалованье, требовали еще денег за лошадей. Бродяги, изгнанники, захватив оружие воинов, утверждали, что про них забыли. Каждую минуту вваливались новые люди, палатки трещали, падали; сдавленные между укреплениями лагеря, солдаты с криками подвигались от входов к центру. Когда шум становился нестерпимым, Гискон опирался локтем на свой скипетр из слоновой кости и, глядя на море, стоял неподвижно, запустив пальцы в бороду.
   Мато часто отходил в сторону и говорил со Спендием: потом снова глядел в лицо суффету, и Гискон непрерывно чувствовал направленные на него глаза, точно две пылающие стрелы. Они осыпали друг друга ругательствами через головы толпы, не слыша, однако, произносимых слов.
   Тем временем выплата продолжалась, и суффет умело справлялся со всеми препятствиями.
   Греки придиралось к нему из-за различия монет. Он представил им такие убедительные разъяснения, что они удалились, не выражая недовольства. Негры требовали, чтобы им дали белые раковины, которые употреблялись для торговых сделок внутри Африки. Гискон предложил послать за ними в Карфаген. Тогда они, как и все остальные, согласились принять деньги.
   Балеарам обещали нечто лучшее – женщин. Суффет ответил, что для них ожидается целый караван девственниц, но путь далек, и нужно ждать еще полгода. Он сказал, что когда женщины достаточно располнеют, их натрут благовонными маслами и отправят на кораблях в балеарские гавани.
   Вдруг Зарксас, вновь окрепший, статный, вскочил, как фокусник, на плечи друзей.
   – Ты что ж, приберег их для трупов? – крикнул он, показывая на Камонские ворота в Карфагене.
   В лучах заходящего солнца сверкали медные дощечки, украшавшие сверху донизу ворота. Варварам казалось, что они видят на них следы крови. Каждый раз, как Гискон собирался говорить, они поднимали крик. Наконец он спустился медленной поступью с трибуны и заперся у себя в палатке.
   Когда он вышел оттуда на заре, его переводчики, спавшие на воздухе, не шевельнулись; они лежали на спине с остановившимся взглядом, высунув языки, и лица у них посинели. Беловатая слизь текла у них из носу, тела окоченели, точно замерзли за ночь. У каждого виднелся на шее тонкий камышовый шнурок.
   Мятеж стал разрастаться. Убийство балеаров, о котором напомнил Зарксас, укрепило подозрения, возбуждаемые Спендием. Солдаты уверили себя, что Республика, как всегда, хочет обмануть их. Пора с этим покончить. Можно обойтись без переводчиков! Зарксас, с повязкой на голове, пел военные песни; Автарит потрясал большим мечом; Спендий одному что-то шептал на ухо, другому доставал кинжал. Более сильные старались сами добыть себе жалованье, менее решительные просили продолжать раздачу. Никто не снимал оружия; возмущение, которое вызывал у всех Гискон, вылилось в бешеную злобу.
   Некоторые наемники, вскарабкавшись на трибуну, стали рядом с ним; пока они выкрикивали ругательства, соратники терпеливо слушали; если же они пытались заступиться за суффета, их немедленно побивали камнями или сносили им головы ударом сабли. Груда мешков была краснее жертвенника.
   После еды, выпив вина, они приходили в неистовство. В карфагенских войсках вино было запрещено под страхом смертной казни, и они поднимали чаши в сторону Карфагена, высмеивая воинское подчинение. Потом они возвращались к рабам, хранившим казну, и возобновляли резню. Слово «Бей!», звучавшее на разных языках, было всем понятно.
   Гискон знал, что родина отступилась от него, но не хотел опозорить ее. Когда воины напомнили ему, что им обещаны корабли, он поклялся Молохом, что сам, на собственные средства, доставит их; сорвав с шеи ожерелье из синих камней, он бросил его в толпу как залог. Тогда африканцы потребовали, чтобы им выдали хлеба, согласно обещаниям Великого совета. Гискон разложил счета Сисситов, написанные фиолетовой краской на овечьих шкурах. Он прочел список всего ввезенного в Карфаген, месяц за месяцем и день за днем.
   Вдруг он остановился, широко раскрыв глаза, точно прочел среди цифр свой смертный приговор.
   Он увидел, что старейшины жульнически снизили все цифры; хлеб, проданный в самую тяжелую пору войны, был помечен по такой низкой цене, что только слепые могли поверить приведенным цифрам.
   – Говори громче! – кричали ему. – Он придумывает, как лучше солгать, негодяй! Не верьте ему!
   Гискон колебался, потом продолжал чтение.
   Воины, не подозревая, что их обманывают, принимали на веру счета Сисситов. Изобилие земных благ в Карфагене вызвало у них бешеную зависть. Они разбили ящик из сикоморового дерева, но он оказался на три четверти пуст. На их глазах оттуда вынимали такие суммы, что они считали ящик неисчерпаемым и решили, что Гискон зарыл деньги у себя в палатке. Они взобрались на груды мешков. Мато шел во главе их. На крики «Денег, денег!» Гискон наконец ответил:
   – Пусть вам даст деньги ваш предводитель!
   Он безмолвно глядел на них своими большими желтыми глазами, и длинное лицо его было белее бороды. Стрела, задержанная перьями, торчала у него за ухом, воткнувшись в широкое золотое кольцо; струйка крови стекала с его тиары на плечо.
   По знаку Мато все двинулись вперед. Гискон распростер руки, Спендий стянул ему кисти рук затяжной петлей, кто-то другой повалил его, и он исчез в беспорядочной толпе, бросившейся на мешки,
   Толпа разгромила его палатку; там оказались только необходимые предметы обихода; после более тщательного обыска нашли три изображения богини Танит, а также завернутый в обезьянью шкуру черный камень, упавший с луны. Гискона сопровождали по собственному желанию множество карфагенян; все это были люди, занимавшие высокие посты, принадлежавшие к военной партии.
   Карфагенян вывели из палаток и бросили в яму для нечистот. Привязав их железными цепями за живот к толстым кольям, им протягивали пищу на остриях копий.
   Автарит, стороживший пленных, осыпáл их ругательствами; они не понимали его языка и ничего не отвечали; галл время от времени бросал им в лицо камешки, чтобы слышать крики боли.
   На другой день какое-то томление охватило войско. Гнев улегся, людей объяла тревога. Мато ощущал смутную печаль. Он как бы косвенно оскорбил Саламбо. Точно эти богачи карфагеняне были связаны с нею. Он садился ночью на край ямы и слышал в их стонах что-то, напоминавшее голос, которым полно было его сердце.
   Все обвиняли ливийцев, потому что только им одним уплатили жалованье. Но вместе с оживавшей национальной рознью, наряду с враждой к отдельным лицам укреплялось сознание, что опасно предаваться таким чувствам. Наемников ожидало страшное возмездие за то, что они совершили, нужно было предотвратить месть Карфагена. Происходили бесконечные совещания, произносились длинные речи. Все говорили, не слушая друг друга, а Спендий, обыкновенно словоохотливый, только качал головой в ответ на все предложения.
   Однажды вечером он как бы невзначай спросил Мато, нет ли источников в городе.
   – Ни одного! – ответил Мато.
   На следующий день Спендий увлек его на берег озера.
   – Господин! – сказал бывший раб. – Если сердце твое отважно, я проведу тебя в Карфаген.
   – Каким образом? – задыхаясь, спросил Мато.
   – Поклянись выполнять все мои распоряжения и следовать за мной, как тень.
   Мато, подняв руку к светилу Хабар, воскликнул:
   – Клянусь тебе именем Танит!
   Спендий продолжал:
   – Завтра после заката солнца жди меня у акведука, между девятой и десятой аркой. Возьми с собой железный лом, каску без перьев и кожаные сандалии.
   Водопровод, о котором он говорил, наискось пересекал перешеек. Это было замечательное сооружение, впоследствии увеличенное римлянами. Несмотря на свое презрение к другим народам, Карфаген с присущей ему неуклюжестью позаимствовал у них это новое изобретение, так же как Рим позаимствовал у Карфагена пуническую галеру. Пять этажей арок тяжеловесной архитектуры, с контрфорсами внизу и львиными головами наверху, доходили до западной части акрополя, где они спускались под город, выливая почти целую реку в мегарские цистерны.
   В условленный час Спендий встретился там с Мато. Он привязал нечто вроде багра к концу веревки и завертел им, как пращой; железное орудие зацепилось за стену, и они стали друг за другом карабкаться по веревке.
   Когда они поднялись на высоту первого этажа, крюк, который они бросали вверх, несколько раз падал обратно. Чтобы найти какую-нибудь расщелину, приходилось идти по краю выступа; но он становился все ýже по мере того, как они поднимались. Потом веревка стала ослабевать и раз чуть не порвалась.
   Наконец они добрались до верхней площадки. Спендий время от времени наклонялся и щупал рукой камни.
   – Здесь, – сказал он. – Начнем!
   Налегая на лом, захваченный Мато, они подняли одну из плит.
   Вдали они увидели всадников, мчавшихся на невзнузданных конях. Золотые запястья прыгали на фоне широких плащей. Впереди скакал человек в головном уборе со страусовыми перьями; он держал по копью в каждой руке.
   – Нар Гавас! – воскликнул Мато.
   – Ну так что же! – возразил Спендий и вскочил в отверстие, образовавшееся под плитой.
   Мато попытался, по его приказу, поднять одну из каменных глыб. Но ему не хватало места, чтобы работать ломом.
   – Мы вернемся сюда, – сказал Спендий. – Иди первый.
   Они вступили в водопровод.
   Сначала вода доходила им до живота, но вскоре дно ушло у них из-под ног; пришлось пуститься вплавь, беспрестанно стукаясь о стенки узкого канала. Вода почти достигала верхней плиты; они расцарапали себе лица. Потом их увлек поток. Тяжелый могильный воздух теснил им грудь; прикрывая голову руками, сжимая колени, вытягиваясь, насколько было возможно, они неслись во мраке, как стрелы, задыхаясь, храпя, еле живые. Вдруг все почернело перед ними, течение стало сильнее. Они ушли под воду.
   Поднявшись на поверхность, они пролежали несколько мгновений на спине, с наслаждением вдыхая воздух. Арки следовали одна за другой между широких стен, разделявших водоемы. Все водоемы были полны, вода текла сплошным потоком во всю длину цистерн. Из отверстий в куполообразном потолке струилось бледное сияние и круглыми бликами ложилось на поверхность воды; мрак, сгущаясь у стен, отодвигал их бесконечно далеко. Малейший звук будил громкое эхо.
   Спендий и Мато снова пустились вплавь и проплыли под арками еще несколько бассейнов. Два ряда меньшей величины водоемов шли параллельно с каждой стороны. Пловцы сбились с дороги, кружили, возвращались обратно; наконец они почувствовали упор под ногами – то был мощеный пол галереи, тянувшейся вдоль водоемов.
   Продвигаясь с величайшей осторожностью, они стали ощупывать стену, чтобы найти выход. Но их ноги скользили; они падали в глубокие бассейны, поднимались и снова падали в изнеможении. Их тела точно растаяли в воде во время плавания. Чувствуя близость смерти, они закрыли глаза.
   Спендий ударился рукой о решетку. Вместе с Мато он стал ее расшатывать, и решетка подалась. Они очутились на ступеньках лестницы. Сверху ее замыкала бронзовая дверь. Они отодвинули острием кинжала засов, открывавшийся снаружи, и вдруг их окутал свежий воздух.
   Ночь была объята молчанием, небо казалось неизмеримо высоким. Над длинными стенами высились верхушки деревьев. Весь город спал. Огни передовых постов сверкали, как блуждающие звезды.
   Спендий провел три года в эргастуле и плохо знал расположение городских кварталов. Мато полагал, что путь к дворцу Гамилькара должен идти налево, через Маппалы.
   – Нет, – сказал Спендий, – проведи меня в храм Танит.
   Мато хотел что-то возразить.
   – Помни! – молвил бывший раб и указал ему на сверкающую планету Хабар.
   Мато безмолвно направился к акрополю.
   Они ползли вдоль кактусовых изгородей, окаймлявших дорожки. Вода стекала с их тел на песок. Влажные сандалии скользили бесшумно. Спендий, у которого глаза сверкали, как факелы, осматривал на каждом шагу кустарники. Он шел за Мато, положив руки на два кинжала, которые держал под мышками на кожаных ремнях.


   V. Танит

   Выйдя из садов, Мато и Спендий очутились перед оградой Мегары; они нашли пролом в толстой стене и прошли в него.
   Перед ними был отлогий склон холма, нечто вроде широкой ложбины. Место здесь было открытое.
   – Выслушай меня, – сказал Спендий, – и прежде всего ничего не бойся! Я исполню свое обещание.
   Он умолк и задумался, как бы подыскивая слова.
   – Помнишь, однажды в час восхода солнца я показал тебе Карфаген с террасы Саламбо? Мы были тогда сильные, но ты не хотел меня слушать!
   И добавил торжественно:
   – Господин! В святилище Танит есть таинственное покрывало, упавшее с неба и покрывающее богиню.
   – Я знаю, – сказал Мато.
   Спендий продолжал:
   – Само это покрывало священно, ибо оно – часть богини. Боги обитают там, где находится их подобие. Карфаген могуществен только потому, что владеет этим покрывалом.
   И, нагнувшись к Мато, сказал ему на ухо:
   – Я привел тебя сюда для того, чтобы ты похитил покрывало.
   Мато в ужасе отпрянул.
   – Уходи! Поищи кого-нибудь другого! Я не желаю помогать тебе в этом гнусном преступлении.
   – Танит – твой враг, – возразил Спендий. – Она тебя преследует, и ты умираешь от ее гнева. Ты отомстишь ей. Она будет тебе повиноваться. Ты станешь почти бессмертным, непобедимым.
   Мато опустил голову; Спендий продолжал:
   – Мы потерпим поражение, войско погибнет. Нам нечего надеяться на бегство, на помощь или на прощение! Какого наказания со стороны богов страшишься ты? Ведь у тебя в руках будет вся их сила! Неужели ты предпочитаешь, проиграв битву, погибнуть, как жалкий раб, где-нибудь под кустом или под насмешливые крики черни, в пламени костра? Господин мой! Наступит день, когда ты войдешь в Карфаген, окруженный жрецами, которые будут целовать твои сандалии, и если покрывало Танит все еще будет тяготить тебя, ты снова водворишь его в храм. Следуй за мной и возьми его!
   Страшный соблазн терзал Мато. Ему хотелось, не совершая святотатства, захватить покрывало. «Нельзя ли завладеть чарами покрывала, не похищая его?» – думал он и, не решаясь проникнуть в глубь своих мыслей, медлил на краю пугавшей его опасности.
   – Идем! – сказал он, и они молча, быстрым шагом продолжали путь.
   Дорога опять пошла вверх; здесь дома стояли теснее. Путники кружили во мраке по узким улицам. Рваные циновки, закрывавшие входы, ударялись о стены. На одной из площадей перед охапками нарезанной травы медленно жевали жвачку верблюды. Потом Мато и Спендий прошли по увитой зеленью галерее. Стая собак громко залаяла. Вдруг стены домов как бы расступились, и путники увидели перед собой западную часть акрополя. У подножия Бирсы тянулась длинная черная громада: то был храм Танит – совокупность строений, садов, дворов, палисадников, обнесенных низкой каменной стеной сухой кладки. Спендий и Мато перелезли через нее.
   В этой первой ограде была платановая роща, насаженная для предохранения от чумы и заражения воздуха. Местами раскинуты были палатки, где днем продавали мазь для уничтожения волос на теле, духи, одежду, пирожки в виде месяца, а также алебастровые изображения богини и ее храма.
   Путникам нечего было бояться, ибо в те ночи, когда луна не показывалась, богослужений в храме не совершали; все же Мато замедлил шаг и остановился перед тремя ступенями из черного дерева, которые вели ко второй ограде.
   – Вперед! – сказал Спендий.
   Гранатовые и миндальные деревья, кипарисы и мирты, неподвижные, точно бронзовые, росли в саду вперемежку; устилавшие дорогу синие камешки шуршали под ногами; распустившиеся розы свисали над головой, образуя навес вдоль всей аллеи. Они пришли к овальному отверстию, загражденному решеткой. Мато, пугаясь тишины, сказал Спендию:
   – Здесь мешают пресные воды с горькими.
   – Я все это видел в Сирии, в городе Мафуге, – ответил бывший раб.
   Поднявшись по лестнице из шести серебряных ступенек, они дошли до третьей ограды.
   Там стоял посредине огромный кедр. Нижние ветви его исчезали под кусками тканей и ожерельями, которые повесили молящиеся. Путники прошли еще несколько шагов, и перед ними открылся фасад храма.
   Два длинных портика, архитравы которых покоились на низких пилястрах, были расположены по обе стороны четырехугольной башни; кровлю башни украшало изображение лунного серпа. На углах портиков и по углам башни стояли сосуды с возженными курениями. Гранаты и колоквинты отягчали капители. На стенах лепные украшения – завитки, косоугольники – чередовались с нитями жемчуга; серебряная ограда филигранной работы расположена была большим полукругом перед бронзовой лестницей, спускавшейся вниз из переднего зала.
   У входа, между двумя стелами – золотой и изумрудной – стоял каменный конус; проходя мимо него, Мато поцеловал свою правую руку.
   Первая комната была очень высокая, со сводом, прорезанным бесчисленными отверстиями; подняв голову, можно было видеть звезды. Вдоль всей стены в тростниковых корзинах лежали кучей волосы и бороды – дары юношей, достигших возмужалости; в середине круглого помещения, из оболочки, украшенной скульптурными изображениями грудей, поднималась статуя женщины. Тучная бородатая богиня с полузакрытыми глазами как будто улыбалась, скрестив руки внизу, на толстом животе, отполированном поцелуями толпы.
   Потом они снова очутились на свежем воздухе, в поперечном коридоре, где у двери из слоновой кости стоял маленький жертвенник. Дальше идти запрещалось – только жрецы имели право открывать дверь в храм, так как он был не местом сборищ, а жилищем божества.
   – Наш замысел неосуществим! – сказал Мато. – Ты не подумал об этом! Вернемся назад!
   Спендий стал осматривать стены.
   Ему хотелось овладеть покрывалом не потому, что он верил в его чары (Спендий верил только прорицаниям), но он был убежден, что карфагеняне, лишившись покрывала, падут духом. Чтобы найти какой-нибудь вход, они обошли башню сзади.
   В роще фисташковых деревьев виднелись небольшие здания различной формы. Кое-где стояли каменные фаллосы; большие олени спокойно бродили, толкая раздвоенными копытами упавшие сосновые шишки.
   Они пошли обратно между двумя длинными, параллельными галереями. По краям открывались маленькие кельи. Их кедровые колонны были увешаны тамбуринами и кимвалами. Женщины спали, растянувшись на циновках перед кельями. Тела их, лоснившиеся от притираний, распространяли запах пряностей и погасших курений; они были покрыты татуировкой, увешаны кольцами, ожерельями, нарумянены и насурмлены так, что если бы не вздымавшаяся грудь, их можно было бы принять за лежащих на земле идолов. Лотосы окружали водоем, где плавали рыбы, подобные рыбам Саламбо. А в отдалении вдоль стены храма тянулся виноградник со стеклянными лозами, с изумрудными гроздьями винограда; лучи драгоценных камней играли между раскрашенными колоннами на лицах спящих женщин.
   Мато задыхался в горячем застоявшемся воздухе. Все эти символы оплодотворения, эти благовония, сверкание драгоценных камней, дыхание спящих удручали его. Среди мистических озарений он думал о Саламбо; она сливалась для него с самой богиней, и любовь его от этого раскрывалась, подобно большим лотосам, распускающимся над глубокими водами.
   Спендий высчитывал, сколько денег он заработал бы прежде, торгуя этими женщинами; быстрым взглядом определял он, проходя мимо, вес золотых ожерелий.
   И с этой стороны нельзя было проникнуть в храм. Они вернулись назад. В то время как Спендий все оглядывал и обшаривал, Мато, распростершись перед дверью в храм, взывал к Танит. Он молил ее не допускать святотатства, он старался умилостивить ее ласковыми словами, точно разгневанного человека.
   Спендий увидел узкое отверстие над дверью.
   – Встань! – сказал он Мато и велел ему прислониться к стене.
   Став одной ногой ему на руки, а другой на голову, он добрался до отдушины и исчез в ней. Потом Мато почувствовал, что ему на плечи упала веревка с узлами, та, которую Спендий обмотал вокруг своего тела, прежде чем спуститься в водопровод; ухватившись за нее обеими руками, Мато вскоре оказался около Спендия в большом зале, полном мрака.
   Подобное вторжение казалось чем-то совершенно немыслимым. Меры предосторожности были недостаточны именно потому, что его считали невозможным. Страх охранял святилище вернее, чем стены.
   Мато на каждом шагу ожидал, что он вот-вот умрет. В глубине мрака дрожал свет, и они приблизились к нему. То был светильник, горевший в раковине на подножии статуи в кабирском головном уборе. Алмазные диски были рассыпаны по длинной синей одежде статуи; цепи, спускавшиеся под плиты пола, держали ее за каблуки. Мато чуть не вскрикнул.
   – Вот она, вот!.. – сказал он шепотом.
   Спендий взял светильник, чтобы освещать дорогу.
   – Нечестивец! – прошептал Мато, но все же последовал за ним.
   В помещении, куда они вошли, не было ничего, кроме огромного черного изображения женщины. Ноги ее занимали всю стену доверху. Тело тянулось вдоль потолка. С ее пупка свисало на шнурке огромное яйцо; она опрокидывалась на другую стену головой вниз, до самых плит пола, которых касались ее заостренные пальцы.
   Чтобы пройти дальше, они раздвинули занавеску; но в это время подул ветер и загасил светильник.
   Они заблудились в этом запутанном сооружении. Вдруг они почувствовали под ногами что-то необыкновенно мягкое. Сверкали, сыпались искры; они ступали точно среди пламени. Спендий ощупал пол и догадался, что он устлан рысьими шкурами. Потом им показалось, что по их ногам скользнула толстая мокрая веревка, холодная и липкая. Сквозь расселины в стене проникали внутрь слабые белые лучи, и они шли, руководствуясь этим неровным светом; вдруг они увидели большую черную змею, которая тут же исчезла.
   – Бежим! – воскликнул Мато. – Это она! Я чувствую ее близость.
   – Да нет же! – ответил Спендий. – Храм теперь пуст.
   Сноп ослепительного света заставил их опустить глаза. Они увидели вокруг себя бесконечное количество животных, изнуренных, задыхавшихся, выпускавших когти и сплетавшихся в таинственном беспорядке, наводившем ужас. У змей оказались ноги, у быков – крылья; рыбы с человечьими головами пожирали плоды, цветы распускались в пасти у крокодилов, а слоны с поднятыми хоботами гордо носились по лазури неба, подобно орлам. Страшное напряжение чувствовалось во всех этих причудливых или искалеченных телах. Многие животные высовывали язык, точно собирались испустить дух. Тут были собраны все формы жизни: казалось, что зародыши ее вырвались из разбившегося сосуда и очутились здесь, в стенах этого зала.
   Двенадцать шаров из синего хрусталя окаймляли залу; их поддерживали чудовища, похожие на тигров, пучеглазые, как улитки; подобрав под себя короткие лапы, чудовища смотрели в глубь зала, туда, где на колеснице из слоновой кости сияла верховная Раббет, всеоплодотворяющая, последняя в сонме измышленных божеств.
   Чешуя, перья, цветы и птицы доходили ей до живота. В ушах у нее висели наподобие серег серебряные кимвалы, касавшиеся щек. Она глядела пристальным взором; сверкающий камень в форме непристойного символа, прикрепленный к ее лбу, освещал весь зал, отражаясь над дверью в зеркалах из красной меди.
   Мато сделал шаг вперед; под ногами его подалась одна из плит, и вдруг все шары закружились, все чудовища зарычали; раздалась музыка, благозвучная и торжествующая, как гармония небесных сфер; в ней изливалась бурная душа Танит. Казалось, она поднимается, раскрыв объятия, огромная, во всю залу. Но тут чудовища закрыли пасти, и хрустальные шары перестали кружиться.
   Мрачные переливы звуков еще слышались некоторое время и наконец затихли.
   – Где же покрывало? – спросил Спендий.
   Покрывала нигде не было. Как его найти? А что, если жрецы его спрятали? У Мато разрывалось сердце; ему казалось, что вера его обманута.
   – Иди за мной! – прошептал Спендий.
   Его озарило вдохновение. Он увлек Мато за колесницу Танит, где щель шириной в локоть рассекала стену сверху донизу.
   Они проникли через нее в маленький круглый зал такой высоты, что он казался внутренностью колонны. Посредине находился большой полукруглый черный камень, похожий на тамбурин. На нем пылал огонь; позади возвышался конус из черного дерева, с головой и двумя руками.
   Дальше виднелось нечто вроде облака, на нем сверкали звезды; в глубине складок вырисовывались фигуры: Эшмун с Кабирами, несколько виденных ими до того чудовищ, священные животные вавилонян, потом другие, которых они не знали. Все это расстилалось, как плащ, перед лицом идола, тянулось вверх по стене, зацеплялось углами о закрепы и казалось синим, как ночь, и в то же время желтым, как заря, пурпуровым, как солнце, нескончаемым, прозрачным, сверкающим, легким. То было покрывало богини, священный заимф; он должен был оставаться сокрытым от взоров.
   Оба они побледнели.
   – Возьми его! – сказал наконец Мато.
   Спендий ни минуты не колебался; он оперся на идола и сдернул покрывало, покрывало упало на землю. Мато коснулся заимфа, потом просунул голову в его отверстие, закутался весь с головы до ног и раздвинул руки, чтобы лучше разглядеть покрывало.
   – Идем! – сказал Спендий.
   Мато стоял неподвижно, задыхаясь, и пристально глядел на плиты пола.
   Вдруг он воскликнул:
   – Почему бы мне не отправиться к ней? Я больше не боюсь ее красоты! Что она может мне сделать? Я теперь превыше человека. Я мог бы пройти сквозь огонь, шагать по волнам. Мощный порыв уносит меня! Саламбо! Я твой господин!
   Голос у него звучал, как гром, и Спендию казалось, что Мато стал выше ростом и весь преобразился.
   Послышались шаги, дверь открылась, и показался человек. То был жрец в высоком колпаке, глаза его были широко раскрыты. Прежде чем он успел сделать хоть одно движение, Спендий ринулся к нему, обхватил обеими руками и вонзил ему в тело два кинжала. Голова жреца громко стукнулась о каменные плиты.
   Неподвижные, как лежавший перед ним труп, они застыли на месте, прислушиваясь: из полуоткрытой двери доносился только шум ветра.
   Эта дверь вела в узкий проход. Спендий направился туда, Мато пошел за ним, и они почти тотчас же очутились в третьей ограде, между боковыми портиками, где расположены были жилища жрецов.
   За кельями находился, наверное, более краткий путь к выходу. Они заторопились.
   Спендий, присев на корточки у края водоема, вымыл окровавленные руки. Здесь спали женщины. Сверкал изумрудный виноград. Они пошли дальше.
   Кто-то под деревьями бежал за ними; Мато, неся покрывало, чувствовал, что его тихонько дергают снизу. То был большой павиан из тех, что жили на свободе в ограде храма. Точно почуяв совершенную кражу, он цеплялся за покрывало. Они не решались отогнать его из боязни, что он поднимет крик; внезапно гнев его улегся, и, раскачиваясь, он пошел рядом с ними, свесив длинные руки. Подойдя к решетке, он одним прыжком очутился на пальме.
   Выйдя из последней ограды, они направились ко дворцу Гамилькара. Спендий понял, что Мато не удержишь.
   Они миновали улицу Кожевников, площадь Мутумбала, Овощной рынок и Синасинский перекресток. На повороте какой-то прохожий отскочил от них, испуганный сверканием, пронизавшим мрак.
   – Спрячь заимф! – сказал Спендий.
   Другие прохожие не обратили на них внимания.
   Наконец они узнали дома Мегары.
   Маяк, стоявший позади, на вершине утеса, освещал небо большим красным заревом; тень дворца с его нависавшими террасами падала на сады чудовищной пирамидой. Они прошли сквозь изгородь из ююбы, обрубая ветви кинжалом.
   Всюду виднелись следы пиршества наемников. Ограды были снесены, канавы высохли, двери эргастула раскрыты настежь. Никого не было видно ни у кухонь, ни у кладовых. Они удивились этой тишине, лишь изредка прерываемой хриплым дыханием слонов, которые метались в путах, и треском огня на маяке, где пылал костер из ветвей алоэ.
   Мато все повторял:
   – Где она? Я хочу ее видеть. Проведи меня!
   – Это безумие! – сказал Спендий. – Она поднимет крик, прибегут ее рабы, и, несмотря на твою силу, ты погибнешь!
   Они дошли до лестницы с галерами. Мато поднял голову, и ему показалось, что он видит на самом верху мягкое лучистое сияние. Спендий хотел его удержать, но Мато побежал вверх по лестнице.
   Вернувшись в места, где он впервые увидел Саламбо, Мато сразу забыл о времени, протекшем с тех пор. Вот она только что пела, переходя от стола к столу. Потом она исчезла, и с тех пор он все поднимается по этой лестнице. Небо над его головой покрыто огнями, море заполняет дали, с каждым шагом пространство вокруг него ширится, а он продолжает идти вверх с той странной легкостью, которую испытываешь во сне.
   Шорох покрывала, скользившего по камням, напомнил Мато о его новом могуществе; от избытка надежд он не знал, что делать; эта нерешительность смущала его.
   Время от времени он прижимался лицом к четырехугольным отверстиям запертых помещений, и ему казалось, что в некоторых он видит спящих людей.
   Последний этаж, самый узкий, стоял в виде наперстка на вершине террас. Мато медленно обошел его кругом.
   Молочный свет пронизывал пластинки талька, которые прикрывали небольшие отверстия в стене; симметрично расположенные, они похожи были во мраке на нити жемчуга. Мато узнал красную дверь с черным крестом. Сердце у него забилось. Ему захотелось убежать. Он толкнул дверь; она открылась.
   В глубине комнаты горела висячая лампа в форме галеры. Три пучка света, исходившие из ее серебряного киля, дрожали на высокой обшивке стен, красных с черными полосами. Потолок состоял из маленьких золоченых балок, посреди которых были вставлены аметисты и топазы. По обеим сторонам длинной комнаты тянулось низкое ложе из белых ремней; над ним раскрывались в углублении стен полукруги наподобие раковин, откуда свешивались до полу женские одежды.
   Ониксовый выступ окружал овальный бассейн; тонкие туфли из змеиной кожи стояли на краю бассейна рядом с алебастровым кувшином. Дальше виднелись следы влажных ног. В воздухе носились тонкие благоухания.
   Мато касался ногами плит, выложенных золотом, перламутром и стеклом; несмотря на полировку пола, ему казалось, что ноги его увязают, точно он идет среди песков.
   За серебряной лампой он увидел большой голубой четырехугольник, висевший на четырех шнурах, и пошел вперед, сгибаясь, раскрыв рот.
   Веера из крыльев фламинго с черными коралловыми ручками валялись среди пурпуровых подушек, ящичков из кедрового дерева, черепаховых гребней и маленьких лопаточек из слоновой кости. Кольца и браслеты были нанизаны на рога антилопы; глиняные сосуды выставлены для охлаждения в расселину стены, на камышовую плетенку. Мато несколько раз спотыкался, ибо пол шел уступами, образуя в комнате как бы ряд отдельных помещений. Серебряная балюстрада окружала в глубине ее ковер, пестревший цветами. Наконец он подошел к висячей постели, подле которой стояла скамеечка из черного дерева, служившая лестницей.
   Свет замирал здесь; тень, точно большая занавесь, открывала только угол красной постели и кончик маленькой обнаженной ноги. Мато тихонько приблизил лампу.
   Саламбо спала, подперев щеку одной рукой и вытянув другую. Кудри рассыпались вокруг нее в таком изобилии, что она лежала точно на черных перьях; широкая белая туника спускалась мягкими складками до ступней ног, следуя изгибам тела. Глаза девушки чуть-чуть виднелись из-под полузакрытых век. Прямые складки полога как бы окружали ее синеватым светом; дыхание, сообщаясь шнурам, словно качало ее в воздухе. Звенел длинноногий комар.
   Мато недвижно стоял подле нее, держа в руке серебряную галеру; вдруг кисейный полог, защищавший ее от комаров, вспыхнул и исчез. Саламбо проснулась.
   Огонь погас сам собой. Она молчала. Лампа бросала на обшивку стен колеблющиеся пятна света.
   – Что это? – спросила она.
   Он ответил:
   – Это – покрывало богини!
   – Покрывало богини! – воскликнула Саламбо.
   Опираясь на сжатые кулаки, она, дрожа, наклонилась вперед.
   Он продолжал:
   – Я добыл его для тебя из глубин святилища! Смотри!
   Заимф сверкал, весь залитый лучами.
   – Помнишь? – сказал Мато. – По ночам ты являлась мне во сне, но я не понимал безмолвного приказания твоих глаз!
   Она поставила ногу на скамеечку из черного дерева.
   – Если бы понял, я прибежал бы. Я покинул бы войско, я не ушел бы из Карфагена. По твоему велению я спустился бы в пещеру Гадрумета, в царство теней. Прости! Точно горы давили меня, и все же что-то влекло меня вдаль! Я искал пути к тебе! Но разве я дерзнул бы без помощи богов?.. Идем! Следуй за мной, или, если не хочешь, я останусь здесь. Мне все равно. Утопи мою душу в своем дыхании! Пусть уста мои сотрутся, целуя твои руки!
   – Покажи! – сказала она. – Ближе, ближе!
   Занималась заря; свет винного оттенка пронизывал тальковые пластинки в стенах. Саламбо прислонилась, обессиленная, к подушкам своего ложа.
   – Я тебя люблю! – воскликнул Мато.
   Она прошептала:
   – Дай его мне!
   И они приблизились друг к другу.
   Она шла к нему в своей симарре, тянувшейся за нею по полу, и ее большие глаза устремлены были на покрывало. Мато глядел на нее, ослепленный ее красотой, и, протягивая ей заимф, как бы пытался заключить ее в свои объятия. Она отстранила его. Вдруг Саламбо остановилась, и они взглянули широко раскрытыми глазами друг на друга.
   Она не понимала, чего он хотел от нее, но все же почувствовала ужас. Ее тонкие брови поднялись, губы раскрылись; она вся дрожала. Наконец она ударила в одну из медных чаш, висевших в углах красной постели, и крикнула:
   – На помощь! На помощь! Назад, дерзновенный! Будь проклят, осквернитель! На помощь! Таанах! Крум! Эва! Миципса! Шаул!
   Испуганное лицо Спендия показалось в стене среди глиняных кувшинов, и он быстро проговорил:
   – Беги! Сюда идут!
   Поднялось великое смятение; сотрясая лестницы, в комнату ворвался поток людей – женщин, слуг, рабов, вооруженных палками, дубинами, ножами, кинжалами. Они точно окаменели от негодования, увидев Мато; служанки подняли вой, как на похоронах, черная кожа евнухов побелела.
   Мато стоял за перилами. Завернутый в заимф, он казался звездным божеством, вокруг которого расстилалось небо. Рабы бросились к нему; Саламбо их остановила:
   – Не трогайте его! На нем покрывало богини!
   Она отступила в угол; потом сделала шаг к Мато и, протягивая обнаженную руку, крикнула:
   – Проклятие тебе, ограбившему Танит! Гнев и месть, смертоубийство и скорбь на твою голову! Да растерзает тебя Гурзил, бог битв! Да задушит тебя Матисман, бог мертвых! И да сожжет тебя тот, другой, которого нельзя называть!
   Мато испустил крик, точно раненный копьем. Она повторила несколько раз:
   – Прочь отсюда! Прочь отсюда!
   Толпа слуг расступилась, и Мато, опустив голову, медленно прошел среди них; у двери он остановился: бахрома заимфа зацепилась за одну из золотых звезд на плитках пола. Он дернул покрывало движением плеч и спустился по лестницам.
   Спендий, прыгая с террасы на террасу, перескакивая через заборы и канавы, выбежал из садов. Он подошел к подножию маяка. Стена не доходила до этого места – так недоступен был здесь утес. Спендий приблизился к его краю, лег на спину и соскользнул до самого низа; потом он доплыл до мыса Могил и кружным путем вдоль морской лагуны вернулся вечером в лагерь варваров.
   Взошло солнце. Как удаляющийся лев, шел Мато вниз по дороге, грозно озираясь по сторонам.
   Смутный гул доносился до его слуха. Он исходил из дворца и возобновлялся вдали, у акрополя. Одни говорили, что кто-то похитил сокровище Республики в храме Молоха; другие утверждали, что убит жрец; иные были уверены, что в город вошли варвары.
   Мато, не зная, как выбраться из оград, шел прямо вперед. Его заметили; поднялся крик. Толпа поняла, что случилось. Ее охватил ужас, сменившийся безграничной яростью.
   Люди сбегались из отдаленных мест Маппал, с высоты акрополя, из катакомб, с берегов озера. Патриции выходили из дворцов, продавцы – из своих лавок; женщины оставляли детей. Все вооружались мечами, топорами, палками, но препятствие, которое помешало Саламбо, удерживало теперь толпу. Как взять покрывало? Даже глядеть на него было преступлением, ибо оно было частью божества и прикосновение к нему грозило смертью.
   В перистилях храмов жрецы ломали себе руки от отчаяния. Легионеры скакали наудачу в разные стороны; народ поднимался на крыши, на террасы, взбирался на плечи громадных статуй, на мачты кораблей. Мато продолжал идти, и с каждым его шагом усиливался общий гнев и вместе с тем ужас. Улицы пустели при его приближении, поток бегущих людей вздымался с двух сторон до верхушек стен. Перед ним мелькали глаза, как бы готовые его поглотить, оскаленные зубы, грозно поднятые кулаки, проклятия Саламбо продолжали раздаваться, подхваченные толпой.
   Вдруг в воздухе просвистала длинная стрела, за ней – другая, загрохотали пущенные в Мато камни, но плохо направленные удары (все боялись попасть в заимф) проносились над его головой. Пользуясь покрывалом, как щитом, Мато простирал его направо и налево, перед собою, позади себя, и нападающие не знали, как с ним справиться. Он шел все быстрее, сворачивая в свободные улицы. В конце они были перегорожены веревками, повозками, засадами, и ему приходилось возвращаться назад. Наконец он дошел до Камонской площади, где погибли балеары. Мато остановился и побледнел, точно увидел перед собою смерть. На этот раз он погиб. Толпа громко рукоплескала.
   Он добежал до больших запертых ворот. Они были очень высокие, из сердцевины дуба, с железными гвоздями и бронзовой обшивкой. Мато налег на ворота. Толпа неистовствовала от радости, видя его бессилие. Наконец он взял сандалию, плюнул на нее и стал бить ею по неподвижным створам ворот. Весь город зарычал. Про покрывало забыли, – все ринулись, чтобы размозжить ему голову. Мато взглянул на толпу широко раскрытыми, блуждающими глазами. В висках у него стучало до головокружения; сознание было притуплено, как у пьяного. Вдруг он увидел длинную цепь; чтобы открыть ворота, нужно было ее потянуть. Он прыгнул, уцепился за нее, напрягая руки, упираясь ногами; наконец огромные створы раскрылись.
   Очутившись на свободе, Мато снял с себя покрывало и поднял его высоко над головой. Разноцветная ткань, раздуваемая морским ветром, сверкала на солнце всеми своими красками, драгоценными камнями, изображениями богов. Он пронес таким образом покрывало через всю равнину до воинских палаток, а народ, собравшийся на стенах, смотрел, как исчезало вдали счастье Карфагена.


   VI. Ганнон

   – Я должен был похитить ее! – сказал он вечером Спендию. – Нужно было схватить ее и унести из дому. Никто бы не посмел остановить меня.
   Спендий не слушал его. Он лежал на спине и наслаждался отдыхом; рядом с ним стоял большой кувшин с медовой водой; время от времени он погружал туда голову, чтобы утолить жажду.
   Мато продолжал:
   – Что делать? Как вернуться в Карфаген?..
   – Не знаю, – сказал Спендий.
   Спокойствие Спендия раздражало Мато; он воскликнул:
   – Это все твоя вина! Ты меня увлек за собой, а теперь, как трус, покидаешь! Зачем мне повиноваться тебе? Ты считаешь себя моим господином? Сводник, раб, сын раба!
   Скрежеща зубами, он поднял над Спендием свою огромную руку.
   Грек ничего не ответил. Глиняный светильник освещал мягким светом шест палатки, где сиял среди висевшего оружия заимф.
   Вдруг Мато надел котурны, застегнул куртку с бронзовыми пластинками, взял шлем.
   – Ты куда? – спросил Спендий.
   – Обратно, в Карфаген. Пусти меня! Я приведу ее сюда. Если они нападут на меня, я их раздавлю, как гадюк! Я убью ее, Спендий!
   Он повторил:
   – Да, убью! Вот увидишь, убью!
   Спендий прислушался, потом вдруг сорвал с шеста заимф, кинул его в угол, а на него набросал множество шкур. Послышался говор, блеснули факелы, вошел Нар Гавас и с ним еще человек двадцать.
   На них были белые шерстяные плащи, длинные кинжалы, кожаные ожерелья, деревянные серьги, обувь из кожи гиены. Остановившись на пороге, они оперлись на копья в позе отдыхающих пастухов. Нар Гавас был самый красивый. Ремни, расшитые жемчугом, обхватывали его тонкие руки; золотой обруч, прикреплявший к голове широкую одежду, украшен был страусовым пером, спускавшимся на спину; глаза его казались острыми, как стрелы; во всем его существе было что-то настороженное и вместе с тем развязное.
   Он заявил, что хочет присоединиться к наемникам, ибо Республика уже давно угрожает его владениям. Поэтому ему выгодно стать на сторону варваров, да и он будет им полезен.
   – Я вам доставлю слонов – их много в моих лесах, – вино, древесное масло, ячмень, финики, смолу и серу для осад, двадцать тысяч пехоты и десять тысяч коней. Я обращаюсь к тебе, Мато, потому что обладание заимфом сделало тебя первым в войске. – Он прибавил: – К тому же мы старые друзья.
   Мато смотрел на Спендия – тот слушал, сидя на овечьих шкурах, и кивал головой в знак согласия. Нар Гавас продолжал говорить. Он призывал в свидетели богов и проклинал Карфаген. В порыве негодования он сломал дротик. Воины его испустили громкий, протяжный крик. Мато, увлеченный его гневом, воскликнул, что готов заключить с ним союз.
   Привели белого быка и черную овцу – символ дня и символ ночи. Их зарезали на краю рва. Когда ров наполнился кровью, они погрузили в него руки. Потом Нар Гавас положил свою руку на грудь Мато, а Мато свою – на грудь Нар Гаваса. После этого они такой же знак наложили на холст своих палаток и пропировали всю ночь; остатки мяса сожгли вместе с кожей, костями, рогами и копытами.
   Когда Мато вернулся с покрывалом богини, его встретили долгими приветственными криками; даже воины, которые не исповедовали ханаанскую веру, почувствовали смутный восторг оттого, что появился гений-хранитель. Никто не помышлял о том, чтобы завладеть заимфом. Для варваров довольно было таинственности, с какой Мато добыл покрывало, чтобы узаконить обладание им. Так думали африканские воины. Другие, менее закоренелые в своей злобе, не знали, на что решиться. Будь у них корабли, они тотчас же уплыли бы на них.
   Спендий, Нар Гавас и Мато послали гонцов ко всем племенам карфагенской земли.
   Карфаген истощал все эти народы чрезмерными податями; железные цепи, топор и крест карали любое опоздание в уплате и даже ропот недовольства. Приходилось возделывать то, в чем нуждалась Республика, доставлять ей то, что она требовала. Никто не имел права владеть оружием. Когда деревни поднимали бунт, жителей продавали в рабство. На управителей смотрели как на давильный пресс и ценили их по количеству доставляемой дани. Дальше, за непосредственно подвластными карфагенянам областями, жили их союзники, платившие лишь небольшую дань, еще дальше бродили кочевники, которых можно было натравить на союзников. Благодаря такой системе, жатвы были всегда обильные, коневодство процветало, плантации великолепно возделывались. Катон Старший, знаток по части земледелия и рабовладельчества, девяносто два года спустя поражался этим успехам; призывы к уничтожению Карфагена, столь часто повторяемые в Риме, были скорее всего криком завистливой жадности.
   В течение последней войны поборы удвоились, вследствие чего почти все ливийские города перешли на сторону Регула. В наказание с них потребовали тысячу талантов, двадцать тысяч быков, триста мешков золотого песка, значительные запасы зерна, а предводители племен были распяты или брошены на растерзание львам.
   Особую ненависть к Карфагену питал Тунис. Он был древнее метрополии и не мог простить Карфагену его величия. Расположенный против стен Карфагена в грязи, у самой воды, он глядел на него, как ядовитое животное. Изгнания, избиения и эпидемии не ослабили Туниса. Он стал на сторону Архагата, сына Агафокла. Пожиратели нечистой пищи тотчас же нашли в Тунисе оружие.
   Посланцы наемников не успели еще отбыть, как провинции возликовали. Не долго думая, домовых управителей и должностных лиц Республики задушили в банях, достали из пещер спрятанное старое оружие, из железных плугов стали ковать мечи. Дети оттачивали дротики о косяки дверей, а женщины отдавали свои ожерелья, кольца и серьги – все, что могло послужить на гибель Карфагену. Каждый старался содействовать разрушению Республики. Связки копий лежали в городах грудами, точно снопы кукурузы. В лагерь отправлены были скот и деньги. Мато поспешил, по совету Спендия, уплатить наемникам невыданное жалованье и за это был провозглашен главным начальником, шалишимом варваров.
   Между тем прибывали на помощь люди. Сначала явились местные жители, потом рабы из деревень. Захватили также караваны негров и вооружили их; направлявшиеся в Карфаген купцы тоже присоединились к варварам в надежде на верную прибыль. Непрерывно подходили многочисленные отряды. С высот акрополя видно было, как увеличивалась армия варваров.
   На верху акведука стояли на страже легионеры. Около них расставлены были на небольшом расстоянии один от другого медные котлы, в которых кипел асфальт. Внизу, на равнине, волновалась густая толпа. Она была в нерешительности; ею владела тревога, которую всегда будит в варварах вид возвышающихся перед ними стен.
   Утика и Гиппо-Зарит отказались вступить в союз. Это были такие же финикийские колонии, как Карфаген; они пользовались самоуправлением и заставляли Республику вводить во все договоры параграфы, подтверждающие их самостоятельность. Все же они относились с почтением к этой покровительствовавшей им старшей сестре и не верили, что скопище варваров способно победить Карфаген; напротив, они были убеждены в конечном поражении наемников. Они предпочитали сохранять нейтралитет и жить спокойно.
   Но содействие обеих колоний вследствие их географического положения было необходимо варварам. Утика, лежащая в глубине залива, была очень удобна для подвоза подкреплений Карфагену. Если бы была взята одна Утика, ее мог заменить Гиппо-Зарит, расположенный в шести часах пути на побережье. Пользуясь их услугами, Карфаген был бы непобедим.
   Спендий настаивал на том, чтобы тотчас же начать осаду Карфагена, но Нар Гавас воспротивился: сначала следовало двинуться на границы Республики. Таково было мнение ветеранов, а также самого Мато, а потому решили, что Спендий отправится осаждать Утику, а Мато – Гиппо-Зарит; третий корпус армии, опираясь на Тунис, должен был занять карфагенскую долину; это взял на себя Автарит. Что же касается Нар Гаваса, то было условлено, что он вернется в свое царство, приведет оттуда слонов и займет со своей конницей дороги.
   Женщины решительно возражали против этого; они зарились на драгоценности карфагенянок. Ливийцы тоже возмущались: их звали сражаться против Карфагена, а теперь складывают оружие. В поход выступили почти одни наемники. Мато начальствовал над своими сородичами, а также над иберийцами, лузитанцами, пришельцами с запада и с островов. Все, кто говорил по-гречески, требовали в начальники Спендия, ценя его ум.
   В Карфагене были крайне изумлены, когда войско тронулось в путь; оно выстроилось под горой Ариадны, вдоль дороги в Утику со стороны моря. Часть воинов осталась под Тунисом, остальные исчезли и вновь появились на другом берегу залива, на опушке леса, в глубь которого они устремились.
   Всех варваров было около восьмидесяти тысяч. Без сомнения, оба тирских города не устоят против них и войско снова повернет на Карфаген. Значительный отряд уже отрезал Карфаген от материка, заняв перешеек, и вскоре город должен был погибнуть от голода. Карфаген не мог обойтись без помощи провинций, ибо жители его не платили налогов, как в Риме. Карфагену недоставало политического чутья. Вечная жажда наживы лишала его той осторожности, какую порождают более возвышенные стремления. Точно огромная галера, бросившая якорь в ливийских песках, Карфаген держался благодаря своему трудолюбию. Народы, как волны, бушевали вокруг Республики, – малейшая буря потрясала ее грозную машину.
   Казна была истощена римской войной и всем, что было растрачено и потеряно, пока торговались с варварами. Между тем нужны были воины, а ни одно правительство не доверяло Карфагенской республике! Птолемей недавно отказал ей в двух тысячах талантов. В довершение всего похищение покрывала угнетало карфагенян. Спендий все это предвидел.
   Но, чувствуя общую ненависть к себе, Карфаген уповал на свои деньги, на своих богов; любовь народа к родине поддерживалась самим государственным строем.
   Прежде всего власть зависела от всех, никто не был достаточно силен, чтобы захватить ее. Частные долги рассматривались как долги общественные; монопольное право торговли принадлежало людям ханаанского племени. Умножая ростовщичеством поживу, которую доставляло пиратство, истощая землю, эксплуатируя рабов и бедняков, люди иногда богатели, и только богатство открывало путь ко всем должностям. И хотя власть и деньги оставались постоянным достоянием одних и тех же семей, эту олигархию терпели, потому что всякий мог надеяться вступить в нее.
   Торговые общества, где вырабатывались законы, избирали финансовых инспекторов, которые, закончив срок своей службы, назначали сто членов Совета старейшин, зависевших, в свою очередь, от Великого собрания – объединения всех богачей. Что же касается двух суффетов – этого пережитка царской власти, – занимавших положение ниже консульского, то их назначали в один и тот же день и брали из двух разных родов. Суффетов всячески старались рассорить, чтобы они ослабляли друг друга. Они не имели права высказываться по вопросу о войне, а когда терпели поражение, Великий совет распинал их на кресте.
   Сила Карфагена исходила, таким образом, от Сисситов, то есть из большого двора в центре Малки, того места, куда, по преданию, причалила первая лодка финикийских моряков, – море с тех пор отступило далеко. Двор состоял из целого ряда комнаток, построенных по старинному способу из пальмовых стволов и обособленных одна от другой, чтобы в них могли собираться отдельно разные общества. Богачи проводили там целые дни, обсуждая свои, а равно и государственные дела, начиная с добывания перца и кончая уничтожением Рима. Три раза в течение каждого лунного месяца их ложа выносили на верхнюю террасу, шедшую вдоль стены, которой был обнесен двор; снизу видно было, как они сидели на воздухе за столом, без котурнов и плащей, как их пальцы, унизанные драгоценными перстнями, брали еду, а большие серьги качались, когда они наклонялись к кувшинам. Сильные, тучные, полураздетые сотрапезники весело смеялись и ели под голубым небом, точно большие акулы, играющие в море.
   Но теперь они не могли скрыть своей тревоги: ее выдавала необычайная бледность их лиц. Толпа, которая поджидала у дверей, провожала их до дворцов, стараясь что-нибудь выведать. Все дома были заперты, как во время чумы; улицы быстро наполнялись людьми, потом вдруг пустели: горожане поднимались на акрополь, бегали к гавани; каждую ночь собирался Великий совет. Наконец народ был созван на площадь Камона; решено было обратиться к Ганнону, победителю при Гекатомпиле.
   Он был хитрец, ханжа, беспощадный к африканцам, настоящий карфагенянин. Его богатство равнялось богатствам рода Барки. Он считался опытным администратором, не имевшим себе равных в вопросах управления.
   Ганнон велел призвать к оружию всех здоровых граждан, поставил катапульты на всех башнях, потребовал непомерного количества оружия, даже выстроил четырнадцать галер, в сущности совершенно не нужных, и приказал, чтобы все было подсчитано и тщательно записано. Его носили в арсенал, на маяк, в сокровищницы храмов; все время мелькали его большие носилки: покачиваясь со ступени на ступень, они поднимались по лестнице акрополя. У себя во дворце, ночью, страдая от бессонницы, он готовился к битве, выкрикивая страшным голосом военные приказы.
   Под влиянием страха все становились храбрыми. Богачи выстраивались с самой зари вдоль Маппал; подбирая одежду, они упражнялись в обращении с пиками, но то и дело вступали в споры, так как не имели учителей; задыхаясь от усталости, они садились отдыхать на могилы, потом снова принимались за дело. Некоторые даже соблюдали диету. Одни воображали, что нужно много есть и тогда у них прибавится сил, а потому объедались; другие, страдая от тучности, морили себя постом, чтобы похудеть.
   Утика уже несколько раз обращалась к Карфагену за помощью, но Ганнон не хотел выступать, пока в орудиях не будет прилажено все до последней гайки. Он потерял еще три месяца на снаряжение ста двенадцати слонов, которые помещались в городских стенах. Слоны эти победили Регула; народ их любил, и нужно было выказать как можно больше внимания к этим старым друзьям. Ганнон велел переплавить бронзовые дощечки, которые украшали их грудь, позолотить им бивни, расширить башни и выкроить из лучшей багряницы попоны, обшитые тяжелой бахромой. Затем, так как вожатых называли индусами (очевидно, потому, что первые из них были родом из Индии), он приказал одеть их всех на индусский образец, то есть в белые тюрбаны и короткие шаровары из виссона с поперечными складками, придававшими им вид двух половинок раковины, прикрепленных к бедрам.
   Войско Автарита все еще стояло под Тунисом. Оно пряталось за стеной из ила, добытого в озере и защищенной сверху колючим кустарником. Негры расставили на больших шестах пугала в виде человеческих масок, сделанных из птичьих перьев, из голов шакалов и змей, которые раскрывали свои пасти навстречу врагу, чтобы привести его в ужас, и считали себя поэтому непобедимыми, а варвары плясали, боролись, жонглировали в полной уверенности, что Карфаген должен неминуемо погибнуть. Всякий другой на месте Ганнона легко раздавил бы эту толпу, обремененную животными и женщинами. Кроме того, варвары не понимали воинских распоряжений; Автарит пал духом и ничего от них не требовал.
   Когда он проходил, они расступались, широко раскрыв большие синие глаза. Подойдя к берегу озера, он снимал куртку из тюленьей кожи, развязывал шнур, которым были стянуты его длинные рыжие волосы, и мочил их в воде. Он жалел, что не бежал к римлянам с двумя тысячами галлов, которые были потом в храме Эриксе.
   Часто среди дня солнце вдруг меркло. Залив и море казались неподвижными, точно расплавленный свинец. Облако темной пыли поднималось столбом и набегало, крутясь вихрем; пальмы сгибались, небо исчезало; слышно было, как отскакивали камни, падая на спины животных. Прижимаясь губами к отверстию в своей палатке, галл хрипел от изнеможения и от тоски. Он вспоминал запах пастбищ осенним утром, хлопья снега, мычание зубров, заблудившихся в тумане; стоило ему закрыть глаза, как он видел перед собой среди болот, в лесных дебрях дрожащие огни хижин, крытых соломой.
   Другие тоже тосковали по родине, хотя и не такой далекой. Пленные карфагеняне видели за заливом, на склонах Бирсы, полотняные навесы во дворах своих домов. Но вокруг пленных беспрерывно ходила стража. Их всех привязали к одной цепи, у каждого на шее был железный обруч. Толпа непрестанно собиралась глядеть на них. Женщины указывали маленьким детям на некогда богатую одежду пленных, висевшую лохмотьями на исхудавших телах.
   Всякий раз при взгляде на Гискона Автарит приходил в бешенство, вспоминая нанесенное ему оскорбление. Он убил бы его, если бы не клятва, которую он дал Нар Гавасу. И он шел к себе в палатку, упивался настойкой из ячменя и тмина. Он просыпался в палящий зной, терзаемый страшной жаждой.
   Тем временем Мато осаждал Гиппо-Зарит.
   Город был защищен озером, соединявшимся с морем, и тремя рядами укреплений; кроме того, на окружавших его высотах тянулась крепостная стена с башнями. Никогда еще Мато не начальствовал в подобных походах. А еще ливийца мучила мысль о Саламбо, обладание ее красотой становилось в его мечтах радостью мести, тешившей его гордость. Он чувствовал острое, неистовое, беспрестанное желание снова ее увидеть. Он собирался предложить себя в парламентеры, – он надеялся, попав в Карфаген, добраться до нее. Он часто отдавал приказы трубить атаку и, никого не дожидаясь, бросался на мол, который пытались построить на море. Он выворачивал руками камни, опрокидывал все вокруг, все разрушал, крошил своим мечом. Варвары устремлялись за ним в беспорядке; лестницы с треском ломались, толпы людей падали в воду, и теперь уже красные волны били о стены города; шум утихал, и нападавшие отходили, чтобы затем все начать сызнова.
   Мато садился у входа в палатку; он вытирал рукой лицо, забрызганное кровью, и, обернувшись в сторону Карфагена, вглядывался в горизонт.
   Перед ним, среди оливковых деревьев, пальм, мирт и платанов, лежали два больших пруда, связанные с третьим, который был скрыт от взора. За горой виднелись другие горы, посредине огромного озера высился черный остров пирамидальной формы. Слева, в конце залива, песчаные наносы казались остановившимися большими светлыми волнами, а море, гладкое, точно пол, мощенный плитами ляпис-лазури, мягко поднималось к краю неба. Зелень полей чередовалась с широкими желтыми полосами; рожковые плоды сверкали наподобие кораллов; виноградные лозы спускались с вершин смоковниц; слышно было журчание воды, прыгали хохлатые жаворонки, последние лучи солнца золотили щиты черепах, выползавших из камышей, чтобы подышать прохладой.
   Мато тяжко вздыхал. Он ложился на живот, впивался ногтями в землю и плакал – он чувствовал себя несчастным, жалким, брошенным. Никогда Саламбо не будет принадлежать ему; он даже не может овладеть городом.
   Ночью, оставшись один в палатке, он рассматривал заимф. Что ему дала эта святыня? В голове варвара зародились сомнения. Потом ему стало казаться, что одеяние богини прикосновенно к Саламбо и что от него веет частицей ее души, еще более нежной, чем дыхание. Он касался заимфа, впитывал его запах, зарывался лицом в складки и целовал их, рыдая. Он накидывал покрывало на плечи, чтобы вообразить себе, будто Саламбо рядом с ним.
   Иногда он выбегал из своей палатки, переступал через спящих солдат, закутанных в плащи, вскакивал на лошадь и через два часа приезжал в Утику и входил в палатку Спендия.
   Мато говорил об осаде, но приезжал он затем, чтобы излить свою тоску по Саламбо. Спендий старался образумить его:
   – Не поддавайся унизительным страданиям! Прежде ты подчинялся другим, а теперь ты сам командуешь войском. Даже если Карфаген не будет побежден, нам отдадут какие-нибудь провинции; мы будем царями!
   Не может быть, чтобы обладание заимфом не дало им победы! По мнению Спендия, следовало ждать.
   Мато полагал, что покрывало имеет прямое отношение к ханаанской расе, и с подлинным коварством варвара говорил себе: «Значит, мне заимф добра не принесет. Но так как карфагеняне его утратили, им он тоже не поможет».
   Затем его смутила мысль: он боялся, что, поклоняясь богу ливийцев Аптукносу, он оскорбляет Молоха, и робко спросил Спендия, которому из двух следовало бы принести человеческую жертву.
   – На всякий случай принеси жертвы обоим! – сказал со смехом Спендий.
   Мато, не понимавший такого равнодушия, заподозрил грека в том, что у него есть свой дух-покровитель, о котором он не хочет говорить.
   В варварских войсках сталкивались все верования, как и все племена и воины всячески старались умилостивить чужих богов, испытывая перед ними страх. Иные соединяли с верой своей родины чужеземные обряды. Даже те, кто не поклонялся звездам, приносили жертвы тому или другому светилу, влияние которого могло быть благотворным или пагубным. Неведомый амулет, случайно найденный в минуту опасности, становился святыней. Или же они обоготворяли какое-нибудь имя, только имя, и повторяли его, даже не стараясь понять, что оно означает. Но, разграбив много храмов, насмотревшись на множество народов и кровопролитий, иные переставали верить во что-либо, кроме рока и смерти, и засыпали вечером с безмятежностью хищных животных. Спендий готов был плевать на изображения олимпийца Юпитера, но он боялся громко говорить в темноте и по утрам никогда не забывал обуваться с правой ноги.
   Спендий сооружал против Утики длинную четырехугольную террасу. Но, по мере того как она поднималась, росли также и укрепления Утики; то, что одни разрушали, тотчас же воздвигали другие. Спендий бережно относился к солдатам и, придумывая новые планы, старался припомнить военные хитрости, о которых он наслышался во время своих странствий.
   Почему не возвращается Нар Гавас? Все это вызывало сильную тревогу.
   Наконец Ганнон закончил приготовления. Однажды в безлунную ночь он переправил на плотах через Карфагенский залив своих слонов и солдат. Затем они обогнули гору Горячих источников, чтобы не столкнуться с Автаритом, и продолжали путь так медленно, что не только не нагрянули к варварам ранним утром, как рассчитал суффет, а прибыли лишь на третий день, когда солнце уже высоко стояло в небе.
   К Утике с восточной стороны примыкала равнина, которая тянулась до большой карфагенской лагуны; за нею, под прямым углом между двумя низкими горами, начиналась долина; варвары расположились лагерем дальше, влево, чтобы обложить порт; они еще спали в палатках (в этот день оба войска так устали, что не могли сражаться и устроили себе отдых), когда на повороте за холмами показалось карфагенское войско.
   Обозная прислуга, вооруженная пращами, размещена была на флангах. Впереди ехала гвардия легионеров в золотых чешуйчатых латах, верхом на толстых лошадях без грив, без ушей и шерсти, украшенных серебряным рогом по середине лба, чтобы сделать их похожими на носорогов. Между эскадронами легионеров юноши в маленьких касках раскачивали в каждой руке по дротику из ясеневого дерева; длинные пики тяжелой пехоты двигались сзади. Все эти купцы нацепили на себя как можно больше оружия: у некоторых было по два меча и, кроме того, копье, топор и палица; другие были, как дикобразы, утыканы стрелами, руки их оттопыривались от панцирей из роговых полос или железных блях. Наконец, появились громоздкие, высокие военные машины; карробалисты, онагры, катапульты и скорпионы покачивались на повозках, запряженных мулами и четверками быков.
   По мере того как войско развертывалось, начальники, задыхаясь, бегали взад и вперед, отдавая приказы, соединяя ряды и сохраняя нужное расстояние между ними. Старейшины, назначенные полководцами, явились в пурпуровых шлемах с пышной бахромой, которая цеплялась за ремни котурнов. Их лица, вымазанные румянами, лоснились под огромными касками, украшенными изображениями богов; щиты были отделаны по краям слоновой костью, покрытой драгоценными камнями, казалось, будто это солнца двигаются вдоль медных стен.
   Карфагеняне ступали так тяжело, что солдаты насмешливо приглашали их присесть. Варвары кричали, что немедленно выпустят кишки из их толстых животов, сотрут позолоту с кожи и дадут им напиться железа.
   На шесте, вбитом перед палаткой Спендия, взвился кусок зеленого холста: это был сигнал. Карфагенское войско ответило на него грохотом труб, кимвалов, тимпанов и флейт из ослиных костей. Варвары уже перескочили через ограду. Сражающиеся очутились лицом к лицу на расстоянии полета дротика.
   Тогда один балеарский пращник выступил на шаг вперед, вложил в ремень глиняное ядро и завертел рукой; раздался треск щита из слоновой кости, и войска вступили в бой.
   Греки остриями копий кололи вражеским лошадям ноздри, и те опрокидывались на всадников. Рабы, которые должны были метать камни, брали слишком крупные, и они падали подле них. Карфагенские пехотинцы, размахивая длинными мечами, оставляли без прикрытия свой правый бок. Варвары прорвали их ряды и рубили сплеча, топтали умирающих и убитых, ослепленные кровью, брызгавшей им в лицо. Груда копий, шлемов, панцирей, мечей и сплетающихся тел кружилась, то расширяясь, то сжимаясь. Карфагенские когорты редели, машины увязали в песках; наконец носилки суффета (его большие носилки с хрустальными подвесками), которые были на виду с самого начала боя и покачивались среди солдат, как лодка на волнах, куда-то исчезли. Не значило ли это, что он убит? Варвары остались одни.
   Пыль вокруг них опадала, и они уже начали петь, когда появился Ганнон на слоне. Он был с непокрытой головой, под зонтом из виссона, который держал сидевший за ним негр. Ожерелье из синих блях ударялось о цветы его черной туники; алмазные обручи сжимали его толстые руки. Раскрыв рот, он потрясал огромным копьем, которое расширялось к концу в виде лотоса и сверкало, точно зеркало.
   Земля тотчас же содрогнулась, и варвары увидели бегущих на них сплоченным строем всех карфагенских слонов. Бивни у них были позолочены, уши выкрашены в синий цвет и покрыты бронзой; на ярко-красных попонах раскачивались кожаные башни, и в каждой башне сидело по три стрелка с натянутыми луками.
   Не все солдаты варваров были при оружии, ряды их уже распались. Ужас парализовал их; они не знали, что делать.
   С высоты башен в них уже бросали дротики, простые и зажигательные стрелы лили расплавленный свинец; иные, чтобы взобраться на башни, хватались за бахрому попон. Им отрубали руки ножами, и они падали навзничь на острие мечей. Непрочные пики ломались; слоны двигались по фалангам, как вепри по густой траве, вырывали хоботами колья, опрокидывали палатки, пробегая лагерь из конца в конец. Варвары спасались бегством. Они прятались за холмами, окаймлявшими долину, через которую пришли карфагеняне.
   Победитель Ганнон подошел к воротам Утики. Он приказал затрубить в трубы. Трое городских судей появились на вершине башни между бойницами.
   Но жители Утики не пожелали принять у себя столь мощно вооруженных гостей. Ганнон вспылил. Наконец они согласились впустить его с небольшой свитой.
   Улицы были слишком узки для слонов, пришлось оставить их у ворот.
   Как только суффет вступил в город, к нему явились с поклоном городские власти. Он отправился в бани и призвал своих поваров.
   Три часа спустя он еще сидел в бассейне, наполненном маслом киннамона, и, купаясь, ел на разостланной перед ним бычьей шкуре языки фламинго с приправой из мака и меда. Лекарь Ганнона, в длинной желтой одежде, время от времени приказывал подогреть ванну, но сам оставался неподвижен; двое мальчиков, наклонившись над ступеньками бассейна, растирали суффету ноги. Заботы о теле не мешали ему размышлять о государственных делах. Он диктовал письмо Великому совету и, кроме того, придумывал, как бы наказать с наибольшей жестокостью взятых в плен варваров.
   – Подожди! – крикнул он рабу, который стоя писал на ладони. – Пусть пленных приведут сюда! Я хочу на них посмотреть.
   С другого конца залы, наполненной белесым паром, пронизанной красными пятнами факелов, вытолкнули вперед трех варваров: самнита, спартанца и каппадокийца.
   – Продолжай! – сказал Ганнон. – «Радуйтесь, светочи Ваалов! Ваш суффет уничтожил прожорливых псов! Да будет благословенна Республика! Прикажите вознести благодарственные молитвы!»
   Он увидел пленников и расхохотался.
   – А, это вы, храбрецы из Сикки! Сегодня вы уже не так громко кричите! Это я! Узнаете меня? Где же ваши мечи? Ай-ай, какие грозные воины!
   Он сделал вид, будто хочет спрятаться от страха.
   – Вы требовали лошадей, женщин, земель и уж, наверное, судейских и жреческих должностей! Почему бы вам их и не потребовать? Хорошо, будут вам земли, да еще какие, оттуда вы уже не уйдете! И поженят вас на новеньких виселицах! Жалованья просите? Вам его вольют в горло расплавленным свинцом! И я вам дам отличные места, очень высоко, среди облаков, поближе к орлам!
   Три волосатых варвара в лохмотьях смотрели на него, не понимая, что он говорит. Они были ранены в колени; их схватили, набросив на них веревки. Толстые цепи, которыми им заковали руки, волочились по плитам пола. Ганнона раздражала их невозмутимость.
   – На колени! На колени, шакалы, нечисть, прах, дерьмо! Они смеют не отвечать?! Довольно! Молчать! Содрать с них кожу живьем! Нет, подождите!
   Он пыхтел, как гиппопотам, дико вращая глазами. Благоуханное масло переливалось через край бассейна под грузом его тела и прилипало к покрытой струпьями коже, которая при свете факелов казалась розовой.
   Он продолжал диктовать:
   – «Мы сильно страдали от солнца целых четыре дня. При переходе через Макар погибли мулы. Несмотря на выгодное положение варваров и чрезвычайную их храбрость…» О Демонад, как я страдаю! Вели нагреть кирпичи, да чтобы их накалили докрасна!
   Послышался стук лопаток и треск разводимого огня. Курения еще сильнее задымились в широких курильницах, голые массажисты, потевшие, как губки, стали втирать в тело Ганнона мазь, приготовленную из пшеницы, серы, красного вина, собачьего молока, мирры, гальбана и росного ладана. Нестерпимая жажда мучила суффета, но человек в желтой одежде не дал ему утолить ее, а протянул золотую чашу, в которой дымился змеиный отвар.
   – Пей! – сказал он. – Пей для того, чтобы сила змей, рожденных от солнца, проникла в мозг твоих костей. Мужайся, отблеск богов! Ты ведь знаешь, что жрец Эшмуна следит за жестокими звездами вокруг созвездия Пса, от которых исходит твоя болезнь. Они бледнеют, как струпья у тебя на теле, и ты не умрешь.
   – Да, да, конечно, – подхватил суффет. – Я не умру!
   Дыхание, вырывавшееся из его посиневших губ, было более смрадно, чем зловоние трупа. Точно два угля, горели его глаза, лишенные бровей. Бугорчатые складки кожи свисали надо лбом; уши распухли и оттопыривались, а глубокие морщины вокруг ноздрей придавали ему странный, пугающий вид дикого зверя. Его хриплый голос похож был на вой. Он сказал:
   – Ты, может быть, прав, Демонад. Действительно, много язв уже зажило. Я чувствую себя отлично. Смотри, как я ем!
   Не столько из жадности, сколько для того, чтобы убедить самого себя, что ему лучше, Ганнон стал пробовать начинку из сыра и маерана, рыбу, очищенную от костей, тыкву, устрицы, яйца, хрен, трюфели и жареную мелкую дичь. Поглядывая на пленников, он с наслаждением придумывал муки, которым их подвергнет. Но он вспомнил Сикку, свои мучения, и все его бешенство излилось в ругательствах на трех варваров:
   – Предатели! Негодяи! Подлецы! Проклятые! Вы осмелились оскорбить меня, меня! Суффета! «Заслуги наемников, цена их крови», – говорили они! Ах да! Их кровь!
   И продолжал, обращаясь к самому себе:
   – Всех прикончим! Ни одного не продадим! Лучше бы отвезти их в Карфаген! Сограждане увидели бы у меня. Но я, кажется, не привез с собой достаточно цепей? Пиши: «Пришлите мне…» Сколько их? Пошли спросить Мутумбала. Никакой пощады! Принесите мне в корзинках отрезанные у пленных руки!
   Но вдруг странные крики, хриплые и в то же время резкие, донеслись до зала, заглушая голос Ганнона и звон посуды, которую расставляли возле него. Крики усилились, и вдруг раздался неистовый рев слонов. Можно было подумать, что возобновилось сражение. Что-то страшное творилось вокруг города.
   Карфагеняне и не подумали преследовать варваров. Они расположились у подножия стен со своим добром, слугами, со всей роскошью сатрапов и веселились в великолепных палатках, обшитых жемчугом, в то время как лагерь наемников представлял собою груду развалин. Спендий, однако, вскоре воспрянул духом. Он отправил Зарксаса к Мато, обошел леса и собрал своих людей (потери были незначительны). Разъяренные тем, что их победили без боя, они вновь сплотили свои ряды; в это время был найден чан с нефтью, несомненно, оставленный карфагенянами. Спендий велел взять свиней на фермах, обмазал их нефтью, зажег и пустил по направлению к Утике.
   Слоны, испуганные пламенем, бросились бежать. Дорога шла вверх; в них стали бросать дротики. Слоны повернули назад, круша карфагенян. Они рвали их бивнями, топтали. Вслед за слонами с холмов спустились варвары. Пунический лагерь, не защищенный рвами, был разрушен после первой же атаки, а карфагеняне оказались раздавленными у городских стен, так как им не хотели открывать ворот из боязни наемников.
   Стало светать; с запада приближалась пехота Мато. Одновременно показалась конница: это был Нар Гавас со своими нумидийцами. Перескакивая через рвы и кусты, они гнались за беглецами, как борзые, травящие зайцев. Эта измена воинского счастья и прервала разглагольствования суффета. Он крикнул, чтобы ему помогли выйти из паровой ванны. Три пленника все еще стояли перед ним. Негр (тот самый, который держал зонт над суффетом во время боя) наклонился к его уху.
   – Так что же? – медленно проговорил Ганнон. – Убить их! – отрывисто прибавил он.
   Эфиоп вынул засунутый за пояс длинный кинжал, и три головы скатились. Одна из них, подпрыгивая среди остатков пира, попала в бассейн и там некоторое время плавала с открытым ртом и остановившимися глазами. Утренний свет проникал в расщелины стены; из трех тел, упавших ниц, кровь била фонтаном, кровавая пелена расплывалась по мозаичному полу, посыпанному синим порошком. Суффет опустил руку в эту горячую грязь и стал растирать кровью колени: это было целебное средство.
   Вечером он бежал со свитой из города и направился в горы, чтобы нагнать свое войско.
   Ганнону удалось найти его остатки.
   Четыре дня спустя он был в Горзе, над ущельем, когда внизу показалось войско Спендия. Двадцать надежных копий, атаковав фронт колонны, легко остановили бы наступавшее войско; карфагеняне, пораженные появлением наемников, пропустили их мимо себя. Ганнон узнал в арьергарде царя нумидийцев. Нар Гавас поклонился, приветствуя его, и сделал знак, которого Ганнон не понял.
   Возвращение в Карфаген сопровождалось всякими страхами. Подвигались вперед только ночью; днем прятались в оливковых рощах. На каждом переходе по нескольку человек умирало; воинам часто казалось, что они погибли. Наконец они добрались до Гермейского мыса, куда за ними прибыли корабли.
   Ганнон так устал и был в таком отчаянии, в особенности от потери слонов, что просил Демонада дать ему яду. Он боялся, что его распнут на кресте.
   Карфаген был не в силах негодовать на Ганнона. Потеряно было четыреста тысяч девятьсот семьдесят два шекеля серебра, пятнадцать тысяч шестьсот двадцать три шекеля золота, погибло восемнадцать слонов, убито четырнадцать членов Великого совета, триста человек богачей, восемь тысяч граждан, пропал хлеб, которого хватило бы на три месяца, много клади и все военные машины! Измена Нар Гаваса была несомненна. Обе осады возобновились. Войско Автарита растянулось от Туниса до Радеса. С высоты акрополя виден был расстилавшийся по небу дым пожарищ; то горели замки богачей.
   Только один человек мог бы спасти Республику. Теперь все раскаивались, что недостаточно ценили его; даже партия мира постановила приносить жертвы богам, молясь о возвращении Гамилькара.
   Вид заимфа потряс Саламбо. Ей слышались ночью шаги богини, и она просыпалась с криками ужаса. Она посылала каждый день пищу в храмы. Таанах изнемогала, исполняя приказания своей госпожи, и Шагабарим не покидал ее.


   VII. Гамилькар Барка

   Глашатай лунных смен, который бодрствовал все ночи на кровле храма Эшмуна, чтобы возвещать звуками трубы о движениях светила, увидел однажды утром с западной стороны нечто вроде птицы, касавшейся длинными крыльями поверхности моря.
   Это был корабль с тремя рядами гребцов; нос корабля был украшен резной фигурой лошади. Всходило солнце. Глашатай лунных смен приставил руку к глазам, потом схватил рожок и затрубил на весь Карфаген.
   Из домов выбежали люди; они не хотели верить слухам, спорили; мол был усеян людьми. Наконец все узнали трирему Гамилькара.
   Она приближалась, гордая и суровая, с прямой реей, со вздувшимся парусом, разрезая вокруг себя пену. Гигантские весла мерно ударяли по волнам; время от времени край киля, имевшего форму плуга, показывался на поверхности, а над волнорезом вздыбленная лошадь с головой из слоновой кости как бы неслась стремительным бегом по равнине моря.
   Когда корабль огибал мыс, парус спустили, так как ветер стих, и рядом с кормчим показался человек с невскрытой головой: то был сам суффет Гамилькар! На нем сверкали железные латы; красный плащ, скрепленный на плечах, не закрывал рук, длинные жемчужины висели в ушах, черная густая борода касалась груди.
   Галера шла, покачиваясь, вдоль мола; толпа следовала за нею по каменным плитам и кричала, приветствуя Гамилькара:
   – Привет тебе! Благословение! Око Камона, спаси нас! Во всем виноваты богачи! Они хотят твоей смерти! Берегись, Барка!
   Он ничего не отвечал, – его точно оглушил шум морей и битв. Но когда трирема проходила под лестницей, спускавшейся с акрополя, Гамилькар поднял голову и, скрестив руки, посмотрел на храм Эшмуна. Взгляд его поднялся еще выше, к широкому ясному небу; он суровым голосом отдал приказ матросам; трирема подпрыгнула, задев идола, поставленного в конце мола, чтобы останавливать бури. Она вошла в торговую гавань, загрязненную отбросами, щепками и шелухой от плодов, отталкивая, пробивая другие корабли, пришвартованные к сваям, с пастью крокодила на носу. Сбегались люди, некоторые пустились вплавь. Трирема была уже в глубине гавани и подходила к воротам, утыканным гвоздями. Ворота поднялись, и трирема исчезла под длинным сводом.
   Военная гавань была отделена от города; когда прибывали послы, им приходилось идти между двумя стенами по проходу, который вел налево и заканчивался у храма Камона. Вокруг круглой, как чаша, гавани шли набережные, где были построены помещения для кораблей. Перед каждым из них возвышались две колонны с капителями в виде рогов Аммона, – таким образом портики опоясывали весь бассейн. Посредине, на острове, стоял дом морского суффета.
   Вода была такая прозрачная, что виднелось дно, вымощенное белыми камешками. Уличный шум сюда не доходил; проезжая мимо, Гамилькар узнавал суда, которыми он некогда командовал.
   Их оставалось не более двадцати; они стояли на суше, накренившись, или прямо на киле, с высокими кормами и выгнутыми носами, украшенными позолотой и мистическими символами. У химер пропали крылья, у богов Патэков – руки, у быков – серебряные рога. Полинявшие, гниющие, недвижные, они еще дышали прошлым, еще хранили запах былых странствований; подобно искалеченным солдатам, вновь повстречавшим своего повелителя, они как бы говорили: «Это мы, да, это мы! Но и ты потерпел поражение!»
   Никто, кроме морского суффета, не имел права вступать в адмиральский дом. До тех пор пока не была доказана его смерть, он считался живым. Старейшины избавлялись этим от лишнего начальства. И по отношению к Гамилькару они не отступили от старинного обычая.
   Суффет вошел в пустынные покои; всюду он находил на прежнем месте оружие, мебель, знакомые предметы; это его удивляло; под лестницей еще сохранился в курильнице пепел благовоний, зажженных при его отъезде для заклинания Мелькарта. Не таким представлял он себе свое возвращение! Все, что он совершил, все, что видел, воскресало в его памяти: штурмы, пожары, легионы, бури, Дрепан, Сиракузы, Лилибей, гора Этна, Эрике, пять лет сражения, – все, вплоть до того рокового дня, когда, сложив оружие, Карфаген потерял Сицилию. Потом он вспомнил лимонные рощи, пастухов со стадами коз на склонах гор, и у него забилось сердце, когда он представил себе другой Карфаген, который он мечтал там воздвигнуть. Все замыслы, все воспоминания проносились у него в голове, еще оглушенной качкой корабля. Им овладела тревога, и, неожиданно сознав свою слабость, он почувствовал потребность общения с богами.
   Он поднялся на верхний этаж своего дома. Потом, вынув из золотой раковины, висевшей у него на руке, лопаточку, утыканную гвоздями, открыл маленькую овальную комнату.
   Вставленные в стену тонкие темные диски, прозрачные, как стекло, освещали комнату мягким светом. Между их рядами были просверлены ниши, точно для урн в колумбариях. В каждой из них находился круглый черный камень, с виду очень тяжелый. Только люди высокого ума поклонялись этим абаддирам, упавшим с луны. Своим пребыванием на земле они напоминали о светилах, о небе, об огне; своим цветом – о темной ночи, своею плотностью – о внутренней связи всего сущего. Воздух в таинственном обиталище был удушливый. От морского песка, занесенного, очевидно, ветром, на круглых камнях и в нишах лежал белый налет. Гамилькар пересчитал камни, потом набросил на лицо покрывало шафранного цвета и распростерся на полу, вытянув обе руки.
   Дневной свет проникал сюда сквозь пластины из темного обсидиана. В их незамутненной толще вырисовывались деревья, горы, неясные очертания животных; свет этот был одновременно жуткий и спокойный, каким он должен быть по ту сторону солнца, в угрюмых пространствах грядущего созидания. Гамилькар старался изгнать из своих мыслей все формы, все символы и все наименования богов, чтобы лучше постигнуть непреложный дух, скрытый за внешними явлениями. В него как бы проникала жизнь планет, и более глубоким и мудрым становилось его презрение к смерти и ко всему случайному. Когда Гамилькар поднялся с колен, он был преисполнен спокойного мужества, неподвластного ни жалости, ни страху. Чувствуя стеснение в груди, он направился к вершине башни, которая господствовала над Карфагеном.
   Город спускался по пологому склону со своими куполами, храмами, золотыми кровлями, домами, пальмовыми рощами, с расставленными кое-где стеклянными шарами, которые искрились на солнце. Укрепления были как бы гигантской оправой этого рога изобилия, раскрывавшегося ему навстречу. Он видел внизу гавани, площади, дворы, узор улиц, людей, казавшихся совсем маленькими, почти вровень с мостовой. О, если бы Ганнон не опоздал в утро сражения у Эгатских островов! Глаза Гамилькара устремились вдаль, и он протянул трепещущие руки в сторону Рима.
   Толпа расположилась на ступеньках акрополя. На площади Камона люди толкались, стараясь увидеть суффета. Террасы были полны народа; некоторые узнавали его и кланялись. Он удалился, чтобы усилить нетерпение сограждан.
   Внизу, в зале, Гамилькар застал самых важных своих сторонников: Истатена, Субельдия, Гиктамона, Ейюба и других. Они рассказали ему обо всем, что произошло со времени заключения мира: о скупости старейшин, об уходе солдат, их возвращении, требованиях, о взятии в плен Гискона, о похищении заимфа, о помощи Утике и о том, как от нее отступились, но никто не решался поведать о событиях, касавшихся его самого. Наконец все разошлись, чтобы снова свидеться ночью на собрании старейшин в храме Молоха.
   Когда они ушли, у дверей поднялся шум. Кто-то, невзирая на сопротивление слуг, пытался войти. Крики усилились. Гамилькар приказал впустить человека, желавшего его видеть.
   В залу вошла старая негритянка, сгорбленная, морщинистая, дрожащая, придурковатая, закутанная до пят в широкое синее покрывало. Она приблизилась к суффету, и они взглянули друг другу в глаза. Гамилькар вздрогнул. Он поднял руку, и рабы удалились. Сделав знак негритянке, чтобы она осторожно следовала за ним, он повел ее за руку в дальнюю комнату.
   Негритянка бросилась на землю и стала целовать ему ноги. Он резким движением поднял ее.
   – Где ты его оставил, Иддибал?
   – Там, господин.
   Сняв покрывало, негритянка отерла себе рукавом лицо: черный цвет кожи, старческая дрожь и согбенная спина – все исчезло. Перед Гамилькаром стоял сильный старик с лицом, продубленным песками, бурями и морем. Пучок белых волос торчал у него на голове, как хохолок птицы; старик насмешливо показал взглядом на женские одежды, которые он сбросил на пол.
   – Это ты хорошо придумал, Иддибал. Очень хорошо! – молвил Гамилькар и, пронизав его острым взглядом, прибавил: – Никто не догадывается?
   Старик поклялся ему Кабирами, что свято хранит тайну. Они не покидают своей хижины, в трех днях пути от Гадрумета, на берегу, где кишат черепахи, а на дюнах растут пальмы.
   – По твоему приказу, господин, я учу его метать копье и править лошадьми.
   – Он ведь сильный, правда?
   – Да, господин, и очень отважный! Не боится ни змей, ни грома, ни призраков. Бегает босиком, как пастух, по краю пропастей.
   – Ну, ну!
   – Он устраивает западни для диких зверей. В прошлом месяце, – поверишь ли, – он поймал орла и притащил его. Кровь птицы и кровь ребенка падала крупными каплями, и они мелькали в воздухе, точно лепестки розы, подхваченные ветром. Разъяренная птица закрывала его бьющимися крыльями, он прижимал ее к груди; орел умирал, а смех мальчика звучал все громче, звонкий, раскатистый, как стук мечей.
   Гамилькар опустил голову, ослепленный этими предзнаменованиями величия.
   – Но с некоторых пор мальчиком овладела тревога: он следит взором за парусами на море, грустит и отталкивает пищу, спрашивает про богов и хочет увидеть Карфаген.
   – Нет, нет, время еще не пришло! – воскликнул суффет.
   Старый раб, видимо, знал, какую опасность предвидит Гамилькар, и продолжал;
   – Как его удержать? Мне приходится тешить его обещаниями, и в Карфаген я пришел сегодня только для того, чтобы купить ему кинжал с серебряной рукоятью, осыпанной жемчугом.
   Потом он рассказал, что, увидев суффета на террасе, выдал себя портовой страже за одну из служанок Саламбо и только таким образом смог к нему проникнуть.
   Гамилькар погрузился в долгое раздумье и наконец сказал:
   – Явись завтра на закате солнца в Мегару, пройди за мастерские, где изготовляют пурпур, и крикни три раза шакалом. Если меня не увидишь, приходи в Карфаген каждое первое число. Не забудь ничего! Люби его! Теперь ты можешь говорить ему о Гамилькаре.
   Раб снова надел одежду, в которой явился, и они вместе вышли из дома, а затем – из гавани.
   Гамилькар продолжал путь один, без свиты, ибо в чрезвычайных обстоятельствах собрания старейшин были тайными, и туда шли крадучись.
   Сначала он двигался вдоль восточного фасада акрополя, затем миновал Овощной рынок, галереи Кинсидо, квартал торговцев благовониями. Редкие огни гасли, широкие улицы пустели; потом появились тени, скользившие во мраке. Они следовали за Гамилькаром, к ним присоединились другие – все шли по направлению к Маппалам.
   Храм Молоха построен был в мрачном месте у подножия крутой горы. Снизу видны были только высокие стены, поднимавшиеся ввысь и напоминавшие стены чудовищной гробницы. Ночь была темная, над морем навис туман; волны били об утес с шумом, в котором слышались рыданья и хрипы. Тени постепенно исчезали, точно пройдя сквозь стены.
   За воротами пришедшие попадали в большой четырехугольный двор, окруженный аркадами. Посредине стояло восьмигранное строение с куполами вокруг третьего этажа, служившего опорой круглой башне; на ее конусообразную кровлю с вогнутыми краями был насажен шар.
   Огонь горел в цилиндрах филигранной работы, прилаженных к шестам, которые держали служители. Пламя колыхалось от порывов ветра и бросало красные отсветы на золотые гребни, которые поддерживали на затылке заплетенные в косы волосы рабов; рабы суетились и окликали друг друга, готовясь к приему старейшин.
   На каменных плитах пола сфинксами лежали громадные львы, живые символы всепожирающего солнца. Они дремали, полузакрыв глаза. Проснувшись от шума, они медленно вставали, подходили к старейшинам, которых узнавали по платью, и терлись об них, выгибая спины и звучно зевая. При свете факелов видно было, как из их пасти вырывается пар. Волнение усилилось, двери были затворены, все жрецы разбежались, старейшины исчезли за круглой колоннадой, служившей преддверием храма.
   Колонны были расположены наподобие колец Сатур-на – один круг в другом: сначала круг, обозначающий год, в нем – месяцы, а в месяцах – дни; последний круг примыкал к стене святилища.
   Там старейшины оставляли свои палки из рога нарвала, ибо закон, неукоснительно соблюдавшийся, наказывал смертью того, кто осмеливался бы сюда прийти с оружием. У многих одежда была разорвана снизу в каком-нибудь одном месте, отмеченном пурпуровой нашивкой, – этим они хотели показать, что, оплакивая смерть близких, не жалели платья. Этот знак печали служил еще и для того, чтобы одежда не рвалась дальше. Другие прятали бороду в мешочек из фиолетовой кожи, который прикреплялся двумя шнурками к ушам. Все обнимались при встрече, прижимая друг друга к груди. Они окружили Гамилькара, поздравляли его; их можно было принять за братьев, встречающих брата после долгой разлуки.
   Люди эти в большинстве своем были приземисты, с горбатыми носами, как у ассирийских колоссов. У некоторых, однако, сказывались африканская кровь и происхождение от предков-кочевников. Об этом говорили широкие скулы, высокий рост и узкие ступни. Те, кто проводил весь день в конторах, были бледны; другие носили на себе печать суровой жизни в пустыне; редкостные драгоценности сверкали на пальцах их смуглых рук, обожженных солнцем неведомых стран. Мореплавателей можно было отличить по походке вразвалку; от землепашцев исходил запах виноградного пресса, сена и пота вьючных животных. Но теперь старые пираты возделывали поля руками наемников; купцы, накопившие деньги, снаряжали суда, а земледельцы кормили рабов, обученных разным ремеслам. Все они обладали глубоким знанием религиозных обрядов, были хитры, беспощадны и богаты. Они казались уставшими от долгих забот. Их глаза, полные огня, смотрели недоверчиво, а привычка к странствованиям и ко лжи, к торговле и к власти наложила на них отпечаток коварства и грубости, исступленной, хотя и скрытой, жестокости. Влияние бога, которому они поклонялись, омрачало их душу.
   Сначала они миновали сводчатую яйцевидную залу. Семь дверей, соответствовавшие семи планетам, вычерчивались на стенах разноцветными квадратами. Пройдя еще одну длинную комнату, они вошли в другую такую же залу.
   В глубине залы горел канделябр, сплошь покрытый резными цветами; на каждой из его восьми золотых ветвей плавал в алмазной чашечке фитиль из виссона. Канделябр стоял на последней из длинных ступенек, которые вели к большому алтарю с бронзовыми рогами по углам. Две боковые лестницы поднимались к плоской вершине алтаря. Камней его не было видно; алтарь походил на гору скопившегося пепла, на нем что-то дымилось. Дальше, над канделябром и гораздо выше алтаря, стоял Молох, весь из железа, с человеческой грудью, в которой зияли отверстия. Его раскрытые крылья простирались по стене, вытянутые руки доходили до земли; три черных камня, окаймленных желтым кругом, изображали три глаза на лбу; со страшным усилием поднимал он свою бычью голову, точно собирался замычать.
   Вокруг комнаты расставлены были табуреты из черного дерева. За каждым из них на бронзовом стержне, покоящемся на трех когтистых лапах, был подвешен светильник. Свет отражался в перламутровых ромбах, которыми был вымощен пол. Зала была так высока, что красный цвет стен по мере приближения к своду казался черным; три глаза идола вырисовывались на самом верху, как звезды, наполовину исчезающие во мраке.
   Старейшины расположились на табуретах из черного дерева, накинув на голову полы своих одежд; они сидели неподвижно, скрестив руки в широких рукавах: перламутровый пол казался светящейся рекой, которая, струясь от алтаря к двери, текла под их голыми ногами.
   Четыре верховных жреца находились посредине, спиной друг к другу, на четырех крестообразно расположенных сиденьях из слоновой кости. Верховный жрец Эшмуна был в лиловой одежде, верховный жрец Танит – в одежде из белого льна, верховный жрец Камона – в рыжем шерстяном одеянии, верховный жрец Молоха – в пурпуровом.
   Гамилькар направился к канделябру. Он обошел его кругом, осмотрел горевшие фитили, затем посыпал их душистым порошком; вспыхнуло фиолетовое пламя. И тут раздался резкий голос, ему стал вторить другой, и сто старейшин вместе с четырьмя жрецами и Гамилькаром запели гимн. Повторяя одни и те же слова, они подчеркивали их; голоса возвышались, гремели, становились грозными и вдруг умолкли.
   Несколько минут прошло в ожидании. Наконец Гамилькар вынул спрятанную на груди маленькую статуэтку с тремя головами, синюю, как сапфир, и поставил ее перед собой. Это было изображение Истины, вдохновительницы его речей. Потом он снова спрятал ее на груди, и все закричали, точно охваченные внезапным гневом:
   – Варвары – твои друзья! Изменник! Бесстыдный предатель! Ты вернулся, чтобы присутствовать при нашей гибели? Дайте ему сказать! Нет! Нет!..
   Они мстили ему за сдержанность, которую вынуждены были соблюдать во время церемониала. И хотя они желали возвращения Гамилькара, но возмущались тем, что он не предотвратил их поражения или, вернее, не претерпел его вместе с ними.
   Когда шум затих, поднялся с места верховный жрец Молоха.
   – Мы спрашиваем тебя: почему ты не вернулся в Карфаген?
   – Вам что за дело? – презрительно ответил суффет.
   Крики усилились.
   – В чем вы меня обвиняете? Разве я плохо вел войну? Вы видели планы моих сражений, вы, спокойно предоставившие варварам…
   – Довольно! Довольно!
   Он продолжал тихим голосом, чтобы его лучше слушали:
   – Да, правда. Я ошибаюсь, светочи Ваалов! Среди вас есть бесстрашные люди! Встань, Гискон!
   Прищуренными глазами, осматривая ступеньки алтаря, точно он отыскивал кого-то, Гамилькар повторил:
   – Встань, Гискон! Теперь ты можешь выступить против меня. Они тебя поддержат. Но где же он?
   И добавил, точно поправляя себя:
   – Ну да, конечно, Гискон у себя дома! Он окружен сыновьями и отдает приказы своим рабам. Он счастлив и пересчитывает на стене почетные ожерелья, которыми наградило его отечество!
   Передергивая плечами, точно под ударами хлыста, присутствующие беспокойно задвигались.
   – Вы даже не знаете, жив он или мертв!
   Не обращая внимания на их возгласы, Гамилькар говорил им, что, предав суффета, они предали Республику и что мир с римлянами при всей его кажущейся выгоде был пагубнее, чем двадцать битв.
   Несколько человек стали рукоплескать ему, но это были наименее богатые члены Совета, которых вечно подозревали в тяготении к народу или к тирании. Противники, начальники Сисситов и администраторы, превосходили их числом; наиболее влиятельные поместились около Ганнона, который сидел в другом конце залы, у высокой двери, завешенной фиолетовой драпировкой.
   Он скрыл под румянами язвы на лице. Золотая пудра осыпалась с его волос на плечи двумя блестящими пятнами; видно было, что они белесые, жидкие и вьющиеся, как шерсть. Повязки, пропитанные жирными благовониями, которые просачивались наружу и капали на пол, скрывали его руки. Здоровье Ганнона, видимо, ухудшилось; глаза прятались за опухшими веками. Чтобы хоть что-нибудь видеть, он должен был откидывать голову. Сторонники убеждали его ответить Гамилькару. Наконец он заговорил хриплым, гнусавым голосом:
   – Не будь таким надменным, Барка! Мы побеждены! Нужно мириться с несчастьем! Покорись и ты!
   – Расскажи нам лучше, – возразил с улыбкой Гамилькар, – как ты повел свои галеры на римские корабли?
   – Меня гнал ветер, – ответил Ганнон.
   – Ты, точно носорог, топчешься в собственных нечистотах – лишь бы выставить напоказ свою глупость! Уж лучше молчи!
   Заспорив о битве у Эгатских островов, они стали обвинять друг друга.
   Ганнон упрекал Гамилькара в том, что Гамилькар не двинулся ему навстречу.
   – Но я оставил бы без прикрытия Эрике. Кто тебе мешал выйти в море? Да, я и забыл, слоны боятся моря!
   Сторонникам Гамилькара так понравилась эта шутка, что они громко захохотали. Свод гудел от их смеха, точно от ударов в кимвалы.
   Ганнон запротестовал против несправедливого оскорбления, утверждая, что он простудился во время осады Гекатомпиля. Слезы текли по его лицу, как зимний дождь по развалившейся стене.
   Гамилькар продолжал:
   – Если бы вы меня любили так, как Ганнона, в Карфагене царила бы теперь великая радость! Сколько раз я взывал к вам, а вы всегда отказывали мне в деньгах!
   – Они были нужны нам самим, – ответили начальники Сисситов.
   – А когда у меня было отчаянное положение и мы пили мочу мулов и грызли ремни наших сандалий, когда мне хотелось, чтобы каждая былинка превратилась в солдата и я готов был составлять батальоны из гниющих трупов наших людей, вы отозвали последние мои корабли!
   – Мы не могли рисковать всем нашим имуществом, – ответил Баат-Баал, владевший золотыми приисками в Гетулии Даритийской.
   – А что вы делали тем временем здесь, в Карфагене, укрывшись за стенами ваших домов? Нужно было оттеснить галлов за Эридан, хананеяне могли явиться из Кирены, и в то время как римляне посылали послов к Птолемею…
   – Теперь он уже восхваляет римлян!
   Кто-то крикнул ему:
   – Сколько они заплатили тебе, чтобы ты их защищал?
   – Спроси об этом равнины Бруттиа, развалины Локр, Метапонта и Гераклеи! Я сжег там все деревья, ограбил храмы и даже предал смерти внуков их внуков.
   – Ты высокопарен, как ритор, – сказал Капурас, именитый купец. – Чего ты хочешь?
   – Я говорю, что нужно быть либо более хитроумным, либо более грозным! Если вся Африка хочет сбросить ваше иго, то потому, что вы слабосильны и не умеете укрепить свое господство! Агафоклу, Регулу, Цепиону – всем этим смельчакам стоит только высадиться, чтобы отвоевать Африку. Когда ливийцы на востоке столкуются с нумидийцами на западе, когда кочевники придут с юга, а римляне с севера…
   Раздался крик ужаса.
   – Да, тогда вы будете бить себя в грудь, валяться в пыли и рвать на себе плащи! Но будет поздно! Придется вертеть жернова в Субурре и собирать виноград на холмах Лациума.
   Они хлопали себя по правому бедру в знак негодования, рукава их одежд взвивались, как большие крылья испуганных птиц. Гамилькар, охваченный неистовством, весь дрожа, продолжал говорить, стоя на верхней ступеньке алтаря, и вид у него был грозный. Он поднимал руки, и лучи светильника, горевшего за ним, проходили между его пальцами, точно золотые копья.
   – У вас отнимут корабли, земли, колесницы! Не будет у вас висячих постелей и рабов, растирающих вам тело! Шакалы будут спать в ваших дворцах, плуг разроет ваши гробницы. Ничего не останется, кроме крика орлов и развалин. Ты падешь, Карфаген!
   Четыре главных жреца протянули руки, как бы ограждая себя от проклятий. Все поднялись с мест. Но морской суффет, священнослужитель, находился под покровительством Солнца и был неприкосновенен до тех пор, пока его не осудило собрание богачей. Вид алтаря наводил ужас, и жрецы отступили.
   Гамилькар умолк. Взгляд его остановился, лицо было бледнее жемчуга на его тиаре. Он ловил ртом воздух; он как бы испугался собственных слов, он как бы видел перед собой что-то страшное. С возвышения, на котором он стоял, светильники на бронзовых стержнях казались ему широким венцом огней вровень с полом; черный дым, исходивший от них, поднимался к темным сводам; несколько мгновений стояла такая глубокая тишина, что слышен был далекий шум моря.
   Потом старейшины стали совещаться между собой. Их интересы, все их существование было в опасности из-за варваров. Но победить врагов без помощи суффета нельзя. При всей их гордыне это соображение вытесняло всякие другие. Они отвели в сторону друзей Гамилькара. Начались примирения в корыстных целях, намеки, обещания. Гамилькар сказал, что отказывается чем-либо управлять. Все стали его упрашивать, умолять. В их речах, однако, повторялось слово «предательство», и это вывело суффета из себя. Единственным предателем был, по его словам, Великий совет, ибо обязательства наемников ограничивались сроком войны, и они становились свободными, как только война кончалась. Он восхвалял их храбрость и говорил о выгоде, которую можно было бы извлечь, примирив их с Республикой дарами и обещаниями льгот.
   Магдасан, бывший правитель провинций, сказал, вращая желтыми глазами:
   – Право, Барка, ты, кажется, слишком долго путешествовал и сделался не то греком, не то римлянином. О каких наградах может идти речь? Пусть лучше погибнет десять тысяч варваров, чем один из нас!
   Старейшины кивали головами в знак одобрения, бормоча:
   – Конечно, чего там стесняться? Наемников всегда можно набрать сколько угодно!
   – И к тому же от них легко избавиться, не правда ли? Стоит их бросить, как вы это сделали в Сардинии. А еще можно уведомить неприятеля о том, по какой дороге они пойдут, как вы поступили с галлами в Сицилии. Или же высадить их среди моря. На обратном пути в Карфаген я видел утес, покрытый их побелевшими костями!
   – Это не беда! – нагло воскликнул Капурас.
   – Не переходили они, что ли, сто раз на сторону неприятеля? – возражали другие.
   – Зачем же вы вопреки законам вызвали их обратно в Карфаген? – воскликнул Гамилькар. – А когда они, неимущие и многочисленные, очутились у вас в городе среди ваших богатств, почему вам не пришло в голову ослабить их раздорами? А потом вы их выпроводили с женами и детьми, не оставив ни одного заложника! Неужто вы надеялись, что они перебьют друг друга, чтобы избавить вас от неприятной обязанности сдержать ваши клятвы? Вы ненавидите их, потому что они сильны! И еще больше ненавидите меня, их бывшего полководца! Я это почувствовал, когда вы целовали мне руки и с трудом сдерживались, чтобы не искусать их!
   Если бы львы, спавшие на дворе, с ревом вбежали в зал, не поднялось бы такого шума, как при словах Гамилькара. Но тут поднялся верховный жрец Эшмуна; сдвинув колени, прижав локти к бокам, выпрямившись и разжав кулаки, он сказал:
   – Барка! Карфагену нужно, чтобы ты принял начальство над всеми пуническими силами против наемников.
   – Я отказываюсь! – ответил Гамилькар.
   – Мы предоставим тебе полную власть! – крикнули начальники Сисситов.
   – Нет!
   – Власть без раздела и отчета, сколько захочешь денег, всех пленников, всю добычу, пятьдесят зеретов земли за каждый неприятельский труп.
   – Нет, нет! С вами победа невозможна!
   – Он их боится!
   – Вы бесчестны, скупы, неблагодарны, малодушны и безумны!
   – Он их щадит!
   – Он хочет стать во главе их, – проговорил кто-то.
   – И пойти с ними на нас, – сказал другой.
   С дальнего конца зала Ганнон завопил:
   – Он намерен провозгласить себя царем!
   Все повскакали с мест, опрокидывая сиденья и светильники. Они бросились толпой к алтарю, размахивая кинжалами. Но Гамилькар, поискав в своих рукавах, вынул оттуда два больших ножа. Пригнувшись, выставив левую ногу, стиснув зубы, сверкая глазами, он вызывающе глядел на них, не двигаясь с места под золотым канделябром.
   Оказалось, что все из предосторожности принесли оружие. Это было преступлением, и они с ужасом глядели друг на друга. Но быстро успокоились, убедившись, что виновны все. Мало-помалу, повернувшись спиной к суффету, они спустились со ступенек алтаря, взбешенные своим унижением. Уже второй раз отступают они перед ним. Несколько мгновений они стояли неподвижно. Иные, поранив пальцы, подносили их ко рту или осторожно заворачивали в полу плаща и уже направлялись к выходу, когда Гамилькар услышал следующие слова:
   – Он отказывается из боязни огорчить свою дочь!
   Кто-то громким голосом подхватил:
   – Конечно! Ведь она выбирает себе возлюбленных из среды наемников!
   Гамилькар зашатался, потом стал искать глазами Шагабарима. Один только жрец Танит остался на месте – Гамилькар увидел издали его высокий колпак. Все смеялись Гамилькару в лицо. По мере того как возрастало его волнение, они становились веселее; и среди гула насмешек стоявшие позади кричали:
   – Его видели, когда он выходил из ее опочивальни!
   – Это было утром, в месяце Таммузе!
   – Он и есть похититель заимфа!
   – Красивый мужчина!
   – Выше тебя ростом!
   Гамилькар сорвал с себя тиару, знак своего сана, – тиару из восьми мистических кругов с изумрудной раковиной посредине, – и обеими руками швырнул ее наземь. Золотые обручи, подскочив, разбились, жемчужины покатились по плитам пола. И тут все увидели на белом лбу Гамилькара длинный шрам, извивавшийся между бровями, как змея. Он весь дрожал. Он поднялся по одной из боковых лестниц и приблизился к алтарю. Он посвящал себя богу, он отдавал себя на заклание, как искупительную жертву. Плащ Гамилькара колебал пламя канделябра, стоявшего ниже его сандалий; тонкая пыль, поднятая его ногами, окутывала его облаком до живота. Он остановился между ног бронзового колосса и, взяв в руки по пригоршне пыли, один вид которой вызывал дрожь ужаса у всех карфагенян, сказал:
   – Клянусь ста светильниками вашего духа! Клянусь восемью огнями Кабиров! Клянусь звездами, метеорами, вулканами и всем, что горит! Клянусь жаждой пустыни и соленостью океана, пещерой Гадрумета и царством душ! Клянусь убиением! Клянусь прахом ваших сыновей и прахом братьев ваших предков, с которым я смешиваю теперь и свой прах! Вы, сто членов карфагенского Совета, солгали, обвинив мою дочь! И я, Гамилькар Барка, морской суффет, начальник богачей и властитель народа, клянусь перед Молохом с бычьей головой.
   Все ждали чего-то страшного; он закончил более громким и более спокойным голосом:
   – Клянусь, что даже я не скажу ей об этом!
   Вошли служители храма с золотыми гребнями в волосах – одни с пурпуровыми губками, другие с пальмовыми ветвями. Они подняли фиолетовую завесу, скрывавшую дверь, и за другими залами открылось широкое розовое небо, которое как бы продолжало свод, сливаясь на горизонте с ярко-синим морем. Выйдя из волн, поднималось солнце. Внезапно оно озарило грудь бронзового колосса, разделенную на семь помещений за семью решетками. Его пасть с красными зубами страшно зияла, огромные ноздри раздувались; яркий свет оживлял его, придавая ему грозный и нетерпеливый вид, точно он хотел выскочить из этих стен и слиться со светилом, с богом, чтобы вместе с ним блуждать по бесконечным просторам.
   Светильники, брошенные наземь, еще горели, отбрасывая на перламутровый пол блики, похожие на пятна крови. Старейшины шатались от изнеможения, они вдыхали полной грудью свежий воздух; пот струился по их помертвелым лицам. Они уже не понимали друг друга. Но их гнев против суффета не улегся; они осыпали его на прощание угрозами, – Гамилькар отвечал им тем же.
   – До следующей ночи, Барка, в храме Эшмуна!
   – Я явлюсь туда!
   – Мы добьемся твоего осуждения богачами!
   – А я – вашего осуждения народом!
   – Ты кончишь жизнь на кресте!
   – А вас как бы не растерзал народ на улицах!
   Выйдя за порог храма, во двор, они тотчас же приняли спокойный вид.
   Старейшин ждали у ворот скороходы и возницы. Почти все взобрались на белых мулов. Суффет вскочил в свою колесницу и взял в руки вожжи; две лошади, выгнув шеи и легонько ударяя копытами по камешкам, разлетавшимся в разные стороны, помчались по дороге в Маппалы; казалось, серебряный коршун на конце дышла летел по воздуху – так быстро неслась колесница.
   Дорога шла полем, усеянным каменными надгробными памятниками с заостренной вершиной наподобие пирамид; посредине каждого из них была высечена раскрытая рука, как бы требовательно протянутая к небу лежащим под плитой мертвецом. Далее шли землянки из глины, ветвей или тростника, все конической формы. Низкие каменные стены, ручейки, веревки из дрока, изгороди из кактуса разделяли жилища, которые лепились все теснее и теснее, по мере того как они поднимались к садам суффета. Гамилькар устремил взор на большую трехэтажную башню, как бы составленную из трех громадных цилиндров: первый был построен из камня, второй – из кирпича, третий – из цельного кедрового дерева. Они поддерживали медный купол, зиждившийся на двадцати четырех колоннах из можжевелового дерева, с которых спускались гирляндами переплетенные бронзовые цепочки. Это высокое здание господствовало над строениями, тянувшимися справа, – складами и торговым домом. В отдалении, за кипарисами, выстроившимися, как две бронзовые стены, высился дворец для женщин.
   Грохочущая колесница въехала в узкие ворота и остановилась под широким навесом, где лошади на привязи жевали охапки свежескошенной травы.
   Слуги выбежали навстречу хозяину. Их было множество, ибо рабов, обычно трудившихся в полях, привезли обратно в Карфаген из страха перед наемниками. Землепашцы, одетые в шкуры, влачили за собой цепи, заклепанные у щиколоток; у рабочих, занятых изготовлением пурпура, руки были красные, как у палачей; на моряках были зеленые шапки, у рыбаков – коралловые ожерелья; у охотников перекинуты через плечо тенета; мегарцы были в белых или черных туниках, в кожаных штанах, в соломенных войлочных или полотняных шапочках – соответственно роду службы и промыслу.
   Сзади толпились люди в лохмотьях. Не имея определенных занятий, они жили где придется, спали ночью в садах, питались отбросами; то была человеческая плесень, прозябавшая под сенью дворца. Гамилькар терпел их скорее из предусмотрительности, чем из пренебрежения. Все в знак радости заткнули за ухо цветок, хотя многие никогда не видали суффета.
   Тотчас же явились люди в головных уборах, как у сфинксов, с большими палками в руках и бросились в толпу, нанося удары направо и налево. Они отгоняли рабов, сбежавшихся взглянуть на господина, для того чтобы те не напирали на него и не раздражали своим запахом.
   Все пали ниц с криком:
   – Око Ваала, да процветает твой дом!
   Проходя среди этих людей, лежавших на земле в аллее кипарисов, главный управитель дворца Абдалоним в белой митре направился к Гамилькару, держа в руках кадильницу.
   Саламбо сходила как раз по лестнице галер. Все прислужницы спускались вслед за нею со ступеньки на ступеньку. Головы негритянок казались черными пятнами среди золотых повязок, стягивавших лоб римлянок. У других были в волосах серебряные стрелы, изумрудные бабочки или длинные булавки в виде солнца. Среди всех этих желтых, белых и синих одежд сверкали кольца, пряжки, ожерелья, бахрома и браслеты; слышался шелест легких тканей; стучали сандалии, шлепали босые ноги; рослые евнухи, возвышаясь над женщинами, улыбались, задрав голову кверху. Когда стихли приветствия рабов, женщины, закрывшись рукавами, испустили странный крик, подобный вою волчиц, такой громкий и пронзительный, что большая лестница из черного дерева, на которой они столпились, зазвенела точно лира.
   Ветер шевелил их покрывала, тихо покачивались тонкие стебли папируса. Был месяц Шебат, середина зимы. Гранатовые деревья в цвету вырисовывались на синеве неба, между ветвей виднелось море, а вдалеке – остров, окутанный туманом.
   Увидев Саламбо, Гамилькар остановился. Она родилась у него после смерти нескольких сыновей. У всех солнцепоклонников рождение дочерей считалось несчастьем. Боги послали ему потом сына, но в душе его все же остался след обманутой надежды, а также воспоминание о проклятии, которое он произнес при рождении дочери. Саламбо шла к нему навстречу.
   Жемчуга разных оттенков спускались длинными гроздьями с ее ушей на плечи вплоть до локтей, волосы были завиты наподобие облака. На шее висели маленькие золотые квадратики с изображением женщины между двумя поднявшимися на дыбы львами; одежда была полным воспроизведением наряда богини. Лиловое платье с широкими рукавами, облегая талию, расширялось книзу. Ярко накрашенные губы подчеркивали белизну зубов, а насурмленные веки удлиняли глаза. На ней были сандалии из птичьих перьев на очень высоких каблуках. Лицо – бледное-бледное, очевидно, от холода.
   Наконец она дошла до Гамилькара и, не глядя на него, не поднимая головы, сказала:
   – Приветствую тебя, Око Ваалов! Вечная слава тебе! Победа! Покой! Довольство! Богатство! Давно уже сердце мое печалилось, и дом твой томился. Но возвращающийся домой господин подобен воскресшему Таммузу. Под твоим взором, отец, расцветут радость и новая жизнь!
   Взяв из рук Таанах маленький продолговатый сосуд, в котором дымилась смесь муки, масла, кардамона и вина, она сказала:
   – Выпей до дна питье, приготовленное твоей служанкой в честь твоего возвращения!
   – Будь благословенна! – ответил он и машинально взял в руки золотую чашу, которую она ему протягивала.
   Но при этом он посмотрел на нее так пристально, что Саламбо в смятении пробормотала:
   – Тебе сказали, господин?..
   – Да, я знаю, – тихо проговорил Гамилькар.
   Что это было – признание? Или же она имела в виду варваров? В туманных выражениях он заговорил о трудностях, которые претерпевает государство и которые он надеется преодолеть один, без чужой помощи.
   – Отец! – воскликнула Саламбо. – Ты не можешь изгладить непоправимое!
   Он отшатнулся; ужас, написанный на его лице, удивил Саламбо; она думала не о Карфагене, а лишь о том святотатстве, в котором была как бы соучастницей. Этот человек, при виде которого дрожали легионы и которого она почти не знала, пугал ее, как божество; ему все известно, он обо всем догадался, и вот сейчас должно произойти нечто ужасное.
   – Пощади! – воскликнула она.
   Гамилькар медленно опустил голову.
   Ей хотелось признать свою вину, но она не решалась открыть уста; вместе с тем ей хотелось, чтобы ее пожалели, она испытывала потребность в утешении. Гамилькар боролся с желанием нарушить свою клятву; он не нарушал ее не то из гордости, не то из боязни, что перестанет сомневаться; он смотрел ей в лицо и напрягал силы, чтобы понять, какие помыслы таятся в глубине ее сердца.
   Саламбо задыхалась; она вся съежилась под тяжелым взглядом отца. Это убедило его, что дочь отдалась варвару. Он задрожал и поднял кулаки. Она испустила крик и упала на руки женщин, поспешно ее окруживших.
   Гамилькар повернулся и ушел. Управители последовали за ним.
   Суффету открыли двери складов, и он вошел в большую круглую залу, куда сходились, как спицы колеса к ступице, длинные коридоры, которые вели в другие залы. Посредине возвышался каменный круг, обнесенный перилами, которые поддерживали подушки, наваленные кучей на ковры.
   Суффет стал ходить большими быстрыми шагами; он шумно дышал, стучал каблуками и проводил рукой по лбу, точно отгоняя назойливых мух. Потом покачал головой и, посмотрев на груды своих сокровищ, успокоился. При виде уходивших вдаль переходов он стал мысленно обозревать другие залы, полные редкостных драгоценностей. Бронзовые плиты, слитки серебра и полосы железа перемежались с кругами олова, привезенными с Касситерид по Туманному морю; камедь, добытая в стране чернокожих, вываливалась из мешков, сшитых из пальмовой коры. Золотой песок, набитый в мехи, незаметно сыпался через протершиеся швы. Тонкие волокна, извлеченные из морских трав, висели между льном из Египта, Греции, Тапробаны и Иудеи; кораллы поднимались кустами у нижнего края стен; в воздухе носился смешанный запах духов, кожи, пряностей и страусовых перьев, висевших большими пучками на самом верху свода. Перед каждым коридором стояли слоновые бивни, концы которых соединялись над дверью в виде арки.
   Наконец он поднялся на каменный круг. Все управители скрестили руки и опустили головы; только Абдалоним гордо носил свою остроконечную митру.
   Гамилькар стал расспрашивать начальника кораблей. Это был старый моряк с вывороченными ветром веками и седой бородой, которая белыми кольцами спускалась ему до бедер, точно на ней остались клочки морской пены.
   Он ответил, что отправил флот через Гадес и Тимиамату, вокруг Южного рога и мыса Благоуханий, к Эционгабару. Другие корабли плыли на запад четыре месяца и ни разу не видели берега, носы кораблей, однако застревали в водорослях, вдали слышался неумолчный шум водопадов, туманы цвета крови затемняли солнце, ветер, отягощенный ароматами, усыплял матросов, и теперь они ничего не могут рассказать – так ослабела их память. Все же они поднялись на своих судах по скифским рекам, проникли в Колхиду, к угрийцам, к эстам, похитили в Архипелаге тысячу пятьсот дев и потопили все чужеземные корабли, миновавшие мыс Эстримон, чтобы те не обнаружили тайну морских путей. Царь Птолемей не сдал шезбарский ладан; Сиракузы, Элатив, Корсика и острова ничего не доставили. Понизив голос, старый моряк сообщил, что одна трирема была захвачена в Рузикаде нумидийцами.
   – Они на их стороне, господин.
   Гамилькар нахмурил брови. Потом он знаком потребовал отчета у начальника путешествий, облаченного в коричневую одежду без пояса; голова его была обмотана длинным белым шарфом, конец которого, закрывая подбородок, падал сзади на плечо.
   Он сообщил, что караваны выступили, как полагается, в зимнее равноденствие. Но из тысячи пятисот человек, отправившихся в глубь Эфиопии с отличными верблюдами, новыми мехами и большими запасами крашеного холста, только один вернулся в Карфаген. Остальные умерли от изнурения или лишились рассудка, не выдержав всех ужасов пустыни. Уцелевший рассказывал, что за горной цепью Черный Гаруш, за племенем атарантов и страной больших обезьян он видел огромные царства, где все, даже мельчайшая домашняя утварь, сделано из золота, где течет река молочного цвета, широкая, как море, где есть леса с синими деревьями, холмы благоуханий и живущие на скалах чудовища с человеческими лицами, чьи глаза распускаются, как цветы, чтобы лучше рассмотреть человека; дальше за озерами, которые охраняют драконы, возвышаются хрустальные горы, поддерживающие солнце. Другие караваны вернулись из Индии с павлинами, перцем и новыми тканями. А те, кто отправился покупать халцедон по дороге через Сирты и храм Аммона, наверно, погибли в песках. Караваны, посланные в Гетулию и Фаццану, доставили свою обычную добычу, но теперь он, начальник путешествий, не решается снаряжать новые караваны.
   Гамилькар понял, что дороги заняты наемниками. Он оперся с глухим стоном на локоть. Начальник ферм дрожал от страха, хотя это был широкоплечий человек с большими, налитыми кровью глазами. Лицо у него было курносое, похожее на морду дога, на лоб спускалась сетка из древесных волокон. За поясом из леопардовой шкуры сверкали два огромных ножа.
   Как только Гамилькар обернулся к нему, начальник ферм стал громко призывать Ваалов. Он не виноват! Он ничего не мог сделать! Он сообразовался с погодой, с условиями почвы, со звездами, сеял во время зимнего солнцестояния, обрезал ветви, когда луна была на ущербе, следил за рабами, берег их одежду.
   Гамилькара раздражала его болтливость. Он щелкнул языком, и человек с ножами заторопился:
   – Они все разграбили, господин! Все изломали, все уничтожили! Три тысячи деревьев срублены в Масшале, в Убаде сломаны амбары, засыпаны водоемы! Из Тедеса они увезли тысячу пятьсот гоморов муки, в Мараццане убили пастухов, съели целые стада, сожгли твой дом, твой красивый дом из кедра, куда ты приезжал на лето! В Тубурбо рабы, жавшие ячмень, убежали в горы; не осталось ни одного осла, онагра, мула, тавроменийского быка, орингского коня – всех увели! Проклятие! Я этого не переживу.
   Он продолжал, плача:
   – Если бы ты знал, как полны были кладовые и как сверкали плуги! Какие чудесные бараны, какие дивные быки!..
   Гнев душил Гамилькара, и он перестал сдерживать себя:
   – Молчи! Бедняк я, что ли? Не лгать! Говорите правду! Я хочу знать свои потери до последнего сикля, до последнего каба! Абдалоним! Принеси мне счета кораблей и караванов, а также счета ферм и дома. И если ваша совесть нечиста, – горе вам! Ступайте!
   Управители вышли, пятясь и опустив кулаки до земли.
   Абдалоним вынул из ящика, вделанного в стену, веревки с узлами, полоски холста и папируса, бараньи лопаточные кости, исписанные мелким письмом. Все это он сложил к ногам Гамилькара, потом дал ему в руки деревянную раму с тремя натянутыми на нее шнурами, по которым скользили золотые, серебряные и роговые шары. Наконец сказал:
   – Сто девяносто два дома в Маппалах сданы внаем новым карфагенским гражданам по одному беку в месяц.
   – Слишком дорого. Щади бедных! И запиши имена тех, кто покажется тебе наиболее смелым. Постарайся также узнать, преданны ли они Республике. Продолжай!
   Абдалоним колебался, удивленный такой щедростью.
   Гамилькар вырвал у него из рук холщовые полосы.
   – Это что такое? Три дворца вокруг Камона по двенадцати кезит в месяц! Ставь двадцать! Я не хочу, чтобы меня сожрали богачи.
   Главный управитель продолжал, отвесив низкий поклон:
   – Дана ссуда Тигилласу до конца работ: два киккара из трех, обычный морской процент. Бар-Мелькарту – тысяча пятьсот сиклей под залог тридцати рабов. Но двенадцать из них умерли в солончаках.
   – Значит, хилый народ был! – со смехом сказал суффет. – Ну, ничего! Если ему понадобятся деньги, ссужай! Нужно всегда давать взаймы и под разные проценты, смотря по тому, сколько у кого богатств.
   Тогда Абдалоним поспешил доложить о доходах, которые принесли железные рудники Аннабы, коралловый промысел, производство пурпура, откуп на взимание налога с проживавших в Карфагене греков, вывоз серебра в Аравию, где оно стоило в десять раз дороже золота, захват кораблей, за вычетом десятины на храм богини.
   – Я всякий раз уменьшал доходы на четверть, господин!
   Гамилькар считал на шарах, которые звенели под его пальцами.
   – Довольно! Что выплачено?
   – Стратониклу коринфскому и трем александрийским купцам вот по этим обязательствам (они возвращены) десять тысяч аттических драхм и двенадцать талантов сирийского золота. Продовольствие экипажа обошлось по двадцать мин в месяц на трирему.
   – Знаю. Сколько погибло?
   – Вот – счет, на этих свинцовых пластинках, – сказал Абдалоним. – Что же касается кораблей, зафрахтованных сообща, то часто приходилось бросать груз в море, поэтому неравные потери были распределены по числу участников. За снасти, взятые напрокат из арсенала и не возвращенные из-за гибели судов, Сисситы потребовали перед походом на Утику по восемьсот кезит.
   – Опять они! – сказал Гамилькар и опустил голову.
   Несколько минут он сидел как бы раздавленный тяжестью общей злобы против него.
   – Но где же мегарские счета? – спросил он. – Я их не вижу.
   Абдалоним, побледнев, взял в другом ящике дощечки из дерева смоковницы, нанизанные пачками на кожаные шнуры.
   Гамилькар слушал его, вникая в подробности домашнего хозяйства; его успокаивал однообразный голос, произносивший цифру за цифрой, но речь Абдалонима почему-то стала замедляться. Вдруг он выронил деревянные дощечки и бросился на пол, вытянув руки в позе осужденного. Гамилькар спокойно поднял дощечки; губы его раскрылись и глаза расширились, когда он увидел среди расходов за один день огромные количества мяса, рыбы, дичи, вина и благовоний, а также много разбитых ваз, умерших рабов, испорченных ковров.
   Абдалоним, по-прежнему распростертый на полу, рассказал ему про пиршество варваров. Он не мог ослушаться старейшин. Саламбо тоже требовала, чтобы он не жалел денег и хорошо принял солдат.
   При имени дочери Гамилькар вскочил. Потом, сжав губы, он сел на подушки и стал обрывать их бахрому ногтями, тяжело дыша, устремив неподвижный взгляд в пространство.
   – Встань, – сказал он и спустился вниз с каменного круга.
   Абдалоним последовал за ним; колени его дрожали. Вдруг, схватив железный прут, он в неистовстве принялся взламывать пол. Одна из деревянных плит подалась – под ней обнаружились вдоль всего коридора несколько широких крышек над ямами, куда ссыпали хлеб.
   – Видишь, Око Ваала, – сказал управитель, дрожа, – они не все взяли! Каждая яма имеет в глубину пятьдесят локтей, и все наполнены доверху! В твое отсутствие такие же ямы были вырыты по моему приказу в арсеналах, в садах, повсюду! Твой дом так же полон хлеба, как твое сердце – мудрости.
   Улыбка пробежала по лицу Гамилькара.
   – Хорошо, Абдалоним! – проговорил он.
   Потом, наклонившись, сказал ему на ухо:
   – Вывези еще хлеба из Этрурии, из Бруттиума, откуда хочешь и по какой угодно цене! Накопи и спрячь! Я хочу, чтобы весь хлеб Карфагена был в моих руках.
   Когда они дошли до конца коридора, Абдалоним открыл одним из ключей, висевших у него на поясе, большую квадратную комнату, разделенную посредине кедровыми колоннами. Золотые, серебряные и медные монеты лежали на столах или в нишах, поднимаясь вдоль четырех стен до стропил. По углам в огромных корзинах из гиппопотамовой кожи были уложены рядами маленькие мешки, а разменная монета навалена кучами на полу; рассыпавшиеся местами груды имели вид рухнувших колонн. Большие карфагенские монеты с изображением Танит и лошади под пальмой смешались с монетами колоний, носившими изображения быков, звезд, шара или полумесяца. Дальше шли монеты разных достоинств, разных размеров, разных эпох – начиная со старинных ассирийских, тонких, как ноготь, до старинных латинских, толще руки, и от эгинских монет в виде пуговиц до бактрианских дощечек и коротких брусков древнего Лакедемона; некоторые были ржавые, грязные, позеленевшие от воды, почерневшие от огня; их захватили сетями или нашли после осады городов среди развалин. Суффет быстро подсчитал, соответствуют ли наличные суммы представленным ему счетам прибыли и потерь. Перед уходом он увидел три медных кувшина, совершенно пустых. Абдалоним в ужасе отвернулся; Гамилькар, примирившись с потерями, ничего не сказал.
   Миновав несколько коридоров и зал, они подошли наконец к двери, где на страже стоял человек, для верности обвязанный вокруг туловища длинной цепью, вделанной в стену. Это был римский обычай, недавно введенный в Карфагене. У раба чудовищно отросли борода и ногти; похожий на зверя в клетке, он качался из стороны в сторону. Завидев Гамилькара, он бросился к нему с криком:
   – Сжалься надо мной, Око Ваала! Смилуйся и умертви меня! Вот уже десять лет, как я не видел солнца. Во имя твоего отца, сжалься надо мной!
   Гамилькар несколько раз молча ударил в ладоши; появились три человека, и все четверо, напрягшись, вынули из колец огромный засов, замыкавший дверь. Гамилькар взял светильник и исчез во мраке.
   Можно было предположить, что там находились семейные гробницы, на самом же деле это был большой колодезь, вырытый, чтобы обмануть воров, – в нем ничего не хранилось. Гамилькар обошел его, потом, наклонившись, повернул на валиках тяжелый жернов и проник через открывшееся отверстие в конусообразное помещение.
   Стены его были покрыты медной чешуей; посредине на гранитном пьедестале стояла статуя Кабира, носившего имя Алета, основателя рудников в Кельтиберии. У подножия статуи были крестообразно сложены большие золотые щиты и серебряные вазы чудовищных размеров с закрытыми горлышками странной формы и непригодные к употреблению; много металла отливалось таким образом, чтобы сделать невозможным похищение и даже перемещение сокровищ.
   Гамилькар зажег своим светильником рудничную лампу, прикрепленную к головному убору идола; зеленые, желтые, синие, фиолетовые, винного и кроваво-красного цвета огни осветили залу. Она была полна драгоценных камней, заключенных в золотые сосуды в форме тыквенных бутылок, которые были подвешены, как лампы, к бронзовым крюкам. Отдельно лежали вдоль стен самородки. Среди камней были калаисы, извлеченные из недр горы с помощью пращей; карбункулы, образовавшиеся из мочи рысей, глоссопетры, упавшие с луны, тианы, алмазы, сандастры, бериллы, три рода рубинов, четыре породы сапфиров и двенадцать разновидностей изумруда. Камни сверкали подобно брызгам молока, синим льдинкам, серебряной пыли и излучали свет в виде полос, лучей, звезд. Нефриты, порожденные громом, сверкали рядом с халцедонами, исцеляющими от яда. Были там и топазы с горы Забарки для предотвращения ужасов, и бактрианские опалы, спасавшие от выкидышей, и рога Аммона, которые кладут под кровать, чтобы вызывать приятные сны.
   Огни камней и свет ламп отражались в больших золотых щитах. Гамилькар стоял, улыбаясь, скрестив руки; он наслаждался не столько зрелищем, сколько сознанием своего богатства. Сокровища были недоступны, неисчерпаемы, бесчисленны. Предки, спавшие под его ногами, посылали его сердцу частицу своей вечности. Он чувствовал свою близость к подземным духам. Его охватила радость, подобная радости Кабира; лучи, касавшиеся его лица, казались ему кончиками невидимой сети, которая через бездны привязывала его к центру мира.
   Мелькнувшая в голове мысль вызвала у него дрожь; обойдя идола, он направился прямо к стене. Потом стал рассматривать в татуировке на своей руке горизонтальную линию с двумя другими, перпендикулярными, что на ханаанском счислении означало тринадцать. Он пересчитал до тринадцатой бронзовые пластинки и еще раз поднял свой широкий рукав; вытянув правую руку, он прочел в другом ее месте линии более сложные; одновременно легким движением пальцев он касался стены, будто играл на лире. Наконец он ударил семь раз большим пальцем, и целая часть стены мгновенно повернулась.
   Она скрывала склеп, где хранилось много таинственного, безыменного, бесценного. Гамилькар спустился по трем ступенькам, взял в серебряном тазу кожу ламы, плававшую в черной жидкости, и снова поднялся наверх.
   Абдалоним опять пошел впереди него. Он ударял о плиты пола своей высокой палкой с колокольчиками на набалдашнике и перед каждым отделением громко произносил имя Гамилькара, сопровождая его хвалами и благословениями.
   В круглой галерее, куда сходились все проходы, нагромождены были вдоль стен бруски сандалового дерева, мешки с лавзонией, лепешки лемносской земли и черепаховые щиты, наполненные жемчугом. Суффет, проходя мимо, касался их своим платьем, даже не глядя на огромные куски амбры – вещества почти божественного, созданного лучами солнца.
   Из одного отделения вырывался благоуханный пар.
   – Отвори дверь!
   Они вошли.
   Голые люди месили тесто, выжимали травы, мешали угли, разливали масло по кувшинам, открывали и закрывали выдолбленные в стенах маленькие продолговатые ячейки, столь многочисленные, что помещение походило на внутренность улья. Ячейки были полны до краев мироболаном, бделием, шафраном и фиалками. Всюду лежали камедь, порошки, корни, стеклянные пузырьки, ветки таволги, лепестки роз; трудно было дышать среди этих ароматов, несмотря на росный ладан, который курился посредине на бронзовом треножнике.
   Хранитель благовоний, бледный и длинный, как восковая свеча, подошел к Гамилькару, чтобы растереть в его руках шарик метопиона, в то время как двое других натирали ему пятки листьями комарника. Гамилькар оттолкнул их; это были киренейцы, люди порочных нравов, почитаемые, однако, за их тайны.
   Чтобы выказать усердие, хранитель благовоний поднес суффету в янтарной ложке немного маловатра, чтобы тот отведал его; потом он проткнул шилом три индийских сосуда. Гамилькар, знавший все уловки мастеров, взял рог, полный бальзама, поднес его к углям и наклонил над своей одеждой: на платье появилось коричневое пятно – доказательство подделки. Он пристально посмотрел на хранителя благовоний и молча бросил ему рог в лицо.
   Однако, несмотря на возмущение подделкой, наносившей ему ущерб, Гамилькар, взглянув на ящики нарда, приготовленные для отправки за море, велел положить туда сурьмы для увеличения веса.
   Потом он спросил, где три коробки персидской эссенции для его личного потребления.
   Хранитель благовоний сознался, что не знает, так как солдаты пришли с ножами, подняли вой, и он открыл им все ящики.
   – Значит, их ты боишься больше, чем меня! – воскликнул суффет, и глаза его сверкнули в дыму, как факелы, впившись в большого бледного человека, который понял, что его ждет.
   – Абдалоним! Прогнать его до заката сквозь строй! Растерзать его!
   Этот убыток, менее значительный, чем другие, привел Гамилькара в бешенство, – при всем старании забыть о варварах он всюду натыкался на них. Их разнузданность сливалась в его представлении с позором дочери, и он негодовал на всех в доме за то, что они ничего ему не сказали. Но что-то заставляло его растравлять свою рану. Охваченный яростным желанием все разведать, он обошел торговый дом, склады дегтя, дерева, якорей и снастей, меда и воска, хранилища тканей, запасы съестных продуктов, мастерскую мрамора и амбар, где хранился сильфий.
   Гамилькар миновал сады, чтобы осмотреть хижины, где работали на дому ремесленники, изделия которых поступали в продажу. Портные вышивали плащи, другие занимались плетением сетей, расписывали подушки, кроили сандалии; рабочие из Египта полировали раковиной папирус; гудел челнок ткачей; звенели наковальни оружейных мастеров.
   Гамилькар сказал им:
   – Куйте мечи! Куйте без устали! Мне они будут нужны.
   Он вынул спрятанную у него на груди кожу антилопы, пропитанную ядами, и велел изготовить из нее для себя панцирь крепче медного, непроницаемый ни для огня, ни для железа.
   Как только Гамилькар подходил к рабочим, Абдалоним, желавший отвратить от себя гнев хозяина, принимался ворчать на их нерадивость.
   – Плохая работа! Позор! Ты слишком добр к ним, господин.
   Гамилькар, не слушая его, шел дальше.
   Он должен был замедлить шаги, потому что дороги были загромождены большими деревьями, обожженными во всю длину, как в лесах, где расположились на ночлег пастухи. Заборы были сломаны, вода в канавах высохла, в грязных лужах валялись осколки и скелеты обезьян. На кустах повисли лоскутья материи; под лимонными деревьями лежали желтой гниющей кучей увядшие цветы. В самом деле, слуги все бросили на произвол судьбы, полагая, что хозяин не вернется.
   На каждом шагу Гамилькар открывал какое-нибудь новое бедствие, новое доказательство того, о чем ему не хотелось знать. Вот теперь он загрязнил свои пурпуровые сапоги, ступая по нечистотам. И эти люди не здесь, он не может направить на них катапульту, чтобы от них полетели клочья. Ему было стыдно, что он их защищал; его обманули, предали. Но он не мог отомстить ни воинам, ни старейшинам, ни Саламбо, никому, а так как он ощущал потребность сорвать зло, то приговорил к работам в рудниках всех садовых рабов.
   Абдалоним вздрагивал каждый раз, как Гамилькар приближался к зверинцу. Но суффет направился к мельнице, откуда доносились монотонные, унылые звуки.
   Там вращались среди пыли тяжелые жернова – два порфировых конуса, один над другим, причем верхний, снабженный воронкой, приводился в движение при помощи толстых брусьев. Одни рабочие толкали жернов, напирая на него грудью, другие тянули его лямками. От трения под мышками у рабов образовались гнойники, какие бывают на холке у ослов; черные лохмотья, едва прикрывавшие их поясницу, свисали, точно длинный хвост. Глаза у них были красные, кандалы на ногах звенели; тяжелое дыхание вырывалось из их груди одновременно. На них были надеты намордники, чтобы они не могли есть муку, а железные перчатки без пальцев сжимали руки, чтобы они не брали ее.
   Когда вошел Гамилькар, деревянные брусья заскрипели еще громче. Зерно хрустело при размоле. Несколько человек упало на колени, другие, продолжая работать, переступали через них.
   Гамилькар вызвал Гиденема, начальника над рабами. Тот явился, разодетый из чванства в богатые одежды. Его туника с прорезами на боках была из тонкой багряницы, тяжелые серьги оттягивали уши; скрепляя полосы тканей, которыми были обмотаны ноги, золотой шнур извивался от щиколоток до бедер, как змея вокруг дерева. Его пальцы, унизанные кольцами, держали гагатовое ожерелье, помогавшее узнавать, кто подвержен падучей болезни.
   Гамилькар знаком велел ему снять намордники. Рабы с воем голодных зверей бросились на муку и стали ее пожирать, уткнувшись лицами в насыпанные груды.
   – Ты их изнуряешь! – сказал суффет.
   Гиденем ответил, что это – единственное средство держать их в повиновении.
   – Не стоило посылать тебя в Сиракузы учиться в школе рабов. Созови остальных.
   Повара, виночерпии, конюхи, скороходы, носильщики, банщики и женщины с детьми – все выстроились цепочкой в саду от торгового дома до помещений для зверей. Рабы затаили дыхание. Глубокое молчание воцарилось в Мегаре. Солнце спускалось над лагуной у катакомб. Павлины жалобно кричали. Гамилькар медленно шел вдоль вереницы рабов.
   – На что мне эти старики? – сказал он. – Продай их! Слишком много галлов, они пьяницы! И слишком много критян, они лгуны! Купи мне каппадокийцев, азиатов и негров.
   Его удивило, что здесь так мало детей.
   – Нужно, чтобы каждый год в доме рождались дети, Гиденем! Оставляй на ночь открытыми двери хижин для свободы сношений.
   Затем он велел показать воров, лентяев, мятежников. Он распределил наказания, попрекая Гиденема, и Гиденем, как бык, опустил низкий лоб, на котором соединялись густые брови.
   – Посмотри, Око Ваала, – сказал он, указывая на коренастого ливийца, – вот этого схватили с веревкой на шее.
   – Ты что же, хочешь умереть? – презрительно спросил суффет.
   Раб бестрепетно ответил:
   – Да!
   Не думая ни о плохом примере для других, ни о денежной потере, Гамилькар сказал слугам:
   – Умертвить его!
   Может быть, у Гамилькара мелькнуло желание принести искупительную жертву, и он намеренно причинил себе ущерб, чтобы предупредить более грозные беды.
   Гиденем спрятал калек за другими. Гамилькар увидел их.
   – Кто тебе отрубил руку?
   – Воины, Око Ваала.
   Потом он спросил самнита, который шатался, как раненый журавль:
   – А тебя кто искалечил?
   Оказалось, что сам начальник сломал ему ногу железной палкой. Такая бессмысленная жестокость возмутила суффета; вырвав из рук Гиденема гагатовое ожерелье, он крикнул:
   – Проклятье собаке, которая уродует стадо! Калечить рабов? Помилуй, Танит! Ты разоряешь своего господина! Зарыть его в навозную кучу! А те, которых здесь нет, где они? Ты убил их с помощью воинов?
   Лицо Гамилькара было так страшно, что женщины разбежались. Рабы, отступая, образовали большой круг, посредине которого они остались вдвоем. Гиденем покрывал поцелуями его сандалии. Гамилькар стоял, подняв на него руку.
   Сохраняя ясность мыслей, как в разгар битвы, он вспомнил множество гнусностей и тот позор, о котором ему не хотелось думать. При свете гнева, как при сверкании молнии, перед ним предстали постигшие его беды. Правители деревень убежали из страха перед воинами, а быть может, по соглашению с ними. Все его обманывали. Он слишком долго сдерживал свой гнев.
   – Привести их сюда! – крикнул он. – Заклеймить им лбы раскаленным железом, как трусам!
   В сад принесли и разложили оковы, железные ошейники, ножи, цепи для приговоренных к работам в рудниках, колодки для ног, клешни для плеч и «скорпионы» – плети-треххвостки, заканчивавшиеся медными крючками.
   Подлежавших наказанию положили против солнца, лицом к Молоху-всепожирателю, на живот или на спину, приговоренных к бичеванию прислонили к деревьям; около каждого поставили двух человек: один считал удары, а другой их наносил.
   Бичующий бил обеими руками; бичи со свистом срывали кору платанов. Кровь брызгала дождем на листья, окровавленные тела корчились с воем у подножия деревьев. Те, кого клеймили железом, разрывали себе лицо ногтями. Слышен был треск деревянных винтов; раздавались глухие удары; по временам воздух оглашался пронзительным криком. У кухонь, среди разорванных одежд и срезанных волос, люди раздували огонь опахалами, чувствовался запах горелого тела. Истязуемые слабели, но привязанные за руки они не падали, а только, закрыв глаза, качали головой. Рабы, глядевшие на истязания, стали испускать вопли ужаса; львы, вспомнив, быть может, о пире, расположились, зевая, на краю рва.
   Неожиданно показалась Саламбо и заметалась по террасе. Гамилькар увидел дочь. Ему почудилось, что она простирает к нему руки с мольбой о пощаде. С отчаяния он направился в загон для слонов.
   Слоны составляли гордость знатных карфагенян. Они носили на себе их предков, побеждали в войнах; этих животных почитали, как любимцев Солнца.
   Мегарские слоны были самыми сильными в Карфагене. Перед отъездом Гамилькар взял с Абдалонима клятву, что он будет держать их в холе, но они пали от увечий; осталось только три, – они лежали среди двора в пыли, перед обломками своих кормушек. Слоны узнали Гамилькара и подошли к нему.
   У одного были страшно рассечены уши, у другого – большая рана на колене, у третьего – отрезан хобот.
   Они смотрели на хозяина грустным осмысленным взглядом; тот, который лишился хобота, наклонил огромную голову и согнул колени, стараясь ласково погладить Гамилькара уродливым обрубком.
   При этой ласке слона у Гамилькара потекли слезы. Он бросился на Абдалонима.
   – Презренный! Распять его! Распять!
   Абдалоним лишился чувств и упал навзничь. Из-за фабрик пурпура, откуда медленно поднимался к небу синий дым, раздался вой шакала. Гамилькар замер на месте.
   Мысль о сыне, точно прикосновение бога, сразу его успокоила. Сын был продолжением его силы, нескончаемым продлением его существа. Рабы не понимали, почему он вдруг затих.
   Направляясь к фабрикам пурпура, он прошел мимо эргастула – длинного здания из черного камня, выстроенного в четырехугольной яме с узкой дорожкой по краю и четырьмя лестницами по углам.
   Иддибал, по-видимому, ждал наступления ночи, чтобы подать знак. «Еще не поздно», – подумал Гамилькар и спустился в тюрьму. Несколько человек крикнули ему: «Вернись!» Наиболее отважные последовали за ним.
   Ветер хлопал растворенной дверью. Сумерки проникали в узкие бойницы, внутри видны были разбитые цепи, висевшие на стенах. Это было все, что осталось от военнопленных!
   Гамилькар смертельно побледнел; те, кто склонился над ямой, увидели, как он оперся рукой о стену, чтобы не упасть.
   Шакал провыл три раза кряду. Гамилькар поднял голову; он не произнес ни слова, не сделал ни одного движения. Потом, когда солнце село, он исчез за изгородью из кактусов, а вечером, на собрании богатых в храме Эшмуна, произнес, входя:
   – Светочи Ваалов! Я принимаю начальство над карфагенскими войсками против войска варваров.


   VIII. Макарская битва

   На другой же день Гамилькар взял с Сисситов двести двадцать три тысячи кикаров золота и наложил налог в четырнадцать шекелей на богачей. Женщины и те должны были внести свою долю; налог взимался и за детей, и – самое чудовищное в глазах карфагенян – он обложил податью жрецов.
   Гамилькар потребовал сдачи всех лошадей, всех мулов, всего оружия. Некоторые хотели скрыть свое богатство, – их имущество было продано. Борясь со скупостью других, он сам дал шестьдесят доспехов и тысячу пятьсот гоморов муки, то есть столько же, сколько все товарищество торговцев слоновой костью.
   Он послал в Лигурию нанять солдат – три тысячи горцев, привыкших ходить на медведей; им заплатили вперед за полгода по четыре мины в день.
   Нужно было войско. Гамилькар не брал в него всех граждан, как это делал Ганнон. Он браковал людей сидячего образа жизни, людей с толстыми животами, трусливых по виду. Он принимал обесчещенных людей, чернь Малки, сыновей варваров, вольноотпущенников; в награду он обещал новым карфагенянам все права гражданства.
   Первой его заботой было преобразовать Легион. Красивые молодые люди – члены Легиона – считали себя воинской славой Республики и пользовались самоуправлением. Он сместил их начальников, стал сурово обращаться с воинами, заставлял их бегать, прыгать, подниматься единым духом на Бирсу, метать копья, бороться, спать ночью на площадях. Семьи приходили смотреть на легионеров и жалели их.
   Он заказал более короткие мечи, более крепкую обувь, точно определил число слуг легионеров и ограничил количество клади; в храме Молоха хранилось триста римских метательных копий – он забрал все, несмотря на протесты верховного жреца.
   Из числа слонов, которые вернулись из Утики и которые были у частных владельцев, он составил фалангу в семьдесят два слона и превратил ее в грозную военную силу. Каждый погонщик имел молот и долото, чтобы во время битвы раскроить череп слону, если тот взбесится и понесет.
   Гамилькар уничтожил право Великого совета выбирать военачальников. Старейшины ссылались на законы, но он не посчитался с ними. Никто не решался роптать, все покорялись его властному нраву.
   Он взял на себя одного руководство военными действиями, общее управление, финансы и, предотвращая нарекания, потребовал, чтобы счетами заведовал суффет Ганнон.
   Он производил работы на укреплениях и, чтобы иметь достаточно камня, приказал снести старые внутренние стены, ставшие ненужными. Но различие в имущественном состоянии, заменившее племенную иерархию, продолжало разделять сыновей побежденных и сыновей-завоевателей. Патриции были возмущены тем, что сносят развалины, а народ, сам не зная почему, радовался этому.
   Вооруженные отряды с утра до вечера шагали по улицам; ежеминутно раздавался звук труб; на повозках возили щиты, палатки, пики; дворы были полны женщин, которые разрывали холст; воодушевление сделалось общим; душа Гамилькара стала душой Республики.
   Он разделил солдат на четные количества и расставил их так, чтобы сильные чередовались со слабыми, – таким образом, наименее отважные и наиболее малодушные шли вперед под напором других. Но, слив три тысячи лигуров с лучшими солдатами Карфагена, он смог образовать лишь простую фалангу из четырех тысяч девяноста шести гоплитов, защищенных бронзовыми шлемами и вооруженных деревянными копьями длиною в четырнадцать локтей.
   Две тысячи молодых людей имели пращи, кинжалы и носили сандалии. Он присоединил к ним еще восемьсот солдат, вооруженных круглыми щитами и римскими мечами.
   Тяжелая кавалерия состояла из тысячи девятисот прежних легионеров, одетых в латы из золоченой бронзы, как ассирийские клинабарии. Кроме того, у него было четыреста конных лучников, тех, кого называли тарентинцами, в шапках из меха ласки, с обоюдоострыми топорами, в кожаных туниках. Наконец, тысяча двести негров из квартала караванов вместе с клинабариями должны были бежать рядом с жеребцами, держась одной рукой за их гриву. Все было готово, однако Гамилькар не выступал.
   По ночам он часто один уходил из Карфагена и шел за лагуну, к устьям Макара. Не собирался ли он присоединиться к наемникам? Лигуры, расположившиеся в Маппалах, охраняли его дом.
   Опасения богачей как будто оправдались, когда однажды триста варваров подошли к стенам. Суффет открыл им ворота. То были перебежчики; они явились к своему прежнему господину то ли из страха, то ли из преданности.
   Возвращение Гамилькара не удивило наемников; этот человек, по их мнению, не мог умереть. Он вернулся, чтобы исполнить свои обещания. В этой надежде не было ничего безрассудного – до того глубока была пропасть между Республикой и войском. К тому же они не считали себя виновными. Все забыли про пир.
   Шпионы, которых перехватили наемники, рассеяли их заблуждения. Это было торжеством для наиболее ожесточенных, и даже самые безразличные пришли в ярость. К тому же две осады навели на них скуку. Ничто не двигалось с места. Лучше уж вступить в открытый бой! Много солдат разбежалось и бродило по окрестностям. При известии, что войско противника вооружается, они вернулись. Мато прыгал от радости.
   – Наконец-то, наконец! – восклицал он.
   Обида, которую он затаил против Саламбо, перешла теперь на Гамилькара, – у ненависти Мато была наконец жертва. Месть его стала более осязаемой, он почти поверил, что она осуществится, и заранее ликовал. Его охватили и глубокая нежность и острое вожделение. То он видел себя среди солдат потрясающим головой суффета на копье, то в комнате с пурпуровым ложем, где он сжимает в объятиях Саламбо, покрывает ее лицо поцелуями, проводит рукой по ее густым черным волосам. Эта мечта, невозможность которой он понимал, терзала его. Мато поклялся себе, что коль скоро его провозгласили шалишимом, он поведет открытую войну. Твердая уверенность, что он не вернется с этой войны, побуждала его вести ее беспощадно.
   Он пришел к Спендию и сказал ему:
   – Возьми своих солдат, а я приведу своих. Предупреди Автарита. Мы погибнем, если Гамилькар нападет на нас! Слышишь? Вставай!
   Спендий был поражен его властным тоном. Мато обыкновенно подчинялся ему, и если у него и бывали вспышки гнева, то быстро проходили. Но теперь он казался и более спокойным и более грозным. Гордая воля сверкала в его глазах, как пламя жертвенника.
   Грек не соглашался с его доводами. Он жил в одной из карфагенских палаток, с каймой из жемчуга, пил прохладительные напитки из серебряных чаш, играл в коттабу, отпустил волосы и не спеша продолжал осаду. К тому же он завел тайные сношения с городом и не хотел уходить, уверенный, что через несколько дней ему отворят ворота.
   Нар Гавас, переходивший от одного войска к другому, был как раз поблизости. Нумидийский царь поддержал Спендия и даже выразил порицание ливийцу за то, что от избытка храбрости он хочет снять осаду.
   – Уходи от нас, если ты боишься! – воскликнул Мато. – Ты обещал нам смолу, серу, слонов, пехоту, коней! Где все это?
   Нар Гавас напомнил, что он истребил последние когорты Ганнона. Что же касается слонов, то на них охотятся в лесах. Пехоту он вооружает, а кони уже в пути. И, поглаживая страусовое перо, спускавшееся ему на спину, поводил глазами, как женщина, и раздражающе улыбался. Мато не нашелся, что ему ответить.
   Вошел незнакомый человек, в поту, растерянный, с окровавленными ногами, с развязанным поясом; от быстрого бега ходуном ходила его тощая грудь. Говоря на непонятном наречии, он широко раскрывал глаза, точно рассказывал о битве. Нар Гавас выскочил из палатки и созвал своих всадников.
   Они выстроились полукругом на равнине.
   Нар Гавас, сидя перед ними на коне, опустил голову и кусал губы. Наконец он разделил свое войско на две части и велел первой ждать его; потом, властным жестом позвав других за собой, исчез вдали по направлению к горам.
   – Господин! – молвил Спендий. – Мне не нравится эта странная случайность: суффет вернулся, а Нар Гавас оставляет нас.
   – Что за беда! – пренебрежительно ответил Мато.
   Необходимо было опередить Гамилькара, соединившись с Автаритом. Но если они снимут осаду городов, население может выйти и напасть на них сзади, а спереди окажутся карфагеняне. После долгих споров были придуманы и сейчас же приняты следующие меры.
   Спендий с пятнадцатью тысячами солдат отправился к мосту, построенному на Макаре в трех милях от Утики. Для охраны моста соорудили по углам четыре огромные башни, снабженные катапультами. С помощью срубленных деревьев, обломков скал, плетений из терновника и каменных стен загородили в горах все горные тропы, все лощины, на вершинах сложили кучами сучья для сигнальных огней; там же поместили на некотором расстоянии один от другого зорких пастухов.
   Конечно, рассуждали варвары, Гамилькар не пойдет, как Ганнон, через гору Горячих источников; он сообразит, что Автарит, владея этой позицией, загородит ему путь. К тому же неудача в начале кампании погубила бы его, между тем как победа повела бы к дальнейшим битвам – ведь наемники встретились бы ему и дальше. Он мог бы, кроме того, высадиться у Виноградного мыса и двинуться оттуда на один из городов. Но тогда он очутился бы между двумя войсками, а такой неосторожности он не совершит при малочисленности его сил. Следовательно, он должен идти низом вдоль Арианы, потом повернуть налево, чтобы обогнуть устье Макара, и подойти прямо к мосту. Там Мато и ждал его. Ночью, при свете факелов, он следил за работой землекопов, мчался в Гиппо-Зарит, где велись работы в горах, потом, не зная отдыха, возвращался обратно. Спендий завидовал его неутомимости. Но что касалось сношений со шпионами, выбора часовых, пользования машинами и всеми орудиями обороны, то тут Мато беспрекословно слушался Спендия. Они перестали говорить о Саламбо. Один о ней не думал, другого удерживала стыдливость.
   Мато часто ходил в сторону Карфагена, стараясь увидеть войска Гамилькара. Он смотрел вдаль, ложился плашмя на землю, и шум крови в ушах казался ему гулом приближающегося войска.
   Он сказал Спендию, что если Гамилькар не появится через три дня, он выйдет со всем своим войском навстречу ему и даст бой. Прошло еще два дня. Спендий удерживал его. На утро шестого дня Мато выступил в поход.
   Карфагеняне с таким же нетерпением, как и варвары, ждали, чтобы началась война. В палатках и в домах было одно и то же желание, одна и та же тревога; все недоумевали, почему Гамилькар медлит.
   Время от времени он поднимался на купол храма Эшмуна, становился рядом с глашатаем лунных смен и наблюдал за направлением ветра.
   Однажды – это был третий день месяца Тибби – он на глазах у всех стремительно спустился с Акрополя. В Маппалах поднялся оглушительный шум. Вскоре улицы наполнились людьми, воины, окруженные плачущими женщинами, которые бросались им на грудь, начали вооружаться; потом они быстрым шагом шли на Камонскую площадь и становились в ряды. Не разрешалось ни следовать за солдатами, ни говорить с ними, ни подходить к укреплениям. В течение нескольких минут в городе стояла гробовая тишина. Воины призадумались, опершись на свои копья, а в домах грустили родные.
   На закате войско выступило из западных ворот, но, вместо того чтобы направиться в Тунис или идти горным путем по направлению к Утике, солдаты продолжали путь по берегу моря. Вскоре они дошли до лагуны, где белые круги соли сверкали, как огромные серебряные блюда, забытые на песке.
   Луж попадалось все больше. Почва становилась топкой, ноги в ней вязли. Гамилькар не оборачивался. Он все время ехал впереди войска, и его конь, весь в желтых пятнах, точно дракон, шел по морскому илу, разбрасывая брызги пены и напрягая мышцы. Наступила безлунная ночь. Несколько солдат крикнули, что все погибнут; Гамилькар выхватил у них оружие и передал слугам. Ил становился все глубже. Пришлось сесть на вьючных животных. Некоторые ухватились за хвосты лошадей, сильные тянули за собой слабых, корпус лигуров подгонял пехоту остриями пик. Мрак сгустился. Войско сбилось с пути. Все остановились.
   Рабы суффета отправились вперед искать вехи, вбитые по его приказанию в определенных местах. Они кричали во мраке, войско на расстоянии следовало за ними.
   Наконец под ногами оказалась твердая почва. Смутно обрисовалась белая излучина – войско очутилось на берегу Макара. Несмотря на холод, огней не зажигали.
   Ночью поднялся сильный ветер. Гамилькар велел разбудить воинов, но трубных звуков не было: начальники слегка ударяли спящих по плечу.
   Человек высокого роста вошел в воду. Вода не доходила ему до пояса; значит, можно было перейти реку вброд.
   Суффет приказал расставить тридцать двух слонов поперек реки, в ста шагах вверх по ее течению; остальные слоны были выстроены ниже, чтобы задержать воинов в случае, если их унесет течением. Так все воины, держа оружие над головой, перешли вброд Макар, точно между двумя стенами. Гамилькар заметил еще раньше, что западный ветер нагоняет в этом месте песок, перегораживая реку как бы естественной насыпью.
   Гамилькар очутился на левом берегу Макара, против Утики, и к тому же на широкой равнине, что было чрезвычайно удобно для пользования слонами, составлявшими главную силу его войска.
   Эта искусная переправа восхитила воинов. К ним вернулась безграничная вера в Гамилькара. Воинам не терпелось идти на варваров, но суффет велел им отдохнуть два часа. Как только показалось солнце, войско двинулось по равнине тремя рядами: сперва слоны, затем легкая пехота с конницей, потом фаланга.
   Варвары, расположившиеся в Утике, а также пятнадцать тысяч варваров, стоявших у моста, были поражены тем, как колебалась земля вдали. Сильный ветер гнал песчаные вихри; они вздымались, точно вырванные из земли, взлетали вверх огромными светлыми лоскутьями, потом разрывались и снова сплачивались, скрывая от наемников карфагенское войско. При виде рогов на шлемах одни думали, что к ним приближается стадо быков; развевавшиеся плащи казались другим крыльями; те же, кто много странствовал, пожимали плечами и объясняли все миражем. А надвигалось нечто огромное. Клочья тумана, неуловимые, как дыхание, неслись по пустыне. Солнце, уже высоко поднявшееся, ярко блестело. От его резкого и как бы дрожащего света небо казалось глубже; он отдалял предметы на расстояние, не поддававшееся определению. Огромная равнина уходила в беспредельную даль; едва заметные неровности почвы тянулись до самого горизонта, замкнутого широкой синей чертой; все знали, что там море.
   Оба войска, выйдя из палаток, устремили взоры в эту сторону. Жители Утики теснились на валах, чтобы лучше видеть.
   Наконец люди различили несколько поперечных полос, ощетинившихся черными иглами. Полосы постепенно уплотнялись, увеличивались; покачивались какие-то темные бугорки, и вдруг выросли как бы четырехугольные кустарники: то были слоны и пики. Раздался общий крик: «Карфагеняне!»
   Без сигнала, не дожидаясь команды, воины, осаждавшие Утику, и воины, стоявшие у моста, стали беспорядочно собираться, чтобы напасть на Гамилькара.
   При этом имени Спендий вздрогнул. Он повторял, тяжело дыша:
   – Гамилькар! Гамилькар!
   А Мато был далеко! Что делать? Бежать невозможно! Неожиданность нападения, ужас перед суффетом и в особенности необходимость немедленно принять решение потрясли его. Он уже видел себя пронзенным тысячью мечей, обезглавленным, мертвым. Но его звали: тридцать тысяч воинов готовы были следовать за ним. Спендий был зол на себя. Он уцепился за надежду на победу, которая сулила ему довольство, счастье, и почувствовал себя отважнее Эпаминондаса. Чтобы скрыть свою бледность, он нарумянил щеки; потом застегнул кнемиды, панцирь, выпил залпом чашу чистого вина и побежал за своим войском, которое спешило к осаждавшим Утику.
   Оба войска соединились так быстро, что суффет не успел выстроить своих воинов в боевом порядке. Он задержал движение войска. Слоны остановились; они качали тяжелыми головами с пучками страусовых перьев и ударяли себя хоботами по спине.
   Между слонами виднелись когорты велитов, а дальше большие шлемы клинабариев, железные наконечники копий, сверкавшие на солнце панцири, развевавшиеся перья и знамена. Карфагенское войско, состоявшее из одиннадцати тысяч трехсот девяноста шести человек, казалось гораздо малочисленнее, так как оно выстроилось длинным, узким, сжатым прямоугольником.
   Когда варвары убедились в слабости противника, их охватила безудержная радость. Гамилькара не было видно. Уж не остался ли он сзади? Не все ли равно! Презрение, которое они чувствовали к этим торгашам, поднимало их дух; прежде чем Спендий успел подать команду, они поняли, чего он от них хочет, и поспешили выполнить маневр.
   Чтобы окружить карфагенское войско с обеих сторон, они развернулись по прямой линии, вытянувшейся далеко за его фланги. Но, когда они подошли к карфагенянам на расстояние трехсот шагов, слоны, вместо того чтобы двинуться вперед, повернули назад; за слонами последовали клинабарии. Наемники еще больше изумились, увидев, что побежали и стрелки. Значит, карфагеняне испугались и отступают. Оглушительное гиканье поднялось в войсках варваров; сидя на дромадере, Спендий воскликнул:
   – Я так и знал! Вперед! Вперед!
   Полетели дротики, стрелы, камни из пращей. Слоны, которым стрелы вонзались в крупы, поскакали вперед; их окружила густая пыль, и они скрылись в ее облаках.
   Между тем в отдалении раздавался громкий топот, заглушаемый резкими, неистовыми звуками труб. Пространство, лежавшее перед варварами, было наполнено вихрями пыли, смутным гулом и притягивало их, как бездна. Кое-кто бросился вперед. Они увидели, что когорты перестраиваются, бежит пехота, галопом мчится конница.
   Гамилькар приказал фаланге рассредоточиться, а слонам, легкой пехоте и коннице пройти в образовавшиеся промежутки и спешно стать на флангах. Он так правильно определил расстояние, отделявшее его от варваров, что, когда их силы приблизились, карфагенское войско уже выстроилось длинным прямым фронтом.
   Посредине щетинилась фаланга, состоявшая из синтагм, или правильных четырехугольников по шестнадцати человек с каждой стороны. Начальники всех шеренг виднелись между неровно торчавшими железными остриями – шесть первых рядов, скрестив копья, держали их за середину, а десять следующих рядов опирались ими на плечи тех, кто шел впереди. Лица наполовину исчезали под забралами шлемов; бронзовые кнемиды покрывали правые ноги; широкие цилиндрические щиты спускались до колен. Эта грозная четырехугольная громада двигалась как один человек, она казалась живой, как зверь, и действовала, как машина. Две когорты слонов выступали по ее бокам; животные, вздрагивая, сбрасывали осколки стрел, приставшие к их темной коже. Сидя на их загривках, среди пучков белых перьев, индусы сдерживали слонов баграми, в то время как солдаты, скрытые до плеч в башнях, спускали с туго натянутых луков железные стержни, обмотанные зажженной паклей.
   Справа и слева от слонов неслись пращники с тремя пращами у бедер, на голове и в правой руке. Клинабарии, каждый в сопровождении негра, выставили копья между ушами лошадей, покрытых золотом, как и они сами. Далее шли на некотором расстоянии друг от друга легко вооруженные воины со щитами из рысьих шкур; из-за щитов торчали острия метательных копий, которые они держали в правой руке. Тарентинцы, ведущие по две лошади, замыкали с обеих сторон эту стену солдат.
   Войско варваров в противоположность карфагенскому не сумело сохранить строй. На его чрезмерно вытянутом фронте образовались выемки и пустоты. Воины задыхались от быстрого бега.
   Фаланга грузно перешла в атаку, ударив сразу всеми своими копьями. Под этим сокрушительным напором тонкий фронт наемников дрогнул посредине.
   Тогда крылья карфагенского войска развернулись, чтобы охватить неприятеля; за ними последовали слоны. Наступая с копьями наперевес, фаланга разрезала войско варваров; два его огромных обрубка пришли в смятение; действуя пращами и стрелами, фланговые группы карфагенян погнали их в сторону тяжелой пехоты. Чтобы отбить атаку, нужна была конница, а от нее уцелели только двести нумидийцев, которые сражались против правого эскадрона клинабариев. Остальные всадники были окружены и не могли вырваться. Гибель была неминуемой, следовало немедленно принять решение.
   Спендий отдал приказ напасть одновременно на оба карфагенских крыла и отрезать их от главных сил. Наиболее узкие ряды варваров проскользнули мимо наиболее длинных и заняли указанные позиции, но фаланга встала перед ними, такая же устрашающая с боков, какой была ранее с фронта.
   Варвары ударили по древкам копий, но конница мешала их наступлению. Под прикрытием слонов фаланга сплачивалась и удлинялась, принимая форму то четырехугольника, то конуса, то ромба, то трапеции, то пирамиды. Двойное внутреннее движение происходило неустанно по всей фаланге от головы к хвосту; те, что находились в задних рядах, бежали в передние, а из первых рядов уставшие или раненые воины отступали. Варвары оказались прижатыми к фаланге, не имевшей возможности двинуться вперед. Поле сражения было похоже на океан, на поверхности которого подпрыгивали красные султаны с бронзовой чешуей, в то время как светлые щиты сверкали, точно завитки серебряной пены. От одного его конца до другого пробегали порой как бы широкие волны, потом они снова текли обратно, в середине же оставалась неподвижная тяжелая масса войск. Копья то наклонялись, то поднимались. Кое-где так быстро вращались обнаженные мечи, что мелькали только их острия; вокруг эскадронов конницы возникали пустоты и тотчас же смыкались.
   Покрывая голоса начальников, звуки труб и звон лир, свистели свинцовые шары и глиняные ядра; они вырывали мечи из рук, извлекали мозг из черепов. Раненые, одной рукой ограждая себя щитом, опускали мечи рукоятью к земле. Другие, валяясь в лужах крови, поворачивались, чтобы укусить врагов в пятку. Люди так сгрудились, пыль была такая густая, гул такой сильный, что ничего нельзя было различить. Малодушных, которые предлагали сдаться, даже не слышали. Когда в руках не было оружия, сцеплялись телами. Груди трещали под латами, в судорожно сжатых руках висели трупы с запрокинутой головой. Отряд в шестьдесят умбрийцев, твердо стоя на ногах, держа перед глазами пики и скрежеща зубами, был несокрушим и обратил в бегство сразу две синтагмы. Эпирские пастухи подбежали к левому эскадрону клинабариев и, вращая палками, начали хватать коней за гривы; лошади сбросили седоков и помчались по полю. Карфагенские пращники, отброшенные в разных местах, пришли в смятение. Фаланга дрогнула, начальники бегали растерянные, блюстители строя толкали солдат, выравнивая ряды. Варвары тем временем снова выстроились; они возвращались, победа склонялась на их сторону.
   Но в это время раздался страшный крик – вопль бешенства и боли. Семьдесят два слона ринулись вперед двойным рядом. Гамилькар ждал, чтобы наемники скучились в одном месте, и тогда пустил на них слонов: индусы с такой силой вонзили свои багры, что у слонов потекла по ушам кровь. Хоботы, вымазанные суриком, торчали вверх, похожие на красных змей. Грудь была защищена рогатиной, спина – панцирем, бивни удлинены железными клинками, кривыми, как сабли; а чтобы сделать животных еще свирепее, их опоили смесью перца, чистого вина и ладана. Они потрясали ожерельями из погремушек и оглушительно ревели; погонщики наклоняли головы под потоком огненных стрел, которые сыпались с башен.
   Чтобы устоять, варвары ринулись вперед сплоченной массой; слоны с яростью врезались в толпу. Железные острия их нагрудных ремней рассекали когорты, как нос корабля рассекает волны; когорты стремительно отхлынули. Слоны душили людей хоботами или же, подняв с земли, заносили их над головой и передавали в башни. Они распарывали людям животы, бросали их на воздух; человеческие внутренности висели на бивнях, как пучки веревок на мачтах. Варвары пытались выколоть им глаза, перерезать сухожилия на ногах. Подползая под слонов, они всаживали им в живот меч до рукояти и, раздавленные, погибали; наиболее отважные цеплялись за их кожаные ремни. Среди пламени, под ядрами и стрелами, они перепиливали эти ремни, и башня из ивняка грузно рушилась, точно каменная. Четырнадцать слонов на крайнем правом фланге, рассвирепевшие от боли в ранах, повернули вспять, наступая на вторую шеренгу. Индусы схватили молоты и долота и со всего размаху ударили слонов по затылку.
   Огромные животные осели и начали падать друг на друга. Образовалась гора, и на эту груду трупов и оружия поднялся чудовищный слон, которого звали «Гневом Ваала»; нога его застряла между цепями, и он ревел до вечера. В глазу у него торчала стрела.
   Другие слоны, как завоеватели, которые наслаждаются резней, сшибали с ног, давили, топтали варваров, набрасывались на трупы и на обломки.
   Чтобы оттеснить окружавшие их отряды, слоны вставали на задние ноги и, непрерывно поворачиваясь, подвигались вместе с тем вперед. Силы карфагенян удвоились, битва возобновилась.
   Варвары слабели; греческие гоплиты побросали оружие, ужас объял остальных. Все заметили Спендия: согнувшись на своем дромадере, он гнал его прочь, вонзая в спину животного два копья. Воины отхлынули к флангам и побежали по направлению к Утике.
   Клинабарии, чьи кони совсем обессилели, даже не пытались настигнуть их. Лигуры, изнемогавшие от жажды, требовали отступить к реке. Но менее пострадавшие карфагеняне, помещенные среди синтагм, топали ногами от бешенства, видя, что месть ускользает от них; они уже бросились нагонять наемников. Но тут появился Гамилькар.
   Он сдерживал серебряными поводьями пятнистого коня; конь был весь в мыле. Повязки у рогов его шлема развевались на ветру; овальный щит он подложил под левое бедро. Одним движением пики с тремя остриями он остановил войско.
   Тарентинцы быстро перескочили каждый со своей лошади на вторую, запасную, и помчались направо и налево, к реке и к городу.
   Фаланга без труда истребила все, что оставалось от войска варваров. Когда над ранеными заносили меч, одни, закрыв глаза, сами подставляли горло; другие отчаянно защищались; их побивали издали камнями, как бешеных собак. Гамилькар приказал брать как можно больше пленных, но карфагеняне неохотно повиновались ему – уж очень отрадно было вонзать мечи в тела варваров. Им стало жарко, и они обнажили руки, точно жнецы. Они прервали резню, чтобы передохнуть, и увидели всадника, который мчался за убегавшим солдатом. Всадник схватил его за волосы, некоторое время подержал так, затем сразил ударом топора.
   Спустилась ночь, карфагеняне и варвары исчезли. Убежавшие слоны бродили вдали с горящими башнями на спине. Они пылали среди мрака, как маяки, наполовину скрытые в тумане. На равнине все было неподвижно; только вздымалась река, полная трупов, которые она несла в море.
   Два часа спустя явился Мато. Он увидел при свете звезд груды людей, лежавших на земле.
   То были варвары. Он наклонился – все были мертвы. Он громко кликнул – никто не отозвался.
   Утром того же дня он выступил из Гиппо-Зарита со своими воинами, чтобы идти на Карфаген. Из Утики только что ушло войско Спендия, и жители стали сжигать осадные машины. Битва была жаркая. Но когда шум и смятение, доносившиеся со стороны моста, непонятно почему усилились, Мато двинулся кратчайшей дорогой через горы, а так как варвары бежали равниной, он никого не встретил.
   Перед ним поднимались в темноте маленькие пирамидальные холмики, а за рекой светились вровень с землей недвижные огни. Карфагеняне отступили за мост, и, чтобы обмануть варваров, суффет установил много сторожевых постов на другом берегу реки.
   Мато, продолжая идти, стал различать карфагенские знамена, – в воздухе появились неподвижные конские головы, прикрепленные к древкам, которых не было видно. Издалека доносились шум, пение и звон чаш.
   Не зная, где он очутился и как ему найти Спендия, испуганный, растерявшийся Мато стремительно повернул назад по той же дороге. Заря уже занималась, когда он увидел с горы Утику и остовы машин, почерневшие от огня и похожие на скелеты великанов, прислоненные к стенам.
   Все отдыхали среди тишины, в полном изнеможении. В палатках почти совсем голые люди спали на спине или подложив под руку панцирь и прижавшись к ней лбом. Некоторые сдирали с ног окровавленные повязки. Умиравшие слабо покачивали головами, другие, еле передвигаясь, приносили им напиться. Часовые, чтобы согреться, ходили по узким дорожкам; некоторые из них стояли с суровыми лицами, повернувшись к горизонту и держа пики на плече.
   Мато нашел Спендия под обрывком холста, натянутым на две палки; он сидел, обхватив колени руками и опустив голову.
   Они долго молчали.
   Наконец Мато прошептал:
   – Мы разбиты?
   Спендий мрачно проговорил:
   – Да, разбиты!
   На другие вопросы он в отчаянии отвечал жестами.
   До них доносились стоны и предсмертные хрипы. Мато приоткрыл шатер. Вид мертвых солдат напомнил ему другое бедствие на этом же месте, и, скрежеща зубами, он проговорил:
   – Презренный! Ты уже раз…
   Спендий прервал его:
   – Ты и тогда отсутствовал.
   – Проклятие! – воскликнул Мато. – Но когда-нибудь я его настигну! Я его одолею! И убью! О, если бы я был тут!..
   Мысль о том, что он пропустил битву, приводила его в еще большее отчаяние, чем самое поражение. Он выхватил меч и бросил его на землю.
   – Как же карфагеняне разбили вас?
   Бывший раб стал рассказывать ему о военных действиях. Картины, одна другой возмутительнее, проходили перед глазами Мато.
   – Вместо того, чтобы бежать к мосту, нужно было обойти Гамилькара сзади.
   – Знаю, знаю! – сказал Спендий.
   – Следовало удвоить глубину расположения войска, не посылать велитов против фаланги и открыть проходы слонам. В последнюю минуту еще можно было все поправить. Не было необходимости бежать.
   Спендий ответил:
   – Я видел, как он проехал в большом красном плаще, с поднятыми руками, возвышаясь над столбами пыли, точно орел, летевший рядом с когортами. Повинуясь каждому его кивку, когорты сплачивались, устремлялись вперед. Толпа столкнула нас. Он взглянул на меня – я почувствовал в сердце точно холод лезвия.
   – Он, может быть, нарочно выбрал этот день? – тихо проговорил Мато.
   Они расспрашивали друг друга, старались понять, почему суффет выступил в самых неблагоприятных условиях. Чтобы смягчить свою вину или ободрить себя, Спендий заметил, что еще не все потеряно.
   – Да хоть бы и потеряно, мне все равно! – сказал Мато. – Я буду продолжать войну один!
   – Я тоже! – воскликнул грек и вскочил с места.
   Он ходил крупными шагами, глаза его сверкали, странная улыбка морщила лицо, делая его похожим на шакала.
   – Мы начнем все сначала! Не покидай меня! Я не создан для битв при солнечном свете, сверкание мечей слепит меня. Это как болезнь, я слишком долго жил в эргастуле. Но мне ничего не стоит влезть на стены ночью, проникнуть в крепость, и тогда трупы убитых мною охладеют прежде, нежели пропоет петух! Укажи мне кого-нибудь, что-нибудь – врага, сокровище, женщину.
   Он повторил:
   – Да, женщину, и будь она царской дочерью, я положу у твоих ног желанную. Ты упрекаешь меня в том, что я проиграл Ганнону битву, но ведь я снова победил его. Признайся, мое свиное стадо принесло нам больше пользы, чем фаланга спартанцев.
   Уступая потребности похвастать и утешить себя в поражении, он стал перечислять все, что сделал для наемников.
   – Это я подтолкнул галла в садах суффета! А потом, в Сикке, это я привел их всех в неистовство, пугая коварством Республики! Гискон готов был рассчитаться с ними, но я помешал говорить переводчикам. Как у них чесался язык! Помнишь? Я указал тебе путь в Карфаген, я украл заимф. Я провел тебя к ней. Я сделаю еще больше, вот увидишь!
   Он засмеялся смехом безумца.
   Мато смотрел на него, широко раскрыв глаза. Ему было не по себе в присутствии человека, такого трусливого и вместе с тем такого страшного.
   Щелкая пальцами, грек снова заговорил – на этот раз весело:
   – Эвоэ! После дождика проглянет солнце! Я работал в каменоломнях, и я же пил массик на своем корабле под золотым навесом, как Птолемей. Несчастье должно обострять ум. Настойчивость смягчает судьбу. Она любит ловких людей. Она уступит!
   Он опять подошел к Мато и взял его за руку.
   – Господин! Карфагеняне уверены в победе. У тебя есть целое войско, которое еще не сражалось, твои воины послушны тебе. Пусти их вперед. Мои тоже пойдут, чтобы отомстить карфагенянам. У меня осталось три тысячи карийцев, тысяча двести пращников и целые когорты стрелков. Можно даже составить фалангу. Возобновим бой!
   Мато, потрясенный разгромом, еще не знал, что предпринять. Он слушал с раскрытым ртом; бронзовые латы, которые сжимали ему бока, приподнимались от бурного биения его сердца. Он взял меч и крикнул:
   – Следуй за мной! Идем!
   Разведчики, вернувшись, сообщили, что трупы карфагенян убраны, мост разрушен, а Гамилькар исчез.


   IX. Поход

   Гамилькар полагал, что наемники будут ждать его в Утике или же сами выступят против него. Считая свои силы недостаточными ни для наступления, ни для обороны, он направился на юг по правому берегу реки, что обезопасило его от внезапного нападения.
   Временно закрыв глаза на мятеж туземных племен, он хотел, чтобы они прежде всего порвали с варварами; потом, когда они останутся одни в своих провинциях, он сможет на них напасть и истребить.
   За две недели он умиротворил область между Тукабером и Утикой с городами Тиньикаба, Тессура, Вакка и другими – на западе. Зунгар, построенный в горах, Ассурас, знаменитый своим храмом, Джераадо, славившийся можжевельником, Тапитис и Гагур отправили к нему послов. Жители деревень приносили в дар съестные припасы, умоляли о защите, целовали ему и воинам ноги и жаловались на варваров. Некоторые приносили ему в мешках головы наемников, говоря, что это они их убили; на самом деле они отрубали головы у мертвецов. Много солдат сбилось с дороги во время бегства, трупы их находили в разных местах, под оливковыми деревьями и в виноградниках.
   Чтобы поразить народ, Гамилькар на следующий же день после победы послал в Карфаген две тысячи пленных, взятых на поле битвы. Они прибывали длинными колоннами по сто человек; их скрученные назади руки были привязаны к бронзовой перекладине, которая давила им на затылок. Раненые, истекавшие кровью, тоже бежали; конница, ехавшая сзади, всех погоняла бичами.
   Карфаген ликовал! Говорили, что убито шесть тысяч варваров, что остальные недолго продержатся, что война кончена; люди обнимались на улицах и в храмах, натирали маслом и киннамоном лица богов Патэков, выражая им свою благодарность. Пучеглазые, с толстыми животами и поднятыми до уровня плеч руками, идолы казались живыми под свежей краской и как бы принимали участие в народном торжестве. Богачи раскрыли двери своих домов; город гудел от барабанного боя; храмы были освещены всю ночь; прислужницы богини, сойдя в Малку, соорудили на перекрестках подмостки из сикоморового дерева и отдавались мужчинам. Победителям дарили земли, давали обеты принести жертвы Мелькарту. Суффету назначено было выдать сто золотых венцов; сторонники Гамилькара предлагали воздать ему новые почести и предоставить новые преимущества.
   Он просил старейшин вступить в переговоры с Автаритом, чтобы обменять всех захваченных варваров на старика Гискона и других карфагенян, попавших в плен. Ливийцы и кочевники, составлявшие войско Автарита, почти не знали этих наемников – италийцев и греков. Если Республика предлагает столько варваров в обмен за такое малое количество карфагенян, думали они, – значит, варвары не имеют никакой цены, а карфагеняне, напротив, представляют большую ценность. Они побоялись ловушки. Автарит отказал.
   Тогда старейшины постановили казнить пленных, хотя суффет писал, чтобы их не предавали смерти. Он намеревался включить лучших из них в свое войско и этим привлечь к себе других. Но ненависть одержала верх над благоразумием.
   Две тысячи пленных варваров приведены были в Маппалы, где их привязали к надгробным стелам. Торговцы, кухонная челядь, вышивальщики и даже женщины, вдовы погибших солдат, вместе со своими детьми, – все, кто только хотел, приходили побивать их стрелами. В них целились медленно, чтобы продлить душевную пытку; лук то опускали, то поднимали; толпа горланила, толкаясь вокруг. Расслабленных приносили на носилках; многие предусмотрительно запаслись пищей и не уходили до вечера; другие оставались на всю ночь. Сооружены были палатки, и в них пили вино. Многие заработали большие деньги, отдавая луки внаем.
   Истерзанные трупы были оставлены в стоячем положении и казались красными статуями на могилах. Возбуждение охватило даже жителей Малки, в обычное время равнодушных к судьбам родины. Из благодарности за доставленное им удовольствие они стали интересоваться делами Республики, почувствовали себя карфагенянами; старейшины полагали, что поступили очень мудро, слив весь народ в общем чувстве мести.
   Благословение богов не заставило себя ждать, ибо со всех сторон слетелись вороны. Они кружили в воздухе с громким карканьем, образуя огромное облако, которое находилось в непрестанном движении. Оно видно было из Клипеи, из Радеса и с Гермейского мыса. Временами облако вдруг разрывалось, разметав далеко вокруг черные спирали. Это случалось, когда в стаю врезался орел, который потом снова улетал; на террасах, на куполах, на остриях обелисков и на фронтонах храмов сидели разжиревшие птицы, они держали в покрасневших клювах куски человечьего мяса.
   Зловоние заставило наконец карфагенян убрать мертвецов. Карфагеняне жгли трупы, бросали их в море, и волны, гонимые северным ветром, несли их в глубину залива на берег, к лагерю Автарита.
   Кара, которой подверглись пленные, ужаснула варваров: с высоты Эшмуна видно было, как они сложили палатки, согнали стада, навьючили поклажу на ослов, и к вечеру войско удалилось.
   Идя от горы Горячих источников до Гиппо-Зарита, оно должно было преградить суффету путь к тирским городам и в то же время не терять возможности вернуться в Карфаген.
   Предполагалось, что два других войска обойдут Гамилькара, находившегося на юге: Спендий – с востока, Мато – с запада, потом они соединятся с Автаритом и постараются втроем окружить его. А тут еще подоспело подкрепление, на которое варвары перестали надеяться: вернулся Нар Гавас с тремястами верблюдов, нагруженных смолой, с двадцатью пятью слонами и шестью тысячами всадников.
   Чтобы ослабить наемников, суффет счел благоразумным создать затруднения Нар Гавасу в его собственных владениях. Он вошел в соглашение с гетульским разбойником Маскабаем, который вознамерился стать царем. С помощью карфагенских денег этот искатель приключений поднял нумидийцев, пообещав им свободу. Нар Гавас, предупрежденный сыном своей кормилицы, вернулся в Цирту, отравил победителей водою из цистерн, снес несколько голов, восстановил порядок и после этого сильнее варваров возненавидел суффета.
   Начальники четырех войск договорились о способах ведения войны. Предполагалось, что она продлится очень долго; надо было предвидеть все.
   Решили просить содействия у римлян и предложили Спендию взять на себя эту миссию, но он был перебежчиком и не отважился на это. Двенадцать человек из греческих колоний отплыли из Аннабы на нумидийской ладье. Потом предводители потребовали, чтобы варвары дали клятву, что они будут им подчиняться беспрекословно. Каждый день начальники осматривали одежду и обувь воинов. Часовым запрещено было иметь при себе щиты, потому что они часто подпирали их копьями и засыпали стоя; тех, кто вез с собой поклажу, заставили бросить ее, – по римскому образцу, все полагалось носить на спине. Для защиты от слонов Мато учредил отряд конников-катафрактов; в этом отряде и человек и конь исчезали под панцирем из гиппопотамовой шкуры, утыканной гвоздями. Чтобы кони не стерли себе копыта, для них изготовили плетеную обувь.
   Запрещено было грабить города, запрещено было истреблять народы, не принадлежавшие к пунической расе. Но съестные припасы истощались, и Мато приказал распределять еду между воинами, не заботясь о женщинах. Сначала воины делили пищу с женщинами. Но они слабели от недоедания. Это было постоянным поводом для ссор и попреков; некоторые сманивали подруг у товарищей обещанием поделиться своей долей съестного. Мато приказал выгнать всех женщин. Они убежали в лагерь Автарита; галльские женщины и ливийки заставили их удалиться. Тогда они отправились к стенам Карфагена молить Цереру и Прозерпину о покровительстве, – в Бирсе был храм, посвященный этим богиням во искупление зверств при осаде Сиракуз. Сисситы, предъявив свои права на воинскую добычу, выбрали самых молодых, чтобы продать их, а новые карфагенские граждане взяли себе в жены белокурых лакедемонянок.
   Некоторые женщины упрямо продолжали следовать за наемниками. Они бежали около синтагм, рядом с начальниками. Они звали своих сожителей, тянули их за край плаща, били себя в грудь, проклиная их и протягивая к ним плачущих голых детей. Это зрелище ослабляло варваров; женщины были обузой, опасностью. Их отгоняли, но они возвращались. Мато приказал обратить против них пики, поручив это коннице Нар Гаваса. А когда балеары стали кричать ему, что им нужны женщины, он ответил:
   – У меня их нет!
   Дух Молоха овладел Мато. Несмотря на угрызения совести, он совершал чудовищные злодеяния, воображая, что повинуется велениям бога. Когда ему не удавалось опустошить поля, Мато забрасывал их камнями, чтобы земля ничего больше не родила.
   Он слал гонцов к Автариту и Спендию, чтобы их поторопить. Но действия суффета были непостижимы. Он располагался лагерем то в Эйдусе, то в Моншаре, то в Тегенте; лазутчики говорили, что видели его в окрестностях Ишиила, близ владений Нар Гаваса, и вскоре стало известно, что он переправился через реку к северу от Тебурбы, словно намеревался вернуться в Карфаген. Едва прибыв в одно место, он переходил в другое. Пути, по которым он шел, оставались неведомыми. Не давая сражения, суффет сохранял выгодное положение: преследуемый варварами, он как будто вел их за собою.
   Эти бесконечные переходы изматывали карфагенян; силы Гамилькара не только не пополнялись, но уменьшались с каждым днем. Теперь деревенские жители несли ему съестные припасы уже не с такой охотой, как прежде. Он всюду наталкивался на нерешительность и затаенную ненависть; несмотря на все его мольбы, обращенные к Великому совету, из Карфагена не было никакой помощи. Карфагеняне утверждали – и, может быть, они в самом деле так думали, – что он в ней не нуждается, что его жалобы напрасны или что он хитрит. Желая повредить Гамилькару, сторонники Ганнона преувеличивали значение его победы. Карфаген готов был пожертвовать войсками, которыми командовал суффет, но считал, что нельзя постоянно выполнять его требования. Война и так слишком обременительна, слишком дорого стоит! А патриции, сторонники Гамилькара, из гордости очень вяло поддерживали его.
   Отчаявшись в Республике, Гамилькар отобрал у племен то, что ему нужно было для войны: зерно, масло, лес, скот и людей. Население вскоре разбежалось. Города, через которые проходило войско, оказывались пустыми; обыскивая дома, воины ничего в них не находили. Чувство полной оторванности охватило войско Гамилькара.
   Карфагеняне стали в ярости громить провинции; они закапывали водоемы, жгли дома. Искры, уносимые ветром, разлетались далеко вокруг, и на горах горели леса, окружая долины венцом пламени. Приходилось ждать. Потом воины вновь пускались в путь под палящим солнцем и шли по горячему пеплу.
   В придорожных кустах то тут, то там сверкали блестящие, как у тигра, глаза. Это были варвары, присевшие на корточки и выпачкавшиеся в пыли, чтобы не выделяться на фоне листьев. Проходя вдоль оврага, фланговые слышали стук катившихся камней и замечали бегущего босоногого человека.
   С уходом наемников осада была снята с Утики и Гиппо-Зарита. Гамилькар приказал этим городам идти к нему на помощь. Не решаясь стать на его сторону, оба города ответили невразумительными оправданиями и любезностями.
   Тогда Гамилькар круто повернул на север, решив открыть себе один из тирских городов, даже если бы для этого понадобилось прибегнуть к осаде. Ему нужна была точка опоры на берегу моря, чтобы получать с островов или из Кирены воинов и продовольствие; больше всего ему хотелось овладеть Утикой, которая была ближе других городов к Карфагену.
   Суффет ушел из Зуитина и осторожно обогнул Гиппо-Заритское озеро. Вскоре ему пришлось построить свои полки колонной, чтобы подняться на гору, разделявшую две долины. Когда на закате солнца войско спускалось в воронкообразное углубление на вершине горы, все увидели как бы бронзовых волчиц, бегущих по траве.
   Вдруг показались развевавшиеся на шлемах перья, раздалось грозное пение под аккомпанемент флейт. То было войско Спендия; кампанийцы и греки из ненависти к Карфагену облачились в римские доспехи. В то же время слева возникли длинные копья, щиты из леопардовых шкур, холщовые панцири, оголенные плечи. Это были иберийцы Мато, лузитанцы, балеары, гетулы. Послышалось ржание коней Нар Гаваса, конница которого рассыпалась вокруг холма. Далее шло сборное полчище под начальством Автарита. Оно состояло из галлов, ливийцев и кочевников; среди них можно было узнать по рыбьим костям в волосах пожирателей нечистой пищи.
   Таким образом, варвары, точно рассчитав свои маневры, соединились. Но, сбитые с толку неожиданной встречей с врагом, стали и начали совещаться.
   Суффет построил свое войско кругообразно, чтобы дать со всех сторон одинаковой силы отпор. Высокие заостренные щиты, укрепленные на лугу один подле другого, окружали пехоту. Клинабарии стояли вне круга, а дальше разместили слонов. Наемники очень устали – решено было ждать утра. Уверенные в победе, они провели всю ночь за едой.
   Варвары зажгли большие яркие костры, – ослепляя наемников, костры оставляли в тени карфагенское войско, расположенное внизу. Гамилькар по римскому образцу окопал свой лагерь рвом шириной в пятнадцать шагов, глубиной в десять локтей; внутри устроена была насыпь, на которой укрепили скрещенные острые колья. На восходе солнца наемники с изумлением увидели, что карфагеняне засели в своем лагере, как в крепости.
   Они заметили Гамилькара, который ходил среди палаток и отдавал приказания. На нем был темный чешуйчатый панцирь; за ним следовал его конь. Время от времени он останавливался, указывая на что-то вытянутой рукой.
   Многие варвары вспомнили такие же утра, когда при громких звуках труб он медленно проходил перед ними и взгляд его укреплял их силы, как чаша вина. Они были почти растроганы его видом. Те же, кто не знал Гамилькара, были вне себя от радости, что скоро захватят его.
   Решили, что не следует нападать всем вместе: воины мешали бы друг другу на таком узком пространстве. Нумидийцы могли бы врезаться в неприятельские ряды, но клинабарии, защищенные панцирями, раздавили бы их. Кроме того, как перебраться через ограды? Да и слоны еще не были достаточно обучены.
   – Все вы трусы! – воскликнул Мато.
   Взяв с собой наиболее отважных, он двинулся на укрепления. Град камней отразил атаку: суффет захватил на мосту оставленные наемниками катапульты.
   Эта неудача быстро изменила неустойчивый дух варваров. Чрезмерная храбрость, воодушевлявшая их вначале, исчезла; они хотели победить, не особенно рискуя жизнью. По мнению Спендия, следовало твердо стоять на своих позициях и взять пуническое войско измором. Карфагеняне стали рыть колодцы, и так как вокруг были горы, то вскоре они обнаружили воду.
   С высоты своих частоколов они метали стрелы, бросали комья земли, навоз, вырытые камни; безотказно действовали все шесть катапульт.
   Но источники могли иссякнуть, продовольствие должно было истощиться, катапульты – испортиться. Наемники, в десять раз превосходившие своей численностью карфагенян, в конце концов одержали бы победу. Чтобы выиграть время, суффет сделал вид, будто хочет начать переговоры; однажды утром варвары нашли в своих рядах баранью шкуру, покрытую письменами. Гамилькар оправдывался в своей победе – к войне его принудили, мол, старейшины; желая показать, что он готов сдержать слово, он предлагал наемникам разграбить Утику или Гиппо-Зарит. В конце послания Гамилькар заявлял, что не боится наемников, так как благодаря предателям в их войсках он легко одолеет всех остальных.
   Варвары были смущены; предложение немедленной добычи прельщало их: они поверили в чье-то предательство, не подозревая, что суффет лишь бахвалится, готовя им западню, и перестали доверять друг другу. Каждый стал следить за словами и действиями соседа, и от страха они не могли спать по ночам. Иные покидали своих соратников и уходили в другое войско наемников. Галлы с Автаритом присоединились к цизальпинским воинам, чей язык они понимали.
   Четыре начальника собирались каждый вечер в палатке Мато и, сидя на корточках вокруг положенного на землю щита, усердно передвигали маленькие деревянные фигурки, придуманные Пирром для воспроизведения маневров. Спендий наглядно показывал, каковы силы и возможности Гамилькара, и молил, клянясь всеми богами, не упускать удобного случая. Мато нервно шагал, размахивая руками. Война с Карфагеном была его личным делом; он возмущался, что другие вмешиваются в нее и не хотят его слушаться. Автарит угадывал по выражению лица то, что говорит Мато, и рукоплескал ему. Нар Гавас откидывал голову в знак презрения; все принятые меры он считал пагубными; он уже не улыбался, как прежде. У него вырывались вздохи, точно он старался подавить скорбь об утраченной мечте и отчаяние, вызванное неудачным предприятием.
   В то время как варвары обсуждали сделанные предложения и ни на что не решались, суффет укреплял оборону. Он приказал вырыть за частоколом второй ров, возвести вторую стену, выстроить на углах деревянные башни; рабы его доходили до аванпостов противника и расставляли западни. Но слоны, которым уменьшили корм, старались вырваться из пут. Чтобы тратить поменьше сена, он велел клинабариям убить слабосильных коней; некоторые отказались выполнить приказ; он снес им головы. Коней съели. Несколько дней после этого среди клинабариев царило уныние.
   Со своей укрепленной площадки карфагеняне видели на возвышенностях четыре лагеря варваров – там жизнь била ключом. Женщины ходили взад и вперед с бурдюками на головах; козы, блея, прыгали вокруг связок копий; сменялись часовые; воины садились за еду вокруг треножников. Племена доставляли им достаточно продовольствия, и наемники даже не подозревали, насколько их бездействие пугало войско Гамилькара.
   На другой же день карфагеняне заметили в лагере кочевников группу человек в триста, в стороне от других. Это были богачи, содержавшиеся в плену с начала войны. Ливийцы расставляли их на краю рва и метали копья из-за спин пленных, пользуясь их телами как заграждением. Несчастных нельзя было узнать; лица их были покрыты грязью и паразитами. Там, где у них вырвали волосы, гноились язвы; они до того исхудали и так были страшны на вид, что их можно было принять за мумии в дырявых саванах. Некоторые рыдали, но выражение лица у них было бессмысленное. Другие кричали друзьям, чтобы они убивали варваров. Один из них, неподвижный, с опущенной головой, все время молчал. Его длинная белая борода доходила до скованных рук. Карфагеняне узнали Гискона и почувствовали как бы угрозу гибели, нависшую над Республикой. И хотя опасно было находиться против места, где он стоял, воины толкались, чтобы лучше разглядеть его. На Гискона надели в насмешку тиару из кожи гиппопотама со вставленными в нее камешками. Это придумал Автарит, вызвав, однако, неудовольствие Мато.
   Гамилькар вышел из себя и велел открыть частокол, решив во что бы то ни стало вырваться наружу. Карфагеняне домчались до половины горы, пробежав около трехсот шагов. Навстречу им ринулся такой поток варваров, что их отбросило назад, к своим рядам. Один из легионеров, не успевший скрыться за оградой, споткнулся о камень. К нему подбежал Зарксас и, повалив наземь, вонзил ему в горло кинжал, вынул клинок и, прильнув к ране, с радостным воем, вздрагивая от головы до пят, стал сосать кровь. Затем он спокойно сел на труп, откинув голову, чтобы глубже дышать, как это делает серна, напившись воды из потока, и пронзительным голосом запел песню балеаров; странная мелодия перекатывалась, как эхо в горах. Он приглашал своих убитых братьев на пир; потом руки его повисли между колен, он понурил голову и заплакал. Это ужасное зрелище привело варваров в трепет, особенно греков.
   Карфагеняне больше не пытались делать вылазки. Но они не думали сдаваться, – они знали, что если сдадутся, то погибнут в муках.
   Между тем, несмотря на меры, принятые Гамилькаром, припасы убывали со страшной быстротой. Оставалось на каждого не более чем по десяти хомеров хлеба, по три гина пшена и по двенадцати бетц сушеных плодов. Не было ни мяса, ни оливкового масла, ни солений, ни овса для коней. Опустив худые шеи, лошади искали втоптанные в землю соломинки. Часовые, стоя на насыпи, часто примечали при лунном свете собаку варваров, бродившую возле укрепленной площадки, среди кучи отбросов. Собаку убивали камнем, при помощи ремней от щитов спускались за ограду, а затем молча съедали ее. Иногда поднимался громкий лай, и часовой не возвращался. В четвертой дилохии двенадцатой синтагмы три фалангита, подравшись из-за крысы, зарезали друг друга ножами.
   Все тосковали о своих семьях, о домах: бедняки вспоминали свои похожие на ульи хижины, раковины у порога, развешанные сети; патриции – свои большие залы, погруженные в голубоватый сумрак; там они отдыхали в самое жаркое время дня, внимая смутному гулу улиц и трепету листьев в садах. Чтобы глубже погрузиться в воспоминания и полнее ими насладиться, они прикрывали веки; боль от ран выводила их из забытья. Постоянно происходили схватки или поднималась какая-нибудь новая тревога: горели башни, пожиратели нечистой пищи вскакивали на частокол; им отрубали руки топорами; следом за ними прибегали другие; железный дождь падал на палатки. Карфагеняне построили галереи из камыша для защиты от метательных снарядов, заперлись в них и не двигались с места.
   Каждый день солнце, взойдя, обходило гору, а затем покидало ущелье и оставляло карфагенян в тени. Спереди и сзади поднимались серые скаты, усеянные камнями, обросшими мхом, а вверху раскинулось небо, всегда чистое, холодное и глаже металлического купола. Гамилькар был так возмущен поведением Карфагена, что ему хотелось перейти к варварам и повести их на Карфаген. Возроптали носильщики, маркитанты и рабы, а ни народ, ни Великий совет не подавали ни малейшей надежды! Положение становилось невыносимым; особенно тяжела была мысль, что оно должно ухудшиться.
   Узнав о поражении, Карфаген вскипел гневом; может быть, суффета не так возненавидели бы, если бы он дал разбить себя с самого начала.
   Теперь не было ни времени, ни денег, чтобы взять других наемников. Если же произвести новый набор в городе, то чем снарядить воинов? Гамилькар забрал все оружие! И кому поручить командование? Лучшие начальники были там, у Гамилькара! Гонцы, отправленные суффетом, появлялись на улицах и оглашали их криками. Великий совет обеспокоился и постарался их убрать.
   Это была излишняя предосторожность; горожане были против Барки и обвиняли его в чрезмерной мягкости. Следовало после победы истребить наемников. И к чему было разорять союзные племена? Ведь, казалось бы, принесены достаточно тяжелые жертвы! Патриции жалели о внесенных ими четырнадцати шекелях, Сисситы – о своих двухстах двадцати трех тысячах киккаров золота. Те, которые ничего не дали, роптали не меньше других. Народ был возмущен тем, что новым карфагенянам Республика обещала все права гражданства; доблестно сражавшихся лигуров проклинали, смешивая их с варварами; принадлежность к их племени становилась преступлением – это было равносильно сообщничеству с врагами. Купцы на порогах своих лавок, рабочие, проходившие со свинцовыми линейками в руках, торговцы рассолом, полоскавшие свои кувшины, банщики в банях, продавцы горячих напитков – все обсуждали военные действия. Рисовали пальцами на песке планы сражений; даже самые ничтожные люди исправляли на словах ошибки Гамилькара.
   Жрецы говорили, что это ему наказание за безбожие. Гамилькар не принес жертв, не подверг очищению свои войска и даже отказался взять с собою авгуров. Обвинение в святотатстве усиливало затаенную злобу против него и ярость, вызванную разбитыми надеждами. Вспоминали поражения в Сицилии и гордыню морского суффета, которую приходилось так долго сносить. Жрецы не могли простить ему захват их казны и требовали, чтобы Великий совет торжественно обещал распять его, если он когда-либо вернется.
   Другим бедствием была страшная жара, наступившая в тот год в месяце Элуле. С берегов озера поднималось зловоние; оно носилось в воздухе вместе с дымом курений, который клубился на углах улиц. Все время слышалось пение гимнов. Толпы народа теснились на ступенях храмов; их стены были покрыты черными завесами; восковые свечи озаряли богов Патэков; кровь верблюдов, зарезанных для жертвоприношения, текла по лестницам, образуя красные водопады. Мрачное неистовство охватило Карфаген. Из самых узких переулков, из самых мрачных притонов выходили бледные фигуры, люди со змеиным профилем, и скрежетали зубами. Жители, занятые разговорами на площадях, оборачивались на пронзительный вопль женщин, наполнявший дома и вырывавшийся за ограды. Ходили слухи, что варвары уже близко; их видели за горой Горячих источников, будто бы они расположились лагерем в Тунисе. Шум голосов усиливался, нарастал и сливался в общий гул. Затем наступала тишина; одни застывали на фронтонах зданий, куда они вскарабкались, чтобы обозреть окрестности, другие, лежа на животе у подножия укреплений, прислушивались. Страх сменялся гневом. Но сознание своей беспомощности снова погружало людей в уныние.
   Особенно тоскливо становилось горожанам вечерами, когда они выходили на террасы и приветствовали громким криком Солнце, склоняясь перед ним по девять раз. Оно медленно опускалось за лагуной, потом исчезало в горах, в той стороне, где находились варвары.
   Приближался трижды священный праздник, когда с высоты костра взлетал к небу орел, символ воскресшего года, знаменуя послание народа верховному Ваалу и как бы его союз с силой Солнца. Однако, охваченные чувством ненависти, люди наивно поклонялись теперь Молоху – губителю и отвернулись от Танит. Лишенная покрывала Раббет как бы утратила часть своего могущества. Исчезла благотворная сила ее вод, она покинула Карфаген, сделалась перебежчицей, врагом. Некоторые бросали в богиню камнями, чтобы оскорбить ее. Но, понося Танит, многие ее жалели и, быть может, любили даже глубже, чем прежде.
   Значит, причиной всех несчастий была утрата заимфа. Саламбо косвенно участвовала в похищении покрывала, и общий гнев распространился на нее – она должна понести кару. Вскоре в народе возникла смутная мысль об искупительной жертве. Чтобы умилостивить Ваалов, следовало без колебаний принести в жертву нечто бесконечно драгоценное: прекрасную юную девственницу старинного рода, происходящую от богов, звезду мира человеческого. Ежедневно какие-то неизвестные вторгались в сады Мегары – рабы, дрожавшие за собственную жизнь, не решались оказать им сопротивление. Люди эти, однако, не шли дальше лестницы, украшенной галерами. Они стояли внизу, вперив взгляд в верхнюю террасу: они ждали Саламбо и кричали целыми часами, изливая свой гнев против нее, как собаки, воющие на луну.


   X. Змея

   Крики черни не пугали дочь Гамилькара.
   Она была поглощена более важной заботой: занемогла ее большая змея, черный пифон, который был для Карфагена общенародным и вместе с тем его личным фетишем. Змею считали порождением земного ила, так как она выходит из недр земли и ей не нужно ног, чтобы перемещаться; движения ее подобны струистому течению рек, холод ее тела напоминает вязкий плодородный мрак глубокой древности, а круг, который она описывает, кусая свой хвост, подобен кругу планет, разуму Эшмуна.
   Пифон Саламбо несколько раз отказался съесть четырех живых воробьев, которых ему преподносили каждое полнолуние и каждое новолуние. Его великолепная кожа, покрытая, подобно небесному своду, золотыми пятнами на черном фоне, пожелтела, сделалась дряблой, сморщенной и чересчур просторной; мохнатая плесень распространялась вокруг головы, а в углах век показались маленькие красные точки – они как будто двигались. Время от времени Саламбо подходила к корзинке, сплетенной из серебряной проволоки. Она отдергивала пурпуровую занавеску, раздвигала листья лотоса, птичий пух; змея лежала свернувшись, неподвижная, как увядшая лиана. Саламбо так долго смотрела на пифона, что ей начинало казаться, будто в сердце ее вонзается, подступает к горлу неведомая спираль и какая-то другая змея душит ее.
   Саламбо была в отчаянии оттого, что видела заимф; вместе с тем она испытывала как бы радость и затаенную гордость. Сверкавшие складки таили неведомое: то было облако, окутывавшее богов, то была тайна мировой жизни, и Саламбо, приходя в ужас от самой себя, жалела, что не коснулась покрывала.
   Она почти все время сидела с остановившимся взглядом на корточках в глубине своей комнаты, обхватив руками левое колено, полуоткрыв рот и опустив голову. Она со страхом вспоминала лицо своего отца; ей хотелось уйти в финикийские горы, совершить паломничество в храм Афаки, куда Танит спустилась в виде звезды. Ее воображению рисовались манящие и вместе с тем пугающие образы, чувство одиночества с каждым днем все сильнее охватывало ее. Она даже не знала ничего о Гамилькаре.
   Утомленная своими мыслями, она поднималась, с трудом передвигая ноги в маленьких сандалиях с постукивавшими на каждом шагу каблучками, и бродила по большой тихой комнате. Сверкающие пятна аметистов и топазов дрожали на потолке, и Саламбо, продолжая ходить, слегка поворачивала голову, чтобы их видеть. Она пила прямо из горлышка висевших амфор, обмахивала грудь большими опахалами или развлекалась тем, что сжигала киннамон в выдолбленных жемчужинах. В час заката Таанах вынимала ромбовидные куски черного войлока, закрывавшие отверстия в стене; тогда в комнату влетали голуби, натертые мускусом, подобно голубям Танит; их розовые лапки скользили по стеклянным плитам пола среди зерен ячменя, которые Саламбо бросала им полными пригоршнями, как сеятель в поле. Порой она разражалась рыданиями и недвижно лежала на широком ложе из кожаных ремней, неустанно повторяя одно и то же слово, мертвенно-бледная, с широко раскрытыми глазами, бесчувственная, холодная. Все же она слышала крики обезьян на верхушках пальм и непрерывный скрип большого колеса, накачивавшего воду в порфировый бассейн.
   Иной раз Саламбо отказывалась от пищи. Ей снилось, что потускневшие звезды падают к ее ногам. Она призывала Шагабарима, но, когда он приходил, ей нечего было ему сказать.
   Присутствие верховного жреца было для нее облегчением, Саламбо не могла без него обойтись. Но она внутренне восставала против его власти над нею. В ее чувстве к жрецу был страх, смешанный с ревностью и ненавистью. Но вместе с тем Саламбо по-своему любила своего наставника из благодарности за странное наслаждение, какое она испытывала в его присутствии.
   Он сразу увидел в страданиях Саламбо влияние Раббет, ибо умел искусно распознавать, какие боги посылают болезни. Чтобы исцелить Саламбо, он приказывал кропить ее покои водою, настоянной на вербене и руте; она ела по утрам мандрагору; на ночь ей клали под голову мешочек со смесью из ароматных трав, приготовленной жрецами. Он примешивал к ним баарас – огненного цвета корень, который гонит на север злых духов. Наконец, повернувшись к Полярной звезде, он трижды произносил шепотом таинственное имя Танит, но Саламбо все не выздоравливала, и тревога его возрастала.
   В Карфагене не было никого ученее Шагабарима. В молодости он учился в школе могбедов в Борзиппе, близ Вавилона, потом побывал в Самофракии, в Пессинунте, Эфесе, Фессалии и Иудее, посетил храмы набатейцев, затерянные в песках, и пешком прошел по берегу Нила – от порогов до моря. Закрыв лицо покрывалом и потрясая факелами, он бросал черного петуха в костер из сандарака перед грудью Сфинкса, отца ужасов. Он спускался в пещеры Прозерпины, он видел пятьсот вращающихся колонн лемносского лабиринта, сияющий тарентский светильник, на стержне которого столько огней, сколько дней в году; по ночам он иногда принимал у себя греков и расспрашивал их. Строение мира занимало его не менее, чем природа богов; при помощи астрономических сооружений, установленных в Александрийском портике, он наблюдал равноденствия и сопровождал до Кирены бематистов Эвергета, которые измеряют небо, считая число своих шагов. И в мыслях его возникла своеобразная религия, без определенных догматов, и именно вследствие этого головокружительная и пламенная. Он перестал верить, что земля имеет вид сосновой шишки; он считал ее круглой и вечно несущейся в пространстве с такой непостижимой быстротой, что ее движение незаметно.
   Из того, что солнце расположено над луной, он приходил к выводу о превосходстве Ваала, считая, что солнце – лишь отражение и облик божества. И все наблюдения над жизнью земли приводили его к признанию верховной власти истребляющего мужского начала. Втайне он обвинял Раббет в несчастье своей жизни. Не ради ли нее верховный жрец, шествуя среди бряцания кимвалов, лишил его некогда мужественности? И он следил печальным взглядом за мужчинами, которые уходили с жрицами в гущу фисташковых деревьев.
   Дни его проходили в осмотре кадильниц, золотых сосудов, щипцов и лопаток для алтарного пепла и всех одеяний, приготовленных для статуй, вплоть до бронзовой иглы, которой завивали волосы на старой статуе Танит в третьей храмовой пристройке, вблизи виноградника с гроздьями из изумруда. В одни и те же часы он приподнимал большие ковры на тех же дверях и вновь опускал их; в одной и той же позе он воздевал руки; на одних и тех же плитах пола, распростершись, молился, в то время как вокруг него множество жрецов ходило босиком по коридорам, окутанным вечным мраком.
   В бесплодной его жизни Саламбо была как бы цветком в расщелине гробницы. Он все же был суров с воспитанницей, не щадил ее, назначал покаяния и говорил ей горькие слова. Жреческий сан Шагабарима устанавливал между ними как бы равенство пола; он сетовал на девушку не столько за то, что не мог обладать ею, сколько за то, что она так прекрасна, в особенности же – так чиста. Он часто замечал, что она устает следить за ходом его мыслей. Тогда он уходил опечаленный, чувствуя себя еще более покинутым и одиноким, и жизнь его становилась еще более пустой.
   Иногда у него вырывались странные слова, которые мелькали перед Саламбо, как молнии, озаряющие пропасти. Это бывало ночью, на террасе, когда, оставшись вдвоем, они созерцали звезды. Карфаген расстилался внизу, у их ног, а залив и море сливались с окружающим мраком.
   Он излагал ей свое учение о душах, спускающихся на землю тем же путем, каким проходит солнце среди знаков зодиака. Простирая руку, он указывал ей в созвездии Овна врата рождения человеческого, а в созвездии Козерога – врата возвращения к богам. Саламбо напрягала взор, чтобы увидеть их, так как принимала эти отвлеченные представления за действительность; ей казались истинными в своей сущности все символы и даже форма, в которой он выражал свои мысли, да и для самого жреца различие между символом и действительностью не было вполне ясным.
   – Души мертвых, – говорил он, – растворяются на луне, как трупы в земле. Их слезы образуют влагу луны. Там обиталище, полное мрака, обломков и бурь.
   Она спросила, что ждет ее там.
   – Сначала ты будешь томиться, легкая, как туман, который колышется над водами, а после испытаний и длительных мук ты уйдешь к очагу Солнца, к самому источнику разума!
   Однако он не говорил о Раббет. Саламбо думала, что он умалчивает о ней из чувства стыда за побежденную богиню; называя ее общим именем, обозначавшим луну, она славила нежное, покровительствующее плодородию светило. Наконец он воскликнул:
   – Нет, нет! Свое плодородие земля получает от дневного светила! Разве ты не видишь, что луна бродит вокруг него, как влюбленная женщина, которая гонится по полю за мужчиной?
   И он долго славил благость солнечного света. Шагабарим не только не убивал в ней мистические порывы, напротив – он вызывал их с каким-то торжеством, терзая ее своим безжалостным учением. Саламбо, несмотря на страдания любви, страстно внимала этим откровениям.
   Но чем больше Шагабарим сомневался в Танит, тем больше он жаждал верить в нее. Его томили угрызения совести. Он нуждался в доказательствах, в проявлениях воли богов и, надеясь увидеть их, придумал нечто такое, что должно было одновременно спасти и его родину и его веру.
   Он стал сокрушаться при Саламбо о совершенном святотатстве и о несчастиях, которые оно вызывает даже в небесах. Потом неожиданно сообщил ей о том, в какой опасности находится суффет, осажденный тремя войсками под предводительством Мато. В глазах карфагенян Мато, после того как он похитил покрывало, сделался как бы царем варваров. Шагабарим прибавил, что спасение Республики и отца зависит от нее одной.
   – От меня? – воскликнула Саламбо. – Что же я могу?
   Но жрец презрительно усмехнулся:
   – Ты никогда не согласишься!
   Она стала умолять Шагабарима, и он наконец сказал:
   – Ты должна пойти к варварам и взять у них заимф!
   Саламбо опустилась на табурет из черного дерева и сидела, бессильно положив руки на колени, трепещущая, как жертва у подножия алтаря в ожидании смертоносного удара. У нее стучало в висках, в глазах пошли огненные круги, и в своем оцепенении дочь Гамилькара понимала только одно – она обречена на близкую смерть.
   «Если Раббет восторжествует, если заимф будет возвращен и Карфаген избавится от врагов, за это стоит заплатить жизнью одной женщины, – думал Шагабарим. – К тому же, быть может, ей отдадут заимф, и она вернется невредимой».
   Он не приходил к ней три дня. Вечером четвертого дня она послала за ним.
   Чтобы еще больше воспламенить сердце Саламбо, он рассказал ей, какой бранью осыпали Гамилькара в Совете; он утверждал, что Саламбо виновата и должна искупить свое преступление и что Раббет требует от нее этой жертвы.
   Часто громкий гул голосов, проносясь над Маппалами, доходил до Мегары. Шагабарим и Саламбо поспешно выходили из покоев и, стоя на лестнице, украшенной галерами, смотрели вниз.
   На Камонской площади народ кричал, требовал оружия.
   Старейшины отказывались выполнить это требование, считая всякое усилие бесполезным. Отряды, ушедшие на войну без начальников, были разбиты и уничтожены. Наконец людям разрешили идти, и, как бы отдавая дань Молоху или просто испытывая смутную жажду разрушения, они с корнем вырвали в рощах храмов большие кипарисы, зажгли их от факелов Кабиров и с песнями стали носить по улицам. Чудовищные огни двигались, медленно раскачиваясь и освещая ярким светом стеклянные шары на верхушках храмов, украшения колоссов, тараны судов; они возвышались над террасами и казались солнцами, катящимися по городу. Они спустились с акрополя. Раскрылись ворота Малки.
   – Ты готова? – спросил Шагабарим. – Или, быть может, поручишь им сказать отцу, что ты отрекаешься от него?
   Она спрятала лицо в складки покрывала. Огни удалились, постепенно спускаясь к воде.
   Ее удерживал смутный страх; она боялась Молоха, боялась Мато. Этот человек исполинского роста, завладевший заимфом, властвовал теперь над Раббет, как Ваал, и представлялся ей окруженным таким же сверканием. Ведь души богов вселялись иногда в тела людей. Разве Шагабарим, говоря о нем, не сказал ей, что она должна побороть Молоха? Мато слился с Молохом, и она соединила их в одном образе; они оба преследовали ее.
   Она хотела узнать, что ее ожидает, и подошла к змее, ибо будущее можно определить по ее движениям. Корзина была пуста, и это встревожило Саламбо.
   Хвост пифона обвился вокруг колонки серебряных перил, у подвесной постели, и терся о нее, чтобы высвободиться из старой, пожелтевшей кожи; светлое, сверкающее тело змеи обнажилось, как меч, наполовину вынутый из ножен.
   В следующие дни, по мере того как Саламбо склонялась на уговоры, соглашаясь прийти на помощь Танит, пифон выздоравливал, толстел и, видимо, оживал.
   Она убедилась, что Шагабарим выражает волю богов. Однажды утром она проснулась, полная решимости, и спросила, что нужно сделать, чтобы Мато вернул покрывало.
   – Потребовать его, – сказал Шагабарим.
   – А если он откажет?
   Жрец пристально взглянул на нее с улыбкой, какой она никогда еще не видела у него.
   – Как быть тогда? – повторила Саламбо.
   Он вертел в пальцах концы повязок, спускавшихся с его тиары, и, недвижимый, молчал, опустив глаза. Наконец, видя, что она не понимает, сказал:
   – Ты останешься с ним наедине.
   – И что же? – сказала она.
   – Наедине в его палатке.
   – А затем?
   Шагабарим закусил губу. Он придумывал, что ей ответить.
   – Если тебе и суждено умереть, то потом, – сказал он. – Потом! Не бойся! И, что бы ни случилось, не зови на помощь, не пугайся! Ты должна быть покорной, понимаешь? Должна подчиниться его желаниям, в которых выражается воля неба!
   – А покрывало?
   – Об этом позаботятся боги, – ответил Шагабарим.
   Она спросила:
   – Может быть, ты пойдешь со мной, отец?
   – Нет.
   Шагабарим велел ей стать на колени; подняв левую руку и вытянув правую, он поклялся за нее, что она принесет обратно в Карфаген покрывало Танит. Со страшными заклинаниями Саламбо посвящала себя богам и повторяла, обессиленная, каждое слово, которое произносил Шагабарим.
   Он назначил ей очищение, сказал, какие она должна соблюдать посты, а затем объяснил, как пробраться к Мато, прибавив, что с ней пойдет человек, который знает дорогу.
   Она почувствовала себя освобожденной, радовалась, что вновь увидит заимф, и благословляла Шагабарима за его увещания.
   То была пора, когда карфагенские голуби улетали в Сицилию, на гору Эрике, к храму Венеры. Перед отлетом они в течение нескольких дней искали и звали друг друга, чтобы собраться вместе; однажды вечером они улетели. Их гнал ветер, и, как большое белое облако, они плыли по небу высоко над морем.
   Горизонт был залит кровавым светом. Казалось, что голуби спускаются к волнам, затем они исчезли, точно добровольно ввергли себя в пасть солнца. Саламбо, следившая за их полетом, опустила голову, и Таанах, думая, что угадывает причину ее печали, тихо сказала:
   – Они вернутся, госпожа.
   – Я знаю.
   – И ты снова увидишь их.
   – Может быть, – сказала она со вздохом.
   Саламбо никому не поведала своего решения. Из осторожности она послала Таанах купить в предместье Кинидзо (вместо того, чтобы обратиться к дворцовым управителям) все, что ей было нужно: киноварь, благовония, льняной пояс и новые одежды. Старую рабыню удивляли эти приготовления, но она не осмеливалась предлагать вопросы госпоже. Наконец наступил назначенный Шагабаримом день, когда Саламбо должна была отправиться за покрывалом.
   В двенадцатом часу она увидела в глубине аллеи смоковниц слепого старца – старец приближался, опираясь рукой на плечо шедшего перед ним мальчика; другой рукой он прижимал к бедру род кифары из черного дерева. Евнухи, рабы и женщины были заранее удалены, и никто не знал о том, что готовилось.
   По углам покоя Таанах зажгла на четырех треножниках огонь из стробуса и кардамона; потом развернула большие вавилонские ковры и натянула их на веревки вокруг комнаты; Саламбо не хотела, чтобы даже стены видели ее. У входа в покой сидел старик музыкант, а мальчик, стоя, прижимал к губам камышовую флейту. Вдали утихал уличный шум, фиолетовые тени у колоннад храмов удлинялись; с другой стороны залива подножие гор, оливковые кущи и желтые невозделанные земли, уходившие волнами в бесконечную даль, терялись в голубоватой дымке. Не слышно было ни звука; несказанное уныние нависло в воздухе.
   Саламбо присела на ониксовую ступеньку возле бассейна; она подняла широкие рукава, завязала их на спине и стала медленно совершать омовения по священному ритуалу.
   Затем Таанах принесла ей в алебастровом сосуде свернувшуюся жидкость; то была кровь черной собаки, зарезанной бесплодными женщинами в зимнюю ночь на развалинах гробницы. Саламбо натерла себе ею уши, пятки, большой палец правой руки; даже на ногте остался красноватый след, точно она раздавила гранат.
   Поднялась луна, и одновременно зазвучали кифара и флейта.
   Саламбо сняла серьги, ожерелья, браслеты и длинную белую симарру. Она распустила волосы и некоторое время тихонько встряхивала ими, чтобы освежиться. Музыка у входа продолжалась; она состояла из трех нот, быстрых и яростных; струны бряцали, заливалась флейта; Таанах мерно ударяла в ладоши. Саламбо, покачиваясь всем телом, шептала молитвы, и одежды падали одна за другой к ее ногам.
   Тяжелая завеса дрогнула, и над шнуром, поддерживавшим ее, показалась голова пифона. Он медленно спустился, подобно капле воды, стекающей по стене, прополз между разостланными тканями, потом, упираясь хвостом в пол, выпрямился; глаза его, сверкавшие ярче карбункулов, уставились на Саламбо.
   Боязнь холодного прикосновения или, быть может, чувство стыдливости остановило ее на мгновение. Но она вспомнила повеления Шагабарима и сделала шаг вперед. Пифон припал к Саламбо и, прижавшись телом к ее затылку, опустил голову и хвост, точно разорванное ожерелье, концы которого ниспадают до земли. Саламбо обернула змею вокруг бедер, под мышками и между колен; потом, взяв ее за челюсти, приблизила маленькую треугольную пасть к своим зубам и, полузакрыв глаза, откинула голову под лучами луны. Белый свет обволакивал ее серебристым туманом, следы влажных ног сверкали на плитах пола, звезды дрожали в воде; пифон сжимал ее своими черными кольцами в золотых пятнах. Саламбо задыхалась от тяжести, ноги у нее подкашивались; ей казалось, что она умирает. А пифон мягко ударял ее кончиком хвоста по бедрам; потом, когда музыка смолкла, он свалился на пол.
   Таанах опять вошла к Саламбо; она принесла два светильника, пламя которых проходило сквозь стеклянные шары, наполненные водой, и выкрасила лавзонией ладони Саламбо, нарумянила ей щеки, насурмила брови и удлинила их составом из камеди, мускуса, эбенового дерева и толченых мушиных лапок.
   Саламбо, сидя на кресле из слоновой кости, отдалась заботам рабыни. Строгий пост изнурил ее – легкие движения руки Таанах и запах благовоний совсем ее обессилили. Она так побледнела, что Таанах остановилась.
   – Продолжай! – приказала Саламбо.
   Преодолев слабость, она оживилась. Ею овладело нетерпение; она стала торопить Таанах, и старая рабыня проворчала:
   – Сейчас, сейчас, госпожа!.. Тебя ведь никто не ждет!
   – Нет, – возразила Саламбо, – меня ждут.
   Таанах отшатнулась, пораженная ее словами, и проговорила, стараясь что-нибудь выведать:
   – Что же ты прикажешь мне, госпожа? Ведь если ты уйдешь…
   Саламбо зарыдала. Рабыня воскликнула:
   – Ты страдаешь? Что с тобой? Не уходи или возьми меня с собой! Когда ты была совсем маленькая и плакала, я прижимала тебя к сердцу и забавляла своими сосцами. Ты иссушила их, госпожа!
   Она ударила себя в высохшую грудь.
   – Теперь я стара! Я не могу утешить тебя! Ты меня больше не любишь! Ты скрываешь от меня свою печаль, пренебрегаешь старой кормилицей!
   От нежности и обиды слезы текли у нее по щекам, по шрамам татуировки.
   – Нет, – сказала Саламбо, – нет, я люблю тебя! Успокойся!
   Таанах снова принялась за дело с улыбкой, похожей на гримасу старой обезьяны. Следуя советам Шагабарима, Саламбо приказала одеть себя с большой пышностью, и Таанах нарядила ее во вкусе варваров – изысканно и в то же время наивно.
   На тонкую тунику винного цвета Саламбо накинула вторую, расшитую перьями. Золотой чешуйчатый пояс обхватывал ее бедра, и из-под него спускались пышные голубые шаровары с серебряными звездами. Поверх этого Таанах надела на нее парадное полотняное платье, изготовленное в стране серийцев, белое с зелеными узорами. К плечу она прикрепила пурпуровый четырехугольник, отягощенный снизу камешками сандастра, и на все эти одежды набросила черный плащ с длинным шлейфом. Она оглядела Саламбо и, гордясь своим искусством, не удержалась и сказала:
   – Ты не будешь прекраснее и в день твоей свадьбы!
   – Моей свадьбы! – повторила задумчиво Саламбо, опираясь локтем на ручку кресла из слоновой кости.
   Таанах поставила перед нею медное зеркало, такое широкое и высокое, что Саламбо увидела себя всю. Она встала и легким движением приподняла низко спустившийся локон.
   Волосы ее, осыпанные золотым порошком, взбитые на лбу, падали на спину длинными волнами и были убраны внизу жемчугом. Пламя светильников оживляло румяна на ее щеках, золото одежд и белизну кожи; на поясе, на руках и пальцах ног сверкало столько драгоценностей, что зеркало, подобно солнцу, бросало на нее отсветы лучей. Стоя рядом с Таанах, наклонявшейся, чтобы поглядеть на нее, Саламбо улыбалась среди этого ослепительного сверкания.
   Потом она стала ходить по комнате, не зная, куда девать время.
   Пропел петух; Саламбо набросила на голову длинное желтое покрывало, на шею надела шарф, сунула ноги в сапожки из синей кожи и сказала Таанах:
   – Пойди посмотри, не стоит ли в миртовой роще человек с двумя лошадьми.
   Когда Таанах вернулась, Саламбо уже спускалась по лестнице, украшенной галерами.
   – Госпожа! – крикнула кормилица.
   Саламбо обернулась и приложила палец к губам в знак безмолвия и неподвижности.
   Таанах тихо соскользнула мимо галер до низа террасы; издали при свете луны она увидела в аллее кипарисов огромную тень, двигавшуюся вкось, слева от Саламбо; это предвещало смерть.
   Таанах вернулась в комнату своей госпожи. Она бросилась на пол, царапая лицо ногтями; она рвала на себе волосы и испускала пронзительные крики.
   Подумав, что ее могут услышать, она перестала кричать. И продолжала рыдать совсем тихо, опустив голову на руки и прижимаясь лицом к плитам пола.


   XI. В палатке

   Проводник Саламбо проехал с нею вверх, за маяк, по направлению к катакомбам; потом они спустились по длинному предместью Молуя с крутыми уличками. Небо начинало бледнеть. Кое-где из стен торчали пальмовые балки – приходилось наклонять голову. Кони, ступая шагом, скользили. Так они доехали до Тевестских ворот.
   Тяжелые створы были приотворены; всадники выехали из города, и ворота затворились за ними.
   Сначала они следовали вдоль укреплений, а достигнув цистерн, свернули на узкую полосу желтой земли, которая тянется до Радеса, отделяя залив от озера.
   Никого не было видно вокруг Карфагена – ни на море, ни на суше. Море аспидного цвета тихо плескалось, легкий ветер, разгоняя пену, покрывал волны белыми хлопьями. Укутанная в покрывало и плащ, Саламбо все же дрожала от утренней прохлады; движение и воздух вызывали у нее головокружение. Потом взошло солнце, пригрело ее, и она задремала. Лошади шли иноходью, увязая во влажном песке.
   Миновав гору Горячих источников, путники поехали быстрее – почва становилась тверже.
   Несмотря на пору сева, поля были пустынны на всем пространстве, открытом взгляду. Местами виднелись кучи зерна; кое-где осыпался перезрелый ячмень. На светлом фоне неба выступали черные, причудливые очертания деревень.
   Время от времени на краю дороги виднелась часть обгоревшей стены. Крыши хижин провалились, внутри домов видны были осколки глиняной посуды, отрепья, утварь, разбитые, утратившие форму вещи. Часто из развалин выходили люди в лохмотьях, с землистым лицом и горящим взором. Они сейчас же убегали или прятались в какой-нибудь дыре. Саламбо и ее проводник ехали дальше, не останавливаясь.
   Одна за другой тянулись покинутые людьми равнины. На светлой земле лежала неровным слоем угольная пыль, которую вздымал за всадниками бег коней. Иногда они попадали в мирные уголки, где среди высоких трав протекал ручей; перебираясь на другой берег, Саламбо срывала влажные листья и освежала ими руки. Когда они проезжали по роще олеандров, конь ее шарахнулся перед лежавшим на земле трупом.
   Невольник тотчас же снова усадил Саламбо на подушки. Он был одним из служителей храма, и ему Шагабарим поручал все опасные предприятия.
   От избытка осторожности он шел теперь пешком рядом с нею, между конями, и хлестал их кожаным ремнем, обернутым вокруг руки. Время от времени он вынимал из сумки, висевшей у него на груди, шарики из пшеничного теста, финики и яичные желтки, завернутые в листья лотоса, и молча, на ходу предлагал их Саламбо.
   Днем им встретились на дороге три варвара в звериных шкурах. Потом стали появляться другие, бродившие кучками в десять, двенадцать, двадцать пять человек; некоторые из них гнали перед собой коз или хромую корову. У них были толстые палки с медными остриями; на омерзительно грязной одежде сверкали ножи; они смотрели на путников с изумлением и угрозой. Некоторые произносили обычные благословения, другие посылали вслед проезжающим грубые шутки; раб Шагабарима отвечал каждому на его собственном наречии. Он говорил им, что сопровождает больного мальчика, который едет искать исцеления в далеком храме.
   День догорал. Послышался собачий лай, и они направились в ту сторону, откуда он доносился.
   При свете заходящего солнца они увидели сложенную из камней ограду, а за ней здание неопределенной формы. По верху ограды бегала собака. Невольник отогнал ее камнем, и они вошли в высокое помещение со сводами.
   Посреди комнаты сидела женщина, поджав под себя ноги, и грелась у горевшего в очаге хвороста; дым выходил через отверстия в потолке. Седые волосы доходили женщине до колен и наполовину скрывали ее; не желая им отвечать, она бессмысленно бормотала что-то о мести варварам и карфагенянам.
   Невольник стал шарить по комнате, потом снова подошел к хозяйке и потребовал пищи. У старухи тряслась голова, и, не сводя глаз с пылающих углей, она бормотала:
   – Я была рукой. Десять пальцев отрезали. Рот перестал есть.
   Невольник показал ей пригоршню золота. Она схватила деньги и окаменела вновь.
   Он вынул из-за пояса кинжал и приставил ей к горлу. Тогда она встала, дрожа, подняла большой камень и принесла амфору с вином и рыб из Гиппо-Зарита, сваренных в меду.
   Саламбо отвернулась от этой нечистой пищи и легла спать на конских попонах, разостланных в углу комнаты.
   День еще не занялся, когда спутник разбудил ее.
   Завыла собака. Раб тихонько подкрался и ударом кинжала отрубил ей голову. Потом натер ее кровью ноздри лошадей, чтобы подбодрить их. Старуха послала ему вслед проклятие. Саламбо услышала ее слова и сжала амулет на груди.
   Они продолжали свой путь.
   Время от времени Саламбо спрашивала, скоро ли они приедут. Дорога извивалась по низким холмам. В тишине был слышен лишь треск цикад. Солнце жгло пожелтевшую траву; земля была в трещинах, которые как бы делили ее на огромные плиты. Порой проползала гадюка, пролетали орлы. Невольник продолжал бежать. Саламбо грезила, укутавшись в покрывала: несмотря на жару, она их не сняла, боясь загрязнить свой прекрасный наряд.
   На равных расстояниях одна от другой возвышались башни, выстроенные карфагенянами для наблюдения за племенами. Саламбо и ее проводник входили туда, чтобы отдохнуть в тени, потом снова пускались в путь.
   Накануне они из осторожности сделали большой крюк. Но теперь им никто больше не встречался; местность была бесплодная, и варвары здесь не проходили.
   Потом снова стали появляться следы опустошения. Иногда среди поля лежал кусок мозаики – единственный уцелевший от разрушенного дворца. Голые оливковые деревья казались издали большими кустами терновника. Путники проехали через город, все дома которого были сожжены. У стен лежали человеческие скелеты; попадались кости дромадеров и мулов. Обглоданная падаль валялась на улицах.
   Спускалась ночь. Низкое небо было покрыто тучами.
   Они поднимались по дороге на запад еще два часа и вдруг увидели перед собою множество светлых точек.
   Огоньки светились в глубине амфитеатра. Порой сверкали золотые бляхи, передвигавшиеся с места на место. То были панцири клинабариев в карфагенском лагере; потом путники заметили вокруг лагеря другие, более многочисленные огни – войска наемников, наконец соединившиеся, расположились на большом пространстве.
   Саламбо поехала прямо, но раб Шагабарима повернул ее коня, и они двинулись вдоль насыпи, замыкавшей лагерь варваров. Показалась брешь – невольник исчез в ней. По насыпи ходил часовой с пикой на плече и луком в руках.
   Саламбо подъезжала все ближе; варвар опустился на колено, длинная стрела пронзила край ее плаща. Она не отпрянула – она лишь что-то крикнула ему; варвар спросил, что ей нужно.
   – Я хочу видеть Мато, – сказала она. – Я перебежчик из Карфагена,
   Варвар свистнул, и свист его несколько раз повторился вдали.
   Саламбо ждала. Ее испуганный конь крутил головой и громко фыркал.
   Когда появился Мато, за Саламбо выглянула луна. Но лицо девушки было скрыто под желтой вуалью с черными разводами, и она была так укутана, что не представлялось возможности разглядеть ее. С высоты насыпи Мато смотрел на неясные очертания ее фигуры – в вечернем полумраке она казалась призраком.
   Наконец она сказала ему:
   – Отведи меня в свою палатку! Я так хочу!
   Смутное воспоминание пробудилось в Мато. У него забилось сердце. Ее властный вид смущал его.
   – Следуй за мной! – сказал он.
   Ворота отворились, и Саламбо оказалась в лагере варваров.
   Он был многолюден и шумен. Яркие костры горели под висящими котлами; их багровые отсветы озаряли отдельные места, оставляя другие в полном мраке. Раздавались крики, призывы; кони, привязанные к перекладинам, стояли длинными рядами между палаток; палатки были круглые, четырехугольные, кожаные или холщовые; тут же были хижины из камыша и просто ямы в песке наподобие собачьих нор. Воины таскали фашины, лежали, упершись локтями в землю, или заворачивались в циновки, готовясь ко сну; конь Саламбо перешагивал через них.
   Саламбо вспоминала, что уже видела этих людей, но теперь бороды у них были длиннее, лица еще больше почернели, голоса охрипли. Мато, идя впереди, отстранял воинов рукой, отчего приподнимался его красный плащ. Воины целовали ему руку или, низко кланяясь, подходили за приказаниями. Он был теперь подлинным, единственным предводителем варваров; Спендий, Автарит и Нар Гавас пали духом, а он обнаружил столько отваги и упорства, что все ему покорялись.
   Следуя за Мато, Саламбо проехала через весь лагерь. Его палатка была в самом конце, в трехстах шагах от окопов Гамилькара.
   Она заметила справа большой ров, и ей показалось, что к краю его, вровень с землей, прильнули лица. Можно было подумать, что это отрубленные головы, но глаза их жили, а из полуоткрытых губ вырывались жалобы на пуническом наречии.
   Два негра со смоляными светильниками в руках стояли по обе стороны входа. Мато порывистым движением раздвинул холст палатки. Саламбо последовала за ним.
   Палатка была длинная, с шестом посредине. Освещал ее большой светильник в виде лотоса, наполненный желтоватым маслом, в котором плавали клочки пакли; в полумраке блестели доспехи. Обнаженный меч был прислонен к табурету рядом со щитом; на циновках были свалены бичи из гиппопотамовой кожи, кимвалы, бубенцы, ожерелья; на войлочном одеяле рассыпаны крошки черного хлеба; в углу на круглом камне лежали кучки небрежно брошенной медной монеты. Через разорванный холст палатки ветер доносил пыль лагеря и запах слонов; слышно было, как они ели, лязгая цепями.
   – Кто ты? – спросил Мато.
   Не отвечая, она медленно оглядывалась по сторонам, потом взор ее устремился в глубину, где над ложем из пальмовых ветвей спускалось на пол нечто синее и сверкающее.
   Девушка быстро направилась туда, невольно вскрикнув. Мато, стоявший за нею, топнул ногой.
   – Кто тебя привел? Что тебе нужно?
   Она ответила, указывая в глубь палатки:
   – Я пришла взять заимф!
   Саламбо сорвала с головы покрывало. Раскрыв рот, он в ужасе отступил.
   Она почувствовала, что ее поддерживает сила богов; глядя в лицо Мато, она потребовала, чтобы он вернул ей заимф, властно и красноречиво настаивая на исполнении своего требования.
   Мато не слышал; он глядел на нее, и ему казалось, что одежда сливается с ее телом. Переливчатое сияние тканей и ослепительный цвет кожи были чем-то особым, присущим ей одной. Ее глаза лучились подобно брильянтам; блеск ногтей длил впечатление от игры каменьев на ее пальцах; две пряжки туники, слегка приподнимая груди, приближали их одну к другой. Мысли Мато устремились в узкое пространство между ними, куда спускалась цепочка с изумрудом, видневшимся ниже, под фиолетовым газом.
   На ней были серьги в виде маленьких сапфировых весов, на которых лежало по выдолбленной жемчужине, наполненной благовониями. Из отверстия жемчужин время от времени падала капелька и смачивала обнаженное плечо. Мато следил, как падали капли.
   Неудержимое любопытство влекло его к ней; как ребенок, который трогает запрещенный плод, он дрожа коснулся пальцем ее груди; холодное тело упруго уступило давлению.
   Это едва ощутимое прикосновение потрясло Мато. Он устремился к Саламбо всем своим существом. Ему хотелось охватить, поглотить, выпить ее всю. Грудь его тяжело вздымалась, зубы стучали.
   Взяв ее за обе руки, он мягко притянул ее к себе и сел на панцирь у ложа из пальмовых ветвей, покрытого львиной шкурой. Она стояла. Он глядел на нее снизу вверх и, сжимая ее коленями, повторял:
   – Как ты прекрасна! Как ты прекрасна!
   Саламбо с трудом выносила его взгляд, неотступно устремленный на нее; ей хотелось кричать от страха и острого отвращения к нему, но она вспомнила слова Шагабарима и решила покориться.
   Мато продолжал держать ее маленькие руки в своих; время от времени вопреки приказанию жреца она отворачивалась и пыталась отстранить его.
   Он раздувал ноздри, чтобы глубже вдохнуть благоухание, исходившее от нее. То был неопределимый аромат, свежий и вместе с тем одуряющий, как дым курений. От нее пахло медом, перцем, ладаном, розами.
   Но как она очутилась здесь, в палатке, в полной его власти? Наверное, кто-нибудь послал ее! Не пришла же она за покрывалом? Руки его опустились, и, погрузившись в тяжелое раздумье, он уронил голову на грудь.
   Чтобы растрогать его, Саламбо жалобным голосом спросила:
   – Что я тебе сделала? Почему ты хочешь моей смерти?
   – Твоей смерти?
   Она продолжала:
   – Я увидела тебя однажды вечером при свете моих горящих садов, среди дымящихся кубков, среди трупов моих рабов, и твой гнев был так велик, что ты кинулся на меня, и я от тебя убежала! Ужас овладел Карфагеном. Отовсюду шли вести об опустошенных городах, о сожженных деревнях, об истреблении воинов. Это ты губил их, ты их убивал! Я ненавижу тебя! Самое имя твое терзает меня, как угрызения совести! Ты хуже чумы и войны с римлянами! Все провинции потрясены твоей яростью, все поля усеяны трупами! Я шла по следам зажженных тобою пожаров, точно по следам Молоха!
   Мато вскочил; великая гордыня обуяла его; он чувствовал себя вознесенным, равным богу.
   С трепещущими ноздрями, стиснув губы, она продолжала:
   – Мало того, что ты совершил святотатство, ты еще явился ко мне, когда я спала, закутанный в заимф! Я не поняла твоих речей, но ясно видела, что ты влечешь меня к чему-то страшному, на дно пропасти.
   Мато воскликнул, ломая руки:
   – Нет, нет! Я пришел, чтобы отдать, чтобы вернуть тебе заимф! Мне казалось, что богиня сняла свое одеяние и оно принадлежит тебе. Не все ли равно, где хранится покрывало, в ее храме или в твоем доме? Ведь ты всевластна, девственно чиста и лучезарно прекрасна, как Танит! Если только ты не сама Танит? – глядя на нее с беспредельным обожанием, спросил он.
   «Я – Танит!» – сказала себе Саламбо.
   Они замолчали. Вдали грохотал гром. Доносилось блеяние овец, испуганных грозой.
   – О, подойди ко мне! – снова заговорил Мато. – Подойди, не бойся! Прежде я был простым воином в толпе наемников, таким смиренным, что носил на спине дрова для соратников. Что мне Карфаген! Полчища его исчезают в пыли твоих сандалий. Все его сокровища, провинции, корабли и острова привлекают меня меньше, чем свежесть твоих уст и твоих плеч. Я хотел снести стены Карфагена только для того, чтобы проникнуть к тебе, чтобы обладать тобой! А в ожидании этого я предавался мести! Я давлю людей, как раковины, я бросаюсь на фаланги, сбиваю рукой пики, останавливаю коней, хватая их за ноздри. Меня не убить из катапульты! О, если бы ты знала! Даже в бою мои мысли полны тобою! Иногда воспоминание о каком-нибудь движении, о складке твоей одежды охватывает меня и опутывает, точно сетью! Я вижу твои глаза в пламени зажигательных стрел, в позолоте щитов, слышу твой голос в звуке кимвалов! Я оборачиваюсь, но тебя нет, и я снова бросаюсь в бой!
   Он поднял руки, – вены переплетались на них, точно плющ на ветвях дерева. Пот стекал на его грудь между могучими мышцами; тяжелое дыхание вздымало бока, стянутые бронзовым поясом с длинными ремнями, свисавшими до колен, а колени были у него тверже мрамора. Саламбо, привыкшая к евнухам, была поражена его силой. Что это было? Кара, ниспосланная ей богиней, или влияние Молоха, реявшее вокруг среди пяти войск? Она изнывала от слабости и прислушивалась в оцепенении к перекличке часовых.
   Пламя светильника колебалось от порывов жаркого ветра. Временами вспыхивали яркие молнии, потом мрак сгущался, и она видела перед собою только глаза Мато, сверкавшие в темноте, как два раскаленных угля. Она ясно чувствовала, что свершается рок, что близко неотвратимое. Сделав над собой усилие, она снова направилась к заимфу и протянула руки, чтобы взять его.
   – Что ты делаешь? – воскликнул Мато.
   Она кротко ответила:
   – Я вернусь с ним в Карфаген.
   Он подошел к ней, скрестив руки; его лицо было так страшно, что она остановилась, как пригвожденная.
   – Вернешься с ним в Карфаген?
   Голос его прерывался, и он повторил, скрежеща зубами:
   – Вернешься с ним в Карфаген? А, так ты пришла, чтобы взять заимф, победить меня и потом исчезнуть? Нет! Ты в моих руках, и теперь никто не вырвет тебя отсюда. Я не забыл дерзкого взгляда твоих больших спокойных глаз, не забыл, как ты подавляла меня высокомерием своей красоты! Теперь мой черед! Ты моя пленница, моя рабыня, моя служанка! Призови, если хочешь, своего отца с его войском, старейшин, богачей и весь свой проклятый народ! Я властвую над тремястами тысяч воинов! Я наберу новых ратников в Лузитании, в Галлии, в глубине пустынь и разрушу твой город, сожгу его храмы. Триремы будут носиться по волнам крови! Я не оставлю ни одного дома, ни одного камня, ни одной пальмы! А если не хватит людей, я приведу медведей с гор, пригоню львов! Не пытайся бежать, я тебя убью!
   Бледный, со сжатыми кулаками, он дрожал, точно арфа, струны которой вот-вот лопнут. Но вдруг Мато стали душить рыдания, ноги у него подкосились.
   – Прости меня! Я низкий человек, я презреннее скорпионов, презреннее грязи и пыли! Когда ты только что говорила, дыхание твое коснулось моего лица, и я упивался им, как умирающий, который пьет воду, припав к ручью. Раздави меня, лишь бы я чувствовал на себе твои ноги! Проклинай меня, – я хочу только одного: слышать твой голос! Не уходи! Сжалься надо мной! Я люблю тебя, люблю!
   Он опустился перед нею на колени, охватив ее стан обеими руками, откинув голову; руки его блуждали по ее телу. Золотые кольца, продетые в уши, сверкали на его бронзовой шее. Слезы стояли у него в глазах, точно крупные серебряные капли. Он мягко вздыхал и бормотал неясные слова, и слова эти были легче ветерка и сладостны, как поцелуи.
   Саламбо была охвачена истомой, в которой потонуло все ее существо. Что-то затаенное и вместе с тем властное, казавшееся волей богов, принуждало ее отдаться этой истоме; голова ее затуманилась, и, обессиленная, она упала на львиную шкуру ложа. Мато потянул ее за ступни, золотая цепочка порвалась, и оба конца ее, отскочив как две змейки, ударились о холст палатки. Заимф упал и окутал ее; она увидела лицо Мато, склонившееся к ее груди.
   – Молох, ты сжигаешь меня! – крикнула она.
   По телу ее пробегали поцелуи воина, пожиравшие ее сильнее пламени, ее точно подхватил ураган, покорила власть солнца.
   Он целовал ее пальцы, плечи, ноги и длинные косы.
   – Возьми заимф! – говорил он. – На что он мне? Возьми меня вместе с ним! Я покину войско, откажусь от всего! За Гадесом в двадцати днях пути по морю есть остров, покрытый золотым песком и зеленью, населенный птицами. На горах большие благоуханные цветы качаются, как вечные кадильницы. В лимонных деревьях, выше кедров, живут змеи молочного цвета и своими алмазными пастями стряхивают на траву плоды. Воздух на острове такой мягкий, что там нельзя умереть. Я найду этот остров, вот увидишь! Мы будем жить в хрустальных гротах, высеченных в скалах у подножия холмов. Никого нет на этом острове, и я буду его царем.
   Он стер пыль с ее котурнов, упросил ее съесть кусочек граната, положил ей под голову груду одежды вместо подушки. Ему хотелось услужить ей, унизиться перед нею, и он накрыл ей ноги заимфом, точно это было простое покрывало.
   – Они еще у тебя, – спросил он, – маленькие рога газели, на которые ты вешаешь ожерелья? Подари мне их, они мне нравятся!
   Он говорил так, как будто войны не было и в помине, и весело смеялся. Наемники, Гамилькар, все препятствия исчезли для него. Луна скользила между облаками. Она была видна сквозь отверстие в палатке.
   – Сколько ночей провел я, глядя на нее! Она казалась мне завесой, скрывавшей твое лицо. Ты глядела на меня сквозь нее. Воспоминание о тебе сливалось с ее лучами, и я уже не отличал тебя от луны!
   Прильнув головой к ее груди, он проливал обильные слезы.
   «Так вот каков, – подумала она, – этот страшный человек, наводящий трепет на карфагенян!»
   Он заснул. Высвободившись из его объятий, она ступила ногой на землю и заметила, что цепочка ее порвана.
   Девушек знатных домов приучили считать эти путы почти священными, и Саламбо покраснела, обвивая вокруг ног обрывки золотой цепочки.
   Карфаген, Мегара, ее дом, опочивальня и места, по которым она ехала, проносились в памяти Саламбо несвязанными и в то же время ясными картинами. Но разверзлась бездна и отделила ее от всего минувшего.
   Гроза утихала; редкие капли дождя стучали по палатке.
   Мато спал, как пьяный, вытянувшись на боку; одна его рука спустилась с края ложа. Жемчужная перевязь сдвинулась и обнажила его лоб, губы сложились в улыбку. Зубы сверкали, оттененные черной бородой, в полузакрытых глазах таилась тихая, почти оскорбительная радость.
   Саламбо глядела на него, не двигаясь, опустив голову и скрестив руки.
   Ей бросился в глаза кинжал, лежавший у изголовья на кипарисовом столе; при виде сверкающего лезвия в ней вспыхнула жажда крови. Откуда-то из мрака доносились жалобные голоса, призывавшие ее к действию, подобно хору духов. Она подошла к столу и схватила кинжал за рукоятку. Шорох ее платья разбудил Мато: он приоткрыл глаза, коснулся губами ее руки, и кинжал упал.
   Раздались крики; страшный свет вспыхнул за палаткой. Мато отдернул холст, и они увидели пламя, окутавшее лагерь ливийцев.
   Горели их камышовые хижины; стебли, извиваясь, трескались в дыму и разлетались, как стрелы; на фоне багрового зарева метались обезумевшие черные тени. Доносились вопли людей, оставшихся в хижинах: слоны, быки и кони скакали среди толпы, давя людей вместе с поклажей и съестными припасами, которые они вытаскивали из пламени. Слышались звуки труб и крики: «Мато! Мато!» Воины хотели ворваться в палатку.
   – Выходи! Гамилькар поджег лагерь Автарита!
   Мато выбежал к ним. Саламбо осталась одна.
   Она стала рассматривать заимф и удивилась, что не чувствует того блаженства, о котором когда-то грезила. Мечта ее осуществилась, а ей было грустно.
   Низ палатки приподнялся, и показалось чудовище. Саламбо различила сначала только глаза и длинную белую бороду, свисавшую до земли; тело, путаясь в отрепьях рыжей одежды, ползло по земле; при каждом движении руки вцеплялись в бороду и снова опускались. Так чудовище доползло до ее ног, и Саламбо узнала старика Гискона.
   Для того, чтобы давнишние пленники не могли бежать, наемники переламывали им ноги железными палками, и они погибали, сбившись в кучу во рву, среди нечистот. Более выносливые, услышав звон котелков, приподнимались и кричали; так, высунувшись из рва, Гискон увидел Саламбо. Он угадал в ней карфагенянку по маленьким шарикам из сандастра, которые ударялись о котурны. В предвидении какой-то важной тайны он с помощью товарищей вылез из рва. Двигаясь на руках, он прополз двадцать шагов и добрался до палатки Мато. Там разговаривали двое. Он прислушался и все понял.
   – Это ты? – спросила она наконец, охваченная ужасом.
   Приподнявшись на руках, он ответил:
   – Да, я! Все думают, что я умер?
   Она опустила голову. Он продолжал:
   – О, почему Ваалы не сжалились надо мной и не послали мне смерти!
   Приблизившись к ней вплотную, Гискон добавил:
   – Они избавили бы меня от необходимости проклясть тебя!
   Саламбо отшатнулась, – ее испугало это существо, покрытое нечистотами, отвратительное, как червь, и грозное, как призрак.
   – Мне скоро исполнится сто лет, – сказал он. – Я видел Агафокла, видел Регула, видел, как римские орлы проносились по карфагенским полям! Я видел все ужасы битв, видел море, покрытое обломками наших кораблей. Варвары, которыми я командовал, сковали мне цепями руки и ноги, как рабу, совершившему убийство. Мои товарищи один за другим умирают подле меня, зловоние, исходящее от их трупов, не дает мне спать. Я отгоняю птиц, которые прилетают выклевывать им глаза. И все же не было дня, чтобы я усомнился в победе Карфагена! Даже если бы все войска, какие только есть на свете, пошли против него, если бы пламя осады поднялось выше холмов, я продолжал бы верить в вечность Карфагена. Но теперь все кончено, все потеряно! Боги возненавидели его! Проклятие тебе, ускорившей его падение своим позором!
   Она хотела что-то сказать.
   – Я был тут, у палатки! – воскликнул он. – Я слышал, как ты задыхалась от любви, блудница! Потом он говорил тебе о своих деяниях, и ты позволяла целовать себе руки! Но если тобой и овладела постыдная страсть, то надо было брать пример с диких зверей, которые спариваются втайне, а не выставлять свой позор на глазах у отца!
   – Отца? – спросила она.
   – А ты не знала, что окопы варваров отстоят от карфагенских всего на шестьдесят локтей и что твой Мато от избытка гордости расположился прямо против Гамилькара? Твой отец тут, у тебя за спиной. Если бы я мог подняться по тропинке, которая ведет на площадку, я крикнул бы ему: «Пойди, посмотри на свою дочь в объятиях варвара! Чтобы понравиться ему, она облеклась в одежды богини. Отдавая свое тело, она отдает на поругание славу твоего имени, величие богов, поступается местью за родину и даже спасением Карфагена!»
   Движения его беззубого рта сотрясали длинную бороду; глаза, устремленные на Саламбо, пожирали ее, он повторял, задыхаясь от пыли:
   – Нечестивая! Будь ты проклята, проклята, проклята!
   Саламбо отодвинула край палатки и, высоко подняв его, молча смотрела в сторону лагеря Гамилькара.
   – Это там, да? – спросила она.
   – Не все ли тебе равно? Отвернись, уходи! Пади ниц! То место священно, и твое присутствие осквернило бы его!
   Она обернула заимф вокруг стана, взяла покрывало, шарф и плащ.
   – Я бегу туда! – крикнула она и, выскользнув из палатки, исчезла.
   Сначала она шла в темноте, никого не встречая, потому что все бросились на пожар; крики становились все громче, позади нее пламя обагряло небо. Длинная насыпь преградила путь Саламбо.
   Она пошла обратно, пошла наугад, ища лестницу, веревку, камень, какую-нибудь опору, которая помогла бы ей взобраться на насыпь. Она боялась Гискона; ей казалось, что ее преследуют чьи-то шаги и крики. Светало. Она увидела дорожку, идущую вверх, ухватила зубами край мешавшей ей одежды и в три прыжка очутилась на насыпи.
   У ее ног раздался в темноте крик петуха, тот самый, который она услышала, когда спустилась с лестницы, украшенной галерами. Наклонившись, она узнала невольника Шагабарима и его коней.
   Он пробродил всю ночь между двумя лагерями. Потом, встревоженный пожаром, пошел назад, стараясь разглядеть, что происходит в лагере Мато. Он знал, что место, где он стоял, ближе всего к палатке Мато, и остановился там, покорный велениям жреца.
   Он встал на одного из коней. Саламбо спустилась к нему, и они умчались, объезжая карфагенский лагерь в поисках выхода.
   Мато вернулся в свою палатку. Дымящийся светильник слабо озарял ее; ему показалось, что Саламбо спит. Осторожным движением ощупал он львиную шкуру на постели из пальмовых ветвей, потом окликнул Саламбо. Ответа не было. Он оторвал кусок холста, чтобы стало светлее. Заимф исчез.
   Земля дрожала от топота ног. Раздавались громкие крики, ржание, лязг оружия; трубили тревогу. Вокруг Мато точно кружился вихрь. Обезумев от ярости, он схватил оружие и выскочил из палатки.
   Варвары один за другим бежали с горы; карфагеняне шли на них тяжело и ровно колышущимися рядами. Туман, разрываемый лучами солнца, поднимался маленькими легкими облачками – постепенно открывались взору знамена, шлемы и острия копий. От быстроты движений казалось, что перемещаются пространства земли, еще окутанные мраком. Создавалось впечатление скрещивающихся по временам потоков, а между ними – неподвижных колючих масс. Мато различал начальников, воинов, глашатаев и даже слуг позади, верхом на ослах. Вместо того чтобы сохранять свою позицию и прикрывать пехоту, Нар Гавас вдруг повернул направо, точно хотел дать Гамилькару возможность смять его.
   Его конница опередила замедливших ход слонов; кони, вытянув шеи, не стесненные уздой, мчались так быстро, что касались животами земли. Нар Гавас решительно направился к одному из часовых. Он бросил свой меч, копье, дротики и исчез в толпе карфагенян.
   Царь нумидийцев вошел в палатку Гамилькара и сказал ему, указывая на свою конницу, остановившуюся поодаль:
   – Барка, я привел тебе мое войско! Отныне оно твое.
   Он простерся перед Гамилькаром в знак того, что отдает себя в рабство, и в доказательство верности напомнил о своем поведении с начала войны.
   Прежде всего он воспрепятствовал осаде Карфагена и избиению пленных; затем он не воспользовался победой над Ганноном после поражения в Утике. Что касается тирских городов, то ведь они расположены на границе его владений. Наконец, он не участвовал в битве при Макаре и не явился туда нарочно, чтобы избежать необходимости сражаться против суффета.
   На самом деле Нар Гавас хотел расширить свои владения за счет карфагенских провинций и, смотря по тому, на чьей стороне был перевес, то помогал наемникам, то изменял им. Видя, что в конце концов победит Гамилькар, он перешел на его сторону. Это предательство, вероятно, было вызвано также злобой на Мато за то, что он командовал войском, или за его любовь к Саламбо.
   Суффет слушал Нар Гаваса, не прерывая его. Тот, кто переходит в войско, где ему имеют право мстить за прежнюю измену, может оказаться нужным человеком. Гамилькар сразу увидел пользу от союза с ним для своих широких замыслов. Вместе с нумидийцами он сумеет избавиться от ливийцев. Потом он увлечет за собою Запад и завоюет Иберию. Не спрашивая Нар Гаваса, почему он не явился раньше, и не уличая его во лжи, Гамилькар поцеловал его и три раза стукнулся с ним грудью.
   Он поджег лагерь ливийцев только от отчаяния и чтобы положить всему конец. Войско Нар Гаваса было для него как бы помощью, посланной богами, и, скрывая свою радость, он сказал:
   – Да покровительствуют тебе Ваалы! Не знаю, что сделает для тебя Республика, но Гамилькар не бывает неблагодарным.
   Шум усиливался; входили военачальники. Гамилькар стал облекаться в доспехи.
   – Отправляйся! – сказал он. – С твоей конницей ты можешь отбросить их пехоту в промежуток между твоими слонами и моими. Мужайся! Истреби их!
   Нар Гавас бросился исполнять приказ, но в это время появилась Саламбо.
   Она спрыгнула с коня, раскрыла свой широкий плащ и во всю ширину развернула заимф.
   Кожаная палатка, приподнятая по углам, позволяла видеть склоны горы, сплошь занятые воинами; Саламбо стояла посреди палатки, и ее было видно отовсюду. Раздался нескончаемый гул торжества и надежды. Те, кто шел, остановились; умирающие приподнимались на локтях, благословляя ее. Варвары убедились, что Саламбо унесла заимф; они видели ее издали или думали, что видят. И тут другие крики – вопли ярости и призывы к отмщению – слились с приветственными возгласами карфагенян. Пять войск, расположенных одно над другим по склонам горы, топали ногами и выли вокруг Саламбо.
   Гамилькар не мог говорить и благодарил ее кивками. Глаза его останавливались то на заимфе, то на ней; цепочка на ее ногах была разорвана. Он вздрогнул от ужасного подозрения, но, быстро овладев собой, не поворачивая головы, искоса взглянул на Нар Гаваса.
   Царь нумидийцев скромно стоял в стороне; на лбу у него были следы пыли, которой он коснулся, простершись перед Гамилькаром. Наконец суффет подошел к нему.
   – В награду за услуги, которые ты мне оказал, я отдаю тебе мою дочь, Нар Гавас, – торжественно произнес он и прибавил: – Будь мне сыном и защити отца!
   Нар Гавас изумленно взглянул на него и бросился целовать ему руки.
   Саламбо, неподвижная, как статуя, словно ничего не понимала; она только слегка покраснела и опустила взор; длинные, загнутые кверху ресницы бросали тень на ее щеки.
   Гамилькар изъявил желание немедленно наложить на них нерушимые узы. Он дал Саламбо копье, и она подарила его Нар Гавасу; ремнем из бычьей кожи им связали большие пальцы, потом стали сыпать на голову зерно. Зерна падали вокруг, подпрыгивая и звеня, точно град.


   XII. Акведук

   Двенадцать часов спустя от наемников осталась только груда раненых, мертвых и умирающих.
   Гамилькар, выйдя неожиданно из глубины ущелья, вновь спустился туда по западному склону, обращенному к Гиппо-Зариту; и так как в этом месте было просторнее, он постарался завлечь туда варваров. Нар Гавас окружил врагов своей конницей, а суффет в это время теснил их и истреблял. Впрочем, поражение их было предопределено потерей заимфа. Даже те, кто не придавал этому значения, были охвачены тревогой и ослабели. Гамилькар не стремился овладеть полем битвы – он отошел влево, на высоты, господствовавшие над расположением противника.
   Очертание лагерей угадывалось по наклонному частоколу. Длинная полоса черного пепла дымилась там, где были расположены ливийцы; изрытая почва вздымалась, как морские волны, а разодранные в клочья палатки казались подобием кораблей, разбившихся о подводные камни. Панцири, вилы, рожки, куски дерева, железа и меди, зерно, солома, одежда валялись между трупами; огненные стрелы тлели здесь и там около груд поклажи; местами земли не было видно под грудой щитов; павшие кони лежали бесконечными рядами; то и дело попадались ноги, сандалии, руки, кольчуги, головы в касках с подбородниками, которые катались, как шары; на шипах кустарников висели пряди волос; в лужах крови хрипели слоны с распоротыми животами, упавшие вместе со своими башнями; ноги ступали по чему-то липкому, и всюду виднелись лужи грязи, хотя дождя не было.
   Трупы покрывали гору сверху донизу.
   Оставшиеся в живых не шевелились, как и мертвецы. Они сидели группами, поджав под себя ноги, растерянно глядели друг на друга и молчали.
   В конце длинной поляны сверкало под лучами заходящего солнца озеро Гиппо-Зарит. Справа, над поясом стен, поднимались белые дома; за ними было море, уходившее в безграничную даль. Подперев голову рукой, варвары вздыхали, вспоминая свою отчизну. Поднявшаяся серая пыль медленно оседала.
   Подул вечерний ветер; все облегченно вздохнули; по мере того как свежело, черви переползали с холодеющих трупов на горячий песок. На верхушках скал недвижные вороны не сводили глаз с умирающих.
   Когда спустилась ночь, отвратительные желтые собаки, которые следовали за войсками, тихонько подкрались к варварам. Сначала они стали лизать запекшуюся кровь на еще теплых искалеченных телах, а потом принялись пожирать трупы, начиная с живота.
   Беглецы возвращались один за другим, как тени. Отважились вернуться и женщины; их еще было немало, особенно у ливийцев, несмотря на то, что многих перерезали нумидийцы.
   Одни воины брали обрывки канатов и зажигали их вместо факелов, другие скрещивали копья, клали на эти носилки трупы и относили в сторону.
   Трупы укладывали длинными рядами; они лежали на спине, с открытыми ртами, и копья их были тут же, при них; кое-где они были свалены в кучу – чтобы найти пропавших, приходилось разрывать целую груду мертвецов; над ними медленно проводили факелами. Страшное оружие врагов нанесло им разнообразные раны. У одних зеленоватые лоскуты кожи свисали со лба; другие были рассечены на куски или раздавлены, третьи посинели от удушья или были распороты клыками слонов. Хотя смерть настигла их почти одновременно, трупы разлагались по-разному. Воины севера побелели и вздулись, в то время как африканцы, более мускулистые, как бы прокоптились и уже ссохлись. Наемников можно было узнать по татуировке на руках; у старых солдат Антиоха были изображены ястребы; у тех, кто служил в Египте, – головы павлинов; у азиатских принцев – топор, гранат, молоток; у воинов из греческих республик – силуэт крепости или имя архонта; у некоторых руки были усеяны множеством знаков, перекрещивавшихся со старыми рубцами и свежими ранами.
   Для воинов латинской расы – самнитов, этрусков, уроженцев Кампании и Бруттиа – были разложены четыре больших костра. Греки вырыли рвы остриями мечей. Спартиаты завернули мертвецов в свои красные плащи; афиняне положили их лицом к востоку; кантабры погребли под грудой камней; назамоны согнули вдвое ремнями из бычьей кожи, а гараманты зарыли на берегу, чтобы их неустанно омывали волны. Латиняне были в отчаянии, что не могли собрать в урны пепел своих мертвецов; кочевники жалели, что тут не было горячего песка, где тела превращаются в мумии, а кельтам недоставало трех необтесанных камней под дождливым небом, в глубине залива, усеянного островками.
   Послышались стенания, затем надолго воцарилась тишина. Живые хотели воздействовать молчанием на души умерших и заставить их вернуться. Потом, через одинаковые промежутки времени, возобновлялся все тот же вопль.
   Воины просили прощения у мертвых за то, что не могли почтить их тела по установленному обряду; лишая почестей своих соратников, они обрекали их на бесконечное скитание среди различных случайностей и перевоплощений. Мертвых призывали, спрашивая, чего они желают; иные же осыпали их бранью за то, что они дали себя победить.
   Пламя больших костров придавало еще большую бледность бескровным лицам тех, кто лежал на обломках оружия; слезы одних вызывали плач других, рыдания усиливались, вопли прощавшихся с опознанными мертвецами становились все исступленнее. Женщины ложились на покойников, прижимались губами к их губам, лбом к их лбу; когда трупы засыпали землей, приходилось бить несчастных, чтобы они ушли. Вдовы чернили себе щеки, отрезали волосы, пускали себе кровь и направляли ее струю в могилу павшего воина; многие наносили себе порезы наподобие ран, изуродовавших мертвецов.
   Сквозь гром кимвалов прорывались крики. Некоторые срывали с себя амулеты и плевали на них. Умирающие катались по грязи, пропитанной кровью, в бешенстве кусая свои изуродованные руки, а сорок три самнита – целый священный отряд юношей – побивали друг друга, как гладиаторы. Вскоре кончились дрова, костры погасли, мест для отдыха не хватало. Уставшие от криков, шатающиеся, обессиленные воины заснули рядом со своими мертвыми братьями, одни – с желанием продлить свою жизнь, полную тревог, другие – предпочитая больше не просыпаться.
   При бледном свете зари на границе лагеря появились воины; они проходили, подняв шлемы на острия копий; приветствуя наемников, они спрашивали, не хотят ли те передать что-нибудь на родину.
   За ними подошли другие, среди которых варвары узнавали своих бывших соратников.
   Суффет предложил всем пленным служить в его войсках. Некоторые мужественно отказались; не желая кормить пленников и не желая отдавать их во власть Великого совета, Гамилькар отпустил их с условием, чтобы они не воевали больше против Карфагена. Тем же, кто смирился из боязни пыток, роздали оружие врага, и они пришли к побежденным не столько для того, чтобы соблазнить их своим примером, сколько из желания похвастать, а также из любопытства.
   Они рассказали про хорошее обращение с ними суффета. Варвары слушали с завистью, хотя и презирали их. Но при первых же словах упрека малодушные перебежчики пришли в бешенство; они стали показывать варварам их же копья и панцири и звать с собой. Варвары закидали их камнями; те обратились в бегство; вскоре на вершине горы остались только острия копий, выступавших над краем частокола.
   Варваров охватила печаль, более тяжкая, чем позор поражения. Задумавшись над бесполезностью своего мужества, они сидели с остановившимся взглядом, скрежеща зубами.
   Одна и та же мысль возникла у всех варваров. Они кинулись толпой к карфагенским пленным. Воинам суффета случайно не удалось их найти, а так как Гамилькар покинул поле битвы, те все еще находились в своем глубоком рву.
   Карфагенян положили на ровном месте. Часовые расположились вокруг них и стали пропускать женщин, по тридцать – сорок сразу. Пользуясь недолгим временем, которое им предоставлялось, женщины взволнованно бегали от одного к другому; потом, склонившись над их жалкими телами, стали колотить их, как прачки колотят белье; выкрикивая имена своих мужей, они царапали их ногтями и выкалывали им глаза иглами, которые носили в волосах. Затем пришли мужчины, и начались новые истязания: пленным отрезали ноги, со лба у них сдирали куски кожи и украшали ими свои головы. Пожиратели нечистой пищи были особенно жестоки в своих выдумках. Они растравляли раны уксусом, сыпали в них пыль и осколки глиняных сосудов; когда они уходили, другие сменяли их; текла кровь; варвары веселились, как сборщики винограда вокруг дымящихся чанов.
   Мато сидел на земле, на том же месте, где он оказался, когда кончилась битва; опустив голову на руки, он ничего не видел, ни о чем не думал.
   Услышав радостный гул толпы, он встрепенулся. Обрывок холста, прикрепленный к шесту и волочившийся по земле, прикрывал сваленные в кучу корзины, ковры и львиную шкуру. Он узнал свою палатку, и глаза его устремились вниз, точно дочь Гамилькара, исчезнув, провалилась сквозь землю.
   Порванный холст развевался на ветру, и обрывки его касались порою губ Мато; он заметил красную пометку, похожую на отпечаток руки. То была рука Нар Гаваса, знак их союза. Мато поднялся. Он взял дымящуюся головню и с презрением бросил ее на обломки своей палатки. Потом кончиком котурна столкнул в огонь все, что лежало вокруг, чтобы ничего не оставалось.
   Вдруг неизвестно откуда появился Спендий.
   Бывший раб привязал себе к бедру два обломка копья и хромал с жалобным видом, испуская стоны.
   – Сними все это, – сказал Мато. – Я не сомневаюсь в твоей храбрости!
   Он был так подавлен несправедливостью богов, что не имел силы возмущаться людьми.
   Спендий подал ему знак и повел в углубление на небольшом холме, где спрятались Зарксас и Автарит.
   Они бежали так же, как и раб: один – несмотря на свою жестокость, другой – вопреки своей храбрости. Но кто бы мог ожидать, говорили они, измены Нар Гаваса, поджога лагеря ливийцев, потери заимфа, неожиданного нападения Гамилькара и в особенности маневра, которым он заставил их вернуться в глубь горы, прямо под удары карфагенян? Спендий не признавался, что струсил, и продолжал утверждать, что сломал ногу.
   Трое начальников и шалишим стали обсуждать положение.
   Гамилькар преградил им дорогу на Карфаген; они были зажаты между его войском и владениями Нар Гаваса; тирскис города, конечно, перейдут на сторону победителей, так что наемники будут прижаты к морскому берегу, и соединенные силы неприятеля должны вскоре их раздавить. Это неминуемо.
   Не было никакой возможности избежать войны – приходилось вести ее не на жизнь, а на смерть. Но как убедить в необходимости нескончаемого боя всех этих людей, павших духом, с не зажившими еще ранами?
   – Я беру это на себя! – сказал Спендий.
   Два часа спустя человек, появившийся со стороны Гиппо-Зарита, взбежал на гору. Он размахивал какими-то дощечками и так громко кричал, что варвары окружили его.
   Дощечки были посланы греческими солдатами из Сардинии. Они советовали своим африканским соратникам зорко следить за Гисконом и другими пленными. Некий Гиппонакт, торговец из Самоса, приехавший из Карфагена, сообщил им, что составляется заговор, чтобы устроить пленным побег. Варварам советовали быть предусмотрительными ввиду могущества Карфагена.
   План, задуманный Спендием, сперва не удался, вопреки его надеждам. Близость новой опасности, вместо того чтобы поднять дух воинов, только усилила их боязнь; вспоминая прежние угрозы Гамилькара, они ждали чего-то непредвиденного и страшного. Ночь протекла в тревоге; некоторые даже сняли оружие, чтобы разжалобить суффета, когда он явится.
   На следующий день, в третью смену дневной стражи, прибежал второй гонец, еще более запыхавшийся и почерневший от пыли. Грек вырвал у него из рук свиток папируса, покрытый финикийскими письменами. В нем наемников умоляли не падать духом; тунисские храбрецы прибудут к ним на помощь с большими подкреплениями.
   Сначала Спендий прочел письмо три раза подряд; затем, с помощью двух каппадокийцев, которые посадили его к себе на плечи, он переправлялся с места на место и всюду читал послание. Целых семь часов он неустанно ораторствовал.
   Он напоминал наемникам обещания Великого совета, африканцам говорил о жестокости управителей, всем варварам – о несправедливости Карфагена. Мягкость суффета была приманкой, на которую их хотят поймать. Тех, кто перейдет к Карфагену, продадут в рабство, побежденных замучают. Бежать некуда. Ни один народ не примет их. Если же они будут продолжать войну, то впереди – свобода, отмщение, деньги. Им не придется долго ждать – Тунис и Ливия спешат им на помощь. Он показал им развернутый свиток папируса.
   – Смотрите, читайте! Вот их обещания! Я не лгу.
   Бродили собаки с окровавленными черными мордами. Знойное солнце жгло обнаженные головы. Страшное зловоние поднималось от плохо зарытых трупов. Иные высунулись из земли до половины. Спендий призывал мертвецов в свидетели своей правоты, потом сжимал кулаки, угрожая Гамилькару.
   Мато наблюдал за ним, и Спендий, чтобы скрыть свою трусость, начал проявлять гнев, который мало-помалу стал казаться подлинным ему самому. Предавая себя богам, он призывал на карфагенян проклятия. Пытки, учиненные над пленными, – детская игра. Зачем щадить их и тащить за собой этот ненужный скот?
   – Нет, покончим с ними! Мы знаем, что они замышляют. Если уцелеет хоть один, он может нас погубить. Никакой пощады! Лучших видно будет по быстроте ног и силе удара.
   Они вновь вернулись к пленным. Несколько человек еще хрипели; их прикончили, всовывая им в рот клинок ножа или же добивая острием копий.
   Затем они вспомнили о Гисконе; его нигде не было видно, и варваров охватила тревога. Они хотели убедиться в его смерти, а также участвовать в его убийстве. Три самнитских пастуха обнаружили его в пятнадцати шагах от места, где стояла палатка Мато. Узнав его по длинной бороде, они позвали других.
   Он лежал на спине, вытянув руки вдоль бедер и сжав колени, похожий на мертвеца, которого обрядили для погребения. Но его тощие бока опускались и поднимались, глаза, широко раскрытые на бледном лице, глядели упорным взглядом, который невозможно было выдержать.
   Варвары смотрели на Гискона с изумлением. С тех пор как он жил во рву, о нем почти забыли; смущенные старыми воспоминаниями, они держались поодаль и не решались поднять на него руку.
   Но те, кто стоял позади, ворчали и подталкивали один другого; наконец из толпы вышел гарамант, размахивая серпом; все поняли его намерение. Лица у всех раскраснелись; охваченные стыдом, они заревели:
   – Да, да!
   Человек с серпом подошел к Гискону. Он взял его за голову и, прижав ее к своему колену, стал быстро отпиливать. Голова упала; две широкие струи крови пробуравили дыру в пыли. Зарксас схватил голову и легче леопарда побежал по направлению к карфагенянам.
   Поднявшись на две трети горы, он вынул спрятанную на груди голову Гискона и, схватив ее за бороду, быстро завертел; брошенная голова, описав длинную параболу, исчезла за карфагенским окопом.
   Вскоре у края частокола показались два крестообразно укрепленных знамени – это было требование выдачи трупов.
   В ответ четыре глашатая, выбранные за ширину груди, подошли к лагерю противника с медными трубами и провозгласили, что отныне между карфагенянами и варварами нет ни согласия, ни жалости, ни общности богов; что они заранее отказываются от переговоров, и если им пошлют послов, то они отправят их обратно с отрубленными руками.
   Спендия послали в Гиппо-Зарит за съестными припасами. Тирский город выслал их в тот же вечер; наемники жадно набросились на еду. Насытившись, они поспешили собрать остатки поклажи и свое изломанное оружие; женщины столпились посредине. Не заботясь о плакавших раненых, они быстро двинулись по берегу реки, как убегающая стая волков.
   Они шли на Гиппо-Зарит с решением взять его, ибо им нужен был город.
   Завидев их издали, Гамилькар пришел в отчаяние, хотя бегство варваров и льстило его самолюбию. Следовало напасть на них тотчас же со свежими силами. Еще один такой день – и война была бы окончена! Если медлить, они вернутся с подкреплением, так как тирские города присоединятся к ним; его милосердие к побежденным оказалось бесполезным. Отныне он решил быть беспощадным.
   В тот же вечер он отправил Великому совету дромадера, нагруженного браслетами, снятыми с мертвых врагов, и со страшными угрозами потребовал, чтобы ему прислали еще одно войско.
   Гамилькара уже давно считали погибшим, и весть о его победе всех поразила и привела в ужас. Неопределенное упоминание о возвращении заимфа довершало впечатление чуда. Значит, боги и сила Карфагена отныне принадлежат ему.
   Никто из врагов Гамилькара не решался жаловаться или обвинять его. Благодаря преклонению перед ним одних и трусости других войско в пять тысяч человек было готово еще до назначенного срока.
   Оно быстро пришло в Утику с целью укрепить тыл суффета, в то время как три тысячи лучших солдат сели на корабли, чтобы отплыть в Гиппо-Зарит, где они должны были отразить варваров.
   Командование взял на себя Ганнон, но он поручил войско своему помощнику Магдасану, а сам отправился с десантным отрядом, так как не мог выносить передвижения на носилках. Недуг, изъевший ему губы и ноздри, распространился еще дальше: глубокое отверстие появилось на щеке; в десяти шагах можно было заглянуть ему в горло; он знал, что вид его отвратителен, и, как женщина, закрывал себе лицо покрывалом.
   Гиппо-Зарит не исполнил его требований, как, впрочем, и требований варваров. Но каждое утро жители спускали варварам съестные припасы с высоты башен и, ссылаясь на угрозы Республики, умоляли их уйти. Ту же самую просьбу они передавали знаками карфагенянам, которые стояли на море.
   Ганнон довольствовался блокадой порта – он не решался на приступ. Он только убедил судей Гиппо-Зарита пустить в город триста воинов. Потом он направился к Виноградному мысу и сделал большой крюк, чтобы окружить варваров, хотя это было не нужно и даже опасно. Из зависти к суффету он не хотел идти к нему на помощь: он останавливал лазутчиков Гамилькара, мешал выполнению его планов и тормозил кампанию. Наконец Гамилькар написал Великому совету, прося убрать Ганнона, и тот вернулся в Карфаген, взбешенный низостью старейшин и безумием Гамилькара. Ни одна из надежд не сбылась, положение стало еще более плачевным; об этом старались не думать и даже не говорить.
   К довершению несчастий, узнали, что сардинские наемники распяли своего военачальника, овладели крепостями и поубивали людей ханаанского племени. Рим угрожал Республике немедленной войной, если она не уплатит тысячу двести талантов и не уступит всей Сардинии. Рим вошел в союз с варварами и послал им плоскодонные суда, груженные мукой и сушеным мясом. Карфагеняне погнались за судами и захватили пятьсот человек, но три дня спустя корабли, шедшие из Бизацены с грузом съестных припасов для Карфагена, потонули во время бури. Боги явно были против Карфагена.
   Тогда жители Гиппо-Зарита, подняв фальшивую тревогу, вызвали на стены города трехсот солдат Ганнона, схватили их за ноги и сбросили вниз. За теми, кто не убился, была снаряжена погоня, и они, бросившись в море, потонули.
   Утика терпела воинов в своих стенах, потому что Магдасан выполнил приказ Ганнона и окружил город, не внимая просьбам Гамилькара. Но этих воинов опоили вином с мандрагорой и зарезали. В то же время подступили варвары; Магдасан бежал, ворота отворились, и с тех пор тирские города проявляли стойкую преданность своим новым друзьям и необычайно враждебно относились к прежним союзникам.
   Эта измена делу карфагенян послужила примером для других. Надежды на избавление вновь пробудились. Самые нерешительные племена перестали колебаться. Все пришло в движение. Суффет об этом узнал. Теперь он уже больше не ждал помощи. Казалось, все для него было кончено.
   Он поспешил отпустить Нар Гаваса, чтобы тот мог охранять границы своих владений. Сам же решил вернуться в Карфаген, набрать воинов и возобновить войну.
   Варвары, укрепившиеся в Гиппо-Зарите, увидели его войско, когда оно спускалось с горы.
   Куда направлялись карфагеняне? Их, вероятно, толкал голод, и, обезумевшие от страданий, они, несмотря на слабость, решили дать сражение. Но нет, карфагеняне повернули направо: они бегут. Можно их настигнуть, смять всех сразу. Варвары бросились в погоню.
   Карфагенян остановила река, широкая в этом месте, а западного ветра не было. Одни пустились вплавь, другие переправились на щитах; затем продолжали путь. Спустилась ночь и скрыла отступавшее войско.
   Варвары не остановились; они двинулись дальше в поисках более узкого места реки. Прибыли люди из Туниса и увлекли с собой жителей Утики. Число варваров все увеличивалось, и карфагеняне, прильнув ухом к земле, слышали в темноте их шаги. Время от времени, чтобы задержать преследователей, Барка давал приказ пустить в них град стрел. Многие были убиты. Когда занялась заря, варвары очутились в Арианских горах, на повороте дороги.
   Мато, возглавлявший войско, заметил вдали, на возвышенности, что-то зеленое. Путь пошел под уклон, показались обелиски, купола, дома. Это был Карфаген!
   Мато прислонился к дереву, чтобы не упасть, – так сильно забилось у него сердце.
   Он думал о том, что произошло в его жизни со времени, когда он последний раз был в Карфагене. Он был изумлен неожиданным возвращением, у него кружилась голова. Потом его охватила радость при мысли, что он вновь увидит Саламбо. Он вспомнил, что имел все основания питать к ней ненависть, но тотчас же отбросил эту мысль. Весь дрожа, напрягая зрение, он глядел на высокую террасу дворца за Эшмуном, над пальмами; улыбка восторга светилась на его лице, точно великий свет озарял его. Он раскрывал объятия, посылал поцелуи и шептал: «Приди ко мне! Приди!» Из груди его вырвался вздох, две слезы, подобные продолговатым жемчужинам, упали на бороду.
   – Что ты медлишь? – воскликнул Спендий. – Скорей! Вперед! Не то суффет ускользнет от нас!.. Но у тебя дрожат колени, ты смотришь на меня, как пьяный!
   Он топал ногами от нетерпения и торопил Мато. Щуря глаза, точно при виде давно намеченной цели, он воскликнул:
   – Мы настигли их! Настигли! Они у меня в руках!
   У Спендия был такой уверенный и торжествующий вид, что он вывел Мато из забытья и увлек своим воодушевлением. Мато чувствовал себя глубоко несчастным, отчаяние овладело им, а слова Спендия возбуждали в нем чувство мести, давали пищу его гневу. Он вскочил на одного из верблюдов, которые находились в обозе, и сорвал с него недоуздок; длинной веревкой он хлестал отстававших воинов и носился направо и налево в тылу войска, как собака, подгоняющая стадо.
   При звуках его громового голоса ряды сплотились, даже хромые ускорили шаг. Посредине перешейка расстояние, разделявшее войска, сократилось. Передовые ряды варваров шли в пыли, поднятой карфагенянами. Войска сближались; варвары настигали карфагенян. Но в это время растворились ворота Малки, Тагаста, а также большие ворота Камона. Карфагенское войско разделилось: три колонны вошли в ворота и сгрудились под их сводами. Вскоре сплоченная масса войска вынуждена была остановиться; острия копий сталкивались, стрелы варваров звенели, ударяясь о стены.
   На пороге Камонских ворот показался Гамилькар. Он обернулся и крикнул солдатам, чтобы они расступились; потом сошел с коня и, ткнув его мечом в круп, погнал на варваров.
   То был орингский жеребец, которого кормили скатанными из муки шариками, и он умел сгибать колени, чтобы хозяину легче было садиться в седло. Почему Гамилькар погнал его? Не было ли это намеренной жертвой?
   Огромный конь мчался среди копий, опрокидывал солдат, путался среди них, падал, потом в бешенстве вскакивал; пока они пытались остановить жеребца или изумленно на него смотрели, карфагеняне перестроились и вошли в город. Тяжелые ворота гулко захлопнулись за ними.
   Ворота не уступили напору варваров – варвары были прижаты к ним; в течение нескольких минут все их войско колыхалось, затем колыхание стало стихать и наконец прекратилось.
   Карфагеняне выставили войска на акведуке. Воины стали бросать в неприятеля камни, ядра, балки. Спендий убедил варваров не упорствовать. Они расположились в отдалении с твердым намерением начать осаду Карфагена.
   Весть о войне вышла за границы пунических владений; от Геркулесовых столпов и далеко за пределами Кирены мечтали о войне пастухи, сторожившие стада, о ней же говорили в караванах ночью при свете звезд. Нашлись люди, которые осмелились напасть на великий Карфаген, властвующий над морями, блистательный, как солнце, и страшный, как бог! Не раз утверждали, что Карфаген пал, и слухам верили, потому что этого желали все: покоренные племена, обложенные данью деревни, присоединившиеся провинции и независимые орды – те, кто ненавидел Карфаген за тиранию, завидовал его власти или же зарился на его богатства. Самые храбрые поспешили присоединиться к наемникам. Поражение при Макаре остановило остальных. Но они снова воспрянули духом, выступили, приблизились; жители из восточных областей скрывались в клипейских дюнах, по ту сторону залива, и как только показались варвары, они вышли к ним.
   То были не ливийцы из окрестностей Карфагена – те уже давно составляли третье войско, – а кочевники с плоскогорья Барки, разбойники с мыса Фиска и мыса Дернэ, из Фаццаны и Мармарики. Они прошли через пустыню, утоляя жажду из солоноватых колодцев, выложенных верблюжьими костями; зуаеки, украшавшие себя страусовыми перьями, явились на квадригах; гараманты, закрывавшие лицо черным покрывалом, ехали, сидя на крупах раскрашенных кобыл; другие – на ослах, на онаграх, зебрах и буйволах; некоторые тащили за собой вместе с семьями и идолами кровли своих хижин, имевшие форму лодок. Пришли также амонийцы, у которых кожа сморщилась от горячей воды источников; атаранты, проклинавшие солнце; троглодиты, которые со смехом хоронили своих мертвецов под ветвями деревьев; отвратительные авзейцы, поедавшие саранчу; ахирмахиды, которые едят вшей, и вымазанные киноварью гизанты, которые едят обезьян.
   Все они выстроились вдоль взморья и двинулись вперед, точно вихри песка, поднимаемые ветром. На середине перешейка пришельцы остановились, – наемники, расположившиеся перед ними у стен, не хотели двинуться с места.
   Со стороны Арианы показались обитатели запада – нумидийцы. Нар Гавас правил только массилийцами; к тому же обычай позволял им покинуть царя после поражения; поэтому они собрались на берегах Заина и переправились через реку при отступлении Гамилькара. Прежде всего примчались охотники из Малетут-Ваала и из Гарафа, одетые в львиные шкуры; они погоняли древками копий тощих лошадок с длинными гривами; за ними шли гетулы в панцирях из змеиной кожи; затем фарусийцы в высоких венцах из воска и древесной смолы; сзади всех следовали коны, макары, тиллабары; у каждого были в руках два метательных копья и круглый щит из гиппопотамовой кожи. Они остановились близ катакомб, у начала лагуны.
   Но когда передвинулись ливийцы, на месте, которое они занимали, показались, подобно облаку, стелющемуся по земле, полчища негров. Они пришли из Гаруша-белого и Гаруша-черного, из пустыни авгилов и даже из большой страны Агазимбы, расположенной в четырех месяцах пути на юг от гарамантов, и даже из более отдаленных мест. Несмотря на то что на них были украшения из красного дерева, грязная черная кожа делала их похожими на вываленные в пыли тутовые ягоды. Они носили штаны из волокон кары, туники из высушенных трав, а на голову надевали морды диких зверей. Завывая, как волки, они потрясали железными прутьями, снабженными кольцами, и размахивали коровьими хвостами, привязанными к палкам наподобие знамен.
   За нумидийцами, маврузийцами и гетулами теснились желтые люди, жившие в кедровых лесах за пределами Тагира. Колчаны из кошачьих шкур висели у них за плечами, и они вели на привязи огромных, как ослы, собак, которые не умели лаять.
   Наконец, как будто Африка была еще недостаточно широко представлена и для скопления диких страстей требовалось присутствие низших племен, появились люди с звериным профилем, смеявшиеся бессмысленным смехом, – несчастные существа, изъеденные отвратительными болезнями, уродливые пигмеи, мулаты, смешанного пола, альбиносы, мигавшие на солнце красными глазами; они произносили невнятные звуки и клали в рот пальцы, чтобы показать, что хотят есть.
   Смесь оружия была не меньшей, чем разнообразие племен и одежд. Здесь имелись все орудия смерти, начиная с деревянных кинжалов, каменных топоров и трезубцев из слоновой кости до длинных сабель, зазубренных, как пилы, очень тонких, сделанных из гнувшегося медного клинка. У многих были ножи, разделенные на несколько ответвлений наподобие рогов антилопы, а также резаки, привязанные к веревке, железные треугольники, дубины, шила. Эфиопы из Бамбота носили в волосах маленькие отравленные стрелы. Некоторые притащили мешки с камнями. Другие, явившиеся невооруженными, щелкали зубами.
   Это скопище все время находилось в движении. Дромадеры, вымазанные дегтем, как корабли, опрокидывали женщин, которые несли детей у бедер. Провизия вываливалась из корзин; люди давили куски соли, свертки камеди, гнилые финики, орехи гуру. У иных на груди, покрытой паразитами, висел на тонком шнурке драгоценный камень, – из тех, за которыми охотились сатрапы, – алмаз баснословной ценности, на который можно было купить царство. Большинство даже не знали, чего они хотят. Этих людей гнало вперед ослепление, любопытство. Кочевые племена, никогда не видавшие города, пугались тени крепостных стен.
   Перешеек был теперь усеян людьми; эта длинная полоса земли, где палатки казались хижинами, затопленными водой, тянулась до первых рядов наемников, сверкавших железным оружием и симметрично расположенных по обе стороны акведука.
   Карфагеняне не оправились еще от испуга, вызванного появлением африканцев, как увидели двигавшиеся прямо на них не то чудовища, не то целые здания. Это были осадные машины с мачтами, коромыслами, веревками, коленами, карнизами и щитами – осадные машины, посланные тирскими городами: шестьдесят карробалист, восемьдесят онагров, тридцать скорпионов, пятьдесят толленонов, двенадцать таранов и три огромные катапульты, которые метали камни весом в пятнадцать талантов. Массы людей толкали их, уцепившись за низ; каждый их шаг сотрясал машины, которые остановились наконец против стен.
   Понадобилось еще много дней, чтобы закончить приготовления к осаде. Наемники, наученные прежними поражениями, не хотели вступать в бесполезные схватки. Обе стороны не спешили, хорошо зная, что должен начаться страшный бой, который приведет к победе или к полному разгрому.
   Карфаген мог долго сопротивляться; его широкие стены представляли собой целый ряд входящих и выступающих углов, очень удобных для отражения приступов.
   Со стороны катакомб часть стены обрушилась, и в темные ночи между ее глыбами виднелся свет в лачугах Малки, иные из которых стояли выше крепостных валов. Там жили со своими новыми супругами жены наемников, выгнанные Мато. Увидев варваров, они не могли сдержать свои чувства, махали им издали шарфами, потом приходили в темноте поговорить с ними сквозь щели в стене, и Великий совет вскоре узнал, что все женщины сбежали. Одни пробрались между камнями, другие, более отважные, спустились вниз при помощи веревок.
   Наконец Спендий решил осуществить свой давнишний замысел. До сих пор ему мешала война, которая держала его вдали от Карфагена. Теперь, когда войско варваров вновь было перед городом, Спендию казалось, что население догадывается о его намерении. Но вскоре стражи на акведуке стало меньше: не хватало людей для защиты стен.
   Бывший раб упражнялся несколько дней, пуская стрелы во фламинго на озере. Потом однажды, лунным вечером, он попросил Мато зажечь ночью большой костер из соломы; одновременно воины должны были поднять крик. Взяв с собой Зарксаса, он направился вдоль залива в сторону Туниса.
   На высоте последних арок они свернули прямо к акведуку; место было открытое, пришлось ползти до подножия столбов.
   Часовые спокойно ходили взад и вперед по площадке.
   Показались высокие языки пламени, зазвучали трубы; караульные, думая, что начинается приступ, бросились в сторону Карфагена.
   Один из них, однако, остался, и его черный силуэт вырисовывался на фоне неба. За спиной часового светила луна, и его огромная тень падала на равнину, точно движущийся обелиск.
   Друзья подождали, когда он пройдет мимо них.
   Зарксас схватил пращу. Спендий из осторожности, а может быть, в силу своей жестокости остановил его.
   – Нет, свист ядра могут услышать! Предоставь это дело мне!
   Он изо всех сил натянул лук, прижав нижний его конец к большому пальцу левой ноги; затем прицелился, и стрела полетела.
   Человек на стене не упал, а исчез.
   – Если б он был ранен, мы бы услышали! – сказал Спендий и стал быстро подниматься наверх, так же как в первый раз, при помощи веревки и багра. Когда он очутился на площадке подле трупа, он спустил веревку. Балеар привязал к ней кирку с долбнем и ушел.
   Трубы замолкли. Все снова затихло. Спендий поднял одну из плит, вошел в воду и опустил за собой плиту.
   Рассчитав расстояние по количеству своих шагов, он дошел до того места, где заметил раньше косую трещину; в течение трех часов, пока не рассвело, он без устали, до ожесточения трудился, едва дыша, вбирая в себя воздух из скважин между верхними плитами, преисполненный ужаса, думая, что умирает. Наконец раздался треск: огромный камень полетел вниз, отскакивая от нижних арок, – и вдруг водопад, целая река низринулась с неба на равнину. Акведук, разрезанный посредине, стал изливать всю воду. Это была смерть для Карфагена и победа для варваров.
   В одно мгновение проснувшиеся карфагеняне появились на стенах, на домах, на храмах. Варвары толкались, кричали. Они в исступлении плясали вокруг огромного водопада и от избытка радости окунали в него головы.
   На верху акведука показался человек в разорванной коричневой тунике. Он наклонился над самым краем, упершись руками в бока, и глядел вниз, словно пораженный плодами своих усилий.
   Наконец он выпрямился, торжествующим взором окинул окрестность, как бы говоря: «Теперь все это мое». Варвары рукоплескали, карфагеняне, поняв наконец, какое несчастье их постигло, выли от отчаяния. А Спендий бегал по площадке и, как возница победившей на Олимпийских играх колесницы, вздымал руки, обезумев от горделивой радости.


   XIII. Молох

   Варвары не нуждались в окопах со стороны Африки – она принадлежала им. Чтобы облегчить себе доступ к крепостным стенам, они разрушили укрепление, окаймлявшее ров. Мато построил войско двумя большими полукругами, чтобы лучше окружить Карфаген. Гоплиты наемников стояли впереди, за ними находились пращники и конница; сзади разместился обоз, повозки, кони; в трехстах шагах от башен вздымались машины.
   Названия этих машин менялись несколько раз в течение веков, устройство же их было двоякое: одни действовали, как пращи, другие – как луки.
   Катапульты состояли из четырехугольной рамы с двумя вертикальными подпорами и горизонтальной перекладиной. В передней части цилиндр, снабженный канатами, придерживал большое дышло с желобом для снарядов; низ цилиндра был опутан кручеными нитями; когда отпускали канаты, цилиндр поднимался и ударял по перекладине; от сотрясения ее метательная сила увеличивалась.
   Машины второго типа были сложнее: на маленькой колонке лежала перекладина, от середины которой шло под прямым углом нечто вроде канала; на концах перекладины находились два шлема с канатами из конских волос; здесь укреплены были две небольшие балки, поддерживавшие концы веревки, которую спускали вниз канала, на бронзовую пластинку. Посредством пружины металлическая пластинка отделялась и, скользя по желобкам, выталкивала стрелы.
   Катапульты назывались также онаграми по их сходству с дикими ослами, которые швыряют камни ногами, а метательные машины – скорпионами, потому что на пластинке имелся крючок, который, опускаясь от удара кулаком, приводил в действие пружину.
   Сооружение машин требовало искусных выкладок; дерево для них выбиралось самое твердое; зубчатые колеса делались из бронзы; машины были снабжены рычагами, блоками, воротами или барабанами; крепкие стержни определяли различное направление метательных снарядов, цилиндры служили для передвижения; самые громоздкие машины, которые нужно было привозить по частям, собирались на виду у неприятеля.
   Спендий установил три большие катапульты у трех главных углов; перед воротами он поставил по тарану, перед каждой башней – по метательной машине, а сзади с места на место переезжали машины, укрепленные на повозках. Следовало только обезопасить их от огня осаждаемых и прежде всего закопать ров, отделявший их от стен.
   Подвезли решетки из зеленого камыша и дубовых дуг, похожие на огромные щиты, передвигавшиеся на трех колесах. Маленькие хижины, покрытые свежими шкурами и выложенные водорослями, укрывали работников; катапульты и стрелометы защищены были занавесями из веревок, вымоченных в уксусе, чтобы сделать их несгораемыми. Женщины и дети собирали камни на берегу, рыли землю руками и приносили ее воинам.
   Карфагеняне тоже готовились.
   Гамилькар поспешил успокоить население, объявив, что воды в цистернах хватит на сто двадцать три дня. Это уверение, равно как и его присутствие в городе, в особенности же возвращение заимфа, вселило надежду в сердца жителей. Карфаген воспрянул; людям, не принадлежавшим к ханаанскому племени, и тем передалась бодрость духа.
   Вооружили рабов, опустошили арсеналы; у каждого жителя был свой пост, каждому было поручено определенное дело. Тысяча двести человек из перебежчиков остались в живых, и суффет сделал их всех начальниками; плотники, оружейники, кузнецы и золотых дел мастера были приставлены к машинам. Карфагеняне сохранили несколько машин вопреки условиям мира с римлянами. Машины починили. Карфагеняне были мастера этого дела.
   Две стороны города, северная и восточная, защищенные морем и заливом, оставались неприступными. На стену, обращенную к варварам, притащили стволы деревьев, жернова, сосуды с серой, чаны с растительным маслом и сложили там печи. Кроме того, на верхних площадках башен навалены были кучи камней; дома, примыкавшие к насыпи, набили песком, чтобы укрепить ее и расширить.
   Эти приготовления раздражали варваров. Им хотелось тотчас же начать бой. Но тяжесть, которой они нагрузили катапульты, была так велика, что дышла сломались, – приступ пришлось отложить.
   Наконец, на тринадцатый день месяца Шабара, на восходе солнца, раздался сильный стук в Камонские ворота.
   Семьдесят пять воинов тянули канаты, прикрепленные к основанию гигантского бревна, горизонтально висевшего на цепях, которые спускались со столбов; бревно заканчивалось бронзовой бараньей головой. Оно было обернуто в бычьи шкуры; в нескольких местах его обхватывали железные обручи; бревно было в три раза толще человеческого тела, длиной в сто двадцать локтей, и, подталкиваемое бесчисленными голыми руками, оно приближалось и отступало, мерно покачиваясь.
   Тараны, установленные у других ворот, тоже пришли в действие. В полых колесах барабанов видны были люди, поднимавшиеся со ступеньки на ступеньку. Блоки и шлемы заскрипели, веревочные завесы опустились, и разом вылетели заряды камней и стрел. Пращники, расставленные в разных местах, бросились вперед. Некоторые подходили к окопу, пряча под щитом горшки со смолой, а затем со всего размаху бросали их во врага. Камни, стрелы и огни перелетали через первые ряды и описывали дугу, которая оканчивалась за стенами города. Но над стенами появились высокие краны для обмачтовывания кораблей, вниз спустились огромные клещи, заканчивавшиеся двумя зубчатыми полукругами. Они вцепились в таран. Солдаты, ухватившись за бревно, тянули его назад. Карфагеняне всеми силами старались поднять его, и эта схватка длилась до вечера.
   Когда на следующий день наемники снова взялись за осадные работы, верх стен оказался выложенным тюками хлопка, холстом и подушками, амбразуры заткнуты циновками, а на валу, между мачтовыми кранами, виден был ряд вил и досок, прикрепленных к палкам. Началось яростное сопротивление.
   Стволы деревьев, охваченные канатами, падали и вновь поднимались, ударяя в тараны; железные крюки, выбрасываемые метательными машинами, срывали крыши с хижин; с площадок башен низвергались целые потоки кремней и валунов.
   Тараны разбили Камонские и Тагастские ворота. Но карфагеняне нагромоздили внутри такое количество строительного материала, что ворота не растворялись.
   Тогда варвары подвели к стенам буравы, – врезаясь между глыбами, буравы должны были расшатать их. Машины теперь лучше управлялись, так как воины, обслуживавшие их, были разделены на отряды; они работали без перебоя с утра до вечера с точностью ткацкого станка.
   Спендий управлял машинами, не зная устали. Он сам натягивал канаты балист. Для того чтобы напряжение было равным с обеих сторон, канаты стягивали, ударяя по ним поочередно справа и слева до тех пор, пока обе стороны не издавали одинакового звука. Спендий поднимался на рамы машин и тихонько стучал по ним носком, прислушиваясь, как музыкант, который настраивает лиру. Потом, когда дышло катапульты поднималось, когда колонна балисты дрожала от сотрясений пружины, когда камни вылетали лучами, а стрелы устремлялись потоками, он наклонялся всем телом и вытягивал руки, точно хотел устремиться вслед за ними.
   Воины, восторгаясь ловкостью Спендия, исполняли его приказания. Весело выполняя работу, они давали машинам шуточные названия. Так, щипцы для захвата таранов назывались волками, а решетки – виноградными шпалерами; себя они называли ягнятами, говорили, что готовятся к сбору винограда; снаряжая машины, они обращались к онаграм: «Лягни их как следует!» – а к скорпионам: «Жаль их в самое сердце!» Эти шутки, всегда одни и те же, поддерживали в них бодрость духа. Однако машинам никак не удавалось разрушить вал. Он состоял из двух стен и был заполнен землей; машины сбивали лишь верхушки стен; осажденные каждый раз вновь их возводили. Мато приказал построить деревянные башни такой же высоты, как и каменные. В ров набросали дерна, кольев, валунов, повозок с колесами, чтобы скорее заполнить его; прежде чем ров был засыпан, огромная толпа варваров пришла в движение по всей равнине и подступила к подножию стен, как разбушевавшееся море.
   Подвели веревочные лестницы и самбуки, состоявшие из двух мачт, с которых спускалось посредством талей много бамбуков с подвижным мостом внизу. Самбуки были прислонены к стене, и наемники стали подниматься по ним гуськом, держа в руках оружие. Не было видно ни одного карфагенянина, хотя осаждающие прошли уже две трети вала. Но вдруг амбразуры раскрылись, изрыгая, как пасти драконов, огонь и дым; летел песок, проникая в закрепы панцирей; нефть прилипала к одежде; расплавленное олово прыгало по шлемам, выжигало дыры на теле, дождь искр опалял лица, – пустые глазные впадины, казалось, плакали слезами, крупными, как миндалины. У солдат, желтых от масла, загорались волосы. Они бежали, перебрасывая огонь на других. Их тушили издали, бросая им на голову плащи, пропитанные кровью. Даже те, кто не был ранен, оставались стоять как вкопанные, с раскрытым ртом и распростертыми руками.
   Приступ возобновлялся в течение нескольких дней; наемники надеялись восторжествовать благодаря своей выдержке и отваге.
   Иногда кто-нибудь из них становился на плечи другого, вбивал колышек между камней стены, пользовался им как ступенькой и вколачивал следующий, продолжая подниматься. Защищенные краем амбразур, выступавших из стен, воины поднимались все выше, но, достигнув определенной высоты, падали вниз. Большой ров был переполнен; под ногами живых лежали грудами раненые вперемешку с умирающими и с мертвыми телами. Среди распоротых животов, вытекших мозгов и луж крови обожженные туловища казались черными пятнами; руки и ноги, торчавшие из груды тел, стояли прямо, как шпалеры в сожженном винограднике.
   Одних веревочных лестниц было мало; тогда пустили в дело толленоны – сооружения из двух скрепленных под углом балок; в конце верхней балки находилась четырехугольная корзина, где могли поместиться тридцать вооруженных пехотинцев.
   Мато хотел войти в первую же снаряженную для отправки корзину. Спендий его удержал.
   Люди согнулись над воротом; большая балка поднялась, приняла горизонтальное положение, потом встала почти вертикально и, сильно нагруженная на конце, согнулась, как гигантский камыш. Воины, спрятанные в корзине до подбородка, скорчились; видны были только перья их шлемов. Наконец, когда балка поднялась на пятьдесят локтей, она несколько раз повернулась направо и налево и, точно рука великана, приподнявшего на ладони целое войско пигмеев, поставила на край стен корзину с людьми. Они выскочили, смешались с толпой защитников города и больше не вернулись.
   Остальные толленоны были быстро снаряжены. Но для того, чтобы взять город, нужно было бы иметь их в сто раз больше.
   Ими пользовались для беспощадного уничтожения врагов; в корзины садились эфиопские стрелки; когда канаты были укреплены, они повисали в воздухе и выпускали отравленные стрелы. Пятьдесят толленонов, поднявшись над амбразурами, окружили Карфаген подобно чудовищным ястребам, а негры с хохотом смотрели, как стража на валу умирала в страшных судорогах.
   Гамилькар послал туда своих гоплитов; он давал им пить по утрам настойку из трав, предохранявших от действия яда.
   Однажды, темным вечером, он посадил лучших своих воинов на грузовые суда, на доски и, повернув из гавани направо, высадился с ними у Тении. Потом они подошли к первым рядам варваров и, напав на них с фланга, устроили страшную резню.
   Воины спускались ночью на веревках со стен с факелами в руках, уничтожали все осадные работы наемников и снова поднимались наверх.
   Мато неистовствовал – малейшее препятствие только усиливало его ярость. Он доходил до нелепостей, до безумия. Мысленно он как-то призвал Саламбо на свидание и стал ждать ее. Она не пришла, и это показалось ему новым предательством. С тех пор он возненавидел ее. Если бы Мато увидел ее труп, то, быть может, и отступил бы от города. Он усилил аванпосты, расставил вилы у подножия вала, вырыл волчьи ямы и велел ливийцам притащить целый лес, чтобы сжечь Карфаген, как лисью нору.
   Спендий упрямо настаивал на продолжении осады. Он старался изобрести наводящие ужас машины.
   Другие варвары, расположившиеся лагерем вдали, на перешейке, были поражены медленностью осады. Они возроптали; их пустили на приступ.
   Они бросились к воротам и стали колотить в них ножами и копьями. Голые тела варваров не были защищены, и карфагеняне избивали их в огромном количестве. Наемники радовались этому, ревниво относясь к будущей добыче. Это повело к ссорам, к дракам. Поля были опустошены, и вскоре воины стали отнимать друг у друга съестные припасы. Наемники пали духом. Много полчищ ушло, но людей было так много, что это не бросалось в глаза.
   Наиболее рассудительные пытались устроить подкопы; рыхлая почва осыпалась. Они переходили рыть в другие места; Гамилькар всегда узнавал о направлении их работ, приложив ухо к бронзовому щиту, и рыл контрмины под дорогой, где должны были передвигаться деревянные башни; когда их приводили в движение, они проваливались в ямы.
   Наконец варвары убедились, что город не удастся взять до тех пор, пока не будет воздвигнута до высоты стен длинная земляная насыпь, которая позволит осаждающим сражаться на одном уровне с осажденными. Насыпь решили вымостить, чтобы везти по ней машины. Тогда уж Карфагену не устоять.
   Карфаген начал страдать от жажды. Мера воды, за которую брали в начале осады две кезиты, теперь стоила уже серебряный шекель; запасы мяса и хлеба иссякали. Стали опасаться голода. Поговаривали даже о лишних ртах, и это всех привело в ужас.
   От Камонской площади до храма Мелькарта на улицах валялись трупы, и так как был конец лета, то сражающимся докучали огромные черные мухи. Старики переносили раненых, а благочестивые люди продолжали устраивать заочные похороны своих родных и друзей, погибших вдали от них во время войны. Восковые статуи с волосами и в одеждах покойников лежали поперек входа в дом. Они таяли от пламени свечей, горевших подле них. Краска стекала им на плечи, а по лицам живых, которые распевали тягучими голосами похоронные песни, струились слезы.
   Толпа наполняла улицы, начальники громко отдавали приказы, и все время слышались удары таранов.
   Было так жарко, что раздувшиеся покойники не умещались в гробах. Их сжигали посреди дворов. Из этого узкого пространства пламя перекидывалось на стены, длинные языки огня вырывались наружу, точно кровь, брызжущая из артерий. Так Молох овладел Карфагеном; он охватил валы, катился по улицам, пожирал даже трупы.
   На перекрестках стояли люди, носившие в знак отчаяния плащи из подобранного на улицах тряпья. Они поносили старейшин, Гамилькара, предсказывали народу поражение, убеждали его все разрушать и ни с чем не считаться. Самыми опасными были жители, объевшиеся белены: в припадке умоисступления они воображали себя дикими зверями и бросались на прохожих с намерением растерзать их. Вокруг них собиралась толпа, забывая о необходимости защищать Карфаген. Суффет решил действовать подкупом, чтобы обрести сторонников своей политики.
   Стремясь удержать в городе дух богов, статуи их заковали в цепи. Надели черные покровы на Патэков и набросили власяницы на алтари; люди старались возбудить гордость и ревность Ваалов, напевая им на ухо: «Неужели ты дашь себя победить? Неужели другие сильнее тебя? Покажи свою силу, помоги нам! Пусть другие народы не говорят: куда девались их боги?»
   Тревога не покидала жрецов. Особенно были испуганы жрецы Раббет, ибо возвращение заимфа не принесло никакой пользы. Они заперлись в третьей ограде, неприступной, как крепость. Только один из них решался выходить оттуда: верховный жрец Шагабарим.
   Он приходил к Саламбо, но сидел молча, устремив на нее пристальный взгляд. Или же говорил без умолку и осыпал ее еще более суровыми упреками, чем прежде.
   Шагабарим не мог бы этого объяснить, но он не прощал Саламбо того, что она его послушалась. Шагабарим все понял, и неотступная мысль о происшедшем терзала его беспомощную ревность. Он обвинял Саламбо в том, что она причина войны. Мато, по его словам, осаждает Карфаген, чтобы вновь овладеть заимфом. И он изливал свои чувства в проклятиях и насмешках над варваром, который жаждет обладать святыней. Но жрец хотел сказать совсем не то.
   Саламбо нисколько не боялась Шагабарима. Ее тоска рассеялась. Странное спокойствие водворилось у нее в душе. Взгляд ее уже не блуждал, как прежде, он стал ясным, лучистым.
   Пифон опять заболел, но так как Саламбо, по-видимому, выздоровела, старуха Таанах радовалась болезни змеи – она была уверена, что змея впитала в себя болезнь ее госпожи.
   Однажды утром рабыня нашла пифона за ложем из бычьих шкур. Он лежал свернувшись, холоднее мрамора, и голова его была покрыта червями. На ее крики явилась Саламбо. Она пошевелила труп пифона кончиком сандалии – Таанах была поражена равнодушием госпожи.
   Дочь Гамилькара уже не постилась с прежним рвением. Она проводила дни на террасе. Опершись локтями на перила, она глядела вдаль. Края стен в конце города вырисовывались на небе неровными зигзагами, копья часовых казались на них каймой из колосьев. Между башнями она видела осадные работы варваров, а в те дни, когда осада прерывалась, могла даже разглядеть, чем они заняты. Они чинили оружие, смазывали жиром волосы или же отмывали в море окровавленные руки. Палатки были закрыты; вьючных животных кормили; боевые косы на колесницах, стоявших полукругом, казались издали кривыми серебряными саблями, лежащими у подножия гор. Она вспоминала речи Шагабарима и ждала своего жениха Нар Гаваса. Вместе с тем ей хотелось еще раз увидеть Мато, несмотря на то, что она его ненавидела. Из всех карфагенян она одна, быть может, могла бы говорить с ним без страха.
   К ней в покои часто приходил отец. Он садился на подушки и смотрел на дочь почти с нежностью, точно находил в созерцании ее отдохновение от своих бранных трудов. Гамилькар не раз осведомлялся о путешествии ее в лагерь наемников. Однажды он даже спросил, не внушил ли ей кто-нибудь мысль отправиться туда. Саламбо отрицательно покачала головой, так гордилась она тем, что спасла заимф.
   Под предлогом получения военных сведений суффет неизменно возвращался к Мато. Он не мог понять, что случилось с Саламбо в течение долгих часов ее пребывания в палатке. Саламбо ничего не сказала о Гисконе, ибо слова имели в ее глазах действенную силу; она боялась, как бы передаваемые кому-нибудь проклятия не обратились против него же. Она скрыла также, что хотела убить Мато, из боязни упреков за то, что она не выполнила этого желания. Она рассказывала, что шалишим был взбешен, кричал, а потом заснул. Больше она ничего не сообщила – быть может, из чувства стыда, а быть может, по своей невинности она не придавала особого значения поцелуям Мато. Все, что тогда произошло, носилось в ее затуманенной голове, как воспоминания о тяжком сне. Она просто не могла бы выразить словами свои чувства.
   Однажды вечером, когда отец и дочь сидели вместе, вбежала испуганная Таанах. Она сказала, что во двор пришел старик с ребенком и требует, чтобы его провели к суффету.
   Гамилькар побледнел.
   – Проведи его сюда, – в волнении проговорил он.
   Иддибал вошел и не простерся ниц перед господином. Он держал за руку мальчика, одетого в плащ из козьей шерсти; приподняв капюшон, закрывавший лицо ребенка, он вымолвил:
   – Вот он, господин, возьми его!
   Суффет и раб удалились в глубину комнаты.
   Мальчик продолжал стоять посреди покоя; не столько удивленным, сколько внимательным взглядом осматривал он потолок, мебель, жемчужные ожерелья, лежавшие на пурпуровых тканях, и величественную молодую женщину, склонившуюся к нему.
   Ему было лет десять, и он был не выше римского меча. Курчавые волосы осеняли выпуклый лоб. Глаза, казалось, искали широких просторов. Ноздри тонкого носа раздувались. Все его существо озарено было необъяснимым сиянием, исходящим от тех, кто предназначен для великих дел. Когда он сбросил тяжелый плащ, на нем осталась подпоясанная рысья шкура; он с решительным видом попирал пол босыми ножками, побелевшими от пыли. Он, несомненно, угадывал, что совершается нечто важное, и стоял недвижно, заложив руку за спину, нагнув голову и держа палец во рту.
   Гамилькар знаком подозвал к себе Саламбо и сказал ей, понизив голос:
   – Спрячь мальчика у себя, слышишь? Никто, даже домашние, не должен знать о его существовании.
   Уже выйдя из покоя, Гамилькар еще раз спросил Иддибала, уверен ли он, что их никто не видел.
   – Никто, – ответил раб. – Улицы были пустынны.
   Война распространилась на все провинции, и раб стал тревожиться за сына своего господина. Не зная, где его укрыть, Иддибал проехал в челноке вдоль берега и в течение трех дней лавировал по заливу, разглядывая крепостной вал. В этот вечер, видя, что окрестности Камона пустынны, он быстро пересек проход и высадился вблизи арсенала. Вход в гавань был свободен.
   Вскоре варвары построили напротив огромный плот, чтобы помешать карфагенянам выходить из гавани. Они воздвигали деревянные башни и в то же время продолжали строить насыпь.
   Все сообщения с внешним миром были прерваны, – начался страшный голод.
   Убили всех собак, всех мулов, ослов, потом пятнадцать слонов, которых привел суффет. Львы храма Молоха взбесились, и рабы, служители храма, боялись к ним подходить. Сначала им бросали раненых варваров, а потом еще не остывшие трупы; львы не стали их есть и околели. В сумерки жители бродили вдоль старых укреплений и собирали между камнями травы и цветы, которые потом кипятили в вине: вино стоило дешевле воды. Другие пробирались к аванпостам врага и крали пищу прямо из палаток; варваров так это поражало, что часто они отпускали пришельцев, не тронув их. Наступил день, когда старейшины решили зарезать тайком лошадей Эшмуна. То были священные лошади, гриву которых жрецы переплетали золотыми лентами; они олицетворяли движение солнца и служили символом огня в его самом высоком выражении. Мясо лошадей, разрезанное на куски одинаковой величины, спрятали за жертвенником. По вечерам, якобы для того, чтобы помолиться, старейшины поднимались в храм, втихомолку поедали мясо и уносили под одеждой по куску для своих детей. В отдаленных кварталах, вдали от стен, менее нуждающиеся жители, из страха перед другими, запирались наглухо у себя в домах.
   Камни катапульт и обломки зданий, снесенных в целях защиты, образовали груды развалин среди улиц. Даже в наиболее спокойные часы горожане вдруг с криками пускались бежать; с высоты акрополя огни пожаров казались разбросанными по террасам пурпуровыми лохмотьями, которые кружил ветер.
   Три большие катапульты действовали непрерывно. Причиняемые ими опустошения были ужасны; голова одного человека отскочила на фронтон дома Сисситов, на улице Кинидзо рожавшая женщина была раздавлена глыбой мрамора, а ее ребенка вместе с ложем отбросило на перекресток Цинасина, где оказалось и одеяло.
   Больше всего раздражали жителей снаряды пращников. Они падали на крыши, в сады, во дворы, в то время как люди сидели, тяжело вздыхая, за жалкой трапезой. Смертоносные снаряды снабжены были вырезанными на них надписями, которые отпечатывались на теле раненых. На трупах можно было прочесть ругательства вроде: Свинья, шакал, гад, а иногда насмешки: Вот я и попался! Или же: Поделом мне!
   Часть вала, которая тянулась от порта до цистерн, была пробита.
   Жители Малки оказались запертыми между старой оградой Бирсы и варварами. Но карфагеняне были заняты укреплением стены и тем, чтобы сделать ее как можно более толстой и высокой; им некогда было думать о жителях Малки; они были оставлены без защиты и все до одного погибли. Несмотря на то, что их ненавидели, эта гибель вызвала возмущение против Гамилькара.
   На следующий день он открыл ямы, где хранился хлеб, и его управители роздали этот хлеб народу. В течение трех дней все ели до отвала.
   Но жажда от этого сделалась еще более невыносимой, и жителям все время мерещилась нескончаемая струя чистой воды, лившейся из акведука.
   Гамилькар не падал духом. Он надеялся на случайность, на какое-нибудь необыкновенное событие, которое все разрешит.
   Рабы суффета сорвали серебряные листы с храма Мелькарта; из гавани при помощи воротов извлекли четыре длинных судна и доставили их к подножию Маппал; в стене, обращенной к берегу, проделали отверстие. На этих судах рабы Гамилькара отправились в Галлию, чтобы достать там за какую угодно цену наемников. Гамилькар был в отчаянии, что не мог снестись с царем нумидийцев, так как знал, что он стоит за варварами, готовый на них броситься. Но Нар Гавас не был достаточно силен, чтобы отважиться на это в одиночку. Суффет велел поднять вал на двенадцать пядей, собрать в акрополе весь строительный материал из арсеналов и еще раз исправить машины.
   Для катапульт обычно употребляли длинные сухожилия быков или оленей. Но в Карфагене не было ни оленей, ни быков. Гамилькар попросил у старейшин, чтобы жены их пожертвовали свои волосы. Все жены согласились на жертву, но волос оказалось недостаточно. В домах Сисситов содержались тысяча двести взрослых рабынь, предназначенных для продажи в Грецию и Италию; их волосы, упругие благодаря постоянному умащиванию, вполне годились для военных машин. Но убытки были бы потом слишком велики. Поэтому решили взять волосы у жен плебеев. Вполне равнодушные к благу отечества, женщины из народа поднимали отчаянный вопль при появлении слуг старейшин с ножницами в руках.
   Новый взрыв ярости потряс варваров. Издали было видно, как они смазывали свои машины жиром мертвецов; другие вырывали у мертвецов ногти и сшивали их, сооружая панцири. Они придумали заряжать катапульты сосудами, полными змей, привезенных неграми. Глиняные сосуды разбивались о каменные плиты, змеи расползались и кишели в таком количестве, точно вылезали из стен. Варвары, недовольные своим изобретением, стали его усовершенствовать; их машины выбрасывали теперь всевозможные нечистоты, человеческие испражнения, куски падали, трупы. Появилась чума. У карфагенян выпадали зубы, десны их побелели, как у верблюдов после долгого пути.
   Машины расставили на насыпи, хотя она еще не всюду достигла высоты вала. Перед двадцатью тремя башнями городских укреплений стояли теперь двадцать три деревянные башни. Снова установили все толленоны, а посредине, несколько поодаль, виднелась страшная стенобитная башня Деметрия Полиоркета, которую Спендию удалось наконец соорудить.
   Пирамидальная, как Александрийский маяк, она была высотой в сто тридцать локтей, шириной в двадцать три, в девять этажей, суживавшихся к вершине и защищенных бронзовой чешуей; в башне были пробиты многочисленные двери, за которыми находились воины; на верхней площадке стояла катапульта, рядом с нею два стреломета.
   Гамилькар приказал воздвигнуть кресты для тех, кто заговорит о том, чтобы сдаться; женщин, и тех привлекли к работе. Все спали на улицах и с тревогой ожидали дальнейших событий.
   Однажды утром, незадолго до восхода солнца (был седьмой день месяца Нисана), карфагеняне услышали страшный шум, поднятый варварами; гремели оловянные трубы, большие пафлагонийские рога ревели, как быки. Все вскочили и бросились к валу.
   Целый лес копий, пик и мечей щетинился у подножия. Лес этот ринулся к стенам, за них зацепились лестницы, в амбразурах появились головы варваров.
   Бревна, поддерживаемые длинными рядами воинов, ударяли о ворота; туда, где насыпь не доходила до верха вала, наемники подходили сомкнутыми рядами, чтобы разрушить стену; первый ряд сидел на корточках, второй сгибал колени, остальные поднимались все выше, – вплоть до последних, стоявших во весь рост. В других местах, чтобы подняться на стену, самые высокие шли впереди, самые низкие – в хвосте; все левой рукой упирали щиты в свои шлемы и так тесно соединяли их края, что были похожи на больших черепах. Снаряды скользили по этим косым рядам.
   Карфагеняне бросали жернова, толкачи, чаны, бочки, кровати – все, что представляло тяжесть и могло убивать. Некоторые подстерегали врагов в амбразурах с рыбацкими сетями; когда варвар подходил, он запутывался в сетях и бился в них, как рыба. Карфагеняне сами разрушали стенные зубцы; обломки их падали, поднимая густую пыль; стоявшие одна против другой катапульты выпускали снаряды; камни сталкивались и разлетались на тысячи кусков, дождем сыпавшихся на воинов.
   Вскоре осажденные и осаждающие слились в длинную вереницу; она выпячивалась в промежутках насыпи и, растягиваясь с обоих концов, извивалась, не подвигаясь вперед. Воины сцеплялись, лежа ничком, как борцы. Женщины, свесившись с амбразур, поднимали вой. Их стаскивали за покрывала; белизна их обнажавшихся тел сверкала под руками негров, которые вонзали в них кинжалы. Задавленные толпою не падали; поддержанные плечами соседей, они двигались несколько минут с остановившимся взглядом. Те, у кого оба виска были пробиты дротиком, качали головой, как медведи. Рты, раскрытые для крика, оставались отверстыми; отрубленные руки взлетали вверх. Много совершалось подвигов, о которых долго рассказывали потом уцелевшие.
   С деревянных вышек и каменных башен летели стрелы. Толленоны быстро скользили вверх, а когда варварам удалось разрушить под катакомбами старинное кладбище, они стали бросать в карфагенян могильные плиты. Под тяжестью перегруженных корзин канаты иногда лопались, и сгрудившиеся в корзинах воины, воздевая руки, летели вниз с огромной высоты.
   До полудня ветераны гоплитов упорно осаждали Тению, чтобы проникнуть в гавань и разрушить корабли. Гамилькар велел разложить на крыше Камона огонь из мокрой соломы; дым ослеплял варваров, и они отклонялись влево, усиливая невообразимую сумятицу, происходившую в Малке. Синтагмы, составленные из силачей, пробили трое ворот. Высокие заграждения из досок, утыканных гвоздями, остановили их; четвертые ворота легко уступили напору; варвары кинулись в пролом и скатились в ров, где были устроены западни. В юго-западном углу Автарит со своим отрядом разрушил стену, расселины которой были заткнуты кирпичами. За стеной был откос – и варвары легко поднялись по нему. Дальше, однако, оказалась вторая стена, сложенная из камней и длинных поперечных балок, чередовавшихся как клетки шахматной доски. Это была галльская кладка, которую суффет применил в силу необходимости. Галлам казалось, что они очутились перед родным городом. Они нехотя повели атаку и вскоре были отброшены.
   Дозорный путь был теперь в руках варваров от Камонской улицы до Овощного рынка; самниты приканчивали умирающих рогатинами или глядели, поставив ногу на стену, вниз, на дымящиеся развалины и на возобновлявшуюся вдали битву.
   Пращники, расставленные сзади, продолжали метать снаряды. Но от долгого употребления пружины акарнанских пращей сломались; некоторые солдаты стали, как пастухи, бросать камни рукой, другие посылали свинцовые шары, ударяя их кнутовищем. Зарксас, с черными волосами до плеч, кидался во все стороны и увлекал за собой балеаров. Две сумки висели у него по бокам; он беспрестанно опускал в них левую руку, а правая крутилась у него подобно колесу боевой колесницы.
   Мато сначала избегал вступать в бой, чтобы лучше руководить всем войском варваров. Он появлялся то около залива у наемников, то близ лагуны у нумидийцев, то на берегу озера, среди негров; из глубины равнины он гнал к линиям укреплений толпы непрерывно прибывавших солдат. Мало-помалу он приблизился к стенам; запах крови, вид резни и гром труб воспламенили его сердце. Он вернулся в свою палатку и, сбросив панцирь, надел львиную шкуру, более удобную для битвы. Львиная морда окружала лицо своими зубами; передние лапы скрещивались на груди, задние спускались ниже колен.
   Мато оставил на себе широкий пояс, за которым сверкал топор с двойным лезвием, и, взяв большой меч, стремительно бросился вперед через пролом в стене. Подобно работнику, который, обрубая ветви ивы, старается сбить их как можно больше, чтобы лучше заработать, он двигался вперед, уничтожая вокруг себя карфагенян. Тех, кто пытался схватить его сбоку, он опрокидывал ударами рукояти; когда на него бросались спереди, он закалывал нападавших; обращавшихся в бегство рассекал надвое. Два человека вскочили ему на спину; он одним прыжком отступил к воротам и раздавил их. Меч его то опускался, то поднимался и, наконец, раскололся об угол стены. Тогда он схватил свой тяжелый топор и стал крошить карфагенян, как стадо овец. Они отступали все дальше, и он подошел ко второй ограде у подножия акрополя. Предметы, которые солдаты бросали сверху, загромождали ступени и поднимались выше стен. Мато, очутившись среди развалин, обернулся, чтобы призвать своих воинов.
   Он увидел, что перья их шлемов развеваются над толпой; потом они опустились, – это значило, что воины его в опасности. Он поспешил к ним; широкий венец красных перьев сузился, и вскоре соратники пробрались к Мато и окружили его. Из боковых улиц стекалось множество людей. Толпа подхватила Мато, подняла и увлекла обратно – туда, где насыпь была высокая.
   Мато громким голосом отдал приказ; все щиты опустились на шлемы; он вскочил на них, чтобы уцепиться за что-нибудь и войти в Карфаген; продолжая размахивать страшным топором, он бегал по щитам, похожим на бронзовые волны, как морской бог, несущийся по водам.
   В это время человек в белой одежде ходил по краю вала, невозмутимый и равнодушный к окружавшей его смерти. Иногда он приставлял к глазам правую руку, точно искал кого-то. Мато прошел мимо него внизу. Взор карфагенянина вдруг вспыхнул, и его безжизненное лицо исказилось; подняв тощие руки, он стал громко кричать ему вслед ругательства.
   Слов не было слышно, но в сердце Мато проник такой жестокий, такой яростный взгляд, что он зарычал и бросил в кричащего длинный топор; карфагеняне окружили Шагабарима; Мато, не видя его более, упал навзничь без сил.
   Вблизи раздался страшный скрежет, к которому примешивалось глухое ритмичное пение.
   То был скрежет огромной стенобитной машины, окруженной толпою воинов. Они тащили ее обеими руками, тянули веревками и толкали плечами, потому что откос, поднимавшийся с равнины на насыпь, хотя и очень отлогий, затруднял передвижение машин такого необычайного веса; на восьми колесах, обшитых железом, машина подвигалась вперед с самого утра, подвигалась медленно, подобно горе, которая решила бы взойти на другую гору. Потом из-под нее вылез огромный таран; три двери растворились, и в глубине показались, подобно железным колоннам, воины в панцирях. Видно было, как они карабкались вверх и спускались вниз по двум лестницам, проходившим через все этажи. Некоторые поджидали, пока крючья дверей коснутся стены, и тогда бросались вперед; на верхней площадке раскручивались канаты метательных машин и опускалось дышло катапульты.
   Гамилькар в это время стоял на крыше Мелькарта. По его расчетам машина должна была направиться прямо к храму и стать против наименее уязвимого места, которое поэтому не охранялось. Давно уже его рабы несли на дозорный путь козьи меха; здесь они воздвигли из глины две поперечные перегородки, образовавшие своего рода бассейн. Вода протекала на насыпь; как ни странно, Гамилькара это не беспокоило.
   Когда машина была уже шагах в тридцати от него, он приказал положить доски поверх улиц, между домами, от цистерн до вала; воины, выстроившись в ряд, передавали из рук в руки шлемы и амфоры с водой, которые они неустанно опорожняли. Карфагеняне возмущались такой тратой воды. Таран разрушал стену; вдруг из появившейся трещины хлынула вода, и бронзовая громада в девять этажей, заключавшая в себе более трех тысяч воинов, начала медленно качаться, как корабль. Оказалось, что вода, проникая в глубь насыпи, размывала грунт; колеса машины постепенно увязали, в первом этаже из-за кожаной занавеси показалось лицо Спендия; он дул изо всех сил в трубу из слоновой кости. Огромное сооружение, судорожно приподнявшись, подвинулось еще шагов на десять; но почва все размягчалась, грязь залепила оси колес, и машина остановилась, сильно накренясь, затем скатилась на край площадки и под тяжестью своего дышла упала, разрушив нижние этажи. Стоявшие у дверей воины летели в пропасть или же цеплялись за концы длинных балок и увеличивали своей тяжестью наклон машины, которая с громким треском распадалась на куски.
   Варвары бросились на помощь соратникам и столпились вокруг них. Карфагеняне спустились с вала и напали на врагов сзади, стали беспрепятственно убивать их. Но в это время примчались колесницы, чтобы оцепить карфагенян; те снова поднялись на стену. Наступила ночь, и варвары постепенно отошли.
   На равнине, от голубоватого залива до белой лагуны, кишели люди; и озеро, куда стекала кровь, расстилалось вдали огромное, багровое.
   Насыпь была так завалена трупами, что казалась сложенной из человеческих тел. Посредине возвышалась покрытая бронью стенобитная машина: время от времени огромные части ее отпадали, точно камни рухнувшей пирамиды. На стенах видны были широкие потеки свинца. Горели разрушенные деревянные башни, дома казались развалинами огромного амфитеатра. Поднимались тяжелые клубы дыма, унося искры, угасавшие в темном небе.
   Карфагеняне, томимые жаждой, бросились к цистернам. Они выломали двери. В глубине оказалась только мутная жижа.
   Что было делать? Варваров оставались несметные полчища, и, отдохнув, они возобновят осаду.
   В городе на углах улиц народ совещался всю ночь. Одни говорили, что нужно услать женщин, больных и стариков; другие предлагали покинуть город и основаться где-нибудь вдали, в колонии. Но недоставало кораблей, и до восхода солнца так ничего и не решили.
   На следующий день сражения не было – так все устали. Спавшие были похожи на трупы.
   Карфагеняне, размышляя о причинах своих несчастий, вспомнили, что не послали в Финикию ежегодные дары Мелькарту Тирийскому, и пришли в ужас. Боги, возмущенные Республикой, будут длить свою месть.
   На богов смотрели, как на жестоких господ, которых можно умилостивить мольбами или подкупить подарками. Все были беспомощны перед Молохом-всепожирателем. Жизнь и тела людей принадлежали ему; поэтому карфагеняне обычно жертвовали частицей тела, чтобы спасти себя и укротить его гнев. Детям обжигали горящими фитилями лоб или затылок; этот способ умиротворения Ваала давал жрецам много денег, и они убеждали карфагенян прибегать к нему как к наиболее легкому и мягкому.
   На этот раз, однако, дело шло о самой Республике. Всякая польза должна была искупаться какой-нибудь потерей, и все расчеты строились на нуждах слабого и требованиях сильного. Не было поэтому такой муки, которую не следовало бы претерпеть ради Молоха, жаждавшего лицезреть самые страшные пытки, а карфагеняне теперь всецело зависели от его воли. Необходимо было его умилостивить. Примеры показывали, что этим способом можно отвратить напасти. Верили также, что сожжение жертв очистит Карфаген. Жестокость толпы была заранее распалена. К тому же выбор должен был пасть только на знатные семьи.
   Члены Совета собрались на совещание, – оно тянулось долго. Ганнон тоже явился на него. Сидеть он уже не мог и остался лежать на носилках у двери, полузакрытый бахромой длинных занавесок. И когда жрец Молоха спросил всех, согласны ли они принести в жертву своих детей, голос Ганнона раздался оттуда, как рев духа из глубины пещеры. Он выразил сожаление, что у него самого нет детей, дабы отдать их на заклание, и пристально посмотрел при этом на Гамилькара, сидевшего против него в другом конце залы. Суффета так смутил его взгляд, что он опустил глаза. Все одобрили Ганнона, кивая головами в знак согласия. Следуя ритуалу, суффет вынужден был ответить верховному жрецу:
   – Да будет так.
   Старейшины постановили совершить жертвоприношение, причем облекли свое решение в обычную иносказательную форму; есть вещи, которые легче исполнить, нежели выразить словами.
   Решение Совета стало тотчас же известно в Карфагене. Раздались стенания. Всюду слышались крики женщин; мужья утешали их или осыпали упреками.
   Три часа спустя распространилась еще более поразительная весть: суффет открыл источники у подножия утеса. Все побежали туда. В ямах, прорытых в песке, виднелась вода. Несколько человек, лежа на животе, пили ее.
   Гамилькар сам не знал, действовал ли он по совету богов или по смутному воспоминанию о тайне, сообщенной ему когда-то отцом; как бы то ни было, покинув Совет, он спустился на берег и вместе со своими рабами стал рыть песок.
   Он начал раздавать одежду, обувь и вино, отдал все оставшиеся у него запасы хлеба, впустил толпу в свой дворец, открыл ей кухни, кладовые и все комнаты, за исключением комнаты Саламбо. Он возвестил, что скоро прибудет шесть тысяч галльских наемников и что македонский царь шлет воинов.
   Но уже на второй день источники стали высыхать, а к вечеру третьего дня иссякли. Тогда все снова заговорили о решении старейшин, и жрецы Молоха приступили к его исполнению.
   В семьи являлись люди в черных одеждах. Многие родители заранее уходили из дома – якобы по делу или за покупками; слуги Молоха приходили и забирали детей. Другие покорно отдавали их. Детей уводили в храм Танит, где жрицы должны были кормить их и забавлять до наступления торжественного дня.
   Эти люди появились внезапно у Гамилькара и, застав его в садах, обратились к нему:
   – Барка! Ты знаешь, зачем мы пришли… – за твоим сыном.
   Они прибавили, что мальчика видели в сопровождении старика лунной ночью минувшего месяца в Маппалах.
   Гамилькар едва не задохнулся от ужаса, но, быстро сообразив, что отрицать бесполезно, выразил согласие и ввел пришедших в торговый дом. Прибежавшие рабы стали, по знаку своего господина, стеречь выходы.
   Обезумевший Гамилькар вошел в комнату Саламбо. Одной рукой он схватил Ганнибала, другой сорвал шнурок с валявшейся одежды, связал мальчику ноги и руки, а концом шнурка заткнул ему рот, чтобы он не мог говорить; затем спрятал его под ложем из бычьих шкур, опустив до земли широкое покрывало.
   Затем Гамилькар начал ходить взад и вперед; он поднимал руки, кружился, кусал губы, устремив глаза в пространство, и дышал тяжело, как умирающий.
   Наконец он ударил три раза в ладоши. Явился Гиденем.
   – Послушай, – сказал он, – найди среди рабов мальчика лет восьми-девяти, с черными волосами и выпуклым лбом! Приведи его! Не медли!
   Вскоре Гиденем вернулся с мальчиком, жалким, худым и в то же время одутловатым, кожа его казалась такой же серой, как грязные лохмотья, которыми он был покрыт. Он втягивал голову в плечи и тер рукой глаза, залепленные мухами.
   Как можно принять его за Ганнибала! Но времени, чтобы найти другого, не было. Гамилькар посмотрел на Гиденема; ему хотелось задушить его.
   – Уходи! – крикнул он.
   Начальник над рабами убежал.
   Значит, несчастье, которого он давно боялся, действительно наступило. Напрягая все силы, он стал придумывать какое-нибудь средство, чтобы избежать его.
   За дверью раздался голос Абдалонима. Суффета звали. Служители Молоха выражали нетерпение.
   Гамилькар с трудом удержал крик, точно его обожгли раскаленным железом: он опять как безумный забегал по комнате. Потом опустился у перил и сжал кулаками лоб.
   В порфировом бассейне оставалось еще немного чистой воды для омовения Саламбо. Несмотря на отвращение и гордость, суффет окунул в воду мальчика и, как работорговец, принялся мыть его и оттирать скребками и глиной. Затем он взял из ящика у стены два четырехугольных куска пурпура, надел ему один на грудь, другой на спину и соединил их у ключиц двумя алмазными пряжками. Он смочил ему голову благовониями, надел на шею янтарное ожерелье и обул в сандалии с жемчужными каблуками, в сандалии своей дочери! Гамилькар дрожал от стыда и гнева. Саламбо, торопясь, помогала отцу и была так же бледна, как и он. Мальчик улыбался, ослепленный великолепием новых одежд, и даже, осмелев, стал хлопать в ладоши и скакать, но Гамилькар потащил его за собой.
   Он крепко держал мальчика за руку, точно боясь потерять; мальчику было больно, и он заплакал, продолжая бежать рядом с Гамилькаром.
   У эргастула, под пальмой, раздался жалобный, молящий голос. Голос этот шептал:
   – Господин, о господин!..
   Гамилькар обернулся и увидел человека отвратительной наружности, одного из тех несчастных, которые жили в доме без всякого дела.
   – Что тебе? – спросил суффет.
   Раб, весь дрожа, пробормотал:
   – Я его отец!
   Гамилькар продолжал идти; раб следовал за ним, согнув спину и вытянув шею. Лицо его было искажено несказанной мукой. Его душили с трудом сдерживаемые рыдания; ему хотелось и спросить Гамилькара и закричать «Пощади!».
   Наконец он отважился коснуться локтя суффета.
   – Неужели ты его?..
   У раба не было сил договорить; Гамилькар остановился, пораженный его скорбью.
   Он никогда не думал, – до того велика была пропасть, разделявшая их, – что между ними могло быть что-нибудь общее. Это показалось ему оскорблением, покушением на его исключительные права. Он ответил взглядом, более тяжелым и холодным, чем топор палача. Раб без чувств упал на песок к его ногам. Гамилькар перешагнул через него.
   Три человека в черных одеждах ждали его в большой зале, стоя у каменного диска. Он тотчас же стал рвать на себе одежды и кататься по полу, испуская пронзительные крики:
   – Бедный Ганнибал! Сын мой, утешение мое, надежда, жизнь! Убейте и меня тоже! Возьмите и меня вместе с ним! Горе! Горе!
   Он царапал себе лицо ногтями, рвал волосы и выл, как плакальщицы на погребениях.
   – Уведите его, я так страдаю! Уходите! Убейте и меня!
   Служители Молоха удивлялись тому, что у великого Гамилькара такое слабое сердце. Они были почти растроганы.
   Раздался топот босых ног и прерывистый хрип, подобный дыханию бегущего дикого зверя; на пороге третьей галереи, между косяками из слоновой кости показался бледный человек, в отчаянии простиравший руки; он крикнул:
   – Мое дитя!
   Гамилькар одним прыжком очутился возле раба и, закрыв ему рот руками, стал кричать еще громче:
   – Этот старик воспитывал его! Он называет его своим сыном. Он с ума сойдет! Довольно! Довольно!
   Вытолкнув за плечи трех жрецов и их жертву, он вышел вместе с ними и с силой захлопнул ногою дверь.
   Гамилькар остановился, прислушиваясь; он все еще боялся, что жрецы вернутся. Затем он подумал, не следовало ли ему отделаться от раба, чтобы быть уверенным в его молчании; но опасность еще не вполне миновала, и эта смерть могла прогневить богов, обернуться против его же сына.
   Изменив свое намерение, он послал рабу через Таанах лучшее, что было на кухнях: четверть козла, бобы и консервы из гранат.
   Раб давно не ел; он набросился на пищу, и его слезы капали на блюда.
   Гамилькар, вернувшись наконец к Саламбо, развязал шнурки и высвободил Ганнибала. Мальчик укусил ему руку до крови. Гамилькар ласково оттолкнул сына.
   Чтобы усмирить мальчика, Саламбо стала пугать его Ламией, киренской людоедкой.
   – А где она? – спросил он.
   Ему сказали, что придут разбойники и посадят его в темницу. Он крикнул:
   – Пускай придут, я их убью!
   Гамилькар открыл ему страшную правду. Но он рассердился на отца; он сказал, что, будучи властителем Карфагена, отец мог бы уничтожить весь народ.
   Наконец, утомленный напряжением и гневом, Ганнибал заснул беспокойным сном. Он бредил во сне, прижавшись спиной к пурпуровой подушке. Голова его слегка откинулась, маленькая рука повелительно вытянулась.
   Когда наступила глубокая ночь, Гамилькар осторожно поднял сына и спустился в темноте по лестнице, украшенной галерами. Пройдя мимо складов, он взял корзину винограда и кувшин чистой воды. Мальчик проснулся перед статуей Алета, в пещере, где хранились драгоценные камни; при виде окружавшего его сияния он улыбнулся на руках у отца, точь-в-точь, как тот, другой мальчик.
   Гамилькар был вполне уверен, что никто уже не отнимет у него сына. В эту пещеру нельзя было проникнуть – она соединялась с берегом подземным ходом, известным ему одному. Оглядевшись вокруг, он облегченно вздохнул. Потом он посадил мальчика на табурет около золотых щитов.
   Теперь его никто не видел, не было надобности сдерживать себя, и он дал волю своим чувствам. Подобно матери, которой вернули ее первенца, он бросился к сыну, прижал его к груди, смеялся и плакал, называл его ласковыми именами, покрывал поцелуями. Маленький Ганнибал, испуганный его порывистой нежностью, затих.
   Гамилькар вернулся неслышными шагами, ощупывая вокруг себя стены. Он пришел в большую залу, куда лунный свет проникал в одно из отверстий купола, посреди комнаты, вытянувшись на мраморных плитах, спал насытившийся раб.
   Гамилькар взглянул на раба, и в нем шевельнулась жалость. Кончиком котурна он пододвинул ему ковер под голову. Затем поднял глаза и посмотрел на Танит, узкий серп которой сверкал на небе; он почувствовал себя сильнее Ваалов и преисполнился презрением к ним.
   Приготовления к жертвоприношению уже начались.
   В храме Молоха выбили кусок стены, чтобы извлечь медного идола, не касаясь пепла жертвенника. Затем, как только взошло солнце, служители храма двинули идола на Камонскую площадь.
   Идол пятился, скользя на подставленных под него валиках; плечи его были выше стен; едва завидя бога, карфагеняне быстро убегали, ибо нельзя безнаказанно созерцать Ваала иначе, как при проявлении его гнева.
   По улицам распространился запах благовоний. Двери всех храмов раскрылись; появились скинии богов на колесницах или на носилках, которые несли жрецы. Большие султаны из перьев развевались по их углам, лучи исходили от остроконечных кровель, увенчанных хрустальными, серебряными или медными шарами.
   То были ханаанские Ваалы, двойники верховного Ваала; они возвращались к своему первоначалу, чтобы преклониться перед его силой и уничтожиться в его блеске.
   В шатре Мелькарта из тонкой пурпуровой ткани сокрыто было керосиновое пламя; на шатре Камона гиацинтового цвета высился фаллус из слоновой кости в венце из драгоценных камней; за занавесками Эшмуиа, эфирно-голубого цвета, спал свернувшийся клубком пифон; боги Патэки, которых жрецы несли на руках, похожи были на больших спеленатых детей, – пятки их касались земли.
   Затем следовали все низшие формы божества: Ваал-Самен, бог небесных пространств; Ваал-Пеор, бог священных высот; Ваал-Зебуб, бог разврата, и боги соседних стран и родственных племен: Ярбал ливийский, Адрамелек халдейский, Киюн сирийский; Дерсето с лицом девственницы передвигалась на плавниках, а труп Таммуза везли на катафалке среди факелов и срезанных волос. Для того чтобы подчинить властителей небесного свода Солнцу и оградить главного бога от влияния каждого из них, жрецы потрясали разноцветными металлическими звездами на высоких шестах. Тут были представлены все светила, начиная с черного Небó, духа Меркурия, до отвратительного Рагаба, воплощенного в созвездии Крокодила. Абаддиры – камни, упавшие с луны, – кружились в пращах из серебряных нитей; жрецы Цереры несли в корзинах хлебцы, воспроизводившие женский половой орган; другие жрецы шли со своими фетишами, своими амулетами; появились забытые идолы; взяты были даже мистические эмблемы кораблей. Казалось, Карфаген хотел сосредоточиться на мысли о смерти и разрушении.
   Перед каждой скинией стоял человек, державший на голове широкий сосуд, в котором курился ладан. Носились облака дыма; сквозь него можно было различить ткани, подвески и вышивки священных шатров. Колесницы двигались медленно, так как были очень тяжелы. Оси их иногда цеплялись за что-нибудь на улицах; благочестивые люди пользовались случаем, чтобы коснуться Ваалов своими одеждами, и потом сохраняли их, как святыню.
   Медный идол продолжал шествовать к Камонской площади. Богачи, неся скипетры с изумрудными набалдашниками, вышли из Мегары, старейшины, с венцами на головах, собрались в Киниздо, а управляющие казной, начальники провинций, торговцы, моряки и многочисленные похоронные служители, все со знаками своих должностей или эмблемами своего ремесла, шли к скиниям, которые спускались с акрополя, окруженные жрецами.
   В честь Молоха карфагеняне надели свои лучшие драгоценности. Алмазы сверкали на их черных одеждах, но широкие кольца падали с похудевших рук, и ничто не могло быть мрачнее этих безмолвных людей, серьги которых ударялись о бледные щеки, а золотые тиары сжимали лоб, морщившийся от безысходного отчаяния.
   Наконец Ваал достиг середины площади. Его жрецы сделали ограду из решеток, чтобы отстранить толпу, и расположились вокруг него.
   Жрецы Камона в рыжих шерстяных одеждах выстроились перед своим храмом, под колоннами портика: жрецы Эшмуна в льняных плащах, с ожерельями из голов кукуфы и в остроконечных тиарах, расположились на ступенях акрополя; жрецы Мелькарта в фиолетовых туниках заняли западную часть площади; жрецы абаддиров, затянутые в повязки из фригийских тканей, стали на востоке, а с южной стороны вместе с кудесниками, покрытыми татуировкой, поместили крикунов в заплатанных одеждах, служителей Патэков и Иидонов, которые предсказывали будущее, держа во рту кость мертвеца. Жрецы Цереры в голубых одеждах остановились из предосторожности на улице Сатеб и тихими голосами напевали фесмофорий на мегарском наречии.
   Время от времени появлялись вереницы совершенно голых людей; расставив руки, они держали друг друга за плечи и исторгали из груди глухие хриплые звуки; их глаза, устремленные на колосса, сверкали в облаках пыли, и они мерно раскачивались, точно были единым телом. Они были в таком неистовстве, что для восстановления порядка рабы, служители храмов, пустили в ход палки и заставили их лечь на землю ничком, лицом на медные решетки.
   Из глубины площади выступил человек в белой одежде. Он медленно прошел через толпу, и в нем узнали жреца Танит – верховного жреца Шагабарима. Раздался крик, ибо в этот день все были под властью мужского начала и о богине забыли, даже не заметили отсутствия ее жрецов. Но карфагеняне еще больше удивились, когда увидели, что Шагабарим открыл решетчатую дверь, одну из тех, куда входили для приношения жертв. Жрецы Молоха усмотрели в этом оскорбление, нанесенное их богу; возмущенно размахивая руками, они пытались оттолкнуть его. Упитанные мясом жертв, облаченные в пурпур, как цари, в трехрядных колпаках, они презирали бледного евнуха, изнуренного умерщвлением плоти, и злобный смех сотрясал их черные бороды, расстилавшиеся на груди в виде солнечного сияния.
   Шагабарим, не отвечая им, продолжал идти; он медленно пересек огороженное пространство и, оказавшись между ногами колосса, коснулся его с двух сторон, расставив руки, что составляло торжественный ритуал богопочитания. Слишком долго мучила его Раббет; от отчаяния или, быть может, не находя бога, вполне соответствующего его пониманию, он решился избрать своим божеством Молоха.
   В толпе, устрашенной таким вероотступничеством, послышался ропот. Порвалась последняя нить, связывавшая души с милосердным божеством.
   Шагабарим не мог по своему увечью участвовать в служении Ваалу. Жрецы в красных мантиях изгнали его из ограды; когда он оказался за нею, он обошел жрецов всех богов; затем жрец, оставшийся без бога, исчез в толпе, расступившейся перед ним.
   Тем временем между ногами колосса зажгли костер из алоэ, кедра и лавра. Длинные крылья Молоха касались пламени; мази, которыми его натерли, текли по медному телу, точно капли пота. Вокруг круглой плиты, на которую он упирался ногами, стояли недвижной цепочкой дети, закутанные в черные покрывала; несоразмерно длинные руки бога спускались к ним, точно собираясь схватить этот живой венец и унести его на небо.
   Богачи, старейшины, женщины – вся толпа теснилась за жрецами и на террасах домов. Большие раскрашенные звезды перестали кружиться; скинии были поставлены на землю; дым кадильниц поднимался отвесно, точно гигантские деревья, раскинувшие на синеве неба свои голубоватые ветви.
   Многие лишились чувств; другие точно окаменели в экстазе. Беспредельная тревога теснила грудь. Последние возгласы затихли; карфагенский народ задыхался, охваченный жаждой ужаса.
   Наконец верховный жрец Молоха опустил левую руку под покрывала детей, вырвал у каждого прядь волос на лбу и бросил ее в огонь. Жрецы в красных плащах запели священный гимн:
   – Слава тебе, Солнце! Царь двух поясов земли, творец, сам себя породивший, отец и мать, отец и сын, бог и богиня, богиня и бог!..
   Голоса их затерялись в реве музыкальных инструментов, на которых заиграли одновременно, чтобы заглушить крики жертв. Восьмиструнные шеминиты, кинноры о десяти и небалы о двенадцати струнах скрипели, свистели, гремели. Огромные мехи, утыканные трубами, звонко щелкали, тамбурины непрерывно гудели; среди грома рожков сальсалимы трещали, как крылья саранчи.
   Рабы, служители храмов, открыли длинными крюками семь отделений, расположенных одно над другим по всему телу Ваала. В самое верхнее положили муку; во второе – двух голубей; в третье – обезьяну; в четвертое – барана; в пятое – овцу. А так как для шестого не оказалось быка, то туда бросили дубленую шкуру, взятую из храма. Седьмое отделение оставалось открытым.
   Прежде чем что-либо предпринять, нужно было испробовать, как действуют руки идола. Тонкие цепочки, начинавшиеся у пальцев, шли к плечам и спускались сзади; когда их тянули книзу, раскрытые руки Молоха поднимались до высоты локтей и сходились на животе. Их несколько раз привели в движение короткими, прерывистыми толчками. Инструменты смолкли. Пламя бушевало.
   Жрецы Молоха ходили по широкой плите, всматриваясь в толпу.
   Нужна была жертва отдельного человека, жертва совершенно добровольная, так как считалось, что она увлечет за собою других. Никто пока не являлся. Семь проходов от барьеров к колоссу оставались пустыми. Чтобы увлечь толпу примером, жрецы вынули из-за поясов острые шила и стали наносить себе раны на лице. В ограду впустили Посвященных, которые до этого лежали, распростершись, на земле. Им бросили связку страшных железных орудий, и каждый из них избрал себе пытку. Они вонзали себе вертела в грудь, рассекали щеки, надевали на головы терновые венцы; потом схватились за руки и, окружив детей, образовали второй большой круг, который то сжимался, то расширялся. Они приближались к перилам, затем отступали, снова приближались и проделывали это вновь и вновь, маня к себе толпу головокружительным хороводом среди крови и криков.
   Мало-помалу люди заполнили проходы; они бросали в огонь жемчуга, золотые сосуды, чаши, светильники, все свои богатства; дары становились все более щедрыми и многочисленными. Наконец шатающийся человек с бледным, искаженным от ужаса лицом толкнул вперед ребенка; в руках колосса очутилась маленькая черная ноша; она исчезла в темном отверстии. Жрецы наклонились над краем большой плиты, и вновь раздалось пение, славящее радость смерти и воскресение в вечности.
   Жертвы поднимались медленно, и так как дым восходил клубами к небу, казалось, будто они исчезают в облаке. Никто из них не шевелился; все были связаны по рукам и по ногам; под темными покрывалами они ничего не видели, и их нельзя было узнать.
   Гамилькар, в красном плаще, как все жрецы Молоха, стоял около Ваала, у большого пальца его правой ноги. Когда привели четырнадцатого мальчика, все заметили, что Гамилькар отпрянул в ужасе. Но вскоре, приняв прежнюю позу, он скрестил руки и опустил глаза. С другой стороны статуи верховный жрец стоял так же неподвижно, как и он. Склонив голову, отягченную ассирийской митрой, жрец смотрел на сверкавшую у него на груди золотую бляху; она была покрыта вещими камнями и в отблесках пламени вспыхивала радугой. Он был бледен, растерян. Гамилькар потупился; оба они находились так близко от костра, что края их плащей, приподнимаясь, по временам касались огня.
   Медные руки двигались все быстрее и быстрее, беспрерывно. Каждый раз, когда на них клали ребенка, жрецы Молоха простирали над ним руку, чтобы взвалить на жертву преступления народа, и громко кричали: «Это не люди, это быки!» Толпа кругом ревела: «Быки! Быки!» Благочестивые люди кричали: «Ешь, властитель!» А жрецы Прозерпины, подчиняясь из страха требованиям Карфагена, бормотали элевсинскую молитву:
   – Пролей дождь! Роди!
   Едва очутившись на краю отверстия, жертвы исчезали, как капли воды на раскаленном металле, и белый дым поднимался среди багрового пламени.
   Но голод божества не утолялся; оно требовало новой пищи. Ему нагружали руки, стянув жертвы сверху толстой цепью. Верные служители Ваала начали было считать число жертв, чтобы узнать, соответствует ли оно числу дней в солнечном году; но жертвы все прибавлялись, их уже нельзя было сосчитать из-за головокружительного движения страшных рук. Длилось это долго, бесконечно долго, до самого вечера. Внутренние стенки отделений покраснели, стало видно горящее мясо. Некоторым даже казалось, что они различают волосы, отдельные члены, все тело жертв.
   Наступил вечер; облака сгустились над головой Ваала. Потухший костер превратился в пирамиду углей, доходивших до колен идола; весь красный, точно великан, залитый кровью, с откинутой головой, бог как бы шатался, опьянев.
   Жрецы торопились, неистовство толпы возрастало; число жертв уменьшилось: одни кричали, чтобы их пощадили, другие – что нужны новые жертвы. Казалось, стены, покрытые людьми, должны рухнуть от криков ужаса и мистического сладострастия. К идолу пришли верующие, таща цеплявшихся за них детей; они били их, чтобы оттолкнуть от себя и передать красным людям. Музыканты по временам останавливались в изнеможении, и тогда слышны были крики матерей и шипение жира, падавшего на угли. Опившиеся беленой ползали на четвереньках, кружились вокруг колосса и рычали, как тигры; Иидоны пророчествовали; Посвященные с рассеченными губами пели гимны. Ограду снесли – все хотели принять участие в жертвоприношении; отцы, чьи дети умерли задолго до того, кидали в огонь их изображения, игрушки, сохранившиеся останки. Те, у кого были ножи, бросились на других, и началась резня. При помощи бронзовых веялок рабы, служители храма, собрали с края плиты упавший пепел и развеяли его, чтобы жертвоприношение разнеслось над всем городом и достигло звездных пространств.
   Шум и яркий свет привлекли варваров к подножию стен; хватаясь, чтобы лучше видеть, за обломки стенобитной машины, они глядели, цепенея от страха.


   XIV. Ущелье Топора

   Карфагеняне не успели разойтись по домам, как сгустились тучи; те, кто, подняв голову, глядел на идола, почувствовали на лбу крупные капли. Пошел дождь.
   Он лил, не переставая, всю ночь; гремел гром. То был голос Молоха, победившего Танит, и теперь, оплодотворенная, она раскрывала с высоты небес свое широкое лоно. По временам карфагеняне видели ее в сияющем просвете, распростертую на подушках облаков; потом мрак сгущался, точно богиня, все еще истомленная, снова хотела заснуть. Карфагеняне, считая, что воду рождает луна, кричали, чтобы помочь ей в родах.
   Дождь хлестал по террасам, заливал их, образуя озера во дворах, ручьи на лестницах, водовороты на углах улиц. Он падал тяжелыми теплыми струями. С углов зданий низвергались пенистые водопады, на стенах повисла белая пелена воды, омытые дождем черные крыши храмов сверкали при свете молний. Множество потоков сбегало с акрополя; рушились дома; речки, бурно текшие по плитам, несли балки, штукатурку, мебель.
   Чтобы собрать дождевую воду, жители выставляли амфоры, кувшины, расстилали холст. Дождь гасил факелы. Стали брать головни из костра Ваала, а чтобы лучше напиться, карфагеняне запрокидывали голову и раскрывали рот. Другие, наклонившись над грязными лужами, опускали в них руки до плеч и пили, пока их не начинало рвать водой, как буйволов. Постепенно распространялась свежесть. Люди разминали члены, вдыхали влажный воздух и, опьяненные радостью, проникались великими надеждами. Все бедствия были забыты. Родина снова воскресла.
   Карфагеняне как бы испытывали потребность обратить на других излишек ярости, который не могли направить на себя. Подобное жертвоприношение не должно оставаться бесплодным. И хотя они ни в чем не раскаивались, их все же охватило неистовство, свойственное соучастникам неисправимых злодеяний.
   Варваров гроза застигла в плохо закрывавшихся палатках; дрожащие, не успев обсушиться и на следующий день, они вязли в грязи, отыскивая продовольствие и потерянное испорченное оружие.
   Гамилькар отправился к Ганнону и передал ему командование войсками. Старый суффет несколько минут колебался, обуреваемый ненавистью к Гамилькару и жаждой власти, но в конце концов принял предложение.
   Затем Гамилькар велел спустить на воду галеру, вооруженную двумя катапультами, – ее поставили в заливе против плота, а на корабли, находившиеся в его распоряжении, посадили лучшую часть войск. По-видимому, решив бежать, он быстро повернул на север и исчез в тумане.
   Три дня спустя (когда варвары стали готовиться к новому приступу) прибыли в смятении люди с ливийского берега. Барка высадился у них, стал собирать отовсюду припасы и завладел страной.
   Варвары были возмущены, как будто это было предательством с его стороны. Те, кто более всего тяготился осадой, в особенности галлы, без колебания покинули свои позиции, чтобы попытаться примкнуть к нему. Спендий хотел отстроить заново стенобитную машину, Мато составил план пути, ведшего от его палатки до Мегары, и поклялся пройти этот путь, но никто из солдат не двинулся с места. Другие, которыми командовал Автарит, ушли, бросив на произвол судьбы западную часть вала.
   Беспечность была так велика, что о замене ушедших даже не подумали.
   Нар Гавас следил за варварами издалека, с гор. Однажды ночью он провел свое войско берегом моря на внешнюю сторону лагуны и вступил в Карфаген.
   Он явился туда спасителем, с шестью тысячами воинов, которые несли муку под плащами, и с сорока слонами, груженными фуражом и сушеным мясом. Слонов окружили, стали давать им имена. Карфагенян радовало не столько прибытие такой помощи, сколько вид этих сильных животных, посвященных Ваалу; они были залогом его благоволения, знаком, что он наконец примет участие в войне и защитит их.
   Старейшины выразили Нар Гавасу свою признательность, после чего он поднялся во дворец Саламбо.
   Он ни разу не видел ее с тех пор, как в палатке Гамилькара, среди пяти войск, почувствовал прикосновение ее маленькой холодной и нежной руки, соединенной с его рукой. После обручения она уехала в Карфаген. Любовь, от которой его отвлекали иные заботы, вновь овладела им; теперь он надеялся предъявить свои права, жениться на Саламбо, обладать ею.
   Саламбо не понимала, каким образом этот юноша мог стать ее господином! Хотя она молила ежедневно Танит о смерти Мато, ее ужас перед ливийцем ослабевал. Она смутно чувствовала, что ненависть, которой он преследовал ее, была почти священна; ей хотелось видеть в Нар Гавасе отблеск того неистовства, которое до сих пор ослепляло ее в Мато. Ей хотелось узнать поближе Нар Гаваса, но присутствие жениха было бы ей тягостно. Она послала сказать Нар Гавасу, что ей не разрешается его принять.
   К тому же Гамилькар запретил допускать нумидийского царя к Саламбо; отдаляя до конца войны эту награду, он надеялся сохранить преданность Нар Гаваса. Из страха перед суффетом Нар Гавас удалился.
   Но к Совету ста он выказал крайнее презрение. Он отменил распоряжения Совета, потребовал преимуществ для своих солдат и назначил их на ответственные посты; варвары были поражены, увидев нумидийцев на башнях.
   Но еще сильнее было удивление карфагенян, когда прибыли на старой пунической триреме четыреста карфагенян, захваченных в плен во время войны с Сицилией. Гамилькар тайно отослал квиритам экипажи латинских кораблей, взятых до отпадения тирских городов; Рим ответил на это возвращением карфагенских пленных. Кроме того, Рим отверг предложения наемников в Сардинии и отказался признать своими подданными жителей Утики.
   Гиерон, который правил в Сиракузах, последовал этому примеру. Чтобы сохранять свои владения, он должен был соблюдать равновесие между двумя населявшими их народами; поэтому он был заинтересован в спасении хананеян и объявил себя их другом, послав им тысячу двести быков и пятьдесят три тысячи небелей чистой пшеницы.
   Еще более глубокая причина заставляла всех помогать Карфагену. Было очевидно, что стоит восторжествовать наемникам, как все, от воинов до кухонной прислуги, взбунтуются, и никакая государственная власть, ничей дом не устоят.
   Гамилькар тем временем наступал на восточные области. Он оттеснил галлов, и варвары оказались как бы в осаде.
   Тогда он стал их тревожить неожиданными вылазками. То приближаясь, то снова уходя, он неустанно продолжал этот маневр и постепенно отдалил их от лагерей. Спендий вынужден был следовать за ним, а в конце концов и Мато.
   Мато не пошел, однако, дальше Туниса и заперся в его стенах. Это упорство было очень мудро, так как вскоре был замечен Нар Гавас, вышедший из Камонских ворот со своими слонами и воинами. Гамилькар звал его к себе. Но уже другие варвары бродили по провинции в погоне за суффетом.
   В Клипее к Гамилькару перешли три тысячи галлов. Он получил коней из Киренаики, оружие из Бруттиа и возобновил войну.
   Никогда еще его военный гений не был таким изобретательным и стремительным. В течение пяти лунных месяцев он увлекал варваров за собою, заранее зная, куда их приведет.
   Варвары сначала пытались окружить Гамилькара небольшими отрядами, но он все время ускользал от них. Тогда они стали действовать сообща. Их войско состояло приблизительно из сорока тысяч человек, и несколько раз они торжествовали, видя, что карфагеняне отступают.
   Больше всего их беспокоила конница Нар Гаваса. Часто в самые душные часы дня, когда они шли по равнине, полусонные, изнемогавшие под тяжестью оружия, на горизонте вдруг появлялась широкая полоса пыли: то мчались галопом всадники, и из облака, в котором сверкали горящие глаза, сыпался град стрел. Нумидийцы в белых плащах испускали громкие крики и поднимали руки, сжимая коленями вздыбившихся коней, потом быстро поворачивали и пропадали из глаз. В отдалении у них были навьюченные на дромадеров запасы дротиков, и, вновь возвращаясь, еще более страшные, они выли, как волки, и исчезали, как ястребы. Варвары, стоявшие в передних шеренгах, падали один за другим, и так продолжалось до вечера, когда войска пытались укрыться в горах.
   Хотя горы представляли большую опасность для слонов, Гамилькар углубился в них. Он следовал вдоль длинной цепи, которая тянется от Гермейского мыса до вершины Загуана. Варвары думали, что он хочет утаить малочисленность своих сил. Но постоянная неуверенность, в которой он держал врагов, изводила их больше, чем поражение. Они, однако, не падали духом и шли за ним.
   Наконец однажды вечером между Серебряной и Свинцовой горой, среди больших утесов, высившихся у входа в ущелье, варвары настигли отряд велитов. Все войско находилось, очевидно, впереди, потому что слышны были топот и звуки труб, и тотчас же карфагеняне бросились бежать по ущелью. Оно спускалось в долину, имевшую форму топора и окруженную высокими скалами. Чтобы настигнуть велитов, варвары поспешили за ними. Вдали вместе с мчавшимися быками удирали беспорядочной толпой карфагеняне. Среди них выделялся человек в красном плаще. Это был суффет. Варваров охватил неистовый восторг. Некоторые, из лени или из осторожности, остались у входа в ущелье. Но конница, примчавшаяся из леса, погнала их вперед пиками и саблями; вскоре все варвары спустились в долину.
   Вся эта громада людей некоторое время колыхалась, потом стала; они не находили выхода.
   Те, что были ближе к ущелью, вернулись; прохода как не бывало. Стали кричать шедшим впереди, чтобы они продолжали путь; они оказались прижатыми к горе и издали осыпали бранью товарищей за то, что те не могли найти дороги обратно.
   Едва лишь варвары спустились в долину, как притаившиеся карфагеняне стали выворачивать бревнами скалы и опрокидывать их; откос был крутой, огромные глыбы скатились вниз и закрыли узкое отверстие.
   На другом конце долины был длинный проход, местами пересеченный трещинами; он вел к лощине, поднимавшейся на плоскогорье, где расположилось войско Гамилькара. В этом проходе вдоль гряды утесов были заранее поставлены лестницы, и велиты, защищенные изгибами трещин, успели взобраться наверх, прежде чем были настигнуты. Тех же, кто дошел до дна лощины, пришлось вытаскивать канатами, ибо внизу был зыбучий песок, а склоны так круты, что вскарабкаться по ним не представлялось возможным даже на коленях. Варвары почти тотчас же догнали велитов, но перед ними опустилась, словно упавшая с неба, стена, решетка вышиной в сорок локтей, в точности сделанная по ширине прохода.
   План суффета таким образом удался. Никто из наемников не знал гор; идя во главе колонн, они увлекли за собой остальных. Скалы, суженные у основания, легко обрушились, и в то время как варвары догоняли войско Гамилькара, видневшееся вдали, карфагеняне издавали как бы вопли отчаяния. Правда, Гамилькар мог потерять велитов, и в самом деле: только половина их уцелела, но он пожертвовал бы и в двадцать раз большим количеством людей для удачи предприятия.
   До самого утра сгрудившиеся варвары метались по равнине. Они ощупывали гору руками, ища выхода.
   Наконец занялся день; вокруг них возвышалась большая белая отвесная стена. Не было возможности, не было даже надежды спастись. Оба естественных выхода из ущелья были закрыты: один – решеткой, другой – грудой скал.
   Варвары молча посмотрели друг на друга и в изнеможении опустились наземь, чувствуя, как ледяной холод пробегает по спине и свинцовая тяжесть оттягивает веки.
   Потом они вскочили и бросились к скалам. Но даже самые невысокие глыбы, сдавленные тяжестью других, навалившихся на них сверху, были неприступны. Варвары хотели зацепиться за них, чтобы подняться на вершину, – выпуклость глыб не давала возможности подступить к ним. Они пытались разбить скалы с двух сторон ущелья – их орудия сломались. Они разложили большой костер из шестов палаток – огонь не мог сжечь гору.
   Они опять кинулись к решетке; она была утыкана длинными гвоздями, толстыми, как колья, острыми, как иглы дикобраза, и насаженными гуще, чем щетина щетки. Но варваров охватило такое бешенство, что они все же двинулись на решетку. Острия вонзились в тела первых до позвоночника; следующие уцепились за предшественников; потом все упали, оставляя на этих страшных ветвях клочья мяса и окровавленные волосы.
   Когда уныние варваров несколько улеглось, они подсчитали, сколько у них осталось съестных припасов. У наемников, поклажа которых пропала, пищи было не более чем на два дня; у других совсем ничего не было – они ждали обоза, обещанного южными деревнями.
   Поблизости бродили быки, которых карфагеняне выпустили в ущелье, чтобы привлечь варваров. Их закололи копьями, съели, и когда варвары набили себе желудки, их мысли приобрели ясность.
   На следующий день варвары зарезали всех мулов, – их было около сорока, – соскребли их кожи, прокипятили внутренности, растолкли кости, надеясь на прибытие тунисской армии, по всей вероятности извещенной о том, что с ними случилось.
   Но вечером пятого дня голод усилился; они стали грызть перевязи мечей и маленькие губки, окаймлявшие их шлемы изнутри.
   Эти сорок тысяч человек теснились, как на ипподроме, окруженном горами. Одни остались у решетки или у подножия скал, другие разбрелись по равнине. Наиболее сильные избегали встречи друг с другом, а пугливые обращались за поддержкой к храбрым, хотя те не могли их спасти.
   Во избежание заразы трупы велитов тотчас же похоронили; следы вырытых ям уже сгладились.
   Варвары лежали обессиленные на земле. Между их рядами проходил иногда кто-нибудь из ветеранов; солдаты выкрикивали проклятия карфагенянам, Гамилькару и даже Мато, хотя последний был неповинен в случившемся несчастье, но им казалось, что страдания были бы не так велики, если бы Мато разделил их с ними. Одни стонали, другие тихо плакали, как малые дети.
   Воины отправлялись к начальникам и молили облегчить чем-нибудь их муки. Те ничего не отвечали или, придя в ярость, хватали камни и бросали им в лицо.
   Иные тщательно хранили зарытые в земле запасы пищи – несколько пригоршней фиников, немного муки – и ели ночью, прикрывая лицо плащом. Те, у кого были мечи, держали их обнаженными. Наиболее недоверчивые стояли, прислонившись к горе.
   Воины обвиняли начальников и угрожали им. Автарит не боялся показываться. С несокрушимым упорством варвара он по двадцать раз в день подходил к скалам, надеясь, что, быть может, они сдвинулись с места. Поводя широкими плечами, покрытыми мехом, он напоминал своим спутникам медведя, выходящего весной из берлоги, чтобы посмотреть, не растаял ли снег.
   Спендий, окруженный греками, прятался в одной из расселин; он был так напуган, что распустил слух о своей смерти.
   Все страшно отощали, кожа их покрылась синеватыми пятнами. Вечером девятого дня умерло трое иберов.
   Соотечественники в испуге отошли от них. С умерших сняли одежды, и обнаженные белые тела остались лежать на песке под лучами солнца.
   Вокруг них стали медленно кружить гараманты. Это были люди, привыкшие к жизни в пустыне и не почитавшие никаких богов. Наконец старший из них сделал знак; наклонясь к трупам, они стали вырезать ножами полосы мяса и, опустившись на корточки, есть мертвечину. Другие, глядя на них издали, кричали от ужаса; многие, однако, в глубине души завидовали их мужеству.
   Ночью несколько человек подошли к гарамантам и, скрывая, как им этого хочется, попросили маленький кусочек мяса, по их словам – только чтобы попробовать. Более смелые последовали за ними, число их увеличивалось, вскоре собралась целая толпа. Но почти все, почувствовав на губах вкус мертвечины, опустили руки; некоторые же ели с наслаждением.
   Для того чтобы увлечь своим примером других, они стали уговаривать друг друга. Те, кто отказывался вначале, шли теперь к гарамантам и уже не возвращались. Они жарили на углях куски мяса, насаженные на острие копья, посыпали их вместо соли пылью и дрались из-за лучших кусков. Когда три трупа были съедены, люди стали искать глазами новую добычу.
   Но тут они вспомнили о карфагенянах, о двадцати пленниках, взятых при последней стычке и которых до сих пор никто не замечал. Они тут же исчезли; это было еще и местью. Потом воины зарезали водоносов, конюхов, слуг наемников – ведь жить-то надо было, да и вкус к этой пище успел привиться, иначе они умерли бы с голоду. Каждый день убивали по нескольку человек. Иные ели очень много, окрепли и повеселели.
   Но вскоре некого стало употреблять в пищу. Тогда принялись за раненых и больных. Ведь все равно они не могли выздороветь, не лучше ли избавить их от мучений? И как только кто-нибудь шатался от слабости, все кричали, что он погиб и должен послужить для спасения других. Чтобы ускорить их смерть, прибегали к хитростям: у них крали последние остатки страшного пайка, на них точно нечаянно наступали ногой. Умирающие, притворяясь сильными, пытались протягивать руки, подниматься, смеяться. Лишившиеся чувств приходили в себя от прикосновения зазубренного лезвия, которым отпиливали у них часть тела. Убивали и просто из жестокости, без надобности, для удовлетворения своей ярости.
   Недели две спустя на войско спустился тяжелый теплый туман, обычный в тех местах в конце зимы. Перемена температуры вызвала сильную смертность, тление ускорилось в сырости, застоявшейся среди отвесных скал. Моросивший на трупы дождь, размывая их, превратил вскоре равнину в большой гнойник. В воздухе носились белесые испарения. Они ударяли в нос, проникали под кожу, застилали глаза. Варварам мерещилось в них предсмертное дыхание товарищей, их отходящие души. Всех охватило отвращение. Не хотелось прежней пищи. Уж лучше было умереть.
   Прошло еще два дня, погода прояснилась, и снова пробудился голод. Порою людям казалось, что у них вырывают внутренности клещами. Они катались в судорогах, запихивали себе в рот землю, кусали руки и разражались неистовым хохотом.
   Еще больше мучила их жажда, потому что не оставалось ни капли воды; мехи были совершенно пусты уже с девятого дня. Чтобы заглушить жажду, они прикладывали к языку металлическую чешую поясов, набалдашники из слоновой кости, лезвия мечей. Бывшие проводники караванов по пустыням стягивали себе животы веревкой. Другие сосали камень или пили мочу, охлажденную в медных шлемах.
   А войско из Туниса все не приходило! То, что оно было так долго в пути, казалось им доказательством скорого его прибытия. К тому же Мато, на доблесть которого можно было положиться, не оставит их. «Завтра придут!» – говорили они, и так проходил еще день.
   Вначале варвары молились, давали обеты, произносили заклинания, но теперь они чувствовали только ненависть к своим богам и из мести старались не верить в них.
   Люди буйного нрава погибли первыми; африканцы выдерживали голод лучше, чем галлы. Зарксас неподвижно лежал среди балеаров, вытянувшись, перекинув волосы через руку. Спендий нашел растение с широкими листьями, выделявшими обильный сок; он объявил, что растение ядовитое, для того чтобы другие его не касались, а сам питался этим соком.
   Все так обессилели, что не могли сбить ударом камня летающих воронов. Временами, когда ягнятник садился на труп и долго потрошил его, кто-нибудь из варваров ползком подкрадывался к нему, держа в зубах дротик. Птица с белыми перьями, обеспокоенная шумом, отрывалась от трупа, потом спокойно оглядывалась, как баклан, стоящий на подводном камне среди волн, и вновь погружала в мертвеца свой отвратительный желтый клюв; придя в отчаяние, человек падал лицом в пыль. Некоторым удавалось находить хамелеонов, змей. Но больше всего поддерживала людей любовь к жизни. Они сосредоточивались на этом чувстве и жили, привязанные к существованию усилием воли, длившим его.
   Наиболее выносливые держались вместе, сидели, расположившись кругом, среди равнины, между мертвыми; закутавшись в плащи, они молча предавались печали.
   Те, что родились в городах, вспоминали шумные улицы, таверны, театры, бани и цирюльни, в которых рассказывают столько интересного. Другие вновь видели перед собой деревню при заходе солнца, когда волнуются желтые нивы и большие волы с ярмом на шее поднимаются по склону холма. Кочевники мечтали о водоемах, охотники – о лесах, ветераны – о битвах; в охватившей людей дремоте мысли приобретали увлекательность и отчетливость сновидений. У иных начинались галлюцинации; одни искали дверь, через которую могли бы бежать, и хотели пройти сквозь гору; другим казалось, что они плавают по морю в бурю и командуют судном; третьи отшатывались в страхе – им представлялись в облаках карфагенские войска. Четвертые воображали себя на пиру и пели песни.
   Многие, охваченные странной манией, повторяли одно и то же слово или непрерывно делали одно и то же движение. А когда они поднимали головы и глядели друг на друга, их душили рыдания при виде до неузнаваемости изменившихся лиц соратников. Некоторые уже больше не страдали и, чтобы убить время, рассказывали друг другу про опасности, которых им удалось избежать.
   Смерть стала неизбежной для всех и должна была скоро наступить. Сколько раз они уже тщетно пытались пробить себе выход! Но вступить в переговоры с победителями не было возможности; они даже не знали, где теперь находится Гамилькар.
   Ветер дул со стороны лощины и не переставая гнал сквозь решетку тучи песка; плащи и волосы варваров были им покрыты, как будто земля, поднявшаяся против побежденных, хоронила их под собою. Ничто не сдвигалось с места; вечная гора казалась им каждое утро все выше.
   Порою в небе, в вольной воздушной стихии, проносились стаи птиц. Варвары закрывали глаза, чтобы не видеть их.
   Истощенные люди слышали сначала звон в ушах, ногти у них чернели, холод подступал к груди; они ложились на бок и без единого крика испускали дух.
   На девятнадцатый день умерло две тысячи азиатов, полторы тысячи солдат с Архипелага, восемь тысяч из Ливии, самые молодые из наемников, а также целые племена – в общем двадцать тысяч, половина войска.
   Автарит, у которого осталось только пятьдесят галлов, велел убить себя, чтобы положить всему конец, когда на вершине горы, прямо против него, показался человек.
   Он стоял так высоко, что казался карликом, Автарит увидел, однако, на его левой руке щит в форме трилистника и воскликнул:
   – Карфагенянин!
   И в долине, перед решеткой, и под скалами все поднялись на ноги. Карфагенский воин ходил по краю пропасти, варвары глядели на него снизу.
   Спендий поднял с земли бычью голову, сделал венец из двух поясов; надел его на рога и насадил голову на шест в знак мирных намерений. Карфагенянин исчез. Они стали ждать.
   Наконец вечером, точно камень, оторвавшийся от скалы, упала сверху перевязь из красной кожи, покрытая вышивкой с тремя алмазными звездами; посредине была печать Великого совета – конь под пальмой. Это был ответ Гамилькара; он посылал пропуск.
   Варварам нечего было бояться; всякая перемена обозначала конец страданиям. Ими овладела беспредельная радость; они обнимались, плакали. Спендий, Автарит и Зарксас, четыре италийца, негр и два спартанца предложили свои услуги в качестве парламентеров. Предложение было принято. Но они не знали, как пройти к карфагенянам.
   Со стороны скал раздался треск; верхняя глыба зашаталась и рухнула. Скалы были несокрушимы только для варваров, так как нависали над долиной; кроме того, глыбы плотно слежались в узком ущелье, но достаточно было сильного толчка сверху, чтобы они скатились. Карфагеняне их столкнули, и на восходе солнца глыбы образовали в долине как бы ступеньки огромной разрушенной лестницы.
   Варвары все же не могли подняться по этим ступеням. Были спущены лестницы, и все устремились к ним. Людей отбросил град снарядов из катапульты, только десять человек были взяты наверх.
   Они шли между клинабариями, опираясь руками на крупы коней, чтобы не упасть.
   После первых минут радости парламентеры стали ощущать тревогу, уверенные, что Гамилькар предъявит им жестокие требования. Но Спендий успокаивал их.
   – С ним буду говорить я! – сказал он, похваляясь, что знает, как нужно вести переговоры ради спасения войска.
   За всеми кустами они видели в засаде часовых, падавших ниц перед перевязью, которую Спендий перекинул через плечо.
   Когда посланцы прибыли в карфагенский лагерь, толпа окружила их, и до них донеслись шепот и смех. Открылся вход в одну из палаток.
   Гамилькар сидел в глубине ее на табурете у низкого стола, на котором сверкал обнаженный меч. Военачальники стоя окружали его.
   Увидав вошедших, он откинулся, потом наклонился, чтобы разглядеть их.
   Зрачки у них были расширены; черные круги вокруг глаз доходили до мочек ушей; посиневшие носы торчали между впалыми щеками, прорезанными глубокими морщинами. Обвисшая кожа на теле исчезала под слоем пыли аспидного цвета; губы прилипали к желтым зубам; от варваров исходило зловоние, точно из полуоткрытых могил; они казались живыми мертвецами.
   Посредине палатки, на циновке, куда собирались сесть начальники, дымилось блюдо с вареной тыквой. Варвары впились в него глазами, дрожа всем телом, и по щекам у них потекли слезы. Но они сдерживали себя.
   Гамилькар отвернулся и заговорил с кем-то. Тогда варвары упали плашмя и стали есть, лежа на животе. Лица их утопали в жиру; было слышно громкое чавканье и радостные рыдания. Им дали доесть, вероятно, скорее от изумления, чем из жалости. Затем, когда они поднялись, Гамилькар знаком приказал говорить человеку, носившему перевязь. Спендий испугался; он забормотал что-то несвязное.
   Гамилькар, слушая его, крутил вокруг пальца большой золотой перстень, тот самый, с которого был сделан на перевязи оттиск печати Карфагена. Он уронил перстень на землю; Спендий поднял его; в присутствии своего господина он снова почувствовал себя рабом. Остальные содрогнулись, возмущенные его угодничеством.
   Тут грек возвысил голос и стал рассказывать о преступлениях Ганнона – врага Гамилькара, стараясь разжалобить последнего подробностями о несчастиях варваров и напоминаниями об их преданности. Он говорил долго, быстро, коварно и даже резко; в конце концов, увлеченный собственным пылом, он совершенно забылся.
   Гамилькар ответил, что принимает их извинения. Значит, будет заключен мир, и на этот раз окончательный! Но он требовал, чтобы ему выдали десять наемников по его выбору, без оружия и без туник.
   Они не ждали таких милостивых требований, и Спендий воскликнул:
   – Если хочешь, господин, мы дадим тебе двадцать!
   – Нет, мне довольно десяти, – мягко ответил Гамилькар.
   Парламентеров вывели из палатки, чтобы они могли обсудить предъявленное им требование. Как только они очутились одни, Автарит стал заступаться за товарищей, которыми нужно было пожертвовать, а Зарксас сказал Спендию:
   – Почему ты не убил его? Ведь его меч был совсем близко от тебя.
   – Убить – его! – воскликнул Спендий.
   Несколько раз он повторил: «Его! Его!», – точно это было нечто невозможное и Гамилькар был бессмертен.
   Они были так измучены, что легли навзничь прямо на землю, не зная, на что решиться.
   Спендий убеждал их уступить. Они согласились и вернулись в палатку.
   Суффет поочередно вкладывал свою руку в руки десяти варваров, сжимая им большие пальцы; затем он вытер руку об одежду, так как их кожа была жесткой на ощупь и в то же время вялой и до отвращения липкой. Наконец он сказал им:
   – Вы – начальники варваров и дали клятву за всех?
   – Да! – ответили они.
   – Вы клялись добровольно? От чистого сердца, с намерением выполнить ваше обещание?
   Они подтвердили, что вернутся к соратникам для того, чтобы осуществить его.
   – Хорошо, – сказал суффет. – В силу соглашения, состоявшегося между мною, Баркой, и вами, посланцами наемников, я избираю вас, и вы останетесь у меня!
   Спендий упал без чувств на циновку. Варвары, как бы отказавшись от него, теснее прижались друг к другу; после этого не было произнесено ни одного слова, не раздалось ни одной жалобы.
   Варвары, ожидавшие, но так и не дождавшиеся Спендия с друзьями, думали, что парламентеры их предали; несомненно, они перешли на сторону суффета.
   Они прождали еще два дня, а на утро третьего приняли наконец решение. При помощи веревок, копий, стрел, расположенных в виде ступенек между обрывками холста, они вскарабкались на скалы; оставив за собой самых слабых, которых было около трех тысяч, они двинулись в путь, чтобы соединиться с тунисским войском.
   Над ущельем расстилался луг, поросший кустами; варвары съели на них все почки. Потом они очутились в поле, засеянном бобами, – все исчезло, точно над полем пронеслась туча саранчи. Три часа спустя они пришли на второе плоскогорье, опоясанное зелеными холмами.
   Между этими холмами, на некотором расстоянии один от другого, сверкали серебристые снопы; варвары, ослепленные солнцем, смутно различали под ними что-то большое и черное. По мере приближения снопы вырастали. То были копья, торчавшие из башен на спинах грозно вооруженных слонов.
   Кроме рогатин на их надгрудных ремнях, кроме заостренных клыков и бронзовых блях, покрывавших бока, а также кинжалов, всунутых в наколенники, у слонов на конце хобота были кожаные кольца, куда были продеты рукоятки тесаков. Выступив все вместе с дальнего края долины, они двигались с двух сторон параллельными рядами.
   Несказанный ужас овладел варварами. Они даже не попытались бежать, ибо уже были окружены.
   Слоны врезались в их ряды, острия надгрудных ремней рассекали толпу, клыки бороздили ее, как плуги; слоны рубили, косили, крошили людей своими хоботами; башни, полные зажигательных стрел, походили на движущиеся вулканы; видна была только огромная куча, в которой человеческие тела казались белыми пятнами, куски бронзы – серыми бляхами, кровь – красной пряжей; страшные животные, проходя среди этого хаоса, проводили по нему черные борозды. Самого бешеного слона вел нумидиец в венце из перьев. Он бросал дротики с ужасающей быстротой, издавая в промежутках долгий пронзительный свист. Огромные животные, послушные, как собаки, косились во время резни в его сторону.
   Круг слонов постепенно суживался. Ослабевшие варвары перестали сопротивляться; вскоре слоны заняли центр долины. Им не хватало места, они теснились, поднимаясь на задние ноги, бивни их сталкивались. Нар Гавас сразу усмирил их, и, повернув назад, они рысью побежали к холмам.
   Тем временем две синтагмы варваров, убежавшие направо, туда, где почва образовала углубление, бросили оружие; опустившись на колени перед карфагенскими палатками, они поднимали руки, моля о пощаде.
   Их связали, положили рядами на землю и вернули слонов.
   Груди трещали, как взламываемые сундуки; сделав один шаг, слон убивал двух человек; тяжелые ноги животных топтали тела, а крупы их опускались, как будто слоны хромали. Они шли, не останавливаясь, до конца.
   И снова все замерло на равнине. Спустилась ночь. Гамилькар наслаждался зрелищем свершенной мести. Внезапно он вздрогнул.
   Он увидел, – и все увидели вместе с ним, – в шестистах шагах, налево, на вершине небольшого холма – варваров! Четыреста самых отважных наемников – этруски, ливийцы и спартанцы – ушли в горы с самого начала и все это время пребывали в нерешительности. После избиения своих соратников они решили пробить строй карфагенян и уже спускались тесными рядами, представляя собой великолепное и грозное зрелище.
   К ним тотчас же направили вестника. Он передал, что суффет нуждается в воинах и готов принять их без всяких условий, – так он восхищен их храбростью. Посланец Карфагена предложил им подойти поближе и направиться к месту, которое он им укажет и где они найдут съестные припасы.
   Варвары побежали туда и провели всю ночь за едой. Карфагеняне стали роптать на суффета, упрекая его в пристрастии к наемникам.
   Уступил ли он влиянию ненасытной злобы, или то было утонченное коварство? Гамилькар явился на следующий день к наемникам, сам без меча, с обнаженной головой, в сопровождении клинабариев и объявил, что теперь ему приходится кормить слишком много народа и что он не намерен принимать всех. Но так как ему нужны воины и он не знает, как выбрать лучших, то повелевает им биться насмерть друг с другом; затем он примет победителей в свою особую гвардию. Такая смерть не хуже всякой другой. Отстранив своих воинов (карфагенские знамена скрывали от наемников то, что было за ними), он показал им сто девяносто двух слонов Нар Гаваса, выстроенных в ряд; хоботы их были вооружены широкими клинками и походили на руки гигантов с топорами, занесенными над головой наемников.
   Варвары молча глядели друг на друга. Их страшила не смерть, а необходимость подчиниться ужасному приказу.
   Постоянное общение создало тесную дружескую связь между этими людьми. Лагерь заменял для большинства из них отечество; живя вне семей, они переносили на товарищей свою потребность в нежности; друзья спали рядом, накрываясь при свете звезд одним плащом. Во время непрерывных скитаний по разным странам, среди резни и приключений между ними возникали странные любовные отношения, бесстыдные союзы, не менее прочные, чем брак; более сильный защищал младшего в битвах, помогал ему переходить через пропасти, утирал на его лбу пот, крал для него пищу; младший, большей частью – ребенок, подобранный на дороге и ставший потом наемником, платил за эту преданность нежной заботливостью и супружеской лаской.
   Они обменялись ожерельями и серьгами, которые когда-то подарили друг другу в часы опьянения после большой опасности. Все предпочитали умереть, никто не хотел убивать другого. Юноша говорил другу с седой бородой: «Нет, нет, ты сильнее меня! Ты отомстишь за нас. Убей меня!» А старший отвечал: «Мне осталось меньше жить! Убей меня ударом в сердце и забудь!» Братья смотрели друг на друга, держась за руки, а любовники прощались навеки, плача друг у друга на плече.
   Они сняли панцири, чтобы острия мечей скорей вонзились в тело. И тогда обнажились следы ран, полученных при защите Карфагена, подобные надписям на колоннах.
   Они выстроились четырьмя рядами, как гладиаторы, и робко вступили в бой. Некоторые завязали себе глаза, и мечи их медленно скользили по воздуху, точно палки слепых. Карфагеняне загоготали, крича им, что они трусы. Варвары оживились, и вскоре бой сделался всеобщим, стремительным и страшным.
   По временам два бойца останавливались, истекая кровью, обнимались и умирали, целуя друг друга. Ни один не отступал. Порой они бросались на протянутые мечи. Неистовство их было так велико, что испугало издали карфагенян.
   Наконец побоище прекратилось. Из груди бойцов вырывался глухой хрип, глаза сверкали из-под длинных окровавленных волос, висевших мокрыми прядями, точно их окунули в пурпур. Иные быстро кружились, как пантеры, раненные в голову. Другие стояли недвижно, глядя на труп у своих ног; потом раздирали себе лицо ногтями и, взяв меч обеими руками, вонзали его себе в живот.
   Оставалось в живых еще шестьдесят человек. Они попросили пить. Им крикнули, чтобы они бросили мечи, и только тогда принесли воды.
   В то время как они пили, погружая лица в сосуды с влагой, шестьдесят карфагенян накинулись на них сзади и убили кинжалами в спину.
   Гамилькар сделал это для потворства жестоким инстинктам своего войска и чтобы привязать его к себе этим предательством.
   Война была кончена; так по крайней мере считал Гамилькар; он был уверен, что Мато не станет больше сопротивляться; охваченный нетерпением, суффет велел немедленно тронуться в путь.
   Его разведчики пришли сказать, что заметили издали обоз, направлявшийся к Свинцовой горе. Гамилькара это не обеспокоило. Наемники были уничтожены, и без них кочевники не будут его тревожить. Самое важное овладеть Тунисом. И он направился туда быстрым маршем.
   Он послал Нар Гаваса в Карфаген с вестями о победе; царь нумидийцев, гордясь своим успехом, явился к Саламбо.
   Она приняла его в своих садах, под широкой смоковницей, обложенная подушками из желтой кожи; с нею была Таанах. На голове у Саламбо был белый шарф, который закрывал рот и лоб, оставляя открытыми только глаза, но губы ее сверкали под прозрачной тканью, подобно драгоценным камням на ее пальцах; руки она тоже держала под покрывалом и за все время не сделала ни одного движения.
   Нар Гавас сообщил ей о поражении варваров. Она благословила его за услуги, оказанные ее отцу. Тогда он стал рассказывать о всех подробностях похода.
   Голуби тихо ворковали на окружавших их пальмовых деревьях, а в траве летало много других птиц: галеолы с ожерельем на груди, перепела из Тартесса и карфагенские цесарки. Сад, уже давно запущенный, сильно разросся: колоквинт вился вокруг ветвей кассии, цветы ласточника росли среди полей роз, всевозможные дикие растения свивались, образуя навесы, и, как в лесу, косые лучи солнца отбрасывали на землю тень от листьев. Одичавшие домашние животные убегали при малейшем шуме. Иногда появлялась газель, к копытцам которой пристали павлиньи перья. Далекий гул города терялся в рокоте вод. Небо было синее, на море – ни одного паруса.
   Нар Гавас замолчал; и Саламбо глядела на него, не отвечая. На нем была льняная одежда, расписанная цветами и обшитая внизу золотой бахромой; его заплетенные волосы были заложены за уши и скреплены двумя серебряными стрелами; правой рукой он опирался на древко копья, украшенное янтарными кольцами и пучками волос.
   Саламбо глядела на него, и Нар Гавас будил в ней множество смутных мыслей. Этот юноша с нежным голосом и женским станом чаровал ее взор своей грацией и представлялся ей как бы старшей сестрой, которую Ваалы послали для ее защиты. Она вспомнила Мато, и ей захотелось узнать, что с ним сталось.
   Нар Гавас ответил, что карфагеняне направились в Тунис, чтобы захватить его. По мере того как он излагал ей возможности успеха и говорил о слабости Мато, ее охватывала необычайно отрадная надежда. Губы ее дрожали, грудь тяжело вздымалась. Когда, наконец, он обещал убить его своими руками, она воскликнула:
   – Да! Непременно убей!
   Нумидиец ответил, что он страстно желает смерти Мато, ибо по окончании войны станет ее супругом.
   Саламбо вздрогнула и опустила голову.
   Нар Гавас продолжал говорить, сравнивая свои желания с цветами, томящимися жаждою, с заблудившимся путником, ожидающим восхода солнца. Он сказал еще, что она прекраснее луны, освежительнее утреннего ветра, отраднее лица гостеприимного хозяина. Он обещал ей привезти из страны чернокожих предметы, каких в Карфагене не знают, и говорил, что покои их дома будут усыпаны золотым песком.
   Наступил вечер; в воздухе носились благоухания. Они долго молча глядели друг на друга, и глаза Саламбо под длинными покрывалами казались двумя звездами в просвете между облаками. Нар Гавас ушел до заката солнца.
   Когда он уехал из Карфагена, старейшины облегченно вздохнули. Народ встретил его еще восторженнее, чем в первый раз. Если Гамилькар и нумидийский царь справятся одни с наемниками, они будут несокрушимы. Старейшины решили для ослабления Барки привлечь к спасению Республики того, кто был им по душе, – старого Ганнона.
   Тот немедленно отбыл в западные провинции, чтобы утолить жажду мести в тех самых местах, где прежде потерпел позор. Жители этих провинций и варвары умерли, спрятались или бежали. Гнев его разразился над самой местностью. Он сжег развалины развалин, не оставил ни одного дерева, ни одной травки; детей и калек, встречавшихся на пути, предавал пыткам; женщин отдавал солдатам, чтобы те их насиловали, прежде чем убить; самых красивых бросали в его носилки, ибо чудовищный недуг разжигал его желания, и он удовлетворял свою страсть с яростью отчаявшегося человека.
   Часто черные палатки, стоявшие на хребте холмов, исчезали, точно снесенные ветром, и широкие круги со сверкающими краями, которые оказывались колесами повозок, с жалобным скрипом приходили в движение и постепенно скрывались в глубине долин. Это племена, отказавшиеся от осады Карфагена, блуждали по провинциям, выжидая случая или победы наемников, чтобы вернуться. Но под влиянием страха или голода они все двинулись обратно на родину и больше уже не вернулись.
   Гамилькар не завидовал успехам Ганнона. Но ему хотелось поскорей кончить войну; он приказал Ганнону отправиться в Тунис, и тот явился к стенам города в назначенный день.
   Город отстаивало туземное население, двенадцать тысяч наемников и пожирателей нечистой пищи; все они, как и Мато, не спускали взора с видневшегося на горизонте Карфагена; и простой народ и шалишим созерцали высокие стены Карфагена, мечтая о таившихся за ними бесконечных наслаждениях. Объединенные общей ненавистью осажденные быстро приготовились к сопротивлению. Они изготовили шлемы из мехов, срубили все пальмы в садах, чтобы сделать копья, вырыли водоемы, а для питания ловили в озере крупных белых рыб, питавшихся падалью и нечистотами. Полуразвалившиеся стены города никогда не восстанавливались по вине завистливого Карфагена; они были такие непрочные, что их легко было опрокинуть ударом плеча. Мато заткнул бреши камнями, выбитыми из стен домов. Начался последний бой; Мато ни на что не надеялся, но все же думал о том, что счастье переменчиво.
   Карфагеняне, приблизившись, увидели на валу человека, который высился над зубцами стены. Стрелы, летавшие вокруг него, по-видимому, пугали его не более, чем стая ласточек, и странным образом ни одна стрела не задевала его.
   Гамилькар расположил свой лагерь с южной стороны, Нар Гавас справа от него занял долину Радеса, а Ганнон – берег озера; три военачальника решили сохранять каждый свою позицию, чтобы потом всем вместе напасть на город.
   Гамилькар хотел сначала показать наемникам, что они понесут наказание, как рабы. Он приказал распять десять посланцев рядом, на возвышении против города.
   Это зрелище заставило осажденных покинуть вал.
   Мато подумал, что если бы ему удалось пройти между стенами и палатками Нар Гаваса, прежде чем успеют выступить нумидийцы, он мог бы напасть на тылы карфагенской пехоты; она оказалась бы тогда запертой между его отрядом и войсками, находящимися в Тунисе. Он выбежал из города со своими ветеранами,
   Нар Гавас заметил этот маневр. Он прошел берегом озера к Ганнону и сказал ему, что нужно послать войско на помощь Гамилькару. Считал ли он, что Гамилькар слаб и не сможет устоять против наемников? Действовал ли он из коварства или по глупости? Никто этого так и не узнал.
   Желая унизить своего соперника, Ганнон не колебался. Он приказал трубить в рога, и все его войско кинулось на варваров. Они повернули назад и устремились прямо на карфагенян, стали их валить, топтать ногами; отбросив их, они дошли до палатки, где в это время находился Ганнон вместе с тридцатью карфагенянами, самыми знатными из старейшин.
   Ганнон был, по-видимому, поражен их дерзостью и призвал своих военачальников. Варвары подступили к нему с кулаками, осыпая его ругательствами. Началась давка; те, кто схватил Ганнона, с трудом удерживали его. Между тем он шептал каждому из них на ухо:
   – Я тебе дам все, чего захочешь! Я богат, спаси меня!
   Они тащили его; как он ни был тяжел, ноги его уже не касались земли. Увели и старейшин. Страх Ганнона усилился.
   – Вы меня разбили, я ваш пленник! Я дам за себя выкуп! Выслушайте меня, друзья мои!
   Сдавливая Ганнона с боков, толпа поднимала его плечами и несла, а он повторял:
   – Что вы собираетесь сделать со мной? Что вам нужно? Я ведь не упорствую, сами видите! Я всегда был добрым!
   У ворот стоял огромный крест. Варвары ревели:
   – Сюда, сюда!
   Стараясь всех перекричать, он заклинал варваров именем их богов, чтобы они отвели его к шалишиму: он должен сообщить ему нечто, от чего зависит их спасение.
   Они остановились; некоторые решили, что следует призвать Мато. Отправились разыскивать его.
   Ганнон упал на траву и увидел вокруг себя еще другие кресты, точно пытка, от которой он должен был погибнуть, заранее множилась; он старался убедить себя, что ошибается, что воздвигнут один только крест, и даже и одного-то креста нет. Наконец его подняли.
   – Говори! – сказал Мато.
   Он предложил выдать Гамилькара, после чего они войдут в Карфаген и будут царствовать там вдвоем.
   Мато ушел, дав знак скорее покончить с Ганноном. Он был убежден, что предложение Ганнона было хитростью, желанием выиграть время.
   Варвар ошибался; Ганнон был в той крайности, когда человек готов на все; к тому же он так ненавидел Гамилькара, что принес бы его в жертву со всем войском при малейшей надежде на спасение.
   На земле возле тридцати крестов лежали, изнемогая, старейшины; им уже продели веревки под мышки. Старый суффет понял, что наступила смерть, и заплакал.
   С Ганнона сорвали всю оставшуюся на нем одежду, обнажив ужасающее уродство его тела. Язвы покрывали всю эту бесформенную массу; жир, свисавший с его ног, закрывал ногти и сползал с пальцев зеленоватыми лоскутами; слезы, стекавшие между буграми щек, придавали лицу бесконечно печальный вид, словно они занимали на нем больше места, чем на всяком другом человеческом лице. Царская его повязка, наполовину развязавшаяся, влачилась в пыли вместе с его седыми волосами.
   Варвары подумали, что у них не будет достаточно крепких веревок, чтобы поднять Ганнона на верх креста, а потому, следуя карфагенскому обычаю, прежде чем поднять, прибили его к лежащему кресту. Страдания пробудили в Ганноне гордость. Он стал осыпать своих мучителей бранью. Он извивался, неистовствовал, как морское чудовище, которое закалывают на берегу, и предсказывал варварам, что они умрут в еще больших муках и он будет отомщен.
   Его слова оправдались. С другой стороны города, – там, где теперь поднимались языки пламени и столбы дыма, – посланцы наемников корчились в предсмертных муках.
   Те, кто вначале лишился чувств, пришли в себя от свежего дуновения ветра; но подбородок их опускался на грудь, и тело слегка оседало, несмотря на то, что руки были прибиты гвоздями выше головы; из пяток и ладоней крупными каплями текла кровь, медленно, как падают с ветвей спелые плоды. Карфаген, залив, горы и равнины – все точно кружилось перед ними, как огромное колесо; по временам распятых обволакивал вихрь пыли, поднимавшийся с земли, их сжигала страшная жажда, язык ворочался во рту, и они чувствовали, как по их телу струится ледяной пот, в то время как душа их отходит.
   Все же они еще различали где-то далеко-далеко, в глубине улиц, воинов, идущих в бой, покачивание мечей; гул битвы доходил до них смутно, как доходит шум моря до потерпевших кораблекрушение, когда они умирают на снастях корабля. Италийцы были крепче других, и они еще продолжали кричать; лакедемоняне молчали, сомкнув веки; Зарксас, такой сильный когда-то, склонился, как сломанный тростник; эфиоп рядом с ним откинул голову за перекладину креста; недвижный Автарит вращал глазами; его длинные волосы, попавшие в расщелину дерева, стояли дыбом; хрип, который излетал из его груди, казался злобным рычанием. Спендий проявил необычное для него мужество; он презирал теперь жизнь, уверенный в близком от нее освобождении, и ждал смерти с полным спокойствием.
   Распятые ослабели, и лишь порой вздрагивали от прикосновения птиц, перья которых задевали их губы. Большие крылья окружали их тенями, воздух наполнился карканьем; крест Спендия был самый высокий, и на него опустился первый коршун. Спендий повернул голову к Автариту и медленно проговорил с неизъяснимой улыбкой:
   – Помнишь львов по дороге в Сикку?
   – Они были нашими братьями, – ответил галл, испуская дух.
   Барка тем временем пробился через ограду и дошел до цитадели. От сильного порыва ветра дым вдруг рассеялся, и открылись дали до самых стен Карфагена; Гамилькару даже показалось, что он видит людей на террасе храма Эшмуна; обратив взгляд в другую сторону, он заметил слева, у озера, тридцать огромных крестов.
   Чтобы придать им еще более страшный вид, варвары воздвигли кресты из соединенных концами шестов палаток; тридцать трупов старейшин вырисовывались высоко в небе. На груди у них точно сидели белые бабочки – то были перья стрел, пущенных в них снизу.
   На вершине самого большого креста сверкала широкая золотая лента; она свисала с плеча, так как руки с этой стороны не было. Гамилькар с трудом узнал Ганнона. Разрыхленные кости старика рассыпались от железных гвоздей, тело его распалось. На кресте были бесформенные останки, точно части животных, висящие на дверях у охотника.
   Суффет ничего не знал о случившемся; город, расстилавшийся перед ним, скрывал все, что было позади, а начальники, которых он посылал к полководцам, не возвратились. Наконец прибыли беглецы с рассказами о поражении, и карфагенское войско остановилось. Это несчастье, постигшее войско в разгар победы, смутило воинов, и они перестали слушаться приказов Гамилькара.
   Мато воспользовался этим, чтобы окончательно разгромить лагерь нумидийцев.
   Разрушив лагерь Ганнона, он снова двинулся на карфагенян. Они выпустили слонов. Но тут наемники, выхватив факелы из стен, помчались по равнине, размахивая ими; испуганные слоны ринулись в залив, убивая друг друга, и потонули под тяжестью вооружений. Нар Гавас бросил против них свою конницу; наемники легли лицом к земле; когда конница была в трех шагах, они одним прыжком очутились под конями и стали распарывать им брюхо кинжалами; половина нумидийцев уже погибла, когда явился Гамилькар.
   Обессиленные наемники не могли устоять против его войска. Они отступили в порядке до горы Горячих источников. Суффет из благоразумия не погнался за ними. Он направился к устью Макара.
   Тунис принадлежал ему. Но город превратился в груду дымящихся развалин, которые тянулись вниз через бреши стены до середины равнины; вдали, между берегами залива, трупы слонов, гонимые ветром, сталкивались, точно черные плавающие скалы.
   Для ведения войны Нар Гавас опустошил свои леса, взял старых и молодых слонов, самцов и самок; военная сила его царства была непоправимо сломлена. Народ, видевший издали гибель слонов, был в отчаянии; люди плакали на улицах, называя слонов по именам, точно умерших друзей: «О Непобедимый! О Слава! Грозный! Ласточка!»
   В первый день о них говорили больше, чем об убитых гражданах.
   А на следующий день появились палатки наемников на горе Горячих источников. Отчаяние горожан дошло до того, что многие, в особенности женщины, бросились головой вниз с высоты акрополя.
   О намерениях Гамилькара ничего не было известно. Он жил один в своей палатке, имея при себе только одного мальчика; никто, даже Нар Гавас, не разделял с ним трапезы. Все же после поражения Ганнона Гамилькар стал оказывать Нар Гавасу особое внимание, но царь нумидийский так страстно желал стать зятем суффета, что боялся верить его искренности.
   Бездействие Гамилькара прикрывало искусную тактику. Он хитростями склонял на свою сторону начальников деревень, и наемников отовсюду гнали и травили, как диких зверей. Лишь только они вступали в лес, вокруг них загорались деревья; когда они пили воду из источника, вода оказывалась отравленной; пещеры, куда они прятались на ночь, замуровывались. Жители деревень, которые прежде защищали варваров и были их соумышленниками, стали их преследовать, и наемники видели на них карфагенское оружие.
   У многих варваров лица были изъедены красными лишаями; они думали, что заразились, прикасаясь к Ганнону. Другие полагали, что сыпь эта – наказание за то, что они съели рыб Саламбо. Но они не только не раскаивались в этом, а, напротив, мечтали о еще более мерзких святотатствах, чтобы как можно больше унизить карфагенских богов. Им хотелось совершенно их уничтожить.
   Так они скитались еще три месяца по восточному побережью, потом зашли за гору Селум и добрались до песков пустыни. Они искали убежища, все равно какого. Только Утика и Гиппо-Зарит не предавали их, но эти города обложил Гамилькар. Потом они наугад поднялись к северу, не зная дорог. У них мутилось в голове от всего, что они претерпели.
   Наемников охватывало возрастающее ожесточение; и вдруг они очутились в ущелье Коб, опять перед Карфагеном!
   Начались частые стычки. Счастье разделилось поровну между войсками, но обе стороны были так измучены, что предпочли бы мелким столкновениям решительный бой, с тем чтобы он был последним.
   Мато хотел отправиться сам с таким предложением к суффету. Один из его ливийцев принес себя в жертву и пошел вместо него. Все были убеждены, что он не вернется.
   Но он вернулся в тот же вечер.
   Гамилькар принял их вызов. Решено было сойтись на следующий день на восходе солнца посреди равнины Радеса.
   Наемники спросили, не сказал ли он еще что-нибудь, и ливиец прибавил:
   – Когда я продолжал стоять перед ним, он спросил, чего я жду. Я ответил: «Жду, чтобы меня убили». Тогда он сказал «Нет, уходи. Я убью тебя завтра вместе с другими».
   Это великодушие изумило варваров и преисполнило некоторых из них ужасом. Мато жалел, что его посланца не убили.
   У Мато оставалось еще три тысячи африканцев, тысяча двести греков, тысяча пятьсот кампанийцев, двести иберов, четыреста этрусков, пятьсот самнитов, сорок галлов и отряд нафуров, кочующих разбойников, встреченных в стране фиников, – всего семь тысяч двести девятнадцать человек, но ни одной полной синтагмы. Воины заткнули дыры своих панцирей костями животных и заменяли бронзовые котурны рваными сандалиями. Медные и железные бляхи отягощали их одежды; кольчуги висели лохмотьями на теле, шрамы выступали на руках и лицах, как пурпуровые нити.
   Они помнили гнев погибших товарищей; он усиливал их отвагу; они смутно чувствовали себя служителями бога, обитающего в сердце угнетенных, и как бы священнослужителями вселенской мести. К тому же их доводила до бешенства чудовищная несправедливость, от которой они пострадали, и особенно раздражал вид Карфагена на горизонте. Они дали клятву сражаться друг за друга до смерти.
   Они зарезали вьючных животных и плотно поели, чтобы подкрепить силы. Затем легли спать. Некоторые молились, обращаясь к разным созвездиям.
   Карфагеняне прибыли на равнину первыми. Они натерли края щитов растительным маслом, чтобы стрелы легче скользили по ним; пехотинцы, носившие длинные волосы, из осторожности срезали их на лбу; в пятом часу утра Гамилькар велел опрокинуть все миски, зная, как неосторожно вступать в бой с полным желудком. Его войско состояло из четырнадцати тысяч человек – оно было почти вдвое больше, чем у варваров. Однако Гамилькар никогда еще не испытывал подобного беспокойства: поражение привело бы Республику к гибели, и он сам погиб бы на кресте. Если бы, напротив, он одержал победу, то переправился бы через Пиренеи, через обе Галлии и Альпы в Италию, и могущество рода Барки укрепилось бы навеки. Двадцать раз в течение ночи он вставал, чтобы самому за всем присмотреть вплоть до последних мелочей. Карфагеняне же были измучены долгим страхом, в котором они жили. Нар Гавас сомневался в преданности своих нумидийцев. К тому же варвары могли победить их. Царем нумидийцев овладела странная слабость, и он непрерывно пил воду большими чашами.
   Однажды какой-то неизвестный вошел к нему в палатку и положил на пол венец из каменной соли, украшенный священными рисунками, сделанными с помощью серы и перламутровых ромбов. Жениху иногда посылали брачный венец; это было знаком любви, своего рода призывом.
   Дочь Гамилькара, однако, не чувствовала никакой нежности к Нар Гавасу.
   Ее нестерпимо терзало воспоминание о Мато; ей казалось, что смерть этого человека освободила бы ее от мысли о нем, подобно тому, как для исцеления укуса змеи нужно раздавить ее на ране. Царь нумидийцев был покорен ей; он нетерпеливо ждал свадьбы, и так как свадьба должна была последовать за победой, Саламбо послала ему этот подарок, чтобы поднять в нем мужество. Теперь тревога его исчезла: он уже ни о чем не думал, кроме счастья, которое ему обещало обладание прекрасной женщиной.
   Мато также мучил образ Саламбо, но он отогнал мысль о ней и свою подавленную любовь перенес на товарищей по оружию. Он любил их, как частицу самого себя, своей ненависти, и это возвышало его дух и поднимало силы. Он ясно знал, что нужно делать. И если иногда у него вырывались стоны, то их вызывало воспоминание о Спендии.
   Мато выстроил варваров в шесть равных шеренг. Посредине он поставил этрусков, скованных бронзовой цепью, позади них стрелков, а на флангах нафуров верхом на короткошерстых верблюдах, покрытых страусовыми перьями.
   Суффет расположил карфагенян в том же порядке. За пехотой, рядом с велитами, он поставил клинабариев, за ними – нумидийцев. Когда взошло солнце, враги стояли, выстроившись, и меряли друг друга грозными взглядами. Произошло легкое замешательство. Потом оба войска пришли в движение.
   Варвары, чтобы не устать, шли медленно, печатая шаг. Центр карфагенского войска выпятился; войска сошлись с ужасающим грохотом, подобным грохоту столкнувшихся кораблей. Первый ряд варваров тут же расступился, и стрелки, прятавшиеся сзади, стали метать ядра, стрелы, дротики. Между тем кривая линия карфагенян выровнялась, стала прямой, затем перегнулась в другую сторону, и оба отряда велитов начали сближаться, как ножки циркуля. В пылу сражения с фалангой варвары вступили в промежуток между велитами и этим губили себя. Мато остановил солдат, и в то время как карфагенские фланги продолжали смыкаться, он вывел наружу три шеренги своего войска и построил их длинной цепью.
   Но варвары, стоявшие на обоих концах этой цепи, оказались наиболее уязвимыми, особенно те, что находились слева, так как они истощили свой запас стрел, и подступившие велиты причиняли им большой урон.
   Мато отвел воинов назад. На его правом фланге стояли кампанийцы, вооруженные топорами; он двинул их на левый карфагенский фланг; центр тоже напал на врага, а отступившие воины, находясь вне опасности, все же сдерживали велитов.
   Гамилькар разделил свою конницу на небольшие отряды, разместил между ними гоплитов и двинул на наемников.
   Эта конусообразная громада имела впереди конницу, а по бокам щетинилась пиками. Сопротивляться ей варвары не могли; только у греческой пехоты было бронзовое оружие; у остальных были только ножи, насаженные на шесты, серпы, взятые на фермах, мечи, сделанные из колесных ободьев; слишком мягкие лезвия сгибались от ударов, и в то время как варвары пытались выпрямить их ногой, карфагеняне в полной безопасности рубили врагов направо и налево.
   Этруски, скованные цепью, не двигались с места. Убитые не падали – их трупы образовывали преграду; эта широкая бронзовая линия то раздавалась, то сжималась, гибкая, как змея, неприступная, как стена. Варвары сплачивались за нею, останавливались на минуту, чтобы перевести дух, потом вновь бросались вперед с обломками оружия в руках.
   У многих уже не было никакого оружия, и они наскакивали на карфагенян, кусая им лица, как собаки. Галлы из гордости сбросили военное одеяние, – издали видны были их крупные белые тела; чтобы устрашить врага, они сами расширяли свои раны. Среди карфагенских синтагм не раздавался более голос глашатая, выкрикивавшего приказы: знамена служили сигналами, поднимаясь над пылью, и все двигались, уносимые общим потоком.
   Гамилькар приказал нумидийцам наступать, но навстречу им помчались нафуры.
   Облаченные в широкие черные одежды, с пучками волос на макушке и со щитами из кожи носорога, они сражались клинками без рукояти, придерживаемыми веревкой; их верблюды, покрытые перьями, протяжно и глухо ревели. Клинки попадали точно в цель, а затем отскакивали, оставляя за собой отсеченную часть тела. Разъяренные верблюды скакали между синтагмами, а те из них, у кого были повреждены ноги, подпрыгивали, как раненые страусы.
   Карфагенская пехота в полном составе вновь бросилась на варваров и прорвала их ряды. Мелкие отряды кружились, оторванные один от другого. Сверкающее оружие карфагенян окружало их точно золотым венцом; посредине сталкивались воины, острия мечей вспыхивали белыми искрами под лучами солнца. Много клинабариев осталось лежать на равнине; наемники срывали с них доспехи, надевали на себя и возвращались в бой. Карфагеняне, обманутые видом наемников, не раз попадали в их ряды. Одни теряли голову и не могли двинуться с места, другие стремительно отступали, а торжествующие крики варваров подгоняли их, как подгоняет ветер обломки кораблей в бурю. Гамилькар приходил в отчаяние. Все гибло из-за гения Мато и непобедимой храбрости наемников.
   Вдруг издали донеслись громкие звуки тамбуринов. Шла толпа стариков, больных, пятнадцатилетних подростков, женщин; они не могли побороть свою тревогу и вышли из Карфагена; чтобы стать под защиту какой-нибудь грозной силы, они взяли у Гамилькара единственного слона, которым владела Республика, – слона с отрезанным хоботом.
   Карфагенянам показалось, что родина покинула свои стены и приказывает им умереть за нее. Их охватил еще более сильный порыв ярости, и нумидийцы увлекли за собою всех остальных.
   Варвары стояли среди равнины спиною к небольшому холму. У них не было надежды победить, даже остаться в живых, но это были лучшие, самые бесстрашные и сильные наемники.
   Пришедшие из Карфагена стали бросать в них через головы нумидийцев вертела, шпиговальные иглы, молоты; те, кто наводил ужас на консулов, умирали теперь под ударами палок, брошенных женщинами; наемников истребляла карфагенская чернь.
   Варвары нашли прибежище на вершине холма. Круг их после каждой пробитой в нем бреши смыкался; два раза они спускались вниз, и каждый раз их отбрасывали назад. Карфагеняне, сбившись в кучу, просовывали копья между ног товарищей и наугад наносили удары. Они скользили в лужах крови; трупы скатывались вниз по крутизне. Слону, который пытался подняться на холм, мертвецы доходили до живота. Казалось, он с наслаждением топчет их; его укороченный хобот с широким концом порой поднимался, как огромная пиявка.
   Все замерли. Карфагеняне, скрежеща зубами, смотрели на вершину холма, где стояли варвары.
   Наконец они кинулись вперед, и схватка возобновилась. Наемники временами подпускали их, крича, что сдаются, потом с диким хохотом убивали себя; мертвые падали, живые становились на них, чтобы защищаться. Образовалась как бы пирамида; она постепенно росла.
   Вскоре осталось пятьдесят наемников, потом двадцать, потом три человека и наконец только два: самнит, вооруженный топором, и Мато, еще сохранявший свой меч.
   Самнит, сгибая колени, ударял топором то вправо, то влево и предупреждал Мато об ударах, направляемых на него:
   – Сюда, в эту сторону, господин! Наклонись!
   Мато потерял наплечники, шлем, панцирь; он был наг и бледнее мертвеца; волосы у него стояли дыбом, в углах рта выступила пена. Меч его вращался так быстро, что образовал вокруг него как бы ореол. Камень сломал его меч у самой рукоятки; самнит был убит. Поток карфагенян сплачивался, приближаясь к Мато. Тогда он поднял к небу безоружные руки, закрыл глаза и с распростертыми руками, как человек, который кидается с утеса в море, бросился на копья.
   Копья раздвинулись перед ним. Он несколько раз устремлялся на карфагенян, но они отступали, отводя оружие.
   Нога его коснулась меча. Он хотел схватить его, почувствовал себя связанным по рукам и ногам и упал.
   Нар Гавас следовал за ним уже некоторое время шаг за шагом с широкими сетями, какими ловят диких зверей. Воспользовавшись минутой, когда Мато нагнулся, Нар Гавас набросил на него сеть.
   Мато поместили на слоне, скрутив ему крест-накрест руки и ноги; все, кто не был ранен, сопровождали его с криками в Карфаген.
   Известие о победе распространилось в Карфагене непонятным образом уже в третьем часу ночи; водяные часы храма Камона показывали пятый час, когда победители прибыли в Малку; и тут Мато открыл глаза. Дома были так ярко освещены, что город казался объятым пламенем.
   Немолчный гул смутно доходил до него; и, лежа на спине, он смотрел на звезды.
   Дверь затворилась, и его окружил мрак.
   На следующий день в тот же самый час испустил дух последний из оставшихся в ущелье Топора.
   В тот день, когда ушли товарищи наемников, возвратившиеся зуаэки скатили вниз скалы и в течение некоторого времени кормили людей, запертых в ущелье.
   Варвары все ждали Мато и не хотели покидать горы из малодушия, от усталости, а также из упрямства, свойственного больным, которые отказываются менять место; наконец, когда припасы истощились, зуаэки ушли. Известно было, что варваров в ущелье осталось не более тысячи трехсот человек, и, чтобы покончить с ними, не было надобности в воинах.
   За три года войны количество диких зверей, в особенности львов, сильно возросло. Нар Гавас сделал на них облаву, потом, привязав коз на некотором расстоянии одну от другой, погнал львов в ущелье Топора. Там они все и оказались, когда человек, посланный старейшинами, прибыл посмотреть, что осталось от варваров.
   На всем протяжении долины лежали львы и трупы; мертвецы смешались в одну кучу с одеждой и оружием. Почти у всех недоставало либо лица, либо руки; некоторые казались еще не тронутыми, другие высохли, и шлемы их полны были прахом черепов; ноги, на которых уже не было мяса, высовывались из кнемид, на скелетах уцелели плащи; кости, выбеленные солнцем, блестящими пятнами усеяли песок.
   Одни львы отдыхали, прижавшись грудью к земле и вытянув лапы, и щурились от света, усиленного отражением белых скал. Другие, сидя на задних лапах, пристально глядели перед собой или же, покрытые широкими гривами, спали, сытые, уставшие, скучающие. Они были недвижны, как горы и мертвецы. Спускалась ночь; по небу тянулись широкие красные полосы.
   В одной из куч, разбросанных по долине, вдруг зашевелилось что-то более смутное, чем призрак. Один из львов встал; его чудовищное тело отбрасывало черную тень на багровое небо. Подойдя к человеку, лев опрокинул его ударом лапы.
   Затем он лег на него брюхом и стал медленно раздирать когтями внутренности своей жертвы.
   Потом широко раскрыл пасть и несколько минут протяжно ревел. Горное эхо повторяло его рев, пока наконец тот не замер в окружающей тишине.
   Вдруг сверху посыпались мелкие камни. Раздался шум; со стороны решетки в ущелье показались заостренные морды и прямые уши; сверкнули дикие глаза. То были шакалы, явившиеся, чтобы пожрать останки.
   Карфагенянин, который смотрел вниз, нагнувшись над краем пропасти, пошел обратно.


   XV. Мато

   Карфаген радовался, и радость его была глубока, всенародна, безгранична, безудержна. Заделали пробоины в развалинах, наново выкрасили статуи богов, усыпали улицы миртовыми ветками; на перекрестках дымился ладан, и люди на террасах казались в своих пестрых одеждах охапками распускающихся цветов.
   Непрерывный шум толпы заглушался выкриками водоносов, поливавших каменные плиты; рабы Гамилькара раздавали от его имени поджаренный ячмень и куски сырого мяса. Карфагеняне подходили на улицах друг к другу, целовались и плакали; тирские города были завоеваны, кочевники рассеяны, все варвары уничтожены. Акрополь исчезал под цветными велариумами; тараны трирем, выстроившихся за молом, сверкали, точно плотина из драгоценных камней; чувствовалось, что порядок восстановлен, что началась новая жизнь; в воздухе, казалось, было разлито счастье. В этот день праздновалось бракосочетание Саламбо с царем нумидийским.
   На террасах храма Камона золотая и серебряная утварь огромных размеров была расставлена на трех длинных столах, приготовленных для жрецов, старейшин и богачей; четвертый стол, стоявший выше других, предназначался для Гамилькара, Нар Гаваса и Саламбо. Саламбо спасла отечество тем, что вернула ему заимф, и потому свадьба ее превратилась в национальное торжество; внизу на площади толпа ждала появления новобрачной.
   И другое, еще более острое желание вызывало нетерпение толпы: в этот торжественный день должна была состояться казнь Мато. Предлагали содрать с него кожу, залить ему внутренности расплавленным свинцом, уморить голодом; хотели привязать его к дереву, чтобы обезьяна, стоя за его спиной, била его по голове камнем; он оскорбил Танит, и ему должны были отомстить кинокефалы богини. Другие предлагали возить его на дромадере, привязав к телу льняные фитили, пропитанные маслом. Приятно было представлять себе, как дромадер будет бродить по улицам, а человек на его спине корчиться в огне, точно светильник, колеблемый ветром.
   Но кому из граждан поручить пытку, и почему лишить этого наслаждения остальных? Нужно было придумать способ умерщвления, в котором участвовал бы весь город, так, чтобы все руки, все карфагенское оружие, все предметы в Карфагене, вплоть до каменных плит и до вод залива, могли бы истязать его, избивать и уничтожать. Старейшины решили, что он пойдет пешком из тюрьмы на Камонскую площадь, никем не сопровождаемый, со связанными за спиной руками; запрещено было наносить ему удары в сердце, чтобы он оставался в живых как можно дольше; запрещено было выкалывать ему глаза, чтобы он до конца видел свою пытку; запрещено было также бросать что-либо в пленника и ударять его больше чем тремя пальцами сразу.
   Хотя он должен был появиться только к концу дня, толпе несколько раз казалось, что она видит его; все бросались к акрополю; улицы пустели; потом толпа с долгим ропотом возвращалась обратно. Многие стояли, не двигаясь с места, целые сутки и издали перекликались, показывая друг другу ногти, которые они отрастили, чтобы глубже запустить их в тело Мато. Другие ходили взад и вперед в большом волнении; некоторые были так бледны, точно ждали собственной казни.
   Вдруг за Маппалами над головами людей показались высокие опахала из перьев. То была Саламбо, выходившая из дворца; у всех вырвался вздох облегчения.
   Но процессия двигалась медленно, и прошло много времени, прежде чем она подошла к террасе.
   Впереди шествовали жрецы богов Патэков, потом жрецы Эшмуна и Мелькарта, а затем и другие жрецы, с теми же значками и в том же порядке, как в день жертвоприношения. Жрецы Молоха прошли, опустив голову, и толпа, словно чувствуя раскаяние, отстранялась от них. Жрецы Раббет, напротив, выступали гордо, с лирами в руках; за ними следовали жрицы в прозрачных платьях, желтых или черных; они испускали возгласы, похожие на крики птиц, извивались, как змеи, или кружились под звуки флейт, подражая пляске звезд; их легкие одежды разносили по улицам волны нежных ароматов. Толпа встречала рукоплесканиями шедших среди жриц кадешимов с накрашенными веками, олицетворявших двуполость божества; надушенные и наряженные, как женщины, они походили на них, хотя у кадешимов были плоские груди и узкие бедра. Женское начало в этот день царило всюду; мистическое сладострастие наполняло тяжелый воздух; уже загорались факелы в глубине священных рощ; ночью там должна была состояться оргия; три корабля привезли из Сицилии куртизанок, и много их прибыло из пустыни.
   Жрецы постепенно выстраивались во дворах храма, на наружных галереях и вдоль двойных лестниц, которые вели на стены. Ряды белых одежд возникали между колоннадами; здание наполнялось человеческими фигурами, неподвижными, точно каменные изваяния.
   За жрецами шли ведавшие казной начальники провинций и вся партия богачей. Внизу поднялся шум. Толпа хлынула из соседних улиц; рабы, служители храмов отгоняли людей палками. Наконец среди старейшин с золотыми тиарами на головах на носилках под пурпуровым балдахином появилась Саламбо.
   Раздались неистовые крики; громче зазвучали кимвалы и кроталы, загремели тамбурины, и пурпуровый балдахин скрылся между двух колонн.
   Он вновь показался на втором этаже. Саламбо медленно шла под балдахином; потом она пересекла террасу и села в кресло в виде трона, сделанное из черепашьего щитка. Под ноги ей поставили табурет из слоновой кости с тремя ступеньками; на нижней стояли два коленопреклоненных негритенка; время от времени она клала им на голову обе руки, покрытые слишком тяжелыми кольцами.
   От щиколоток до бедер ее обхватывала сетка из густых петель в виде рыбьей чешуи, блестевшая, как перламутр; синий пояс стягивал стан; в двух прорезах в виде полумесяца виднелись груди; кончики их были скрыты подвесками из карбункулов. Головной убор состоял из павлиньих перьев, звезд и драгоценных камней; широкий белоснежный плащ падал с плеч. Прижав локти к телу, сдвинув колени, с алмазными браслетами на руках, у самых плеч, она стояла выпрямившись в торжественной позе.
   Ниже на двух сиденьях поместились ее отец и супруг. Нар Гавас был в светлой длинной одежде и в венце из каменной соли, из-под которого спускались две косы, закрученные, как рога Амона; фиолетовая туника Гамилькара была расшита золотыми виноградными ветвями; сбоку у него висел боевой меч.
   В пространстве, замкнутом столами, между сосудами с розовым маслом лежал большим черным кругом пифон из храма Эшмуна и кусал свой хвост. Посредине этого круга стояла медная колонна, поддерживавшая хрустальное яйцо; на него падали лучи солнца и, отражаясь, расходились во все стороны.
   Позади Саламбо выстроились жрецы Танит в льняных одеждах. Справа от нее, образуя своими тиарами длинную золотую полосу, сидели старейшины; слева длинной зеленой полосой расположились богачи с изумрудными жезлами; в глубине пурпуровой стеной стояли жрецы Молоха. Другие жрецы заняли нижние террасы. Толпа запрудила улицы. Люди поднялись на крыши домов и усеяли склоны акрополя до самой его вершины. У ног Саламбо был народ, над ее головой – свод небес, вокруг нее – беспредельность моря, залив, горы, дальние провинции, и в своих сверкающих одеждах она сливалась с Танит и казалась гением Карфагена, воплощением его души.
   Пир должен был длиться всю ночь; светильники с несколькими рожками стояли, как деревья, на скатертях из цветной шерсти, покрывавших низкие столы. Большие кувшины из сплава золота и серебра, синие стеклянные амфоры, черепаховые ложки и маленькие круглые хлебы привлекали взор среди двойного ряда тарелок, выложенных по краям жемчугом. Кисти винограда с листьями обвивались, как на тирсах, вокруг лоз из слоновой кости; куски льда таяли на подносах из черного дерева; лимоны, гранаты, тыквы и арбузы лежали горками в высоких серебряных вазах; кабаны с раскрытой пастью утопали в пряных приправах; зайцы, покрытые шерстью, точно прыгали между цветами; мясной фарш наполнял раковины; формы печений являли собою символы; когда поднимали крышки с блюд, оттуда вылетали голуби. Рабы, подоткнув туники, ходили вокруг столов на цыпочках; время от времени лиры играли гимны, слышалось хоровое пение. Гул толпы, немолчный, как рокот моря, служил аккомпанементом пиршеству и точно баюкал его своей могучей симфонией. Некоторые вспоминали пир наемников; все предавались мечтам о счастье. Солнце клонилось к закату, напротив него уже поднимался серп луны.
   Вдруг Саламбо, точно кто-то окликнул ее, повернула голову; народ, следивший за ней, стал смотреть в ту же сторону.
   На вершине акрополя открылась дверь темницы, высеченной в скале у подножия храма; в этой черной дыре стоял на пороге человек. Он вышел согнувшись, с растерянным видом дикого зверя, выпущенного на свободу.
   Свет слепил его; некоторое время он стоял неподвижно. Все узнали его и затаили дыхание.
   Тело этой жертвы было для толпы чем-то необычайным, окруженным почти священным ореолом. Люди вытянули шеи, чтобы рассмотреть его; особенно напряженный взгляд был у женщин. Они горели желанием видеть того, кто был виновником смерти их детей и мужей; из глубины их душ поднималось, против воли, низкое любопытство, желание познать его; желание это смешивалось с угрызениями совести и распаляло ненависть. Наконец он шагнул вперед; смущение, вызванное неожиданностью, прошло. Поднялось множество рук, и он исчез.
   Лестница акрополя имела шестьдесят ступеней. Он быстро спустился по ней, точно уносимый горным потоком; видно было, как он сделал три прыжка; внизу он остановился.
   Плечи его были в крови; грудь прерывисто и тяжело вздымалась; он силился разорвать путы, и руки его, крестообразно связанные на обнаженной пояснице, вздувались, как кольца змеи. Перед ним расходилось несколько улиц. На каждой из них протянуты были из конца в конец три параллельных ряда бронзовых цепей, прикрепленных к пупу богов Патэков; толпа теснилась у домов, посредине расхаживали слуги старейшин, размахивая бичами. Один из них стегнул пленника изо всех сил. Мато двинулся вперед.
   Люди вытягивали руки поверх цепей, крича, что для Мато оставлен слишком широкий путь. Так он шел, ощупываемый, пронзаемый, раздираемый толпой; когда он доходил до конца одной улицы, перед ним открывалась другая. Несколько раз он бросался в сторону, чтобы укусить своих преследователей; они отшатывались, цепи преграждали ему путь, толпа разражалась хохотом.
   Кто-то из детей разорвал ему ухо; девушка, прятавшая в рукаве веретено, рассекла ему щеку; у него вырывали клочья волос, куски тела; другие, держа палки с губкой, пропитанной нечистотами на конце, мазали ему лицо. Из его шеи с правой стороны хлынула кровь; толпа пришла в неистовство. Этот последний из варваров был для карфагенян олицетворением всех варваров, всего варварского войска; они мстили ему за все свои бедствия, за свой ужас, за свой позор. Ярость народа разгоралась по мере того, как он утолял жажду мести; туго натянутые цепи гнулись – вот-вот разорвутся; толпа не чувствовала ударов, которыми ее отгоняли рабы; люди цеплялись за выступы домов; из всех отверстий в стенах высовывались головы; зло, которое народ уже не мог причинить Мато, изливалось в криках.
   Мато осыпали грубой, злобной бранью, проклятиями, насмешками, и, точно мало ему было тех мук, которые он терпел, ему пророчили еще более страшные пытки в вечности.
   Слитый вой, несмолкаемый, бессмысленный, наполнял Карфаген. По временам какой-нибудь звук, хриплый, неистовый, свирепый, повторялся несколько минут всем народом. Стены дрожали от него сверху донизу, и Мато казалось, что дома с обеих сторон улицы наступают на него, поднимают на воздух и душат, как две могучие руки. Он вспомнил, что уже испытал нечто подобное. И тогда была та же толпа на террасах, те же взгляды, та же ярость. Но он шел свободный, все расступались перед ним, – его защищал бог. Это воспоминание становилось все более отчетливым и преисполняло его гнетущей тоскою. Тени проходили у него перед глазами; дома словно кружились в голове, кровь текла из раны на боку; он чувствовал, что умирает; колени его согнулись, и он тихо опустился на каменные плиты.
   Кто-то вошел в храм Мелькарта и, взяв с треножника между колоннами раскаленный на горящих угольях прут, просунул его под первую цепь и прижал к ране Мато. От тела пошел дым; вой толпы заглушил голос Мато; он снова встал на ноги.
   Пройдя еще шесть шагов, он упал в третий, потом в четвертый раз; каждый раз его поднимала новая пытка. На него направляли трубки, из которых капало кипящее масло; ему бросали под ноги осколки стекла; он продолжал идти. На углу улицы Сатеб он прислонился к стене под навесом лавки и уже не двигался.
   Рабы Совета старейшин хлестали его бичами из гиппопотамовой кожи так долго и так яростно, что бахрома их туник сделалась мокрой от пота. Мато казался бесчувственным. Но вдруг он сорвался с места и бросился бежать наугад, громко стуча зубами, точно от страшного холода. Он миновал улицу Будеса, улицу Сепо, промчался через Овощной рынок и добежал до Камонской площади.
   С этой минуты он принадлежал жрецам; рабы оттеснили толпу; Мато очутился на просторе. Он огляделся вокруг и заметил Саламбо.
   Едва он сделал первый шаг, Саламбо поднялась с места, затем, по мере того как он приближался, она, как бы лишившись воли, подходила к краю террасы, и скоро все окружающее пропало у нее из глаз, она ничего не видела, кроме Мато. В ее душе наступила тишина, точно открылась пропасть; весь мир для нее исчез под гнетом одной-единственной мысли, одного воспоминания, одного взгляда. Человек, который шел к ней, притягивал ее.
   Кроме глаз, в нем не осталось ничего человеческого; он представлял собой сплошную красную массу; разорвавшиеся веревки свисали с бедер, но их нельзя было отличить от сухожилий его рук, с которых сошла кожа; рот был широко раскрыт; из орбит точно вырывалось пламя, поднимаясь к волосам; несчастный продолжал идти.
   Он дошел до подножия террасы. Саламбо наклонилась над перилами; эти страшные глаза были обращены к ней, и она поняла, сколько он выстрадал из-за нее. Он умирал, но она видела его таким, каким он был в палатке, на коленях перед нею, когда обнимал ее стан и шептал нежные слова. Она жаждала вновь их услышать; она не хотела, чтобы он умер! В эту минуту по телу Мато пробежала дрожь; Саламбо чуть не вскрикнула. Мато упал навзничь и уже не шевелился.
   Жрецы окружили Саламбо. Она была в полубессознательном состоянии. Жрецы отнесли ее и вновь усадили на трон. Они поздравляли дочь Гамилькара, ибо все, что совершилось, было ее заслугой. Все хлопали в ладоши, топали, неистово кричали, выкликая ее имя.
   Какой-то человек бросился к трупу. Хотя он был без бороды, но в облачении жрецов Молоха; за поясом у него сверкал нож, которым жрецы разрезают священное мясо жертв; рукоять ножа была в виде золотой лопатки. Шагабарим одним ударом рассек грудь Мато, вырвал сердце, положил его на лопатку и, подняв руку, принес в дар Солнцу.
   Солнце садилось за водами залива; лучи его падали длинными стрелами на красное сердце. И по мере того как прекращалось его биение, светило погружалось в море; при последнем трепетании сердца оно исчезло.
   Тогда от залива до лагуны, от перешейка до маяка все улицы, все дома и все храмы огласились криком; крик затихал, потом раздавался снова; здания дрожали, Карфаген содрогался от мощи своего восторга и от безграничности упований.
   Нар Гавас, упоенный гордостью, обнял левой рукой стан Саламбо в знак обладания ею; правой рукой он взял золотую чашу и выпил за гений Карфагена.
   Саламбо по примеру супруга поднялась с чашей в руке, чтобы испить вина. Но она тут же опустилась, запрокинув голову на спинку трона, бледная, оцепеневшая, с раскрытыми устами. Ее распустившиеся волосы свисали до земли.
   Так умерла дочь Гамилькара в наказание за то, что коснулась покрывала Танит.



   Иродиада


   I

   Махэрусская цитадель возвышалась – на восток от Мертвого моря – на базальтовой скале, имевшей вид конуса. Четыре глубоких долины ее окружали: две с боков, одна впереди, четвертая сзади. Куча домов теснилась у ее подошвы, охваченная круглым каменным валом, который то вздымался, то ниспадал, следуя неровностям почвы; извилистая дорога, высеченная в скале, соединяла город с крепостью. Стены той крепости, вышиною в сто двадцать локтей, изобиловали уступами, углами, бойницами; башни высились там и сям, составляя как бы звенья каменного венца, воздвигнутого над бездной.
   Внутри цитадели находился дворец, украшенный портиками, с плоской крышей в виде террасы. Перила из смоковичного дерева замыкали ее со всех сторон; длинные мачты, на которые натягивался велариум, стояли вокруг, над перилами.
   Однажды, до восхода солнца, тетрарх Ирод Антипа появился на вершине дворца – и, облокотясь о перила, принялся глядеть.
   Прямо перед ним лежавшие горы начинали показывать свои гребни, между тем как вся их масса, до самого дна ущелий, пребывала еще в тени. Туманы бродили… Они вдруг разорвались – и ясно выступили очертания Мертвого моря. Заря уже зажигалась позади Махэруса; уже начинали разливаться ее красноватые отражения. Понемногу осветила она прибрежные пески, холмы, пустыню; а там, дальше к небосклону, зарумянились и Иудейские горы с своими серыми, шероховатыми покатостями. Посередине Энгадди протянулось черною чертою; Эброн в углублении закруглился куполом, Эсколь показал свои гранатовые рощи, Сорэк – свои виноградники, Газер – поля, усеянные кунгутом; кубышкообразная громадная Антониева башня тяжело повисла над Иерусалимом. Тетрарх отвел от нее свои взоры и стал созерцать иерихонские пальмы; вспомнил он тут остальные города своей Галилеи: Капернаум, Аэндор, Назарет – и Тивериаду, куда он, может быть, никогда не возвратится. Иордан струился перед ним по безжизненной пустыне. Внезапно вся побелевшая, она слепила глаза, подобно снеговой скатерти. Мертвое море становилось похожим на большой лазоревый камень – и на северной его оконечности, со стороны Йемена, Антипа открыл именно то, что он боялся найти: разбросанные палатки темно-бурого цвета виднелись там; люди, с копьями в руках, двигались промеж лошадей, а потухавшие огоньки блистали искрами, низко – на самом уровне земли.
   То было войско аравийского царя, с дочерью которого Антипа развелся для того, чтобы взять за себя Иродиаду, жену одного из своих братьев. Брат этот жил в Италии, без всякого притязания на власть.
   Антипа ожидал помощи от римлян; и так как Вителлий, сирийский правитель, медлил прибытием, беспокойство терзало тетрарха. «Агриппа, – думал он, – наверное, повредил мне у императора». Филипп, третий его брат, владелец Ватанеи, тайно вооружился. Иудеев возмущали идолопоклоннические обычаи тетрарха; других его подданных тяготило его правление. Вот он и колебался между двумя решениями: либо смягчить аравитян, либо заключить союз с парфянами; и, под предлогом именинного празднества, он в тот самый день пригласил на великий пир главных начальников своих войск, приставов по имениям и важнейших лиц Галилеи.
   Остро напряженным взором пробежал он все дороги. Они были пусты. Орлы летали над его головою. Вдоль крепостного вала солдаты спали, прислонившись к стене. Во дворце ничего не шевелилось.
   Внезапно отдаленный голос, как бы выходивший из недр земли, заставил побледнеть тетрарха. Он нагнулся, чтобы вернее прислушаться. Но голос умолк. Потом он опять раздался… и, хлопнув несколько раз в ладоши, Ирод закричал: «Маннаи! Маннаи!»
   Появился человек, обнаженный до пояса, подобно банщику. Он был очень высокого роста, стар, страшно худ; на ляжке у него висел большой нож в бронзовых ножнах – и так как его волосы, захваченные гребнем, были все вздеты кверху, то лоб его казался длины необычайной. Странная сонливость заволакивала его бесцветные глаза. Но зубы его блестели – и ноги легко и твердо ступали по плитам. Гибкость обезьяны сказывалась во всем его теле, – бесстрастная неподвижность мумии – на лице.
   – Где он? – спросил тетрарх.
   – Все там же! – отвечал Маннаи, указывая позади себя большим пальцем правой руки.
   – Мне почудился его голос! – И Антипа, вздохнув глубоко до дна груди, осведомился об Иоаканаме – о том человеке, которого латиняне называют святым Иоанном Крестителем.
   – Приходили ли вновь те два человека, которые месяц тому назад были, по снисхождению, допущены в его тюрьму. И стала ли известна причина их посещения?
   Маннаи отвечал:
   – Они обменялись с ним таинственными словами, ни дать ни взять ночные воры на перекрестках дорог. Потом они отправились в верхнюю Галилею, объявив, что скоро вернутся с великою вестью.
   Антипа наклонил голову; потом с выражением ужаса на лице:
   – Береги его! береги! – воскликнул он, – и никого не допускай до него! Запри крепко дверь! Прикрой яму! Никто не должен даже подозревать, что он еще жив!
   Еще не получив этих приказаний, Маннаи уже исполнял их, ибо Иоаканам был иудей, и Маннаи, как все самаритяне, ненавидел иудеев.
   Гаризинский их храм, храм самаритян, предназначенный Моисеем быть средоточием Израиля, не существовал со времен короля Гиркана; а потому иерусалимский храм наполнял душу Маннаи тою яростью оскорбления, которую возбуждает торжествующая несправедливость. Маннаи однажды тайно взобрался в иерусалимский храм с другими товарищами для того, чтобы осквернить алтарь возложением на священное место мертвых костей. Его спасло проворство ног; сообщникам его отрубили головы.
   И вот он увидел ненавистный храм вдали, в разрезе двух холмов. Поднявшееся солнце ярко освещало беломраморные стены и золотые плиты крыши. Храм являлся лучезарной горой, чем-то сверхъестественным; все кругом было подавлено его великолепием, его гордыней.
   Маннаи протянул руку в направлении Сиона – и, выпрямив стан, сжав кулаки, закинув лицо, произнес анафему. Он был уверен, что клятвенные слова имеют действительную силу!
   Антипа равнодушно выслушал его возглас. Самаритянин продолжал:
   – От времени до времени он волнуется, он хочет бежать; он надеется на освобождение. Иногда у него вид спокойный, как у больного зверя; а не то он вдруг начнет ходить взад и вперед впотьмах, беспрестанно повторяя: «Что нужды! Дабы он возвеличился, нужно мне умалиться!»
   Антипа и Маннаи обменялись взорами. Но долгие размышления уже утомили тетрарха.
   Все эти горы вокруг него, подобные уступам больших окаменелых волн, черные расселины на склоне крутых скатов, громадность синего неба, сильный дневной свет, глубина пропастей – все его смущало; и безнадежное уныние овладевало им при зрелище пустыни, почва которой, искаженная допотопными переворотами, являла вид обрушенных цирков и дворцов. Горячий ветер приносил вместе с запахом серы как бы испарения богом проклятых городов, зарытых глубоко, ниже берегов Мертвого моря, под тяжелыми его водами. Эти следы бессмертного гнева пугали ум тетрарха; и он пребывал недвижим, опершись обоими локтями на перила и сжимая виски руками. Кто-то слегка тронул его. Он обернулся: перед ним стояла Иродиада.
   Легкий пурпурный хитон облекал ее всю до самых сандалий. Торопливо покинув свои покои, она не успела надеть ни ожерелья, ни серег; густая косьма черных волос падала ей на плечо, прильнув концом к груди, в промежутке сосцов. Вздернутые ноздри трепетали; радость торжества озаряла лицо. Громким голосом взывая к тетрарху:
   – Цезарь нас любит! – промолвила она. – Агриппа посажен в тюрьму.
   – Кто тебе сказал?
   – Уж я знаю! Он в тюрьме, – продолжала она, – за то, что пожелал Каию [1 - Кай Калигула, наследник Тиверия.] быть императором.
   Этот Агриппа, живя их подаянием, стремился добыть себе царский титул, которого и они домогались. Но теперь его уже нечего страшиться! Тюрьмы Тиверия отпираются не легко, и самая жизнь в них не всегда надежна!
   Антипа понял ее, и хотя она была сестра этого самого Агриппы, жестокий смысл ее последних слов не возмутил его; напротив, он ее оправдывал. К тому же все эти убийства проистекали из самой силы вещей; они были как бы необходимостью в тогдашних царских домах. В доме Ирода их уже не считали… так их было много.
   Затем она рассказала тетрарху все свои старания; упомянула о подкупе клиентов, о вскрытых письмах, о лазутчиках, приставленных ко всем дверям; рассказала, как ей удалось переманить главного доносчика Эвтихия – все, все сообщила она. «Я ничего не жалела! Для тебя чего я не сделала? Не отреклась ли я от собственного сына?»
   После развода она оставила этого ребенка в Риме, надеясь иметь других детей от тетрарха. До того дня она никогда не упоминала об этом. И он спрашивал себя: откуда в ней этот внезапный прилив нежности – и что он значит?
   Между тем прислужники натянули велариум, принесли и положили на пол широкие подушки. Иродиада опустилась на одну из них и заплакала, обернувшись спиною к мужу. Но вот она провела ладонью по векам… Она решила, что не будет думать о прошлом, что она теперь счастлива! И она принялась напоминать тетрарху долгие их беседы там, в далеком Риме, в атриуме дворца; встречи их под портиками бань, прогулки по «Священной улице» [2 - «Via Sacra» – главная улица Древнего Рима.] и вечера, проведенные в просторных виллах, при рокоте водометов, под цветочными арками, в виду римской Кампаньи. Она взглядывала на него, как в былые дни, и с кошачьими движениями всего тела ластилась к его груди. Он оттолкнул ее.
   Та любовь, которую она старалась оживить, была теперь так от него далеко! Причиной всех его бедствий была эта любовь. По ее милости война продолжалась вот уже скоро девять лет; по ее милости тетрарх состарился. Облеченная в темную тогу с лиловой каймой, его спина горбилась; седина мелькала в бороде, и лучи солнца, проникавшие сквозь ткань натянутого покрова, озаряли живым светом его угрюмый, сморщенный лоб. На лбу Иродиады тоже виднелись складки, и, сидя друг против друга, они менялись враждебными, суровыми взглядами.
   Меж тем горные дороги оживлялись. Пастухи погоняли быков острием дротиков, дети тащили за собой ослов, конюхи вели вьючных лошадей. Те, которые спускались с высот, лежащих за Махэрусом, исчезали постепенно за стенами замка; другие поднимались вдоль ущелий, ведших к Махэрусу, – и, войдя в город, складывали свою ношу по дворам домов. То были поставщики тетрарха и слуги гостей, высланные вперед своими господами. Но вот налево, на самом конце террасы, появился ессей, босой, в белой одежде, с видом стоика. Маннаи тотчас бросился к нему навстречу, обнажив и высоко подняв свой нож.
   – Убей его! – кричала Иродиада.
   – Стой! – промолвил тетрарх.
   Маннаи остановился; тот тоже.
   Потом оба отступили, пятясь друг от друга и не покидая друг друга взглядом; и оба исчезли – каждый по другой лестнице.
   – Я знаю его! – сказала Иродиада, – его имя Фануил; он старался свидеться с Иоаканамом, так как ты настолько слаб, что сохраняешь его в живых.
   Антипа возразил, что из Иоаканама можно было извлечь пользу. Его постоянные нападки на Иерусалим привлекали к ним обоим остальных евреев.
   – Нет! – воскликнула она. – Евреи покоряются всем своим властителям. Они не в состоянии создать себе родину. А того, кто тревожит народ, возбуждая в нем надежды, сохранившиеся со времен Гегемиаса, – того должно уничтожить. Вот самая верная политика.
   – Нам не к спеху! – уверял тетрарх. – Иоаканам – опасен! Вот выдумала!!
   И он смеялся притворно.
   – Молчи, – крикнула она.
   И она снова рассказала то унижение, которому подверглась она в день своей поездки в Гапаад для сбора бальзама. На берегу реки какие-то нагие люди надевали свои одежды. Тут же, на вершине холма, стоял человек и говорил. Он был препоясан по чреслам верблюжьей кожей – и его голова походила на голову льва.
   – Как только он увидел меня, – продолжала Иродиада, – он изрыгнул на меня все проклятия пророков. Его зеницы пылали, голос завывал; он поднимал руки к небу, как бы желая достать оттуда громовые стрелы. Бежать было невозможно; колесница моя до самых ступиц завязла в песке… И я поневоле медленно удалялась, закрываясь мантией, – и вся кровь моя стыла от оскорблений, которые сыпались на меня, как дождевой ливень!
   Иоаканам не давал жить Иродиаде! Когда его схватили и связали веревками – солдатам дан был приказ зарезать его, если б он вздумал сопротивляться. Но тут он, как нарочно, явился смиренником. В его тюрьму напустили змей, – змеи околели.
   Неудача ее козней выводила из себя Иродиаду. Зачем он нападал на нее? Что его побуждало? Его речи, обращенные к толпе, распространялись повсюду, их повторяли, – она слышала их везде, – они наполняли воздух. Она не была лишена мужества – но эта сила, более язвительная, чем лезвие мечей, сила, которую невозможно было схватить, наводила на нее нечто вроде оцепенения. Иродиада расхаживала взад и вперед по террасе, вся помертвелая от гнева, не находя слов, чтобы выразить все, что душило ее.
   Она думала также о том, что тетрарх, уступая общему мнению, мог, пожалуй, развестись с нею. Тогда все погибло! С самых младых ногтей она питала мечту о великом царстве. Только для того, чтобы осуществить эту мечту, решилась она оставить своего первого мужа и соединиться с ним, с этим человеком, который ее обманывает.
   – Хорошую я нашла подпору, нечего сказать, войдя в твою семью!
   – Моя семья не хуже твоей, – спокойно отвечал тетрарх.
   В жилах Иродиады внезапно закипела кровь ее прадедов, первосвященников и царей!
   – Твой дед подметал храм в Аскалоне! Другие твои родичи были пастухами, разбойниками, поводырями караванов! Сволочь, платившая дань Иуде со времен царя Давида! Все мои предки били твоих предков! Первые из Маккавеев выгнали вас из Геброна; Гиркан принудил вас обрезаться! – И, дав волю чувству презрения, презрения патрицианки к плебею, рода Якова к роду Эдома, Иродиада начала осыпать Антипу упреками за его равнодушие к оскорблениям, за его уступчивость перед предателями, фарисеями, за его трусость перед народом, который его ненавидел. – Ты такой же, как они, – признайся! И ты сожалеешь о том, что оставил аравийскую девку, ту, что пляшет вокруг камней! Возьми же ее опять! Ступай и живи в ее холщовой палатке! Пожирай ее хлеб, испеченный под золою! Глотай кислое молоко ее овец! Лобызай ее синие щеки – и оставь меня!
   Но тетрарх уже не слушал ее. Он устремил глаза на плоскую крышу соседнего дома, где внезапно увидел молодую девушку; рядом с нею старуха держала зонтик с тростниковой ручкой, длинный, как рыбачье удилище. Посредине ковра стоял раскрытый дорожный короб; пояса, спутанные ткани, разноцветные покровы, золотые подвески в беспорядке свешивались через его края. От времени до времени молодая девушка наклонялась к этим предметам, встряхивала их на воздухе. Она была одета римлянкой – в тонкую тунику и в пеплум с застежками из изумруда; синие перевязки удерживали ее косу, вероятно, очень тяжелую: девушка изредка трогала ее сзади рукою. Тень от зонтика колебалась над нею, скрывая ее до половины. Раза два удалось Антипе заметить ее гибкую шею, угол глаза, часть небольшого рта. Но он мог видеть весь ее стан от бедр до затылка. Он видел, как он склонялся и выпрямлялся – легко и упруго. Он караулил возврат этого стройного движения – и дыхание его становилось усиленным, огоньки зажигались в глазах. Иродиада наблюдала за ним.
   – Кто это? – спросил он наконец.
   Она отвечала, что не знает… и, внезапно утихнув, удалилась.
   Тетрарха ожидали под портиком галилеяне: заведовавший письменной частью, главный пристав над пастбищами, управляющий соляными копями и еврей из Иерусалима, начальник его конницы. Все приветствовали его дружным восклицанием… Но он обратился к внутренним покоям.
   Фануил возник перед ним на повороте коридора.
   – Опять ты! Ты, конечно, пришел сюда ради Иоаканама?
   – И ради тебя! Мне нужно сообщить тебе важное известие…
   И, не покидая более Антипу, он проник вслед за ним в темную храмину.
   Свет падал в нее сквозь решетчатое отверстие, расстилаясь во всю длину карниза. Стены были выкрашены красно-лиловой, почти черной краской. У задней стены возвышалось ложе из черного дерева с тесьмами из бычачьей кожи. Золотой щит блистал, как солнце, над изголовьем.
   Антипа перешел всю храмину и бросился на ложе. Фануил, стоя, поднял руку с внушительным и вдохновенным видом.
   – Всевышний посылает иногда одного из чад своих… Иоаканам – такое его чадо. Если ты будешь притеснять его, – тебя постигнет кара.
   – Он преследует меня, – воскликнул тетрарх. – Он потребовал от меня невозможного! С тех пор он всячески меня поносит. Сначала я кротко с ним обращался… Но он послал из Махэруса людей, которые возмущают моих подданных. Он нападает на меня… Я защищаюсь.
   – Иоаканам слишком ретив в гневе, точно, – возразил Фануил. – Но как бы то ни было, его надо освободить!
   – Диких зверей не выпускают на волю, – сказал тетрарх.
   – Не тревожься более! – отвечал Фануил. – Он пойдет к аравитянам, к галлам, к скифам. Делу, к которому он призван, суждено достигнуть пределов земли.
   Антипа казался погруженным в некое видение.
   – Его власть велика! Я, против собственной воли, люблю его.
   – Так освободи его!
   Тетрарх покачал головою. Он боялся Иродиады, Маннаи… он страшился неизвестного будущего!
   Фануил попытался убедить его. Залогом правдивости слов своих он представлял постоянную покорность ессеев царям. Эти люди, бедные, недоступные страху пытки и казней, покрытые льняной одеждой, умевшие читать в книге звездного неба, внушали невольное уважение. Антипа вспомнил слово, сказанное Фануилом в начале разговора.
   – Какое важное известие хотел ты сообщить мне?
   Но вдруг появился негр. Все его тело побелело от пыли. Он хрипел от усталости и мог только произнести:
   – Вителлий!
   – Как? Он сюда идет?
   – Я видел его… Через три часа он здесь!
   Занавесы коридоров заколыхались, как бы вздутые ветром, шум наполнил весь замок, топот и грохот бежавших людей, перетаскиваемых мебелей, лязг и звон серебряных сосудов… а с вышины башен зычно гремели трубы, призывавшие разбредшихся рабов.


   II

   Толпы народа покрывали крепостные валы, когда Вителлий вошел во двор замка. Он опирался об руку своего толмача; следом за ним подвигались большие носилки, обитые красной тканью, украшенные зеркалами и помпонами. Вителлий был одет в тогу с широкою пурпуровою каймою, в консульские полусапожки; ликторы окружали его особу.
   Они вонзили в землю перед дверью двенадцать пуков прутьев, перевитых ремнем, с топором посередине… и все зрители тайно вострепетали перед величием римского народа.
   Носилки, которыми орудовали восемь человек, остановились… Юноша, с толстым животом, с лицом угреватым, с жемчужными кольцами на пальцах, вышел оттуда. Ему тотчас предложили кубок с вином и душистыми пряностями. Он выпил и потребовал еще. Между тем тетрарх упал на колени перед проконсулом, сокрушаясь о том, что не был раньше уведомлен о великой милости его прибытия. А то бы он, тетрарх, отдал приказ, чтобы по всем дорогам было припасено то, что подобает Вителлиям. Они происходили от богини Вителлин; дорога, ведшая от Яникула к морю, носила их имя; квестурам, консульствам не было счету в их роде! Что же до самого Люция, ставшего теперь гостем тетрарха, то все ему были обязаны благодарностью, как победителю строптивых клитов и отцу того юного Авла, который, прибыв сюда, казалось, возвращается в свое владение – так как Восток всегда считался родиной богов! – Все эти гиперболы были высказаны тетрархом по-латыни – Вителлий принимал их холодно и спокойно.
   Он отвечал наконец, что одного Великого Ирода достаточно для славы целого народа. Афиняне почтили его заведованием олимпийских игр. Он построил храмы в честь Августа и отличался всегда терпением, смышленостью, воинской доблестью и постоянной верностью цезарям. Между колоннами с бронзовыми капителями появилась Иродиада. Она шествовала с видом императрицы, окруженная женщинами и евнухами; они несли золотые подносы, на которых курились благовония.
   Проконсул шагнул три раза ей навстречу. Приветствовав его легким наклонением головы:
   – Какое счастье! – воскликнула она, – что Агриппа, враг Тиверия, вперед не может вредить более!
   Вителлий ничего не знал об этом событии. Иродиада показалась ему опасной… и так как Антипа начал клясться богами, что сделает все для императора:
   – Да, – прибавил проконсул, – даже во вред другим.
   (Вителлию некогда удалось добыть заложников от парфянского царя; но император не обратил внимания на эту заслугу – ибо Антипа, присутствовавший при совещании, немедленно, чтобы выставить себя, первый послал об этом весть. Этот поступок тетрарха породил глубокую ненависть в Вителлий; оттого он и мешкал привести обещанную помощь.)
   Тетрарх смутился и не знал, что сказать; но Авл промолвил со смехом:
   – Не бойся! Я твой покровитель!
   Проконсул притворился, что не слышал слов, сказанных его сыном. Счастье отца зависело от осквернения сына; и этот Авл, этот цветок, возросший на грязи Капреи, доставлял ему такие значительные выгоды, что он окружал его самыми предупредительными заботами, хоть и не доверял ему: цветок этот был ядовит.
   Под воротами поднялся громкий шум. Появился целый ряд белых мулов, на которых восседали люди в священнической одежде. То были саддукеи и фарисеи, которых одна и та же честолюбивая мысль приводила в Махэрус. Саддукеи желали получить право жертвоприношения, а фарисеи – удержать это право за собою. Лица этих людей были мрачны, особенно лица фарисеев, прирожденных врагов тетрарха и Рима. Они путались в полах своих хламид среди теснившейся толпы – и тиары их колебались на их головах, подвязанные узкими лентами, на которых были начертаны письменные знаки.
   Почти в то же время прибыли солдаты римского авангарда. Они вложили щиты свои в мешки, чтобы сохранить их от пыли, – а за ними шел Маркелл, наместник проконсула, вместе с мытарями, державшими под мышками деревянные таблицы.
   Антипа представил проконсулу главных своих приближенных: Толмаия, Карфера, Сехона, Аммониаса из Александрии, который закупал для него асфальт, Наамана, начальника его легкой пехоты, вавилонца Ясима.
   Вителлий уже прежде заметил Маннаи.
   – А этот кто?
   Тетрарх объяснил ему знаком, что это был палач. Потом он представил Вителлию саддукеев.
   Ионафан, человек малого роста, весьма развязный в своих движениях и говоривший по-эллински, начал умолять проконсула посетить его в Иерусалиме. Тот отвечал, что, вероятно, туда прибудет.
   Элеазар, человек с крючковатым носом и длинной бородою, стал требовать от имени фарисеев плащ первосвященника, задержанный в Антониевой башне гражданской властью.
   Затем галилеяне подали донос на Понтия Пилата. Пользуясь тем предлогом, что некий безумец отыскивал золотые сосуды Давида в пещере близ Самарии, он повелел убить нескольких жителей. Все они говорили в одно и то же время – Маннаи громче и настойчивее других. Вителлий уверял их, что виновные будут наказаны.
   Внезапно бранные слова и крики раздались перед одним из портиков, где солдаты повесили свои щиты. Они сняли с них чехлы – и фигура цезаря, изображенная на пупе каждого щита, возбудила негодование иудеев, считавших это идолопоклонством. Антипа начал их усовещивать речью – а Вителлий, сидевший под колоннадой на высоком кресле, дивился их неразумной ярости. «Да, – думал он, – Тиверий был прав, что сослал четыре сотни таких иудеев в Сардинию. Но здесь они были у себя дома – они были сильны»… Вителлий приказал унести щиты.
   Но тут они все окружили проконсула, испрашивая – кто отмены какой-либо несправедливости, кто – особых привилегий, кто – просто милостыни. Они рвали свои одежды, продирались вперед; чтобы удержать их, рабы били их палками – направо, налево. Ближайшие к дверям стали спускаться по дороге – но другие поднимались по ней и снова надвигали их на проконсула. Два течения образовалось в этой массе людей, которая грузно колебалась, стесненная оградою стен.
   Вителлий спросил, какая была причина такого многочисленного собрания? Антипа ответил, что все эти люди пришли на праздник его именин, – и указал на некоторых слуг своих. Свесившись с бойниц, втаскивали они на веревках огромные корзины, полные мясами, плодами, овощами. Он указал еще на антилоп, аистов, широких рыб лазоревого цвета, на виноградные гроздья, дыни, тыквы, гранаты, нагроможденные в виде пирамид. Авл не выдержал. Он устремился в кухню, увлеченный тем обжорством, которому, много лет спустя, было суждено удивить целый мир [3 - Этот Авл Вителлий был, как известно, императором после Отона, в 69 году по Р. X. (Примеч. И.С. Тургенева.)].
   Проходя мимо погреба, он увидал кастрюли, подобные двойным латам. Вителлий также подошел посмотреть на них – и потребовал, чтобы ему отперли подземные комнаты замка.
   Они были высечены в скале – в виде высоких подвалов со сводами, которые подпирались столбами. В первой комнате находился склад старого, уже негодного оружия. Но вторая была битком набита пиками; тесно и дружно торчали их острия, охваченные пучками перьев. Стены третьей комнаты казались обтянутыми множеством циновок: до того густо были насажены кругом тонкие стрелы, стоймя, друг возле дружки. Лезвия мечей покрывали стены четвертой комнаты. Посреди пятой – длинные линии шлемов с их гребнями уподоблялись легиону красных змей. В шестой комнате находились одни колчаны, в седьмой – одни ножные латы (кнэмиды), в восьмой налокотники, в остальных – вилы, крюки, лестницы, канаты; тут были даже шесты для катапультов, даже бубенчики для верблюжьих нагрудников… И так как гора шла, расширяясь книзу, вся пробуравленная изнутри, как пчелиный улей, то под одним рядом комнат расстилался другой, а еще глубже – третий.
   Вителлий, Финеас, его толмач, и Сизённа, начальник мытарей, проходили все эти комнаты при свете факелов, несомых тремя евнухами. Смутно виднелись в тени безобразные предметы, изобретенные варварами: палицы, усеянные гвоздями, отравленные дротики, клещи, подобные челюстям крокодилов… Тетрарх обладал в Махэрусе военными снарядами, достаточными для вооружения сорока тысяч солдат. Он собрал все эти снаряды в предвидении опасного союза противников; но проконсул мог подумать или даже сказать, что это все было наготовлено с целью воевать против римлян; и тетрарх старался представить оправдания, извинения.
   Не все оружия ему принадлежали. Многие служили защитой от разбойников. Кроме того, нужно было сражаться с аравитянами. Иное досталось ему от отца. И вместо того, чтобы идти позади проконсула, тетрарх бежал вперед уторопленными шагами. Он вдруг прислонился к стене, растягивая тогу растопыренными локтями. Но верхняя часть двери виднелась над его головою. Вителлий заметил эту дверь – и захотел узнать, что скрывается за нею?
   Вавилонец мог один отворить ее.
   – Позвать вавилонца!
   Его подождали.
   Отец этого вавилонца прибыл с берегов Эвфрата с пятьюстами всадников. Он предложил Великому Ироду свои услуги для защиты восточных окраин. После разделения царства Ясим остался жить у Филиппа, – а теперь служит Антипе.
   Он явился наконец, с луком на плече, с бичом в руке. Разноцветные бечевки тесно стягивали его кривые ноги. Туника в виде поддевки не покрывала его обнаженных толстых рук; меховая шапка бросала черную тень на хмурое лицо и на бороду, завитую в колечки.
   Сначала он притворился, что не понимает толмача. Но Вителлий глянул на Антипу… и тот немедленно повторил его повеление. Тогда Ясим приложился обеими руками к двери: скользнув, она вошла в стену.
   Струею теплого воздуха пахнуло из мрака. Широкий коридор, спускаясь винтообразно, вел вглубь. Все отправились по этому коридору и достигли порога пещеры, более просторной, чем все другие подземелья.
   На противоположном конце этой пещеры зияло отверстие арки, выходившей на самую кручь бездны, которая с той стороны защищала крепость. Дикая жимолость, цепляясь за свод арки, колебала на прозрачном воздухе свои цветочные гроздья, озаренные живым светом дня; по дну пещеры журчала узкая струйка ключевой воды.
   Около сотни белых лошадей находилось там; они ели ячмень, насыпанный на доску, поднятую в уровень с их мордами. Гривы их были окрашены в синюю краску; копыта – обернуты в плетеные мягкие мешочки; челки между ушами вздымались хохолком в виде париков. Своими длинными хвостами они тихонько похлопывали себя по берцам. Проконсул онемел от удивления.
   То были дивные животные, гибкие как змеи, легкие как птицы. Они мчались, не отставая от стрелы, пущенной всадником, сбивали с ног людей, грызли их зубом, мигом высвобождались из нагроможденных камней и скал, прыгали через пропасти, а среди ровного поля неслись как бешеные, без устали, от зари до зари. Стоило сказать одно слово – и они тотчас останавливались как вкопанные. Как только Ясим вошел в пещеру, они все побежали к нему, как овцы к пастуху, – и, вытягивая тонкие шеи, тревожно глядели на него своими детскими глазами. По привычке он крикнул на них диким, гортанным криком; этот звук их развеселил – и они стали вздыматься на дыбы, прыгать… Жажда простора, жажда скачки в них загорелась.
   Антипа, боясь, как бы проконсул не взял их себе, запер их в этом месте, особо предназначенном для животных в случае осады.
   – Нехорошая конюшня, – сказал проконсул. – Ты рискуешь потерять их. Запиши их в инвентарь, Сизенна.
   Мытарь достал дощечку из-за пояса, перечел лошадей и записал их. Агенты фискальных обществ подкупали правителей, чтобы удобнее грабить провинции. И этот Сизенна, с своей лисьей мордочкой и вечно мигавшими глазками, разнюхивал все и всюду.
   Наконец все возвратились на двор замка. Бронзовые круглые доски, затычки вроде плоских вьюшек прикрывали разбросанные там и сям цистерны. Проконсул заметил одну из этих досок, которая была шире других и глуше звенела под каблуком. Он поочередно постукал по всем – и вдруг затопал ногами, заревел неистово:
   – Нашел! нашел! Вот они, Иродовы сокровища!
   Отыскать эти сокровища – эта мысль как гвоздь засела в голову каждого римлянина.
   Тетрарх поклялся, что никаких сокровищ тут не было.
   – Так что же тут такое?
   – Ничего… человек один… узник.
   – Покажи его! – сказал Вителлий.
   Тетрарх не повиновался. Иудеи узнали бы его тайну.
   Его явное нежелание открыть эту доску раздражило Вителлия.
   – Выбить ее! – закричал он ликторам.
   Маннаи догадался, в чем было дело. Увидав принесенный топор, он подумал, что хотят обезглавить Иоаканама; и при первом ударе лезвия о бронзовую плиту – он всунул между ею и каменьями мостовой длинный крюк; затем, вытянув и напрягши свои худые, жилистые руки, осторожно приподнял плиту… Она отвалилась. Все изумились силе старика. Под этой бронзовой крышкой, подбитой деревом, показался трап. Маннаи ударил по нем кулаком – и он распался на две створчатые половинки. Открылась яма, черная, глубокая дыра, в которую вонзалась узкая круглая лестница без перил; и те, которые нагнулись над отверстием, увидали там, глубоко на дне, что-то смутное и ужасное.
   Человек лежал там на земле. Его длинные волосы перепутались с шерстью звериной шкуры, облекавшей его члены. Он поднялся. Его лоб коснулся поперечной железной решетки, крепко вделанной в стены ямы… От времени до времени он отходил прочь и исчезал во тьме подземелья.
   Острые верхушки тиар, рукоятки мечей сверкали на солнце; тяжелый зной раскалил плиты мостовой – и голуби, слетая с карнизов, кружили над двором. То был обычный час, когда Маннаи кормил их зерном. Он присел на корточки перед тетрархом, который стоял недвижно возле Вителлия. Галилеяне, священники, солдаты составляли сзади широкий круг – все молчали в немотствующем ожидании.
   Сперва послышался глубокий вздох, похожий на хриплое, протяжное рычание.
   Иродиада услышала этот вздох на другом конце дворца. Охваченная неотразимым влечением, она прошла сквозь всю толпу, и, положив руку на плечо Маннаи, наклонив вперед все тело, она принялась слушать.
   Голос заговорил:
   «Горе вам, фарисеи и саддукеи, исчадье змей, мехи надутые, кимвалы звенящие!»
   Все узнали Иоаканама… все повторяли его имя.
   Много еще подбежало народу.
   «Горе тебе, народ, горе вам, иудейские изменники, пьяницы эфраимские, горе вам, живущим в тучных долинах, вам, чьи путаются ноги, отягченные винищем!..»
   «Да расточатся они, как вода иссякающая, как истлевающий червь, как недоносок женщины, которому не суждено увидеть солнца!..»
   «О Моав, тебе придется скрываться в ветвях кипариса, подобно воробью, в тьме пещер, подобно тушканчику! Как ореховая шелуха, раздробятся ворота крепостей, и рухнут стены, и воспылают города! Бич всевышнего разить не перестанет! В твоей же крови вываляет он твои члены, словно шерсть в чану красильщика! Он истолчет тебя, как зерно в ступе; как новая борона терзает грудь земли – так он тебя истерзает; по горам и долам разбросает он клочья твоего мяса!..»
   – О каком завоевателе говорит он? – спрашивали себя слушатели. – Не о Вителлии ли? Одни римляне могли совершить такие истребления!
   И жалобы возникали кругом, раздавались стенания:
   – Довольно! довольно! вели ему замолчать!
   Но Иоаканам продолжал еще громче:
   «Хватаясь за трупы своих матерей, малые дети будут ползти по горячему пеплу! Ночью, под страхом и на авось меча, люди пойдут искать посреди развалин огрызки хлеба! На площадях городских, там, где некогда беседовали старцы, чекалки станут оспаривать друг у друга мертвые кости! Глотая слезы, юные девы будут играть на лютнях перед пирующими иноземцами, и самые храбрые сыны твои, о Моав! – преклонят хребты под непосильными ношами!»
   Столпившийся народ безмолвно слушал эти заклинания – и перед его духовными очами возникали дни изгнания, бедствия и напасти прошедших времен. Точно такие речи гремели в устах древних пророков. Иоаканам посылал свои возгласы один за другим, с расстановкой – словно наносил удары.
   И вдруг его голос стал тихим, сладкозвучным, певучим. Он предвещал скорое освобождение, царство справедливости, милости, благополучия. Небеса засияют непреходным сиянием, в пещере дракона родится младенец, золото заступит место глины, пустыня расцветет пышнее розы! То, что теперь стоит шестьдесят гиккасов, не будет стоить больше обола. Молочные источники заструятся из недра скал – все люди, довольные, пресыщенные, будут опочивать в тени виноградных лоз!..
   «Когда же придешь ты, кого я ожидаю! Уже теперь все народы преклоняют колени – и царствию твоему не будет конца, о сын Давида!»
   Тетрарх откинулся назад. Существование Давидова сына оскорбляло его как угроза.
   Иоаканам начал поносить его за его владычество (нет другого владыки, кроме предвечного!) – за его сады, его статуи, его театры, за его утварь из слоновой кости… Он поносил его как безбожного Ахава!
   Антипа схватился за грудь, и, перервав шнурок, на котором висела его печать, швырнул ее в яму – и приказал ему молчать.
   Но голос отвечал:
   «Я буду кричать, как рычит медведь, как онагр кричит, как женщина в муках родов! За кровосмешение твое тебя уже постигло наказание! Бог покарал тебя бесплодием мула!»
   Быстрый смех промчался в толпе, подобный плесканию волн.
   Вителлий упорствовал, не хотел уйти. Толмач, с бесстрастным видом, передавал на языке римлян все оскорбления, которые Иоаканам изрекал на своем языке, – и таким образом тетрарх и Иродиада принуждены были выслушивать их два раза сряду.
   Тетрарх задыхался от бешенства; она глядела на дно ямы, вся помертвелая, с раскрытыми губами.
   Ужасный человек закинул назад голову – и, ухватившись за железные прутья решетки, прижал к ней свое волосатое лицо, походившее с виду на спутанный куст, в котором сверкали два угля.
   «А, это ты, Иезавель! Скрып твоих сандалий завладел его сердцем! Ты ржала от похоти, как кобылица! Ты поставила ложе свое на вершине горы и там совершала свои жертвы!.. Но Господь сорвет с тебя твои серьги, твои пурпуровые одежды, твои льняные покровы! Он сорвет запястья с рук твоих и кольца с ног твоих, и те подвески, те золотые серпы, которые дрожат и блещут на челе твоем, и серебряные твои зеркала и вееры из страусовых перьев, и те перламутровые высокие подошвы, на которые ты ставишь свои ноги, и краску ногтей твоих, и все ухищрения неги твоей! Все он отнимет насильно, жестоко – и не хватит каменьев, чтобы побить тебя всю, кровосмесительница!»
   Иродиада оглянулась кругом, как бы ища защиты. Фарисеи с притворным сожалением опускали взоры, саддукеи отворачивали головы, боясь оскорбить проконсула. Антипа казался мертвым человеком.
   А голос все рос, все возвышался. Он перекатывался отрывисто, как внезапно разразившийся гром, – и эхо гор повторяло молниеносные звуки, которыми он так и поражал Махэрус!
   «Пресмыкайся в пыли, дщерь Вавилона! Мели муку! Сбрось твой пояс, сними твою обувь, засучи край твоей одежды, перейди через реки… Ничто не спасет тебя! Стыд твой будет открыт, позор твой увидят все люди! Твои же рыдания сокрушат твои зубы! Всевышнему мерзит вонь твоих преступлений! Проклятая! Проклятая! Околевай, как псица!»
   Но тут трап закрылся, крышка захлопнулась… Маннаи готов был задушить Иоаканама.
   Иродиада исчезла; фарисеи были возмущены. Стоя посреди их, Антипа старался оправдаться.
   – Конечно, – заметил Элеазар, – следует заключать брак с овдовевшей женой своего брата; но Иродиада не была вдовою – и, сверх того, у ней жив ребенок; а в этом-то и состоит вся мерзость греха.
   – Неправда! Заблуждение! – возражал саддукей Ионафан. – Закон осуждает подобные браки, но не отвергает их вовсе.
   – Как вы ни толкуйте, вы все несправедливы ко мне, – твердил Антипа. – Разве Авессалом не сочетался с женами своего отца, Иуда со своей невесткой, Аммон с своей сестрою, Лот с дочерьми своими?
   В это мгновение появился Авл, который уже успел выспаться. Узнав, о чем шла речь, он одобрил тетрарха. «Стоило стесняться из-за подобных пустяков!» И он много смеялся – и укоризнам священников и ярости Иоаканама.
   Иродиада, с высоты крыльца, обратилась к нему:
   – Ты напрасно так говоришь, о господин! Он приказывает народу не платить даней.
   – Правда это? – тотчас спросил мытарь. Все отвечали утвердительно. Тетрарх с своей стороны подкреплял их слова доказательствами.
   Виталлию пришло в голову, что узник мог убежать, и так как поведение Антипы ему казалось сомнительным, то он повелел поставить стражу у всех дверей, вдоль стен, на дворе.
   Затем – он отправился в свои покои. Выборные от священников пошли за ним. Не касаясь вопроса о жертвоприношении, они излагали свои жалобы. Они наскучили ему… он велел им удалиться.
   Уходя от проконсула, Ионафан увидел возле одной из бойниц Антипу. Он разговаривал с человеком длинноволосым, одетым в белый хитон, с ессеем… Ионафан в душе пожалел о том, что поддержал тетрарха.
   Одна мысль утешала Антипу, – Иоаканам уже не зависел от него более: римляне взялись его караулить… Какое облегчение! Фануил расхаживал в это время по брустверу. Он позвал его – и, указав на солдат:
   – Они сильнее меня, – сказал тетрарх. – Я не могу теперь его освободить… Это не моя вина!
   Меж тем двор опустел. Рабы отдыхали. На красном поле неба, зажженного вечерней зарей, малейшие отвесные предметы выделялись черными чертами. Антипа мог различить соляные копи по ту сторону Мертвого моря; аравийских палаток не было видно более. «Вероятно, они откочевали?» Луна всплывала – и в сердце его спустилось успокоение.
   Фануил, как человек, подавленный горем, пребывал недвижим, уронив на грудь подбородок. Он высказал наконец то, что хранил на душе.
   С самого начала месяца он наблюдал и изучал небо. Созвездие Персея находилось в зените, Агала едва показывался, Альголь блестел слабым блеском, Мира-Коэти совсем исчез; и Фануил заключал из всего этого, что нынешней же ночью, в Махэрусе, должен покончить жизнь важный человек.
   Но кто? Вителлия окружала его стража; Иоаканам не будет казнен…
   «Уж не я ли тот человек? – думалось тетрарху. – Быть может, аравитяне возвратятся? А не то – проконсул откроет мои сношения с парфянами? Иерусалимские клевреты сопровождали священников – под одеждами они скрывали кинжалы…» Тетрарх не сомневался в мудрости и познаниях Фануила.
   Не прибегнуть ли к Иродиаде? Спору нет – он ее ненавидит… но она придаст ему мужества. К тому же не были еще порваны все нити чар, которыми она некогда его опутала.
   Когда он вошел в ее комнату, в порфировой вазе курился киннамон; и всюду были разбросаны склянки с духами, благовонные порошки, ткани, подобные облакам, вышитые кисеи легче перьев.
   Тетрарх слова не проронил – ни о предсказании Фануила, ни о страхе, который внушали ему аравитяне и евреи. Он упомянул только о римлянах. Вителлий не сообщил ему ни одного из своих военных планов. Он подозревал, что Вителлий друг Кая, которого посещает Агриппа. Он боялся, что его, тетрарха, сошлют в ссылку – а может быть, и зарежут.
   Иродиада, с презрительною снисходительностью, старалась его успокоить. Видя, что слова ее мало действуют, она вынула из небольшого ящичка медаль странной формы, украшенную головою Тиверия в профиль. Ликторы должны были побледнеть при виде этой медали; все обличители – умолкнуть.
   Благодарный, растроганный Антипа спросил, каким образом она достала эту медаль?
   – Мне ее дали, – отвечала она.
   Вдруг из-под занавеса двери выдвинулась обнаженная до плеча рука, рука молодая, прекрасная, словно выточенная Поликлетом из слоновой кости. Несколько неловко, но красиво, двигалась эта рука по воздуху, вправо и влево, ища, стараясь захватить тунику, оставленную на небольшой скамье, возле стены.
   Старуха прислужница тихонько подала эту тунику за дверь, приподняв занавес.
   Тетрарху что-то внезапно вспомнилось… но что именно – он не мог сказать.
   – Эта рабыня тебе принадлежит? – спросил он наконец.
   – Какое тебе дело! – отвечала Иродиада.


   III

   Гости наполняли залу, где совершалось пиршество. Она, распадалась на три придела, подобно базилике; их разделяли колонны из алгуминного дерева с бронзовыми капителями, с изваянными украшениями. Две галереи с прорезным полом опирались на эти колонны – а третья, вся из золотой филиграни, округлялась на конце залы, прямо напротив громадной арки входа.
   Пылавшие канделябры на столах, поставленных во всю длину залы, возвышались огненными кустами между чашами из крашеной глины, медными блюдами, тиснеными грудами снега, кучами винограда. Эти красные пятна света постепенно сливались в отдалении, подавленные вышиною потолка; лучистые точки сверкали в трибунах, между древесными ветвями, подобно ночным звездочкам.
   Сквозь отверстие входа виднелись факелы, зажженные на террасах домов. Антипа задавал пир друзьям своим, народу, всякому, кто желал быть гостем.
   Рабы, обутые в войлочные сандалии, кружили быстрее псов, с подносами на руках. На золотой трибуне третьей галереи на особо устроенном помосте из жимолостных досок стоял проконсульский стол. Вавилонские ковры, подвешенные к потолку, образовали кругом нечто вроде павильона.
   Три ложа из слоновой кости, одно на почетном месте, два по бокам, окружали стол. На них возлежали: проконсул налево, возле двери, Авл направо, тетрарх посередине.
   На нем был тяжелый черный плащ, весь расшитый разноцветными накладками; румяна покрывали его щеки, борода раскинулась веером, венец из драгоценных камней сжимал волосы, посыпанные пудрой лазоревого цвета. Вителлий сохранил свою пурпуровую перевязь; косвенно пересекала она его льняную тогу. Авл велел повязать себе за спину рукава своей лиловой шелковой ризы, исполосованной серебряными галунами; в три ряда поднимались его завитые кудри – и сапфирное ожерелье блистало на его груди, белой и тучной, как грудь женщины. Подле него, на циновке, скрестив ноги, сидел чрезвычайно красивый ребенок, который постоянно улыбался. Авл увидел его в кухне – и не мог уже с ним расстаться. Не будучи в состоянии запомнить его халдейское имя, он назвал его просто Азиатом (Asiaticus). От времени до времени Авл опускался навзничь на свое ложе – и тогда его голые ноги, высоко поднятые, царили надо всем собранием.
   С той же стороны находились священники и офицеры Антипы, иерусалимские жителя, главные лица греческих городов; а со стороны проконсула и пониже его – Маркелл с мытарями, собирателями податей, друзья тетрарха, важные особы из Каны, Птолемаиды, Иерихона; дальше сидели, уже без чинов, горцы с Ливанова, старые воины Ирода Великого, двенадцать фракийцев, идумейские пастухи, султан Пальмиры, эзиугаверские моряки. Перед каждым гостем лежала лепешка из мягкого теста, о которую он утирал пальцы, – и жадные руки беспрестанно протягивались, как пигарговы шеи, за оливками, фисташками, миндалинами. Все лица, увенчанные цветами, сияли веселием.
   Фарисеи отказались от этих венков, как от римского нечестья. Они содрогнулись, когда их окропили смесью галбана и ладана; жидкость эта употреблялась только для священных обрядов храма.
   Авл натер ею свои мышки – и Антипа обещал прислать ему целый корабль, нагруженный этим составом, вместе с тремя корзинами той настоящей мастики, которая возбуждала в Клеопатре желание присвоить себе Палестину.
   Один из начальников Тивериадского гарнизона, только что прибывший в Махэрус, поместился позади тетрарха и, казалось, сообщал ему вести о событиях необыкновенных. Но все его внимание было поглощено проконсулом, а также и тем, что говорилось на соседних столах. Там толковали об Иоаканаме и о подобных ему людях. Приводились разные факты.
   – Симеон из Гиттоя, например, омывал грехи огнем. Некий Иисус…
   – Этот хуже всех, – заметил Элеазар. – Презренный обманщик!
   Позади тетрарха вдруг поднялся человек, бледный, белый, как кайма его собственной хламиды. Он сошел с помоста – и, обратившись к фарисеям:
   – Вы лжете! – воскликнул он. – Иисус творит чудеса!
   Антипа пожелал увидеть этого Иисуса.
   – Зачем ты не привел его? Сообщи о нем, что знаешь.
   Тогда тот рассказал, как он, Яков, имея дочь больную, отправился в Капернаум для того, чтобы умолить учителя излечить ее. И учитель отвечал ему: «Ступай домой; твоя дочь здорова». И он, Яков, возвратясь, нашел дочь свою на пороге дома… Она покинула свое ложе, когда «гномон» дворца показывал третий час, самый тот час, когда он приступил к Иисусу.
   Но фарисеи представили возражения.
   – Конечно, – говорили они, – существуют известные действия, травы, одаренные чародейною силою. В самом Махэрусе иногда можно было найти траву «Баарас», которая делает человека неуязвимым. Но вылечить больного, не видев и не коснувшись его… какая нелепость! Одно разве: Иисус призывает в помощь демонов?
   И друзья Антипы, начальствующие люди между галилеянами, повторяли, качая головами:
   – Да, демонов… это несомненно.
   Яков, стоя между их столом и столом священников, Сохранял тот же вид, надменный – и кроткий.
   – Говори же, говори! – приставали они к нему, – доказывай его могущество!
   Он нагнулся, приподнял плечи – и чуть слышным голосом, медленно, как испуганный человек:
   – Вы разве не знаете, что он мессия? – сказал он.
   Все священники переглянулись, а Вителлий потребовал объяснения этого слова. Толмач, прежде чем ответить, помолчал с минуту.
   – Евреи называют этим именем, – объяснил он наконец, – освободителя, который наградит их обладанием всех благ земных и владычеством над остальными народами. Иные утверждают даже, что следует ожидать двух мессий. Один будет побежден Гогом и Магогом, северными демонами; но другой истребит князя зла; и вот уже несколько столетий, как они ежечасно его ожидают.
   Между тем священники поговорили между собою – и Элеазар попросил слова.
   – Во-первых, – так начал он, – мессия будет сын Давида, а не плотника. Во-вторых: он утвердит закон, а этот назареянин его разрушает. – Главное же возражение Элеазара состояло в том, что мессии должен предшествовать Илия-пророк.
   – Но он уже пришел, Илия! – вскричал Яков.
   – Илия! Илия! – повторила толпа до самого конца залы.
   И воображению всех немедленно представилась целая картина: старец под тучею вранов, небесный огнь, падающий на алтарь, идолопоклоннические жрецы, низвергнутые в бурный поток… Женщины в трибунах вспоминали о сарептской вдовице.
   Но Яков продолжал настойчиво утверждать, что он его видел! Он его видел! И весь народ его видел!
   – Его имя! имя!
   Тогда он закричал изо всех сил:
   – Иоаканам!
   Антипа опрокинулся назад, словно что ударило его прямо в грудь. Саддукеи ринулись на Якова. Среди шума и гама Элеазар разглагольствовал, возвышая голос, силясь привлечь к себе внимание.
   Когда наконец тишина восстановилась, он закутался в свой плащ и, как судья, стал ставить вопросы:
   – Ведь пророк Илия умер?
   Смятенный ропот прервал его. Многие были убеждены, что Илия только исчез, а не умер. Элеазар вспылил… однако продолжал свой допрос:
   – Ты полагаешь, что он воскрес?
   – А почему же нет? – отвечал Яков.
   Саддукеи пожимали плечами, а Ионафан, вытараща глаза, усиленно старался смеяться, словно шут какой. Что могло, дескать, быть глупее притязания бренного тела на вечную жизнь? И он продекламировал, ради проконсула, стих современного поэта:
   Nec crescit, nec post mortem durare videtur [4 - Ни расти, ни существовать после смерти не может (лат.).].
   Но в эту минуту увидали Авла, склонившегося на край триклиниума: с испариной на лбу, с лицом позеленевшим, он прижимал оба кулака к желудку.
   Саддукеи притворились перепуганными. (На другой же день право жертвоприношения было им даровано.) Антипа являл все признаки отчаяния; один Вителлий пребывал безучастным, хоть он и ощущал в душе жестокую тревогу: вместе с сыном он терял всю свою карьеру.
   Авла стошнило… Но как только его рвота кончилась, он опять захотел есть.
   – Подайте мне скобленого мрамора, наксосского сланцу, морской воды, чего-нибудь, скорей! Или вот что: не взять ли мне ванну?
   Он принялся грызть снежные комья. Затем, после недолгого колебанья – за что ему приняться: за коммагенский ли паштет, за розовых ли дроздов, он решился взять тыквы на меду. «Азиат» с благоговением созерцал Авла: этот дар неустанного пожирания изобличал, по его понятию, существо необычайное, принадлежащее высшей породе!
   Авлу подали бычачьих почек, жареную белку, соловьев, рубленого мяса, завернутого в виноградные листья. А между тем священники продолжали спорить о воскресении мертвых. Аммониас, ученик платоника Филона, находил подобные толки нелепыми и высказывал свое мнение тут же сидевшим грекам, которые смеялись над оракулами. Маркелл и Яков подошли друг к другу. Маркелл рассказывал о блаженстве, которое он испытал, приняв веру персидского бога Митры, а Яков убеждал его последовать Христу. Пальмовые и тамарисовые, сафетские и библосские вина текли ручьями из амфор в кувшины, из кувшинов в чаши, из чаш в гортани. Поднялся говор болтовни, начались сердечные излияния. Ясим, хоть и еврей, не скрывал более своего обожания планет; купец из Афаки изумлял кочевников подробным описанием чудес гиерополисского храма – и те спрашивали у него, что стоило путешествие туда? Зато другие крепко держались за свои прирожденные поверья. Полуслепой германец пел гимн во славу того скандинавского мыса, где боги являют в лучах свои лики; а люди из Сихема отказывались от жареных голубей – из уважения к священной горлице Азима.
   Многие беседовали, стоя посреди залы, и от пара дыханья и дыма светильников в воздухе образовалось нечто вроде тумана. Фануил проскользнул вдоль стены. Он только что снова произвел наблюдения над небесными созвездиями: но не подвигался в направлении тетрарха, страшась выпачкаться в масло, что для ессеев было великим осквернением.
   Вдруг послышались удары в ворота замка. Народ узнал о заключении Иоаканама. Люди с факелами в руках карабкались вдоль тропинок; темные массы кишели в оврагах – и от времени до времени поднимались протяжные вопли:
   – Иоаканам! Иоаканам!
   – Он всему помехой, – сказал Ионафая.
   – Не будет доходов, деньги переведутся, если ему позволят продолжать, – толковали фарисеи.
   И отовсюду неслись упреки, жалобы.
   – Защити нас, тетрарх! Пора покончить с этим человеком! Ты отступаешься от веры! Ты безбожник, как все Иродово племя!
   – Меньше, чем вы! – возразил тетрарх… – Мой отец соорудил ваш храм.
   Тогда фарисеи, сыновья изгнанников, сторонники Маттафии, начали упрекать тетрарха в преступлениях его семейства.
   У иных из этих людей черепа были заостренные, взъерошенные бороды, слабые и как бы злые руки; у других – курносые рожи, круглые, выпученные глаза: они смотрели бульдогами. Человек двенадцать писцов и иерейских слуг, кормившихся остатками жертвоприношений, подбежало к самому помосту, обнажив ножи, – они грозили Антипе, который продолжал держать им речь, между тем как саддукеи неохотно и слабо заступались за него. Он увидел Маннаи и знаком повелел ему удалиться; Вителлий являл вид равнодушный, как бы давая знать, что все это до него не касается.
   Оставшиеся на триклиниуме фарисеи пришли вдруг в неистовую ярость: они разбили вдребезги стоявшие перед ними блюда. Им подали любимое кушанье Мецената – жареного дикого осла под соусом, а они гнушались этим мясом, как нечистым.
   Авл глумился над ними, напоминая им ту ослиную голову, которую, по слухам, они считали святыней. Много других обидных слов высказал он по поводу их отвращения к свинине. Вероятно, они потому так ненавидели это животное, что оно убило их Вакха; и они, всеконечно, были пьяницы, так как в их храме была найдена виноградная лоза, вычеканенная из золота.
   Священники не понимали его слов. Финеас, родом галилеянин, отказался перевести их. Тогда Авл разгневался безмерно, тем более что «Азиат», перепугавшись, исчез. Обед не нравился Авлу: кушанья были грубые, недостаточно приправленные. Он, однако, успокоился при виде блюда из хвостов сирийских баранов, настоящих комков жирного сала.
   Все эти иудеи, их поступки и нравы казались Вителлию гнусными. Их бог уж не тот ли Молох, думалось ему, алтари которого ему попадались по дорогам? Принесенные в жертву малые дети пришли ему на память, вместе с тем сказанием о неведомом некоем человеке, которого будто бы тайно откармливали эти иудеи. Его латинское сердце с негодованием отвращалось от их нетерпимости, от их иконоборной ярости, от их звериного упорства. Проконсул собирался уже удалиться… Но Авл не хотел встать с места.
   Спустив свою хламиду до самых бедр, он лежал, распростертый перед целой грудой мяс и яств. Он до того был пресыщен, что уже ничего есть не мог, – но не в силах был оторваться от всей этой благодати.
   Возбуждение толпы все росло. Возникали мечты о независимости, вспоминалась древняя слава Израиля! Не подверглись ли все завоеватели небесной каре? Антигон, Красе, Вар…
   – Негодяи! – воскликнул вдруг проконсул.
   Он понимал по-сирийски – и держал при себе толмача только для того, чтобы дать себе время приготовить ответы.
   Антипа поспешно достал медаль императора – и сам, с трепетом на нее взирая, показывал ее толпе со стороны лицевого изображения.
   Но тут внезапно раскрылись створчатые двери золотой трибуны – и при ярком блеске свечей, окруженная рабами, гирляндами из анемон, появилась Иродиада. Ассирийская митра, прикрепленная подбородником, спускалась ей на лоб. Перекрученные кудри рассыпались вдоль пурпурного пеплума, прорезанного во всю длину рукавов. Каменные чудовища, подобные тем, что находились в Аргосе, над сокровищницей Атридов, вздымались по обеим сторонам дверей, и, стоя между ними, – она уподоблялась Цибеле, сопровождаемой ее двумя львами. С вышины балюстрады, которая царила над тем местом, где находился Антипа, она, держа в руке плоский кубок, громко закричала:
   – Да здравствует цезарь!
   Вителлий, Антипа и священники тотчас подхватили этот крик. Но в это мгновение с конца залы пробежал гулкий говор изумления, удивления… Молодая девушка вошла в залу.
   Под голубоватым вуалем, который закрывал ей голову и грудь, можно было различить полукруглые линии ее бровей, ее халкедоновые серьги, белизну ее кожи. Схваченный на талье золотым поясом, четырехугольный кусок шелковой ткани переливчатого цвета лежал на ее плечах; черные шальвары были усеяны изображениями мандрагор, и, небрежно и лениво постукивая своими маленькими туфлями из пуха райской птицы, она тихо подвигалась вперед.
   На самом верху помоста она сняла свой вуаль. Она походила на Иродиаду в молодости. Потом она стала танцевать.
   Она переставляла ноги одну перед другою, под лад флейты и пары кротал. Ее округленные руки призывали кого-то, который все убегал от нее. Легче бабочки преследовала она его, словно Психея, в которой зажглось любопытство, словно тень души, осужденной скитаться… и, казалось, то и дело готовилась улететь.
   Похоронные звуки «гингры» заменили кроталы. Безнадежное уныние заступило место резвой надежды. Каждое движение девушки выражало тоску – и вся она замирала в таком томлении, что невозможно было сказать, плачет ли она о покинувшем ее боге или изнывает под его лаской. Полузакрыв ресницы, она крутила свой стан, волнообразно колыхала свои бедра, вздрагивала грудями – а лицо оставалось неподвижным. Зато ноги не останавливались.
   Вителлий сравнивал ее с пантомимом Мнестером. Авла рвало по-прежнему. Тетрарх – словно во сне – терялся в мечтаниях. Он уже не думал об Иродиаде. Ему показалось, что она подошла к саддукеям. Но то видение удалилось.
   Это не было видение. Иродиада – вдали от Махэруса – отдала в науку Саломею, свою дочь, в той надежде, что она понравится тетрарху. Ее расчет оказывался верным. Теперь она уже не сомневалась в этом.
   Но вот пляска снова изменилась. То был неистовый порыв любви, жаждущей удовлетворения. Саломея плясала, как пляшут индийские жрицы, как нубиянки, живущие близ катаракт Нила, как лидийские вакханки. Она круто склонялась во все стороны, подобно цветку, поражаемому ударами сильного ветра. Блестящие подвески прыгали в ее ушах, ткань на ее плечах играла переливами; от ее рук, ног, от ее одежд отделялись невидимые искры, которые зажигали сердца людей. Арфа запела где-то – и толпа отозвалась рукоплесканиями на ее томительные звуки. Не сгибая колен и раздвигая ноги, Саломея нагнулась так низко, что подбородок ее касался пола, – и кочевники, привыкшие к воздержанию, римские воины, искушенные в забавах разврата, скупые мытари, старые, зачерствелые в диспутах жрецы – все, расширив ноздри, трепетали под наитием неги.
   Затем она принялась кружить около стола Антипы с бешеной быстротою… и он, голосом, прерывавшимся от сладострастных рыданий, говорил ей: «Ко мне! Приди!..» Но она все кружилась, тимпаны звенели буйно, с дребезгом – так и казалось, что вот-вот разлетятся они. Народ ревел – а тетрарх кричал все громче и громче: «Ко мне! Приди ко мне! Я дам тебе Капернаум, долину Тивериады, все мои крепости, половину моего царства!»
   Она вдруг упала на обе руки, пятками кверху, прошлась таким образом вдоль помоста, подобно большому жуку, – и внезапно остановилась.
   Ее затылок и хребет составляли прямой угол. Темные шальвары, покрывавшие ее ноги, спустились через ее плеча – и окружили дугообразно ее лицо, на локоть от полу. Губы у ней были крашеные, брови чернее чернил, глаза грозные, страшные… Крохотные капельки на ее лбу казались матовым испарением на белом мраморе.
   Она ничего не говорила. Она глядела на тетрарха – и он глядел на нее.
   Кто-то щелкнул пальцами на трибуне. Саломея быстро взбежала туда, появилась снова – и, немного картавя, детским голоском произнесла:
   – Я хочу, чтобы ты дал мне на блюде голову… голову… – Она позабыла имя – но тотчас же прибавила с улыбкой: – голову Иоаканама.
   Тетрарх, словно раздавленный, опустился на ложе.
   Данное слово связывало его… Народ ждал…
   «Но, быть может, – подумал Антипа, – это и есть та предсказанная смерть… и она, обрушившись на другого, пощадит меня! Если Иоаканам точно Илия – он сумеет ее избегнуть; если же нет – убийство не представляет важности».
   Маннаи стоял возле него… и понял его мысль. Он уже удалялся; но Вителлий позвал его обратно и сообщил ему пароль. Римские солдаты стерегли ту яму.
   Всем точно полегчило. Через минуту все будет кончено. Но Маннаи, верно, замешкался…
   Он возвратился… На нем лица не было. Сорок лет он исполнял должность палача. Он утопил Аристовула, задушил Александра, заживо сжег Маттафию, обезглавил Зосиму, Паппаса, Иосифа и Антипатера… И он не дерзал убить Иоаканама! Зубы его стучали… все тело тряслось.
   Он увидел перед самой ямой – великого ангела самаритян; покрытый по всему телу глазами, ангел потрясал огромным мечом, красным и зубчатым, как пламя молнии. Маннаи привел с собою двух солдат, свидетелей чуда.
   Но солдаты объявили, что не видели ничего, кроме еврейского воина, который бросился было на них – и которого они тут же уничтожили.
   Обуянная несказанным гневом, Иродиада изрыгнула целый поток площадной, кровожадной брани. Она переломала себе ногти о решетку трибуны – и два изваянных льва, казалось, кусали ее плечи и рычали так же, как она. Антипа закричал не хуже ее. Священники, солдаты, фарисеи – все требовали отмщения; а прочие негодовали на замедление, причиненное их удовольствию.
   Маннаи вышел, закрыв лицо руками.
   Гостям время показалось еще продолжительнее… Становилось скучно.
   Вдруг шум шагов раздался по переходам… Тоска ожидания стала невыносимой.
   И вот – вошла голова. Маннаи держал ее за волосы напряженной рукой, гордясь рукоплесканиями толпы.
   Он положил ее на блюдо – и подал Саломее. Она проворно взобралась на трибуну – и, несколько мгновений спустя, голова была снова принесена той самой старухой, которую тетрарх заметил сперва на платформе одного дома, а потом в комнате Иродиады.
   Он отклонился в сторону, чтобы не видеть этой головы. Вителлий бросил на нее равнодушный взгляд.
   Маннаи спустился с помоста – показал ее римским начальникам, а затем всем гостям, сидевшим с той стороны.
   Они рассматривали ее внимательно.
   Острое лезвие меча, скользнув сверху вниз, захватило часть челюсти. Судорога стянула углы рта, уже запекшаяся кровь пестрила бороду. Закрытые веки были бледно-прозрачны, как раковины, а кругом светочи проливали свой лучистый свет.
   Голова достигла стола священников. Один фарисей с любопытством перевернул ее; но Маннаи, поставив ее снова стоймя, поднес ее Авлу, которого это разбудило.
   Сквозь узкое отверстие ресниц мертвые зеницы Иоаканама и потухшие зеницы Авла, казалось, что-то сказали друг другу. Потом Маннаи представил голову Антипе; и слезы потекли по щекам тетрарха.
   Факелы погасли. Гости удалились – и в зале остались только Антипа и Фануил. Стиснув виски руками, тетрарх все смотрел на отрубленную голову; а Фануил, стоя неподвижно посреди пустой залы и протянув руки, шептал молитвы.
 //-- * * * --// 
   В самое мгновение солнечного восхода два человека, некогда отправленных Иоаканамом, появились с столь давно ожидаемым ответом.
   Они сообщили этот ответ Фануилу, который тотчас восторженно умилился духом.
   Он им показал ужасный предмет на блюде, между остатками пира.
   Один из двух людей сказал ему:
   – Утешься! Он сошел к мертвым, чтобы известить их о пришествии Христа.
   Ессей теперь только понял те слова Иоаканама: «Дабы он возвеличился, нужно мне умалиться!»
   И все трое, взявши голову Иоаканама, направились в сторону Галилеи.
   Так как она была очень тяжела – они несли ее поочередно.