-------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  Николай Степанович Гумилев
|
|  Анатолий Николаевич Филиппов
|
|  Молодые короли
 -------

   Николай Гумилев
   Молодые короли


   Составитель А. Филиппов


   © Издание, оформление. ООО Группа Компаний «РИПОЛ классик», 2021


   «Самый непрочитанный поот…»

   В бурную, штормовую ночь 3 апреля 1886 года в Кронштадте в семье корабельного врача Степана Яковлевича Гумилева и его жены потомственной дворянки Анны Ивановны родился мальчик. Родители ждали девочку, даже приготовили соответствующее розовое приданое.
   Маленький Коля был слабенький, плаксивый, чувствительный ко всему – голосам, звукам. Желая укрепить здоровье сына, пригласили няню. Однако выбор оказался неудачным. Подвыпившая няня уронила ребенка лицом на разбитую бутылку.
   Малышу повезло: отец оказал ему первую помощь. Но шрамы на лице остались на всю недолгую жизнь.
   Все это – слабое здоровье, потрясение, перенесенное в младенчестве, – не могло не отразиться впоследствии на характере и личности юного Гумилева. Общению со сверстниками он предпочитал одиночество и дружбу с животными – «рыжей собакой», попугаем, морскими свинками.
   Вскоре после рождения Коли семья Гумилевых перебирается в Царское Село – русский Версаль.
   Чтобы как-то поправить здоровье сына, закалить его, родители приобрели в Рязанской губернии имение Березки, куда на лето отправляли Николая со старшим братом Дмитрием. Дети целыми днями бегали по окрестным лугам и лесам, играли в индейцев.
   А мама вечерами читала мальчикам главы из Священной истории. Так, с малых лет, Николай проникался христианством, и оно оставило глубокий след в его дальнейшей непростой судьбе.
   Потом Степан Яковлевич купил неподалеку от столицы маленькую усадьбу Поповку, окруженную замечательным целебным хвойным лесом. Семья стала проводить в ней не только лето, но и выезжать на зимние каникулы.
   Деревенская жизнь наложила свой благотворный отпечаток на юного Николая. Езда верхом на лошадях, устройство домашних «зоопарков», состоящих из лягушек и ящериц, походы в лес бередили душу, развивали фантазию…
   Не удивительно, что уже в восемь лет Николай взялся за перо и стал набрасывать первые стихи и рассказы. Любящая мама сразу поняла увлечение сына, бережно собирала и хранила в шкатулке листочки, исписанные детским почерком.
   Николай открыл для себя огромный, полный захватывающих приключений книжный мир. Но в его руках, наряду с книгами об индейцах, можно было увидеть и томики Шекспира, Пушкина, журнал «Природа и люди».
   На карманные деньги, выдаваемые родителями, он покупал в зоомагазине мышей, ежей, птиц, котят.
   Он жил в своем, выдуманном мире.

     …некрасив и тонок,
     Полюбивший только сумрак рощ,
     Лист опавший, колдовской ребенок,
     Словом останавливавший дождь.


     Дерево да рыжая собака —
     Вот кого он взял себе в друзья…

   Весной 1893 года он вслед за старшим братом был принят в Царскосельскую Николаевскую гимназию. К этому времени она стала одним из элитарных учебных заведений России. Программа была насыщенной; помимо основных дисциплин, гимназистов учили фехтованию и игре на рояле.
   Однако Николай ввиду слабости здоровья не смог выдержать напряжения, связанного с учебой, и стал заниматься дома.
   Семья Гумилевых переехала в Санкт-Петербург. Весной следующего года Николай, опять-таки вслед за братом Митей, начал заниматься в гимназии Гуревича. Греческий язык там преподавал Иннокентий Анненский, будущий известный поэт, один из столпов символизма.
   Юный Гумилев с головой ушел в приключенческие книги, мастерил латы и игрушечное оружие, искал клады и обожал театральные представления. Он много пишет, а учится так себе – двойки по иностранным языкам – и даже оставлен на второй год. В то же время он издает рукописный литературный журнал, где помещает свой рассказ… о путешествии во льдах.
   Когда 29 мая 1899 года в Царском Селе установили памятник Александру Пушкину, Гумилев отправился на праздник, где увидел сына великого поэта и его внука, ставших офицерами… Эта встреча не могла не оставить след в душе мальчика.
   Неожиданно у старшего брата Мити обнаружили туберкулез. Семья решила переменить климат, уехать на Кавказ, в Тифлис. Родители всерьез боялись, что болезнь «перекинется» на младшего, слабого здоровьем сына.
   Николай попал в необычную, экзотическую обстановку. Он впервые увидел горы со снежными вершинами, живописный, так разительно не похожий на российские города, древний удивительный Тифлис.
   Он полюбил прогулки в старом городе, в Верийском квартале, заходил на шумный армянский базар, в ботанический сад, расположенный возле развалин старой крепости. В окрестностях Тифлиса Коля обнаружил пещеры, в которых обитали первые христиане. В этом замечательном городе он провел лучшие годы – с четырнадцати до семнадцати лет.
   Здесь, в газете «Тифлисский листок», в 1902 году появилась его первая публикация – стихотворение «Я в лес бежал из городов…»
   Огорчала лишь учеба. Пятерки по истории и географии и сплошные двойки и тройки по остальным предметам, особенно по математике.
   Кавказская природа, климат благотворно повлияли и на старшего брата – Митя излечился от туберкулеза, и на Николая – он возмужал и окреп.
   Гумилев-отец давно уже стремился возвратиться домой, в Россию, и вся семья снова поселилась в Царском Селе. В сентябре 1903 года братья Гумилевы отправились на учебу в Николаевскую Императорскую гимназию.
   Теперь уже Николай увлекся французским языком, символистами, особенно Теофилом Готье. Директором гимназии в то время был Иннокентий Федорович Анненский. На его уроках греческого языка Гумилев открыл для себя не только мир Древней Эллады, но и утвердился как стихотворец.
   Когда Николая в очередной раз хотели исключить из гимназии за плохую успеваемость, Иннокентий Федорович вступился за начинающего поэта со словами: «Но ведь он пишет стихи!»
   Гумилев стал интересоваться противоположным полом. Его все чаще можно было видеть возле подъезда Мариинской женской гимназии. Влюбчивый, как все поэты, он сменял одно увлечение на другое, пока однажды, а точнее 24 декабря 1903 года не встретил гимназистку Анну Горенко, которая с подругой и братом шла покупать подарки к Рождеству.
   Встреча, как оказалось, стала роковой для обоих. Аня тоже писала стихи. Ее отец, считая занятия «стихоплетством» пустой забавой, не разрешал ей подписываться своей фамилией, и она ставила под стихами инициалы, а позже – подпись «Анна Ахматова»: фамилию прабабушки по материнской линии. В свои четырнадцать с половиной лет Анна была высокой стройной девушкой, с длинными густыми волосами, белокожей и большеглазой.
   Николай сразу влюбился в этот поэтический образ, не зная еще, что Аня в ту пору была увлечена совсем другим…
   Чтобы иметь повод чаще видеть ее, Николай подружился со старшим братом Анны – Андреем. Она же была с ним вежливой, поддерживала разговор, особенно когда он касался любимых обоими французских «проклятых поэтов», – но не более того.
   А он буквально сходил с ума от этой недоступной, по-царски величавой, загадочной «русалки». Друг Николая расписал стены его кабинета сюжетами на морские темы. И, конечно, там была русалка, весьма похожая на Аню Горенко.

     На русалке горит ожерелье
     И рубины греховно красны,
     Это странно-печальные сны
     Мирового, больного похмелья.
     ………………………………………
     Я люблю ее взгляд заревой
     И горящие негой рубины…
     Потому что я сам из пучины,
     Из бездонной пучины морской.

   Это стихотворение «Русалка» Гумилев включит в свой первый сборник «Путь конквистадоров».
   Однажды он перебрался через решетку Императорского сада и опустошил одну из самых красивых клумб, нарвав букет пурпурных роз необычайной красоты, чтобы вручить их Анне.
   В это же время Николай начал выписывать журнал русских символистов «Весы», выходивший в Москве. Идейным вдохновителем и постоянным автором издания был Валерий Брюсов; здесь публиковались Константин Бальмонт, Юрий Балтрушайтис. Оформлял журнал замечательный художник Леон Бакст, впоследствии прославившийся разработками костюмов к балетам Дягилева.
   Началась русско-японская война, вспыхнула первая русская революция. Но Гумилева все это мало интересовало. Он жил в мире литературы и фантазий. Он, как любимый им Теофил Готье в дни Июльской революции во Франции, писал стихи о любви.
   Вскоре он узнает, что его неразделенная любовь вынуждена уехать с матерью в Евпаторию. Отец Ани поссорился с начальством, подал в отставку и не мог больше содержать богатый дом. Вместе с Аней уехал и друг Николая Андрей Горенко.
   Но в этом же печальном 1905 году, осенью, вышла первая книга Гумилева «Путь конквистадоров». Один экземпляр ее автор тут же отправил в Евпаторию Андрею. Со своим наставником по гимназии и поэтическому цеху Иннокентием Анненским Николай обменялся книжками. В ответ на свою он получил «Тихие песни», изданные под псевдонимом «Ник. Т-о». Директору императорской гимназии подписываться подлинным именем было «неприлично».
   Юный русский «конквистадор в панцире железном» в то время увлекался Фридрихом Ницше, перечитывал Гомера, изучал «Историю государства Российского» Карамзина.
   В его стихах, полных радости свободы и приключений, звучат кавказские мотивы.

     Жаркое сердце поэта
     Блещет, как звонкая сталь…

   Не забывает он и об Анне Горенко:

     Ты возьмешь в объятья меня,
     И тебя, тебя обниму я,
     Я люблю тебя, принц огня,
     Я хочу и жду поцелуя.

   Какова же была его радость, когда в одиннадцатом номере «Весов» вышла рецензия Валерия Брюсова на «Путь конквистадоров». И не важно, что она была достаточно сдержанной, если не суровой; главное, мастер отметил, что «… в книге есть и несколько прекрасных стихов, действительно удачных образов». К тому же с этой рецензии началась многолетняя переписка Гумилева с Брюсовым.
   Николай Гумилев начал активно печататься в различных изданиях, в приложении к ежедневной общерусской газете «Слово».
   Получив в конце мая 1906 года аттестат об окончании гимназии, он просит у родителей разрешения уехать учиться во Францию.
   В Париж Николай Гумилев отправился не с пустыми руками – он вез с собой рекомендательные письма, одно из которых было адресовано Иннокентием Анненским своей сестре, супруге известного антрополога Джозефа Деникера. Молодой Гумилев не без оснований рассчитывал с помощью писем быстро войти в среду французских и русских писателей, живших в ту пору в «столице мира».
   Он поступает в Сорбонну, на филологический факультет, где училось немало русских. Николай слушал лекции по французской литературе, много читал, изучал живопись, ходил по театрам, путешествовал – побывал в Италии. Знакомство с парижским театрами подтолкнуло его к написанию драмы «Шут короля Батиньоля». Втайне он хотел поразить ею по возвращении в Россию Анну Горенко.
   Париж не мог не вызвать в Гумилеве прилив творческих сил. Все вокруг дышало поэзией, искусством. Здесь у него возникла идея создания русского художественного журнала. Его решили назвать «Сириус» в честь таинственной звезды. Первый номер журнала вышел в середине 1907 года.
   О своей радости – выходе «Сириуса» – Гумилев сразу же сообщил Анне и Брюсову. А во втором номере он опубликовал стихи своей дамы сердца, которые она прочитала ему во время их короткого свидания в начале года в Киеве:

     На руке его много блестящих колец —
     Покоренных им девичьих нежных сердец.
     ……………………………………………………
     Но на бледной руке нет кольца моего.
     Никому, никогда не отдам я его.

   В тот приезд он, делая ей предложение руки и сердца, так и не дождался ответного «люблю», а всего лишь получил спокойное согласие стать его женой…
   В конце апреля того же, седьмого года, он вновь встречается с любимой, но слышит одни туманные обещания. Он не догадывается, что сердце ее занято, что она мечется между несколькими Любовями, а он нужен ей только для того, чтобы стать свободной и независимой от родителей.
   Его слепое неведение вконец развеял брат Анны Андрей, поведав другу суровую драму ее романов. Это разбило сердце Николая, и, чтобы забыться, он отправился за границу, в Константинополь.
   После недельного пребывания в одном из самых древних городов мира, бывшей столице Византии, Гумилев возвращается в Париж. Воспоминания об Анне, чувства терзают его душу. Он пытается покончить с собой, но тщетно… Наваждение от «русалки» не проходило.

     Мне снилось: мы умерли оба,
     Лежим с успокоенным взглядом,
     Два белые, белые гроба
     Поставлены рядом…

   Он полюбил ходить в Музей естественной истории, в зоологический сад, где содержались животные чуть ли не со всего мира – обезьяны, верблюды, слоны, медведи. Особенно поразил его жираф.

     Сегодня, я вижу, особенно грустен твой взгляд
     И руки особенно тонки, колени обняв.
     Послушай: далеко, далеко, на озере Чад
     Изысканный бродит жираф.

   Николай Гумилев пишет свой первый африканский цикл, посылает стихи Брюсову. Но расстаться с мыслями об Анне не может.
   В октябре он вновь приезжает к ней в Киев, вновь переживает мучительное свидание, закончившееся осенним холодным: «Я не стану вашей женой!»
   Расстроенный, он уезжает в Царское, чтобы пройти обследование на предмет годности к воинской службе и… получает белый билет – из-за косоглазия. В смятении он возвращается в Париж, опустошенный, раздавленный, чувствуя себя совершенно никчемным. Он опять думает о самоубийстве, пытается его совершить, но, видимо, тогда небеса не желали его смерти…
   Неожиданно он начинает писать прозу. Он посылает Брюсову свои новеллы «Радость земной любви», посвященные Анне Горенко. Мэтру понравился прозаический опыт, и он опубликовал его в четвертом номере «Весов» в 1908 году.
   Ободренный, Гумилев пишет следующую новеллу «Золотой рыцарь», действие которой происходит на берегах Ливана, во времена крестовых походов. Затем рождается «Принцесса Зара». Действие происходит в Африке. Одна за другой следуют «Дочери Каина», «Черный Дик», «Скрипка Страдивариуса», «Последний придворный поэт».
   Они не будут опубликованы в отдельной книге, как хотел этого автор при жизни. Но они помогли Гумилеву справиться с депрессией, открыли новую грань его яркого, необычного таланта.
   В литературной работе он находит утешение. Готова книга стихотворений «Романтические цветы». Уже в названии Гумилев полемизирует с «Цветами зла» Бодлера, одного из любимых им и Анной «проклятых поэтов». Поэзии зла он противопоставляет поэзию красоты и земной любви. Во многих стихах сборника просматривается пылкая страсть поэта к стройной деве с «головой гиены»…
   На деньги, полученные за сборник и подкрепленные помощью родителей, Николай отправляется в очередное путешествие. Он вновь посещает Стамбул, а после Турции – Египет, где в Каире его поразил знаменитый сад Эзбекие, и возвращается в Петербург.

     …И воздух – как роза, и мы – как виденья,
     То близок к отчизне своей пилигрим…
     И верь! Не коснется до нас наслажденье
     Бичом оскорбительно-жгучим своим.

   Перед этой поездкой были еще две по-прежнему бесплодные встречи с Анной, весной и осенью.

     Сегодня ночью на дно залива
     Швырнут неверную жену,
     Жену, что слишком была красива
     И походила на луну…

   Вернувшись в столицу, Гумилев вновь окунулся в литературную жизнь. Он посещает «Вечера Случевского», где бывал Блок, литературные «среды», которые проводил у себя дома Вячеслав Иванов. «Среды» проходили в «башне», которая представляла собой большую круглую комнату под самой крышей на шестом этаже на Таврической, 25. Окна «башни» выходили на Тверскую и на Таврическую. Дворец и парк оказывались внизу, под ногами писателей, и сообщали им особое, приподнятое настроение.
   О вечерах у Вячеслава Иванова ходили легенды. Приглашенные считались посвященными в узкий круг избранных поэтов.

     Он был героем, я – бродягой,
     Он – полубог, я – полузверь,
     Но с одинаковой отвагой
     Стучим мы в замкнутую дверь.

   Вячеслав Иванов восторженно принял нового поэта. Гумилев, по воспоминаниям очевидцев, держался так, что иначе «как бы и быть не может».
   Отдавшись целиком литературе, Гумилев не очень охотно посещал юридический факультет Петербургского университета. Ему гораздо интереснее и ближе был журнал «Студенчество», одним из редакторов которого был будущий футурист Сергей Городецкий, а также «кружок молодых», на собраниях которого бывали Андрей Белый, Михаил Кузмин.
   Имя Гумилева уже не только на слуху творческой интеллигенции, но и достаточно известно читателям. Газеты «Новый путь», «Утро», «Речь» публикуют рецензии на стихи молодого автора. Его приглашают сразу в три альманаха: «Акрополь», «Кошкодав», в альманах Городецкого. Он становится персонажем драмы «Маков цвет» 3. Гиппиус, Д. Мережковского и Д. Философова, где выведен под фамилией Гущин.
   Но… личного счастья нет. Киевская колдунья, русалка, дева луны не покидает его души и мыслей.

     Она колдует тихой ночью
     У потемневшего окна
     И страстно хочет, чтоб воочью
     Ей тайна сделалась видна.

   В этом стихотворении, написанном поздней осенью 1908 года, все дышит воспоминаниями, тоской о ней, «колдунье». Но переписка прервана, кажется, что они никогда больше не увидятся…
   В следующем году на лекции в Академии художеств Николай Гумилев повстречался с Максимилианом Волошиным. Там же Гумилева представили выпускнице Женского Императорского института, ставшей недавно вольнослушательницей лекций по испанской литературе и старофранцузскому языку в Санкт-Петербургском университете, – Елизавете Дмитриевой.
   Как она сама потом вспоминала: «Он поехал меня провожать, и тут же сразу мы оба с беспощадной ясностью поняли, что это “встреча” и не нам ей противиться».
   «Не смущаясь и не кроясь, я смотрю в глаза людей, я нашел себе подругу из породы лебедей», – написал Николай Степанович ей в альбом.
   Елизавета родилась 31 марта 1887 года в обедневшей дворянской семье, была младшей и все детство тяжело болела, не вставала с постели, страдая туберкулезом костей и легких.
   Помогла вера. Бабушка заставила ее целовать образ целителя Пантелеймона и повторять: «Младенец Пантелеймон! Исцели младенца Елисавету!». И, как огонек надежды, – мерцающая лампадка у иконы Божией Матери «Всех Скорбящих Радость».
   И однажды девочка стала ходить…
   Вместе с Гумилевым, которого, как ей казалось, она ждала всю жизнь, Елизавета бывает в «башне» у Вячеслава Иванова, на лекциях, на литературных вечерах. Они читают друг другу стихи – свои и чужие. Николай дарит Лиле (так звали ее домашние и близкие) свою книгу «Романтические цветы». Романтическая любовь – такая, о какой она мечтала в детстве, в юности, прикованная к постели. Он посвятит ей строки:

     Ты ждешь любви, как влаги ждут поля;
     Ты ждешь греха, как воли кобылица;
     Ты страсти ждешь, как осени земля!

   И тут неожиданно возникает любовный треугольник. Максимилиан, видимо, прозрев, зовет на лето Елизавету к себе, в Коктебель. Но Дмитриева, женским чутьем понимая возникшую ситуацию, не соглашается приехать без Гумилева.
   «Корень зла», к сожалению, таился в некрасивой, больной, но, безусловно, талантливой, жаждущей жизни и впечатлений Елизавете Дмитриевой – Лиле…
   31 мая пара была уже в Коктебеле. Довольно скоро Гумилев заметил охлаждение к себе Лили. Она часто уединялась с Максом и добилась того, чего хотела, – Волошин потерял голову.
   «Мне все казалось, что хочу обоих, зачем выбор?» – напишет она в своих воспоминаниях, не забыв покаяться перед Гумилевым.
   С каждым днем положение Николая Степановича становилось все более двусмысленным. И тогда коварная Лиля попросила его уехать, а сама осталась с солнцеподобным Максом и провела с ним в Коктебеле все лето.
   В Петербурге Гумилев и Дмитриева постоянно сталкивались друг с другом в различных литературных компаниях. И Елизавета… вновь стала оказывать ему знаки внимания.
   В это же время на литературном горизонте появилась некая загадочная Черубина де Габриак. Поползли самые невероятные слухи об одинокой испанской аристократке, увлекающейся литературой.
   Вячеслав Иванов однажды признался Волошину: «Я очень ценю стихи Черубины. Они талантливы. Но если это – мистификация, то гениально».
   Секрет открыла сама… Дмитриева. Да, это была их с Максом идея. Гумилев, который к тому времени уже давно порвал с ней все отношения, был сильно обижен на нее. Но главным итогом этой мистификации оказалась драма между Гумилевым и Волошиным.
   К сожалению, Дмитриева не унималась и подогревала страсти. Ее больному самолюбию льстила ссора между двумя известными поэтами.
   Кончилось тем, что Макс прилюдно, в Мариинке, дал пощечину Гумилеву. Тот вызвал Волошина на дуэль. Поединок назначили на утро 22 ноября в районе печально знаменитой Черной речки.
   Дуэль окончилась ничем. Гумилев промахнулся, у Волошина случилась осечка.
   Тем не менее, последовала оживленная реакция публики, желтой прессы. Окружной суд приговорил дуэлянтов к домашнему аресту: Гумилева на семь дней, Волошина – на день, и к штрафу – по десять рублей с каждого.
   Больше о «Черубине» Гумилев никогда не вспоминал. Она, в свою очередь, разорвала связь и с Волошиным. Пережив эти два бурных романа, Елизавета Дмитриева вышла замуж за инженера-путейца, но, как говорили, счастливой не стала. Умерла она в 1928 году в Ташкенте, в ссылке…
   Однако вернемся в 1909 год. Бывая в «башне» у Вячеслава Иванова, Гумилев часто рассказывал о своих путешествиях. В этих рассказах, как это часто бывает у людей творческих, причудливо сплетались реалии с вымыслом.
   И вот – новое путешествие, на этот раз в страну черных христиан – Абиссинию, как тогда называли Эфиопию.
   Путь в Африку лежал через Киев. В сердце поэта теплилась надежда на встречу с Анной. И хотя они обменивались письмами и стихами, надежда была слабой. В том же году Анна напишет известное стихотворение – ключ к пониманию этой любви-вражды, окончание которой не сулило ничего хорошего:

     И когда друг друга проклинали
     В страсти, раскаленной добела,
     Оба мы еще не понимали,
     Как земля для двух людей мала…

   К тому времени Гумилев подготовил новую книгу «Жемчуга», вышедшую в следующем году, участвовал в создании и издании журнала «Аполлон», в котором печатал свои стихи и переводы и вел постоянную рубрику «Письма о русской поэзии».
   29 ноября 1909 года в Малом театре Крамского в Киеве состоялся вечер поэзии сотрудников журнала «Аполлон», в котором, помимо Гумилева, приняли участие М. Кузмин, А. Толстой, Б. Лифшиц.
   Вечер прошел вяло, неудачно. Лишь Гумилев, пригласивший Анну Горенко заранее, читал свои стихи для нее, что вряд ли понравилось публике.
   После вечера они пошли по улицам ночного Киева. Поздняя осень, дул сильный ветер. Николай Степанович предложил Анне зайти в ресторан и выпить кофе. И – о чудо! Там она неожиданно произнесла долгожданное «да…»
   Мир перевернулся для него. Они стали наконец женихом и невестой.
   На следующий день Гумилев уехал в Одессу. Анна Андреевна его не провожала…
   7 января 1910 года поэт-путешественник отправляется из Джибути на родину. Свидание с Африкой закончено.
   И снова в начале февраля он в Киеве, встречается с Анной. Кажется, они счастливы. Но по прибытии в Царское Село он узнает, что отец при смерти.
   И опять свадьба оказывается отложенной – из-за траура.
   Николай Степанович погружается в литературные дела.

     Это было не раз, это будет не раз
     В нашей битве глухой и упорной.
     Как всегда, от меня ты теперь отреклась,
     Завтра, знаю, вернешься покорной…

   Это стихотворение во многом объясняет всю странность отношений Гумилева и Ахматовой. Но тогда, весной 10-го года, он словно не видел ничего перед собой. Радовали «Жемчуга» – первая настоящая книга уже сложившегося поэта. Она была посвящена Валерию Брюсову. Понять эту великолепную книгу без знания истории взаимоотношений Гумилева и Ахматовой – трудно.
   25 апреля в деревянной Николаевской церкви села Никольская Слободка под Киевом Гумилев обвенчался с Анной Андреевной Горенко.
   После венчания она попросила мужа, чтобы он не носил цилиндр. В свою очередь, он, решив доказать, что ценит ее независимость, выдал ей личный вид на жительство и положил в банк на ее имя две тысячи рублей. Он хотел, чтобы она чувствовала себя свободной и обеспеченной.
   На экземпляре своей новой, уже нашумевшей книги «Жемчуга» он сделал многозначительную надпись: «Кесарю – кесарево».
   2 мая молодожены отправились в свадебное путешествие в Париж. Оно оказалось неудачным для Николая Степановича. Молодая жена увлеклась художником Амедео Модильяни – безвестным, бедным в то время. Анна Андреевна скучала, и появление яркого, темпераментного человека – такого же душевно одинокого – не оставило ее равнодушной…
   Париж не стал для Гумилева и Ахматовой городом счастья.

     Все ясно для чистого взора:
     И царский венец, и суму,
     Суму нищеты и позора, —
     Я все беспечально возьму…

   – этими строками он словно подвел итог пребыванию в Париже.
   В Россию они возвратились почти чужими.
   А 11 декабря в Царском Селе Анна Андреевна пишет своего знаменитого «Сероглазого короля». Это – о Гумилеве:

     Слава тебе, безысходная боль!
     Умер вчера сероглазый король…

   И, спустя почти месяц:

     Сжала руки под темной вуалью…
     «Отчего ты сегодня бледна?»
     – Оттого, что я терпкой печалью
     Напоила его допьяна…

   В 1911 году при активном участии Николая Гумилева был основан «Цех поэтов», в который кроме него самого входили Анна Ахматова, Осип Мандельштам, Сергей Городецкий, Владимир Нар-бут и другие.
   «Цех» провозгласил свою автономию от символизма и создание собственной поэтической программы – акмеизма. Если русских символистов объединяло недоверие к обыденному слову, стремление выражаться посредством аллегорий и символов, то акмеисты провозглашали материальность, предметность тематики и образов, точность слова. Первым акмеистическим произведением в «Цехе поэтов» считали поэму Гумилева «Блудный сын».
   В это время за Гумилевым прочно закрепилась репутация Мастера, одного из самых значительных современных поэтов.
   1 октября 1912 года у Гумилевых родился сын Лев, ставший впоследствии крупным ученым и проживший драматическую жизнь.
   Весной следующего года Николай Степанович уезжает на полгода в Африку, опять в Абиссинию. Много десятилетий спустя, уже в наши дни, появилась любопытная версия: что Гумилев посещал Черный континент не столько и не только как обычный путешественник, а с разведывательными целями. В самом деле, мог ли поэт, не обладавший значительными средствами, осуществлять подобные мероприятия просто так, для личного удовольствия, к тому же неоднократно?
   Косвенным подтверждением этой версии служит и официальное признание. В 1913 году в Абиссинию Гумилев уже едет по командировке Музея антропологии и этнографии Академии наук в качестве начальника экспедиции.
   Как это согласуется с его «конквистадорским» характером, тягой к приключениям и авантюрам! Да и во время войны он достаточно часто проявлял свой азарт и бесстрашие, за что был отмечен наградами.
   Начало 1914-го, рокового для России года, было тяжелым для Николая Степановича. Перестал существовать «Цех поэтов», окончательно разладились отношения с Ахматовой.
   С первых дней Первой мировой войны Гумилев, человек действия, вместе со своим братом Дмитрием поступает добровольцем в Действующую армию, в уланский полк. Добровольцем стал и Бенедикт Лившиц. А ведь в то время почти все поэты ограничивались сочинением патриотических стихов…
   За храбрость Николай Гумилев награжден двумя Георгиевскими крестами. В «Биржевых ведомостях» публикуются его «Записки кавалериста».
   В конце 1915 года выходит сборник «Колчан», в журналах печатаются его пьесы «Дитя Аллаха», «Гондла». Он пишет: «Искусство для меня дороже и войны, и Африки».
   28 марта Гумилев произведен в прапорщики в переводом в гусарский Александрийский полк. С перерывами он оставался на фронте до января 1917 года. В это время он решил перевестись на Салоникский фронт и отправился в Русский экспедиционный корпус в Париж. Во Францию он ехал через Швецию, Норвегию и Англию.
   Прибыв в Париж, Николай Гумилев проходил службу в качестве адъютанта при комиссаре Временного правительства, подружился с художниками М. Ларионовым и Н. Гончаровой. Там же, в «столице мира», он влюбился в Елену Карловну дю Буше, дочь известного хирурга, и посвятил ей сборник стихов «К Синей звезде».
   Вернувшись в Россию, 5 августа 1918 года Николай Гумилев разводится с Анной Ахматовой.
   В 1919-м он женится на Анне Николаевне Энгельгардт, дочери историка и литературоведа, но этот брак также оказывается неудачным.
   В это время Николай Степанович много и интенсивно работает. Как переводчик готовит для издательства «Всемирная литература» эпос о Гильгамеше, пишет несколько пьес, издает книги стихов «Костер», «Фарфоровый павильон». В 1921 году выходит последняя книга Гумилева, наверное, лучшая из всех, им созданных, – «Огненный столп».

     Где я? Так томно и так тревожно
     Сердце мое стучит в ответ:
     Видишь вокзал, на котором можно
     В Индию Духа купить билет?

   3 августа 1921 года Николай Гумилев был арестован по так называемому «Таганцевскому делу». Вина его, как стало известно позднее, заключалась всего лишь в недонесении «органам» о «Петроградской боевой организации В.Н. Таганцева».
   Видные литераторы того времени, включая Горького, пытались выручить поэта. Но 24 августа вышло постановление Петроградской ГубЧК о расстреле шестидесяти одного участника «Таганцевского заговора», опубликованное 1 сентября с указанием, что приговор уже приведен в исполнение.
   Место расстрела и захоронения Николая Гумилева, как и других участников «заговора», до сих пор неизвестно.
   В 1991 году Николай Гумилев был реабилитирован.
   На склоне лет Анна Ахматова в одной из своих статей-заметок сказала о Николае Гумилеве: «Самый непрочитанный поэт…»

   Юрий Кириленко


   Из книги «Путь конквистадоров»


   «Я конквистадор в панцире железном…

   Я стал кочевником, чтобы сладо-
   страстно прикасаться ко всему,
   что кочует!
 Андрэ Жид


     Я конквистадор в панцире железном,
     Я весело преследую звезду,
     Я прохожу по пропастям и безднам
     И отдыхаю в радостном саду.


     Как смутно в небе диком и беззвездном!
     Растет туман… но я молчу и жду
     И верю, я любовь свою найду…
     Я конквистадор в панцире железном.


     И если нет полдневных слов звездам,
     Тогда я сам мечту свою создам
     И песней битв любовно зачарую.
     Я пропастям и бурям вечный брат,
     Но я вплету в воинственный наряд
     Звезду долин, лилею голубую.

   Осень 1905


   Мечи и поцелуи


     Я знаю, что ночи любви нам даны
     И яркие, жаркие дни для войны.

 Н. Гумилев


     С тобой я буду до зари,
     Наутро я уйду
     Искать, где спрятались цари,
     Лобзавшие звезду.


     У тех царей лазурный сон
     Заткал лучистый взор;
     Они – заснувший небосклон
     Над мраморностью гор.
     Сверкают в золоте лучей
     Их мантий багрецы,
     И на сединах их кудрей
     Алмазные венцы.


     И их мечи вокруг лежат
     В каменьях дорогих,
     Их чутко гномы сторожат
     И не уйдут от них.


     Но я приду с мечом своим;
     Владеет им не гном!
     Я буду вихрем грозовым,
     И громом, и огнем!


     Я тайны выпытаю их,
     Все тайны дивных снов,
     И заключу в короткий стих,
     В оправу звонких слов.


     Промчится день, зажжет закат,
     Природа будет храм,
     И я приду, приду назад,
     К отворенным дверям.


     С тобою встретим мы зарю,
     Наутро я уйду,
     И на прощанье подарю
     Добытую звезду.

   Осень 1905


   Credo


     Откуда я пришел, не знаю…
     Не знаю я, куда уйду,
     Когда победно отблистаю
     В моем сверкающем саду.


     Когда исполнюсь красотою,
     Когда наскучу лаской роз,
     Когда запросится к покою
     Душа, усталая от грез.


     Но я живу, как пляска теней
     В предсмертный час больного дня,
     Я полон тайною мгновений
     И красной чарою огня.


     Мне все открыто в этом мире —
     И ночи тень, и солнца свет,
     И в торжествующем эфире
     Мерцанье ласковых планет.


     Я не ищу больного знанья,
     Зачем, откуда я иду;
     Я знаю, было там сверканье
     Звезды, лобзающей звезду.


     Я знаю, там звенело пенье
     Перед престолом красоты,
     Когда сплетались, как виденья,
     Святые белые цветы.


     И жарким сердцем веря чуду,
     Поняв воздушный небосклон,
     В каких пределах я ни буду,
     На все наброшу я свой сон.


     Всегда живой, всегда могучий,
     Влюбленный в чары красоты.
     И вспыхнет радуга созвучий
     Над царством вечной пустоты.

   Осень 1905


   Греза ночная и темная


     На небе сходились тяжелые, грозные тучи,
     Меж них багровела луна, как смертельная рана,
     Зеленого Эрина воин, Кухулин могучий
     Упал под мечом короля океана, Сварана.


     И волны шептали сибиллы седой заклинанья,
     Шатались деревья от песен могучего вала,
     И встретил Сваран исступленный в грозе ликованья
     Героя героев, владыку пустыни, Фингала.


     Друг друга сжимая в объятьях, сверкая доспехом,
     Они начинают безумную, дикую пляску,
     И ветер приветствует битву рыдающим смехом,
     И море грохочет свою вековечную сказку.


     Когда я устану от ласковых, нежных объятий,
     Когда я устану от мыслей и слов повседневных —
     Я слышу, как воздух трепещет от гнева проклятий,
     Я вижу на холме героев, могучих и гневных.

   Осень 1905


   Песня о певце и короле


     Мой замок стоит на утесе крутом
     В далеких, туманных горах,
     Его я воздвигнул во мраке ночном
     С проклятьем на бледных устах.


     В том замке высоком никто не живет,
     Лишь я его гордый король,
     Да ночью спускается с диких высот
     Жестокий, насмешливый тролль.


     На дальнем утесе, труслив и смешон,
     Он держит коварную речь,
     Но чует, что меч для него припасен,
     Не знающий жалости меч.


     Однажды сидел я в порфире златой,
     Горел мой алмазный венец,
     И в дверь постучался певец молодой,
     Бездомный бродячий певец.


     Для всех, кто отвагой и силой богат,
     Отворены двери дворца;
     В пурпуровой зале я слушать был рад
     Безумные речи певца.


     С красивою арфой он стал недвижим,
     Он звякнул дрожащей струной,
     И дико промчалась по залам моим
     Гармония песни больной.


     «Я шел один в ночи беззвездной
     В горах с уступа на уступ
     И увидал над мрачной бездной.
     Как мрамор белый, женский труп.


     Влачились змеи по уступам,
     Угрюмый рос чертополох,
     И над красивым женским трупом
     Бродил безумный скоморох.


     И смерти дивный сон тревожа,
     Он бубен потрясал в руке,
     Над миром девственного ложа
     Плясал в дурацком колпаке.


     Едва звенели колокольца,
     Не отдаваяся в горах,
     Дешевые сверкали кольца
     На узких сморщенных руках.


     Он хохотал, смешной, беззубый,
     Скача по сумрачным холмам,
     И прижимал больные губы
     К холодным девичьим губам.


     И я ушел, унес вопросы,
     Смущая ими божество,
     Но выше этого утеса
     Не видел в мире ничего».


     Я долее слушать безумца не мог,
     Я поднял сверкающий меч,
     Певцу подарил я кровавый цветок
     В награду за дерзкую речь.


     Цветок зазиял на высокой груди,
     Красиво горящий багрец…
     «Безумный певец, ты мне страшен, уйди».
     Но мертвенно бледен певец.


     Порвалися струны, протяжно звеня,
     Как арфу его я разбил
     За то, что он плакать заставил меня,
     Властителя гордых могил.


     Как прежде, в туманах не видно луча,
     Как прежде, скитается тролль.
     Он, бедный, не знает, бояся меча,
     Что властный рыдает король.


     По-прежнему тих одинокий дворец,
     В нем трое, в нем трое всего:
     Печальный король, и убитый певец,
     И дикая песня его.

   Осень 1905


   Рассказ девушки


     В вечерний час горят огни…
     Мы этот час из всех приметим,
     Господь, сойди к молящим детям
     И злые чары отгони!


     Я отдыхала у ворот
     Под тенью милой, старой ели,
     А надо мною пламенели
     Снега неведомых высот.


     И в этот миг с далеких гор
     Ко мне спустился странник дивный.
     В меня вперил он взор призывный,
     Могучей негой полный взор.


     И пел красивый чародей:
     «Пойдем со мною на высоты,
     Где кроют мраморные гроты
     Огнем увенчанных людей.


     Их очи дивно глубоки,
     Они прекрасны и воздушны,
     И духи неба так послушны
     Прикосновеньям их руки.


     Мы в их обители войдем
     При звуках светлого напева,
     И там ты будешь королевой,
     Как я могучим королем.


     О, пусть ужасен голос бурь
     И страшны лики темных впадин,
     Но горный воздух так прохладен
     И так пленительна лазурь».


     И эта песня жгла мечты,
     Дарила волею мгновенья
     И наряжала сновиденья
     В такие яркие цветы.


     Но тих был взгляд моих очей,
     И сердце, ждущее спокойно,
     Могло ль прельститься цепью стройной
     Светло-чарующих речей.


     И дивный странник отошел,
     Померкнул в солнечном сиянье,
     Но внятно – тяжкое рыданье
     Мне повторял смущенный дол.


     В вечерний час горят огни…
     Мы этот час из всех приметим,
     Господь, сойди к молящим детям
     И злые чары отгони.

   Осень 1905


   Поэмы


     Правду мы возьмем у Бога
     Силой огненных мечей.

 Н. Гумилев


   Дева солнца

   Марианне Дмитриевне Поляковой

 //-- I --// 

     Могучий царь суров и гневен,
     Его лицо мрачно, как ночь,
     Толпа испуганных царевен
     Бежит в немом смятенье прочь.
     Вокруг него сверкает злато,
     Алмазы, пурпур и багрец,
     И краски алого заката
     Румянят мраморный дворец.


     Он держит речь в высокой зале
     Толпе разряженных льстецов,
     В его глазах сверканье стали,
     А в речи гул морских валов.


     Он говорит: «Еще ребенком
     В глуши окрестных деревень
     Я пеньем радостным и звонким
     Встречал веселый юный день.


     Я пел и солнцу и лазури,
     Я плакал в ужасе глухом,
     Когда безрадостные бури
     Царили в небе голубом.


     Явилась юность – праздник мира,
     В моей груди кипела кровь,
     И в блеске солнечного пира
     Я увидал мою любовь.


     Она во сне ко мне слетала,
     И наклонялася ко мне,
     И речи дивные шептала
     О золотом, лазурном дне.


     Она вперед меня манила,
     Роняла белые цветы,
     Она мне двери отворила
     К восторгам сладостной мечты.


     И чтобы стать ее достойным,
     Вкусить божественной любви,
     Я поднял меч к великим войнам,
     Я плавал в злате и крови.


     Я стал властителем вселенной,
     Я Божий бич, я Божий глас,
     Я царь жестокий и надменный,
     Но лишь для вас, о, лишь для вас.


     А для нее я тот же страстный
     Любовник, вечно молодой,
     Я тихий гимн луны, согласной
     С бесстрастно блещущей звездой.


     Рабы, найдите Деву Солнца
     И приведите мне, царю,
     И все дворцы, и все червонцы,
     И земли все я вам дарю».


     Он замолчал, и все мятутся,
     И отплывают корабли,
     И слуги верные несутся,
     Спешат во все концы земли.

 //-- II --// 

     И солнц и лун прошло так много,
     Печальный царь, томяся, ждет,
     Он жадно смотрит на дорогу,
     Склонясь у каменных ворот.


     Однажды солнце догорало
     И тихо теплились лучи,
     Как песни вышнего хорала,
     Как рати ангельской мечи.


     Гонец примчался запыленный,
     За ним сейчас еще другой,
     И царь, горящий и влюбленный,
     С надеждой смотрит пред собой.


     Как звуки райского напева,
     Он ловит быстрые слова:
     «Она живет, святая дева…
     О ней уже гремит молва…


     Она пришла к твоим владеньям,
     Она теперь у этих стен,
     Ее народ встречает пеньем
     И преклонением колен».


     И царь навстречу деве мчится,
     Охвачен страстною мечтой,
     Но вьется траурная птица
     Над венценосной головой.


     Он видит деву, блеск огнистый
     В его очах пред ней потух,
     Пред ней, такой невинной, чистой,
     Стыдливо-трепетной, как дух.


     Лазурных глаз не потупляя,
     Она идет, сомкнув уста,
     Как дева пламенного рая,
     Как солнца юная мечта.


     Одежды легкие, простые
     Покрыли матовость плечей,
     И нежит кудри золотые
     Венок из солнечных лучей.


     Она идет стопой воздушной,
     Глаза безмерно глубоки,
     Она вплетает простодушно
     В венок степные васильки.


     Она не внемлет гласу бури,
     Она покинула дворцы,
     Пред ней рассыпались в лазури
     Степных закатов багрецы.


     Ее душа мечтой согрета,
     Лазурность манит впереди,
     И волны ласкового света
     В ее колышутся груди.


     Она идет перед народом,
     Она скрывается вдали,
     Так солнце клонит лик свой к водам,
     Забыв о горестях земли.


     И гордый царь опять остался
     Безмолвно-бледен и один,
     И кто-то весело смеялся,
     Бездонный радостью глубин.


     Но глянул царь орлиным оком,
     И издал он могучий глас,
     И кровь пролилася потоком,
     И смерть как буря пронеслась.


     Он как гроза, он гордо губит
     В палящем зареве мечты,
     За то, что он безмерно любит
     Безумно-белые цветы.


     Но дремлет мир в молчанье строгом,
     Он знает правду, знает сны,
     И Смерть, и Кровь даны нам Богом
     Для оттененья Белизны.

   Осень 1905


   Сказка о королях


     «Мы прекрасны и могучи,
     Молодые короли,
     Мы парим, как в небе тучи,
     Над миражами земли.


     В вечных песнях, в вечном танце
     Мы воздвигнем новый храм.
     Пусть пьянящие багрянцы
     Точно окна будут нам.
     Окна в Вечность, в лучезарность,
     К берегам Святой Реки,
     А за нами пусть Кошмарность
     Создает свои венки.


     Пусть терзают иглы терний
     Лишь усталое чело,
     Только солнце в час вечерний
     Наши кудри греть могло.


     Ночью пасмурной и мглистой
     Сердца чуткого не мучь;
     Грозовой иль золотистой
     Будь же тучей между туч».

 //-- * * * --// 

     Так сказал один влюбленный
     В песни солнца, в счастье мира,
     Лучезарный, как колонны
     Просветленного эфира,


     Словом вещим, многодумным
     Пытку сердца успокоив,
     Но смеялись над безумным
     Стены старые покоев.


     Сумрак комнат издевался,
     Бледно-серый и угрюмый,
     Но другой король поднялся
     С новым словом, с новой думой.


     Его голос был так страстен,
     Столько снов жило во взоре,
     Он был трепетен и властен,
     Как стихающее море.


     Он сказал: «Индийских тканей
     Не постигнуты узоры,
     В них несдержанность желаний,
     Нам неведомые взоры.


     Бледный лотос под луною
     На болоте, мглой одетом,
     Дышит тайною одною
     С нашим цветом, белым цветом.


     И в безумствах теокалли
     Что-то слышится иное.
     Жизнь без счастья, без печали
     И без бледного покоя.


     Кто узнает, что томится
     За пределом наших знаний
     И, как бледная царица,
     Ждет мучений и лобзаний».

 //-- * * * --// 

     Мрачный всадник примчался на черном коне,
     Он закутан был в бархатный плащ,
     Его взор был ужасен, как город в огне,
     И, как молния ночью, блестящ.


     Его кудри как змеи вились по плечам,
     Его голос был песней огня и земли,
     Он балладу пропел молодым королям,
     И балладе внимали, смутясь, короли.

 //-- * * * --// 

     «Пять могучих коней мне дарил Люцифер
     И одно золотое с рубином кольцо,
     Я увидел бездонность подземных пещер
     И роскошных долин молодое лицо.


     Принесли мне вина – струевого огня —
     Фея гор и властительно-пурпурный Гном,
     Я увидел, что солнце зажглось для меня,
     Просияв, как рубин, на кольце золотом.


     И я понял восторг созидаемых дней,
     Расцветающий гимн мирового жреца,
     Я смеялся порывам могучих коней
     И игре моего золотого кольца.


     Там, на высях сознанья – безумье и снег…
     Но восторг мой прожег голубой небосклон,
     Я на выси сознанья направил свой бег
     И увидел там деву, больную, как сон.


     Ее голос был тихим дрожаньем струны,
     В ее взорах сплетались ответ и вопрос,
     И я отдал кольцо этой Деве Луны
     За неверный оттенок разбросанных кос.


     И, смеясь надо мной, презирая меня,
     Мои взоры одел Люцифер в полутьму,
     Люцифер подарил мне шестого коня,
     И Отчаянье было названье ему».

 //-- * * * --// 

     Голос тягостной печали
     Песней горя и земли
     Прозвучал в высоком зале,
     Где стояли короли.
     И холодные колонны
     Неподвижностью своей
     Оттеняли взор смущенный,
     Вид угрюмых королей.


     Но они вскричали вместе,
     Облегчив больную грудь:
     «Путь к Неведомой Невесте
     Наш единый верный путь.


     Полны влагой наши чаши,
     Так осушим их до дна.
     Дева Мира будет нашей,
     Нашей быть она должна!


     Сдернем с радостной скрижали
     Серый, мертвенный покров,
     И раскрывшиеся дали
     Нам расскажут правду слов.


     Это верная дорога,
     Мир иль наш, или ничей.
     Правду мы возьмем у Бога
     Силой огненных мечей».

 //-- * * * --// 

     По дороге их владений
     Раздается звук трубы,
     Голос царских наслаждений,
     Голос славы и борьбы.


     Их мечи из лучшей стали,
     Их щиты как серебро,
     И у каждого в забрале
     Лебединое перо.


     Все, надеждою крылаты,
     Покидают отчий дом,
     Провожает их горбатый,
     Старый, верный мажордом.


     Верны сладостной приманке,
     Они едут на закат,
     И, смущаясь, поселянки
     Долго им вослед глядят.


     Видят только панцирь белый,
     Звонкий, словно лепет струй,
     И рукою загорелой
     Посылают поцелуй.

 //-- * * * --// 

     По обрывам пройдет только смелый…
     Они встретили Деву Земли,
     Но она их любить не хотела,
     Хоть и были они короли.


     Хоть безумно они умоляли,
     Но она их любить не могла,
     Голубеющим счастьем печали
     Молодых королей прокляла.


     И больные, плакучие ивы
     Их окутали тенью своей
     В той стране, безнадежно-счастливой,
     Без восторгов, и снов, и лучей.


     И венки им сплетали русалки
     Из фиалок и лилий морских,
     И, смеясь, надевали фиалки
     На склоненные головы их.


     Ни один не вернулся из битвы…
     Развалился прадедовский дом,
     Где так часто святые молитвы
     Повторял их горбун мажордом.

 //-- * * * --// 

     Краски алого заката
     Гасли в сумрачном лесу,
     Где измученный горбатый
     За слезой ронял слезу.


     Над покинутым колодцем
     Он шептал свои слова,
     И бесстыдно над уродцем
     Насмехалася сова.


     «Горе! Умерли русалки,
     Удалились короли,
     Я, беспомощный и жалкий,
     Стал властителем земли.


     Прежде я беспечно прыгал,
     Царский я любил чертог,
     А теперь сосновых игол
     На меня надет венок.


     А теперь в моем чертоге
     Так пустынно ввечеру;
     Страшно в мире… страшно, боги…
     Помогите… я умру…»


     Над покинутым колодцем
     Он шептал свои слова,
     И бесстыдно над уродцем
     Насмехалася сова.

   Осень 1905




   Из книги «Высоты и бездны»


     Кто знает мрак души людской,
     Ее восторги и печали?!
     Они эмалью голубой
     От нас сокрытые скрижали.

 Н. Гумилев


   «Когда из темной бездны жизни…»


     Когда из темной бездны жизни
     Мой гордый дух летел, прозрев,
     Звучал на похоронной тризне
     Печально-сладостный напев.


     И в звуках этого напева,
     На мраморный склоняясь гроб,
     Лобзали горестные девы
     Мои уста и бледный лоб.


     И я из светлого эфира,
     Припомнив радости свои,
     Опять вернулся в грани мира
     На зов тоскующей любви.


     И я раскинулся цветами,
     Прозрачным блеском звонких струй,
     Чтоб ароматными устами
     Земным вернуть их поцелуй.

   Осень 1905


   Людям настоящего


     Для чего мы не означим
     Наших дум горячей дрожью,
     Наполняем воздух плачем,
     Снами, смешанными с ложью.


     Для того ль, чтоб бесполезно,
     Без блаженства, без печали
     Между Временем и Бездной
     Начертить свои спирали.


     Для того ли, чтоб во мраке,
     Полном снов и изобилья,
     Бросить тягостные знаки
     Утомленья и бессилья.


     И когда сойдутся в храме
     Сонмы радостных видений,
     Быть тяжелыми камнями
     Для грядущих поколений.

   Осень 1905


   Людям будущегоИздавна люди уважали


     Одно старинное звено,
     На их написано скрижали:
     «Любовь и Жизнь – одно».
     Но вы не люди, вы живете,
     Стрелой мечты вонзаясь в твердь,
     Вы слейте в радостном полете
     Любовь и Смерть.


     Издавна люди говорили,
     Что все они рабы земли
     И что они, созданья пыли,
     Родились и умрут в пыли.
     Но ваша светлая беспечность
     Зажглась безумным пеньем лир,
     Невестой вашей будет Вечность,
     А храмом – мир.


     Все люди верили глубоко,
     Что надо жить, любить шутя
     И что жена – дитя порока,
     Стократ нечистое дитя.
     Но вам бегущие годины
     Несли иной нездешний звук,
     И вы возьмете на Вершины
     Своих подруг.

   Осень 1905


   Русалка


     На русалке горит ожерелье
     И рубины греховно-красны,
     Это странно-печальные сны
     Мирового, больного похмелья.
     На русалке горит ожерелье
     И рубины греховно-красны.


     У русалки мерцающий взгляд,
     Умирающий взгляд полуночи,
     Он блестит, то длинней, то короче,
     Когда ветры морские кричат.
     У русалки чарующий взгляд,
     У русалки печальные очи.


     Я люблю ее, деву-ундину,
     Озаренную тайной ночной,
     Я люблю ее взгляд заревой
     И горящие негой рубины…
     Потому что я сам из пучины,
     Из бездонной пучины морской.

   Осень 1905


   Осень


     По узкой тропинке
     Я шел, упоенный мечтою своей,
     И в каждой былинке
     Горело сияние чьих-то очей.


     Сплеталися травы,
     И медленно пели и млели цветы,
     Дыханьем отравы
     Зеленой, осенней светло залиты.


     И в счастье обмана
     Последних холодных и властных лучей
     Звенел хохот Пана
     И слышался говор нездешних речей.


     И девы-дриады,
     С кристаллами слез о лазурной весне,
     Вкусили отраду,
     Забывшись в осеннем, божественном сне.


     Я знаю измену,
     Сегодня я Пана ликующий брат,
     А завтра одену
     Из снежных цветов прихотливый наряд.


     И грусть ледяная
     Расскажет утихшим волненьем в крови
     О счастье без рая,
     Глазах без улыбки и снах без любви.

   Осень 1905


   «Иногда я бываю печален…»


     Иногда я бываю печален,
     Я забытый, покинутый бог,
     Созидающий, в груде развалин
     Старых храмов, грядущий чертог.


     Трудно храмы воздвигнуть из пепла,
     И бескровные шепчут уста,
     Не навек ли сгорела, ослепла
     Вековая, Святая Мечта.
     И тогда надо мною, неясно,
     Где-то там, в высоте голубой,
     Чей-то голос порывисто-страстный
     Говорит о борьбе мировой.


     «Брат усталый и бледный, трудися!
     Принеси себя в жертву земле,
     Если хочешь, чтоб горные выси
     Загорелись в полуночной мгле.


     Если хочешь ты яркие дали
     Развернуть пред больными людьми,
     Дни безмолвной и жгучей печали
     В свое мощное сердце возьми.


     Жертвой будь голубой, предрассветной…
     В темных безднах беззвучно сгори…
     …И ты будешь Звездою Обетной,
     Возвещающей близость зари».

   Осень 1905


   «По стенам опустевшего дома…»


     По стенам опустевшего дома
     Пробегают холодные тени,
     И рыдают бессильные гномы
     В тишине своих новых владений.


     По стенам, по столам, по буфетам
     Все могли бы их видеть воочью,
     Их, оставленных ласковым светом,
     Окруженных безрадостной ночью.


     Их больные и слабые тельца
     Трепетали в тоске и истоме
     С той поры, как не стало владельца
     В этом прежде смеявшемся доме.


     Сумрак комнат покинутых душен,
     Тишина с каждым мигом печальней,
     Их владелец был ими ж задушен
     В темноте готической спальни.


     Унесли погребальные свечи,
     Отшумели прощальные тризны,
     И остались лишь смутные речи
     Да рыданья, полны укоризны.


     По стенам опустевшего дома
     Пробегают холодные тени,
     И рыдают бессильные гномы
     В тишине своих новых владений.

   Осень 1905



   Из книги «Романтические цветы»
   Стихи 1903–1907 гг


   Крыса


     Вздрагивает огонек лампадки,
     В полутемной детской тихо, жутко,
     В кружевной и розовой кроватке
     Притаилась робкая малютка.


     Что там? Будто кашель домового?
     Там живет он, маленький и лысый…
     Горе! Из-за шкафа платяного
     Медленно выходит злая крыса.


     В красноватом отблеске лампадки,
     Поводя колючими усами,
     Смотрит, есть ли девочка в кроватке,
     Девочка с огромными глазами.


     – Мама, мама! – Но у мамы гости,
     В кухне хохот няни Василисы,
     И горят от радости и злости,
     Словно уголечки, глазки крысы.


     Страшно ждать, но встать еще страшнее.
     Где он, где он, ангел светлокрылый?
     – Милый ангел, приходи скорее,
     Защити от крысы и помилуй!

   Не датировано


   Рассвет


     Змей взглянул, и огненные звенья
     Потянулись, медленно бледнея,
     Но горели яркие каменья
     На груди властительного Змея.


     Как он дивно светел, дивно страшен!
     Но Павлин и строг и непонятен,
     Золотистый хвост его украшен
     Тысячею многоцветных пятен.
     Молчаливо ждали у преддверья;
     Только ангел шевельнул крылами,
     И посыпались из рая перья
     Легкими сквозными облаками.


     Сколько их насыпалось, белея,
     Словно снег над неокрепшей нивой!
     И погасли изумруды Змея
     И Павлина веерное диво.


     Что нам в бледном утреннем обмане?
     И Павлин, и Змей – чужие людям.
     Вот они растаяли в тумане,
     И мы больше видеть их не будем.


     Мы дрожим, как маленькие дети,
     Нас пугают времени налеты,
     Мы пойдем молиться на рассвете
     В ласковые мраморные гроты.

   1907


   Смерть


     Нежной, бледной, в пепельной одежде
     Ты явилась с ласкою очей.
     Не такой тебя встречал я прежде
     В трубном вое, в лязганье мечей.


     Ты казалась золотисто-пьяной,
     Обнажив сверкающую грудь.
     Ты среди кровавого тумана
     К небесам прорезывала путь.


     Как у вечно жаждущей Астреи,
     Взоры были дивно глубоки,
     И неслась по жилам кровь быстрее,
     И крепчали мускулы руки.


     Но тебя, хоть ты теперь иная,
     Я мечтою прежней узнаю.
     Ты меня манила песней рая,
     И с тобой мы встретимся в раю.

   Осень 1905


   В небесах


     Ярче золота вспыхнули дни,
     И бежала Медведица-ночь.
     Догони ее, князь, догони,
     Зааркань и к седлу приторочь!


     Зааркань и к седлу приторочь,
     А потом в голубом терему
     Укажи на Медведицу-ночь
     Богатырскому Псу своему.


     Мертвой хваткой вцепляется Пес,
     Он отважен, силен и хитер,
     Он звериную злобу донес
     К медведям с незапамятных пор.


     Никуда ей тогда не спастись,
     И издохнет она наконец,
     Чтобы в небе спокойно паслись
     Козерог, и Овен, и Телец.

   1910


   Думы


     Зачем они ко мне собрались, думы,
     Как воры ночью в тихий мрак предместий?
     Как коршуны, зловещи и угрюмы,
     Зачем жестокой требовали мести?


     Ушла надежда, и мечты бежали,
     Глаза мои открылись от волненья,
     И я читал на призрачной скрижали
     Свои слова, дела и помышленья.


     За то, что я спокойными очами
     Смотрел на уплывающих к победам,
     За то, что я горячими губами
     Касался губ, которым грех неведом,


     За то, что эти руки, эти пальцы
     Не знали плуга, были слишком тонки,
     За то, что песни, вечные скитальцы,
     Томили только, горестны и звонки,
     За все теперь настало время мести.
     Обманный, нежный храм слепцы разрушат,
     И думы, воры в тишине предместий,
     Как нищего во тьме, меня задушат.

   Октябрь 1906. Париж


   Крест


     Так долго лгала мне за картою карта,
     Что я уж не мог опьяниться вином.
     Холодные звезды тревожного марта
     Бледнели одна за другой за окном.


     В холодном безумье, в тревожном азарте
     Я чувствовал, будто игра это – сон.
     «Весь банк, – закричал, – покрываю я в карте!»
     И карта убита, и я побежден.


     Я вышел на воздух. Рассветные тени
     Бродили так нежно по нежным снегам.
     Не помню я сам, как я пал на колени,
     Мой крест золотой прижимая к губам.


     «Стать вольным и чистым, как звездное небо,
     Твой посох принять, о, Сестра Нищета,
     Бродить по дорогам, выпрашивать хлеба,
     Людей заклиная святыней креста!»


     Мгновенье… и в зале веселой и шумной
     Все стихли и встали испуганно с мест,
     Когда я вошел, воспаленный, безумный,
     И молча на карту поставил мой крест.

   Июнь 1906


   Маскарад


     В глухих коридорах и залах пустынных
     Сегодня собрались веселые маски,
     Сегодня в увитых цветами гостиных
     Прошли ураганом безумные пляски.


     Бродили с драконами под руку луны,
     Китайские вазы метались меж ними,
     Был факел горящий и лютня, где струны
     Твердили одно непонятное имя.


     Мазурки стремительный зов раздавался,
     И я танцевал с куртизанкой Содома,
     О чем-то грустил я, чему-то смеялся,
     И что-то казалось мне странно знакомо.


     Молил я подругу: «Сними эту маску,
     Ужели во мне не узнала ты брата?
     Ты так мне напомнила древнюю сказку,
     Которую раз я услышал когда-то.


     Для всех ты останешься вечно чужою
     И лишь для меня бесконечно знакома,
     И верь, от людей и от масок я скрою,
     Что знаю тебя я, царица Содома».


     Под маской мне слышался смех ее юный,
     Но взоры ее не встречались с моими,
     Бродили с драконами под руку луны,
     Китайские вазы метались меж ними.


     Как вдруг под окном, где угрозой пустою
     Темнело лицо проплывающей ночи,
     Она от меня ускользнула змеею,
     И сдернула маску, и глянула в очи.


     Я вспомнил, я вспомнил – такие же песни,
     Такую же дикую дрожь сладострастья
     И ласковый, вкрадчивый шепот: «Воскресни,
     Воскресни для жизни, для боли и счастья!»


     Я многое понял в тот миг сокровенный,
     Но страшную клятву мою не нарушу.
     Царица, царица, ты видишь, я пленный,
     Возьми мое тело, возьми мою душу!

   Июль 1907


   После победы


     Солнце катится, кудри мои золотя,
     Я срываю цветы, с ветерком говорю.
     Почему же не счастлив я, словно дитя,
     Почему не спокоен, подобно царю?


     На испытанном луке дрожит тетива,
     И все шепчет и шепчет сверкающий меч.
     Он, безумный, еще не забыл острова,
     Голубые моря нескончаемых сеч.


     Для кого же теперь вы готовите смерть,
     Сильный меч и далёко стреляющий лук?
     Иль не знаете вы – завоевана твердь,
     К нам склонилась земля, как союзник и друг;


     Все моря целовали мои корабли,
     Мы почтили сраженьями все берега.
     Неужели за гранью широкой земли
     И за гранью небес вы узнали врага?

   Июнь 1906


   Выбор


     Созидающий башню сорвется,
     Будет страшен стремительный лет,
     И на дне мирового колодца
     Он безумье свое проклянет.


     Разрушающий будет раздавлен,
     Опрокинут обломками плит,
     И, Всевидящим Богом оставлен,
     Он о муке своей возопит.


     А ушедший в ночные пещеры
     Или к заводям тихой реки
     Повстречает свирепой пантеры
     Наводящие ужас зрачки.


     Не спасешься от доли кровавой,
     Что земным предназначила твердь.
     Но молчи: несравненное право —
     Самому выбирать свою смерть.

   Осень 1909


   Воспоминание


     Над пучиной в полуденный час
     Пляшут искры, и солнце лучится,
     И рыдает молчанием глаз
     Далеко залетевшая птица.


     Заманила зеленая сеть
     И окутала взоры туманом,
     Ей осталось лететь и лететь
     До конца над немым океаном.


     Прихотливые вихри влекут,
     Бесполезны мольбы и усилья,
     И на землю ее не вернут
     Утомленные белые крылья.


     И когда я увидел твой взор,
     Где печальные скрылись зарницы,
     Я заметил в нем тот же укор,
     Тот же ужас измученной птицы.

   Август 1907. Париж


   Мечты


     За покинутым, бедным жилищем,
     Где чернеют остатки забора,
     Старый ворон с оборванным нищим
     О восторгах вели разговоры.


     Старый ворон в тревоге всегдашней
     Говорил, трепеща от волненья,
     Что ему на развалинах башни
     Небывалые снились виденья.


     Что в полете воздушном и смелом
     Он не помнил тоски их жилища
     И был лебедем, нежным и белым.
     Принцем был отвратительный нищий.


     Нищий плакал, бессильно и глухо.
     Ночь тяжелая с неба спустилась.
     Проходившая мимо старуха
     Учащенно и робко крестилась.

   Август 1907


   Мне снилось


     Мне снилось: мы умерли оба,
     Лежим с успокоенным взглядом.
     Два белые, белые гроба
     Поставлены рядом.


     Когда мы сказали: «Довольно»?
     Давно ли, и что это значит?
     Но странно, что сердцу не больно,
     Что сердце не плачет.


     Бессильные чувства так странны,
     Застывшие мысли так ясны,
     И губы твои не желанны,
     Хоть вечно прекрасны.


     Свершилось: мы умерли оба,
     Лежим с успокоенным взглядом.
     Два белые, белые гроба
     Поставлены рядом.

   1907


   Сада-Якко


     В полутемном строгом зале
     Пели скрипки, вы плясали.
     Группы бабочек и лилий
     На шелку зеленоватом,
     Как живые, говорили
     С электрическим закатом.
     И ложилась тень акаций
     На полотна декораций.


     Вы казались бонбоньеркой
     Над изящной этажеркой,
     И, как беленькие кошки,
     Как играющие дети,
     Ваши маленькие ножки
     Трепетали на паркете,
     И жуками золотыми
     Нам сияло ваше имя.


     И когда вы говорили,
     Мы далекое любили.
     Вы бросали в нас цветами
     Незнакомого искусства,
     Непонятными словами
     Опьяняя наши чувства,
     И мы верили, что солнце —
     Только вымысел японца.

   1907


   Самоубийство


     Улыбнулась и вздохнула,
     Догадавшись о покое,
     И последний раз взглянула
     На ковры и на обои.


     Красный шарик уронила
     На вино в узорный кубок
     И капризно помочила
     В нем кораллы нежных губок.


     И живая тень румянца
     Заменилась тенью белой,
     И, как в странной позе танца,
     Искривясь, поникло тело.


     И чужие миру звуки
     Издалёка набегают,
     И незримый бисер руки,
     Задрожав, перебирают.


     На ковре она трепещет,
     Словно белая голубка,
     А отравленная блещет
     Золотая влага кубка.

   Сентябрь 1907. Париж


   Пещера сна


     Там, где похоронен старый маг,
     Где зияет в мраморе пещера,
     Мы услышим робкий, тайный шаг,
     Мы с тобой увидим Люцифера.


     Подожди, погаснет скучный день,
     В мире будет тихо, как во храме,
     Люцифер прокрадется, как тень,
     С тихими вечерними тенями.


     Скрытые, незримые для всех,
     Сохраним мы тайное молчанье,
     Будем слушать серебристый смех
     И бессильно-горькое рыданье.


     Синий блеск нам взор заворожит,
     Фея Маб свои расскажет сказки,
     И спугнет, блуждая, Вечный Жид
     Бабочек оранжевой окраски.


     Но когда воздушный лунный знак
     Побледнеет, шествуя к паденью,
     Снова станет трупом старый маг,
     Люцифер – блуждающею тенью.


     Фея Маб на лунном лепестке
     Улетит к далекому чертогу,
     И, угрюмо посох сжав в руке,
     Вечный Жид отправится в дорогу.


     И, взойдя на плиты алтаря,
     Мы заглянем в узкое оконце,
     Чтобы встретить песнею царя —
     Золотисто-огненное солнце.

   Февраль 1906


   Любовники


     Любовь их душ родилась возле моря,
     В священных рощах девственных наяд,
     Чьи песни вечно-радостно звучат,
     С напевом струн, с игрою ветра споря.


     Великий жрец… Страннее и суровей
     Едва ль была людская красота,
     Спокойный взгляд, сомкнутые уста,
     И на кудрях повязка цвета крови.


     Когда вставал туман над водной степью,
     Великий жрец творил святой обряд,
     И танцы гибких, трепетных наяд
     По берегу вились жемчужной цепью.


     Средь них одной, пленительней, чем сказка,
     Великий жрец оказывал почет.
     Он позабыл, что красота влечет,
     Что опьяняет красная повязка.


     И звезды предрассветные мерцали,
     Когда забыл великий жрец обет,
     Ее уста не говорили «нет»,
     Ее глаза ему не отказали.


     И, преданы клеймящему злословью,
     Они ушли из тьмы священных рощ
     Туда, где их сердец исчезла мощь,
     Где их сердца живут одной любовью.

   Ноябрь 1907. Париж


   Заклинание


     Юный маг в пурпуровом хитоне
     Говорил нездешние слова,
     Перед ней, царицей беззаконий,
     Расточал рубины волшебства.


     Аромат сжигаемых растений
     Открывал пространства без границ,
     Где носились сумрачные тени,
     То на рыб похожи, то на птиц.


     Плакали невидимые струны,
     Огненные плавали столбы,
     Гордые военные трибуны
     Опускали взоры, как рабы.


     А царица, тайное тревожа,
     Мировой играла крутизной,
     И ее атласистая кожа
     Опьяняла снежной белизной.


     Отданный во власть ее причуде,
     Юный маг забыл про все вокруг,
     Он смотрел на маленькие груди,
     На браслеты вытянутых рук.


     Юный маг в пурпуровом хитоне
     Говорил, как мертвый, не дыша,
     Отдал все царице беззаконий,
     Чем была жива его душа.


     А когда на изумрудах Нила
     Месяц закачался и поблек,
     Бледная царица уронила
     Для него алеющий цветок.

   Июль 1907. Париж


   Гиена


     Над тростником медлительного Нила,
     Где носятся лишь бабочки да птицы,
     Скрывается забытая могила
     Преступной, но пленительной царицы.


     Ночная мгла несет свои обманы,
     Встает луна, как грешная сирена,
     Бегут белесоватые туманы,
     И из пещеры крадется гиена.


     Ее стенанья яростны и грубы,
     Ее глаза зловещи и унылы,
     И страшны угрожающие зубы
     На розоватом мраморе могилы.


     «Смотри, луна, влюбленная в безумных,
     Смотрите, звезды, стройные виденья,
     И темный Нил, владыка вод бесшумных,
     И бабочки, и птицы, и растенья.


     Смотрите все, как шерсть моя дыбится,
     Как блещут взоры злыми огоньками.
     Не правда ль, я такая же царица,
     Как та, что спит под этими камнями?


     В ней билось сердце, полное изменой,
     Носили смерть изогнутые брови,
     Она была такою же гиеной,
     Она, как я, любила запах крови».


     По деревням собаки воют в страхе,
     В домах рыдают маленькие дети,
     И хмурые хватаются феллахи
     За длинные, безжалостные плети.

   Сентябрь 1907. Париж


   Ягуар


     Странный сон увидел я сегодня:
     Снилось мне, что я сверкал на небе,
     Но что жизнь, чудовищная сводня,
     Выкинула мне недобрый жребий.


     Превращен внезапно в ягуара,
     Я сгорал от бешеных желаний,
     В сердце – пламя грозного пожара,
     В мускулах – безумье содроганий.


     И к людскому крался я жилищу
     По пустому сумрачному полю
     Добывать полуночную пищу,
     Богом мне назначенную долю.


     Но нежданно в темном перелеске
     Я увидел нежный образ девы
     И запомнил яркие подвески,
     Поступь лани, взоры королевы.


     «Призрак Счастья, Белая Невеста…»—
     Думал я, дрожащий и смущенный,
     А она промолвила: «Ни с места!»
     И смотрела тихо и влюбленно.


     Я молчал, ее покорный кличу,
     Я лежал, ее окован знаком,
     И достался, как шакал, в добычу
     Набежавшим яростным собакам.


     А она прошла за перелеском
     Тихими и легкими шагами,
     Лунный луч кружился по подвескам,
     Звезды говорили с жемчугами.

   Июль 1907. Париж


   Ужас


     Я долго шел по коридорам,
     Кругом, как враг, таилась тишь.
     На пришлеца враждебным взором
     Смотрели статуи из ниш.


     В угрюмом сне застыли вещи,
     Был странен серый полумрак,
     И, точно маятник зловещий,
     Звучал мой одинокий шаг.


     И там, где глубже сумрак хмурый,
     Мой взор горящий был смущен
     Едва заметною фигурой
     В тени столпившихся колонн.


     Я подошел, и вот мгновенный,
     Как зверь, в меня вцепился страх:
     Я встретил голову гиены
     На стройных девичьих плечах.


     На острой морде кровь налипла,
     Глаза сияли пустотой,
     И мерзко крался шепот хриплый:
     «Ты сам пришел сюда, ты мой!»


     Мгновенья страшные бежали,
     И наплывала полумгла,
     И бледный ужас повторяли
     Бесчисленные зеркала.

   Ноябрь 1907


   За гробом


     Под землей есть тайная пещера,
     Там стоят высокие гробницы,
     Огненные грезы Люцифера,
     Там блуждают стройные блудницы.
     Ты умрешь бесславно иль со славой,
     Но придет и властно глянет в очи
     Смерть, старик угрюмый и костлявый,
     Нудный и медлительный рабочий.


     Понесет тебя по коридорам,
     Понесет от башни и до башни.
     Со стеклянным, выпученным взором,
     Ты поймешь, что это сон всегдашний.


     И когда, упав в твою гробницу,
     Ты загрезишь о небесном храме,
     Ты увидишь пред собой блудницу
     С острыми жемчужными зубами.


     Сладко будет ей к тебе приникнуть,
     Целовать со злобой бесконечной.
     Ты не сможешь двинуться и крикнуть…
     Это все. И это будет вечно.

   Сентябрь 1907. Париж


   Сады души


     Сады моей души всегда узорны,
     В них ветры так свежи и тиховейны,
     В них золотой песок и мрамор черный,
     Глубокие, прозрачные бассейны.


     Растенья в них, как сны, необычайны,
     Как воды утром, розовеют птицы,
     И – кто поймет намек старинной тайны?
     В них девушка в венке великой жрицы.


     Глаза, как отблеск чистой серой стали,
     Изящный лоб, белей восточных лилий,
     Уста, что никого не целовали
     И никогда ни с кем не говорили.


     И щеки – розоватый жемчуг юга,
     Сокровище немыслимых фантазий,
     И руки, что ласкали лишь друг друга,
     Переплетясь в молитвенном экстазе.


     У ног ее – две черные пантеры
     С отливом металлическим на шкуре.
     Взлетев от роз таинственной пещеры,
     Ее фламинго плавает в лазури.


     Я не смотрю на мир бегущих линий,
     Мои мечты лишь вечному покорны.
     Пускай сирокко бесится в пустыне,
     Сады моей души всегда узорны.

   Ноябрь 1907. Париж


   Зараза


     Приближается к Каиру судно
     С длинными знаменами Пророка.
     По матросам угадать нетрудно,
     Что они с востока.


     Капитан кричит и суетится,
     Слышен голос, гортанный и резкий,
     Меж снастей видны смуглые лица,
     И мелькают красные фески.


     На пристани толпятся дети,
     Забавны их тонкие тельца,
     Они сошлись еще на рассвете
     Посмотреть, где станут пришельцы.


     Аисты сидят на крыше
     И вытягивают шеи.
     Они всех выше,
     И им виднее.


     Аисты – воздушные маги,
     Им многое тайно понятно:
     Почему у одного бродяги
     На щеках багровые пятна.


     Аисты кричат над домами,
     Но никто не слышит их рассказа,
     Что вместе с духами и шелками
     Пробирается в город зараза.

   Октябрь 1907. Париж


   Орел Синдбада


     Следом за Синдбадом-Мореходом
     В чуждых странах я сбирал червонцы
     И блуждал по незнакомым водам,
     Где, дробясь, пылали блики солнца.


     Сколько раз я думал о Синдбаде
     И в душе лелеял мысли те же…
     Было сладко грезить о Багдаде,
     Проходя у чуждых побережий.


     Но орел, чьи перья – красный пламень,
     Что носил богатого Синдбада,
     Поднял и швырнул меня на камень,
     Где морская веяла прохлада.


     Пусть халат мой залит свежей кровью —
     В сердце гибель загорелась снами.
     Я – как мальчик, схваченный любовью
     К девушке, окутанной шелками.


     Тишина над дальним кругозором,
     В мыслях праздник светлого бессилья,
     И орел, моим смущенный взором,
     Отлетая, распускает крылья.

   Ноябрь 1907. Париж


   Жираф


     Сегодня, я вижу, особенно грустен твой взгляд,
     И руки особенно тонки, колени обняв.
     Послушай: далёко, далёко, на озере Чад
     Изысканный бродит жираф.


     Ему грациозная стройность и нега дана,
     И шкуру его украшает волшебный узор,
     С которым равняться осмелится только луна,
     Дробясь и качаясь на влаге широких озер.


     Вдали он подобен цветным парусам корабля,
     И бег его плавен, как радостный птичий полет.
     Я знаю, что много чудесного видит земля,
     Когда на закате он прячется в мраморный грот.
     Я знаю веселые сказки таинственных стран
     Про черную деву, про страсть молодого вождя,
     Но ты слишком долго вдыхала тяжелый туман,
     Ты верить не хочешь во что-нибудь, кроме дождя.


     И как я тебе расскажу про тропический сад,
     Про стройные пальмы, про запах немыслимых трав…
     Ты плачешь? Послушай… далёко, на озере Чад
     Изысканный бродит жираф.

   Сентябрь 1907. Париж


   Носорог


     Видишь, мчатся обезьяны
     С диким криком на лианы,
     Что свисают низко, низко,
     Слышишь шорох многих ног?
     Это значит – близко, близко
     От твоей лесной поляны
     Разъяренный носорог.


     Видишь общее смятенье,
     Слышишь топот? Нет сомненья,
     Если даже буйвол сонный
     Отступает глубже в грязь.
     Но, в нездешнее влюбленный,
     Не ищи себе спасенья,
     Убегая и таясь.


     Подними высоко руки
     С песней счастья и разлуки,
     Взоры в розовых туманах
     Мысль далёко уведут,
     И из стран обетованных
     Нам незримые фелуки
     За тобою приплывут.

   Ноябрь 1907. Париж


   Озеро Чад


     На таинственном озере Чад
     Посреди вековых баобабов
     Вырезные фелуки стремят
     На заре величавых арабов.
     По лесистым его берегам
     И в горах, у зеленых подножий,
     Поклоняются странным богам
     Девы-жрицы с эбеновой кожей.


     Я была женой могучего вождя,
     Дочерью властительного Чада,
     Я одна во время зимнего дождя
     Совершала таинство обряда.
     Говорили – на сто миль вокруг
     Женщин не было меня светлее,
     Я браслетов не снимала с рук.
     И янтарь всегда висел на шее.


     Белый воин был так строен,
     Губы красны, взор спокоен,
     Он был истинным вождем;
     И открылась в сердце дверца,
     А когда нам шепчет сердце,
     Мы не боремся, не ждем.
     Он сказал мне, что едва ли
     И во Франции видали
     Обольстительней меня,
     И как только день растает,
     Для двоих он оседлает
     Берберийского коня.


     Муж мой гнался с верным луком,
     Пробегал лесные чащи,
     Перепрыгивал овраги,
     Плыл по сумрачным озерам
     И достался смертным мукам.
     Видел только день палящий
     Труп свирепого бродяги,
     Труп покрытого позором.


     А на быстром и сильном верблюде,
     Утопая в ласкающей груде
     Шкур звериных и шелковых тканей,
     Уносилась я птицей на север,
     Я ломала мой редкостный веер,
     Упиваясь восторгом заране.
     Раздвигала я гибкие складки
     У моей разноцветной палатки
     И, смеясь, наклонялась в оконце,
     Я смотрела, как прыгает солнце
     В голубых глазах европейца.


     А теперь, как мертвая смоковница,
     У которой листья облетели,
     Я ненужно-скучная любовница,
     Словно вещь, я брошена в Марселе.
     Чтоб питаться жалкими отбросами,
     Чтобы жить, вечернею порою
     Я пляшу пред пьяными матросами,
     И они, смеясь, владеют мною.
     Робкий ум мой обессилен бедами,
     Взор мой с каждым часом угасает…
     Умереть? Но там, в полях неведомых,
     Там мой муж, он ждет и не прощает.

   Октябрь – декабрь 1907. Париж


   Основатели


     Ромул и Рем взошли на гору,
     Холм перед ними был дик и нем.
     Ромул сказал: «Здесь будет город».
     «Город, как солнце», – ответил Рем.


     Ромул сказал: «Волей созвездий
     Мы обрели наш древний почет».
     Рем отвечал: «Что было прежде,
     Надо забыть, глянем вперед».


     «Здесь будет цирк, – промолвил Ромул, —
     Здесь будет дом наш, открытый всем».
     «Но надо поставить ближе к дому
     Могильные склепы», – ответил Рем.

   Январь 1908. Париж


   Манлий


     Манлий сброшен. Слава Рима,
     Власть все та же, что была,
     И навеки нерушима,
     Как Тарпейская скала.


     Рим, как море, взволновался,
     Разрезали вопли тьму,
     Но спокойно улыбался
     Низвергаемый к нему.


     Для чего ж в полдневной хмаре,
     Озаряемый лучом,
     Возникает хмурый Марий
     С окровавленным мечом?

   Январь 1908. Париж


   Императору


     Призрак какой-то неведомой силы,
     Ты ль, указавший законы судьбе,
     Ты ль, император, во мраке могилы
     Хочешь, чтоб я говорил о тебе?


     Горе мне! Я не трибун, не сенатор,
     Я только бедный бродячий певец,
     И для чего, для чего, император,
     Ты на меня возлагаешь венец?


     Заперты мне все богатые двери,
     И мои бедные сказки-стихи
     Слушают только бездомные звери
     Да на высоких горах пастухи.


     Старый хитон мой изодран и черен,
     Очи не зорки и голос мой слаб,
     Но ты сказал, и я буду покорен,
     О император, я верный твой раб.

   Октябрь 1906


   «Мореплаватель Павзаний…»


     Мореплаватель Павзаний
     С берегов далеких Нила
     В Рим привез и шкуры ланей,
     И египетские ткани,
     И большого крокодила.


     Это было в дни безумных
     Извращений Каракаллы.
     Бог веселых и бездумных
     Изукрасил цепью шумных
     Толп причудливые скалы.


     В золотом, невинном горе
     Солнце в море уходило,
     И в пурпуровом уборе
     Император вышел в море,
     Чтобы встретить крокодила.


     Суетились у галеры
     Бородатые скитальцы.
     И изящные гетеры
     Поднимали в честь Венеры
     Точно мраморные пальцы.


     И какой-то сказкой чудной,
     Нарушителем гармоний,
     Крокодил сверкал у судна
     Чешуею изумрудной
     На серебряном понтоне.

   Июль 1906



   Из книги «Жемчуга»
   Стихи 1907–1910 гг


   Волшебная скрипка

   Валерию Брюсову


     Милый мальчик, ты так весел, так светла твоя улыбка,
     Не проси об этом счастье, отравляющем миры,
     Ты не знаешь, ты не знаешь, что такое эта скрипка,
     Что такое темный ужас начинателя игры!


     Тот, кто взял ее однажды в повелительные руки,
     У того исчез навеки безмятежный свет очей,
     Духи ада любят слушать эти царственные звуки,
     Бродят бешеные волки по дороге скрипачей.


     Надо вечно петь и плакать этим струнам, звонким струнам,
     Вечно должен биться, виться обезумевший смычок,
     И под солнцем, и под вьюгой, под белеющим буруном,
     И когда пылает запад, и когда горит восток.


     Ты устанешь и замедлишь, и на миг прервется пенье,
     И уж ты не сможешь крикнуть, шевельнуться и вздохнуть, —
     Тотчас бешеные волки в кровожадном исступленье
     В горло вцепятся зубами, встанут лапами на грудь.


     Ты поймешь тогда, как злобно насмеялось все, что пело,
     В очи глянет запоздалый, но властительный испуг.
     И тоскливый смертный холод обовьет, как тканью, тело,
     И невеста зарыдает, и задумается друг.


     Мальчик, дальше! Здесь не встретишь ни веселья ни сокровищ!
     Но я вижу – ты смеешься, эти взоры – два луча.
     На, владей волшебной скрипкой, посмотри в глаза чудовищ
     И погибни славной смертью, страшной смертью скрипача!

   Ноябрь 1907. Париж


   Потомки Каина


     Он не солгал нам, дух печально-строгий,
     Принявший имя утренней звезды,
     Когда сказал: «Не бойтесь вышней мзды,
     Вкусите плод и будете, как боги».
     Для юношей открылись все дороги,
     Для старцев – все запретные труды,
     Для девушек – янтарные плоды
     И белые, как снег, единороги.


     Но почему мы клонимся без сил,
     Нам кажется, что Кто-то нас забыл,
     Нам ясен ужас древнего соблазна,


     Когда случайно чья-нибудь рука
     Две жердочки, две травки, два древка
     Соединит на миг крестообразно?

   1909


   Камень

   А.И. Гумилевой


     Взгляни, как злобно смотрит камень,
     В нем щели странно глубоки,
     Под мхом мерцает скрытый пламень;
     Не думай, то не светляки!


     Давно угрюмые друиды,
     Сибиллы хмурых королей,
     Отмстить какие-то обиды
     Его призвали из морей.


     Он вышел черный, вышел страшный
     И вот лежит на берегу,
     А по ночам ломает башни
     И мстит случайному врагу.


     Летит пустынными полями,
     За куст приляжет, подождет,
     Сверкнет огнистыми щелями
     И снова бросится вперед.


     И редко кто бы мог увидеть
     Его ночной и тайный путь,
     Но берегись его обидеть,
     Случайно как-нибудь толкнуть.


     Он скроет жгучую обиду,
     Глухое бешенство угроз.
     Он промолчит и будет с виду
     Недвижен, как простой утес.


     Но где бы ты ни скрылся, спящий,
     Тебе его не обмануть,
     Тебя отыщет он, летящий,
     И дико ринется на грудь.


     И ты застонешь в изумленье,
     Завидя блеск его огней,
     Заслыша шум его паденья
     И жалкий треск твоих костей.


     Горячей кровью пьяный, сытый,
     Лишь утром он оставит дом,
     И будет страшен труп забытый,
     Как пес, раздавленный быком.


     И, миновав поля и нивы,
     Вернется к берегу он вновь,
     Чтоб смыли верные приливы
     С него запекшуюся кровь.

   Июль 1908


   Одержимый


     Луна плывет, как круглый щит
     Давно убитого героя,
     А сердце ноет и стучит,
     Уныло чуя роковое.


     Чрез дымный луг, и хмурый лес,
     И угрожающее море
     Бредет с копьем наперевес
     Мое чудовищное горе.


     Напрасно я спешу к коню,
     Хватаю с трепетом поводья
     И, обезумевший, гоню
     Его в ночные половодья.


     В болоте темный дикий бой
     Для всех останется неведом,
     И верх одержит надо мной
     Привыкший к сумрачным победам:


     Мне сразу в очи хлынет мгла…
     На полном, бешеном галопе
     Я буду выбит из седла
     И покачусь в ночные топи.


     Как будет страшен этот час!
     Я буду сжат доспехом тесным,
     И, как всегда, о coup de grâce [1 - Последний, смертельный удар (фр.).]
     Я возоплю пред неизвестным.


     Я угадаю шум глухой
     В неверной мгле ночного дыма,
     Но, как всегда, передо мной
     Пройдет неведомое мимо…


     И утром встану я один,
     А девы, рады играм вешним,
     Шепнут: «Вот странный паладин
     С душой, измученной нездешним».

   Июнь 1908


   Поединок


     В твоем гербе – невинность лилий,
     В моем – багряные цветы.
     И близок бой, рога завыли,
     Сверкнули золотом щиты.


     Я вызван был на поединок
     Под звуки бубнов и литавр,
     Среди смеющихся тропинок,
     Как тигр в саду, – угрюмый мавр.


     Ты – дева-воин песен давних,
     Тобой гордятся короли,
     Твое копье не знает равных
     В пределах моря и земли.


     Вот мы схватились и застыли,
     И войско с трепетом глядит,
     Кто побеждает: я ли, ты ли,
     Иль гибкость стали, иль гранит.


     Я пал, и молнии победней
     Сверкнул и в тело впился нож.
     Тебе восторг – мой стон последний,
     Моя прерывистая дрожь.


     И ты уходишь в славе ратной,
     Толпа поет тебе хвалы,
     Но ты воротишься обратно,
     Одна, в плаще весенней мглы.


     И над равниной дымно-белой,
     Мерцая шлемом золотым,
     Найдешь мой труп окоченелый
     И снова склонишься над ним:


     «Люблю! Ты слышишь, милый, милый?
     Открой глаза, ответь мне: «Да».
     За то, что я тебя убила,
     Твоей я стану навсегда».


     Еще не умер звук рыданий,
     Еще шуршит твой белый шелк,
     А уж ко мне ползет в тумане
     Нетерпеливо-жадный волк.

   1909


   Царица


     Твой лоб в кудрях отлива бронзы,
     Как сталь, глаза твои остры,
     Тебе задумчивые бонзы
     В Тибете ставили костры.


     Когда Тимур в унылой злобе
     Народы бросил к их мете,
     Тебя несли в пустынях Гоби
     На боевом его щите.


     И ты вступила в крепость Агры,
     Светла, как древняя Лилит,
     Твои веселые онагры
     Звенели золотом копыт.


     Был вечер тих. Земля молчала,
     Едва вздыхали цветники,
     Да от зеленого канала,
     Взлетая, реяли жуки.


     И я следил в тени колонны
     Черты алмазного лица
     И ждал, коленопреклоненный,
     В одежде розовой жреца.


     Узорный лук в дугу был согнут,
     И, вольность древнюю любя,
     Я знал, что мускулы не дрогнут
     И острие найдет тебя.


     Тогда бы вспыхнуло былое:
     Князей торжественный приход,
     И пляски в зарослях алоэ,
     И дни веселые охот.


     Но рот твой, вырезанный строго,
     Таил такую смену мук,
     Что я в тебе увидел бога
     И робко выронил свой лук.


     Толпа рабов ко мне метнулась,
     Теснясь, волнуясь и крича,
     И ты лениво улыбнулась
     Стальной секире палача.

   Март 1909


   В библиотеке

   М. Кузмину


     О, пожелтевшие листы
     В стенах вечерних библиотек,
     Когда раздумья так чисты,
     А пыль пьянее, чем наркотик!


     Мне нынче труден мой урок.
     Куда от странной грезы деться?
     Я отыскал сейчас цветок
     В процессе древнем Жиль де Реца.


     Изрезан сетью бледных жил,
     Сухой, но тайно благовонный…
     Его, наверно, положил
     Сюда какой-нибудь влюбленный.


     Еще от алых женских губ
     Его пылали жарко щеки,
     Но взор очей уже был туп
     И мысли холодно-жестоки.


     И, верно, дьявольская страсть
     В душе вставала, словно пенье,
     Что дар любви, цветок увясть
     Был брошен в книге преступленья.


     И после там, в тени аркад,
     В великолепье ночи дивной
     Кого заметил тусклый взгляд,
     Чей крик послышался призывный?


     Так много тайн хранит любовь,
     Так мучат старые гробницы!
     Мне ясно кажется, что кровь
     Пятнает многие страницы.


     И терн сопутствует венцу,
     И бремя жизни – злое бремя…
     Но что до этого чтецу,
     Неутомимому, как время!


     Мои мечты… они чисты,
     А ты, убийца дальний, кто ты?!
     О, пожелтевшие листы,
     Шагреневые переплеты!

   1909


   Семирамида

   Светлой памяти И.Ф. Анненского


     Для первых властителей завиден мой жребий,
     И боги не так горды.
     Столпами из мрамора в пылающем небе
     Укрепились мои сады.


     Там рощи с цистернами для розовой влаги,
     Голубые, нежные мхи,
     Рабы, и танцовщицы, и мудрые маги,
     Короли четырех стихий.


     Все манит и радует, все ясно и близко,
     Все таит восторг вышины,
     Но каждою полночью так страшно и низко
     Наклоняется лик луны.


     И в сумрачном ужасе от лунного взгляда,
     От цепких лунных сетей,
     Мне хочется броситься из этого сада
     С высоты семисот локтей.

   1909


   Старый конквистадор


     Углубясь в неведомые горы,
     Заблудился старый конквистадор,
     В дымном небе плавали кондоры,
     Нависали снежные громады.


     Восемь дней скитался он без пищи,
     Конь издох, но под большим уступом
     Он нашел уютное жилище,
     Чтоб не разлучаться с милым трупом.


     Там он жил в тени сухих смоковниц,
     Песни пел о солнечной Кастилье,
     Вспоминал сраженья и любовниц,
     Видел то пищали, то мантильи.


     Как всегда, был дерзок и спокоен
     И не знал ни ужаса, ни злости,
     Смерть пришла, и предложил ей воин
     Поиграть в изломанные кости.

   Май 1908


   Варвары


     Когда зарыдала страна под немилостью Божьей
     И варвары в город вошли молчаливой толпою,
     На площади людной царица поставила ложе,
     Суровых врагов ожидала царица нагою.


     Трубили герольды. По ветру стремились знамена,
     Как листья осенние, прелые, бурые листья.
     Роскошные груды восточных шелков и виссона
     С краев украшали литые из золота кисти.


     Царица была, как пантера суровых безлюдий,
     С глазами – провалами темного, дикого счастья.
     Под сеткой жемчужной вздымались дрожащие груди,
     На смуглых руках и ногах трепетали запястья.


     И зов ее мчался, как звоны серебряной лютни:
     «Спешите, герои, несущие луки и пращи!
     Нигде, никогда не найти вам жены бесприютней,
     Чьи жалкие стоны вам будут желанней и слаще!


     Спешите, герои, окованы медью и сталью,
     Пусть в бедное тело вопьются свирепые гвозди,
     И бешенством ваши нальются сердца и печалью
     И будут красней виноградных пурпуровых гроздий.


     Давно я ждала вас, могучие, грубые люди,
     Мечтала, любуясь на зарево ваших становищ.
     Идите ж, терзайте для муки расцветшие груди,
     Герольд протрубит – не щадите заветных сокровищ».


     Серебряный рог, изукрашенный костью слоновьей,
     На бронзовом блюде рабы протянули герольду,
     Но варвары севера хмурили гордые брови,
     Они вспоминали скитанья по снегу и по льду.


     Они вспоминали холодное небо и дюны,
     В зеленых трущобах веселые щебеты птичьи,
     И царственно-синие женские взоры… и струны,
     Которыми скальды гремели о женском величье.


     Кипела, сверкала народом широкая площадь,
     И южное небо раскрыло свой огненный веер,
     Но хмурый начальник сдержал опененную лошадь,
     С надменной усмешкой войска повернул он на север.

   Июль, до 14-го, 1908. Царское Село


   Воин Агамемнона


     Смутную душу мою тяготит
     Странный и страшный вопрос:
     Можно ли жить, если умер Атрид,
     Умер на ложе из роз?


     Все, что нам снилось всегда и везде,
     Наше желанье и страх,
     Все отражалось, как в чистой воде,
     В этих спокойных очах.


     В мышцах жила несказанная мощь,
     Нега – в изгибе колен,
     Был он прекрасен, как облако, – вождь
     Золотоносных Микен.


     Что я? Обломок старинных обид,
     Дротик, упавший в траву.
     Умер водитель народов, Атрид,
     Я же, ничтожный, живу.


     Манит прозрачность глубоких озер,
     Смотрит с укором заря.
     Тягостен, тягостен этот позор —
     Жить, потерявши царя!

   Март 1909


   Орел


     Орел летел все выше и вперед
     К Престолу Сил сквозь звездные преддверья,
     И был прекрасен царственный полет,
     И лоснились коричневые перья.


     Где жил он прежде? Может быть, в плену,
     В оковах королевского зверинца,
     Кричал, встречая девушку-весну,
     Влюбленную в задумчивого принца.


     Иль, может быть, в берлоге колдуна,
     Когда глядел он в узкое оконце,
     Его зачаровала вышина
     И властно превратила сердце в солнце.


     Не все ль равно?! Играя и маня,
     Лазурное вскрывалось совершенство,
     И он летел три ночи и три дня
     И умер, задохнувшись от блаженства.


     Он умер, да! Но он не мог упасть,
     Войдя в круги планетного движенья.
     Бездонная внизу зияла пасть,
     Но были слабы силы притяженья.


     Лучами был пронизан небосвод,
     Божественно-холодными лучами.
     Не зная тленья, он летел вперед,
     Смотрел на звезды мертвыми очами.


     Не раз в бездонность рушились миры,
     Не раз труба архангела трубила,
     Но не была добычей для игры
     Его великолепная могила.

   Июнь 1909


   Покорность


     Только усталый достоин молиться богам,
     Только влюбленный – ступать по весенним лугам!


     На небе звезды, и тихая грусть на земле,
     Тихое «пусть» прозвучало и тает во мгле.


     Это – покорность! Приди и склонись надо мной,
     Бледная дева под траурно-черной фатой!


     Край мой печален, затерян в болотной глуши,
     Нету прекраснее края для скорбной души.


     Вон порыжевшие кочки и мокрый овраг,
     Я для него отрешаюсь от призрачных благ.


     Что я: влюблен или просто смертельно устал?
     Так хорошо, что мой взор наконец отблистал!


     Тихо смотрю, как степная колышется зыбь,
     Тихо внимаю, как плачет болотная выпь.

   1910


   Рыцарь с цепью


     Слышу гул и завыванье призывающих рогов,
     И я снова конквистадор, покоритель городов.


     Словно раб, я был закован, жил, униженный, в плену
     И забыл, неблагодарный, про могучую весну.


     А она пришла, ступая над рубинами цветов,
     И, ревнивая, разбила сталь мучительных оков.


     Я опять иду по скалам, пью студеные струи;
     Под дыханьем океана раны зажили мои.


     Но, вступая, обновленный, в неизвестную страну,
     Ничего я не забуду, ничего не прокляну.


     И, чтоб помнить каждый подвиг, – и возвышенность, и степь, —
     Я к серебряному шлему прикую стальную цепь.

   Июнь 1908


   Христос


     Он идет путем жемчужным
     По садам береговым,
     Люди заняты ненужным,
     Люди заняты земным.


     «Здравствуй, пастырь! Рыбарь, здравствуй!
     Вас зову я навсегда,
     Чтоб блюсти иную паству
     И иные невода.


     Лучше ль рыбы или овцы
     Человеческой души?
     Вы, небесные торговцы,
     Не считайте барыши!


     Ведь не домик в Галилее
     Вам награда за труды, —
     Светлый рай, что розовее
     Самой розовой звезды.


     Солнце близится к притину,
     Слышно веянье конца,
     Но отрадно будет Сыну
     В Доме Нежного Отца».


     Не томит, не мучит выбор,
     Что пленительней чудес?!
     И идут пастух и рыбарь
     За искателем небес.

   1910


   Завещание


     Очарован соблазнами жизни,
     Не хочу я растаять во мгле,
     Не хочу я вернуться к отчизне,
     К усыпляющей, мертвой земле.


     Пусть высоко на розовой влаге
     Вечереющих горных озер
     Молодые и строгие маги
     Кипарисовый сложат костер.


     И покорно, склоняясь, положат
     На него мой закутанный труп,
     Чтоб смотрел я с последнего ложа
     С затаенной усмешкою губ.


     И когда заревое чуть тронет
     Темным золотом мраморный мол,
     Пусть задумчивый факел уронит
     Благовонье пылающих смол.


     И свирель тишину опечалит,
     И серебряный гонг заревет
     В час, когда задрожит и отчалит
     Огневеющий траурный плот.


     Словно демон в лесу волхвований,
     Снова вспыхнет мое бытие,
     От мучительных красных лобзаний
     Зашевелится тело мое.


     И пока к пустоте или раю
     Необорный не бросит меня,
     Я еще один раз отпылаю
     Упоительной жизнью огня.

   Апрель 1908


   Свидание


     Сегодня ты придешь ко мне,
     Сегодня я пойму,
     Зачем так странно при луне
     Остаться одному.


     Ты остановишься, бледна,
     И тихо сбросишь плащ.
     Не так ли полная луна
     Встает из темных чащ?


     И, околдованный луной,
     Окованный тобой,
     Я буду счастлив тишиной,
     И мраком, и судьбой.


     Так зверь безрадостных лесов,
     Почуявший весну,
     Внимает шороху часов
     И смотрит на луну.


     И тихо крадется в овраг
     Будить ночные сны,
     И согласует легкий шаг
     С движением луны.


     Как он, и я хочу молчать,
     Тоскуя и любя,
     С тревогой древнею встречать
     Мою луну, тебя.


     Проходит миг, ты не со мной,
     И снова день и мрак,
     Но, обожженная луной,
     Душа хранит твой знак.


     Соединяющий тела
     Их разлучает вновь,
     Но, как луна, всегда светла
     Полночная любовь.

   1909


   «Ты помнишь дворец великанов…»


     Ты помнишь дворец великанов,
     В бассейне серебряных рыб,
     Аллеи высоких платанов
     И башни из каменных глыб?


     Как конь золотистый у башен,
     Играя, вставал на дыбы
     И белый чепрак был украшен
     Узорами тонкой резьбы?


     Ты помнишь, у облачных впадин
     С тобою нашли мы карниз,
     Где звезды, как горсть виноградин,
     Стремительно падали вниз?


     Теперь, о скажи, не бледнея,
     Теперь мы с тобою не те,
     Быть может, сильней и смелее,
     Но только чужие мечте.


     У нас как точеные руки,
     Красивы у нас имена,
     Но мертвой, томительной скуке
     Душа навсегда отдана.


     И мы до сих пор не забыли,
     Хоть нам и дано забывать,
     То время, когда мы любили,
     Когда мы умели летать.

   1910


   Старина


     Вот парк с пустынными опушками,
     Где сонных трав печальна зыбь,
     Где поздно вечером с лягушками
     Перекликаться любит выпь.


     Вот дом, старинный и некрашеный,
     В нем словно плавает туман,
     В нем залы гулкие украшены
     Изображением пейзан.


     Мне суждено одну тоску нести,
     Где дед раскладывал пасьянс
     И где влюблялись тетки в юности
     И танцевали контреданс.


     И сердце мучится бездомное,
     Что им владеет лишь одна
     Такая скучная и томная,
     Незолотая старина.


     …Теперь бы кручи необорные,
     Снега серебряных вершин
     Да тучи сизые и черные
     Над гулким грохотом лавин!

   1910


   «Он поклялся в строгом храме…»


     Он поклялся в строгом храме
     Перед статуей Мадонны,
     Что он будет верен даме,
     Той, чьи взоры непреклонны.
     И забыл о тайном браке,
     Всюду ласки расточая.
     Ночью был зарезан в драке
     И пришел к преддверьям рая.


     «Ты ль в Моем не клялся храме, —
     Прозвучала речь Мадонны, —
     Что ты будешь верен даме,
     Той, чьи взоры непреклонны?


     Отойди, не эти жатвы
     Собирает Царь Небесный,
     Кто нарушил слово клятвы,
     Гибнет, Богу неизвестный».


     Но, печальный и упрямый,
     Он припал к ногам Мадонны:
     «Я нигде не встретил дамы,
     Той, чьи взоры непреклонны».

   Май 1910


   Заводи

   Н.В. Анненской


     Солнце скрылось на западе
     За полями обетованными,
     И стали тихие заводи
     Синими и благоуханными.


     Сонно дрогнул камыш,
     Пролетела летучая мышь,
     Рыба плеснулась в омуте…
     …И направились к дому те,
     У кого есть дом
     С голубыми ставнями,
     С креслами давними
     И круглым чайным столом.


     Я один остался на воздухе
     Смотреть на сонную заводь,
     Где днем так отрадно плавать,
     А вечером плакать,
     Потому что я люблю Тебя, Господи.

   1910


   Кенгуру
   Утро девушки


     Сон меня сегодня не разнежил,
     Я проснулась рано поутру
     И пошла, вдыхая воздух свежий,
     Посмотреть ручного кенгуру.


     Он срывал пучки смолистых игол,
     Глупый, для чего-то их жевал,
     И смешно, смешно ко мне запрыгал,
     И еще смешнее закричал.


     У него так неуклюжи ласки,
     Но и я люблю ласкать его,
     Чтоб его коричневые глазки
     Мигом осветило торжество.


     А потом, охвачена истомой,
     Я мечтать уселась на скамью;
     Что ж нейдет он, дальний, незнакомый,
     Тот один, которого люблю!


     Мысли так отчетливо ложатся,
     Словно тени листьев поутру.
     Я хочу к кому-нибудь ласкаться,
     Как ко мне ласкался кенгуру.

   1910


   Дон жуан


     Моя мечта надменна и проста:
     Схватить весло, поставить ногу в стремя
     И обмануть медлительное время,
     Всегда лобзая новые уста.


     А в старости принять завет Христа,
     Потупить взор, посыпать пеплом темя
     И взять на грудь спасающее бремя
     Тяжелого железного креста!
     И лишь когда средь оргии победной
     Я вдруг опомнюсь, как лунатик бледный,
     Испуганный в тиши своих путей,
     Я вспоминаю, что, ненужный атом,
     Я не имел от женщины детей
     И никогда не звал мужчину братом.

   1909


   Попугай


     Я – попугай с Антильских островов,
     Но я живу в квадратной келье мага.
     Вокруг – реторты, глобусы, бумага,
     И кашель старика, и бой часов.


     Пусть в час заклятий, в вихре голосов
     И в блеске глаз, мерцающих как шпага,
     Ерошат крылья ужас и отвага
     И я сражаюсь с призраками сов…


     Пусть! Но едва под этот свод унылый
     Войдет гадать о картах иль о милой
     Распутник в раззолоченном плаще, —


     Мне грезится корабль в тиши залива,
     Я вспоминаю солнце… и вотще
     Стремлюсь забыть, что тайна некрасива.

   1909


   Читатель книг


     Читатель книг, и я хотел найти
     Мой тихий рай в покорности сознанья,
     Я их любил, те странные пути,
     Где нет надежд и нет воспоминанья.


     Неутомимо плыть ручьями строк,
     В проливы глаз вступать нетерпеливо,
     И наблюдать, как пенится поток,
     И слушать гул идущего прилива!


     Но вечером… О, как она страшна,
     Ночная тень за шкафом, за киотом,
     И маятник, недвижный, как луна,
     Что светит над мерцающим болотом!

   1909


   «У меня не живут цветы…»


     У меня не живут цветы,
     Красотой их на миг я обманут,
     Простоят день, другой и завянут,
     У меня не живут цветы.


     Да и птицы здесь не живут,
     Только хохлятся скорбно и глухо,
     А наутро – комочек из пуха…
     Даже птицы здесь не живут.


     Только книги в восемь рядов,
     Молчаливые, грузные томы,
     Сторожат вековые истомы,
     Словно зубы в восемь рядов.


     Мне продавший их букинист,
     Помню, был и горбатым, и нищим…
     …Торговал за проклятым кладбищем
     Мне продавший их букинист.

   1910


   Это было не раз


     Это было не раз, это будет не раз
     В нашей битве, глухой и упорной:
     Как всегда, от меня ты теперь отреклась,
     Завтра, знаю, вернешься покорной.


     Но зато не дивись, мой враждующий друг,
     Враг мой, схваченный темной любовью,
     Если стоны любви будут стонами мук,
     Поцелуи – окрашены кровью.

   1910


   Молитва


     Солнце свирепое, солнце грозящее,
     Бога, в пространствах идущего,
     Лицо сумасшедшее,


     Солнце, сожги настоящее
     Во имя грядущего,
     Но помилуй прошедшее!

   1910


   «Рощи пальм и заросли алоэ…»


     Рощи пальм и заросли алоэ,
     Серебристо-матовый ручей,
     Небо, бесконечно-голубое,
     Небо, золотое от лучей.


     И чего еще ты хочешь, сердце?
     Разве счастье – сказка или ложь?
     Для чего ж соблазнам иноверца
     Ты себя покорно отдаешь?


     Разве снова хочешь ты отравы,
     Хочешь биться в огненном бреду,
     Разве ты не властно жить, как травы
     В этом упоительном саду?

   Ноябрь 1908. Царское Село


   Вечер


     Еще один ненужный день,
     Великолепный и ненужный!
     Приди, ласкающая тень,
     И душу смутную одень
     Своею ризою жемчужной.


     И ты пришла… Ты гонишь прочь
     Зловещих птиц – мои печали.
     О, повелительница ночь,
     Никто не в силах превозмочь
     Победный шаг твоих сандалий!


     От звезд слетает тишина,
     Блестит луна – твое запястье,
     И мне опять во сне дана
     Обетованная страна —
     Давно оплаканное счастье.

   Ноябрь 1908. Царское Село


   Беатриче

 //-- I --// 

     Музы, рыдать перестаньте,
     Грусть вашу в песнях излейте,
     Спойте мне песню о Данте
     Или сыграйте на флейте.


     Дальше, докучные фавны,
     Музыки нет в вашем кличе!
     Знаете ль вы, что недавно
     Бросила рай Беатриче,


     Странная белая роза
     В тихой вечерней прохладе…
     Что это? Снова угроза
     Или мольба о пощаде?


     Жил беспокойный художник
     В мире лукавых обличий —
     Грешник, развратник, безбожник,
     Но он любил Беатриче.


     Тайные думы поэта
     В сердце его прихотливом
     Стали потоками света,
     Стали шумящим приливом.


     Музы, в сонете-брильянте
     Странную тайну отметьте,
     Спойте мне песню о Данте
     И Габриеле Россетти.

 //-- II --// 

     В моих садах – цветы, в твоих – печаль.
     Приди ко мне, прекрасною печалью
     Заворожи, как дымчатой вуалью,
     Моих садов мучительную даль.


     Ты – лепесток иранских белых роз.
     Войди сюда, в сады моих томлений,
     Чтоб не было прерывистых движений,
     Чтоб музыка была пластичных поз,


     Чтоб пронеслось с уступа на уступ
     Задумчивое имя Беатриче
     И чтоб не хор менад, а хор девичий
     Пел красоту твоих печальных губ.

 //-- III --// 

     Пощади, не довольно ли жалящей боли,
     Темной пытки отчаянья, пытки стыда!
     Я оставил соблазн роковых своеволий,
     Усмиренный, покорный, я твой навсегда.


     Слишком долго мы были затеряны в безднах.
     Волны-звери, подняв свой мерцающий горб,
     Нас крутили и били в объятьях железных
     И бросали на скалы, где пряталась скорбь.


     Но теперь, словно белые кони от битвы,
     Улетают клочки грозовых облаков.
     Если хочешь, мы выйдем для общей молитвы
     На хрустящий песок золотых островов.

 //-- IV --// 

     Я не буду тебя проклинать,
     Я печален печалью разлуки,
     Но хочу и теперь целовать
     Я твои уводящие руки.


     Все свершилось, о чем я мечтал
     Еще мальчиком странно-влюбленным,
     Я увидел блестящий кинжал
     В этих милых руках обнаженным.


     Ты подаришь мне смертную дрожь,
     А не бледную дрожь сладострастья,
     И меня навсегда уведешь
     К островам совершенного счастья.

   Между 1906 и 1909



   Из книги «Чужое небо»


   I


   Ангел-хранитель


     Он мне шепчет: «Своевольный,
     Что ты так уныл?
     Иль о жизни прежней, вольной,
     Тайно загрустил?


     Полно! Разве всплески, речи
     Сумрачных морей
     Стоят самой краткой встречи
     С госпожой твоей?


     Так ли с сердца бремя снимет
     Голубой простор,
     Как она, когда поднимет
     На тебя свой взор?


     Ты волен предаться гневу,
     Коль она молчит,
     Но покинуть королеву
     Для вассала – стыд».


     Так и ночью молчаливой,
     Днем и поутру
     Он стоит, красноречивый,
     За свою сестру.

   1912


   Две розы


     Перед воротами Эдема
     Две розы пышно расцвели,
     Но роза – страстности эмблема,
     А страстность – детище земли.


     Одна так нежно розовеет,
     Как дева, милым смущена,
     Другая, пурпурная, рдеет,
     Огнем любви обожжена.


     А обе на Пороге Знанья…
     Ужель Всевышний так судил
     И тайну страстного сгоранья
     К небесным тайнам приобщил?!

   1912


   Девушке


     Мне не нравится томность
     Ваших скрещенных рук,
     И спокойная скромность,
     И стыдливый испуг.


     Героиня романов Тургенева,
     Вы надменны, нежны и чисты,
     В вас так много безбурно-осеннего
     От аллеи, где кружат листы.


     Никогда ничему не поверите,
     Прежде чем не сочтете, не смерите,
     Никогда, никуда не пойдете,
     Коль на карте путей не найдете.


     И вам чужд тот безумный охотник,
     Что, взойдя на нагую скалу,
     В пьяном счастье, в тоске безотчетной
     Прямо в солнце пускает стрелу.

   1912


   На море


     Закат. Как змеи, волны гнутся,
     Уже без гневных гребешков,
     Но не бегут они коснуться
     Непобедимых берегов.


     И только издали добредший
     Бурун, поверивший во мглу,
     Внесется, буйный сумасшедший,
     На глянцевитую скалу.


     И лопнет с гиканьем и ревом,
     Подбросив к небу пенный клок…
     Но весел в море бирюзовом
     С латинским парусом челнок;


     И загорелый кормчий ловок,
     Дыша волной растущей мглы
     И – от натянутых веревок —
     Бодрящим запахом смолы.

   Январь 1912


   Сомнение


     Вот я один в вечерний тихий час,
     Я буду думать лишь о вас, о вас.


     Возьмусь за книгу, но прочту: «она»,
     И вновь душа пьяна и смятена.


     Я брошусь на скрипучую кровать,
     Подушка жжет… Нет, мне не спать, а ждать.


     И, крадучись, я подойду к окну,
     На дымный луг взгляну и на луну.


     Вон там, у клумб, вы мне сказали «да»,
     О, это «да» со мною навсегда.


     И вдруг сознанье бросит мне в ответ,
     Что вас покорней не было и нет.


     Что ваше «да», ваш трепет, у сосны
     Ваш поцелуй – лишь бред весны и сны.

   1912


   Сон
   Утренняя болтовня


     Вы сегодня так красивы,
     Что вы видели во сне?
     – Берег, ивы
     При луне.


     А еще? К ночному склону
     Не приходят, не любя.
     – Дездемону
     И себя.


     Вы глядите так несмело:
     Кто там был за купой ив?
     – Был Отелло,
     Он красив.


     Был ли он вас двух достоин?
     Был ли он как лунный свет?
     – Да, он воин
     И поэт.


     О какой же пел он ныне
     Неоткрытой красоте?
     – О пустыне
     И мечте.


     И вы слушали влюбленно,
     Нежной грусти не тая?
     – Дездемона,
     Но не я.

   Май 1911. Слепнево


   Отрывок


     Христос сказал: «Убогие блаженны,
     Завиден рок слепцов, калек и нищих,
     Я их возьму в надзвездные селенья,
     Я сделаю их рыцарями неба
     И назову славнейшими из славных…»
     Пусть! Я приму! Но как же те, другие,
     Чьей мыслью мы теперь живем и дышим,
     Чьи имена звучат нам как призывы?
     Искупят чем они свое величье,
     Как им заплатит воля равновесья?
     Иль Беатриче стала проституткой,
     Глухонемым – великий Вольфганг Гете
     И Байрон – площадным шутом… О ужас!

   1911


   Вечное


     Я в коридоре дней сомкнутых,
     Где даже небо тяжкий гнет,
     Смотрю в века, живу в минутах,
     Но жду Субботы из Суббот:


     Конца тревогам и удачам,
     Слепым блужданиям души…
     О день, когда я буду зрячим
     И странно знающим, спеши!


     Я душу обрету иную,
     Все, что дразнило, уловя.
     Благословлю я золотую
     Дорогу к солнцу от червя.


     И тот, кто шел со мною рядом
     В громах и кроткой тишине,
     Кто был жесток к моим усладам
     И ясно милостив к вине,


     Учил молчать, учил бороться,
     Всей древней мудрости земли, —
     Положит посох, обернется
     И скажет просто: «Мы пришли».

   1912


   Константинополь


     Еще близ порта орали хором
     Матросы, требуя вина,
     А над Стамбулом и над Босфором
     Сверкнула полная луна.


     Сегодня ночью на дно залива
     Швырнут неверную жену,
     Жену, что слишком была красива
     И походила на луну.


     Она любила свои мечтанья,
     Беседку в чаще камыша,
     Старух-гадальщиц, и их гаданья,
     И все, что не любил паша.


     Отец печален, но понимает
     И шепчет мужу: «Что ж, пора?»
     Но глаз упрямых не поднимает,
     Мечтает младшая сестра:


     «Так много, много в глухих заливах
     Лежит любовников других,
     Сплетенных, томных и молчаливых…
     Какое счастье быть средь них!»

   Май 1911


   Современность


     Я закрыл «Илиаду» и сел у окна.
     На губах трепетало последнее слово.
     Что-то ярко светило – фонарь иль луна,
     И медлительно двигалась тень часового.


     Я так часто бросал испытующий взор
     И так много встречал отвечающих взоров,
     Одиссеев во мраке пароходных контор,
     Агамемнонов между трактирных маркеров.


     Там, в далекой Сибири, где плачет пурга,
     Застывают в серебряных льдах мастодонты,
     Их глухая тоска там колышет снега,
     Красной кровью – ведь их – зажжены горизонты.


     Я печален от книги, томлюсь от луны,
     Может быть, мне совсем и не надо героя…
     Вот идут по аллее, так странно нежны,
     Гимназист с гимназисткой, как Дафнис и Хлоя.

   Август 1911


   Сонет


     Я, верно, болен: на сердце туман,
     Мне скучно все – и люди, и рассказы.
     Мне снятся королевские алмазы
     И весь в крови широкий ятаган.


     Мне чудится (и это не обман),
     Мой предок был татарин косоглазый,
     Свирепый гунн… Я веяньем заразы,
     Через века дошедшей, обуян.
     Молчу, томлюсь, и отступают стены:
     Вот океан весь в клочьях белой пены,
     Закатным солнцем залитый гранит


     И город с голубыми куполами,
     С цветущими жасминными садами,
     Мы дрались там… Ах да! я был убит.

   Январь 1912


   Однажды вечером


     В узких вазах томленье умирающих лилий.
     Запад был медно-красный. Вечер был голубой.
     О Леконте де Лиле мы с тобой говорили,
     О холодном поэте мы грустили с тобой.


     Мы не раз открывали шелковистые томы
     И читали спокойно и шептали: «Не тот!»
     Но тогда нам сверкнули все слова, все истомы,
     Как кочевницы звезды, что восходят раз в год.


     Так певучи и странны, в наших душах воскресли
     Рифмы древнего солнца, мир нежданно большой,
     И сквозь сумрак вечерний запрокинутый в кресле
     Резкий профиль креола с лебединой душой.

   1912


   Она


     Я знаю женщину: молчанье,
     Усталость горькая от слов,
     Живет в таинственном мерцанье
     Ее расширенных зрачков.


     Ее душа открыта жадно
     Лишь медной музыке стиха,
     Пред жизнью дольней и отрадной
     Высокомерна и глуха.


     Неслышный и неторопливый,
     Так странно плавен шаг ее,
     Назвать нельзя ее красивой,
     Но в ней все счастие мое.


     Когда я жажду своеволий
     И смел и горд – я к ней иду
     Учиться мудрой сладкой боли
     В ее истоме и бреду.


     Она светла в часы томлений
     И держит молнии в руке,
     И четки сны ее, как тени
     На райском огненном песке.

   1912


   Из логова змиева


     Из логова змиева,
     Из города Киева,
     Я взял не жену, а колдунью.
     А думал – забавницу,
     Гадал – своенравницу,
     Веселую птицу-певунью.


     Покликаешь – морщится,
     Обнимешь – топорщится,
     А выйдет луна – затомится,
     И смотрит, и стонет,
     Как будто хоронит
     Кого-то, – и хочет топиться.


     Твержу ей: «Крещеному,
     С тобой по-мудреному
     Возиться теперь мне не в пору.
     Снеси-ка истому ты
     В днепровские омуты,
     На грешную Лысую гору».


     Молчит, только ежится,
     И все ей неможется.
     Мне жалко ее, виноватую,
     Как птицу подбитую,
     Березу подрытую
     Над очастью, Богом заклятою.

   Июль 1911



   II

   Посвящается Анне Ахматовой


   Я верил, я думал…

   Сергею Маковскому


     Я верил, я думал, и свет мне блеснул наконец;
     Создав, навсегда уступил меня року Создатель;
     Я продан! Я больше не Божий! Ушел продавец,
     И с явной насмешкой глядит на меня покупатель.


     Летящей горою за мною несется Вчера,
     А Завтра меня впереди ожидает, как бездна,
     Иду… Но когда-нибудь в Бездну сорвется Гора.
     Я знаю, я знаю, дорога моя бесполезна.
     И если я волей себе покоряю людей,
     И если слетает ко мне по ночам вдохновенье,
     И если я ведаю тайны – поэт, чародей,
     Властитель вселенной – тем будет страшнее паденье.


     И вот мне приснилось, что сердце мое не болит,
     Оно – колокольчик фарфоровый в желтом Китае
     На пагоде пестрой… Висит и приветно звенит,
     В эмалевом небе дразня журавлиные стаи.


     А тихая девушка в платье из красных шелков,
     Где золотом вышиты осы, цветы и драконы,
     С поджатыми ножками смотрит без мыслей и снов,
     Внимательно слушая легкие, легкие звоны.

   Октябрь 1911


   Ослепительное


     Я тело в кресло уроню,
     Я свет руками заслоню
     И буду плакать долго, долго,
     Припоминая вечера,
     Когда не мучило «вчера»
     И не томили цепи долга;


     И в море врезавшийся мыс,
     И одинокий кипарис,
     И благосклонного Гуссейна,
     И медленный его рассказ,
     В часы, когда не видит глаз
     Ни кипариса, ни бассейна.


     И снова властвует Багдад,
     И снова странствует Синдбад,
     Вступает с демонами в ссору,
     И от египетской земли
     Опять уходят корабли
     В великолепную Бассору.


     Купцам и прибыль и почет.
     Но нет, не прибыль их влечет
     В нагих степях, над бездной водной;
     О тайна тайн, о птица Рок,
     Не твой ли дальний островок
     Им был звездою путеводной?


     Ты уводила моряков
     В пещеры джиннов и волков,
     Хранящих древнюю обиду,
     И на висячие мосты
     Сквозь темно-красные кусты
     На пир к Гаруну аль-Рашиду.


     И я когда-то был твоим.
     Я плыл, покорный пилигрим,
     За жизнью благостной и мирной,
     Чтоб повстречал меня Гуссейн
     В садах, где розы и бассейн,
     На берегу за старой Смирной.


     Когда же… Боже, как чисты
     И как мучительны мечты!
     Ну что же, раньте сердце, раньте.
     Я тело в кресло уроню,
     Я свет руками заслоню
     И буду плакать о Леванте.

   1911


   Жестокая


     «Пленительная, злая, неужели
     Для вас смешно святое слово «друг»?
     Вам хочется на вашем лунном теле
     Следить касанья только женских рук,


     Прикосновенья губ стыдливо-страстных
     И взгляды глаз нетребующих, да?
     Ужели до сих пор в мечтах неясных
     Вас детский смех не мучил никогда?


     Любовь мужчины – пламень Прометея
     И требует и, требуя, дарит,
     Пред ней душа, волнуясь и слабея,
     Как красный куст, корит и говорит.


     Я вас люблю, забудьте сны!»– В молчанье
     Она, чуть дрогнув, веки подняла,
     И я услышал звонких лир бряцанье
     И громовые клекоты орла.


     Орел Сафо у белого утеса
     Торжественно парил, и красота
     Бестенных виноградников Лесбоса
     Замкнула богохульные уста.

   1912


   Любовь


     Надменный, как юноша, лирик
     Вошел, не стучася, в мой дом
     И просто заметил, что в мире
     Я должен грустить лишь о нем.


     С капризной ужимкой захлопнул
     Открытую книгу мою,
     Туфлей лакированной топнул,
     Едва проронив: «Не люблю».
     Как смел он так пахнуть духами!
     Так дерзко перстнями играть!
     Как смел он засыпать цветами
     Мой письменный стол и кровать!


     Я из дому вышел со злостью,
     Но он увязался за мной.
     Стучит изумительной тростью
     По звонким камням мостовой.


     И стал я с тех пор сумасшедшим.
     Не смею вернуться в свой дом
     И все говорю о пришедшем
     Бесстыдным его языком.

   1912


   Баллада


     Влюбленные, чья грусть как облака,
     И нежные, задумчивые леди,
     Какой дорогой вас ведет тоска,
     К какой еще неслыханной победе
     Над чарой вам назначенных наследий?
     Где вашей вечной грусти и слезам
     Целительный предложится бальзам?
     Где сердце запылает, не сгорая?
     В какой пустыне явится глазам,
     Блеснет сиянье розового рая?


     Вот я нашел, и песнь моя легка,
     Как память о давно прошедшем бреде,
     Могучая взяла меня рука,
     Уже слетел к дрожащей Андромеде
     Персей в кольчуге из горящей меди.
     Пускай вдали пылает лживый храм,
     Где я теням молился и словам,
     Привет тебе, о родина святая!
     Влюбленные, пытайте рок, и вам
     Блеснет сиянье розового рая.


     В моей стране спокойная река,
     В полях и рощах много сладкой снеди,
     Там аист ловит змей у тростника,
     И в полдень, пьяны запахом камеди,
     Кувы`ркаются рыжие медведи.
     И в юном мире юноша Адам,
     Я улыбаюсь птицам и плодам,
     И знаю я, что вечером, играя,
     Пройдет Христос-младенец по водам,
     Блеснет сиянье розового рая.


     Посылка
     Тебе, подруга, эту песнь отдам.
     Я веровал всегда твоим стопам,
     Когда вела ты, нежа и карая,
     Ты знала все, ты знала, что и нам
     Блеснет сиянье розового рая.

   1912


   Укротитель зверей


     … Как мой китайский зонтик красен,
     Натерты мелом башмачки.

 Анна Ахматова


     Снова заученно смелой походкой
     Я приближаюсь к заветным дверям.
     Звери меня дожидаются там,
     Пестрые звери за крепкой решеткой.


     Будут рычать и пугаться бича,
     Будут сегодня еще вероломней
     Или покорней… не все ли равно мне,
     Если я молод и кровь горяча?


     Только… я вижу все чаще и чаще
     (Вижу и знаю, что это лишь бред)
     Странного зверя, которого нет,
     Он – золотой, шестикрылый, молчащий.


     Долго и зорко следит он за мной
     И за движеньями всеми моими,
     Он никогда не играет с другими
     И никогда не придет за едой.


     Если мне смерть суждена на арене,
     Смерть укротителя, знаю теперь:
     Этот, незримый для публики, зверь
     Первым мои перекусит колени.


     Фанни, завял вами данный цветок,
     Вы ж, как всегда, веселы на канате.
     Зверь мой, он дремлет у вашей кровати,
     Смотрит в глаза вам, как преданный дог.

   Март 1912


   Отравленный


     «Ты совсем, ты совсем снеговая,
     Как ты странно и страшно бледна!
     Почему ты дрожишь, подавая
     Мне стакан золотого вина?»


     Отвернулась печальной и гибкой…
     Что я знаю, то знаю давно,
     Но я выпью, и выпью с улыбкой
     Все налитое ею вино.


     А потом, когда свечи потушат
     И кошмары придут на постель,
     Те кошмары, что медленно душат,
     Я смертельный почувствую хмель…


     И приду к ней, скажу: «Дорогая,
     Видел я удивительный сон.
     Ах, мне снилась равнина без края
     И совсем золотой небосклон.


     Знай, я больше не буду жестоким,
     Будь счастливой, с кем хочешь, хоть с ним,
     Я уеду далеким, далеким,
     Я не буду печальным и злым.


     Мне из рая, прохладного рая,
     Видны белые отсветы дня…
     И мне сладко – не плачь, дорогая, —
     Знать, что ты отравила меня».

   1911


   У камина


     Наплывала тень… Догорал камин.
     Руки на груди, он стоял один,


     Неподвижный взор устремляя вдаль,
     Горько говоря про свою печаль:


     «Я пробрался в глубь неизвестных стран,
     Восемьдесят дней шел мой караван;


     Цепи грозных гор, лес, а иногда
     Странные вдали чьи-то города,


     И не раз из них в тишине ночной
     В лагерь долетал непонятный вой.


     Мы рубили лес, мы копали рвы,
     Вечерами к нам подходили львы,


     Но трусливых душ не было меж нас.
     Мы стреляли в них, целясь между глаз.


     Древний я отрыл храм из-под песка,
     Именем моим названа река,


     И в стране озер пять больших племен
     Слушались меня, чтили мой закон.


     Но теперь я слаб, как во власти сна,
     И больна душа, тягостно больна.


     Я узнал, узнал, что такое страх,
     Погребенный здесь в четырех стенах.


     Даже блеск ружья, даже плеск волны
     Эту цепь порвать ныне не вольны…»


     И, тая в глазах злое торжество,
     Женщина в углу слушала его.

   1911


   Маргарита


     Валентин говорит о сестре в кабаке,
     Выхваляет ее ум и лицо,
     А у Маргариты на левой руке
     Появилось дорогое кольцо.


     А у Маргариты спрятан ларец
     Под окном в золотом плюще.
     Ей приносит так много серег и колец
     Злой насмешник в красном плаще.


     Хоть высоко окно в Маргаритин приют,
     У насмешника лестница есть.
     Пусть звонко на улицах студенты поют,
     Прославляя Маргаритину честь,


     Слишком ярки рубины и томен апрель,
     Чтоб забыть обо всем, не знать ничего…
     Марта гладит любовно полный кошель,
     Только… серой несет от него.


     Валентин, Валентин, позабудь свой позор.
     Ах, чего не бывает в летнюю ночь!
     Уж на что Риголетто был горбат и хитер,
     И над тем насмеялась родная дочь.


     Грозно Фауста в бой ты зовешь, но вотще!
     Его нет… Его выдумал девичий стыд.
     Лишь насмешника в красном и дырявом плаще
     Ты найдешь… И ты будешь убит.

   Июль 1910


   Оборванец


     Я пойду по гулким шпалам,
     Думать и следить
     В небе желтом, в небе алом
     Рельс бегущих нить.


     В залы пасмурные станций
     Забреду, дрожа,
     Коль не сгонят оборванца
     С криком сторожа.


     А потом мечтой упрямой
     Вспомню в сотый раз
     Быстрый взгляд красивой дамы,
     Севшей в первый класс.


     Что ей, гордой и далекой,
     Вся моя любовь?
     Но такой голубоокой
     Мне не видеть вновь!


     Расскажу я тайну другу,
     Подтруню над ним,
     В теплый час, когда по лугу
     Ветер стелет дым.


     И с улыбкой безобразной
     Он ответит: «Ишь!
     Начитался дряни разной,
     Вот и говоришь».

   1912



   III


   Блудный сын

 //-- 1 --// 

     Нет дома, подобного этому дому!
     В нем книги и ладан, цветы и молитвы!
     Но видишь, отец, я томлюсь по иному:
     Пусть в мире есть слезы, но в мире есть битвы.


     На то ли, отец, я родился и вырос,
     Красивый, могучий и полный здоровья,
     Чтоб счастье побед заменил мне твой клирос
     И гул изумленной толпы – славословья.


     Я больше не мальчик, не верю обманам,
     Надменность и кротость – два взмаха кадила,
     И Петр не унизится пред Иоанном,
     И лев перед агнцем, как в сне Даниила.


     Позволь, да твое приумножу богатство,
     Ты плачешь над грешным, а я негодую,
     Мечом укреплю я свободу и братство,
     Свирепых огнем научу поцелую.


     Весь мир для меня открывается внове,
     И я буду князем во имя Господне…
     О счастье! О пенье бунтующей крови!
     Отец, отпусти меня… завтра… сегодня!..

 //-- 2 --// 

     Как розов за портиком край небосклона!
     Как веселы в пламенном Тибре галеры!
     Пускай приведут мне танцовщиц Сидона,
     И Тира, и Смирны… во имя Венеры


     Цветов и вина, дорогих благовоний…
     Я праздную день мой в веселой столице!
     Но где же друзья мои, Цинна, Петроний?
     А, вот они, вот они, Salve, amici [2 - Привет вам, друзья (лат.).],


     Идите скорей, ваше ложе готово,
     И розы прекрасны, как женские щеки.
     Вы помните верно отцовское слово,
     Я послан сюда был исправить пороки…


     Но в мире, которым владеет превратность,
     Постигнув философов римских науку,
     Я вижу один лишь порок – неопрятность,
     Одну добродетель – изящную скуку.


     Петроний, ты морщишься? Будь я повешен,
     Коль ты недоволен моим сиракузским!
     Ты, Цинна, смеешься? Не правда ль, потешен
     Тот раб косоглазый и с черепом узким?

 //-- 3 --// 

     Я падаль сволок к тростникам отдаленным
     И пойло для мулов поставил в их стойла;
     Хозяин, я голоден, будь благосклонным,
     Позволь, мне так хочется этого пойла.


     За ригой есть куча лежалого сена,
     Быки не едят его, лошади тоже.
     Хозяин, твои я целую колена,
     Позволь из него приготовить мне ложе.


     Усталость – работнику помощь плохая,
     И слепнут глаза от соленого пота…
     О, день, только день провести, отдыхая…
     Хозяин, не бей! Укажи, где работа.


     Ах, в рощах отца моего апельсины —
     Как красное золото полднем бездонным.
     Их рвут, их бросают в большие корзины
     Красивые девушки с пеньем влюбленным.


     И с думой о сыне там бодрствует ночи
     Старик величавый с седой бородою,
     Он грустен… Пойду и скажу ему: «Отче,
     Я грешен пред Господом и пред тобою».

 //-- 4 --// 

     И в горечи сердце находит усладу:
     Вот сад, но к нему подойти я не смею.
     Я помню… мне было три года… по саду
     Я взапуски бегал с лисицей моею.


     Я вырос! Мой опыт мне дорого стоит,
     Томили предчувствия, грызла потеря…
     Но целое море печали не смоет
     Из памяти этого первого зверя.


     За садом возносятся гордые своды,
     Вот дом – это дедов моих пепелище.
     Он, кажется, вырос за долгие годы,
     Пока я блуждал, то распутник, то нищий.
     Там празднество: звонко грохочет посуда,
     Дымятся тельцы и румянится тесто,
     Сестра моя вышла, с ней девушка-чудо,
     Вся в белом и с розами, словно невеста.


     За ними отец… Что скажу, что отвечу,
     Иль снова блуждать мне без мысли и цели?
     Узнал… догадался… идет мне навстречу…
     И праздник, и эта невеста… не мне ли?!

   1912




   Из книги «Колчан»

   Татиане Викторовне Адамович


   Памяти Анненского


     К таким нежданным и певучим бредням
     Зовя с собой умы людей,
     Был Иннокентий Анненский последним
     Из царскосельских лебедей.


     Я помню дни: я, робкий, торопливый,
     Входил в высокий кабинет,
     Где ждал меня спокойный и учтивый,
     Слегка седеющий поэт.


     Десяток фраз, пленительных и странных,
     Как бы случайно уроня,
     Он вбрасывал в пространство безымянных
     Мечтаний – слабого меня.


     О, в сумрак отступающие вещи,
     И еле слышные духи,
     И этот голос, нежный и зловещий,
     Уже читающий стихи!


     В них плакала какая-то обида,
     Звенела медь и шла гроза,
     А там, над шкафом, профиль Эврипида
     Слепил горящие глаза.


     …Скамью я знаю в парке; мне сказали,
     Что он любил сидеть на ней,
     Задумчиво смотря, как сини дали
     В червонном золоте аллей.


     Там вечером и страшно и красиво,
     В тумане светит мрамор плит,
     И женщина, как серна, боязлива,
     Во тьме к прохожему спешит.


     Она глядит, она поет и плачет,
     И снова плачет и поет,
     Не понимая, что все это значит,
     Но только чувствуя – не тот.


     Журчит вода, протачивая шлюзы,
     Сырой травою пахнет мгла,
     И жалок голос одинокой музы,
     Последней – Царского Села.

   Декабрь? 1911


   Война

   М.М. Чичагову


     Как собака на цепи тяжелой,
     Тявкает за лесом пулемет,
     И жужжат шрапнели, словно пчелы,
     Собирая ярко-красный мед.


     А «ура» вдали – как будто пенье
     Трудный день окончивших жнецов.
     Скажешь: это – мирное селенье
     В самый благостный из вечеров.


     И воистину светло и свято
     Дело величавое войны.
     Серафимы, ясны и крылаты,
     За плечами воинов видны.


     Тружеников, медленно идущих,
     На полях, омоченных в крови,
     Подвиг сеющих и славу жнущих,
     Ныне, Господи, благослови.


     Как у тех, что гнутся над сохою,
     Как у тех, что молят и скорбят,
     Их сердца горят перед Тобою,
     Восковыми свечками горят.


     Но тому, о Господи, и силы
     И победы царский час даруй,
     Кто поверженному скажет: «Милый,
     Вот, прими мой братский поцелуй!»

   1914


   Венеция


     Поздно. Гиганты на башне
     Гулко ударили три.
     Сердце ночами бесстрашней.
     Путник, молчи и смотри.


     Город, как голос наяды,
     В призрачно-светлом былом,
     Кружев узорней аркады,
     Воды застыли стеклом.


     Верно, скрывают колдуний
     Завесы черных гондол
     Там, где огни на лагуне —
     Тысячи огненных пчел.


     Лев на колонне, и ярко
     Львиные очи горят,
     Держит Евангелье Марка,
     Как серафимы, крылат.


     А на высотах собора,
     Где от мозаики блеск,
     Чу, голубиного хора
     Вздох, воркованье и плеск.


     Может быть, это лишь шутка,
     Скал и воды колдовство,
     Марево? Путнику жутко,
     Вдруг… никого, ничего?


     Крикнул. Его не слыхали,
     Он, оборвавшись, упал
     В зыбкие, бледные дали
     Венецианских зеркал.

   Март 1913


   Старые усадьбы


     Дома косые, двухэтажные,
     И тут же рига, скотный двор,
     Где у корыта гуси важные
     Ведут немолчный разговор.


     В садах настурции и розаны,
     В прудах зацветших караси.
     Усадьбы старые разбросаны
     По всей таинственной Руси.


     Порою в полдень льется по лесу
     Неясный гул, невнятный крик,
     И угадать нельзя по голосу,
     То человек иль лесовик.


     Порою крестный ход и пение,
     Звонят во все колокола,
     Бегут, – то, значит, по течению
     В село икона приплыла.


     Русь бредит Богом, красным пламенем,
     Где видно ангелов сквозь дым…
     Они ж покорно верят знаменьям,
     Любя свое, живя своим.


     Вот, гордый новою поддевкою,
     Идет в гостиную сосед.
     Поникнув русою головкою,
     С ним дочка – восемнадцать лет.


     «Моя Наташа бесприданница,
     Но не отдам за бедняка».
     И ясный взор ее туманится,
     Дрожа, сжимается рука.


     «Отец не хочет… нам со свадьбою
     Опять придется погодить».
     Да что! В пруду перед усадьбою
     Русалкам бледным плохо ль жить?


     В часы весеннего томления
     И пляски белых облаков
     Бывают головокружения
     У девушек и стариков.


     Но старикам – золотоглавые,
     Святые, белые скиты,
     А девушкам – одни лукавые
     Увещеванья пустоты.


     О, Русь, волшебница суровая,
     Повсюду ты свое возьмешь.
     Бежать? Но разве любишь новое
     Иль без тебя да проживешь?


     И не расстаться с амулетами.
     Фортуна катит колесо.
     На полке, рядом с пистолетами,
     Барон Брамбеус и Руссо.

   1913


   Разговор

   Георгию Иванову


     Когда зеленый луч, последний на закате,
     Блеснет и скроется, мы не узнаем, где,
     Тогда встает душа и бродит, как лунатик,
     В садах заброшенных, в безлюдье площадей.


     Весь мир теперь ее, ни ангелам, ни птицам
     Не позавидует она в тиши аллей.
     А тело тащится вослед и тайно злится,
     Угрюмо жалуясь на боль свою земле.


     «Как хорошо теперь сидеть в кафе счастливом,
     Где над людской толпой потрескивает газ,
     И слушать, светлое потягивая пиво,
     Как женщина поет: «La p’tite Tonkinoise».


     «Уж карты весело порхают над столами,
     Целят скучающих, миря их с бытием.
     Ты знаешь, я люблю горячими руками
     Касаться золота, когда оно мое».


     «Подумай, каково мне с этой бесноватой,
     Воображаемым внимая голосам,
     Смотреть на мелочь звезд; ведь очень небогато
     И просто разубрал Всевышний небеса».


     Земля по временам сочувственно вздыхает,
     И пахнет смолами, и пылью, и травой,
     И нудно думает, но все-таки не знает,
     Как усмирить души мятежной торжество.


     «Вернись в меня, дитя, стань снова грязным илом,
     Там, в глубине болот, холодным, скользким дном.
     Ты можешь выбирать между Невой и Нилом
     Отдохновению благоприятный дом».


     «Пускай ушей и глаз навек сомкнутся двери,
     И пусть истлеет мозг, предавшийся врагу,
     А после станешь ты растеньем или зверем…
     Знай, иначе помочь тебе я не могу».


     И все идет душа, горда своим уделом,
     К несуществующим, но золотым полям,
     И все спешит за ней, изнемогая, тело,
     И пахнет тлением заманчиво земля.

   1913


   Пятистопные ямбы

   М.Л. Лозинскому


     Я помню ночь, как черную наяду,
     В морях под знаком Южного Креста.
     Я плыл на юг; могучих волн громаду
     Взрывали мощно лопасти винта,
     И встречные суда, очей отраду,
     Брала почти мгновенно темнота.


     О, как я их жалел, как было странно
     Мне думать, что они идут назад
     И не остались в бухте необманной,
     Что Дон Жуан не встретил донны Анны,
     Что гор алмазных не нашел Синдбад
     И Вечный Жид несчастней во сто крат.


     Но проходили месяцы… Обратно
     Я плыл и увозил клыки слонов,
     Картины абиссинских мастеров,
     Меха пантер – мне нравились их пятна —
     И то, что прежде было непонятно —
     Презренье к миру и усталость снов.


     Я молод был, был жаден и уверен,
     Но дух земли молчал, высокомерен,
     И умерли слепящие мечты,
     Как умирают птицы и цветы.
     Теперь мой голос медлен и размерен,
     Я знаю, жизнь не удалась… И ты,


     Ты, для кого искал я на Леванте
     Нетленный пурпур королевских мантий,
     Я проиграл тебя, как Дамаянти
     Когда-то проиграл безумный Наль.
     Взлетели кости, звонкие, как сталь,
     Упали кости – и была печаль.


     Сказала ты, задумчивая, строго:
     «Я верила, любила слишком много,
     А ухожу, не веря, не любя,
     И пред лицом Всевидящего Бога,
     Быть может, самое себя губя,
     Навек я отрекаюсь от тебя».


     Твоих волос не смел поцеловать я,
     Ни даже сжать холодных, тонких рук,
     Я сам себе был гадок, как паук,
     Меня пугал и мучил каждый звук,
     И ты ушла, в простом и темном платье,
     Похожая на древнее Распятье.


     То лето было грозами полно,
     Жарой и духотою небывалой,
     Такой, что сразу делалось темно
     И сердце биться вдруг переставало.
     В полях колосья сыпали зерно,
     И солнце даже в полдень было ало.


     И в реве человеческой толпы,
     В гуденье проезжающих орудий,
     В немолчном зове боевой трубы
     Я вдруг услышал песнь моей судьбы
     И побежал, куда бежали люди,
     Покорно повторяя: «буди, буди».


     Солдаты громко пели, и слова
     Невнятны были, сердце их ловило:
     «Скорей, вперед! Могила так могила!
     Нам ложем будет свежая трава,
     А пологом – зеленая листва,
     Союзником – архангельская сила».


     Так сладко эта песнь лилась, маня,
     Что я пошел, и приняли меня,
     И дали мне винтовку и коня,
     И поле, полное врагов могучих,
     Гудящих грозно бомб и пуль певучих,
     И небо в молнийных и рдяных тучах.


     И счастием душа обожжена
     С тех самых пор; веселием полна
     И ясностью и мудростью, о Боге
     Со звездами беседует она,
     Глас Бога слышит в воинской тревоге
     И Божьими зовет свои дороги.


     Честнейшую честнейших херувим,
     Славнейшую славнейших серафим,
     Земных надежд небесное Свершенье
     Она величит каждое мгновенье
     И чувствует к простым словам своим
     Вниманье, милость и благоволенье.


     Есть на море пустынном монастырь
     Из камня белого, золотоглавый,
     Он озарен немеркнущею славой.
     Туда б уйти, покинув мир лукавый,
     Смотреть на ширь воды и неба ширь…
     В тот золотой и белый монастырь!

   1912–1915


   Юдифь


     Какой мудрейшею из мудрых пифий
     Поведан будет нам нелицемерный
     Рассказ об иудеянке Юдифи,
     О вавилонянине Олоферне?


     Ведь много дней томилась Иудея,
     Опалена горячими ветрами,
     Ни спорить, ни покорствовать не смея,
     Пред красными, как зарево, шатрами.


     Сатрап был мощен и прекрасен телом,
     Был голос у него как гул сраженья,
     И все же девушкой не овладело
     Томительное головокруженье.


     Но, верно, в час блаженный и проклятый,
     Когда, как омут, приняло их ложе,
     Поднялся ассирийский бык крылатый,
     Так странно с ангелом любви несхожий.


     Иль, может быть, в дыму кадильниц рея
     И вскрикивая в грохоте тимпана,
     Из мрака будущего Саломея
     Кичилась головой Иоканаана.

   1914


   Стансы


     Над этим островом какие выси,
     Какой туман!
     И Апокалипсис был здесь написан,
     И умер Пан!
     А есть другие: с пальмами, с лугами,
     Где весел жнец
     И где позванивают бубенцами
     Стада овец.
     И скрипку, дивно выгнутую, в руки,
     Едва дыша,
     Я взял и слушал, как бежала в звуки
     Ее душа.
     Ах, это только чары, что судьбою
     Я побежден,
     Что ночью звездный дождь над головою,
     И стон, и звон.
     Я вольный, снова верящий удачам,
     Я – тот, я в том.
     Целую девушку с лицом горячим
     И жадным ртом.
     Прерывных слов, объятий перемены
     Томят и жгут,
     А милые нас обступили стены
     И стерегут.
     Как содрогается она! В улыбке
     Какой вопрос!
     Увы, иль это только стоны скрипки
     Под взором звезд.

   1915


   Возвращение

   Анне Ахматовой


     Я из дому вышел, когда все спали,
     Мой спутник скрывался у рва в кустах.
     Наверно, наутро меня искали,
     Но было поздно, мы шли в полях.


     Мой спутник был желтый, худой, раскосый.
     О, как безумно его я любил!
     Под пестрой хламидой он прятал косу,
     Глазами гадюки смотрел и ныл.


     О старом, о странном, о безбольном,
     О вечном слагалось его нытье,
     Звучало мне звоном колокольным,
     Ввергало в истому, в забытье.


     Мы видели горы, лес и воды,
     Мы спали в кибитках чужих равнин,
     Порою казалось – идем мы годы,
     Казалось порою – лишь день один.


     Когда ж мы достигли стены Китая,
     Мой спутник сказал мне: «Теперь прощай,
     Нам разны дороги: твоя – святая,
     А мне, мне сеять мой рис и чай».


     На белом пригорке, над полем чайным,
     У пагоды ветхой сидел Будда.
     Пред ним я склонился в восторге тайном,
     И было сладко, как никогда.


     Так тихо, так тихо над миром дольным,
     С глазами гадюки, он пел и пел
     О старом, о странном, о безбольном,
     О вечном, и воздух вокруг светлел.

   1912


   Птица


     Я не смею больше молиться,
     Я забыл слова литаний.
     Надо мною грозящая птица,
     И глаза у нее – огни.


     Вот я слышу сдержанный клекот,
     Словно звон истлевших цимбал,
     Словно моря дальнего рокот,
     Моря, бьющего в груди скал.


     Вот я вижу: когти стальные
     Наклоняются надо мной,
     Словно струи дрожат речные,
     Озаряемые луной.


     Я пугаюсь. Чего ей надо?
     Я не юноша Ганимед,
     Надо мною небо Эллады
     Не струило свой нежный свет.


     Если ж это голубь Господень
     Прилетел сказать: «Ты готов!»—
     То зачем же он так несходен
     С голубями наших садов?

   1912


   Солнце духа


     Как могли мы прежде жить в покое
     И не ждать ни радостей, ни бед,
     Не мечтать об огнезаром бое,
     О рокочущей трубе побед.


     Как могли мы… Но еще не поздно.
     Солнце духа наклонилось к нам.
     Солнце духа благостно и грозно
     Разлилось по нашим небесам.
     Расцветает дух, как роза мая,
     Как огонь, он разрывает тьму.
     Тело, ничего не понимая,
     Слепо повинуется ему.


     В дикой прелести степных раздолий,
     В тихом таинстве лесной глуши
     Ничего нет трудного для воли
     И мучительного для души.
     Чувствую, что скоро осень будет,
     Солнечные кончатся труды
     И от древа духа снимут люди
     Золотые, зрелые плоды.

   Январь 1915


   Падуанский собор


     Да, этот храм и дивен, и печален,
     Он – искушенье, радость и гроза.
     Горят в окошечках исповедален
     Желаньем истомленные глаза.
     Растет и падает напев органа
     И вновь растет, полнее и страшней,
     Как будто кровь, бунтующая пьяно
     В гранитных венах сумрачных церквей.


     От пурпура, от мучеников томных,
     От белизны их обнаженных тел,
     Бежать бы из-под этих сводов темных,
     Пока соблазн душой не овладел.


     В глухой таверне старого квартала
     Сесть на террасе и спросить вина,
     Там от воды приморского канала
     Совсем зеленой кажется стена.


     Скорей! Одно последнее усилье!
     Но вдруг слабеешь, выходя на двор:
     Готические башни, словно крылья,
     Католицизм в лазури распростер.

   1916


   Отъезжающему


     Нет, я не в том тебе завидую
     С такой мучительной обидою,
     Что уезжаешь ты и вскоре
     На Средиземном будешь море.


     И Рим увидишь, и Сицилию,
     Места, любезные Виргилию,
     В благоухающей, лимонной
     Трущобе сложишь стих влюбленный.


     Я это сам не раз испытывал,
     Я солью моря грудь пропитывал,
     Над Арно, Данте чтя обычай,
     Слагал сонеты Беатриче.


     Что до природы мне, до древности,
     Когда я полон жгучей ревности,
     Ведь ты во всем ее убранстве
     Увидел Музу Дальних Странствий.


     Ведь для тебя в руках изменницы
     В хрустальном кубке нектар пенится,
     И огнедышащей беседы
     Ты знаешь молнии и бреды.


     А я, как некими гигантами,
     Торжественными фолиантами
     От вольной жизни заперт в нишу,
     Ее не вижу и не слышу.

   1913


   Снова море


     Я сегодня опять услышал,
     Как тяжелый якорь ползет,
     И я видел, как в море вышел
     Пятипалубный пароход.
     Оттого-то и солнце дышит,
     А земля говорит, поет.


     Неужель хоть одна есть крыса
     В грязной кухне иль червь в норе,
     Хоть один беззубый и лысый
     И помешанный на добре,
     Что не слышат песен Улисса,
     Призывающего к игре?


     Ай, к игре с трезубцем Нептуна,
     С косами диких нереид
     В час, когда буруны, как струны,
     Звонко лопаются и дрожит
     Пена в них или груди юной,
     Самой нежной из Афродит.


     Вот и я выхожу из дома
     Повстречаться с иной судьбой,
     Целый мир, чужой и знакомый,
     Породниться готов со мной:
     Берегов изгибы, изломы,
     И вода, и ветер морской.


     Солнце духа, ах, беззакатно.
     Не земле его побороть.
     Никогда не вернусь обратно,
     Усмирю усталую плоть,
     Если лето благоприятно,
     Если любит меня Господь.

   1913


   Наступление


     Та страна, что могла быть раем,
     Стала логовищем огня.
     Мы четвертый день наступаем,
     Мы не ели четыре дня.


     Но не надо яства земного
     В этот страшный и светлый час,
     Оттого, что Господне слово
     Лучше хлеба питает нас.


     И залитые кровью недели
     Ослепительны и легки.
     Надо мною рвутся шрапнели,
     Птиц быстрей взлетают клинки.
     Я кричу, и мой голос дикий.
     Это медь ударяет в медь.
     Я, носитель мысли великой,
     Не могу, не могу умереть.


     Словно молоты громовые
     Или волны гневных морей,
     Золотое сердце России
     Мерно бьется в груди моей.


     И так сладко рядить Победу,
     Словно девушку, в жемчуга,
     Проходя по дымному следу
     Отступающего врага.

   1914


   Смерть


     Есть так много жизней достойных,
     Но одна лишь достойна смерть.
     Лишь под пулями в рвах спокойных
     Веришь в знамя Господне, твердь.


     И за это знаешь так ясно,
     Что в единственный, строгий час,
     В час, когда, словно облак красный,
     Милый день уплывет из глаз,


     Свод небесный будет раздвинут
     Пред душою, и душу ту
     Белоснежные кони ринут
     В ослепительную высоту.


     Там Начальник в ярком доспехе,
     В грозном шлеме звездных лучей,
     И к старинной бранной потехе
     Огнекрылых зов трубачей.


     Но и здесь, на земле, не хуже
     Та же смерть – ясна и проста:
     Здесь товарищ над павшим тужит
     И целует его в уста.


     Здесь священник в рясе дырявой
     Умиленно поет псалом.
     Здесь играют марш величавый
     Над едва заметным холмом.

   1915


   Видение


     Лежал истомленный на ложе болезни
     (Что горше, что тягостней ложа болезни?),
     И вдруг загорелись усталые очи:
     Он видит, он слышит в священном восторге —
     Выходят из мрака, выходят из ночи
     Святой Пантелеймон и воин Георгий.


     Вот речь начинает святой Пантелеймон
     (Как сладко, когда говорит Пантелеймон):
     «Бессонны твои покрасневшие вежды,
     Пылает и душит твое изголовье,
     Но я прикоснусь к тебе краем одежды
     И в жилы пролью золотое здоровье».


     И другу вослед выступает Георгий
     (Как трубы победы вещает Георгий):
     «От битв отрекаясь, ты жаждал спасенья,
     Но сильного слезы пред Богом не правы,
     И Бог не слыхал твоего отреченья,
     Ты встанешь заутра, и встанешь для славы».


     И скрылись, как два исчезающих света
     (Средь мрака ночного два яркие света),
     Растущего дня надвигается шорох,
     Вот солнце сверкнуло, и встал истомленный
     С надменной улыбкой, с весельем во взорах
     И с сердцем, открытым для жизни бездонной.

   1912


   «Я вежлив с жизнью современною…»


     Я вежлив с жизнью современною,
     Но между нами есть преграда,
     Все, что смешит ее, надменную,
     Моя единая отрада.
     Победа, слава, подвиг – бледные
     Слова, затерянные ныне,
     Гремят в душе, как громы медные,
     Как голос Господа в пустыне.


     Всегда ненужно и непрошено
     В мой дом спокойствие входило;
     Я клялся быть стрелою, брошенной
     Рукой Немврода иль Ахилла.


     Но нет, я не герой трагический,
     Я ироничнее и суше,
     Я злюсь, как идол металлический
     Среди фарфоровых игрушек.


     Он помнит головы курчавые,
     Склоненные к его подножью,
     Жрецов молитвы величавые,
     Грозу в лесах, объятых дрожью.


     И видит, горестно-смеющийся,
     Всегда недвижные качели,
     Где даме с грудью выдающейся
     Пастух играет на свирели.

   1913


   «Какая странная нега…»


     Какая странная нега
     В ранних сумерках утра,
     В таяньи вешнего снега,
     Во всем, что гибнет и мудро.


     Золотоглазой ночью
     Мы вместе читали Данта,
     Сереброкудрой зимою
     Нам снились розы Леванта.


     Утром вставай, тоскуя,
     Грусти и радуйся скупо,
     Весной проси поцелуя
     У женщины милой и глупой.


     Цветы, что я рвал ребенком
     В зеленом драконьем болоте,
     Живые на стебле тонком,
     О, где вы теперь цветете?


     Ведь есть же мир лучезарней,
     Что недоступен обидам
     Краснощеких афинских парней,
     Хохотавших над Эврипидом.

   1916


   «Я не прожил, я протомился…»


     Я не прожил, я протомился
     Половину жизни земной,
     И, Господь, вот Ты мне явился
     Невозможной такой мечтой.


     Вижу свет на горе Фаворе
     И безумно тоскую я,
     Что взлюбил и сушу и море,
     Весь дремучий сон бытия;
     Что моя молодая сила
     Не смирилась перед Твоей,
     Что так больно сердце томила
     Красота Твоих дочерей.


     Но любовь разве цветик алый,
     Чтобы ей лишь мгновенье жить,
     Но любовь разве пламень малый,
     Что ее легко погасить?


     С этой тихой и грустной думой
     Как-нибудь я жизнь дотяну,
     А о будущей Ты подумай,
     Я и так погубил одну.

   1916


   Восьмистишие


     Ни шороха полночных далей,
     Ни песен, что певала мать,
     Мы никогда не понимали
     Того, что стоило понять.
     И, символ горнего величья,
     Как некий благостный завет,
     Высокое косноязычье
     Тебе даруется, поэт.

   Май 1915


   Дождь


     Сквозь дождем забрызганные стекла
     Мир мне кажется рябым;
     Я гляжу: ничто в нем не поблекло
     И не сделалось чужим.


     Только зелень стала чуть зловещей,
     Словно пролит купорос,
     Но зато рисуется в ней резче
     Круглый куст кровавых роз.


     Капли в лужах плещутся размерней
     И бормочут свой псалом,
     Как монашенки в часы вечерни
     Торопливым голоском.
     Слава, слава небу в тучах черных!
     То – река весною, где
     Вместо рыб стволы деревьев горных
     В мутной мечутся воде.


     В гиблых омутах волшебных мельниц
     Ржанье бешеных коней,
     И душе, несчастнейшей из пленниц,
     Так и легче и вольней.

   Июль 1915


   Вечер


     Как этот ветер грузен, не крылат!
     С надтреснутою дыней схож закат.


     И хочется подталкивать слегка
     Катящиеся вяло облака.


     В такие медленные вечера
     Коней карьером гонят кучера,


     Сильней веслом рвут воду рыбаки,
     Ожесточенней рубят лесники


     Огромные, кудрявые дубы…
     А те, кому доверены судьбы


     Вселенского движения и в ком
     Всех ритмов бывших и небывших дом,


     Слагают окрыленные стихи,
     Расковывая косный сон стихий.

   1915


   Рай


     Апостол Петр, бери свои ключи,
     Достойный рая в дверь его стучит.


     Коллоквиум с отцами церкви там
     Покажет, что я в догматах был прям.


     Георгий пусть поведает о том,
     Как в дни войны сражался я с врагом.


     Святой Антоний может подтвердить,
     Что плоти я никак не мог смирить.


     Но и святой Цецилии уста
     Прошепчут, что душа моя чиста.


     Мне часто снились райские сады,
     Среди ветвей румяные плоды,


     Лучи и ангельские голоса,
     Внемировой природы чудеса.


     И знаешь ты, что утренние сны
     Как предзнаменованья нам даны.


     Апостол Петр, ведь если я уйду
     Отвергнутым, что делать мне в аду?


     Моя любовь растопит адский лед,
     И адский огнь слеза моя зальет.


     Перед тобою темный серафим
     Появится ходатаем моим.


     Не медли более, бери ключи,
     Достойный рая в дверь его стучит.

   Май 1915


   Болонья


     Нет воды вкуснее, чем в Романье,
     Нет прекрасней женщин, чем в Болонье,
     В лунной мгле разносятся признанья,
     От цветов струится благовонье.


     Лишь фонарь идущего вельможи
     На мгновенье выхватит из мрака
     Между кружев розоватость кожи,
     Длинный ус, что крутит забияка.


     И его скорей проносят мимо,
     А любовь глядит и торжествует.
     О, как пахнут волосы любимой,
     Как дрожит она, когда целует.


     Но вино чем слаще, тем хмельнее,
     Дама чем красивей, тем лукавей.
     Вот уже уходят ротозеи
     В тишине мечтать о высшей славе.


     И они придут, придут до света
     С мудрой думой о Юстиниане
     К темной двери университета,
     Векового логовища знаний.


     Старый доктор сгорблен в красной тоге,
     Он законов ищет в беззаконье,
     Но и он порой волочит ноги
     По веселым улицам Болоньи.

   Март 1913


   Старая дева


     Жизнь печальна, жизнь пустынна,
     И не сжалится никто;
     Те же вазочки в гостиной,
     Те же рамки и плато.
     Томик пыльный, томик серый
     Я беру, тоску кляня,
     Но и в книгах кавалеры
     Влюблены, да не в меня.


     А меня совсем иною
     Отражают зеркала:
     Я наяда под луною
     В зыби водного стекла.


     В глубине средневековья
     Я принцесса, что, дрожа,
     Принимает славословья
     От красивого пажа.


     Иль на празднике Версаля
     В час, когда заснет земля,
     Взоры юношей печаля,
     Я пленяю короля.


     Иль влюблен в мои романсы
     Весь парижский полусвет
     Так, что мне слагает стансы
     С львиной гривою поэт.


     Выйду замуж, буду дамой,
     Злой и верною женой,
     Но мечте моей упрямой
     Никогда не стать иной.


     И зато за мной, усталой,
     Смерть прискачет на коне,
     Словно рыцарь, с розой алой
     На чешуйчатой броне.

   1915


   Почтовый чиновник


     Ушл а… Завяли ветки
     Сирени голубой,
     И даже чижик в клетке
     Заплакал надо мной.


     Что пользы, глупый чижик,
     Что пользы нам грустить,
     Она теперь в Париже,
     В Берлине, может быть.


     Страшнее страшных пугал
     Красивым честный путь,
     И нам в наш тихий угол
     Беглянки не вернуть.


     От Знаменья псаломщик
     В цилиндре на боку,
     Большой, костлявый, тощий,
     Зайдет попить чайку.


     На днях его подруга
     Ушла в веселый дом,
     И мы теперь друг друга,
     Наверное, поймем.


     Мы ничего не знаем,
     Ни как, ни почему,
     Весь мир необитаем,
     Неясен он уму.


     А песню вырвет мука,
     Так старая она:
     «Разлука ты, разлука,
     Чужая сторона!»

   Март 1914


   Больной


     В моем бреду одна меня томит
     Каких-то острых линий бесконечность,
     И непрерывно колокол звонит,
     Как бой часов отзванивал бы вечность.


     Мне кажется, что после смерти так
     С мучительной надеждой воскресенья
     Глаза вперяются в окрестный мрак,
     Ища давно знакомые виденья.


     Но в океане первозданной мглы
     Нет голосов и нет травы зеленой,
     А только кубы, ромбы, да углы,
     Да злые, нескончаемые звоны.


     О, хоть бы сон настиг меня скорей!
     Уйти бы, как на праздник примиренья,
     На желтые пески седых морей
     Считать большие бурые каменья.

   Май 1915



   Из книги «Костер»


   Деревья


     Я знаю, что деревьям, а не нам
     Дано величье совершенной жизни:
     На ласковой земле, сестре звездам,
     Мы – на чужбине, а они – в отчизне.


     Глубокой осенью в полях пустых
     Закаты медно-красные, восходы
     Янтарные окраске учат их —
     Свободные, зеленые народы.


     Есть Моисеи посреди дубов,
     Марии между пальм… Их души, верно,
     Друг другу посылают тихий зов
     С водой, струящейся во тьме безмерной.


     И в глубине земли, точа алмаз,
     Дробя гранит, ключи лепечут скоро,
     Ключи поют, кричат – где сломан вяз,
     Где листьями оделась сикомора.


     О, если бы и мне найти страну,
     В которой мог не плакать и не петь я,
     Безмолвно поднимаясь в вышину
     Неисчислимые тысячелетья!

   Январь 1916


   Андрей Рублев


     Я твердо, я так сладко знаю,
     С искусством иноков знаком,
     Что лик жены подобен раю,
     Обетованному Творцом.


     Нос – это древа ствол высокий;
     Две тонкие дуги бровей
     Над ним раскинулись, широки,
     Изгибом пальмовых ветвей.


     Два вещих сирина, два глаза,
     Под ними сладостно поют,
     Велеречивостью рассказа
     Все тайны духа выдают.


     Открытый лоб – как свод небесный,
     И кудри – облака над ним.
     Их, верно, с робостью прелестной
     Касался нежный серафим.


     И тут же, у подножья древа,
     Уста – как некий райский цвет,
     Из-за какого матерь Ева
     Благой нарушила завет.


     Все это кистью достохвальной
     Андрей Рублев мне начертал,
     И в этой жизни труд печальный
     Благословеньем Божьим стал.

   Январь 1916


   Осень


     Оранжево-красное небо…
     Порывистый ветер качает
     Кровавую гроздь рябины.
     Догоняю бежавшую лошадь
     Мимо стекол оранжереи,
     Решетки старого парка
     И лебединого пруда.
     Косматая, рыжая, рядом
     Несется моя собака,
     Которая мне милее
     Даже родного брата,
     Которую буду помнить,
     Если она издохнет.
     Стук копыт участился,
     Пыль все выше.
     Трудно преследовать лошадь
     Чистой арабской крови.
     Придется присесть, пожалуй,
     Задохнувшись, на камень,
     Широкий и плоский,
     И удивляться тупо
     Оранжево-красному небу,
     И тупо слушать
     Кричащий пронзительно ветер.

   1917


   Детство


     Я ребенком любил большие,
     Медом пахнущие луга,
     Перелески, травы сухие
     И меж трав бычачьи рога.


     Каждый пыльный куст придорожный
     Мне кричал: «Я шучу с тобой,
     Обойди меня осторожно
     И узнаешь, кто я такой!»


     Только дикий ветер осенний,
     Прошумев, прекращал игру.
     Сердце билось еще блаженней,
     И я верил, что я умру


     Не один, – с моими друзьями,
     С мать-и-мачехой, с лопухом,
     И за дальними небесами
     Догадаюсь вдруг обо всем.


     Я за то и люблю затеи
     Грозовых военных забав,
     Что людская кровь не святее
     Изумрудного сока трав.

   Март 1916


   Городок


     Над широкою рекой,
     Пояском– мостом перетянутой,
     Городок стоит небольшой,
     Летописцем не раз помянутый.


     Знаю, в этом городке —
     Человечья жизнь настоящая,
     Словно лодочка на реке,
     К цели ведомой уходящая.


     Полосатые столбы
     У гауптвахты, где солдатики
     Под пронзительный вой трубы
     Маршируют, совсем лунатики.


     На базаре всякий люд —
     Мужики, цыгане, прохожие —
     Покупают и продают,
     Проповедуют Слово Божие.


     В крепко слаженных домах
     Ждут хозяйки, белые, скромные,
     В самаркандских цветных платках,
     А глаза всё такие темные.


     Губернаторский дворец
     Пышет светом в часы вечерние.
     Предводителев жеребец —
     Удивление всей губернии.


     А весной идут, таясь,
     На кладбище девушки с милыми,
     Шепчут, ластясь: «Мой яхонт-князь!»
     И целуются над могилами.


     Крест над церковью взнесен,
     Символ власти ясной, отеческой,
     И гудит малиновый звон
     Речью мудрою, человеческой.

   Март 1916


   Ледоход


     Уж одевались острова
     Весенней зеленью прозрачной,
     Но нет, изменчива Нева,
     Ей так легко стать снова мрачной.


     Взойди на мост, склони свой взгляд:
     Там льдины прыгают по льдинам,
     Зеленые, как медный яд,
     С ужасным шелестом змеиным.


     Географу, в час трудных снов,
     Такие тяготят сознанье —
     Неведомых материков
     Мучительные очертанья.


     Так пахнут сыростью гриба
     И неуверенно, и слабо
     Те потайные погреба,
     Где труп зарыт и бродят жабы.


     Река больна, река в бреду.
     Одни, уверены в победе,
     В зоологическом саду
     Довольны белые медведи.


     И знают, что один обман —
     Их тягостное заточенье:
     Сам Ледовитый океан
     Идет на их освобожденье.

   1917


   Природа


     Так вот и вся она, природа,
     Которой дух не признает:
     Вот луг, где сладкий запах меда
     Смешался с запахом болот;


     Да ветра дикая заплачка,
     Как отдаленный вой волков;
     Да над сосной курчавой скачка
     Каких-то пегих облаков.


     Я вижу тени и обличья,
     Я вижу, гневом обуян,
     Лишь скудное многоразличье
     Творцом просыпанных семян.


     Земля, к чему шутить со мною:
     Одежды нищенские сбрось
     И стань, как ты и есть, звездою,
     Огнем пронизанной насквозь!

   1918


   Я и вы


     Да, я знаю, я вам не пара,
     Я пришел из иной страны,
     И мне нравится не гитара,
     А дикарский напев зурны.


     Не по залам и по салонам
     Темным платьям и пиджакам —
     Я читаю стихи драконам,
     Водопадам и облакам.


     Я люблю – как араб в пустыне
     Припадает к воде и пьет,
     А не рыцарем на картине,
     Что на звезды смотрит и ждет.


     И умру я не на постели,
     При нотариусе и враче,
     А в какой-нибудь дикой щели,
     Утонувшей в густом плюще,


     Чтоб войти не во всем открытый,
     Протестантский, прибранный рай,
     А туда, где разбойник, мытарь
     И блудница крикнут: «Вставай!»

   1918


   Змей


     Ах, иначе в былые годы
     Колдовала земля с небесами,
     Дива дивные зрелись тогда,
     Чуда чудные деялись сами…


     Позабыв Золотую Орду,
     Пестрый грохот равнины китайской,
     Змей крылатый в пустынном саду
     Часто прятался полночью майской.


     Только девушки видеть луну
     Выходили походкою статной —
     Он подхватывал быстро одну,
     И взмывал, и стремился обратно.


     Как сверкал, как слепил и горел
     Медный панцирь под хищной луною,
     Как серебряным звоном летел
     Мерный клекот над Русью лесною:


     «Я красавиц таких, лебедей
     С белизною такою молочной,
     Не встречал никогда и нигде,
     Ни в заморской стране, ни в восточной.


     Но еще ни одна не была
     Во дворце моем пышном, в Лагоре:
     Умирают в пути, и тела
     Я бросаю в Каспийское море.


     Спать на дне, средь чудовищ морских,
     Почему им, безумным, дороже,
     Чем в могучих объятьях моих
     На торжественном княжеском ложе?


     И порой мне завидна судьба
     Парня с белой пастушеской дудкой
     На лугу, где девичья гурьба
     Так довольна его прибауткой».


     Эти крики заслышав, Вольга
     Выходил и поглядывал хмуро,
     Надевал тетиву на рога
     Беловежского старого тура.

   Январь 1916


   Мужик


     В чащах, в болотах огромных,
     У оловянной реки,
     В срубах мохнатых и темных
     Странные есть мужики.


     Выйдет такой в бездорожье,
     Где разбежался ковыль,
     Слушает крики Стрибожьи,
     Чуя старинную быль.


     С остановившимся взглядом
     Здесь проходил печенег…
     Сыростью пахнет и гадом
     Возле мелеющих рек.


     Вот уже он и с котомкой,
     Путь оглашая лесной
     Песней протяжной, негромкой,
     Но озорной, озорной.


     Путь этот – светы и мраки,
     Посвист разбойный в полях,
     Ссоры, кровавые драки
     В страшных, как сны, кабаках.


     В гордую нашу столицу
     Входит он – Боже, спаси!—
     Обворожает царицу
     Необозримой Руси


     Взглядом, улыбкою детской,
     Речью такой озорной, —
     И на груди молодецкой
     Крест просиял золотой.


     Как не погнулись – о горе!—
     Как не покинули мест
     Крест на Казанском соборе
     И на Исакии крест?


     Над потрясенной столицей
     Выстрелы, крики, набат;
     Город ощерился львицей,
     Обороняющей львят.


     «Что ж, православные, жгите
     Труп мой на темном мосту,
     Пепел по ветру пустите…
     Кто защитит сироту?


     В диком краю и убогом
     Много таких мужиков.
     Слышен по вашим дорогам
     Радостный гул их шагов».

   1918


   Рабочий


     Он стоит пред раскаленным горном,
     Невысокий старый человек.
     Взгляд спокойный кажется покорным
     От миганья красноватых век.


     Все товарищи его заснули,
     Только он один еще не спит:
     Все он занят отливаньем пули,
     Что меня с землею разлучит.


     Кончил, и глаза повеселели.
     Возвращается. Блестит луна.
     Дома ждет его в большой постели
     Сонная и теплая жена.
     Пуля, им отлитая, просвищет
     Над седою, вспененной Двиной,
     Пуля, им отлитая, отыщет
     Грудь мою, она пришла за мной.


     Упаду, смертельно затоскую,
     Прошлое увижу наяву,
     Кровь ключом захлещет на сухую,
     Пыльную и мятую траву.


     И Господь воздаст мне полной мерой
     За недолгий мой и горький век.
     Это сделал в блузе светло-серой
     Невысокий старый человек.

   Апрель 1916


   Швеция


     Страна живительной прохлады
     Лесов и гор гуд ящих, где
     Всклокоченные водопады
     Ревут, как будто быть беде;
     Для нас священная навеки
     Страна, ты помнишь ли, скажи,
     Тот день, как из Варягов в Греки
     Пошли суровые мужи?


     Ответь, ужели так и надо,
     Чтоб был, свидетель злых обид,
     У золотых ворот Царьграда
     Забыт Олегов медный щит?


     Чтобы в томительные бреды
     Опять поникла, как вчера,
     Для славы, силы и победы
     Тобой подъятая сестра?


     И неужель твой ветер свежий
     Вотще нам в уши сладко выл,
     К Руси славянской, печенежьей
     Вотще твой Рюрик приходил?

   Май 1917


   Норвежские горы


     Я ничего не понимаю, горы:
     Ваш гимн поет кощунство иль псалом,
     И вы, смотрясь в холодные озера,
     Молитвой заняты иль колдовством?


     Здесь с криками чудовищных глумлений,
     Как сатана на огненном коне,
     Пер Гюнт летал на бешеном олене
     По самой неприступной крутизне.


     И, царств земных непризнанный наследник,
     Единый побежденный до конца,
     Не здесь ли Бранд, суровый проповедник,
     Сдвигал лавины именем Творца?


     А вечный снег и синяя, как чаша
     Сапфирная, сокровищница льда!
     Страшна земля, такая же, как наша,
     Но не рождающая никогда.


     И дивны эти неземные лица,
     Чьи кудри – снег, чьи очи – дыры в ад,
     С чьих щек, изрытых бурями, струится,
     Как борода седая, водопад.

   1918


   На северном море


     О, да, мы из расы
     Завоевателей древних,
     Взносивших над Северным морем
     Широкий крашеный парус
     И прыгавших с длинных стругов
     На плоский берег нормандский —
     В пределы старинных княжеств
     Пожары вносить и смерть.


     Уже не одно столетье
     Вот так мы бродим по миру,
     Мы бродим и трубим в трубы,
     Мы бродим и бьем в барабаны:
     – Не нужны ли крепкие руки,
     Не нужно ли твердое сердце,
     И красная кровь не нужна ли
     Республике иль королю?


     Эй, мальчик, неси нам
     Вина скорее,
     Малаги, портвейну,
     А главное – виски!
     Ну, что там такое:
     Подводная лодка,
     Плавучая мина?
     На это есть моряки!


     О, да, мы из расы
     Завоевателей древних,
     Которым вечно скитаться,
     Срываться с высоких башен,
     Тонуть в седых океанах
     И буйной кровью своею
     Поить ненасытных пьяниц —
     Железо, сталь и свинец.


     Но все-таки песни слагают
     Поэты на разных наречьях,
     И западных, и восточных;
     Но все-таки молят монахи
     В Мадриде и на Афоне,
     Как свечи горя перед Богом,
     Но все-таки женщины грезят —
     О нас, и только о нас.

   1918


   Творчество


     Моим рожденные словом,
     Гиганты пили вино
     Всю ночь, и было багровым,
     И было страшным оно.


     О, если б кровь мою пили,
     Я меньше бы изнемог,
     И пальцы зари бродили
     По мне, когда я прилег.


     Проснулся, когда был вечер,
     Вставал туман от болот,
     Тревожный и теплый ветер
     Дышал из южных ворот.


     И стало мне вдруг так больно,
     Так жалко стало дня,
     Своею дорогой вольной
     Прошедшего без меня…


     Умчаться б вдогонку свету!
     Но я не в силах порвать
     Мою зловещую эту
     Ночных видений тетрадь.

   1918


   Утешение


     Кто лежит в могиле —
     Слышит дивный звон,
     Самых белых лилий
     Чует запах он.


     Кто лежит в могиле —
     Видит вечный свет,
     Серафимских крылий
     Переливный снег.


     Да, ты умираешь,
     Руки холодны,
     И сама не знаешь
     Неземной весны.


     Но идешь ты к раю
     По моей мольбе.
     Это так, я знаю,
     Я клянусь тебе.

   1918


   Прапамять


     И вот вся жизнь! Круженье, пенье,
     Моря, пустыни, города,
     Мелькающее отраженье
     Потерянного навсегда.


     Бушует пламя, трубят трубы,
     И кони рыжие летят.
     Потом волнующие губы
     О счастье, кажется, твердят.


     И вот опять восторг и горе,
     Опять, как прежде, как всегда,
     Седою гривой машет море,
     Встают пустыни, города.


     Когда же наконец, восставши
     От сна, я буду снова я, —
     Простой индиец, задремавший
     В священный вечер у ручья?

   1918


   Канцона первая


     В скольких земных океанах я плыл,
     Древних, веселых и пенных,
     Сколько в степях караваны водил
     Дней и ночей несравненных…


     Как мы смеялись в былые года
     С вольною музой моею…
     Рифмы, как птицы, слетались тогда,
     Сколько – и вспомнить не смею.


     Только любовь мне осталась, струной
     Ангельской арфы взывая,
     Душу пронзая, как тонкой иглой,
     Синими светами рая.


     Ты мне осталась одна. Наяву
     Видевший солнце ночное,
     Лишь для тебя на земле я живу,
     Делаю дело земное.


     Да, ты в моей беспокойной судьбе —
     Ерусалим пилигримов.
     Надо бы мне говорить о тебе
     На языке серафимов.

   1918


   Канцона вторая


     Храм Твой, Господи, в небесах,
     Но земля тоже Твой приют.
     Расцветают липы в лесах,
     И на липах цветы поют.


     Точно благовест Твой, весна
     По веселым идет полям,
     А весною на крыльях сна
     Прилетают ангелы к нам.


     Если, Господи, это так,
     Если праведно я пою,
     Дай мне, Господи, дай мне знак,
     Что я волю понял Твою.


     Перед той, что сейчас грустна,
     Появись, как Незримый Свет,
     И на все, что спросит она,
     Ослепительный дай ответ.


     Ведь отрадней пения птиц,
     Благодатней ангельских труб
     Нам дрожанье милых ресниц
     И улыбка любимых губ.

   Июль 1918


   Канцона третья


     Как тихо стало в природе!
     Вся – зренье она, вся – слух.
     К последней страшной свободе
     Склонился уже наш дух.


     Земля забудет обиды
     Всех воинов, всех купцов,
     И будут, как встарь, друиды
     Учить с зеленых холмов.


     И будут, как встарь, поэты
     Сердца вести к высоте,
     Как ангел водит кометы
     К неведомой им мете.


     Тогда я воскликну: «Где же
     Ты, созданная из огня?
     Ты видишь, взоры всё те же,
     Всё та же песнь у меня.


     Делюсь я с тобою властью,
     Слуга твоей красоты,
     За то, что полное счастье,
     Последнее счастье – ты!»

   1918


   Роза


     Цветов и песен благодатный хмель
     Нам запрещен, как ветхие мечтанья.
     Лишь девственные наименованья
     Поэтам разрешаются отсель.


     Но роза, принесенная в отель,
     Забытая нарочно в час прощанья
     На томике старинного изданья
     Канцон, которые слагал Рюдель, —


     Ее ведь смею я почтить сонетом:
     Мне книга скажет, что любовь одна
     В тринадцатом столетии, как в этом,


     Печальней смерти и пьяней вина,
     И, бархатные лепестки целуя,
     Быть может, преступленья не свершу я?

   1918


   Юг


     За то, что я теперь спокойный
     И умерла моя свобода,
     О самой светлой, о самой стройной
     Со мной беседует природа.


     В дали, от зноя помертвелой,
     Себе и солнцу буйно рада,
     О самой стройной, о самой смелой
     Звенит немолчная цикада.


     Увижу ль пены побережной
     Серебряное колыханье, —
     О самой белой, о самой нежной
     Поет мое воспоминанье.


     Вот ставит ночь свои ветрила
     И тихо по небу струится,
     О самой нежной, о самой милой
     Мне пестрокрылый сон приснится.

   1918


   Рассыпающая звезды


     Не всегда чужда ты и горда
     И меня не хочешь не всегда,


     Тихо-тихо, нежно, как во сне,
     Иногда приходишь ты ко мне.


     Надо лбом твоим густая прядь.
     Мне нельзя ее поцеловать.


     И глаза большие зажжены
     Светами магической луны.


     Нежный друг мой, беспощадный враг,
     Так благословен твой каждый шаг,


     Словно по сердцу ступаешь ты,
     Рассыпая звезды и цветы.


     Я не знаю, где ты их взяла,
     Только отчего ты так светла?


     И тому, кто мог с тобой побыть,
     На земле уж нечего любить?

   1918


   О тебе


     О тебе, о тебе, о тебе,
     Ничего, ничего обо мне!
     В человеческой темной судьбе
     Ты – крылатый призыв к вышине.


     Благородное сердце твое —
     Словно герб отошедших времен.
     Освящается им бытие
     Всех земных, всех бескрылых племен.


     Если звезды, ясны и горды,
     Отвернутся от нашей земли,
     У нее есть две лучших звезды:
     Это смелые очи твои.


     И когда золотой серафим
     Протрубит, что исполнился срок,
     Мы поднимем тогда перед ним,
     Как защиту, твой белый платок.


     Звук замрет в задрожавшей трубе,
     Серафим пропадет в вышине…
     …О тебе, о тебе, о тебе,
     Ничего, ничего обо мне!

   1918


   Сон


     Застонал я от сна дурного
     И проснулся, тяжко скорбя;
     Снилось мне – ты любишь другого
     И что он обидел тебя.


     Я бежал от моей постели,
     Как убийца от плахи своей,
     И смотрел, как тускло блестели
     Фонари глазами зверей.


     Ах, наверно, таким бездомным
     Не блуждал ни один человек
     В эту ночь по улицам темным,
     Как по руслам высохших рек.


     Вот стою перед дверью твоею,
     Не дано мне иного пути,
     Хоть и знаю, что не посмею
     Никогда в эту дверь войти.


     Он обидел тебя, я знаю,
     Хоть и было это лишь сном,
     Но я все-таки умираю
     Пред твоим закрытым окном.

   Май 1918



   Из книги «Шатер»


   Вступление


     Оглушенная ревом и топотом,
     Облеченная в пламя и дымы,
     О тебе, моя Африка, шепотом
     В небесах говорят серафимы.


     И твое раскрывая Евангелье,
     Повесть жизни ужасной и чудной,
     О неопытном думают ангеле,
     Что приставлен к тебе, безрассудной.


     Про деянья свои и фантазии,
     Про звериную душу послушай,
     Ты, на дереве древней Евразии
     Исполинской висящая грушей.


     Обреченный тебе, я поведаю
     О вождях в леопардовых шкурах,
     Что во мраке лесов за победою
     Водят полчища воинов хмурых;


     О деревнях с кумирами древними,
     Что смеются улыбкой недоброй,
     И о львах, что стоят над деревнями
     И хвостом ударяют о ребра.


     Дай за это дорогу мне торную,
     Там, где нету пути человеку,
     Дай назвать моим именем черную,
     До сих пор не открытую реку.


     И последняя милость, с которою
     Отойду я в селенья святые,
     Дай скончаться под той сикоморою,
     Где с Христом отдыхала Мария.

   1918


   Красное море


     Здравствуй, Красное Море, акулья уха,
     Негритянская ванна, песчаный котел!
     На утесах твоих, вместо влажного мха,
     Известняк, словно каменный кактус, расцвел.


     На твоих островах в раскаленном песке,
     Позабыты приливом, растущим в ночи,
     Издыхают чудовища моря в тоске:
     Осьминоги, тритоны и рыбы-мечи.


     С африканского берега стаи пирог
     Отплывают и жемчуга ищут вокруг,
     И стараются их отогнать на восток
     С аравийского берега сотни фелук.


     Если негр будет пойман, его уведут
     На невольничий рынок Ходейды в цепях,
     Но араб несчастливый находит приют
     В грязно-рыжих твоих и горячих волнах.


     Как учитель среди шалунов, иногда
     Океанский проходит средь них пароход,
     Под винтом снеговая клокочет вода,
     А на палубе – красные розы и лед.


     Ты бессильно над ним; пусть ревет ураган,
     Пусть волна как хрустальная встанет гора,
     Закурив папиросу, вздохнет капитан:
     – Слава Богу, свежо! Надоела жара!


     Целый день над водой, словно стая стрекоз,
     Золотые летучие рыбы видны,
     У песчаных, серпами изогнутых кос
     Мели, точно цветы, зелены и красны.


     Блещет воздух, налитый прозрачным огнем,
     Солнце сказочной птицей глядит с высоты:
     – Море, Красное Море, ты царственно днем,
     Но ночами вдвойне ослепительно ты!


     Только тучкой скользнут водяные пары,
     Тени черных русалок мелькнут на волнах,
     Да чужие созвездья, кресты, топоры,
     Над тобой загорятся в небесных садах.


     И огнями бенгальскими сразу мерцать
     Начинают твои золотые струи,
     Искры в них и лучи, словно хочешь создать,
     Позавидовав небу, ты звезды свои.


     И когда выплывает луна на зенит,
     Ветр проносится, запахи леса тая,
     От Суэца до Баб-эль-Мандеба звенит,
     Как Эолова Арфа, поверхность твоя.


     На обрывистый берег выходят слоны,
     Чутко слушая волн набегающих шум,
     Обожать отраженье ущербной луны,
     Подступают к воде и боятся акул.


     И ты помнишь, как, только одно из морей,
     Ты исполнило некогда Божий закон,
     Разорвало могучие сплавы зыбей,
     Чтоб прошел Моисей и погиб Фараон.

   1918, 1921


   Сахара


     Все пустыни друг другу от века родны,
     Но Аравия, Сирия, Гоби —
     Это лишь затиханье Сахарской волны,
     В сатанинской воспрянувшей злобе.


     Плещет Красное море, Персидский залив,
     И глубоки снега на Памире,
     Но ее океана песчаный разлив
     До зеленой доходит Сибири.


     Ни в дремучих лесах, ни в просторе морей,
     Ты в одной лишь пустыне на свете
     Не захочешь людей и не встретишь людей,
     А полюбишь лишь солнце да ветер.


     Солнце клонит лицо с голубой вышины,
     И лицо это девственно-юно,
     И, как струи пролитого солнца, ровны
     Золотые песчаные дюны.


     Всюду башни, дворцы из порфировых скал,
     Вкруг фонтаны и пальмы на страже,
     Это солнце на глади воздушных зеркал
     Пишет кистью лучистой миражи.


     Живописец небесный вечерней порой
     У подножия скал и растений
     На песке, как на гладкой доске золотой,
     Расстилает лиловые тени.


     И, небесный пловец, лишь подаст оно знак,
     Прозвучат гармоничные звоны,
     Это лопнет налитый огнем известняк
     И рассыплется пылью червленой.


     Блещут скалы, темнеют под ними внизу
     Древних рек каменистые ложа,
     На покрытое волнами море в грозу,
     Ты промолвишь, Сахара похожа.


     Но вглядись: эта вечная слава песка —
     Только горнего отсвет пожара,
     С небесами, где легкие спят облака,
     Бродят радуги, схожа Сахара.


     Буйный ветер в пустыне второй властелин,
     Вот он мчится порывами, точно
     Средь высоких холмов и широких долин
     Дорогой иноходец восточный.


     И звенит и поет, поднимаясь, песок,
     Он узнал своего господина,
     Воздух меркнет, становится солнца зрачок
     Как гранатовая сердцевина.


     И чудовищных пальм вековые стволы,
     Вихри пыли взметнулись и пухнут,
     Выгибаясь, качаясь, проходят сквозь мглы,
     Тайно веришь – вовеки не рухнут.


     Так и будут бродить до скончанья веков,
     Каждый час все грозней и грознее,
     Головой пропадая среди облаков,
     Эти страшные серые змеи.


     Но мгновенье… отстанет и дрогнет одна
     И осядет песчаная груда.
     Это значит – в пути спотыкнулась она
     О ревущего в страхе верблюда.


     И когда на проясневшей глади равнин
     Все полягут, как новые горы,
     В Средиземное море уходит хамсин
     Кровь дурманить и сеять раздоры.


     И стоит караван, и его проводник
     Всюду посохом шарит в тревоге,
     Где-то около плещет знакомый родник,
     Но к нему он не знает дороги.


     А в оазисах слышится ржанье коня
     И под пальмами веянье нарда,
     Хоть редки острова в океане огня,
     Точно пятна на шкуре гепарда.


     Но здесь часто звучит оглушающий бой,
     Блещут копья и веют бурнусы.
     Туарегов, что западной правят страной,
     На востоке не любят тиббусы.


     И пока они бьются за пальмовый лес,
     За верблюда иль взоры рабыни,
     Их родную Тибести, Мурзук, Гадамес
     Заметают пески из пустыни.


     Потому что пустынные ветры горды
     И не знают преград своеволью,
     Рушат стены, сады засыпают, пруды
     Отравляют белеющей солью.


     И, быть может, немного осталось веков,
     Как на мир наш, зеленый и старый,
     Дико ринутся хищные стаи песков
     Из пылающей юной Сахары.


     Средиземное море засыпят они,
     И Париж, и Москву, и Афины,
     И мы будем в небесные верить огни,
     На верблюдах своих бедуины.


     И когда наконец корабли марсиан
     У земного окажутся шара.
     То увидят сплошной золотой океан
     И дадут ему имя: Сахара.

   1918–1921


   Судан


     Ах, наверно, сегодняшним утром
     Слишком громко звучат барабаны,
     Крокодильей обтянуты кожей,
     Слишком звонко взывают колдуньи
     На утесах Нубийского Нила,
     Потому что сжимается сердце,
     Лоб горяч и глаза потемнели,
     И в мечтах оживленная пристань,
     Голоса смуглолицых матросов,
     В пенных клочьях веселое море,
     А за морем ущелье Дарфура,
     Галереи-леса Кордофана
     И великие воды Борну.
     Города, озаренные солнцем,
     Словно клады в зеленых трущобах,
     А из них, как грозящие руки,
     Минареты возносятся к небу.


     А на тронах из кости слоновой
     Восседают, как древние бреды,
     Короли и владыки Судана,
     Рядом с каждым, прикованный цепью,
     Лев прищурился, голову поднял
     И с усов лижет кровь человечью,
     Рядом с каждым играет секирой
     Толстогубый, с лоснящейся кожей,
     Черный, словно душа властелина,
     В ярко-красной рубашке палач.


     Перед ними торговцы рабами
     Свой товар горделиво проводят,
     Стонут люди в тяжелых колодках,
     И белки их сверкают на солнце,
     Проезжают вожди из пустыни,
     В их тюрбанах жемчужные нити,
     Перья длинные страуса вьются
     Над затылком играющих коней,
     И надменно проходят французы,
     Гладко выбриты, в белой одежде,
     В их карманах бумаги с печатью,
     Их завидя, владыки Судана
     Поднимаются с тронов своих.


     А кругом на широких равнинах,
     Где трава укрывает жирафа,
     Садовод Всемогущего Бога
     В серебрящейся мантии крыльев
     Сотворил отражение рая:
     Он раскинул тенистые рощи
     Прихотливых мимоз и акаций,
     Рассадил по холмам баобабы,
     В галереях лесов, где прохладно
     И светло, как в дорическом храме,
     Он провел многоводные реки
     И в могучем порыве восторга
     Создал тихое озеро Чад.


     А потом, улыбнувшись как мальчик,
     Что придумал забавную шутку,
     Он собрал здесь совсем небывалых,
     Удивительных птиц и животных.
     Краски взяв у пустынных закатов,
     Попугаям он перья раскрасил,
     Дал слону он клыки, что белее
     Облаков африканского неба,
     Льва одел золотою одеждой
     И пятнистой одел леопарда,
     Сделал рог, как янтарь, носорогу,
     Дал газели девичьи глаза.


     И ушел на далекие звезды —
     Может быть, их раскрашивать тоже.
     Бродят звери, как Бог им назначил,
     К водопою сбираются вместе
     И не знают, что дивно прекрасны,
     Что таких, как они, не отыщешь,
     И не знает об этом охотник,
     Что в пылающий полдень таится
     За кустом с ядовитой стрелою
     И кричит над поверженным зверем,
     Исполняя охотничью пляску,
     И уносит владыкам Судана
     Дорогую добычу свою.


     Но роднят обитателей степи
     Иногда луговые пожары.
     День, когда затмевается солнце
     От летящего по ветру пепла
     И невиданным зверем багровым
     На равнинах шевелится пламя,
     Этот день – оглушительный праздник,
     Что приветливый Дьявол устроил
     Даме Смерти и Ужасу брату!
     В этот день не узнать человека
     Средь толпы опаленных, ревущих,
     Всюду бьющих клыками, рогами,
     Сознающих одно лишь: огонь!


     Вечер. Глаз различить не умеет
     Ярких нитей на поясе белом;
     Это знак, что должны мусульмане
     Пред Аллахом свершить омовенье,
     Тот водой, кто в лесу над рекою,
     Тот песком, кто в безводной пустыне.
     И от голых песчаных утесов
     Беспокойного Красного Моря
     До зеленых валов многопенных
     Атлантического Океана
     Люди молятся. Тихо в Судане,
     И над ним, над огромным ребенком,
     Верю, верю, склоняется Бог.

   1918, 1921


   Абиссиния


     Между берегом буйно го Красного Моря
     И Суданским таинственным лесом видна,
     Разметавшись среди четырех плоскогорий,
     С отдыхающей львицею схожа, страна.


     Север – это болота без дна и без края,
     Змеи черные подступы к ним стерегут,
     Их сестер-лихорадок зловещая стая,
     Желтолицая, здесь обрела свой приют.


     А над ними насупились мрачные горы,
     Вековая обитель разбоя, Тигрэ,
     Где оскалены бездны, взъерошены боры
     И вершины стоят в снеговом серебре.


     В плодоносной Амхаре и сеют и косят,
     Зебры любят мешаться в домашний табун,
     И под вечер прохладные ветры разносят
     Звуки песен гортанных и рокота струн.


     Абиссинец поет, и рыдает багана,
     Воскрешая минувшее, полное чар;
     Было время, когда перед озером Тана
     Королевской столицей взносился Гондар.


     Под платанами спорил о Боге ученый,
     Вдруг пленяя толпу благозвучным стихом,
     Живописцы писали царя Соломона
     Меж царицею Савской и ласковым львом.


     Но, поверив Шоанской изысканной лести,
     Из старинной отчизны поэтов и роз,
     Мудрый слон Абиссинии, негус Негести,
     В каменистую Шоа свой трон перенес.


     В Шоа воины хитры, жестоки и грубы,
     Курят трубки и пьют опьяняющий тэдж,
     Любят слушать одни барабаны да трубы,
     Мазать маслом ружье да оттачивать меч.


     Харраритов, Галла, Сомали, Данакилей,
     Людоедов и карликов в чаще лесов
     Своему Менелику они покорили,
     Устелили дворец его шкурами львов.


     И, смотря на потоки у горных подножий,
     На дубы и полдневных лучей торжество,
     Европеец дивится, как странно похожи
     Друг на друга народ и отчизна его.


     Колдовская страна! Ты на дне котловины
     Задыхаешься, льется огонь с высоты,
     Над тобою разносится крик ястребиный,
     Но в сиянье заметишь ли ястреба ты?


     Пальмы, кактусы, в рост человеческий травы,
     Слишком много здесь этой паленой травы…
     Осторожнее! В ней притаились удавы,
     Притаились пантеры и рыжие львы.


     По обрывам и кручам дорогой тяжелой
     Поднимись и нежданно увидишь вокруг
     Сикоморы и розы, веселые села
     И зеленый, народом пестреющий, луг.


     Там колдун совершает привычное чудо,
     Тут, покорна напеву, танцует змея,
     Кто сто талеров взял за больного верблюда,
     Сев на камень в тени, разбирает судья.


     Поднимись еще выше! Какая прохлада!
     Точно позднею осенью, пусты поля,
     На рассвете ручьи замерзают, и стадо
     Собирается кучей под кровлей жилья.


     Павианы рычат средь кустов молочая,
     Перепачкавшись в белом и липком соку,
     Мчатся всадники, длинные копья бросая,
     Из винтовок стреляя на полном скаку.


     Выше только утесы, нагие стремнины,
     Где кочуют ветра да ликуют орлы,
     Человек не взбирался туда, и вершины
     Под тропическим солнцем от снега белы.


     И повсюду, вверху и внизу, караваны
     Видят солнце и пьют неоглядный простор,
     Уходя в до сих пор неизвестные страны
     За слоновою костью и золотом гор.


     Как любил я бродить по таким же дорогам
     Видеть вечером звезды, как крупный горох,
     Выбегать на холмы за козлом длиннорогим,
     На ночлег зарываться в седеющий мох!


     Есть музей этнографии в городе этом
     Над широкой, как Нил, многоводной Невой,
     В час, когда я устану быть только поэтом,
     Ничего не найду я желанней его.


     Я хожу туда трогать дикарские вещи,
     Что когда-то я сам издалёка привез,
     Чуять запах их странный, родной и зловещий,
     Запах ладана, шерсти звериной и роз.


     И я вижу, как знойное солнце пылает,
     Леопард, изогнувшись, ползет на врага,
     И как в хижине дымной меня поджидает
     Для веселой охоты мой старый слуга.

   1918, 1921


   Сомалийский полуостров


     Помню ночь и песчаную помню страну
     И на небе так низко луну.


     И я помню, что глаз я не мог отвести
     От ее золотого пути.


     Там светло, и, наверное, птицы поют,
     И цветы над прудами цветут,


     Там не слышно, как бродят свирепые львы,
     Наполняя рыканием рвы,


     Не хватают мимозы колючей рукой
     Проходящего в бездне ночной!


     В этот вечер, лишь тени кустов поползли,
     Подходили ко мне сомали,


     Вождь их с рыжею шапкой косматых волос
     Смертный мне приговор произнес,


     И насмешливый взор из-под спущенных век
     Видел, сколько со мной человек.


     Завтра бой, беспощадный, томительный бой
     С завывающей черной толпой,


     Под ногами верблюдов сплетение тел,
     Дождь отравленных копий и стрел,


     И до боли я думал, что там, на луне,
     Враг не мог бы подкрасться ко мне.


     Ровно в полночь я мой разбудил караван,
     За холмом грохотал океан,


     Люди гибли в пучине, и мы на земле
     Тоже гибели ждали во мгле.


     Мы пустились в дорогу. Дышала трава,
     Точно шкура вспотевшего льва,


     И белели средь черных, священных камней
     Вороха черепов и костей.


     В целой Африке нету грозней сомали,
     Безотраднее нет их земли,


     Столько белых пронзило во мраке копье
     У песчаных колодцев ее,


     Чтоб о подвигах их говорил Огаден
     Голосами голодных гиен.


     И, когда перед утром склонилась луна,
     Уж не та, а страшна и красна,


     Понял я, что она, точно рыцарский щит,
     Вечной славой героям горит,


     И верблюдов велел положить, и ружью
     Вверил вольную душу мою.

   1918, 1921


   Мадагаскар


     Сердце билось, смертно тоскуя,
     Целый день я ходил в тоске,
     И мне снилось: ночью плыву я
     По какой-то большой реке.


     С каждым мигом все шире, шире
     И светлей и светлей река,
     Я в совсем неведомом мире,
     И ладья моя так легка.


     Красный идол на белом камне
     Мне поведал разгадку чар,
     Красный идол на белом камне
     Громко крикнул – Мадагаскар!


     В раззолоченных паланкинах,
     В дивно вырезанных ладьях,
     На широких воловьих спинах
     И на звонко ржущих конях


     Там, где пели и трепетали
     Легких тысячи лебедей,
     Друг за другом вслед выступали
     Смуглолицых толпы людей.


     И о том, как руки принцессы
     Домогался старый жених,
     Сочиняли смешные пьесы
     И сейчас же играли их.


     А в роскошной форме гусарской
     Благосклонно на них взирал
     Королевы мадагаскарской
     Самый преданный генерал.


     Между них были Томатавы,
     Схожи с грудою темных камней,
     Пожирали жирные травы
     Благовоньем полных полей.


     И вздыхал я, зачем плыву я,
     Не останусь я здесь зачем:
     Неужель и здесь не спою я
     Самых лучших моих поэм?


     Только голос мой был не слышен,
     И никто мне не мог помочь,
     А на крыльях летучей мыши
     Опускалась теплая ночь.


     Небеса и лес потемнели,
     Смолкли лебеди в забытье…
     …Я лежал на моей постели
     И грустил о моей ладье.

   1921


   Дамapa
   Готтентотская космогония


     Человеку грешно гордиться,
     Человека ничтожна сила:
     Над землею когда-то птица
     Человека сильней царила.


     По утрам выходила рано
     К берегам крутым океана
     И глотала целые скалы,
     Острова целиком глотала.


     А священными вечерами
     Над высокими облаками,
     Поднимая голову, пела,
     Пела Богу про Божье дело.


     А ногами чертила знаки,
     Те, что знают в подземном мраке,
     Все, что будет, и все, что было,
     На песке ногами чертила.


     И была она так прекрасна,
     Так чертила, пела согласно,
     Что решила с Богом сравниться
     Неразумная эта птица.


     Бог, который весь мир расчислил,
     Угадал ее злые мысли
     И обрек ее на несчастье,
     Разорвал ее на две части.


     И из верхней части, что пела,
     Пела Богу про Божье дело,
     Родились на свет готтентоты
     И поют, поют без заботы.


     А из нижней, чертившей знаки,
     Те, что знают в подземном мраке,
     Появились на свет бушмены,
     Украшают знаками стены.


     А вот перья, что улетели
     Далеко в океан, доселе
     Все плывут, как белые люди;
     И когда их довольно будет,


     Вновь срастутся былые части
     И опять изведают счастье.
     В белых крыльях большая птица
     На своей земле поселится.

   1918, 1921


   Экваториальный лес


     Я поставил палатку на каменном склоне
     Абиссинских, сбегающих к западу, гор
     И беспечно смотрел, как пылают закаты
     Над зеленою крышей дальних лесов.


     Прилетели оттуда какие-то птицы
     С изумрудными перьями в длинных хвостах,
     По ночам выбегали веселые зебры,
     Мне был слышен их храп и удары копыт.


     И однажды закат был особенно красен,
     И особенный запах летел от лесов,
     И к палатке моей подошел европеец,
     Исхудалый, небритый, и есть попросил.


     Вплоть до ночи он ел неумело и жадно,
     Клал сардинки на мяса сухого ломоть,
     Как пилюли проглатывал кубики магги
     И в абсент добавлять отказался воды.


     Я спросил, почему он так мертвенно бледен,
     Почему его руки сухие дрожат,
     Как листы… «Лихорадка великого леса», —
     Он ответил и с ужасом глянул назад.


     Я спросил про большую открытую рану,
     Что сквозь тряпки чернела на впалой груди,
     Что с ним было? «Горилла великого леса», —
     Он сказал и не смел оглянуться назад.


     Был с ним карлик, мне по пояс, голый и черный,
     Мне казалось, что он не умел говорить,
     Точно пес он следил за своим господином,
     Положив на колени бульдожье лицо.


     Но когда мой слуга подтолкнул его в шутку,
     Он оскалил ужасные зубы свои
     И потом целый день волновался и фыркал
     И раскрашенным дротиком бил по земле.


     Я постель предоставил усталому гостю,
     Лег на шкуру пантер, но не мог задремать,
     Жадно слушая длинную дикую повесть,
     Лихорадочный бред пришлеца из лесов.


     Он вздыхал: «Как темно… этот лес бесконечен…
     Не увидеть нам солнца уже никогда…
     Пьер, дневник у тебя? На груди под рубашкой?..
     Лучше жизнь потерять нам, чем этот дневник!


     Почему нас покинули черные люди?
     Горе, компасы наши они унесли…
     Что нам делать? Не видно ни зверя, ни птицы;
     Только посвист и шорох вверху и внизу!


     Пьер, заметил костры? Там, наверное, люди…
     Неужели же мы наконец спасены?
     Это карлики… сколько их, сколько собралось…
     Пьер, стреляй! На костре – человечья нога!


     В рукопашную! Помни, отравлены стрелы…
     Бей того, кто на пне… он кричит, он их вождь…
     Горе мне! На куски разлетелась винтовка…
     Ничего не могу… повалили меня…


     Нет, я жив, только связан… злодеи, злодеи,
     Отпустите меня, я не в силах смотреть!..
     Жарят Пьера… а мы с ним играли в Марселе,
     На утесе у моря играли детьми.


     Что ты хочешь, собака? Ты встал на колени?
     Я плюю на тебя, омерзительный зверь!
     Но ты лижешь мне руки? Ты рвешь мои путы?
     Да, я понял, ты богом считаешь меня…


     Ну, бежим! Не бери человечьего мяса,
     Всемогущие боги его не едят…
     Лес… О, лес бесконечный… я голоден, Акка,
     Излови, если можешь, большую змею!»


     Он стонал и хрипел, он хватался за сердце
     И наутро, почудилось мне, задремал;
     Но когда я его разбудить попытался,
     Я увидел, что мухи ползли по глазам.


     Я его закопал у подножия пальмы,
     Крест поставил над грудой тяжелых камней
     И простые слова написал на дощечке:
     «Христианин зарыт здесь, молитесь о нем».


     Карлик, чистя свой дротик, смотрел равнодушно,
     Но, когда я закончил печальный обряд,
     Он вскочил и, не крикнув, помчался по склону,
     Как олень, убегая в родные леса.


     Через год я прочел во французских газетах,
     Я прочел и печально поник головой:
     «Из большой экспедиции к Верхнему Конго
     До сих пор ни один не вернулся назад».

   1918, 1921


   Дагомея


     Царь сказал своему полководцу: «Могучий,
     Ты высок, точно слон дагомейских лесов,
     Но ты все-таки ниже торжественной кучи
     Отсеченных тобой человечьих голов.


     И, как доблесть твоя, о, испытанный воин,
     Так и милость моя не имеет конца,
     Видишь солнце над морем? Ступай! Ты достоин
     Быть слугой моего золотого отца».


     Барабаны забили, защелкали бубны,
     Преклоненные люди завыли вокруг,
     Амазонки запели протяжно, и трубный
     Прокатился по морю от берега звук.


     Полководец царю поклонился в молчанье
     И с утеса в бурливую воду прыгнул,
     И тонул он в воде, а казалось, в сиянье
     Золотого закатного солнца тонул.


     Оглушали его барабаны и клики,
     Ослепляли соленые брызги волны,
     Он исчез. И блестело лицо у владыки,
     Точно черное солнце подземной страны.

   1918, 1921


   Нигер


     Я на карте моей под ненужною сеткой
     Сочиненных для скуки долгот и широт
     Замечаю, как что-то чернеющей веткой,
     Виноградной оброненной веткой ползет.


     А вокруг города, точно горсть виноградин,
     Это – Бусса, и Гомба, и царь Тимбукту,
     Самый звук этих слов мне, как солнце, отраден,
     Точно бой барабанов, он будит мечту.


     Но не верю, не верю я, справлюсь по книге,
     Ведь должна же граница и тупости быть!
     Да, написано Нигер… О, царственный Нигер,
     Вот как люди посмели тебя оскорбить!


     Ты торжественным морем течешь по Судану,
     Ты сражаешься с хищною стаей песков,
     И когда приближаешься ты к океану,
     С середины твоей не видать берегов.


     Бегемотов твоих розоватые рыла
     Точно сваи незримого чудо-моста,
     И винты пароходов твои крокодилы
     Разбивают могучим ударом хвоста.


     Я тебе, о мой Нигер, готовлю другую,
     Небывалую карту, отраду для глаз,
     Я широкою лентой парчу золотую
     Положу на зеленый и нежный атлас.


     Снизу слева кровавые лягут рубины,
     Это – край металлических странных богов.
     Кто зарыл их в угрюмых ущельях Бенины
     Меж слоновьих клыков и людских черепов?


     Дальше справа, где рощи густые Сокото,
     На атлас положу я большой изумруд,
     Здесь богаты деревни, привольна охота,
     Здесь свободные люди, как птицы, поют.


     Дальше бледный опал, прихотливо мерцая
     Затаенным в нем красным и синим огнем,
     Мне так сладко напомнит равнины Сонгаи
     И султана сонгайского глиняный дом.


     И жемчужиной дивной, конечно, означен
     Будет город сияющих крыш, Тимбукту,
     Над которым и коршун кричит, озадачен,
     Видя в сердце пустыни мимозы в цвету,


     Видя девушек смуглых и гибких, как лозы,
     Чье дыханье пьяней бальзамических смол,
     И фонтаны в садах и кровавые розы,
     Что венчают вождей поэтических школ.


     Сердце Африки пенья полно и пыланья,
     И я знаю, что, если мы видим порой
     Сны, которым найти не умеем названья,
     Это ветер приносит их, Африка, твой!

   1921



   Из книги «Огненный столп»

   Анне Николаевне Гумилевой


   Память


     Только змеи сбрасывают кожи,
     Чтоб душа старела и росла.
     Мы, увы, со змеями не схожи,
     Мы меняем души, не тела.


     Память, ты рукою великанши
     Жизнь ведешь, как под уздцы коня.
     Ты расскажешь мне о тех, что раньше
     В этом теле жили до меня.


     Самый первый: некрасив и тонок,
     Полюбивший только сумрак рощ,
     Лист опавший, колдовской ребенок,
     Словом останавливавший дождь.


     Дерево да рыжая собака —
     Вот кого он взял себе в друзья.
     Память, Память, ты не сыщешь знака,
     Не уверишь мир, что то был я.


     И второй… Любил он ветер с юга,
     В каждом шуме слышал звоны лир,
     Говорил, что жизнь – его подруга,
     Коврик под его ногами – мир.


     Он совсем не нравится мне, это
     Он хотел стать богом и царем.
     Он повесил вывеску поэта
     Над дверьми в мой молчаливый дом.


     Я люблю избранника свободы,
     Мореплавателя и стрелка.
     Ах, ему так звонко пели воды
     И завидовали облака.


     Высока была его палатка,
     Мулы были резвы и сильны.
     Как вино, впивал он воздух сладкий
     Белому неведомой страны.


     Память, ты слабее год от году,
     Тот ли это, или кто другой
     Променял веселую свободу
     На священный долгожданный бой.


     Знал он муки голода и жажды,
     Сон тревожный, бесконечный путь,
     Но святой Георгий тронул дважды
     Пулею не тронутую грудь.


     Я – угрюмый и упрямый зодчий
     Храма, восстающего во мгле.
     Я возревновал о славе Отчей,
     Как на небесах, и на земле.


     Сердце будет пламенем палимо
     Вплоть до дня, когда взойдут, ясны,
     Стены нового Иерусалима
     На полях моей родной страны.


     И тогда повеет ветер странный —
     И прольется с неба страшный свет:
     Это Млечный Путь расцвел нежданно
     Садом ослепительных планет.


     Предо мной предстанет, мне неведом,
     Путник, скрыв лицо. Но все пойму,
     Видя льва, стремящегося следом,
     И орла, летящего к нему.


     Крикну я… Но разве кто поможет,
     Чтоб моя душа не умерла?
     Только змеи сбрасывают кожи,
     Мы меняем души, не тела.

   Апрель 1921


   Лес


     В том лесу белесоватые стволы
     Выступали неожиданно из мглы.


     Из земли за корнем корень выходил,
     Точно руки обитателей могил.


     Под покровом ярко-огненной листвы
     Великаны жили, карлики и львы,


     И следы в песке видали рыбаки
     Шестипалой человеческой руки.


     Никогда сюда тропа не завела
     Пэра Франции иль Круглого Стола.


     И разбойник не гнездился здесь в кустах,
     И пещерки не выкапывал монах.


     Только раз отсюда в вечер грозовой
     Вышла женщина с кошачьей головой,


     Но в короне из литого серебра,
     И вздыхала и стонала до утра,


     И скончалась тихой смертью на заре
     Перед тем, как дал причастье ей кюре.


     Это было, это было в те года,
     От которых не осталось и следа,


     Это было, это было в той стране,
     О которой не загрезишь и во сне.


     Я придумал это, глядя на твои
     Косы – кольца огневеющей змеи,


     На твои зеленоватые глаза,
     Как персидская больная бирюза.


     Может быть, тот лес – душа твоя,
     Может быть, тог лес – любовь моя,


     Или, может быть, когда умрем,
     Мы в тот лес направимся вдвоем.

   1919


   Слово


     В оный день, когда над миром новым
     Бог склонял лицо Свое, тогда
     Солнце останавливали словом,
     Словом разрушали города.


     И орел не взмахивал крылами,
     Звезды жались в ужасе к луне,
     Если, точно розовое пламя,
     Слово проплывало в вышине.


     А для низкой жизни были числа,
     Как домашний, подъяремный скот,
     Потому что все оттенки смысла
     Умное число передает.


     Патриарх седой, себе под руку
     Покоривший и добро и зло,
     Не решаясь обратиться к звуку,
     Тростью на песке чертил число.


     Но забыли мы, что осиянно
     Только слово средь земных тревог,
     И в Евангельи от Иоанна
     Сказано, что слово это Бог.


     Мы ему поставили пределом
     Скудные пределы естества,
     И, как пчелы в улье опустелом,
     Дурно пахнут мертвые слова.

   1919


   Душа и тело

 //-- I --// 

     Над городом плывет ночная тишь,
     И каждый шорох делается глуше,
     А ты, душа, ты все-таки молчишь.
     Помилуй, Боже, мраморные души.


     И отвечала мне душа моя,
     Как будто арфы дальние пропели:
     «Зачем открыла я для бытия
     Глаза в презренном человечьем теле?


     Безумная, я бросила мой дом,
     К иному устремясь великолепью,
     И шар земной мне сделался ядром,
     К какому каторжник прикован цепью.


     Ах, я возненавидела любовь —
     Болезнь, которой все у вас подвластны,
     Которая туманит вновь и вновь
     Мир, мне чужой, но стройный и прекрасный.


     И если что еще меня роднит
     С былым, мерцающим в планетном хоре,
     То это горе, мой надежный щит,
     Холодное, презрительное горе».

 //-- II --// 

     Закат из золотого стал как медь,
     Покрылись облака зеленой ржою,
     И телу я сказал тогда: «Ответь
     На все провозглашенное душою».


     И тело мне ответило мое.
     Простое тело, но с горячей кровью:
     «Не знаю я, что значит бытие,
     Хотя и знаю, что зовут любовью.


     Люблю в соленой плескаться волне,
     Прислушиваться к крикам ястребиным,
     Люблю на необъезженном коне
     Нестись по лугу, пахнущему тмином.


     И женщину люблю… Когда глаза
     Ее потупленные я целую,
     Я пьяно, будто близится гроза
     Иль будто пью я воду ключевую.


     Но я за все, что взяло и хочу,
     За все печали, радости и бредни,
     Как подобает мужу, заплачу
     Непоправимой гибелью последней».

 //-- III --// 

     Когда же слово Бога с высоты
     Большой Медведицею заблестело,
     С вопросом: «Кто же, вопрошатель, ты?» —
     Душа предстала предо мной и тело.


     На них я взоры медленно вознес
     И милостиво дерзостным ответил:
     «Скажите мне, ужель разумен пес,
     Который воет, если месяц светел?


     Ужели вам допрашивать меня,
     Меня, кому единое мгновенье —
     Весь срок от первого земного дня
     До огненного светопреставленья?


     Меня, кто, словно древо Игдразиль,
     Пророс главою семью семь вселенных
     И для очей которого, как пыль,
     Поля земные и поля блаженных?


     Я тот, кто спит, и кроет глубина
     Его невыразимое прозванье,
     А вы – вы только слабый отсвет сна,
     Бегущего на дне его сознанья!»

   1919


   Канцона первая


     Закричал громогласно
     В сине-черную сонь
     На дворе моем красный
     И пернатый огонь.


     Ветер милый и вольный,
     Прилетевший с луны,
     Хлещет дерзко и больно
     По щекам тишины.


     И, вступая на кручи,
     Молодая заря
     Кормит жадные тучи
     Ячменем янтаря.


     В этот час я родился,
     В этот час и умру,
     И зато мне не снился
     Путь, ведущий к добру.


     И уста мои рады
     Целовать лишь одну,
     Ту, с которой не надо
     Улетать в вышину.

   1919


   Канцона вторая


     И совсем не в мире мы, а где-то
     На задворках мира средь теней.
     Сонно перелистывает лето
     Синие страницы ясных дней.


     Маятник, старательный и грубый,
     Времени непризнанный жених,
     Заговорщицам-секундам рубит
     Головы хорошенькие их.


     Так пыльна здесь каждая дорога,
     Каждый куст так хочет быть сухим,
     Что не приведет единорога
     Под уздцы к нам белый серафим.


     И в твоей лишь сокровенной грусти,
     Милая, есть огненный дурман,
     Что в проклятом этом захолустье —
     Точно ветер из далеких стран.


     Там, где все сверканье, все движенье,
     Пенье все, – мы там с тобой живем.
     Здесь же только наше отраженье
     Полонил гниющий водоем.

   Апрель 1921


   Персидская миниатюра


     Когда я кончу наконец
     Игру в cache-cache со смертью хмурой,
     То сделает меня Творец
     Персидскою миниатюрой.


     И небо, точно бирюза,
     И принц, поднявший еле-еле
     Миндалевидные глаза
     На взлет девических качелей.


     С копьем окровавленным шах,
     Стремящийся тропой неверной
     На киноварных высотах
     За улетающею серной.


     И ни во сне, ни наяву
     Не виданные туберозы,
     И сладким вечером в траву
     Уже наклоненные лозы.


     А на обратной стороне,
     Как облака Тибета, чистой,
     Носить отрадно будет мне
     Значок великого артиста.


     Благоухающий старик,
     Негоциант или придворный,
     Взглянув, меня полюбит вмиг
     Любовью острой и упорной.


     Его однообразных дней
     Звездой я буду путеводной.
     Вино, любовниц и друзей
     Я заменю поочередно.


     И вот когда я утолю,
     Без упоенья, без страданья,
     Старинную мечту мою —
     Будить повсюду обожанье.

   1919


   Шестое чувство


     Прекрасно в нас влюбленное вино
     И добрый хлеб, что в печь для нас садится,
     И женщина, которою дано,
     Сперва измучившись, нам насладиться.


     Но что нам делать с розовой зарей
     Над холодеющими небесами,
     Где тишина и неземной покой,
     Что делать нам с бессмертными стихами?


     Ни съесть, ни выпить, ни поцеловать.
     Мгновение бежит неудержимо,
     И мы ломаем руки, но опять
     Осуждены идти всё мимо, мимо.


     Как мальчик, игры позабыв свои,
     Следит порой за девичьим купаньем
     И, ничего не зная о любви,
     Все ж мучится таинственным желаньем;


     Как некогда в разросшихся хвощах
     Ревела от сознания бессилья
     Тварь скользкая, почуя на плечах
     Еще не появившиеся крылья —


     Так, век за веком – скоро ли, Господь?—
     Под скальпелем природы и искусства,
     Кричит наш дух, изнемогает плоть,
     Рождая орган для шестого чувства.

   1919


   Слоненок


     Моя любовь к тебе сейчас – слоненок,
     Родившийся в Берлине иль Париже
     И топающий ватными ступнями
     По комнатам хозяина зверинца.


     Не предлагай ему французских булок.
     Не предлагай ему кочней капустных —
     Он может съесть лишь дольку мандарина,
     Кусочек сахару или конфету.


     Не плачь, о нежная, что в тесной клетке
     Он сделается посмеяньем черни,
     Чтоб в нос ему пускали дым сигары
     Приказчики под хохот мидинеток.


     Не думай, милая, что день настанет,
     Когда, взбесившись, разорвет он цепи
     И побежит по улицам и будет,
     Как автобу`с, давить людей вопящих.


     Нет, пусть тебе приснится он под утро
     В парче и меди, в страусовых перьях,
     Как тот, Великолепный, что когда-то
     Нес к трепетному Риму Ганнибала.

   Не датировано


   Ольга


     «Эльга, Эльга!»– звучало над полями,
     Где ломали друг другу крестцы
     С голубыми, свирепыми глазами
     И жилистыми руками молодцы.


     «Ольга, Ольга!»– вопили древляне
     С волосами желтыми, как мед,
     Выцарапывая в раскаленной бане
     Окровавленными ногтями ход.


     И за дальними морями чужими
     Не уставала звенеть,
     То же звонкое вызванивая имя,
     Варяжская сталь в византийскую медь.


     Все забыл я, что помнил ране,
     Христианские имена,
     И твое лишь имя, Ольга, для моей гортани
     Слаще самого старого вина.


     Год за годом все неизбежней
     Запевают в крови века.
     Опьянен я тяжестью прежней
     Скандинавского костяка.


     Древних ратей воин отсталый,
     К этой жизни затая вражду,
     Сумасшедших сводов Валгаллы,
     Славных битв и пиров я жду.


     Вижу череп с брагой хмельною,
     Бычьи розовые хребты,
     И валькирией надо мною,
     Ольга, Ольга, кружишь ты.

   Не датировано


   Пьяный дервиш


     Соловьи на кипарисах, и над озером луна.
     Камень черный, камень белый, много выпил я вина.
     Мне сейчас бутылка пела громче сердца моего:
     «Мир лишь луч от лика друга, все иное – тень его!»


     Виночерпия взлюбил я не сегодня, не вчера.
     Не вчера и не сегодня пьяный с самого утра.
     И хожу и похваляюсь, что узнал я торжество:
     «Мир лишь луч от лика друга, все иное – тень его!»


     Я бродяга и трущобник, непутевый человек.
     Все, чему я научился, все забыл теперь навек,
     Ради розовой усмешки и напева одного:
     «Мир лишь луч от лика друга, все иное – тень его!»


     Вот иду я по могилам, где лежат мои друзья.
     О любви спросить у мертвых неужели мне нельзя?
     И кричит из ямы череп тайну гроба своего:
     «Мир лишь луч от лика друга, все иное – тень его!»


     Под луною всколыхнулись в дымном озере струи.
     На высоких кипарисах замолчали соловьи.
     Лишь один запел так громко, тот, не певший ничего:
     «Мир лишь луч от лика друга, все иное – тень его!»

   Февраль 1921


   Леопард

   Если убитому леопарду не опалить немедленно усов, дух его будет преследовать охотника.
 Абиссинское поверье


     Колдовством и ворожбою
     В тишине глухих ночей
     Леопард, убитый мною,
     Занят в комнате моей.


     Люди входят и уходят.
     Позже всех уходит та,
     Для которой в жилах бродит
     Золотая темнота.


     Поздно. Мыши засвистели,
     Глухо крякнул домовой,
     И мурлычет у постели
     Леопард, убитый мной.


     «По ущельям Добробрана
     Сизый плавает туман.
     Солнце, красное, как рана,
     Озарило Добробран.


     Запах меда и вервены
     Ветер гонит на восток,
     И ревут, ревут гиены,
     Зарывая нос в песок.


     Брат мой, брат мой, ревы слышишь,
     Запах чуешь, видишь дым?
     Для чего ж тогда ты дышишь
     Этим воздухом сырым?


     Нет, ты должен, мой убийца,
     Умереть в стране моей,
     Чтоб я снова мог родиться
     В леопардовой семье».


     Неужели до рассвета
     Мне ловить лукавый зов?
     Ах, не слушал я совета,
     Не спалил ему усов!


     Только поздно! Вражья сила
     Одолела и близка:
     Вот затылок мне сдавила,
     Точно медная рука…


     Пальмы… С неба страшный пламень
     Жжет песчаный водоем…
     Данакиль припал за камень
     С пламенеющим копьем.


     Он не знает и не спросит,
     Чем душа моя горда,
     Только душу эту бросит,
     Сам не ведая куда.


     И не в силах я бороться,
     Я спокоен, я встаю.
     У Жирафьего колодца
     Я окончу жизнь мою.

   1919? [3 - Из бездны взываю (лат.).]


   Молитва мастеров


     Я помню древнюю молитву мастеров:
     Храни нас, Господи, от тех учеников,


     Которые хотят, чтоб наш убогий гений
     Кощунственно искал все новых откровений.


     Нам может нравиться прямой и честный враг,
     Но эти каждый наш выслеживают шаг.


     Их радует, что мы в борении, покуда
     Петр отрекается и предает Иуда.


     Лишь небу ведомы пределы наших сил,
     Потомством взвесится, кто сколько утаил.


     Что создадим мы впредь, на это власть Господня,
     Но что мы создали, то с нами посегодня.


     Всем оскорбителям мы говорим привет,
     Превозносителям мы отвечаем – нет!


     Упреки льстивые и гул молвы хвалебный
     Равно для творческой святыни непотребны.


     Вам стыдно мастера дурманить беленой,
     Как карфагенского слона перед войной.

   Апрель 1921


   Перстень


     Уронила девушка перстень
     В колодец, в колодец ночной.
     Простирает легкие персты
     К холодной воде ключевой:


     «Возврати мой перстень, колодец,
     В нем красный цейлонский рубин.
     Что с ним будет делать народец
     Тритонов и мокрых ундин?»


     В глубине вода потемнела,
     Послышался ропот и гам:
     «Теплотою живого тела
     Твой перстень понравился нам».


     «Мой жених изнемог от муки,
     И будет он в водную гладь
     Погружать горячие руки,
     Горячие слезы ронять».


     Над водой показались рожи
     Тритонов и мокрых ундин:
     «С человеческой кровью схожий,
     Понравился нам твой рубин».


     «Мой жених, он живет с молитвой,
     С молитвой одной любви.
     Попрошу, и стальною бритвой
     Откроет он вены свои».


     «Перстень твой, наверно, целебный,
     Что ты молишь его с тоской,
     Выкупаешь такой волшебной
     Ценой – любовью мужской».


     «Просто золото краше тела
     И рубины красней, чем кровь,
     И доныне я не умела
     Понять, что такое любовь».

   1919?


   Дева-птица


     Пастух веселый
     Поутру рано
     Выгнал коров в тенистые долы
     Броселианы.


     Паслись коровы,
     И песню своих веселий
     На тростниковой
     Играл он свирели.


     И вдруг за ветвями
     Послышался голос, как будто не птичий.
     Он видит птицу, как пламя,
     С головкой милой, девичьей.


     Прерывно пенье,
     Так плачет во сне младенец.
     В черных глазах томленье,
     Как у восточных пленниц.


     Пастух дивится
     И смотрит зорко:
     «Такая красивая птица,
     А стонет так горько»,


     Ее ответу
     Он внемлет, смущенный:
     «Мне подобных нету
     На земле зеленой.


     Хоть мальчик-птица,
     Исполненный дивных желаний,
     И должен родиться
     В Броселиане,


     Но злая
     Судьба нам не даст наслажденья:
     Подумай, пастух, должна я
     Умереть до его рожденья.


     И вот мне не любы
     Ни солнце, ни месяц высокий,
     Никому не нужны мои губы
     И бледные щеки.


     Но всего мне жальче,
     Хоть и всего дороже,
     Что мальчик-птица
     Будет печальным тоже.


     Он станет порхать по лугу,
     Садиться на вязы эти
     И звать подругу,
     Которой уж нет на свете.


     Пастух, ты, наверно, грубый.
     Ну что ж, я терпеть умею.
     Подойди, поцелуй мои губы
     И хрупкую шею.


     Ты юн, захочешь жениться,
     У тебя будут дети,
     И память о Деве-птице
     Долетит до иных столетий».


     Пастух вдыхает запах
     Кожи, солнцем нагретой,
     Слышит, на птичьих лапах
     Звенят золотые браслеты.


     Вот уже он в исступленье.
     Что делает, сам не знает.
     Загорелые его колени
     Красные перья попирают.


     Только раз застонала птица,
     Раз один застонала,
     И в груди ее сердце биться
     Вдруг перестало.


     Она не воскреснет,
     Глаза помутнели,
     И грустные песни
     Над нею играет пастух на свирели.


     С вечерней прохладой
     Встают седые туманы,
     И гонит он к дому стадо
     Из Броселианы.

   Не датировано


   Мои читатели


     Старый бродяга в Аддис-Абебе,
     Покоривший многие племена,
     Прислал ко мне черного копьеносца
     С приветом, составленным из моих стихов.
     Лейтенант, водивший канонерки
     Под огнем неприятельских батарей,
     Целую ночь над южным морем
     Читал мне на память мои стихи.
     Человек, среди толпы народа
     Застреливший императорского посла,
     Подошел пожать мне руку,
     Поблагодарить за мои стихи.


     Много их, сильных, злых и веселых,
     Убивавших слонов и людей,
     Умиравших от жажды в пустыне,
     Замерзавших на кромке вечного льда,
     Верных нашей планете,
     Сильной, веселой и злой,
     Возят мои книги в седельной сумке,
     Читают их в пальмовой роще,
     Забывают на тонущем корабле.


     Я не оскорбляю их неврастенией,
     Не унижаю душевной теплотой,
     Не надоедаю многозначительными намеками
     На содержимое выеденного яйца,
     Но когда вокруг свищут пули,
     Когда волны ломают борта,
     Я учу их, как не бояться,
     Не бояться и делать, что надо.


     И когда женщина с прекрасным лицом,
     Единственно дорогим во вселенной,
     Скажет: «Я не люблю вас»,
     Я учу их, как улыбнуться,
     И уйти, и не возвращаться больше.
     А когда придет их последний час,
     Ровный, красный туман застелет взоры,
     Я научу их сразу припомнить
     Всю жестокую, милую жизнь,
     Всю родную, странную землю
     И, представ перед ликом Бога
     С простыми и мудрыми словами,
     Ждать спокойно Его суда.

   Не датировано


   Звездный ужас


     Это было золотою ночью,
     Золотою ночью, но безлунной.
     Он бежал, бежал через равнину,
     На колени падал, поднимался,
     Как подстреленный метался заяц,
     И горячие струились слезы
     По щекам, морщинами изрытым,
     По козлиной, старческой бородке.
     А за ним его бежали дети,
     А за ним его бежали внуки,
     И в шатре из небеленой ткани
     Брошенная правнучка визжала.


     «Возвратись, – ему кричали дети,
     И ладони складывали внуки, —
     Ничего худого не случилось:
     Овцы не наелись молочая,
     Дождь огня священного не залил,
     Ни косматый лев, ни зенд жестокий
     К нашему шатру не подходили».


     Черная пред ним чернела круча.
     Старый кручи в темноте не видел,
     Рухнул так, что затрещали кости,
     Так, что чуть души себе не вышиб.
     И тогда еще ползти пытался,
     Но его уже схватили дети,
     За полы придерживали внуки,
     И такое он им молвил слово:
     «Горе! Горе! Страх, петля и яма
     Для того, кто на земле родился,
     Потому что столькими очами
     На него взирает с неба черный
     И его высматривает тайны.
     Этой ночью я заснул, как должно,
     Обернувшись шкурой, носом в землю.
     Снилась мне хорошая корова
     С выменем отвислым и раздутым.


     Под нее подполз я, поживиться
     Молоком парным, как уж, я думал,
     Только вдруг она меня лягнула.
     Я перевернулся и проснулся:
     Был без шкуры я и носом к небу.
     Хорошо еще, что мне вонючка
     Правый глаз поганым соком выжгла,
     А не то, гляди я в оба глаза,
     Мертвым бы остался я на месте.
     Горе! Горе! Страх, петля и яма
     Для того, кто на земле родился».


     Дети взоры опустили в землю,
     Внуки лица спрятали локтями.
     Молчаливо ждали все, что скажет
     Старший сын с седою бородою.
     И такое тот промолвил слово:
     «С той поры, как я живу, со мною
     Ничего худого не бывало,
     И мое выстукивает сердце,
     Что и впредь худого мне не будет.
     Я хочу обоими глазами
     Посмотреть, кто это бродит в небе».


     Вымолвил и сразу лег на землю,
     Не ничком на землю лег, спиною.
     Все стояли, затаив дыханье,
     Слушали и ждали очень долго.
     Вот старик спросил, дрожа от страха:
     «Что ты видишь?»– но ответа не дал
     Сын его с седою бородою.
     И когда над ним склонились братья,
     То увидели, что он не дышит,
     Что лицо его, темнее меди,
     Исковеркано руками смерти.


     Ух, как женщины заголосили,
     Как заплакали, завыли дети!
     Старый бороденку дергал, хрипло
     Страшные проклятья выкликая.
     На ноги вскочили восемь братьев,
     Крепких мужей, ухватили луки,
     «Выстрелим, – они сказали, – в небо
     И того, кто бродит там, подстрелим…


     Что нам это за напасть такая?»
     Но вдова умершего вскричала:
     «Мне отмщенье, а не вам отмщенье!
     Я хочу лицо его увидеть,
     Горло перервать ему зубами
     И когтями выцарапать очи».
     Крикнула и брякнулась на землю,
     Но глаза зажмуривши, и долго
     Про себя шептала заклинанья,
     Грудь рвала себе, кусала пальцы.
     Наконец взглянула, усмехнулась
     И закуковала, как кукушка:
     «Лин, зачем ты к озеру? Линойя,


     Хороша печенка антилопы?
     Дети, у кувшина нос отбился.
     Вот я вас! Отец, вставай скорее,
     Видишь, зенды с ветками омелы
     Тростниковые корзины тащат.
     Торговать они идут, не биться.
     Сколько здесь огней, народа сколько!
     Собралось все племя… Славный праздник!»


     Старый успокаиваться начал,
     Трогать шишки на своих коленях.
     Дети луки опустили, внуки
     Осмелели, даже улыбнулись.
     Но когда лежащая вскочила
     На ноги, то все позеленели,
     Все вспотели даже от испуга.
     Черная, но с белыми глазами,
     Яростно она металась, воя:
     «Горе! Горе! Страх, петля и яма!
     Где я? Что со мною? Красный лебедь
     Гонится за мной… Дракон трехглавый
     Крадется… Уйдите, звери, звери!
     Рак, не тронь! Скорей от козерога!»
     И когда она все с тем же воем,
     Воем обезумевшей собаки,
     По хребту горы помчалась к бездне,
     Ей никто не побежал вдогонку.


     Смутные к шатрам вернулись люди,
     Сели вкруг на скалы и боялись.
     Время шло к полуночи. Гиена
     Ухнула и сразу замолчала.
     И сказали люди: «Тот, кто в небе,
     Бог иль зверь, он, верно, хочет жертвы.
     Надо принести ему телицу
     Непорочную, отроковицу,
     На которую досель мужчина
     Не смотрел ни разу с вожделеньем.
     Умер Гар, сошла с ума Гарайя,
     Дочери их только восемь весен,
     Может быть, она и пригодится».


     Побежали женщины и быстро
     Притащили маленькую Гарру.
     Старый поднял свой топор кремневый,
     Думал, лучше продолбить ей темя,
     Прежде чем она на небо взглянет,
     Внучка ведь она ему, и жалко,
     Но другие не дали, сказали:
     «Что за жертва с теменем долбленым?»


     Положили девочку на камень,
     Плоский черный камень, на котором
     До сих пор пылал огонь священный —
     Он погас во время суматохи.
     Положили и склонили лица,
     Ждали, вот она умрет, и можно
     Будет всем пойти заснуть до солнца.


     Только девочка не умирала.
     Посмотрела вверх, потом направо,
     Где стояли братья, после снова
     Вверх и захотела спрыгнуть с камня.
     Старый не пустил, спросил: «Что видишь?»
     И она ответила с досадой:
     «Ничего не вижу. Только небо
     Вогнутое, черное, пустое.
     И на небе огоньки повсюду,
     Как цветы весною на болоте».
     Старый призадумался и молвил:
     «Посмотри еще!» И снова Гарра
     Долго, долго на небо смотрела.
     «Нет, – сказала, – это не цветочки,
     Это просто золотые пальцы
     Нам показывают на равнину,
     И на море, и на горы зендов,
     И показывают, что случилось,
     Что случается и что случится».


     Люди слушали и удивлялись:
     Так не то что дети, так мужчины
     Говорить доныне не умели,
     А у Гарры пламенели щеки,
     Искрились глаза, алели губы,
     Руки поднимались к небу, точно
     Улететь она хотела в небо.
     И она запела вдруг так звонко,
     Словно ветер в тростниковой чаще,
     Ветер с гор Ирана на Евфрате.
     Мелле было восемнадцать весен,
     Но она не ведала мужчины,
     Вот она упала рядом с Гаррой,
     Посмотрела и запела тоже.
     А за Меллой Аха, а за Ахой
     Урр, ее жених, и вот все племя
     Полегло и пело, пело, пело,
     Словно жаворонки жарким полднем
     Или смутным вечером лягушки.


     Только старый отошел в сторонку,
     Зажимая уши кулаками,
     И слеза катилась за слезою
     Из его единственного глаза.
     Он свое оплакивал паденье
     С кручи, шишки на своих коленях,
     Гара и вдову его, и время
     Прежнее, когда смотрели люди
     На равнину, где паслось их стадо,
     На воду, где пробегал их парус,
     На траву, где их играли дети,
     А не в небо черное, где блещут
     Недоступные чужие звезды.

   1921



   Из книги «Посредине странствия земного»


   «Из букета целого сиреней…»


     Из букета целого сиреней
     Мне досталась лишь одна сирень,
     И всю ночь я думал об Елене,
     А потом томился целый день.


     Все казалось мне, что в белой пене
     Исчезает милая земля,
     Расцветают влажные сирени
     За кормой большого корабля.


     И за огненными небесами
     Обо мне задумалась она,
     Девушка с газельими глазами
     Моего любимейшего сна.


     Сердце прыгало, как детский мячик,
     Я, как брату, верил кораблю,
     Оттого, что мне нельзя иначе,
     Оттого, что я ее люблю.

   1917


   «Много есть людей, что, полюбив…»


     Много есть людей, что, полюбив,
     Мудрые, дома себе возводят,
     Возле их благословенных нив
     Дети резвые за стадом бродят.


     А другим – жестокая любовь,
     Горькие ответы и вопросы,
     С желчью смешана, кричит их кровь,
     Слух их жалят злобным звоном осы.


     А иные любят, как поют,
     Как поют и дивно торжествуют,
     В сказочный скрываются приют;
     А иные любят, как танцуют.


     Как ты любишь, девушка, ответь,
     По каким тоскуешь ты истомам?
     Неужель ты можешь не гореть
     Тайным пламенем, тебе знакомым?


     Если ты могла явиться мне
     Молнией слепительной Господней,
     И отныне я горю в огне,
     Вставшем до небес из преисподней?

   1917


   «Мы в аллеях светлых пролетали…»


     Мы в аллеях светлых пролетали,
     Мы летели около воды,
     Золотые листья опадали
     В синие и сонные пруды.


     И причуды, и мечты, и думы
     Поверяла мне она свои,
     Все, что может девушка придумать
     О еще неведомой любви.


     Говорила: «Да, любовь свободна,
     И в любви свободен человек,
     Только то лишь сердце благородно,
     Что умеет полюбить навек».


     Я смотрел в глаза ее большие,
     И я видел милое лицо
     В рамке, где деревья золотые
     С водами слились в одно кольцо.


     И я думал: «Нет, любовь не это!
     Как пожар в лесу, любовь – в судьбе,
     Потому что даже без ответа
     Я отныне обречен тебе».

   1917


   «Вероятно, в жизни предыдущей…»


     Вероятно, в жизни предыдущей
     Я зарезал и отца и мать,
     Если в этой – Боже Присносущий!—
     Так позорно осужден страдать.
     Каждый день мой, как мертвец, спокойный,
     Все дела чужие, не мои,
     Лишь томленье вовсе недостойной,
     Вовсе платонической любви.


     Ах, бежать бы, скрыться бы, как вору,
     В Африку, как прежде, как тогда,
     Лечь под царственную сикомору
     И не подниматься никогда.


     Бархатом меня покроет вечер,
     А луна оденет в серебро,
     И быть может, не припомнит ветер,
     Что когда-то я служил в бюро.

   1917


   «Лишь черный бархат, на котором…»


     Лишь черный бархат, на котором
     Забыт сияющий алмаз,
     Сумею я сравнить со взором
     Ее почти поющих глаз.
     Ее фарфоровое тело
     Томит неясной белизной,
     Как лепесток сирени белой
     Под умирающей луной.


     Пусть руки нежно-восковые,
     Но кровь в них так же горяча,
     Как перед образом Марии
     Неугасимая свеча.


     И вся она легка, как птица
     Осенней ясною порой,
     Уже готовая проститься
     С печальной северной страной.

   1917


   «Пролетала золотая ночь…»


     Пролетала золотая ночь
     И на миг замедлила в пути,
     Мне, как другу, захотев помочь,
     Ваши письма думала найти,


     Те, что вы не написали мне…
     А потом присела на кровать
     И сказала: «Знаешь, в тишине
     Хорошо бывает помечтать!


     Та, другая, вероятно, зла,
     Ей с тобой встречаться даже лень,
     Полюби меня, ведь я светла,
     Так светла, что не светлей и день.


     Много расцветает черных роз
     В потайных колодцах у меня,
     Словно крылья пламенных стрекоз,
     Пляшут искры синего огня.


     Тот же пламень и в глазах твоих
     В миг, когда ты думаешь о ней…
     Для тебя сдержу я вороных
     Неподатливых моих коней».


     Ночь, молю, не мучь меня! Мой рок
     Слишком и без этого тяжел.
     Неужели, если бы я мог,
     От нее давно б я не ушел?


     Смертной скорбью я теперь скорблю,
     Но какой я дам тебе ответ,
     Прежде чем ей не скажу «люблю»
     И она мне не ответит «нет».

   1917


   «Однообразные мелькают…»


     Однообразные мелькают
     Все с той же болью дни мои,
     Как будто розы опадают
     И умирают соловьи.


     Но и она печальна тоже,
     Мне приказавшая любовь,
     И под ее атласной кожей
     Бежит отравленная кровь.


     И если я живу на свете,
     То лишь из-за одной мечты:
     Мы оба, как слепые дети,
     Пойдем на горные хребты,


     Туда, где бродят только козы,
     В мир самых белых облаков,
     Искать увянувшие розы
     И слушать мертвых соловьев.

   1917


   «Дремала душа, как слепая…»


     Дремала душа, как слепая,
     Так пыльные спят зеркала,
     Но солнечным облаком рая
     Ты в темное сердце вошла.


     Не знал я, что в сердце так много
     Созвездий слепящих таких,
     Чтоб вымолить счастье у Бога
     Для глаз говорящих твоих.


     Не знал я, что в сердце так много
     Созвучий звенящих таких,
     Чтоб вымолить счастье у Бога
     Для губ полудетских твоих.


     И рад я, что сердце богато,
     Ведь тело твое из огня,
     Душа твоя дивно крылата,
     Певучая ты для меня.

   1917


   «Я вырван был из жизни тесной…»


     Я вырван был из жизни тесной,
     Из жизни скудной и простой
     Твоей мучительной, чудесной,
     Неотвратимой красотой.


     И умер я… И видел пламя,
     Не виданное никогда:
     Пред ослепленными глазами
     Светилась синяя звезда.


     Преображая дух и тело,
     Напев вставал и падал вновь.
     То говорила и звенела
     Твоя поющей лютней кровь.


     И запах огненней и слаще
     Всего, что в жизни я найду,
     И даже лилии, стоящей
     В высоком ангельском саду.


     И вдруг из глуби осиянной
     Возник обратно мир земной.
     Ты птицей раненой нежданно
     Затрепетала предо мной.


     Ты повторяла: «Я страдаю»,
     Но что же делать мне, когда
     Я наконец так сладко знаю,
     Что ты – лишь синяя звезда.

   1917


   «Еще не раз вы вспомните меня…»


     Еще не раз вы вспомните меня
     И весь мой мир волнующий и странный,
     Нелепый мир из песен и огня,
     Но меж других единый необманный.


     Он мог стать вашим тоже и не стал,
     Его вам было мало или много,
     Должно быть, плохо я стихи писал
     И вас неправедно просил у Бога.


     Но каждый раз вы склонитесь без сил
     И скажете: «Я вспоминать не смею.
     Ведь мир иной меня обворожил
     Простой и грубой прелестью своею».

   1917


   «Так долго сердце боролось…»

   Так долго сердце боролось,

     Слипались усталые веки,
     Я думал, пропал мой голос,
     Мой звонкий голос навеки.


     Но вы мне его возвратили,
     Он вновь мое достоянье,
     Вновь в памяти белых лилий
     И синих миров сверканье.


     Мне ведомы все дороги
     На этой земле привольной…
     Но ваши милые ноги
     В крови, и вам бегать больно.


     Какой-то маятник злобный
     Владеет нашей судьбою,
     Он ходит, мечу подобный,
     Меж радостью и тоскою.


     Тот миг, что я песнью своею
     Доволен – для вас мученье…
     Вам весело – я жалею
     О дне своего рожденья.

   1917


   «Я говорил: «Ты хочешь, хочешь?..»


     Я говорил: «Ты хочешь, хочешь?
     Могу я быть тобой любим?
     Ты счастье странное пророчишь
     Гортанным голосом своим.


     А я плачу за счастье много,
     Мой дом – из звезд и песен дом,
     И будет сладкая тревога
     Расти при имени твоем.


     И скажут: «Что он? Только скрипка,
     Покорно плачущая, он,
     Ее единая улыбка
     Рождает этот дивный звон».


     И скажут: «То луна и море,
     Двояко отраженный свет —
     И после – о, какое горе,
     Что женщины такой же нет!»


     Но, не ответив мне ни слова,
     Она задумчиво прошла,
     Она не сделала мне злого,
     И жизнь по-прежнему светла.


     Ко мне нисходят серафимы,
     Пою я полночи и дню,
     Но вместо женщины любимой
     Цветок засушенный храню.

   1917


   «Ты не могла иль не хотела…»


     Ты не могла иль не хотела
     Мою почувствовать истому,
     Свое дурманящее тело
     И сердце отдала другому.


     Зато, когда перед бедою
     Я обессилю, стиснув зубы,
     Ты не придешь смочить водою
     Мои запекшиеся губы.


     В часы последнего усилья,
     Когда и ангелы заплещут,
     Твои серебряные крылья
     Передо мною не заблещут.


     И в встречу радостной победе
     Мое ликующее знамя
     Ты не поднимешь в реве меди
     Своими нежными руками.


     И ты меня забудешь скоро,
     И я не стану думать, вольный,
     О милой девочке, с которой
     Мне было нестерпимо больно.

   1917


   «Нежно небывалая отрада…»


     Нежно небывалая отрада
     Прикоснулась к моему плечу,
     И теперь мне ничего не надо,
     Ни тебя, ни счастья не хочу.


     Лишь одно бы принял я, не споря —
     Тихий, тихий, золотой покой
     Да двенадцать тысяч футов моря
     Над моей пробитой головой.


     Что же думать, как бы сладко нежил
     Тот покой и вечный гул томил,
     Если б только никогда я не жил,
     Никогда не пел и не любил.

   1917


   «Ты пожалела, ты простила…»


     Ты пожалела, ты простила
     И даже руку подала мне,
     Когда в душе, где смерть бродила,
     И камня не было на камне.


     Так победитель благородный
     Предоставляет без сомненья
     Тому, кто был сейчас свободный,
     И жизнь, и даже часть именья.


     Все, что бессонными ночами
     Из тьмы души я вызвал к свету,
     Все, что даровано богами
     Мне, воину, и мне, поэту,


     Все, пред твоей склоняясь властью,
     Все дам и ничего не скрою
     За ослепительное счастье
     Хоть иногда побыть с тобою.


     Лишь песен не проси ты милых,
     Таких, как я слагал когда-то,
     Ты знаешь, я их петь не в силах
     Скрипучим голосом кастрата.


     Не накажи меня за эти
     Слова, не ввергни снова в бездну,
     Когда-нибудь при лунном свете,
     Раб истомленный, я исчезну.


     Я побегу в пустынном поле,
     Через канавы и заборы,
     Забыв себя и ужас боли
     И все условья, договоры.


     И не узнаешь никогда ты,
     Чтоб не мутила взор тревога,
     В какой болотине проклятой
     Моя окончилась дорога.

   1917


   «Неизгладимы, нет, в моей судьбе…»


     Неизгладимы, нет, в моей судьбе
     Твой детский рот и смелый взор девический.
     Вот почему, мечтая о тебе,
     Я говорю и думаю ритмически.


     Я чувствую огромные моря,
     Колеблемые лунным притяжением,
     И сонмы звезд, что движутся, горя,
     От века предназначенным движением.


     О, если б ты всегда была со мной,
     Улыбчиво-благая, настоящая,
     На звезды я бы мог ступить ногой
     И солнце б целовал в уста горящие.

   1917


   «Временами, не справясь с тоскою…»


     Временами, не справясь с тоскою
     И не в силах смотреть и дышать,
     Я, глаза закрывая рукою,
     О тебе начинаю мечтать.


     Не о девушке, тонкой и томной,
     Как тебя увидали бы все,
     А о девочке, тихой и скромной,
     Наклоненной над книжкой Мюссе.


     День, когда ты узнала впервые,
     Что есть Индия – чудо чудес,
     Что есть тигры и пальмы святые —
     Для меня этот день не исчез.


     Иногда ты смотрела на море,
     А над морем сходилась гроза.
     И совсем настоящее горе
     Застилало туманом глаза.


     Почему по прибрежьям безмолвным
     Не взноситься дворцам золотым?
     Почему по светящимся волнам
     Не приходит к тебе серафим?


     И я знаю, что в детской постели
     Не спалось вечерами тебе.
     Сердце билось, и взоры блестели.
     О большой ты мечтала судьбе.


     Утонув с головой в одеяле,
     Ты хотела стать солнца светлей,
     Чтобы люди тебя называли
     Счастьем, лучшей надеждой своей.


     Этот мир не слукавил с тобою,
     Ты внезапно прорезала тьму,
     Ты явилась слепящей звездою,
     Хоть не всем – только мне одному.


     Но теперь ты не та, ты забыла
     Все, чем в детстве ты думала стать.
     Где надежда? Весь мир – как могила.
     Счастье где? Я не в силах дышать.


     И таинственный твой собеседник,
     Вот я душу мою отдаю
     За твой маленький детский передник,
     За разбитую куклу твою.

   1917


   «На путях зеленых и земных…»


     На путях зеленых и земных
     Горько счастлив темной я судьбою.
     А стихи? Ведь ты мне шепчешь их,
     Тайно наклоняясь надо мною.


     Ты была безумием моим
     Или дивной мудростью моею,
     Так когда-то грозный серафим
     Говорил тоскующему змею:


     «Тьмы тысячелетий протекут,
     И ты будешь биться в клетке тесной,
     Прежде чем настанет Страшный Суд,
     Сын придет и Дух придет Небесный.


     Это выше нас, и лишь когда
     Протекут назначенные сроки,
     Утренняя, грешная звезда,
     Ты придешь к нам, брат печальноокий.


     Нежный брат мой, вновь крылатый брат,
     Бывший то властителем, то нищим,
     За стенами рая новый сад,
     Лучший сад с тобою мы отыщем.


     Там, где плещет сладкая вода,
     Вновь соединим мы наши руки,
     Утренняя, милая звезда,
     Мы не вспомним о былой разлуке».

   1917



   Стихи разных лет


   «Я в лес бежал из городов…»


     Я в лес бежал из городов,
     В пустыню от людей бежал…
     Теперь молиться я готов,
     Рыдать, как прежде не рыдал.


     Вот я один с самим собой…
     Пора, пора мне отдохнуть:
     Свет беспощадный, свет слепой
     Мой выпил мозг, мне выжег грудь,


     Я страшный грешник, я злодей:
     Мне Бог бороться силы дал,
     Любил я правду и людей;
     Но растоптал свой идеал…


     Я мог бороться, но, как раб,
     Позорно струсив, отступил
     И, говоря: «увы, я слаб!»,
     Свои стремленья задавил…


     Я страшный грешник, я злодей…
     Прости, Господь, прости меня,
     Душе измученной моей
     Прости, раскаянье ценя!..


     Есть люди с пламенной душой,
     Есть люди с жаждою добра,
     Ты им вручи свой стяг святой,
     Их манит, их влечет борьба.
     Меня ж прости!..

   1902. Тифлис


   «Нас было пять… Мы были капитаны…»


     Нас было пять… Мы были капитаны,
     Водители безумных кораблей,
     И мы переплывали океаны,
     Позор для Бога, ужас для людей.
     Далекие загадочные страны
     Нас не пленяли чарою своей.
     Нам нравились зияющие раны,
     И зарева, и жалкий треск снастей.


     Наш взор являл туманное ненастье,
     Что можно видеть, но понять нельзя.
     И после смерти наши привиденья


     Поднялись, как подводные каменья,
     Как прежде, черной гибелью грозя
     Искателям неведомого счастья.

   Ноябрь 1907. Париж


   «Одиноко-незрячее солнце смотрело на страны…»


     Одиноко-незрячее солнце смотрело на страны,
     Где безумье и ужас от века застыли на всем,
     Где гора в отдаленье казалась взъерошенным псом,
     Где клокочущей черною медью дышали вулканы.


     Были сумерки мира.


     Но на небе внезапно качнулась широкая тень,
     И кометы, что мчались, как волки, свирепы и грубы,
     И сшибались друг с другом, оскалив железные зубы,
     Закружились, встревоженным воем приветствуя день.


     Был испуг ожиданья.


     И в терновом венке, под которым сочилася кровь,
     Вышла тонкая девушка, нежная в синем сиянье,
     И серебряным плугом упорную взрезала новь,
     Сочетанья планет ей назначили имя: Страданье.


     Это было спасенье.

   Декабрь 1907. Париж


   Ахилл и Одиссей

 //-- Одиссей --// 

     Брат мой, я вижу глаза твои тусклые,
     Вместо доспехов меха леопарда
     С негой обвили могучие мускулы.
     Чувствую запах не крови, а нарда.


     Сладкими винами кубок твой полнится,
     Тщетно вождя ожидают в отряде.
     И завивает, как деве, невольница
     Черных кудрей твоих длинные пряди.


     Ты отдыхаешь под светлыми кущами.
     Сердце безгневно и взор твой лилеен
     В час, когда дебри покрыты бегущими,
     Поле – телами убитых ахеян.


     Каждое утро страдания новые…
     Вот – я раскрыл пред тобою одежды —
     Видишь, как кровь убегает багровая?
     Это не кровь, это наши надежды.

 //-- Ахилл --// 

     Брось, Одиссей, эти стоны притворные.
     Красная кровь вас с землей не разлучит.
     А у меня она страшная, черная,
     В сердце скопилась и давит и мучит.

   1907


   «Моя душа осаждена…»


     Моя душа осаждена
     Безумно-странными грехами.
     Она – как древняя жена
     Перед своими женихами.


     Она должна в чертоге прясть,
     Склоняя взоры все суровей,
     Чтоб победить глухую страсть,
     Смирить мятежность бурной крови.


     Но если бой неравен стал,
     Я гордо вспомню клятву нашу
     И, выйдя в пиршественный зал,
     Возьму отравленную чашу.


     И смерть придет ко мне на зов,
     Как Одиссей, боец в Пергаме,
     И будут вопли женихов
     Под беспощадными стрелами.

   Январь 1908. Париж


   Поэту


     Пусть будет стих твой гибок, но упруг,
     Как тополь зеленеющей долины,
     Как грудь земли, куда вонзился плуг,
     Как девушка, не знавшая мужчины.


     Уверенную строгость береги:
     Твой стих не должен ни порхать, ни биться.
     Хотя у музы легкие шаги,
     Она богиня, а не танцовщица.


     И перебойных рифм веселый гам,
     Соблазн уклонов легкий и свободный,
     Оставь, оставь накрашенным шутам,
     Танцующим на площади народной.


     И выйдя на священные тропы,
     Певучести пошли свои проклятья.
     Пойми: она любовница толпы,
     Как милостыни, ждет она объятья.

   Февраль 1908. Париж


   Колдунья


     Она колдует тихой ночью
     У потемневшего окна
     И страстно хочет, чтоб воочью
     Ей тайна сделалась видна.


     Как бред, мольба ее бессвязна,
     Но мысль упорна и горда.
     Она не ведает соблазна
     И не отступит никогда.


     Внизу… Там дремлет город пестрый
     И кто-то слушает и ждет,
     Но меч, уверенный и острый,
     Он тоже знает свой черед.


     На мертвой площади, где серо
     И сонно падает роса,
     Живет неслыханная вера
     В ее ночные чудеса.


     Но тщетен зов ее кручины,
     Земля все та же, что была,
     Вот солнце выйдет из пучины
     И позолотит купола.


     Ночные тени станут реже,
     Прольется гул, как ропот вод,
     И в сонный город ветер свежий
     Прохладу моря донесет.


     И меч сверкнет, и кто-то вскрикнет,
     Кого-то примет тишина,
     Когда усталая поникнет
     У заалевшего окна.

   Ноябрь 1908. Царское Село


   Правый путь


     В муках и пытках рождается слов о,
     Робкое, тихо проходит по жизни.
     Странник – оно, из ковша золотого
     Пьющий остатки на варварской тризне.


     Выйдешь к природе! Природа враждебна,
     Все в ней пугает, всего в ней помногу,
     Вечно звучит в ней фанфара молебна
     Не твоему и ненужному Богу.


     Смерть? Но сперва эту сказку поэта
     Взвесь осторожно и мудро исчисли, —
     Жалко не будет ни жизни, ни света,
     Но пожалеешь о царственной мысли.


     Что ж, это путь величавый и строгий:
     Плакать с осенним пронзительным ветром,
     С нищими нищим таиться в берлоге,
     Хмурые думы оковывать метром.

   Ноябрь 1908. Царское Село


   В пустыне


     Давно вода в мехах иссякла,
     Но, как собака, не умру:
     Я в память дивного Геракла
     Сперва отдам себя костру.


     И пусть, пылая, жалят сучья,
     Грозит чернеющий Эреб.
     Какое страшное созвучье
     У двух враждующих судеб!


     Он был героем, я – бродягой,
     Он – полубог, я – полузверь,
     Но с одинаковой отвагой
     Стучим мы в замкнутую дверь.


     Пред смертью все, Терсит и Гектор,
     Равно ничтожны и славны.
     Я также выпью сладкий нектар
     В полях лазоревой страны.

   До 9 дек. 1908. Царское Село


   Северный раджа

   Валентину Кривичу

 //-- 1 --// 

     Она простерлась, неживая,
     Когда замышлен был набег,
     Ее сковала грусть без края,
     И синий лед, и белый снег.


     Но и задумчивые ели
     В цветах серебряной луны,
     Всегда тревожные, хотели
     Святой по-новому весны.


     И над страной лесов и гатей
     Сверкнула золотом заря —
     То шли бесчисленные рати
     Непобедимого царя.


     Он жил на сказочных озерах,
     Дитя брильянтовых раджей,
     И радость светлая во взорах,
     И губы, лотуса свежей.


     Но, сына царского, на север
     Его таинственно влечет:
     Он хочет в поле видеть клевер,
     В сосновых рощах желтый мед.


     Гудит земля, оружье блещет,
     Трубят военные слоны,
     И сын полуночи трепещет
     Пред сыном солнечной страны.


     Се – царь! Придите и поймите
     Его спасающую сеть.
     В кипучий вихрь его событий
     Спешите кануть и сгореть.


     Легко сгореть и встать иными.
     Ступить на новую межу,
     Чтоб встретить в пламени и дыме
     Владыку Севера, Раджу.

 //-- 2 --// 

     Он встал на крайнем берегу,
     И было хмуро побережье.
     Едва чернели на снегу
     Следы глубокие, медвежьи.


     Да в отдаленной полынье
     Плескались рыжие тюлени,
     Да небо в розовом огне
     Бросало ровный свет без тени.


     Он обернулся… Там, во мгле
     Дрожали зябнущие парсы
     И, обессилев, на земле
     Валялись царственные барсы.


     А дальше падали слоны,
     Дрожа, стонали, как гиганты,
     И лился мягкий свет луны
     На их уборы, их брильянты.


     Но людям, павшим перед ним,
     Царь кинул гордое решенье:
     «Мы в царстве снега создадим
     Иную Индию – виденье.


     На этот звонкий, синий лед
     Утесы мрамора не лягут,
     И лотус здесь не зацветет
     Под вековою сенью пагод.


     Но будет белая заря
     Пылать слепительнее вдвое,
     Чем у бирманского царя
     Костры из мирры и алоэ.


     Не бойтесь этой наготы
     И песен холода и вьюги.
     Вы обретете здесь цветы,
     Каких не знали бы на юге.

 //-- 3 --// 

     И древле мертвая страна
     С ее нетронутою новью,
     Как дева юная, пьяна
     Своей великою любовью.


     Из дивной Галлии вотще
     К ней приходили кавалеры,
     Красуясь в бархатном плаще,
     Манили к тайнам чуждой веры.


     И Византии строгой речь,
     Ее задумчивые книги
     Не заковали этих плеч
     В свои тяжелые вериги.


     Здесь каждый миг была весна
     И в каждом взоре было солнце,
     Когда смотрела тишина
     Сквозь закоптелое оконце.


     И каждый мыслил: «Я в бреду,
     Я сплю, но радости все те же,
     Вот встану в розовом саду
     Над белым мрамором прибрежий.


     И та, которую люблю,
     Придет застенчиво и томно.
     Она близка… Теперь я сплю,
     И хорошо у грезы томной».


     Живет закон священной лжи
     В картине, статуе, поэме —
     Мечта великого Раджи,
     Благословляемая всеми.

   1908


   Одиночество


     Я спал, и смыла пена белая
     Меня с родного корабля,
     И в черных волнах, помертвелая,
     Открылась мне моя земля.


     Она полна конями быстрыми
     И красным золотом пещер,
     Но ночью вспыхивают искрами
     Глаза блуждающих пантер.


     Там травы славятся узорами
     И реки словно зеркала,
     Но рощи полны мандрагорами,
     Цветами ужаса и зла.


     На синевато-белом мраморе
     Я высоко воздвиг маяк,
     Чтоб пробегающие на море
     Далеко видели мой стяг.


     Я предлагал им перья страуса,
     Плоды, коралловую нить,
     Но ни один стремленья паруса
     Не захотел остановить.


     Все чтили древнего оракула
     И приговор его суда
     О том, чтоб вечно сердце плакало
     У всех заброшенных сюда.


     И надо мною одиночество
     Возносит огненную плеть
     За то, что древнее пророчество
     Мне суждено преодолеть.

   Июнь 1909


   Театр


     Все мы, святые и воры,
     Из алтаря и острога,
     Все мы – смешные актеры
     В театре Господа Бога.


     Бог восседает на троне,
     Смотрит, смеясь, на подмостки,
     Звезды на пышном хитоне —
     Позолоченные блестки.


     Так хорошо и привольно
     В ложе предвечного света.
     Дева Мария довольна,
     Смотрит, склоняясь, в либретто:


     – Гамлет? Он должен быть бледным.
     Каин? Тот должен быть грубым… —
     Зрители внемлют победным
     Солнечным, ангельским трубам.


     Бог, наклонясь, наблюдает,
     К пьесе он полон участья.
     Жаль, если Каин рыдает,
     Гамлет изведает счастье!


     Так не должно быть по плану!
     Чтобы блюсти упущенья,
     Боли, глухому титану,
     Вверил он ход представленья.


     Боль вознеслася горою,
     Хитрой раскинулась сетью,
     Всех, утомленных игрою,
     Хлещет кровавою плетью.


     Множатся пытки и казни…
     И возрастает тревога:
     Что, коль не кончится праздник
     В театре Господа Бога?!

   1909


   Адам


     Адам, униженный Адам,
     Твой бледен лик и взор твой бешен.
     Скорбишь ли ты по тем плодам,
     Что ты срывал, еще безгрешен?


     Скорбишь ли ты о той поре,
     Когда, еще ребенок-дева,
     В душистый полдень на горе
     Перед тобой плясала Ева?


     Теперь ты знаешь тяжкий труд
     И дуновенье смерти грозной,
     Ты знаешь бешенство минут,
     Припоминая слово «поздно».


     И боль жестокую, и стыд,
     Неутолимый и бесстрастный,
     Который медленно томит,
     Который мучит сладострастно.


     Ты был в раю, но ты был царь,
     И честь тебе была порукой,
     За счастье, вспыхнувшее встарь,
     Надменный втрое платит мукой.


     За то, что не был ты, как труп,
     Горел, искал и был обманут,
     В высоком небе хоры труб
     Тебе греметь не перестанут.


     В суровой доле будь упрям,
     Будь хмурым, бледным и согбенным,
     Но не скорби по тем плодам,
     Неискупленным и презренным.

   1909


   Уходящей


     Не медной музыкой фанфар,
     Не грохотом рогов
     Я мой приветствовал пожар
     И сон твоих шагов.


     Сковала бледные уста
     Святая Тишина,
     И в небе знаменем Христа
     Сияла нам луна.


     И рокотали соловьи
     О Розе Горних Стран,
     Когда глаза мои, твои
     Заворожил туман.


     И вот теперь, когда с тобой
     Я здесь последний раз,
     Слезы ни флейта, ни гобой
     Не вызовут из глаз.


     Теперь душа твоя мертва,
     Мечта твоя темна,
     А мне все те ж твердит слова
     Святая Тишина.


     Соединяющий тела
     Их разлучает вновь,
     Но будет жизнь моя светла,
     Пока жива любовь.

   1910


   Охота


     Князь вынул бич и кинул клич —
     Грозу охотничьих добыч,


     И белый конь, душа погонь,
     Ворвался в стынущую сонь.


     Удар копыт в снегу шуршит,
     И зверь встает, и зверь бежит,


     Но не спастись ни вглубь, ни ввысь,
     Как змеи, стрелы понеслись.


     Их легкий взмах наводит страх
     На неуклюжих росомах,


     Грызет их медь седой медведь,
     Но все же должен умереть,


     И легче птиц, склоняясь ниц,
     Князь ищет четкий след лисиц.


     Но вечер ал, и князь устал,
     Прилег на мох и задремал,


     Не дремлет конь, его не тронь,
     Огонь в глазах его, огонь.


     И, волк равнин, подходит финн
     Туда, где дремлет властелин,


     А ночь светла, земля бела,
     Господь, спаси его от зла!

   1910


   Акростих


     Ангел лег у края небосклона.
     Наклоняясь, удивлялся безднам.
     Новый мир был темным и беззвездным.
     Ад молчал. Не слышалось ни стона.


     Алой крови робкое биенье,
     Хрупких рук испуг и содроганье,
     Миру снов досталось в обладанье
     Ангела святое отраженье.


     Тесно в мире! Пусть живет, мечтая
     О любви, о грусти и о тени,
     В сумраке предвечном открывая
     Азбуку своих же откровений.

   1911– март 1917


   «Мое прекрасное убежище…»


     Мое прекрасное убежище,
     Мир звуков, линий и цветов,
     Куда не входит ветер режущий
     Из недостроенных миров.


     Цветок сорву ли – буйным пением
     Наполнил душу он, дразня,
     Чаруя светлым откровением,
     Что жизнь кипит и вне меня.


     Но так же дорог мне искусственный,
     Взлелеянный мечтою цвет:
     Он мозг дурманит жаждой чувственной
     Того, чего на свете нет.


     Иду в пространстве и во времени,
     И вслед за мной мой сын идет
     Среди трудящегося племени
     Ветров, и пламеней, и вод.


     И я приму, – о да, не дрогну я!—
     Как поцелуй иль как цветок,
     С таким же удивленьем огненным
     Последний гибельный толчок.

   1913


   Любовь

 //-- 1 --// 

     Она не однажды всплывала
     В грязи городского канала,
     Где светят, длинны и тонки,
     Фонарные огоньки.


     Ее видали и в роще,
     Висящей на иве тощей,
     На иве, еще Дездемоной
     Оплаканной и прощенной.


     В каком-нибудь старом доме
     На липкой красной соломе
     Ее находили люди
     С насквозь простреленной грудью.


     Но от этих ли превращений
     Из-за рук, на которых кровь
     (Бедной жизни бедных смущений),
     Мы разлюбим ее, Любовь?

 //-- 2 --// 

     Я помню, я помню, носились тучи
     По небу желтому, как новая медь,
     И ты мне сказала: «Да, было бы лучше,
     Было бы лучше мне умереть».


     «Неправда, – сказал я, – и этот ветер,
     И все, что было, рассеется сном,
     Помолимся богу, чтоб прожить этот вечер,
     А завтра наутро мы все поймем».


     И ты повторяла: «Боже, боже!»
     Шептала: «Скорее… одна лишь ночь…»
     И вдруг задохнулась: «Нет, Он не может,
     Нет, Он не может уже помочь!»

   1914