-------
| Библиотека iknigi.net
|-------
| Владимир Станиславович Елистратов
|
| Ничего не скажу
-------
Владимир Елистратов
Ничего не скажу
© Елистратов В. С., 2023
© ООО «Издательство «Вече», 2023
//-- * * * --//
Со сметанкой и медком
В прошлом году мы с женой провели новогодние праздники в доме отдыха. Неделю с 30 декабря по 5 января. Ребенка сдали дедам, а сами уехали.
Я, помню, с изумлением узнал, что у меня на работе есть профсоюз. И что мало того: есть дом отдыха, и мне полагается на отдых там пятидесятипроцентная скидка.
Я думал, что профсоюз – это когда где-нибудь у Бранденбургских ворот толпа немецких баб истошно орёт про повышение зарплаты. Или люди в жилетах цвета детской неожиданности где-нибудь на Шанз-Элизе озверело жгут покрышки. Я думал, что профсоюз – нечто вроде института борьбы трудового элемента против капиталистических хищников в мире чистогана.
Оказалось, что профсоюз – это уютный кабинет № 25 с геранью на подоконнике. Тюль. Календарь с фотками Ирины Аллегровой (январь), Филиппа Киркорова (апрель), Олега Газманова (июль) и еще девяти поп-динозавров. Шкаф. Стол с амбарной книжкой цвета динозавра, электрочайником и кружкой «Анапа-1965». И, конечно же, Антонина Алексеевна Улыбаева с добрейшим лицом рассказчицы из детских фильмов-сказок – Анастасии Платоновны Зуевой. Почти одно и то же лицо. Чудеса!
Уж никак у меня не женятся в голове Зуева и жжёные французские покрышки.
Я законопослушно принёс деньги, расписался в амбарной книге. Говорю:
– Спасибо, Анастасия… то есть, тьфу, пардон, Антонина Алексеевна…
– Не за что. Как мечталося, так и сталося, Владимир Елистратович, в смысле – Станиславович. С наступающим вас новым годом, Владимир Станиславович. Счастливо вам отдохнуть по нашей профсоюзной путёвке.
– И вас с наступающим, Антонина Зуевна… То есть, тьфу, пардон, Алексеевна!
– До свидания, спасибо за внимание!
И вот мы в доме отдыха. Замечательная тщательно убранная комната. Жёлтые обои в синий цветочек. Шкаф. Двухместная кровать. Над кроватью – репродукция картины Саврасова «Грачи прилетели». Журнальный столик. Два кресла. Всем этим, так сказать, аксессуарам – с полвека, не меньше. Только календарь на стенке новый. На нём замечательные фотографии – заснеженная елка (январь), сверкающие на солнце сосульки (апрель), поле с иван-чаем (июль). Отличные фотографии – цветущая сирень (май), желтые и красные листья в пруду (сентябрь) … Очень всё строго тематически. Чтоб не путать людей. Никакого гнилого западного постмодернизма. Никаких парижских жжёных покрышек и истошно орущих берлинских баб. Мир, покой, традиционные ценности. Сплошной жизнеутверждающий реализм.
На столике – гжельская пепельница. Под ней – распечатанная на ксероксе бумажка: «Курить на балконе!!! Штраф за курение в помещении 500 р.».
А я и не курю.
На подоконнике – радио. Вернее так: советский транзисторный радиоприёмник «Маяк».
Офигеть, как нежно! Жена включила – а там классическая музыка. Ария Мистера Икс в исполнении Георга Карловича Отса. Обалдеть! И слова такие актуальные:
Живу без ласки,
Боль свою затая.
Всегда быть в маске —
Судьба моя!
Вот она, сила искусства. Я вообще все чаще и чаще поражаюсь этой силе. Например, помните, что старуха Шапокляк сказала Крокодилу Гене? «Мне нравится, что вы такой зеленый и плоский». Про что это она, спрашивается? Да, про доллар, конечно. А заодно и про сумасшедших активистов зеленого движения, желающих засадить весь мир солнечными вертяками на основе лунной гравитации.
На полу – коврик с оленями. Одна гордая олениха с мордой Ирины Аллегровой и два туманных оленя с начисто стертыми мордами. Ясное дело – ковру-то лет семьдесят, не меньше. Затоптали отдыхающие.
Чудесная ванная и прекрасный туалет.
В туалете – ёршик, похожий на Алексея Венедиктова. Туалет – очень большой. Даже с легким эхом («Москвы» я не говорил).
Ванная комната тоже весьма просторная. Белый кафель. Сама ванна – чугунная, душ на резиновом шланге трогательно подтекает. Совсем чуть-чуть.
Мы вышли на балкон. Вернее – на лоджию. У нас аж четвертый этаж. Сногсшибательный вид. Солнце и – лес, лес, лес. Внизу – козырёк подъезда. На нём – много всяких интересностей: живописно раскиданные на снегу окурки, рваные семейные трусы, вьетнамка, швабра, разбитый советский транзисторный приемник «Меридиан», в меру немного битого стекла. Изумительная, если разобраться, инсталляция. Я бы назвал ее как-нибудь глубокомысленно. Например: «Щемящая сансара бытия» или: «Всюду жизнь». Хотя, впрочем, последнее название уже занято…
Дом отдыха – это а) гулянье, б) сон, в) столовая. С гуляньем здесь все отлично. Сон тоже глубокий и беззаботный. Столовая – просто отменная.
Завтрак – плотный. Например, оладушки (три штуки) со сметаной (35 %). Оладушек большой – от уха до уха. Я его преодолевал в шесть укусов. Калорий – как в двух литрах хаша. Можно – сырники, омлет, сосиски, масло, джем… Сырник – три укуса. Омлет – двенадцать. Сосиски – настоящие, мясные, розовые. Если съесть две таких сосиски, будешь пахнуть ими двое суток. Причем весь – от темечка до пяток. Или так: от чёлки до носов.
На выходе с территории дома отдыха в лес на скамейке всегда сидит местная кошка. Огромная жирная рыжая котяра по кличке Таможня. Таможня четко определяет, что ел отдыхающий. Я изучил это на себе. Если я ел омлет или оладушки, Таможня на меня никак не реагировала. Но если сосиски – она подходила, властно мяукала и терлась о брюки. Мой сосисочный завтрак она определяла метров за пять. И требовала мзды за проход.
Теперь обед с ужином (про полдник умолчу). Борщ, рассольник, харчо, пюре, котлеты, салатики, шницель, макароны по-флотски, плов… Господи! Дай мне сил съесть все это когда-нибудь!
Дальше… Гороховый суп с сухариками…
Не могу. А настоящая кустодиевская сарделя с горчицей-ГОСТ?! А томительная, как Нефертити, иваси с лучком?! Репчатым, красным?! А если туда еще чуть-чуть подсолнечного масла и яблочного уксуса?!
А сладострастный цыпленок табака, от которого божественно сводит все, от челюстей до ключиц?!
А вы знаете, к примеру, что такое настоящая рыба под маринадом?! Ничего вы не знаете, жалкие постсоветские фастфудёныши. Настоящая рыба под маринадом – это же Песнь Песней, остров Калимантан, Орхидея Фаленопсис.
А фирменный говяжий гуляш с подливой, этой лавой вожделения и неги?! Да просто обыкновенная, казалось бы, квашеная капустка?! Она же не хрустит во рту, она взрывается, как праздничный салат. Торжественно трещит, как береза в русской печке. А если она еще и с клюквой, которая, изнемогая от сладкой боли, охает, лопаясь на зубах? А?
В общем, отдыхали мы хорошо. На Новый год съели оливье, выпили шампанское и пошли спать.
Жена у меня убежденная сова и спит долго. А я встаю рано. Безнадежный жаворонок. А что делать жаворонку до оладушки с омлетом? Гулять.
И вот я каждое утро ходил в лес. И каждое утро в полусумраках леса прогуливались четыре бабушки. Насколько я понял, из соседнего дома отдыха.
Одна бабушка – крупная, полная, любит громко поржать. Другая – аристократического вида, немногословная. Но говорит хоть и тихо, но веско. Третья – даже затрудняюсь сказать… худенькая, меланхолически ироничная. Наконец, четвертая – резвая, все время перебегает с места на место, то на правый фланг пенсионной шеренги, то на левый. Очень говорливая и очень восторженная.
На второй день я окрестил их так: Атос, Портос, Арамис и Д’Артаньян. В миру, соответственно: Гавриловна, Валентина, Сашенька и Карасиха.
Проходя мимо них, я периодически слушал обрывки их разговоров. Например:
Валентина-Портос, очень громко, даже, можно сказать, оглушительно-гулко в утреннем январском лесу:
– А я вот, девочки, гречу люблю лучше с молоком…
Карасиха-Д’Артаньян, очень быстро перебегая с правого фланга на левый:
– И с сахаром, да? Да, Валентина, с сахаром?!
Портос-Валентина:
– Зачем же, Карасиха, с сахаром? На кой мне кошкин ляд диабет-то? Диабет мне, девочки, ни в каком ракурсе не нужен…
Арамис-Сашенька, язвительно-меланхолически:
– А с чем же, Валентина? С вареньем, что ли?
Атос-Гавриловна, тихо и веско:
– Варенье, Сашенька, это тоже диабет.
Карасиха-Д’Артаньян, перебегая с левого фланга на правый:
– Правильно, Гавриловна!
Валентина-Портос:
– А я ее с медком, с медком, родную, с липовым, с башкирским. Я себе давеча закупила на ярмарке меда литр. Теперь вот все поголовно с медком употребляю…
Д’Артаньян-Карасиха:
– Браво, Валентина! Я тоже все предпочитаю с медком!
Сашенька-Арамис, с тонкой саркастической улыбкой:
– И харчо тоже с медком?
Портос-Валентина:
– Зачем харчо с медком? Харчо надо с морской солью.
Гавриловна-Атос:
– Морская соль – это йод. А йод, девочки, это очень хорошо для щитовидки.
– Браво, Гавриловна! А рис ты с чем, Валентина, вкушаешь?
– С шафраном, девочки.
– Шафран – это марганец, железо, калий и витамин С.
– Браво!
– А чай тоже с шафраном?
– Нет, зачем? Чай с медком.
– Чего-то, я гляжу, ты, мать моя, на медке совсем помешалась…
– Так литр же его, антихриста! Надо осваивать.
– Браво!
– А не прорвет тебя сладкой жижей от медка-то?
– Да и пущай прорвет. Все кишкам веселее.
– Браво!
– А я, девочки, грибочки люблю в форме супа. Грибной супчик – ух!..
– С медком?
– Да ну тебя, непотребу! Супчик грибной – он к сметанке льнет. Со сметанкой им нужно пользоваться.
– Сметана, она жирная. Сплошной холестерин.
– А я с нежирной. Десять процентов – и шабаш холестерину!
– Браво!
– А сметанку можно в грибочки и с медком…
– Вот сатана липучая… Заладила, как реклама.
– Сметанка – она к оладьям…
– А туда еще и медку до кучи…
– Тьфу ты!.. Заколдырила про медок, что попадья про Пасху!
– А по мне, так лучше картошечки наварить…
– Ага, и с шафраном ее, медком и сметанкой…
– О Господи! Сгинь ты, лярва антисоветская!
– Нет, девчонки, картошечка вареная со сметанкой – это очень даже грамотно.
– Сметанка тут, товарищи, конечно, годится. Но лучше с лучком и селедочкой.
– Атлантической.
– С килечкой лучше.
– Килька мелкая, сломаешь глаза ее чистить-то.
– А я ее и не чищу.
– Как это?
– Очень даже просто. Сожрала целиком – и в дамках. А там пусть кишки думают.
– Браво!
– Вот акула!
– Только все это обязательно с лучком.
– Репчатым?
– Нет, лучше зеленый мелко постругать.
– И с медком…
– Убью, пенсионерка!..
– Браво!
И так далее.
В одно из последних наших, так сказать, утр я опять увидел моих бабушек. Но застал только самый конец их беседы:
– Нет-нет, подружечки, в борщ томат-паста обязательно нужна.
– А я туда еще немножко сальца. Лучше белорусского, в нем мяса больше. Для навару.
– Браво!
– И чесночку.
– И медку…
– Да уймите вы, девочки, эту чесоточную!
– Ладно, товарочки, пора на завтрак.
«Товарочки» встали друг против друга в форме каре. Гавриловна протянула вперед два пальца правой руки:
– Ну, девчата, одна за всех…
– И все за одну! – сказала Валентина и положила свои два пальца на пальцы Гавриловны.
– Гип-гип! – улыбнулась Сашенька и положила свои пальцы на пальцы Валентины.
– Браво! – воскликнула Карасиха и сделала то же самое. – А теперь все вместе…
– И все за одну!
И они пошли.
И я тоже пошел. Будить жену-сову, а потом в гости к сосискам.
Что там сейчас, интересно, делает Таможня?
С Новым годом! С новым счастьем! И пусть Новый год дает вам Добро, как Таможня, и пусть он будет у вас с медком и со сметанкой!
Как меня отвакцинировали этим летом
Сначала – сказка. Для взрослых и детей.
Жила-была хорошая добрая планета по имени Земля. На ней обитали всякие милые создания – тираннозавры, синички, археоптериксы, голубые киты, выхухоли…
А потом появились люди. Сначала всё шло ничего. Люди жили в гармонии с выхухолями и китами. Но пару-тройку веков назад человечество вдруг быстро расплодилось и резко оборзело. Оно закоптило небо, завалило всё пестицидами и пластиком. И вот люди стали настоящей пандемией для планеты по имени Земля. И тогда Земля придумала вакцину против человечества – ковид называется. А хитрое человечество, в свою очередь, быстро придумало вакцину против ковида. И вот теперь – кто кого.
Я совсем не хочу участвовать в этом противном «кто кого». Поэтому этим летом я просто взял и вакцинировался.
Если честно, я вакцинировался не потому что я такой сознательный, а потому что иначе меня бы уволили, ведь прививка обязательна для работников образования.
Я нашел по интернету самый близкий от меня пункт вакцинации, где было можно максимально быстро «ширнуться» Спутником. Красивый московский парк. Не скажу, как называется. Пруд с плавающими в нем жирными утками размером с лебедей (думаю: наверное, они уже привились).
Легкий сладковатый ветерок, приятный шелест-бриз мытых малахитовых листочков. Дождик только что кончился. Выглянуло жемчужно-янтарное солнышко.
На скамейке, вижу, сидят два в высшей степени доброжелательных худых алкаша с перебитыми носами. Наверное, бывшие боксеры-легковесы. Я:
– Привет, ребята. Вы не знаете, где здесь павильон для вакцинации?
– Заставили, брат?
– Куда ж деваться?
– Пойдешь прямо, увидишь белый сортир. Свернёшь налево. И прямо-прямо минуты три.
– Спасибо, ребята.
– Закурить есть?
– Не курю.
– Дай десять рублей на боржоми. Если не жалко.
Я дал две монетки по десять рублей.
– Мерси, товарищ.
«Вот, – думаю, – платная вакцинация получилась».
От белоснежного, как папаха генерала Корнилова, сортира по завещанию легковесов я завернул налево, иду прямо ровно три минуты. Вижу: что-то вроде маленького цирка-шапито. Народу – человек десять. Надел маску. Заполнил анкету. Сдал ее озорной девушке, которая забирала у всех анкеты с какими-нибудь милыми комментариями, типа:
– Моё будет!
– Хвать!
– Берём не глядя!
И тому подобное. У меня она вязал анкету, сказав:
– Цап-царап! Ждать, мужчина.
Мужчина ждёт. Думаю: «Цирк с огнями…» Минут через десять выходит другая девушка. В очках:
– Владимир Станиславович…
– Это я!
– Проходите, Владимир Станиславович. Бахилочки нацепили? Нацепили. Очень хорошо. А ну-ка, масочку с подбородочка на носик… Вот так. Перчаточки на месте. А теперь вон к той стоечке.
Иду к «стоечке». Там – женщина с воловьими глазами. Жалко, что остального лица не видать.
– Здравствуйте, – говорю.
– Здравствуйте. Ничего не болит?
– Да вроде ничего.
– Это хорошо. Ни на что не жалуетесь?
– Ипотеку мне выплачивать.
– Сочувствую. Печалька. Мне тоже. Значит, сейчас мы вам Спутничек поставим. А вы потом три дня не хулиганьте. Ладно?
– Ладно. Не буду.
– Значится, так. Водочку не пить. В баньке не париться. Плечико не тереть. Фитнесиком не заниматься. На дачке травку интенсивно не косить. Думать только о хорошем.
– Понял. «О хорошем думать, о хорошем говорить».
– Понятливый мужчина. Прямо профессор. Если температурка поднимется, не бойтесь.
– Я уже давно ничего не боюсь. Кроме ипотеки.
– Сочувствую. Грустненько. Я тоже. Во второй кабинет, пожалуйста.
Захожу во второй кабинет. Там – женщина с глазами мудрыми, как у совы:
– Работаете?
– Работаю. А куда ж деваться…
– Правильно, труд облагораживает. Садитесь.
– Мерси.
– Вам в какое плечико колоть?
– Да в любое.
– Мужественный ответ. Ответ настоящего Рэмбо. А давайте-ка в левое. Правая ручка-то нужней. Вы случайно не левша?
– Нет, не левша.
– Ну тогда давайте в левое.
– Давайте.
Укола я почти не почувствовал. Даже было как-то по-своему приятно. Какая-то такая легкая истома, мышечная радость. Женщина-сова прицепила мне «пластырьком» «ватку» на «плечико». Приятно запахло «спиртиком». Я улыбнулся, как Никулин в «Кавказской пленнице».
– Сертификатик держите. Второй Спутничек двенадцатого. Можно позже. Но не сильно. Счастливого полёта.
– И вам того же.
Я вышел в парк, погода прекрасная. Все тот же бриз-ветерок. У белого, как солнце пустыни, сортира вспомнил, что не снял бахилы. Снял. Вокруг – рай. Прекрасное московское лето. Птички, собаки, чирикают: «твикс! твикс!». Думаю:
– И сюда глобализм проклятый добрался. Ну, ничего, мы ему еще покажем, дай срок…
На скамейке («скамеечке») все те же алкаши. У каждого в руке бутылка боржоми под названием «Балтика темное крепкое».
– Ну что, генномодифицированный помидорчик, принял дозу?
– Принял.
– Теперь три дня в завязке?
– Три.
– Тогда дай, брат, десять рублей. На нарзан. Тебе теперь, брат, три дня деньги все равно не понадобятся.
Я дал эксбоксерам две монетки по десять рублей.
– Сеньк ю. «Вот уроды» говорить не буем, – улыбнулся один из ребят. – Счастливо, брат.
– Счастливо.
Дома меня встретила встревоженная жена с выпученными совино-воловьими глазами:
– Ну как?
– Нормально, как…
– Температуры нет?
– Нет температуры.
– Ломоты не чувствуешь?
– Не чувствую ломоты.
Весь этот и следующий день я находился на непривычном для меня духовном подъеме. Ходил по квартире, мурлыкал под нос гимн России. Почему-то очень хотелось выйти на балкон и громко крикнуть «Крым наш!» или «Да здравствуют традиционные ценности!».
Ни температуры, ни ломоты, ничего. Единственное, я стал какой-то слегка (совсем слегка!) забывчивый. То забуду, где оставил очки, то – завтракал я сегодня или нет? Жена издевается:
– Ты в магазин не забыл сходить?..
– Ты лампочку не забыл ввернуть?..
Перед вторым уколом супруга опять за свое:
– Не забудь домой вернуться, манкуртище…
Вторая порция прошла гладко. «Плечико», «вакцинка» и т. д. И опять у меня неожиданный приступ радостного энтузиазма. Хожу, как придурок, насвистываю «Не надо печалиться…». Наверное, радуюсь, что наконец-то от этой дурацкой прививки отделался и что теперь с работы не выгонят.
Жена:
– Ты чего такой счастливый?
Я подумал и ответил:
– А я забыл, что я несчастный.
На третий день была температура 37 и 1, на четвертый ничего. Память ко мне полностью вернулась. Все помню: и про очки, и про завтрак, и про магазин, и про лампочку.
А вот то, что я несчастный, – забыл напрочь. Даже как-то не по себе.
Ты не седая, бабушка, ты беленькая
Самый лучший, самый симпатичный персонаж в культурах мира – это бабушка. Твоя, моя, его – не важно. Главное – бабушка.
Мне везет на бабушек. Я про них много писал. И радостно вынужден еще раз написать. Потому что бабушка – основа мира.
Гуляю недавно по парку. Осень. Некое подобие бабьего лета. Леденцы падающих листочков. То красных, то желтых. И привкус в воздухе сладковатый. Хочется прямо-таки целовать воздух. Сажусь на скамейку.
Как по заказу – присаживается ко мне очередная бабушка со скандинавскими палками. Лет восемьдесят. В штанах. Короткая прическа. Нежная паутина морщин на лице:
– Можно присесть?
Ну кто сейчас еще так спрашивает, кроме мудрых бабушек?
– Можно, конечно, – отвечаю. – Буду счастлив.
– Спасибо. У вас есть дети? Вы будете счастливым. Вижу по вашему лицу.
Вот так вот прямо.
– Да. Два.
– А внуки?
– Нет, к сожалению…
Бабушка удовлетворенно потеребила свой седой ёжик:
– Будут. Обещаю, будут. Глядя на вас скажу – будут обязательно.
– Надеюсь. Спасибо.
– А вы вот не представляете, будущий дедушка, до чего у меня симпатичная внучка. Верочка. Ей восемь лет. Восемь. Я её так и зову – «Восьмёрочка». У нее такой носик… похож на кнопку «стоп» в лифте. Мы так и играем: я ей нажимаю на кнопку, в смысле – на носик, а она говорит: «Стоп-машина!» Звонко так. Как будто чёкаются фужерами на Новый год. «Стоп-машина!». И всё время жуёт жвачку и говорит «Ва-а-ау». Длинненько так, врастяжку. Как киска: «Мя-я-яу». Очень смешно. Смешно?
– Смешно…
– Знаете, мой зять Володя, Владимир Павлович… Он очень хороший человек, правда. Зятьёв почему-то обычно не любят. А у меня замечательный зять. Он этот… как его… Пукер?.. Нет… Брекер?.. Нет… А, вспомнила! Брокер! Он брокер. Я, честно говоря, не знаю, что это такое. Переплескивает что-то во что-то. Как чай во щи. Но это неважно, главное, что он очень веселый и добрый. Ну так вот. Он с Варенькой, значит, заключил такое соглашение: за каждое «вау» – дополнительное упражнение по арифметике. Как наказание. Он, знаете, как говорит? Он говорит, что «вау» – это (вы меня извините) «брачный крик бабуина». Очень смешно, по-моему. Немножко так… грубовато. Но сейчас ведь все грубовато. Время такое. Поменяется время, и говорить будут люди не так грубо. А время, я думаю, обязательно поменяется. На то оно и время… Вы согласны?
– Согласен.
– Да… А «вау», по-моему, это ерунда. И жвачка – тоже ерунда. Пусть жует. Володя Варечке все говорит: «Ну что ты, Варькин, все время жуешь? Ты ведь все-таки человек, а не хомяк какой-нибудь американский…» А Варечка ему: «Я хомячка! Я хомячка!» И опять жует. Чав-чав! Как верблюжонок. Смешная! Уши двигаются. Розовые. Да и пусть жует. Потом надоест – и перестанет жевать. То ведь все мелочи. Люди вообще как-то стали сердиться на мелочи. Не правда ли?
– Правда.
– А знаете – я очень счастливая. Очень. Вы извините, что я так резко перешла. Но просто я вдруг как-то подумала… Это я, наверное, в маму счастливая. У меня мама была очень счастливая. Очень. Счастье ведь – это не то, что с тобой происходит, а что ты чувствуешь. Правильно? А она всегда была веселая. И ей все нравилось. Мы даже иногда с мамой просто, помню, иногда просто садились на крылечке – у нас был дом в Всехсвятском, где «Сокол». Знаете? Сейчас там все снесли. Ну и вот, мы садились, и мама говорила: «Давай, дочка, смеяться…» А я говорила: «Давай!» И мы так друг на друга посмотрим… Ну, так… Как будто удивляемся: что это ты тут делаешь? И ка-а-а-ак начнём смеяться! Просто так. «Смех без причины…» А я думаю, смех без причины – признак счастья.
А какая у нас была сирень в саду! Боже мой, персидская. Цветет как пенится. С облаками на небе соревнуется. Я всё время путала, где небо, где сирень. Мы с мамой вечером садились на скамейки и нюхали, нюхали… Пока голова не закружится, как у пьяных.
А потом была война. Трудно, конечно, было. Но вообще было хорошо, весело. Почему-то как вспомню о войне – всё одна картинка: зима – и мы в снежки играем. Я уже была большая, мне было восемь лет, как сейчас моей Варечке. Глупости я, конечно, говорю: «война – было весело». Война – и вдруг весело. Чушь!
А с другой стороны – вот пытаюсь представить что-нибудь плохое – не могу! И сколько было смертей, и сколько было горя… А мне всё вспоминаются снежки. И снег сладко так пахнет, как будто даже ванилью. А может, даже ванилином. Как пахли старые пластинки. Вы когда-нибудь нюхали старые пластинки?
– Бывало, бывало.
– Вот-вот, снежок пахнет пластинками. Неплохо сказала? И когда этот снежок лепишь, он глухо так хрустит, как будто кошка урчит. Наверное, я такая вот… Смесь божьего одуванчика со старым тапочком. И ничего с собой не могу поделать. Счастливая – и всё тут. А вы – счастливый?
– Счастливый, – ответил я, с сомнением почесав кадык.
– Отлично. Ну и вот. Отец с войны вернулся совсем больным. Он был связистом. У них были такие специальные как бы вагончики с аппаратурой – не знаю, как называются. И вот однажды работал он в этом вагончике, а в вагончик попал снаряд. И по отцу по моему прошел какой-то совершенно немыслимый разряд тока. Такой, что ни один человек бы не выжил. А отец мой выжил, потому что он был очень сильный и здоровый. Стопку газет шириной в ладонь рвал. Раз – и порвал. И улыбается. Представляете? Силища была невероятная. Вот. Но это – до войны. А после того как его ударило током, у него начало жутко подниматься давление. Причем сразу, в полминуты. Сидит – давление сто двадцать, и вдруг – раз – двести сорок. Я ему один раз посмотрела в глаза в это время – ужас какой-то. Нет ни зрачков, ни радужной оболочки. Одна какая-то сизая пуговица. Вернее – две. Такие выпуклые бессмысленные мутные линзы, а в них – ужас. Но как ранение и даже как контузию ему все это не засчитали. У вас, говорят, просто гипертония. И никаких там льгот, ничего.
Я помню, как один раз, уже почти перед смертью, через двадцать пять лет после войны, ему как ветерану государство первый раз подарило полкурицы. Он сидел, смотрел на эти свои ветеранские полкурицы и плакал. Это был единственный раз, когда он плакал. А так он все время был веселый и никогда не жаловался. Никогда. Он, помню, когда наплакался, вытер слезы, улыбнулся и сказал:
– Ну вот и здесь партия с правительством надули: курицу без попки дали. Какому-нибудь замполиту попка досталась.
Он очень любил куриную попку. Как курицу варим, мама все время говорила:
– Попку – папке.
Да, «попку – папке»… Строго так, и брови домиком. Он когда умирал, его слова последние были: все будет хорошо. Сказал «все будет хорошо» и умер. В Москве у нас на каком-то кладбище, кажется, на Ваганьковском, есть могила одного картежника и там написано: «Я – пас». Эпитафия такая. Папе страшно нравилось. Напишите, говорит, мне тоже «я – пас». Но это он, конечно, шутил. А на самом-то деле ему хотелось себе крест поставить. Он понимал, что никакого креста поставить не получится. Дочь, я то есть, комсомолка. Да и вообще… Это уже потом Володя и доченька моя в девяносто шестом поставили папе крест. Страшно дорогой. Мы продали машину и поставили крест. И маме тоже, которая умерла через год после папы. Она тяжело болела, но никогда не унывала. А вы когда-нибудь унываете?
– Бывает.
– Понимаю. Но не надо. Представляете, как мне повезло с родителями. И потом мне всю жизнь везло: и в институте, и на работе. И с мужем, и с доченькой, и с зятем, и с Варюшенькой. А еще мне знаете, почему повезло? Потому что я встретилась со стихами. Блоковскими, цветаевскими, ахматовскими. Мне с ними совсем ничего не страшно. Они мне как бы заменили маму и папу. Понимаете? Что-нибудь случается тяжелое и страшное. А мне не тяжело и не страшно. Потому что есть стихи. Это как такое бомбоубежище. Первы раз мне мама прочитала стихи. Цветаевские. Была осень. Из кадки с дождевой водой пахло сладко. Осенью всегда сладко пахнет. И листья падали, тоже сладкие, и рябина горела цветаевская, горькая.
Мне и доныне
Хочется грызть
Жаркой рябины
Горькую кисть.
Она такая, наша осень, горько-сладкая… А я теперь стала седая. А Варенька моя говорит: «Ты, бабушка, не седая, ты беленькая. Ты у меня не старенькая, ты новенькая»… По-моему, седина – это тоже счастье. Может быть, самое большое в мире… Вы так не считаете?
– Считаю.
– Ну тогда я пошла, – сказала бабушка. И, улыбнувшись мне напоследок, пошла, радостно чавкая палками, в сторону Ясенево. А я пошел в сторону Чертаново.
А листья по-прежнему всё падали и падали, как им и полагается осенью. И по-прежнему всё пахло чем-то сладким и очень-очень правильно.
Ароматы Бытия
Вот уже года два как я не путешествую.
Ясное дело: пандемия. И, честно говоря, не очень-то хочу. Потому что наездился. Был где-то в семидесяти странах мира. В некоторых по нескольку раз.
Мне просто очень повезло. Это никак не моя заслуга, а просто стечение обстоятельств, причуда судьбы. Которой я, конечно, очень благодарен.
Так вот. Думаю я себе: а что я помню из этих бесконечных путешествий больше всего? Что, собственно говоря, человек может помнить?
А вот что: то, что он 1) увидел, 2) услышал, 3) понюхал, 4) попробовал на вкус, то, 5) до чего он дотронулся, ну и 6) всякие вестибулярные дела. 6 органов чувств. Классика.
Я помню, что бурная речка Квай в Таиланде – цвета хаки, а Священная Ганга в Индии – пыльно-малахитовая.
Помню, что крики птиц в бразильских джунглях похожи на отчаянный крик человека, который очень сильно обжегся или наступил на гвоздь. А звучание швейцарского варианта немецкого языка – как будто трут пенопластом по стеклу или резко тормозит самосвал.
Помню, что мясо кенийского крокодила на вкус – курятина, которую полили селедочным рассолом, а свежее кокосовое молоко на Цейлоне – точно как березовый сок.
Помню, что прикосновение к «капюшону» кобры во Вьетнаме (заклинатель капюшоновой кобры берет за прикосновение доллар) напоминает прикосновение к обложке моего шершавого школьного дневника семидесятых годов прошлого века, а стены римских домов – точь-в-точь словно июльские пни в Подмосковье. Кора и мох – мох и кора.
Могу запечатлеть и всякую «вестибулярщину».
Когда на огромном шестипалубном лайнере вплывал в норвежский фьорд, почему-то сразу вспомнил, как в первый раз зашел в главное здание МГУ. Легкое, но властное головокружение и ощущение, что сейчас начнется что-то самое главное в жизни. Или: когда входил в бесконечное ущелье и вдруг увидел иорданскую розовую Петру – точно то же чувство, какое у меня было, когда во время страшной ангины спала температура с сорока до тридцати шести и двух и вдруг внезапно и резко прошло горло – в тысяча девятьсот шестьдесят девятом году. Все это я помню. Но это ничто по сравнению с обонянием.
У меня с детства есть один пунктик: запахи. Что делать с этим пунктиком, который и сейчас не прошел, не знаю.
Ходишь, принюхиваешься ко всему, как собака.
Завяжи мне глаза, привези куда-нибудь во Францию, я и выдам: Марсельский порт, вечер. Или: Париж, Монмартр, утро. Или: кабаре «Лидо», первый ряд столов, уже дали десерт, сейчас выйдут «девочки».
Я не хвалюсь, это скорее несчастье, чем преимущество. Читали «Парфюмера»? Вот и у меня примерно то же самое. Надеюсь, что конец моей не совсем собачьей жизни будет не таким печальным, как у главного героя этого довольно противного романа. Потому что я невкусный. Дрябловатый да и костлявый. Кстати, помните, как у Чехова: «я уже такой старый, что от меня псиной пахнет».
Чем, спросите меня, пахнут полотенца и белье в трёхзвёздочных отелях. И я отвечу: бараниной. Именно бараниной. За базар, как говорится, отвечаю. В четырехзвездочных слегка отдают уксусом. В пятизвездочных ничем не пахнут. Хотя есть легкий щемящий привкус талого снега. Так что если в пяти звездах наволочка несет овцой – значит наволочка не пятизвездочная.
Теперь – море. Вечернее Средиземное море, как заметил еще Бунин, пахнет арбузом. Это понятно. Морской йод плюс задумавшиеся водоросли. Очень точное и деловое замечание классика.
Чем грязнее море, тем больше оно отдает кормовым огурцом. Если же огуречный дух плавно переходит в запах от весенней мокрой дворняжки – в это море лучше не залезать. В Большом Сочи, Паттайе и Анталии много таких псиных заводей.
Бассейны в августовских отелях пахнут свежесваренным, еще теплым яблочным компотом. Джакузи – компотом персиковым, причем забродившим.
Сауны – мокрой резиной вьетнамок и жженым сахаром прокаленного дерева.
Каждая страна имеет свой характерный запах.
Если пахнет Макдональдсом и закипающим от зноя болотным сероводородом – поздравляю, вы во Флориде.
Египет – это причудливая смесь пыли, арахиса и выпечки. Иногда пахнет верблюдами. Что-то типа московского вечернего метро прошлого века. Сейчас московское метро более-менее нетоксично.
Китай – едва уловимое, но навязчивое соевое амбре. Некая смесь рыбьего жира и пластилина.
Все курорты мира пахнут старой фритюрницей. То есть – картошкой фри. А уже через этот запах с трудом пробивается рыба-гриль, креветки и так далее.
Доллары во всем мире неизменно пахнут клопами. Это общеизвестно и не обсуждается.
Евро – по-разному. Пятерка – старой замшей. Десятка – гуашью. Двадцатка – линолеумом. Пятидесятка – замазкой.
Мне грустно. Но могу продолжить.
Все сиденья во всех самолетах всех аэропортов мира пахнут колбасой.
Азиатские больше напоминают сырокопченые колбасы, европейские – вареные, наши – сардельки с горчицей. Хотя на внутренних рейсах – скорее напоминают ливерную, намазанную на бородинский хлеб, на котором раньше лежала селедка, причем бутерброд – позавчерашний.
Мне очень хочется поговорить о запахах туалетов, но я воздержусь.
Большие аэропорты, типа амстердамского, навязчиво пахнут леденцами химического производства.
Старые южноевропейские города – кошками. Чем у́же улицы, тем сильнее кошачий дух. Ближе к окраинам их все больше и больше вытесняет собачий.
Если в таком европейском городе прошел дождь, пахнет карамелью. После дождя в Москве пахнет тополиными почками.
Вот так и живу, пардон за исповедь.
Вышел из самолета. Леденцом пахнет. Приехал в отель. Смыл колбасу. Правильно полотенца пахнут: весенней лужей. Сходил на экскурсию к кошкам. Вернулся в отель. Посидел у Большого Арбуза, у моря, значит. Попарился в жженом сахаре, пробулькал себя в персиковом компоте. Поел креветок из фритюрницы. Лёг в весеннюю лужу. Заснул. Приснилась родина: бородинский после селёдки.
А у вас какой пунктик? Скажете, нет? Не верю. Какой-нибудь да имеется: хоть один из шести.
Ну и вот. Сижу дома в эпоху пандемии.
Здравствуй, кошка. Все я знаю про тебя, кошка. Ты самозабвенно лизала себя часа два и теперь стала чистая и пахнешь первым ноябрьским снежком. Уже он скоро и выпадет, этот первый снег. И тогда я напишу, что первый снег пахнет моей кошкой, для нового гонорара.
Сходить, что ли, в магаз?
Началось. На этаже пахнет шипром и ментоловым дымом. Шипр – это Сергей Иванович Поросятников, сосед из пятьдесят восьмой квартиры. Ментоловый дым – Анжела Мухутдинова – соседка из пятьдесят девятой. Хорошие люди.
Нюх-нюх…
В лифте пахнет… Товарищи, заклинаю вас всеми ароматами бытия, стирайте, пожалуйста, свои штаны хотя бы раз в неделю! Особенно если жизнь у вас до сих пор капает, а не течет.
Подъезд. Ясно: несёт типичными хрущобовскими квашеными кошками.
Магаз. Понятно: рыбку в седьмой раз перезамороженную завезли.
Беру хлеб «Селяночка», ряженку, редьку, боржом и сосиски «Папа может».
Если все это единовременно употребить в пищу, то завтра страшно представить, чем будет пахнуть. Опыт подсказывает, что просроченным ацетоном.
На кассе сидит женщина по имени Хадижат. Я ее хорошо знаю, эту Хадижат. Грудоёмкая такая женщина лет пятидесяти.
– Привет, Вова.
– Привет, Хадижат. Чуду готовила?
Чуду – это такое особенное дагестанское блюдо.
– Откуда знаешь, Вова?
– Разведка доложила.
– Разведка – это Насруддин?
– Ва-а-а, Хадижат. Сердцем я чую.
– Носом ты своим чуешь, Вова, а не сердцем. Знаю я все про тебя, Вова. Чуду я готовила, пропахла я чуду. Вот ты своим сердцем-носом и унюхал все… Э-э-эх… Приходи есть к нам чуду.
– Ва-а-а… Спасибо, Хадижат, зайду как-нибудь.
– Триста три рубля, Вова, с тебя.
Я не иду есть дагестанскую чуду, я иду есть нашу чудо-редьку. Делаю круг, чтобы прогуляться, по лесопарковой зоне.
Ой, запах… Кто-то разлагается. Наверное, какой-нибудь хомячок сдох. Миновали зону хомячьего разложения.
Величественный предзимний лес. Пахнет детскими моими самыми обожаемыми в мире мамиными сырниками из холодильника, мармеладом и лимонной цедрой.
До свидания, лес.
Захожу в подъезд. Квашеные кошки. Лифт, где капает, а не течет. Ментоловый шипр на этаже, моя родная кошка – первый снег.
Скоро жена придет из парикмахерской. А после парикмахерской она всегда пахнет почему-то клюквенной пастилой. Имею я право наконец-то хоть на какие-то эротические фантазии?
Хорошо в краю родном. Все пахнет как надо. Согласно генеральной линии и руководящей роли Бытия.
Дача интернейшнл
У Александра Сергеевича Пушкина, у «солнца русской поэзии» и «нашего всё», как известно, есть незаконченный текст, надо думать, несостоявшийся роман, который начинается словами: «Гости съезжались на дачу».
Очень многие пушкинисты-филологи на разные лады высказывали еще давным-давно и высказывают в наши дни одну и ту же мысль: эта фраза – лучшее, универсальное начало для любого романа.
Любой национальный роман идеально было бы начинать с этой фразы. Хоть американский, хоть готтентотский. В ней, в этой фразе, всё – и захватывающая интрига, и щемящий уют, и стилистическое благородство, и ностальгия. Не согласны?
«Дача» – явление очень русское. Даже в некоторые другие языки оно пришло из нашего языка. «Dacha». Типа «sputnik» или «pogrom».
Но дача – это не спутник и не погром. Дача – это дача. На которую съезжались и съезжаются и будут съезжаться гости во веки веков (не аминь!). Я об этом в своё время даже стишок написал:
У счастья – на грядке петрушка,
Из бруса пять на семь – дворец,
Из прошлого века игрушка,
А главное – свой огурец.
Приедет ли тетя из Жиздры?
Кого на какую кровать?
Но самое главное в жизни —
Чем будем шашлык поливать?
По пробкам ползет наудачу
Гостей дорогих караван.
Да, «гости съезжались на дачу» —
И в этом весь русский роман.
Под яблоней в местной Валгалле —
Селедка, грибочки, балык…
И главное дело: в мангале
Ворчливо шаманит шашлык.
И счастье – так близко, так просто,
И сколько ж его на веку!
От тоста оно и до тоста…
А может, теперь по чайку?
Течет чаепитие чинно
С повидлом в венце хрусталя…
И сладкой сирени лепнина,
И бас молодого шмеля…
И в этом году ко мне на дачу по-пушкински съезжались гости. И, надеюсь, в будущем будут съезжаться. Ведь настоящая дача – это путешествие во времени. Машина времени, так сказать.
Что значит «дача»?
Это значит: подшивки «Правды» цвета дохлой канарейки (1970–1974); мангал из авиационной стали, который в тысяча девятьсот семьдесят восьмом году дядя Коля за две бутылки «Столичной» сварил на заводе «Сатурн» (находится в идеальном состоянии, я про мангал, а не про «Сатурн» и дядю Колю); физкультурные штаны дедушки 1952 года, выполняющие функцию половой тряпки (штаны, а не дедушка); коробка с пластинками фирмы «Мелодия» («Старик Хоттабыч», «Wings», «Бременские музыканты», Панайот, извините, Панайотов); фарфоровые слоники на салфетке вологодского кружева с чернильным пятном 1963 года; чашка с мишкой и надписью «Олимпиада-80».
Хватит, а то прослежусь.
А когда гости съезжаются на дачу, все это им радостно демонстрируется, включая трудовые дедушкины штаны. Романтика…
Раньше я думал, что только у нас существует чисто дачный культ мангалов, штанов и чернильных пятен из прошлого века. Оказывается, нет. Недалеко от чешского города Брно, около речки Йиглава, в деревне с названием (забыл!), похожем на не очень приличное, но вполне себе цензурное чешское слово «pepenka», находится дача милейшего человека Любомира Прохазки, очень похожего на бравого солдата Швейка.
Любомир Прохазка, как все чешские мужчины, – пивной человек, и под его аквамариновыми честными глазами свисают младенчески розовые балконы мешочков, которые удивительным образом подчеркивают честность его прекрасных глаз.
Любомир – мой давнишний студент, еще из девяностых. В этой самой благословенной чешской Пепеньке у него домик и садик.
Когда я приехал лет пятнадцать назад к Любомиру, он собирался жарить сосиски на решетке.
– Знаете, что это за такая есть решетка? – спросил меня Прохазка.
– Нет, – честно ответил я. – Решетка как решетка.
– О! Все много более сложное. Это – решетка истории!
– Ух ты!
– Это решетка с тюрьма Панкрац. Ужасно крепкая решетка. Она с немецкая сталь времен войны. Крепкая, как не бывает. Мой папа выпилял ее в знак протеста в 1968 годе, на время советской оккупации. Вы не обиделся, что я вспоминал на оккупацию?
– Нет, мне, честно говоря, по барабану этот ваш 1968 год… То есть не то чтобы… А ты не обижаешься, Любомир, что я?..
– Нет, нет!.. Всё правильно. Кто старое вспоминул, тому вынуть глаз… Пойдемте, я вам запокажу что-нибудь интересное.
И он запоказал.
Истлевшую фуражку прадедушки Вацлава времен Австро-Венгерской империи. Подборку пластинок: Карел Готт («Золотой соловей»), Яна Петру (не помню такую), Хелена Вондрачкова…
Очень, помню, эта самая Вондрачкова мне нравилась в детстве. Темненькая из «Баккары» и Вондрачкова. Вот два моих женских идеала в детстве. Не считая Настеньки из «Морозко».
Потом мы пили «Пилзнер» из треснувших кружек 60-х годов, слушали Вондрачкову с Готтом, смотрели мультики про Гурвинека.
Прохазка громко смеялся, а после седьмой кружки заплакал, нацепив на себя фуражку прадедушки Вацлава.
А через пару лет после посещения Любомировской Пепеньки я попал в совсем другое место, я попал в Кению.
В стране Кении, относительно недалеко от Найроби, возле речки Ати, в деревне с названием (забыл!), которое похоже на фразу «акуна макута!», что значит на языке суахили «нет проблем!», находится дача еще одного моего давнишнего студента, Боладжи Куалалуджу (кажется, так).
Вообще-то Боладжи по национальности масай.
Но он не захотел всю жизнь прожить в хижине из навоза, делать обрезание без обезболивающего и пить свежую коровью кровь. Он сбежал в цивилизацию, в город Найроби.
Юность у него была бурная. Но в конце концов кенийское правительство отправило его учиться в СССР. На журналиста. На журналиста Боладжи так и не выучился, но фарцу освоил.
Вернувшись в Кению, господин Куалалуджу занялся перепродажей экзотических животных за рубеж. А когда уже в постсоветскую эпоху в Кению потянулся экзотический русский турист, Боладжи поменял животных на русских. Как шило на мыло. Он быстро, насколько смог, вспомнил русский язык и стал туристическим менеджером по России.
В Кению я ездил на сафари. Нормальный цирк для белых придурков.
Как меня вспомнил Боладжи – не понимаю. Просто вдруг в ночь перед моим отлетом в Найроби раздался звонок:
– Алло!..
– Алло!..
– Это Боладжи Куалалуджу.
– Кто?
– Студентом быть. На журналист. Кения.
Я потряс башкой.
– А, да, помню… Конечно, помню…
– Приезжайте Найроби. Я встретил… Сначала сафари, потом – мой дача!
Когда я приехал на дачу в эту акуну матату, какой-то компаньон Боладжи жарил на газоне у своего двухэтажного коттеджа крокодилятину. В жаровне в виде башни танка. Только без пушки.
Крокодилятина, кто не пробовал, – это примерно как если индюшку всю жизнь кормить воблой, а потом сварить ее (индюшку, а не воблу) в тройной ухе.
На всю Акуну Макуту, как «Таганка» в подмосковной Малаховке, ревела песня «Джамбо буана». В Кении эта «Джамбо буана-акуна матата» звучит везде: в аэропорту, на пляже, в ресторанах.
– Знаете, что это есть? – спросил меня Боладжи, тыкнув пальцем на жаровню.
– Похоже на танк.
– О’кей. Правильно. Это – тэнк. Биль война с нехороший сомалийский люди. Шестьдесят три – восемь годы. Мой папа жена…
– Тесть?.. – переспросил я на редкость прозорливо.
– О’кей. Тэст воевал протыв нехороший сомалийский люди. Он был кёнл. Потом он брал тэнк. Пилил голова тэнк. Сделал плита. Чтобы жарить крокодайл. Любите крокодайл?
– Люблю, – ответил я, соврав.
– Будем кушать крокодайл. Чтобы сильный мужик! Чтобы акуна матата с женщин. А сейчас, пока готовил крокодайл, смотрите кое-какой интересный вещи.
«Кое-какой интересный вещи» были:
Кусок крепкого, как кирпич, навоза (его Боладжи отколол от родной хижины, когда сбегал в Найроби); дедушкино страусиное перо, которым бабушка отгоняла от дедушки мух цеце, когда тот спал; комсомольский значок (ими Боладжи фарцевал в 80-х в Москве: менял значки на жвачку и наоборот) …
Увидев комсомольский значок, я почти прослезился.
После трехсот граммов виски крокодилятина стала не такой противной.
После пятисот Боладжи стал плакать. Он нацепил комсомольский значок и стал очень высоко прыгать и петь «Подмосковные вечера». Масаи очень высоко прыгают. Но никогда не плачут.
А я заснул. Не знаю, отгонял ли от меня страусиным пером Боладжи в это время мух цеце. Во всяком случае, они меня не покусали.
И мне снилась моя дача, почему-то очень похожая на Пепеньку, снилось, что сама Хелена Вондрачкова (почему-то в штанах моего дедушки и топлес) жарит крокодилятину в моем авиационном мангале и поет «Джамбо буано». Почему-то по-чешски. И мне очень-очень не хотелось просыпаться.
А сейчас меня зовет на свою перуанскую дачу в Анды еще один мой бывший студент. Я не помню, как звучит его имя на языке кочуа. Помню только, что оно переводится: «Непокорный, как лама-викунья».
Но пока у меня, к сожалению, нет возможности лететь в Анды. Пандемия и все такое.
Словом: акуна матата. И пусть гости всех народов съезжаются друг к другу на дачу во веки веков. Аминь.
P.S. Кстати, мухи цеце в Кении, кажется, не водятся.
Лас Квай Май
Семья Пересмешниковых осуществила свою давнюю мечту.
Пересмешниковы по уши, даже по темечко влезли в ипотеку и наконец-таки приобрели трехкомнатную квартиру. Маленькую, но все-таки неумолимо трехкомнатную.
Мечта, конечно же, состояла не во влезании в ипотеку. Ипотека похожа на мечту примерно так же, как Голлум на Анастасию Вертинскую. А срок выплаты ипотеки Пересмешниковыми примерно такой же, какой любят давать агентам Кремля в США – пожизненный.
Но этот факт в высшей степени оптимистичных Пересмешниковых не смущает.
Мечта – это три комнаты. То есть все члены семьи – папа, мама и дочка с сыном – теперь имеют каждый свою комнату. Дети, правда, одну на двоих, но это временная мелочь.
У папы Арсения, конечно же, самая большая комната.
У мамы Глафиры поменьше.
У дочери Пелагеи девяти лет и сына Георгия, Жоры, восьми лет – самая маленькая. И главное, у каждого есть свой телевизор. Не жизнь, а коммунизм (от каждого по способностям – каждому по потребностям).
Компьютера, правда, всего два. Но это детали. Когда-нибудь будет три. Когда-нибудь потом, после выплаты ипотеки.
Уже очень давно, когда Пелагея и Жора были совсем маленькими, они очень любили абсолютно идиотский, на мой взгляд, мультик про свинку Пеппу. Впрочем, они любят его и сейчас.
Там, в этой бесконечной ленте про слабоумных американских свиней, как вы, вероятно, помните, был папа Свин, мама Свинка и дети: свинка Пеппа и свинёнок Джордж. Чувствуете совпадение? Пеппа – Пелагея и Джордж – Жора.
Пелагея сразу же согласилась на кличку Пеппа. Жора – на Джорджа. А вот мама и папа никак не могли примириться с «папой Свином» и «мамой Свинкой».
Перебрали всё: «папа Хряк», «мама Чушка», «папаша Подсвинок», «мамочка Кабаниха»… Наконец сошлись на «папа Вепрь» и «мама Хавроньюшка».
Потому что «Вепрь» – это звучит очень грозно и мужественно, а «Хавронья» – это все-таки очень ласково, почти Февронья, что в переводе значит Лучезарная, Радостная, Светлая.
И вот теперь в квартире Пересмешниковых все время слышится:
– Дордж, ты окружайку сделал?
– Мама Хавроньюшка, а можно нам с Джорджем сегодня на завтрак жареной колбасы?
– Эй, Пеппа, так нечестно! Это моя фанта!
А главное, что у всех теперь есть свой телевизор и каждый смотрит своё.
Папа Арсений смотрит бои без правил, дети смотрят мультики про Пеппу, но, слава богу, не только про неё.
А вот мама Глафира смотрит сериалы.
Случилось как-то так, что когда я прихожу в гости к Пересмешниковым, я чаще всего общаюсь с Глафирой. Не подумайте чего нехорошего. Так очень часто бывает. Когда твой друг (Арсений) – друг тебе уже лет сорок, с детства, то никакой ревности как-то и нет. А общение с его женой – замечательный этикет. Ты за ней ухаживаешь (как бы), а он за твоей женой (тоже как бы), и это прекрасно.
И вот я прихожу к Пересмешниковым и смотрю с Глафирой (на жаргоне Пересмешниковых: с «Главком») ее сериалы.
Сейчас пошло новое поветрие – сериалы корейские.
В советское время, как помнит тот, кому нужно, у нас были добрые индийские фильмы. Там какой-нибудь могучий Мохнапутра любил без ума свою красавицу Кривомудру и часами пел ей песни о главном, а красавица Кривомудра в свою очередь отчаянно пищала что-то в ответ своему могучему Мохнапутре, ворожа пальчиками.
А потом пошли мексиканские и всяческие там бразильские сериалы, где в девятьсот сорок восьмой серии вдруг неожиданно для всех оказывалось, что роково усатый, как загоревший морж, Хуан Антонио – незаконнорожденный сын бородатого, как плотоядный козел, Луиса Альберто, а прекрасная Хуанита Альварес, старшая сестра Хуана Антонио, – мать Луиса Альберто от тестя Хуана Антонио Мигеля Рикардо, который, оказывается, всю жизнь любил Изабеллу, бабушку Хуаниты. И вся эта многосерийная кукарача длилась годами. И миллионы постсоветских женщин смотрели и смотрели про бабушку Хуаниты. Потом много еще чего было – американского, французского, японского. И вот сейчас – корейский период (ср. «Парк юрского периода»).
Конечно, содержание этих корейских шедевров я не помню. Но диалоги там носят примерно следующий характер.
– Тебе нравится, как я в этот раз приготовила твою любимую лапшу чань чжамён, Суп Ем Сам?
– Да, конечно, Чуй Мой Чай, мне очень понравился чань чжамён.
– А ты меня любишь за это, Суп Ем Сам?
– Да, конечно, я безумно люблю тебя, Чуй Мой Чай.
– Не правда ли, у нас когда-нибудь потом будет прекрасный ребенок, Суп Ем Сам?
– О да, будет, конечно же будет, моя любимая Чуй Мой Чай… (лирическая музыка)
– А как мы назовём его, Ем Сам?
– Думаю… О, я не знаю. Наверное… я не решаюсь (лирическая музыка). Думаю… мы назовём его Чук Нам Гек, Мой Чай.
– О, какое хорошее имя, Ем Сам… Попробуй еще мой чань чжамён (Суп Ем Сам громко пробует чань чжамён).
– О да, он прекрасен, твой чань чжамён.
– Я счастлива, Ем Сам… А знаешь, с кем я готовила его?
– С кем же, любимая Мой Чай?
– С моим братом.
– У тебя есть брат?
– У меня он есть.
– Настоящий брат?
– Да, настоящий брат.
– Кто он?
– Я же сказала, брат.
– У него есть имя?
– Его зовут Вот Вам Пук.
– Какое хорошее имя (лирическая музыка). А ты знаешь, Мой Чай…
– Что я должна знать, Ем Сам? (пауза, лирическая музыка)
– У меня тоже есть брат.
– О боже, кто он?
– Он брат мой. Чего непонятного. У каждого мужчины должен быть брат.
– У него есть имя?
– Есть, Мой Чай. Вот Как Пах.
– Это очень красивое имя, Ем Сам.
– А у меня…
– Что у тебя? (лирическая музыка)
– У меня есть еще много братьев, Ем Сам. Они занимаются тхэквондо. И у них тоже есть имена.
– Как странно. И как же зовут их, Мой Чай?
– Их зовут Прыг Скок Бряк и Тыр Пыр Брык. Тебе нравятся эти имена, Ем Сам?
– Да, очень красивые имена. А мою сестру… мою сестру… (вдохновенное чавканье чань чжамёном)
– У тебя есть сестра? И ее тоже как-то зовут?
– Да, Мой Чай. Ее зовут Пух Ым Прах.
– Прекрасное имя, Ем Сам. А еще… А еще… У нас будет дочь. И мы тоже дадим ей самое красивое имя в мире. Я знаю, как мы назовем ее, Мой Чай. Мы назовем ее Пап Мам Дай.
– О как я счастлива, Ем Сам!
– Отчего ты плачешь, Мой Чай?
– Наверное, чань чжамён очень острый.
(Лирическая музыка. Смех).
Эти корейские диалоги продолжаются бесконечно.
Заканчиваю. Однажды я пришел в гости к Пересмешниковым. Из каждой двери неслось что-то свое: о Федоре Емельяненко, о маме Свинке, о каком-то корейском полицейском Тык Пык Ноле. И вдруг я услышал звонок мобильника моей жены. Она почему-то забыла его в моей сумке. Это был ее фирменный звонок про «белые розы».
«Лас Квай Май», – подумал я. И еще подумал, что у нас была прекрасная жизнь и мы ничего ровным счетом не потеряли за эти полвека кукарачи. И мы сели с Глафиркой смотреть про какого-то ничего не говорящего моему сердцу Гу Чан Сона, который, как выяснилось, – наш вылитый сладенький Юра Шатунов.
Все будет хорошо в нашем непростом мире.
Как мы с кошками… получили очень много баллов
В конце каждого семестра, а уж в конце учебного года в особенности, я – как каждый преподаватель – должен писать отчет о проделанной работе.
Вроде бы логично: отработал – отчитался. Да, логично. Но если бы не форма отчета, которую, по-моему, писал какой-то пьяный идиот. Как сейчас его вижу: галстук за сто евро и рожа типа ромбабы.
В конце года мне, как и десяткам тысяч других жертв пьяного идиотизма, присылают огромную таблицу, которую надо заполнить. Расставляя, а потом подсчитывая баллы. Таблица – объемом с «Одиссею» Гомера. Критерии, по которым начисляются баллы, – загадочны, как улыбка крепко подвыпившей Джоконды. Логики нет никакой. Полный театр абсурда.
Например, я написал большую-пребольшую монографию. Четыреста страниц. Писал ее несколько лет. Вложил в нее весь свой неуклонно дряхлеющий предстарческий мозг и всю свою безудержную российскую душу. Я знаю: эту книгу будут читать многие поколения ученых. Ее будут цитировать в двадцать втором веке. И получил за монографию, условно, 30 баллов. Хорошо. Что я делаю дальше?
А дальше я за пятьдесят тысяч рублей опубликовал пятистраничную статью в международном научном журнале с условным названием «Дерьмокопус». Эту статью не будет читать никто и никогда. Я не вкладывал в нее ни душу, ни мозг. Я вложил в нее только пятьдесят тысяч рублей, которые занял у моего приятеля Сёмы Чихалкина, шустрого менеджера отдела доставки, обогатившегося во время пандемии.
Я занял их, эти пятьдесят тысяч, потому что мне нужно было набрать баллы и переизбраться в очередной раз на должность профессора. Без баллов меня уволят. Как негра на плантации, не выполнившего план по рубке сахарного тростника.
Сколько я получил баллов за статью под названием «Актуальные проблемы сравнения букв “жо” и “пэ” в современном межкультурном дискурсе» в этом самом «Дерьмокопусе»? Триста баллов! Ура! Я буду переизбран.
Ужас.
И вот я сажусь писать отчет. Мне страшно. Но мне помогает жена. Вернее, она руководит. Потому что она меня направляет и успокаивает.
Я девушка эмоциональная. Если я самолично сяду писать отчет один, я буду кусать монитор, выгрызу все клавиши и съем мышку. Кроме того, я получу очень мало баллов.
– Ну, давай начнем, мудрая Вавиценна моя… – говорит жена.
– Давай начнем, – вздыхаю я, – товарищ командир.
– Сколько ты, Вовиандр мой, прочитал курсов в этом семестре?
– Десять. Кажись…
– Так. Десять по тридцать шесть часов – триста шестьдесят. По полбалла за час – это будет…
– Чего так мало-то?! Я ж душу во все это вкладывал… – возмущаюсь я.
– Не знаю. Твоя душа никого не интересует, кроме меня. А здесь так написано: полбалла за час. Итого: сто восемьдесят.
– Сволочи!
– Не ругайся, от этого портится стул. Сколько экзаменов и зачетов?
– Пять – того, пять – того.
– Сколько студентов сдавало экзамены и сколько зачеты?
Я, кряхтя, роюсь в своем засаленном ежедневнике:
– Экзамены – сто шестьдесят четыре. Зачеты – девяносто семь.
– Очень хорошо… Значит: ноль целых две десятых балла на человека за экзамен и ноль целых одна десятая балла за зачет.
– Гады! Я ж там нервов три ведра оставил с этими андроидами… Они же Гондурас с гамадрилом путают…
– С гамадрилами, Воводрилище мое, потом разберемся. Так-так, это будет…
– Даже не говори, слушать больно.
– Ладно. Посчитала. Идем дальше. Ты консультации давал?
– Нет, не давал.
– А если подумать? – Жена смотрит на меня, и я прочитываю в ее глазах то, что прочитал Штирлиц в глазах своей супруги на знаменитом немом свидании в кафе. Только я не курю, как Штирлиц, а грызу ногти, как Гитлер. Я начинаю прозревать:
– Давал. Еще как давал! Раздавал, можно сказать, направо и налево.
– Общие или индивидуальные? – «Ее глаза, как два тумана».
– Общ… индивидуальные! Конечно же, индивидуальные.
– Отлично. По баллу за консультацию.
– А…
– Инновационные и модернизационные методы во время проведения лекций, семинаров, зачетов и экзаменов использовал? И если да, то сколько? Подумай…
– А сколько там за это баллов?
– По пятнадцать за инновационный и по двадцать пять за модернизационный.
– Ого!
Я долго сижу в задумчивости, как роденовский мыслитель. Жена, устав от меня как от мыслителя:
– Ну хорошо. Например, ты студентам улыбался?
– Что я, параша американская, чтобы всеми семьюдесятью альпийскими зубами лыбиться?
– Подумай…
– Ну, скажем, улыбался…
– Сколько раз за лекцию?
– Ба-а-алин. Хрен его разберет. Ничего не понимаю.
– А вот известная американская улыбчивая, как ты изящно выразился, параша, Энтони Тухельштейн, выдающийся доктор психоанализа, подробно посчитал, что человек должен улыбаться другим людям не реже двух раз в минуту.
– А на фига?
– Это, согласно методу Тухельштейна, вырабатывает полезные вещества в организме. Сотни полезных веществ. Причем и у того, кто улыбается, и у того – кому.
– Я бы этого твоего Тухеля вместе со Штейном на пару месяцев в Матросскую тишину посадил, пусть они там своей лыбой перед урками попальцуют… Они их…
– Так вот. Если ты, урка-Вовурка, за лекцию, длящуюся девяносто минут, улыбался студентам сто восемьдесят раз, то это – инновационный метод. Метод Тухельштейна. 15 баллов. Улыбался ты студентам сто восемьдесят раз за лекцию? Да или нет?
– Улыбался, – быстро соглашаюсь я.
– Хорошо, пятнадцать баллов есть. Презентации лекций и семинаров проводил?
– Это когда с компьютера? На хрена он мне? Я и так, по-человечески могу самоизъясниться, без этого транснационального очка глобализма.
– Смотри. Известный британский педагог Эльза Блевангогель разработала новый инновационный метод презентации материала. Называется: «метод четырех углов с аплодисментами», «Фор Корнерз уиз Эпплоз». Сокращенно Эф Си Ай. Весь мир знает этот метод. И активно использует. К примеру, тебе надо, чтобы студенты усвоили тезис: «в русском языке несколько падежей».
– Глубоко… Волга впадает в Каспийское… Вообще-то их шесть.
– Это не важно и никого не интересует. Информация должна преподноситься максимально просто и доступно. И вот. Что ты делаешь? Во-первых, ты раздаешь всем студентам распечатки, где крупно предъявлено: «В русском языке несколько падежей». Дальше студенты должны пять минут внимательно изучать этот тезис. Угол первый! Уау! Дальше ты выводишь с компьютера на экран: «В русском языке несколько падежей». Студенты внимательно пять минут изучают этот тезис. Угол второй! Улавливаешь? Затем ты громко говоришь: «В русском языке несколько падежей». Пять минут напряженной интеллектуальной тишины. Угол третий! И затем вы все хором повторяете: «В русском языке несколько падежей!» Угол четвертый! Йехоу! И пять минут дружно аплодируете сами себе.
– Зачем это?
– Аплодисменты – неотъемлемый элемент метода Эльзы Блевангогель. Называется: психосоматическое закрепление нейролингвистического кванта информации.
– Ёшкин хренотип… Это что же за идиотизм?
– Использовал ты на своих лекциях и семинарах метод Эльзы Блевангогель? Да или нет?
– Использовал.
– Пятнадцать баллов. Теперь о модернизации. Вот здесь, Вовизация моя, в инструкции сказано: «К числу новейших модернизационных методов в первую очередь относится гибкое внедрение экологических компонентов обучения во всю парадигму профессиональных компетенций».
– Ничего не понял. Полная хрень с луком…
– Это значит, Вовалка-непонимался моя, что о чем бы ты ни рассказывал в своих заплесневелых советских лекциях, ты должен обязательно, чурочка моя, упомянуть экологию, зеленое движение и все такое… И тогда все твои пещерные, ретроградные, узколобые, гнилостно-ригидные лекции станут современными и прогрессивными.
– Как же я упомяну экологию, если я рассказываю, например, о татаро-монгольском иге?
– А что, татаро-монгольское иго не причинило вреда экологии?
– Может, и причинило. Откуда я знаю.
– А ты скажи, что причинило, и получишь двадцать пять баллов.
– Может быть, мне в связи с татро-монгольским игом еще и про Туборг рассказать?
– Какой еще Туборг?
– Ну, эта косомордая шведская чувырла…
– Грета Тунберг?
– Во-во.
– Я ему об экологии, а он опять про пиво «Жигулёвское». Ладно. Понимаю. Жарко. Ты, Вовология, упоминал когда-нибудь в своих лекциях о Грете Тунберг?
– Нет, свят-свят-свят! – я на всякий случай трижды перекрестился.
– Ладно. Зададим вопрос иначе. Сколько раз в течение твоих лекций и семинаров ты, Вовунберг, упоминал а) о глобальном потеплении, б) о проблеме утилизации пластиковых отходов, в) о Грете Тунберг?
– А сколько надо?
– Пять раз – а), пять раз – б), пять раз – в).
– Все так и было, командир. А, бэ, вэ. Ровно по пять раз. Грета Тунберг заявила, что татаро-монголы сжигали города, способствуя глобальному потеплению климата, и варварски оставляли после себя множество неутилизированных пластиковых отходов.
– Отлично. Двадцать пять баллов помножить на три будет семьдесят пять… Растем. Давай дальше…
Мы сидели за моим отчетом еще около четырех часов. Я уже полностью и безоговорочно смирился с идиотизмом происходящего и беспрекословно подчинялся приказаниям-рекомендациям жены.
В результате я получил целых две тысячи семьсот баллов. Вместо полагающихся всего лишь шестисот пятидесяти, перевыполнив план, считай, в четыре раза. Теперь меня точно переизберут!
Поздно вечером, пошатываясь от усталости, я пошел кормить наших кошек – Савву и Мусю.
Пока я им накладывал корм, кошки внимательно смотрели на меня своими четырьмя алчными крыжовниками и, как им и полагается, жадно мяукали.
– Кто мяукнет меньше десяти раз, получит семь баллов, – бормотал я. – Кто мяукнет больше десяти раз, получит двенадцать баллов.
Почему семь и двенадцать? А не три и девять или шесть и одиннадцать? Неясно. Логика такая же, как и у чиновников от образования.
Савва, мяукнув восемь раз, получил семь баллов. Муся, мяукнув двадцать девять, – двенадцать.
Затем кошки стали, пардон, жрать. Слова «есть» или «кушать» тут неуместны. Повторяю: Кошки Стали Жрать.
– Кто сожрет корм меньше, чем за минуту, получит четыре целых восемь десятых балла, – министерски бубнил я. – Кто сожрет корм больше, чем за минуту, получит две целых семь десятых балла.
И Савва и Муся получили свои твердые четыре целых восемь десятых, сожрав одновременно все за двенадцать секунд.
Я лег в кровать и прошептал почти уже в изнеможении:
– Кс-кс… Кошки! Кто ляжет мне на живот, получит десять баллов. Кто ляжет мимо меня – пять.
Первым примчался, дочавкивая корм, и лег мне на живот Савва. И получил десять. Муся легла в ногах и получила пять.
Уже совсем засыпающая жена сквозь сон спросила:
– Кошки, а вы знаете, кто такая Грета Тунберг?
Кошки почему-то хором сказали «мяу». И получили по двадцать пять баллов. За внедрение в жизнь людей и кошек модернизационных методов обучения не знаю чему.
Кошки успешно прошли переизбрание на жизнь с нами.
Я тоже.
Девушка по имени Квитанция
С Петром Алексеевичем Локтечёскиным мы познакомились пару лет назад. Он пришёл к нам работать. Вернее, перешёл с другого факультета на наш.
Пете Локтечёскину где-то пятьдесят шесть – пятьдесят семь.
Крепкий, со щеками цвета созревшей неремонтантной малины сорта «Гусар». Глаза – два непроницаемых стальных штуцера. Блондин. Благородная проседь. Так сказать, серебро на платине. Или наоборот. Профиль, можно сказать, античный.
Локтечёскин большой, под метр девяносто, поджарый, как голодный мустанг. Руки, ноги, шея, пальцы – всё длинное, максимально жилистое и всегда находится в постоянном движении, как глубоководные водоросли.
Сидишь и думаешь: вот сейчас сожмёт этот, блин, батыр тебе локоть – и хрусь! Как представишь себе этот «хрусь» – сразу нежное такое люмбаго в паху…
В общем, сочная личность.
Судьба Локтечёскина была непростой.
Начнём с того, что он с детства мечтал быть писателем. Что он и как писал, я не знаю. Но после школы пошёл поступать в литературный институт. И, разумеется, провалился.
Потом он попробовал поступить в морское училище. Не прошёл. Отслужив в армии писарем (вероятно, писательские таланты у него всё-таки имелись), Локтечёскин со второй попытки поступил на географический факультет.
Затем – вечные разъезды, экспедиции. В уже очень-очень зрелом возрасте он защитил кандидатскую диссертацию. Остался работать на геофаке. Через несколько лет его пригласили к нам.
Что такое «мы»? «Мы» – это там, где много-много очень симпатичных дев, которые учат иностранные языки, а заодно – всякие разные национальные менталитеты, региональные специфики и всё такое. А какие же региональные менталитеты без географии?
Девы наши, они, конечно, очень симпатичные, но для многих из них Тунис – это рыба, Либерия – политическая партия Ксении Анатольевны Собчак, Джамалунгма – древний индийский мудрец из Шанхая, а если (избави Боже!) произнести при них слова «Гваделупа», «Катманду» или «Титикака», они густо краснеют, как созревший позднеремонтантный сорт малины «Брянское диво», и, потупив небесные глаза, нервно теребят свои совсем не брянские сумочки Луи Виттон за пятьсот евро.
Они, эти девы, вообще очень любят как-нибудь якобы поволноваться и чего-нибудь якобы нервно потеребить. И все от отсутствия мальчиков. Как пели у нас на факультетском капустнике:
Стоят девчонки, молчат в сторонке,
Армани свои теребят.
Потому что на триста девчонок по статистике восемь ребят.
Вот Пётр Алексеевич Локтечёскин преподавал нашим девам географию, терпеливо объясняя, что Гондурас – это не то, что следует чесать и теребить, и что в Орехово-Зуево на метро доехать невозможно. Пока. Дай Бог здоровья Собянину. Следует добавить, что жизнь Локтечёскина сложилась так, что он не женился. Романов у него было море. Женщинам такие дяди-лоси нравятся. К тому же Петя – острослов. Но семьёй он так и не обзавёлся.
Дома у него над кроватью висит чеховский, как бы мы сейчас сказали, мем: «Если не хочешь быть одиноким, не женись».
Дело в том (это я понял недавно), что Локтечёскин, несмотря на всю свою ироничность по отношению к женскому полу, относится к редкому разряду предельно порядочных максималистов. Он, так сказать, трубадур, так и не нашедший свою Прекрасную Даму.
У трубадуров на их провансальском языке это называлось «fin amor». То есть когда «амор» и глазами так: у-у-у, а есть «fals amor». Это когда «хочешь большой, но чистой любви? Тогда приходи как стемнеет, на сеновал. И без кузнеца».
Вот это «fals amor» как раз и не для Пети Локтечёскина.
Человек он ранимый, нежный, трогательный. Хотя и язва. Ранимая язва, кстати, довольно часто встречающийся типаж. Знаю, сам такой. Может быть, на почве общей «язворанимости» мы и стали добрыми приятелями.
И вот мы обычно сидим на переменках в нашей факультетской кафешке, которая находится как раз напротив входа на факультет. Кафешка открытая, все, кто входит и выходит, у нас перед глазами. И тут Локтечёскин включает своё фирменное ироническое словотворчество.
У Пети есть такой бзик. Он считает, что в русском языке необходимо срочно расширить перечень женских имён.
Действительно, есть же, например, имя Констанция, про которую несколько раз по три раза орал Боярский в «Мушкетёрах». А почему нет, скажем, Субстанции, Пропорции, Подстанции или Квитанции?
Чем Квитанция хуже Констанции?
Констанция «в переводе с античного» (как сказал Константин Ромин из «Покровских ворот») значит Постоянная, верная, значит, преданная. Очень хорошо. А вот Квитанция происходит от «квит», что значит (тоже «в переводе с античного») спокойный. Значит, Квитанция – это Спокойная. Кому же не нравятся спокойные, мирные, уравновешенные женщины? Не вечно курящие истерички с перекошенными от депрессии лицами, а вот такие – спокойные, неперечливые.
Я бы с удовольствием женился на какой-нибудь Квитанции. Если бы, конечно, был холостой. Представляете? Квитанция Константиновна Плюшкина. Это же идеальная жена!
Всё это не я говорю. Это я конспективно пересказываю рассуждения Пети.
И вот у нас переменка. Мы сидим в буфете и по традиции занимаемся откровенным маразмом, а именно: даём имена проходящим мимо девам. Два пожилых придурка. Развлекаемся, как можем. Нет, всё, конечно, без всякой задней мысли, без пошлости. Чисто филологические экзерсисы.
– Вон смотри, идёт, – говорит Петя. – Видишь, длинная такая, худая.
– Вижу. Это, кажется, из французской группы. Екатерина, по-моему. Фамилию забыл…
– Какая же это Екатерина? Это…
Петя задумался. Я:
– Ну, не Лыжей же её назвать?
– Нет, это, Вовка, грубо. Надо как-нибудь красиво. Мы же с тобой какие-никакие эстеты.
– Ну да… В народе вообще таких «оглоблями» называют. Может, Слега? Или Орясина?
– Нет-нет-нет. Вижу я, Вовка, насквозь твои крестьянские грубые корни. Я бы назвал ее Антенной.
– Здорово!
– Я бы ни за что не додумался. Это ведь что-то типа Илоны, Анны, Нателлы, Корины… Да?
– Точно. Во!.. Машка Ляжкина идёт. Ты её знаешь?
– Да, знаю. Машка Ляжкина мне риторику сдавала. Раза четыре. Я её спрашиваю: что такое метафора? Не знает. Что такое метонимия? Не знает. Синекдоха? Не знает. Ничего не знает. В конце концов четвёрку поставил. За природные данные.
– Красивые, кстати, имена. Метафора, Метонимия… А в имени Синекдоха есть что-то глубоко испанское. Гваделахара. Картахена. Сразу на ум приходит: наваха, кастаньеты и всё такое.
– Нет, – сказал я, – Машка, она точно не Синекдоха.
Надо сказать, что у Машки Ляжкиной очень пышная фигура. Это в её-то восемнадцать-девятнадцать. А что будет в тридцать-сорок – представить страшно. У нас во дворе моей юности про таких говорили, пардон, «груди на блюде и попа-Европа».
– Тут много вариантов, – деловито сказал Петя. – Потенция. Комплекция. Даже можно: Комплектация. А лет через двадцать-двадцать пять можно будет сказать: Агломерация.
– Вот ты гений! – искренно изумился я. – Давай дальше словоблудием заниматься. Еще десять минут до пары. Так… Вижу Жанну Семёнкину. У неё, кстати, сестра-двойняшка.
– Ну, тут всё просто. Не догоняешь?
– Нет.
– Если сестра-двойняшка.
– И что?
– Какое имя у твоей Семёнкиной? Если у нее сестра-двойняшка?
– Какое?..
– Аналогия.
– Обалдеть! Я бы, чтоб такое сочинить, пять часов сидел бы, воздух портил.
Мимо нас быстро пробежала какая-то девушка с очень сосредоточенным лицом. Никаких особых примет.
– Ты её знаешь? – спросил я.
– Нет, – ответил Петя.
– Как назовём?
– Она, Вовка, бежала?
– Да.
– Как лошадь?
– Да, как лошадь.
– И?
– Кобыла? Скакунья? Наездница? Самка мустанга?
– Господи, какой же ты, Вовка, плоский… Ежу понятно, что – Кавалерия!
– Блин! Валерия, Кавалерия… Это же так просто.
– Еще бы, – самодовольно ухмыльнулся Петя. – Так, отворачиваемся. Мимо нас идёт Мосгаз.
Мосгаз – это Антонина Сергеевна Панова. Наивреднейшее существо. Доцент истории. Делать всевозможные гадости – это её хобби и радость.
Антонина Сергеевна Панова сосредоточенно прошла мимо нас, явно замышляя какую-то свою очередную мерзость. Мы с Петей синхронно развернулись обратно.
– Как назовём?
– Не знаю. Вонючка.
– Сам ты… У неё же сама фамилия подсказывает, – торжествовал Петя.
– И как?
– Пандемия, конечно.
– Феноменально!
За последние шесть-семь минут переменки перед нами прошли: Аномалия, Суспензия, Саванна, Абстиненция, Синонимия, Периферия, Аннотация, Комедия и еще с десяток милых дев.
В самом конце переменки мимо прошла наша непосредственная начальница. Человек, с которым, если честно, совсем никому не хочется общаться, но по необходимости приходится.
И мы назвали её как? Правильно. Вакцинация.
Сон про не сон
Когда-то очень-очень давно, в 2000, помнится, году, я внимательно перечитал культовый труд психогуру Зигмунда Фрейда «Толкование сновидений», написанный, кстати, в 1900-м. Юбилейно, выходит дело, прочитал. К столетию издания.
Помню, меня поразило в первую очередь следующее: всё, что написал Фрейд, было, конечно, в высшей степени забавно, но это «всё» не имело решительно никакого отношения ко мне лично. Ну, никакого решительно отношения.
Я тогда судорожно пытался толковать свои сновидения по Фрейду, и у меня ничего не получалось. Вернее, получалась какая-то чушь. Какие-то суши в квасе. Пряники в пиве.
Потом я прочитал еще многое из дяди Зигмунда и совершенно искренно возненавидел эту личность, этого неуемного диктатора от психологии. Этого гауляйтера души человеческой.
Однажды мне приснился сон (протолкуйте его, если сможете – по Фрейду). Клянусь, не вру. Передаю сон по-настоящему. В то время я уже начал записывать сны. Но об этом позже.
Я сижу в большом зале. Кругом – куча незнакомых людей. Встречаются, впрочем, и знакомые: одноклассники, однокурсники, продавщица Зухра из «Пятерочки», теренер Вадим из фитнеса, бомж Гаврюха с Пражской, мои кошки Савва и Муся, Навальный (не к ночи будь помянут), Эммануэль Макрон, Вахтанг Кикабидзе… Словом, весьма питательный винегрет из «бессознательного».
Все мы сидим в зале, а на сцене сидит Зигмунд Фрейд. Почему-то в виде актера Сергея Безрукова.
И вот Сергей Фрейд говорит:
– Дорогие друзья! Я – Фрейд. Вы все меня знаете. Как же меня не знать? Я актер Больших и Малых академических театров. Но «Фрейд» – это, как выяснятся, мой псевдоним. А вот мою настоящую фамилию я забыл. И вот. Я собрал вас здесь, эротопатосные мои, чтобы сообщить пренеприятное известие: я – не Фрейд. Я кто-то другой. Как вы думаете, кто я на самом деле? Жду ответа, как повара котлета.
И затих, закурив сигару.
Тут из зала стали звучать крики:
– Вы – Папироскин!
– Торчалкин!
– Сигаров!
– Писин!
– Либидовский!
– Сублиматенко!
Все кричат, кричат… А я молчу, потому что, как всегда, боюсь.
Зал откричался, а Фрейд-Безруков и говорит:
– Молодцы! Всё я это очень сильно ценю. Но всё это не то… А вот вы чего молчите, небритый очкарь с комплексом писателя, в третьем ряду седьмое место?
И элегантно тычет в меня своей фрейдистско-подсознательной сигарой.
– Я? – спрашиваю, а сердце так и замирает.
– Вы, вы, суперэго в трусиках…
Я молчу и вдруг выдаю неожиданно сам для себя:
– Вы – товарищ Огурцов.
Что тут началось! Зал буквально взорвался всяческими воплями:
– Сам ты Огурцов!
– Долой небритых!
– Бей очкарей!
И тому подобное.
И здесь я проснулся. В ужасе. А ведь Фрейд – это и есть товарищ Огурцов от психологии. Сон-то был вещий. А невещих снов не бывает. Я теперь это точно знаю.
Много лет я записываю сны. Конечно, не так регулярно, как, например, Лев Николаевич Толстой, который считал, что всякое его литературное откровение – технологический прорыв и инновация в области духа.
Я свои сны то месяцами записывал, то годами забывал записывать. Но кое-что все-таки собралось.
Мои сны – образец тупого мещанства. Они примитивны. Они прозрачны и лишены всякого подсознания. Мне стыдно за них.
Судите сами. Один из последних экземпляров.
В Америке переизбрали президента. Был Дональд Трамп, стал Джозеф Байден. Ну, шило-мыло. Разница между кандидатами в президенты США всегда примерно такая же, как между кока-колой и пепси-колой.
И вот что же мне снится, «небритому очкарю с комплексом писателя»?
Мне снится, что я сижу на скамеечке в Битцевском парке, жуя шаурму, и ко мне подходит бабушка в американской бейсболке. Симпатичная, чем-то похожая, пардон, на меня. Но без небритости.
– Ну что, сынок, – говорит она мне с американским акцентом, – что будет дальше с нашей Российской Америкой?
Я в шоке. Молчу. А потом (опять же – неожиданно для себя) заявляю:
– Байден и Трамп поженятся и возьмут совместную фамилию «Кащенко».
– О’кей, – отвечает задумчиво бабушка в бейсболке. – Зэтс гуд.
И уходит, звеня, как цикадами, скандинавскими палками.
Я не буду перечислять вам все мои сны. Их много. Приведу несколько примеров.
Пример первый.
Я заблудился в метро. Какие-то неизвестные станции. То ли станция Белорусская, то ли – Алексеевская… Машинист объявляет: «Станция Хренотёрово»…
Я решил выйти из метро. Выхожу. Вижу Питер! Эрмитаж! Что такое?! Стоит милиционер. В виде Мухомора из «Ментов». Я:
– Товарищ Мухомор, где я?
– А вы кто? – спрашивает Мухомор, протирая очки листом клёна.
– Я – Вова.
– Товарищ Вова, все в порядке. Вы на Родине. Товарищ Собянин в прошлом семестре соединил Московское метро и Питерское метро веткой сакуры. И назвал её «Хренотёрово». Вам все понятно?
– Всё, товарищ Мухомор.
– Так идите и работайте. Вызовите мне, кстати, Лёху Николаева и Настю Каменскую.
Просыпаюсь в поту, потому что ни Каменскую, ни Лёху я позвать не имею никакой возможности.
Как вы протолкуете этот сон? «Сериалов обсмотрелся»? Хорошо.
А где тут Фрейд?.. Зигмунд, блин…
Далее. Меня вдруг позвали работать в Молдавию с окладом на девять рублей пятьдесят копеек выше, чем в Москве. Я приезжаю в Молдавию на велосипеде, захожу в здание правительства, которое точно соответствует моей веранде на даче. И глава правительства в виде Горбачёва говорит мне:
– Мы вас не берём. У вас обнаружены ковидные блохи.
Проснулся, опять же, в поту. И что это? Эхо пандемии? А где же гениальный Фрейд с его искрометным «Толкованием сновидений»?
Сон третий (положено примеров приводить по три).
Меня посылают от некого издательства «Савва унд Муся» на Камчатку за инжиром. На Камчатке – фантастический урожай инжира благодаря гейзерам. Гейзеры греют корни инжира, и инжир вырастает размером с верблюда. Об этом сообщило агентство «Блумберг». Я срочно лечу за камчатским инжиром. Но мой рейс почему-то объявлен не на Камчатку, а на Сахалин. Выясняется, что на Сахалине выращен рекордный урожай японцев. Мне строго запрещено их собирать.
Разумеется, пробуждаюсь в поту. В холодном, по классике.
Ау, Фрейд! Где ты? Сахалин – это сублимация Камчатки? Инжир – это фаллос? Тоска от тебя исходит, Фрейд, с твоими толкованиями.
Всё, заканчиваю.
В моём рассказике нет никакой морали.
Я всего лишь хочу сказать простую вещь: сон – это просто сон. Про не сон, но все равно сон. В том смысле, что сон про не сон есть сон, а не сон про сон есть не сон, как и сон про не сон.
Смотрели «Волшебную лампу Алладина»? Там принцессу убеждают, что ей все приснилось.
Давайте договоримся: весь этот кошмар с ковидом, удалёнкой и прочими вакцинами нам только приснился, как в сказке. Давайте дружно проспимся, а потом проснемся.
Это был всего лишь сон. Про не сон. Давайте сделаем так, чтобы это транснациональное сонное марево скорее рассосалось.
И будем жить дальше. Под голубым небом. В бору с рыжими соснами. И будет журчать река, и будет пахнуть костерком. И мы будем наминать картошку с тушенкой, как матерые гастрономические алхимики. А вокруг будут родители, жёны, дети, друзья, собаки и кошки. Не считая хомячков и попугаев.
И без всяких пронесонов и писькиной фрейдятины.
Ничего не скажу
Антонина Сергеевна Гуняшкина – это консьержка в доме, в котором я жил десять лет назад. Я довольно часто меняю место жительства. Так уж сложилась жизнь.
На вид Антонина Сергеевна – что называется, божий одуванчик.
Было ей тогда где-то под восемьдесят. Смотришь на нее – и мурашки умиления бегут, как некие наномустанги от гипофиза к копчику.
Глазки – васильки. Носик – опёночек. Ротик – с икоркой бутербродик.
Но когда Антонина Сергеевна начинала говорить, вернее, вещать, вспоминаешь, бывало, всю русскую классическую литературу, от Лескова с Гоголем до Маяковского с Бродским.
И все – от Лескова до Бродского – отдыхают.
Собственно говоря, не было бы таких Антонин Сергеевн – не было бы и великой русской литературы. Потому что великая русская литература – это малюсенькая верхушка айсберга, а вот весь миллионнотонный айсберг, который, разумеется, не получает никаких давно уже безнадёжно протухших нобелевских и других премий, – это все те же наши русские консьержки, шофёры, слесари, свекловоды, сержанты, бомжи… Дальше можно было бы извести сотни страниц текста, чего я делать не хочу.
Мне судьбоносно не везёт на верхушку айсберга, но еще более судьбоносно везёт на сам айсберг. И это – моё счастье.
Понял я это недавно. Отсидел в ковидной резервации 2020 года, многое-многое передумал – и понял: какой-нибудь Стив Джобс по сравнению с Антониной Сергеевной Гуняшкиной – это «как плотник супротив столяра» (Антон Павлович Чехов. «Каштанка»). В летние дни Антонина Сергеевна из своего «стеклянного стакана» в подъезде перебиралась на скамеечку у подъезда. Тут мы и беседовали.
Звала она меня «Вовик Стасикович». И на «вы».
– Вот, Вовик Стасикович, такие дела. Смотрю я на современную жизнь и думаю: чёрт ей племянник, этой жизни… Нет, ничего не скажу, стало чисто, культурно, плиткой чуть не небо обложили. Кругом насаждения в виде кустов-растопырок. Цветков-ноготков понасажали – хоть весь Китай пообсажай. А где смысел? А? Скажите вы мне, Вовик Стасикович? Где всего этого процесса смысел?
– Ну, вы, Антонина Сергеевна, и вопросы задаете… Смысл… Еще бы про Бога спросили…
– И спрошу, и сама же и отвечу. Вот что я вам скажу, Вовик Стасикович. Как там раньше называли нашу СССР? «Совок»?
– Да, называли так, Антонина Сергеевна.
– Дебилы так ее называли. А почему?
– Почему?
– Почему что этот самый «совок» – и был самым Праведным и Богонадобным в мире.
– Это как?
– А так. Ничего не скажу, много было бардака. Чёрт-те что творилось. Сидели на трибунах эти… пирамиды из какашков. Простите уж меня, Вовик Стасикович… Тошнить от них хотелось. От этих бесконечных председателёв. Помню я всё, но! Опять же. Были ж люди, миллионы нормальных людей… А они жили как?
– Как?
– Божественно они жили, Вовик Стасикович. Без церкви, без религии, а божественно. Вот, скажем, женщины. Типа меня. Я к Божеству-то не примазываюсь, но все же. Встает, скажем, женщина с утра. У нее трое. Двоих надо отвести в детский сад, а третьего – в школу. Ибо муж в запое. Хорошо. Покормила всех, отвела. Пошла на работу. Работает, работает… Обеденный перерыв. Обедает она, бедняга? Нет, не обедает. Бежит, голубушка, в магаз. Как в этом самом фильме, где несветная уродина в божественную цацу превратилась. Как его?
– Ну, «Служебный роман».
– Точно. Не пропили вы еще свои шоколадно-мармеладные мозги, Вовик Стасикович. Дальше… Отработала, конец дня. Бежит домой с продуктами. Накормила детей, поспала дай бог часа четыре – и снова здорово. И так сорок лет напролет. Вот тебе и – праведница. А сколько таких было? Миллионы. И без всякого «Господиблагослови». Вот тебе и праведный совок. А сейчас?
– Что сейчас?
– А то. Вот смотрю – девка девкой. Что надо? Сисюли – из каждой можно семерых откормить. Попа, прости Господи, такая, что все мужики оглядываются, включая мертвых. И что? Мужики, дескать, все козлы, детей не хочу: они как понос в парикмахерской. Буду, как его, медитировать. Как буддейские индейцы.
– Буддисты и индусы.
– Точно. Какое у них слово главное? «Ома». У них «ома» – это как у нас «зашибись». У них, у индейцев и буддейцев, все так: сказал тысячу раз «ома» – ты типа Путина. Сказал десять тысяч раз – чуть не Пугачева. Вот сиди себе и долдонь: «ома-ома-ома». Сколько надолдонил – столько и наторговал. И при этом желательно сисюлями и попой трясти. Для вящей достоверности. Для ихних просвещенных попов. Нет, я ничего не говорю: хочешь – тряси. Но это у них. А у нас?
– А у нас в квартире газ, – задумчиво ответил я.
– Газ – это у них там, у газовых пирамид какашечных. А у нас, у нормальных людей, все не так. Вот идет баба в церковь, нет, ничего не скажу: хорошее дело. А ты троих родила? Нет, ничего не скажу, если Бог не дал, не родила. А если дал? Родила? Нет. Ох! Сложное это дело.
– Да, сложное, Антонина Сергеевна.
На этом и закончили.
Дональд энд Дональд
Преподавание по зуму или по скайпу – чистейшая некрофилия. Для меня лично.
Некоторым, впрочем, нравится. Даже очень. А что?
Сидишь себе в тишине и покое, выкатив свое овальное пузико, ляжечка на ляжечке. Ехать, а тем более идти никуда не надо. Дал задание, отключил звук с изображением, съел бутербродик со скумбрией, икнул, включил звук с изображением, изрёк что-нибудь в высшей степени мудрое, пахнущее скумбрией.
С той стороны, в цифровом зазеркалье, – квакающе-булькающие соты. Полная гармония информационной эпохи. Билл Гейтс в многомиллиардной нирване.
Но я остался где-то далеко там, в офлайново-книжном мезозое.
Я безнадёжно устарел, как легендарный автомобиль «запорожец». Как очень удобные, но неэстетичные боты «Прощай, молодость». Как слово «соблаговолите».
И всё же приходится скайповать и зумиться.
И вот совсем недавно я преподавал русский язык по зуму, не к ночи будь помянут, одному американцу из далекого Сан-Франциско.
Американец сидел в своем Сан-Франциско, а я – в своем Чертанове.
Расстояние – почти шесть тысяч миль, сто чертей мне в селезенку! Иначе говоря: где-то девять с половиной тысяч верст, укатай меня карась!
Но столь нелюбимый мною зум творит свои масонские чудеса, и мы где-то месяц с небольшим успешно занимались русским языком с санфранцисским американцем.
Этот американец, надо отдать ему должное, прекрасно говорил по-русски. Но все равно он очень хотел совершенствоваться. Я это более чем приветствую.
Наш первый урок начался так.
– Здравствуйте, – сказал я.
– Здравствуйте.
Я увидел перед собой на ненавидимом мною экране очень симпатичного молодого человека лет двадцати пяти. Волоса – цвета цветной капусты. Добрые небесно-голубые глаза. Земляничные губы, растянутые в доброжелательно-колониальной улыбке.
Передо мной сидела совершенно беззлобная пародия на российский флаг.
Когда-то если кто помнит, мы так и запоминали последовательность цветов в нашем триколоре: блондинка с голубыми глазами и накрашенными губами. Кто-то, впрочем, запоминал и по-другому – снизу вверх – КГБ. Красный, голубой, белый.
– Как вас зовут? – спросил я.
– Дональд. А вас?
– Владимир. Очень приятно.
– Мне тоже приятно. Это… Как это?.. Сильный имя. Ленин, Путин, Высоцкий, Жириновский, Зеленский…
– Ну… Что-то…
Честно говоря, я был поражен эрудицией моего студента. Дональд сказал:
– Согласен, я… как это?.. Стал увлекаться. Ленин и Зеленский – это неправильно… Извините.
– Да уж… И, Дональд, пожалуйста, ни слова о Трампе. Хорошо?
– О’кей. Ни слова о Трампе, Владимир. Трамп – не очень хороший человек.
– Вы студент?
– О да! Я студент. Мне очень нравится всегда много учиться. Вот я и думаю. Давайте делать такое дело: вы даете вопросы, а я быстро за них отвечал. Это как теннис. О’кей? Туда – обратно, туда – обратно… О’кей?
– Хорошо. Начали. У вас есть хобби? Это я туда…
– Есть, это я обратно. Развести кошки. У меня семь кошки.
– Ого! У меня только две. Как зовут ваших кошек, Дональд?
– Марагарет, Сьюзи, Роберт, Майкл, Сидни, Хьюз и Ахмад.
– Супер. Почему Ахмад?
– Это порода арабский мау.
– Понял, Дональд. Какое блюдо вы любите больше всего?
– Конечно, шашлык, Владимир. Это русский национальный блюдо. Как оливье. Русский человек всегда кушает шашлык и оливье. Иногда – борщ. Для разнообразий.
– Ого! А шашлык из чего вы любите?
– Конечно, из баран. Легкий мясо.
– Логично. Я тоже. Ваш любимый композитор?
– Чайковский.
– Писатель?
– Оскар Уайлд.
– Певец?
– Элтон Джон.
– Художник?
– Бёрдслей.
– Ваш любимый цвет?
– Голубой.
– М-м-м-да. У вас есть друзья?
– О да! Очень много друзья, очень…
– А подруги?
– Меньше, но тоже есть. Иногда. Для разнообразий.
– Понял. Вы женаты?
– Я замужем.
Тут я, конечно, как говорила моя незабвенная деревенская бабушка, маненечко прихренемши. Но быстро все понял:
– Как зовут вашего… мужа?
– Дональд.
– То есть вас зовут одинаково? Вы, как говорится по-русски, тезки?
– О да! Мы тёзки. Мой муж Дональд – юрист. Он очень-очень хорошо зарабатывает зарплату. А я делаю дела дома. Я – мастер домохозяйство. Я домохозяй.
– Понял.
– Мой муж Дональд любит, чтобы я учился разные языки и науки. «Моя жена должен быть хорошо образован», – говорит он.
– Хороший муж, – сказал я задумчиво.
– О да! Мой любимый Дональд – как это?.. идеалистический муж.
– Идеальный.
– О да!.. Я очень… как это… в значительной степени люблю мой Дональд. Но, Владимир, давайте ваши вопросы, и я на них буду сразу отвечать.
– Вам нравится, Дональд, роман Льва Толстого «Война и мир»?..
Мы занимались с Дональдом в течение месяца пару десятков раз, и всегда наш разговор с Дональдом сводился к любимому мужу Дональда Дональду. Это была явно Настоящая Большая Любовь, хотя понять ее, к моему огромному сожалению, не могу и не смогу никогда.
Не смогу, потому что я родом из дремучего гетеросексуального мезозоя, где Данте ищет свою Беатриче, Петрарка – Лауру, а наш домотканый Руслан – Людмилу. И где Дональд должен найти все-таки не Дональда, а какую-нибудь на худой конец завалящую Меланью.
На последнем занятии Дональд вбил окончательный и бесповоротный гвоздь в крышку моего будущего гроба.
– Владимир… – сказал Дональд более чем задумчиво.
– Что?
– Вот я и думаю…
– Что, Дональд?
– Вот у вас в России много всякие республики, области, районы, краи… Да?
– Есть, да, – ответил я словами датского филолога из фильма Георгия Данелия «Осенний марафон».
– Вот я и думаю… У вас есть Еврейская автономная область. Да?
– Есть, да.
– И вот я и думаю… У вас в России есть Еврейская автономная область, а почему у нас, в Америке, нет гейной автономной штат?
– Ого! Гейский штат?
– Да. Гейский штат. А почему бы и нет? И вот я и думаю: он должен быть на мой родной штат Кэлифорния. Там очень-очень много гей. Мой муж Дональд и другие гей…
– Это хорошо, Дональд, что в вашей Калифорнии много геев, но…
– Я понимаю… Это не совсем ваш ориентация.
– Ориентация – ерунда… Правда, Дональд. В Еврейской автономной области не так много евреев. И уж совсем не так много, как геев в Калифорнии. Хотя…
– «Хотя» – очень-очень хорошее русское слово, Владимир. Вкусное, почти как шашлык. Похоже на «хотеть».
– Да, Дональд, неплохое слово…
– Да, неплохое, Владимир.
– Ну что, живем дальше, Дональд?..
– Живём дальше, Владимир.
Вот мы и живём дальше. По инновационному «гейному» зуму.
Увидала молодого, взволновалася
Путь от моей квартиры до ближайшей «Пятерочки» занимает три минуты пятьдесят секунд. Плюс-минус двадцать секунд – в зависимости от того, насколько быстро приедет лифт. Проверено.
Магазин открывается в девять ноль-ноль. Читаю лекции я на удаленке («оффлайн», если на транснациональной фене) обычно с десяти тридцати и, как правило, до вечера.
Поэтому примерно без минуты девять я кормлю котов, которые когда завидят свои пакетики, тут же начинают истошно исполнять гастрономические серенады, танцуя вокруг мисок бог знает какое кошачье фламенко, и чалюсь в магаз. Это моя семейная обязанность.
Жена пишет мне список того, что нужно купить, еще вечером. Список (на сакраментальной квадратной желтенькой бумажке) прикрепляется магнитиком с надписью на суахили «Kenia – Hakuna Matata» в верхнем правом углу дверцы холодильника. Всё четко. Главное – ритуал. Хотя, конечно, мистическая связь покупок в «Пятерочке» с Кенией, где мы были лет пятнадцать назад, более чем загадочна. Но так сложилось.
Жена в девять утра еще спит. Потому что она долго спит, но зато поздно ложится. У нее свой рабочий график.
А я – наоборот: встаю в четыре-пять, вгоняя в краску всех на свете петухов, а упостелиться норовлю в восемь-девять, вгоняя в краску всех гостей – моих и моей жены.
По этой причине – несовпадения астрономических часов – мы с женой довольно редко видимся. Но это не мешает ей ежевечерне (одно из любимых словечек Анны Ахматовой) прикреплять для меня к холодильнику приказ семейного командования по квартире о моем завтрашнем утреннем марш-броске за провизией.
Есть и еще одна причина моего пристрастия к раннему посещению магазина.
Дело в том, что уже давно, года два назад, я заметил, что именно в это время с железной регулярностью магазин посещает очень смачная парочка. Дедушка и бабушка. Обоим – лет по восемьдесят пять. Оба с палочками. Что, впрочем, не мешает им передвигаться по магазину быстрее меня. Типа легендарного Ручника из «Место встречи изменить нельзя».
Он – большой, обширный, я бы сказал – просторный. Даже сейчас видно, насколько в нем много силы. Грудь – надутый парус. Голос – заводской гудок сталинских времен.
А что было во времена его молодости? Трудно представить. Легендарное прошлое.
Она – маленькая, сухенькая, но с археологическими следами удивительной привлекательности на лице. Что-то из «Девчат», что ли…
Наша первая встреча в «Пятерочке» состоялась так.
Девять часов …дцать минут. Они (к сожалению, я так и не знаю, как их зовут; назову их условно «Данте» и «Беатриче») стоят на кассе впереди меня. Я – соответсвенно – за ними.
«Беатриче» торопливо копается в кошельке:
– Сейчас, сейчас, дочка… – это она кассирше.
– Ничего, ничего, бабуль… – улыбается кассирша.
– Сейчас, моя сладкая… Киса моя… – взглянув на меня. – Извини, сынок, и ты старую дуру…
– Да что вы… я…
– Конечно, дуру. Что с меня взять? Никак эти бумажки-то не разгляжу. Уж больно тысяча и пятьдесят похожи. Сейчас, сейчас, доченька… И ты, сынок, извини… – опять совершенно юный взгляд в мою сторону. Из «Девчат»…
Тут над ней иронично нависает «Данте» и, заговорщически подмигивая мне:
– Ну что… Увидала, как говорится, пожилая молодого – взволновалася? Давай-давай, Мавзолеиха моя, ищи шустрёй валюту. Или сохнешь уже по молодому-то? – опять подмигивание в мою сторону. – Заприметила младого – растерялася… А? Засосала тебя, Шехерезада ты моя, преступная страсть?.. А?.. Признавайся, как на Лубянке. Засосала?
– У-у-ух, черт ты семихвостый, сгубит тебя твой язык… Вот, доченька, пятьдесят и вот еще пятьдесят…
– Это тебе как лет, что ли? – не унимался Данте. – Сто? Как Кащеевой невесте?
– А тебе, Кащею, сколь? Поболее моего-то на́ три. У-у-ух… игла ты в яйце. Муха ты це-це.
И опять, острым (советским, я бы сказал) глазком глядя на меня:
– Все, расплатилася я. Спасибо тебе, сынок, за терпение.
– Да я…
Данте:
– Влюбилась бабка в пионера, как в синхрофазатрон – фанера.
Откуда у него этот фольклор? Или сам сочинил? Чудеса.
С тех пор я регулярно встречаю стариков в утренней «Пятерочке».
«Данте» периодически именует меня то «соблазнителем», то «искусителем», то «разлучником», то «прелестником», то «совратителем». Один раз даже назвал меня «Дантес моей души». И все с той же ироничной улыбочкой и неизменным подмигиванием.
Точно так же и свою супругу он называет как угодно, но упорно не по имени:
«Шехерезада», «Венера», «Семирамида», «Дульсинея», «Чучело колхозно-огородное», «Любовь миллионов», «Волоокая лань», «Чукча ты моя кучерявая», «Счастливое мое недоразумение», «Сладкая обуза», «Тяв-тяв не по делу»…
А «Беатриче», «Волоокая лань», она же «Тяв-тяв не по делу», встретив меня, каждый раз скажет что-нибудь вроде:
– Здравствуй-здравствуй, Прекрасный Ясноглазый Принц, сегодня в нашу «Пятерочку» сливу свежую завезли, бери.
Или:
– Привет-привет, Кризис Среднего Возраста, ты мой светлоокий, – очень тебе рекомендую «Боржомку»…
И каждое утро, вставая в свои четыре-пять, я с нетерпением жду девяти. Чтобы еще раз увидеть этих прекрасных людей. Без которых не было бы ни меня, ни моей страны, ни моих детей.
Ни моих внуков.
Очень которых жду.
Окружающая среда дуба – кабан
Живут на белом свете, а вернее в Москве, такие прекрасные люди: Саша Хренотёренко, Даша Хренотёренко и их дочь Глаша, тоже, как это ни удивительно, Хренотёренко.
Я их знаю довольно давно по детской площадке.
Все трое – крупные, полные, плотные. Но не безнадёжно-дрябло-жирные, а жизнеутверждающе упруго-мясистые. В полном своем хренотёрном соку.
Живут они уже давно в Москве, но родом Саша и Даша из города Твери. А в этом прекрасном городе, как известно, народ дородный.
Как однажды сказал мой знакомый тверичанин, «мы, тверские, такие большие, что сами в себя не влазим».
Не знаю, не знаю. Был в Твери, и не единожды: люди как люди. Наверное, миф. Но без мифов ведь скучно.
Саша Хренотёренко – водитель автобуса, его Даша – продавец в «Пятёрочке», а Глаша Хренотёренко учится в третьем классе. Хочет стать, как девяносто процентов женского населения России, да и всей земли, психологом. Или дизайнером. Думаю, станет.
Учится она так себе. Потому что элементарно ленится. Но девчонка она по своему тверскому умыслу умная, сообразительная и главное – большая приколистка. Часто непроизвольно. Что важно.
Если ей задать какой-нибудь вопрос, то она сначала обязательно сделает идиотически-недоуменное лицо, потом задумчиво что-нибудь откусит (она все время жуёт), грациозно оттопырив мизинчик цвета клубничной пастилы, и только потом уже ответит. И ответит – туши свет. Я бы сказал: туши звёзды. Или так: Вселенная, не горюй.
Помню, как-то говорит мне Саша:
– Володь, ты ведь этот… как тебя… не филателист, а этот, как его…
– Филолог.
– Во. У моей Глахи, понимаешь, завтра русский. Типа контрольной, или как ее… А я в нем, в русском этом, – как вша в астрономии. Мне в школе еле-еле трояк натянули. Как скажут: расставьте, бляха-ковидла, запятые – у меня аж икота в кишках. Возьмите, говорят, это… как его?.. причастное в оборот! А у меня сразу сердце – как ломаный кардан… Жуть! Вот я и стал на всякий случай запятые после каждого слова ставить. Мне учительница говорит: ну что ты, Хренотёренко, их всё ставишь и ставишь? У тебя же в предложении запятых больше, чем китайцев в Китае! Я говорю: запас карман не тянет.
Пожалела меня Варвара Ивановна, Царство ей Небесное, трояк нарисовала. Добрая была женщина, трёх собак в свое время приютила. И меня, пса последнего, спасла. Ну и вот. Я и говорю, Володь, не в службу, а в дружбу, хоть пять минут моей Глахудре удели. Объясни ей, что там, в этом вашем русском языке, к чему. А то она насчет русского вся в меня. Запятую от точки не отличает. Несет двойку за двойкой. Это ж позор на весь наш род Хренотёренок. Жуть!
– Ладно, – говорю, – уделю.
Сели мы в Глашиной комнате за Глашин стол. У Глаши – бутерброд с колбасой. У меня – ручка.
– Какая у вас, Глаш, тема? – спрашиваю.
Глаша, как всегда, предельно изумилась, потом откусила от бутерброда, оставив в бутерброде аккуратное эстетически безупречное полукружие залива, не торопясь прожевала колбасу и сказала:
– А можно я вас буду называть «мистер Вова»?
– Можно. Меня еще так никто не называл.
– А вы знаете, кто я, мистер Вова?
– Кто?
– Я – колбасная моль.
– Очень хорошо. Тема-то какая? В смысле русского языка.
Изумление, укус, жевание:
– На Антона похоже.
– На какого Антона?
Трехчастная пауза (дальше я в этом рассказе про ее этот стандартный ритуальный триптих буду опускать):
– Есть такое явление, мистер Вова… Его зовут Антон.
– Так… ничего не понял. «Явление Антон». Так…
– У Антона есть враг.
– А как его зовут?
– Тоже Антон.
– Тёзка, что ли?
– Тёзка. Но они – как кошка с собакой.
– Дерутся?
– Жуть.
«Жуть» – это очень частотное слово в семье Хренотёренко. Обозначает, что хочешь: «здорово», «очень плохо», «конечно», «не говори» и т. д.
– Так… – продолжил я не понимать, – тёзки явления Антоны дерутся как кошка с собакой…
– Жуть.
– Это точно задание по предмету «русский язык»?
– Точно. Наш училоид так и сказал…
– Кто сказал?..
– Николай Николаевич. Наш училоид по русэйшену.
– Кошмар какой-то…
– Я и говорю – жуть!
– Учитель по русскому?
– Так скучно. Лучше «училоид по русэйшену Ник Ник».
– Ну ладно. Приведи мне пример, чтоб я понял.
– Ща, колбасы еще принесу. Вам надо, мистер Вова?
– Нет, спасибо, Глашенька.
– Ну что ж, мистер Вова, вы сделали свой выбор!.. Я ща.
«Ща» наступило через пятнадцать минут. Видно, Глаша там что-то еще захряпала.
– Вы знаете, мистер Вова, что есть такой писатель – Толстый? – спросила меня Глаша с докторской наперевес.
– Не Толстый, а Толстой.
– О’кей. Толстый-Толстой написал книгу. Ник Ник нам показывал эту книгу. Она очень толстая. Вся в писателя. Эта книга называется «Война и мир». Так вот, мистер Вова, «война» и «мир» – Антоны. Вроде кошки с собакой.
– А-а-а!.. Антонимы!
– Да. Но так скучно. Лучше – Антоны. У нас в классе есть Антон. Полный придурок. Сопли собственные ест.
В это время в комнату заглянула Даша.
– Ну как, занимаетесь? – улыбнулась Даша.
– Занимаемся, – растерянно улыбнулся я.
– Мам, принеси яблоко, жуть есть хочу, – улыбнулась Глаша.
– Глаш, а где «пожалуйста»?
– Мам, ну ты без «пожалуйста» прям как машина без бензина.
Через минуту Глаша, жуя яблоко, говорила:
– Я эти Антоны ваще не поняла. «Мама» и «папа» – это Антоны? А, мистер Вова?
Я был в полной растерянности.
– Не дай Бог… Понимаешь, Глаш, антонимы – это слова противоположные по смыслу. Вот, например: «далеко». Какой у него антоним?
– «Близко».
– Очень хорошо. Другой пример: «умный». Какой антоним?
– Антон.
– Какой Антон?
– Из нашего класса. Придурок, который сопли…
– Глашенька, пожалуйста, дорогая, напрягись… «Умный»?..
– «Глупый».
– Замечательно. Теперь понимаешь?
– Жуть!
– Но не все слова, Глашенька, имеют антонимы.
– Как это?
– А так. Есть, к примеру, слово … ну… «кухня». Разве есть у слова «кухня» антоним? Подумай хорошо, Глашенька.
Глаша по своему обыкновению ужаснулась, потом задумалась, философски созерцая огрызок яблока. После некоторого колебания слопала огрызок вместе с костями и ответила:
– Есть.
– Какой?
– «Туалет».
Теперь уже задумался я, философски созерцая ручку. В моей голове табунами стремительно пронеслись какие-то загадочные словесные лошади: «семантические подтексты», «сопутствующие коннотации» и тому подобная филологическая чушь.
Но мои бесплодные раздумья прервала Глаша:
– Мистер Вова, я три минуты отдохну?
– Хорошо, Глашенька, отдохни.
Глаша тут же завернулась в одеяло и стала более чем энергично ползать по комнате. Она ползала долго, дольше, чем три минуты, потом она спросила:
– А вы знаете, кто я на самом деле, мистер Вова?
– Кто, Глаш? – спросил я почти безнадежно.
– Я – казахский червяк.
Тут я в очередной раз впал в ступор. «Червяк» еще более или менее понятно. Но почему «казахский»? А не, например, «гренландский»? Или «вьетнамский»? Не знаю, что сказать. Но убей меня бог – «казахский» прикольнее.
Из ступора меня вновь вывела Даша, которая, по-прежнему мудро улыбаясь, заглянула в комнату и спросила:
– Занимаетесь?..
– Занимаемся, – улыбнулся я.
Глаша, выглядывая из одеяла:
– Мам, конфету… пожалуйста… принеси.
– Нет конфеток, Глаш…
– Ну…
Глаша задумалась и выдала:
– Без конфеток дом не чаша.
Через минуту, когда Глаша вылезла из одеяла, перестав быть казахским червяком, я спросил ее:
– Кроме русского у вас какие-то домашки есть?
– Есть. Окружайка.
– А! Окружающий мир. Очень хорошо. И что там вам задали?
– Да вот… Какая окружающая среда у дуба…
– И какая же, Глашенька?
Долгая пауза.
– Я написала: «кабан».
– Логично, – произнес я после еще более долгой паузы.
Глаша:
– У дуба ведь детки – желудишки. А кабанчики любят желудишков. Правильно, мистер Вова?
– Правильно, – ответил мистер Вова.
Господи, где я?..
Не знаю, как это получилось, но Даша заглянула в этот момент в комнату Глаши и о чем-то долго говорила с ней.
И вот с тех пор в семье Хренотёренко есть такая традиция: например, папа Саша сел, извините за подробность, в туалет (антоним кухни). Из своей комнаты Глахудра кричит:
– Пап, блин, ты где?!
– Окружающая среда папы – толчок, – хладнокровно отвечает папа Саша.
Потом папа Саша, уже совсем не хладнокровно соскучившись по маме Даше, звонит ей и нервно спрашивает:
– Дарьянмар, ты где?.. Я уже заждался! Это какая-то жуть! Когда ты уже придёшь?!
– Окружающая среда Даши – все еще «Пятерочка»… Скоро буду, Хренотёрлик ты мой. Как ты там?
– Окружающая среда Саши – неразделенная любовь…
Вот так и живем. И какая же у меня окружающая среда? Моя семья. Во всех ее самых разнообразных и непредсказуемых проявлениях.
И никаких Антонов.
Ёж Монте Кристо
Год две тысячи двадцатый получается, прямо скажем, не очень. Сами понимаете.
Лето выдалось какое-то тревожно-неопределенное. Кругом на нашем голубом шарике всякие неприятно-сомнительные «события».
Я очень хорошо понимаю великого русского поэта Александра Александровича Блока, который говорил насчет революции и прочего: «Мне хочется спать, когда события».
Меня тоже этим летом две тысячи двадцатого все время неуклонно тянуло спать. Хотя, конечно, я далеко не Блок.
Кругом все полоумно висят в своих смартфонах, тревожно шарятся по интернету, этому, извините, очку глобализма, виртуозно мерцая бледными пальчиками, как Святослав Рихтер с Денисом Мацуевым вместе взятые.
Раньше были в почете космонавты и космонавтика. Теперь – инфонавты и инфонавтика. Все летают по информационной вселенной. Каждый в своем персональном гаджете. Такой вот прообраз вселенского кладбища. Но на реальном кладбище каждому полагается хотя бы два на полтора метра, а здесь – десять на тридцать сантиметров. Куда это годится?
Но, впрочем, меня завернуло куда-то в нехороший траур.
Словом, я в гаджетах не сижу, у меня от них духовная отрыжка. Я дремлю. Под какие-нибудь хорошие песенки, например на Детском радио.
И вот как-то этим летом дремлю я на даче под песенку «Ёжик резиновый шёл и насвистывал дырочкой в правом боку…»
Симпатичный такой ёжик, дырочкой свистит. У меня аналогичный ёжик был в детстве. Одна из любимых резиновых игрушек советской эпохи. Розовый, почему-то с зелеными глазками и синим носом. Звали: Паша.
Супруги Никитины отпели про Пашу. Запищала Наташа Королёва про маленькую страну. Хорошо. Вот мне бы туда, «где всегда весна». Это про Таити, наверное.
И когда после песни про Таити запела Рина Зелёная-Тортилла, о том, что она была триста лет тому назад, как Буратино, на веранду вбежала жена.
– Там!.. Там!..
«Господи, опять событие…» – подумал я и сказал:
– Что «там»?
– Пошли!
И мы пошли.
Хотите – верьте, хотите – нет, но около крыльца существовал ёжик, юный, как Буратино, симпатичный, как все на свете ёжики. Вообще все ёжики фатально симпатичны. Но у этого явно было что-то не так.
– Он ранен! – воскликнула жена, и глаза ее подернулись вселенской скорбью. Пронзительной болью за всех на свете ежей, собак, кошек и выхухолей. И я не иронизирую.
– Где ранен? – спросил я.
– Вот, смотри.
Я посмотрел.
В боку, в правом (я клянусь!), у него была дырочка. Розовая.
– Это собаки, – сказала жена.
– Заживёт.
– Это Рэкс, он всех дерёт.
– Заживёт.
– Не заживёт, – решительно сказала жена и стала набирать что-то в своем инфоочке. – Само точно не заживет.
– Куда ты звонишь?
– В ветеринарку, не мешай…
– Да заживет же, – продолжал долдонить я.
– Не мешай… Алло!.. Алло!.. Да… Скажите, пожалуйста, у вас есть кто-нибудь, кто умеет правильно штопать ёжиков? Что?.. Я говорю: ежей штопать… А? Ну да, зашивать… Что значит «приезжайте, посмотрим»? Мне нужно срочно заштопать ёжика… Ну да, зашить… Ветеринар Попадайло? Агафон Перович? Он сейчас на дежурстве? Отлично. Мы с ёжиком едем к Попадайло!
– Ну ты и Айболит… – пробурчал я. – Ты скоро начнешь раненых мух с комарами в ветеринарку возить. У него ж все заживет. Как на собаке. Или как на мне. Дай ему пожрать, увидишь, какой он раненый.
– Во-первых, еж – не муха. Во-вторых, принеси куриное крылышко. В-третьих, раненые тоже кушают. Им это нужно для поддержания подорванных сил.
Я принес крылышко. Безнадежно раненный ёжик жадно сожрал крылышко минуты за полторы, чавкая мясом и хрустя костями не хуже Карабаса.
– Бедный, он так изголодался, – всхлипнула жена одними ресницами. Как это они умеют?
Пришел сын (8 лет) с вечным Майнкрафтом в гаджете:
– Чего это вы тут?
– Смотри, раненый ёжик, – ответила жена.
– Курицу только что сожрал, – наябедничал я, как булгаковский кот Бегемот.
Сын склонился над ёжиком:
– Бедный! («Мальчики идут в мам», – безнадёжно резюмировал я.) У него сквозь рану видно весь организм.
Жена издала затяжной всхлип, и две огромных скорбных жемчужины скатились из ее прекрасных, голубых, как безотказно-щедрое русское небо, глаз.
Жена села в такси и уехала в ветеринарку.
Через два часа она вернулась с заштопанным, то есть зашитым, ёжиком.
– Ему наложили швы! Десять дней уколов! Потом едем снимать швы! И ёж здоров! – сияла жена.
Я с тревогой посмотрел в небо, голубое, как в песне кота Базилио и лисы Алисы.
– Всего-то три тысячи, – с фальшиво виноватым кокетством сказал жена. – Ведь наложили же. А что такое три тысячи по сравнению с жизнью живого существа?
– А снять?
– Столько же.
– Плюс такси четыре раза.
– Говорила тебе – учись водить.
А что, железный аргумент. Не научился водить (при моих минус много в смысле зрения, но это не считается) – вози штопать подкидных дырявых ежей за бабки.
Ежа посадили в коробку из-под пылесоса, насыпали ему туда травы, поставили мисочку молока, положили яблоко.
Почему-то ежи в литературе, кинематографе и мультипликации всегда сопровождаются яблоками. Хотя наш штопаный питомец до яблока так и не добрался.
Мы положили ему еще одно крылышко, которое представитель семейства ежовых сожрал меньше, чем за минуту.
Жена и сын ушли в свою инфонавтику. Через пару минут жена воскликнула:
– Нет!
– Что «нет»? (я)
– Он стухнет в коробке.
– Как это: «стухнет»?
– Ежу нужна почва.
– Тоже мне почвенник-Достоевский.
– У нас есть кирпичи? – не обращая на мое почвенничество внимания, спросила жена.
– За сараем.
– Мужчины, идем строить дом для ежа.
– Ура! – закричал сын.
– Кстати, как мы его назовем? – спросила жена.
– Паша, – быстро ответил я.
– Отлично! Павел – это красиво. В переводе с латинского «малыш, маленький».
Жемчужина из жениного левого глаза:
– Мальчик мой…
– А если «он» – на самом деле «она»?
– Это не принципиально в современном мире. «Он», «она» – какая разница?
– Ничего себе… А поправки в конституции? Традиционные ценности и так далее?
– Будет Павлой.
Потом мы через день коллективно пытались определить, Павел он или Павла, и не определили, как булгаковский персонаж Степа Лиходеев, который не определил, в брюках он или нет.
Мы с сыном, кряхтя, натаскали кирпичей и соорудили что-то вроде замка: метр на метр. Сын даже надстроил дополнительные башенки, как на всех дачах «новых русских». Красиво. Высота – где-то полметра, чтобы Павел не перелез через стенку.
Павел, несмотря на наложенные швы, стал молнией метаться по замку. Потом ему дали еще одно крылышко, он его жадно сожрал и успокоился.
– Три раза в день у Павла должна быть прогулка, – отчеканила жена. – Сопровождать Павла будем по очереди.
Не знаю, как сейчас, а во времена моей счастливой юности было такое выражение «ёжиков пасти». Что значит – «балду пинать». В смысле – бездельничать.
Был у меня приятель – Сашка Слизняков, человек до того ленивый, что ему было лень есть и спать.
Совсем пикантный случай. Сашка ленился делать все, даже ковырять в носу. Однажды он не ковырял в носу несколько дней. Потом почувствовал, что в носу у него что-то вроде колючей проволоки и дышать затруднительно. Сашка запустил палец в нос и – обрезался. Потом ходил, вернее – лежал с пластырем на указательном пальце. Все это – чистая правда.
Так вот: позвонишь, бывало, Сашке:
– Что делаешь, Санёк?
– Ёжиков пасу. А ты?
– Я тоже пасу ёжиков. Пойдем их пасти вместе?
– На Байконур?
– На Байконур. Куда же ещё? У меня три рубля есть.
– Пошли. Банку не забудь.
И мы шли с банками «пасти ёжиков на Байконур». Это было наше устойчивое выражение. «Байконур» – пивная. Там ставишь банку, нажимаешь кнопку «пуск» – и льется пиво. Сашка пиво пить не ленился.
Одним словом, мы летом 2020 года по очереди – жена, сын и я – «пасли ёжика» Павла. Три раза в день. Раз в день – укол. В ежиную ляжку. Я держу Павла в перчатках, жена колет, сын руководит. После укола – компенсация в виде крылышка. Или ножки.
На четвертый день смотрю: ежик Павел делает подкоп в углу.
– Гляди, – говорю, – копает, бандит.
– Копает, мальчик мой дорогой, – отвечает растроганно жена. – Или девочка… Свободу любит.
– Как Монте Кристо, – говорю. – Как Дантес, который Эдмон. «Эдмон» – это, кстати, что-то вроде «счастливый» или «богатый». Забыл. Из старо-английского или как там его…
Пропасли мы нашего маленького счастливого ёжика Эдмона-Павла в очередной раз, сделали ему укол в серую ляжку, компенсировали укол курятиной, пошли и сами обедать, тоже, заметьте, курятиной. После обеда прилегли отдохнуть. Я задремал. Привиделся мне замок Ив, аббат Фариа, что-то щемящее из детства, когда жадно читал Дюма: велосипед «Орленок», девочка Даша из соседнего подъезда, черный хлеб из школьной столовки, посыпанный солью и намазанный чесноком, «сеточка» из йода на локте.
Вдруг крик сына:
– Мама! Папа! Ёжик сдрызнул!
Прибегаем к ежиному замку Ив, глядим: аккуратный подкоп под кирпичами. И нет Павла-Эдмона. Жена, конечно, вся насквозь влажная от слёз. Обыскали участок, каждый уголок, нету ёжика. Жена:
– Мы не сняли с него швы!
Я:
– Сами снимутся.
– А уколы?
Я промолчал. Для собственной безопасности и сохранения столь хрупкой и счастливой семейной жизни. Неуместно подумал: «Колоть ежика – это в общем-то семантическая тавтология…»
Филологи неисправимы.
Через пару дней жена успокоилась.
Павел, конечно, к нам так и не вернулся. Думаю, швы снялись у него как-нибудь сами собой. Уверен, что наш Павел счастлив.
И еще уверен, что когда-нибудь, через много лет, если, конечно, все мы будем живы и когда меня спросят, чем мне запомнился две тысячи двадцатый год, я вспомню не о «событиях» якобы планетарного масштаба, а о маленьком счастливом ежике Монте Кристо «с дырочкой в правом боку».
Потому что в этом нашем странном мире все держится, извините за философию, не на «событиях», а на том, что добрые люди все еще до сих пор штопают раненых ёжиков.
Кузьмич и Яша
– Играй, Яшенька, играй!
«Покровские ворота»
Этим летом я решил приколоться. Сострить, так сказать, в реальной жизни.
У меня с юмором вообще-то не очень. На бумаге иногда сгоряча, может быть, получается, а вот в жизни – туговато. Всё выходит как-то тяжеловесно и угрюмо. Наносно как-то. Как в ноябре где-нибудь в Перми.
И тем не менее.
Сижу на даче. Идут дожди, скучные и однообразные, хуже рекламы. Небо – мокрый пепел потухшего костра моей безвозвратно ушедшей молодости.
Лужи то ли равнодушно по-стариковски чавкают под каплями, то ли устало целуются в фальшиво-мелкий засос. По крыше словно бы бегут табуны каких-то карликовых мустангов.
В детстве я расшифровал «мустангов», которых знал из книг про «индейцев и ковбойцев», как «мостанки». И никак не мог себе представить эти «московские танки». Пока не пришли девяностые. Но не буду о грустном.
Тоскливо. Читать – лень, писать – еще больше лень. Есть и пить, как Жене Лукашину, тоже не хочется. Одна отрада – кот сидит у меня на коленях и полуурчит-полухрюкает-полукашляет, как бесконечно закипающий старый электрический чайник.
К тому же отпускные заканчиваются. Деньги, конечно, бяка, но без них как-то не очень.
И вот вдруг – дождь кончился. Просвет. Солнышко из-за перламутрово-чешуйчатого края тучки задорным окулистом заглянуло в зрачок моего окна.
Кот финально хрюкнул, спрыгнул с моих колен и пошел в огород походкой бывалого омоновца ловить бесповоротно оппозиционных ему мышей, лягушек, ящериц, землероек и прочих нехороших кротов.
Я тоже частично воскрес, и захотелось мне вдруг какого-нибудь, так сказать, метафизического озорства.
Вот тут-то я и «сострил», старый сатир…
Я взял три бумажки и пошел, извините, в туалет. Но не с той целью, о которой вы подумали.
Удобства у меня в деревне «во дворе». То есть туалет – обычный, деревенский. Гордый деревянный дзот (или дот – я в этом не очень разбираюсь) в самом дальнем конце участка.
Он, этот мой дзот-дот, уже очень пожилой, но крепкий. Построенный еще при Горбачеве. Окрашенный боевой зеленой краской при Ельцине.
И сейчас он все еще бодр и полон сил. Я называю про себя моего далекого зеленого друга почему-то «Кузьмич».
Итак, я взял те самые три бумажки, ручку, клей, томик стихов А. С. Пушкина (не удивляйтесь) и решительно направился в дальний конец участка, в джунгли вечно юной российской сирени, неустанно ласкающей моего мудрого Кузьмича.
На первой бумажке я написал: «1 мин. 500 р.» и наклеил бумажку на дверь Кузьмича. Смешно!
Заговорщически вошел в Кузьмича. Рядом с рулоном туалетной бумаги наклеил бумажку, на которой написал: «Одна порция – 200 р.». Подумал. Зачеркнул «одна порция» и исправил на «одно использ.». Еще смешнее!
Затем поставил томик Пушкина в угол Кузьмича и над ним приклеил: «15 коп.». Вообще оборжешься!
До вечера я был в эйфории от того, насколько я гениально отразил в моем Кузьмиче суть общества потребления. Я всем организмом щемяще предчувствовал, как все гости, которые приедут этим летом ко мне в деревню, будут неудержимо хохотать над моей глубочайшей философской метафорой.
Гости приезжали, понимающе улыбались. Неудержимого хохота я так и не услышал. Я был бесконечно обескуражен.
И вот через пару недель к нам на два дня приехал погостить некто мальчик Яша.
Мальчик Яша – сын сотрудниц моей жены. Фамилия его Кронгельгауз. Ему пятнадцать лет. Он учится в еврейской школе, кажется, Гилель. Могу ошибиться. Играет, как это ни странно, на скрипке. Занимается борьбой крав мага. Кто не знает – это такое средство самообороны с выниманием коленных чашек противника, схлопываением его глазных яблок и прочих невинных приемов в борьбе с террористами.
Кроме того, Яша занимается финансами, программированием, ивритом.
Его глаза – как два черных шара в лузу мировому джихаду, а улыбка – как Большой Шалом всем рассветам и закатам, которые были и будут в мировой истории.
После посещения Кузьмича мальчик Яша сказал мне:
– Дорогой дядя Володя… можно я буду вас так называть?
– Конечно, Яша, называй меня так.
– Так вот, дядя Володя… Во-первых, самая первая минута посещения любого заведения, даже такого талмудически экзотического, как ваш… Сиреневый Приют…
– Это было изящно, Яша…
– Спасибо, дядя Вова. Так вот: самая же-таки первая минута посещения любого заведения должна быть бесплатной.
– Вот как…
– Да, именно так, дядя Володя. Во-вторых, если вы, дорогой дядя Володя, все же таки пишете цены, то где же, спрошу я вас, ящички для оплаты?
– Гм, не подумал… И действительно, где же?..
– В-третьих, на мой взгляд, необходимо в корне пересмотреть заявленную вами сетку тарифов.
– Какую сетку?
– Сетку тарифов. Разрешите, дядя Володя, я немножечко возьму этот проект на себя…
– Проект?..
– Конечно. Это, мой дорогой дядя Володя, настоящий, хороший, перспективный проект. Вы же не против?
– Чего?..
Яша устало вздохнул:
– Чтобы я чуть-чуть разработал новый бизнес-план. И еще, дядя Володя, один очень важный момент: пятьдесят процентов все-таки мои. Вы, надеюсь, не против?
– Нет, я никогда не против, – ответил я в растерянности, глядя на кота, который решительно шел на меня с придушенным кротом в зубах, как Яша со своим новым бизнес-планом.
– Утром все будет готово.
Мы поужинали и разошлись спать.
Утром я посетил Сиреневый Приют Кузьмича.
На двери висело: «Акция! 1-я мин. – бесплатно! 2-я мин. – 5 р., 3-я мин. И далее – клиенту в подарок! Сладостных минут!»
Под надписью был аккуратно приклеен конвертик.
Внутри Кузьмича около рулона с туалетной бумагой значилось: «Акция! Хоть шар земной ты обойдешь, бумаги мягче не найдешь! Только для вас! Всё – бесплатно! Желающие могут пожертвовать 5 р. На защиту уникальных лесов Сибири!»
И – конвертик.
Около Пушкина: «Пушкин – наше всё! Не правда ли? Кто согласен…» – и стрелочка в сторону третьего конвертика значительно большего объема, чем первые два.
Я был несколько обескуражен. Зачем столько суеты? Какие-то конвертики, бумажки… Слоганы… Сплошное масонство.
Яша уехал, перед самой посадкой в такси шепотом напомнив о пятидесяти процентах.
До конца лета ко мне приехало множество гостей, самых разных. Гости после рандеву с Сиреневым Кузьмичом почему-то почти все хохотали. До сих пор не понимаю, над чем. Всего из трех конвертиков под тремя Яшиными бумажками я в конце августа извлек ровно 450 рублей, бумажками, монетками. Кто-то даже пожаловался на отсутствие оплаты по кредитке. Яше я перевел 225 рублей, как договаривались.
«Спасибо, дядя Володя», – вежливо ответил мне Яша по почте.
Интересно, сколько я соберу в следующем году.
В этой связи я очень хочу, чтобы мальчик Яша, когда он вырастет, не уехал бы куда-нибудь в Израиль или Америку, а остался бы в России и снабдил бы всех российских Кузьмичей соответствующими бумажками и конвертиками.
Эхо прошедшей самоизоляции
Эту в высшей степени актуальную историю мне поведала девочка Станислава, Стася. Фамилия – Захарик. Одиннадцать лет. Глазки – искристые аквамаринчики. Носик – изящная черевичка. Морда – озорная, даже когда плачет. Но плачет Стася, судя по всему, редко. На моей памяти Стася плакала один раз – когда мальчик Ваня Тучкин четырнадцати лет отнял у нее телефон поиграть.
Стася порыдала полминуты, косясь своими злобно-озорными аквамаринчиками на погруженного в игру Ваню. Потом тихо набрала ведерко песка, еще тише подкралась к Ване сзади, молниеносно, как кобра, жалящая жертву, выхватила телефон из Ваниных рук, еще молниеноснее водрузила ведро с песком Ване на голову и с криком «тучка-вонючка!!!» помчалась к своей калитке. А бегает Стася быстро. Фиг догонишь.
Дело было в нашем дачном поселке пару недель назад. Здесь, как водится, есть своя ребячья компания под названием Банда.
На другой стороне поселка есть другая компания под названием Корпорация. «Ваня-вонючка» – из Корпорации. Он там что-то вроде Заместителя Короля.
«Король Корпорации» – Мишка Дороховский пятнадцати лет. Он уже курит. В Корпорации считается, что курить имеет право только Король. Это его привилегия. Остальные в это время, то есть на так называемых Сессиях, едят чипсы. На «Сессиях» обсуждаются планы корпорации и все такое.
Стася – из Банды. В Банде есть Президент. Президент Банды – Вова, четырнадцати лет. Фамилию не знаю. Вова не курит. Он занимается тхэквондо и очень любит выражение «в сущности»: «в сущности магазин еще закрыт», «в сущности ты придурок», «в сущности сейчас пойдет дождь», «в сущности Мишку надо посадить в камеру» и так далее. Кстати, у Мишки любимое выражение «секи момент»: «секи момент, магаз открылся» и т. д.
На краю поселка, около помойки, Банда и Корпорация начинают «Переговорные Стрелки».
Надо отдать должное Корпорации и Банде: Переговорные Стрелки, не то что в наше шпанское время, всегда заканчиваются миром, который у них называется «Рукопожатка».
По поводу инцидента с Тучкой-Вонючкой и Стасей между Бандой и Корпорацией тоже состоялась Переговорная Стрелка. Обсуждение инцидента было долгим и закончилось, как всегда, мирно. Все решили, что «стибзить фон» и «запесочить бо́шку» – «фишки в расчете», или, иначе говоря, «математический знак равно».
– В сущности, я за рукопожатку, – сказал Вова.
– Секи момент, я тоже за, – сказал Мишка.
Так состоялась юбилейная, десятая за лето рукопожатка, которая традиционно заключалась в том, что Корпорация и Банда, как хоккейные команды после матча, выстраивались друг против друга и все по очереди жали друг другу руки. А потом шли в магаз распивать Спрайт Мира. Встанут в круг, и каждый делает по глотку. По-моему, классно.
Но это все так: общий, так сказать, фон. Теперь по существу, или, «в сущности», как говорит Вова.
Один раз мы сидели на скамейке у Стасиной калитки: я и Стася. (Наши дома рядом.) Было где-то девять утра. Банда собиралась в полдесятого.
– Ну, расскажи мне что-нибудь, Стась, – сказал я вяло, но все же надеясь «стибзить» какой-нибудь сюжет для очередного рассказа.
– А чего рассказать-то, ДядьВо?
– Ну, например, во что вы играете?
– Да много во что. В майнкрафт, в…
– Нет, я не про это. На улице вы во что-нибудь играете? Вот мы играли в прятки, в классики, в казаки-разбойники, в…
– Ну это когда было-то, еще до Путина, – зевнула Стася. – В прятки мы тоже играем.
– А еще во что? Вот, например, есть у вас какая-нибудь самая-самая новая игра? А? Прям какая-нибудь модерновая?..
Стася метнула в меня свои торжествующе-хулиганские аквамаринчики:
– Ивонационная?
– Точно. Инновационная.
– Есть, ДядьВо.
– Как называется?
– Карантинка.
– Как-как?
– Карантинка. По-другому – Самоизоляция. Некоторые называют Вакцинка. Там разные есть названия. Но самое правильное, я считаю, Самоизоляция.
– Так-так-так… И как же в нее играют?
– Очень просто, ДядьВо. Делятся все на команды. По три чела.
– А почему по три?
– Так надо.
– Понял.
– Ну и вот. Рисуют квадраты, чтоб там три чела могли на карачках сидеть. И чтоб туда еще несколько челов поместилось.
– На корточках…
– Неважно. Каждый квадрат – «Самоизоляция». Понял, ДядьВо?
– Понял.
– Вот. Выбирается еще одна команда. Называется «Полиция».
– Сколько человек?
– Неважно. Туда обычно самых маленьких берут. Хоть сто.
– Цель игры?
Я был в захвате.
– Цель игры, – зевнула Стася, – добежать всем трем челам из одной Самоизоляции в другую. И чтоб тебя полиция не поймала. В смысле не осалила. Понял, ДядьВо? Игру салочки знаешь?
– Знаю. Изумительно. Умоляю, продолжайте! – выдал я, вынув из своего подсознания что-то из «Мастера и Маргариты».
– Дальше. Если осалит Полиция, всю Самоизоляцию штрафуют.
– Как?
– Очень просто. Из трех челов отстойной Самоизоляции полиция считалочкой выбирает одного и сажает на особую скамейку. Скамейка называется «Карантин». А считалочка знаешь какая, ДядьВо?
– Какая?
– «Я – Маруся, ты – кретин. Уходи на карантин».
– А почему «Маруся»? Почему «кретин»?
– Неважно. Это придумал у нас Саня Купшинкин. Он всегда у нас считалки придумывает. Его за это Пушкиным зовут.
– И это вся игра?
– Нет, ДядьВо. Это не вся игра. Если челы из одной Самоизоляции бегут в другую Самоизоляцию и вдруг их почти салит полиция, то можно спастись, если успеть крикнуть три раза Магическое Слово Страны Эльфов.
– Ух ты! И какое же это Магическое Слово Страны Эльфов?
– «Конституция». Если три раза крикнешь «Конституция!» – Полиция тебя салить не имеет права. Ты уже можешь спокойно идти в другую Самоизоляцию. Уже даже не бежать. А так, идти себе спокойненько и напевать гимн.
– Гимн?
– Ну да, тоже Пушкин сочинил. «Гимн Самоизоляции»: «Вы все кретины, я – Маруся. Я заразиться не боюся». И поется… ну… в музыку песни «Король Оранжевое лето». Знаешь эту песню, ДядьВо?
– Конечно… «Голубоглазый мальчуган». Ну, там не совсем в такт. Там во второй строке мужская рифма, – промямлил я сам себе.
– Неважно. В общем, в эту музыку надо петь Гимн Самоизоляции.
– Хорошая игра, – промолвил я задумчиво.
– Конечно, хорошая, ДядьВо. Мы в нее две почти недели играли. Пока этот придурок Лешка Завалякин не пришел…
– Кто такой?
– Да есть один… Стал с нами играть в Самоизоляцию. Сначала все было хорошо. А потом Лешка со своими челами из Самоизоляции побежали в другую Самоизоляцию. Его Полиция догоняет, а он вдруг как заорет: «Я зараженный!» Полиция остановилась, думает: что делать? А Лешка опять: «Я зараженный!!!» И как побежит за полицией, а та – бегом от него. Страшно же: вроде как зараженный. Ну и все у нас испортилось. Больше в эту игру мы не играли. Всё – Лешка Завалякин. Хотели мы правила поменять, но ничего не получилось. Потому что если так орать – это уже какой-то этот… как его… – Стася задумалась, – беспредел.
– Точно, – отозвался я.
Тут из-за поворота вышла Банда. Человек десять. Они шли спокойно и уверенно. Почти в ногу.
– Ну, я пошла, дядь Вов… А то у нас сейчас Переговорная Стрелка.
– Иди, Стася, иди…
И она пошла.
А я пошел на Переговорную Стрелку с женой. На предмет: брать вторую кошку или нет. Я вообще-то против. Хотя в сущности почему бы и нет?
Удалёнка-расчленёнка
Странный, перефразируя Михаила Афанасьевича Булгакова, скажу я, очень странный год выдался две тысячи двадцатый от Рождества Христова. Согласитесь.
Какая-то субтропическая, переходящая периодически в тропическую, зима.
Почти без снега.
Сына я сумел отвести на снежную горку раза три, не больше. И то это было не полноценное катание на ледянке, а мучительное, под скрипы ледянки под копчиком, спускание вниз с судорожным схватыванием прошлогодней бурой травы, продравшейся сквозь жалкую наледь.
Помню единственное светлое пятно в этой планетарной зимофобии. Стоим мы, помнится, с сыном на горке – и вдруг пошёл снег. Жиденький такой, но всё же – снег.
Девочка лет семи, совершенный ангелок, держа маму за руку, хватает ртом снежинку и восторженно кричит: «Снежинка, мама, это маленькая белая часть жизни!»
Я писал в университете диплом про стиль великого русского писателя Андрея Платонова. Так вот эта девочка, на мой взгляд, дала фору великому русскому классику Андрею Платонову.
Если кто хоть отчасти знаком со стилем Андрея Платонова – меня поймёт.
«Снежинка – маленькая белая жизнь». Так эта девочка и осталась у меня в памяти как «маленькая часть жизни».
Гнилая зима. Куча работы. Мой коллега Филя Чуховёртов постоянно повторял: «Вот так и живём. И работка интенсивная, и погодка депрессивная».
Где-то на границе зимы и весны мы завели кота, о чем я уже писал. Потом буквально в один и тот же день произошли два величайших события, имеющих, как я думаю, непосредственную типологическую связь.
Во-первых, мы кастрировали кота.
Во-вторых, Путин сменил правительство.
Не вижу никакой разницы в этих мировоззренческих манипуляциях. С точки зрения Абсолюта (здравствуй, Гегель и прочие полукастрированные западно-европейские вещуны), это одно и то же.
И – вдогонку – кто я для моего нового кота-правительства? Хозяин? Работодатель? Нет, просто едодатель. И всё. Завидую котам.
А потом пришла какая-никакая весна. И все эти прелести с самоизоляцией, удалёнкой и прочее.
Дежурная шутка от снайперов: «Что вы все тут ноете: удалёнка, удалёнка… У нас, у снайперов, вся наша работа на удалёнке…» Смешно. Но не очень.
От самоизоляции пострадали все. Но больше всех, как я думаю, квартирные воры. Я им по-человечески сочувствую.
Когда начался коронавирус, я сразу записал в свою записную книжку: «Вот весь мир и надел хиджабы».
Избави меня Бог глумиться над исламом. Я его более чем глубоко изучал и нежно люблю. Но, тем не менее, маски надели все, даже включая мужчин.
Но приступаю к существу проблемы.
Меня посадили на эту самую пресловутую удалёнку. То есть, иначе говоря, я должен выходить на связь с сотней студентов и в этом алчно-квакающем Солярисе интернета искать контакт с ними. А значит сочувствие, взаимопонимание, взаимосвязь…
Я всегда, как бабка на рынке, продающая редиску, вещал о том, что интернет – это предсмертный сон человечества. Перед смертью человек видит всю жизнь, а человечество видит сон в виде интернета.
Кстати, до сих пор не могу понять, почему наши люди на рынках, уже много десятилетий, употребляют две формы.
Во-первых, довольно хамское повелительное наклонение в форме первого лица множественного числа («Редисочку покупаем! Покупаем редисочку!»).
Во-вторых, форму, апеллирующую к предполагаемому склерозу покупателя: «Кто редисочку забыл купить?»
Иногда все вместе: «Кто забыл редисочку купить – покупаем!» Фантастика! Но это лирическое отступление. Итак.
Сижу я на так называемой удалёнке (ср. «отстранёнка», «расчленёнка» и т. п.).
Утро, лекция, надо наладить связь. Налаживаем.
– Вы меня слышите, Светлана?..
– А?..
– Светлана!..
– А?.. Вы кто?..
– Светлана?..
– В каком смысле?..
– А?..
– Что «а»?..
– Вы меня слышите?
– Да… Я – Светлана. А вы кто?
– Ура! Я ваш преподаватель. Вы меня видите?
– Нет.
– Очень плохо. А где Фарух?
– Кто?.. Если вы насчет доставки пиццы…
– Фарух. Фарух, вы нас слышите?
– Чуть-чуть совсем. Ты кто, братан?..
– И видите?..
– Нет, чуть-чуть совсем не вижу. Не вижу и не слышу чуть-чуть совсем.
– То есть не видите.
– Вах!.. Шайтан-говорилка…
– Ангелина…
– Оу?..
– Это ты, малыш?..
– Вы меня слышите?
– А вы кто?
– Я не малыш. Я ваш преподаватель.
– Еще что-нибудь придумай, малыш…
И так час с лишним.
Когда хоть «чуть-чуть совсем» налаживается связь, я начинаю вещать:
– Итак, начинается лекция. Здравствуйте, коллеги.
– Леги-леги… – квакает эфир.
– Тема лекции: «Русские глаголы движения»…
– Женя-женя, – бурчит Солярис.
– Вы должны будете сдать работы по глаголам движения. Глаголы движения – фундаментальная проблема русской лингвистики.
– Фистики-фистики…
И так час. Наконец я озвереваю и совершенно неожиданно для самого себя ору в интернет-океан:
– Коллеги, сдаем работы по глаголам движения. Кто забыл сдать работы по глаголам движения? Срок – неделя.
Как та самая бабка с рынка.
Вот вам и «расчленёнка» страны.
Было у нас много проблем, и все – решали. И эту решим.
Покупаем редисочку, она поможет.
Шабат, который всегда с тобой
Сразу скажу, честно и откровенно: если выбирать между кошками и собаками, я выбираю собак. У меня их было четыре. Как говорит моя двоюродная сестра Нина: «Кошки – это ум, собаки – это любовь». Я выбираю любовь. Как Леннон. Но не все так просто, как я убедился недавно. Примерно месяц назад мой двоюродный дядя Федор и моя двоюродная же тетя Нелли как-то ехали по Калужке на своем ВАЗе-1151 по кличке «Гном». На дачу.
Они не были на ней с осени. Нужно было проверить, что там и как. АГВ и прочее. В преддверии нового дачного сезона. Дядя и тетя – пенсионеры. Выезжают на дачу в апреле – и до октября.
Дача километрах в ста от Москвы. Где-то на середине пути остановились попить кофе из термосов и промяться.
Попили кофе, промялись. В смысле целевого посещения лесочка. Посетили. Дядя – налево, тетя – направо.
Вдруг дядя Федор, уже почти до конца застегивая ширинку и жарко шепча «зашибись!», слышит голос тети Нелли:
– Теодорище!..
– Чего тебе, Нелипович?!
Это ее подлинная девичья фамилия. Ее так и звали на самом деле: Нелли Нелипович; а теперь она Нелли Савина, по мужу.
– Иди сюда, Теодорище!..
– А что такое?!
– Иди, иди, увидишь!..
И дядя Федор пошел. Видит: там тетя Нелли сидит на корточках и осторожно трогает пальцем какую-то то ли черную тряпочку, то ли черный пакетик:
– Гляди!
Дядя Федор глядит, а это никакая не тряпочка и никакой не пакетик, а кошка. Тощая, как обомжевший Сергей Зверев в анорексии.
– Это кошка, что ли? – спросил дядя Федор со свойственной всем мужчинам привычкой задавать дебильные вопросы, типа: «Ты уже пришла, что ли?», «Это суп, что ли?», «Уже утро, что ли?», «Это ты, моя жена Серафима, что ли?» и т. п.
– Нет, блин, мамонт.
– А чего это она тут делает?..
Тоже веселый вопросик, да? С очень глубоким смыслом.
– Диссертацию пишет.
Тетя Нелли несколько раз осторожно потрогала кошку в разных местах и уверенно произнесла:
– Это – «он».
– Кто – «он»?
– Кот, блин. Понимаешь? Кот это, Теодорище, а не кошка. Понимаешь? Не кошка, а кот. Тебе еще раз наглядно объяснить?
– А как ты это определила?
Я все-таки угораю над нами, мужиками.
– По бороде, блин. Ширинку до конца застегни, сексолог-недоучка.
Дядя Федор почесал бороду, покорно застегнул до конца ширинку и продолжил наглядную презентацию маскулинной умственной отсталости:
– У котов нет бороды. У них только усы.
– Да… – задумчиво произнесла тетя Нелли. – И как я с тобой почти сорок лет прожила?.. Парадокс. Ладно, Теодорище, иди и принеси хозяйственную сумку. Синяя такая, на заднем сидении лежит.
– Зачем?
– Будем котика брать. Совсем он, бедный, доходяга. Грязный весь, блохастый, небось. Выкинули, наверное, гадкие хозяева.
– Да у нас итак две кошары! – всерьез возмутился дядя Федор. – Да ты чего, Нелипович! Двое этих гепардов толстомясых. Тигров этих булимийных. Живем как в Уссурийском заповеднике. А тут – еще один кошак-нищеброд…
– Было два, станет три. С тебя, Теодорище, не убудет. Иди, блин, за сумкой.
И здесь сразу же тряпочка издала изможденное, но требовательное «мя», как бы солидаризируясь с тетей Нелли.
– Слыхал? Иди. Иди и неси.
Дядя Федор и тетя Нелли в итоге взяли кота. Съездили с ним на дачу, где все оказалось в полном порядке. Вечером вернулись назад, в Москву. Обработали котика, сводили к ветеринару и все такое прочее. Оказалось, что котик, хотя и сильно изможден, но в целом вполне здоров.
У Савиных, действительно, уже было два кота – вернее, кот и кошка, которых тетя Нелли тоже когда-то подобрала на улице. Они также когда-то были нищебродными тряпочками, но теперь отъелись и стали очень активными, живя под девизом «люблю повеселиться, особенно поесть».
Так что насчет «булимийных тигров» и «толстомясых гепардов» дядя Федор не очень преувеличивал.
Кошку назвали Бузова, потому что она (в смысле Бузова-кошка) всегда лезла, как и человеческая Бузова, на самое видное место, в центр, так сказать, событий, где изо всех сил позировала, кокетничала и делала все, чтобы стать звездой. Она действительно была чем-то очень неуловимо похожа на «телеОлю».
Единственное, наверное, их отличие заключалось в том, что хвостатую Бузову быстренько кастрировали, а бесхвостую – нет. Впрочем, за второй факт не ручаюсь.
А кота назвали Дудь, или – более развернуто – «кошкоблоггер», потому что он был страшно разговорчивый и мяукал почти постоянно по любому информационному поводу и даже без повода.
Дудя тоже кастрировали. Отчего он нисколько не стал менее разговорчивым, даже, пожалуй, наоборот.
«Бузова» и «Дудь» живут душа в душу.
Через несколько дней после поездки Савиных по Калужке мы с женой пришли в гости к дяде Федору и тете Нелли.
Тряпочка, найденная в лесу, уже стала солидным надувным шариком. Волосатой сарделькой. Черненькой, но с белой грудкой. Сарделька лоснилась и все время говорила «мя», имея в виду «дайте пожрать».
– Вы его как-нибудь назвали? – спросил я.
– Нет пока, – ответила тетя Нелли. – Все думаем и никак не придумаем.
– Может, назвать его «Черныш»? – предложил дядя Федор.
– Банально, – сказала моя жена. – Лучше – «Агатик».
– Изврат, – фыркнул я. – Какой еще «Агатик»?.. Изврат и упадочничество. Декадентские штучки. Он же жрет за восьмерых. Предлагаю – «Пищеложец»…
Дальше последовала напряженная интеллектуальная перестрелка.
– Бегемот?
– Библейско-литературные аллюзии. Перебор. Просто – «Пузик»!
– «Чернопузик»! Так точнее.
– Длинно. Предлагаю: «Багир». А что? Ласково «Багирик». Или «Пантерик»…
– Ты его еще «Сэром Джозефом Редьярдом Киплингом» назови.
– А что?
– Эта скотина, блин, черная, а мы все из-за него несем бремя белых людей.
– Мя! – подтвердил Киплинг, нависнув над своей миской, как зимний рыбак над лункой.
– Стоп. Мы слишком далеко зашли. Давайте просто – «Чурка».
– Неполиткорректно. Давайте – «Нигер».
– Лучше – «Афроамериканец». Сокращенно «Афрам»… Мне нравится. Почти «Абрам». Кот «Афраша». Оригинально…
И вдруг меня осенило:
– Слушайте, ведь вы – Савины?
– Ну! – хором ответили Савины. – Мы – Савины. И что?
– Так это значит, что эта ваша жирная тряпка должна быть «Саввой». Как бы в честь фамилии. Понимаете? Даже гимн такой ему можно сочинить, э-э-э…: «Меня зовут Савва, просто Савва, я черный котище. Я жирный котище. Я просто красава!..»
– А что?.. – сказала Нелли задумчиво. – Неплохо. Кот Савва, Саввик, Савватий, Савватик. Мило.
– А «Савва» – это, чтоб вы знали, – «Шабат», – наотмашь просветил я всех присутствующих. – Полное соответствие имени и характера. Этот ваш котик где-нибудь работает? На почте? Складе? В вузе? Или где?
– Нет, – ответили все. – Где же он может работать? Он же – котик.
– А что это значит?! – продолжал уже вдохновенно орать я, разогретый выпитым прежде коктейлем «Кот Селины». – Это значит, что он – чистый «Шабат». Он жрет, справляет, извините, естественные надобности, играет и – спит. Соответствует ли это истинному Шабату?! – возопил я, библейски распростерши руки к люстре Савиных в виде трех запыленных лилий.
– Соответствует, – ответил мне дядя Федор, наливая очередную порцию коктейля «Кот Селины».
– Так будь же ты Шабатом! – изрек я, с трудом целясь пальцем и глазом одновременно в кота, свежеокрещенного мною, который по-прежнему злобно выжидал кошачий корм в своей миске, как над зимней лункой задумчивый рыбак.
Мне остается заметить, что несколько дней назад моя жена провела сепаратные переговоры с Нелли, и кот Шабатик живет теперь у нас. Мое мнение при этом никого не интересовало. Меня просто поставили перед фактом. «И это – правильно» (М. С. Горбачев).
Пару дней мне было трудно найти контакт с Шабатом. У него просто не было времени налаживать контакт со мной. Он постоянно жрал, справлял естественные надобности, играл сам со всем, что находил в квартире: с карандашами сына, разбросанными по квартире носками, моими штанами, которые он радостно изодрал, и крепко спал.
А на третий день, вернее – ночь, он подошел ко мне, когда я спал своим тревожным пунктирным сном и стонал, как Вицын в «Кавказской пленнице», и, как собака, лизнул меня в щеку. Он лизнул меня в щеку, как все мои четыре собаки, и лег, урча, мне на грудь.
И вот теперь я – воск. И Шабат всегда со мной. Этот жирный, черный, наглый Шабат. Этот Шабат, который гуляет сам по себе. Как товарищ Киплинг, в честь которого его чуть не назвали.
И я терпеливо убираю, неся бремя белого человека по отношению к черному коту, его естественные надобности, регулярно подсыпаю ему корм и подобострастно глажу эту охамевшую тварь. И все ради того, чтобы он хоть раз в неделю, ну пусть – в месяц, ну пусть – в год поурчал у меня на груди. И лизнул мне хоть лицо, хоть пятку. Мне уже все равно.
Феминист Харитонов
Вадик Харитонов, в девичестве (т. е. в школьные годы) Харя, или Вадяра, – очень интересный человек.
Прежде всего: Вадим – человек увлекающийся: в свое время он увлекался химическими опытами, пока чуть не бомбанул школьный кабинет химии, каратэ, пока не сломал ногу, самозабвенно – в прямом смысле этого выражения – околачивая грушу ногой в школьном саду, коллекционированием винных бутылочных этикеток…
Кстати, одновременно с этикетками Вадик стал ненадолго поэтом, и у него сохранился альбом, где под каждой этикеткой есть его, Вадима Харитонова, сопровождающий стих. Например, под этикеткой от легендарного «Кавказа» красуется такой, вне всякого сомнения, перл:
И был ты для моей печёнки
Подобен акту расчленёнки.
По-моему, жизненно и мило.
Напротив этикеток аккуратно выставлены даты употребления продукта, напротив стихотворений – даты их написания. Почти всегда разница – примерно сутки, что логично.
Виноводочно-поэтический период (это был десятый класс) длился месяцев шесть.
Перед этим было увлечение марками с изображением животных.
У меня, помню, Харя выменял на двадцать, пардон, под…опников марку африканского государства Буркина-Фасо. На ней красовался енот-полоскун, очень похожий на Вадика. Хотя, по-моему, этот вид енотов обитает в Америке. Впрочем, мало ли кто где обитает.
Марка эта, между прочим, в каком-то смысле стала пророческой, поскольку лет через пятнадцать после приобретения этой марки Вадик, очень похожий на енота-полоскуна, эмигрировал на родину этих симпатичных животных в США.
Вадик вообще очень любил менять что-нибудь, так сказать, постоянно материальное, типа марки или фантика, на что-нибудь, если можно так выразиться, временно материальное, вроде под…опника.
Советскую марку с изображением опоссума Вадик выменял, помнится, у Махмуда Абдукызылова по кличке Долборез, боксера-второразрядника, на пять пинков в пупок.
«Пинок в пупок» – это такой наш тогдашний распространенный жанр на школьной переменке.
После каждого пинка в пупок Харитонов минуты по три сидел на корточках и шептал какие-то жаркие матерные мантры. Но Вадяра выдержал, и филателистический опоссум достался ему.
Пинки приходят и уходят, а советские опоссумы и африканские еноты-полоскуны остаются.
Точно так же Харитонов увлекался авторитетами, девушками, книгами, идеями. По нескольку месяцев носился с ними, а потом резко менял на абсолютно противоположные. После окончания школы он по одному семестру учился в трех совершенно разных вузах. Терял интерес к ним и уходил. В армию его не взяли из-за каких-то серьезных проблем с кишечником, вполне возможно, что это было далекое эхо Абдукызыловских пинков.
Четыре раза он женился, все четыре раза продержался по четыре месяца. Кто там кого бросал – тайна. Но факт остается фактом. Места работы Вадик менял даже не как в известной песне – «как перчатки», а как носки или бумажные салфетки.
Потом он уехал в Америку, и там стилистика его жизни осталась прежней. Единственное, пожалуй, что оставалось постоянным, – это его регулярные прилеты в Россию. Каждое лето. На пару недель. И опять же: каждый раз он привозил с собой какую-нибудь искрометную страсть: то увлечение музыкой кантри, то кокакольной диетой (есть и такая!), то еще какой-нибудь хренью.
Но этим летом Харитонов меня, как сейчас говорят, реально удивил. Он на полном серьезе заделался феминистом.
Насчет феминизма. Есть феминизм и феминизм. Я лично так думаю. Защита прав тетенек – это святое. Я – за, готов броситься на амбразуру. Но вокруг защиты прав столько всякой мути – волосы на голове шевелятся. Тут я против. И опять же готов на амбразуру.
Но возвращаемся к Харитонову.
Июнь месяц две тысячи девятнадцатого года, тринадцатое, как точно помню, число. Потому что ураган «Барри» в этот день обрушился на штат Луизиана. О чем мне и сообщил Харя. Он был взволнован, потому что сам жил в Алабаме, а это рядом. С «Барри» обошлось, но феминизм накрыл Вадика почище урагана.
Это теперь была его, перефразируя «Мцыри», «одна, но пламенная хрень».
Мы сидим на скамеечке в парке. Хорошо, прохладно.
Предвечернее солнце на несколько минут задремало в хвое голубой ели. Сделав из нее причудливый янтарь с малахитовыми прожилками. Хочется думать о вечном, о, простите, Традиционных Ценностях, наблюдая за волшебными природными метаморфозами солнечной хвои. Только сейчас она была янтарем с вкраплениями малахита – и вот уже это сапфир в золоте.
Еще минута – и оранжевая жирная гуашь как бы заливает дерево, и все становится чистым червонным золотом.
И, наконец, васильковая ель съедает севшее солнце. Полусумерки. В голове проносятся, как спасительные сказочные птицы, слова: «Вечность», «Бытие», «Ибо» и даже какое-то рудиментарно-трогательное «Понеже». Но рядом бубнит Харя:
– В тоталитарной парадигме неизбежно доминирует цисгендер. Удушливая нетолерантная гомофобия, несовместимая с передовым квиром.
Я вздрагиваю и, оторвав глаза от ели, произношу:
– Я ни слова не понял, Вадь. Какой «цис»? Я только про цистит слышал. Что еще за «квир»? Это птица, что ли, какая-нибудь? Ты о чем, Вадь?.. Видел, Вадь, как солнце красиво за елку садилось?..
– Сам ты птица с циститом. Все! Село ваше совковое солнце, Вовка, солнце вашего пещерного фаллогоцентризма. Нет! Сексизм не пройдет! Прогнившую идеологию патриархата – на свалку истории!
– О Господи!.. Вадь, ты успокойся. Дыши воздухом. Чувствуешь, какой воздух чистый? Прямо девственный…
– У-у-у! Ну ты и сказанул! Девственный – это же… мезозой какой-то. Тебе, Вовка, к психоаналитику сходить надо.
– Еще чего не хватало!
– Надо, надо… Цистрансгендерный постструктуралистский психоанализ – вот что тебе нужно, Вовка! Я понял.
– О Боже! Не слова, а товарные поезда какие-то. Я к психоаналитику ни за что не пойду. Особенно к этому, трансциститному…
– Почему?
– Потому что психоанализ, Вадь, – это когда больные люди, которые думают, что они здоровые, лечат здоровых, которые думают, что они больные.
Вадик задумался и вдруг, совершенно забыв о моем искрометном определении психоанализа и открыв рот, с напряженно-нежным вниманием проводил взглядом двух очень симпатичных девушек в мини.
– Вадь… – сказала я предупреждающе.
– Что? – Вадик закрыл рот. Его глаза были матово-маслянистые.
– Это дистанционный харассмент, Вадь. Страшно девиантный феномен.
– А…
– Это самая гомофобская форма харассмента, Вадь. Хуже маскулинного моббинга. Ужасней вагинального рабства. Тебе нужен психотерапевт, Вадь. Тебе необходима нормальная передовая целеориентированная психиатрия. С термоандрогинным уклоном. У тебя, Вадь, подсознательная фаллофилия. Эманирует в псевдополиткультурную феминофилию. Ты безнадежен, Вадь.
Вадик опять открыл рот, пытаясь понять мое совершенно бессмысленное речеиспускание.
Я еще минут двадцать парил Харитонова «гендероцентристским сексизмом», «постэротизмом», «мультикультурной нон-маскулинностью» и прочей откровенной ахинеей. Я был в ударе. Нашел на меня в этот вечер, знаете, хулиганский стих. Бывает. Каюсь.
Харитонов внимательно меня слушал и как-то все более и более скорбно молчал.
Был чудесный московский июльский вечер. Синевато-загадочный, с тактично приглушенными запахами и звуками. С дрожащими каплями звезд на темнеющем небе и пастельно-серебристой луной.
– Тебе, Вовка, надо книжки писать, – сказал чуть смущенно Харя.
– А я и пишу, Вадь, – сказал я еще более смущенно.
– Про что?
– Про жизнь на земле. Типа, чтобы было понятней, про планетарный биодискурс…
Харя уважительно кивнул головой. Мы тепло попрощались. На следующий день Вадик улетел в свою Америку к енотам, Трампу и двухсоткилограммовым афроамериканцам.
Не знаю, с какими афроамериканскими тараканами он прилетит в Москву следующим летом.
Ходят слухи, что он отрастил бороду, переехал на Аляску и живет там в деревне русских старообрядцев.
Я волнуюсь. Штудирую литературу по расколу. Что является моим состоянием. В смысле глобального волнения.
Мистер И?
Хочется побрюзжать. Насчет падения нравов. Деградации нравственности. Девушка я пожилая, седогрудая. Имею право.
Итак.
Раньше говорили: «ну и что?», или «и что теперь?», или «и что дальше?», или «и какие выводы мы можем из этого сделать?», или «и что же из этого следует?» Много было вариантов. И всё – из нескольких слов. Хотя бы из двух-трех. В крайнем случае.
Теперь все не так. Всюду царит жесткая экономия и безоговорочная прагматика. Теперь все эти интеллигентско-мезозойские «и какие же меры следует предпринять в связи с данным событием?», «и что же мы предпримем, уважаемые коллеги, для решения данной проблемы?» и прочие мягкотелые риторические излишества заменены на простое «и?». Жесткое, прямое, безоговорочное.
Нынешние люди экономят на всем, хоть бы и на одном звуке. Было «вот как!» – стало «во как!» (или: «о как!»). Было «по фигу» – стало «пофиг».
Другой пример. Идет очередной сериал. Стосерийный товарняк с драками и лирическими отступлениями «про это». Герой, типа лесника или гаишника, лихо мочит двадцать нехороших бандитов. Бжик-бжик! Кхе-кхе!.. Бандиты изможденно мычат, корчатся на полу, вправляя себе выбитые челюсти, судорожно держась за причинные места и т. д.
Что бы сказал в этой ситуации герой лет тридцать-сорок тому назад? Он сказал бы: «Больше не будете нарушать закон». Или: «Будете знать, как обижать честных граждан». Или: «Так вам и надо, мерзавцы». Лет пятьдесят назад он сказал бы: «Впредь берегитесь, негодяи!» А лет сто назад – «Вы были неправы, господа».
Что говорят нынешние супергерои? Одну и ту же фразу, а именно: «Ну, как-то так…» Можете проверить.
Я уже не говорю о, так сказать, смене стилистических регистров. Например, «дама в теле» медленно мутировала в «полную женщину» и, наконец, в «жирную бабу». Грустно. Не насчет жира, а насчет стилистической мутации.
Есть такой человек – Федор Кусин. Вахтер в соседнем с моим доме. Удивительный персонаж.
У Эллочки-людоедочки словарный запас, как помнится, состоял их тридцати слов. По сравнению с Федей Кусиным Эллочка – просто Владимир Даль вкупе с Ожеговым, Солженицыным, а также Оксфордом и Кембриджем. Потому что словарный запас примерно сорокалетнего Кусина состоит из одного слова – «и?» Его так и зовут в доме и во всем районе: «мистер И?»
Я предполагаю, что Федор все-таки знает еще какие-нибудь слова. Вроде «селедка», «хлеб» и «буду поздно». Должен же он, например, покупать еду в магазине, или, скажем, о чем-то разговаривать с женой и ребенком (а они у него имеются). Но лично я от него не слышал ничего, кроме этого самого «и?». Причем он настолько расширил значение этого слова, что оно стало абсолютно универсальным. Примерно как индуистское «ом».
О Федоре Кусине у нас ходят легенды. Может быть, в них и есть доля преувеличения, или, научно выражаясь, апокрифичности. Но апокрифы на пустом месте не рождаются.
К примеру, гуляет по нашему району такая история.
Однажды Кусин шел к себе домой. Была зима (конец новогодних праздников), гололед.
Федор шел от своего приятеля Коли Хорькова. Я его знаю. Там они, как выражается Коля, «распогонили» бутылку «Путинки», поэтому Кусин продвигался не очень твердым шагом.
У самого подъезда он поскользнулся, сделал в воздухе изысканное антраша, как Цискаридзе, и изящно приземлился рожей в сугроб. Федор вынул свою пурпурную отмороженную моську из сугроба, некоторое время посидел молча, потом залихватски икнул и сказал: «И?»
Есть, как говорят, пять свидетелей этого события.
Слава Богу, Федор ничего себе не разбил и не повредил. Снег был тогда пушистый и мягкий, как лебяжий пух.
Что же он имел в виду, когда произносил свое сакраментальное «и?»? «И что дальше?» Вряд ли.
Это был как бы метафизический диалог с Судьбой. Некое подобие магической мантры. Русское загадочное «Ом». Куда более загадочное, чем исконно-индуистское. Некий мистический посыл китайскому «Дао».
Когда Федю приветствуют, он неизменно отвечает своей однозвучной мантрой, равнозначной ответному приветствию.
– Привет, Федь.
– И?
К этому все привыкли. Тем более что Кусин всегда бесконечно доброжелателен. У него широкое, как озеро Тити Кака, лицо. Когда Федор улыбается, оно становится горизонтальным овалом. У Кусина есть усы. Кроме клички «мистер И?» у него есть и другая кличка – «Усатое солнышко».
– Здорово, Федор!
– И?
– Я вчера на рыбалке был. На озере Рогозино.
– И?
– Щуку поймал. Полтора кило.
– И?
– Пожарил, съели с женой. Вкусно было.
– И?
«И действительно, – думает собеседник Кусина, – что – “и?” Рассказать про хороший, пардон, стул после жареной щуки? А смысл? Поймали щуку, враги живой природы, зажарили ее, бедную, съели. Сожрали, четче выражаясь. И? О бренность Бытия! О суета сует!..»
И вот в следующий раз этот человек по имени Хрендин (я его знаю), выезжая на очередную рыбалку, уже задумчив, как роденовский мыслитель.
Он ловит щуку. Но почему-то вдруг, поймав ее, отпускает обратно в озеро Рогозино. И щука прорывает лазурную твердь воды, ныряя в свое возвращенное щучье подводное счастье. А потом вдруг выныривает, и одним плавником смахивая слезу, другим робко машет рыбаку Хрендину, словно бы говоря: «Мистер Хрендин, я люблю тебя. Привет мистеру Кусину. Ты приедешь еще на мое озеро? Приедешь? И?..»
И Стёпа приедет. Но больше не будет ловить рыбу, особенно щук. Он привезет с собой много-много овощей и фруктов. И будет сидеть у костра и петь песни, например, Окуджавы. Или еще какого-нибудь Визбора… А то и самого Игоря Николаева…
Ну, как-то так…
Сны Колобка
У меня такое ощущение, что вся наша большая Страна вдруг дружно занялась гончарным делом.
Все в одночасье заделались матёрыми глиномесами. И месят ее, эту глину, и месят… Кругом гончарные мастерские, гончарные кружки; и группы, гончарные мастер-классы, курсы гончарного мастерства. Повсюду только и слышишь: «керамика», «политой обжиг», «терракота», «глазурованье», «шамотная масса», «глинистый мергель», «глинотерапия».
В целом мне это очень нравится. Всё не нюханье клея и даже не компьютерные стрелялки.
Потянуло людей наконец-то к земле, к органике, так сказать, к почве, к традиционным этим самым нашим ценностям. Что-то мне подсказывает, что какая-нибудь Кончита Вурст, не к ночи будь помянута, гончарным делом не увлекается. Не могу себе представить: сидит трансгендерная бородатая тетя и смиренно лепит свистульку для любимого дяди с шестым размером груди. Хотя в наши времена всякое может быть.
Больше всего мне – как лингвисту, филологу – нравится тот креатив, который гончары и гончарки проявляют в названиях своих групп, кружков, мастерских и прочего. Во многих случаях они объединяются не только в своей любви к лепке свистулек и всяких разных кружек и мисок, но и совсем по другим причинам.
Например: кружок принципиально незамужних гончарок «Глиномисски». Гончарная группа, наоборот, ветеранок брака: «Я его слепила из того, что было».
Мастерская поэтов-гончаров: «Глинада, Глинада моя!» Сидят, лепят и сочиняют. Перифразируя известные строки Владимира Владимировича Маяковского, «землю попашет, попишет стихи» – «глину помесит, попишет стихи».
Группа кулинаров-гурманов-гончаров: «Ели, пили – налепили». Готовят, едят, поют, лепят.
Для сравнения: кружок анонимных алкоголиков: «Пили, пили, налепили»…
Курсы для детей: «Глинарики» или «Гончарики». Можно – «Лепирики». Много чего можно.
Женские группы: «Глина Фемина», «Демиургини», «Глиномамки».
Просто: «Гончарный кружок». Или «Гончаручки». Даже совсем просто: «Лепилы». Или еще проще: «Лепо».
Конечно, в ход идут всякие литературные, исторические и прочие названия: «Гончаров и К», «Княгиня Глинская», «Наташки Гончаровы», «Глинка».
Есть даже «Глиняное Ребро» и «Глиномесса».
У меня на работе есть такой персонаж – Юлька Ладошкина.
Она уже дважды была разведенкой, анонимным алкоголиком (один раз), активисткой-феминисткой (один раз), естественно – посещала психологические расстановки. Увлекалась тантризмом, который бросила после какого-то, скажем так, не совсем удачного посещения тантрической бани где-то то ли в Балашихе, то ли в Долгопрудном. Потом был период заботы о бесхозных собаках, ну и много еще чего. Ничего не поделаешь: творческая личность.
И вот, наконец, после увлечения нумерологической астрологией и каббалой Юлька Ладошкина случайно посетила гончарную мастерскую с милым названием «Веселый Голем» и, так сказать, залипла там на несколько лет. И регулярно ходит туда до сих пор. Ничего мистического и каббалистического в «Веселом Големе» не было и нет.
Голем, как известно, персонаж еврейско-чешский.
Такой довольно странный глиняный чувак. Не поймёшь, хороший он или плохой. То ли доброзлодей, то ли злодобряк. Можно снять триллер, а можно – комедию.
Дело в том, что гончарную мастерскую «Веселый Голем» открыл чех, профессиональный гончар, который женился на русской и живет в Москве, – Мартин Бржиза. «Бржиза» по-чешски значит берёза. В мастерской его так все и зовут – пан Берёза.
Пан Берёза, как и большинство чехов, – человек неунывающий и веселый, типа бравого солдата Швейка. Поэтому вся зловещая демонология вокруг Голема его совершенно не интересует. Для него Голем – всего лишь прикольный глиняный чел. Точка.
В мастерскую к пану Березе ходит много людей. Здесь – лепи что хочешь. Но есть единственное условие: каждый должен хотя бы один раз слепить своего личного, персонального Веселого Голема. Так, как он его видит. Причем это должна быть самая первая работа человека в мастерской пана Берёзы. А значит, самая несуразная, дилетантская и, как следствие, – прикольная.
В мастерской есть целый музей таких Веселых Големов. Около двухсот экспонатов. На почетном месте – Веселый Голем от Юлии Ладошкиной.
Веселый Голем от Юлии Ладошкиной похож отчасти на динозавра, отчасти – на Чебурашку. Это – ушастый стегозавр, который хочет кровавого мяса и одновременно – любви и ласки. При этом он сверху обильно полит всеми видами глазури, как будто некими радостными карнавальными помоями. Каких только странных Веселых Големов там нет, но Юлькин – самый отвязный.
Сейчас Юлька – почти профессионал. У нее есть свой фирменный стиль.
Каждый уважающий себя креативный глиномес находит свой неповторимо-уникальный стиль. Например: «Горячее китайское барокко», «Арктический минимализм», «Брутальный эрокубизм», «Стиль французской поганки», «Зюзинское рококо», «Эльфийский фейк», «Семь оттенков невидимого», «Дзен-ампир» и т. д. и т. п.
У Юльки Ладошкиной стиль называется, я считаю, гениально: «Сны Колобка». То есть концепция у Ладошкиной беспроигрышная.
Наш фольклорный шарообразный придурок, согласно Юлькиной творческой идее, в своих снах как бы мечтает страстно изменить свою форму. Каждый раз по-новому.
В одном сне он хочет стать кривым подсвечником, в другом – чашей изобилия, в третьем – амфорой-тандыром и так далее.
Каждый раз Юлька начинает с того, что лепит, так сказать, первооснову мира – идеальный шар, «мировой ком», т. е. Колобка, а потом спрашивает:
– Кем сегодня себя видел во сне наш Колобок, пан Берёза?
– Сегодня, Юля, наш Колобок видел себя советской пивной кружкой, которая хочет за границу.
– Замечательно, пан Берёза. Немножко политизировано, но замечательно…
И через несколько часов глиняная сфера превращается в ладонях Ладошкиной, скажем, в странную, слегка деформированную кружку с мечтательно выпученным глазом на дне.
В следующий раз пан Берёза отвечает: Колобку приснилось, что он марсианин в нирване; потом – что он тендер на строительство Крымского моста; затем – что он летающий бэтман-таракан…
Как-то раз я зашел вместе с Юлей в мастерскую «Веселый Голем», слепил своего Веселого Голема. У меня получилось не очень. Какая-то глиняная свиноматка с семитским носом. Пан Берёза сказал:
– Это, Володя, бесподобно. Мы назовем ваш шедевр «Некошерный Голем».
Так я, хоть и как-то сбоку, но все же вошел в историю гончарного дела. А заодно и в историю чешской и еврейской культуры.
Я спросил пана Березу:
– И всё-таки. За что вы любите своё гончарное дело, пан Берёза?
Пан Берёза подумал и, густо оснащая речь чешскими пословицами, ответил так:
– Вы сами знаете, Володя, из чего Бог вылепил Адама. Мы с вами, Володя, всё-таки как-никак «образ и подобие»… не так ли?
– Конечно, пан Берёза…
– Мы, конечно, не Он. Но мелкая рыба, как говорят у нас, тоже рыба. Он лепил, и нам нужно лепить, не правда ли?
– Правда, пан Берёза.
– А если не лепить, как Он, то жизнь – кнедлик в горле, как мы говорим. Тогда жизнь – как пальто покойнику. А вот если лепить – это, как выражаются чехи, совсем другой кофе. Я ничего не понимаю в богословии и прочих высоких штуках. Это, выражаясь по-чешски, для меня – как испанская деревня. А вот свое гончарное ремесло я знаю всё-таки хорошо, да и Юля изучила его, сказав по-нашему, как свои ботинки. Она хороший человек, Юля. Она много пережила. И – возраст… Мы, чехи, любим говорить грубо. Грубо, но честно. Юля, да простит Бог чехов, женщина между сорока и смертью. И это нормально. У нее впереди много хорошего. Между сорока и смертью и есть самое-самое хорошее. Человек уже не лезет к другим, более сильным и важным, как мы говорим, в задницу с ботинками. Для него уже жизнь не противна, как квартплата. Это опять по-чешски. Он, человек, уже многое понимает и, как это по-русски… припадает… к глине. Можно так сказать?
– Конечно, пан Берёза… к земле.
– Вот-вот… «Жизнь в сорок лет только начинается»… Неплохая цитата из вашего синематографа.
– Да, так, пан Берёза. И в пятьдесят неслабо; начать всё с начала тоже. И в шестьдесят.
– Совершенно верно, Володя. Она всегда только начинается, Володя, эта жизнь. Она каждое утро – как ваш колобок, из которого можно что-то вылепить. Не так ли?
– Так, пан Берёза…
Наверное, я тоже когда-нибудь начну что-нибудь из чего-нибудь лепить. И каждый день – из колобка, символа, пардон, мирозданья. Воплощая в реальность сны мира.
Сильно сказал.
Тук-тук бхай-бхай!
Летом я летал в Дели. Как всегда, на конференцию по русскому языку и русской культуре. У меня был доклад на тему «Слова-биномы в современном русском языке».
Сначала не про Индию, а про эти самые «слова-биномы». Это, кстати, интересно. Не знаю, как вам, а мне – точно. А что по-настоящему интересно одному, то интересно всем. Проверено.
У нас в русском языке еще до т. н. развала СССР существовали такие слова, как: «диван-кровать», «штык-нож», «плащ-палатка»…
Нет, не могу: еще одно псевдонаучно-лирическое отступление.
Все повторяют за Фаиной Георгиевной Раневской: «Красота – страшная сила». А я хочу сказать: «Язык – страшная сила». Вот мы всё время после 1991 года долдоним: «развал», «развал»… (В лучшем случае – «распад»). Ну да, нехорошо получилось, безалаберно-трагично. Подло. Гадко. Обидно. Жалко.
А вот для сравнения, в состав Индии как минимум раньше входили: Пакистан (197 миллионов, на минуточку, населения), Бангладеж (165 миллионов), Непал (30 миллионов), Шри-Ланка (22 миллиона). Итого – 418 миллионов. Почти три России.
Территории тоже, мягко говоря, приличные (вместе – примерно 1150 квадратных километров, это учитывая, что современная Индия – под 3300).
И никто, ни один индиец, будь то священник-брахман, воин-кшатрий, торговец или крестьянин, вайшья, шудра-слуга или даже неприкасаемый, ни при каких обстоятельствах не говорит о «развале» Индии.
Потому что «развал» – депрессивное слово. Оно из прошлого неизбежно тянет негативный шлейф в будущее. А «Индия» и «депрессия» – «два слова несовместные». Ибо даже если всё было плохо, всё равно все было правильно. Поскольку – Карма. Надо учиться оптимизму у наших индоарийских товарищей. Они немножечко старше нас. Лет так тысячи на три-четыре.
Возвращаясь к словам-биномам («би» – два, «номос» – имя), раньше у нас были только «штык-нож» с «плащ-палаткой», а в 90-е хлынули тысячи английских «топ-менеджеров», «фейс-контролей» и «селфи-палок». В английском языке ведь куча коротких, как бульдожьи ножки, словечек: «топ», «пут», «гет»… По-английски хорошо собакам команды давать. Не то, что у нас: «телемотовелофотобаборадиомонтер» и тому подобное. Не слова – эпические полотна. Индийские сериалы. Анфилады ролей Армена Джигарханяна. И вот эти куцые английские словесные плевочки и липнут друг к другу, как спаривающиеся тараканы. Одиноко им, этим «путам» и «топам».
Когда у нас появились бесконечные англоязычные тараканьи «топ-модели» с «хэш-тегами», наши ученые сразу очень сильно озаботились, как же их писать: слитно, раздельно или через дефис: «айс крим», «айскрим» или «айс-крим»? Вселенская проблема! Типа «в чем смысл жизни?»
Американцы с англичанами вообще об этом не думают. Пишут как придется. Они прагматики: как ни напиши, все равно понятно. А наши – в орфографическом захвате. И это ясно. У нас, к примеру, напишешь в тесте по ЕГЭ «Москва-река» без дефиса или, наоборот, «река Москва» через дефис – иди в армию служить, чурка безграмотная. Плевок культуры. Отрыжка среднего образования.
И вот я сделал доклад на конференции, где изложил все вышесказанное, правда, другими словами, без «спаривающихся тараканов» и «ролей Джигарханяна». И пошел гулять по Дели.
Был август. Где-то 42 в тени. Влажность – 240 %. Ну, не 240, шучу, 85. В отеле ещё кондишены (или, опять же, кондишны»?) гудели, как свихнувшиеся шершни. А на улице и в «заведениях» – никаких кондиционеров. Сауна с хаммамом. Где хоть какая-нибудь тень – везде возлегают индийцы, как раки в кипятке. И вокруг – заливистое караоке клаксонов, исполняемое тысячами желто-зеленых моторикшей, которые называются тук-тук.
И тут я понял, что не зря выступал на конференции. Как правильно: «тук тук», «тук-тук», или «туктук»? «Вот в чем вопрос» (Шекспир).
Я залез в Интернет и, разумеется, нашел все варианты. Нашел даже вариант «тук, тук».
Сорок два – это всё-таки жарко. Плюс влажность. Чувствуешь, как безнадежно лопаются пузырьки пота где-то в трусах. Чуть хлопает влажный зной в ботинках, как в двух твоих персональных миниболотах. Дышишь, перекося рот, в сторону, чтобы при прямом дыхании не вспотели окончательно и бесповоротно очки. Иначе собьет тук-тук (или туктук, тук тук?) …
Словом, Индия.
Конечно, очень грязно. Пахнет просроченным ипритом. Или задумчивыми носками Василия Ивановича Чапаева. Или компостом, где упокоился древний крупнокалиберный ёжик. Трудно определиться.
Но – пахнет.
И к этому странно быстро привыкаешь. Ну пахнет и пахнет просроченными носками ежика Василия из компоста. Ну и что?..
Дели – город большой. Прост так пешком не обойдешь. Нужны колеса. Конечно, в Дели полно «ber»’ов. Но это скучно и не так дешево. А вот на тук-туках – весело, демократично, дешево и познавательно. Надо быть ближе к народу. Да, стрёмно, потому что гоняют они – мама не горюй. Но – это какая-никакая настоящая, народная Индия. Как писал Николай Рубцов:
Я уплыву на пароходе,
Потом поеду на подводе,
Потом ещё, на чем-то вроде,
Потом верхом, потом пешком
Пойду по волоку с мешком —
И буду жить в своем народе!
То есть, переводя на делийскую тематику, получается примерно следующим образом:
Салфеткой влажной вытру руки.
«Ну что, Шумахер, на тук-туке?..
И он ответит: «Не трухай!»
«Вези ж меня, потомок Шивы,
И пусть останемся мы живы…»
И улыбнется он: «Нехай!»
Ну, как-то так…
Водители тук-туков по-английски обычно совсем не говорят. Иногда говорят совсем немного. Иногда тут же находится с ломаным английским какой-нибудь сопровождающий. Брат или другой родственник туктукера. И начинается веселая «Туктукиада». Примерно такая. Подхожу к тук-туку. Водитель – благородный усато-бородатый старичок, очень напоминающий сильно загоревшего академика Павлова. Я:
– Кутб-Минар (или Кутб Минар?). Сто рупий.
Академик Павлов сочувствующе смотрит на меня, как на свою обреченную собачку, потом кричит куда-то в сторону:
– Раджниш!
Появляется сияющий Раджниш, парень лет двадцати пяти. Ковырнув в правой ноздре:
– Хеллоу, сэр!
– Хеллоу! Кутб Минар.
Ковырнув в левой ноздре:
– Четыреста рупий, сэр.
– Сто.
– Триста пятьдесят.
– Сто пятьдесят.
– Триста, сэр.
– Двести пятьдесят.
– Триста, сэр.
– Двести пятьдесят…
Всё, у меня Сталинград. Раджниш-Паулюс, ковырнув в левом ухе, не очень разочарованно:
– О’кей, сэр.
Мы садимся в тук тук.
Академик Павлов смачно плюёт в окно, бормочет что-то вроде:
– Бхагаван ке сатх… – и срывается сразу на восемьдесят, за десять секунд, как кудесник, совершив тройной обгон. Я шепчу «мама» и спрашиваю Раджниша:
– Что он сказал?
– Он сказал «с Богом» («уиз год»).
«А-а-а, – думаю я. – Интересно, с каким. У них их, как в Подмосковье яблок в этом году.
Раджниш, поковыряв одновременно в обоих ушах:
– Может, триста, сэр?..
– Двести пятьдесят.
– О’кей, сэр.
Мы едем, мягко говоря, с ветерком. Ветерок медленно, но бесповоротно, имплантирует мне очки в лицо. Раджниш, поковыряв одновременно в левом ухе и правой ноздре:
– Триста – это хорошо, сэр.
– Двести пятьдесят еще лучше.
– О’кей, сэр.
До чего же настырный этот мёсьё Ковыряев.
Мёсьё Ковыряев, совершив тщательные археологические раскопки в обеих ноздрях и аккуратно разместив раскопанные экспонаты в залах Музея Драной Майки:
– Кашемир, сэр.
– Что кашемир?
– Купить, сэр.
– Нет, спасибо.
– Очень хороший кашемир, сэр.
– Нет, не надо.
– Лучший кашемир в Индии, сэр.
– Нет.
Какое-то время Раджниш молчит и совсем ничего не ковыряет. Потом опять долго терзает обе ноздри и уверенно говорит:
– Кашемир – завтра, сэр.
– Хорошо, кашемир – завтра.
– О’кей, сэр.
Товарищ Ноздрев абсолютно доволен. Протерев левый глаз:
– А сегодня – чай, сэр.
– Нет, чай – завтра.
– Сегодня – это хорошо.
– А завтра – еще лучше.
– О’кей, сэр.
Начинается долгая и вдумчивая Археология Ушей. Артефакты ушиных раскопок – в залах Музея.
Засс…ых Шортов.
– Кашемир и чай в один день – трудно, сэр.
– Тогда чай – послезавтра.
– А может сегодня – чай, завтра – кашемир?
Ну, Бендер, ну, сына индийскоподданного…
Я:
– Сегодня – Кутб-Минар, завтра – кашемир, послезавтра – чай.
– О’кей, сэр. А послезавтра – пряности, species, сэр.
– Хорошо.
– О’кей, сэр.
Уховертка-носопырка счастлива. Я физически, как говорится, спинным мозгом, чувствую, как он про себя умножает двести пятьдесят на четыре. Сеньор археолог молча продолжает свои раскопки. «Ну, Шлиман, блин, ну, палка-копалка, – думаю я про себя. – Сильная личность. Типа шахтера Стаханова».
А академик Павлов мчит нас, словно легендарный Колесничий из «Махабхараты», куда-то в делийские дали, ровно каждые полминуты (я засёк) страстно плюя в окно. Отгоняя злых духов, наверное.
В Кутб-Минаре Раджниш долго уговаривает меня провести экскурсию за двести рупей. Я с трудом отстаиваю своё право на молчаливое одиночество.
Павлов-Шумахер и Шлиман-Стаханов ждут меня полтора часа, и мы возвращаемся.
Павлов довозит меня до отеля. Раджниш даёт мне свой телефон. Задушевно, с вибрирующем пальцем в левом ухе:
– Завтра – кашемир, сэр. Это очень важно, сэр.
– Оф корз, Раджниш. Вери импотнт.
Конечно, завтра не будет никакого кашемира. Это немножко нечестно, я понимаю. Но я еще целый день не выдержу такой матёрой археологии. Прости меня, разведчик носоухих недр Раджниш…
Завтра будут Ворота Индии.
И будет водитель тук-тука с бровями, как у Леонида Ильича Брежнева. И при нём – местный переводчик Суходрев. Он получит мою персональную кличку Херр Чесоткин. Потому что он перечешет у себя все, что можно, и под конец начнет чесать меня, чтоб я завтра поехал в магазин, где продают лучший в мире рис.
И потом будет еще много-много интересного.
А как писать «тук-тук» (а равно как и «бхай бхай), слитно, раздельно или через дефис, я так и не знаю, да простят меня Шива, Вишну, Брахма, Ганеша и все остальные индуистские боги, которых много, как яблок в Подмосковье в урожайный год, когда фактически каждое наливное яблочко кричит на языке Махатмы Ганди (сам слышал): «Хинди руси бхай бхай!»
И никаких «развалов» и «распадов».
Как я заблудился… на Великой Китайской стене
Как известно, 1 октября 2019 года исполнилось 70 лет со дня образования Китайской Народной Республики.
Мне посчастливилось побывать в Китае как раз накануне, дней за пять до этого события.
С одной стороны, да, посчастливилось, с другой – отчасти не повезло, потому что в связи с репетицией парада была закрыта площадь Тяньаньмэнь, самая большая площадь в мире, а заодно и Гугун, он же Запретный Город, он же Пурпурный Запретный Город, он же Запретный Дворец.
И площадь, и город я уже посещал лет пятнадцать назад, так что печалька у меня приключилась не слишком большая, но всё же…
Тогда, пятнадцать лет назад, Пекин показался мне городом довольно грязным и безалаберным. Пробки, смог (так и хотелось всё время напевать: «Сиреневый туман…»), вечно толкающиеся, вечно сморкающиеся, хрюкающе-харкующие и пахнущие безнадежно прогорклым маслом жители Поднебесной, агрессивно продающие статуэтки упитанного Мао, такие же упитанные ребята на той же Тяньаньмэнь, абсолютная бестолковость не знающих ни слова по-английски работников отеля.
Теперь Пекин стал совсем другой. Куда-то испарились прогорклость с сиреневым туманом. Китайцы по-прежнему (всё-таки многотысячелетняя привычка) похрюкивают и поплевывают, но как-то куртуазней что ли, т. е. не тебе непосредственно на брюки, а, например, в канализационные решетки или на зеленые насаждения, которых сейчас стало очень много. Пекин стал реально зеленым городом. Пробок – меньше. Машины – новее и чище. Одеты все приличненько. Куча пижонов. Преимущественно с крашеной причёской в виде гнезда аиста. Все с новейшими девайсами. Пирсинг, тату – всего этого поболее, чем у нас. У каждой двери – красные флаги с пирсингом в виде одной большой желтой звезды и четырех маленьких. Красные флаги – на палаточках общепита, на общественных сортирах. (Кстати, в отличие от китайских сортиров самого начала века, нынешние – чистые. Почему-то мне вдруг вспомнилось, что в одном нашем провинциальном городе в одном из магазинов я наткнулся на унитаз под загадочным названием «Дебют». Там же продавалась туалетная бумага «Стометровочка». Но это так, издержки ассоциативно-образного мышления).
Красные флажки – на автомобилях, мотоциклах, даже на велосипедах. Всё – к юбилею КНР. Кое-кто кое-что даже понимает по-английски. Чудеса.
И все же в Китае есть два, как говорится, гемора.
Гемор номер раз: обмен валюты.
Гемор номер два: нормальный интернет.
Если начать со второго гемора. Ясно, что в Китае интернет-цензура. «Загуглить», «перегуглить» и «выгуглить» в КНР ничего нельзя. Тут можно только конкретно «гуглануться» или «яндекснуться». Подробности, если вам это интересно, можно узнать в нашем интернете, самом гуманном интернете в мире.
Насчет обмена. Обмен валюты в Китае – это гибрид блокбастера с театром абсурда, грозящий перейти в сериал «Бандитский Петербург». В роли доллара – Певцов-Челищев, в роли юаня – Борисов-Антибиотик.
В банке рядом с моим отелем я попытался поменять сто долларов.
У меня была новенькая купюра с портретом помятой рожи Бенджамина Франклина. Кстати, для тех, кто не знает, странный прикус Бенджамина на купюре объясняется тем, что когда писали его портрет для купюры, он апробировал новый зубной протез. Говорят, неудачно. Наверное, с тех пор США с их долларом – планетарная зубная боль для всех землян.
В окошке сидела девушка, очень похожая на Мао Цзедуна. Она сказала «ни хао», и я сунул ей в окошко паспорт с купюрой цвета осенней тины.
Она долго и внимательно перелистывала мой паспорт, потом долго всматривалась, как в дао, в заокеанский портрет жертвы дантиста, затем звонко хрюкнула, харкнула (пардон!) куда-то себе под стол, наверное, в ведро для бумаг, и протянула мне огромную, как газета китайский коммунистов «Женьминь Жибао», анкету. На китайском языке.
Я растерянно:
– Ду ю хэв зе сейм ин инглиш?
Мао, раскатисто хрюкнув:
– Инагалиса?
– Йес.
– Мейоу, – Мао решительно харкнула под стол и вернула мне паспорт с долларами.
«Мейоу» по-китайски значит «нет».
«Ну, на мейоу и суда мейоу», – подумал я.
В другом банке мне на ломаном английском объяснили, что у меня не та виза. Всего тридцать дней, было бы полгода – обменяли бы. Только при условии заполнения анкеты на китайском языке. В трех экземплярах.
В третьем банке мне полчаса пытались отсканировать паспорт, но скан сломался.
В четвертом объявили, что у них сбои в системе и надо ехать в «Бэнк оф Чайна». Только он сегодня не работает.
Я вернулся в отель. Вообще-то я в Пекине был на симпозиуме.
В холле стоял координатор симпозиума, то ли чекист, то ли капиталист, Сергей Забываев. Есть такой тип современного худого, бледного и меланхоличного эфэсбэшника-менеджера, который внешне никак не меняется от 20 до 50.
Я поделился с ним своей обменной бедой. Забываев, с интонацией двадцатилетнего юнната, страстно:
– А вы кто?!
Я назвался.
– А! – устало изумился Забываев, став пятидесятилетним. – Конечно, конечно… Нет проблем.
Он достал из внутреннего кармана пиджака даже не котлету, а целую кулебяку юаней, и, став вновь юным, произнёс:
– Пожалуйста, Владимир Станиславович! – мне показалось даже, что он изобразил что-то вроде пионерского салюта.
Так я, наконец-то, поменял доллары на юани.
Жизнь стала налаживаться. Симпозиум проходил хорошо. Особенно без меня и моего друга. Потому что, выступив на симпозиуме, мы слиняли и стали бродить по Пекину.
Дело в том, что у моего друга, Лёни Кружилина, в Пекине была масса всяких бывших китайских аспирантов и прочих магистрантов. По этой причине мы с Лёней каждый вечер были приглашаемы в различные заведения. Прежде всего – рестораны, конечно. Культурная программа у нас не состоялась: во все места запись по Интернету чуть ли не за неделю.
Господи, сколько же они, эти китайцы, жрут!
Пекинскую утку – на троих, а то и на двоих. Плюс, конечно, рис (как говорят китайцы, изучавшие русский язык, «что ни посеешь, всё равно пожнешь рис»), овощи и прочие мелочи, которые не считаются.
Пекинская утка действительно хороша.
Приносят тебе этакую чурку цвета мокрого морёного дуба, срезают сперва корочку с грудки, потом разделывают все остальное. Все при тебе, лаовае (т. е. иностранном варваре). Берёшь корочку – и в блинчик ее. А корочка-то медовая, да на вишневых дровах пожаренная, да с огурчиком и лучком её – хрусть! Мама моя китаянка! Как говорят китайцы, «для народа пища – небо!»
Какой еще народ сравнил еду с небом?
Но утка по-пекински – и вправду небесное блюдо. Урчит во рту, мурлычет, как какая-то, чёрт её возьми, жаркая мармеладная кошечка. Правда, калорий в этой маленькой утиной мармеладке – как в ста немецких рулек. И после пекинской утки расслабляешь себе ремешок на три дырки, в отель – и спать.
А утром, когда встает влажный мандарин пекинского солнца над Храмом Лазурных Облаков, ты открываешь глаза и первым делом сглатываешь слюну от вчерашнего сладострастного утиного послевкусия.
Чего мы только там не ели. И какую-то лапшу с бобовой пастой, и бог знает что ещё. Не помню.
В последний день было хого, или китайский самовар. В центре – печь, вокруг нее – горшок с бульоном. Вокруг горшка – всё: кусочки рыбы, мяса (разного), грибы, овощи, тофу, лапша, пельмени. Кидаешь что-нибудь в бульон – минута, и в рот. Макаешь – и в рот. И водка: «Красная звезда». Сорок два градуса. Замолаживает, как говаривал Владимир Даль. Можно «Красную звезду» пятьдесят семь градусов. Но это – не наш путь. Не наше Дао.
Хого – это не только наесться до немоты, но и в процессе – поговорить.
На хого нас привел Лёнин магистрант Юншэн. Он только что окончил магистратуру и защитился. Переводится его имя нехило – Живущий В Веках. Но я тоже не промах – Владеющий Миром. Да и Лёня тоже ничего – Сын Льва. И вот мы сидим вокруг хого, едим, выпиваем и говорим на Вечные Темы.
– Я очень благодарный Вам, Леонида Петровича, – говорит Живущий В Веках Сыну Льва. – Я научился у вам русского языка. Хотя – много ошибоков, но, как говорят ва Китае, «учитель только открыл дверь, а идешь сам».
– Да что ты, Юншэн… Это просто моя работа.
– Нет, Леонида Петровича, мы говорим: «пьешь воду, помни – кто копал колодца».
– А где вы собираетесь работать? – встревает в беседу, икнув, Владеющий Миром.
– У меня есть выбора: желтая линий или красная линий.
Сын Льва:
– А что это такое?
– Желтая линий – бизнес. Красная линий – государственное служение. Я хочу желтая линий… а может быть, и красная линий, – Живущий В Веках смеется, доставая из хого сварившийся гриб. Кстати, нашу типичную чернушку.
Владеющий Миром:
– А можно и то и то?
– Нет. И то и то у нас не можно. Желтый в красный не пускает. А если красный в желтый – пуля в голове, – Живущий В Веках смеется, жуя чернушку. – Корарупацианера.
Владеющий Миром:
– А чем, если это не секрет, занимаются твои родители?
– Не секрета. Мои дедушка и бабушка, конечно, красная линий. Желтый тогда еще не стал. У них был успеха. Они получили четыре старые вещь.
Сын Льва:
– Что это такое?
– Часы, велосипеда, радиопринимателя.
Сын Льва:
– Радиоприемник…
– Сапасиба, Леонида Петровича. Радиоприемника и вентилятора. Это тогда был счастливый человек. Мой папа и мама – желтая линий. У них тоже был успеха. Они получили четыре новые вещь: холодильника, цветной телевизора, машину для стирать и магнитафона на стереа. Это были счастливые человеки… А потом папа стал начальник фирма. У него большие гуанси, это… савязи…
– А-а-а! Какой молодец! – это Владеющий Миром.
Живущий В Веках, гордо:
– Да. Очень много человеком болеют на него красные глаза.
Сын Льва и Владеющий Миром:
– ???
– Это у нас так зовут завидовать. Это плохо, смотреть красные глаза на кого. У меня отличный семья.
Живущий В Веках, оглянувшись вокруг и почти шёпотом:
– Раньше в Китае строил социализма для страна. А сейчас у нас говорят: надо строить социализма для семья.
– Мой папа сотрудничество с русским бизнесом.
Сын Льва и Владеющий Миром:
– О-о-о!
– Он маного работает. Он говорит: «кончил дело – иди на другой работа»…
Смеется, зажевывая свинину:
– Папа продавает товар для русскому бизнесу. Он говорит: «что русскому хорошо, то китаец ему продавал»…
Живущий В Веках, Сын Льва и Владеющий Миром смеются все втроём, хором, давясь пельменями из хого.
– Очень вкусно, – говорит Сын Льва, откусывая от батата.
Живущий В Веках:
– Вообще, мой папа и мама из Гуанчжоу. Самое вкусное поесть – в Гуанчжоу. У нас говорят: надо родитися в Сучжоу, потому что в Сучжоу – красивые девушек. Надо вырасти в Ханчжоу, потому что в Ханчжоу – климата классная. Надо есть в Гуанчжоу, потому что самое вкусное поесть – в Гуанчжоу. А надо потом в заключение умереть в Люйчжоу, потому что в Люйчжоу – сухая земля и мертвый долго как живой.
– Мудро, – говорит Владеющий Миром, тщетно пытаясь выковырить палочками лапшу из хого.
Мы еще долго беседуем. Самолет поздно вечером. У нас еще есть время, чтобы съездить на Великую Китайскую Стену, потому что «кто не был на Китайской Стене, тот не настоящий человек». Китайская народная мудрость.
Юншэн вызвал такси. Яндекс примчался через три минуты. Через сорок минут мы были на Стене. Мы договорились, что будем через полтора часа. Шофер настоял на том, что ждет нас бесплатно. Юншэн сказал:
– Идите посещать Китайская Стена. Я жду вам здесь. Там ступеньки половина метра. Трудно идти вверх, вниз – еще больше трудно. Я жду вас здесь. Я уже сто разов был на Стена, Вы – нет. Идите посещать Китайская Стена.
И мы с Лёней полезли на Великую Стену.
Описывать Стену не буду. Она – красивая. Она – трудное счастье. В смысле подъема. В смысле спуска – «еще больше» трудное счастье.
Мы спустились на исходную точку ровно через полтора часа. Мы были мокрые, с осунувшимися лицами, с абсолютно свинцовыми копытами. Натуральные, как называли в Древнем Китае иностранцев, «заморские черти», «длинноносые» и «облезлые» («ляо мао») «лаовай».
Я оглянулся вокруг и вдруг понял, что это точка, конечно, исходная, но не та.
– Где мы, Лёня? – замогильно спросил я.
– В Китае, – ответил Лёня.
– А точнее?..
– На Стене.
– Плача?
– Нет. На Стене Одышки. Или нет, лучше так: на Стене Трясущихся Конечностей. Кстати, смеркается.
Действительно, смеркалось. Закат был красивым. Розовая гуашь облаков медленно растекалась над темно-зеленым мхом окрестных гор. Но нам было не до заката.
Мы стали судорожно вбегать в различные входы и выбегать из различных выходов, которых здесь было очень много.
Бесполезно. Становилось темно и даже где-то свежо. Стрекотали цикады. Как нежные автомобильные очереди. До самолета оставалось четыре часа. Что делать? Хочется жить. Мы еще с Лёней не так стары. Как говорят китайцы, «умирать надо молодым, но как можно позже».
Лёня присел на ступеньку и сказал:
– Я больше, Вовка, не могу.
И вдруг я, огненный, как хого, хотя тоже больше не мог, произнёс:
– Главное, Лёня, двигаться. Пусть медленно, но – двигаться. Понимаешь, Лёня? Ты ведь Сын Льва, Лёня. Как говорят китайцы и твой дивный магистрант, Живущий В Веках: «медленно – не страшно, страшно – остановиться». Ведь это неглупо, Сын Льва?
– Нет, это очень мудро, Владеющий Миром. Пойдем же к Живущему В Веках, Вовка!..
– Пойдем к В Веках Живущему, Лёня!..
И мы пошли. Медленно, но честно. Куда глаза глядят. И через минуту в одном из входов мы увидели нашего Юншэна. Мне даже в сумерках на секунду почудилось, что у него за спиной вместо рюкзака что-то вроде крыльев.
Мы сказали ему:
– Мы опоздаем, Юншэн. Прости нас.
– Нет, – сказал наш желтолицый ангел вдруг без ошибок, – Вы были на Великой Китайской Стене и значит – делали Великое Дело. У нас говорят: «Надо спешить делать то, что не важно, и не спешить делать то, что важно».
Через час мы приехали в аэропорт. Утром мы были в Москве. Нас ждала работа. Надо было работать. «Надо работать, дядя Ваня» и т. д.
Надо делать своё дело. И быть честным. И не стяжать, и не хотеть чужого, не болеть «болезнью красных глаз», как завещал нам Живущий В Веках. Теперь-то я это точно знаю. Каждый день ты должен покорять твою Великую Стену, заблудиться в Ней, но найти свой путь, своё Дело.
Перед лекциями я залез в интернет и совершенно случайно наткнулся на пословицу китайцев, изучающих русский язык: «На чужой каравай рот не разевай, ленивый лаовай!»
С Великим Юбилеем тебя, говорю я несколько запоздало, в чем-то младший, а в чем-то и старший братский Китай!
Как меня поставили в палки
В прошлом году, в январе-месяце, я летал в Словакию, в Братиславу. На конференцию по русской и словацкой филологии.
Словакия – страна тихая, маленькая, крестьянская, уютная. Самая окраина западной Европы. Западноевропейское Бирюлево. Но есть много интересного. Например, говорят, что она занимает первое место в мире по количеству замков на душу населения.
«Душ населения» здесь дай Бог миллионов пять с небольшим. Меньше, чем пол-Москвы. А замков – сто восемьдесят.
Представьте себе: Москва, а в ней – триста шестьдесят Кремлей.
Правда, большинство замков в Словакии – безнадежные руины. Но от этого они становятся как-то еще симпатичнее и трогательнее.
После конференции мы немного поездили по Словакии.
Сядешь, помню, на очередной руинный камешек какого-нибудь очередного замка, нальешь себе из фляжки стаканчик вина, какого-нибудь токайского или франковки. Закусишь каким-нибудь сыром, скажем, пареницей, оштьепкой или корбачиком, – хорошо.
Вокруг – Татры. Высокие, Низкие или Малые – все равно ты такой трогательно малый на их грандиозном фоне. Натуральная оштьепка. Сидишь и думаешь себе: вот она, настоящая жизнь! Тишина, покой. Снег, белый и сладкий, как пастила. И что ты там, в своей сыромозглой Москве, все дергаешься, суетишься, паришься, как последняя пареница, горбатишься, как корбачик?.. Вот чего Словаки никогда не делают, так это не парятся. Здесь все происходит по-деревенски чинно, размеренно, спокойно. Никакой суеты.
Конференция тоже проходила чисто по-словацки. На трибуну очень неторопясь поднимался докладчик и еще менее торопясь рассказывал какую-нибудь ему одному интересную оштьепку.
Например, на тему: «Слово “нога” в творчестве Достоевского». Или: «Выражение высокой и неподдельной любви к родной Словакии в творчестве Яна Халупки». Или: «Даниил Горчичка – великий певец неповторимой словацкой самобытности». Или: «Образ собаки в творчестве Гоголя». И тому подобное. Наши писатели чаще всего освещались со стороны ног и собак, словацкие – в контексте высокой и неподдельной любви и неповторимой самобытности.
Каждый доклад – по часу-полтора. Представляете? Час про собачью ногу и потом полтора про высокую любовь?..
Зачем мне собака Гоголя с ногой Достоевского? Загадка.
С любовью Халупки и самобытностью Горчички я, к сожалению, не очень знаком и, к еще большему сожалению, вряд ли когда-нибудь подробно познакомлюсь. При всем моем трепетном уважении к Горчичке, Халупке и их родной Словакии.
Сам я совершенно вразрез с Халупкой и достоевской ногой сделал искрометный десятиминутный доклад о современном русском бизнес-сленге, ознакомив словацких коллег с такими ценными словами и выражениями, как: «хайпанём по маленькой», «взять за фаберже», «вечно беременный балкончик» (это, если кто не знает, отдел продаж, где работает много молодых девушек), «членопал» (член общественной палаты), «улететь в солнечное лето» (это о резко выросшей цене), «инъекция в протез бесполезна» и так далее. Чем нисколько не впечатлил словацких коллег. После доклада мне был задан из зала всего один вопрос: «Что такое “фаберже”»? На что я ответил, что это фамилия известного русского ювелира. Словацкий коллега, задавший вопрос, остался полностью удовлетворен моим ответом.
Последний доклад на конференции сделала словацкая русистка. Тема была предложена такая: «Русские выражения со словом “палка”». Длился доклад почти два часа. Это был какой-то ужас. Двадцать минут про «вставлять палки в колеса», пятнадцать – про «палку о двух концах». Особенно полюбилась словацкой русистке почему-то «палка-копалка». Она зачем-то показала нам несколько десятков слайдов с изображением различных палок-копалок, в частности: палок-копалок племени яруро и современных инновационных мозамбикских палок-копалок.
Это мозамбикское яруро меня окончательно добило. Какое яруро? При чем здесь мозамбикские копалки? Какое отношение имеют все эти африканские опции к русской и словацкой филологии?
Когда я шел с конференции в гостиницу, я весь путь непроизвольно повторял про себя: «палка-яруро, яруро-копалка, копалка-палка, яруро-яруро».
Типа «Хааре Рама Хааре Кришна».
Ночью мне несколько раз снилось слово «палка». Просто – отчетливо напечатанные пять букв. Типичный сон филолога-словесника. И несколько раз я в ужасе просыпался.
На следующий день мой самолет был поздно вечером, и я решил съездить в Вену. От Братиславы до Вены пятьдесят с небольшим километров. Регулярно ходит автобус. Я сел и поехал.
Про Вену рассказывать не буду. О Вене уже сказано и написано абсолютно все. Пусть придурочные Орел с решкой расскажут вам в стотысячный раз про венский шницель (мне не очень он понравился: шницель как шницель, большой только очень, я съел половину и объелся) и про венский вальс (к вальсам я абсолютно равнодушен). Расскажу другое. Иду по какой-то очередной венской улочке. Иногда чуть вздрагиваю, вспоминая слово палка. Вдруг вижу – магазинчик. На витрине – множество палок, только не копалок, а скандинавских. Они же – нордические или финские.
Мне, честно говоря, прямо совсем стало грустно. И от той самой внезапной грусти – совершенно неожиданно для себя – вдруг зашел в этот самый нордический магазинчик.
За прилавком – мужчина лет тридцати с большими усами цвета венского шницеля. Стоит, настукивает пальцами какой-то венский вальс по прилавку.
– Guten tag, – сказал он голосом сладким, как венский штрудель.
Я ему в ответ:
– Гутен таг.
Штрудель прозорливо посмотрел на меня и на чистейшем русском произнес:
– Добрый день.
– Вы говорите по-русски, – удивился я.
– Да кто же в Вене, несмотря на эти долбанные санкции, не говорит по-русски?.. Тем более что моя мама русская. Итак! Желаете купить палочки?
Я, внутренне вздрогнув:
– Да как-то…
– Сейчас абсолютно все покупают скандинавские палочки для скандинавской ходьбы. Я сам, между прочим, – мастер спорта по скандинавской ходьбе. Я – чемпион Зальцбурга по nordic walking… – он приосанился и молодцевато погладил свои шницелевые усы.
– О!
– Рекомендую! Отличные палочки австрийского производства. Карбон! Телескопические! Тридцать пять сантиметров! Можно спрятать в кармане. Премиум класс! И все это за триста евро…
– ?!
– Чехольчик и фитнес-браслетик в подарок. Не правда ли, впечатляет? А вот еще: замечательные палочки немецкого производства. Фиксированные! Можно сказать, фиксики. Ультра-прочные! Просто сталинград, а не палочки. И всего-то – двести восемьдесят евро…
– М-м-м…
– Заметим, термоперчаточки в подарок!.. И вот еще одна рекомендация: палочки исконно финского производства! Разумеется – чистый карбон! Телескопик! Сорок сантиметров! Двести пятьдесят три евро. Теплые стелечки и поясок для похудения в подарок…
– Мгн… – я автоматически пощупал живот.
Шницель-усы прозорливо:
– Впрочем, что я говорю!.. У вас отличная спортивная форма! Зачем вам пояс для похудения?.. Я просто идиот! Извините за бестактность. Сто сорок тысяч извинений за бестактность! А теперь переходим в средний ценовой сегмент. Великолепные палочки чешского производства. Ультра-лайт! Палочки легкие, как «пух из уст Эола». Ваш классик Пушкин. Самые легкие палочки на европейском рыночке! Сто сорок евро…
– Я…
– Понимаю… Санкции, кризис… Итак, эконом-класс! Сто евро и ниже. Феноменальное предложение! Финляндия, палочки, семьдесят процентов карбона!.. Плюс – комплект идеального термобельишка. Всего – 99 евро! И вот еще: пять-десят евро! Палочки! Германия! Плюс – тренировочка в подарок!
– ?
– Да, да, вы не ослышались. Я прямо сейчас проведу с вами совершенно бес-плат-ну-ю тренировку по nordic walking! А если вы захотите провести со мной цикл тренировок по nordic walking – вашему вниманию предлагаются следующие опции. Десять тренировочек по часу! Двести евро! Двадцать тренировочек по сорок минут! Всего сто девяносто девять евро! Возможны варианты. Специально для вас! Финские палочки – двадцать евро! Да, да, вы не ослышались! Двадцать евро и три тренировочки по десять минут. Всего три тренировочки по десять минут – и я поставлю вас в палки!..
– ?!
– «Поставить клиента в палки» на нашем нордикуокинском сленге значит: «научить клиента грамотно заниматься nordic walking»…
Через двадцать минут я, совершенно потный и пунцовый, вышел из магазина с двумя складными (телескопы) алюминиевыми ублюдками неизвестного производства, скорее всего, конечно же, китайского, за десять евро.
В подарок я получил пыльную пластмассовую кружку с портретом Моцарта. У Моцарта было такое выражение лица, как будто его только что поставил в палки Сольери.
Еще в подарок я совершенно бесплатно получил двухминутную тренировочку по nordic walking. То есть мы оба, я и Моцарт, были синхронно и жестко поставлены на палки.
Я прилетел в Москву. Был канун старого нового года. Вечером я пошел в парк. Прогуляться. По парку ходили редкие бабушки все с теми же скандинавскими палками.
Мои нордические ублюдки остались дома. Я честно попытался их собрать, но одну палку тут же жестко заклинило.
Я шел по парку без палок. Вдруг я увидел скамейку, на которой лежали два палки. Никакие не нордические, а просто две ветки орешника. Кривоватые, сучковатые, но крепкие.
Я взял их и – пошел. Как настоящий нордический скандинав, занимающийся nordic walking. Палки идеально подошли мне по росту, я потом все посчитал. Оказалось, что они составляют ровно 0,666 от моего роста, как и должно было быть согласно исконной, апокалиптической финской палкологии. Сейчас мои российские национальные палки стоят в коридоре у дверей.
Одну палочку, ту, что покривей, я называю (никакого подтекста!) «славяночка», другую, ту, что более сучковатая (никаких аллюзий!) – «татарочкой».
Уже год я регулярно гуляю со своими кривовато-сучковатыми евразийскими подружками по парку.
Венские безродные алюминиевые телескопы пришлось выкинуть.
Из Моцарта по вечерам я пью кефир. Жизнь продолжается. Эта очень странная и все-таки прекрасная жизнь.
А вы знаете, что значит русское выражение «поставить в палки»? Не нордикоукингское выражение, а наше, русское, литературное?
Это значит «подвергнуть наказанию палочными ударами». У Пушкина, кстати, встречается.
Хотя русско-австрийский продавец скандинавских палок с усами цвета венского шницеля и голосом сладким, как венский штрудель, вряд ли об этом догадывается.
А год, новый ли он, старый или – старый-новый, каждый раз неизменно наступает. И это прекрасно.
Оба-ма!
Недавно сделал такое открытие. Если вдруг мне очень захочется, я легко могу получить приглашение из двух или даже более десятка стран. Потому что везде сидят мои бывшие одноклассники, однокурсники, однодворники и т. п.
Разбежались, как тараканы, наши люди в восьмидесятые-девяностые. Максим Горький так и называл нас, россиян: «тараканий народ». Жестко, но отчасти верно.
И никак нельзя сказать, что все они нашли там свое счастье. Скорее наоборот.
Может быть, это только у моих знакомых такие судьбы? Не знаю. Сколько ни встречался с нашими бывшими людьми, моими бывшими «одно…», где-нибудь в Германии, Франции, Италии, Испании или Греции, веет от них какой-то потаенной, неизменной скукой, и все разговоры крутятся вокруг одной темы: нет, все-таки не зря я это сделал (то есть уехал). Ладно, если у людей так жизнь сложилась. Любовь какая-нибудь неземная или наука, которой здесь, на родине, никак нельзя заниматься, потому что лаборатории позакрывали, или что-нибудь такое. Нет. Одна песня: лишь бы уехать, где угодно буду жить, только не в «вонючем совке». И ведь чего только мои приятели и приятельницы ни вытворяли, чтобы свалить.
Леня Бузин, живший со мной в одном подъезде, в 1987 году заделался психом с диссидентским уклоном. Просто психом или просто диссидентом ему было заделываться скучно. Он долго симулировал политически неадекватное поведение. Это выражалось в том, что он ходил по Москве со звонящим будильником и говорил прохожим: «Пробил час СССР!», а милиционерам читал с выражением Мандельштама. Прохожие от него отмахивались, милиционеры вежливо провожали до ближайшего метро. Им политпсихи на их участках были не нужны.
От отчаяния Леня однажды поздним зимним вечером залаял на постового. Тот зевнул и сказал: «Могу устроить пару лет уголовки. На психушку не надейся». Леня быстро превратился из собаки в человека и затосковал.
Весной Лене пришла повестка из военкомата. Причем не по почте, а в лице пожилого лейтенанта с дерматиновым портфелем цвета отмороженного крокодила. Леня имел неосторожность открыть дверь, а значит автоматически расписаться в получении. А это был конец. Дермантиновый лейтенант ледяным голосом бездушной рептилии предупредил:
– Не придешь – посадим. Обещаю.
В военкомате мы с Леней были вместе. Мне тоже пришла повестка. Я закончил МГУ с военной кафедрой, и в моей повестке было мирно сказано: «Для получения военного билета». У Лени история была хуже: у него кончалась отсрочка. Светло-бежевая повестка, вся в оранжевых мокрых пятнах, похмельно-предсмертно дрожала в его потной руке.
Я зашел первый. В комнате сидела тетя. Чтобы не надоедать излишними описаниями, могу сказать одно: это была Очень Толстая Тетя с Прической и в Макияже. Лариса Ивановна. Мечта Кикабидзе.
Макияж посмотрел мои документы и сказал серебристым баритоном:
– На медкомиссию. В понедельник. В десять ноль ноль.
– Зачем?! – ужаснулся я.
Прическа молча смотрела в мои документы. Потом, не глядя на меня, произнесла тем же неумолимым низким грудным пунктиром:
– Офицер. Спецпропагандист. Переводчик. Будем призывать.
– Переводчиком? – спросил я почти на вдохе. – Куда?
Это был глупый, неуместный, интеллигентский вопрос.
Мечта Кикабидзе косо ухмыльнулась, и с правой щеки ее в мой паспорт ссыпалась щедрая щепотка лазоревой пудры:
– На Ямале и Чукотке, молодой человек, очень нужны политруки. Все ясно? Десять ноль ноль. Понедельник. Распишитесь. Вот здесь. Следующий.
Следующим был Бузин. Я дождался его у дверей. Он вышел весь серый и сырой, как поганка после дождя.
– В понедельник медкомиссия, – сказал он, затравленно грызя ногти сразу на обеих.
– Аналогично.
– Сегодня вторник. Шесть дней есть. Надо делать МДП.
– Это что такое?
– Маниакально-депрессивный психоз. Шиза дороже. Пятихатка не меньше. А МДП сейчас за пару соток можно прописать. Есть знакомый профессор. Не желаешь?
– В дурку ведь положат!
– А как же!
– Не-е-ет. Психом не хочу быть. Я нормальный. Может, плоскостопие с близорукостью прокатят.
– Как знаешь… Нормальных и плоскостопых сейчас в горячие точки шлют. Типа Афгана.
Через три дня Бузин лежал в дурке. За три сотни. Я его посетил. Он ходил по коридорам в желтом плюшевом халате с двумя бюстами Ленина в карманах и, блаженно жмурясь, потряхивал около уха спичечным коробком. В коробке были таблетки.
– Леденцы с Лубянки! – громко говорил Бузин. – Комитетского гостинца не желаете, товарищ призывник?
В понедельник я пришел на медкомиссию. Доктор, мужчина лет пятидесяти с хулиганскими, но добрыми серыми глазами, сказал:
– Значит, МГУ закончили? С испанским? В аспирантуру собрались?
– Ну да, – вяло отозвался я. В мыслях я уже служил спецпропагандистом где-нибудь на Таймыре. Так и виделось: Тундра, и я с матюгальником агитирую белых медведей сдаваться красным.
– Что, думали, вас переводчиком куда-нибудь на Кубу пошлют? Да? Валюту будут платить? А?
– Да нет… Мне сказали на север в политвойска.
– Эх, пять лет я на Кубе проработал. «Небо надо мной, небо надо мной, ка-ак со-мбре-ро!» М-да… Значит, близорукость, – отстукивал он ручкой по тетрадке. – Плоскостопие… Сколеоз… Это все не то! Все не то! А это у вас что такое?
Он указал на рубец, который остался у меня на шее после операции. Год назад мне вырезали кисту, а рубец остался.
– Киста была, – сказал я.
– Мг… Гипертрофированный рубец. Так и запишем. Натирает?
– Что?
– Ну, рубец, когда пиджак носите, натирает? – медленно проговорил он и подмигнул. – «Берег золотой, берег золотой… Ва-ра-де-ро!..»
– Натирает! – просиял я.
– И что, сильно натирает?
– Сильно.
– Так и запишем. Раз пиджак натирает, значит гимнастерка будет натирать. Правильно я говорю?
– Правильно!
– Значит, пишем: рубец слева.
– Вообще-то он справа…
– Ну да, справа. «Куба далеко, Куба далеко, Ку-уба ря-а-адом!..» Всё, свободен, аспирант. «Это говорим, это говорим – мы!» Следующий!
Я шел домой чуть не плача. Не столько от радости, сколько от благодарности. А ведь даже спасибо от растерянности не сказал. Так всегда бывает: за самое-самое главное-то мы никогда и не благодарим. Не догадываемся, не успеваем…
Бузин просидел в дурке неделю. Он так хорошо вошел в роль психа-диссидента, что его все-таки заметили. Но по другому поводу. Диссиденты тогда уже никого не интересовали. Бузин орал на весь психодром, что у Горбачева сифилис от Раисы, которую заразил Лигачев, что в КГБ берут работать только гомосеков, в общем, нес всё, что угодно, – ноль реакции. Тогда Леня сделался немного буйным. Чуть-чуть, в меру. Ему прописали дополнительные таблетки. Он их отказывался принимать в агрессивной форме. И опять же – с антисоветскими формулировками. Тогда его сдали родителям: или пусть подписываются на принудительное лечение, либо пусть забирают. Леню родители забрали. Еще через неделю Леня сочинил большое письмо в норвежское посольство (он грезил фьордами), где описал все ужасы своего психодиссидентства. Прилагались справки и свидетельства очевидцев.
Год совершенно психически здоровый Леня сражался за право сидеть в норвежской психушке. И он добился своего. Как ему это удалось – бог весть. Гуманные норвежцы дали Лене вид на жительство и отдельную комнату с трехразовым питанием в психушке одного маленького норвежского городка. Там было всего четыре комнаты и, соответственно, четыре психа: два тихих восьмидесятилетних норвежца-параноика с манией преследования, Леня с якобы тяжелой формой МДП и пожилая финская шизофреничка, которая постоянно натягивала в своей комнате веревочки и развешивала на них газеты.
В этой милой компании Леня провел более пяти лет. Его упорно лечили, но вылечиваться Бузину было никак нельзя. Потому что это автоматически влекло за собой репатриацию на родину. А ему нужен был окончательный, пожизненный диагноз и, как следствие, норвежское гражданство.
В 1999 году Леня получил и то и другое. Он до сих пор переписывается со мной по интернету. Вежливо приглашает приехать и пожить у него в дурке. А я не менее вежливо отказываюсь. Три года назад Леня наконец устроился разносчиком газет. Его изредка отпускают в Осло и Берген. Он ходит в кружок психотерапийной живописи «Весенний фьорд». За картину маслом «Апрельский сон Мунка», изображающую некую встревоженную зеленую лошадь с красными глазами и с семью ногами на фоне обрывков театральных афиш, Леня получил почетную грамоту ассоциации психотерапевтов одного труднопроизносимого норвежского города, то ли Хёрпёрсёрген, то ли Стрёмдёртёрберг, не помню. Словом, у Лени интересная, бурная, богатая, разносторонняя творческая жизнь.
Полтора года назад Бузин на неделю приехал в Москву навестить родителей. Мы встретились. Леня пополнел, стал похож на Мумипапу. Он подарил мне «дефицит»: бутылку настоящего норвежского пива и упаковку настоящего норвежского козьего сыра. «Вот, – сказал он, – попробуй, это очень-очень вкусно. Такого в вашей вонючей Рашке нету и никогда не будет».
Действительно, пиво и сыр прекрасные. Но говорить, что весь этот норвежский дефицит есть в моем соседнем мини-маркете, я не стал.
И таких историй – десятки.
В прошлом отчаянный бабник Андрюша Лиховёртов, ради эмиграции в Голландию притворившийся голубым. Пару лет Андрюша работал «девушкой» в амстердамском гей-клубе, потом куда-то сгинул. Никакой информации.
Леночка Вереск, красавица и умница, вышедшая замуж за безработного английского алкаша. Наши алкаши ее не устраивали: плохо пахнут. Ароматный английский синюшник развелся с Леночкой, и вроде бы она моет сейчас посуду где-то в Ливерпуле.
Катя Шляпкина, урожденная Оболенская, а по маме – Гольдман, шустро уехавшая в Германию сразу по двум линиям – дворянской и еврейской, сейчас печально сидит на пособии. Если еще год не найдет работу – репатриируют.
Боксер-разрядник Вадик Пятимордин, в прошлом красавец, бретер и сердцеед, женившийся на бельгийке Адель. Папа Адель, правда, шоколадный магнат. Тут Вадик не прогадал. Но зато Адель почти на двадцать лет старше Вадика, имеет усы, которые принципиально не сбривает по феминистским убеждениям, огромные костистые уши, редкие, как грабли, зубы и склонность к садизму. Говорят, Вадика она регулярно избивает. А Вадик терпит. Куда ж ему деваться? Разведется – придется возвращаться на «вонючую родину».
Вадик килограммами ест бельгийский шоколад, иногда плачет, но держится. Бывал я у Вадика в его особняке под Брюсселем. Большой гулкий павильон с антиквариатом. Вадик тоже иногда приезжает в Москву. Снабжает меня шоколадом. Шоколад отличный, не спорю. Не хуже «Аленушки».
– О! Шоколя; бельж! – охает размордевший Пятимордин, чмокая и сопя. – Шоколя бельж, сэ бон, нес па?
– Да, Вадюха, отличный продукт. Только ты мне кончай его привозить в таком количестве. У меня от него уже диатез и ципки. Лучше скажи, Аделька-то твоя как?
Вадик вздыхает, сосредоточенно отправляет в рот очередную шоколадку и, как-то мутно глядя на фантик, говорит:
– Зато шоколя какой! Разве тут у вас найдешь такой шоколя? Ни в жизнь. Жамэ дё ма ви. О, шоколя; бельж – сэ манифик!
Самый последний контакт с нашими «бывшими» произошел у меня недавно, в самом конце мая. В Варшаве.
В Варшаву меня давно зазывал Саша Ляхов, приятель моего детства. Его история весьма щадящая. Никаких норвежских психушек и шоколадных мордобоев. То есть мордобои были, но по другому поводу.
С юности Ляхов занимался рукопашным боем. Он отслужил в армии, потом устроился охранником. Перевозил большие деньги «вживую» через границу, был близок к криминалу. Носил тот самый малиновый пиджак и золотой канат на шее. Слушал включенный на полную мощность «Владимирский централ» в джипе. В общем, шел в ногу со временем. Потом организовал что-то свое, прогорел, опять организовал, снова прогорел…
В 1993 году Саша вдруг узнал, что означает его фамилия. Я ему, кстати, об этом и рассказал. Что «лях» – значит «поляк». Вообще-то это знают все, но Саша думал, что лях – нехорошее обзывательство типа лоха. И очень стыдился своей фамилии. А тут воскрес. Идея польского происхождения поразила его в самое сердце. К тому же у него в это время как раз были компаньоны – братки-ляхи. Мордастые такие улыбчивые братья-славяне, шеи цвета кремлевского кирпича, стальной ёжик на глянцевых розовых черепах, морды напильников, все как полагается.
Слово за слово – Ляхов переселился в Польшу. И всех стал убеждать и сам себя убедил, что он настоящий потомок ляхов. Да еще чистокровный шляхтич. Польское гражданство ему купили, и он обосновался в Варшаве. Польские братки, дружбаны Ляхова, потихоньку, как и наши, стали переводиться. Кого-то отстреляли, кто-то сам остопытился от слишком бурной жизни. А меньшая часть цивилизовалась. Ляхов устроился в охрану и дорос до одного из ведущих агентов отдела охраны при варшавской мэрии.
Он был очень доволен работой. «Тут все культурно, – рассказывал Саша. – Людей уважают. Никаких мигалок. Все скромно. Не то что у вас, азиатов».
В последних числах мая 2011 года у меня выдалась командировка в Варшаву, связанная с пропагандой русского языка. Поляки сейчас довольно активно учат русский язык. Не потому что нас любят, а потому что граждане ЕС, чтоб получать дополнительную денежку, должны иметь сертификат о знании двух языков. Первым поляки берут в основном английский, а вторым часто – русский. Им его легче учить, чем какой-нибудь немецкий или французский.
Ну так вот. Нашей делегации выделили номера в отеле «Хайят». Отличный отель. Это недалеко от знаменитого парка Лазенки, где находится знаменитый памятник Шопену (нормальный второсортный модерн) и где фазаны у пруда кричат, как безнадежно тормозящие самосвалы. Все, кроме Шопена с фазанами, в парке отлично: пруды, каштаны, белки. Японцы, конечно, куда ж без них.
Я заранее сообщил Ляхову по электронке о приезде. Он отозвался как-то сумбурно: мол, рад, увидимся, жду, но, наверное, будет, к сожалению, много работы, однако очень рад, счастлив встретиться, и, хотя работы будет много, все-таки счастлив, но… Ерунда какая-то. Это как-то не по-ляховски.
Самолет приземлился в Варшаве с серьезной задержкой. Из самолета долго не выпускали. Когда выпустили, час с лишним ждали багажа. Получив багаж, час ждали встречающих. Что такое? Встречающие нашу делегацию примчались в мыле. – Извините! – Да ничего. А что случилось? – А вы не знаете? – Нет. – Прилетел Барак Обама и все лидеры восточноевропейских государств. – Оба-ма! – Кошмар! Всё перекрыто! Кругом охрана! Чтоб они все сдохли с этой их политикой! Пся крев! Кому они нужны, эти говорилки?! Дальше следовал водопад шипучей польской брани, которую я краснею приводить.
Долго-долго ехали в отель. Кругом объезды, полиция. Польский язык и так шипит по-змеиному, а тут – коллективный бранный шип на весь город.
Когда долго и мучительно пробирались через пробки и объезды в центре Варшавы, около отеля «Мариотт», метрах в двухстах от входа, нас прижали к барьеру. Полчаса ждали. Наконец, к «Мариотту» подвалил огромный кортеж. Флаги американские. В небе барражировало несколько вертолетов. У отеля выстроилось сотни полторы мордоворотов в черных костюмах. Все мордовороты стояли словно зарифмованные, с лицами, привыкшими ко всему, как унитазы, и с ладошками, сложенными на причинных местах. Камеры, фотоаппараты, журналисты.
Последовало какое-то неуловимое оживление, и из толпы выделилась группа человек в двадцать, быстро продвигающихся ко входу в отель. В середине группы возвышался ушастый мшистый затылок. Затылок обернулся вполоборота, резиново улыбнулся фиолетовыми губами и заученно помахал темно-серой рукой. В нашем автобусе раздался пронзительный крик доцента Виолетты Опёнок:
– Вон он, вон он!
– Кто?
– Да Обама, Барак этот… Ну и чучело!
– Это вон тот жердь с двумя ушами?
– Ну не с тремя же…
– А чего он такой отощалый-то? Как мопед.
– Да, щека щеку ест. Может, у него глисты?
– Баскетбольная дистрофия у мужика. Заработался.
– И чего такую мумию охранять?
– Не жилец…
– Не говорите… Подкормили бы его, что ли. Вон наши какие все крепыши.
– Да и на негра он не похож. Пыльный какой-то, как сервант…
– Это он потный, а не пыльный.
– Во… Ушел Барак Кащеич…
– Да-а-а-а… Афробухенвальд. И из-за этого такой сыр-бор. Надо же! Тоже мне, Европа.
– Всё как у нас.
– Не говорите! Скучно.
Через пять минут движение было открыто.
Подъезжаем к «Хайяту». Висят флаги семи восточноевропейских стран. Кипр, Хорватия, Украина, Литва, Эстония, еще чей-то.
Нас припарковали где-то у Лазенок, метрах в пятистах от отеля. Мимо туда-сюда похотливо шныряли кортежи поменьше американского. Греческий, словенский, чешский, албанский. На входе в отель – просветка и обыск. Меня долго и нежно лапал щекастый бугай в черном костюме и с перламутровой лысой башкой в форме груши. Пан Груша любовно, как сундук родной бабушки, осмотрел содержимое моего чемодана и сумки:
– Прошу, пан.
В холле отеля толпилось десятка три упитанных мужчин все в тех же черных костюмах. У них было такое выражение лиц, как будто все они стоят в одной длинной очереди в сортир. Словом, в атмосфере витало ощущение чего-то большого.
В отеле было явно не до нашей делегации. Нас долго мурыжили на рецепции. Наконец, выдали ключи от номеров.
Мой номер был на восьмом этаже. В длинном коридоре на каждом повороте сидело по три сонных бугая в черном. Мой номер был открыт. Я зашел в него и не поверил своим глазам. В нем шарили два охранника. Один зачем-то ощупывал шторы. Другой ковырялся за телевизором. Тот, который специализировался на шторах, был Сашей Ляховым. Саша увидел меня и покраснел:
– Привет, Вовка? – не сказал, а спросил Саша.
– Привет, Сашок! Что это вы тут у меня в номере… домушничаете?..
Алый Сашок посмотрел на своего компаньона и проговорил ему что-то по-польски. Я не знаю польского, но понял, что он сказал: это мой русский друг. Телемастер-домушник улыбнулся:
– Добже, пан. Просим, – и вышел.
– Мы тут, Вовка, осматриваем номер на предмет ну… безопасности, – полушепотом сообщил Сашок, отдергивая штору.
– Понятно. Жучки и все такое…
– Ну да. У тебя снизу украинский президент живет, а сверху литовская эта… забыл, как ее. Ну и вот.
– А я и не знал, как ее…
– Ну да. Ну и вот. Осмотрели, значит, на предмет…
– Ясное дело. Работа.
– Ну да. Ну и вот…
– Ты как вообще, Сашок?
– Да нормально. Работаем. Запарили, конечно, с той Обамкой. А тут эти еще, европейские крошки-хаврошки. Тоже мне, маленькие, а гонору! Мал клоп, да вонюч. Ну и вот. Слушай. Сегодня заканчиваю в шесть. Уже двое суток на ногах. Все ждем этих… Задолбался, как Пенелопа. Ну и вот. И до полудня завтрашнего дня свободен. Я к тебе сегодня в отель заеду в семь, лады?
– Лады!
– Ну и…
В семь Сашок пришел в штатском. Чуть навеселе. Мы пошли в бар у холла. Взяли местной зубровки. В баре клиентов кроме нас никого не было. Вообще, на весь отель, по-моему, тут, кроме клопов-хаврошек, нашей делегации из семи преподавателей и полсотни охраны, никого не было. В баре сидело шестеро в черном. Она пили воду.
– Сидят, – сказал Ляхов.
– Работают.
– Ну.
– Твои коллеги?
– Нет, это ихние, хаврошковские…
– Ясно. Ты сам-то своей работой доволен?
Сашок пожал плечами:
– В общем – да.
– Мог бы ведь и у нас то же самое делать.
– Мог бы.
– Не жалеешь, что уехал?
Ляхов усмехнулся:
– Что сделано, то сделано. Думай, как знаешь.
В холле послышался шум. Из лифта вышли двое мужчин. Вокруг – десяток охраны. Мужчины остановились в холле и стали оживленно разговаривать. Бугаи в баре сосредоточенно застыли над стаканами воды, как зимние рыболовы над лунками.
– Что, это какие-то важные персоны? – спросил я тихо.
– Они, – ответил Сашок. – Киприст со словаком, кажется.
– А-а-а-а…
– Хочешь фокус покажу? – прошептал Сашок, и в его глазах засияла озорь. Та, из детства.
– Покежник…
Он медленно сунул правую руку за левую пазуху. Шестеро бугаев мгновенно порозовели и быстро повторили его жест. Ляхов вынул руку. Мордовороты синхронно вынули руки. Ляхов еще раз сунул руку за пазуху. Розовая охрана вдохновенно скопировала Ляхова.
– Может, хватит? – шепнул я.
– Конечно, хватит. На третий раз могут и пальнуть. Ляхов достал из внутреннего кармана носовой платок и очень громко и продолжительно высморкался.
Президенты туманно посмотрели в нашу сторону, пожали друг другу руки и вместе с охраной вышли из отеля.
На следующий день Обама встретился с «лидерами восточноевропейских государств», и вся эта геополитическая тусовка рассосалась. В Варшаве стало все спокойно. Ляхов уехал в Гданьск по работе. Мы провели конференцию и без приключений улетели в Москву.
А теперь – без морали. Честно.
Хорошо, что я не эмигрант Пятимордин. И не президент Обама. И не варшавский охранник Ляхов. Вообще: какое же это счастье – быть просто человеком и просто жить на своей Родине, какой бы многострадальной она ни была.
Следующая остановка – жизнь
С детства люблю поезда. Ну, в крайнем случае, электрички. Самолету я всегда предпочитал поезд. А электрички – машинам. Люблю поезда. Любые. Особенно самые ранние или наоборот – самые поздние. Сладковатый запах гудрона на путях, нежно-прохладная воздушная пощечина налетающего поезда. Мерцающий антрацит ночных луж на перроне. Янтарно-фонарные косички дождя на стекле бегущего вагона. Дудук-дудук… дудук-дудук!.. Хорошо.
Понимаю, что это плебейство, но ни за что не променяю электричку на пробки с машиной. Хоть с кондиционером, хоть с чем.
Сколько себя помню, все время езжу по савеловскому направлению. У меня там дом в деревне. И почти каждый раз попадается какой-нибудь попутчик-собеседник.
Народ у нас исповедальный. И от этого писателю у нас раздолье. Знаю по себе. Ничего придумывать не надо. Садись в электричку, и к тебе обязательно подсядет какой-нибудь поддатый товарищ с чекушкой «Путинки» во внутреннем кармане пуховика. Это если холодно. А если жарко – с полуторалитровым «Толстяком» под мышкой. И ты узнаешь много интересного.
Вот и в этот раз. Было лето, будний день, часов девять вечера. Я ехал из деревни в Москву. Из окон веяло сладкой вечерней прохладой. Закатное солнце трепыхалось за дальним лесом. За окнами бежали подсвеченные облака, похожие на своды грота.
На «Луговой» напротив меня сел теплый мужик с «Толстяком». Лет шестидесяти. Вполне приличного вида. В бейсболке с надписью «МЧС». Белая майка, джинсы, белые кроссовки – все чистое, опрятное.
– Сейчас билеты будут проверять, – сообщил он мне весело. – Надо ж! Вечер, а контролеры работают. Чудеса!
Я оглянулся. В вагоне было человек двадцать, не больше. Из противоположных дверей появились две полные розовощекие тети кустодиевского вида с бляхами. Человек десять тут же встали и дружной веселой колонной двинулись к тамбуру.
– Ну, пионерия… нет, не успеют, – улыбнулся мужик, с интересом провожая взглядом колонну. Но интонация его говорила: «Надо, ребятки, успеть!»
– Осторожно, двери закрываются… – запечалился женский голос. Десять теней единой стрелой пронеслись за окном.
– …следующая остановка…
В противоположном тамбуре затопали, затолкались. Раздался смех. Крик: «Чо толкаисси!» Лязгнула дверь, и толпа бытро пропихнулась в безопасный вагон. Бляхи не обратили на это беззаконие никакого внимания.
– «Депо»… – отмаялась женщина.
– Успели! – обрадовался мужик и тут же мастерски передразнил голос: – «Дыпоэ!»
– Ваши билетики, – сказала одна из контролерш, и поезд тронулся.
Мы были последними. Из десятка пассажиров билетов не было ни у кого. Все молча протягивали кто по одному червонцу, кто по два. Мужик протянул червонец.
– Откуда едем? – спросила бляха, глядя на мужика, как на любимую собаку.
– От «Луговой», конечно.
– Куда?
– В «Депо», конечно.
Бляха ухмыльнулась и взяла червонец.
– Еще один нужен. В «Депо» он едет…
– Нету. Все на пиво потратил. Вот моя алиби, – мужик показал пальцем на «Толстяка», как Бегемот на примус.
Бляха, улыбнувшись, укоризненно покачала головой. Я протянул свой билет.
– Вон человек, с билетом едет, – кивнула в мою сторону контролерша. – А вы?.. Минимальный штраф у нас шестьдесят рублей. Ясно? Сейчас вот возьму и высажу. Гражданин вон платит за билет, а вы – десятку. Совсем обнаглели.
– Так он с билетом, зато без пива. А я наоборот.
– Стыда у вас нету! – почти умильно улыбалась контролерша.
– Нету. А пиво есть.
– Ну, нахал…
И бляхи, улыбаясь, перешли в следующий вагон.
– Ты бы у них сдачи, что ли, попросил, – сказал мне мужик.
– Какой сдачи?
– Ты откуда едешь-то?
– С Яхромы.
– Так это… рублей сто…
– Типа того.
– Сто минус шестьдесят. Итого: сорок сдачи.
– Лихо.
– А чего? Все по-честному. Будешь? – он раздвинул ноги, поставил «Толстяка» на пол, отвинтил пробку. Бутылка шикнула, захрипела загнанным конем, и шмат густой йодистой пены, как лава, сполз на пол. Запахло чесноком.
– Нет, спасибо.
– А что, жена учует?
– Да нет…
– А моя учу-ует! Она четко чует. Нюх, как у добермана. И все тебе тут же разложит: что пил, сколько, в какой последовательности. Типа майора Томина. Дознание по полной форме. Сильная женщина.
Он сделал три больших глотка.
– Пфррр… Ну вот. Обратного путю нет. Теперь пусть дознается.
Он сделал еще три глотка. Помолчал. Закрыл рот. Надул щеки. В горле у него что-то прорычало. Мужик икнул и улыбнулся:
– Пардон. Все. Начинается фиеста, – он подумал и добавил: – Думаю я, надо разводиться.
– Прям вот так вот сразу?
– Зачем сразу? Сорок лет уже живем. Сколько можно? Я вчера домой прихожу, а она знаешь, что делает?
– Что?
– Холодильник размораживает. Феном. Как у юмориста этого, как его… Представляешь? Я говорю: ты чего это делаешь, а? Холодильник, говорит, размораживаю. И давно? Давно, говорит, часов пять. И смеется. Она все время смеется. Ей смешно. Смешливая она у меня.
– А что, оригинально.
– Да-а-а. Оригинально. У нее все в жизни оригинально. Как в цирке. Семь кошаков помоечных. Один другого наглей. Попугай. Марки жако. Серый, скот, как крыса. Злой до невозможности. Тарасом зовут. Взяла она его у подруги. Та пьет, как выдра. Кормить птицу некогда. Ну, попугай чуть с голоду не подох. Моя Маруська его и взяла от жалости. Отходила.
– Говорит?
– Кто?
– Тарас этот.
– А! А как же! Орет с утра до вечера: «Тарас-пидарас! Тарас-пидарас!» И больше ничего. Тупая птица. Я ему: «Молчи, сволочь пернатая». А он своё: «Тарас-пидарас!» Самокритикой занимается, какаду недоношенный… Кошаки эти еще… Маруська их по субботам пылесосит. Сначала сопротивлялись, царапались, а потом – от пылесоса их не оттащишь. Приучила к пылесосу, представляешь? Где это мы?
– Лобня.
– А! Лобню надо отметить.
Он отхлебнул из бутылки.
– Мы с Маруськой в Лобне за одной партой десять лет сидели. Да-а-а… Животных она, видишь ли, жалеет… К ней прям весь этот… животный мир так и липнет. Дроздов, тоже мне… Приезжаю как-то рано утром из командировки, пару недель меня не было, смотрю: на люстре осиное гнездо. Осы по комнате летают. По-хозяйски так, как американцы по Ираку. А Маруська сидит, улыбается и орехи колет. Моей армейской манеркой. Я говорю: это что такое? И на гнездо показываю. Она: осы, а что? Я: может, еще гадюк заведем? Она: осы живые, они тоже жить хотят, и гнездо смотри, Санечка, какое красивое: чистый перламутр. Тьфу!.. И вот так уже полвека. Куда полвека – больше! Мы с ней с первого класса за одной партой. И до десятого. В восемнадцать поженились. Сорок три года назад… Ну да, сорок четвёртый пошел…
– Ну и ну!
– Любовь, ничего не попишешь. Как первого сентября первого класса нас рядом на линейке поставили, как двух тушканчиков, и за ручки зацепили, так всё – «Сашка и Машка». Хохолок да бантик. Я вообще сначала-то робкий был парнишка, это потом уже обнаглел. А сначала был я тихоня. Всё стеснялся, краснел. После первого урока, ну этого самого-самого первого сентября, когда нас за одну парту посадили, захотелось мне… пописать. Дело обычное. Захожу в туалет, а там пятиклашки, человек семь, стоят курят. «А!.. – говорят. – Юнге писиньки захотелось?» Я говорю: «А что?» Они говорят: «А то! Учись, морячок, с…ть при качке!» Я только к очку пристроился, пипетку вынул, а самый здоровый пятиклассник взял меня под мышки, поднял и трясет: «Учись с…ть при качке!» Все ржут. Отпустил он меня, я опять только нацелился, а он опять за своё. Опять все ржут. Так я и не сходил. Терпел весь урок. На следующей перемене забегаю в туалет, а они, мустанги эти, опять там. Смотрят на меня, ржут: Гы-гы-гы! Что, дельфин, не всосалось? Я бежать. Всего у нас было три урока. На третьем уроке не знаю, как я высидел, попроситься стыдно. Руки-ноги трясутся, весь вспотел. После уроков идем домой. Двое парней, Маруська и я. Мы рядом все жили. Я иду, ноги подгибаются. До кустика дойти при девчонке, сам понимаешь… У подъезда чувствую – амба. Потекло. Стою враскорячку, описываюсь и плачу. Да еще журчу весь, громко так. Позор-то какой! Господи! Парни тыкают в меня пальцем: «Зас…ха! Лейка дырявая!» А Маруська вдруг взяла и ранцем их по очереди по башке. То одного, то другого, то одного, то другого. Треск стоит на всю Лобню. Чего, кричит, ржите?! Человек, бедненький, не стерпел, а вы ржите! Проституты! Те заткнулись и бежать. С Маруськой особо не подерешься. Она улыбается-улыбается, рука-то у нее – оковалок. В школе она, если кто чего, сразу в лоб кулаком. Пыром по люстре. Как дрыном. Чбымс! И с копыт. Типа Тайсона. Ну и вот, взяла она меня за руку. Пошли, говорит. Так по жизни и пошли. Пришли мы ко мне домой. Родители мне штаны поменяли. Поиграли мы с ней, азбуку почитали. И так, считай, почти десять лет каждый день. Не в смысле – с мокрыми штанами. Нет, я потом приноровился нужду справлять. И я к ней, то она ко мне. Вместе в школу, вместе в школе, вместе из школы. И после школы вместе. Что у нас там? Долгопрудная? Долгопрудную надо отметить!
Он сделал несколько глотков. Посмотрел на бутылку:
– Во, ополовинил девушку. Долгопрудная стала мне наукой на всю жизнь. А как? А вот как. Вот мы, значит, всё вместе и вместе. Кончили школу. Выпускной. Вместе пошли поступать в строительный институт. Она прошла, а я провалился. Потому что умному слава, а дураку канава. Вот так. Устроился я курьером, прямо как в том фильме. Мне весной в армию, а Маруська учится. И уже не так мы вроде и вместе: она на занятиях, я бумаги развожу. И чего это такое вдруг… в общем, тут, в Долгопе, завелась у меня девчонка. Красивая девка, оторва. Рыжая. Зеленоглазая. Жанка. Всё как во сне. Ничего не понимаю я, прям с мозгов свихнулся. Мечусь на два фронта. А зимой вдруг Маруська мне сообщает, что она в положении. Оппа! А я этой рыжей в умат заколдован. Может, она действительно ведьма какая была? И у нее ж, кроме меня, еще были хахали. Да все взрослые, богатые. А мне от этого только рваная рана и злобный азарт. Я Маруське говорю: так и так, извини, родная, но у судьбы моей зеленые глаза. Эх, видел бы ты ее тогда: ни вдоха, ни слезинки. Серые глаза ее потемнели. Косу с плеч гордо смахнула, губки стиснула, к окну отвернулась и тихо-тихо говорит: «Поступай, Саша, как знаешь. Ты человек свободный». Я в угаре – к моим родителям, все им выкладываю, баклан слюнявый! И про Маруськино положение, и про долгопову чаровницу, и про себя, «свободного человека». Мать – в слезы, а отец спокойно мне говорит:
– Значит, Долгопрудная Лобню перетянула?
– Выходит, перетянула.
– И, стало быть, у рыжей судьбы твоей зеленые глаза?
– Так.
– Заколдовали, значит, ребенка моего?
Я молчу, чую неладное.
– Ну хорошо, – говорит отец. – Извини, если станешь калекой. Но я тебя сейчас, поганца двоежопого, разрисую от лба до копчика в рыжее и в зеленое. Будешь ты год ходить в зеленке с йодом. Я тебя сейчас буду расколдовывать. Я тебе сейчас буду прицел на женилке наводить. Извини, сынок…
Взял батя в правую руку табурет, в левую – армейский свой ремень со свинцом и стал меня расколдовывать.
Мужик долго булькал пивом. За окном пролетела станция «Марк». Дудук-дудук-дудук-дудук…
– На «Марке» никогда не останавливается, – задумчиво сказал мужик. – Полвека уже езжу, и полвека всё не останавливается. Чудеса… Да… Учил меня отец долго и жестоко. Кое-чего поломал. Но не всё. Жив я остался. И чары с меня сошли, и все я понял в этой жизни раз и навсегда. И прицел встал на место. Месяц я отлежался. Ну и – сыграли свадьбу.
Так и живем. В счастливом мире и полном согласии. Двоих детей смастерили. Они уже сами по себе живут. А мы с Маруськой… с Тарасом этим и с кошаками наслаждаемся в своем Лианозове. Полный дом зверья. Цветов еще сто горшков. По квартире не пройдешь. Пока их все польешь – слон родит. Или горшок пнешь, или на кошака наступишь, или Тарас на тебя прицельно нагадит. Снайпер хохлатый. Я говорю: зачем ты его отпускаешь? Пусть в клетке сидит! А она: он, Саша, живой, он летать хочет. Тьфу! Гуманистка.
Мужик допил пиво:
– Вроде подъезжаем. Полтора, однако, литра выдул. Насос Засосыч. Оттянуло кузовок-то. Дотерпеть бы до дому. А то – словно бы полвека назад… в штаны напрудоню. Вот ведь: как и не было его, этого полвека, а? С чего начал, тем и закончил. Чудеса!
– «Лианозово»… – заныла женщина.
– Ну я пошел цветы поливать. Кошек пылесосить. И от Тараса уворачиваться. Тебе дальше?
– Дальше. Я до Тимирязевской.
– Ну, будь здрав.
– И вам того же.
– Осторожно, двери закрываются, – снова затревожился женский голос. – Следующая остановка…
А какая она дальше – наша «следующая остановка»? Никто не знает… «Жизнь».
Бардак вам да любовь!
В одном московском вузе, в котором мне приходилось когда-то подрабатывать (не буду говорить, в каком), есть две кафедры (не буду говорить, какие), которые находятся рядом. Буквально – две соседние двери. Между дверями – полтора-два метра.
У кафедр, как им и полагается, есть заведующие. Их фамилии с инициалами, разумеется, вывешены на табличках.
Так вот одной из кафедр заведует Попов М. И., а другой – Копчиков И. М.
Конечно же, про Попова и Копчикова в этом вузе ходит множество анекдотов. «Копчикова» и «Попова» все бесконечно склоняют и спрягают.
Как по заказу, Михаил Иванович, Миша Попов, которого я давно и хорошо знаю, – человек невысокий, очень полный, щекастый, немного несуразный и очень-очень добрый.
А Иван Михайлович, Ваня Копчиков, который тоже мне весьма хорошо известен, – худой, длинный, какой-то весь бугристо-костистый и нрав имеет колючий, вспыльчивый и желчный. В глубине души он тоже добрый и даже ранимый. Но об этом сразу не догадаешься. Как и про Мишу Попова сразу не догадаешься, что не так уж он и прост. Хитрости у Миши хоть отбавляй.
Люди они совсем разные.
Например, если возникает какая-то служебная проблема, то Ваня Копчиков сразу бросается в драку, издавая свои излюбленные боевые кличи, типа: «Сейчас мы эту Сахару пропылесосим!» Или: «Сейчас мы эту мандулу унасекомим!» И пылесосит, и насекомит. Он очень любит «пылесосить Сахару» или «косить баобабы» или что-нибудь в этом духе.
Миша Попов – совсем другой. Если встает проблема, он первым делом широко улыбается и произносит свое любимое: «Да, это дело требует незамедлительного отлагательства», – и ничего не предпринимает. И в 90 % случаев проблема каким-то волшебным образом рассасывается сама собой.
Я не знаю, кто из них прав. Наверное, оба.
Много чего говорят в институте про Попова и Копчикова. Например, что «Попов задним умом крепок», а «Копчиков грудью стоит за своих коллег». Что «Попов – голова!», а «Копчиков всегда готов подставить плечо». Что «у Попова широкая душа», а «Копчиков – становой хребет факультета». И всё в таком же духе.
Оба, кстати, в перспективе метят в деканы. И постоянно идут споры о том, кто имеет больше шансов. Сторонники Попова утверждают, что круче всегда тот, кто больше, а приверженцы Копчикова – что побеждает всегда тот, кто выше.
При этом Миша и Ваня – большие друзья и ссориться не собираются.
Только один раз у них по пьянке наметилась несколько недружелюбная дискуссия, но тут же была улажена женами. Основательно проконьяченный Миша Попов кричал Ване Копчикову:
– А зачем ты, Ваня, в моей фамилии своей фамилией ударение переставил, а?!
– Я, Миша, не переставлял! – кричал в ответ Ваня.
– Нет, переставил! Я, можно сказать, из духовного звания, сын священника, а ты, Ваня, из меня какого-то потомка задницы сделал!
– Я не делал из тебя задницу, Миша!
– Делал, Ваня!
– Нет, Миша, не делал! А моя фамилия, если хочешь знать, обозначает птицу!
– Она не птицу означает, Ваня, а хвостовой атавизм.
– Нет, Миша! Я не атавизм! Я ведь в сущности Кобчиков, а не Копчиков. А кобчик, Миша, – это такая красивая и гордая птица. А ты своей, извини, двусмысленной, прямо скажем, фамилией меня из гордой птицы сделал каким-то, прости за выражение, спинозадым ничтожеством!
– Это ты из меня сделал двусмысленого потомка, Ваня!
– Молчите оба, – хором сказали жены Миши и Вани Маня и Саня.
– Молчи, недвусмысленный потомок задницы! – сказала Маня.
– И ты помалкивай, птица спинозадая! – сказала Саня.
И Миша с Ваней замолчали. И больше уже на эту тему никогда-никогда не заикались.
В общем, с Поповым и Копчиковым не соскучишься.
Но мне хотелось рассказать совсем о другом. Я много лет наблюдаю за семейной жизнью Попова и Копчикова. И эти наблюдения наводят меня на глубокие философские размышления.
И Миша, и Ваня женаты двадцать лет. У Миши жену зовут Мария, Маня, а у Вани – Александра, Саня. Они дружат семьями. И дети их дружат. В общем – все хорошо. Но!
Сначала про Мишу и Маню.
Вообще Миша Попов относится к особой категории мужиков. Я знаю, что говорю: сам отчасти такой же. Не до такой степени, но все же.
Миша на работе – в общем-то монстр. Он все про всех знает. Он в курсе всех интриг и слухов. Несмотря на свое внешнее раздолбайство, Миша четко знает, что ему нужно. И никогда не ошибается. Его уважают и даже побаиваются, потому что хотя сам Миша гадостей не делает, но если вдруг сделали гадость ему – он не прощает. Он помнит все и мстит. Он всегда внутренне собран. И всегда во всеоружии.
Но когда Миша приходит домой, он превращается в такое расслабленное существо, что диву даешься.
Миша Попов – человек, в быту начисто лишенный чувства порядка. Он никогда не знает, что и где у него находится. Когда Миша курит, он стряхивает пепел везде. При этом ни разу не повторившись: в ботинок, в аквариум, на штаны, на голову соседа на балконе снизу. Он регулярно стряхивает пепел на кошку. Несколько раз в забывчивости он тушил об нее окурки.
Он три раза менял загранпаспорт, потому что прожигал его.
Если у Попова вдруг застегнута ширинка, это значит, что сзади у него треснули штаны.
Когда он приходит с работы, он, к примеру, забыв закрыть входную дверь, снимает один ботинок, и, поскольку шнурок на втором не развязывается, он в одном ботинке идет на кухню попить водички, пытаясь по дороге снять штаны. С наполовину снятыми штанами (с ноги без ботинка), которые волочатся по полу, он долго продвигается к кухне. По пути на пол падают кактус и книги. Визжит кошка.
На кухне он долго ищет, во что бы налить нарзану, и обязательно находит что-нибудь специфическое. Например, пустой цветочный горшок с дыркой в дне. Он долго льет нарзан в горшок, удивляясь вместимости горшка. Потом долго изучает лужу, не понимая, откуда она взялась. Звонит Мане и сообщает, что их затопили. Маня называет его свиномопсом и говорит, что скоро будет и чтобы он, Миша, никуда не двигался с места до ее, Маниного, прибытия.
Миша, насвистывая что-то беззаботно-веселое, не двигаясь с места, как ему и было предписано, открывает холодильник и долго ищет, чем бы ему закусить. Находит гранат и начинает его чистить. Через десять минут, в окровавленной рубашке и с алой мордой, как будто он вурдалак, Миша играет с кошкой. Он радостно подбрасывает ее к потолку и ловит, думая, что кошке это нравится. Кошка орет, но терпит.
В это время в квартиру через дверь, которую забыл закрыть Миша, заглядывает соседка. Она видит Мишу, без штанов, вернее, со шлейфом штанов на одной ноге, в одном ботинке, стоящего в луже, всего в гранатовой крови, и орущего под потолком обезумевшего кошака.
– Заходите, Серафима Антоновна! – приветливо кричит ей Миша, и, забыв, что кошку надо в очередной раз поймать, радушно направляется навстречу соседке. Та пятится. Кошка с лязгом подает на кастрюлю с рассольником. Кастрюля опрокидывается. Кошка запрыгивает в холодильник, который, конечно же, не закрыл Миша. И в это мгновение за спиной ошалевшей от впечатлений Серафимы Антоновны возникает Маня.
– Стоять, животное! – не возвышая голоса, командует Маня. Миша, улыбаясь, беспрекословно выполняет команду.
И начинается совсем другая поэтика.
Маня – гений порядка. У нее все всегда лежит на месте. Всё обеспылено. Разложено симметрично. Выстирано и выглажено. Как они живут вместе с Мишей, я не понимаю.
– Наверное, Володь, мне нужна рана, – объяснила мне однажды Маня. – Наверное, я мазохистка. Знаешь, иногда думаю: сейчас убью его, лешака, один раз чуть не убила. Я тогда ключи не взяла, позвонила ему и говорю: дверь не запирай! Он, гад, забыл, конечно, дверь запер, сел на кухне, поел, выпил, надел наушники и заснул. Я с работы приезжаю, устала, как лошадь. Звоню, а он спит. Стучу – спит. Ору – спит. Полночи ломилась. Наконец, открывает. Рожа как у новорожденного. Довольный, весь в счастливых радужных пузырях: «Ой, наконец-то Манечка моя пришла! Где ж ты так долго была, Манечка?» У меня аж в глазах потемнело. Уже представляю, как беру ножик и… Еле сдержалась… А ведь вот уедет он в командировку – я порядок наведу. Приду с работы, а дома… порядок, будь он неладен. И тарелка не разбита, и окурком штора не прожжена, и холодильник закрыт, и кошка не орет, и вода в унитазе спущена… И как-то мне не по себе… Как будто я и не нужна. Как будто я лишняя и смысла в жизни нету. Не поверишь: один раз уехал он на неделю, и такая на меня вдруг от порядка тоска нашла, что я взяла – и мусорное ведро на пол-то и высыпала. Посидела около кучи мусора, поплакала, убрала мусор – и полегчало!
Так вот и живут Миша с Маней. Душа в душу.
Ваня с Саней тоже.
Ваня помешан на порядке. Он сам всегда все пылесосит, драит и моет.
Саня же – нельзя сказать, что неряха, нет. Тут другое. Саня очень любит всевозможные, как она говорит, «маленькие, но очень полезные вещи». То есть, говоря человеческим языком, всякое бесполезное барахло.
Если Ваня с Саней едут отдыхать куда-нибудь на море, то Саня привозит целый чемодан ракушек.
Один раз они ездили в Берлин на Рождество, и Саня скупила, наверное, все рождественские сувениры города Берлина. Был перевес двенадцать килограммов. Пришлось заплатить. Сувениры оказались золотыми.
Дома у них – сотни самых разных свечек, подстаканников, подъяичников, колпачков для подъяичников, магнитиков, очечников, наборов салфеток, ковриков для мышек, открывалок, вазончиков, пепельниц, заколок, зажигалок, браслетиков и прочей муры, которая лежит везде: на полках, на столах, на стульях, на полу. Магнитиками, например, у них, как опятами, облеплен не только холодильник, но и плита, стиральная машина, микроволновка и внутренняя сторона входной металлической двери.
Сначала Ваня еще как-то пытался бороться с Саниными «маленькими, но очень полезными вещами». Он говорил:
– Санечка, гугуленька, убери, пожалуйста, вот эту кучу вот этого твоего полезного г…а с моего рабочего стола. Хорошо?
– Хорошо, Ванечка, сейчас уберу, бубука моя.
Саня со счастливой улыбкой (она всегда улыбается) собирает свои «полезные вещи» с Ваниного стола и сваливает их на соседнее кресло.
– Санечка, – говорит ей Ваня, – вот ты, гугуленька, свалила всю свою полезную мутотень на кресло, а как теперь, гугуленька, на нем сидеть?
– А зачем тебе на нем сидеть, бубука моя? Тебе не надо сидеть в кресле, – Санечка с нежной улыбкой гладит Ванину зеленовато-желтую от злости лысину, которая под Саниной рукой на глазах становится розовой, – ты ведь у меня малышка, тебе надо лежать на диванчике.
– Но на диванчике, гугуленька, тоже лежат твои маленькие подлые вредители. К тому же, Санечка, к дивану совершенно невозможно пройти. Там на полу вокруг дивана всюду навалена эта твоя маленькая полезная сволочь.
Саня собирает всю эту «сволочь» и всех этих «вредителей» и радостно сваливает их на балкон. Потом – на кухонный стол. Потом – в ванну. И так далее.
Однажды Ваня (буквально) расставил на квартире флажки, отвоевав себе на пару суток рабочее место и узкие проходы от него а) к сортиру, б) к балконному окну, чтобы покурить и в) к холодильнику.
Но «маленькие полезные вещи», как китайцы, властно смели проходы, и все стало по-прежнему. Ваня периодически бунтовал, но – тщетно.
Один раз после очередной вспышки ненависти к «китайцам» у Вани поднялось давление. Саня страшно испугалась, собрала все вещицы в книжные мешки (получилось более двух десятков мешков) и выставила их за дверь в общий коридор.
Ваня пришел в себя, тоскливо побродил по квартире, покурил на балконе, попил морса из холодильника, посидел в сортире, посидел за своим столом, словом, насладился свободой. Свобода отчего-то Ваню не порадовала.
Саня все это время сидела в углу в кресле и, что с ней почти никогда не случалось раньше, не улыбалась.
Наконец желто-зеленый Ваня вздохнул и сказал:
– Ладно, Санечка, давай-ка, гугуленька, вернем пару мешков твоей полезной фигни.
Санечка заулыбалась, Ванина лысина тоже порозовела. В квартиру вернулось три десятка подъяичников, столько же вееров, шесть килограммов ракушек и еще кое-чего по мелочи.
Через неделю маленькие, но очень полезные вещи все до одной прописались обратно в квартиру Копчиковых. А после этого Копчиковы съездили в Индию, и Саня привезла целый чемодан всякой мелкой пользы и полезной мелочи.
Один раз, совсем недавно, мы сидели с Мишей и Ваней втроем на моей кухне, выпивали, толковали за жизнь.
– Я все понял! – сказал вдруг Ваня. – Они так пространство метят. Понимаете?!
– Кто метит? – не понял я.
– Бабы наши, – сказал Ваня.
– Как метят? – спросил Миша.
– Вещами. Наложат тряпок всяких, заколок там… флакончиков разных… и – пометила. Я, мол, тут, любимый. Не забудь про меня.
– Это кто как, – вздохнул Миша.
– Что кто как? – не понял я.
– А то. Моя, наоборот, чистотой метит. Сотрет пыль. Зеркало отмоет. Тапочки расставит по уставу, как пехоту. Зачем, спрашивается? А вот зачем. Это он говорит: я тут, дорогой ты мой. И никуда ты от меня не денешься. Ты, конечно, думаешь, что меня здесь нету, что на работе я, ан – нет. Я тут! Слежу за тобой! Каждой протертой чашечкой! Каждым вовремя политым фикусом.
– Точно, точно! – подхватил Ваня. – Вот, мол, она я! В этом якобы случайно брошенном на торшер лифчике! В этом как бы невзначай оставленном на твоем рабочем столе браслетике! Мол, давай, давай, скучай по мне, чучело!
– Вот-вот! – оживился Миша. – Напоминалки свои расставит по хате – ты и под контролем.
– Ага! Типа шпионских жучков.
– До чего ж они хитрые, а?!
– Да уж…
– Эх! – покачал головой Миша. – Тяжела наша мужская доля.
– И не говори! – сказал Ваня.
– Вот оно! – ткнул я в оставленный моей женой на холодильнике зонтик. – Пометила! Зонтик – он где?.. Он в коридоре должен быть, а она его здесь пристроила, чтоб я на воле от рук не отбился…
– Точно! – сказал Копчиков.
– Верно! – сказал Попов.
В это время наши жены были на какой-то распродаже. А после распродажи они собирались посидеть в «Шоколаднице» поболтать.
Интересно, о чем.
Ача!
Я человек основательный. Люблю всё делать с запасом. Например, в гости прийти за сорок минут и сорок минут топтаться у подъезда на морозной улице, как агент охранки с циститом. В аэропорт приехать за три часа и узнать, что самолёт задерживается на четыре. И тому подобное. Но особенно я люблю заранее готовиться к путешествиям. И вот здесь-то я как раз прав. Никакого цистита и задержек. К поездкам необходимо готовиться заранее. Рассказываю.
Очень-очень долго я мечтал поехать в Индию. И вот решился. Скажешь кому-нибудь: «Я поеду в Индию». А на тебя посмотрят, как на добровольную жертву интернетовского каннибала, и печально скажут: «Имодиума возьми, Матросов».
Но я всё-таки решился. Уж очень хотелось насладиться протопорнухой храмов Кхаджурахо, поплавать в лодочке среди недосожжённых трупов на реке Ганг, пройтись по русскоговорящему Гоа, закупиться драгоценными камушками в Джайпуре (в Агре камушки не надо покупать: там подделывают)… Словом, решился.
Готовиться к Индии начал почти за полгода. Обратился к своему знакомому турагенту, девушке Юле, из турагентства N.
Юле (агенту «Х») надо было, в свою очередь, связаться с индийским агентством «У» (прямо детектив какой-то получается), который должен был, со своей стороны, организовать трансферы, отели, перелёты и экскурсии внутри Индии, задействовав тьму агентов местного розлива, так сказать, тутошних участковых ариев. Потому что в Индии народу много и всех нужно чем-нибудь занять.
И началось.
У индусов, в их языке хинди, есть такое слово: «ача» (вернее, что-то типа «аччха»). «Ача» – это «да», «ладно», «договорились», «хорошо» «о’кей». Но индусы – народ особый. У них от «да» до «кто ж его знает?..» и от «точно договорились» до «ещё посмотрим» – как у нас от «давай, друг, выпьем» до «на тебе, гад, в репу».
Вы видели, как индусы кивают головой? Не по вертикали («да») и горизонтали («нет»), или наоборот, как болгары, а наискосок, как после нежного хука справа, и при этом приговаривают: ача… ача… ача… И это не значит ни «да», ни «нет». Это значит примерно следующее: «Я с радостью принимаю к сведению всю эту галимую муть, которую ты гонишь, мой дорогой друг, но то, что я сделаю в ответ на твоё предложение, знает только Брахма, Вишну и Шива».
Вы вызываете такси по телефону на девять.
– Ача! – и характерное покачивание головой с той стороны провода.
Такси приезжает в десять. Почему? Ответ знает только Шива.
Вы говорите консьержу:
– Принесите мне, пожалуйста, адаптер для розетки.
– Ача.
– Адаптер – понятно?
– Ача.
– То есть вы его сейчас принесёте?.. Это точно?..
– Ача.
Проходит три часа. Адаптера нет. Ачу вам вместо адаптера. Ну и тому подобное. Причем пробить эту ачу нельзя ничем. Ей уже не одна тысяча лет.
Итак, я предложил Юле свой план путешествия по Индии: Дели – Кхаджухаро – Варанаси (Бенарес) – Джайпур – Гоа – Дели. Замечу, что почти все внутренние перелёты в Индии осуществляются через Дели. А ездить по индийским дорогам, похожим на наши вологодские мартовские просёлки, или поездами, похожими на газовые камеры для прокажённых, – никакого имодиума не хватит. Юля послала мыло с запросом агенту «У». «У» две недели гордо молчал. Куда спешить? Сансара – вещь долгая.
– Как нсчет запроса? – переспросила честная Юля по имейлу. – Вы его получили?
– Ача, – ответил «У». И опять задумчиво замолчал.
Ещё через неделю Юля, тихо шепча не очень хорошие слова, что-то типа «брахмапутра хренова», отстучала в бездонные бездны Интернета:
– Уважаемый господин Самовара-Шаровара (как-то так). Напоминаю Вам о нашем запросе от такого-то числа. Не будете ли Вы так любезны ответить нам? Соблаговалите указать предполагаемую стоимость тура. Заранее благодарны. Агентство N.
Через несколько дней последовал ответ:
– Ача. 10 000 долларов. Без стоимости внутренних перелётов. С камой. Самовара-Шаровара.
«Кама» – это любовь. Напоминаю.
– Да что он, этот самовар, несвежего карри, что ли, объелся! – возмутился я. – Всему этому удовольствию две с полтиной красная цена! Плюс наш аэрофлотовский билет. Тоже мне! Плюшкин в нирване! Брахман-накопитель! Рама в трусиках!..
Я ещё долго негодовал и сквернословил, но дело это не меняло. Нужно было что-то предпринимать.
Бедная Юля (хороший человек, дай ей Брахма большой и чистой Камы!) развила бурную деятельность. Во-первых, она проверила по Интернету реальную цену на внутрииндийские перелёты и написала Самовару примерно так:
– Ваша сумма нас не устраивает. Предлагаю 2500. Со стоимостью внутренних рейсов. Ача?
Через неделю Шаровар откликнулся:
– Ача. 3500. По рукам. С камой. Ваш Шароварчик.
– Нет, это не ача, он меня замучил, – сказала разгневанная Юля и сменила агента «У» на агента «Z».
«Z» быстро согласился с ценами на авиаперелёты, но (после двухнедельной нирванной паузы) завёл новую ачу:
– 3100, – писал Мандахари-Вшиваманди (как-то так). – Потому что очень дорогие отели. Плохой отель – дешёвый отель. Хороший отель – дорогой отель. Дешёвый отель – опасный отель. Дорогой отель – безопасный отель. Опасный отель – неудобный отель. Безопасный отель – …
– Пришлите названия отелей, – перебила Харю Юля.
Двухнедельное молчание. Потом:
– Ача. Они дорогие.
– Да какие отели-то?!! Названия пришлите. Мы и посмотрим по Интернету, дорогие они или нет.
Трехнедельное молчание:
– Ача. 3050. А меньше – не ача. Хорошие отели – дорогие отели и т. д. С камой. Ваш навеки. Мандахари.
– Ну, Вшивахаря, погоди! – озверела Юля и сменила агента «Z» на агента «F». Этого звали как-то коротко и энергично. То ли «Чух», то ли «Хыч», то ли «Апчхи». Время поджимало.
Апчхи очень быстро согласился назвать отели, но через десять дней запел свою национальную «Махабхарату»:
– Ача. 2900. Потому что очень дорогие трансферы. Из Индии с камой. Апчхи.
– Будте здоровы, – отвечала осатаневшая Юля. – Да будет Вам известно, трансферы входят в стоимость отелей. Так что – 2500. Если нет – сменю агента. Не кашляйте. Юля Несгибаева.
Апчхи замолчал и не чихал несколько дней.
– Чакры чистит, – цедила с ненавистью Юля.
Наконец пришла добрая весточка с полуострова Индостан:
– Ача. Мы согласные. Виза – 47 долларов. Страховка – 17. Апчхи.
– Не 47 и 17, а 45 и 16, – добила его Юля. И через пять дней, чуть ли не за день до критического срока, Интернет сказал нам с Юлей победное:
– Ача. Апчхи.
Еле я успел подготовиться к Индии. Но всё-таки успел. А в Индию стоит съездить. Не пожалеете. Только готовьтесь заранее, заклинаю. И турагентов наших надо иметь своих. Турагент – он как адвокат с психоаналитиком. А то транквилизаторов с имодиумом не напасётесь. Вот такая ача. Из Москвы. С камой и сутрой. Вова.
А у вас есть на попе родинка?
Я уже как-то рассказывал: мой прапрапрадедушка купил мою прапрапрабабушку на рынке. Купил, полюбил – и взял в жены. Была она то ли бурятка, то ли калмычка, то ли монголка, то ли якутка. В историю семьи она вошла как Алевтина-Самоедка. Но как-то негласно все у нас ее считали монголкой. Таково фамильное предание. Что здесь правда, что вымысел, уже никто никогда не установит. Но могу сказать следующее.
С Алевтины-Самоедки, или, как ее звали просто, бабы Алёфы в нашем роду твердо установились три традиции.
Во-первых, у всех без исключения наших родственников по бабушкиной линии в лицах есть что-то монголоидное. Раскосая скуластость. Или скуластая раскосость – как угодно. Ни круглолицая мордва, ни беловолосые немцы, ни орлоносые евреи, ни волоокие персы, ни синеглазые поляки (кто только к нам в род не захаживал!) – ничего с монгольским эпикантусом бабы Алёфы сделать не смогли.
Во-вторых, Алевтина-Самоедка поселила в нашей родне непробиваемое спокойствие, уравновешенность и полное приятие жизни, какой бы она ни была. Бравый солдат Швейк с Винни Пухом отдыхают.
В-третьих – глубоко интимное. Баба Алевтина подарила нашему роду большую родинку на попе. Если хотите подробностей – могу показать. За десять долларов. Эта родинка в нашей семье – первый признак счастливой судьбы.
Я родился очень спокойным монголоидом с огромной родинкой на розовой попе. В рубашке, почти четыре килограмма. Врачам я сразу предъявил, как спецпропуск, две макушки и две фиги.
– Ну, здравствуй, Чингисхан. Какая у тебя сзади вишенка-то! Как у мамки. К счастью… – сказал врач. – Чего не кричишь? Положено. Ну-ка, давай!..
Я пару раз хрюкнул для порядка и заснул. Проснувшись через два часа, непродолжительным, но властным кличем степняка потребовал титьку. Подкрепившись, заснул обратно.
Примерно в том же стиле я живу уже больше сорока лет.
И вот через сорок с лишним лет меня вызвал к себе начальник, мой бывший однокурсник Сеня Бабаев по кличке Баба, и сказал:
– Поедешь в Монголию?
– Так вроде в Испанию собирались…
– В Испанию едет Блиномазова. У нее там связи. Сыркин – во Францию. У него там родня. Эмигранты в третьем поколении. Мартынюк – в Швецию. Он шведским владеет. А ты – в Монголию.
– А я что, монгольским владею?
– Овладеешь, если надо. К тому же там все по-русски говорят.
– Вот как значит… Кто куда, а лещ в коптильню…
– Там сейчас не жарко. И вообще… В зеркало на себя посмотри. У тебя же морда лошади просит. По сравнению с тобой Батый – истинный ариец. За своего там сойдешь. Шучу. Вот тебе приглашение с билетом, виза не нужна. В воскресенье вылет.
– А жить я там где буду?
– В юрте. Опять шучу. Отель «Чингисхан».
Все эти танцы-реверансы про Испанию с Францией, если честно, я исполнял больше для порядка. Мне давно очень-очень хотелось именно в Монголию. Зов крови. Вернее – бабы Алёфы.
К пятичасовым перелетам я привык. Тем более ночным. Не успею поесть и задремать – «пристегните ремни». За окном застывший, как в какой-то вселенской пантомиме, взрыв рассвета. В царапинах на иллюминаторе ослепительно-радужная солнечная паутина. Наверху – васильковая, выгнутая дугой, твердь неба. Внизу – горы, похожие на гигантское мятое бурое одеяло. Войлок предгорий. Изумрудное море степи.
Мы подлетали к Улан-Батору («Улаан-Баатару»). Начиналась облачность. Аппарат вошел в бурлящую паклю туч и завибрировал. Сели мягко. Самолет, как положено, зааплодировал.
Монголия встретила меня каким-то странным для этого времени раннего лета дождями и прохладой.
На выходе из аэропорта стоял лучезарно улыбающийся монгол, очень похожий на меня, с картонной табличкой. На табличке – моя фамилия.
– Здравствуйте, Владимир. Меня зовут Сосорбарамын, – сказал он на чистейшем русском. – Я понимаю, что мое имя слишком сложное. Поэтому зовите меня просто Сашей. Или Сосо, если у вас есть грузинские корни. Но я отчетливо вижу, что у вас их нет. Так что остановимся на Саше. Познакомьтесь. Это – наш шофер.
Шофер, очень похожий на Брюса Ли, пожал мне руку и на таком же кристально чистом русском сказал:
– Томорчедорийн. Можно просто Тома.
В этот момент, а потом еще сильнее – я влюбился в монгольский язык, который я, разумеется, не знаю и не узнаю никогда. Он такой же сложный, как русский (а может быть, еще сложнее). Только русский отчасти причесан западным влиянием. А монгольский никто никогда не причешет, как маленькую, но непобедимую монгольскую лошадь. Причесывай ее, не причесывай – а грива все равно растреплется на ветру.
Слушая монгольскую речь, все время непроизвольно вздрагиваешь.
Есть такое немецкое имя Ганс. А по-монгольски «ганс» – это трубка. Национальный курительный прибор.
Есть такой хоккеист Буре. А по-монгольски «бурэ» – это священная ламаистско-буддистская труба.
Есть такой индийский город Дели. Столица. А по-монгольски «дели» – это национальный халат. Так же называются и желтые одеяния лам. Когда маньчжуры завоевали монголов, они заставили их так вывернуть «манжету» халата-дели, что она стала похожа на копыто. Сверху – у́же, снизу – шире. «Вы животные», – сказали маньчжуры. Когда же монголы стали освобождаться от маньчжуров, они вывернули ту же самую манжету таким образом, что она стала похожа на кулак (сверху – шире, снизу – у́же). «Мы вас выбьем этим кулаком», – сказали монголы. И выбили. Не без нашей помощи. А халат остался тот же. Сейчас как хочешь, так и выворачивай.
Самое священное место в Монголии именуется Гандан. Это монастырь, часто называемый северной Лхасой. Его ироничные монголы называют… сами понимаете как. А наши ржут, как лошади Пржевальского, кстати, очень уважаемого в Монголии человека.
Водка по-монгольски – «архи». Монголы ее по-русски интерпретируют: «Ах, родимая, хорошо идешь».
Что-то глубоко африканское есть в таких словах, как «домбо» (монгольская пиала для чая) и «саёмбо» (эмблема независимости монголов).
Словом, там все смешано, но остается глубоко местным.
– Вам повезло, Владимир, что вы приехали в Монголию летом, а не зимой, – сказал Сосорбарамын-Саша.
– Что, очень холодно?
– Нет, ничего не видно.
– ?
– В Улан-Баторе полно юрт. Юрта по-монгольски «гэр». А гэры надо чем-то топить. Монголы топят гэры чем попало. Вон вокруг сколько мусора, – он показал в окно.
Мы въезжали в пригороды Улан-Батора. Действительно, кругом было очень много юрт и очень много мусора.
Юрта. Вокруг утоптанная земляная площадка. Частокол. Все вместе называется «хашан». Между хашанами – живописные свалки.
– Гэры топят картонками, кизяком, старыми тряпками, – продолжал Саша. – А что делать? Как говорят французы, а ля гэр, ком а ля гэр. Ха-ха-ха! Зимой в Улан-Баторе видимость на дорогах – 50 метров.
– Ух ты!
– Улан-Батор чемпион мира по смогу.
– Да и сами дороги у нас, как видите, лучшие в мире, – сыронизировал Томочедорийн-Тома.
Да, трясло основательно.
– Дело в том, – продолжал Томочедорийн, – что монгол без лошади, как лама без дели. У каждого монгола должна быть лошадь. Пешком ходить мы не любим. Как у нас говорят: кумыс всегда лучше, чем моча, четыре всегда лучше, чем два. Но лошадей сейчас не очень-то подержишь. Кризис. А вот машина – это совсем другое дело. У каждого монгола есть машина.
– Прямо-таки у каждого?
– Почти. Монголия занимает одно из первых мест в мире по количеству автомобилей на душу населения. Кажется, второе, после Албании. Автомобили, конечно, не очень новые. Но они едут. У нас говорят: ходить пешком – все равно что есть ногами. Сейчас мы въедем в Улан-Батор, и вы увидите, Владимир, что Улан-Батор занимает первое место в мире по пробкам. Беда в том, что лошади не нужна дорога, а машине нужна. А этого-то мы и не предусмотрели.
Действительно, таких пробок, как в Улан-Баторе, я больше не видел нигде. Ну, разве что в Индии. Километр мы ехали больше часа. Трясло так, как будто тебя методично сажают на кол – и снимают. Снова сажают – и снова снимают.
– А почему-му до-дороги не ремонтиру-руют? спросил я, заикаясь на уланбаторских колдобинах. – Де-денег, что ли, не-нету?
– Деньги есть, – без заикания отвечал Сосорбарамын, по-кавалерийски маневрируя седалищем и тем самым гася ухабы. – То есть дело не в деньгах. Просто в Улан-Баторе конец нашей якутской вечной мерзлоты. Дорогу починил – а она вспучилась. Опять починил – она опять вспучилась.
Я не очень поверил Саше насчет мерзлоты. Во всем этом было что-то от аргументов дорожно-строительной политики московской мэрии.
Наконец мы приехали. Это была гостиница «Чингисхан». Очень красивое высотное здание в виде стилизованного гэра.
– Устраивайтесь, Владимир. Через час мы вас ждем внизу. Пойдем обедать.
– Куда?
– В ресторан «Чингисхан». Это недалеко.
В ресторане «Чингисхан» мы ели баранину, пили водку «Чингисхан» и говорили о Чингисхане. Во время обеда я узнал очень много интересного, во-первых, о баранине, во-вторых, о водке «Чингисхан», в-третьих, о самом Чингисхане. Не буду вдаваться в подробности. Сообщу самое главное.
Баранина. Жарить или варить баранину на огне – это вобщем-то варварство. Самое главное для приготовления баранины – это раскаленные докрасна камни. Вариант первый: берете большой таган. В него кладется баранина. Сверху – картошка, морковка, специи и т. д. Что хотите. Все это заливается водой, сверху кладутся раскаленные камни. Вариант второй, еще более изысканный: берется барашек, свежуется, и внутрь него кладутся раскаленные камни. Я пробовал и то и другое. И то и другое не идет ни в какое сравнение с нашим шашлыком. Баран на камне, выражаясь банально, тает во рту. Говоря иначе, он как бы вкрадчиво, но властно обволакивает все вкусовые резонаторы, и ты находишься в сладком полуобморочном состоянии, похожем на состояние сладкого засыпания в детстве. Хотя надо сознаться, что я с детства даже при запахе нашей обычной жареной баранины теряю всякие нравственные ориентиры и готов ради нее на все, вплоть до государственной измены. Это, конечно, монгольские гены бабы Алёфы.
Водка «Чингисхан». Очень хорошая, мягкая водка. Секрет ее, как выяснилось, в том, что она не 40, а 39 градусов. Я очень уважаю Дмитрия Ивановича Менделеева, но 39 – это тоже неглупо. В них, этих 39, есть какая-то манящая недосказанность. Некий эротизм умолчания и обещание чаемого.
Чингисхан. О нем можно говорить бесконечно. Как выяснилось, он изобрел табак, водку и кумыс (наверное, компас, порох и радио – тоже он). В Монголии Чингисхан везде. В домах и юртах монголов он часто висит в красном углу вместе с буддой. Монголы очень обижаются, когда им говорят, что Чингисхан не был монголом. Сейчас Чингисхан – самая популярная фигура планеты. Македонский, Наполеон, Тамерлан, Ленин и прочие исторические кровососы – пиявки по сравнению с Великим «арсланом» (львом) Чингисханом. Турки, татары, башкиры, узбеки, якуты, буряты и многие другие всерьез считают его своим. Однажды, года два назад, в подмосковной электричке я встретил полубезумного дедушку Анатолия Сергеича, который от Савеловского вокзала до Яхромы доказывал мне, прихлебывая пиво «Красный Восток», что Чингисхан был чистейшим славянином. К Чингисхану – на предмет сделать его своим – внимательно присматриваются персы и индусы. Китайцы давно уже сделали его великим китайским императором, совершенно не заботясь о национальности. Словом, двадцать первый век – век Чингисхана.
Я переночевал в очень уютном отеле «Чингисхан» и на следующее утро прочитал лекцию о российско-монгольской дружбе монгольским товарищам. Монгольские товарищи меня горячо поддержали. На банкете мы выпили за дружбу все того же «Чингисхана», сели в автобус и поехали в степь.
Я утверждаю: Монголия, если забыть о ее смогах и пробках, – самая красивая страна на земле. Утверждаю это как прапраправнук бабы Алёфы. Мытый малахит разнотравья. Скалы-горы таких причудливых форм, что от каждой новой хочется вскрикнуть. В них хочется вглядываться, как в облака. Вгляделся так – похоже на ящерку. Вгляделся по-другому – кленовый лист. Один раз я действительно вскрикнул, когда вместо белых юрт-гэров под скалой, похожей то ли на черепаху, то ли на человеческую голову, как мираж, появились разноцветные индейские вигвамы.
Оказалось, здесь снимали фильмы про индейцев. Те самые, из моего детства, с югославским актером Гойко Митичем, которому так хотелось подражать. Особенно тому, как он легко запрыгивает на крыши и скалы выходом силой сразу на две руки.
На поворотах дороги, как заснувшие часовые, высились груды камней-«обо», обереги путников.
Мы пообедали в гэре, погуляли по степи, по лесистому склону священной горы Богдо-Ула. Там пахло хвоей и карамелью. Ветер колебал траву. Она была то густым темно-зеленым бархатом, то, метнувшись в противоположную сторону, ослепительной фольгой.
К вечеру мы поехали назад, в Улан-Батор.
Я понимаю, что есть миллион описаний закатов. Но, описывая закат в миллион первый раз, скажу, что здесь, в Монголии, он – мыслящий, или, лучше сказать, словно бы ворожащий. Он действительно похож на разумное существо, на какого-то алого шамана, медленно растворяющегося в воздухе и торжественно творящего свое предсмертное камлание. Поверьте: это не стилистическая фигура. Это – правда.
Следующий день был моим последним днем в Монголии. Вечером предстояла поездка в аэропорт. А рано утром я поехал в монастырь Гандан, где у меня была заказана экскурсия.
В Гандане меня встретил лама Василий. Лет тридцати пяти. Бурят по национальности. Мы были очень похожи: оба в очках, коротко стриженные, с одинаковыми эпикантусами. Василий – чуть выше и плотнее, нос слегка приплюснутый. Он проводил персональную экскурсию. Мы подружились.
Не помню, сколько десятков тысяч тугриков стоила эта экскурсия. Тугрики похожи на подшивки «Литературной газеты» за 1973–1975 годы, которые я упорно храню на антресолях у себя дома. Зачем – неясно. Наверное, из любви к Слову. Кажется, четыре тысячи тугриков – это один доллар. Но я могу ошибиться: у меня плохо с математикой.
Я выдал Василию подшивку литературных тугриков, и экскурсия началась. Сначала Василий рассказал и показал мне все, что полагается, про Гандан. Я это пересказывать не буду: об этом можно прочитать в книжках. Или съездить и посмотреть, что интереснее. Потом мы разговорились.
– По профессии я математик, – сказал Василий. – Закончил мехмат в Улан-Удэ. Потом – аспирантуру. Когда я защитил диссертацию по комплексному анализу, я вдруг внезапно понял, что Будда был прав… Вы, случайно, не математик?
– О нет! Скорее наоборот…
– А кто, если не секрет?
– Не секрет. У нас в МГУ говорят, что факультеты бывают точные, естественные, неестественные и противоестественные. Так вот я – с противоестественного факультета. Преподаю такие странно-туманные вещи, как, скажем, семиотика, герменевтика и культурология.
– Ясно. Вы – мировед-космолог.
– Вроде того.
– Так вот там, в моем математическом комплексном анализе, есть такая загадочная величина «I». Так называемая мнимая единица. Никто не может понять, что это такое, но она есть, и без нее никак нельзя обойтись. И вот в один прекрасный момент я вдруг понял, вернее, почувствовал, что «I» – это и есть та самая буддийская Великая Пустота! И поехал учиться сюда, в Гандан. Закончил я сначала факультет восточной медицины…
– Ух ты! И вы умеете лечить?
– Нет. Вернее: умею, но не могу. Не имею права. Дело в том, что диагноз надо ставить по пульсу. А для этого нужны очень чувствительные чуткие пальцы. Но я раньше занимался боксом. Был даже мастером спорта и чемпионом Улан-Удэ в полутяже… Вот пальцы и отбил… Вы, кажется, не занимались боксом? – спросил он, внимательно глядя на мой нос.
– О нет, – сказал я, скашивая глаза к переносице. – Я ничем особо не занимался… Так… как говорится, конной греблей на коньках… И вообще я больше насчёт поесть…
– Ясно. Хорошее дело. Одобряю. Так сказать, кишкоплут-любитель…
– Вот-вот…
– Так что пришлось мне идти сначала в астологию, а потом уже – в Цанит.
– Что это такое?
– Высшее ламаистское богословие.
Ничего себе, думаю: мастер спорта по боксу, кандидат математических наук, медик-астролог, богослов… а я – профессор-треполог, который, чтоб не сдохнуть с голода, с утра до вечера преподаёт «жи-ши» абитуриентам. Стыдно, Вова.
– Сегодня в четыре буду защищать диплом.
– Ух ты! Тема, если не секрет?
– Никакого секрета. Если по-простому, то примерно так: «Развитие идей классической буддийской школы Вайшешика в доктринах Галупты и творчество ундер-гегена Заназабара 80–90-х годов 17 века».
Я помолчал:
– Это, значит, если по-простому…
– Ну да… Наверное, поеду года через три на Тибет в Лхасу.
– Завидую, – вздохнул я.
– Сейчас в Лхасу можно всем. И вам можно. А раньше туда никого не пускали. Даже самого Рериха не пустили в Лхасу. И Пржевальского тоже.
Василий внимательно посмотрел мне в глаза.
– Извините, но мне кажется… как бы это лучше сформулировать… Вы – наш человек.
– В смысле – бурятский монгол?
– И это тоже.
Я рассказал ему вкратце историю Алевтины-Самоедки.
– Интересно, – сказал он. – Очень интересно. Хотя дело, разумеется, не только в вопросах крови… Знаете что, когда приедете в Москву, попробуйте померить себе глаза.
– ?
– У бурханов, скульптур будд, о которых я вам рассказывал во время экскурсии, длина глаз – четырнадцать ячменных зерен, а ширина – четыре. Померьте себе глаза. Нет, нет, вы, конечно же, – не будда! И я тоже не будда. Но есть некие внешние мистические признаки… как бы это сказать… предрасположенности к поиску Великой Пустоты.
– Ой!
– Да. Это глаза, мочки ушей, форма пальцев на руках и ногах, конфигурация пятки… Ну и так далее. Есть и еще всякие разные признаки. Но о них можно не говорить. Они очень редки. Так сказать, факультативны.
– Почему же?! Очень интересно! Говорите, говорите…
Василий помолчал, как-то странно оглянулся вокруг себя влево:
– Ну, скажем, родинка… извините… на попе.
Теперь помолчал я. Потом несвойственным мне глухим фальцетом спросил:
– С какой, разрешите полюбопытствовать, стороны.
– В принципе можно с любой, – очень серьезно и вдумчиво ответил Василий, – но желательно слева. И побольше. А что?
– А то самое, – сказал я сдавленным басом, поправив очки, заговорщически кивнув головой куда-то назад влево и вниз.
– Поразительно! – хриплым шепотом воскликнул Василий, тоже поправив очки. – И у меня, простите, то же самое…
После небольшой паузы он твердо добавил:
– Нам с вами обязательно надо съездить в Лхасу.
С Василием мы переписываемся по интернету, собираемся на Тибет. Когда соберемся – не знаю. И проблема даже не в деньгах и не в отсутствии свободного времени. Дело-то ответственное!
Бывает, пардон, приспустишь слева штаны перед зеркалом, поглядишь на нее, родную, и думаешь: «А вдруг я лама?» Как сказал классик, принц неизвестной породы. Инкогнито с мистической отметиной?
Интересно, была ли родинка на попе у Чингисхана?
Кстати, а у вас есть на попе родинка? Если есть, предлагаю познакомиться…
Писатель из Пука
Посвящается Петеру из Мюнхена
Меня пригласили в Мюнхен прочитать несколько лекций. В местном «Литературном доме». Я приехал. На неделю. С женой. Все-таки Мюнхен, Бавария.
По-немецки я не говорю. Но первая же услышанная мною на улицах Мюнхена фраза была мною понята. Мало того – она была немецкой до мозга костей.
На переходе моя супруга решила по доброй московской привычке перейти улицу на красный свет. Машин не было. Миловидная немецкая бабушка, чем-то неуловимо похожая на дедушку, строго и назидательно сказала:
– Юнге фрау, дас ист рот.
С этого момента мы переходили улицы только на «грюн». А на «рот» – ни боже мой! Хотя ни одного «постового» я в Мюнхене так и не увидел.
А выражение дедушкоподобной бабушки в нашей семье стало крылатым. Потянется, например, супруга, сидящая на диете, за шестым пончиком, а я ей:
– Юнге фрау, дас ист рот.
Действует очень эффективно.
И всё же: в Мюнхене переходить улицу на красный – всё равно что в Москве, напившись, лезть в драку с милиционером на трёх вокзалах.
В Берлине толпы немцев, турков и китайцев переходят улицу на «рот». В Мюнхене – ни одного.
Потому что разница между Берлином и Мюнхеном, между Бранденбургом и Баварией – как между Чукоткой и Краснодаром. Я, конечно, преувеличиваю, но не очень. Пару слов о Мюнхене и Баварии я все-таки скажу. Не удержусь.
Бавария и Мюнхен – это поразительное сочетание почти маниакального порядка и ликующего изобилия. Тут было всё. Тут спутаны главные нити европейской истории, культуры и геополитики. Такое ощущение, что это не страна («земля», что по сути одно и то же) с территорией меньше Тверской области, а – как минимум – пол-Европы. А то и полмира. Привожу общеизвестные факты.
Здесь, в Мюнхене, была изобретена масса самых неожиданных вещей: от фильтра для кофеварки (изобретатель – женщина) и летательного аппарата до компьютера.
Здесь произошла настоящая мировая революция в искусстве, когда в 1911 году на выставке группы «Синий Всадник» полунаш-полунемецкий Василий Кандинский продемонстрировал свою первую абстракционистскую картину.
Мюнхен вообще – пуповина революций. Хотя по этимологии «Мюнхен» – город монахов (Munchen), поскольку начинался он с монастыря.
Здесь зародился нацизм. 24 февраля в пивной «Хофбройхаус» (Hofbrauhaus) со своей национал-социалистической программой выступил Адольф Гитлер. А через три года устроил «Пивной путч».
«Хофбройхаус» жив-здоров. Там и сейчас выпивается ежедневно более 10 000 литров пива. И никаких программ и путчей. Народу там – как в советском шалмане. Пока к тебе подбежит вспененный официант со вспененной же кружкой (что-то вроде загнанного коня с веткой сирени) – можно три раза выучить немецкую грамматику.
Здесь же, в Мюнхене, можно сказать, зародился большевизм. Тут на Кайзерштрассе, 46 в 1900–1902 гг. жил господин Майер (Ульянов-Ленин) и трудился над книгой «Что делать?». Тут же издавалась «Искра», впоследствии ставшая «Правдой».
Ленин – умер. Хотя и остался «живее всех живых».
Кайзерштрассе – тоже жива-здорова. Красивая улица в грюндерском стиле.
В Мюнхене в 1919 году была провозглашена первая в истории Европы Баварская Советская Республика. Советская Бавария прожила меньше трёх недель. Сейчас о ней напоминает только пиво «Красная Бавария», довольно вкусное. Как, впрочем, и все более чем 700 сортов баварского пива (по числу пивоварен: это, кстати, четверть всех пивоварен мира). Если вы захотите продегустировать все баварские сорта пива – вам потребуется почти два года: по сорту на день.
По странному стечению обстоятельств, именно на родине «Советской Баварии» в течение десятилетий работала самая антисоветская радиостанция «Свобода», немало сделавшая для развала СССР.
Мюнхен, будучи одним из самых «типично немецких» городов, – вместе с тем один из самых «русских» городов Европы. Здесь жили Фёдор Тютчев, Гайто Газданов, Фёдор Степун и сотни других наших знаменитых соотечественников. И не только наших. Из 1,3 млн жителей Мюнхена – более 300 тысяч иностранцы. Каждый четвёртый.
Мюнхенцы – очень общительные и, что кажется уж совсем невозможным в Германии, – невероятно остроумные люди.
При этом половина жителей Мюнхена ведут одинокий, замкнутый образ жизни. Почти 50 % мюнхенцев не имеют семьи.
Бавария – пожалуй, самая экономически и финансово развитая земля Германии. (Хотя именно здесь кода-то свирепствовала 30-летняя война, уничтожившая уйму населения). В одном только Мюнхене около 100 банков. Здесь процветают BMW, Siemens и прочие Rodenstock’и. Баварец, мюнхенец – воплощение деловитости и предприимчивости.
Но испокон веков эта земля и этот город порождали неисправимых идеалистов и небожителей. Наверное, самый знаменитый из них – Людвиг II («Сказочный король»), полностью ушедший в свои грёзы, навеянные, с одной стороны, образами Версаля и Людовика Солнца, а с другой – музыкой Вагнера и немецкой мифологией. Весь военный бюджет страны во время войны с Пруссией Людвиг потратил на строительство своих сказочных замков. Самые сказочные – Линдерхоф и Нойшванштайн.
По поводу последнего все мюнхенцы острят одинаково: не «Нойшванштайн», а «Нойшвайнштайн». «Шван» – это лебедь, а «швайн» – свинья. Получается что-то типа Новосвинска. Ха-ха. Немцы шутят.
Там, в своём Новосвинске, Людвиг жил по принципу «ушёл в себя, вернусь не скоро». В результате чего Бавария окончательно утратила независимость, а сам Людвиг II утонул при невыясненных обстоятельствах. При этом баварцы трепетно любят своего вдрызг разорившего их «сказочного короля». Впрочем, сейчас, в наши дни, толпы туристов вполне компенсировали людвиговское расточительство.
Словом, Мюнхен и Бавария – это целая вселенная.
Я приехал в Мюнхен уже после окончания знаменитого Октоберфеста, праздника пива, рулек и сосисок (конец сентября – начало октября). Считается, что застать Октоберфест – это круто. Не знаю.
Конечно, во время этой пивной вакханалии в Мюнхен приезжает 6 млн человек, выпивается 6 млн литров пива и 30 тыс. литров вина, съедается 600 тыс. цыплят, 60 тыс. свиных рулек, 300 тыс. порций свиных сосисок (порция – две огромных, как сама свинья, сосиски) и т. д. и т. п. Всё это впечатляет.
Но мне милей тихие пересменки.
Я жил в гостинице «Штефани» на Тюркенштрассе. В пяти минутах ходьбы до центра. За окнами уютно цокал трамвай. Ветка каштана постукивала в стекло. Пахло выпечкой и каминным углем.
Рядом с моей гостиницей находилось кафе с романтическим названием «Пук». В гидах написано, что в «Пуке» искрометно завязываются знакомства. (Так оно и произошло. Но об этом ниже.)
Для вегетарианцев гиды рекомендуют ресторан «Князь Мышкин». Он здесь, недалеко. (Связь между Мышкиным и вегетарианством осталась для меня тайной.) Я не вегетарианец, поэтому питался преимущественно белыми, специфически баварскими сосисками «вайсвурт».
«Вайсвурт», оказывается, надо есть днём. После 18.00 есть «вайсвурт» – это дурной тон. Как у нас пить водку до 11.00. Дело в том, что раньше, лет 300–400 назад, сосиски делали утром, а к 18.00 они портились. Времена прошли, но, как говорится, «осадок остался».
Кстати сказать, баварские сосиски не варят, а просто разогревают кипятком. Берётся сосиска и кладётся в горячую воду. Такая сосиска называется «припущенной». Варить баварские сосиски – это всё равно что кипятить квас или жарить солёные огурцы. Варварство.
В Баварии какой-то странный жмотизм с хлебом. Считают каждый кусок. Но хлеб – очень вкусный.
Еще я ел «бифлямот» (говядину по-мюнхенски) и «шляхт-пляттэ» (ассорти из сосисок и колбасок). Сытная пища. Во французских путеводителях написано буквально так: «В Мюнхене вы хорошенько натянете кожицу на животике». Натянете, еще как. Особенно если с пивом.
У баварцев масса историй, легенд и баек о пользе пива.
Например, в Баварии, в двух с половиной часах езды от Мюнхена, есть замечательный город Ротенбург. Ротенбург – город-шкатулочка. Всё средневековое. Ни один древний кирпич не уничтожен. (Странно, но город встретил нас песней «Распрягайте, хлопцы, коней…». На площади пел наш хор.)
А всё вот почему.
Однажды нехороший северный император захватил Ротенбург и решил его разрушить. А потом ради хохмы сказал: «Я не разрушу Ротенбург, если кто-нибудь из вас ротенберхцев, зараз, не отрываясь, выпьет 3,5 литра вина». Тогда из толпы вышел градоначальник Майстер Трунк и выпил. Причем без особых усилий и даже с большим удовольствием. И город был спасен.
Весь Мюнхен уставлен львами (как, например, Прага – коровами). Лев – символ Мюнхена. Львы – раскрашены и разряжены. Самый трогательный манекен: явно пожилая львица в нижнем женском белье. Похожа на Ирину Аллегрову.
Музеев в Мюнхене страшное количество. Старая и Новая Пинакотеки. Музей современного искусства. Очаровательная вилла Штука. О, этот немецкий язык! Например, картина, изображающая ангела, сторожащего вход в рай. По-немецки: «Вахтер рая».
Баварию мы объехали с супругой преимущественно на поезде. Во все интересные места поезда идут либо через мистический населенный пункт под названием Бухло (Buchloe), либо – минуя Бухло. Если не через Бухло – то без пересадки, а если через Бухло – то с пересадкой в этом самом Бухле.
В малепусеньких замках по дороге, скажем, в замке Ослика (Харбург), уютная немецкая бабушка-экскурсовод рассказывает массу трогательных деталей из средневековой жизни. Например, что гусиные перья для письма брались только из левых крыльев. Не знал. О том, что на средневековых портретах никто никогда не улыбается, потому что тогда не было стоматологов. Не догадывался.
В средневековых немецких замках пахнет цветочным мылом.
Но бог с ними, с замками.
Мы вернулись из поездки в Линдерхоф и Нойшванштайн вечером. Жена устала и пошла спать. А я решил все-таки поужинать в кафе «Пук». В том самом, где быстро сводятся знакомства. Не подумайте чего плохого. Просто я хотел съесть шляхт-пляттэ и запить его пивом. Растянуть кожу на животике.
Обычно в «Пуке» очень шумно и громко играет музыка. Сейчас было тихо и малолюдно. Пока несли пляттэ, я листал русский гид по Баварии. Что-то выписывал в записнушку. Терзала мысль: надо что-то писать. Побывал в Баварии. О чем писать? О пинакотеке и вилле Штука? Про них и так все знают. Тоска.
– Извините, вы из России?
Я увидел напротив себя моего ровесника. Как и я, в очках. С кружкой пива и тоже с записной книжкой. Он был слегка навеселе.
– Простите, что беспокою, – сказал он на хорошем русском, но с обычным немецким акцентом.
– Ничего-ничего. Пожалуйста. Да, я из России. Из Москвы.
– Меня зовут Петер, – он сел.
– Владимир. Очень приятно.
– Взаимно. Я недавно был в Москве.
– Понравилось?
– О да! Шумно, конечно. И темп жизни… Но…
– Это правда. Здесь потише.
– О да! Понимаете… Я журналист. Можно сказать, писатель. Ну… Не то чтобы… Пишу в журнале.
– Интересно. А я преподаватель. И о чем же вы пишете?
– Обо всем. О жизни, об интересных историях, о приключениях, путешествиях…
– Забавно.
– Да, это забавно. Но… Знаете, это очень трудно – каждый месяц сочинять какую-нибудь интересную и смешную историю. Такую, чтобы ее читали. Чтобы она нравилась.
– Догадываюсь.
– Нет, вы не представляете себе, как это нелегко… Я написал уже, по-моему, двести или триста рассказов! – Петер явно волновался. В его голосе гордость переплеталась с волнением.
– Ого! О’Генри написал, кажется, двести.
– Да, – печально улыбнулся Петер. – Двести восемьдесят семь. И умер. Но я не собираюсь умирать! Я напишу еще двести восемьдесят семь рассказов. И еще семьсот восемьдесят два!
– Обязательно напишете! – сказал я, а про себя подумал: «Хрен ты столько напишешь».
Петер решительно отпил пива и еще более решительно произнес:
– Сейчас мне нужно написать что-нибудь интересное о Москве. Не зря же я туда ездил. Но я никак не могу придумать – что именно.
– Напишите о Красной площади.
– О ней уже все написано.
– О Большом театре… Об Арбате…
Петер отмахнулся:
– Когда я учил русский язык, я все время читал про Большой театр, про Гагарина, про Красную площадь… Нет, это не то! Нужна какая-нибудь интересная история. Как это по-русски… Житейная…
– Житейская.
– Вот-вот. Из жизни. Мой журнал называется «Семья»… «Ди фамилие»…
Я непроизвольно присвистнул:
– Хорошее название!
И автоматически мысленно добавил: «А главное – редкое».
– Нужен какой-нибудь сюжет. Забавный и понятный, – не унимался Петер. – Я понимаю, что это глупо и как это по-русски… навязывательно… Навязательно…
– Навязчиво. Да нет, Петер, мне очень интересно. Вы не представляете, как мне это интересно.
– Спасибо, Владимир! Да, это глупо и… навязчиво! Но, может быть, вы можете что-нибудь посоветовать. Нет-нет… Если…
– А знаете что, – сказал я. Причем совершенно неожиданно для самого себя. Ну, прорвало: – Напишите, как будто вы пришли в какое-нибудь московское кафе…
– Так-так.
– С каким-нибудь коротким и смешным для немецкого уха названием… Обыграйте какой-нибудь каламбур. Типа «шван» и «швайн»…
– Так-так.
– И там к вам будто бы подсел русский журналист, который хочет написать что-нибудь о Германии. О Мюнхене, например… Потому что он только что там был. А раз был – надо написать. Логично?
– О да! Логично. Как это по-русски… история из зеркала.
– Ну да, зеркальная история. Можете написать, что он работает в какой-нибудь газете, которая называется… скажем, ну… «Моя семья».
– Гениально! Зеркальная история…
– Ну, а дальше – сами знаете… Не мне вас учить. Приплетайте про Красного Гагарина с Большим Арбатом.
– Гениально! Йа, йа! Гениально!
В это время мне принесли шляхт-пляттэ и пиво. Мы чокнулись.
– За рассказ! – сказал я.
Пауза.
– За наш рассказ! – сказал Петер тихо и многозначительно.
Получалось, кстати, точно как в фильме «Подвиг разведчика». Только зеркально наоборот. Помните? Немецкий офицер провозглашает тост:
– За победу.
Немцы выпивают. А наш разведчик красавец Кадочников ждет, пока фашисты выпьют, и тихо говорит:
– За нашу победу, – и пьет отдельно. Классный момент!
Петер сердечно меня поблагодарил, мы обменялись визитками, и он быстро ушел. Писать, конечно. Куда же еще? По себе знаю. На память надейся, а мысль запиши. «Мысль не в книжке записной – это зимний снег весной».
К утру мой рассказ был готов. Думаю, у Петера тоже.
Через месяц на мою электронную почту пришло письмо от Петера. К письму с приветствиями и благодарностями был прикреплен рассказ, который назывался «Журналист из “Му-му”». С посвящением: «Посвящается Владимиру из Москвы».
Словом, когда б вы знали, из какого «Пука»…
Буддой будешь? Буддой буду
В Таиланде я бывал несколько раз. То по работе, то, что называется, «на отдыхе». Судьба меня вообще постоянно сводит с тайцами. То у меня студенты-тайцы, то у моих друзей близкие знакомые тайцы.
А тут пару лет назад одна моя коллега и хорошая подруга вышла замуж за тайца. Мы познакомились. Очень интересный персонаж.
Полное имя у него длинное и труднопроизносимое. У них вообще положено давать шестизначные торжественные имена и названия.
Это у нас унитаз «Дебют», «Банк Каспийский» (прогорел, потому что похоже на банку сами понимаете с чем), торт «Еврей» (я не шучу), бассейн «Офелия» и т. д. Человеческие имена тоже у нас забавные. Я знавал, например, неких Генриетту Мохнатову и Аделаиду Задову. Ну, зачем Задовой имя Аделаида? В качестве моральной компенсации, что ли? Ни в склад, ни в лад. Это же как Путину кокошник.
Словом, называем мы не очень думая.
Нет, тайцы подходят к этому вопросу совсем по-другому. Хрестоматийный пример: Бангкок (буквально: «сливовое поселение») официально имеет название, вошедшее в Книгу рекордов Гиннесса по своей длине и вычурности. Это что-то типа «Великолепного и Процветающего Царства, Восхитительной Столицы Девяти Драгоценных Камней, Города Ангелов, Который Нельзя Завоевать, Места, Вмещающего Все Божественные Сокровища Вселенной, Всех Богов и Духов, Способных Бесконечно Перевоплощаться, а Также Самых Великих Владык и Самого Великого Дворца…» и т. д.
Муж моей подруги имеет примерно такое же имя, но он попросил звать себя просто Мишей. Судьба Миши – четкое отражение сути Таиланда. Попробую доказать.
Миша родился в «сливовом поселении», закончил школу, а затем лингвистический факультет (там он блестяще выучил русский, английский и китайский) и факультет экономический. Потом год прожил в буддийском монастыре.
В Таиланде двадцать четыре тысячи монастырей. И каждый таец должен хотя бы неделю прожить в монастыре монахом. Можно – месяц, можно – всю жизнь. Полная свобода. Тайцы, кстати, называют свою страну Муанг-Тай, т. е. Страна Свободы.
Миша жил в монастыре год. Изучал буддизм, астрологию, медицину, медитировал, созерцал, углублялся. А заодно активно занимался муай-таем, тайским боксом. Им он увлекался с детства и достиг серьезного уровня мастерства.
Муай-тай придумали 800 лет назад, еще в XII веке. Согласно легенде, в войне с бирманцами некто Ной Пханом победил один десятерых сильнейших бирманцев.
Сейчас на тридцать миллионов мужчин в Таиланде приходится почти сто пятьдесят тысяч профессиональных боксеров. Это по официальной статистике. То есть каждый двухсотый таец – боец. На самом деле бойцов больше.
Бить в муай-тае можно почти всем. Европейцы запретили у себя удары локтями и коленями по голове. То есть самую «изюминку» настоящего муай-тая. Есть, правда, и еще одна «изюминка» – удар подбородком, один из самых коварных. Им тайские бойцы владеют в совершенстве. Настоящий муай-тай, кстати, подразумевает обертывание рук веревками и облепливание веревок разогретым толченым стеклом. Так что тайцы – серьезные ребята.
После монастыря Миша ушел в туристический бизнес. В основном работал по российскому направлению. Часто бывал в России. Организовал сеть тайских ресторанов в Москве, Питере и других крупных городах.
Тайцы, при всей своей тяге к торжественным названиям, глубокомысленной буддийской созерцательности и патологической склонности к мордобою толченым стеклом, ужасно шустрые ребята.
Таец должен постоянно что-то предпринимать, крутиться, изворачиваться. Интересно, что именно тайцы ввели в буддийское искусство образ шагающего Будды. У всех других буддийских народов Будда стоит, сидит или лежит. А у тайцев еще и шагает.
У них ценятся конкретные деловые качества человека. А дальше – «кто первый встал, тому и тапки». Один тайский экскурсовод, помню, долго и с уважением рассказывал о том, как каждый год тайцы делают набеги на территорию Камбоджи и вырубают там леса. Вырубили – вывезли. Вырубили – вывезли. Я говорю:
– Это же нехорошо! Вы же делаете плохо камбоджийцам.
А он отвечает:
– Когда толстая дурак спит, умная худой ест ее рису, – и заливисто рассмеялся.
Несмотря на распадежовку, сказано неплохо.
В тайских сказках (которые неглупо почитать, наряду с путеводителями, перед посещением Таиланда) хитрец заяц все время «делает» дурака-тигра. Самый популярный герой тайского фольклора с древних времен – некто Си Тханон Чай, который похож то ли на Ходжу Насреддина, то ли на Швейка, то ли на Санчо Пансу.
Дураки у тайцев всегда наказываются жестоко. Например, в тайской литературе широко распространен следующий «бродячий» сюжет: девушка ловко обманывает своих (обычно – семерых) глупых и самоуверенных молодых людей, ловко играя на их чувствах, потом продает их в рабство на крайне выгодных для себя условиях, а в конце, когда пользы от них уже нет никакой, убивает. Милый такой, гуманный сюжетец.
Таиланд – это страна, где чуть ли не треть женщин готовы заниматься проституцией и не видят в этом ничего предосудительного. Но вместе с тем: это по сути дела единственная страна в Юго-Восточной Азии, которая никогда ни под кого, пардон, «не легла» и никогда не была чьей-нибудь колонией. Как Россия в Евразии.
Между прочим, тайки, если им изменил муж, согласно местной традиции, могут (и даже должны) ночью отрезать мужу, опять пардон, его мужское достоинство и скормить его уткам. Непременно уткам. Традиция такая, а соблюдать традиции – святое. Представляете, что будет, если феминизм по-настоящему докатится до Таиланда? Представить страшно. Словом, утки будут сыты.
В этой стране все поголовно улыбаются. Приветливо и искренне. Но, с другой стороны, тайцы на протяжении всей своей истории были настоящим кошмаром для окружающих народов, особенно для кхмеров. «Рейды» тайцев на окрестные народы в фольклорах этих народов с чем только не сравниваются: с налётом саранчи, с набегом стада бешеных слонов, с наводнением, с засухой.
К сожалению, я так и не выучил тайский язык. Но я очень люблю слушать тайскую речь. Один раз я встретился с Мишей и пожаловался, что у меня болит голова. Миша сказал:
– Давай присядем.
Дело было на Гоголевском бульваре. Мы присели на скамеечку.
– Теперь сиди тихо, молчи и слушай.
Миша положил ладони мне на голову и стал что-то говорить по-тайски. Это явно были стихи.
Можете не верить, но через пять минут целебной полудремы у меня прошла голова. Кстати, говорят, такие же фокусы можно проделывать и с итальянским.
В тайском языке 20 согласных, 24 гласных (у нас – 6!), да ещё 5 тонов. Кроме того, тайский язык устроен таким образом, что на нем очень легко рифмовать. Поэтому любой таец – что-то вроде Винни-Пуха. Ему очень трудно удержаться от какой-нибудь пыхтелки или сопелки. Скажем, во время похорон очень часто буддийский священник не удерживается и тут же импровизированно сочиняет длиннющую элегию о покойном.
Но при этом тайцы очень ценят лаконичность и меткость.
В тайском фольклоре очень распространен жанр краткого изречения, вроде нашей пословицы. Почти всегда – с внутренней рифмой. Все народные афоризмы тайцев четкие, конкретные, без всякого ханжества и сусальности. «Каждый хочет вырастить рис на чужой спине». «В стране кривых старайся быть кривым». «Хитрец переносит пучки соломы, а дурак – бревна». «Бегущего слона за хвост не остановишь». И т. п. Вообще тайцы люди терпимые и вежливые, но дошедшую до маразма западную политкорректность не признают и вряд ли когда-нибудь признают.
Точно так же делово и четко тайцы относятся к судьбе, карме и прочим мистическим материям.
Миша рассказал мне следующее:
– Если у тебя что-то не так, значит, виноваты звёзды. Если виноваты не звёзды, значит, тебе вредят демоны. Если демоны тебе не вредят, значит, тебя наказывают боги. А если боги тебя не наказывают – значит, дело в карме, и тут уже ничего не поделаешь. Звёзды, соответственно, можно просчитать. Демонов – либо обмануть, либо – задобрить. Богов хорошенько попросить через жертвоприношение. А карму исправлять примерным поведением.
Я его попросил «исследовать» меня. Он немного поколдовал и сказал так:
– Звёзды в порядке; есть один демон-шкода, но я с ним договорился; богам до тебя особого дела нет; карма в норме. В следующей жизни будешь, скорее всего, таксистом или певцом.
Это, учитывая, что у меня топографический кретинизм и в школе была твердая тройка по пению.
Ну, раз приказано таксистом – значит таксистом. Водителем тук-тука (это местное такси, такая таратайка с открытым кузовом) в Стране Свободы.
Свобода – это, наверное, главное ощущение, которое испытываешь в Таиланде. Я, помню, испытал его в полной мере, когда во время одной из командировок в Бангкок с компанией коллег-журналистов ехал в тук-туке и пил вино из горла. А водила тук-тука, старик с баклажанной кожей, мужественно вел свой тук-тук по страшным бангкокским пробкам и пел что-то своё сугубо тайское. Всеми своими 20 согласными, 24 гласными и 5 тонами. О родном Муанг-Тае. И мы тоже пели, как могли. Про «нас не догонят». Было это лет семь назад.
А в прошлом году я опять должен был лететь в Муанг-Тай. По делам. Вместе с Мишей.
Сначала мы прилетели в Бангкок, в местный университет. Был сезон муссонов. И с неба, как из жемчужного сита, сеял мелкий теплый дождь, качая какие-то горячечные, тревожные орхидеи.
Золотые женственные будды в гулких монастырских дворах под дождем жарко потели золотом и блаженно улыбались, как одалиски в хаммаме.
Беззубо жамкала, обсасывая днища хрупких лодок, тяжелая малахитовая вода в каналах Бангкока.
Ночами в сладком соевом смоге Бангкок рычал, как огромный неоновый тигр. И сердце мое, помню, стучало, как раскаленный орех. И было как-то по-подростковому жутко и радостно.
Когда мы покончили с делами в университете, мы на несколько дней слетали на остров Пхукет. И не просто так. Дело в том, что Миша еще в Москве однажды неожиданно спросил меня:
– Слушай, а хочешь попробовать стать буддой?
– Ничего себе вопросик…
– Я тебя спрашиваю: хочешь?
– Ну, предположим, хочу.
– Сделаем, – сказал Миша с интонацией Крамарова из фильма «Иван Васильевич меняет профессию». И поведал следующее. Слушайте.
На острове Пхукет, в Андаманском море, есть бухта Пханг-Нга. В бухте Пханг-Нга есть морской тоннель. Надо заехать в этот тоннель и ровно «за восемь вздохов до заката» очутиться в гроте Тхам-Лот.
Восемь – потому что в буддизме есть «Великий Восьмеричный Путь к Нирване».
Если ровно на твоем восьмом вздохе, вернее – выдохе, солнце коснется моря, непременно на восьмом, твоя жизнь закончится нирваной и ты станешь буддой. Не прямо сейчас, конечно. А в глубокой счастливой старости.
Вот такие мистические дела.
Мы плыли по бухте Пханг-Нга на моторной лодке, от которой оставался шлейф, похожий на плавленое стекло. Журчание воды напоминало далекий детский смех.
Ветер пах прохладным замшелым камнем, и казалось, что ветер – зеленый. Море постоянно меняло цвет: оно было то чернильное, то аквамариновое, то нефритовое.
Возле тоннеля Миша заглушил мотор и перешел на весла и шест.
В тоннеле было оглушительно тихо. Вопросительные всхлипывания воды только подчеркивали эту тишину. Блики воды на сводах – откуда-то из детства. Или из прошлой жизни.
Мы начинаем вплывать в грот Тхам-Лот. Предзакатный воздух плотнеет, сгущается, приобретает васильковый оттенок.
Мы заворачиваем за крайнюю скалу грота и видим золотой шар солнца. Это именно золотой шар. Вот он: литой, с искрящимися шероховатостями. Кажется, что его можно потрогать рукой.
– Начинай дышать, – говорит Миша.
Я глубоко вдыхаю и выдыхаю. Раз, два, три…
Начинает приятно кружиться голова.
Я делаю восьмой вдох и восьмой выдох. Мне кажется, что у меня темнеет в глазах. Но – это солнце касается моря и тут же, как по волшебству, мгновенно превращается из золотого в кроваво-красное.
Миша смеется:
– Успел?
– Кажется, да.
– Буддой, значит, будешь…
Значит, буду. А скорее всего нет. Потому что все это, конечно же, всего лишь красивая туристическая сказка. Но разве в этом дело?
Главное – что солнце можно было потрогать рукой. И что вода была – как детский смех. И что тревожно качались под дождем орхидеи. И с блаженных муссонных будд стекало золото. И так сладко пелось и пилось в тук-туке.
Разве не так?
Аси нет
Ася Печерица, моя приятельница по университету, – очень невезучая. Неудачница. Это бывает. По себе знаю.
Вообще-то я не понимаю, что такое «неудачник». Бывает, что человеку по жизни не везет, а он счастливый. И наоборот: пруха обормоту – сказочная, а он вечно в депрессии. Темное это дело. Но предположим, что все-таки есть люди везучие и невезучие. О везучих людях говорить скучно и неинтересно, а вот о лузерах – одно удовольствие.
Невезучие люди бывают разные. Но в целом, по моим скромным наблюдениям, их можно разделить на два типа.
Одни всю жизнь страдают от своего невезения. Ноют, плачут, обижаются. Достают окружающих.
Другие – над своими неудачами ржут, тем самым продлевая себе жизнь и улучшая цвет лица. Мало того: они просто не могут без лузерства. Если вдруг с ними хотя бы день не происходит ничего невезучего, они начинают тревожиться, потому что – непорядок. Кроме того, такие люди вообще склонны относиться ко всему на свете весело.
То есть всех неудачников можно разделить на неудачников-пьеро и неудачников-арлекино.
Ася (в отличие от меня, типичного пьерошки, который упорно прикидывается залихватским арлекино) относится ко второй категории. Более жизнерадостного человека я никогда не встречал.
Общую невезучесть Ася унаследовала у своей мамы, Татьяны Ивановны, которая, наоборот, классический пьеро. Ее (Татьяны Ивановны) недолгий (двухлетний) муж, Семен Сергеевич, автор Аси, а также хронический бабник, алиментщик и игроман, говорил: «Таня – тихая, как моль, и несчастная, как окурок».
Помню, как ни позвоню Асе домой, слышу плачущий бас Татьяны Ивановны:
– Аси нет.
И тут же Асин колокольчик:
– Мам, дай сюда… Привет, Вовешка, дай денег немножко…
Семен Сергеевич всю жизнь был классическим жизнеутверждающим балбесом. Даже в тюрьме, куда он все-таки сел за неуплату алиментов, Семен Сергеевич (кликуха – «Лыба») заведовал художественной самодеятельностью и был массовиком-затейником.
А Ася стала удачным гибридом мамы и папы.
Аська вообще умеет во всем видеть смешное. И находит его в самых неожиданных местах.
Помню, как-то раз мы, студенты (была вторая половина восьмидесятых), на день филолога стояли в длиннющей очереди за вином. Стоим уже больше часа. Обстановочка, мягко говоря, стрессовая. Вино, говорят, кончается. Все кругом злые, как голодные бульдоги. А Аська ржет. В чем дело?
Оказывается, она втихаря сняла со стены официальную бумажку (такие, кстати, и сейчас еще висят, особенно в сельмагах), где черным по белому угрожающе пропечатано, что «алкоголь разрушающе действует на сердце, печень, почки, желудок, головной мозг и другие органы пищеварения».
Вина нам не досталось: кончилось прямо перед нами. Наши органы пищеварения в виде головного мозга остались неразрушенными. Но больше мы Асю с собой в очереди за вином никогда не брали.
Личная жизнь у Аськи, естественно, не сложилась и вряд ли уже сложится.
Еще на студенческой картошке ей очень понравился один ангелоподобный юноша Ваня из Сибири. Физик. С филологом Асей они романтично собирали свеклу.
Сентябрь. Аквамариновое небо. Нежные, лениво-золотистые молнии паутинок томятся в теплом воздухе. Поле. Сладко пахнет землей и соляркой (обожаю это сочетание). Кругом – груды свеклы, похожей на жирные уснувшие кометы.
Ася и Ваня, взявшись за руки, идут в счастливую даль. Даль – это бывший свинарник, оборудованный под барак для студентов.
– Надоела мне эта свекла, – говорит ангел-физик Ваня.
– Ваня… не «свекла», а «свёкла», – мягко парирует Ася. Ее любящее девичье сердце вступает в конфликт с филологическими мозгами. И другими органами пищеварения.
– А! Наплювать. Все равно свиням пойдет…
– Ваня… не «наплювать», а «наплевать». И не «свиням», а «свиньям» – постепенно затухает Ася.
– Дак то ж одноимённо… Где букву ни ударь – смысел ровный.
На этом роман с Ваней закончился.
Потом у Аси было еще много романов. И они продолжаются до сих пор. Но – всё «одноимённо». Но Асе – «наплювать».
Самый последний раз у Аси возник роман в городе Париже.
Дело в том, что у Аси всегда была одна заветная мечта – отметить день рождения в Париже. Желательно – юбилей.
Не удержусь и скажу: по мне, Асина мечта не то чтобы пошловатая, но какая-то слишком плоская, что ли.
Я, скажу честно, к Парижу остался равнодушен. Такое ощущение, что Париж как бы выветрился. Сдулся. Что-то по-настоящему щемящее в нем действительно было. Может быть, лет сто назад. Даже пятьдесят. Это чувствуешь, и даже немного жалко, что не застал. А сейчас… Город – как молодящийся старичок, экс-сердцеед. Плейбой с простатитом. Да к тому же жадный, чопорный, капризный, брюзгливый. Конечно, это дело вкуса, но мне больше по душе Прага или, скажем, Неаполь. А еще лучше Ярославль с Новгородом. Не говоря уже о Москве. А в Париже опять же кругом – французы. Как в том самом старом анекдоте. Помните? Решил Господь Бог сотворить самую прекрасную в мире страну и сотворил Францию. Посмотрел-посмотрел на дело рук своих и думает: нет, слишком хорошо, перебор. И населил Францию французами.
Но все это, как говорится, мои проблемы. Старею, выветриваюсь, брюзжу. Как Париж.
Переубеждать Аську я, разумеется, не стал. Мечты, даже самые завалящие, должны осуществляться. Особенно женские. И вот в свой сорокалетний юбилей Ася полетела в свою плейбойскую мечту. На неделю. Вместе со своей «закадыкой» Маней Запаровой, тоже ветераном невезения, но из разряда пьеро. У неудачников, к слову сказать, есть свои специализации. Маня – заслуженный мастер по переломам рук и ног, простудам, отравлениям, покусаниям осами и падениям на голову всевозможных полок и люстр.
Один неудачник – беда, два неудачника – катастрофа. Создается эффект резонанса.
Конечно, была задержка на семь часов в Домодедово. Конечно, в Париже потерялся Манин чемодан, который отыскался только через двое суток. Конечно, Аська потеряла двести евро. Или их у нее украли. И была пятичасовая пробка из аэропорта в отель. И долгие-долгие, хуже пробки, недоразумения в отеле, потому что Маня Запарова оказалась в факсе от турфирмы мадмуазель Zapor. Что очень повеселило Асю и очень огорчило Маню. Ладно. Наконец, всю неделю в Париже шел дождь, нудный, мелкий и холодный. На что Ася сказала: «Ой, как романтично!»
В маленькой, но очень дорогой гостинице было промозгло. Пахло нескафе и почему-то нашей шаурмой. Из постояльцев была японская семья и два шведа, которые целыми днями пили абсент и целовались в баре. Потом приехала еще одна пожилая нордическая леди с фокстерьером. Целыми днями они с фоксом занимались тем же, чем и шведы.
На входе сидел портье, он же по совместительству носильщик, бармен и сантехник. Молодой красавец мулат с огромными аспидными глазами. Целыми днями он сидел неподвижно, как вождь племени, и таинственно вглядывался в парижскую морось своими двумя мистическими преисподнями.
Его звали долго и красиво: Жан Луи Алоиз. Родом он был с далекого острова Мадагаскар, из города Антананариву.
Ася потеряла покой (но не аппетит). Она несколько раз пыталась заговорить с мистическим мадагаскарцем на ломаном французском. Но волоокий вождь отвечал бедной Асе загадочной улыбкой и взглядом, полным глубочайшего и нежнейшего идиотизма. В этом взгляде, по словам Аси, была жаркая истома джунглей, прохлада океанического бриза и непрошибаемость тысячелетнего баобаба.
Ася и Маня гуляли по дождливому Парижу под большим белоснежным зонтом, как бы беспорядочно забрызганным маленькими алыми сердцами, и с надписями на двадцати языках мира, как бы нанесенными нетвердой и трогательной детской рукой: «Париж – моя любовь!» Тьфу!.. То есть – О!
Маня все время нудно волновалась, что промочит ноги и простудится. В конце концов – промочила и схватила насморк. А Ася возбужденно шарила по лужам и со слезами счастья на глазах напевала песню Арно Бабаджаняна «Ты сквозь года, ты сквозь года летишь за мной, как будто ангел загорелый за спиной». И на стеклах кафе выводила пальчиком слово «Алоиз».
В день Асиного рождения подруги купили настоящего французского шампанского, произведенного в Калифорнии, и марокканской клубники. Для тех, кто не знает: шампанское с клубникой – это для женщин так же романтично, как для нас пиво с воблой.
Клубнику, похожую на веснушчатые помидоры сорта «дамский пальчик», тщательно помыли. Клубника была на вид аппетитная, но почему-то упругая, как ластик, и пахла грибами. Долго искали в номере какую-нибудь емкость, типа большой тарелки, но не нашли. Решили спуститься к Жану Луи Алоизу и попросить у него тарелку.
– Я пойду! – сказала Ася, и сердце ее забилось.
Ася метнулась к двери, но подумала и остановилась.
– Слушай, Манюха, а ты не помнишь, как по-французски «тарелка»?
– Тарелка по-французски будет… – Маня печально задумалась. – Помню, что на тебя похоже…
– В смысле?
– Ну, на «Асю».
– Аси?
– Нет.
– Асю какая-нибудь?
– Не-е-ет.
– Асель?
– Да нет же… А! Вот, вспомнила: «асиет»!
– Как-как?
– «Асиет». Запомнить-то легко: типа «Аси нет».
Был уже очень поздний вечер. Почти ночь. Японцы, шведы и фокстерьеры уже спали, утомленные абсентом и петтингом. Ася выпила для храбрости шампанского, насыпала в кулек африканских клубничных мухоморов и пошла по темной лестнице вниз, шепотом повторяя про себя «Аси нет», «Аси нет»…
Жан Луи Алоиз не спал. Он задумчиво ковырялся в ухе и мудро смотрел в ночное окно.
– Бонсуар, Жан Луи Алоиз, – смутилась Ася и протянула ему кулек.
– Бонсуар, мадмуазель Ася. Са ва? Что это? О! Спасибо, мадмуазель Ася! Это так любезно с вашей стороны!
И его эбанитовые очи подернулись жаркой влагой.
– Жё вё… Я хочу… ась… ась… – начала Ася, – ась…ась…
У нее напрочь вылетела из головы французская тарелка. Наверное, под воздействием калифорнийских паров.
– Пардон, мадмуазель, я вас не понимаю, – не сводил с нее своих прекрасных глаз таинственный ночной портье.
– Я хочу… жё вё… ась… ась… – Ася сделала преданное пионерское лицо и стала выписывать перед собой округлые движения руками, создавая, как ей казалось, яркий, наглядный и многогранный пантомимический образ тарелки. – Ась… жё вё ась… ась…
Вдруг она увидела, что коричневое лицо портье становится каким-то пепельно-алым. Негр покраснел.
Я не так уж мало интересного видел в жизни. Но клянусь: я никогда не видел покрасневшего негра. Уверен, что вы тоже.
Портье перестал улыбаться и с бараньим ужасом глядел на Асины руки, нежно, но настойчиво гладящие воздух.
– Простите, мадмуазель… но я на работе… Я…
– Ась… ась… – не унималась, как Станиславский, Ася.
– Я… я… я… мадмуазель, я не могу «ась» на работе. Может быть, потом, после работы… Если я буду делать «ась» на работе, меня могут уволить, мадмуазель… Здесь я никак не могу делать «ась»-«ась»… Простите меня, мадмуазель… Не обижайтесь на меня, мадмуазель, но…
Тут в голове у Аси что-то щелкнуло, как будто включили яркое электричество, и она радостно воскликнула:
– Жё вё асиет!
С мулатом произошло нехорошее. Он весь передернулся, как будто только что, извините, пописал (я знаю, что говорю!), густо посинел лицом, как-то обиженно съел клубничину и сказал не своим голосом, глядя в сторону:
– Извините, мадмуазель. – И вышел в бар.
Через несколько секунд он скорбно вернулся с большой тарелкой.
– Пожалуйста, мадмуазель.
– Мерси, месье.
На Жана Луи Алоиза было больно смотреть.
До Аси дошло только в номере.
С одной стороны, ей было жалко Жана Луи Алоиза, но с другой – как всегда – очень смешно.
Любовь к мадагаскарцу, а заодно и к Парижу прошла сразу и навсегда.
И скажите мне теперь, пожалуйста, кто же тут неудачник и что же это все-таки такое?
Ась?
Давай выяснять отношения
Хотите – верьте, хотите – нет, а история эта совершенно реальна.
Мой друг Гриша – Гришаня – хороший, умный, честный парень, похожий на близорукого доброго хомяка с чёлкой, женился чуть больше года назад. По самой что ни на есть любви. Его жена, Кристина, симпатичная, живая брюнетка, очень любит Гришу. А он – её.
Но беда в том, что еще Кристина очень-очень любит выяснять отношения. Йогуртом её клубничным не корми – дай повыяснять.
Это дело, я так думаю, любят все женщины. Но Кристина без выяснений не может обойтись и дня. Прямо, как рысь, кидается на Гришаню – и выясняет, выясняет…
Буквально каждый вечер, как только Гриша приходит с работы, Кристина поудобнее усаживается с ногами на диван напротив Гриши, закуривает и начинает… Вкусно так, смакуя каждое слово. Она вообще очень отчётливо, можно сказать, хозяйственно произносит слова: не торопится, не суетится:
– Гриша! Давай будем выяснять наши отношения! Садись. Вот сюда. Так. Очень хорошо. Очки протри. Нет, давай я тебе протру. Вот… Замечательно. А теперь, Гриша, давай будем выяснять наши отношения…
Именно не «давай выясним», а «давай будем выяснять». Это намного страшнее. Что-то вроде: «А сейчас, любимый, я буду тебя убивать, долго, вдумчиво и больно».
Гришаня делает лицо человека, который случайно проглотил комара, и мямлит:
– Ну, Христь, ну заяц, ну, чего там выяснять-то?.. Хватит уже… Всё же ясно… Христь, может, не надо, а?.. Сериалов ты, Христь, нагляделась, ток-шоу этих неандертальских, вот и… Может, ну его, а?.. Христь…
– Нет, Гриша, – назидательно наклонив голову набок-вниз и, словно вышивая бисером, отчетливо артикулируя каждый звук, продолжает Кристина, – нам давно уже пора серьёзно и обстоятельно поговорить о наших отношениях. Я лично считаю, что наши отношения за последние два дня ужасно, безумно усложнились. И если немедленно не распутать этот безумный, ужасный клубок, то наши отношения могут навсегда-навсегда испортиться! Я в шоке, Гриша! Неужели ты не чувствуешь, что мы катимся к бездне… к ужасной, безумной бездне непонимания и равнодушия?!
И красивые, матово-чёрные глаза Кристины покрываются крупными слезами, как черноплодная рябина под дождём.
– Ба-а-алин, – шепчет Гришаня на глубоком вдохе, глядя сквозь лупы очков куда-то в левый нижний угол.
Но Кристина продолжает:
– Безумие и ужас наших отношений стали для меня особенно очевидны вчера, когда…
Гриша перебрасывает свой взгляд, подчёркнуто траурный благодаря очень сильным очкам, из левого нижнего угла – в правый нижний. Вверх по дуге, через хрустальную люстру над Кристининой головой, как будто из угла в угол через люстру раскинулась некая спасительная радуга.
– …а бездна, которая ждёт нас впереди, Гриша, в случае, если наши безумные отношения не будут выяснены, просто приводит меня в шок, Гриша, в ужасный и безумный шок…
Гриша поднимает глаза. Смотрит сначала на люстру, потом в правый верхний угол, затем – в левый, как будто размышляет, где бы поудобнее повеситься. Тянется к бару, наливает полстакана «Посольской». Смотрит в стакан, как Кабанова в Волгу. Потом на Кристину – как Муму на Герасима. А та, что твой Герасим: любит, но топит, – всё про своё:
– …потому что это безумство, ужасное, шокирующее безумство самим подталкивать себя… мне налей… к бездне подобных отношений, которые не ведут ни к чему, кроме краха и шока…
Гриша берёт стакан в баре.
– Этот ужасный, ужасный шок, который ждёт нас, Гриша…
– Тебе сока?
– Да… Ты не можешь даже представить себе, Гриша, тех последствий, которые грозят нашим отношениям… нет, мне не апельсиновый, мне ананасовый… в том случае, если мы… хватит сока… если мы не выясним их сейчас же… Так что давай их, Гриша, – патетически повышает голос Христя. – Давай же выяснять их, наши непростые отношения…
И так – часа три-четыре. Изо дня в день.
Ночь. Водка выпита. Сок тоже. Ярко, как в хирургическом кабинете, горит хрустальная люстра. Звенит монотонно, как высоковольтка, голос Кристины. На словах «безумно» и «бездна» хрусталики люстры нежно позванивают: бзм! бзд! Они, сволочи, с ней заодно. Заодно с Кристиной и сигаретный дым, запутавшийся в люстре. Его отношения с люстрой достигли шокирущих бездн безумия. И шторы-подпевалы шуршат, поддакивая Кристине: «Шок, шок… отношения… шок, шок… отношения»
У Гриши в голове что-то вроде разжёванной забродившей яблочной мякоти, в которой зудят осы. Осы увязли в бездне мякоти и безумно зудят. Они в шоке. Иногда ни с того ни с сего выплывает из мякоти какой-нибудь дурацкий стишок, типа:
И зачем сплелись так тесно
Отношения в клубок?
Брак – безумие и бездна.
Дядя Гриша – колобок.
Или:
У меня случился шок.
Дайте тазик и горшок.
Или ещё какая-нибудь ахинея. Гриша вообще пописывает стихи. Лирические. Но в часы выяснения отношений к Грише приходят совсем другие стихи. Так сказать, трагииронические.
И вот однажды (дело было в конце сентября, ночью, часа в два) Гриша не выдержал. То ли пол-литра водки наконец подействовали, то ли, действительно, отношения зашли слишком далеко, трудно сказать.
Гриша сделал так.
Сначала он очень громко икнул. Так громко, что Кристина вздрогнула и обожглась сигаретой. Затем снял очки, нетвёрдым голосом произнёс загадочную фразу: «Стрельбы отменяются: снайпер опоросился», – и изо всей силы долбанул очками по столу. Очки звонко всхлипнули и разбились. Гриша встал и сказал:
– Моя пошла.
– Куда? – Кристина настежь распахнула глаза. В каждом зрачке – по маленькой люстре.
– Туда… – он слегка покачнулся, махнув рукой в сторону двери, – где… огни большого города.
Кристина с Гришей живут в загородном доме, в пяти километрах от МКАДа.
– Что… пешком?!
– Пешком. Как Ломоносов-Кривоглазов.
– Но зачем?! – в распахнутых глазах Кристины ужас, безумие, шок и бездны.
– Не могу больше, – ответил Гриша и опять икнул так, что хором серебристо ахнули все до единой хрусталики люстры.
Когда Гриша вышел, Кристина сказала сама себе шёпотом:
– Я в шоке. – И заревела.
Проревела она минут пять. Отревевшись, стала соображать. Двадцать километров. Пешком. По холоду. В чём он пошёл? Кажется, в тапочках. Без очков. Без очков он ничего не видит. У него же минус десять. Он же без очков за три метра собаку от кошки не отличает. Пьяный ещё. Без денег. Автобусы не ходят. Метро закрыто. Что ещё? Милиция. Хулиганы. Какой ужас! Какое безумие!
Кристина метнулась к полке, схватила ключи от машины. Накинула плащ с капюшоном.
На улице было холодно. За забором в соседнем доме лаяла собака, как будто монотонно кричала прокуренным басом «бра-во!», «бра-во!». Морось. Машина долго не заводилась. Наконец завелась.
Жидкое, тусклое золото мокрого асфальта под фонарями шуршало как-то жалобно-вопросительно: почему? зачем? как так могло случиться? подумаешь, немножко повыясняли отношения, а он…
Он показался. Гришаня шёл по обочине, слегка пошатываясь, но в целом довольно твёрдо. В тапочках. В мокрой майке. С Ломоносовым – ничего общего. Лёгкая кривоглазость – это да, но в целом похож просто на пьяного Гришу.
Кристина подъехала и остановилась. Гриша подслеповато заглянул в приоткрытое стекло и спросил:
– Девушка, вы в Москву?
«Ни фига себе…» – подумала Кристина и утвердительно покачала головой.
– Подбросите?
«Во даёт!» – и снова покачала. Гриша сел на заднее сидение. Поехали. Помолчали.
– Спасибо, что вы меня подобра… подобрали, девушка, – начал Гриша. – Это, наверное, судьба.
«Да что он, вообще, что ли, ни фига не видит? Наверное, капюшон… Хорошо, что я его накинула».
– Я вообще-то от жены ушёл.
– Ммм?! – удивилась Кристина. «То есть всё-таки ушёл?»
– Ну… не насовсем, конечно. А вы на неё, кстати, чем-то похожи. И даже очень. И машина ваша на нашу похожа.
– Ммм?!
– Да. Тоже красивая… Это я про вас, а не про машину. И даже, я бы сказал, красивее.
«Вот гад!»
– То есть не внешне… Не это самое: руки… брови… шея… и так далее. Нет! Это… не главное. Вы врунт… внутренне красивее.
Кристина сделала косой кивок удивления. Она не могла понять: страдает она или злится.
– Потому что вы – молчаливая. А моя Христя, у неё не рот, а… рерпо… репродуктор какой-то. Вот сразу видно, что у вас богатый внутренний мир. Да. Потому что если женщина молчит, значит, она думает. А если она думает, значит, ей есть о чём думать. Логично? Логично. А если она всё время говорит, значит, в мозгах у неё – тишина. Правильно? Правильно. Тишина и пустота. Вакуум.
Гришаня немного помолчал, потом продолжил:
– А вы замужем?
Кристина подумала и отрицательно покачала головой. «Интересно, что дальше будет?» К страданию и злости прибавилось любопытство. Жгучее, как паприка.
– Жалко, что я вас раньше не встретил.
«С-с-скотина!»
– Нет, у меня о-о-очень хорошая жена. Добрая, весёлая. Но как начнёт говорить – хоть топись, ей-богу. Какую-то чумш… чушму и несёт, и несёт, и несёт… Какие-то отношения выясняет… про какой-то клубок запутанный… Я ведь понимаю, ей просто поговорить хочется, как эти… пустолайки по телеку. Но я-то тут при чём, что именно Хуан, блин, Антонио, или как его там, отец этой Кончиты, а не Луис какой-нибудь Альберто? Я-то, Гриша, тут при чём? Я же Кончиту эту с Марией-Изабеллой не зачинал, блин… За что же меня всю ночь мучить?.. Да еще после работы.
Помолчал Гриша. Помолчала Кристина. Любопытство и злость умерли. Осталось одно страдание.
– Я вас не очень своими откровениями замучил?
Кристина отрицательно покачала головой. Она бы, может быть, и ответила. Но побоялась заплакать. Ей, чтобы заплакать, надо что-то сказать. А чтобы не заплакать, надо промолчать.
– Спасибо. А вас как зовут?
Кристина отмахнулась, дескать, не важно.
– Это правильно, – сказал Гриша. – Молчаливая, безымянная, загадочная пирн… принцесса подобрала несчастного юношу в тапочках и везёт его в город. К верному другу.
«Это что ещё за друг, Васька, что ли, Булкин?»
– Вы меня поближе к Чертанову не подвезёте?
«Значит, к Вовке…»
Это – ко мне. Скажу, забегая вперёд: Гриша в эту ночь приехал ко мне.
Кристина утвердительно кивнула.
– Спасибо вам, девушка, большое. Вы очень добрая девушка.
Кристина махнула рукой: ерунда, мол.
– Я деньги у друга возьму. Поднимусь, возьму, спущусь – и вам отдам. Очень быстро.
Кристина опять махнула рукой. Гриша с чувством, выраженным в сиплом присвисте, вздохнул:
– Вы очень хорошая! Спасибо вам!
Он, щурясь, глядел в окно.
– А где это мы?.. А! Узнал. Вот она – дура полосатая в сорок этажей. Построили, тоже… Пет… петн…пентхауз… Высадите меня, пожалуйста, здесь. Тут близко. Я пешком.
Кристина затормозила. Гриша внезапно как-то боднул лбом воздух и сказал почему-то сердито:
– А можно я вас… понце… поцелую?..
Кристина отрицательно покачала головой. Решительно. Как партизанка на допросе.
– Ну, хотя бы… руку…
Кристина опять показала: нет. Гриша вздохнул. Отчего-то удовлетворённо.
– И правильно. Спасибо. Ведь это тогда была бы… чуть-чуть ну… типа, измена? Да? Да, была бы. А я Христе не хочу изменять. Не-е-ет! Я бы себе это… никогда не простил. Лучше уж пусть так. По-честному. Да. До свидания, девушка. Спасибо вам, Большое Человеческое Спасибо.
Он вышел, держа руку у груди, и побрёл, прямо с рукой на груди и пошатываясь, куда-то в сторону детского магазина «Кораблик». Кристина, как писали в советских романах, «долго смотрела ему вслед». Потом с нежным упрёком шепнула:
– Гришенька… – и заплакала.
Эту ночь Гриша, как я уже сказал, провёл у меня. Через полчаса после того, как он пришёл, позвонила Кристина и всё мне рассказала.
– Только не говори ему, что это была я.
– Не скажу, Кристинчик.
А потом на кухне ту же историю рассказал мне Гриша.
– Только не говори ей, что я того… ну… целоваться предлагал…
– Не буду, Гришань.
Поскольку эту историю я изучил, так сказать, в двухмерном пространстве, то, добавив ещё одно, своё измерение, – добился трёхмерного эффекта. Стереоскопического.
На следующий день Гриша, конечно же, вернулся к Христе. Живут они дружно. Никаких выяснений отношений между ними больше нет. Но вместо Гриши Кристина теперь часами говорит по телефону со мной:
– Давай, Вовка, будем с тобой обсуждать наши с Гришей отношения. Наши с Гришей отношения, Вовка, безумно, ужасно осложнились за последние трое суток…
Я кладу на стол трубку, из которой мерно моросит Кристинин рассказ про отношения, и открываю конспекты лекций, которые завтра я буду читать студентам.
Именно «буду читать», а не «прочитаю». Для студентов, думаю, звучит страшновато.
Короче, как бы да?
В середине восьмидесятых теорию литературы нам читал очень печальный профессор по фамилии «Гей». Человек с грустными глазами, как бы стекающими по щекам, как две голубые слезы.
Тогда фамилия профессора никого не смущала. Как и мультфильм про голубого щенка. «Гей» – это было что-то фольклорно-залихватское. Похоже на «Эгегей!» или «Раззудись плечо!»
Антон Антонович Гей, впрочем, был никаким не залихватским и читал, если честно, очень занудно. А главное, он все время повторял слово-паразит «так сказать». И умудрялся вставлять его везде и в самых причудливых комбинациях. Например, «Пушкин, так сказать, Александр Сергеевич». Или «Наташа Ростова, если ее можно, так сказать…» Или: «Русская классическая литература, так ее сказать…»
Единственным занятием на лекциях у нас было подсчитывать количество употребленных Геем «так сказать». Один раз я насчитал пятьсот двадцать (за пару).
Впоследствии, лет через десять, я как-то даже сблизился и подружился с Антоном Антоновичем. Он оказался очень интересным человеком. Прошел всю войну. Десять лет отсидел в лагерях. Умница и эрудит. Но на жизнь («так ее сказать!») он смотрел очень печально.
Это было более чем закономерно. Скажем, в ресторане он делал заказ примерно таким образом:
– Мне, пожалуйста, так сказать, селедочку под шубой и двести граммов, так сказать, водочки…
– Еще что-нибудь?! Горяченькое? Есть люля! Карбонатик! Гриль на выбор! Тушеная оленина по-скандинавски!.. – исходил коммерческим оптимизмом официант.
Антон Антонович безразлично смотрел своими мудро-стекающими глазами куда-то мимо официанта и говорил:
– А лучше, так сказать, двести пятьдесят… А еще мыло и веревку…
Шли годы. Одинаковые, как слова-паразиты.
Когда я был аспирантом в самом конце 80-х, нам читал лекции один профессор. Фамилии его не помню. Похоже не то на «Штуцер», не то на «Штопор». Весь бородатый, взъерошенный и с глазами как две безумные глазуньи. Он успел побывать под занавес застоя диссидентом, посидеть в психушке, эмигрировать и частично вернуться (он жил на две страны: и в СССР, и на Западе).
Читал он нам что-то очень умное не то про семиотику, не то про коммуникативистику. Не помню. Но дело не в коммуникативистике с семиотикой, а в том, что меня тогда поразила манера этого профессора изъясняться. Читал лекцию он примерно так:
– На самом деле… э-э-э… семиотика как бы… э-э-э… состоит, да?.. как бы из семантики, да? э-э-э… на самом деле как бы… э-э-э… синтактики… э-э-э… да? и как бы… э-э-э… прагматики, да?.. э-э-э… Как бы на самом деле вот таким образом, да?.. э-э-э…
Это было так ново и неожиданно. Казалось, что «как бы» и «на самом деле» – это прописка в интеллигентность. Это сейчас я знаю, что «как бы» – это латентная шизофрения, а «на самом деле» – вялотекущая паранойя. Но тогда…
Я закончил аспирантуру, защитился, стал преподавать. Была середина 90-х. Студент тогда шел специфический. В основном дети малиновых пиджаков. Читал я лекции по разным предметам, в том числе и по этой самой коммуникативистике-семиотике. Однажды мне сдавал экзамен студент. По фамилии (я не шучу) Скотинин. Типичное малиновое дитя. Лицо шарпея-недоумка. В правой ноздре пульсирующая изумрудная козява. Вдох – козява заныривает. Выдох – козява выныривает.
Шарпей Скотинин все списал. Я на экзамене разрешаю списывать. Главное, чтобы животное поняло, что именно оно списало. Но дело не в этом. Опять же: меня поразила тогда его манера изъясняться. Говорил он как-то так:
– Ну, короче (крче), семиоти́ка… – предъявил мне свою правую козяву студент.
– Семио́тика.
– Типа (тсыпа), да? – козява исчезла. – Крче, тема (тсэма) такая, что она чисто (чста) из семанти́ки…
– Сема́нтики.
– По тсыпу – да? Есть такая чста тсэма. И крче, ну, из этой, как ее, тоже на «сэ»…
– Синта́ктики.
– Чста – да. И крче… тсыпа… из еще одной тсэмы чста на «пэ»…
– Прагматики.
– Есть такая тсэма, – улыбаясь, одарил меня сразу двумя козявами юный семиотик.
У этого дарования шизофрения выражалась в «типа», а паранойя в «чисто» и «короче». Шарпей повторял Штуцера!
Шли годы. В начале нулевых, помню, одна аспирантка в гриндерсах, огромных, как бульдозеры, и с косым пробором, как у лошади Ильи Муромца, вещала мне про семиотику так:
– О’кей, семиотика состоит из… шит!.. забыла, как это по-русски…
– Из семантики…
– Вау… О’кей! Сорри! Потом, из… Май гад! Ноу айдиа…
– Синтактики.
– Фак! Джаст точно. И этой, как ее?.. Факин шит!
– Вы хотите сказать: прагматики?
– Уппс! Йес! О’кей. Сорри. Ноу проблем.
Здесь диагноз смещался в какие-то запредельные области. Если верить психологу и философу Эриху Фромму – в некрофилию. Но я не психолог и не философ.
А потом, в последние годы, всё стало как-то стремительно путаться. В ход пошли мутанты, вроде «как бы шит!», «чисто вау» и «короче по типу о’кей, мл…».
И профессор Гей, царство ему небесное, с его невинным «так сказать» стал еще более мил и ностальгичен.
Сейчас только ленивый не ругает «как бы» и «типа». И при этом сам их употребляет, потому что все эти «вау» и «да?» – заразны. И временами, слушая нашу современную речь, мне хочется заказать, как Гею, двести пятьдесят, мыло и веревку.
И вот однажды, года полтора назад, чаша моего лингвистического терпения переполнилась… Это произошло на экзамене по основам PR-а, когда меня насильно посадили в комиссию.
Что такое PR – я не знаю. И в общем-то знать не хочу. Всякие английские термины я вытерпел. Но когда одна девица на вопрос, что главное в PR-е, ответила, что главное – это иметь «гудайдиа», и ей единогласно без меня поставили пять, я встал и вышел.
Через два дня я улетел в отпуск. На Канары, на остров Тенерифе.
На Канарах, несмотря на всю «распиаренность» этого места, ничего особенного нету. Канары себе и Канары. Крым лучше. Если его, конечно, причесать и обустроить.
Море. Жара. Зеленоватые рифы метрах в двухстах от берега, на которых, визгливо и капризно мяукая, маются с безделья жирные чайки, похожие на вязаные носки.
Завтрак. Пляж. Молчаливый пожилой лодочник Хуан в выцветших пиратских парусах шортов и с телом, как мокрый размякший чернослив, чалит свою старую сизо-бурую шаланду. На шаланде еле угадывается проступающая серым надпись «El Sueo». «Мечта», значит. Или – «Сон». Что более применимо к этому замечательному острову.
Можно в сонном недоумении полежать на берегу океана. Заснув ближе к закату в позе эмбриона.
Можно попить в самый пик жары в номере холодного пива, шипящего на гландах, как прибой.
И главное – знать, что где-то слева – какой-нибудь, прости Господи, Парагвай, а справа, поближе, конечно, километров на пару тысяч, – скажем, сказочная Мавритания.
Можно погулять вдоль берега. Походить по (если честно) убогим магазинчикам. Под не очень настойчивые крики: «Ола!»
А ночью, если местные капризные сопки вдруг не закутаются от океанической прохлады в мутную пыль облаков, можно поглядеть на то, как по черному глянцу неба играют в салки маленькие латунные звездочки. А может, кометы. А может, советские спутники-разведчики. Бог их знает.
Где-то через пять-шесть дней после моего приезда в наш отель, у входа в ресторан выставили клетку с большим синим попугаем. Похож на попугая ару, только хвост покороче. То ли обгрызан, то ли обветшал от старости и от мудрости. Клюв желтый и жесткий, как какие-то злобные кастаньеты из слоновой кости.
Сначала попугай недоброжелательно по отношению ко всем тиранил пробку из-под шампанского и закулисно молчал. Потом заговорил.
Все ему что-нибудь подносили. Кусочек ананаса, орех, сосиску.
Попугай говорил: «gracias» (спасибо). Это всех очень-очень веселило. Иногда попугай выдавал и другие слова. Например, «nunca» (никогда) или «adios» (прощай).
Один раз, уже под конец моего отпуска на Тенерифе, я угостил попугая куском пиццы. Дело было вечером, после ужина и, соответственно, почти бутылки вина. Поэтому настроение у меня было в целом философское. И я сказал:
– Ну что, попка-дурак, как же мы с тобой будем жить дальше?..
– Como todos! – отчеканил своими челюстями-кастаньетами короткохвостый синий ара.
Я сразу и как-то даже неприятно протрезвел. «Como todos» – значит «как все». Я должен был теперь жить, как все. Это было глубоко. Давно я не слышал ничего такого умного.
Тут же, в холле, сидела теплая-претеплая компания наших соотечественников. С их стороны, как-то невнятно и туманно, с парами виски и мартини, неслось:
– Короче, вчера, типа, за шестьсот, прикинь, еврюков…
Дальше было неразборчиво.
Как говорится, почувствуйте разницу…
Через минуту компания явно пьяных англичан подошла к клетке и стала орать попугаю с отчетливо британским акцентом:
– Ола! (Оулэр!) Ола! – и предусмотрительно ржать.
Попугай некоторое время, снисходительно наклонив голову, и даже с какой-то жалостью во взгляде смотрел на этих людей-недоптиц, а потом явно иронично полузакрыл глаза и ехидным тоненьким голоском затараторил:
– Ола! Ха-ха-ха! Ола! Ха-ха-ха!..
На русский это можно перевести словами великого классика: «Над кем смеетесь? Над собою смеетесь!»
Я ушел в номер подавленный и под впечатлением увиденного написал стишок. Вот он:
Дон Хуан шаланду чалит.
Чайки маются на рифе.
Утоли мои печали,
Чудо-остров Тенерифе!
Справа – Африка с Сахарой.
Слева – Куба с Парагваем.
Утром мы болтаем с арой,
Древним попкой-попугаем.
Он тиранит в клетке пробку.
Дам ему кусочек пиццы.
«Как мне жить?» – спрошу я попку.
«Como todos», – скажет птица.
В ресторане съем баланды,
Лягу в номере на нары.
Поливая пивом гланды,
Буду думать про Канары.
Снова встречусь с океаном
Лёжа в позе эмбриона.
Помолчим мы с Дон Хуаном
На закате у затона.
А в ночи над местной сопкой
В салки носятся кометы…
Утолил печаль мне попка
С клювом, точно кастаньеты.
Утолил мои печали,
Чудо-остров Тенерифе.
Дон Хуан шаланду чалит.
Чайки маются на рифе.
Короче, на следующий день как бы вечером я улетел типа в Москву, да?..
Испытывая, йоу, прикиньте, чисто стыд за, так сказать, род человеческий. Факин шит!
Вот такая джаст тема. Сорри, если что.
Сыны и сны
У меня два сына: старший родился в 1992 году, младший – в 2012.
Вы, конечно, почувствовали, что в этом совершенно нейтральном повествовательном предложении без всяких там изобразительно-выразительных художественных средств звучит отчаянная нотка отцовской гордости. Знай, мол, наших! Еще не всё зачехлено! Еще нас ждут на лоджии гантели! И т. п.
Гордость, конечно, есть. И радость, разумеется. Но я хотел рассказать о другом.
После рождения второго сына у меня вдруг стали неожиданно и отчетливо всплывать картины двадцатилетней давности. А именно: стали сниться какие-то эпизоды и фрагменты – до странного выпукло и четко. Запахи, звуки, мельчайшие детали. Причем не только из 92-го, а в целом – из той эпохи. Как будто второй малыш из своего загадочного небытия прихватил с собой для меня какую-то невидимую книгу памяти и положил мне ее под подушку.
Сны ведь они – мистические кочевники, они приходят оттуда же, из вечности, откуда и дети. А потом уйдут вместе с нами все в ту же вечность, чтобы опять возродиться.
Повторяю: это были не сонные фантазии, а четкие воспоминания. Или, лучше, припоминания. Совсем как у древних греков: анамнесис.
Вот конец 80-х.
Я захожу в продуктовый магазин. Никого. Унылое каре пустых прилавков. Пахнет прогорклым маслом, уксусом и дихлофосом. Я морщусь и почти разворачиваюсь, чтобы уйти.
Вдруг из разделочной вплывает видение. Очень красивая, полная и совершенно пьяная продавщица с алой розой в черных волосах. У нее в руках поднос. На подносе – огромная копченая свиная голова. Даже не голова – бюст. Бюст лоснится и улыбается всеми ста зубами. Продавщица тоже улыбается:
– Молодой человек, свинтуса не желаете?
Я первый раз в жизни вижу работника торговли, улыбающегося посетителю. Улыбающуюся копченую свинью – тоже.
Я покупаю свинтуса. Пять килограммов! Свинка явно пожилая, но съедобная. Мы едим хрюшку почти месяц. Параллельно я осваиваю профессию дантиста. Свиные зубы я рву орехоколкой в виде какого-то странного существа, похожего на дракона-дистрофика.
Остаток сна я мучительно пытаюсь понять, что это за животное. Копаюсь в ящике со старыми чеками. Нахожу чек, на котором написано: «Орехокол “Белочка”», – и просыпаюсь в холодном поту.
90-й год, лето.
Я в метро на станции ВДНХ. Жду поезд и читаю «Огонек». Вдруг слышу за собой отчаянное «ой!». Оглядываюсь. Девушка в одной босоножке смотрит вниз, на рельсы. Девушка оборачивается ко мне и, нежно улыбаясь, говорит:
– Молодой человек, вы мою туфельку не достанете?
Вы когда-нибудь лазили в метро на пути за туфельками? Я – нет.
– А там этого… электричества нету? – мнусь я.
– Нет там электричества. Давайте, я ваш журнальчик подержу.
– Точно нету?
– Точно, точно. Давайте сюда журнальчик.
Девушка по-хозяйски отбирает у меня журнал и опять улыбается. Так, знаете, снисходительно-испытывающе: сейчас, мол, посмотрим, Рембо ты или подгузник.
Я не подгузник. Обратного пути нет. Журнальчик-то я отдал… Все дело в журнальчике: вместе с ним я отдал право на отказ. У меня в груди – набухающий холодный пузырь страха. Я нехотя и кряхтя лезу на пути. Хватаю дрожащей рукой туфельку. Смотрю на туннель. В черном полуовале туннеля загораются два бледно-желтых пиона фар. Пионы пульсируют, стучат и стремительно надвигаются. Я судорожно лезу наверх. Наверное, у меня очень жалкий вид. Потому что я вижу откровенно ироничные и озорные глаза девушки. Серые с синими ободочками. Я впопыхах роняю на пути вьетнамку с левой ноги. Вылезаю, пыхчу, сердито кричу сквозь шум тормозящего поезда:
– Отдайте сюда обратно мой «Огонек»!
– Пожалуйста! – девушка смеется. – «Сюда обратно…» Туфельку-то верните. Раз уж достали.
Господи, позор-то какой. Девушка такая симпатичная. А я…
– Нате вам вашу… несчастную туфлю!.. – кричу я почти сквозь слезы.
– Спасибо!
У меня позорно дрожат ноги. И та, что во вьетнамке, и та, что босая. Та, что босая, – сильнее. Я чуть не плачу от стыда. Девушка вдруг становится почти серьезной.
– Бедненький…
Поезд отъезжает. Девушка остается стоять рядом со мной. Я смотрю вниз: моей вьетнамки нет. Куда же она могла деться? Ума не приложу.
– Ну вот… – говорю я. – Помог достать туфельку…
– У меня дома – братнины вьетнамки. Сорок третий размер. У вас какой?
– Да ладно вам. До свиданья.
– Нет, у вас, я спрашиваю, какой?
– Ну, сорок два – сорок три.
– Пойдемте, я здесь совсем рядом живу. У брата сорок четвертый. Они ему малы. Я ему неделю назад купила – а они ему малы. А вам будут как раз.
– Не пойду я… До свиданья.
– Пошли-пошли…
Она властно берет меня за локоть, и мы идем на эскалатор.
На улице – ливень. Сладкий, густой, карамельный июньский ливень. Грибной и теплый. Девушка смеется, снимает с себя босоножки. Я тоже снимаю вьетнамку.
– Да выбросьте вы ее!..
Она вырывает у меня из рук вьетнамку и бросает в мусорницу. Потом мгновенье думает и бросает туда же свои туфельки:
– Пошли?.. Лена меня зовут.
– Вова… Значит, я зря старался…
– Все равно они мне жмут… Вова.
Мы идем босиком по теплым лужам. Это был первый раз, когда я ходил по Москве босиком. И кажется, последний.
Дома у Лены мы пьем чай и колем орехи орехоколом «Белочка». Точно таким же. Вернее, тем же самым.
Через год Лена стала моей женой.
Но это был уже не сон.
91-й, осень.
Чертановский пруд. Мой друг Антоха, совсем недавно поднявшийся на кооперативном репетиторстве, отмечает свой день рожденья. Уже не первый день… Мы покупаем в ларьке американский спирт «Рояль». Уже очень теплый Антоха прямо у ларька открывает бутылку:
– Тестируем. Что за дурь лабают янки.
Антоха отхлебывает спирта, долго полощет им рот, потом морщась выплевывает и говорит:
– Как сказал люберецкий поэт Федя Грыжин, «была ты для моей печенки подобна акту расчлененки»… Нет, этот масонский ацетон не для моего ливера.
Я нюхаю спирт:
– Чо, нормальный «Рояль». Не капризничай, Тох… Не такое пивали…
– Я тебе не кот Бегемот керосин хавать. Не в сказке живем.
Антоха, пошатываясь, идет к помойке и медленно выливает спирт из бутылки прямо в помойку. Трое бомжиков пару мгновений смотрят на него. Потом один молча подбегает к Антохе и подставляет кожаную кепку под струю. Подбегает второй, третий. Отовсюду бегут бомжи кто с чем. Некоторые подставляют горсть.
Через полчаса Тоха ящиком «Рояля» в разлив угощает несколько десятков местных бомжей. А заодно и голубей. Попкорном.
Тоха – добрый, но дурной. Вернее, наоборот: дурной, но добрый.
Через пару лет он прогорел в бизнесе, все раздал женам. Где-то бомжует. Обычная российская история.
Весна 92-го.
Моему сыну два месяца. Молока у жены нет. Со смесями – проблема. Я нахожу объявление о кормилице.
Прихожу по указанному адресу. Звоню в дверь. За дверью грохочет «Таганка. Все ночи полные огня…» Дверь открывает мужик с голым торсом. Весь в наколках. Лицо – вылитый хряк из первого сна. Только зубы золотые. И не улыбаются, а агрессивно щерятся:
– Ну?.. Это шо еще за тема, шо за финик из Египта?..
– Извините… Я по объявлению.
– Миль пардон, объяв не пишем. Только метим протоколы.
– Я насчет молока.
– И доярок не крышуем. Только телок из Коврова.
– Вот… – я достаю объявление из кармана.
Хряк берет бумажку, говорит:
– Что за кузькина малява?… – и долго ее читает. Так долго, что я начинаю тосковать. У меня появляется подозрение, что хряк не умеет читать.
Наконец он понимающе кивает головой:
– Есть контакт на этой киче. Доча кормит спиногрыза…
Я вдруг в ужасе понимаю, что хряк говорит исключительно хореем. Ну: та-та, та-та, та-та, та-та… «Тятя, тятя, наши сети притащили мертвеца…» Где я? На филфаке или в странной коммуналке в Люберцах?
Из недр квартиры сквозь «Таганку» раздается хриплый рык:
– Берендей, шо за сквозняк?.. Минусани заслонку.
– Ша, Чалый! Тут интим: доча благотворит одному четырехглазому фраеру в смысле сыси. Я давно не плакал, но доча сказала мне «заплачь». Проходи, фраерок…
Я зашел. Это была конкретная малина. Слоистый дымный воздух. Пахнет луком, табаком и перегаром. Туманные люди в тату и в бретелечных майках. Карты. Бильярд. На полную мощь – «Таганка». Я чувствовал себя как Володя Шарапов, попавший в логово к Горбатому.
– Доча там, – кивает «Берендей» на соседнюю комнату. – Только сначала – лекарство…
Мне наливают большую рюмку «Рояля». Откуда-то звучит, прямо как из фильма:
– Нет… по полной, фраерок…
Тоха угощал «Роялем» бомжей. А меня угощают уголовники. Странная штука жизнь.
Я в комнате «дочи». Очень симпатичная девушка в японском шелковом халате выходит из-за ширмы и вручает мне бутылочку молока.
– Сколько с меня?
– Перестаньте…
Господи, до чего же приятная девушка. Неужто она дочь Хряка? В смысле – Берендея.
В коридоре, провожая меня, Берендей вещает:
– Я откинулся в 87-м. Сейчас у меня, фраерок, все как в аптеке. Но мне нужно отпыхтеть семь лет. Нужно – и баста. Порядок такой. Завтра чалюсь. А сегодня – типа отходной. Семь лет – самое оно. Две с половиной тысячи перекличек – и ты гуляешь.
– Но зачем?.. Целых семь лет…
– Надо. Такая работа.
– Не понимаю.
– Типа рабочей командировки. В 99-м увидимся, фраерок.
В 99-м мы не увиделись. Молоко в этом шаламане я больше, конечно, не брал. Пару раз летом я видал на улице нашу одноразовую кормилицу. Она была одета по тогдашней моде: пиджачок с плечиками, лосины, лакированные лодочки. Катила шикарную алую заграничную коляску. А я был в старых Лениных вьетнамках, изменивших мою жизнь.
Весна 2012.
Мой второй сын сосет сисю: он родился в более счастливую эпоху. У него есть памперсы. И молоко у жены – есть. Есть также английская радионяня. Мобиль с 60 мелодиями. Электронный шезлонг. Музыкальный горшок. Какой-то то ли «нублер», то ли «ниблер» (сам не знаю, что это такое). Японская анатомическая соска (мой сын ее гневно выплевывает и требует натуральную сисю). Бутылочка с антиколиковым клапаном. И еще тысяча вещей, каждая из которых стоит как десять бутылок «Рояля» и двадцать свиных голов.
Я дремлю под мирное чмоканье-сосанье младенца. Мне начинает сниться очередной сон: как я стою в 1991 году в очереди за свадебным набором. На ладони у меня зловещим алым фломастером выведен номер: «666»…
– Володь! – это жена. Я вздрагиваю, просыпаюсь.
– А?!
– А кто такой Давид Сосунский?
– О Господи! Сасунский… Герой армянского эпоса. А что?
– Ничего. Так. Наш сосунский сегодня в ударе. Настоящий герой. Эпически сосет. Уже сорок минут.
– Это хорошо.
Я снова засыпаю. Мне начинает сниться 1992 год. Июнь. Пять часов утра. Очередь за смесью. По очереди идет слух, что смесь кончается…
– Володь!.. – опять жена. Она когда кормит, ее всегда тянет поговорить.
– А?!
– А ты можешь сочинить мне много-много стихов про зайцев?
– Про каких еще зайцев?
– Колыбельных.
– О Господи!
– Ну, «Баю-баю-баиньки, жили-были заиньки» и все такое. А то я настоящего текста не знаю. А петь-то надо. Чтобы наш сосунский засыпал.
– Ладно, сочиню.
Я снова забываюсь и во сне сочиняю какие-то странные стихи, что-то вроде:
В эсесере заиньки
Ели хрюшек стареньких…
А теперь у зайцев
Миллион девайсов…
Да, рифмы – так себе. Да и содержание… Кто в наши дни станет работать свиным дантистом? Какой «цивилизованный человек» полезет под поезд за судьбоносной туфелькой? Какой «топ-менеджер» будет угощать чертановских бомжей спиртом и искать кормилицу в притоне?
Нет, я все-таки счастливый человек.
А рифмы – ерунда. Проснусь – подправлю.
Трое в джипе, не считая канистры
О Настоящей Мужской дружбе
Лето, лето… Тёплое, доброе. Они ждут его целый год. «Кто – они?» – спросите вы меня. И я вам отвечу. Слушайте же.
Их трое. Назовем их: Юрец, Колян и Славик. Можно, конечно, и по-другому. Но оставим так.
Славик – в очках и красивый душой, Колян – охранник и сильный, Юрец – толстый и мудрый.
Они друзья с детства, вышли, что называется, из одной песочницы. Еще в песочнице между ними шел долгий поединок на песочных лопатках за распределение лавров. И лавры раз и навсегда были распределены именно так: Славик – самый красивый душой, Колян – самый сильный, Юрец – самый мудрый.
У них – Настоящая Мужская Дружба. То есть регулярно, раз в год, где-то в конце лета – начале осени они садятся на джип Коляна и едут на ягодно-грибно-водочно-охотничью рыбалку. В багажнике джипа – двадцатипятилитровая канистра со спиртом. Иногда – с коньяком. Как получится.
Дружбу можно поддерживать по-разному.
Некоторые хирурги 31 декабря ходят с друзьями в баню. Чем это заканчивается, все мы знаем: женитьбой на школьной учительнице, которая не умеет даже приготовить заливную рыбу. Представляю себе благосостояние и взаимоотношения этой парочки в 2003 году.
Некоторые уже полысевшие от предпринимательства и разводов друзья детства по воскресеньям играют в футбол. Не хочу сказать ничего обидного, но народная мудрость гласит: «Было у мужика три сына, двое умных, а третий – футболист».
По-разному поддерживается Настоящая Мужская Дружба.
И вот Юрец, Колян и Славик жестко раз в год садятся в джип с канистрой и едут на неделю на грибную рыбалку. Потому что они очень любят охотиться за ягодами, ловить грибы и собирать рыбу. И не надо думать, что дело исключительно в канистре. Дело в том, что их трое в джипе Коляна – Трое Настоящих Друзей. А канистра не считается, она просто есть, и с ней как-то веселее ловятся ягоды и собирается рыба.
Все это началось давно, когда еще не было джипов и хирурги женились на учительницах и были счастливы. Это начиналось в эпоху брезентовых стройотрядовских курток, байдарок «Таймень» и песни про поворот, в которой Макар в очередной раз поразил нас всех богатством по-нетрезвому приблизительных рифм (поворот, ревет, несет, взлет, брод… орет, пароход, в рот, бутерброд…)
Тогда Колян, Юрец и Славик еще были очень молоды. Они таскали на горбу огромные, как виолончели, байдарки. Ездили в ночных плацкартах до какого-нибудь Весьегонска или Опочки. Пили самогон, и им казалось, что сивуха пахнет сиренью. Клеили проводниц, которые чудились в вагонной полутьме прекрасными, как Аманда Лир. А утром напоминали Пугачеву без косметики. Потом улыбались розовощеким и голубоглазым весьегонцам и опочкопчушкам, пели под гитару у костра. Играючи, в три-четыре дня отмахивали 200–300 км по какой-нибудь Мсте, Мологе или Великой.
У них было две байдарки. Это были Настоящие Мужские Байдарки. Бывалые и клееные, как пиратские бриги. Одна называлась «Цикатумба», вторая – «Каракатука». Имена произвольные, придуманные тогда, когда канистра была уже пуста. В «Цикатумбе» плыли Колян и Славик, а в «Каракатуке», привязанной к «Цикатумбе», – Юрец и Канистра.
Канистра хранилась в носу байдарки, и Юрец подозрительно часто наклонялся вперед и под вечер подозрительно плохо греб, мурлыча себе под нос что-то очень армянское.
– Табань! – кричал Славик Юрцу. – Табань, сука, левым!
Юрец плыл прямо на камень. Его голова была спрятана в заветном носу лодки, а над байдаркой возвышался исполинский круп в прекрасных трусах цвета ультрамарин, цвета птицы удачи и счастья завтрашнего дня.
– Табань, падла, левым! – визжал Славик, хищно блестя очками.
Со дна лодки звучал неторопливый армянский клекот. А потом слышался глухой удар. Трусы вместе с армянским крупом перекувыркивались в воду, издав динамитный взрыв. И Колян со Славиком долго-долго клеили «Каракатуку», ругая Юрца Настоящими Мужскими Словами. А Юрец, мудрый, как все армяне, молча делал какое-нибудь Настоящее Мужское Дело. Например, долго-долго стирал трусы.
– Скотина! Животное! – нежно орал на Юрца Славик. – Долго ты будешь еще стирать свои за…нные и про…нные памперсы?!
А Юрец долго и мудро молчал, потом поворачивал к Славику свое большое мудрое лицо и давал Настоящий Мужской Ответ, например, такой:
– Большим Трусам – Большая Стирка.
И продолжал долго-долго, до самого вечера стирать свои Настоящие Большие Мужские Трусы.
Юрец вообще настоящий и большой и любит все большое и настоящее.
Юрец никогда не ловит рыбу вообще. Он всегда ловит только Большую Рыбу. Это называется Настоящая Охота За Самой Большой Селедкой. Ни разу еще Юрец ее не поймал, но обязательно поймает.
Юрец ищет только Самый Большой Белый Гриб. Правда, обычно ему попадаются обдрипанные сыроежки, похожие на пожилых учительниц или спившихся хирургов. Но когда-нибудь потом Юрец обязательно найдет Самый Большой В Мире Белый Гриб. Обязательно, потому что все верят в Юрца. И Юрец не подведет Коляна со Славиком.
Вечером в палатке Юрец долго и тщательно убивает всех комаров. Это называется Большое Экологически Чистое Убийство Всех Без Исключения Гюймарасов. «Гюймарас» – значит Большой Комар. Чтоб вы знали. Наверное, это такое специальное армянское слово.
Если Юрец берется ставить палатку, то он ставит ее весь день. Обкапывает рвом, как средневековый замок, обкладывает дерном, натирает палатку мятой против гюймарасов… Но не успевает, и спать приходится в спальниках под открытым небом. Но это неважно.
Ясно, что если Юрец берется разводить костер, то это будет Самый Большой Костер. Понятно, что уха, которую он будет на нем варить, будет Самой Вкусной Ухой Из Самой Большой Селедки, Пойманной Юрцом. И прочее и прочее.
Вот такой он, Большой Мудрый Юрец.
Совсем другое дело – Колян.
Колян тоже не очень маленький, но очень-очень сильный. Сильный и – порывистый. У Коляна есть ружье, и он из него очень любит стрелять.
Если, скажем, Юрец согласен пойти только на Большую Охоту (за лосем, медведем или мамонтом), то Колян согласен стрелять во все, что движется: в хорьков, голубей, мышей, бабочек. Ловить он готов любую рыбу, хоть головастиков. Если нет ни хорьков, ни головастиков, Колян садится на джип и очень быстро ездит между деревьями. Это у него называется «бибикин слалом». Если в бибике кончился бензин, Колян начинает дружески заламывать руки Славику, показывать ему всякие приемчики, броски, подсечки. А потом, когда Славик уже больше не может, отбирает у Юрца его Большие Мужские Трусы, которые тот в очередной раз тщательно стирает, и закидывает на Самую Высокую Березу. Эта шутка у него называется «флаги на башнях».
Юрец долго ходит без трусов вокруг березы, и на лице его написано Настоящее Мужское Горе.
Трусы, разумеется, возвращаются владельцу.
Коляна вообще очень трудно успокоить. Коляна надо держать подальше от канистры, потому что где-то после двенадцатого – пятнадцатого подхода к ней Колян может молча взять ружье, сесть на джип и поехать в соседнюю деревню, а кого уж он там начнет гонять: кур, девок или мужиков, – это никак нельзя сказать наперед.
Есть такой герой кельтского эпоса – Кухулин. Очень боевой и неистовый. Стоит на большом пальце одной ноги на острие копья, а второй ногой мечет другое копье в противнике. В пылу боя изо лба у него бьет струя крови и убивает врага. Ну и так далее. Страшный такой кельтский Вася. Страшный и ужасный.
Так вот по сравнению с Коляном, Кухулин – цыпа. Потому что Колян никого не пугает, он просто делает, как он выражается, «быструю зюзюку». Это очень быстрая и смертельная зюзюка, я знаю. По-другому она называется «хук слева».
Но главное, что Колян – добрый и очень-очень, по-настоящему, по-мужски любит своих Настоящих Друзей Славика и Юрца. Особенно он любит Славика, потому что Славик не очень большой и не слишком сильный. Славик – красивый (душой), трогательный и ранимый. И еще он не очень везучий, и многие все время норовят обидеть Славика. И поэтому Колян всегда заступается за него. Иногда он заступается за него впрок, на всякий случай. Например, один раз Колян вместе со своим шефом чеченцем Ахмедом прилетели в Норильск, в котором Славик никогда не бывал и вряд ли когда-нибудь побывает. После литра «Абсолюта» Колян вышел на центральную площадь Норильска и произнес речь. Он сказал:
– Норильцы и норильки! У меня есть самый лучший друг. Его зовут Славик. Вы его легко узнаете по очкам. Я предупреждаю вас, норильцы и норильки, если хотя бы один из вас обидит моего друга Славика, то я всем вам начищу роги и почикаю коки, у кого они, конечно, еще окончательно не отморожены в ваших заполярных Зажопинских Выселеках.
Примерно такую же речь Славик произносит во всех городах ближнего и дальнего зарубежья. Например, в Кривом Роге, где Славика никогда не было и не будет, он сказал:
– Криворожцы и криворожки! У меня есть друг Славик. Вы его узнаете по очкам. Если кто-нибудь из вас обидит Славика, то я сделаю так, что вы будете полностью соответствовать вашему нестандартному названию.
Красочны были речи Коляна на реке Яик (тут ясно, что он пообещал), в городе Яхрома, куда фирма Ахмеда поставляла партию швейцарских костылей. А уж речь, произнесенную на просторах реки Оби, я не решаюсь повторить.
Вот какой он, Сильный Колян.
Ну, что сказать о Красивом (душой) Славике?
Славик – поэт и философ. Поэтому во время походов всегда работает поваром. Если честно, он не очень любит стрелять в уток или ловить рыбу. Ему жалко убивать птиц, зверей и больших и маленьких селедок. Но готовить и есть он их любит.
Когда Славик готовит, он поёт. Когда плотно поест, философствует. После первого же подхода к канистре – плачет. Славик любит Голубое Небо, Свиную Тушенку, Прекрасную Даму, но больше всех на свете – Сильного Коляна и Мудрого Юрца.
Потому что самое прекрасное на свете – Настоящая Мужская Дружба.
Конечно, меняются времена. Юрец, Колян и Славик уже не те. Они давно уже не ездят в плацкартах, не клеют потрепанных проводниц, не пьют сивуху, пахнувшую когда-то сиренью. Вряд ли они согласятся прочавкать на веслах 200 км за три дня.
Юрец уже не ходит в одних бессмысленных ультрамариновых трусах, доставшихся ему от папы Арташеса, стирая их по два раза в день. Нет. В джипе у Коляна есть пакет с четырнадцатью сменами Юрцовых трусов, ровно на неделю. Все трусы – разного цвета и все то ли от Гуччи, то ли от Версачче. Но разве это не Настоящие Большие Мужские Трусы?
Не тот и Колян. Не везде после литра он способен самостоятельно выйти на центральную площадь какой-нибудь Пизы или Болоньи и сказать:
– Пизцы и пизки! Болонцы и болонки! У меня есть друг Славик. Его легко узнать: он в очках и красив душой. Если хотя бы один из вас, кудрявых макаронников, тронет Славика, то я вам устрою такой п…ц по-болонски, что вы спагетти от равиоли не отличите!
Но разве не меньше любит Колян Славика? Нет, он любит его еще больше. Кстати, Славик несколько раз бывал в Пизе и Болонье, и его там никто не тронул.
Изменился и Славик. Он не может уже на спор слопать три банки тушенки, любит он не Прекрасную Даму, а свою жену Лёльку и своих двоих сыновей, которых он в честь друзей назвал Коляном и Юрцом. Плачет он теперь не после одного подхода к канистре, а от того, что канистра кончилась. Но разве не так же лучисты его глаза, светящиеся из-под очков и устремленные в Голубое Небо, Вечное, Чистое и Прекрасное, как Настоящая Мужская Дружба?!
Ну что же, Юрец, Колян и Славик! Чего пожелать вам? Будьте счастливы, друзья! С вами ваша бибика, ваша канистра (которая не в счет), ваша смертельная зюзюка, трусы и ружье, очки и лодка. С вами Мудрость, Сила и Красота. А главное – Мужская Дружба, мудрее, сильней и прекрасней которой нет ничего на этом свете.
Русский как нерусский
Лет, наверное, десять я (помимо всего прочего) занимался тем, что преподавал в МГУ русский язык иностранцам. Весь этот очень нелегкий педо-садо-мазо-труд официально называется так: «РКИ». Русский как иностранный. Мы его называли РКН, т. е. русский как нерусский:
– Здравствуй, Хуан. Куда ты идешь?
– Здравствуй, Ахмед. Я иду в интернациональный клуб. А ты? Куда идешь ты, Хуан?
– Я иду на собрание, Ахмед. Там будут выступать ребята, которые работали в стройотряде. Очень хочется послушать!
– Как интересно!.. Хуан, а ты был на концерте художественной самодеятельности, на котором ребята из Папуа – Новой Гвинеи и из Рыбинска хором исполнили стихотворение Владимира Маяковского?..
– А! Я знаю это стихотворение, Ахмед. Там есть замечательные строки: «Я русский бы выучил только за то, что им разговаривал Ленин!»
– Какие хорошие стихи, Хуан!..
И так далее, в том же интерсамоварно-партматрёшечном духе.
Потом, в эру братков и дефолтов, РКН слегка зачах. И вот: новое время – новые песни.
Заявляю со знанием дела: роль стихийных преподавателей русского языка как нерусского (совсем нерусского) в настоящее время по всему миру взяли на себя российские туристы. Они с удивительной настойчивостью пропагандируют РКН во всех, даже в самых отдаленный уголках планеты Земля.
На одном из пляжей Гоа местная девушка Сунита, торгующая вопиюще поддельным серебром, встретила моё появление следующим приветствием:
– Прибарахлись, морячок! Слабо?
Произношение – идеальное, как в Малом театре.
– Потом, – ответил я, не успев удивиться.
– Потом – суп с котом. Браслетики – новьё. Муха не гадила. Бабло при себе?
– Нету у меня денег.
– Нет бабло – фуфло! – печально вздохнула Сунита.
Я вообще-то специалист по русскому жаргону, но каждый раз приезжаю из поездок обогащенный.
Тайский массажист приветствовал меня так:
– Чао, ливер!
Его так научили наши турпедагоги. Это есть такой прием: научить ни слова не знающего иностранца какому-нибудь не вполне нормативному словосочетанию и сказать, что оно означает «здравствуйте», или «спасибо», или «до свидания». Шутка такая.
– Хелло! (это я говорю англоязычному арабскому гиду.)
– Русия? – расцветает гид.
– Русия, русия… – морщусь я.
– За козла, сучок, ответишь, – расплывается в улыбке жертва турвсеобуча.
Иностранцы – очень способные. Хватают на лету. Ты проходишь мимо какой-нибудь тунисской лавки и слышишь в свой адрес:
– Эй! Сергуня!.. Юрец!.. Антоха!.. Петюньчик!.. Шурик!.. – и ещё имен двадцать скороговоркой. Твоё там обязательно будет. Типа Вовчара или Вольдемар. Если всё-таки ты проходишь, не обернувшись, получаешь вслед что-нибудь сакраментальное, типа:
– Иди лесом, жмотыга!
Иностранцы сочиняют русские рекламные слоганы:
– Майки – «Найки»! Юбочки – платочки – кофточки – носочки! – разносится над курортами земли. – Бабки накопил – цепочку купил!.. Миру – мир, купи сувенир! И т. п.
Иностранцы цитируют наши фильмы. Девушка, включая мне сауну в Анталии:
– Тепленькая пошла!
Цитируют политиков:
– Полотенце, пожалуйста, – говорю я египтянке.
– Однозначно! – протягивает мне полотенце потомок (или «потомка»?..) Нефертити.
Не знаю, хорошо ли это всё. Тем ли занят наш турпросвет? Тот ли это язык, русский ли? Не знаю, не знаю. Но – «им не разговаривал Ленин». И Пушкин с Блоком (их современные абитуриенты, кстати, называют «два Шурика») тоже не разговаривали.
Однозначно!
Ленин и Букин
С самого рождения я всегда был очень дисциплинированным и правильным человеком: вставал по будильнику в семь утра, два раза в день чистил зубы, каждый день менял носки, выпив – тут же закусывал, кажется, ни разу в жизни никуда не опаздывал. И ведь действительно, сейчас вспоминаю, мнемонически сморщив лоб: ни разу.
В университете друзья и приятели на эти мои качества смотрели иронично. «Ты не пассионарий, ты стандартная немецкая жопа», – нежно говорил мне Пашка Букин, менявший носки не чаще раза в месяц и очень любивший везде снимать ботинки. Да, я хорошо помню этот разговор. Мы сидели в библиотеке. Было одиннадцать часов утра. Май, солнце нетрезво, по-студенчески заглядывает в окна. На столе садистски, как орудия пытки, разложен многотомный Ленин, потому что через час у нас контрольный семинар по истории партии. Я конспектирую Ленина и для себя и для Букина. Просто так, по дружбе. Букин, сосредотачиваясь перед семинаром, пьёт пиво. Вопросительно поикивает: «Ты не пассионарий, Стратосферов (это моя университетская кличка), ты – бюргер, – говорит Букин, отпивая глоточек за глоточком. В животе у него, как в ночном подмосковном пруду, квакает пиво. От Букина почему-то всё больше пахнет чесноком: видно, пиво несвежее. – Ты мещанин. Вот скажи, ты хоть раз в жизни бросил всё? Ты хоть раз в жизни – полетел? Ты способен на отрыв, на полёт? Способен, Стратосферов?»
– Если, Бука, я не успею законспектировать дядю Вову, то мы полетим вместе. Причём ты – первый. Сегодня, между прочим, ты делаешь доклад, а не я.
Букин на минуту замолкает, потому что я прав. Я вдруг испытываю приступ злости. На Ленина. Действительно: надо же так бестолково писать! По всему видно, что эту галиматью я конспектирую не первый. На полях ленинской работы чьи-то неуравновешенные надписи. На стр. 3 – «Господи, за что?!!» На стр. 5 – «Я зверски изнасилована Лукичом. 13.05.1982». На стр. 8 – «Будь проклят тот день, когда Илья Ульянов решил жениться!» На стр. 11 – «И так проходят лучшие годы!» На стр. 18 – «Доконспектирую эту гнусь – нажрусь в хлам». И в конце работы – «Нечеловеческий оргазм!»
Но до конца мне еще далеко. Страниц десять. Я базедово пучу глаза в строчки и ничего не понимаю. Ленина ведёт во все стороны, как акына: что вижу, то пою. То он начинает громко обзываться на каких-то совершенно неизвестных мне немцев, то с ненавистью перечислять каких-то кадетов или эсеров с трехэтажными фамилиями. Я болезненно пытаюсь поймать нить гениальной ленинской мысли, но вместо нити упираюсь в такие выражения, как «вонючее болото», «смердящие останки»… Смотрю на часы: остается полчаса. В голове жарко от солнца и тоски. Рядом чесночно икает пассионарий Букин. Мои глаза, как назло, независимо от мозга ищут своё: «мелкобуржуазная вонь», «смрад реакции», «от такой философии пахнет тленом»… «Господи, – думаю я. – Лишь бы он не снял кроссовок! Господи, спаси и сохрани!» Дело в том, что я уже заметил: на Букине – те же алые синтетические носки, которые были и четыре дня назад, когда мы ходили в театр на Чехова. Ходили вчетвером, классически: две девочки – два мальчика. Сначала всё было хорошо: говорили о Чехове, пили дюшес в буфете. Но когда на сцене появилась Нина Заречная, Букин всё-таки потянулся к кроссовкам, и… Нет, не буду.
Я, склонившись над Лениным, как конь, кошу кровавым глазом на Букина. Тот только закатывает глаза к потолку. Потом медленно вытягивает под столом ноги. Некоторое время катает пустую бутылку по столу. Чешет в ухе. Икает. Рыгает. Каждая отрыжка сопровождается страстным матерным шепотом. Только бы он не опустил глаза на свои кроссовки! Это будет очень недобрый знак. Всё происходит как в триллере, где долго-долго со скрипом открываются двери… поворот… еще поворот… страшный ракурс… И наконец… Да, Букин – мастер. Он искусно томит жертву: Букин сидит минуты две с заведенными вверх глазами, потом вдруг резко наклоняется вниз и… остервенело чешет икру. Я молниеносно холодею. Но Букин, начесавшись, опять медленно разжимается, растягивается на стуле и, зачем-то понюхав палец-чесалку, закидывает руки назад. Смотрит Букин даже уже не в потолок, а куда-то в заднюю стену. Лицо его от неестественной позы наливается кровью, он отчетливо бормочет себе под нос:
– Здравствуй, Ленин, я – Букин… Приём…
Букин явно сатанеет от безделья. Мой правый глаз ревностно следит за развратно изогнувшимся Букиным, левый – гуляя, независимо, как у хамелеона, от правого, по ленинскому тексту – читает: «не пора ли придавить это смердящее насекомое», «зловонная жижа оппортунизма»… Мой третий, невидимый глаз устремлен на букинские кровавые носки, торчащие из грязных кроссовок.
О, если бы хоть они были хлопчатобумажными! Ведь одно дело – просто умереть, а другое – умереть в муках.
Букин чуть приподнимает голову, как часовой, услышав что-то подозрительное. Я весь натягиваюсь, как струна. Мимо проходит девушка в мини. Тоже за Лениным. Букин смотрит на девушку экзистенциально. Странный взгляд у Букина: какой-то скорбно-всезнающий. Девушка уходит с Лениным, нежно прильнувшим к её бедру, в соседний зал. Букин провожает её взглядом до конца, вывернув шею до инквизиционного хруста в затылке. Потом возвращается в исходное положение, траурно зевает, прошептав что-то загадочное: «Пидерштейнов – на губу». И принимается ковырять в носу. Я успокаиваюсь, потому что знаю последовательность и педантичность Букина в этом вопросе. Минут пять Букин будет при деле. Букин стонет, кряхтит, сладострастно сопит. Мимолетный покой.
Но – вот где таилась погибель моя! Вот оно, букинское коварство! Я вижу, что Букин, одной рукой копаясь в носу, другой медленно тянется вниз, к кроссовкам. Я понимаю: он хочет словить двойной кайф. Примерно как: пиво и телевизор. Или: ванна и арбуз… О, это серьезный драйв: чистить нос, проветривая ноги.
Начинаю внутренне метаться. Боже мой, что бы такое придумать?
– Бука, – говорю я дрожащим голосом человека, вдруг понявшего, что он явно не успевает добежать до сортира, – Бука, будь другом, сходи, принеси водички. Принеси, Бука, а то в горле пересохло! Очень хочется пить, Бука…
Бука медленно поднимает на меня недобрый взгляд. Ещё бы: я пытаюсь поломать ему такой «дабл-торч» (выражение Буки)!
Некоторое время он продолжает холодно смотреть на меня, предательски развязывая шнурок.
– Кто много пьет – много потеет, – сказал Бука, и одна из кроссовок упала на пол. Бука улыбается улыбкой упыря, зловеще шевелит красными пальцами ноги…
День кончился трагически. На контрольном семинаре Пашка Букин пытался промямлить что-то по моему недописанному конспекту. Он гундосил примерно следующее:
– Владимир Ильич, чуя мелкобуржуазное зловоние, исходящее из оппортунистической клоаки, дал точное и исчерпывающее определение такому смрадному явлению, как…
И получил двойку.
Потом был поднят с грядки я. Мой захватывающий рассказ о «вонючей буржуазии» был оценен так же.
Мы вышли на улицу, сели у фонтана. И долго сидели молча. Кроссовок Бука больше не снимал.
Через полгода он был отчислен и ушел из моей жизни навсегда. Вместе с красными носками и Лениным… Где ты, Бука?!
Где родился, там и поженился
Никто не мог ожидать, что Федька Сибикин и Ленка Баш поженятся. Что угодно, только не это.
Они десять лет учились в одной школе. В моём классе. Я всё это хорошо помню. Все их контакты свелись к тому, что однажды в шестом классе Федька легкомысленно наклеил Ленке жвачку на косу. За это Ленка зажала Сибику (это его прозвище) в угол и долго, всю перемену, то есть двадцать минут, методично била Сибику Сибикиным же ранцем по голове. Удары были страшные. Ленка – она такая. Больше Сибикин с Баш не общались.
Потом они учились в университете, правда, на разных факультетах. Но поскольку факультеты находились на соседних этажах, Федькин юридический – на седьмом, Ленкин исторический – на шестом, они виделись часто. Чаще всего в столовке на пятом. «Привет – привет» – и больше ничего.
Потом прошло еще десять лет. Ленка и Федька, что называется, ходили в браки, и неоднократно, выходили из них, пока, наконец, на юбилейном вечере школьных выпускников (пятнадцать лет окончания) не познакомились. Причём Сибика просто апокалиптически упился и потерял ключи от своей квартиры. Товарищи, включая меня, доставили тело Сибики до Ленкиной квартиры, которая была рядом со школой, чтобы Федька перекантовался до утра на кухонной раскладушке. Но Федька Сибикин остался у Ленки навсегда.
Ещё более неправдоподобной, но поучительной эта история покажется, если кратко углубиться в биографию героев.
Федя Сибикин был известен всему нашему району. Прозвище его было – Сибика.
У нас вообще почему-то была продуктивна такая модель: Витька Малюгин – Малюга. Андрюха Терёхин – Терёха, Вахтанг Гигаури – Гига, и даже Феликс Фогельсон – Фога. Я был, разумеется, Ела.
Исключение составлял только один человек – Саша Ли, наполовину кореец. Его короткая фамилия никак не растягивалась в нечто подобное Малюге или хотя бы Гиге. Поэтому его все уважительно называли «Сися». Дело в том, что он был очень большой и сильный. «Сисю» он воспринимал как должное. А вот за оскорбительное «Сиська» Саша мог дать в лоб.
Клички настолько плотно въелись в наши детские советско-дворовые мозги, что имена и фамилии отошли на второй план.
Сейчас перед гуляньем дети перезваниваются по мобильнику, а тогда, сорок лет назад, было принято заходить за друзьями домой. Это был целый обряд. Родителям надо было сказать с такой наивно-умоляющей интонацией, делая рыдающие ударения на каждом слове:
– Здравствуйте, а Витя выйдет?
Или:
– Здравствуйте, а Федя выйдет?
Но часто получалось не так. Как-то само собой выстреливало:
– Здравствуйте, а Сиська выйдет?
Один раз я так и сказал, зайдя за Сашей. Мама Саши, Зинаида Сергеевна, как ни в чём не бывало:
– Сиська завтракает. А ты – Ела?
Я совсем опешил.
– Я… ел…
Зинаида Сергеевна крикнула куда-то в недра квартиры:
– Сиська, к тебе Ел пришёл.
Но я отвлёкся. Сибика был известен всему району. Потому что он был бабник. Но он был не просто бабник. Дело в том, что Сибика выбирал себе какие-нибудь экзотические объекты ухаживания, то есть иностранок. Потом, уже во времена перестройки, у него появилась новая кличка – Экзот. Но «Экзот» не убил «Сибику». Для всех он так и остался Сибика.
Когда мы учились в школе, был Советский Союз. И бурятки, молдаванки или грузинки экзотикой не считались. Зато в соседней школе училась болгарка Росица.
Сибика ухаживал за Росицей весь седьмой класс. Летом Росица уехала в Болгарию. Сибика страдал несколько месяцев, пока Сибикины родители не уехали на год в ГДР вместе с Сибикой.
Из ГДР Сибика вернулся в девятом. Он был крутой: у него были джинсы, жвачка и магнитофон. А ещё – пламенная любовь к Катрин. Он постоянно показывал мне её фотографию. С фотографии смотрела миловидная блондинка с волевым подбородком в форме совковой лопаты и широко распахнутыми глазами, похожими на две удивлённые голубые яичницы.
Они переписывались пару лет, пока, уже в университете, Федя не влюбился в кубинку Флорес.
Девушка Флорес училась на философском факультете, который находился на одиннадцатом этаже. Она писала курсовую работу на тему: «Революционные идеи Че Гевары в советской партийной прессе 70-х годов». На настойчивые предложения Феди выйти за него замуж, подарить ему сомбреро и уехать с ним на Остров Свободы, девушка Флорес не менее настойчиво отвечала ему по-испански:
– Примеро, Теодор, ай ке формар ла басе материаль.
Что значило: «Сначала, Федя, надо сформировать материальную базу». То есть голож…ый совок Сибика кубинской революционерке был не нужен.
Через год Флорес была отчислена из университета за фарцу. Отчислили троих. Она, вместе со своим кубинским товарищем, будущим экономистом Энрике, и советским будущим юристом Сеней Лихопердиным, очень выгодно загнала реквизит кубинского студенческого ансамбля Ля Либертад. Там было десять гитар, целый гардероб из пончо и сомбреро, а также почему-то несколько сотен завернутых в стекловату гаванских сигар и пятьдесят литров кубинского рома. Юрист Лихопердин сел на два года, а Энрике и Флорес были отозваны на родину. Там их след теряется. А об идеях камарада Че, отражённых в партийной советской прессе 70-х годов, наверное, никто так и не написал и не напишет. А жаль.
С отчислением Флорес началась перестройка, и Сибика переориентировался с бывшего соцлагеря на империалистическое окружение. Его любови, начиная со второй половины восьмидесятых, были чисто буржуазными: финки, бельгийки, итальянки, американки, японки, француженки… Была даже одна сингапурка. Правда, похожая на хорька. И пахла так же. Но всё-таки сингапурка.
Сибике как-то не везло. Нет, не то чтобы ему совсем-совсем не везло. Но все эти голландки и португалки попадались ему какие-то не те… То страшны, как Ленкины удары ранцем по голове, то с какой-то фрейдистско-уголовной придурью, то просто откровенные дуры, каких даже у нас не найдёшь среди рублёвских блондинок. А то и – всё вместе. Сволочь, дура и уродина.
Сам Сибика красавцем никогда не был. К тридцати – лысоват. Рост – метр шестьдесят восемь, сложения, как выражается Ленка (её рост метр семьдесят восемь), катлетического, брюшко парашютиком и всё такое. Но парень в целом обаятельный, симпатичный и неглупый, зарабатывает неплохо. Но эти его иностранки – просто… сны доктора Лектора. Босх с Хичкоком.
Например.
Помню, познакомил меня однажды Сибика с француженкой Жанной. Я даже вздрогнул. Никогда в жизни я не видел передних зубов, растущих строго параллельно асфальту. Всё остальное – вылитый Квак из Марьи-искусницы.
Жанна и Федя уехали в Париж, чтобы пожениться. За день перед свадьбой между ними произошла драка, во время которой саблезубая Жанна укусила Федю за икру левой ноги и выгнала его без вещей, в одних трусах на улицу. Хромой Федя тут же, прямо в трусах, подал на Жанну в суд, но процесс не состоялся, потому что Жанна утром следующего дня попала в психушку.
После этого случая Сибика решил с империализма переключиться на развивающиеся страны: вьетнамки, тайки, нигерийки.
И опять невезуха.
Вьетнамка Ту-и была чрезвычайно нежна и заботлива, но шесть её вьетнамских родственников в Сибикиной однушке – это было слишком.
Тайка Канчаранг, которую Сибика снял в Патайе, изумительно делала тайский массаж и всё остальное. Но Сибике она честно и популярно объяснила, что после свадьбы в жизни таек всё меняется.
– Да, Федя, – сказала Канчаранг, – ты у меня шестьсот двадцать третий мужчина (я тебя считаю за троих), а я у тебя – я не хочу знать какая. Это не важно. Важно лишь то, Федя, что если мы становимся мужем и женой, я буду верна только и только тебе. А ты – только и только мне. И мы будем счастливы большую сумму лет. Но если ты хотя бы посмотришь в сторону другой женщины – то знай, Федя, что у нас, таек, есть такая национальная традиция: ночью жена отрезает спящему неверному мужу его «пипи-коко» (она так и сказала – пипи-коко) и скармливает утке.
– А почему утке? – спросил Сибика, автоматически загораживая пухлой ладошкой своё «пипи-коко».
– Для нажористости, – ответила Канчаранг на ломаном английском, – эту утку я, согласно тайской традиции, скормлю своему шестьсот двадцать четвёртому мужчине. Он заберёт твою мужскую силу, а заодно не повторит твои ошибки.
Сибика не захотел делиться своим самым дорогим с какой-то там тайской уткой и с шестьсот двадцать четвёртым мужчиной девушки Канчаранг. Он расстался с ней и год жил с бразильянкой Жуаной.
Жуана была негритянкой, на двенадцать лет старше Сибики. Сначала Сибике всё это даже нравилось, но месяцев через шесть-семь что-то бесповоротно надломилось в его психике. Напившись, он, как сейчас помню, повторял мне одно и то же:
– Ела, у нее ужасно толстые запястья.
Думаю, запястья – это было не самое страшное в Жуане, но к пятнадцатилетию окончания школы Федя Сибикин был одинок. На юбилее я пытался в очередной раз образумить Сибику:
– Сибика, – говорил я. – Ну, что ты по-прежнему корчишь из себя Экзота? Ты посмотри, какие у нас, в России, красивые женщины! Дались тебе эти иностранки-форинючки. Найди себе нормальную бабу, нарожает она тебе нормальных детей… Хочешь, помогу? Не в смысле детей…
– Бабы – не грибы, чтобы их искать, – отвечал уже очень тёплый Федя. – Иностранку хочу.
– Ну, как знаешь…
В этот же вечер мы долго беседовали с Ленкой Баш. У этой была история похожая. Вернее, совсем другая, но… похожая.
С нашими у Ленки не ладилось. Ей попадались какие-то жидкие. Один пьёт, другой с утра до вечера за компьютером, и тогда Ленка для тонуса переключилась на иностранцев.
Поехала она в Турцию. В Анталии Ленка сразу нарыла себе турка. Вернее, двух. Один был платный, другой – бесплатный… Как бы… Нет. Вернее, так: первый просто и честно брал деньги за оказанные услуги. С этим Ленка дня три покувыркалась, а потом распрощалась.
– Он пахнет как-то… – морщится Ленка. – Ацетон – не ацетон. Дёготь – не дёготь. В общем – запах. Хотя и дезодорантится, бабуин чёртов. Да ну его! Волосатый весь, как швабра. И дорого берёт – сотню баксов за сутки. А реального толку – как от трамвая адреналину.
Второй турок денег не брал: он стал резко играть в любовь. Сразу. Высказывать чувства. Ворожить глазами. Держать паузы. Брать за ручку. А заодно – расспрашивать про бизнес, про то, где Ленка живёт и так далее. Ленка забросила поганку, что держит в Москве турфирму. На четвёртый день он сделал Ленке предложение. Сделав предложение и получив ответ: «я не против, но посмотрим», – он ещё через день завёл турецкую народную песню о главном, а именно, что он хочет немедленно, то есть через месяц, сыграть свадьбу. Потому что любовь у него такая, что терпеть нельзя. Типа поноса. Но сейчас ему нужно расплатиться с дальней родней за приобретённый ранее у неё, дальней родни, «мерседес» («мерседес» присутствовал, слегка подержанный, но сносный), потому что без мира со всеми родственниками его папа – «Ата» – добро на свадьбу не даст. Это такая традиция у них. Долги надо отдать. А папа «Ата» (живущий ныне в Германии), если он, Осман (жениха звали Осман, сокращенно – «Ося»), найдёт себе достойную невесту, стряхнёт ему, как с куста, сто тысяч долларов для развития первичной ячейки. В смысле – семьи. Сто тысяч плюс – дом в Кемере. Машину – помимо подержанного «мерседеса». И тьму протекций насчёт работы.
То есть у них, у турков, всё так: ты, Осман, выясняешь и улаживаешь все свои долговые обязательства, а уже после этого имеешь право на свадьбу, которая будет щедро оплачена. К свадьбе ты должен прийти финансово чистым и непорочным, как трепетная барби из сериала «Бедная Настя». Вот такая традиция.
А уж то, что Ата даст сотню – это точно. Главное – за мерс раздербаниться с родичами. Три тысячи – и Ата, весь в родительских сентиментах, соплях и кредитках, будет у ног Лены и Оси.
Лена и Ося говорили на странном русском. «Ося» знал слов пятьдесят, но ими умудрялся выражать самые сокровенные изгибы и головокружительные виражи матримониальных проектов. Ленка отвечала ему густым российским фольклором, нисколько не заботясь о том, насколько ему, Осе, это понятно. Например, Осман говорил:
– Ты – две за после недель деньги три штуки сдават, я – мой папа сразу сказаль. Недель – свадьба есть, сто штука есть.
Это, как вы поняли, значило: через две недели ты дашь деньги, я сообщу об этом отцу, а ещё через неделю мы сыграем свадьбу.
На что Ленка ответила:
– Ты, Оська, своё бу-бу про «утром деньги, вечером стулья» будешь на Лубянке размазывать. Я ж тебя, как рентген, до самых энцефалограмм вижу. И мне этот твой «Ату-тату» с его виртуальной соткой до слёз подозрителен. И ты с твоей хомячьей мордой – тоже. Врёшь ты всё, Оська. За мои такие же виртуальные три штукаря ты ещё раз пять со мной в парном заезде поучаствуешь. Отработаешь ты свой ко мне коварный обман, Оська, ой, отработаешь… А потом я уеду – и свисти, Ося, в свою турецкую дулю.
Ося с отработанным долгими тренировками обожанием смотрел на Ленку. Он всё отработал (провожал он её усталым), а Ленка уехала, бодрая и жизнеутверждающая, как всегда, пообещав, что три тысячи переведёт через сутки. Ну, пообещала – и уехала.
Через полгода – примерно тот же сценарий сложился в Египте. Потом – в Италии и в Испании.
– Надоели они мне, – сказала Ленка. – Нет на свете нормальных мужиков.
Я присвистнул.
– Ну, кроме тебя.
– То-то же. Да есть они. Русские мужики – они невзрачные снаружи, а внутри…
– Ага, он ни низок ни высок, и вонюч его носок…
– Зря ты так, Ленок, зря… Внутри они – что надо.
– О-о-о-о-ох, не знаю, Вовка, не знаю… Пойдём лучше потанцуем.
И мы потанцевали. Потом ещё поговорили. Ещё потанцевали. А затем Сибика был доставлен в качестве ценного груза на Ленкину раскладушку.
Прошло восемь лет. Федя и Лена счастливы, у них двое детей. Никто никого не кусает, никто никому пипи-коко не скармливает. Видно, где родился, там и поженился. Или не так?
Мамахуана Доминикана
На другом полушарии земли, в далеком Карибском море, есть остров Гаити. На острове Гаити находятся две страны.
Одна, на западе острова, так и называется – Гаити. Это самая бедная страна на земле. Дело в том, что чернокожие гаитянцы, потомки африканцев, завезенных сюда белыми, перебили и выгнали всех белых. Буквально – до одного. Полная победа над эксплуататорами-империалистами. Такого в мире не случалось больше нигде. Хоть сотня, хоть десяток белых империалистов оставалось и в Эфиопии, и в Конго, и в Нигерии, и где угодно. А в Гаити – полная тишина с белыми. И тут же, через несколько недель, страна стала самой бедной в мире. Статистика – почти неправдоподобная. Могу ошибиться, но на гаитянца приходится где-то пара долларов в месяц.
И расизм тут ни при чем. Просто, во-первых, чернокожие рабы с плантаций не умели и не умеют ничего, кроме как рубить тростник мачетой. А заодно и белые бо́шки. И во-вторых, каждый гаитянец свято верит в вуду и хочет иметь своего личного зомби, а сам работать не хочет.
О вуду и зомби вы, конечно, слышали. Все это чисто гаитянские дела. Я лично знавал одного… нет, даже нескольких зомби. Но об этом чуть ниже.
На востоке острова Гаити находится совсем другая страна – Доминикана. В Доминикане вполне приличный уровень жизни. Там много веселых креолов, негров и белых. Там пьют ром и курят травку. Кругом сидят растаманы в разноцветных желто-красно-зеленых полосатых шапочках. У них левый и правый глаз совершенно независимы друг от друга, как у хамелеонов. Сидят, к примеру, три растамана – черный, белый и соевый, как батончик. У черного – синие косички-дреды, у белого – зеленые, у соевого – фиолетовые. И шесть разноцветных глаз задумчиво смотрят в разные стороны.
На любой вопрос, например как пройти в библиотеку, все трое сердечным, но нестройным хором отвечают «Джа провайдз», что-то вроде нашего «бог не Тимошка – видит немножко» или: «Кривая выведет».
В Гаити я не был, а в Доминикане был. Чтобы понять характер доминиканцев – маленькая историческая справка.
В истории человечества случился однажды такой казус.
Во время Второй мировой войны Доминиканская республика объявила войну Гитлеру. Ее объявил фашистской Германии президент Трухильо. Просто так, рому, наверное, выпил. Или покурил и решил «Джа провайдз». Покурил он, выпил рому и сказал: «Гитлер капут!» Гитлеру доложили об этом страшном событии, он очень удивился и попросил своих помощников показать ему на карте, где находится эта маленькая, но гордая птичка с отмороженной головой. Ему показали. Гитлер взял карандаш и темпераментно ткнул им в карту. От Доминиканы осталась дырка.
– Всё, – сказал фюрер, – я ее победил.
Больше он об этой стране не вспоминал. Трухильо, кажется, об обещании начать войну тоже забыл напрочь.
Но Гитлера не стало, а Доминиканская Республика – вот она, жива-здорова. Трухильо (который еще очень долго оставался диктатором), говорят, когда узнал о конце Гитлера, всерьез подумывал о том, чтобы присутствовать вместе с СССР, США, Англией и Францией на церемонии подписания немцами капитуляции. Но его почему-то не позвали. Думаю, в этой истории – квинтэссенция доминиканского национального характера. Очень чем-то неуловимо похожего на наш.
Это свойственно вообще-то всем латиносам.
Но доминиканцы тут особенно показательны.
Отсюда – общая атмосфера, если можно так выразиться, тотального отвяза. Дело даже не столько в феноменальных природных условиях острова Гаити, сколько в психологической атмосфере. Тут, даже если захочешь, не сможешь расстроиться или рассердиться.
Носильщик Хорхе в пятизвездочном отеле, затаскивая мои чемоданы в номер, очень широко, с подвыванием зевнул и сказал, употребляя почти непереводимые местные идиоматические выражения, примерно следующее:
– Если бы ты знал, дорогой амиго (это я значит), как мне замучило носить эти ваши долбаные чемоданы! До чего ж они, суки, тяжелые… И что вы только туда кладете?! Сто чугунных кокосов тебе в заднюю форточку. Зацелуй вас всех пьяная акула вместе с вашими чугунными чемоданами. Ну ладно, – тут же шире чемодана улыбнулся он. – Отдыхай, амиго. Всего тебе самого-самого! И заходи сегодня вечером хлебнуть рома к мамаше Хулии.
«Хулиа» – это бар на берегу океана.
Повар на завтраке, жарящий мне яичницу, Федерико, признался, улыбаясь и источая обильные потоки все той же роскошно-пятизвездочной идиоматики:
– Эх, славный мой амиго! Не жизнь у меня, а сплошные яйца. Целый день: яйца, яйца, яйца… Сколько же вы, туристы, жрете этих яиц! И жрут, и жрут… Я уже видеть не могу ни вас, ни ваши яйца. Заласкай вас всех голубой крокодил с вашими яйцами! Ну, приятного тебе аппетита, милый амиго… Счастья, здоровья, успехов! И не забудь заглянуть сегодня вечером к «Хулии», пропустим с тобой по паре крохотных океанчиков.
Я ни капли не обиделся ни на носильщика, ни на повара. Это просто невозможно: человек сказал все, что думает. Безо всякой злости и желания обидеть. Справил, так сказать, естественную надобность поговорить. «Сходил по-среднему».
Еще несколько справок о Доминикане.
Доминиканская республика (не путать с Содружеством Доминики!) – это остров в стиле Баунти. Летом здесь +34°, зимой +31°. Вода – соответственно +28 и +25.
Здесь лучшие пляжи в мире. Это вам не турецко-патайские каменоломни с чахлой песочной присыпочкой. Типа панировки на собачьих костях. Нет. Здесь все пляжи – категории «А» («А» – чтобы вы знали – минимум 6 метров в ширину, прямые, без сужений, и несколько километров в длину).
Доминиканские пляжи – пляжи «супер-А». Например, 100 м в ширину и 53 километра в длину, не хотите? Нечто подобное встречается только на Кубе. У меня была в Диминикане одна-единственная проблема: я так и не смог за две недели на пляже найти ни одного камушка на память. Чистейший белый песок. Песок да песок… Безобразие, прямо даже противно!..
Я понимаю, почему Хулио Иглесиас принял доминиканское гражданство и живет здесь на своей вилле. Тут еще много кто живет: Барышников, Клинтон… Заодно, кстати, Хулио прикупил и аэропорт. Когда вы прилетите (когда-нибудь обязательно прилетите!) из Домодедово в Пунта Кану, вас встретит частный аэропорт Иглесиаса, похожий на большую хижину дяди Хулио: бамбуковые стены, пальмовая крыша, зевающие креолы, лениво собирающие с туристов по 10 долларов за визу (на выезде почему-то – 20).
Гаити – это (в прошлом) легендарный остров Эспаньола. Столица – Санто-Доминго – это как-никак самый первый город в Латинской Америке, основанный Колумбом. Грех не посетить. Город – очаровательный, почти сплошь состоящий из разноцветных вилл. Тридцать три исторических улочки. Отовсюду звучит музыка меренге. Дом Колумба-Сына. Храм. Всё такое. На улицах – портреты совершенно бесфамильных депутатов местного парламента. «Депутат Мигель». «Депутат Хуан». Что-то вроде – «Депутат Миха», «Депутат Леха». Всё по-домашнему. Кататься по городу можно на таксисте-мотоциклисте. На моторикше. Здесь их – море. Дешево и сердито.
В Доминикане находится могила Колумба. Вернее, одна из могил. Испанцы считают, что могила – у них. Доминиканцы не согласны с испанцами. Словом, на всякий случай надо перестраховаться и съездить на доминиканскую могилу Колумба.
В общем, ничего здесь больше в смысле культурки нету. Можно, если не лень, смотаться в город Сантьяго. Там находятся, как считается, самые красивые девушки Карибских островов. Белые. Потомки крестьян с островов Канарских. Девушки – ничего. Напоминают сильно загоревших пэтэушниц из города Дмитрова. Впрочем, это уже, пожалуй, не культурка. Это – про чувства.
Если считать культурой сувениры, то тут есть прекрасные абстрактные картины. Это называется «доминиканский наив». Встречаются милые вещицы. Индейские каля-маля. Очень трогательные. Я приобрел карибскую куклу без лица. Лица у кукол нету по причине местной политкорректности. Чтоб не обижать ни черных, ни белых, ни красных, ни десятки их гибридных производных. Тут этих производных много. Аборты-то запрещены. Отсюда – 40 % разноцветных детишек.
Доминикана – это страна 74 тысяч пещер, 12 типов климата, 500 видов растений. Здесь снимался «Парк Юрского периода». Динозавров на острове, конечно, нет, а вот юрские растения сохранились.
Тут вообще масса экораритетов. Например, зеленое эбонитовое дерево сохранилось только в Доминикане. Маленький журнальный столик в Европе стоит где-то 20 тысяч евро.
Очень вкусный ананас. Как выяснилось, ананас не сжигает жир (это предрассудок), а укрепляет мышцы сердца. Так что через полчаса после еды – ломоть ананаса. И никаких инфарктов.
«Пальма реаль». Королевская пальма. Из ствола делают салат «Пальмира» (попробуйте). Плоды же идут на корм свиньям (не пробуйте).
Озера, пещеры, горы. Буераки, реки, раки. Полные штаны экстрима. В одном из пещерных озер живет крокодил, реагирующий только на запах курицы. Один из туристов (сам видел) спер со шведского стола куриную ногу специально для крокодила. Не успел достать из сумки – Гена прореагировал моментально: всплыл и посмотрел на нас, как Шарик на краковскую.
Доминикана – страна кофе, какао и сигар. И, конечно, рома.
Рома здесь много. От 1 до 20 лет выдержки. «Barcelo Imperial 21», например, – самый лучший в мире. «Sidlo de oro» – тоже круто. «Bermudes» семилетней выдержки – ничего. «Extra Viejo» – пролетарский. И т. д. В общем, как обычно, «Barcelo Imperial 21» – себе, «Extra Viejo» – друзьям и родственникам. Я спросил у гида:
– Какой мне купить ром для подарка?
– Кому? – спросил гид.
– Коллегам.
– Если они пьют водку, покупай «Extra Viejo», если виски рэд «лейбл» – «Bermudes», если французский коньяк – 21-й «Barcelo».
Мои коллеги пьют водку, я – тоже, поэтому ром мне обошелся дешево.
Днем я, разумеется, загорал и купался. А вечерами я заходил к «мамаше Хулии». Действительно, хозяйкой заведения была некто Хулиа, негритянка лет шестидесяти пяти. Барменом заведения работал ее сын Хуан, солидный и молчаливый негритянский дядя лет сорока. А всю остальную работу молчаливо и самоотверженно выполнял молодой чернокожий парень Энрике.
К «мамаше Хулии» наведывались по вечерам и носильщик Хорхе, и яйцежар Федерико, и многие другие – один другого разговорчивее. Беседы наши, как это и должно быть в Латинской Америке, крутились вокруг футбола, предстоящих этим летом торнадо, рома, сигар и женщин. А о чем еще говорить благородным доминиканским сеньорам?
Один раз за стойкой я разговорился с самой мамашей Хулией, которая, когда она находилась в хорошем настроении, сама не торопясь помогала своему сыну Хуану разливать ром клиентам.
Полная, губасто-грудастая, цвета переспелой вишни, в белоснежной кофточке с рюшками, с хитрыми белками глаз цвета светлого янтаря и с вечной улыбочкой, в которой чисто по-негритянски сочетались совершенно детская искренность с подчеркнутым достоинством, переходящим в высокомерие, Хулиа налила мне рому, сыпанула льда и оседлала долькой лайма стенку стакана.
– Пожалуйста, амиго.
Это было сказано так, что в переводе значило: «Так и быть, пей, но замучаешься расплачиваться».
– Спасибо, сеньора. Как идут дела у вашего милого заведения? – спросил я.
Хулиа посмотрела на меня, и глаза ее сказали: «Идиотский вопрос, парень, но поскольку ты всё-таки вполне симпатичный белый придурок, то, так и быть, я отвечу на этот кретинский вопрос и, пожалуй, даже снизойду и поболтаю с тобой, белолицым лоботрясом, поскольку сегодня выдался милый вечерок». Вообще у негров очень выразительные лица. Такого изобилия смыслов, причем ярко выраженных сразу, нет ни у какой другой расы.
– С тех пор, как мы с сыном приехали из Гаити, мне кажется, что все на свете идет хорошо.
– Вы родом из Гаити?
– Я родом из Конго. Я коренная конголезка, – гордо сказала Хулиа. – Мой прадед приехал из Конго на Гаити. Вернее, его привезли в трюме в колодках бельгийцы, – водопад презрения и брезгливости изобразило ее лицо. – Мой дед и отец стали военными, – снова гордость, надменность. – Отец погиб, и мы долго голодали в Гаити. И вот семь лет назад мы переехали сюда, в Доминикану, – вздох облегчения. – Я, мой сын Хуан, его жена и дети. Пятеро. У меня был муж и еще два сына и дочь. Но все они умерли.
– Это ужасно, сеньора.
– Да, это ужасно, амиго, – сказала Хулиа. На пару секунд она стала вылитой Эллой Фицджеральд, и ее лицо вобрало в себя всю скорбь негритянского блюза, свинга и джаза планеты Земля: – Но теперь всё прекрасно! Todo esta muy bien! – снова с надменной детскостью заулыбалась Хулиа.
В это время мимо нас быстро пронес три ящика с кока-колой Энрике.
– А это ваш родственник? – спросил я.
«Не твое собачье дело», – сказало лицо Хулии, и она произнесла:
– Он с нами. Сирота. Он умирал с голоду. Куда же его девать? Я назвала его своим сыном и взяла с собой в Доминикану из Гаити.
– Симпатичный парень, – сказал я.
– Да, старательный, – недовольно произнесла Хулиа. – А у тебя есть дети, амиго?
– Да, сын. Он в Москве.
– Москва – это Польша?
– Москва – это Россия.
– Ах, да! Россия!.. Как я могла забыть!? Знаю, знаю, это там, где всегда зима и на крышах висят большие ледяные палки. И иногда падают, убивая людей. И поэтому все на всякий случай носят огромные шапки из шкуры медведя. Я смотрела по телевизору.
– Да, это именно там.
– Россия очень большая, – с уважением сказала Хулиа. – Раньше, я помню, когда был жив мой муж, Россия была еще больше и занимала полмира. Россия строила Счастливую Жизнь. И помогала несчастным чернокожим всей земли.
Хулиа произнесла последние слова благоговейно, почти шепотом, затем с досадой махнула рукой и продолжила:
– А теперь, к сожалению, вы стали, как все. У вас все та же скука: деньги, деньги, деньги… Мой муж сорок лет назад мечтал уехать в Россию, чтобы строить Счастливую Жизнь. Он даже научился писать название вашей страны вашими буквами. Это было очень нелегко. Ваши буквы похожи на наши, но обозначают совсем другое. Чтобы запомнить название вашей страны, он использовал известную песню. Вы ее, наверное, знаете: «Cu-Curu-Cucu, Paloma!»
Хулиа помолчала, как будто что-то припоминая, а потом продолжила:
– Хорошие были времена… А что делает твоя жена?
– Работает. Она преподаватель.
– Это не дело, амиго, – всем лицом и фигурой расстроилась мамаша Хулиа. – Жена должна сидеть дома с детьми, а не крутить своей пыльной юбкой перед чужими мужчинами. Подожди-ка минутку. Espera un momentico.
Хулиа ушла и через минуту вернулась с бутылочкой чего-то желтого.
– Это «Мамахуана», – сказала она. – Ты знаешь, что такое мамахуана?
– Слышал. Это, кажется… для мужчин?
– Гм… Честно тебе скажу: глупые вы, белые люди. Думаете все время не в ту сторону. Мамахуану пьют, конечно, мужчины, но ведь делают они это для женщин!
– Резонно.
– На! Tenga! Это самая лучшая мамахуана во всей Доминикане и на всем острове Гаити. Настоящая «Mamajuana Dominicana». Такую нигде не купишь. Я сама ее настаивала. Считай, что это тебе подарок от бара.
Хулиа нагнулась к моему уху и прошептала:
– Это, амиго, специальная травка, волшебная. Magica! Это – трава вуду. Выпьешь ее, потом скажешь три раза: «Дай мне силу, Трава Вуду!» – «Dame fuerza, Yerba Wudu!» – и иди к своей красавице. Только сначала намажь темечко мочой игуаны! Вот увидишь: на следующий день она бросит это свое… – она сделала капризно-брезгливую гримасу, – пре-по-да-ва-ние.
– Спасибо, сеньора.
– Не за что, амиго. И не забудь про мочу игуаны.
К Хули подошел Энрике и, покорно глядя в землю, тихо сказал:
– Я сделал все, что вы приказали, сеньора.
– Иди! – стальным голосом произнесла Хулиа. – Завтра в шесть приготовь снасти.
Энрике поклонился и ушел.
– Ну, счастли́во, амиго, – хитро улыбнулась мне Хулиа. – Пойду полежу. Старая я стала. Никуда не годится мамаша Хулиа. Спокойной ночи.
– Спокойной ночи и огромное спасибо, сеньора!
Я расплатился и пошел посидеть у океана на перевернутой лодке. Почти полная голубовато-желтая луна таинственно молчала в фиолетовом небе. Она была такая яркая, что звезд почти не было видно. Только зеленые осколки луны тревожно мерцали в черном океане. Ко мне подсел основательно подпивший носильщик Хорхе:
– Ну, амиго, как тебе наша славная мамаша Хулиа? – спросил он, хлопнув меня по плечу своей широкой и крепкой, как весло, ладонью.
– Интересная женщина. Она подарила мне мамахуану. Как ты думаешь, Хорхе, с чего бы это?
– Э-э-э-э, – недоверчиво покачал головой Хорхе. – Не советую я тебе ее пить, дорогой амиго.
– Почему?
Хорхе оглянулся, мимолетно обдав меня ромовым перегаром, похожим на запах жженого сахара, и полушепотом сообщил:
– Мамаша Хулиа – известная колдунья. Она знает Вуду – это ее настоящая профессия. Ты видел этого беднягу Энрике?
– Видел. Странный какой-то парень.
– Еще бы! Ведь он – ее зомби!
– Да ну!
– Говорю тебе. Он всю жизнь будет ее зомби. А потом станет зомби ее сына Хуана. Кстати, Хуан – тоже зомби своей мамаши. А его жена Изаурита – его зомби. Это дельце тоже обстряпала Хулиа. Раз Изаурита зомби Хуана, значит, она и зомби Хулии… Все мы чьи-нибудь зомби. Кто-то больше, кто-то меньше…
Хорхе вздохнул:
– Думаешь, зомби – это как в идиотских фильмах: всякие там оживающие мертвецы и прочее? Ерунда! Бывают, конечно, и такие зомби. Но это все никому не интересно. Это все для киношников, писателей и тому подобных бездельников. А настоящие зомби совсем другие. Все просто: один подчиняет себе волю другого. Тут много всяких приемов: и печень крокодила, и гузка попугая, и моча игуаны… Э-э-э-э-э… Хулиа это умеет. Вот выпьешь ты эту мамахуану, в которую сам Дьябло не знает, чего она подсыпала. И будешь ты с утра до ночи думать о чем-нибудь этаком… Что хочется тебе полететь к звездам, или утопиться в океане, или втюришься в какую-нибудь дуру из соседней деревни… И будешь сохнуть, как старый кактус. А мамаша Хулиа будет через три океана потихоньку забирать твои силы. Мало того что она сама разводила тебе ром…
Он опять вздохнул:
– А я – если хочешь знать – тоже зомби.
– Чей? Неужто нашей доброй знакомой?
– Да нет, амиго. Зачем я ей нужен?.. Жены, кого же еще. Черт знает что делает со мной эта сволочная баба. Веревки вьет. А я… Я, амиго, дрался и против пятерых, и против восьмерых… Эх, славный вышел мордобой! Шестерых, помню, положил разом, как в боулинге. У меня слева снизу в челюсть хорошо получается. Двое убежали. Я ведь не знаю, что такое страшно, амиго. Правда. У меня полдеревни в зомби ходят. А вот жена… Крутит со всеми направо и налево, так и мелькает своей ненасытной юбкой. Все, бывало, думаю: сейчас задушу эту змею своими собственными руками. А она посмотрит на меня!.. И… эх, амиго, как будто вот эти самые сто лун и двести этих океанов войдут в меня с этим взглядом и – всё. Я – уже не я, а зомби. А у тебя есть зомби, амиго?
Я задумался:
– По-моему, нет.
– Значит, сам ты – чей-нибудь зомби?
– Не знаю, Хорхе.
– Э-э-э-э… Так не бывает. Или кто-то твой зомби, или ты чей-то зомби. Так устроен мир.
Я смотрел на немую таинственную, словно литую из обмороженного свинца луну и на трепещущие под ней ее жидкие, несчастные, суетливые осколки. Да, «так устроен мир». Ases el mundo.
Я достал из пакета «Мамахуану».
– Будешь? – спросил я Хорхе. – Ты случайно не прихватил с собой баночку с мочой игуаны?
Хорхе понимающе ухмыльнулся.
– Тогда за нас, зомби? – спросил я.
Хорхе расплылся в широкой благодарной улыбке, махнул рукой, словно хотел сказать по-русски «где наша не пропадала!»:
– Давай. Черт с ней, с этой старой макакой.
Я дал ему бутылочку. Он оценивающе поглядел на нее и отпил половину. Ровно. Тютелька в тютельку. Грамотный парень, виртуоз. Я допил.
– Крепкая вещь, – блаженно морщась, сказал Хорхе.
– Да уж.
Я посмотрел на этикетку, фосфоресцировавшую в лунном свете:
– Сорок градусов, как полагается… Двести граммов… В самый раз.
– Вот и поужинали. Ну, спасибо тебе. И до завтра, амиго.
– Хороших тебе сновидений.
Так и не знаю, почему мамахуана называется мамахуаной. Ничего особенного.
Правда, ночью мне снились симпатичные девушки из города Сантьяго, похожие на дмитровских пэтэушниц. Они в моем мамахуановом сне курили сигары, пили «Barcelo» и, широко улыбаясь, говорили мне «Амиго, Гитлер капут!»
Прошло два года. Моя жена по-прежнему работает преподавателем. Так и не могу понять, кто из нас чей зомби. Наверное, взаимно.
Сон с открытыми глазами
Мы сидели с моим соседом Михалычем (Владимиром Михайловичем Пробовым) на Михалычевой кухне и отгадывали кроссворд.
– Семь по вертикали, – читал Михалыч, – тааак…во, телигент четырёхглазый, это по твоей части: древнегреческий философ. На «сэ». Ну?..
– Сократ.
– Хм… попал, очкарик. Ну, это легко. Я его сам знаю. Это тот, который всем вопросы задавал, а потом мышьяку наелся. Смотрим на «кэ». Где она у нас? Вот она, эта кэкэ… Та-а-ак. Значит: попугай с хохлом. На «кэ». Ну?
– Какаду.
– Опять попал. Дура птица. У меня у тестя был попугай говорящий. Гадит как семь бегемотов. А мозгов – на одно нехорошее слово. Проверяем этого зас…а. На «у». У-у-у… Вот оно. Государство в Латинской Америке. На «у». Ну? Что, съел, толстолобик?
– Сейчас.
– Семь секунд. Через семь секунд не отгадаешь – горячего. Раз… два…
– Уругвай.
– Уругвай, уругвай, по сто двадцать наливай… А он не в Африке?
– Нет.
– Проверим. На «вэ». Британский алкогольный напиток.
– Ну, это виски, конечно.
Михалыч помрачнел:
– Виски из пиписки. Даже и писать его, фашиста, не буду. Всё, перерыв.
Тут я должен кое-что рассказать.
Дело в том, что когда Михалыч в завязке, он целыми днями отгадывает кроссворды. Вернее так: если Михалыч отгадывает кроссворды, знайте – он в завязке. Сидит злой и грозный, как Валуев на горшке, потеет и отгадывает. И для завязок Михалычу нужны серьёзные поводы.
Предыдущая кроссвордная завязка произошла у Михалыча полгода назад следующим образом. Как-то раз он поехал на своём жигулёнке на дачу. Привязал досочки, собранные на помойке, к багажнику. Огуречную и помидорную рассаду – назад. Всё, как у честных дачных скворушек. И поехал. Дело было ранним-ранним утром в пятницу. До пробок. Взял отгул и поехал по Дмитровке.
Воздух свежий, какой-то родниково-ванильный, что ли… Гаишники, наоборот, несвежие, достаивают смену. Всё, что можно, уже с автомобилей состригли. Стоят, зевают.
Где-то в районе поворота на Лобню голосуют двое: он и она. Вернее, можно считать, что их уже трое. Потому что она явно уже на последнем месяце. Михалыч, как человек добрый, конечно, остановился. Мужик весело улыбается, говорит:
– Нам бы до Дмитрова. До роддома.
– Садись.
– Сколько?
– Мальчик или девочка?
– Двойня.
– Тогда две сотни.
– Да хоть три!
Сели, поехали. Мужик – невозмутимый до невозможности. Разговорчивый такой, вроде ди-джея.
– Я, – говорит, – сплю себе спокойненько. Вдруг это пузо на ножках (он мотнул головой на заднее сиденье) будит меня. Смотрю: сидит уже одетая, с собранной сумкой. Полный боекомплект. Говорит: поехали. Я: куда? Она: рожать пора. Я: так вроде на той неделе собирались по этому… по графику по ихнему. Она: я тебе не электричка по графику рожать. Чую, что пора, поехали. – Хоть побриться-то успею по такому поводу? – Ещё не хватало. Ты и перед свадьбой-то не брился, сидел за столом, как варежка мохеровая… а тут вдруг… Машина как назло в ремонте. Звоню в такси – не раньше чем через час: у них пересменка. А эта глаза таращит, как Инна Чурикова, и своё трындит: поехали да поехали… Что ты будешь делать? Дошли кое-как до шоссе. Голосую – ни одна сволочь не тормозит. Полчаса – вроде нищих на паперти. Ты вот первый. Спасибо тебе, хороший человек.
– Так… ответственность-то какая. Вдруг она прямо тут.
– Э-э-э… Это ты зря. Сплюнь.
Не успел Михалыч сплюнуть, сзади – стоны:
– Мама родная, началось!
И вроде гнать на сто сорок опасно. И медленно тоже нельзя. Михалыч весь мокрый от страха. И от ответственности. Пот из штанов течёт в штиблеты. Руки на руле трясутся. А стоны всё громче. А мужик – хоть бы что: «успеем» да «успеем». Ещё какой-то анекдот рассказал про блондинок. Что, дескать, все люди любят делать три вещи: смотреть, как горит огонь, как бежит вода и как паркуется блондинка. Михалыч попытался улыбнуться, но у него получилось ничего, кроме чего-то напоминающего сорвавшийся чих.
Уже за Яхромой сзади: ох, не могу, ох, боже мой, ой, сейчас уже… Доехали-таки до роддома.
Родила она двойню ровно через десять минут после прибытия. Успели. Всё в порядке и двойняшки – загляденье.
Мужик Михалычу говорит: «Подожди». Через четверть часа тащит трёхлитровую дорогущую бутылку виски плюс две тысячи рублей:
– Вот тебе, добрый человек, амортизация. Счастливых выходных!
Всю дорогу до дачи (а она у него под Калязином) Михалыч думал только одну мысль: приеду – уемся до зелёных барабашек.
Что и сделал.
В течение дня пятницы и предсубботней ночи он в одно сопло выпил все три литра виски.
Утром тесть нашёл Михалыча лежащим на полу с открытыми настежь глазами и со скрещенными, как у покойника, руками на груди. В руках, как свечка, торчал опорожнённый стопарь.
Казалось, что Михалыч внимательно вглядывается в комара на потолке. Но он не видел комара, потому что спал. Жена, тесть и тёща переполошились и решили, что Михалыч отходит или уже отошёл. Вызвали «скорую помощь». Медсестра, спокойная, как папа двойни, посмотрела на трёхлитровую бутыль и сказала:
– Не волнуйтесь. Он спит.
– С открытыми глазами?! – почти хором спросили тёща, тесть и жена.
– Да, – она закрыла Михалычу глаза, и тот стал вылитым покойником. – У него просто нет сил их закрыть.
Проснулся Михалыч через сутки. За двадцать четыре часа он даже не переменил позы, даже не выпустил из рук стопаря. Пару часов постонал, как мама двойни, потом выпил два литра воды и ушёл в завязку на месяц.
И вот мы опять отгадывали кроссворды на кухне Михалыча. Отгадывали, пока не произошло очередное предзавязочное событие.
Началось всё с того, что пару месяцев после всей этой вискиады Михалыч решил начать новую жизнь.
Он продал свой старый «жигуль» и, взяв кредит, купил русского народного коня корейской сборки, вернее, наоборот. «Daewoo». В народе – «девушка». По этому поводу он пригласил к себе в Калязин меня и свою троюродную сестру Тоню, с которой дружил с самого детства. Мы сели в Михалычеву, как он выразился, «тачанку-кореянку» и поехали к Михалычу.
Приехали. Обмыли покупку. Я подарил ему чехлы для сидений, а Тоня – иконку для машины. Иконка со Святым Владимиром. Как раз был конец июля, вроде как оберег на именины Владимиру Михалычу. Иконка маленькая, но ценная, начала двадцатого века.
Утром Михалыч довёз нас с Тоней до калязинского автобуса-экспресса на Москву, а сам продолжил обмывать покупку. Дальше дело было так.
Вечером у Михалыча обмывалово кончилось. Оставались заначки, но вспомнить, где они, Михалыч уже не мог. Надо сказать, что Михалыч обнаруживал некоторые свои заначки только через несколько лет. До сих пор Михалычева жена то и дело обнаруживает его схроны конца девяностых. Народ у нас на это дело гениальный.
Научился заначивать Михалыч у своего приятеля, работавшего суфлёром в театре. История про этого суфлёра известна. Может быть, вы её слышали.
Суфлёр этот был гениальный: помнил тексты всех пьес наизусть. Но пил. И часто к середине спектакля засыпал. Или (что хуже) начинал хулиганить: подсказывал не тот текст, сам что-то выкрикивал и т. д. Поэтому перед спектаклем его лично и суфлёрское место обыскивала вся труппа.
Всё обыщут, как в аэропорту Бен Гурион, он всё равно пьяный. Чудо.
Так что он удумал… Он смастерил два кармашка в краях занавеса. И клал туда две чекушки. Перед антрактом дают занавес – и чекушки доставляются прямёхонько в суфлёрскую будку. Несколько лет его не могли на этом поймать.
В общем, не нашёл Михалыч заначки. А продолжать банкет надо. Что делать? Очень просто. От дачи до магазина по бетонке три километра. Гаишников на бетонке нет, потому что им там ничего не светит.
Пошёл дождь. Ливень. Ливень угрожающе нарастал, но Михалыч, не замечая его, буквально дополз до машины и – поехал. А надо сказать, что, если его даже внести мертвецки пьяным овощем в машину – он поедет. И, что интересно, доедет. Этому Михалыч научился в Египте, в Каире, а потом в Хургаде, когда работал там на строительстве прорабом. Наши в Египте ездят в любом состоянии, потому что египетские полицейские, наверное, просто не понимают, что такое пьяный водитель. Страна-то мусульманская.
Странная, впрочем, страна. В Турции за такое – тюрьма, в Эмиратах могут публично высечь розгами. А египтяне не замечают и всё. Может быть, просто привыкли к русским.
И вот Михалыч в состоянии, так сказать, сивушно-овощного рагу помчался по бетонке за продолжением банкета.
Ливень усиливался. Дождь шёл так густо, что казалось, будто вода льётся не сверху, а словно бы стоит, как на дне моря. И, как гигантские водоросли или кораллы, шевелились за окном «девушки» деревья в пепельно-синем гудящем дождём мареве вечера.
Окосевший Михалыч, словно капитан Немо, мчался на сто узлов в своём корейском Наутилусе в магазин. На одном из поворотов бетонки образовалось что-то вроде глиняного оползня. И Михалыча не то что занесло, его унесло.
«Унесенная ветром» кореянка собрала все деревья, два раза перевернулась и к верху брюхом легла в каком-то туманном мшистом черничнике.
От машины не осталось ничего. Буквально – ничего. Как говорится, груда железа.
Михалыч же, который «заблаговременно» забыл закрыть дверь, выпал из своего подводного аппарата сразу. Ни одной царапины, только вся рожа в красной глине.
Мало того, что пьяным, как известно, везёт. Тут еще и наследственное.
Отец Владимира Михайловича, Михаил Владимирович, работал в 30-х годах в колхозе трактористом. Однажды он напился, сел в трактор и поехал за добавкой. По дороге, в поле, где колосились яровые, он заснул и выпал из трактора. Педаль газа переклинило, и трактор долго ездил задумчивыми кругами, овалами, знаками вечности и бесконечности по яровым вокруг Михаила Владимировича. Все яровые были загублены. Целым остался только Михаил Владимирович. Ни единой царапины. Прожил он до восьмидесяти девяти лет. Вероятно, карма.
Ну так вот. Михалыч долго, ничего не понимая, бродил на четвереньках вокруг самого себя, как тот самый трактор, и к полуночи приполз домой.
Утром, проснувшись, Михалыч стал вспоминать, что с ним было вчера. Он не помнил ничего. Кроме того, что где-то оставалась заначка. Заначка была нужна, чтобы вспомнить остальное. Это, кстати, Михалычев афоризм, который я рекомендую всем запомнить: «Вспомни, где заначка, и ты вспомнишь остальное».
Нечеловеческим усилием своего мозгового студня Михалыч вспомнил, что заначка находится в конуре пса Бублика, с которым он вчера долго целовался перед отъездом.
Бублик спокойно лежал в конуре, положив морду на трёхсотграммовую заначку. Обзаначившись, Михалыч минут десять поикал, вспомнил всё, внутренне взвыл и пошёл искать разбитую машину.
Нашёл. Полчаса порыдал в безмолвно-влажном черничнике, стоя на коленях в сыром мху. Порылся в куче железа, которая ещё вчера была его заповедной мечтой. Не нашел ничего целого, кроме иконки.
И тут Михалыч, добив заначку, которую цепко хранил в кармане, позвонил по мобильнику Тоне. Он рассказал ей всё:
– Ну и что же твоя хвалёная иконка! – орал в трубку Михалыч. – У меня вон вся машина в гармошку! И кредит ещё отдавать!..
Тонина трубка некоторое время молчала, а потом тихо проговорила:
– Ты сам-то, скот везучий, понял, что сказал?
Михалыч сел задом в мох и долго думал. Поняв, он встал и побрёл обратно.
С тех пор он в завязке.
И вот мы сидим и снова отгадываем кроссворд.
– Египетский курорт на «хэ», – прочитал Михалыч. – Вот уроды! Не на «хэ», а на «кэ».
– Почему на «кэ»? Хургада это, небось. Там вроде и других курортов-то нет.
– Какая Хургада! Давно уже – Красноморск. Там русских больше, чем людей. Читаем дальше. Кавказский алкогольный напиток – четыре буквы, вторая «а»… Да что они, сговорились, что ли, алкаши кроссвордные!
– Чача.
– Сам знаю. Ча-ча. Без тебя как-нибудь обойдёмся, сократик-елистратик. Очки протри, а то вон вспотели от натуги. С другого конца беру. Семь по вертикали: типично российский грех. На «пэ». Гм… Это про педерастов, что ли?
– Пьянство, – говорю я.
Молчание.
– А он смертный? – робко спросил Михалыч.
– Кто?
– Ну… грех-то этот…
– Нет.
– А зря, – пробурчал Михалыч. – Ладно. Хватит, тёзка. Завтра доотгадываем.
Вот он, вечный русский кроссворд. Кроссворд не на жизнь, а на смерть. Живёшь, как будто сон смотришь. С открытыми глазами. И сил нет глаза закрыть, до чего интересно. И – жутковато…
Как я победимши депрессию
Депрессию можно победить только поездом. Это я теперь точно знаю. А раньше не знал. Но сначала – немного о депрессии.
Со словом «депрессия» я впервые познакомился в третьем классе. Совершенно случайно.
Помню: зимнее утро, с тусклыми фонарями, как засалено-глянцевая темно-синяя школьная форма. Я лежу в кровати. Из кухни доносится бульканье радиоприемника «Маяк». По радио идет юмористическая передача «Опять двадцать пять». (Замечаю уже сейчас в скобках: значит – это было до XXV съезда КПСС, после которого, говорят, «Опять двадцать пять» отменили). Фельетон про запчасти и смежников. Поучительно-язвительный голос актера. Несмешно настолько, что каждая шутка сопровождается легким спазмом в желудке.
Я прислушиваюсь к фельетону и очень не хочу идти на математику. Лежу и думаю, как бы на нее не пойти. Ковыряю в носу по очереди всеми девятью пальцами. Один палец – безымянный на левой руке – перебинтован: меня за него укусила Светка Перепендина. За то, что я ей натер чесноком дневник. Светка мне нравится, и я постоянно оказываю ей, так сказать, знаки внимания.
Нет, портфелем по голове я ее не бью и за косу не дергаю: это уже было бы прямым признанием в любви. А мое чувство еще не проверено. Я запускаю ей за шиворот ластик, показываю ей разные смешные (как мне кажется) рожи, типа «макака обкакалась» или «от ***зэпсина ушла жена». Хуизэпсин – это наш учитель английского. Кстати, сегодня еще и английский, а текст про пионерский лагерь («паяниа кэмп») я не выучил. Господи, что же делать-то?..
Лежу, тираню нос. Уже «Пионерская зорька» началась. «Здравствуйте, ребята!.. (Ну, здравствуй, здравствуй, жлоб мордастый) Слушайте… (Сам слушай про хрен с грушей) Пионерскую зорьку!» (Про козла Борьку) …
– Вовунчик, пора вставать!
– Ща, ба!..
Это бабушка. Что же придумать? Голова болит? Нет, это не пройдет. Бабушкин ответ я уже знаю: «Мигрень: есть охота, работать лень».
Температура? Но ее можно смерить. Тут бабушку не проведешь. Горло? Но оно должно быть красным или с пробками.
Живот болит?.. Но тогда бабушка не даст мне есть. А я на это пойти не могу. Тем более, вчера бабушка сказала, что сегодня на обед будет вареная картошка с сосисками. А я их просто обожаю. Я уже прямо вижу, как бабушка накладывает мне картошки с сосисками. Картошка – с маленькими золотыми озерцами сливочного масла и посыпанная укропом. Похоже на лесостепь из окна поезда, когда мы ездили в Сочи. Здорово было. Жарко, но здорово.
А розовые-розовые сосиски – с белоснежным хреном. Поскорее бы откусить полсосики, чтобы задрало в носу от хрена. Обожаю, когда хрен дерет нос! И от всего этого идет вкусный, почему-то голубоватый пар. И я даже слышу, как бабушка напевает свою любимую частушку. Она всегда ее напевает, когда мы едим вареную картошку:
А самолет летит, винтами хлопает,
А в нем Хрущев сидит, картошку лопает.
Картошка вкусная и рассыпается,
А в ней червяк сидит и улыбается.
Надо придумать рожу для Светки Перепендиной: «червяк улыбается». Я даже пытаюсь прямо сейчас придумать эту рожу. Но с ходу у меня не получается. Червяк-то ведь узкий, а улыбка должна быть широкая. Я пытаюсь изобразить рожу и так и так – ничего не выходит.
– Вовунчик, вставай! Пора!
О Господи!
– Ща, ба!..
Что же делать-то? Около кровати на полу лежит «Советский энциклопедический словарь». Вечером я искал в нем слово «олигофрен». Потому что так меня обозвала Светка, когда я ей вчера накрошил черного хлеба в пенал. Слово я так и не нашел. Его не было ни на «але», ни на «али», я даже на «улю» искал – нету. Интересно, что оно значит. По-моему, это что-то связанное с инопланетянами.
Я машинально открываю словарь где-то в начале и листаю. «Демократический централизм»… Это неинтересно… «Денатурат»… Меня, кстати, Светка один раз так и обозвала. Нет, не так… Дегенерат, вот как… Так, так… «Деникинщина»… Неинтересно… «Депрессия»… Ну-ка… «В медицине тоскливое, подавленное настроение с сознанием собственной недостаточности, пессимизмом, однообразием представлений, снижением побуждений, заторможенностью движений».
Я даже весь вспотел от счастья. Еще раз прочитал слово. Несколько раз повторил шепотом, чтобы запомнить. «Де-прес-си-я». Внимательно перечитал определение. Два слова мне показались в нем главными: «тоскливое» и «заторможенность».
Я постарался сделать максимально тоскливое лицо. Вот так. Я смертельно болен свинкой. Меня все бросили. Включая Перепендину. Бабушка не даст есть. ***зэпсин поставил мне двойку за паяниа кэмп. (Радио грянуло «Взвейтесь кострами…»). Меня исключили из пионеров. Вдруг я почувствовал, что мне страшно жалко себя и я захачиваю плакать. Закололо, как перекисью, в носу. Глаза стали горячими и мгновенно увлажнились. Быстрее к бабушке, пока щекочется нос! Я встал с кровати. Сильно ссутулился. Так, так… Что-то я забыл… Но что?.. Ах, да – «заторможенность». Все надо делать очень-очень медленно, как будто нету сил. Ходить, дышать, говорить. Еще надо левой рукой держаться за стенки, а правую положить на живот. Нет, лучше на сердце, а то картошки не дадут. Вот так. Вдруг ужас ужиком юркнул из гипофиза в копчик. И слезы в глазах моментально высохли… Сердце не стучало. Я замер, прижав руку к груди. Не стучит! О Господи! Может, я действительно – того?..
Ссутуленный, бледный, с остановившимся сердцем я стоял и смотрел на свое депрессивное отражение в гардеробном зеркале.
– Репетируешь? – услышал я веселый голос бабушки. – Что, математику не сделал?
Хитро-добрые бабушкины глаза светились из коридора.
– У меня эта… как ее… депрессия, – сказал я.
– А-а-а!.. Это бывает. Сердце-то, Вовунчик, с другой стороны. Слева. Руку поменяй.
Я автоматически поменял руку и услышал ладонью стук сердца. Слава Богу! Мне вдруг стало так хорошо, что я счастливо зевнул.
– Прошла депрессия? – спросила бабушка.
– Угу.
– Ну и хорошо. Сейчас под холодный душ – и совсем пройдет.
Я принял ледяной душ, поел и пошел в школу.
На математике меня пронесло. В смысле – математичка к доске меня не вызвала. ***зэпсин спросил меня, но не про «паяниа кэмп», а про «уот дую лайк ту ду ин уинта». Я рассказал про лыжи с коньками и получил четверку. А потом было вообще счастье: Светка Перепендина на переменке сама (!) дала мне пинка и обозвала кретином. Домой я летел, так сказать, на крыльях любви. А дома после школы была божественная картошка с маслом и укропом, Хрущевым и улыбающимся червяком. И депрессии с тех пор у меня не было более тридцати лет.
А вот через тридцать с лишним случилось следующее.
Однажды утром (правда, это была уже не зима 197…, а лето 20… года) я проснулся и понял, что ужасно не хочу вставать. До слез. Из кухни булькал «Панасоник». Шла передача про кризис среднего возраста. Противный то ли мужской, то ли женский голос (я так до конца и не понял чей) говорил:
– Великий швейцарский психолог Карл Густав Юнг в 1913 году, когда ему было тридцать восемь лет…
Я вздрогнул.
– …испытал сильнейший духовный и физический кризис. Тяжелейшая депрессия продлилась несколько лет…
Мне стало страшно.
– …Колоссальный упадок сил. Нежелание что-либо делать. Юнг не мог ни работать, ни читать, ни писать…
Точно как у меня! Даже в сортир ходить лень. Не то что посуду мыть. Вон жена в командировке. В раковине буддийская пагода грязных тарелок и пизанская башня немытых чашек. Даже сплю в штанах: лень снимать.
– …Здоровье ученого настолько ухудшилось, что врачи в конце концов поставили ему диагноз – инфаркт…
Я вспотел под штанами.
– Юнг испытал что-то вроде клинической смерти…
Нет! Хватит. Я встал, пошел на кухню и выключил радио. Что делать? Господи, помоги!
Запить? Никакого резону. Та же тоска, только плюс – икота с изжогой.
Я попробовал «уйти в работу». Как раз экзамены. Поехал в университет. Решил их принимать по-взрослому, без халявы. У абитуриенток.
Что ты будешь делать? Сто штук – дура к дуре. Идут заподлицо, как паркетины. Ну что им ставить? Там в диктанте: «колеблемые ветром пучки ковыля». А они пишут «колебимые ветром сучки кобеля». Или «кабелимые ветром кучки колдыря». Я не шучу.
Начал читать. Думаю: освою-ка с горя современную изящную словесность. Захожу в магазин, подхожу наугад к полке, открываю наугад взятую книгу на наугад выбранной странице. Первая фраза: «Он властно взял ее за бедра». Книга называется «Вальс бостон». Подзаголовок: «Новеллы жемчужных страстей». Тьфу ты!..
Открываю другой шедевр. Первая фраза: «Ты спрашиваешь меня, есть ли Бог… Слушай же…» Роман со скромным названием «Бог хочет тебя». Ну и ну! Ребята не мельчат. «На ты» с Небесами. Вгрызаются, так сказать в Вечность всеми 32 резцами вставной челюсти…
Господи!.. Что же делать-то? Не телек же зырить. Это уж совсем питекантропом станешь.
И здесь, как всегда, звонок. У меня так всегда: как только дело к шваху, так спасательный звонок из Высших Сфер.
Из Высших Сфер на этот раз звонил Санёк из Вышнего Волочка. У Санька замечательная, залихватская фамилия – Хулин. Санёк Хулин родился в Торжке, а живет в Вышнем Волочке. Торгует. А что еще делать уроженцу Торжка?
– Ты уже, Вовчок, проснумши?
– Проснумши, Санёк. А ты где?
– В Москву заехамши. Товару закупимши.
– А…
– Поехали, Вовчок, ко мне. Рыбки половим. Грибков пособираем.
– Да я… Депрессия у меня, Санёк. Кризис среднего возраста. Какие тут рыбки… Пушкина уже год как…
– Ты не Пушкин.
– Это верно. Только средний возраст у меня, Санек.
– Вот опять – двадцать пять. Всё. Едем. Я уже за тебя все решимши. Билеты на поезд я куплю. На 15.30. В 15.30 выехамши – в 18.45 – приехамши. Через полчаса буду. Плавки возьми.
– Зачем плавки-то?
– Не нуди. Ягодки занавесить. Я тебе приказамши, а ты исполнимши.
За три часа, проведенных в поезде, я почувствовал себя почти здоровым. За окном то паслись коровы с колокольчиками. То, как ноты, сидели стрижи на проводах. Поля, леса, озера, облака. И жизнь от всего этого кажется простой и ясной. Да еще старушка напротив – вылитая моя бабушка. Смотрит на нас с Саньком хитро и всепонимающе.
Вышний Волочёк, как все знают, – это русская Венеция. Кругом жемчужные водные глади. Красота. Насчет жемчужных бедер (памятуя о книжке про страсти) здесь все тоже в порядке. В том смысле, что город, можно сказать, чисто женский. Женщины – как с иллюстраций из книг о чем-то раздольном, древнем, былинном и славянском. Синеокие павы. Смотришь и не веришь, что такое еще бывает.
Мужики – либо печальные синяки-задрыги, либо такие, как Санек: крупные, плотные, румяные, перманентно слегка навеселе и потому неистребимо веселые. Санек прокомментировал это дело так:
– У нас мужик либо наскрозь по жизни забухамши, либо завсегда маненечко выпимши.
Воздух чистейший. В центральном сквере – бронзовые львы. У львов лица умных бухгалтеров. Санёк сказал:
– У нас тут еще Бронзовый Кырла-Мырла обитал. Только его того… стыримши.
В нескольких километрах от Волочка – завод «Красный маяк». Здесь делали кремлевские звезды. Санёк:
– Батянька мой на «маяке» сорок лет отпахамши. Он из этих, из гужевых…
– Как это?
– Ну, прадед тута еще корабли волок. Видал: каменюка от бечевы протерши?..
Смотрю: действительно, в граните у поворота канала след от бечевы.
– Здоровый был мой прадед: ладонью гвоздь в березу вбивал. Равно – лбом. Вот ведь как: бурлацкие дети кремлевские звезды-то отлимши… Кто державу-то мастерил? Подумай об этом на досуге, профессор. Депрессия у него… Совсем народ ослабемши. Карась на карасе. Это, может, где в Европах депрессия, а нам размякать некогда. Не тот масштаб. Ладно, Вовчок, поехали твою депрессию хоронить.
– Куда?
– Увидишь.
Мы выехали на Саньковой копейке из Волочка. Проехали Бологое, Дубравку, Березайку.
Остановились у явно новоотстроенной церквушки.
– Плавки с собой?
– С собой.
– Пошли.
Мы пошли по глиняной тропинке. Через пару минут вышли к маленькому странному озерцу. Где-то десять на десять метров. Вода в озерце какая-то серебристо-аквамариновая.
– Это, Вовчок, Мшенский источник. Разлом земной подкорки. Ее, кору, тут самим Господом Богом пробимши. Дна там нету.
– Как это?
– Нету и все. Сигали и так, и с аквалангами – не достамши. Сейчас посмотрим, хороший ты человек или бяка. Если тебя закалдырит, как припадочного, – значит, в тебе депрессивная европейская чертеня засемши. А если нет – значит, ты типа наших Умки с Чебурашкой. Ныряй.
Я нырнул в ледяную воду. Сердце и дыхание на мгновение остановились. Когда я вынырнул, я почувствовал такую радость, что, вылезая на берег, счастливо зевнул. Меня «не закалдырило».
– Наш Громозека! – одобрительно улыбнулся Санёк. – Всё. Нет у тебя больше депрессии. Поехали на Рогозино, донки проверим.
На озере Рогозино мы проверили донки. Пять лещей. Пока коптились лещи, Санёк деловой трусцой за десять минут обежал лес и принес десяток крупных замшевых «подберезников». Сварили картошки.
И вот: вечер, костерок щелкает своими огненными пальцами. Грибной супчик. Водочка. «По двадцать восемь капель». Чтобы стать не «наскрозь забухамши», а «маненечко выпимши». Копченый лещ. Вареная картошечка. Та самая, бабушкина. Где-то пудовый жерех, как в замедленной съемке, бьет тяжким хвостом по парчовой озерной глади. Пахнет раскаленной смолой и влажной вечерней хвоей.
Переночевали мы у Санька и утром поездом поехали в Москву. Снова – озера, леса, поля. Напротив – красавица вышневолокчанка. Сидит, улыбается нам с Саньком. Вылитая Светка Перепендина.
На следующий день в университете очередной транш абитуриенток оказался полной противоположностью предыдущему. Все 100 девушек аккуратным почерком написали «колеблемые ветром пучки ковыля».
Зашел в книжный. Подошел наугад к полке, взял книгу, открыл:
Все мгновенно, все пройдет;
Что пройдет, то будет мило.
Так вот мы с Саньком «победимши» мою депрессию.
Как я рекламировал пиво
Мой хороший приятель Серёжа Чучин сказал так:
– Тебе, Вовчик, надо поработать.
– Да я…
– Молчи, надо. Весь ты стал какой-то драный, тощий. Взгляд у тебя, как у этого… «сами мы не местные». Работаешь-работаешь, как бобёр, в своем институте, наукой занимаешься, а денег – чуть да ничего. Значит так. Позвонишь вот по этому телефону, позовешь Василису. Скажешь, что от Чучи. Так и скажи: «От Чучи». Понял?
– А кто это такая – Василиса?
– Главная у нас по рекламе пива.
– А чего делать-то надо?
– Рекламный слоган придумаешь – и двести баксов твои.
– Ух ты! За один слоган!
– А может, и триста. Пятьсот не обещаю. В общем – звони, не пожалеешь.
Ну, выпил я для храбрости два джин-тоника. Звоню. Отвечает женский баритон, обволакивающий такой, как у Муслима Магомаева:
– Але.
– Але. Здравствуйте. Василису можно?
– В каком смысле «можно»? – слегка обиделся Магомаев.
– В смысле: я от Чучи. Меня Володя зовут.
– Здорово, Вован. Писать умеешь?
– Все, кроме стихов и доносов.
– Тогда завтра подъезжай. Диктую адрес. Фиксируй.
В два часа я был у Василисы в офисе. Симпатичная такая дама, похожа на Валерию Новодворскую. Только без очков, бритая наголо и кольцо в носу. В чёрном балахоне. Дырка в районе пупка. В пупке тоже кольцо. Сидит, курит «Вог», предварительно отрывая фильтры.
– Ну, Вова, смотри.
Василиса вставила кассету. На экране пошёл ролик. Бутылка пива, вся в пене, как Пугачёва в волосах. Потом – Биг Бен. Счастливые лица двух старичков. Море. Закат. Опять же счастливые лица, теперь уже – двух молодожёнов. Жених – явный дегенерат. Опять Биг-Бен. Снова море с закатом (или с восходом – кто ж его разберёт). На берегу моря все четверо, включая уже окосевшего дегенерата. Счастливые, пьют пиво, дегенерат больше всех, жадно так. И – та же бутылка в пене, как невеста в фате. Все.
– Ну как? – спросила Василиса, открутив очередной фильтр от очередного «Вога». – Мысли есть? Текста́ нужна, фраз на пять. Пафосная. Типа того: «Они понимают друг друга, потому что вместе пьют пиво…» И тому подобный хренёж. Ну что, Вова, нацедишь слёзы?
– Это можно, – говорю. – Только я не понял, почему там Биг-Бен, а пиво немецкое?
Василиса угрожающе прервала затяжку:
– Точно немецкое?
– Точно.
– А это точно Биг-Бен был?
– Сто пудов. Что я, Биг-Бена не видел?
Пауза. Нехорошая такая.
– Вот Муртазыч гад, а!.. – слегка порозовела черепом Василиса и, дрожа кольцом в носу, стала набирать номер:
– Муртазыч? Это я… Что же ты, козлище слабоумное, делаешь-то, а? У тебя что уже, экстракт текилы вместо мозгов? Совсем менталитет пропил! Чего же ты мне бундесовое пиво в Лондон вклеил, скот рогатый? А?.. какой Кёльнский собор, мычалово! Это Биг-Бен, а не Кёльнский собор! Телепузик безбашенный! В школе-то учился, Келдыш?.. А?.. В лесной? С мат-уклоном? То-то и видно. Ну держись у меня!..
Василиса швырнула трубку. Пыхнула пару раз «Вогом», почесала лазоревое темя:
– Барбекю из конторы сделаю… Ладно, Вовка. Давай другой ролик заценим.
Кассета как-то неохотно, как шахтёр в забой, вползла в магнитофон. Сначала слегка порябило на экране. Потом пошел ролик. Синее небо. В небе – чайка. Красиво. Камера опускается вниз. Горы. Выжженная земля. По ней идет потный индеец. Индейцу жарко. Вдалеке – пирамида. Индеец на неё взбирается. Там, наверху пирамиды, что-то типа фараона. Фараон торжественно протягивает индейцу банку. Следующий кадр: индейцу явно хорошо (наверное, выпил). Опять – небо с чайкой. И надпись по-итальянски: «Из лучших сортов сицилийского винограда». Всё.
– Классный ролик, – сказала Василиса. – Нужна убойная текста́. Фраз на семь. Дескать, «всего один глоток – и удача, блин, с тобой». Давай, гони какую-нибудь байду в рюшках.
– Ща… – говорю. – Только я не понял, при чем там виноград?
– Какой виноград?
– Да там написано было в конце: «Из лучших сортов сицилийского винограда». По-итальянски.
– Да ну?! Это Пупок все перепутал!
– Пупок – это кто?
– Васька Пупков. Это он, недоумок, ролик нареза́л. Ну ладно, эту сицилийскую писюльку про виноград мы ампутируем. Давай текст сочинять.
– Текст – не проблема. Только там странно всё как-то. Индеец – перуанский. Из Перу, страна такая…
– Я в курсе.
– А пирамида мексиканская. Пирамида майя.
– Уверен?
– Уверен. Я там был, в Мексике-то, в Чичен-Ице… залезал на пирамиду-то… Высокая… Действительно, взопреешь…
– Тьфу ты!.. Ну, это ладно. Перу, Мексика… Все – Южная Америка. Гражданам по барабану.
– Ну, не знаю. Мексика – это все-таки Центральная Америка. От Перу до Мексики – как от Москвы до Чечни. Что же этот чубрик все пешком прочапал?.. Нелогично.
– Да, нелогично… Пупка – ногами задушу.
– И потом – откуда там фараон египетский? В Мексике-то?
– А кто его знает… В древности там всякое могло быть…
– Да и чайки над пустыней не летают.
– А может, это кондор какой-нибудь?
– Альбинос, что ли, мутирующий?.. Что ж я, кондора от чайки не отличу?
– Да… Дела… Ну, Пупок, двоечник несчастный, я тебе устрою расчленёнку по-мексикански.
Помолчали.
– А главное, – продолжал я, – мне не ясно: накой ему духИ-то?
– Кому?
– Индейцу.
– Какие духи? Ему этот тетерев египетский пиво дал. Баночное. Видал, как тот доволен был? Жажду он утолил. Это же ясно.
– Не знаю, не знаю… На банке было написано «Жан Поль Готье». Это духи такие французские, особые. В банках. На пиво, конечно, издалека и без очков похоже, но…
– А не врёшь?
– А чего мне врать. Женские духи. Дорогие… Я ещё понимаю одеколон дешёвый пить… Хотя тоже, конечно, извращение. Но чтоб французские духи квасить… От жажды. Это перебор. Настоящему индейцу, конечно, все ништяк, но…
– Да-а-а… – протянула Василиса с интонацией Джигарханяна-Горбатого. – Хорошие дела… Значит, сегодня тексту не напишешь?..
– Я-то могу, но чего тут выйдет? «Пейте французские духи в пустыне, чтобы утолить жажду, и с вершины египетско-мексиканской пирамиды в Перу вы заглючите кондора-мутанта»?
– Да, не та текста́. Шизиловым попахивает.
– Вот я и говорю.
Так и не написал я слогана. И двухсот долларов не получил. Зря полдня потратил. И все из-за Мурзыча с Пупком. Даже чужого нарезать как следует не смогли, второгодники. И поэтому я говорю:
– Ребята! Давайте учиться в школе! Чтоб духи от пива отличать. Чтоб кондоры в чаек не мутировали. И по миру ездить, смотреть, изучать, вникать. Чтоб Биг-Бен в Кёльнский собор не превращался.
Русские эм глазами зарубежных жо
Очень-очень много написано о том, как иностранные мужчины относятся к русским женщинам, и почти ничего о том, как иностранные женщины – к нам, русским мужчинам.
Мало того. Вокруг отношения к нашим дамам создан миф, что, дескать, русских женщин все любят, что они, мол, ценятся за скромность, трудолюбие, терпение и т. п.
Ну что здесь сказать… Ценятся, конечно, но поначалу, по незнанию…
Я не встречал ни одного иностранца, который, побывав в мужьях какой-нибудь нашей «неперечливой» Настеньки, отзывался бы потом об этой Настеньке положительно, т. е. без гадючьего шипения и тамошнего мата. Исключения, конечно, бывают, но редко.
Это только сначала все как в фильме:
– Тйепло ли тйебйе, дйевица?.. Тйепло ли тйебйе, краснайа?..
– Йес, тепло, батюшка, тепло, Морозушко…
И глаза такие добрые, чистые, честные, неперечливые. Как у телепузика, вернее, у телепузицы.
Ну – Морозушко и поплыл, как пломбир в духовке.
А потом наша доброглазая через годик хвать этого американского или немецкого Морозушку за мошонку (бороду-то она ему раньше повыдергивала) – и в суд, отсуживать у него дом и полсостояния. И ведь отсудит. Неперечливая наша. Телепузица добропопая. Чистоглазица смертозубая.
Потом, бросив Морозушку в его берлинском дейтройте, вернётся на Родину. Отгуляет со школьным другом Стасиком. С институтским другом Максиком. С первым мужем Толиком. С лучшим другом первого мужа Маратиком. И опять – шасть под ёлку. Поджидать очередного французского или японского Морозушку, чтоб у него отстебунячить какой-нибудь замок на реке Луаре или остров из архипелага Сикасима.
Так что – миф, миф и ещё раз миф.
Она, конечно, и коня на скаку, и в горящую избу. Но – если ей это нужно. А если не нужно – коня на колбасу, а избу под офис. Я, конечно, сгущаю краски, но не сильно.
Знаете, например, что одна наша девушка вышла замуж за швейцарца, которому было 84, потом – за его сына, которому 50, а потом – за двадцатипятилетнего внука. И у всех троих отсудила всё. То есть – буквально. Всех троих оставила, как горных козликов, без штанов гулять по альпийским лугам.
Другая – попала в гарем к какому-то там шейху. С годик пожила. Надоело. Попросилась у шейха домой. Шейх не отпустил. Тогда она его задушила грудью и удрала. История – реальней некуда. Живет сейчас где-то под Архангельском, доярка. Только наша Настенька может задушить мужика грудью.
Так вот получается, что о русских женщинах сначала иностранцы думают хорошо, а потом – скажем помягче – узнают правду.
Совсем иначе обстоит дело с нами, мужиками.
Про нас иностранки сначала не думают никак или думают плохо. А вот потом…
Что такое мы, российские мужчины, в их убогом понимании?
Мы – пьём. Мы – не моемся. У нас – загадочная непредсказуемая душа. Мы – мафия. Мы – бородатые медведи. Ходим в зимних шапках, с балалайками, сбивая головой сосульки с берёз и т. п.
Пьяный вонючий непредсказуемый бородатый медведь в шапке, с балалайкой и с автоматом. Начитавшийся к тому же Достоевского и оттого ещё более непредсказуемый.
Опрос иностранок, не имевших долгого непосредственного контакта с русскими, на предмет того, какое понятие ассоциируется у них со словосочетанием «русский мужчина», дал примерно такие результаты:
25 % – пьянство, водка
25 % – мафия
25 % – медведь
25 % – борода, шапка
Кстати, аналогичный опрос среди наших девушек (что у вас ассоциируется со словосочетанием «иностранный мужчина»?), правда, имевших контакты с иностранцами (наши уже почти все имели контакты с иностранцами), дал результаты иного рода:
25 % – деньги, благосостояние («надо брать!»)
25 % – тупость («мозгов, как у дятла»)
25 % – жадность («за рулон туалетной бумаги удавится»)
25 % – скучно («мухи воют, собаки топятся, верблюды спиваются»)
Так вот, возвращаясь к отношению иностранок к россиянам. Тут все наоборот. Те, кто нас не видел, думают, что мы плохие. А вот те, кто с нами, так сказать, поконтачил, все почти в один голос говорят: русские мужчины – очень хорошие. Честное слово.
Основное мнение примерно таково.
Во многих отзывах прослеживается одна и та же мысль: российские мужчины неярки внешне, но ярки внутренне.
Вот, например, из сочинения китайской студентки (воспроизвожу целиком, с ошибками):
«Росийские мужичины положитерьные. Они сразу не броситься в глаз, но потом понимаю: хорошый человек, добрый. У них интересные мозга и душа тёпрый».
Т.е. тёплый.
Японка пишет:
«Мне нравиться русские мужики. Они нежадные, много читал, любит празника. Крутая характера. Немец роста вышее, американци тела толстее, богатее, но русский души крутее».
Видите: они «толстее и богатее», а мы «души крутее». В смысле – душой. Не в падежах ведь дело.
Американка:
«Русская мужщина – хороший человек. Он не интересовается только денги, он имеет интересный спиричуальный мир».
Всё верно. Деньгами мы, конечно, «интересоваемся» (попробуй ими нынче не «поинтересовайся»!), а насчет спиричуальности – этого добра у нас, как говорится, выше темечка.
Кореянка:
«Внешние данные русских мужчинов не всегда завлекательные. Неновые одежды, не обреют всегда низ лица, не причёсоваются, не моют всегда обуви. Но если не обратить внимание на этот обстоятельство, то можно видеть внутренние завлекательные качества русских мужчинов. Они добрые, счедрые, веселые, не скукашные, настояшие други, и всегда дают помощи в когда есть проблема».
Молодец девочка. Обстоятельно так все изложила про нас, «нескукашных мужчинов». Даже слеза прошибает. Так и катится скупая мужская слеза на необритый «низ лица».
А вот испанка:
«У испанский мущина горячий тело и холодный душа, у русский мущина в принципи все горячий, сверх всего внутряшний мир».
Да, «внутряшний мир» у нас горячий, по себе знаю.
Гречанка:
«Несмотря на пить водка и не дружить с ванна русский мужчинский менталитет имеет много позитив».
Спасибо и на этом.
Вьетнамка:
«Русские пьют пиву в утренюю времю. Как потом работает? Это плохие дела. Но однако у русскому мужчину доброе сердце. Это хорошие дела».
Ах ты, лапулечка. Все-то ты знаешь: где «хорошие дела», где «плохие». Это пиво-то утром выпить – «плохие дела»? Это как раз нормальные. Вот с утра выдуть пол-литра водки – тогда будут дела. А про сердце – правильно. В точку попала.
Обобщаю: мы – хорошие. Лучше, чем кажемся. Со стороны ведь видней.
А про наших девушек я, конечно, перестарался. Они тоже хорошие. Только с нами, а не с ними. Так им, тамошним мужчинам, и надо, пусть на чужое, гады, глаз не кладут. А ведь есть на что положить-то, честно говоря. Наши девушки, если хорошенько разобраться, – красивые, добрые, верные и умные. И снаружи. И внутри.
А наша, русских мужчин, неяркая внешность – это хитрость. Чтобы всякие там гондураски не волновались.
Чип хорошо не бывает
Чем дольше живу, тем сильнее убеждаюсь: не надо экономить. В смысле – трепетно прислушиваться к своей внутренней жабе, которая обволакивающе так и томно дребезжит и мурлыкает в тебе, как в июньском подмосковном пруду.
Не надо жадничать и экономить (в жабьем смысле). А особенно – во время путешествий. И уж совсем не надо – на собственном здоровье.
Привожу маленький пример.
На острове Хайнань очень хорошо. Сначала я расскажу, как там хорошо, а потом поведаю, как мне стало плохо. Для контраста. Там прекрасный климат, чем-то неуловимо напоминающий крымский. Из патриотизма нарочито сравниваю Хайнань с Крымом, а не с Гавайями (Хайнань для меня не Восточные Гавайи, а Китайский Крым). Там леса, пляжи с белым песочком. Девушки из племён ли и мяо, похожие на бабушек, продают на пляжах папайю, бананы, не очень хороший жемчуг. Не очень хороший – по хайнаньским, конечно, понятиям. У нас он идёт за хороший. Они напевно кричат: «Банана-а-а! Папайа-а-а! О’кей-а-а!» Когда ты тыкаешь им на дефект на жемчуге или на помятость в папайе, они лучезарно улыбаются своим беззубым ртом, говорят: «О’кей-а-а!» – и показывают на твою родинку или на один из своих двадцати отсутствующих зубов, дескать: и на солнце есть пятна. И ты покупаешь их жемчуг.
Вино в Китае отличное. Французы китайцам привили виноград. Очень душевное вино.
Площади перед отелями там большие, как в крымских здравницах. По телеку идут сериалы про Мао (обязательные, кстати, для просмотра в школах), прерываемые рекламой прокладок. Китай – загадочная страна.
Кругом много наших. Повсюду наши флаги. Магазины для русских. Со скидками.
В местных ресторанчиках можно покушать очень вкусных креветок, каракатицу, мурену, черепаху. Только это надо делать осторожно. Эффект от этих океанских зверей бывает разный.
От молочного черепахового супа, например, извините за подробность, я испытал ощущение, которого не испытывал больше никогда. Как бы это помягче выразить… Этот суп обладает двумя одинаковыми по убойной силе эффектами. Он – в равной мере – мощнейший афродизиак (виагра отдыхает) и, пардон, суперслабительное. Оба эти страстные желания приходят одновременно. В полночь. Они приходят, безмерные и всепоглощающие, как первая любовь. И ты вскрикиваешь, плачешь и начинаешь метаться по номеру, дыша ртом и эротически постанывая, как Ромео, принявший пол-литра касторки. Как Дон Жуан с клистиром наперевес. Перед тобой мелькают райские гурии, перед тобой проходит вся жизнь, ты видишь ослепительно белый свет в туннеле и всё такое прочее. Удивительный эффект! Что-то вроде Мао с прокладками. Загадочная страна Китай! Но это так, к слову.
На острове Хайнань, как вы поняли, хорошо. И только одна история омрачила мой райский отдых.
Согласитесь: отдохнуть в Китае и не пройти курс китайского массажа – просто неприлично.
В отелях массаж делают хорошо. Долларов за двадцать-тридцать. Сделал я раз массаж в отеле, сделал два. Отлично. Косточки деликатно так похрустывают, как огурчики с грядки. Массажисты осторожные, предупредительные. Уходишь с массажа свежий и оптимистичный, что твой Олег Меньшиков из «Покровских ворот».
И вот лежу я как-то под вечер на пляже. Собираюсь сделать свой вечерний массаж. Жемчуга у беззубых девушек купил, вина из магазина со скидкой для русских попил, от порнослабительной черепахи отошёл. Хорошо. Никаких желаний (кроме массажа). Как в нирване.
Вдруг подходит какой-то мужичок китайский, на Шойгу похож, и говорит:
– Масаз. Чип масаз. Но экспенсив. Вери чип. О’кей?
Чувствую: жаба просыпается. Я:
– Хау матч?
Он достаёт бумажку и пишет: «80». Юаней, конечно. Корявенько так. Китайцы вообще арабские цифры только начали осваивать.
Это значит около десяти долларов. Ну что ж, как говаривал Карлсон: «Продолжаем разговор». Я ему пишу: «20». Он улыбается.
– Джок, джок… Рашен джок…
И пишет – «75». Я ему – «21». Он опять: «Джок». Выводит: «70». Я – «21,5». Он ржёт и царапает: «69,9». Остряк, блин!.. Со мной особо не поостришь. Всю бумажку исписали. Потом ещё одну. Сошлись на «50». Это, выходит дело, шесть баксов за массаж. Некисло.
– Где делать массаж будем? – спрашиваю. – Уэа?
– Рум, – говорит. Они, китайцы, вообще-то «л» и «р» путают. Поэтому у них трогательно так получается: «лум»
Я ему говорю:
– Лады, приходи, косыш, в семь в мой лум.
И пишу соответственно: «1900 № 235».
– О’кей, – отвечает. И смотрит хитро так, с недоброй ухмылочкой: за косыша, дескать, ответишь, бледнолицый варвар. И я ответил по полной.
В семь ноль-ноль началось.
Я лежал на кровати обнажённый и беззащитный, как черепаха, с которой сняли панцирь. А этот гад, потомок хунвейбинов, делал мне «чип масаз». Сначала он мял мой череп, любознательно продавливая в нём углубления, как в резиновом мячике. Я терпел. Заорал я только один раз, когда он резко воткнул мне палец за ухо. Джок у него такой.
– Гуд, гуд, лашен – стлонг! Лашен – стлонг! – ухмыльнулся хайнаньский костолом. Потом этот добрый дядя Геббельс принялся за мои ноги.
Вам когда-нибудь выдирали раскалёнными щипцами пальцы ног? Мне – выдирали. Я стонал, как коммунист в гестапо, пуская радужные пузыри из носа. А он повторял:
– Лашен – стлонг. Стлонг масаз – гуд. Лашен стлонг масаз – гуд хелс.
– С-с-сука, – захлёбывался я в предсмертной пене. Тебе бы такой «стронг масаз», падел желтопузый.
Но я терпел. Потому что я – стронг, а масаз – чип.
– Стлонг масаз – хелс о’кей, – смеялся китаец, деловито вынимая мне чашечку из колена. – Гуд хелс – хеппи лайф.
– П-п-паразит, – шептал я сквозь наволочку, стиснутую между зубов. – А мы ещё вам Дальний за так отдали… А!!! Что ж ты творишь-то, бармалей ты перепончатый… А!!!
– О’кей, – счастливо смеялся мой мучитель, заламывая мне пятку к голове. – Лаша-Чайна-флендшип!
– Ё-о-о! – плакал я. – Что ж ты, желтушный тормоз, делаешь-то?! Я же не циркачка китайская, чтобы попу темечком чесать… А! А! Больно же!
А этот был во вдохновении, в ударе, гестаповец хайнаньский, и что-то напевал своё, народное. Про Великую Китайскую Стену. Или про просторы Хуанхэ. И со всей дури заламывал мне руку, как задержанному Япончику.
А уж что он выделывал с моим позвоночником – даже вспоминать страшно. Треск стоял пулемётный.
После массажа, когда местный дедушка Мюллер ушёл со своими шестью баксами, я пополз в санузел, чтобы испить водицы. Полз двадцать минут. Водицы испил. Полежал с полчаса между унитазом и ванной в позе только что пришибленного малярийного комара, поразмышлял о жадности, о здоровье, о жизни и смерти, о черепахах, о китайском национальном характере. Удивительный народ! Вспомнил, как однажды в одном пекинском отеле постелили мне какое-то бельё… с разводами. Вызываю администратора, говорю:
– Это что такое? Почему бельё не белое? А?
А он спокойно отвечает (китайцы всегда спокойные):
– Нормальное бельё. Чистое. А то, что цвет странный – не волнуйтесь. Это ничего. Это до вас русский спал.
Ну, если русский, тогда ничего. Не француз ведь какой-нибудь…
Но это опять же к слову. О тамошней логике.
Два дня я еле передвигался. И главное, ведь эта хунвейбинская морда, эта хайнаньская черепадла ничего мне не сломала, не повредила. Никаких следов преступления. Как будто в милиции резиновой дубинкой отходили. Всё болит: уши, пятки, ляжки, душа… А претензий не предъявишь.
На пляже ко мне он как-то раз опять подошёл:
– Хелло! – говорит. – О’кей?
– Здорово, кащеюшка ты азиатская… О’кей.
– Гуд чип масаз? – с такой интонацией, вроде: «Ну что, понял теперь что к чему? Выключил жабу-то?»
– Гуд, – отвечаю я. – Сенькью за всё, дорогой товарищ.
И вот теперь, по прошествии времени, сквозь тысячи километров, разделяющие нас, я протягиваю тебе свою изувеченную тобой верхнюю конечность, мой далёкий желтолицый друг: спасибо тебе, спасибо за науку. Научил, облагоразумил. Понял я: чип хорошо не бывает. Не буду я больше никогда делать «чип масаз». Ни за что. И в чип-чебуречные в Турции ходить не буду. И чип-пепсиколу в Индии пить. И чип-лекарства принимать. Никогда! Честное китайское.
Страна рассерженного мальчика
Из всех стран мира, в которых я бывал, одно из самых сильных впечатлений меня произвела страна Норвегия. Загадочная страна. Страна-парадокс.
В Норвегию я летел через Данию. Поэтому сначала пару слов о Дании, которая, мягко говоря, тоже загадочна.
Всё началось с того, что перед поездкой я заболел. Температура, легкий бред наяву. Во сне – хватаю рукой какие-то шарики, а они пухнут в ладони.
Сел я в самолет, съев предварительно килограммов пять лекарств. Состояние – нечто среднее между перепоем и нирваной. Такие, знаете, просветленные ломки. Лечу.
Самолет – датский. Стюардессы – кряжистые шестидесятилетние девушки. Одна с усами, другая подстрижена, как мопс, под насадку (0,7 см, знаю, о чем говорю, сам так стригусь). Девушки разносят бутерброды.
Съел я тощий бутерброд с колбасой. Выпил маленький пакетик апельсинового сока. Задремал.
Вдруг меня будят мопс с усатой и говорят:
– С вас пятнадцать евро.
Я (с интонацией пойманного за шиворот беспризорника):
– За что?
Мопс (торжественно):
– Десять за бутерброд.
Усатая (как бы разоблачая):
– И пять за сок.
Вместе хором (с угрозой):
– Итого – пятнадцать!
«Ничего себе», – думаю. Первый раз в моей жизни в самолете – платная «еда». Ни разу в жизни к тому же не ел бутера с колбасой за триста пятьдесят рублей. Ладно. Заплатил. Опять задремал. Ловлю во сне пухнущие бутерброды, пытаюсь скинуть с груди огромный пакет сока. Скулю.
Прилетели.
Копенгаген – замечательный уютный город. В нем есть только две странности: во-первых, совершенно непредсказуемый климат, во-вторых – какая-то мистически неуловимая кривизна улиц. Особенно в этом смысле мистична улица Строгет. Извивается, то и дело меняет название. Дело не только в том, что у меня топографический кретинизм в сильно запущенной форме. Там действительно что-то такое присутствует. Вроде бы всё правильно, ан – нет.
Веничка Ерофеев, как вы помните, в Москве всегда хотел попасть в Кремль, а попадал на Курский вокзал.
В Копенгагене я всё время хотел попасть к себе в отель «Адмирал», а попадал в Христианию. В силу своей топографической температуры. В смысле – простудного кретинизма. А может быть – из-за «тяги к плебсу», как говорил Сергей Довлатов.
Знаменитая хиппейская Христиания – нечто среднее между Гарлемом, городской шанхайской свалкой и дачным поселком Малаховка.
Приветливые бомжи на велосипедах, похожие на перевоспитавшегося почтальона Печкина. Иногда они падают с велосипедов и долго лежат на земле, глядя в небо а-ля князь Андрей.
Чернокожая девушка-полицейский, вежливо помогающая напрочь обдолбанному китайскому наркоману встать из лужи. Наркоман не хочет вставать, девушка долго и терпеливо уговаривает его, сидя на краю лужи, словно Аленушка.
Ресторан на втором этаже краснокирпичной хрущобы: вход из окна, подъем – в железной люльке на цепях.
Очень пьяные бородатые дяди недовольно смотрят на твой фотоаппарат. Фотографировать нельзя. Попробуешь – разобьют. И фотоаппарат, и, может быть, рожу. Кто ж их знает?
Обстановка – своеобычная. Что-то типа пародии на люберецкие подворотни двадцатилетней давности.
Трижды в течение дня я заходил в Христианию с разных сторон. В перерывах – бродил по городу в поисках отеля и перекусывал.
Есть в Копенгагене надо днем. Про запас, как хомяк. До 19.00. Потому что с 19.00 всё в два раза дороже.
Иногда у дверей ресторанов встречаются мистические записи. Например: «На обед …, на ужин …». А чего – не написано. Может быть, литров? Каждый датчанин выпивает минимум по пол-литра в день. Не водки, разумеется, как мы, а молока. Про пиво статистики нет.
Ел я преимущественно «смёрре-брёд», то есть бутерброды. С селедкой, очень вкусной. А так тебя практически в любом заведении спрашивают: «Вам лосось или говядину?» Соответственно прилагается рис или картошка. Плюс – салат. Пиво. Где-то 20–25 евро. Терпимо.
Если сидишь в ресторане на улице – над головой у тебя очень жаркая печка. Как говорится, держи репу в тепле, а копыта в холоде. Морда красная, ноги – синие. В животе – как в аквариуме – задорно плещется селедка в пиве. Хорошо.
Один раз я прокатился на аттракционе в парке Тиволи. Потом долго сидел в ногах у железного Ганса Христиана Андерсена и дышал ртом.
К вечеру я вдруг вспомнил, что Копенгаген – это прежде всего скульптура русалочки.
Пошел ее искать. Помню, что русалочка где-то у черта на рогах, за музеем декоративного искусства, где Кастелетт.
Стемнело. У моря – никого. Мокрый ветер. Бежит какой-то здоровый мужик. Занимается джоггингом. То ли араб, то ли турок. Даже в темноте видна черная щетина. Я ему:
– Извините, где здесь русалочка? Мёмейд где тут у вас, ась?
Мужик остановился, широко улыбнулся и сказал:
– It’s me.
И побежал дальше. А я задумчиво побрел прочь.
К полуночи я нашел-таки свой отель. А утром полетел дальше, в Осло. Русалочку, ту, что является символом Копенгагена, так и не посмотрел. Говорят – ничего особенного. Сидит себе зеленая и всё.
Зато эту, небритую, турецко-арабскую, запомню на всю жизнь.
И вот – Норвегия.
Сначала – немного «занимательной геополитики».
Если спросить, например, француза, что такое Скандинавия, француз улыбнется и ответит примерно так: Скандинавия – это а) экология, б) терпимость, в) алкоголизм, г) порнография, д) экономическая модель.
Последовательность может быть и иной, но набор останется тем же.
Позволю себе решительно не согласиться с нашими французскими коллегами.
Прежде всего: Скандинавия – это несколько очень отличающихся друг от друга миров.
Финны – это отдельная песня. Финно-угры. Типа карелов, коми и мордвы. Словом, наши люди, очень умело сделавшие вид и затем сами поверившие в это, что они европейцы.
Исландцы – тоже особый мир. Остров. Островное мышление. Килька, гейзеры, коллективный фитнес вместо обеда, унификация фамилий. Все исландцы – однофамильцы. Популяция цивилизованных однофамильных пингвинов. Это комплимент.
Теперь о главных скандинавах: датчане, шведы, норвежцы. Типологически соотношение этих народов близко к соотношению русских (датчане), украинцев (шведы) и белорусов (норвежцы). Натяжка здесь, конечно, очевидна, но без натяжек – скучно.
Датчане создали мощную северную империю. Самый известный датчанин – Гамлет, как мы помним, назвал Данию тюрьмой (ср. Российская империя – «тюрьма народов»). Потом от Дании откололась Швеция, прихватив в качестве бонуса Норвегию. А затем и Норвегия откололась от Швеции. Причем совершенно мирно: просто в один прекрасный день норвежский парламент решил, что Норвегия – самостоятельная страна. И шведы это дело проглотили. Проглотили, потому что тогда Норвегия была самой бедной страной Европы. Можно сказать, обузой. В Норвегии часто случался натуральный голод. Чуть ли не две трети норвежцев эмигрировали из страны. В общем – плохо было их дело. Фьорды фьордами, а денег нет. А, как говорится, денег нет – отваги нет.
Но примерно 35 лет назад произошло чудо: в Норвегии были открыты огромные, вполне соотносимые с аравийскими или иракскими запасы нефти. Представим себе для сравнения, что вдруг в белорусских болотах нашли алмазные россыпи. Как бы повели себя белорусы?
Потомки викингов, со свойственной им нордической обстоятельностью, сели и подсчитали, что для четырёх с половиной миллионов населения страны (это даже меньше, чем в Санкт-Петербурге) этой нефти хватит поколений на двадцать-двадцать пять. А то и больше.
И вот – Норвегия. Одна из самых богатых и самых странных стран мира.
Мне в Норвегии всё показалось крайне необычным. Теперь – по пунктам. Тем, что предлагают французы. Исходя из личного опыта.
Экология. Да.
Фьорды, фьорды. Эти бесконечные коммуналки троллей. Доисторические морды скал. Водопады похожи издалека на вьющиеся седые волосы.
Трогательное отношение к животным. Норвежский скот живет в «вольном полете». То есть всяких там козочек и коровок хозяева просто отпускают пастись. Никто их не крадёт. Но – чу! – есть проблемы: козы и коровы иногда попадают в расщелины, ломают ноги. А это – нарушение прав животных. Если коза сломает себе ногу – хозяин платит астрономический штраф. Непонятно только кому – государству или козе.
Один норвежский скотовод убил волка за то, что тот перерезал почти весь его скот. И заплатил гигантский штраф. Потому что «волк непосредственно не угрожал жизни фермера». То есть штраф за превышение мер самообороны.
Когда мы проезжали какое-то очередное озеро, гид сказал: «Раньше здесь разводили раков. Но потом перестали разводить: раки научились это делать сами». По-моему, прелестно и экологично.
В Норвегии удивительно толстые голуби. Такие сизые свинки. Они почти не летают. Повсюду гуси, утки, лебеди. Лебеди довольно агрессивные. Могут ущипнуть. Пищу не берут, а отбирают. Но сдачи лебедям давать нельзя: это нарушение прав лебедей.
Норвегия – страна газонов. Раньше я думал, что это Англия страна газонов. Но нет. Невыстриженный газон в Норвегии приравнивается к невыбритой мужской щеке или женской ноге. Впрочем, небритых ног, рук и щек, как мужских, так и женских, здесь хватает. Но газон – это святое.
Очаровательно самое глубокое озеро в Европе – Хорниндал (504 метра). Трогателен ботанический сад. В качестве почетных экспонатов: полынь, лебеда, лопух. Иван-чай здесь какого-то пронзительного цвета. Матерый кобальт. Глядя на него, непроизвольно жмуришься.
До 15 августа все норвежские собаки гуляют на поводке. Даже в диком лесу. Сам видел. Это чтобы собака не съела какого-нибудь юного хомячка.
У норвежцев – странные пристрастия. Из грибов они едят почему-то только лисички с омлетом. Это головокружительный деликатес. Другие грибы они не едят. Белый гриб у них называется «каменным».
В Норвегии модны травяные крыши. Это древняя традиция. Раньше местные викинги покрывали хижины берестой, на бересту клали торф и высаживали в торфе траву (кстати, слова «торф» и «хижина», а также «сирень» и многие другие в норвежском языке звучат так же, как и в русском; мистика). Так вот: травяные (экологические) крыши нынче модны, хотя и дороги. Но это не останавливает норвежцев.
Терпимость. Да.
Политкорректность здесь дошла до своего логического предела.
Самый богатый человек в Норвегии (не будем называть его имя) очень хорошо водит моторную лодку. Он мастер спорта. Но прав у него не было. И он их купил. Потому что официально для получения прав надо ходить год или два на занятия, а ему было некогда, да и водит он без занятий лодку прекрасно. Но самого богатого человека в Норвегии уличили в факте купли прав. И осудили на три месяца тюрьмы. И следующим летом он будет сидеть в тюрьме. Он очень хотел отсидеть прошлым летом, но нельзя: в тюрьме не оказалось мест. В Норвегии в тюрьму очередь.
Я сам лично видел, как в пятизвёздочном норвежском отеле люди после ужина сами относили посуду на мойку.
До седьмого класса в норвежских школах не ставят оценок, чтобы не травмировать детей.
Если твой норвежский друг пришёл к тебе в гости в то время, когда ты обедаешь, он будет терпеливо сидеть в прихожей и ждать, пока ты не поешь.
Наркоманы в Норвегии (зарабатывая себе на наркотики) разносят газеты. Была целая кампания, чтобы приобщить их к этому делу. «Перевоспитаем наркоманов в почтальонов!» Неглупо.
Многие норвежки работают грузчиками (вернее – грузчицами, не знаю, существует ли такое слово в русском языке). Это их право. Впрочем, телосложение норвежских женщин вполне предрасполагает к расфасовке тяжестей.
В Норвегии – всё для блага человека. В церквях, например, обязательно есть туалеты. Не знаю, до конца хорошо ли это, но они – есть.
Алкоголизм. Да.
Не до таких степеней, как у нас, но – да. Впрочем, сами норвежцы поддержали закон об очень высоких ценах на алкоголь. Алкоголь в Норвегии баснословно дорог. Зато рядом находится Дания, где цены на алкоголь с их, конечно, скандинавской точки зрения, вполне терпимы. Регулярно из Норвегии в Данию и обратно ходят паромы. Это любимые паромы норвежцев. Десятки тонн джина, виски и т. п. пересекают пролив Скагеррак на пароме Йёрриг (Дания) – Кристиансанн (Норвегия).
Норвежская водка называется «аквавит». В общем-то, это самогон из картошки, сдобренный анисом и другими пряностями. Ничего, пить можно. Аквавит норвежцы обычно запивают пивом. Скандинавский ёрш, короче говоря.
Выпить норвежцы любят. Их можно понять. Например, в Бергене, древней столице Норвегии, дождь идет 20 дней в году. Скучно без водки.
Порнография. Нет.
В Норвегии нравы строгие. Это вам не Швеция. Да и про Швецию в этом смысле все сильно преувеличено.
Экономическая модель. Да.
Норвежское нефтяное чудо заключается не в том, что здесь нашли нефть, а в том, что у норвежцев от нефти не «поехала крыша», как у нас. «Нефтяные деньги» Норвегия аккуратно складывает в золотовалютную «кубышку». Кубышка уже такая, что неизвестно, на что её тратить. «Куда тратить деньги?» – это очень волнующий норвежцев вопрос.
Все здесь основано на дисциплине и здравом смысле.
Скажем, ездят здесь со скоростью не больше 80 км/ч. Нарушений практически не бывает.
Все пристёгивают ремни. За не пристёгнутый ремень – штраф примерно 200 евро (здесь, напоминаю, не евро, а кроны, и ни в какой Евросоюз норвежцы со своей нефтью вступать не собираются). Причем платит не водитель, а тот, кто не пристегнулся. Что логично.
Любой норвежец может прийти в т. н. социальную контору и сказать: «Мне нужна квартира». Или: «Хочу лодку» (здесь у всех есть лодки). И ему дают. Проблема с пенсионерами: они считают, что ходить и просить – «западло». Поэтому приходят к ним. Если человек не идёт к социализму, социализм идёт к человеку.
Студентам дают деньги в долг. Сдашь сессию – они пойдут на стипендию. Не сдашь – будешь выплачивать. Неглупо.
Дисциплина в Норвегии тотальна, вездесуща и добровольна. Каждый норвежец читает по газете в день. Это норма.
На всё без исключения в Норвегии нужно покупать лицензию. Лицензию можно купить на любой почте.
Порядок – во всём. В музее живописи в Ушлу (Осло) все картины строго распределены по тематическим залам. Например, зал, посвященный болезням. Картины про тиф, чумку, чесотку… Душевно.
В Ушлу есть кафе, в которое каждый день в одно и то же время почти всю жизнь ходил знаменитый Ибсен. Все мы знаем про Канта, по которому сверяли часы жители Кёнигсберга. А про Ибсена – не знаем. А Ибсен в этом смысле круче.
Вот такая «правильная» страна. Такая, да не такая.
У норвежцев есть сказочный герой, что-то типа нашего Иванушки. Зовут его Аскинладен (наверное, какой-то близкий родственник Бен Ладена).
Однажды Аскинладен встретился с глупым троллем. «Давай соревноваться, кто больше съест каши», – сказал Аскинладен. «Давай», – сказал глупый тролль. Хитрый Аскинладен нацепил себе на живот рюкзак – и давай туда скидывать кашу. Ели они, ели кашу. Глупый тролль устал, а Аскинладен скидывает и скидывает кашу в рюкзак. «Не могу больше!» – сказал тролль. Тогда Аскинладен взял нож, взрезал себе рюкзак, вывалил кашу и говорит: «Видишь, я распорол себе живот, и теперь могу съесть ещё столько же каши». Тогда глупый тролль тоже взял нож и как полоснет себя по животу! Ну, кровь, конечно, кишки и всё такое. А Аскинладен громко засмеялся и пошёл себе по дороге, насвистывая весёлую песенку. Вот такой терпимый, политкорректный и добрый норвежский родственник Бен Ладена.
Это я к тому, что норвежцы – очень непростые.
Символ Норвегии – скульптура «Рассерженный мальчик». Вигеланда. Она находится в парке Ушлу.
Будете в Норвегии – сходите, посмотрите. Вроде – симпатичный мальчонка-пупс, а вроде – сердится не на шутку. Даже не по себе становится. Политкорректный такой отморозок-викинг. Добрый такой Аскинладен. «Маленький мальчик нашёл пулемёт…» А заодно – и месторождения нефти…
Ой, непростые они ребята, эти норвежцы. Ой, непростые…
Трояк за Францию
Лет десять назад, еще до кризиса, я много писал для бортовых, глянцевых и прочих дорогих журналов.
Мне, честно говоря, все равно где писать. Как говорил Антон Павлович Чехов, «печататься надо везде, хоть на подоконнике». Платили там прилично, и при этом – никакой цензуры. Что хочешь, то и пиши.
Так вот. Одно время, где-то пару лет, я работал в журнале, который распространялся на бортах так называемых джетов, небольших частных самолетов.
Наши олигархи и сейчас себе, мягко говоря, многое позволяют, а тогда рублевские жирилы вообще сатанели от денег.
Например, на джете VIP-класса, любимую кису, скажем, Джулию, в сопровождении охраны отправляли из Москвы куда-нибудь в Швейцарию к местному коту, какому-нибудь Розмарину. На случку. Пятьдесят тысяч евро туда, пятьдесят – обратно. Там пару недель кошка жила в специальном зооотеле, в трехкомнатном номере с выходом в экзотическую оранжерею, и, разумеется, со специальным VIP-питанием (полторы тысячи евро в сутки). Ничего? Мне б такую случку с Розмарином.
Сначала я испытывал ко всем этим историям, как и любой обычный человек, классовую ненависть. А потом как-то успокоился. А действительно: были бы у меня миллиарды – как бы я себя повел? А? Не знаю, не знаю… Слаб человек. Слаб и грешен.
К тому же один раз случилась история, которая как-то многое мне сразу разъяснила.
Началось с того, что как-то раз в коридоре редакции меня остановил главный редактор этого самого самолетного журнала, Витя Чичеров.
Витя – человек хороший, добрый. Мечтой всей его жизни было хотя бы неделю прожить трезвым. Дело в том, что с утра до вечера он болтался на всяких светских мероприятиях. А там – сами понимаете. Работа такая.
Работу свою Витя очень не любил. Мечтал он о простой деревенской рыбалке. Вообще-то Витя, что называется, из простых. Обычный парень из Люберец. Закончил техникум. Собирался работать по строительству. Но – женился. А у жены вдруг оказался полукриминальный брат, который совершенно неожиданно разбогател. И тут же пристроил всех родственников – кого куда. И Витя оказался главредом.
Чичеров остановил меня в коридоре, издал густой коньячный выхлоп и сказал:
– Хочешь в Куршевель?
– Хочу, – быстро отреагировал я. – А что там делать?
– А ничего. Воздухом дышать. На лыжах кататься. Там, кажись, как раз начался сезон. Потом материал напишешь. Типа командировки. Все оплачено. Кроме лыж.
– Да у меня все равно коленка разбита. Надолго?
– Дней пять. Понимаешь, некому ехать. Все зажрались. Сеня Бернштейн на Филиппинах. Дуська Пикова в ЮАР. Геныч Бек самолетов боится. Так что – езжай.
– Лады.
Не отказываться же от халявы. И через неделю я был в этом самом Куршевеле.
Ну, что вам сказать про Куршевель?.. Если хотите, пару слов о его истории.
Куршевель – маленькая альпийская деревня. Одна из нескольких тысяч таких же французских, швейцарских и прочих деревень.
По самой лестной для Куршевеля статистике, «Курш» (так именуют это местечко французы, помешанные на «экспрессивных сокращениях» слов) – входит в 700 лучших горнолыжных мест Европы.
Надо сказать, что сама история Куршевеля не то, чтобы противоречива, но – отчасти курьезна. Символична. Как говорится, «с душком».
Во время Второй мировой войны марионеточное профашистское правительство Виши во главе с маршалом Петеном (позор французской истории XX века!) «положило глаз» на Курш. В том смысле, чтобы организовать здесь курорт для нацистских бонз и их французских подпевал. Появились первые варианты проекта. Если бы нацизм победил, Куршевель вполне мог бы стать главной горнолыжной здравницей Третьего рейха. Но мы (с помощью англичан и американцев) победили нацизм. Кстати, во время подписания акта о безоговорочной капитуляции Германии Кейтель, на которого была возложена обязанность подписать договор с немецкой стороны, войдя в зал, где сидели победители, воскликнул: «О Господи! И французы здесь…»
Он был очень удивлен, что Франция, которая за несколько дней была без проблем оккупирована немцами, победила Германию. Про других у него сомнений не было, а вот про Францию – были.
Но французы, надо отдать им должное, умеют даже из самых сомнительных, двусмысленных и полностью позорных страниц своей истории создать привлекательный бренд. Будем учиться, дорогие товарищи, у наших французских коллег искусству «faire la pub», т. е. делать рекламу («pub» – это искрометно сокращенное «publici»). Но мы забежали вперед.
Итак, задуман был Куршевель как фашистский курорт. Но после войны, в 1946 г., генеральный Совет Савойи, весь сплошь коммуно-социалистический (после войны, наверное, 99 % французов были коммунисты и социалисты), принимает решение создать в Куршевеле народный курорт. В страстном соцпорыве, по уши в комэнтузиазме, французы с патетическими криками «oh-la-la!» начинают создание своего всенародного пионерско-пенсионерского лагеря. Чемпион по горнолыжному спорту Эмиль Алле рисует схему будущих спусков. Инженер Мишо разрабатывает новаторскую в техническом плане систему подъемников. Коттеджи строятся, кстати, по той же системе, что и на морских курортах. Прогрессивное решение. Четкая система своего рода «этажности»: Saint-Bon-1300 м, Courchevel-1550, Courchevel-1650 и, наконец, облюбованный в 90-х нашими олигархами Courchevel-1850.
Куршевель был построен и запущен, но розовощекой демократической и соцреалистической здравницей, каким его хотелось видеть генеральному Совету с 46-м году, не стал. Альпийского «Артека» не вышло. На лыжах там, конечно, катались и катаются, но медленное и бесповоротное сползание славного Курша в мир чистогана, глянца, люкса и топ-тусы началось почти сразу. Видно, там воздух такой, особенный.
Куршевель за последние 60 с лишком лет, если честно, никогда не был однозначно культовым местом. Но многие западные vip-персоны сюда приезжали. И не столько кататься на лыжах, сколько на великосветское party. Где-то к концу 60-х – началу 70-х за Куршевелем прочно закрепилась репутация места не «для лыж», а «после лыж». С бумом частной авиации Курш, опять же, выиграл, поскольку в районе Altiport здесь есть аэродром. И даже не обязательно летать из Лиона или Женевы. Можно – прямо из Лондона или Москвы. И никаких нудных трансферов по изматывающим серпантинам. Взлетная полоса – одна, но она есть! Чего нет во многих других местах. А Куршевельские «авиапробки» конца 1990-х – начала 2000-х из русских джетов, наверное, войдут в историю человечества. Потому что это, наверное, первые пробки из самолетов, и они похожи на фрагменты фантастического романа «Гости из будущего».
Очень скоро из курорта «после лыж» Курш превратился в курорт «без лыж» («non-ski»). Это шутка. Именно так его хором называют французские путеводители. Кстати, у французов, как известно, пунктик на экономии. Плюс – ностальгия по хиппейским 70-м. Когда все было легко и даром. Собственно, эти путеводители и пишут бывшие хиппи, осваивавшие когда-то Пхукет, Паттайу и т. д. Поэтому большинство французских путеводителей пренебрежительно пишут о дорогих местах. Куршевель описывается там с почти ленинским антибуржуазным сарказмом. «Куршевелизация» (это такой термин) – это значит скатывание в пучину трат и презренного гламура. Для сравнения: термин «паттаизация» – значит приход массового туриста.
В общем, окончательная деградация старого доброго Курша наступила с приходом русских, примерно с 97-го года прошлого века. Но это так думают «у них там». Русское десятилетие Куршевеля, между тем, привело к расцвету ранее вполне рядового курорта. Наши подарили этой, пардон, французской Пындровке, этому далекому альпийскому Муходавину, а если совсем по-нашему, то деревне Кушевелево, две пятилетки интенсивнейшего развития.
Бутики, ранее стоявшие для проформы или вообще не стоявшие никак, теперь стали торговать с интенсивностью шанхайского рынка.
Рестораны и клубы, полностью переориентированные на наших, типа Table du jardin Alpin или Les Caves de Courchevel, по секретным данным, увосьмерили свой доход.
Французы, конечно, знают, что существует такое устройство – баня. Но что такое «душевно попариться в баньке» – они не знали. До 1997-го. А ведь «душевно попариться в баньке» – это целый комплекс дорогостоящих услуг.
То, что можно выпить столько же vip-коньяка, сколько и vip-вина, французы тоже раньше не знали.
И вообще жизнь оказалась богаче, чем предполагали наши французские коллеги.
Наша вина в этой истории, конечно же, есть. И даже не вина, а наша слабость.
Русские влюбчивы. В широком смысле. В том числе – в места. Это хорошо известный факт. В России нет и никогда не было отдаленных колоний. Это два. Русские любят кучковаться. Это три.
Отсюда эффект, который некоторые умные культурологи называют эффектом (извините за термин) «периферийной карнавальной конденсации». Или «карнавального конденсированного эскейпа». То есть, если по-человечески, то: у нас есть непреодолимая тяга массово убежать для праздника куда-нибудь далеко. Всем разными путями убежать куда-нибудь на «Эгейщину», «Каталонщину», на «Сардинку» или в «Куршевелевку», там всем снова встретиться и там же дружно отпраздновать что-нибудь, например, Новый год. Это – нормально. Но на это накладывается чисто русский эффект влюбляемости в определенное место, эффект привязанности и постоянства. Есть и (извините, но это правда) эффект стадности. И получается, что мы теряем очень ценную вещь, именуемую «спектром престижа». Мы его сужаем. «Русские облюбовали Куршевель» – это звучит как «русские задушили Куршевель в своих объятьях». Хотя в мире есть десятки таких же куршей.
И, наконец, побочный эффект: мы напрочь избаловали Курш, как избаловывают того, кого очень любят и все ему прощают.
Сами французы часто говорят: «француз не создан для сервиса». В этой фразе есть гордость. При этом французы считают свой сервис лучшим в мире. Загадочная такая французская душа. Если честно, то французский сервис далеко не лучший в мире. Это знает любой, кто имел возможность сравнивать.
«Звоночков» из Куршевеля было много. Несколько тысяч евро стоит заказанный на вечер стол. Несколько же тысяч – элитарные вина. Официант подает вино примерно с тем же выражением лица, с каким тетя Глаша разливала портвейн в советской пельменной.
Хорошо известна нашумевшая история. Группа российских бизнесменов заказала столик. На восемнадцать человек. За более чем солидные деньги. Трое наших немного опоздали. За это время французы успели взять не менее солидную неустойку за неявившихся, а повар – уйти домой вместе с неустойкой. Опоздавшие явились – но французы сделали каменные лица и встали в гордую позу. Скандал был, но наши его великодушно смягчили.
Иначе говоря: сервис в Куршевеле уже давно не соответствовал тем деньгам, которые за него платили наши. Мало того: французы, упорно распространяющие слухи о своей честности и неподкупности, поначалу элементарно обсчитывали приезжих из России.
Говорят, одним из первых уличил французов господин Потанин. Он элементарно, из спортивного интереса, посчитал то, что написано в счете, и соотнес это с тем, что было реально заказано. Приписки были вопиющи. Скандал, опять же, был, но его великодушно замяли. С тех пор среди наших в Курше распространилась игра. Называется: «отбей свое по счету». Но это – игра. А так – всё прощают.
Как сказал Кутузов в «Войне и мире» после победы над Наполеоном: «Мы врага победили, теперь его можно и пожалеть». Все повторяется. Когда Александр Первый после победы въехал в Париж, его встретили восторженные крики парижанок: «Да здравствует русский Император!» И Александр, склонный к сентиментализму, прослезился и, смахнув слезу белым платочком…, простил Франции все репарации и контрибуции! А они были колоссальны. Так они нам ничего и не выплатили. А могли бы расплачиваться до сих пор. Нет: мы добрые!..
Альпы – это, конечно, прекрасно. Целыми днями я бродил по специальным пешеходным дорожкам, дышал воздухом, напоминающим замороженный пломбир. Слушал, как ручей под тонким, как рваная фольга, льдом бесконечно прополаскивает сладкой водой свое серебряное горло.
Смотрел на снежно-скалистые скальпы гор. Подружился с двумя пони в деревне. Я кормил их яблоками из ресторана. Пони были похожи на гнедых свинок в театральных черных париках. У них были мокрые плюшевые губы и ноздри, которые пыхтели теплым голубоватым паром. В деревне мне сказали, что лошадок зовут Жан и Жанна. Брат и сестра. На третий день, когда я подошел к загону с пони, я увидел, что их кормит яблоками какой-то мужчина. Точнее – мужик. На мужике был явно старый советский физкультурный костюм. Синий с белыми лампасами. Поверх костюма – телогрейка. Не первой свежести. На ногах – «прощай, молодость». Он кормил Жанну и ласково приговаривал:
– Ешь, шельма, ешь, шельмуговина слюнявая, питайся, хрюшка непарнокопытная, мурластая ты такая животная…
Мужик посмотрел на меня и, понимающе улыбнувшись, сказал:
– Вижу – наш человек. Что, тоже кормить пришел, господин товарищ?
– Пришел.
– Хорошее дело. Я животных уважаю. Они везде одинакии. Что где-нибудь в Киришах, что в этой… Куршевелевке.
– Это верно.
– Только здесь, я вижу, животным посытней живется, чем у нас-то. Вон какие они брюхастые. Ешь, ешь…
Я скормил яблоки Жану. Мужик – Жанне.
– Тебя как зовут-то? – спросил он.
– Владимиром.
– Значит, тезки… Отдыхать?
– Нет, командировка.
– А… ну, пошли, прогуляемся, командировка…
Мы пошли по дорожке вдоль серебристо воркующей речки.
– А я вот тоже вроде как в командировку, – продолжил он. – Чудеса! Я ведь в загранице раньше никогда не был. Сорок лет живу, а дальше Тулы не ездил. И Питера. А тут, значит, такое дело, две недели тому… – Он задумался: – Нет… больше, пятнадцать дней… приехал в Москву. Я сам в Подольске живу. Таксю. Вот. А тут приезжаю в Москву к свояку. Иду по Пречистенке. К метро. Какое там метро-то, забыл…
– Кропоткинская?
– Точно. Прохожу мимо ресторана. Там ресторан есть. Как-то он та называется… Этта… Из литературы. «Обломов» – не «Обломов»…
– «Онегин»?
– Точно. «Онегин». Прохожу мимо «Онегина». Слышу, кто-то кричит: Вовка! Стоеросов! «Стоеросов» – это моё фамилие. Гляжу – Женька. Симбирцев. Мой одноклассник. Четверть века не виделись. Нет, не четверть, меньше… – Он задумался: – Двадцать три года. Да, двадцать три. Чудеса! Вижу, значит, такое дело: стоит Женька. Одет шикарно. Позади него – два угробища. Охрана, значит такое дело. Моськи – типа ледоколов. Один «мерседес» открывает. Я кричу: Женька! Ты? Он: я! Как ты, Вовка? Я говорю: хорошо, таксю в родном Подольске. А ты? Он: и я хорошо, у меня, говорит, этот … холдинг. Ел вот в «Онегине», сейчас в аэропорт, в Лондон, а помнишь, как?.. Ну и поехало: как мы головастиков жарили и как свинец плавили на пустыре, как на спор с десятого этажа свешивались с балкона, как русичке Цырлиной в журнал дохлую мышь подложили и все такое. А когда дошло до выпускного, Женька говорит: а помнишь, как мы портвейн в грелках на выпускной проносили, а я, говорит, грыжа штопаная, дырявую грелку взял. Мне аттестат вручают, а из меня льется, как из бобика. Я говорю: ясное дело, помню. А еще, говорю, помню, что ты мне, Женька, три рубля с выпускного зажал. На «Агдам» тогда скидывались, ты у меня трешку занял. И ведь не отдал! А?! Женек?! Шельма ты, говорю, Женек, кишкоплут… Я, значит такое дело, шучу. А Женька смотрит на меня серьезно-серьезно и говорит: не может быть, чтоб я тебе, Вовка, трояк не отдал. Тебе! И я! Не может такого быть! Я: не отдал. Он: точно? Я: точно. Он: ну и сволочь же я после этого. Я ему: да ладно, трояк – ерунда. Это я так, к слову, пошутил я. Он: ага, пошутил… зайчик волка проглотил… Нет, так дело не пойдет. Слушай, говорит: семья у тебя есть? Есть жена Таня и две дочки – Маня и Соня. Он: через неделю полетите все четверо во Францию. Был во Франции? В Альпах? Я: нет. Он: загранпаспорта у вас есть? Я: нет. Он: будут. Берет трубу, звонит какому-то Федору. Ну, и завертелось. Как в сказке. Паспорта, визы, такси, аэропорт… Я сначала отказывался, но Женька – как мопс: надо, говорит, отдавать долги. Я ему: то трояк, а то – Франция. А Женька: ты «Капитанскую дочку» Пушкина в школе проходил? Ну, говорю, проходил. А он: там за заячий тулупчик и за стакан водки Пугачев мальцу жизнь со счастьем подарил. В виде Маши Мироновой. Вот чего тебе классика внушает: счастье за тулупчик! А тут какая-то с…ая Франция. Я, Вовка, извини за этот… пафус, русский человек. Пока еще. Может, меня, конечно, этот с…ый потный бизнес и доконает. Но пока я все еще, несмотря на холдинги и мерседесы, честная подольская шпана, я еще не скурвился. Мне мой агдамский трояк еще пока дорог. Как священная память. А «долг платежом красен». Так что не брыкайся, Вовка.
Ну, на отдельном самолете нас сюда, в эту Куршевелевку, и доставили! Чудеса! Все оплачено, значит такое дело. Бабы мои на лыжах катаются, а я ихнюю абсентную анисовку пью и вот этих карликов лошадиных яблоками кормлю. Послезавтра Женька обещал прилететь… Вот такие дела, тезка. Вон мой постоялый двор виднеет. Все время забываю, как его… На «клозет» похоже.
– «Де ля Круазетт»…
– Точно, командировка.
– Хороший отель.
– Ничего. Тихий. И харч сытный. Умеют пожрать, кишкоплуты. Только ихний самый богатый тухлый сыр – убей, никак не восприму! Точно разлагается кто-то. Ну, значит такое дело, бывай, тезка! Заходи, если будешь рядом. Тринадцатый номер. Будь здоров, командировка!
– Счастливо.
И он в своей старой телогрейке бодро зашагал к куршевелевскому отелю «Де ла Круазетт». Больше я его не встречал.
Прошло десять лет. Даже больше. «Скурвился» ли Женька Симбирцев? Все так же ли носит телогрейку Вовка Стоеросов? Не знаю.
Но томик Пушкина с «Капитанской дочкой» стоит себе на полке и стоит. Корешок выцвел. Страницы пожелтели. А вот текст не изменился.
И уже никогда не изменится.
Сила красного банана
Вся наша жизнь – череда странных совпадений. Сплошные «вдруг». Не случайно у Федора Михайловича Достоевского «вдруг» – любимое словечко. Что ни абзац – так начинается с «вдруг». А уж кто-кто, а Федор-то наш Михалыч, знал, что пишет…
Эта история началась в 1980 году.
Весной восьмидесятого меня, четырнадцатилетнего пионера Вову, приняли в комсомол. Я вообще-то, если честно, очень-очень люблю все советское, октябрятское, пионерское и комсомольское. То есть я, конечно, все это терпеть не могу, но… люблю. Все эти шортики, знамена, линейки, горны, пилотки, речевки, постановки на вид, выговоры с занесением, выговоры без занесения… Обожаю, выпив граммов 300 «Хортици», скандировать в полночь с балкона: «Ле-нин! Пар-ти-я! Ком-со-мол!» Или часами петь в сортире, вернее, фальшиво орать голосом кастрированного Иосифа Кобзона: «Наша Родина – революция! Ей единственной мы верны!»
Да, советский маразм 80-х, может быть, и был полным и безоговорочным. Но ведь это был родной маразм, теплый и уютный. Великий наш поэт что сказал? «Что пройдет, то будет мило». И нечего ворчать на прошлое. А тем более в него плевать.
Ну вот, приняли меня, значит, в комсомол. Вызывает меня директор школы, Виктор Викторович. По кличке Виквик, или, пардон, Залупа. По причине его абсолютной лысости. Великий был человек: выходил, если надо, на пустырь один против всей местной шпаны. Но про Виквика я как-нибудь отдельно расскажу. Царство тебе Небесное, дорогой мой человек, земля тебе пухом!
– Тебе, Елистратов, – сказал Виктор Викторович, – выпала огромная честь. Ты едешь в лагерь комсомольского актива «Орленок». А осенью, когда ты поднимешь свой идейный уровень, мы выберем тебя секретарем комсомольской организации школы.
– Да ведь…
– Ни чик ни чирик, Елистратов.
Это была любимая поговорка Виквика. И звучала она ничуть не менее грозно, чем «если враг не сдается, его уничтожают».
Дело в том, что школа у меня была с матуклоном. В основном уклон наблюдался в моей школе, конечно, матерный. Но и с математикой все обстояло отлично. И с физикой. Почти весь мой класс поступил или на мехмат МГУ, или в МИФИ, или в Бауманку. Я же был в классе единственный гуманитарий, то есть прирожденное трепло и стихийный демагог. Чем и остаюсь до сих пор. Наши будущие математики были весьма умны, но преимущественно молчаливы. А я мог часами городить что-нибудь на собрании про какой-нибудь демократический централизм. Вот меня и определили в школьные комсомольские фюреры. Фюрер из меня – как из крота снайпер, и поэтому комсомольскую работу в школе я впоследствии, конечно, развалил не хуже диверсанта-вредителя. Но это, опять же, отдельная история.
И вот: лето 1980-го. Я еду в Туапсе, в «Орленок». Счастье. Кругом – улыбчивые олимпийские мишки с подозрительно томно откляченной попой. Все в олимпийских кольцах: от фасадов московских высоток до упаковок туалетной бумаги. Детишек, уголовников и алкашей в спешном порядке эвакуируют за пределы московской окружной.
И вот я в «Орленке». Дружины: «Солнечная», «Штормовая», «Комсомольская». Меня определяют в «Солнечную». Мы живем в больших палатках цвета хаки, стоящих у самого парапета. По ночам я слушаю, как море бьется о парапет, издавая звук, похожий на рык раздираемой в гневе парчи. Конечно, это стилистическое извращение пришло ко мне намного позже. Но звук этот я отчетливо слышу и сейчас.
Когда ветер с моря усиливается, брезент чпокает, издавая шлепок лопнувшего жвачного пузыря. Жвачкой меня угощают два мальчика, приехавших с острова Цейлон, ныне Шри-Ланка. Они – дети героических ланкийских коммунистов. Их зовут очень смешно – Приянта и Баклажан. «Приянта» по-санскритски значит, как это ни странно, «приятный». Что значит «баклажан», Баклажан точно не может объяснить, кажется, что-то вроде: «Тот, кого любит Будда Шакьямуни и кому он обещает нирвану ровно через четыре инкарнации в случае, если тот не будет кушать коров и будет неукоснительно следовать Великому Закону Дхармы».
Приянта и Баклажан – очень приятные парни цвета баклажана, чем-то неуловимо похожие на нашего олимпийского мишку. Они полненькие, все время улыбаются, немного отклячивают пухлые попы, неплохо говорят по-русски, правда, совсем без падежей, почему-то немножко стесняются раздеваться до плавок на пляже и предпочитают оставаться в майках и шортиках.
Приянте нравится девочка Лена из города Новосибирска, Баклажану – девочка Глаша из деревни Телятино. А мне очень нравится девочка Флюра из Барнаула. Мы стараемся всегда как-нибудь вот так вот и гулять вшестером. Потому что вшестером не так стыдно, как по двое. Никто не кричит «тили-тили-тесто».
Хотя свободного времени для гуляния мало, почти совсем нет: то у нас линейка, то мы строем и с песней идем в столовую, то у нас уборка территории, то слет, то «костер откровений», то какой-нибудь кружок выпиливания лобзиком…
Господи, как же я люблю все эти слова: «лобзик», «тубзик», «шибздик»!
Вспоминаю, пишу – и смахиваю со щетины скупую мужскую слезу, скатившуюся из-под левого очка… Ой, кажется, как-то не так сформулировал. Ничего, сойдет.
Вот мы стоим в «орлятском кругу», обнявшись за плечи. Слева – плечо Флюры, которое я держу от смущения только одним пальцем, справа – плечо Баклажана. Его я держу крепко, по-коммунистически. Мы стоим, качаемся и поем гимн нашей «Солнечной» дружины:
Мы встанем все в орлятский круг,
И звонко песня зазвучит.
И в волнах отражаются
Нашей Солнечной лучи!
Вот звучит выкрик Сережи Заколбасного из Краснодара по кличке Серый Ливер:
– Хлопцы! Дивчата! Ура! Гей! Айда купаться! Нам вожатые разрешили!
О, сколько здесь орлятско-советского, тем более что купаются хлопцы и дивчата по свистку.
Пойди-ка сейчас крикни кому-нибудь: «Гей!»
В столовой (Флюра мне):
– Тебе везуха, у тебя больше подливы!
Ну не прелесть?
Я люблю тебя, Флюра, люблю тебя, слово «подлива».
Из пюре надо сделать лунный кратер, залить в него «подливу», объесть до максимального истончения края кратера, потом быстро выпустить «подливу» и хищно, преступно и жадно вытирать подливу хлебом. «Подлива» – сладко-кислая, от нее ломит скулы и сладостно скулит душа. С Флюрой мы все это проделываем наперегонки.
А сметанка в граненом стакане, похожая на гипс, из которого слеплена ленинская башка в ленинской комнате!
А суп харчо! Красновато-бурый, с бензиновыми кругами жира.
А компот цвета сильно разбавленной марганцовки с одной-единственной мазутной черносливиной!
А пирожное «Картошка»! Коричневая баритональная пульпа, в которой зубы вязнут, как сердце в сладостно-запретной любви (не к Флюре ли?)
Да, что ни говорите, сейчас тоже, конечно, есть и подлива, и сметана, и харчо с «Картошкой». Но не то все это. Не то нынче харчо пошло, господа. Не душевное харчо, антисоветское, безыдейное…
В Орленке была, помню, романтическая лестница, ведущая в никуда. Ее так и звали: «Лестница, Ведущая В Никуда». Недостроили строители лестницу: цемент весь разворовали. А орлята и орлятские вожатые на одном из «костров откровений» решили, что это романтично. Как поется в одной из орлятских песен: «Ребята, надо верить в чудеса!»
В Орленке все всегда друг с другом здороваются. Это – орлятский закон. Сейчас тебе и в родном лифте «здрасьте» не скажут. Дыхнут в морду безнадежно увядшей сиренью перегара, посмотрят, как Ленин на буржуазию, и отвернутся. А там, в Орленке, тебе совершенно бескорыстно-лучезарно улыбаются и говорят хором «здрясьть!»
Смена пролетела, как сон. Приянта и Баклажан рассказывали нам про свою сказочную Шри-Ланку, про лучший в мире цейлонский чай, про храмы, храмовых обезьян, про каких-то «облачных дев», про Священный Зуб Будды… Все это мне казалось тогда совершенно фантастическим и марсианским.
А на прощание Приянта и Баклажан подарили мне пузырек с кокосовым маслом и пачку чая.
– Эта кокоса для голова твой мама, – сказал Приянта. – Мазал – волос сильный. Как у обезьяна. Не выпадаль никогда. Для мама кокоса хорошо. А чай все хорошо. – И он по-орлятски светло и бескорыстно рассмеялся.
Расставались, конечно, со слезами. Обменялись адресами. С Флюрой мы еще полгода переписывались. Она каждое письмо заканчивала фразой: «Жду ответа, как соловей лета». Но соловей увлекся другой девочкой, Анжелой, а потом была Кристина, Дуся, потом Кристина, но другая, потом еще какие-то ленки и жанки и так до самого штампа, чтоб ему…
А вот Приянта с Баклажаном мне не ответили. Ясное дело: у героических коммунистов и у их детей судьба сложная. Подполья, явки, пароли…
Мама моя после некоторых колебаний стала аккуратно втирать кокосовое масло в голову, чай мы пили всей семьей. Хороший чай. Типа краснодарского, только потом изжоги нет.
Прошло несколько лет.
Я развалил школьную комсомольскую организацию, поступил на филфак МГУ, и на втором курсе еще недоразваленный до конца комсомол отправил меня работать переводчиком на фестивале молодежи и студентов в Москве. С испанским языком. Работы у меня было немного, потому что с испанским в моей делегации был только один вечно утомленный от пьянства перуанец в полосатом, как орлятский матрас, пончо. На все мои попытки перевести ему хоть что-нибудь про необходимость немедленного сплочения всех прогрессивных молодежных сил человечества он устало поднимал свои пурпурные глаза и медленно, но отчетливо посылал комсомольца Вову вдоль по своей перуанской матушке:
– Бете аль карахо, каброн! («Пошел ты на…, козел»)
Или:
– Но ме ходас, идиота! («Не… меня, идиот»)
Или:
– Ходер, пинго! (не поддается переводу)
Я же отвечал ему по-русски:
– И тебя туда же.
Или:
– Сам такое слово.
Или:
– Твой папа.
В общем, на этом моя переводческая практика и закончилась. И испанского языка я до сих пор толком не знаю. Изящно послать на языке Сервантеса могу, но не более того.
Зато я прекрасно питался по талонам в столовой гостиницы «Интурист». Ходил на рок-концерты прогрессивных зарубежных рок-музыкантов и целыми днями молча дулся в дурака с инструктором Комитета Молодежных Организаций ЦК ВЛКСМ, неким Нико Гигаури, сыном какого-то крупного партийного члена. Чем занимался этот Нико – неясно. Молча инструктировал кого-то невидимого. Я за все время услышал от него только два выражения. Первое: «Саечка за испуг». Саечку он делал переводчице с французского, Машке Ерошкевич. Подойдет тихонечко к Машке сзади и как заорет ей на ухо, а та от неожиданности как завизжит, а Нико ей: «Саечка за испуг», – и ущипнет ее за что-нибудь, что помягче. Чтоб не теряла бдительности. Словом – глубокомысленное занятие.
Второе выражение: «Бабъект номер такой-то. Столько-то баллов». Например, увидит симпатичную девушку: «Бабъект № 1. 7 целых 5 десятых балла». Увидит несимпатичную: «Бабъект № 2. Минус 8 целых 3 десятых балла». И так две недели. Неутомимый инструктор.
Сейчас этот Нико – член совета директоров одного крупного холдинга, а гендиректор, конечно, его папа. Думаю, занимается Нико все теми же искрометными вещами. «Дураком», саечками и бабъектами.
Но дело не в Нико, а в том, что в предпоследний день фестиваля иду я как-то опухший от карт по интуристовскому коридору и вдруг (здравствуй, Федор Михайлович) навстречу мне Баклажан с Приянтой!
Ну, облобызались, навспоминались орлятского детства. Расставались, как полагается, в слезах, опять вхолостую обменялись адресами, а на прощание Приянта с Баклажаном подарили мне склянку с какой-то подозрительной красноватой жидкостью и, конечно, цейлонского чаю.
– Этот бальсама для стать сильный мущина, – сказал Баклажан. – Это банана. Спесифик red banana. Три капля вечер – strong man. Девушки рад. Говорит: сильный мэн – спасибо банана. Семь капля – девушка оооооо-ооочень рад. Делает так: «У-у-у-у! Хорошо! У-у-у-у! Хорошо!» Большой сатисфект. Десять капля – девушка уже не мог, умер от слишком бальшой харашо. И – и Баклажан заразительно засмеялся.
Красного банана я так и не попробовал. Все девушки остались живы. Красного банана я подарил своему другу на свадьбу. Не знаю, как насчет «слишком большой хорошо», но крестным его четвертого сына я недавно выступил.
Прошло больше двадцати лет. Страшно представить. И вот недавно я решил поехать на Шри-Ланку. Дальше – вы догадываетесь…
Но я хоть чуть-чуть обязан рассказать про Шри-Ланку.
На этот сказочный остров я поехал, вернее полетел – в сезон дождей. В пекло там делать нечего. Сезон дождей – совсем другое дело.
Периодические страстные, неистовые ливни. Радуги, как раскрашенные бивни, то и дело пронзают перламутровый крем облаков. Индийский океан, правда, неспокойный, то есть дайвинг сомнителен. Но зато какое удовольствие часами мурмыситься с этими шипяще-мычащими малахитовыми волнами, делая полезный гидромассаж живота и попы! (Вода – круглогодичные 26°С). А потом, на закате, сидеть на скале, окруженным тысячами крабов, и медитировать под бой волн о скалу, похожий на рык раздираемой в гневе парчи (как тот самый, в Орленке).
Я видел «облачных дев» Сигирии, о которых еще в Орленке мне рассказывали Баклажан с Приянтой. Это скальные фрески изумительной красоты. Девы – шедевр, но в индо-ланкийском пышном вкусе, словом, мечта интеллигентного грузина. А если серьезно – по изяществу и изысканности сигирийские фрески сравнимы разве что с критскими в Кноссе.
Удивительны храмовые обезьяны. У них – повадки шпаны с Мазутки. Той самой, на стрелку с которой бесстрашно ходил в одиночестве Виквик-Залупа. Но с этой хвостатой цейлонской шпаной, в отличие от московской бесхвостой, лучше все-таки не связываться: отметелят на раз.
Я посетил и Храм Священного Зуба Будды. Всё, что осталось от Будды, – это его зуб. И он здесь, на Шри-Ланке, в городе Канди. Португальцы, правда, утверждают, что они в свое время его похитили, тщательно измельчили в порошок и сожгли. Это у них была такая пропаганда католицизма. Но ланкийцы-сингалы с доброй буддийской улыбкой отвечают, что они подсунули португальцам зуб не Будды, а какого-то тогдашнего рядового Баклажана, а настоящий торжественно заныкали.
Зуба Будды я, конечно, не увидел. Он с помпой выносится раз в пять лет при колоссальном скоплении народа.
Я был в королевском ботаническом саду. Описать его невозможно. Можно, конечно, поизвращаться в метафорике, но лучше всего сами за себя говорят названия растений. Например, дерево «Пьяный человек», дерево «Спящий человек», «дерево-водопад» и т. д. и т. п. Или орхидеи: «ногти девушки», «танцовщица канди», «лобстер-попугай». Провести здесь можно целый день. Я задумчиво, с госдумой на лице, постоял перед деревьями, посаженными Николаем Вторым и Гагариным.
На чайных цейлонских плантациях накупил цейлонского чая. Тут он – и правда – намного дешевле, чем по всей Шри-Ланке, не говоря уже о России. Вывезти с собой со Шри-Ланки можно 4 килограмма чая на человека. Что я и сделал. Три уже выпил.
Последним пунктом моих странствий по Цейлону был так называемый Сад Специй. Вообще это никакой не «сад специй», а аюрведический центр. Подхожу к воротам. Смотрю: на тебе. Стоят два моих орлятских брата-акробата. Баклажан с Приянтой. Постарели мужички, но не очень. Говорю:
– Узнаете меня, шри вас, будд таких, в ланку… Цейлон меня побери…
Похлопали орлята глазами. Ой! Ай! Узнали. Облобызались, прослезились. Поговорили, повспоминали. Что, говорю, с коммунизмом-то кончено? Улыбаются. Говорят: «Зачем кончено? Коммунизм – это молодость мира, а мы люди солидные, пора и о душе со здоровьем подумать. Подъедаемся вот на почве аюрведы. Русских туристов много. Вот мы их, то бишь, вас, и просвещаем в смысле чего где помазать или что срочно сожрать на предмет долголетия».
И узнал я тут много-много интересного. Опять же: про пролетарский красный банан, обладающий страшной силой. И еще кое-что.
Ну, например. Все считают, что ананас способствует похуданию. Это чушь. Похуданию способствует только красный дикий ананас, который восстанавливает правильный обмен веществ, что, собственно, и ведет к вожделенному обезжириванию. А желтый ананас – это то же, что желтый банан, только сахара в нем намного больше.
Или другая аюрведическая фишка: настоящий, полезный для кожи сандал почти не пахнет. Нигде в мире нормального сандала вы не купите, кроме как на Шри-Ланке. То, что разложено по прилавкам в Египте или в Эмиратах, не говоря уже о наших, – обычная ароматическая попса. Там, во-первых, используется совсем другой сандал, который пахнет, но не полезен, а во-вторых, хитрые египтяне разбавляют его чуть ли не 1 к 1000.
Или: тетеньки очень любят заботиться о волосах чем-нибудь таким, в чем присутствует кокосовое масло. То самое, которое орлята Баклажан и Приянта подарили 28 лет назад моей маме. Кстати, до сих пор волосы у моей мамы прекрасные, погуще, чем у меня. Кокосы, чтоб вы знали, бывают: зеленые, желтые и красные (последние – опять же дикие). Зеленый и желтый кокосы предназначены для внутреннего употребления, а красный – для стимуляции роста, толщины, гущины и невыдираемости свекровью волос. А девять десятых мира упорно втирают в свой облапошенный мировой парфюмерной закулисой череп не тот кокос.
Все это и еще многое-многое другое я купил в Саду Специй у Приянты и Баклажана. Чего и вам желаю.
Спрашивается: есть ли связь между орлятским лобзиком и аюрведой? И я отвечаю: есть.
Так что – всем дядям планеты Земля по красному банану, всем тетям – по красному кокосу! И: орлята всего мира, объединяйтесь!
P.S.: встретите на Шри-Ланке Баклажана с Приянтой – передайте им орлятско-аюрведический привет от Вовы.
Ржавая жижа из вржидла
У меня вообще-то – тьфу-тьфу-тьфу! – ничего особо не болит. Пломб нету. Правда, один зуб все-таки сломан. Просто, если не ошибаюсь, тридцатого марта, но не помню какого года я очень хотел кушать и откусил кусок сардельки вместе с куском вилки. Но это не считается.
Голова болела сильно в жизни один раз. Дело было так: я потерял очки и пошел в оптику покупать новые. Очки лежали под застекленным прилавком. Стекла я не увидел и, желая разглядеть очки поближе, разбил лбом прилавок. Пару секунд я видел небо в алмазах. Или по-современному: побывал в 3D. Голова болела сутки, зато через сутки в нее пришла идея кандидатской диссертации.
Живот тоже, помню, болел. Два раза. Первый – когда в Стамбуле на спор (на 50 долларов) съел на улице сразу восемь чебуреков. (Пятьдесят долларов получил, но Стамбула не помню.) Второй – в Карловых Варах, когда решил оздоровиться и выпил зараз полтора литра их лечебной воды, как сейчас помню, из Вржидла номер пять. «Вржидло» – это значит источник. Есть в этом слове что-то неуловимо лошадиное плюс антисемитское. Когда мне говорят «вржидло», я представляю себе кастрированного жеребца-антисемита. Но это в сторону. Издержки филологического образования. И о Карловых Варах – чуть ниже.
Всю свою сознательную молодость и юность я стремился к здоровью и неутомимо занимался спортом.
Сначала я пошел в нашу школьную музыкальную студию «Колокольчик». Я понимаю, что это не совсем спорт. Но дело в том, что руководитель студии Иван Сергеевич Подвытько по прозвищу Кобзон (Иван Сергеевич был вылитый Кобзон, только с усами). В прошлом руководил военным хором в Харькове.
Наш хор «Катюша» пел исключительно военные песни. Певцов-мальчиков Кобзон называл бойцами, а певиц-девочек – по-разному. Тех, что помельче – босявками, крупных – мамашками.
Кобзон считал, что хорошо поют только сильные люди, и аккуратно наведывался к нам на уроки физкультуры, зорко следя за физической формой бойцов и мамашек. Босявок он то ли жалел, то ли они его не интересовали. С бойцами Подвытько был суров. К мамашкам – по-отцовски внимателен. Он заботливо подсаживал их на брусья и бережно снимал с канатов. Это у него называлось «мамашкать репку».
Хоровые занятия Кобзон начинал с разминки. Бойцы самостоятельно отжимались за занавесом в актовом зале. Мамашки под наблюдением Подвытько делали наклоны вперед, приседали, подолгу стояли в позе ласточки и особенно долго – в положении «упор сидя», потому что это, по утверждению Кобзона, «гарно для гландов».
Я ушел из «Катюши», когда мы разучивали песню про Щорса. На словах «мы сыны батрацкие, мы за новый мир» у меня стал ломаться голос.
Я начал посещать секцию бадминтона. Все шло неплохо. Но однажды к нам на тренировку зашла завуч школы Фаина Феликсовна Королёк, маленькая щуплая женщина с пышной фиолетовой шевелюрой, напоминающей одновременно тиару и осиное гнездо и с характером злой волшебницы Бастинды.
– Тренируйтесь, тренируйтесь! – сказала Фаина Феликсовна. – Я к Артему Михайловичу…
Это был наш физкультурник Артем Михайлович Сидоров, по совместительству географ, тощий и тотально волосатый, по кличке Опёсок. Очень добрый и мирный человек. У него абсолютно всегда был такой вид, словно он только секунду назад проснулся и еще не вник в реальность. Говорил он, соответственно, почти всегда не в тему. И с распадежовкой. С падежами у Сидорова не получалось. Спросишь у него:
– Артем Михалыч, а можно мячик волейбольный взять?
Сидоров секунд пять смотрит на тебя тугим склерозным взором, потом, сглотнув от напряжения:
– Какого этот?
– Что – «какого»? Волейбольный мяч. Поиграть с ребятами. Можно?
Еще пять секунд Сидоров смотрит глазами, полными мутного, как плексиглаз, подсознания:
– С кому это их всём?
– Что «с кому»? Нам… Петрову, Харченко, Бубыкину и мне. Волейбольный мячик. Поиграть. Мы только полчасика… Можно?
Опёсок долго с какой-то застарелой скорбью глядит в окно спортзала, затем недоуменно пожимает плечами и говорит:
– Надо же, как их вам! – и уходит с свою учительскую каморку в углу спортзала. А мы берем мяч и играем в волейбол. Как он вел у нас географию, я даже не берусь рассказывать.
Так вот, Бастинда сказала:
– Я к Артему Михайловичу, – и, пригнувшись, быстро стала проходить под сеткой. В этот момент я, желая показать свою удаль, сделал мощный гас, и мой волан, издав сначала вкрадчивый позывной свист, а затем – звук вылетевшей электропробки, влепился в лоб Фаины Феликсовны. Бастинда пронзительно взвыла и схватилась за лоб. Я в ужасе, крича совершенно непотребный текст: «Извините меня, пожалуйста, Бастинда Фаиновна, я не в лоб вам попасть хотел, я хотел в другое место!..» – побежал на помощь к Фаине Феликсовне. Но, поскользнувшись, боднул ее головой в живот. Королек села на попу, а моя ракетка, вылетевшая из руки и описавшая в воздухе замысловатую виньетку, воткнулась Фаине сверху прямо в ее фиолетовый кокошник.
Бастинда залаяла от горя, хватаясь за голову. Я, лежа на Корольке, попытался встать. Встав и желая убежать от этого позора, я не заметил сетку, спружинил об нее лицом и еще раз упал на Королька. На этот раз вопль Бастинды был хрипл и предсмертен. Я обезумел и уже вообще не понимал, что происходит. Лежа на завуче, я зачем-то стал вынимать ракетку, запутавшуюся в ее фиолетовой прическе. Ракетка не вынималась. Я стал дергать ракетку вместе с головой завуча, которая уже не выла, а конвульсивно хрюкала. Ракетка не вынималась. Тогда я, энергично махнув рукой, сказал: «Ничего, пусть остается. Новую купим!» – встал и очень быстро побежал домой. Я бежал до дома не останавливаясь. Дома никого не было. Я заперся, взял учебник по русскому языку и три часа просидел, глядя в правило обособления причастного оборота. Я перечитал это правило несколько тысяч раз, как мантру, и очень-очень хорошо его запомнил. И помню до сих пор.
Потом в школе все было нехорошо. Но об этом не буду. Короче, бадминтон я бросил.
Я начал заниматься вольной борьбой. Мне в целом нравилось. Я делал успехи. Получил какой-то юношеский разряд. Кажется, второй. Было только одно но: от партнеров очень плохо пахло. Никаких дезодорантов тогда не было. А мылись советские детишки в лучшем случае раз в неделю. И не только детишки. Один мой американский студент после недели пребывания в России на вопрос, нравится ли ему в Москве, сказал: «Да, но русские не дружат с ванной».
А у меня, надо сказать, нюх, как у Мухтара. Зрение фиговое, слух так себе, а нюх – хоть сейчас в парфюмеры. Я совершенно спокойно определяю, какой день мой сын носит майку. Причем из соседней комнаты. Мы даже с ним играем: на честность. Если я определяю день, он заучивает наизусть стихотворение Есенина или Блока, а если не определяю – я прослушиваю полный диск Рамштайна.
– Какой?! – кричит мне сын из своей комнаты.
Я приподнимаюсь на диване, глубоко вдыхаю и говорю:
– Вылезь из-под одеяла, так нечестно.
– Блин! – раздается шуршание, сопение и т. п. – Ну?
Я еще раз вдыхаю воздух:
– Седьмой!
– Блин!..
– Давай-давай…
Из соседней комнаты раздается бубнёж, полный ненависти и отчаяния:
– Ночь, улица, фонарь, блин… аптека… блин.
– Майку поменяй. От тебя ж пасет, как от корабля мертвецов. Учи, учи. И без блинов.
Сопение, шуршание, злобный шёпот:
– Ночь, улица, фонарь, аптека… М-м-м-м… Символист в трусиках…
От партнеров, повторяю, очень плохо пахло. Особенно плохо пахло от Васи Надзорова. Каждую тренировку я молился, чтобы не бороться с Надзоровым. Мне вполне, до головокружения, хватало того, что он находится где-то здесь, в зале. Я чувствовал его присутствие, как экстрасенс – тени предков. Несколько месяцев мне везло. Вася боролся с другими. Потом начались соревнования. Провели жеребьёвку.
И вот – я, напротив меня – мой соперник, Вася. В своей неизменной илисто-глянцевой маечке… Стоит, улыбается. В общем, картина художника Акакия Вонюкина «Бомж с дурианом». Я как-то сразу обмяк. И позорно проиграл на сороковой секунде: насколько хватило задержать дыхание. И бросил заниматься вольной борьбой.
А потом я стал моржевать. Моржевал несколько лет на Путяевских прудах в Сокольниках. Можете проверить, там меня, может быть, еще помнят.
Моржи – народ интересный. Где-то треть моржей – бывшие алкоголики. У них нет выбора: или прорубь – или вытрезвитель. И вот они по два часа, сизые от удовольствия, задорно бегают босиком по снегу, потом долго-долго, фырча и блаженно матерясь, плавают в тяжкой, как глицерин, ледяной воде. И потом сил пить водку уже нету.
Другая треть – люди, помешанные на своём здоровье. Часто они сочетают моржевание еще с чем-нибудь. Я знал одного милого перца, который: моржевал, лечился уринотерапией, исповедовал раздельное питание, практиковал йогу, голодал и занимался дыхательной гимнастикой. На простые человеческие вопросы типа: «который час?» или «как пройти в библиотеку?» он не отвечал. Ему просто было некогда. Он был занят своим здоровьем. Ему некогда было даже, извините, сходить по-большому. Да и нечем. Потому что вместо «большого» он предпочитал шанкпракшалану. Это такая индийская очистка желудка и кишечника. Берется пятиметровый бинт и заглатывается. Потом ждешь, пока он распространится по организму, а затем выпиваешь два литра физраствора, по простому соленой воды, и медленно и задумчиво, склоняясь над очком, вытягиваешь то, что было бинтом, изо рта. В общем, бухенвальдская нирвана. К тому же индусы это делают раз в пять лет, а наш путяевский мега-йог – еженедельно.
То он сидел в позе лотоса, прихлёбывая мочу из майонезной баночки. То грыз морковку в проруби. То, обессиленный от месячного голодания, лежал у проруби и дышал нижней левой четвертью живота. Кончил он логично: в дурке, где с головой ушел в даосские рецепты бессмертия.
Мне нравился моржевой адреналин. Ноги, правда, примерзают ко льду и руки – к железным поручням, когда вылезаешь из проруби, но это пустяки. Морда вся обморожена – но и это мелочь.
Однажды в воскресенье в Сокольниках устроили соревнование по плаванию в проруби. Прорубили дорожки, метров пятьдесят туда-обратно. По двое прыгали и плыли. Пятьдесят метров. При минус двадцати пяти – это всё-таки сильно. Но я решил, что я – йоу! – полярный дельфин, сын Папанина и Снегурочки, и принял участие в этом веселом чукотско-бразильском карнавале.
Некоторые доплывали.
Когда я прыгнул и попал в воду, первое ощущение было, что я промахнулся мимо проруби и плашмя долбанулся всей требухой об лёд и теперь лёд подо мной медленно тает. Это было как в кошмарном сне. Я стал грести. Гребки были тоже как в кошмаре: знаете, когда хочешь что-то сделать во сне, и у тебя не получается.
В замедленной съемке я проплыл до того конца проруби и поплыл обратно. Мелькнуло квадратное синее лицо моего созаплывца, бывшего алкаша Феди. Вернее, мелькнули: синее лицо, красные глаза и белые губы, обрамляющие черный ужас рта. Одной фиолетовой рукой Федя держался за лёд, а другой – зеленой – зачем-то пытался опереться на воду. Наверное, ему вдруг резко разонравилось плавать, и он решил вылезти из этого зловещего ледяного бардака.
Я не знаю, чем там, у разноцветного Феди, кончилось. Я мужественно поплыл назад и доплыл, вернее, дополз по воде, до финиша. Я стал медленно поднимать счастливое, как мне казалось, лицо вверх. Меня фотографировал корреспондент рабочей газеты, в шубе, валенках, подонок, и ушанке. А другой гнус, в дублёнке, унтах и шерстяном шлеме, совал мне в рот, как гастрологическую кишку, ледяной микрофон и спрашивал что-то вроде:
– Что вы чувствуете в этот прекрасный момент?
Я хотел сказать им:
– Все хорошо. Я чувствую себя отлично. Только дайте же вылезти, падлы!
Но когда я окончательно поднял улыбающееся лицо и уже собрался сказать все это, они как-то порывисто отпрянули от меня. В их глазах были скорбь и ужас, и шерсть на унтах журналиста стала дыбом. Как будто перед ними был не улыбающийся победитель моржевого заплыва, а не знаю кто. Морж Серёжа, из тех, заботящихся о своем здоровье, который благоразумно не принял участия в заплыве и наблюдал за мной с берега, потом мне рассказывал:
– Ты улыбался, как Медуза Гангрена.
Я получил грамоту за победу в заплыве, но моржевать бросил. И много лет моя забота о здоровье выражалась исключительно в обильном питании, долгом сне и многосекундных прогулках по балкону.
Но у меня был тёща. Я понимаю, что говорить о тёщах – это петросянство и пошлятина. Но я должен о ней сказать, потому что я убеждённый реалист. Я считаю, что реализм – это как спирт. А всё остальное, всякие там постмодернизмы, – это ликёры, коктейли и прочие враги печёнки. Я реалист. А реалист обязан беречь печёнку и говорить правду, даже если она (правда) – тёща и даже если она (тёща) давно сидит в ней (печёнке). Я немного запутался, но – мужественно продолжаю.
Итак, я говорю о тёще. Тем более что это – бывшая тёща, а говорить о бывшей тёще – это так же безнаказанно, как о Древнем Египте.
Единственное, чем занималась моя тогдашняя тёща – она заботилась о моем здоровье. Причем исключительно на словах. Она могла часами тревожно заботиться о зяте:
– У тебя ужасный цвет лица. Тебе надо срочно обратиться к эндокринологу.
Или:
– У тебя страшный сколиоз. Немедленно иди к хирургу.
Или:
– Почему ты так много икаешь? Сейчас же иди к гастроэнтерологу.
– Слушайте, Тамара Семёновна, я вас очень прошу, отстаньте от меня, пожалуйста… Ну, икнул человек два раза. А чего бы мне не поикать? Я же съел целую скумбрию. И вообще: видите, я очень занят. У меня срочная работа. Понимаете?
– Это ужасно! – говорит Тамара Семёновна, романтично прислонившись головой к двери моего кабинета. – Такой болезненный аппетит говорит о плохом состоянии печени. Ты должен, ты обязан прямо сейчас обратиться к этому… как его?..
– К икологу…
– Не шути так. С этим не шутят. И вообще ты слишком раздражителен. Сходи, прямо сегодня сходи к психотерапевту.
– О Господи! Ну я вас очень прошу: посмотрите телевизор.
– Зачем ты меня обижаешь? – Тамара Семёновна всхлипывает. – Тебе просто нравится мучить меня? Да?
– О Боже мой!
– Вот-вот, видишь? Просто несносный характер! Нет, психотерапевт тут не поможет, тут нужен психиатр…
– Я тоже так думаю.
– Ты грубишь мне? Нет, это невыносимо!
Дальше следует сцена. Затем – примирение. Моя бывшая жена всё это время сидит в комнате и смотрит сериал. Ей по барабану. Моя бывшая супруга – это нордический крокодил, пирамида Хеопса.
На следующий день все начинается сначала. Сама Тамара Семёновна всю жизнь лечится. От всего. Хотя первый раз голова у неё заболела в тридцать пять лет. С тех пор, если у неё вдруг заболевает голова (а это случается раз в три-четыре года), она вызывает неотложку.
Однажды за столом в кухне после часового рассуждения о том, что розовый цвет моего лица неспроста, я потянулся, хрустнув пальцами, а затем покрутил головой. От усталости. Мои шейные позвонки нежно хрустнули. Совсем нежно и негромко, как у всех. Но этого вполне хватило:
– У тебя катастрофическое состояние суставов. Наверняка и почки ни к черту. И желудочно-кишечный тракт. И перистальтика. И в целом – обмен веществ. Наверняка повышено содержание мочевой кислоты в крови. И соль, соль! Вместо суставов – сплошная соль. Артрит, подагра – это начало конца! Ты обречен! Тебе надо лечиться. Немедленно, сейчас же. Единственный выход – Карловы Вары. Да, да, только Карловы Вары! И нам с тутусечкой (это она про нордического Хеопса) тоже не помешало бы подлатать эндокринную систему.
Весь следующий месяц Тамара Семёновкна говорила только о Карловых Варах, и я сдался. Мы подкопили денег и полетели в Чехию.
Карловы Вары, несмотря ни на что, – прекрасное место. Там, вдоль речки Теплы, щебеча что-то глубоко интимное про клизмы, порхают стайки фотомодельных жён русских олигархов.
Там у источников все послушно, как ослики, пьют тёплую, крайне полезную для перистальтики воду, похожую на ту, что ностальгически льется из ржавого крана в чертановской хрущобе. Пьют её из стаканчиков-чайничков с изящно изогнутыми носиками.
У мужчин этот процесс напоминает неторопливое шкиперское курение трубки. У женщин… Бог знает, в какие бездны эроса может умчаться подсознание автора!..
Там ходишь – совсем как герой классической русской литературы, как карлсбадский скучающий дворянин, только в шортах, шлёпках и с кумачовой мордой, на которой написано: «Только бы не дефолт!»
Там так романтичны оркестры под открытым небом, так роскошны крокусы и так своевременны туалеты.
Там в Тепле жирные чернильные карпы с перламутровыми пузиками лениво плещутся под мостами, огромные, как кашалоты.
Там шейхи с изможденными лицами возглавляют квадриги толстых жён (им разрешается по четыре), и восемь женских глаз горят жадным маслянистым огнем из-под черных хиджабов.
Там с утра до вечера – процедуры, процедуры… Первый раз в жизни я решил как следует полечиться.
– Какую процедуру вы мне посоветуете сделать? – спросил я у симпатичной молоденькой чешки на ресепшене Замковых Лазней. – Какую-нибудь… покруче. Вы понимаете?
– Понимаю. Сделайте подводный массаж, – улыбнулась чешка явно московского происхождения, – это круто. Советую.
В кабинке стояла полная ванна с тощим шлангом внутри. У ванны, торжественно, как солдат у мавзолея, – чешская девушка предпенсионного пошиба.
– Снимайте купальник, – приказала чешка.
– В смысле – плавки? – зарделся я.
– В смысле – снимайте, – сказала чешка и отвернулась на двадцать пять градусов.
Я, в стыдливых корчах, снял «купальник» и, прикрывая срам ладошками, как Горький на переходе со станции «Тверская» на станцию «Чеховская», лёг в ванну. Сорок минут девушка-пенсионерка водила по мне тощим шлангом с напором воды, как в уже упомянутом чертановском кране. На даче я после бани из пожарного шланга зимой ледяной водой обливаюсь до синяков, чтоб протрезветь. А тут… Самое сильное впечатление – это то, что «без купальника».
– Ну как, круто? – спросила первая чешка, когда я подошёл на ресепшен после процедуры.
– Круто, – сказал я. Еще бы: такой стриптиз Ихтиандра.
– Теперь идите на сеанс лечебной гимнастики в бассейне с термоминеральной водой.
В бассейне были: шейх, шерстяной, как варежка, японец (лет, наверное ста пяти), наш семипудовый хлопец, пахнувший на все Лазни пивом, американка, напоминающая мумию Голума, тоже лет ста пяти, и какое-то существо неясного пола и возраста. Совершенно лысое, с татуировками по всей голове. В течение сорока минут мы задорно хлопали в ладоши в воде, осторожно шевелили пальцами ног и бегали на месте. Голум бегал быстрее всех.
– А теперь, – заговорщически зашептала чешка на ресепшене, – термотерапевтическое водолечение по методу доктора Кнайпа! Wow, это что-то!..
Меня привели к двум кафельным лужам.
– Вота – холодная вода, – сказала сопровождающая меня чешка ярко украинского вида. – А вота – горячая вода. Усё просто. Полминуты стоите тута, а минуту – тама. Если почувствуете себя плохо – орите меня. Усё понятно?
– Усё, – ответил я и стал ритмично, строго по секундомеру, ходить из лужи в лужу. После процедуры я был похож на хоббита в красных носках.
Я вообще-то десять лет моржевал и парюсь сутками. Десятку в ноябре по Сокольникам на спор бегал босиком. Я не хвалюсь, я к слову. А тут – Кнайп какой-то, лужи, стриптиз под краном, ладушки с шейхом…
Потом были какие-то «жемчужные ванны», «рефлексные массажи»… В общем, полштуки евро оставил я в этот день в Лазнях. Потом напился с горя из антисемитского Вржидла. Нет, мне не жалко денег. И о здоровье надо заботиться. Спортом заниматься. Отжиматься, там, по канату лазать. Морковку хрумкать в проруби. В бадминтон играть без трусов под шлангом. Неотложку вызывать, если икота одолела. Ржавую жижу лакать из вржидла (хорошая скороговорка получилась). И всё такое прочее. Только ради этого ли мы живём? Здоровье для человека или человек для здоровья?
Даже и не знаю, что сказать.
Дракон доел пельмени
Судьба Вадика Сыркина мистична и причудлива, как изрезанное лагунами, заливами и полуостровами побережье Восточно-Китайского моря. Как знаменитый Шанхайский небоскреб «Открывашка» с круглой дырой наверху. Как каналы «китайской Венеции» Сучжоу. Как китайский иероглиф «Любовь», похожий на резво шагающего человека с чем-то странным на (в?) голове.
Начнем с того, что Вадик родился четвертого апреля 1974 года. Мало того: он родился в квартире № 44, в доме на одной из улиц города Сызрань. А потом семья Сыркиных переехала в Москву.
Вроде бы – ничего особенного. Но таки слушайте дальше.
Когда Вадику исполнилось, опять же, четыре года, родители Вадика уехали в долгосрочную командировку в Китай, в провинцию Сычуань. И взяли с собой Вадика.
Это было чудо. Тогда между СССР и Китаем были самые напряженные отношения. Но кое-какие разведка и дипломатия все-таки сохранились. Командировка продлилась, как нетрудно догадаться, четыре года. Там Сыркин-младший отучился в начальной школе, на твердые, кстати, четверки, и освоил азы китайского языка.
А эти азы говорят, в частности, о том, что в китайском языке есть иероглиф «сы», который может обозначать а) цифру «четыре, б) слово «смерть». Китайцы вообще стараются избегать этой цифры. Вплоть до отмены домов № 4 и квартир № 44. Стараются не рожать детей в апреле и т. д. и т. п. И вообще «сы» – нехорошее слово. Как та самая булгаковская квартира № 50.
И вот четверочник Сыркин из Сызраньской 44-й квартиры, родившийся 4-го числа 4-го месяца, проводит в Сычуани четыре года и решает связать свою судьбу с Китаем.
После школы он четырежды (sic!) поступал на отделение восточных языков МГУ и не поступил. Потому что все сочинения по литературе (тогда еще не было никакого ЕГЭ, которое, как известно, расшифровывается в народе по-разному: как «Единая Государственная Экзекуция», «Единое ГЭ» и т. п.), итак, все сочинения по русской литературе Вадик упорно сводил к китайской теме.
Образ Обломова Сыркин раскрывал исключительно через понятия «дао», «энергия ци», «инь-ян» и т. д. Что, кстати говоря, не так уж глупо: по-моему, Обломов – чистый даос и яркое воплощение «инь», в отличие от «ян»-Штольца. Но все-таки это было для вступительного сочинения слишком…
Сочинение на тему «Смысл названия романа Л. Н. Толстого «Война и мир» Вадик написал с десятками цитат из Конфуция, Чжуан-Цзы и даже Мао Цзэ Дуна. И это было опять же неглупо и опять же – слишком…
На пятый год Сыркин взял себя в руки, написал нормальное сочинение про «Мцыри» и поступил в педагогический. Так Сыркин стал педагогом. После окончания вуза он переквалифицировался в преподавателя русского языка как иностранного и проработал в этом качестве сами догадываетесь сколько лет. И вот его наконец-то отправили преподавать русский язык в Шанхай.
Надо отметить, что рост у Сыркина 1 метр 95 сантиметров. Весит Сыркин сто двадцать килограммов. Имеет густой, наваристый, как хаш, баритон, очень крупные черты красного лица, алую, как те самые романтические паруса, лысину и ярко-рыжую, как какое-то древнее золото, бороду лопатой. Даже, я бы сказал, веером. Словом, он весьма характерный персонаж и похож на хорошо поддавшего ирландского шкипера.
Китайских студентов Сыркин своими физическими данными покорил сразу и навсегда.
По-китайски «шань» – это гора, «лун» – дракон, «хун» – красный и «цзинь» – золотой. Соответственно, Вадик имеет – как минимум – следующие торжественные клички: «Хун Шань», «Цзинь Лун», «Цзинь Шань» и «Хун Лун».
Иногда он именуется, скажем, «Ва Ди Лун» или «Хун Ва Ди» и т. п. «Ва Дим» по-китайски никак не получается. Может выйти что-то вроде «Ва Ди Ма» или «Ва Ди Ка». Но это уже не гордый «ян», а какая-то несчастная «инь». Так что Сыркин предпочитает нейтральное «Ва Ди».
Но Вадику больше всего нравится его полное имя: «Цзинь Хун Лун Шань Ва Ди». Что переводится как «Красно-Золотой Горный Дракон Вадик». Скромно и со вкусом.
Как преподаватель Вадим прекрасен. Например, читает он китайцам курс т. н. лингвокультурологии. Есть такой предмет. Я сам толком не знаю, что это такое. Что-то, вернее – все, что хочешь, про язык и культуру. На занятиях Дракон Сыркин рассказывает китайцам всякие интересные вещи, например, о том, что такое по-русски «склеить ласты» или «твои товарищи в овраге лошадь доедают» и т. п. А положительную оценку ставит всем, кто сможет произнести слово «лингвокультурология». Потому что китайцы путают «л» и «р».
– Скажи «лингвокультурология», – говорит Сыркин китайцу.
– Рынгвакуртулорогия, – произносит китаец, перепутав все, что можно.
– Полное «сы», – вздыхает Вадик, – иди, тренируйся. Зайдешь через полчаса.
Раз на пятый-шестой китаец говорит что-нибудь вроде «лингвокултулология» – и получает четыре. Или «лингвокуртуророгия» – и получает три.
Словом, на занятиях и экзаменах у Горного Дракона Вадика полный порядок.
Через год работы Вадик женился на китаянке Мэй Хуа (Красивый Цветок), маленькой, симпатичной, миниатюрной и очень смешливой девушке ростом 1 метр 54 сантиметра. Вадик очень любит Мэй Хуа, во всем ее слушается и называет свою жену почему-то «Медвежонком».
Несколько лет назад я побывал в Шанхае и встретился с Красной Горой и Красивым Медвежонком.
В Шанхай лучше всего ехать осенью или весной. Главное – не ехать в Шанхай в начале мая. На майские, и в без того, мягко говоря, немалолюдном Шанхае народу столько, что буквально перестаешь передвигаться самостоятельно: просто тебя несет людской поток. Как окурок по канализации. Интересное ощущение. Ноги не устают. Совсем. В принципе можно дружески обнять за плечи двух соседних улыбчивых шанхайцев и со словами «дуй бу чи» (это по-общекитайски значит «пардон»), оторвать ножки от земли – и река шанхайской жизни сама понесет тебя.
Впрочем, шанхайская река жизни течет здесь круглый год.
Если вы идете, вернее парите, по центральной улице Нань Цзинь и вдруг хотите завернуть в какую-нибудь экзотическую подворотню, скажем, по нужде, то этого сделать нельзя. Описатсья – вполне реально. Я не шучу.
Что делать в Шанхае, кроме безногого хождения? Ну, конечно, посетить два знаменитых соседних города – китайскую Венецию Сучжоу и императорскую резиденцию Ханьчжоу. Но это отдельный сюжет.
В самом Шанхае есть чем заняться. Во-первых, просто гулять.
Есть «культурный Шанхай». Лучше сказать, два «культурных Шанхая»: китайский и европейско-эмигрантский.
Китайский – это роскошные городские парки, пагоды, монастыри, знаменитая жемчужина Востока – шанхайская телебашня.
Европейский Шанхай – милый колониальный город, очень, кстати, русский. Здесь долго жил Вертинский и другие наши знаменитые соотечественники.
Но есть и «просто» Шанхай. И это не менее интересно. Например, в центре – толкучка. Там, разумеется, все поддельное: древний фарфор якобы эпохи Тан, древний нефрит якобы эпохи Мин и прочее. Все-таки забавно приобрести заколку из слоновой кости десятого века за три юаня, тем более что она очень похожа на настоящую.
Теперь еще одно. Надо всегда помнить, что ты – «лао вай», то есть иностранец, а значит – варвар, беломордый придурок и ходячая кубышка.
Шанхайский, да и всекитайский шоппинг, имеет свои особенности. Мне его доходчиво объяснил Сыркин во время одного из приездов в Москву:
– Значит так, – сказал он. – Пункт первый. Барахло везде у всех одинаковое. Поэтому ищи не товар, а конкретного кадра. Чувствуешь, что данный конкретный кадр тебе симпот – все, вцепись в него и бодайся только с ним. Кадры решают все. Типа человеческий фактор. Это – твоя зазноба, понял?
– Понял, Вадик.
– Молодец. Пункт второй. Выбираешь вещь и сам себе говоришь, сколько она стоит. Твердо. Типа клятвы октябренка. И все – Сталинград. Ни шагу назад. Пять юаней, например. Говоришь этому даосу: «четыре». И от четырех до пяти с ним пились. Сколько он там тебе сам загнет – его личное шанхайское дело. Обычно они раз в десять – пятнадцать отмахивают. Потому что ты кто?
– Лао вай.
– Правильно, чурка. В общем, уо цхао… Это так они по местной матушке выражаются… Никому не говори «уо цхао». Пункт третий: торгуйся с хорошим настроением, весело, в легкой манере. Если начнешь волноваться, а еще хуже, сердиться – ничего не выйдет. Короче, где-нибудь через час за пятерку получишь свое барахло. Какую-нибудь якобы древнюю фарфоровую чашку, которую они для пущей древности закапывают в свиное дерьмо на пару дней или тараканьей морилкой обливают. Это у них называется «уар» – старая вещь… И потом: тебе они за пятерку эту уар обязательно уступят. Потому, что ты не совсем лао вай, ты худо-бедно все-таки «ылосы», а что еще лучше – «сулиэн». Что значит русско-советский. Тебе потом твоя зазноба еще и «гут-халасо» скажет, и «Катюшу» по-китайски споет. Они это дело любят…
Инструкции Вадика мне в дальнейшем очень пригодились.
Шанхайцы – народ непосредственный, первозданный. Живут по принципу «здесь и сейчас». Вечером, скажем, выносится старый разбитый магнитофон и под местного Юрия Антонова устраиваются танцы. Танцуют все – от нетвердо стоящих на ногах голопопых младенцев (шанхайские дети ходят либо без штанов, либо в ползунках с дыркой в соответствующем месте, чтоб не снимать штаны по пустякам) до столь же нетвердо стоящих на ногах столетних стариков и старушек.
Грани между, скажем так, «городским пейзажем» и «жилым интерьером» в Шанхае особой нет. Семья вытаскивает на улицу кровать, кресло, газовую плитку, швейную машинку. Сидят в пижамах, едят чего-нибудь, пьют, шьют, чешутся…
Кстати, о еде. Вопрос «жить, чтобы есть, или есть, чтобы жить?» в Шанхае решается однозначно: жить, чтобы есть. Неслучайно приветствуют они друг друга не столько всем известным «ни хао!», сколько своим гастрономически-сокровенным: «ни чифань ла мэй йоу!», то есть буквально: «ты уже сегодня жрал?» Это вместо «хау ду ю ду» и «здрасьте» с «бонжуром». Самое священное, сакральное шанхайское слово – «чифань», что значит «еда», «кушать», «харч», «трапеза», «хлебать», «умял», «жорево», «нам-ням» и тому подобное. Чифань – это шанхайское всё. Навроде нашего Пушкина.
И с этим у них дело поставлено на ура. Они живут, чтобы чифанить. Чифанят шанхайцы самозабвенно, еще самозабвеннее, чем поют в караоке.
Здесь есть множество многоэтажных ресторанов. Особенно популярен пельменный ресторан-«чифанька» в центре, в Саду Радости. Ресторан четырехэтажный.
На первом этаже готовят паровые пельмени. За стеклом. Застекольное пельменное шоу завораживает. За пельменями стоит огромная очередь, но все происходит быстро. Пельмени выдают в пластиковых коробочках. 8 штук – 4 юаня, типа 15 рублей.
На втором этаже находится что-то типа столовой самообслуживания. Пельмени – те же. И очередь та же.
А на третьем этаже – густая китайская экзотика. Она заключается в следующем. Большие круглые столы, на них одноразовые клеенки, на которые все радостно выплевывают то, что не поддается чифаньству. Когда гости все съели и отплевались, радостная официантка, которая называется «гуня», собирает простыню и выносит на помойку. Очень интересное зрелище. Можно поучаствовать в этом процессе, выкрикивая что-нибудь вроде «хэнь хао чи!» (очень вкусно)!
На четвертом этаже – VIP зал с фонтанами, бамбуками и флейтами. Изысканный китайский гламур за очень дорого по местным понятиям. По нашим понятиям – это не дороже, чем сходить в «Му-Му».
Я приехал в Шанхай в начале зимы. На конференцию. И мы, конечно, встретились с Вадиком и его женой. Мы сидели втроем – Красивый Цветок, Золотой Дракон и я – за круглым крутящимся столом на третьем этаже ресторана-«чифанки» в Саду Радости. И чифанили. Перед Красивым Цветком стояла коробочка с восемью пельменями. Передо мной – две коробочки. Перед Золотым Драконом – три уже пустые коробочки, наполовину отчифаненный жареный карп, куча рыбных костей и порция свинины в кисло-сладком соусе.
– Вам нлавится, Варадимил Станисравович? – вежливо спросил меня Красный Цветок. В ее коробочке оставалось семь пельменей.
– Вкусно, – сказал я, дочифанивая одиннадцатый пельмень.
– Хэн хао чи! – подтвердил Золотой Дракон, покончив с карпом, выплюнул на скатерть хвост и приступил к свинье.
– Поплобуйте кулицу с алахисом, Варадимил Станисравович, – учтиво улыбнулся мне Красивый Цветок, – это очень факусана.
– Сесе, спасибо, Красивый Цветок, но я больше не могу… Честное слово. В другой раз…
– Тебе надо дать какое-нибудь китайское имя, Вовка, – сказал Золотой Дракон. – А то мой Медвежонок тебя замучился артикулировать. – Он выплюнул на скатерть свиной хрящ и предложил: – Давай назовем тебя так: Цонмин Яньцзин.
Смешливый Красивый Цветок нагнулся и захихикал в ладошку.
– А что это такое? – спросил я.
– «Умные Очки». Конечно, тебя можно было бы назвать Четыре Глаза – Сы Янь, но «сы» – нехорошее слово…
Цветок тихо заливался в коробочку, вежливо загородившись ладошкой.
– Хорошо, я согласен, Золотой Дракон, – вздохнул я и проглотил последний шестнадцатый пельмень.
– Попробуй свинину, Умные Очки. Свинья – хэн хао чи!
– Сесе, Золотой Дракон, но я больше не могу чифанить. Извини. Дуй бу чи, друг.
– Слабак ты, Умные Очки, – сказал Золотой Дракон, доедая свинью. – Одно слово – лао вай… Ты больше не будешь, Прекрасный Цветок? – он уверенно кивнул на коробочку Мэй Хуа, в которой по-прежнему оставалось семь пельменей.
– Нет, Зоротой Длакон, я наерась.
Золотой Дракон доел пельмени Красивого Цветка и крикнул в гулкую даль ресторана:
– Гуня! Майдань!.. «Майдань» – значит счет, – пояснил он для Умных Очков.
Веселая розовая гуня в национальном костюме ловко свернула нашу скатерть, умчалась с ней в недра рычащего, как буксующий бульдозер, ресторана и буквально через двадцать секунд принесла «майдань».
– Девяносто юаней, – задумчиво сказал Золотой Дракон.
– Осень долого, – возмутился Красивый Цветок.
– А сколько это? – спросил я. – У меня с математикой прохо… То есть, пардон, плохо.
– Это где-то четыреста сорок четыре рубля, – быстро подсчитал Золотой Дракон. – Полное «сы»!
– И это дорого? Это за шесть-то порций пельменей, целого карпа и триста граммов свинины?! – воскликнул я. – У нас бы это тысячи на четыре потянуло! Совсем вы тут, я смотрю, зачифанились…
– Да, действительно дороговато… – проворчал Золотой Дракон. – Уо цхао…
Я так и не понял, про какой счет, российский или китайский, говорил Вадик.
Мы расстались у входа в ресторан. Я с трудом проломился сквозь толпу и вышел-таки на центральную улицу Нань Цзин, по которой плыл плотный, как обед в ресторане Сада Радости, поток людей.
Я икнул, дружески обнял за плечи двух улыбчивых шанхайцев и сказал им:
– Дуй бу чи. Извините.
– Ты уже пожрал? Ни чифань ла мэй йоу? – дружески поприветствовали шанхайцы четырехглазого лаовая.
– Пожрал, пожрал! Чифань ла! Чифань ла! Да еще как! – сказал лаовай, оторвал ноги от земли – и шанхайская Река Жизни, как Великое Дао, понесла не очень Умные, но счастливые Очки куда-то в шанхайскую даль…
Надо думать – в следующую чифаньку. Где, вне всяких сомнений, все будет так же «хэн хао чи», то есть – «факусана».
Вот такая «куртулорогия».
И никаких «сы»!
Шесть соток и пять капель
Семья Пиндюриных несколько лет назад приобрела шесть соток. В садовом товариществе «Светлячок». Километрах в ста от Москвы.
Через год Пиндюрины, как это обычно делается, оградили участок рабицей (в смысле – моё!) и поставили в углу участка то, с чего всегда начинается освоение дачной целины, – сортир.
Сортир был тут же выкрашен алым суриком, потому что Пиндюрины приобрели 20 литров сурика прямо на шоссе у очень пьяного дяди со скидкой в 50 %, и на сортире был немедленно водружен флаг. Флаг Великобритании.
Дело в том, что Филипп Пиндюрин, хотя и работает рядовым дистрибьютором российской водки «Пять капель», очень уважает Британию: Уинстона Черчилля, Элтона Джона, мужественных английских матросов, королеву Елизавету, Челси, джинн и вообще все британское.
Сортир, как бригантина, гордо и одиноко дрейфовал среди гигантских, как зеленые океанические волны, лопухов и белой пены борщевика и ромашки.
Еще через год Пиндюрины завезли на свои шесть соток щитовой домик «Малыш» и грузовик с помойными досками, которые Филя несколько лет любовно собирал на балконе.
Из досок были выстроены сарай и душ. Без душа Анжела Пиндюрина (которую Филя называет «Май Литтл Энжл») заселяться отказывалась.
Потихоньку участок оброс хозяйством: шлангом, газонокосилкой, грядками, целлофановой тепличкой для крайне ценных огурцов, похожих на мумии гусениц, клумбой с розовым кустом, тропинками из гравия. Появились вишни ростом с Николая Баскова, смородина «Великан».
В «Светлячок» отправили все ненужное из города, упакованное, разумеется, в коробки из-под водки «Пять капель». Последней, но уже не в коробке, а на заднем сидении «Лады Калины», завезли тещу – Раису Степановну («Май Диар Рэй Стэфн»). Раиса Степановна прожила в «Светлячке» месяц, посадила чеснок и сельдерей и осталась очень довольна.
Потом в семье наступило тревожно-радостное затишье, а поздней осенью у Пиндюриных родился сын.
Долго думали, как его назвать. Филя настаивал на Элтоне или на Уинстоне. Анжела, тяготевшая к новейшим модным российским тенденциям, – на Елисее или Захаре. Раиса Степановна – на Степане.
Элтон Пиндюрин и Елисей Пиндюрин – это явно как-то слишком. А Степанов в России сейчас – как Кимов в Корее и Нгуенов во Вьетнаме. Зачем нам Нгуен Пиндюрин? – подумали Пиндюрины и сошлись на Пете, потому что и у Фили, и у Анжелы прадеды были Пети. А Петя к тому же легко переделывалось в «Питер» или «Пит», что вполне устраивало Филю.
Летом Пиндюрины вместе с восьмимесячным Петей и четырехмесячным котенком Джимми приехали на свои обжитые, облюбованные и намоленные шесть соток и обосновались до осени.
Жили в это лето Пиндюрины прекрасно. Филя на будни уезжал в Москву по своим пятикапельным делам, а в пятницу возвращался в «Светлячок» с ящиком «пяти капель». Далее следовало то, что у Пиндюриных называлось «Праздничный Приплызд». То есть все, включая Пита и Джимми, садились за столик, сколоченный Филей все из тех же помоечных досок и крашенный все тем же суриком, и праздновали «приплызд» Фили.
Филя выпить любит, но пьет в меру. Раиса Степановна тоже это дело уважает. А Анжела – все еще кормящая мать. Поэтому пьет компот.
Кстати, молока в это лето у «Май Литтл Энжл» было очень много, и она сцеживала его Джимми. Отчего Джимми к пяти месяцам размордел так, что стал лениться мяукать. А если вдруг Джимми мяукал, то это было похоже на тихий далекий изможденный стон.
Любимое дачное занятие Джимми – спать в старой скороварке в тени Николая Баскова.
В отличие от Джимми, Петя – очень активный ребенок.
Еще совсем маленьким он все время пыхтел, кряхтел и ворочался. За что был прозван Турундуком и Мегапыхтелкой.
Потом Петя научился переворачиваться и ползать. При этом, переворачиваясь, в качестве дополнительного рычага активно использовал язык. Тогда он стал Норным Жителем, Винторезом и Суперползякой.
Затем Питер сел. Умение принимать вертикальное положение на несколько дней привело его в состояние статической эйфории. Пит завороженно сидел и повторял, как заклинание, «ньдя-ньдя-ньдя-ньдя». Но вскоре ползание возобновилось. И приобрело совсем другую скорость и другие масштабы. «Суперторпеда» Пётр стал бедой Пиндюриных, их, так сказать, очень-очень трудным счастьем.
Петр Филиппович Пиндюрин на своих четырех галопировал от сортира до сарая и от сарая до теплицы за считанные минуты. В своем два на два метра рукотворном манеже (из тех же помоечных досок, любовно отшлифованных Филей) Петя орал так, что покрывал своим желудочным сопрано все четыре бензокосилки пиндюринских соседей.
Основным занятием Пиндюриных стал перманентный отлов Суперторпеды.
Самым тяжелым временем для Фили было утро субботы. Потому что где-то в 11 утра «Май Литтл Энжл» и «Май Диар Рэй Стэфн» уезжали на рынок в соседний то ли маленький городок, то ли поселок городского типа в пяти километрах от «Светлячка».
Рынок в народе назывался Черкизон. Там продавалось все: чебуреки, джинсы, гвозди, хохлома, лифчики, кактусы, серебро, опарыши для рыбалки, колбаса, посуда, кошачий корм, елочные игрушки, шашлык, кроссовки, халва, иконы, дезодорант… Все очень дешево и в самых неожиданных комбинациях. Например, дезодоранты с опарышами. Или – кактусы с лифчиками. Или – кроссовки с чебуреками.
Я сам видел одну знойную тетю в бейсболке, перед которой на картонке лежали: вобла, гаечный ключ и фотография Вахтанга Кикабидзе. Причем тетя соглашалась продавать все это только вместе. Оптом. За пятьдесят рублей.
Филя с удовольствием сам бы сел за руль, а Анжелу или Раису Степановну оставил с Суперторпедой. Но Анжела и Раиса Степановна хотели на охоту. А когда женщина решила на пару-тройку часов стать прекрасной рыночной Артемидой, с ней лучше не спорить.
Анжела садилась за руль и говорила:
– Филёчек, Пиндюрёчек мой золотой, мы на часок.
– Знаю я ваш часок, – вздыхал Филя.
– Бутылка с нацеженным молоком на веранде.
– Знаю.
– Если останется – дай Джиммику.
– Ол райт.
– Он в скороварке.
– О’кей.
– Держись, Фил, – улыбалась Раиса Степановна. – Донт уорри, би, как говорится, хеппи.
Однажды в самом конце лета, в пятницу, Филя забрал меня к себе на выходные в «Светлячок».
Вечером, после шестичасового пробочного кошмара, был очень милый утешительный «приплызд». А утром дамы, как всегда, отправились на Черкизон.
– Вдвоем вам будет легче, – улыбнулась Анжела.
– Оф корз, – вздохнул Филя.
– Молоко на веранде. Памперсы в тумбочке. Петя в манеже. Джим в скороварке.
Дверца машины захлопнулась.
– А пять капель в сарае, – приветливо улыбаясь теще, очень тихо сказал мне Филя. – За дровами.
«Лада Калина» оставила после себя шлейф рыжей, как хна, жаркой пыли, и мы остались наедине с Суперторпедой, как те самые герои О’Генри – с Вождем Краснокожих.
Когда машина скрылась за сосняком, Петя, который до этого уже целую пару минут мирно ел стенку манежа, заорал. По нарастающей, как набегающая электричка.
– Давай дежурить по очереди!! – закричал Филя, с трудом перекрывая Петино фортиссимо.
– Давай! – закричал я.
– Чур – ты первый!
– А ты что будешь делать?!
– Пойду налью нам по пять капель!
– А не рано?! Одиннадцать только без пятнадцати!!
– Э куотэ ту илевен?! Самый раз! Для бдительности! Джаст э момент!
Филя вынул Петю из манежа, переложил его в траву под кустом смородины рядом с кошачьей скороваркой, и вой стих.
Нежно зашелестел ветер в ветвях вишни. Радостно затинькала невидимая птичка. Забубнили соседские бензокосилки.
– Следи за ним. Я сейчас.
Я проводил взглядом Филю. У меня зазвонил мобильник.
– Я слушаю.
– Вовка?! – радостно воскликнул хриплый баритон.
– Ну.
– А чего ты без носков-то ушел?
– Куда ушел? Каких носков?..
– И главное, тихо так, по-английски. Я сижу, как девушка, – воблу ему, баю-раздолбаю, чищу. А он – как лорд. Без объявления войны.
– Ты кто?
– Твоя совесть. Кстати, напоминаю: «Зенит» слил. С тебя полтос.
– Ты куда звонишь-то?
– В Смольный. Товарищу Ленину. У тебя что, сифак ума? Впал в детство босоногое? Друг называется. Таких друзей – за… да в музей.
– Послушай, дорогой…
– Дать бы тебе воблой по уху. Тоже мне, конь в яблоках. Все. Появишься – будешь носки свои есть. Понял? Привет своей Бармалеихе…
Гудки. Некоторое время я стоял в глубокой задумчивости. Удивительная у нас страна. Каждый – как экспонат кунсткамеры. Почему-то вдруг вспомнился случай. Это было где-то в конце 90-х.
Как-то раз я подъезжал к Москве по Дмитровке. Долго стояла у Волена, потом застряла в Деденёво. У Грибков всех согнали на обочину и стали ждать какого-то адского папу с мигалкой.
Ждали минут двадцать. Некоторые водители вышли из машин, курили, матерились, ворчали. Я тоже вышел.
Рядом стоял, опершись локтями на крышу своего «запорожца» с подмосковным номером, огромный мужик с красно-фиолетовым, как у упыря, лицом. Казалось, что он больше «запорожца» раза в два. Мужик плюнул, прорычал хриплым басом:
– Наш папаша едет в баню пить коньяк и парить Маню. – И, взявшись за багажник на крыше, остервенело покачал машину. Как будто хотел её перевернуть. Потом пнул ногой шину. Потом достал из окна двухлитровую бутылку воды «Тархун» и, со сладостным подхрипыванием на каждом глотке, выпил её целиком.
Я завороженно смотрела на это шоу. Самое интересное, что по мере опустошения бутылки мужик всё больше скашивал глаза к переносице, с интересом следя за убыванием уровня воды.
Упырь допил бутылку, вернул глаза на место, оглушительно с треском рыгнул и, улыбнувшись, сказал, причём – персонально мне:
– Экскюзе муа, шер ами… – куртуазно шаркнув грязной кроссовкой сорок восьмого размера. – Жё сюи времан наврэ…
Удивительная страна.
На шоссе наконец-то ворвался эскорт «папаши».
Машин в двадцать. Каждую из машин упырь с совершенно серьёзным лицом педантично расстрелял из пальца:
– Дж! Дж! Дж!..
В конце по-ковбойски дунул на палец и сказал:
– Так в путь же, мой преданный Россинант… – И, как фокусник, загрузил свою тушу в тут же просевший «запорожец».
Сколько же у меня в памяти таких вот личностей! Чудик на Чудике.
Из задумчивости меня вывел Филя:
– Где Пит?
Я оглянулся. Ребенка не было. Мы стали искать. Пети не было нигде.
Мы обшарили все шесть соток. Филя даже заглянул на крышу. Я залез в подпол.
Нету.
Ну не мог же он перелететь через забор!
– Значит так, – сказал Филя, – пьем по пять капель и возобновляем поиск с усиленной бдительностью. В сарае водки нет. Я все обыскал. Дело понятное. Май Литтл Энджл нашла и перепрятала. Би шуэр. За ней такое водится. Это еще тот Скотланд Ярд. Но у нас, у муровцев, другая заначка есть. За сортиром стоит коробка из-под «Пяти Капель». Небольшая такая. В ней всякое барахло, а под ним – бутылка. Сходишь?
Я сходил. За сараем стояла коробка. В коробке было всякое барахло. На барахле мирно спал Питер, накрывшись старыми Филиными штанами.
Мы не стали его будить.
С тех пор у Пиндюриных есть одно спасение от неистового Пети – это коробка из-под Пяти Капель. В ней он мирно играет с какой-нибудь тряпочкой или пуговкой. И потом тихо спит.
Он в домике.
Анжела и Раиса Степановна привезли с Черкизона очень вкусные домашние чебуреки.
В семье Пиндюриных мир и порядок. И все уютно и правильно.
Джимми – в скороварке. Пит – в коробке. Заначка – в сарае. Памперсы – в тумбочке. Молоко – на веранде. Чебуреки – на Черкизоне. «Светлячок» – в России. Россия – на планете Земля.
И если капель – то пять. И если соток – то шесть. И если жить – так весело.
Как говорил наш российский человек британского происхождения Винни Пух, «по-моему, так».
Vas tut ne stoyalo
В очередь, сукины дети. В очередь!..
П. П. Шариков
Все кричат: «Париж, Париж!..» А что – «Париж»? Был я в этом Париже. Ради Лувра, конечно, стоит съездит. Причём потратить на него неделю: Лувр большой. Это, конечно, можно…
Поверьте, это никакое не пижонство и не великодержавный шовинизм. Я действительно так думаю. Потому что у меня есть с чем Париж сравнивать. Все эти «приехать в Париж и умереть», «ах, Париж, как приедешь – угоришь», «у нас – как в Париже, только дома пониже и асфальт пожиже» – это всё из далёкого прошлого. В Москве давно уже дома повыше парижских, да и французы в Москву едут целыми популяциями, кто победнее – на заработки, а кто побогаче – кутнуть. Как в XIX веке.
Вообще 99 % из того, что говорилось, говорится и ещё будет сказано о Париже, – враньё, гундеж и бяка. Мифология сивого мерина. Сами же французы себя, как говорится, и раскрутили. Они это умеют. Плюнул – и поставил памятник собственному плевку. Этому у них можно поучиться.
Это, как сейчас говорят, «моё личное мнение и своего мнения никому не навязываю», но и на чужие ахи, охи и закатывания глаз по поводу Парижа не поддамся. Не в ахах здесь дело. Тут другое.
Что такое Париж? Если уж ударить по расхожим стереотипам.
Париж – это довольно небольшой, можно сказать, провинциальный, городок, в котором живет в пять раз меньше людей, чем в Москве. Маленький город-то. Чего уж там. Не Мехико и не Сингапур с Лондоном. Город-пупс.
Париж – это город-новодел. Средневековых памятников тут почти нет. Французы всё разрушили, включая Бастилию. Из старого здесь чуть да ничего. Сен-Жермен-де-Пре. Нотр-Дам. Сен-Шапель. Собственно – всё. Остальное – новьё XVIII–XIX веков. Преимущественно – Черёмушки эпохи Наполеона III.
В Париже – большие сталинские (вернее, наполеоновские, что всё равно) площади, набережные в стиле советских фильмов 50-х гг., по набережным хочется ходить и петь голосом Эдит Пиаф песни про Ленинские Горы.
Эйфелева башня похожа на присевший по большой нужде скелет динозавра. Причем к тому месту, куда чудовище ее справляет, эту свою чудовищную нужду, всё время стоит длинная оживленная японская очередь. Вероятно, в предчувствии чего-то большого и свежего. Каждый год динозавра перекрашивают. В последний раз, когда я залезал, как турмакака, на башню, она была покрашена в цвет загоревшего покойника.
Лувр – если смотреть на него с противоположной набережной – это длинная серая кишка. Мрачный барак, уходящий к горизонту.
Нотр-Дам недавно отреставрировали. Раньше собор был весь какой-то подлинно-грязный в трогательных черных подтеках. Настоящий, средневековый, щемящий. Аутентичный. Теперь он – что твой диетический соевый батончик. Полезный, а есть не хочется.
В Париже (не знаю почему) как-то особенно упорно слипаются новые еврокупюры. Как наэлектризованные. Две сотни отдать вместо одной – в порядке вещей. Я отдавал.
Талоны в парижском метро имеют тенденцию неожиданно размагничиваться. Там – такие турникеты. Первый тебя впускает и закрывается, а второй не выпускает. Каждый раз, когда я бываю в этой долбаной «столице мира», я аккуратно кукую между парижскими турникетами. Сначала кричу, матерюсь и плачу, а потом затихаю.
В Париже все всегда и везде едят. Есть такое парижское правило: завтрак съешь сам, второй завтрак съешь сам, обед съешь сам, полдник съешь сам, а уж ужин – это святое. Друзей и врагов просьба не беспокоиться.
Зимой и осенью в Париже идет нескончаемый мелкий дождь. Летом в Париже жарко и душно.
Парижане какие-то бесцветные и зачуханные. Расцветают они только по выходным. Они отсыпаются, отъедаются и наверстывают упущенное в сфере, так сказать, выполнения супружеских обязанностей. Многие французы весь день не вылезают из кроватей. Поедят, повыполняют обязанности, поспят, опять поедят, опять повыполняют… Один мой знакомый француз говорит так: «Сначала надо поесть, потом надо сделать сиесту, а потом – поспать».
Что в Париже хорошо (но только весной) – это одновременно цветущие каштаны, сакуры и липы.
Парижские каштаны, кадры из памяти…
Вот около музея д’Орсе посреди площади лежит сизо-антрацитный негр, гладит живот и мурлычет себе под нос «Марсельезу» с гвинейским акцентом.
Вот на набережной Вольтера под липой сидит симпатичный клошар в зимней шапке с надписью «СССР», зевает и скрупулезно, как ювелир, гранящий алмаз, ковыряет в носу. Удивительно сочетание запаха цветущей липы и клошара. Есть в этом что-то неуловимо родное, колхозное. Кирза и сирень?.. Солярка и черемуха?.. Навоз и зеленЯ?.. Затрудняюсь с параллелями.
Вообще Париж – город запахов. Утреннего парижского кофе (который ужасен: и запах, и сам кофе). Круассанов (которые вкусны). Французскую извращенческую традицию макать круассаны в кофе считаю преступлением против человечности и предлагаю – в духе современной политкорректности – организовать общество защиты прав круассанов. Ну, не макаем же мы сало в компот? Или пельмени в квас?..
Однажды я приехал в Париж. Дело было где-то год назад. На два дня. Можно сказать, на халяву: меня туда послал один туристический журнал, в котором я пишу, совместно с турфирмой, которой я оказал одну небольшую услугу. Кстати, поучительная история. Позволю себе её вам рассказать в виде лирического отступления. Прихожу я лет пять назад в одну турфирму. Назову её «Х». (Она просто рядом с моим домом, удобно.)
– Здравствуйте, – говорю.
– Угу.
– Я хотел бы пару дней пожить под Брестом. Искупаться в Атлантическом океане. Там, говорят, неплохие отели. Пляжи там приличные… – сказал я, куртуазно улыбаясь представителю, вернее представительнице, турфирмы «Х».
Представительница турфирмы «Х», девушка-ночь с миндалевидными очами слегка порочной лани, стряхнув пепел куда-то в сторону моих штанов, ответила так:
– Молодой человек, – сказала она, – Брест, чтоб вы знали, это же на Украине. Там же у их же океану нету. У их тама ихнее Черное только море есть, типа Сухуми. Где же ж я вам парижского океану накопаю в Бесте? Вы что же, молодой человек… от географии в школе косили? Мы вам можем вона Анталию предложить, как всем нормальным людям, Кипр опять же – жемчужину эту ихнюю Середиземную, Египетские пирамиды с Мертвым морем и верблюдами… У нас все продуманно, как в аптеке у культурных… А в Брест щас не возють. Тама же ж не курортная зона.
Я не стал объяснять, что «ихний» Брест, в который мне нужно, – во Франции, а «нашенский», вернее «другой ихний» – не на Украине, а в Беларуси. И что Сухуми – это Грузия. А Мертвое море – Израиль.
И что от географии косил в школе не я, а эта… испепелившая меня лань. Что не надо мне «ихних Середиземных» жемчужин. И что вообще стряхивать пепел в штаны клиенту некультурно. И даже опасно.
Объяснил я всё ночной лани. «Накопала» она мне Брест. Съездил я к Атлантике.
Прошло полгода. Решил я исследовать Бирму. Мьянму по-нынешнему.
Пришел в турфирму «Х» и говорю:
– Хочу в Мьянму.
– А это где? – спрашивает турфирмовская девушка-осень, с глазами большими, серыми и пронзительно печальными. Прямо сердце щемит. Так бы сразу и удочерил.
– Это бывшая Бирма, девушка…
– А-а-а… Ясно. Слыхала. В Бирму – это можно. Там столица-то есть? – И скорбь в глазах: вдруг они там, бирмовчане, без столицы?..
– Есть. Ронгун. «Йонгон» – они говорят.
– И вы туда, в этот Егун-Рогун, хотите?
– Да. И еще в Мандалай.
Смеется девушка! А глаза-то, глаза… Небеса, жемчуг, предрассветное свечение моря… Жаль, два раза не удочеряют…
– Что вы смеетесь-то, девушка?
– Мандалай – он же в Америке, где все тупые. Вы что, Задорнова не слушали? И слово-то какое нашли… нецензурное – Мандалай… съездили бы себе, как все, в нормальную тайландовскую Паттайу, на слонах бы покатались…
Вот беда-то! Полный Мандалай! Ну, опять объяснил, съездил…
А в той же турфирме «Х» местный молодой человек, очень сильно пахнувший луком, помню, страну Бутан упорно называл страной Батун. В честь лука, наверно.
Потом была история с греческими островами, и ещё много историй.
Словом, кончилось всё это тем, что позвонил мне директор этой самой фирмы и сказал:
– Спасибо, Владимир, за разработанный вами маршрут по греческим островам. Мы его теперь всем предлагаем. И за Брест с Мандалаем – спасибо. Предлагаем вам совместно с журналом «Y» двухдневную поездку в Париж на гиперльготных условиях.
Вот я и поехал.
Прилетаю в аэропорт имени Шарля де Голля. За такси – очередь. Метров триста. Кстати, об очередях. Не могу молчать.
Парижане, французы и вообще европейцы, я заметил, жутко любят стоять в очередях. Такое ощущение, что они получают от этого какое-то неизвестное мне извращенческое удовольствие.
Если есть хоть малейшая возможность встать в очередь, европейцы тут же в нее встают. Аккуратненько, личиком в затылочек, гульфиком к копчику… Строго по клеточкам по полу. По клетке на особь. Лица расцветают, как розы весенние. Стоят, улыбаются. И главное – никакого возмущения.
Я лично сам видел очередь из трех человек к уличному писсуару в Амстердаме. У них там открытые писсуары прямо на улице. Простота! Один оптимистично так журчит, а двое – личико в затылок, личико в затылок – за него радуются. Отойди ж ты в сторону! Полно же писсуаров в Амстердаме! Не дыши облегчающемуся коллеге на плешь! Нет? Будем дышать?
Не понимаю!
Европейцы умудрились даже целые страны выставить в очередь на вступление в своё ЕЭС. Что писсуар, что ЕЭС – без разницы.
Видно, не настоялись европейцы всласть в свое время в очередях, как мы: три часа за кефиром, трое суток за свадебным набором (сам стоял), три года за польской стенкой, тридцать лет за квартирой, триста лет за званием «нормальной цивилизованной страны»… Тьфу!
Очередь, как известно, существует для того, чтоб упражняться в залезании без очереди. Так же как: заборы – чтобы их перелезать или делать лазейки, турникеты – чтобы их перепрыгивать, препятствия – чтобы их преодолевать. Но европейцы этого не понимают.
И вот вижу я эту очередь за такси в парижском аэропорту. Встаю, конечно, без очереди. По привычке. Какой-то чистокровный смуглый француз в тюрбане мне говорит:
– Месье, вас тут не стояло!
Я отвечаю:
– А у меня у тёщи день рожденья.
Ляпнул, не думал. А он:
– Тогда ладно.
Приезжаю в отель. Отель – шикарный. Роскошь в еле уловимой патине порочности. Ковры, шпалеры, развратно мурлыкающие номер этажа лифты, вазы в стиле какого-нибудь «багатель – рококо – зизи – бонбон», томно-недоуменно растопыренные пятерни пальм, освещение а-ля лунный сумрак Клода Дебюсси в коридорах и прочие цацки империалистического четырех– и пятизвездья.
«Уи, месье», «пардон, мадам», «о-ля-ля, мадемуазель».
У метрдотеля, когда ты ему жалуешься на то, что тебе эти суки вечером не положили на подушку шоколадку с надписью «Спокойной ночи, малыш!», наклон головы чуть набок и на лице – испуганное выражение капельмейстера, прислушивающегося к далекому тромбону, который взял ля-диез вместо си-бемоль.
«О-ля-ля, месье… Какой ужас, месье!.. Шоколадка – это святое, месье… Виновные будут наказаны, месье…»
Метрдотель уходит походкой Раздватриса, спешащего в сберкассу. «Будь здоров, месье», – беззлобно цедишь ему вслед, зеваешь и идешь в номер.
В общем – отель хороший, всё как надо. Спасибо товарищам Х и Y. Приехал я в отель утром, довольно рано. Ещё успеваю на завтрак. Спускаюсь вниз, на законно оплаченный турфирмой завтрак. (Пятьдесят евро, кстати, стоит, сволочь!) НА тебе! Очередь! Стоит несколько чахлых и напрочь занятых столиков, а рядом паровозик из двадцати человек. Ждут, пока счастливчики отштряфкаются. А те, кстати, и не торопятся. Макают свои круассаны в кофе… Поубивал бы! (Шучу.)
Я себе думаю: у меня всего два дня в Париже, а я буду, как Ассоль Грея, три часа вашего круассана с кефиром дожидаться? Нетушки. Влезаю без очереди. Какой-то стопроцентный француз в феске мне говорит:
– Вас тут, месье, не стояло.
Я ему:
– А мой внук вчера упал с лошади и сломал себе хвост.
Это из гоблинского перевода. Ляпнул, не думая. А он:
– Тогда ладно, месье.
Что у него там под феской?.. Тишина европейская.
Ну, съел я круассан, поехал в Лувр. Там, конечно, опять очередь. Я снова влез. Какая-то типичная француженка в хиджабе мне говорит:
– А вас тут…
Я ей:
– А я с Ходорковским в одной школе учился.
Что, кстати, правда. Помню, отвесил ему пинок на переменке, а он мне – два. Несправедливо. Сейчас вот он за это и…
Хиджаб на меня смотрит, как папуас на мобильник. Я прохожу без очереди.
И так везде.
– А вас тут…
– А я заслуженный парашютист острова Кирибати…
– А вас тут…
– Да я на зоне миской брился…
Так ни разу в их евроочередях и не стоял Главное, какую-нибудь полную невменялку нести. И уверенно. Глотают на раз. Понимаю, что это неприлично. А что делать?.. Жизнь заставляет.
Где-то в районе квартала Мааре часа в четыре у меня случилась неприятность: сломалась дужка очков. Что делать? Гляжу: «Оптика». Ура. Захожу в «Оптику». Сидит хозяин, роскошный такой дядюшка Соломон. Пейсы – что твой серпантин, разложил их на животе, как осьминог на скале ноги. Борода – как у доброго Карабаса. Смоль с серебром. Шляпа – ковбойский цилиндр. Словом, красота. Тут в Мааре, еврейский квартал. Я говорю:
– У меня сломались очки, месье.
– О! – закричал, всплеснув руками и пейсами (по-французски, разумеется) Соломон Карабасыч. – Какое горе! Слышишь, Фаечка! У месье сломались очки! О! Боже же ж ты мой! Такой замечательный месье и такое страшное горе! Я в шоке, Фаечка! Чтоб я не был Соломоном! Вы поляк, месье?
– Нет, я русский.
– О! Слышишь, Фаечка! Этот месье так несчастен! Какое горе у этого месье! У него не только, Фаечка, сломались очки, он еще и русский! Боже ж ты мой! Что ты скажешь за Россию, Фаечка?.. Ничего. А таки Соломон может сказать за Россию только хорошее! О, несчастная страна! Там такие морозы! Там такие революции! «Pogrom» ведь русское слово, месье?
– Да вроде…
– О!..
Ну и так далее.
Через час я вышел из «Оптики» с починенными очками, но без двухсот евро. У нас это стоило бы сто рублей. Но зато я узнал все про Фаечку, которой, правда, так и не увидел, о семье Соломона, о ценах, о погромах… Все это того стоило.
К вечеру, уставший, но довольный, я вернулся в номер. Шоколадка на месте. Я заснул, предвкушая завтрашний день.
В полночь я проснулся от страшного шума. Такое ощущение, что начинается взятие Бастилии. Душераздирающие вопли санкюлотов. Удары чем-то тупым по такому же тупому. Типа пластиковой бутылки по голове. Треск барабанов. Крики. Что-то вроде: «Не трепите наши нервы, отдавайте наши евры!» Или: «Ща ты, блин, толстый, а завтра ты – глист! День твой последний пришёл, глобалист!..» Или: «Когда зарплату отдашь уже?! Наши дети хотят манже!» Ну и тому подобное в стиле футбольно-пионерских речевок.
Я тихонечко приоткрыл дверь и увидел огромную процессию из разъяренных негров с тамтамами. Негры – танцуют, бьют в тамтамы, кричат страшными голосами что-то про недоданные им деньги. За ними идут несколько сосредоточенно-озабоченных китайцев. Китайцы аккуратно, тщательно рвут бумагу на мелкие-мелкие кусочки и раскидывают их по пальмам и шпалерам. За китайцами идут белые с пластиковыми бутылками. И бьют тупым по тупому. Завершает процессию молчаливый индус. Задача индуса – стряхивать песок из всех пепельниц на ковры и растирать его ногой. Чтоб въелся.
Это – забастовка работников отеля, которым не выплатили премию. Работники бастовали всю ночь. Выспаться мне, разумеется, не удалось.
Дальше – больше. Утром я вышел на улицу и тут же вляпался ботинком в несвежий йогурт. Забастовка мусорщиков. «Если не повысишь зарплату нашу, сам разгребай всю эту парашу!»
На сегодня был снова запланирован Лувр. Но для начала: забастовка работников общественного транспорта. Таксистов – тоже. «Возить не будем. Пусть ходят пешком. Платите бабки. Точка. Стачком».
Через полтора часа я дополз (пешком) до Лувра. Лувр был закрыт. Забастовка музейных работников. «Хочешь увидеть музея добро – повысь зарплату на двести евро!»
Весь день я скитался по Парижу, городу ненормальных цен, забастовок и очередей. Почти в том же месте и в то же время у меня снова сломалась душка очков. Пришлось опять навестить Соломона Карабасыча.
– У меня опять сломалась дужка, месье Соломон.
– О! – заорал Карабасыч. – Фаечка! Какое счастье! Боже же ж ты мой! Чтоб мне больше никогда не есть мацы! К нам пришёл наш постоянный клиент из России! Какое счастье, Фаечка! Посмотри, как идут эти очки нашему постоянному клиенту! О! Какой красивый месье в чудесных очках! Вылитый Рабби!
– Но! Боже мой! Боже мой! Какое горе! Какая несчастная страна! Фаечка, ты слышишь, там у них не только вечные морозы и погромы, у них там еще всё время ломаются дужки! Бедная Россия! Бедный русский месье со сломанной дужкой! Чтоб я не был Соломоном из Маре!.. Но дужка, месье, – это тьфу. Что такое починить дужку для Соломона! Раз-два – и дужка готова… Бедная Россия! Какое счастье, Фаечка!..
Ну и так далее.
Через час я вышел из «Оптики» с починенной дужкой, но без ста евро. Это была такая «скидка» от Соломона. Зато я наконец-то увидел Фаю. Я должен-таки вам сказать, что это впечатляет. В смысле масштаба. Сто двадцать – сто шестьдесят – сто восемьдесят. Монумент. Чтоб я не был Вовой и чтоб мне никогда не есть пельменей!
И ещё я увидел фотографии семи детей Соломона и Фаечки, а также фотографию того самого Рабби, который «вылитый я». Хотя, по-моему, и между нами, я похож на него не больше, чем на Фаечку.
Вечером я вернулся в отель, под всё те же тамтамы собрал вещи и уехал в аэропорт. Я молил бога только об одном: чтобы не было забастовки пилотов или авиадиспетчеров. Мне повезло: её не было. Зато я всё-таки простоял два часа на регистрацию. Потому что на регистрацию стояло много наших, а с нашими все эти операции «menya tut stoyalo» не пройдут.
Так что: ребята! Париж – это, конечно, хорошо. Но не настолько же, чтоб «угорать» и «умирать». Давайте лучше сделаем так, чтоб они сами к нам в нашу Сызрань ездили. Косяками. И задорого. А? Всё ведь от нас зависит. И будут ездить! Я верю, будут! Вот увидите.
Серёжкина любовь
Май-месяц. Кругом томление и нега, нега и томление. Черемуха, похожая на любовь провинциальной медсестры, сирень, похожая на Доронину. Вопли «Глюкозы» на шашлычных лужайках. Подростки в прыщах, пирсинге и предчувствиях. И все вокруг – про любовь.
Любовь-морковь – штука туманная. Инь-ян, тети-дяди, «апельсины-кокосы», мини-бикини, любишь-не любишь – всё это, ребята, очень запутано. Нелегко всё это. Целую жизнь пытаюсь разобраться, и ничего не выходит.
Платон, Шекспир, Ирина Аллегрова с «Ласковым маем», «Кама-сутра», Эдуард Асадов с Овидием, «Я вас любил…», «Настоящий полковник»… Голова кругом. Покружился-покружился. Упал, очнулся – штамп в паспорте. Тёща, фикус, памперсы. Осторожно, двери закрываются. Допрыгался, зайка шоколадный.
Но тут мне вдруг кое-что открылось с неожиданной стороны. Делюсь.
Когда я еду утром в лифте со своего восемнадцатого этажа, ко мне на шестнадцатом всегда подсаживается мальчик Серёжка. Четвероклассник с огромным ранцем и очень хулиганской мордой. Как-то встретились мы с Серёжкой в лифте. Серёжка какой-то не хулиганский. Задумчивый.
– Здорово, Серёжка. Чего невесёлый?
– Привет, дядь Вов. Будешь тут веселым.
– А что такое?
– Каринка мне нравится, вот что.
– Влюбился, что ли?
– Какое слово?
– Влюбился, говорю?
– Тьфу! Ну вы скажете, дядь Вов… Прям хуже нашей русички. Что я, Пушкин, что ли…Влюблёвываться в девчонок – это отстой. Разве вы не знаете?
– Влюбляться, а не влюблёвываться…
– Всё равно отстой. У нас в классе только Игорёк Ромашкин всё время влюбывается. А он придурок.
– А чего же тогда?
– Нравится мне Каринка.
– А-а-а… А чем же она тебе нравится?
– Ну как… Дерется она на переменах классно. И пахнет от нее приятно. Конфетами. Типа мятного холлса.
– Ясно. А внешность у неё как?
– Какое слово?
– Внешность… Ну, руки, шея…
– А. Это сойдет.
– И что ж ты теперь делаешь?
– Дерусь с ней, чего ж ещё. Если победю – занюхаю.
– ?
– Если я ее победю – тогда мне разрешается ей волосы нюхать. Долго, сколько захочу.
– ЗдОрово. А если «не победю»?
– Тогда она мне три раза портфелем по башке бьет. Но она не больно бьет. Жалеет. Я ей, наверное, тоже нравлюсь.
Мы приехали.
– Пока, дядь Вов.
– Пока, Серёжка.
Вот ведь, а? Прямо как в «Песне о Нибелунгах». Поединок между женихом и невестой перед свадьбой. Вот тебе и Сережка. Зигфрид чертановский.
Через пару дней опять встречаемся в лифте.
– Ну, как Каринка? – спрашиваю.
– Каринка – отстой.
– ?
– Она дура оказалась. Не смогла задачку с дробью решить. И пахнуть она чего-то стала хуже… Нет, мне теперь Анжелка нравится. Прямо нету жизни.
– А Анжелка тебя чем покорила?
– Какое слово?
– Ну, чем она тебе нравится?
– Добрая. Списывать дает, жувачку дает. И глаза у нее это… типа красивые.
– Какого цвета?
Серёжка подумал.
– Как «пепси-кола».
– Значит, карие.
– Ага. Мы с ней играем в «пересмотрелку», ну, кто кого переглядит. Если Анжелка первая моргнет – она мне домашнее задание делает и ещё три жувачки. А если я…
– Три раза портфелем по башке?
– Ну да. Но она тоже небольно бьет. Нравлюсь я ей.
Приехали.
– До свиданья, дядь Вов.
– Будь здоров, Сережка.
Вот он какой, Сережка. Романтик. «Её глаза – как два тумана…» И всё такое. Еще через пару-тройку дней:
– Как Анжелка?
– Отстой.
– Что, «жувачка» кончилась?
– Нет, у неё этот… накактивит всё время.
– Конъюнктивит?
– Ага. Некрасивые стали глаза. Как у Голлума. Чего в них теперь смотреть? …А домашку она и так даст списать.
– И теперь кто твоя пассия?
– Какое слово?
– Ну, кто тебе теперь нравится?
Серёжка тяжело вздохнул:
– Мне теперь сразу две нравятся: Наташка и Лизка. Прямо я обмучился весь. Наташка – она прикольная. У неё хохмы классные. Ну, и пахнет она ничего. И глаза в порядке. Зуба, правда, одного нет. Но это ведь пройдет. Зато Лизка… Даже не знаю, чем мне Лизка нравится. Нравится и всё.
– Это дело серьёзное.
– Да.
Помолчали.
– Думаю, может, мне жениться на ней?
– Прямо сейчас?
– А чего тянуть? Будем с ней жить в этой… в женатости. А Наташка будет к нам в гости приходить, всякие анекдоты рассказывать.
– Можно, конечно, и так…
– Сегодня, наверное, на третьей перемене заженюсь.
Приехали.
– Будьте здоровы, дядь Вов.
– И тебе того же, Серёжка.
На Лизке Сережка так и не женился. И она через неделю попала в «отстой». Наташка тоже. Зато у Анжелки прошёл «накактивит». А потом объявилась какая-то Анька, которая быстро бегает. Сонька, которая «классно ржет». Они с Серёжкой в «перещекоталки» играли. Потом была Олька, потому что она «знает больше всех считалок». Потом Каринка стала опять хорошо пахнуть. Наверное, сменила шампунь. И вот до сих пор всё это дело продолжается.
И вот я думаю себе: может, так оно и надо? Ведь это и есть – любовь: «перещекоталки», «перегляделки», «портфелем по башке», «победю – занюхаю» …Всё так в жизни и есть. Сегодня – «нравится», завтра – «отстой»… В чем-то очень прав четвероклассник Серёжка.
Пронзительно прав.
А вокруг – май-месяц. И пенится сирень. И солнце, млея, щурится на мир, как шах на гарем. И фикус полит, и памперсы сменены, и теща на даче. Хорошо.
Будда баба Соня
Я не буддист, но уверен, что будды существуют. Потому что я лично знал одного будду, вернее – одну. И этой буддой была моя бабушка, баба Соня.
И еще я знаю, что будды не какие-то там мудрые, великие и молчаливые, а очень хитренькие. Хитрые и добрые. Это основное качество будд.
Когда я учился в третьем классе, мои родители уехали в Африку, в страну Алжир, и я остался с бабой Соней. Это были семидесятые годы. Я совершенно не помню никаких исторических событий, великих имён, грандиозных вех и прочих глупостей, вроде очередного двадцать какого-то съезда КПСС. Вернее – помню, но вся эта муть смешалась в добрую детскую сказку под названием «Баба Соня».
Помню, что любой Карл Маркс с любого плаката или любого постамента был очень похож на домового, о котором мне рассказывала на ночь баба Соня. Что Луис Карвалан устойчиво соотносился у меня в голове с бабасониным карвалолом. Что Штирлиц очень напоминал добрую собаку колли из какого-то ненашего сериала, который мы по выходным смотрели с бабой Соней.
Я отчётливо помню запахи семидесятых. Школа пахла гороховым супом. Маты в спортзале – нашим соседом по этажу, пенсионером Василием Степановичем Псякиным. Учительница русского языка и литературы, старенькая Роза Карповна, килькой пряного посола. А учитель рисования и черчения Павел Константинович по понедельникам с утра, когда у нас было рисование, – жжёной резиной.
Потом, ровно в одиннадцать часов, Павел Константинович обычно минут на пятнадцать-двадцать куда-то уходил, а потом приходил очень красный, добрый и с хозяйственной сумочкой, в которой, как он говорил, лежал кефир.
После этого Павел Константинович пах сиренью. И дальше, каждый понедельник, в одиннадцать двадцать, он повторял одну и ту же фразу:
– Стою я сейчас в очереди за кефиром, а в той же очереди за водкой стоит Соседов…
Соседов – это был такой хулиган и шпана из восьмого класса. Обычно на переменке после рисования он тоже пах сиренью.
А ещё каждое время года пахло по-своему. Например, летняя горячая пыль – ванилью, вернее, каким-то ванильным одиночеством, потому что все разъехались по пионерским лагерям и дачам, а я остался в Москве. Весна – мокрыми собаками. Зима – киселём из холодильника. А осень – сладким табаком из отцовской трубки, то есть жжёными листьями.
Что такое семидесятые?
Семидесятые – это уметь продавить большим пальцем зелёную крышку кефирной бутылки так, чтобы сразу поднять крышку вместе с пальцем. Тут без тренировки не обойтись.
Это каучуковый чёрный мячик, который кидается с криком «Дыдыдынц!» с четырнадцатого этажа. Он подпрыгивает сначала почти до десятого, потом – до пятого, потом – до третьего… У кого больше подпрыгнет.
Это чёрный хлеб из школьной столовки. Кусок стоит копейку. Хлеб солится, корка натирается чесноком, который заблаговременно берётся из дома. Всё это сладострастно жуётся с разными смешными рожами на уроке пения во время хорового вытья про «Мой Лизочек так уж мал…»
Словом, семидесятые.
Учился я в третьем классе плохо. Скажем так – средне. С тройки на четвёрку, бывали и двойки.
Приношу я домой дневник, даю бабе Соне. В дневнике: три по математике, два по русскому, плюс – два по поведению. С подписью: «На уроке рисования вертел головой и болтал ногами».
– У-у-у! – говорит, хитро улыбаясь, баба Соня. Глазки у неё смеются, узенькие, в симпатичных паутинках морщин, два добрых уголька. – Это за что же тебе злые люди тройку по математике поставили, мой дорогой внучек?
– Дробь чуть-чуть не так задрОбил, – бурчу я, старательно пытаясь отскрести ногтем кучерявого юного Ленина с октябрятской звёздочки. Ленин похож на Соседова. – А матерямба – сразу трояк. Всем четыре, а мне…
– Матерямба – это кто?
– Математичка. Ну, Мария Георгиевна…
– Ясно. Не мучь вождя.
– Чего?
– Не «чего», а «что». Значок не ковыряй.
Я перестаю терзать звёздочку и переключаюсь на пуговицу. Баба Соня некоторое время молчит, потом глубоко вздыхает:
– Бедный мой Вовунчик! – мерцает своими угольками баба Соня.
Я шмыгаю левой ноздрёй и судорожно пытаюсь понять, жалеет меня баба Соня или надо мной издевается. Понять этого нельзя. Баба Соня излучает безбрежную доброту и убийственную сатиру одновременно.
– Бедный мой, бедный! Ты же у меня будущий академик! Правильно? Подумаешь – слегка дробь не туда задробил… С кем не бывает? Верно я говорю? Разве можно моему без пяти минут профессору тройку за такое ставить? Безобразие! Совсем люди совесть потеряли. Всех расструлять из ядерной рогатки, кто моего Вовунчика обижает. А по-русскому двойка за что?
– За сочинение. «Моя заветная мечта».
– Ну, и какая у тебя заветная мечта?
Я шмыгаю правой ноздрёй:
– Мир во всём мире.
– Хорошая мечта, масштабная. Двойка-то за что?
Я изображаю неподдельное возмущение, шмыгаю двумя ноздрями, зверски выкручиваю пуговицу:
– Не знаю! Несколько ошибок сделал – и всё!
– Несколько – это сколько? Пуговицу пощади.
– Ну, двенадцать. А эта Мимоза Вобловна сразу дыдыдынц! – и банан.
– Мимоза Вобловна – это кто?
– Русичка, ну, Роза Карповна.
– А-а-а… Надо же! Безобразие какое! Какая-то несчастная дюжина ошибок и – дыдыдынц! Ты что же, слово «мир» через «ю» написал?
– Нет, я в слове «империализм» три ошибки сделал. «США» с трёх маленьких буквов написал. «Бороться» через «ц». И ещё ерунду какую-то, сейчас уже забыл…
– Так и надо этому империализму! Правильно ты в нём три ошибки сделал. И Америку ты тоже правильно написал. Она будет, понимаешь, развязывать конфликты, а мы её с больших «буквов» пиши. Фигушки. Империалисты вообще последние деньки доживают. Их такие через тэ и сэ «бортсы за мир» скоро того… дыдыдынц – и в мусорку. Верно я говорю? До чего же мелочные люди работают в вашей школе! Крохоборы. Такому талантливому ребёнку – и два. А зачем ты, надежда советской науки, вертел головой и болтал ногами? А, Келдыш? Зачем болтал и вертел чем ни попадя?
– Я не вертел. Мы просто с Витькой Матягиным поспорили, кто дольше прокосмонавтит.
– Это как это?
– Ну, крутишь изо всех сил башкой и кеглями, а руки – в сторону. Чтобы ни за что не держаться. Вот. Кто первый с парты чавкнется, тот не космонавт.
– Гм… Кегли – это, надо думать, ноги… И кто же первый «чавкнулся»?
– Никто. В одиннадцать часов Палкан и сказал…
– Это Павел Константинович?
– Ну да, Тюбик наш… Он сказал: «Сейчас приду, а вы рисуйте… эту… как её? В чём древние греки водку хранили».
– Амфору…
– Ага…
– Вино, а не водку…
– Ну да. И вышел. А мы с Витькой начали на́ спор космонавтить.
– На что поспорили-то?
– На пендаль, как обычно.
– А что это такое?
– Кеглей по обратке.
– А обратка – это… А, понятно. Ну, дальше…
– Ну, вот мы космонавтили-космонавтили, а Палкан взял и быстро вернулся. Он обычно, когда уходит с урока в одиннадцать, он в магазин бегает за своим кефиром. Это минут на двадцать. А тут вдруг – раз и быстро пришёл. Очереди, наверное, не было. Вот. Витька заметил, как он вернулся, и перестал космонавтить, а я нет. А он так медленно-медленно и тихо-тихо сзади подошёл и стоит. Дышит кефиром своим, улыбается. Все ржут, а я… ну, и влепил мне двуху.
– Да, это очень подло с его стороны. Люди готовятся в космонавты, а им раз – и «двуху»… А как насчёт пендаля?
– Витька говорит, что пендаль отменяется из-за Палкана. А я считаю, что так не по правилам.
– Конечно, не по правилам! Ты честно космонавтил, как Гагарин с Титовым вместе взятые. Пострадал, можно сказать, за правду. Как же можно пендаль отменять? Никак нельзя!
– Вот и я говорю…
– За такое два пендаля полагается. Я твоему Витьке сама пендаль отвешу. Чтобы не обманывал моего Вовунчика.
Я опять смотрел на бабу Соню и не понимал, издевается она надо мной или действительно мне сочувствует. Баба Соня всегда была на моей стороне и хитренько поддакивала: всех, мол, «расструляю» за Вовунчика. А мне почему-то всегда было очень-очень стыдно. Так стыдно, что я стал стараться.
К четвёртому классу я стал почти хорошистом. К пятому – появились даже пятёрки. А когда вернулись из Алжира мои родители, в году у меня было четвёрок с пятёрками поровну. Но баба Соня не унималась. Помню, в седьмом классе приношу из школы сразу четыре пятёрки: по ботанике, алгебре, географии и труду. Сияю, как финик. А пятый урок у нас был физкультура.
– А что же физрук тебе не поставил пятёрку? – спрашивает баба Соня.
– Да я через коня не перепрыгнул. Обраткой задел. Ластик и говорит…
– Иван Иваныч…
– Ну да, Лысяй наш и говорит: тройку я тебе, так и быть, ставить не буду. В следующий раз перепрыгнешь без погрешностей, поставлю пять. Пожалел.
– Подумаешь, задел коня чуть-чуть… Ты же у меня Брумель. Мог бы этот твой Ластик сразу пятёрку поставить.
Когда вернулись родители, баба Соня стала жить отдельно, вернулась в свою маленькую однокомнатную квартирку. Я к ней, конечно, приезжал, навещал. Мне казалось, что регулярно. Но на самом деле по нескольку раз в год, не чаще. Как известно, молодость эгоистична.
Когда началась бурная студенческая жизнь, как-то вообще стало не до бабушки. Созвонился – и то хорошо. Нормальное юное свинство.
Университет я закончил в те времена, когда все помешались на деньгах. Я устроился в кооператив по репетиторству. В университете зарплата преподавателя была сто двадцать рублей, а в кооперативе за день, если работать часов десять, можно было заработать пятьсот. Ну, мы и жили в этом самом кооперативе, как современные китайско-таджикские гастарбайтеры. Переночуешь на сдвинутых партах, зубы почистишь – и до ночи долдонишь про «жи-ши». Так продолжалось пару месяцев. Однажды я справился с жадностью и вырвался на один вечер к бабе Соне. Привёз ей каких-то вкусностей, денег. Весь вечер сидел, хвалился и доказывал, что деньги – это главное.
Баба Соня мне, как водится, поддакивала, изумлялась суммам, которыми я «ворочал», а потом, когда я уже собрался уходить, сказала:
– Да, Вовунчик. Ты у меня Ротшильд. Молодец, мой золотенький. Только запомни, Вовунчик, деньги – говно.
Я прямо обалдел. Я и слов-то таких от неё никогда не слышал. А тут – на́ тебе: говно, и точка. Я чего-то стал возражать, кричать про «совковую бедность». Баба Соня опять стала мне поддакивать, хвалить новые времена:
– Хорошие сейчас времена, – говорила баба Соня, – очень хорошие, золотенький ты мой.
– Да! – орал я. – Да! Наконец-то люди стали свободными! Не то, что раньше. Теперь можно работать, зарабатывать и достойно жить!
– Правильно, Вовунчик, так держать!
– Деньги – это чеканная свобода! А человек должен быть свободным!
– Молодец, Вовунчик! Карл Маркс ты мой!
– Карл Маркс – придурок! – перешёл я на визг. – Он был против нормальных капиталистических отношений! Семьдесят лет люди в этой стране сходили с ума! А почему?!
– Атомка, – сказала баба Соня.
– Какая такая ещё «атомка»? – «чавкнулся» я со своих теоретических вершин. – Что за атомка?
– Запустили люди вокруг земли атомку, – как будто начала рассказывать сказку баба Соня. – Вот она теперь летает-летает и всех с толку и сбивает. Кто орёт «комунизьм!», кто орёт «деньги!», а всё это, Вовунчик – что?..
– Что?
– Говно.
– Ну ты, бабуль, совсем уже…
– Я, да, золотенький мой, я – совсем. Старенькая и глупая. А у тебя всё впереди, Вовунчик ты мой… Ты там, когда из подъезда будешь выходить, осторожно, смотри не споткнись. Там лампочка разбита.
– Вот они – совки! Только бы им лампочки бить…
– Ну да, ну да… Мальчишки шалят. Это всё Серёжка. Помнишь Серёжку-то?
У бабы Сони во всём всегда был виноват «шалун» Серёжка. Уже лет десять-пятнадцать. Несмотря на то что Серёжка уже пять лет как отслужил в армии и стал папой двойни.
В подъезде я, разумеется, забыл о предупреждении бабы Сони, оступился на тёмной лестнице и разорвал куртку о раскрытую дверцу почтового ящика. Только тут я вспомнил, что баба Соня уже год как почти не выходила на улицу. Откуда она знала про лампочку?
Так или иначе: самое краткое определение денег, данное бабой Соней, я запомнил на всю жизнь.
Через два дня наш кооператив лопнул, директора его посадили, деньги за месяц работы нам не выплатили, и я вернулся работать в университет на сто двадцать рэ, о чём нисколько не жалею.
Уже потом, через несколько лет, я узнал, что четыре года, пока родители были в командировке, мы жили с бабой Соней на её пятидесятирублёвую пенсию. Деньги, которые нам присылали родители из Африки, баба Соня откладывала мне на книжку. С пятидесяти рублей, кстати, она тоже кое-что откладывала и опять же – мне.
С детства я обожаю толокно. Оно стоило, кажется, пачка четырнадцать копеек, и хватало пачки на неделю. По-моему, толокно намного вкуснее какао. Вы знаете, что такое толокно? Если не знаете, вы несчастные люди.
Только с приездом родителей я узнал, что курицу и всякое другое мясо можно сразу жарить. Для меня это было серьёзным открытием. Я был уверен, что сначала курицу варят. Для мягкости, а заодно для бульона. Причём бульон – не главное, потому что он не такой вкусный, как курица. А уже потом курицу обжаривают в самодельной панировке, которая делается из старого хлеба. А если мясо и курицу жарить сразу, то они никогда не прожарятся. Я и сейчас люблю обжаренную варёную курицу больше, чем просто жареную.
Но, конечно, самое вкусное – это лук, чёрный хлеб и подсолнечное масло. И ещё – яичница. Глазунья – это самый вкусный в мире деликатес. И ещё – кефир, особенно если зелёную крышку продавить пальцем и вынуть так, чтобы она была надета на пальце. И тот кефир, который ты слизываешь с крышки, – самый вкусный.
И ещё – бабасонин кисель, пахнущий зимой.
И ещё: по воскресеньям с утра, во время передачи «С добрым утром!», очень вкусно съесть бутерброд с докторской колбасой. Каждый день есть бутерброд с колбасой – совсем не вкусно. А вот раз в неделю – объедение.
Баба Соня умерла в глубокой старости, тихо и спокойно. Перед смертью попросила докторской колбаски.
У меня такое чувство, что в детстве у меня было всё. И даже семь копеек на фруктовое мороженое по субботам. И даже чёрный каучуковый мячик.
А вот сейчас всё время чего-то не хватает. То ста рублей на такси, то тысячи рублей на починку зуба, то десятка тысяч на остекление балкона, то полстони тысяч на курорт…
Что такое? В чём причина? Кто виноват?
Наверное, атомка.
Сублимация Эдиповна и другие
Как говорит мой приятель Гриша Циплер, шеф-повар ресторана «Обжорный ряд», «я, конечно, очень люблю вареную морковь, но не настолько, чтоб ее есть».
Рискую навлечь на себя гнев миллионов, но примерно то же самое я могу сказать о науке психологии. Я, конечно, очень уважаю психологов, но не настолько, чтобы им верить. По крайней мере – большинству из них.
Настоящие психологи, разумеется, существуют, но их в процентном отношении примерно столько же, сколько настоящих поэтов среди пишущих стихи графоманов.
Сейчас психологов больше, чем людей. Все хотят быть психологами. А это в высшей степени подозрительно. Микробиологами или инженерами-сопроматчиками хотят стать немногие, а психологами – все. А также дизайнерами и стилистами. Крайне подозрительно.
Несколько лет назад, видя, что буквально все вокруг меня стали матерыми психологами, а я до сих пор не отличаю «меланхолика» от «сифилитика», я честно и основательно засел за психологию. Фрейд, Юнг, Фромм, Лакан, Маслоу…
Я девушка дисциплинированная. Изучать так изучать.
Я честно обложился психологической литературой и приступил.
Сначала, для разминки, решил почитать что-нибудь популярное. «Двести советов как стать успешной стервой». «Дистанктные вампиры и как с ними бороться». «Замочи свои фобии и начни зажигать». «Фэн-шуй служебного флирта». «Твое либидо тебя бережет»… И тому подобное.
Через неделю у меня началось отчетливое несварение мозга.
А еще я понял, что такие брошюрки я мог бы легко писать и сам. По штуке в день. Если, конечно, за хорошие деньги. От такого занятия рано или поздно обязательно заболеешь какими-нибудь шизопараноидальными психотопотунчиками. Но ради денег – можно бы и рискнуть.
Кстати, чем-то подобным, хотя и не в области науки о топотунчиках, лет семь-восемь назад я уже занимался в одном женском глянцевом журнале.
Это было еще до кризиса, когда у каждой нефтяной трубы было по сто присосок в виде глянцевых журналов. Для отмывки денег и чтобы занять чем-нибудь жен и родственников бизнюков, которые все поголовно (жены и родственники, а не бизнюки) хотят иметь свои журналы или на худой конец вести колонки по психологии, дизайну и моде.
Мне позвонил замглавреда одного из таких присосочных журналов некто Сева Млямлин, племянник одного мебельного магната, который (Сева, а не магнат) писал в журнале под псевдонимом Элеонора Разумянская.
С Севой мы были вместе на военных сборах. Млямлин отметился тем, что за сорок дней сборов так ни разу и не помылся.
Сева сказал:
– Привет, Вовка. Слушай, ты в астрологии разбираешься?
– Нет. Знаю только, что я Весы. А по-китайски – Гадюка.
– То есть – Змея… Да, плохо, что ты не разбираешься в астрологии…
– А что?
– Да наш главный звездун, понимаешь, загудел по-взрослому. Заменить бы надо.
– А я-то тут при чем?
– У тебя это… перо бойкое.
– Мерси, конечно. А «звездун» – это кто?
– Астролог. Митя Тучкин. Ты его по сборам должен помнить. Маленький такой, еще все время в носу ковырялся. Пишет под псевдонимом Андромеда. Ну, в общем, запил Тучкин. У него кошка сдохла. Несмеяна. Он и…
– Помню Митю. Только он вроде бы биотуалетами раньше торговал.
– А я раньше был физиком-теоретиком. И?
– Понимаю. Время такое.
– Вот и я говорю. Время такое. А время – деньги. Денег мы тебе заплатим. А Митя Несмеяну уже закопал. И поминки уже были. Я присутствовал. Он гудеть будет месяц, не больше. На тебе всего-то один номер. Это нетрудно. Ну, типа… Львы. Судьба, блин, возможно, преподнесет вам в конце месяца приятный сюрприз… Остерегайтесь… э-э-э… ну, например, случайных знакомств, особенно с Осминогами…
– Со Скорпионами.
– По фигу… Ты, кстати, не знаешь, почему все раньше говорили «по фигу», а теперь – «по фиг»? Никто ж не говорит «похрен» или там… Ладно, проехали… Продолжаем про Львов… А в середине месяца, блин, произойдет событие, которое… ну, скажем, даст вам шанс… э-э-э…
– Выйти на новые жизненные рубежи.
– Блестяще! И прочая туманная тьмутаракань… Рыбы, больше дышите свежим воздухом! Раки, ни шагу назад! Девы, мужайтесь! От балды, но зазывно, с огоньком. Я бы и сам написал. Но на мне еще кулинария висит. Танька Колобкова от мужа ушла. Теперь в депрессии. А я теперь пиши вместо Колобковой про помидорную диету. Кошмар, всех скосило: кто в запое, кто в декрете. Ты, кстати, как насчет кулинарии?
– Ты имеешь в виду насчет пожрать?
– Я имею в виду теоретический аспект. У тебя, к примеру, какое любимое блюдо?
– Яишенка. На сальце. С лучком. Только чтоб сала побольше. И шкварки… Хрустящие такие, прозрачные…
– Так-так-так…
– И чтоб свежий лаваш с ломкой корочкой.
– Так-так-так…
– Желательно в кунжутной обсыпочке. И чтоб прям лавашом макнуть в сало и вместе с желтком и шкварочками – в рот. И чтоб немножко обжечься, но несильно… И чтоб запивать ледяным пивом в заиндевевшей кружке…
– Мда… В заиндевевшей… Нет, не пойдет. Если б, скажем, низкокалорийный кефир на пару. Этим доходягам-похудайкам про шкварки – это как гепардам про укроп. Ладно. Ограничимся астрологией.
Митя Тучкин поминал Несмеяну полгода, и я сделал шесть астрологических прогнозов. Вернее, шестью двенадцать – семьдесят два. По количеству знаков зодиака.
Получал я по пятьсот долларов за номер. На прогноз тратил в среднем по одной минуте. Писал от полной лампочки, на одном финансово-стилистическом азарте.
Особенно искрометно прогнозы писались почему-то, извините, в сортире. В среднем по три прогноза за одно посещение. Это, конечно, при благополучной перистальтике. Нетрудные математические подсчеты показывают, что за минуту я получал больше сорока долларов.
Представляете: сходил по нужде, и за три минуты – три с половиной тысячи рублей в кармане свеженадетых брюк. Больше таких денег я никогда в жизни не получал. И такой откровенной халтурой больше никогда не занимался.
А главное – на мое имя пришло больше сотни благодарностей от читательниц за точный прогноз. Единственным моим проколом было то, что я упорно называл Стрельца Стрелком. Но это мелочь.
Так вот. Популярные книжки по психологии в основном пишут такие же «психологи», как Митя Тучкин, или, что еще хуже, как я. Через неделю я взялся за «настоящую науку».
Пару месяцев ушло на старика Фрейда. Потому что психология без Фрейда – это как яичница без шкварок.
Девушка я впечатлительная. К концу первого месяца мне стали сниться всякие странные сны.
Например.
Я долго-долго куда-то лечу, а затем долго-долго иду вверх по лестнице. Наверху меня встречает какая-то незнакомая тетя в маске. И два бугая, тоже в масках. Перед бугаями стоит стол. На столе – здоровая двуручная пила. Женщина говорит:
– Здравствуйте, Вольдемар, меня зовут Сублимация Эдиповна.
Я отвечаю:
– Очень приятно.
Женщина продолжает:
– Аналогично. Сейчас мы будем вас сублимировать и вытеснять. Точнее выражаясь, вымещать. Познакомьтесь: это товарищи Эрос Фаллович и Танатос Фаллович.
Я вежливо кланяюсь и почему-то говорю:
– Премного благодарен.
Бугаи молча и синхронно делают мне викторию.
– Ну вот, – говорит Сублимация Эдиповна. – Все формальности соблюдены. Приступим к расстановке. Товарищи, берите ваше либидо и пилите.
Бугаи берут пилу и начинают пилить мне голову. Я говорю:
– Товарищи, мне щекотно.
– Это у вас комплекс Электры, – говорит Сублимация. – Пилите, пилите, товарищи.
Бугаи распиливают мне голову на три части и аккуратно раскладывают их на столе.
– Вот, пожалуйста, – продолжает Сублимация Эдиповна, – это – Сознание. Это – Предсознание. А это, – она делает многозначительную паузу и торжественно объявляет: – Бес-со-зна-тель-но-е! Что вы предпочитаете, больной?
Я тыкаю пальцем в Сознание.
– Ужасный выбор, – разочарованно вздыхает Сублимация Эдиповна.
– Типичный невротик, – говорит Танатос Фаллович. – Психодермическая шизопаранойя.
– Синдром Циммермана. Три клизмы с пустырником, – говорит Эрос Фаллович.
– Вы нам не подходите. До новых встреч, – крепко жмет мне руку Сублимация Эдиповна и снимает маску. Я вскрикиваю от ужаса. Вместо Сублимации мне плотоядно улыбается Сева Млямлин и говорит почти стихами:
– А теперь обратно взад будем делать мы гештальт…
Но я уже лечу куда-то вниз, потом бегу вниз по лестнице и просыпаюсь в холодном поту.
Потом, после штудирования Юнга, я долго беседовал во сне с неким спецагентом ФСБ Архетипом Ивановичем, который уговаривал меня завербоваться, потому что все, у кого наступил кризис среднего возраста, обязательно должны завербоваться.
После Маслоу я целыми ночами безуспешно пытался залезать на огромную скользкую пирамиду…
Где-то на психодраме Морено и нейролингвистическом программировании я начал уставать. Добила меня книга, которая называлась «Психиатрическое литературоведение», автор которой (кстати, академик) расставил диагнозы писателям. Всех диагнозов не помню, но у Пушкина – точно – был маниакально-депрессивный психоз.
Я вынырнул из всех этих шизоанализов и психодрам и оглянулся вокруг.
Стоял конец мая. Москва утопала в сирени, и сизари, захлебываясь от любви, булькали и крутились, как юла.
И после коротких, но бурных дождей в Москве, как всегда, пахло карамелью. И красные улыбчивые трамваи приветливо цокали своими серебряными копытцами.
И хотелось как-то замереть, затаиться и выдерживать паузу в жизни и судьбе, как выдерживают вина мудрые виноделы.
Зазвонил мобильник. Это был Млямлин.
– Привет, Вовка. Слушай, ты в психологии чего-нибудь понимаешь?
– Что, опять у кого-нибудь кошка сдохла?
– Да нет. У нас главный псих сбрендил. Машка Окосевич в психушку попала.
– О Господи!
– У нее это… аллергия, что ли, какая-то. Или фобия. В общем, жрать боится. Смотрит на колбасу – и плачет. Кошмар!
– Цитофобия называется.
– Точно!.. А ты, Вовка, шаришь! Давай, будешь у нас главпсихом. Деньги – не проблема.
– Нет, Севыч, не могу.
– А чего так?
– Не могу.
Так я и не стал психологом. Болезнь у меня такая – психофобия.
А у вас какая фобия?
Может, хотите поговорить об этом?..
Пусть бегают
В вагоне-ресторане поезда Петрозаводск – Москва властно пахло жареным горошком. И в этот царственный запах, как серебряная нить в бархат, вплетался дух сосисок. Я бы даже сказал точнее – сосисек. Молочных. Упругих, розовых и горячих, как пятка младенца.
Петя Челочёсов аккуратно намазал одну сосиску горчицей, другую – кетчупом. Укоризненно покачал головой, почесал лоб:
– Жалко, хрену у них тут нету.
Удивительное дело – человеческие фамилии. Я знал одного огненно рыжего и очень-очень худого человека по фамилии Морковкин.
Маша Менялова, моя соседка по лестничной клетке, мало того, что она работает в обменнике, она еще и пять раз была замужем.
А разве боксер Валуев не похож на гигантский гриб?
Иногда кажется, что вроде бы нет никакой связи между человеком и фамилией, но если хорошенько покопать, связь обязательно найдется.
В случае с Челочёсовым ничего копать не надо. Все Челочёсовы имеют привычку чесать лоб.
Итак, Петя почесал лоб, еще мгновение подумал, крякнул и принялся густо перчить горошек:
– Пиво-то открывай…
– Пожалей печенку, Петь, – сказал я, открывая пиво. – Перец, кетчуп, горчица… Это ж напалм какой-то…
– Не говори под руку. Советчик тоже мне. Вот страна у нас, а?! Все всё знают: что вредно, что полезно. Как страной управлять – все знают. В собственном сортире, пардон, на седушку не напрудонить – это для нас тригонометрия. А президенту советы давать – это запросто. Каждый суслик – агроном!
– Ладно, чего ты, Петь, завелся-то?
– Вот страна, а?! Сын – дебил, жена – кретинка, дом – помойка, а сам умнее всех. (Это я не про тебя.) Все геополитики. Что ни поп, то патриарх.
Петя закончил перчить горошек. Подумал. Поперчил сосиски. Посолил и то, и другое и спрыснул всё блюдо уксусом:
– Вот теперь съедобно. Как говорил Мао? «Чем хуже, тем лучше». А то: печень, печень… У нас вообще страна людей с тренированной печенью. Понял? Ты-то чего не ешь?
– Я ем…
В моей тарелке был убогий холмик винегрета. Со скрюченной воробьиной лапкой петрушки наверху.
– Да, на этом силосе детей не натачаешь, – вздохнул Челочёсов.
– У меня уже есть два.
– Два! Семья – это что? Семь «Я». Понял? Ладно, давай за удачное завершение нашего похода.
Мы выпили и закусили.
– Попробуй моего, – сказал Петя, протягивая мне вилку с напалмом.
– Не хочу.
– Пробуй, тебе говорят.
Я попробовал. Выпучил глаза и закашлялся. Челочёсов с удовольствием смотрел на меня и почесывал лоб:
– Во! Картина Сальвадора Репина «Глаз вопиющего в пустыне». Запей. Давай: за солнечную Карелию!
Поясню. Мы возвращались из Карелии, где две недели с нашими детьми сплавлялись на катамаранах. Я с моим старшим сыном и Петя Челочёсов со своими четырьмя детьми. Ваней, Машей, Марком и Матвеем. Пятый – годовалый Лука – остался с мамой Таней в Москве. Руководили нами два молодых местных инструктора: Саша и Даша.
Отдохнули мы прекрасно. Было все, что полагается: упорно не разгорающиеся костры, сырые палатки, пороги с катамаранами, застрявшими на камнях, злобное мытье котелков, охота на верхоплавок, гордо именуемая Ловлей Большой Рыбы. Словом, сказка. И вот теперь мы возвращались в Москву. В пробки, офисы и банки.
Многодетные Челочёсовы начали с Вани четырнадцать лет назад. Потом, через два года, родилась Маша. Еще через четыре появился Марк.
Марк сначала планировался как Федя, в честь деда, но Петя Челочёсов решил не мелочиться и воспроизвести на свет всех евангелистов. Наметили Матвея, который послушно явился через два года. А вот Лука задержался на шесть лет. Но все-таки был сделан.
Друзья Челочёсовых называют Челочёсовых «челами». Иногда – «бандой мелких челов». Любя, конечно. Хотя мелкие челы – это самая натуральная банда.
Петя и Таня Челочёсовы отличаются абсолютно уравновешенным характером. Вывести из себя этих людей нельзя ничем. В бытовом плане. Поспорить на абстрактные темы – это святое. Но быт Челочёсовых поколебать не может. По этой причине Таня Челочёсова имеет прозвище Тётя Дамба. А Петя именуется так: «Человек, Который Уходит».
Дело в том, что Петя имеет особое свойство: в любой момент жизни он имеет эксклюзивное право встать, уйти и лечь спать.
Он может позвать всех на день рождения и сразу после прихода гостей уйти спать.
Когда он учился в институте, он уходил спать с лекций и семинаров. Просто – молча вставал и уходил. И спал где-нибудь на «сачке». А через полчаса просыпался бодрый и свежий.
Он ушел спать во время защиты собственной диссертации (его с трудом разбудили). Когда год назад родился Лука и Тётя Дамба позвонила из роддома и невозмутимо сказала: «Четыре пятьсот пятьдесят. Пятьдесят шесть», – Чел Старший спокойно произнес: «Я сделал это», – и ушел спать.
С заседания правительства Москвы, на которое Петра Федоровича Челочёсова пригласили в качестве докладчика по стратегическому планированию архитектурного облика Москвы XXI века, он тоже ушел.
К этому свойству Чела-Старшего все давно привыкли.
Банду Малых Челов «Человек, Который Уходит» называет «Саморегулирующейся Системой», или, кратко – «СС».
Что это значит?
Это значит то, что это значит. Петя любит цитировать Мао Цзедуна, который, как известно, сказал: «Много людей – легко решать проблемы».
– Что там твои микробы делают? – спросил я, разливая пиво.
– Живут, – сказал Петя, вытирая тарелку хлебом. – Думаю, кого-нибудь окучивают. Например, из соседнего купе…
– Не представляю… – покачал я головой.
– Чего не представляешь? – Петя посолил и поперчил пиво. Он всегда солит и перчит пиво. А водку любит с кетчупом. Типа «Кровавой Мэри».
– Не представляю, как можно управляться с этой оравой…
– А чего с ней управляться?.. Пусть бегают.
Приоткрылась дверь вагона-ресторана, и из нее высунулся восьмилетний Марк. Марк по-хозяйски оглянул помещение. Через мгновение из-под Марка высунулся шестилетний Матвей и тут же крикнул:
– Пап, а пап!
– Чего?
– Отгадай загадку! – крикнул Марк и почесал лоб.
– Валяй.
– Что было вначале, курица или яйцо?! – закричали они хором. Причем Марк закричал «курррица», а Матвей – «куйица».
– Ну, это неинтересно… Ни то, ни другое…
– А вот и непйавильно!
– А вот и непрррравильно!
– А чего же правильно?
– Купи спрррайту, скажем.
– Купи спйайту, фкавем.
– Ладно, куплю.
Марк с Матвеем переглянулись и хором выдохнули:
– Вначале был петух! – и засмеялись.
– Гм… неглупо. Это кто вас научил?
– Тетя Валя!
– Кто такая?
– Эта… как ее?.. – Матвей посмотрел на Марка.
– Пррроводница!
– Пйоводница!
– Мудрая женщина, – с уважением покачал головой Петя. – Ну-ка сбегайте к ней и так и скажите: «Папа просил передать, что вы, тетя Валя, очччень мудрая женщина». Запомнили?
– Осень мудая зенсина… – задумчиво почесал лоб Матвей.
– А спрррайт?
– Куплю, куплю. Дуйте.
– Ну, мы подули, – сказал Матвей и челы хлопнули дверью.
– Надо еще парочку, – философски почесался Петя.
– Не понял. Ты про пиво?
– Про детей. Хотя насчет пива тоже правильная мысль. Будьте добры, еще два пива! – крикнул Челочесов. – А детей нужно еще двоих, – сказал он тихо, – это мы с Ленкой уже обсудили.
– Сильно!
Нам принесли две бутылки «Балтики».
– А что?.. – шмыгнул носом Челочёсов. – Пусть бегают. Думаю, надо заделать для полноты тематики Петра и Павла.
– Хорошо, что не Мафусаила с Иезекиилем.
– В школе задразнят… А так бы – на раз. А что? Мафа и Изя. Там, в Писании-то, как сказано?
– Как?
– «Плодитесь и размножайтесь». А дальше уж – как получится. Наливай.
– Тоже ход…
Я стал разливать пиво. В это время в вагон-ресторан вбежала двенадцатилетняя Маша. Вся розовая и влажная, как утренняя роза:
– Пап!
– Чего?
– А чего Ванька щипается?
– Что Ванька делает?
– Щипается!
– Не понимаю…
– А чего тут непонятного? – Маша страстно откинула челку со лба. – Берет прямо – и больно щипается! За ногу.
– Нет таких слов в русском языке.
– Как нет?!
– А так… «Щипается» и «ногу» – нет в русском языке таких слов.
– А какие есть?
– Вот пойди и узнай. И доложи по уставу.
Маша недовольно вытянула губы, озабоченно почесала переносицу и убежала.
– Лихо ты с ними, – сказал я.
– Пусть бегают, – Петя посолил и поперчил пену, отчего она зашипела и стала похожа на халву, с наслаждением выпил. – Однако диспропорция получается.
– Не понял?.. Переперчил, что ли?
– В каком-то смысле… Получается шесть пацанов. А Машка – одна. Непорядок. Надо девок рожать.
– Сарру с Агарью? Или Юдифь с Магдалиной?
– Ну, это мы еще подумаем. Сейчас Ванька прибежит. Чувствую. Я ему кое-что обещал. Он теперь переживает. Сейча-а-ас прибежит.
Как по заказу хлопнула дверь, и вбежал Ванька. Он уже открыл рот и хотел что-то крикнуть, но Челочёсов старший его опередил:
– А вот про мопед забудь.
– Как?!
– А так.
– Нууу!.. Ты же обещал! Я так не играю!
– Я тоже. Провинился – забудь про мопед.
– А что я сделал-то?!
– А ты у Маши спроси.
– Да я…
– Значит так: пусть Маша придет ко мне и на хорошем русском литературном языке попросит, чтобы я тебе купил мопед. Понял?
– Да я…
– Ты понял?
– По-о-онял, – понуро пробурчал Ваня, шмыгнул носом, почесал висок и вышел.
– Ну вот, круг замкнулся. Как говорится, кольцевая композиция. Все при деле, – сказал Петя и допил пиво. – Пусть теперь побегают. А я пошел. Что-то меня в сон потянуло.
Челочёсов купил бутылку спрайта и ушел.
Я еще с полчаса сидел в ресторане и смотрел на мчащиеся в окне валдайские поля. Жирные, тучные, все в золотисто-изумрудной траве, освещенной предзакатным солнцем. Смотрел на васильковые искрящиеся затоны. На пестрые березово-еловые перелески. Там, в перелесках, наверное, видимо-невидимо грибов. Сейчас как раз пошли подберезовики. Лобастые, веселые, шелковые под солнцем и замшевые в тени. И никто их не собирает.
И снова я смотрел на бескрайние русские поля, в которых ни души. Полчаса вагонных перестуков – и ни одного человека. Где же мы, люди? Что с нами происходит? Почему же мы не плодимся и не размножаемся, как завещано нам Главной Книгой, где сказаны Главные Слова?
А вначале, конечно, были не яйцо, не курица и даже не петух.
Вначале было сами знаете – Что.
Цыганский конец
Несколько лет назад я купил дом. Дом в деревне, которая имеет очень странное, прямо-таки космическое название – Черные Дыры.
Отчего она так называется – неизвестно. Одни чернодыринцы говорят, что название пошло от болот, которые находятся километрах в пяти от деревни. Другие утверждают, что когда-то давно здесь якобы жил некто Иван Дырин, который взял в жены то ли грузинку, то ли цыганку и народил десяток черных, как сажа, сыновей. И раньше, мол, деревня называлась Черные Дырины, а уж потом от беспамятства и на почве частых перепоев стала Черными Дырами. Существовали, конечно, и другие версии, но все это была уже такая белибердятина и хрень с луком, что и пересказывать совестно.
Версию о болотном происхождении Черных Дыр отстаивали обитатели так называемой Завертаевки, версию же о мифическом Иване Дырине – жители Цыганского Конца. Сейчас поясню.
В деревне Черные Дыры две улицы. У улиц названий нет, есть клички. Первая – Завертаевка. Иначе – Левачка. Иногда ее зовут Самогонным Проспектом. Улица эта кривая и всё время, как пьяная, завертывает влево и влево, заваливаясь в конце концов в овраг. Овраг входит в лес, и если долго-долго по нему идти, то как раз придешь к болотам, от которых, по мнению завертаевцев-левачей, и взяли свое гордое имя Черные Дыры.
Вторая улица – Цыганский Конец. Тут всегда жили по-цыгански многодетные семьи: по семь, восемь, а то и двенадцать, как здесь говорят, «обглодков», или «упырят». По преданию, основателем Цыганского Конца и был тот самый Иван Дырин. Жители Цыганского Конца, концовцы, упорно отстаивают вторую гипотезу о присхождении названия деревни. И даже иногда называют себя ивановцами.
В старые добрые времена концовцы ходили стенкой на завертаевцев. И всегда побеждали, потому что их было больше. Но это было давно. Теперь драться здесь некому.
Что способствовало такому буйночадию концовцев, никто сказать не может. Некоторые считают, что причина – в Золотой Горке. Так зовется здесь красивейшая возвышенность, на которой растет пять столетних дубов и с которой открываются дивные виды на синеватые, акварельной нежности сосновые боры, идущие вдаль на десятки километров.
На Золотой Горке справлялись свадьбы. Мало того: здесь, прямо под дубами, полагалось зачинать детей. Тогда дети рождались здоровыми и сильными. Из зачатых на Золотой Горке я застал только бабу Стешу, которая недавно умерла в возрасте девяноста шести лет. Теперь ничего этого нет, и Цыганский Конец стоит опустевший.
Ну так вот. Купил я дом на Цыганском Конце в Черных Дырах. Кому скажешь – или ржут, или смотрят на тебя как на озабоченного маразматика. Мол, одни дыры и концы на уме. Но я здесь не виноват.
Дыры, конечно, дырами, концы – концами, но благодать вокруг несусветная. Жемчужная кисея туманных далей. Березки, птички щебечут, не знаю, как называются. В ста метрах от дома – речка. Местные ласково зовут её, пардон, Зассыхой, а официального названия мне пока так и не удалось выяснить.
Сеном вокруг пахнет, дерьмецом. И так трогательно, ненавязчиво, прямо до слез.
По жирным, как мокрая гуашь, лугам бродят коровы, похожие на отощалых бегемотов. Есть и бык-производитель. Один. Кличка у него – Полицай. Серьезный зверь.
Козел в деревне тоже один, коз на тридцать. Зовут его неприлично, но конкретно – Ебун (местные говорят Ёбун). Кличка полностью соответствует действительности: козел всегда при деле. На морде у него написано, как у главного героя фильма «Председатель», всегда одно и то же выражение, что-то типа: «Есть такое слово – надо!»
В Черных Дырах много кур и петухов. Петухи орут всегда, даже ночью. Особенно хороши у них гребешки – жирные, красные, как будто это не гребешки, а свиные отбивные.
Есть, кстати, и свиньи в Черных Дырах, грязные, как мартовские московские бомжи. И такие же опухшие. И воняют так же. Только не разговаривают.
В пруду, покрытом какой-то странной, аквамариновой, а местами алой ряской, круглосуточно дребезжат лягушки. Комары зудят, как еврейская скрипка. Будто денег просят взаймы. Впрочем, ни евреев, ни денег, ни скрипок в Черных Дырах отродясь не водилось. Был, помнят, здесь один раз еврей. Сразу после войны. Собирал народные песни. Ну, ему спели одну частушку – он обиделся, уехал. Хороший, говорят, был еврей, добрый, весь такой волосатый, как шмель. И фамилия веселая, что-то вроде Бублик или Карасик. Хороший был еврей, зря на частушку обиделся.
Собак, в отличие от евреев, в деревне много. Большинство цепных, а свободных – три.
Первая – Депутат. Он все время лает, да так жалобно, тоненько. Очень похоже на стоны в порнофильмах. Исключительно тупое животное, хотя и без претензий. Простенький такой, безмозглый кобелёк.
Вторая – Чубайс. Рыжий пёс с такой циничной мордой, что место ей не в Черных Дырах, а на стодолларовой купюре.
Третья собака – толстая сука, которую одни зовут Моникой (ну, это понятно почему: из любви к Америке), а другие – по неясным причинам – Киселевым. Наверное, потому что смотрит она все время как-то боком, искоса. Глаз у нее один подбитый.
Моника-Киселев – это жена Чубайса и Депутата. Иногда, правда, к Киселеву пристает Ебун. Но это с горя или сослепу. Потому что Ебун уже старый и видит неважно. Но дело свое все равно знает туго. А Депутат с Чубайсом из-за Киселева не ссорятся. Чубайс всегда первый, Депутат – потом. Все честно, порядок, как в армейской бане.
Про чернодыринских котов молчу: слаба, как говорится, кисть. Самураи, а не коты.
Вот. Это насчет чернодыринского зверья. Теперь о людях.
Люди в Черных Дырах, а особенно на Цыганском Конце, – не люди, а алмазный фонд.
Первое мое знакомство с чернодыринцем-концовцем, если не считать бывшей хозяйки моего дома, состоялось следующим образом.
Как только я приехал и вошел в дом – сразу бросился открывать окно, потому что дух в избе стоял не совсем свежий. Пахло не то какими-то кислыми мышами, не то квашеным нафталином.
Окно я открыл, но тут у меня сорвалась рама. Петля отлетела. Рама была такая старая, иссиня-серого цвета, как топляк, добротная, еще дореволюционная.
Пошел я в сарай, нашел молоток, гвозди, похожие на мумии червей, вернулся, стал прибивать петлю.
Бью, бью, а гвозди не идут. Гнутся и гнутся, как бесстыжие тетки в цирке. Все кривые, ржавые. А дерево – камень, а не дерево.
Вдруг слышу из-за забора хриплый такой, прокуренный басок:
– Да перемуйнячь ты её, шмась гунявую, разок как надо… Чего ты, как мормышка, вибрируешь-то!.. Закулебячь фашиста смаху в серёдыш по самые гыгышары, б…, – и култык цуцику! А то гладит ее, как болонку… Это ж гвоздь, б…, а не на царском заду чирий.
Я оглянулся. За забором стоял худой зеленоглазый мужик лет пятидесяти пяти, в кепке, похожей на таксистскую. В совершенно бесцветном физкультурном костюме с надписью «Олимпиада – 80»
– Дачник, что ль? – спросил таксист.
– Вроде того, – ответил я.
– А я Саня, – широко, шире кепки, улыбнулся олимпиец. – А ты – Володька. Я знаю. Мне Мартышка говорила.
Мартышка – это Клавдия Мартышкина, бывшая хозяйка моего дома. Иногда ее еще называют Чучундрой, но чаще Мартышкой.
– Дай я, – сказал Саня. – А то ты тут до пенсии будешь суходрочкой мучиться.
Он ловко, как будто ему было двадцать, а не за пятьдесят, перемахнул через забор, взял молоток, гвоздь, надменно ухмыльнулся и в два коротких мощных удара вогнал его в петлю. Правда, при этом по диагонали лопнуло стекло в раме. А со стола упал кувшин с засохшими васильками – и разбился вдребезги.
– Хот! – весело прокомментировал Саня. – Дзынь – и в дамках! Всё-таки чебурыкнулась витринка, дрын ей в копчик… Да ты не рыдай, морячок, это к счастью.
– Я и не рыдаю, – пробурчал я угрюмо. – У тебя, Сань, стекла случайно нету? А то и не знаю, где здесь достать-то… Я заплачу́…
– Заплатишь ты, товарищ Березовский, за просмотр кинофильма ужасов «Мёртвые не потеют»… Заплатит он, видишь ли… Эх ты, морячок – на попе ракушка… Да я сама эту раму Мартышке вставляла, и тебе, б…, вставлю…
Я удивленно посмотрел на Саню. Как это – «я сама»?
– Александра Ивановна Хорькова, – торжественно протянула мне руку Саня. – Да я, моряк, привыкла. Меня все приезжие за мужика принимают. Обмоем новоселье-то?
Новоселье обмыли. Стекло мне Саня вставила и вообще во многом помогла.
Саня оказалась удивительным существом. Курила она – как паровоз. Пила – как лошадь Мюнхгаузена. И ничего: полная ясность мысли. Тридцать лет она проработала водителем: грузовика, автобуса, газика. В прошлом году вышла на «пензию». Жила и вела хозяйство одна. Двое детей ее уехали в город. По деревне Саня ездила на мотоцикле. О трёх своих бывших мужьях говорила так:
– Разве это мужики? Это не мужики, а эти… как их… ампутенты. Курятина сыроштанная. Клюкнул, сука, баночку – и рыдает, как Татьяна Доронина. Жизнь у него, видишь ты, не задалась, у карася копченого… Да ты, кисель, иди, работай! А то сиропится лежит, как карамель на печке… Тьфу!.. Горох, а не мужики: в п…у засунуть – из ж…ы вынуть.
Чем больше я узнавал концовцев-чернодыринцев, тем больше им поражался. Прежде всего – их речи. Поначалу, слушая их рассказы, я всё время слегка раздражался. Чего-то мне не хватало. А потом дошло. Дело в том, что содержание их речи всегда адекватно форме. «Что» и «как» в их речи – близнецы. Совсем другое дело – туманная каша городских разговоров. «Он как бы ей говорит, да? А она вообще как бы ничего на самом деле не понимает, да?..» Что это? Перевожу: «Он говорит, а она не понимает».
Обитатели Черных Дыр ту же самую глубокую мысль выразили бы следующим образом:
– Он-то, жеребец пятиногий, ей всё свой хрен вправляет, а она – ни «тю», ни «зю».
Или:
– Васька-то ей: «гыч-гыч-гыч! пыр-пыр-пыр!», а Людка-то свои пельменя (т. е. глаза) выкатила, что твоя мексиканская ****ища (т. е. героиня мексиканского сериала) – и ни тебе «здравствуй», ни тебе «налей стакан».
Или:
– Понималка между ними была аховая: у неё ж, у Ленки-безгондонки (так её прозвали за частые аборты) не мозги, а подмороженное козье серево, она ж боится всего: ёжик пукнет – испугается. А он-то, Володька-то, ей с утра до ночи: пойми, говорит, меня, любимая, пойми! а то, говорит, под трёхколёсный велосипед с горя кинусь… Тьфу! Ни стыда, ни Родины.
Дом я купил у Клавдии Мартышкиной, работавшей на районном хлебозаводе. Клавдию все звали, разумеется, Мартышкой, вернее – Клавкой-Мартышкой. Здесь часто давали такие вот «клички-биномы»: Клавка-Мартышка, Ленка-Безгондонка, Васька-Полухряк.
У Клавки имелся муж, Сергей, бывший уголовник, отсидевший неизвестно за что в общей сложности лет пятнадцать, ослепительно синеглазый, щуплый, беззубый мужик, который не занимался ничем, кроме рыбной ловли. Изъяснялся он так:
– Я-те там за карася-то, да и вот, а чтоб-те там в пруде – ни за того так и на.
– Чего на-то? (это его переспрашивают).
– Агрессия НАТО! Того и на, что с карасем да и так, а хрен ли, если в пруде.
– Что в пруде?
– Бант на елде! Карасем, говорю, так? Ну? А леска-те намоталась, ну и как слониха на пеньке – хыч-хыч, вот те и тушенка-мошонка.
Сергей всегда говорил очень много и эмоционально, но не понимал его никто. На самые простые вопросы он всегда отвечал пулеметной очередью из, казалось бы, никак не связанных друг с другом слов. Так что все давно махнули на него рукой. Спросишь его:
– Серега, тебе налить?
Отвечает:
– Стакан-те, у него ноги где? Нету, а с какого ж те, чтоб не наливать, раз такого? Лей – не жалей – ёж не трактор.
– Какой ёж? Какой трактор? Наливать тебе или не надо?
– Россия – не Канада! Нет такого закону, чтоб за водярой в космос летать.
– Да ну тебя!.. Как с тобой Клавка живёт, с трепачом…
– Как Россия с Ильичом. Стакан-те – это какого? То-то и на нём, что плеснуть. По сто пятьдесят – и под кумпол. Крути каучук, Роднина под Зайцевым!
Ему наливали. К водке он был равнодушен.
У Сереги в голове было то же самое, что и на языке, то есть ничего – и все сразу. Ум Сереги каждое мгновение жизни делал титаническую попытку охватить весь мир в его совокупности, так сказать, синтезировать Бытие. Любой вопрос он принимал за вопрос о смысле жизни. И тут же этот вопрос решал. Каждый раз – по-новому. Например, спросишь его:
– Серега, картошку когда сажать будешь?
Ответ:
– Жук-те в дерьме, Маркс-те в бороде, а клубника в Израи́ле.
Или:
– Серега, в колонке вода есть?
– Гагарин-те тоже каждый месяц трусы стирал, а всё равно, бляхин спутник, задвинул чуни.
И при этом Серега всегда находился в ровном, гармоничном приветливом настроении. Ничто не могло вывести его из этого равновесия. Какой-нибудь Сократ или Чжуан-цзы по сравнению с Серегой Мартышкиным – просто мальчики, вернее, изъеденные черной рефлексией неврастеники.
Клавка-Мартышка была полной противоположностью Сереге. Она была начисто лишена не только абстрактного мышления, но и мышления конкретного. Она не мыслила – она вся тревожилась. За это её, кстати, многие звали Чучундрой.
Крупная, белобрысая, розовая, как свежая лососина, здоровая баба, Клавка всего на свете боялась и не доверяла миру ни в чем. Скажем, покупает Клавка в ларьке хлеб. Ей говорят: «тридцать копеек». Клавка выкатывает глаза (в деревне говорили: «залупила трында бельмы») и плачущим голосом выпевает:
– Ой, и тридцать-то?.. Что ж не двадцать-то?..
Или, схватив щеку рукой, как будто её гложет флюс, скорбно интересуется:
– Ой, да сегодня понедельник ли?
– Понедельник, понедельник…
– Ой, а что ж это не среда-то?
– А зачем тебе среда?
– Да уж и не знаю, спокойнее как-то…
– А чего спокойнее-то? К выходным, что ли, ближе?
– Да на кой прыщ они мне, выходные-то… В выходные-то еще хуже: будто как понедельник скоро.
– А понедельник-то чем плох?
– Ой, уж не знаю я, щекотит будто чегой-то внутри по-недоброму, прям как этот… ужик за пазухой.
– Да кто тебя щекотит? Тебя пойди защекоти… У тебя пазуха-то… Там не ужам, там слонам в прятки играть.
– Ой, не знаю, не знаю… Все чегой-то не то, да не туда, да не так… Прям как в этом в лаби…ринте, что ль, как его…
– Ладно, завтра вторник, а там и среда…
– Ой, не дай бог!
– Что не дай бог?
– Ой, не дай бог вторник, хуже вторника-то только пьяный пулеметчик…
– И вторник тебе не нравится…
– Ой, да только бы не вторник, лучше от козла тройню родить, чем вторник-то…
И так до бесконечности.
Торговался я с Клавкой несколько месяцев. Сошлись на сумме, которая была раза в два меньше реальной. Серега в этом деле не участвовал, только весело повторял: «Банкуй, Мартышка, прикуп наш!» – и шел ловить карасей, которых потом отдавал коту Шельме, вальяжному альбиносу с наполовину откушенным собаками ухом. Шельма деловито жрал карасей, забирался на плечо к Сереге, и тот носил его по деревне, дремлющего.
Дом, который я купил, находился в состоянии страшном. То есть сруб-то был добротный, но грязь в избе и вокруг неё – ужасающая.
Как можно было жить в такой грязи, не постигаю. Мартышкины не знали, что такое мусорное ведро. Все выкидывали прямо за крыльцо, на землю с Серегиным философским комментарием: «Хряк – не баба, гниль – не триппер». Пол в избе весь сгнил от сырости, грязными были и обои. Окна сколочены были кое-как, щели затыкались тряпками. Вонь в избе стояла адская.
Месяц я драил избу, перекапывал землю вокруг, доставая то битые бутылки, то какие-то гигантские голубовато-глянцевые кости. У сортира я вырыл солдатскую каску и штук двадцать крупных гильз. Из-за забора в это время за мной наблюдала Могонька, наша соседка (Светка Приходова), прозванная так за то, что, напившись, любила хвалиться: «Я всё могу, я и это могу и то могу, я всё могу».
Каска не произвела на Могоньку никакого впечатления.
– Котелка не выйдет, – сказала она, пощелкав железо, – ржавлёное всё. Ты вон на задах копни, там пушка зарыта.
– Пушка?
– Пушка, пушка. Сорокопятка.
Здесь, действительно, шли бои. Сорокопятку я до сих пор не раскопал. Она, по рассказам концовцев, находится где-то под тремя крупными черемухами.
Не знаю, может, лень возиться с черемухой, может, жаль деревьев: все-таки они живые, а пушка – шут её знает, может, её там и нет.
В первую зиму после покупки дома я часто ездил в Черные Дыры. Топил печь яблоневыми корнями, которые горели как-то страстно, но с достоинством. Думалось почему-то о кустодиевскых купчихах. Печка ныла от тяги, рядом, словно поддакивая печке, постанывал мой пес Рюрик, часто перебирая во сне смешными подушечками лап. Иногда пес просыпался, садился, мелкопоместно, взатяжку зевал, притворно равнодушно косился на колбасу, опять укладывался.
Я выходил в сад под пристальные, холодные взгляды зимних звезд.
В саду, среди черных чугунных яблонь, бесшумно летали огромные плюшевые совы. Одна из них, помню, мягко пропарила вдоль карниза и села на изгородь под фонарем. Я отчетливо видел её сумасшедшие бегающие глаза и пушистые кошачьи уши. Она казалась совсем белой. Совы ещё долго носились по саду, отыскивая чего-то и сердито угукая друг на друга. Потом я возвращался в избу, где было жарко натоплено, сопел пес, и в печке рдели алые угли, похожие на подсвеченные кораллы.
Шли годы, и Цыганский Конец редел. Мартышкины исчезли из моей жизни. Серегу опять посадили, никто не знал за что.
С концовцами я не ссорился. Зимой здесь жили только три семьи. Могонька с Шуней – это Приходовы. Дальше – Васька Морозов, по кличке Мороз, с женой Людой и дочерью Настей, стареющей уже, молчаливой тридцатилетней девкой. И, наконец, длинный, как жердь, Илья Федоров, прозванный отчего-то Будулаем, с женой Верой и сыном Витькой, таким же верзилой. Ну, и Саня, конечно, со своей кепкой.
Была бабка Стеша, но она умерла. Заходили иногда приятели с Завертаевки-Левачки: бывший летчик Володька, хороший мужик, но трепло и пьяница, энергичный старик Победилов, единственной мечтой которого было дожить до двухтысячного года (дожил), и убогая, не в себе Фроська Ивановна, некрасивая, грязная и вечно пьяная, которую все звали Изаурой.
В этой компании я прожил лет пять.
Приходовы вечно дрались, потом мирились. Но работали, как проклятые. Особенно Могонька. Вообще у концовцев в подполах было всё: огурцы, капуста, грибы, всё. Варенья Могонька варила столько, что сохранились ещё непочатые банки с конца пятидесятых годов.
Больше всех усердствовал в заготовках Будулай. Будулай был фанатик работы. Например, выкашивал он столько, что две трети сена гнило (не на чем было везти в совхоз). И все равно Будулай косил. На Золотой Горке, вдоль обрыва, он вбил в землю несколько откуда-то спёртых рельсов, привязывал себя веревкой и скашивал почти отвесный стометровый склон. Потом всё это поднимал, перетаскивал к себе. Половина сгнивала и скидывалась в компост. И так каждый год.
Его жена Вера часто приходила к нам и плакалась:
– Ах, ты, жердя чертова, и тащи́т и тащи́т! Вчера вон семь ведёр опять приволок. «Чисти», – говорит. Я говорю: «Куда? У нас ещё пять бочек, б…, этого гриба соленого. От Брежнева ещё свинухи. Груздьёв этих сопливых две бочки, от них уже свиньи отворачиваются. У свиней и тех отрыжка, а ты все тащи́шь и тащи́шь, как японец. Зачем тебе столько опят, хапуга самурайская? А? Зачем?» А он: «Есть будем зимой». Есть он будет! Богомол! Сердце ты моё ешь своими запасами. Хомяк борзой. Лыжа баскетбольная. Теперь ещё трех коз завел и кроликов этих… Сидят, петлюровцы, жуют, глаза, как у пьяни. Ой, тошно смотреть… Мало ему свиней. А тут заявляет: «Заведу выдров». Я: «Кого?!» – «Выдров». Вот б…! Выдров он заведет! Гадюк заведи еще и на дудке им играй, как эти… китайцы…
– Индусы.
– Индусы… вот и этот… индус… насажал картошки. Конец поля-то не видён, бинокля нужна, чтоб конец-то увидать. «Давай копать». Я ему: «На кое тебе бельмо столько картошки?» Он опять: «Есть будем зимой». У него на все: «Есть будем зимой». Ну, как столько съесть-то? Это ж полярной зимы не хватит. Это ж надо пиисят часов в сутки жрать. И ртом и сиделкой. Половину картошки ведь выкидываем. Свиньи дуреют от неё. Мачта останкинская!
Но Будулай не то что не сдавался, он просто ни на что не обращал внимания. И сына приобщил к тому же самому. Теперь уже два Будулая, молчаливые и гордые, как верблюды, с утра до вечера ходят туда-сюда по деревне. То несут бревна из леса, то охапки сена или хвороста, то гонят коз.
Трудолюбивым мужиком был и Мороз, но этот пил. Огромный, сильный и добрый, Мороз любил живопись. За репродукцию из «Огонька» мог весь огород тебе перекопать.
Пил Мороз каждый день. Пил, потом – пел. Громко, на всю деревню, и так же громко отдавал какие-то приказы. Самым светлым воспоминанием его жизни была служба в армии, где-то в Башкирии, охранником в зоне.
Мороз почти ничего не ел. Только утром отпаивался козьим молоком. Пьянствовал он при мне лет десять. Всего – минимум – три десятка лет. Каждый день – бутылка-полторы водки. Откуда брал – бог его знает. Утром литра два, два с половиной козьего молока. Черт его знает, сколько может быть силищи в человеке! Помню, еще в конце восьмидесятых Мороз помогал мне класть трубы от колонки до участка. Ей-богу: взял за конец одной рукой пятиметровую трубу и перекинул через забор. Только слегка крякнул.
В юности он однажды на спор съел полсвиньи. Концовцы утверждают, что это правда. За это его прозвали Васькой-Полухряком. Потом прозвище как-то само собой отшелушилось, и Васька стал Морозом.
Трудные настали времена. Работы у крестьян не было. Все пили, ругались. Даже собаки стали злее. Во время пресловутого дефолта Чубайс, помню, покусал Депутата. Никогда раньше такого не было.
Однажды летом произошло несколько странных событий.
Во-первых, рухнула огромная липа возле моей избы. Просто так – взяла и рухнула.
Во-вторых, в то лето у меня в огороде вырос какой-то чудовищный, метров в шесть подсолнух. Вся деревня приходила смотреть на этого монстра. Откуда он взялся, не ясно.
В-третьих, в сентябре в мою калитку зашла странная старуха, которую никто не знал. Старуха была, как в плохом фильме ужасов, вся в черном. Я в это время копался в огороде. Поздоровался – старуха молчала, не глядя на меня. Постояла у дома, потом так же молча прошла через сад и огород и вышла через заднюю калитку в поле.
В декабре мой дом ограбили и сожгли. Говорят, был взрыв. Сбежались все, кто находился в деревне. Брать у меня было особо нечего. Следствие, как говорится, зашло в тупик. С самого начала.
Год в деревню я не ездил. Я начал в это время работать и хорошо зарабатывать. Думал: куплю дом где-нибудь в другом месте. Это – проклятое какое-то.
А потом вдруг меня взяла злость. Банальная и такая, знаете, веселая, куражная злость: какого же хрена, как говорится, я буду бояться этого взрыва и этой дурацкой невежливой старухи.
Через год с небольшим на месте сгоревшего дома стоял новый: небольшой, аккуратный кирпичный домик, как игрушечный. Изба, конечно, лучше, но мне хотелось именно кирпичный – назло. Чему или кому назло, не знаю. Но хотелось.
И что-то, убей меня бог, стало меняться в Цыганском Конце. Будулай уже гоняет не своих пять коз, а большое, голов в семьдесят, деревенское стадо. Мороз устроился на пилораму и пьет уже не каждый день, а только по выходным. Могонька с Шуней купили трактор, и Шуня целыми днями его гордо, как патриций, чинит. В ранее заброшенных домах летом живут дачники. И детей стало больше. Летом Цыганский Конец шумит, визжит, блеет, поет, воет электрорубанками, шуршит велосипедными колесами, звенит посудой.
А я недавно построил баньку. По субботам мы с отцом и моим сыном там паримся, или, как говорит старик Победилов, «три поколения дерьмо кипятит». Грубо, но точно.
Совы больше в сад не залетают. Черные старухи не заходят. И ладно.
Может быть, все еще наладится? Может быть, черная старуха, которая ушла, – это та беда, которая пришла в мою страну? Пришла – и ушла…
Думаю, всё наладится. Как любит говорить Володька-летчик своей жене Ленке-безгондонке: «Не бей стакан: не все сданы бутыли». Кстати, у Володьки, которому пятьдесят лет, и у Ленки, которой сорок два, в этом году родился шестой сын.
Дочка Мороза вышла-таки замуж и ждет ребенка.
Сын мой, Данька-третьеклашка, любит свою одноклассницу Карину. Они уже решили пожениться и родить три мальчика и три девочки. Пускай рожают. Сделаем из них концовцев.
Да, чуть не забыл: Киселев щенится регулярно. Ебун жив-здоров, правда, не видит уже совсем ни хрена, но дело своё по-прежнему знает туго. А на смену ему подрастает Козленок. Черненький такой. По кличке Бодров-младший. Так что и Дыры, и Концы – все в боевом порядке. И ничего ты с ними не сделаешь!
Как я поступил в университет
Что знает человек – кроме своей жизни? Ничего. Что у него есть – кроме автобиографии? Снова ничего. Если человек пишет или рассказывает, то он пишет и рассказывает о себе. Автобиографично всё, от запаха моря до таблицы химических элементов. Таблица, пожалуй, даже автобиографичнее.
Поэтому этот мой рассказ, как и все другие, – обо мне. И для меня. В 30 с лишним лет я понял, что не писать о себе не могу. Это, наверное, женское. Как женщины не могут не смотреться в зеркало, так писатели не могут не смотреться в себя. Инь – рефлексия, так сказать.
Всё, что я пишу, – правда. Имена, конечно, по большей части вымышленные. Скажем так: придуманного в рассказе много, но вранья нет. Детство я пропускаю, потому что оно меня не интересует. Пока. До интереса к собственному детству надо дорасти.
Моя настоящая жизнь началась с университета, до него у меня был инкубационный период. Я от всего краснел до головной боли, писал прорву плохих стихов, очень много ел, не ходил в школу из-за прыщей, часами рассматривал в сортире географическую карту (отчего посадил зрение)… Главными моими качествами всегда были: психологическое здоровье и удивительная цельность личности. Я не могу себе представить, что в мире есть какие-нибудь две вещи, которые а) не связаны друг с другом и б) не связаны со мной. Я крайне всеотзывчив и очень хорошо понимаю заботу советских пионеров о голодающих эфиопах, органично связанную с ненавистью к американскому империализму. Если существуют реинкарнации (а они существуют для тех, кто в них верит, и не существуют для тех, кто в них не верит; я в них не верю), так вот, если всё-таки существуют реинкарнации, то моя прошлая жизнь протекала где-то в тридцатые – сороковые годы. Я рвался воевать в Испанию, зачитывался Островским и Гайдаром и, возможно, погиб на войне. Думаю, фашисты выкололи мне глаза.
На филфак я пришёл в 198… году, по выражению моего друга, патологически здоровым человеком. Перед этим я занимался с четырьмя репетиторами. О них надо поведать миру. Без них мир (мой) неполон.
Первый был историк. Иван Иваныч Хабибулин был человеком спокойным и несуетным. Наши занятия заключались в том, что я в течение полутора часов пересказывал ему по составленному накануне конспекту какую-нибудь тему. Иван Иваныч молчал, печально глядя в угол. На часы он смотрел ровно за пятнадцать минут до конца занятия и задавал один-единственный вопрос: «Успеешь?» Я отвечал: «Постараюсь». Иван Иваныч напутственно вздыхал: «Ну, давай». И я продолжал, каждый раз чётко укладываясь во время. С тех пор у меня прекрасное ощущение времени (кстати сказать, основа исторического мышления). В конце занятия Иван Иваныч говорил: «Сойдёт. В следующий раз бери то, что дальше по учебнику». Я давал ему червонец в конверте, Иван Иваныч каждый раз как-то грустно смотрел на конверт, доставал десятку, вздыхал, перекладывал червонец в брюки, а конверт – в пиджак и, прощаясь со мной крепким рукопожатием, говорил: «Ну, давай. Учись».
Так мы общались каждую неделю с сентября по июнь. Больше в наших занятиях ничего не менялось, кроме двух раз.
Первый раз это случилось в феврале. В середине занятия Иван Иваныч вдруг испуганно посмотрел на меня (я ничего страшного не говорил, просто перечислял фамилии кадетов) и спросил: «Ты последний “Сельский час” не смотрел?» Я сказал: «Нет, а что?» Он ответил: «Ничего. Хорошая передача. Успеешь?» Я ответил: «Постараюсь». Иван Иваныч дружески вздохнул: «Ну, давай». Дальше всё шло, как обычно. Второй раз (дело было уже в мае) произошло следующее. На сороковой минуте занятия, когда я рассказывал о 24-м съезде партии, Иван Иваныч вдруг громко пукнул. Я, как уже говорилось, будучи очень здоровой и цельной натурой, не удержался и идиотски затрясся от смеха. Смех и стыд скрючили меня минут на пять. Я не смел поднять глаз. В какой-то момент мне даже стало страшно. Когда я, наконец, поднял глаза, я увидел очень серьёзное и печальное лицо Иван Иваныча. Он смотрел на меня без всякого укора, словно ничего не произошло. Вдруг в его глазах появилось что-то болезненное, какая-то напряжённая искра. Его зрачки расширились, и он пукнул ещё раз, намного громче и продолжительней. После чего глубоко, облегчённо вздохнул и спросил меня: «Успеешь?» Я ответил: «Постараюсь». – «Ну, давай». С тех пор я никогда не смеюсь, когда кто-нибудь пукает. И не замечаю, когда кто-нибудь опрокидывает соусницу на скатерть.
Историю я знал хорошо, лучше всех других предметов, потому что выучил её сам, без всякой помощи Хабибулина. На экзамене меня спросили, когда была основана Москва. Я просто оскорбился простоте вопроса, тут же рассказал годы правления Юрия Долгорукого и стал скороговоркой перечислять всех князей и царей с датами их жизни и правления. У аспиранта, принимавшего экзамены, на лице появился какой-то брезгливый страх, и я был прерван на Алексее Михайловиче. Получил «пять». Кутузовский метод преподавания Иван Иваныча Хабибулина и по сей день считаю оптимальным, хотя сам им не владею по причине повышенной эмоциональности.
Вторым моим репетитором была Антонина Петровна. Фамилию её я не знал. Антонина Петровна преподавала литературу. У неё мы сидели втроём: некто Алиса, некто Алексей и я. Антонина Петровна брала с нас по пятёрке. Алиса профессионально хипповала и требовала от меня и Алексея, чтобы мы звали её Скиппи. Толстенькая, сутулая, рябоватая, сумасшедшая и курящая по тогдашней моде «Беломор», Алиса была похожа на Скиппи (для тех, кто не знает: это такой австралийский кенгурёнок), как Арафат на Зыкину. Проходила она месяца три и сгинула. Алексей, солидно куривший трубку, был сыном какой-то известной драматургини. Он мне казался очень умным. Я не понимал ни слова из того, что он говорит. Он тоже сгинул. С Антониной Петровной мы занимались лоб в лоб полгода. Антонина Петровна была женщиной душевной, сентиментальной, сочинения мои (очень плохие) принимала близко к сердцу, но критиковала мягко. От занятий её у меня в голове (но не в сердце) ничего не осталось. Главное, что они проходили в Главном Здании МГУ, вечером, и сам путь мимо университетских ёлочек, снежные мошки в оранжевом фонарном нимбе – всё это кружило голову и вдохновляло.
Моим репетитором по русскому языку была тоже бесфамильная Анна Васильевна, необыкновенно красивая женщина в очень сильных очках и с совершенно безумным голубым взглядом. Звала она меня то Васей, то Ваней, то Федей. Один раз даже назвала Робертом. Всё это были имена её мужей. Спорить с ней было бесполезно. Её главным качеством была страстная любовь к предмету, которого она по существу абсолютно не знала. Потом я заметил, что это вообще одно из главных свойств многих русских гуманитариев. Объект любовной страсти должен быть туманен, расплывчат. Как только он проясняется, детализируется, любовь тает. Любить можно только Прекрасную Даму. Отсюда одновременное сходство русской гуманитарной науки с подростковой влюблённостью и адюльтером.
Анна Васильевна, русист, лупившая с моих бедных родителей 15 рублей за занятие (сумма, близкая к неприличию), больше всех любила американский структурализм, путая его, впрочем, с копенгагенским. Для непосвящённых: это всё равно, что спутать готов с готтентотами или Ахматову с Цветаевой. Наши занятия походили на явочные собрания революционеров или на сумбурные любовные свидания. Они назначались всегда в разных местах и в разное время. Мы занимались то на какой-то утренней зюзинской кухне (отчётливо помню старую заплесневелую яичницу на подоконнике и заспиртованную лягушку на холодильнике), то в полуденном майском Измайловском парке, то чуть ли не ночью в неясной коммуналке на Солянке (при этом в соседской комнате стоял гроб с умершей двоюродной тётей первого мужа Анны Васильевны). За время наших занятий я ни на йоту не подготовился к экзамену, но узнал бездну интересного о структурализме, пролегоменах, дискурсе и прочих вещах, при этом ни одно из этих слов не мог написать правильно. Вообще я страдаю врожденной безграмотностью. Один раз, уже в десятом классе, я проделал эксперимент: каждое утро в течение месяца я вставал и писал слово «собака». В месяце – 30 дней. Пятнадцать раз «собака» была написана через «а», четырнадцать – через «о», а один раз буква была пропущена. Я сделал вывод, что относительная справедливость и симметрия в мире всё-таки существует.
С Анной Васильевной мы расстались в начале июня, проведя последнее занятие в зале ожидания Белорусского вокзала. Занятие длилось полчаса. На мои пятнадцать рублей Анна Васильевна тут же бросилась покупать билет, как она сказала, в Сочи, хотя с этого вокзала в Сочи, кажется, не ездят. Словом, общение с Анной Васильевной приоткрыло мне жизнь таких странных людей, о существовании которых я раньше не подозревал, но которыми тем не менее университет просто кишит.
Наконец, четвертым моим репетитором была Ирина Ивановна Кузьмина, преподаватель французского языка. С французским языком у меня всегда были лёгкие и непринуждённые отношения, как с соседями, с которыми мило общаешься, но о которых ничего не знаешь. По-французски я бойко болтал с детства, но грамматика мне была совершенно не известна. То есть – совершенно. Грамматику я вообще не перевариваю никакую, ни русскую, ни французскую, ни санскритскую. Как только произносится какое-нибудь слово, типа «плюсквамперфект» или «герундий», в моём организме происходит что-то странное. Не знаю, как и описать. Мне становится очень-очень печально, причём где-то в области кишечника. Такое ощущение бывает, когда, например, в самый ответственный момент забываешь ключ или застреваешь в лифте. Только грамматическая тоска сильнее, безысходнее. Так вот: где-то в апреле выяснилось, что мне надо выучить грамматику и вообще – всё-таки подготовиться к экзамену. Нашли Ирину Ивановну, и я стал ездить к ней на улицу Горького, в подворотню за магазином «Наташа».
Ну что здесь сказать? Ирина Ивановна преподавала чётко и ясно. Проблема теперь была во мне. Я был не туп и всё мог понять, но дальше – организм отторгал. Грамматическая пища легко входила в меня, но так же благополучно выходила, причём тогда, когда этого хотелось организму. Я ездил в метро с карточками, зубрил, стиснув зубы, неправильные глаголы. Но проходило 2–3 дня, и ко мне возвращалась полная, безоговорочная девственность. Никаких упрёков в мой адрес со стороны Ирины Ивановны не было.
– Глагол «метр». Партисип пассе? – спрашивала Ирина Ивановна.
Я эпилептически заламывал глаза к лепному потолку, несколько секунд тихо стонал и сдавленно, как будто после стакана спирта, шептал:
– Метю.
– Не метю, а ми, – спокойно и даже весело говорила Ирина Ивановна.
– А! – делал я жест Семён Семёныча из «Бриллиантовой руки».
Для Ирины Ивановны всё это было явно скучновато, даже за десятку. Для меня – мучительно и бесполезно, особенно за десятку. Грамматику мы «прошли» за три месяца и расстались друзьями, Ирина Ивановна осталась в моей памяти как образец такта, душевного равновесия и доброжелательности. А французская грамматика в моей памяти не осталась никак.
И вот – экзамены. Год был жаркий, лето стояло душное. Сдача документов, консультации, первый экзамен – сочинение, второй – русский язык и литература (устно), третий – иностранный язык и четвёртый – история – всё это нервно пульсировало и плыло в июльском мареве. Помню только ропщущие на зной пыльные университетские каштаны и липы, фонтан у первого гума, как мухами, облепленный поступающими, ощущение, что ты полный идиот на фоне невероятно бойких раскованных абитуриентов.
Сочинение я писал на тему «Сюжетно-композиционные особенности поэмы Некрасова “Кому на Руси жить хорошо”». Рядом со мной сидел молодой человек, особенностью которого было то, что он ни разу за все четыре часа экзамена не закрыл рот. Движения его были крайне медленны. Он всё время как-то изумлённо-подозрительно косился в мои листочки взглядом Пятницы. Во взгляде его парадоксально соединялись скука, ужас и что-то маниакальное. Листы его были пусты. Он смотрел на них так, как будто это были не листы, а его собственные, только что отрезанные руки. Через два часа после начала он написал слово «План», за полчаса до конца добавил «соченения». Ещё через пятнадцать минут я краем глаза прочитал и сам обещанный «План». Выглядел он так:
1. Никрасов поэт.
2. Сюжжет Никрасова.
3. Кампазицыя Никрасова.
4. Поэма «Кому на Руси жить хорошо» поэма Никрасова.
5. Особбености Никрасова в поэме «Кому на Руси жить хорошо».
Особенно меня поразил шестой пункт «Плана», который появился за минуту до сдачи сочинений:
6. «Птится Тройка куда ты едишь?»
Далее зачем-то следовала подпись (хотя сочинение подписывается на титуле). Подпись была такая:
«Владик Бзырин».
Когда экзаменатор брал из его рук сочинение, Владик некоторое время зачем-то медленно, но упорно тянул бумаги на себя, укоризненно-скорбно качая головой, как будто не хотел расставаться с чем-то крайне дорогим и упрекал экзаменатора в несправедливости. Это была трагедия шинели. Весь вид его говорил: «Отдайте. Это моё. Зачем вы меня обижаете? Я так хорошо написал про Птитсю Тройку».
Через две-три недели, когда экзамены были сданы и всё успокоилось, я вспомнил «План» Владика Бзырина (лучше б я вспомнил французскую грамматику!) и пришёл к выводу, что он был гениален (и план и Бзырин). Действительно, если задуматься: Владик в своём ненаписанном, но выстраданном сочинении окопался со всех сторон. Он взял все слова из объявленной темы и связал их друг с другом («кампазицыя» и «Никрасов», «Никрасов» и «особбености» и т. п.). Он как бы занял круговую оборону. Конечно, не все связи были обнаружены. Конечно, с «Птитсей Тройкой» Бзырин слегка погорячился. Но задумка была неглупа. Я понимаю, почему он не хотел отдавать экзаменатору свою выстраданную идею, своё бзыринское ноу-хау.
Я же написал серенькое четвёрочное сочинение. Узколобое, правильное, мещанское и трусливое. Ограниченно-подлое. Предательское по отношению и к Некрасову, и к поэме, и к себе, к своему наструненному пассионарному «Я».
Четвёрка за сочинение – оптимальная оценка. Выше почти не бывает, ниже – нельзя. Дальше шёл устный экзамен по русскому языку и литературе. Здесь надо было получать «пять». Легко сказать «надо». Но как?
Принимал у меня экзамен пожилой мужчина с лицом цвета несвежей сметаны и очень умными серыми глазками. Вопросы я не то что знал, но знал хотя бы, о чём они: «Жанр послания в лирике Пушкина», «Художественное своеобразие романа Фадеева “Разгром”» и «Устойчивые словосочетания в русском языке». Нормальные вопросы. Даже сейчас бы ответил.
Нажимал я в первом вопросе на Керн, во втором – на Левинсона, в третьем – на «работать спустя рукава». Сероглазый мужчина сначала скучал, а потом стал задавать вопросы. И здесь я решил, что мне пришёл конец, потому что экзаменатор оказался маньяком. Дело в том, что его во всём интересовало только одно: как кого зовут по имени-отчеству. Вообще есть такая категория людей. Выяснение и запоминание имён и отчеств – это их хобби, конёк, страсть и болезнь.
Когда я заговорил о послании Керн, мужчина оживился и спросил:
– Как звали Керн?
– Анна.
– А по отчеству?
– Петровна, кажется.
Сметана его лица посвежела.
– Правильно. Продолжайте.
Я продолжил. Перешёл к Фадееву.
– Как звали Фадеева?
– Александр.
– А по отчеству?
– Фадеевич… то есть Александрович.
– Правильно. Продолжайте.
Чуть позже я в какой-то связи заикнулся о Горьком.
– Как звали Горького?
– Максим. То есть Алексей.
– А по отчеству?
– Максимович.
– Правильно. Продолжайте.
– Так вот Фадеев…
– Александр Александрович…
– Да, Александр Александрович Фадеев развивал в романе «Разгром» традиции Толстого…
– Как его звали?
– Лев.
– А по отчеству?
– Николаевич.
– А у Алексея Толстого какое отчество?
– Тоже Николаевич… Это который написал роман «Пётр I»… А был ещё…
– А Петра как звали?
– Пётр…
– Логично. А по отчеству?
– Алексеевич.
– А отца его, Алексея, как по отчеству?
– Михайлович.
Дальше, уже розовощёкий и бодрый, экзаменатор, сверкая бойкими глазками цвета авиационной стали, перешёл к откровенному маразму:
– А каких вы знаете русских поэтов и писателей по имени Михаил?
Я понимал, что всё это, в принципе, приглашение на психодром, но правила игры благородно принял.
– Михаил Евграфович Салтыков-Щедрин.
– Правильно. А у кого из писателей было отчество Михайлович?
– У Фёдора Михайловича Достоевского.
– Тёзка по имени?
– Фёдор Тютчев.
– Отчество?
– Иванович.
– Тёзка Тютчева?
– Фёдор Иванович Шаляпин.
– Пойдёт. Полный тёзка Пушкина?
– Александр Сергеевич Грибоедов.
– Замечательно. Полный тёзка Фадеева?
– Александр Александрович Блок.
– Так. Загадка. У кого был отец Трифон?
– У Твардовского.
Я подумал и зачем-то на всякий случай добавил:
– «Тришкин кафтан» – фразеологизм. Из басни.
Мой мучитель, не задумываясь, спросил:
– Как звали?..
Я понял его с полуслова:
– Крылов Иван Андреевич. Тёзка по имени – Тютчев. Тёзка по отчеству – Жуковский.
– Прекрасно. По отчеству ещё – Ахматова. Она же тёзка Керн.
Экзамен приобрёл кольцевую композицию. С Керн начали, Керн закончили. Мужчина удовлетворённо откинулся и произнёс самый лестный за всю мою жизнь комплимент:
– Приятно поговорить с культурным человеком.
И поставил пять.
Только потом я понял, что большинство экзаменов на филфаке принимается именно так. Экзамен, о чём бы он ни был, есть в первую очередь беседа на интересующую экзаменатора тему. В дальнейшем я сдал не один десяток экзаменов. Готовя вопрос о творчестве усатого Мопассана, я заранее прозорливо составил список усатых, бородатых и лысых французских прозаиков (профессор, принимавший экзамен, был роскошно усат, но лыс), но получил четыре, не заготовив списка поэтов. Готовясь сдавать языкознание, я увидел вещий сон: крутящиеся мельницы. Что это? Всё утро я ломал голову. Мельницы. Мельников? Хлебников? Нет. Дон Кихот! Дон Кихот – это Сервантес. Так, так… Но причём здесь Сервантес? Испания, испанский язык… Романская группа… Гм… Неясно. Как сомнамбула, я продефилировал к шкафу с книжками, автоматически посмотрел даты жизни и смерти Сервантеса. Так. 1547–1616. Что дальше? Где ассоциативные нити? Интуиция, помоги! Современники Сервантеса? Шекспир. Годы жизни? 1564–1616! Прекрасно. Совпадение. Ещё что? Сервантес, Сервантес… Нет руки. У кого ещё чего-нибудь там не было?.. Калеки разные… Я аккуратно переписал себе всех, кого вспомнил, – безруких, безногих, глухих, слепых… Моё сердце чуяло, что я близок к цели. Близок, но ещё не попал.
Экзамен выглядел так. Профессор Просторов спросил меня, какие я знаю романские языки. Сердце моё радостно заскулило. Я перечислил, специально закончив испанским.
– Вы, конечно, читали Сервантеса, – сказал Просторов.
– Разумеется, – ответил я со сдержанным достоинством.
– Конечно, по-испански.
Я снисходительно, но скромно соврал:
– Безусловно…
– И знаете годы его жизни?
– 1547–1616… кажется, – добавил я для натуральности.
– С кем он умер в один год? Англосаксонский классик…
Я наморщил лоб и стал победоносно валять дурака:
– Секундочку… секундочку… Да… Не Шекспир? Да, Шекспир, Шекспир!.. Действительно, я как-то и не замечал… Шекспир ведь – это… это… (я щёлкаю пальцами, моя наглая, торжествующая рожа лоснится от счастья) 1560… 60… и! И умер… умер… Да, 1616. Точно. Надо же!
– Недурно, – зачмокал профессор. – Недурно. Да-с. Да-с… коллега. Все там будем. Все помрём… И кто от чего… Кто сам, кто не сам… Сколько великих людей ушло из жизни не по своей воле! Представить страшно!
Я заволновался. Списка убитых, повешенных и утопленных я не заготовил.
– А калек сколько! – решил я взять инициативу в свои руки. – Сервантес без руки… Ван Гог ухо отрезал…
– Да, да, – зачмокал профессор, совершенно не разделив моего инвалидного энтузиазма. – Без руки… Без уха… Но это всё цветочки… цветочки. А вот от болезней, от яда, от пыток… Ну-ка, коллега, расскажите-ка мне, каких вы знаете отравленных, скажем, музыкантов…
Это был провал. Я не знал ни одного. Кроме сомнительнейшего Моцарта. Потом мы перешли на повешенных философов, гильотинированных политиков. Профессор подробнейшим образом рассказал мне об устройстве испанского сапога, разновидностях дыбы, о том, как монголы ломали позвоночники, о китайских пытках. Он говорил вдохновенно часа полтора и гневно поставил мне двойку, потому что я не знал даже того, из какой системы пистолета был застрелен Пушкин.
Но я увлёкся.
Мне предстоял третий экзамен – французский язык. Получать надо было пять. Я зубрил грамматику. Зубрил с остервенением, со злостью. Но именно перед самым экзаменом мой подлый организм совершил выброс знаний. Он хладнокровно очистился от шлаков образования. Утром в день экзекуции я совершил контрольную проверку: ноль. Я заплакал. Поплакав, очень плотно позавтракал и поехал в Университет. Когда я, изнеможенный от волнения, в трясущихся влажных штанах, зашёл в аудиторию, я увидел сдержанно улыбающуюся Ирину Ивановну. Не знаю, какое у меня было лицо. Ирина Ивановна потом уже, месяца через два, говорила: «Это была сцена отмены казни. Вы смеялись сквозь слёзы, как воскресший Гоголь».
Я вытянул какой-то текст из «Семьи Тибо», сел и – стал трястись. Меня крупно, как-то ядрёно, как шахтёра в забое, трясло. Трясло и от страха, и от счастья, и от надежды, и от стыда за то, что я трясусь. Все изумлённо на меня косились, но я даже как-то дерзко встречал эти взгляды, как бы говоря: «Да, я трясусь. И у меня есть на это право». Мозг мой не работал. Я час пялился в танцующий у меня перед глазами текст и зачем-то в течение сего часа спрягал по-русски: «Я трясусь. Ты трясёшься. Он трясётся». Ирина Ивановна прозорливо оценила моё состояние и вызвала меня только тогда, когда в аудитории не осталось ни одного абитуриента. Второй экзаменатор тоже тактично, как бы невзначай, вышел. Я сел напротив Ирины Ивановны и зачем-то стал засовывать свёрнутый в трубочку билет в ботинок. Это было, конечно, лишнее. Наша беседа с Ириной Ивановной явилась вершиной сократического диалога. Никогда больше такие диалоги ни мне, ни, я уверен, Ирине Ивановне вести не приходилось. Как уже было сказано, я начал с того, что стал воровато прятать билет в ботинок. Ирина Ивановна некоторое время с интересом наблюдала моё сосредоточенное пыхтение. Билет не лез.
– Не лезет? – серьёзно спросила Ирина Ивановна.
Я виновато пожал плечами: нет, мол, никак.
– Может, в другой полезет? – с сочувствием поинтересовалась она.
– В смысле – ботинок? – спросил я. Вопрос мой был неумён, и я это отчётливо понимал. Желая хоть как-то исправить положение, я тихо и виновато добавил:
– А я, кстати, знаю, как по-французски ботинок.
Я преданно смотрел на Ирину Ивановну, моя голова неистово прыгала. Я был похож на пылкого девяностопятилетнего пенсионера на митинге. Ирина Ивановна изобразила на лице неподдельное изумление глубине моих знаний:
– И как же?
Я задумался. Как? Забыл. Фут? Нет, это по-английски. Нога. Боже мой! Нога-то как по-французски? Тоже забыл.
– Я не очень точно помню, – сказал я.
– Не очень?
– Нет. Помню, но смутно.
– А что вы не смутно помните?
Я задумался, потом сказал:
– По-французски «бабочка» – «папийон».
– Ну что ж. Неплохо. Вы любите бабочек?
– В смысле – ловить?
– Ну, зачем… Просто смотреть. Кстати, как по-французски «смотреть»?
– Вуар.
– Блестяще. Но «вуар» – это видеть. А мне надо «смотреть».
– А это не одно и то же?
– Нет, уверяю вас.
– Я это знал.
– Да?.. Не сомневаюсь. А зачем спросили?
– Что спросил?
– Не одно ли это то же.
– Что?
– Не одно ли это то же… то и это.
– Что не одно ли это то же то и это?
Ирина Ивановна задумалась. Я продолжал преданно-озабоченно трястись.
– Значит, папийон, – сказала она.
– Да, папийон – это по-французски «бабочка», – ответил я твёрдо и как в кошмарном бреду почувствовал, что начинаю зевать. Организмом своим я не владел абсолютно. Он делал всё, что хотел. Глядя с ужасом в добрые, явно сочувствующие мне глаза Ирины Ивановны, я приступил к процессу зевания. Процесс этот продолжался не менее минуты. Сначала я медленно раскрыл рот (зрачки Ирины Ивановны расширились), затем началось само зевание, сопровождавшееся трагическим, каким-то вдовьим подвыванием, на самом пике, так сказать, акме зёва раздался отчетливый утробный щелчок, и, наконец, рот судорожно закрылся и зубы по-волчьи лязгнули. Ирина Ивановна слегка вздрогнула. Наступила мёртвая тишина. Тишина была нехорошая. Тряска моя продолжалась. Но из крупной, забойно-шахтёрской, она превратилась в мелкую измождённо-похмельную. И вдруг в моём мозгу пронеслась какая-то большая птица. Белая. Что-то типа альбатроса, говорящего кораблю, что берег рядом.
– Ж’ эм рёгарде ле папийон, – сказал я и добавил: – В смысле – дан ла форе, – и стал равномерно икать. – Ан эте.
– Муа осси, – вздохнула Ирина Ивановна и поставила мне пятёрку. – Учитесь.
– Пожалуйста, – почему-то сказал я, но спохватился. – В значении – спасибо.
Этот бред я проговорил уже стоя – но на одной ноге, причём на носке ботинка. Второй ботинок, тот, что не вместил билет, я с неясной целью твёрдо сжимал в руке.
– Опустите ногу и идите.
– Мерси боку, – ответил я вежливо, но ногу не опустил.
– Не за что.
– До новых встреч.
Ирина Ивановна удивлённо посмотрела в мою сторону. Я не уходил. Наше прощание напоминало окончание какого-то старинного концерта: каждый аккорд кажется последним, но за ним следует новый, всё более и более торжественный. Я не унимался, как Бах:
– Удачи вам.
– И вам… того же.
– Мне уже ухойдить? (Я сказал именно так – «ухойдить»).
– Уже да.
– А куда?
– Куда хотите.
– В смысле – домой?
– В смысле – да.
– Ну, тогда до скорого…
– Нет, до скорого не надо.
– Тогда до… следующего…
– Хорошо. Идите. Идите домой и отдыхайте.
Я подумал и сказал последнюю, наиболее, как мне кажется, загадочную фразу этого диалога:
– Хорошо, я пошёл: одна нога тут, другая здесь.
И вышел. Никогда в жизни я больше так не волновался. Волнение продолжалось ещё часа два. Нет, это было даже не волнение, а ступор. Полный и безоговорочный. Только к вечеру ко мне стало понемногу возвращаться сознание.
Историю, как уже было сказано, я сдавал победоносно. Перед этим экзаменом я особенно плотно поел (яичница на сале из четырёх яиц, два бутерброда с колбасой, яблоко, банан, полплитки шоколада и ириска). Мой шаг был бодр, и галльский позор был окончательно забыт. Я шёл покорять мир: абсолютно сухие брюки, никакой дрожи в ногах. Лицо ария. Взгляд Авиценны. Выдержка Конфуция. Здравствуй, мир, завтра ты будешь у моих ног!
В аудитории почему-то сильно пахло кошками. Принимал экзамен бледный худой аспирант лет двадцати пяти. На лице его чередовались два выражения: крайнего ужаса (перед миром?) и крайнего омерзения (к абитуриентам?).
Я зашёл первым. За мной зашли ещё двое: девушка и юноша. Оба они были абсолютно уверенного вида. Их отличие заключалось только в объёме груди. У девушки была грудь такого объёма, какой больше мне не приходилось видеть никогда, хотя этого добра в местах моей работы хватает. Лицо аспиранта выразило ужас. У юноши груди не было. О таких говорят: ничего, что грудь впалая, зато спина колесом. Ужас на лице аспиранта сменился омерзением.
Мы стали готовиться. Я собирался отвечать первым, но, к моему удивлению, юноша пошёл ва-банк. Он опередил меня, сел напротив аспиранта и сказал такую туманную фразу:
– Восточные славяны жили на восточных славянских землях и сообщались на восточнославянской диалектике.
И замолчал. Весь вид его говорил: «Ловко я? Да, я такой. Вы удивлены?»
– Судя по всему, на восточнославянские темы, – сострил аспирант.
– Да. Они надевались в националистические костюмы. И пели народные романсы.
– Так. Ещё что? Форма правления, занятия… обрисуйте, так сказать, хронологию вопроса…
– Форма правления нормальная… славянская. Это ясно. («Кому как?» – подумал я.) Занятия… – юноша явно что-то вспоминал, – абортничество…
– Как?
– Абортничество…
– Прекрасно, – у аспиранта изобразился на лице ужас. – Позвольте узнать, что это такое?
Абитуриент покраснел и съёжился:
– Они им занималися.
– Ладно. К какому времени относятся первые сведения о восточных славянах?
– К древнему.
– Точнее.
– К древнему пласту ушедших эпох прошлого.
– Переходите ко второму вопросу.
– НЭП.
– Так…
– Во времена НЭПа происходили реформы.
– Какие?
– Во всех направлениях промышленной экономики.
– Конкретнее.
Юноша резко оживился:
– Лошади и кони заменялись тракторами.
– Сами?
– Нет, с помощью Ленина. Он их всех позаменял.
– Славно. А при чём здесь НЭП?
– Он подспособствовал в реформах.
– В каких?
– Всех.
– Конкретнее.
– В заменении лошадями тракторов. То есть тракторами конёв и лошадёв. То есть лошадей. Заменении их Лениным.
Круг замкнулся. У аспиранта – теперь с омерзением на лице – задёргалась коленка:
– Я вынужден поставить вам двойку.
– Не надо.
– А что прикажете вам поставить?
– Ничего.
– Как это?
– Я выучу.
– Когда?
– Завтра.
– Но завтра не будет экзамена. Экзамен сегодня.
Юноша встал. Потом сел. Зачем-то подозрительно посмотрел на меня. (Дескать, сговорились!..) Потом на экзаменатора:
– Спрашивайте, – в голосе слёзы и нечеловеческая решимость.
– Что?! – изумился экзаменатор. (На лице – ужас.)
– Про Ивана Грозного. Я знаю. Он убил сына и бояр.
– Не хочу я вас спрашивать про Ивана Грозного! – (На лице – омерзение.) – У вас билет № 7. Восточные славяне. Реформы НЭПа.
На юношу нашла чёрная предсмертная тоска. Он стал метаться. На него страшно было смотреть.
– Значит, всё?.. – сказал он.
– Всё.
– А жалко ж.
– Мне тоже.
– Вся жизнь поломата…
– Сомневаюсь. Вы бы всё равно не поступили. Вон у вас какие оценки. Придёте на следующий год.
– Не приду.
– Как хотите.
– Не приду я… потому что с собой покончусь.
– Что сделаете?
– Кинуся с окна.
– Куда?
– На двор. Мне смысла от жизни нету без филологии.
Довольно странная беседа длилась ещё долго. Наконец юноша ушёл, пообещав «не покончаться» до следующего года. Тут меня опередила девушка. Она села напротив аспиранта, положив, как взятку, грудь на стол. Её прекрасные голубые глаза смотрели на экзаменатора неотрывно. Экзаменатор ужаснулся лицом и сказал:
– Ваш первый вопрос.
– Пётр.
Девушка эта обладала двумя удивительными качествами, если не считать груди. Во-первых, она совершенно не моргала. Во-вторых, отвечала только односложно.
– Пожалуйста. Реформы Петра. Я вас слушаю.
– Армия.
– Что армия?
– Реформы.
– Какие?
– Флот.
– Что флот?
– Построил.
– Кто?
– Пётр.
– Зачем построил? Цели.
– Выход.
– Куда выход?
– Европа.
– А что, без флота в Европу не пробраться?
– Нет.
– А по суше?
– Трудно.
Ещё одно качество этой удивительной девушки: она отвечала сразу молниеносно, не задумываясь. Интонация – как будто уговаривает, умоляет о чём-то сокровенном. Глаза не моргают, гипнотически обволакивают жертву. Но жертва ещё дёргается.
– Что, трудно пешком ходить?
– Да.
– Вам трудно?
– Трудно.
– А как вам легко, на кораблике?
– Да… кораблике.
– Продолжайте.
– Табель.
– Табель о рангах?
– Рангах…
Постоянно возникает эффект эха. Удивительно: экзаменатор не раздражён. Даже умиротворён. Он как будто бы начинает вести оживлённый диалог с собой. Девушка – его отражение в зеркале, только более приятное, чем реальное.
– Значит, Пётр вводит табель о рангах. Появляется бюрократическая машина…
– Машина.
– Которая всё больше и больше разрастается…
– Разрастается.
– Кроме того, Пётр ведёт борьбу с боярством.
– Боярством…
– Ну что же, достаточно. Второй вопрос у вас лёгкий, вы его, наверное, знаете, да?
– Да.
– Вот ваш лист. Четыре. Всего доброго.
– …Доброго…
Девушка встаёт и уходит. Голубоглазый Призрак с бюстом. Экзаменатор сидит, ошалело глядя в стол. Выражение ошаления медленно сменяется ужасом, ужас – омерзением. Меня он почти не слушает, отходя от гипноза. Приходит в себя только тогда, когда я скороговоркой начинаю бубнить даты. Но об этом я уже говорил.
Когда я вышел из здания первого гума, я понял, что поступил. Я сказал себе: «Я поступил в университет». В этой фразе было столько счастья, что мне сразу захотелось есть. В сумке у меня лежал бутерброд с колбасой. Я сел у фонтана и стал есть колбасу. В этот момент я пережил самое сильное за всю жизнь ощущение счастья. Розовая, влажная, тёплая колбаса пахла детством, домом, наивным уютом, и, пережёвывая её, я словно прощался со всем этим и одновременно обращался в какую-то большую и светлую веру. Солнце, обжигающая глаза вода фонтана, горячий запах пыли на траве, жирный дух раскалённого асфальта – всё это слилось воедино: «Я поступил в университет!»
Но колбаса кончилась, и я пошёл домой.
Так, по сути дела, началась моя жизнь, продолжающаяся до сих пор.
Карлик, которому хотелось замуж
За ужином, как всегда, собралась вся дружная семья Штукиных: Леночка Штукина, двенадцати лет, хулиганка с глазами цвета аквамарин, папа Штукин (папа Вася), мама Штукина (мама Тася) и бабушка Штукина… Вернее, она была, конечно же, никакая не Штукина, а Кузнецова. Как и мама Тася, пока не вышла замуж за Васю.
Папа Вася называл бабушку то Серафимой Сергеевной, то мамой, то дорогой тёщей. А когда мамы и бабушки не было, а был, например, я, он называл её вторсырьем или Шапокляк Маджахедовной. А ещё любил вспоминать, что рядом с их дачей, по Можайке, находится Кузнецовская свиноферма, откуда, как он говорил, «и берет свое начало славный род Кузнецовых». Это шутка, конечно. Добрая.
Да, забыл! Еще на ужине у Штукиных был я. Потому что мы с Васей целый день доводили до ума квартальный финансовый отчет. А поскольку у меня дома под конец квартала появился новый холодильник, а у Васи – посудомоечная машина, квартальный финансовый отчет нашей фирмы до ума доводился с трудом. Пришлось мне остаться ужинать у Штукиных.
– Ну что, Леночек, как дела в школе? – спросил Вася. – Морду вытри. Вся в кетчупе, как у Фрэдди Крюгера… Да не рукой… И не скатертью… а салфеткой. Вот так. Как, спрашиваю, дела в школе?
– Нормально, – ответила Леночка, вытирая кетчуп с носа.
– Как математика? – спросила мама Тася.
– Нормально.
Леночка держала в обеих руках по куриной ноге. И по очереди от них откусывала, макая в кетчуп.
– А нельзя сначала одну ногу съесть, а потом другую? – то ли интеллигентно, то ли ехидно поинтересовалась Серафима Сергеевна. – А не жрать, как хряк помои. А?
– Не, нельзя, – ответила Леночка, любовно глядя на куриные ноги. – Так вкуснее.
– Ну, а литература как? – спросил папа.
– Родная речь, что ли?
– Да, да, родная речь как?
– Нормально.
– Да что у тебя все «нормально» и «нормально»! Можешь ты хоть одно слово по-русски сказать?! – слегка взорвался папа Вася.
– А я что, по-вьетнамски, что ли, говорю?
Вася кхэкнул, покачал головой и обратился ко мне:
– Совершенно не учатся в наше время дети. Ни черта не делают. Курицу вон шамают – и всё. «Нормально»… Вот мы – действительно! – учились! Помнишь, Вовк, как мы учились? А? Это ж… как стахановцы. Взял книгу, прочитал, сразу – хвать другую. Прочитал – хвать третью… Помнишь?
– Помню, – сказал я.
Не фига, помню, не делали. Васька про Толю Клюквина год книжку мурыжил. А потом, не дочитав, потерял. Библиотечную. И его выпороли. После школы мы, помню, по восемь часов на улице торчали. На пустыре или на катке – в зависимости от времени года.
– То-то же, – продолжал назидательно вещать папа Вася. – Зубрили ведь! Зубрили как проклятые – и математику, и родную нашу русскую речь, и это…общество… как его?.. ч-ч-черт!.. Где про центральный демократизм…
– Демократический централизм, – сказал я. – Обществознание.
– Во-во… Обществознание. А эти, – он кивнул в сторону Леночки, – куроеды… ни-че-гошеньки не делают. Вот вы сейчас по родной речи что читаете? А? Конкретно?
– «Банзая» прошли, – ответила Леночка, макая правую ногу в кетчуп. Куриную, конечно, не свою.
– Какого ещё «Банзая»?! – ужаснулась мама Тася.
– Ну, этого, эколога из МЧС. Дроздова этого зеленого. «Я убью тебя, лодочник». Который кроликов коллекционировал.
– Господи! – перекрестилась теща.
– Дедушку Мазая. Мы его Банзаем для ржачки назвали.
– Варварство какое! – сказала мама Тася.
– У него были зайцы, а не кролики, – сказал папа Вася.
– Забей три раза, – зевнула Леночка, макая в кетчуп сразу две куриные ноги. – Зайцы, кролики… Кстати, вы мне обещали кролика купить. Вислоухого. А сами…
– Щас! – возмутился папа Вася. – Попугая с тебя хватит.
Попугай у Штукиных – большой, белый, по кличке Бен Ладен. Говорящий. Правда, говорит всего одно слово. Извините – «насрать». По любому поводу. Это его ещё покойный дедушка научил. Бен Ладен один раз прихватил Васю за палец. Довольно сильно, когда тот клетку чистил. И Вася за это дал ему в глаз. Буквально. Честно: я единственный раз в жизни видел белого попугая с синим бланшем, орущего на весь дом: «Насрать!» Впечатляющее зрелище. С тех пор они не дружат.
Леночка сделала вид, что обиделась.
– Ну, прошли вы этого «Банзая»… то есть «Мазая» – дальше что будете проходить? – не унимался папа Вася.
– Нам задали этого… как его… – Леночка вознесла свои аквамариновые глаза к люстре. – Блин! Забыла…
– Вот! – уличил Леночку папа. – Вот так мы учимся! Смотри, дядя Вова, как они учатся!..
– Автор-то хоть кто? – спросила теща. – Лермонтов? Пушкин?
– Нет. Длинный какой-то. Забыла.
– Грибоедов?
– Нет, этого нарика мы в следующем году будем проходить.
– Что такое «нарик»? – не понял я.
– Наркоман.
– А почему Грибоедов наркоман?
– Ну, по типу грибы ест.
– Кошмар!
Это опять теща.
– Как же эта книжка называется? – мучилась Леночка. – То ли «Карлик»… То ли… Не помню. Дайте человеку поесть спокойно.
– Может, «Мужичок с ноготок»? – встрял я.
– Это который лес воровал? «В лесу раздавался кларнет тракториста»? Нет. Этого пигмея-дровосека мы уже прошли… А может, и не «Карлик». Может, «Каратышка». Не помню я!
Все перестали есть и молча посмотрели на чавкающую от обеих куриц Леночку.
– Не чавкай, – сказал папа. И добавил подозрительно: – Что-то не помню я никаких карликов в русской литературе. Он что, маленького роста?
– Типа того.
Все ещё немного помолчали под Леночкино уютно-равномерное чавканье.
– По-моему, – сказала Серафима Сергеевна, – Мцыри был маленького роста.
– «И слаб и гибок, как тростник», – процитировал я единственное, что помнил.
– Не-а. Этого джигита-неудачника мы уже тоже прошли. Мне не понравилось. Банзай и то лучше.
– Почему не понравилось? – спросила мама Тася.
– Да ну… Убежал. По лесу шлялся, как бомж. Кису ни за что замочил. Чем ему киса-то помешала?
– Не киса, а леопард, – поправила бабушка. – Кажется…
– Барс, – поправил я бабушку.
– А что, барс – не киса? – возразила Леночка.
Все ещё помолчали. Барс – киса. Всё верно. Что тут возразишь?
– Салат тоже ешь, а то запрёт, – сказал папа Вася.
– Не бэ, не запрет. И вообще, все там, в этой литературе, как-то по-кривому. Банзай права кроликов защищает, а этот бомж-романтик бедных кисок мочит. Нелогично. И вообще, вы мне обещали кису купить, а сами…
– Получишь все пятерки в году, хомячка тебе купим, – сказал папа. – Или черепаху.
Леночка глубоко вздохнула. У неё в году получались все тройки и одна четвёрка – по физкультуре.
– А «Незнайка» в школьную программу не входит? – спросила мама. – Он вроде – коротышка?
– Хорошо бы – входил, – улыбнулась Леночка. – Он прикольный. Нет, Незнайка не входит.
Мы все глубоко вздохнули. Что же это за карлик такой?
– Слушай, Ленок, ну, что-нибудь ещё ты про этого карлика помнишь? – продолжил расследование папа.
– Нам литерючка отрывок зачитывала. Помню, он всё время замуж просился.
– Кто?
– Карлик.
– Так он – это… она, что ли?
– Почему?
– Замуж тети выходят, – слегка покраснев, пояснила теща. – А дяди – женятся.
– Я в курсе, – делово ответила Леночка. – Может, это и она была. Я не помню. Я в это время с Федькой Злюкиным под партой щипалась: кто кого перещипает на десять рублей.
– О Господи!
Это опять теща.
– Кто же кого перещипал? – иронично спросил папа.
– Я, – решительно ответила Леночка. – Я знаю, за что надо мальчиков щипать.
Все испуганно переглянулись, но промолчали.
– Она все, помню, говорила… – продолжала Леночка.
– Кто это – «говорила»?
– Карлик. Полурослик этот. Она говорила: «Я в школу не пойду, я хочу замуж».
Пауза.
– Знаешь что, – решительно сказал папа Вася, – тащи сюда этого карлика. Коротышку этого, полурослика. Гермафродита-недоучку. Мутанта-трансвестита… Тащи. У тебя книга-то есть?
– Есть.
– Вот и тащи.
Леночка, не торопясь, догрызла левую куриную ногу, вытерла щеки, нос, локти и уши салфеткой и пошла в детскую. Через полминуты она пришла обратно с книгой. Книгу перехватила Серафима Сергеевна. Она торжественно надела очки и громко прочитала:
– Денис Иванович Фонвизин. «Недоросль».
– М-да, – сказал папа Вася. – Вот тебе и «Не хочу учиться, а хочу жениться».
Все внимательно смотрели в свои тарелки.
У меня в голове вертелось что-то на манер садистских стишков: «Маленький карлик замуж хотел…»
Дальше стишок не сочинялся. Квартальный финансовый отчет – тоже.
Педагогические поэмы
Человек, как известно, – кузнец своих развлечений. Чтобы развлечься, можно, конечно, отправиться в гости к пираньям в Амазонскую сельву. Можно носиться за редким антиквариатом. Можно стоически заняться уринотерапией. Каждый развлекается как может. Кто-то разводит бультерьеров (этих задумчивых гибридов свиньи с акулой), кто-то – наоборот, изощряется в боди-арте. Всё это очень хорошо и похвально. Но я хочу сказать всего лишь одну умную вещь: не всегда, чтобы развлечься, нужно за триста вёрст киселя хлебать. Развлечения – повсюду, даже в нашем трагическом быту и нудной, как реклама, работе.
Хочу поделиться своим опытом. Моя работа в сущности очень скучная – проверять штабеля школьных сочинений, исправлять ошибки, выставлять суровые оценки. Иногда это так надоедает – хоть топись, как Муму. Но случается…
Я научился во всём находить радость.
Бывает, прочтёшь первые несколько фраз очередного абитуриентского опуса – и счастье, как на Гавайи слетал.
Вот, например, вчера. Пришёл домой с работы. Пожевал холодных макарон (есть в этой пище что-то неуловимо суицидальное; если я когда-нибудь покончу с собой, то перед этим обязательно поем вчерашних макарон). Посмотрел в окно (пришла на ум фраза: «Хмырь хмурится на хмарь»). Сел за стол. На столе – как орудия пытки, разложены сочинения. Да, думаю, жизнь не заладилась.
Но вот я открыл первое сочинение – и лучик счастья, маленький солнечный зайчик радости запрыгал по камере моей загубленной жизни. Передаю всё, как есть:
«Соченение
В одном депотртаменте жил был чиновник. Звали его Абкакий Абкакович. Фамилия ему была Башмаков. Он был малинький, плюгавонький, слепынький, марщистый и с лысиной во всё литсо.
Работал Абкакий тютюлярным советником. Целый год ниперестовая Башмаков носил сапоги и только раз в год менял прокладки. Абкакий был сильно не превлекательный и никто из чиновников не хотел оддавать ему честь. Некто не знал от куда пришёл этот ничтожный бюрократ в офис. Все на него какбы плювали. Первый же посититель сувал ему под нос бумажку и Абкакий начинал её переписывать. Башмаков был очень трудоёмкий и любил свой бизнес…»
Вот такой вот получился гоголевский «Абкакий Абкакович Башмаков», раз в год меняющий прокладки. С лысым лицом. «Слепынький трудоёмкий бюрократ».
Следующее сочинение было посвящено пушкинскому «Дубровскому» (Далее я буду давать тексты с исправленной орфографией и пунктуацией).
Читаю:
«У Троекурова было много денег, крестьяне, девки под забором, род, связи. Ел и пил алкоголь он без перерывов. Троекуров относился к людям с недоброжелательностью и в доказательство того порой спускал на них собак и мишек. Крестьяне уважали барина за финансовое благополучие. Чиновники трепещали над Троекуровым, который, с его стороны, был большой шалун и хам. Троекуров был также гурман: два раза в неделю он обжирался, как свинья, и недомогал».
Дальше уже идёт косяком. Вот, например, краткое изложение содержания «Песни о Вещем Олеге»:
«Однажды астролог сказал Олегу, что тот помрёт от коня. Олег накричал на астролога, но коня сдал. Прошли многие года. Однажды Олег пришёл на кладбище животных. Там его ждал конец жизни. Астролог оказался прав: в трупе личной лошади князя завелась гадюка. Она укусила его за ногу, и он приостановил свой жизненный путь».
А вот как точно анализирует школьник любовь Обломова к Ольге:
«Любил ли Обломов Ольгу? Да, но как-то по-русски: лёжа, вяло и недолго».
Совсем иная любовь сложилась между Онегиным и Татьяной:
«Сначала Татьяна горячо любила Онегина, а он её в глаза не видел. Когда Татьяна, красная от позора, призналась Онегину в любви, он ей сказал такой холодный текст, что лучше б он молчал. А потом Татьяна похолодела, а Евгений решил начать всё сызнова. Но было поздно. Костёр замёрз, и угли закоченели…»
Особенно трогательны, конечно, женские образы. Прекрасна, скажем, булгаковская Маргарита:
«Маргарита вымазалась жирным целебным кремом, села на швабру и полетела навстречу своему счастью».
О Наташе Ростовой:
«Красивость Наташи шла из её каких-то глубоких внутренних мест, снаружи она была средней. Например, у неё был большущий неэстетичный рот, отнюдь не затмевавший её красоты».
Наверное, самое большое число откровений написано по поводу «Войны и мира»:
«Во время встречи князя Андрея с дубом многое в его голове встало на место».
«У Наполеона, как известно, были жирные ляжки, которые гадко, мерзко тряслись, причём не от русского холода, а от отрицательности персонажа».
«Пьер разглядел звёзды на небосводе, раскаялся в культе Наполеона, сблизился с народом, и слёзы проступили на его добрых щеках».
«Платон Каратаев был весь русский и круглый, как национальный колобок».
Немало нового узнаем мы из сочинений и о творчестве Достоевского:
«Раскольников жил в настоящем гробу без самых элементарных удобств».
«Свидригайлов – нравственно ограниченный человек, ему пошло снятся девочки».
«Соня Мармеладова совсем бедная, она вынуждена заниматься распродажей собственного тела за бесценок на улице».
«Раскроив голову старухи-процентщицы колуном, Раскольников задумался всерьёз о смысле жизни».
Досталось в сочинениях и поэзии:
«В конце поэмы Блока “Двенадцать” первым идёт Христос в белом чепчике из роз, а вторыми – дюжина моряков-апостолов…»
«Василий Тёркин всё время забавно хохмит, согревая души солдат-односельчан».
Новое поколение выбирает конкретность. Оно очень не любит абстрактных рассуждений. Новое поколение немногословно. Если уж писать, так писать по делу. Мальчику в школе сказали: надо написать сочинение на тему «Собака – член моей семьи». Мальчик и пишет:
«Собака Джек – член нашей семьи. Наш член большой, лохматый и добрый. Ночью член спит на коврике, а днём бегает по пустырю, играет с другими собаками, членами других семей. У нашего члена все время мокрый нос. Когда к нам в гости приходят гости, они гладят нашего члена, а он старается залезть к ним на колени. Когда наш член голодный, он весь покрывается слюной. Когда наш член болеет, мы несём его к ветеринару…»
Иногда школьники пишут сочинения и изложения на исторические темы:
«Древние славяны занимались абортничеством».
«Иван Грозный был тиран. Он убил сына и бояр. По всей стране разгуливали его блюдолизы с собаками и вениками, которые обозначали опричников».
«Нельзя идеализировать Петра, у него тоже были отдельные недостатки и промахи, например, он часто собственноручно убивал людей, рвал зубы подчинённым, любил пропускать одну за другой чарку алкоголя…»
«Конкретно восстания 1825 года не получилось. В результате царской разборки все крупные авторитеты декабризма были ликвидированы на висилице. Страна накрылась царским мраком».
Вот такое вот у меня развлечение. То ли весёлое, то ли грустное. Скорее – весёлое. Потому что наш народ никогда не унывает. Весело у нас всегда, даже на поминках. И везде мы норовим развлечься.
Кстати, ходил тут как-то на одно из московских кладбищ. Ну уж никак не собирался развлекаться. Совсем, казалось бы, не место. И вдруг смотрю – могильная плита, а на ней надпись: «Я – пас».
Оказалось, здесь похоронен один известный московский картёжник. Вот это я уважаю.
Как написал один абитуриент:
«Весёлый оптимизм автора был столь крутым, что мы до сих пор оголтело ржём над его произведениями».
Чтобы вам не было скучно, предлагаю вашему вниманию ещё несколько текстов для «оголтелого» ржания.
«Державин по дороге в гроб заметил Пушкина и благословил его на одном из лицейских утренников».
«Репетилов был очень шумовой, всё бегал, как заяц, по обществам и думал, что это за героика».
«В принципе Троекуров был нормальный мужик, слегка хамоваст и самодурист, а так терпимо».
«Пугачёв в “Капитанской дочке” до конца отрабатывает гринёвскую дублёнку».
«Онегин ел шницель с кровью и бекон» («roast-beef окровавленный». – В.Е.).
«Онегин – ленивец, “труд упорный ему был тёщин…”»
«Правильно сказано: у нас нет ничего, кроме Пушкина, а всё остальное вышло из “Шинели” Гоголя».
«Характер у Печорина был контрастный: бывало, дунет сквознячок – он весь задрожит, как банный лист, а то поедет ночью на охоту и спокойненько задерёт кабана».
«Душа Печорина сжилась с бурями, вихрями и качками, и на берегу ему тоска зелёная».
«Печорин в своём психодневнике без зазрения совести разбичёвывает себя в качестве лишнего человека».
«Ночью Печорин учредил мордобой, а когда к нему нагрянули детективы, он ложно зевал и прикрывался насморком».
«Горцы в “Герое нашего времени”, надетые в националистические костюмы, представляли собой калорийное зрелище».
«Фет первый в нашей поэзии стал звукописать. Он писал так звучно, так мастерски, что до сих пор остаётся неподражаемым образцом в этом деле».
«Чичиков так крепко мусолил руку Манилова, что тот прямо не знал, куда подевать несчастную конечность».
«Непроходимость и скудный менталитет Коробочки приводят Чичикова в транс».
«“Птится Тройка, куда ты едишь!” – как бы пророчески орёт Гоголь в спину Чичекова».
«Штольц был весь экономный и старался тратить каждый день по доллару».
«У Штольца не было никаких жирностей и округлостей, типа щёк. В нём не было ничего лишнего: ни слов, ни движений, ни чего-то остального».
«Обломовщина спряталась в халате барина Ильи и выглядывает оттуда своим жирным непроспатым лицом».
«Халат Обломова весь вспотел, встрепался и облежался до нитки».
«Конфликт Базарова и Кирсанова был неистебимый, они спорили до пены во рту, эти дети разных теорий».
«По внешнему виду Базаров похож на взъерошенное животное с красными руками».
«За нигилизм и резьбу несчастных квакушек Базаров получил от лагеря дворян обзывательство лягушатника».
«Поэма Некрасова “Кому на Руси жить хорошо” начинается с первой главы, а заканчивается последней. Такова композиция поэмы Некрасова “Кому на Руси жить хорошо”».
«Сначала Достоевский хотел “Преступление и наказание” назвать “Алкаши” в честь Мармеладова».
«Живут герои Достоевского недружно, каждый норовит испортить атмосферу вокруг себя, чтобы ближний задохся от безысходности».
«Мармеладский был пьянь, и от него круглодневно пахло перегноем».
«Ростов добровольчески пошёл на фронт и воевал, как доблестный зверь».
«К Кутузову приехал фельднигер (фельдъегерь. – В.Е.) с весточкой о французской атаке».
«Болконские жили в центре России на Лысой горе».
«Наполеон ведёт кровеносную борьбу с Россией».
«Наполеон считает себя суперчеловеком, Александром Македоновским, а сам пигмей с толстыми ногами».
«Наполеон был агрессивный и много о себе думал, и Кутузов его сделал терпежом, потому что он был мудрый, хотя и одноглаз».
«Князь Андрей работал у Кутузова адюльтером».
«У князя Андрея были очень маленькие руки, у Пьера – толстый лик и очки, у княжны Марьи глаза излучали лучи, а у Элен Курагиной – каменные плечи, как в статуях. У каждого в портрете была художественная деталь, ловко подхваченная автором».
«Пьер в Петербурге, став Безуховским, ведёт праздливый образ жизни, хуллиганничает с медведями, пьёт и свинячит».
«Пьер в плену встретил Козьму Пруткова» (имеется в виду Платон Каратаев. – В.Е.).
«Наташа Ростова отнюдь не смазливиста, но из неё так и происходит житейская энергия».
«Юная Наташа мила и сообразительна. И все мы, читатели, с удовольствием вкушаем молодую Наташу, её лицо, фигуру, весь её юный организм».
«Один из героев Андрея Петровича Чехова, заболевая гриппом, чихнул в затылок авторитетному бюрократу. Это произошло в театре. Чуть позже, забоявшись мести, он сильно взнервничался и умер».
«Ионыч стал усиленно копить средства, размордел и опустился, и об любви уже не вспоминал, только о финансах».
«Чем же кончается “Вишнёвый сад”? Плохим: сад уже на вырубке, а Фирса замуровали живьём».
«Маяковский в своих смелых балладах частит бюрократизм на чём зря и по чём свет стоит».
«Когда Ахматова слышала приглашения уехать за границу, она плотно зажимала уши и оскорблялась своему патриотизму».
«В своих стихотворениях Есенин постоянно скорбит о своей былой кучерявости».
«Бунин, психолог хоть куда, всех героев соответствовал себе, своим плюсам и недоделкам, а поэтому, о чём бы он ни писал, он делал под себя».
«Пока толстый пингвин оттирается жиром об скалы (мещанство), буревестник (революционная общественность) летит, оптимистично разложив крыла над бурей».
«Шариков душит кошек и кусает себе подмышки. Кошки и блохи – пережитки прошлого. Шариков ещё по сути собака, хотя и с двумя ногами».
«Шарик очень умён, он даже знает, как пахнут пролетарии и опознаёт в зад главрыбу».
«Берлиоз осклизнулся на масле, и голова его отрубилась трамваем. И всё это с подачи дьявола».
«Коровьев и Бегемот устроили в Москве такую бучу, что все органы бегали на ушах в поисках таинственных сорванцов».
«Всех русских писателей так или по-другому вытравливают, но они не прогибались перед системой, написывая всё новые и новые классные памятники литературы».
«Эзопов язык – это такая особая речь, когда говорится одно, думается другое, и всё это вместе не замечает царская или советская цензура».