-------
| Библиотека iknigi.net
|-------
| Максим Горький
|
| На дне
-------
Алексей Максимович Горький
На дне
© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2023
Макар Чудра
С моря дул влажный холодный ветер, разнося по степи задумчивую мелодию плеска набегавшей на берег волны и шелеста прибрежных кустов. Изредка его порывы приносили с собой сморщенные, желтые листья и бросали их в костер, раздувая пламя, окружавшая нас мгла осенней ночи вздрагивала и, пугливо отодвигаясь, открывала на миг слева – безграничную степь, справа – бесконечное море и прямо против меня – фигуру Макара Чудры, старого цыгана, – он сторожил коней своего табора, раскинутого шагах в пятидесяти от нас.
Не обращая внимания на то, что холодные волны ветра, распахнув чекмень, обнажили его волосатую грудь и безжалостно бьют ее, он полулежал в красивой, сильной позе, лицом ко мне, методически потягивал из своей громадной трубки, выпускал изо рта и носа густые клубы дыма и, неподвижно уставив глаза куда-то через мою голову и мертво молчавшую темноту степи, разговаривал со мной, не умолкая и не делая ни одного движения к защите от резких ударов ветра.
– Так ты ходишь? Это хорошо! Ты славную долю выбрал себе, сокол. Так и надо: ходи и смотри, насмотрелся, ляг и умирай – вот и всё!
– Жизнь? Иные люди? – продолжал он, скептически выслушав мое возражение на его «Так и надо». – Эге! А тебе что до того? Разве ты сам – не жизнь? Другие люди живут без тебя и проживут без тебя. Разве ты думаешь, что ты кому-то нужен? Ты не хлеб, не палка, и не нужно тебя никому.
– Учиться и учить, говоришь ты? А ты можешь научиться сделать людей счастливыми? Нет, не можешь. Ты поседей сначала, да и говори, что надо учить. Чему учить? Всякий знает, что ему нужно. Которые умнее, те берут что есть, которые поглупее – те ничего не получают, и всякий сам учится…
– Смешные они, те твои люди. Сбились в кучу и давят друг друга, а места на земле вон сколько, – он широко повел рукой на степь. – И всё работают. Зачем? Кому? Никто не знает. Видишь, как человек пашет, и думаешь: вот он по капле с потом силы свои источит на землю, а потом ляжет в нее и сгниет в ней. Ничего по нем не останется, ничего он не видит с своего поля и умирает, как родился, – дураком.
– Что ж, – он родился затем, что ли, чтоб поковырять землю да и умереть, не успев даже могилы самому себе выковырять? Ведома ему воля? Ширь степная понятна? Говор морской волны веселит ему сердце? Он раб – как только родился, всю жизнь раб, и всё тут! Что он с собой может сделать? Только удавиться, коли поумнеет немного.
– А я, вот смотри, в 58 лет столько видел, что коли написать всё это на бумаге, так в тысячу таких торб, как у тебя, не положишь. А ну-ка, скажи, в каких краях я не был? И не скажешь. Ты и не знаешь таких краев, где я бывал. Так нужно жить: иди, иди – и всё тут. Долго не стой на одном месте – чего в нем? Вон как день и ночь бегают, гоняясь друг за другом, вокруг земли, так и ты бегай от дум про жизнь, чтоб не разлюбить ее. А задумаешься – разлюбишь жизнь, это всегда так бывает. И со мной это было. Эге! Было, сокол.
– В тюрьме я сидел, в Галичине. «Зачем я живу на свете?» – помыслил я со скуки, – скучно в тюрьме, сокол, э, как скучно! – и взяла меня тоска за сердце, как посмотрел я из окна на поле, взяла и сжала его клещами. Кто скажет, зачем он живет? Никто не скажет, сокол! И спрашивать себя про это не надо. Живи, и всё тут. И похаживай да посматривай кругом себя, вот и тоска не возьмет никогда. Я тогда чуть не удавился поясом, вот как!
– Хе! Говорил я с одним человеком. Строгий человек, из ваших, русских. Нужно, говорит он, жить не так, как ты сам хочешь, а так, как сказано в божьем слове. Богу покоряйся, и он даст тебе всё, что попросишь у него. А сам он весь в дырьях, рваный. Я и сказал ему, чтобы он себе новую одежду попросил у бога. Рассердился он и прогнал меня, ругаясь. А до того говорил, что надо прощать людей и любить их. Вот бы и простил мне, коли моя речь обидела его милость. Тоже – учитель! Учат они меньше есть, а сами едят по десять раз в сутки.
Он плюнул в костер и замолчал, снова набивая трубку. Ветер выл жалобно и тихо, во тьме ржали кони, из табора плыла нежная и страстная песня-думка. Это пела красавица Нонка, дочь Макара. Я знал ее голос густого, грудного тембра, всегда как-то странно, недовольно и требовательно звучавший – пела ли она песню, говорила ли «здравствуй». На ее смуглом, матовом лице замерла надменность царицы, а в подернутых какой-то тенью темно-карих глазах сверкало сознание неотразимости ее красоты и презрение ко всему, что не она сама.
Макар подал мне трубку.
– Кури! Хорошо поет девка? То-то! Хотел бы, чтоб такая тебя полюбила? Нет? Хорошо! Так и надо – не верь девкам и держись от них дальше. Девке целоваться лучше и приятней, чем мне трубку курить, а поцеловал ее – и умерла воля в твоем сердце. Привяжет она тебя к себе чем-то, чего не видно, а порвать – нельзя, и отдашь ты ей всю душу. Верно! Берегись девок! Лгут всегда! Люблю, говорит, больше всего на свете, а ну-ка, уколи ее булавкой, она разорвет тебе сердце. Знаю я! Эге, сколько я знаю! Ну, сокол, хочешь, скажу одну быль? А ты ее запомни и, как запомнишь, – век свой будешь свободной птицей.
«Был на свете Зобар, молодой цыган, Лойко Зобар. Вся Венгрия, и Чехия, и Славония, и всё, что кругом моря, знало его, – удалый был малый! Не было по тем краям деревни, в которой бы пяток-другой жителей не давал богу клятвы убить Лойко, а он себе жил, и уж коли ему понравился конь, так хоть полк солдат поставь сторожить того коня – все равно Зобар на нем гарцевать станет! Эге! разве он кого боялся? Да приди к нему сатана со всей своей свитой, так он бы, коли б не пустил в него ножа, то, наверно бы, крепко поругался, а что чертям подарил бы по пинку в рыла – это уж как раз!
«И все таборы его знали или слыхали о нем. Он любил только коней и ничего больше, и то недолго – поездит да и продаст, а деньги кто хочет, тот и возьми. У него не было заветного – нужно тебе его сердце, он сам бы вырвал его из груди да тебе и отдал, только бы тебе от того хорошо было. Вот он какой был, сокол!
«Наш табор кочевал в то время по Буковине, – это годов десять назад тому. Раз – ночью весенней – сидим мы: я, Данило-солдат, что с Кошутом воевал вместе, и Нур старый, и все другие, и Радда, Данилова дочка.
«Ты Нонку мою знаешь? Царица-девка! Ну, а Радду с ней равнять нельзя – много чести Нонке! О ней, этой Радде, словами и не скажешь ничего. Может быть, ее красоту можно бы на скрипке сыграть, да и то тому, кто эту скрипку, как свою душу, знает.
«Много посушила она сердец молодецких, ого, много! На Мораве один магнат, старый, чубатый, увидал ее и остолбенел. Сидит на коне и смотрит, дрожа, как в огневице. Красив он был, как черт в праздник, жупан шит золотом, на боку сабля, как молния сверкает, чуть конь ногой топнет, вся эта сабля в камнях драгоценных, и голубой бархат на шапке, точно неба кусок, – важный был господарь старый! Смотрел, смотрел да и говорит Радде: «Гей! Поцелуй, кошель денег дам». А та отвернулась в сторону, да и только! «Прости, коли обидел, взгляни хоть поласковей», – сразу сбавил спеси старый магнат и бросил к ее ногам кошель – большой кошель, брат! А она его будто невзначай пнула ногой в грязь, да и всё тут.
«– Эх, девка! – охнул он да и плетью по коню – только пыль взвилась тучей.
«А на другой день снова явился. «Кто ее отец?» – громом гремит по табору. Данило вышел. «Продай дочь, что хочешь возьми!» А Данило и скажи ему: «Это только паны продают всё, от своих свиней до своей совести, а я с Кошутом воевал и ничем не торгую!» Взревел было тот да и за саблю, но кто-то из нас сунул зажженный трут в ухо коню, он и унес молодца. А мы снялись да и пошли. День идем и два, смотрим – догнал! «Гей вы, говорит, перед богом и вами совесть моя чиста, отдайте девку в жены мне: всё поделю с вами, богат я сильно!» Горит весь и, как ковыль под ветром, качается в седле. Мы задумались.
«– А ну-ка, дочь, говори! – сказал себе в усы Данило.
«– Кабы орлица к ворону в гнездо по своей воле вошла, чем бы она стала? – спросила нас Радда.
«Засмеялся Данило и все мы с ним.
«– Славно, дочка! Слышал, господарь? Не идет дело! Голубок ищи – те податливей. – И пошли мы вперед.
«А тот господарь схватил шапку, бросил ее оземь и поскакал так, что земля задрожала. Вот она какова была Радда, сокол!
«Да! Так вот раз ночью сидим мы и слышим – музыка плывет по степи. Хорошая музыка! Кровь загоралась в жилах от нее, и звала она куда-то. Всем нам, мы чуяли, от той музыки захотелось чего-то такого, после чего бы и жить уж не нужно было, или, коли жить, так – царями над всей землей, сокол!
«Вот из темноты вырезался конь, а на нем человек сидит и играет, подъезжая к нам. Остановился у костра, перестал играть, улыбаясь, смотрит на нас.
«– Эге, Зобар, да это ты! – крикнул ему Данило радостно. Так вот он, Лойко Зобар!
«Усы легли на плечи и смешались с кудрями, очи, как ясные звезды, горят, а улыбка – целое солнце, ей-богу! Точно его ковали из одного куска железа вместе с конем. Стоит весь, как в крови, в огне костра и сверкает зубами, смеясь! Будь я проклят, коли я его не любил уже, как себя, раньше, чем он мне слово сказал или просто заметил, что и я тоже живу на белом свете!
«Вот, сокол, какие люди бывают! Взглянет он тебе в очи и полонит твою душу, и ничуть тебе это не стыдно, а еще и гордо для тебя. С таким человеком ты и сам лучше становишься. Мало, друг, таких людей! Ну, так и ладно, коли мало. Много хорошего было бы на свете, так его и за хорошее не считали бы. Так-то! А слушай-ка дальше.
«Радда и говорит: «Хорошо ты, Лойко, играешь! Кто это делал тебе скрипку такую звонкую и чуткую?» А тот смеется: «Я сам делал! И сделал ее не из дерева, а из груди молодой девушки, которую любил крепко, а струны из ее сердца мною свиты. Врет еще немного скрипка, ну, да я умею смычок в руках держать!»
«Известно, наш брат старается сразу затуманить девке очи, чтоб они не зажгли его сердца, а сами подернулись бы по тебе грустью, вот и Лойко тож. Но – не на ту попал. Радда отвернулась в сторону и, зевнув, сказала: «А еще говорили, что Зобар умен и ловок, – вот лгут люди!» – и пошла прочь.
«– Эге, красавица, у тебя остры зубы! – сверкнул очами Лойко, слезая с коня. – Здравствуйте, браты! Вот и я к вам!
«– Просим гостя! – сказал Данило в ответ ему. Поцеловались, поговорили и легли спать… Крепко спали. А наутро, глядим, у Зобара голова повязана тряпкой. Что это? А это конь зашиб его копытом сонного.
«Э, э, э! Поняли мы, кто тот конь, и улыбнулись в усы, и Данило улыбнулся. Что ж, разве Лойко не стоил Радды? Ну, уж нет! Девка как ни хороша, да у ней душа узка и мелка, и хоть ты пуд золота повесь ей на шею, всё равно лучше того, какова она есть, не быть ей. А, ну ладно!
«Живем мы да живем на том месте, дела у нас о ту пору хорошие были, и Зобар с нами. Это был товарищ! И мудр, как старик, и сведущ во всем, и грамоту русскую и мадьярскую понимал. Бывало, пойдет говорить – век бы не спал, слушал его! А играет – убей меня гром, коли на свете еще кто-нибудь так играл! Проведет, бывало, по струнам смычком – и вздрогнет у тебя сердце, проведет еще раз – и замрет оно, слушая, а он играет и улыбается. И плакать и смеяться хотелось в одно время, слушая его. Вот тебе сейчас кто-то стонет горько, просит помощи и режет тебе грудь, как ножом. А вот степь говорит небу сказки, печальные сказки. Плачет девушка, провожая добра молодца! Добрый молодец кличет девицу в степь. И вдруг – гей! Громом гремит вольная, живая песня, и само солнце, того и гляди, затанцует по небу под ту песню! Вот как, сокол!
«Каждая жила в твоем теле понимала ту песню, и весь ты становился рабом ее. И коли бы тогда крикнул Лойко: «В ножи, товарищи!» – то и пошли бы мы все в ножи, с кем указал бы он. Всё он мог сделать с человеком, и все любили его, крепко любили, только Радда одна не смотрит на парня; и ладно, коли б только это, а то еще и подсмеивается над ним. Крепко она задела за сердце Зобара, то-то крепко! Зубами скрипит, дергая себя за ус, Лойко, очи темнее бездны смотрят, а порой в них такое сверкает, что за душу страшно становится. Уйдет ночью далеко в степь Лойко, и плачет до утра его скрипка, плачет, хоронит Зобарову волю. А мы лежим да слушаем и думаем: как быть? И знаем, что, коли два камня друг на друга катятся, становиться между ними нельзя – изувечат. Так и шло дело.
«Вот сидели мы, все в сборе, и говорили о делах. Скучно стало. Данило и просит Лойко: «Спой, Зобар, песенку, повесели душу!» Тот повел оком на Радду, что неподалеку от него лежала кверху лицом, глядя в небо, и ударил по струнам. Так и заговорила скрипка, точно это и вправду девичье сердце было! И запел Лойко:
Гей-гей! В груди горит огонь,
А степь так широка!
Как ветер, быстр мой борзый конь,
Тверда моя рука!
«Повернула голову Радда и, привстав, усмехнулась в очи певуну. Вспыхнул, как заря, он.
Гей-гоп, гей! Ну, товарищ мой!
Поскачем, что ль, вперед?!
Одета степь суровой мглой,
А там рассвет нас ждет!
Гей-гей! Летим и встретим день.
Взвивайся в вышину!
Да только гривой не задень
Красавицу-луну!
«Вот пел! Никто уж так не поет теперь! А Радда и говорит, точно воду цедит:
«– Ты бы не залетал так высоко, Лойко, неравно упадешь – да в лужу носом, усы запачкаешь, смотри. – Зверем посмотрел на нее Лойко, а ничего не сказал – стерпел парень и поет себе:
Гей-гоп! Вдруг день придет сюда,
А мы с тобою спим.
Эй, гей! Ведь мы с тобой тогда
В огне стыда сгорим!
«– Это песня! – сказал Данило. – Никогда не слыхал такой песни; пусть из меня сатана себе трубку сделает, коли вру я!
«Старый Нур и усами поводил, и плечами пожимал, и всем нам по душе была удалая Зобарова песня! Только Радде не понравилась.
«– Вот так однажды комар гудел, орлиный клекот передразнивая, – сказала она, точно снегом в нас кинула.
«– Может быть, ты, Радда, кнута хочешь? – потянулся Данило к ней, а Зобар бросил наземь шапку да и говорит, весь черный, как земля:
«– Стой, Данило! Горячему коню – стальные удила! Отдай мне дочку в жены!
«– Вот сказал речь! – усмехнулся Данило. – Да возьми, коли можешь!
«– Добро! – молвил Лойко и говорит Радде: – Ну, девушка, послушай меня немного да не кичись! Много я вашей сестры видел, эге, много! А ни одна не тронула моего сердца так, как ты. Эх, Радда, полонила ты мою душу! Ну что ж? Чему быть, так то и будет, и… нет такого коня, на котором от самого себя ускакать можно б было!.. Беру тебя в жены перед богом, своей честью, твоим отцом и всеми этими людьми. Но смотри, воле моей не перечь – я свободный человек и буду жить так, как я хочу! – И подошел к ней, стиснув зубы, сверкая глазами. Смотрим мы, протянул он ей руку, – вот, думаем, и надела узду на степного коня Радда! Вдруг видим, взмахнул он руками и оземь затылком – грох!..
«Что за диво? Точно пуля ударила в сердце малого. А это Радда захлестнула ему ременное кнутовище за ноги да и дернула к себе, – вот отчего упал Лойко.
«И снова уж лежит девка не шевелясь да усмехается молча. Мы смотрим, что будет, а Лойко сидит на земле и сжал руками голову, точно боится, что она у него лопнет. А потом встал тихо да и пошел в степь, ни на кого не глядя, Нур шепнул мне: «Смотри за ним!»
«И пополз я за Зобаром по степи в темноте ночной. Так-то, сокол!»
Макар выколотил пепел из трубки и снова стал набивать ее. Я закутался плотнее в шинель и, лежа, смотрел в его старое лицо, черное от загара и ветра. Он, сурово и строго качая головой, что-то шептал про себя; седые усы шевелились, и ветер трепал ему волосы на голове. Он был похож на старый дуб, обожженный молнией, но всё еще мощный, крепкий и гордый силой своей. Море шепталось по-прежнему с берегом, и ветер всё так же носил его шёпот по степи. Нонка уже не пела, а собравшиеся на небе тучи сделали осеннюю ночь еще темней.
«Шел Лойко нога за ногу, повеся голову и опустив руки, как плети, и, придя в балку к ручью, сел на камень и охнул. Так охнул, что у меня сердце кровью облилось от жалости, но всё ж не подошел к нему. Словом горю не поможешь – верно?! То-то! Час он сидит, другой сидит и третий не шелохнется – сидит.
«И я лежу неподалеку. Ночь светлая, месяц серебром всю степь залил, и далеко всё видно.
«Вдруг вижу: от табора спешно Радда идет.
«Весело мне стало! «Эх, важно! – думаю, – удалая девка Радда!» Вот она подошла к нему, он и не слышит. Положила ему руку на плечо; вздрогнул Лойко, разжал руки и поднял голову. И как вскочит, да за нож! Ух, порежет девку, вижу я, и уж хотел, крикнув до табора, побежать к ним, вдруг слышу:
«– Брось! Голову разобью! – Смотрю: у Радды в руке пистоль, и она в лоб Зобару целит. Вот сатана девка! А ну, думаю, они теперь равны по силе, что будет дальше?
«– Слушай! – Радда заткнула за пояс пистоль и говорит Зобару: – Я не убить тебя пришла, а мириться, бросай нож! – Тот бросил и хмуро смотрит ей в очи. Дивно это было, брат! Стоят два человека и зверями смотрят друг на друга, а оба такие хорошие, удалые люди. Смотрит на них ясный месяц да я – и всё тут.
«– Ну, слушай меня, Лойко: я тебя люблю! – говорит Радда. Тот только плечами повел, точно связанный по рукам и ногам.
«– Видала я молодцов, а ты удалей и краше их душой и лицом. Каждый из них усы себе бы сбрил – моргни я ему глазом, все они пали бы мне в ноги, захоти я того. Но что толку? Они и так не больно-то удалы, а я бы их всех обабила. Мало осталось на свете удалых цыган, мало, Лойко. Никогда я никого не любила, Лойко, а тебя люблю. А еще я люблю волю! Волю-то, Лойко, я люблю больше, чем тебя. А без тебя мне не жить, как не жить и тебе без меня. Так вот я хочу, чтоб ты был моим и душой и телом, слышишь? – Тот усмехнулся.
«– Слышу! Весело сердцу слушать твою речь! Ну ка, скажи еще!
«– А еще вот что, Лойко: всё равно, как ты ни вертись, я тебя одолею, моим будешь. Так не теряй же даром времени – впереди тебя ждут мои поцелуи да ласки… крепко целовать я тебя буду, Лойко! Под поцелуй мой забудешь ты свою удалую жизнь… и живые песни твои, что так радуют молодцов-цыган, не зазвучат по степям больше – петь ты будешь любовные, нежные песни мне, Радде… Так не теряй даром времени, – сказала я это, значит, ты завтра покоришься мне как старшему товарищу юнаку. Поклонишься мне в ноги перед всем табором и поцелуешь правую руку мою – и тогда я буду твоей женой.
«Вот чего захотела чёртова девка! Этого и слыхом не слыхано было; только в старину у черногорцев так было, говорили старики, а у цыган – никогда! Ну-ка, сокол, выдумай что ни то посмешнее? Год поломаешь голову, не выдумаешь!
«Прянул в сторону Лойко и крикнул на всю степь, как раненный в грудь. Дрогнула Радда, но не выдала себя.
«– Ну, так прощай до завтра, а завтра ты сделаешь, что я велела тебе. Слышишь, Лойко?
«– Слышу! Сделаю, – застонал Зобар и протянул к ней руки. Она и не оглянулась на него, а он зашатался, как сломанное ветром дерево, и пал на землю, рыдая и смеясь.
«Вот как замаяла молодца проклятая Радда. Насилу я привел его в себя.
«Эхе! Какому дьяволу нужно, чтобы люди горе горевали? Кто это любит слушать, как стонет, разрываясь от горя, человеческое сердце? Вот и думай тут!..
«Воротился я в табор и рассказал о всем старикам. Подумали и решили подождать да посмотреть – что будет из этого. А было вот что. Когда собрались все мы вечером вокруг костра, пришел и Лойко. Был он смутен и похудел за ночь страшно, глаза ввалились; он опустил их и, не подымая, сказал нам:
«– Вот какое дело, товарищи: смотрел в свое сердце этой ночью и не нашел места в нем старой вольной жизни моей. Радда там живет только – и всё тут! Вот она, красавица Радда, улыбается, как царица! Она любит свою волю больше меня, а я ее люблю больше своей воли, и решил я Радде поклониться в ноги, так она велела, чтоб все видели, как ее красота покорила удалого Лойко Зобара, который до нее играл с девушками, как кречет с утками. А потом она станет моей женой и будет ласкать и целовать меня, так что уже мне и песен петь вам не захочется, и воли моей я не пожалею! Так ли, Радда? – Он поднял глаза и сумно посмотрел на нее. Она молча и строго кивнула головой и рукой указала себе на ноги. А мы смотрели и ничего не понимали. Даже уйти куда-то хотелось, лишь бы не видеть, как Лойко Зобар упадет в ноги девке – пусть эта девка и Радда. Стыдно было чего-то, и жалко, и грустно.
«– Ну! – крикнула Радда Зобару.
«– Эге, не торопись, успеешь, надоест еще… – засмеялся он. Точно сталь зазвенела, – засмеялся.
«– Так вот и всё дело, товарищи! Что остается? А остается попробовать, такое ли у Радды моей крепкое сердце, каким она мне его показывала. Попробую же, – простите меня, братцы!
«Мы и догадаться еще не успели, что хочет делать Зобар, а уж Радда лежала на земле, и в груди у нее по рукоять торчал кривой нож Зобара. Оцепенели мы.
«А Радда вырвала нож, бросила его в сторону и, зажав рану прядью своих черных волос, улыбаясь, сказала громко и внятно:
«– Прощай, Лойко! я знала, что ты так сделаешь!.. – да и умерла…
«Понял ли девку, сокол?! Вот какая, будь я проклят на веки вечные, дьявольская девка была!
«– Эх, да и поклонюсь же я тебе в ноги, королева гордая! – на всю степь гаркнул Лойко да, бросившись наземь, прильнул устами к ногам мертвой Радды и замер. Мы сняли шапки и стояли молча.
«Что скажешь в таком деле, сокол? То-то! Нур сказал было: «Надо связать его!..» Не поднялись бы руки вязать Лойко Зобара, ни у кого не поднялись бы, и Нур знал это. Махнул он рукой да и отошел в сторону. А Данило поднял нож, брошенный в сторону Раддой, и долго смотрел на него, шевеля седыми усами, на том ноже еще не застыла кровь Радды, и был он такой кривой и острый. А потом подошел Данило к Зобару и сунул ему нож в спину как раз против сердца. Тоже отцом был Радде старый солдат Данило!
«– Вот так! – повернувшись к Даниле, ясно сказал Лойко и ушел догонять Радду.
«А мы смотрели. Лежала Радда, прижав к груди руку с прядью волос, и открытые глаза ее были в голубом небе, а у ног ее раскинулся удалой Лойко Зобар. На лицо его пали кудри, и не видно было его лица.
«Стояли мы и думали. Дрожали усы у старого Данилы, и насупились густые брови его. Он глядел в небо и молчал, а Нур, седой как лунь, лег вниз лицом на землю и заплакал так, что ходуном заходили его стариковские плечи.
«Было тут над чем плакать, сокол!
«…Идешь ты, ну и иди своим путем, не сворачивая в сторону. Прямо и иди. Может, и не загинешь даром. Вот и всё, сокол!»
Макар замолчал и, спрятав в кисет трубку, запахнул на груди чекмень. Накрапывал дождь, ветер стал сильнее, море рокотало глухо и сердито. Один за другим к угасающему костру подходили кони и, осмотрев нас большими умными глазами, неподвижно останавливались, окружая нас плотным кольцом.
– Гоп, гоп, эгой! – крикнул им ласково Макар и, похлопав ладонью шею своего любимого вороного коня, сказал, обращаясь ко мне: – Спать пора! – Потом завернулся с головой в чекмень и, могуче вытянувшись на земле, умолк.
Мне не хотелось спать. Я смотрел во тьму степи, и в воздухе перед моими глазами плавала царственно красивая и гордая фигура Радды. Она прижала руку с прядью черных волос к ране на груди, и сквозь ее смуглые, тонкие пальцы сочилась капля по капле кровь, падая на землю огненно-красными звездочками.
А за нею по пятам плыл удалой молодец Лойко Зобар; его лицо завесили пряди густых черных кудрей, и из-под них капали частые, холодные и крупные слезы…
Усиливался дождь, и море распевало мрачный и торжественный гимн гордой паре красавцев-цыган – Лойко Зобару и Радде, дочери старого солдата Данилы.
А они оба кружились во тьме ночи плавно и безмолвно, и никак не мог красавец Лойко поравняться с гордой Раддой.
1892
Старуха Изергиль
//-- I --//
Я слышал эти рассказы под Аккерманом, в Бессарабии, на морском берегу.
Однажды вечером, кончив дневной сбор винограда, партия молдаван, с которой я работал, ушла на берег моря, а я и старуха Изергиль остались под густой тенью виноградных лоз и, лежа на земле, молчали, глядя, как тают в голубой мгле ночи силуэты тех людей, что пошли к морю.
Они шли, пели и смеялись; мужчины – бронзовые, с пышными, черными усами и густыми кудрями до плеч, в коротких куртках и широких шароварах; женщины и девушки – веселые, гибкие, с темно-синими глазами, тоже бронзовые. Их волосы, шелковые и черные, были распущены, ветер, теплый и легкий, играя ими, звякал монетами, вплетенными в них. Ветер тек широкой, ровной волной, но иногда он точно прыгал через что-то невидимое и, рождая сильный порыв, развевал волосы женщин в фантастические гривы, вздымавшиеся вокруг их голов. Это делало женщин странными и сказочными. Они уходили всё дальше от нас, а ночь и фантазия одевали их всё прекраснее.
Кто-то играл на скрипке… девушка пела мягким контральто, слышался смех…
Воздух был пропитан острым запахом моря и жирными испарениями земли, незадолго до вечера обильно смоченной дождем. Еще и теперь по небу бродили обрывки туч, пышные, странных очертаний и красок, тут – мягкие, как клубы дыма, сизые и пепельно-голубые, там – резкие, как обломки скал, матово-черные или коричневые. Между ними ласково блестели темно-голубые клочки неба, украшенные золотыми крапинками звезд. Всё это – звуки и запахи, тучи и люди – было странно красиво и грустно, казалось началом чудной сказки. И всё как бы остановилось в своем росте, умирало; шум голосов гас, удаляясь, перерождался в печальные вздохи.
– Что ты не пошел с ними? – кивнув головой, спросила старуха Изергиль.
Время согнуло ее пополам, черные когда-то глаза были тусклы и слезились. Ее сухой голос звучал странно, он хрустел, точно старуха говорила костями.
– Не хочу, – ответил я ей.
– У!.. стариками родитесь вы, русские. Мрачные все, как демоны… Боятся тебя наши девушки… А ведь ты молодой и сильный…
Луна взошла. Ее диск был велик, кроваво-красен, она казалась вышедшей из недр этой степи, которая на своем веку так много поглотила человеческого мяса и выпила крови, отчего, наверное, и стала такой жирной и щедрой. На нас упали кружевные тени от листвы, я и старуха покрылись ими, как сетью. По степи, влево от нас, поплыли тени облаков, пропитанные голубым сиянием луны, они стали прозрачней и светлей.
– Смотри, вон идет Ларра!
Я смотрел, куда старуха указывала своей дрожащей рукой с кривыми пальцами, и видел: там плыли тени, их было много, и одна из них, темней и гуще, чем другие, плыла быстрей и ниже сестер, – она падала от клочка облака, которое плыло ближе к земле, чем другие, и скорее, чем они.
– Никого нет там! – сказал я.
– Ты слеп больше меня, старухи. Смотри – вон, темный, бежит степью!
Я посмотрел еще и снова не видел ничего, кроме тени.
– Это тень! Почему ты зовешь ее Ларра?
– Потому что это – он. Он уже стал теперь как тень, – пора! Он живет тысячи лет, солнце высушило его тело, кровь и кости, и ветер распылил их. Вот что может сделать бог с человеком за гордость!..
– Расскажи мне, как это было! – попросил я старуху, чувствуя впереди одну из славных сказок, сложенных в степях.
И она рассказала мне эту сказку.
«Многие тысячи лет прошли с той поры, когда случилось это. Далеко за морем, на восход солнца, есть страна большой реки, в той стране каждый древесный лист и стебель травы дает столько тени, сколько нужно человеку, чтобы укрыться в ней от солнца, жестоко жаркого там.
«Вот какая щедрая земля в той стране! «Там жило могучее племя людей, они пасли стада и на охоту за зверями тратили свою силу и мужество, пировали после охоты, пели песни и играли с девушками.
«Однажды, во время пира, одну из них, черноволосую и нежную, как ночь, унес орел, спустившись с неба. Стрелы, пущенные в него мужчинами, упали, жалкие, обратно на землю. Тогда пошли искать девушку, но – не нашли ее. И забыли о ней, как забывают обо всем на земле».
Старуха вздохнула и замолчала. Ее скрипучий голос звучал так, как будто это роптали все забытые века, воплотившись в ее груди тенями воспоминаний. Море тихо вторило началу одной из древних легенд, которые, может быть, создались на его берегах.
«Но через двадцать лет она сама пришла, измученная, иссохшая, а с нею был юноша, красивый и сильный, как сама она двадцать лет назад. И, когда ее спросили, где была она, она рассказала, что орел унес ее в горы и жил с нею там, как с женой. Вот его сын, а отца нет уже; когда он стал слабеть, то поднялся, в последний раз, высоко в небо и, сложив крылья, тяжело упал оттуда на острые уступы горы, насмерть разбился о них…
«Все смотрели с удивлением на сына орла и видели, что он ничем не лучше их, только глаза его были холодны и горды, как у царя птиц. И разговаривали с ним, а он отвечал, если хотел, или молчал, а когда пришли старейшие племени, он говорил с ними, как с равными себе. Это оскорбило их, и они, назвав его неоперенной стрелой с неотточенным наконечником, сказали ему, что их чтут, им повинуются тысячи таких, как он, и тысячи вдвое старше его. А он, смело глядя на них, отвечал, что таких, как он, нет больше; и если все чтут их – он не хочет делать этого. О!.. тогда уж совсем рассердились они. Рассердились и сказали:
«– Ему нет места среди нас! Пусть идет, куда хочет.
«Он засмеялся и пошел, куда захотелось ему, – к одной красивой девушке, которая пристально смотрела на него; пошел к ней и, подойдя, обнял ее. А она была дочь одного из старшин, осудивших его. И, хотя он был красив, она оттолкнула его, потому что боялась отца. Она оттолкнула его да и пошла прочь, а он ударил ее и, когда она упала, встал ногой на ее грудь, так, что из ее уст кровь брызнула к небу, девушка, вздохнув, извилась змеей и умерла.
«Всех, кто видел это, оковал страх, – впервые при них так убивали женщину. И долго все молчали, глядя на нее, лежавшую с открытыми глазами и окровавленным ртом, и на него, который стоял один против всех, рядом с ней, и был горд, – не опустил своей головы, как бы вызывая на нее кару. Потом, когда одумались, то схватили его, связали и так оставили, находя, что убить сейчас же – слишком просто и не удовлетворит их».
Ночь росла и крепла, наполняясь странными тихими звуками. В степи печально посвистывали суслики, в листве винограда дрожал стеклянный стрекот кузнечиков, листва вздыхала и шепталась, полный диск луны, раньше кроваво-красный, бледнел, удаляясь от земли, бледнел и всё обильнее лил на степь голубоватую мглу…
«И вот они собрались, чтобы придумать казнь, достойную преступления… Хотели разорвать его лошадьми – и это казалось мало им; думали пустить в него всем по стреле, но отвергли и это; предлагали сжечь его, но дым костра не позволил бы видеть его мучений; предлагали много – и не находили ничего настолько хорошего, чтобы понравилось всем. А его мать стояла перед ними на коленях и молчала, не находя ни слез, ни слов, чтобы умолять о пощаде. Долго говорили они, и вот один мудрец сказал, подумав долго:
«– Спросим его, почему он сделал это?
«Спросили его об этом. Он сказал:
«– Развяжите меня! Я не буду говорить связанный!
«А когда развязали его, он спросил:
«– Что вам нужно? – спросил так, точно они были рабы…
«– Ты слышал… – сказал мудрец.
«– Зачем я буду объяснять вам мои поступки?
«– Чтоб быть понятым нами. Ты, гордый, слушай! Все равно, ты умрешь ведь… Дай же нам понять то, что ты сделал. Мы остаемся жить, и нам полезно знать больше, чем мы знаем…
«– Хорошо, я скажу, хотя я, может быть, сам неверно понимаю то, что случилось. Я убил ее потому, мне кажется, – что меня оттолкнула она… А мне было нужно ее.
«– Но она не твоя! – сказали ему.
«– Разве вы пользуетесь только своим? Я вижу, что каждый человек имеет только речь, руки и ноги… а владеет он животными, женщинами, землей… и многим еще…
«Ему сказали на это, что за всё, что человек берет, он платит собой: своим умом и силой, иногда – жизнью. А он отвечал, что он хочет сохранить себя целым.
«Долго говорили с ним и наконец увидели, что он считает себя первым на земле и, кроме себя, не видит ничего. Всем даже страшно стало, когда поняли, на какое одиночество он обрекал себя. У него не было ни племени, ни матери, ни скота, ни жены, и он не хотел ничего этого.
«Когда люди увидали это, они снова принялись судить о том, как наказать его. Но теперь недолго они говорили, – тот, мудрый, не мешавший им судить, заговорил сам:
«– Стойте! Наказание есть. Это страшное наказание; вы не выдумаете такого в тысячу лет! Наказание ему – в нем самом! Пустите его, пусть он будет свободен. Вот его наказание!
«И тут произошло великое. Грянул гром с небес, – хотя на них не было туч. Это силы небесные подтверждали речь мудрого. Все поклонились и разошлись.
«А этот юноша, который теперь получил имя Ларра, что значит: отверженный, выкинутый вон, – юноша громко смеялся вслед людям, которые бросили его, смеялся, оставаясь один, свободный, как отец его. Но отец его – не был человеком… А этот – был человек. И вот он стал жить, вольный, как птица. Он приходил в племя и похищал скот, девушек – всё, что хотел. В него стреляли, но стрелы не могли пронзить его тела, закрытого невидимым покровом высшей кары. Он был ловок, хищен, силен, жесток и не встречался с людьми лицом к лицу. Только издали видели его. И долго он, одинокий, так вился около людей, долго – не один десяток годов. Но вот однажды он подошел близко к людям и, когда они бросились на него, не тронулся с места и ничем не показал, что будет защищаться. Тогда один из людей догадался и крикнул громко:
«– Не троньте его! Он хочет умереть!
«И все остановились, не желая облегчить участь того, кто делал им зло, не желая убивать его. Остановились и смеялись над ним. А он дрожал, слыша этот смех, и всё искал чего-то на своей груди, хватаясь за нее руками. И вдруг он бросился на людей, подняв камень. Но они, уклоняясь от его ударов, не нанесли ему ни одного, и когда он, утомленный, с тоскливым криком упал на землю, то отошли в сторону и наблюдали за ним. Вот он встал и, подняв потерянный кем-то в борьбе с ним нож, ударил им себя в грудь. Но сломался нож – точно в камень ударили им. И снова он упал на землю и долго бился головой об нее. Но земля отстранялась от него, углубляясь от ударов его головы.
«– Он не может умереть! – с радостью сказали люди.
«И ушли, оставив его. Он лежал кверху лицом и видел – высоко в небе черными точками плавали могучие орлы. В его глазах было столько тоски, что можно было бы отравить ею всех людей мира. Так, с той поры остался он один, свободный, ожидая смерти. И вот он ходит, ходит повсюду… Видишь, он стал уже как тень и таким будет вечно! Он не понимает ни речи людей, ни их поступков – ничего. И всё ищет, ходит, ходит… Ему нет жизни, и смерть не улыбается ему. И нет ему места среди людей… Вот как был поражен человек за гордость!»
Старуха вздохнула, замолчала, и ее голова, опустившись на грудь, несколько раз странно качнулась.
Я посмотрел на нее. Старуху одолевал сон, показалось мне, и стало почему-то страшно жалко ее. Конец рассказа она вела таким возвышенным, угрожающим тоном, а все-таки в этом тоне звучала боязливая, рабская нота.
На берегу запели, – странно запели. Сначала раздался контральто, – он пропел две-три ноты, и раздался другой голос, начавший песню сначала, а первый всё лился впереди его… – третий, четвертый, пятый вступили в песню в том же порядке. И вдруг ту же песню, опять-таки сначала, запел хор мужских голосов.
Каждый голос женщин звучал совершенно отдельно, все они казались разноцветными ручьями и, точно скатываясь откуда-то сверху по уступам, прыгая и звеня, вливаясь в густую волну мужских голосов, плавно лившуюся кверху, тонули в ней, вырывались из нее, заглушали ее и снова один за другим взвивались, чистые и сильные, высоко вверх.
Шума волн не слышно было за голосами…
//-- II --//
– Слышал ли ты, чтоб где-нибудь еще так пели? – спросила Изергиль, поднимая голову и улыбаясь беззубым ртом.
– Не слыхал. Никогда не слыхал…
– И не услышишь. Мы любим петь. Только красавцы могут хорошо петь, – красавцы, которые любят жить. Мы любим жить. Смотри-ка, разве не устали за день те, которые поют там? С восхода по закат работали, взошла луна, и уже – поют! Те, которые не умеют жить, легли бы спать. Те, которым жизнь мила, вот – поют.
– Но здоровье… – начал было я.
– Здоровья всегда хватит на жизнь. Здоровье! Разве ты, имея деньги, не тратил бы их? Здоровье – то же золото. Знаешь ты, что я делала, когда была молодой? Я ткала ковры с восхода по закат, не вставая почти. Я, как солнечный луч, живая была и вот должна была сидеть неподвижно, точно камень. И сидела до того, что, бывало, все кости у меня трещат. А как придет ночь, я бежала к тому, кого любила, целоваться с ним. И так я бегала три месяца, пока была любовь; все ночи этого времени бывала у него. И вот до какой поры дожила – хватило крови! А сколько любила! Сколько поцелуев взяла и дала!..
Я посмотрел ей в лицо. Ее черные глаза были все-таки тусклы, их не оживило воспоминание. Луна освещала ее сухие, потрескавшиеся губы, заостренный подбородок с седыми волосами на нем и сморщенный нос, загнутый, словно клюв совы. На месте щек были черные ямы, и в одной из них лежала прядь пепельно-седых волос, выбившихся из-под красной тряпки, которою была обмотана ее голова. Кожа на лице, шее и руках вся изрезана морщинами, и при каждом движении старой Изергиль можно было ждать, что сухая эта кожа разорвется вся, развалится кусками и предо мной встанет голый скелет с тусклыми черными глазами.
Она снова начала рассказывать своим хрустящим голосом:
– Я жила с матерью под Фальчи, на самом берегу Бырлада; и мне было пятнадцать лет, когда он явился к нашему хутору. Был он такой высокий, гибкий, черноусый, веселый. Сидит в лодке и так звонко кричит он нам в окна: «Эй, нет ли у вас вина… и поесть мне?» Я посмотрела в окно сквозь ветви ясеней и вижу: река вся голубая от луны, а он, в белой рубахе и в широком кушаке с распущенными на боку концами, стоит одной ногой в лодке, а другой на берегу. И покачивается, и что-то поет. Увидал меня, говорит: «Вот какая красавица живет тут!.. А я и не знал про это!» Точно он уж знал всех красавиц до меня! Я дала ему вина и вареной свинины… А через четыре дня дала уже и всю себя… Мы всё катались с ним в лодке по ночам. Он приедет и посвистит тихо, как суслик, а я выпрыгну, как рыба, в окно на реку. И едем… Он был рыбаком с Прута, и потом, когда мать узнала про всё и побила меня, уговаривал всё меня уйти с ним в Добруджу и дальше, в дунайские гирла. Но мне уж не нравился он тогда – только поет да целуется, ничего больше! Скучно это было уже. В то время гуцулы шайкой ходили по тем местам, и у них были любезные тут… Так вот тем – весело было. Иная ждет, ждет своего карпатского молодца, думает, что он уже в тюрьме или убит где-нибудь в драке, – и вдруг он один, а то с двумя-тремя товарищами, как с неба, упадет к ней. Подарки подносил богатые – легко же ведь доставалось всё им! И пирует у нее, и хвалится ею перед своими товарищами. А ей любо это. Я и попросила одну подругу, у которой был гуцул, показать мне их… Как ее звали? Забыла как… Всё стала забывать теперь. Много времени прошло с той поры, всё забудешь! Она меня познакомила с молодцом. Был хорош… Рыжий был, весь рыжий – и усы, и кудри! Огненная голова. И был он такой печальный, иногда ласковый, а иногда, как зверь, ревел и дрался. Раз ударил меня в лицо… А я, как кошка, вскочила ему на грудь да и впилась зубами в щеку… С той поры у него на щеке стала ямка, и он любил, когда я целовала ее…
– А рыбак куда девался? – спросил я.
– Рыбак? А он… тут… Он пристал к ним, к гуцулам. Сначала всё уговаривал меня и грозил бросить в воду, а потом – ничего, пристал к ним и другую завел… Их обоих и повесили вместе – и рыбака, и этого гуцула. Я ходила смотреть, как их вешали. В Добрудже это было. Рыбак шел на казнь бледный и плакал, а гуцул трубку курил. Идет себе и курит, руки в карманах, один ус на плече лежит, а другой на грудь свесился. Увидал меня, вынул трубку и кричит: «Прощай!..» Я целый год жалела его. Эх!.. Это уж тогда с ними было, как они хотели уйти в Карпаты к себе. На прощанье пошли к одному румыну в гости, там их и поймали. Двоих только, а нескольких убили, а остальные ушли… Все-таки румыну заплатили после… Хутор сожгли и мельницу, и хлеб весь. Нищим стал.
– Это ты сделала? – наудачу спросил я.
– Много было друзей у гуцулов, не одна я… Кто был их лучшим другом, тот и справил им поминки…
Песня на берегу моря уже умолкла, и старухе вторил теперь только шум морских волн, – задумчивый, мятежный шум был славной второй рассказу о мятежной жизни. Всё мягче становилась ночь, и всё больше разрождалось в ней голубого сияния луны, а неопределенные звуки хлопотливой жизни ее невидимых обитателей становились тише, заглушаемые возраставшим шорохом волн… ибо усиливался ветер.
– А то еще турка любила я. В гареме у него была, в Скутари. Целую неделю жила, – ничего… Но скучно стало… – всё женщины, женщины… Восемь было их у него… Целый день едят, спят и болтают глупые речи… Или ругаются, квохчут, как курицы… Он был уж немолодой, этот турок. Седой почти и такой важный, богатый. Говорил – как владыка… Глаза были черные… Прямые глаза… Смотрят прямо в душу. Очень он любил молиться. Я его в Букурешти увидала… Ходит по рынку, как царь, и смотрит так важно, важно. Я ему улыбнулась. В тот же вечер меня схватили на улице и привезли к нему. Он сандал и пальму продавал, а в Букурешти приехал купить что-то. «Едешь ко мне?» – говорит. «О да, поеду!» – «Хорошо!» И я поехала. Богатый он был, этот турок. И сын у него уже был – черненький мальчик, гибкий такой… Ему лет шестнадцать было. С ним я и убежала от турка… Убежала в Болгарию, в Лом-Паланку… Там меня одна болгарка ножом ударила в грудь за жениха или за мужа своего – уже не помню.
Хворала я долго в монастыре одном. Женский монастырь. Ухаживала за мной одна девушка, полька… и к ней из монастыря другого – около Арцер-Паланки, помню, – ходил брат, тоже монашек… Такой… как червяк, всё извивался предо мной… И когда я выздоровела, то ушла с ним… в Польшу его.
– Погоди! А где маленький турок?
– Мальчик? Он умер, мальчик. От тоски по дому или от любви… но стал сохнуть он, так, как неокрепшее деревцо, которому слишком много перепало солнца… так и сох всё… Помню, лежит, весь уже прозрачный и голубоватый, как льдинка, а всё еще в нем горит любовь… И всё просит наклониться и поцеловать его… Я любила его и, помню, много целовала. Потом уж он совсем стал плох – не двигался почти. Лежит и так жалобно, как нищий милостыни, просит меня лечь с ним рядом и греть его. Я ложилась. Ляжешь с ним… он сразу загорится весь. Однажды я проснулась, а он уж холодный… мертвый… Я плакала над ним. Кто скажет? Может, ведь это я и убила его. Вдвое старше его я была тогда уж. И была такая сильная, сочная… а он – что же?.. Мальчик!..
Она вздохнула и – первый раз я видел это у нее – перекрестилась трижды, шепча что-то сухими губами.
– Ну, отправилась ты в Польшу… – подсказал я ей.
– Да… с тем, маленьким полячком. Он был смешной и подлый. Когда ему нужна была женщина, он ластился ко мне котом и с его языка горячий мед тек, а когда он меня не хотел, то щелкал меня словами, как кнутом. Раз как-то шли мы по берегу реки, и вот он сказал мне гордое, обидное слово. О! О!.. Я рассердилась! Я закипела, как смола! Я взяла его на руки и, как ребенка, – он был маленький, – подняла вверх, сдавив ему бока так, что он посинел весь. И вот я размахнулась и бросила его с берега в реку. Он кричал. Смешно так кричал. Я смотрела на него сверху, а он барахтался там, в воде. Я ушла тогда. И больше не встречалась с ним. Я была счастлива на это: никогда не встречалась после с теми, которых когда-то любила. Это нехорошие встречи, всё равно как бы с покойниками.
Старуха замолчала, вздыхая. Я представлял себе воскрешаемых ею людей. Вот огненно-рыжий, усатый гуцул идет умирать, спокойно покуривая трубку. У него, наверное, были холодные, голубые глаза, которые на всё смотрели сосредоточенно и твердо. Вот рядом с ним черноусый рыбак с Прута; плачет, не желая умирать, и на его лице, бледном от предсмертной тоски, потускнели веселые глаза, и усы, смоченные слезами, печально обвисли по углам искривленного рта. Вот он, старый, важный турок, наверное, фаталист и деспот, и рядом с ним его сын, бледный и хрупкий цветок востока, отравленный поцелуями. А вот тщеславный поляк, галантный и жестокий, красноречивый и холодный… И все они – только бледные тени, а та, которую они целовали, сидит рядом со мной живая, но иссушенная временем, без тела, без крови, с сердцем без желаний, с глазами без огня, – тоже почти тень.
Она продолжала:
– В Польше стало трудно мне. Там живут холодные и лживые люди. Я не знала их змеиного языка. Всё шипят… Что шипят? Это бог дал им такой змеиный язык за то, что они лживы. Шла я тогда, не зная куда, и видела, как они собирались бунтовать с вами, русскими. Дошла до города Бохнии. Жид один купил меня; не для себя купил, а чтобы торговать мною. Я согласилась на это. Чтобы жить – надо уметь что-нибудь делать. Я ничего не умела и за это платила собой. Но я подумала тогда, что ведь, если я достану немного денег, чтобы воротиться к себе на Бырлад, я порву цепи, как бы они крепки ни были. И жила я там. Ходили ко мне богатые паны и пировали у меня. Это им дорого стоило. Дрались из-за меня они, разорялись. Один добивался меня долго и раз вот что сделал: пришел, а слуга за ним идет с мешком. Вот пан взял в руки тот мешок и опрокинул его над моей головой. Золотые монеты стукали меня по голове, и мне весело было слушать их звон, когда они падали на пол. Но я все-таки выгнала пана. У него было такое толстое, сырое лицо, и живот – как большая подушка. Он смотрел, как сытая свинья. Да, выгнала я его, хоть он и говорил, что продал все земли свои, и дома, и коней, чтобы осыпать меня золотом. Я тогда любила одного достойного пана с изрубленным лицом. Всё лицо было у него изрублено крест-накрест саблями турок, с которыми он незадолго перед тем воевал за греков. Вот человек!.. Что ему греки, если он поляк? А он пошел, бился с ними против их врагов. Изрубили его, у него вытек один глаз от ударов, и два пальца на левой руке были тоже отрублены… Что ему греки, если он поляк? А вот что: он любил подвиги. А когда человек любит подвиги, он всегда умеет их сделать и найдет, где это можно. В жизни, знаешь ли ты, всегда есть место подвигам. И те, которые не находят их для себя, – те просто лентяи или трусы, или не понимают жизни, потому что, кабы люди понимали жизнь, каждый захотел бы оставить после себя свою тень в ней. И тогда жизнь не пожирала бы людей бесследно… О, этот, рубленый, был хороший человек! Он готов был идти на край света, чтобы делать что-нибудь. Наверное, ваши убили его во время бунта. А зачем вы ходили бить мадьяр? Ну-ну, молчи!..
И, приказывая мне молчать, старая Изергиль вдруг замолчала сама, задумалась.
– Знала также я и венгра одного. Он однажды ушел от меня, – зимой это было, – и только весной, когда стаял снег, нашли его в поле с простреленной головой. Вот как! Видишь – не меньше чумы губит любовь людей; коли посчитать – не меньше… Что я говорила? О Польше… Да, там я сыграла свою последнюю игру. Встретила одного шляхтича… Вот был красив! Как черт. Я же стара уж была, эх, стара! Было ли мне четыре десятка лет? Пожалуй, что и было… А он был еще и горд, и избалован нами, женщинами. Дорого он мне стал… да. Он хотел сразу так себе взять меня, но я не далась. Я не была никогда рабой, ничьей. А с жидом я уже кончила, много денег дала ему… И уже в Кракове жила. Тогда у меня всё было: и лошади, и золото, и слуги… Он ходил ко мне, гордый демон, и всё хотел, чтоб я сама кинулась ему в руки. Мы поспорили с ним… Я даже, – помню, – дурнела от этого. Долго это тянулось… Я взяла свое: он на коленях упрашивал меня… Но только взял, как уж и бросил. Тогда поняла я, что стала стара… Ох, это было мне несладко! Вот уж несладко!.. Я ведь любила его, этого черта… а он, встречаясь со мной, смеялся… подлый он был! И другим он смеялся надо мной, а я это знала. Ну, уж горько было мне, скажу! Но он был тут, близко, и я все-таки любовалась им. А как вот ушел он биться с вами, русскими, тошно стало мне. Ломала я себя, но не могла сломать… И решила поехать за ним. Он около Варшавы был, в лесу.
Но когда я приехала, то узнала, что уж побили их ваши… и что он в плену, недалеко в деревне.
«Значит, – подумала я, – не увижу уже его больше!» А видеть хотелось. Ну, стала стараться увидать… Нищей оделась, хромой, и пошла, завязав лицо, в ту деревню, где был он. Везде казаки и солдаты… дорого мне стоило быть там! Узнала я, где поляки сидят, и вижу, что трудно попасть туда. А нужно мне это было. А вот ночью поползла я к тому месту, где они были. Ползу по огороду между гряд и вижу: часовой стоит на моей дороге… А уж слышно мне – поют поляки и говорят громко. Поют песню одну… к матери бога… И тот там же поет… Аркадэк мой. Мне горько стало, как подумала я, что раньше за мной ползали… а вот оно, пришло время – и я за человеком поползла змеей по земле и, может, на смерть свою ползу. А этот часовой уже слушает, выгнулся вперед. Ну, что же мне? Встала я с земли и пошла на него. Ни ножа у меня нет, ничего, кроме рук да языка. Жалею, что не взяла ножа. Шепчу: «Погоди!..» А он, солдат этот, уже приставил к горлу мне штык. Я говорю ему шепотом. «Не коли, погоди, послушай, коли у тебя душа есть! Не могу тебе ничего дать, а прошу тебя…» Он опустил ружье и также шепотом говорит мне: «Пошла прочь, баба! пошла! Чего тебе?» Я сказала ему, что сын у меня тут заперт… «Ты понимаешь, солдат, – сын! Ты ведь тоже чей-нибудь сын, да? Так вот посмотри на меня – у меня есть такой же, как ты, и вон он где! Дай мне посмотреть на него, может, он умрет скоро… и, может, тебя завтра убьют… будет плакать твоя мать о тебе? И ведь тяжко будет тебе умереть, не взглянув на нее, твою мать? И моему сыну тяжко же. Пожалей же себя и его, и меня – мать!»
Ох, как долго говорила я ему! Шел дождь и мочил нас. Ветер выл и ревел, и толкал меня то в спину, то в грудь. Я стояла и качалась перед этим каменным солдатом… А он всё говорил– «Нет!» И каждый раз, как я слышала его холодное слово, еще жарче во мне вспыхивало желание видеть того, Аркадэка… Я говорила и мерила глазами солдата – он был маленький, сухой и всё кашлял. И вот я упала на землю перед ним и, охватив его колени, всё упрашивая его горячими словами, свалила солдата на землю. Он упал в грязь. Тогда я быстро повернула его лицом к земле и придавила его голову в лужу, чтоб он не кричал. Он не кричал, а только всё барахтался, стараясь сбросить меня с своей спины. Я же обеими руками втискивала его голову глубже в грязь. Он и задохнулся… Тогда я бросилась к амбару, где пели поляки. «Аркадэк!..» – шептала я в щели в стене. Они догадливые, эти поляки, – и, услыхав меня, не перестали петь! Вот его глаза против моих. «Можешь ты выйти отсюда?» – «Да, через пол!» – сказал он. «Ну, иди же». И вот четверо их вылезло из-под этого амбара: трое и Аркадэк мой. «Где часовые?» – спросил Аркадэк. «Вон лежит!» И они пошли тихо-тихо, согнувшись к земле. Дождь шел, ветер выл громко. Мы ушли из деревни и долго молча шли лесом. Быстро так шли. Аркадэк держал меня за руку, и его рука была горяча и дрожала. О!.. Мне так хорошо было с ним, пока он молчал. Последние это были минуты – хорошие минуты моей жадной жизни. Но вот мы вышли на луг и остановились. Они благодарили меня все четверо. Ох, как они долго и много говорили мне что-то! Я всё слушала и смотрела на своего пана. Что же он сделает мне? И вот он обнял меня и сказал так важно… Не помню, что он сказал, но так выходило, что теперь он в благодарность за то, что я увела его, будет любить меня… И стал он на колени предо мной, улыбаясь, и сказал мне: «Моя королева!» Вот какая лживая собака была это!.. Ну, тогда я дала ему пинка ногой и ударила бы его в лицо, да он отшатнулся и вскочил. Грозный и бледный стоит он предо мной… Стоят и те трое, хмурые все. И все молчат. Я посмотрела на них… Мне тогда стало – помню – только скучно очень, и такая лень напала на меня… Я сказала им: «Идите!» Они, псы, спросили меня. «Ты воротишься туда, указать наш путь?» Вот какие подлые! Ну, все-таки ушли они. Тогда и я пошла… А на другой день взяли меня ваши, но скоро отпустили. Тогда увидела я, что пора мне завести гнездо, будет жить кукушкой! Уж тяжела стала я, и ослабели крылья, и перья потускнели… Пора, пора! Тогда я уехала в Галицию, а оттуда в Добруджу. И вот уже около трех десятков лет живу здесь. Был у меня муж, молдаванин; умер с год тому времени. И живу я вот! Одна живу… Нет, не одна, а вон с теми.
Старуха махнула рукой к морю. Там всё было тихо. Иногда рождался какой-то краткий, обманчивый звук и умирал тотчас же.
– Любят они меня. Много я рассказываю им разного. Им это надо. Еще молодые все… И мне хорошо с ними. Смотрю и думаю: «Вот и я, было время, такая же была… Только тогда, в мое время, больше было в человеке силы и огня, и оттого жилось веселее и лучше… Да!..»
Она замолчала. Мне грустно было рядом с ней. Она же дремала, качая головой, и тихо шептала что-то… может быть, молилась.
С моря поднималась туча – черная, тяжелая, суровых очертаний, похожая на горный хребет. Она ползла в степь. С ее вершины срывались клочья облаков, неслись вперед ее и гасили звезды одну за другой. Море шумело. Недалеко от нас, в лозах винограда, целовались, шептали и вздыхали. Глубоко в степи выла собака… Воздух раздражал нервы странным запахом, щекотавшим ноздри. От облаков падали на землю густые стаи теней и ползли по ней, ползли, исчезали, являлись снова… На месте луны осталось только мутное опаловое пятно, иногда его совсем закрывал сизый клочок облака. И в степной дали, теперь уже черной и страшной, как бы притаившейся, скрывшей в себе что-то, вспыхивали маленькие голубые огоньки. То там, то тут они на миг являлись и гасли, точно несколько людей, рассыпавшихся по степи далеко друг от друга, искали в ней что-то, зажигая спички, которые ветер тотчас же гасил. Это были очень странные голубые языки огня, намекавшие на что-то сказочное.
– Видишь ты искры? – спросила меня Изергиль.
– Вон те, голубые? – указывая ей на степь, сказал я.
– Голубые? Да, это они… Значит, летают все-таки! Ну-ну… Я уж вот не вижу их больше. Не могу я теперь многого видеть.
– Откуда эти искры? – спросил я старуху. Я слышал кое-что раньше о происхождении этих искр, но мне хотелось послушать, как расскажет о том же старая Изергиль.
– Эти искры от горящего сердца Данко. Было на свете сердце, которое однажды вспыхнуло огнем… И вот от него эти искры. Я расскажу тебе про это… Тоже старая сказка. Старое, всё старое! Видишь ты, сколько в старине всего?.. А теперь вот нет ничего такого – ни дел, ни людей, ни сказок таких, как в старину… Почему?.. Ну-ка, скажи! Не скажешь… Что ты знаешь? Что все вы знаете, молодые? Эхе-хе!.. Смотрели бы в старину зорко – там все отгадки найдутся… А вот вы не смотрите и не умеете жить оттого… Я не вижу разве жизнь? Ох, всё вижу, хоть и плохи мои глаза! И вижу я, что не живут люди, а всё примеряются, примеряются и кладут на это всю жизнь. И когда обворуют сами себя, истратив время, то начнут плакаться на судьбу. Что же тут – судьба? Каждый сам себе судьба! Всяких людей я нынче вижу, а вот сильных нет! Где ж они?.. И красавцев становится всё меньше.
Старуха задумалась о том, куда девались из жизни сильные и красивые люди, и, думая, осматривала темную степь, как бы ища в ней ответа.
Я ждал ее рассказа и молчал, боясь, что, если спрошу ее о чем-либо, она опять отвлечется в сторону.
И вот она начала рассказ.
//-- III --//
«Жили на земле в старину одни люди, непроходимые леса окружали с трех сторон таборы этих людей, а с четвертой – была степь. Были это веселые, сильные и смелые люди. И вот пришла однажды тяжелая пора: явились откуда-то иные племена и прогнали прежних в глубь леса. Там были болота и тьма, потому что лес был старый и так густо переплелись его ветви, что сквозь них не видать было неба, и лучи солнца едва могли пробить себе дорогу до болот сквозь густую листву. Но когда его лучи падали на воду болот, то подымался смрад, и от него люди гибли один за другим. Тогда стали плакать жены и дети этого племени, а отцы задумались и впали в тоску. Нужно было уйти из этого леса, и для того были две дороги: одна – назад, – там были сильные и злые враги, другая – вперед, – там стояли великаны-деревья, плотно обняв друг друга могучими ветвями, опустив узловатые корни глубоко в цепкий ил болота. Эти каменные деревья стояли молча и неподвижно днем в сером сумраке и еще плотнее сдвигались вокруг людей по вечерам, когда загорались костры. И всегда, днем и ночью, вокруг тех людей было кольцо крепкой тьмы, оно точно собиралось раздавить их, а они привыкли к степному простору. А еще страшней было, когда ветер бил по вершинам деревьев и весь лес глухо гудел, точно грозил и пел похоронную песню тем людям. Это были все-таки сильные люди, и могли бы они пойти биться насмерть с теми, что однажды победили их, но они не могли умереть в боях, потому что у них были заветы, и коли б умерли они, то пропали б с ними из жизни и заветы. И потому они сидели и думали в длинные ночи, под глухой шум леса, в ядовитом смраде болота. Они сидели, а тени от костров прыгали вокруг них в безмолвной пляске, и всем казалось, что это не тени пляшут, а торжествуют злые духи леса и болота… Люди всё сидели и думали. Но ничто – ни работа, ни женщины не изнуряют тела и души людей так, как изнуряют тоскливые думы. И ослабли люди от дум… Страх родился среди них, сковал им крепкие руки, ужас родили женщины плачем над трупами умерших от смрада и над судьбой скованных страхом живых, – и трусливые слова стали слышны в лесу, сначала робкие и тихие, а потом всё громче и громче… Уже хотели идти к врагу и принести ему в дар волю свою, и никто уже, испуганный смертью, не боялся рабской жизни… Но тут явился Данко и спас всех один».
Старуха, очевидно, часто рассказывала о горящем сердце Данко. Она говорила певуче, и голос ее, скрипучий и глухой, ясно рисовал предо мной шум леса, среди которого умирали от ядовитого дыхания болота несчастные, загнанные люди…
«Данко – один из тех людей, молодой красавец. Красивые – всегда смелы. И вот он говорит им, своим товарищам:
«– Не своротить камня с пути думою. Кто ничего не делает, с тем ничего не станется. Что мы тратим силы на думу да тоску? Вставайте, пойдем в лес и пройдем его сквозь, ведь имеет же он конец – всё на свете имеет конец! Идемте! Ну! Гей!..
«Посмотрели на него и увидали, что он лучший из всех, потому что в очах его светилось много силы и живого огня.
«– Веди ты нас! – сказали они.
«Тогда он повел…»
Старуха помолчала и посмотрела в степь, где всё густела тьма. Искорки горящего сердца Данко вспыхивали где-то далеко и казались голубыми воздушными цветами, расцветая только на миг.
«Повел их Данко. Дружно все пошли за ним – верили в него. Трудный путь это был! Темно было, и на каждом шагу болото разевало свою жадную гнилую пасть, глотая людей, и деревья заступали дорогу могучей стеной. Переплелись их ветки между собой; как змеи, протянулись всюду корни, и каждый шаг много стоил пота и крови тем людям. Долго шли они… Всё гуще становился лес, всё меньше было сил! И вот стали роптать на Данко, говоря, что напрасно он, молодой и неопытный, повел их куда-то. А он шел впереди их и был бодр и ясен.
«Но однажды гроза грянула над лесом, зашептали деревья глухо, грозно. И стало тогда в лесу так темно, точно в нем собрались сразу все ночи, сколько их было на свете с той поры, как он родился. Шли маленькие люди между больших деревьев и в грозном шуме молний, шли они, и, качаясь, великаны-деревья скрипели и гудели сердитые песни, а молнии, летая над вершинами леса, освещали его на минутку синим, холодным огнем и исчезали так же быстро, как являлись, пугая людей. И деревья, освещенные холодным огнем молний, казались живыми, простирающими вокруг людей, уходивших из плена тьмы, корявые, длинные руки, сплетая их в густую сеть, пытаясь остановить людей. А из тьмы ветвей смотрело на идущих что-то страшное, темное и холодное. Это был трудный путь, и люди, утомленные им, пали духом. Но им стыдно было сознаться в бессилии, и вот они в злобе и гневе обрушились на Данко, человека, который шел впереди их. И стали они упрекать его в неумении управлять ими, – вот как!
«Остановились они и под торжествующий шум леса, среди дрожащей тьмы, усталые и злые, стали судить Данко.
«– Ты, – сказали они, – ничтожный и вредный человек для нас! Ты повел нас и утомил, и за это ты погибнешь!
«– Вы сказали: «Веди!» – и я повел! – крикнул Данко, становясь против них грудью. – Во мне есть мужество вести, вот потому я повел вас! А вы? Что сделали вы в помощь себе? Вы только шли и не умели сохранить силы на путь более долгий! Вы только шли, шли, как стадо овец!
«Но эти слова разъярили их еще более.
«– Ты умрешь! Ты умрешь! – ревели они.
«А лес всё гудел и гудел, вторя их крикам, и молнии разрывали тьму в клочья. Данко смотрел на тех, ради которых он понес труд, и видел, что они – как звери. Много людей стояло вокруг него, но не было на лицах их благородства, и нельзя было ему ждать пощады от них. Тогда и в его сердце вскипело негодование, но от жалости к людям оно погасло. Он любил людей и думал, что, может быть, без него они погибнут. И вот его сердце вспыхнуло огнем желания спасти их, вывести на легкий путь, и тогда в его очах засверкали лучи того могучего огня… А они, увидав это, подумали, что он рассвирепел, отчего так ярко и разгорелись очи, и они насторожились, как волки, ожидая, что он будет бороться с ними, и стали плотнее окружать его, чтобы легче им было схватить и убить Данко. А он уже понял их думу, оттого еще ярче загорелось в нем сердце, ибо эта их дума родила в нем тоску.
«А лес всё пел свою мрачную песню, и гром гремел, и лил дождь…
«– Что сделаю я для людей?! – сильнее грома крикнул Данко.
«И вдруг он разорвал руками себе грудь и вырвал из нее свое сердце и высоко поднял его над головой.
«Оно пылало так ярко, как солнце, и ярче солнца, и весь лес замолчал, освещенный этим факелом великой любви к людям, а тьма разлетелась от света его и там, глубоко в лесу, дрожащая, пала в гнилой зев болота. Люди же, изумленные, стали как камни.
«– Идем! – крикнул Данко и бросился вперед на свое место, высоко держа горящее сердце и освещая им путь людям.
«Они бросились за ним, очарованные. Тогда лес снова зашумел, удивленно качая вершинами, но его шум был заглушен топотом бегущих людей. Все бежали быстро и смело, увлекаемые чудесным зрелищем горящего сердца. И теперь гибли, но гибли без жалоб и слез. А Данко всё был впереди, и сердце его всё пылало, пылало!
«И вот вдруг лес расступился перед ним, расступился и остался сзади, плотный и немой, а Данко и все те люди сразу окунулись в море солнечного света и чистого воздуха, промытого дождем. Гроза была – там, сзади них, над лесом, а тут сияло солнце, вздыхала степь, блестела трава в брильянтах дождя и золотом сверкала река… Был вечер, и от лучей заката река казалась красной, как та кровь, что била горячей струей из разорванной груди Данко.
«Кинул взор вперед себя на ширь степи гордый смельчак Данко, – кинул он радостный взор на свободную землю и засмеялся гордо. А потом упал и – умер.
«Люди же, радостные и полные надежд, не заметили смерти его и не видали, что еще пылает рядом с трупом Данко его смелое сердце. Только один осторожный человек заметил это и, боясь чего-то, наступил на гордое сердце ногой… И вот оно, рассыпавшись в искры, угасло…»
– Вот откуда они, голубые искры степи, что являются перед грозой!
Теперь, когда старуха кончила свою красивую сказку, в степи стало страшно тихо, точно и она была поражена силой смельчака Данко, который сжег для людей свое сердце и умер, не прося у них ничего в награду себе. Старуха дремала. Я смотрел на нее и думал:
«Сколько еще сказок и воспоминаний осталось в ее памяти?» И думал о великом горящем сердце Данко и о человеческой фантазии, создавшей столько красивых и сильных легенд.
Дунул ветер и обнажил из-под лохмотьев сухую грудь старухи Изергиль, засыпавшей всё крепче. Я прикрыл ее старое тело и сам лег на землю около нее. В степи было тихо и темно. По небу всё ползли тучи, медленно, скучно… Море шумело глухо и печально.
1895
Челкаш
Потемневшее от пыли голубое южное небо – мутно; жаркое солнце смотрит в зеленоватое море, точно сквозь тонкую серую вуаль. Оно почти не отражается в воде, рассекаемой ударами весел, пароходных винтов, острыми килями турецких фелюг и других судов, бороздящих по всем направлениям тесную гавань. Закованные в гранит волны моря подавлены громадными тяжестями, скользящими по их хребтам, бьются о борта судов, о берега, бьются и ропщут, вспененные, загрязненные разным хламом.
Звон якорных цепей, грохот сцеплений вагонов, подвозящих груз, металлический вопль железных листов, откуда-то падающих на камень мостовой, глухой стук дерева, дребезжание извозчичьих телег, свистки пароходов, то пронзительно резкие, то глухо ревущие, крики грузовиков, матросов и таможенных солдат – все эти звуки сливаются в оглушительную музыку трудового дня и, мятежно колыхаясь, стоят низко в небе над гаванью, – к ним вздымаются с земли всё новые и новые волны звуков – то глухие, рокочущие, они сурово сотрясают всё кругом, то резкие, гремящие, – рвут пыльный знойный воздух.
Гранит, железо, дерево, мостовая гавани, суда и люди – всё дышит мощными звуками страстного гимна Меркурию. Но голоса людей, еле слышные в нем, слабы и смешны. И сами люди, первоначально родившие этот шум, смешны и жалки: их фигурки, пыльные, оборванные, юркие, согнутые под тяжестью товаров, лежащих на их спинах, суетливо бегают то туда, то сюда в тучах пыли, в море зноя и звуков, они ничтожны по сравнению с окружающими их железными колоссами, грудами товаров, гремящими вагонами и всем, что они создали. Созданное ими поработило и обезличило их.
Стоя под парами, тяжелые гиганты-пароходы свистят, шипят, глубоко вздыхают, и в каждом звуке, рожденном ими, чудится насмешливая нота презрения к серым, пыльным фигурам людей, ползавших по их палубам, наполняя глубокие трюмы продуктами своего рабского труда. До слез смешны длинные вереницы грузчиков, несущих на плечах своих тысячи пудов хлеба в железные животы судов для того, чтобы заработать несколько фунтов того же хлеба для своего желудка. Рваные, потные, отупевшие от усталости, шума и зноя люди и могучие, блестевшие на солнце дородством машины, созданные этими людьми, – машины, которые в конце концов приводились в движение все-таки не паром, а мускулами и кровью своих творцов, – в этом сопоставлении была целая поэма жестокой иронии.
Шум – подавлял, пыль, раздражая ноздри, – слепила глаза, зной – пек тело и изнурял его, и все кругом казалось напряженным, теряющим терпение, готовым разразиться какой-то грандиозной катастрофой, взрывом, за которым в освеженном им воздухе будет дышаться свободно и легко, на земле воцарится тишина, а этот пыльный шум, оглушительный, раздражающий, доводящий до тоскливого бешенства, исчезнет, и тогда в городе, на море, в небе станет тихо, ясно, славно…
Раздалось двенадцать мерных и звонких ударов в колокол. Когда последний медный звук замер, дикая музыка труда уже звучала тише. Через минуту еще она превратилась в глухой недовольный ропот. Теперь голоса людей и плеск моря стали слышней. Это – наступило время обеда.
//-- I --//
Когда грузчики, бросив работать, рассыпались по гавани шумными группами, покупая себе у торговок разную снедь и усаживаясь обедать тут же, на мостовой, в тенистых уголках, – появился Гришка Челкаш, старый травленый волк, хорошо знакомый гаванскому люду, заядлый пьяница и ловкий, смелый вор. Он был бос, в старых, вытертых плисовых штанах, без шапки, в грязной ситцевой рубахе с разорванным воротом, открывавшим его сухие и угловатые кости, обтянутые коричневой кожей. По всклокоченным черным с проседью волосам и смятому, острому, хищному лицу было видно, что он только что проснулся. В одном буром усе у него торчала соломина, другая соломина запуталась в щетине левой бритой щеки, а за ухо он заткнул себе маленькую, только что сорванную ветку липы. Длинный, костлявый, немного сутулый, он медленно шагал по камням и, поводя своим горбатым, хищным носом, кидал вокруг себя острые взгляды, поблескивая холодными серыми глазами и высматривая кого-то среди грузчиков. Его бурые усы, густые и длинные, то и дело вздрагивали, как у кота, а заложенные за спину руки потирали одна другую, нервно перекручиваясь длинными, кривыми и цепкими пальцами. Даже и здесь, среди сотен таких же, как он, резких босяцких фигур, он сразу обращал на себя внимание своим сходством с степным ястребом, своей хищной худобой и этой прицеливающейся походкой, плавной и покойной с виду, но внутренне возбужденной и зоркой, как лет той хищной птицы, которую он напоминал.
Когда он поравнялся с одной из групп босяков-грузчиков, расположившихся в тени под грудой корзин с углем, ему навстречу встал коренастый малый с глупым, в багровых пятнах, лицом и поцарапанной шеей, должно быть, недавно избитый. Он встал и пошел рядом с Челкашом, вполголоса говоря:
– Флотские двух мест мануфактуры хватились… Ищут.
– Ну? – спросил Челкаш, спокойно смерив его глазами.
– Чего – ну? Ищут, мол. Больше ничего.
– Меня, что ли, спрашивали, чтоб помог поискать?
И Челкаш с улыбкой посмотрел туда, где возвышался пакгауз Добровольного флота.
– Пошел к черту!
Товарищ повернул назад.
– Эй, погоди! Кто это тебя изукрасил? Ишь, как испортили вывеску-то… Мишку не видал здесь?
– Давно не видал! – крикнул тот, уходя к своим товарищам.
Челкаш шагал дальше, встречаемый всеми, как человек хорошо знакомый. Но он, всегда веселый и едкий, был сегодня, очевидно, не в духе и отвечал на расспросы отрывисто и резко.
Откуда-то из-за бунта товара вывернулся таможенный сторож, темно-зеленый, пыльный и воинственно-прямой. Он загородил дорогу Челкашу, встав перед ним в вызывающей позе, схватившись левой рукой за ручку кортика, а правой пытаясь взять Челкаша за ворот.
– Стой! Куда идешь?
Челкаш отступил шаг назад, поднял глаза на сторожа и сухо улыбнулся.
Красное, добродушно-хитрое лицо служивого пыталось изобразить грозную мину, для чего надулось, стало круглым, багровым, двигало бровями, таращило глаза и было очень смешно.
– Сказано тебе – в гавань не смей ходить, ребра изломаю! А ты опять? – грозно кричал сторож.
– Здравствуй, Семеныч! мы с тобой давно не видались, – спокойно поздоровался Челкаш и протянул ему руку.
– Хоть бы век тебя не видать! Иди, иди!..
Но Семеныч все-таки пожал протянутую руку.
– Вот что скажи, – продолжал Челкаш, не выпуская из своих цепких пальцев руки Семеныча и приятельски-фамильярно потряхивая ее, – ты Мишку не видал?
– Какого еще Мишку? Никакого Мишки не знаю! Пошел, брат, вон! а то пакгаузный увидит, он те…
– Рыжего, с которым я прошлый раз работал на «Костроме», – стоял на своем Челкаш.
– С которым воруешь вместе, вот как скажи! В больницу его свезли. Мишку твоего, ногу отдавило чугунной штыкой. Поди, брат, пока честью просят, поди, а то в шею провожу!..
– Ага, ишь ты! а ты говоришь – не знаю Мишки… Знаешь вот. Ты чего же такой сердитый, Семеныч?..
– Вот что, ты мне зубы не заговаривай, а иди!..
Сторож начал сердиться и, оглядываясь по сторонам, пытался вырвать свою руку из крепкой руки Челкаша. Челкаш спокойно посматривал на него из-под своих густых бровей и, не отпуская его руки, продолжал разговаривать:
– Ты не торопи меня. Я вот наговорюсь с тобой вдосталь и уйду. Ну, сказывай, как живешь?.. жена, детки – здоровы? – И, сверкая глазами, он, оскалив зубы насмешливой улыбкой, добавил: – В гости к тебе собираюсь, да все времени нет – пью все вот…
– Ну, ну, – ты это брось! Ты, – не шути, дьявол костлявый! Я, брат, в самом деле… Али ты уж по домам, по улицам грабить собираешься?
– Зачем? И здесь на наш с тобой век добра хватит. Ей-богу, хватит, Семеныч! Ты, слышь, опять два места мануфактуры слямзил?.. Смотри, Семеныч, осторожней! не попадись как-нибудь!..
Возмущенный Семеныч затрясся, брызгая слюной и пытаясь что-то сказать. Челкаш отпустил его руку и спокойно зашагал длинными ногами назад к воротам гавани. Сторож, неистово ругаясь, двинулся за ним.
Челкаш повеселел; он тихо посвистывал сквозь зубы и, засунув руки в карманы штанов, шел медленно, отпуская направо и налево колкие смешки и шутки. Ему платили тем же.
– Ишь ты, Гришка, начальство-то как тебя оберегает! – крикнул кто-то из толпы грузчиков, уже пообедавших и валявшихся на земле, отдыхая.
– Я – босый, так вот Семеныч следит, как бы мне ногу не напороть, – ответил Челкаш.
Подошли к воротам. Два солдата ощупали Челкаша и легонько вытолкнули его на улицу.
Челкаш перешел через дорогу и сел на тумбочку против дверей кабака. Из ворот гавани с грохотом выезжала вереница нагруженных телег. Навстречу им неслись порожние телеги с извозчиками, подпрыгивавшими на них. Гавань изрыгала воющий гром и едкую пыль…
В этой бешеной сутолоке Челкаш чувствовал себя прекрасно. Впереди ему улыбался солидный заработок, требуя немного труда и много ловкости. Он был уверен, что ловкости хватит у него, и, щуря глаза, мечтал о том, как загуляет завтра поутру, когда в его кармане явятся кредитные бумажки… Вспомнился товарищ, Мишка, – он очень пригодился бы сегодня ночью, если бы не сломал себе ногу. Челкаш про себя обругался, думая, что одному, без Мишки, пожалуй, и не справиться с делом. Какова-то будет ночь?.. Он посмотрел на небо и вдоль по улице.
Шагах в шести от него, у тротуара, на мостовой, прислонясь спиной к тумбочке, сидел молодой парень в синей пестрядинной рубахе, в таких же штанах, в лаптях и в оборванном рыжем картузе. Около него лежала маленькая котомка и коса без черенка, обернутая в жгут из соломы, аккуратно перекрученный веревочкой. Парень был широкоплеч, коренаст, русый, с загорелым и обветренным лицом и с большими голубыми глазами, смотревшими на Челкаша доверчиво и добродушно.
Челкаш оскалил зубы, высунул язык и, сделав страшную рожу, уставился на него вытаращенными глазами.
Парень, сначала недоумевая, смигнул, но потом вдруг расхохотался, крикнул сквозь смех: «Ах, чудак!» – и, почти не вставав с земли, неуклюже перевалился от своей тумбочки к тумбочке Челкаша, волоча свою котомку по пыли и постукивая пяткой косы о камни.
– Что, брат, погулял, видно, здорово!.. – обратился он к Челкашу, дернув его штанину.
– Было дело, сосунок, было этакое дело! – улыбаясь, сознался Челкаш. Ему сразу понравился этот здоровый добродушный парень с ребячьими светлыми глазами. – С косовицы, что ли?
– Как же!.. Косили версту – выкосили грош. Плохи дела-то! Нар-роду – уйма! Голодающий этот самый приплелся, – цену сбили, хоть не берись! Шесть гривен в Кубани платили. Дела!.. А раньше-то, говорят, три целковых цена, четыре, пять!..
– Раньше!.. Раньше-то за одно погляденье на русского человека там трёшну платили. Я вот годов десять тому назад этим самым и промышлял. Придешь в станицу – русский, мол, я! Сейчас тебя поглядят, пощупают, подивуются и – получи три рубля! Да напоят, накормят. И живи сколько хочешь!
Парень, слушая Челкаша, сначала широко открыл рот, выражая на круглой физиономии недоумевающее восхищение, но потом, поняв, что оборванец врет, шлепнул губами и захохотал. Челкаш сохранял серьезную мину, скрывая улыбку в своих усах.
– Чудак, говоришь будто правду, а я слушаю да верю… Нет, ей-богу, раньше там…
– Ну, а я про что? Ведь и я говорю, что, мол, там раньше…
– Поди ты!.. – махнул рукой парень. – Сапожник, что ли? Али портной?.. Ты-то?
– Я-то? – переспросил Челкаш и, подумав, сказал: – Рыбак я…
– Рыба-ак! Ишь ты! Что же, ловишь рыбу?..
– Зачем рыбу? Здешние рыбаки не одну рыбу ловят. Больше утопленников, старые якорья, потонувшие суда – все! Удочки такие есть для этого…
– Ври, ври!.. Из тех, может, рыбаков, которые про себя поют:
Мы закидывали сети
По сухим берегам
Да по амбарам, по клетям!..
– А ты видал таких? – спросил Челкаш, с усмешкой поглядывая на него.
– Нет, видать где же! Слыхал…
– Нравятся?
– Они-то? Как же!.. Ничего ребята, вольные, свободные…
– А что тебе – свобода?.. Ты разве любишь свободу?
– Да ведь как же? Сам себе хозяин, пошел – куда хошь, делай – что хошь… Еще бы! Коли сумеешь себя в порядке держать, да на шее у тебя камней нет, – первое дело! Гуляй знай, как хошь, бога только помни…
Челкаш презрительно сплюнул и отвернулся от парня.
– Сейчас вот мое дело… – говорит тот. – Отец у меня – умер, хозяйство – малое, мать-старуха, земля высосана, – что я должен делать? Жить – надо. А как? Неизвестно. Пойду я в зятья в хороший дом. Ладно. Кабы выделили дочь-то!.. Нет ведь – тесть-дьявол не выделит. Ну, и буду я ломать на него… долго… Года! – Вишь, какие дела-то! А кабы мне рублей ста полтора заробить, сейчас бы я на ноги встал и – Антипу-то – накося, выкуси! Хошь выделить Марфу? Нет? Не надо! Слава богу, девок в деревне не одна она. И был бы я, значит, совсем свободен, сам по себе… Н-да! – Парень вздохнул. – А теперь ничего не поделаешь иначе, как в зятья идти. Думал было я: вот, мол, на Кубань-то пойду, рублев два ста тяпну, – шабаш! барин!.. Ан не выгорело. Ну и пойдешь в батраки… Своим хозяйством не исправлюсь я, ни в каком разе! Эхе-хе!..
Парню сильно не хотелось идти в зятья. У него даже лицо печально потускнело. Он тяжело заерзал на земле.
Челкаш спросил:
– Теперь куда ж ты?
– Да ведь – куда? известно, домой.
– Ну, брат, мне это неизвестно, может, ты в Турцию собрался…
– В Ту-урцию!.. – протянул парень. – Кто ж это туда ходит из православных? Сказал тоже!..
– Экой ты дурак! – вздохнул Челкаш и снова отворотился от собеседника. В нем этот здоровый деревенский парень что-то будил…
Смутно, медленно назревавшее, досадливое чувство копошилось где-то глубоко и мешало ему сосредоточиться и обдумать то, что нужно было сделать в эту ночь.
Обруганный парень бормотал что-то вполголоса, изредка бросая на босяка косые взгляды. У него смешно надулись щеки, оттопырились губы и суженные глаза как-то чересчур часто и смешно помаргивали. Он, очевидно, не ожидал, что его разговор с этим усатым оборванцем кончится так быстро и обидно.
Оборванец не обращал больше на него внимания. Он задумчиво посвистывал, сидя на тумбочке и отбивая по ней такт голой грязной пяткой.
Парню хотелось поквитаться с ним.
– Эй ты, рыбак! Часто это ты запиваешь-то? – начал было он, но в этот же момент рыбак быстро обернул к нему лицо, спросив его:
– Слушай, сосун! Хочешь сегодня ночью работать со мной? Говори скорей!
– Чего работать? – недоверчиво спросил парень.
– Ну, чего!.. Чего заставлю… Рыбу ловить поедем. Грести будешь…
– Так… Что же? Ничего. Работать можно. Только вот… не влететь бы во что с тобой. Больно ты закомурист… темен ты…
Челкаш почувствовал нечто вроде ожога в груди и с холодной злобой вполголоса проговорил:
– А ты не болтай, чего не смыслишь. Я те вот долбану по башке, тогда у тебя в ней просветлеет…
Он соскочил с тумбочки, дернул левой рукой свой ус, а правую сжал в твердый, жилистый кулак и заблестел глазами.
Парень испугался. Он быстро оглянулся вокруг и, робко моргая, тоже вскочил с земли. Меряя друг друга глазами, они молчали.
– Ну? – сурово спросил Челкаш. Он кипел и вздрагивал от оскорбления, нанесенного ему этим молоденьким теленком, которого он во время разговора с ним презирал, а теперь сразу возненавидел за то, что у него такие чистые голубые глаза, здоровое загорелое лицо, короткие крепкие руки, за то, что он имеет где-то там деревню, дом в ней, за то, что его приглашает в зятья зажиточный мужик, – за всю его жизнь прошлую и будущую, а больше всего за то, что он, этот ребенок по сравнению с ним, Челкашом, смеет любить свободу, которой не знает цены и которая ему не нужна. Всегда неприятно видеть, что человек, которого ты считаешь хуже и ниже себя, любит или ненавидит то же, что и ты, и, таким образом, становится похож на тебя.
Парень смотрел на Челкаша и чувствовал в нем хозяина.
– Ведь я… не прочь… – заговорил он. – Работы ведь и ищу. Мне все равно, у кого работать, у тебя или у другого. Я только к тому сказал, что не похож ты на рабочего человека, – больно уж тово… драный. Ну, я ведь знаю, что это со всяким может быть. Господи, рази я не видел пьяниц! Эх, сколько!.. да еще не таких, как ты.
– Ну, ладно, ладно! Согласен? – уже мягче переспросил Челкаш.
– Я-то? Айда!.. с моим удовольствием! Говори цену.
– Цена у меня по работе. Какая работа будет. Какой улов, значит… Пятитку можешь получить. Понял?
Но теперь дело касалось денег, а тут крестьянин хотел быть точным и требовал той же точности от нанимателя. У парня вновь вспыхнуло недоверие и подозрительность.
– Это мне не рука, брат!
Челкаш вошел в роль:
– Не толкуй, погоди! Идем в трактир!
И они пошли по улице рядом друг с другом, Челкаш – с важной миной хозяина, покручивая усы, парень – с выражением полной готовности подчиниться, но все-таки полный недоверия и боязни.
– А как тебя звать? – спросил Челкаш.
– Гаврилом! – ответил парень.
Когда они пришли в грязный и закоптелый трактир, Челкаш, подойдя к буфету, фамильярным тоном завсегдатая заказал бутылку водки, щей, поджарку из мяса, чаю и, перечислив требуемое, коротко бросил буфетчику:
«В долг все!», на что буфетчик молча кивнул головой. Тут Гаврила сразу преисполнился уважения к своему хозяину, который, несмотря на свой вид жулика, пользуется такой известностью и доверием.
– Ну, вот мы теперь закусим и поговорим толком. Пока ты посиди, а я схожу кое-куда.
Он ушел. Гаврила осмотрелся кругом. Трактир помещался в подвале; в нем было сыро, темно, и весь он был полон удушливым запахом перегорелой водки, табачного дыма, смолы и еще чего-то острого. Против Гаврилы, за другим столом, сидел пьяный человек в матросском костюме, с рыжей бородой, весь в угольной пыли и смоле. Он урчал, поминутно икая, песню, всю из каких-то перерванных и изломанных слов, то страшно шипящих, то гортанных. Он был, очевидно, не русский.
Сзади его поместились две молдаванки; оборванные, черноволосые, загорелые, они тоже скрипели песню пьяными голосами.
Потом из тьмы выступали еще разные фигуры, все странно растрепанные, все полупьяные, крикливые, беспокойные…
Гавриле стало жутко. Ему хотелось, чтобы хозяин воротился скорее. Шум в трактире сливался в одну ноту, и казалось, что это рычит какое-то огромное животное, оно, обладая сотней разнообразных голосов, раздраженно, слепо рвется вон из этой каменной ямы и не находит выхода на волю… Гаврила чувствовал, как в его тело всасывается что-то опьяняющее и тягостное, от чего у него кружилась голова и туманились глаза, любопытно и со страхом бегавшие по трактиру…
Пришел Челкаш, и они стали есть и пить, разговаривая. С третьей рюмки Гаврила опьянел. Ему стало весело и хотелось сказать что-нибудь приятное своему хозяину, который – славный человек! – так вкусно угостил его. Но слова, целыми волнами подливавшиеся ему к горлу, почему-то не сходили с языка, вдруг отяжелевшего.
Челкаш смотрел на него и, насмешливо улыбаясь, говорил:
– Наклюкался!.. Э-эх, тюря! с пяти рюмок!.. как работать-то будешь?..
– Друг!.. – лепетал Гаврила. – Не бойсь! Я тебе уважу!.. Дай поцелую тебя!.. а?..
– Ну, ну!.. На, еще клюкни!
Гаврила пил и дошел наконец до того, что у него в глазах все стало колебаться ровными, волнообразными движениями. Это было неприятно, и от этого тошнило. Лицо у него сделалось глупо восторженное. Пытаясь сказать что-нибудь, он смешно шлепал губами и мычал, Челкаш, пристально поглядывая на него, точно вспоминал что-то, крутил свои усы и все улыбался хмуро.
А трактир ревел пьяным шумом. Рыжий матрос спал, облокотясь на стол.
– Ну-ка, идем! – сказал Челкаш, вставая. Гаврила попробовал подняться, но не смог и, крепко обругавшись, засмеялся бессмысленным смехом пьяного.
– Развезло! – молвил Челкаш, снова усаживаясь против него на стул.
Гаврила все хохотал, тупыми глазами поглядывая на хозяина. И тот смотрел на него пристально, зорко и задумчиво. Он видел перед собою человека, жизнь которого попала в его волчьи лапы. Он, Челкаш, чувствовал себя в силе повернуть ее и так и этак. Он мог разломать ее, как игральную карту, и мог помочь ей установиться в прочные крестьянские рамки. Чувствуя себя господином другого, он думал о том, что этот парень никогда не изопьет такой чаши, какую судьба дала испить ему, Челкашу… И он завидовал и сожалел об этой молодой жизни, подсмеивался над ней и даже огорчался за нее, представляя, что она может еще раз попасть в такие руки, как его… И все чувства в конце концов слились у Челкаша в одно – нечто отеческое и хозяйственное. Малого было жалко, и малый был нужен. Тогда Челкаш взял Гаврилу под мышки и, легонько толкая его сзади коленом, вывел на двор трактира, где сложил на землю в тень от поленницы дров, а сам сел около него и закурил трубку. Гаврила немного повозился, помычал и заснул.
//-- II --//
– Ну, готов? – вполголоса спросил Челкаш у Гаврилы, возившегося с веслами.
– Сейчас! Уключина вот шатается – можно разок вдарить веслом?
– Ни-ни! Никакого шуму! Надави ее руками крепче, она и войдет себе на место.
Оба они тихо возились с лодкой, привязанной к корме одной из целой флотилии парусных барок, нагруженных дубовой клепкой, и больших турецких фелюг, занятых пальмой, сандалом и толстыми кряжами кипариса.
Ночь была темная, по небу двигались толстые пласты лохматых туч, море было покойно, черно и густо, как масло. Оно дышало влажным соленым ароматом и ласково звучало, плескаясь о борта судов, о берег, чуть-чуть покачивая лодку Челкаша. На далекое пространство от берега с моря подымались темные остовы судов, вонзая в небо острые мачты с разноцветными фонарями на вершинах. Море отражало огни фонарей и было усеяно массой желтых пятен. Они красиво трепетали на его бархате, мягком, матово-черном. Море спало здоровым, крепким сном работника, который сильно устал за день.
– Едем! – сказал Гаврила, спуская весла в воду.
– Есть! – Челкаш сильным ударом руля вытолкнул лодку в полосу воды между барками, она быстро поплыла по скользкой воде, и вода под ударами весел загоралась голубоватым фосфорическим сиянием, – длинная лента его, мягко сверкая, вилась за кормой.
– Ну, что голова? болит? – ласково спросил Челкаш.
– Страсть!.. как чугун гудит… Намочу ее водой сейчас.
– Зачем? Ты, на-ко вот, нутро помочи, может, скорее очухаешься, – и он протянул Гавриле бутылку.
– Ой ли? Господи благослови!.. – Послышалось тихое бульканье.
– Эй ты! рад?.. Будет! – остановил его Челкаш. Лодка помчалась снова, бесшумно и легко вертясь среди судов… Вдруг она вырвалась из их толпы, и море – бесконечное, могучее – развернулось перед ними, уходя в синюю даль, где из вод его вздымались в небо горы облаков – лилово-сизых, с желтыми пуховыми каймами по краям, зеленоватых, цвета морской воды, и тех скучных, свинцовых туч, что бросают от себя такие тоскливые, тяжелые тени. Облака ползли медленно, то сливаясь, то обгоняя друг друга, мешали свои цвета и формы, поглощая сами себя и вновь возникая в новых очертаниях, величественные и угрюмые… Что-то роковое было в этом медленном движении бездушных масс. Казалось, что там, на краю моря, их бесконечно много и они всегда будут так равнодушно всползать на небо, задавшись злой целью не позволять ему никогда больше блестеть над сонным морем миллионами своих золотых очей – разноцветных звезд, живых и мечтательно сияющих, возбуждая высокие желания в людях, которым дорог их чистый блеск.
– Хорошо море? – спросил Челкаш.
– Ничего! Только боязно в нем, – ответил Гаврила, ровно и сильно ударяя веслами по воде. Вода чуть слышно звенела и плескалась под ударами длинных весел и все блестела теплым голубым светом фосфора.
– Боязно! Экая дура!.. – насмешливо проворчал Челкаш.
Он, вор, любил море. Его кипучая нервная натура, жадная на впечатления, никогда не пресыщалась созерцанием этой темной широты, бескрайной, свободной и мощной. И ему было обидно слышать такой ответ на вопрос о красоте того, что он любил. Сидя на корме, он резал рулем воду и смотрел вперед спокойно, полный желания ехать долго и далеко по этой бархатной глади.
На море в нем всегда поднималось широкое, теплое чувство, – охватывая всю его душу, оно немного очищало ее от житейской скверны. Он ценил это и любил видеть себя лучшим тут, среди воды и воздуха, где думы о жизни и сама жизнь всегда теряют – первые – остроту, вторая – цену. По ночам над морем плавно носится мягкий шум его сонного дыхания, этот необъятный звук вливает в душу человека спокойствие и, ласково укрощая ее злые порывы, родит в ней могучие мечты…
– А снасть-то где? – вдруг спросил Гаврила, беспокойно оглядывая лодку. Челкаш вздрогнул.
– Снасть? Она у меня на корме.
Но ему стало обидно лгать пред этим мальчишкой, и ему было жаль тех дум и чувств, которые уничтожил этот парень своим вопросом. Он рассердился. Знакомое ему острое жжение в груди и у горла передернуло его, он внушительно и жестко сказал Гавриле:
– Ты вот что – сидишь, ну и сиди! А не в свое дело носа не суй. Наняли тебя грести, и греби. А коли будешь языком трепать, будет плохо. Понял?..
На минуту лодка дрогнула и остановилась. Весла остались в воде, вспенивая ее, и Гаврила беспокойно завозился на скамье.
– Греби!
Резкое ругательство потрясло воздух. Гаврила взмахнул веслами. Лодка точно испугалась и пошла быстрыми, нервными толчками, с шумом разрезая волну.
– Ровней!..
Челкаш привстал с кормы, не выпуская весла из рук и воткнув свои холодные глаза в бледное лицо Гаврилы. Изогнувшийся, наклоняясь вперед, он походил на кошку, готовую прыгнуть. Слышно было злое скрипение зубов и робкое пощелкивание какими-то костяшками.
– Кто кричит? – раздался с моря суровый окрик.
– Ну, дьявол, греби же!.. Тише!.. убью, собаку!.. Ну же, греби!.. Раз, два! Пикни только!.. Р-разорву!.. – шипел Челкаш.
– Богородице… дево… – шептал Гаврила, дрожа и изнемогая от страха и усилий.
Лодка плавно повернулась и пошла назад к гавани, где огни фонарей столпились в разноцветную группу и видны были стволы мачт.
– Эй! кто орет? – донеслось снова. Теперь голос был дальше, чем в первый раз. Челкаш успокоился.
– Сам ты и орешь! – сказал он по направлению криков и затем обратился к Гавриле, все еще шептавшему молитву:
– Ну, брат, счастье твое! Кабы эти дьяволы погнались за нами – конец тебе. Чуешь? Я бы тебя сразу – к рыбам!..
Теперь, когда Челкаш говорил спокойно и даже добродушно, Гаврила, все еще дрожащий от страха, взмолился:
– Слушай, отпусти ты меня! Христом прошу, отпусти! Высади куда-нибудь! Ай-ай-ай!.. Про-опал я совсем!.. Ну, вспомни бога, отпусти! Что я тебе? Не могу я этого!.. Не бывал я в таких делах… Первый раз… Господи! Пропаду ведь я! Как ты это, брат, обошел меня? а? Грешно тебе!.. Душу ведь губишь!.. Ну, дела-а…
– Какие дела? – сурово спросил Челкаш. – А? Ну, какие дела?
Его забавлял страх парня, и он наслаждался и страхом Гаврилы, и тем, что вот какой он, Челкаш, грозный человек.
– Темные дела, брат… Пусти для бога!.. Что я тебе?.. а?.. Милый…
– Ну, молчи! Не нужен был бы, так я тебя не брал бы. Понял? – ну и молчи!
– Господи! – вздохнул Гаврила.
– Ну-ну!.. куксись у меня! – оборвал его Челкаш.
Но Гаврила теперь уже не мог удержаться и, тихо всхлипывая, плакал, сморкался, ерзал по лавке, но греб сильно, отчаянно. Лодка мчалась стрелой. Снова на дороге встали темные корпуса судов, и лодка потерялась в них, волчком вертясь в узких полосах воды между бортами.
– Эй ты! слушай! Буде спросит кто о чем – молчи, коли жив быть хочешь! Понял?
– Эхма!.. – безнадежно вздохнул Гаврила в ответ на суровое приказание и горько добавил: – Судьбина моя пропащая!
– Не ной! – внушительно шепнул Челкаш.
Гаврила от этого шепота потерял способность соображать что-либо и помертвел, охваченный холодным предчувствием беды. Он машинально опускал весла в воду, откидывался назад, вынимал их, бросал снова и все время упорно смотрел на свои лапти.
Сонный шум волн гудел угрюмо и был страшен. Вот гавань… За ее гранитной стеной слышались людские голоса, плеск воды, песня и тонкие свистки.
– Стой! – шепнул Челкаш. – Бросай весла! Упирайся руками в стену! Тише, черт!..
Гаврила, цепляясь руками за скользкий камень, повел лодку вдоль стены. Лодка двигалась без шороха, скользя бортом по наросшей на камне слизи.
– Стой! Дай весла! Дай сюда! А паспорт у тебя где? В котомке? Дай котомку! Ну, давай скорей! Это, мил друг, для того, чтобы ты не удрал… Теперь не удерешь. Без весел-то ты бы кое-как мог удрать, а без паспорта побоишься. Жди! Да смотри, коли ты пикнешь – на дне моря найду!..
И вдруг, уцепившись за что-то руками, Челкаш поднялся на воздух и исчез на стене.
Гаврила вздрогнул… Это вышло так быстро. Он почувствовал, как с него сваливается, сползает та проклятая тяжесть и страх, который он чувствовал при этом усатом, худом воре… Бежать теперь!.. И он, свободно вздохнув, оглянулся кругом. Слева возвышался черный корпус без мачт, – какой-то огромный гроб, безлюдный и пустой… Каждый удар волны в его бока родил в нем глухое, гулкое эхо, похожее на тяжелый вздох. Справа над водой тянулась сырая каменная стена мола, как холодная, тяжелая змея. Сзади виднелись тоже какие-то черные остовы, а спереди, в отверстие между стеной и бортом этого гроба, видно было море, молчаливое, пустынное, с черными над ним тучами. Они медленно двигались, огромные, тяжелые, источая из тьмы ужас и готовые раздавить человека тяжестью своей. Все было холодно, черно, зловеще. Гавриле стало страшно. Этот страх был хуже страха, навеянного на него Челкашом: он охватил грудь Гаврилы крепким объятием, сжал его в робкий комок и приковал к скамье лодки…
А кругом все молчало. Ни звука, кроме вздохов моря. Тучи ползли по небу так же медленно и скучно, как и раньше, но их все больше вздымалось из моря, и можно было, глядя на небо, думать, что и оно тоже море, только море взволнованное и опрокинутое над другим, сонным, покойным и гладким. Тучи походили на волны, ринувшиеся на землю вниз кудрявыми седыми хребтами, и на пропасти, из которых вырваны эти волны ветром, и на зарождавшиеся валы, еще не покрытые зеленоватой пеной бешенства и гнева.
Гаврила чувствовал себя раздавленным этой мрачной тишиной и красотой и чувствовал, что он хочет видеть скорее хозяина. А если он там останется?.. Время шло медленно, медленнее, чем ползли тучи по небу… И тишина, от времени, становилась все зловещей… Но вот за стеной мола послышался плеск, шорох и что-то похожее на шепот. Гавриле показалось, что он сейчас умрет..
– Эй! Спишь? Держи!.. осторожно!.. – раздался глухой голос Челкаша.
Со стены спускалось что-то кубическое и тяжелое. Гаврила принял это в лодку. Спустилось еще одно такое же. Затем поперек стены вытянулась длинная фигура Челкаша, откуда-то явились весла, к ногам Гаврилы упала его котомка, и тяжело дышавший Челкаш уселся на корме.
Гаврила радостно и робко улыбался, глядя на него.
– Устал? – спросил он.
– Не без того, теля! Ну-ка, гребни добре! Дуй во всю силу!.. Хорошо ты, брат, заработал! Полдела сделали. Теперь только у чертей между глаз проплыть, а там – получай денежки и ступай к своей Машке. Машка-то есть у тебя? Эй, дитятко?
– Н-нету! – Гаврила старался во всю силу, работая грудью, как мехами, и руками, как стальными пружинами. Вода под лодкой рокотала, и голубая полоса за кормой теперь была шире. Гаврила весь облился потом, но продолжал грести во всю силу. Пережив дважды в эту ночь такой страх, он теперь боялся пережить его в третий раз и желал одного: скорей кончить эту проклятую работу, сойти на землю и бежать от этого человека, пока он в самом деле не убил или не завел его в тюрьму. Он решил не говорить с ним ни о чем, не противоречить ему, делать все, что велит, и, если удастся благополучно развязаться с ним, завтра же отслужить молебен Николаю Чудотворцу. Из его груди готова была вылиться страстная молитва. Но он сдерживался, пыхтел, как паровик, и молчал, исподлобья кидая взгляды на Челкаша.
А тот, сухой, длинный, нагнувшийся вперед и похожий на птицу, готовую лететь куда-то, смотрел во тьму вперед лодки ястребиными очами и, поводя хищным, горбатым носом, одной рукой цепко держал ручку руля, а другой теребил ус, вздрагивавший от улыбок, которые кривили его тонкие губы. Челкаш был доволен своей удачей, собой и этим парнем, так сильно запуганным им и превратившимся в его раба. Он смотрел, как старался Гаврила, и ему стало жалко, захотелось ободрить его.
– Эй! – усмехаясь, тихо заговорил он. – Что, здорово ты перепугался? а?
– Н-ничего!.. – выдохнул Гаврила и крякнул.
– Да уж теперь ты не очень наваливайся на весла-то. Теперь шабаш. Вот еще только одно бы место пройти… Отдохни-ка.
Гаврила послушно приостановился, вытер рукавом рубахи пот с лица и снова опустил весла в воду.
– Ну, греби тише. Чтобы вода не разговаривала. Воротца одни надо миновать. Тише, тише… А то, брат, тут народы серьезные… Как раз из ружья пошалить могут. Такую шишку на лбу набьют, что и не охнешь.
Лодка теперь кралась по воде почти совершенно беззвучно. Только с весел капали голубые капли, и когда они падали в море, на месте их падения вспыхивало ненадолго тоже голубое пятнышко. Ночь становилась все темнее и молчаливей. Теперь небо уже не походило на взволнованное море – тучи расплылись по нем и покрыли его ровным тяжелым пологом, низко опустившимся над водой и неподвижным. А море стало еще спокойней, черней, сильнее пахло теплым, соленым запахом и уж не казалось таким широким, как раньше.
– Эх, кабы дождь пошел! – прошептал Челкаш. – Так бы мы и проехали, как за занавеской.
Слева и справа от лодки из черной воды поднялись какие-то здания – баржи, неподвижные, мрачные и тоже черные. На одной из них двигался огонь, кто-то ходил с фонарем. Море, гладя их бока, звучало просительно и глухо, а они отвечали ему эхом, гулким и холодным, точно спорили, не желая уступить ему в чем-то.
– Кордоны!.. – чуть слышно шепнул Челкаш.
С момента, когда он велел Гавриле грести тише, Гаврилу снова охватило острое выжидательное напряжение. Он весь подался вперед, во тьму, и ему казалось, что он растет, – кости и жилы вытягивались в нем с тупой болью, голова, заполненная одной мыслью, болела, кожа на спине вздрагивала, а в ноги вонзались маленькие, острые и холодные иглы. Глаза ломило от напряженного рассматриванья тьмы, из которой – он ждал – вот-вот встанет нечто и гаркнет на них: «Стой, воры!..»
Теперь, когда Челкаш шепнул «кордоны!», Гаврила дрогнул: острая, жгучая мысль прошла сквозь него, прошла и задела по туго натянутым нервам, – он хотел крикнуть, позвать людей на помощь к себе… Он уже открыл рот и привстал немного на лавке, выпятил грудь, вобрал в нее много воздуха и открыл рот, – но вдруг, пораженный ужасом, ударившим его, как плетью, закрыл глаза и свалился с лавки.
…Впереди лодки, далеко на горизонте, из черной воды моря поднялся огромный огненно-голубой меч, поднялся, рассек тьму ночи, скользнул своим острием по тучам в небе и лег на грудь моря широкой, голубой полосой. Он лег, и в полосу его сияния из мрака выплыли невидимые до той поры суда, черные, молчаливые, обвешанные пышной ночной мглой. Казалось, они долго были на дне моря, увлеченные туда могучей силой бури, и вот теперь поднялись оттуда по велению огненного меча, рожденного морем, – поднялись, чтобы посмотреть на небо и на все, что поверх воды… Их такелаж обнимал собой мачты и казался цепкими водорослями, поднявшимися со дна вместе с этими черными гигантами, опутанными их сетью. И он опять поднялся кверху из глубин моря, этот страшный голубой меч, поднялся, сверкая, снова рассек ночь и снова лег уже в другом направлении. И там, где он лег, снова всплыли остовы судов, невидимых до его появления.
Лодка Челкаша остановилась и колебалась на воде, как бы недоумевая. Гаврила лежал на дне, закрыв лицо руками, а Челкаш толкал его ногой и шипел бешено, но тихо:
– Дурак, это крейсер таможенный… Это фонарь электрический!.. Вставай, дубина! Ведь на нас свет бросят сейчас!.. Погубишь, черт, и себя и меня! Ну…
И, наконец, когда один из ударов каблуком сапога сильнее других опустился на спину Гаврилы, он вскочил, все еще боясь открыть глаза, сел на лавку и, ощупью схватив весла, двинул лодку.
– Тише! Убью ведь! Ну, тише!.. Эка дурак, черт тебя возьми!.. Чего ты испугался? Ну? Харя!.. Фонарь – только и всего. Тише веслами!.. Кислый черт!.. За контрабандой это следят. Нас не заденут – далеко отплыли они. Не бойся, не заденут. Теперь мы… – Челкаш торжествующе оглянулся кругом. – Кончено, выплыли!.. Фу-у!.. Н-ну, счастлив ты, дубина стоеросовая!..
Гаврила молчал, греб и, тяжело дыша, искоса смотрел туда, где все еще поднимался и опускался этот огненный меч. Он никак не мог поверить Челкашу, что это только фонарь. Холодное голубое сияние, разрубавшее тьму, заставляя море светиться серебряным блеском, имело в себе нечто необъяснимое, и Гаврила опять впал в гипноз тоскливого страха. Он греб, как машина, и все сжимался, точно ожидал удара сверху, и ничего, никакого желания не было уже в нем – он был пуст и бездушен. Волнения этой ночи выглодали, наконец, из него все человеческое.
А Челкаш торжествовал. Его привычные к потрясениям нервы уже успокоились. У него сладострастно вздрагивали усы и в глазах разгорался огонек. Он чувствовал себя великолепно, посвистывал сквозь зубы, глубоко вдыхал влажный воздух моря, оглядывался кругом и добродушно улыбался, когда его глаза останавливались на Гавриле.
Ветер пронесся и разбудил море, вдруг заигравшее частой зыбью. Тучи сделались как бы тоньше и прозрачней, но все небо было обложено ими. Несмотря на то что ветер, хотя еще легкий, свободно носился над морем, тучи были неподвижны и точно думали какую-то серую, скучную думу.
– Ну ты, брат, очухайся, пора! Ишь, тебя как – точно из кожи-то твоей весь дух выдавили, один мешок костей остался! Конец уж всему. Эй!..
Гавриле все-таки было приятно слышать человеческий голос, хоть это и говорил Челкаш.
– Я слышу, – тихо сказал он.
– То-то! Мякиш… Ну-ка, садись на руль, а я – на весла, устал, поди!
Гаврила машинально переменил место. Когда Челкаш, меняясь с ним местами, взглянул ему в лицо и заметил, что он шатается на дрожащих ногах, ему стало еще больше жаль парня. Он хлопнул его по плечу.
– Ну, ну, не робь! Заработал зато хорошо. Я те, брат, награжу богато. Четвертной билет хочешь получить? а?
– Мне – ничего не надо. Только на берег бы…
Челкаш махнул рукой, плюнул и принялся грести, далеко назад забрасывая весла своими длинными руками.
Море проснулось. Оно играло маленькими волнами, рождая их, украшая бахромой пены, сталкивая друг с другом и разбивая в мелкую пыль. Пена, тая, шипела и вздыхала, – и все кругом было заполнено музыкальным шумом и плеском. Тьма как бы стала живее.
– Ну, скажи мне, – заговорил Челкаш, – придешь ты в деревню, женишься, начнешь землю копать, хлеб сеять, жена детей народит, кормов не будет хватать; ну, будешь ты всю жизнь из кожи лезть… Ну, и что? Много в этом смаку?
– Какой уж смак! – робко и вздрагивая ответил Гаврила.
Кое-где ветер прорывал тучи, и из разрывов смотрели голубые кусочки неба с одной-двумя звездочками на них. Отраженные играющим морем, эти звездочки прыгали по волнам, то исчезая, то вновь блестя.
– Правее держи! – сказал Челкаш. – Скоро уж приедем. Н-да!.. Кончили. Работка важная! Вот видишь как?.. Ночь одна – и полтысячи я тяпнул!
– Полтысячи?! – недоверчиво протянул Гаврила, но сейчас же испугался и быстро спросил, толкая ногой тюки в лодке: – А это что же будет за вещь?
– Это – дорогая вещь. Всё-то, коли по цене продать, так и за тысячу хватит. Ну, я не дорожусь… Ловко?
– Н-да-а?.. – вопросительно протянул Гаврила. – Кабы мне так-то вот! – вздохнул он, сразу вспомнив деревню, убогое хозяйство, свою мать и все то далекое, родное, ради чего он ходил на работу, ради чего так измучился в эту ночь. Его охватила волна воспоминаний о своей деревеньке, сбегавшей по крутой горе вниз, к речке, скрытой в роще берез, ветел, рябин, черемухи… – Эх, важно бы!.. – грустно вздохнул он
– Н-да!.. Я думаю, ты бы сейчас по чугунке домой… Уж и полюбили бы тебя девки дома, а-ах как!.. Любую бери! Дом бы себе сгрохал – ну, для дома денег, положим, маловато…
– Это верно… для дому нехватка. У нас дорог лес-то.
– Ну что ж? Старый бы поправил. Лошадь как? есть?
– Лошадь? Она и есть, да больно стара, черт.
– Ну, значит, лошадь. Ха-арошую лошадь! Корову… Овец… Птицы разной… А?
– Не говори!.. Ох ты, господи! вот уж пожил бы!
– Н-да, брат, житьишко было бы ничего себе… Я тоже понимаю толк в этом деле. Было когда-то свое гнездо… Отец-то был из первых богатеев в селе…
Челкаш греб медленно. Лодка колыхалась на волнах, шаловливо плескавшихся о ее борта, еле двигалась по темному морю, а оно играло все резвей и резвей. Двое людей мечтали, покачиваясь на воде и задумчиво поглядывая вокруг себя. Челкаш начал наводить Гаврилу на мысль о деревне, желая немного ободрить и успокоить его. Сначала он говорил, посмеиваясь себе в усы, но потом, подавая реплики собеседнику и напоминая ему о радостях крестьянской жизни, в которых сам давно разочаровался, забыл о них и вспоминал только теперь, – он постепенно увлекся и вместо того, чтобы расспрашивать парня о деревне и ее делах, незаметно для себя стал сам рассказывать ему:
– Главное в крестьянской жизни – это, брат, свобода! Хозяин ты есть сам себе. У тебя твой дом – грош ему цена, да он твой. У тебя земля своя – и того ее горсть, да она твоя! Король ты на своей земле!.. У тебя есть лицо… Ты можешь от всякого требовать уважения к себе… Так ли? – воодушевленно закончил Челкаш.
Гаврила глядел на него с любопытством и тоже воодушевлялся. Он во время этого разговора успел уже забыть, с кем имеет дело, и видел пред собой такого же крестьянина, как и сам он, прилепленного навеки к земле потом многих поколений, связанного с ней воспоминаниями детства, самовольно отлучившегося от нее и от забот о ней и понесшего за эту отлучку должное наказание.
– Это, брат, верно! Ах, как верно! Вот гляди-ка на себя, что ты теперь такое без земли? Землю, брат, как мать, не забудешь надолго.
Челкаш одумался… Он почувствовал это раздражающее жжение в груди, являвшееся всегда, чуть только его самолюбие – самолюбие бесшабашного удальца – бывало задето кем-либо, и особенно тем, кто не имел цены в его глазах.
– Замолол!.. – сказал он свирепо, – ты, может, думал, что я все это всерьез… Держи карман шире!
– Да чудак-человек!.. – снова оробел Гаврила. – Разве я про тебя говорю? Чай, таких-то, как ты, – много! Эх, сколько несчастного народу на свете!.. Шатающих…
– Садись, тюлень, в весла! – кратко скомандовал Челкаш, почему-то сдержав в себе целый поток горячей ругани, хлынувшей ему к горлу.
Они опять переменились местами, причем Челкаш, перелезая на корму через тюки, ощутил в себе острое желание дать Гавриле пинка, чтобы он слетел в воду.
Короткий разговор смолк, но теперь даже от молчания Гаврилы на Челкаша веяло деревней… Он вспоминал прошлое, забывая править лодкой, повернутой волнением и плывшей куда-то в море. Волны точно понимали, что эта лодка потеряла цель, и, все выше подбрасывая ее, легко играли ею, вспыхивая под веслами своим ласковым голубым огнем. А перед Челкашом быстро неслись картины прошлого, далекого прошлого, отделенного от настоящего целой стеной из одиннадцати лет босяцкой жизни. Он успел посмотреть себя ребенком, свою деревню, свою мать, краснощекую, пухлую женщину, с добрыми серыми глазами, отца – рыжебородого гиганта с суровым лицом; видел себя женихом и видел жену, черноглазую Анфису, с длинной косой, полную, мягкую, веселую, снова себя, красавцем, гвардейским солдатом; снова отца, уже седого и согнутого работой, и мать, морщинистую, осевшую к земле; посмотрел и картину встречи его деревней, когда он возвратился со службы; видел, как гордился перед всей деревней отец своим Григорием, усатым, здоровым солдатом, ловким красавцем… Память, этот бич несчастных, оживляет даже камни прошлого и даже в яд, выпитый некогда, подливает капли меда…
Челкаш чувствовал себя овеянным примиряющей, ласковой струей родного воздуха, донесшего с собой до его слуха и ласковые слова матери, и солидные речи истового крестьянина-отца, много забытых звуков и много сочного запаха матушки-земли, только что оттаявшей, только что вспаханной и только что покрытой изумрудным шелком озими… Он чувствовал себя одиноким, вырванным и выброшенным навсегда из того порядка жизни, в котором выработалась та кровь, что течет в его жилах.
– Эй! а куда же мы едем? – спросил вдруг Гаврила.
Челкаш дрогнул и оглянулся тревожным взором хищника.
– Ишь, черт занес!.. Гребни-ка погуще…
– Задумался? – улыбаясь, спросил Гаврила.
– Устал…
– Так теперь мы, значит, уж не попадемся с этим? – Гаврила ткнул ногой в тюки.
– Нет… Будь покоен. Сейчас вот сдам и денежки получу… Н-да!
– Пять сотен!
– Не меньше.
– Это тово – сумма! Кабы мне, горюну!.. Эх, и сыграл бы я песенку с ними!..
– По крестьянству?
– Никак больше! Сейчас бы…
И Гаврила полетел на крыльях мечты. А Челкаш молчал. Усы у него обвисли, правый бок, захлестанный волнами, был мокр, глаза ввалились и потеряли блеск. Все хищное в его фигуре обмякло, стушеванное приниженной задумчивостью, смотревшей даже из складок его грязной рубахи.
Он круто повернул лодку и направил ее к чему-то черному, высовывавшемуся из воды.
Небо снова все покрылось тучами, и посыпался дождь, мелкий, теплый, весело звякавший, падая на хребты волн.
– Стой! Тише! – скомандовал Челкаш.
Лодка стукнулась носом о корпус барки.
– Спят, что ли, черти?.. – ворчал Челкаш, цепляясь багром за какие-то веревки, спускавшиеся с борта. – Трап давай!.. Дождь пошел еще, не мог раньше-то! Эй вы, губки!.. Эй!..
– Селкаш это? – раздалось сверху ласковое мурлыканье.
– Ну, спускай трап!
– Калимера, Селкаш!
– Спускай трап, копченый дьявол! – взревел Челкаш.
– О, сердитый пришел сегодня… Элоу!
– Лезь, Гаврила! – обратился Челкаш к товарищу. В минуту они были на палубе, где три темных бородатых фигуры, оживленно болтая друг с другом на странном сюсюкающем языке, смотрели за борт в лодку Челкаша. Четвертый, завернутый в длинную хламиду, подошел к нему и молча пожал ему руку, потом подозрительно оглянул Гаврилу.
– Припаси к утру деньги, – коротко сказал ему Челкаш. – А теперь я спать иду. Гаврила, идем! Есть хочешь?
– Спать бы… – ответил Гаврила и через пять минут храпел, а Челкаш, сидя рядом с ним, примерял себе на ногу чей-то сапог и, задумчиво сплевывая в сторону, грустно свистел сквозь зубы. Потом он вытянулся рядом с Гаврилой, заложив руки под голову, поводя усами.
Барка тихо покачивалась на игравшей воде, где-то поскрипывало дерево жалобным звуком, дождь мягко сыпался на палубу, и плескались волны о борта… Все было грустно и звучало, как колыбельная песнь матери, не имеющей надежд на счастье своего сына…
Челкаш, оскалив зубы, приподнял голову, огляделся вокруг и, прошептав что-то, снова улегся… Раскинув ноги, он стал похож на большие ножницы.
//-- III --//
Он проснулся первым, тревожно оглянулся вокруг, сразу успокоился и посмотрел на Гаврилу, еще спавшего. Тот сладко всхрапывал и во сне улыбался чему-то всем своим детским, здоровым, загорелым лицом. Челкаш вздохнул и полез вверх по узкой веревочной лестнице. В отверстие трюма смотрел свинцовый кусок неба. Было светло, но по-осеннему скучно и серо.
Челкаш вернулся часа через два. Лицо у него было красно, усы лихо закручены кверху. Он был одет в длинные крепкие сапоги, в куртку, в кожаные штаны и походил на охотника. Весь его костюм был потерт, но крепок и очень шел к нему, делая его фигуру шире, скрадывая его костлявость и придавая ему воинственный вид.
– Эй, теленок, вставай!.. – толкнул он ногой Гаврилу.
Тот вскочил и, не узнавая его со сна, испуганно уставился на него мутными глазами. Челкаш захохотал.
– Ишь ты какой!.. – широко улыбнулся наконец Гаврила. – Барином стал!
– У нас это скоро. Ну и пуглив же ты! Сколько раз умирать-то вчера ночью собирался?
– Да ты сам посуди, впервой я на такое дело! Ведь можно было душу загубить на всю жизнь!
– Ну, а еще раз поехал бы? а?
– Еще?.. Да ведь это – как тебе сказать? Из-за какой корысти?.. вот что!
– Ну ежели бы две радужных?
– Два ста рублев, значит? Ничего… Это можно…
– Стой! А как душу-то загубишь?..
– Да ведь, может… и не загубишь! – улыбнулся Гаврила. – Не загубишь, а человеком на всю жизнь сделаешься.
Челкаш весело хохотал.
– Ну, ладно! будет шутки шутить. Едем на берег…
И вот они снова в лодке. Челкаш на руле, Гаврила на веслах. Над ними небо, серое, ровно затянутое тучами, и лодкой играет мутно-зеленое море, шумно подбрасывая ее на волнах, пока еще мелких, весело бросающих в борта светлые, соленые брызги. Далеко по носу лодки видна желтая полоса песчаного берега, а за кормой уходит вдаль море, изрытое стаями волн, убранных пышной белой пеной. Там же, вдали, видно много судов; далеко влево – целый лес мачт и белые груды домов города. Оттуда по морю льется глухой гул, рокочущий и вместе с плеском волн создающий хорошую, сильную музыку… И на все наброшена тонкая пелена пепельного тумана, отдаляющего предметы друг от друга…
– Эх, разыграется к вечеру-то добре! – кивнул Челкаш головой на море.
– Буря? – спросил Гаврила, мощно бороздя волны веслами. Он был уже мокр с головы до ног от этих брызг, разбрасываемых по морю ветром.
– Эге!.. – подтвердил Челкаш.
Гаврила пытливо посмотрел на него…
– Ну, сколько ж тебе дали? – спросил он наконец, видя, что Челкаш не собирается начать разговора.
– Вот! – сказал Челкаш, протягивая Гавриле что-то, вынутое из кармана.
Гаврила увидал пестрые бумажки, и все в его глазах приняло яркие, радужные оттенки.
– Эх!.. А я ведь думал: врал ты мне!.. Это – сколько?
– Пятьсот сорок!
– Л-ловко!.. – прошептал Гаврила, жадными глазами провожая пятьсот сорок, снова спрятанные в карман. – Э-эх-ма!.. Кабы этакие деньги!.. – И он угнетенно вздохнул.
– Гульнем мы с тобой, парнюга! – с восхищением вскрикнул Челкаш. – Эх, хватим… Не думай, я тебе, брат, отделю… Сорок отделю! а? Доволен? Хочешь, сейчас дам?
– Коли не обидно тебе – что же? Я приму!
Гаврила весь трепетал от ожидания, острого, сосавшего ему грудь.
– Ах ты, чертова кукла! Приму! Прими, брат, пожалуйста! Очень я тебя прошу, прими! Не знаю я, куда мне такую кучу денег девать! Избавь ты меня, примика, на!..
Челкаш протянул Гавриле несколько бумажек. Тот взял их дрожащей рукой, бросил весла и стал прятать куда-то за пазуху, жадно сощурив глаза, шумно втягивая в себя воздух, точно пил что-то жгучее. Челкаш с насмешливой улыбкой поглядывал на него. А Гаврила уже снова схватил весла и греб нервно, торопливо, точно пугаясь чего-то и опустив глаза вниз. У него вздрагивали плечи и уши.
– А жаден ты!.. Нехорошо… Впрочем, что же?.. Крестьянин… – задумчиво сказал Челкаш.
– Да ведь с деньгами-то что можно сделать!.. – воскликнул Гаврила, вдруг весь вспыхивая страстным возбуждением. И он отрывисто, торопясь, точно догоняя свои мысли и с лету хватая слова, заговорил о жизни в деревне с деньгами и без денег. Почет, довольство, веселье!..
Челкаш слушал его внимательно, с серьезным лицом и с глазами, сощуренными какой-то думой. По временам он улыбался довольной улыбкой.
– Приехали! – прервал он речь Гаврилы.
Волна подхватила лодку и ловко ткнула ее в песок.
– Ну, брат, теперь кончено. Лодку нужно вытащить подальше, чтобы не смыло. Придут за ней. А мы с тобой – прощай!.. Отсюда до города верст восемь. Ты что, опять в город вернешься? а?
На лице Челкаша сияла добродушно-хитрая улыбка, и весь он имел вид человека, задумавшего нечто весьма приятное для себя и неожиданное для Гаврилы. Засунув руку в карман, он шелестел там бумажками.
– Нет… я… не пойду… я… – Гаврила задыхался и давился чем-то.
Челкаш посмотрел на него.
– Что это тебя корчит? – спросил он.
– Так… – Но лицо Гаврилы то краснело, то делалось серым, и он мялся на месте, не то желая броситься на Челкаша, не то разрываемый иным желанием, исполнить которое ему было трудно.
Челкашу стало не по себе при виде такого возбуждения в этом парне. Он ждал, чем оно разразится.
Гаврила начал как-то странно смеяться смехом, похожим на рыдание. Голова его была опущена, выражения его лица Челкаш не видал, смутно видны были только уши Гаврилы, то красневшие, то бледневшие.
– Ну тя к черту! – махнул рукой Челкаш. – Влюбился ты в меня, что ли? Мнется, как девка!.. Али расставанье со мной тошно? Эй, сосун! Говори, что ты? А то уйду я!..
– Уходишь?! – звонко крикнул Гаврила.
Песчаный и пустынный берег дрогнул от его крика, и намытые волнами моря желтые волны песку точно всколыхнулись. Дрогнул и Челкаш. Вдруг Гаврила сорвался с своего места, бросился к ногам Челкаша, обнял их своими руками и дернул к себе. Челкаш пошатнулся, грузно сел на песок и, скрипнув зубами, резко взмахнул в воздухе своей длинной рукой, сжатой в кулак. Но он не успел ударить, остановленный стыдливым и просительным шепотом Гаврилы:
– Голубчик!.. Дай ты мне эти деньги! Дай, Христа ради! Что они тебе? Ведь в одну ночь – только в ночь… А мне – года нужны… Дай – молиться за тебя буду! Вечно – в трех церквах – о спасении души твоей!.. Ведь ты их на ветер… а я бы – в землю! Эх, дай мне их! Что в них тебе?.. Али тебе дорого? Ночь одна – и богат! Сделай доброе дело! Пропащий ведь ты… Нет тебе пути … А я бы – ох! Дай ты их мне!
Челкаш, испуганный, изумленный и озлобленный, сидел на песке, откинувшись назад и упираясь в него руками, сидел, молчал и страшно таращил глаза на парня, уткнувшегося головой в его колени и шептавшего, задыхаясь, свои мольбы. Он оттолкнул его наконец, вскочил на ноги и, сунув руку в карман, бросил в Гаврилу бумажки.
– На! Жри… – крикнул он, дрожа от возбуждения, острой жалости и ненависти к этому жадному рабу. И, бросив деньги, он почувствовал себя героем.
– Сам я хотел тебе больше дать. Разжалобился вчера я, вспомнил деревню… Подумал: дай помогу парню. Ждал я, что ты сделаешь, попросишь – нет? А ты… Эх, войлок! Нищий!.. Разве из-за денег можно так истязать себя? Дурак! Жадные черти!.. Себя не помнят… За пятак себя продаете!..
– Голубчик!.. Спаси Христос тебя! Ведь это теперь у меня что?.. я теперь… богач!.. – визжал Гаврила в восторге, вздрагивая и пряча деньги за пазуху. – Эх ты, милый!.. Вовек не забуду!.. Никогда!.. И жене и детям закажу – молись!
Челкаш слушал его радостные вопли, смотрел на сиявшее, искаженное восторгом жадности лицо и чувствовал, что он – вор, гуляка, оторванный от всего родного – никогда не будет таким жадным, низким, не помнящим себя. Никогда не станет таким!.. И эта мысль и ощущение, наполняя его сознанием своей свободы, удерживали его около Гаврилы на пустынном морском берегу.
– Осчастливил ты меня! – кричал Гаврила и, схватив руку Челкаша, тыкал ею себе в лицо.
Челкаш молчал и по-волчьи скалил зубы. Гаврила все изливался:
– Ведь я что думал? Едем мы сюда… думаю… хвачу я его – тебя – веслом… рраз!.. денежки – себе, его – в море… тебя-то… а? Кто, мол, его хватится? И найдут, не станут допытываться – как да кто. Не такой, мол, он человек, чтоб из-за него шум подымать!.. Ненужный на земле! Кому за него встать?
– Дай сюда деньги!.. – рявкнул Челкаш, хватая Гаврилу за горло…
Гаврила рванулся раз, два, – другая рука Челкаша змеей обвилась вокруг него… Треск разрываемой рубахи – и Гаврила лежал на песке, безумно вытаращив глаза, цапаясь пальцами рук за воздух и взмахивая ногами. Челкаш, прямой, сухой, хищный, зло оскалив зубы, смеялся дробным, едким смехом, и его усы нервно прыгали на угловатом, остром лице. Никогда за всю жизнь его не били так больно, и никогда он не был так озлоблен.
– Что, счастлив ты? – сквозь смех спросил он Гаврилу и, повернувшись к нему спиной, пошел прочь по направлению к городу. Но он не сделал пяти шагов, как Гаврила кошкой изогнулся, вскочил на ноги и, широко размахнувшись в воздухе, бросил в него круглый камень, злобно крикнув:
– Рраз!..
Челкаш крякнул, схватился руками за голову, качнулся вперед, повернулся к Гавриле и упал лицом в песок. Гаврила замер, глядя на него. Вот он шевельнул ногой, попробовал поднять голову и вытянулся, вздрогнув, как струна. Тогда Гаврила бросился бежать вдаль, где над туманной степью висела мохнатая черная туча и было темно. Волны шуршали, взбегая на песок, сливаясь с него и снова взбегая. Пена шипела, и брызги воды летали по воздуху.
Посыпался дождь. Сначала редкий, он быстро перешел в плотный, крупный, лившийся с неба тонкими струйками. Они сплетали целую сеть из ниток воды – сеть, сразу закрывшую собой даль степи и даль моря. Гаврила исчез за ней. Долго ничего не было видно, кроме дождя и длинного человека, лежавшего на песке у моря. Но вот из дождя снова появился бегущий Гаврила, он летел птицей; подбежав к Челкашу, упал перед ним и стал ворочать его на земле. Его рука окунулась в теплую красную слизь… Он дрогнул и отшатнулся с безумным, бледным лицом.
– Брат, встань-кось! – шептал он под шум дождя в ухо Челкашу.
Челкаш очнулся и толкнул Гаврилу от себя, хрипло сказав:
– Поди прочь!..
– Брат! Прости!.. дьявол это меня… – дрожа шептал Гаврила, целуя руку Челкаша.
– Иди… Ступай… – хрипел тот.
– Сними грех с души!.. Родной! Прости!..
– Про… уйди ты!.. уйди к дьяволу! – вдруг крикнул Челкаш и сел на песке. Лицо у него было бледное, злое, глаза мутны и закрывались, точно он сильно хотел спать. – Чего тебе еще? Сделал свое дело… иди! Пошел! – и он хотел толкнуть убитого горем Гаврилу ногой, но не смог и снова свалился бы, если бы Гаврила не удержал его, обняв за плечи. Лицо Челкаша было теперь в уровень с лицом Гаврилы. Оба были бледны и страшны.
– Тьфу! – плюнул Челкаш в широко открытые глаза своего работника.
Тот смиренно вытерся рукавом и прошептал:
– Что хошь делай… Не отвечу словом. Прости для Христа!
– Гнус!.. И блудить-то не умеешь!.. – презрительно крикнул Челкаш, сорвал из-под своей куртки рубаху и молча, изредка поскрипывая зубами, стал обвязывать себе голову. – Деньги взял? – сквозь зубы процедил он.
– Не брал я их, брат! Не надо мне!.. беда от них!..
Челкаш сунул руку в карман своей куртки, вытащил пачку денег, одну радужную бумажку положил обратно в карман, а все остальные кинул Гавриле.
– Возьми и ступай!
– Не возьму, брат… Не могу! Прости!
– Бери, говорю!.. – взревел Челкаш, страшно вращая глазами.
– Прости!.. Тогда возьму… – робко сказал Гаврила и пал в ноги Челкаша на сырой песок, щедро поливаемый дождем.
– Врешь, возьмешь, гнус! – уверенно сказал Челкаш, и, с усилием подняв его голову за волосы, он сунул ему деньги в лицо.
– Бери! бери! Не даром работал! Бери, не бойсь! Не стыдись, что человека чуть не убил! За таких людей, как я, никто не взыщет. Еще спасибо скажут, как узнают. На, бери!
Гаврила видел, что Челкаш смеется, и ему стало легче. Он крепко сжал деньги в руке.
– Брат! а простишь меня? Не хошь? а? – слезливо спросил он.
– Родимой!.. – в тон ему ответил Челкаш, подымаясь на ноги и покачиваясь. – За что? Не за что! Сегодня ты меня, завтра я тебя…
– Эх, брат, брат!.. – скорбно вздохнул Гаврила, качая головой.
Челкаш стоял перед ним и странно улыбался, а тряпка на его голове, понемногу краснея, становилась похожей на турецкую феску.
Дождь лил, как из ведра. Море глухо роптало, волны бились о берег бешено и гневно. Два человека помолчали.
– Ну, прощай! – насмешливо сказал Челкаш, пускаясь в путь.
Он шатался, у него дрожали ноги, и он так странно держал голову, точно боялся потерять ее.
– Прости, брат!.. – еще раз попросил Гаврила.
– Ничего! – холодно ответил Челкаш, пускаясь в путь.
Он пошел, пошатываясь и все поддерживая голову ладонью левой руки, а правой тихо дергая свой бурый ус.
Гаврила смотрел ему вслед до поры, пока он не исчез в дожде, все гуще лившем из туч тонкими, бесконечными струйками и окутывавшем степь непроницаемой стального цвета мглой.
Потом Гаврила снял свой мокрый картуз, перекрестился, посмотрел на деньги, зажатые в ладони, свободно и глубоко вздохнул, спрятал их за пазуху и широкими, твердыми шагами пошел берегом в сторону, противоположную той, где скрылся Челкаш.
Море выло, швыряло большие, тяжелые волны на прибрежный песок, разбивая их в брызги и пену. Дождь ретиво сек воду и землю… ветер ревел… Все кругом наполнялось воем, ревом, гулом… За дождем не видно было ни моря, ни неба.
Скоро дождь и брызги волн смыли красное пятно на том месте, где лежал Челкаш, смыли следы Челкаша и следы молодого парня на прибрежном песке… И на пустынном берегу моря не осталось ничего в воспоминание о маленькой драме, разыгравшейся между двумя людьми.
1894
Песня о Буревестнике
Над седой равниной моря ветер тучи собирает. Между тучами и морем гордо реет Буревестник, черной молнии подобный.
То крылом волны касаясь, то стрелой взмывая к тучам, он кричит, и – тучи слышат радость в смелом крике птицы.
В этом крике – жажда бури! Силу гнева, пламя страсти и уверенность в победе слышат тучи в этом крике.
Чайки стонут перед бурей, – стонут, мечутся над морем и на дно его готовы спрятать ужас свой пред бурей.
И гагары тоже стонут, – им, гагарам, недоступно наслажденье битвой жизни: гром ударов их пугает.
Глупый пингвин робко прячет тело жирное в утесах… Только гордый Буревестник реет смело и свободно над седым от пены морем!
Всё мрачней и ниже тучи опускаются над морем, и поют, и рвутся волны к высоте навстречу грому.
Гром грохочет. В пене гнева стонут волны, с ветром споря. Вот охватывает ветер стаи волн объятьем крепким и бросает их с размаху в дикой злобе на утесы, разбивая в пыль и брызги изумрудные громады.
Буревестник с криком реет, черной молнии подобный, как стрела пронзает тучи, пену волн крылом срывает.
Вот он носится, как демон, – гордый, черный демон бури, – и смеется, и рыдает… Он над тучами смеется, он от радости рыдает!
В гневе грома, – чуткий демон, – он давно усталость слышит, он уверен, что не скроют тучи солнца, – нет, не скроют!
Ветер воет… Гром грохочет…
Синим пламенем пылают стаи туч над бездной моря. Море ловит стрелы молний и в своей пучине гасит. Точно огненные змеи, вьются в море, исчезая, отраженья этих молний.
– Буря! Скоро грянет буря!
Это смелый Буревестник гордо реет между молний над ревущим гневно морем; то кричит пророк победы:
– Пусть сильнее грянет буря!..
1901
На дне
Посвящаю Константину Петровичу Пятницкому
М. Горький
//-- ДЕЙСТВУЮЩИЕ ЛИЦА: --//
Михаил Иванов Костылев, 54 года, содержатель ночлежки
Василиса Карповна, его жена, 26 лет
Наташа, ее сестра, 20 лет
Медведев, их дядя, полицейский, 50 лет
Васька Пепел, 28 лет
Клещ, Андрей Митрич, слесарь, 40 лет
Анна, его жена, 30 лет
Настя, девица, 24 года
Квашня, торговка пельменями, под 40 лет
Бубнов, картузник, 45 лет
Барон, 33 года
Сатин, приблизительно одного возраста, лет под 40
Актер
Лука, странник, 60 лет
Алешка, сапожник, 20 лет
Кривой 3об, Татарин, крючники
Несколько босяков без имен и речей
Акт первый
Подвал, похожий на пещеру. Потолок – тяжелые, каменные своды, закопченные, с обвалившейся штукатуркой. Свет – от зрителя и, сверху вниз, – из квадратного окна с правой стороны. Правый угол занят отгороженной тонкими переборками комнатой Пепла, около двери в эту комнату – нары Бубнова. В левом углу – большая русская печь; в левой, каменной, стене – дверь в кухню, где живут Квашня, Барон, Настя. Между печью и дверью у стены – широкая кровать, закрытая грязным ситцевым пологом. Везде по стенам – нары. На переднем плане у левой стены – обрубок дерева с тисками и маленькой наковальней, прикрепленными к нему, и другой, пониже первого. На последнем – перед наковальней – сидит Клещ, примеряя ключи к старым замкам. У ног его – две большие связки разных ключей, надетых на кольца из проволоки, исковерканный самовар из жести, молоток, подпилки. Посредине ночлежки – большой стол, две скамьи, табурет, всё – некрашеное и грязное. За столом, у самовара, Квашня – хозяйничает, Барон жует черный хлеб и Настя, на табурете, читает, облокотясь на стол, растрепанную книжку. На постели, закрытая пологом, кашляет Анна. Бубнов, сидя на нарах, примеряет на болванке для шапок, зажатой в коленях, старые распоротые брюки, соображая, как нужно кроить. Около него – изодранная картонка из-под шляпы – для козырьков, куски клеенки, тряпье. Сатин только что проснулся, лежит на нарах и – рычит. На печке, невидимый, возится и кашляет Актер.
Начало весны. Утро.
Барон. Дальше!
Квашня. Не-ет, говорю, милый, с этим ты от меня – поди прочь. Я, говорю, это испытала… и теперь уж – ни за сто печеных раков – под венец не пойду!
Бубнов(Сатину). Ты чего хрюкаешь?
(Сатин рычит.)
Квашня. Чтобы я, – говорю, – свободная женщина, сама себе хозяйка, да кому-нибудь в паспорт вписалась, чтобы я мужчине в крепость себя отдала – нет! Да будь он хоть принц американский – не подумаю замуж за него идти.
Клещ. Врешь!
Квашня. Чего-о?
Клещ. Врешь. Обвенчаешься с Абрамкой…
Барон(выхватив у Насти книжку, читает название). «Роковая любовь»… (Хохочет.)
Настя(протягивая руку). Дай… отдай! Ну… не балуй!
(Барон смотрит на нее, помахивая книжкой в воздухе.)
Квашня(Клещу). Козел ты рыжий! Туда же – врешь! Да как ты смеешь говорить мне такое дерзкое слово?
Барон(ударяя книгой по голове Настю). Дура ты, Настька…
Настя(отнимает книгу). Дай…
Клещ. Велика барыня!.. А с Абрамкой ты обвенчаешься… только того и ждешь…
Квашня. Конечно! Еще бы… как же! Ты вон заездил жену-то до полусмерти…
Клещ. Молчать, старая собака! Не твое это дело…
Квашня. А-а! Не терпишь правды!
Барон. Началось! Настька – ты где?
Настя(не поднимая головы). А?.. Уйди!
Анна(высовывая голову из-за полога). Начался день! Бога ради… не кричите… не ругайтесь вы!
Клещ. Заныла!
Анна. Каждый божий день… Дайте хоть умереть спокойно!
Бубнов. Шум – смерти не помеха…
Квашня(подходя к Анне). И как ты, мать моя, с таким злыднем жила?
Анна. Оставь… отстань…
Квашня. Ну-ну! Эх ты… терпеливица!.. Что, не легче в груди-то?
Барон. Квашня! На базар пора…
Квашня. Идем, сейчас! (Анне.) Хочешь – пельмешков горяченьких дам?
Анна. Не надо… спасибо. Зачем мне есть?
Квашня. А ты – поешь. Горячее – мягчит. Я тебе в чашку отложу и оставлю… захочешь когда, и покушай! Идем, барин… (Клещу.) У, нечистый дух… (Уходит в кухню.)
Анна(кашляя). Господи…
Барон(тихонько толкает Настю в затылок). Брось… дуреха!
Настя(бормочет). Убирайся… я тебе не мешаю.
(Барон, насвистывая, ухолит за Квашней.)
Сатин(приподнимаясь на нарах). Кто это бил меня вчера?
Бубнов. А тебе не всё равно?..
Сатин. Положим – так… А за что били?
Бубнов. В карты играл?
Сатин. Играл…
Бубнов. За это и били…
Сатин. М-мерзавцы…
Актер(высовывая голову с печи). Однажды тебя совсем убьют… до смерти…
Сатин. А ты – болван.
Актер. Почему?
Сатин. Потому что – дважды убить нельзя.
Актер(помолчав). Не понимаю… почему – нельзя?
Клещ. А ты слезай с печи-то да убирай квартиру… чего нежишься?
Актер. Это дело не твое…
Клещ. А вот Василиса придет – она тебе покажет, чье дело …
Актер. К черту Василису! Сегодня Баронова очередь убираться… Барон!
Барон(выходя из кухни). Мне некогда убираться… я на базар иду с Квашней.
Актер. Это меня не касается… иди хоть на каторгу… а пол мести твоя очередь… я за других не стану работать…
Барон. Ну, черт с тобой! Настёнка подметет… Эй, ты, роковая любовь! Очнись! (Отнимает книгу у Насти.)
Настя(вставая). Что тебе нужно? Дай сюда! Озорник! А еще – барин…
Барон(отдавая книгу). Настя! Подмети пол за меня – ладно?
Настя(уходя в кухню). Очень нужно… как же!
Квашня(в двери из кухни – Барону). А ты – иди! Уберутся без тебя… Актер! тебя просят – ты и сделай… не переломишься, чай!
Актер. Ну… всегда я… не понимаю…
Барон(выносит из кухни на коромысле корзины. В них – корчаги, покрытые тряпками). Сегодня что-то тяжело…
Сатин. Стоило тебе родиться бароном…
Квашня(Актеру). Ты смотри же, – подмети! (Выходит в сени, пропустив вперед себя Барона.)
Актер(слезая с печи). Мне вредно дышать пылью. (С гордостью.) Мой организм отравлен алкоголем… (Задумывается, сидя на нарах.)
Сатин. Организм… органон…
Анна. Андрей Митрич…
Клещ. Что еще?
Анна. Там пельмени мне оставила Квашня… возьми, поешь.
Клещ(подходя к ней). А ты – не будешь?
Анна. Не хочу… На что мне есть? Ты – работник… тебе – надо…
Клещ. Боишься? Не бойся… может, еще…
Анна. Иди, кушай! Тяжело мне… видно, скоро уж.
Клещ(отходя.) Ничего… может – встанешь… бывает! (Уходит в кухню.)
Актер(громко, как бы вдруг проснувшись). Вчера, в лечебнице, доктор сказал мне: ваш, говорит, организм – совершенно отравлен алкоголем…
Сатин(улыбаясь). Органон…
Актер(настойчиво). Не органон, а ор-га-ни-зм…
Сатин. Сикамбр…
Актер(машет на него рукой). Э, вздор! Я говорю – серьезно… да. Если организм – отравлен… значит – мне вредно мести пол… дышать пылью…
Сатин. Макробиотика… ха!
Бубнов. Ты чего бормочешь?
Сатин. Слова… А то еще есть – трансцендентальный…
Бубнов. Это что?
Сатин. Не знаю… забыл…
Бубнов. А к чему говоришь?
Сатин. Так… Надоели мне, брат, все человеческие слова… все наши слова – надоели! Каждое из них слышал я… наверное, тысячу раз…
Актер. В драме «Гамлет» говорится: «Слова, слова, слова!» Хорошая вещь… Я играл в ней могильщика…
Клещ(выходя из кухни). Ты с метлой играть скоро будешь?
Актер. Не твое дело… (Ударяет себя в грудь рукой.) «Офелия! О… помяни меня в твоих молитвах!..»
(За сценой, где-то далеко, – глухой шум, крики, свисток полицейского. Клещ садится за работу и скрипит подпилком.)
Сатин. Люблю непонятные, редкие слова… Когда я был мальчишкой… служил на телеграфе… я много читал книг…
Бубнов. А ты был и телеграфистом?
Сатин. Был… (Усмехаясь.) Есть очень хорошие книги… и множество любопытных слов… Я был образованным человеком… знаешь?
Бубнов. Слыхал… сто раз! Ну и был… эка важность!.. Я вот – скорняк был… свое заведение имел… Руки у меня были такие желтые – от краски: меха подкрашивал я, – такие, брат, руки были желтые – по локоть! Я уж думал, что до самой смерти не отмою… так с желтыми руками и помру… А теперь вот они, руки… просто грязные… да!
Сатин. Ну, и что же?
Бубнов. И больше ничего…
Сатин. Ты это к чему?
Бубнов. Так… для соображения… Выходит: снаружи как себя ни раскрашивай – всё сотрется… всё сотрется, да!
Сатин. А… кости у меня болят!
Актер(сидит, обняв руками колени). Образование – чепуха, главное – талант. Я знал артиста… он читал роли по складам, но мог играть героев так, что… театр трещал и шатался от восторга публики…
Сатин. Бубнов, дай пятачок!
Бубнов. У меня всего две копейки…
Актер. Я говорю – талант, вот что нужно герою. А талант – это вера в себя, в свою силу…
Сатин. Дай мне пятак, и я поверю, что ты талант, герой, крокодил, частный пристав… Клещ, дай пятак!
Клещ. Пошел к черту! Много вас тут…
Сатин. Чего ты ругаешься? Ведь у тебя нет ни гроша, я знаю…
Анна. Андрей Митрич… Душно мне… трудно…
Клещ. Что же я сделаю?
Бубнов. Дверь в сени отвори…
Клещ. Ладно! Ты сидишь на нарах, а я – на полу… пусти меня на свое место да и отворяй… а я и без того простужен…
Бубнов(спокойно). Мне отворять не надо… твоя жена просит…
Клещ(угрюмо). Мало ли кто чего попросил бы…
Сатин. Гудит у меня голова… эх! И зачем люди бьют друг друга по башкам?
Бубнов. Они не только по башкам, а и по всему прочему телу. (Встает.) Пойти ниток купить… А хозяев наших чего-то долго не видать сегодня… словно издохли. (Уходит.)
(Анна кашляет. Сатин, закинув руки под голову, лежит неподвижно.)
Актер(тоскливо осмотревшись вокруг, подходит к Анне). Что? Плохо?
Анна. Душно.
Актер. Хочешь – в сени выведу? Ну, вставай. (Помогает женщине подняться, накидывает ей на плечи какую-то рухлядь и, поддерживая, ведет в сени.) Ну-ну… твердо! Я – сам больной… отравлен алкоголем…
Костылев(в дверях). На прогулку? Ах, и хороша парочка, баран да ярочка…
Актер. А ты – посторонись… видишь – больные идут?..
Костылев. Проходи, изволь… (Напевая под нос что-то божественное, подозрительно осматривает ночлежку и склоняет голову налево, как бы прислушиваясь к чему-то в комнате Пепла. Клещ ожесточенно звякает ключами и скрипит подпилком, исподлобья следя за хозяином.) Скрипишь?
Клещ. Чего?
Костылев. Скрипишь, говорю? (Пауза.) А-а… того… что, бишь, я хотел спросить? (Быстро и негромко.) Жена не была здесь?
Клещ. Не видал…
Костылев(осторожно подвигаясь к двери в комнату Пепла). Сколько ты у меня за два-то рубля в месяц места занимаешь! Кровать… сам сидишь… н-да! На пять целковых места, ей-богу! Надо будет накинуть на тебя полтинничек…
Клещ. Ты петлю на меня накинь да задави… Издохнешь скоро, а всё о полтинниках думаешь…
Костылев. Зачем тебя давить? Кому от этого польза? Господь с тобой, живи знай в свое удовольствие… А я на тебя полтинку накину, – маслица в лампаду куплю… и будет перед святой иконой жертва моя гореть… И за меня жертва пойдет, в воздаяние грехов моих, и за тебя тоже. Ведь сам ты о грехах своих не думаешь… ну вот… Эх, Андрюшка, злой ты человек! Жена твоя зачахла от твоего злодейства… никто тебя не любит, не уважает… работа твоя скрипучая, беспокойная для всех…
Клещ(кричит). Ты что меня… травить пришел?
(Сатин громко рычит.)
Костылев(вздрогнув). Эк ты, батюшка…
Актер(входит). Усадил бабу в сенях, закутал…
Костылев. Экой ты добрый, брат! Хорошо это… это зачтется всё тебе…
Актер. Когда?
Костылев. На том свете, братик… там всё, всякое деяние наше усчитывают…
Актер. А ты бы вот здесь наградил меня за доброту…
Костылев. Это как же я могу?
Актер. Скости половину долга…
Костылев. Х-хе! Ты всё шутишь, милачок, всё играешь… Разве доброту сердца с деньгами можно равнять? Доброта – она превыше всех благ. А долг твой мне – это так и есть долг! Значит, должен ты его мне возместить… Доброта твоя мне, старцу, безвозмездно должна быть оказана…
Актер. Шельма ты, старец… (Уходит в кухню.)
(Клещ встает и уходит в сени.)
Костылев(Сатину). Скрипун-то? Убежал, хе-хе! Не любит он меня…
Сатин. Кто тебя – кроме черта – любит?..
Костылев(посмеиваясь.) Экой ты ругатель! А я вас всех люблю… я понимаю, братия вы моя несчастная, никудышняя, пропащая… (Вдруг, быстро.) А… Васька – дома?
Сатин. Погляди…
Костылев(подходит к двери и стучит). Вася! (Актер появляется в двери из кухни. Он что-то жует.)
Пепел. Кто это?
Костылев. Это я… я, Вася.
Пепел. Что надо?
Костылев(отодвигаясь). Отвори…
Сатин(не глядя на Костылева). Он отворит, а она – там…
(Актер фыркает.)
Костылев(беспокойно, негромко). А? Кто – там? Ты… что?
Сатин. Чего? Ты – мне говоришь?
Костылев. Ты что сказал?
Сатин. Это я так… про себя…
Костылев. Смотри, брат! Шути в меру… да! (Сильно стучит в дверь.) Василий!..
Пепел(отворяя дверь). Ну? Чего беспокоишь?
Костылев(заглядывая в комнату). Я… видишь – ты…
Пепел. Деньги принес?
Костылев. Дело у меня к тебе…
Пепел. Деньги – принес?
Костылев. Какие? Погоди…
Пепел. Деньги, семь рублей, за часы – ну?
Костылев. Какие часы, Вася?.. Ах, ты…
Пепел. Ну, ты гляди! Вчера, при свидетелях, я тебе продал часы за десять рублей… три – получил, семь – подай! Чего глазами хлопаешь? Шляется тут, беспокоит людей… а дела своего не знает…
Костылев. Ш-ш! Не сердись, Вася… Часы – они…
Сатин. Краденые…
Костылев(строго). Я краденого не принимаю… как ты можешь…
Пепел(берет его за плечо). Ты – зачем меня встревожил? Чего тебе надо?
Костылев. Да… мне – ничего… я уйду… если ты такой…
Пепел. Ступай, принеси деньги!
Костылев(уходит). Экие грубые люди! Ай-яй…
Актер. Комедия!
Сатин. Хорошо! Это я люблю…
Пепел. Чего он тут?
Сатин(смеясь). Не понимаешь? Жену ищет… И чего ты не пришибешь его, Василий?
Пепел. Стану я из-за такой дряни жизнь себе портить…
Сатин. А ты – умненько. Потом – женись на Василисе… хозяином нашим будешь…
Пепел. Велика радость! Вы не токмо всё мое хозяйство, а и меня, по доброте моей, в кабаке пропьете… (Садится на нары.) Старый черт… разбудил… А я – сон хороший видел: будто ловлю я рыбу, и попал мне – огромаднейший лещ! Такой лещ, – только во сне эдакие и бывают… И вот я его вожу на удочке и боюсь, – леса оборвется! И приготовил сачок… Вот, думаю, сейчас…
Сатин. Это не лещ, а Василиса была…
Актер. Василису он давно поймал…
Пепел(сердито). Подите вы к чертям… да и с ней вместе!
Клещ(входит из сеней.). Холодище… собачий…
Актер. Ты что же Анну не привел? Замерзнет…
Клещ. Ее Наташка в кухню увела к себе…
Актер. Старик – выгонит…
Клещ(садясь работать). Ну… Наташка приведет…
Сатин. Василий! Дай пятак…
Актер(Сатину). Эх ты… пятак! Вася! Дай нам двугривенный…
Пепел. Надо скорее дать… пока рубля не просите… на!
Сатин. Гиблартарр! Нет на свете людей лучше воров!
Клещ(угрюмо). Им легко деньги достаются… Они – не работают…
Сатин. Многим деньги легко достаются, да немногие легко с ними расстаются… Работа? Сделай так, чтоб работа была мне приятна – я, может быть, буду работать… да! Может быть! Когда труд – удовольствие, жизнь – хороша! Когда труд – обязанность, жизнь – рабство! (Актеру.) Ты, Сарданапал! Идем…
Актер. Идем, Навухудоноссор! Напьюсь – как… сорок тысяч пьяниц…
(Уходят.)
Пепел(зевая). Что, как жена твоя?
Клещ. Видно, скоро уж…
(Пауза.)
Пепел. Смотрю я на тебя, – зря ты скрипишь.
Клещ. А что делать?
Пепел. Ничего…
Клещ. А как есть буду?
Пепел. Живут же люди…
Клещ. Эти? Какие они люди? Рвань, золотая рота… люди! Я – рабочий человек… мне глядеть на них стыдно… я с малых лет работаю… Ты думаешь – я не вырвусь отсюда? Вылезу… кожу сдеру, а вылезу… Вот, погоди… умрет жена… Я здесь полгода прожил… а всё равно как шесть лет…
Пепел. Никто здесь тебя не хуже… напрасно ты говоришь…
Клещ. Не хуже! Живут без чести, без совести…
Пепел(равнодушно). А куда они – честь, совесть? На ноги, вместо сапогов, не наденешь ни чести, ни совести… Честь-совесть тем нужна, у кого власть да сила есть…
Бубнов(входит). У-у… озяб!
Пепел. Бубнов! У тебя совесть есть?
Бубнов. Чего-о? Совесть?
Пепел. Ну да!
Бубнов. На что совесть? Я – не богатый…
Пепел. Вот и я то же говорю: честь-совесть богатым нужна, да! А Клещ ругает нас, нет, говорит, у нас совести…
Бубнов. А он что – занять хотел?
Пепел. У него – своей много…
Бубнов. Значит, продает? Ну, здесь этого никто не купит. Вот картонки ломаные я бы купил… да и то в долг…
Пепел(поучительно). Дурак ты, Андрюшка! Ты бы, насчет совести, Сатина послушал… а то – Барона…
Клещ. Не о чем мне с ними говорить…
Пепел. Они – поумнее тебя будут… хоть и пьяницы…
Бубнов. А кто пьян да умен – два угодья в нем…
Пепел. Сатин говорит: всякий человек хочет, чтобы сосед его совесть имел, да никому, видишь, не выгодно иметь-то ее… И это – верно…
(Наташа входит. За нею – Лука с палкой в руке, с котомкой за плечами, котелком и чайником у пояса.)
Лука. Доброго здоровья, народ честной!
Пепел(приглаживая усы). А-а, Наташа!
Бубнов(Луке). Был честной, да позапрошлой весной…
Наташа. Вот – новый постоялец…
Лука. Мне – всё равно! Я и жуликов уважаю, по-моему, ни одна блоха – не плоха: все – черненькие, все – прыгают… так-то. Где тут, милая, приспособиться мне?
Наташа(указывая на дверь в кухню). Туда иди, дедушка…
Лука. Спасибо, девушка! Туда так туда… Старику – где тепло, там и родина…
Пепел. Какого занятного старичишку-то привели вы, Наташа…
Наташа. Поинтереснее вас… Андрей! Жена твоя в кухне у нас… ты, погодя, приди за ней.
Клещ. Ладно… приду…
Наташа. Ты бы, чай, теперь поласковее с ней обращался… ведь уж недолго…
Клещ. Знаю…
Наташа. Знаешь… Мало знать, ты – понимай. Ведь умирать-то страшно…
Пепел. А я вот – не боюсь…
Наташа. Как же!.. Храбрость…
Бубнов(свистнув). А нитки-то гнилые…
Пепел. Право – не боюсь! Хоть сейчас – смерть приму! Возьмите вы нож, ударьте против сердца… умру – не охну! Даже – с радостью, потому что – от чистой руки…
Наташа(уходит). Ну, вы другим уж зубы-то заговаривайте.
Бубнов(протяжно). А ниточки-то гнилые…
Наташа(у двери в сени). Не забудь, Андрей, про жену…
Клещ. Ладно…
Пепел. Славная девка!
Бубнов. Девица – ничего…
Пепел. Чего она со мной… так? Отвергает… Всё равно ведь – пропадет здесь…
Бубнов. Через тебя пропадет…
Пепел. Зачем – через меня? Я ее – жалею…
Бубнов. Как волк овцу…
Пепел. Врешь ты! Я очень… жалею ее… Плохо ей тут жить… я вижу…
Клещ. Погоди, вот Василиса увидит тебя в разговоре с ней…
Бубнов. Василиса? Н-да, она своего даром не отдаст… баба – лютая…
Пепел(ложится на нары). Подите вы к чертям оба… пророки!
Клещ. Увидишь… погоди!..
Лука(в кухне, напевает). Середь но-очи… пу-уть дорогу не-е видать…
Клещ(уходя в сени). Ишь, воет… тоже…
Пепел. А скушно… чего это скушно мне бывает? Живешь-живешь – всё хорошо! И вдруг – точно озябнешь: сделается скушно…
Бубнов. Скушно? М-м…
Пепел. Ей-ей!
Лука(поет). Эх, и не вида-ать пути-и…
Пепел. Старик! Эй!
Лука(выглядывая из двери). Это я?
Пепел. Ты. Не пой.
Лука(выходит). Не любишь?
Пепел. Когда хорошо поют – люблю…
Лука. А я, значит, не хорошо?
Пепел. Стало быть…
Лука. Ишь ты! А я думал – хорошо пою. Вот всегда так выходит: человек-то думает про себя – хорошо я делаю! Хвать – а люди недовольны…
Пепел(смеясь). Вот! Верно…
Бубнов. Говоришь – скушно, а сам хохочешь.
Пепел. А тебе что? Ворон…
Лука. Это кому – скушно?
Пепел. Мне вот…
(Барон входит.)
Лука. Ишь ты! А там, в кухне, девица сидит, книгу читает и – плачет! Право! Слезы текут… Я ей говорю: милая, ты чего это, а? А она – жалко! Кого, говорю, жалко? А вот, говорит, в книжке… Вот чем человек занимается, а? Тоже, видно, со скуки…
Барон. Это – дура…
Пепел. Барон! Чай пил?
Барон. Пил… дальше!
Пепел. Хочешь – полбутылки поставлю?
Барон. Разумеется… дальше!
Пепел. Становись на четвереньки, лай собакой!
Барон. Дурак! Ты что – купец? Или – пьян?
Пепел. Ну, полай! Мне забавно будет… Ты барин… было у тебя время, когда ты нашего брата за человека не считал… и всё такое…
Барон. Ну, дальше!
Пепел. Чего же? А теперь вот я тебя заставлю лаять собакой – ты и будешь… ведь будешь?
Барон. Ну, буду! Болван! Какое тебе от этого может быть удовольствие, если я сам знаю, что стал чуть ли не хуже тебя? Ты бы меня тогда заставлял на четвереньках ходить, когда я был неровня тебе…
Бубнов. Верно!
Лука. И я скажу – хорошо!..
Бубнов. Что было – было, а остались – одни пустяки… Здесь господ нету… всё слиняло, один голый человек остался…
Лука. Все, значит, равны… А ты, милый, бароном был?
Барон. Это что еще? Ты кто, кикимора?
Лука(смеется). Графа видал я и князя видал… а барона – первый раз встречаю, да и то испорченного…
Пепел(хохочет). Барон! А ты меня сконфузил…
Барон. Пора быть умнее, Василий…
Лука. Эхе-хе! Погляжу я на вас, братцы, – житье ваше – о-ой!..
Бубнов. Такое житье, что как поутру встал, так и за вытье…
Барон. Жили и лучше… да! Я… бывало… проснусь утром и, лежа в постели, кофе пью… кофе! – со сливками… да!
Лука. А всё – люди! Как ни притворяйся, как ни вихляйся, а человеком родился, человеком и помрешь… И всё, гляжу я, умнее люди становятся, всё занятнее… и хоть живут – всё хуже, а хотят – всё лучше… упрямые!
Барон. Ты, старик, кто такой?.. Откуда ты явился?
Лука. Я-то?
Барон. Странник?
Лука. Все мы на земле странники… Говорят, – слыхал я, – что и земля-то наша в небе странница.
Барон(строго). Это так, ну, а – паспорт имеешь?
Лука(не сразу). А ты кто, – сыщик?
Пепел(радостно). Ловко, старик! Что, Бароша, и тебе попало?
Бубнов. Н-да, получил барин…
Барон(сконфуженный). Ну, чего там? Я ведь… шучу, старик! У меня, брат, у самого бумаг нет…
Бубнов. Врешь!
Барон. То есть… я имею бумаги… но – они никуда не годятся…
Лука. Они, бумажки-то, все такие… все никуда не годятся.
Пепел. Барон! Идем в трактир…
Барон. Готов! Ну, прощай, старик… Шельма ты!
Лука. Всяко бывает, милый…
Пепел(у двери в сени). Ну, идем, что ли! (Уходит. Барон быстро идет за ним.)
Лука. В самом деле, человек-то бароном был?
Бубнов. Кто его знает? Барин, это верно… Он и теперь – нет-нет да вдруг и покажет барина из себя. Не отвык, видно, еще.
Лука. Оно, пожалуй, барство-то – как оспа… и выздоровеет человек, а знаки-то остаются.
Бубнов. Он ничего все-таки… Только так иногда брыкнется… вроде как насчет твоего паспорта…
Алешка(входит выпивши, с гармонией в руках. Свистит). Эй, жители!
Бубнов. Чего орешь?
Алешка. Извините… простите! Я человек вежливый…
Бубнов. Опять загулял?
Алешка. Сколько угодно! Сейчас из участка помощник пристава Медякин выгнал и говорит: чтобы, говорит, на улице тобой и не пахло… ни-ни! Я – человек с характером… А хозяин на меня фыркает… А что такое – хозяин? Ф-фе! Недоразумение одно… Пьяница он, хозяин-то… А я такой человек, что… ничего не желаю! Ничего не хочу и – шабаш! На, возьми меня за рубль за двадцать! А я – ничего не хочу. (Настя выходит из кухни.) Давай мне миллион – н-не хочу! И чтобы мной, хорошим человеком, командовал товарищ мой… пьяница, – не желаю! Не хочу!
(Настя, стоя у двери, качает головой, глядя на Алешку.)
Лука(добродушно). Эй, парень, запутался ты…
Бубнов. Дурость человеческая…
Алешка(ложится на пол). На, ешь меня! А я – ничего не хочу! Я – отчаянный человек! Объясните мне – кого я хуже? Почему я хуже прочих? Вот! Медякин говорит: на улицу не ходи – морду побью! А я – пойду… пойду лягу середь улицы – дави меня! Я – ничего не желаю!..
Настя. Несчастный!.. молоденький еще, а уж… так ломается…
Алешка(увидав ее, встает на колени). Барышня! Мамзель! Парле франсе… прейскурант! Загулял я…
Настя(громко шепчет). Василиса!
Василиса(быстро отворяя дверь, Алешке). Ты опять здесь?
Алешка. Здравствуйте… пожалуйте…
Василиса. Я тебе, щенку, сказала, чтобы духа твоего не было здесь… а ты опять пришел?
Алешка. Василиса Карповна… хошь, я тебе… похоронный марш сыграю?
Василиса(толкает его в плечо). Вон!
Алешка(подвигаясь к двери). Постой… так нельзя! Похоронный марш… недавно выучил! Свежая музыка… Погоди! так нельзя!
Василиса. Я тебе покажу – нельзя… я всю улицу натравлю на тебя… язычник ты проклятый… молод ты лаять про меня…
Алешка(выбегая). Ну, я уйду…
Василиса(Бубнову). Чтобы ноги его здесь не было! Слышишь?
Бубнов. Я тут не сторож тебе…
Василиса. А мне дела нет, кто ты таков! Из милости живешь – не забудь! Сколько должен мне?
Бубнов(спокойно). Не считал…
Василиса. Смотри – я посчитаю!
Алешка(отворив дверь, кричит). Василиса Карповна! А я тебя не боюсь… н-не боюсь! (Прячется.)
(Лука смеется).
Василиса. Ты кто такой?..
Лука. Проходящий… странствующий…
Василиса. Ночуешь или жить?
Лука. Погляжу там…
Василиса. Пачпорт!
Лука. Можно…
Василиса. Давай!
Лука. Я тебе принесу… на квартиру тебе приволоку его…
Василиса. Прохожий… тоже! Говорил бы – проходимец… всё ближе к правде-то…
Лука(вздохнув). Ах, и неласкова ты, мать…
(Василиса идет к двери в комнату Пепла.)
Алешка(выглядывая из кухни, шепчет). Ушла? а?
Василиса(оборачивается к нему). Ты еще здесь?
(Алешка, скрываясь, свистит. Настя и Лука смеются.)
Бубнов(Василисе). Нет его…
Василиса. Кого?
Бубнов. Васьки…
Василиса. Я тебя спрашивала про него?
Бубнов. Вижу я… заглядываешь ты везде…
Василиса. Я за порядком гляжу – понял? Это почему у вас до сей поры не метено? Я сколько раз приказывала, чтобы чисто было?
Бубнов. Актеру мести…
Василиса. Мне дела нет – кому! А вот если санитары придут да штраф наложат, я тогда… всех вас – вон!
Бубнов(спокойно). А чем жить будешь?
Василиса. Чтобы соринки не было! (Идет в кухню. Насте.) Ты чего тут торчишь? Что рожа-то вспухла? Чего стоишь пнем? Мети пол! Наталью… видела? Была она тут?
Настя. Не знаю… не видела…
Василиса. Бубнов! Сестра была здесь?
Бубнов. А… вот его привела она…
Василиса. Этот… дома был?
Бубнов. Василий? Был… С Клещом она тут говорила, Наталья-то…
Василиса. Я тебя не спрашиваю – с кем! Грязь везде… грязища! Эх, вы… свиньи! Чтобы было чисто… слышите! (Быстро уходит.)
Бубнов. Сколько в ней зверства, в бабе этой!
Лука. Сурьезная бабочка…
Настя. Озвереешь в такой жизни… Привяжи всякого живого человека к такому мужу, как ее…
Бубнов. Ну, она не очень крепко привязана…
Лука. Всегда она так… разрывается?
Бубнов. Всегда… К любовнику, видишь, пришла, а его нет…
Лука. Обидно, значит, стало. Охо-хо! Сколько это разного народа на земле распоряжается… и всякими страхами друг дружку стращает, а всё порядка нет в жизни… и чистоты нет…
Бубнов. Все хотят порядка, да разума нехватка. Однако же надо подмести… Настя!.. Ты бы занялась…
Настя. Ну да, как же! Горничная я вам тут… (Помолчав.) Напьюсь вот я сегодня… так напьюсь!
Бубнов. И то – дело…
Лука. С чего же это ты, девица, пить хочешь? Давеча ты плакала, теперь вот говоришь – напьюсь!
Настя(вызывающе). А напьюсь – опять плакать буду… вот и всё!
Бубнов. Не много…
Лука. Да от какой причины, скажи? Ведь так, без причины, и прыщ не вскочит…
(Настя молчит, качая головой.)
Лука. Так… Эхе-хе… господа люди! И что с вами будет?.. Ну-ка хоть я помету здесь. Где у вас метла?
Бубнов. За дверью, в сенях…
(Лука идет в сени.)
Бубнов. Настёнка!
Настя. А?
Бубнов. Чего Василиса на Алешку бросилась?
Настя. Он про нее говорил, что надоела она Ваське и что Васька бросить ее хочет… а Наташу взять себе… Уйду я отсюда… на другую квартиру.
Бубнов. Чего? Куда?
Настя. Надоело мне… Лишняя я здесь…
Бубнов(спокойно). Ты везде лишняя… да и все люди на земле – лишние…
(Настя качает головой. Встает, тихо уходит в сени. Медведев входит. За ним – Лука с метлой.)
Медведев. Как будто я тебя не знаю…
Лука. А остальных людей – всех знаешь?
Медведев. В своем участке я должен всех знать… а тебя вот – не знаю…
Лука. Это оттого, дядя, что земля-то не вся в твоем участке поместилась… осталось маленько и опричь его… (Уходит в кухню.)
Медведев(подходя к Бубнову). Правильно, участок у меня невелик… хоть хуже всякого большого… Сейчас, перед тем как с дежурства смениться, сапожника Алешку в часть отвез… Лег, понимаешь, среди улицы, играет на гармонии и орет: ничего не хочу, ничего не желаю! Лошади тут ездят и вообще – движение… могут раздавить колесами и прочее… Буйный парнишка… Ну, сейчас я его и… представил. Очень любит беспорядок…
Бубнов. Вечером в шашки играть придешь?
Медведев. Приду. М-да… А что… Васька?
Бубнов. Ничего… всё так же…
Медведев. Значит… живет?
Бубнов. Что ему не жить? Ему можно жить…
Медведев(сомневаясь). Можно? (Лука выходит в сени с ведром в руке.) М-да… тут – разговор идет… насчет Васьки… ты не слыхал?
Бубнов. Я разные разговоры слышу…
Медведев. Насчет Василисы, будто… не замечал?
Бубнов. Чего?
Медведев. Так… вообще… Ты, может, знаешь, да врешь? Ведь все знают… (Строго.) Врать нельзя, брат…
Бубнов. Зачем мне врать!
Медведев. То-то!.. Ах, псы! Разговаривают: Васька с Василисой… дескать… а мне что? Я ей не отец, я – дядя… Зачем надо мной смеяться?.. (Входит Квашня.) Какой народ стал… надо всем смеется… А-а! Ты… пришла…
Квашня. Разлюбезный мой гарнизон! Бубнов! Он опять на базаре приставал ко мне, чтобы венчаться…
Бубнов. Валяй… чего же? У него деньги есть, и кавалер он еще крепкий…
Медведев. Я-то? Хо-хо!
Квашня. Ах ты, серый! Нет, ты меня за это мое, за больное место не тронь! Это, миленький, со мной было… Замуж бабе выйти – всё равно как зимой в прорубь прыгнуть: один раз сделала – на всю жизнь памятно…
Медведев. Ты – погоди… мужья – они разные бывают.
Квашня. Да я-то всё одинакова! Как издох мой милый муженек, – ни дна бы ему ни покрышки, – так я целый день от радости одна просидела: сижу и всё не верю счастью своему…
Медведев. Ежели тебя муж бил… зря – надо было в полицию жаловаться…
Квашня. Я богу жаловалась восемь лет, – не помогал!
Медведев. Теперь запрещено жен бить… теперь во всем – строгость и закон-порядок! Никого нельзя зря бить… бьют – для порядку…
Лука(вводит Анну). Ну, вот и доползли… эх ты! И разве можно в таком слабом составе одной ходить? Где твое место?
Анна(указывая). Спасибо, дедушка…
Квашня. Вот она – замужняя… глядите!
Лука. Бабочка совсем слабого состава… Идет по сеням, цепляется за стенки и – стенает… Пошто вы ее одну пущаете?
Квашня. Не доглядели, простите, батюшка! А горничная ейная, видно, гулять ушла…
Лука. Ты вот – смеешься… а разве можно человека эдак бросать? Он – каков ни есть – а всегда своей цены стоит…
Медведев. Надзор нужен! Вдруг – умрет? Канитель будет из этого… Следить надо!
Лука. Верно, господин ундер…
Медведев. М-да… хоть я… еще не совсем ундер…
Лука. Н-ну? А видимость – самая геройская!
(В сенях шум и топот. Доносятся глухие крики.)
Медведев. Никак – скандал?
Бубнов. Похоже…
Квашня. Пойти поглядеть…
Медведев. И мне надо идти… Эх, служба! И зачем разнимают людей, когда они дерутся? Они и сами перестали бы… ведь устаешь драться… Давать бы им бить друг друга свободно, сколько каждому влезет… стали бы меньше драться, потому побои-то помнили бы дольше…
Бубнов(слезая с нар). Ты начальству поговори насчет этого…
Костылев(распахивая дверь, кричит). Абрам! Иди… Василиса Наташку… убивает… иди!
(Квашня, Медведев, Бубнов бросаются в сени. Лука, качая головой, смотрит вслед им.)
Анна. О господи… Наташенька бедная!
Лука. Кто дерется там?
Анна. Хозяйки… сестры…
Лука(подходя к Анне). Чего делят?
Анна. Так они… сытые обе… здоровые…
Лука. Тебя как звать-то?
Анна. Анной… Гляжу я на тебя… на отца ты похож на моего… на батюшку… такой же ласковый… мягкий…
Лука. Мяли много, оттого и мягок… (Смеется дребезжащим смехом.)
Занавес
Акт второй
Та же обстановка.
Вечер. На нарах около печи Сатин, Барон, Кривой Зоб и Татарин играют в карты. Клещ и Актер наблюдают за игрой. Бубнов на своих нарах играет в шашки с Медведевым. Лука сидит на табурете у постели Анны. Ночлежка освещена двумя лампами: одна висит на стене около играющих в карты, другая – на нарах Бубнова.
Татарин. Еще раз играю, – больше не играю…
Бубнов. Зоб! Пой! (Запевает.)
Солнце всходит и заходит…
Кривой Зоб(подхватывает голос).
А в тюрьме моей темно…
Татарин(Сатину). Мешай карта! Хорошо мешай! Знаем мы, какой-такой ты…
Бубнов и Кривой Зоб(вместе).
Дни и ночи часовые – э-эх!
Стерегут мое окно…
Анна. Побои… обиды… ничего кроме – не видела я… ничего не видела!
Лука. Эх, бабочка! Не тоскуй!
Медведев. Куда ходишь? Гляди!..
Бубнов. А-а! Так, так, так…
Татарин(грозя Сатину кулаком). Зачем карта прятать хочешь? Я вижу… э, ты!
Кривой Зоб. Брось, Асан! Всё равно – они нас объегорят… Бубнов, заводи!
Анна. Не помню – когда я сыта была… Над каждым куском хлеба тряслась… Всю жизнь мою дрожала… Мучилась… как бы больше другого не съесть… Всю жизнь в отрепьях ходила… всю мою несчастную жизнь… За что?
Лука. Эх ты, детынька! Устала? Ничего!
Актер(Кривому Зобу). Валетом ходи… валетом, черт!
Барон. А у нас – король.
Клещ. Они всегда побьют.
Сатин. Такая у нас привычка…
Медведев. Дамка!
Бубнов. И у меня… н-ну…
Анна. Помираю, вот…
Клещ. Ишь, ишь как! Князь, бросай игру! Бросай, говорю!
Актер. Он без тебя не понимает?
Барон. Гляди, Андрюшка, как бы я тебя не швырнул ко всем чертям!
Татарин. Сдавай еще раз! Кувшин ходил за вода, разбивал себя… и я тоже!
(Клещ, качая головой, отходит к Бубнову.)
Анна. Всё думаю я: господи! Неужто и на том свете мука мне назначена? Неужто и там?
Лука. Ничего не будет! Лежи знай! Ничего! Отдохнешь там!.. Потерпи еще! Все, милая, терпят… всяк по-своему жизнь терпит… (Встает и уходит в кухню быстрыми шагами.)
Бубнов(запевает).
Как хотите, стерегите…
Кривой Зоб. Я и так не убегу…
(В два голоса.)
Мне и хочется на волю… эх!
Цепь порвать я не могу…
Татарин(кричит). А! Карта рукав совал!
Барон(конфузясь). Ну… что же мне – в нос твой сунуть?
Актер(убедительно). Князь! Ты ошибся… никто, никогда…
Татарин. Я видел! Жулик! Не буду играть!
Сатин(собирая карты). Ты, Асан, отвяжись… Что мы – жулики, тебе известно. Стало быть, зачем играл?
Барон. Проиграл два двугривенных, а шум делаешь на трешницу… еще князь!
Татарин(горячо). Надо играть честна!
Сатин. Это зачем же?
Татарин. Как зачем?
Сатин. А так… Зачем?
Татарин. Ты не знаешь?
Сатин. Не знаю. А ты – знаешь?
(Татарин плюет, озлобленный. Все хохочут над ним.}
Кривой Зоб(благодушно). Чудак ты, Асан! Ты – пойми! Коли им честно жить начать, они в три дня с голоду издохнут…
Татарин. А мне какое дело! Надо честно жить!
Кривой Зоб. Заладил! Идем чай пить лучше… Бубен!
И-эх вы, цепи, мои цепи…
Бубнов. Да вы железны сторожа…
Кривой Зоб. Идем, Асанка! (Уходит, напевая.)
Не порвать мне, не разбить вас…
(Татарин грозит Барону кулаком и выходит вслед за товарищем.)
Сатин(Барону, смеясь). Вы, ваше вашество, опять торжественно сели в лужу! Образованный человек, а карту передернуть не можете…
Барон(разводя руками). Чёрт знает, как она…
Актер. Таланта нет… нет веры в себя… а без этого… никогда, ничего…
Медведев. У меня одна дамка… а у тебя две… н-да!
Бубнов. И одна – не бедна, коли умна… Ходи!
Клещ. Проиграли вы, Абрам Иваныч!
Медведев. Это не твое дело… понял? И молчи..
Сатин. Выигрыш – пятьдесят три копейки…
Актер. Три копейки мне… А впрочем, зачем мне нужно три копейки?
Лука(выходя из кухни). Ну, обыграли татарина? Водочку пить пойдете?
Барон. Идем с нами!
Сатин. Посмотреть бы, каков ты есть пьяный!
Лука. Не лучше трезвого-то…
Актер. Идем, старик… я тебе продекламирую куплеты…
Лука. Чего это?
Актер. Стихи, – понимаешь?
Лука. Стихи-и! А на что они мне, стихи-то?..
Актер. Это – смешно… А иногда – грустно…
Сатин. Ну, куплетист, идешь? (Уходит с Бароном.)
Актер. Иду… я догоню! Вот, например, старик, из одного стихотворения… начало я забыл… забыл! (Потирает лоб.)
Бубнов. Готово! Пропала твоя дамка… ходи!
Медведев. Не туда я пошел… пострели ее!
Актер. Раньше, когда мой организм не был отравлен алкоголем, у меня, старик, была хорошая память… А теперь вот… кончено, брат! Всё кончено для меня! Я всегда читал это стихотворение с большим успехом… гром аплодисментов! Ты… не знаешь, что такое аплодисменты… это, брат, как… водка!.. Бывало, выйду, встану вот так… (Становится в позу.) Встану… и… (Молчит.) Ничего не помню… ни слова… не помню! Любимое стихотворение… плохо это, старик?
Лука. Да уж чего хорошего, коли любимое забыл? В любимом – вся душа…
Актер. Пропил я душу, старик… я, брат, погиб… А почему – погиб? Веры у меня не было… Кончен я…
Лука. Ну, чего? Ты… лечись! От пьянства нынче лечат, слышь! Бесплатно, браток, лечат… такая уж лечебница устроена для пьяниц… чтобы, значит, даром их лечить… Признали, видишь, что пьяница – тоже человек… и даже – рады, когда он лечиться желает! Ну-ка, вот, валяй! Иди…
Актер(задумчиво). Куда? Где это?
Лука. А это… в одном городе… как его? Название у него эдакое… Да я тебе город назову!.. Ты только вот чего: ты пока готовься! Воздержись!.. возьми себя в руки и – терпи… А потом – вылечишься… и начнешь жить снова… хорошо, брат, снова-то! Ну, решай… в два приема…
Актер(улыбаясь). Снова… сначала… Это – хорошо… Н-да… Снова? (Смеется.) Ну… да! Я могу?! Ведь могу, а?
Лука. А чего? Человек – всё может… лишь бы захотел…
Актер(вдруг, как бы проснувшись). Ты – чудак! Прощай пока! (Свистит.) Старичок… прощай… (Уходит.)
Анна. Дедушка!
Лука. Что, матушка?
Анна. Поговори со мной…
Лука(подходя к ней). Давай, побеседуем…
(Клещ оглядывается, молча подходит к жене, смотрит на нее и делает какие-то жесты руками, как бы желая что-то сказать.)
Лука. Что, браток?
Клещ(негромко). Ничего… (Медленно идет к двери в сени, несколько секунд стоит пред ней и – уходит.)
Лука(проводив его взглядом). Тяжело мужику-то твоему…
Анна. Мне уж не до него…
Лука. Бил он тебя?
Анна. Еще бы… От него, чай, и зачахла…
Бубнов. У жены моей… любовник был; ловко, бывало, в шашки играл, шельма…
Медведев. Мм-м…
Анна. Дедушка! Говори со мной, милый… Тошно мне…
Лука. Это ничего! Это – перед смертью… голубка. Ничего, милая! Ты – надейся… Вот, значит, помрешь, и будет тебе спокойно… ничего больше не надо будет, и бояться – нечего! Тишина, спокой… лежи себе! Смерть – она всё успокаивает… она для нас ласковая… Помрешь – отдохнешь, говорится… верно это, милая! Потому – где здесь отдохнуть человеку?
(Пепел входит. Он немного выпивши, растрепанный, мрачный. Садится у двери на нарах и сидит молча, неподвижно.)
Анна. А как там – тоже мука?
Лука. Ничего не будет! Ничего! Ты – верь! Спокой и – больше ничего! Призовут тебя к господу и скажут: господи, погляди-ка, вот пришла раба твоя, Анна…
Медведев(строго). А ты почему знаешь, что там скажут? Эй, ты…
(Пепел при звуке голоса Медведева поднимает голову и прислушивается.)
Лука. Стало быть, знаю, господин ундер…
Медведев(примирительно). М… да! Ну… твое дело… Хоша… я еще не совсем… ундер…
Бубнов. Двух беру…
Медведев. Ах ты… чтоб тебе!..
Лука. А господь – взглянет на тебя кротко-ласково и скажет: знаю я Анну эту! Ну, скажет, отведите ее, Анну, в рай! Пусть успокоится… Знаю я, жила она – очень трудно… очень устала… Дайте покой Анне…
Анна(задыхаясь). Дедушка… милый ты… кабы так! Кабы… покой бы… не чувствовать бы ничего…
Лука. Не будешь! Ничего не будет! Ты – верь! Ты – с радостью помирай, без тревоги… Смерть, я те говорю, она нам – как мать малым детям…
Анна. А… может… может, выздоровлю я?
Лука(усмехаясь). На что? На муку опять?
Анна. Ну… еще немножко… пожить бы… немножко! Коли там муки не будет… здесь можно потерпеть… можно!
Лука. Ничего там не будет!.. Просто…
Пепел(вставая). Верно… а может, и – не верно!
Анна(пугливо). Господи…
Лука. А, красавец…
Медведев. Кто орет?
Пепел(подходя к нему). Я! А что?
Медведев. Зря орешь, вот что! Человек должен вести себя смирно…
Пепел. Э… дубина!.. А еще – дядя… х-хо!
Лука(Пеплу, негромко). Слышь, – не кричи! Тут – женщина помирает… уж губы у нее землей обметало… не мешай!
Пепел. Тебе, дед, изволь, – уважу! Ты, брат, молодец! Врешь ты хорошо… сказки говоришь приятно! Ври, ничего… мало, брат, приятного на свете!
Бубнов. Вправду – помирает баба-то?
Лука. Кажись, не шутит…
Бубнов. Кашлять, значит, перестанет… Кашляла она очень беспокойно… двух беру!
Медведев. Ах, пострели тебя в сердце!
Пепел. Абрам!
Медведев. Я тебе – не Абрам…
Пепел. Абрашка! Наташа – хворает?
Медведев. А тебе какое дело?
Пепел. Нет, ты скажи: сильно ее Василиса избила?
Медведев. И это дело не твое! Это – семейное дело… А ты – кто таков?
Пепел. Кто бы я ни был, а… захочу – и не видать вам больше Наташки!
Медведев(бросая игру). Ты – что говоришь? Ты – про кого это? Племянница моя чтобы… ах, вор!
Пепел. Вор, а тобой не пойман…
Медведев. Погоди! Я – поймаю… я – скоро…
Пепел. А поймаешь, – на горе всему вашему гнезду. Ты думаешь – я молчать буду перед следователем? Жди от волка толка! Спросят: кто меня на воровство подбил и место указал? Мишка Костылев с женой! Кто краденое принял? Мишка Костылев с женой!
Медведев. Врешь! Не поверят тебе!
Пепел. Поверят, потому – правда! И тебя еще запутаю… ха! Погублю всех вас, черти, – увидишь!
Медведев(теряясь). Врешь! И… врешь! И… что я тебе худого сделал? Пес ты бешеный…
Пепел. А что ты мне хорошего сделал?
Лука. Та-ак!
Медведев(Луке). Ты… чего каркаешь? Твое тут – какое дело? Тут – семейное дело!
Бубнов(Луке). Отстань! Не для нас с тобой петли вяжут.
Лука(смиренно). Я ведь – ничего! Я только говорю, что, если кто кому хорошего не сделал, тот и худо поступил…
Медведев(не поняв). То-то! Мы тут… все друг друга знаем… а ты – кто такой? (Сердито фыркая, быстро уходит.)
Лука. Рассердился кавалер… Охо-хо, дела у вас, братцы, смотрю я… путаные дела!
Пепел. Василисе жаловаться побежал…
Бубнов. Дуришь ты, Василий. Чего-то храбрости у тебя много завелось… гляди, храбрость у места, когда в лес по грибы идешь… а здесь она – ни к чему… Они тебе живо голову свернут…
Пепел. Н-ну, нет! Нас, ярославских, голыми руками не сразу возьмешь… Ежели война – будем воевать…
Лука. А в самом деле, отойти бы тебе, парень, прочь с этого места…
Пепел. Куда? Ну-ка, выговори…
Лука. Иди… в Сибирь!
Пепел. Эге! Нет, уж я погожу, когда пошлют меня в Сибирь эту на казенный счет…
Лука. А ты слушай, иди-ка! Там ты себе можешь путь найти… Там таких – надобно!
Пепел. Мой путь – обозначен мне! Родитель всю жизнь в тюрьмах сидел и мне тоже заказал… Я когда маленький был, так уж в ту пору меня звали вор, воров сын…
Лука. А хорошая сторона – Сибирь! Золотая сторона! Кто в силе да в разуме, тому там – как огурцу в парнике!
Пепел. Старик! Зачем ты всё врешь?
Лука. Ась?
Пепел. Оглох! Зачем врешь, говорю?
Лука. Это в чем же вру-то я?
Пепел. Во всем… Там у тебя хорошо, здесь хорошо… ведь – врешь! На что?
Лука. А ты мне – поверь, да поди сам погляди… Спасибо скажешь… Чего ты тут трешься? И… чего тебе правда больно нужна… подумай-ка! Она, правда-то, может, обух для тебя…
Пепел. А мне всё едино! Обух так обух…
Лука. Да чудак! На что самому себя убивать?
Бубнов. И чего вы оба мелете? Не пойму… Какой тебе, Васька, правды надо? И зачем? Знаешь ты правду про себя… да и все ее знают…
Пепел. Погоди, не каркай! Пусть он мне скажет… Слушай, старик: бог есть?
(Лука молчит, улыбаясь.)
Бубнов. Люди все живут… как щепки по реке плывут… строят дом… а щепки – прочь…
Пепел. Ну? Есть? Говори…
Лука(негромко). Коли веришь, – есть; не веришь, – нет… Во что веришь, то и есть…
(Пепел молча, удивленно и упорно смотрит на старика.)
Бубнов. Пойду чаю попью… идемте в трактир? Эй!..
Лука(Пеплу). Чего глядишь?
Пепел. Так… погоди!.. Значит…
Бубнов. Ну, я один… (Идет к двери и встречается с Василисой.)
Пепел. Стало быть… ты…
Василиса(Бубнову). Настасья – дома?
Бубнов. Нет… (Уходит.)
Пепел. А… пришла…
Василиса(подходя к Анне). Жива еще?
Лука. Не тревожь…
Василиса. А ты… чего тут торчишь?
Лука. Я могу уйти… коли надо…
Василиса(направляясь к двери в комнату Пепла). Василий! У меня к тебе дело есть…
(Лука подходит к двери в сени, отворяет ее и громко хлопает ею. Затем осторожно влезает на нары и – на печь.)
Василиса(из комнаты Пепла). Вася… поди сюда!
Пепел. Не пойду… не хочу…
Василиса. А… что же? На что гневаешься?
Пепел. Скушно мне… надоела мне вся эта канитель…
Василиса. И я… надоела?
Пепел. И ты…
(Василиса крепко стягивает платок на плечах, прижимая руки ко груди. Идет к постели Анны, осторожно смотрит за полог и возвращается к Пеплу.)
Пепел. Ну… говори…
Василиса. Что же говорить? Насильно мил не будешь… и не в моем это характере милости просить… Спасибо тебе за правду…
Пепел. Какую правду?
Василиса. А что надоела я тебе… али это не правда?
(Пепел молча смотрит на нее.)
Василиса(подвигаясь к нему). Что глядишь? Не узнаёшь?
Пепел(вздыхая). Красивая ты, Васка (женщина кладет ему руку на шею, но он встряхивает руку ее движением плеча) – а никогда не лежало у меня сердце к тебе… И жил я с тобой и всё… а никогда ты не нравилась мне…
Василиса(тихо). Та-ак… Н-ну…
Пепел. Ну, не о чем нам говорить! Не о чем… иди от меня…
Василиса. Другая приглянулась?
Пепел. Не твое дело… И приглянулась – в свахи тебя не позову…
Василиса(значительно). А напрасно… Может, я бы и сосватала…
Пепел(подозрительно). Кого это?
Василиса. Ты знаешь… что притворяться? Василий… я – человек прямой… (Тише.) Скрывать не буду… ты меня обидел… Ни за что, ни про что – как плетью хлестнул… Говорил – любишь… и вдруг…
Пепел. Вовсе не вдруг… я давно… души в тебе нет, баба… В женщине – душа должна быть… Мы – звери… нам надо… надо нас – приучать… а ты – к чему меня приучила?..
Василиса. Что было – того нет… Я знаю – человек сам в себе не волен… Не любишь больше… ладно! Так тому и быть…
Пепел. Ну, значит, и – шабаш! Разошлись смирно, без скандала… и хорошо!
Василиса. Нет, погоди! Все-таки… когда я с тобой жила… я всё дожидалась, что ты мне поможешь из омута этого выбраться… освободишь меня от мужа, от дяди… от всей этой жизни… И, может, я не тебя, Вася, любила, а… надежду мою, думу эту любила в тебе… Понимаешь? Ждала я, что вытащишь ты меня…
Пепел. Ты – не гвоздь, я – не клещи… Я сам думал, что ты, как умная… ведь ты умная… ты – ловкая!
Василиса(близко наклоняясь к нему). Вася! давай… поможем друг другу…
Пепел. Как это?
Василиса(тихо, сильно). Сестра… тебе нравится, я знаю…
Пепел. За то ты и бьешь ее зверски! Смотри, Васка! Ее – не тронь…
Василиса. Погоди! Не горячись! Можно всё сделать тихо, по-хорошему… Хочешь – женись на ней? И я тебе еще денег дам… целковых… триста! Больше соберу – больше дам…
Пепел(отодвигаясь). Постой… как это? За что?
Василиса. Освободи меня… от мужа! Сними с меня петлю эту…
Пепел(тихо свистит). Вон что-о! Ого-го! Это – ты ловко придумала… мужа, значит, в гроб, любовника – на каторгу, а сама…
Василиса. Вася! Зачем – каторга? Ты – не сам… через товарищей! Да если и сам – кто узнает? Наталья – подумай! Деньги будут… уедешь куда-нибудь… меня навек освободишь… И что сестры около меня не будет – это хорошо для нее. Видеть мне ее – трудно… злоблюсь я на нее за тебя и сдержаться не могу… мучаю девку, бью ее… так – бью… что – сама плачу от жалости к ней… А – бью. И – буду бить!
Пепел. Зверь! Хвастаешься зверством своим?
Василиса. Не хвастаюсь – правду говорю. Подумай, Вася… Ты два раза из-за мужа моего в тюрьме сидел… из-за его жадности… Он в меня, как клоп, впился… четыре года сосет! А какой он мне муж? Наташку теснит, измывается над ней, нищая, говорит! И для всех он – яд…
Пепел. Хитро ты плетешь… Василиса. В речах моих – всё ясно… Только глупый не поймет, чего я хочу…
(Костылев осторожно входит и крадется вперед.)
Пепел(Василисе). Ну… иди!
Василиса. Подумай! (Видит мужа.) Ты – что? За мной?
(Пепел вскакивает и дико смотрит на Костылева.)
Костылев. Это я… я! А вы тут… одни? А-а… Вы – разговаривали? (Вдруг топает ногами – громко визжит.) Васка… поганая! Нищая… шкура! (Пугается своего крика, встреченного молчанием и неподвижностью.) Прости господи… опять ты меня, Василиса, во грех ввела… Я тебя ищу везде… (Взвизгивая.) Спать пора! Масла в лампады забыла налить… у, ты! Нищая… свинья… (Дрожащими руками машет на нее. Василиса медленно идет к двери в сени, оглядываясь на Пепла.)
Пепел(Костылеву). Ты! Уйди… пошел!..
Костылев(кричит). Я – хозяин! Сам пошел, да! Вор…
Пепел(глухо). Уйди, Мишка…
Костылев. Не смей! Я тут… я тебя…
(Пепел хватает его за шиворот и встряхивает. На печи раздается громкая возня и воющее позевыванье. Пепел выпускает Костылева, старик с криком бежит в сени.)
Пепел(вспрыгнув на нары). Кто это… кто на печи?
Лука(высовывая голову). Ась?
Пепел. Ты?!
Лука(спокойно). Я… я самый… О господи Исусе Христе!
Пепел(затворяет дверь в сени, ищет запора и не находит). А, черти… Старик, слезай!
Лука. Сейча-ас… лезу…
Пепел(грубо). Ты зачем на печь залез?
Лука. А куда надо было?
Пепел. Ведь… ты в сени ушел?
Лука. В сенях, браточек, мне, старику, холодно…
Пепел. Ты… слышал?
Лука. А – слышал! Как не слышать? Али я – глухой? Ах, парень, счастье тебе идет… Вот идет счастье!
Пепел(подозрительно). Какое счастье? В чем?
Лука. А вот в том, что я на печь залез.
Пепел. А… зачем ты там возиться начал?
Лука. Затем, значит, что – жарко мне стало… на твое сиротское счастье… И – опять же – смекнул я, как бы, мол, парень-то не ошибся… не придушил бы старичка-то…
Пепел. Да-а… я это мог… ненавижу…
Лука. Что мудреного? Ничего нет трудного… Часто эдак-то ошибаются…
Пепел(улыбаясь). Ты – что? Сам, что ли, ошибся однажды?
Лука. Парень! Слушай-ка, что я тебе скажу: бабу эту – прочь надо! Ты ее – ни-ни! – до себя не допускай… Мужа – она и сама со света сживет, да еще половчее тебя, да! Ты ее, дьяволицу, не слушай… Гляди – какой я? Лысый… А отчего? От этих вот самых разных баб… Я их, баб-то, может, больше знал, чем волос на голове было… А эта Василиса – она… хуже черемиса!
Пепел. Не понимаю я… спасибо тебе сказать, или ты… тоже…
Лука. Ты – не говори! Лучше моего не скажешь! Ты слушай: которая тут тебе нравится, бери ее под руку да отсюда – шагом марш! – уходи! Прочь уходи…
Пепел(угрюмо). Не поймешь людей! Которые – добрые, которые – злые?.. Ничего не понятно…
Лука. Чего там понимать? Всяко живет человек… как сердце налажено, так и живет… сегодня – добрый, завтра – злой… А коли девка эта за душу тебя задела всурьез… уйди с ней отсюда, и кончено… А то – один иди… Ты – молодой, успеешь бабой обзавестись…
Пепел(берет его за плечо). Нет, ты скажи – зачем ты всё это…
Лука. Погоди-ка, пусти… Погляжу я на Анну… чего-то она хрипела больно… (Идет к постели Анны, открывает полог, смотрит, трогает рукой. Пепел задумчиво и растерянно следит за ним.) Исусе Христе, многомилостивый! Дух новопреставленной рабы твоей Анны с миром прими…
Пепел(тихо). Умерла?.. (Не подходя, вытягивается и смотрит на кровать.)
Лука(тихо). Отмаялась!.. А где мужик-то ее?
Пепел. В трактире, наверно…
Лука. Надо сказать…
Пепел(вздрагивая). Не люблю покойников…
Лука(идет к двери). За что их любить?.. Любить – живых надо… живых…
Пепел. И я с тобой…
Лука. Боишься?
Пепел. Не люблю…
(Торопливо выходят. Пустота и тишина. За дверью в сени слышен глухой шум, неровный, непонятный. Потом – входит Актер.)
Актер(останавливается, не затворяя двери, на пороге и, придерживаясь руками за косяки, кричит). Старик, эй! Ты где? Я – вспомнил… слушай. (Шатаясь, делает два шага вперед и, принимая позу, читает.)
Господа! Если к правде святой
Мир дорогу найти не умеет, —
Честь безумцу, который навеет
Человечеству сон золотой!
(Наташа является сзади Актера в двери.)
Актер. Старик!..
Если бы завтра земли нашей путь
Осветить наше солнце забыло,
Завтра ж целый бы мир осветила
Мысль безумца какого-нибудь…
Наташа(смеется). Чучело! Нализался…
Актер(оборачиваясь к ней). А-а, это ты? А – где старичок… милый старикашка? Здесь, по-видимому, – никого нет… Наташа, прощай! Прощай… да!
Наташа(входя). Не здоровался, а прощаешься…
Актер(загораживая ей дорогу). Я – уезжаю, ухожу… Настанет весна – и меня больше нет…
Наташа. Пусти-ка… куда это ты?
Актер. Искать город… лечиться… Ты – тоже уходи… Офелия… иди в монастырь… Понимаешь – есть лечебница для организмов… для пьяниц… Превосходная лечебница… Мрамор… мраморный пол! Свет… чистота, пища… всё – даром! И мраморный пол, да! Я ее найду, вылечусь и… снова буду… Я на пути к возрожденью… как сказал… король… Лир! Наташа… по сцене мое имя Сверчков-Заволжский… никто этого не знает, никто! Нет у меня здесь имени… Понимаешь ли ты, как это обидно – потерять имя? Даже собаки имеют клички…
(Наташа осторожно обходит Актера, останавливается у кровати Анны, смотрит.)
Актер. Без имени – нет человека…
Наташа. Гляди… голубчик… померла ведь…
Актер(качая головой). Не может быть…
Наташа(отступая). Ей-богу… смотри…
Бубнов(в двери). Чего смотреть?
Наташа. Анна-то… померла!
Бубнов. Кашлять перестала, значит. (Идет к постели Анны, смотрит, идет на свое место.) Надо Клещу сказать… это – его дело…
Актер. Я иду… скажу… потеряла имя!.. (Уходит.)
Наташа(посреди комнаты). Вот и я… когда-нибудь так же… в подвале… забитая…
Бубнов(расстилая на своих нарах какое-то тряпье). Чего? Ты чего бормочешь?
Наташа. Так… про себя…
Бубнов. Ваську ждешь? Гляди – сломит тебе голову Васька…
Наташа. А не всё равно – кто сломит? Уж пускай лучше он…
Бубнов(ложится). Ну, твое дело…
Наташа. Ведь вот… хорошо, что она умерла… а жалко… Господи!.. Зачем жил человек?
Бубнов. Все так: родятся, поживут, умирают. И я помру… и ты… Чего жалеть?
(Входят: Лука, Татарин, Кривой Зоб и Клещ. Клещ идет сзади всех, медленно, съежившись.)
Наташа. Ш-ш! Анна…
Кривой Зоб. Слышали… царство небесное, коли померла…
Татарин(Клещу). Надо вон тащить! Сени надо тащить! Здесь – мертвый – нельзя, здесь – живой спать будет…
Клещ(негромко). Вытащим…
(Все подходят к постели. Клещ смотрит на жену через плечи других.)
Кривой Зоб(Татарину). Ты думаешь – дух пойдет? От нее духа не будет… она вся еще живая высохла…
Наташа. Господи! Хоть бы пожалели… хоть бы кто слово сказал какое-нибудь! Эх вы…
Лука. Ты, девушка, не обижайся… ничего! Где им… куда нам – мертвых жалеть? Э, милая! Живых – не жалеем… сами себя пожалеть-то не можем… где тут!
Бубнов(зевая). И опять же – смерть слова не боится!.. Болезнь – боится слова, а смерть – нет!
Татарин(отходя). Полицию надо…
Кривой Зоб. Полицию – это обязательно! Клещ! Полиции заявил?
Клещ. Нет… Хоронить надо… а у меня сорок копеек всего…
Кривой Зоб. Ну, на такой случай – займи… а то мы соберем… кто пятак, кто – сколько может… А полиции заяви… скорее! А то она подумает – убил ты бабу… или что… (Идет к нарам и собирается лечь рядом с Татарином.)
Наташа(отходя к нарам Бубнова). Вот… будет она мне сниться теперь… мне всегда покойники снятся… Боюсь идти одна… в сенях – темно…
Лука(следуя за ней). Ты – живых опасайся… вот что я скажу…
Наташа. Проводи меня, дедушка…
Лука. Идем… идем, провожу!
(Уходят. Пауза.)
Кривой Зоб. Охо-хо-о! Асан! Скоро весна, друг… тепло нам жить будет! Теперь уж в деревнях мужики сохи, бороны чинят… пахать налаживаются… н-да! А мы… Асан!.. Дрыхнет уж, Магомет окаянный…
Бубнов. Татары спать любят…
Клещ(стоит посредине ночлежки и тупо смотрит пред собой). Чего же мне теперь делать?
Кривой Зоб. Ложись да спи… только и всего…
Клещ(тихо). А… она… как же?
(Никто не отвечает ему. Сатин и Актер входят.)
Актер(кричит). Старик! Сюда, мой верный Кент…
Сатин. Миклуха-Маклай идет… х-хо!
Актер. Кончено и решено! Старик, где город… где ты?
Сатин. Фата-моргана! Наврал тебе старик… Ничего нет! Нет городов, нет людей… ничего нет!
Актер. Врешь!
Татарин(вскакивая). Где хозяин? Хозяину иду! Нельзя спать – нельзя деньги брать… Мертвые… пьяные… (Быстро уходит. Сатин свистит вслед ему.)
Бубнов(сонным голосом). Ложись, ребята, не шуми… ночью – спать надо!
Актер. Да… здесь – ага! Мертвец… «Наши сети притащили мертвеца»… стихотворение… Б-беранжера!
Сатин(кричит). Мертвецы – не слышат! Мертвецы не чувствуют… Кричи… реви… мертвецы не слышат!..
(В двери является Лука.)
Занавес
Акт третий
«Пустырь» – засоренное разным хламом и заросшее бурьяном дворовое место. В глубине его – высокий кирпичный брандмауер. Он закрывает небо. Около него – кусты бузины. Направо – темная, бревенчатая стена какой-то надворной постройки – сарая или конюшни. А налево – серая, покрытая остатками штукатурки стена того дома, в котором помещается ночлежка Костылевых. Она стоит наискось, так что ее задний угол выходит почти на средину пустыря. Между ею и красной стеной – узкий проход. В серой стене два окна: одно – в уровень с землей, другое – аршина на два выше и ближе к брандмауеру. У этой стены лежат розвальни кверху полозьями и обрубок бревна, длиною аршина в четыре. Направо у стены – куча старых досок, брусьев. Вечер, заходит солнце, освещая брандмауер красноватым светом. Ранняя весна, недавно стаял снег. Черные сучья бузины еще без почек. На бревне сидят рядом Наташа и Настя. На дровнях – Лука и Барон. Клещ лежит на куче дерева у правой стены. В окне у земли – рожа Бубнова.
Настя(закрыв глаза и качая головой в такт словам, певуче рассказывает). Вот приходит он ночью в сад, в беседку, как мы уговорились… а уж я его давно жду и дрожу от страха и горя. Он тоже дрожит весь и – белый, как мел, а в руках у него леворверт…
Наташа(грызет семечки). Ишь! Видно, правду говорят, что студенты – отчаянные…
Настя. И говорит он мне страшным голосом: «Драгоценная моя любовь…»
Бубнов. Хо-хо! Драгоценная?
Барон. Погоди! Не любо – не слушай, а врать не мешай… Дальше!
Настя. «Ненаглядная, говорит, моя любовь! Родители, говорит, согласия своего не дают, чтобы я венчался с тобой… и грозят меня навеки проклясть за любовь к тебе. Ну и должен, говорит, я от этого лишить себя жизни…» А леворверт у него – агромадный и заряжен десятью пулями… «Прощай, говорит, любезная подруга моего сердца! – решился я бесповоротно… жить без тебя – никак не могу». И отвечала я ему: «Незабвенный друг мой… Рауль…»
Бубнов(удивленный). Чего-о? Как? Краул?
Барон(хохочет.) Настька! Да ведь… ведь прошлый раз – Гастон был!
Настя(вскакивая). Молчите… несчастные! Ах… бродячие собаки! Разве… разве вы можете понимать… любовь? Настоящую любовь? А у меня – была она… настоящая! (Барону.) Ты! Ничтожный!.. Образованный ты человек… говоришь – лежа кофей пил…
Лука. А вы – погоди-ите! Вы – не мешайте! Уважьте человеку… не в слове – дело, а – почему слово говорится? – вот в чем дело! Рассказывай, девушка, ничего!
Бубнов. Раскрашивай, ворона, перья… валяй!
Барон. Ну – дальше!
Наташа. Не слушай их… что они? Они – из зависти это… про себя им сказать нечего…
Настя(снова садится). Не хочу больше! Не буду говорить… Коли они не верят… коли смеются… (Вдруг, прерывая речь, молчит несколько секунд и, вновь закрыв глаза, продолжает горячо и громко, помахивая рукой в такт речи и точно вслушиваясь в отдаленную музыку.) И вот – отвечаю я ему: «Радость жизни моей! Месяц ты мой ясный! И мне без тебя тоже вовсе невозможно жить на свете… потому как люблю я тебя безумно и буду любить, пока сердце бьется во груди моей! Но, говорю, не лишай себя молодой твоей жизни… как нужна она дорогим твоим родителям, для которых ты – вся их радость… Брось меня! Пусть лучше я пропаду… от тоски по тебе, жизнь моя… я – одна… я – таковская! Пускай уж я… погибаю, – всё равно! Я – никуда не гожусь… и нет мне ничего… нет ничего…» (Закрывает лицо руками и беззвучно плачет.)
Наташа(отвертываясь в сторону, негромко). Не плачь… не надо!
(Лука, улыбаясь, гладит голову Насти.)
Бубнов(хохочет). Ах… чертова кукла! а?
Барон(тоже смеется). Дедка! Ты думаешь – это правда? Это всё из книжки «Роковая любовь»… Всё это – ерунда! Брось ее!..
Наташа. А тебе что? Ты! Молчи уж… коли бог убил…
Настя(яростно). Пропащая душа. Пустой человек! Где у тебя – душа?
Лука(берет Настю за руку). Уйдем, милая! ничего… не сердись! Я – знаю… Я – верю! Твоя правда, а не ихняя… Коли ты веришь, была у тебя настоящая любовь… значит – была она! Была! А на него – не сердись, на сожителя-то… Он… может, и впрямь из зависти смеется… у него, может, вовсе не было настоящего-то… ничего не было! Пойдем-ка!..
Настя(крепко прижимая руки ко груди). Дедушка! Ей-богу… было это! Всё было!.. Студент он… француз был… Гастошей звали… с черной бородкой… в лаковых сапогах ходил… разрази меня гром на этом месте! И так он меня любил… так любил!
Лука. Я – знаю! Ничего! Я верю! В лаковых сапогах, говоришь? А-яй-ай! Ну – и ты его тоже – любила?
(Уходят за угол.)
Барон. Ну и глупа же эта девица… добрая, но… глупа – нестерпимо!
Бубнов. И чего это… человек врать так любит? Всегда – как перед следователем стоит… право!
Наташа. Видно, вранье-то… приятнее правды… Я – тоже…
Барон. Что – тоже? Дальше?!
Наташа. Выдумываю… Выдумываю и – жду…
Барон. Чего?
Наташа(смущенно улыбаясь). Так… Вот, думаю, завтра… приедет кто-то… кто-нибудь… особенный… Или – случится что-нибудь… тоже – небывалое… Подолгу жду… всегда – жду… А так… на самом деле – чего можно ждать?
(Пауза.)
Барон(с усмешкой). Нечего ждать… Я – ничего не жду! Всё уже… было! Прошло… кончено!.. Дальше!
Наташа. А то… воображу себе, что завтра я… скоропостижно помру… И станет от этого – жутко… Летом хорошо воображать про смерть… грозы бывают летом… всегда может грозой убить…
Барон. Нехорошо тебе жить… эта сестра твоя… дьявольский характер!
Наташа. А кому – хорошо жить? Всем плохо… я вижу…
Клещ(до этой поры неподвижный и безучастный – вдруг вскакивает). Всем? Врешь! Не всем! Кабы – всем… пускай! Тогда – не обидно… да!
Бубнов. Что тебя – черт боднул? Ишь ты… взвыл как!
(Клещ снова ложится на свое место и ворчит.)
Барон. А… надо мне к Настёнке мириться идти… не помиришься – на выпивку не даст…
Бубнов. Мм… Любят врать люди… Ну, Настька… дело понятное! Она привыкла рожу себе подкрашивать… вот и душу хочет подкрасить… румянец на душу наводит… А… другие – зачем? Вот – Лука, примерно… много он врет… и без всякой пользы для себя… Старик уж… Зачем бы ему?
Барон(усмехаясь, отходит). У всех людей – души серенькие… все подрумяниться желают…
Лука(выходит из-за угла). Ты, барин, зачем девку тревожишь? Ты бы не мешал ей… пускай плачет-забавляется… Она ведь для своего удовольствия слезы льет… чем тебе это вредно?
Барон. Глупо, старик! Надоела она… Сегодня – Рауль, завтра – Гастон… а всегда одно и то же! Впрочем – я иду мириться с ней… (Уходит.)
Лука. Поди-ка, вот… приласкай! Человека приласкать – никогда не вредно…
Наташа. Добрый ты, дедушка… Отчего ты – такой добрый?
Лука. Добрый, говоришь? Ну… и ладно, коли так… да! (За красной стеной тихо звучит гармоника и песня.) Надо, девушка, кому-нибудь и добрым быть… жалеть людей надо! Христос-от всех жалел и нам так велел… Я те скажу – вовремя человека пожалеть… хорошо бывает! Вот, примерно, служил я сторожем на даче… у инженера одного под Томском-городом… Ну, ладно! В лесу дача стояла, место – глухое… а зима была, и – один я, на даче-то… Славно-хорошо! Только раз – слышу – лезут!
Наташа. Воры?
Лука. Они. Лезут, значит, да!.. Взял я ружьишко, вышел… Гляжу – двое… открывают окно – и так занялись делом, что меня и не видят. Я им кричу: ах вы!.. пошли прочь!.. А они, значит, на меня с топором… Я их упреждаю – отстаньте, мол! А то сейчас – стрелю!.. Да ружьишко-то то на одного, то на другого и навожу. Они – на коленки пали: дескать, – пусти! Ну, а я уж того… осердился… за топор-то, знаешь! Говорю – я вас, лешие, прогонял, не шли… а теперь, говорю, ломай ветки один который-нибудь! Наломали они. Теперь, приказываю, один – ложись, а другой – пори его! Так они, по моему приказу, и выпороли дружка дружку. А как выпоролись они… и говорят мне – дедушка, говорят, дай хлебца Христа ради! Идем, говорят, не жрамши. Вот те и воры, милая… (смеется)… вот те и с топором! Да… Хорошие мужики оба… Я говорю им: вы бы, лешие, прямо бы хлеба просили. А они – надоело, говорят… просишь-просишь, а никто не дает… обидно!.. Так они у меня всю зиму и жили. Один, – Степаном звать, – возьмет, бывало, ружьишко и закатится в лес… А другой – Яков был, всё хворал, кашлял всё… Втроем, значит, мы дачу-то и стерегли. Пришла весна – прощай, говорят, дедушка! И ушли… в Россию побрели…
Наташа. Они – беглые? Каторжане?
Лука. Действительно – так, – беглые… с поселенья ушли… Хорошие мужики!.. Не пожалей я их – они бы, может, убили меня… али еще что… А потом – суд, да тюрьма, да Сибирь… что толку? Тюрьма – добру не научит, и Сибирь не научит… а человек – научит… да! Человек – может добру научить… очень просто!
(Пауза.)
Бубнов. Мм-да!.. А я вот… не умею врать! Зачем? По-моему – вали всю правду, как она есть! Чего стесняться?
Клещ(вдруг снова вскакивает, как обожженный, и кричит). Какая – правда? Где – правда? (Треплет руками лохмотья на себе.) Вот – правда! Работы нет… силы нет! Вот – правда! Пристанища… пристанища нету! Издыхать надо… вот она, правда! Дьявол! На… на что мне она – правда? Дай вздохнуть… вздохнуть дай! Чем я виноват?.. За что мне – правду? Жить – дьявол – жить нельзя… вот она – правда!..
Бубнов. Вот так… забрало!..
Лука. Господи Исусе… слышь-ка, милый! Ты…
Клещ(дрожит от возбуждения). Говорите тут – пра-авда! Ты, старик, утешаешь всех… Я тебе скажу… ненавижу я всех! И эту правду… будь она, окаянная, проклята! Понял? Пойми! Будь она – проклята! (Бежит за угол, оглядываясь.)
Лука. Ай-яй-ай! Как встревожился человек… И куда побежал?
Наташа. Всё равно как рехнулся…
Бубнов. Здорово пущено! Как в театре разыграл… Бывает это, частенько… Не привык еще к жизни-то…
Пепел(медленно выходит из-за угла). Мир честной компании! Что, Лука, старец лукавый, всё истории рассказываешь?
Лука. Видел бы ты… как тут человек кричал!
Пепел. Это Клещ, что ли? Чего он? Бежит, как ошпаренный…
Лука. Побежишь, если этак… к сердцу подступит…
Пепел(садится). Не люблю его… больно он зол да горд. (Передразнивая Клеща.) «Я – рабочий человек». И – все его ниже будто… Работай, коли нравится… чем же гордиться тут? Ежели людей по работе ценить… тогда лошадь лучше всякого человека… возит и – молчит! Наташа! Твои – дома?
Наташа. На кладбище ушли… потом – ко всенощной хотели…
Пепел. То-то, я гляжу, свободна ты… редкость!
Лука(задумчиво, Бубнову). Вот… ты говоришь – правда… Она, правда-то, – не всегда по недугу человеку… не всегда правдой душу вылечишь… Был, примерно, такой случай: знал я одного человека, который в праведную землю верил…
Бубнов. Во что-о?
Лука. В праведную землю. Должна, говорил, быть на свете праведная земля… в той, дескать, земле – особые люди населяют… хорошие люди! друг дружку они уважают, друг дружке – завсяко-просто – помогают… и всё у них славно-хорошо! И вот человек всё собирался идти… праведную эту землю искать… Был он – бедный, жил – плохо… и когда приходилось ему так уж трудно, что хоть ложись да помирай, – духа он не терял, а всё, бывало, усмехался только да высказывал: «Ничего! потерплю! Еще несколько – пожду… а потом – брошу всю эту жизнь и – уйду в праведную землю…» Одна у него радость была – земля эта…
Пепел. Ну? Пошел?
Бубнов. Куда? Хо-хо!
Лука. И вот в это место – в Сибири дело-то было – прислали ссыльного, ученого… с книгами, с планами он, ученый-то, и со всякими штуками… Человек и говорит ученому: «Покажи ты мне, сделай милость – где лежит праведная земля и как туда дорога?» Сейчас это ученый книги раскрыл, планы разложил… глядел-глядел – нет нигде праведной земли! Всё верно, все земли показаны, а праведной – нет!..
Пепел(негромко). Ну? Нету?
(Бубнов хохочет.)
Наташа. Погоди ты… ну, дедушка?
Лука. Человек – не верит… Должна, говорит, быть… ищи лучше! А то, говорит, книги и планы твои – ни к чему, если праведной земли нет… Ученый – в обиду. Мои, говорит, планы самые верные, а праведной земли вовсе нигде нет. Ну, тут и человек рассердился – как так? Жил-жил, терпел-терпел и всё верил – есть! а по планам выходит – нету! Грабеж!.. И говорит он ученому: «Ах ты… сволочь эдакой! Подлец ты, а не ученый…» Да в ухо ему – раз! Да еще!.. (Помолчав.) А после того пошел домой и – удавился!..
(Все молчат, Лука, улыбаясь, смотрит на Пепла и Наташу.)
Пепел(негромко). Ч-черт те возьми… история – невеселая…
Наташа. Не стерпел обмана…
Бубнов(угрюмо). Всё – сказки…
Пепел. Н-да… вот те и праведная земля… не оказалось, значит…
Наташа. Жалко… человека-то…
Бубнов. Всё – выдумки… тоже! Хо-хо! Праведная земля! Туда же! Хо-хо-хо! (Исчезает из окна.)
Лука(кивая головой на окно Бубнова). Смеется! Эхе-хе… (Пауза.) Ну, ребята!.. живите богато! Уйду скоро от вас…
Пепел. Куда теперь?
Лука. В хохлы… Слыхал я – открыли там новую веру… поглядеть надо… да!.. Всё ищут люди, всё хотят – как лучше… Дай им, господи, терпенья!
Пепел. Как думаешь… найдут?
Лука. Люди-то? Они – найдут! Кто ищет – найдет… Кто крепко хочет – найдет!
Наташа. Кабы нашли что-нибудь… придумали бы получше что…
Лука. Они – придумают! Помогать только надо им, девонька… уважать надо…
Наташа. Как я помогу? Я сама… без помощи…
Пепел(решительно). Опять я… снова я буду говорить с тобой… Наташа… Вот – при нем… он – всё знает… Иди… со мной!
Наташа. Куда? По тюрьмам?
Пепел. Я сказал – брошу воровство! Ей-богу – брошу! Коли сказал – сделаю! Я – грамотный… буду работать… Вот он говорит – в Сибирь-то по своей воле надо идти… Едем туда, ну?.. Ты думаешь – моя жизнь не претит мне? Эх, Наташа! Я знаю… вижу!.. Я утешаю себя тем, что другие побольше моего воруют, да в чести живут… только это мне не помогает! Это… не то! Я – не каюсь… в совесть я не верю… Но – я одно чувствую: надо жить… иначе! Лучше надо жить! Надо так жить… чтобы самому себя можно мне было уважать…
Лука. Верно, милый! Дай тебе господи… помоги тебе Христос! Верно: человек должен уважать себя…
Пепел. Я – сызмалетства – вор… все всегда говорили мне: вор Васька, воров сын Васька! Ага? Так? Ну – нате! Вот – я вор!.. Ты пойми: я, может быть, со зла вор-то… оттого я вор, что другим именем никто никогда не догадался назвать меня… Назови ты… Наташа, ну?
Наташа(грустно). Не верю я как-то… никаким словам… И беспокойно мне сегодня… сердце щемит… будто жду я чего-то. Напрасно ты, Василий, разговор этот сегодня завел…
Пепел. Когда же? Я не первый раз говорю…
Наташа. И что же я с тобой пойду? Ведь… любить тебя… не очень я люблю… Иной раз – нравишься ты мне… а когда – глядеть на тебя тошно… Видно – не люблю я тебя… когда любят – плохого в любимом не видят… а я – вижу…
Пепел. Полюбишь – не бойся! Я тебя приучу к себе… ты только согласись! Больше года я смотрел на тебя… вижу, ты девица строгая… хорошая… надежный человек… Очень полюбил тебя!..
(Василиса, нарядная, является в окне и, стоя у косяка, слушает.)
Наташа. Так. Меня – полюбил, а сестру мою…
Пепел(смущенно). Ну, что она? Мало ли… эдаких-то…
Лука. Ты… ничего, девушка! Хлеба нету, – лебеду едят… если хлебушка-то нету…
Пепел(угрюмо). Ты… пожалей меня! Несладко живу… волчья жизнь – мало радует… Как в трясине тону… за что ни схватишься… всё – гнилое… всё – не держит… Сестра твоя… я думал, она… не то… Ежели бы она… не жадная до денег была – я бы ее ради… на всё пошел!.. Лишь бы она – вся моя была… Ну, ей другого надо… ей – денег надо… и воли надо… а воля ей – чтобы развратничать. Она – помочь мне не может… А ты – как молодая елочка – и колешься, а сдержишь…
Лука. И я скажу – иди за него, девонька, иди! Он – парень ничего, хороший! Ты только почаще напоминай ему, что он хороший парень, чтобы он, значит, не забывал про это! Он тебе – поверит… Ты только поговаривай ему: «Вася, мол, ты – хороший человек… не забывай!» Ты подумай, милая, куда тебе идти окроме-то? Сестра у тебя – зверь злой… про мужа про ее – и сказать нечего: хуже всяких слов старик… И вся эта здешняя жизнь… Куда тебе идти? А парень – крепкий…
Наташа. Идти некуда… я знаю… думала… Только вот… не верю я никому… А идти мне – некуда…
Пепел. Одна дорога… ну, на эту дорогу я не допущу… Лучше убью…
Наташа(улыбаясь). Вот… еще не жена я тебе, а уж хочешь убить.
Пепел(обнимает ее). Брось, Наташа! Всё равно!..
Наташа(прижимаясь к нему). Ну… одно я тебе скажу, Василий… вот как перед богом говорю! – как только ты меня первый раз ударишь… или иначе обидишь… я – себя не пожалею… или сама удавлюсь, или…
Пепел. Пускай у меня рука отсохнет, коли я тебя трону!..
Лука. Ничего, не сумневайся, милая! Ты ему нужнее, чем он – тебе…
Василиса(из окна). Вот и сосватались! Совет да любовь!
Наташа. Пришли!.. ох, господи! Видели… эх, Василий!
Пепел. Чего ты испугалась? Теперь никто не смеет тронуть тебя!
Василиса. Не бойся, Наталья! Он тебя бить не станет… Он ни бить, ни любить не может… я знаю!
Лука(негромко). Ах, баба… гадюка ядовитая…
Василиса. Он больше на словах удал…
Костылев(выходит). Наташка! Ты что тут делаешь, дармоедка? Сплетни плетешь? На родных жалуешься? А самовар не готов? На стол не собрано?
Наташа(уходя). Да ведь вы в церковь идти хотели…
Костылев. Не твое дело, чего мы хотели! Ты должна свое дело делать… что тебе приказано!
Пепел. Цыц, ты! Она тебе больше не слуга… Наталья, не ходи… не делай ничего!..
Наташа. Ты – не командуй… рано еще! (Уходит.)
Пепел(Костылеву). Будет вам! Поиздевались над человеком… достаточно! Теперь она – моя!
Костылев. Тво-оя? Когда купил? Сколько дал?
(Василиса хохочет.)
Лука. Вася! Ты – уйди…
Пепел. Глядите вы… веселые! Не заплакать бы вам!
Василиса. Ой, страшно! Ой, боюсь!
Лука. Василий – уйди! Видишь, – подстрекает она тебя… подзадоривает – понимаешь?
Пепел. Да… ага! Врет… врешь! Не быть тому, чего тебе хочется!
Василиса. И того не будет, чего я не захочу, Вася!
Пепел(грозит ей кулаком). Поглядим… (Уходит.)
Василиса(исчезая из окна). Устрою я тебе свадебку!
Костылев(подходит к Луке). Что, старичок?
Лука. Ничего, старичок!..
Костылев. Так… Уходишь, говорят?
Лука. Пора…
Костылев. Куда?
Лука. Куда глаза поведут…
Костылев. Бродяжить, значит… Неудобство, видно, имеешь на одном-то месте жить?
Лука. Под лежач камень – сказано – и вода не течет…
Костылев. То – камень. А человек должен на одном месте жить… Нельзя, чтобы люди вроде тараканов жили… Куда кто хочет – туда и ползет… Человек должен определять себя к месту… а не путаться зря на земле…
Лука. А если которому – везде место?
Костылев. Стало быть, он – бродяга… бесполезный человек… Нужно, чтобы от человека польза была… чтобы он работал…
Лука. Ишь ты!
Костылев. Да. А как же!.. Что такое… странник? Странный человек… непохожий на других… Ежели он – настояще странен… что-нибудь знает… что-нибудь узнал эдакое… не нужное никому… может, он и правду узнал там… ну, не всякая правда нужна… да! Он – про себя ее храни… и – молчи! Ежели он настояще-то… странен… он – молчит! А то – так говорит, что никому не понятно… И он – ничего не желает, ни во что не мешается, людей зря не мутит… Как люди живут – не его дело… Он должен преследовать праведную жизнь… должен жить в лесах… в трущобах… невидимо! И никому не мешать, никого не осуждать… а за всех – молиться… за все мирские грехи… за мои, за твои… за все! Он для того и суеты мирской бежит… чтобы молиться. Вот как… (Пауза.) А ты… какой ты странник?.. Пачпорта не имеешь… Хороший человек должен иметь пачпорт… Все хорошие люди пачпорта имеют… да!..
Лука. Есть – люди, а есть – иные – и человеки…
Костылев. Ты… не мудри! Загадок не загадывай… Я тебя не глупее… Что такое – люди и человеки?
Лука. Где тут загадка? Я говорю – есть земля, неудобная для посева… и есть урожайная земля… что ни посеешь на ней – родит… Так-то вот…
Костылев. Ну? Это к чему же?
Лука. Вот ты, примерно… Ежели тебе сам господь бог скажет: «Михайло! Будь человеком!..» Все равно – никакого толку не будет… как ты есть – так и останешься…
Костылев. А… а – ты знаешь? – у жены моей дядя – полицейский? И если я…
Василиса(входит). Михайла Иваныч, иди чай пить.
Костылев(Луке). Ты… вот что: пошел-ка вон! долой с квартиры!..
Василиса. Да, убирайся-ка, старик!.. Больно у тебя язычок длинен… Да и кто знает?.. может, ты беглый какой…
Костылев. Сегодня же чтобы духа твоего не было! А то я… смотри!
Лука. Дядю позовешь? Позови дядю… Беглого, мол, изловил… Награду дядя получить может… копейки три…
Бубнов(в окне). Чем тут торгуют? За что – три копейки?
Лука. Меня вот грозятся продать…
Василиса(мужу). Идем…
Бубнов. За три копейки? Ну, гляди, старик… Они и за копейку продадут…
Костылев(Бубнову). Ты… вытаращился, ровно домовой из-под печки! (Идет с женой.)
Василиса. Сколько на свете темных людей… и жуликов разных!..
Лука. Приятного вам аппетиту!..
Василиса(оборачиваясь). Попридержи язык… гриб поганый! (Уходит с мужем за угол.)
Лука. Сегодня в ночь – уйду…
Бубнов. Это – лучше. Вовремя уйти всегда лучше…
Лука. Верно говоришь…
Бубнов. Я – знаю! Я, может, от каторги спасся тем, что вовремя ушел.
Лука. Ну?
Бубнов. Правда. Было так: жена у меня с мастером связалась… Мастер, положим, хороший… очень он ловко собак в енотов перекрашивал… кошек тоже – в кенгурий мех… выхухоль… и всяко. Ловкач. Так вот – связалась с ним жена… и так они крепко друг за друга взялись, что – того и гляди – либо отравят меня, либо еще как со света сживут. Я было – жену бить… а мастер – меня… Очень злобно дрался! Раз – половину бороды выдрал у меня и ребро сломал. Ну и я тоже обозлился… однажды жену по башке железным аршином тяпнул… и вообще – большая война началась! Однако вижу – ничего эдак не выйдет… одолевают они меня! И задумал я тут – укокошить жену… крепко задумал! Но вовремя спохватился – ушел…
Лука. Эдак-то лучше! Пускай их там из собак енотов делают!..
Бубнов. Только… мастерская-то на жену была… и остался я – как видишь! Хоть, по правде говоря, пропил бы я мастерскую… Запой у меня, видишь ли…
Лука. Запой? А-а!
Бубнов. Злющий запой! Как начну я заливать – весь пропьюсь, одна кожа остается… И еще – ленив я. Страсть как работать не люблю!..
(Сатин и Актер входят, споря.)
Сатин. Чепуха! Никуда ты не пойдешь… всё это чертовщина! Старик! Чего ты надул в уши этому огарку?
Актер. Врешь! Дед! Скажи ему, что он – врет! Я – иду! Я сегодня – работал, мел улицу… а водки – не пил! Каково? Вот они – два пятиалтынных, а я – трезв!
Сатин. Нелепо, и всё тут! Дай, я пропью… а то – проиграю…
Актер. Пошел прочь! Это – на дорогу!
Лука(Сатину). А ты – почто его с толку сбиваешь?
Сатин. «Скажи мне, кудесник, любимец богов, – что сбудется в жизни со мною?» Продулся, брат, я – вдребезги! Еще не всё пропало, дед, – есть на свете шулера поумнее меня!
Лука. Веселый ты, Костянтин… приятный!
Бубнов. Актер! Поди-ка сюда!
(Актер идет к окну и садится пред ним на корточки. Вполголоса разговаривают.)
Сатин. Я, брат, молодой – занятен был! Вспомнить хорошо!.. Рубаха-парень… плясал великолепно, играл на сцене, любил смешить людей… славно!
Лука. Как же это ты свихнулся со стези своей, а?
Сатин. Какой ты любопытный, старикашка! Всё бы тебе знать… а – зачем?
Лука. Понять хочется дела-то человеческие… а на тебя гляжу – не понимаю! Эдакий ты бравый… Костянтин… неглупый… и вдруг…
Сатин. Тюрьма, дед! Я четыре года семь месяцев в тюрьме отсидел… а после тюрьмы – нет ходу!
Лука. Ого-го! За что сидел-то?
Сатин. За подлеца… убил подлеца в запальчивости и раздражении… В тюрьме я и в карты играть научился…
Лука. А убил – из-за бабы?
Сатин. Из-за родной сестры… Однако – ты отвяжись! Я не люблю, когда меня расспрашивают… И… всё это было давно… Сестра – умерла… уже девять лет… прошло… Славная, брат, была человечинка сестра у меня!..
Лука. Легко ты жизнь переносишь! А вот давеча тут… слесарь – так взвыл… а-а-яй!
Сатин. Клещ?
Лука. Он. «Работы, кричит, нету… ничего нету!»
Сатин. Привыкнет… Чем бы мне заняться?
Лука(тихо). Гляди! Идет…
(Клещ идет – медленно, низко опустив голову.)
Сатин. Эй, вдовец! Чего нюхалку повесил? Что хочешь выдумать?
Клещ. Думаю… чего делать буду? Инструмента – нет… всё – похороны съели?
Сатин. Я тебе дам совет: ничего не делай! Просто – обременяй землю!..
Клещ. Ладно… говори… Я – стыд имею пред людьми…
Сатин. Брось! Люди не стыдятся того, что тебе хуже собаки живется… Подумай – ты не станешь работать, я – не стану… еще сотни… тысячи, все! – понимаешь? все бросают работать! Никто, ничего не хочет делать – что тогда будет?
Клещ. С голоду подохнут все…
Лука(Сатину). Тебе бы с такими речами к бегунам идти… Есть такие люди, бегуны называются…
Сатин. Я знаю… они – не дураки, дедка!
(Из окна Костылевых доносится крик Наташи: «За что? Постой… за что-о?»)
Лука(беспокойно). Наташа? Она кричит? а? Ах ты…
(В квартире Костылевых – шум, возня, звон разбитой посуды и визгливый крик Костылева: «А-а… еретица… шкуреха…»)
Василиса. Стой… погоди… Я ее… вот… вот…
Наташа. Бьют! Убивают…
Сатин(кричит в окно). Эй, вы там!
Лука(суетясь). Василья бы… позвать бы Васю-то… ах, господи! Братцы… ребята…
Актер(убегая). Вот я… сейчас его…
Бубнов. Ну и часто они ее бить стали.
Сатин. Идем, старик… свидетелями будем!
Лука(идет вслед за Сатиным). Какой я свидетель! Куда уж… Василья-то бы скорее… Э-эхма!..
Наташа. Сестра… сестрица… Ва-а-а…
Бубнов. Рот заткнули… пойду взгляну…
(Шум в квартире Костылевых стихает, удаляясь, должно быть, в сени из комнаты. Слышен крик старика: «Стой!» Громко хлопает дверь, и этот звук, как топором, обрубает весь шум. На сцене – тихо. Вечерний сумрак.)
Клещ(безучастно сидит на дровнях, крепко потирает руки. Потом начинает что-то бормотать, сначала – невнятно, далее). Как же?.. Надо жить… (Громко.) Пристанище надо… ну? Нет пристанища… ничего нет! Один человек… один, весь тут… Помощи нет…
(Медленно, согнувшись, уходит. Несколько секунд зловещей тишины. Потом – где-то в проходе рождается смутный шум, хаос звуков. Он растет, приближается. Слышны отдельные голоса.)
Василиса. Я ей – сестра! Пусти…
Костылев. Какое ты имеешь право?
Василиса. Каторжник…
Сатин. Ваську зови!.. скорее… Зоб – бей его!
(Полицейский свисток.)
Татарин(выбегает. Правая рука у него на перевязи). Какой такой закон есть – днем убивать?
Кривой Зоб(за ним Медведев). Эх, и дал я ему разочек!
Медведев. Ты – как можешь драться?
Татарин. А ты? Твоя какая обязанность?
Медведев(гонится за крючником). Стой! Отдай свисток…
Костылев(выбегает). Абрам! Хватай… бери его! Убил…
(Из-за угла выходят Квашня и Настя – они ведут под руки Наташу, растрепанную. Сатин пятится задом, отталкивая Василису, которая, размахивая руками, пытается ударить сестру. Около нее прыгает, как бесноватый, Алешка, свистит ей в уши, кричит, воет. Потом еще несколько оборванных фигур мужчин и женщин.)
Сатин(Василисе). Куда? Сова, проклятая…
Василиса. Прочь, каторжник! Жизни решусь, а – растерзаю…
Квашня(отводя Наташу). А ты, Карповна, полно… постыдись! Что зверствуешь?
Медведев(хватает Сатина). Ага… попал!
Сатин. Зоб! Лупи их!.. Васька… Васька!
(Все сталкиваются в кучу около прохода, у красной стены. Наташу уводят направо и там усаживают на куче дерева.)
Пепел(выскочив из проулка, он молча сильными движениями расталкивает всех). Где – Наталья? Ты…
Костылев(скрываясь за углом). Абрам! Хватай Ваську… Братцы – помогите Ваську взять! Вора… грабителя…
Пепел. А, ты… блудня старая! (Сильно размахнувшись, бьет старика. Костылев падает так, что из-за угла видна только верхняя половина его тела. Пепел бросается к Наташе.)
Василиса. Бейте Ваську! Голубчики… бейте вора!
Медведев(кричит Сатину). Не можешь… тут – дело семейное! Они – родные… а ты кто?
Пепел. Как… Чем она тебя? Ножом?
Квашня. Гляди-ко, звери какие! Кипятком ноги девке сварили…
Настя. Самовар опрокинули…
Татарин. Может – нечаянно… надо – верно знать… нельзя зря говорить…
Наташа(почти в обмороке). Василий… возьми меня… схорони меня…
Василиса. Батюшки! Глядите-ка… смотрите-ка… помер! Убили…
(Все толпятся у прохода, около Костылева. Из толпы выходит Бубнов, идет к Василию.)
Бубнов(негромко). Васька! Старик-то… того… готов!
Пепел(смотрит на него, как бы не понимая). Иди… зови… в больницу надо… ну, я рассчитаюсь с ними!
Бубнов. Я говорю – старика-то кто-то уложил… (Шум на сцене гаснет, как огонь костра, заливаемый водою. Раздаются отдельные возгласы вполголоса: «Неужто?», «Вот те раз!», «Ну-у?», «Уйдем-ка, брат!», «Ах, черт!». «Теперь – держись!», «Айда прочь, покуда полиции нет!». Толпа становится меньше. Уходят Бубнов, Татарин. Настя и Квашня бросаются к трупу Костылева.)
Василиса(поднимаясь с земли, кричит торжествующим голосом). Убили! Мужа моего… вот кто убил! Васька убил! Я – видела! Голубчики – я видела! Что – Вася? Полиция!
Пепел(отходит от Наташи). Пусти… прочь! (Смотрит на старика. Василисе.) Ну? рада? (Трогает труп ногой.) Околел… старый пес! По-твоему вышло… А… не прихлопнуть ли и тебя? (Бросается на нее; Сатин и Кривой Зоб быстро хватают его. Василиса скрывается в проулке.)
Сатин. Опомнись!
Кривой Зоб. Тпруу! Куда скачешь?
Василиса(появляясь). Что, Вася, мил друг? От судьбы – не уйдешь… Полиция! Абрам… свисти!
Медведев. Свисток сорвали, дьяволы…
Алешка. Вот он! (Свистит. Медведев бежит за ним.)
Сатин(отводя Пепла к Наташе). Васька – не трусь! Убийство в драке… пустяки! Это – недорого стоит…
Василиса. Держите Ваську! Он убил… я видела!
Сатин. Я тоже раза три ударил старика… Много ли ему надо! Зови меня в свидетели, Васька…
Пепел. Мне… оправдываться не надо… Мне – Василису надо подвести… я же ее подведу! Она этого хотела… Она меня подговаривала мужа убить… подговаривала!..
Наташа(вдруг, громко). А-а… я поняла!.. Так, Василий?! Добрые люди! Они – заодно! Сестра моя и – он… они заодно! Они всё это подстроили! Так, Василий?.. Ты… для того со мной давеча говорил… чтобы она всё слышала? Люди добрые! Она – его любовница… вы – знаете… это – все знают… они – заодно! Она… это она его подговорила мужа убить!.. муж им мешал… и я – мешала… Вот – изувечили меня…
Пепел. Наталья! Что ты… что ты?!
Сатин. Вот так… черт!
Василиса. Врешь! Врет она… я… Он, Васька, убил!
Наташа. Они – заодно! Будь вы прокляты! Вы оба…
Сатин. Н-ну, игра!.. Держись, Василий! Утопят они тебя!..
Кривой Зоб. Понять невозможно!.. Ах ты… дела!
Пепел. Наталья! Неужто ты… вправду? Неужто веришь, что я… с ней…
Сатин. Ей-богу, Наташа, ты… сообрази!
Василиса(в проулке). Убили мужа моего… ваше благородие… Васька Пепел, вор… он убил… господин пристав! Я – видела… все видели…
Наташа(мечется почти в беспамятстве). Люди добрые… сестра моя и Васька убили! Полиция – слушай… Вот эта, сестра моя, научила… уговорила… своего любовника… вот он, проклятый! – они убили! Берите их… судите… Возьмите и меня… в тюрьму меня! Христа ради… в тюрьму меня!..
Занавес
Акт четвертый
Обстановка первого акта. Но комнаты Пепла – нет, переборки сломаны. И на месте, где сидел Клещ, нет наковальни. В углу, где была комната Пепла, лежит Татарин, возится и стонет изредка. За столом сидит Клещ; он чинит гармонию, порою пробуя лады. На другом конце стола – Сатин, Барон и Настя. Пред ними бутылка водки, три бутылки пива, большой ломоть черного хлеба. На печи возится и кашляет Актер. Ночь. Сцена освещена лампой, стоящей посреди стола. На дворе – ветер.
Клещ. Д-да… он во время суматохи этой и пропал…
Барон. Исчез от полиции… яко дым от лица огня…
Сатин. Тако исчезают грешники от лица праведных!
Настя. Хороший был старичок!.. А вы… не люди… вы – ржавчина!
Барон(пьет). За ваше здоровье, леди!
Сатин. Любопытный старикан… да! Вот Настёнка – влюбилась в него…
Настя. И влюбилась… и полюбила! Верно! Он – всё видел… всё понимал…
Сатин(смеясь). И вообще… для многих был… как мякиш для беззубых…
Барон(смеясь). Как пластырь для нарывов…
Клещ. Он… жалостливый был… У вас вот… жалости нет…
Сатин. Какая польза тебе, если я тебя пожалею?..
Клещ. Ты – можешь… не то, что пожалеть можешь… ты умеешь не обижать…
Татарин(садится на нарах и качает свою больную руку, как ребенка). Старик хорош был… закон душе имел! Кто закон душа имеет – хорош! Кто закон терял – пропал!..
Барон. Какой закон, князь?
Татарин. Такой… Разный. Знаешь какой…
Барон. Дальше!
Татарин. Не обижай человека – вот закон!
Сатин. Это называется «Уложение о наказаниях уголовных и исправительных»…
Барон. И еще – «Устав о наказаниях, налагаемых мировыми судьями»…
Татарин. Коран называет… ваш Коран должна быть закон… Душа – должен быть Коран… да!
Клещ(пробуя гармонию). Шипит, дьявол!.. А князь верно говорит… надо жить – по закону… по Евангелию…
Сатин. Живи…
Барон. Попробуй…
Татарин. Магомет дал Коран, сказал: «Вот – закон! Делай, как написано тут!» Потом придет время – Коран будет мало… время даст свой закон, новый… Всякое время дает свой закон…
Сатин. Ну да… пришло время и дало «Уложение о наказаниях»… Крепкий закон… не скоро износишь!
Настя(ударяет стаканом по столу). И чего… зачем я живу здесь… с вами? Уйду… пойду куда-нибудь… на край света!
Барон. Без башмаков, леди?
Настя. Голая! На четвереньках поползу!
Барон. Это будет картинно, леди… если на четвереньках…
Настя. Да, и поползу! Только бы мне не видеть твоей рожи… Ах, опротивело мне всё! Вся жизнь… все люди!..
Сатин. Пойдешь – так захвати с собой Актера… Он туда же собирается… ему известно стало, что всего в полуверсте от края света стоит лечебница для органонов…
Актер(высовываясь с печи). Ор-га-низ-мов, дурак!
Сатин. Для органонов, отравленных алкоголем…
Актер. Да! Он – уйдет! Он уйдет… увидите!
Барон. Кто – он, сэр?
Актер. Я!
Барон. Мерси, служитель богини… как ее? Богиня драм, трагедии… как ее звали?
Актер. Муза, болван! Не богиня, а – муза!
Сатин. Лахеза… Гера… Афродита… Атропа… черт их разберет! Это всё старик… навинтил Актера… понимаешь, Барон?
Барон. Старик – глуп…
Актер. Невежды! Дикари! Мель-по-ме-на! Люди без сердца! Вы увидите – он уйдет! «Обжирайтесь, мрачные умы»… стихотворение Беранжера… да! Он – найдет себе место… где нет… нет…
Барон. Ничего нет, сэр?
Актер. Да! Ничего! «Яма эта… будет мне могилой… умираю, немощный и хилый!» Зачем вы живете? Зачем?
Барон. Ты! Кин, или гений и беспутство! Не ори!
Актер. Врешь! Буду орать!
Настя(поднимая голову со стола, взмахивает руками). Кричи! Пусть слушают!
Барон. Какой смысл, леди?
Сатин. Оставь их. Барон! К черту!.. Пускай кричат… разбивают себе головы… пускай! Смысл тут есть!.. Не мешай человеку, как говорил старик… Да, это он, старая дрожжа, проквасил нам сожителей…
Клещ. Поманил их куда-то… а сам – дорогу не сказал…
Барон. Старик – шарлатан…
Настя. Врешь! Ты сам – шарлатан!
Барон. Цыц, леди!
Клещ. Правды он… не любил, старик-то… Очень против правды восставал… так и надо! Верно – какая тут правда? И без нее – дышать нечем… Вон князь… руку-то раздавил на работе… отпилить напрочь руку-то придется, слышь… вот те и правда!
Сатин(ударяя кулаком по столу). Молчать! Вы – все – скоты! Дубье… молчать о старике! (Спокойнее). Ты, Барон, – всех хуже!.. Ты – ничего не понимаешь… и – врешь! Старик – не шарлатан! Что такое – правда? Человек – вот правда! Он это понимал… вы – нет! Вы – тупы, как кирпичи… Я – понимаю старика… да! Он врал… но – это из жалости к вам, черт вас возьми! Есть много людей, которые лгут из жалости к ближнему… я – знаю! я – читал! Красиво, вдохновенно, возбуждающе лгут!.. Есть ложь утешительная, ложь примиряющая… Ложь оправдывает ту тяжесть, которая раздавила руку рабочего… и обвиняет умирающих с голода… Я – знаю ложь! Кто слаб душой… и кто живет чужими соками – тем ложь нужна… одних она поддерживает, другие – прикрываются ею… А кто – сам себе хозяин… кто независим и не жрет чужого – зачем тому ложь? Ложь – религия рабов и хозяев… Правда – бог свободного человека!
Барон. Браво! Прекрасно сказано! Я – согласен! Ты говоришь… как порядочный человек!
Сатин. Почему же иногда шулеру не говорить хорошо, если порядочные люди… говорят, как шулера? Да… я много позабыл, но – еще кое-что знаю! Старик? Он – умница!.. Он… подействовал на меня, как кислота на старую и грязную монету… Выпьем за его здоровье! Наливай…
(Настя наливает стакан пива и дает Сатину.)
Сатин(усмехаясь). Старик живет из себя… он на всё смотрит своими глазами. Однажды я спросил его: «Дед! зачем живут люди?..» (Стараясь говорить голосом Луки и подражая его манерам.) «А – для лучшего люди-то живут, милачок! Вот, скажем, живут столяры и всё – хлам-народ… И вот от них рождается столяр… такой столяр, какого подобного и не видала земля, – всех превысил, и нет ему во столярах равного. Всему он столярному делу свой облик дает… и сразу дело на двадцать лет вперед двигает… Так же и все другие… слесаря, там… сапожники и прочие рабочие люди… и все крестьяне… и даже господа – для лучшего живут! Всяк думает, что для себя проживает, ан выходит, что для лучшего! По сту лет… а может, и больше – для лучшего человека живут!»
(Настя упорно смотрит в лицо Сатина. Клещ перестает работать над гармонией и тоже слушает. Барон, низко наклонив голову, тихо бьет пальцами по столу. Актер, высунувшись с печи, хочет осторожно слезть на нары.)
Сатин. «Все, милачок, все, как есть, для лучшего живут! Потому-то всякого человека и уважать надо… неизвестно ведь нам, кто он такой, зачем родился и чего сделать может… может, он родился-то на счастье нам… для большой нам пользы?.. Особливо же деток надо уважать… ребятишек! Ребятишкам – простор надобен! Деткам-то жить не мешайте… Деток уважьте!»
(Смеется тихо. Пауза.)
Барон(задумчиво). Мм-да… для лучшего? Это… напоминает наше семейство… Старая фамилия… времен Екатерины… дворяне… вояки!.. выходцы из Франции… Служили, поднимались всё выше… При Николае Первом дед мой, Густав Дебиль… занимал высокий пост… Богатство… сотни крепостных… лошади… повара…
Настя. Врешь! Не было этого!
Барон(вскакивая). Что-о? Н-ну… дальше?!
Настя. Не было этого!
Барон(кричит). Дом в Москве! Дом в Петербурге! Кареты… кареты с гербами!
(Клещ берет гармонию, встает и отходит в сторону, откуда наблюдает за сценой.)
Настя. Не было!
Барон. Цыц! Я говорю… десятки лакеев!..
Настя(с наслаждением). Н-не было!
Барон. Убью!
Настя(приготовляясь бежать). Не было карет!
Сатин. Брось, Настёнка! Не зли его…
Барон. Подожди… ты, дрянь! Дед мой…
Настя. Не было деда! Ничего не было!
(Сатин хохочет.)
Барон(усталый от гнева, садится на скамью). Сатин, скажи ей… шлюхе… Ты – тоже смеешься? Ты… тоже – не веришь? (Кричит с отчаяньем, ударяя кулаками по столу.) Было, черт вас возьми!
Настя(торжествуя). А-а, взвыл? Понял, каково человеку, когда ему не верят?
Клещ(возвращаясь к столу). Я думал – драка будет…
Татарин. А-ах, глупы люди! Очень плохо!
Барон. Я… не могу позволить издеваться надо мной! У меня – доказательства есть… документы, дьявол!
Сатин. Брось их! И забудь о каретах дедушки… в карете прошлого – никуда не уедешь…
Барон. Как она смеет, однако!
Настя. Ска-ажите! Как смею!..
Сатин. Видишь – смеет! Чем она хуже тебя? Хотя у нее в прошлом, уж наверное, не было не только карет и – дедушки, а даже отца с матерью…
Барон(успокаиваясь). Чёрт тебя возьми… ты… умеешь рассуждать спокойно… А у меня… кажется, нет характера…
Сатин. Заведи. Вещь – полезная… (Пауза.) Настя! Ты ходишь в больницу?
Настя. Зачем?
Сатин. К Наташе?
Настя. Хватился! Она – давно вышла… вышла и – пропала! Нигде ее нет…
Сатин. Значит – вся вышла…
Клещ. Интересно – кто кого крепче всадит? Васька – Василису, или она его?
Настя. Василиса – вывернется! Она – хитрая. А Ваську – в каторгу пошлют…
Сатин. За убийство в драке – только тюрьма…
Настя. Жаль. В каторгу – лучше бы… Всех бы вас… в каторгу… смести бы вас, как сор… куда-нибудь в яму!
Сатин(удивленно). Что ты? Сбесилась?
Барон. Вот я ей в ухо дам… за дерзости!
Настя. Попробуй! Тронь!
Барон. Я – попробую!
Сатин. Брось! Не тронь… не обижай человека! У меня из головы вон не идет… этот старик! (Хохочет.) Не обижай человека!.. А если меня однажды обидели и – на всю жизнь сразу! Как быть? Простить? Ничего. Никому…
Барон(Насте.) Ты должна понимать, что я – не чета тебе! Ты… мразь!
Настя. Ах ты, несчастный! Ведь ты… ты мной живешь, как червь – яблоком!
(Дружный взрыв хохота мужчин.)
Клещ. Ах… дура! Яблочко!
Барон. Нельзя… сердиться… вот идиотка!
Настя. Смеетесь? Врете! Вам – не смешно!
Актер(мрачно). Катай их!
Настя. Кабы я… могла! я бы вас (берет со стола чашку и бросает на пол) – вот как!
Татарин. Зачем посуда бить? Э-э… болванка!..
Барон(вставая). Нет, я ее сейчас… научу манерам!
Настя(убегая). Чёрт вас возьми!
Сатин(вслед ей). Эй! Полно! Кого ты пугаешь? В чем дело наконец?
Настя. Волки! (Убегает.) Чтоб вам издохнуть! Волки!
Актер(мрачно). Аминь!
Татарин. У-у! Злой баба – русский баба! Дерзкий… вольна! Татарка – нет! Татарка – закон знает!
Клещ. Трепку ей надо дать…
Барон. М-мерзавка!
Клещ(пробуя гармонию). Готова! А хозяина ее – всё нет… Горит парнишка…
Сатин. Теперь – выпей!
Клещ. Спасибо! Да и на боковую пора…
Сатин. Привыкаешь к нам?
Клещ(выпив, отходит в угол к нарам). Ничего… Везде – люди… Сначала – не видишь этого… потом – поглядишь, окажется, все люди… ничего!
(Татарин расстилает что-то на нарах, становится на колени и – молится.)
Барон(указывая Сатину на Татарина). Гляди!
Сатин. Оставь! Он – хороший парень… не мешай! (Хохочет.) Я сегодня – добрый… черт знает почему!..
Барон. Ты всегда добрый, когда выпьешь… И умный…
Сатин. Когда я пьян… мне всё нравится. Н-да… Он – молится? Прекрасно! Человек может верить и не верить… это его дело! Человек – свободен… он за всё платит сам: за веру, за неверие, за любовь, за ум – человек за всё платит сам, и потому он – свободен!.. Человек – вот правда! Что такое человек?.. Это не ты, не я, не они… нет! – это ты, я, они, старик. Наполеон, Магомет… в одном! (Очерчивает пальцем в воздухе фигуру человека.) Понимаешь? Это – огромно! В этом – все начала и концы… Всё – в человеке, всё для человека! Существует только человек, всё же остальное – дело его рук и его мозга! Чело-век! Это – великолепно! Это звучит… гордо! Че-ло-век! Надо уважать человека! Не жалеть… не унижать его жалостью… уважать надо! Выпьем за человека, Барон! (Встает.) Хорошо это… чувствовать себя человеком!.. Я – арестант, убийца, шулер… ну да! Когда я иду по улице, люди смотрят на меня, как на жулика… и сторонятся, и оглядываются… и часто говорят мне – «Мерзавец! Шарлатан! Работай!» Работать? Для чего? Чтобы быть сытым? (Хохочет.) Я всегда презирал людей, которые слишком заботятся о том, чтобы быть сытыми… Не в этом дело, Барон! Не в этом дело! Человек – выше! Человек – выше сытости!..
Барон(качая головой). Ты рассуждаешь… Это – хорошо… это, должно быть, греет сердце… У меня – нет этого… я – не умею! (Оглядывается и – тихо, осторожно.) Я, брат, боюсь… иногда. Понимаешь? Трушу… Потому – что же дальше?
Сатин(ходит). Пустяки! Кого бояться человеку?
Барон. Знаешь… с той поры, как я помню себя… у меня в башке стоит какой-то туман. Никогда и ничего не понимал я. Мне… как-то неловко… мне кажется, что я всю жизнь только переодевался… а зачем? Не понимаю! Учился – носил мундир дворянского института… а чему учился? Не помню… Женился – одел фрак, потом – халат… а жену взял скверную и – зачем? Не понимаю… Прожил всё, что было, – носил какой-то серый пиджак и рыжие брюки… а как разорился? Не заметил… Служил в казенной палате… мундир, фуражка с кокардой… растратил казенные деньги, – надели на меня арестантский халат… потом – одел вот это… И всё… как во сне… а? Это… смешно?
Сатин. Не очень… Скорее – глупо…
Барон. Да… и я думаю, что глупо… А… ведь зачем-нибудь я родился… а?
Сатин(смеясь). Вероятно… Человек рождается для лучшего! (Кивая головой.) Так… хорошо!
Барон. Эта… Настька!.. Убежала… куда? Пойду, посмотрю… где она? Все-таки… она… (Уходит. Пауза.)
Актер. Татарин! (Пауза.) Князь!
(Татарин поворачивает голову.)
Актер. За меня… помолись…
Татарин. Чего?
Актер(тише). Помолись… за меня!..
Татарин(помолчав). Сам молись…
Актер(быстро слезает с печи, подходит к столу, дрожащей рукой наливает водки, пьет и – почти бежит – в сени). Ушел!
Сатин. Эй ты, сикамбр! Куда? (Свистит. Входят – Медведев в женской ватной кофте и Бубнов; оба – выпивши, но не очень. В одной руке Бубнова – связка кренделей, в другой – несколько штук воблы, под мышкой – бутылка водки, в кармане пиджака – другая.)
Медведев. Верблюд – он вроде… осла! Только без ушей…
Бубнов. Брось! Ты сам – вроде осла.
Медведев. Ушей вовсе нет у верблюда… он – ноздрей слышит…
Бубнов(Сатину). Друг! Я тебя искал по всем трактирам-кабакам! Возьми бутылку, у меня все руки заняты!
Сатин. А ты – положи крендели на стол – одна рука освободится…
Бубнов. Верно! Ах ты… Бутарь, гляди! Вот он, а? Умница!
Медведев. Жулики – все умные… я знаю! Им без ума – невозможно. Хороший человек, он – и глупый хорош, а плохой – обязательно должен иметь ум. Но насчет верблюда ты – неверно… он – животная ездовая… рогов у него нет… и зубов нет…
Бубнов. Где – народ? Отчего здесь людей нет? Эй, вылезай… я – угощаю! Кто в углу?
Сатин. Скоро ты пропьешься? Чучело!
Бубнов. Я – скоро! В этот раз капитал я накопил – коротенький… Зоб! Где Зоб?
Клещ(подходит к столу). Нет его…
Бубнов. У-у-ррр! Барбос! Бррю, брлю, брлю! Индюк! Не лай, не ворчи! Пей, гуляй, нос не вешай… Я – всех угощаю! Я, брат, угощать люблю! Кабы я был богатый… я бы… бесплатный трактир устроил! Ей-богу! С музыкой и чтобы хор певцов… Приходи, пей, ешь, слушай песни… отводи душу! Бедняк-человек… айда ко мне в бесплатный трактир! Сатин! Я бы… тебя бы… бери половину всех моих капиталов! Вот как!
Сатин. Ты мне сейчас отдай всё…
Бубнов. Весь капитал? Сейчас? На! Вот – рубль… вот еще… двугривенный… пятаки… семишники… всё!
Сатин. Ну и ладно! У меня – целее будет… Сыграю я на них…
Медведев. Я – свидетель… отданы деньги на сохранение… числом – сколько?
Бубнов. Ты? Ты – верблюд… Нам свидетелей не надо…
Алешка(входит босый). Братцы! Я ноги промочил!
Бубнов. Иди – промочи горло… Только и всего! Милый ты… поёшь ты и играешь… очень это хорошо! А – пьешь – напрасно! Это, брат, вредно… пить – вредно!..
Алешка. По тебе вижу! Ты – только пьяный и похож на человека… Клещ! Гармошку – починил? (Поет, приплясывая.)
Эх, кабы мое рыло
Не красиво было,
Так меня бы кума моя
Вовсе не любила!
Озяб я, братцы! Х-холодно!
Медведев. Мм… а если спросить – кто такая кума?
Бубнов. Отстань! Ты, брат, теперь – тю-тю! Ты уж не бутошник… кончено! И не бутошник, и не дядя…
Алешка. А просто – теткин муж!
Бубнов. Одна твоя племянница – в тюрьме, другая – помирает…
Медведев(гордо). Врешь! Она – не помирает: она у меня без вести пропала!
(Сатин хохочет.)
Бубнов. Всё равно, брат! Человек без племянниц – не дядя!
Алешка. Ваше превосходительство! Отставной козы барабанщик!
У кумы – есть деньги,
У меня – ни гроша!
Зато я веселый мальчик,
Зато я – хороший!
Холодно!
(Входит Кривой Зоб; потом – до конца акта – еще несколько фигур мужчин и женщин. Они раздеваются, укладываются на нары, ворчат.)
Кривой Зоб. Бубнов! Ты чего сбежал?
Бубнов. Иди сюда! Садись… Запоем мы, брат! Любимую мою… а?
Татарин. Ночь – спать надо! Песня петь днем надо!
Сатин. Ну, ничего, князь! Ты – иди сюда!
Татарин. Как – ничего? Шум будет… когда песня поют, шум бывает…
Бубнов(идя к нему). Князь! Что – рука? Отрезали тебе руку?
Татарин. Зачем? Погодим… может – не надо резать… Рука – не железный, резать – недолго…
Кривой Зоб. Яман твое дело, Асанка! Без руки ты – никуда не годишься! Наш брат по рукам да по спине ценится… Нет руки – и человека нет! Табак твое дело!.. Иди водку пить… больше никаких!
Квашня(входит). Ах, жители вы мои милые! На дворе-то, на дворе-то! Холод, слякоть… Бутошник мой здесь? Бутарь!
Медведев. Я!
Квашня. Опять мою кофту таскаешь? И как будто ты… немножко того, а? Ты что же это?
Медведев. По случаю именин… Бубнов… и – холодно… слякоть!
Квашня. Ты гляди у меня… слякоть! Не балуй… Иди-ка спать…
Медведев(уходит в кухню). Спать – я могу… я хочу… пора!
Сатин. Ты чего… больно строга с ним?
Квашня. Нельзя, дружок, иначе. Подобного мужчину надо в строгости держать. Я его в сожители взяла, – думала, польза мне от него будет… как он – человек военный, а вы – люди буйные… мое же дело – бабье… А он – пить! Это мне ни к чему!
Сатин. Плохо ты выбрала помощника…
Квашня. Нет – лучше-то… Ты со мной жить не захочешь… ты вон какой! А и станешь жить со мной – не больше недели сроку… проиграешь меня в карты со всей моей требухой!
Сатин(хохочет). Это верно, хозяйка! Проиграю…
Квашня. То-то! Алешка!
Алешка. Вот он – я!
Квашня. Ты – что про меня болтаешь?
Алешка. Я? Всё! Всё по совести. Вот, говорю, баба! Удивительная! Мяса, жиру, кости – десять пудов, а мозгу – золотника нету!
Квашня. Ну, это ты врешь! Мозг у меня даже очень есть… Нет, ты зачем говоришь, что я бутошника моего бью?
Алешка. Я думал, ты его била, когда за волосы таскала…
Квашня(смеясь). Дурак! А ты – будто не видишь. Зачем сор из избы выносить?.. И, опять же, обидно ему… Он от твоего разговору пить начал…
Алешка. Стало быть, правду говорят, что и курица пьет!
(Сатин, Клещ – хохочут.)
Квашня. У, зубоскал! И что ты за человек, Алешка?
Алешка. Самый первый сорт человек! На все руки! Куда глаз мой глянет, туда меня и тянет!
Бубнов(около нар Татарина). Идем! Всё равно – спать не дадим! Петь будем… всю ночь! Зоб!
Кривой Зоб. Петь? Можно…
Алешка. А я – подыграю!
Сатин. Послушаем!
Татарин(улыбаясь). Ну, шайтан Бубна… подноси вина! Пить будим, гулять будим, смерть пришол – помирать будим!
Бубнов. Наливай ему, Сатин! Зоб, садись! Эх, братцы! Много ли человеку надо? Вот я – выпил и – рад! Зоб!.. Затягивай… любимую! Запою… заплачу!..
Кривой Зоб(запевает).
Со-олнце всходит и захо-оди-ит…
Бубнов(подхватывая).
А-а в тюрьме моей темно-о!
(Дверь быстро отворяется.)
Барон(стоя на пороге, кричит). Эй… вы! Иди… идите сюда! На пустыре… там… Актер… удавился! (Молчание. Все смотрят на Барона. Из-за его спины появляется Настя и медленно, широко раскрыв глаза, идет к столу.)
Сатин(негромко). Эх… испортил песню… дуррак!
Занавес
1902