-------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  Николай Андреевич Черкашин
|
|  Лес простреленных касок
 -------

   Николай Андреевич Черкашин
   Лес простреленных касок


   © Черкашин Н.А., 2022
   © ООО «Издательство «Вече», 2022


   Cветлой памяти
   Константина Симонова и Ивана Стаднюка, прошедших сорок первый огненными тропами и позвавших за собой




   Несколько слов от автора

   Роман «Лес простреленных касок» завершает трилогию, посвященную Великой Отечественной войне. Первый из них, «Брестские врата», повествует о начале войны в старой крепости Бреста, о действиях бойцов 4‐й армии и ее командира генерал-майора Коробкова. В основу второго, «Бог не играет в кости», положены малоизвестные события, произошедшие в районе Белостокского выступа, – трагический исход по дороге смерти воинов 10‐й армии во главе с генерал-майором К.Д. Голубцовым. И вот, наконец, «Лес простреленных касок» – роман о третьей (она и по номеру была 3‐я) армии, стоявшей на северном фланге Западного фронта. Немецкое вторжение застало ее врасплох, как и 4‐ю, и 10‐ю. Ожесточенные бои за Гродно, провал почти неподготовленного контрнаступления на второй день войны, и мудрые действия командующего армией генерал-лейтенанта В.И. Кузнецова, на долю которого выпала миссия взять Берлин и поднять флаг Победы над поверженным Рейхстагом.
   Таким образом, возник роман в трех книгах, и все они вышли в издательстве «Вече». Этот масштабный труд завершился благодаря режиму пандемии, который позволил исключить привычную суету жизни и основательно засесть за каждодневную регулярную работу. Воистину, нет худа без добра! И хотя автору всё же пришлось переболеть «болезнью века», тем не менее из-под пера вышли три объемные работы, написанные во многом на историческом материале, вобравшие в себя судьбы реальных людей. Некоторые из них (командующий Западным фронтом генерал армии Д.Г. Павлов, генерал-лейтенант Д.М. Карбышев, командарм-10 К.Д. Голубцов и другие) перемещаются из романа в роман, поскольку связаны между собой единством времени и места действия: предвоенные годы, начало войны в западных областях Белоруссии.
   Роман «Лес простреленных касок» написан в тех местах, где я родился и где прошло мое детство: Волковыск, Слоним, Сморгонь и другие города Гродненской области. Я очень обрадовался, когда узнал от Владимира Богомолова, автора моего любимого романа «Момент истины», что со времен войны ему хорошо знакомы места, которые так близки и мне: Лида, Слоним, Белосток, Гродно, Шиловичский лес. В память о писателе, о его службе в тех местах и временах, я назвал одного из своих персонажей именем Владимира Богомолова. А потом так же помянул и Ивана Фотиевича Стаднюка: он воевал в начале сорок первого в этих местах, а я хорошо знал его по Студии военных писателей. И очень дорогой мне Константин Симонов судьбой и смертью своей причастен к Белорусской земле, и ему поклон в романе. Тут нет никакой нарочитости: все трое прошли по той огненной земле и волей-неволей позвали за собой. В своих стихах и книгах они запечатлели соратников – бойцов сорок первого. Мне оставалось только перечитать их творения и вспомнить их живые рассказы…
   И последнее. «Лес простреленных касок» – это тот самый Шиловичский лес, где действуют герои богомоловского «Момента истины».
   Часто бывает: читаешь – и вспоминаешь, что тебе эти места знакомы. Порой бывает и по-другому: попадаешь в некое пространство, и возникает дежавю – кажется, тебе всё близко, всё узнаваемо, хотя ты никогда здесь не бывал. Именно это чувство я испытал, войдя в Шиловичский лес. Писатель не придумал это место, лес действительно находится там, где говорится в романе, – в треугольнике между Лидой, Слонимом и Волковыском.
   «Лес этот с узкими, заросшими тропами и большими участками непролазного глушняка местами выглядел диковато, но вовсе не был нехоженым, каким казался со стороны, – он был изрядно засорен и загажен войной… Разложившиеся трупы немцев в обмундировании разных родов войск, ящики с боеприпасами и солдатские ранцы, пожелтевшие обрывки газет, напечатанных готическим шрифтом, и пустые коробки от сигарет, фляги и котелки, бутылки из-под рома, заржавевшие винтовки и автоматы без затворов, сожженный мотоцикл с коляской, миномет без прицела и даже немецкая дивизионная пушка, невесть как затащенная в глубину леса, – что только не встречалось на пути Андрею… Единственно, что на минуту задержало его внимание в первой половине дня, – старый, разложившийся труп в полуистлевшем белье, с обрывком толстой веревки вокруг шеи. Явно повешенный или удушенный – кто?.. кем?.. за что?..
   Такого обилия грибов и ягод, как в этом безлюдном лесу, Андрей никогда еще не видел. Сизоватые россыпи черники, темные, перезрелые земляничины, должно быть невероятно сладкие, – он не сорвал ни одной, дав себе слово поесть досыта только после того, как что-либо обнаружит.
   Над лесом и будто над всей землей стояла великолепная тишина. В жарком тускло-голубом небе не появлялось ни облачка. Как только он оказывался на солнце, горячие лучи припекали голову, жгли сквозь гимнастерку плечи и спину».
   Таким Шиловичский лес был в августе 1944‐го, когда в Белоруссии еще звучали последние выстрелы операции «Багратион». В июле 1941 года он был почти таким же, только в зеркальном отражении: под его деревьями лежали тела убитых советских солдат, а тропы, поляны, просеки были усыпаны советскими патронами, повсюду валялись остатки разбитых грузовиков, винтовки, гранаты… Через этот лес прорывались, выходя из окружения, танки, автоколонны, конники и бесчисленные пехотинцы 10‐й армии, самой мощной на Западном фронте, а может быть, и во всей РККА, армии, состоявшей из шести (!) корпусов, а не двух-трех, как обычно.
   Эти места полны особой исторической сакральности. Здесь разыгралась одна из самых жестоких трагедий минувшей войны: десятки тысяч красноармейцев, выходивших из Белостокского котла, попытались прорвать немецкий заслон, который преградил выход под Слонимом. В Берлине были уверены: измученные стокилометровым переходом бойцы, потерявшие полковых и дивизионных командиров, без связи, с танками на пределах топлива и боезапаса, голодные, израненные, не смогут вырваться. А они вырвались! И так вырвались, что потом из Берлина приезжала в Слоним комиссия выяснять, почему вермахт понес такие потери. Военные врачи немецких войск установили: некоторым солдатам буквально перегрызли горло. Вот с такой яростью прорывались здесь окруженцы. Увы, не многим удалось выйти к своим. Те, кому не повезло, все еще лежат в том лесу…
   Местные жители бывают здесь редко и неохотно: эти места окутаны дурной славой – лес мертвецов, лес убитых солдат… О похожем пели солдатскую песню герои романа Ремарка «Черный обелиск»:

                             Аргоннервальд, Аргонский лес,
                             ты на погосте нашем – крест:
                             так много доблестных солдат
                             в твоей земле холодной спят!

   Мы входим в этот лес втроем: лесник Иван Жак, поисковик Дима Козлович и я, автор этих строк. Идем вдоль заросшей колеи – это старая Варшавка, дорога, которая с давнишних времен вела из Варшавы в Слоним, Новогрудок, Минск. Потом ее затмила новая трасса с твердым покрытием (ныне отлично асфальтированная). Именно по той новой дороге, единственной в округе, вынуждена была выходить из окружения 10‐я армия, именно ей суждено было стать в 41‐м дорогой смерти, именно с нее, обильно политой кровью, сворачивали на лесную, изрядно заросшую Варшавку автоколонны с войсками и беженцами, надеясь укрыться под сенью леса от бесконечных налетов «юнкерсов». Но сверху, из корзин поднятых в воздух аэростатов-корректировщиков, хорошо было видно, куда сворачивали вереницы машин, их догоняли самолеты и тут же накрывали мощным бомбовым ковром. После такой обработки колонны замирали, чадно дымили горящие машины, из их кабин свешивались убитые шоферы, а из кузовов – окровавленные тела пассажиров. Живые уходили пешком на Ружанское шоссе, в обход захваченного Слонима. А разбитые колонны стояли… Стояли месяцами, пока немецкие тягачи не оттаскивали несчастные полуторки на станцию, чтобы отправить их в рейх на металлолом. А всё, что слетело с этих машин при бомбежке, упало по обочинам Варшавки, уже восемь десятков лет лежит в траве, подзоле, папоротниках, в заплывших воронках…
   Поисковики всегда возвращались отсюда с богатым уловом: пули, гильзы, осколки, детали грузовиков, пулеметные диски, обрывки истлевших петлиц с командирскими кубарями, а то и шпалами старших офицеров. Не раз и не два находили в лесу обрывки женских сумочек, гребни, обломки детских игрушек… Но прежде всего поисковики отмечали места найденных костей, чтобы вернуться сюда с военными археологами и перезахоронить погибших людей как положено.
   Те, кого заносило в этот страшный лес ночью, рассказывали про голубые огоньки, мерцавшие в зарослях папоротника, про смутные тени, мелькавшие среди стволов искалеченных деревьев. А один местный житель, решившийся пройти по Варшавке за полночь, и вовсе лишился дара речи: сильно заикаясь, он мог произнести только «в-в-в-ва» и мычал с вытаращенными глазами…
   …1 июля 1941 года немецкий офицер записал в дневнике: «Здесь наши танки опять поработали. Перед опустошениями на этой дороге бледнеет картина “Мертвый лес”. Трупный запах еле можно выдержать…»
   Авиация и артиллерия долго обрабатывали лес, заполненный людьми в военной форме. До войны, вспоминают старожилы, он был густой и могучий, небо закрывал. Снаряды и бомбы выкосили сосновые боры. В некоторых местах было столько воронок, что осенью и по весне, когда их заливало водой, расплывалось озеро. После того как были разгромлены немецкие заслоны в Клепачах и Озернице, подразделения Красной армии подошли к лесу, сквозь который проходило шоссе на Слоним. Там их ждала прочная оборона главных сил 29‐й мотодивизии. В отчаянных и почти бесплодных попытках прорвать ее снова погибли множество красноармейцев и командиров, многие попали в плен.
   Массовое истребление окруженных советских войск, учиненное под Слонимом, потрясло даже одного из его участников – офицера 29‐й моторизованной дивизии. Его дневник впоследствии попал вместе с автором в плен: «Гражданских мы также бьем всеми видами оружия, находящегося на вооружении германской армии. Жаль только, что не хватает веревок, чтобы вешать этих коварных», – пишет он о боях под Озерницей. Следом, в записи от 26 июня, оценка уже иная: «Но в этом лесу всё выглядит страшно. Лежат средства передвижения, расстрелянные и сожженные, оставленные на дороге и около нее при поспешном бегстве. На многих видны следы гусениц наших танков. Повсюду в хаотическом беспорядке разбросано оружие, снаряжение, обмундирование. Над всей этой картиной разрушений парит трупный запах. Во всех положениях раздавленные, сожженные, обугленные машины, дорога непроходима».
   И наша дорога непроходима тоже, но по другой причине. Шагаем с лесником напролом, снимая с голов паутину и клещей, стряхивая муравьев и давя комаров – чащоба полна голодных насекомых, полна алчной летучей, ползучей, кусачей жизни. Мы – лесоходы, чащелазы, по-другому не скажешь… Идем в посмертный дозор, рыскаем в своем добровольном патруле. Под ногами треск валежника, чваканье трясины. Порезал палец об острый зазубренный осколок снаряда – вот тебе и ранение… А тут еще над лесом стала собираться гроза с орудийным грохотом небесных разрядов, с огненными пиками вонзающихся в землю молний. Все ушли далеко вперед, а я один в лесу мертвецов… Ветер зашумел в кронах, и тут же заскрипели стволы старых дубов. Словно сам лес тщится что-то сказать сквозь зубовный скрежет…
   Коршун над полем кружит. Словно ожившая былина. «О поле, поле, кто тебя усеял мертвыми костями?» Поле и в самом деле усеяно костями и ржавым железом войны. Лежат они, «солдатушки, бравы ребятушки»… Одним словом – братушки. А то аист пролетит, вытянутый в полете, словно белая стрела… Догоняю своих.
   Лес как лес – с грибами лисичками, земляникой, зайцами, бобрами, косулями… Но только шагни за обочину колеи, только вглядись в траву, в заросли папоротников – и увидишь то ржавое железо неразорвавшегося снаряда, то рваную маску противогаза, то диск танкового пулемета…
   Металлоискатель Козловича пикает почти на каждом шагу. Лес звенел от осколков, пуль, гильз, а чуть поодаль шелестели по новенькому асфальту шины скоростных лимузинов. Там жизнь неслась по другому руслу…
   «Чистильщики» Алехин, Таманцев, Блинов (герои «Момента истины») входят в лес, чтобы отыскать следы, оставленные диверсантами. Мы тоже ищем следы, но оставленные нашими бойцами горьким летом сорок первого. Открываю книгу: «Тропка была как тропка, заросшая травой, и я все время усиленно смотрел себе под ноги. Как и вчера, немецкая противопехотная мина с взрывателем нажимного или натяжного действия более всего волновала мой организм».
   Поисковики предупредили нас об особой осторожности – в лесу оставались авиационные мины. Там немало еще не разорвавшихся мин, снарядов… Саперы после войны прочесали этот лес на скорую руку, а потом никогда сюда больше не возвращались. Мы обещали ничего не трогать, не поднимать, будем только фотографировать. Но и от этого отговаривали: немцы сбрасывали с самолетов противопехотные мины, они не потеряли своей убойной силы, наступишь, зацепишь, сдвинешь, а там ртутные взрыватели… Идти можно только со знающим проводником. С таким, как Иван Жак, уроженец здешних мест, бывший солдат белорусской армии.
   А еще вместе с нами пробирается отважная женщина Валерия Шибарская. Она приехала сюда из Омска, чтобы найти своего прадеда, капитана Михаила Шибарского, командира саперного батальона, пропавшего без вести в этих лесах. Мы от души желаем ей удачи, но шансы пока призрачны. Впрочем, поисковикам иногда невероятно везет, на этот счет десятки историй.
 //-- * * * --// 
   …Они въехали в этот лес, ища спасения от немецких самолетов, а нашли в нем свою смерть. Все: и командиры, и солдаты, и семьи офицеров, и гражданские беженцы… Они и сейчас там лежат – ненайденные, непогребенные, неотпетые, хотя прошло уже более восьмидесяти лет… Трава и листья, лесной подзол скрывают их останки, их вещи, их оружие, детали грузовиков. А то и не скрывают – вон лежит неразорвавшаяся граната, нестреляный патрон, диск от танкового пулемета, заводная ручка полуторки, защелка дамской сумочки, петлицы с сержантскими рубиновыми треугольничками…
   У них уже нет ни просьб, ни мольб. У них только один общий завет: «Не входите в наш лес! Он стал нашим кладбищем. Не ступайте по нашим черепам, не разбирайте на сувениры наши вещи… Мы тоже хотели жить, но нам выпал смертный жребий. И этот лес – наше последнее пристанище. Будьте милосердны!»
   Все они, бездыханные, вошли в новое бытие – в многосложную жизнь леса во всех ее четырех стихиях; жизнь, знакомую нам, живым, лишь отчасти, поверхностно и очень приблизительно. После смерти они вошли отнюдь не в заоблачное существование, а в еще более земное; теперь их посмертное житие всецело подчинено кружению Земли вокруг Солнца со всеми ее зимами и веснами, закатами и рассветами. Это и был тот свет, пробивавшийся к ним сквозь листву и иглы деревьев. Это был мир иной – подземный, перевитый корнями деревьев, кустов, трав, ходами земляных тварей. И все дожди теперь – их дожди, и все листопады и снеговеи – их, как дар Божий. Их плоть вошла в лесную почву вместе с дождями и паводками. Мать-природа натянула над ними, словно полог, паутину на ветках, задернула, словно занавеску, ряску на озерцах. И стал лес порталом времени, в которое можно войти по этой вот заброшенной, заросшей дороге, местами истончающейся до тропы. Ничто так не впитывает время, как зеленая губка леса, она наматывает его на годичные кольца дерев, словно пленку на бобину, она обволакивает текучей древесиной ржавое железо, прячет в дуплах гранаты, а между корневищ – снаряды и мины.
   Вот над костяком бойца склонилась лаборантка с кисточкой, будто сестра милосердия над больным, будто раненому помогает. Кости здесь не выдергивают, а мягко освобождают от земли…

                             Я ждал, что чьи-то бережные руки
                             Отроют мой засыпанный окоп…

   Вечный покой? Далеко не вечный и далеко не покой: то лемехом тракторного плуга бойца заденут, то ковшом экскаватора, то лопатой строителя, то щупом поисковика. Прокладывают через их «вечный покой» то трассу газопровода, то траншею фундамента, то пожарную просеку в лесу вырубят, то котлован начнут рыть. Воистину говорит Евангелие: «Мы здесь только временно, пришельцы и странники, не имеем постоянного жилища, а ожидаем жилища от Бога, где не будет ни войны, ни болезней, ни скорбей, ни слез, но жизнь бесконечная…»
   Здесь, между Волковыском, Лидой и Слонимом, три войны наложились одна на другую: французская с Наполеоном и две германских, против кайзера и фюрера. Металлоискатели натыкаются то на мушкетную пулю, то на кайзеровскую шрапнель, то на авиационную бомбу. Гродно – Волковыск – Зельва – Слоним, великий ретирадный безотрадный путь…
   Приехала черная «каравелла», груженная до потолка салона черными пакетами с костями найденных солдат. Некоторые мешки прозрачные, и сквозь пленку на нас смотрят оскалы черепов. Все они едут в 52‐й поисковый батальон – теперь это их последняя дислокация.
   Ждем саперов взрывать бомбы. Бомбы подрывают прямо на местах: они настолько опасны, что не подлежат перевозке.
   Эти взрывы – взрывы из сорок первого года, будто поставлены на восьмидесятилетний замедлитель. Они грохочут, как погребальный салют. Это и есть момент истины…


   Часть первая
   Гродно-родно


     Ничего, что немцы в Польше,
     Но сильна страна.
     Через месяц, и не больше,
     Кончится война.
     Рио-рита, рио-рита —
     Вертится фокстрот.
     На площадке танцевальной
     Сорок первый год…

 Геннадий Шпаликов


   Глава первая
   Во субботу, день ненастный…

   Армейский комиссар 2‐го ранга [1 - Персональное звание политсостава РККА соответствует званию «генерал-лейтенант».] Николай Иванович Бирюков, член Военного совета 3‐й армии, надел очки-велосипед в круглой черной оправе и сел за рабочий стол, заваленный бумагами: донесениями, планами, отчетами, сводками, письмами и черт знает чем еще. Сел, замурлыкав, по обычаю, какую-то песенку. Бумаги он не любил, приходил от них в тоску и поднимал себе настроение старыми казачьими песнями, вот и сейчас чуть слышно запел себе под нос:

                             Во субботу, день ненастный,
                             Нельзя в поле работать.

   Он поднес поближе к глазам листок из школьной тетради с заголовком «Сигнал». Далее шел текст, написанный явно не школярской рукой, ровным и изящным, скорее всего женским, почерком: «Настоящим сигнализирую о морально-бытовом разложении прокурора 85‐й стрелковой дивизии [2 - Номер дивизии изменен.] военюриста 2‐го ранга Иерархова Иннокентия Павловича, а также военного судьи той же дивизии военюриста 3‐го ранга Глазуновой Галины Ивановны, которая, будучи матерью двоих детей и женой майора Глазунова, начальника разведки той же дивизии, вступила в интимные отношения с прокурором, что неприемлемо ни по морально-этическим соображениям, ни по служебным, ни по всем прочим…»

                             Эх, нельзя в поле работать,
                             Ни боронить, ни пахать.

   Читать дальше Бирюков не стал. Это был заурядный донос, наверняка написанный кем-то обиженным и на прокурора, и на судью. И даже если всё это так и в самом деле имелся «факт морально-бытового разложения», всё равно это сигнал не по адресу: у военных юристов своя епархия и свое начальство, пусть оно и разбирается. Но поскольку письмо было зарегистрировано в приемной политотдела, Николай Иванович наложил резолюцию «Принято к сведению» и отправил документ в архив. Сделав дело, он продолжил петь под нос:

                             Мы пойдем с тобой, милая,
                             Во зеленый сад гулять;
                             Во зеленом во садочке
                             Хорошо пташки поют.

   – Н-да, хорошо пташки поют…
   А Глазунова жаль. Начальника разведотдела дивизии Бирюков хорошо знал по Халхин-Голу: деятельный толковый разведчик, владевший японским, немецким, литовским языками, Виктор Глазунов был представлен за личную храбрость к ордену Красной Звезды, и именно Бирюкову, члену Военного совета фронтовой группы войск, выпало вручать награду бесстрашному бойцу. Потом всех награжденных собрали в большой госпитальной палатке, где размещался политотдел группы и где был накрыт на скорую руку раскладной стол – несколько бутылок никем еще не пробованной водки «Столичная», конская колбаса, тонко нарезанное сало, монгольские хушуры с бараниной, сыр бислаг и корзина с яблоками. Произнести ответный тост от имени награжденных взялся тогда еще молодой командир капитан Глазунов. Сказав все положенные в таких случаях слова о высоком доверии и долге оправдывать его и впредь, до полного разгрома японских милитаристов, он вдруг заключил свою краткую речь трехстишием средневекового японского поэта:

                             С треском лопнул кувшин:
                             Ночью вода в нем замерзла.
                             Я пробудился вдруг [3 - Хайку японского поэта Басё.].

   – Вот так же лопнет и кувшин Японской империи, и пробудятся все покоренные ею народы! Да здравствует мировая революция и ее вождь товарищ Сталин!
   Ладный, подтянутый, гибкий, он был живым эталоном воина новой советской формации – знающего, умелого, карающего любого врага. И вот на тебе – такая подлая баба человеку досталась, такая бомба заложена под крепкую советскую семью…. Не зря в песне поется:

                             Не про нас ли всё с тобою
                             Люди бают, говорят?
                             Меня, молодца, ругают,
                             Тебя, девица, бранят?

   Николай Иванович вконец расстроился: теперь с недоброй руки этого «сигналиста» пойдут кругами слухи, домыслы, рано или поздно достигнут и Глазунова. Он хорошо знал гарнизонные нравы. Слишком хорошо… Сам не раз бывал объектом подобных кривотолков, чуть с женой не развелся. Жаль парня… Переводиться ему надо, и чем раньше, тем лучше. В тот же Белосток, например… Но как его навести на это дело, да так, чтобы не почуял подоплеки?

                             Во субботу, день ненастный…

   Бирюков выглянул в окно. День-то стоял самый что ни на есть погожий, чудный июньский день. На старинной улочке в узких палисадниках белым цветом полыхал жасмин. Бирюков вызвал помощника:
   – Пригласите ко мне начальника разведки 85‐й дивизии майора Глазунова.
   Помощник исчез под заключительный куплет любимой песни комиссара 2‐го ранга:

                             Прощай, девки, прощай, бабы,
                             Угоняют нас от вас
                             На те горы на крутые,
                             На злосчастный на Кавказ.



   Глава вторая
   Гродненский патруль

   А между тем… А между тем главный фигурант «сигнала» военюрист 2‐го ранга Иннокентий Иерархов получил из рук дежурного по штабу дивизии пистолет, извлеченный из сейфа с заручным оружием [4 - Заручное оружие – оружие, которое остается без употребления за некомплектом или убылью людей в войсках. В военное время его возят в обозе, а при накоплении сдают в специально учреждаемые склады или войсковые арсеналы.]. До этого Иннокентий имел дело лишь с наганом, и то только на стрельбищах, теперь же ему выдавался на сутки новенький ТТ.
   Иннокентий закончил юридический факультет Московского университета. До той поры в армии не служил, но, получив диплом, принял предложение знакомого военкома, отца своего однокурсника, пойти в военную юстицию. После курсов Военно-юридической академии служил он в Московском гарнизоне, и не где-нибудь, а в Главной военной прокуратуре. Начинал с самой низовой должности, но довольно быстро пошел вверх и даже досрочно получил звание военюриста 2‐го ранга. Карьеру пришлось делать не в лучшее время: в Главной прокуратуре, как и повсюду в РККА, шла беспощадная чистка партийных и беспартийных рядов. Умные люди посоветовали Иннокентию перевестись на время в войска, подальше от Москвы, мало ли что… Он поверил умным людям и перевелся в Западный особый военный округ, а там его отправили в абсолютно незнакомый город Гродно на должность дивизионного прокурора.
   Дивизия только-только набирала полный штат, и пока из-за нехватки среднего начсостава всех, кто к нему относился, – интендантов, военврачей и даже военюристов, – привлекали к несению всевозможных служб. Вот и Иерархова, в чьих петлицах посверкивала капитанская шпала, назначили в гарнизонный командирский патруль. Никогда доселе этих обязанностей он не выполнял и потому с любопытством принял новую роль. Впрочем, в чем-то она совпадала с его юридическими функциями – быть «государевым оком», то есть следить за правопорядком, за тем, достойно ли ведут себя товарищи командиры на улицах большого города, соблюдают ли правила ношения военной формы, козыряют ли друг другу как положено, соблюдают ли прочие уставные нормы. Пистолет же полагался и для придания особого веса фигуре начальника патруля, и для того, чтобы уверенно чувствовать себя в среде хоть и советского, но всё еще чужого, а по ночам и вовсе враждебного города. Именно об этом говорил ему на инструктаже помощник военного коменданта, который был весьма доволен, что патруль возглавит человек с профессиональной юридической подготовкой. Всегда бы так было! Но на все патрули юристов не напасешься.
   Тут прибыли два бойца с шашками на перевязях. Один аж целый сержант, рослый бывалый казачина в гимнастерке цвета старого сена, другой помладше, по-юношески розовощекий, оба в кубанках, на васильковых петлицах скрещенные на подкове шашки. Кавалеристы? Казаки.
   Старший приложил ладонь к кубанке:
   – Сержант Пустельга. Сто сорок четвертый кавполк. Прибыл для несения патрульной службы.
   Представился и младший:
   – Казак Нетопчипапаха.
   Иерархов улыбнулся:
   – Как-как? Нетопчипапаха? И много ты папах истоптал?!
   – Фамилия у меня такая. Казачья.
   – Где же ваши кони, казаки-разбойники?
   – А мы пулеметчики, – пояснил Пустельга. – Из пулеметного эскадрона. Наши кони при тачанках.
   Сам 144‐й полк стоял в Кузнице, в Гродно же располагался его пулеметный эскадрон. Обычно рядовые бойцы ходят в патруль со штык-ножами на поясе, но казаки прибыли со своим штатным оружием – шашками. Иерархову это понравилось – солидное сопровождение, но помощник коменданта, капитан-танкист с лицом, чуть заплывшим казенным жирком, озабоченно заворчал:
   – Вы б еще с мечами приперлись! С шашками в патруль не положено. И куда я их теперь дену? В сейф не засунешь, на гвоздь не повесишь. Вам штык-ножи положены, а не сабли.
   – Шашки нам по форме одежды положены, – возразил Пустельга. – А штыки – это для пехоты.
   – Учить меня будешь?! По форме одежды… На парадах шашкой махай, тогда это по форме одежды. Ну ладно, в порядке исключения идите с шашками. На страх врагам, так сказать.
   Капитан внимательно осмотрел гимнастерки: подшиты ли свежие подворотнички? Подшиты. Не одобрил собранные в гармошку голенища надраенных до черного блеска сапог:
   – Не на свадьбу собрались. Голенища выпрямить!
   Помощник коменданта принял строгий вид и вручил Иерархову схему патрулирования.
   – Обращаю особое внимание на район вокзала. Здесь могут быть и транзитные бойцы, и праздношатающиеся личности из нашего гарнизона, и хрен знает кто… Ваша обязанность, товарищ военюрист, делать напоминания равным себе и младшим по воинскому званию военнослужащим, нарушающим дисциплину, если необходимо, проверять у них документы. И последнее: в особых случаях после установления личности нарушителя доставлять его в военную комендатуру. И последнее: связь с комендатурой по телефону из любого советского учреждения. Или через посыльного – бегом, аллюр три креста. Моя фамилия Семенов. Слыхали такую? Почти Иванов. Можете мне напрямую звонить. И последнее: не пропускайте и подозрительных гражданских личностей. В случае чего оказывайте содействие органам милиции.
   Так, это я сказал… И последнее. В парках не отсиживаться, мороженое не лизать, цукервату всякую, лимонады и прочие лакомства во время несения службы не употреблять. Не курить. На обед – в столовую при комендатуре. После обеда час на отдых – и снова на маршрут, но уже по второму варианту. Задача ясна?
   – Так точно.
   – Вопросов нет?
   – Никак нет.
   – И последнее, но очень важное: в случае нападения на патруль имеете право применять оружие на поражение. Но надеюсь, дело до этого не дойдет. Ни пуха ни пера!
 //-- * * * --// 
   Иерархов шагал по привокзальной площади вместе со своими бойцами. Казаки с интересом поглядывали по сторонам: большой и почти заграничный город их интриговал, и особенно девушки, модные местные паненки, которые гарцевали по тротуарам на высоких каблуках.
   Пустельга вдруг сбил кубанку на затылок:
   – Ой, дудаки летят!
   – Где? – вскинулся его товарищ.
   – Дудаки летят, а дураки глядят! – захохотал сержант.
   Иерархов невольно улыбнулся. Пустельга подтрунивал над своим младшим односумом при каждом удобном случае. Ребята молодые, озорные. Сам же он в свои тридцать два чувствовал себя служивым мужем, умудренным житейским опытом, всезнающим и всепонимающим. Тяжелая кобура оттягивала ремень, а он важно патрулировал: зорко высматривал в толпе людей в гимнастерках и френчах; строго следил, отдают ли честь, а также, как напутствовал его помкоменданта, соблюдают ли «все нормы ношения летней парадно-выходной формы одежды». У рядовых красноармейцев проверял увольнительные записки, у командиров – выборочно – документы. Помощник предупредил, что в городе могут быть диверсанты, переодетые в советскую форму. Это вносило особую тревожную ноту в выполнение рутинных обязанностей патруля.
   Иннокентий в свои явно не юношеские годы всё еще мечтал отличиться именно на военном поприще, а не на ниве юстиции. Его здешние прокурорские дела были довольно однообразны и мелки. Сплошным потоком шли пьянки, разбазаривание казенного имущества, дорожно-транспортные происшествия, а то и вовсе несуразные ЧП. Судили капитана-штабиста: хорошо набравшись в ресторане, он, выходя, закрыл дверь и опечатал ее печатью для секретных документов. Или вот только вчера разбирался с делом по «расхищению социалистического имущества». Следователь оформил пухлую папку документов на старшину шорной мастерской Валько. Из нее явствовало, что старшина-шорник продал частникам два строевых конских седла общей стоимостью в пятьсот двадцать рублей. Теперь Валько грозило тюремное заключение до трех лет с конфискацией имущества. Иннокентию было жаль незадачливого предпринимателя, отца семейства и отменного кожевенника.
   – Зачем ты продал седла? – спрашивал он поникшего преступника суровым прокурорским тоном.
   – Я их не продавал, гражданин прокурор, их никто бы и не купил, они бракованные были.
   – И что ты с ними сделал?
   – На бимбер сменял, то есть на самогон, по-ихнему, – потупился Валько.
   – Акт о выбраковке седел есть?
   – Никак нет, не успел составить.
   – Так торопился выпить?
   – Так точно! У меня дитё родилось, девочка, значит. Надо было отметить с товарищами.
   – На сколько седла потянули?
   – На десять бутылок.
   – И что, все выпили?
   – Никак нет. Еще пять бутылок осталось… Про запас.
   – Вам спирт выдают для производственных нужд?
   – Выдают. Мы им кожу размягчаем перед прошивом.
   Иерархов вырвал из блокнота листок, на котором записал несколько советов для подследственного.
   – Смотри сюда и запоминай, если не хочешь загреметь в тюрягу. Важно: ты седла не продавал, то есть не получал за них денег. Но совершил неравноценный обмен на жидкость производственного назначения. То есть факта наживы не было.
   – Истинный бог, не было никакой наживы! Какая ж тут нажива, когда пили всем коллективом.
   – Про выпивку помолчи! Второе: ты готов возместить нанесенный ущерб как в товарообменном виде, то есть оставшимися бутылками для производственных нужд, так и деньгами из жалованья. Готов?
   – Еще как готов! Всё отдам, только в тюрягу не сажайте.
   – Раньше надо было думать, и желательно головой… Кто ж тебя под суд-то спровадил?
   – Командир нашей хозроты старший лейтенант Емышев.
   И тут выяснилось, что хозрота еще не передана в состав дивизии, и формально старшина шорной мастерской Валько подлежит юрисдикции судебного органа той кавалерийской дивизии, которую сейчас переформировывают в танковую. Танкистам седла не нужны, а следовательно, и шорная мастерская без надобности. И дело надо передавать в другую инстанцию, которая зависла между двумя дивизиями. На этом Иерархов и сыграл, и старшине Валько досталось не уголовное наказание, а административно-служебное.
   – Вам бы адвокатом быть, а не прокурором, – прокомментировал это дело прокурор 3‐й армии на совещании дивизионных и корпусных юристов. И был прав, потому что свой университетский диплом Иерархов писал как раз по адвокатуре, положив в основу деятельность легендарного Федора Никифоровича Плевако.
   Но вот младшего лейтенанта Сурганова, командира взвода радиорелейной связи, выручить не удалось. Дернуло же его за язык съязвить про символ пролетарского единства, серп и молот! Едкое присловье изложили потом в письменном «сигнале» так: «Якобы хочешь жни, а хочешь куй, якобы все равно получишь якобы мужской половой орган». За младшим лейтенантом Сургановым числилось и еще одно высказывание, записанное за ним на занятиях по марксистско-ленинской подготовке. Речь шла о Третьем съезде РСДРП в Лондоне. «Интересно, – спросил ехидный младший лейтенант, – а сколько на том съезде было рабочих и крестьян?» Старший политрук сначала опешил от такого, казалось бы, невинного вопроса, потом мгновенно понял его подоплеку (какие рабочие и крестьяне могли позволить себе приехать в Лондон на партийный съезд, да и кто бы их туда, в Англию, пустил?!) и тут же дал отпор антипартийному выпаду, а затем и должную политическую оценку. Теперь же в совокупности «становился ясным истинный облик скрытого антисоветчика». Младшему лейтенанту Сурганову неотвратимо светила 58‐я статья УК за антисоветскую пропаганду. Тут и сам Плевако не смог бы его спасти: разжалование, увольнение из рядов РККА, как минимум пять лет исправительных лагерей. Воистину, язык мой – враг мой.
   И такая дребедень целый день, целый день… Создавалось впечатление – ложное, конечно, – что в батальонах, полках и дивизиях РККА только и делают, что пьянствуют, безобразничают, воруют, бездумно гробят дорогую технику… Именно такой взгляд на армейские будни складывался, наверное, у любого военного юриста.
   Несмотря на запрет вести дневники и личные блокноты, Иннокентий Иерархов, верный университетской привычке, всё же записывал главные события своей жизни, чувства и мысли в кожаную карманную книжицу – Галина подарила ее на день рождения. Записал и все ощущения, связанные с первым патрулированием.
   ИЗ ДНЕВНИКА ИННОКЕНТИЯ ИЕРАРХОВА:
   Я иду с пистолетом на поясе. Тяжелая кобура похлопывает по правому бедру, напоминая о себе неотвязно. Я впервые заступаю в офицерский патруль. Я впервые иду с оружием. Лейтенант в штабе дивизии достал из железного ящика пистолет ТТ, запасную обойму к нему и книгу выдачи оружия. Я оставил свою подпись. Боже, где я только не расписывался за свою жизнь!.. Как будто в прокатном пункте. Хорошая идея – пистолет напрокат.
   Я открыл кобуру, но пистолет упорно не хотел туда влезать. Мешал ремешок, перегораживающий полость кобуры. Хорошо, что лейтенант закрывал ящик и не видел этих дилетантских усилий. Кстати, с какой стороны ее носят? Кажется, с правой… На снаряжении штамп – «Фабрика “Марксист”». Странное название для фабрики, выпускающей такую продукцию.
   А вот так крадут патроны: набивают магазин пустыми гильзами, а сверху два боевых. Дежурный по штабу принимает магазины, не пересчитывая патроны и даже не вынимая их из кобуры. Есть два – и ладно. Шесть тупорылых пуль в моем кулаке уставились сквозь рукоять пистолета, словно рыбки в аквариуме. Пружина-лифт подаст их из кулака в ствол. Пальцы обнимают патроны, спрятанные в рукояти.
   В гарнизонную комендатуру полагается приходить со своим табельным оружием. В комендатуре густо пахнет хлоркой и свежей краской. Топчан, обитый в ногах железом. Лубок на стене «Развод караулов». Катушка черных ниток. Аптечка, почему-то на дверце только один красный полумесяц. Красный крест стерт. Схема патрульных маршрутов на карте города. Железный сейф размером с бабушкин буфет.
   Двое арестованных стройбатовцев добровольно вызвались убирать коридор. Всё лучше, чем в камерах сидеть…
   Помощник коменданта выдал мне повязку «Патруль» без завязки. На какую руку ее надевать? На правую, левую?
   За удостоверение начальника патруля пришлось еще раз расписаться.
   «Удостоверение начальника патруля. Маршрут № 13 (ну конечно же, опять чертова дюжина!): комендатура, улица Ожешко, вокзал.
   Уходить с маршрута КАТЕГОРИЧЕСКИ ЗАПРЕЩАЕТСЯ.
   Телефоны: УГК… Милиция… Госпиталь…
   Начальник патруля обязан:
   – принимать меры к прекращению нарушений воинской дисциплины и общественного порядка среди военнослужащих;
   – проверять у военнослужащих документы, а в случае необходимости задерживать и направлять в Управление коменданта г. Гродно.
   Комендант гарнизона подполковник Степанчиков».
 //-- * * * --// 
   О, сколько нарушений может усмотреть патрульное око в форменной одежде, казалось бы, такой единообразной! Вон хотя бы у тех трех лейтенантов: у одного кубари на петлицах пиленые, самодельные, у другого сапоги «всмятку» – в гармошку и козырек у фуражки обрезанный…
   Пистолет на поясе обязывает меня застегнуть воротник собственной гимнастерки на все крючочки, и клапаны карманов – тоже, и чтобы подворотничок выступал на положенные три миллиметра – спичечную головку.
   Но пистолет… Он не давал мне покоя. Я несу в кобуре на боку чьи-то шестнадцать жизней, точнее, чьи-то шестнадцать смертей. Сегодня я наделен особой властью вершить добро и справедливость, принимать на месте без долгих рассуждений решение, что есть зло и добро. И поскольку зло наказуемо иногда лишением жизни носителя зла, я должен стрелять «именем Родины», «именем Закона». Я буду сам выносить приговор и, возможно, тут же приводить его в исполнение. Вот так вот, и никак иначе!
   Я вышел на перрон вокзала, и старшина с тремя красноармейцами испуганно козырнули мне. Меня приветствуют все лейтенанты и даже равнозначные мне капитаны… Я словно корабль с пушкой на борту. На боку…
   Итак, я вооружен. Я могу сделать всё что угодно: войти в магазин и отобрать под дулом пистолета дневную выручку. Могу застрелить бандита, который сам попытается это сделать… Могу… Боже, что лезет в мою голову?! О чем я думаю?.. Нет, я просто перебираю варианты того, что может натворить безвольный и к тому же порочный человек с пистолетом. Но я же не таков! Я же этого никогда не сделаю! Напротив, для того у меня и пистолет, чтобы я никому не позволил сделать что-нибудь подобное.
   А что, если я скрытый параноик или псих, сойду в одночасье с ума? Я, например, могу прийти на телеграф, позвонить в Москву любимой женщине и застрелиться, дабы морально наказать ее за черствость, да так, чтобы она услышала этот выстрел за тысячу километров. Пистолет… Этот странный предмет запал мне в душу и взметнул осадок устоявшейся мути. Чего там только не было… Лучше не копаться в себе, когда на боку у тебя оружие. Впрочем, это чисто прокурорский подход.
   На время обеда я отпустил своих патрульных в армейскую столовую, а сам отправился домой, благо гостиница-общежитие в ста метрах от столовой. Обедать не буду. Галя обещала заглянуть ко мне в эти часы, и я приготовил свое скромное жилище к ее приходу.
   А ведь мы давно могли быть вместе, если бы она была более самостоятельной и умела хотя бы иногда перечить воле родителей. Конечно, можно понять и ее папу с мамой: кому в наше время захочется отдать дочь замуж за человека, чей отец под следствием? Для ее отца, партийного работника, второго секретаря Краснопресненского райкома, это стало бы крахом карьеры, да и студентка юрфака долго бы не проучилась в МГУ. Это всё понятно. Но ведь всего через полгода моего отца освободили из следственного изолятора, с него сняли все обвинения, и он восстановлен в партии. Разве это срок – подождать всего шесть месяцев? Но ее тут же засватали, и она согласилась на уговоры родителей, вышла замуж за командира нашей замечательной Красной армии. Даже не посмотрела на то, что он старше ее на десять лет, что он вовсе не москвич, а из каких-то провинциальных Валуек и что он не дал ей толком закончить университет, пришлось перевестись на заочное отделение и уехать с ним в какую-то тьмутаракань… Все эти обиды и несуразности сами собой связались в одну цепочку, и во всякого, кто посмел бы бросить в нас камень, обвинить в прелюбодействе (по-современному – в «морально-бытовом разложении»), я влепил бы эту обойму аргументов, как без промаха бил на стрельбище из пистолета ТТ.
   Пистолет… Как изящна и элегантна эта машинка, почти медицинский инструмент для пресечения жизни, перфоратор сердечной сумки или черепной коробки. Почти та самая блестящая металлическая штучка, которой прокалывают палец, когда берут кровь. Только не сверкает никелем, а отливает вороненой сталью.
   Ишь, как отлажен, продуман… Патроны с округлыми головками пуль – латунные капсулы смерти. Пули – пилюли. Один шарик – одна смерть. Дьявольская гомеопатия. Пистолет – антипод вагины. Вагина рожает, а пистолет отражает, уничтожает, умерщвляет. Смертородный орган мужчины…
   Невольно любуюсь этой дьявольской вещицей. Как пригнана она по руке: ладонь обхватывает рукоять плотно, и все рельефы – впадинки, бугорки сжатой человеческой кисти – заполнены тяжелым грозным металлом. Он лежит в руке как влитой, каждый палец сразу находит себе место. Спусковой крючок выгнут точь-в-точь под подушечку указательного пальца. Как стремительно и хищно очерчено обрамление его ствола! Рифленая рубчатая рукоять. По стволу идет мелкая насечка, словно узор по змеиной спинке. Обе пластмассовые щечки украшены звездами. Три номера – на затворе, на основании и на рычажке предохранителя ИА 4548 и заводское клеймо, треугольник в круге. Почти масонский знак. Год сборки – 1939. Всё до смешного просто – пружина и трубка. Затвор, облегающий ствол, – сгусток человеческого хитроумия: его внутренние выступы, фигурные вырезы и пазы сложны и прихотливы, как извивы нейронов тех, кто их придумал. Жальце ударника сродни осиному.
   Ах, как соблазнительно решить все проблемы бытия одним-единственным нажатием, как тянет побывать по ту сторону этого света. Побываем еще… Нелепо покупать билет на поезд, в котором ты уже едешь. Или перебегать в головной вагон, чтобы побыстрее приехать…
 //-- * * * --// 
   Часы, отпущенные патрульному наряду на обед, летели, как минуты. Неужели не придет? Он ждал Галину и учил на память васильевские строфы:

                             А улыбка – ведь такая малость!
                             Но хочу, чтоб вечно улыбалась,
                             До чего тогда ты хороша!
                             До чего доступна, недотрога,
                             Губ углы приподняты немного:
                             Вот где помещается душа.
                             Прогуляться ль выйдешь, дорогая,
                             Всё в тебе ценя и прославляя,
                             Смотрит долго умный наш народ,
                             Называет «прелестью» и «павой»
                             И шумит вослед за величавой:
                             «По земле красавица идет».
                             Так идет, что ветви зеленеют,
                             Так идет, что соловьи чумеют…

   Дверь Иннокентий не запирал, и Галина без стука вошла в номер. Единственное окно на улицу было зашторено, и в комнате стоял мягкий полумрак.
   – Инок, я пришла…
   Больше он не дал ей сказать ни слова. После затяжного, как парашютный прыжок, поцелуя он расстегнул платье на спине и помог высвободиться из него…
 //-- * * * --// 
   Красивый город Гродно, но после Москвы все равно провинция. Иногда Иерархову казалось, что он никогда уже не сможет выбраться отсюда и теперь до конца дней своих, то есть до конца срока службы, обречен на прозябание в этом военном суде дивизионного масштаба. От этой мысли хотелось напиться, как говорил его дед, до положения риз. «А как это – ризы положить?» – допытывался маленький Кеша у деда. «Это значит, напиться как библейский Ной, то есть ризы, одежды потерять. Грубо говоря, без порток валяться».
   Напился бы, да с кем? В Гродно Иерархов с сослуживцами дружбы не свел. Жил он в старой гостинице, которая при поляках называлась «Кофе в постель» (Kawa do łóżka), а теперь, согласно духу времени, «Звездой». У гостиницы была непростая история. Она строилась как келарский корпус православного монастыря, который еще в прошлом веке перенесли на западный берег Немана, а бывшие кельи стали камерами в следственном изоляторе полицейского околотка. Но после 1920 года полицейский околоток отсюда съехал, изолятор продали в частные руки под гостиницу с игривым названием. Кофе в постель, то бишь в номера, и в самом деле приносила поутру местная «шоколадница» – милая кокетливая Клавдюша, ставшая к началу сороковых бабой Клавой. Она жила при гостинице (ныне офицерской общаге), убирала в номерах, мыла коридор, туалет и окна и еще подрабатывала уборщицей в военном суде. К жильцу 11‐го номера она относилась с большим пиететом и, пожалуй, только ему подавала по старой памяти кофе – приносила медный поднос с фирменной фарфоровой чашечкой (последней уцелевшей с прежних времен) и тарелку с хорошо поджаренным тостом. Иннокентию, конечно же, очень нравился этот обычай, и он при случае старался вручить бабе Клаве червонец. Верная каким-то своим правилам, она не сразу принимала чаевые, отказывалась наотрез, но в итоге деньги оказывались в кармане ее фартука.
   Иерархов никуда не ходил и к себе никого не приглашал. Жил анахоретом. Запойно читал книги, благо на первом этаже гостиницы была неплохая библиотека с пятью полками русской классики. К тому же ему попался сборник стихов без обложки. На титуле надпись карандашом: «Павел Васильев. Нечаянная радость русской поэзии. Расстрелян в 1937 году в Лефортово».
   Книжка была изъята при обыске у младшего лейтенанта Сурганова и приобщена к делу как образец вредной литературы поэта, осужденного Военной коллегией Верховного суда СССР.
   И тут он вспомнил! Февраль 1937 года. Иерархов только начинал свою карьеру в Военной прокуратуре. Его первое следственное дело. И какое дело! Группа террористов готовила покушение на товарища Сталина. Среди них и молодой поэт-красавец Павел Николаевич Васильев, его сверстник – 1910 года рождения, уроженец города Зайсан Семипалатинской губернии, русский, женат, беспартийный, журналист, поэт-литератор.
   Едва подследственный вошел в его кабинет, как в унылом лефортовском каземате повеяло степным раздольем, казачьей удалью и полным бесстрашием к тем черным тучам, которые собирались над его пышнокудрой головой. Отвечая на строгие вопросы, он слегка улыбался. Иерархов поглядывал то на строчки протокола, которые убористо вел его помощник – писарь-лейтенант, то на самого подследственного, чье открытое ясное лицо излучало невозмутимое спокойствие.
   – Расскажите, как вы собирались уничтожить товарища Сталина?
   – Очень просто! – иронично улыбался поэт. – Я хотел выкатить из Кремля Царь-пушку и шарахнуть по трибунам Мавзолея во время парада.
   Это было явное издевательство над абсурдностью обвинения, да и над ним, военюристом 3‐го ранга Иерарховым, который, как казалось Васильеву, задавал такие нелепые вопросы. Иннокентий хотел пропустить эту реплику мимо ушей, но писарь-лейтенант уже вписал «показание» в протокол допроса. Подследственному Васильеву взять бы да и не подписывать это идиотское признание, а он подписал все четыре страницы, да еще, как положено, на обороте. Через неделю Иерархова сменил другой, более опытный следователь. Тот быстро закончил столь простое дело «с чистосердечным признанием», которое, как известно, «царица доказательств».
   15 июля 1937 года двадцатисемилетний поэт был приговорен Военной коллегией Верховного суда СССР к расстрелу по обвинению в принадлежности к террористической группе, якобы готовившей покушение на Сталина.
   Его расстреляли в подвале Лефортовской тюрьмы на следующий день после приговора. Иерархов тогда учился на курсах Военно-юридической академии и ничего не знал о судьбе своего первого подследственного.
   ОТВЕТ В КОНЦЕ ЗАДАЧНИКА
   Останки Павла Васильева, «нечаянной радости русской поэзии», похоронили в общей могиле «невостребованных прахов» на новом кладбище Донского монастыря в Москве. Потом на Кунцевском кладбище Павлу Васильеву установили кенотаф рядом с могилой его жены Елены Вяловой-Васильевой.
   В 1956 году он был посмертно реабилитирован всё той же Военной коллегией Верховного суда СССР. Реабилитирован, но не воскрешен…
   Поэта достойно защищал Cергей Залыгин. Большую роль в восстановлении доброго имени, в собирании и подготовке к изданию разрозненного тогда наследия Васильева сыграли его вдова Елена Вялова-Васильева, поэты Павел Вячеславов, Сергей Поделков и Григорий Санников, на свой страх и риск собиравшие и хранившие произведения, в том числе неизданные.


   Глава третья
   ЧП на улице ожешко

   Иерархов прочитал книжку Васильева всю – начал с первого стихотворения и уже не смог оторваться. Он не нашел в ней ничего антисоветского, подрывного, за что бы стоило расстрелять. Более того, он пришел в восторг от поэтического слога Васильева, его образности, его стиля. А главное, многие строки поэта отзывались, словно струны струнам. И каждая строка казалась о ней – о Галине…

                             Сшей ты, ради бога, продувную
                             Кофту с рукавом по локоток,
                             Чтобы твое яростное тело
                             С ядрами грудей позолотело,
                             Чтобы наглядеться я не мог.
                             Я люблю телесный твой избыток,
                             От бровей широких и сердитых
                             До ступни, до ноготков люблю,
                             За ночь обескрылевшие плечи,
                             Взор, и рассудительные речи…

   В Московском университете умели прививать вкус к хорошей литературе, и Иерархов был одним из завсегдатаев литературной студии при филфаке. Одно время даже хотел перейти с юридического на филологический, чтобы изучать восточную поэзию, но так и не перевелся. «А перевелся бы, так не прозябал бы нынче в Гродно», – корил он себя теперь. Это было главной причиной его упаднического настроения, его каждодневного самоедства. И тут произошло нечто похожее на выброс протуберанца из глубин солнечного шара. Галина!
   Кто бы мог подумать, что она здесь, в Гродно, более того, служит в том самом дивизионном суде, в который назначили и его?! Инок не сразу поверил глазам, когда увидел свою несостоявшуюся невесту, самую красивую девушку юрфака, свою первую и горькую любовь. Он вспыхнул, она вспыхнула, и вспышка эта не осталась незамеченной для всех присутствовавших. Впрочем, из «всех» были только секретарь суда Вероника Емышева да уборщица баба Клава, которой ни до чего не было дела, кроме чистоты и порядка в служебных помещениях. Другое дело Емышева – старая дева, чтобы не сказать старая судебная шушера, особа пренеприятная, завистливая, желчная, первый кандидат на скамью дворовых кумушек у подъезда. Уж от нее-то ничего не укрылось. А собственно, они ни от кого и не скрывали, что были знакомы раньше, что очень обрадовались этой встрече… Всё по-настоящему сокровенное осталось за стенами военного суда.
   Галина была и мила, и пригожа, редкое сочетание кроткого нрава и истинной красоты. Она как бы стеснялась своей красоты, испытывала за нее неловкость. И это очень льстило мужчинам, почти каждый считал, что это именно он ввел красавицу в смущение, что это перед ним она опускает глаза под сенью длинных ресниц. Галина с каждым была одинаково приветлива, любезна, скромна, и это подкупало ее собеседников, поклонников, начальников… Но с ним, с Иерарховым, она была самой собой, не таила своей красоты, стремилась быть еще краше.
   Она хранила его письма. И вот теперь – надо же такому быть! – они снова рядом, в одной упряжке, даром что в служебно-судебной, а не супружеско-семейной.
   В тот же день они, выйдя вместе из здания военного суда, отправились побродить в речной низине Городничанки, в Швейцарский сад. Галина в тот вечер никуда не спешила: муж, как всегда, был в командировке, уехал в Белосток, дети под надежным доглядом Ванды.
   Всё было почти так, как в день их первого робкого и страстного соития: май, Москва, Нескучный сад, облака цветущей сирени и еще каких-то кустистых цветов. Ее холодные пальцы в его горячей ладони. Они говорили ни о чем и шли неведомо куда, так казалось тогда… А пришли к дверям его квартиры на Пушкинской набережной. По великому счастью, родители в тот субботний вечер уехали на дачу, и у них была бездна времени друг для друга – почти сутки до воскресного полудня. Они оба предчувствовали, что их двухлетнее знакомство, дружба, первая любовь вот-вот перельется в новое качество, станет чем-то иным – очень взрослым, настоящим, восхитительным…
   Возможно, всё это начиналось и продолжилось затем почти так же, как у многих друзей-сокурсников (Галина и Иннокентий чуть поотстали от них), но им казалось, что каждое деяние этих весенних сумерек – будь то совместно приготовленный ужин (яичница с колбасой), чаепитие на подоконнике, любование в отцовский бинокль на Москву-реку – всё было наполнено каким-то особенным, почти магическим смыслом. Всё это было предвестием тревожного чуда, предвосхищением новой грани жизни, их общей, совместной жизни, в которой никого, кроме них, не было и быть не должно. И она не отвела, как всегда, его руки во время затянувшихся поцелуев, когда они предерзко стали расстегивать молнию на спинке платья. И платье, синее в белый горошек, вдруг само собой, как бы нечаянно, словно никто этого не ожидал, упало к ее ногам, как падает в театре занавес… Вместе с платьем упал и флер ее неприступности.
   А дальше… Дальше всё было смутно и горячечно, поспешно и страстно. Рано или поздно в объятиях всякой влюбленной пары наступает тот момент, когда мужская рука рискнет скользнуть вниз. Не размыкая губ в поцелуе, она позволила его пальцам ощутить раздвоенность ее лобка, а потом вдруг резко вывернулась из его цепких объятий.
   – Ты уверен, что ты этого хочешь?!
   – Да! – едва выдохнул он. И она в ответ с нежной укоризной:
   – Сумасшедший!..
   И всё, и дальше всё было очень по-взрослому.
   И вот теперь они так же, как тогда из Нескучного сада, только теперь – из Швейцарского, сами собой ненароком пришли к массивной дубовой двери его отеля, Иннокентий нажал на бронзовую защелку в виде человеческой руки, сжимающей яйцо, и они вошли под низкий свод сумрачного коридора, прошли мимо стойки портье, который куда-то отлучился, и оказались перед его дверью с номером 11, оттиснутым на конской коже. И длинный ключ с затейливой бородкой бесшумно вошел в скважину замка, и дверь без скрипа отворилась и пропустила их в комнату, потому что все вещи вокруг них вступили в некий бессловесный заговор: теперь все они – и эта дверь с зеркалом на внутренней стороне, и бронзовая лампа-тюльпан над изголовьем постели, и сама постель, застланная синим бархатным покрывалом, – все они всячески потакали им на пути к сокровенному уединению. Ни один чужой, недобрый взгляд не заметил их прихода в бывшую келью-камеру, ставшую приютом Иерархова на безрадостной чужбине.
   Всё свершилось с тем же душевным трепетом и без малейшего сожаления, как и в тот первый раз в доме на Пушкинской набережной. Как будто и не было ни семи лет разлуки, ни ее замужества, ни его возмужания на ниве военной юстиции.
   Он хотел ее проводить.
   – Не надо. Здесь недалеко. Я одна. Так будет лучше…
   И ушла легкой беззвучной поступью.
   …Дома все спали. Галина присела на край широкой детской кровати, где Оля и Эля спали вместе. Убрала под одеяла высунувшиеся ножки и долго сидела, любуясь ими, ведя с ними безмолвный разговор: «Милые мои, не тревожьтесь, я вас никогда не оставлю, что бы ни произошло в моей жизни. Я всегда буду рядом с вами…»
   Потом она ушла в ванную комнату, приняла душ. Вода была чуть теплая, летняя, и ей казалось, что она, обнаженная, стоит под июльским дождиком, от которого душа превращается в букет летних цветов, вбирающих в себя капли, слетевшие с неба…
 //-- * * * --// 
   Иерархов глянул на часы: пора было возвращаться в комендатуру. Дальнейшее патрулирование прошло благополучно, без происшествий и эксцессов. Еще немного, и он сдаст пистолет, вернется в свой номер, заварит кофейку покрепче и завалится с книжкой.
   Они шли по улице Ожешко мимо здания университета. Смеркалось. И тут из-за афишной тумбы, что стояла у входа в храм знаний, выскочил высокий парень в студенческой фуражке. В вытянутых руках он держал старинный – едва ли не кремневый! – должно быть, очень тяжелый пистолет. Щелкнул взведенный курок, кремень высек искру, бабахнул оглушительный выстрел. У Пустельги слетела с головы кубанка, пробитая свинцовой пулей размером с желудь. Стрелок тут же кинулся заряжать свой пистоль заново, но Иерархов, выхватив ТТ, бросился к нему.
   – Не стреляйте, товарищ капитан! – крикнул Пустельга и сбил с ног студента. – Ты в кого, падла, метил?! – Вцепился он в горло, замотанное бело-красным шарфом. – Ты же в меня, гад, целил!
   – Не душить! Брать живым! – остановил его Иерархов.
   Перекошенное лицо студента было страшноватым: правый глаз косил, рот хватал воздух, и, когда косой глаз сверкал пустым белком, а рот зиял щербатиной передних зубов, он и вовсе казался обезумевшим демоном. Налетчику стянули руки тренчиком и отвели в комендатуру. Капитан-танкист Семенов с удивлением рассматривал пистолет наполеоновских времен:
   – Из какого музея стырил?
   – Это пистолет моего деда.
   – Фамилия, имя, отчество?
   – Деда?
   – Нет, твои.
   – Бартош Гловацкий [5 - Бартош Гловацкий – польский крестьянин, участник восстания Костюшко 1794 года. Прославился в битве при селе Раславицы 4 апреля 1794 года, когда он захватил пушки русской армии и получил чин хорунжего краковских гренадеров. Бартош Гловацкий был смертельно ранен 6 июня 1794 года в сражении возле села Щекоцины. Его имя является одним из символов польской государственности.].
   – Зачем стрелял? На кого покушался?
   Студент злобно сверкнул косым взглядом. В уголках губ запеклась пена.
   – Никогда казакам не ходить по польской земле! – выдохнул он, затравленно озираясь.
   – Это почему же? – спросил Иерархов.
   – Слишком много зла принесли моему народу!
   – Где оружие взял?
   – Этот пистолет мне вручил сам пан Тадеуш.
   – Какой еще Тадеуш?
   – Косцюшко.
   – А с Наполеоном, голубчик, вы, часом, не знакомы?
   – Скоро будет второе пришествие Бонапарта, и он очистит Польшу от конфедератов и коллаборантов!
   – Чего? Псих, что ли? – изумился помощник коменданта.
   – Псих он и есть, – подтвердил Иерархов. – Его в психушку надо отправлять.
   – Отправим… – пообещал капитан Семенов и набрал номер. – Дежурный? Тут одного вашего клиента из комендатуры надо забрать… Да ваш, ваш он, не сомневайтесь! В патруль стрелял. Ему пистоль сам Наполеон выдал. Да нет, не бойтесь, оружие мы изъяли, в музей передадим. Приезжайте!
   Иерархов не стал ждать приезда санитарной машины, сдал повязку, удостоверение патруля, попрощался с казаками и ушел в часть сдавать пистолет.
   Он шагал по ночному городу, звонко отбивая шаг по торцовому камню. Шел, а в ушах еще стоял тот фыркающий звук, с каким мимо его виска пролетел свинцовый желудь. А ведь этот псих целил не в Пустельгу, а именно в него, Иерархова, как начальника патруля. Промахнулся, однако. А кто-то другой, может, и не промахнется. И тогда бы лежал сейчас военюрист 2‐го ранга в морге гарнизонного госпиталя…
   Иннокентий тряхнул головой, чтобы переключиться на другие мысли. Но и другие мысли потекли в том же направлении: вот влепил бы этот Бартош пулю в лоб – и всё. И ничего бы, кроме московского чемодана, от военюриста 2‐го ранга Иерархова не осталось. Ладно ничего – никого бы не осталось, кто продолжил бы древний, со времен Ивана Грозного, московитянский род. Ни сына, ни дочери. А ведь давно уже пора обзавестись потомством.
   Домой он вернулся за полночь. Луна горела тем же золотистым огнем, что и уличные фонари, и городские окна. Открывая дверь, Иннокентий пришел к выводу, что вполне созрел для женитьбы. Но на ком? Галину он упустил, она замужем, у нее свои дети. Эта кандидатура сразу отпадает. Емышева? Да она хоть сейчас, только позови. Но не приведи господи, такая стервозина. Кто еще? В Москве осталась Катя, дочь маминой подруги, милая девушка, но душа к ней не лежит.
   Лег, но уснуть не смог. В ушах всё звучало фырканье старинной пули, пролетевшей мимо виска. Чтобы расслабиться, Иннокентий снял с полки первую попавшуюся книжку. Это оказался томик Достоевского – «Идиот». Открыл наугад и попал на монолог князя Мышкина о смертной казни:
   «Подумайте: если, например, пытка; при этом страдания и раны, мука телесная, и, стало быть, всё это от душевного страдания отвлекает, так что одними только ранами и мучаешься, вплоть пока умрешь. А ведь главная, самая сильная боль, может, не в ранах, а вот, что вот знаешь наверно, что вот через час, потом через десять минут, потом через полминуты, потом теперь, вот сейчас – душа из тела вылетит, и что человеком уж больше не будешь, и что это уж наверно; главное то, что наверно. Вот как голову кладешь под самый нож и слышишь, как он склизнет над головой, вот эти-то четверть секунды всего и страшнее. Убивать за убийство несоразмерно большее наказание, чем самое преступление. Убийство по приговору несоразмерно ужаснее, чем убийство разбойничье. Тот, кого убивают разбойники, режут ночью, в лесу или как-нибудь, непременно еще надеется, что спасется, до самого последнего мгновения. Примеры бывали, что уж горло перерезано, а он еще надеется, или бежит, или просит. А тут, всю эту последнюю надежду, с которою умирать в десять раз легче, отнимают наверно; тут приговор, и в том, что наверно не избегнешь, вся ужасная-то мука и сидит, и сильнее этой муки нет на свете. Приведите и поставьте солдата против самой пушки на сражении и стреляйте в него, он еще всё будет надеяться, но прочтите этому самому солдату приговор наверно, и он с ума сойдет или заплачет. Кто сказал, что человеческая природа в состоянии вынести это без сумасшествия? Зачем такое ругательство, безобразное, ненужное, напрасное? Может быть, и есть такой человек, которому прочли приговор, дали помучиться, а потом сказали: “Ступай, тебя прощают”. Вот эдакой человек, может быть, мог бы рассказать. Об этой муке и об этом ужасе и Христос говорил. Нет, с человеком так нельзя поступать!»
   И тут Иннокентий вспомнил про своего первого подследственного, этого кудрявого поэта Павла Васильева. Ведь тот целые сутки жил, зная, что истекают последние часы его молодой жизни. Какой ужас его при этом охватывал? Не расскажет.
 //-- * * * --// 
   Утром он увидел на стенде маленькую афишку: «Преподавательница персидского языка приглашает учеников. Возможны частные визиты и групповые занятия. Оплата по договоренности. Телефон…» Вверху в овале портрет преподавательницы, довольно молодое милое лицо. Образ Иерархову понравился, и он позвонил. Певучий голос спросил:
   – Вы всерьез решили заниматься персидским языком? Это трудный язык и редкий. Вам нужен разговорный или литературный язык?
   – Разговорный.
   Голос преподавательницы тоже понравился.
   Заседаний военного суда в тот день не было. В комнате для судей они пили кофе с Галиной, и Иннокентий почти наизусть прочитал ей слова князя Мышкина о смертной казни.
   – Представляешь, вчера меня чуть не пристрелил какой-то маньяк. И если бы он в меня попал, я бы ни о чем не пожалел. Не успел бы пожалеть. Но убийце пришлось бы намного горше, если бы ему сказали, что через час-другой-третий его расстреляют. Ведь это такая смертная мука – ждать своего последнего часа. «Вот сейчас – душа из тела вылетит, и что человеком уж больше не будешь, и что это уж наверно…» Жуть!
   – Странно слышать такие слова от прокурора, да еще военного. – Галина потянулась за папиросами. Обычно она не курила, но в комнате судей позволяла себе подымить. Ей казалось, что так, в неспешных кольцах табачного дыма, легче принимать решения. – И вообще, перестань читать Достоевского. Это совершенно не наш писатель, не советский образ мысли. Это дикое упадничество…
   – Извини, дорогая, но никакой профессиональный юрист не смог написать «Преступление и наказание».
   – Гнилое интеллигентское самокопательство! Если следовать всем его мыслям, то судебные процессы пришлось бы вообще упразднить. Потому что, видите ли, убийцы тоже люди, и они страдают больше, чем их жертвы… И вообще, перестань меня разлагать достоевщиной! Я потом работать не смогу.
   Иерархов вспылил, и разговор закончился размолвкой…
 //-- * * * --// 
   В тот же день в назначенный час он пришел на встречу в двухэтажный домик из светло-желтого кирпича во дворе П-образного доходного дома. Почти весь домик занимала частная музыкальная школа. Мария Табуранская встретила будущего ученика на пороге школы, одарила его приветливой улыбкой и провела в класс для сольфеджио. Иерархов шел за ней, завороженный славянской красотой этой женщины, ее статью, походкой и голосом. И – о радость – на ее руке он не увидел обручального кольца! Она села за преподавательский столик, Иннокентий устроился напротив и по студенческой привычке приготовился слушать и записывать.
   – Меня зовут Мария Станиславовна, я смогу давать вам не более двух уроков в неделю – во вторник и пятницу, если вас это устроит.
   – Устроит! – охотно подтвердил ученик.
   – Вы сделали хороший выбор. Персидский – ведущий язык иранской группы индоевропейской семьи языков. У него многовековая литературная традиция, на персидском написаны шедевры мировой литературы, на нем писал великий Омар Хайям. Послушайте, как он звучит:

                             Gar yek nafas-at ze zendegāni gozarad,
                             Magzār ke joz be šādmāni gozarad.

   Иерархов жадно вслушивался в слова, которые, казалось, жили в его душе сами по себе, но не находили выхода. Он любил Хайяма, знал его, разумеется, в русских переводах. И вдруг эта женщина, словно медиум, связала его напрямую с великим мудрецом и поэтом. Он вглядывался в ее лицо. Красивое, с едва уловимыми азиатскими чертами – то ли в скулах, то ли в разрезе глаз. Ее лицо умело мгновенно становиться строгим и столь же быстро расцветать в легкой полуулыбке. Угольно-черными были и челка, и ресница, и брови, и только губы пылали кармином. Он почти не слушал – вглядывался в нее.
   Вот длинные ресницы взметнулись к соболиным бровям. Чуть курносый носик и яркие губы с чувственным вывертом. Тонкую высокую шею охватывала чуть заметная нить жемчужного бисера…
   Иерархов нетерпеливо дожидался ближайшей пятницы.
 //-- * * * --// 
   Майор Глазунов провел бессонную ночь. Только что из-за кордона вернулся его человек, житель приграничной деревушки Мацей Шалюта. Местный бондарь и бывалый контрабандист, он ходил на ту сторону не первый год, таскал на обмен сахар и гречку, а обратно приносил польскую «жубровку» [6 - Зубровка – водка, настоянная на ароматических травах Беловежской Пущи.], шоколад, ароматное мыло, женское белье… Чего только не уносил, чего только не приносил, пока однажды его не задержали советские пограничники и не посадили под стражу. Вот тут-то и свел с ним полезное знакомство начальник разведки 85‐й дивизии. Мацей сразу же согласился на сотрудничество и, похоже, облегчил душу, поделившись накопившимися сведениями о немецком присутствии на западном берегу Немана. В свои сорок лет он был, что называется, лось – и по комплекции, и по проходимости, и по осторожности. От его маленьких глаз, прикрытых густыми седеющими бровями, не укрылись ни позиции дальнобойных орудий, ни палатки лесных лагерей, в которых жили солдаты вермахта, ожидая скорых больших перемен, ни колонны грузовиков, шедших только в одну сторону – к границе, к Лику и Сувалкам.
   – Герман рыхтуецца да вайны, – заключал он. – Будзьце пільныя!
   – Да мы и сами это понимаем. Нам точные сведения нужны, где у них танки стоят…
   – Танков я пакуль не бачил. Напэвна не прыйшлі яшчэ. Можа, пазней будуць.
   Сегодня, этой ночью, пришли, наконец, и танки. Шалюта насчитал штук двадцать, они съезжали с аппарелей на станции Сувалки и укрывались в перелеске недалеко от Августовского шоссе.
   – Что за танки?
   – Ды ктой ж іх разбярэ? Жалезные…
   – С пушками или с пулеметами?
   – Не, куляметов не бачил. С гарматами. С пушками, пушками…
   Глазунов показал ему картинку в справочнике.
   – Такой?
   – Вось таки! Башня аккурат по углам подрублена, и пушечка вбок сдвинута.
   – Т-II, значит…
   – Дык вам из погреба виднее, чем нам з гарышча.
   – Что такое гарышча?
   – Чардак по-вашему.
   – Спасибо, буду знать.
   Мацей довольно точно показал места сосредоточения танков, это сделало бы честь любому разведчику. Глазунов подарил мужику добрый пластунский нож, дал две сотенные бумажки и отправил с миром в родную хату. Не теряя ни минуты, написал обстоятельное донесение насчет прибытия немецких танков, указав их тип, что делало сводку весьма ценной.
   Шалюта прошел кордон под утро, и беседа состоялась, когда уже хорошо рассвело. Майор завесил окно армейским одеялом и рухнул на железную койку, застеленную одним тюфяком, накрылся шинелью.
   Снилась Монголия. Она снилась ему нередко, в этот раз во сне была юрта, пустыня, слегка вспученная на горизонте сопками, гимнастерка, выбеленная беспощадным солнцем, белые верблюжьи кости, разбросанные орлами-курганниками, и старец, издали похожий на Будду, а вблизи – на художника Рериха. И Глазунов понимает, что Рерих – это его коллега-разведчик, а может быть, даже и его агент, который, как Мацей Шалюта, вернулся из другой страны, только восточной, то ли с Гималаев, то ли с Тибета, и хочет сообщить ему великую тайну Востока. Вот он силится что-то сказать, однако после первых же слов исчезает, обращаясь в зыбкое марево. Но очень важно вспомнить те первые слова, которые он успел сказать. В них вся соль, вся суть…
   Глазунов просыпается, пытается оживить сон. Во сне иногда совершаются открытия, и настоящий разведчик никогда не станет пренебрегать информацией из подсознания. Он достал из полевой сумки карманный томик стихов Басё. Раскрыл его наугад – может быть, он подскажет?

                             Листья плюща…
                             Отчего их дымный пурпур
                             О былом говорит?

   Не об этом ли говорил ему Рерих? Или об этом?

                             Ни луны, ни цветов.
                             А он и не ждет их. Он пьет,
                             Одинокий, вино.

   Нет, не вспомнить… Майор посмотрел на часы – пора возвращаться в Гродно. И пить свое вино.
   В Гродно его ждал сюрприз. Помощник-оператор положил перед ним местную газету, в разделе объявлений был напечатан условный текст для заброшенных из-за кордона диверсионных групп: «Ветеринарный врач приобретет копытный нож, обсечки для копыт, щипцы для кастрации, юхотные ножи». Всё это означало «начать действовать по-боевому». Тайну этого условного сигнала открыл Глазунову самый ценный его закордонный агент из Сувалок – Самусь.


   Глава четвертая
   Карбышев: «пехоту надо осаперить»

   Куда отдвинем строй твердынь? За Буг?..
 Александр Пушкин

   В ту командировку, в Гродно и Белосток, генерал-лейтенант инженерных войск Дмитрий Михайлович Карбышев собирался с тягостным чувством, будто уезжал на очередную свою войну. Войн в его жизни хватало – и Русско-японская, и Германская, и Гражданская, и Финская… Теперь вот дамокловым мечом нависала война с Германией, и в неотвратимости ее не было сомнений. Печалило то, что он давно израсходовал запас счастливых случайностей на предыдущих войнах. Господь его столько раз миловал, спасая от верной смерти, что очередное испытание судьбы наверняка провалится, ибо ресурс везения полностью исчерпан.
   Перед тем как взять чемодан, он долго стоял перед образом Николая Чудотворца и, как с давних, юнкерских еще, времен, молил его о заступничестве в дальней дороге: «Спутешествуй мне, святый отче, из града Москвы в град Гродно и не оставь мя без призора и помощи твоей на всем протяжении пути моего, яко благ и человеколюбец».
   Может ли советский генерал верить в Бога? Может, если он прошел четыре войны, ранения, госпиталь, прошел через все чистки и проверки… Слава богу, ни в штабах, ни в академии никто не приставал к нему с вопросом о вере, не тщились сделать из него материалиста. Даже самые отъявленные богоборцы, взглянув в лицо генерала, не пытали удачи на ниве атеизма, не лезли в душу. Понимали: бесполезно.
   Но сейчас его больше всего угнетало то, что «укрепленные» районы вдоль новой границы, которые он едет инспектировать, пока ничем не укреплены, и завершить это огромное приграничное строительство, которое по масштабам своим – от моря до моря – в несколько раз превышает Великую Китайскую стену, уже не получится.
   «Уже не успеем, – терзал себя этой мыслью Карбышев, несмотря на все успокоительные заверения центральных газет. – Не успеем…» Он чувствовал это тем самым шестым чувством, которое с годами вырабатывается у бывалых фронтовиков.
   Да, не успеем, несмотря на небывалый масштаб стройки, развернутой от берегов Балтийского моря до Черного. Железобетонная «засечная черта» УРов должна была отгородить весь запад СССР от любого вражеского вторжения. С весны сорок первого на великую военную стройку были брошены десятки тысяч людей: само собой, батальоны военных строителей, а к ним в помощь изъяли из всех дивизий и корпусов саперные батальоны, а затем призвали на стройку запасников, а затем мобилизовали и местных жителей с лошадьми и подводами. Сотни кубометров бетона в день укладывали в котлованы будущих дотов саперы, перекрывая нормативы Днепрогэса и других великих строек социализма. Железобетонные бункеры росли со скоростью грибов в теплый дождь, но, кроме бетонщиков, должны были выдерживать такой же бешеный темп и те, кому поручили оборудовать эти полуподземные крепости бронезащитой амбразур и дверей, установить орудия и пулеметы особой конструкции, фильтровентиляционные системы, смонтировать электрокабели и водопроводные трубы… И вот тут-то шли задержки и сбои. Запаздывали с доставкой цемента и металла, труб и кабелей, а особенно технической документации. Промышленность, субподрядчики не успевали поставлять то, что в таких объемах и в такие сроки требовал фронт работ. Пока еще фронт работ, а не боевых действий.
   СПРАВКА ИСТОРИКА
   Укрепрайоны начали строить в СССР с 1929 года. По проекту каждый из них должен простираться на 80—120 километров и состоять из предполья глубиной 10–12 километров (полоса прикрытия с полевыми укреплениями и заграждениями). Главная полоса обороны составляла 2–4 километра в глубину, а затем в 15–20 километрах от переднего края шла тыловая оборонительная полоса. Главная полоса обороны оборудовалась долговременными батальонными районами обороны, а с 1939 года – долговременными узлами обороны шириной по фронту 6—10 километров и глубиной 5—10 километров, расположенными с промежутками в 5–8 километров. Тыловую оборонительную полосу намечалось оборудовать сооружениями полевой фортификации. На западных границах укрепрайоны были сооружены на важнейших, наиболее опасных направлениях вероятного вторжения противника.
   Костяк инженерного оборудования главной полосы обороны составляли железобетонные фортификационные огневые сооружения, которые занимали специально обученные гарнизоны.
   Предполагалось, что в угрожаемый период на линии приграничных укрепленных районов развернутся полевые войска, образуя совместно с гарнизоном укрепрайона первый эшелон, прикрывающий развертывание основных вооруженных сил. Со вступлением полевых войск в укрепрайон его долговременные фортификационные сооружения должны быть дополнены полевыми укреплениями и заграждениями.
 //-- * * * --// 
   Дмитрий Михайлович прощался с домочадцами с наигранной беспечностью, мол, скоро вернусь и привезу настоящего белорусского сала. А на душе скребли кошки: кто знает, может быть, в последний раз видел жену и дочь, и эту прихожую, и родной порог… С горьким чувством он отправился на Белорусский вокзал.
   Стоял девятый день душного московского июня. Провожали его друзья – генерал-майор Сочилов вместе с супругой. Потом подоспел и попутчик до Минска – помощник командующего Западным округом по строительству укрепрайонов генерал-майор Михайлин. Прибежал, задыхаясь, к самому отходу.
   – Уф-ф, успел!
   Вагон был международного класса: двухместные купе, мягкие диваны, столик с лампой под красным абажуром, зеркала над спинками диванов, бархатные шторы с золочеными кистями…
   Отдышавшись, Иван Михайлин выставил на столик бутылку коньяка, пять звездочек точно соответствовали званию «генерал армии». Проводник принес стаканы.
   – Голубчик, коньяк стаканами не глушат! – укорил его Карбышев.
   – Виноват, товарищ генерал! – сказал проводник и принес два бокала, чем еще раз подтвердил международный статус вагона.
   – Чай, кофе? – осведомился он.
   – Принеси-ка, братец, кофейку! – попросил Михайлин. – У нас на фронте ротный был, очень благородных кровей, так тот кофе только под коньяк пил. Или коньяк под кофе.
   – Откуда ж коньяк на фронте?
   – У него для этой цели заветная баклажка была, к ней и прикладывался. Иногда и нас, взводных, приобщал.
   – На каких же ты фронтах «ура» кричал, Прокофьич? – спросил Карбышев, добавляя в кофе коньяк.
   – Да здесь же и кричал, в Белоруссии [7 - И.П. Михайлин принимал участие в боях с немцами возле города Двинска, у местечка Анисимовичи. Проявлял чудеса храбрости, поэтому быстро рос в званиях: рядовой, ефрейтор, унтер-офицер, старший унтер-офицер, был командиром взвода. За храбрость награжден двумя Георгиевскими крестами. В марте 1917 года вступил в военную организацию большевиков, возглавил солдатский полковой комитет.]. Под городом Двинском, в районе озера Дрисвяты. Это на границе с Литвой. Ох, места красивейшие! Рыбные! Жаль, что наших объектов там нет, а то бы съездили. Это ж Браславские озера. А в них угри водятся. А уха из угрей – песня!
   Он пролистал меню вагона-ресторана:
   – Н-да… В ресторанах такого не попробуешь.
   Карбышев оторвал глаза от ресторанного прейскуранта, глянул на своего попутчика, и вдруг с одежного крючка слетела на пол михайлинская фуражка. Дмитрий Михайлович вздрогнул: по старой казачьей примете упавшая наземь шапка предвещает смерть владельца в ближайшем бою. Он и сам не раз убеждался в верности этой приметы и в Японскую, и в Германскую. Но он тут же отогнал это мрачное видение и постарался развеять его: фуражка, конечно, не папаха, да и боев как бы не предвиделось. Но всё же, но всё же…
   Разговор вот-вот должен был перейти на проблемы строительства УРов, но толковать об этом, в сотый раз перечислять одни и те же беды не хотелось. Карбышев вышел покурить. В коридоре неподалеку от его купе стояла светловолосая дама в высоко опоясанной юбке цвета гелиотропа. Легкая шемизетка из белого газа не скрывала благородных линий плеч, шеи, груди. Дмитрий Михайлович даже закашлялся от неожиданности. Дама пристально смотрела в темное окно, будто что-то могла высмотреть в сумраке почти наступившей уже ночи. Нет, право, такие красавицы могли путешествовать только в вагонах международного класса!
   Он заговорил с ней. Дама ответила по-польски, но речь ее журчала так быстро, что Дмитрий Михайлович почти ничего не понял. Тогда он обратился к ней на французском и получил ответ на более понятном ему языке. Но попутчице французский давался с трудом, и она неожиданно перешла на русский. Разговор сразу же потек легко и непринужденно. Кто она такая? Ясно одно – из «бывших». Дворянка? Графиня? Баронесса?
   Но Карбышев ошибался: еще неделю назад «благородная дама» была обряжена в блузу и юбку из чертовой кожи и таскала шпалы в креозотный цех шпалопропиточного завода. Неделю назад она была поселенкой, сосланной в Омск. Поздней осенью 1939 года ее вывезли из родного Гродно как социальновредный элемент и отправили в Западную Сибирь. Если бы Карбышев спросил, за что ей выпала такая невзгода, в ответ Марии Табуранской он поверил бы с трудом. Но всё было именно так, как было.
   Предыстория ее сибириады уходила в начало тридцатых годов, когда Гродно еще был поветовым городом в составе Белостокского воеводства. Жили там на Виленской улице две сестры-близняшки, две красавицы, выпускницы гродненской женской гимназии Мария и Янина. Мария была старше Янины на четверть часа и очень этим гордилась. В девицах сёстры не засиделись: старшую увлек капитан уланского полка Табуранский, а младшая вышла замуж за польского военного атташе в Риме, писателя Людвика Морштынова.
   В 1933 году Польша отмечала две знаменательные даты – 250 лет победы христианского войска над турками под Веной и 70 лет Январского восстания против царизма. Варшавский монетный двор объявил конкурс на создание проекта памятных монет. Художник-медальер, друг Морштынова, тайно влюбленный в его красавицу-жену, отобразил профиль Янины на монетах в три и пять злотых. Злотые ушли в тираж, и все решили, что художник увековечил королеву Ядвигу (кому бы пришла в голову мысль, что эта жена приятеля?!). Как бы там ни было, обе серебряные монеты были в ходу до краха Польши в войне 1939 года. Мария к тому времени похоронила своего мужа (улан погиб в боях под Кроянтами) и теперь жила с мамой, хозяйкой шляпной мастерской в Гродно. И тут в органы НКВД поступил донос: это именно она, Мария, изображена на серебряных монетах, а значит, является женой польского военного атташе в Риме. И хотя ничего преступного, антисоветского в том не было, всё же «компетентные органы» сочли Марию социально вредным элементом и депортировали ее в Западную Сибирь.
   Мама, пани Ванда, целый год ходила по разным кабинетам, показывала портреты близняшек, объясняла, что на монете Янина, и та сейчас живет в Варшаве, и что Мария тут ни при чем. Ходила в костел и отдала ксендзу все, какие у нее были, серебряные монеты в три и пять злотых и еще кое-что… Костел помог или же снисходительные начальники разных контор, но только выхлопотала Ванда своей старшенькой разрешение вернуться из ссылки в родной город. Мария попросила выслать ей пару своих костюмов и денег на дорогу. Через неделю она всё получила, добралась до Москвы, и уж там отвела душу в женском отделении Сандуновских бань: парикмахерская, маникюр, педикюр…Через три часа из Сандунов вышла благородная дама, светская львица, кто угодно, но только не подносчица шпал из креозотного цеха. Правда, на пальцах остались химические ожоги – пятна от креозота, избавиться от них не помогли ни березовый бальзам, ни филодермин. Пришлось надеть черные нитяные перчатки до локтя.
   Она сделала всё, чтобы вытравить из памяти эти полтора года омской ссылки. Ничто не сломило ее. Мария шествовала по Москве с гордо поднятой головой, благоухая французским парфюмом «Адорабль». Там, под Омском, работницы жили в бараках, сложенных из шпал, и запах креозота пропитал не только все ее вещи, но, казалось, и кожу, и корни волос, всё тело до мозга костей. В московском Торгсине она приобрела флакончик «Адорабля» и теперь наслаждалась нежным ароматом альпийской свежести. Она отобедала в «Арагви» – немного, но вкусно, стараясь не вспоминать и не сравнивать суп с профитролями с той соевой баландой, которой кормили в заводской столовой. На последние деньги взяла билет в вагон международного класса.
   Теперь Мария со смехом рассказывала своему сановному попутчику о том, как она, актриса кино, снималась в фильме на производственную тему, как входила в роль работницы на шпалопропиточном заводе. Карбышев тоже улыбался нелепости творческой задачи, которую поставил Марии режиссер. Ну какая из такой мадонны шпалопропитчица?! Как бы он удивился, узнав, что Мария Табуранская не только выполняла свою норму по доставке шпал в цех, но и перевыполняла ее, за что получала доппитание – лишний черпак каши и крохотный кубик маргарина.
   – А знаете, креозот используется еще и как лекарство.
   – Не может быть, такая едкая гадость!
   – Я не врач, но первым браком был женат на медичке, она рассказывала про ингаляции креозота при лечении туберкулеза. Креозот может снимать зубную боль, его до сих пор используют в составе некоторых бронхиальных лекарств.
   Их общение нечаянно прервал генерал Михайлин. Он выглянул в коридор и очень удивился, увидев товарища в компании с прекрасной дамой.
   – Михалыч, приглашай леди к нашему столу-шалашу!
   – Нет-нет, спасибо! В другой раз! – всполошилась Мария и удалилась в свое купе. Михайлин был уже хорош, и допивать с ним коньяк Карбышев не стал. Однако пришлось выслушать сбивчивую исповедь своего попутчика – коньяк сделал свое дело. И тут выяснилось, что в двадцатые годы Михайлин со своим полком принимал участие в обуздании восставших крестьян Ковровского уезда Владимирской губернии. Усмирял их, поднявшихся против произвола советских чиновников, как это водилось в те времена, весьма жестоко: пулеметами и орудийными залпами. Теперь Иван Прокофьевич горестно недоумевал:
   – Михалыч, ну какие там, в деревнях, были эсеры и белогвардейцы?! Обычное мужичье, как и мои деды-прадеды. А я по ним шрапнелью, шрапнелью… Чего они поднялись-то против советской власти? Ведь она им землю дала, а они, твари неблагодарные… И я тварь неблагодарная – шрапнелью, шрапнелью…
   Карбышев с трудом уложил его спать, убрал почти допитую бутылку.
   Дорожная ночь состояла из темноты, грохота и резких толчков. В дверном зеркале мельтешила игра залетного света. Под полом вагона бесновалась, стенала, металась колесованная дорога. Шальной ночной свет, брызнув в окна, быстро исчезал в зеркалах в дурной бесконечности взаимоотражений.
   Не спалось. Исповедь Михайлина растревожила душу. Ему, генералу Карбышеву, всеми признанному и всеми уважаемому, тоже было в чем покаяться. Вставала перед ним помянутая всуе Алиса, первая жена… Она наложила на себя руки в Бресте, и теперь имя города отдавалось острой болью, как укол в сердце. А еще давил душу тяжкий грех подрыва столетнего храма, поставленного в память русских воинов, одолевших Наполеона.
   В Орше вагон остановился вровень со встречным паровозом. Алые отблески топки трепетали на блестящих рельсах. Мимо прошагал вагонный осмотрщик с тяжелым гаечным ключом на ремне.
   Карбышев любил железную дорогу, слава богу, поездил по стальным колеям не меньше, чем иной машинист, от Владивостока до Бреста, от Питера до Севастополя, а еще были визиты в родной Омск и в неродной Перемышль… Да разве все перечислишь, вспомнишь, упомянешь?..
   В Минске перед выходом на перрон Мария церемонно распрощалась со своим галантным попутчиком. Она подарила Карбышеву на прощанье пятизлотовую монету со «своим» профилем, а вместе с ней и визитку, сохранившуюся от лучших времен. На ней тоже был изображен ее профиль, переснятый с монеты.
   – Окажетесь в Гродно, мы с мамой будем рады видеть у нас на обеде, на ужине и даже на завтраке. Мы живем в самом центре, недалеко от Фарного костела.
   Он поцеловал ей руку и пообещал заглянуть при случае на огонек. Мария уехала домой обычным пассажирским поездом, а Карбышев должен был задержаться в Минске. Дмитрий Михайлович с юнкерских времен привлекал внимание женщин, нравился им, знал за собой такое свойство, вот и в этот раз ему было лестно, что красавица-актриса расположилась к нему всей душой.
   В номере Дмитрий Михайлович написал письмо жене и дочери:
   «Ну вот я и в Минске. Ехал сюда с помощником командующего войсками генералом Михайлиным в международном вагоне со всеми удобствами.
   На вокзале меня встретил с рапортом специально высланный адъютант. Я вначале не понял, к кому он обращается, и показываю на Михайлина. Михайлин говорит, что он рапортует мне.
   Поместили меня в лучшей гостинице, в лучшем номере: две огромные комнаты (спальня и кабинет), ванна и прочее… Прямо повезло. Сейчас сижу в кабинете и пишу вам письмо. Вид у меня, как у Льва Толстого, когда он писал “Анну Каренину”, очень серьезный.
   Утром в вагоне-ресторане выпил кофе, скоро надо обедать. Жду вызова от командующего войсками. Хочу вам сейчас послать телеграмму и написать детям.
   Ну, Лялюшка, сейчас 14 часов 9 июня. Ты, вероятно, страдаешь на экзамене. Я усердно о тебе думаю, притом так настойчиво, что пятерка обеспечена. Адрес свой я вам сообщу телеграммой, как только узнаю о своей дальнейшей судьбе. Вероятно, из Минска я скоро уеду, но куда, пока еще написать не могу. Одним словом, связь не потеряю и по возможности буду писать ежедневно, хотя твердо не обещаю. Не знаю, как позволит время и место.
   Мать, я забыл капюшон от накидки. Если будет оказия, я тебе напишу, и ты мне его пришли. Здесь немного теплее, чем в Москве: солнышко и погода походит на летнюю.
   Я постригся, помылся, подшил чистый воротничок, начистил сапоги – одним словом, всё в порядке. Кругом зеркала, а там ходит какой-то молодой симпатичный генерал. Как бы я хотел быть на его месте!
   Лялюшка, похвали меня: я взял с собой “Краткий курс истории ВКП(б)” и сейчас буду продолжать конспектировать.
   Как мне хочется поскорее поехать в поле, на ветерок, на солнышко, на свежий воздух! Надоело сидеть в кабинете. Пишите, мои детки, адрес я вам телеграфирую дополнительно.
   Крепко всех целую, ваш папа».


   Глава пятая
   В узких улочках гродно

   Карбышев приехал в Минск в понедельник 9 июня 1941 года и, оставив вещи в гостинице, отправился в штаб округа. Генерал армии Павлов принял его вне очереди. Принял по обычаю своему настороженно, как принимал всех высокопоставленных лиц из Москвы, с показным радушием. Несмотря на то, что звезд в петлицах у Павлова было на две больше, он всё же не забывал, что по «императорскому» счету он всего-навсего унтер, а Карбышев – подполковник. Вольно или невольно (второе скорее) он всегда соотносил своих сослуживцев по дореволюционным чинам. К тому же московский визитер был еще и профессор, научное светило. Павлов хоть и недолюбливал ученых в генеральских регалиях, полагая, что война и наука – две разные стези, посмеивался в душе над тем же Голубцовым, доцентом, назначенным Москвой командовать 10‐й армией, но в Карбышеве видел достойное сочетание ученого и военного практика. Вот и сейчас Карбышев без лишних слов поделился с ним своей оперативно-тактической идеей. Он подвел Павлова к большой карте, занимавшей полстены, и обратил внимание на Августовский канал.
   Судоходный канал соединял Неман и Вислу через реки Бебжу и Черную Ганьчу и давал возможность выхода к Данцигу и далее в Балтийское море. Построенный почти век назад, к 1939 году он утратил всякую экономическую и военную роль. Поляки использовали его как туристическую трассу, но теперь, в предгрозовое время, трансграничный канал обретал военное значение. И дело даже не в том, что он представлял хорошую водную преграду на пути танков и пехоты, к тому же усиленную дотами вдоль русла, это Павлов и сам прекрасно знал. Но Карбышев предложил ему взглянуть на шедевр водно-инженерного искусства другими глазами.
   – Августовский канал – это пока никем не учтенная трасса, по которой можно перебрасывать войска вглубь Германии. В случае нашего стратегического наступления по каналу могут двинуться на запад танкодесантные баржи и даже сами плавающие танки. Шлюзовая система вполне позволяет их пропускать.
   Такого поворота мысли Павлов никак не ожидал, но идея ему понравилась, он даже прикинул, что на барже могла бы и тридцатитонная тридцатьчетверка разместиться. А это уже посерьезнее, чем пулеметные «плавунцы» Т-38, которые Павлов, будучи начальником Автобронетанкового управления РККА, испытывал на полигонах под личным доглядом, и испытывал жестко. Идея Карбышева ему понравилась. Если подготовить такой бросок под покровом тайны, а потом ночью двинуться вперед, то в тылу у противника окажется добрый танковый батальон вместе с пехотным десантом. А если наступление пойдет успешно, то и подкрепление можно перебрасывать. Дело лишь в достаточном количестве плавсредств, то есть танкодесантных барж. Баржи есть в Слониме… А что, если перегнать в Неман корабли Пинской флотилии? Как это сделать? Можно ли? Нужно строить новые баржи…
   Оба не на шутку увлеклись новой идеей. Но все-таки Карбышев прибыл не за этим. УРы! Как обстоит дело с возведением сухопутных железобетонных эскадр и флотилий?
   Павлов вызвал в кабинет начальника инженерного управления генерал-майора Петра Васильева, чтобы тот ознакомил Карбышева с ходом стройки укрепленных районов. Васильев не стал ничего приукрашивать и рассказал всё как есть. Виниться ему было не в чем – все проблемы шли от контрагентов, от промышленности, от разработчиков. Он показал кипу запросов и требований, но это никак не улучшало общую картину.
   Карбышев знал, что строительство УРов отстает от плановых показателей, но не ожидал, что оно так отстает! А ведь к работам ежедневно привлекалось почти сто сорок тысяч человек. Вконец расстроенный, генерал пожелал немедленно отбыть в Гродно, а затем в Осовец, в Замбрув, в Ломжу. Заскочив в гостиницу за чемоданом, тут же отправился на вокзал. Павлов предложил ему самолет, но это был одноместный биплан, а с Карбышевым должны были следовать и Михайлин, и Васильев, поэтому все втроем сели в поезд.
   Черный паровоз с подкопченной красной звездой на груди подкатил, сопя, чухая, паря, к багажному вагону, громко толкнул его истертыми буферами, сцепился, рявкнул коротким сильным басом и покатил состав на северо-запад.
   Карбышев стоял у окна и смотрел на закат. Солнце неслось вровень с вагоном – низкое, красное, словно шаровая молния. Сияющий огненный шар, проносясь, задевал за коньки крыш, за трубы, какие-то вышки, и было не по себе: вот-вот он, этот алый сгусток молниеподобной силы, взорвется, рванет, разнесет всё на куски… Но вскоре солнце потемнело, как бы поостыло, и вот уже не шар, а диск, да просто красное колесо мчалось по горизонту. Порой оно увязало в полоске дальнего леса по самую ступицу, потом выскакивало и снова катилось со скоростью паровозных колес по самой кромке горизонта. Через несколько закатных минут оно просело так глубоко, что от него остался лишь верхний краешек, похожий на сутулую лису. Алая лисица стремглав скакала по крышам домов, мелькала за стволами редколесья, стелилась по чистым полям, неслась то ли от погони, то ли за добычей…
   Михайлин и Васильев так и не зазвали Карбышева к дорожной чарке.
 //-- * * * --// 
   За Мостами, прогрохотав над Неманом, поезд сбавил ход. Далее пошли Дубно, Жидомля, и наконец, тяжко отдуваясь, паровоз замедлил бег на входных стрелках гродненской станции и еще долго и медленно тянулся вдоль перрона. Рядом с начальником вокзала в красноверхом картузе стояли в полевых фуражках командующий 3‐й армией генерал-лейтенант Кузнецов и член Военного совета армейский комиссар 2‐го ранга Бирюков, благо штаб армии находился неподалеку от вокзала.
   Карбышев хорошо знал всех трех командармов Западного округа: генералов Коробкова, Голубцова, Кузнецова. Водил дружбу с Коробковым, а Василия Ивановича Кузнецова, тезку Чапаева, считал настоящим полководцем. Сорокашестилетний генерал (а по «императорскому» счету подпоручик) ведал толк и в кровопролитных боях, и в армейской службе. К тому же он всячески поддерживал усилия Карбышева «осаперить пехоту», то есть научить войска азам саперного дела в устройстве заграждений, переправ, в сооружении полевых укрытий.
   Кузнецов лично проследил, как разместили московского гостя в служебной гостинице на улице Коминтерна [8 - Сегодня это улица Карбышева. До 1939 года носила имя Наполеона.], а утром пригласил его в штабной салон на товарищеский завтрак. К столу была подана неманская форель под польским соусом и драники со сметаной, а потом черноволосая официантка принесла стаканы с хорошо заваренным чаем и свежеиспеченный маковый рулет, нарезанный косыми долями. Завтракали впятером: Кузнецов с Бирюковым и Карбышев с Михайлиным и Васильевым. Как ни старался Кузнецов увести застольный разговор от насущной служебной темы, как ни расхваливал он прелести здешней рыбалки, всё равно речь зашла об укрепленных, точнее о недоукрепленных, районах. Кузнецов, флегматик, вдруг завелся, поминая крепким словом всех должников, из-за которых стопорится работа в УРах, велел принести графинчик с зубровкой. После третьего тоста слегка поутих и спросил Карбышева:
   – В Москве-то хоть знают, что у нас тут на кордонах творится?
   – Полагаю, что знают. Разведупр не дремлет.
   – Тогда почему же нас на голодном пайке держат: то этого нет, то другого? Мы ж тут не бани строим, мы на главном направлении стоим.
   – Василий Иванович, мы с вами ведем наступление на наркомат концентрическими ударами: вы отсюда, мы оттуда.
   – И в результате ни туды и ни сюды. Стоит стройка. То есть что-то там делают, роют, отсыпают, бетонируют, трамбуют, а недострой как стоял, так и стоит. Мое мнение: немцы долго ждать не будут. Им сейчас самая лафа ударить. Иногда крамольная мысль приходит: а не потворствует ли им кто в верхах?
   Бирюков, наполняя рюмки, вовремя вступил в разговор:
   – Ну, я бы не стал так утверждать, Василий Иванович. Вредителей у нас всегда хватало, но в данном случае типичное российское разгильдяйство. Ни одна великая стройка без него не обходилась.
   Кузнецов усмехнулся:
   – Вот за что я тебя люблю, товарищ Фурманов, так это за рассудительность. Александр Македонский тоже полководцем был, но зачем же стулья ломать? Не будем ничего ломать, будем строить, строить и строить назло надменному соседу… Дмитрий Михайлович, мне твоя мысль насчет «осаперивания пехоты» нравится. Дельная мысль. За это и выпьем.
 //-- * * * --// 
   В состав Западного особого военного округа входили четыре укрепленных района. После Гродно Карбышеву предстояло побывать в Осовце, Замбруве и Бресте. На территорию бывшей Восточной Польши, в Западную Белоруссию, он ехал не в первый раз. Здесь многое напоминало ту Россию, в которой он вырос, был произведен в офицеры, женился, за которую воевал в Японскую, а затем Германскую войну и которая истаяла, переродилась после 1917 года в государство рабочих и крестьян, столь помпезно провозглашенное большевиками. И никто не хотел взять в толк, что этим «государством рабочих и крестьян» управляли политики, ни разу не стоявшие у станка и никогда не ходившие за плугом. Но, к вящей гордости тех, кто умел это делать (гнать стальную стружку из-под резца или вспарывать лемехом землю), государство, и его армия, и даже флот назывались рабоче-крестьянскими.
   Карбышев никогда и никому, кроме самых близких людей, не высказывал своих оценок-мнений по поводу внутренней политики «пролетарских» вождей, памятуя грустную притчу: один мудрый человек подумал, подумал и… ничего не сказал, потому что времена были опасные, да и слушатели не очень надежные. Опасным для его новой советской карьеры было прежде всего дореволюционное прошлое с подполковничьими погонами. Упоминание о нем в довершение к любому навету могло сыграть роковую роль: «Ну как же, как же. Карбышев потому так и сказал (сделал, поступил, промахнулся), что не вытравил из себя царского офицера. Да и что можно ожидать от затаившегося вредителя и якобы попутчика?» Дмитрий Михайлович прекрасно это понимал и никому не давал повода для подобных инсинуаций. Хотя кто знает, что хранилось в его секретном личном деле у начальника особого отдела академии?
   Единственный человек, с кем он мог отвести душу, кто понимал, что подразумевалось между слов, – это маршал Шапошников. Несмотря на существенное различие в их нынешнем служебном положении, они не забывали и про ту табель о рангах, которая почти уравнивала их: оба были подполковниками в императорской армии, а теперь в РККА оба стали канатоходцами – шли по натянутой проволоке без страховки. Карбышев водил дружбу с командиром 4‐й армии, занимавшей Брест, то есть южный фланг Западного фронта, молодым генерал-майором Александром Коробковым, говорил на одном языке и с двумя остальными командармами – генералами Голубевым и Кузнецовым, сверкавшими в свое время золотыми погонами подпоручиков… Но с полным доверием относился только к Шапошникову. Тот, как и он, носил в душе затаенную боль. И Карбышев догадывался, что было причиной маршальских терзаний.
   СПРАВКА ИСТОРИКА
   Когда в 1937 году было образовано Специальное судебное присутствие Верховного суда СССР по делу группы Тухачевского, туда вошел и новоиспеченный начальник Генштаба РККА командарм 1‐го ранга Б. Шапошников. Именно он, обладавший репутацией высокообразованного и порядочного человека, должен был символизировать беспристрастность суда. На процессе 11 июня 1937 года Шапошников испытывал явные угрызения совести от неприглядного спектакля: говорил о собственных упущениях и политической близорукости, вел себя достойно, несмотря на провокационные выкрики с мест, за весь день не задал подсудимым ни одного вопроса.
   Но режим ломал людей не только на скамье подсудимых. Накануне процесса, 10 июня, следователь А. Авсеевич по указанию наркома внутренних дел Н. Ежова заготовил признательные показания одного из обвиняемых, бывшего комкора В. Примакова, о связи Шапошникова и других с военным заговором. Документ находился у председателя Военной коллегии Верховного суда СССР В. Ульриха, председательствовавшего на процессе. Если бы кто-то из судей попытался сорвать представление, он тут же оказался бы на одной скамье с подсудимыми.
   Во времена золотых погон такая предусмотрительность была достойна карточного шулера. Но об этом не знал ни Шапошников, ни тем более Карбышев. И когда Дмитрий Михайлович, поддавшись на уговоры жены и благоразумных друзей, вскоре после Финской войны подал заявление в ВКП(б), то за рекомендацией обратился именно к Борису Михайловичу Шапошникову. Тот, хотя и носил на груди святую ладанку, совершил подобную рокировку еще в 1930 году: вступил в партию, будучи начальником штаба РККА. Шапошников подписал ему рекомендацию. Карбышев сказал на прощание: «Когда большевики стали собирать Россию, я понял, что должен быть в их рядах». Шапошников ответил загадочной улыбкой.
 //-- * * * --// 
   Здесь, в Гродно, если не считать инославной готики, всё напоминало Дмитрию Михайловичу родной с детства Омск: церковные купола и двухэтажные малолюдные улочки, сбегающие к центральной площади, швейцары у дверей ресторанов, извозчики, уличные фонари. А еще вывески, лавки, ларьки, киоски, фаэтоны, афишные тумбы, фонарщики, бродячие шарманщики – всё это было из той, исчезнувшей России и тихо грело душу. Выпадал свободный час, и Карбышев, накинув на генеральскую гимнастерку полотняный плащ вольного покроя, отправлялся на прогулку в сторону Старого замка. Неторопливо шагал по мощеным улочкам средневекового города; некоторые были не шире раскрытого зонта, но после разгонных московских просторов в них было особенно уютно. Дмитрий Михайлович с профессиональным интересом разглядывал контрфорсы, кованые стяжки, балки, угловые башенки. И эти крыши, утыканные каминными трубами, словно торт цукатами… Однажды примкнул к экскурсионной группе. Пожилая гродненчанка в строгом платье с кружевным воротничком рассказывала своим слушателям:
   – …во второй половине восемнадцатого века Гродно опять становится полноценным королевским городом. Здесь строится большая королевская летняя резиденция – Новый замок. Монархи Речи Посполитой Август III, а потом и Станислав Август Понятовский вместе со всем своим двором, министрами и сеймом живут ежегодно в Гродно с мая по октябрь. В это время все монастыри и храмы города получают огромные пожертвования и перестраиваются под образцы лучших европейских построек. Но всё великолепие заканчивается в 1795 году, когда Гродно входит в состав Российской империи…
   А из Швейцарского сада наплывали звуки духового оркестра – полковые музыканты играли польку для двух корнетов. Веселая бездумная музыка зазывала в пляс. Почему-то желающих пройтись вприпрыжку по кругу не находилось, хотя дуэт корнетистов играл виртуозно. Дмитрий Михайлович пожалел, что рядом нет прекрасной попутчицы: уж она бы не устояла на месте.
   В Старом замке душа Карбышева и вовсе возликовала – то был шедевр старинной фортификации. Со стороны Немана замок прикрывала стена из дикого камня с предвратным мостом, с толково продуманным тет-де-поном [9 - Тет-де-пон – в фортификации предмостное укрепление.]. Даже спустя три века замок мог бы послужить хорошим опорным пунктом. Он бы устоял и против танковых атак, и против штурма пехоты, поддержанного огнем полковой артиллерии. Тут бы авиации пришлось немало поработать, прежде чем удалось подавить оборону. Да, без крупнокалиберной артиллерии здесь успеха не добиться… Карбышев по привычке мысленно расставлял по бастионам орудия и зенитки, намечал пулеметные гнезда, линии связи, защищенные ходы сообщений. Разумеется, то была всего лишь игра инженерного розмысла, как говорили во времена строительства замка. Вдоволь натешившись этой игрой и налюбовавшись видами с высоты холма, Карбышев спускался к Новому замку, где во времена Екатерины Польский сейм принял решение об окончательном разделе Польши и где в нынешние времена размещался армейский госпиталь. Поодаль, в пивном подвальчике, усаживался он за дубовый стол и не спеша пил пиво или кофе – по настроению. Но подобные прогулки случались весьма редко…


   Глава шестая
   Саперный чай

   И тут природа вспомнила, что у нее есть север, и сразу же холодные ветры потекли туда, где второй месяц всё изнывало от дикой жары – в Мазурское полесье. Командарм-3 генерал-лейтенант Кузнецов промокнул платком взмокшую шею и не поверил адъютанту, который бойко доложил, что после обеда выпадет град.
   – Какой, к черту, град в такое пекло? – возразил Кузнецов поджарому и подвижному, как ртуть, капитану Дымареву. – Хорошо бы грозу натянуло. Так парит уж точно перед грозой, не так ли, Дмитрий Михалыч?
   – Я не метеоролог, – усмехнулся Карбышев, – но гроза будет.
   Последние слова он произнес с особым потаенным смыслом, и Кузнецов его уловил. «Гроза» – это кодовое слово, которое в случае войны должно было прилететь из Генерального штаба. Но сейчас адъютант был всерьез озабочен не будущей войной, а обычной летней грозой, предсказанной метеослужбой: небо чернело, будто вздыбленная рояльная дека.
   – Товарищ командующий, я плащ возьму!
   – Да, бери! – отмахнулся Кузнецов. – И о нашем госте позаботься!
   Слово «гость» резануло ухо – Карбышев не считал здесь себя гостем. Это была его военно-инженерная вотчина, это было его поле боя, которое он готовил к жестоким сражениям. Хотел поправить Кузнецова, да не стал. Уж очень обидчив тезка Чапаева…
   Адъютант уложил два брезентовых плаща в старомодный портплед (генерал любил старину) и пристроил всё это за спинкой переднего сиденья. Генерал-лейтенанты Кузнецов и Карбышев уселись сзади, и черная эмка двинулась к границе в сопровождении броневика БА-20.
   За боковым окном мелькали придорожные ракиты и вётлы, проносились рощи, переходящие то в краснолесье – в сосновые ленточные боры, – то в белоствольные кущи березняков. Так они и тянулись, великолепные бело-бронзовые леса. И эти стройные, словно барабанные палочки, стволы, мельтеша в глазах, отбивали тревожные дроби…
   Впереди броневика ехал мотоцикл с пулеметом на коляске. По здешним дорогам, особенно лесным, передвигаться налегке было рискованно: стрелки Армии крайовой, «аковцы», не дремали, а в последние две недели и вовсе ожесточились, как осенние мухи. Но небо голубело так безмятежно, а солнечная бронза сосновых стволов сияла так радостно, что просто не верилось, что с опушки этого картинного бора могут ударить выстрелы. Здесь, на самых западных рубежах страны, жили и служили почти во фронтовой обстановке, даром что войска держали пока что в лагерях да казармах.
   Не доезжая местечка Снядово, генеральский кортеж притормозил. Дорогу преградила забрызганная известью лошаденка, впряженная в телегу с железными бочками. Завидев служебную легковую машину, к эмке подбежал черноволосый коренастый капитан. Он лихо взял под козырек и четко представился:
   – Командир отдельного саперного батальона капитан Шибарский.
   Кузнецов строго глянул на сапоги комбата со следами глины на голенищах, на ладонь, густо покрытую цементной пылью, но, вспомнив, что перед ним сапер, строитель, удержался от замечаний и только спросил:
   – Чем заняты люди?
   – Третья рота снимает опалубку с артиллерийского дота номер сто десять. Вторая и третья находятся на стройплощадках в районе Сапоцкина и Ломжи. Четвертая рота – в Витебске.
   Карбышев без лишних церемоний протянул руку ладно скроенному капитану и пожал ладонь со следами засохшего бетона.
   – Покажите свое хозяйство.
   Шибарский провел генерал-лейтенанта, на чьих черных петлицах серебрились такие же, как у него, эмблемы – скрещенные топорики, в только что отлитый из свежего бетона дот. Бойцы-саперы снимали опалубку, открывая мощные железобетонные стены с глубокими щелевидными амбразурами. Карбышев вошел в сквозник [10 - Сквозной тамбур перед входом в дот, предохраняет двери от ударной волны.], осмотрел пустые проемы для бронедверей.
   – Двери пока не доставили, – пояснил капитан. – И броневые короба тоже.
   – И в ближайшие недели не ждите, – предупредил генерал, – промышленность подводит. Политбюро приняло специальное постановление по этому поводу, но постановлением амбразуры не закроешь. Поэтому, капитан, мой вам настоятельный совет… Впрочем, считайте, что это приказ: забивайте все проемы деревом, балками, досками, опалубкой. Какое-никакое, а всё же прикрытие. Придет оборудование – дерево выбьете, поставите броню.
   И тут громыхнуло, полыхнуло – началась гроза. Кривопалой звездой воссияла молния. Гроза ударила с внезапной яростью – с градом, воем, со свистом… Помертвели березы в грозовом сумраке. Ветер согнул их в белые луки. Ливень обрушился почти что по расписанию, предсказанному адъютантом. Повсюду запрыгали-заскакали белые горошины града, сбивая пушистые головки одуванчиков. С мерным шумом заработал ткацкий станок дождя.
   Комбат вместе с комиссаром батальона старшим политруком Ефремовым провел гостя в каземат. Карбышев выглянул в орудийную амбразуру – она была пуста, но сектор обстрела вырублен и выкошен.
   – Молодцы! – одобрил генерал. – Дело знаете. Откуда вы родом, товарищ капитан?
   – Ярославские мы. А призывался в Подмосковье. Комиссар наш, Александр Петрович, – туляк. А вы из каких мест?
   – Я из Омска. Из сибирских казаков.
   – Чайку не хотите? Чай у нас саперный, из местных трав – с чабрецом, душицей и зубровкой.
   – Ну, если только саперный! – усмехнулся Карбышев. Шибарский кликнул старшину-татарина, и тот принес черный от копоти, явно снятый с костра полуведерный чугунный чайник.
   – Рэхмет, хээрле сугышчы! – поблагодарил его генерал на родном языке. Старшина от удивления чуть не выронил чайник.
   – Сэламэтлек ечен! Телебезне каян беләсез? (На доброе здоровье! Откуда наш язык знаете?)
   – Мин узем татар!
   – О, бисмилляги рахим!
   Комиссар перехватил у опешившего старшины чайник и разлил по солдатским кружкам дымное крепкое варево, больше похожее на знахарское зелье, чем на чай, а затем выразительно взболтнул своей фляжкой:
   – Разрешите, товарищ генерал, облагородить чай?!
   – А что там у тебя?
   – Настойка местной травы зубровки. Ее очень зубры любят. Противопростудное средство.
   – Генерала спаиваете? – усмехнулся Карбышев, принимая из рук Шибарского кружку с ароматным чаем.
   – Никак нет, товарищ генерал! Здоровье вам поправляем, чтобы не простудились.
   – Добро. Облагораживай, – разрешил Карбышев, и Ефремов добавил во все кружки толику «противопростудного средства».
   – С дымком, – оценил высокий гость, – и с травами. Эх, когда-то мы здесь тоже такой варили. Лет семнадцать назад… Я тогда тоже был капитаном и командовал под Брестом саперной ротой. Но только телеграфно-кабельной. И варили мы чаек, как говорят казаки, на стожарке.
   – А мы здесь буржуйку поставили. Заодно и бетон сушит, и чайком можно побаловаться.
   Капитан Шибарский провел генерала в смежный каземат. В командном посту, прямо под шахтой еще не установленного перископа, стояла бочка из-под соляра со всеми нужными прорезями. Труба ее была выведена в потолочное отверстие и тянула так, что ветер глухо завывал в шахте, словно в печной трубе.
   – Всё правильно. В солдате прежде всего надо видеть человека, – произнес Карбышев свое любимое изречение. – Дельно придумали, надо ваш опыт другим передать. Да чаи-то особенно гонять некогда. Немцы напружились, вот-вот нагрянут. А нам тут еще строить и строить… Я еще раз прошу уяснить такую здравую мысль: если начнутся бои, то принимать их придется с тем, что есть. Поэтому не ждите, когда привезут броняшку, а обустраивайте гарнизоны тем, что есть в наличии. Потом поменяете, если останется время.
   – Немцы в последние дни очень оживились. Нам тут хорошо слышно, да и видно в бинокль тоже. Но вот с четверга они все притихли. Как-то не по себе от такой тишины… – поежился комбат.
   – Да уж, не к добру такое затишье… – согласился Карбышев. – Вы оружие-то с собой взяли? Или только одни лопаты?
   – Штатное оружие оставили по месту постоянной дислокации в Витебске. А здесь только винтовки для караульной службы.
   – С таким арсеналом много не навоюешь…
   – У нас вот с комиссаром еще наганы есть! – невесело усмехнулся Шибарский. – Да ведь оборону тут будут держать пульбаты, а мы восвояси вернемся.
   – Восвояси еще вернуться надо. Это раз. И потом в прифронтовой полосе саперам тоже немало дел найдется. Это два. С оружием вы, ребята, промахнулись.
   – Так начальство распорядилось, товарищ генерал, – пожал плечами Ефремов, – приказали оставить всё в ружейных комнатах и опечатать.
   – Да-а… Начальство… – хмуро протянул Карбышев и снова обратился к Шибарскому: – На Финской не воевали?
   – Никак нет. Не довелось.
   – Будет время, будет отпуск, не пожалейте пару дней, побывайте на Карельском перешейке, посмотрите, как выглядят доты после хорошего боя. Это готовый полигон для нашего брата-сапера.
   – Отпуск еще не скоро, товарищ генерал, но обязательно побываю. Спасибо за совет.
   – Фамилия у вас интересная. Польская?
   – Никак нет, самая что ни на есть русская. От слова «шибарь» – боец, ухарь, который и зашибить может.
   – Ну тогда по Сеньке и шапка!
   Гром рычал уже сам по себе, без молний и ливня.
   – Дождь, похоже, кончается… – засобирался Карбышев. – Провожать не надо. Желаю вам, товарищ Шибарский, зашибить любого противника. И спасибо за саперный чай!
   Гром старательно погромыхивал, прогоняя за лес, за Буг стадо лиловых туч. Карбышев вернулся в машину. Кузнецов восхищался градом:
   – Такая шрапнель лупила, думал, стекла побьет. От такой напасти только в дотах и укрываться!
   – По дотам, не дай бог, другая шрапнель шарахнет. Настоящая, – передернул плечами Карбышев. – И не шрапнель, а фугасы.
   Капитан Шибарский долго не выходил у него из головы. Стоят они, солдатушки, бравы ребятушки, на краю пропасти, на виду у врага. Других прикрывают, а сами безоружные. Ненароком припомнилось и собственное капитанство. Оно тоже проходило в этих же местах, только чуть южнее – под Брестом. Всё было почти так же: в воздухе висела угроза большой войны с Германией и Австро-Венгрией… И так же Генеральный штаб силился укрепить западные границы России, только вместо дотов возводили новые форты – что вокруг Брестской крепости, что вокруг Гродненской, что вокруг Осовецкой…
   Эх, были когда-то и мы рысаками, то бишь капитанами… Да еще и при тонких щегольских усах! И он в новеньких штабс-капитанских погонах с четырьмя звездочками на каждом, вот так же, как и этот советский капитан Шибарский, день-деньской пропадал в котлованах, рвах, на стройплощадках, где почти такие же, как сегодня, солдаты таскали на носилках кирпичи и землю, трамбовали бетон, возводили насыпи эскарпов и траверсов. Эх, знать бы тогда, что все эти хлопоты окажутся сизифовым трудом, что почти все крепости западного порубежья придется самим же и взрывать перед сдачей врагу – что Брестскую, что Осовецкую, что ту же Гродненскую… Горько было, обидно, непостижимо. Но пережили. Октябрьский большевистский переворот затмил потом все эти потери другими, еще более горшими и большими. А сегодня как бы и этому бравому капитану Шибарскому не пришлось переживать то же самое разочарование, что пережил и он, штабс-капитан Карбышев. Да что разочарование – ядовитую горечь военного разгрома… Как бы ему самому уцелеть в этой понадвинувшейся кровавой грозе? Такой вот он, этот саперный чаек, с горькими полевыми травами…


   Глава седьмая
   Лямус в коробчицах

   Служебный день был в разгаре, когда в кабинете Глазунова (каморка в одно окошечко с видом на кирпичные крыши города) зазвонил телефон. Звонил из штаба армии член Военного совета армейский комиссар 2‐го ранга Бирюков.
   – Занят? – спросил он. – А то загляни ко мне, дело есть.
   Знакомство, да можно даже сказать и дружба, с таким высокопоставленным чином, как Бирюков, вторым лицом в 3‐й армии, безусловно, льстило Глазунову. Он никогда не заискивал перед начальством, не искал блатных связей. Но с Бирюковым их связывала тайная нить, которую не понять, не ощутить тем, кто не воевал в Монголии, на Халхин-Голе. Тем же самым боевым братством были связаны и все те, кто прошел через бои в Испании, испанцы или финны (они же финики). В русской армии традиционно были сообщества севастопольцев, и порт-артурцев, и цусимцев… Бирюков не делал Глазунову никаких послаблений по службе, но в случае чего мог бы хорошо прикрыть. Глазунов это понимал и очень ценил. Как-никак оба халхингольцы.
 //-- * * * --// 
   Николай Иванович Бирюков, армейский комиссар 2‐го ранга, был не совсем обычным политработником. За двадцать лет службы ему пришлось командовать и взводом, и ротой, и батальоном, и даже полком. За его спиной остались и Орловские пехотные курсы, повторные курсы при Московской пехотной школе, курсы «Выстрел», преподавательская деятельность в Танковой школе… С равным успехом он мог провести и полковые учения, и партийную конференцию. Но в начале сорок первого его служба вошла в черную полосу, и в феврале его сняли с должности члена Военного совета Дальневосточного фронта, а затем вывели из состава кандидатов в члены ЦК ВКП(б) «как не обеспечившего выполнение обязанностей кандидата в члены ЦК ВКП(б)». Из Владивостока он прибыл в Гродно с ощутимым понижением в должности – членом Военного совета 3‐й армии, всего лишь армии. И хотя комиссарское дело ему было более чем хорошо знакомо, освоиться на новом месте за два месяца пока не удалось. Третью армию лихорадила скрытная и напряженная подготовка к подступавшей войне: формирование новых соединений, строительство укрепрайонов, скрытное пополнение скадрированых частей, поступление новой бронетехники и еще множество самых срочных военных дел, не считая служебно-житейских проблем…
   В приемной члена Военного совета майор Глазунов быстро оглядел себя в настенном зеркале, вывешенном специально для посетителей. Пред очами высокого начальства полагалось представать в уставном виде, со всеми застегнутыми пуговицами, с подтянутыми ремнями, с короткими прическами и с расчесанными усами, у кого они были. Усов Глазунов никогда не носил, поэтому просто пригладил волосы ладонью, поправил шлейку портупеи, одернул гимнастерку и, дождавшись приглашающего жеста адъютанта, вошел в кабинет.
   Бирюков не дал ему представиться, как положено: их встреча подразумевалась приватной и очень личной, поэтому Николай Иванович сразу же протянул руку и повел гостя в соседнюю с кабинетом комнату отдыха. Бирюков хотел деликатно навести однополчанина-халхингольца на мысль, что дома у него не всё благополучно и хорошо бы жену отправить на время в «исходное», то есть в Москву. Но как это сделать так, чтобы не обескуражить Глазунова, не обидеть его, не убить ненароком, генерал толком не знал и в последнюю минуту твердо решил не говорить об истинной причине приглашения.
   Сели за низенький столик, накрытый тонким монгольским ковром. Бирюков наполнил рюмки домашней настойкой на лимоннике.
   – Попробуй, чем меня Изабелла Николаевна балует!.. Ну, рассказывай, как служится на новом месте.
   – Хорошо служится. Люди толковые. И место нескучное – передний край, почти как на Халхин-Голе.
   – Это ты точно подметил, передний край… Как говорится, передок, – тяжело вздохнул Бирюков и раскрыл наградной серебряный портсигар с «Казбеком». – И что там по наблюденным данным?
   – Сегодня мои люди засекли появление танков на том берегу. Стягивают немцы силы с каждым днем.
   – Стягивают, сволочи. Вот и думай тут, что хочешь… Москва делает вид, что всё идет своим чередом. Велят не паниковать и не провоцировать супостата. Ну, не паникуем. Не провоцируем. А немцы, как саранча, в рой сбиваются всё плотнее и круче… Как там твои дочурки-то?
   – Растут, Николай Иванович, старшая скоро в школу пойдет. Хочу вот заранее записать ее в нашу, в гарнизонную.
   – Заранее – дело хорошее. Но школа у нас пока еще никакая. Педагоги с бору по сосенке, в большинстве жены комсостава. А первые классы – они самые важные, они установочные. Как начнешь учиться, так и дальше пойдет. По себе знаю. Так что вот тебе мой совет: отправь-ка ты их всех в Москву, столичные школы – не чета нашей.
   – А как они там без нас будут учиться?
   – Бабушки-то в Москве остались?
   – Так точно, одна в Москве, другая в Валуйках.
   – Вот к ним и отправляйте!
   – Да как-то не с руки. Мы здесь, дети там… Полагаю, Галина не согласится.
   – А ты и ее отправь! – наседал Бирюков, почуяв хороший предлог. – Чего ты так на меня уставился?
   – Так она у меня на службе здесь.
   – Вот по служебной линии и переведем. Я помогу. Тем более обстановка здесь накаляется. Детишек лучше подальше от границы.
   – Николай Иванович, сами знаете, дело такое щекотливое. Не поощряют нас за такие настроения – на восток уезжать.
   – Знаю. Не хуже тебя знаю. Сам об этом постоянно говорю. Но тут речь идет о служебном переводе, а это тебе не массовая эвакуация на восток. Галина и знать не будет. Переведем ее, и пусть едет.
   – Да как-то неожиданно всё это…
   – Неожиданно… Жизнь полна неожиданностей. О себе печешься? Без жены как без рук, а? А ты о детях подумай, о дочурках своих. Успокоится тут всё – обратно вернутся, а пока отправляй их в Москву.
   Он проводил майора до дверей кабинета и грустно посмотрел ему вслед: «Эх, разведка! За немцами следит, а что у самого в тылу деется, и знать не знает».
 //-- * * * --// 
   Дома Галина, узнав о разговоре с Бирюковым, резко воспротивилась:
   – Уезжать?! В кои-то веки мы все вместе под одной крышей. Никуда мы не поедем! Школа еще через год. У меня на службе всё наладилось. Коллектив хороший. Где я еще такой найду?
   – Галя, Бирюков прав: коллектив коллективом, а немцы – рукой подать.
   – Ты что, не веришь в нашу силу? В силу Красной армии? В кодексе и такая статья найдется, – пошутила Галина.
   – Верю в мощь нашей армии, верю, что мы победим. Но если бомбежка начнется, то…
   – То мы спустимся в подвалы и подождем, когда сталинские соколы очистят небо!
   – Ты что, по родителям не соскучилась?
   – Ни капельки! Не успела еще…
   И так словца без конца. Галина категорически не хотела покидать Гродно и возвращаться в Москву.
 //-- * * * --// 
   До назначения в Гродно майор Глазунов полгода прослужил в Белостоке. Вроде бы близко, а города разные. Гродно намного живописнее Белостока – благодаря Неману, могучей широкой реке, и вздымавшимся над ним бастионам Старого замка, и колокольням старинных храмов. Но в остальном всё было схоже: вокзальная площадь, щедро усеянная конскими яблоками, так же среди булыжной мостовой змеились трамвайные рельсы. Крыши черепичные и жестяные, утыканные шестами громоотводов, а кое-где и антеннами радиоприемников. На решетчатых балкончиках стояли кадки с фикусами, драценами, пальмами. Крыши с мансардными окнами и цоколи с подвальными полуоконцами в нишах. То тут, то там торчали исклеванные шипами электриков деревянные телеграфные столбы в многоярусных гирляндах фарфоровых изоляторов.
   Черепичные крыши, краснокирпичные стены, булыжные мостовые… После дождя мокрый булыжник брук становился разноцветным и отливал почти всеми цветами радуги, как морские камешки на пляже. Город был плотно составлен, словно макет из кубиков: дворцы, доходные дома, костелы и синагоги, лавки, отели, склепы, гимназии, рынки, кладбища, монастыри, казармы, вокзал… А потом вдруг обрывался, не переходя в приземистые предместья. Улицы сразу же впадали в полевые дороги.
   Майор Глазунов во главе смешанной оперативной группы (на усиление ему дали трех пограничников) мчался на грузовике в деревню Коробчицы. Там, по сообщению закордонного агента Самуся, должна была сосредоточиться команда «бранденбургеров» – головорезов из специального полка «Бранденбург» [11 - Полк «Бранденбург-800» – воинское формирование специального назначения в составе вермахта, функционировавшее в годы Второй мировой войны в подчинении абвера, одно из самых секретных в германских сухопутных войсках. Предназначалось для проведения разведывательно-диверсионных операций в тылу противника и обеспечения агентурной работы абвера.]. Надо было успеть до того, как они выйдут на ночные подвиги.
   Перед околицей полуторка затормозила и встала на обочине, прикрыв капот и лобовые стекла в густых придорожных зарослях бирючины.
   Обезвреживать диверсантов должны были органы НКВД, но Глазунов не хотел сливать своим конкурентам информацию, полученную весьма непростым путем, ведь тогда именно им, чекистам, достанутся потом все лавры. «Мы разведали, мы и берем», – однозначно решил он. В конце концов, военные разведчики должны иметь свой боевой опыт.
   На самом отшибе деревни стоял полуразвалившийся лямус [12 - Хозяйственная постройка во дворе.] с галерейкой во всю фасадную стену. Именно там и затаились «бранденбургеры», да так тихо, что ни огонька, ни звука. Глубокая тишина и полная темень. Выставив кольцевое оцепление, Глазунов сам с пятью автоматчиками ползком подобрался к лямусу. Ночная птица испуганно заголосила, громко и протяжно, будто дули в глиняную дудку. Что это, сигнал тревоги? Все бойцы замерли, спрятав лица в густую траву. Но неясыть (наверное, это была она) улетела, и всё снова замерло. До лямуса они подползли никем не замеченными. Да и было ли кому замечать? Убывающая луна проливала в оконца тусклый свет. Глазунов заглянул в сарай. То, что он увидел, поразило: в груде сена безмятежно спали человек семь в красноармейской форме. Спали без пилоток и сапог. Густо запыленные кирзачи с голенищами, обернутыми портянками, стояли, как в казарме, рядком. На широкой лавке дрых под шинелью здоровенный «лейтенант», надо было полагать, командир группы. Рыжий чуб лихо выбивался из-под надвинутой на нос пилотки.
   У противоположной стены, у ворот, перекрытых дрыном, кемарил, вскидывал голову и снова кемарил часовой с автоматом на коленях. Все они даже не лежали, а валялись ничком, как спят люди, предельно уставшие, изнуренные донельзя. Приглядевшись, Глазунов понял главную причину изнурения: в укромном углу стоял перегонный куб, а вокруг него пустые бутылки с остатками бимбера [13 - Бимбер – польский самогон.].
   План захвата возник сам собой.
   – Залегайте вблизи ворот, – шепнул майор старшине-пограничнику. – Будут выбегать, бейте всех, кроме самого здорового – «лейтенанта». Его живым надо брать. Ну, еще пару можете оставить на развод. А остальных вали.
   – А выбегать-то они будут?
   – А то! Сейчас увидишь…
   Глазунов достал из кармана новенький коробок спичек, поджег их все разом. Коробок шумно полыхнул и полетел через оконце в накиданное сено. Через пару секунд занялось пламя, и диверсанты, враз очнувшись, босиком ринулись к выходу. Сломав запорный дрын, они распахнули ворота и, хорошо подсвеченные сзади, сразу же стали четкими мишенями для залегших автоматчиков. Их выбивали на выбор, оставив, как просил майор, двоих и «лейтенанта»-атлета. Оцепление затоптало огонь и не дало заняться всему лямусу. Всё произошло быстро и четко. Даже неясыть не улетела, а по-прежнему подавала протяжные тоскливые гуки в темень ночного леса. Ни одним огоньком не откликнулась и деревня, разве что собаки, взбудораженные выстрелами, подняли яростный перебрех. Но вскоре и они стихли.
   Через пять минут Глазунов уже допрашивал главаря в кабине грузовика. «Лейтенант» после схватки сразу с тремя бойцами дышал быстро-быстро – то ли от напряга, то ли от испуга. Крупные капли собирались на лбу, и он пытался стереть их о плечо: руки были связаны, плечо не доставало до лица.
   Глазунов тоже тяжело дышал, но вопросы задавал нарочито спокойным голосом:
   – Кто таков? Фамилия, имя, отчество?
   – Нэ розумыю.
   – Нэ розумыешь?! А на каком же языке ты розумыешь? На польском, на немецком?
   – На ридной мове.
   Глазунов вырос в украинской семье матери, и потому хорошо говорил на «мове».
   – Зрозуміло, – усмехнулся он. – Поговоримо рідною мовою. Хто такый? Прізвыщэ, ім'я, по батькові.
   – Бугайчик Сэмэн Тымофійовыч.
   – Бугайчик – фамилия или кличка?
   – Хвамилия.
   – Звідкы родом?
   – Місто Станіслав.
   – Ты у них тут командир?
   – Я.
   – Хреновый ты командир. Охранение не выставил, наблюдение не организовал. Вон видишь три трупа? Это твои хлопцы, они на твоей совести! Молчишь, Сэмэн?
   – Мовчу…
   – С «Бранденбурга»?
   – Чого пытаетэ, колы і так всэ знаетэ?
   – Ты прав. Всё знаем. Знаем, что в полк «Бранденбург» прибыли из Львова сто двадцать украинских хлопцев. По тылам у нас будете шуровать? Ну, шуруйте. Ты уже пошуровал, и остальные так же будут… Вот ты хохол, и я хохол. Мать у меня Оксана Литвиненко из Винницы, городок там такой есть – Погребищи. Слыхал?
   – Ну, чув.
   – Батя у меня в Киеве родился. И я на своей земле живу: и на украинской, и на белорусской, и на русской. Всюду на своей. Мне нигде не заказано. А вот гляжу на тебя и понять не могу: ты-то на какой земле живешь? На польской? На немецкой?
   – Я на своей жил, на галичанской, пока вы, большевики, к нам не приперлись.
   – Врешь, браток. Жил ты как раз не на своей, а на польской земле. И против поляков вы всё время гундели. А теперь вот с Гитлером снюхались. На хрена?
   – Потому и снюхались, – перешел на четкий русский язык Бугайчик, – что немцы наших злейших врагов разбили, ляхов. И жидов приструнили, и на москалей управу найдут.
   – А потом и вам, бандеровцам, по шее накостыляют. Мавр сделал свое дело, мавра можно и в крематорий.
   – Сліпый сказав: подывымося!
   – Ну что ж, посмотрим. Подывымося. Живи пока… До побачення!
   «Лейтенанта» Бугайчика и уцелевшего рядового диверсанта после основательного допроса в Гродно отправили в Минск. К пассажирскому составу Гродно – Минск был прицеплен спецвагон с камерами без окон. Впрочем, окна были, но только снаружи, – фальшивые окна, чтобы вагон ничем не отличался от остальных, обычных. Все камеры были полны под завязку. Поезд покинул станцию поздним вечером 21 июня…


   Глава восьмая
   Храм Христа Спасителя

   Грызла, точила генерал-лейтенанта Карбышева вина за взорванный храм Христа Спасителя. Понимал, что не просто дом Божий взорвал – уничтожил и памятник славы русского воинства, одолевшего нашествие Наполеона и с ним двунадесять языков покоренной и собранной под французский триколор Европы. Вся Россия деньги собирала, чтобы увековечить подвиг своих сынов.
   Дмитрий Михайлович пытался ограничивать свои размышления только техническим заданием: как заложить взрывчатку, чтобы ударные волны погасили друг друга, не разрушили соседних зданий. Задачка не из простых, задачка чисто инженерная, эдакая практическая физика. И он это сделал. И всё получилось наилучшим образом: храм рухнул, осел, развалился, не повредив соседнюю застройку. Говорят, Каганович, глядя на поднявшееся облако дыма и пыли, радостно потирал руки: «Задрали мы подол матушке-России!»
   СПРАВКА ИСТОРИКА
   25 декабря 1812 года, когда армия Наполеона была изгнана из России, император Александр I в благодарность Богу подписал Высочайший манифест о построении в Москве церкви во имя Христа Спасителя. Храм был заложен в сентябре 1817 года в присутствии императора Александра I. Строился 44 года на добровольные народные пожертвования как коллективный памятник воинам, павшим во время Отечественной войны 1812 года.
   Строительство Дворца Советов заморозили с началом Великой Отечественной войны. Часть металлических конструкций дворца пошли на изготовление противотанковых ежей для обороны Москвы. Вскоре едва поднявшееся от фундамента здание было полностью разобрано.
   В конце 1929 года было впервые проведено так называемое антирождество, приуроченное к празднику Рождества Христова: в Парке культуры и отдыха имени Горького в Москве собралось около ста тысяч человек. «Стихийно вспыхивали то там, то здесь костры из икон, религиозных книг, карикатурных макетов, гробов религии и т. д.». На катке «Красные Хамовники» шло представление: «Боги и попы с церковными песнями бросились, махая крестами, на пятилетку, появился отряд буденновцев и дал залп, от выстрелов загорелась церковь…»
   Кинооператор Владислав Микоша вспоминал: «…через широко распахнутые бронзовые двери – не выносили, выволакивали с петлями на шее чудесные мраморные скульптуры. Их просто сбрасывали с высоких ступеней на землю, в грязь. Отламывались руки, головы, крылья ангелов. Раскалывались мраморные горельефы, дробились порфирные колонны. Стальными тросами стаскивали при помощи мощных тракторов золотые кресты с малых куполов. Рушилась отбойными молотками привезенная из Бельгии и Италии бесценная мраморная облицовка стен. Погибали уникальные живописные росписи на стенах собора.
   Изо дня в день, как муравьи, копошились, облепив несчастный собор, военизированные отряды. За строительную ограду пропускали только с особым пропуском… Красивейший парк перед храмом моментально превратился в хаотическую строительную площадку – с поваленными и вырванными с корнем тысячелетними липами, изрубленной гусеницами тракторов редчайшей породы персидской сиренью и втоптанными в грязь розами. Шло время, оголились от золота купола, потеряли живописную роспись стены, в пустые провалы огромных окон врывался холодный со снегом ветер. Работающие батальоны в буденовках начали вгрызаться в трехметровые стены. Но стены оказали упорное сопротивление. Ломались отбойные молотки. Ни ломы, ни тяжелые кувалды, ни огромные стальные зубила не могли преодолеть сопротивление камня…
   Сталин был возмущен нашим бессилием и приказал взорвать собор. Даже не посчитался с тем, что он в центре жилого массива Москвы…
   Только сила огромного взрыва и не одного 5 декабря 1931 превратила огромное, грандиозное творение русского искусства в груду щебня и обломков».
   И сделал это именно он, военинженер 1‐го ранга Дмитрий Михайлович Карбышев. И всё получилось наилучшим способом, ни одно из соседних зданий не пострадало, даже стекол не вылетело. Правда, взрывать пришлось дважды: стены, сложенные из известняковых плит, скрепленных не цементом, а расплавленным свинцом, устояли после первого взрыва. Возможно, храм был подкреплен и особой благодатью небес. Но главный спец по военно-инженерному делу выполнил приказ большевистского начальства, как положено военному человеку – без рассуждений, отговорок, точно и в срок.
   Обрушил храм… Обрушил, как последний супостат, варвар… И теперь не будет ему прощения на Страшном суде. И еще до Страшного суда наверняка обрушится на него кара, как обрушилась главка с крестом и застряла в арматурной сетке купола. Это апокалипсическое зрелище так и застыло в его памяти, будто на фотопластинке. Он часто размышлял об этом неизбежном возмездии и полагал, что оно настигнет его на новой войне. Не видать ему больше военного счастья, которое так часто светило саперному офицеру и на Японской войне, и на Германской… Но вот в грядущей войне, уже ощутимо нависшей над страной, ему, святотатцу (пусть и поневоле), пощады не будет. Потому и уезжая в Гродно, прощался с родным домом так, будто уже уезжал на войну, с которой ему не вернуться…
   И ведь так оно и вышло, если заглянуть в «ответы в конце задачника»…
   И теперь при виде всякого храма, будь то церковь или костел, совесть жестоко напоминала ему: «Ты не просто взорвал дом Божий, ты убил память о тех тысячах русских солдат, офицеров, генералов, которые победили Наполеона, выдворили его и его многоязыкое войско за пределы родной земли, спасли Россию».
   Возможно, в какой-то мере он смог бы искупить свою вину, если бы построил новый храм. Но он строил доты, капониры, полевые укрепления… Тем не менее в одном из рабочих блокнотов были набросаны эскизы пятиглавого храма, весьма похожего по своим пропорциям и обводам на шедевр церковной архитектуры, что стоит на берегу Нерли. Таил надежду: а вдруг когда-нибудь сподобится?
   Не сподобилось…
   «Ослаби, остави, прости, Боже, согрешения наши вольные и невольные, яко во дни и в нощи, яко в ведении и в неведении, яко во уме и в помышлении… Вся нам прости, яко Благ и Человеколюбец!»
   Не ослабил, не оставил, не простил… В память врезался обломок взорванного храма: беломраморный Спаситель смотрит из-под руин в небо. И это было словно второе его распятие. И распинал Христа среди прочих и он, доцент кафедры военно-инженерного дела в Военной академии РККА.
 //-- * * * --// 
   Вечером 21 июня Карбышев, вернувшись из Ломжи, ощутил зверский голод. Столовая комсостава была уже закрыта, и он решил поужинать в ближайшем ресторанчике. Но идти туда в форме благоразумно не рискнул, вспомнив предупреждения охранявших его особистов. Конечно, можно было послать гродненского адъютанта лейтенанта Митропольского, и тот доставил бы ужин в номер. Надо было только снабдить его нужной суммой. Дмитрий Михайлович открыл портмоне, стал отсчитывать купюры, но тут ему попалась монета в пять злотых, подаренная попутчицей Марией. Он вспомнил о приглашении на обед в любой день. Отужинать после тяжелого служебного дня в семейном кругу в компании с прекрасной дамой – да об этом можно было только мечтать. Карбышев отыскал в бумажнике ее визитку, позвонил от дежурного по штабу и сразу же услышал знакомый голос. Мария узнала его, обрадовалась, что он не забыл ее имя, и радушно зазвала на ужин. На всякий случай Дмитрий Михайлович оставил адрес Табуранских лейтенанту Митропольскому и ушел, набросив дорожный серый плащ, который хорошо скрывал воротник с петлицами и генеральские лампасы.
   По пути на Виленскую он купил последний букет из рук собравшейся домой цветочницы. Это были местные розы – темно-красные, почти бордовые, с нежным малиновым ароматом. Цветочница подсказала, как быстрее найти нужный адрес. Уже зажглись уличные фонари, но горели они неустойчиво, помигивали, а то и вовсе гасли на секунду-другую, потом снова вспыхивали, будто сигналили – тревожно и непонятно. Карбышев посетовал, что не взял извозчика. Вечерний Гродно – это не вечерняя Москва. Ну да вот и Виленская! Прежде чем постучать в дверь, Дмитрий Михайлович внимательно осмотрел небольшой – в три фасадных окна и в два этажа – дом. Он был построен явно из крепостного гладкого кирпича: взорванную Гродненскую крепость местные каменщики активно разбирали на «цеглу». Над входной дверью, разделявшей фасад на две равные половины, ржавела некрашеная решетка балкончика, а на нем сиротливо торчал фикус в кадке.
   Дверь открыла сама Мария. Она очень обрадовалась и тут же представила гостя маме. Пани Ванда встретила незнакомца очаровательной улыбкой, а когда он снял плащ и предстал во всей красе генеральского френча, и вовсе зашлась в комплиментах… Карбышев поспел как раз к ужину.
   – У нас сегодня фляки! Марыся очень любит это блюдо, – причитала пани Ванда, выставляя фаянсовую суповницу на стол. – Вы любите фляки?
   Это простое польское кушанье Карбышев хорошо знал еще по довоенному Бресту: наваристый суп из коровьего рубца. Просто и сытно. Но не всем по душе требуха. В Омске большая семья Карбышевых не выбирала деликатесы.
   Досадно было, что квартирантом этого милого семейства оказался незнакомый майор. Кто его знает, что и куда он потом настрочит? Трудно объяснить приватный визит московского генерала в частный польский дом, тем паче что личные контакты с местным населением в Гродно не поощрялись. Однако майор за стол не присел, извинился и поспешил на какое-то ночное дежурство. Вместо него компанию поддержала его жена Галина, не менее красивая, чем Мария. Вместе с ней заглянули и две девочки, бойкая и смелая постарше, застенчивая – помладше. Они хотели убежать, но гость уговорил их прочитать какое-нибудь стихотворение. И красивая мама попросила. Тогда старшая Оля встала на стул и с выражением стала читать:

                             Ой, чуй, чуй-чуй-чуй,
                             На дороге не ночуй —
                             Едут дроги во всю прыть,
                             Могут ноги отдавить.
                             А на дрогах сидит дед —
                             Двести восемьдесят лет,
                             И везёт на ручках
                             Маленького внучка.
                             Внуку этому идет
                             Только сто тридцатый год,
                             И у подбородка – борода коротка.

   Совершенно неожиданно строгий важный гость вдруг стал подчитывать Ольге шуточное стихотворение, которое он тоже знал на память. И они продолжили дуэтом:

                             А у деда борода —
                             Как отсюда вон туда…
                             И оттуда через сюда,
                             И обратно вот сюда!
                             Если эту бороду
                             Расстелить по городу,
                             То проехало б по ней:
                             Сразу тысяча коней,
                             Два буденновских полка,
                             Двадцать два броневика,
                             Тридцать семь автомоторов,
                             Триста семьдесят саперов,
                             Да стрелков четыре роты,
                             Да дивизия пехоты,
                             Да танкистов целый полк.

   Все зааплодировали: «Браво, браво!» Карбышев посадил Олю на колени.
   – А у тебя нет бороды! – засмеялась девочка.
   – Так я и не дед!
   – Дед! – настаивала Оля.
   – Какой же я дед, когда у меня даже внуков нет?
   – Ты дед-воевода, который «дозором обходит владенья свои».
   – Вот это правильно! Объезжаю дозором владенья свои!
   Пани Ванда сняла кружевную накидку с видавшего виды фортепиано и взяла несколько звучных аккордов. К ней подсела дочь, и они заиграли в четыре руки Шопена. А потом Мария стала играть одна, и она безошибочно выбрала пьесу…
   Щемяще нежные переливы грустной мелодии наплывали из глубин детства, с родины этого прекрасного полонеза – из холмистых дубрав принеманского края, из Слонима, старинного городка над рекой Щарой. Здесь, на берегах медленной тенистой таинственной реки, родились звуки гениального полонеза.
   Полонез Огинского… Какая пронзительная мелодия! Светлая печаль и щемящая нежность, ручеек сладкой кручины с перекатами нежной грусти. Мария оторвалась от клавиш и заметила, как бы про себя:
   – Ференц Лист сказал о полонезах Огинского так: это «шествие, некогда торжественное и шумное, но ставшее молчаливым и сдержанным при приближении к могилам, соседство которых умеряет надменность и смех». Как точно сказано!
   Карбышев высказал свое мнение:
   – Возможно, Листу было виднее. Но если вслушаться, то полонез – вовсе не шествие, а прогулка с любимой женщиной по парку, прощальная прогулка перед долгой разлукой. Как близок он по своей тональности к пассакалье!
   – О, вам знаком даже такой жанр?! Пассакалья! Пожалуй, вы правы!
   – Пассакалья? Что такое пассакалья? – спросила пани Ванда. – Никогда не слышала такого слова.
   – Ну мама! – Мария укоризненно покачала головой. – Ты же была в Риме, разве Янина не водила тебя в филармонию? Это прощальный испанский танец, который исполняли прямо на улице, когда гости расходились.
   Мария играла без перчаток, и теперь ничто не скрывало следы креозотных пятен на ее пальцах. Да, собственно, никто и не обращал на них внимания. Музыка завораживала…
   Вечер у Табуранских выдался на славу. Никто и не догадывался, что это был последний мирный вечер. Карбышев почувствовал это, когда вернулся в гостиницу. Смутное чувство тревоги заставило его переодеться в полевую гимнастерку и натянуть не хромовые, а яловые сапоги. Поздним вечером в номер постучался лейтенант Митропольский и протянул ему только что вычерченную тушью общую схему укреплений Осовца. После возвращения из Ломжи и Белостока Карбышев попросил инженерного лейтенанта перевести его черновые наброски в нормальный чертеж. Работа была сделана на совесть.
   – Благодарю вас, товарищ лейтенант! И советую переночевать сегодня здесь, в общежитии штабных работников. Спокойной ночи!
   Однако у самого на душе было столь неспокойно, что он тут же ушел в штаб. Там, несмотря на поздний час, было многолюдно. Озабоченный сверх обычного генерал Кузнецов сообщил ему последние новости:
   – Разведка установила, что сегодня немецкие войска сосредоточились на восточнопрусском, млавском, варшавском и демблинском направлениях. Основная часть этих войск находится в тридцати километрах от пограничной полосы.
   – Тридцать километров – это час езды, даже на танках за час отмахать можно.
   – Так точно. А южнее Сувалок немцы установили тяжелую и зенитную артиллерию. Там же они сосредоточили и танки, а также много самолетов. А более подробно доложит начальник штаба. Я вас не знакомил? Кондратьев Александр и снова Кондратьевич.
   Подтянутый, моложавый, с пышной шевелюрой генерал-майор встал и по-гвардейски кивнул. Карбышев сразу же уловил петроградский выговор. Докладывал Кондратьев четко и коротко:
   – По агентурным данным, в Восточной Пруссии и, в частности, в районе Лик немцы сосредотачивают крупные силы. На направлении Лик – Граево сосредоточено до сорока тысяч немецких солдат. А теперь, товарищ генерал-лейтенант, по вашей части: сегодня немцы вели окопные работы на берегу Буга. А в Бяла-Подляска прибыло сорок эшелонов с переправочными средствами – понтонными парками, разборными мостами – и с большим количеством боеприпасов. Доклад закончен.
   Карбышев молча пожал Кондратьеву руку. Кузнецов с глубоким вздохом подвел итог:
   – Похоже, не сегодня завтра нагрянут к нам псы-рыцари. Вопрос, найдется ли среди нас новый Александр Невский.
   – Найдется. – Карбышев кивнул на Кондратьева. – Вот он, перед вами: и Александр, и с берегов Невы.
   Шутку оценили, но обстановку она не разрядила. Просидели над картами до часа ночи. Тяжелый день взял свое, голову повело на сон, и Карбышев распрощался до утра, которое, как известно, мудренее вечера.
   Едва он ушел, как к Кузнецову вбежал взъерошенный начальник связи:
   – Товарищ генерал, там по телеграфу идет приказ от наркома! Очень длинный. Еще не приняли.
   Через минуту Кузнецов был в аппаратной. Приказ шел в шифрованном виде. Долго, невыносимо долго… Потом связь вдруг прервалась. Кузнецов позвонил в Минск – может, в штабе округа разъяснят, что к чему. Но телефон молчал. Зловеще молчал…
   А минуты шли… Потом, спустя много лет, Кузнецов, уже генерал-полковник, так и не мог понять, почему так долго шел в войска этот жизненно важный приказ? Ведь сколько часов, которые могли быть использованы для вывода войск на позиции, ушли на получение длиннющей шифровки и последующего дешифрования приказа из Москвы о приведении приграничных войск в боевую готовность. А ведь для таких экстренных случаев был придуман условный сигнал в одно лишь слово: «гроза». Получили кодовое слово – и тут же, не теряя лишних не то что часов – минут, сразу же вскрыли «красные пакеты», и дальше: «Подъем!», «В ружье!», «К бою!», «Вперед!»… Но почти три драгоценнейших часа, сто восемьдесят спасительных минут ушло на получение связистами огромного шифрдокумента, а затем на его расшифровку. Почему шифровали такое важное, неотложное распоряжение? Возможно, боялись, что немцы его перехватят, расшифруют и тут же начнут боевые действия? Возможно… Опять всё тот же призрак провокации. Но главная причина в опасении: кодовое слово «гроза» – это действия по-боевому, это война. Но слово «гроза» не оговаривает то, что хотел оговорить Генштаб. В этом сигнале не было предупреждений – границу не переходить, через границу не стрелять, по самолетам огонь не открывать. Просто привести войска в боевую готовность и вывести на позиции. Но даже это оказалось невыполнимым. Время было упущено…
 //-- * * * --// 
   Карбышев почти не спал, дремал, хотя перенапряженный мозг требовал глубокого сна. Сквозь дрему он услышал эти звуки сразу – тяжкий слитный гуд многих воздушных моторов. Он наплывал на город, как гул надвигающегося смерча. Нарастал с каждой минутой, но тянул всё одну и ту же зловеще ноющую ноту: у-у-у-у. Дмитрий Михайлович приподнялся на постели и тут услышал пронзительный вой, оборвавшийся тяжелым грохотом взрыва. Бомбят?! Бомбят… Немцы? Немцы… К гулу и взрывам добавилась отдаленная канонада, это из-за Немана били дальнобойные пушки. Сомнений не было – вторжение. Немцы решились. И сразу с души камень: вот она, полная ясность. Вот когда можно принимать четкие решения. И тут же резанула мысль: УРы не готовы! Не успели… Каково сейчас там, в недостроенных дотах?!
   Наскоро одевшись, он бросился к выходу. В вестибюле гостиницы столкнулся с Васильевым.
   – Война? – спросил на бегу начальник инженерных войск округа.
   – Война! – подтвердил Карбышев.
   Через минуту-другую оба были в штабе армии. Штабные офицеры по боевой тревоге получали пистолеты и противогазы. Генерал Кондратьев гнал всех в подвал дома, где было устроено убежище, но раскатистый грохот немецкой артиллерии проникал и туда. По синему предрассветному небу расползалось огромное багрово-красное зарево – пылал Гродно. Густой, едкий дым стелился низко, как туман, вползая в улицы и переулки.
   – Товарищи генералы, – начальник штаба умоляюще глянул на Карбышева с Васильевым, – прошу вас в убежище. Не ровен час!..
   Но генералы в подвал, где размещалась котельная, не пошли. Сгрудились в дверях все вчетвером: Карбышев с Васильевым, Кузнецов с Бирюковым. И как ни упрашивал их начальник штаба, в убежище они не спустились.
   – Кондратьич, сегодня вроде твои приезжают? – спросил Кузнецов начальника штаба.
   – Они еще вчера приехали, товарищ командующий. Зина с Лялькой.
   – Что ж ты их в Москве не оставил?
   – Да они сами ко мне рвались. Я бы оставил. Я Павлова спрашивал, почему нет никаких указаний по поводу наших семейств в случае разных осложнений… Так он взорвался: «Ты что за бред несешь? Надо не в тыл смотреть, а вперед! Да знаешь ли ты, что у меня шесть танковых корпусов стоят наготове?! Я запрещаю не только говорить, но и думать об эвакуации!»
   – И что ты ему ответил?
   – А что я мог ему ответить? – пожал плечами Кондратьев. – «Слушаюсь, товарищ командующий!» Он командующий округом. А я начальник штарма. Только подумал про себя, не слишком ли мы самонадеянны.
   – Правильно подумал, – подвел итог Кузнецов. – Значит, так. Сейчас немцы улетят. Бери грузовик, сажай своих, сажай всех остальных. Никаких сборов, никаких чемоданов: в кузов – и вперед! В Минск! Можешь их перед окнами Павлова высадить. Для наглядности, так сказать!
   – Спасибо, товарищ командующий!
   – За святые дела не благодарят. Действуй!
   Обнадеженный Кондратьев бросился к домам начсостава, а Кузнецов, проводив взглядом последний бомбардировщик, поднялся к себе в кабинет, вместе с ним и все остальные. Первым делом командарм позвонил в Минск, Павлову, командующему фронтом. Трубка пикнула и смолкла в глухой немоте. Тогда он позвонил соседу, командующему 10‐й армией. К величайшему удивлению, связь сработала – трубку снял генерал Голубев:
   – Голубев на проводе!
   – Дмитрич, что там у тебя?
   – Бомбят и через границу лезут.
   – Аналогичный случай и в нашей деревне.
   – Поднял всех по боевой! Донесений пока мало. Очень трудно понять, что, где и кого.
   – У тебя связь с Минском есть?
   – Глухо. Вот только с тобой прорезалась.
   – В случае чего переходи на радио. И посыльных не жалей. Без связи нам хана… Ну вот, напророчил! – раздосадованно крякнул Кузнецов. – Обрыв связи.
   Вместе со связью пропало и электричество – одна из бомб угодила в городскую электростанцию. Летчики находили свои цели с поразительной точностью.
   Карбышев в штабе долго не задержался. Помчался на машине в сопровождении лейтенанта Митропольского в Гродненскую крепость. Рискуя попасть под очередную бомбежку или под пулемет вольного воздушного охотника, они все-таки проскочили в лес, и там по старой дороге, проложенной еще в 1912 году, а теперь заросшей, как нехоженая просека, добрались до одного из старых фортов. Крепость в боях не участвовала, ее постигла бесславная участь – русские саперы взорвали ее в 1915 году, когда войска уступали Гродно кайзеровским дивизиям. Но кое-какие форты уцелели, и два года назад возникла идея привести их в порядок, включить в ГУР – Гродненский укрепленный район.
   Идея была стоящая. Карбышев хорошо знал и эти леса, и эту крепость, работал тут со своими саперами еще до Первой мировой. Мощные кирпичные стены и своды могли выдержать удары тяжелых снарядов, а бетонированные стрелковые ячейки надежно защищали солдат полевого усиления от пуль и осколков. Надо было только расчистить заросшие сектора обстрела, восстановить орудийные дворики, выбросить мусор из казематов… Была создана специальная комиссия по восстановлению крепости, в нее вошел толковый и деятельный командир – начальник оперативного отдела штаба 3‐го стрелкового корпуса майор Павел Морозов. Эту заботу он принял как кровное дело, и Карбышев очень на него рассчитывал.
   Но сейчас форты пустовали. Войска обороняли другие подступы к городу. Остались только три боевых поста, но Карбышев и с ними провел инструктаж, что и как занимать тут в первую очередь. Он вернулся в штаб. Здание было всё побито осколками, оставаться в нем было крайне опасно, и в 19 часов вместе с генералами Кузнецовым и Васильевым и с остальными штабистами Карбышев переехал на полевой КП армии в местечко Мосты, что отстояло от Гродно на полусотню километров. Здесь еще до войны были отрыты щели и блиндажи, теперь в них хозяйничали бойцы охранного батальона, связисты, снабженцы.
   Карбышев сидел на приступке землянки, листал рабочую тетрадь, делал пометки. Подошел начопер майор Морозов и тихо спросил:
   – Дмитрий Михайлович, почему вы сих пор не уехали в Москву?
   Карбышев пожал плечами:
   – Не считаю это возможным для себя.
   – Здесь будет очень жарко. Нас не простят, если мы вас потеряем.
   – Я не собираюсь никуда теряться. Я солдат, и мое место на фронте. Так было всегда. На всех войнах. Еще раз напоминаю: я – солдат!
   – Позвольте вам возразить: солдат у нас хватает. И сегодня вы не просто солдат, а, как выразился товарищ Шапошников, мозг армии.
   – Товарищ Шапошников сказал эти слова применительно к Генеральному штабу. Я не смогу в такое время заниматься научной работой. Здесь строить надо, переправы наводить, поля минировать… И всё это надо делать грамотно, по науке. Поэтому оставьте бесполезные увещевания!
   Разозленный Карбышев ушел в землянку. Но на ужине снова начались дебаты: уезжать генерал-лейтенанту в Москву или оставаться здесь. Начальник инженерных войск округа Васильев настаивал, чтобы Карбышев немедленно отбывал из Мостов если не в Москву, то хотя бы в Минск. Но тут совершенно неожиданно командарм Кузнецов встал на сторону Карбышева:
   – Дмитрий Михайлович, если сочтете возможным, прошу остаться в армии и помочь нам в инженерном обеспечении войск.
   Карбышев с радостью согласился: наконец-то все эти уговорщики-заботники отстанут от него. Генерал Васильев махнул рукой и поздно вечером уехал из Гродно в Минск с охраной из курсантов.
   Укладываясь в блиндаже на жесткие нары, покрытые брезентом и армейским одеялом, Карбышев вспоминал комфортабельный генеральский номер в штабной гостинице. Вспоминал и последний мирный вечер в гостях у Табуранских: «Н-да… Пассакалья. Вот такая пассакалья вышла…»
   В ушах сам собой зазвучал полонез Огинского, но его заглушила не столь отдаленная канонада.
   ИЗ ДНЕВНИКА ГЕНЕРАЛА А.К. КОНДРАТЬЕВА:
   23 июня 1941 года. Лес 25–30 км юго-восточнее Гродно. Итак, война. 22.06 в 4.00 немцы обрушились своей авиацией и танками на наши войска, города и села. Гродно разбомбили, Сопоцкин, Липск, Лиду жгут и бомбят беспрерывно. Наш штаб целый день оставался в Гродно, а вечером выехал в лес, что возле села Гнойница [14 - Сегодня село Вишневец.]. Семья в ночь на 22 июня приехала из Москвы, а в 4.00 и они тоже испытали первый налет немецких бомбардировщиков и испытывали это «удовольствие» весь день. Перед вечером, бросив всё, они прибежали ко мне в штаб. Около 7–8 часов вечера я отправил их на машине в тыл. Выберутся ли они из этого ада?! Связь с войсками ежеминутно рвется. Поддерживаем связь главным образом по радио и вживую. 56‐я стрелковая дивизия крепко потрепана, потрепав весьма основательно и немцев. Командир дивизии якобы погиб. Бондовский со своей дивизией дерется хорошо и готовится к наступлению.
   О 27‐й стрелковой дивизии сведения самые скудные. Августовский гарнизон с полковником Солодовниковым, по докладам командиров Штарма, ездивших туда, побили тысячи немцев. О гарнизоне Граево сведений нет.
   Командир 4‐го стрелкового корпуса генерал-майор Егоров и начальник штаба полковник Чижик совсем потеряли управление своими частями. С командиром 21‐го стрелкового корпуса генерал-майором Борисовым сумел поговорить по телефону – его части подходят к Лиде (сам он говорил из Лиды) и с хода вступают в бой.
   С 24‐й стрелковой дивизией связи нет – товарищу Борисову сказал, чтобы он подчинил ее себе. Сведения о противнике самые смутные – одно ясно, очень крупные силы наступают на Лиду. Крупная группа идет из направления Августов, Липск, со стороны Лик, Граево до двух-трех дивизий. Наши две рации разбиты. Самолеты связи, отправленные мною еще из Гродно (вчера) в 11‐ю армию (Каунас), в 10‐ю армию (Белосток) и в штаб округа, не вернулись еще, очевидно погибли. Со штабом округа связи нет.
   Что думает делать командующий округом, где его шесть танковых корпусов и хотя бы немножко авиации. Немецкие самолеты – хозяева в воздухе, наших нет, то ли они уничтожены, то ли они не решаются вступать в бой с такой массой неприятельских ВВС. Военный совет армии непрерывно на ногах, никто не спит, хотя все устали отчаянно. Начальник оперативного полковник Пешков растерялся, не знает, за что взяться.
   Разведотдел приходится сколачивать, ибо ВРИД начальника отдела майор Кочетков как уехал до выходных в Лиду, так до сих пор и не вернулся. Связь (полковник Соломонов) очень неустойчивая. Васильев (отдел укомплектования) делец, думающий только о себе. В ночь на 24 июня к нам, в штаб армии, прибыл начальник разведывательного отдела штаба 10‐й армии полковник (Смоляков?) и сообщил, что войска Прибалтийского фронта якобы перешли в наступление и дерутся в Восточной Пруссии.


   Глава девятая
   Три часа до конца света

   В предпоследнюю июньскую субботу Галина покинула здание военного суда сразу же после заседания. Судили начальника склада вещевого имущества, немолодого техника-интенданта 2‐го ранга (из старшин-сверхсрочников), за разбазаривание вверенных ему ценностей, то есть сбытые налево сапоги – пятнадцать пар, шинели – десять штук, ремни поясные, перчатки кожаные – десять пар… Дело было простое, ясное, доказанное, с чистосердечным признанием и раскаянием обвиняемого. Тем не менее Галина вынесла ему пять лет исправительно-трудовых лагерей и столько же поражения в правах. С чувством хорошо выполненного служебного долга она шла по центральной улице, накинув на форменную гимнастерку легкий летний плащик. Служебный синий берет остался в шкафу на работе, так что ее легко было принять за обычную горожанку. Город распускался вокруг нее каменными листьями на фронтонах, расцветал чугунными узорами оград и балконов, наполняя свое существование особым таинственным смыслом, постичь который дано было только одному человеку – Иннокентию Иерархову.
   Она шла прогулочным шагом, останавливалась у цветочных и газетных киосков. Потом повернула в узкую средневековую улочку, прошла мимо монастырской стены, свернула в малолюдный проулок и наконец очутилась перед массивной дубовой дверью с бронзовой ручкой. Натертая с утра уборщицей, она ослепительно сияла зажатым в бронзовых пальцах бронзовым яйцом. Ручка мягко подалась, дверь плавно открылась, и Галина бесшумно прошла по сводчатому коридору к комнате № 11. Консьерж в это время пил кофе в подсобной каморке. Иерархов изучил его распорядок до минуты, так что никто, кроме кота в кресле для гостей, не видел бесшумную, как привидение, гостью. А там, за дверью, она обрела голос, и шумное дыхание, и бешеный стук сердца…
   Любая комната преображается, когда в ней раздевается женщина. Вот и эта сумрачная келья-камера-номер вдруг волшебным образом превратилась в тайный приют запретной любви, и всё, что в ней было, преисполнилось совершенно особого смысла, забрезжило чуть видным таинственным светом: и графин на столе, и круглые часы на стене. А уж картина-то, картина, висевшая в изголовье ложа, и вовсе открылась как откровение для посвященных – посвященных в тайну этого свидания. В золоченом багете тускло сияла Триумфальная арка на парижской площади Этуаль. Картина осталась еще с польских времен, но весьма соответствовала новому названию гостиницы – этуаль, «Звезда». Не тратя слов, они обнялись так, как будто это было в первый раз. Или в последний… И он вошел в нее, как триумфатор в почетную арку, ликуя и гордясь.
   Она поглощала его жадными содроганиями.
 //-- * * * --// 
   После выпускного вечера родители увезли Галину в Кисловодск на весь июль, и Иннокентий отправился вслед за любимой. Денег хватило только на билеты. Спал на скамейках в парке, но по утрам его будил милиционер и отводил в участок. Там его строго предупреждали о наказании за бродяжничество и отпускали. После третьего раза он уехал в Москву. Но перед тем они зашли с Галиной в кавказский духан, где невеста, догадавшись о его безденежье, заказала цыпленка табака.
   – Знаешь, – признавалась она ему потом, – впервые во мне проснулось чувство к тебе как к мужчине в Кисловодске, в том кафе, когда ты, голодный, ел яростно и жадно. Я представила, что вот так же исступленно ты можешь наброситься на меня. И мне захотелось этого… У тебя красивые челюсти…
 //-- * * * --// 
   Домой Галина вернулась к ужину и совершенно неожиданно застала мужа в детской: редкий случай – он играл с дочерями, играл в медведя, который вторгся в их теремок из диванных подушек. Оля с Элей визжали от страха и восторга и даже не заметили прихода мамы.
   «Я подлая Анна Каренина», – сказала себе Галина и присоединилась к игре, пытаясь заглушить общим весельем чувство вины. И это почти удалось, и все вместе пошли на кухню ужинать: пани Ванда сварила крышаны – картофельный суп, заправленный салом, и приготовила невероятно вкусные картофельные кнедлики, обжаренные в рапсовом масле да еще с начинкой из шкварок…
 //-- * * * --// 
   Ночью он взял ее по праву мужа. И Галина сделала всё, чтобы забыть в эти минуты Иерархова. Ничего не было. Ровным счетом ничего. Деловая встреча! Она любила и любит только его, отца своих милых крошек – Виктора, Витю, Витюлю… А вот сейчас любит, как никогда еще не любила. Как никогда…
   …Зрачки сами собой закатились под наведенные веки, и, не справившись с судорогой губ, она, тяжело дыша, застонала хрипло, тяжело, протяжно, с нарастающими звериными нотками… Наконец, она издала вопль раненой тигрицы.
   Право, какое бешеное солнце выдалось в тот день, сколько энергии и страсти выбросило оно, какие дикие, смутные ощущения породило, будто перед концом света.
   А до конца света оставалось три часа.
   И они успели еще уснуть в эти последние часы покоя и мира и даже увидеть первые сны: Галина мчалась на велосипеде по Нескучному саду, пока не налетела на скульптуру юноши с планером. Она ударилась в него, и планер, взревев почему-то мощным моторным гудом, вырвался из его рук, оглашая сад рокочущим воем и грохотом… Проснувшись, она сразу же услышала этот прилетевший из глубин сна моторный рев и свистящий обвальный грохот…
   Глазунову же снился вчерашний сон про монгольскую степь и явление старца, похожего на Будду и Рериха одновременно, и старец тщился сказать ему что-то очень важное, но чудовищный воздушный вой, рев, визг и грохот заглушал его слова. Майор очнулся и тут же оказался у распахнутого по-летнему окна.
   Гродно бомбили… Кто? Глазунов ни секунды не сомневался кто. Немцы! Прилетели. Напали. Первыми. Ночью. Подло. Трусливо…
   – Скоты! Ах, скоты! – выкрикивал он, вскакивая в бриджи, набрасывая гимнастерку, натягивая сапоги.
   Галина сидела на постели, прижав к груди одеяло. Потом до нее что-то дошло, и она бросилась в детскую, наткнувшись на своих разбуженных испуганных девочек, обняла их, подняла и усадила на кровать, накрыв обеих одеялом. Глазунов сорвал этот бесполезный покров и стал втолковывать Галине, чтобы она немедленно спускалась на первый этаж, в подвалы… Но по застывшему взгляду жены понял, что она не слышит его, а если слышит, то не понимает… Нет, понимает! Послушно кивает, гримаса страха и горечи застыла на ее лице. Он обнял ее, поцеловал, расцеловал девчушек и бросился прочь из дома, застегивая на бегу портупею.
   Жена выглянула в окно, чтобы еще раз увидеть его и помахать на прощанье. И увидела: вот он выбежал в их проходной двор, вот он почти пересек его… Но тут впереди встал огненный куст из земли и выброшенных из мостовой камней; Виктор, сбитый взрывом, упал и застыл в нелепой позе… Убит?! Она хотела тут же выбежать во двор, схватить его, унести домой, но оцепенела, не в силах ни кричать, ни бежать… Видела только, как какие-то люди понесли его тело в дворовую арку на улицу. Она бессильно опустилась на пол, и Оля с Элей бросились к ней, плача, тормоша маму. Им показалось, что мама умерла, и они орали в голос, пока не прибежала пани Ванда, не привела в чувство Галину, не увела их в свою шляпную мастерскую, как будто там было безопаснее…
   Когда самолеты улетели, она спустилась вниз и пошла искать Виктора. Она потеряла счет времени, видимо, пролетело немало часов, прежде чем она узнала, что Виктор жив, но тяжело ранен, что его отвезли в госпиталь. Она бросилась в госпиталь и долго допытывалась там о судьбе майора Глазунова. Госпиталь был переполнен ранеными, никто ничего не знал и знать не хотел. Наконец какой-то военврач отвел ее в сторону и велел не убиваться, а взять себя в руки и порадоваться за своего мужа, которого чудом удалось отправить санитарным авиарейсом в Минск или в Москву.
   – Могу вам со всей определенностью сказать, что майор Глазунов будет жить и через пару недель встанет на ноги и вернется в Гродно!
   С тем Галина и ушла домой, вспомнив по дороге, что она военная, носит на воротнике петлицы, что ей надо немедленно прибыть в свою часть, то есть в дивизионный суд, и если она не окажется в назначенной точке сбора, то ей самой грозит суд. Тем не менее она успела забежать домой. Увидела, что дочки примеряют перед зеркалом шляпки, причем Оля стоит в маминых туфлях на каблуках, а пани Ванда остужает им в тазике с водой кастрюльку с вишневым киселем. Галина обессиленно опустилась на стул, рассказала хозяйке дома всё, что удалось узнать, попросила побыть с девочками, пока она сбегает на службу и вернется к вечеру.


   Глава десятая
   Одиссея Анфисы Шибарской

   В пятницу 20 июня капитан Шибарский вернулся домой усталый и мрачный. Сел за стол, обхватив голову руками:
   – Немцы к рекам переправочные средства стягивают. Не сегодня завтра навалятся… Надо бы детей отсюда домой увезти.
   – Хорошо, – вздохнула Анфиса. – Давай завтра Юре день рождения отметим, а в воскресенье мы уедем. Согласен?
   Так и порешили. Вечером в субботу позвали соседа, комиссара батальона старшего политрука Александра Петровича Ефремова с женой Машей. Анфиса поставила на стол большое блюдо с драниками, которые мастерски научилась готовить у здешних хозяек. Блюдо окружили миски со сметаной и летним салатом. Мужчины нарезали сало и колбасу, разлили по стопкам бимбер местного снядовского перегона. Юре, которому стукнуло уже девять лет, отец подарил то, о чем он давно мечтал: небольшой полевой (точнее, ипподромный) бинокль, который купил в антикварной лавке Белостока. Юра носился с ним по всему дому, приставляя к глазам то окуляры, то объективы… Играл патефон, рукоятку которого накручивал Ефремов и менял пластинки. Музыка была не детская, взрослая – звучали песни из популярных фильмов. Виновнику торжества Юре особенно понравилась песенка из «Веселых ребят»:

     Тюх, тюх, тюх, тюх…
     Разгорелся наш утюг.
     Не ревную я к другой,
     Это переменится.
     Всё равно он будет мой,
     Никуда не денется.

   По просьбе Юры пластинку то и дело ставили под иглу, и именинник радостно подпевал:

     Тюх, тюх, тюх, тюх…
     Разгорелся наш утюг!

   Пригласили за стол и хозяйку дома, у которой они снимали полхаты, пожилую вдову бабу Ядзю. Ядвига Станиславовна говорила по-польски, изредка вставляя в свою речь белорусские слова. Она и произнесла первый тост:
   – Сто лят вашему сыночку, пани капитанша, и сто лят тебе, Ежи. Каб тольки войны не было. Будьте здоровые, як дубы стогадовые!
   За это и выпили. И как будто накликали то, против чего пили: война уже подкрадывалась к заповедной замбрувской глухомани. В полночь зазуммерил полевой телефон, проведенный на квартиру комбата.

     Тюх, тюх, тюх, тюх…
     Разгорелся наш утюг!

   Шибарский поднял адаптер патефона и снял трубку. Анфиса с тревогой следила за лицом мужа. Но оно ничего не выражало – застыло в непроницаемой гримасе.
   – Есть… Понял… Сейчас буду.
   Положил трубку и, не выпуская ее из ладони, замолчал. Пластинка беззвучно вращалась на патефонном диске.
   – Ну что там? – с мученической улыбкой спросила Анфиса.
   – Тюх, тюх, тюх, тюх. Разгорелся наш утюг! Разгорелся… Точнее, вот-вот разгорится… В общем, дорогие наши подруги, боевая тревога и нам с Петровичем, и вам… Главное – без суеты и паники. Берете только самое необходимое, берете детей и выходите на дорогу в Белосток. Туда пойдет грузовик за боеприпасами, он вас подберет и доставит.
   – А ты?
   – Мы остаемся пока тут. И как только надобность в нас отпадет, тоже переберемся в Белосток. Но вы нас там не ждите. Немедленно на вокзал и ближайшим же поездом – любым, пассажирским, товарным ли – на восток. И как можно быстрее.
   – Уже началось? – мрачно спросил комиссар.
   – Сейчас начнется.
   – Тюх, тюх… – тяжело вздохнула Анфиса и пошла будить детей.
   И Шибарский, и Ефремов обняли своих жен на прощанье и быстро скрылись в июньской ночи. Минут через десять из хаты вышли и Анфиса с Машей. В одной руке Анфиса тащила чемодан с уложенными куриными яйцами, утренними, от снядовских кур, в другой – чугунный чайник с водой. Вчерашний именинник вел за руку сестру Раю, которая вырывалась и жалась к маме, а поскольку обе руки у той были заняты, девочка предпочла держаться за дужку чайника, чем за крепкую, слишком сильную для нее кисть брата. Их нагнала Маша Ефремова с дочкой, и все они вышли на дорогу, где, несмотря на поздний час, уже было немало женщин и детей, пустившихся в беженский путь, не дожидаясь первых залпов войны. Все спешили в непроглядной тьме, спотыкались, падали…
   Убывающая луна едва подсвечивала дорогу. До Белостока было около ста километров, и Анфиса с ужасом понимала, что она не пройдет такое расстояние с чемоданом, чайником, детьми, да еще в туфлях на каблуках. Пока что надо было как можно быстрее удалиться от Снядово, ставшего вдруг таким опасным местом, уйти подальше от границы… Правда, пока еще было тихо, но эта обычная ночная тишина томила своей зловещей немотой. Анфиса сбросила туфли и зашагала босиком, так получалось быстрее. И тут за спиной послышался шум мотора. Грузовик! Тот самый, обещанный Михаилом! Водитель-красноармеец был немало изумлен, увидев, сколько пассажирок с детьми и скарбом набились в его кузов, – капитан говорил ему о двух женщинах. Но выбирать не приходилось, всех надо было увезти.
   – Послушайте, дамочки, – кричал шофер, – я вас в город не смогу доставить: там военная инспекция, меня на губу посадят. Я вас перед Белостоком высажу.
   «Дамочки» были согласны на все условия, лишь бы побыстрее уехать из Снядово. И уехали из-под самого острия первого удара. В давке кузова, набитого, как бочка сельдями, раздавили чемодан с яйцами, пришлось его выбросить. Зато идти стало легче. Водитель, как и предупреждал, высадил всех перед въездом в город. Дальше пошли цыганской гурьбой, пока на развилке их не остановили красноармейцы. Все они были в новеньких, с иголочки гимнастерках, еще не обмятых, не пригнанных. Новобранцы? Но лица не юношеские – бывалые мужики.
   – Следуйте за мной! – приказал старший лейтенант и увел беженцев с дороги в сторону спящего села. Вскоре начался длинный, глубокий и разветвленный овраг, тропа нырнула туда, и все пошли по ней. Анфиса с детьми и пустым чайником тащилась в самом хвосте, Маша ее поторапливала. Но вскоре обе почуяли недоброе: там, в глубине оврага, раздавались выстрелы.
   – Туда не пойдем! – решила Анфиса и повернула в сторону деревни. На околице стояла женщина и осеняла овраг крестным знамением, рисуя в воздухе кресты, как это делают католики – слева направо.
   – Туды не ходьте! – предупредила она. – Там немцы.
   – Какие ж это немцы, когда они в нашей форме? – удивилась Маша.
   – Немцы, только ряженые. Вчера еще пришли… Уходите скорее.
   Уже потом они узнали, что это и в самом деле были диверсанты, переодетые в советские гимнастерки, пилотки, шаровары. Тогда и настоящий страх пришел, запоздалый. И вдруг очень захотелось пить.
   – Водички можно? – попросила Анфиса.
   – Вон там, под воротами, пролезьте и идите в сад, там студню знайдзёте.
   Маша под воротами пролезла, а Анфиса в полном теле застряла. И грех и смех. И страх! Страх, что переодетые немцы сейчас вернутся, сделал свое дело, Анфиса, обдирая спину, пролезла в сад и нашла там студню, то есть колодец, сама напилась и чайник наполнила.
   Уже светало, когда они добрались до окраины Белостока. Город после первой бомбежки походил на разворошенный муравейник: повсюду сновали люди, что-то тащили, спасали, тушили горящие дома, уносили раненых. Вокруг было много военных, и Анфиса стала спрашивать, как пройти на вокзал, но все куда-то спешили, один показывал туда, другой сюда…
   – Папа! Папа! – радостно закричал Юра и бросился в толпу военных. Анфиса увидела мужа: вокруг него сгрудились саперы, и он что-то им втолковывал. Она кинулась к нему, обгоняя детей, и наконец все втроем со всех сторон обхватили, обняли Михаила. Наобнимавшись, он тут же стал выпроваживать их на вокзал.
   – Не теряйте времени! Дорога каждая минута. Вот-вот может уйти последний поезд!
   – А ты?
   – Я должен быть со своими! Вон их у меня сколько!
   Шибарский порылся в карманах и достал пятирублевку, разорвал ее пополам и одну половинку с летчиком на картинке отдал жене.
   – Это на счастье! Пропуск на нашу встречу! – улыбнулся он. – Свидимся – сложим две половинки! Всё! Пока!
   И она побежала с детьми на вокзал по той улице, которую показал Михаил. Ничего больше он не мог сделать для них в тот час. И именно это спасло семью капитана Шибарского. Они успели добежать до вокзала, который уже потушили, дымились только руины зала ожидания. Перебрались через разъятые рельсы, местами закрученные чудовищной силой в спирали. Мимо опрокинутых вагонов бежали десятки людей, и они побежали к составу-товарняку. Теплушки были уже все забиты, но на платформе еще было посвободней, и Анфиса подсадила Раю через борт, затем Юру – кто-то протянул ему руку и втащил мальца, а затем та же добрая рука помогла и ей, и Маше Ефремовой. На полу была накидана солома, и Анфиса примостила детей под откидным бортом. Ждали недолго. Паровоз, давно стоявший под парами, свистнул, состав дернулся и, медленно набирая скорость, покатил на восток, в сторону Кузницы и Волковыска. Едва поезд покинул окраину Белостока, как на город налетела вторая волна бомбардировщиков, и дома скрылись в дымах и пожарах.
   – Успели! – перекрестилась Анфиса. Страшно было представить, что бы с ними стало, промедли они полчаса.
   – Мам, я есть хочу! – захныкала Рая, едва пришедшая в себя после бессонной ночи и всех треволнений. Анфиса пошарила по карманам кофты, но не нашла ничего съестного. Дети скорчились на соломе и быстро уснули. Анфиса и сама бы прилегла, но для нее уже не было места, да и взвинченные нервы не дали бы уснуть. Ее колотила дрожь при мысли, каких опасностей они только что избежали и каково теперь приходится Мише. Только бы Господь пощадил его! Душу томили горькие предчувствия. «Спаси и сохрани!» – шептала он беспрестанно.
 //-- * * * --// 
   В здание суда собрались все, кто в нем служил. Емышева сообщила Галине с заговорщицким видом, что прокурор Иерархов еще не пришел, на что та с деланым равнодушием пожала плечами. Зато пришел начальник юридической службы дивизии военюрист 1‐го ранга Ольдерман и велел всем, кому положено табельное оружие, немедленно получить его и построиться в зале судебных заседаний. Построились.
   – Товарищи, сегодня, когда фашистская Германия начала крупномасштабную провокацию, мы должны как никогда быть бдительными и организованными. С сегодняшнего дня военный суд дивизии начинает работать в режиме военного трибунала. Все сотрудники переводятся на казарменное положение…
 //-- * * * --// 
   Иерархов опоздал на сборный пункт, потому что одна из бомб угодила в гостиницу и обрушившийся потолок завалил выход из коридора. Не дождавшись, когда его расчистят, Иннокентий спрыгнул со второго этажа и вывихнул левую стопу. Хромая, опираясь на подобранную во дворе лыжную палку, он всё же доковылял до военного суда, где баба Клава, бывшая сестра милосердия Войска польского, вправила ему вывих. Ольдерман приказал Иерархову организовать погрузку имущества на грузовик.
   – Мы все убываем на запасной командный пункт вместе со штабом дивизии.
   – Где это?
   – Пока не знаю. Но сейчас придет человек из штаба и всё расскажет.
   Из штаба пришел незнакомый капитан с эмблемами связиста и сказал, что грузовик пойдет в Свислочь и всем надо успеть туда до очередной бомбежки. Капитана забросали вопросами, но тут снова завыли сирены, и все бросились в бомбоубежище, переоборудованное из бывшего винного подвала. Небо было сплошь испещрено черными свастиками. Казалось, на самом солнце был простерт черный разлапистый крест.
 //-- * * * --// 
   В Свислочи, небольшом районном городке, прорезанном одноименной рекой, трибунал 85‐й дивизии обосновался в местном военкомате. Иерархов обрадовался, увидев военкома: это был тот самый капитан-танкист Семенов, который наставлял его перед патрульным дежурством в Гродно. Здесь он был единоличным начальником – военным комиссаром Свислочи. Обрадовался и капитан, как будто и впрямь встретил старого знакомца, они даже обнялись.
   – Ну как оно? – спросил прокурор.
   – Хреновато. Вот к эвакуации имущества готовлюсь, – тяжело вздохнул Семенов. – Велели в Слоним переезжать, а транспорта нет. Единственную машину под раненых отдал.
   – Поехали с нами, – предложил Иерархов, – нас, наверное, тоже туда перебросят. Вон как немцев хорошо слышно.
   Оба прислушались: канонада гремела совсем неподалеку.
   – Когда говорят пушки, Фемида молчит! – усмехнулся Иерархов.
   Но военная Фемида не молчала. Трибунал работал на всю катушку, Галина едва успевала оглашать приговоры. Судили за членовредительство – самострелы, за бегство с поля боя, дезертирство, мародерство (снял часы с убитого командира). Почти все приговоры кончались одним словом: «Расстрел».
   А тут еще прибежал начальник местного СИЗО, просил осудить поскорее своих арестантов. Привел двух красноармейцев, задержанных за кражу самогона, – залезли в сарай, попробовали раз, другой, третий, да так и остались лежать на месте преступления. Был еще один антисоветчик и два контрабандиста.
   – Чего ты их привел? – возмущался Иерархов. – У нас и так работы выше крыши!
   Начальник СИЗО расстегнул душивший его воротник с петлицами цвета собачьего языка. Он был в чине лейтенанта НКВД.
   – Куды ж я их теперь дену? Как немец прыде, так всех повыпускае. А меня посодят.
   Иерархов негодовал:
   – Ты понимаешь, что мы будем судить их по законам военного времени? А это чаще всего расстрел, другого нам не дано.
   – Таки шо?
   – Как что?! Человек под расстрел пойдет из-за бутылки самогона! Да не один, а двое… Давай ты уж сам как-нибудь реши это дело.
   – Так мне их этапировать надо. А на чем? На подводе? И конвоя нет.
   – Да хоть на подводе, хоть пехом. У нас тут своей работы по горло!
   Иерархов отправил озадаченного лейтенанта восвояси и вошел в большую комнату, где заседал трибунал. Галина, убитая событиями вчерашнего дня, равнодушно читала приговоры. Сейчас перед ней на скамье подсудимых сидели два бойца. Иерархов тотчас же узнал их: сержант Пустельга и рядовой казак со смешной запорожской фамилией Нетопчипапаха. Те самые ребята, что ходили с ним в патруль. Теперь они сидели без ремней, опустив головы, готовые к любому повороту судьбы.
   Иерархов пробежал листок обвинительного заключения:
   «Во время боя сержант Пустельга и рядовой Нетопчипапаха пытались покинуть позиции, бросив вверенное им оружие (станковый пулемет), в результате чего пулемет был уничтожен прямым попаданием мины, а бежавшие с поля боя Пустельга и Нетопчипапаха были остановлены политруком пулеметного эскадрона, а затем арестованы им.
   Основание: рапорт политрука Козочкина Г. Г.».
   Обвинение было более чем серьезное. И Галина, председатель трибунала, ничтоже сумняшеся огласила приговор: «За бегство с поля боя приговорить военнослужащих Пустельга и Нетопчипапаха к расстрелу перед строем подразделения. Приговор окончательный и обжалованию не подлежит. Привести в исполнение в течение настоящих суток».
   – Да не бежали мы с поля боя! – возмущенно возражал Пустельга. – Мы от мины укрывались. А нас политрук остановил.
   Видимо, эти слова он повторял уже не раз, но они, ничем не подкрепленные, не возымели на судью никакого действия.
   Приговоренных увели из зала. Им велели спуститься в глубокую воронку и ждать своей судьбы там. По краю воронки прохаживался часовой – малорослый красноармеец-азиат ростом с собственную винтовку.
   Улучив минуту, Иерархов подошел к краю воронки, ставшей зинданом. Пустельга с надеждой поднял голову.
   – Расскажи, что произошло? – спросил прокурор.
   – Мы вели огонь из пулемета. Гришака был вторым номером. Потом немцы стали кидать в нас минами…
   …Первая мина, судя по выбросу земли, была выпущена из полкового миномета и разорвалась с недолетом метров в десять. Пулеметный расчет обдало жаром взрыва и осыпало сухой землей. Но Пустельга всё еще продолжал бить короткими очередями по наступающей пехоте. Вторая мина легла с перелетом, и обоих пулеметчиков опять обсыпало земляным дождем. Пустельга, прошедший Финскую и знавший, что такое вилка, нутром почуял, особым солдатским чувством ощутил, что третья мина угодит прямо в их пулемет, и, не дожидаясь верной смерти, привскочил, крикнув второму номеру: «За мной!» Оба метнулись к ближайшей воронке. Но из нее поднялся политрук и заорал, растопырив руки:
   – Куда, вашу мать?! Куда бежите, суки?!
   Пустельга не успел ответить: мина долбанула перед самым пулеметом, «максим» взлетел вверх и рухнул неподалеку. Горячая взрывная волна толкнула Пустельгу в спину, прямо в объятия политрука, и оба свалились в воронку. Козочкин, человек в эскадроне новый и никого не знавший, никому не веривший, тряс «дезертира» за грудки:
   – Сволочь! Пулемет погубил! Оружие бросил. Трус поганый!..
   Всё мог простить Пустельга, кроме «труса». Какой же он трус, если у него за Финскую – медаль «За отвагу»?! Врезал сгоряча головой в нос. Кровь потекла по губам… Политрук крикнул: «Ко мне!» Их разняли.
   Едва бой затих, Козочкин настрочил рапорт о попытке бегства с поля боя и, как ни уговаривал его командир эскадрона, дал бумаге ход.
   – Вот так мы и загремели под трибунал, – горько сплюнул Пустельга. В глазах его еще жила надежда на перемену судьбы, а в голубых очах двадцатилетнего Гришки стояли слезы. Иерархов и сам готов был заплакать. Он верил этим парням без всяких свидетельских показаний и прочих юридических казусов. Верил – и всё тут… И ничем не мог им помочь. Стальная машина казенного правосудия уже прокрутила обе судьбы через свои жернова, катки, острозубые барабаны…
   Как там у Достоевского: «Приведите и поставьте солдата против самой пушки на сражении и стреляйте в него, он еще всё будет надеяться, но прочтите этому самому солдату приговор наверно, и он с ума сойдет или заплачет. Кто сказал, что человеческая природа в состоянии вынести это без сумасшествия?» Но вот же, сидят в воронке-зиндане приговоренные и с ума не сходят. Крепкие ребята…


   Глава одиннадцатая
   Пасынки солдатской славы

   В Зельве, старинном местечке на полпути из Гродно к Слониму, прославившемся когда-то на всю Европу своими конными ярмарками, творилось невиданное столпотворение людей, машин, коней… Все ждали, надеялись, верили, что вот-вот наладят поврежденные мосты через Зельвянку, речку неширокую, но быструю, холодную и, что самое скверное, с болотистыми берегами.
   Те, кто выходил из Гродно и Белостока налегке, сумели переправиться – где через мелководье, где вплавь, держа над головой винтовки и узлы с обмундированием. Возле высокого здания механической мельницы, где воды было чуть выше пояса, самые отчаянные головы в черных шлемофонах пытались взять водную преграду с разгона. Но взяли далеко не все: три-четыре танковые башни торчали из воды, словно головы бегемотов. Быстрая вода обтекала их, унося радужные соляровые струи. Теперь танкисты терпеливо ждали, когда саперы приведут поврежденный мост в порядок. Саперы в этом вавилонском скопище войск и всевозможных служб нашлись, это были люди капитана Шибарского. Карбышев узнал его первым и, несмотря на весь ужас людской давки, улыбнулся коллеге:
   – Помню ваш «саперный чаек», капитан!.. Если не ошибаюсь, Шибарский?
   – Так точно, товарищ генерал!
   – Как встретили первый удар?
   – От пуль лопатами отмахивались, – невесело усмехнулся комбат. – Отошли в Белосток с большими потерями. От роты осталась ровно половина. С остальными подразделениями связи не имею.
   – Я же говорил, винтовки надо было брать!
   – Надо. Но и с винтовкой против танков много не навоюешь.
   – Ну, у нас, саперов, свое оружие есть – топоры да пилы. И вам придется пускать его в ход без промедления. Ставлю вам боевую задачу. Некоторые части двинулись в обход зельвенских переправ на юг. Смотрите на карте, вот сюда – в сторону деревень Каролин, Ивашкевичи, Кошели. Тут обозначены два моста через Зельвянку. Деревянные. Надо срочно усилить их для прохода тяжелой техники. Туда скоро танки пойдут. Довести грузоподъемность до сорока тонн. Даю вам грузовик, сажайте своих людей – и полный вперед! В один грузовик поместитесь?
   Шибарский быстро прикинул.
   – Поместимся. У меня бойцов сорок шесть человек осталось.
   – Тесновато будет, но ехать недалеко, километров десять. С задачей справитесь? С мостами приходилось дело иметь?
   – Приходилось. Но только на учениях.
   – Мосты нужны как воздух. Сам видишь, капитан. Мосты – это спасение, это жизнь для нас для всех… Давай, с Богом!
   Грузовик, набитый саперами, как бочка сельдью, кренясь и проседая в рытвинах, катил по деревенскому проселку. Шибарский сидел в кабине, то и дело открывал дверцу, ступал на подножку и оглядывал чистое голубое небо, не прилетели ли немецкие самолеты. Точнее, не повернули ли они в их сторону? Оглядывались все… Но «юнкерсы» – сколько их там было, пять, семь, девять? – обрабатывали железнодорожный мост близ станции Зельва. При этом старались оставить мост целым, а бомбы сбрасывали на скопившиеся перед этой единственной переправой машины и людей и даже на санитарные обозы с большими красными крестами на тентах повозок и крышах автобусов. Там был ад. Там вставали из реки черные от торфянистого ила столпы воды, там взлетали в небо кусты выброшенной взрывами земли, там вздымались густые дымы горящих грузовиков, там сильно парил брошенный на станции паровоз с пробитым сухопарником. Здесь же, по обе стороны грунтовки, пока еще безмятежно зеленели поля, в гнездах на шестах и печных трубах стояли аисты, тревожно озирая окрестности. Больше всего обнадеживали Шибарского именно эти огромные птицы, которые не хотели улетать прочь. «Раз аисты в гнездах, значит, всё будет хорошо…» – говорил он сам себе. С этой благостной мыслью он и выпрыгнул из кабины в Каролине.
   – К машине!
   Бойцы горохом посыпались из кузова. Некоторые из них были опоясаны пилами, у других торчали засунутые под ремень топоры. Взяли в дальний путь только легкий инструмент. Первым делом Шибарский вместе с комиссаром Ефремовым и командиром роты лейтенантом Ведерниковым осмотрели мост через неширокую, но топкую речку. Обычный сельский мост в три пролета, на сваях, с весьма избитым уже дощатым настилом. Полуторка проедет, а танк – весьма сомнительно.
   Это было упоительно приятно – вдыхать запах свежей древесины, вколачивать гвозди, подрубать, подпиливать… Откуда-то принесли и большие долота, и даже ручной коловорот. Когда всё вокруг разлетается вдребезги, горит и рушится, строить – это значит бросать вызов войне, ее разрухе, ее черному тлению.
   Солдаты-плотники работали рьяно. Шибарский любовался ими, как любуется полководец при виде идущих в атаку стройных рядов своего войска. Старший политрук Ефремов тоже таскал бревна наравне со всеми, для чего снял гимнастерку и портупею.
   Пришли местные мужички со своими топорами помогать доброму делу – в кои-то веки за их раздолбанный мост взялись настоящие мастера. Мужики притащили и доски, и бревна. А за ними и бабы пришли, принесли молоко в кринках. Молоко оказалось козье. Капитан Шибарский с детства не выносил козье молоко, а тут залпом осушил почти полкринки.
   Работа спорилась, мало-помалу у моста стали скапливаться отходящие на восток войска. Машины полегче – полуторки, брички и прочие повозки – Шибарский пропускал без лишних слов. А ЗИС-5 и танки стояли в сторонке, ожидая укрепления моста. Танкисты повылезали из машин, принесли свой инструмент – кувалды, ломы, лопаты, тросы, болты, цепи, – и дело пошло еще быстрее.
   Проплыла в небесной голубизне черная на фоне слепящего солнца «рама». Самолет-разведчик, облетев деревни и переправу, улетел восвояси.
   – Ну, всё… – вздохнул Ефремов, комиссар батальона. – Пронюхали. Теперь жди гостей незваных!
   Ждать просто так не стали: Шибарский собрал всех, у кого были винтовки. Таких набралось пять человек.
   – Назначаю вас, ребята, отделением ПВО. Как пойдут «юнкерсы», бейте залпом, кучно, все по одной машине. Целик выставляйте на пятьсот метров и берите упреждение на треть корпуса. Огонь залпом по команде сержанта.
   Стрелки укрылись в прибрежных кустах и сразу же стали невидимками.
   Как только укрепили срединную часть моста, капитан Шибарский разрешил въезд легким танкам и грузовикам-трехтонкам. Первыми осторожно-осторожно стали въезжать по одному Т-26 и «бэтэшки». Мост стоял.
   – Тридцатьчетверка тоже пройдет, – уверял капитана майор-танкист. – КВ свалится, а тридцатьчетверка проскочит.
   Но Шибарский пока не стал рисковать. Пусть основная масса войск пройдет.
   Под тяжестью танков, пусть и легких, деревянный мост заходил ходуном, несмотря на все свои свайные схватки, насадки и прочие скрепы. Но всё же выстоял. Потом положили лежень, сосновыми плахами усилили береговые опоры, и комбат дал отмашку экипажу тридцатитонной тридцатьчетверке. Из ее люков вылезли все, кроме механика-водителя. Слоноподобная машина осторожно въехала на мост, постояла, проверяя прочность настила, а затем пошла, пошла, пошла, рискуя с треском провалиться и уйти в прибрежную топь, но не провалилась, а только снесла своими широкими надгусеничными полками перильные стойки. Под громовое «ура!» саперов и мужиков танк двинулся дальше, подбирая свой экипаж, переправившийся пешим порядком. Командир вылез из башенного люка и благодарно помахал мостовикам. Майор-танкист крепко пожал руку Шибарскому.
   – Спасибо, браток! Ты нас просто спас!
   Прошли еще два Т-34 и два броневика, прежде чем в небе показалась пятерка немецких бомбардировщиков. Облетев переправу по кругу, они легли на боевой курс и спикировали на каролинский мост. И что им была стрельба обычными винтовочными пулями, пусть даже и залпами? Прошлись на бреющем полете, оглушая ревом двигателей всё и вся, пронеслись над самым мостом. Саперы ничком полегли в траву. Упал и Шибарский, но не по своей воле – его швырнул на землю близкий взрыв бомбы. Острый, как фреза, осколок резанул между лопаток, и гимнастерка на спине враз стала темно-красной, мокрой, горячей… Ефремов бросился к нему, вытаскивая из полевой сумки индивидуальный пакет. Двое бойцов помогли ему стянуть бинтами широкую рану, сквозь которую было видно, как вздувается и опадает левое легочное крыло. Но тут подоспел батальонный врач и заново перебинтовал раненого по всем канонам десмургии, науки наложения марлевых повязок.
   Начальник медслужбы военврач 2‐го ранга Григорий Буйнович был очень молод, почти юн, и все звали его Гришей. Гриша велел саперам сколотить носилки, Шибарского положили на них лицом вниз, и двое дюжих носильщиков перенесли командира в ближайший дом. Это была каменная усадьба фольварка Антосин, стоявшая на правом берегу Зельвянки. Экономка, пожилая францисканская монахиня, велела положить раненого на топчан, покрытый рядном, со знанием дела стала выбирать из домашней аптечки подходящие лекарства. Военврач Гриша зорко контролировал все ее действия. Проверил лекарства – все они были с польскими еще этикетками, но у него и вовсе никаких не было: всё санимущество батальона было уничтожено вместе с повозкой, в которой оно находилось. Под Белостоком авиабомба угодила прямо в бричку, и конь, и санитар-ездовой были разметаны по сторонам вместе со связками индивидуальных пакетов, пузырьками, облатками, стерилизаторами, шприцами… Остался лишь малый хирургический набор, который в этой ситуации был почти бесполезен. Тем не менее Буйнович извлек кривую хирургическую иглу, моток кетгута. Но зашивать рану не стал, чтобы понапрасну не мучить раненого. «Не жилец!» – произнес приговор внутренний голос, и Гриша с трудом удержал навернувшиеся слезы…
 //-- * * * --// 
   В Волковыск сборный состав приполз к полудню. Анфиса накрыла детей платком, и они, измученные за ночь, крепко спали.
   Разбомбленный город исходил дымами, и кое-где еще полыхало не сбитое пожарными пламя. От вокзала осталась лишь коробка с проваленной крышей. Неподалеку горела нефтебаза, черный дым застилал небо, а на крыши вагонов, на платформы садилась жирная сажа. Из вагонов никто не выходил – боялись, что поезд отправят в любую минуту. Но минуты шли, а состав всё стоял и стоял, будто дожидаясь новой бомбежки. Все со страхом поглядывали в безмятежно голубое небо. Поползли слухи, что поезд пойдет только до Барановичей. Другие говорили: в Минск прибудет, там всех в автобусы пересадят. Но это были оптимисты. Пессимисты утверждали, что конечной станцией будет Смоленск, а там кто как сможет, так и будет добираться до своих городов. Как позже выяснилось, пессимисты оказались правы…
   В Волковыске стояли долго, ожидая, когда починят рельсы главного хода. Путейцам это удалось раньше, чем их снова разрушил новый налет. Во всяком случае, поезд довольно быстро миновал чудом сохранившийся Слоним и прибыл в Барановичи. Здесь тоже, как и в Белостоке, и в Волковыске, поработали немецкие летчики: густо парил разбитый паровоз, белый пар мешался с черным угольным дымом, и всю эту завесу сносило на прибывшие вагоны. Люди на платформе закашляли, некоторые спрыгнули на землю и побежали на чистый воздух. Анфиса прикрыла рты детям мокрыми носовыми платками, а когда истошно завыли сирены, чуть не заплакала от собственной беспомощности и беззащитности: ничто не могло укрыть их от самолетов-убийц. Но поезд всё же успел выехать за входные стрелки и стал набирать новые километры: на восток, на восток, подальше от кошмара войны, еще дальше… Однако и война неслась вслед за ними на быстрых самолетных крыльях, и на перегоне Барановичи – Столбцы три «мессершмитта» настигли состав и трижды прошлись по нему из пулеметов. Анфиса прикрыла детей телом, Рая заплакала и попыталась оттолкнуть тяжесть навалившейся мамы, но ничего не получилось. Никакая сила не смогла бы отринуть ее от своих детей, и никакие пули не смогли бы прошить ее тело. Она была живой броней, лучшей защитой. Где-то в голос орала смертельно раненная тетка, мужики посылали летчикам матерные проклятия, паровоз свистел пронзительно и громко – то ли жалобно, то ли устрашающе, как будто пытался гудком отогнать черное воронье. «Мессершмитты» наконец улетели, раненая женщина перестала кричать – умерла…
   Под вечер на платформе стало просторнее – все как-то притерлись друг к другу, и Анфиса смогла прилечь рядом с детьми. Юра порывался встать и смотреть прямо из-за бортика платформы на проплывающие мимо леса, поля, речки, но Анфиса укладывала его на место. Ехать лежа казалось безопасней. Чтобы детей не продуло, она загородила изголовье попавшейся под руку картонной коробкой из-под макарон. Чем дальше удалялся поезд, тем спокойнее становилось на душе, тем горше ныло сердце при мысли о Михаиле, оставшемся в покинутом ими аду. Маша, прикорнувшая рядом, тоже вздыхала о своем Санечке. Утешали друг друга тем, что в большом городе легче укрыться от бомбежек, чем в чистом поле, что Белосток немцам не отдадут, а саперы – это все-таки не передний край.
   – Теперь им там делать нечего, – рассуждала Маша. – Что построили, то и построили. Достраивать уже не придется. Так что, скорее всего, они вернутся в свое расположение, в Витебск.
   – Хорошо бы! – соглашалась Анфиса, но сердце твердило иное…
 //-- * * * --// 
   Тихая Свислочь шумно наполнялась войсками, а в здании военкомата трибунал, словно предчувствуя «гибель Помпеи», работал на всю катушку. Военный судья Галина Глазунова, почти не поднимая глаз, штамповала приговоры. Она сама чувствовала, что судопроизводство идет с нарушением всех процессуальных норм, но прифронтовая обстановка вынуждала гнать, гнать, гнать… Но тут не выдержало небо: с воем и грохотом оно обрушилось на Свислочь, на военный суд. Одна авиабомба упала метрах в десяти от военкомата, вылетели все стекла, треснула кирпичная стена, скособочилась крыша… Трибунал быстро свернул свою работу. Галина и Емышева торопливо паковали бумаги, но потом бросили всё, потому что во дворе раздался чей-то истошный крик:
   – Немцы! Окружают!
   Юристы кинулись врассыпную. Галина пробежала мимо воронки с осужденными на расстрел. Испуганно озираясь, она выскочила на дорогу. В воронку просыпалась земля из-под ее ног.
   Сержант Пустельга смотрел в ревущее моторами небо без страха: кому суждено быть расстрелянным, того не убьет бомбой. Спасаясь от осколков, к ним прыгнул и охранник, боец-азиат с непомерно длинной для него винтовкой. Таких в армии звали «корейцами» – вроде как «красноармеец», но восточного образца. Сержант выдернул у него винтовку, и полуоглушенный «кореец» безропотно ее отдал вместе с подсумком, вместе с поясным ремнем. Пустельга воспрянул: привычное движение пальцев – и обойма выскочила в ладонь. Он спрятал ее в карман и вернул разряженную трехлинейку.
   – Все за мной! – скомандовал он.
   Выбрались наверх. Вокруг метались трибунальцы.
   – Эй, юлдаш! – сказал Пустельга «корейцу». – Как зовут-то тебя?
   – Шерали.
   – Шерали, веди нас к лесу. Понял? Как будто мы под конвоем идем.
   И он закинул руки за спину, как полагается ходить арестованным. Гришака тоже спрятал руки сзади. «Кореец» понял и повел их через двор, а затем через дорогу мимо съехавшей в кювет полуторки. Мотор у нее работал, и машина мелко тряслась, будто от страха. Из распахнутой и изрешеченной кабины свисало мертвое тело шофера. Кузов был разбит в щепы, но движок работал. Вдвоем с Гришакой сержант вытащил убитого, сел за руль, «кореец» запрыгнул в кузов, и Нетопчипапаха, побоявшись сесть на залитое кровью сиденье, тоже махнул через борт. Пустельга тронул машину и выехал на дорогу.
   Тем временем военком Семенов пытался навести порядок в военкомате, но вскоре понял, что это безнадежное дело. Со стороны Немана прискакал всадник, конский круп был в мыле и крови.
   – Немедленно занимайте оборону! – крикнул с седла лейтенант-кавалерист. – Немцы подходят!
   И поскакал дальше поднимать всех, кто еще оставался в городке. Комендант извлек из кобуры наган, проверил барабан и бросился к каменной ограде военкомата, выбирая позицию для стрельбы. Рядом никого уже не было. Не было и немцев. Оборонять военкомат в одиночку было бессмысленно. Начальник первого отдела младший лейтенант Осипов, убитый осколком, лежал во дворе рядом со своим велосипедом. Семенов заглянул в кабинет, швырнул в печь учетные карточки призывников, кипу приказов и распоряжений, извлек из стола печать и спрятал ее в планшетку. Посмотрел на портрет маршала Тимошенко, вздохнул и запер кабинет на ключ. Во дворе он поднял с земли осиповский велосипед – шины были целы, цепь на месте. Капитан сел и двинулся в сторону Волковыска.
   …Полуторка тянула слабо, возможно, был поврежден мотор или пробиты скаты. Машина ехала не быстрее велосипеда. И тут Пустельга увидел судьиху, ту самую бабу, которая только что приговорила их к расстрелу. Она бежала прямо по дороге прочь от городка.
   –..лядь! Тварь подлая!
   Сержант хотел сбить ее машиной, но не хватило скорости. А она вдруг сама бросилась к машине, ища спасения. Пустельга распахнул ей дверцу:
   – Садись!
   Галина, запаленно дыша, впрыгнула и плюхнулась рядом, прямо на окровавленное сиденье. Она убегала от немцев и была счастлива, что ей так повезло – подсесть в машину!
   – А побыстрее нельзя?! – попросила она.
   – Побыстрее нельзя, – процедил сквозь зубы Пустельга, – движок не тянет.
   Она даже не узнала своего подсудимого, которого час назад приговорила к расстрелу. Пустельга кипел от ненависти и готов был немедленно застрелить эту клятую судьиху. Но винтовка осталась у «корейца», а патроны – у него в кармане. «Пристрелю суку! – решил он. – Нормальные бабы детей рожают, а эта тварь мужиков изничтожает!»
   Ехали недолго, мотор зачихал, как это бывает, когда кончается горючее, и полуторка встала.
   – К машине! – скомандовал Пустельга, и все пассажиры попрыгали наземь. Вылезла и судьиха, разглядывая кровавое пятно на юбке. До Волковыска оставалось километров десять, и они пошли лесом, по опушке, чтобы не попасть на глаза пролетавшим над дорогой немецким летчикам. Шли быстро и долго. Галина выбилась из сил.
   – Не могу больше! Давайте отдохнем! – взмолилась она.
   «Отдохнешь ты у меня, падла!» – подумал сержант и забрал у «корейца» винтовку. Тот блаженно растянулся на моховой проплешинке, Гришака последовал его примеру. Галина присела на поваленный сосновый ствол, но Пустельга властно кивнул ей:
   – Пошли!
   – Куда? Зачем?
   – Пошли! – приказал он еще раз – сухо и мрачно. Судьиха поднялась и осторожно двинулась по тропинке, уходившей вглубь сосняка. Она шла впереди, он сзади, держа винтовку наизготовку. Она обернулась, когда он с треском загнал обойму в патронник.
   – Что вы хотите делать? – испуганно спросила она.
   – Да то же, что и ты с нами, – невесело усмехнулся сержант. – Хотела, да не успела. Ну что, не узнаёшь, курва?
   Галина уставилась на него расширенными от ужаса глазами и не могла вымолвить ни слова. Страх, животный страх свел челюсти. Она уже поняла, что задумал этот угрюмый ражий детина.
   – Ты что, фашист? – с трудом выдавила она.
   – Сама ты. лядь фашистская! Ты даже не посмотрела на нас, слова не дала сказать, а в распыл пустила! И скольких еще наших людей ты жизни лишила? Ладно меня, ты Гришаку, парнишку моего, второй номер, на тот свет чуть не отправила. А ведь ему без недели как двадцать лет! Пацан. С девкой не целовался. А ты его в Могилев прописала. Пулю на тебя жалко…
   Он подошел к ней и сорвал с воротника петлицы с кубарями и скрещенными на щите мечами.
   – Ремень сымай! С нас ремни поснимали, и ты сымай!
   Галина молча расстегнула портупею и отдала добротный кожаный командирский ремень, подаренный ей мужем. Но Пустельге этого было мало.
   – Гимнастерку снимай! Юбку скидывай! Вся раздевайся! Ну?! Кому говорю?! А то сам помогу.
   Галина оцепенела.
 //-- * * * --// 
   Анфиса не могла поверить, что поезд выехал из войны, что война со всеми ее страхами, угрозами, а главное, с самолетами-коршунами, настигающими тебя где угодно, осталась позади.
   Ехали всю ночь, пропуская воинские эшелоны, идущие на запад. В Смоленск прибыли к полудню, поезд поставили на дальних путях почти у самого днепровского берега. Веселый дядя в железнодорожной фуражке шел вдоль состава, покрикивая:
   – Станция Березай, кому надо – вылезай! Надо – не надо, всё равно вылезай. Приехали! Дальше поезд не пойдет. Вылезайте, граждане, вылезайте!
   – А какой пойдет? – спрашивали его.
   – Это вы на вокзал идите, там скажут…
   И все ринулись на вокзал. Сникшую от голода и усталости Раю Анфиса несла на руках, рядом, держась за мамкину юбку, семенил Юра, которому было доверено нести пустой чайник. На вокзале никто ничего не знал – все поезда выбились из графика.
   – А на Горький как уехать? – допытывалась Анфиса у запаленного, обозленного дежурного по станции.
   – Только через Москву, гражданка… Прямого сообщения нет.
   – А на Москву когда?
   – Ничего не известно. Смотрите сами…
   Маше надо было в Тулу, поэтому они вместе стали выискивать поезд на Москву. Думали, что уже в безопасности, что уже отъехали от войны достаточно далеко, да не тут-то было. Она и здесь достала! Пока стояли в очереди за кипятком, протяжно с переливами завыли сирены, предвещая смерть с неба. Толпа хлынула подальше от вокзала, Анфиса бросилась тоже через площадь, прижимая к груди дочку. Юра бежал поначалу рядом, но людской поток его захватил и куда-то унес.
   – Юра, Юрочка! – кричала Анфиса, пока не охрипла. Кричала и Маша, не отстававшая от подруги ни на шаг. Но мальчик пропал. В тихом ужасе Анфиса присела на упавший телеграфный столб.
   – Никуда не пойду, пока Юрку не найду!
   И самолеты ее не напугали. Она сидела и смотрела, как в кино, на пикирующие бомбардировщики. Бомбы рвались за вокзалом на путях, где стояли поезда, прорвавшиеся из Минска, и где собирались эшелоны с новобранцами и запасниками.
   – Юра, Юрочка, сыночек дорогой… – шептали ее губы. – Что я Мише скажу? Юрочка…
   Откуда-то из-за спины ударили зенитки, их снаряды рвались в небе над вокзалом, но осколки падали на площадь. Анфиса повернулась к вокзалу спиной, прикрывая приникшую к ней Раечку.
   – Никуда не пойду… – шептала она. – Юра…
   Самолеты улетели, и народ снова хлынул к вокзалу, даром что над его крышей взлетали языки пламени.
   – Фиса, Фиса! – кричала Маша. – Юрка нашелся!
   Она тащила Юру за руку, но тот, завидев маму, сам бросился к ней. Он плакал от страха, плакала и она, всплакнула и Маша. И Раечка протянула руки нашедшемуся брату.
   – Надо поскорее уезжать отсюда! – сказала Маша. – Ты в Москве останешься?
   – Нет, я в Гороховец поеду к своим.
   – А я в Тулу, домой, но это с Саратовского вокзала. А тебе с Курского.
   – Ой, да с любого, лишь бы до Москвы добраться!
   До Москвы еще было 370 километров, а до Гороховца и того больше. Но тут, как ураган, пронесся слух: «Поезд на Москву уходит!» Толпа ринулась через рельсы к товарному составу штурмовать вагоны. Люди лезли на буфера, тормозные площадки, некоторые ловкачи забирались на крыши. Анфиса растерянно толклась возле теплушек, пока из одной не протянулись добрые солдатские руки:
   – Давай сюда, мамка!
   Всех втащили в вагон и пристроили на нары. После грузовой платформы теплушка показалась верхом комфорта. Красноармейцы транзитного караула не имели права подсаживать в свой вагон посторонних лиц, но для матери с двумя детьми сделали снисхождение, тем более что Анфиса сразу же заявила, что она жена капитана Шибарского и имеет самое прямое отношение к Красной армии. Так или иначе, но, когда Рая заплакала, не вынеся мук голода, бойцы поделились хлебом и дали девочке кусочек сахара. И брата не забыли, выдали ему точно такое же «пирожное». Эх, как бы сейчас пригодился тот чемодан с яйцами! Зря выбросили, не все же яйца разом подавили, наверняка с десяток остались целыми.
 //-- * * * --// 
   Около полуночи Шибарский очнулся от забытья и с удивлением обнаружил, что не чувствует больше боли в спине, равно как не ощущает ни своих рук, ни ног, ни тела… И тогда он понял, что проснулся для того, чтобы умереть, что смерть милостиво лишает его боли, мучений, страданий. Он смотрел в беленый потолок и улыбался: вдруг увидел улочку в древнем городе Гороховце, а на улочке старинный рубленый дом на высоком подклете. Окна в резных наличниках. Именно в ворота этого дома он, двадцатипятилетний старшина, и постучался тогда, чтобы попросить наполнить водой опустевшую фляжку. Стояла лютая жара, а его саперная рота расширяла Московский тракт, ведущий в Нижний Новгород, переименованный к тому времени в город Горький. Солнце палило с раннего утра, и красноармейцы изнывали от жажды…
   Дверь в деревянных глухих воротах отворилась, и вышла вовсе не старушка, как ожидал Михаил, а статная румяная дева с высоко зачесанными каштановыми волосами. Старшина аж онемел.
   – Ну?! – спросила дева. – Воды небось?
   – Так точно! – растерянно подтвердил Михаил и протянул пустую фляжку. Пока хозяйка набирала воду, он пришел в себя от первого ошеломления: – Спасибо, хозяюшка. А как бы водицы на всю роту набрать? В бидон, например, или в ведро?
   – У нас колодца нет. На родник ходим. Идемте, покажу.
   И она пошла, а он за ней, любуясь ее статью, станом и даже маленькими лопатками, которые не скрывал просторный домашний сарафан. Тропа привела к источнику, где из-под камня бил ключ. Михаил припал к нему и стал глотать до ломоты в зубах холодную прозрачную вкусную воду. Девушка смотрела на него, улыбаясь. Михаил вытер рот, но не тылом ладони, а достал носовой платок, что произвело впечатление на девицу-красу.
   – Как вас зовут? – спросил он.
   – Меня не зовут. Я сама прихожу! – задорно улыбнулась она.
   – Тогда приходите сами!
   – Куда?
   – В расположение роты. У нас сегодня шефы выступают. Концерт будет.
   – Во сколько концерт?
   – Да сразу после ужина. В двадцать часов.
   – А что, и приду… Я музыку люблю.
   На том и расстались. Михаил глазам не поверил, когда увидел девушку в расположении роты. Там, на окраине Гороховца, где стояли палатки саперов, был сколочен из свежих досок помост, на котором выступали самодеятельные артисты местной судоверфи и ротные певцы-гармонисты. Зрители располагались на таких же наскоро сколоченных скамьях. Анфиса – так звали новую знакомую – присела и тут же вскочила: доски были сосновые, и платье приклеилось к выступившей на жаре смоле. Анфиса очень расстроилась, Михаил предлагал ей самые невероятные рецепты сведения смоляного пятна, из-за этого они очень невнимательно слушали самодеятельных артистов.
   Девица вполне соответствовала значению своего греческого имени Анфиса – «цветущая». Вся как будто вышла из русской былины – цветущая, румяная, улыбчивая, уверенная в себе красавица. Она жила здесь, на Владимирской земле, должно быть, в десятом поколении, и всё здесь ей было понятно и приятно: родина, глубинная, коренная родина. Солдатик Михаил (так она его звала) – чужак, конечно, но не такой уж и чужак, поскольку родом из такой же российской глубинки, только ярославской. Им всё было понятно друг в друге, и Анфиса, давшая от ворот поворот не одному местному воздыхателю, вполне благосклонно отнеслась к умному солдатику. После нескольких встреч на танцплощадке, на набережной Оки и в кинотеатре пригласила его на воскресный семейный обед. Собственно, это был прощальный обед, поскольку саперная рота покидала Гороховец и уходила в сторону Дзержинска.
   Шибарский явился на званый обед при полном параде, если не считать, что парадная форма осталась в каптерке московской казармы. Полевая гимнастерка была тщательно отглажена, сапоги сияли черным блеском, в петлицах гимнастерки горела рубиновым блеском старшинская «пила» – четыре треугольничка. Ну и буденовка-богатырка с черным подбоем под красной звездой, а через левое плечо – шлейка портупеи. На груди его вместо орденов и медалей сияли значки: комсомольский, «Готов к труду и обороне», «Готов к санитарной обороне СССР», значок второго спортивного разряда по велосипедному спорту. А еще там был совершенно новенький знак «Активист МОПРа» – Международного общества помощи революционерам, который ему вручил комиссар батальона за то, что всё месячное жалованье старшина Шибарский перевел в фонд помощи томящимся в застенках буржуйских тюрем мужественным борцам за народное счастье. Этим знаком Михаил очень гордился. На нем была изображена толстая тюремная решетка, а сквозь нее просовывалась рука узника с горящим факелом. Но остроязыкая девица быстро перевела буквы «МОПР» на свой лад:
   – Милиционер отобрал последний рубль.
   Пришлось смеяться вместе с ней. Оценила ли Анфиса иконостас значков на груди гостя или нет, но ее родители вполне были довольны ладным спортивным парнем, на котором хорошо сидела пригнанная по фигуре военная форма; произвела впечатление и его манера держаться, говорить не много, но всегда по делу. То есть Михаил предстал перед родителями вполне воспитанным молодым человеком, почти что москвичом.
   На другой день саперная рота ушла дальше в сторону Золино. Бравый старшина забежал на прощанье и подарил Анфисе древнее керамическое пряслице, которое нашли его бойцы на раскопанном дорожном полотне. Девушке пряслице очень понравилось, и она хранила этот незамысловатый дар всю жизнь…
   Потом он еще год переписывался с ней, а когда был произведен в лейтенанты, сделал предложение по всей форме. Анфиса согласилась. Свадьбу сыграли в Гороховце, а на другой день молодые уехали в Москву, где Михаил Шибарский снимал комнату близ саперных казарм в одном из деревянных домов Сокольников, столь похожем на городскую избу в Гороховце. Правда, пожили в ней недолго – до рождения первенца, названного Юрием. А дальше началось большое военное кочевье по Западному особому округу: Солнечногорск, Владимир, Смоленск, Витебск… Во Владимире Анфиса подарила ему еще одно маленькое чудо – дочь Раечку. Это случилось в 1937‐м, а через два года, уже в Витебске, капитану Шибарскому как командиру отдельного батальона дали, наконец, служебную квартиру. Точнее, квартирку на втором этаже старого купеческого дома, но зато с видом на красавицу Десну. Прожили они там почти год, и этот год был, наверное, самым счастливым в их жизни: свои стены, свой отдельный вход, веселые, почти никогда не хворающие дети, улыбки на всех лицах и полный достаток. Анфиса была счастлива, радостным уходил по утрам на службу и Михаил. Жизнь удалась!
   Но, увы, ненадолго. Летом сорокового года большую часть саперного батальона (три роты из четырех) перебросили под Гродно и Белосток, где возводились доты новых укрепрайонов. Это была долгосрочная командировка, и ее надо было пережить, перетерпеть. Анфиса поначалу обитала с детьми в Витебске, переписывалась с мужем, с нетерпением искала в почтовом ящике его письма, а потом, в мае 1941 года, приехала вместе с детьми под Ломжу, где стоял штаб саперного батальона. Это было красивое польско-еврейское местечко Снядово, в столетних липах и дубах, с кирпичным костелом и деревянной, очень старой синагогой. Неподалеку протекала живописнейшая речка Нарев, и по воскресеньям капитан Шибарский вывозил семейство на мотоцикле либо на реку, либо в окрестные сосновые леса. Анфиса забиралась в коляску мотоцикла, брала на руки Раечку, а Юра усаживался на седле позади отца, крепко держась за его портупейные ремни.
   Каждый из этих воскресных выездов был незабываем! На берегу Нарева расстилали кусок брезента, а на нем Анфиса раскладывала нехитрую снедь: помидоры, огурцы, хлеб, деревенскую колбасу, сало, вареные яйца… Всё это сметалось в минуту с большим аппетитом, с хрустом, с восклицаниями «Ой, как вкусно!». Анфиса, радостно щурясь, любовалась своим маленьким царством-государством, которое она сама народила, создала и представила щедрому летнему солнцу и этому бесконечно голубому небу. Ей казалось, что именно так они смогли бы проехать полмира, наслаждаясь его красотой и своей семейной благодатью, смогли бы доехать до самой Атлантики, если бы в каких-то двадцати километрах от Снядова не скапливалась темная враждебная сила, которую тут все обозначали одним словом – «немцы». Именно против них, предупреждая вражеское нашествие, и строил Михаил со своими саперами доты здешнего Замбрувского укрепленного района. Руки его бойцов укрепляли местность толстостенными железобетонными бункерами, которые должны были преградить путь любому вторжению.
   – Дот – он как танк, – пояснял Михаил жене суть своего труда, – только неподвижный. Да и по ограниченности обзора тоже похож на танк. И так же, как танк, он беззащитен, когда обороняется один, без прикрытия огнем из других дотов, без помощи пехоты в легких полевых укрытиях. Но зато когда такая сеть создана, прорвать ее очень сложно.
   – И сколько вы уже сделали?
   – Мало, Фисанька, очень мало. Всего десятую часть из того, что нужно…
   – Но ты же не виноват!
   – Москва слишком поздно присылает нам рабочие чертежи. Теперь наверстываем за тех, кто проволынил. Но как всегда – то одного нет, то другого! Дергаемся, от жилетки рукава пришиваем. Эх!..
   Анфиса не принимала так близко к сердцу производственные дела, как принимал их Михаил. Она не верила в плохие прогнозы, не верила, что вся эта налаженная, уютная, почти дачная жизнь может рухнуть в один момент. Хотя женская интуиция и предвещала недоброе, особенно по ночам, но так не хотелось покидать эти благодатные, почти райские места, лишать детей отдыха на природе, что Анфиса всячески оттягивала возвращение в Витебск. Разве что в Гороховец к родителям увезти их? Но и Гороховец – это не Снядово: хоть и небольшой, но город. К тому же не хотелось разлучаться с Михаилом. Здесь они каждый вечер, каждую ночь вместе…
 //-- * * * --// 
   Лес тревожно шумел. Галина смотрела на верхушки сосен, на белку, которая глядела на нее с ветки, как будто чуяла, что сейчас произойдет что-то страшное. Зверек не верил своим маленьким черным глазкам: человек-охотник целился в человека-дичь…
   Галина стояла, прикрыв нагую грудь, готовая к смерти. Она ждала выстрела. Пустельга держал ее на прицеле, выбирая, куда выстрелить – в голову или в сердце. Сердце она прикрыла ладонью, но от пули это плохая защита, пуля свою добычу найдет. В сердце – не хотелось обезображивать выстрелом женское лицо. Все-таки оно у нее красивое. Красивая, стерва…
   В свои двадцать пять Пустельга никогда не видел полностью обнаженных женщин. Видел издали голых баб, которые купались на речке. Видел голые груди, когда он мял их у своих деревенских подруг, а потом вынимал из пышных пазух. Видел голые ноги, когда задирал на сеновалах юбки своим зазнобам. Но всё это было в запале страсти, быстро-быстро. Видел однажды в театре статую какой-то греческой богини – совершенно гладкую со всех сторон, мертвенно-белую, как покойница. А тут перед ним стояла живая статуя, и творец ее изваял по лучшим своим образцам.
   Зачем он заставил ее раздеться, Пустельга и сам толком не знал. Хотел унизить свою обидчицу до предела? Возможно… Возможно, опьянила полная власть над этой отданной ему всецело женщиной и взыграло мужское начало – гордыня победителя, повелителя. И он не спешил нажимать на спусковой крючок, упиваясь этим новым чувством. Возможно, его обуяла заурядная месть: ты была моим палачом, теперь я твоим.
   Галина смотрела на пушистого зверька и слегка улыбалась: вот что унесет она с собой в небытие. Вот эту милую лесную картинку… «Ну стреляй же! Не тяни за душу. Не заставляй меня вспоминать дочурок! Стреляй!
   Господи, за что всё это?! Знаю, ты скажешь: не суди, да не будешь судима. Прости, Боже, судила. И бывало, не по букве закона, а по указанию сверху. Всё бывало, и всё в руках твоих, Господи!»
   А Пустельга медлил. Глаза его застыли, прикованные к низу ее живота: эта раздвоенность лобка, уходящая в запретную теснину сомкнутых бедер… Нет, сюда стрелять нельзя, это материнское лоно. Это святое. В лоб или в грудь… В лоб можно промазать, а в грудь только ранить. Бить – так уж наверняка. Но какова ведьма?! Не рыдает, не бьется в ногах, не умоляет пощадить. С характером баба.
   В спину надо бить, это верняк. Да и глаз не видно. Ух, какие глазищи – предсмертные, полные слез, век бы их не видать! «Что же ты, краля, на нас так в суде не смотрела?! Не глядя, приговор подмахнула?!»
   – Повернись! – крикнул он ей. – Спиной ко мне стань!
   Галина покорно повернулась, открыв новый вид своей наготы. Ягодицы совершенной яблочной округлости и молочного цвета вспыхнули на солнце, как будто женщина собралась загорать. Таких красивых стройных ног он не видел даже на картинках. Маленькие лопатки сдвинулись и застыли, как будто уже предчувствовали входное пулевое отверстие, как будто вот-вот вспышка боли затмит белый свет.
   Пустельга повел стволом. Сердце под левой лопаткой, где у нее теперь лево, где право? Сбился, но быстро вычислил: вон та, с большой родинкой внизу, – левая. Надо бить под родинку. Убивать, конечно, грех. Но не убьешь эту гадину, скольких она потом вот так, не глядя, отправит под расстрел? Это всё равно что немца убить. Не ты его, так он тебя. А грех он, Иван Пустельга, потом замолит. Как мамка учила: обидел кого – свечу ставь и молись, пока она не истает. «Свечу-то я поставлю, вот молиться-то за кого?»
   – Как зовут-то тебя?
   – Галина.
   «Ох ты, мать честная, прямо как мамку мою зовут – Галина Никифоровна».
   – А дети у тебя есть?
   – Есть. Две дочурки, Оля и Эля.
   Сержант опустил винтовку. «Хрен с тобой! Живи, падла… Не буду детей сиротить!»
   – Одевайся! – крикнул он и пошел прочь, тяжело ступая по валежнику.
 //-- * * * --// 
   Из здания военкомата Иерархов выбежать не успел. В коридоре на него рухнула стена, придавив к дубовым полкам с толстыми книгами. (До военкомата в этом здании жил ксендз свислочской парафии.) Иннокентий задыхался. Худшей смерти он себе и придумать не мог. Его охватил дикий страх удушья. Грудная клетка еще могла чуть-чуть вздыматься, пропуская по глоточку воздуха, но он был так густо насыщен кирпичной и книжной пылью, что во рту, в горле образовался полужидкий кляп. Возможно, Иерархов и задохнулся бы в этих руинах, если бы не удалось ужом сползти вниз, на пол. Тут можно было дышать чуть свободней, но страх замкнутого пространства, острый приступ клаустрофобии, которой он никогда не страдал, заставил его судорожно тыкаться во все углы. И о чудо! Нашлась, нашлась спасительная щель между скошенным пластом стены и нижней полкой, на которой не было книг. Он пролез, обдирая руки, разодрав на спине гимнастерку до самой кожи, но вылез на свободу. И вздохнул полной грудью. Почти деревенской свежести воздух наполнил легкие. Вышел во двор, оглянулся, и тут в глазах у него снова потемнело. В десяти шагах стояли немецкие солдаты и с большим интересом смотрели на выползшего из двери белого, как мельник, от известки русского офицера. Иерархов же стал отряхиваться от побелки, как будто и не замечал направленных на него автоматов. А что тут еще сделаешь? Бежать поздно…
   К нему подошел лейтенант, внимательно осмотрел петлицы и спросил:
   – Oh, sind Sie der Richter? (Вы судья?)
   Иерархов не зря учил немецкий на юрфаке.
   – Nein. Ich bin der Staatsanwalt! (Нет. Я адвокат!)
   – Kommunist? Jude? (Коммунист? Еврей?)
   – Militдrjurist. (Военный юрист.)
   Лейтенант остался доволен ответом и показал на глубокую воронку-зиндан, в которой сидели пять пленных красноармейцев и где до недавнего часа томились Пустельга с Нетопчипапахой. Иерархов скатился по откосу к ним. Волосы его еще были белы от известки. Солнце стояло в зените и пекло всех, кто сгрудился в тесной воронке. Подавленные столь резким оборотом судьбы, люди молчали. Молчал и Иннокентий, пытаясь понять, что с ним, да с ними со всеми, станет дальше. Плен? Вот это и есть плен? Воистину позорный… Загнали всех в яму, как баранов в кошару. Здесь прикончат или куда-то еще поведут? Наверное, здесь… Немцы – рационалисты: в воронке закапывать трупы проще…
   Но стрелять их никто не стал. Когда на дороге появилась колонна пленных, велели выбраться и присоединиться к ней. Понурые красноармейцы, одетые во что ни попадя, без поясных ремней, в каких-то кепках, гражданских рубахах брели под доглядом довольно редких конвоиров. Солнце палило нещадно, головы счастливцев были прикрыты пилотками, а те, у кого их не было, защищали темя закрученными по углам носовыми платками или наворачивали тюрбаны из бинтов, извлеченных из индивидуальных пакетов. Головного убора у Иерархова не было, пришлось обходиться носовым платком. Вид для военного человека несуразно комический, но было не до улыбок. Известковая пыль, которой он вдоволь наглотался под рухнувшей стеной, жгла, разъедала гортань, и теперь Иннокентий мечтал о глотке воды как о великом земном благе. Но воды поблизости не было и не предвиделось.
   Старинный городок Свислочь с его реками остался позади.
   Колонну гнали в Волковыск. Шли без остановок часа три, пока не вышли к мосту с табличкой «р. Россь». Тут возникла заминка, потому что строй сломался: пленные бросились к воде, жадно пили, окунали перегретые головы, набирали во фляжки, у кого они были, в котелки. Конвоиры заорали, палили из винтовок в воздух, а потом, видя, что всё это не помогает, стали бить прицельно по тем, кто припадал к воде. Только тогда, когда по реке пошли кровавые струи, народ отпрянул от воды и вернулся в колонну. Иерархов не успел приложиться к Росси, но какой-то сержант-артиллерист дал ему хлебнуть из своего котелка, который успел наполнить пахнувшей тиной речной водицей. Воистину, то была живая вода!
   – Спасибо, браток!
   На окраине Волковыска всех загнали в конюшни, которые остались еще от польских драгун – конных стрелков. После поляков здесь в городке стояли еще и советские кавалеристы, так что запах конского навоза был еще весьма свеж. Но все были рады тому, что наконец-то можно было укрыться от пекущего солнца, отдышаться от дорожной пыли, прийти немного в себя. К тому же в одном из углов обнаружился мешок с овсом, и Иерархову досталась пригоршня колючего, жесткого, но всё же съедобного злака. Яростно жевал и вспоминал, как там, в Кисловодске, куда он приехал следом за Галиной, денег на нормальную еду не было, и он жевал кукурузные зерна, объясняя невесте, что обожает именно кукурузу, да еще не вареную, а сырую. Галина смеялась и называла его кукурузником…
 //-- * * * --// 
   В Смоленске Анфиса впервые уснула, обняв своих детей. Теперь ей были не страшны ни немецкие самолеты, ни сами немцы. Над головой была вагонная крыша, а вокруг и рядом – солдаты, свои…
   В Вязьме состав повернул на Калугу, а дальше через Липецк пошел на Сталинград. Анфиса была очень расстроена таким поворотом судьбы и дороги: в Сталинграде у нее не было ни одной знакомой души, и как добраться оттуда в Гороховец, она не представляла. После трех суток изматывающего пути дети превратились в бледные тени, и она очень боялась, что не довезет их до дома. Маша тоже очень переживала и не знала, что предпринять. Перед самым Сталинградом поезд загнали на запасные пути станции Арчеда. Здесь всех пассажиров впервые за всю дорогу накормили горячей пищей. Анфиса сбегала к полевой кухне и принесла целый чайник овсяной каши, политой горчичным маслом. Юра с Раей слегка ожили. Вместе с Машей Анфиса пошла к начальнику станции с надеждой, что он поможет или хотя бы посоветует, как вернуться в Москву. Начальником станции оказалась женщина средних лет, почти ровесница, хоперская казачка. Она прекрасно поняла, в каком положении оказались беженки с детьми, усадила их на большой кожаный диван и пошла к военному коменданту. Вернулась с благой вестью: на проходящий поезд – настоящий, пассажирский – есть одно место в плацкарте. Маша безропотно уступила его подруге с двумя детьми. На прощанье обнялись, расцеловались. Больше они никогда не увиделись…
   До Москвы доехали благополучно. Чайник с кашей кормил их до самой столицы, а проводница бесплатно приносила чай с сахаром. Дети спали на нижней полке валетом, а Анфиса, несмотря на полноту, тоже умудрялась примоститься к ним на самом краешке. Так все втроем и приехали, наслушавшись от пассажиров страшных рассказов о том, что творится на фронтах и как силен немец, который захватывает всё новые и новые советские города.
   В Москве пересели на горьковский поезд, на что ушли последние, припасенные на самый черный день рубли. Взяла она одно место – слава богу, ехать недолго. Но это «недолго» растянулось аж на семь часов. Еще с вокзала послала отцу телеграмму и теперь с волнением высматривала его на проплывающем перроне Гороховца. Папа! Она увидела его первой! В свои шестьдесят шесть Федор Иванович Сухов был еще прям и крепок. Он бросился к вагону встречать дочь и внуков, сгреб их в охапку всех разом, и только тут Анфиса дала волю слезам, зарыдала на отцовском плече.
   – Вещи-то ваши где? Гляди, поезд сейчас уедет! Вещи-то не вынесли?!
   – Вот наши вещи! – Юра поднял пустой чайник. – С ним и приехали. У нас еще чемодан был. С яйцами. Но их раздавили, и мы его выбросили!
   Раечку дед взял на руки, и пошли они, счастливые, на свою родную Московскую улицу. И всё было хорошо, и всё было замечательно, особенно картошка, сваренная в чугунке и обильно политая на тарелках конопляным маслом, не говоря уже про котлеты из утиного мяса. Отец кухарил не хуже покойной жены.
   С густым медным звуком и легким дребезжанием били старинные настенные часы в резном футляре, мурлыкал на коленях соскучившийся кот, стрекотал сверчок в запечье… Всё было, как было всегда до этой проклятой войны. Только ночью она вдруг беспричинно разревелась в подушку. Этой ночью умер от ран Миша, Михаил Федорович, командир отдельного 288‐го саперного батальона капитан Шибарский, ее муж и отец двух сирот…
 //-- * * * --// 
   Сюда же, в фольварк Антосин, пришли на ночлег и остатки саперной роты под водительством старшего политрука Ефремова. Ефремов присел к топчану и нащупал на запястье комбата слабый-преслабый пульс. Подошла и экономка:
   – То не потрва длуго. Пан везве го до себе… Як он ма на имен? Помодлен ся за него. (Он не протянет долго. Господь позовет его к себе… Как его зовут? Я помолюсь за него.)
   И хотя экономка говорила по-польски, Ефремов почти всё понял и ответил:
   – Его зовут Михаил. Михаил Федорович Шибарский. Если он умрет, мы похороним его здесь, в вашем фольварке.
   – Михал! Добре имен. Муй ойчец тэж мял на имен Михал…
   Шибарский умер через час.
   «Смерть – это не больно. Смерть – это избавление от боли». С этой мыслью он и преставился в ночь с 27-го на 28 июня 1941 года.
 //-- * * * --// 
   Саперы вырыли могилу в дальнем углу заброшенного сада. Комбата положили между двух яблонь. Ефремов дал команду пятерым стрелкам, и те пальнули в небо из винтовок, провожая командира в последний путь. Из зарослей терновника взметнулась стая черных дроздов. Старый аист хотел было взлететь из гнезда, но передумал, сложив вскинутые было крылья. Так и остался стоять на коньке усадебного дома.
   Ужинать Ефремов не стал. Помянул командира большим глотком зубровки из заветной фляжки и зашагал к мосту, где оставалась дежурная смена из пяти человек. Они охраняли мост, по которому войсковые колонны проходили всё реже и реже.
   А под утро нагрянули немцы. Они примчались на мотоциклах с той стороны, откуда их совсем не ждали, – с востока, из Озерницы, с той самой дороги, по которой уходили в обход Слонима наши войска. С ходу, с лету открыли огонь из пулеметов, закрепленных на колясках. Ефремов скомандовал «К бою!» и залег с бойцами поодаль от моста в прибрежных зарослях Зельвянки. Заросли рогоза хорошо скрывали их от прицельного огня. Саперы стреляли редко, но не метко: в ответ на пулеметные очереди били всего три винтовки да палил, пока были патроны, из своего нагана старший политрук. Выпалил все, даже последнего патрона себе не оставил.
   Бой был недолгим. Саперы вылезли из камышей и двинулись к мосту. Их окружили мотоциклисты. Судя по кургузым, как бы обрезанным каскам, это были десантники. Их доставили под Слоним на буксируемых планерах вместе с мотоциклами. А десантники в плен не берут, и захваченных саперов расстреляли тут же у моста. Исключение сделали для Ефремова. Заметив комиссарскую звезду на рукаве гимнастерки, обер-лейтенант велел зарубить его лопатами, что и было исполнено тут же. Глядя, как его палачи поднимают лопаты, Ефремов приложился к фляжке и отхлебнул напоследок изрядную толику зубровки…
   Так и полегли они все – жертвы чужой вины. Пасынки солдатской славы…
   ОТВЕТ В КОНЦЕ ЗАДАЧНИКА
   В 1947 году жители деревни Каролин обнаружили на месте расстрела саперов документы на имя старшего политрука 288‐го отдельного саперного батальона 21‐го стрелкового корпуса Ефремова Александра Петровича, 1908 года рождения. Документы были пересланы в Тулу по месту жительства родителей комиссара.
   Могила Шибарского не найдена до сих пор. Во всех документах он числится как «без вести пропавший». Его захоронение пытаются обнаружить белорусские поисковики и правнучка капитана Валерия Валентиновна Шибарская. Будем верить в успех.
 //-- * * * --// 
   Лес втягивал в себя речушку, словно бык пойло, одним махом. Услышав тихое журчание, все четверо бросились к воде и жадно пили: Пустельга с «корейцем» из пилоток, Гришака и Галина – из ладоней.
   Солдатское счастье всегда случайно и всегда недолго. Заправил фляжку не болотной водой, а чистой, речной – счастье. Удалось помыть стопы гудящих, саднящих ног в холодной воде – счастье. Есть фляжка на поясе – счастье само по себе.
   Отведя душу на речушке, они ушли в заросли подальше от дороги и там устроили привал. Пошарили по карманам – пусто. «Кореец» Шерали развязал свой тощий сидор и извлек кусок конской колбасы.
   – Казы. Будешь? – спросил он сержанта.
   – Спрашиваешь! – засиял Пустельга при виде колбасы. – Из козы, что ли?
   – Нет. Конски колбаса. Казы – так зовут.
   – Ну, конская – так еще лучше!
   Колбасу нарезали на четыре части, но Галина есть конину отказалась. Тогда ее часть разрезали еще на три. Колбаса оказалась копченая, с жирком, очень вкусная.
   – Молодец, юлдаш, объявляю тебе благодарность с занесением в личное дело! – впервые за все эти дни пошутил Пустельга. Стали думать в три головы (судьиха не в счет), как быть дальше. Все трое сошлись на том, что надо выходить к своим. Но где они, эти свои? Судя по движению машин, немцы уже и Волковыск захватили, а может – страшно подумать – и Зельву. Пешком идти неизвестно сколько.
   – Нужно транспорт добывать, – подытожил Пустельга. – Кабы бензин не кончился, мы бы теперь уже в Слониме были. Надо машину ловить.
   – А где ж ее возьмешь, когда кругом немцы? – удивился Нетопчипапаха.
   – Вот у немцев и возьмем, – постановил сержант. – Они тут так обнаглели, что поодиночке по шоссе шастают. Подловить надо – и поедем. Куда доедем, туда и доедем, всё к своим ближе.
   – А как ловить будем?
   – На живца!
   Пошли дальше, прижимаясь к обочине шоссе, но не выходя на дорогу. Время от времени проходили колонны грузовиков с прицепленными пушками, с кузовами, набитыми солдатами. Один раз мимо прошествовал конный обоз. Пронесся одинокий мотоциклист, должно быть связной. Вот такого бы подстрелить! Как раз бы на троих хватило. А судьиху, четвертую, с собой не брать. Пусть сама выбирается. Но ведь если выберется, тогда несдобровать всем. Приговор-то ее в силе, да, глядишь, и еще кой-чего добавит. Пустельга отозвал в сторону Гришаку с «корейцем». Судьиха сидела на широком пне, обняв себя за колени.
   – Вот что, ребята, с бабой этой надо кончать. Она нас всех потом заложит и добьет… Тебе, Гришака, я не предлагаю. Я не смог, и ты не сможешь, молод еще для таких дел… Шерали, друг, сможешь ее прибить?
   – Кыто? Я? Нэть. Я не басмач.
   – Ты не басмач, это очень хорошо. Но ведь она и тебя посадит. Ты ж вроде как конвоир, а пошел с нами. Да еще оружие отдал.
   – Оружий не отдал. Вот он! – тряхнул он винтовкой.
   – Да она же видела, как я у тебя «винт» брал. Закатит и тебя на всю катушку, будь спокоен… Как же от нее, лярвы, отделаться, а?
   – Красивый женщин. Жениться на ней буду, – сказал Шерали.
   – Вот, браток, то что надо! Женись на ней и в степь увези подальше! – оживился Пустельга. – Только, похоже, она замужем, и двое детей.
   – Ище больши будит! – засмеялся «кореец».
   – Не забудь на свадьбу пригласить… Смех смехом, но делать что-то надо.
   И сержант разработал план захвата машины. Галина, полураздетая, чтобы привлечь внимание, выходит на дорогу и останавливает одиночную машину, будь то грузовик или легковушка, главное, чтобы без сопровождения шла.
   – За этим проследишь ты! – строго глянул сержант на Гришаку. – Как увидишь, свистнешь. Судьиха выйдет голосовать. Машина остановится, а мы с Шерали из засады шофера жахнем. Потом все в машину – и полный вперед, пока бензина хватит.
   – Так немцы ж нас распознают!
   – Распознают, если в кузове торчать будете. На полу все будете лежать. На полу, если это грузовик. Или на заднем сиденье, если это легковушка. Ясно?
   – Куда яснее.
   – Шерали, тебе всё понятно?
   – Всё понятно. Однако как мы из одной винтовки вместе стрелять будем?
   – Да не вместе! Стрелять я буду, а ты к машине побежишь.
   – А бабу куда посадим?
   – Пусть здесь остается, волков с медведями судит. На фиг она нам нужна? Или уже нужна, Шерали? Вижу, как твои глазки загорелись. Жениться хочешь? Тогда с ней оставайся.
   – Не, у меня в Андижане невеста есть.
   – Тогда всё! Разошлись по боевым постам.
   С Галиной Пустельга не церемонился, говорил с ней грубо («Я еще не решил, что с тобой делать»), и та, надломленная или уже сломленная, безропотно выполняла все его требования:
   – Гимнастерку сымай, оставь ее здесь! Юбку не сымай. Выйдешь на дорогу в лифчике, будешь немецкую машину ловить. Как остановится, завяжи разговор, мол, то да се, в Волковыск нужно… Остальное мы сами сделаем.
   Галина вышла на обочину в одной юбке, без туфель и гимнастерки. Лифчик телесного цвета, не казенный, купленный в Гродно в хорошем магазине, конечно, привлекал внимание. На первый взгляд казалось, что его вообще нет. Живец получился что надо!
   – Сиди в кустах. Выйдешь по команде, – предупредил ее напоследок сержант и затаился с «корейцем» на выбранной позиции. Если машина остановится именно там, где он наметил, он уложит шофера со ста метров запросто. Шерали тоже весь подобрался и готов был сигануть к машине, как барс. Вот только подходящей всё не было и не было. Мимо проносились грузовики, полные солдат и военного имущества, вереницы мотоциклов, прокатили даже солдаты на велосипедах, а долгожданный сигнал так и не раздавался. «Может, уснул он там?» – подумал Пустельга и хотел уже пойти посмотреть, что там делает его второй номер, но тут раздался заветный разбойный посвист.
   – Выходи! – крикнул судьихе сержант. Галина вышла на обочину и подняла руку. У Пустельги замерло сердце: остановится машина, нет? Черный «опель» мчался, не снижая скорости, потом вдруг сбавил ход и приткнулся на край дороги, но совсем не там, где намечал сержант. Галина подбежала к машине. Кроме шофера в ней были два офицера, один на переднем сиденье, другой – на заднем. Не беда, главное – уложить шофера. Но Галина невольно его загораживала. Не понимала она, что ли? Ведь и сама может под пулю попасть. А если ее сейчас пристрелить, то вторая пуля точно шоферу достанется и по выстрелу на остальных двух. Вот почти вся обойма и выйдет. На всех хватит… Пока Пустельга прикидывал, что к чему, задняя дверца распахнулась и чья-то рука в мундирном рукаве втянула Галину в машину. «Опель» взревел и был таков! Шерали сокрушенно воскликнул:
   – Не успель, шайтан арба!
   Пустельга сказанул покрепче. Но живец исчез вместе с дичью. С крючка сорвалась. Обидно было до слез. А с другой стороны, чего жалеть? Унесло эту чертову бабу, и ладно! И голову ломать не надо, что с ней делать.
   – А машину мы еще подловим, юлдаш!
   Подошел Нетопчипапаха, и все втроем двинулись в сторону Волковыска.
 //-- * * * --// 
   Галина никак не ожидала столь неожиданной развязки. Ее судьба сделала еще один курбет. Впрыгивая в машину, она надеялась, что спасается от самосуда своих недавних подсудимых, но, с другой стороны, тут же попадала в лапы врага. Враг не угрожал ее жизни, но весьма недвусмысленно посягал на ее женское достоинство. В машине сидели два офицера, и оба были рады столь неожиданной и фривольно одетой попутчице. Они пытались узнать, кто она и как попала на военную трассу полуодетой. Их приятно удивило, что Галина худо-бедно говорит по-немецки. Надо было срочно придумать убедительную версию того, что с ней произошло. Придумала: приехала в Свислочь к подруге. Но утром началась бомбежка, и она едва успела выскочить из дома, в который попала бомба. Подруга убита, все вещи сгорели; в чем выскочила, в том и пошла в Волковыск, где надеется переждать войну у другой подруги. В целом походило на правду. Хорошо, что не поняли, что юбка у нее форменная, военная. Но нечаянные спасители и не собирались вникать в детали, достаточно было, что рядом с ними красивая женщина, причем очень легко одетая.
   – Меня зовут Вальтер! – сказал тот, что сидел впереди. Ему было слегка за пятьдесят, черные глаза под седыми бровями горели молодо и озорно. Галина плохо разбиралась в немецких знаках различия, но поняла, что это чин не ниже майора: на его витых погонах золотилась змея, обвившая жезл. Обручальное кольцо вросло в толстенный мясистый палец и перетянуло его на две маленькие сардельки.
   Второй офицер, сидевший рядом с ней, был брутальным красавцем, голову прикрывала стальная каска, кожаный ремешок под массивным подбородком подчеркивал его воинственность. Долото творца прошлось по его лицу довольно грубо, но главные черты были высечены с претензией на мужество. Или скорее на мужланство, как определила Галина по его выпадам и репликам. Его тоже звали Вальтером, и он предложил женщине, сидевшей между двумя тезками, загадать желание, обещая весьма двусмысленно исполнить это желание в ближайший час.
   – Мое желание – поскорее оказаться дома, где меня ждут дочки! – с болью в голосе сказала Галина. Но это не произвело на Вальтера-2 никакого впечатления, или он сделал вид, что ничего не понял. Он достал фляжку, обшитую сукном, снял с нее алюминиевый стаканчик, наполнил его темно-коричневой жидкостью с ароматным травяным запахом.
   – Чтобы желания исполнялись, надо за них пить! Выпей! За исполнение своего желания.
   Галина пригубила: крепко, горько, похоже на микстуру.
   – Пей, пей! – подбодрил ее Вальтер-1. – Это лекарство, бальзам… Это «Биттнер»!
   После всех передряг, страхов, кошмаров настойка и в самом деле пилась как лекарство. Галина осушила стаканчик залпом и тут же получила дольку шоколада. Оба Вальтера зааплодировали ей, а потом сами приложились к стаканчику. Потом еще раз взболтнули фляжкой… На душе полегчало, будто свалились с нее тяжелые камни. Всё будет хорошо. Сейчас она вернется в Гродно, найдет у хозяйки Олю и Элю, а дальше… А дальше будет видно. Что-нибудь придумается.
   Машина уже въезжала в местечко Кватеры. Остановились у невзрачного домика. Вальтер-2 вывел попутчицу из машины, провел в дом и, не снимая каски, затолкнул ее в комнату с широким топчаном, накрытым бараньей шкурой…
 //-- * * * --// 
   Есть в сосновых стволах нечто теплое, округлое, женственное, родное…
   Капитан Семенов шел через бурелом, как танк, ломая на ходу сухие сучья, так что треск стоял на весь Шиловичский лес. На велосипеде он далеко не уехал – под переднее колесо попала колючая проволока, и камера спустила. Он прислонил велосипед к дереву – может, кому-то из местных еще пригодится – и пошел пешком.
   Семенов шел на восток, к своим. Там брезжил заветный город Слоним, где, по всем прикидкам капитана, должна быть налажена прочная оборона. До Гродно он и сам служил в Слониме, в тамошней танковой бригаде, командовал ротой, пока не переманили уйти в комендатуру на майорскую должность. Он любил военную службу, но в Слониме уже два года как перехаживал в старших лейтенантах, в Гродно же сразу получил в петлицы заветную капитанскую шпалу. В Свислочи он уже был на майорской должности, но война спутала всего планы. Да только ли его?..
   До Волковыска капитан Семенов дошел вполне удачно, и даже повезло – проехал километров пять на подножке грузовика, набитого женщинами и детьми, семьями командиров, оставшихся на гродненских рубежах. Волковыск дымился по обе стороны главной дороги: после недавней очень жестокой бомбежки потушили не все пожары. Густо коптила горящая нефтебаза. Струи горячего воздуха поднимали белые листки разрозненных бумаг и черные хлопья пепла, всё это кружилось, падало и снова поднималось. Город был забит проходящими войсками, и делать в нем было совершенно нечего. В Слоним! Только в Слоним! Там всё станет ясно, встанет на свои места. Возможно, ему снова дадут танковую роту, и он поведет ее в бой и отомстит сразу за всё: и за разбитую Свислочь, и за младшего лейтенанта Осипова, и за это смятенное отступление, и за горящий Волковыск…
 //-- * * * --// 
   В Гродно Галину отвез доктор Вальтер. В городе вовсю уже хозяйничали немцы. Над высоченной каланчой и на верхотуре Старого замка развевались флаги, перечеркнутые черной свастикой. Улицы были наводнены войсками, грузовиками, фургонами, повозками… По главному мосту через Неман, Петровско-Николаевскому, шагала колонна под огромным желто-красным флагом. Доктор Вальтер оживился:
   – Испанцы! О, с нами испанцы! Это солдаты Франко.
   Галина хорошо знала, как тепло принимали испанских детей в Москве, да и в других городах. В голове не укладывалось, что теперь испанцы шагали в одних рядах с оккупантами. А впрочем, это же не республиканцы, это франкисты. Правда, сейчас ей было не до тех и не до этих. Оля и Эля! Неужели сейчас она их обнимет? Обнимет и уже больше никогда не выпустит из рук. Вот и Виленская, наконец, и дом пани Табуранской… Доктор Вальтер взялся проводить Галину, и они вошли в знакомые, почти родные двери. Ванда встретила их с каменным лицом, и Галина сразу же поняла: случилось страшное!
   – Беда, – сказала Ванда. – Детей забрала полиция. Кто-то донес, что это дети советского офицера.
   – Куда забрали? Где они? Какая полиция?
   – Не вем. Не вем. Не вем! – трясла головой Ванда, готовая вот-вот расплакаться.
   – Они здоровы? Они живы?! – продолжала сыпать вопросами Галина и сама же себе отвечала: – Самое главное, живы. Я найду их! Вы поможете мне найти моих детей? – теребила она Вальтера.
   – Да, да, конечно. Мы найдем их. Я помогу, наведу справки, – хорохорился обер-фельдарцт, не очень-то веря в свои обещания. Фармация и полиция – слишком разные ведомства, чтобы как-то влиять друг на друга.
   Телефон, по счастью, работал, и Вальтер сразу же стал набирать какие-то номера. Но ничего определенного сообщить не смог.
   Галина зарылась головой в детские подушки и тихо рыдала. Всё, что произошло с ней за три дня, казалось сплошным кошмаром: и лежащее во дворе тело мужа, и бомбежка Свислочи, и несостоявшийся расстрел в лесу, и этот топчан в Кватерах с немецким офицером, который, не снимая каски, взял ее, как подгулявшую проститутку, и пропажа Оли с Элей… Всё это теперь отливалось слезами и уходило в подушки, пахнувшие детскими головками.
 //-- * * * --// 
   В Зельве горел разбомбленный деревянный мост через Зельвянку, но капитан Семенов сумел перебраться на другой берег, держа над головой планшетку и кобуру с наганом, завернутые в гимнастерку. В Зельве же он узнал убийственную новость: немцы высадили десант в Слониме и перерезали единственное шоссе, выводящее из огненного мешка сразу две армии, 10‐ю и 3‐ю. Однако предупреждению не поверил, слишком много слухов и домыслов клубилось вдоль дороги вместе с пылью. Заночевал в стогу и двинулся лесом вдоль шоссе, а вскоре прибился к группе бойцов с голубыми петлицами. Они во главе с лейтенантом притопали сюда с аэродрома в Росси, их БАО (батальон аэродромного обслуживания) был рассеян и изрядно побит утренним налетом немецких бомбардировщиков.
   – А где же наши соколы? – допытывался Семенов у лейтенанта-технаря.
   – На земле горят, – горестно вздыхал командир маскировочного взвода.
   Маскировщики шли с винтовками, добытыми в оружейной комнате охранной роты, но без подсумков с патронами. Надеялись разжиться боеприпасами по дороге. Патроны были только у Семенова в нагане. По старшинству звания он и возглавил безхозный взвод. Пошли вместе, сверяясь порой с картой, которую Семенов всегда держал в планшетке. Но карта скоро закончилась вместе с границами Волковысского района, дорога и лес ушли за рамку. Пошли так, «на ощупь», как выразился лейтенант, вприкидку: там восток, а там север. Но курс надо было держать на юго-восток. Оставалось перейти шоссе и снова скрыться в спасительном лесу.
   – Пересекать дорогу бегом, – предупредил Семенов. – Приготовиться к броску!
   Переждав, когда последний грузовик очередной автоколонны скроется за поворотом, капитан скомандовал:
   – Вперед!
   Вперед не получилось: едва бойцы поднялись на опушке, как с той стороны дороги ударил пулемет и застучали автоматы. Все залегли и открыли редкий огонь из винтовок. В ответ ударил миномет. Первая же мина разорвалась рядом с капитаном Семеновым. От него осталась только левая половина тела, правую разметало по кустам и деревьям. Когда бой притих и стало ясно, что в этом месте через дорогу не прорваться, лейтенант приказал присыпать останки капитана и двигаться в обход.
   ОТВЕТ В КОНЦЕ ЗАДАЧНИКА
   В том злополучном Шиловичском лесу много полегло наших бойцов.
   Земля приняла их без гробов и без имен. Без рук, без ног, без документов. Без похоронных одеяний. В чем были, в том и приняла – в сапогах, шароварах, гимнастерках рваных, залитых кровью.
   Приняла, объяла, растворила в себе плоть, оставив потомкам черепа и ржавое оружие. А вы, потомки, копайте теперь и ищите черные медальоны с фамилиями и адресами. Найдете – значит, помянут солдата на родине. Честь и хвала вам. Вы свой личный долг перед погибшими исполнили…
   Спустя восемьдесят лет в этих местах поработали белорусские поисковики. Один из них уловил чуть слышный сигнал металлоискателя, нагнулся и достал из земли позеленевшую монетку. Советскую. Три копейки. Хотел идти дальше, но тут же, в метре от находки, заметил торчавший из земли ржавый шомпол. Тогда он стал более тщательно водить прибором над землей, и вскоре тот громко запиликал. Копнул – и из-под куска дерна выглянули карманные часы. Дальше – больше: пряжечки командирской портупеи, от которой остались лишь кусочки сгнившей кожи. Значит, командир лежит. Подошли остальные поисковики, разложили, как положено, простыню со схемой человеческого скелета и стали выкладывать на нее найденные кости. Очень удивились, что кости – предплечье, большие и малые берцовые – легли только с одной, левой, стороны. Как ни копали, ничего больше не обнаружили. Лишь сморщенный резиновый кружочек подняли из праха. Разгладили, разглядели – печать. Намазали фломастером, приложили к бумаге. Оттиск обозначился четко, как будто и не было этих восьмидесяти лет. На бумаге проступал след сорок первого года: «Свислочский районный военный комиссариат…»



   Часть вторая
   Кони сытые бьют копытами…

   Война – это бессчетные часы ожидания приказов и распоряжений, смены, отпуска, смерти, мира, милосердия.
 Стефан Цвейг


   Глава первая
   «Вам надлежит всеми мерами прочно удерживать Гродно!»

   Обе танковые группы вермахта, северная и южная, вошли в тело обреченной страны, как два кривых ножа: один ударил снизу, в живот, другой – сверху, в грудь.
   И не остановить их, не выдернуть…
   Командующие танковыми группами генералы Гудериан и Гот были намного старше своих противников, советских генералов. У них был опыт, служба, которая не прерывалась арестами, понижениями в должности. Некоторым было за 65. Опыт, мудрость, осмотрительность, предвидение…
   Из всех командармов Западного фронта самым старшим по годам был командарм-3 Василий Иванович Кузнецов – в январе сорок первого ему стукнуло 47 лет. Тоже немало. Соответственно и опыта – житейского, военного – было у него побольше, чем у соратников – Коробкова и Голубцова. Сам себя в шутку называл «пермяк соленые уши» и гордился тем, что родом из заповедного Пермского края.
   СПРАВКА ИСТОРИКА
   Окончил два класса начальной школы и Соликамское городское училище. Работал счетоводом в Соликамском земстве. В апреле 1915 года призван в императорскую армию. Служил рядовым в 236‐м запасном пехотном полку, в том же году командирован на учебу. В марте 1916 года окончил Казанскую школу прапорщиков, направлен младшим офицером в 120‐й запасной пехотный полк в Екатеринбурге. В Первой мировой войне с июня 1916 года – начальник команды пеших разведчиков 305‐го Лаишевского пехотного полка, действовавшего на Юго-Западном фронте. В 1917 году произведен в подпоручики, а в конце года демобилизован. В Гражданскую воевал на стороне красных: командовал ротой, батальоном 4‐го Пермского стрелкового полка, а в 1920‐м и полк принял – 89‐й Чонгарский. В мирные годы Василий Кузнецов служил и учился, учился и служил. В 1926 году окончил тактические курсы комсостава РККА «Выстрел», а в январе 1930 года – курсы усовершенствования высшего начсостава РККА в Москве. Спустя шесть лет окончил особый факультет Военной академии РККА имени Фрунзе, после чего назначен командиром 99‐й стрелковой дивизии в Киевском военном округе. С июля 1938 года командовал Витебской армейской группой войск БОВО. С 1 сентября 1939 года – командир 3‐й армии, которая в сентябре – октябре 1939 года вошла в Западную Белоруссию.
 //-- * * * --// 
   Опыт на весах не измеришь, и если Гудериан с Готом знали толк в современной войне, войне моторов на земле и в воздухе, то Кузнецов в этом не мог с ними состязаться. Однако спустя годы, полные яростных сражений на полях Белоруссии, Подмосковья, Польши, Германии, именно его 3‐я армия вошла в Берлин, его, кузнецовские, бойцы взяли Рейхстаг и подняли над изрешеченным куполом Знамя Победы. Но всё это будет потом. А пока – этот роковой приказ из Москвы…
   Приказ наркома требовал незамедлительно провести контрнаступление на Гродно силами конно-механизированной группы генерала Болдина. Кузнецов, как и положено истинно военному человеку, обсуждать приказ не стал, хотя в душе помянул московских стратегов черным словом.
   Только его 3‐я армия встретила немцев хорошо организованным артогнем. И вот теперь всё надо было ломать, перекраивать в угоду идеологической догме: «Красная армия всех сильней, и на удар всегда отвечает сокрушительным ударом», да еще малой кровью и на чужой территории.
   Сокрушительного удара под Гродно нанести не удалось, при этом крови было пролито немало, и, к несчастью, не на чужой, а на своей территории. Причин тут немало. Потом, за линией фронта, в тишине кабинета Кузнецов всё разложит по полочкам, и если спустя 80 лет это кому-то интересно, то пусть прочтет его выкладки в конце этой главы.
   С началом боевых действий генерал Кузнецов не метался, не гонял попусту подчиненных, хотя и у него ныла душа. Томила полная неизвестность, где что происходит, угнетало мрачное предчувствие: наших бьют, точнее – «моих бьют». Все эти опасения нарастали, ведь часы проходили, а связи – надежной стойкой связи с дивизиями – как не было, так и не появилось. Иногда она возникала: две-три минуты, пять – десять фраз – и обрыв. Будто сильный ветер шевелил провода: замкнет, разомкнет… Собственно, так оно и было: тот огненный шквал, который в одночасье обрушился с запада, путал и провода, и карты, и всю довоенную стратегию.
   Штаб 3‐й армии, в отличие от Кобрина (4‐я армия) и Белостока (10‐я армия), никуда не срывался и не съезжал, его двухэтажный особняк под куполом-шеломом незыблемо стоял на улице Ленина под тополиной сенью. Все отделы и управления работали без внешних помех, хотя и с повышенной нервозностью. Хорошо налаженное зенитное прикрытие отгоняло немецкие самолеты от мозгового центра армии.
   Командир 85‐й стрелковой дивизии, чей штаб также размещался в Гродно, отчаянный храбрец генерал-майор Александр Бондовский свидетельствовал: «Я вызывался в штаб армии дважды. Первый раз – за получением задачи дивизии на оборону рубежа реки Лососна. Задачу мне ставил командарм-3 генерал-лейтенант Кузнецов Василий Иванович в своем кабинете. В это время вблизи штарма рвались авиабомбы. На всю жизнь запомнилась завидная собранность и внешнее спокойствие командарма Кузнецова, повлиявшие и на меня. Второй раз в штаб армии я вызывался с докладом о положении на фронте. Того нервоза, который был в штабе вначале, я уже не видел. Штаб перестроился для работы в цокольном этаже».
   Невредимыми остались также штабы самой 85‐й дивизии и 4‐го корпуса. Нефтяную базу на юго-западной окраине Гродно немцы вообще не бомбили, надеясь заполучить ее после захвата города.
   В отличие от 10‐й армии, стоявшей в центре фронта, в его Белостокском выступе, структура 3‐й армии была проста: всего два корпуса, стрелковый (три дивизии) и механизированный (тоже три дивизии плюс мотоциклетный полк), и всё остальное по штату, как у всех: корпусные гаубичные полки, противотанковая бригада, зенитный дивизион…
   Стрелковым корпусом правили двое однофамильцев Егоровых: генерал-майор Евгений Егоров и полковой комиссар Сергей Егоров. Фамилии одинаковые, а судьбы контрастно разные: Герой Советского Союза полковой комиссар сгинул в безвестье в июле сорок первого под Кореличами, а генерал-майор попал в плен, сотрудничал с фашистами и после войны в 1950 году был расстрелян в Лефортовской тюрьме. Но тогда, 22 июня, оба готовы были бросить телефонные аппараты и мчаться в свои погибающие дивизии. Кто же знал, что их полки попадут под таран ударных сил танковой армады генерала Гота?
   Во главе механизированного 11‐го корпуса стоял 45‐летний генерал Дмитрий Карпович Мостовенко, матерый хоперский казачина, получивший крутую закалку на фронтах Первой мировой, добывший там погоны поручика. Командарм Кузнецов весьма благоволил ему, почти одногодку, собрату по судьбе и службе, и всегда уважительно называл его «Карпыч». И сейчас вся надежда на перелом гиблой ситуации была только на Карпыча – на его танки, на его новейшие, еще не опробованные в бою тридцатьчетверки, на тяжелые КВ… Из тех обрывочных сведений, которые всё же удавалось получать по телефонам, было ясно, что бои идут на всех участках границы и граница уже многократно прорвана. Вот-вот – и немцы начнут форсировать Неман.
   Позвонил из Минска командующий фронтом Павлов и с металлом в голосе предупредил: «Вам надлежит всеми мерами прочно удерживать Гродно!» Недосказанное продолжение приказа легко угадывалось: «Иначе будете сняты с должности и пойдете под суд!»
 //-- * * * --// 
   Самые яростные бои шли северо-западнее Гродно, где две дивизии 4‐го (егоровского) стрелкового корпуса защищали длинный участок границы. Не ведали их командиры, что на них навалился целый армейский корпус со всеми приданными ему частями и даже бронепоездом. Судьба дивизий, да и всего корпуса, была предрешена. Но тем не менее на выручку пехоте Кузнецов бросил 11‐й механизированный корпус Мостовенко. О, если бы Мостовенко мог ударить именно всем корпусом! Но лишь одна дивизия из всех (29‐я танковая), стоявшая на южной окраине Гродно, успела собрать свои полки по экстренному сбору. Командовал ею полковник Николай Студнев, из недавних «выдвиженцев» на вакансии, оставленные бывалыми командирами – «матерыми врагами народа». Дивизия как дивизия: два танковых полка, один мотострелковый (куда же танкам без поддержки пехоты?), артиллерийский полк, не считая зенитчиков, саперов, связистов и передвижного хлебозавода. А еще медсанбат, а еще полевая касса Госбанка… И всё это в спешном порядке двинулось в бой, решительный и последний, как поется в гимне и как оказалось на деле.
   Беда была в том, что ни один из танковых полков не успели пополнить техникой до полного штата. В общей сложности в походном строю катили два КВ, двадцать шесть тридцатьчетверок и тридцать восемь Т-26.
   В полдень первого дня войны 57‐й и 59‐й танковые полки развернулись в боевые порядки. Полковник Студнев стоял в башенном люке командирской тридцатьчетверки и оглядывал свое стальное грохочущее воинство. Из-под черного шлемофона выбивался рыжеватый чубчик, придавленный радиогарнитурой. Так выбивается трава из-под приземлившейся марсианской тарелки…
   Комдив вскинул бинокль. Впереди замаячили угловатые башни немецкой техники. В клубах пыли Студнев принял самоходные артиллерийские установки за танки и поосторожничал: не зная броду (разведки не было), напролом не полез, а приказал бить по противнику с места. Тем самым было утеряно преимущество маневра, а боевая инициатива перешла к немцам. Правда, их короткоствольные пушки, которые стояли на самоходках, как и 3,7‐сантиметровые противотанковые орудия, были бесполезны против Т-34 на столь дальних дистанциях, но всё же бой завязался. Вскоре и с той и с другой стороны запылали-задымили подбитые машины.
   Студнев хорошо знал тактическую аксиому: танки против танков не воюют. И именно потому в боекомплектах Т-26, Т-34 и всех прочих машин почти не было бронебойных снарядов. Танки должны действовать против пехоты, а против самих танков – артиллерия и гранаты пехоты, или мины саперов, или бомбы авиации. Впрочем, начало войны опровергло многие истины, казавшиеся прописными.
   Немецкий военный корреспондент Хорст Слезина, оказавшийся в тот день очевидцем танкового сражения, записал в своем блокноте:
   «Неожиданно вдоль горизонта выросло несколько стволов. Появляются высокие танковые башни, за которыми следуют гигантские танковые корпуса. Танки! Гигантские танки, которых мы никогда раньше не видели! Русские 52‐тонные танки с 15‐сантиметровой пушкой КВ-2!
   Жуткий страх буквально поразил нас. Противотанковые орудия Pak начинают лихорадочно стрелять. Их огонь лает из всех стволов, но это легкое противотанковое оружие не действует. Снаряды отскакивают от могучих стальных стен, словно резиновые шарики…
   Panzerjäger [15 - Артиллеристы противотанковых установок.] сражаются с дикой интенсивностью. Они позволили русским добраться до самой короткой дистанции, стреляя в самые слабые места… Пронзительные крики возле штурмовых орудий… Ужасная дуэль ведется на кратчайшей дистанции. Рядом со мной адский взрыв – прямой удар по одному из штурмовых орудий!»
   Пятясь к границе, немцы призвали на помощь авиацию, и началось почти безнаказанное избиение стоявших в поле танков. Даже когда они стали маневрировать, бомбы всё равно находили свои цели, пробивая слабо бронированный верх и Т-26, и даже Т-34. Попадая с лету под башню или просто падая рядом, бомба срывала бронированную вышку и отшвыривала вместе с башнёрами. За три часа волна за волной немецкие пикировщики разметали оба полка. Уцелевшие машины стали отходить по приказу Студнева в Гродно, на исходный рубеж.
   29‐я танковая дивизия, оставив на поле более тридцати машин, половину своего состава, вернулась на окраину города. Комдив сменил в том бою три машины, пересаживаясь из подбитых танков в целые. Лицо его было иссечено стальной крошкой, которая разлеталась после каждого снаряда, ударившего в броню…
   Кузнецов молча выслушал доклад полковника Студнева. Теперь хоть что-то стало ясно… Ясно, что Гродно, несмотря на зубовный скрежет Павлова, командующего фронтом, придется оставлять, иначе немцы зайдут с севера во фланг армии, а это полная катастрофа.
   Так на второй день войны он приказал оставить город. Доложил Павлову. Тот обложил седую голову Кузнецова матюками и тут же сообщил пренеприятную новость наркому, Маршалу Советского Союза Тимошенко. Павлов ожидал услышать примерно такую же тираду, которую он только что обрушил на командарма-3, но в ответ получил хладнокровное:
   – Готовьтесь вернуть Гродно. Я дал распоряжение командующему 10‐й армией, чтобы он нанес контрудар силами конно-механизированной группы под командованием товарища Болдина. В нее включен и кузнецовский 11‐й мехкорпус. Для координации действий вылетели маршалы Шапошников и Кулик.
   – Есть вернуть Гродно!
   Павлов поиграл желваками: уж лучше услышать мат-перемат в свой адрес, уж лучше бы нарком хлестанул его по щеке (что было совершенно не в духе Тимошенко), но народный комиссар ясно дал понять, что генерал армии Павлов ни к черту не годится как командующий фронтом и что его, по сути дела, отстраняют от командования, а всеми делами на фронте теперь будут заправлять Шапошников, Кулик и Болдин. И когда они отобьют Гродно, Сталину будет доложено, что Павлов Гродно сдал, а Кулик с Шапошниковым и Болдиным его вернули. Нетрудно догадаться, что скажет вождь по этому поводу…
   Однако ни Павлову, ни Тимошенко, никому из других московских стратегов не приходило пока в голову, что вместо контрудара надо немедленно становиться в глухую оборону, зарываться в землю и подтягивать, подтягивать, подтягивать резервы. Какая там оборона, когда весь советский народ, его вождь и вся мировая общественность давно уверовали, что «Красная армия всех сильней»?! На «подлый удар исподтишка она немедленно отвечает могучим контрударом и дальше громит противника на его территории и малой кровью». А всё иное не укладывалось в голове, потому что это уже была бы не Рабоче-крестьянская Красная армия, а румынское войско или гуситский табор. Нужны были победные реляции! Немедленно! Сегодня же, в крайнем случае – завтра.


   Глава вторая
   Броня крепка, и кони наши быстры

   Ранним утром 23 июня к месту сражения за город Гродно ринулись советские войска. С двух противоположных сторон навстречу друг другу выдвинулись самый мощный в РККА 6‐й механизированный корпус генерала Хацкилевича и 11‐й мехкорпус генерала Мостовенко. Никто не знал, где состоится главное сражение: где встретят врага, там и состоится. Скорее всего, на южных подступах, на реке Лососинка. Но район сбора на картах был обозначен точно – местечки Кузница и Сокулка. Скрыть от авиации столь массовое движение танков было невозможно, и немецкие летчики с раннего утра принялись за истребление броневых машин. Против танков был брошен целый авиакорпус. После серии атак, проведенных пикирующими бомбардировщиками, как на учебном полигоне, танковая армада Хацкилевича поубавилась на семьдесят три машины. Плохо. Но хуже всего было то, что после 90‐километрового марш-броска топливные баки танков изрядно опустели. Требовалась срочная дозаправка. Генерал Болдин решил отложить атаку до следующего утра – сначала надо было добыть горючее. Но где? Основной топливный склад в Белостоке уничтожили немецкие самолеты в первый же налет. Ближайший запас топлива в Волковыске. Но до него семьдесят пять километров, к тому же там только бензин, а соляра для главной ударной силы – тридцатьчетверок (двести башен) и КВ (сто башен) – нет.
   Болдин нервничал. Давно надо было связаться с гродненским мехкорпусом Мостовенко, узнать, где, как и что, поставить задачи, но не было радиостанций, а связных через немецкие позиции не пошлешь. Оставалось уповать лишь на то, что Мостовенко знает день и час их общего наступления.
   Напрягало и то, что расположение немецких войск на карте было показано весьма приблизительно. Тут уж бей, куда попадешь, но попасть можно было и в пустоту… Что делать? Наступать.
 //-- * * * --// 
   Время «Ч» – 10 часов утра 24 июня. Если всё получится, то 6‐й мехкорпус огнем и гусеницами ударит во фланг 20‐му армейскому корпусу, и тогда немцы завертятся, как уж на сковородке. Но сначала до противника нужно доехать – еще целых тридцать километров. Гусеницы не колеса, особо не разгонишься, да еще на пересеченной местности. И неспешное сближение дало противнику лишние часы – немцы укрепили свою оборону двенадцатью зенитными орудиями. Прямое попадание из таких пушек в легкие танки БТ или Т-26 с дистанции восемьсот метров разносило их в куски. Но именно легкие танки и отправились на прорыв обороны: тридцатьчетверки и тяжелые «Климы» всё еще ждали, когда привезут соляр.
   Зенитчики били, как в тире, круша танки передового отряда почти навылет. До сорока бронированных машин выбили в первую же атаку.
   Генерал Хацкилевич решил подождать, когда подтянутся его тяжелые танки, артиллерия и пехота, тем более что и комфронта Павлов обещал авиационное прикрытие…
   И Болдин, и Хацкилевич ждали классического танкового боя – грудью в грудь, броня в броню. Но всё вышло иначе: танков на этом направлении у немцев не было. Все танки давно ушли в глубокий рейд в составе группы Гота, а здесь, под Гродно, находились две пехотные дивизии вермахта, усиленные мощной артиллерийской группировкой: четырнадцать дивизионов тяжелой и сверхтяжелой артиллерии, а также полк реактивных минометов. Именно рев полугусеничных тягачей тяжелых орудий приняли за звук танковых двигателей. К тому же и летчики-разведчики усмотрели в тягачах танки, доложив в Минск, что под Гродно действуют сразу две танковые дивизии. Командующий фронтом Павлов им поверил. И это была еще одна его роковая ошибка.
   Под Кузницей и Сокулкой вместо ожидаемого встречного танкового боя произошло то, к чему никто не готовился, – штурм хорошо укрепленной полосы, бой с пехотой, поддержанной мощной артиллерией. Поначалу всё шло хорошо: танки, ведя огонь с ходу, грозно напирали на засевшую в траншеях пехоту. Но когда они подошли метров на двести, выяснилось, что пятисантиметровые снаряды противотанковых пушек, не обычные, а подкалиберные, с вольфрамовым наконечником, пробивают бортовую броню даже таких монстров, как КВ! Зенитчики поначалу били по гусеницам и успешно их сбивали, а потом поняли, что могут и больше…
   Танки кружились на одном месте. Получали смертельную пробоину в борт и загорались. Бризантные снаряды косили тех, кто выскакивал из люков горящих машин. Весы Фортуны качнулись в немецкую сторону, однако нескольким КВ удалось въехать на брустверы немецких траншей, круша, словно разъяренные слоны, всё, что было вокруг. Увы, этот триумф продолжался недолго. Тридцатьчетверки лихо двинулись вглубь обороны, но увязли в болотистой почве и были брошены экипажами. Командиры всё еще надеялись, что им навстречу выйдут танки гродненского 11‐го мехкорпуса… Не вышли.
 //-- * * * --// 
   Пока конно-механизированная группа штурмовала пехотные траншеи под Кузницей и Сокулкой, танковая группа Гота беспрепятственно устремилась к Вильнюсу. А там ее ждали, особенно те, кто носил красные звездочки на фуражках литовского образца. Форменные головные уборы просто не успели заменить, когда вооруженные силы Литовской Республики почти в полном составе обращали в Рабоче-крестьянскую Красную армию. Тогда в Генеральном штабе в эйфории триумфального шествия по странам бывшего санитарного кордона в одночасье «решили» довольно непростую проблему: что делать с вооруженными силами Литвы, Латвии, Эстонии? Интернировать? Дорого и скандально. Распустить по домам? Создать себе пятую колонну на случай войны. Проще поставить всех под ружье, заменив офицеров на советских командиров и политруков. Так и сделали. Но едва танки Гота подошли к Вильнюсу, едва Неман остался за спиной у немецкой пехоты, как «красноармейцы» образца 1940 года обратили оружие против своих новых командиров. За редким исключением они не ушли на ту сторону, не стреляли в спины… И даже это еще можно было бы пережить, но «литармейцы» открыли северный фланг Западного фронта на многие десятки километров, распахнули ворота на Минск для танковых дивизий Гота, и те мгновенно устремились в оперативный простор. Судьба белорусской столицы, судьба фронта, да и судьба самого генерала армии Павлова была предрешена именно там, на шоссе Вильнюс – Ошмяны – Воложин – Раков – Минск. И определялась она одним словом…
   Расстрел!
 //-- * * * --// 
   Почему же 11‐й мехкорпус Мостовенко так и не вышел навстречу 6‐му мехкорпусу Хацкилевича?
   И Кузнецов, и Мостовенко, получив самые общие указания насчет участия в общефронтовой конно-механизированной группе, продолжали оборонять Гродно всеми своими силами. Не было никакой возможности вывести «лишние» войска с оборонительных рубежей и направить их в другую сторону. Мехкорпус Мостовенко и иные соединения были намертво втянуты в приграничные бои, да к тому же без авиационного прикрытия. Они не смогли бы вырваться из мертвой хватки, даже если бы им приказал сам товарищ Сталин.
   Никто в те роковые часы не дозвонился до Кузнецова – ни Павлов из Минска, ни Голубев из Белостока, не говоря уже про Болдина. Связи не было фатально! Не получив уточняющих указаний ни от начальства, ни от соседей, Кузнецов действовал на свой страх и риск.
   В ночь на 24 июня он провел свой «совет в Филях» – с командующим мехкорпусом Мостовенко и с полным тезкой Суворова Бондовским, командиром той самой стрелковой дивизии, 85‐й ордена Ленина. И хотя в совете участвовали и начальник штаба Кондратьев, и член военного совета Бирюков, но главными фигурантами были они – генералы Мостовенко и Бондовский.
   – Что, Александр Васильевич, отобьем Гродно? – не сводил с Бондовского своего прищура Кузнецов.
   – Должны отбить, товарищ командующий. Особенно если авиация поможет.
   – На небо надейся, а сам не плошай. Не будет у нас авиации. Даже танки не успеем подбросить, верно, Карпыч?
   – Танки по воздуху не летают, – откликнулся тяжело молчавший Мостовенко.
   – Если дозвонюсь до Павлова, – не очень уверенно сказал Кузнецов и тут же добавил бодрости голосу, – костьми лягу, но авиацию вытребую!
   Но связи с Минском не было. Павлов же и сам всё понял: Кузнецову надо не за Гродно биться, а отходить, и как можно скорее… Но эта мудрая мысль так и осталась с ним – связи не было.
 //-- * * * --// 
   В ту же ночь 24 июня и под Белостоком состоялись свои «Фили». Командарм-10 генерал Голубцов вместе с членом Военного совета армейским комиссаром 2‐го ранга Дубровским собрали начальников всех штабных отделов. Пригласили и генерал-лейтенанта Карбышева. Командарм нехотя, но твердо заявил, что контрнаступление под Гродно провалилось, и завел речь о неизбежном – об отводе войск вглубь территории.
   Комиссар Дубровский нахмурился и назвал выступление командарма упадническим:
   – А не рановато ли мы крылья опускаем, Константин Дмитриевич?
   – Не опустим крылья, поднимем руки, – парировал Голубев.
   Генерал Карбышев полностью поддержал «упадническое» настроение командарма и предложил отвести 10‐ю армию на более выгодные промежуточные рубежи вдоль рек Бебжа и Нарев.
   – Я полагаю, если бы 10‐й армии удалось отойти к реке Щаре, то там можно организовать прочную оборону. Немцам навряд ли удастся с ходу преодолеть этот водный рубеж. – И Дмитрий Михайлович показал на карте наиболее важные, по его мнению, участки, которые следовало занять.
   Всё это должен был объявить в своем новом приказе командующий фронтом. Но связи со штабами армий у него по-прежнему не было…
   Примчался на взмыленном коне казачий офицер из 36‐й кавалерийской дивизии, привез устное донесение:
   – Генерал Зыбин просил передать, что дивизия после мощного авианалета рассеяна по лесам. Большие потери и в личном составе, и в конском…
   Начальник оперативного отдела подполковник Маркушевич принял доклад и отправил казака передохнуть в столовой.
   – Я поеду в дивизию, – предложил Маркушевич командарму, – а то они так рассеются, что потом и не соберешь никогда.
   – Поезжайте, только охрану возьмите.
   – Я тоже поеду, – засобирался Карбышев. – Есть у меня для них один секрет.
   И снова – в который уже раз! – Карбышев услышал надоедливые слова, на сей раз из уст Голубцова:
   – Вам бы, Дмитрий Михайлович, следовало вернуться в Москву!
   Карбышев только отмахнулся:
   – Напуган – побит, так Суворов говаривал. А я не напуган.
   Сел в машину и уехал вместе с Маркушевичем. Генерал генералу не начальник.
   Ехали недолго. Еще издали заметили на опушке березовой рощи несколько всадников. На караковом коне сидел комдив генерал Зыбин, его окружали весьма обескураженные командиры: эскадроны рассеялись кто куда. Иначе и быть не могло, ведь ни на каких учениях не отрабатывали они действия кавалерии при налете авиации, и вот теперь на горьком опыте убедились: всадник пилоту не противник, а пикирующие бомбардировщики – лучшее средство против конницы. У человека душа в пятки от этого рева уходит, чего же от животного ожидать?
   При виде московского генерала все спешились, коноводы увели лошадей, а Карбышев спокойным голосом, будто стоял за кафедрой, начал объяснять, как важно при угрозе авиационных налетов двигаться в расчлененных колоннах.
   – Какая свобода маневра возникает! Конница уходит врассыпную. И пусть штурмовики гоняются за одиночными всадниками, а не бьют по групповой цели.
   А ведь и в самом деле – простая маршевая уловка, а сколько жизней могла спасти, сколько времени сберечь. Маркушевич торопил генерала:
   – Нам пора возвращаться! Голубцов просил не задерживаться – штаб перемещается в другую точку.
   – Вернемся, вернемся, но сначала надо конницу собрать!
   Он пересел на коня и с отменной посадкой поскакал по полевым дорогам, одним своим видом поднимая дух разогнанной конницы. Эскадроны снова стягивались в походные колонны, но уже дальновидно расчлененные.
   ВЫВОДЫ ГЕНЕРАЛА КУЗНЕЦОВА О ПРОВАЛЕ
   КОНТРНАСТУПЛЕНИЯ:
   1. Соединения 10‐й армии, выделенные в состав КМГ, были удалены от рубежей развертывания для наступления на 60–70 км. Несмотря на это обстоятельство, времени на подготовку корпусов к удару не было дано, они прямо с марша вступали в бой;
   2. Полностью отсутствовали разведывательные данные о противнике, о рубежах его обороны, о противостоящих силах;
   3. Все боевые действия наших войск проводились без тщательной наземной и авиационной разведки;
   4. Неграмотная тактика действий наших конно-механизированных войск – удары в лоб вместо обхода флангов, ввязывание в затяжные бои – позволила четырем пехотным дивизиям вермахта противостоять достаточно большим силам Западного фронта (в том числе и двум механизированным корпусам);
   5. Стрелковые соединения, выделенные для контрудара, действовали самостоятельно, без взаимной поддержки танками на поле боя;
   6. Отсутствие связи, взаимодействия, четкого и непрерывного управления со стороны всех штабов, информации о действиях соседей;
   7. Слабое обеспечение наступавших войск всем необходимым для ведения боя;
   8. Отсутствие эвакуационных и ремонтных средств приводило к оставлению техники на поле боя;
   9. Значительная часть боевой техники была брошена экипажами на дорогах, стоянках из-за их недостаточной технической подготовки, отсутствия ГСМ и боеприпасов.
   Таким образом, неорганизованный во всех отношениях контрудар наших войск под Гродно задержал по меньшей мере на два дня с отходом из Белостокского выступа войска двух наших армий, что в сложившейся на фронте обстановке было невыгодно в связи с угрозой их полного окружения, что вскоре и последовало.
   6‐й и 11‐й механизированные корпуса были втянуты в затяжные бои с пехотой противника и лишились в них почти всей своей материальной части. Потеря управления войсками, совершенно не отвечавшее обстановке требование Генерального штаба на ведение только наступательных действий привели к тому, что войска Западного фронта не смогли оказать организованного сопротивления врагу и понесли огромные потери (особенно в танках и авиации). Результатом проигранного сражения под Гродно явилось то, что у командования Западного фронта не осталось бронетанковых и воздушных сил, способных решающим образом повлиять на дальнейший ход боевых действий.
   Все эти выкладки генерал Кузнецов переслал потом в родную Военную академию имени Фрунзе, закрыв для себя эту грустную тему раз и навсегда.
   Конечно, никто лучше него не смог бы рассказать, как под сильным натиском немцев разобщенные части армии беспорядочно отходили вдоль южного берега Немана в надежде добраться до, как казалось тогда, тыловых местечек Лунно, Мосты, Дятлово. Но Кузнецов не стал об этом писать, как не стал хвалить и свой абсолютно верный оперативно-тактический замысел – нанести удар во фланг третьей танковой группы вермахта. После драки кулаками не машут. Однако Гот понял потом, какому риску он подвергал свои дивизии. Если бы у Кузнецова хватило сил, он отсек бы его танки от пехоты, от тыловых частей, от баз снабжения, а без всего этого далеко не уйдешь.
 //-- * * * --// 
   Пока суть да дело, советы и совещания, а дивизия генерала Бондовского подходила к Гродно именно расчлененными колоннами. Ее батальоны шли на запад, невольно предваряя – на четыре года! – движение других частей по этой же дороге в этом же направлении, тех, которые придут сюда летом 1944 года в составе всё той же, но весьма обновленной 3‐й армии. Ударной! А пока бойцы шли в неизвестность, как в черную дыру. Неизвестно было всё: ни какие немецкие силы обороняли Гродно, ни есть ли у них танки, ни будет ли хоть какое-то подкрепление наступающим войскам, прилетят ли на подмогу наши самолеты и удастся ли вернуться на исходные позиции, если Гродно взять не сумеют? А главное, как держать связь с остальными дивизиями?
   Бондовский понимал всю авантюрность приказа освободить силами одной и весьма раздерганной дивизии большой город, стоявший на стратегическом направлении, взять его без танков и авиации. Но он свято верил в суворовский завет: «Смелость города берет». Смелости у Бондовского хватало…
   Исходный рубеж наступления на Гродно он назначил за пять километров до первых улиц городской окраины, в деревнях Горница и Жукевичи. В Жукевичах основал и свой дивизионный КП.
   С утра и до 14 часов рокового дня 25 июня сюда, в район сосредоточения, подтягивались остальные колонны, накапливались силы. Измученные многокилометровым переходом и воздушными атаками, двое суток не хлебавшие ничего горячего, голодные солдаты не рвались в бой. И всё же каждый понимал, что в случае удачи в Гродно его ждет и основательная передышка, и горячий борщ. В горячий борщ верили, как в неминуемый крах мировой буржуазии. И никто из них не знал, что родной дивизионный автохлебозавод был разбит вчера немецкими самолетами в пух и прах, в белый мучной прах, который, оседая, покрывал лужи крови возле убитых пекарей. Хлеб сам собой замешивался на крови…
   Потеряла дивизия и автобат, на грузовиках которого можно было еще успеть подвезти продовольствие и боеприпасы. Машины догорали кверху колесами на дороге между Гродно и Скиделем. Знал об этом лишь сам Бондовский да его интенданты.
   В 15 часов, когда батальоны заняли рубеж атаки, генерал велел выпустить в небо три красные ракеты: «Вперед!» В атаку ринулся 103‐й стрелковый полк, однако нарвался на прицельный огонь немецких пулеметов и очень скоро залег в предполье.
   Генерал Бондовский, наблюдавший в бинокль, готов был сам поднимать бойцов в атаку, но понимал: пока добежит, боевой пыл его залегших рот и вовсе иссякнет. Прапорщиком на Юго-Западном фронте он умел поднимать свой взвод на немецкие пулеметы. Теперь же за его спиной была целая дивизия, хоть и потрепанная в первых боях, но всё же дивизия о трех полках, да еще двух артиллерийских в придачу. Впрочем, если быть честным, то в контрнаступление по плану конно-механизированной группы в бой шли только два полка, 103‐й и 141‐й. Третий полк, 59‐й, находился в роковую ночь на строительстве укрепрайона, и большая его часть там и полегла с лопатами, кирками, трамбовками… Всё же и они успели проредить немецкую пехоту, поскольку, в отличие от многих других частей, пришли на стройку с пулеметами, хоть и без орудий.
   103‐м полком командовал майор Каравашкин. Ближе к ночи он доложил, что полк, несмотря на ураганный огонь, отбил у немцев лагерное стрельбище и юго-восточный форт старой Гродненской крепости.
   – Какие потери? – допытывался комдив у полуоглохшего от контузии майора.
   – Потери еще не подсчитали, но полегло много. Боюсь, больше тысячи, треть полка. Выбили всех командиров рот и ротных политруков. Но и фрицам досталось; сколько их полегло, трудно сказать, они унесли своих покойников в город [16 - Все подсчеты потерь были приблизительными. Комиссия по увековечиванию погибших выезжала на место боя 103-го и 141-го стрелковых полков. Убитых немцев тоже было очень много. Так, в том месте, где была в Солах лагерная сцена, пали в бою сто пятьдесят наших бойцов, около деревни Кошовники – девять человек. На всем поле боя – от деревень Кошовники, Гнойница до Сол, а также в лесу юго-восточнее Гнойницы – погибли около тысячи человек.].
   – Кто отличился?
   – Весь второй батальон показал беспредельную храбрость! Особенно отличилась рота старшего лейтенанта Одногулова, это она выбила немцев с лагерного стрельбища. А взвод младшего лейтенанта Георгия Соколова первым ворвался в старый форт.
   – Представьте их к наградам. А пока будем отходить. Направление – Мосты, Новогрудок.
   Рота старшего лейтенанта Одногулова вошла в Фолюш, а это уже Гродно, но вскоре отхлынула назад, оставив тела своих погибших. Всех их потом занесли в списки без вести пропавших.
 //-- * * * --// 
   Теперь некому вспомнить тот страшный бой. Молчат и летописцы. В районе Гнойницы (ныне пригородный район Вишневец) дивизия понесла свои самые большие потери. Жители потом неделями закапывали солдат прямо там, где они были убиты, и весь нынешний микрорайон воздвигнут, по сути дела, на солдатских костях.
   А в Минске ближе к полудню командующий фронтом генерал Павлов осознал, наконец, всю бесполезность наступления на Гродно. Воздушная разведка доставила ошеломительные сведения: танковые группы Гудериана и Гота рвутся к Минску. И оборонять надо уже не Гродно или Белосток, а Минск! Минск…
   Остановить атаку двух полков Бондовского он уже не мог – не было связи. Однако в тот же день в 16:45 он сумел дозвониться до генерала Болдина и приказал ему немедленно прекращать все наступательные операции и уводить войска к Слониму, на прикрытие Минска.
   ГЕНЕРАЛ БОНДОВСКИЙ:
   Мы понимали, что ночью немцы не предпринимают активных действий, а потому ночью надо было отойти как можно дальше. За два-три часа ночного времени нужно было пройти 12–15 километров. Я решил отводить основные силы по дороге Гродно – Колпаки – река Свислочь, не задерживаясь на промежуточных рубежах. Второй полк – 141‐й – тоже снялся с занимаемого рубежа и двинулся на восток.
   Кто мог подумать, что, отступая, 103‐й полк одержит свою самую ощутимую победу? Но именно так и случилось. Полк, перейдя реку Свислочь по деревянному мосту, переправу взорвал и остановился на привал. Но очень скоро бойцы тыловой походной заставы заметили немецких солдат, которые остановились перед взорванным мостом. Как и все немецкие пехотинцы, они были обвешаны ранцами, какими-то коробками, ящичками, пеналами и больше походили на туристов, чем на боевое подразделение. Видимо, они решили переправляться с утра, так что вся рота с веселым гвалтом стала готовиться к ночлегу. Запылали костры под котелками, висящими на палках. Сходство с туристским табором довершало то, что никакого боевого охранения немцы не выставили, беспечно полагая, что русские сейчас заняты отступлением. А в это время метрах в ста от них на восточном берегу Свислочи на опушке прибрежной рощи стояла на биваке одна из рот 103‐го полка. Вдоль опушки шла невысокая каменная стена от заброшенного кладбища. Стрелки изготовились к бою за этим нечаянным укрытием.
   – Без команды не стрелять! – пронеслось по цепи. А вскоре грянула и команда: – Огонь!
   Огонь с такой дистанции и такой плотности был убийственным. Табор «победителей» разметало свинцовым ураганом. Новые тевтонские «рыцари» оказались столь же смертны, как и бойцы РККА, и так же истошно голосят у них раненые, и так же резво улепетывают уцелевшие… Психологическая победа была важнее тактической: вермахт бить можно! Умеючи, конечно.
   В разгар боя в штабе дивизии появился капитан из 11‐го мехкорпуса. Штакор, штаб корпуса, был вышестоящей инстанцией, которой на время контрнаступления подчинялась дивизия Бондовского. Вымотанный донельзя опасной дорогой, капитан вручил приказ генерала Мостовенко: дивизии немедленно отойти к Волковыску и занять рубежи по реке Россь. Обидно было оставлять с боем взятую территорию, но приказ есть приказ. Двинулись на восток.
   По пути к новой позиции узнали, какая трагедия произошла в их лагере, оставленном под Солами: немецкие танки прошлись по палаткам железной поступью и прижали стрелковую роту к берегу Немана близ разрушенного моста. Силы были неравны, и многие бойцы бросились в реку. Они плыли, а танки, вышедшие к урезу воды, расстреливали плывущих из пулеметов. Танки против пловцов! И понес Неман соль человеческой крови в Балтийское море…


   Глава третья
   После рейда в Германию

   Разрозненная 3‐я армия, перемешавшись с частями 10‐й, наконец-то выполняла самый разумный маневр за все эти сутки – выходила из начинавшегося окружения.
   Беларусь перехлестнута, как портупейными ремнями, двумя стратегическими магистралями: Брест – Минск и Белосток – Минск. По ним и уходили на восток все три армии Западного фронта: 4‐я генерала Коробкова, 10‐я генерала Голубцова и 3‐я генерала Кузнецова.
   Густая дорожная пыль оседала на гривах и крупах коней, касках солдат, ветровых стеклах, капотах грузовиков. Гримасы тоски и усталости кривили лица красноармейцев. Многих донимала еще и боль от мелких ран, кое-как замотанных бинтами, обрывками полотенец, нательных рубах. Кто-то попытался затянуть:

     По долинам и по взгорьям
     Шла дивизия вперед…

   Но песню не поддержали. Дивизия шла не вперед, а откатывалась назад.
   В те безотрадные дни лицо Бондовского лишь однажды осветилось улыбкой. На подходе к Волковыску в дивизию влился отряд бойцов 6‐й роты 141‐го полка во главе с политруком. Тот рассказал:
   – Во время наступления мы вышли на немецкие пограничные посты и двинулись через границу.
   – Вы что, не знали, что границу переходить нельзя? – усмехнулся Бондовский.
   – Знали, нам приказ зачитывали. Но тут само собой получилось. Перешли, чтобы противника обнаружить, а там никого нет…
   – Н-да, теперь вот международный скандал выйдет, – делано озаботился генерал. – И что же вы там натворили, в Германии?
   – Мы шли, шли и вышли на немецкий обоз. Перебили всех обозников, лошадям тоже досталось. Уцелела лишь одна с повозкой. Ну, мы на ней и вернулись, потому что никаких дальнейших указаний нам не было.
   – Зря вернулись. Шли бы уж на Берлин! – засмеялся начальник штаба.
   – Ну, а кобыла-то ваша где?
   – Да это не кобыла, мерин такой светло-рыжей масти.
   – Игреневая.
   – Так точно, игреневая. Вон он, сзади идет.
   Командиры не поленились, обследовали повозку. Та была набита катушками с телефонным кабелем.
   – Ну надо же! – удивился Бондовский. – Первый трофей в Германии взяли!
   – Да какой хороший! – ахнул начальник связи. – Многожильный да изолированный. Такой кабель ни воды, ни сырости не боится, и подвешивать его не нужно, просто по земле пустить…
   – Ну так и бери его себе.
   В повозке среди катушек сидел раненный в ногу боец-узбек.
   – Ну что, сынок, «курсак больной на всю кровать»? – улыбнулся ему генерал.
   – Нога болной.
   – Ты хоть понял, что этой ногой ты Германию топтал?
   – Так точно. Понял.
   – Давай в медсанбат скорей! Политрук, напиши представления, кто отличился в боях на территории Третьего рейха.
   – Уже написал, товарищ генерал, шесть человек.
   – Себя с командиром вписал?
   – Командира вписал. Себя нет.
   – И себя впиши!
   Эта история очень подняла настроение Бондовскому, он потом рассказывал ее и Мостовенко, и Кузнецову: «Моя дивизия первой вошла в Германию!»
 //-- * * * --// 
   Штаб дивизии вместе с батальонами 103‐го стрелкового полка уходил на восток. Прошли через разбомбленный, полусожженный Волковыск. По одну сторону главной улицы стояла целая роща печных труб в грудах пепелищ, по другую – парк новеньких грузовиков ЗИС-5 на деревянных колодах, покрашенных белой краской. Машины не успели ни расконсервировать, ни сжечь. И немцы бомбить их не стали: должно быть, для себя приберегли.
   – Эх, а у нас автобат расколошматили! – вздохнул Бондовский. – Посадили бы сейчас людей, на целый полк хватило бы!
   – Посадить-то можно, – пожал плечами начальник штаба, – да только на чем ехать? Вон как нефтебаза дымит.
   Нефтяные баки у железнодорожного переезда горели, выбрасывая тяжелый черный дым, который не хотел подниматься в небо, а садился вокруг липкой, жирной сажей.
   Здесь же, под Волковыском, в деревне Лесняки, они проехали мимо застывшего броневого гиганта КВ-2. Башня был свернута набок, пушка смотрела на север, люки распахнуты, а под гусеницами лежали четыре трупа в черных «танкачах» – танкистских комбинезонах.
   – Эх, ребята, как же вас так! – горестно воскликнул Бондовский.
   Позже выяснилось, что этот танк в одиночку задержал продвижение всей 263‐й пехотной дивизии немцев. Пехотинцы призвали на помощь свою бронетехнику, но пришли не танки, а штурмовые орудия – самоходки. Из своих 75‐миллиметровых пушек они вели безрезультатный огонь. Броня КВ-2 держала удары этих снарядов даже с ближней дистанции. Тем не менее нападавшим удалось сбить гусеницу и обездвижить махину, а затем заклинить башню. Экипаж выбрался из люков и принял свой последний бой, отстреливаясь из ТТ. Положили всех. А потом немецкие солдаты фотографировали уникальный боевой трофей и фотографировались сами на фоне чудовищного русского монстра [17 - Деревня Лесняки находится в 8–10 км южнее Волковыска. Сохранилась запись в трофейном блокноте: «Этот русский 52-тонный танк с 12,2-см пушкой загородил дорогу, по которой проходил марш. Наши орудия 3,7 и 5 см были бессильны. И тогда в бой вступил командир штурмового орудия из приданного 226-го дивизиона штурмовых орудий, но и его орудие калибра 7,5 см не нанесло танку заметного ущерба. Удалось лишь заклинить башню и повредить ходовую часть у КВ-2».].
 //-- * * * --// 
   На Росси, неширокой извилистой речушке, выстроить оборону не удалось. Да и нечего тут было оборонять: с севера и юга обе армии стремительно обходили немцы, и надо было вывернуться из этого гиблого охвата. Следующая водная преграда, на которой можно было поставить заслон, – река Зельвянка, словно самой природой предназначенная в заслон от танков. Но здесь, в Зельве, в ожидании, когда саперы наладят разбитые мосты, скопились не сотни даже, а тысячи машин самого разного назначения, от авиационных бензовозов до транспортировщиков понтонов, не говоря уже про грузовики, штабные и санитарные автобусы, броневики, легкие танки…
   Можно было бы перемахнуть и эту преграду, несмотря на ее топкие болотистые берега, но немцы уже захватили Слоним и перекрыли шоссе. Вырваться из Зельвы теперь можно было только окружными проселочными путями. Войска, разбившись на два потока, пошли на север и на юг. Обойти Слоним с юга было быстрее и проще, если бы немцы не успели устроить там противотанковую засаду, на которую нарвался танк с командиром 6‐го корпуса генералом Хацкилевичем, а также колонна автомашин его штаба. Погибли десятки командиров, в том числе и сам генерал, были взяты пленные. Несмотря на яростные попытки прорвать мощный заслон под Слонимом, немцы держались прочно. И хотя сам Гудериан, командующий южной танковой армадой, получил ранение, но город они удержали.
   Обход Слонима с севера оказался более реальным: немцы не успели занять деревню Пески с тамошними бродами и мостом, поэтому туда и устремились по грунтовке сотни грузовиков, в том числе и штабная колонна генерала Кузнецова.
   СПРАВКА ИСТОРИКА
   Наиболее организованно отходили подразделения 11‐го механизированного корпуса и кавалеристы 6‐го кавалерийского корпуса. Они сметали выставленные на их пути заслоны, оставляли на путях отхода небольшие отряды прикрытия и отходили на следующий рубеж, уничтожая за собой переправы. Так был сожжен мост через Неман в Лунно, а после переправы через Зельвянку взорван мост в Песках.
   Следующей водной преградой на пути отступающих частей корпуса стала река Щара. В авангарде шли остатки 57‐го танкового полка, около реки полк наткнулся на немецкий заслон, охранявший исправный мост. По приказу командира дивизии подготовили 18 танков, собрав с остальных горючее и укомплектовав боеприпасами. Другие машины уничтожили.
   Во время боя танк комполка майора Черяпкина был подбит, сам он ранен. Пока майор приходил в сознание, отряд, прорвавшийся через мост, ушел вперед. Сколотив небольшую группу (в ней были начхим дивизии майор Егоров, командир мотострелкового полка майор Храбрый и другие), майор Черяпкин повел ее к Минску и дальше на восток, где отряд вышел к своим.
   26 июня генерал армии Павлов перебазировал штаб Западного фронта из Минска в Могилев.


   Глава четвертая
   Щара, Щара… переправа…

   Щара… Пожалуй, во всем Принеманском крае не сыщешь реки живописнее. Несет она, зачарованная своей красотой, зеленоватые воды, то быстрые, то плавные, через заводи и отмели в Неман. Была когда-то судоходной. Еще неделю назад по ней плыли девичьи венки… Но генерал Мостовенко не замечал красоты здешних мест. Река с ее живописными, но топкими берегами таила смерть: попробуй переберись на другой берег без моста. А перебраться-то лучше поскорее…
   Роскошный бор укрывал диверсантов, переодетых в красноармейскую форму. Ясно-голубое небо было и вовсе безумно опасным: в любую минуту в нем могли появиться немецкие смертоносцы.
   Эта милая речушка цвета браги, вся в желто-белых кувшинках, в высоких прибрежных травах, с вьющимися в коричневой глубине зелеными власами, вызывала ненависть и воспринималась только как досадная преграда.
   Жизнь подбрасывала одно испытание за другим. Мостовенко и его штаб шли в авангарде корпуса и невольно, вопреки всякой тактике, пробивали немецкие заслоны один за другим. Так застрявшему каравану торит путь ледокол.
   После очередного боя у деревни Большие Озерки удалось выйти к реке, но мост около деревни Новая Воля оказался взорванным. К рассвету саперы 382‐го инженерного батальона навели новый мост из обломков старого и разобранного сруба, началась переправа. Сначала прошли четыре грузовика с ранеными, потом на противоположный берег перетащили насколько противотанковых пушек, два штабных автобуса и бронемашину.
   Перед восходом немецкая авиация разбомбила мост и уже не дала его восстановить. Часть автотранспорта и бронетехники пришлось бросить на западном берегу Щары, люди перебирались вплавь. У переправы через реку поредевшие полки вновь были атакованы немцами, атаку отбили танкисты батальона капитана Никитина.
   После боя генерал Мостовенко скрепя сердце приказал уничтожить всю технику на западном берегу: танки и машины сжечь, орудия утопить. Он лично наблюдал, как исполняют его приказ. С каменным, непроницаемым лицом смотрел, как обливают остатками бензина танки, еще ни разу не стрелявшие, еще недавно стоявшие на заводском конвейере, как набивают им в моторные отделения промасленную ветошь, засовывают туда снаряды и поджигают, поджигают, поджигают, а потом поспешно отбегают… По всему берегу Щары полыхали эти странные костры из металла.
   – Сказали бы мне, что всё это мы будем делать своими руками, никогда не поверил бы, – сказал он глухо молчавшему рядом Бирюкову. – Ведь это чистое вредительство – то, что мы сейчас делаем.
   – Ну ты хватил! – урезонивал его комиссар. – Или лучше это всё немцам оставить?
   – Не надо было доводить до такого! – кривился Кузнецов, глядя, как бойцы сталкивают с обрыва в Щару новехонькие гаубицы. – За такие вещи стрелять нас надо, Иваныч! Или самим стреляться, как тот же Копец или генерал Самсонов [18 - Генерал Самсонов, командующий 2-й русской армией в Первую мировую. Застрелился в 1914 году после разгрома армии в Восточной Пруссии.].
   Бирюков опасливо покосился на кобуру, оттягивавшую кузнецовский ремень.
   – Дай-ка ты мне свою пушку, Василий Иваныч! К своим выйдем – верну.
   – Да не городи ты чушь! Я ж не институтка какая. Если буду стрелять, то в первого попавшегося немца. А нас и без нашей помощи расстреляют… Вот выйдем к своим, и спросят нас: «А где вы свою армию потеряли? А что ж вы свои танки сами пожгли?..» Чего ежишься? Я б таких, как мы, не задумываясь расстрелял!
   – А задумываться-то надо! – рассердился вдруг Бирюков. – Кого и за что стрелять?! Мы что, сами Гродно отбивать полезли? Всё делали по приказу из Минска да из Москвы. Всё! Скажи, что мы не сделали?!
   – Всё сделали, кроме одного: немца на границе не удержали.
   – А где его удержали? В Литве? На Украине? Коробков удержал? Или Голубцов?
   Кузнецов положил руку не плечо Бирюкова.
   – Не сердись! Это я пары спустил, чтоб самому не взорваться, как вон тот танк.

     Мы кузнецы, и дух наш молод!
     Куем мы счастия ключи…

   Комиссар примирительно подпел:

     Вздымайся выше, наш тяжкий молот!
     В стальную грудь стучи, стучи!

   – Смотри, что делают, а! Во дают! – прервал песню Кузнецов. – Во молодцы! Люблю таких!
   Два танка, выехавшие на правый берег Щары, нещадно ревя, выбрасывая клубы сизого дыма, перетаскивали через реку на тросах тридцатьчетверку. Стальные тросы натянулись до предела, но не лопнули. Загерметизированную промасленной ветошью махину тащили через топкое мелководье. И ведь перетащили-таки!
 //-- * * * --// 
   28 июня, на шестой день войны, командир 11‐го мехкорпуса генерал Мостовенко собрал в лесу восточнее Щары очередной «совет в Филях». Кроме штабных присутствовали командиры 6‐ro кавалерийского корпуса генерал-майор Иван Никитин и 36‐й кавалерийской дивизии генерал-майор Ефим Зыбин.
   – Товарищи, сложившаяся обстановка вам хорошо известна. Приказ об отходе на запасные рубежи был получен с большим опозданием. С опозданием не по нашей вине. К сожалению, никаких запасных рубежей в тылу не оборудовано. Но самое печальное, что нет связи ни со штабом армии, ни со штабом фронта. Я принял решение. Первое: закрепиться всеми наличными силами на рубеже – правый берег Щары. Второе: послать конных нарочных в штаб нашей армии, а также в штаб 10‐й армии для установления локтевой связи. Направить в Минск бронеавтомобиль с донесением о состоянии корпуса и его нынешней дислокации.
   – Любо! – сказал командир 6‐го кавкорпуса генерал Никитин.
   – Любо! – поддержал его командир 36‐й кавдивизии генерал Зыбин. Все остальные тоже одобрили решение Мостовенко. Нарочных выслали немедленно, но ни одного из них в течение суток так и не дождались.
   Закрепиться на Щаре толком не удалось по той же причине, по какой не встали на Росси: немцы стремительно обходили корпус с севера, и угроза попасть в котел возрастала с каждым стояночным днем.
   СПРАВКА ИСТОРИКА
   Ввиду больших потерь генерал-майор Мостовенко приказал отходить отдельными группами через Новогрудок, Кореличи, Мир на старую границу. Сам комкор пошел со штабами 29‐й и 33‐й танковых дивизий, штабом 204‐й дивизии с частями обслуживания и частью личного состава 706‐го мотострелкового полка. Группа, выходившая с командиром корпуса, присоединилась к 24‐й стрелковой дивизии генерал-майора К.Н. Галицкого перед ее прорывом в Полесье. 14 июля дивизия вышла к своим войскам в восьмидесяти километрах северо-восточнее Мозыря.
   Группа 204‐й мотодивизии, проходя через Кореличи, встретила здесь заместителя командующего фронтом генерал-лейтенанта Болдина, который подтвердил приказ на отход к старой границе в направлении Столбцов. В группе было несколько грузовых и легковых машин, на грузовиках установлено четыре станковых пулемета. Западнее местечка Мир и деревни Уша группа была встречена противником. Завязался бой, продолжавшийся с перерывами до вечера. Когда стемнело, группа полковника Пирова, уничтожив автомашины, по заранее разведанному маршруту перешла через реку Уша и ушла дальше на восток.


   Послесловие ко второй части

   Белостокский выступ… Дорога смерти: танки и грузовики, брошенные на обеих обочинах стокилометровой дороги, производили впечатление полного краха РККА. Трудно было представить, что после такого погрома и разгрома какая-либо армия сможет оправиться и не то чтобы перейти в наступление, а просто держать оборону, сопротивляться худо-бедно. Это невозможно было помыслить. Не верили в это ни солдаты, изумленно взиравшие на мертвых броневых исполинов КВ, ни генералы ОКВ… В их глазах и умах всё было кончено: РККА больше никогда не поднимется.
   Но это была иллюзия, хотя и весьма убедительная с виду. Именно это обманчивое, но такое яркое впечатление позволило Гитлеру приостановить наступление на Москву в начале октября (куда она денется без танков и самолетов?) и повернуть войска на юг для полного захвата Украины. Это оказалось роковой ошибкой фюрера. Москва выиграла несколько недель, которых хватило на переброску воинских эшелонов с Урала и Сибири. Разведка и военно-политические аналитики Германии недооценили противника, пропустили этот маневр и в конечном счете просчитались.
   Этих недель хватило, чтобы зима в ноябре набрала лютую силу. Москву отстояли. Чудом ли, Божьим промыслом, солдатской кровью, маршальским розмыслом, но отстояли и перешли в контрнаступление. Это была первая и самая главная победа. Сдали бы Москву – не удержали бы в 1942‐м ни Сталинград, ни Ленинград, в лучшем случае войска остановились бы на левом берегу Волги. Но Москву отстояли, и была в том великая заслуга злосчастных бойцов Западного фронта, которые по мере сил придерживали немецкую лавину, а главное, вольно или невольно ввели в заблуждение германских стратегов. Именно эти брошенные, рассеянные по обочинам дороги смерти машины, танки, броневики заставили их поверить в разгром Западного фронта – и просчитаться. Спасибо, Белосток! Спасибо, Гродно, Волковыск, Зельва! Вы стали первыми препонами…



   Часть третья
   Детский лагерь «Колобжег»


   Глава первая
   Бальзам Биттнера

   Доктор фармации обер-фельдарцт (то есть подполковник) Вальтер Хакль облюбовал дом Табуранских и встал на постой. Пани Ванда была очень довольна: лучше интеллигентный аптекарь, чем чины СС или солдафоны вермахта.
   К тому же вместе с ним вернулась и былая жилица Галина. Пани Ванда хорошо понимала ее по-женски: надо выживать, надо искать детей, а доктор обещал свою помощь.
   Солдат-санитар принес два чемодана и большой кофр, в котором оказалась походная лаборатория: склянки, реторты, мензурки, спиртовки, трубки… Вальтер Хакль не скрывал главную цель своего пребывания в Гродно – придумать лекарственный препарат, который помогал бы скорейшему заживлению ран. Он собирался это сделать на основе бальзама, который был создан именно здесь, на Гродненской земле, польским врачом Адольфом Биттнером. Перед войной он скоропостижно скончался в своей деревне Кватеры, не оставив рецепта знаменитого бальзама. Теперь же доктору Хаклю предстояло определить состав этого чудодейственного зелья и сделать его еще более эффективным. Именно для этого он и ездил в Кватеры, но в доме лекаря ни бумаг, ни каких-либо приборов не обнаружил. Большевики всё успели вывезти!
   Теперь предстояло начинать с нуля. Галина – он называл ее Халин – согласилась быть его помощницей, лаборанткой, кухаркой, горничной, переводчицей, кем угодно, лишь бы он, Вальтер Хакль, помог ей найти пропавших дочурок. И Хакль честно искал девочек, и нашел их в первых числах осени. Точнее, установил, где они находятся, а узнав правду, не стал ничего говорить Галине: обе девочки оказались в специальном детском лагере, где у неарийских детей брали донорскую кровь. Такая кровь в силу мощного иммунитета способствовала скорейшему излечению раненых солдат. Ее переливали в жилы обожженных танкистов и летчиков как спасительное противоожоговое средство.
   Лагерь находился под Данцигом, в бывшем военном польском санатории «Колобжег». Детей держали в палатах с окнами, затянутыми стальной проволокой, якобы для защиты стекол от бомбежек. Кормили относительно неплохо: салаты из морковки, свежая рыба, каши на молоке… Кофейная бурда, которую давали на завтрак, была сладкой, и все пили ее почти с удовольствием. Дети считались сиротами и были свезены сюда из разных городов, пострадавших от войны. Были здесь и польские мальчишки и девчонки, и литовские, и русские, белорусские, украинские, татарские и даже голландские. Всем им запретили говорить на родных языках, теперь у них был один язык – немецкий. Олю и Элю, которые стали Хельгой и Эльзой, били за каждое сказанное вслух русское слово. И Эля-Эльза довольно быстро научилась «шпрехать», а вот Ольга-Хельга забывала родной язык с трудом. Сестры держались вместе, сперва были в одной младшей группе, но с семи лет Олю перевели в старшую группу, которая размещалась во флигеле.
   «Воспитатели» в белых халатах внушили всем своим подопечным, что все они заражены опасной болезнью и только здесь их «вылечат», а для успешного лечения надо сдавать кровь, чтобы она постоянно обновлялась. Раз в неделю дети врагов («файндекиндер») или унтерменшей выстраивались в очередь перед дверью процедурного кабинета. Заходили по одному, и медсестра выкачивала из каждого по стакану крови, а то и больше – в зависимости от возраста и комплекции ребенка. В тот же день флаконы, наполненные эликсиром жизни, забирал пикап и развозил по госпиталям.
   Выход из детской спальни охраняла большая немецкая овчарка. Она либо прохаживалась по коридору, либо лежала прямо перед дверью, и никто не смел переступить порог. Собаку звали Линда, но на оклики детей она не отзывалась.
   Перед сном маленькая Эля шепотом просила сестру: «Расскажи мне, пожалуйста, про маму!» И Оля рассказывала ей на ухо, какая у них добрая, красивая, умная мама.
   – Как фея? – уточняла Эля.
   – Даже лучше!
   – А папа?
   – А папа тоже добрый и сильный.
   – А где он?
   – Он на войне. Когда победит всех врагов, он приедет за нами. Спи!
   И успокоенная Эля сладко засыпала. А Оля пыталась припомнить лица родителей, но они расплывались, и вместо мамы ей и в самом деле виделась фея из детской книжки, а вместо папы – почему-то Дед Мороз.
 //-- * * * --// 
   Несколько раз доктор Хакль брал с собой Галину в Кватеры. Они собирали на окрестных лугах лечебные травы, а Галина узнавала у местных жителей, что это за травы и как они называются по-польски или по-белорусски. Дело в том, что Хаклю удалось обнаружить рабочую тетрадь Биттнера, и, хотя она была написана по-шведски, названия местных трав даны были на славянских языках. Пришлось немало потрудиться, чтобы найти немецкие соответствия. Так, корень дягиля был известен немцам как Engelwurz, «ангельский корень»; корни нашего колючника бесстебельного – Eberwurz; трава золототысячника – Tausendgüldenkraut; обыкновенного тысячелистника – Schafgarbe; аира болотного – Kalmus, по-польски tatarak; корневища девясила – Alant; цветки коровяка – Königskerze, по-польски dziewanna; имбирь – Ingwer; бадьян – Sternanis… Она повторяла эти названия вслух: энгельвурц, кальмус, ингвер… Это был другой немецкий язык, в нем ничто не напоминало команды эсэсовцев, выкрики фюрера или иезуитские пассажи геббельсовской пропаганды. Галина упивалась: кёнигскерце, алант, штернанис… Трава волчеца кудрявого. Вот тут возникла загвоздка: волчец – волчица? Так и не смогла перевести на немецкий. Профессор очень переживал: а вдруг это самый важный ингредиент бальзама?..
   Галина тоже переживала: не является ли ее работа над бальзамом сотрудничеством с врагом? И убеждала себя, что нет, скорее это обмен одних услуг на другие. Обмен труда переводчицы и лаборантки на труд по розыску детей. И потом, уверяла Галина возможных обвинителей, Хакль разрабатывал не новые виды биологического оружия, а новые лекарственные препараты.
   Да, но они помогали вражеским солдатам встать в строй и воевать против Красной армии!
   И вот тут она ничего не могла возразить. Да, виновата, каюсь и прошу снисхождения… Этот придуманный ею суд существовал только в ее воображении и, по счастью, так и не стал реальностью.
   Хакль дорожил своей помощницей и удивлялся порой, что она русская, а не немка – такая собранная, толковая, распорядительная…
   Гитлеровский нацизм пришелся большинству немцев по душе. Он был как бальзам за унижение Версальским миром, тем более что они и до речей фюрера считали себя выше и лучше иных европейцев. Почва уже была готова. Мы лучшие! А вокруг, за исключением англосаксов, одни унтерменши. Немцы хотели этих признаний и получили. И приняли, без сомнений, с восторгом. Хакль ничуть не сомневался, что он лучший фармацевт в Гродно, да и во всей Белорутении [19 - Генеральный округ Белоруте́ния – административно-территориальная единица нацистской Германии в составе рейхскомиссариата Остланд с центром в Минске, образованная 1 сентября 1941 года.].
 //-- * * * --// 
   Бродить по лесам было небезопасно: в них скрывалось немало солдат-окруженцев, партизан. Однажды они поехали в Шиловичский лес, что простирался под Слонимом. Доктор остановил машину перед въездом в город, втроем с шофером-охранником они вошли в лес и вдруг наткнулись на растерзанный труп советского офицера. Хакль, медик, мертвецов не боялся. Он хладнокровно осмотрел страшную находку, а потом снял с убитого планшетку. Кожа была натуральная, она хорошо сохранилась, и доктор надеялся найти там полезные для рейха документы, но нашел карту Свислочского района на польском языке, красный карандаш московской фабрики «Сакко и Ванцетти», запасной барабан к нагану, набитый патронами, коробочку с мастикой для печати и письмо из дома, вложенное в отсыревший сборник стихов. Письмо и книжечку он отдал Галине. Стихи показались ей знакомыми – это был Павел Васильев.
   Галина слышала об этом поэте от Иннокентия, но она и подумать не могла, что именно этот томик принадлежал когда-то ее возлюбленному. Откуда ей было знать всю непростую цепочку: Иннокентий взял томик из вещдоков и забыл его в комендатуре Гродно на инструктаже патрулей. Помощник военного коменданта капитан Семенов нашел книгу на столе, хотел выбросить в макулатуру, но полистал, почитал – понравилось. Да так понравилось, что стал носить томик в планшетке. С ним и погиб в Шиловичском лесу. Теперь настала очередь Галины читать Васильева. И его стихи легли на душу, как целительный бальзам. Да, это был своего рода «Биттнер», вобравший в себя живые – степные ли, таежные – запахи, вкус, ароматы и даже звуки…

                             К молодкам в темень сеновала
                             Гостить повадился июнь…

   Но все помыслы ее были о детях…
 //-- * * * --// 
   Первый год под немцами в Гродно прошел для Галины довольно спокойно, если не считать каждодневных терзаний насчет пропавших Оли и Эли. Однажды она отправилась в Фолюш, в цыганскую слободу, может, гадалка-ведунья что скажет? Слободу немцы превратили в филиал гетто, вход преграждал блокпост. Галина уговаривала полицая пропустить ее ровно на часок по делу и даже стала рассказывать, по какому именно делу, чтобы разжалобить стража порядка, но тут из будки вышла женщина с белой полицейской повязкой. Галина бросилась к ней: разве ж женщина не поймет материнское сердце? Полицайка вдруг застыла. Остолбенела и Галина: перед ней стояла Емышева! Секретарь военного суда! Сначала она обрадовалась: вот кто поможет. Но тут же спохватилась: Емышева переметнулась к немцам? Служит им? Поможет ли?
   – Пойдем ко мне! – поманила ее бывшая подруга. – Сейчас всё порешаем.
   Полицейский участок располагался на соседней улице. Над входом в бывший еврейский магазинчик развевался красно-черный флаг Третьего рейха. Галина подумала, что Емышева пригласит ее на чай и за чашкой они поговорят, поделятся рассказами, кто как сумел устроиться в этой жизни. Но бывший секретарь суда отвела ее в кабинет начальника, вовсе даже не немца, как поначалу показалось, а «тутэйшего» старожила, мрачного типа с круглым, гладеньким, как выбритый персик, подбородком, с унылыми губами и глазами. Он собирался уходить, голова его была увенчана непомерно большой фуражкой, походившей скорее на цветочную вазу, чем на головной убор.
   – Вот! – торжественно представила Галину Емышева. – Это «восточница», судья военного трибунала и сама военная, военюрист 2‐го ранга. С одной шпалой ходила! И муж офицер.
   – Чего ты ее ко мне привела? – удивился начальник. – Я, что ль, ее допрашивать буду? Таких сразу в гестапо надо сдавать. Обыскала ее?
   Емышева ощупала оторопевшую Галину со всех сторон и ничего, разумеется, не нашла, кроме большой деревянной расчески.
   – Ну и сволочь же ты… – прошептала Галина и тут же получила увесистую оплеуху.
   – Это тебе за «сволочь», а за всё остальное в гестапо добавят! Лахудра красная! Подстилка прокурорская!
   Через час Галина уже сидела на допросе в гестапо. Тощий белобрысый оберштурмфюрер с большим интересом поглядывал на красивую арестантку. Галина хорошо понимала, чем кончаются такие смотрины, поэтому отвечала на вопросы быстро и точно. Запираться не было смысла: оберштурмфюрер Емышева знала о ней почти всё. Даже о ее визитах в «Звезду» к Иерархову… Где-то он сейчас, милый Инок?
   Гестаповец всё записал, вызвал конвоира и велел отвести арестованную в камеру. В тесной, ярко освещенной каморке, сидя на откидной полке, Галина посетовала, что не догадалась объявить себя сотрудницей военной фармацевтической лаборатории доктора Хакля. Ему бы позвонили, и он бы всё подтвердил… Но эти молодчики не нуждались ни в подтверждениях, ни в выяснениях, довольно и того, что человека доставила к ним полиция. А коготок увяз – всей птичке пропасть.
   На следующий день Галину посадили в воронок, доставшийся городскому гестапо по наследству от размещавшегося здесь же НКВД. Сидячая кабинка, похожая на деревенский сортир, была исписана именами тех, кто ехал в ней год назад: «Иванченко»; «Здесь сидел Губарев Леха»; «Прощайте все, прощайте трактора!..». Остальные она не успела прочитать – глухую стальную дверь захлопнули, и в сидячей кабинке стало темно.
   Везли долго, ей показалось – почти весь день. К вечеру куда-то привезли, вытолкнули из машины, и она оказалась посреди лагерного двора. Две тетки-вертухайки в синих жупанах отвели ее в канцелярию, там записали все данные и милостиво сообщили: ее привезли в Барановичи, в лагерь для военнопленных женщин Шталаг-337.
   Это был единственный в Белоруссии, в Третьем рейхе, да и, пожалуй, во всей Европе, лагерь, в котором содержали женщин, носивших форму РККА. Бараки были переполнены. Те, кому не хватило места под крышей, устраивались на ночлег на ступеньках крыльца, под крыльцом, рядом с крыльцом… Галине приходилось по прежней работе бывать в местах заключения, но такого беспредела она не видела нигде.
   – И что, – спросила она у товарки по несчастью, немолодой женщины с зелеными медицинскими петлицами, – нас в барак никогда не пустят?
   – Пустят, когда кто-нибудь сдохнет и место на нарах освободится…
   «Место на нарах». Здесь, в Шталаге-337, это звучало как вожделенная мечта.
 //-- * * * --// 
   А у Иерархова было свое место на нарах. Волковысский лагерь довольно просторно размещался в бывших конюшнях польского полка конных стрельцов. Нары были сколочены из горбыля и свежих досок, которые пилили здесь же, на тартаке – механической пилораме. Если не считать свежего, бодрящего соснового запаха, в остальном всё было так же, как и везде: колючая проволока, вышки часовых, бараки, аппельплац…
   Скольких людей, государственных преступников (и не преступников), отправил он, военный прокурор Иерархов, в места не столь отдаленные и вот теперь сам смотрит на небо в колючую клетку. Что это? Вселенское возмездие или несчастный случай на юридическом производстве? Он часто рассуждал об этом, и всё чаще ему вспоминался тот улыбчивый поэт-красавец, которого расстреляли пять лет назад, – Павел Васильев.

                             И гармонист из сил последних
                             Поет во весь зубастый рот.
                             И двух в пальто в овраг соседний
                             Конвой расстреливать ведет…

   Как будто сам себе судьбу напророчил. Да и другим предрек. Явился на белый свет, сказал, как пророк, свои самые главные слова – и исчез. А теперь и ему, прокурору Иерархову, военюристу 2‐го ранга, тоже придется покинуть самый лучший, несмотря на нары и колючку, из миров.
   Силы уходили с каждым днем. То, чем кормили в лагере, было имитацией еды: вроде бы хлёбово, и даже горячее, но совершенно пустое. Несколько раз он терял на плацу сознание от слабости. Мысль о неизбежной смерти заменяла теперь все мечты. Если бы Иннокентий знал молитвы, он бы молился, но Божьих текстов Иерархов не знал, помнил на память лишь строчки из той книжки, которую взял из вещдоков Васильева:

                             Я давно пропел свое прощанье,
                             И обратно не вернуться мне.
                             Лишь порой летят воспоминанья
                             В дальний край, как гуси по весне…

 //-- * * * --// 
   В детском лагере «Колобжег» в старшей группе давали уроки немецкого языка и истории Германии. Из неарийских сирот надеялись вырастить прогерманских граждан, которые будут служить Великому рейху по мере выживания. Не все дети выдерживали режим интенсивного донорства. Некоторые – самые слабые, анемичные – умирали от малокровия. Их тихо хоронили за лагерным огородом, на котором выращивали морковь, капусту, свеклу, чеснок и другие кроветворные овощи. На лагерном сленге это называлось «ушел за морковкой». Никаких крестов и прочих знаков там не ставили. Другое выражение, «ушел за грибами», означало, что кого-то отправили в карцер в подвал, где по сырым углам росли шампиньоны. Оля уже дважды «ходила за грибами» – за драку с теми, кто дразнил ее «русской свиньей».
   Иногда из окрестных деревень привозили от местных бауэров яблоки-падалицу и калину, из них делали компот. По праздникам данцигский мясокомбинат отпускал лагерю субпродукты: свиную печень, ливер, почки. Всё это способствовало выработке гемоглобина в детских организмах. Крови требовалось очень много: поток раненых солдат с Восточного фронта нарастал год от года.
   Самой трудной стала зима 1944‐го, когда дети умирали не только от малокровия, но и от холода: лагерь забыли снабдить на зиму торфом. Топливо в городе было на вес если не золота, то меди, а для подводных лодок, которые строили на верфях Данцига, медь уж точно была дороже.
   Олю разлучили с Элей – перевели во флигель старшей группы. Она была смелой и сильной, в папу, и давала отпор всем обидчикам. Била наотмашь в нос, в живот, в ухо, за что частенько попадала в карцер. Чтобы умерить ее силы, кровь у нее брали по предельной норме, до головокружения и обмороков. После каждого такого «лечения» Оля еле передвигала ноги и засыпала при любом удобном случае. Эля была потише, но тоже могла запустить камнем в ответ на «руссише швайн».
   В холода 1944 года старшая сестра придумала греться кирпичами: на кухне, где дети постарше чистили овощи, она укладывала кирпич за горячей плитой, а потом заворачивала его в тряпки и брала с собой в холодную постель. Такую же грелку она соорудила и для Эли, но вместо кирпича заворачивала в старое полотенце бутылку с горячей водой.
   – Подожди, – утешала она Элю. – Скоро всё это кончится. Скоро придет папа и заберет нас отсюда.
   – А где папа?
   – Уже близко. Очень близко.
   Она даже не представляла, где сейчас может быть их папа. Но очень верила, что он их найдет и спасет.
 //-- * * * --// 
   Майор Виктор Глазунов не без основания полагал, что родился в рубашке. Улететь в Москву из того ада, в который Гродно превратился в первый день войны, пусть даже полуживым, – это была несказанная удача. Но радость спасения отравляли горькие мысли о Галине и детях. Что с ними? Как они? Да и живы ли? Никто, абсолютно никто не мог ответить ему на эти жгучие вопросы, даже международный Красный Крест, который среди прочего занимался и розыском родственников, пропавших без вести. Германия пресекла деятельность Красного Креста в направлении СССР. Война. Жестокая. Беспощадная. Практически без всяких правил. Война на уничтожение.
   После операции на легких, после долгого и мучительного пребывания в госпитале Западного фронта, располагавшемся на окраине Москвы, в самом конце Волоколамского шоссе, майора Глазунова выписали с ограниченной годностью к строевой службе и дали месяц отпуска на реабилитацию. В Москве у него никого не было, и он уехал на свою малую родину – в Валуйки. Об этом городке Глазунов мог рассказывать без конца. Злые языки сочинили присказку:

                             Грязи по уши,
                             Водки не струйки.
                             Вот что такое
                             Город Валуйки.

   На самом деле город, выросший из казачьей крепости на засечной черте, был преуютным местом. Родительский дом стоял на берегу Старого Оскола, так что удочки в реку можно было забрасывать, не выходя со двора.
   Отец с матерью приняли израненного сына со слезами радости и три дня не отходили от него с заботой и советами. На третий день он сбежал к своему закадычному школьному другу Жене Соколову. С ним же потом учились на следователей по уголовным делам в школе НКВД. Вместе работали «следаками» в районном угрозыске. Соколов очень обрадовался приятелю. Он был теперь видным человеком в Валуйках, возглавлял отделение милиции. У него в сейфе хранился шустовский коньяк, но пили они калиновку, отцовскую настойку из сладких предзимних ягод. Под нее так хорошо вспоминалась довоенная жизнь, школьные проделки и прочие приключения…
   Из Валуек Глазунов вернулся точно в срок, указанный в отпускном билете, и в тот же день предстал перед кадровиками Разведупра. Пожилой майор с золотой нашивкой за тяжелое ранение долго и въедливо расспрашивал его обо всем на свете, спросил даже про любимое блюдо, чем весьма насторожил Глазунова. Уж не в тыловую ли службу хотят его спровадить? Но в конце концов речь зашла о новом подразделении то ли Разведупра, то ли НКГБ, кадровик ничего толком не сказал.
   – Прибудете на место, там вас введут в курс дела.
   – А куда прибывать?
   – Здесь недалеко… В Сокольниках. Но сначала побывайте на Лубянке, там вам и предписание выдадут. Если собеседование пройдете.
   С замиранием сердца входил Глазунов в зловещее здание на площади Дзержинского. Хмурые постовые в дверях, на лестничных площадках и в коридорах хмуро изучали его удостоверение. Наконец высокая матовая дверь под дуб, а может, и в самом деле дубовая, нехотя поддалась его нажиму и пропустила посетителя в кабинет. За зелено-суконным столом сидел бритоголовый чекист с ромбиком в петлицах. Глазунов представился комбригу (так перевел он на армейский лад звание хозяина кабинета, по лубянской табели о рангах – майор госбезопасности) и получил довольно приветливое приглашение занять один из стульев. Следом вошел еще один чин (полковник, прочитал его шпалы оробевший гость). Беседу начал «комбриг», расспрашивая Глазунова так же, как и кадровик, обо всем на свете, разве что о любимом кушанье не спросил. Зато интересовался всеми деталями операции по захвату диверсантов в Коробчицах.
   – Грамотно, грамотно! – похвалил он. – Молодчина.
   – Ну, тут особой заслуги нет, – самокритично заметил Глазунов. – «Бранденбургеры» наткнулись в лямусе на самогонный аппарат с готовой продукцией. Продегустировали – перепились…
   Посмеялись, после чего перешли к сути дела. Немцы начали медленно отступать, сдают город за городом. Вместе с ними уходят и те, кто им верно служил: полицаи, хиви, каратели, старосты и прочие предатели. Под эгидой НКГБ создается подразделение, которое начнет охоту за такими типами, а прежде всего за теми, кто запятнал себя кровью своих жертв. Глазунов с его опытом следователя и военного разведчика как нельзя лучше подходил для такого рода деятельности.
   – Могли бы вы порекомендовать кого-нибудь для такого подразделения? Человека, с которым вы хотели бы работать в паре, в группе?
   Недолго думая, Глазунов назвал своего школьного друга Евгения Соколова. Полковник записал все его данные в блокнот.
   – Есть ли у вас какие-либо пожелания, просьбы?
   – Есть. Если это возможно, конечно… Я просил бы выяснить через зафронтовую агентуру судьбу моей семьи, оставшейся в Гродно.
   – Не обещаем, но постараемся. Напишите о них всё, что поможет розыску. Фотографии есть?
   Все фотографии остались там, в Гродно, в семейном альбоме. Но Глазунов сказал:
   – Я нарисую их портреты. По памяти.
   – Рисуйте.
 //-- * * * --// 
   Спецгруппу подразделения СМЕРП, «Смерть предателям», возглавлял тот самый полковник, с которым Глазунов познакомился на Лубянке. Фамилия его удивительным образом дублировала звание – полковник Полковников или, как быстро сообразили подчиненные, полковник в квадрате. Так назвали и группу, «Квадрат», а всех, кто в нее входил, – «квадратики».
   «Квадратики» располагались в двухэтажном дачном доме, срубленном в начале века. Купеческая хоромина с террасой, угловой башенкой и двумя мансардами пряталась под сенью лип и тополей на одной из лучевых просек Сокольнического парка. Бойцов СМЕРПа было пока что семь человек, и жили они тут же, в мансардах второго этажа. На первом находились классы специальной подготовки, немецкого языка и парашютного дела. Парашютное дело нравилось Глазунову больше всего. Прыгали они с аэростата на Ходынском аэродроме с высоты пятисот метров, и всякий раз он приземлялся, с юношеским восторгом голося под куполом: «Мы рождены, чтоб сказку сделать былью!»
   Такой пьянящей эйфории он не испытывал даже в дни медового месяца, который они с Галиной провели в Кисловодске. Галина… Она не выходила из головы ни днем ни ночью. Оля… Эля… Милые девчушки, где вы теперь?
   С Лубянки пришел ответ: никто из членов его семьи в Гродно не обнаружен. Оставалось надеяться лишь на то, что закордонная агентура работает не слишком прилежно…
   Тоску-печаль делил с ним друг детства Женя Соколов, который успешно прошел собеседования, проверки и влился в секретный отряд СМЕРПа. Все бойцы группы были разбиты на боевые пары, и теперь они вместе отрабатывали как приемы самбо, так и немецкие диалоги. Среди прочих предметов изучали немецкие уставы, фортификацию, взрывное дело…
   Новый год отмечали на «даче» всей группой во главе с Вадимом Демидовичем Полковниковым. Из женщин была только отрядный врач Нина Кайстро, веселая разбитная хохлушка, как она себя называла – «поликлиника в одном лице»: терапевт, хирург, окулист, отоларинголог. Она никогда ни о чем не грустила и лучшим лекарством почитала смех, хотя в декабре 41‐го еще было не до смеха. Но лед под Москвой тронулся: немцев погнали, наконец, на запад. Блицкриг капут!
   За Ниной ухаживали всем мужским коллективом, но самые проникновенные улыбки она дарила только Глазунову. И на душе у Виктора светлело: смех, пусть даже чужой, – хорошее средство от душевной смуты.
   Однако отвечать Нине такими же откровенными улыбками он не стал. Ему казалось, как только в его теперешней жизни появится новая женщина, все надежды найти Галину и детей растают и он никогда их не обретет. К тому же Нина была замужем, и ее муж, летчик-истребитель, воевал где-то под Ленинградом… В тот новогодний вечер он всего-навсего проводил ее до станции метро «Сокольники», болтая о том о сем. И распрощались.
 //-- * * * --// 
   Галина верила в некую вселенскую справедливость: если тебя постигло какое-то несчастье, то за ним обязательно придет удача, радость. Виктор не раз спорил с ней по этому поводу. Он считал себя трезвым реалистом, не верил ни в какую мистику, ни в мировой закон возмездия-возмещения. Загреметь в лагерь, да еще остаться без койки в бараке, – это несчастье. Но через три дня и три ночи, проведенных на крыльце шестого барака в тряском холоде, наступил черед удачи. Она явилась в виде помощника коменданта лагеря, который на утренней перекличке на аппельплаце вдруг спросил стоящих в строю женщин:
   – Поднимите руку, кто умеет шить!
   Шить, наверное, умели многие, но рук поднялось всего три. Вызвалась и Галина: она умела строчить на машинке детские вещи и даже мужские рубашки.
   Всех новоявленных швей отвели в хозблок, и Георг, помощник коменданта из нестроевых унтеров вермахта, объявил им: теперь они будут шить рабочие робы для узниц лагеря. Большую часть женщин перед приездом высокого начальства из Берлина оденут в единообразную форму одежды. И сделать это надо как можно быстрее. Для ускорения производства жить они будут прямо здесь, в мастерской, работая по очереди даже в ночь. Ни о чем лучшем за этой колючкой Галина и не мечтала. Хозблок находился под одной крышей с кухней. Комнатенка небольшая, и спать придется на полу, но это много лучше, чем коротать ночи на крыльце. Здесь же были свалены рулоны с чертовой кожей, на которой швеи устроили себе ложе. Подруг было трое, имена всех начинались на букву «З»: Зоя, Зина и Зухра. Зоя и Зина до плена служили медсестрами в корпусном госпитале, а Зухра была телефонисткой. Все оказались почти ровесницами, все незамужние, Зоя и Зина из Подмосковья, Зухра же из Ташкента. Самой старшей по званию оказалась Галина, подмосковные девушки были в ранге «младшин», младших сержантов, а Зухра ефрейтор. Распределили обязанности: Зухра и Галина будут кроить платья-балахоны, а Зоя с Зиной – строчить на машинках. По усталости менялись ролями. И работа закипела. Очень боялись, что за нерадивость или оплошность их снова вернут в барак.
   Ночь разбили на две вахты по четыре часа. Галина впервые за все эти дни выспалась в тепле и на почти мягкой подстилке.
   Утром Георг (швеи прозвали его Жорой) принес еще заказ на фартуки для кухонных рабочих. Лагерное начальство хотело блеснуть перед берлинскими бонзами порядком и марафетом.
   – Девочки, – сказала Зоя, – не будем особо торопиться, а то, как всё сделаем, снова отправят в бараки.
   Стали придумывать проволочки. То игла в машинке «нечаянно» сломается, то челнок заклинит, то нитки «гнилые». Жора с ног сбился, устраняя то одну проблему, то другую. Но машинки яростно строчили, иногда совершенно вхолостую, чтобы обозначить непрерывную работу. Заказанные робы получались такими, как хотело начальство: простые, единообразные, балахонистые.
 //-- * * * --// 
   Лес всеми своими стволами и макушками тянулся к солнцу, и солнце щедро наполняло его жарким светом. Пустельга, Нетопчипапаха и Шерали упрямо шли на восток. Руководство группкой сержант взял на себя, да иначе и быть не могло: и Гришака, и Шерали были бойцами-первогодками, мало что смыслили в военной жизни. А жизнь в любой момент могла обернуться жестоким боем, пленом или смертью от шальной или прицельной пули.
   Прежде всего они обзавелись поясными ремнями. Ремень – важная часть воинского снаряжения. Ремень, намотанный на кулак пряжкой наружу, – это оружие. С ремнем можно преодолеть высокий забор, он поможет задушить противника, да многое можно сделать с помощью ремня. Поэтому у арестованных и военнопленных ремни сразу же отбирают. Пустельга в первый же день своей нечаянной свободы отобрал ремень у «корейца», и тот безропотно отдал «начальнику» свой пояс. И он, и Нетопчипапаха шли в неподпоясанных гимнастерках, что придавало им вид разгильдяистый, полувоенный, а главное, несподручно было без ремня: ни подсумок подвесить, ни фляжку прицепить… Беда солдату без ремня.
   «Кореец» обзавелся ремнем первым – снял его с бойца, лежавшего в придорожных кустах. На что он ему? На тот свет и без ремня пустят. От убитого уже шел густой трупный дух, но Шерали, заткнув одной рукой нос, другой всё же расстегнул пряжку и вытащил ремень из-под трупа. Гришака его не одобрил: грех что-либо брать у мертвеца. Вместо ремня он подпоясался ружейным погоном, а винтовку, доверенную ему Пустельгой, нес на подобранной в кювете веревке.
   Сержант выбрал, наверное, самый правильный порядок движения на восход, к своим: шли поздним вечером, пока глаза различали деревья. В самую темень залегали на короткий ночлег. Потом Пустельга поднимал их с зарей, и они шли часов до девяти-десяти. Затем, когда солнце набирало высоту, они устраивали дневку и дрыхли до первых сумерек. Так и шли – и день, и два, и три. Немцы воевали с комфортом, всякое движение по лесным и полевым дорогам с началом заката резко сокращалось, поэтому окруженцы избегали патрулей, облав и опасных встреч при переходе шоссе или железнодорожных путей. Конечно, продолжительные дневки замедляли их продвижение, и Шерали не раз сетовал по этому поводу. Но Пустельга был неумолим: «Хотите выжить, будьте пластунами». И они пластались в лесных травах, исчезая в сумерках, как тени, и поднимались с гаснущими звездами, как призраки.
   Первые три дня донимал иссасывающий голод, молодые желудки просто сводило от пустоты. Но на исходе июня Пустельга подстрелил из винтовки косулю. Дрожащими от нетерпения руками они освежевали тушу, а ночью, когда дым из лесной чащи никому не заметен, обжарили куски мяса на углях. Ели без соли. Пустельга попробовал присыпать косулятину порохом из гильзы, но он оказался горьким, а не соленым. Впрочем, довольно было и того, что в животах потяжелело и потеплело, а на душе повеселело.
   – А скажи, Гришака, что у тебя за фамилия такая интересная – Нетопчипапаха? У вас что, все в роду папахи топтали?
   – Никто ничего не топтал, – усмехнулся приятель, обгладывая кость. – Папахи на головах носили. Старики говорили, их специально придумали, чтоб казаки головы не опускали, прямо держали. А фамилия моя самая запорожская. Атаманы в старину веселые люди были, клички казакам придумывали. У моей матери девичья фамилия была Жуйборода, а в станице у нас жил дед Задерихвист.
   Посмеялись.
   – А у тебя, шуруп, какая фамилия? – спросил Пустельга.
   «Кореец» не на шутку обиделся:
   – Зачем шуруп? Я не шуруп. Если я шурпу люблю, значит, шуруп?!
   – Да не понял ты ничего! – засмеялся Пустельга. – Мы с Гришакой шурупами зовем пехоту, которая в пилотках ходит: на них сверху прорезь, как у шурупов. Так что шурпа здесь ни при чем.
   – Так и вы пилотки носите! Вы тоже шурупы?
   – Казаки пилотки не носят. У нас кубанки, видишь, круглые шапки. Раньше их из барашка делали, а теперь из сукна. Так что мы скорее шайбы, чем шурупы… Погранцы зеленые фуражки носят, танкисты, сам знаешь, – шлемы. А пехота в пилотках шурует, ать-два, ать-два…
   Этот безмятежный шутливый разговор и вовсе заставил всех забыть о том, что вокруг немцы, что до своих еще шагать и шагать – сто, а может, двести километров… И дошагают ли?
   Оставшееся мясо завернули в крапивные листья, уложили в сидор Шерали и двинулись дальше в поисках ручья или родника, не уклоняясь, впрочем, от главного направления. Ручей нашли, припали к холодной живой воде и ожили еще больше, а самое важное – уверовали в то, что однажды выйдут к своим, где бы те ни находились, в Барановичах, Ляховичах или, может быть, в Шклове.
   – Стой! Кто идет?! Стой, стрелять буду!
   Этот окрик ошеломил всех троих. Так кричать могли только свои, и неважно, что в суровом окрике таилась угроза выстрела. Сейчас эти слова показались им самым сердечным приветствием.
   – Свои идут! – откликнулся Пустельга и для подтверждения завернул матерную руладу. Это произвело должное впечатление. Из густого ракитника вышел политрук с фотоаппаратом на плече и с наганом в руке. Фотоаппарат в кожаном футляре поразил сержанта больше всего. Фотоаппарат! Более нелепой вещи в лесу, в окружении в эти черные дни придумать было трудно.
   Вместе с политруком вышли еще пятеро, и, когда все признали друг друга за своих, Пустельга со своими спутниками влился в отряд «отступленцев» – где-то взвод солдат, который возглавлял младший политрук Стаднюк, тот самый, что вышел им навстречу с фотоаппаратом. Насчет фотоаппарата всё прояснилось: младший политрук был военным корреспондентом, получил назначение в дивизионную газету, но к месту службы под Барановичами добраться не успел…
   ИВАН СТАДНЮК («Война на западном направлении»):
   После окончания училища получил звание младшего политрука и в свои неполные двадцать два года неожиданно для себя был назначен секретарем газеты в мотострелковую дивизию, которая располагалась в приграничных районах севернее Белостока… На газетную работу попал не совсем случайно: в училище был редактором еженедельной радиогазеты и членом редколлегии курсантской многотиражки. Это и сыграло роль в определении будущего, в то время как почти всех остальных выпускников училища послали политруками рот и батарей. <…>
   Небо, перечеркнутое в окне проводами, погасило последние звезды, поголубело и сделалось еще более высоким. Часов у Миши не было, и он, стряхнув воспоминания о Марийке, беспокойно заворочался на жесткой кровати. Хотелось крикнуть дневальному, спросить, который час, но рядом спали солдаты-связисты, недавно вернувшиеся с какого-то срочного задания. И Миша, опередив мысль о том, что надо вставать, дабы не проспать идущую на полигон машину, начал торопливо одеваться.
   Через несколько минут он уже прохаживался по пустынному плацу перед зданием штаба, с нетерпением дожидаясь, когда появится грузовик или хотя бы выйдет на крыльцо дежурный по полку.
   Вдруг сонную тишину вспорол странно клекочущий в небе шорох. И тут же в конце плаца, у отгороженного штакетником автопарка, взметнулся в клубах дыма огонь. Страшной силы взрыв словно выдернул у Миши из-под ног землю и слился с новыми взрывами: грохочущие всплески пламени и дыма покрыли автопарк, спортплощадку между казарменными зданиями и сами здания. Будто огненный ураган ворвался на территорию военного городка…
   Миша отсутствующим взглядом рассматривал очутившийся в его руках ребристый пенальчик из черной пластмассы. В ушах навязчиво звучали слова старшины: «А то в случае чего…» Он знал, что в медальоне лежит скрученный в трубочку ярлык, что его надо заполнить, написать данные о себе и адрес, по которому пошлют извещение «в случае чего». Но не стал развинчивать медальон.
   – В контратаку-у!.. За Родину! За Сталина! Впере-е-ед!.. За мно-ой!..
   Краем глаза увидел, как из окопов будто высунулись грудные показные мишени: так бывает на стрельбище. Но тут же мишени ожили и превратились в фигуры полного роста. Больше Миша не оглядывался и, оттолкнувшись от бруствера, который резко осел под сапогом, кинулся вперед. Он не увидел, что выскочившие из окопов красноармейцы, прежде чем устремиться в контратаку, швырнули в залегшую цепь немцев по гранате. И когда там взметнулись десятки взрывов, Миша на мгновение остановился, будто грудью наткнулся на преграду. А немцы – вот же они, вот… Уже некоторые привстали на колени и выдергивали шнуры из рукояток гранат. Даже рассмотрел в золотой оправе очки на бледном лице солдата, который, направив в его сторону автомат, ударил длинной очередью трассирующих пуль. Мише показалось, что все пули летят ему в лицо: их светлячки, издавая злобные взвизги, куда-то исчезали прямо перед глазами, оставляя только острый запах сгоревшего пороха, а на зубах – привкус металла.
   – Ур-ра-а! – закричал рядом Колодяжный, обгоняя младшего политрука Иванюту.
   И всё поле будто взорвалось боевыми, ликующими кличами.
   – А-а-а!.. – неслась по склону вниз живая, разъяренная лавина, ощетинившись штыками.
   Миша Иванюта с этого мгновения словно утратил чувство реальности, и будто время для него остановилось. Перед ним мелькали перекошенные страхом чужие лица, трещали автоматные очереди, гремели взрывы гранат, раздавались предсмертные вопли и хрипы. А он, когда понял, что его наган уже не стреляет, вырвал из рук тяжело раненного, в пепельного цвета мундире, солдата черный незнакомый автомат, но не сразу сообразил, как поставить его на боевой взвод. Когда оттянул на себя боевую пружину с ударником и прицелился в удиравших к речке гитлеровцев, автомат изрыгнул короткую очередь и умолк: в магазине кончились патроны.
   Потом в его руках оказался уже другой автомат, а за голенищем сапога – запасной магазин. С удивлением оглянулся на Колодяжного, который оттолкнул его в сторону от запылавших бронетранспортеров; Миша так и не понял, почему они загорелись. Но размышлять было некогда, потому что уцелевшие немцы, вздымая фонтаны брызг, кинулись в речку и по ним надо было стрелять.
   Потом появились танки. Всего лишь три танка с черными крестами на башнях! Видимо, это из числа тех, которые, проутюжив огневые позиции артиллеристов и минометчиков, прорвались к дороге. Они завернули на выручку своей мотопехоте и ударили по контратакующим с тыла.
   В открытом поле человек против танка беспомощен… Только немногих спасла та самая рожь, которую не успели положить на землю «косцы». Когда танки, оказавшись сзади, на линии окопов, застрочили из пулеметов, а потом начали давить гусеницами заметавшихся по склону красноармейцев, Иванюта, Колодяжный и с ними еще с десяток бойцов, выбежав к речке, круто повернули вправо, прячась за рожь, стеной стоявшую вдоль берега. Так они бежали сколько было сил до того места, где берег на изгибе порос черноталом. Нырнули в тучную, курчавую зелень, упали на болотистую землю и, с трудом переводя дыхание, стали прислушиваться, нет ли погони.
   Из наградного листа для представления старшего политрука Стаднюка Ивана Фотиевича к ордену Красной Звезды:
   В боях в Западной Белоруссии, будучи в окружении, организовал 36 красноармейцев и действовал с ними как партизанский отряд. В стычках с фашистами группа уничтожила до сотни фашистов, сожгла 8 автомашин с различным немецким грузом. Товарищ Стаднюк лично вынес из-под огня раненого капитана тов. Киляшкина из 209‐й мотострелковой дивизии и этим спас его жизнь. Тов. Стаднюк вывел всю группу из окружения и сдал на сборный пункт в городе Могилёве в конце июля 1941 г.
 //-- * * * --// 
   Теперь они шли гуртом, врассыпную. Несли на носилках раненого капитана, поочередно меняя носильщиков. Младший политрук Стаднюк шагал впереди, выбирая маршрут. Они шли и шли, не зная ни троп, ни дорог, где позволяли заросли или трясина, шли на восход солнышка. И всем им казалось: как только они пересекут эту заветную черту, линию фронта, как только окажутся у своих, начнется прекрасная жизнь. И пусть еще гремит война и рвутся снаряды, но там, со всеми вместе, всё это будет не так тошно и страшно. Вся жизнь их была рассечена этим роковым рубежом: на закате – чужие, на восходе – свои. Главное, найти эту черту, а там хоть ползком переползти, если ног не хватит…
   Однако они не нашли никакой черты, ее просто не было – ни траншей, ни переднего края. Просто однажды под вечер увидели на полянке трех «шурупов», которые ладили миномет, матерясь при этом так, что никаких сомнений не было – свои!
   Минометчики не удивились, не порадовались их удаче: за последние дни они немало видели окруженцев и немало направили их в ближайшие штабы батальонов и полков. И чаще всего бывало так, что штаб был, а полка не было – рассеялся, исчез…
   Солдаты во главе со Стаднюком охотно пошли в указанном направлении. Какой-то майор, возглавлявший штаб исчезнувшего полка, приказал им отыскать на околице деревушки медсанбат, а там спросить капитана Ольховского. Если бы Пустельга знал, что капитан Ольховский – полковой особист, он бы предпочел заночевать в лесу, а потом прибиться к любой роте, к любому скоплению пехоты и дальше воевать без опаски за свое подсудное прошлое. На свою беду, он нашел капитана Ольховского, и представился, как положено, и сообщил, что на двенадцатые сутки его группа в составе трех человек вышла из-под Свислочи в Могилевскую, как узнал у минометчиков, область. Капитан не очень обрадовался этой новости, завел их в палатку, разбитую при лазарете, и велел писать объяснительные записки: кто, где, когда. «Кореец» писать по-русски не умел, Нетопчипапаха тоже оказался невеликим писателем. Пустельга, как старший группы, написал за всех, умолчав, естественно, про дурного политрука Козочкина, который определил их в дезертиры, и про трибунал, приговоривший их с Гришакой к расстрелу. В остальном всё было коротко и складно: после жестокого боя на реке Лососна их пулеметный эскадрон отошел в беспорядке в местечко Свислочь, а там после налета немецкой авиации и наскока мотоциклистов они выходили лесами к своим.
   Лица всех троих были столь истощены и измождены, что у капитана Ольховского даже сомнения не возникло, что эти ребята могли быть завербованы абвером и пройти подготовку за те полторы недели, пока были оторваны от своих войск, а теперь оказаться в тылу 4‐й армии. Правда, вышли они, имея на троих одну винтовку. А где остальное оружие?.. Но Пустельга объяснил, что они пулеметчики, и тащить все эти дни тяжеленный «максим» по лесам и болотам было невозможно. Особист с ним согласился, и хотел было отправить их в ближайшую сводную роту. Но тут произошло нечто совершенно неожиданное. У Гришаки даже рот открылся, а у Пустельги в груди стало пусто и холодно. «Кореец» Шерали, очень волнуясь, сбивчиво, путая русские слова с родными, стал объяснять капитану, что сержант говорит неправду:
   – Врет он. Всё врет… Их трубуналь судиль. Я охраняль. Немец прилетель. Все бежаль. Он винтовка моя отбираль. Винтовка мой. Им оружий никто не даваль. Их трубуналь судиль!
   Все накопленные за эти дни обиды – и отобранные ремень и винтовка, и даже прозвище «шуруп» – всё прорвалось, словно поток через плотину. У капитана только глаза округлялись. На всякий случай Ольховский расстегнул кобуру, достал пистолет и в сопровождении вооруженного винтовкой «корейца» отвел подсудимых в кирпичную трансформаторную будку, как в камеру, прочно закрыв за ними железную дверь.
   Не простил «шуруп» свою обидную кличку. А может, испугался, что капитан докопается до правды и тогда его тоже расстреляют. Как бы там ни было, но капитан объявил Шерали благодарность, пожал руку и отправил в маршевую роту.
 //-- * * * --// 
   28 июля 1941 года генерал-лейтенант Кузнецов после успешного встречного боя вывел из окружения остатки двух своих стрелковых дивизий и одной моторизованной, всего 498 солдат и офицеров при оружии, документах, знаках отличия и знаменах. Это произошло севернее города Рогачева.
   Кузнецов еще толком не успел осмотреться, как к нему подъехал запыленный пикап, набитый кипами свежих газет.
   – Товарищ генерал, свежая пресса! «Красноармейская правда»! – выскочил из кабины невысокий, затянутый ремнями командир. По петлицам – интендант 2‐го ранга. Кузнецов целую вечность не видел свежих газет и с удовольствием развернул номер.
   – Вы редактор?
   – Никак нет. Военный корреспондент. Интендант 2‐го ранга Симонов.
   – Знакомая фамилия. Вы стихами не балуетесь?
   – Балуюсь. И даже печатаю их иногда.
   – Хорошие стихи. Я читал.
   – Спасибо, товарищ генерал!
   – Вам спасибо!.. Вы должны быть в курсе: где штаб 12‐й армии?
   – В Чаусах, товарищ генерал. Могу подбросить.
   – Подбросьте. Я пока без транспорта.
   Двинулись в Чаусы. Симонов сидел рядом с шофером, а Кузнецов между двух охранников – сзади.
   – Товарищ генерал, а ведь я был назначен в Гродно, в газету вашей армии… – сказал Симонов. – В «Боевое знамя».
   – И что же вы не прибыли?
   – Выехал 25 июня, но поезда в Гродно уже не ходили. Сумел добраться только до Могилева.
   – Ну, в таком случае считайте, что теперь прибыли к месту назначения, – усмехнулся Кузнецов. – Точнее, я сам к вам прибыл через всю Белоруссию…
   КОНСТАНТИН СИМОНОВ:
   Когда мы выехали на Минское шоссе, я вдруг почувствовал, как близко от фронта, прямо за плечами Москва, как нас крепко и тесно прижало к ней: всего один ночной перегон на старой, разболтанной машине – и мы будем в Москве.
   Минское шоссе, широкое и прямое, за этот месяц оказалось уже довольно сильно разбитым и местами было просто в ухабах. Была абсолютно черная, безлунная ночь. Боровков, измучившийся за предыдущую поездку, почти не успел поспать днем – приводил в порядок пикап, чтобы дотянул до Москвы. А навстречу нам неслись без фар черные, видные только за десять шагов, бесконечные грузовики со снарядными ящиками. То и дело казалось, что они налетят на нас и сшибут. Еще не так давно мы ночью проезжали по Минскому шоссе с подфарниками и маскировочными сетками на них и считали это вполне нормальным. Но сейчас на шоссе была другая атмосфера, да и у нас самих было другое отношение к этому. Увидев впереди на шоссе слабые отблески света, мы догнали и остановили какую-то машину, ехавшую с подфарниками и сеткой, и, угрожая пистолетами, заставили ехавших в машине людей развинтить фары и вынуть лампочки. В обстановке этой тревожной, совершенно черной дороги нам искренне казалось, что каждый мелькнувший кусочек света может вызвать бомбежку. Это было, конечно, неверно, но и неудивительно – слишком много за этот месяц все хлебнули горя от беспрерывно летавшей над дорогами немецкой авиации. Так мы и ехали, пока не начало светать…

                             Июнь. Интендантство.
                             Шинель с непривычки длинна.
                             Мать застыла в дверях. Что это значит?
                             Нет, она не заплачет. Что же делать – война!
                             «А во сколько твой поезд?»
                             И всё же заплачет.
                             Синий свет на платформах. Белорусский вокзал.
                             Кто-то долго целует.
                             – Как ты сказал?
                             Милый, потише…
                             И мельканье подножек,
                             И ответа уже не услышать.
                             Из объятий, из слез, из недоговоренных слов
                             Сразу в пекло, на землю.
                             В заиканье пулеметных стволов.
                             Только пыль на зубах.
                             И с убитого каска: бери!
                             И его же винтовка: бери!
                             И бомбежка – весь день,
                             И всю ночь, до рассвета.
                             Неподвижные, круглые, желтые, как фонари,
                             Над твоей головою – ракеты…
                             Да, война не такая, какой мы писали ее,
                             Это горькая штука…

 //-- * * * --// 
   – Допрыгался, лядь!
   Глазунов ясно слышал, как хрустнула сломанная кость – большая берцовая правой, толчковой, ноги. Купол парашюта он гасил на земле, закусив от боли губу. Угораздило сесть в овраг! Два метра не дотянул до ровного места…
   Ногу загипсовали и уложили его на «даче» месяца на полтора, как сказала Нина. Она очень нежно обмазывала ногу гипсом, потом бережно прятала ее в лубок. А ведь группа была уже отработана, и Полковников вел разговор о «пробе пера», имея в виду под пером нож на бандитском жаргоне. Он рекомендовал почитывать любые словари – специальные, инженерные, технические, сельскохозяйственные и даже феню.
   – Расширяйте свой словарный запас. Для нашего брата это очень важно.
   Глазунов лежал на своей койке, обложившись словарями: русско-немецким, русско-польским, русско-литовским.
   Операцию намечали провести в Можайске, который только что освободили от немцев. Предполагалось проникнуть в город за сутки до того, как войдут туда наши войска, и поработать там в канцелярии бургомистра, в полицейском участке и прочих интересных местах. Всё было просчитано и рассчитано, и вот на тебе! Полтора месяца лежки. Конечно, за это время войска подойдут к новым городам, возможно к Вязьме, а то и к Смоленску. Там поживы для СМЕРПа больше и оперативный простор пошире. Но лежать и ждать, когда кость срастется достаточно прочно для новых прыжков, было невыносимо.
   Словарями он глушил мысли про Галину и детей. Он верил, что они живы. Скорее всего, казалось ему, они уехали в пригородную деревню и там спрятались у какой-нибудь бабки. Хотя и это не самый лучший вариант. Вот если бы они успели на поезд и уехали в Москву!.. Он не раз уже звонил родителям Гали. Они, стараясь не терять самообладания, надеялись, что дочь с внучками застряла где-то на дорогах, железных ли, шоссейных, но они все вместе и однажды появятся в Москве. Через месяц их надежды иссякли, и они тоже стали верить в добрую старушку, которая приютила их всех у себя в хате. Ни тесть, ни теща, ни он сам не допускали и мысли, что с Галей, Олей и Элей могло случиться что-то худое. Конечно же, они все живы и однажды дадут о себе знать. И лечащий врач Нина Кайстро утверждала то же самое. Однако на душе от этого легче не становилось. А тут и вовсе Нина пришла чернее тучи, с заплаканными глазами: получила похоронку. Ее муж погиб в воздушном бою смертью храбрых… Она то и дело повторяла эти слова: «смертью храбрых», «смертью храбрых». И тут уже ничего нельзя было придумать, чтобы ее утешить, никаких версий и вариантов – смертью храбрых. Единственное, что смог ей сказать Виктор: «Я за него отомщу!»
 //-- * * * --// 
   Однажды Галина увидела во сне Олю и Элю. Девочки были перепачканы клубничным соком и улыбались ей довольными красными мордочками. Поначалу она решила, что это плохой сон, что это не клубничный сок, а кровь. Может, они упали и расшибли носы? Но Зина, которая умела мастерски разгадывать сны, сказала, что сон хороший, что девочкам хорошо и жизнь у них безмятежна. Ах, как она ошибалась! Но Галина ей верила, как верили и Зоя с Зухрой, которым тоже снились почти вещие сны.
   Они прочно обосновались в своей каптерке в лагерной швальне. Заказов было много. Семейные лагерные охранники приносили им мерки своих детей и жен, и швеи строчили рубашки, платьица, куртки, штаны… Заказчики чаще расплачивались (если расплачивались) хлебом, салом или отварной бульбой. И это в то время, когда остальные узницы Шталага-337 жестоко страдали от недоедания и холода, от побоев и унижения. Казалось, что лагерный персонал, набранный из местных барановичских жителей, мстит им, «восточницам», за то, что они красноармейки, жолнерки (жолнерами в Польше называли солдат). Будь они просто женами военных, может, относились бы к ним мягче. Но тот факт, что они служили в армии, носили военную форму, имели воинские звания, вызывал у надсмотрщиков и конвоиров повышенную злобу.
   В один погожий день всех узниц в новых балахонах выстроили на аппельплацу – в лагерь прибыла берлинская комиссия, которую возглавлял ни много ни мало сам рейхсфюрер СС Генрих Гиммлер. Особых причин для визита столь крупного чина в Барановичи не было. Возможно, ему любопытно было посмотреть на единственный в мире лагерь, где содержались военнопленные женщины. Как бы там ни было, но Гиммлер обошел каре, в которое были построены «фрау зольдатен», и, похоже, остался доволен порядком в Шталаге-337. Несмотря на приказ полевым войскам женщин-военнослужащих в плен не брать, расстреливать на месте, немецкие солдаты не спешили его выполнять. Вот и набрался в Барановичах целый женский полк из бывших телеграфисток, санитарок, врачей, телефонисток, финансистов, юристов, секретчиц… Их свозили сюда из тех мест, через которые двигались войска 10‐й и 3‐й армий, а это сотни километров от Гродно до Белостока, от Ломжи до Зельвы, от Сморгони до Слонима…
 //-- * * * --// 
   На сей раз военный трибунал принял во внимание, что Пустельга с Нетопчипапахой честно вышли из окружения, и не стал приговаривать их к расстрелу. И председатель трибунала, седой военюрист 1‐го ранга, зачитал приговор, который оба казака-пулеметчика выслушали, как положено, стоя с опущенной головой. Они уже и сами стали верить в то, что всё было так, как в казенных бумагах.
   ПРИГОВОР № 998
   Именем Союза Советских Социалистических Республик
   Военный трибунал Западного фронта в закрытом судебном заседании в составе:
   Председательствующего …
   Членов …
   – —
   При секретаре …
   Рассмотрев дело по обвинению сержанта Пустельги Ивана Николаевича, 1917 года рождения, и красноармейца Нетопчипапахи Григория Анисимовича, уроженца города Запорожье, неженатых и не судимых ранее,
   в преступлении, предусмотренном в УК РСФСР, судебным следствием и материалами дела установлено:
   – находясь на боевых позициях пулеметного эскадрона 144‐го казачьего полка, проявили трусость и попытку бегства с поля боя, в результате чего ими было потеряно (приведено в негодность) вверенное им оружие – станковый пулемет «максим».
   Учитывая, что вышеназванные фигуранты, оказавшись в окружении, сумели выйти к своим войскам, а также учитывая низкий образовательный уровень, руководствуясь статьями … законов УК РСФСР
   ПРИГОВОРИЛ
   Пустельгу Ивана Николаевича и Нетопчипапаху Григория Анисимовича на основании статей … УК к лишению свободы сроком на пять лет с отбыванием срока в исправительно-трудовом лагере с последующим поражением в правах на три года без конфискации имущества (по причине отсутствия такового) с учетом срока следственного заключения.
   Приговор окончательный и обжалованию не подлежит.
   Председатель военного трибунала …
   Члены …
 //-- * * * --// 
   В тот же день их обоих и еще троих, получивших такой же срок, отправили спецэшелоном в Ярославскую область, в город Рыбинск.


   Глава вторая
   Переборцы

   Старинный купеческий городок Рыбинск, столица бурлаков, вырос у слияния трех рек: Волги, Шексны и Черемухи. С середины 1930‐х годов здесь, на берегу огромнейшего водохранилища, строили гидроузел ГЭС.
   Строителей местные жители называли каналоармейцами или еще хуже – канальями, как и тех, кто прокопал канал имени Москвы. Он вел чистую волжскую воду в столицу и имел стратегическое значение. А те, кто его строил, не имели никакого значения, поскольку были обычными зэками. Зэками самого разного толка, политического и уголовного, был наводнен и рыбинский Волголаг, расположившийся в деревушке Переборы.
   СПРАВКА ИСТОРИКА
   Волголаг, Волжский исправительно-трудовой лагерь – подразделение Дмитровлага, созданное для строительства Угличского и Рыбинского гидроузлов (Волгострой).
   14 сентября 1935 года СНК СССР и ЦК ВКП(б) приняли постановление о сооружении одновременно двух ГЭС, Рыбинской и Угличской. И в том же году в небольшой деревеньке Переборы под Рыбинском развернулось строительство и начались работы по подготовке строительной площадки. Тогда же в Переборах организовали новую исправительную колонию.
   В 1936 году в лагере находилось 19 420 заключенных, в последующие годы численность контингента постоянно росла. Накануне Великой Отечественной войны лагерь достиг максимума за все годы своего существования: на 15 марта 1941 года в Волголаге находились 97 069 человек. Две трети заключенных представляли собой уголовный элемент, пятнадцать – двадцать процентов были осуждены по 58‐й статье УК РСФСР, то есть были политическими.
   Условия жизни в Волголаге были на измор. Военное время урезало и без того скромную лагерную пайку. Слабые горожане быстро уходили на тот свет, но у Пустельги была казачья закваска, солдатская закалка и русская смекалка. Он держался, перебарывал все напасти. Недаром и поселок назывался Переборы. Легенда о происхождении названия утверждает, что один из бывших владельцев этой деревни проиграл ее в карты – перебрал масть, отсюда и Переборы. Так это или не так, но узникам лагеря приходилось быть не просто борцами, а переборцами.
   В этом самом Волголаге в разное время отбывали срок знаменитые личности: герой Гражданской войны (позже Герой Советского Союза) казачий командир Константин Недорубов, театральная деятельница, актриса Наталия Сац, композитор и пианист Александр Васильевич Мосолов, гидрогеолог, профессор Борис Леонидович Личков и многие другие.
   В бараке бетонщиков всеми делами заправлял Оковалок – ражий детина с боксерскими кулаками. Он определял места на нарах и у параши, устанавливал дежурства по бараку и решал по своему усмотрению все житейские лады-нелады каналоармейцев. Новичкам он указал места на Нарьян-Маре, так назывался здесь самый верхний этаж трехъярусных нар. Некоторые называли этот ярус Марьян-Нар, но лучше там от этого не становилось. Кроме того, что залезать на эту верхотуру было очень неудобно, здесь еще сильно сквозило, поскольку нары стояли как раз против входных дверей и очень далеко от печки-буржуйки. Так что оба казака, стуча зубами, спали, прижавшись друг к другу спинами.
   Худо-бедно, но самую жестокую зиму сорок первого года перемогли и начали январь сорок второго. К этому времени в бараке появился новый сиделец – дядя Костя, Константин Иосифович Секанов. Его любимое присловье: «Казаков много не бывает, но и мало не покажется». Так он и заявил Оковалку, когда тот попробовал его нагнуть.
   В 1933 году Секанова арестовали и осудили на 10 лет исправительно-трудовых лагерей по статье 109 Уголовного кодекса РСФСР (злоупотребление властью или служебным положением) за то, что он разрешил колхозникам взять на прокорм по нескольку килограммов зерна, оставшегося после посева.
   Казаки обосновались на Нарьян-Маре, и все они любили слушать рассказы Секанова про Первую мировую. Рассказывал тот живо, расцвечивая фронтовые были то донским присловьем, то соленым словцом. И всякий раз начинал свое повествование возгласом: «Помолчи, честна станица! Атаман трухменку гнет!»
   Свой первый Георгиевский крест 4‐й степени Константин Иосифович получил за проявленное геройство в ходе одного из тяжелейших боев под городом Томашовом. Тогда, преследуя отступавших австрийцев, группа донских казаков во главе с вахмистром Секановым, невзирая на ураганный артиллерийский обстрел, ворвалась в расположение неприятельской батареи и захватила ее вместе с прислугой и боекомплектом.
   Второй Георгиевский крест Константин Иосифович получил за подвиг во время боев за город Перемышль. 16 декабря 1914 года, обследуя в разведке деревеньку, Секанов заметил в одном из дворов австрийских пехотинцев и решил захватить их врасплох. Бросив через забор гранату, он крикнул по-немецки (в юности работал у немца-колониста): «Хенде хох! Эскадрон, умкрайст!» («Руки вверх! Эскадрон, окружай!») Перепуганные солдаты вместе с офицером побросали оружие, подняли руки и выбежали из двора на улицу. Каково же было их удивление, когда они оказались под конвоем одного казака на коне с шашкой в руке. Деваться некуда: оружие осталось во дворе, и вся полусотня пленных была препровождена к штабу казачьего полка. Разведчик Секанов по всей форме доложил командиру своей части, что вот, дескать, взял в плен. А тот не верит и спрашивает: «Где остальные разведчики? С кем захватил пленных?» В ответ звучит: «Один». Тогда командир спросил у вражеского офицера: «Кто вас в плен взял? Сколько их было?» Тот показал на Секанова и поднял вверх один палец.
   В лагере Оковалка окружала целая колода шестерок, семерок, десяток, были в ней и валеты. Не было только девяток (осведомителей), а также дам и королей. Себя Оковалок величал тузом и масть себе выбрал – туз бубей. Дядю Костю нарек крестовым королем, у которого валетом был Пустельга, а шестеркой Нетопчипапаха.
   Распря началась с того, что в одну из весенних суббот барак вышел на трусню: зэки трусили одеяла, встряхивая их, держа за углы. Делали это обычно попарно, двое на одно одеяло. Оковалок считал западло выходить на трусню, за него это делали шестерки: щипач Курдюк и аристократ (карманный вор высокой квалификации) Мамон. В тот раз Курдюк оказался в лазарете по причине свирепого дриста, и Мамон сунулся было к Нетопчипапахе:
   – Держи, дезик! Тряхнем мудями!
   Но Гришака обиделся на «дезика» (дезертира) и послал его подальше. Мамон немедленно доложил хозяину о наглой «казачаре», присовокупив от себя, что тот обозвал Оковалка Объедком.
   – Надо бы поучить молодого, – призадумался пахан. И поручил ученье атлету-валету. Первое решение, устроить темную, Оковалок отмел. Ему, бывалому аллигатору, не хотелось начинать с казаками бузу, которая непременно перешла бы в варфоломеевские ночи с резней, мокрухой и новыми сроками. Его план был воистину достоин любого королевского двора…
   – Мы этого гнедого по-другому уроем.
 //-- * * * --// 
   Глазунову казалось, что, как только он окажется в Гродно, сразу же отыщет своих. С этой мыслью он жил и воевал. Впрочем, пока «воевать» приходилось на одной ноге, левой; правая с ее открытым переломом заживала долго, очень долго. К нему частенько наведывалась Нина, проверяла, не завелись ли насекомые под гипсом, оправляла постель, приносила отвар из каких-то трав, которые способствовали срастанию костей. Других пациентов на «даче» не было. После гибели мужа ее тянуло к собрату по несчастью: она была уверена, что и Виктор овдовел. Кто бы поручился, что в кошмаре первых дней войны на границе можно уцелеть, выжить, да еще в столь затяжной оккупации. Она сама великим чудом выбралась из-подо Львова. Успела вскочить в санитарный эшелон, благо на ней был белый халат…
   Иногда Нина делала ему массаж правой ноги, очень осторожно, почти нежно разминала мышцы.
   Виктор однажды подумал: «Если Галину не отыщу, то лучшей жены и не подберешь». И даже стал представлять себе картины из их возможной будущей жизни. И Нина, как будто читала эти мысли и про себя улыбалась им: наверное, тоже рисовала себе радужные перспективы. Ей очень хотелось ребенка, а с Павлом не получилось. Наверное, просто не успело получиться: его почти целиком поглотила авиация, служба, потом война…
   Встретились два вдовства… Встретились, и протянули друг другу руки.
   Но тут Глазунов ясно осознал: либо Нина, либо Галина. Выбери он Нину, и ни Галину, ни дочерей он уже никогда не увидит, потому что убьет последнюю надежду. А без надежды любой поиск обречен на неудачу.
   «Найду!» – сказал он себе.


   Глава третья
   Снегири взлетают красногруды…

   Это было странное, почти несъедобное варево из волчьих бобов (люпина) и жмыха рапса. Но оно было горячим, и пленная братия, стоявшая в очереди к полевой кухне – тоже пленной, точнее трофейной, советского образца, подставляла раздатчику все, в чем могли унести «волчью кашу»: котелки, у кого они были, кружки или раскрытые пилотки, а то и просто пригоршни. У Иерархова была алюминиевая миска, которую он, по великому счастью, раскопал в мусорной куче, сваленной, должно быть, с польских времен. Наверное, это была единственная миска в их бараке, и на нее сразу же положил глаз рослый чернявый парень с хитроватыми глазами – Радек. Он был в гимнастерке с оборванными петлицами, поперек стриженой шишкастой головы была нахлобучена пилотка без звездочки (звездочки немцы срывали на сувениры), держался свободно, уверенно, как будто прожил в этих бараках не пять месяцев, а пять лет. Радек попросил на минуту миску, повертел ее и произнес одно лишь слово: «Годится!..»
   Что он имел в виду, Иннокентий узнал на другой день, когда Радек, улучив минуту, отозвал его в угол барака.
   – Пойдешь с нами? – спросил он, буравя Иерархова глазами.
   – Куда?
   – На волю. К своим!
   – Пойду, – ответил Иерархов не раздумывая. – А как?
   Радек подвел его к окну.
   – От нашего барака до колючки пятнадцать метров. Мы прокопаем ход за неделю. Грунт здесь мягкий, вынимается легко. А если твою миску приспособить, то и лопаты не нужно!
   Радек отвел его в дальний конец барака, приподнял доски под своими нарами, словно крышку погреба, и Иннокентий увидел начатый подкоп. Он уходил под землю уже на целый метр.
   Их было четверо: Радек, Иерархов и двое всё еще крепких, несмотря питание впроголодь, артиллеристов-зенитчиков – Санёк и Толян.
   Копали по ночам – пряжками от ремней, дубовой палкой с обугленным для прочности острием. Алюминиевой миской было очень удобно и загребать, и вытаскивать землю, которую утром выносили в вещмешках и высыпали в клумбу перед бараком. Когда пошел второй метр, Иннокентий стал задыхаться в тесном и низком забое, его не покидал липкий страх, что верхний пласт может обрушиться и заживо похоронить его под обвалом. После того как в Свислочи на него рухнула стена, он стал панически бояться тесноты. И он прямо сказал Радеку:
   – Я там сидеть не могу. Готов делать что угодно, но только не под землей.
   Радек нахмурился:
   – Ну хорошо. Будешь делать клумбу. – И добавил насмешливо: – Цветочки там посади, только поливать не забудь.
   Возиться с клумбой Иерархову не пришлось. В тот же вечер его, Толяна и Санька вызвали из барака на аппельплац, и два охранника увели всех в карцер.
   – Нас кто-то сдал, – зло сплюнул Толян через выбитый передний зуб.
   Радека, главного застрельщика подкопа, не взяли. Выходило, что именно он и сдал. Выслужился перед лагерным начальством? За лишнюю миску баланды?
   – Что с нами сделают? – спрашивал перепуганный насмерть Санёк.
   – Да ничего, – успокаивал его Толян. – Мы же не сбежали. Отправят в другой лагерь с режимом покруче.
   Иерархову и самому хотелось в это верить. Всю ночь перед глазами у него стояло улыбающееся лицо кудрявого красавца Павла Васильева. Тот тоже верил, что его отправят в лагерь. И даже стихи написал:

                             Снегири взлетают красногруды…
                             Скоро ль, скоро ль на беду мою
                             Я увижу волчьи изумруды
                             В нелюдимом, северном краю.

   Не увидел ни снегирей, ни волчьи измруды… Расстреляли – к удивлению всех тех, кто читал его дело. Оно тянуло лет на пятнадцать, не больше.
   А ведь он пережил тот ужас, о котором толковал Достоевский: «Вот как голову кладешь под самый нож и слышишь, как он склизнет над головой, вот эти-то четверть секунды всего и страшнее».
   Может, тоже стихи написать? Всё как-то отвлечет от мрачных мыслей. Попробовал, но нужные слова не шли в голову, рифмы не подбирались. Васильеву было проще…
 //-- * * * --// 
   Толян ошибся. Утром их вывели на аппельплац и поставили отдельно перед общим строем. Из строя посматривал на них Радек, нагловато ухмыляясь. Точно он сдал!
   Начальник лагеря зачитал приказ: за попытку побега все трое приговаривались к публичному расстрелу. И ни тебе апелляции, ни последнего слова. Автоматчики подошли четким строем. По команде сделали поворот направо. Унтер-офицер вскинул руку:
   – Achtung!
   Иерархов поднял глаза на проплывающее облако. Оно походило на белого барашка, а потом у него вырос верблюжий горб… Прав, ах как прав Достоевский: через полминуты, потом, теперь, вот сейчас душа из тела вылетит, и человеком уж больше не будешь, и это уж наверняка…
   – Feuer!
   Он еще услышал грохнувший залп…
   Облако погасло.
 //-- * * * --// 
   По-настоящему Глазунов стал на ноги к весне 1942 года. К тому времени его группа была заброшена в Керчь на Крымский фронт и впервые попробовала себя в деле. Правда, действовала она не совсем по профилю. В предкатастрофической обстановке крымских армий «соколиков из Сокольников» использовали как обычную разведывательно-диверсионную группу. Это было настоящим боевым крещением. Женя Соколов с упоением рассказывал о действиях в Судаке в составе десанта, высаженного с моря. Десант был тактический, то есть отвлекающий, и действовал поначалу успешно, поскольку Судак прикрывали румыны.
   СПРАВКА ИСТОРИКА
   В ночь на 16 января 1942 года непосредственно в Судакской бухте был высажен основной десант (1750 военнослужащих 226‐го горнострелкового полка из состава 63‐й горнострелковой дивизии 44‐й армии с четырьмя 76‐миллиметровыми орудиями под командой майора Н.Г. Селихова). Высадка производилась при семибалльном шторме и ураганном ветре с крейсера «Красный Крым», эсминцев «Сообразительный» и «Шаумян», канонерской лодки «Красный Аджаристан», шести катеров класса «морской охотник» при артиллерийской поддержке линкора «Парижская коммуна» и эсминцев «Безупречный» и «Железняков». В операции участвовали и две подводные лодки, выполнявшие роль плавучих маяков. В Судаке находились только румынские части, бежавшие после начала артобстрела в старую крепость.
   Вечером 16 января радиосвязь командования флота со штабом полка пропала и больше не восстановилась: видимо, вышла из строя радиостанция или сели батареи. К тому времени десантники захватили Новый Свет, Кучук Таракташ и Биюк Таракташ. Вспыхнули ожесточенные бои, в которых советские десантники потеряли до ста человек, а немецко-румынские войска – до трехсот солдат. Десантники захватили четыре орудия, 450 винтовок, девять автомашин, один станковый пулемет, два миномета, один артиллерийский склад и одиннадцать пленных.
   В Судаке были восстановлены органы советской власти и создана военная комендатура, начальником которой назначили начпрода полка техника-интенданта 2‐го ранга Агеева. Штаб майора Селихова первоначально разместился в судакской гостинице.
   Главная задача – содействие наступлению советских войск в районе Феодосии – потеряла смысл, так как 15 января полки Манштейна сами перешли в наступление, и 17 января Феодосия была оставлена советскими войсками. В боях против десанта, кроме немецко-румынских войск, принимали участие и крымско-татарские роты самообороны (до тысячи человек), потерявшие до четырехсот человек убитыми и ранеными. При этом другие крымские татары добровольно присоединились к десанту, а затем вывели его остатки к партизанам. Вместе с ними вышел и лейтенант Евгений Соколов.
 //-- * * * --// 
   Было у Глазунова и его команды еще несколько командировок подобного рода. Но главное дело предстояло в Смоленске. Глазунов всей душой рвался в этот город, ведь это был серьезный шаг на пути к Гродно. Вот он, Смоленск, потом Витебск, Минск и до Гродно рукой подать. А уж там… Впрочем, он не давал воображению разыгрываться без меры. Сначала Смоленск.
   Этот город имел не только стратегическое значение, но и особый военно-политический статус неофициальной столицы «освобожденной России». Именно там проходил Конгресс освобожденных народов России (КОНР) под эгидой генерала Власова.
   Под Смоленск группу забросили с парашютом. Их было трое: старший – майор Глазунов, его заместитель – старший лейтенант Сулай и лейтенант Женя Соколов. В партизанском лагере их встретили как положено: накормили, хотели напоить, но тут пришлось отказаться от традиционного гостеприимства. Глазунов был тверд: перед операцией – ни глотка.
   В погожий сентябрьский денек ранним утром они переоделись в форму немецкой полевой жандармерии, подогнанную по фигурам еще в Москве, потом нацепили «ошейники» – металлические горжетки на шейных цепях. На головах, как положено, каски, пилотки засунуты под ременные пояса, планшеты, кобуры… Они так походили на фельджандармов, что некоторые партизаны стали поглядывать на них с определенной опаской: а вдруг оборотни?
   Несмотря ни на что, партизаны подготовили им транспорт – мотоцикл с коляской. На дне коляски запеклась чья-то кровь, а борт ее в двух местах был продырявлен пулями – транспорт добывали в перестрелке. В остальном это была весьма добротная машина, заправленная почти под горловину. За руль сел Соколов, Глазунов, как старший патруля, занял коляску, а Сулай с автоматом устроился за спиной водителя. Рванули в Смоленск, рискуя попасть под огонь родной авиации, – вдоль дороги то и дело пролетали советские истребители. На блокпостах их пропустили без проверки документов: фельджандармы сами имели право проверять солдат и младших офицеров вермахта. «Кеттенхунде» (нагрудные бляхи), как и предусмотрительно захваченный оранжево-черный ротный флажок, были хорошим прикрытием, особенно сейчас, когда в городе царили неразбериха и нервозность. Все чувствовали, что решительный штурм Смоленска начнется не сегодня завтра и удержать город будет очень трудно, если вообще возможно, поэтому эвакуация ценных вещей, нужных людей, секретных архивов началась заранее.
   Соколов вел трехколесную машину уверенно: он неплохо знал Смоленск, до войны проходил здесь следовательскую практику. Глазунов вольготно развалился в коляске, как у себя дома на диване. Дивана у него на казенных квартирах никогда не было, но всем своим видом он показывал, что в этом, пока еще немецком, городе чувствует себя полноправным хозяином. Дерзость и наглость – вот на чем он собирался играть в Смоленске.
   Без особого труда они разыскали ратушу, где размещалась приемная бургомистра. Вошли уверенно, часовой у входа взял на караул по-ефрейторски. Глазунов ему кивнул и толкнул высокую дубовую дверь. В этом типовом для областных центров административном корпусе все входы, переходы, лестницы, коридоры предугадывались легко. Приемная бургомистра находилась на втором этаже. Самого бургомистра не было в кабинете, но его помощники хлопотали у распахнутых шкафов, набивая картонные коробки папками, скоросшивателями и просто связками бумаг.
   – Кто здесь старший? – с легким немецким акцентом осведомился «гауптман» полевой жандармерии.
   – Я, – отозвался высокий и тощий вице-бургомистр, явный язвенник. – Тарновский Дмитрий Михайлович.
   – Где хранятся материалы КОНРа?
   – У господина Меньшагина в сейфе.
   – Меньшагин здесь?
   – Его вызвал военный комендант города.
   – Ключи от сейфа?
   – У Меньшагина.
   – Время не терпит! Нам некогда ждать его возвращения. Дубликаты ключей есть?
   – Есть. Но…
   – Никаких но. Мы должны немедленно забрать эти документы и отправить в Берлин. Уже стоит самолет.
   Глазунов сердился и нервничал очень натурально. Вице-бургомистр тяжело вздохнул и открыл маленький, встроенный в стену сейф, где хранился второй комплект ключей.
   Через пять минут большой сейф бургомистра был открыт. Глухой рокот отдаленной канонады ускорял поиск нужной папки.
   – Вот она! – радостно воскликнул Тарновский. Он извлек довольно пухлый гроссбух, который с трудом влез в подставленную Соколовым брезентовую вализу.
   – Вы мне расписку оставите? – забеспокоился вице-бургомистр.
   – Вне всякого сомнения! – подтвердил «гауптман». – Из уважения к вам могу даже на русском написать.
   Он достал из планшетки полевой блокнот, вырвал страничку и размашисто написал: «Расписка. Настоящее свидетельство выдано господину вице-губернатору Д.М. Тарновскому в том, что командир зондеркоманды № 26 фельджандармерии 47‐й пехотной дивизии получил из его рук “Дело № 488. Конгресс освобожденных народов России” в количестве 1892 страниц. Командир айнзацгруппы гауптман (лихой росчерк). Дата».
   – Bitte schön!
   – Danke schön! – ответил Тарновский, ошеломленный скоростью событий. Глазунов выбросил руку:
   – Sieg Heil!
   Тарновский автоматически ответил тем же.
   Фельджандармы исчезли столь же быстро, как и появились. Часовой перед входом подтянулся и, как положено, откачнул винтовку вправо.
   Мотоцикл с секретной папкой исчез в неизвестном направлении. Это был своего рода реванш за оставленный здесь в сорок первом году архив НКГБ. За операцию по изъятию документов КОНРа майор Глазунов был награжден орденом Ленина.
   Через два дня, 25 сентября, в Смоленск с разных направлений ворвались дивизии сразу трех армий.


   Глава четвертая
   Тамарка из зоопарка

   А в Переборах свирепствовала ранняя осень…
   Об этом несчастье Пустельга узнал в лагерном лазарете, куда его положили с двусторонним воспалением легких: нещадно простыл на осенних ветрах. Пришел проведать его дядя Костя Секанов и нехотя обронил:
   – Гришаку-то нашего того… Оковалок сначала слух пустил, что он «фуганок», «куму» шары гонит, то бишь, по-нашему, наушничает. А когда братва уверилась, то в ночную смену в бетон его закатали.
   Пустельга ушам своим не поверил, подумал, в бреду послышалось, но Секанов горестно подтвердил:
   – Скинули в котлован, сволочи, и раствором залили. Потом сказали, что сам свалился. Оформили всё как нарушение техники безопасности. Это они нам в острастку устроили, сипа поганая! Рубить их шашкой, матерь в душу!.. Надобедь и пахану карачун подпустить. Вот померковать зашел, как и что.
   Ошеломленный Пустельга не смог даже голову приподнять с подушки. Лежал без сил, глядя в потолок. Вспоминал простодушного доброго парня, земляка, ставшего за эти немилосердные годы роднее брата… И что самое подлое, все из смены бетонщиков, все – и кто видел, и кто не видел – как один подтвердили, что парень свалился сам.
   Через три дня Пустельгу выписали в барак и отправили на шлюз бетонировать стенку, тот самый котлован, в который столкнули Гришаку. Пустельга поймал на себе злорадный взгляд Оковалка и всё понял: следующим «нарушителем правил техники безопасности» будет он.
   Но Господь не попустил! Не иначе через небесную канцелярию в Волголаг пришла директива об отправке в действующую армию «осужденных на небольшие сроки за уголовные преступления». В действующей армии, наступавшей по всем фронтам, явно не хватало живой силы.
   – Всё правильно! – сказал начальник лагеря, оглядывая собравшихся в конторе «призывников». – Вы тут в тылу отсиживаетесь, окорока греете, а честные люди за вас кровь проливают. Давайте на фронт! Кто хорошо повоюет, с того судимость снимут.
   – Так, может, и ты, гражданин начальник, с нами поедешь? – ехидно заметил Оковалок. – Глядишь, медальку получишь, а то иконостас у тебя жидковат.
   – Разговорчики! – прикрикнул на него «гражданин начальник». – Всем с вещами собраться у КПП.
   Пустельга с грустью простился с дядей Костей: Секанова на фронт не брали – года не те.
   – Я свое, братишка, в ту Германскую навоевал. Аж четыре креста. Как тут меня зовут, туз крестовый. А тебя благословляю, казаче, и заговор от пули дам.
   Заговор дядя Костя написал тут же на обертке от махорочной пачки химическим карандашом.
   – Вот, держи. Мне его дед передал, а ему – прадед.
   «Пули вражьи, стальные да медные, прочь улетите. Пули-ядра, не боюсь я вас. Да боятся вас чисто поле, да сыра земля, да буйный ветер. Не страшны вы, пули свинцовые, ядра чугунные, рабу Божьему Иоанну. Не достать вам воина сего ни сбоку, ни сверху, ни снизу. Не устрашусь вашего свиста и воя, да летите вы мимо меня. Латы на теле моём – крепче стали они, крепче камня. Закалила меня сила сильная, тело мое, как камень-сталь. Господь со мной, ангел-хранитель за спиной. Аминь долгий».
   Пустельга спрятал заговор за отворот ушанки, поближе к голове – всё голова целее будет.
   «Новобранцев» набралось на целую роту. Перед отправкой в эшелон всех отправили в баню, а потом хорошо покормили в столовой.
   – Как на убой! – мрачно заметил Оковалок.
   Покидать лагерь ему никак не хотелось, но вместе с ним ехала и вся его шобла – дюжина «верных нукеров», а попросту, как заметил дядя Костя, свора шестерок. Всем выдали новые ватники и ношеные, но крепкие ботинки. Погрузили в три крытых трехтонки – без конвоя, без шмона – и привезли на товарную станцию Рыбинск-2, где их уже поджидали три теплушки с нарами и отхожей дырой в полу.
   И всё же это была свобода! Никто не задвигал двери проемов, не ходили вдоль состава конвоиры с собаками, ехали на фронт, как свободные люди. Шестьсот километров до Вязьмы эшелон одолел за сутки, несмотря на статус литерного воинского поезда. Но после барака дорога в тягость не показалась. На душе у Пустельги пели соловьи, даром что на дворе мела свои желтые метели осень. Только сейчас пошли по его жилам токи горячих желаний, запретных до заветной поры. И вот эта пора наступила. Почти три года он прожил монахом поневоле.
   Последнюю телесную радость испытал еще в Гродно в последнюю мирную субботу. Ушел в увольнение к подружке своей Тамарке из зоопарка. Именно так он ее и поддразнивал: Тамарка из зоопарка. Она работала ветеринарным фельдшером в Гродненском зоосаде и жила там же, на территории, в комнатушке при ветпункте. Лихая, отчаянная деваха из глухоманного полесского хутора. Познакомились, когда Тамара приезжала к ним в полк на охолащивание жеребцов. Делала она эту непростую операцию мастерски, превращая дурных норовистых жеребцов в покладистых меринов. Казакам было жалко коней, хотя бывалые бойцы ходили в дозор ли, в лаву только на меринах: те не ржут, не гонорятся, послушны и равнодушны к кобылам. Это только молодежь любит гарцевать на красивых жеребцах-крикунах с лебединой шеей, но в боевых условиях они не ко времени подают голос, взбрыкивают, калеча порой и людей, и лошадей. Поэтому если их не оставляют на племя, то безжалостно охолащивают. У кобыл же свои заскоки: два раза в год, а то и больше, пребывая в охоте, они капризны и не едят корма.
   Сержант Пустельга стоял в тот день дежурным по конюшне. Из города приехала бригада из трех человек на помощь молодому полковому ветврачу. Иван сразу же положил глаз на ладно скроенную деваху с копной золотистых волос, прихваченных белой налобной повязкой. Она деловито распоряжалась своими помощниками, уверенно орудовала страшноватыми щипцами, захватами, секаторами, отпускала шуточки, давала пояснения:
   – Апрель – самое лучшее время для таких операций. Ни мух, ни прочих насекомых. Да и заживляется на свежей травке быстрее.
   Пустельга помогал ей, подбинтовывая хвосты, чтобы в рану не попали волосы. А потом он отвел спецов в полковую столовую на обед. По пути узнал, что Тамара работает в городском зоопарке, и в первое же увольнение наведался к ней на работу. Девушка охотно провела ему экскурсию по вольерам, пообедали вместе в кафе, вечером гуляли в Швейцарском саду и расстались уже большими друзьями. Неглупый рослый обходительный парень, довольно начитанный, явно понравился Тамаре. Но девушка она была серьезная, поэтому все последующие попытки сделать знакомство более близким натыкались на бескомпромиссное:
   – Вот поженимся, тогда хоть ложкой ешь!
   Женитьба никак не входила в ближайшие планы Пустельги, тем не менее он продолжал планомерную осаду и все-таки добился своего в ту последнюю мирную субботу. Тамара впервые пригласила его в свою комнатку при ветпункте: стол, стул, шкаф, железная кровать с никелированными шарами на спинках. Перед настенным зеркалом на полочке семь каменных слоников… С большим удивлением открыл для себя, что Тамара курит. Она предпочитала благовонные папиросы «Герцеговина Флор» – не «Беломор», и не «Казбек», и уж тем более не махорку, которой он иногда пробавлялся за компанию.
   Закурила она после того, как всё случилось. А то, что случилось, было жарко и радостно. Всё было как в день сотворения мира, да они и были-то только вдвоем во всем земном пространстве, все люди куда-то исчезли, исчез полк и этот город Гродно… И только в приоткрытое окно долетали крики обезьян из ближайшего вольера и рев голодного тигра…
   Прощались они долго, и Иван, преисполненный благодарности Тамаре за ее женскую щедрость, хотел предложить пожениться. Но не предложил. «Как-нибудь в другой раз», – решил он. Однако другого раза не вышло.
   В тот же незабываемый вечер, возвращаясь из увольнения в расположение полка, Пустельга встретил сабельный эскадрон, который уходил на ночные учения. Конники лихо пели, не чуя беды:

                             Пролетают кони да шляхом каменистым,
                             В стремени привстал передовой,
                             И поэскадронно бойцы-кавалеристы,
                             Подтянув поводья, вылетают в бой.
                             В бой за Родину,
                             В бой за Сталина,
                             Боевая честь нам дорога!
                             Кони сытые
                             Бьют копытами.
                             Встретим мы по-сталински врага!

 //-- * * * --// 
   В Вязьме эшелон встал на запасных путях, всех высадили и отправили на фронтовой сборно-пересыльный пункт, который располагался в бараках бывшего лагеря. Полгода назад немцы держали в нем советских военнопленных, взятых в огромном Вяземском котле.
   – Во б… из бараков ехали, в бараки и приехали!

                             Опять колючка, опять бараки,
                             Опять охрана, опять собаки, —

   пел под гитару с расщепленной декой Кока-дергач, на воле – известный подмосковный шулер, в неволе – личный бард пахана. В шоблу Оковалка, матерого тамбовского вора в законе, входили разные мастера: были тут и свой «Ремарк» – даровитый фальшивомонетчик из Твери («ремарки делал», то есть вносил «поправки» в сторублевые купюры), и два брата-медвежатника, взявшие перед войной смоленский банк и сами взятые в нем же с поличным; был даже «козлятник» – туповатый детина, угонявший в Ярославле велосипеды, причем довольно успешно, пока не переключился на мотоциклы. Теперь все они должны были стать бойцами действующей армии. Другое дело, готова ли была действующая армия принять их в свои ряды?..
   В бараках гадали:
   – В штрафбаты пошлют, а это на верный убой.
   – Уж лучше бы в лагере срока тянули…
   – Не дрейфь, робя, дальше фронта не пошлют.
   Однако, как вскоре выяснилось, их даже на фронт, то есть на передовую линию, не послали. Оружие не доверили, а распределили по тыловым подразделениям на подмену тем солдатам, которых отправили на пополнение боевых частей. Но сначала переодели их в военную форму здесь же, в сборно-пересыльном лагере. Гимнастерки и шинели выдали б/у, пробитые пулями, изорванные осколками, со следами смертельных ранений. Старшина-вещевик, дядя предельных для службы лет, объяснял недовольно-возмущенным:
   – Не гребуйте, не с трупов сняли! Из госпиталей эта одежка, кто от ран помер, а вещички в каптерке остались. Ношеное, конечно, зато блох нет.
   – А воши?
   – И вшей нет. Через вошебойки все пропущено.
   – Врешь, батя. У меня вон тут пятна от крови остались!
   – А это тебе обереги от пуль. Второй раз в одно и то же место не попадет! – выкручивался ушлый старшина под общий хохот.
   Свою гимнастерку Пустельга менять не стал: хоть и поношенная изрядно, хоть и застиранная почти добела, хоть и старого образца, зато своя. А своя рубаха, как известно, ближе к телу. На нее и погоны пристроил. Погоны ввели недавно, и многие с интересом рассматривали диковинку:
   – Ишь ты, как в царской армии!
   – И то возни меньше, чем петлицы пришивать.
   Но Пустельга за иголку всё же взялся, нашил на полевые погоны три красные сержантские лычки. Как бы там ни было, но приказа о разжаловании никто ему не объявлял. Очень удивился, когда увидел Оковалка в новенькой гимнастерке офицерского пошива, в синих офицерских же галифе и хромовых сапогах. Погоны были солдатские, но держался он с апломбом полковника, не меньше.
   В один прекрасный день в сборно-пересыльный пункт нагрянули «покупатели» и расхватали пополнение по своим обескровленным полкам. Пустельга вместе с остальными «переборцами» попал, к своему удивлению, в дальнобойную артиллерию.
   Батарея 152‐миллиметровых гаубиц стояла в десяти километрах от линии фронта. Это были очень серьезные орудия, и били они километров на двадцать пять. Так говорили батарейцы, которых перебросили сюда с Крымского фронта.
   Встретил их сам комбат капитан Чеботарев, человек невеликих статей, но с плотной завесой орденов и медалей. Он поздравил новичков с тем, что им выпало счастье служить в его замечательной батарее.
   – Таких орудий, как у нас, нет ни в одной армии мира. И у немцев тоже нет. У нас 152‐миллиметровая гаубица-пушка образца 1937 года: дальность стрельбы как у пушки, и в то же время она, как гаубица, способна вести огонь по навесной траектории. – Очень гордился своими пушками комбат Чеботарев.
   Вскоре выяснилось: огонь по врагу вели наводчики, заряжающие, замковые и другие бойцы расчета. А им, новоприбывшим, отведена роль подносчиков снарядов и зарядов. Да еще «кувалдометром» сошники кольями к земле крепить, да штыковыми лопатами отрывать ровики и площадки для стрельбы – орудийные дворики, да еще многое чего по хозяйству помогать. Те же дрова рубить для полевой кухни, или тягачи от грязи чистить, или палатки-шестиклинки ставить… В общем, кони сытые бьют копытами. Но Пустельга не унывал: после лагерной «бетонки» любая работа казалась благом, тем более что пушкари воевали с врагом весьма внушительно. Всякий раз, когда батарея вела огонь, Пустельга, стоя на подаче снарядов, испытывал гордость за свою нынешнюю причастность к такому великому делу.
   В тот раз стреляли всем дивизионом в четыре батареи. Комбат Чеботарев глянул на часы и тут же кивнул радисту, давно ждавшему отмашки.
   – Первый готов!
   – Урал! Урал! Я Терек, я Терек, – зачастил радист. – Доложите ноль первому: Терек готов! Терек готов! Приняли правильно! Приняли правильно! Понял вас. Понял. Есть стоять на приеме!
   Капитан еще раз взглянул на часы. Стрелки их, казалось, так и прилипли к циферблату. Только секундная, тоненькая, шустрая, бежала по круговой дорожке, чуть подрагивая иголочным острием.
   Командир батареи поднял флажок, помахал им над головой. То же проделали и командиры орудий, а помкомбат, горластый старлей почему-то без фуражки, сложил ладони рупором и рявкнул оглушительным басом:
   – Внимание! Всем лишним в укрытие! Командирам орудий проверить установки!
   Командир первого орудия поднял правую руку, что означало: всё правильно, проверены установки прицела, угломера и уровня. Еще и еще взметнулись над орудийными щитами руки остальных командиров. Чеботарев развернул флажок и поднял его над головой. Быстро глянул вправо-влево. Командиры третьего и четвертого орудий тоже подняли флажки.
   – Натянуть боевые шнуры! – раздался бас помкомбата, и его загорелая лысина побагровела от напряжения.
   – Огонь! – взвизгнул от напряжения голос радиста.
   Комбат Чеботарев резко взмахнул флажком, и пушечные стволы разом выбросили длинные огневые языки. И тут же вздрогнула земля от чудовищного грохота орудийного залпа в шестнадцать стволов.
   – Беглый огонь! – изо всей силы рявкнул Чеботарев, подстегивая командиров орудий. С этого момента они могли уже и не оглядываться на его флажок, пока не израсходуют половину сложенных у каждой гаубицы снарядов. При таком темпе стрельбы полштабеля уйдет минут за пять. Потом перерыв на три минуты: у орудий, в отличие от людей, второго дыхания не бывает. Человек может преодолеть себя, а пушки не могут. От перегрева ствола всякое случается: заклинит гребенка поршня в затворе, сорвет штоки тормоза при откате, да и заряд в гильзе – не дай бог! – может преждевременно вспыхнуть от раскаленных стенок казенника. Тогда взрыв, разрыв ствола и неминуемая гибель всего расчета.
   Орудиям полагается отдых, солдатам нет – перетерпят. Пока пушка будет остывать с приопущенным стволом и открытым затвором, все орудийные номера, включая наводчика и самого командира, начнут выбрасывать из окопа, обжигая пальцы, еще горячие стреляные гильзы, а потом выложат у левого колеса очередную партию снарядов: вскроют ближайшие к передку ящики и перетащат за три минуты две тонны металла.
   И снова: «Огонь! Беглый огонь!»
   У пушкарей гимнастерки насквозь мокрые, хоть выжимай. Пот заливал Пустельге глаза, пороховой дым раздирал горло. Он уже оглох от беспрерывного рева. Его напарники почти не глядя хватали тяжеленные снаряды и перекидывали их с рук на руки. И так еще пять невыносимых минут!.. Зато новая серия трехпудовых снарядов улетела в немца аж за двадцать километров. Вот уж точно, будет им гром с ясного неба: снаряды будут рваться, прилетев неведомо откуда и совершенно внезапно.
   И снова хватай-кидай-давай! Быстрей, не стой, с рук на руки, на лоток и в казенник. Давай-хватай-кидай!..
   – Есть заряд!
   Лязг поршневого затвора, яростный крик командира, и снова горячий воздух туго бьет в уши. Даже адский труд молотобойца не сравнится с тем, что творится в окопе гаубицы, когда огонь ведется на предельную дальность и в предельном темпе.
   Но вот и всё, ствол основного орудия опустился в нулевой горизонт. Замковый распахнул затвор и оставил его открытым – пусть остывает. Командир орудия поднял руку. Солдаты тут же рухнули, кто где стоял, улеглись на насыпях окопа, раскинулись навзничь. У кого хватило сил, ослабили ремни и поглубже расстегнули гимнастерки.
   Всё! Отстрелялись. Пока отстрелялись… До следующего звонка телефониста.
 //-- * * * --// 
   На второй день после прибытия в артполк Оковалок, осмотревшись и прикинув, что к чему, заглянул в блиндаж командира батареи. Не постучавшись, не спросив, как положено, разрешения, вошел и, глядя с высоты своего роста сверху вниз, небрежно поинтересовался:
   – Ну что, капитан, у тебя свои люди, у меня свои. Как командовать-то будем?
   Комбат от такой наглости привстал из-за столика с картами и коробкой полевого телефона.
   – Люди у нас одни и те же – солдаты советской армии. И командовать ими буду я. Единоначалия никто не отменял.
   – Ну, может, тебе комиссары нужны? – криво улыбнулся Оковалок. – Так я пожалуйста!
   – И комиссар здесь тоже я.
   Оковалок перестал улыбаться. В глазах загорелись злые огоньки:
   – Много на себя берешь, комбат. Смотри, пупок развяжется.
   – Вон отсюда! – вскочил Чеботарев.
   – Ну-ну. А я думал, мы душевно поладим…
   Оковалок ушел, а комбат долго не мог успокоиться. Что с таким типом поделаешь?! Доложить в дивизион, что столкнулся с неприкрытым хамством? Так тебе же и скажут: «Воспитывайте, товарищ Чеботарев, других людей у меня нет. На то вы и командир, на то вам и все права даны». И не поспоришь: и командир, и права даны. Но воспитаешь их тут! Как волка ни воспитывай, всё равно в лес убежит, да еще и тяпнет по пути. И эта братва при первом же удобном случае пулю в спину пустит или финку в бок всадит: у каждого ножи, штыки, заточки… В лагере всё это под запретом, а здесь пожалуйста, вроде как для рукопашного боя. Только с кем?
   У Оковалка своя команда, сплоченная злобой, готовая постоять за пахана. И хоть их всего пять человек, эта пятерка с вожаком – как стая хищников перед табуном, опасная сила. И комсомольская организация батареи здесь не подмога. Надо что-то придумать… «Думай, комбат, думай, – говорил сам себе Чеботарев и добавлял дедово присловье: – Думай, голова, думай. Картуз куплю!»
 //-- * * * --// 
   Это неправда: не делай добра, не будешь наказан. Злая неправда. Иерархов убедился в том в Волковысском лагере. Там, на расстреле, он свалился тяжело раненным, но не убитым. Пуля вошла в левый глаз и вышла из темени, не задев мозга. Редчайший случай!
   Тела расстрелянных собрал на повозку лагерный Харон, бывший старшина-шорник Валько, и отвез к могильнику-накопителю. Взял за ноги, чтобы сбросить в яму и труп Иерархова, и вдруг увидел, что тот еще дышит. Стер с лица кровь и узнал в нем доброго прокурора, того самого, кто помог избежать тюрьмы в Гродно. Отвез в лагерный ревир [20 - Ревир – лагерный лазарет.]. Врач хотел было турнуть Харона вместе с внеплановым пациентом, но заинтересовался редким ранением. Промыл рану марганцовкой, обработал ихтиоловой мазью, забинтовал. И через неделю произошло чудо: недостреленный подранок поднялся на ноги, ожил. Правда, глаз спасти не удалось, и пустую глазницу прикрыли черным лоскутом, отчего Иерархов – да еще обросший бородкой и худой донельзя – стал похож на пирата.
   В лагере свирепствовала дизентерия, косила пленных почем зря. И возчик трупов старшина Валько взял спасенного прокурора в напарники: вдвоем грузить покойников было сподручнее. Иерархов после расстрела ни на что больше и не претендовал. Спасибо, что остался в живых… Мысль о чудесном спасении была главной его радостью. А мир, даже если и созерцать его одним глазом и через колючую ограду с вышками, всё равно оставался желанным и прекрасным.
   ОТВЕТ В КОНЦЕ ЗАДАЧНИКА
   Первую и самую страшную свою лагерную зиму Иерархов пережил в Волковыске в должности грузчика трупов при ревире. Только это и спасло – близость к лазарету да к кухне. В сорок втором часть лагерного контингента отправили в Польшу на строительство дотов под Варшавой. В конце войны всех бетонщиков и каменщиков перебросили в Мезеритский укрепрайон. На этой каторге Иерархову помогло знание немецкого языка – работал переводчиком. Потом пришло долгожданное освобождение. После фильтрационной проверки Иерархов был восстановлен в звании майора юстиции и направлен в советскую комиссию по делам репатриации и перемещенных лиц. Там среди прочих переводчиков он встретил свою преподавательницу персидского языка Марию Табуранскую. И хотя вид Иерархова с черным наглазником оставлял желать лучшего, Мария сумела распознать в нем родственную душу и на третий день совместной работы согласилась выйти замуж.
   В 1946 году они уехали в Москву, поселились в Марьиной Роще. Иерархов частенько пошучивал по этому поводу, пока не родилась еще одна Маша, Мария Иннокентьевна, живой росток старинного рода. А дальше как в сказке – стали жить-поживать да добра наживать. Добро наживали на адвокатские гонорары Иерархова и зарплату Табуранской в Институте восточных языков МГУ. Нажили. Пусть и немного, но всё же свое.
 //-- * * * --// 
   Не сержантское это дело – снаряды таскать-подавать, и капитан Чеботарев, присмотревшись к Пустельге, определил его к себе в телефонисты, благо у парня за спиной семилетка, грамотешки хватит команды передавать. Иван был рад не столько физическому облегчению службы, сколько тому, что теперь он все-таки пореже будет видеть наглую рожу Оковалка и его приспешников.
   Несколько раз комбат брал его с собой на рекогносцировку, и Пустельга тащил за ним увесистую стереотрубу. В ее линзах он видел теперь совсем не таких немцев, какими они были в сорок первом. Теперь они зарывались в землю, прятались за брустверами, передвигались быстро, с опаской. Никто из них не красовался с засученными по локоть рукавами, не поливал свинцом, уперев автомат в живот.
   Они боялись наших снайперов. Но и в наших траншеях тоже опасались снайперов – немецких. Теперь, когда немцы стали обороняться по всем правилам военной науки, когда с обеих сторон солдаты стали зарываться в землю, насыпать брустверы и строить блиндажи в три, в четыре, в пять накатов, снайперы стали королями передовых позиций. С двух сторон они азартно охотились за головами неосторожных или зазевавшихся бойцов. Два-три метких выстрела стоили порой бешеной пальбы из пулемета.
   Но позиционной войне назревал конец; здесь, на Смоленщине, готовился прорыв с мощным броском на запад – на Витебск. Из Смоленска шли в район прорыва маршевые роты. На полевых аэродромах множились самолеты, перелетавшие из Подмосковья поближе к новому театру боевых действий. Тяжелая артиллерия уточняла цели на всем протяжении Медвежьего вала, которым немцы надеялись перегородить дороги в Белоруссию.
   Собираясь в очередной раз на рекогносцировку, капитан Чеботарев позвал с собой Пустельгу:
   – Бери свои манатки, сержант! Пойдем немцев смотреть!
   Оковалок курил трубку в окружении своих шестерок, те смолили козьи ножки, скрученные из армейской газеты.
   – Ну что, «комиссар», – кивнул ему Чеботарев, проходя мимо, – хотел батареей порулить, так пошли на рекогносцировку!
   Оковалок охотно согласился, тут же выбил трубку о каблук сапога.
   До передовых позиций путь был неблизким, но они управились за полчаса. В траншеи отправились втроем: впереди пружинисто шагал капитан Чеботарев, за ним маячил Оковалок и замыкал шествие Пустельга, как всегда, навьюченный стереотрубой и коробкой с полевым телефоном. Встретил их юркий светлоусый старший лейтенант в каске, надетой поверх вязаной балаклавы, – командир здешней стрелковой роты, сидевшей в глухой обороне.
   – Здравствуйте, боги войны! Я вам тут новые цели припас. Идемте, покажу. Только каски наденьте!
   И его ординарец раздал стальные шлемы, как раздают миски перед обедом. Чеботарев и Пустельга надели, а Оковалок отмахнулся: мол, не царское это дело – железяки на голове таскать. Ротный проворно ринулся по нахоженным извивам траншеи, за ним поспешили и все остальные.
   – А вот на этом участке лучше пригнуться, – предупредил старлей, – на той стороне немецкий снайпер работает, да и шальные пули полетывают. Вы бы касочку все-таки надели, товарищ артиллерист.
   Оковалок, к которому обратился ротный, только усмехнулся:
   – Ну-ну!.. Ни пулям, ни начальству я никогда не кланялся!
   Выждав, когда начальники, согнувшись в три погибели, преодолели опасный участок, он зашагал не торопясь, поплевывая по сторонам. Он явно блефовал и наслаждался своим превосходством в храбрости, хотя никто на него и не смотрел. Пустельга возился с треногой стереотрубы, а ротный наводил бинокль Чеботарева на пулеметный дзот, который засекли разведчики, ходившие на ту сторону. Вдруг раздался далекий одиночный выстрел, на который никто бы не обратил особого внимания, если бы совсем рядом, в десяти шагах от наблюдательного пункта, не рухнуло грузное тело Оковалка. Он даже вскрикнуть не успел – пуля вошла в правый висок, а вышла чуть выше левого уха.
   – Я же говорил – снайпер! – горестно воскликнул ротный, поправив на голове исцарапанную каску.
   Чеботарев ничего не сказал. Помолчав, он наклонился к Пустельге и тихо приказал:
   – Беги на батарею, приведи его корешей, пусть заберут тело. Да будь поосторожней сам.
   – Бог шельму метит, – усмехнулся сержант и отправился за подмогой, для чего ему пришлось перешагнуть через труп, загородивший узкий ход.


   Глава пятая
   Здравия желаю! Лейтенант Берест

   Штурм Медвежьего вала растянулся на полторы недели и в конце концов распался на отдельные очаги затяжных боев. Батарея капитана Чеботарева была выдвинута к передовой небывало близко. Гаубицы поставили на прямую наводку, и они били наравне с полковой артиллерией. Для прикрытия батареи прислали взвод во главе с рослым хохлом-лейтенантом.
   – Здравия желаю! Лейтенант Берест, – представился он комбату. – Прибыл вас охранять.
   – Охраняют преступников и дам, – поправил его Чеботарев. – А нас надо прикрывать.
   – Прикроем, товарищ капитан, не сомневайтесь! – повел богатырскими плечами Берест.
   Взвод, усиленный двумя станковыми пулеметами, рыл стрелковые ячейки в двухстах метрах от орудийных двориков. Бойцы были готовы постоять за пушкарей не за страх, а за совесть, и вскоре им пришлось это сделать: к батарее пробилась немецкая пехота. Автоматчики ворвались в мертвое пространство гаубиц, и, если бы не стрелки с их двумя пулеметами, артиллеристам пришлось бы драться врукопашную.
   Все батарейцы, кому полагались винтовки, отстреливались прямо из орудийных окопов. Офицеры во главе с капитаном Чеботаревым тоже легли в цепь и били из пистолетов по обнаглевшим – или обезумевшим – автоматчикам. В помощь им из-за немецких траншей ударили минометы, да так кучно и точно, что оба «максима» заглохли почти враз. Пустельга видел, как у ближайшего к нему пулемета оба номера, наводчик и его помощник, мертво уткнулись лицами в мерзлую землю. В три огромных прыжка он преодолел расстояние до осиротевшего пулемета, кубарем подкатился к нему, лег за щиток и привычно взялся за деревянные рукояти. Заправленная лента была только что начата. Короткими, очень короткими – в два-три патрона, но точными очередями он положил наземь первую цепь наступавшей пехоты. Едва она приподнялась, как он снова придавил ее к пожухлой траве. Тем временем две гаубицы шарахнули по позиции минометной батареи, и та замолкла, похоже, навсегда. Чеботарев умел бить на рикошетах, а от подпрыгнувшего осколочного снаряда спасения нет ни в окопе, ни в траншее.
   Возникло странное затишье. Пролетали секунды, минуты, но никто никуда не бежал, никто ни в кого не стрелял. Наконец залегшие автоматчики, не дождавшись минометной поддержки, стали отползать, а вскоре поднялись и, низко пригибаясь, побежали обратно. Пустельга хлестанул им вслед длинной очередью, а потом, отодвинув мертвого бойца, сам заправил новую ленту. Однако расходовать ее не пришлось – атака и без того захлебнулась. И пора уже было вставать из-за пулемета, возвращаться на батарею, но встать у Ивана никак не получалось, не удавалось ноги подтянуть: руки действовали, а ноги нет. К нему подбежал лейтенант-пехотинец и помог встать, но только на колени, и то неудачно: сержант завалился на бок. И только тут Пустельга почувствовал дикую боль в пояснице, ощутил горячую влагу под гимнастеркой.
   – Дружище, да ты никак ранен? – хлопотал над ним лейтенант. – Санитара сюда!.. Да как же ты так? Да ты тут всё порешал… Да тебя к ордену… Да тебя ж перевязать надо… Да как же ты так?! – причитал он, будто Пустельга сам себя покалечил. Не дожидаясь санитара, Берест зубами разорвал индивидуальный пакет, достал бинт. Но тут подоспел санитар, точнее санитарка, рыжеволосая девушка с большой сумкой на боку. Быстро распорола гимнастерку на спине и ловко перевязала рану. Ранка был небольшая, но очень болючая, рядом с позвоночником. Должно быть, осколочек мины задел спинной мозг, потому и ноги отказали. Эх, забыл перед боем заговор дяди Кости почитать! А может, он только на солдат Первой мировой распространялся?
   Два крепких солдата уложили раненого на плащ-палатку, приподняли его и понесли, как в гамаке. Спина прогнулась, и от этого боль стала еще острее. Санитарка и лейтенант шли рядом.
   – На батарею несите, – прохрипел Пустельга. – На батарею…
   – Какое «на батарею»?! – возмутился лейтенант. – В медсанбат тебе надо, браток, да побыстрее!
   В медсанбат и унесли, точнее увезли. Капитан Чеботарев распорядился, чтобы всех раненых, а было их трое, уложили на волокушу, и один из орудийных тягачей поволок ее по проселку в фольварк, где стоял медсанбат.
 //-- * * * --// 
   После трех лет воздержания все женщины казались Пустельге очень красивыми и желанными. «Наголодался, козаче», – подтрунивал он сам над собой, но от этого легче не становилось. Вот и эта рыжеволосая Наташка, которая так ловко, так правильно наложила первую повязку, сразу же запала в душу.
   – Женюсь я на тебе, рыжуха! – сказал он ей однажды, когда санитарка делала ему перевязку. Сказал вроде бы в шутку, но женщины таких слов никогда не забывают. Вот и Наташка чаще, чем надо было, подходила к его койке, сколоченной из горбыля: то подушку поправит, то питье принесет, то так о чем-нибудь спросит. «Была Тамарка из зоопарка, а теперь будет санитарка из фольварка».
   Пришел его проведать и лейтенант Берест, командир приданного стрелкового взвода. Правда, как оказалось, взводным он был по необходимости: некому было возглавить оборону батареи, а так-то служил заместителем командира батальона по политчасти. Положил замполит глаз на отменного пулеметчика и стал его уговаривать перейти в пехоту, и не куда-нибудь, а к ним в «пуленепробиваемый, болотно-непромокаемый, без пяти минут гвардейский стрелковый батальон». И даже песенку пропел:

                             Кому летать иль плавать неохота,
                             Кому болота и пески мелки,
                             Тому родней армейская пехота
                             И Ворошилова стрелки.

   – Ну, пойдешь к нам?
   И ведь уговорил! Согласился Иван. Жаль, конечно, что не в кавалерию сманивают, но и в пехоту ничего, лишь бы этих рож переборских не видеть. Братки после потери вожака присмирели, хвосты поджали, но ведь только затаились, не более того. Не мог Пустельга простить им гибели Гришаки, наверняка кто-то из них его столкнул.
   Эх, Гришака! Сами собой вспоминались картинки из их общей жизни. Вот он учит «неука», только что прибывшего в полк красноармейца Нетопчипапаху портянки наматывать. А у того всё никак не клеилось.
   – Я тебя сколько раз учил, а ты что делаешь? – сердился Иван. – Сорок раз вокруг ноги через жопу в сапоги!
   А Гришака, смешливый от роду, не мог удержаться от смеха.
   – Что, была команда смеяться?! – грозно хмурил брови сержант.
   – Да уж смешно больно, дяденька.
   – Дяденька… Ишь ты, племянничек нашелся! Я тебе сделаю улыбку на ширину приклада.
   Но простодушный земляк не боялся его угроз и в конце концов привязался к нему, как к родичу. Да вот не уберег племянничка…
 //-- * * * --// 
   Лейтенант Берест сдержал слово – перевел пулеметчика-виртуоза в свой батальон 756‐го стрелкового полка 150‐й стрелковой дивизии. Более того, написал представление на сержанта Пустельгу к ордену Красной Звезды. Орден не дали, наградили медалью «За боевые заслуги». Медаль вручал командир батальона капитан Неустроев, сначала у себя в блиндаже, а потом еще раз, как положено, перед строем батальона. Новый комбат Пустельге не понравился – тощенький, рябой, весь в нашивках за ранение. И голос не командирский, тоненький. Как таким батальоны дают?! Да еще первый в полку?
   – Ну что, герой, – сказал комбат, – говорят, ты на пулемете, как на баяне, играешь?
   – Сам видел, – подтвердил Берест. – А его в артиллерии держали, пушкам хвосты заносить.
   – Вообще-то я конник, – заметил Иван между делом. – В кавполку службу начинал.
   – Будешь хорошо служить – и коня дадим! – весело пообещал Неустроев. Пустельга очень удивился, когда узнал, что Неустроев младше его на три года. И вот он комбат, а Иван – начальник пулемета. И словно прочитав его мысли, Берест пообещал:
   – У нас вакансия командира пулеметной роты. На курсы пойдешь, вернешься лейтенантом.
   – Не возьмут, на курсы. – угрюмо потупился Пустельга. – У меня судимость.
   – Нет у тебя никакой судимости! – радостно возражал Берест. – После первого же ранения всё снимается. Иначе бы тебе и медаль не вышла. Так что чист ты перед партией и народом, перед Богом и НКВД.
   Вот это новость! За нее и выпить не грех! И вообще, эти ребята нравились ему всё больше и больше, они как-то дополняли друг друга: щупловатый Неустроев и рослый, с бурлацкими плечами Берест; востроглазый, подвижный, как ртуть, комбат и основательный, солидный, уверенный в себе замполит. Сошлись бы где-нибудь на гражданке, так знатная бы ватага получилась! Впрочем, ватага получилась и в армейской жизни, особенно после того, как Пустельгу и в самом деле отправили на курсы младших лейтенантов.
 //-- * * * --// 
   Получив медаль, Иван Пустельга первым делом отправился в фольварк, в медсанбат, выкликал рыжую зазнобу.
   – Вот за тот самый бой, – покачал он медаль на ладони. – Тут и твоя доля есть. Обмоем вечером?
   – Ой, вечером у меня ночное дежурство!
   – А когда обмоем?
   – Вечером. Я отпрошусь!
   Санитарки медсанбата квартировали неподалеку от лазарета, в большой избе бывшего кулака. Кулака давно раскулачили, а в избе-пятистенке устроили клуб. При немцах там был лазарет для полицаев, а теперь общежитие медсанбата. В отдельном строении, где прежний хозяин валял валенки, разместилась полевая аптека со всеми лекарствами, а также и ее хозяйка, провизор из оккупированного ныне Бобруйска Анна Михайловна Сарафаниди. Вот она-то и согласилась устроить у себя маленькое торжество при условии, что гость придет не один, а с приятелем.
   В приятели Пустельга выбрал старшину пулеметной роты черноусого красавца Гайтанова. В назначенный час в аптеке был накрыт скромный стол, главным украшением которого была банка с этикеткой «Вишневое варенье», но содержала она именно то, чем на фронте обмывают награды. Это был медицинский спирт, разведенный отчасти медом, отчасти отваром шиповника, – «бобруйский коктейль». Всё шло так, как и задумала Наташа: сначала поздравили Ивана с медалью и тот окунул ее в стакан с «бобруйкой», потом пошли разные разговоры, точнее, сплошные комплименты Анне Михайловне и Наташе. Потом начались танцы «под голос». Анна Михайловна напевала мелодию «Осеннего сна» и медленно вальсировала с Гайтановым, Иван под это соло крепко прижимал к себе девушку, покачиваясь из стороны в сторону, как бы тоже танцуя. На самом деле он никогда не танцевал – не умел, но придумка Анны Михайловны была так хороша, что уже никакая сила не могла оторвать его от медноволосой санитарки. И даже потом, когда друг Гайтанов (настоящий друг!) увел хозяйку на улицу «посмотреть на звезды», Пустельга всё равно не выпускал из своих объятий самую красивую из всех рыжеволосых девиц. «Бобруйский коктейль», приготовленный умелой провизорской рукой, оказался приворотным зельем. И когда муки воздержания, подогретые бобруйской медовухой, стали сравнимы с той болью, которую испытал Иван в «гамаке» по дороге в медсанбат, Наташа спасла его во второй раз. Быстро накинула крючок на входную дверь и в один взмах жертвенно взметенных рук освободилась от казенного платья…
 //-- * * * --// 
   Лейтенант Берест оказался человеком слова и в самом деле направил сержанта Пустельгу на курсы младших лейтенантов по пулеметно-минометному профилю. Зачислили без лишних слов: семилетка, рабоче-крестьянское происхождение, опыт двух войн, боевая награда, блестящая характеристика из полка… Курсы были трехмесячными, и к майским праздникам 1944 года в первый батальон 756‐го стрелкового полка прибыл бравый офицер в новеньких полевых погонах с двумя звездочками на каждом. За отменные успехи в боевой и политической подготовке, за виртуозную стрельбу из пулемета и примерную дисциплину, за спортивные достижения на перекладине и деревянном коне (жаль, живого не было!) курсанту Пустельге в порядке исключения присвоили не «младшину», а полноценного лейтенанта.
   – Ну ты, казак, скоро меня по чину обгонишь! – обнял его лейтенант Берест, очередное звание которого безбожно задерживалось где-то в штабах. Обрадовался и комбат.
   – Иди пока пульвзвод принимай, а там и на роту пойдешь, – хлопнул его по новенькому погону Неустроев. – Нет, погоди, сначала давай как положено!
   Из Ярцева, где размещались курсы, лейтенант Пустельга привез фляжку, обшитую на немецкий манер шинельным сукном, а во фляжке побулькивала не казенная водяра, даром что «наркомовская», а рябиновка – коньяк, настоянный на красных ягодах. Это была достойная прописка в «первом пуленепробиваемом»! Вот так и завязалась крепеньким узелком «неустроевская ватага».
   А после «прописки» в батальоне лейтенант Пустельга отправился на поиски медсанбата, где уже второй год была «прописана» Наташа. Все эти три месяца Пустельга писал ей с курсов письма и аккуратно, баш на баш, получал ответы, сдобренные приветами для всех друзей, учителей, родственников. Однажды, как раз ко дню его рождения, в Ярцево пришла даже небольшая посылка из родного медсанбата. В посылке был добротно связанный шарф под шинель, две пачки папирос «Казбек», флакончик мужского одеколона и завернутая в три тетрадных листка фотокарточка Наташи в лихо сбитом берете на рыжих – даже на черно-белой фотографии было видно, что они рыжие! – волосах.
   – Не красавица, но обаяшка! – оценил его подругу Гайтанов.
   – Сам ты обаяшка, Гайтан! – обиделся Иван.
   – Оба вы яшки! – засмеялся друг-товарищ. – Откуда она родом?
   – Смоленская.
   – Смоляночка.
   – Сам ты смоляночка! – Пустельге не нравилось, когда его подругу называли уменьшительными именами. К производству в офицеры он точно знал, что женится на ней. На рыжаночке.


   Глава шестая
   «Багратион» против «Барбароссы»

   Стояла весна 1944 года. Самая дурманная, самая пьянящая весна за все годы войны. Сквозь тополиный пух носились майские жуки, словно тяжелые бомбардировщики в тумане. В лесных и болотных озерцах, словно в бродильных чанах, вызревало колдовское весеннее варево. На разбухших от весенних соков березах лопались берестяные пелены, сок стекал на вылезшие из земли корни.
   Весна – не время для войны. Весна – речное половодье, распутица на дорогах, раскисшие колеи цепко держали буксующие колеса.
   Ждали лета. Как ждал его вермахт весной сорок первого года…
 //-- * * * --// 
   К лету 1944 года на Западном фронте возник так называемый Белорусский балкон. Это была очень точная аналогия с Белостокским балконом, или выступом, как его называли тогда, в июне 1941 года… Поразительно то, что вся эта блестящая операция оказалась практически зеркальным отражением произошедшего в первые две недели войны. Так же неожиданно для немцев, как и те в свое время, нанесли свои первые удары наши войска, нанесли скрытно благодаря небывалому режиму секретности, радиомаскировки и успешной дезинформации.
   Многоуровневая разведка – партизаны, разведывательно-диверсионные группы, агентура из Германии, воздушная разведка, а также войсковая разведка, добывавшая языков, инженерная разведка, артиллерийская, разведка боем и наблюдением – впервые за всю войну действовала столь слаженно. Разработчики операции «Багратион» были обеспечены информацией воистину стратегического значения.
   Саперы скрытно проделывали проходы в минных полях и, чтобы не насторожить противника, мины не доставали, а только вывинчивали взрыватели.
   Немецкие войска были взяты врасплох, как всего лишь три года назад наши дивизии в Бресте, под Гродно и Белостоком. Как и советские генералы в 41-м году ждали главного удара на Украине, так и немецкие генералы повторили ту же самую ошибку в 44‐м! Сосредоточили свои дивизии на ложном главном направлении.
   Разведка боем началась уже 22 июня. И хотя эту дату никто не подгадывал, всё же все получилось так, как было суждено. Противники поменялись местами на одном и том же театре военных действий, и дальше все пошло как по сценарию «Барбароссы», только в обратном направлении. Котлы с теми же названиями – Минский, Слонимский, брошенная по обочинам хваленая немецкая техника, бесконечные колонны пленных солдат. И бредущие по белорусским пущам одичавшие окруженцы в серо-мышиных мундирах… А ведь немцы держались на хорошо укрепленных позициях и точно так же, как в сорок первом советские генералы, боялись отводить их без приказа. И точно так же образовались котлы, как под Слонимом и Новогрудком, разве что не в западной части Белоруссии, а в восточной. Так за кордон их и вышвырнули: откуда пришли, туда и убирайтесь! Операцию «Багратион» провели с минимальными потерями. Научились воевать!
   Благодаря толковой перегруппировке советских войск было достигнуто подавляющее превосходство в силах и средствах: по людям – трехкратное, по артиллерии и танкам – пятикратное. Авиационная поддержка войск возлагалась на 6‐ю воздушную армию, в ее составе к началу наступления имелось 1465 самолетов. И пошли русские в наступление, да какое! Средняя скорость 32 километра в сутки! В Нормандии американцы топтались на месте, а здесь, в Белоруссии, полки двигались без остановки, окружая группировки вермахта. Бывало и так, как в сорок первом, – менялись сторонами света: немцы шли с востока, а советские дивизии надвигались на них с запада. Но всё же главное направление было на запад: танки, грузовики с пехотой, артиллерийские тягачи шли, почти не останавливаясь. Вперед и только вперед!
   Потом выяснилось, что Смерш хорошо сработал, контрразведка организовала весьма эффективную дезинформацию немецких штабов. Десятки ложных якобы немецких радиостанций работали в эфире. Они давали придуманную в советских штабах обстановку, а главное – звали на помощь: «Выручайте!» Немцы, вместо того чтобы занимать оборону, бросали на помощь свои скудные резервы. Пока они пробивались к своим окруженцам, те уже оказывались в русском плену. Всё так же, как было на этой земле в июне сорок первого.
   К исходу 21 июля 1944 года войска ударной группировки левого крыла 1‐го Белорусского фронта вышли к реке Западный Буг, с ходу ее форсировали и вступили на территорию Польши. Это было грандиозное событие, которое в войсках не преминули отметить, как полагается, чаркой.
   – Шутка ли, до самой границы врага отогнали! – ликовал теперь уже не армейский комиссар 2‐го ранга, а генерал-полковник танковых войск Бирюков (на этой должности он руководил формированием танковых и механизированных частей всей РККА). – И теперь дальше пойдем, по земле «генерал-губернаторства»! А там и до Берлина рукой подать!
   Он звонил из Москвы в действующую армию Кузнецову, который тоже стал генерал-полковником и снова возглавил 3‐ю армию, ставшую теперь ударной. Армии правого крыла Первого Белорусского в те дни уже подходили к Бресту.
   Опасаясь потерять Брест, важнейший узел обороны на варшавском направлении, гитлеровское командование стянуло к нему остатки 2‐й и 9‐й армий. Измотанная пехота зарывалась в землю на подходах к городу с востока, при этом Брестская крепость не была осквернена вражеской обороной.
   Окружение немецких войск под Брестом было завершено 27 июля, а на следующий день войска двух советских армий общим штурмом овладели городом. Крепость, которая приняла на себя самые первые снаряды и бомбы войны, встречала освободителей истерзанными руинами. Вместо победных транспарантов, на ее стенах было начертано: «Умираем не срамя»…
 //-- * * * --// 
   И вот они пришли!
   Галина и все прочие узницы Шталага-337 с замиранием сердца смотрели, как солдаты в таких родных гимнастерках крушат ненавистные лагерные ворота. Бойцы знали, что это женский лагерь, но то, что здесь томились их товарищи по сорок первому году, что эти узницы носили такие же гимнастерки, разве что с петлицами вместо погон, не догадывались. А женщины, для которых вдруг разом кончился кошмар насилий, пыток, смерти, вместо того чтобы ликовать и кричать от радости, бросаться на грудь освободителям, стояли и рыдали. Рыдали, выплакивая горечь слишком долгого ожидания, боль и стыд унижений, выплакивали всё, что накопилось в их душах за сотни лагерных дней и ночей. Захлебывалась слезами и Галина, оплакивая пропавших детей, без вести сгинувшего мужа, разрушенную семью. Но как только она пришла в себя, собралась с духом и силами, тотчас же стала собираться в Гродно.
   – Погоди, – уговаривали ее подруги, – еще пару дней – освободят и Гродно.
 //-- * * * --// 
   Первыми в освобожденный город вступили кавалеристы – эскадрон 23‐го кавалерийского полка из гвардейского корпуса генерала Осликовского. Это случилось 16 июля 1944 года. А через три дня в полуживой Гродно, разметанный бомбами и тяжелыми снарядами, пешком пришла Галина. С замиранием сердца подходила она к дому, где в последний раз видела Виктора и детей.
   Всё говорило о том, что дом уже нежилой: разбитые окна, полусорванная кровля, оборванные, торчащие по углам водосточные трубы… Нежилой – значит, и детей там искать нечего. Но она всё равно переступила порог, обошла все комнаты. Дверь в квартиру пани Табуранской была сорвана с петель, комнаты разграблены и загажены. Несколько растоптанных шляпок валялось по углам.
   Надеялась найти записку от хозяйки, какую-нибудь вещицу, которая навела бы на след детей, но не нашла. Разыскала только книжечку стихов из полевой сумки, подобранной профессором Хаклем в Шиловичском лесу. Знала бы она, что этот сборник Павла Васильева привез в Гродно ее Инок, Иннокентий Иерархов. Где-то он теперь?..
   В комнате, где жил немецкий фармацевт и где стояли склянки его лаборатории, теперь хрустело под ногами битое стекло. А вот и комнатка Оли и Эли. Немецкие пехотинцы устроили в ней пулеметное гнездо, и весь пол был усыпан стреляными гильзами.
   Привалившись к дверному косяку, она зарыдала. Потом решительно покинула дом и быстрым шагом отправилась в гостиницу «Звезда». Старинное крепкое здание уцелело, но, судя по плакатам, оставшимся в коридорах, здесь до недавнего времени жили офицеры-зенитчики. И не было на двери приметной ручки в виде бронзовой пятерни, держащей яйцо, – выломали на сувенир. Никто не мог ничего сказать про бывших советских постояльцев. И в здании военного суда она не смогла найти ни одного знакомого лица. Там хозяйничала какая-то трофейная комиссия, и Галину даже не пустили на порог. Тогда она пошла в комендатуру и попросилась снова на военную службу. Помощник военного коменданта, капитан с пятью красными нашивками за ранение, предложил ей сначала пройти фильтрационную комиссию.
   – Комиссию пройдете, а там видно будет! – сказал он с сильным армянским акцентом.
   Для прохождения фильтрационной комиссии надо было вернуться в Барановичи, но этого Галина не захотела. Она долго сидела на скамейке в парке, обдумывая ситуацию. Нет, она никуда не уедет из этого города. Она будет тут жить и искать своих детей, наводить о них справки, расспрашивать местных жителей, ходить по домам, госпиталям…
   На ночь она вернулась в дом пани Табуранской. В нижнем этаже одиноко светилось окно – там жила соседка шляпной мастерицы, такая же немолодая женщина, как и Ванда. Галина не знала ее имени, но бросилась к ней с расспросами.
   – Пани Ванда умерла в прошлом году, – печально вздохнула соседка.
   – Да будет земля ей пухом!.. А у нее дочь была, кажется, Мария?
   – Мария уехала в Варшаву к сестре.
   – Она ничего не говорила вам о судьбе двух девочек, которые здесь жили перед войной?
   – Нет. Мы никогда ни о чем с ней не говорили.
   – Я могу у вас переночевать?
   – Ночуйте. Только у меня нет постельного белья. Могу предложить вам только диван и старое одеяло.
   – Благодарю вас сердечно! Мое имя Галина. Я жила здесь у пани Ванды…
   – Я помню вас. У вас муж был военный.
   – Да, да!.. Был. Он был убит во дворе этого дома в первые же часы войны…
   – Помилуй Езус! Идите в дом, я поставлю чайник. Можете звать меня Каролина.



   Часть четвертая
   Тайна шиловичского леса


   Глава первая
   Чемодан в болоте

   В только что освобожденный Слоним оперативная группа майора Глазунова приехала на следующий день. Глазунов не скрывал своей радости: войска наступали на Гродненском направлении. Еще две-три недели, и он окажется в этом городе, самом родном, потому что там он жил, там живут его дети, и он непременно отыщет их. Теперь он почти не сомневался в том, что ему это удастся…
   Слоним неплохо сохранился для прифронтового города: костелы, церкви, мечеть и огромная, едва ли не самая большая в Западной Белоруссии старинная синагога – всё это стояло, тянулось в голубое летнее небо, поднимая над городом кресты, звезды, полумесяцы… Сохранилось и немало домов, кирпичных и деревянных, лишь мосты были взорваны, и под ними плавно несла свои зеленоватые воды зачарованная Щара.
   До войны из десяти слонимцев восемь были евреи, теперь же город примолк, храня свою страшную тайну: по воле рейхсфюрера СС Генриха Гиммлера он был превращен в бойню европейского масштаба. Сюда свозили на расстрел евреев из Восточной Европы, дабы не обагрять «нечистой» кровью земли Третьего рейха.
   Спецгруппа «Квадрат» обосновалась в неприметном кирпичном домике недалеко от вокзала, тоже почти не пострадавшего. Полковник Полковников по-хозяйски усаживал всех за столом, обещая чай необыкновенной заварки. Со стороны могло показаться, что на кухне собралась какая-то его мужская родня, одетая в форму по случаю войны. Но вместо пирога на деревянном столе, по-деревенски выскобленном, лежала трофейная карта-верстовка, в которую, не дожидаясь пояснений шефа, пристально вглядывались Глазунов, Соколов и Сулай.
   Это была карта Слонима и окрестных лесов. Наконец-то Квадрат сказал главное:
   – Вот где-то здесь, в Шиловичском лесу, находится чемодан с документами, который вы должны найти и доставить сюда.
   – Пятнадцать человек на сундук мертвеца, йо-хо-хо и бутылка рому!.. – пропел лейтенант Соколов.
   – Я попросил бы отнестись к этому заданию серьезно! – нахмурился Полковников. – Вчера ко мне пришел с повинной писарь Слонимской полицейской бригады и сказал, что ему было поручено уничтожить все документы этой карательной банды. В нее входили здешние поляки и не только поляки. Все массовые захоронения вокруг города – дело рук этих мясников. Теперь они прячут концы в воду. В прямом смысле в воду, точнее в болото. Три дня назад все они ломанули из города через лес. Тащили с собой всё, что могли унести, начиная от рюкзаков с золотыми коронками и кончая архивом, уложенным в чемодан. Тащить чемодан было тяжело и опасно, поэтому командир бригады приказал писарю уничтожить документы. А тот, недолго думая, утопил чемодан в болоте. И теперь готов показать нам это место. Надо сходить с ним в лес, найти болото и достать чемодан. Задача не такая простая, как кажется некоторым, – глянул полковник в сторону Соколова. – Во-первых, лес заминирован, на тропах и просеках выставлены мины-растяжки. Во-вторых, в лесу могут скрываться группы немецких окруженцев, а свое оружие они в болотах не топили. Кроме них там бродят другие звери всех мастей: и аковцы, и «зеленые» литовцы… Всякой твари по паре. На усиление группы прислали лейтенанта из Лиды, который хорошо разбирается в минах. Он пойдет впереди вместе с писарем-проводником. За ним на расстоянии зрительной связи лейтенант Соколов. Вслед за Соколовым на той же дистанции старший лейтенант Сулай с ручным пулеметом. Замыкающий – майор Глазунов вместе с бойцом-шофером. Шофера тоже можно считать усилением. Парень опытный, глазастый, к тому же из местных. В случае боестолкновения в перестрелку не ввязываться, отходить под прикрытием старшего лейтенанта Сулая. Особо беречь писаря. Фамилия его Семендяй. Его привезет как раз тот самый лейтенант из Лиды, где Семендяй дает показания. Вопросы есть?
   – А если встретим в лесу местных жителей? – спросил Соколов.
   – Местные туда не ходят: сначала немцы запрещали, теперь сами боятся. Так что все встречные-поперечные – враги. Но еще раз повторяю: никаких сражений не устраивать. Ваша задача – грамотный выход из любого боестолкновения. И желательно с чемоданом.
   – С чем пойдем? – спросил старший лейтенант Сулай.
   – Вы с ручным пулеметом, все остальные с автоматами. Ну и каждому по гранате на всякий поганый случай… А вот и Лида к нам пожаловала!
   Свет в оконцах застила близко подкатившая машина – крытый «виллис». Через минуту в домик вошли двое: высокий худощавый лейтенант, стриженный под короткий бобрик, и круглолицый малый в шинели с обрезанными по локоть рукавами – бригадный писарь Семендяй.
   – Лейтенант Богомолов, – представился сопровождавший офицер, – Лидская комендатура.
   – Машина заправлена?
   – Так точно. Перед въездом в Слоним из канистры долили.
   – Водителя в машине одного не оставлять. Возьмете с собой. Я тут расклад объяснил, могу вам повторить.
   – Не надо – жаль время терять. Товарищи по дороге расскажут.
   Тут заговорил Семендяй, быстро и жалобно:
   – Пан полковник, только не надо меня там убивать! Я понимаю, чемодан достанут – я уже не нужен. А у меня жена, и двое сыновей, и мать-старуха. Я биологию в школе преподавал. Я на операции не ездил, с бумагами работал. Матка боска видит, я к вам сам пришел. Только не стреляйте меня!..
   – Не путай нас со своими подельниками! – оборвал его причитания Полковников. – Мы добро помнить умеем. Сделаем дело, как надо, – напишу тебе аттестацию… Ну что, товарищи, с Богом, как говорят старые большевики! Жду с хорошими новостями!
   В помятый пыльный «виллис» втиснулись все впятером. Семендяя посадили сзади, между Сулаем и Соколовым. С ними же примостился и Богомолов, уступив переднее сиденье Глазунову.
   До Шиловичского леса добрались быстро и без приключений. Семендяй сказал, где остановиться. Шофер-татарин затормозил на опушке, там, откуда начиналась заросшая просека. Все с радостью повыскакивали из тесной машины.
   – Хасанбеич, – сказал шоферу Богомолов, – руль свинти и с нами пойдешь.
   Водитель снял баранку с рулевой колонки и спрятал ее под упавшей елью. Мало ли что, а без руля машину не угонят.
   Тенистый лес – буковый, грабовый, березовый – звенел птичьими голосами, приветливо заманивал в свои безмятежные, казалось, кущи. Первым шагал Богомолов, высматривая в траве коварные проводки взрывателей. Потом он запишет в своем дневнике:
   «Лес этот с узкими, заросшими тропами и большими участками непролазного глушняка местами выглядел диковато, но вовсе не был нехоженым, каким казался со стороны, – он был изрядно засорен и загажен войной.
   Разложившиеся трупы немцев в обмундировании разных родов войск, ящики с боеприпасами и солдатские ранцы, пожелтевшие обрывки газет, напечатанных готическим шрифтом, и пустые коробки от сигарет, фляги и котелки, бутылки из-под рома, заржавевшие винтовки и автоматы без затворов, сожженный мотоцикл с коляской, миномет без прицела и даже немецкая дивизионная пушка, невесть как затащенная в глубину леса, – что только не встречалось на пути Андрею.
   Единственно, что на минуту задержало… внимание – старый, разложившийся труп в полуистлевшем белье, с обрывком толстой веревки вокруг шеи. Явно повешенный или удушенный – кто?.. кем?.. за что?..»
   Такого обилия грибов и ягод, как в этом безлюдном лесу, Богомолов никогда еще не видел. Сизоватые россыпи черники, темные, перезрелые земляничины, должно быть, невероятно сладкие – он не сорвал ни одной, дав себе слово поесть досыта только после того, как дело будет сделано.
   Семендяй шагал в десяти шагах за спиной, и его громкое натужное сопенье хорошо было слышно. Проверять, на месте ли он, лишний раз не приходилось. Дистанцию зрительной связи пришлось сократить, когда просека стала сжиматься, а потом и вовсе ужалась до кабаньей тропы.
   – Еще с километр пройдем, а там возле горелого дуба направо, – отвечал Семендяй на немой вопрос лейтенанта, далеко ли еще.
   Остановились только однажды, когда Богомолов обнаружил проводок хорошо запрятанной мины-растяжки. Он осторожно перекусил проволочку карманными плоскогубцами, потом вывинтил взрыватель, и они пошли дальше.
   Озерное болотце, к которому привел писарь, было образовано ручьем, перегороженным бобровой плотиной.
   – Вот тута, – ткнул дрыном в трясину Семендяй.
   Богомолов подождал, когда подойдут остальные. Все рассредоточились по берегу, чтобы не создавать групповую цель. Водитель остался на тропе – прикрывать тыл группы. Лягушки, спугнутые суковатым дрыном Семендяя, попрыгали в ряску, но цапля, ходившая возле бобрового завала, пугаться не стала: замерла, настороженно поглядывая на очень тихих и неторопливых людей.
   – Место точно помнишь? – спросил Глазунов писаря.
   – Да вот тут я как раз и стоял, где вы. И чемодан бросил. Он еще не сразу утонул. Я его дрыном топил.
   – Тогда давай раздевайся и полезай. А мы подстрахуем.
   Семендяй сбросил свою шинель с укороченными рукавами.
   – Рукава-то где потерял? – насмешливо спросил Глазунов.
   – Это нам такие выдали. На советском складе взяли. Велели рукава по локоть отрезать, чтобы отличаться от «советов».
   Писарь-полицай стянул кирзачи, снял солдатские шаровары советского же пошива и осторожно вошел в стоячую воду, пускавшую то там, то здесь пузыри болотного газа. Белотелый, нескладный, балансирующий руками, он был похож на Дуремара, который полез ловить пиявок. Погрузившись по пояс, он долго шарил по дну дрыном, наконец радостно крикнул:
   – Кажись, знайшол!
   – Ну тяни его, тяни! – нетерпеливо понукал майор. Семендяй присел, черная вода подошла ему под подбородок, нащупал ручку, и вот уже угол мокрого чемодана высунулся из трясинной жижи. Писарь подтолкнул его к упавшей березе, на которой стоял Глазунов, и тот наконец вытащил из воды темный кожаный кофр, весь облепленный зеленой ряской. Следом выбрался и Семендяй, не вытираясь, стал быстро одеваться. Он очень боялся, что его расстреляют прямо здесь, да к тому же полуголым. Но про него уже все забыли – разглядывали чемодан, из которого струйками вытекала вода. Можно было бы сразу его открыть, но кофр оказался опечатан, и хотя печать была чужая, вражеская, тем не менее срывать ее в лесу не стали.
   Тем же порядком двинулись обратно, только рядом с Глазуновым шагал писарь, скособочившись под тяжестью мокрого чемодана.
   – Ну вот, – подшучивал над ним майор, – чемодан донесем, пойдешь потом к нам завархивом. Только бумаг у нас мало, всё больше как-то на словах получается.
   – Да не люблю я их, эти бумаги! – улыбался Семендяй. – Одна морока от них. Мне бы больше с птицами там, с жабами альбо с мышами белыми. Я тут дупло видел с ушанами, могу показать.
   – Кто такие ушаны? – спросил Глазунов.
   – Тоже мыши, тольки лятучие.
   Это было последнее, что он сказал в своей жизни. Из густого ельника раздался негромкий выстрел, и Семендяй рухнул к ногам майора, не выпуская чемодана. Глазунов тут же залег и, прикрывшись кофром, выпустил очередь в ту сторону, откуда прилетела пуля. То же самое сделали и Богомолов с Соколовым, а Сулай дал очередь из «дегтяря». Однако ответного огня не последовало, и, выждав некоторое время, Глазунов поднял своих на выход из леса. Семендяй остался на тропе, подвернув под себя руку в обрезанном шинельном рукаве.


   Глава вторая
   Свадьба на пожаре

   РАССКАЗ ЛЕЙТЕНАНТА ИВАНА ПУСТЕЛЬГИ В ЗАПИСИ ВОЕННОГО КОРРЕСПОНДЕНТА «КРАСНОЙ ЗВЕЗДЫ»:
   Данциг, в отличие от Кенигсберга, немцы защищали недолго, но яростно. Полегло немало бойцов, но мой пулеметный взвод вступил в город без потерь, никого из моих бойцов даже не царапнуло. И наверное, уже не царапнет, надеялся каждый из нас, потому что ясно было, как майский день, что война вот-вот кончится. Для меня помимо великой радости Победы, помимо долгожданного возвращения домой это означало еще и исполнение нашего давнего с Наташей, санитаркой из полкового медсанбата, уговора – пожениться в первый же день Победы. Знали об этом и мои ушлые бойцы.
   – Товарищ лейтенант, в самый раз свадьбу играть! – подбивали они меня, обнаружив в подвале одного из домов пять ящиков шампанского. Аргумент был более чем убедительный, и мы с Наташей согласились.
   А город горел со всех сторон. Полыхала нефть в старинной ганзейской гавани, пылали судостроительные верфи, дымили высокие дома с фасадами, похожими на деки старинных скрипок…
   Дом, в котором мои бойцы обнаружили шампанское, отстоял от ближайшего пожара за два квартала, и мы, прикинув, что за ночь огонь туда не доберется, разместились именно в нем, поднявшись на третий этаж по широкой винтовой лестнице.
   Трудно было найти лучшее место для свадьбы – просторная квартира с видом на главную площадь, а главное, с уцелевшей мебелью и непобитой посудой. Даже кровать в спальне сохранилась – широченная, человек на шесть, я таких никогда не видел. Мой помкомвзвода сержант Глухов тут же объявил, что эта комната резервируется для новобрачных, а потому свободна от постоя и посторонним вход воспрещен.
   На торжество мы пригласили командира батальона, и его заместителя по политчасти, и всех Наташиных подруг из медсанбата во главе с начмедом. Девушки преобразили санитарку-ефрейтора в форменную невесту: сняли с окон маркизки из белого шелка, где подшили, где подкололи, так что вошла моя суженая в гостиную в таком наряде, что все ахнули. Только с правого плеча занавеска всё время сползала, и открывался Наташин ефрейторский погон, да еще из-под шлейфа выглядывали носки пропыленных кирзовых сапог. А так – Шемаханская царица! Я таких женщин только в кино видел, и то на трофейных лентах.
   Ну и пошло тут веселье! Шампанское лилось ручьями, смывая с рук, лиц, сапог гарь горящего города. Ребята лили вино в убегающую пену, пока не наполняли до краев алюминиевые кружки. Бутылки хлопали, как хорошая минометная батарея, беглым огнем! Нежный игристый напиток запивали родными «наркомовскими», чтоб забирало пуще. Закусывали американской тушенкой, немецким эрзац-мармеладом и солеными огурцами из личных запасов полковых снабженцев. Вкус этого чудного пенного вина я познал впервые. И коварство его тоже…
   От души наяривал лучший баянист полка Ваня Рогов, а в перерывах между кадрилями и частушками заводили немецкий патефон с вальсами Штрауса.
   Подарки нам подносили: новенькую планшетку, немецкий морской кортик, банку брусничного варенья, пару шелковых чулок для Наташи и финку с наборной рукоятью из цветного плекса – для меня.
   Время от времени мы выходили на балкон – покурить и посмотреть, далеко ли пожары. Данциг горел. К ночи зарево стало еще багровей. Город не жалко, он чужой, вражеский. И квартиру – огромную, богатую, с картинами, коврами и гобеленами – тоже не жалко. Она буржуйская. Наверняка завтра и сгорит… А гости наперебой дарят Наташе свои восторженные комплименты. Она сияет и чуточку задирает миленький курносый нос.
   – Хорошо горит! – оглядывал с балкона огненную панораму комбат Неустроев.
   – Как бы нам не задымить, – забеспокоился я.
   – До утра не достанет. Спи спокойно, жених!
   Под утро нас с Наташей отвели в роскошную опочивальню. Мы улеглись на краешке широченной деревянной кровати с резными деревянными завитушками в изголовье, накрылись «подвенечным платьем» и моей шинелью. Никакого постельного белья отыскать не удалось. В душе моей пели на разные лады три новых слова: свадьба, жена и победа. В глазах всё вертелось от шампанского, намешанного с водкой, так что никакой первой брачной ночи толком не получилось. Да у нас уже давно была эта первая счастливая ночь… И не одна. Правда, не в таких шикарных апартаментах. Недавно такую счастливую ночь мы провели в пустом подбитом танке в сосновом перелеске под Гродно. Снаряд сорвал с тридцатьчетверки башню. Мы забрались внутрь корпуса, набросали лапника, затянули зияющий круг плащ-палаткой и остались одни на всем свете, отгородившись от войны броней и брезентом. Там-то и сговорились пожениться в первый день Победы.
 //-- * * * --// 
   Проснулся я от едкой гари, дыма, забившего легкие. Вскочил – в опочивальне клубился сизый туман пожарища.
   – Взвод, подъем! – заорал я. – К бою!
   Кольцо пожаров сомкнулось за ночь на нашем доме. Он горел снизу, так что подъезд сразу превратился в мощную дымовую трубу, из которой выбивались языки пламени. Я метнулся к окну. Прыгать? Куда там – костей не соберешь…
   – Поджаримся, однако. И воды ни капли…
   Мой помкомвзвода решил, что я мучаюсь с похмелья.
   – А я ящичек-то с шампанским припрятал, товарищ лейтенант, – сообщил сержант Гайтанов. – Народ у нас неугомонный: сколько видит, столько пьет. Ни запаса, ни меры не знают.
   И тут меня осенило:
   – Разобрать бутылки! За мной!
   Закутав Наташу в ее «подвенечное платье» и натянув на голову плащ-палатку, я вывел людей на лестницу. Мы швыряли бутылки в огонь, как гранаты. Вино мгновенно вскипало, выплевывая углекислый газ, в котором задыхалось пламя. Вылетали пробки, и поливало пляшущие языки пенными струями, как из огнетушителей. Так мы пробились сквозь пожар и выскочили на ратушную площадь. Наташа сбросила с себя белое облачение, почерневшее от гари и мокрое от шампанского. Кто-то закричал:
   – Горько!
   Мы поцеловались. Наши губы и в самом деле были горькими от осевшей на них гари. Но это был первый поцелуй победы.
 //-- * * * --// 
   Эту историю можно было бы считать вполне счастливой, если бы коллеги замполита лейтенанта Береста не сообщили в политотдел дивизии, что тот «распивает спиртные напитки со своими подчиненными». Бересту объявили строгий выговор, а очередное представление к званию «старший лейтенант» опять положили под сукно. И еще пригрозили судом офицерской чести, если подобное повторится.
   Но Алексей Берест не унывал: впереди был Берлин и упорные бои за столицу Германии, за «логово фашистского зверя», как сообщала о том его любимая газета «Красная звезда».


   Глава третья
   Операция «Дафна»

   За операцию «Чемодан», проведенную под Слонимом в Шиловичском лесу, майор Глазунов был награжден вторым орденом Красной Звезды. Но больше, чем награда, его радовала возможность добраться наконец-то до Гродно. В город только что вошел кавалерийский корпус генерала Осликовского.
   Отсюда, из Слонима, до Гродно было рукой подать – три часа езды на «виллисе». Но как ни отпрашивался Глазунов, Квадрат сразу же отмел все его семейные обстоятельства одной только фразой:
   – У тебя есть шанс захватить самого Гитлера. Ты меня услышал?
   Глазунов впервые посмотрел на своего шефа с недоверием.
   – Гитлера? Фюрера? Такое возможно?
   – Фюрера, фюрера, – охотно подтвердил Полковников. – Слушай сюда, как говорят в Одессе. А еще лучше слушай и смотри вот на эту карту… Итак, есть сведения, что Гитлер покинул Берлин и скрывается вот в этом месте.
   – Здесь? В этих болотах?
   – Это не болота. Это Регенвурмлагер, по-русски – Лагерь Дождевого Червя. Самое протяженное фортификационное подземелье в Европе – длиной в полтораста километров, если не больше. Это настоящее военное метро, идущее от берегов Балтики до границы с Чехословакией. Одна из веток уходит на Берлин.
   – Первый раз слышу! Когда они успели всё это построить? Где была наша разведка? – недоумевал Глазунов, полагая, что шеф, как всегда, сгущает краски. Но Квадрат был серьезен, как профессор на лекции.
   – История вопроса такова. Версальский договор запрещал немцам строить оборонительные сооружения вдоль западной границы. Но восточные границы не оговаривались. И вот первые работы начались здесь уже в 1922 году, и шли они втайне от Международной союзнической комиссии целых пять лет. Первый этап строительства велся под прикрытием гидротехнических сооружений: шлюзов, плотин, каналов, мостов. Никто в Европе не подозревал, что все эти мирные объекты лишь наружная часть скрытого обширного укрепрайона. И все эти реки, болота, озера уже включены в систему будущей обороны Восточного вала.
   Потом по ряду причин стройку остановили, законсервировали. Работы возобновили после прихода Гитлера к власти. В 1936 году над этим районом был запрещен пролет самолетов, однако в том же году работы приостановили: дорого, да и в концепцию блицкрига никак не вписывалось. Тем более что по плану Лагерь Дождевого Червя должен быть сдан вермахту в 1956 году. Тем не менее отдельные готовые участки были использованы для концентрации войск перед нападением на Польшу. Приезжал Гитлер, ему понравилось. А потом началось головокружение от успехов, и в 1941–1942 годах подземные работы были снова прерваны, часть оборудования даже демонтировали для Атлантического вала. Лишь в прошлом году началось бурное строительство ввиду нашего наступления.
   Полковник Полковников был чрезвычайно взволнован. Он не мог усидеть за столом и ходил затейливыми петлями из угла в угол еще не обжитого кабинета. Неделю назад здесь обитал некий врач-окулист, и все стены были еще увешаны плакатиками для проверки зрения, но не родными «ШБ мнк» доктора Сивцева, а чужими «DFN ptxz». Это резало глаз, отвлекало, мешало слушать, и Глазунов сдернул плакатик. Полковников же был погружен в свои мысли и озвучивал их так, будто диктовал стенографистке:
   – Мы ничего толком об этом чертовом подземелье не знаем. Оно осталось в тылу Третьего Белорусского фронта. Наша задача – обследовать его и… И там может быть всё что угодно – от беглого фюрера до сокровищ ограбленных музеев.
   Он взял со стола листок, придавленный пресс-папье:
   – На, прочти! Это протокол допроса инженера-путейца, который служил на подземной дороге. Мы его в Варшаве взяли. Почитай.
   «Я, инженер путей сообщения Рихард Готфрид, готов присягнуть на Библии в том, что 5 января сего года, находясь в ясном сознании и трезвом уме, видел на своем участке SZ-387 фюрера Адольфа Гитлера, который прибыл на скоростном узкоколейном поезде из Берлина на подземную станцию Шарнхорст. По техническим причинам поезд был задержан на станции на три минуты, и всё это время я наблюдал фюрера, стоявшего перед окном своего вагона. Потом состав тронулся и убыл в северном направлении…
   Мезеритц. 25 января 1945 г.».
   – Интересное кино! Такое возможно?!
   – Почему нет? Теоретически из Берлина можно скрытно добраться по этой преисподней до Штеттина. А там порт, там корабли.
   – Большой риск: вся Балтика контролируется союзниками. Морем не уйдешь.
   – Риск у фюрера везде, куда ни кинь. Оставаться в Берлине – еще больший риск. Здесь у него есть шанс рвануть из Штеттина на быстроходном катере на остров Узедом, на секретную базу в Пенемюнде. А там аэродром, ракетодром, подводные лодки…
   – А этот инженер не мог обознаться?
   – Мог. И скорее всего, он видел не самого Адольфа Алоизыча, а его живую копию, одного из четырех, насколько нам известно, двойников. Но мы не имеем права употреблять слова «возможно» и «вероятно». Наша задача – сказать «да» или «нет». Ты готов за это взяться?
   Глазунов расстелил на столе сорванную таблицу, как будто она могла что-то подсказать.
   – План этого лабиринта есть?
   – Нет. Как-то не удосужились они план нам передать, – усмехнулся Полковников. – Есть очень приблизительная схема.
   – Что-то это мне напоминает древнегреческие мифы: подземные Минотавры, лабиринты, ходы-выходы… Не хватает только нити Ариадны.
   – Дело сделаешь – отправлю в отпуск. На целый месяц. В Кисловодск. Сразу же после войны. А еще к Герою представлю прямо сейчас или после выполнения задания.
   – Посмертно?
   – Типун тебе на язык!
   – Почему его так назвали, Лагерь Дождевого Червя?
   – Немцы мастера на всякую мистику… Строительная площадка находилась на берегах реки Регенвурм (по-русски – дождевой червь). Поэтому и базу назвали Лагерем Дождевого Червя. К тому же название очень удачно отражало суть строительства: под землей делали ходы и выходы, лабиринты, похожие на норы, которые прокладывает в почве дождевой червь.
   – Мы одни пойдем?
   – Конечно же, нет. С вами пойдет саперно-инженерная разведка. Говорят, там немцы применили множество всяких ловушек. Их еще в средневековых замках использовали: опрокидывающиеся ступеньки, ловчие ямы-колодцы. Ну и всякие мины с сюрпризами… Дело, что и говорить, поопаснее, чем Шиловичский лес. Но кому-то надо идти…
   – Обидно пропадать, когда войне уже почти капут.
   – Капут не войне, капут Гитлеру. А нашей с тобой войне еще и края не видно. Так что пропадать нам рановато, есть у нас еще тута дела…
   – Предлагаю назвать операцию «Дафния».
   – Почему «Дафния»?
   – Это лучше, чем «Дождевой червь». Смотрите: DFN…
   Глазунов показал на таблицу окулиста.
   – Сами стены подсказывают: «Дафния». Очень милый рачок. Дафна – по-гречески «лавр».
   – Ну хорошо, пусть будет «Дафна», и пусть эта операция увенчает тебя и нас очередными дафнами, в смысле лаврами.
 //-- * * * --// 
   Группа майора Глазунова в своем обычном составе – Соколов, Сулай, Богомолов – приехала в недавно отбитый городок Мезеритц. Городок – как и сотни ему подобных во всех землях Германии: ратуша, кирха, рынок, пожарная каланча, черепичные кровли, цветы в подвешенных горшках… Но именно в этом милом Мезеритце проходили страшные вещи – в его лечебнице умерщвляли якобы неизлечимых больных. Знали ли об этом благообразные бюргеры с трубками и газетами, которые кормили голубей в скверах? Вряд ли. Война обошла Мезеритц стороной, разве что слегка задела краем, оставив на асфальтовых дорогах рубчатые следы танковых гусениц.
   Место для постоя глазуновской группе выбрали заранее – учительская комната в воскресной школе при городской кирхе. Именно там квартировала рота саперно-инженерной разведки, в боевом содружестве с которой предстояло действовать в подземелье. Инженер-майор Федор Шпаликов, командир роты, неторопливый, степенный усач-уралец, был назначен сюда с понижением за какие-то прегрешения, но надеялся отличиться в достойном опасном деле и вернуться на потерянное место начальника штаба штурмовой инженерно-саперной бригады. Он был старше Глазунова лет на десять и потому поглядывал на него несколько покровительственно. Да, собственно, кому, как не ему, было покровительствовать? Как-никак, а он, Шпаликов, вот уже второй месяц спускался туда не раз, не два и не десять: разведывал, изучал, пытался вычертить карту этого дьявольского лабиринта, проточенного в земной коре вовсе не дождевым червем, а ядовитой змеей.
 //-- * * * --// 
   Вечером того же дня майор Шпаликов провел Глазунова на объект. Это были три дота, расположенные друг от друга на расстоянии взаимной огневой поддержки. Пустые амбразуры молчали. Казалось бы, обычный узел обороны типового УРа. Ничего особенного.
   Шпаликов как будто прочитал мысли своего подопечного.
   – Войска прошли этот рубеж и пошли дальше. Боев тут не было. Никто не стрелял: решили, что доты брошены. И лишь потом выяснилось, что это не просто доты, а хорошо защищенные входы в Лагерь Дождевого Червя.
   Они стояли и молча смотрели на творение «сумрачного германского гения». Александр Блок весьма точно определил суть немецкой архитектуры.
   Зрелище не для слабонервных, когда в летних сумерках из смотровых щелей приземистых дотов и бронеколпаков выбираются, копошась и попискивая, летучие мыши. Рукокрылые твари решили, что эти многоэтажные подземелья люди построили для них, и обосновались там хоть и не столь давно, но очень надежно. Майор Глазунов завороженно следил за воздушными скачками черных перепончатых существ.
   – Пусть лучше ушаны, чем подземные черви! – усмехнулся он. Шпаликов промолчал.
   Когда инженерная разведка спустилась туда впервые, все поразились протяженности тоннелей, их разветвленности. Поразились и ушли подобру-поздорову. Никому не хотелось затеряться, взорваться, исчезнуть в гигантских бетонных катакомбах, уходивших на десятки (!) километров к северу, югу и западу. Никто не мог сказать, с какой целью были проложены в них двупутные узкоколейки, куда и зачем убегали электропоезда по бесконечным тоннелям с бесчисленными ответвлениями, тупиками, что перевозили они на своих платформах, кто были пассажиры…
   – Это как Великая Китайская стена, только упрятанная под землю, – пояснял Шпаликов. – Идея была такая: построить на границе рейха неприступную защиту от «варваров с Востока». Причем такую, чтобы она могла действовать в условиях тотальной химической войны. Поэтому здесь на каждом выходе на поверхность – воздушные шлюзы с фильтрами. Подземное метро предназначалось для скрытой переброски войск с фланга на фланг. За несколько часов целую дивизию можно было скрытно переместить на сотню километров. Одна из веток уходит под Одер и, как утверждают пленные инженеры, ведет в Берлин. По ней якобы сам Гитлер по меньшей мере дважды побывал в Регенвурме.
   – Где побывал?
   – Да в этом подземелье. Мы его так сокращенно называем: Регенвурмлагер – Лагерь Дождевого Червя.
   – Может, он и в третий раз побывал и сейчас там скрывается? – усмехнулся Глазунов.
   – Всё может быть. Здесь ничего не исключено, – всерьез согласился инженер-майор.
   – Людей там встречали?
   – Нет. Не видели. Но такое ощущение, что они там есть и отовсюду следят. Там же располагалась дивизия СС «Мертвая голова». Остались, наверное.
   – Нас даже не эсэсовцы интересуют. Нам важны люди, точнее преступники, военные преступники, которые могут там скрываться.
   – Но без схемы нечего туда и соваться. Только своих бойцов губить.
   – Когда будет готова схема?
   – Один бог знает! Все бумаги, чертежи, планы – всё, всё уничтожено!
   – Может, запрятано?
   – Может, где-то и запрятано. Металлоискатель на бумаги не реагирует.
   – С нами завтра пойдешь?
   – Пойду, конечно! А кто ж вам входы-выходы покажет?


   Глава четвертая
   Петля летучей мыши

   Наутро сразу же после завтрака Глазунов собрал свою группу: старший лейтенант Сулай, лейтенант Соколов и двое прикомандированных – инженер-майор Шпаликов и местный особист капитан Антон Атабеков. Все надели на себя стальные саперные броненагрудники, похожие на рыцарские латы. После краткого инструктажа группа подошла к приземистому доту с бронеколпаком и двумя железобетонными пристройками по бокам.
   – Через этот дот можно проникнуть в Лагерь Дождевого Червя, – пояснял по ходу дела Шпаликов. – Таких входов, точнее сходов, пока обнаружено семнадцать, возможно, их намного больше. Каждый из них сделан в виде дота. Этот сход ведет через трехэтажный бункер, рассчитанный на долговременное проживание пехотного батальона… И еще хочу заметить: в мире нет более обширного и более разветвленного подземного укрепрайона, чем тот, который прорыт в бассейне здешних трех рек Варта – Обра – Одер.
   – Эх, нам бы такой укрепрайон, да под Брестом! – воскликнул лейтенант Соколов, и все дружно согласились.
   – И под Гродно бы не помешал! – заметил Глазунов.
   – И под Белостоком! – добавил Атабеков.
   Под пристальным оком пулеметной амбразуры флангового боя они подошли к невысокой, размером с чемодан, броневой дверце. Шпаликов открыл ее специальным длинным ключом. Тяжелая, но хорошо смазанная дверь легко распахнулась, и в грудь майору уставилась еще одна бойница – уже фронтального боя. «Вошел без пропуска – получи автоматную очередь», – говорил ее пустой немигающий взгляд.
   Пол в камере входного тамбура месяц назад предательски переворачивался на шарнирах, и незваный гость летел в каменный мешок, как это практиковалось в средневековых замках. Теперь пол был надежно закреплен, и вся пятерка след в след свернула в узкий боковой коридорчик, который привел их внутрь дота. Через несколько шагов коридорчик перекрыл главный газовый шлюз. Вышли из него и попали в блокпост, где не столь давно вахта проверяла документы всех входящих в этот Аид, держа под прицелом входную гермодверь. Только после этого позволялось пройти в коридор, ведущий в боевые казематы. Все три каземата прикрыты толстостенными бронекуполами. В одном из них всё еще оставался скорострельный гранатомет М19, в другом раньше размещалась огнеметная установка, в третьем – пулеметы. Здесь же «каюта» командира, перископные выгородки, радиорубка, хранилище карт, туалеты и умывальник, а также замаскированный запасной выход.
   Этажом ниже – склады расходных боеприпасов, цистерна с огнесмесью для М19, камера входной ловушки, она же карцер, спальный отсек для дежурной смены, фильтровентиляционная выгородка. Именно отсюда, из нижнего яруса, и начинался главный вход в преисподнюю: широкий, метров пять в диаметре, бетонный колодец отвесно уходил вниз на глубину десятиэтажного дома. Луч шпаликовского фонаря с трудом высветил дно шахты, оно было залито водой. Винтовая лестница кружила вдоль стен крутыми узкими сходнями.
   – Тут сто пятьдесят ступенек, – сообщил Шпаликов. Он уже ориентировался здесь, как у себя дома.
   Спускались по винтовой лестнице, посвечивая фонарями. А что там, внизу, на глубине сорока подземных метров, не знал никто, кроме местного «старожила» инженер-майора Шпаликова – он спускался по этой спирали раз десять. Вот наконец-то ровный бетонный пол. Лучи фонарей, поднятых вверх, едва достигли потолка. Помещение напоминало неф старинного собора, разве что собранный из арочного железобетона. В любом случае здесь, как в хорошем приходском храме, могли уместиться около тысячи человек.
   Этот зал служил гарнизону Шарнхорста тыловой базой. Сюда, в главный тоннель, как притоки в русло, впадали коридоры разной высоты, а поверху шли двухъярусные бетонные ангары. Там размещалась казарма на сто человек, лазарет, кухня, склады с продовольствием и амуницией, электростанция, топливохранилище, арсенал. Сюда же через противогазовую камеру подкатывали и вагонеточные поезда по ветке, уходящей к магистральному тоннелю на ближайший вокзал Генрих. Именно так он и был помечен на черновой схеме Шпаликова – Heinrih.
   – Пойдем на вокзал? – спросил Шпаликов. Подавленный мрачным величием подземелья, Глазунов молча кивнул. Атабеков снял с плеча автомат и держал его наготове. Его примеру последовали все остальные.
   Шахта, вдоль которой вилась лестница, обрывалась здесь для того, чтобы продолжиться еще глубже, но уже как колодец, почти до краев заполненный водой. Есть ли дно у этого колодца? И для чего вздымается нависающая над ним шахта аж до казематного этажа? Этого Шпаликов не знал, но провел всех к другому колодцу, более узкому, прикрытому крышкой люка, – артезианскому источнику питьевой воды. Капитан Атабеков наполнил свою фляжку.
   – Воду не пейте! Может быть отравлена, – предупредил он. – Это я для анализа беру.
   Шпаликов посветил в угол:
   – А вот здесь мы обнаружили выход подземного силового кабеля. Приборные замеры на жилах показали наличие промышленного тока напряжением 380 вольт, неслабо, да? И на поверхности есть такие же выходы. Зачем?.. Для кого?.. Вот кумекаем. А пока айда на вокзал.
   – Паровоз не задавит? – пошутил Соколов.
   – Не задавит. Можете смело идти по рельсам. По предварительным данным, тут свыше двадцати подземных вокзалов, и каждый обозначен мужскими или женскими именами: Дора, Марта, Эмма, Берта, Ида… Ближайший к нам – вокзал Генрих. Пленные инженеры утверждают, что он назван в честь Гиммлера и что именно к этому перрону прибывал из Берлина Гитлер.
   – А зачем он сюда приезжал? – спросил Атабеков.
   – Отсюда очень удобно добираться до полевой ставки под Растенбургом, в «Вольфсшанце» [21 - «Вольфсшанцe» (от нем. Wolfschanze, «Волчье логово») – ставка Гитлера в Восточной Пруссии. – Примеч. ред.]. Тут свой резон: подземный путь из Берлина позволял скрытно покидать рейхсканцелярию. Да и до «Волчьего логова» отсюда всего лишь несколько часов езды на машине.
   – А Штеттин в какой стороне? – спросил Глазунов.
   – Север там, – показал Шпаликов.
   – Ну, туда и пойдем.
   – До Штеттина отсюда километров полтораста, – усмехнулся Шпаликов. – Туда лучше на электричке добираться.
   Шагали молча по рельсам, покрытым кое-где ржавчиной.
   – А ведь это идея! – воскликнул вдруг Глазунов. – Надо на колеса встать. Найти бы какую-нибудь вагонетку – и полный вперед!
   Стали искать что-нибудь колесное. Вагонетку не нашли, но вытащили из-под перрона небольшую ручную дрезину, поставили на рельсы. Толкаясь панцирями, с большим трудом разместились на тесной раме. Соколов качнул рычаги – и дрезина поехала! Если бы не режим тишины, все бы закричали «ура!».
   Ехали неспешно, посвечивая вперед и по сторонам фонариками. Черные, белые, красные стрелы, кресты, знаки на стенах что-то разъясняли, но что именно – никто не понял. Отъехали километра полтора, и Соколова сменил Атабеков, его – Сулай, потом Богомолов. Шпаликов же едва успевал помечать на своей схеме развилки, тупики, разъезды, перроны…
   – Товарищи пассажиры! – голосом кондуктора возвестил Соколов. – Прибываем на станцию Дора. Прошу приготовить билетики.
   И тут из темноты, в которой растворялась станция Дора, ударила автоматная очередь.
   – Вот тебе и билетики, мать их в лоб!
   Пули защелкали по броненагрудникам, фонари погасли враз, и всё вокруг погрузилось в густую непроглядную темноту. Ее разорвали новые вспышки бьющего автомата, в их рваном свете поблескивала немецкая каска, рядом вторая. Засада? Или недобитки из «Мертвой головы»?
   Глазунов сложил ладони рупором:
   – Эй, камараден! «Мертвая голова», или как вас еще там?! Мы приехали за вами. Будете стрелять – каждый из вас станет мертвой головой! Никто из вас никогда больше не увидит солнечного света! Если хотите увидеть солнце, бросайте оружие и следуйте за нами!
   Эта необычная речь произвела впечатление. Автоматы на перроне Доры затихли. Никто не стрелял, но никто и не выходил.
   – Все целы? – спросил Глазунов своих.
   – Кажется, все, – один за всех ответил Сулай. – Атабеков жив?
   – Я-то жив, – откликнулся особист, – а вот Шпаликов…
   Броненагрудник не спас майора – пуля перебила ему горло, и Шпаликов, прохрипев несколько неразборчивых слов, скончался.
   – Надо бы за подмогой послать, – сказал Атабеков.
   Но посылать за подкреплением не пришлось. Со стороны перрона вспыхнул тусклый фонарик, высветив поднятые руки одного из автоматчиков.
   – Nicht schissen! – крикнул он.
   – Nicht schissen! – повторил напарник.
   – Сколько вас? – спросил Глазунов.
   – Zwei!
   – Выходи по одному. Без оружия!
   Вышли два солдата в грязных шинелях, небритые, держа дрожавшие руки поверх касок. Их обыскали – карманы, ранцы были пусты.
   Теперь ручную дрезину гнали в обратную сторону пленные немцы. Оба солдата обросли рыжеватыми бородками, и пока они орудовали рычагами, Глазунов подробно расспросил их, кто они и как сюда попали. Ничего существенного выяснить не удалось: Рихтер и Георг, как назвались пленники, спрятались в подземелье от атаки советских танков, которые проутюжили местность в пяти километрах отсюда. Потом потеряли направление и заблудились. С ними был еще обер-ефрейтор Отто Гринберг, но он погиб во время перестрелки.
   – Гитлера здесь не видели? – спросил Глазунов, обмяв папиросу.
   – Nein! Nein!
   – Ну и черт с ним! – сплюнул майор. – Из-за него, гада, такого человека погубили.
   Он снял со Шпаликова теперь уже не нужный ему броненагрудник, залитый кровью. Проверил пульс – ноль.
   – Возвращаемся. Немедленно. Домой!
   И тут выяснилось, что обратную дорогу знал только Шпаликов. Знал, но теперь уже не подскажет… Глазунов пытался вспомнить, куда какой путь уходит в тот или иной тоннель, но сделать это в полутьме было трудно. Основной аккумуляторный фонарь был разбит пулей, а те карманные, что были у него и у Атабекова, едва светили. Только поднеся их к стенке почти вплотную, можно было разобрать путевой знак. Но им они ни о чем не говорили: знаки были ведомы только тем, кто их наносил.
   – У нас в Грузии так говорят, – произнес Атабеков, встряхивая фонарик, – пока арба не перевернется, дорога не покажется.
   «Арбу», то есть ручную дрезину, очень скоро оставили – она уперлась в тупик. Теперь шли почти на ощупь, вспугивая порой летучих мышей. Первыми пустили пленных, за ними зашагали и все остальные. Тело Шпаликова несли по очереди – то Сулай с Соколовым, то Атабеков с Богомоловым. Потом препоручили этот труд пленным немцам.
   В полной темноте и во всеобщем подавленном молчании прошел еще один томительный час в стылом холоде глубокого подземелья. И тут Глазунов окончательно понял: они заблудились, потеряли дорогу. Все остальные, наверное и немцы в том числе, еще верили, что командир знает, куда идти, как выбраться из этого дьявольского лабиринта. Им было легче. Глазунов приказал выключить все фонарики – надо было приберечь остатки энергии.
   – Стой! – скомандовал он. – Привал!
   Пора было собраться с мыслями и духом.
   Операция «Дафна» зашла в тупик в самом прямом смысле.


   Глава пятая
   Чудо о море

   Иван Пустельга никогда не спал на шелковых простынях под атласным, да к тому же пуховым одеялом, скорее напоминавшим перинку. Впервые это блаженство он испытал в старом фольварке, где разместилась его пулеметная рота. Хозяйка-немка постелила герру лейтенанту и его фрау шикарную постель, которая после всех ночевок на нарубленном лапнике или под шинелью, натянутой на голову, показалась ложем богов. Тем более что рядом млела от непривычного блаженства Наташа.
   Пустельга никогда не видел пылесоса. В его конаковском доме пыль из половиков и одеял с пушечным бабахом выколачивали во дворе плетеными выбивалками. Никто из земляков и представить себе не мог, что существуют такие агрегаты с насосами и щетками, насаженными на трубу, какой он увидел здесь, на постое в старом фольварке.
   Он многого не знал и не видел в свои двадцать пять лет. Но самое обидное – никогда не видел моря. Он бредил им с детства, но любовался только в кино. Поездка на юг была не по карману родителям. И вот море засинело на войсковых картах. Оно было почти рядом, в каких-нибудь двадцати верстах. Полк, как и вся дивизия, готовился к броску на Готенхафен. Две разведгруппы, высланные в предполье города, бесследно исчезли одна за другой, подтверждая худшие опасения командира полка: город прикрыт глубокоэшелонированным оборонительным рубежом.
   Капитан Неустроев вернулся из штаба, озабоченно потирая рябой подбородок. Он глянул на Пустельгу с нескрываемой тревогой:
   – Давай, Иван, собирайся. Направление всё то же – на Сопот. Задача всё та же – глубокая разведка. Поедешь на броневике с мотоциклистами.
   Пустельга молча сдал ему документы, снял с гимнастерки медаль «За отвагу». Как всегда перед нелегким делом, комбат раскрыл свой портсигар, Пустельга достал свой, и оба, обменявшись по обычаю папиросами, закурили. Неустроев тяжело вздохнул:
   – Обе группы не вернулись. Что с ними – хазе, хрен знает. На тебя одного можно положиться… Только на рожон не лезь – войны-то с гулькин нос осталось.
   Перед выходом в поиск Пустельга забежал в расположение медиков. Наташа вышла из палатки, встревоженно всмотрелась в мужа и сразу всё поняла.
   – Уходишь?
   – Да так… Прошвырнусь неподалеку. А это пока пусть у тебя побудет.
   Он передал ей трофейный серебряный портсигар, добытый на Висле, и карманные часы на серебряной же цепочке – все свои главные ценности.
   Наташа проводила его в соснячок и там крепко-крепко – на счастье – расцеловала.
 //-- * * * --// 
   Разведгруппу из четырех человек (Пустельга с водителем и сержант Мальков с пулеметчиком на мотоцикле) провожали в поиск Неустроев и Берест.
   Пустынная автострада уходила точно на север и, конечно же, где-то упиралась в блокпост или оборонительный рубеж. Поэтому броневик почти сразу же свернул с автострады на узенькую шоссейку, тесно обсаженную старыми липами, а через пару километров лейтенант Пустельга велел водителю вырулить на лесной проселок: он решил держаться подальше от главной магистрали. Сержант Мальков на своем мотоцикле, не теряя из виду броневик, ехал впереди, зорко вглядываясь в придорожный кустарник. Шоссейка становилась всё уже и уже, пока не превратилась в колею. По пулеметной башне, по тонкой броне хлестали ветки орешника, в смотровых щелях прыгало, качалось песчаное полотно. Вцепившись в скобы, Иван ждал в любое мгновение взрыва под колесом, опасался и выстрела притаившегося фаустпатронщика. Но пока судьба их миловала, и километр за километром разведгруппа забиралась всё дальше и дальше на север.
   Немцы не попадались. Несколько раз они объезжали остовы сгоревших грузовиков, поваленные телеграфные столбы, притихшие деревушки под черепичными крышами, но ничто не говорило о заблаговременно подготовленных позициях, опорных пунктах. Прошел час, другой… Солнце напекло броню, и Пустельга уже не раз прикладывался к фляжке с чаем, рискуя выбить на колдобине зубы.
   – А вот не будет немцев, товарищ лейтенант, – уверял его водитель. – Помяните мое слово, не будет.
   – Почему не будет?
   – Да они сейчас все в порту. На пароходы грузятся – да дёру в море.
   Потом и в самом деле помянул лейтенант его слова: оборонять Гдыню, как Бреслау или Кенигсберг, немцы не собирались. Выдохлись. Но кто ж знал это тогда, когда полковая разведка колесила по померанским дорогам? Колесила и бесследно пропадала…
   Сержант Мальков притормозил мотоцикл и сделал знак «стой». Остановились. Пустельга приоткрыл бронедверку.
   – Товарищ лейтенант, приехали! – радостно возвестил сержант. – Дальше море.
   Пустельга выбрался из броневика. Сквозь реденький соснячок проступала синевато-седая в белых зазубринках ширь. Море?! Неужели море? Забыв про осторожность, он зашагал по хвойной подстилке навстречу рокочущему гулу. Мальков пошел следом за лейтенантом.
   Далеко слева краснели черепичные крыши Сопота. Пустельга видел их боковым зрением. Взгляд его, ничем не сдержанный, вырывался в непривычно просторную даль.
   Солнце, распластанное по взморщенному морю, выбегало, выкатывалось на берег золотыми блестками на спинах волн. Штормило, серые валы вздымались на зеленый просвет, затем свивались в белые свитки и шли на берег враскось, вопреки всем законам физики. По плитам мола проносилась шальная волна, стремительно взбивая белые султаны.
   На внешнем рейде маячили три транспорта и два боевых корабля, неразличимо одноцветные, будто отлитые из синевы морского свинца. Широкий песчаный пляж был усеян обломками ящиков, обрывками тросов, противогазными пеналами, намокшим армейским рваньем…
   В полукилометре справа громоздился штабель каких-то ящиков, прикрытых брезентом. За ним, прикрываясь от ветра, прохаживался долговязый автоматчик. Он поглядывал в сторону Пустельги и Малькова, не проявляя особой враждебности. Может, принял их за своих: откуда тут могут взяться русские? Может, просто надоело воевать. Не сводя с немца глаз, Пустельга сделал шаг по плотному, накатанному песку, затем другой, третий… Ему очень хотелось потрогать море рукой, попробовать на вкус. Сапоги погрузились в белую пену, холодная вода обжала голенища и даже забежала внутрь. Иван сложил ладони ковшиком и зачерпнул. Книги не обманывали – море было соленым! Потом он отстегнул фляжку, вылил остатки чая и наполнил ее морем по самое горлышко. Пусть Наташа попробует море первой из всего полка, из всей дивизии!
   Мокрый выше колен, с сапогами, полными воды, лейтенант вышел на берег. Часовой перевесил автомат на грудь и не сводил с него глаз. Пальнет или не пальнет, гад? Гад не пальнул. Пустельга добрался до своего броневика, и пыльно-зеленая крутоскулая машина резко развернулась хищной мордой на юг.
   Они вернулись к своим засветло. Командир полка расстелил карту.
   – Ну, показывай.
   – Мы добрались до Сопота. До самого моря. Никаких опорных пунктов не обнаружили.
   – Врешь?!
   – Мы вышли к морю, товарищ майор.
   Майор был отчаянно храбр и столь же скор на расправу.
   – Быть того не может! В лесу отсиделся! Трус и брехло. Сдать оружие!
   Со слезами на глазах Пустельга вытащил свой пистолет из кобуры и передал его начальнику Смерша.
   – За невыполнение боевого задания – под трибунал!
   «Да сколько ж можно трибуналить?!» – едва не вырвалось у Пустельги, но он благоразумно промолчал.
   – Подожди меня в соседней комнате! – кивнул ему начальник Смерша, взгляд его не предвещал ничего хорошего. Иван долго сидел в какой-то комнатушке, всё еще не веря в нелепый поворот судьбы. Он хорошо помнил тот трибунал в Свислочи, когда, не поднимая глаз, ни во что не вникая, одним махом судьиха приговорила их с Гришакой к расстрелу.
   Во рту пересохло. Иван достал фляжку, отвинтил крышку, глотнул и поперхнулся – вода была соленой. Море! Это спасение!
   Он вбежал к командиру полка с протянутой фляжкой:
   – Товарищ майор, попробуйте! Мы вышли к самому морю, я набрал во фляжку. Попробуйте! Это море!
   Майор плеснул в стакан из фляжки, осторожно пригубил, сплюнул:
   – Соленая, черт!
   Попробовал и начальник штаба, и смершевец.
   – Морская, факт.
   – Ну, лейтенант… – покачал головой майор, и это надо было понимать как прощение. – Давай-ка еще раз покажи, как вы ехали.
   – Оружие верните!
   – Отдайте ему пистолет.
   Начальник Смерша нехотя вернул Пустельге его ТТ.
   После доклада командир полка забрал фляжку с морской водой и уехал в штаб дивизии.
 //-- * * * --// 
   Капитан Антон Атабеков первым понял, что командир сбился с пути. Мальчишкой в далеком грузинском городе Ахалцихе он забрался с приятелями в подземелье крепости Рабат, и точно так же, как сейчас, они потеряли в темноте дорогу, долго и безнадежно искали выход. Тогда Антон стал крепко-крепко тереть глаза, пока не полетели искры. И он пошел туда, куда направились золотистые искорки. И все двинулись в том направлении гуськом, держась за руки. И вышли! Более того, с той поры у Антона открылось особое ночное зрение. Он видел в темноте, как филин. Вот и сейчас он различал стены, своды, провалы тоннелей, рельсы, как будто все они были подсвечены каким-то невидимым светом. Он видел и прикорнувших возле своей тяжелой ноши немецких солдат, и привалившихся спинами друг к другу Соколова и Богомолова, и страдающего в полном одиночестве Глазунова…
   Командир вдруг вздрогнул, достал из полевой сумки тетрадь Шпаликова и включил фонарик. Слабый тающий свет ударил по глазам, как прожекторный луч. Он всматривался в наброски схемы, которые инженер-майор делал по пути. Атабеков заглянул через плечо Глазунова.
   – Нам туда! – уверенно показал он на правый тоннель. – Вот она, наша станция Генрих.
   – Подъем! – скомандовал старший группы. Это была воистину спасительная идея – заглянуть в наброски Шпаликова. И как же помогла зоркость Атабекова!
   Шли на ощупь, спотыкаясь и чертыхаясь. Придерживались стенки, изредка сверяясь со схемой, включая последний истощенный фонарик на несколько секунд. Но всё же шли. Иногда замирали, вслушиваясь в подземную тишину, но, кроме редкой капели, никакие другие звуки не нарушали загробное молчание Лагеря Дождевого Червя.
   – Наши пленники не сбегут в темноте? – вполголоса спросил Атабеков Глазунова.
   – Не сбегут. Им на свет хочется больше нашего. Насиделись здесь…
   Майор первым услышал, как его шаги стали гулкими, по-особому звучными. Прислушался и понял, что они вошли в большое пространство – тот самый подземный зал, из которого начинали свой путь. Он еще боялся в это поверить. Тлеющие светлячки фонарей рассеивали тьму на расстоянии вытянутой руки, не больше, но сверхзоркий капитан Атабеков уже разглядел трехъярусный зал, из которого они начинали путь. Да и табличка над бетонным перроном возвещала, что это станция Генрих. Впору было кричать «ура», однако рядом покоилось бездыханное тело Шпаликова… Промолчали, лишь ускорили шаги. Теперь Атабеков шел впереди. Он первым обнаружил железную лестницу, уводившую вверх, к солнечному свету, к жизни…



   Часть пятая
   Знамя над рейхстагом


   Глава первая
   Вижу рейхстаг!

   В захваченном Берлине Гитлера искали повсюду. Каждый командир верил, что у него есть шанс взять фюрера в плен, плюнуть ему в лицо, высказать всё, что накипело за годы войны, врезать по морде, а потом передать его в руки командования. Любимая тема окопных разговоров – как поступят с Гитлером. Никто не сомневался, что фюрер будет пойман, и каждый надеялся, что такая удача выпадет именно ему. Лейтенант Пустельга тоже верил в свой шанс и, когда увидел столпотворение неподалеку от рейхсканцелярии, увидел фоторепортеров, которые фотографировали густо запорошенный кирпичной пылью труп, услышал возгласы: «Вот он, Гитлерюга, сука!..» – подбежал поближе. В глаза бросилась черная мушка под носом, скошенная прядь седоватых волос… Тихо охнул: «Гитлер, мать его дери!» Мертвый фюрер валялся на тротуаре, а вокруг радостно топтались солдаты и всякий военный люд, клацали затворы фотокамер… Ждали машину из органов, которая увезет поверженного диктатора «куда следует». Никто не снял фуражку, каску, пилотку, как это водится при покойнике. Недостоин был фюрер такой чести.
   Уже потом знающие люди объясняли Ивану, что это был труп не Гитлера, а одного из его двойников. Тем не менее Пустельга всю жизнь был убежден, что видел убитого Гитлера своими глазами. Ведь в самом деле видел! А Гитлер это или нет, пусть решают гитлероведы. Главное, сам видел, своими глазами, а не слышал от кого-то. Факт! Мертвый! Гитлер! С усиками!
   Но всё это было чуть позже самого главного. А сейчас самым главным было то, что лежал он на ровнехонькой торцевой мостовой за рукоятями пулемета, а справа и слева топорщили тупые рыльца еще шесть таких же «максимов». И на правом фланге его пулеметной роты тоже были изготовлены к бою еще шесть «станкачей». И все они были нацелены на одинокое темно-серое здание с колоннами и крышей, заставленной бронзовыми всадниками, фигурами, обелисками… На Рейхстаг.
   Ждали сигнала «огонь», чтобы прикрыть батальон, когда тот поднимется в атаку. Двенадцать его станковых пулеметов были готовы к бешеной бесперебойной работе. А он лежал в одном ряду с ними и всё сомневался, готов был ущипнуть себя: «Где это я? В Берлине? А может, всё еще под Свислочью?..»
   Примерно такой же вопрос задавал себе и командующий Третьей ударной армией генерал-полковник Кузнецов: «Неужели мы в Берлине?..»
   А всё-таки есть, есть мировая справедливость, некий вселенский закон действия и противодействия. Вот начинал он войну в сорок первом под Гродно, отступал в тоске и кручине вместе с тысячами разбитых, но еще не плененных бойцов, – и вот теперь именно он, Василий Иванович Кузнецов, и именно его 3‐я армия прибьет свой щит к вратам Берлина.
   Командарм прикладывался к биноклю, и в оптическом окружье проплывали крыши с трубами, шпицы непонятных башен, крутые скаты чужестранных кровель. И окна, окна, окна – с разбитыми вдрабадан стеклами, в черных языках копоти, с полуоторванными рамами, с полощущими на ветру шторами, а кое-где и с белыми флагами…
   Да, это был Берлин. Тот самый. Berlin ist die Hauptstadt Deutschlands. Ja! Ja… Столица Германии… Берлога гитлеризма.
 //-- * * * --// 
   – Ну вот вам и Берлин, товарищи! – расплылся в улыбке лейтенант Берест. Улыбался он, глядя на перепачканные сажей и копотью лица командира батальона Неустроева и начальника штаба Гусева. В самом деле, такое историческое событие, а они все перепачканы, как трубочисты. Впрочем, и сам он выглядел не лучше, но улыбался при этом так, словно это он по волшебному взмаху руки подарил всем Рейхстаг.
   Они стояли в полуподвальном цоколе дома, который все называли «дом Гиммлера». Так оно было или не так, никого не волновало. Волновало то, что открывалось в невысокий оконный проем: сквозь клубы черного дыма проглядывало серое трехэтажное здание с цирковым куполом посреди крыши – Рейхстаг! В первый миг капитан Неустроев даже вздрогнул, когда командир полка сообщил ему, что это то самое здание, к которому шли четыре года… Рейхстаг представлялся ему обязательно огромным, черным, страшным, эдаким мрачным замком, в котором обитал демон немецкого фашизма, обитал много лет, разбрасывая протуберанцы войны по всем частям света. А тут серое, всего в три этажа, если считать цоколь, здание под стеклянным колпаком. Как бы там ни было, но теперь надо было войти в это логово и задушить демона.


   Глава вторая
   Капитан Степан Неустроев


   ИЗ ДНЕВНИКА КОМАНДИРА БАТАЛЬОНА:
   Наступило утро 30 апреля 1945 года. Перед глазами изрытое, перепаханное снарядами огромное поле. Кое-где торчали изуродованные деревья. Чтобы лучше разобраться в обстановке, мне пришлось подняться на второй этаж.
   Глубина площади, если можно было так назвать это поле, составляла метров триста. Площадь на две части рассекал канал, залитый водой. За каналом немецкая оборона – траншеи, дзоты, зенитные орудия, поставленные на прямую наводку. Около орудий копошатся люди. В конце площади небольшое серое здание с куполом и башнями.
   Гусев, мой начштаба, высказал предположение: это Рейхстаг! У меня же закралось сомнение: нет, это не Рейхстаг! Тем более что за серым зданием, метрах в двухстах, виднелся громадный многоэтажный дом. И из него валил густой черный дым.
   Я спустился в подвал. В голове сомнения… По рации доложил обстановку командиру полка. Он выслушал спокойно и коротко приказал:
   – Наступай в направлении большого дома, если ты считаешь, что это Рейхстаг!
   Я поставил ротам задачу: наступать левее серого здания, обойти его, выйти к горящему дому и перед ним окопаться. Батальон приготовился к атаке. Орудия капитана Винокурова, старшего лейтенанта Тхагапсо и орудийные расчеты дивизиона майора Тесленко были поставлены в проломах «дома Гиммлера» на прямую наводку… Наконец наша артиллерия открыла огонь. Площадь за каналом и серое здание затянуло дымом и пылью…
   Взвилась серия красных ракет – сигнал атаки. Роты с криком «ура» бросились вперед. Но не успели пробежать и пятидесяти метров, как противник обрушил на нас сотни тяжелых мин и снарядов. Наше «ура» потонуло в грохоте. И вторая атака так же, как и первая, захлебнулась.
   Вскоре ко мне на наблюдательный пункт пришел полковник Зинченко [командир полка. – Авт.]. Я доложил ему, что к Рейхстагу никак не могу пробиться – мешают серое здание, из которого ведется стрельба, и очень сильный огонь справа.
   Федор Матвеевич подошел к окну. Ему под ноги кто-то подставил патронный ящик. Он долго изучал карту. Потом смотрел в окно и опять на карту. И вдруг лицо Зинченко осветилось улыбкой. Он был взволнован.
   – Неустроев, иди сюда… Смотри!
   Я встал на ящик рядом с командиром полка, но не понимал, чему радовался Зинченко.
   – Да смотри же, Степан, внимательно! Перед нами Рейхстаг! Серое здание, которое тебе мешает, и есть Рейхстаг!
   Мы с Гусевым смущенно переглянулись. Полковник Зинченко ушел на командный пункт полка. На прощание сказал:
   – Готовь батальон к штурму.
   После его ухода я снова прильнул к окну. Серое здание поглотило всё мое внимание. Теперь это было уже не просто здание, а что-то очень значительное, конечная цель наших боев и походов, наших страданий и мук. По внешнему виду Рейхстаг был неказист. Три этажа, окна и двери замурованы красным кирпичом, но в них оставлены амбразуры. Я приложил к глазам бинокль – в амбразурах стволы пулеметов. Насчитал их до двадцати.
   В середине дня была предпринята еще одна, третья по счету, атака, также успеха не имевшая… После нее батальон оказался в исключительно тяжелой обстановке: вторая стрелковая рота младшего лейтенанта Антонова и третья рота лейтенанта Ищука поднялись в атаку не одновременно, личный состав мелкими группами и в одиночку устремился к парадному подъезду Рейхстага. Кое-кто уже подбегал к зданию, и казалось, что вот-вот роты ворвутся в Рейхстаг. Противник усилил ружейно-пулеметный огонь и тут же открыл огонь артиллерии из минометов. Площадь утонула в разрывах снарядов и мин, казалось, что земля и небо перемешались в страшном аду: в воздухе висела пороховая гарь, от которой спирало дыхание и першило в горле.
   Все подвалы угловой части «дома Гиммлера» заняли незнакомые мне офицеры – артиллеристы, танкисты. Они устанавливали стереотрубы, налаживали связь по телефону и рациям. Подвалы походили на муравейник. Кого там только не было! И корреспонденты, и кинооператоры, даже какие-то представители из самой Москвы.
   Наступил вечер. Зинченко по телефону приказал:
   – Через пятнадцать минут атака. Жду доклада из Рейхстага… Кстати, задача взять Рейхстаг была поставлена еще в сорок первом году, в начале войны!
   Еще до его звонка я подозвал капитана Ярунова и старшего сержанта Съянова.
   – Хорошо видите вон то серое здание? По сигналу поведете роту в атаку. Вторая и третья роты присоединятся к вам, вместе с ними и ворветесь!
   Они слушали молча и внимательно.
   – Понятно, товарищ комбат.
   – В добрый путь! Надеюсь встретить вас в Рейхстаге.
   – Огонь! Огонь! По Рейхстагу – огонь! – слышу со всех сторон команды артиллерийских офицеров. Вскоре все голоса потонули в грохоте. Было видно только, как командиры открывают и закрывают рты. Налет получился короткий, но ошеломляющий. Рота Съянова покинула подвал «дома Гиммлера» и стала выдвигаться на рубеж второй и третьей стрелковых рот, на Королевскую площадь.

   Атака началась в вечерних сумерках. Это была последняя атака батальона в четырехлетней войне. Последняя!!! И как же обидно было не добежать, упасть и больше никогда не подняться! Но об этом думали меньше всего. Пьянящий азарт гнал солдат к Рейхстагу: вот добежим – и войне конец!
   Затаив дыхание капитан Неустроев следил за своими. Все они и каждый из них были его, неустроевскими бойцами, и ему очень хотелось, чтобы никто из них не упал на эту клятую Королевскую площадь, чтобы добежали все… Ну, родимые, ну!.. Всего-то триста метров! Полсотни вы уже пробежали, и пока всё удачно. Так, отдельные выстрелы справа и слева.
   Если б не должность комбата, он бы сам сейчас бежал вместе с ними.
   Они бежали правильно, не залегая, не отвлекаясь на стрельбу с ходу. Как можно больше метров оставить за спиной, как можно ближе успеть к цоколю. И тут из стены Рейхстага ударили разом все двадцать пулеметов, вставленные в бойницы цокольного этажа. Эта была свинцовая буря, которая должна была остановить волну живой плоти, пронзить ее, прогнать или навсегда уложить на брусчатку. Но кому-то уже удалось добежать до ступеней и оказаться в мертвой зоне стен Рейхстага. И кто-то уже вскочил в парадный подъезд, и вот уже оттуда взвилась серия зеленых ракет – сигнал, что батальон ворвался в здание. Сколько там осталось теперь от батальона?.. Но сколько осталось, столько и ворвалось. Значит, пойдет там рукопашная.
   Теперь капитан Неустроев имел право перенести свой наблюдательный пункт в Рейхстаг и быть в одних рядах со своими. И он немедля бросился через площадь. Следом за ним кинулись начальник штаба Гусев и командир взвода связи старшина Сандул, без них какой же НП? За ними бежали связисты, разматывая катушку с телефонным проводом. Пулеметы молчали – спасительная темнота опустилась на площадь, как занавес в театре; хотя драма и продолжалась, но уже на других подмостках…
   КАПИТАН НЕУСТРОЕВ:
   Наши роты в Рейхстаге продвигались с боем. Противник обрушил пулеметный и автоматный огонь не только на атакующих, но и на те многочисленные комнаты и длинные коридоры, в которые еще не вошли наши солдаты. Это был огонь обреченных, потерявших рассудок людей, от которого мы, впрочем, не несли особых потерь. Удар же наших подразделений был мощным и организованным, враг, не выдержав такого стремительного натиска, стал отступать. Мы занимали одну за другой комнаты, коридоры и залы. В вестибюле меня встретил капитан Ярунов. Он доложил, что батальон в полном составе находится в Рейхстаге, справа, у южного входа, к Рейхстагу подошли рота лейтенанта Греченкова и взвод лейтенанта Кошкарбаева из батальона капитана Давыдова. Слева, к северному входу, – роты батальона старшего лейтенанта Самсонова. Выслушав доклад, я осмотрелся. Вокруг темно. Стрельбы в самом здании никакой. Тишина.
   Командир полка Зинченко позвонил по телефону начальнику штаба майору Казакову и приказал:
   – Организуйте немедленно доставку знамени военного совета в Рейхстаг! Направьте его с проверенными, надежными солдатами из взвода разведки.
   Вскоре в вестибюль вбежали два наших разведчика – сержант Егоров и младший сержант Кантария. Они развернули алое полотнище. Ему и суждено было стать Знаменем Победы!
   Командир полка перед Егоровым и Кантарией поставил задачу:
   – Немедленно на крышу Рейхстага! Где-то на высоком месте, чтобы было видно издалека, установите знамя! Да прикрепите его покрепче, чтоб не оторвало ветром.
   Минут через двадцать Егоров и Кантария вернулись.
   – В чем дело? – гневно спросил их полковник.
   – Там темно, у нас нет фонарика, мы не нашли выход на крышу, – смущенно ответил Егоров. Полковник Зинченко с минуту молчал. Потом заговорил тихо, с нажимом на каждый слог:
   – Верховное главнокомандование Вооруженных сил Советского Союза от имени Коммунистической партии, нашей социалистической Родины и всего советского народа приказало вам водрузить Знамя Победы над Берлином. Этот исторический момент наступил… А вы… Не нашли выход на крышу!
   Полковник Зинченко резко повернулся ко мне:
   – Товарищ комбат, обеспечьте водружение Знамени Победы над Рейхстагом!
   Я приказал лейтенанту Бересту:
   – Пойдешь вместе с разведчиками, и на фронтоне, над парадным подъездом, привяжи знамя, чтобы его было видно с площади и из «дома Гиммлера».
   Про себя же подумал: «Пусть любуются им тыловики и высокое начальство».
   Мне в ту пору было только двадцать два года, и я не понимал политический смысл водружения знамени. Главным считал – взять Рейхстаг, а кто будет привязывать на его крыше знамя, дескать, не важно.
   Берест, Егоров и Кантария направились к лестнице, ведущей на верхние этажи, им расчищали путь автоматчики из роты Съянова. И почти сразу же откуда-то сверху послышались стрельба и грохот разрывов гранат, но через минуту или две всё стихло…
   Прошло с полчаса. Берест и разведчики всё не возвращались. Мы с нетерпением ожидали их внизу, в вестибюле. Минуты тянулись медленно. Но вот наконец… На лестнице послышались шаги, ровные, спокойные и тяжелые. Так ходил только Берест.
   Алексей Прокопьевич доложил:
   – Знамя Победы установили на бронзовой конной скульптуре на фронтоне главного подъезда. Привязали ремнями. Не оторвется. Простоит сотню лет.


   Глава третья
   Шумел, гудел пожар берлинский…

   Дело сделано – знамя водружено. И полковое начальство вернулось на свой КП в «доме Гиммлера». За коменданта Рейхстага остался капитан Неустроев. Он обходил свои поредевшие роты. Люди валились с ног от перенапряжения. Теперь, когда Рейхстаг был взят и можно было расслабиться, на всех навалилась смертельная усталость. Неустроев молча, одними глазами благодарил своих бойцов, и те так же немо отвечали ему. «Спасибо, ребята, спасибо! Великое дело сделали!» – «Да ладно, комбат, не впервой…» Он очень надеялся, что хоть сейчас, когда Рейхстаг взят, ему удастся прикорнуть на часок. Но тут у южного входа на Королевской площади опять загремели взрывы и началась бешеная беспорядочная пальба. Контратака?!
   – Рота, подъем! В ружье! К бою!
   Прилегшие было бойцы повскакивали, щелкая затворами, выставили в окна винтовки. Но атаки пока нет, не решаются немцы отбить свой Рейхстаг. Пока не решаются… Неустроев позвонил соседу, комбату Давыдову. Телефонист ответил, не скрывая тревоги:
   – Комбат подойти не может. Он контратаку отбивает!
   А канонада всё нарастала. Немецкая артиллерия ожила, хоть и запоздало.
   Неустроев яростно крутил телефонное магнето: что там у другого соседа, комбата Самсонова? Но связи с ним не было…
   КАПИТАН НЕУСТРОЕВ:
   Бегу к арке, на ходу в темноте натыкаюсь на какую-то статую, разбил сильно левое колено, упал… Похоже, отвоевался… Но отлежался и с трудом, прихрамывая, вышел из Рейхстага, решил лично выяснить обстановку на левом фланге. У стен Рейхстага шел бой…
   Комбат Самсонов сам поднял батальон в атаку, дошло до рукопашной. Всё перемешалось: наши и немцы, стрельба и крики…
   Вернулся в Рейхстаг. Левый фланг батальона усилил еще одним станковым пулеметом и подтянул резервный взвод. Нервы напряжены до предела, и, наверное, не у одного меня. Каждый с тревогой думал: чем же это всё кончится? Чего ожидать? Прошел примерно час, стрельба стихла. Старшина Сандул восстановил связь с Самсоновым. Звоню, прошу телефониста позвать комбата.
   – Костя! Живой?
   – Живой, – ответил Самсонов. От него узнал, что помог отбить фашистскую контратаку 525‐й стрелковый полк 171‐й дивизии (он наступал левее самсоновского батальона), и сейчас полк залег у стен Рейхстага.
 //-- * * * --// 
   В первый день мая через парадный подъезд Рейхстага ринулись всё новые и новые подразделения: шли пехотинцы, спешенные танкисты, любопытствующие артиллеристы, саперы едва ли не из всех частей 79‐го стрелкового корпуса. И всем, понятное дело, хотелось водрузить свой флаг над Рейхстагом. И никому было невдомек, что Рейхстаг еще не пал, что его гарнизон ушел вглубь обширного подземелья. Не знал об этом и Неустроев и потому позвонил командиру полка Зинченко и попросил убрать из здания всех «лишних». Тот связался с командиром корпуса, и через час в Рейхстаге остались только люди Неустроева, его батальон.
   Утром комбат с трудом оторвал голову от подложенного вещмешка, обвел ничего не понимающими после необоримого сна глазами огромный зал, наполовину заставленным стеллажами с папками бумаг. Рейхстаг! Вчера взяли с боем…
   Командир хозвзвода лейтенант Власкин и два повара внесли в зал два термоса с кашей и корзину с закусками.
   – Праздничный завтрак, – весело сказал лейтенант. – С Первомаем вас, товарищ капитан!
   КАПИТАН НЕУСТРОЕВ:
   Только тут я вспомнил, что сегодня 1 Мая. Настроение у всех стало приподнятое. Мы в Рейхстаге. Сегодня праздник!
   Рейхстаг наш! И надо его изучить. Старший лейтенант Гусев выделил восемь человек во главе с рядовым Новиковым, чтобы они ознакомились со зданием и составили его схему. Новиков еще до войны работал на стройке прорабом, в чертежах разбирался.
   Разведчики выполнили задание и хотели уже возвращаться в штаб батальона, когда в стене первого этажа обнаружили дверь. Открыв ее, увидели широкую мраморную лестницу с массивными чугунными перилами. Осторожно стали спускаться. Первым шел Новиков, он освещал дорогу карманным фонариком. Кругом стояла мертвая тишина, в ней гулко отдавался стук солдатских сапог. Миновав несколько лестничных площадок и проникнув глубоко в подземелье, бойцы очутились в большом зале с железобетонным полом и такими же стенами. Не успели они пройти и десяти шагов, как застрочил пулемет. Пятерых убило на месте, трое успели скрыться за поворотом лестничной площадки. Новиков чудом остался жив. С двумя солдатами, еле переводя дух, он прибежал в штаб батальона и рассказал о происшедшем.
   Требовалось немедленно собрать данные о противнике. В одной из комнат Рейхстага еще с вечера находились взятые в плен гитлеровцы. Мы не смогли отправить их в тыл, так как не имели времени и лишних людей для сопровождения. Ко мне привели обер-лейтенанта. Гитлеровец сообщил, что подземелье большое и сложное, со всевозможными лабиринтами, тоннелями и переходами и в нем размещены основные силы гарнизона, более тысячи человек, во главе с генерал-лейтенантом от инфантерии – комендантом Рейхстага. В складах большие запасы продовольствия, боеприпасов и воды.
   Возможно, обер-лейтенант сильно преувеличивал, но, если верить ему, противник обладал серьезным численным превосходством. Наши силы были в несколько раз меньше. Однако ясно было одно: в подвал пока не забираться, держать оборону наверху, в зале, контролировать все коридоры и блокировать подземелье.
   За Рейхстагом стали чаще рваться снаряды, мины. Потом стрельба переросла в сплошной гул артиллерийской канонады. Рейхстаг содрогался, как будто его непрерывно трясли… Позвонил командир полка. Я доложил обстановку и просил его подавить вражеские батареи в парке Тиргартен, а также доставить в батальон побольше боеприпасов. Огонь артиллерии врага продолжался. Вскоре фашисты перешли в контратаку на подразделения 674‐го и 380‐го стрелковых полков, оборонявшихся на внешней стороне здания.
   Вдруг где-то в глубинах Рейхстага раздался взрыв. За ним второй, третий. Контратака!
   – К бою! Огонь!
 //-- * * * --// 
   Наружная контратака вермахта вызвала ответное бурление в подвальных недрах Рейхстага. Никто не знал, сколько эсэсовцев там скрывается, но все почувствовали, что сила еще немалая, и вот теперь она, словно лава вулкана, начинает подниматься. Удар надо было держать и снаружи, и изнутри. Гулкие высоты Рейхстага заполнились грохотом пальбы и треском очередей.
   Начальник штаба Гусев терзал телефонный аппарат. Надо было немедленно доложить в штаб полка, чтоб прислали подкрепление, но трубка молчала – должно быть, где-то перебило провод.
   – Связь! Связь! Восстановить связь любой ценой!
   Не ожидая связи, Неустроев бросился к ротам – Гусев сам знает, что надо сказать.
   В коридорах рвались фаустпатроны. Сразу же после взрывов поднимались в атаку обреченные, а потому озверелые немецкие солдаты. Но их встречали слаженным огнем, били почти в упор, и противник отступал, не сдавая, впрочем, захваченных комнат. Из подвала, как тесто на опаре, лезли всё новые и новые группы.
   Ждать подмоги от полка не приходилось. Там, за наружными стенами, разгорелся нешуточный бой, и, судя по всему, батальон уже был отрезан и от полка, и от всего остального мира. Так после штурма Рейхстага началась его оборона. Захватив здание Королевской оперы, немцы полностью блокировали Рейхстаг. Они шли ва-банк и не жалели ни фаустпатронов, ни стариков из «фольксштурма», ни кадровых солдат.
   Судьба батальона повисла на волоске. «Подземные» войска снова ударили снизу вверх, захватывая лестницу за лестницей, зал за залом, комнату за комнатой. В нескольких местах им удалось пробиться к окнам, и через них полезли с улицы «наружные» бойцы. Прячась за колонны, статуи богов и героев, прикрываясь массивными дубовыми дверями, стрелки Неустроева вели отчаянный бой.
   Часам к одиннадцати гитлеровцы пошли на прорыв, и, похоже, у них были все шансы вырваться из каменной ловушки. Так бросаются на людей загнанные в угол крысы…
   Капитан Неустроев пытался внушить своим, чтобы били экономнее, иначе через полчаса такой стрельбы батальон останется без патронов. Но в грохоте комнатного боя его никто не услышал.
   Немцы явно переборщили с фаустпатронами, от их разрывов и кумулятивных струй стала загораться деревянная обшивка коридоров, вспыхивали ковры, роскошные сафьяновые кресла, диваны, стулья, шторы… Занялись и шкафы архива, среди которых так благостно проснулся утром Неустроев. Огонь, огонь, всюду полыхал огонь… Тяга из разбитых окон поднимала пламя до потолка, и оно яростно гудело, пожирая всё на своем пути, даже трупы солдат. Рейхстаг превратился в гигантский крематорий. Цитадель германского милитаризма горела уже во второй раз…
   Но страшнее огня был дым – черный, ядовитый, забивающий легкие копотью. Бойцы с обгоревшими бровями, волосами, усами заходились в удушающем кашле, горящие краски с ядовитой немецкой химией вызывали приступы рвоты. Те, кто еще мог держаться на ногах, сбивали пламя с одежды товарищей, срывали тлеющие лохмотья, прожженные до кожи. По длинным высоким коридорам гулял огненный смерч. В одной из комнат уже запели предсмертную воинскую песнь:

                             Врагу не сдается наш гордый «Варяг»,
                             Пощады никто не желает…

   КАПИТАН НЕУСТРОЕВ:
   Фашистскому гарнизону терять было нечего – они шли напролом, решив любой ценой выбить нас из Рейхстага. Мы сдерживали их напор и делали отчаянные попытки потушить пожар. Огонь охватил уже второй этаж. Батальон оказался в исключительно тяжелом положении. Связи с соседними подразделениями у нас не было. Что с батальонами Давыдова и Самсонова, я не знал. В это время восстановили связь, позвонил командир полка и с тревогой спросил: «Что у тебя делается?.. Я вижу, что через купол и все окна валит густой черный дым». Я ответил, что бушует сильный пожар. Горит всё – горят даже люди… Полковник приказал оставить Рейхстаг, а когда кончится пожар, снова атаковать и восстановить положение. Выполняя приказ, я сделал безуспешную попытку вывести людей из здания мелкими группами. Фашисты близко подошли к Кроль-опере и открыли ураганный огонь по парадному подъезду. Батальон оказался в мешке – спереди надвигается пламя пожара, а выход закрыт!
   Принимаю твердое решение: лучше сгореть в огне или погибнуть в бою, чем покинуть Рейхстаг, который достался такой дорогой ценой. Мне приходилось десятки раз перебегать из одной роты в другую, из одного взвода в другой. Обстановка обязывала быть там, где наиболее угрожающее положение. Мне казалось, что вот-вот упаду. Лицо и руки покрылись ожогами. Но люди смотрели на меня. Я обязан был выстоять!


   Глава четвертая
   Оберст [22 - Оберст (нем.) – полковник.] Берест

   До позднего вечера 1 мая в горящем Рейхстаге шел бой. Только в ночь на 2 мая одна из рот неустроевского батальона во главе с капитаном Яруновым атаковала фашистов с тыла. Не выдержав штыкового удара, немцы скрылись в подземелье. Но положение тех, кто был наверху, оставалось непредсказуемым. Пожар в Рейхстаге набирал силу. Пламя, вырывавшееся из разбитого купола, было видно из всех точек Берлина.
   Обожженные, измученные жаждой бойцы в обгоревших гимнастерках приникали к окнам и жадно дышали. Стонали тяжелораненые и сильно обожженные. Но самое тревожное – почти у всех кончились боеприпасы. Автоматчики открывали диски и считали, на сколько выстрелов хватит у них патронов. Гранат уже не было ни у кого. Неустроев загнал последнюю обойму в ТТ: на одну драку хватит.
   И вдруг пальба разом стихла. Все насторожились. Что еще выкинет обреченный противник? И, словно отвечая на этот общий застывший в воздухе вопрос, из-за угла лестницы, ведущей в подземелье, высунулся белый флаг. В первую минуту никто не поверил своим глазам: мало ли что могло померещиться в дымном полумраке. Белый флаг? Сдаются в плен?
   – Прыгунов! – позвал Неустроев приземистого невзрачного солдатика. – Ты вроде бы по-немецки петришь? Иди узнай, чего хотят.
   – Товарищ командир, да я на школьном уровне петрю… Так себе.
   – Вот на школьном-то и узнай.
   Прыгунов нехотя снял закопченную каску. Под ней у него оказалась примятая, но чистая пилотка. Нахлобучив головной убор, солдат отправился под лестницу. Все остальные взяли на прицел место, где он скрылся.
   Ждали. Ждали очень долго и уже стали подумывать, уж не учинили ли фашисты парламентеру мучительную казнь. Впору было биться об заклад: вернется, не вернется? Но Прыгунов вернулся и принес важное известие: немцы предлагают начать переговоры. Стрельба прекратилась с обеих сторон. В здании наступила такая тишина, что слышно было, как потрескивает в дальних углах догорающая мебель.
   – Товарищ капитан, они условие поставили: будут вести переговоры только с генералом или по меньшей мере с полковником.
   КАПИТАН НЕУСТРОЕВ:
   Где нам взять им генерала? Генерал-майор Шатилов, полковник Зинченко… Мог ли я просить их прибыть для этого в Рейхстаг, когда каждый метр Королевской площади простреливался из района Кроль-оперы?..
   Я искал выход из положения и кое-что придумал.
   – Кузьма, вызови сюда Береста.
   Манера свободно, с достоинством держаться и богатырский рост всегда придавали лейтенанту Бересту внушительный вид. Оглядев еще раз с ног до головы нашего замполита, я подумал, что он вполне сойдет за полковника. Надо только заменить лейтенантские погоны.
   – Леша, никогда не приходилось быть дипломатом? – спросил я его.
   – На сцене? – задал он встречный вопрос, не понимая, о чем пойдет речь.
   – На сей раз придется тебе быть дипломатом в жизни, да к тому же еще стать на время полковником – так сказать, комплекция позволяет.
   Прокопьевич очень удивился. Он с любопытством посмотрел на меня, ожидая объяснений. Я открыл ему свой замысел.
   – Раз надо, я готов идти, – ответил Берест.
   Лейтенант не заставил себя долго ждать. Мигом достал из полевой сумки маленькое зеркальце, приготовил бритву, кисточку, вылил из фляги последние капли воды и через несколько минут доложил, что к переговорам готов.
   – Ну как, пойдет? – повернулся он к нам.
   Мы с Гусевым критическим взглядом окинули Алексея Прокопьевича.
   – Брюки бы надо заменить – рваные, но ничего, война, после заменим, – пошутил Гусев.
   – А вот шинель следует поменять сейчас. Фуражку возьмешь у капитана Матвеева, – подсказал я. Шинель он сбросил, надел трофейную кожаную куртку.
   – Теперь, кажется, придраться не к чему, – похлопал я Береста по плечу…
   Если немцы поверят в «полковника», оружие сдадут безоговорочно.
   Наша делегация для переговоров состояла из трех человек: Берест в роли полковника, я – его адъютант и Прыгунов – переводчик.
   Во время боя я надел поверх кителя телогрейку. Она сильно обгорела, из дыр торчали клочья ваты. Но под телогрейкой сохранился почти новый, с капитанскими погонами китель. На груди пять орденов. По внешнему виду я оказался для роли адъютанта вполне подходящим.
   Можно было бы свой китель надеть на другого человека и послать его с Берестом. Но это шло уже против моей совести. Люди назовут меня трусом, а это страшно, когда подчиненные не видят в своем командире смелого и решительного человека. Скажу откровенно – идти на переговоры мне было страшно, но другого выхода не было…
 //-- * * * --// 
   Когда все трое ступили на лестничную площадку, навстречу им вышел немецкий офицер. Приложив руку к обгоревшей фуражке, он коротко предложил:
   – Folgen Sie mir! За мной прошью…
   Переговорщики не спеша спустились вниз и попали в тускло освещенную, похожую на каземат комнату. Здесь уже находились два подполковника и переводчик – представители командования немецкого гарнизона. За их спинами торчали нацеленные в парламентеров дула пулеметов и автоматов. От их взглядов, излучавших лютую ненависть, застывала в жилах кровь. Но только не у оберста Береста. Он первым нарушил мертвое молчание.
   – Все выходы из подземелья блокированы, – твердо сказал «полковник». – Вы окружены. При попытке прорваться наверх каждый из вас будет уничтожен. Чтобы избежать напрасных жертв, предлагаю сложить оружие. При этом гарантирую жизнь всем вашим офицерам и солдатам.
   Офицер, встречавший группу, заговорил на ломаном русском:
   – Немецкое командование не против капитуляции, но при условии, что вы отведете своих солдат с огневых позиций. Они возбуждены боем и могут устроить самосуд. Мы поднимемся наверх, проверим, выполнено ли предъявленное условие, и только после этого гарнизон Рейхстага выйдет, чтобы сдаться в плен.
   Рослый «оберст-полковник» категорически замотал головой: «Найн!» – и твердо сказал переводчику:
   – Скажи, что у них нет другого выхода. Либо сложат оружие на наших условиях, либо будут уничтожены.
   Прыгунов, как смог, перевел. Наступило общее молчание. Первым его нарушил немецкий подполковник в витых погонах с белым подбоем. Пехотинец.
   – Ваши требования я доложу коменданту. Ответ дадим через двадцать минут.
   Берест вошел в роль полковника. Резким командным голосом он отрубил:
   – Если в указанное время вы не вывесите белый флаг, начнем штурм!
   Переговорщики, не сговариваясь, сделали четкий поворот кругом, и это произвело должное впечатление. Берест, Неустроев, Прыгунов поднимались по лестнице, чуя лопатками, затылками, как уставились им в спины чужие глаза и автоматные стволы. Что, если у кого-то сдадут нервы? Но для того чтобы никто не психанул, надо было подниматься ровным, спокойным шагом, с достоинством, как подобает победителям. «Полковник» Берест задавал тон. Он шел первым, развернув широкие плечи. За ним следовали щупловатый «адъютант» и солдат-первогодок, юнец-переводчик рядовой Прыгунов.
   Когда они наконец поднялись и скрылись за углом лестницы, адъютант, снова ставший комбатом, глянул на часы. Оказывается, переговоры длились всю ночь и закончились только сейчас – в четыре часа утра.
   Стали ждать. Прошли оговоренные двадцать минут, но флага не было. Час прошел, полтора… Белый флаг не вывешивался. Стало ясно, что гитлеровцы затягивают время и всё еще на что-то надеются. На что?
   Сидели, курили, ждали, приводили в порядок себя и обмундирование.
   – Чем лучше ожоги лечить? – спрашивал Пустельга, осматривая обожженные руки.
   – Моя бабка в таких случаях ожоги сметаной мазала.
   – Да где же ее взять, эту сметану, в Берлине?
   – В медсанбате всё есть…
   Время тянулось медленно, но всё же работало на тех, кто штурмовал Рейхстаг. Сюда, к центру Берлина, непрерывно подтягивались советские войска, подавляя последние очаги сопротивления. Немецкое командование вынуждено было снять свою артиллерию из парка Тиргартен и перекатить орудия в другой район. Уцелевшие фашистские батареи покинули позиции, обстрел территории в районе Королевской площади почти прекратился. Новые подоспевшие батальоны снова выбили немцев из Королевской оперы…
   Между тем гитлеровцы всё еще не дали ответа на ультиматум «полковника» Береста, и даже признаков не было, что они готовятся к капитуляции.
   – Что-то не больно они в плен торопятся… – поглядывал на часы Неустроев. – Пора бы их и поторопить.
   Ночь взяла свое: измученные бойцы спали повсюду в любых позах, не выпуская из рук оружие.
   – Как бы немцы очередной прорыв не удумали… – беспокоился Берест.
   – Вот и я о том же говорю! – откликнулся Неустроев. – Затишье перед бурей… Батальон, подъем! Приготовиться к атаке.
   В ротах зашевелились, заговорили. Кто-то спросил замполита:
   – А что, если в подземелье сам Гитлер?
   – Гитлер? Сейчас пойдем и посмотрим! – отшутился Берест.
   Стрелки чудом уцелевших напольных часов в архиве показывали шесть часов утра второго мая. Густыми медными ударами они даже отбили эти шесть часов – последние часы Третьего рейха. Солдаты понимали: таяли не только последние часы империи Гитлера, но последние минуты войны, и каждый надеялся дожить до Победы. Хотя все знали: впереди бой, и кто-то будет убит… И это будет самое обидное, что только может случиться на войне.
   В тот самый момент, когда капитан Неустроев, привстав на колено, собирался крикнуть «Вперед!», гитлеровцы выбросили белый флаг.
   – Долго ж вы думали, гады! – радостно воскликнул Берест.
   В седьмом часу утра из подвалов потянулись вереницы полуживых солдат и офицеров. Шли по три человека в ряд – бледные, обросшие, понурые, уткнув взгляды либо в спины передних «камрадов», либо просто в пол.
   Неустроев насчитал человек сто – сто двадцать. Маловато будет. А где остальные, их ведь должно быть не меньше тысячи?
   Возможно, часть гитлеровцев вышла через депутатский вход, о котором комбат узнал только после боев. Вышла и укрылась в развалинах за Рейхстагом. Но далеко из руин они не ушли…
 //-- * * * --// 
   ПИСЬМО СТЕПАНА НЕУСТРОЕВА РОДИТЕЛЯМ:
   Привет из Рейхстага, Берлина. Сообщаю, дорогие родители, что мне со своим героическим батальоном пришлось штурмовать Рейхстаг – правительственный дом. Причем довольно удачно: мы водрузили над ним наше Красное знамя Победы. Сейчас ко мне идут корреспонденты, журналисты, кинооператоры. Фотографируют, снимают для кино. Можете гордиться мною, свое обещание, данное вам, я сдержал. Читайте центральные газеты – там обо мне пишут подробно. За бои, проведенные 1 марта, сегодня получил пятый орден – орден Александра Невского, и за Рейхстаг, говорят, что-нибудь будет. Вот так идет сейчас моя жизнь. До свидания. Жив, здоров, ваш сын Степан.
 //-- * * * --// 
   В середине дня 2 мая в центре Берлина наступила оглушительная тишина. Гарнизон фашистских войск капитулировал. И к Рейхстагу, к Бранденбургским воротам, к рейхсканцелярии валом повалил народ. Приходили пешком, приезжали на легковушках, казаки прибыли в конном строю… Толпились тут и летчики, и танкисты, и саперы, и связисты – всем хотелось увидеть поверженный Рейхстаг, расписаться на его стенах, сфотографироваться на фоне цитадели фашизма. Многие приносили с собой красные флаги и флажки, укрепляли их по всему зданию. Примчались корреспонденты и фоторепортеры дивизионных, армейских, фронтовых и центральных газет.
 //-- * * * --// 
   Секретно
   ПРИКАЗ
   войскам 1‐го Белорусского фронта 30 апреля 1945 года № 06. Действующая армия
   1. Район рейхстага в городе Берлин обороняли отборные части «СС». Для усиления обороны этого района противник в ночь на 28 апреля 1945 г. выбросил на парашютах батальон морской пехоты. Противник в районе рейхстага оказывал ожесточенное сопротивление нашим наступающим войскам, превратив каждое здание, лестницу, комнату, подвал в опорные пункты и очаги обороны. Бои внутри главного здания рейхстага переходили в неоднократные рукопашные схватки.
   2. Войска 3 Ударной армии генерал-полковника Кузнецова, продолжая наступление, сломили сопротивление врага, заняли главное здание рейхстага и сегодня, 30 апреля 1945 г., в 14 час. 25 мин. подняли на нем наш Советский флаг. В боях за район и главное здание рейхстага отличился 79 стрелковый корпус генерал-майора ПЕРЕВЕРТКИНА, его 171 стр. дивизия полковника НЕГОДЫ и 150 стр. дивизия генерал-майора ШАТИЛОВА.
   3. Поздравляю с одержанной победой.
   За проявленную храбрость, умелое и успешное выполнение боевой задачи всем бойцам, сержантам, офицерам и генералам 171 и 150 сд и непосредственно руководившему боем командиру 79 стр. корпуса генерал-майору ПЕРЕВЕРТКИНУ – ОБЪЯВЛЯЮ БЛАГОДАРНОСТЬ.
   Военному совету 3 Ударной армии наиболее отличившихся в боях за рейхстаг бойцов, сержантов, офицеров и генералов представить к правительственным наградам.
   4. Близится час окончательной победы над врагом. Наш советский флаг уже развевается над главным зданием рейхстага в центре гор. Берлин.
   Товарищи бойцы, сержанты, офицеры и генералы 1‐го Белорусского фронта.
   Вперед на врага.
   Последним стремительным ударом добьем фашистского зверя в его логове и ускорим приближение часа окончательной полной победы над фашистской Германией.
   Приказ объявить во всех ротах, эскадронах и батареях войск фронта.
   Командующий войсками 1 БФ Маршал Советского Союза ЖУКОВ
   Член военного совета 1 БФ генерал-лейтенант ТЕЛЕГИН
   Начальник штаба 1 БФ генерал-полковник МАЛИНИН
 //-- * * * --// 

                             Вдыхал победный дух под флагом
                             Страны великой гражданин.
                             Смеялся радостно и плакал
                             Узбек, татарин и мордвин.
                             Стреляли танки и пехота,
                             И, раздирая криком рот,
                             Впервые за четыре года
                             Палил из вальтера начпрод.

   КАПИТАН НЕУСТРОЕВ:
   Я построил батальон. Сильно поредели его ряды. Многие стояли с повязками, пропитанными кровью. Закопченные, грязные, в порванной одежде. Но в глазах этих людей светилось большое человеческое счастье.
   В Рейхстаг, как в редкостный музей, непрерывно прибывали представители всех родов войск. Приехал Маршал Советского Союза Георгий Константинович Жуков (я первый раз видел его так близко). С ним член Военного совета фронта генерал-лейтенант Константин Федорович Телегин. Мы с полковником Зинченко сделали попытку доложить Жукову о взятии Рейхстага, но нас до маршала не допустила его личная охрана…
   В тот же день началось нашествие корреспондентов всех мастей и рангов. Адъютант доложил генерал-полковнику Кузнецову, что к нему прибыл известный писатель Константин Симонов и просит принять его по газетному делу.
   – Добро! – кивнул командарм, не отрываясь от бумаг. В кабинет вошел подтянутый бравый подполковник.
   – Здравия желаю, товарищ командующий! Подполковник Симонов. – И добавил: – Если помните такого. Лес между Могилевом и Рогачевом, сорок первый год.
   – Помню, помню! – пожал ему руку Кузнецов. – Только из этих дебрей вышли, а тут на тебе – свежие газеты! Читайте на здоровье! Нет чтобы свежий кофе поднести с булочками…
   – Кофе с булочками здесь поднесут. В Берлине!
   – Как же, дождешься… Читал я ваши статьи, товарищ Симонов, и стихи читал. Спасибо! Всё, что у меня на душе, – всё у вас на кончике пера. Жаль, что вы в нашу газету тогда не доехали!
   – Считайте, что уже доехал. Где вы, там и газета! Но я всегда буду помнить, товарищ командующий: первый пункт моего первого назначения – Гродно, Третья армия. А сейчас у меня новое задание – сделать с вами беседу для «Красной звезды». А может, и для «Правды».
   – Ну тогда и делай беседу.
   – Вопрос. Вот вы шли к Берлину, к нашей Победе почти четыре года…
   – Сразу уточню: к Берлину я шел не четыре года, а много больше. К Берлину я шел с одна тысяча девятьсот четырнадцатого года.
   – С Первой мировой?
   – Так точно. С Первой… Только тогда нам не дали дойти до Берлина англичане, союзнички наши нынешние. Тогда они тоже были союзниками, но весьма себе на уме. Как только стало ясно, что кайзеру капут, что Антанта вместе с Россией войдут в Берлин – что там в семнадцатом году до Берлина оставалось? – тут они нам крылышки и подрезали: устроили Февральский переворот. Несговорчивого царя на сговорчивого Керенского поменяли. А знаете, почему они это сделали? Нет? Тогда знайте!
   В начале войны Британии пришлось туго, и, как всегда, попросили Россию помочь, ускорить наступление на всех фронтах, чтобы германскую армию с западных фронтов оттянуть. За это пообещали Николаю Второму передать России проливы в Средиземное море, Босфор и Дарданеллы. А когда стало ясно, что обещание выполнять надо и проливы реально могут стать российскими, устроили бучу в феврале семнадцатого с отречением императора и всем прочим. А Керенский, их ставленник, от проливов отказался. Вот вам и вся мировая политика. Вот вам и вся любовь между Россией и Англией. Это я к тому, что и сейчас они могут выкинуть подобный фортель. Как говорится, следите за руками.
   Ну, я увлекся. Могу сейчас одно сказать: я счастлив, что вошел в Берлин как победитель. Я счастлив, что мы достойно закончили обе войны: и первую Германскую, и вторую. И свой вклад в победу внесли и поручик Кузнецов, и генерал-полковник Кузнецов…
 //-- * * * --// 
   Спустя несколько лет корреспондент журнала «Советский воин» майор Иван Стаднюк, будучи в Севастополе, узнал, что в радиоцентре узла связи Черноморского флота служит замполитом легендарный человек – старший лейтенант Алексей Берест. Тот самый, что участвовал в водружении Знамени Победы над Рейхстагом. Отыскать Береста не составило особого труда, и вот они уже сидели за столиком кафе на Приморском бульваре. Стаднюк, одетый в гражданское платье, расспрашивал офицера в темно-синем флотском кителе о делах всего лишь трехлетней давности – о битве за Рейхстаг.
   – Боюсь, мои ответы вас огорчат, – усмехнулся Берест. – Всё было не столь пафосно, как сейчас об этом пишут.
   – Вот именно это мне и надо. Я хочу знать всё как было.
   – Не напишете вы ничего. Не дадут. Вот комбат мой, капитан Неустроев, тоже на эту тему писал, и, по-моему, в ваш журнал, но вернули обратно.
   – Не может быть!
   – Вот он мне копию прислал. Посмотрите, может пригодиться.
   По старой армейской привычке Берест ходил с планшеткой, только теперь она была окрашена в черный цвет, чтобы сочеталась с морской формой. Он достал бумажную папку, а из нее три машинописных листа с довольно бледным шрифтом второго, а то и третьего экземпляра.
   Статья называлась «Путь русского солдата к Рейхстагу».
   …Командир полка полковник Зинченко временно обосновался на КП моего батальона.
   «Где знамя?!» – закричал он в трубку полевого телефона. – «Да вот тут вместе с полковым стоит…» – «Срочно сюда!» Минут через 15–20 прибежали со знаменем два солдатика, маленькие, в телогрейках. Зинченко им командует: «Наверх, на крышу! Водрузить знамя на самом видном месте!» Ушли они, минут через двадцать возвращаются – подавленные и растерянные: «Там темно, а у нас нет фонарика. Мы не нашли выхода на крышу…» Зинченко матом: «Родина ждет! Весь мир ждет! Исторический момент, а вы – фонарика нет… выхода не нашли!» Полковник меня обычно Степаном звал, а тут жестко: «Товарищ комбат! Примите все меры!» Я подозвал своего замполита лейтенанта Береста. Этому парню можно было поручить любое дело. И он блестяще выполнил то, что ему сейчас было приказано, – подняться на крышу Рейхстага и водрузить знамя.
   – Ну и чего же здесь крамольного? То, что знамя забыли взять? И не такое бывает.
   – Ну да, главное – Рейхстаг взяли. А знамя потом принесли… Рассказываю всё как было: взял я человек десять автоматчиков и повел их на крышу Рейхстага. На втором этаже завязался бой. Из-за артиллерийского обстрела лестница в отдельных местах была разрушена, мы образовали живую лестницу. Я, как котят, подсаживал и вытягивал солдат со знаменем… Вот что пишет дальше капитан Неустроев:
   Берест, воин-богатырь, вынес их на своих плечах. Как руководитель и ответственный за операцию, лейтенант и на крышу высунулся первым. Выбравшись на разрушенный каркас крыши Рейхстага, Берест вывел туда и солдат, которым было поручено водрузить знамя. Вернувшись на КП батальона, он доложил, что знамя установлено на самом видном месте – на бронзовой конной скульптуре кайзера Вильгельма на фронтоне главного входа Рейхстага.
   – Не оторвется? – спросил я у Береста.
   – Сто лет простоит, – ответил тот, – мы его, знамя, ремнями к лошади притянули…
   – А солдаты как?
   – Ничего, – засмеялся Берест, – я их за шиворот, как котят, на крышу затащил…
   А ведь всё так оно и было, как комбат написал. Потом другие переписывали эту историю в угоду начальству. Вот типичный ответ из редакции: «Уважаемый товарищ Неустроев! Ваша версия не совпадает с фактами, признанными советскими военными историками… Напечатать статью не сможем. Начальник отдела писем…» – Тут Стаднюк прочитал фамилию хорошо известного ему полковника-журналиста и покраснел.
   В саду Приморского бульвара играл духовой оркестр. Официант принес заказанный Стаднюком коньяк. Выпили, закусывать не стали – выпили так, под молчаливую память о Берлине, о войне, о Победе. Медноголосые рулады духового оркестра плыли по Примбулю. Солнце прямо из зенита проливало на город потоки слепящего света. Мимо столика сновали празднично одетые люди, почти забывшие о голоде, промерзших комнатах и летящих из небесной глубины бомбах. Миру – мир! Войне – проклятье!
   ВЕНОК ПАМЯТИ СТАРШЕГО ЛЕЙТЕНАНТА АЛЕКСЕЯ БЕРЕСТА
   Этот символический венок вязали многие люди, которым Алексей Берест был дорог как офицер-фронтовик, как друг-приятель, как отец, как сосед, наконец. В нем вся его послевоенная жизнь и геройская смерть…
   Героем Советского Союза Алексей Берест так и не стал. Его подчиненных, Егорова и Кантарию, увенчали геройскими звездами. А их командира, лейтенанта Береста, который шел вместе с ними, втягивал каждого на верхние ступени разбитых лестниц, привязывал древко знамени на крыше Рейхстага, рискуя, как и они, поймать шальную пулю или свалиться с карниза, геройской звезды не удостоили.
   По непонятным причинам маршал Жуков вычеркнул Береста из представленного ему списка на звание Героя Советского Союза. В списке было четыре фамилии: капитан Неустроев, лейтенант Берест, сержант Егоров, младший сержант Кантария. Все в равной степени причастны к одному и тому же подвигу. Но Береста Жуков вычеркнул. Почему? Уж сколько лет на этот вопрос никто ответить не может. Фамилия не понравилась? Говорят, политработников Жуков недолюбливал. Возможно, решил, что комиссара пристегнули в духе времени, как это не раз бывало, дабы подчеркнуть «руководящую роль партии»… Но факт остается фактом: вычеркнул – и всё тут.
   Ирина, дочь Алексея Береста: «После войны мы жили в большой коммунальной квартире. Неустроев приезжал к отцу в гости и всегда возмущался: “Что ж ты в коммуналке живешь, в таких скотских условиях? У тебя что же, даже телефона нет?” А как выпьют, снимал свою “Золотую Звезду” и протягивал отцу: “Лёша, на, она твоя”. Отец отвечает: “Ну хватит…” Отцу было неприятно и больно. Он до конца жизни страдал из-за жуткой несправедливости оценки его подвига советскими властями».
   Журналист Андрей Будягин: «Перед штурмом Рейхстага у командира 1‐го батальона 756‐го стрелкового полка Степана Неустроева особую тревогу вызывала вторая рота лейтенанта Антонова, недавнего выпускника училища. И комбат решил поставить во главе этой роты своего замполита лейтенанта Береста. Алексей Берест, украинец с Сумщины, богатырского сложения и силы. Прямой и честный, храбрый и справедливый. Солдаты уважали замполита и шли за ним в огонь и воду. Комбат Степан Неустроев давал ему такую характеристику: “Этому парню можно было поручить всё”».
   Писатель Иван Стаднюк: «Когда Берест с бойцами поднимался наверх, на одном из лестничных пролетов он увидел трех мальчишек и старика-фольксштурмовца. Они стояли возле груды фаустпатронов. Боец, шедший за спиной Береста, хотел дать по ним очередь, но лейтенант остановил его. Старый немец стал объяснять советским солдатам, что они не сделали ни одного выстрела. Он упал на колени и стал просить пощады. Берест отмахнулся и продолжил путь. Говорят, в Германии нашли этих выросших мальчишек. С какой благодарностью вспоминали они советского лейтенанта, подарившего им жизнь».
   Командующий 3‐й ударной армией генерал-полковник Кузнецов: «Отважные воины коммунист лейтенант Берест, комсомолец сержант Егоров и беспартийный младший сержант Кантария установили знамя над зданием германского парламента…»
 //-- * * * --// 
   После войны старший лейтенант Берест прослужил несколько лет в Севастополе, в береговом радиоцентре Черноморского флота, уволился на гражданку. Уехал на родину, в Донбасс, нашел себе место под солнцем – стал начальником кинофикации районного масштаба. Обосновался в родном Покровском.
   Бывший старшина милиции Петр Цуканов: «У нас в селе умер мой сосед. Бересты в эту хатку и поселились, с детьми четверо. Пол земляной, стены саманные, крыша камышовая, оконца у земли. Приехали – чемоданчик и узел с бельем. А потом его начальник и бухгалтер в 1953 году, растратив 5865 рублей, обвинит в хищении Береста. Ревизор, не разобравшись, составит дело на него (деньги-то небольшие), но оскорбленный Берест выбросит ревизора за дверь. По амнистии 1953 года его можно было оправдать и отпустить, вступись за него Егоров и Кантария. Но никто не заступился, и ему только скостили по амнистии пять лет. Пять лет до 1958 года он просидел в лагерях. Тогда за Береста вступились солдаты его полка и его дивизии – стали писать во все инстанции, требуя справедливости…»
   Не помогло. Подвиг признали, но «Золотую Звезду» не вручили. Чиновники объясняли так: «Два раза за один подвиг не награждаем. А он за Рейхстаг уже орден Отечественной войны получил». И пошла его жизнь наперекосяк…
   После освобождения из тюрьмы Алексей Берест работал грузчиком на ростовском мельзаводе, завальщиком на заводе «Главпродмаш», пескоструйщиком в сталелитейном цехе на заводе «Ростсельмаш». Последнее место его работы – шофер на Ростовской кондитерской фабрике.
   Журналист Андрей Будягин: «3 ноября 1970 года Алексей Прокопьевич Берест возвращался с работы с кондитерской фабрики. Забрал пятилетнего внука Алешу из детского садика. Чтобы сесть на автобус, надо было перейти железнодорожные пути на станции Сельмаш. Был конец смены. Из проходной завода повалили люди. К станции подходила электричка, и огромная толпа людей кинулась к платформе. Кто-то в толпе толкнул маленькую девочку, и она упала на рельсы. А по параллельному пути с яркими фарами мчался скорый поезд Москва – Баку. Первым отреагировал находящийся рядом Берест. Он оттолкнул внука в сторону, а сам бросился через рельсы и выхватил девочку чуть ли не из-под колес поезда. Ребенок был спасен. Алексею не хватило доли секунды, чтобы выскочить самому».
   Ирина, дочь Алексея Береста: «Алеша плакал, кричал рядом: “Дедушка!” – потом один, сам, нашел автобусную остановку и приехал домой. Мы сидели, открылась дверь, Алеша: “Мама, а дедушку поезд переехал”. Мы с мамой кинулись в больницу, неотложку, на Кировском. Отец был еще жив, лежал распятый под двумя капельницами, сжав кулаки, весь белый. Даже пытался подняться. Если бы скорая приехала не через три часа, а раньше, его бы могли спасти. На наших глазах вынесли громадный таз крови. Он умер в четыре часа утра 4 ноября 1970 года. Валил снег. Он умер, а часы на руке громко тикали в тишине, отсчитывая чужое время. Отцу было сорок девять лет».
 //-- * * * --// 
   Береста не разрешили похоронить на братском кладбище в Ростове-на-Дону, и это решение принималось на самом высоком уровне, мол, слишком сомнительный тип, скандалист, судимый и все такое…
   Тело Береста предали земле на окраине Ростова-на-Дону, в Александровке, на запущенном кладбище, где уже тогда почти никого не хоронили. Но люди его не забыли. Именем Алексея Береста названа улица в Первомайском районе Ростова; на здании заводоуправления «Ростсельмаша», где он работал, установлена мемориальная доска. А перед входом в сталелитейный цех завода руками рабочих отлит и поставлен скромный памятник Алексею Бересту, герою войны и герою по жизни.



   Часть шестая
   Дельфины казачьей бухты

   В этом мире уютном, где тщетно горит
   В керосиновых лампах огонь Прометея —
   Опаленными перьями фитилей…
   Подойди же ко мне. Наклонись. Пожалей!
   У меня ли на сердце пустая затея…
 Павел Васильев


   Глава первая
   Пустая затея

   Война в Гродно длилась всего три дня в сорок первом и три дня в сорок четвертом. Для местных обывателей жизнь особенно не менялась. Советская власть исчезла в городе в одночасье, а горожане как жили в своих домах и домиках, особняках и апартаментах, так и остались там жить. В 1920‐м красные пришли и ушли, потом поляки пришли и ушли, потом снова красные пришли и ушли, потом немцы пришли и ушли… Лишь крестов на кладбищах прибавилось до срока.
   Летом 1945 года группу «Квадрат» перебросили из Мезеритца в Гродно. Здесь, под приграничным городом на Немане, всё еще продолжалась война. В окрестных Августовских лесах укрывались те, кому не удалось уйти с войсками вермахта в Германию, а оттуда переправиться на запад. Здесь действовали небольшие, но хорошо сколоченные отряды аковцев, сюда же уходили после своих акций и литовские «зеленые братья», пережидали лихие для себя времена власовцы, агенты абвера… Нередко под благостной сенью ясеневых, буковых лесов, идиллических соснячков и березняков вспыхивали яростные бои. Не проходило недели, чтобы из Августовского леса санитарные машины не вывозили раненых, а арестантские грузовики – тех, кого взяли живыми.
   В Гродно группу спецназа разместили в старинном здании с высоченной кирпичной каланчой. Это была очень удачная и база, и легенда: в центре города, с возможностью широкого наблюдения с сорокаметровой башни, а главное – и пожарные, и люди Глазунова носили одинаковую форму НКВД и могли в любой час сорваться с места и мчаться, как на пожар, не вызывая ни у кого никаких лишних вопросов. У «Квадрата» и своя пожарная машина была, только без выдвижной лестницы. Даже их соседи, бывалые огнеборцы, занимавшие первый этаж, принимали глазуновских за коллег, которым выпало обслуживать сельскую местность.
   Под сенью старинной каланчи прямо на тротуаре обосновалась чудом уцелевшая в Гродно пожилая цыганка. Она гадала прохожим за кусок хлеба, не отказывалась и от денег. Но деньги совали ей редко, несмотря на все ее проникновенные взгляды. Однажды гадалке несказанно повезло – к ней подошли двое военных в синеверхих фуражках. Не успевшая улизнуть цыганка ждала неизбежного ареста, но тот, что постарше, вдруг спросил ее:
   – Можешь сказать, живы мои дети или нет?
   – Сейчас, родной, сейчас, золотой, всю правду тебе скажу!
   Цыганка засуетилась, достала из-за пазухи круглое зеркальце в бронзовой оправе, положила на него янтарный шарик, покатала его справа налево, слева направо и уверенно сообщила:
   – Живы твои детки. Живы! Только плохо им сейчас. Слезы в глазах…
   Военный сунул ей червонец, а его спутник, человек кавказского вида, тоже спросил:
   – Ну а мне ты что нагадаешь?
   – Тебя как звать?
   – Антон.
   – Счастье тебе будет, Антон. Через хорошую женщину счастье в твой дом придет. Но волос у нее светлый будет. И дети у вас будут. И внучка красивая, как цыганка.
   – Как зовут тебя?
   – Марина.
   – Вот что, Марина, если всё будет так, как ты сказала, я свою внучку-красавицу в твою честь назову.
   – Спасибо, дорогой! Правду говорю! Я не цыганка, я сербиянка, издалека пришла, всё знаю. Как сказала, так и будет.
   И получила еще один червонец, после чего благоразумно исчезла.
 //-- * * * --// 
   В Гродно майор Глазунов первым делом навестил дом, в котором они жили до войны. Он вполне мог столкнуться на входе с Галиной, но она вышла из дома на полчаса раньше. Обладай Виктор чутьем овчарки, наверное, смог бы уловить родной запах, но не обладал, не уловил, ничего не заметил, не почуял… Лишь приступ острой тоски прихватил сердце. Разом нахлынуло всё: и их походы с Олей и Элей в зоопарк (увы, такие редкие), и семейные прогулки в Швейцарском саду вдоль Гродничанки, и даже последняя игра с хохотом и счастливым визгом, когда он, медведь, развалил терем-теремок, составленный из диванных подушек. Вспомнился и взгляд Галины, который он перехватил, выбегая под вой немецких самолетов. Прощальный взгляд с горьким предчувствием: «Боже, неужели мы никогда больше не увидимся!»
   В тот же день Глазунов откупорил у себя в номере бутылку водки и выпил за здравие своих детей, повинуясь древнему языческому ритуалу. Выпил с робкой надеждой: а вдруг поможет? Он редко пил, но уж если наливал себе сразу стакан, то пустым тот бывал недолго. И как будто нарочно, как будто специально для него, радиоприемник на прикроватной тумбочке – деревянная бессердечная коробка, полная всяких трескучих завывающих звуков, – вдруг откликнулся на его горе песней:

                             Враги сожгли родную хату,
                             Сгубили всю его семью.
                             Куда ж теперь идти солдату,
                             Кому нести печаль свою?

   Он никогда не слышал эти слова раньше и сколько потом ни пытался найти их, записать, – не смог этого сделать: песня эта после первого же исполнения на много лет была запрещена «за пессимизм, омрачающий нашу Победу».

                             И пил солдат из медной кружки
                             Вино с печалью пополам.

   Не из медной кружки, из граненого стакана, и не вино, а водку пил майор Глазунов вместе с этим песенным солдатом, не утирая едких соленых слез:

                             «Я шел к тебе четыре года,
                             Я три державы покорил…»
                             Хмелел солдат, слеза катилась,
                             Слеза несбывшихся надежд,
                             И на груди его светилась
                             Медаль за город Будапешт.

   На груди майора светились ордена, их было больше, чем медалей. Но всё остальное в его жизни было таким же, как у того героя-горемыки. И потому он наполнил еще один стакан, чокнулся со стеклянной шкалой приемника и осушил без закуски.
 //-- * * * --// 
   Утром с тяжелой головой, полный отвращения к жизни и всему миру, майор Глазунов прибыл на утреннюю летучку к шефу. Кабинет Полковникова находился не в пожарной части, а в областном управлении НКВД и был обставлен старинной мебелью, реквизированной из какой-то панской усадьбы. Полковников присел на широкий подлокотник резного кресла, и Глазунов, несмотря на головную боль, невольно улыбнулся: из-под правой ягодицы, обтянутой синими бриджами, озорно выглядывала голова деревянного льва. Правда, шеф этого не замечал: он строго вгляделся в помятое лицо заместителя, но от разноса отказался. Нашел другие нотки:
   – Вот что я скажу тебе, дружище… Вижу, как ты терзаешься, и терзаешься попусту.
   – Как это попусту? Я жену ищу.
   – Пустая затея. Навели мы кое-какие справки о ней… Она тут и в оккупации терлась, и в плену была, в Барановичах сидела. Потом невесть где шлялась-шаталась… Нет, я не знаю, где она, не знаю, жива ли. Но мой тебе искренний совет: даже если она и найдется часом, не порть ты свою геройскую биографию! Столько лет прошло, давно бы нашел себе новую, молодую, не изломанную войной. Сколько невест и в Москве, и здесь пропадает? Хочешь, я тебе отпуск внеочередной сварганю и адресок один подкину, а?
   Глазунов не стал ввязываться с ним в спор – себе дороже. Полковников был убежденным холостяком и никогда не знал, что такое семья. Сказал ему только:
   – Галина должна знать, где наши дети.
   – Дети, конечно, это святое, – согласился шеф. – А знает ли она, где они? Если б знала, давно бы с ними была. Пару лет в лагере просидела, откуда ей знать… Сколько бы им было сейчас, девчонкам твоим?
   – Почему было? Им и есть. Ольге сейчас двенадцать, а Эле девять.
   – Где ж ты их искать собираешься?
   – По детдомам ищу. Даже в Минске всё перешерстил, в Гродно, в Белостоке… В Кенигсберг хочу съездить.
   – А может, их какая-нибудь бабуся приютила, добрая душа? И живут они сейчас в какой-нибудь деревне. А деревень-то вон сколько! Все не объездишь.
   – Объезжу. Все! Но найду.
   – Они фамилию-то свою знают?
   – Старшая должна знать. Младшая слишком мала была.
   – Ладно. Я желаю тебе успеха в твоих поисках. Если надо, меня подключай. Но совет мой помни. Жена такому бойцу, как ты, безусловно, нужна, но такая, чтобы в специфику нашей службы вписывалась. Чтобы ясная и прозрачная, как кристалл.
 //-- * * * --// 
   В коридоре на выходе у самой двери его догнала уборщица баба Клава, та самая, что до войны наводила чистоту и порядок в военном суде. Она хорошо знала Галину.
   – Я слышала, вы жену свою ищете?
   – Ищу.
   – Что ж вам начальство-то ничего не скажет? – всплеснула руками баба Клава. – Ведь знают же, что жива она!
   – Жива?! – схватил уборщицу за плечи Глазунов.
   – Жива, жива… Третьего дня ее видела. На базаре. Ага! Она там мелочовку разную продает. На рынке ее и найдете. Возле овощного ряда, где соленьями торгуют.
   Глазунов хотел сразу же ринуться на базар, но задержала служба. Только вечером он смог выбраться на рынок, но торговля уже сворачивалась, и широкие деревянные ворота сторож закрывал на ночь.
   Утром он пришел к самому открытию. Наверное, слишком рано – торговцы еще только раскладывали товар по прилавкам. Близ овощного ряда возле палатки с соленьями и маринадами начиналась барахолка. Здесь пытались сбыть с рук новые и старые вещи: вязаные свитера, с польских еще времен пиджаки-маринарки, кофты, туфли всех фасонов, ношеные и не очень, а то и вовсе новенькие, контрабандные. Продавали здесь жестяные терки и допотопные мясорубки, примусы и отдельно иглы к ним, продавали даже картины в старых рамах, знававшие лучшие времена в чьих-то галереях, янтарные бусы и старые книги, молитвенники, четки, автомобильные ключи, пассатижи, клетки для птиц…
   Глазунов вглядывался в эти вещи, будто каждая из них могла ненароком навести на след Галины. Он ходил по рядам до самого обеда, но она так и не пришла. Заболела? Не захотела? Продавать нечего? Где она живет? Понятно, что перебивается с хлеба на квас. Но ведь жива – и уже это великое чудо!
   На следующий день его угнали в командировку на трое суток в Лиду. Вернулся он только к субботнему торгу, когда весь базар был заставлен конными подводами из ближайших деревень. Прямо с телег продавали мешки с картошкой, глиняные горшки, связки лука, визжащих поросят в мешках, связанных кур… Жизнь мало-помалу налаживалась, хотя хлеб, мясо, масло еще распределяли по карточкам.
   Офицерам не рекомендовалось посещать базар при погонах, но Глазунов пришел на рынок сразу же по возвращении из Лиды – в форме, с «тревожным чемоданчиком». На дне еще оставалось место для хорошего кольца деревенской «пальцемпханой» колбасы и каравая деревенского же черного хлеба с тмином. Но это всё потом. Главное – Галина.
   У палатки с засолами и рассолами толпились гродненцы с перекинутыми через руку кофтами, платьями, юбками… И вдруг он увидел ее! Галина стояла к нему спиной, но он сразу узнал ее. Такая прямая, такая красивая спина с такими покатыми плечами, с такой талией могла быть только у нее. И эта высокая, слегка выгнутая, как стебель ландыша, шея тоже только ее. Галина держала в руках связку сушеных грибов, протягивала их прохожим, но никого грибы, даже белые, не интересовали. Глазунов подошел, точнее подкрался, к ней сзади. Ему хотелось подхватить ее на руки вместе со всеми этими связками и закружить по всему рынку. Но он только обнял ее за плечи и тихо сказал, как в детстве, когда играли в прятки:
   – Туки-туки! Я тебя нашел!
   У нее чуть ноги не подкосились, но она устояла, закрыла глаза и попросила:
   – Повтори еще раз.
   – Здравствуй, Галочка! Я тебя нашел.
   – А я тебя ждала и ждала…
   И они пошли куда глаза глядят со связками сушеных грибов в руках, пока Глазунов не догадался переложить их в «тревожный чемоданчик». Ноги сами собой привели их в Швейцарский сад, в Аллею Любви. Вот там они и наобнимались досыта…
   Потом вернулись на рынок, чтобы купить хны.
   – Надо волосы покрасить. Не хочу быть седой, как старуха.
   Купили хну, а заодно и бутылку бимбера, и кусок сала, и кольцо кровяной колбасы, и картошки, и банку с маринованным патиссонами, и деревенского «сыра» – клинкового творога… Пировать так пировать!


   Глава вторая
   Слiпый сказав: подывымося!

   Шел новый, 1946 год. Галина родила мальчика! Подарок мужу на 23 февраля и на вторую звезду подполковника. Кроху назвали Женей в честь друга-земляка Жени Соколова, который после демобилизации вернулся в родные Валуйки. Душевная рана слегка затянулась. Обрубленный ствол семьи давал новые побеги. А через год родилась и дочка. Ее назвали Вандой, в честь хозяйки дома, в котором они были так счастливы перед войной… В роддоме молодые медсестры говорили меж собой: седая старуха, а детей рожает. И невдомек им было, что «старухе» не было еще и тридцати трех лет!
   С маленькой Вандой все вчетвером въехали в новую трехкомнатную квартиру в центре Гродно. Окна выходили на Неман. Казалось, и желать больше нечего, но душу точила всё та же поутихшая, но не прошедшая боль: Оля и Эля. Что с ними? Где они?
   Иногда Галина замечала с грустью: «Как Ванда похожа на Элю!» И в самом деле, девчушка росла почти точной копией без вести пропавшей сестренки.
   Нельзя дважды войти в одну и ту же реку, но они, наперекор судьбе, пытались это сделать. Пользуясь служебным положением, Глазунов попросил заведующего облоно [23 - Облоно – областной отдел народного образования.] предоставить ему списки детей во всех детских домах области, а затем так же въедливо изучал сиротские списки в Бресте.
   Смотрел и на «Глаз…», и на «Глуз…», и на «Glaz…», и на «Gloz…» (фамилию могли исказить), но даже похожего ничего не было. Правда, однажды в глаза ударило: Глазунова! Но ту Глазунову звали Ирина, и была она старше Оли на три года… Не та, конечно. Но всё же съездил в Свислочский детский дом и там с грустью убедился, что девочка не Оля…
   Времени на систематический поиск у подполковника Глазунова почти не было, свои розыски он предпринимал от случая к случаю. Война, закончившаяся для всей армии в 1945 году, продолжалась лично для него и его коллег. Бывшие союзники всей мощью своих спецслужб, со всей изощренностью рыцарей плаща и кинжала, псов-рыцарей, обрушились на западные области СССР от Одессы до Таллина, до Мурманска, до Калининграда… По всей линии бывшего фронта. В ход шла любая «дубинка», будь то затаившаяся в лесах шайка бывших карателей или сброшенные глухоманной ночью парашютисты-диверсанты. Неустанно вязались-вербовались агентурные сети в больших и малых городах, наносились удары в спину активистам любого дела, гремели из засад выстрелы на дорогах, «сами собой» загорались склады, нефтебазы, электростанции… Эту тайную войну называли невидимым фронтом, но незримой она была лишь для тех, у кого были другие заботы, более насущные, – восстанавливать хозяйство и строить новую жизнь, при этом ничего не страшась, никого не пугаясь.
   Группа Глазунова, выросшая уже до размера целого отдела, занималась поиском затаившихся полицаев, карателей, старост, бывших осведомителей немецкой разведки, власовцев, националистов, и таких было немало. Работы хватало. Война и нанесенные ею раны еще свежи были в памяти людей, и когда в областных или районных городах проходили открытые суды над вчерашними палачами, в залах стоял гул негодования, сквозь который прорывались стоны, крики, рыдания. Люди видели лица тех, кто бестрепетно отправлял на тот свет их матерей, детей, братьев, друзей и соседей. Простить такое не мог никто, и эти процессы бередили чуть утихшую боль, взывали к отмщению.
   Глазунов искренне ненавидел всю эту фашистскую сволоту, ведь это и на них лежала вина за то, что они с Галиной остались без Оли и Эли. Побывав на одном из таких судов в Барановичах, Глазунов потом осушил в ресторане стакан водки, чего практически никогда не делал. Его охотничья профессия исключала пьянство, пил он редко и в меру, поучая своих сотрудников придуманным им афоризмом: «Дрессировщик выпил. Львы закусили». Сотрудники смеялись, но, наверное, у кого-то что-то оставалось в мозгах. Во всяком случае, в одиночку он никогда не пил, а тут стал срываться…
   Служебные дела привели его к соседям в Литву. В нынешней Клайпеде, три года назад бывшей немецким городом Мемелем, зашхерились не только бывшие офицеры вермахта, но и те, кто скрывался от гнева своих же сограждан – белорусов, украинцев, русских. Так на очную ставку с беглым бургомистром Лиды вывели (Глазунов глазам своим не поверил) старого знакомца по сорок первому году – лейтенанта-«бранденбургера», накрытого с бандой в Коробчицах. Оба узнали друг друга, но встрече не обрадовались.
   – На каком языке прикажете с вами говорить, господин лейтенант? На ридной мове, на немецком или на литовском?
   Бугайчик промолчал. Он изрядно постарел за прошедшие годы, плохо выбритое одутловатое лицо не утратило хищных черт, глаза из-под запавших орбит смотрели зло и настороженно.
   – Как же тебе удалось смыться тогда? Ведь тебя же отправили в Минск?
   – Отправляли, да не отправили. Поезд под бомбежку попал, вагон на откос завалило. Выбрался.
   – Повезло, значит. Полагаю, что теперь лимит твоего везения исчерпан.
   – Сліпый сказав: подывымося!
   – Подывымося.
   На том их беседа и закончилась. Выходя из управления НКВД, Глазунов увидел на афишной тумбе объявление: «Клайпедскому детскому дому требуются на работу: педагог-воспитатель, музыкальный работник, медицинская сестра…» Детский дом находился в конце улицы, и Глазунов заглянул в унылое трехэтажное здание из красного кирпича, похожее скорее на пакгауз, чем на детское учреждение. Директор заведения, литовец средних лет с обширной вмятиной во лбу от былого ранения, встретил его настороженно: не так уж часто заглядывали к нему люди в синеверхих фуражках, да еще целый подполковник. Не случилось ли чего?
   Глазунов попросил книгу учета детей, и директор без лишних слов извлек черный клеенчатый журнал из тумбы своего стола. Списки шли так: на одной странице по-русски, на другой – по-литовски. И конечно же, не было здесь и намека на фамилию Глазунов. Много было литовских, польских и даже немецких фамилий, несколько русских, белорусских, и только. Он уже хотел вернуть журнал, но тут в глаза бросилась фамилия Вайзенкинд. Она была напечатана дважды: Хельга и Эльза Вайзенкинд.
   – Сёстры? – спросил Глазунов, показывая строку.
   – Сёстры, – подтвердил директор. – Немки. Очень трудные дети, конфликтные. Особенно старшая, Хельга. У нее какие-то эсэсовские наклонности: чуть что – бьет по лицу.
   Но Глазунов не слушал: его внимание привлекли даты рождения девочек, совпадавшие с годами появления на свет Оли и Эли.
   – Можно с ними поговорить?
   – Да, конечно!
   Директор вызвал секретаршу, пожилую крашеную блондинку в круглых металлических очках:
   – Пригласите ко мне Хельгу Вайзенкинд из шестой группы.
   Сердце под кителем, под наградными планками бешено заколотилось и едва не разорвалось от чувств, когда в дверь опасливо заглянула… Оля! Его Оля! Она очень выросла, у нее по-другому были острижены волосы, она была одета в серое сиротское платье, но это была она, его пропавшая на шесть лет дочь!
   – Оля! – окликнул он ее. Девочка сердито глянула на него.
   – Я не Оля. Ich bin Helga.
   – Да Оля ты, Оля… – У подполковника перехватило горло, он хотел встать из кресла, но ноги перестали слушаться, как будто все переломы и раны вдруг разом ожили и заныли. Директор с удивлением смотрел на странного посетителя. Он не видел ничего общего между ним и воспитанницей детдома. Хотя, если присмотреться…
   Глазунов наконец овладел собой. Он поднялся и, глядя девочке в глаза, четко произнес:
   – Я твой отец. А ты моя дочь. Я очень долго тебя искал и вот нашел. Ты никакая не Хельга Вайзенкинд, ты Ольга Глазунова. И твоя мама ждет тебя в Гродно.
   Но девочка недоверчиво смотрела на него, не произнося ни слова. Возникла томительная пауза.
   – А где Эля? – спохватился Глазунов. – Эля здесь, с тобой?
   – Эльза здесь, она в другой группе.
   Глазунов достал удостоверение личности и извлек из него обтерханную фотокарточку. На фоне новогодней елки сидело все семейство: Галина держала на руках двухлетнюю Элю, а пятилетняя Оля стояла, прижавшись к папе.
   – Смотри, это ты и Эля. А это мы, твои мама и папа.
   Девочка с большим сомнением разглядывала фотографию, переводя взгляд с карточки на незнакомца в военной форме и снова на карточку. И с каждым разом глаза ее становились всё растеряннее и тревожней. Директор застыл, стоя за столом. Глазунов замер по стойке смирно… Слышно было, как громко тикают старые напольные часы в резном футляре. И тогда он произнес начало любимого Олиного стихотворения:

                             Чуй, чуй, чуй,
                             На дороге не ночуй…
                             Если эту бороду расстелить по городу…

   Девочка продолжила:

                             То проехала б по ней сразу тысяча коней…

   И тут Оля бросилась к Глазунову и прижалась к его груди, сильно уколовшись об ордена. Она заплакала, но не от боли в щеке, а от какой-то другой боли, щемившей душу ее и сердце.
   – Папа… Папа… Папочка! Я же знала, что ты найдешься!
   Слегка отдышавшись, она сказала:
   – Надо Эльку сюда позвать.
   – Да-да! – с готовностью согласился директор и сделал знак секретарше.
   – Я сама за ней сбегаю! – рванулась было Оля, но в кабинет уже входила младшая сестренка, весьма озадаченная суетой взрослых людей.
   – Эля, это наш папа! Я тебе говорила, он нас найдет! – бросилась к ней Ольга.
   – Ist das unser Vater? – остолбенела девочка.
   – Ja, ja! Тьфу! Да! Да! Папа наш, по-русски тебе говорю! Не понимаешь? Das ist unser Vater! Hier, sieh dir das Foto an! (Вот, посмотри на фото!)
   Оля печально улыбнулась:
   – Она по-русски почти не говорит, а тут и вовсе всё забыла. Простите ее.
   Глазунов молча глотал слезы. Плакал и строгий директор с вмятиной во лбу. Утирала слезы секретарша.
   – Я забираю их с собой! – объявил подполковник директору.
   – Да-да, конечно! Мы сейчас подготовим документы. Вещей нет никаких, только зимние пальто. Мы их упакуем…
   Эля прижималась к сестре, так ничего толком и не понимая. Она верила только ей, и если Оля считает, что это их папа, значит, это их папа. Однако особой радости она не испытывала, да и никак не предполагала, что их жизнь сейчас резко перемениться. Главное, на обед не опоздать.
   – Может, девочки пообедают сначала, а потом вы их заберете? – предложил директор. – И вы заодно перекусите.
   – Спасибо. Я их сам покормлю… Где у вас тут ресторан поприличней?
   Ресторан поприличней нашелся рядом с бывшей ратушей на центральной площади. Оробевшие девочки сели за столик с накрахмаленной скатертью и спрятали под белый навес руки с царапинами и цыпками. Они ничего не понимали из того, что было указано в меню, кроме слов «суп» и «котлета».
   – Наверное, мы съедим по котлете с пюре, – сказала Оля. Ничего вкуснее она не знала в своей казенной жизни. Но тут уж отец распорядился сам, и на столе вскоре появились салаты, супы с фрикадельками и профитролями, котлеты по-киевски, печень фуа-гра, цеппелины… Девочки и в глаза не видывали таких яств и теперь с интересом пробовали то одно, то другое, то третье. А потом еще официант принес огромную вазу мороженого с непонятным, но сладким названием крем-брюле.
   Глазунову же кусок в горло не лез. Он пил коньяк и молча следил за сестрами. И думал, как сказать об этом Галине, чтобы она не упала в обморок или не сошла с ума от радости…
 //-- * * * --// 
   Как ни придумывал Виктор, чем смягчить шок этой встречи, ничего не придумал. Едва Галина открыла дверь, как обе девочки с криком «Мамите! Мамите!» бросились к ней. Она была очень близка к тому, чтобы упасть без чувств. Почти падая, покрепче прижала своих дочерей, и те, уже ничуть не сомневаясь, что эта незнакомка – их мама, дали, наконец, волю чувствам и заревели в четыре ручья. И Галина с ними. Разлука длилась почти восемь лет.
   Теперь они наперебой рассказывали, как им жилось всё это время, как в немецком лагере их били за каждое сказанное вслух русское слово, а в литовском детдоме били за немецкую речь, обзывая немецкими овчарками. Оля давала сдачи, лупила с размаху в нос. Ее часто наказывали за драку, вызывали к директору, но она яростно защищала себя и сестру. Теперь всё это уплывало в какую-то страшную сказку со счастливым концом. Теперь начинались радостные заботы: кому какие обновки покупать, в какую школу ходить и как жить вшестером. Малыши Ванда и Женя сестрам очень понравились. Все они разительно походили друг на друга, что, в общем-то, было совсем не удивительно. Вот только от одной привычки не могла их отучить Галина – прятать под матрас несъеденный хлеб, сахар, конфеты…
 //-- * * * --// 
   Такое же счастье царило и в другой офицерской семье по другую сторону советско-польской границы. Там, в городке Мендзыжеч (бывший Мезеритц), где располагался полк правительственной связи СССР, капитан Иван Пустельга и Наташа праздновали рождение мальчиков-близнецов. Старшего (на десять минут), но всё же первенца, не раздумывая нарекли Григорием в память Гришаки Нетопчипапахи (Иван не стал пугать жену страшной кончиной парня), а младшему имя придумала мать – назвала его Степаном в честь командира батальона, взявшего Рейхстаг. О чем и сообщили Неустроеву телеграммой, и в тот же день получили ответное послание на сорок восемь слов из Магадана. Сначала они испугались за него: из Магадана? Уж не загремел ли лихой комбат по какой статье? Но, заказав телефонный разговор с Магаданом, капитан Пустельга узнал, к своему удивлению, что комбат теперь перешел из армии в МВД и служит в местах не столь отдаленных начальником исправительно-трудового лагеря.
   Как, что и почему – Неустроев обещал рассказать в ближайшем письме. Он же сообщил, что их третий друг-товарищ Алексей Берест «заделался в моряки» и служит в Севастополе.
 //-- * * * --// 
   Здесь, в Гродно, подполковник Глазунов передал свое командирство старшему лейтенанту Евгению Соколову, который только что вернулся из родных Валуек после своего первого мирного отпуска. Он привез бутылку «Валуйского бальзама» и ошеломительную новость:
   – Я женился. Угадай на ком?
   – Даже не берусь!
   – На Нине, ну, которая у нас в Сокольниках врачом была.
   – Кайстро?! – воскликнул Глазунов, пораженный донельзя.
   – Ну, положим, теперь она не Кайстро, а Соколова.
   – А ведь тебе повезло, старик! Безошибочный выбор. Прекрасная женщина. Совет вам да любовь!


   Глава третья
   И снова лагерь дождевого червя

   После радости, как известно, неприятности. Неприятность была чрезвычайно серьезная: пропал старшина роты Василий Кудеяров.
   – Вторые сутки как пропал, – докладывал замполит старший лейтенант Луцко, печально морща лоб.
   – Как это пропал? – недоумевал Пустельга. – Взрослый серьезный человек, войну прошел, старшина, не первогодок, взял вот так и пропал?!
   – Да уж лучше бы он был первогодком. Первогодок такого не сотворит… Позавчера поспорил с корешами на ящик водки, что он на своем мотоцикле проедет насквозь этот чертов лабиринт. Сел, включил фару, въехал в портал – и вот уже вторые сутки ни слуху ни духу.
   – Хорош гусь! Видать, как следует на грудь принял!
   – Водился за ним грешок.
   – Чё де?
   – Искать надо. Скорее всего, навернулся в этом подземелье, там же до хрена железа всякого, и мины могут быть… Может, лежит там раненный, помощи ждет. Тут уже особист приходил, интересовался.
   Легкий на помине особист заглянул в ротную канцелярию.
   – Командир, зайди ко мне!
   В кабинете старшего лейтенанта Пивня, уполномоченного особого отдела полка, было по-монастырски пусто: стол, два стула, железный сейф да портрет Дзержинского на стене. Пивень открыл большой блокнот на пружине.
   – Дайте краткую характеристику старшине Кудеярову.
   – Толковый, исполнительный старшина. Дело знает. Прошел всю войну. Награды имеет. Женат, – перечислял Пустельга. – Детей нет. Кандидат в члены ВКП(б). Общительный, хороший товарищ.
   – За что ему продлили кандидатский срок?
   – За плохую борьбу с зеленым змием.
   – Пил?
   – Замечен в приеме алкогольных напитков в служебное время.
   – Были ли у него, ммм… Обиды, недовольства, высказывания?
   – Высказывание у него было одно: «Хрен вам в зубы, а не золотая рыбка».
   Особист выжидательно поднял голову:
   – Это вы мне говорите?
   – Это он так говорил, когда кто-то лез к нему с дурацкими предложениями. И немцам так говорил перед атакой.
   – Товарищ капитан, – вспылил Пивень, – я у вас серьезные вещи спрашиваю, а вы тут байки шутите?!
   – Товарищ старший лейтенант, – повысил голос и Пустельга, – я вам не подчиненный, чтобы кричать на меня! Я две войны прошел, в отличие от некоторых. А старшина Кудеяров – все три: и финскую, и нынешнюю, и еще японскую. А вы ему дело шьете!
   – Не забывайте, здесь заграница, – процедил сквозь зубы особист. – Вот когда найдете его, живым или мертвым, тогда и делу конец!
   На том и закончили. Этот пренеприятный разговор (увы, с отдаленными последствиями) капитан Пустельга продолжил со своим замом. Тот нервно курил и при виде командира тяжело вздохнул:
   – Посылал к Кудеярову на квартиру, но за всё это время ни разу не появился.
   Исчезновение старшины грозило и ему многими неприятностями. Пустельга взял у него сигарету, прикурил:
   – Худо дело. Надо искать. Возьму трех бойцов и пойду, а ты на роте останешься.
   – Поосторожнее там, чего только не говорят про это подземелье.
   – Говорят, кур доят… Взял бы рацию с собой, но там радиоволны не проходят.
   – Может, полевой телефон?
   – Это ж сколько провода надо тащить? Хотя… Ты прав. Сделаем там телефонную точку в километре от входа.
   Этот вход Пустельга знал хорошо. Высокий портал позволял въезжать под землю даже крытым грузовикам. Куда и как они потом там разъезжались, не знал никто. Солдаты водили туда местных девах, но дальше ста метров никто не совался. Он взял с собой пистолет и фонарик, сунул в карман индивидуальный пакет. Из всей роты выбрал самых толковых и смелых солдат: сержанта Баймухамедова, ефрейтора Кукина и рядового Киселева. Велел вооружиться автоматами, а рядовой Киселев навьючил на спину телефонную катушку.
   – Держаться всем вместе, никуда не отходить, ступать след в след. Говорить тихо. Не курить. Всё, инструктаж закончен.
   Он еще раз вгляделся в лица бойцов. Они были серьезны и преисполнены воинского достоинства. Всех троих он хорошо знал и мог положиться на каждого.
   – За мной по одному. Шагом марш.
   Солнце, небо, зеленые кроны лип и цветущие маки – всё разом исчезло, как только они вошли под бетонные своды тоннеля. Перед входом на арке портала краснели криво начертанные буквы: Willkommen in der Hölle! (Добро пожаловать в ад!) Чуть ниже шла строгая готика, обрамленная бетонным пояском: Scharnhorst.
   Они прошли шагов сто и включили фонарики. Пятна желтого света запрыгали по серым стенам и черным сводам, покрытым чем-то вроде гудрона. И вдруг потолок зашевелился! От него отделилось нечто крылатое, летучее и всполошно улетело в темную глубь коридора.
   – Куршапалак! – воскликнул Баймухамедов. – По-вашему летучая мышь.
   – А по-нашему ушаны! – откликнулся ефрейтор Кукин.
   – Шаны… Шаны… Шаны… – зашелестело эхо.
   – Я же сказал, – сердито напомнил Пустельга, – никаких лишних звуков. Всем соблюдать молчание!
   Двинулись дальше.
   Как ни странно, но под ногами было сухо, никаких луж, протечек. Гидроизоляция, дренаж – всё держало. Сооружение строили на совесть, и, как рассказывали старожилы, не военнопленные, а специалисты из берлинского метрополитена. Шаги гулко отдавались в сужающемся коридоре, пол которого всё круче и круче уходил вниз. Там, на глубине сорока подземных метров, транспортный тоннель впадал в еще более широкую магистраль, по дну которой проходили рельсы узкоколейки. По стенам – аккуратная расшивка кабелей, видимо, для электровозов. Здесь на развилке двух указателей, «Генрих» и «Шарнхорст», они остановились и попытались понять, куда мог двинуться старшина на своем мотоцикле, вправо или влево. Долго вглядывались в бетонный пол, но следов протектора мотоциклетных шин так и не обнаружили.
   – Пройдем сначала направо, – предложил Пустельга. – Если там глухо, вернемся и обследуем другое направление.
   Он молча оглядывал мрачные своды. Чего они только не видели на своем веку? Через двести шагов (Пустельга всё время считал) они вошли в большой зал вроде цеха, разделенного по высоте на три решетчатых яруса, на каждый из которых вела узкая железная лесенка.
   Пустельга свернул в невысокий и неширокий коридор, и бойцы пошли следом за ним. Пешеходная потерна казалась бесконечной: они шли по ней ускоренным шагом уже четверть часа, а свет в конце тоннеля так и не забрезжил. Как, впрочем, и во всех остальных норах Дождевого Червя.
   Только тут Пустельга заметил, как он продрог в этом стылом подземелье. Вот и Баймухамедов зашмыгал носом. При мысли, под какой толщей земли тянется эта щелевидная тропа, и вовсе становилось не по себе. Низкий свод и узкие стены сжимали душу. Выберемся ли отсюда?
   А если обрушится бетонное перекрытие? А если хлынет вода? Ведь более полувека все эти конструкции не знали ни ухода, ни ремонта, сдерживая и чудовищное давление недр, и напор грунтовых вод. И когда Пустельга испытал первый приступ теснобоязни, узкий ход наконец влился в широкий транспортный тоннель. Бетонные плиты составляли здесь подобие перрона. Это и был вокзал Генрих – заброшенный, пыльный, темный. Стоя на массивном перроне, нетрудно было поверить, что рельсы этой ржавой двупутки добегают и до берлинского метро…
   Куда же мог свернуть этот долбаный старшина? Куда тебя понесло, Кудеяров? Где ты? Откликнись! Может, и в самом деле позвать-покричать? Пожалуй, кричать здесь не стоит…
   Они свернули в боковой ход. Вскоре под ногами захлюпали лужи, по краям пешеходной дорожки тянулись водоотводные канавки – идеальные поилки для летучих мышей. Луч фонаря прыгнул вверх, и над головами снова зашевелилась большая живая гроздь, слепленная из костлявокрылых полуптиц-полузверьков. Холодные мурашки побежали по спине – экая пакость, однако! Даром что полезная – комаров жрет. «Говорят, души погибших моряков вселяются в чаек, – подумал капитан. – Тогда души эсэсовцев должны обращаться в летучих мышей». И судя по количеству нетопырей, гнездившихся под бетонными сводами, вся дивизия «Мертвая голова», бесследно исчезнувшая в Регенвурмлагере, до сих пор укрывалась от солнечного света в виде рукокрылых тварей.
   Вдруг раздался железный лязг и тут же вопль Баймухамедова:
   – Ай, шайтан!
   Пустельга и Кукин бросились на крик, но сержант исчез. Посветили вокруг фонарями – под ногами зиял распахнутый круглый люк. Направили свет туда – глубоко-глубоко на дне узкой шахты застыло тело провалившегося в ловушку узбека. Да, это была самая примитивная, но всё же действенная уловка, поворотная крышка-вертушка. Такую защиту от чужаков ставили в средневековых замках, но сейчас было не до истории.
   – Эй, Ахмат, ты жив?
   Сержант не отвечал. Пустельга похолодел: неужели убился до смерти? Но как его достать?
   – Кукин, дорогу обратно найдешь?
   – Нет.
   – Сиди здесь. Я схожу людей приведу. Доставать его надо.
   Кукин направил луч в шахту.
   – Жив он, товарищ капитан, вон шевелится!
   – Надо бы ему веревку спустить. Я тут где-то трос видел.
   Вместо троса Пустельга спустил в шахту провод с телефонной катушки, которую нес за спиной Киселев. Баймухамедов обвязался проводом, и капитан с Кукиным в четыре руки вытащили пострадавшего наверх. Баймухамедов стонал, поминал шайтана. Из правой штанины торчал обломок кости – открытый перелом…
   Через час сержант уже лежал в санчасти, а капитан Пустельга держал ответ перед командиром полка и начальником особого отдела. Никаких слов в свое оправдание он не нашел… Виноват, кругом виноват!
 //-- * * * --// 
   За все эти дела – пропавшего старшину и покалеченного бойца – капитана Пустельгу сняли с должности, а потом, продержав месяц за штатом, пока шло разбирательство обоих ЧП, уволили из армии без права на пенсию, хотя выслуга с учетом участия в двух войнах была вполне достаточной. Пустельга знал, что служили офицеры и с горшими прегрешениями: ну, понижали в должности, снимали звездочку, но не выбрасывали за борт. Не иначе молодой особист подзудел… Впрочем, долго гадать не приходилось. Собрали они свои пожитки в два чемодана и отправились на родину Наташи в Гороховец. Но работы там для отставного капитана не нашлось. Единственное градообразующее предприятие, речная судостроительная верфь, могло предложить ему должность сторожа с мизерной зарплатой. Вскоре начались конфликты с тещей, которая не могла понять, за что это зятя выперли из-за границы. Стала строить догадки, а это очень заводило Ивана. Вот тут-то очередное письмо от Степана Неустроева и пришло. Звал комбат к себе на Урал – теперь он служил в Свердловске, большом красивом городе.
   Военная служба у «коменданта Рейхстага» тоже не задалась. В 1946 году ему присвоили очередное звание – майор. Неустроев собрался было поступать на учебу в Военную академию имени Фрунзе, но его забраковала медицинская комиссия: легкая хромота и осколок в печени. Обиделся: как воевать, так годен, как учиться – здоровьишка не хватает. Не приняли во внимание и его иконостас, шесть боевых наград: ордена Александра Невского, Красной Звезды, Отечественной войны обеих степеней, медали «За отвагу», «За освобождение Варшавы». Вот тогда он и написал рапорт на увольнение из армии, и в конце 1946 года ушел в запас. Где работать? Довоенную специальность токаря изрядно подзабыл. Тогда друзья позвали к себе: давай к нам в НКВД, та же служба, такие же звезды на погонах, паек, приличное жалованье… И он согласился.
   С 1947 года служил в Алапаевске, в лагере для немецких военнопленных и бандеровских головорезов. Потом менял разные должности: начальник отделения лагеря для военнопленных, начальник коммунально-эксплуатационного управления лагеря в Свердловске, старший оперуполномоченный первого отдела особого лагеря номер пять… Но так себя толком в новой системе и не нашел. Очень обрадовался, когда на его горизонте вновь возникли полковые друзья Берест и Пустельга.
   Комбат встретил своего ротного в Свердловске как родного. И хотя лагерная жизнь тяжелым камнем ложилась на душу Ивана (сам семь лет назад сидел за такой же колючкой в Переборах), всё же принял должность в Ослаге № 5. Наташа ждала второго ребенка, надо было содержать разраставшуюся семью.
   Новая служба вовсе не была кабинетной синекурой. В лагере сидели отпетые головорезы из карательных батальонов, оставившие по себе деревни-пепелища, свальные безымянные могилы. Потом пришло распоряжение этапировать особо опасных бандеровцев в Магаданский край, в Берлаг. Начальником этапного конвоя отправили капитана внутренней службы Пустельгу. Перед отъездом Неустроев наставлял фронтового друга:
   – Глаз да глаз! Это как по минному полю идти, где рванет – не угадаешь. Никаких послаблений, никаких авось. Подстерегут – не пожалеют: заточку в бок – и ку-ку.
   – Уж лучше пару раз в атаку сходить, чем один такой конвой.
   – Мне эта служба вот здесь сидит! – постучал ребром ладони по горлу Неустроев. – Чует мое сердце, пошлю я всё к ядрене фене и пойду на железную дорогу работать. Мне тут предложили начальником поезда быть. Работа сменная, с нормальными людьми… Вот вернешься, вместе пойдем!
   Но Пустельга не вернулся. Из Берлага вырвались на волю пятеро власовцев, при этом главарь пырнул заточкой вертухая. Вертухаем оказался капитан Пустельга… Как в воду глядел Неустроев.
   Цинковый гроб отправили через всю страну в Гороховец.
   Война после Победы не закончилась. Победили вермахт, победили Гитлера, а внутри победившей страны галичанские боевики выходили из схронов и подземелий на новую войну – ночную.
   Впрочем, бушевали бури и на семейном фронте. Время от времени Мария, как полька, иногда укоряла Иерархова в том, что Сталин предал Польшу, нанес ей во время Сентябрьской войны удар в спину, что пакт Молотова– Риббентропа развязал Вторую мировую. Разумеется, разговоры велись на кухне, приватно, но Иннокентий становился в позу и закатывал целые речи, будто с академической кафедры или с адвокатской трибунки.
   – Да, Сталин был абсолютно прав, заключив договор, нет, не с Гитлером, а с Германией. Это было логично, естественно, исторично и справедливо, в конце концов! После того, что Англия сделала с Россией в Первую мировую, со своим ближайшим союзником, замечу, я бы и руки Черчиллю не подал.
   – А что такого Англия сделала с Россией в Первую мировую? – удивлялась Мария пафосу, с которым говорил муж.
   – Да она просто измордовала своего союзника, изувечила так, что бросила потом под стол победителей вместе с Германией! Причем точно так же она поступила и с Францией, ближайшей своей союзницей во Вторую мировую: просто взяла и шарахнула артиллерией своих линкоров по всей французской эскадре в порту Мерс-эль-Кебир, после чего Франция объявила войну Англии.
   – Бог с ней, с Францией! Скажи мне, чем Англия, которая всегда поддерживала Польшу, так обидела Россию?
   – Слово «обидела» тут неприемлемо. Я нашел правильное определение – измордовала! Да, Британия измордовала Россию в феврале семнадцатого года, организовав государственный переворот, заставив Николая Второго отречься от престола за несколько месяцев до того, как победители начали делить призовой пирог.
   – Ты хочешь сказать, что Февральская революция была организована англичанами? Это англичане заполнили улицы Петрограда с красными флагами? Это англичане убивали царских офицеров?
   – Да. Это всё делали англичане руками русских солдат и матросов, руками думских политиков.
   – В семнадцатом я жила в Петрограде, мне было уже пять лет, я многое помню…
   – Ты многое помнишь, но в пять лет ты слишком мало знала. Как слишком мало знают и сегодня наши более взрослые участники тех событий.
   – Хорошо. Мы ничего не знаем. Что такого знаешь ты, чего никто не знает?
   – Нет, про «никто» я не говорил. Знают немногие, да. Но знают. И даже пишут об этом в малочитаемых научных журналах.
   – Ну?
   – Успокойся, Марыся, и перестань смотреть на меня такими глазами. Представь себе 1914 год. В Европе разгорается Первая мировая. Немцы очень сильно прижали Британский экспедиционный корпус, и вот в ставке русского Верховного главнокомандующего британский представитель приглашает императора отойти в сторонку и передает просьбу британского правительства: если Россия сейчас поведет наступательные бои и отвлечет немцев от прижатых британских солдат, то получит в награду после войны вожделенные Босфор и Дарданеллы, проходы в Средиземное море, на всемирное торжище. Николай соглашается, приказывает начать еще толком не подготовленное и потому особенно кровопролитное наступление. Русские солдаты идут в атаку, оттягивают немецкие силы на Восточный фронт, спасают Англию и Францию. И дальше всё идет своим чередом. Император сообщает российскому обществу, что война идет не только за честь Сербии, но и за стратегические для русской экономики выходы в Средиземное море, те самые Босфор и Дарданеллы, за которые в середине прошлого века устроили бойню в Крыму, разгром Севастополя. Народ, армия, флот ликуют: наконец-то в этой непонятной войне у России появились вполне конкретные цели, да еще какие! Наконец-то турки уйдут из Стамбула, и Константинополь, Царьград, снова станет православным духовным центром. Это всё равно что мусульманам пообещать отдать Мекку, если бы ею владел папа римский.
   – Ну и?..
   – А теперь перенесемся в семнадцатый год. Уже ясно как божий день, что Германия будет побеждена. Еще несколько месяцев усилий, и летом ли, осенью Берлин падет, кайзер подпишет капитуляцию. И тогда России придется отдавать Босфор, Дарданеллы, а значит, и весь Константинополь. В Лондоне решили, что это невозможно. Что делать? Убрать того, которому был обещан этот приз, – Николая Второго. А на его место поставить своего человека, которому не обещали средиземноморские проливы и который никогда не станет их требовать. И они поставили такую марионетку вместо отрекшегося императора.
   – Керенского, что ли?
   – В самую точку! Будет интересно, расскажу при случае технологию такого переворота. Самое главное, Керенский довел армию до полного разложения, но войну во благо Британии продолжал вести до победного конца. Большевики в лице Троцкого этот «победный конец» превратили в позорный Брестский договор. Керенский начал, а Троцкий закончил этот замечательный проект. В результате Россия была вычеркнута из числа победителей и посажена на одну скамью подсудимых вместе с Германией. Благодаря стараниям старушки Англии. И что же, Сталин должен был в 1939 году наступать на те же самые грабли?
   – Но только Англия всегда поддерживала Польшу!
   – Свою независимость Польша получила не из рук английского короля. И французы не подарили ей самостийность. Даже Наполеон, пообещав полякам возродить королевство, обошелся убогим герцогством. Свою долгожданную независимость Польша получила в 1918 году из рук товарища Ленина.
   – Ленин дал, Ленин и взял! Если бы не «чудо на Висле», Польша снова стала бы провинцией России.
   – Зато стала генерал-губернаторством Германии! Несмотря на то, что Англия вступила в битву с Германией на третий день Сентябрьской войны. И Франция тоже. Но ровным счетом ничего для освобождения Польши они не сделали, обошлись «сидячей войной». Освобождать Польшу пришлось нашим солдатам. Их там четверть миллиона полегло, если не больше.
   Спорили они яростно, доводя своими криками до слез маленькую Машеньку. Соседи думали, что супруги выясняют семейные отношения, и предполагали, что красавица-полька наставляет рога своему одноглазому мужу. Ну, на то она и Марьина Роща…


   Глава четвертая
   Талассотерапия

   Не зря сказано: «Все счастливые семьи похожи друг на друга; каждая несчастливая семья несчастлива по-своему». По-своему была несчастлива семья подполковника Глазунова.
   Оля!
   Всё пережитое ею в лагере доноров, в детских домах отразилось на ее психике. По ночам она кричала, ее мучили кошмары, головные боли, возник энурез, беспричинные слезы, приступы долгого безмолвного отчаяния…
   – А что вы хотите? – сказал врач-психиатр, к которому Галина привела однажды Олю. – Всё это следовая реакция на пережитые ужасы, разлуку и прочие беды. Деформация психики в таких случаях наблюдается и у взрослых людей.
   – Что же делать? – спросила Галина, когда осталась наедине с психиатром. Тот ответил не сразу.
   – Необходимо время. Психика детей очень пластична. Нельзя ничего торопить, но и бездействовать нельзя. Тут нужен комплексный подход. Попить успокоительные чаи, травки, например бальзам Биттнера…
   При этих словах Галина вздрогнула, и ей самой чуть не понадобилась психиатрическая помощь. Но она выдержала, только тяжело вздохнула.
   – Создайте дома спокойную, доброжелательную атмосферу, – советовал врач.
   – Но у нас и так спокойная и доброжелательная атмосфера, все друг друга любят.
   – Постарайтесь уделять лично Оле больше внимания.
   – Постараюсь, конечно. Хотя это трудно, когда в доме четверо детей.
   – Займите ее спортом. Пусть чем-нибудь увлечется…
   – Ну, она ходит на лыжах. Велосипед есть.
   – А лучше плавание: вода хорошо снимает стрессы. У вас есть домашние животные?
   – Нет.
   – Заведите собаку или кота, любого пушистого друга. Это очень смягчает психику.
   На вопрос, хочет ли она собаку, Оля вздрогнула и сразу же ответила: «Нет!» В ее памяти еще жила овчарка, которая дежурила у входа в лагерную спальню. Но на кота она согласилась, и вскоре в доме появился большой серый в темную тигровую полоску кот Янычар. Он поглядывал на всех снисходительно и даже свысока, потому что никто из окружавших его людей, никто из всей этой семейной стаи не умел так ловко прыгать с тумбы швейной машинки на шкаф, как это делал он, никто не умел так тихо подкрадываться к птицам, как он, никому не дано было так зорко видеть в темноте, как ему, Янычару, без помощи фонарей, ламп или свечей. Никто не умел так бесстрашно ходить по карнизу четвертого этажа; наконец, ни у кого не было такого роскошного хвоста, как у него. Казалось, единственное, что его примиряло с людьми, – вкусный молочный корм. Мясной же он мог добыть и сам.
   Из всех членов семьи Янычар сразу же выделил Олю, и не только потому, что она его умильно не тискала, и не только потому, что именно она наливала ему в миску молоко и подкладывала творог. Он сразу же понял, что ей необходимо его кошачье участие. Он спал только с Олей, причем выбрал место не в ногах, как любой скромный кот, а в головах, мурлыча там на все лады. Лежа на подушке, он приникал к Оле так, что напоминал меховую шапку. Никто его с подушки не сгонял, Галина понимала: Янычар – это кот-психиатр, и он знает свое дело.
   Вместо бальзама Биттнера она заваривала Оле успокоительные чаи из местных трав, в которых неплохо разбиралась после работы у профессора-фармацевта. Головные боли у девочки приутихли, но не прошли. Кричать во сне она стала реже, но всё равно порой вскрикивала. Беспричинную тоску-печаль великолепно снимал Янычар. А вот плавание в бассейне Оле пришлось по душе. Она превосходно ныряла, научилась плавать брассом, кролем и баттерфляем. Летом легко переплывала Неман. Плаванье ее увлекло так, что после школы она поступила в Минский институт физкультуры, участвовала в спортивных соревнованиях. На втором курсе стала чемпионкой Гродно, а потом и всей Белоруссии.
   На каникулах перед третьим курсом родители впервые вывезли ее и всех остальных детей к морю. Жили в пригороде Севастополя Казачке, неподалеку от Голубой бухты. И Оля сразу же влюбилась и в эту Голубую бухту, и в это море, такое разноцветное вблизи, меж камней, и такое голубое вдали.
   Она любила приходить на обрывистый берег ночью. Горы ревниво оберегали подходы к морю – не спустишься, не окунешься. Маяки перемигивались с полной беломраморной луной. Луна над морем. Бог над миром. Колоннады Херсонеса белели, как берцовые кости, вставшие из земли. Черепа куполов. Ночная белизна камней пугала. Сколько солдатских смертей случилось здесь за два века? Город, как и Гродно, стоял на солдатских костях…
   Красавец Севастополь, белый город-моряк запал ей в душу настолько, что на следующее лето Оля приехала сюда одна. Она привезла с собой самодельную маску-очки и, нырнув в Голубой бухте, открыла для себя ошеломительно прекрасный подводный мир. Она впервые увидела дельфинов, которые проявили к ней живейший интерес и ныряли почти рядом.
   Она не знала слова «талассотерапия», но это была именно она, терапия морем, его красотой, величием, его звуками, соленой водой, запахом галечного берега… И этот неумолчный спор воды и камня, волны и скал, моря и берега.
   В то лето Оля ни разу не закричала ночью. К ней не приходили с огромными шприцами злые медики в белых мантиях, на которых красный крест был перечеркнут черной свастикой. Простыни по утрам были сухие, и она перестала тосковать. Да и как тут затоскуешь, когда она обрела такое волшебное счастье – погружаться в подводное царство. Да, это было самое настоящее царство, в которое ей разрешили войти.
   Первое погружение ее потрясло. Едва стекло маски ушло под воду, как в глаза ударил призрачно-голубой мир, такой резкий, такой отчетливый после непроницаемой взгляду поверхностной ряби. За валуном, обросшим яркой зеленью, быстро наливалась темнеющей синью глубина. Морское дно с извивами песчаных барханчиков напоминало извилины огромного мозга. Может, это и есть мозг океана? А вот «проталина» из белой гальки, похожая на морскую звезду. Медузы наплывали, как стратостаты. Путь ей пересекали стайки черных и серебристых рыбок, а зеленовласые водоросли плавно колыхались то вправо, то влево в такт дыханию моря.
   Однажды она увидела, как за ней пристально наблюдает с берега мужчина в белых шортах и соломенной шляпе. Он походил на пляжного фотографа: на шее у него висел фотоаппарат в кожаном футляре. Когда Оля выбралась на берег и сняла маску, он попросил посмотреть ее подводные очки, а потом долго расспрашивал о том, что она видела в морской глубине. А потом они сидели в уличном кафе, ели мороженое и наконец по-настоящему познакомились. «Пляжный фотограф» оказался кинорежиссером из Ленинграда Владимиром Чеботаревым.
   Оля впервые общалась с таким взрослым мужчиной – Владимиру было лет тридцать пять. О себе он рассказывал коротко и не очень охотно.
   – Родом из брянских лесов. Окончил артиллерийское училище в Ростове. Воевал. Командовал батареей. Был ранен. После войны поступил во ВГИК. Снимаю научно-популярные фильмы.
   – А художественные?
   – Пока нет. Но надеюсь пробить каменную стену и снять.
   – А что бы вы хотели снять?
   – Вы говорите как фея, которая может взмахнуть рукой и сказать: «Вот вам! Снимайте!»
   – Вы же меня не знаете. Может, я и фея?
   – Ну пока что я вижу, что вы русалка. Замечательно плаваете и над, и под водой. Любовался вами.
   – Вот и снимите фильм из жизни русалок! – засмеялась Оля.
   – А вот возьму и сниму! И сценарий уже есть, очень хороший. Вы, наверное, читали роман, где юноша с пересаженными жабрами живет под водой, а потом влюбляется в красивую девушку…
   – Да-да, я читала! Прекрасный роман! Снимайте! Я разрешаю.
   – Тогда обязательно сниму… Вы разрешите мне с вашей маской поплавать?
   – Да, пожалуйста, сколько угодно!
   На следующее утро они встретились в Голубой бухте, и Ольга помогла Владимиру надеть маску.
   – Только сначала поплюйте на стекла, а то они запотевают.
   – Ну уж, не буду я плевать в вашу маску! Неудобно как-то.
   Ольга сама поплевала, омыла стекло морской водой и надела на Чеботарева. И тот легко поплыл, а потом нырнул… Через час вылез на берег совершенно потрясенный.
   – Вы мне открыли новую планету! Всё, снимаю! Однозначно! Убедили. Спасибо! Жаль, что мне завтра уезжать.
   Они обменялись телефонами, Ольга его тут же потеряла. Да и зачем он ей? Обычное пляжное знакомство. Не заводить же роман с таким стариком? Ему скоро сорок лет стукнет. И она снова предалась созерцанию подводного мира.
   В Минске она стала готовиться к всесоюзному чемпионату по плаванию. Тренер Татьяна Петровна, трехкратная чемпионка СССР, хвалила ее:
   – Ты замечательная кролистка! Обязательно возьмешь кубок!
   – Хорошо, что не крольчиха! – смеялась Оля. В последнее время она смеялась всё чаще и чаще. Призраки донорского лагеря растворялись в сине-голубом сумраке моря. Кот Янычар внимательно присматривался к ней, изучая душевное состояние хозяйки. Теперь он спал уже не у головы на подушке, а на груди, выводя мягкие нежные рулады.
   Оля записала в бассейн и Элю, сама учила ее плавать разными стилями.
   Да, вода и только вода – бегущая, текущая, падающая, журчащая – вымывала из памяти всё злое, страшное, черное…
   И вдруг звонок из Ленинграда. Звонил Владимир Чеботарев.
   – Оля, этим летом я буду снимать фильм из жизни русалок. Помните, я говорил вам об этом? Так вот, вы настоящая фея! С вашей легкой руки фильм утвердили, и я главный режиссер. Приезжайте в Крым! Я беру вас на работу.
   – Русалкой?
   – Пока нет. Дублером русалки для подводных съемок.
   И Оля приехала в Севастополь. Фильм снимали не в Голубой бухте, а в бухте Ласпи. На пустынном горном склоне, заросшем дубняком и пиниями, стояли палатки, в каких обычно живут геологи. В двух больших армейских шестиклинках размещались операторы и общая харчевня. Супы и каши готовили сами в казанке над костром.
   Чеботарев встретил ее как старую добрую знакомую, представив съемочной группе как главного консультанта по подводному плаванию. Но это было вовсе не так, главным консультантом был первый чемпион СССР по подводному спорту Рэм Стукалов. Он-то и подарил Оле настоящую маску с большим стеклом и упругие резиновые ласты. В новом снаряжении Оля вместе с Рэмом обследовала дно подводной съемочной площадки.
   Съемки шли всё лето. Потом группа вернулась в Ленинград, где монтировали фильм. Оля уже почти забыла о фильме, но позвонил Чеботарев и сообщил, что в Питере уже состоялась премьера и лента поступила в гродненский кинопрокат.
   В феврале 1961 года Оля пригласила родителей, обеих сестер и брата в главный гродненский кинотеатр. По всей стране с полным триумфом шел фильм Владимира Чеботарева. И когда на экране возникли улыбчивые физиономии дельфинов, все зааплодировали, потому что многие зрители уже знали, что это Олины дельфины, что это она их дрессировала, она обрела с ними свою главную профессию, свою новую жизнь. Ее дельфины оглашали зал своим радостным мудрым щебетом-клекотом. И это было очень важно, потому что рядом, через дорогу, во Дворце культуры шел очередной открытый суд над выявленными палачами, и там был другой «клекот» – жалкий лепет иных зверей в человеческом обличье.
   Уже подступало 12 апреля – день прорыва русских «унтерменшей» в космос в укор согитлеровской Европе, во славу Союза Советских Республик. А потом пролетели еще двадцать семь дней до 9 мая, еще одного великого всенародного праздника, и опять же в укор согитлеровской Европе, во славу народа Союза Советских Республик.
   Дочь полковника Глазунова к тому времени навсегда уехала жить в Севастополь, нечаянно породнив два прекрасных города: родно Гродно и город русских моряков. В Севастополе она вышла замуж за моряка, а сына рожала на берегах Немана – в Гродно, у мамы. Назвали малыша в честь деда Виктором. Крестили же младенца тайно в древней, домонгольской еще Борисоглебской церкви, несмотря на то что богослужения в ней были запрещены с 1939 года. Этот святой труд взяла на себя Галина, убедив батюшку открыть запертый храм. Все надеялись, что таинство, свершенное в столь намоленном месте, предопределит возвышенную жизнь нового человека, Виктора Викторовича Глазунова.


   Глава пятая
   Севастополь останется русским!

   В сентябре 1995 года, в разгар бархатного сезона, дрессировщица морских животных Ольга Викторовна Глазунова встречала на перроне севастопольского вокзала своих родителей. Папа, Виктор Иванович Глазунов, в свои весьма немолодые лета держался молодцом и с радостью двинулся в неблизкий путь. Ехали они с Галиной в плацкарте дребезжащего полуразвинченного вагона. Да и весь поезд Москва – Севастополь сплошь состоял из почти списанных вагонов, вытащенных, должно быть, из утиля по случаю курортного наплыва пассажиров.
   Путь в Севастополь лежал через тесный затхлый коридор общего вагона – гибрида казармы и женской общаги, лагерного барака и многосемейной коммуналки. Чтобы броситься в прозрачную прохладу южного моря, нужно было сутки ходить по этому барачному проходу, скучать у немытых заляпанных окон, терпеть духоту, чей-то храп, чей-то мат…
   Галина возмущалась, а Глазунов, не избалованный комфортом, взирал на всю эту разруху с философским спокойствием. Еще сутки, и он войдет в благословенные воды Голубой бухты…
   Переночевали как смогли, а утром поезд уже продирался сквозь скальные прорубы. Состав въезжал в распадок древних гор, в слой времени чудовищной плотности, в котором пробиты путевые тоннели и врезаны штольни античных каменоломен, высечены подскальные храмы и пещерные кельи, противоатомные бункеры и винные погреба, ракетные хранилища и подземные госпитали. Севастополь по пояс втёсан в Крымские горы, в инкерманский ракушечник, в херсонесские кручи. Намертво. На века.
   Севастополь – город, достойный поклонения.
 //-- * * * --// 
   Оля, теперь уже Ольга Викторовна, мать взрослого сына-курсанта, встретила их на перроне вместе с мужем, офицером российского Черноморского флота, капитаном 2‐го ранга из военного дельфинария.
   Как всегда, Глазуновы бросили якорь в любимой гостинице «Севастополь» на Большой Морской. Отобедав у дочери, супруги отправились на Приморский бульвар пошуршать листьями. Сентябрь уже набирал свою осеннюю силу, катальпы на Примбуле роняли на асфальт длинные сухие стручки. Но первыми, как всегда, облетели каштаны. Жесткая, почти жестяная листва громко шуршала под ногами, из расколотых колючих скорлупок раскатывались по тротуарам коричневые маслянистые ядра. И запахи печеных баклажанов, слегка подгоревшего кофе, дымки новомодных кальянов проистекали из распахнутых кофеен.
   С легкой руки Ольги, первой освоившей эти благодатные места, супруги Глазуновы приезжали в Севастополь почти каждый год и теперь уже не могли жить без него.
 //-- * * * --// 
   …Каждый вечер на Приморском бульваре появлялся старик с золотой оркестровой трубой. Всякий раз, когда бордовый буй солнца застывал на горизонте между мысом Хрустальным и Константиновской батареей, музыкант вскидывал трубу и играл старинный флотский сигнал «Захождение». А потом начинал импровизированный концерт, собирая вокруг великое множество слушателей.
   Глазунов с Галиной старались не пропустить этот замечательный час и всегда аплодировали трубачу вместе с горожанами. Иногда он приходил с десятилетним внуком, и мальчишка звонко пел песню про Севастополь:

     Пахнет дымом от павших знамен,
     Мало проку от битвы жестокой.
     Сдан последний вчера бастион,
     И вступают враги в Севастополь.

   Тонкий мальчишеский голос дрожал от напряжения, ему помогал мужественный глас дедовской трубы.

     И израненный молвит солдат,
     Спотыкаясь на каменном спуске:
     – Этот город вернется назад,
     Севастополь останется русским!

   И вся площадь подпевала, повторяла, как заклинание, как клятву:

     Этот город вернется назад!
     Севастополь останется русским!

   При этих словах у Глазунова невольно увлажнялись глаза. Рядом с ним стоял ветеран, такой же седой, как и он сам. Старик не прятал слез, катившихся по рябым щекам… Глазунов пригляделся – сработала цепкая память разведчика.
   – Простите, капитан Неустроев?
   – Полковник Неустроев, – поправил его невысокий щуплый дедок.
   – Полковник Глазунов, – представился и Виктор Иванович. – Третья ударная армия.
   – Сто пятидесятая Идрицкая стрелковая дивизия, – ответствовал Неустроев.
   – А я вас сразу узнал! Столько раз на фотографиях видел! – обрадовался Глазунов.
   – Да уж, поснимали немало…
   – На отдых?
   – Нет, я здесь живу. Намотался по всяким Сибирям, дай, думаю, на старости лет у моря поживу.
   – От души завидую! У меня так не получилось. Вот только дочери удалось. Она у меня тут в дельфинарии работает… А приходите-ка завтра на ее выступление? И внуков берите!
   – Спасибо, приду. Жену можно пригласить?
   – Конечно! А вот, кстати, и моя боевая подруга! Галя, знакомься, легендарный человек – Степан Неустроев! Тот самый, что Рейхстаг брал и флаг водружал.
   – Рейхстаг брал. А флаг мои бойцы поднимали, – уточнил отставной полковник.
   – А не поднять ли нам за это дело наркомовскую норму?
   – Не вижу причин для отказа!
   Они заглянули в ближайший ресторан, заняли на веранде столик с панорамным видом на Артиллерийскую бухту, на широкий выход в море. Сквозь морскую дымку сияла белизна севастопольских фортеций. Белый яхтенный парус перечеркнул силуэт ракетного крейсера, стоявшего на внешнем рейде.
   Красавица-официантка принесла холодный графинчик со «Столичной» и блюдо с красиво приправленной сельдью.
   – За Победу! – провозгласил Глазунов.
   – За Победу пил много раз. Сегодня – за Севастополь! – покачал головой Неустроев. – И пусть он навсегда останется русским.
   Через три года Герой Советского Союза Степан Андреевич Неустроев на семьдесят пятом году жизни почил в Севастополе, так и не дождавшись, когда он снова станет русским. Прах его предали сухой и желтой севастопольской земле. Здесь, в инородном государстве, мало кто сокрушился о кончине российского героя. Подкосила его гибель сына со всей семьей в автокатастрофе. Умер он от горя, но успел прокричать свою правду о знамени над Рейхстагом, которая не совпадала с официальной версией.
   Многие годы комбат победы вел свой бой против монолитной глыбы лжи, возведенной в ранг государственной истории, освященной научными авторитетами, подкрепленной генеральскими титулами. Подкрашенная история так же неприлична, как и размалеванная уличная девка. Но наша история, особенно история прошедшего столетия, увы, расцвечена во все приятные вождям колера. Наверное, легче было еще раз взять Рейхстаг, чем своротить эту сияющую пирамиду парадного мифа. Но Степан Неустроев сделал и то и другое. Один бог знает, чего ему это стоило, да еще жена, верная боевая подруга Лидия Филипповна.
   Друзья-однополчане пустили по кругу фуражку и собрали деньги, чтобы издать мемуары Степана Неустроева «Путь к Рейхстагу русского солдата». Степан Андреевич успел подержать в руках эту книгу…
   В киноэпопее «Освобождение» его роль, роль комбата Победы, сыграл актер из Севастополя Владимир Коренев, хорошо известный после роли Ихтиандра в фильме Владимира Чеботарева «Человек-амфибия». Такие странные сближенья…



   Эпилог к роману в трех книгах

   Три книги: «Брестские врата», «Бог не играет в кости» и «Лес простреленных касок». Три города: Брест, Белосток, Гродно. Три армии: Четвертая, Десятая и Третья. И еще множество героев, которые живут и действуют в этих трех романах, как жили и воевали они в реальной жизни. Некоторых из них можно увидеть на фотографиях, другие всё еще лежат в белорусских лесах, ожидая часа, когда к ним придут поисковики…
   В Севастополе, в расположении 35‐й береговой бронебашенной батареи, ставшем теперь всероссийским музеем, подобным Брестской крепости, возведен пантеон – храм памяти.
   Я вхожу под его купол… Медленно гаснет свет, и также медленно по всей огромной чаше открывается ночная панорама обширного поля только что отгремевшего боя. И вдруг на небосводе вспыхивает множество огненных точек, как будто сквозь ночь и мрак небытия проступили иероглифы созвездий. Точки растут, приближаются, и уже видно, что это не звезды, а лица людей, бойцов, которые из своего предвечного далека смотрят на нас, на наш мир, спасенный ими. Их множество, мириады. В пилотках, фуражках, бескозырках, кубанках, шлемофонах, ушанках, касках… Я узнаю их. Вот лик генерал-лейтенанта Дмитрия Карбышева, а вот лицо капитана Неустроева, рядом улыбается непризнанный герой Алексей Берест, чуть выше – строгий взгляд генерала Кузнецова, поодаль – горестно-пронзительный взор генерала Павлова. А те двое, они так похожи на Пустельгу и Нетопчипапаху, вон тот – вылитый Виктор Глазунов, и с ним Евгений Соколов, Антон Атабеков, Федор Шпаликов. А вот Галина Глазунова и рыжеволосая «санитарка из фольварка», обе в синих военных беретах. А вот и свислочский военком капитан-танкист Семенов, военюрист Иерархов, баба Клава, командир гаубичной батареи капитан Чеботарев, начальник шорной мастерской старшина Валько… Тихо наплывают из темноты портреты Константина Симонова, Ивана Стаднюка и Павла Васильева, «нечаянной радости русской поэзии». Ясно вижу комдива Александра Бондовского и лейтенанта-разведчика Владимира Богомолова, «полковника в квадрате» полковника Полковникова и инженер-генерала Васильева… Далее череда расплывчатых неузнаваемых лиц тех красноармейцев, что полегли в боях под Гродно, в Августовских лесах, под Зельвой, в прорыве под Слонимом… Здравия желаю, капитан Шибарский, вечная вам память! И вам поклон, товарищ старший политрук Ефремов. И всем тем, кто не вместился под купол этого пантеона, не оставил своих имен, но оставил Победу – нам всем.

   Гродно – Волковыск – Зельва – Севастополь
   2021 г.