-------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  Ольга Ефимовна Иванова
|
|  Сююмбика
 -------

   Ольга Иванова
   Сююмбика




   © Татарское книжное издательство, 2020
   © Иванова О. Е., 2020



   Часть I
   Ногайская степь


   Глава 1

   В белёсом небе, выгоревшем от яркого солнца, парил бурый коршун. Его расправленные крылья с длинными маховыми перьями чётко выделялись на небесном просторе. Птица неторопливо поворачивала маленькую голову, нацеливая изогнутый клюв на пересечённую холмами степь. Зоркий взгляд выхватывал отдельными картинками и юркого тушканчика, торчавшего столбиком среди иссыхающих трав, и белевший костьми остов давно павшего верблюда, и одинокую всадницу на лошади. Но внимание крылатого хищника привлёк не мелкий грызун, не пустые кости, а серая утка, которая вышагивала следом за лошадиными копытами. Утка хромала и казалась лёгкой добычей, коршуна беспокоило лишь присутствие человека, но голод подталкивал вперёд. Он опустился ниже, круг сузился, крылья рассекали воздух с едва слышным шелестом.
   Всадница – такая же приземистая и неказистая, как и её кобыла с длинной, спутанной гривой, – вскинула голову. Полёт хищной птицы завораживал, и кочевница залюбовалась извечной степной картиной. Что виделось ей в этом коршуне: свобода, которой она не знала с рождения, или нечто иное, сокрытое в тайных думах? Может, она предвидела скорый пир хищника, когда сомкнутся когти на трепещущейся жертве, и крепкий клюв начнёт рвать её на куски, пока не останется один скелет с обрывками перьев или шкуры, – и завершится чей-то круг бытия. Такое неизбежно случается не только с немощными животными, но и с огромными империями. Некогда могущественные и прекрасные, не превращаются ли они, разодранные на части победителем, в останки прежнего величия? Едва ли простая жительница степи могла предвидеть падение великого государства, соединив в незатейливых мыслях охоту бурой птицы и будущее своей маленькой госпожи. А ведь в этот жаркий день в Ногайской степи ожидалось событие, яркой нитью вплетавшееся в последние десятилетия существования Казанского ханства.
   Женщина продолжала наблюдать за коршуном, солнце било в смуглое лицо, слезились глаза, не спасала и ладонь, приставленная ко лбу. Кочевница вздохнула, опуская голову, обтёрла рукавом выступившие слёзы, ладони привычно оправили поношенное покрывало, одёрнули суконный камзол. Она вновь оглядела пустынную, томящуюся под полуденным солнцем степь, на её круглом лице отражалось недоумение, даже редкие брови приподнялись вопросительно. Казалось, женщина что-то искала и никак не могла найти среди привычных, поросших травой холмов.
   – Где же скрывается эта девчонка, скажи-ка, Хромоножка? – проворчала она, оборачиваясь к следовавшей за ней утке.
   Та крякнула в ответ, с готовностью заковыляла вперёд, словно указывая дорогу. Утка и не замечала опасности, нависшей над ней, жизнь под человеческой защитой давно притупила природные инстинкты, и за чёрной тенью над головой она не следила. А коршун, наконец, решился и, нацелившись на серую калеку, камнем полетел вниз. Только не пришёл ещё последний час хромоногой утки, стремительная стрела со свистом рассекла воздух и впилась в бок хищника, издавшего страшный клёкот. В один миг ловкая красивая птица превратилась в кроваво-бурый ком, неловко свалившийся на землю. В горячке коршун ещё приподнялся, поволокся по траве, подминая под себя крылья и ломая собственные перья, но это были последние предсмертные усилия. Недолго останки будут сотрясать конвульсии, жизнь быстро затихнет в недавно сильном и здоровом теле, а вот старая хромая утка, которой коршун нёс гибель, продолжит существовать в мире, где только Всевышний знает, чей путь приблизился к концу.
   Кочевница испугалась за свою любимицу, схватила Хромоножку и, ворча, сунула её в седельную сумку.
   – Сиди здесь, непутёвая, и к чему было увязываться за мной? Не сиделось тебе в стойбище, гулёна!
   Лишь пристроив недовольную крякву, женщина обернулась к черноглазой девушке на белоснежном скакуне, чья стрела и сразила хищника. Эту всадницу она искала не один час и потому, позабыв поблагодарить за спасение утки, напустилась на малику [1 - Малика – принцесса, дочь хана, восточного правителя; здесь: дочь ногайского беклярибека.] с тревожными упрёками:
   – Сююмбика, госпожа моя, где вы пропадали?! Я ищу вас всё утро.
   Девушка откинула голову и по-детски звонко рассмеялась:
   – О няня, говоришь, искала меня, а сама глаз не отрывала от неба, может быть, решила, что я птица и там летаю? А я, смотри, спасла твою любимицу, ещё немного, и от Хромоножки остались бы одни перья!
   Озорной смех так и летел, переливаясь, по степной равнине, и было в нём столько живости, что озабоченное лицо няньки разгладилось на мгновенье, но вновь нахмурилось. Теперь ей не понравился вид юной госпожи: ну что это за одежды мужского кроя, а чёрные тугие косы спрятаны под большой шапкой, и сияющее улыбкой лицо загорело под ярким степным солнцем. Невольница покачала головой:
   – Взгляните на себя, вы целый день скачете на коне, забыли про еду и сон. С тех пор как мы покинули Сарайчик [2 - Сарайчик – столица Ногайской Орды (Мангытского юрта).], я совсем извелась. Там вы были под присмотром высокочтимой бики [3 - Бика – княжна, княгиня; здесь: титул жены беклярибека, обычно приставка «бика» указывает на высокородное происхождение и положение.], а в стойбище за всё отвечаю я – бедная рабыня. Не допусти, Аллах, что случится, в степи всякое бывает! Даже ваш отец – великий беклярибек [4 - Беклярибек – титул высшей власти в Ногаях, князь князей или большой князь.] Юсуф – да продлит Всевышний его годы, никогда не отправляется на прогулки без охраны.
   – Ай, Оянэ, – перебила речь старшей прислужницы Сююмбика, – ты искала меня только для того, чтобы читать нравоучения? Я устала от напыщенных речей Райхи-бики, а теперь и ты?
   – Хорошо, госпожа, – вздохнув, согласилась нянька, – слова больше не произнесу. Но ваш отец, досточтимый беклярибек Юсуф, приказал немедленно найти вас. Прибыли важные вести.
   – Важные вести? А что мне до дел улуса? Или готовится облавная охота?!
   – Не об охоте речь, вести касаются лично вас, малика, – промолвила Оянэ.
   При последних словах слёзы навернулись на глаза бедной женщины, и она упрятала лицо в широкий рукав кулмэка [5 - Кулмэк – туникообразная рубаха с широкими рукавами.]. Юная госпожа озадаченно смотрела на прислужницу. Видеть Оянэ в слезах ей приходилось нечасто, а оттого тревога тронула беззаботное прежде сердце.
   – Ты что-то знаешь? Что случилось, Оянэ? – Сююмбика потянула женщину за рукав, приглашая её присесть на выгоревшую и истоптанную бесчисленными табунами траву. Сама устроилась напротив.
   – Рассказывай! – бросила она требовательно.
   – Наш великий беклярибек не давал указаний, да и смею ли я… – нерешительно забормотала Оянэ.
   – Ну, ведь ты что-то знаешь! Откуда? Или за это утро, пока меня не было, в улусе всё перевернулось вверх дном?!. Ну же, Оянэ, – уже мягче, с лисьими нотками в голосе протянула Сююмбика. Она взяла коричневую огрубевшую руку женщины в свои ладони. – Ты до этого дня никогда и ничего не скрывала от меня. Что же ты узнала? Рассказывай!
   – Воля ваша, госпожа, – решилась, наконец, нянька, – расскажу всё, как было. Сегодня утром ваш отец вызвал меня. Я поспешила к нему, но у повелителя находился гонец, и я решила переждать. У меня и в мыслях не было подслушивать, уж поверьте, малика, клянусь Аллахом!
   – Продолжай же!
   – Гонец говорил открыто, и я, когда услышала, о чём идёт речь, пришла в такое волнение, – Оянэ приготовилась плести нить рассказа в обычной, растянутой до бесконечности манере, но вовремя заметила сурово сдвинутые брови госпожи, осеклась и выпалила то основное, что томилось в её сердце всё утро. – Малика моя, беклярибек Юсуф собирается выдать вас замуж!
   – Замуж? – Сююмбика беззаботно отмахнулась. – А я уж напугалась. Неужели Ахтям-бек вновь посватался ко мне? Его сватовство для меня давно не новость!
   – Нет, госпожа. Ваш отец не расположен к Ахтям-беку, об этом знают все. Видано ли, чтобы повелитель множества кочевий и родов отдал любимую дочь за бека, который не в силах прокормить свой ничтожный улус? Жених к вам сватается другой: знатней, да и могущественней. – Оянэ с трудом перевела дух, уставившись в округлившиеся от напряжённого ожидания глаза девушки. Шёпот няньки был тише шелеста трав, но Сююмбика расслышала его:
   – Сам хан Земли Казанской.
   Девушка вздрогнула, тень пробежала по лицу. Если до сих пор она не верила ни единому слову прислужницы, принимая её тревоги за пустые кудахтания, то сейчас! Громкий титул жениха огорошил, если к ней посватался сам казанский хан, отец не мог отказать.
   Как во сне поднялась малика с земли. На траве остался примятый круг, и она бездумно поворошила высохшие стебельки носком пёстро расшитой обувки, но ни одной травинки не поднялось обратно, так и лежали они, поникшие, на земле. Ей стало жаль их, а заодно и себя, – вот так и она, утром ещё беззаботная и счастливая, превратилась в увядшую траву. Глаза наполнялись непривычными слезами, и девушка вскинула голову, она не желала, чтобы слабость её пролилась на щёки и стала видна кому бы то ни было. Малика созерцала привычную картину: степь расстилалась до горизонта и лишь порой вызвышалась холмом или опадала извилистым оврагом с каймой густого кустарника. Сююмбике хотелось вечно стоять здесь, вдыхать запахи степи, окунаться в буйное разнотравье и не слышать того, что она узнала от верной Оянэ. Заждавшийся жеребец ткнулся в её плечо, пожевал мягкими губами рукав, она обернулась порывисто и уронила голову на густую гриву коня. Рука девушки теребила жёсткий конский волос, а красавец Аксолтан обеспокоенно пофыркивал, чувствуя слёзы.
   Оянэ печально вздыхала. Нянька, которая растила Сююмбику с рождения, любила девочку как дочь, ведь мать малики – Айбика, умирая, сама доверила дитя её заботам. Бредовый, горячий шёпот Айбики и сейчас стоял в ушах няньки: «Забери её, Оянэ… расти мою девочку… дайте ей крылья…» Слова застыли на губах покойной, замерли на долгие пятнадцать лет, чтобы сейчас воплотиться и ожить.
   – Не хотела ли сказать моя благородная госпожа, – покачиваясь в такт своим слезам и думам, шептала нянька, – что нашу Сююмбику ждёт далёкая страна? Стать казанской ханум, разве не предел мечтаний ногайских малик?
   И Оянэ готовилась смириться, но сердце няньки обливалось кровью. Хрупкая нежная госпожа – совсем ребёнок, вся её дерзость и своенравность наносные, а она сама похожа на маленький, беззащитный росток. Пересади его в другую почву, далеко от родной земли, не согнётся ли там ногайский цветок, не завянет ли? Оянэ хотелось запричитать, поплакаться ветру Великой Степи, испросить совета у запретного Тенгри, ведь он один ведает всё о своих детях. Но долгое молчание Сююмбики обеспокоило женщину, и она робко тронула воспитанницу за локоть. Малика взглянула строго, словно и не плакала:
   – Оянэ, я поеду вперёд, отец заждался. Тебе на Каурой не угнаться за моим Аксолтаном. Прощай, увидимся в аиле [6 - Аил – поселение.]. – И она быстрым гибким движением вскочила на коня.
   Аксолтан, которого хлестнули нещадно, молнией сорвался с места, словно по степи закрутился белый вихрь. Оянэ отёрла слёзы и отправилась к кобыле, которая понуро жевала жёсткую траву.


   Глава 2

   Конь нёсся во весь опор, копыта его едва касались земли, казалось, Аксолтан летит над степью, распластав невидимые крылья. Быстрая езда всегда радует умелого всадника, и Сююмбика на время забыла о мрачных думах. Она упивалась бешеной скачкой, свежим ветром, несущим пленительные запахи родной степи. Но вскоре она и её любимец Аксолтан почувствовали близость стойбища – где-то вдалеке залаяли собаки, запахло дымом. Умный жеребец замедлил бег, незаметно пошёл шагом, он вытянул шею и тихонько заржал, косясь на задумавшуюся хозяйку чёрным блестящим глазом. Конь не желал возвращаться в аил и просился назад в вольную степь.
   – Ничего-то ты не понимаешь, глупенький. – Сююмбика прижалась к шее коня, ласково потрепала гриву. – Мы не выиграем эту битву, если вернёмся назад, невзгодам надо лететь навстречу, только тогда можно надеяться на победу. Ну, пошёл! – И она хлопнула Аксолтана ладонью по грациозно изогнутой шее.
   У большой юрты отца Сююмбика передала повод коня нукеру и решительно распахнула полог, она оказалась в небольшой комнате, обставленной просто и без излишеств. Караульный приветствовал юную малику, но Сююмбика едва отвечала ему. Сердце девушки тревожно забилось, и ей пришлось сделать усилие, чтобы шагнуть в следующую комнату, отгороженную войлочными стенами. Вся варварская роскошь пристанища мангытского повелителя отразилась в этих стенах. Беклярибек вёл полукочевой образ жизни, потому в своей юрте стремился создать видимость Тронного Зала, который остался в далёком дворце Сарайчика. Здесь, в юрте предводителя ногайцев, по шёлковым стенам летали китайские драконы, пёстрые ковры устилали полы, а оружие, инкрустированное серебром и россыпью драгоценных камней, слепило глаза. Блеск этот отражался в свете бронзового очага. Китайским драконом казался и походный трон господина с вычурной резной спинкой и красными лаковыми подлокотниками. Перед троном растопырился низенький резной столик, на нём – серебряный кувшин и несколько голубых пиал из тончайшего фарфора. Сам беклярибек Юсуф стоял около столика и в задумчивости крутил в ладонях пиалу, только что наполненную прохладным шербетом. Повелитель Ногайской Степи перешагнул черту почтенного возраста, но всё ещё выглядел моложаво и подтянуто. Лицо его с аккуратно подстриженной шелковистой бородкой, обычно строгое и непроницаемое, при виде дочери осветилось улыбкой.
   – Сююмбика, доченька, подойди, я обниму тебя.
   Волнение, страх и недоверие, которые терзали душу девушки, отхлынули, и Сююмбика укрылась в объятьях отца. Могущественный беклярибек вёл себя сурово со всеми, никто в огромной Степи не смел перечить ему и вставать поперёк дороги, но лишь один человек не опасался вспышек гнева господина. Этим человеком была его дочь Сююмбика. Для грозного Юсуфа, повелителя десятков родов и племён, которые населяли Ногайскую Степь, малика являлась идолом и неиссякаемым источником радости.
   Казалось, все развлечения господина устраивались только для дочери – скачки, охоты, бесчисленные празднества. Не замечая того сам, беклярибек воспитывал Сююмбику как мальчика, – с пяти лет она мчалась на коне, в восемь легко пронзала стрелой летящую птицу. Няньки пели знатной воспитаннице длинные песни, учили вышивать шёлком и серебром, читали благочестивые аяты из Корана. Она затыкала уши и сбегала от их назойливых нравоучений. Малика и пяти минут не могла высидеть в покоях своей мачехи Райхибики – от разговоров про наряды, украшения и мужчин у неё начинала болеть голова. Отец показывал, как держать лук, метать аркан, различать следы животных, и девочка со всей страстью отдавалась его науке.
   Противоречивое воспитание отразилось в натуре девушки, как день и ночь, она оказывалась то дерзкой и жестокой, то ласковой и чувствительной. Поистине, в ней – дочери степей – слились воедино две здешние стихии: вода и ветер. Будь жива её мать Айбика, всё пошло бы по-другому, ведь зачатки женской прилежности в девочке имелись от рождения. Взрослея, она переменилась бы наверняка, только постоянно подогреваемое отцом пристрастие к мужским занятиям перебивало в малике всё девичье. В свои недавно исполнившиеся пятнадцать лет, в возрасте, когда большинство сверстниц уже укачивали своих детей, Сююмбика больше напоминала мальчика-подростка. Тонкая, натянутая как струнка фигура наездницы ещё не обрела прекрасных женственных форм, а густые чёрные косы прятались от посторонних глаз под большую шапку, чтобы при скачке не мешал даже малый завиток.
   Любящий отец не хотел замечать недостатков, он видел лишь необыкновенно привлекательные черты девичьего лица и газельи глаза, пленявшие живым блеском. Только сейчас ему следовало взглянуть на неё глазами ханских сватов, приближавшихся к его улусу. А изнеженным казанским вельможам может не приглянуться медный оттенок кожи Сююмбики, и то, как она хмурит брови, неосмысленно подражая ему. Его дочь в мужском наряде, порывистая и резкая, казалась юным джигитом. Но Юсуф не мог сердиться на любимицу за её вид, однако с лёгкой улыбкой заметил:
   – Сююмбика, ты совсем забыла о нарядах, прислужницы жалуются, что ты не хочешь носить туфли, платья, украшения лежат в твоих шкатулках нетронутыми. Ты уже взрослая, доченька, следует одеваться, как подобает девушке твоего положения.
   Слова отца пробудили в малике тот воинственный пыл, с каким она явилась к пологу его юрты. Она пришла бороться за свою независимость, за право оставаться первой и единственной в сердце ногайского беклярибека, и теперь, вырвавшись из его объятий, с вызовом спросила:
   – Для чего мне украшения и наряды, повелитель? Зачем я должна быть красивой? Красотой не оседлаешь коня и не собьёшь сайгака!
   Беклярибек смутился, словно дочь загнала его в тупик.
   – Красота нужна, чтобы рассеять мрак вокруг себя, вознестись над всеми подобно звезде! – Ему с трудом давались и назидания, и поэтические сравнения, но дочь следовало убедить в том, о чём другие девушки знали с детства. Это всё-таки его вина, что Сююмбика не крутилась весь день перед зеркалом, не ахала восхищённо при виде бархата и шелков. Теперь он намеревался возродить в ней девичьи манеры и саму женскую суть, которую так долго отрицал.
   – Сколько людей будет подчинено тебе по своей воле, имей ты три вещи – могущество, ум и красоту. Одних будет покорять властный голос, недоступная для них высота твоего положения; другие, восхищённые блеском ума, пойдут за тобой повсюду; третьих очарует красота. Она связывает сильнее всех, обладает колдовской силой! Умей пользоваться тем, что даровал тебе Всевышний, доченька, и ты достигнешь всего, чего только можно желать в жизни – власти, любви, преклонения!
   Страстный поток его слов прервал телохранитель, который заглянул в комнату. Взволнованный появлением воина, беклярибек Юсуф поманил его ближе. Нукер шепнул несколько слов, и господин удовлетворённо кивнул. Довольный сообщением он улыбнулся и оборотился к Сююмбике:
   – Дочь моя, я пригласил тебя, чтобы поговорить о важном деле. Ты уже взрослая, для каждой девушки наступает день, когда она должна расстаться с родным домом. Этот необходимый для тебя и всего Мангытского юрта день настал – завтра в аил прибывает свадебное посольство от хана Великой Земли Казанской Джан-Али. Я и все ногайские мурзабеки [7 - Мурзабеки – титулы ногайских князей, мурзы – сыновья мурзабеков.] давно ждём дорогих гостей, подойди к своему отцу ближе, малика, я хочу поцеловать будущую казанскую ханум!
   Беклярибек протянул руки к дочери, но Сююмбика с искажённым отчаянием лицом отшатнулась от него. До последней минуты она всё ещё надеялась на свою власть над отцом, не хотела верить, что всё решено бесповоротно без её участия и согласия. Она не могла понять, когда из избалованной властительницы, маленького идола этого дома превратилась в простую пешку на шахматной доске. Малика, самолюбие которой получило жестокий удар, не в силах была вынести потрясения. Девушка выставила вперёд ладонь, отгораживаясь от беклярибека.
   – Не прикасайтесь ко мне! – вскрикнула она. – Вы меня предали, отец!
   И, чуть не сбив с ног дюжего нукера, Сююмбика бежала прочь.


   Глава 3

   В жилище дочери беклярибека царил переполох. Девушка ворвалась сюда, как ураган, перебила сосуды из драгоценного фарфора, разорвала попавшиеся под руку одежды, изрезала кинжалом ковры. В слепой бессильной ярости она металась из угла в угол, отталкивала от себя служанок и нянек, которые пытались успокоить её. Сююмбика прогнала всех невольниц и забилась за холодный очаг, желая одного: исчезнуть, превратиться в струйку дыма, но не подчиниться воле отца. Она обдумывала план бегства из дома, когда явилась вызванная няньками Райха-бика. Мачеха, звеня бесчисленными украшениями и источая сладкие ароматы, заглянула в юрту. У покинутой всеми малики, как у одинокой совы в тесном дупле, огнём горели чёрные глаза. Жена беклярибека Юсуфа впервые видела падчерицу в таком состоянии, а потому не отважилась переступить порог, дабы не стать жертвой гневной вспышки. Райха-бика покачала головой, захлопнула полог и с важным видом отправилась назад, в своё жилище. Госпожа не скрывала радости, ведь она уже прознала о новости, которая для невольниц пока оставалась тайной: Сююмбика – эта неизменная соперница, отнимавшая у неё любовь и внимание мужа, скоро покинет Ногаи. Райха-бика надеялась наконец обрести достойное место в сердце повелителя. Много лет женщина добивалась этого места, с той поры, как она – дочь знатного хаджитарханского [8 - Хаджитархан – Астрахань.] бека Рахмана переступила порог юрты мурзабека Юсуфа. Она стала второй женой после султанши Михри-хан, если не считать тех, кто оставил мурзабека, отправившись ко Всевышнему, но благосклонная судьба уготовила ей все десять лет быть единственной на ложе супруга.
   Старшая жена проживала в Сарайчике в доме, который её муж никогда не посещал. Там Михри-хан растила сына Юсуфа – мурзу Юнуса и опасалась даже на шаг отпускать наследника от себя. По слухам, госпожа удерживала Юнуса в Сарайчике в надежде заманить в столицу своего супруга, но годы шли, повзрослевший сын стал хозяином собственного улуса, а Михри-хан так и продолжала жить в окружении дряхлеющих рабынь, навсегда лишённая внимания господина.
   Султанша не всегда бездействовала, однажды попыталась вернуть расположение мужа. Это было в день избрания Юсуфа правителем Мангытского юрта, тогда Михри-хан немедля потребовала прав старшей госпожи гарема. Но беклярибек Юсуф не пожелал увидеть первую супругу рядом с собой, он оставался непреклонен как перед просьбами и слезами османки, так и перед её бессильными угрозами и попрёками. Он отказался поселить Михри-хан и во дворце Сарайчика, который опустел после смерти Шейх-Мамая, впрочем, в этом дворце не пришлось царствовать и Райхе-бике. Избранный степными племенами беклярибек за многие годы кочёвки отвык от проживания в городе, и лишь обязанности правителя время от времени заставляли селиться в столице в зимние месяцы, когда стада и табуны угоняли на незамерзающие пастбища. В остальное время Юсуф кочевал на родовых землях вблизи Яика [9 - Яик – Урал.], покидая неуютный Сарайчик, который к лету становился рассадником смертельных болезней.
   От одного из таких недугов прошлым летом скончалась неугодная супруга Михри-хан, и Райха-бика осталась единственной женой ногайского повелителя и старшей госпожой гарема. Она обрела все права и заслуженно надеялась на внимание и любовь мужа, родив господину здорового и крепкого мальчика, названного Али-Акрамом. Но ничего не изменилось в отношениях беклярибека с хаджитарханкой, и из четверых своих детей повелитель ногайцев продолжал привечать и любить только одну Сююмбику. Теперь наступал конец колдовской власти дочери над отцом, и в душе жены Юсуфа не было жалости и слов утешений, слёзы падчерицы лишь радовали её. По дороге к своей юрте Райха-бика всё же остановилась, когда заметила ехавшую на каурой кобыле Оянэ. Стремясь показать перед всеми свою заботу, она обратилась к няньке:
   – Бедная Сююмбика, девочка никак не может смириться со своей участью. Ступай к ней, Оянэ, утешь малику.
   Нянька едва прослышала про страдания любимой воспитанницы, тут же бросила лошадь, лишь прихватила Хромоножку, сунув её под мышку. Так и вошла в юрту под возмущённое кряканье утки, бросила птицу в плетёную корзину и обняла кинувшуюся к ней девушку, прижав её к пышному телу, излучавшему доброту и ласку. Поистине, любящее сердце может творить чудеса! Едва Оянэ ласково заговорила с юной госпожой, как Сююмбика, к которой прислужницы страшились подступиться, покорная и расслабленная, дала уложить себя в постель. Она послушно выпила травяной отвар и положила голову на грубую тёплую ладонь няньки, заменявшую десяток шёлковых подушечек. Оянэ привычно опустилась около госпожи, её ласковый голос полился в уши малики, принося желанное успокоение. Щёки девушки омыли тихие слёзы, изредка Сююмбика всхлипывала, и дрожь охватывала тело, тогда няня обнимала её и гладила по спине и плечам. Вскоре малика затихла. Буря пронеслась и исчезла, оставив лишь следы разрушений в юрте.
   Поздним вечером к дочери зашёл сам беклярибек Юсуф. Служанки, пытавшиеся навести порядок, поспешно удалились прочь, в юрте осталась лишь Оянэ, неотступно охранявшая сон юной воспитанницы.
   – Она смирилась? – тихо спросил беклярибек.
   Оянэ вздохнула в ответ.
   – Оставь нас одних, когда будешь нужна, я позову. – Голос повелителя звучал тихо, но Оянэ не посмела перечить. Неохотно поднялась она с места, переступила с ноги на ногу, всё ещё ожидая, что ей позволят остаться. Взгляд женщины не мог оторваться от любимицы госпожи, но беклярибек был непреклонен, и нянька со вздохом покинула шатёр. Отец с дочерью остались одни.
   Сююмбика спала. Она по-детски раскинула руки по сторонам, ровное дыхание и привычный румянец опять вернулись к ней. Беклярибек, опустившись рядом с дочерью, не отрывал от неё любящего взгляда. Как была неправа Сююмбика, когда думала о жестокости отца, бесповоротно определившего судьбу дочери. Это не отец отдавал любимую дочь в далёкие земли, то было решение правителя. Степной повелитель принимал важное для всего юрта решение. Девушки из знатных мангытских родов традиционно соединялись узами брака с ханами соседнего Казанского государства. Так велось сотню лет: две могущественные державы – осколки Великой Золотой Орды связывали брачными узами добрососедские отношения между собой. И малика Сююмбика посылалась Степью на берега могучего Итиля, чтобы стать женой правителя Казани и той связующей нитью, порой прочной, как канат, а порой грозящей разорваться, как перетянутая тетива.
   Дочь спала, а Юсуф невидящими глазами уставился в тёмную войлочную стену, он витал в прошлом – близком и далёком. И бросали его воспоминания от дней недавних до берегов детства, которые казались теперь особенно безоблачными.
   Он родился пятым сыном могущественного беклярибека Мусы. Но Юсуф – единственный проводил все дни в юрте отца, слушал рассказы о походах и набегах и присутствовал на приёмах послов и советах нойонов [10 - Нойон – высший военный чин.]. Юсуф сам себе казался незаметной тенью в углу роскошного шатра отца. Но когда удалялись знатные воины и убелённые сединами старцы, беклярибек Муса поворачивал к нему строгое, рассечённое багровым шрамом лицо и требовал сказать, что сын думал по поводу услышанного за день. Мальчик выбирался из угла и, волнуясь, начинал говорить. Отец выслушивал, довольно жмурился, похлопывал Юсуфа по плечу жёсткой крепкой ладонью:
   – У тебя одного будет побольше ума, чем у всех сыновей этих напыщенных гусынь.
   Так отец отзывался о жёнах, которые родили ему к тому времени восемь сыновей. Ни одного из них он не выделял, как Юсуфа, и мальчик очень гордился этим, хотя часто отцовская честь выходила ему боком: старшие братья из ревности тайком поколачивали его. Но мальчик никогда не жаловался, строгий и неприступный вид отца всегда удерживал его на расстоянии. Он видел, как младшие братья плачут у подола матерей, а те, и правда, напоминая задиристых, шипящих гусынь, нападали на обидчиков своих детей и принимались драть их за уши. За тех заступались их матери, и в аиле поднимался визг, плач и вой, пока на порог юрты не являлся отец. Стоило беклярибеку Мусе только взглянуть, как женщины смолкали, разом прекращая склоку, а их сыновья испуганными воробышками разлетались по сторонам.
   У Юсуфа не было матери. Она покинула этот мир, едва мальчику исполнилось два года, и потому некому было рассказать об обидах. Маленький мурза уходил в степь, доверяя свои слёзы седому ковылю и ветру, который ласково осушал мокрые щёки. Старый аталык [11 - Аталык – здесь: воспитатель детей бека, правителя.] как-то раскрыл мальчику тайну необычного расположения отца:
   – Знай, Юсуф, твоя мать была самой любимой женщиной господина. Её красота равнялась мудрости, дарованной ей Всевышним, и повелитель всегда советовался с госпожой. И в тебе, Юсуф, возродился ум твоей матери. Не посрами же её имени, не урони доверия отца. Помни, прежде чем сказать, подумай дважды, прежде чем совершить, подумай трижды…
   Слова старого аталыка всплыли из далёких воспоминаний, и беклярибек Юсуф грустно усмехнулся. Он следовал словам воспитателя всю жизнь, а может, стоило иногда отступиться и совершить безрассудство? Вот сейчас, почему бы не презреть решение ногайских мурзабеков и собственное согласие? Разве нельзя оставить любимую дочь, а потом отдать её замуж в Ногаях? Будет Сююмбика жить в родной степи, будет навещать старика-отца, а он – нянчить внуков. Беклярибек тяжело вздохнул. Не мог он совершить такого безрассудства, тянули неподъёмным грузом обязательства правителя. Два года ушло на переписку с Казанью и Москвой, сколько посольств ходило меж тремя городами, налаживая мост согласия. И вот, наконец, Москва не стала перечить, позволила казанскому хану Джан-Али сочетаться браком с маликой Сююмбикой. Милостивое разрешение великого князя Василия III пришло в грамоте, писанной казанским бакши Евтеком в Посольском приказе Москвы. В Казани не стали долго тянуть: пока не закончилось быстротечное лето, в Ногайскую степь снарядили свадебное посольство, какое и прибывало сейчас в улус беклярибека Юсуфа в месяце мухаррам 940 года хиджры [12 - Месяц мухаррам 940 года хиджры – август 1533 года.]. Цепь событий, которая начиналась два года назад, завершила свой бег, очертив круг, и он, повелитель Мангытского юрта, оказался в капкане свершившегося.


   Глава 4

   Сююмбика шевельнулась, всхлипнула обиженно, и беклярибек склонился над ней. Но крепкий сон вновь унёс дочь от него, а Юсуф, опустившись назад, окунулся в прежние воспоминания.
   Годы детства пронеслись, и вот он, уже статный юноша, мчался на горячем коне в гуще битвы. Отец брал его во все набеги, и Юсуф любил жестокую сечь и воинскую жизнь гораздо больше размеренной жизни кочевника. Но однажды беклярибеку Мусе пришло в голову женить любимого сына. Тут отец решил превзойти всех, он сосватал для Юсуфа одну из сводных сестёр османского султана Баязида II – Михри-хан. Стал бы отец так настойчиво предаваться делам сватовства, если б знал наперёд, как несчастлив будет сын с избранной женой?
   Они возненавидели друг друга с первых мгновений. Во всём свете невозможно было сыскать столь чванливого и высокомерного существа, как капризная и избалованная султанша. Она учинила скандал, едва сойдя с повозки, из-за того, что в Сарайчике не оказалось любимых её сердцу хаммамов [13 - Хаммамы – турецкие бани.], а затем из-за дома, где её поселили, показавшегося госпоже недостаточно роскошным для такой высокородной особы, как она. Михри-хан досталась Юсуфу не юной девушкой, султанша уже дважды вдовела и успела надоесть Баязиду своим несносным характером. Она и в Сарайчике не желала меняться, молодого супруга Михри-хан в день свадьбы облила презрением:
   – Думал ли мой брат, великий султан Баязид, что его сестра окажется женой не правителя и даже не его наследника, а всего лишь мелкого мурзы?
   Семейная жизнь Юсуфа катилась под откос, как арба со сломанным колесом, от брани, капризов и обвинений он спасался лишь во дворце отца. Когда же Юсуф незаметно для себя переселился туда, супруга заявилась к беклярибеку с жалобами. Он помнил минуты унижения, испытанные, когда Михри-хан изливала повелителю Мусе свои обиды, а тот кивал головой, потакая султанской сестре. Как ненавидел тогда Юсуф вздорную жену! Опустив голову, он разглядывал драгоценные кольца и перстни, усыпавшие белые пальцы Михри-хан. Помнилась злорадная мысль, которая мелькнула тогда в голове: «Она перед всеми и повсюду кичится своим высоким происхождением, а пальцев у неё, как и у простой рабыни, всего десять. Пожелай она, всё равно не найдётся лишних, чтобы нацепить на них содержимое всех шкатулок». Отец, оставшись с ним наедине, отчитал сына:
   – Женщине нужно внимание мужа. Ты должен не только содержать хатун, но и одаривать её ласками. Без этого не родятся дети, Юсуф, а мне нужен внук – твой наследник!
   Стиснув зубы, Юсуф перешагнул порог спальни Михри-хан. Султанша оказалась в тягости лишь через несколько месяцев, а Юсуф уже не стал дожидаться рождения ребёнка, бежал из Сарайчика в свой улус. Впрочем, отец не удерживал его, понимал, что у сына с высокородной супругой любви не вышло. Юсуф больше не виделся с Михри-хан; из редких посланий узнавал о здоровье сына, названного Юнусом. Его наследник рос вдалеке от него, и если тоска по ребёнку иногда и закрадывалась в сердце мурзы Юсуфа, то желания отправиться в Сарайчик и увидеться с ним не возникало никогда. Юнус был неразрывно связан с матерью, а она даже на расстоянии действовала на своего мужа подобно гремучей змее.
   Спустя год после рождения сына в одном из отдалённых улусов Ногайской степи Юсуф нашёл себе невесту. Она была дочерью мурзы Ибрагима, и звали её Гюльджан. Девушка далеко за пределами Ногаев славилась своей красотой и голосом. Говорили, когда она пела, умолкали птицы. Мурза Ибрагим желал ей блистательного жениха, ждал сватов от высокородных правителей…
   Где-то вдалеке залаяли собаки, и беклярибек поднялся, осторожно пробрался к выходу. За расшитым пологом юрты царила ночь, впереди был тяжёлый, полный суматохи день и следовало отдохнуть, но повелитель разбередил душу воспоминаниями и не желал сна. Мысленно он вновь спешил к стойбищу почтенного мурзы Ибрагима и видел перед собой изборождённое морщинами, медное лицо мангыта…
   – Я отдам свою дочь за тебя, мурза Юсуф, сын высокочтимого Мусы, но дела моего кочевья обстоят так, что завтра мы должны сняться со стоянки и идти к Каспию. Сегодня же совершим никах, и забирай Гюльджан в свой улус.
   Юсуф никогда не видел ни столь поспешного туя [14 - Туй – свадьба.], ни быстрой, словно скомканной церемонии бракосочетания. Поутру, едва выйдя из шатра, где праздновалось торжество, родные невесты свернули юрты и отправились прочь. Посреди брошенного стойбища остались лишь выжженные круги от очагов и новенькая юрта невесты из белого войлока, куда и постучался молодой супруг. Но навстречу ему вышла не пленительная жена, а старая невольница, которая и поведала причину столь поспешной свадьбы и быстрого отъезда мурзы Ибрагима. Жена Юсуфу досталась необыкновенная, она действительно оказалась красавицей и певуньей, только одно отвращало женихов с некоторых пор: Гюльджан повредилась в разуме. Девушка заговаривалась, беспричинно смеялась и могла приняться петь посреди скорбного погребения. Женихи бежали прочь, а мурза, отчаявшись пристроить дочь, уцепился за первого прибывшего в улус со сватовством. Он не дал времени для ухаживания, сбыл дочь и снялся с места со всем кочевьем.
   Юсуфу не оставили выбора, и он повёз жену к себе. Мрачные мысли посещали мурзу всю дорогу, и думал он о чёрной карме, нависшей над ним, словно судьба приговорила его к неудачам в браках, и всякая женщина приносила Юсуфу муки и страдания. Он думал, что происходившее с ним не могло быть простой случайностью, как иначе можно объяснить, что первая его жена – сущая ведьма, вторая оказалась сумасшедшей.
   Мурза Юсуф поселил Гюльджан в улусе и попытался забыть о ней, как когда-то запамятовал о первой жене – Михри-хан. Но женщина, которая жила под боком, постоянно напоминала о себе, попадалась на глаза. Он не раз видел Гюльджан на пороге её юрты – ослепительно красивую, юную и желанную. Он не мог найти в ней умной собеседницы, но признавал её красоту, и тогда влечение мужчины пересиливало природную брезгливость. И Юсуф решился войти к своей жене.
   Гюльджан вела себя, как подобает всякой невинной девушке: стеснялась его, прикрывала лицо платком, едва отвечала на вопросы. И как при этом была красива! Её нежное лицо украшали большие синие глаза, осенённые чёрным бархатом ресниц, губы – яркие и благоуханные, как цветок розы, а каштановые локоны пышной волной спадали на высокую грудь. Он был её мужем и пожелал обладать ею.
   Всю ночь Юсуф отдавался безумной страсти, наслаждался роскошным женским телом и не замечал, как холодна и равнодушна под его ласками молодая супруга. Лишь на рассвете он заснул, но вскоре, словно от толчка, пробудился. Мурза открыл глаза и увидел Гюльджан, склонившуюся над ним. Он не узнал её, растрёпанная жена с искажённым ртом и выкатившимися глазами показалась кровожадной убыр из страшной сказки. Резкий, безумный смех вырывался из глотки этой неузнаваемой женщины, в свете первого солнечного луча он заметил блеснувший кинжал, вскинутый вверх. За мгновение до того, как смертоносное жало вонзилось в грудь, Юсуф успел перехватить его. Он оттолкнул от себя сумасшедшую и вскочил на ноги, под руку попалась плётка, и Гюльджан встретил жгучий удар камчи. Она вскрикнула и, заломив руки, упала на постель, но мурза в глухой злобе продолжал жестоко хлестать её…
   Беклярибек стиснул лицо в ладонях. И сейчас, по прошествии многих лет, его жёг стыд за свою расправу над больной женщиной. Он не входил к жене больше никогда, но та ночь дала плод, и в назначенный час сумасшедшая Гюльджан разродилась дочерью. Мурза выделил для ухода за девочкой кормилицу и нянек и отправил их в дальний аил. Он опасался влияния Гюльджан на дитя и не ведал, что семена болезни заронены в Халиме при рождении. Расставание с дочерью несчастная мать переносила тяжело, вырвавшись из рук рабынь, она прибегала к его шатру и скреблась в полог, жалобно призывая ребёнка. Часто мурза Юсуф видел её со свёртком из тряпок, она бродила по стойбищу, убаюкивала воображаемое дитя и вызывала жалость у всякого, кто встречался на её пути. У всякого, кроме собственного мужа, сердце которого закаменело и не желало менять однажды принятого решения. Гюльджан больше никогда не увидела своей дочери. С ревниво оберегаемым ею свёртком – этим подобием ребёнка женщину и нашли в зимней степи, даже замёрзшая, она прижимала к остывшей груди свёрнутый тряпичный кулёк, словно пыталась в последние мгновения жизни накормить дочь…


   Глава 5

   Порыв ночного ветра вырвал беклярибека Юсуфа из плена тяжких дум. Он невольно поёжился и шагнул назад, в юрту. Он не хотел оставлять дочь одну и желал, чтобы глаза её при пробуждении видели его – тоскующего и одинокого – у постели своего дитя. Он должен был убедить Сююмбику, а во многом и самого себя, что дочери пора уйти из-под родительской опеки. У птенца лишь тогда вырастают большие крылья, когда полёт его самостоятелен. Видно, настало это время и для Сююмбики, но она совсем ещё ребёнок, глупый и капризный, как она расстроила его сегодняшним бунтом, как надорвала и без того ноющее сердце.
   Сююмбика, словно почувствовала пристальный взгляд, открыла глаза и протянула руку вперёд, в темноту:
   – Няня, это ты?
   Отец поймал её руку, прижал к своей щеке:
   – Это я, доченька.
   Он почувствовал, как задрожала маленькая ладонь, малика колебалась, отдёрнуть ли ей руку или нет.
   – Не гони меня, – голос грозного беклярибека дрогнул, сейчас он был лишь любящим отцом, который чувствовал свою вину перед дорогим ребёнком. И горячая эта любовь, полная страдания, как искра, пробежала от отца к дочери, Сююмбика вскрикнула и уткнулась в грудь беклярибека. Она плакала навзрыд, но то были слёзы облегчения, а отец прижимал малику к себе и спешил спрятать свои увлажнившиеся глаза. Вскоре они уже сидели обнявшись. Беклярибек гладил голову дочери, лежавшую на его плече. Им было хорошо вдвоём, и их единение не нарушала тишина спящего аила. Сююмбика первая прервала молчание:
   – Отец, скажите, если бы моя старшая сестра Халима не слыла такой странной, в жёны хану отдали бы её?
   Беклярибек лишь вздохнул:
   – Ты всё понимаешь, моя девочка, тогда ты никогда не покинула бы Ногаев.
   – Но я покину, – печально отозвалась Сююмбика, и тонкий её голосок резанул по сердцу беклярибека нестерпимой болью.
   Юсуф поднялся. Не в его силах было бороться с бурей отчаяния в душе, казалось, ещё миг, и он откажется от собственных обещаний: дочь останется с ним, будет принадлежать только ему, ведь она – частичка любимой Айбики. Голос Оянэ возник из темноты, словно она и не покидала юрты:
   – На всё воля Всевышнего, госпожа. И ваша мать желала, чтобы вы отправились в дальний путь, как придёт время. Она видела вас птицей, должно быть, очень красивой птицей с белыми крыльями и пышным хвостом, как сказочные пери.
   Она вошла неслышно и решительно устроилась на привычном месте у постели воспитанницы. Всем своим видом женщина словно говорила: «Ступайте, господин, теперь настало моё время!»
   Сююмбика улыбнулась, потянулась к няньке:
   – Расскажи, Оянэ, расскажи об этих птицах, они уж точно не похожи на твою любимицу Хромоножку.
   Юсуф видел, как дочь, будто по волшебству, позабыла обо всех страданиях. Улыбка засияла на её лице, а на ещё не просохших от слёз щеках заиграли смешливые ямочки, словно в солнечный день малый дождик брызнул водой и исчез.
   – Что же, расскажу, раз вам не спится. – Оянэ пересела в ноги к девушке, заботливо прикрыла её покрывалом. Она оборотилась на мгновение к беклярибеку: – Вам бы отдохнуть, повелитель, а мы поговорим о своём.
   И грозный господин отступил, понимая, что сейчас его дочери нужна эта ласковая, заботливая женщина, во многом заменившая ей мать. Рядом с ней она забудет обо всём и будет смеяться, слушая увлекательные сказки. А он отправился в свой шатёр и унёс туда воспоминания прошлого. О чём ещё думалось в эту бессонную ночь повелителю ногайцев – о самой большой, самой сильной его любви; любви, которая принесла в этот мир очаровательный цветок по имени Сююмбика…
   Свою третью жену Айбику он встретил осенью в землях мурзы Ямгурчея. По давнему обычаю собрались они, беки и мурзы, на большую облавную охоту. Осенняя степь полнилась тучными стаями диких уток, стадами пугливых джейранов и диких кабанов, которые откормились в этих местах за лето. Знатные ногайцы съехались к месту охоты, забыв об обидах и распрях. Так испокон веков велось в их родах, поспешать на большую облаву, показать там свою доблесть, удачливость и ловкость. Многие из собравшихся могли похвастать несчётными табунами, тысячными отрядами воинов, бескрайними пастбищами. Но на охоте ценилось не богатство, а умение владеть луком, арканом и копьём. Здесь никто не кичился серебряной оправой саадака и богатым колчаном, похвалялись друг перед другом удачами прошлых охот и победами на ристалищах. Утро стояло морозное, беки и мурзы сошли с коней и грелись у костров – они дожидались сигнала к охоте. В прохладном воздухе понемногу оседал туман, солнце разливало розовый свет по небосводу, готовилось выйти из ночного укрытия. Нукеры, переговариваясь между собой, удерживали за поводья мирно прядущих ушами коней, поправляли луки, проверяли, хорошо ли натянута тетива. Наконец, старейший мурзабек Алтын, удостоенный высокой чести руководить облавой, распорядился, кому пойти с правым, а кому с левым крылом.
   Оба крыла разделили три полёта стрелы, и охотники отправились, каждый по своей стороне, перекликаясь меж собой и постепенно сужая облавный круг. Когда перевалили через крутой холм, оказались в долине. Стало видно, как много животных попало в западню, – оказались здесь легконогие джейраны и горбоносые сайгаки, свирепые кабаны и степные зайцы. Загонщики затрубили в рога, хлестнули скакунов. Сердца переполнились азартом, который всегда рождался на охоте. Мурзы ринулись вперёд, пуская стрелы в мечущихся животных, и всё слилось в степной долине. В морозном воздухе смешались гул, треск голых ветвей в кустах, ржание лошадей, топот копыт, крики загонщиков, рёв испуганных животных. Как и все, мурза Юсуф, охваченный охотничьим азартом, гнал коня по краю неглубокого оврага, не сразу он повернул голову и заметил огромного кабана, скачками нёсшегося на него. Взъерошенная на загривке щетина вставала дыбом, с клыкастой морды секача во все стороны разлеталась пенная слюна. Мурза успел выстрелить из лука, но впившаяся в ногу животного стрела лишь усилила дикую ярость зверя. Конь испугался стремительно приближавшегося кабана, всхрапнул и резко кинулся в сторону. Степь встала на дыбы и перевернулась вверх ногами: мурза Юсуф полетел на землю прямо под клыки разъярённого вепря…
   Очнулся он в чужой юрте среди раскиданных мягких шкур. Рядом суетился сгорбленный старик, вымачивал длинные холщовые полосы в резко пахнущем растворе, тряпицы одна за другой покрывали окровавленную ногу. Хозяин юрты –мурза Ямгурчей склонился над Юсуфом, дружески сжал руку раненого.
   – Что случилось? – с трудом вымолвил Юсуф.
   – Кабан! – Ямгурчей поправил одеяло из шкур. – Конь скинул вас, уважаемый мурза, прямо на клыки зверя, и он вспорол вам ногу.
   – Но почему я не чувствую боли?
   – Наш местный шаман – искусный лекарь, его предки передали ему необыкновенные познания. В лечении ран уважаемому Капшай-аге не найдётся равных.
   Лекарь в ответ на слова хозяина стойбища важно покивал головой:
   – Я зашил вам ногу, мурза, и обезболил рану травами. Два раза в день буду менять повязки, и на новолуние ваши воины смогут забрать вас.
   – Не стоит торопиться, – Ямгурчей прервал словоохотливого старика. – Я не отпущу мурзу Юсуфа, пока не буду уверен, что его нога полностью зажила.
   Они говорили ещё о чём-то, но отвар, которым шаман напоил мурзу, стал действовать, и Юсуфа объяли оковы сна.


   Глава 6

   Пробудился он ночью и в неясном свете очага обнаружил тоненькую девичью фигурку, закутанную в покрывало. Нежная прохладная рука легла на его разгорячённый лоб, и в тот момент мурза почувствовал, что сердце готово выскочить из груди. Она не казалась красавицей, эта девушка, склонившаяся над ним: личико круглое и гладкое, как у ребёнка, над верхней губой, изогнутой как лук, едва приметный пушок, глаза смущённо прикрыты опахалом ресниц.
   – Кто ты? – еле слышно спросил он, подумав, каким невиданным колдовством старик-лекарь превратился в юную девушку.
   – Я сестра мурзы Ямгурчея – Айбика.
   – Прелестная бика, должно быть, я сплю. Как могли вы оказаться ночью у моей постели?
   Она тихо засмеялась, словно прожурчал прохладный ручеёк и наполнил душу покоем и светлой радостью:
   – Я упросила Капшай-агу, что посижу около вас. Мой брат не знает об этом, а если проведает, будет сердиться. Он всегда серчает, когда я провожу ночи возле больных. Мурза Ямгурчей говорит, – девушка выпятила губу, пытаясь подражать старшему брату, нахмурила брови и проговорила строго и сердито. – «Знатная по рождению девушка не должна посещать юрты простых кочевников»!
   Юсуф улыбнулся, словно и правда услышал голос всегда серьёзного Ямгурчея.
   – Но эти бедные люди считают, что я помогаю им преодолеть болезнь, – продолжала Айбика. – Поэтому я пришла к вам, Юсуф-мурза, хочу, чтобы вы побыстрей поправились.
   – О, бика, так вы желаете, чтобы я скорей покинул ваш аил?
   – Нет. – Девушка опустила внезапно зардевшееся от смущения лицо.
   И он, взрослый мужчина, смутился вместе с ней. «Должно быть, сильно меня ударил кабан, – рассердившись, подумал Юсуф, – раз я принялся заигрывать с маленькой девчонкой!»
   Кто-то зашевелился в тёмном углу, и мурза приподнялся на локте, вглядываясь. Странная фигура выплыла из темноты. То была женщина в необычном наряде из шкуры волка с нашитыми на пояс пучками трав и кожаными мешочками, полными душистых снадобий. Юсуф невольно вздрогнул, когда её смуглое лицо с горевшими как молния быстрыми глазами приблизилось к нему. А Айбика вдруг поднялась во весь свой небольшой рост, раскинула руки, словно крылья, скрыв лежавшего мужчину.
   – Что тебе надо, провидица? – голос девушки зазвенел, и Юсуф расслышал в нём волнение и тщательно скрываемый страх.
   Женщина протянула руку с длинными, загнутыми внутрь ногтями в сторону мурзы. «Словно когти птицы», – невольно подумал он.
   – Беги, юная бика, беги от него. – Странный голос провидицы ещё больше напомнил клёкот большой птицы. – В нём твоя погибель!
   – Неправда! – Айбика опустилась рядом с Юсуфом, ободряюще сжала его плечо. – Поди прочь, не хочу тебя слушать.
   Провидица качнула головой, шагнула к выходу, но на пороге обернулась:
   – Так услышь меня ты, благородный мурза, не погуби девушку, ведь ты станешь причиной её смерти.
   Юсуф помнил суеверный ужас, который овладел им. Он был отважен в бою, первым на охоте и в состязаниях, но эта ведьма со скрипучим голосом словно явилась из бездны и указала путь его судьбы.
   Женщина, появившаяся в улусе мурзы Ямгурчея неизвестно откуда, исчезла той же ночью, словно приходила только для того, чтобы сообщить чёрную весть. Её предсказание томило душу мурзы, и он спешил, желая, чтобы рана быстрей зажила, а стойбище Ямгурчея осталось в прошлом. Но как можно было оставить в прошлом заботливое создание, которое приходило каждую ночь к его изголовью? Он прикидывался, что спит, а сердце раздирали противоречивые чувства, порой непонятные и пугающие. Она являлась и днём вместе с братом, слушала их разговор, шутки и каждый раз смеялась так заразительно, что Юсуф принимался смеяться вместе с ней. Он невольно любовался блеском девичьих глаз и нежным овалом лица. Покидая гостеприимный улус Ямгурчея, Юсуф желал забыть юную девушку по имени Айбика, но чувства уже пустили свои корни, привязав мурзу к ней.
   Эта девочка вошла в его жизнь свежим ветерком, рядом с ней он оживал, желал быть героем в её глазах. Юсуф не раз спрашивал себя, какими чарами окутал его этот ребёнок, каким чудом отогрелось ледяное сердце. Он стал часто бывать в аиле Ямгурчея, подружился с ним, но никому, даже самому себе не хотел признаваться, что манят его сюда лучистые глаза Айбики и её милое смеющееся личико. В семейной жизни он был дважды несчастлив и не хотел пытать судьбу в третий раз. К тому же слова странной провидицы пугали его. Вскоре мурза Юсуф запретил себе посещать улус друга, он стремился забыть о своей привязанности и ушёл с воинами в набег. Едва вернулся из похода, как его огорошила весть, что мурза Ямгурчей собрался выдать замуж младшую сестру, – и тогда по сердцу прошёлся огонь! Но он сказал себе: «Такова судьба! У Айбики один путь, у меня другой, всё позабыто, всё в прошлом».
   Юсуф почти смирился, но утром нашёл девушку у своей юрты. Он не знал, когда Айбика прибыла и сколько времени просидела у полога, дрожа от холода. Она уткнулась в его плечо:
   – Не гоните меня, мурза, я не уйду. Если не стану вашей женой – не буду ничьей.
   Во взгляде её было столько горечи, печали и столько любви, что сердце мурзы дрогнуло. Только разум твердил: «Тебе никогда не быть счастливым. Зачем тебе эта девочка, к чему её жертва?» Холодный и непреклонный, он повёз её назад к брату. Весь путь она молчала, но едва завидела вьющиеся дымы над юртами родного стойбища, нещадно хлестнула коня:
   – Прощайте, мурза!..
   Беклярибек Юсуф улыбнулся этим давним воспоминаниям. Она, его Айбика, могла быть такой же горячей и непредсказуемой, как и их дочь. Не в силах справиться с собой, Юсуф в тот же день посватался, и мурза Ямгурчей встал перед трудным выбором: ему следовало отказать прежнему жениху или же своему другу. Счастье родной сестры перевесило, и Айбика стала женой мурзы Юсуфа.
   Мир озаряется иным светом, когда в нём селится любовь. Они любили друг друга так, что не могли расстаться и на час. Эта хрупкая женщина обладала необыкновенной силой притягательности, к ней шли со всего стойбища с просьбами и жалобами, спешили поделиться радостью и попросить совета. Обладавшая даром облегчать страдания людей, Айбика никогда не отказывала родственникам больных и немощных навестить их. Её маленькая ладонь едва касалась чела страдальца, а боль уже отступала, и приходил успокоительный сон. В улусе мурзы Юсуфа она слыла доброй хранительницей, и люди поклонялись ей, как святой. Жизнь дарила счастливым супругам одни радости, но ничего не бывает бесконечным. Степь принялись беспокоить отряды кочевых уйсунов [15 - Уйсуны – племя, входившее в состав Золотой Орды и в 60-х годах XV века учавствовавшее в формировании казахского народа.], угонявшие скот с джайляу улусных беков, и ногайцы объединились, отправившись на воров. Айбика была в тягости, и мурза Юсуф, покидая жену, утешал её:
   – Я вернусь к рождению нашего сына.
   Она улыбнулась в ответ:
   – А если будет дочь?
   Он возвращался после удачного похода, но почуял недоброе, ещё не доехав до стойбища. То ли ветер, донёсший дым очагов, показался слишком горьким, то ли послышался далёкий плач. Неподалёку Юсуф заметил оборванного мальчишку, который собирал хворост, подослал к нему нукера – узнать новости. Тот возвращаться не торопился, расспрашивал долго, наклонялся к самому лицу оборвыша. Вернулся, понурив голову:
   – Господин мой, беда большая, ваша жена…
   Мурза не дослушал, вскрикнул дико, хлестнул коня и вскоре оказался у шатра Айбики. Он растолкал толпившихся людей, не видя перед собой лиц, не слыша, что ему говорили. Женщины у смертного ложа расступились, едва он вбежал. И вот она перед ним – желанная, та, к которой спешил, не щадя коней и людей. Белое равнодушное лицо, холодные руки, чёрные ресницы откинули тень на полщеки, под белым саваном слабо проступают очертания тела. Душа, прекрасная и нежная душа этой женщины уже покинула свою оболочку: перед ним было только тело, тронутое печатью смерти, но тело, которое он любил так же страстно, как и душу.
   – Всемогущий Аллах, как ты мог допустить такое? – как безумный шептал он.
   Юсуф сжимал безответную ладонь жены и не мог простить себя. Жалкий и ничтожный, как он посмел бороться с судьбой? Почему не ушёл от людей в голую степь, чтобы не заражать их чёрным дыханием своих неудач? Бессильный, мурза пал на колени, он молился и просил Аллаха только об одном: о быстрой смерти. «Видишь, Всемогущий, – взывал он, – видишь, перед тобой невинный ангел. Дыхание не касается губ, глаза не видят света живых. И я тому виной, я – причина её смерти! Как мне теперь жить, Всевышний?! Дай же мне смерти, пришли Джабраила и за мной, я приму твоё решение!»
   Он молился долго и горячо, а очнулся от лёгкого прикосновения. Оянэ, любимая невольница и молочная сестра Айбики, протягивала ему младенца. Ребёнок сучил ножками и громко плакал, и крик этот отрезвил мурзу.
   – Госпожа видела её перед смертью, – со слезами на глазах проговорила Оянэ. – Она сказала, что у девочки есть только два человека, которые смогут заменить её, – это вы и я, недостойная асрау [16 - Асрау – прислуга.].
   Оянэ зарыдала, и он с трудом смог забрать из судорожно сжатых рук женщины маленькое беспомощное тельце. Поняла ли что-нибудь в это мгновение его маленькая дочь, но она вдруг перестала плакать. Крохотные пальчики уцепились за рукав казакина и властно удержали мурзу на краю гибельной пропасти. В тот миг Юсуф осознал, что не имеет права умирать, что должен жить ради дочери, рождённой Айбикой. Сююмбика стала смыслом жизни, его любовью и радостью, но вот теперь она покидала родной улус и своего отца.
   Беклярибек Юсуф окинул стены юрты тоскливым взором. Пуста и неуютна была его обитель без любимой женщины. Взгляд зацепился за кубыз, висевший на ковре, на нём часто играл маленький Джалгиз – сын племянника беклярибека, погибшего в набеге. Юсуф потянулся, взял кубыз в руки, погладил тёмное дерево, пальцы осторожно коснулись струн. Щемящий душу звук возник и вновь пропал. А слова сами пришли на ум, и словно не он, а его изболевшееся сердце затомилось, запело:

     – Долины, полные воды –
     В них я дневал-ночевал –
     не жалею!
     Взяв вращающуюся булаву,
     Метнул на врага, и – не жалею!
     Излучаясь, подобно луне,
     В шлеме, на золотом сидении
     Под алым балдахином,
     Распутав ей косы,
     Любил чистосердую –
     и не жалею [17 - Дусмамбет Джирау – поэт-певец, родившийся в Азаке. (Пер. Р. Шагеевой.)]!..

   Он не помнил, кто принёс в Степь эту песню, но слова лились сами собой, и слышались в них тоска души, сладость воспоминаний и томление любви, какой давно не знавал могущественный беклярибек.


   Глава 7

   Едва на тёмном склоне неба забрезжила заря, а её перламутрово-розовые переливы отразились в водах Яика, как степной аил ожил. Женщины захлопотали у очагов, раздувая огонь, они подкидывали в ещё слабое пламя хворост, собранный с вечера, замешивали тесто для лепёшек. Невольники наполняли речной водой огромные котлы. Мужчины, засучив рукава, точили широкие ножи для разделки животных. Отобранные для большого пиршества молодые жеребцы и бараны со свисающими до земли курдюками уже были пригнаны с пастбищ. У шатра беклярибека толстый аякчи [18 - Аякчи – виночерпий.] покрикивал на слуг, которые взбивали кумыс. Здесь же в небольших котлах варили густую бузу [19 - Буза – вид пива.]. На поляне прислужники раскидывали огромный шатёр, расстилали ковры. Принаряженные рабыни носили в шатёр дорогие сосуды, блюда, подносы и другую утварь, необходимую для предстоящего торжества. В юрте Сююмбики тоже царил переполох, но другого рода: доставались шёлковые, парчовые и бархатные наряды. Столики заставили шкатулками с драгоценностями, украшениями, белилами и румянами. Няньки и прислужницы старались не шуметь, шикали друг на друга, если кто-нибудь неосторожно хлопал крышкой сундука. Будить невесту строго-настрого воспрещалось. Не выспится юная госпожа, какой будет выглядеть в глазах казанских гостей?
   Из покоев малики вышла Оянэ, взглянула строго, и все тут же притихли. Оянэ здесь безоговорочно почиталась за старшую, хотя и являлась простой невольницей. Много лет назад её мать – пленница с берегов Сыр-Дарьи – была кормилицей маленькой Айбики. Оянэ же, будучи сверстницей знатной бики, стала наперсницей во всех её забавах и развлечениях. Две девочки казались неразлучными, и особое отношение хозяйки дало то важное положение, какое занимала Оянэ и по сей день.
   Но напрасно нянька старалась соблюсти порядок и тишину, едва она покинула покои, как яркий луч солнца проник в святую святых – девичью спальню и скользнул по лицу спящей Сююмбики. И она, едва улыбнувшись на его тёплое ласковое прикосновение, вскинула руку к глазам и открыла их. Девушка вслушалась в тишину и тут же подскочила торопливо, схватила в охапку вчерашние одежды. Она оделась бы в мгновение ока и, пробравшись меж сонных прислужниц, побежала б к заждавшемуся Аксолтану. Вскочила, да тут же вспомнила всё. Сююмбика опустилась обратно на постель, погладила пушистое перо на шапочке, прошептала грустно:
   – Теперь не надену тебя, – и позвала негромко: – Оянэ.
   Нянька тут же явилась перед ней:
   – Госпожа моя, солнце только встало, наш господин беклярибек Юсуф велел вам хорошо выспаться.
   – А я выспалась, Оянэ.
   – Ваша воля, госпожа, прикажете одеваться?
   Сююмбика со вздохом отодвинула от себя охотничий казакин, покорно кивнула. Оянэ кликнула прислужниц, и они вереницей поплыли в покои малики, неся шёлковые одежды, драгоценности, румяна, белила и сурьму. Сююмбика ужаснулась от мысли, как долго ей придётся сидеть набелённой и нарумяненной в этих неудобных нарядах. Она умоляюще коснулась руки няньки:
   – После, Оянэ. Я хотела навестить Халиму.
   – Халиму-бику?! – изумилась женщина. Но тут же поклонилась и велела принести повседневное платье.
   Сююмбика едва выбралась из юрты, как в изумлении огляделась. Она не узнала родного стойбища, настолько оно преобразилось, стало многолюдным, шумным и праздничным. Малика шла по привычному пути, как потерявшийся во мгле мотылёк, – вчерашние дымные и грязные кибитки было не узнать, как и принаряженных людей, хлопотавших около них. Степняки кланялись, приветствовали её, и она с достоинством отвечала им. Люди одобрительно качали головами, глядя ей вослед, за эту ночь Сююмбика переменилась настолько, что теперь её смело можно было назвать невестой.
   У юрты старшей дочери беклярибека две невольницы, которых, казалось, не коснулась предпраздничная суета, занимались привычной заготовкой мяса на зиму. Одна выбирала куски без костей и жира и нарезала небольшие пласты; другая натирала с обеих сторон солью и нанизывала влажными на прочные жилы. Меж двух шестов, воткнутых в землю, уже сушился целый ряд ломтей. Это был обычный способ кочевников: с помощью соли, ветра и солнца вялить мясо. Старая нянька бики, растрёпанная и неухоженная, в своей засаленной одежде, как всегда, сидела у входа. Здесь царило прежнее сонное царство, и его не затронули перемены, произошедшие в стойбище. Сирота Джалгиз, часто навещавший Халиму, привалившись к войлочной стене, тянул на курае печальную мелодию. Сююмбике нравился этот не по годам серьёзный мальчик, слывший сочинителем песен. Она присела около него на корточки, послушала мелодию. Джалгиз оборвал плывущий звук внезапно, взглянул на Сююмбику глазами, полными тоски:
   – Уезжаешь?
   – Уезжаю, – ответила она, опуская взгляд.
   Больше не было сказано ни слова, только поселившаяся в сердце печаль объяла их, и они ещё долго сидели, наблюдая за монотонной работой невольниц. Наконец, Сююмбика тряхнула головой, стремительно поднялась, ей захотелось покинуть это место, затягивающее, как болото, своим однообразием. Царство старшей малики казалось сродни своей хозяйке Халиме, о которой люди в стойбище шептались: «Разум госпожи бродит в потёмках. И за что наказал её Всевышний?» Люди качали головами, когда старшая дочь беклярибека выходила на прогулку с няньками, невольно любовались её яркой красотой и вздыхали, не таясь. Ни один джигит не взглянул в сторону красавицы, ничтожна красота без разума, кому нужна нарядная скорлупа без ядра? Но Сююмбика, никогда не баловавшая вниманием сестру, свой последний день решила начать с прощания с ней – позабытой всеми, заброшенной дочери Гюльджан.
   Халима убаюкивала тряпичных кукол, но едва завидела Сююмбику, как испуганно вскрикнула: она всегда опасалась шумной и быстроногой младшей сестрицы. Но Сююмбика повела себя непривычно смирно, и Халима передумала убегать, ища защиту за спиной нянек.
   – Я пришла попрощаться с тобой, – проговорила Сююмбика, едва переводя дух от защипавшего где-то в горле комка.
   – Покидаешь нас? – недоверчиво спросила Халима.
   – Я выхожу замуж.
   – Замуж?! – Халима отодвинула от себя тряпичных кукол. – Далеко?
   – Да, далеко, – отвечала Сююмбика.
   – А разве ты выходишь не за Ахтям-бека?
   – За Ахтям-бека?! – Лицо Сююмбики тут же порозовело, и она прыснула смехом в широкий рукав шёлковой рубахи.
   В их улусе разговор о сватовстве Ахтям-бека превратился в повод для насмешек. Сююмбике сразу вспомнился этот неразговорчивый тридцатилетний бек, который с завидным упорством сватался к ней три года подряд. О нём говорили много и всякое. Поговаривали, что лет семь назад отпрыску обедневшего, но знатного рода приснился сон, который Ахтям-бек счёл вещим. Во сне провидец обещал, если бек женится на Сююмбике – дочери мурзы Юсуфа, то ему будет уготована судьба самого богатого и влиятельного мурзабека во всех Ногаях. Ахтям-бек едва дождался совершеннолетия [20 - 11 лет по шариату считался сроком совершеннолетия девушки.] Сююмбики и посватался к ней. Ему было отказано по причине малого возраста невесты. Потом он сватался ещё и ещё, но всякий раз получал отказ, слишком несостоятельным казался жених. Может, теперь беклярибек Юсуф жалел об упущенном: была бы дочка пристроена неподалёку, ведь до джайляу бека меньше полдня пути. Отец смог бы навещать любимую дочь, заботиться, пестовать внуков, удастся ли это сейчас? Малика ничего не знала о мыслях отца и, привыкшая, что все в их улусе относятся с насмешкой к Ахтям-беку, так же относилась к нему сама.
   – Сююмбика, госпожа моя! – послышался тревожный голос Оянэ.
   Девушка наклонилась к сестре:
   – Прости, Халима, некогда и поговорить с тобой. – Она вскинула руки к шее, сняла сверкающее ожерелье. – Возьми на память!
   – Что ты?! – Халима испуганно отмахнулась от дорогого подарка, но в следующее мгновение покорно подставила голову. От блеска камней засияли её синие глаза, и тут же в плаче скривились губы: – Не уезжай, сестрёнка!
   – Не мне решать. Прощай, Халима! – Взмахнув прощально рукой, Сююмбика направилась к выходу.
   Обернувшись, она в последний раз взглянула на сестру. Безупречное по красоте лицо девушки застыло в гримасе плача, но даже скривившись, Халима была хороша, словно пери! Да вот только обречена вечно сидеть в тёмной юрте и баюкать тряпичных кукол. «Ей никогда не повзрослеть, она навсегда останется ребёнком, зато моё время стать взрослой пришло», – подумала Сююмбика и шагнула за порог, кивнув сестре ещё раз.
   Беклярибек Юсуф с утра был погружён во множество важных и неотложных дел: то его голос властно звучал у шатра, где затевалось пиршество; то терялся среди рёва забиваемых животных. Прибежала молоденькая невольница, испуганно доложила:
   – Райха-бика дожидается вас, господин, хочет показать дары для дорогих гостей.
   Беклярибек, не теряя времени, направился к жилищу жены. Райха давно ожидала мужа, усадила его на почётное место, предложила пиалу с прохладным айраном, а сама устроилась напротив, чтобы взгляд мужа почаще обращался на её круглое нарумяненное лицо. Госпожа хлопнула в ладоши, велела начать показ. Прислужницы разворачивали отрезы дорогих материй, встряхивали перед глазами повелителя связки пушистых мехов, подносили пояса с серебряными и позолоченными бляхами, перстни с дорогими самоцветами, шёлковые бухарские халаты, богатые шубы. Всё беклярибек брал в руки, проверял добротность материй, не побиты ли молью шубы, меха. Райха чувствовала, что муж доволен, она раскраснелась от предчувствия похвалы, но тут же, стараясь сделать лицо озабоченным, произнесла:
   – Господин мой, двое из гостей – особо знатные – приближённые хана, выберем для них подарок.
   Не докладывая о себе, вбежал воин в запылённых сапогах:
   – Повелитель, казанцы прошли Бугор!
   Все всполошились, зашумели оживлённо, Бугор находился в двух часах езды от стойбища. Беклярибек Юсуф стремительно поднялся и, хотя Райха-бика пыталась удержать его, сказал:
   – Смотреть больше ничего не буду, надеюсь на ваш вкус, хатун! А меня ещё ждут дела.


   Глава 8

   Вскоре всё население большого аила и мурзабеки, которые прибыли со своими домочадцами и слугами ещё с вечера, высыпали на площадку перед пиршественным шатром. Ногайцы радушно встречали посольство Казанской Земли. У входа в шатёр гостей ожидал сам беклярибек Юсуф. Он стоял, подбоченившись, в халате из золотой парчи и в богатой, отороченной соболем шапке. По правую руку от него красовалась в сверкающих золотом и самоцветами одеждах Райха-бика. По левую – самые знатные и влиятельные предводители степных улусов. Позади толпились их сыновья – молодые мурзы, беззаботно переговаривающиеся и бросающие взгляды на юных дев. Девушки лукаво улыбались, прикрываясь яркими покрывалами, в тугих длинных косах легко покачивались и звенели серебряные чулпы [21 - Чулпы – украшения, прикрепляемые к косам женщин, девушек в районе виска. Обычно длинные, с рядом подвесок.]. У девушек свои разговоры:
   – Говорят, среди гостей есть настоящие батыры.
   – А я слышала, один из беков – родственник хана – ещё не женат!
   – А ты, Гульбейяр, норовишь стать родственницей хана? – Звонкий дружный смех, словно бисер, рассыпался среди оживлённой толпы.
   – Едут, едут! – раздался громкий мальчишеский крик.
   На окраине стойбища завизжала толпа босоногих озорников, сорвалась с места и бросилась наперегонки к шатру: кто подбежит первым к повелителю, получит за радостную весть подарок. Сююнчи [22 - Сююнчи – подарок за радостную весть.] достался худенькому длинноногому мальчишке, он, как порывистый ветер, обогнал всех. Довольный собой, победитель повязал поверх старого кулмэка зелёный пояс и затесался в толпе зевак.
   А казанцы уже показались среди старых юрт, стали видны изнывающим от нетерпения кочевникам. Впереди ехали приближённые самого хана. В пышные гривы их великолепных вороных жеребцов были вплетены шёлковые ленты и сладкозвучные колокольцы, и они сопровождали въезд посольства мелодичным звоном. Из гостей особой статью выделялся молодой вельможа, красавец с белозубой улыбкой на смуглом лице, он приходился родственником самому Джан-Али, и имя ему было Ильнур-бек. Поговаривали о сказочных богатствах, какими владел этот повеса, о влиянии, какое он оказывал на казанского повелителя, но всё это было только слухами, умело раздуваемыми самим беком. Он и в самом деле не бедствовал, но уже давно не досчитывал половины былой казны: любовь к неимоверной роскоши и бесчисленным удовольствиям заметно опустошили кошели беспечного кутилы. Будучи четырьмя годами старше повелителя, Ильнур-бек имел большое влияние на Джан-Али в бытность его касимовским солтаном. Но когда Джан-Али взошёл на казанский трон, влияние бека заметно поубавилось. Отношения между ханом и его взбалмошным родственником в последнее время обострились до предела, и только кстати подвернувшаяся возможность отослать молодого вельможу с посольством в Ногаи, спасло его от более суровой ссылки. Доверить же полностью такое важное дело родственнику Джан-Али не пожелал, и по решению казанского дивана на равных правах с Ильнур-беем был послан многоопытный муж – Солтан-бек. Этого бека все знали как знатного сановника, имеющего большое влияние при дворе, только и богатство, и влияние были уже не призрачными, а настоящими. Он-то, Солтан-бек, менее заметный и почти неизвестный здесь, ехал сейчас рядом с молодым красавцем. За ними следовали ещё с десяток казанских вельмож титулом пониже, а после быки с рогами, покрытыми позолотой, катили крытые повозки с добром, походными шатрами и прислугой. Посольский выезд охраняли казаки при полном боевом вооружении в сверкавших под солнцем кольчугах. И хотя от жары из-под их шлемов тёк пот, но вид они имели грозный. Их тут же встретили придирчивые взгляды мужчин, знавших толк в оружии и добротных доспехах. Незаметно ногайцы окружили воинов, осмелев, дотрагивались до сияющих колец и пластин кольчуг, восхищённо цокали языками при виде надёжных железных щитов. Степняки, не избалованные дорогим вооружением, щиты и доспехи чаще имели кожаные, лишь с прикреплёнными местами металлическими бляхами и насечками. А здесь у простых казаков воинское снаряжение, как у знатных степных предводителей, было от чего прийти в восторг!
   Тем временем сиятельные вельможи под одобрительные крики толпы спешились и выслушали пышную приветственную речь беклярибека Юсуфа. После объятий и обмена любезностями гостей проводили в отведённые для них шатры для отдыха перед предстоящим пиршеством. И каждый из них воспользовался этой передышкой по-своему. Солтан-бек, как только остался один, скинул парадные одежды и достал из широкого кармана бумажный свиток. Грамота содержала обстоятельное донесение одного из соглядатаев Мухаммад-бека, казанского сановника, который ведал тайными делами государства. Свиток передали Солтан-беку около Бугра, и он не успел его прочесть. Донос содержал описание недавних событий в улусе и позволял проникнуться царившей здесь обстановкой и знать, как подобает вести себя, не уронив чести ханского посла.
   Сообщение о бунте малики Сююмбики вызвало на непроницаемом лице бека мимолётную усмешку. Он отложил свиток в сторону и несколько минут провёл в полной неподвижности. Казалось, вельможа дремал, но едва приметное движение губ говорило об обратном. Солтан-бек не дремал, он обдумывал возможную хитроумную интригу, на которую его натолкнуло нежелание невесты повиноваться воле Всевышнего. Оторвавшись, наконец, от сладостных для изворотливого ума мыслей, бек вздохнул и кликнул слугу. Худой невольник-индус достал из кожаного мешочка баночки со снадобьями и целебными мазями и гибкими пальцами принялся растирать больную спину господина. Его исцеляющие движения были приятны телу, и Солтан-бек громко охал и сопел, с наслаждением вдыхая терпкий аромат мазей. Тупая боль в спине, онемевшей от долгой езды, постепенно отходила, а с ней улетучивалась и подозрительная настороженность, которая ни на минуту не покидала сановника. Незаметно для себя почтенный посол засыпал.
   Вдруг резко хлопнул откинутый полог. Солтан-бек вздрогнул, но усилием воли заставил себя не вскинуть голову, лишь чуть приоткрыл щёлочку глаз. На пороге в полном парадном облачении стоял Ильнур-бек. Он покачивался и громко переругивался с охраной, которая пыталась задержать его. Бек прикинулся только что проснувшимся, потянулся и поднялся навстречу гостю:
   – Что случилось, уважаемый? Вам не понравился отведённый шатёр? Может, не прислали женщину, подходящую для молодой крови?
   – А разве вас всё устраивает, илчи [23 - Илчи – посол, дипломат.]? – Ханский родственник взмахнул руками и едва не упал, но вовремя уцепился за столик. Блюда с кувшинами полетели на пол под хриплый хохот мужчины: – Взгляните, какие угощения доставили вам, нет ничего столь изысканного, как во дворце моего дорогого брата Джан-Али! А у меня! Шатёр убогий, и девки все сплошь грязные, от них за десять шагов несёт прокисшей овчиной. О мой бедный Джан-Али, где он решился искать невесту!
   Ильнур-бек снова рассыпался пьяным неприятным смешком. Солтан-бек сделал знак слуге, шёпотом отдал приказание, а про себя подумал: «Этого родовитого болвана до туя надо привести в порядок, хмель бьёт ему в голову, как бы не наговорил чего лишнего в присутствии ногайских мурзабеков». В иное время и в другом месте сановник с удовольствием послушал бы излияния нетрезвого вельможи. Но здесь это могло повредить не только самому ханскому родственнику, но и испортить авторитет всего посольства. Невольник поднёс кубок с пенящимся питьём, шепнул:
   – Пусть мой господин не беспокоится, через пару часов вы не узнаете бека, он будет ясен и свеж, как утренняя роса.
   Посол сощурился, принюхался к питью, от шибанувшего в нос кислого запаха сморщил нос и протянул кубок Ильнур-беку:
   – Не желаете ли освежиться, светлейший?
   Молодого вельможу не пришлось уговаривать, его мучила жажда. Он взял кубок, пробурчал что-то невнятное и осушил его до дна. Лицо мужчины мгновенно вытянулось и цветом своим сравнялось с белой парчой казакина. Услужливые прислужники подхватили онемевшего бека под руки и потащили из шатра. Ещё несколько минут Солтан-бек с брезгливостью прислушивался, как за пляшущей стенкой выворачивало содержимое желудка блистательного красавца, после чего ханского родственника увели отсыпаться.


   Глава 9

   Вечером отдохнувших и уже проголодавшихся гостей пригласили на туй. Они рассаживались на дорогих хивинских коврах: с одной стороны устраивались казанские гости; напротив них – степные мурзабеки. Во главе восседал сам повелитель Ногайского улуса, рядом с ним Райха-бика, отдельно на шёлковых подушках возвышалась виновница торжества – Сююмбика. Невеста, прикрытая белым муслиновым покрывалом, притягивала любопытствующие взоры присутствующих. Казанцы пытались разглядеть лицо юной малики, но это им не удавалось. Сююмбика словно и не надеялась на преграду из кисеи, низко склоняла голову, как того требовал обычай, ведь чёрный завистливый глаз не должен коснуться лица невесты, а иначе красота её померкнет и не принесёт счастья семейная жизнь.
   Едва все расселись по местам, беклярибек Юсуф подал знак, и тут же десятки проворных слуг принялись разносить блюда. На широких серебряных подносах исходила соком жирная баранина, щедро приправленная чесноком и перцем, а к ней несли чечевицу с травами, горки красноватого самаркандского риса. Следом шла отварная конина, запечённые на вертелах зайцы, покрытые аппетитной хрустящей корочкой утки. Рядом с ними высокие пирамиды горячих лепёшек издавали дразнящий сытный запах. Беклярибеку подали варёную голову барана в золотом корытце. Ловко орудуя острым кинжалом, степной повелитель рассёк её на несколько частей, согласно обычаю передал, как самым дорогим гостям Ильнур-беку и Солтан-беку. Не успели гости приступить к трапезе, как аякчи внесли кувшины с кумысом, вином и бузой – и полилась хмельная река. Восхваления шли за восхвалениями, здравицы за здравицами. В речах особо почитали казанского хана, но не обходили вниманием самого повелителя Ногаев и каждого из знатных гостей. А прислужники всё подносили новые блюда – жареную и фаршированную дичь, фрукты, сыры, изысканное восточное кушанье – плов. Разгул туя не прекращался ни на минуту. Застучали в бубны музыканты, заиграли на кубызах, курнаях; запели свои песни сладкоголосые певцы, а вслед за ними и гибкие невольницы с обведёнными сурьмой глазами закружились в бесконечных танцах. Во всём этом водовороте веселья не принимали участие только три человека. Среди них была и Сююмбика. Ей как невесте не полагалось ни есть, ни пить, разве только пригубить шербета и отведать фруктов. Она так и сидела со склонённой головой и лишь изредка вскидывала большие чёрные глаза. Малика с любопытством разглядывала лица казанцев, особенно печального Ильнур-бека, который не прикасался к кушаньям. О, если бы Сююмбика знала о проведённом недавно лечении, она посмеялась бы от души над убитым видом вельможи, но, не зная истинной причины, малика сострадала ему. Девушке представлялось, что государственные дела вынудили этого красивого молодого посла оставить прекрасную, как пери, жену, и вот даже беспечная атмосфера пира не могла отвлечь несчастного от тоскливых дум. Заметила ли она на том туе по-настоящему несчастного человека? А ведь он находился совсем близко, и звали его Ахтям-бек.
   Крепкий мужчина с могучим разворотом плеч и мрачно горящим взглядом у многих вызывал молчаливое сочувствие. Старший сын некогда могущественного, но разорившегося от многочисленных войн мурзабека много лет тянул лямку неудач и несчастий. Сначала случился падёж в его стадах, после вольные башибузуки угнали лучшие косяки. Чёрная смерть, нагрянувшая в степь несколько лет назад, унесла добрую половину его людей. Ахтям-бек оказался несчастлив даже в браке. Его единственный наследник родился калекой и был прикован к постели. Вещий сон о соединении с Сююмбикой в своё время помог мужчине воспрянуть духом, но радость оказалась преждевременной. Отказы беклярибека Юсуфа быстро отрезвили бека, казалось, следовало забыть о старом сне и несбыточных мечтах и жить, как десятки кочевых владетелей, заботами своих уделов. Но стереть из памяти Сююмбику мужчина уже не смог. Мечтая заполучить, женившись на дочери Юсуфа, обещанное во сне богатство и могущество, Ахтям-бек незаметно для себя привязался к гордой и своенравной девчонке. Привязанность эта переросла в любовь, а вскоре и в неуправляемую страсть, не знающую слова «нет».
   Какие мысли владели сейчас воспалённым мозгом влюблённого? На протяжении всего туя бек не сводил глаз с закутанной в шелка невесты. Уже почти чужая жена она привлекала его куда больше, чем прежде. Все эти годы, несмотря на отказы беклярибека Юсуфа, он всё-таки верил, что рано или поздно добьётся успеха, но сейчас эта призрачная надежда развеялась, как дымка. Недосягаемость и недоступность малики вызывали в мужчине жгучую смесь страстного желания, ревности и отчаяния. Он желал обладать Сююмбикой с таким же неимоверным упорством, с каким добивался самых недостижимых целей. Неподвижная фигурка девушки расплывалась ореолом в помутившемся взоре, он так ясно видел укрытое от чужих глаз лицо, гордый взгляд и губы, которые сводили его с ума. О! Сколько раз в своих видениях он касался этих губ! И как часто они отвечали ему… Увлечённый видениями, Ахтям-бек не сразу заметил, как Сююмбика, прошептав что-то отцу, незаметно выскользнула из шатра. Тогда и бек, расталкивая суетившихся слуг, поспешил на воздух.
   Над степью стояла ночь, яркие звёзды густо усеивали бархатистый небосклон. Ахтям-бек, не оглядываясь, спешил к юрте ханской невесты. Он не знал ещё, что скажет Сююмбике, но жаждал увидеть её в эту минуту даже ценой собственной жизни.
   Малика покинула пиршественный шатёр, сославшись на усталость и головную боль. Беклярибек Юсуф помнил о тяжёлой ночи и дне, полном волнений, а потому отпустил дочь отдыхать. Девушка добралась до своего жилища и услышала лёгкое ржание: Аксолтан почуял хозяйку и дал таким образом знать о себе. Целый день конь простоял на месте, он ожидал ставшую уже привычной прогулку в степи, и вот, наконец, его юная госпожа рядом, и он напомнил ей об их общих радостях. Странным образом и самой Сююмбике, минуту назад мечтавшей только о сне, захотелось подышать свежим ветром родных просторов. Она недолго раздумывала, крадучись, вынесла из юрты седло и упряжь и столкнулась с мужчиной. Малика вскрикнула от неожиданности, готовая, как испуганная лань, умчаться прочь, но мужчина склонил голову и прижал руки к груди, указывая жестом своим на добрые намерения. Сююмбика узнала Ахтям-бека, и страх, мгновение назад владевший ею, отошёл, уступая место удивлению:
   – Бек?! Что вы здесь делаете?
   – Простите, прелестная малика, мою дерзость, я имел несчастье напугать вас, – голос мужчины дрожал и срывался, предательски выдавая тоску и волнение страдающего сердца.
   Сююмбика ещё вчера ответила бы ему едкой насмешкой, но сейчас ощутила своим чутким сердцем всё смятение и боль стоявшего перед ней человека.
   – Зачем вы здесь, Ахтям-бек? – уже мягче проговорила она. – Идите к себе. Если вас застанут рядом со мной, что подумают, ведь я просватана за казанского хана. Как бы не случилось беды.
   – Беды?! – Бек до того с почтением слушавший голос боготворимой им девушки, вскинул голову, глаза его яростно сверкнули. – А знаете ли вы, малика, что мне не страшны никакие беды, я испил эту чашу до дна! Кому, как не мне, знать горький вкус несчастий и унижений?! В моём положении потомку древнего рода уже не дождаться худшего!
   Она испугалась его гневного порыва, прижала руки к застучавшему вдруг сердечку:
   – Но что вы хотите от меня?
   – Я хочу одного, Сююмбика, станьте моей женой, моей единственной госпожой! О, позвольте всегда быть рядом с вами, я знаю, мы принесём друг другу счастье!
   – А вам могущество и богатство?! – усмехнулась оскорблённая его предложением дочь Юсуфа.
   – Что для меня богатство и могущество, малика, когда вас нет со мной?! Вы – ещё дитя, девочка, красота ваша – нераспустившийся цветок, каким он бывает, пока щедрое солнце не пробудит его соки. Но я вижу вас гораздо старше, через год-два, десять лет, вы снились мне такой. О, каким необыкновенно прекрасным было ваше лицо в том видении! Я видел вас подобной пери, восхитительной в ханских одеждах, но несчастной в навязанном браке! Поверьте, малика, союз с повелителем казанцев принесёт только слёзы!
   Она не смогла справиться с собой, от сочувствия к мужчине не осталось и следа, и слова вырвались на волю – колкие и язвительные:
   – Как горячи ваши речи, Ахтям-бек, должно быть, ощущаете себя тем самым солнцем, призванным пробудить меня. Но я чувствую, что вы больше влюблены в свой сон, а не в меня, так не просыпайтесь же никогда!
   Эхо жестоких слов ещё не замерло в воздухе, а Сююмбика уже направилась к Аксолтану. Вскоре белый конь молнией пронёс свою хозяйку мимо застывшего Ахтям-бека.


   Глава 10

   Прохладный ветер освежил лицо, а быстрая скачка заставила Сююмбику забыть неприятный разговор. Она наслаждалась вольным простором, свежими пьянящими ароматами ночной степи. У темневшего впереди оврага Сююмбика замедлила бег Аксолтана и опустила поводья. Она ехала не торопясь, думала о Казани, о приехавших казанских послах. Вспомнился разговор невольниц, которые сегодня обслуживали гостей, со смехом и шутками они рассказывали о двух молодых мурзах, предпочитавших отдыху, еде и развлечениям чтение книг.
   – Они велели принести свой дорожный сундук, – весело щебетала младшая из рабынь, – достали большие книги, обтянутые кожей, и принялись перелистывать страницы. А мы всё стояли и ждали, когда понадобятся наши услуги. Мы так старались, с утра натирались благовониями, наряжались и всё время улыбались, как учила госпожа Райха-бика. А они всё кланялись своим книгам и на нас внимания не обращали, так что мы даже засомневались: а мужчины ли они?
   Дружный смех, грянувший после этих слов, прервала Сююмбика:
   – Если молодые господа отдают так много времени знаниям и учениям, это не означает, что они не мужчины.
   Замечание малики быстро остудило насмешливый пыл, и пристыженные служанки покинули юрту Сююмбики. Сама же дочь Юсуфа тогда впервые подумала, что она, даже если бы умирала от тоски, никогда бы не взяла в руки книгу. Обнаруженное невежество, о котором раньше Сююмбика и не думала, расстроило её, она вдруг осознала, как много времени тратила на охоту и прогулки по степи и как мало занималась с учителями, нанятыми беклярибеком. Престарелые наставники напрасно гонялись за ней по пятам со своими книгами и нравоучениями; к тринадцати годам Сююмбика едва выучилась читать. А ведь она – будущая казанская ханум, была обязана предстать перед подданными кладезью премудростей, а не невежественной дикаркой, подобной глупой служанке. А много ли она знала о Казани? Или о самом Джан-Али? Могла ли перечислить больших вельмож при его дворе? Со стыдом на каждый из этих вопросов Сююмбика отвечала «нет»!
   Понурив голову, она повернула коня назад – бесцельно скакать по степи расхотелось. Справа во тьме призывно забилась светящаяся точка, словно звезда скатилась с чёрного небосвода, – там, видимо, зажгли костёр. Сююмбика хорошо знала эти места, около мелководной речушки стояла кибитка скорняка – Насыра-кари. Бика обрадовалась возможности увидеть старика, которого она когда-то очень любила, ведь сейчас возникла острая необходимость в разговоре с ним. Насыр-кари был родом из Казани, и кто же, как не он, мог ответить на её многочисленные вопросы. Сююмбика решилась и направила Аксолтана на огонёк. За несколько шагов от костра тьма начала рассеиваться, и стали заметны очертания кибитки и силуэты двух людей у костра. Пёс, спокойно дремавший около хозяина, поднял лохматую голову и, предупреждая, зарычал. Старик приподнялся и схватил лежавшую рядом суковатую палку, но вскоре разглядел подъехавшую всадницу, удивлённо всплеснул руками и засуетился, помогая девушке сойти с коня:
   – Госпожа, это вы?! Мои старые глаза не обманывают меня? Ай-яй-яй! Как давно я не видел вас. Маленькая госпожа стала совсем взрослой и такая красавица! Подобная гурия не встречалась Насыру за всю жизнь, а жизнь у меня была длинной и долгой, как степная дорога.
   Сююмбика, с улыбкой слушая старого невольника, с удовольствием устроилась на подстеленном им овчинном полушубке. При виде изборождённого морщинами доброго лица Насыра, его ветхой юрты и уютно потрескивающего костра Сююмбике вдруг стало легко. Так было и в детстве, когда она втайне от нянек и служанок добиралась сюда, чтобы послушать сказки старика. Навсегда запомнились ей захватывающие истории про страшных дивов, коварных жалмавыз [24 - Жалмавыз – ведьма.], чудесных пери, джиннов и волшебных птиц Семруг. Дни и ночи напролёт она готова была слушать старика-невольника, засиживалась в его кибитке допоздна, так что приходилось брать маленькую госпожу за руку и силой вести домой. Когда отец узнал о пристрастии дочери, рассердился не на шутку. Он многое ей позволял, но, чтобы его дочь, высокородная малика, целыми днями пропадала в пропахшей вымоченными кожами юрте скорняка, этого мурза позволить не мог. Сююмбику строго наказали, на время свобода её была ограничена, няньки ходили за ней по пятам, и нельзя было, как прежде, отогнать их прочь. Постепенно девочка стала забывать Насыра-кари и его волшебные сказки. Долгими зимними вечерами няньки рассказывали ей другие истории, грустные и напевные, с длинными нравоучениями; для Сююмбики наступала пора взросления…
   Насыр не переставал удивляться нежданному появлению малики, но расспросил её, как положено, о здоровье отца, о жизни улуса:
   – Госпожа моя, простите старого болтуна, давно я не был среди людей. Только и вижу перед собой степь, эту старую залатанную юрту, вислоухую собаку, да ещё глухонемого уруса, посланного мне на подмогу.
   – Этот урус и в самом деле глухонемой? – спросила Сююмбика. Она вгляделась в широкоплечего богатыря, ей не хотелось, чтобы кто-нибудь, кроме Насыра, слышал их разговор.
   – Он нем и глух, ручаюсь, госпожа моя. Я живу с ним больше года, и объясняемся мы только на пальцах, – рассеял подозрения малики старик.
   Богатырь-урус и в самом деле вёл себя непринуждённо. Казалось, он даже не заметил приезда малики, так и сидел, не поднимая головы, и задумчиво ворошил толстой палкой пышущие жаром головешки.
   – Расскажи мне, Насыр-кари, о своём городе, ты ведь родом из Казани? О людях расскажи, о последнем хане, которого ты застал, всё хочу знать, что знаешь ты.
   – Ох, госпожа, горьки для меня эти воспоминания. Скоро тридцать лет, как я служу семье вашего отца – беклярибека Юсуфа, но видит Аллах, сердце моё никогда не полюбит эти степи. Нет ничего горше неволи, а ещё хуже знать, что никогда не увидишь милый сердцу дом, не услышишь, как плещется Булак, как волнуется Казан-су, как шумит могучий лес за Кураишевой слободой. Сколько лет прошло, а я всё ощущаю прохладу урмана [25 - Урман – (тат.) лес.], вдыхаю запах прели, мха! О-хо-хо, госпожа моя, зачем бередить так и не зажившую рану, почто мучить старика? – Скупые слёзы заблестели в глубоких складках коричневых, выжженных солнцем щёк невольника.
   – Не плачь, Насыр-кари, поверь мне, скоро увидишь свою родину, и там сможешь прожить последние годы, отпущенные тебе Всевышним. – Сююмбика ласково утешала старика, но вдруг замолчала – показалось ей, что урус настороженно вскинул глаза. Она успокоила себя, наверно, пламя отбросило тень на лицо глухонемого.
   – О чём вы говорите, госпожа, повторите, не ослышался ли я?
   – Я говорю, бабай, что отец не откажет мне в просьбе включить тебя в приданое.
   – Приданое?! – старик разволновался ещё больше. – Неужели, госпожа, мою маленькую пери отдают замуж и отдают далеко-далеко от её родных степей?
   – Да. – Сююмбика задумалась, она обхватила руками колени, долго всматривалась в пляшущее пламя. – Казань, – еле слышно прошептала она, – как он далёк, мой новый дом.
   И только сейчас со всей остротой и болью поняла она, что навсегда, да! навсегда придётся ей покинуть свои степи. Она лишится просторного раздолья, которое так и не смог полюбить старый невольник её отца Насыр, но которое всей душой, всем сердцем любила она. Степи! Без конца и без края, где чувствуешь себя вольной, как ветер, сильной и гордой, как дикий жеребец, где витает дух её предков, где земля и небо покровительствуют ей – дочери Ногаев. Невольно слёзы навернулись на глаза, но, застыдившись того, что она – высокородная малика – плачет перед двумя рабами, Сююмбика резко отодвинулась от костра:
   – У! Какой горький дым, все глаза выел!
   – Госпожа моя, – засуетился Насыр, – я устрою вас в другом месте.
   – Не нужно, – уже мягче произнесла Сююмбика. – Мне и здесь неплохо.
   Она повозилась, села поудобней и добавила:
   – Я слушаю, бабай.


   Глава 11

   Насыр вздохнул, подбросил хворост в костёр и начал говорить:
   – Если госпожу не утомит мой сказ, то я готов поведать многое. Не знаю только, где правда смешалась с вымыслом, но говорили люди, что великий хан, который повелел выстроить город на холме, послал туда своих слуг. Но верные слуги в страхе бежали прочь, они нашли на горе обиталище огромных змей, каждая из которых была с бревно. А повелителем тех тварей являлся летающий змей Аждаха. Имел Аждаха две головы – воловью и змеиную. Воловья голова щипала траву с холма, а змеиная требовала с окрестных жителей иную добычу – молодых джигитов и прекрасных дев.
   – Великий Аллах! – удивлённо воскликнула Сююмбика. – И хан пожелал построить город в столь страшном месте?
   – Больно уж красиво там было, госпожа. – Старик покачал головой. – Видели бы вы, благородная малика, мою Казань, как хороша она в обрамлении голубых озёр Кабана! А в ожерелье Казан-су встаёт крепость, величавая, как могучий барс, воздушная, как покрывало невесты!
   Морщинистое лицо старика посветлело, разгладилось от мечтательной улыбки:
   – Вы увидите всё это, малика, и скажете, прав ли Насыр-кари, который рассказал свою историю, и хорошо ли поступил великий хан, пожелавший заложить город сказочной красоты!
   Витая в воспоминаниях, старик молчал, и Сююмбика тронула его за рукав:
   – Говорите же, бабай, не перебью вас больше и словом.
   Невольник очнулся от дум, огладил заскорузлой ладонью седую бородку:
   – Не знали люди, как извести змей, и пришли за советом к старому шаману. А тот повелел вырубить лес и кустарник вокруг холма и привезти стога соломы. «Как по весне пробудятся змеи», – сказал шаман, – «заползут прятаться под солому, тут и подожгите её!» Так и сделали слуги ханские. Зашлись огнём змеи проклятые, и поднялся над холмом сильный смрад, от которого падали замертво люди, кони и верблюды. Выжил лишь Аждаха, взлетел он с клубами дыма над пожарищем и нырнул на дно озера Кабан. Говорят, и по сей день живёт там змей и утаскивает в пучину зазевавшихся казанцев.
   Сююмбика поёжилась, хотела вставить своё слово, да вспомнила обещание и промолчала. А старик, покачиваясь в такт рассказа, продолжал:
   – И вырос там город, могучий и прекрасный, возвели в нём дворцы и мечети белокаменные, которым дивились чужеземцы. Так повелел великий хан.
   И старик неожиданно сильным и звучным голосом проговорил:

     Ты зодчих созови…
     Пусть возведут дворец,
     какого краше нет,
     Пусть, увидав его, дивится
     целый свет,
     И разукрасят пусть они его
     теперь.
     Да будет тот дворец
     красою всех времён:
     В нём тысячи картин
     вдоль стен со всех сторон,
     В нём множество больших
     с цветным стеклом окон…
     Расцветкой дивной там
     украшен потолок,
     И стены все узор
     прекрасный обволок,
     И на рисунках там везде –
     Йусуф – пророк… [26 - Кул Гали – поэт, живший и творивший в XIII веке. Отрывок из «Сказания о Юсуфе».]

   Замерла Сююмбика, поражённая волшебством стиха. Появилась картина перед её трепещущим взором: и златоверхий дворец с башенками, и высокие сводчатые залы, расписанные причудливыми узорами. Захватило дух, защемило сердце от красоты невиданной. Крепко стиснула ладони дочь Юсуфа и спросила еле слышно:
   – И в этом дворце живёт казанский хан?
   Насыр-кари важно кивнул головой:
   – И в нём будете править вы, госпожа. Воссядете на троне великой ханум, и вам будут поклоняться тысячи казанцев и вотяки, черемисы и прочие народы, что держит под своей рукой Казань.
   Сююмбика смутилась, опустила глаза, поворошила сучковатой палкой в костре, сноп искр взлетел в тёмное небо и осел лёгким ореолом. Картина, нарисованная стариком, показалась такой необыкновенной, что прирождённая дочь степей, ещё вчера не желавшая расставаться с простором, поросшим травами и ковылём, вдруг всей душой захотела увидеть город, который по сей день восхищал старого невольника. Коли так пожелал Всевышний, она взойдёт на казанский трон, и хан Джан-Али протянет руку своей будущей супруге. Девушка зажмурилась на мгновение, чтобы явился ей образ Джан-Али, прекрасного, как Юсуф, и отважного, как Идегей. Ах! Чего же ещё желать знатной малике, если уготована ей судьба, завидная для тысячи невест?
   Сююмбика с улыбкой взглянула на старого Насыра:
   – Хороши твои сказки, бабай. Желаю, чтобы ты поведал всё, что знаешь, но на эту ночь достаточно того, что уже сказано. Поздно, я вернусь в аил.
   Девушка поднялась, стряхнула прилипшие травинки с шаровар и длинного подола кулмэка. Взгляд её вновь зацепился за уруса. Тот и вовсе отвернулся от них, но было что-то напряжённое в широкой спине невольника, словно он вслушивался в каждое слово и движение говоривших.
   Сююмбика ещё раз пообещала, что заберёт старика с собой в Казань, и легко вскочила на Аксолтана.
   – Постойте, госпожа, – вдруг разволновался Насыр-кари. – Куда же вы одна, совсем беззащитная в ночной степи?
   Сююмбике смешной показалась даже мысль, что ей что-то может угрожать в этих местах, объезженных вдоль и поперёк.
   – Чего же мне бояться, Насыр-кари?
   – Не знаю, малика, но чует моё сердце недоброе, послушайте старика! Возьмите с собой хотя бы Уруса, ему всё равно надо в стойбище. Припасы закончились, и шкуры надо забрать на выделку.
   Сююмбике не захотелось обижать искренне беспокоившегося за неё Насыра, она подождала, пока старый скорняк объяснялся с помощником на пальцах. Невольник согласно кивнул головой, вооружился всем, что нашлось в драной кибитке, и взобрался на коренастого жеребчика. Сююмбика невольно залюбовалась могучим мускулистым телом, просвечивающим сквозь лохмотья, спокойным безмятежным лицом, обрамлённым кудрявой светлой бородкой. Глухонемой невольник поймал её взгляд, и малика нахмурилась, сердясь на саму себя. Что-то странное творилось с ней в эти два дня, не узнавала себя своенравная дочь Юсуфа: ни мыслей своих, ни ощущений, томивших её.
   Она не произнесла более ни слова, направила коня в сторону аила. Глухонемой невольник следовал за ней. А с окраин стойбища беклярибека им навстречу уже двигался отряд из шести всадников: то были нукеры Ахтям-бека.


   Глава 12

   Оставленный Сююмбикой, бек ощутил себя раздавленным, павшим с высоты, на которую его вознесли мечты. Надежда, жившая в душе Ахтям-бека, развеялась от насмешливых слов девушки. Ярость овладевала мужчиной, она пришла вслед за разочарованием, поднялась шквальным ветром, сметая все доводы разума. Опасный и дерзкий план, ещё неясный и кажущийся невозможным, выстраивался в чёткую линию действий. Бек преобразился, он собрался с решимостью беспощадного воина, который привык брать добычу силой. Крадущимися шагами мужчина ступал по спящему аилу, цедя сквозь зубы:
   – Ты не пожелала стать моей, не ведаешь, где твоё счастье. Но я укажу тебе путь. Ты станешь счастливой даже против собственной воли, заносчивая малика.
   Ночь казалась длинной до бесконечности для того, кто решился на страшное дело. Бек разыскал в мирно спавшем стойбище своих верных нукеров – пятерых отъявленных башибузуков, проверенных в самых отчаянных делах, и поведал о дерзком плане похищения ханской невесты. Ахтям-бек вгляделся в лицо каждого из них. Со своими людьми он был одно целое: стоило ему приказать, и они бросались в кровавую битву, захватывали обозы, а в трудные для улуса времена разбойничали, угоняя соседский скот или грабя зазевавшиеся караваны. Но сейчас тревога охватила душу Ахтям-бека, слишком непривычно и опасно было задуманное дело. Не поведёт ли он верных воинов на гибель, не закончит ли сам свои дни как безродный грабитель, покусившийся на чужую собственность? Дэржеман заметил его колебания и выдвинулся вперёд. Молодой джигит отличался ловкостью и смелостью, лучший нукер, которого бек выделял среди всех. И сейчас Дэржеман блеснул белозубой улыбкой, ободрил предводителя:
   – Позвольте пойти мне, господин, я придумал, как лучше выманить малику.
   Ахтям-бек расправил плечи, он отогнал страх прочь и кивнул головой:
   – Ступай! Мы будем ожидать тебя здесь.
   Слова, призывающие к действию, не вернёшь назад, приказал и понял: обратного пути нет. Этот рассвет Сююмбика встретит в его объятьях, или смерть обнимет его самого. А смерти он не боялся никогда, опасался лишь неизвестности, глупого выбора слепой судьбы. Но разве Всевышний не вознаграждает тех, кто терпеливо ждёт милости неба? Этим утром он завоюет самую дорогую добычу в своей жизни, с восходом солнца он добудет счастье! Мысли скользнули быстрокрылыми птицами и растворились, они унесли прочь остатки мучительных сомнений.
   Дэржеман потянулся, разминая затёкшее тело. Где-то на окраине стойбища сонно перекликался караул.
   – Будь осторожен, – глухо приказал Ахтям-бек.
   Нукер лишь усмехнулся на замечание господина, потянулся ещё раз и с бесшумной ловкостью зверя растворился во тьме. Он благополучно миновал караулы и вскоре оказался у юрты ханской невесты. Неприметный, как тень, Дэржеман слонялся вокруг да около, подыскивал, как проникнуть в обиталище малики. Но вдруг войлочный полог дрогнул, и из юрты выбралась заспанная служанка, она зябко поёжилась, а потом отбежала в сторонку справить нужду. Зайти обратно она не успела: чьи-то цепкие руки ухватили, зажали попытавшийся закричать рот и оттащили невольницу к коновязи.
   – Тише, красавица, – зашептал в девичье ушко Дэржеман. – Давно поджидаю тебя, даже бросил своего господина, так захотелось увидеть твоё личико. Пойдём со мной, моя радость, клянусь, тебе никогда ещё не приходилось видеть такого мужчину, как я.
   Слушая соблазняющие речи, девушка перестала вырываться, и только тогда он разжал руки. Прислужница оправила задравшийся подол, за неимением платка прикрылась широким рукавом, а любопытствующие глаза так и блестели поверх руки:
   – Ох, и обманщик! Что ты болтаешь, когда ты меня поджидал? – За поддельным возмущением девушки слышалось кокетство, обольщающие речи джигита пришлись ей по душе, но быстро сдаваться она не собиралась. – Много слышала я мужчин, имя им «обман», а все ваши речи лишь пахнут мёдом, а на вкус горше желчи. Говори, откуда меня знаешь, или призову охрану! Может, неспроста ты шатаешься у юрты госпожи?
   – Не будь со мной такой неласковой, красавица. Не пристало устам таким совершенным и сладким произносить злые речи. Хочешь правду знать, скажу: заприметил тебя ещё днём, когда готовились к тую. Подумал, вот красотка по мне. А сейчас, если даже госпожа Сююмбика призовёт тебя, всё равно не отпущу!
   – Никто меня не позовёт, – засмеялась девушка. – Госпожа ещё не вернулась.
   – Похоже, ты всё на свете проспала, малика давно покинула туй.
   – Это ты залил глаза бузой! Госпожи с вечера не было в юрте. И смотри, – служанка указала на коновязь, – нет её любимца – Аксолтана. О Аллах, неужели наша бика отправилась в степь?!
   Девушка встревожилась, всплеснула руками:
   – Надо сообщить беклярибеку, вдруг с маликой случилась беда?!
   Служанка позабыла о джигите, готова была кинуться назад, чтобы перебудить весь аил, но Дэржеман остановил её:
   – Малике вздумалось прогуляться перед тем, как казанский хан посадит её в гарем. Кто же осудит желание дочери степи глотнуть вольного воздуха на прощанье? А я хочу, чтоб ты подумала обо мне. Прождав всю ночь, я так замёрз, подари хоть один поцелуй, отогрей меня.
   Ласковые речи и крепкие объятья сделали своё дело, девушка уже не рвалась исполнять свои обязанности и сопротивлялась лишь для вида. Гладя податливое тело, Дэржеман вслушивался в тишину ночи, в далёкие окрики караульных. Ничто не внушало опасения, и только эта девчонка, отпусти он её, могла нарушить их планы, переполошить всё стойбище. Пальцы привычно сжали рукоять кинжала, одно движение – и девичьи глаза округлились изумлённо, а предсмертный вздох затих в его ладони. Лошади у коновязи почуяли запах крови, заволновались. Дэржеман, опасаясь, что тело найдут слишком быстро, оттащил его за юрту, быстро оглянулся и растворился в ночи.
   Вести, принесённые нукером, поставили Ахтям-бека в тупик, он не мог поверить, что Сююмбика провела всю ночь в степи. Но если малика не спала в своей юрте, а у коновязи не было Аксолтана, значит, её прогулка затянулась. Господин натянул поводья, махнул рукой:
   – Отправляемся в степь, она не минует нас!

   Сююмбика ехала не спеша, вдыхала всей грудью терпкий запах полыни, который под утро стал таким ароматным. Русский невольник тащился следом на своём неуклюжем жеребчике. Малика, словно невзначай, поглядывала на него, но мужчина казался невозмутимым, он окидывал степной простор взглядом добросовестного охранника. А в Сююмбике вдруг взыграл бесёнок, захотелось обыграть уруса. Малика хлестнула коня и помчалась вперёд: «Попробуй догони!» Аксолтан словно взлетал над равниной, над волнами ковыля, стелившегося под копыта, ветер бил в лицо, и Сююмбика смеялась, откидывая голову. Как хорошо, ни о чём не думать и ничего не желать, мчаться вперёд, чтобы ветер охлаждал разгорячённое лицо, а душа и тело наслаждались последними мгновениями вольной жизни. Малика не сразу услышала, как отчаянно призывает её «немой» раб, ей не почудились его голос и крики. Сююмбика в удивлении потянула поводья и остановилась. Урус отчаянно звал её, указывая рукой на опасность. И только тут малика заметила: ей наперерез летели два всадника, одетые во всё чёрное, а намотанные на головы платки скрывали лица. В предрассветной мгле Сююмбике показалось, что всадников несли невидимые крылья, и от ужаса волосы зашевелились на её голове.
   – О Аллах, джинны! – вскричала она.
   Дрожащие руки ещё пытались нащупать выпавшие поводья, но волю девушки парализовал суеверный страх, Сююмбика склонилась к шее верного Аксолтана, творя молитву. Протяжный, полный боли крик пронёсся по степи. Малика вскинула голову – вблизи летящий конь одного из джиннов оказался обычным жеребцом, который тащил по земле застрявшего в стременах хозяина. Взгляд Сююмбики выхватил Уруса, опускавшего свой лук, быстрым движением невольник выхватил новую стрелу, и тогда малика пришла в себя. Сила и решимость вновь вернулись к ней, девушка хлестнула Аксолтана, устремляясь к своему защитнику, но второй всадник на полном скаку вырвал малику из седла. Сююмбика не успела и опомниться, как жеребец похитителя столкнулся с коренастой лошадью Уруса. В следующее мгновение мужчины сцепились и покатились по земле.
   Упав на сырую от росы траву, Сююмбика принялась звать на помощь, но равнодушное, быстро светлеющее небо оставило её зов без ответа. Она обернулась к дерущимся мужчинам: Урус был силён, но соперник изворотлив и более хваток в привычной для него борьбе. Изловчившись, он прижал невольника к земле, вскинул длинный нож. Урус хрипел, слабеющей рукой пытался удержать руку противника, нацелившего смертоносное жало. Сююмбика в страхе заметалась, бросилась было на подмогу, но споткнулась о кочку, упала и ощутила свой кинжал на поясе. Рука решительно дёрнула за рукоять, в первых робких лучах, прорезавших степь, лезвие сверкнуло голубым огнём. Она вскинула нож и бросилась на похитителя, лезвие легко вошло в чёрную спину «джинна». Мужчина глухо простонал и откинулся навзничь. Сююмбика сорвала с лица павшего платок и отшатнулась в изумлении, узнав Дэржемана – первого нукера Ахтям-бека. Она помнила этого ловкого щёголя, который не раз приезжал к ним в стойбище вместе со своим господином. Теперь он кропил землю тёмной кровью, а меркнущие глаза удивлённо глядели на неё.
   – Госпожа, скорей, они были не одни! Смотрите, там вдали скачут ещё трое!
   Урус подсадил Сююмбику на Аксолтана, быстро вскочил на свою лошадь и нещадно хлестнул её плетью. Вскоре они влетели в ещё спавший аил, а ночные джинны не посмели ворваться следом, отстали на окраине.


   Глава 13

   – А вы настоящая воительница, госпожа, – проговорил невольник, когда они оказались в безопасности. Он отёр чужую кровь с лица, улыбнулся настороженной малике. – Видно, не в теремах воспитаны.
   Мужчина помог ей сойти с коня, а Сююмбика, держась за его сильную надёжную руку, испытала двойственное чувство. Ей нравился Урус, его отвага и решительность несколько минут назад спасли её честь и, может, даже жизнь, но он же всколыхнул волну подозрительности. Этот человек прожил в улусе отца два года, но до сих пор никто не знал, что его недостаток – притворство. Для чего он притворялся глухонемым? Почему открылся в минуту опасности? Если поведать отцу всю историю, он вытянет из раба, какие чёрные замыслы таятся в его голове. Но, рассказав об Урусе, придётся поведать, как она обнаружила обман, и обвинить Ахтям-бека. Малика не знала, что останавливало её. Бек совершил непростительный грех: задумал дерзкое похищение, посмел покуситься на её честь. Но она почти не винила его, может быть, в эти мгновения в груди Сююмбики начинало биться доброе, всёпрощающее сердце её матери Айбики. Она не желала, чтобы отъезд из улуса отца и само предстоящее замужество начиналось с казней и смертей. К тому же только Всевышний ведает, как поднесут скандальное происшествие своему хану казанцы. Сююмбика в замешательстве поглаживала потную шею Аксолтана, коню был необходим уход после продолжительной скачки, но не будить же слуг. Чем меньше людей окажется посвящёнными в обстоятельства её ночной прогулки, тем лучше. Забота о любимце окончательно перевесила, и малика решительно повернулась к мужчине:
   – Скажи, Урус, откуда ты родом?
   Невольник склонил голову и почтительно отвечал:
   – С пограничных районов Касимова, госпожа.
   – А как назвала тебя мать?
   – Фёдор, сын Иванов.
   – У тебя трудное имя, я буду называть тебя Урусом.
   – Как пожелаете, госпожа, я уже привык к этому прозвищу.
   Сююмбика пристально взглянула в лицо стоявшего перед ней мужчины. Хотя Урус и склонился перед ней, но всё равно был выше своей маленькой госпожи, и малика, к своему неудовольствию, заметила усмешку, скользнувшую по губам невольника.
   – Почему ты притворялся глухонемым?! – уже строже спросила она.
   – Госпожа сердится?
   – Отвечай и не смей лгать! – отчеканила Сююмбика, она исчерпала запас терпения и приготовилась к решительным действиям.
   – Если госпожа сердится, в её воле отдать меня на расправу беклярибеку Юсуфу.
   Спокойствие, с которым были сказаны эти слова, означавшие смертный приговор самому себе, ошеломило девушку.
   – Я не сержусь, – проговорила она, осаживая недовольство, –но мне необходимо знать.
   – Вы устали, госпожа, идите же к себе.
   – Я не усну, пока не узнаю, кто ты – друг или враг!
   – Хорошо. – Урус поднял голову, и Сююмбика заметила, каким огнём полыхнули его глаза. – Сегодня вы уже выслушали рассказ старика – сказку о змеях. Могу рассказать и о своей жизни, но не сказку, а быль. Я – простой хлебопашец, госпожа, и, хотя Бог не обидел меня силёнкой, не помышлял ни о войне, ни о разбое. Была у меня невеста, Анастасией звали, собирались на осень свадьбу играть. А летом налетели татары, пожгли посевы, дома пограбили, многих увели в плен, и мою Настеньку тоже. Несколько дней шёл за ними, пытался отбить любимую свою, да сам попался. Пока нагонял, ослабел от голода, вот и смогли скрутить меня, а то живым бы не дался. Решили мы тогда с Анастасией друг друга держаться. В Казани привели нас на невольничий рынок, и часу не прошло, как какой-то мурза купил мою синеглазую. Богом молил, чтоб и меня мурза взял с собой. Тот ощупал, да рукой махнул, объяснили мне, что в хозяйстве у него мужчин хватает. Увёл он мою невесту, а я всё ждал, купят меня, а там отыщу свою Настю. Тут и подошёл ко мне торговец, я рад был, силу ему показал. Тот тоже обрадовался, по плечу похлопал, похвалил и заплатил за меня цену хорошую, а после привёл в шатёр на базаре. Тогда-то я и понял, что купец мой нездешний, увезёт он меня в свои земли, и не увижу больше Насти. В ту же ночь бежать хотел, да навалились на меня слуги, скрутили. Такого связанного и с собой повезли, путь, говорили, неблизкий – по большим городам степным и до самой Шемахи. Тогда решил, что с жизнью расстанусь, на всех волком смотрел, ни еды, ни питья не брал. Испугался купец, что товар даром пропадёт, и сбыл меня отцу вашему. Так я тут и оказался, а ещё зарок себе дал – молчать. Всё равно языка не знаю, почто голову ломать. Так и к молчанию привык, а языку выучился, может, и нечисто говорю, но вы меня, госпожа, должно быть, понимаете?
   – Да, понимаю. – Сююмбика вновь задумалась. Она помолчала некоторое время, затем, вздохнув, приказала: – Оботри Аксолтана моего и привяжи у коновязи. А потом ступай, куда тебя Насыр-кари посылал, я подумаю о тебе.
   Хотела зайти в юрту, но Урус пал на колени, удержал за край покрывала:
   – Госпожа, о, милости прошу!
   – Я не расскажу отцу.
   – О другом прошу, госпожа!
   – О чём же? – удивлённо спросила Сююмбика.
   – Возьмите меня с собой в Казань, не жить мне без Насти. Я этого случая уже полтора года жду.
   – Да в Казани ли невеста твоя, сколько времени прошло?
   – Там она! – радостно выдохнул невольник, услышавший участие в голосе малики. – Сердцем чувствую. Каждую ночь снится, всё зовёт к себе!
   – Придёт день отъезда, тогда решу. Если поклянёшься в верности мне, поедешь в Казань вместе с Насыр-кари.
   – Поверьте, буду верен вам, моя госпожа. Никогда не забуду ваших милостей. И о коне не беспокойтесь, позабочусь о нём.
   Урус почтительно поцеловал край покрывала малики, склонился до земли. Он не двинулся с места, пока Сююмбика не опустила полог.
   В юрте малику ожидало сонное царство, няньки и рабыни вповалку спали на полу. У самого входа в покои, привалившись спиной к шесту, дремала Оянэ. Едва Сююмбика занесла ногу, чтобы перешагнуть через старшую няньку, как чуткая Оянэ пробудилась. Она ухватила воспитанницу за подол, сонными глазами вгляделась в неё, а узнав, запричитала:
   – Госпожа моя, уж не помутился ли разум у вашего отца?! Разве можно держать невинное дитя всю ночь среди охмелевших мужчин? Да вы уж с ног валитесь. Ох, жестокосердый! Видно, вино помутило его разум!
   Оянэ, всплёскивая руками, растолкала прислужниц:
   – Вставайте, бесстыжие, готовьте малику ко сну. И как только глаза от сна не повылазили в то время, как ваша госпожа не знала покоя.
   Сююмбика с улыбкой наблюдала за суетой женщин. Ей впервые было приятно ощущать на себе их заботу, чувствовать, как чужие руки касались тела, готовили ко сну. Она уже лежала в постели с закрытыми глазами, совершенно обессиленная событиями этого долгого дня, когда припомнила пиршество. Потом перед ней проплыло морщинистое лицо Насыра-кари в отблесках костра, и ещё она вспомнила, что убила сегодня человека. Человека! Мысль об этом на мгновение заставила её встрепенуться, Сююмбика даже хотела открыть глаза, но веки налились свинцовой тяжестью, и в следующую минуту она уже крепко спала.
   Ахтям-бек с оставшимися в живых нукерами недолго кружил вокруг стойбища: рассвет пробудил дозоры, и караульные принялись перекликаться меж собой. Большой стан скидывал с себя оковы утренней дрёмы, женщины отправились на дойку кобылиц, мужчины выходили из юрт и шатров. Неудавшиеся похитители, нахлёстывая коней, помчались прочь. Они опасались погони, но стойбище было спокойно и не извергало из своих недр разгневанных всадников. На холме Ахтям-бек обернулся. Мирные струйки дыма тянулись из куполов юрт, неторопливо двигались кажущиеся крохотными фигурки людей. У бека защипало глаза, никогда он не знал за собой такой слабости, а сейчас хотелось заплакать от бессилия, уронить голову в гриву коня. Нукеры гарцевали рядом, и их суровые лица удержали господина.
   – Удача отвернула от нас свой лик, – глухо промолвил Ахтям-бек. – Мы потеряли лучших из лучших. Впереди нас ожидает месть могущественного беклярибека. Но мы не будем дожидаться смерти, уйдём к моему анде [27 - Анда – побратим.] в хаджитарханские степи. Мы ещё вернёмся, и сила будет за нами.


   Глава 14

   Крытые кибитки [28 - Кибитка – здесь: крытая четырёхколёсная повозка, некое подобие кареты.] и арбы с большими, лениво крутящимися колёсами с трудом двигались по выжженной солнцем степи. Над головами висело огромное раскалённое светило, и под его палящим зноем волы тащили возы, понуро опустив большие головы. Когда животных принималась жалить надоедливая мошкара, волы вскидывали головы, недовольно мыча, взмахивали хвостами. На большее у них не хватало сил, да и не родились они для прыткости и быстрых действий, потому и ноги передвигали неторопливо. Куда веселей шли кони. Им давно уже надоело подлаживаться под мерную поступь волов, так и умчались бы вперёд, чтобы в стремительном беге родился лёгкий ветерок и ближе стал конец пути, но седоки придерживали их, и кони смирялись.
   Сююмбика ехала в жаркой, пропахшей кожей кибитке, где даже откинутый с двух сторон полог не приносил желаемой свежести. Малика сердилась на весь свет за вынужденное сидение в духоте и за то, что статус ханской невесты не позволял вскочить в седло любимого Аксолтана и мчаться впереди всех по степи. Злилась и на едкий пот, который не переставал течь по лицу, на шёлковые одежды, прилипавшие к мокрой спине. Окунуться бы в прохладные воды Яика, но река осталась в стороне, и уже второй день путники двигались по безлюдным засушливым просторам, лишь изредка встречая ветхое жилище пастуха и табуны лошадей. Сююмбика, высунувшись из кибитки, проводила взглядом одного из этих сыновей степи. А пастух продолжал с простодушным удивлением взирать на караван и мять в смуглых мозолистых руках войлочную шапку. Малика осерчала, хлопнула ладонью по горячей, туго натянутой коже кибитки:
   – Когда кончится эта проклятая дорога?!
   – Терпение – одно из достоинств мусульманской женщины, – поучительно произнесла старшая служанка, которую привёз Солтан-бек из самой Казани.
   Служанку звали Хабира, была она высокой, дородной и переносила степную жару с трудом. Пот струился по её пухлым багровым щекам, пробивал светлые дорожки на запылённом лице, от духоты женщина едва не теряла сознание. Однако даже в такой ситуации старшая служанка не переставала поучать, ведь светлейший Солтан-бек заметил, какая дикарка степная малика, и приказал ей, Хабире, всю дорогу втолковывать ханской невесте, как следует вести себя. Хабира поручения бека исполняла с педантичной точностью, но Сююмбика на все её замечания и поучения только фыркала, а то и вовсе не обращала внимания. Вот и в этот раз отвернулась в сторону, а через минуту вновь высунулась из кибитки и принялась наблюдать, как сухо шелестят под колёсами стебли ковыля и покорно склоняют пушистые метёлки седых головок. И вдруг вскрикнула возбуждённо:
   – Заяц! Смотрите, заяц! Оянэ, где мой лук?
   Хабира даже замахала руками от возмущения:
   – Что вы, госпожа, как можно?! Что подумает Солтан-бек?
   Сююмбика нахмурилась и опустилась на скамеечку, с которой так оживлённо подскочила. Она покосилась на Хабиру и проворчала сердито:
   – Я скоро сойду с ума от безделья.
   – Высокочтимый бек обещал, что завтра мы достигнем речушки Кинельчеку, той, что на границе Казанского ханства. Целый день будем отдыхать в большом ауле. Местные жители хотят устроить праздник в честь будущей ханум. Будет весело! – попыталась утешить свою любимицу Оянэ.
   Сююмбика доверчиво придвинулась к няньке:
   – Значит, на следующий день?
   – Да, моя госпожа, Кинельчеку совсем рядом.
   Речка Кинельчеку. Эта естественная граница между Ногаями и Казанским ханством появилась на горизонте к обеду следующего дня.
   Путники устроились на её берегу в тени раскидистых деревьев и совершили полуденный намаз – зухр. После приступили к трапезе. Сююмбика с завистью наблюдала за мужчинами, которые прямо на своих лошадях с разбегу влетали в воды Кинельчеку. Водопад холодных брызг окутывал их разгорячённые тела, рождал в груди людей счастливый смех, а у коней – игривое ржание. С какой радостью окунулась бы в реку и сама Сююмбика, но пришлось довольствоваться лишь ритуальным омовением перед чтением намаза. Одно поднимало настроение: по заверению Солтан-бека, совсем рядом располагался казанский аул Ия, где их ждал целый день отдыха и пиршество у владетеля этих мест.
   В обширный аул Ия они въехали, когда солнце клонилось к закату. Аульчан загодя оповестили посланные Солтан-беком гонцы, потому нарядно разодетая толпа уже ожидала знатных гостей. Владетель аула – мурза Утэбай, едва завидев передовую охрану каравана, выдвинулся вперёд. Его полное лицо было красным от волнения и жары, мурза поминутно утирал пот шёлковым платком.
   – Какое большое стойбище, так много людей и ни одной юрты! – с удивлением произнесла Сююмбика, тайком подглядывая в щёлку полога.
   – Здесь не меньше пяти тысяч жителей, – с важным видом сообщила Хабира. – Да будет известно госпоже: в ауле есть даже суфийская [29 - Суфизм – мистическое учение с буддийским оттенком, распространённое в Казанском ханстве. Казанские суфи были последователями туркестанского учителя Ясави.] школа. В ней преподаёт сам наместник суфиев всего Казанского ханства, последователь Ахмеда Ясави – благочестивый шейх Ахунд Шаам, сын Иштеряка.
   Сююмбика даже глаза вытаращила на всезнающую служанку. О суфиях она впервые услышала в детстве, когда в одну из особо суровых зим странствующие последователи учения зимовали в Сарайчике. Но из всего, что ей когда-то говорил о суфийском учении старенький мударрис [30 - Мударрис – наставник.], запомнилось одно: её могущественный предок Идегей, согласно генеалогии, составленной по приказу его сына Нуратдина, являлся потомком почтенного хаджи Ахмеда Ясави. А этот хаджи особо почитался и у суфиев, и у всех правоверных как святой ислама. Об этом с важным видом и заявила малика заносчивой Хабире. Но старшая служанка снисходительно усмехнулась и не удосужилась произнести почтительных слов в ответ.
   А Сююмбика вдруг испугалась: начни Хабира выспрашивать у неё все подробности происхождения Идегея или другие не менее важные вещи, и тогда она предстанет во всём своём невежестве. От хорошего настроения и следа не осталось. Малика снова нахмурилась, но радостный гул голосов и восторженные здравицы в её честь, проникавшие сквозь кожаные стенки кибитки, разгладили складку на девичьем лбу.
   Спустя час Сююмбика и забыла эти неприятные мысли, так её захватила атмосфера народного гуляния, царившая в ауле. Это было первое крупное поселение ханства, где открыто и радостно встречали невесту правителя.
   Уже ближе к ночи Солтан-бек незаметно удалился с пышного пира, он отправился к яму [31 - Ямы – почтовые станции, являлись изобретением времён Чингисхана. Появились во многих ханствах, образовавшихся после распада Золотой Орды.], находившемуся на окраине аула. Этот ям, как большинство других в государстве, имел вид караван-сарая, только в доме с комнатами для ночлега и обширной конюшней останавливались не купцы со своими караванами, а государственные служащие самого повелителя. Чаще всего через ямы проезжали гонцы с посланиями высокопоставленных особ, дипломатические посольства и налоговые сборщики. Здесь их всегда ожидала удобная постель, сытная еда и отдохнувшие лошади. Начальником яма, или ямчи оказался пожилой, но ещё крепкий казак с ярко окрашенной хной бородкой. Казак когда-то служил сотником в войсках повелителя, но после тяжёлого ранения его пристроили к иной службе. Он прожил здесь девять лет и в своём деле являлся виртуозом. Ни один гонец не мог пожаловаться, что по вине начальника яма задержалось срочное сообщение в пути, и ни одно посольство, державшее путь в Ногаи и дальше, не могло посетовать на неудобства.
   Вот и сегодня слуги яма с особым усердием готовили комнаты для приёма казанских вельмож и самого Солтан-бека. Хозяину аула оказали высокую честь принять у себя ханскую невесту с её прислугой и ногайской гвардией; остальным же сопровождающим, согласно повинности постоя [32 - Постой – одна из повинностей жителей Казанского ханства. Всего налогов, повинностей и податей было тринадцать.], предоставили ночлег жители аула. Ямчи доложил беку об исполнении своих обязанностей без суеты, с достоинством, сохранившимся ещё со времён службы в ханском войске. Солтан-бек, выслушав его, кивнул головой и передал послание для отправки повелителю. Чиновник принял свиток с почтением, поклонился, но должных слов произнести не успел, – на пороге появился тамгачи [33 - Тамгачи – таможенный чиновник.] Садак-ага. Он кинулся к сиятельному беку поцеловать руку и тут же рассыпался в цветистых приветствиях:
   – Мой господин, да продлит Всевышний ваши годы, да сделает он сладостной и полной утех вашу жизнь, да наполнит он доверху вашу казну…
   Таможенный чиновник приходился дальним родственником матери бека и в своё время по ходатайству могущественного вельможи устроился на это доходное место. В ауле Ия располагался важный таможенный пост, через который проходили богатые торговые караваны. Садак-ага был главным тамгачи на этом посту. По подобострастному выражению лица родственника Солтан-бек угадал: будет о чём-нибудь просить или жаловаться, а просьбы и жалобы последуют сразу следом за лебезящими речами.
   – Что ты хотел, Садак-ага? – нетерпеливо перебил его Солтан-бек, поглядывая на ожидавшего дальнейших приказаний начальника яма.
   – Мой господин, воры, кругом воры! На днях тамгачи Актирек пропустил ногайский табун в десять тысяч голов на продажу, а пошлину взял как за пять тысяч. За обман купцы дали хорошую мзду.
   – Кто может это засвидетельствовать?
   – Работник Акчуак – верный человек.
   Ямчи, невольно ставший свидетелем доноса, фыркнул, Солтан-бек хоть и сделал вид, что этого не заметил, но догадался: «Садак крутит, и свидетель его, похоже, подставной». А вслух произнёс:
   – Что же ты предлагаешь, ага?
   У лоснящегося от жира тамгачи круглое, блестящее лицо расплылось в заискивающей гримасе:
   – Тамгачи Актирека следовало бы отправить в Казань и засадить в зиндан как взяточника и казнокрада. А на его место есть верный человек, он – мой младший брат, родственник вашей покойной матери. Да пусть бесконечно славится её имя в садах Аллаха, где она сейчас пребывает!
   Бек недовольно засопел, не любил, когда люди считали его глупей, чем он сам мог прикинуться. Неужто этот ненасытный Садак, когда-то пристроенный им на тёплое местечко, желает перетянуть сюда всю свою родню? Хорошо же им будет здесь, сговорившись, греть руки на ханской таможне. Отказать хотелось сразу, но не пускали произнести гневной отповеди последние слова Садака о матери, ведь что скажет покойная бика там, на небесах, если он сейчас проявит недоброжелательность к её родственнику? Бек подумал и сказал:
   – Приказываю завтра вам всем идти к местному кадию. Почтенное судейское лицо пусть разберётся во всём и поступит согласно шариату.
   Произнёс и вздохнул свободно. Долой с плеч чужую заботу, и память покойной матери не оскорбил, и себе наперекор не пошёл.
   Садаку-ага пришлось удалиться, задумываясь, чем можно подкупить местного кадия, а Солтан-бек уже отдавал последнее распоряжение начальнику яма:
   – Срочно гонца в Казань, доложить повелителю о дне нашего прибытия в столицу. Теперь, когда мы на своей земле, задержек не предвидится.



   Часть II
   Джан-Али


   Глава 1

   За тринадцать лет до описываемых событий в 926 году хиджры [34 - 926 год хиджры – 1520 год.] Казанью управлял хан Шах-Али [35 - Родился в Сарае в 1505 году.]. Юному повелителю из касимовской династии в то время шёл пятнадцатый год, и народ не принимал его. Душа казанцев, подобно оракулу, предчувствовала все несчастья и унижения, которые нёс великому народу ставленник московского князя. Шах-Али презирали за пристрастие ко всему русскому и за внешность, которая внушала немалое отвращение. Мальчик был с рождения толст, неповоротлив, с руками длинными, как у обезьяны, и с большим животом. Его неуклюжее туловище продолжали короткие ноги с длинными ступнями, и даже роскошь ханских одежд не могла сокрыть столь явственных уродств. Лицу юного касимовца было далеко до луноликих потомков Улу-Мухаммада – крупное, одутловатое, с длинными мочками ушей, оно вызывало невольное отвращение у всех, кто лицезрел касимовца впервые. Поговаривали, личные слуги повелителя не один час колдовали над господином, пряча недостатки внешности юноши под парчовый тюрбан и пышный ворот.
   Словно в насмешку поставил князь Василий над правоверными ханства столь мерзкого урода. Казанцы смирились было с навязанным им господином, но не знали они тогда, что вместе с Шах-Али властвовать над страной примется русский посол Фёдор Карпов. За время своего пребывания во дворце князь Фёдор восстановил против себя всех, даже людей, прежде верных Москве. Вся Казанская Земля ожидала переворота, и заговорщиков, недовольных правлением Шах-Али, возглавил оглан Сиди. Именно по его настоянию в жаркий день месяца шаабан [36 - Шаабан 926 года хиджры – июль 1520 года.] под видом торгового каравана в Крым отбывало тайное посольство с целью пригласить на ханство царевича Сагиб-Гирея. Над миссией посольства веял дух благополучного исхода: Бахчисарай давно добивался казанского трона у великого князя Василия, и правитель московитов когда-то обещал Казань солтану Сагибу, но в последний момент хитромудрый князь сделал неожиданный ход, отдав ханство касимовцу. Теперь царевичу из рода Гиреев предстояло свергнуть марионетку Шах-Али, но прежде заручиться поддержкой всей Земли Казанской.
   Выезжая из Крымских ворот Казани, купеческий караван с посланцами заговорщиков встретился с багдадским караваном купца Рустам-бая. Казанцам пришлось придержать коней перед вереницей величественно вплывающих двугорбых верблюдов, связанных между собой. Сам владелец каравана следовал впереди, он с улыбкой обратился к сопровождавшему его кареглазому юноше в белоснежной чалме:
   – Ну вот, мой юный друг, по милости Всевышнего мы достигли благословенной Казани. Как вам дышится в родных стенах?
   И, не ожидая ответа, Рустам-бай весело рассмеялся, заражаясь оживлённой суетой большого города. Караван-баши радовался, что остался позади длинный утомительный путь, и он довёз в полной сохранности свой товар и не потерял в дороге людей. Он уже думал о предстоящей встрече с купцами, которых в столице проживало великое множество, и среди них находилось немало друзей и знакомых. Торговца вдохновляли гомонящие толпы людей – его будущих покупателей. Что ещё могло так сильно тешить купца, в уме подсчитывающего барыши предстоящего торга? Оттого Рустам-бай почти не слышал слов благодарности и прощания от своего недавнего попутчика, он нетерпеливо кивнул и направил караван в сторону базара Ташаяк. А юноша повернул коня к Аталыковым воротам Кремля.
   Благородного юношу звали мурза Тенгри-Кул. Несколько месяцев назад в Багдаде он получил известие о тяжёлой болезни матери и теперь с караваном Рустам-бая добрался до Казани, где проживала его семья. Вскоре мурза оказался в пределах крепости и добрался до ворот отцовского дома. Каждый поймёт естественную робость восемнадцатилетнего юноши, который три года отсутствовал в родных стенах и пока не знал, что его ожидает: печальное известие или выздоровевшая мать. Тенгри-Кул сошёл с коня и, не в силах говорить, одним лишь кивком ответил на приветствия сбежавшихся слуг. Он с нетерпением поспешил через засаженный розами дворик. Крутая лестница на женскую половину вызвала бурю детских воспоминаний, и юноша задержался, поглаживая витые перила и улыбаясь как ребёнок. Старая служанка матери выскочила на верхнюю террасу и всплеснула руками:
   – Господин Тенгри-Кул, это вы?! Скорей же, ваша матушка услышала шум и даже не подозревает, какая её ожидает радость!
   В два прыжка юноша преодолел лестницу, на которую раньше, будучи маленьким, тратил столько усилий. Мать, исхудавшая и ещё очень слабая после болезни, приподнялась на подушках и с тревогой вглядывалась в дверь. Едва завидев сына, она вскрикнула. Тенгри-Кул бросился к ней и принялся целовать руки, когда-то с любовью нянчившие его. Верная служанка со слезами на глазах наблюдала за этой сценой, она первая услышала тяжёлые шаги на лестнице и увидела поднимавшегося на террасу отца Тенгри-Кула – бека Шаха-Мухаммада, а потому поторопилась попятиться, склоняя голову. Величественный старец, а Шаху-Мухаммаду в то время исполнилось семьдесят лет, задержался в дверях, внимательно разглядывая кинувшегося к нему сына. Бек строго следовал мусульманским догмам [37 - Догмы – правила.] и в воспитании детей был скорее взыскательным и строгим учителем, чем нежным отцом. Он отметил про себя, что сын возмужал и окреп, и принялся неспешно расспрашивать его об учёбе. Тенгри-Кул, смущённый прохладным приёмом, подробно отвечал на вопросы отца. Бек возмутился, когда услышал, что, кроме обычных предметов, какие сын изучал в казанском медресе [38 - Медресе – высшее учебное заведение мусульман.], в Багдадской школе мудростей преподают астрономию, географию и химию:
   – Богохульники! Как смеют они учить детей правоверных предметам гяуров [39 - Гяуры – т. е. неверные.]? Это ты виновата, глупая женщина, – обратился он к задрожавшей жене. – Как я мог поддаться на твои уговоры и отпустить мальчика в Багдад?
   – Господин мой, – заплакала несчастная Зайнаб-бика, – разве по моему совету свершилось такое? Разве я не мать? Я всегда желала, чтобы мой единственный сын находился рядом со мной. О, вспомните, мой муж, вы отослали Тенгри-Кула в Багдад по совету светлейшего Ильгам-бея!
   Имя одного из блистательных сановников ханского двора несколько отрезвило старика, но из упрямства он не желал отступать:
   – Просила! Просила и ты! Не смей спорить с мужем, глупая женщина! А ты, сын, – обратился он к Тенгри-Кулу, – долго дома не задерживайся. Проучился, благодарение Аллаху, три года, проучишься ещё столько же.
   Бек строго взглянул на сникшую жену и вышел из её покоев. Неуютным показался Тенгри-Кулу родной дом. Отец впал в немилость при дворе и был раздражён и зол на весь свет, а бесконечные жалобы и слёзы матери бередили и терзали неокрепшую душу юноши. На третий день пребывания в Казани Тенгри-Кул отложил книги, в чтение которых углублялся, дабы отвлечься от домашних неурядиц, и отправился прогуляться по родному городу.
   Он долго бродил по узким кривым улочкам, где у заборов, утопая в серой пыли, росли крапива да полынь, выходил к реке и вновь блуждал в ремесленных слободках. Незаметно для себя мурза выбрался к базару Ташаяк. Он остановился на том месте, где два дня назад расстался с купцом Рустам-баем. Воспоминания о Багдаде, школе мудрости и весёлой компании его товарищей нахлынули с необычайной силой. Со слезами на глазах вглядывался юноша в базарную сутолоку, в богатый ряд, где раскинули свои товары восточные купцы. Как всё это напоминало милый его сердцу Багдад! Пустым и невзрачным казался теперь родной город, неуютным и чужим – собственный дом. Подумал, что надо возвратиться к учёбе – в круг товарищей, где читают Навои и Хайяма, и где он излечится от тоски и грусти. Не об этом ли говорил великий Джами:

     В мире скорби, где правят жестокость и ложь,
     Друга преданней книги едва ли найдёшь…
     Затворись в уголке с ней – забудешь о скуке,
     Радость истинных знаний ты с ней обретёшь.

   Знакомые строки всколыхнули душу и только усилили желание повернуть обратно в Багдад. Мать уже здорова, он навестил свой дом, и можно покинуть Казань с лёгким сердцем. Тенгри-Кул направился по восточному ряду, хотелось найти Рустам-бая, узнать, кто из купцов в ближайшее время направляется в Багдад. Восточные ряды, как и прочие строения казанских базаров, представляли собой длинные и низкие крытые галереи. Эти галереи стояли друг против друга и образовывали узкие коридоры. Летом в них было прохладно, в мокрое же время года – сухо. Народ с удовольствием толпился среди нагромождения самых разных, нужных и ненужных им вещей, любовался раскинувшимися перед глазами горами добротного товара и попутно отдыхал в спасительной тени от разыгравшейся не на шутку жары. Многие с азартом торговались с купцами и их приказчиками, громко призывали в свидетели то Аллаха, то праздных горожан, которые с удовольствием внимали сценам, разыгрывающимся перед их глазами. Тенгри-Кул на всю эту суматоху не обращал никакого внимания. Не найдя в тесных лавках багдадского купца, мурза выбрался на базарную площадь. Он огляделся по сторонам и хотел свернуть в следующий ряд, как вдруг, услышав звуки флейты, остановился.


   Глава 2

   Перед глазами юноши раскинулся жёлтый шатёр, из тех, что часто ставили бродячие фокусники, музыканты и поглотители огня на площадях благословенного Багдада. Около шатра уже толпились зеваки, которых приманила сладкоголосая флейта. Звук трубочки был нежным, томительным и завораживающим. Такую же мелодию, показавшуюся Тенгри-Кулу близкой и знакомой, играл когда-то около базарной чайханы Багдада уличный музыкант. В той чайхане Тенгри-Кул любил посидеть в обществе друзей. Вот и сейчас ему показалось: подойди ближе, и он увидит ту же чайхану и того же музыканта в неизменном полосатом халате и выгоревшей тюбетейке. Как заколдованного, Тенгри-Кула влекли чарующие звуки, и он пробрался к шатру, растолкав нескольких зевак. Но разочарование постигло его: музыкант оказался другим, – тот был стариком, худым и высоким, а этот молодой, толстощёкий, с угрюмым взглядом. Глядя на его неприветливое лицо, казалось, что даже не он, а кто-то другой извлекает из недр флейты волшебные звуки. Владелец шатра, сидевший на низкой тахте под навесом, лениво выкрикивал:
   – А вот гурия. Прекраснейшая из гурий. Станцует танец, такой, что и калеки запляшут.
   Хозяина мало привлекали оборванцы и простые горожане, он медлил, поджидая зрителей с внушительным кошелем. Но вот слева подобрался купец, а напротив флейтиста остановился знатный юноша. И тут же владелец шатра преобразился, голос его стал высоким, зазывающим, и он сам взмахнул короткими пухлыми ручками, словно готовился взлететь вслед за танцовщицей, выпорхнувшей из шатра. А зрители уже не обращали внимания на хозяина, взгляды их так и притянул тонкий гибкий стан плясуньи, облачённый в лёгкие, огненного цвета одежды. В высоко вскинутых смуглых руках девушки сверкал яркий бубен. Плясунья встряхнула бубном, вызвав из его недр россыпь звучных трелей, изогнулась дугой. Длинные чёрные косы с вплетёнными красными лентами и монетками на миг покорными змеями легли на землю, но под дружное слияние флейты и барабана девушка встрепенулась, косы её ожили и обвились вокруг тонкой талии – так начался танец.
   Зачарованный Тенгри-Кул не отрывал взгляда от девушки. Много женщин, прекрасных танцовщиц повидал он в Багдаде, но эта – эта была не сравнима ни с кем! Совершенство танца, необыкновенная грация и гибкость превращали базарную плясунью в божество. Глядя на неё, умолкал и богатый, и бедный, и поэт, и бездарь – всех очаровали движения, созвучие музыки и неземной красоты. Танец закончился, и девушка под одобрительный гул толпы скрылась в шатре. Хозяин и флейтист обошли круг, подставляя чаши. Бедняки щедро сыпали медь, среди них редко поблёскивала серебряная данга [40 - Данга (таньга) – серебряная монета.]. Когда к нему подошёл владелец гурии и протянул чашу, Тенгри-Кул смутился, ведь только сейчас юноша вспомнил, что забыл свой кошель дома. Но колебался он недолго, сорванный с пальца родовой перстень с лалом украсил презренную медь.
   Эту ночь Тенгри-Кул не спал, впервые его вдохновило неизведанное ранее чувство, и он взялся писать стихи. В Багдаде юноша, подчиняясь веянию того времени, не раз пробовал перо на этом поприще, но о любви писал, играясь и подражая великим мастерам. Теперь всё было по-другому, маленькая безвестная танцовщица овладела его мыслями и сердцем. Он совсем не знал эту девушку, но видел её танец, наслаждался очарованием искусства и женской красотой. Разве этого недостаточно для рождения пылкого чувства? Тенгри-Кул знавал немало женщин, для которых слова любви значили немного, они заученно повторяли речи, полные страсти, каждому, кто пользовался их услугами. За блестящие монетки, нитку дешёвых бус или отрез ткани продажные прелестницы предлагали своё тело, красоту и молодость. Базарные плясуньи относились именно к этому презренному сословию женщин. И поначалу юноша, в котором жила гордость и чистоплотность отпрыска благородного семейства, уверял себя, что приглянувшаяся ему девушка недостойна не только его помыслов, но даже взгляда. Он убеждал себя самыми пламенными словами и знал наверняка, какое презренное существо встретилось на его пути. Мурза вышагивал из угла в угол в своих богатых покоях и говорил вслух, размахивая руками. Собственные доводы казались ему разумными и логичными:
   – Её красота обманчива, она – порождение коварного Иблиса [41 - Иблис – дьявол, его слуги – злые джинны (шайтаны), сбивающие людей с истинного пути.], только он в силах даровать такую манящую внешность. Увы, даже взгляд порочной женщины может завлечь в сети шайтанов!
   Но тут же, забывшись, Тенгри-Кул начинал шептать мечтательно:
   – Но, Аллах Всемогущий, как она прекрасна! Она показалась мне чистой, словно родниковая вода, ангелом, спустившимся на землю. О! Не гневайся, Всевышний, что в своих мыслях смею приравнивать простую танцовщицу к лику ангелов. Но разве девушка эта не Твоё создание? О мудрый ваятель, из-под твоего талантливого резца не выходило творения более совершенного, чем она. Пусть я ослепну, но не устану смотреть на неё.
   Наконец, борьба благоразумия и страсти, кипевшая в благородном юноше, закончилась полным поражением благочестивых доводов. Тенгри-Кул сел писать мадхию [42 - Мадхия – ода.], в которой воспевал красоту сразившей его гурии. Старый слуга принёс ему утром завтрак и ужаснулся, когда увидал господина, спящим на ковре. Рядом одиноко догорала свеча, там и тут валялись исписанные листы бумаги.
   – Аллах Милосердный, до чего же доводит учёность неокрепших духом молодых людей! – в сердцах воскликнул старик.
   От невольного вскрика слуги Тенгри-Кул пробудился, потянулся и взял из рук старика поднос. С самым весёлым и беспечным видом он принялся уничтожать всё, что находилось на нём: тёплые лепёшки, мёд и сыр. Старый слуга побледнел и, всплеснув руками, пробормотал:
   – Я так и знал, учёность лишила его разума. Господин принимает пищу, не омывшись и не совершив намаза. Прости его, Всевышний, за бесстыдство и богохульство!
   А Тенгри-Кул вскоре вновь спешил к базару. Шатёр танцовщицы стал для него центром Вселенной, и, если бы влюблённый юноша оказался сейчас в самом дальнем и глухом уголке ханства, ноги принесли бы его сюда поневоле. Пробиравшемуся сквозь базарную толчею мурзе то и дело слышались звуки флейты и барабана, ему казалось, что представление уже началось, и он всё убыстрял и убыстрял шаг. Однако у шатра, где обитала покорительница его сердца, было тихо и пустынно. Тенгри-Кул остановился и прижал руки к груди, чтобы умерить пыл стучавшего сердца. Будь он смелее, откинул бы рукой полог шатра, но робость одолела юношу, и он замялся на месте. А полосатая занавесь дрогнула сама и выпустила на дневной свет сонного хозяина. Мужчина, потягиваясь, почёсываясь и зевая, устроился на деревянном помосте. Тенгри-Кул поспешил отойти в сторону, он сделал вид, что разглядывает ковры, выставленные в лавке напротив. Слух его сделался необычайно остёр, а глаза то и дело косили в сторону шатра, не выпуская из виду владельца прекрасной плясуньи. А тот тем временем проявил нетерпение:
   – Эй, Зулейха! Исчадие ада, проклятая бездельница, долго я буду тебя ждать?
   На крик хозяина в проёме шатра появилась стройная очаровательная девушка в длинной вишнёвой рубахе. Голову её прикрывали калфак [43 - Калфак – женский головной убор конусообразной формы из шёлка, бархата или атласа.] из шёлка и лёгкое покрывало, а в руках она несла таз и кумган с водой. Неотступно наблюдавший за всем происходящим Тенгри-Кул чуть не вскрикнул от радости. Это была она – прелестная властительница его дум! Даже сейчас, в простой одежде, не озарённая светом бессмертного искусства, девушка была прекрасна. При виде юной пери и хозяин сменил гнев на милость.
   – Айша, детка, ты опять хочешь заступиться за эту бездельницу? – буркнул он.
   – Не ругайте её, Зарип-ага, – нежный голос прозвучал музыкой в сердце влюблённого юноши. – Вы же знаете, как больна Зулейха. Вчера вечером ей стало хуже. Я обслужу вас, позвольте, господин.
   Она наклонила кумган, и Тенгри-Кул невольно проследил за струйками воды, которые стекали в медный таз. Лучи утреннего солнца плескались в воде, искрились тысячью алмазных брызг и окружали лицо танцовщицы волшебным ореолом. В тот миг юноша отдал бы всё, лишь бы красавица, взявшая его в плен, взглянула хоть раз. Но девушка закончила своё дело и, не обратив внимания на молодого мурзу, скрылась в шатре.


   Глава 3

   Сердце забилось в груди, когда настала решительная минута, и Тенгри-Кул направился к хозяину, но тот опередил его, проворно соскочив с помоста. Кланяясь, хозяин сам пошёл навстречу мурзе. Хитрый делец давно заметил вчерашнего щедрого зрителя, он, как всякий одержимый жадностью и наживой человек, догадался, что привело сюда молодого вельможу. Ему уже слышался заманчивый звон монет, которые он надеялся выкачать из влюблённого.
   – Рад вас видеть, уважаемый, не думал, что в лавке Зарипа может найтись что-нибудь достойное внимания такого важного господина, как вы!
   – О чём вы, ага? – опешил Тенгри-Кул.
   – Как же, мой господин? Вот эта лавка с коврами и прочим товаром, которую вы разглядывали, принадлежит мне, бедному рабу Зарипу. И ещё, с вашего позволения, вот этот шатёр с музыкантами и танцовщицами. Прошу вас, уважаемый, пройдёмте туда, там есть укромная комнатка, где я встречаю гостей. Побеседуем же о вашей покупке.
   Тенгри-Кулу хотелось возразить, что он не желает ничего приобретать, но слишком соблазнительной оказалась возможность заглянуть в святая святых – место, где обитала любимая. И он безропотно последовал за торговцем. В шатре хозяин указал на три расписных полога:
   – Вот здесь, господин, живут музыканты, здесь танцовщицы, их зовут Айша и Рума.
   – Рума? Странное имя, – пробормотал Тенгри-Кул, желая отвести подозрение от интереса ко второй девушке.
   – Она из племени цыган, – отвечал Зарип-бай. Он указал на третий полог и похлопал юношу по плечу. – А нам сюда.
   Тенгри-Кул направился за хозяином и оказался в комнате, увешанной пёстрыми коврами. Две низенькие тахты с подушечками окружали расписной столик. Предупредительный Зарип-бай проследил, чтобы его гость удобней устроился, и хлопнул в ладоши. Явилась бледная истощённая невольница и принялась накрывать стол, но, не удержав тонкую дорогую пиалу, выронила её из рук. Осколки фарфора с глухим стуком разлетелись по ковру, хозяин побагровел, женщина же сделалась белей своего покрывала. Она затрепетала от страха, и Тенгри-Кул, движимый состраданием, поспешил вмешаться:
   – Стоит ли так убиваться из-за посуды, чашка была хороша, но ни к чему гневаться. Зарип-ага, я заплачу вам в два раза больше, и забудьте про эту историю!
   Вид золотого динара вернул хозяину прежний цвет лица, он расплылся в добродушной улыбке:
   – Видно ты, Зулейха, не оправилась после болезни. Ступай к себе, а нам пришли Айшу.
   Имя прекрасной танцовщицы заставило мурзу встрепенуться, он невольно покраснел, и это было отмечено хозяином: «Девчонка здорово приглянулась повесе, что ж, сдерём с него куш посолидней!»
   Айша явилась, как только за пологом скрылась сгорбленная фигура прислужницы. Раскосые глаза девушки на миг встретились с взглядом Тенгри-Кула и тут же поспешили скрыться за покрывалом чёрных бархатных ресниц. Она быстро накрыла стол и замерла, дожидаясь дальнейших приказаний. Тенгри-Кул забыл обо всём на свете, он любовался нежным лицом, тонким станом, тугими чёрными косами, почти доходившими до пят девушки. На миг он представил эти чудесные косы распущенными – благоухающий мягкий водопад – и под действием этого великолепного зрелища поднялся и шагнул к девушке. Айша испуганно вскрикнула и увернулась от его объятий, а в руках Тенгри-Кула остался лишь жёсткий полог, и сам юноша очнулся от добродушного смеха хозяина. Растерянный, он обернулся.
   – О-хо-хо! Знаю, господин мой, из-за этой дикой козочки можно голову потерять! Да только она не ручная, никому не даётся.
   – Я знавал женщин её ремесла, они продаются даже за нитку бус! – с досадой выкрикнул Тенгри-Кул. – Не надо лукавить со мной, ага, скажите, сколько стоит ночь с этой плясуньей, и ударим по рукам!
   – Как можно, господин мой, разве могу лгать такому высокородному вельможе, как вы! – Зарип-бай даже соскочил с тахты в порыве доказать свою правоту. – Эта красотка – настоящая дикарка! Спросите любого из моих людей, ещё ни один мужчина не касался её. В благословенном городе Тане к ней посватался почтенный торговец, так она не пошла за него. Всё нос воротит, наверно, ждёт бека или самого повелителя в женихи. А уж утолить страсть мужчины – это вовсе не по ней. Если пожелаете, господин, я пришлю к вам Руму. Она очень красивая девушка и танцует так, что и старик загорится!
   – Мне не нужна другая! – Тенгри-Кул не узнавал себя. Его любовь, нежная, чистая и поэтичная, превращалась в опасную страсть, которая затмевала разум. – Вы должны помочь мне, купец!
   – Ну что ж, – лицемерно вздохнул хозяин танцовщицы, – вижу, Айша вас околдовала. Что ж, постараюсь вам помочь, чем смогу.
   – Вы должны её уговорить!
   – Уговорю, мой господин, предложу то, от чего она не сможет отказаться. И не смотрите, что она бежала отсюда, ведь такой красавец, как вы, не мог не оставить след в её сердце. Женщины созданы дарить радость мужчинам, и Айше не уйти из этих сетей, ей придётся смириться со своей участью.
   За речами торговца виделись низкие дела, и влюблённый юноша, вернувшись на тахту и охладив свой пыл айраном, подумал, как далеко от благородства то, что здесь происходило. Подумал, но в тот же миг отмёл чистые помыслы. Кем была девушка, приглянувшаяся ему? Базарной танцовщицей. Промыслом своим она ставила себя в ряд женщин, предназначенных для услады глаз и удовлетворения потребностей мужчин. А они готовы были платить как за первое, так и за второе. Мужское естество мурзы не желало только любоваться Айшой. Мужчина, проснувшийся в юноше, дерзко заявлял о желании обладать девушкой и готовности получить желаемое.
   – Тогда давайте поговорим о покупках, – потирая ладони, произнёс Зарип-бай. Видно было по его цветущему виду, что роль сводника вполне устраивает и радует торгашескую натуру.
   – О каких покупках? – с недоумением отозвался Тенгри-Кул.
   – О ваших, мой господин. Прошу вас, присядьте, уважаемый. Дело в том, что Айша задолжала мне большую сумму, это долги её покойной матери. Девчонка мечтает расплатиться со мной и оставить свой промысел. И вот что я придумал: сегодня вечером соблазню её большим доходом, скажу, что вы желаете увидеть прекрасный танец у себя дома. Вы богаты и знатны, и вам не пристало стоять в толпе среди оборванцев и любоваться её искусством. Я пообещаю от вашего имени щедрую плату, равную сумме долга. Поверьте, она не устоит! Что может быть сильней желания приблизить свою мечту? Так вы согласны, господин?
   Тенгри-Кул молчал. Снова почувствовал он угрызения совести, только соблазнительный образ Айши заставил замолчать робкий глас благородства. Но иное сомнение одолело его.
   – Я не представляю, ага, как вы проведёте ко мне танцовщицу. Дом моего отца отличается строгостью правил.
   – О, положитесь в этом деле на меня! Не один строгий дом сбросил оковы чопорности перед моим изворотливым умом. Я проводил своих девушек даже в медресе, проведу Айшу и к вам. Ожидаю только вашего согласия и повеления, господин.
   Тенгри-Кул кивнул. Слова застряли в пересохшем горле, от волнения перехватило дыхание. Неужели это не сон, и уже сегодня Айша будет покоиться в его объятьях?
   – Тогда не удивляйтесь, господин, – едва долетели до его слуха слова торговца, – когда сегодня вечером вам принесут сундук с бухарскими товарами.
   – Ну зачем?! – снова изумился Тенгри-Кул.
   – О, господин! – засмеялся торговец. – В этом-то и состоит мой секрет.
   И он проводил гостя из шатра.


   Глава 4

   Пленительный образ девушки сопровождал Тенгри-Кула всю дорогу. Охваченный страстью, он чувствовал себя как в лихорадке и считал долгие, мучительные минуты, с нетерпением ожидая вечера. И в тот миг, когда старый слуга доложил о прибытии Зарип-бая, Тенгри-Кул не смог скрыть радостного возгласа. Он велел провести торговца к себе в комнату и отпустил слугу, объявив, что сегодня не нуждается в его заботах.
   Хозяин Айши вошёл вслед за приказчиками, которые несли тяжёлый кожаный сундук. Чтобы его слова мог услышать ещё не удалившийся слуга, купец торжественно объявил:
   – По вашему пожеланию, господин, я принёс самый отборный бухарский товар! Такого не найти во всём базаре: лучшие ткани, редкие книги, кинжалы дамасской работы и великолепные одежды. Выберите, чего пожелает ваша душа, а завтра я пришлю слуг забрать то, что вам не приглянулось.
   Зарип-бай поклонился и подмигнул покрасневшему от нетерпения юноше. Как только купец с приказчиками удалился, Тенгри-Кул запер дверь на засов и как безумный устремился к сундуку. Под ворохом тончайших материй мурза нашёл девушку, и ноша, показавшаяся невесомой, оказалась в его руках! Тенгри-Кул опустил танцовщицу на ковёр, его смущало беспамятство красавицы, но зато он мог безнаказанно взирать на распростёртое тело. Ресницы девушки затрепетали, силясь разомкнуться хоть на миг, но беспамятство не желало разрывать своих оков. Непокрытая покрывалом изящная головка беспомощно откинулась на длинный ворс ковра, распущенные чёрные косы разметались вокруг девичьего стана. Она была так заманчива, так близка и доступна, Тенгри-Кул облизнул пересохшие губы и склонился над девушкой. Но в то самое мгновение скорбный образ матери явился перед ним, он представил, что она сказала бы ему, как стыдилась бы поступка единственного сына. А ещё вспомнилось виденное когда-то избиение камнями преступника, совершившего насилие. Но за танцовщицу и невольницу кто спросит столь строго? И всё-таки юноша отшатнулся, ощутив бездну, разверзшуюся перед ним. Разве это было не нравственное падение, ловушка Иблиса, о которой так часто вещали имамы? Он был в шаге от того, чтобы назваться насильником, и вид приготовленной для него жертвы стал обвинением готовящегося греха.
   Только сейчас глаза приметили то, чего не желали видеть в приступе влечения, её беспамятство рассказало о многом. Должно быть, Айша не соблазнилась высокой платой и отказалась идти к нему, раз к ней применили силу. Ничто не поколебало устоев невинной девушки. И в кого же ныне он превратится в глазах этого целомудренного ангела, которого бездумно причислил к падшим женщинам?
   Теперь Тенгри-Кул с нежностью и состраданием вглядывался в бледное лицо девушки. Ему даже показалась, что Айша не дышит, и юноша поспешил принести кувшин с родниковой водой и торопливо побрызгал на её лицо, а потом смочил плотно сомкнутые губы. Они доверчиво разомкнулись, принимая живительную влагу, Айша шевельнулась и открыла глаза. Она не понимала, где находится, с недоумением вглядывалась в склонившегося над ней Тенгри-Кула, и вдруг тень страха промелькнула в глазах. Айша бежала бы прочь, как дикая лань, но ноги не слушались. Она вскрикнула в страхе, когда Тенгри-Кул протянул руку, но он лишь помог ей подняться. Юноша больше не касался девушки, а она ощутила холод, когда лишилась его тёплых прикосновений. Зябким движением Айша охватила плечи, с напряжением следя за мурзой. Тенгри-Кул отошёл к окну, он избегал смотреть на красавицу, ведь она не перестала быть соблазнительной и влекущей, только жгучий стыд сметал прежние недостойные желания. Наконец, он нашёл в себе силы прервать затянувшееся молчание.
   – Простите, Айша, но вам придётся провести ночь здесь. – Он жестом руки остановил её возражения. – Не беспокойтесь, я не прикоснусь к вам. Если б было возможно, вы покинули бы этот дом немедленно, но, к сожалению, это не в моих силах.
   Голос Тенгри-Кула был тих, но в нём она расслышала удручённость и смятение, а если бы сумела заглянуть в душу юноши, то заметила бы и стыд человека, воспитанного в благородных правилах. Мурза опустился на суфу и, не поднимая глаз, негромко продолжал:
   – Завтра вы получите плату, которую я обещал за ваш танец. И, надеюсь, тогда сможете расстаться со своим хозяином.
   Айша слушала, не шелохнувшись, лишь изредка шевелила затёкшими кистями рук, с каждой последующей фразой юноши на лице девушки всё ярче играл румянец, а с последними словами Тенгри-Кула она уже с робким интересом разглядывала его.
   Этот юноша приглянулся ей сразу. Ещё в первый день, когда Айша танцевала на площади, она заметила его. И на следующий день, когда Тенгри-Кул пришёл в шатёр хозяина, девушка с трудом смогла сдержать объявший её грудь волнующий трепет. Его благородный поступок, когда он пожалел больную невольницу и вступился за Зулейху, только добавил тепла мечтательному сердцу. Но юноша ушёл, а Зарип-бай предложил ей недвусмысленную сделку, истина которой читалась так же просто, как и все прочие мерзости, которые предлагал хозяин. Какое страшное разочарование постигло Айшу, с каким негодованием она отвергла предложение торговца! Этот красивый юноша, единственный из мужчин, к которому она почувствовала влечение, оказался таким же сластолюбивым, как и все остальные.
   Но теперь она поняла, что сердце не ошиблось: Тенгри-Кул был тем, кого она смогла бы полюбить, и уже питала нежные чувства. Айша робко любовалась его благородным профилем, разрезом глаз, твёрдой линией губ. С трудом она заставила себя говорить:
   – Благодарю вас, господин, но поверьте, я не привыкла получать деньги за безделье. Я сейчас же станцую для вас, и ваше право оценить мой танец, во сколько вы пожелаете.
   Айша сняла с пояса лёгкий бубен и вскинула его вверх, но внезапная слабость овладела ею, она покачнулась и закрыла глаза. Тенгри-Кул в два прыжка оказался около девушки, не дав ей упасть:
   – Я не жду от вас никаких услуг, жажду только прощения. Простите недостойного раба вашей красоты, лишь она – ваша чарующая красота – всему виной.
   Его голос становился всё тише и тише, и застенчивый взгляд едва скользил по лику танцовщицы, а она сама уже смелей смотрела на молодого вельможу.
   – Вы слишком добры, господин, я не заслуживаю вашей заботы.
   – Стоит ли называть господином того, кто готов быть рабом у ваших ног? – с печальной улыбкой вопросил Тенгри-Кул.
   – Не говорите так! – Айша коснулась маленькой ладонью губ Тенгри-Кула и тут же в замешательстве отдёрнула её. – Разве может быть госпожой такого знатного и красивого вельможи презренная плясунья?
   – Прекрасная Айша, в добровольном рабстве у женщин бывали мужчины и знатней меня.
   Танцовщица свела брови, она словно обдумывала слова Тенгри-Кула, но вдруг в глазах её сверкнула озорная искорка:
   – А не может ваша госпожа попросить о маленькой услуге?
   – Вы можете приказывать, я исполню всё, что вы пожелаете! – с жаром отвечал юноша. – Если повелите, чтобы я умер, в тот же час кинжал вонзится в мою грудь!
   – О нет! Я не хочу вашей гибели! – воскликнула девушка.
   И должно быть в этом восклицании послышалось что-то такое, что заставило сердце Тенгри-Кула забиться с новой силой. Ему захотелось вновь обнять девушку, но юноша укротил свой пыл, боясь утерять доверчивость Айши. Он даже отступил в сторону, почтительно склонившись.
   – Так что прикажет моя госпожа?
   – Если вам не трудно, – девушка покраснела и склонила головку, – принесите мне поесть, я так голодна.
   Если бы Айша произнесла любую, самую немыслимую просьбу, Тенгри-Кул не был бы так поражён:
   – И это всё, что вы хотите?
   – Да, – потупившись, отвечала она. – Зарип-бай так рассердился на меня, что приказал запереть и не давать еды. Как известно, у голодных мало сил для сопротивления.
   – Аллах милосердный! Ты слышишь, и этот подлый человек сделал меня своим пособником? Но клянусь, сегодня на вашем столе будут лучшие яства мира! – Мурза поспешил было на кухню, да вовремя опомнился: на дворе царствовала ночь, и весь дом погрузился в сон.
   – Увы, – уныло промолвил он, – я окажусь лжецом, ведь всё, что я смогу предложить своей госпоже, это фрукты и шербет, которые заботливый слуга оставил для меня на вечер. И ещё лепёшка, но она успела зачерстветь.
   Тенгри-Кул поставил перед танцовщицей серебряную вазу с краснобокими яблоками:
   – Попробуйте, Айша, это очень вкусно.
   Она подняла яблоко и надкусила его:
   – Господин мой, я не ела ничего вкусней. Не беспокойтесь, сладости этих фруктов вполне достаточно, чтобы насытить мой голод, а лепёшка хороша и чёрствой.
   – Нетрудно утолить голод плоти, но ничем не заглушить жажды любви, – рассеянно пробормотал Тенгри-Кул. Он на мгновение испугался столь откровенных своих слов. Речи эти могли оскорбить добродетель девушки, но в молчании её не было гнева, и мурза осмелился взглянуть на Айшу.
   Глаза девушки и юноши встретились. Как долог был этот взгляд и как о многом он сказал! Слова замерли на устах. Да и что могли сказать слова? Когда руки влюблённых сами собой соединились в едином порыве, а губы слились в бесконечно долгом поцелуе, бесшумный ангел любви дунул на горевшие свечи…

     Влюблённый слеп. Но страсти зримый след
     Ведёт его, где зрячим хода нет [44 - Низами – классик персидской поэзии, один из крупнейших поэтов средневекового Востока.].

   Лишь утром, когда розовый рассвет заглянул в покои молодого господина, они разжали свои объятия. Айша заснула, а Тенгри-Кул погрузился в сладкие мечты. Грёзы эти уносили воображение в далёкое будущее. Он забыл, что находится в строгом доме своего отца, забыл, что девушка, спящая рядом с ним, всего лишь безвестная базарная танцовщица. В мечтах он видел возлюбленную женой и госпожой этого дома, мурза мечтал о дне, когда сможет открыто ввести девушку в семью и наградить её за красоту и любовь по заслугам. Не сразу Тенгри-Кул расслышал стук в дверь и голос старика-слуги. Юноша торопливо накинул халат, тщательно задёрнул ложе со спящей девушкой и открыл двери.
   – Господин мой, – сказал слуга, – к вам пришёл вчерашний торговец. Я просил навестить вас позже, но он уверил меня, что вы ожидаете его с утра и сами назначили этот час для визита.
   – Да, это так, – растерянно отвечал юноша. Он понял, что должен расстаться с Айшой, но под впечатлением недавних грёз оказался не готов к разлуке. – Впусти его, – добавил Тенгри-Кул, борясь с желанием приказать вышвырнуть низкого торгаша за ворота.


   Глава 5

   Зарип-бай не заставил себя ждать и вскоре появился в покоях мурзы. От приторно-елейного голоса купца Тенгри-Кул поморщился, а тот как будто и не заметил недовольства:
   – Как почивали этой ночью, господин? Надеюсь, ничто не помешало вашим сладким сновидениям?
   – Спал неплохо, – сухо ответил Тенгри-Кул и отослал слугу.
   Как только за стариком закрылась дверь, Зарип-бай прошёлся по комнате, он не обращал внимания на недоброжелательность юноши и вёл себя по-хозяйски. Заглянув в распахнутый сундук, купец выложил на ковёр отрезы дорогого муслина:
   – У вас отменный вкус, высокочтимый мурза, эти вещи просто созданы, чтобы украсить вашу жизнь, и стоят они не больше содержимого вон того кошеля на вашем столике.
   За эти деньги можно было купить сундук подобного товара, но Тенгри-Кул, ни слова не говоря, бросил кошель презираемому им человеку.
   – О господин, ваша щедрость переходит все границы! – с хитрой улыбкой пряча за пазуху плату за сводничество, Зарип-бай устремил взгляд на слабо колыхавшиеся занавеси. – А где, благородный мурза, наша прелестная птичка? Я вижу, она ещё спит, но мне известно, что ваш дом отличается строгостью, и я поспешил забрать Айшу, пока ваш отец не проснулся. Вы сердитесь, но напрасно, мы должны быть осторожнее…
   Зарип-бай не успел докончить своей речи, как Тенгри-Кул перехватил ворот халата торговца и с яростью сдавил его:
   – Послушай, слуга Иблиса, если ты ещё раз обидишь эту девушку, клянусь, я не пожалею ни сил, ни времени, чтобы уничтожить тебя.
   – Господин мой!
   Мурзу остановил девичий вскрик. Он отпустил зашедшегося кашлем купца и обернулся. Уже одетая, с поспешно заплетёнными косами Айша стояла перед ними.
   – Зарип-бай прав, – негромко сказала она, – мне надо уйти из этого дома как можно скорей. И если вы хотите сохранить тайну наших встреч, нам придётся положиться на хитрость и изворотливость моего хозяина. Другого выхода у нас нет.
   Тенгри-Кул вынужден был признать правоту Айши. Он обернулся к охавшему Зарип-баю и приказал позвать приказчиков, чтобы унести драгоценный груз. А когда торговец удалился, юноша достал из шкатулки сверкающее ожерелье с дорогими камнями.
   – Слышал, издавна существует обычай после первой ночи одаривать жену. Айша, я связан по рукам строгим отцом и пока не смею помышлять о браке, но в душе и сердце ты стала моей женой! Пройдут годы, я стану независимым от воли родителей, и где бы ты тогда ни была, помни, Айша, ты можешь прийти ко мне и требовать своего законного места, для тебя оно всегда свободно!
   Девушка спрятала лицо в ладонях, и слёзы, брызнувшие из глаз, просочились сквозь них. Могла ли она, сирота, брошенная в водоворот жестокой жизни, мечтать о принце? Но принц явился к ней, и она возблагодарила Всевышнего.
   Вскоре молодой мурза проводил со двора Зарип-бая и его приказчиков, которые уносили сундук с милой его сердцу ношей.
 //-- * * * --// 
   Кто познал блаженство любви, тот знает, как меняется мир в глазах влюблённых. Минуты до встречи тянулись томительной чередой, а часы свидания безжалостным вихрем уносились прочь. О! Как сладостны были эти встречи! И как мучительны расставания! Тенгри-Кул и Айша каждый день познавали сладость встреч и мучения расставаний. Молодой мурза, оставаясь один, бесцельно бродил по дому и предавался нежным воспоминаниям и бесконечным мечтам. Он похудел, и домочадцы, заметив это, приписывали ему болезни одну страшнее другой. Будь они проницательней, то догадались бы, что их сына и молодого господина сжигает одна болезнь – любовная лихорадка. А почтенный бек Шах-Мухаммад обратил внимание на повальное увлечение сына бухарскими товарами. Как-то встретив Тенгри-Кула, который с потерянным видом стоял на террасе, старый бек попенял его за расточительство:
   – Ты не хан и не эмир, мой сын. Даже повелитель не в силах скупить все товары, привозимые на базар Ташаяк. Ты должен стать воздержанней в своих тратах.
   Но мурза не обратил никакого внимания на упрёки отца и продолжал свои покупки. Тогда Шах-Мухаммад стал подумывать об отъезде Тенгри-Кула в Багдад. В один прекрасный солнечный день отец вызвал наследника к себе, и свет померк в юношеских глазах, когда старый бек объявил свою волю. Через пять дней в Багдад отправлялся купеческий караван, а Тенгри-Кулу следовало уехать с ним, чтобы продолжить учёбу. Все попытки несчастного сына уговорить жестокосердного отца не увенчались успехом. Ровно через пять дней мурза должен был распрощаться с родным домом, с Казанью и прекрасной Айшой.
   Смирившись с неизбежностью скорого отъезда, деятельный юноша принялся за хлопоты о дальнейшей судьбе возлюбленной. Он задумал освободить Айшу из неволи. Необходимую сумму удалось набрать, сбыв бухарские покупки местному купцу. Тенгри-Кул проиграл в этой сделке, но полные кошели ожидали своего часа, дабы сделать возлюбленную свободной. Теперь жизнь Айши влюблённый мурза представлял в радужном свете: она купит небольшой дом в казанской слободе и будет ждать его возвращения, не терпя ни в чём нужды. Тенгри-Кул приготовился к последнему свиданию, но все его грёзы о будущем любимой разбивались о камни отчаяния. Он должен был расстаться с Айшой на долгие три года, и сегодня его устам следовало набраться смелости сказать об этом ничего не подозревающей девушке. Тяжкие раздумья приводили Тенгри-Кула в невольный трепет, и он со страхом ждал рокового часа.


   Глава 6

   В тот день в шатре Зарип-бая разразился скандал. Черноволосая Рума с утра перерыла свой сундук и не обнаружила в нём монист из серебряных монеток. Разгневанная цыганка набросилась на Зулейху. Она вцепилась несчастной прислужнице в волосы и, не обращая внимания на её мольбы и причитания, подтащила невольницу к сундуку:
   – Я удушу тебя, грязная воровка, думаешь, не помню, какими глазами ты смотрела на мои монисты? Если сейчас же не вернёшь, последний калека не позавидует тебе!
   От криков взбешённой Румы и стонов несчастной Зулейхи пробудилась Айша. Девушка бросилась на помощь служанке:
   – Рума, опомнись! Ты убьёшь её! Куда могло деться украшение, может быть, потерялось? Не кричи, если хочешь, я куплю тебе новые монисты.
   Последние слова Айши вызвали у цыганки приступ злобы. Рума выпустила Зулейху и упёрла руки в бока:
   – А-а! Наша праведница теперь может швыряться ожерельями! А ещё вчера не могла купить себе новое покрывало на голову. Выгодно же ты продала свою невинность. Подумать только, какой недотрогой прикидывалась, я на неё молиться была готова, а она оказалась хуже любой потаскухи! Может быть, мечтаешь, что мурза женится на тебе? Как бы не так! Не дождаться тебе! Он скоро уедет в дальние страны и забудет, а ты станешь рада любому базарному торговцу, пожелавшему провести с тобой ночь!
   – Неправда! – вскрикнула Айша. – Ни один мужчина, кроме Тенгри-Кула, не коснётся меня, никогда!
   Рума расхохоталась:
   – Тогда слёзы избороздят морщинами твоё лицо, губы иссохнут от тоски, а потом попробуй покажись своему возлюбленному! Он и глядеть на тебя не захочет, прогонит прочь, как шелудивую собаку! Взгляни-ка на Зулейху, клянусь, через несколько лет ты станешь похожа на неё!
   Произнеся последние слова, цыганка сверкнула глазами и словно растворилась в потёмках шатра. Бедная Айша сделалась белей кулмэка, ворот которого она судорожно сжимала. Танцовщица словно услышала свой приговор и увидела будущее через призму зловещих пророчеств Румы. Блуждающий взгляд скользнул по измождённой, растрёпанной Зулейхе, и ужас отразился в глазах! Нет! Она не хотела походить на Зулейху, не хотела, чтобы глаза ввалились и были похожи на две бездонные чёрные ямы. Она боялась потери красоты и старости. Нет! Её цветущая внешность не может так страшно измениться. Айша знала, если исчезнет блеск молодости и увянет девичья краса, она не посмеет показаться на глаза Тенгри-Кулу.
   Девушка разрыдалась и бросилась на постель. Слезами этими она оплакивала горькое будущее, но ими же внезапно смылись страх и тяжкие видения. Айша оторвала мокрое лицо от покрывала, и слабая улыбка осветила лицо. «С чего же Рума взяла, что Тенгри-Кул уедет? – спросила Айша себя. – Он ничего об этом не говорил. Он никуда не уедет, а я всегда буду рядом с ним!»
   Она не возносилась даже в мечтах до положения жены знатного вельможи, только хотела быть рядом с ним. В светлых видениях Всевышний одаривал её сыном, и она с достоинством воспитывала его. Она готовилась смириться с тем, что на ложе Тенгри-Кула окажутся другие женщины, лишь бы любимый не прогонял её прочь, только бы в доме мурзы нашёлся уголок для матери его ребёнка. Мечтания Айши сняли с души последний горький осадок от ссоры с Румой, и незаметно для себя девушка заснула.
   А цыганка в бессильной злобе бродила по столице. Большой, красивый город с многочисленными слободами, оживлёнными площадями и шумными базарами не радовал сердца Румы. Казань была чужда ей, родившейся в жарких землях Ферганской долины. Тёмной её душе непонятными казались люди с открытыми лицами и улыбками. Казанцы сидели на порогах своих тесных мастерских и работали. Солнечный день радовал их, и повсюду слышались песни – напевы были просты, но наполнены жизнью, счастьем бытия. Ичижники, шорники, гончары, медники – сотни лиц мелькали перед чёрным взором Румы. Они делали свою работу самозабвенно, вкладывали в труд душу, и выходили из ловких рук расписные чаши, узорчатые ичиги, расшитые тюбетеи. А она ненавидела своё ремесло. Её искусство было призвано заманить в сети вожделения богатого зеваку. Долгие годы Рума ждала свершения мечты, награды за тяжкий труд, но достойный поклонник всё не являлся. Цыганка стала стареть, а вместе с молодостью уходили в небытие и давние грёзы. Рума почти смирилась, поверила в невозможность превращения базарной плясуньи в мифическую содержанку сказочного богача. Как вдруг её мечты и сны сбылись, но сбылись не с ней, а с Айшой. Не ей, а её подруге – недотроге Айше досталось это недоступное счастье.
   Долгие дни чужая удача не давала покоя, чёрная зависть желчью разливалась в груди. Пустая постель Айши была подобна раскалённому горну, и её обжигающее дыхание опаляло цыганку. В ярости Рума проклинала свою соперницу: из-за неё цыганке приходилось танцевать весь день. Айша больше не выходила на помост, её уделом были ночи, полные страсти, ночи в объятьях любимого. А Рума по вечерам еле волочила ноги от усталости и без сил падала на жёсткую постель, злыми глазами она следила за выспавшейся, блистающей красотой и светящейся от счастья Айшой. Девушка, напевая, перебирала сундук с нарядами, раскладывала украшения и благовония. Она наряжалась и уходила, а за войлочной стенкой ещё слышен был серебристый голосок и вкрадчивые, заискивающие речи Зарип-бая. Рума в ярости пинала тряпичную стену, и планы мести рождались в воспалённом мозгу.
   Этой ночью цыганке приснился сон: благодетель ненавистной Айши покинул Казань, и путь его лежал далеко. Рума проснулась в радостном возбуждении, рождённый накануне новолуния сон показался вещим. С утра цыганка нарочно затеяла ссору с Зулейхой, она нашла нужный момент и сказала Айше об отъезде возлюбленного. Видения снов и их толкования непрочны, как дымка утреннего тумана, сон может и не сбыться, но брошенные слова ранят, как камни. Её слова заставили Айшу почувствовать холод беспокойства, они поселили в душе шипы сомнений, и эти шипы раздирали нежное сердце на части. Была позабыта многолетняя дружба и привязанность двух существ, которых связывало общее ремесло и схожая судьба. Сегодня привязанность пропиталась чёрным ядом зависти и превратилась в смертельную вражду. И трудно было предугадать, каким чудовищем она могла стать со временем.


   Глава 7

   Кровавые круги и зыбкий туман перед глазами – это было всё, что являлось перед взором Айши. Нечто странное владело её сознанием: казалось, она раздвоилась, и тело покоилось на ложе, а душа бродила в странной мгле. Из тьмы являлись изуродованные люди, неведомые звери с головами, которые извергали пламя или обдавали её смертным холодом. А она всё бродила между ними, изнемогала от жары или дрожала от холода, и искала того единственного, кто мог разогнать коварный, застилавший весь мир туман. Давящая боль в груди мешала думать, Айша боролась с этой тяжестью, но муки не покидали её. Ах! Как трудно дышать, может быть, она умирает? Долгий жалобный стон вырвался из груди, и девушка пробудилась. В полутьме чья-то фигура метнулась к ней, торопливо поменяла на лбу мокрую тряпку.
   – Слава Аллаху, – послышался взволнованный голос незнакомой женщины, – ты очнулась!
   «Очнулась? – с удивлением подумала Айша. – А разве я была в забытье?» Она сморщила лоб, попыталась вспомнить нечто важное. Всё время, пока женщина поила её тёплым медовым отваром и разговаривала с ней, как с малым дитём, девушка обводила взглядом плохо освещённую комнатушку. Словно вспышка молнии мелькнула перед глазами, и Айша вспомнила.
   Перед глазами встало утро, тёплое хорошее утро, которое поначалу не предвещало ничего ужасного. Потом Рума поссорилась с Зулейхой, и Айша вмешалась. Рума была зла и сгоряча сказала ей… Нет! Не так это было! Айша откинулась на подушки, отёрла липкий пот с лица. Слова Румы вместили в себя всю жестокую правду, какую ещё не знала Айша. Она сообщила об отъезде Тенгри-Кула, – вот оно, то важное, о чём так хотелось вспомнить Айше. Тогда она не поверила Руме, на последнее свидание летела, как на крыльях, надела лучшие драгоценности, какие дарил ей любимый. Хотелось быть такой красивой, чтобы Тенгри-Кул не мог отвести глаз от своей прекрасной избранницы. И она добилась своего. Тенгри-Кул в ту ночь был как одержимый, неуёмная страсть его переходила все границы, и, казалось, волны её расплёскивались далеко за пределы Вселенной. Айша блаженствовала в этом гигантском океане любви и наслаждения.
   А за ночью пришёл рассвет – дождливый, холодный и неуютный, он тихо и печально скрёбся за окном. Айша с недоумением вглядывалась в осунувшееся лицо Тенгри-Кула. Только сейчас, виновато пряча глаза, он сказал о сегодняшнем отъезде.
   – Всего три года, любимая, – опуская глаза, шептал он. – Вот, возьми, это твой долг Зарип-баю, заплати, и будешь свободна.
   Он протягивал ей кошель, но руки девушки так и не поднялись навстречу. Тенгри-Кул говорил ещё что-то, но она ничего не слышала. Зачем он говорит ей о деньгах, о каком-то доме, зачем? Она знала одно: три года – это вечность! Они больше никогда не увидятся! О Всевышний, как хотелось умереть сейчас, пока не остыло ощущение счастья! В глазах потемнело, и сознание покинуло Айшу.
   Очнулась она в шатре своего хозяина. По комнате из угла в угол металась Рума, она присела рядом, взгляд цыганки сверкал злорадством, но Айша потянулась навстречу слепящей ненависти. Рума должна была исполнить просьбу, только возненавидевшая её женщина была способна на это. И Айша взмолилась:
   – Пусть Всевышний простит мои помыслы, но я не хочу жить. Помоги мне Рума, помоги… У тебя ведь есть кинжал…
   Цыганка отшатнулась, презрение мелькнуло в чёрных глазах:
   – Хочешь умереть, а грех убийства возложить на меня? Желаешь явиться пред очами Аллаха незапятнанной, а Рума будет в ответе за всё! Изволь, Айша, взять этот груз себе. Здесь неподалёку Казань-су, её воды скроют твой грех…
   Тёмное небо, казалось, извергало из своих недр воды сотен морей. Дождь в ту ночь стоял стеной, и Айша брела к реке, думая лишь об одном: Тенгри-Кул уехал, возлюбленный покинул её, и мир перестал существовать. Она так и не дошла до реки, упала около мостков, перекинутых через овраг. Там на неё и наткнулся ранним утром почтенный гончар Кари-бабай.
   Айша разглядывала склонившуюся над ней женщину. Та была немолода, круглолица, с ласковым взглядом карих глаз, вокруг которых лучились морщинки. Такой же лаской и заботой был полон её голос, она в подробностях поведала, как старик-гончар нашёл потерявшую сознание девушку на берегу реки и спас её.
   – Слава Всевышнему, он не допустил большой беды. Болела ты долго, но теперь почти здорова. Как же зовут тебя, страдалица?
   Айша опустила глаза, страх закрался в душу: «А вдруг узнает о ней Зарип-бай? Вернёт в шатёр и заставит торговать своим телом. Нет! Назад она не вернётся, для обитателей базарного шатра Айши больше нет в живых». Девушка встрепенулась, когда женщина вновь переспросила её об имени.
   – Зовут меня Бибибану, – произнесла она тихо, – так и зовите, апа.
   Она спрятала лицо в ладонях и заплакала, а женщина ласково погладила её по голове. Потом вдруг вспомнила о чём-то, засуетилась и достала из упрятанного узелка бархатный кошель.
   – Взгляни, дочка, это мы со стариком нашли у тебя. Тут деньги, и немалые. О чём же плакать? Если нет на свете родных тебе людей, оставайся в нашей слободе, соседи продают свою лачугу, будем жить рядом.
   И Айша осталась в гончарной слободе, укрылась за чужим именем и прослыла странной женщиной. Соседи предпочли считать незнакомку вдовой, которая повредилась умом от потери мужа, ведь у одинокой женщины вскоре родился сын, названный Данияром. Сын мурзы Тенгри-Кула пришёл в людской мир ранней весной и огласил слободу гончаров звонким криком. А женщины, помогавшие роженице, качали головами:
   – В недоброе время родился ты, сынок, погляди, что делается вокруг.
   А весна в Казани и впрямь была беспокойная. Всё чаще на базарах города слышались недоброжелательные выкрики в сторону правившего хана Шах-Али. Свирепая касимовская гвардия вылетала из ворот цитадели, хватала смутьянов и бросала их в зиндан. Такое, говорили, творилось по всей Казанской Земле: темницы переполнялись, а недовольство всё росло.
   За крепостными стенами во дворцах эмиров и мурз, которые стояли за крымскую партию, давно зрел заговор. Отправленное в Бахчисарай тайное посольство благополучно справилось со своей миссией. И казанские вельможи принялись с нетерпением ожидать прибытия избранного ими ставленника – солтана Сагиб-Гирея. Никто из них и не сомневался, что крымский хан Мухаммад ухватится за возможность отомстить великому князю Василию, ведь между Бахчисараем и Москвой давно велись свои счёты. Насколько дружественны были отношения отцов нынешних правителей – великого князя Ивана и хана Менгли-Гирея, настолько фальшивы и мутны стали отношения царствующих детей. Их дружественный договор, составленный три года назад, рассыпался в прах от двоедушия Василия III. Он давно обещал казанский трон крымцам, но отдал его касимовцу. Воцарившийся в Казани Шах-Али был потомком сарайского хана Ахмеда, извечного врага крымской династии. Этот новый хан застрял костью в горле крымского господина, превратился в великое оскорбление, какое только мог нанести московский князь Гиреям. И крымцы возжелали посчитаться, усадив в Казани против воли Василия солтана Сагиба.
   Так в один из весенних дней у ворот столицы появился крымский солтан. Сагиб-Гирея сопровождали три сотни всадников, сила ничтожная для взятия города, но Казань отдали ему без сопротивления. Шах-Али бежал из столицы, а на ещё не остывший после прежнего правителя трон взошёл отпрыск Гиреев [45 - Событие это произошло весной 1521 года, примерно за 12 лет до приезда Сююмбики в Казань.].


   Глава 8

   Долгий изнурительный путь до Казани подходил к концу. В ещё одном богатом ауле, от которого, как Сююмбике говорили, до столицы было рукой подать, ханскую невесту встречал особо пышный приём. Сююмбика упивалась бесхитростным почитанием восторженных местных жителей. Богатейшие владетели этих мест кланялись до земли будущей своей ханум, преподносили дары щедрой земли. Карачи Ахмет устроил в честь дочери ногайского правителя обильное пиршество. Солтан-бек, головой отвечавший за целость и сохранность невесты казанского господина, всем видом выражал крайнее недовольство задержкой. Ближе к ночи, бродя по комнатам, отведённым для отдыха бики, он наткнулся на кормилицу Оянэ. Строгим голосом приказал:
   – Уложи спать госпожу, рано утром принесут праздничные одежды, на заре будем выезжать!
   Оянэ поклонилась, поспешила за маликой, на бегу всплёскивая руками и тихо причитая:
   – Ой-ой-ой! У девочки совсем голова закружилась, забыла, что завтра въезжаем в Казань, как бы не заболела после такого дастархана [46 - Дастархан – богато накрытый стол.]! Разве можно больной показаться на глаза всемогущему хану – будущему своему супругу и повелителю? Ой-ой-ой!
   Наутро Сююмбика и в самом деле чувствовала себя неважно, от недосыпания и обильной жирной пищи болела голова и мутило. Служанки торопились, усердно румянили свою госпожу, пока она с кислым видом восседала перед зеркалом. Сююмбике совсем не хотелось залезать в скрипучую, раскачивающуюся повозку, которая успела опротиветь за время пути. Она капризничала, ей не нравились одежды: сначала показался большим украшенный самоцветами калфак; потом чулпы начали цепляться за расшитый жемчугом ворот, а служанки слишком сильно насурьмили брови. Напрасно её убеждали, что всё идёт, как надо, и малика просто не привыкла к подобному церемониалу, девушка наотрез отказывалась поторопиться.
   Из-за капризов Сююмбики выезд пришлось задержать. Солтан-бек был взбешён и с трудом сдерживался, чтобы не отчитать строптивую девчонку. Он ещё с вечера послал гонца в Казань предупредить повелителя, что к обеду свадебный караван прибудет к стенам столицы. И вот теперь – досадная задержка. Остальные казанские вельможи, поглядывая на бека, терпеливо ожидали выезда. Один лишь Ильнур-бек порадовался случившейся задержке, ему удалось немного подремать после вчерашнего разгульного праздника.
   Наконец заново украшенный и принаряженный свадебный караван двинулся в свой последний путь в Казань. Шёл 18-й день месяца мухаррама 940 года хиджры [47 - Середина августа 1533 года.]. Сююмбика всю дорогу дремала, от тошноты и качки чувствовала себя совсем плохо, и бледность её проступала сквозь слой румян. К обеду, когда солнце поднялось высоко над тёмно-зелёными шапками сосен, караван увидел столицу издалека.
   Сююмбика широко раскрытыми глазами смотрела на приближающуюся Казань. Никогда ей не приходилось видеть ничего подобного: огромный город утопал в зелени садов, а за мощными стенами с башнями и крепкими воротами высились белокаменные дворцы и стройные шпили минаретов. Город, окаймлённый сверкающей лентой голубой реки, окружали зелёные луга. Они пестрили радужной панорамой цветов, а порой сменялись перелесками или добротными, красочными домами аулов, которые возникали один за другим из-за высоких холмов. Вскоре стали видны главные городские ворота, широко распахнутые для приёма гостей. На берегу реки бурлили толпы казанцев, они вышли встречать свою будущую ханум. Слышались весёлый смех, песни, звуки музыки.
   На ближайшей возвышенности на великолепных скакунах гарцевали казанские вельможи. Наряды их сверкали золотой и серебряной парчой, и все они под светом солнца казались большими драгоценными слитками. Сююмбика напрягла зрение, она силилась разглядеть своего будущего мужа. Который же из этих вельмож повелитель? Ей говорили, что Джан-Али едва минуло семнадцать и, кажется, вон тот красавец в тюрбане с голубым пером и ослепительно сверкающим на солнце алмазом и есть её будущий супруг. Она заметила, что молодой господин указывает рукой на караван и что-то говорит подъехавшему к нему худощавому сутулому всаднику на чёрном коне. Сююмбика смутилась и спряталась за полог. Сердце её билось так сильно, что, казалось, ещё мгновение, и вылетит перепуганной птицей из теснившей его груди. Юная малика ещё не знала, что выделенный ею из всех казанцев всадник не был ханом. Зато Ильнур-бек, который ехал впереди каравана, сразу узнал в нём своего сильного соперника, сегодняшнего любимца повелителя, бека Тенгри-Кула.
   Судьба не раз гнала молодого бека из Казани в Багдад. И в тот год, когда он вновь вернулся к родному очагу, закончив обучение в Багдадской школе мудрости, ему пришлось последовать указаниям юного хана Сафы. А тринадцатилетний повелитель, оставленный на троне страны своим дядей Сагиб-Гиреем, по совету мудрых наставников решил разослать сыновей знатных вельмож в разные концы света по посольствам обучаться хитрому искусству дипломатии. В число будущих илчи попал и мурза Тенгри-Кул, получивший назначение всё в тот же Багдад. Отъезду предшествовала цепь событий, лишь подтолкнувшая молодого мурзу к бегству из Казани. Первым стало печальное известие, ожидавшее его в семейном гнезде: достойная бика Зайнаб, матушка Тенгри-Кула, скончалась от тяжёлой болезни, которая мучила женщину все последние годы. Мурза погрузился в траур и не спешил представляться ко двору. Его сверстники – отпрыски знатных семейств напрасно пытались втянуть Тенгри-Кула в бесконечную череду увеселений. Он предавался печали не только из-за утраты матери, к её кончине мурза готовился давно, другая потеря терзала молодого вельможу – исчезновение Айши. Никому из близких не была известна истинная причина столь глубокой скорби, а между тем Тенгри-Кул вёл тщательные поиски какого-то загадочного шатра, стоявшего ранее на площади базара Ташаяк, и интересовался никому неведомой танцовщицей. Но он так и не отыскал её следов. А спустя полгода бек Шах-Мухаммад попытался женить непутёвого сына, но натолкнулся на неожиданно стойкое сопротивление. И без того тяжёлые отношения между отцом и сыном обострились до предела. Вот тогда положение спас новый казанский хан Сафа-Гирей, и Тенгри-Кул без сожаления покинул город, в котором познал столько разочарований.
   В Казань мурза вернулся спустя шесть лет в смутное время: из города изгнали хана Сафу, к тому времени уже повзрослевшего и начавшего показывать свой крутой нрав. Власть в столице захватили два самых влиятельных человека страны – карачи Булат-Ширин и последняя из рода Улу-Мухаммада – ханика Гаухаршад. Тенгри-Кул в политических пристрастиях не склонялся ни на чью сторону. Тихо и незаметно проживал он в доме отца, но вскоре престарелый Шах-Мухаммад скончался. Тенгри-Кул как единственный сын покойного бека должен был приступить к службе при дворе повелителя. А на престоле Казани в те дни воцарился пятнадцатилетний хан из касимовской династии – младший брат свергнутого Шах-Али – царевич Джан-Али. Бека Тенгри-Кула призвали служить новому хану.
   Юный повелитель привязался к илчи, который заметно отличался от всей его блестящей свиты. Молодой бек не кичился богатой одеждой и дорогим оружием, зато был начитан, имел широкие познания во многих областях. К тому же с караванами он побывал в далёких землях, о которых повелитель даже не слышал, и мог увлечь Джан-Али рассказами об удивительных местах. Вскоре, по настоянию хана, Тенгри-Кул женился на дочери светлейшего сановника Тай-бека – Мэтлубе, укрепив своё положение при дворе ещё больше, ведь Тай-бек являлся близким родственником Джан-Али.
   Повелитель взрослел и мужал, но по-прежнему почти не расставался со своим фаворитом. Они часами играли в шахматы, вместе ездили на туи, охоту и по даругам [48 - Даруга – здесь: область, провинция.] ханства. Для своего любимца Джан-Али приказал устроить покои по соседству, чтобы бек всегда находился рядом. Это была большая, недосягаемая для многих честь, которая вызывала зависть в сердцах придворных. Но многие замечали, что под влиянием бека Тенгри-Кула юный хан менялся на глазах, становился настоящим правителем. И если в первый год царствования Джан-Али окружали лишь весёлые кутилы, подобные Ильнур-бею, то сейчас семнадцатилетний повелитель тянулся к иному обществу. Кроме бека Тенгри-Кула в его приближённых числились эмиры из рода Япанчи – Шабан и Шах-Булат, беки Карамыш-Хурсул и Евлуш-Хурсул. Сейчас, встречая ханскую невесту, все эти вельможи окружали своего повелителя.
   Свадебный караван всё ближе подходил к воротам, уже отчётливо слышались отдельные здравицы и оживлённый гул толпы. К зардевшейся от смущения Сююмбике склонилась старшая служанка Хабира:

   – Госпожа моя, знаете ли вы, кто из этих вельмож наш великий и могущественный хан?
   – Я это сердцем почувствовала, – с улыбкой отвечала Сююмбика, – вон тот, с голубым пером и алмазом в тюрбане.
   Служанка охнула, замахала руками:
   – Что вы, госпожа! Это же бек Тенгри-Кул, а наш повелитель рядом с ним, на чёрном жеребце!


   Глава 9

   Укажи Хабира в сторону любого сановного старца, и то Сююмбика не осталась бы такой неприятно поражённой. Будущий муж оказался сутулым юношей с угрюмым прыщеватым лицом. На щеках его вилась редкая рыжеватая поросль, золотой парчовый кафтан топорщился на нескладной фигуре. Казанский господин взирал на приближение свадебного каравана со скучающим видом. Ногайская малика почувствовала себя глубоко оскорблённой, словно её жестоко обманули, подсунув этого непривлекательного юнца вместо рисуемого в воображении мужественного красавца. Пока казанские вельможи, прибывшие с караваном, обменивались приветствиями с ханом и сановниками, Сююмбика, приоткрыв полог, наблюдала за Джан-Али. Вот он повернул голову, равнодушным взором скользнул по её кибитке, остановился на лице девушки. И Сююмбика, испытывая радостную дрожь от своей безнаказанности, высунула язык и подразнила онемевшего от изумления жениха…

   Десять дней не затихали бесконечные гуляния и празднества по случаю прибытия в Казань невесты повелителя. В столицу съехались многочисленные гости из Зюри, Арчи, Курмыша, Алабуги, Кара-чуджи. Тарханные [49 - Тарханы – феодалы, владеющие землёй.] вельможи везли арбы, полные даров щедрой Казанской Земли. В сундуках преподносили особые подарки для Джан-Али и будущей ханум – отрезы дорогих тканей, парчовые и шёлковые одежды, драгоценное оружие и украшения. До церемонии заключения брака ногайскую малику принял в своём дворце дальний родственник беклярибека Юсуфа – мурзабек Зайнаш. Он много лет занимал в ханском диване «мангытское место» [50 - «Мангытское место» – по документальным источникам, это была почётная должность при казанском диване (совете), занимаемое знатными вельможами из ногайцев (мангытов).].
   А пока шли дни подготовки к важной церемонии, в Казани один за другим проходили увеселительные туи. На всех этих празднествах для Сююмбики ставили отдельный трон, а место рядом с повелителем пустовало до той поры, пока казанский хан и ногайская малика не станут мужем и женой. Последним торжеством перед заключением свадебного обряда стало обширное народное гуляние на огромном лугу за городом.
   Ханский луг – излюбленное место празднеств казанцев – раскинулся от Булака до Итиля. В этот день девственный луг украсили сотни шёлковых шатров, но большинство казанцев устраивались прямо на траве. В богатых шатрах пировали знатные придворные, многочисленные слуги, сбиваясь с ног, разносили блюда одно другого диковиннее, лились хмельные реки. Ремесленники, мелкие торговцы, земледельцы из соседних аулов рассаживались шумными кружками на густой траве, расстилали вышитые полотенца. На них раскладывалась нехитрая снедь – лепёшки, яйца, отварное или печёное мясо, пироги, горшки с мёдом. Подкрепившись, казанцы шли смотреть зрелища. А их на лугу затевалось великое множество: то скачки джигитов, то борьба курэш, то состязание поэтов, певцов, музыкантов. Где-то голосистые старцы собирали вокруг себя зрителей, распевали жыр-дастаны [51 - Жыр-дастан – эпическое сказание-песня.]. Неподалёку располагались сказители сказок, к ним стекалась детвора с горящими от любопытства глазёнками. Каждый пытался поучаствовать в каком-либо состязании, а то и просто сплясать под заводную музыку кубызов [52 - Кубыз – щипковый музыкальный инструмент.]. Сотни любопытствующих толклись у ханского шатра, но их сдерживали казаки внутреннего охранения. Каждому хотелось поближе рассмотреть невесту повелителя и обсудить всё – от одеяния до внешности и поведения ногайской малики.
   Сююмбику не покидало ощущение праздника, она радостно улыбалась всем этим милым, восторженным людям, и уже видела себя госпожой казанцев, любимой и почитаемой ханум. Сююмбика не утруждала себя мыслями о том, что прежде чем стать казанской госпожой, ей предстояло связать свою жизнь с ханом Джан-Али. А повелитель почти не выходил из шатра. Он призвал Тенгри-Кула и жаловался на скуку, козни врагов, пьяницу Ильнур-бека, который с утра испортил настроение своему господину. Ещё больше ему хотелось пожаловаться на зависимость от великого князя Василия и его послов, на нелюбовь казанцев и на невесту, которая не пришлась по вкусу. Была бы его воля, отослал бы степную гордячку назад в Ногаи пасти диких кобылиц. Но об этом Джан-Али думал только про себя.
   Ближе к ночи гул веселья начал стихать, постепенно люди расходились, гасли один за другим костры, сворачивались шатры. Праздникам наступал конец. На следующий день после полуденной молитвы в главной мечети города сеид [53 - Сеид – мусульманский первосвященник, потомок Пророка Мухаммада.] Земли Казанской подготовил царственных супругов к таинствам бракосочетания. Долго ещё отдавались в ушах Сююмбики традиционные слова никаха [54 - Никах – бракосочетание.], повторяемые ханом Джан-Али без всякого выражения:
   – Я желаю учинить брак, ниспошли мне, о Аллах, чрез милосердие Твоё, о Милосерднейший из милосердных, жену чистую, сохраняющую душу свою для меня и могущую пользоваться со мной блаженством и довольствием…
   Она не помнила, отвечала ли что-нибудь на это, а, впрочем, её слов в этой церемонии могло и не быть. По мусульманскому шариату [55 - Шариат – божественное законодательство.] невесте достаточно было выразить своё согласие на брак покорным молчанием. Почтенный сеид с поклоном протянул повелителю брачный договор, и Сююмбика вдруг поняла, что ей уже никогда не вернуться назад, не стать свободной и независимой. Во всём она должна будет подчиняться этому неразговорчивому, неприятному ей человеку, делить с ним ложе и все свои дни. Дикий страх внезапно охватил её, заставил выбивать зубами лёгкую дробь, которую она никак не могла остановить.
   – Должно быть, госпоже холодно, – слышался со стороны чей-то заботливый голос.
   А она в ответ на эту фразу еле слышно шептала:
   – Почему холодно? Стоит такая жара, здесь очень душно. Мне нечем дышать. О Аллах Всемогущий, прости свою неразумную дочь, но я не хочу. Не хочу этого брака.
   Ей пришлось даже укусить себя за руку, пока бред, лившийся с губ, не стал слышен окружающим.
   Вскоре во дворце повелителя начался пир для особо знатных и приближённых вельмож. Сююмбика на празднике не присутствовала, заботливые служанки готовили госпожу к первой ночи с молодым супругом. Длинной церемонии предшествовало посещение бани. Малика уже познакомилась с этим непринятым в Ногаях способом омовения в ауле Ия, где останавливался свадебный караван. Выросшей в степях девушке показался странным обычай казанцев мыться в жарком, пропахшем едким дымом помещении. Почему нельзя искупаться в чане с тёплой водой или, если это лето, прямо в реке? Но ногайской малике объяснили, что мытьё в банях – необходимый ритуал, без которого ей не обойтись в новой казанской жизни. Как ни старались прислужницы расписать удовольствие, получаемое от мытья в банях, на девушку не произвели впечатления комнаты, полные жгучего пара. Пар обжигал всё тело и даже нутро, словно огненный змей Аждаха поселился в тёмном углу бани.
   – Жжёт! Всю кожу спалят моей девочке, – причитала тогда Оянэ.
   И по приезде в Казань Сююмбика наотрез отказалась посетить баню в доме мурзабека Зайнаша. Напрасно Хабира уверяла её, что дворцовые помещения для омовения отличаются от аульных и несут радость и расслабление телу.
   Воспоминания об этом посетили Сююмбику, как только она вошла в ханскую баню. Девушка опустилась на мраморную скамью, покрытую пушистым покрывалом, и с удивлением оглядела роскошное помещение, в котором она очутилась. Искусные мастера расписали купол потолка причудливыми узорами с вплетением зелёных трав и синих цветов, яркие арабески цвета моря и нежных побегов украшали каменные стены. Синие и зелёные краски казанцы любили особо, они были созвучны душам правоверных. Посреди предбанника расположились мраморные лежанки для массажа – геибек-таши, на которых прислужницы обычно разминали и натирали благовониями роскошные тела обитательниц гарема. Сегодня в бане находилась лишь одна посетительница – ногайская малика, ставшая ныне казанской ханум. Прислужницы сгрудились в сторонке и украдкой наблюдали за первой законной женой повелителя.
   Тем временем Хабира освободила госпожу от многочисленных одежд и, обернув её лёгким покрывалом, повела в большой зал. Здесь полы оказались выложены цветной мозаикой, и Сююмбика ступила по ним, словно по коврам, не в силах отвести восхищённого взора от сложного узора. Но сам зал изумил её мраморной глубокой чашей с прохладной чистой водой и бившим из стены фонтанчиком. Его струи лились из каменного цветка и наполняли подставляемые прислужницами кумганы. Никогда ещё ногайской малике не приходилось видеть такого великолепного зала, служившего всего лишь для омовения. От захватывающей воображение роскоши у Сююмбики приоткрылся рот, и тут она поймала насмешливые взгляды дворцовых невольниц. Юная ханум словно увидела себя в глазах невольниц. До чего же глупо и униженно она выглядела! Губы Сююмбики дрогнули от обиды, а в жилах вскипела строптивая кровь.
   – Я не буду мыться! – глядя перед собой, громко объявила она. – Не стану пользоваться услугами ваших заносчивых рабынь!
   Сююмбика шагнула обратно к только что закрытым дверям, но вслед за ней кинулась Хабира.
   – Госпожа наша! Чем мы вас прогневили? О Аллах, пусть твой гнев падёт на наши неразумные головы! Не губите нас, благородная ханум!
   Прислужницы, осознав, чем им грозит немилость госпожи, завыли и попадали на колени. Казалось, каждая из них уже видела себя на помосте невольничьего рынка рядом с торговцем, вооружённым тяжёлой плетью. Оянэ, единственная из допущенных в баню ногайских служанок, удержала малику. У Сююмбики от обиды и гнева раздулись ноздри, она с трудом сдерживала себя.
   – Госпожа моя, – шепнула Оянэ, – вы не ребёнок. Вспомните, сегодня вы стали ханум великой Казанской Земли! Завтра же прикажите продать дерзких рабынь или замените их новыми, но сегодня обуздайте свой гнев, госпожа. Что подумают о вас вельможи и сам повелитель, если с первого же дня вы приметесь наказывать и карать? Дайте мне руку, я сама поведу вас мыться.
   Сююмбика колебалась недолго, как всегда, слова любимой няньки произвели должное впечатление. Вскоре прислужницы с ещё не просохшими от слёз глазами засуетились около грозно молчавшей госпожи. Одни натирали её мыльными пузырями, другие доставали благовония и добавляли их в серебряные тазы с водой.


   Глава 10

   Тяжёлые горячие капли с глухим стуком шлёпались о мозаичный пол, лишь этот звук нарушал тишину, царившую в бане. Ханум со свитой прислужниц более двух часов находились здесь. Давно был кончен ритуал омовения, после которого Сююмбику поливали тёплой водой, настоянной на душистых травах и лепестках роз. Под голову госпожи подложили мягкий валик, и в такой удобной позе она почти не ощущала своё чистое, расслабленное тело. Сююмбика с трудом боролась со сном, теперь она уже не замечала осторожных взглядов, какие бросала на неё старшая служанка. А Хабира украдкой вздыхала. Опытной гаремной прислужнице совсем не нравилось то, что она видела перед собой. Разве могла госпожа очаровать повелителя? Слишком худа, фигура ещё не сложилась, и груди не округлились окончательно, не наполнились желанной для мужчин тяжестью. Как далеко казанской ханум до её соперниц из нижнего гарема, а больше всего до роскошной фаворитки повелителя – Нурай. Хабира вновь вздохнула. Имя у любимой наложницы хана – удачней не придумаешь, такой всю ночь любоваться – не налюбуешься [56 - Нурай – яркая луна.]. Целый год Хабира прислуживала ханской фаворитке. Красавицу-наложницу повелителю подарил вельможный улу-карачи Булат-Ширин, и это был дорогой дар – необычайно красивая невольница, посвящённая в таинства любви, в совершенстве владеющая танцем и игрой на музыкальных инструментах, умная и интересная собеседница. Эмир Булат-Ширин в своё время купил её у престарелого османского паши за баснословно высокую цену. Нурай предназначалась младшему сыну карачи, которому пришла пора приобщиться к премудростям любовных наслаждений. Наложница преуспела в своих уроках, за короткое время очаровала и развратила юношу. Безумно влюблённый мурза полностью подчинялся её капризам, и не раз в угоду Нурай подвергал свою жизнь опасности. Но эти игры вскоре прискучили капризной красавице, и однажды младший мурза обнаружил свою наложницу в постели старшего брата Нур-Али. Единокровные потомки знатного золотоордынского рода, позабыв обо всём на свете, обнажили кинжалы, и лишь случай помог не свершиться греху братоубийства. Разгневанный эмир разослал сыновей по имениям, подальше друг от друга, оставалось придумать наказание для дерзкой наложницы. Но только такому бывалому в интригах государственному мужу, каким являлся улу-карачи Булат-Ширин, могла прийти в голову удачная мысль подарить Нурай юному хану. Как только наложница оказалась в гареме Джан-Али, эмир с явным облегчением произнёс:
   – Пусть это яблоко раздора зреет отныне в садах нашего повелителя!
   Всем было известно, что склонный к разврату касимовец не чтил девственниц, и подарить ему опытную, страстную наложницу считалось незазорным. Джан-Али легко очаровывался женской зрелостью, а обаяние чувственной красы Нурай действовало безотказно. Какой мужчина смог бы устоять перед водопадом золотистых кудрей, необычайно светлой для восточных дев кожей и прекрасными миндалевидными глазами, бархатисто-чёрными, влажными и манящими, какие бывают только у турчанок? Не эти ли глаза воспел ещё великий Хайям [57 - Омар Хайям – персидский философ, математик, астроном, поэт, жил в XI–XII веках.]:

     Турецкие глаза – красивейшие в мире –
     Находим у кого? Обычно у рабов…

   Хабира, будучи старшей служанкой прекрасной наложницы, видела весь путь восхождения невольницы к титулу фаворитки. Нурай умело использовала дарованное ей природой и надёжно оплела Джан-Али сетью своих волшебных чар. Вскоре знатнейшие вельможи ханского двора считали за честь преподнести подарки наложнице, они с усердным рвением превозносили её красоту и ум. На всех приёмах и пирах Нурай находилась рядом с Джан-Али, но не на троне, предназначенном для будущей ханум, для фаворитки справа у ног повелителя ставилась высокая позолоченная скамейка с бархатной подушечкой. Но и на ней Нурай, закутанная в шелка и муслин, восседала с видом царицы. Многие предсказывали быстрое падение высоко возвысившейся наложницы, но прошёл год, а для наложницы по-прежнему ставилась позолоченная скамеечка у ног повелителя. И она, как всегда, вступала в Тронный зал, сверкая любимыми ею рубинами и изумрудами. Но ещё ярче этих камней сверкала на женском лице обольстительная улыбка, которая делала всех мужчин слабыми и податливыми, как размятая глина в руках гончара…
   Вот у такой наложницы находилась в услужении Хабира. Теперь же от некоронованной госпожи её перевели к ханум законной, но особой выгоды в этом Хабира не видела. Разве сравниться этой девочке с роскошной Нурай? О Всевышний! При такой госпоже, хоть она и законная, быстрей окажешься в немилости. Хабира искренне жалела об опрометчивом шаге, когда дала себя уговорить блистательному Солтан-беку и согласилась возглавить служанок, поехавших за ханской невестой. Конечно, у фаворитки повелителя характер не ангельский, бывало, в гневе швыряла в голову Хабиры чем попало, и однажды серебряным гребнем рассекла ей бровь. Но ведь и у новой ханум, похоже, наград не дождёшься. Вон как показала свой характер сегодня, если бы не её ногайская рабыня Оянэ! К Оянэ Хабира испытывала двойственное чувство. Ей нравилась эта смуглолицая приятная женщина, не теряющаяся нигде. К тому же Хабира чувствовала себя обязанной ей, ведь нянька спасла их всех, когда юная ханум решила отказаться от казанской прислуги. Но Хабира осознавала, что вряд ли сохранит привилегии старшей служанки.
   Она отогнала от себя тревожные мысли, хлопнула в ладоши и приказала уложить госпожу на геибек-таши и приступить к массажу. Прошло ещё немало времени, прежде чем прислужницы занялись раскладыванием нарядов из принесённого евнухами сундука. На свет извлекли белые шаровары; лиф, расшитый жемчугом и драгоценными камнями; тонкую, как паутина, накидку и лёгкий, как пух, длинный камзол на шёлковом подкладе.
   – Хабира, – позвала старшую служанку Оянэ, – не пора ли заканчивать? Госпоже, того гляди, дурно станет. Не привыкла она так долго в духоте быть.
   – И то верно, – откликнулась Хабира. – Ханум нужно время прийти в себя, не далёк тот час, когда повелитель переступит порог её покоев.
   Прислужницы засуетились, облачили разомлевшую Сююмбику в одежды, накинули на голову покрывало. Ханум еле передвигала ногами, но оказавшись на женской половине, пришла в себя. Свежий воздух галереи, через которую они прошли в гарем, привёл её в чувство, но не лишил дремотного состояния. Новобрачная мечтала только об одном: окунуться в ворох мягких подушечек и заснуть.


   Глава 11

   Покои ханум приготовили задолго до приезда Сююмбики. Высокие сводчатые потолки расписали заново, и среди привычных глазу голубых и зелёных арабесок появились мотивы степей – жёлто-коричневые тона и огненные тюльпаны. Чтобы поддержать тему, приятную глазу кочевой малики, стены занавесили большими коврами степных оттенков. Они стелились и по полу, удивляя умелым подбором расцветок. Одну из стен задрапировали лёгким прозрачным муслином, превратив её в летящую даль или дымку, за которой укрывалось нечто необычное и загадочное. Охраняя эту тайну, по обеим сторонам высились китайские вазы, с их фарфоровых боков пышной волной сбегал тёмно-зелёный плющ с искусно вплетёнными в него алыми розами и белыми лилиями. Повсюду стояли мягкие тахты с пристенными подушками – миндерами, а рядом резные столики, заставленные дорогими шкатулками, фарфоровой и серебряной посудой. Своими размерами поражало роскошное ложе с занавесями, расшитыми цветным шёлком и золотыми нитями.
   На Сююмбику это сказочное великолепие уже не произвело никакого впечатления, она на всё взирала полусонными, безразличными глазами. Ей мучительно хотелось разогнать суетившихся вокруг служанок и заснуть под напевную, протяжную песню Оянэ. Наконец её уложили в постель, невольницы одна за другой покидали покои, их ноги неслышно ступали по коврам, и сквозь полуприкрытые веки Сююмбике казалось, что девушки летают по воздуху. Хабира ещё возилась у столиков, наполняя кувшины прохладными напитками, и Оянэ поправляла покрывало, что-то успокаивающее нашёптывала своей воспитаннице. Но вот и они покинули комнату, только через мгновение опять приоткрылась дверь, вернулась Хабира. Она склонилась над своей госпожой и шепнула заговорщически:
   – Ханум, будьте покорны повелителю. Наш господин любит повиновение и ласку, уж поверьте вашей верной служанке.
   И, поклонившись, она серой тенью растворилась в полутьме.
   Сон Сююмбики как рукой сняло, она мгновенно поднялась, подтянув ноги под себя и пугливо озираясь. За свадебным обрядом и банной церемонией она позабыла о том, что сегодня ночью предстоит вступление мужа в законные права. От одной только мысли, что к ней войдёт Джан-Али и его руки коснутся её тела, у Сююмбики мурашки побежали по спине. Девушка спустила ноги на тёплый ворсистый ковёр и подбежала к окну, – там стояли сундуки из её приданого. Сююмбика откинула кожаную крышку и торопливо засунула руки под стопы одежд. На самом дне нашла кинжал, подаренный отцом. Она вынула его из драгоценных ножен и пощупала лезвие, кинжал был остёр, как бритва. Сююмбика спрятала оружие на груди и укрылась под одеялом. Волнение почти отступило, осталось только радостное возбуждение, какое она всегда испытывала, отправляясь на охоту. Теперь она была вооружена, и никто не посмеет её обидеть!
   Вскоре в коридоре раздались уверенные мужские шаги. Повелителя сопровождали прислужники гарема, и их угодливые, по-женски высокие голоса были отчётливо слышны не сомкнувшей глаз Сююмбике. Евнухи пожелали хану всех благ и распахнули двери, ведущие в покои новобрачной. Кто-то внёс светильник. Сююмбика с головой накрылась атласным одеялом и затихла, не подавая признаков жизни. Джан-Али усмехнулся, он задул огонь и приблизился к ложу. Сююмбика слышала, как, тяжело дыша, её муж скидывал с себя нарядный казакин из серебряной парчи, стягивал тонкие ичиги. Джан-Али был пьян, и каждое движение давалось ему с трудом. Тонкое голенище застряло в пятке и не двигалось с места.
   – Эй, ты! – хан пихнул жену в бок. – Помоги снять ичиги!
   Сююмбика ничего не ответила, лишь поспешно отодвинулась подальше от мужа. Наконец он справился с обувкой. Откинув ичиги в сторону, Джан-Али поднялся, разглядывая притихшую девушку. Его душила глухая злоба, взять бы плеть да поучить жену как следует. Проклятая ногайка! Разве так встречают своего мужа?! Хотелось развернуться и уйти туда, где на уютном ложе Нурай его ждут желанные объятья. Но нельзя! Сегодня перед лицом Всевышнего он соединился в законном браке с ногайкой, и до утра она должна стать его женой, а иначе не избежать недоумённых взглядов и ехидных шепотков.
   Выругавшись, хан нащупал на столике кувшины с напитками, из того, где обнаружил вино, наполнил кубок. Он залпом опустошил его, ощутив, как хмель ударил в голову, а с ним силы и злости прибавилось. Джан-Али рванул на себя одеяло, ухватил Сююмбику за косы и стащил её из постели. Девушка вскрикнула, но не будь она дочерью Юсуфа, если немедля не ответила бы обидчику. Не раздумывая ни минуты, она вцепилась зубами в руку мужа. От пронзившей его острой боли Джан-Али взревел и отшвырнул жену на пол. Хотелось кинуться на неё, избить до полусмерти дерзкую, но в то же мгновение хан остановился, – в руке Сююмбики блеснуло лезвие кинжала.
   – О, нет! – гневно выкрикнул Джан-Али. – С меня хватит! Я пришлю сюда конюшего, который укрощает диких кобылиц. Сначала тебя объездят, а потом ты будешь как шёлковая!
   В бешенстве хан босой и без казакина выбежал прочь. Торопливые шаги его ног и отчаянная ругань ещё долго отдавались эхом в переходах гарема.
   Скрипнула боковая дверь, и сейчас же из-за неё выглянули испуганные лица Оянэ и Хабиры:
   – Госпожа, где вы?
   Сююмбика поднялась с ковра, а Оянэ, увидев оружие в руках своей любимицы, всплеснула руками:
   – Откуда у вас кинжал?! Что вы наделали, госпожа? Видел бы вас сейчас беклярибек Юсуф, сказал бы, что перед ним стоит не ханум, а глупая строптивая девчонка! Как вы могли, не боясь Аллаха, не подчиниться мужу? Хорошо, что моя незабвенная госпожа Айбика не дожила до этого позора…
   Оянэ заплакала, запричитала, и упрёки её раскалённым маслом полились в уши воспитанницы. Сююмбика зажмурилась, отвернулась к окну, зажимая руками тревожно бившееся сердечко. Оянэ прекратила причитать внезапно, бросила на постель ворох одежд:
   – Сейчас же одевайтесь и отправляйтесь к повелителю вымаливать себе прощение!
   Сююмбика несогласно мотнула головой. Она кинулась на постель и горько, совсем по-детски расплакалась, пока не услышала испуганного восклицания Хабиры. Сююмбика подняла залитое слезами лицо и увидела стоявшего на пороге Джан-Али. Оянэ с Хабирой, низко склонившись, исчезли за дверью. Зловещая фигура шагнула к Сююмбике. В свете забытого прислугой светильника всплыло его закаменелое лицо, в руках хан держал плётку. Сююмбика всхлипнула и поднялась навстречу. Она так и стояла, покорно опустив руки, пока Джан-Али бесцеремонно раздевал её. Так же грубо, словно нарочно пытаясь причинить боль и внушить отвращение, хан взял её…
   Не прошло и часа, как Джан-Али покинул покои казанской ханум, он отправился привычной дорогой в нижний гарем к Нурай. Фаворитка повелителя, как и прежде, оставалась некоронованной госпожой, прочно занимая свои позиции.


   Глава 12

   «И ни в чём, мой дорогой отец, я не нахожу утешения, как только в том, чтобы помогать этим бедным, несчастным женщинам. Когда мне не хватает средств, чтобы вручить их моим просительницам, так как повелитель скуп в тратах на моё содержание, то открываются сундуки с приданым, которое дали мне вы. Я делюсь их содержимым с моими нуждающимися сёстрами, и всё чаще в молитвах благодарю Всевышнего, что позволяет он творить добро, как это делала когда-то моя мать, и дарует в ответ покой и безропотность души».
   Вновь и вновь беклярибек Юсуф перечитывал послание дочери. В гневе он изорвал немало бумаги, пытаясь написать хоть несколько строк, но все слова казались нескладны и неуклюжи, и ногайский господин не в силах был выразить ими чувства, что переполняли любящее отцовское сердце. С первым же письмом дочери почувствовал он тщательно скрываемую боль и печаль. Теперь этих свитков накопилось немало, и уже ничто не могло убедить беклярибека, что дочь его как единственная супруга казанского хана счастлива и довольна своею жизнью. А именно в этом уверял Юсуфа его дальний родственник – эмир Зайнаш.
   Зима в этом году наступила ранняя и стремительная, и беклярибеку на время пришлось забыть о тревогах за судьбу Сююмбики. Он занимался безотлагательными вопросами, касающимися жизни огромного улуса. Спешно началась перекочёвка несметных табунов, стад и отар, разбирали юрты, готовились в дальнюю дорогу. Беклярибек вместе со своими родичами направился к незамерзающим пастбищам, где для скота было достаточно кормов на всю долгую зиму.
   Весной он вернулся в Сарайчик в пустующий дворец. Сюда согнали пленных ремесленников и принялись благоустраивать неухоженные постройки. Здесь беклярибек Юсуф поселил свою жену Райху-бику с младшим сыном. Сюда привёз юную дочь правителя Бухары – Гарифу, которая стала его младшей женой. Он укрепил этим браком давнее торговое сотрудничество между ногайским улусом и благословенным городом Бухарой. Но даже медовый месяц с младшей женой – ровесницей его Сююмбики – не смог отвлечь степного властителя от мыслей о любимой дочери. В этот раз беклярибек Юсуф оставил изысканный дипломатический тон, который был свойственен его переписке с мурзабеком Зайнашем. Он потребовал от знатного ногайца подробного отчёта обо всех девяти месяцах, прожитых его дочерью в Казани. Он хотел всей правды, не приодетой в слова лести и учтивых увёрток. Мурзабек в своём ответе был осторожен, но уже того, что он написал, оказалось достаточно, чтобы зажечь огонь ярости в душе гордого потомка Идегея.
   – Весь касимовский род – сыновья предателей-шакалов, не ведающих понятий о высокородной чести! – бушевал Юсуф. – Что возомнил о себе этот сопливый мальчишка? Всё, что он научился хорошо делать, так это вылизывать до блеска сапоги своего господина – князя Васила!
   Беклярибек Юсуф, который прежде сам писал добросердечные письма великому московскому князю, называя его своим братом, сейчас неспроста отзывался столь неуважительно о северном правителе. Великий князь Василий III скончался в Москве в начале прошедшей зимы, а те, кто сейчас стояли у власти в Москве, – вдовая княгиня Елена со своим фаворитом и трёхлетний ребёнок Иван, – не вызывали у осторожного беклярибека никаких опасений. Сейчас Москва не страшила его, не опасна она была и Казанскому ханству. И беклярибек Юсуф пришёл к немаловажному выводу: свободолюбивая Казань едва ли сможет долго подчиняться хану, рьяно хранившему верность исконному врагу правоверных.
   С того дня ногайский беклярибек начал слать тайные послания ханике Гаухаршад и улу-карачи Булат-Ширину. В этих письмах он подстрекал правящую казанскую верхушку свергнуть неугодного для всего мусульманского мира повелителя. Решение это родилось от обиды за незаслуженно оскорбляемую дочь, за её унизительное положение при дворе Джан-Али. И ещё настойчивей посыпались эти письма на Казань, когда Сююмбика перестала скрывать от отца, в каком тяжёлом положении она находится.

   Яркий солнечный луч проникал в приоткрытые ставни окна, дробился в цветных стёклах, отбрасывал десятки зайчиков всех цветов радуги. Сююмбика с отрешённым видом сидела на тахте, наброшенная на плечи цветастая шаль лишь слегка оживляла бледное лицо молодой женщины. На коленях у ханум покоилась толстая книга в кожаном переплёте, заплаканные глаза скользили по затейливо выписанным строчкам, но видно было, что мысли Сююмбики блуждали далеко отсюда. Вошла Оянэ, тихонько ворча под нос, поставила на столик блюдо с яблоками из ханского сада.
   – Госпожа моя, бек Тенгри-Кул просит принять его.
   – Тенгри-Кул! – При этом имени румянец ожёг лицо ханум. Она притронулась ладонями к пылающим щекам, улыбнулась, не в силах скрыть радости. – Попроси бека пройти в приёмную, Оянэ, я сейчас выйду.
   Ханум поднялась, скинула с себя шаль и осталась в нежно-розовом кулмэке и белых шёлковых шароварах. Поверх кулмэка был надет серебряный парчовый камзол [58 - Камзол – длинный жилет без рукавов.], пояс, расшитый жемчугом, обтягивал тонкую талию молодой женщины. Она поправила калфак с покрывалом из тонкого шёлка и прикрыла им нижнюю половину лица, как того требовал обычай. Взглянув на себя в зеркало, Сююмбика поспешила в приёмную, примыкавшую к её покоям. Ханум не терпелось поскорей увидеть бека, который за последние месяцы стал не только её другом, но и единственным посетителем. Прошло больше года с тех пор, как Сююмбику назвали женой хана Джан-Али, но брак их оставался пустым звуком, муж не спешил исполнять супружеские обязанности и открыто пренебрегал своей ханум. Лицемерные придворные делали вид, что не замечают этого, лишь бек Тенгри-Кул в открытую не желал мириться со сложившимися обстоятельствами.
   Однажды зимой после очередного пира, где рядом с повелителем царила его фаворитка Нурай, мрачно молчавший весь вечер бек попросил у хана аудиенции. Джан-Али, давно не видевший своего любимца, с радостью остался с ним наедине. Он уже предвкушал приятную и увлекательную беседу, ведь Тенгри-Кул всегда умел удивить и поразить господина своими необычными познаниями. Но их разговор повернул совсем не в то русло, что ожидал хан.
   – Повелитель, – начал вельможа, – я впервые говорю с вами об этом и только потому, что больше никто, кроме меня, не сможет уберечь вас от ошибки.
   Джан-Али молчал, он недоумевал, отчего его любимец изменил своей обычной шутливой манере общения. Но чем дальше говорил Тенгри-Кул, тем быстрее недоумение хана сменялось на явное недовольство. Вскоре Джан-Али стал показывать, как неинтересен ему разговор, затеянный беком: он зевал, нетерпеливо стучал пальцами по подлокотнику кресла и скучающим взором окидывал роспись потолка. Но Тенгри-Кул не отступал:
   – Не кажется ли вам, повелитель, что вы дали много власти наложнице и низвели до положения невольницы законную жену – казанскую ханум? В столице об этом шепчутся даже в слободках.
   – Что же ты хочешь от меня?! – желая поскорей закончить неприятную тему, нетерпеливо спросил Джан-Али.
   – Думаю, справедливости ждут все ваши подданные, повелитель. Верните наложницу на её место в гарем. А если вы не в силах любить в своей ханум женщину, то хотя бы уважайте её как первую госпожу Казанского ханства!
   Последние слова бека Тенгри-Кула взбесили Джан-Али – бледный от гнева хан поднялся с места. Нервным шагом он направился к выходу из приёмной, но на пороге остановился, вцепившись в дверную ручку. Джан-Али с трудом сдерживал желание бросить приказ о немедленном заключении дерзкого фаворита в зиндан. Но слишком много приятных минут, проведённых в прошлом, соединяло их, и хан, вспомнив об этом, сдержал себя. Не оборачиваясь, он звенящим голосом отчеканил:
   – Я приказываю вам, бек, отныне заниматься лишь делами, порученными мной! На сегодня вы мне больше не нужны.
   На следующий день Тенгри-Кул не был зван на вечерний пир, не приглашён и на охоту. На несколько долгих дней казанский правитель, казалось, позабыл о своём любимце. Но вскоре Джан-Али заскучал. Для того чтобы развлечь повелителя, объявили большую охоту, которая традиционно проводилась в богатых зверем урочищах близ озера Кабан. Земли эти испокон веков считались ханскими охотничьими угодьями, и больше всего здесь водилось крупных и свирепых кабанов. С глубокой старины сохранилась легенда, рождённая в этих местах, о схватках алыпов – сказочных батыров с вожаками кабаньих стад. Так и молодой хан пожелал сразиться с опасным зверем, но ему хотелось, чтобы при этом присутствовал его ангел-хранитель Тенгри-Кул. Повелитель послал за беком, передав с гонцом записку: «Если вы, мой друг, забыли о наших разногласиях, то завтра утром я жду вас на большой охоте!»
   Бек Тенгри-Кул отвечал: «Мой господин, наши разногласия не в силах развеяться, как утренний туман, покончить с ними только в ваших силах…»
   Больше хан Джан-Али о Тенгри-Куле не вспоминал. Спустя ещё месяц повелитель во главе войска отправился к границам Литвы. По договорённости с Москвой Казань должна была поддерживать своего сюзерена в борьбе с извечными врагами московитов – литовцами. Казанский двор опустел, многие вельможи отправились на войну вместе с ханом. Бека Тенгри-Кула оставили в Казани не у дел. Это была самая настоящая опала, и в ближайшее время следовало ожидать её последствий.


   Глава 13

   Сююмбика приняла Тенгри-Кула в приёмной, где распахнутые двери выходили в сад, и свежий ветерок приносил с собой аромат цветов и щебет певчих птиц. Бек ожидал госпожу, задумчиво вглядываясь в петлявшие между деревьями дорожки сада. Он стряхнул с себя остатки грусти, едва вошла ханум, улыбнулся и шагнул навстречу Сююмбике:
   – Госпожа, вы напрасно лишаете двор удовольствия лицезреть вашу расцветающую красоту. Даже сейчас, когда повелитель покинул пределы страны, вы не выходите из женской половины.
   – Увы, сиятельный бек, вы слишком добры ко мне. Только вы говорите о красоте женщине, которую отверг муж, и над положением которой злословит всё окружение хана.
   Тенгри-Кул лишь покачал головой:
   – Они слепы и неразумны, наслаждаются красотой бездушной и тщеславной и благоговеют перед ней, словно идолопоклонники. Да простит меня, госпожа, за смелость и не примет за дерзость мои слова, но ваше очарование, ханум, несёт добро, вы нежны и прелестны, как распускающийся цветок, и кто этого не видит, тот глуп и слеп дважды! Не осуждайте себя на вечное заточение в четырёх стенах, идите к людям, ищите новых преданных слуг себе.
   – Преданных слуг? – горько усмехнулась Сююмбика. – Я не верю в то, что они могут появиться. Даже те немногие, кого я успела приобрести в первые дни, теперь тяготятся службой у меня, а вельможи, искавшие прежде моего благорасположения, ныне избегают меня. Я не осуждаю их, ведь дружба со мной – это повод заслужить немилость повелителя. Вы, бек, единственный поддерживаете меня.
   Тенгри-Кул потупился, сумрачная тень пробежала по его лицу:
   – Сожалею, ханум, я пришёл выразить вам своё почтение в последний раз.
   Краска залила лицо Сююмбики. Неужели и он предаёт её, или Джан-Али приказал своему любимцу прекратить их встречи?
   – О Аллах! Что это значит, бек?! – не удержалась она от восклицания.
   – Простите, моя госпожа, но теперь мы едва ли увидимся. Я получил фирман [59 - Фирман – ханский указ, ярлык.] повелителя, и завтра должен отбыть в Хорасан для принятия посольства.
   – В Хорасан? Так далеко! Скажите, бек, ведь это ссылка?
   – Как бы это ни было названо, но Казань в который раз отвергает меня. Я словно вечный странник, бродящий по далёким землям, и нигде не найду того, что зовётся счастьем.
   Голос бека дрогнул, и Сююмбика отвернулась к окну, словно испугалась, что мужчина выкажет слабость перед ней.
   – Беды этого мира – лишь недолговечная роса. Мудрые учат нас: радости и беды притираются друг к другу, когда они притрутся без остатка, родится счастье. Такое счастье будет нерушимым.
   Тенгри-Кул улыбнулся:
   – Возможно ли такое, моя ханум? Тогда правдой станут слова буддийского монаха. Он ехал с нами в караване, и слова его поражали необычностью своей. Говорил он: «О, как счастливы мы, проживая без ненависти к ненавидящим нас; как счастливы мы, если среди ненавидящих живём!..» [60 - Из собрания древнеиндийских поэтических афоризмов «Дхаммапада». Входит в священный буддийский канон «Типитаки».]
   Сююмбика отошла к окну, чтобы скрыть свою тоску. «Итак, я остаюсь одна в пустом скучном гареме среди злых и жестоких людей, – подумала она. – И я должна говорить, что счастлива, живя среди ненавидящих и презирающих меня? О Всевышний, есть ли предел кротости и смирения? За что ты так караешь меня? За кровь Дэржемана или страдания Ахтям-бека наказываешь меня»?
   При упоминании об этих людях губы Сююмбики невольно сотворили молитву.
   – Ханум, никто в этом мире не стоит ваших слёз, – печально произнёс Тенгри-Кул. – Когда свершится предначертанное Аллахом, вы снова станете свободной и счастливой. И я, бедный хорасанский изгнанник, вернусь из своей ссылки.
   – Предначертанное Аллахом?! – Сююмбика обернулась, удивлённая.
   – А вы ничего не слышали об этом, ханум?
   – Нет. Поведайте же мне, бек, должно быть, занятная история, одна из местных сказок.
   – О нет, госпожа, это не сказки! Я сам стал свидетелем тому происшествию, случившемуся год назад, и только вмешательством сверхъестественных сил можно объяснить пророчество. Наш хан Джан-Али прослышал о старце-прорицателе из Тятешей, и по особому тайному приказу его доставили в Казань. При разговоре нас было трое – повелитель, старик и я. Провидец долго разглядывал ладони хана и, наконец, произнёс: «Повелитель, в детстве вы были безвестны, в юности возвысились, в молодые годы – умрёте!» Хан Джан-Али взбесился, он велел бросить старца в зиндан, но я запомнил слова оракула. У него были такие глаза, что невозможно было не поверить. Стражники уводили прорицателя, а он всё бормотал: «То, что написал Аллах на ладонях, нельзя изменить, если даже отрубишь себе руки!» Вот и вся история, госпожа, а теперь я вынужден проститься с вами.
   – Прощайте, бек, – тихо отвечала Сююмбика, она всё ещё находилась под впечатлением от рассказа Тенгри-Кула. – И будьте счастливы, Аллах да пребудет с вами!
   – И пусть вам Всевышний пошлёт счастливые дни, госпожа, – с этими словами попрощался вельможа.

   С тех пор как Тенгри-Кул уехал в Хорасан, жизнь Сююмбики потекла своим чередом. Но долгие дни она теперь посвящала приёму просительниц. Женщины из простонародья приходили к ней с жалобами на тяжёлую жизнь, на произвол сборщиков налогов, слободских старост. Ханум помогала им, чем могла, выслушивала каждую, давала советы. Ни одна обездоленная и несчастная не уходила от неё с пустыми руками. На благие дела уходили редкие дары, что по большим праздникам перепадали ей от знатных карачи. Основная часть этих подношений уплывала в алчные руки Нурай, но Сююмбика не роптала, она постаралась закрыть своё сердце для злобы, зависти и ненависти. И во всём свете был лишь один человек, кого она так и не смогла простить – хан Джан-Али. Их отношения оставались прежними, повелитель всё так же пренебрегал своей женой и продолжал возвышать наложницу. Льстивые языки придворных не уставали возносить хвалу тщеславной Нурай, когда об этом доносили Сююмбике, она лишь улыбалась в ответ. Её не пугала холодность повелителя, гораздо страшней оказался неожиданно проснувшийся интерес.
   Сююмбика заметно хорошела. Фигура её окончательно сложилась, приобрела пленительные женственные формы. Отблеск благородных дел ложился на лицо госпожи особенным лучезарным светом, дающийся людям, которые живут в мире с собой. Кожа ханум давно потеряла смуглый бронзовый оттенок, подаренный щедрым степным солнцем, теперь она посветлела и сделалась шелковистой. Всё чаще Сююмбика замечала, как на редких пиршествах или приёмах, где присутствие ханум нельзя было избежать, взгляд Джан-Али оценивающе скользил по её фигуре и лицу.
   И наступил день, когда старшая служанка Хабира вихрем внеслась в покои Сююмбики с последними гаремными новостями. Ханум вместе с Оянэ перебирала очередной сундук из своего приданого, готовясь раздать его содержимое просительницам. Грузная Хабира, тяжело отдуваясь, уцепилась за створку резной двери:
   – Госпожа моя, что я узнала! Повелитель третью ночь не посещает Нурай-хатун и других наложниц к нему не приводили.
   – Что же с того? – равнодушно отозвалась Сююмбика. Она отложила в сторону отрезы дорогих тканей и взглянула на Хабиру.
   – А вы не догадываетесь, госпожа?! – Глаза прислужницы сверкали триумфальным блеском. – Наш хан расспрашивал главного евнуха, этого надутого индюка Ибрагима-агу, не больны ли вы и нет ли у вас женского недомогания. Ага, который уже несколько месяцев вас не посещал, крутился, как рыба на горячей сковороде. А полчаса назад вызвал меня и выспросил всё, что интересует повелителя. Я думаю, в ближайшие дни, ханум, ваш муж посетит вас!
   Сююмбика выронила на пол вещи, которые держала в руках. Внезапно задрожавшие ноги не удержали молодую женщину, и она опустилась на оказавшуюся рядом тахту.
   – Не упустите удачу, ханум, а я побежала, может, ещё чего узнаю!


   Глава 14

   И вскоре Джан-Али переступил порог покоев царственной супруги. В тот вечер Сююмбика была занята чтением, уже в Казани она увлеклась поэзией, и творения Фирдоуси, Низами, Саади и Джами открывали ей новый прекрасный мир. Книги эти она случайно обнаружила в одной из комнат дворца. По словам старого аги, который делал там время от времени уборку, книгохранилище основала ещё ханша Нурсолтан, а её сын Мухаммад-Эмин частенько пополнял его. Но с некоторых пор книги пылились в сундуках, отправленные последующими правителями в самое дальнее помещение. А Сююмбика словно открыла пещеру Али-бабы, пересматривала том за томом и поверить не могла, сколько всего здесь скрывалось. В тех сундуках ханум отыскала и книги казанских поэтов, сегодня она читала самого Мухаммад-Эмина [61 - Мухаммад-Эмин – сын Нурсолтан, казанский хан и поэт конца XV века.].
   Звук распахнувшихся дверей нарушил погружение молодой женщины в газели, она подняла голову. На пороге стоял повелитель. Ханум побледнела, её остановившийся взгляд замер на мучителе. В свой последний приход Джан-Али являлся высказать жене недовольство её расточительностью: ему донесли о желании ханум выстроить приют для женщин, оставшихся без кормильца и крова. Резкая отповедь хана в тот раз закончилась ограничением и без того скудного содержания Сююмбики. Она невольно ожидала очередного выговора и сейчас, однако Джан-Али находился в хорошем расположении духа:
   – Почему я не вижу на вашем прелестном личике улыбку? Или вы не рады меня видеть?
   Шутливый тон повелителя не мог обмануть Сююмбику, и она молчала, словно губы её сковала печать. Ханум силилась понять, с чем пришёл к ней владетельный муж, а Джан-Али, по-прежнему улыбаясь, достал из кармана казакина бархатную коробочку. Он раскрыл её перед ней. На алой атласной подушечке красовались серьги прекрасной работы с крупными жемчужинами. Джан-Али приложил серьгу к пылающей щеке Сююмбики и, самодовольно причмокнув, сказал:
   – У меня неплохой вкус, ханум! Эти жемчужины словно созданы для вашей нежной кожи. Примерьте же их!
   – Благодарю вас, – еле разжимая губы, ответила Сююмбика, – я примерю их после.
   – Конечно, вы наденете их ближе к ночи, когда я приду к вам.
   – Придёте ко мне? – Сююмбика содрогнулась, словно прикоснулась к склизкой жабе.
   – А вы успели позабыть, моя дорогая, но я напомню: вы – моя жена и принадлежите мне!
   – Вы позволили это позабыть, – стараясь казаться равнодушной, отвечала она. А сердце стучало, билось в груди, и так хотелось закричать, что она не желает, не хочет видеть его никогда.
   Только Джан-Али ничего не замечал, он лишь досадливо отмахнулся в ответ на её упрёк:
   – Не хочу спорить с вами. Настоящий мужчина никогда не спорит с женщинами. У женщин длинные волосы и такой же длинный язык! Так вы готовы сегодня ночью принять меня? Я надеюсь, что на этот раз вы спрячете свои зубки.
   – Всё в воле Аллаха, – с трудом отвечала Сююмбика, – я – ваша жена.
   Она подняла упавшую на пол книгу и отошла к окну, надеясь, что Джан-Али удалится. Но она ошиблась. Её простое телодвижение неожиданно взволновало хана, и он не спешил удалиться, жадно разглядывая упругую линию груди, тонкую талию и округлые бёдра супруги.
   – Почему я должен ждать ночи? – произнёс он и облизал внезапно пересохшие губы. – Ты – моя жена и принадлежишь мне, когда пропет вечерний азан и когда мулла ещё не призвал к нему. Иди же ко мне!
   Сююмбика вздрогнула, она не могла скрыть страха перед похотливой страстью мужа, слишком хорошо помнилась их первая ночь.
   – Но мой господин, – пролепетала она, пытаясь придумать хоть какую-нибудь отговорку.
   А Джан-Али не желал слушать её возражений, он потянул Сююмбику за собой и отдёрнул воздушный полог, скрывавший ложе.
   Всё остальное время, пока руки и губы мужа касались её тела, она молила Всевышнего об одном: ниспослать ей долготерпение…
   На следующее утро к Сююмбике явился главный евнух гарема. Он доложил о приходе Гаухаршад, которая просила принять её, и ханум с радостью устремилась навстречу почтенной ханике. Сююмбике ещё ни разу не удавалось поговорить с дочерью знаменитой Нурсолтан. Ханика присутствовала на празднествах, связанных с приездом ногайской малики в Казань, но там она ограничилась любезными поклонами и вежливыми словами приветствий. А после ханум доложили, что дочь Ибрагима отошла от государственных дел и покинула столицу.
   Гаухаршад поселилась в одном из своих загородных имений, где, как казалось всем, только вспоминала о прошлых победах и возвышениях. Видимой власти она лишилась вместе с регентством, которому пришёл конец с женитьбой Джан-Али, ведь повелитель, вступивший в законный брак, стал совершеннолетним и не нуждался в дальнейшей опеке. Но ханика, как и прежде, состояла в правящем диване. И дипломатические грамоты, присылаемые из Москвы и других земель, начинались со слов приветствия повелителя и ханики Гаухаршад в числе прочих знатнейших карачи Казанского ханства. А недавно госпожа прибыла в Казань, зиму она намеревалась провести в столице, теперь же попросила аудиенции у ханум.
   Сююмбика, встретив дочь хана Ибрагима, суетилась больше своих служанок. Она подкладывала под спину величественной гостьи подушечки и сама подавала чашу гранатового шербета и сладости, по слухам столь излюбленные Гаухаршад. Ханика выпила шербет и попробовала все угощения, какие были на столе, а после обтёрла вспотевшее лицо цветастым платком. Сююмбика с интересом наблюдала за ней. Ей очень хотелось разглядеть в чертах стареющей Гаухаршад хотя бы отблески красоты, которой так славилась пленительная Нурсолтан. Но, должно быть, дочь была мало похожа на свою мать, или возраст и излишняя тучность уничтожили лёгкую эфемерную оболочку, зовущуюся красотой.
   В свои пятьдесят Гаухаршад – невысокая, ширококостная и грузная – имела властные, резкие, почти мужские черты лица. Выступавшие над верхней губой усики ещё более усиливали нелестное впечатление. И разговаривала госпожа низким голосом, от него у ханум бегали мурашки по коже. И в этот раз Сююмбика невольно поёжилась, когда Гаухаршад приступила к разговору, ради которого она просила аудиенции, но прежде поблагодарила ногайку:
   – Моя дорогая ханум, я не ожидала такого приёма от вас. Не знаю, кому и обязана такой честью!
   Ханика улыбнулась молодой женщине и дружески похлопала её по руке. Всем видом и поведением она показывала, что по праву рождения и положения при дворе никак не ниже казанской ханум, но при этом не забывала демонстрировать искреннюю симпатию к урождённой дочери степей. Тактику сегодняшнего поведения Гаухаршад продумала заранее, но Сююмбика, казалось, не заметила стараний опытной интриганки. Она радостно кивнула ханике:
   – Госпожа, для меня большая честь видеть у себя дочь великой Нурсолтан!
   На непроницаемом лице женщины не отразилось и тени удовлетворения, словно она не услышала слов, сказанных о матери. В покоях ханум повисло тягостное молчание. Наконец Гаухаршад, опасаясь продолжения неприятной для неё темы, переменила разговор:
   – Я слышала, вы живёте затворницей? Мыслимо ли это, ханум, чтобы без боя уступить своё законное место наглой рабыне?
   Слёзы едва не брызнули из глаз Сююмбики, она отвернулась, нервно перебирая пальцами зелёную бахрому на камзоле из ширванского шёлка.
   – Простите меня, госпожа, если я говорю о неприятных вещах, – продолжала Гаухаршад, – но я слишком стара для того, чтобы бояться правды. Повелитель поступает с вами несправедливо, но, унижая вас, он унижает не просто женщину по имени Сююмбика. В вашем лице он пренебрегает дочерью ногайского беклярибека и казанской ханум! Можем ли мы, преданные Казанской Земле потомки знатнейших родов, спокойно смотреть на это?
   Сююмбика вскинула удивлённые глаза, ей казалось, что всё, что она сейчас слышит от Гаухаршад, снится ей в странном сне. Ни сама ханика, ни придворные, о которых она говорила сейчас, целый год ничего не делали для того, чтобы встать на защиту поставленной в столь недостойное положение ногайской княжны. Более того, они охотно приветствовали любимую наложницу повелителя и преподносили ей богатые дары, изначально предназначенные ей – законной ханум. А Гаухаршад, казалось, не замечала изумления Сююмбики, она сощурила и без того узкие щели припухших глаз и понизила голос:
   – Хан Джан-Али перешёл границы терпения народа казанского. Он слушает неверных и отправляет наших воинов на погибель ради урусов. Кому это выгодно? Рассудите сами, госпожа: Москва сейчас слаба, государь – малое дитя, княгиня Елена утопает в разврате, их диван не может поделить власть меж собой. Думаем, скоро наступит наилучший момент, чтобы сбросить с себя тягостное ярмо. Но наш хан нерешителен, страх потерять власть удерживает его в вечном поклоне гяурам. Кому нужен такой повелитель?
   При последних словах ханики Сююмбика невольно вскрикнула, ей показалось, что она разгадала потаённый смысл сказанного.
   – Неужели вы задумали лишить его трона и… жизни?!
   – Что вы, госпожа моя, разве возьмём такой грех на душу? Как вы могли такое предположить?! – возмущённо всплеснула руками Гаухаршад. – Кто осмелится поднять руку на потомка ханов Великой Орды? А власти его лишат, вышлют назад в Касимов, и тогда сеид подумает, как расторгнуть ваш брак с недостойным мужем! Но нам нужно заручиться поддержкой, ведь вы с нами, ханум? Встаньте в наш ряд, напишете об этом вашему отцу – беклярибеку Юсуфу.
   Сююмбику била нервная дрожь, она накинула на плечи шёлковую шаль.
   – Как это возможно, не пойдём ли мы против воли Аллаха?
   – Вы хотите сказать против предначертанного Аллахом? – хитро улыбнулась Гаухаршад.
   – Откуда вы знаете, госпожа? – удивилась Сююмбика.
   – Нам рассказал эту историю несчастный старик, который томится в зиндане за то, что не сумел солгать хану.
   – Может ли Всемогущий Аллах желать того же, что и вы? – по-прежнему вся дрожа, прошептала Сююмбика. На ум внезапно пришли прочитанные ею где-то строки: «Коли назначена судьба, её никто не обойдёт, и не помогут ни борьба, ни боль терпения, ни стон».
   Сквозь затуманенное сознание пробился требовательный голос Гаухаршад:
   – Я жду вашего ответа, ханум!
   Ханике требовалось непременно добиться участия ногайки в их заговоре, тогда Юсуф, поддерживающий их только на словах, захочет принять активное участие в свержении русского ставленника и пришлёт воинов для защиты столицы. А Сююмбика окидывала взглядом комнату, в которой почти безвыходно провела целый год. В том был повинен хан, но могла ли она взять на себя тяжкий грех решать его судьбу?
   – Я не люблю своего мужа, – произнесла она, – и не могу простить Джан-Али, но я никогда не буду его судьёй и палачом. Позвольте мне остаться в стороне от ваших планов. Будьте покойны, я не выдам ваших намерений, предательство претит мне, но прошу вас больше не испытывать моё терпение. Удалитесь же, ханика, оставьте меня!
   Гаухаршад поднялась с места, она по-прежнему сохраняла непроницаемое лицо. Поклон женщины был сух, а от грузной фигуры веяло нескрываемой угрозой. В полном молчании она скрылась за дверью, но уже за порогом её лицо исказилось от ярости.
   – Девчонка, – прошипела она, – глупая девчонка, ты ещё не раз пожалеешь, что выставила за дверь дочь Ибрагима!


   Глава 15

   Вечером в Пиршественной зале хан Джан-Али затеял застолье. На нём присутствовали избранные вельможи и сановники его многолюдного двора. Туда были приглашены прибывшая в Казань Гаухаршад и улу-карачи Булат-Ширин.
   Роскошный паланкин ханики, который несли подобранные один к одному мускулистые невольники, встретился с эмиром Булат-Ширином на живописном берегу Казан-су. Высокопоставленные особы предпочли оставить охрану на дороге и спуститься к реке. Эмир Булат-Ширин, статный, широкоплечий, выглядевший моложе своих пятидесяти лет, украдкой поглядывал на угрюмо молчавшую почтенную женщину.
   – Уважаемая ханика, – он вступил в разговор, так и не дождавшись первых слов от Гаухаршад. – Я вижу, ваша миссия закончилась неудачей.
   – Должна признаться, сиятельный эмир, – это была самая крупная неудача за всю мою жизнь, – холодно отвечала она. – Никогда ещё обстоятельства не подготавливали для меня такой благоприятной почвы, но девчонка спутала мои планы бессмысленным упрямством.
   – Нам стоит её опасаться? – с тревогой вопросил улу-карачи.
   Гаухаршад пожевала выцветшими губами, словно заново прокручивала недавний разговор с Сююмбикой. Помолчав, ответила:
   – Думаю, дочь Юсуфа не станет нам мешать. Но к ней надо приставить своего человека.
   – Это уже сделано, дорогая ханика. Среди её прислуги есть преданные мне люди. – Булат-Ширин самодовольно улыбнулся и огладил свою каштановую бородку.
   Ему всегда доставляло удовольствие, когда он в чём-либо опережал не менее ловкую и опытную в интригах Гаухаршад.
   – На вас вполне можно положиться, мой дорогой карачи, у вас кругом свои люди!
   – Да, моя драгоценная госпожа. И сегодня на вечернем пиршестве я хочу показать вам одного человека, которого сделаю в нашей игре главной фигурой. Этот человек как неприметная пешка выберется на чужое поле, а там сразит хана.
   – Вот как! – Гаухаршад с любопытством взглянула на эмира. – Значит, вы так настойчиво звали меня на это застолье, заставив забыть о моих старых ноющих костях, чтобы показать эту пешку?
   – Вы так прозорливы, ханика! – слегка поддел её улу-карачи.
   Но Гаухаршад, казалось, не обратила внимания на иронию своего давнего соратника:
   – Тогда стоит поторопиться, достопочтимый эмир, мне не хочется появляться во дворце в числе последних гостей, – это всегда вызывает подозрение. Да и явиться нам следует врозь, чтобы не вызывать преждевременные кривотолки. Ещё слишком мало сделано, и мы не готовы к тому, чтобы слухи о нашем союзе поползли по дворцу.
   Вынужденный признать её правоту, Булат-Ширин предложил женщине руку и помог взобраться наверх, где их ожидали невольники и охрана.
   – У вас, госпожа, новый паланкин, ещё пышнее прежнего!
   Ханика пухлой рукой, унизанной перстнями, повела по бархатным занавесям цвета небесной синевы. Они, расшитые позолотой, с длинной бахромой и серебряными колокольчиками особенно нравились ей.
   – Вы же знаете, эмир, мою слабость к такому средству передвижения. Это единственная привычка, которая осталась у меня после проживания в Крыму, до сих пор не могу от неё избавиться! В кибитку сажусь, когда отправляюсь в дальний путь, а так, взгляните, сиятельный карачи, разве это не истинное удовольствие? Когда красивые мужчины носят меня на руках, я молодею!
   Ханика хрипло рассмеялась, карачи в ответ лишь сдержанно улыбнулся. Ему ли с его тонкой шпионской сетью было не знать о её пристрастиях. А Гаухаршад, задвинув плотные занавеси, уже задумалась о нитях заговора, затеянного вместе с улу-карачи. Паланкин мерно покачивался в такт шагов невольников, и мысли ханики не отвлекались ни на что постороннее, она разбирала в памяти всё, что произошло за эти полгода.
   Как и следовало ожидать, со смертью московского князя Василия III ослабевшее русское княжество уже не внушало опасений ни ханике, ни улу-карачи. Два этих человека, которые держали в руках реальную власть, задумались о том, как безопасней для страны скинуть унизительное ярмо господства Москвы. Время как будто благоприятствовало этому, но недавно прошедшая война с Литвой насторожила улу-карачи. Москва была ещё в силах собрать большое войско, и ничто не могло помешать двинуть эту мощь к границам ханства. Булат-Ширин и Гаухаршад понимали: время резких перемен ещё не пришло, с верными и влиятельными представителями казанской знати они решили действовать не спеша. Тайно, исподволь вовлекались в заговор против хана Джан-Али всё новые и новые лица, велись поиски союзников за пределами государства. Неизвестно было, сколько продлится политическая интрига и какая сложится в ближайшее время обстановка в Московском княжестве. А пока осторожность следовало соблюдать во всём.
   Во дворец хана частенько захаживал московский посол – человек крайне опасный и подозрительный, обладавший поистине звериным чутьём. Да и некоторые из казанских вельмож хранили верность Джан-Али и Москве. Среди них в первую очередь касимовцы, которые пришли в Казань со своим царевичем, а ещё представители влиятельных родов Япанчи и Хурсулов. Но как кстати повелитель настроил против себя ногайского беклярибека Юсуфа, тот не зря слал в Казань «подстрекательские» письма и призывал свергнуть Джан-Али. Поддержка Мангытского юрта с их огромной маневренной конницей могла сыграть решающую роль для претворения в жизнь планов заговорщиков. Итак, беклярибек Юсуф готов был стать серьёзным союзником, но только ради любимой дочери. А Сююмбика неожиданно отказалась помогать заговорщикам.
   Гаухаршад тяжело вздохнула, она вновь вспомнила неудачу, какую потерпела в разговоре с казанской ханум. Не будь её отец столь влиятелен в Ногаях, девчонка пожалела бы о своих словах. Но Гаухаршад терпелива, и обстоятельства, как известно, переменчивы. Придёт ещё время рассчитаться с Сююмбикой за то, что прогнала из своих покоев могущественную ханику. Никто не смеет тягаться с дочерью великого хана Ибрагима!


   Глава 16

   Когда почтенная госпожа прибыла во дворец повелителя, Пиршественная зала была полна. Хан Джан-Али ещё не вышел к своим придворным, и они с нетерпением поглядывали на ломившиеся от аппетитных блюд низкие столики, ведя неторопливую беседу. Одновременно с повелителем незамеченным прибыл и улу-карачи Булат-Ширин. Эмир приблизился к Гаухаршад и увлёк ханику на места, полагавшиеся им по высокому положению. Она с нетерпением оглядывала рассаживающихся придворных, наконец, не выдержав, наклонилась к уху Булат-Ширина:
   – Я жду, сиятельный карачи, когда вы познакомите меня со своей главной фигурой. Я, конечно, не сильна в столь мудрой игре, как шахматы, но понимаю, что пешка должна быть совсем неприметной. Тогда как же ей свалить такую фигуру, как наш хан?
   – Неприметной, либо той, на кого никто не подумает, – отвечал эмир. Терпение, моя госпожа, вы скоро всё поймёте.
   Он с внутренним напряжением вглядывался в плотно закрытые двери женской половины. Наконец створки бесшумно растворились, и две прислужницы, склонившись, пропустили в залу женщину. Цепкие глаза ханики впились в появившуюся, она была красива той ослепительной и бесспорной красотой, которую признают не только мужчины, но и ревнивые женщины. Миндалевидные чёрные глаза её, едва она вошла, устремились на хана.
   – Но это же Нурай, фаворитка повелителя, – с недоумением пробормотала Гаухаршад.
   – Да, госпожа, она и есть моё волшебное средство, пешка, в которой хан не разглядит опасности, но именно она поможет свергнуть Джан-Али, – прошептал Булат-Ширин соратнице по заговору.
   Он не скрывал своего торжества и проследил весь путь наложницы до её места около повелителя. Пока хатун приветствовали льстивыми речами придворные хана, Нурай ослепительно улыбалась и одаривала всех и каждого жемчужинами своей сиятельной красоты.
   – Как хороша, вам не кажется? – вновь обратился к ханике эмир Булат.
   – Она и в самом деле хороша, – отвечала Гаухаршад, – хотя я могу оскорбиться. Недостойно в моём присутствии превозносить красоту другой женщины. Я ещё помню, как страстно вы добивались моей руки, эмир!
   Словно искры пробежали меж ними – воспоминания далёких лет, тягостные раздумья и мучения любовной лихорадки. Как далеко всё это теперь! Булат-Ширин усмехнулся: он до сих пор мог похвастаться успехом у женщин, тогда как ханика, и в молодости не отличавшаяся красотой, сейчас не вызывала у него никаких желаний. Но Гаухаршад не замечала этого, она всё ещё была в том времени, когда самые привлекательные и знатные мужчины склонялись перед её величием. Вздохнув, она продолжала:
   – Проведите меня по тропе ваших мыслей, эмир. Вы уверяете, что любимая наложница хана – ваше главное оружие в борьбе против него. Но насколько я разбираюсь в женщинах, это невозможно!
   – Откройте и вы свои сомнения. – Булат-Ширин улыбнулся так, словно он заранее знал ответ.
   – Она – умная женщина. Считается, что красавица всегда глупа, но я чувствую, что в этом экземпляре Аллах воссоединил три вещи – красоту, ум и тщеславие. Эта наложница достигла небывалого для невольницы положения. Хан Джан-Али – единственный человек, который может вознести её ещё выше или превратить в пыль. Она сделает всё, чтобы не потерять его.
   – Вот, моя госпожа, вы и сказали то, что поможет сотворить из Нурай союзницу и сокрушительное оружие против повелителя. Вы сказали, что Джан-Али – единственный, кто может низвергнуть её с достигнутых высот. И это так! В зале мы не видим нашей ханум Сююмбики, но она уже незримо присутствует здесь.
   – Вам кажется, должна прийти ханум? – Гаухаршад начинала догадываться и заволновалась.
   – Она едва ли придёт, но хан её ждёт, а фаворитка это чувствует. Такая женщина просто не может не почувствовать, что её положение становится шатким.
   – Как понимать ваши слова, сиятельный эмир?
   – Смысл их прост: повелитель воспылал страстью к отверженной им ранее жене.
   – Вот оно что! Значит, маленькая ханум разыграла передо мной сцену покинутой и нелюбимой жены в то время, когда уже получала знаки внимания от своего мужа? Она не так наивна, как мне показалось сначала. Уверила меня, что не любит хана. Боюсь, что я и в самом деле в опасности.
   – Оставьте свои волнения, уважаемая госпожа, ведь ваш верный друг всегда на страже вашего благополучия. – Улу-карачи самодовольно улыбнулся. «Значит, и в неприступной, как крепость, душе ханики может родиться страх, – подумал он. – Почему бы не напомнить лишний раз о своём могуществе и возможном покровительстве».
   Гаухаршад в ответ похлопала эмира по руке:
   – Слишком многое связывает нас, мы давно висим на одном аркане, дорогой улу-карачи. Если его обрубят, рухнем в пропасть вместе. Но вы не лишили меня сомнений по поводу нашей ханум.
   – О, это легко сделать! Юная госпожа не лукавила с вами. Она и в самом деле не любит мужа, и знаки его внимания принимает с трудом. Джан-Али не умеет управляться с женщинами, окажись маленькая Сююмбика в моих руках… – Эмир загадочно улыбнулся, так и не закончив мысли, но продолжил успокаивать свою союзницу: – А вчера ханум проговорилась служанкам, что ей куда лучше пребывать в безвестности, как и раньше.
   Гаухаршад задумалась, но мысли свои произнесла вслух:
   – Неужели наш повелитель пресытился любовью прекрасной наложницы, и Нурай заметила это? Соперница выше её, она не просто приглянувшаяся хану женщина, она – законная жена, первая госпожа гарема и ханства. Наложница не знает, что опасность со стороны ханум ничтожна, и царственная супруга готова отвратить от себя мужа. Но мы внушим Нурай обратное. Мы разожжём в ней огонь сомнений, уверим, что не сегодня-завтра Джан-Али бросит её ради жены. Опишем покрасочней, каким станет падение, тогда нетрудно будет привлечь фаворитку на свою сторону, пообещать ей всё, что может удовлетворить непомерно раздутое тщеславие этой невольницы.
   – Вы блестяще разгадали мой план, и я склоняюсь перед вами! – Улу-карачи подозвал слугу и приказал подать им нашпигованную чесноком и черносливом жирную баранину. – Боюсь, что за нашей увлекательной беседой мы совсем забыли о великолепных яствах и скоро начнём привлекать излишнее внимание. Хорошо ещё, что наш столик стоит в отдалении от всех, и никто не мог подслушать нас. Так отведайте же это аппетитное творение ханского пешекче.
   Пиршество шло своим чередом, гости уже пресытились едой, захмелели от вина и бузы, когда Гаухаршад обратила внимание на поднявшегося со своего места повелителя. Нурай пыталась удержать его, с очаровательной улыбкой она что-то нашёптывала на ухо Джан-Али, но хан несогласно мотнул головой и решительно отвёл руки своей наложницы. Не прощаясь ни с кем, повелитель направился к женской половине, и ханика не смогла скрыть торжествующей улыбки, она повернулась к Булат-Ширину, смаковавшему восточное вино:
   – Мы оказались правы: повелитель спешит к своей новой возлюбленной, а фаворитка сбежала в сад, дабы в одиночестве выплакать сегодняшнюю неудачу. Вы не хотите утешить красивую женщину, мой дорогой эмир?
   – Сделаю это с удовольствием, – отвечал Булат-Ширин и знаком руки подозвал прислужника с серебряным тазиком и кувшином для омовения рук.


   Глава 17

   Наложницу улу-карачи отыскал в дальнем уголке садовой аллеи, молодая женщина укрылась в ажурной беседке. Последние летние ночи были прохладны, и фаворитка куталась в шёлковое покрывало, которое не могло согреть ни её тела, ни души. Тишину сада временами оглашали резкие крики павлинов, и лицо Нурай, ещё недавно нежное и прекрасное, неприятно исказилось. Она в бессильной ярости закусила пухлые губы и обдумывала план мести.
   Джан-Али презрел её и ушёл к другой! Он не простился, не обещал, что вернётся к утру, он торопился к той, кого Нурай давно сбросила со счетов. Она проглядела тот момент, когда повелитель охладел к ней, и не знала, чем ханум привлекла своего супруга. Как бороться с тем, что тебе неведомо? И как Джан-Али мог забыть её страстные ласки и пленительную красоту? О, муки ревнивой, глубоко оскорблённой женщины! Вы терзаете сердце своими острыми, безжалостными коготками, и не будет покоя измученной душе, пока не придёт отмщение!
   Фаворитке послышался шорох за раскидистой яблоней, в страхе она поднялась со скамьи, с напряжением вглядываясь в темноту. А вдруг соперница оказалась ловчей и приказала избавиться от неё? Напрасно она отослала прислужниц, хотя какая от них польза. Срывающимся, охрипшим до неузнаваемости голосом наложница крикнула в темноту:
   – Кто там?!
   Ветви яблони зашевелились сильней, и на дорожку, слабо освещённую серебристой луной, вышел мужчина. В тот же миг Нурай узнала его:
   – Вы?! О, могущественный эмир, благодарение Аллаху, это вы.
   – Да, прекрасная гурия, это я, эмир Булат-Ширин, ваш бывший хозяин.
   Нурай заставила себя улыбнуться:
   – Пожалуй, впервые с тех пор, как я поселилась в этих стенах, мне напоминают о неволе.
   – Опасаюсь, моя красавица, не последний раз.
   Кровь бросилась в лицо наложницы, изящные ноздри хищно раздулись, но в остальном она не выдала своей досады.
   – Вас привело какое-то дело, сиятельный эмир?
   – Я думаю, ты помнишь, Нурай, кому обязана своим высоким положением? Я мог растерзать тебя, смешать с землёй, но простил злодеяния, совершённые в моей семье, и помог возвыситься до положения госпожи! Я не зол на тебя, хотя мои сыновья не излечились от последствий своей страсти.
   – От любви ко мне не излечиваются так быстро, – насмешливо протянула наложница.
   Она уже взяла себя в руки и обрела привычную ей манеру разговора с мужчинами. Но Нурай позабыла, что перед ней не обычный мужчина, а эмир не преминул уколоть свою бывшую невольницу:
   – Простые люди, возможно, но не ханы. У повелителей всегда большой выбор, им легко найти замену на своём ложе.
   Удар оказался точен, у наложницы дрогнули губы, и в глазах отразилась тоска:
   – Вы думаете, Джан-Али больше не принадлежит мне, и я потеряла его?
   – Неужто ты полюбила повелителя?! – улу-карачи усмехнулся, покачал головой. – Тогда знай, прекрасная Нурай, в любви много мёда и желчи. А для тех, кто пережил сладкие мгновения, рано или поздно достаётся горечь разочарований.
   – Кто знает, что такое любовь? О ней пишут слащавые поэты, распевают стареющие сказители, но разве они мужчины? А я способна и без слов вернуть моего избранника!
   – Так ты отыскала прекрасного Юсуфа в нашем Джан-Али?! – расхохотался Булат-Ширин.
   Глаза фаворитки яростно сверкнули:
   – Я должна быть превыше всех женщин, и если Джан-Али сможет дать мне это, то будет любим вечно! Поверьте, я смогу любить, как тысяча женщин, и только в моих объятьях он встретит смерть!
   Наложница раскраснелась, покрывало спало с её головы, она не заметила этого, продолжая витать в своих грёзах. А эмир Булат искал способ пустить разговор в нужное для него русло. Он ухмыльнулся, подумав: «Поистине, как верны слова мудрых. Они говорили: «Рыбная ловля – беспечное занятие, но в руках вы держите орудие, способное лишить жизни. Игра в шахматы – безобидное развлечение, но оно внушает мысль о смертельном поединке». И их кажущаяся невинной беседа вскоре поставит последнюю точку в опасном заговоре. Она завтра приведёт хана Джан-Али к смертной могиле, а само Казанское ханство к давно ожидаемому перевороту.
   Булат-Ширин коснулся руки Нурай, и она доверчиво протянула ладонь. Эмир погладил атласную кожу, он видел в сгущающейся тьме, как загораются глаза наложницы. Голос Булат-Ширина звучал вкрадчиво, едва слышно, но он ласкал слух ханской фаворитки:
   – Я не видел девушки более красивой и совершенной, чем ты. Всевышний от рождения наделил тебя сверх меры. Любить такое ничтожество, как наш хан Джан-Али, не награда, а наказание. Такому совершенству, как ты, под стать иные мужчины. – Эмир потянул женскую ладонь к своим губам, целовал её нежно, но в тихих поцелуях Нурай уловила скрытую страсть. Глаза наложницы заволокло дымкой, губы приоткрылись, готовые принять поцелуй мужчины, но Булат-Ширин оставил свои ласки, зато заговорил с жаром:
   – К чему скрывать, Нурай, я давно пожалел, что отдал тебя повелителю! И сыну бы не подарил, если б разобрался сразу в своих чувствах. Глупец, я добровольно расстался с даром небес!
   – Так вы… – наложница беззвучно шевельнула губами.
   – Давно люблю тебя, самую прекрасную, самую желанную из женщин!
   Он, как пушинку, вскинул её на руки. Юнец Джан-Али так и не научился делать женщин счастливыми, в его торопливых ласках Нурай не находила той пылкой чувственности, которую всегда искала в мужчинах. От поцелуев и горячих ласк эмира ханская фаворитка совсем потеряла голову. А Булат-Ширин между поцелуями продолжал шептать, соблазнять словами:
   – Что бы ответила красавица, если б ей даровали свободу и независимое положение?
   – Мне этого мало, – пробормотала наложница, но не в силах избавиться от всесильного мужского обаяния первого вельможи, вновь прильнула к нему. – Если бы вы, эмир, обещали…
   – Мою любовь? – шепнул он. – Она давно твоя, прекрасная Нурай. Рука об руку с такой женщиной, как ты, я смогу овладеть всем ханством.
   Булат-Ширин напрягся, он ощущал, что добыча уже готова заглотать наживку, стоило лишь подманить её к крючку.
   – В день, когда устранятся все препятствия, я смогу назвать тебя своей женой.
   Глаза наложницы загорелись, она, не отрываясь, смотрела на эмира. А он невольно залюбовался этим неуёмным огнём, столь близким и его натуре, а потому уже уверенней добавил:
   – Но между нами стоит хан.
   Нурай облизнула пересохшие губы, глядела выжидающе, жаждала услышать решающие слова, а может и приказа из его уст. Но улу-карачи осторожничал, медлил произнести решающую фразу, а выдержав томительную паузу, и вовсе рассмеялся:
   – Не смотри на меня, как на убийцу, моя царица! Мне не нужна жизнь касимовского мальчишки, достаточно лишить его власти. Но для этого следует выманить Джан-Али туда, где он останется без должной охраны.
   – Как же это сделать? – голос наложницы сделался хриплым от волнения, она ждала его указаний и готова была исполнить любое повеление своего сообщника.
   Лишь убеждённый в истинных помыслах, захвативших алчную душу Нурай, Булат-Ширин кивнул головой:
   – Я сообщу позже, моя красавица, тут нельзя торопиться, дабы не ошибиться и не навлечь беду. И тебе следует вести себя осторожней, сейчас вернись к себе, твоя прогулка затянулась и может вызвать подозрение.
   Нурай со вздохом сожаления покинула объятия мужчины подняла со скамьи покрывало, накинула его на голову. Вместе с тонким шёлком к хатун вернулась и прежняя игривость, она неожиданно рассмеялась:
   – И вы пошлёте меня назад к Джан-Али, и ревность не станет грызть ваше сердце, мой эмир?
   – Лишь глупый не умеет обуздывать своих чувств, мы должны быть осмотрительны. Но придёт время для наслаждений, и мои объятья, Нурай, ты не забудешь никогда.
   – Так пусть же этот день наступит поскорей! – пылко отозвалась она.
   – Он придёт, – пообещал Булат-Ширин.

   Этой ночью в ханском саду в цепи заговорщиков появилось важное звено. Выбранная Булат-Ширином приманка казалась столь удачной, что можно было надеяться на хороший исход, когда повелитель покорно и по своей воле войдёт в умело расставленные и прочные сети заговора. Время дворцового переворота неумолимо приближалось, и смерть уже заглядывалась на Джан-Али прекрасными глазами обольстительной фаворитки.
   В эти неспокойные месяцы, когда придворные вельможи один за другим вставали перед выбором, в чью сторону повернуть, молодой хан был необычайно весел и беспечен. Он не чувствовал топора, который навис над ним. В начале осенней поры, когда лето ненадолго вернулось к людям, повелитель решил свозить царственную супругу в полюбившуюся ему резиденцию на озере Кабан.
   Пока кибитки, сопровождаемые всадниками, бодро катили по утоптанной дороге, Сююмбика с интересом слушала рассказы Хабиры об этих местах. Напевная речь старшей служанки как нельзя кстати подходила под роскошные виды цепи озёр, которые раскидывались перед глазами взволнованной ханум:
   – Было это много лет назад, госпожа моя. В главном городе ханства, Булгаре, богатом торговлей и искусными ремесленниками, правил хан Абдуллах. Но пришёл туда кровожадный завоеватель Менгу-Тимур с несметными войсками и взял штурмом Булгар и перебил многих жителей. Когда жестокие воины Тимура вошли в город, хан Абдуллах вместе с жёнами и дочерьми укрылся в соборной мечети – каменной, с мощными железными воротами. Сколько ни пытались захватчики выбить их, так ничего и не добились. Приказал тогда Менгу-Тимур, не боясь гнева Всевышнего, поджечь мечеть. Взвились вверх языки огромного костра, и вдруг вышла на крышу младшая дочь хана, красавица, каких свет не видывал. Поражённый Тимур предложил девушке жизнь и свою руку, но гордая красавица с негодованием отвергла его предложение. И тогда завоеватель приказал привести взятого в плен брата бики. Увидела девушка любимого брата Кабан-бека с колодкой на шее и взмолилась: «Отпусти его, грозный повелитель, дай резвого скакуна, и тогда я стану твоей женой». Приказал Тимур исполнить волю красавицы. Но как только скрылся Кабан-бек из виду, воздела юная бика руки к небу и бросилась в огонь, бушевавший под ногами. А сын хана между тем скакал на север, был он ранен, измучен долгой дорогой. В пути переправлялся через полноводный Чулман [62 - Чулман – Кама.], продирался сквозь густые леса, а когда пал его конь, шёл пешком по болотам и топям.
   – Велик Аллах! – воскликнула Оянэ, с открытым ртом слушавшая занимательную историю. – Неужто у сына бека не нашлось нукеров или хотя бы верных слуг, чтобы сопровождать его в долгой дороге?
   Хабира взглянула на любимую няньку ханум с чувством превосходства:
   – Они все погибли, а иначе как бы их господина взяли в плен? Как и мы, не задумываясь отдали бы жизнь за нашу повелительницу.
   Сююмбика тонкую лесть как будтой не заметила, нетерпеливо спросила Хабиру:
   – Что ж было дальше? Кабан-бек погиб?
   – Как можно, госпожа, тогда и не было бы этого сказания! Когда силы оставили бека, выбрался он на берег прекрасного озера. Попил воды – и прибавилось у него сил, промыл раны – и зажили они. А вслед за молодым господином пришли на эти берега оставшиеся в живых жители Булгара. Было здесь, где укрыться от врага, ведь от самого Итиля шла густая сеть озёр, речушек и болот. Всё пространство заросло непроходимыми лесами, а от устья Казан-су цепью вставали лесистые холмы с глубокими оврагами. Подобраться к поселению можно было только по озеру. Надёжно охраняло оно людей, потому долго ещё жили здесь потомки первых поселенцев, которых привёл за собой Кабан-бек. Ну а когда стала разрастаться Казань, все ремесленники перебрались к стенам крепости. В окрестностях же озера казанские ханы приказали выстроить дворец и назвали его Кабан-сараем [63 - Сарай – дворец.]. Около дворца разбили прекрасные сады, посадили яблони и диковинные цветы. Там очень красиво, госпожа, вам должно понравиться.
   А само главное озеро во всей своей первозданной красе уже показалось перед глазами Сююмбики. И стоял на берегу Кабана великолепный златоверхий дворец, отражаясь в его спокойных водах.


   Глава 18

   Сююмбике не хотелось покидать Кабан-сарай. Целыми днями она гуляла по выложенным каменными плитками дорожкам среди раскидистых деревьев, усеянных тяжёлыми плодами. Яблонь здесь росло немало, а Сююмбика с тех пор, как приехала в Казань, полюбила это дерево больше других. Она с нежностью гладила коричневую кору, изрезанную глубокими морщинами, с восторгом подставляла ладони под ветви, гнущиеся от тяжести розово-красных плодов. Дочери степей в своей жизни не приходилось видеть такое чудо, и здесь в садах Кабан-сарая она наслаждалась им в полной мере, вдыхала чуткими ноздрями дурманящий аромат яблок.
   Джан-Али украдкой наблюдал за ней из стрельчатых окон дворца. Она казалась ему волшебной пери, колдующей в окружении буйствующей природы. Он привёз Сююмбику в Кабан-сарай, чтобы, не отвлекаясь на государственные дела, в полной мере насладиться этой женщиной. Хан желал покорить её, услышать из нежных уст жены слова любви и восторга, все те слова, что так часто слышал от Нурай и других наложниц. Но Сююмбика, хоть и не отказывала ему в близости, оставалась холодной и равнодушной. И он замечал безразличие ханум даже в те мгновения, когда властвовал над её прекрасным телом. Мысли жены, казалось, улетали далеко от него. Не помогали ни подарки, ни затеваемые ради неё праздники, и даже эта поездка, которой Сююмбика так радовалась, не изменила их отношений.
   Джан-Али окликнул слуг, велел звать госпожу к ужину. Решил про себя: он завоюет её, и она перестанет представать перед ним с потухшим взглядом и опущенными в пол глазами. Он заставит её сиять, трепетать от любви к нему, как трепещут все женщины в гареме, что так жадно выпрашивают его внимания и ласк…

   В это утро Сююмбика чувствовала себя необыкновенно лёгкой, так бы и вспорхнула и полетела в небо. Это ощущение делало её почти счастливой, хотя молодая женщина не понимала, от чего оно. Перед обедом захотелось выйти в зимний сад, в гареме садовники устроили уютный уголок, где даже в морозы распускались цветы и журчал фонтан. С тех пор как холода заставили царственную чету покинуть загородный дворец, Сююмбика скучала, не имея возможности лицезреть незатейливую красоту природы. Отправляясь в сад, ханум прихватила с собой лепёшку, чтобы покормить рыбок, которые жили в маленьком пруду. Она опустилась на край водоёма, выложенного чёрным мрамором, и позвонила в серебряный колокольчик. Нежный мелодичный звон разнёсся по садику, и тут же крохотные юркие рыбки с распущенными, как у павлинов, хвостами, сгрудились у кромки воды, где устроилась Сююмбика. Они смешно высовывали свои головки из воды и беззвучно разевали рты.
   – Сейчас, сейчас, маленькие обжоры! – Ханум отломила от лепёшки кусок, раскрошила его мелко и бросила в воду.
   Тотчас рыбки накинулась на угощение, забавно вырывая его друг у друга. Сююмбика, наблюдая за ними, смеялась от души:
   – Ну и жадины! Куда вы торопитесь? Здесь на всех хватит!
   Молодая женщина веселилась словно ребёнок, она всё подбрасывала и подбрасывала кусочки, пока не кончилась лепёшка. Рыбья стайка насытилась, и теперь изредка какая-нибудь прожора лениво всплывала на поверхность, чтобы перехватить крошку. Сююмбика поднялась, чтобы отправиться к уютной скамье рядом с розовым кустом, но остаться в уединении ей не удалось: Джан-Али стремительно ворвался в раскрытые двери сада. Лицо хана сияло улыбкой, и он, раскрыв объятья, прижал к себе жену:
   – Ханум, два дня был занят охотой, улу-карачи устроил мне хорошее развлечение! Но поверь, моя красавица, часу не было, чтобы не подумал о тебе, так хотелось увидеть свою любимую госпожу, что едва не загнал коня. Ну, что же ты молчишь, или не рада? – Он потянулся к губам жены, но Сююмбика уклонилась от поцелуя:
   – Повелитель, служанки смотрят.
   – Что мне невольницы, здесь всё моё, что хочу, то и делаю!
   – Да, мой господин, но вы забыли, что я не наложница, не роняйте моего достоинства в глазах прислужниц.
   Джан-Али нахмурился, но лишь на миг:
   – Ну хорошо, будь по-твоему! Буду хранить твою честь, степная гордячка! – И он, потянув за руку, повел её из садика.
   Джан-Али мечтал предаться долгой страсти, но охота утомила хана, и сейчас он не смог в полной мере отдаться любовным играм. Повелитель поднялся с ложа жены недовольным, он небрежно накинул халат на плечи и взял кубок с вином. У окна Джан-Али лениво цедил хмельной напиток и разглядывал конюхов, укрощавших жеребца.
   – Воистину, – вымолвил он, не глядя на ханум, – сколько звёзд на небе, столько обманов таит женское сердце.
   Хан обернулся, вопросив уже гневно:
   – Я был с тобой нежен и терпелив, Сююмбика, почему ты не подаришь того же в ответ?! Говорят, разумная жена устроит свой дом, а глупая разрушит его. Ты отвращаешь от себя супруга, данного тебе Всевышним, ты отказываешься дарить ему наслаждение, в котором нуждается всякий мужчина!
   Сююмбика удивлённо вскинула брови, Джан-Али впервые за эти месяцы был так зол на неё. Но ей казалось, что сегодня она вела себя, как обычно, и не видела причин во внезапной перемене в муже:
   – Не понимаю, что так рассердило вас, повелитель. Жена не может отказывать мужу в близости, и я не нарушила этой заповеди.
   – Да! – Джан-Али в раздражении откинул кубок прочь. – Ты ничего не нарушила. Но ты холодна, как ледяная глыба, ты безучастна, как верблюдица, жующая свою жвачку! Мне передавали о твоей мечте родить сына, но дети, Сююмбика, не рождаются от безразличия и равнодушия!
   Ханум поднялась с постели. Она силилась собрать воедино все мысли. Джан-Али задел больную струну, прознал о тайной мечте о ребёнке, которому она отдала бы всю свою нерастраченную любовь и нежность. Порой Сююмбика даже чувствовала на своих руках маленькое беспомощное тельце, и крохотные ручки тянулись к ней во сне столько раз! Она готова была родить дитя даже от нелюбимого Джан-Али. Пусть так, пусть её жизнь наполнится счастьем материнства, если ей не удалось достичь супружеской гармонии.
   Это горячее желание испытать счастье материнства помогали ей терпеть Джан-Али в своей постели, хотя прикосновения мужа порой вызывали бурю протеста и отвращения. Ханум могла бы ещё долго терпеть, месяцы и даже годы в слепой надежде дождаться желанной вести. Но, увы, чаяниям не суждено было сбыться. Женщине легче держать горящий уголь на языке, нежели тайну: старшая служанка Хабира в полной мере доказала эту истину, когда разболтала ханум гаремный секрет. А тайна лежала на поверхности, и всякий внимательный человек проник бы в неё, ведь в гареме молодого хана, полного женщин, не родилось ни одного ребёнка. Ни одна наложница не понесла от казанского господина, и это обстоятельство рушило все надежды Сююмбики. И сейчас ханум не могла не воспринять обвинение мужа как оскорбление своей мечте, долгим упованиям и напрасному ожиданию. Кровь ногайской малики взыграла в покорной прежде ханум, и она высоко вскинула голову, презрительным взглядом смерив сутулую фигуру мужа.
   – Вы вините меня в том, что я не уподобляюсь блудливой наложнице, повелитель?! Вы уверяете, что от страстных криков и стонов родятся дети?!
   Она засмеялась, но резко оборвала свой смех:
   – Взгляните на меня, повелитель. Гаремные повитухи уверяют, что моё тело создано для материнства, однако вы напрасно пытаетесь занести жизнь в моё лоно. И это не потому, что я бесплодна, как пустыня! В вашем гареме, мой хан, десятки наложниц, которые сладострастно предаются утехам с вами, но ни одна не одарила вас ребёнком! Увы, мой господин, это ваше семя пусто и никчёмно, как и весь касимовский род, рождающий на свет уродцев!
   Она знала, как страшно отзовутся её оскорбления, но готовилась понести неминуемое наказание, лишь бы навсегда избавиться от близости с ненавистным супругом. Джан-Али побледнел, ноздри его раздулись. Но Сююмбика по-прежнему прямо и без страха смотрела на хана. Она готова была выдержать любую битву, но ничего не произошло, Джан-Али, ни слова не говоря, оделся и вышел. Сююмбика обхватила плечи руками, тело била нервная дрожь, она мысленно убеждала себя, что брак, не дающий плодов, не может быть угоден Аллаху. Ханум упала на колени и обратилась к Всевышнему:
   – Если действия мои преступны – накажи меня, о Всемогущий! А если ты, Всевидящий, признаёшь мой брак – дай мне ребёнка или порази молнией своего гнева!
   Она трепетала от страха, воздевая руки к сводчатому потолку, но камень не разошёлся, и огонь Аллаха не сжёг коленопреклонённую женщину. Сююмбика перевела дух, губы торопливо зашептали слова молитвы. Осеннее солнце, расщедрившись, пустило свой бледный луч в ставень окна, свет скользнул по лицу ханум, и она улыбнулась его ласковому теплу. Поднявшись с колен, успокоившаяся Сююмбика призвала прислужниц, которые сопроводили её в бани. Она спешила смыть с себя сами прикосновения презираемого ею мужа. Теперь она знала, откуда пришло утреннее ощущение лёгкости и счастья: в этот день она, наконец, смогла скинуть с себя груз тягостных отношений.
   А Джан-Али вернулся к покинутой Нурай. В её лице он нашёл самую страстную и благодарную любовь. Он не знал одного: любовные речи и ласки наложницы наполнились коварством, а видимая благодарность готовилась излиться смертоносным ядом! Фаворитка не прощала измен мужчинам, даже если они были ханами. К тому же ей так часто снился могущественный улу-карачи, что она уже не видела иного мужчины рядом с собой.


   Глава 19

   Шёл 943 год хиджры [64 - 943 год хиджры – 1536 год.]. Всё лето и осень казанский двор утопал в развлечениях и увеселениях. Повелитель, вкусивший сладость неограниченной власти, забавлялся на нескончаемых пирах и в компании своих сверстников – отпрысков беков и карачи. Светлейший эмир Булат-Ширин, казалось, позабыл о времени, когда он поучал несовершеннолетнего Джан-Али. Сейчас на заседаниях дивана он низко склонялся перед повелителем и спрашивал высочайшего совета по самому ничтожному поводу. А после заседания, дабы возместить потерю скучных часов, отданных в дань государственным делам, эмир устраивал пышные многодневные охоты. И тогда сотня вельмож самых разных возрастов и положений во главе с ханом выезжали в загородные имения. В богатых лесных угодьях, которые принадлежали роду Ширинов, они загоняли кабанов, косуль и лосей, и снова пировали. Лились реки хмельных вин, до небес возносился стройный хор льстивых придворных – они славили своего повелителя, его ум, отвагу и щедрость.
   Удовлетворённо выслушивал эти речи Джан-Али, милостиво кивал головой, особо велеречивых одаривал подарками и привилегиями. И думал иногда, почему не сидит рядом гордая ханум, почему не слышит, как превозносят его придворные мужи – и почтенные старцы, и горячие юнцы. Конечно, он сам не слал супруге приглашений на празднества, слишком больно задела его самолюбие Сююмбика. Как была его жена степной гордячкой, так ею и осталась. И хотя было ему тепло и уютно в объятьях фаворитки, но всё с той же неутолённой жаждой вспоминал он гибкое нежное тело Сююмбики. Только вернуться к ханум мечтал с триумфом, а для того послал в Касимов гонца с тайным поручением и теперь с нетерпением ожидал его возвращения.
   Посланник вернулся в Казань холодным осенним днём. Следом за ним тащилась неприметная кибитка, забрызганная грязью до самого верха, повозку охранял десяток касимовских казаков. На заднем дворе воины спешились, дождались, когда к ним выйдет хан. А Джан-Али, едва гонец доложился о прибытии, кинулся из приёмной и сбежал по ступеням крыльца. У дверцы кибитки хан оттолкнул нерасторопного воина, протянул руки и вытащил на свет закутанного в шали ребёнка. Нянька, выскочившая следом, заохала:
   – Простите, повелитель, девочка так устала! Наш путь был полон невзгод. Эти безмозглые воины всё гнали и гнали, говорили, таков ваш приказ…
   – Замолчи! – оборвал её Джан-Али. – Раскутай ребёнка.
   – Здесь?! Но, мой господин, на улице холодно!
   – Замолчи, делай, что тебе приказали! – хан готов был взорваться от гнева.
   Нянька не посмела ослушаться, раскутала шали и опустила девочку на землю. Джан-Али с недоверием оглядел стоявшего перед ним пятилетнего ребёнка. Присев перед девочкой на корточки, он притянул к себе испуганное круглое личико с раскосыми чёрными глазёнками. Хан вздохнул с облегчением, когда разглядел выбившийся из-под соболиной оторочки капюшона рыжеватый локон. Он невольно тронул свою рыжую бородку, а потом щёлкнул пальцами и подозвал гаремных прислужниц:
   – Проводите маленькую ханику в подготовленные для неё покои. И пусть ни одна душа не проведает о ней.
   Джан-Али вернулся к себе в прекрасном расположении духа. В воображении вставала картина, как завтра утром он созовёт своих придворных и пригласит ханум Сююмбику, а потом представит свою рыжеволосую дочь. Дочь, родившуюся в Касимове от наложницы спустя месяц после его воцарения в Казани. Ему сообщили о появлении на свет малышки в дни его триумфа, и в свете величайших событий он не придал никакого значения сообщению из Касимова. А вскоре и вовсе забыл о дочери.
   В тот день знатнейшие казанские эмиры преподнесли ему в дар десять прекраснейших наложниц, искусных в любви, танцах и песнях. В предвкушении сладостных любовных утех Джан-Али забыл о простенькой касимовской невольнице, к тому же родившей девчонку. Восхитительные гурии могли принести ему сыновей – крепких и красивых мальчиков – продолжателей рода Шейх-Аулияра. Но прошли годы, а его наложницы оставались бесплодными, только вот пока Сююмбика не бросила обвинений ему в лицо, молодой хан не задумывался об этом. Он только вступал в рассветную пору жизни, и, казалось, длинный путь ожидал его. А сейчас он вспомнил о маленькой девочке, о которой ничего не хотел знать пять лет. Теперь ханика была здесь, и завтра утром малышка поможет заткнуть рты сплетникам и одержать блистательную победу над собственной женой. А потом он раздаст бесполезных гусынь, заселяющих его гарем, седобородым старикам. Пусть они служат утешением их старости, а ему, великому хану богатейшей и могущественной Земли Казанской, нужны женщины, рожающие батыров.
   Молодой хан взглянул бы иначе на сложившуюся ситуацию, если бы предпринял тщательное расследование и хорошенько потряс главного евнуха. Этот ага давно находился на содержании ханики Гаухаршад, и с её подачи девушки в гареме, прежде чем ступить в покои повелителя, принимали особый бальзам. По словам евнуха, он разжигал страсть, но имел и другое свойство – не позволял наложницам беременеть. Гаухаршад, приложившая руку к мнимой бесплодности хана, сумела к тому же отвратить от господина ханум Сююмбику и принудить её обратиться за помощью к могущественному отцу. Она думала, что, если рухнут планы переворота и Джан-Али вырвется из западни, тщательно подготавливаемой Булат-Ширином, в дело вступят ногайцы беклярибека Юсуфа. Но улу-карачи готовил искусную ловушку, от него, опытного охотника, не уходил ни один зверь. Разве беспечный Джан-Али, которого давно усыпила покорность и полное подчинение высоких вельмож, мог вырваться из капкана заговорщиков?

   Повелитель полдня провёл в приятных мечтаниях и окончательно поверил в свою исключительность, когда получил от Нурай благоухающее послание. «Мой господин, – писала наложница, – я истомилась в ожидании отважнейшего из мужчин. День тянется, как бесконечная нить в руках прядильщицы, а ночь – долгожданная ночь, дарующая наслаждение, никак не наступит. О мой господин, я гибну без ласок ваших рук, изнемогаю от жажды ваших поцелуев, умираю без вашей мужской доблести. Так придите же и победите свою ничтожную рабу на поле любви…»
   Красавица-фаворитка ждала его в загородном доме, подаренном повелителю Булат-Ширином. Щедрый дар с некоторых пор стал местом утех молодого хана, ведь каждый уголок в нём был словно создан для уединения любовников. Прежним хозяином дома являлся богатый греческий торговец, по приказу которого стены расписали фривольными сценами, запретными в исламе. Но картины разжигали извращённую натуру повелителя, и страсть захватывала и увлекала Джан-Али в бездну неведомых ранее наслаждений.
   Отъезд за город всегда обставлялся с предосторожностями, которые обеспечивали безопасность хана, но в этот раз касимовская охрана по каким-то непредсказуемым обстоятельствам оказалась не готова сопровождать своего господина. Начальник охраны просил повременить пару часов, но обольстительная Нурай так настойчиво зазывала повелителя, что Джан-Али забыл об осмотрительности и не пожелал перенести встречу. Вместе с ханом в ночь уехал обычный дворцовый караул во главе с сотником, преданным улу-карачи Булат-Ширину.
   Путь от ворот имения к загородному дому лежал через пустеющий осенний сад среди печально шелестящих золотых листьев. Впереди нетерпеливого Джан-Али в полутьме мелькала угодливо согнутая спина евнуха. Среди полуголых ветвей яблонь запуталась зловещая кровавая луна, наступало полнолуние. Джан-Али невольно замедлил шаг, на мгновение неясная тревога коснулась его невидимым крылом, но он отмёл, казалось, беспочвенное беспокойство и перешагнул порог покоев, где его ждала Нурай. Повелителю в тот миг не суждено было знать, что он уже никогда не переступит этот порог обратно.
   Хмурым рассветным утром, когда Джан-Али крепко спал на роскошном ложе, его наложница бесшумно отворила дверь и впустила двух рослых мужчин с закутанными в тёмные башлыки лицами. В узком коридорчике, слабо освещённом догорающими масляными светильниками, замерли воины во главе с улу-карачи. Фаворитка прикрыла створки дверей и насмешливо взглянула в глаза эмира:
   – О мудрейший и отважнейший из всех вельмож, зачем же здесь воины, с нашим ханом могла бы справиться я одна.
   – Но, моя прекрасная гурия, я ничего не оставляю на волю капризному случаю. – Улу-карачи улыбался, но глаза его были настороже и не отрывались от дверей покоев.
   Наконец, резные створки дрогнули, распахнулись, и оттуда так же бесшумно, как вошли, появились палачи, они склонили головы в знак исполненного приказа. Булат-Ширин глубоко вздохнул и расправил плечи. «Итак, свершилось! Касимовца больше нет!»
   – Мои поздравления, высокородный эмир, – донеслось до него.
   Он обернулся и взглянул на наложницу. Прозрачные одеяния из тонкой кисеи не скрывали совершенных форм женщины, и глаза её сверкали победным блеском. Казалось, Нурай уже видела себя на троне Казани рядом с могущественным улу-карачи, а он криво усмехнулся в ответ и махнул рукой. Кожаная удавка одного из палачей мгновенно сдавила тонкое белое горло женщины.
   – Я не могу и вас, моя красавица, оставить на волю случая, – проговорил Булат-Ширин, когда тело фаворитки ватной куклой свалилось у его ног. Помолчав, он еле слышно добавил: – Вот и нет больше яблока раздора. Мои сыновья могут спать спокойно.

   Наутро, когда Сююмбике сообщили о свершившемся перевороте и смерти хана, испуганная женщина едва не задохнулась от объявшего её ужаса. Она с трудом добралась до окна и вцепилась в узорчатую решётку, увидев, как в суматохе к крыльцу заднего двора подъехала кибитка. Незнакомая госпоже прислужница вывела за руку маленькую девочку в шубе крытой парчой и отороченной соболями. Рыжие косички ребёнка были растрёпаны, голова непокрыта, видно, девочку только что подняли с постели, наспех одели и вывели на улицу. В оцепенении наблюдала овдовевшая ханум, как тёмные недра кибитки скрыли с глаз женщину с ребёнком. На мгновение в её воспалённом сознании всплыла мысль: «Откуда в гареме повелителя, где не было рождено ни одного ребёнка, появилась маленькая девочка?» Мысль всплыла и тут же пропала, вытесненная другими, страшными и скорбными. А кибитка сорвалась с места и устремилась в общей неразберихе к крепостным воротам. Там, в Касимове, осиротевшую дочь Джан-Али принял и удочерил её дядя – бездетный хан Шах-Али.
   Из Казани же, совершив погребальную церемонию, услали в Москву весть о несчастном случае. Улу-карачи Булат-Ширин сообщал о ревнивой наложнице, которая задушила хана Джан-Али. «Покусившаяся на жизнь повелителя казнена, – писал эмир, – а наша скорбь не знает границ…»



   Часть III
   Сафа-Гирей


   Глава 1

   «…И пребываю я, отец, в страхе великом, ибо шестнадцатый день двери покоев стерегут воины улу-карачи, а не мои ногайцы. Неизвестна участь, ожидающая меня. Опасаюсь, что, пробывши три года в нелюбимых супругах, закончу свои дни от яда или подосланного убийцы. Со мной простятся, как с ненавистным казанцам упоминанием о покойном Джан-Али».
   Сююмбика дописала последнюю строку и задумалась. Письмо отцу, ногайскому беклярибеку Юсуфу, она сочиняла, не пригласив даже писца. Не только писцу, даже бумаге опасно было доверить свои сокровенные мысли. Воины за дверьми пугали, с их появлением ханум поняла, что оказалась в заточении. Когда со свитой прислужниц она пожелала отправиться к сеиду, молчаливые воины пропустили невольниц, а перед ней скрестили алебарды. Словно из воздуха возник сотник – пожилой, с курчавой бородкой – склонился почтительно.
   – Ханум нежелательно находиться вне гарема, на дворе сыро и ветер холодный, мы все печёмся о здоровье драгоценной госпожи.
   – Кто же велел печься о моём здоровье, юзбаши? – От ярости у Сююмбики побелели губы; ведь на улице стояли на редкость тёплые солнечные дни середины осени, когда лето ненадолго заглядывает в гости.
   – Так решил мудрейший диван.
   А мудрейший диван заседал каждый день, до хрипоты шли споры, кому сесть на казанский трон. Карачи Булат-Ширин досадовал, что упустил этот важнейший вопрос из виду. Он не нажал на вельмож, когда ещё был жив Джан-Али, а сами придворные податливы, как глина в руках гончара. Ему оказалось нетрудно заманить молодого хана в ловушку, легко продумать и дальнейшие шаги. Улу-карачи желал увидеть на казанском троне дочь хана Ибрагима ханику Гаухаршад. Вместе с ней и дальше они могли бы беспрепятственно проводить свою политику, а там, глядишь, вдовствующая ханика заключит с ним брак.
   Замыслы улу-карачи простирались далеко, очень далеко, слишком мало и тесно казалось ему звание «улу-карачи». Но не стало хана Джан-Али, и вся эта неуправляемая свора вельмож, которая входила в диван, громко воспротивилась его замыслам. Никто не желал видеть своим правителем женщину! Напрасно эмир Булат-Ширин приводил примеры из истории Великой Орды. Он горячился, выкрикивая высокородные имена:
   – Ханши Органа, Токчин, Булуган – ведь правили эти женщины в Орде! А Туракин восседала на золотом троне по смерти Угеде; ханша Огул-Таймиш после кончины Куюка. Вспомните же, благородные вельможи! Ваши деды и отцы явились на землю казанскую из ордынской колыбели, которая взрастила ваши гордые родовые гнёзда. Вы не можете отрицать, что в те времена страной, вмещавшей в себя все татарские ханства, управляли женщины и управляли разумно!
   Вельможи качали головами, отводили глаза. Многие с неохотой соглашались, а кто-то тряс несогласно бородой. Но поднялся с места шейх Хусаин – мудрый толкователь Корана – и заявил, что все эти высокородные женщины не правили безраздельно, а были лишь регентшами при малолетних ханах. После слов шейха вихрем взвившийся гул заставил умолкнуть эмира Булат-Ширина.
   Улу-карачи в изнеможении откинулся на спинку низкой тахты, спина зудела, а из головы улетучились мысли, остались лишь усталость и желание покинуть сборище упрямых глупцов. Вскоре он с неохотой согласился с решением большинства пригласить на ханство когда-то свергнутого им же молодого Сафа-Гирея. Крымского солтана, бежавшего в Ногаи, большие люди Земли Казанской вновь пожелали видеть своим повелителем. Ширинский эмир дал согласие, но уже сейчас подумал о борьбе, в какую ему предстояло вступить с отпрыском Гиреев.

   Сююмбика закончила письмо после обеденной трапезы. Она опасалась соглядатаев и не доверяла никому во дворце, потому послала преданную Оянэ за Насыр-кари. Старик мог придумать, как отправить письмо в Сарайчик к беклярибеку Юсуфу. Но нянька прибежала вся в слезах, бывший невольник её отца лежал при смерти и звал свою маленькую госпожу проститься с ним. Сююмбика в растерянности замерла посреди комнаты. Умирал Насыр-кари, тот, кого она любила с детства, и кто наряду с Оянэ был частичкой её ногайского прошлого. А покои охраняли стражники, и ей не выбраться к доброму старику, не сказать ему последние слова прощания.
   Оянэ, раскачиваясь, причитала в углу. Мимо стражи в комнату проскользнула девушка с кипой чистого белья, и в тот же миг Сююмбику озарило. Она сделала знак Оянэ замолчать и прикрыла плотней створки дверей. Когда наскоро пересказала прислужницам свой план, верная нянька замахала руками, отказываясь, но голос госпожи посуровел, и та смирилась, хотя продолжала охать и шёпотом выражать недовольство. Невольница скинула верхнее платье, завернулась в шёлковое покрывало госпожи и прилегла на ложе. Сююмбика же с помощью Оянэ облачилась в одежды девушки и вскоре мало чем отличалась от прислужницы. Нянька охнула, подивилась, куда только девалась знатная ханум: перед ней стояла молоденькая невольница, стыдливо прикрывающаяся простой накидкой. Таких девушек десятки во дворце, разве кому-нибудь могла прийти в голову мысль о подмене?
   Они обе подняли плетёные корзины с грязным бельём и беспрепятственно прошли мимо неподкупных стражей. Оянэ успела даже погрозить сотнику и строго выговорить ему:
   – У нашей госпожи голова от вас разболелась, она заснула. Не смейте беспокоить ханум, или она найдёт на вас управу!
   Женщины выбрались к чёрному ходу дворца, прошли через широкий двор, а там, ханум и очнуться не успела, как они окунулись в городскую сутолоку.
   Насыр-кари по приезде в Казань поселился в посаде около Ногайских ворот. Путь туда был не близок, но, к счастью, на улице светило солнце, и грязь на дорогах подсохла. Сююмбика шла быстро, почти бежала, а Оянэ поминутно оглядывалась, словно опасалась погони, потому пожилой женщине приходилось нагонять госпожу. Впервые за годы замужества ханум проявила подобное безрассудство. Казалось, в благородную госпожу вселился прежний шайтан из детства, не дававший покоя ногайским нянькам и служанкам. Но маленькой Сююмбике Оянэ могла указать на ошибки, а что могла сказать сейчас ногайская невольница казанской ханум?
   В аккуратный, чистенький домик Насыра-кари Сююмбика вошла, наклонив голову, чтобы не удариться о низкий проём. У постели умирающего сидел молчаливый Урус. Он продолжал разыскивать в Казани свою невесту и не терял надежды найти её. Сююмбика когда-то пообещала выкупить девушку и отпустить их в родные места, а пока Урус жил со стариком, к которому очень привязался, и помогал тому по хозяйству. Сююмбика кивнула мужчине, и Урус ответил с почтительным достоинством, не выказывая удивления по поводу странного вида ханум и столь неурочному её появлению.
   – Госпожа, моя маленькая малика! – донёсся с постели слабый голос старика.
   Сююмбика присела у постели больного, перехватила его сухую холодеющую руку:
   – Я здесь, бабай.
   Она просидела около него всю ночь. Старик бредил, иногда, очнувшись, вспоминал ногайскую степь, гладил ладонь Сююмбики и причитал:
   – Моя маленькая госпожа, как немилостиво встретила тебя Казанская Земля. Почему я дожил до дня, когда вижу, как тонет лицо моей ханум в горьких слезах?
   Она успокаивала старика, как могла, уверяла его, что очень скоро её отпустят к отцу, и там она снова будет счастлива. Как хотелось ей самой верить в свои слова!
   На рассвете Насыр-кари затих навсегда. Сююмбике пора было возвращаться во дворец. Она оставила Урусу денег на достойное погребение старика и в последний раз взглянула на морщинистое лицо, навечно закрывшиеся глаза. Накинув покрывало, ханум отправилась в обратный путь. Оянэ, всхлипывая, брела следом.
   Быстро светало, и ворота в подъездной башне распахнули настежь. Стражники, охранявшие их, перекликались меж собой, осматривая спешивших в столицу аульчан. В город одна за другой въезжали арбы с большими скрипучими колёсами, возницы, покручивая плетьми, направляли повозки, гружённые овощами, мешками с ячменём, пшеницей, просом к базару. Бойкие на язык торговки, обсуждая цены на свой товар, шли по мосту, неся корзины с рыбой, курами, гусями и яйцами.
   Сююмбика невольно замедлила шаг, она наблюдала за картиной, которую никогда не видела. Приостановилась и вдруг услышала, как дико вскрикнула Оянэ – прямо на них из проёма ворот выскочил отряд всадников. На онемевшую ханум словно холодом пахнуло, когда огромный жеребец остановился как вкопанный перед её лицом. Конь горячился, пена летела с тонких губ, большой чёрный глаз сердито косил на стоявшее перед ним препятствие. Сююмбика, наконец, справилась со спадающим покрывалом и взглянула на всадника. Он оказался молод и пригож, как легендарный Юсуф, в прекрасных глазах которого тонули девушки. В этих миндалевидных тёмно-серых глазах готова была сгинуть и казанская ханум, забывшая на миг, кто она и куда держит путь.
   Мужчина подал знак сопровождавшим его воинам, и они спешились, окружив обеих женщин. Нукеры посмеивались, указывали кнутовищами на пожилую служанку, которая от страха уселась прямо в придорожную пыль. Оянэ по привычке причитала и никак не могла подняться, словно ноги отказали ей. Господин, не торопясь, сошёл с жеребца и передал поводья подбежавшему воину, не обращая внимания на голосящую няньку, он с улыбкой взглянул на Сююмбику:
   – Какая удача! Стоило копытам моего коня ступить на землю Казани, как под них бросилась прекраснейшая из дев, каких мне довелось видеть за свою жизнь!
   Ханум невольно покраснела и торопливо прикрыла лицо. Но вельможе подобный поворот дела не понравился, он перехватил руку молодой женщины и отвёл края покрывала. Его оценивающий взгляд скользнул по совершенному овалу лица, глазам, сверкавшим, как чёрные алмазы, и нежным, словно лепестки роз, губам.
   – Прелестное создание, ты первой встретилась при въезде в столицу, не считая истуканов у ворот, скажи, что ждёт меня здесь?
   Воины затихли, переглядываясь меж собой. Сююмбика собралась с духом и произнесла то, что само собой пришло на ум:
   – Чужеземец, ты ступил на землю самой богатейшей и прекраснейшей из держав, ты молод и красив, у тебя много сильных и верных друзей. Пусть же путь твой украшают доблести и добрые деяния, пусть приумножатся твои богатства и увеличится строй соратников!
   Сююмбика замолчала, она ощутила звенящую тишину вокруг себя. Мужчины удивлённо взирали на неё, а незнакомец, не отпуская её ладони, тихо спросил:
   – Ты знаешь, кто я такой?
   Она отрицательно покачала головой. А он улыбнулся:
   – Почему же ты не пожелала мне любви, прекрасная пери, большой и сильной? – Он свободной рукой обхватил тонкую талию и притянул молодую женщину к себе.
   Оянэ, до того безучастно взиравшая на всех из придорожной пыли, подскочила, как на раскалённой сковороде:
   – О нет! Господин!
   Сююмбика бросила на неё умоляющий взгляд, но Оянэ рассерженной кошкой кинулась к ним. Путь ей преградил один из нукеров, но нянька и внимания на него не обратила:
   – Господин не может обижать преданных служанок ханум Сююмбики! Мы принадлежим вдове покойного хана Джан-Али, она ждёт нас с важными вестями!
   – Вы – невольницы дочери беклярибека Юсуфа?
   – Да, мой господин, – голос ханум дрогнул, трепет охватывал всё тело, ощущавшее на себе смелые мужские прикосновения. Она готова была на всё, лишь бы выбраться невредимой из глупого положения, в какое попала по воле случая, но до чего же ей не хотелось, чтобы он выпустил её на волю.
   – Как жаль, – откровенный взгляд мужчины скользнул по лицу Сююмбики, по трепещущим губам. – Как жаль, что мы должны расстаться. Но разлука не будет долгой, ведь мы увидимся во дворце, красавица.
   Он мучительно долго не разжимал своих рук. Что в этот момент ощущала она? Непристойное, постыдное желание не покидать объятий незнакомца, ни имени, ни происхождения которого она не знала. Стоять бы так целую вечность, и погибать в тёмно-сером омуте его глаз. Сююмбика осердилась сама на себя, выдернула покрывало из мужских рук.
   – Позвольте нам пройти, господин, ханум ожидает нас!
   – Постой же, милая, подари мне ещё одно мгновение, – произнёс чужеземец еле слышно, только для неё.
   Шёпот этот лишил Сююмбику воли и желания противиться, голос мужчины звал, манил в неизведанные глубины, обволакивая туманом. «Я околдована, – думала она, полная восхитительного удивления и чародейства, которое охватывало всё её существо, душу и телесную оболочку. – Если я умру сейчас, в этот миг, то не будет умирающей счастливей меня. Что со мной, о Аллах?»
   А его лицо клонилось к ней, и были так близки смеющиеся серые глаза, твёрдый очерк подбородка и губы, тронутые дыханием улыбки:
   – Я не в силах покинуть тебя, дворец так велик, и в нём много невольниц. Что, если я не отыщу мою рассветную звёздочку? Кто укажет путь? Может, поцелуй не даст забыть меня?
   В следующее мгновение и не думавшая сопротивляться Сююмбика, пленённая неповторимым обаянием, ощутила, как горячий рот мужчины накрыл её губы, а сильные руки сжали тело в крепких объятьях. Она считала себя зрелой женщиной, но никогда не испытывала ощущений, подобных тем, какие обрушились на неё сейчас. Привычный мир перевернулся с ног на голову, уши заложило, а тело стало невесомым, и они остались в этом мире вдвоём – незнакомец и она! И были в этой звенящей пустоте только бросающие в дрожь объятья и неистово терзающие её твёрдые губы незнакомого мужчины. Волшебный сон кончился так же внезапно, как и начался: молодой вельможа разжал руки и вскочил на подведённого коня. Он подобрал поводья и, склонившись к пылающему лицу Сююмбики, проговорил негромко, но властно:
   – Жди меня, красавица, встретимся во дворце.
   Мужчина хлестнул жеребца и помчался к воротам цитадели, а вслед за ним устремились его воины. И в утренней тишине вдруг раздался одинокий крик, тут же подхваченный другими:
   – Живи вечно, хан Сафа-Гирей! Слава нашему повелителю!
   Оянэ, обретшая наконец дар речи, вскрикнула:
   – О ханум, какой позор! Это же сам хан Сафа! А если господин узнает вас во дворце? Ой-ой! Позор на мою голову, почему я послушалась вас, почему не остановила?!
   – Молчи, Оянэ, – смущённая Сююмбика, казалось, не знала, куда себя деть. Она сама не ведала, какие чувства охватили её сейчас: стыд, унижение или, напротив, нечто прекрасное и восхитительное, что ханум не могла объяснить никакими словами. Она вдруг рассердилась, взглянула сурово в расстроенное лицо няньки и сказала:
   – Забудь, Оянэ, об этой встрече. Сафа-Гирей меня не узнает, он и знать меня не захочет. Не видишь, что ли, он из того же теста, что и Джан-Али, большой почитатель невольниц! Пойдём, мы и так потеряли много времени.


   Глава 2

   Сююмбика, утомлённая бессонной ночью, заснула сразу, едва накрылась тёплым верблюжьим одеялом. Проснулась она от яростного шёпота в углу, там спорили Оянэ с Хабирой: старшая служанка хотела разбудить госпожу, но верная нянька не подпускала её к подопечной.
   – Что случилось, Хабира? – сонным голосом отозвалась ханум с постели. Прислужница сломила сопротивление Оянэ и подскочила ближе:
   – Госпожа моя, сегодня утром во дворец прибыл хан Сафа-Гирей!
   – Я уже слышала эти новости…
   – Повелитель попросил собрать диван, – продолжала тараторить Хабира. – Говорят, многие опасались, что он выразит своё недовольство тем, кто был виновен в его свержении четыре года назад. Но хан был со всеми ласков и почтителен. Пообещал, что никогда несправедливый гнев не затмит его разум, и отныне он готов служить могуществу и процветанию Земли Казанской!
   – Достойные речи, – промолвила Сююмбика, всё ещё не понимая, зачем её разбудила Хабира.
   – Диван решил назначить церемонию возведения хана на престол через пятнадцать дней, и сегодня уже разослали гонцов во все концы страны с приглашением на торжество. А вечером затевается большой праздник во дворце в честь прибытия повелителя. И ещё, моя госпожа, хан Сафа-Гирей вызвал к себе главного евнуха, благороднейшего Али-агу, и повелел узнать, не окажет ли ему честь вдовствующая ханум Сююмбика и не примет ли его у себя перед меджлисом [65 - Меджлис – праздник, пиршество.]? – Хабира произнесла последние слова и словно язык прикусила, таким странным ей показалось последующее поведение госпожи.
   Сююмбика слетела со своего ложа, будто рядом с ней оказался шайтан, побледнела и упала на молитвенный коврик. Время намаза ещё не настало, но следом за ханум грохнулась на колени и Оянэ. Хабира опасливо приблизилась к дверям, но всё же вспомнила об обязанностях старшей служанки, а потому спросила:
   – Какие одежды приготовить, ханум?
   Первой очнулась Оянэ:
   – Передай, что госпожа больна и никого не принимает.
   – Нет, Оянэ, – Сююмбика, всё ещё бледная и взволнованная, поднялась на ноги. Она плотней запахнулась в покрывало, словно укрывалась одеянием решимости и мужества. – Хабира, приготовь самые скромные одежды, какие должно носить вдове. И передай Али-аге, что я приму хана, как он и просил, перед меджлисом.

   Когда Сафа-Гирей стремительным шагом вошёл в приёмную вдовы Джан-Али, молодая женщина в низко надвинутом на лоб невысоком калфаке уже встречала его. Повелитель быстрым взглядом окинул приёмную ханум. Она показалась обставленной соответственно женщине со вкусом и не лишённой склонности к познаниям: повсюду лежали книги, на видном месте красовался набор для письма. Взгляд молодого хана обратился, наконец, к стоявшей перед ним госпоже:
   – Приветствую благороднейшую и высокочтимую дочь великого беклярибека Юсуфа.
   – И я приветствую вас, высокородный хан, – негромко отвечала Сююмбика.
   Она подняла взгляд и увидела перед собой его красивые тёмно-серые глаза, опушённые чёрными ресницами. Сейчас в этих глазах разливалось безмерное удивление: Сафа-Гирей узнал её.
   – Могу я спросить, чем вызвано ваше появление в печальном обиталище вдовы? – её вопрос, произнесённый нарочито медленно и негромко, дал ему время совладать с собой.
   – Я пришёл к вам, ханум, как от своего имени, так и от имени дивана. Мы все желаем видеть дочь беклярибека Юсуфа на вечернем меджлисе.
   – Но празднество уже начинается.
   – Да, ханум, и я желаю сопровождать вас туда. – Тень насмешки мелькнула в его глазах. – Но, если вы желаете облачиться в иные одеяния, я подожду вас.
   – Отчего же?! – вспыхнула Сююмбика. – Я – вдова, и скорбные одежды мне к лицу даже на меджлисе…
   В большую Пиршественную залу, переполненную пышно разодетыми вельможами, они вошли вдвоём. И щедрая доля здравиц, какими сладкоречивые языки придворных осыпали повелителя, досталась и ей, маленькой женщине в скромных вдовьих одеяниях.
   В разгар веселья к Сююмбике подобралась ханика Гаухаршад. Грузная старуха ласково улыбалась, была любезна и необычайно почтительна. Сююмбика стиснула зубы, вдруг вспомнилось, как в последнее время ханика делала вид, что её вообще не существует на свете. А дни после смерти Джан-Али, прожитые в заточении, разве можно их забыть?! Не по воле ли дивана и самой Гаухаршад она пережила позорное заточение? Но стоило сегодня хану Сафа-Гирею привести её на меджлис, как старая интриганка почувствовала ветер перемен. Ханум вдруг захотелось ответить дерзостью на любезные слова старухи, она уже придумала колкий ответ и готовилась произнести его, как вдруг увидела хана Сафа-Гирея. Он мирно беседовал с карачи Булат-Ширином. Повелитель вёл себя крайне любезно с давним врагом, когда-то изгнавшим его из Казани и лишившим трона, и ничто в лице и почтительных жестах хана не указывало на неприязнь, какую он не мог не испытывать к сиятельному эмиру.
   «О! – подумала Сююмбика. – У него можно поучиться выдержке. Этот крымский хищник просто не может ничего не помнить, но какое у него самообладание!»
   Сююмбика с улыбкой обернулась к ханике, твёрдо решив, что будет учтива с ней весь вечер, а если хватит сил, то и все последующие вечера.
   А пиршества теперь следовали одно за другим, и всякий раз вдовствующая ханум приглашалась на них. Поначалу она пыталась отказаться, ссылалась на траур, но её отказы не принимались, и следом за главным евнухом являлся сам Сафа-Гирей. Он был, как всегда, почтителен, но с неизменно насмешливым взглядом и тонко замаскированными намёками на их первую встречу. От этих намёков любимая нянька госпожи едва не падала в обморок, а Сююмбика, вспыхивая румянцем, поспешно соглашалась принять приглашение, лишь бы поскорее выпроводить непрошеного гостя за дверь.
   В Казань прибывали вельможи со всех уголков ханства. Во дворцах эмиров, мурз и беков размещались их многочисленные родственники. Караван-сараи заламывали цены за постой, но всё равно были переполнены. А между тем ударили первые заморозки, и по ночам лужи покрывались тонким льдом. Но город словно не чувствовал приближения зимы, он готовился к длительным празднествам и походил на беззаботного юнца, который кидал последнюю монету в подставленную чашу и предвкушал увидеть грандиозное зрелище. Ни сам город, ни его народ не смущались готовностью возвести на престол хана уже однажды изгнанного ими прочь. О! Как коротка людская память, как изменчива!


   Глава 3

   Сююмбика понимала, если она появлялась на всех празднествах, предшествующих священной церемонии, то не имела права не пойти на финальное действо. Но вдовствующая ханум тщательно продумала всё: свой наряд, место и поведение. Народ должен был увидеть её в траурных одеждах, без драгоценностей, но и без скорби в глазах, как если бы она убивалась по любимому мужу. К чему притворство? Ведь самому последнему невольнику в городе было известно, какие отношения сложились между царственными супругами. «Я простою всю церемонию, затесавшись где-нибудь позади придворных, – думала она. – А когда Сафа-Гирея объявят казанским ханом, выйду вперёд и попрошу повелителя и всех казанцев отпустить меня в Сарайчик к отцу. Едва ли Сафа-Гирей отважится перед лицом народа отказать в смиренной просьбе первому просителю».
   Но с самого начала всё пошло не так, как было задумано ханум. Издалека её, сопровождаемую Оянэ и двумя евнухами, заметила ханика Гаухаршад. «И как это только удалось старухе разглядеть меня в огромной толпе», – подумала Сююмбика. Она уже привычно надела на лицо приветливую улыбку и подчинилась призывным жестам дочери Ибрагима. Когда две женщины встретились, огромная толпа из мулл, данишмендов [66 - Данишменды – учителя, наставники.], хафизов [67 - Хафизы – профессиональные чтецы Корана.], беков и мурз плотно сомкнулась за их спинами.
   Сююмбика украдкой огляделась. Каменная соборная мечеть, красивая и величественная, переполнилась народом. Все с нетерпением ожидали начала церемонии. Внесли и разостлали золотую кошму, издалека послышался высокий чистый голос сеида, который провозглашал хутбу [68 - Хутба – проповедь.]. В мечети появился сам Сафа-Гирей, необыкновенно величественный и недоступный в длиннополом кафтане из белоснежной парчи. Крымца с почестями усадили на золотую кошму, после чего четыре знатнейших карачи подняли. Толпа заволновалась, сдвинулась и вдруг разом взорвалась приветственными криками и воплями радости. Вперёд вышли крымские беки, аталыки и имильдаши [69 - Имильдаши – молочные братья хана, пользующиеся большими привилегиями, почти равные родным братьям.], и на Сафа-Гирея дождём посыпались золотые монеты. Ближайшие люди повелителя бросали монеты и неустанно выкрикивали пожелания:
   – Пусть могущество и величие ваше достигнут небес! Пусть имя рода Гиреев прославится блистательными победами!
   – Правь вечно, великий хан!
   А он, несомый на кошме к выходу из мечети, благосклонно принимал поздравления и время от времени швырял в толпу горсти монет. Блестящими рыбками данги ныряли в шумное море людских голов, проникали меж сомкнутых плеч и спин. И люди падали на колени, толкали и тащили друг друга за одежды, спешили добыть ханский дар – счастливые монетки. Карачи уже выбрались на площадь, там повелителя ожидали горожане и гости столицы, которые не вместились в здание мечети. Они подались вперёд в едином желании увидеть своего нового господина. И Сафа-Гирей не обманул их ожиданий: казанцы видели перед собой сильного властного правителя, сияющего красотой и обаянием молодости. Отдельные ликующие крики слились в холодном морозном воздухе в единый стройный хор и, казалось, не будет конца этой хвалебной песне.
   Сююмбика очнулась, когда Гаухаршад потянула её за рукав. Мечеть понемногу пустела, веселье переметнулось на улицу. Там на площадях уже крутились на вертелах тушки баранов, в огромных котлах закипала конина, разносили подносы с лепёшками и сладостями – хан Сафа-Гирей щедро угощал своих верноподданных. Особо именитые гости потянулись во дворец.
   А в Пиршественной зале ломились от яств дастарханы, шёлковые подушки ожидали счастливцев, удостоенных чести быть принятыми во дворце. Сафа-Гирей опустился на трон, и сам улу-карачи Булат-Ширин поднёс повелителю Казанскую шапку – главный символ ханской власти. Сююмбика невольно залюбовалась вновь избранным повелителем. С каким величием восседал он на троне, блистающем золотом и дорогими каменьями. В свете бесчисленных светильников это низкое и широкое сидение со стрельчатой спинкой казалось огромным украшением, которое извлекли из потаённых недр ханской сокровищницы. Поверхность всего трона покрывала золотая басма, на ней искусные руки казанских ювелиров укрепили камни голубой бирюзы, красного лала [70 - Лал, или красный шпинель – камень-родственник благородных корундов, к которым относятся рубин, сапфир. Камень особо любим на Востоке.], прозрачно-золотистого топаза, переливчатые жемчужные раковины и кафинские зёрна, отливающие блеском перламутра. Золотая басма горела ровным светом, но по всей поверхности её вспыхивала тысячью радуг россыпь лаловых искр и мелкой бирюзы, камня, который, по поверьям, примирял враждующих и прекращал ссоры. Трон блистал в своём великолепии, соперничая красотой с Казанской шапкой. А она словно служила продолжением трону своим золотым конусом, украшенным ажурными сканными бляхами. Как нескончаемая песнь, гимн красоте и великолепию, вился тончайший узор, унизанный матово-голубыми камнями бирюзы и крупными пурпурными рубинами. На мягкой оторочке из тёмного соболя ровным белым светом горели крупные жемчужины, а маковку венчал алый рубин, поражавший воображение величиной и чистотой цвета. Не этот ли камень, признанный на Востоке рождать влечение к великому и ведущий к подвигам и блистательным победам, преображал сейчас красивое лицо хана? Перед восхищёнными придворными сидел великий воин и правитель, чьи деяния должны были поразить мир.
   Как всегда, в столь торжественный момент нашлись вельможи, которые кинулись к подножью трона с льстивыми речами. Вдовствующая ханум с презрением примечала, как подобострастно они склоняли спины и выкрикивали здравицы. Как они заботились о том, чтобы их витиеватые речи непременно дошли до ушей повелителя. Неспроста вельможи спешили попасть на глаза Сафа-Гирею: в эти дни хан, по обычаю, одаривал милостями, раздавал посты, отписывал ярлыки на земли и поместья. В ожидании подобных благ у алчных царедворцев горели глаза и заплетались языки, словно они уже испробовали хмельных напитков.
   Сююмбика почувствовала внезапную слабость в этой вожделённой суматохе. Захотелось укрыться в покоях подальше от людей, которые столько лет её не замечали, а сейчас по непонятной причине заискивающе улыбались, заглядывали в глаза и добивались внимания. Она невольно отмахнулась от назойливого седобородого мурзы Хасана и пробралась к входу на женскую половину. Но перед ней, как джин из бутылки, возник чёрный евнух, склонился почтительно:
   – Наш повелитель, великий хан Сафа-Гирей, да продлит Аллах его годы, просит пройти ханум к нему.
   Всё остальное Сююмбика помнила, как во сне. Вдруг толпа праздных вельможей расступилась, и её ладонь оказалась в руке Сафа-Гирея. Хан потребовал поставить рядом со своим троном ещё один, он усадил на него онемевшую Сююмбику и объявил:
   – По воле Аллаха и обычаям наших предков и по своему горячему желанию объявляю, что по окончании идде [71 - Идде – срок, определённый мусульманским законом между двумя замужествами женщины по смерти мужа, равен 4 месяцам и 10 дням.] я обязуюсь взять в жёны ханум Сююмбику, дочь беклярибека Юсуфа, и утверждаю её в правах старшей госпожи своего гарема. Аминь!

   В Казани лёг первый снег, он покрыл мягким белым покрывалом площади и узкие улочки, засеребрился на крышах мечетей, дворцов и домов горожан. А где-то там, в трёх днях пути, по первому насту к столице продвигался караван с жёнами и наложницами хана. Сююмбика со вздохом оторвалась от заснеженного пейзажа. Что сулило ей очередное испытание, – трудно предугадать. Как отнесутся три законные супруги Сафа-Гирея к новой сопернице? Примут ли на правах госпожи и будущей старшей жены их венценосного супруга? От вездесущей Хабиры она знала: Сафа-Гирей пытался добиться от сеида сокращения дней ожидания до никаха. Он призывал свидетелей из гарема, утверждающих, что последние месяцы покойный Джан-Али пренебрегал своей женой и не посещал её ни днём, ни ночью. Но приведённые доводы повелителя не убедили ни сеида, ни кадия [72 - Кадий (казий) – судья, действующий по закону Шариата.], они не позволили нарушить предписанное строгим шариатом. Брак Сююмбики с Сафа-Гиреем должен был свершиться по законному окончанию идде в благословенном месяце шаабан 943 года хиджры [73 - Шаабан 943 года хиджры – 10.01–8.02.1537 года.].

   Табай-бек, возглавлявший ханский караван, выглядел угрюмым и неразговорчивым. Когда повелитель отправлял его в Сарайчик к своим жёнам, то дал щекотливое поручение. «Впереди зима, и я не желаю, чтобы мой гарем отправлялся в Казань в столь опасную для путешествий пору, – говорил Табаю Сафа-Гирей. – Передайте женщинам мои дары и пожелание переждать зимние холода в Сарайчике. Я надеюсь на вас, бек».
   Табай поклонился, сложив руки на груди:
   – Будет исполнено, господин, ваш гарем останется в Ногаях до весны.
   Старого дипломата трудно было обмануть, и он понимал, почему повелитель не спешит встретиться со своими женщинами. Не зима стала тому помехой: Сафа-Гирей хотел дать время ханум Сююмбике освоиться с положением и укрепиться в новом статусе. Теперь ей предстояло стать не единственной супругой, как это было при Джан-Али, а вступить в схватку с другими жёнами хана, которые имели на него такие же права.
   Табай-бек вздохнул. Как же он понимал своего господина! Бек и сам имел большой гарем и нёс на своих плечах бремя вечных склок, обид и разбирательств между жёнами и наложницами. Всевышний, разрешивший правоверным иметь гаремы, должно быть, желал поощрить мужчин, но знал ли он, какую обузу возлагает на мужской род? Табай понимал хана, хотел угодить ему и потому свои речи в Сарайчике повёл с изощрённой учтивостью и изворотливостью. Но все его хитросплетения разбились о твердолобость первой жены хана – Фатимы. Дочь покойного беклярибека Шейх-Мамая оказалась подобна вулкану, неудержимой лаве, рвавшейся из раскалённого жерла. Она не пожелала слушать возражений Табая и уже на следующий день по прибытию бека приказала гарему собираться в дорогу.
   В соборной мечети столицы едва отзвучал полуденный намаз, как из-за кромки темнеющего леса появился длинный, извивающийся змеёй караван из нескольких десятков кибиток и возков, скользящих на железных полозьях. В Казань прибывал гарем нового повелителя. Не было в тот момент ни одной женщины в караване, чьё сердце не сжалось бы невольно. Они все знали о желании Сафа-Гирея взять новую жену и назначить её старшей ханум. Какова же будет эта новая госпожа, и как им теперь вести себя? Этой мыслью задавались все, начиная от матери наследников и до последней невольницы гарема.
   Младшие жёны отнеслись к новости с присущей им покорностью, их положение в иерархии гарема не менялось. Но никто не знал, как теперь относиться к свергнутой фаворитке – властолюбивой и гордой Фатиме. Будучи дочерью Мамая, она приходилась родственницей Сююмбике [74 - Отцы Фатимы и Сююмбики были родными братьями.], и две младшие жены опасались этой кровной связи ногаек и решили не опускать поводья уважения до прояснения обстановки. Будь они уверены в потере прежних позиций Фатимой, тогда отыгрались бы на самолюбии госпожи, но мстительность дочери Шейх-Мамая не знала границ, и молодые женщины прикусили язычки, выжидая.
   Казанцы, охочие до любого зрелища, при въезде гарема в столицу сбежались со всех слобод. Горожане сгрудились в толпы вдоль дороги, ведущей во дворец, выкрикивали приветствия, вглядывались в заснеженные кибитки. Они пытались угадать, где везут жён, детей, а где наложниц нового хана. Особый восторг толпы вызвали малолетние солтаны – сыновья Сафа-Гирея Мубарек и Булюк с важным видом восседали на чистокровных скакунах. На фоне бездетного правления хана Джан-Али мальчики выгодно выделялись своей статью, важностью, а главное уверенностью, вселявшейся в сердца столичных жителей, – эта династия не прервётся из-за отсутствия наследника.
   – Правь вечно, хан Сафа-Гирей! Хвала твоим наследникам и твоему роду!
   Наконец, последние возы втянулись в Ногайские ворота, и народ, переговариваясь и обсуждая главную новость дня, разошёлся по своим делам.


   Глава 4

   У главного входа во дворец жён повелителя встречал евнух Джафар-ага. Он лишь недавно облачился в халат главного смотрителя гарема, когда Сафа-Гирей повелел казнить предыдущего агу – Али, посмевшего по неосторожности напомнить новому хану о правлении предыдущего. Главный евнух почтительно, но без раболепства поклонился и предложил жёнам и детям пройти в приёмную повелителя. Разгневанная Фатима-ханум взбесилась:
   – Как смеешь ты, сын шакала, вести нас в таком виде к нашему венценосному супругу?! Мы желаем, чтобы нас отвели в бани, помыли, переодели в лучшие одежды и лишь тогда позволили приветствовать любимого господина!
   Не обращая внимания на оскорбления разъярённой фурии, Джафар-ага промолвил:
   – Наш повелитель, великий и могущественный хан Сафа-Гирей, желает видеть вас немедля. Он спешит, так как спустя час отбывает на охоту на озеро Кабан. Если вам угодно отправиться в бани – вы увидите господина только через три дня.
   – О Всевышний! Чем мы прогневили тебя? Наш господин не видел нас больше двух лун и покидает, даже не пожелав обнять! – заволновались жёны.
   Самая младшая госпожа из славного крымского рода Ширин – Куркле-бика побледнела и потеряла сознание. Бедняжка ещё не оправилась от родов и всю дорогу проболела, её изнеженный южным теплом организм не в состоянии был выдержать утомительной зимней дороги. Одно согревало женщину – приближение встречи с горячо любимым мужем, но здесь её ждало разочарование.
   Последние полтора года с тех пор, как Сафа-Гирей привёз из Крыма третью жену, он особо выделял её среди других: чаще навещал по ночам, баловал подарками. Находясь в окружении других женщин, хан вдруг начинал вспоминать родные места, и крымская бика подхватывала его речи. Старшие жёны угрюмо молчали, примечали, каким светом озаряются лица этих двоих, соединённых одними мыслями, одним прошлым. Они не могли поддержать разговора, не могли знать, как цветут персики и гранаты, какой необыкновенной синевы бывает море, как буйно выплёскивается на скалы цветущий тамариск. И тогда сидевшие рядом ханши начинали чувствовать себя чужими и лишними в присутствии этой пары с родственными душами. Куркле-бика лелеяла мысль, что и в Казани всё останется по-прежнему. Она не опасалась соперничества новой супруги господина, ведь, в отличие от всех других, крымская бика знала, какая струнка души мужа созвучна ей. И вдруг после стольких усилий и с таким трудом перенесённых тягот дорог её ждал равнодушный приём.
   Служанки наспех привели Куркле-бику в чувство и повели вслед за другими женщинами в приёмную господина. Сафа-Гирей встретил жён в охотничьем облачении, он всем видом показывал, что не желает откладывать намеченное ранее развлечение ради встречи с ослушавшимися супругами. Ханши были оскорблены в своих лучших чувствах, однако при виде грозно сдвинутых бровей мужа не посмели проявить недовольства. Они разом опустились на колени и склонились ниц, приветствуя своего повелителя. Фатима-ханум подползла ближе, она ухватилась за полы охотничьего казакина мужа и приподняла голову:
   – О наш господин, проявите милость! Были мы с вами в горе и беде, не забудь про нас и в своём величии!
   От хитроумно произнесённых слов женщины грозные складки на лбу Сафа-Гирея разгладились, он знаком позволил женщинам подняться, Фатиме же помог сам.
   – Отчего не пожелали послушать мудрых слов моего гонца, почему не остались в Ногаях до весны? Для женщин и детей это слишком трудный путь, вы могли погибнуть.
   – Если ваш гнев, господин, вызван только заботой о наших жизнях и здоровье, то мы безмерно счастливы! Но позвольте объяснить причину столь спешного приезда. – Фатима на мгновение замолчала, обвела взглядом притихших жён, вот, мол, смотрите, я по-прежнему как старшая госпожа возвращаю благосклонность нашего повелителя. А вы – глупые курицы, которые только и умеют, что квохтать и плакать. – Господин наш, вы позабыли, что в Ногаях ныне правит не мой глубокоуважаемый отец, да упокоит Аллах его душу. А у моих братьев с беклярибеком Юсуфом отношения далеко не добросердечные. Того гляди, смута какая случится или набег. Как уберечься беззащитным женщинам?
   Сафа-Гирей хотел возразить, что гарем остался под надёжной охраной, да и нукеры братьев Фатимы никогда бы не оставили женщин в беде, но промолчал. У ногайки был острый язык и вздорный нрав, а начинать длинный и утомительный спор ему не хотелось.
   – Что ж, рад приветствовать вас в столице, где вам уготовано царствовать вместе со мной! Уже приготовлены удобные покои, отдыхайте с дороги. А через три дня, когда вернусь с охоты, мы поговорим обо всём остальном.
   Повелитель направился к дверям, но, придержав створки рукой, обернулся:
   – Сообщите аталыкам: мои сыновья поедут со мной!
   Сафа-Гирей вышел, и среди воцарившейся мёртвой тишины раздался тихий стон. Это Куркле-бика, которая ждала хотя бы одного ласкового слова от любимого мужа, вновь упала в обморок.

   Уже на следующий месяц правления с присущей всем крымским Гиреям энергией молодой хан занялся подготовкой к предстоящему походу. Целью его стало соседнее великое княжество. Боярская Дума в Москве поначалу как будто не замечала перемены власти в Казани, но зимой русская столица словно очнулась и решила воспротивиться воцарению хана из династии Гиреев. В начале зимы правительство великой княгини Елены приказало воеводам Гундорову и Замытскому идти на казанские земли. Повелитель узнал об этом от лазутчиков, и в тот же час казанским эмирам-нойонам и тысячникам было отдано особое повеление о начале военных действий. Нападение со стороны неверных дало право сеиду благословить казанцев на битву в наступившем благословенном месяце раджаб [75 - В месяц раджаб мусульманам запрещалось вести военные действия только в случае нападения на них врага.].
   Сафа-Гирей дни и ночи проводил с воинами. Подготовка к предстоящей схватке с московитами шла полным ходом. На военные советы кроме военачальников призывались юртджи [76 - Юртджи – своего рода генерал-квартирмейстер.], в обязанности которых входила разведка, черби, занимавшиеся хозяйственной частью подготовки похода, и смотрители дорог – юларачи. Молодой хан не желал допускать даже малейшего промаха, и, благодаря напряжённой работе и железной дисциплине, войско в скором времени встало у стен Казани, готовое выступить навстречу врагу.
   Сафа-Гирей лично выехал на осмотр казаков по обычаю, введённому ещё Чингисханом. Едущий рядом с повелителем черби Юнус старательно докладывал:
   – Согласно ясака [77 - Ясак (Джасак) – законы, введённые в Золотой Орде Чингисханом. В части, относившейся к военным действиям, продолжались соблюдаться в государствах, образовавшихся после распада Золотой Орды.], казак лёгкой конницы должен иметь лук, колчан со стрелами, запас наконечников для стрел, саблю, а также шило, иголки, нитки, одежду и неприкосновенный запас еды.
   Повелитель слушал черби невнимательно, он и без Юнуса знал все пункты военного закона, но таковы были традиции, обстоятельно докладывать о готовности к походу, дабы не упустить ничего важного. Гирей остановил коня перед юношей с едва пробивающимся тёмным пушком над верхней губой. Поход для того был явно первым, а по новичкам легче выявить недостатки подготовки.
   – Покажи свой неприкосновенный запас, – потребовал хан.
   Воин открыл кожаную суму, вытащил на свет завёрнутое в тряпицу вяленое мясо. Сафа-Гирей с подозрением принюхался к тёмному куску, откусил немного, пожевал. Черби Юнус замер позади ни жив ни мёртв, но господин остался доволен, вернул мясо юноше, похлопал его по плечу:
   – Запомни, тот побеждает в войне, кто готов к ней!
   Тысячники, следующие за повелителем, с облегчением выдохнули, оживлённо загудели, поддерживая слова господина. Далее шли ряды отборных воинов тяжёлой конницы. Сафа-Гирей придирчиво оглядывал ряд за рядом, потребовал показать походные шатры. Черби Юнус бойко перечислял:
   – На каждые восемнадцать человек лёгкой конницы и пятёрку отборных взят войлочный шатёр, их везут в обозах, великий хан. Там же запасы оружия, сбруи, кольчуг, ичиг, муки и проса.
   Сафа-Гирей и сам видел: войско достойно подготовили к походу и блистательным победам. А в дело уже вступал сеид, слова хутбы зазвучали на берегу Казан-су, зажигая души правоверных, которые отправлялись на джихад [78 - Джихад – война против неверных.].

   Вскоре отряды Сафа-Гирея уже топтали заснеженные земли Нижнего Новгорода. Русские полки воеводы собрали спешно, и ратники на казанцев шли с неохотой. Это было неподходящее для нападения время, в войсках, не чувствующих сильную руку и надёжную опору за спиной, шёл разброд. Одно дело прийти на чужие земли, пожечь татарские аулы и деревни инородцев, нагнать страху на не готового к битве противника. Другое – встретиться нос к носу с сильным врагом, который уже пришёл в твой дом. Прослышав о манёвре, предпринятом Сафа-Гиреем, полки в нерешительности остановились близ Лыскова. Пока воеводы решали, что им предпринять, казанцы сожгли лежавшую на их пути Балахну, пограбили и пожгли окрестности Нижнего Новгорода. Но молодой хан рвался испробовать свои силы в настоящем сражении, он отдал приказ двигаться к Лыскову. Не прошло и трёх дней, как противники встретились.
   Для войска Гундорова и Замытского столь быстрое сближение с врагом стало неожиданным, воеводы надеялись, что татары, по своему обыкновению, пограбят пограничные селения и вернутся домой. Нерешительность и растерянность князей сказалась на их людях, среди ратников воцарился страх, и в ту же ночь под покровом темноты добрая половина русского войска бежала из лагеря. Наутро обнаружившие пропажу воеводы спешно отошли, уводя остатки полков. Они так и не вступили на путь битв, время, когда казанцев можно было напугать одной видимостью силы, прошло, и московские воеводы почувствовали это на своей шкуре. Первый поход хана Сафа-Гирея закончился полной удачей. Нагруженные богатой добычей и пленными, казанцы вернулись обратно в свои земли.

   В столице повелитель направил жёнам богатые дары и новых невольниц, но сам так и не появился в гареме. До ханш лишь доходили слухи, умело раздуваемые гаремными сплетниками. Сафа-Гирей с особым нетерпением готовился к никаху с ханум Сююмбикой. К слухам этим каждая из жён относилась по-разному – Фатиму-ханум они приводили в бешенство, Алима-бика осталась, как всегда, равнодушной; младшая же госпожа Куркле-бика окончательно слегла в постель.
   Наконец, в назначенный сеидом день произошла церемония заключения брака между ханом Сафа-Гиреем и Сююмбикой-ханум.


   Глава 5

   Минул пышный свадебный туй, на котором Сююмбика почувствовала себя настоящей казанской госпожой, и наступили серые будни. Её второй муж, с таким рвением добивавшийся заключения брака, совсем не спешил воспользоваться правами супруга. Сююмбика с незнакомым ей раньше замиранием сердца ожидала на своём пороге появления, если не Сафа-Гирея, то хотя бы евнуха с традиционным приглашением провести ночь в покоях господина. Ага являлся, но лишь для того, чтобы пригласить её на очередной туй или приём послов. На этих приёмах она восседала на правах старшей жены и казанской ханум рядом с повелителем, который относился к ней почтительно и доброжелательно, но и только! По истечении трёх дней с тех пор, как Сафа-Гирей назвал её супругой, Сююмбика со вздохом сожаления убедила себя, что и в этом браке она отвергнута как женщина. «Должно быть, – решила она, – в своих мужских пристрастиях Сафа-Гирей мало отличается от Джан-Али, ведь гораздо больше предпочтений он отдаёт обитательницам нижнего гарема, чем своим законным жёнам». В этот вечер чёрный евнух, к появлению которого она уже привыкла, вновь возник на её пороге. Но вместо витиеватого приглашения на пиршества, страж гарема с благоговейным поклоном вручил ханум вырезанную из слоновой кости шкатулку. На дне её Сююмбика обнаружила тонко свёрнутую в трубочку шёлковую бумагу, перевитую изящным золотым ожерельем. В послании рукой повелителя было начертано четыре слова: «Моя красавица, жду тебя!»
   В назначенный Гиреем час слуги гарема, в обязанности которых входило сопровождать к повелителю выбранную им женщину, ожидали ханум. Важный главный евнух медленно вплыл в покои госпожи, неся на своей голове немыслимо высокий тюрбан из ярко-жёлтого шёлка. По его лицу было видно, как он горд миссией сопровождать ханум к её господину. Сююмбике с трудом удалось сдержать смех при виде его самодовольной улыбки и комичного тюрбана. В отличие от прежнего, казнённого Али, Джафар-ага – сладкоречивый и любящий экстравагантные яркие одежды – был по-собачьи предан своей новой госпоже. Джафар взглянул на Сююмбику и умильно вздохнул. Он воздел руки вверх, словно призывал в свидетели самого Аллаха, и воскликнул:
   – О, моя ханум, даже прекрасные гурии не смогут сравниться с вашей небесной красотой! Вы затмите в глазах хана любую женщину…
   – Я очень благодарна вам, Джафар-ага, – остановила неиссякаемый источник красноречия Сююмбика. – Но время не терпит. Нехорошо в первую же ночь заставлять ждать нашего господина!
   – О! Как вы правы, несравненная, поспешим же, чтобы и повелитель как можно быстрее смог узреть вашу красоту!
   Джафар почтительно скрестил руки на груди и склонил голову, пропуская ханум вперёд.
   В затейливых переходах гарема Сююмбика невольно почувствовала робость. Двери ханских покоев ввергли её в трепет, и женщина с трудом заставила себя перешагнуть порог. Спиной она ощутила лёгкий ветерок от бесшумно захлопнутых дверей. Ханум огляделась: в покоях, где она находилась, никого не оказалось. Один лишь раз Сююмбика посещала эту комнату, когда ещё был жив Джан-Али, но сейчас здесь всё переменилось. Если раньше покои отражали пристрастия изнеженного в роскоши юнца, то теперь хозяином здесь стал настоящий воин. Вся восточная стена комнаты, затянутая огромным хивинским ковром, сияла великолепным оружием. У Сююмбики невольно вырвался вздох восхищения, и разом нахлынули воспоминания детства, проведённые рядом с отцом, большим любителем оружия. Она подошла ближе, чтобы лучше разглядеть чеканенные на серебряных и золотых ножнах узоры, которые украшали драгоценные камни.
   – Любуетесь моей скромной коллекцией? – раздался насмешливый голос Сафа-Гирея.
   Сююмбика вздрогнула и поспешно обернулась. Он стоял всего в шаге от неё, и она почувствовала тёплое мужское дыхание и невольно отступила назад. Гирей протянул руки, словно желая вернуть её на место, но Сююмбика опередила его. Она поспешно опустилась на колени и коснулась лбом его туфель в извечной позе восточных женщин, признающих превосходство и могущество своего мужа и господина.
   – Повелитель… – Она не успела больше произнести и слова, потому что сильные и крепкие руки рывком подняли её с пола.
   Глаза хана, красивые, тёмно-серые, и его губы, вкус которых она никак не могла забыть, оказались в такой опасной близости от её лица, что Сююмбика невольно зажмурилась.
   – Не пристало моей старшей жене и столь высокородной госпоже, как ты, сокровище, подметать пыль с моих туфель. Оставим это занятие для других женщин, их в моей жизни и так предостаточно. А вот такая, как ты, одна.
   Пытаясь справиться с волнением и охватившей её непонятной дрожью, Сююмбика еле слышно выдохнула:
   – Какая такая?
   Он улыбнулся дразняще:
   – Где ещё найдёшь знатную женщину, которая гуляет на рассвете по городу в платье простой невольницы? Может, ты, моя радость, сказочница Шахерезада или уподобилась великому Аль-Гаруну?
   Сююмбика не удержалась, чтобы в ответ не уколоть мужа, ведь он слишком часто напоминал об их первой встрече:
   – Но и мне трудно поверить, что такой благовоспитанный господин, имея полный гарем красивейших женщин, опускается в придорожную пыль ради простой невольницы!
   Сафа-Гирей вскинул голову, но не рассердился, его волнующий смех пробежал и стих под сводами потолка:
   – Значит, правда. Всё, что говорила о тебе эта свора вельмож, слуг и рабынь, всё правда! Ты – дерзкая, вспыхиваешь, как молния, тронь твоё достоинство – и обожжёшься!
   И совсем тихо добавил:
   – Я наблюдал за тобой все эти дни, не упускал из виду ни на мгновение, расспрашивал всех, кто попадался мне на глаза. Я даже подслушивал, если речь шла о тебе.
   Сююмбика изумлённо распахнула глаза:
   – Подслушивал? – Робость, которая ещё жила в ней, разом покинула молодую женщину. Мир взорвался тысячью красок, и Сююмбика, откинув голову, звонко и озорно расхохоталась.
   Он пытался удержать её, но она в приступе смеха рвалась из его рук, не в силах сдержать ни брызнувших из глаз слёз, ни этого неожиданного приступа веселья. Женщина очнулась лишь тогда, когда сильные руки мужчины встряхнули её, и совсем рядом она увидела запылавшие огнём глаза и грозно сдвинутые брови потомка Гиреев.
   – Да, я подслушивал! И поверь, получил большое удовольствие, когда в подробностях узнал о твоей первой ночи с Джан-Али.
   Кровь ударила в лицо оскорбившейся Сююмбики, и губы невольно задрожали.
   – Прости, – Сафа-Гирей отпустил её плечи. – Я не хотел тебя обидеть.
   И вдруг с прежней насмешливостью поинтересовался:
   – Просто хотелось узнать, не взяла ли ты и сегодня кинжал?
   Она устало качнула головой:
   – Тогда я была глупой и испуганной девочкой.
   – А я думаю, что и тогда, и сегодня ты была и остаёшься самой неприступной и загадочной женщиной, какую я не встречал в своей жизни. Мечтаю, как буду узнавать тебя, и, может, ты пленишь меня, как ни одна другая. Хотя, помнишь, как сказал Хайям:

     Опасайся плениться красавицей, друг!
     Красота и любовь – два источника мук.
     Ибо это прекрасное царство не вечно:
     Поражает сердца и – уходит из рук.

   Он в задумчивости взял её ладони в свои, произнёс еле слышно:
   – Быть может, Хайям прав.
   От его слов, таких поэтичных и загадочных, Сююмбика почувствовала, как в груди поднялась и разлилась тёплая пьянящая истома. Захотелось вдруг, чтобы Сафа не говорил больше ни слова, а просто опять прижал её к себе. Прижал и не отпускал никогда! Но какая-то частичка души взбунтовалась в ней и, противясь этому откровенному желанию, заставила строптиво вымолвить:
   – Однако вы, повелитель, не спешили узнать меня поближе. Уже несколько дней я – ваша жена, но до сих пор не получала приглашения в ваши покои.
   – Поспешность в любви – ошибка многих мужчин. К чему было пугать тебя и уподобляться недалёкому Джан-Али? Какая радость в том, чтобы брать женщину силой? О нет, моя сладость, хочу, чтобы ты сама молила меня о любви.
   – Но, мой господин, я вся ваша и готова покориться.
   При виде её склонённой головки и потупленных глаз он невольно рассмеялся:
   – О, нет! Не нужна мне твоя рабская покорность, дай мне другое – хочу любви! Открой врата желания и впусти жаждущего приникнуть к источнику вечного блаженства. Дай не влюблённость, лёгким крылом играющей с нами, дай настоящего чувства, от которого пожар загорается в груди. Не желаю пресной лепёшки, хочу мёда и перца, неиссякаемой жажды, невыносимой боли от разлуки и сумасшедшего восторга от встречи. Знаю, только ты способна дать мне такую любовь!
   Он говорил горячо, с каждым словом делая движение к ней, а Сююмбика непроизвольно отступала, словно напор страстных слов клонил её назад, пока спина не опёрлась о твердь стены. Кожу, едва прикрытую тонкой материей, пронзил жёсткий ворс настенного ковра. Она невольно вздрогнула, чувствуя, как вся покрывается мурашками то ли от прикосновения ковра, то ли от слов бесстыдных, желанных и непонятных ей. Вся дрожа, она прошептала:
   – Но что вы хотите от меня, повелитель?
   Сафа-Гирей замолчал. Она ясно видела, какой печалью покрылись обычно насмешливые, полные превосходства над другими глаза. Сейчас словно открылась другая, неизведанная сторона мужчины, которую он скрывал от всех. А он глядел на тоненькую фигурку, укутанную в шелка, и ему казалось: её не было, она – лишь дымка, видение.
   – Как мне достучаться до тебя, сердечко моё? Почему тебя нет рядом со мной? Как же нужно было издеваться над твоей душой, чтобы само слово «любовь» вызывало в тебе недоумение? Но я ещё поборюсь за тебя! – Голос его окреп, и озябшая Сююмбика вновь ощутила горячие руки хана на своих плечах. – Или я буду не Гирей, если не смогу научить настоящей любви желанную мне женщину!
   Говорил ли он ещё что-то или молчал, пронзая её взглядом, говорящим за него, Сююмбика уже не помнила. Губы, сводящие её с ума, снова оказались рядом, а руки сжимали в крепких объятьях, согревали и зажигали ответным огнём. Он подхватил её, как пушинку, и понёс. Какое это было упоение, когда множество ласковых нежных рук, а может и не рук даже, а невидимых ангельских крыльев, касались её горящего тела. И от этой неги, от необъяснимого ощущения блаженства, пришедшего словно во сне, Сююмбика ощутила, как её, невесомую, понесло по бешено крутящейся реке, а потом вскинуло к небесам, в далёкую неизведанную высь…


   Глава 6

   Сююмбика открыла глаза. Она всё ещё чувствовала лёгкое головокружение и привкус крови во рту. С удивлением ханум обнаружила, что лежит на постели, едва прикрытая волной собственных волос. Она подняла руку ко лбу и обнаружила там влажную прохладную ткань, издающую терпкий аромат индийских снадобий. Тихий смех раздался рядом, и Сююмбика, повернув голову, увидела Сафа-Гирея:
   – Ты напугала меня, моя радость. Я боялся, что придётся звать невольниц и табибов! – Он поймал её изящную руку, которой она попыталась прикрыть зардевшееся румянцем смущения лицо:
   – Первый раз в своей жизни могу любоваться женщиной, потерявшей сознание от страсти, не лишай меня удовольствия видеть тебя. К тому же теперь, когда ты пришла в себя, осмелюсь просить оказать помощь и мне. Как видишь, моя блистательная победа не досталась мне даром, я получил на этом поле битвы самую почётную из своих ран!
   Произнеся последние слова, Сафа-Гирей указал на плечо. Сююмбика охнула и с проворством дикой кошки подскочила с постели.
   – О Аллах! Что случилось, мой господин?! – Она с ужасом взирала на струйку крови, сбегавшую по смуглому плечу хана. – Вы ударились?
   – Неужели ты ничего не помнишь, негодница?
   – Нет, мой господин. – Она вновь ощутила странный привкус во рту и с чувством охватившего её жгучего стыда поняла, чья кровь оказалась на её губах. Сююмбика сорвала со лба влажное полотенце и опустилась на колени рядом с мужем. Она сосредоточенно принялась обрабатывать рану, нанесённую собственными зубами, опасаясь даже поднять взгляд. Её чёрные волосы шелковистой шалью рассыпались по плечам и прикрыли стройный стан. Один из лёгких локонов упал на глаза, но она не успела отвести его: пальцы Сафа-Гирея подхватили его, смяли, слегка потянули к себе. Она невольно придвинулась ближе, рука, обрабатывающая укус, замерла, но головы Сююмбика так и не подняла. Сафа-Гирей разжал хрупкие пальцы, освободил полотенце, а другой рукой приподнял подбородок, заглядывая в глубину женских глаз:
   – Простите, мой господин.
   – Тебе не за что просить прощения, я готов получить с десяток ран даже за бледное подобие того наслаждения, которым ты одарила меня.
   Она смущённо улыбнулась:
   – Повелитель, я не понимаю вас.
   – Ты была восхитительна, Сююмбика! Нет таких слов, чтобы описать всё, что ощущал я. Наверно, ты прикидывалась маленькой неумелой девочкой, прятала от всех волшебную пери, имя которой «неземное наслаждение». Какое ничтожество твой Джан-Али, как он не мог этого разглядеть?
   – Мой господин, не нужно. – Она робко коснулась его губ, словно умоляла замолчать. – Пусть умерший покоится в своей могиле. Не упоминайте больше о нём.
   – Ну хорошо, – с неохотой согласился Сафа-Гирей. – Только мне важен твой ответ, скажи, а ты почувствовала вкус любви?
   Взгляд Сююмбики встретился с глазами мужа. Лишь мгновение боролась она с женской стыдливостью, но та радость, то восхитительное упоение, какое познала она, поспешило выплеснуться из переполненного сердца:
   – О, повелитель, если вкусом любви вы зовёте жар ваших губ. Если любовь – это ваши руки и тело. Если любовь – это вы, то, клянусь, хочу вечно тонуть в блаженстве, которое зовётся любовью!
   Глаза Сафа-Гирея блеснули победным огнём, и он, раскрыв свои объятья, принял в них жену.

   Спустя несколько дней наступил месяц поста Рамазан, он пришёл с появлением новой луны. В эти дни все правоверные строго блюли священные правила, сердца и души освобождались от всякой скверны, а с ними очищалась и грешная плоть. Люди с особым благоговением в час намаза опускались на молитвенные коврики – саджжады, и никогда не были так горячи и чистосердечны их молитвы, как молитвы, произносимые в Рамазан.
   Во дворце повелителя всё предписанное постом блюлось с особым благочестием. Молодой хан, как все его подданные, отдавался богоугодным делам, он почти не виделся с Сююмбикой, и ханум тосковала без мужа, в котором отныне воплотилась её жизнь. Молитвы помогали отвлечься от порочных мыслей, но любое упоминание о повелителе ввергало женщину в дрожь. Она молила Всевышнего дать ей смирения и долготерпения и во избежание греха давила в себе желание искать встреч с Сафой. Каждое утро Сююмбика наблюдала, как худой сгорбленный муэдзин поднимался на минарет соборной мечети и заводил извечную песнь азана. И она опускалась на молитвенный коврик и клала поклон за поклоном и просила Всевышнего об одном: чтобы счастье, дарованное ей свыше, не кончалось никогда…
   Рамазан завершился праздником разговения. После выдержанного с честью месяца терпения, покорности и прощения, поклонения Аллаху и очищению от грехов мусульман ожидали три дня праздника. В эти дни семьи правоверных подавали дервишам и нищим очистительное пожертвование – закят. И тем больше должна быть эта дань, чем состоятельней оказывался подававший. Сююмбика по своему обыкновению наметила путь в бедные казанские слободы. Ещё со времён её первого замужества писцы ханум вели записи жалоб неимущих горожанок, которые шли с просьбами к подножью трона. Бедные женщины, по большей части вдовы с детьми, припадали к ногам милостивой ханум с мольбой помочь преодолеть тяготы повседневной жизни. Одни просили дать им пищи и крова, другие просили заступничества перед жестокими слободскими старостами. В писцовых китабах по настоянию госпожи отмечались все просьбы и жалобы. В дни очистительного пожертвования ни одна строка этих просьб не оставалась без внимания.
   И сегодня ханум в сопровождении свиты служанок и телохранителей отправилась по грязным узким улочкам. Она не брезговала заходить в самые бедные дома. Нуждающимся в насущном раздавались одежда, пища и деньги; те, кто желал добиться справедливости, приглашались на суд повелителя. Люди выбегали из тесных жилищ, кланялись любимой госпоже, благоговейно приникали к её ногам:
   – Пусть осенит Аллах вас своей благодатью, милостивая ханум! Пусть помощь ваша зачтётся в Судный день!
   Откуда ни возьмись, на улочке появился дервиш в остроконечном колпаке. Приплясывая, он запел монотонно то ли молитвы, то ли сложенные на ходу стихи, прерывая их криками:
   – Святая! Наша госпожа – святая!!!
   А Сююмбике внезапно стало дурно. В доме, где госпожу застало недомогание, её усадили на топчан, покрытый старым одеялом. От запаха шерсти ханум замутило, и старая женщина, хозяйка дома, поднесла ей айрана.
   – Выпейте, госпожа, вам полегчает, – глаза женщины были полны участия, и Сююмбика протянула руку к деревянной чаше. Но Хабира мощным телом загородила ханум:
   – Как можно, госпожа, этот дом так грязен! И что вам налили в этой плошке? Может вас желают отравить?
   Руки хозяйки дома затряслись, даже айран расплескался из чашки на земляной пол.
   – В этом доме никогда не было богатства, – обиженно произнесла женщина. – Но и злой умысел здесь не водился!
   Сююмбика сверкнула глазами на старшую служанку:
   – Хабира, ступай с писцами в другие дома. Я не смогу закончить начатого, поручаю благое дело твоим заботам. Доверши его от моего имени.
   Не обращая внимания на слабость, она поднялась и смерила Хабиру строгим взглядом. Дородная служанка вся сникла, сжалась, став даже меньше ростом.
   – И я желаю, чтобы в каждом доме, где тебе подадут угощение, ты, смирив гордыню и брезгливость, приняла его с благодарностью! – Она обернулась к писцам. – Повелеваю проследить за исполнением приказанного!
   Сююмбика обернулась к хозяйке, которая всё ещё держала чашу с айраном. Ханум приняла её, отпила добрую половину кислого напитка и поклонилась женщине:
   – Благодарю вас, апа, за угощение.


   Глава 7

   В соборной мечети нынче совершались общие молитвы, отправилось туда и семейство повелителя. Но Сююмбика сослалась на недомогание и не вышла из своих покоев. Она слышала гул веселья, лившийся из приоткрытого ставня окна, люди, выйдя из мечети, со всем пылом страстной человеческой натуры отдавались радостям жизни. Она знала: сейчас в домах казанцев накрывались обильные дастарханы, все ходили в гости, одаривали родных и близких подарками. Этим вечером и во дворце готовилось пиршество, и ханум в особом сундуке уложила подарки для повелителя и трёх его жён. Но внезапная болезнь не отпускала её, и Сююмбика сетовала на невозможность исполнить задуманного. Ей мечталось, что особый день сможет примирить её с другими женщинами Сафы, и сам хан встретит праздник в кругу своих жён. Нежданная болезнь нарушила все планы.
   Ханум, укрывая слёзы, отвернулась к стене, когда заслышала первые аккорды весёлой музыки, донёсшиеся из Пиршественной залы дворца. Празднество начиналось, а она одиноко лежала в своей постели. Скрипнула дверь, пропуская полоску света в тёмные покои, ханум торопливо отёрла глаза. На пороге стояли маленькие дочери второй жены хана Алимы-бики. Они замерли несмело и не знали, могут ли пройти дальше. Маленькие девочки были очень дружны, и нередко Сююмбика с улыбкой наблюдала за их игрой в зимнем саду. С какой любовью и лаской сестрички относились друг к другу! С грустью вспоминалась ей тогда старшая сестра Халима, скрытая от любопытствующих глаз и навсегда приговорённая к жизни в ногайской кибитке в окружении то ли прислужниц, то ли сторожевых псов.
   Девочки шагнули ближе, подталкивая друг друга. Та, что повыше ростом, выставила вперёд блюдо с халвой:
   – Это вам, госпожа, нам сказали, что вы больны, а сегодня праздник…
   У Сююмбики слёзы навернулись на глаза:
   – Благодарю вас, дорогие мои.
   Она кликнула Оянэ, указала на сундук:
   – Я вам тоже приготовила подарки.
   Девочки осмелели, младшая захлопала в ладоши и защебетала что-то по-детски возбуждённое, внося в душу молодой женщины радость. Вскоре они весело смеялись, разглядывая подарки, за этим занятием и застал их повелитель, когда явился в покои старшей госпожи.
   – Сегодня солнце не пришло на праздник, но здесь, я вижу, светят целых три!
   Он расцеловал румяные щёчки дочерей, не отпуская их рук, присел на край ложа:
   – Хабира доложила, что ты посещала кварталы бедноты. Сююм, ты неосторожна, там можно подхватить заразную болезнь.
   Женщина улыбнулась, ей нравилось, когда Сафа звал её так интимно и ласково «Сююм»:
   – Повелитель, не повторяйте того, что говорит глупая служанка.
   – Значит, ты слишком усердно держала уразу, коли не можешь подняться с постели, – пошутил хан, но тревога не ушла из его глаз. – Я повелел табибу осмотреть тебя.
   Ханум послушно кивнула:
   – Как прикажете, мой повелитель. Но рядом с вами мне уже лучше.
   Сююмбика могла бы вечно смотреть в сияющую глубину его глаз, но заставила себя произнести:
   – Возвращайтесь на праздник, мой хан, вас ожидают жёны и ваши подданные.

   А утром пришла долгожданная весна. Дороги за ночь превратились в непроходимую хлябь, по рекам понеслись огромные льдины, а в прозрачно синеющем небе завели неумолчную песнь птицы.
   Сююмбика была счастлива, и это ощущение вечного счастья, казалось, нельзя сравнить ни с чем. Тщательный осмотр лекарей и гаремных бабок подтвердил то, во что она боялась поверить. Её недомогание оказалось вызвано долгожданной беременностью. Теперь только одна грозовая тучка маячила на лучезарном небосклоне этих счастливых дней ожидания – совсем скоро она должна была прекратить свои ночные встречи с Сафой, и тогда на ложе любимого мужа придут другие женщины. Мысли об этом заставляли Сююмбику серьёзно тревожиться. Она ревновала, но не признавалась в этом чувстве даже себе. Не имея доброй подруги или заботливой матери, Сююмбика делилась своими страхами с нянькой:
   – Оянэ, я знаю, господин не может оставаться столь долгое время без женского внимания. Но если бы он, не встречаясь со мной, обратил внимание на своих прежних жён, тогда бы они перестали видеть во мне врага. Но Аллах свидетель, повелитель позабыл о своём гареме. С тех пор как ханши прибыли в Казань, он избегает встреч с ними.
   Оянэ понимающе качала головой, расчёсывая роскошные косы Сююмбики, вздыхала:
   – В сердцах мужчин так много омутов, моя госпожа. Сегодня вы плывёте рядом с ним и течение его привязанности спокойно, а завтра вас закрутит его невнимание. Тьфу-тьфу, что говорит мой неразумный язык!
   Заметив наполнившиеся слезами глаза Сююмбики, Оянэ поспешно опустилась на колени:
   – Не слушайте болтливую сороку, моё сердечко. Наш хан любит только вас, об этом знают все! Из-за любви к вам он покинул остальных женщин, и сердца их исходят ядом чёрной зависти и ревностью.
   – Что и говорить, – голос Сююмбики звучал тихо и печально. – Мне говорили, повелитель любил Фатиму-ханум и Алиму-бику. И ещё недавно он не расставался с несчастной Куркле, теперь же бедняжка мучается тяжкой болезнью, а господин даже не навестил её. Сердце моего супруга стало неприступным для тех, кто ему прискучил. Кто уверит меня в том, что завтра его сердце не превратится в ледяную глыбу для меня?
   – К чему опускаться до тяжких мыслей?! – Оянэ осердилась. Поднявшись с колен, принялась плести косы своей любимице. – Ни к чему затевать глупые разговоры! Повелитель не желает видеть других жён, он – господин, ему и решать. Хан любит вас – живите его привязанностью и не думайте о других.
   – Но так не должно быть, – слабо сопротивлялась Сююмбика. Разговоры с нянькой не снимали тяжесть с души, а лишь усугубляли её. – Он – повелитель, правящий правоверными, как первый среди подданных должен блюсти законы шариата [79 - Имеющий четырёх жён мусульманин должен посещать каждую из них по очереди, но при этом не считается обязательным проводить с ними ночь.].
   А Сафа-Гирей всё объяснял занятостью. Встречаясь с Сююмбикой по ночам, он жаловался, что ему не остаётся времени даже для сна. Отдыхать и почивать на лаврах, как уверял молодой хан, было рано. Гирей готовился к новому походу, собирал войско, из Турции ожидал обоз с пищалями, пушками и порохом. Военные советы проводились один за другим, потому Сююмбика-ханум целыми днями оказывалась предоставленной самой себе и своим тревожным думам.
   Однажды к ханум напросилась с визитом средняя жена Сафы – урождённая хаджитарханская малика, дочь хана Яглыча. Алима-бика была высокой, почти одного роста с мужем, смуглой и молчаливой женщиной. Это её дочери навестили ханум в праздник разговения, и Сююмбика от души поблагодарила за это Алиму. Хатун лишь невозмутимо повела плечами:
   – Они навещали и Куркле-бику. Девочкам с ранних лет следует заботиться о душе.
   Слова Алимы были сухи, но Сююмбика постаралась сгладить ситуацию:
   – Хорошо воспитанные девочки – заслуга благочестивой матери.
   Складка на лбу женщины разгладилась, словно тонкая лесть прошлась по ней невидимой ладонью. Она даже улыбнулась едва приметно, лишь уголками рта.
   – Но я пришла к вам по иной причине.
   Хаджитарханка опустилась в предложенное кресло, нетерпеливо постучала костяшками ладони по лакированным подлокотникам. Она дожидалась, когда служанки, накрыв стол, исчезнут за дверью. Сююмбика разлила шербет по фарфоровым чашечкам и взглянула на Алиму-бику. Из всех жён Сафы она вызывала наибольшую симпатию, а казанская ханум так изголодалась по обычному доброжелательному общению с равными по положению женщинами, что с радостью согласилась бы стать подругой Алиме. Но женщина с первых дней повела себя с почтительной холодностью. Сююмбика не корила бику за это, понимала, как чувствовала себя хаджитарханка, оставленная в расцвете женских сил ради другой женщины. Совсем иначе вела себя Фатима-ханум. Мать наследника проявляла открытую враждебность к своей сопернице и в редкие минуты встреч не скрывала ненависти. Сююмбике оставалось только радоваться, что покои Фатимы располагались в противоположном конце гарема, а оттого встречи их случались нечасто. К третьей жене – Куркле-бике Сююмбика испытывала только сочувствие. Юная Куркле долго болела, и старшая госпожа как-то посчитала своим долгом навестить её. Печальное это оказалось зрелище: несчастная бика напоминала истаявшую свечку, жизнь в которой еле теплилась. Она всё время жалобно плакала и призывала горячо любимого мужа и оставленного в Ногаях новорождённого сына. Крымская княжна ещё не знала, что её ребёнок умер вскоре после отъезда своей матери в Казань, и никто не решался сообщить трагичную весть больной женщине. Сююмбика не понимала, почему Сафа-Гирей так жесток к младшей ханше, по слухам, которые дошли до Сююмбики, Куркле-бика ещё недавно пользовалась большой благосклонностью мужа. Увы, каждая из жён повелителя имела право быть недовольной своей жизнью в Казани. Сююмбика не раз пыталась поговорить с Сафой о его женщинах, чтобы наладить хрупкое равновесие в гареме. В наивности своей она полагала, что мирное сосуществование среди женщин повелителя возможно, будь хан внимательней и ласковей с каждой из жён. Но всякий раз, когда разговор касался гарема, повелитель уклонялся от объяснений. А в последнее время Гирей увлёкся идеей нового похода на Московию, и значит, ему опять не было дела до его женщин.
   Думы эти и сейчас нахлынули на Сююмбику, но, вспомнив о гостье, она с приветливым радушием протянула Алиме-бике фарфоровую чашку:
   – Испейте яблочного шербета, бикем, он приготовлен из плодов, собранных в садах Кабан-сарая. Вы ещё не были там, уверяю, здешние красоты покорят вас!
   Средняя жена, не меняя выражения лица, важно кивнула головой:
   – Если пожелает Всевышний и наш господин, мы увидим загородный дворец. Боюсь только, повелитель захочет навестить его с другими женщинами.
   В комнате повисла напряжённая тишина. Сююмбика силилась понять, что означали столь странные слова Алимы-бики. А хаджитарханка отпила шербет, вздохнула и выложила всё, с чем пришла к ханум. Сююмбика просто диву далась, какой поток новостей, домыслов, догадок и просто откровенных сплетен выплеснула эта всегда молчаливая женщина. Ханум не любила предаваться выслушиванию доносов и сплетен, но тут невольно призадумалась и признала, что тревога, заставившая Алиму прийти к ней, была нешуточной. На прощание, поднявшись с места, бика бесстрастно произнесла:
   – Я пришла к вам как к старшей госпоже гарема. Сегодня вы царите в сердце повелителя, так донесите до него наши жалобы и недовольства. И поспешите, ибо завтра вы можете не увидеть господина так же, как не видим его мы.
   Пустив последнюю стрелу, попавшую точно в цель, Алима-бика покинула приёмную ханум. Взволнованная Сююмбика побледнела ещё больше и отправила верную Оянэ на поиски главного евнуха.


   Глава 8

   Женщина ушла, а гнетущая сердце тревога принялась терзать Сююмбику, рисовала в её воображении картины одну страшней другой. Ханум даже всплакнула, чего с ней не случалось со смерти хана Джан-Али. В таком расстроенном виде её и нашёл главный евнух Джафар-ага. Недовольный видом госпожи царедворец всплеснул пухленькими короткими ручками:
   – Аллах Всемогущий! До сегодняшнего дня считалось, что нет в гареме женщины более счастливой, чем вы, госпожа. Отчего же эти слёзы? Ведь они могут повредить вашему ребёнку. Да не услышит мои слова шайтан, а вдруг родится наследник-плакса, что же будет тогда с нами несчастными?
   – Что ты болтаешь, пустая голова? – У Сююмбики разом высохли слёзы. – У хана есть наследник – Булюк-солтан. Мало раздора в нашем гареме, хочешь, чтобы твои слова дошли до ушей Фатимы-ханум?
   – Никому не дано знать предначертанного Аллахом! – притворно вздохнул евнух, возводя глаза к потолку.
   – Может и так! – Сююмбика сердито оттолкнула предложенный невольницей платок. – Но пока у хана есть старший сын, не желаю слышать подобные речи.
   – Как будет угодно госпоже. – Джафар-ага, так и не дождавшись приглашения присесть, отошёл к окну.
   Он молчал, разглядывал, как в раскисающей грязи вперемешку с подтаявшим снегом пытались разойтись две кибитки: одна выезжала, а другая въезжала на Ханский двор. Джафар-ага ещё раз вздохнул, теперь уже не притворно, обернулся к не проронившей ни слова госпоже:
   – Мне стало известно, моя повелительница, что вас посетила Алима-бика. Могу я узнать, не эта ли госпожа стала причиной ваших слёз?
   – Нет, Джафар-ага, это совсем не то, о чём вы подумали, – Сююмбика указала главному евнуху на место против себя. Не дожидаясь, пока служанки помогут устроиться евнуху со всеми удобствами, она продолжила: – Причина для слёз есть, но о ней позже. На правах старшей госпожи гарема я ответственна за каждую женщину, принадлежащую повелителю, начиная с его жён и кончая последней невольницей. И тем больше опечалена, что наш господин, великий хан, служит яблоком раздора и не желает внести должного покоя в сердца законных жён. Его близкие брошены им, они несчастны и оттого плетут интриги и грызутся между собой. О Джафар-ага, неужели он этого не видит?! – В отчаянии Сююмбика нервным шагом прошлась по приёмной.
   – Мне хотелось бы быть уверенной, что вскоре, когда я не смогу отвечать на приглашения повелителя, он вспомнит о своих прежних жёнах, которые ещё молоды, красивы и полны сил. Но что же я узнаю?! Оказывается, хан дал вам, Джафар-ага, приказ доставить из Кафы девственниц, чтобы ему было не скучно в собственном гареме.
   – Я очень удивлён, моя госпожа. Откуда вам стало известно о нашем разговоре с повелителем? Но ещё больше удивлён, что вас беспокоит естественное желание хана освежить свой гарем. Он теперь уже не изгнанник, скитающийся по степи, он – казанский владыка и должен соответствовать своему высокому сану во всём! Но вы, моя госпожа, знаете, что ни одна женщина в гареме не затмит вас в глазах повелителя. Разве вы не чувствуете этого достаточно долгое время?
   Сююмбика лишь развела руками:
   – Но я говорила обо всём гареме!
   – Госпожа! Да вас при жизни можно назвать святой, ни одна женщина в гареме не желает делить своего господина с другой. И если уж кому удаётся добиться расположения супруга, то удержать его пытаются любыми средствами! Ханум, вы рождены восточной женщиной и не можете не знать, что мужчина такого высокого положения, как ваш супруг, обязан иметь большой гарем. Но совсем не обязательно, чтобы каждая из обитательниц гарема пользовалась благосклонностью своего господина. Обязанность повелителя состоит лишь в том, чтобы каждая из этих женщин была накормлена, одета и пользовалась привилегиями, положенными ей. Никто не может заставить нашего господина приглашать в свою постель женщин, которыми он пресытился. К сожалению, все его жёны, прибывшие из Ногаев, уже не могут удовлетворить вкусов хана. Они это прекрасно понимают, и, пожалуй, кроме Куркле-бики, никто не грезит невыполнимым, и каждая вполне довольна своей участью.
   – Джафар-ага! – изумлённый голос Сююмбики прервал его речь. – Вы говорите, что ханши довольны своею участью? Но в это трудно поверить!
   – Да, я это сказал, госпожа, и могу рассказать подробней, чтобы успокоить ваше сердце. Начнём с того, что наш благородный и могущественный повелитель, будучи несколько лет изгнанником или ханом без престола, не мог обеспечить своим женщинам достойного существования. В Ногаях они жили милостью беклярибека Мамая, отца Фатимы-ханум, а после его смерти в доме старшего брата ханум. Вам ли объяснять, госпожа, что дому простого мурзабека далеко до роскоши казанского дворца. Куркле-бика как-то целый час жаловалась мне, она рассказывала, в каких условиях им приходилось жить в последнее время. Они ютились в маленьких комнатках, невольниц пришлось продать из-за тесноты и нехватки еды. А зимой им не хватало топлива и приходилось обходиться без горячей воды.
   – А что же Сафа?! – с ужасом перебила главного евнуха Сююмбика. – Почему он не позаботился о своей семье?
   – О, наш господин этого почти не видел. Он нечасто посещал Ногайские степи и в Сарайчике бывал редким гостем. Гораздо чаще дом повелителя оказывался в Бахчисарае, в Хаджитархане и у османов в Истанбуле. Так что в те времена у жён нашего господина было куда больше оснований для недовольства. Сейчас же каждая из них имеет роскошные покои, прислужниц и евнухов. Господин очень щедр к ним. Из последнего похода одной только Фатиме-ханум привезли два сундука с богатыми дарами и десять невольниц, одна искусней другой. А впереди новый поход! Фатиме-ханум трудно угодить, но и жаловаться ей не на что, после вас, моя госпожа, она пользуется в гареме наибольшими привилегиями, ведь Фатима – мать обоих сыновей повелителя. Меньше прав у Алимы-бики, но хаджитарханка никогда не владела бо`льшим, хан забыл о ней, как только она родила ему дочерей. К тому же повелитель никогда не испытывал к бике большой любви, она жертва обычного политического брака, всем известно, что Сафа-Гирей взял её в супруги, чтобы заручиться поддержкой хаджитарханского хана. А недавно повелитель попросил меня найти развлечение ханшам, дабы они не скучали без него, и я постарался на славу! – Джафар-ага хитро улыбнулся. – Я устраиваю для них праздники, там собираются почти все женщины гарема. Прислужницы подают изысканные блюда и сладости, танцовщицы соревнуются с музыкантами и певицами. А ещё к ним приводят настоящего поэта.
   – Мужчину в гарем?! – Сююмбика даже всплеснула руками.
   – Не беспокойтесь, госпожа, это слепой юноша, но он очень красив. Повелитель позволил приводить его на женскую половину, но только в те дни, когда вы, госпожа, отсутствуете в гареме. Обычно это происходит, когда вы с ханом выезжаете на прогулки или в загородные владения.
   – Почему же в моё отсутствие? – удивлению Сююмбики сегодня, казалось, не было предела.
   – Что же тут странного, госпожа, я сказал, что юноша слеп, но он очень хорош. Господин не желает, чтобы вы видели этого красавца по простой причине: он ревнует вас!
   – Ну, это невозможно! Чем я заслужила такое недоверие повелителя?
   Джафар-ага потупил глаза:
   – Если позволите, госпожа, я скажу.
   – Конечно, говори, ага! В чём причина?!
   – Тенгри-Кул, моя госпожа. Сиятельный бек Тенгри-Кул, кого вы так горячо приветствовали после его прибытия из Хорасана.
   Оставив Сююмбику в тяжёлом раздумье, Джафар-ага направился к выходу. У дверей он обернулся и глубокомысленно промолвил:
   – Вот о чём вам стоит побеспокоиться, ханум… а всё остальное не стоит ваших слёз.


   Глава 9

   Бек Тенгри-Кул, бывший казанским илчи в Хорасане, обратился к новому хану с письмом. Он уведомлял, как местные эмиры отнеслись к воцарению на казанском троне отпрыска крымского дома Гиреев. Попутно в письме бек ходатайствовал о своём возвращении на родину. По приказу Сафа-Гирея бакши-ага, ведающий посольскими делами ханства, отправил в Хорасан нового посла, а бек Тенгри-Кул, преодолев весеннюю распутицу, прибыл в Казань. Он с трудом узнал казанский двор, так всё в нём переменилось с приходом к власти Гирея, во всём чувствовалась крепкая властная рука мужчины, а не юнца, каким был покойный Джан-Али. Во дворце бывший хорасанский изгнанник был обласкан повелителем как пострадавший от руки предыдущего правителя. Бека немало удивил столь тёплый приём, но более всего Тенгри-Кул изумился виду Сююмбики. Молодая ханум выглядела настолько счастливой и красивой, что чувствительному вельможе хотелось поклониться в ноги повелителю за чудо, что он сотворил с дорогой его сердцу женщиной. Сююмбика-ханум и сама не заметила, как весь вечер провела в беседе с беком. Скорей всего, они оба этого не заметили, так были увлечены воспоминаниями о прошлом. Однако Джафар-ага почувствовал хорошо скрытое от посторонних недовольство повелителя и поспешил предупредить любимую госпожу об опасности.
   В первое мгновение ханум овладел слепой гнев. Как мог муж унижать её недостойными подозрениями? Разве недостаточны были доказательства её любви, которые хан получал каждую ночь? Ей самой казалось, что чувства к мужу превратились в неистощимый бурлящий поток, могла ли она думать о других мужчинах, если в сердце царил только он – единственный?! И тем более оскорбительной показалась ревность супруга сейчас, когда она носила под сердцем его ребёнка! Но Сююмбика, познавшая большую любовь, ещё не изведала горького, отравляющего душу чувства ревности. Она не понимала повелителя, желавшего владеть своею драгоценной жемчужиной безраздельно. А он хотел быть единственным мужчиной, на кого она обращала свой взгляд, сосредоточием Вселенной, богом для своей возлюбленной.
   Джафар-ага угадал верно, нотки ревности запели свою извечную, сводящую с ума песнь в душе хана. В гареме с его строгой охраной и слежками при обилии евнухов и прислуги прямая измена любой из женщин повелителя делалась невозможной. Но какой охраной, какими слежками можно вытравить из сердца женщины мужчину её мечты? Этот лёгкий вздох, румянец на нежных щёках, оживлённый смех… О, как это невыносимо видеть! В любви Сафа-Гирей впервые испытал такую неуправляемую бурю чувств, ещё ни одна женщина не овладевала его сердцем столь сильно. И ни разу он не испытывал такую глубокую и сильную боль, как при виде смеющейся Сююмбики, беззаботно беседующей с беком Тенгри-Кулом. Каким светом сияли глаза этих двоих! Что за трепетная дружба связывала их?
   Сафа-Гирей едва дождался окончания пира и, удалившись в свои покои, с трудом нашёл силы отправить слугу с посланием к Сююмбике. Он сожалел, что не сможет навестить ханум этой ночью, потому что повелителя ждут на военном совете. Сафа-Гирей ещё утром отложил совет и этой ночью был свободен для утех с любимой женщиной, но сам лишил их себя. Со смешанным чувством обиды и досады, он думал, что не сможет взглянуть в сияющие глаза жены, боясь обнаружить в тающей глубине бездонных зрачков образ красавца-бека.
   В тот же час по приказу к нему доставили Хабиру – старшую служанку ханум. Сафа-Гирей был краток. Не глядя на испуганную женщину, он потребовал выложить всё, что та знала о прежних отношениях бека Тенгри-Кула и ханум. Хабира заверяла повелителя в своей глубокой преданности, кланялась и клялась, что ничего не знает. И лишь когда повелитель с потемневшим от гнева лицом кликнул палача для пыток, Хабира вскрикнула и взмолилась, что расскажет всё. То, что поведала прислужница, не успокоило разыгравшейся ревности господина. Казалось, между молодым беком и женой Джан-Али тогда не происходило ничего необычного. Это были редкие встречи в приёмной или саду, всегда в присутствии служанок. Они беседовали о поэзии, иногда о Джан-Али, Сююмбика почти всегда плакала, бек утешал и защищал её перед ханом. Но что крылось за всем этим? В ярости Сафа-Гирей швырнул о стену дорогую китайскую вазу, вид жалобно звякнувших осколков привёл его в чувство. Он подумал, что окажись минуту назад перед ним Сююмбика, и он задушил бы её собственными руками, убил бы самое дорогое, что у него есть. Сафа раненым зверем метался по комнате и только усилием железной воли сумел взять себя в руки и заставить лечь в постель. Впереди был рассвет, а утром повседневные заботы могли отвлечь от приступов жгучей ревности.
   – Потом, – шептал он, – завтра я разберусь во всём.
   Хан уставился немигающим взором в тёмный потолок, в возбуждённом мозгу рождались первые шаги, какие следовало сделать. Близилось время похода, и в набег он решил взять бека Тенгри-Кула. Только вернётся ли бек назад – это уже в воле Всевышнего.
   А Сююмбика даже не догадывалась, какая туча собиралась на безоблачном небосклоне её счастья. Ещё с утра мысли крутились вокруг жён Сафа-Гирея, и она не видела большей заботы, чем отношение повелителя к покинутым супругам. Если бы верный Джафар не раскрыл ей глаза, она продолжала бы находиться в блаженном неведении. Оставленная главным евнухом в одиночестве, Сююмбика в задумчивости распахнула дверь и кликнула верную служанку:
   – Оянэ!
   Но та не откликнулась, и Сююмбика, распахнув следующую дверь, обнаружила за ней Хабиру. Всегда степенная и важная старшая служанка показалась ей больной, жалкой и осунувшейся. Она с испугом взирала на стоявшую на пороге комнаты госпожу, словно та была ожившим призраком. Тучное тело женщины сотрясала дрожь.
   – Что случилось, Хабира? – Изумлённая Сююмбика переступила порог комнаты служанки, и женщина в тот же миг рухнула в ноги госпоже. Захлёбываясь слезами, она вскрикнула:
   – Ханум, простите! Простите меня, ханум, я не хотела ничего говорить, но господин заставил! Он… он приказал меня пытать!
   – Пытать тебя? – Руки Сююмбики невольно сжались в кулаки. – Кто посмел трогать моих слуг?! Говори, Хабира!
   – Он может всё, он – наш повелитель! – И Хабира снова залилась слезами.
   Сююмбика задумалась. Она отвела руки служанки, которыми та цеплялась за её платье, и выглянула в узкий коридорчик, не обнаружив никого, поспешно захлопнула дверь. Оставшись наедине с Хабирой, ханум присела на низкое саке и строго произнесла:
   – Успокойся и расскажи всё по порядку. За что хан приказал пытать тебя?
   Хабира согласно кивнула, отёрла заплаканное лицо краем цветастого покрывала и поведала в подробностях о ночном допросе у повелителя. Когда она дошла до рассказа о разгневанном хане, разбившем китайскую вазу, Сююмбика охнула и опустила руку на свой живот.
   – Что с вами, ханум?! – Хабира вскочила на ноги, с тревогой вглядываясь в побледневшее лицо молодой госпожи. – Вы напрасно испугались, – тут же затараторила она. – Повелитель не тронет вас и пальцем, ведь вы ждёте от него ребёнка! Да на вас и вины нет, может быть, только самую малость. В прошлый вечер вы были слишком внимательны к беку, вот за это ваше внимание бек Тенгри-Кул поплатится жизнью, а вам не сделают ничего! Уж поверьте мне, я в гареме служу с детства, если бы хан хотел вас наказать, то наказал бы давно, ещё сегодня утром…
   – Оставь меня, Хабира, – прервала поток её речей Сююмбика. Она кивнула головой в сторону двери. – Оставь! Я хочу побыть одна.
   Хабира покорно склонилась, пятясь назад, выбралась из комнатки. Дверь бесшумно захлопнулась следом за ней и отделила Сююмбику тонкой дощатой перегородкой от всего мира. И тогда госпожа упала навзничь на кровать служанки и забилась в беззвучных, рвущих сердце на части рыданиях. О, как хрупок оказался мир её счастья! О, как жесток возлюбленный! И любовь, ещё вчера летящая свободной птицей, сегодня запуталась в смертных силках!


   Глава 10

   Весь день хан провёл в заботах. Утром он принимал посла из Крыма, а тот привёз радостные известия. Крымский хан Сагиб-Гирей остался доволен воцарением на казанском троне своего племянника и обещал поддержку в борьбе с Москвой. Вслед за послом пришли с докладом смотрители дорог. Юларачи доложили, что весенние дороги почти подсохли, и если в ближайшие дни погода будет такой же тёплой и солнечной, то войску можно будет тронуться в путь. Дело оставалось за малым, стоило только повелителю отдать приказ, и казанские тысячи двинутся к границам Московского княжества. Но шёл месяц Зуль-каада, на котором лежал запрет на ведение военных действий, а следом наступал месяц паломничества – Зуль-хиджа и запретный, священный Мухаррам. В эти месяцы Кораном воспрещалось вести войны, запрет снимался лишь в случаях угрозы нападения врага. А Сафа-Гирей считал, что русские, потерпевшие унизительное поражение зимой под Лысковым, придут отомстить. Но Москва молчала, словно примирилась с быстро укреплявшейся в Казани властью молодого Гирея. И хан не знал, как ему выпутаться из щекотливого положения и сколько ещё ждать благоприятного времени для набега.
   После обеда Сафа-Гирей изъявил желание заняться любимым делом: лично поучаствовать в джигитовке молодых воинов на берегу Булака. Оттуда он вернулся к вечеру разгорячённый и оживлённый. Но едва хан переступил порог своих покоев, как, словно из-под земли, перед ним вырос евнух. Служитель гарема вкрадчиво доложил:
   – Повелитель, Сююмбика-ханум просит позволения посетить вас.
   Слова евнуха ударили, словно гром среди ясного неба. Сафа-Гирей за своими заботами, столь приятными сердцу воина, ни разу не вспомнил о событиях вчерашнего вечера. Сейчас при упоминании имени любимой воспоминания всколыхнули уснувшую ревность с новой силой. Что желает сказать ему его жена, о чём просить? Не о том ли, что после вчерашнего приёма, где был так обласкан бек Тенгри-Кул, ему следовало бы предоставить почётную должность при дворе? Так было всегда, для любимцев и тайных фаворитов просились земли, чины и прочие привилегии. Если же он приблизит бека ко двору, прекрасная ханум сможет беспрепятственно видеться со своим бывшим возлюбленным. Сафа-Гирей ощутил, как при этой страшной для него мысли челюсти свело, словно судорогой. Он безмолвствовал, с закипающим в глазах гневом наблюдал за склонившимся евнухом. А тот, находясь в столь неудобном положении довольно длительное время, слегка скосил глаза на господина, и этот недоумевающий взгляд привёл Сафа-Гирея в чувство. Он резко отвернулся, прошёл к столику и налил прохладного айрана. Как бы он ни относился сейчас к своей старшей жене, никто во дворце не должен был знать о ревности господина. С запоздалым сожалением он вспомнил о старшей служанке Хабире. За вчерашним приступом ярости он совсем забыл о ней, и даже не мог вспомнить, когда та ускользнула из его покоев. Следовало запереть её в зиндане, чтобы ни один человек во всём ханстве даже не догадался, какие мысли гложут повелителя. Медленными глотками он допил айран и, изображая всем своим видом смертельную усталость, небрежно бросил:
   – Ага, передайте госпоже, что у меня был тяжёлый день. Мне следует прежде совершить омовение и немного отдохнуть…
   – Я помогу вам совершить омовение, мой господин, а после сделаю расслабляющий массаж. Меня научила этому моя рабыня-китаянка.
   Негромкий, но твёрдый голос, без сомнения, мог принадлежать только ей. Сафа-Гирей резко обернулся. Ханум стояла в распахнутых дверях в строгом одеянии из тёмно-синей парчи, лишь слегка оживлённом светло-голубой головной накидкой. Лицо молодой женщины выглядело утомлённым, слегка осунувшимся, под бездонными глазами залегли тёмные круги. Сююмбика, не дожидаясь ответа мужа, повелительным жестом удалила служителя гарема. Когда за ним захлопнулись резные двери, она прямо взглянула в лицо Сафа-Гирея:
   – Прошу простить, мой господин, но наш разговор не терпит отлагательств.
   – Я думаю так же, ханум! – в напряжённой тишине покоев голос хана прозвучал зловеще. Но это, казалось, не испугало маленькую женщину, стоявшую перед ним. Она чувствовала, что от предстоящего разговора зависит слишком многое – судьба её самой, неродившегося ребёнка и судьба бека Тенгри-Кула. Отсюда, из покоев повелителя, она выйдет или «побитой камнями» [80 - «Побитая камнями» – согласно Шариату, неверная жена наказывается избиением камнями.], или оправданной.
   – Значит, мой господин тоже желает со мной говорить? – она произносила слова нарочито неторопливо, не давая выплеснуться наружу эмоциям, не показывая боли истерзанного сердца.
   Сафа-Гирей приблизился к ней, и Сююмбика почувствовала внезапную боль в запястье – так жёстко хан вцепился в руку:
   – Давайте присядем, ханум, наш разговор будет долог. – Голос повелителя звучал холодно, но вежливо, и Сююмбика не посмела ослушаться. Сафа-Гирей усадил её в кресло, сам расположился напротив, продолжая сверлить бледное лицо жены пытливым взглядом.
   – Я хочу сообщить, ханум, что вскоре отбываю в поход. И ещё одна новость для вас – забираю в поход нашего славного бека Тенгри-Кула.
   Ни один мускул не дрогнул на её лице:
   – Я вас не понимаю, мой господин. Знаю, в этот поход уходит много достойных, высокородных вельмож, отчего вы упоминаете имя одного бека?
   – Отчего вы спрашиваете?! – перебил её повелитель. – Но вчера, моя драгоценная ханум, вы были так любезны с этим илчи, что я решил: его судьба волнует вас в первую очередь. Не из-за него ли вы пришли ко мне сейчас?
   – Мой муж, я не понимаю, к чему вы клоните. Да, я в самом деле посчитала своим долгом быть любезной с беком Тенгри-Кулом, ведь в своё время он был изгнан из ханства по моей вине. В то время, когда весь двор отвернулся от меня, бек оставался моим единственным другом и защитником перед ханом Джан-Али.
   – Значит, бек Тенгри-Кул был вашим другом?
   – Да, повелитель, он был, и, я думаю, остаётся моим другом.
   Сафа-Гирей медленно поднялся с места, Сююмбика с затаённым страхом наблюдала за ним. Она никогда ещё не видела такого жестокого выражения на лице своего супруга: глаза его сузились, челюсть окаменела, а рука легла на рукоятку кинжала, висевшего на поясе.
   – Значит, просто друг? – рот хана скривился в хищном оскале. – Ты лжёшь, – процедил он сквозь зубы, – и ложью хочешь выгородить своего любовника. Признайся, Сююмбика! Сколько раз он ласкал тебя, вы занимались этим прямо в саду, где так часто гуляли вместе?
   Смертельно бледная, она поднялась навстречу хану. Словно лезвия скрестились два взгляда: его – стальной, жёсткий, и её – чёрный, гневный!
   – Как смеете вы, Сафа-Гирей, так оскорблять меня?! Вы забываете, что перед вами не ваша невольница, а дочь ногайского беклярибека! В моих жилах течёт кровь могущественного Идегея, я родилась на подножках трона, как и вы, и не хуже вас знаю, что такое высокородная честь! Если у вас есть доказательства моей вины, представьте их. Если же нет, я не приму ни одного вашего обвинения. И, если между нами больше нет доверия, я требую, чтобы вы отправили меня к моему отцу, ведь с тех пор, как убили Джан-Али, это было моим самым горячим желанием!
   При упоминании об отце выдержка изменила Сююмбике, губы её дрогнули, и уже сквозь рвущееся из груди рыдание она успела выкрикнуть:
   – О Аллах! Почему бы вам не приревновать меня к единственному мужчине, который касался меня до вас – к покойному Джан-Али. Над этим хотя бы можно было посмеяться! – И уже не сдерживая хлынувшего потока слёз, Сююмбика бросилась к выходу.
   Крепкие руки Сафа-Гирея перехватили ханум у самой двери, прижали её, яростно вырывающуюся, к широкой груди. Лившиеся потоком женские слёзы намочили атласный казакин мужчины, но он по-прежнему удерживал жену.
   – Прости, – его шёпот был тише шелеста листвы за окном. – Прости меня, любовь моя.
   А у Сююмбики из глаз хлынул новый, ещё более сильный поток слёз, только то были слёзы облегчения. Она поняла, что победила, но победа оказалась так нелегка, а горечь пережитых страданий опаляла измученное сердце.


   Глава 11

   На следущий день ханум испросила позволения повелителя удалиться из гарема. Вдали от суеты она хотела дождаться дня разрешения от тягости. Учёный табиб подтвердил, что госпоже в её состоянии лучше пожить в имении, на природе, вдали от волнений и дворцовых интриг. Сююмбике хотелось поехать в Кабан-сарай, в нём она провела лето, будучи женой хана Джан-Али. Это были прекрасные месяцы, которые оставили в душе молодой женщины воспоминания о полном единении с природой. Ныне, по её приказу, десятки искусных садовников приумножили красоту окружавшего Кабан-сарай сада. Здесь высадили аллеи самых диковинных деревьев, лужайки и клумбы украсили редкие цветы. По саду прогуливались ручные олени, которых ханум кормила из собственных рук. Павлины с важным видом расхаживали по выложенным каменными плитками дорожкам, время от времени распуская переливающиеся веера хвостов. С лёгкой руки госпожи сады расцветали всё краше и вскоре в народе стали зваться «садами Сююмбики». Но в это лето не могло быть и речи о поездке ханум в Кабан-сарай. Через два дня туда отправлялся почти весь гарем повелителя со своей многочисленной свитой. Только Куркле-бика оставалась во дворце по причине тяжёлой болезни. А вопрос о том, куда поехать Сююмбике, решился в пользу роскошного имения на берегу Итиля – повелитель подарил его ханум в качестве свадебного подарка. В конце зимы, когда ещё действовал санный путь, Сафа-Гирей возил ханум взглянуть на подарок. Имение когда-то принадлежало эмиру из рода Хусрулов, но знатный вельможа был ярым сторонником Джан-Али, и после его гибели отправился искать лучшей доли при дворе великого московского князя. Владение эмира забрали в казну нового повелителя, а Сафа-Гирей распорядился отписать его Сююмбике. В ту зимнюю поездку природа не дала в полной мере насладиться красотами имения. Но белокаменный дворец, окружённый садом с засыпанным снегом фонтаном и ажурными беседками, дворец, который возвышался на высоком берегу Итиля, привёл в восхищение ханум. Теперь она с нетерпением ожидала своего отъезда в те места, но повелитель пока удерживал её при себе. Сначала он желал проводить гарем в Кабан-сарай, после обещал лично сопроводить Сююмбику и провести несколько дней в обществе любимой жены.

   В гареме по случаю отъезда царила необычайная суматоха: укладывались вещи; упаковывались сундуки, шкатулки; озабоченные слуги спешили исполнить десятки поручений. Багаж обеих ханш и маленьких солтанш занял целую ладью, качавшуюся на пристани Булака. Народ собирался у пристани с утра, любовался богато изукрашенным ханским судном. И оно стоило того! Посреди этого чуда мастера корабельных дел устроили круглую беседку с мягкими, обитыми бархатом сидениями. Сверху беседку покрывал купол из цветных стёкол, сверкавший на солнце, как огромный драгоценный камень. Здесь обычно восседала семья повелителя, отправляющаяся к месту своего летнего отдыха. Ротозеи возбуждённо переговаривались меж собой, ожидали, когда женщины гарема спустятся к берегу и разместятся в ладье, а после будет пища для обстоятельных разговоров о роскошных нарядах ханш и их драгоценностях. Можно будет и приукрасить рассказ, будто шаловливый ветерок приоткрыл прекрасное личико или изнеженная ручка поприветствовала именно его, глазастого. И неважно, что прежде чем жёны повелителя выйдут к пристани, свирепая охрана очистит пространство вокруг на расстоянии двух полётов стрелы, ну кто же помешает мечтам и бурному воображению?
   Сююмбика из окон дворцового перехода наблюдала за отъездом Фатимы и Алимы с дочерями. Ханум полюбовалась разноцветными лучами, которыми искрилась стеклянная беседка, мысленно пожелала счастливого пути своим соперницам. Особенно её не печалила разлука с Фатимой, с тех пор как та узнала о беременности Сююмбики, от злости места себе не находила. А ладья уже заскользила по воде, подобно лебедю, и устремилась к озеру Кабан, и ханум вдруг захотелось оказаться там, но дворец-мечта не ждал её, и Сююмбика, глубоко вздохнув, оторвалась от окна. Задумавшись, она направилась по узкой галерее на женскую половину. Старый седой евнух, который наблюдал, как и старшая госпожа, за отправкой ханш из соседнего окна, почтительно склонился. Сююмбика остановилась около него, она помнила, что этот страж охранял двери покоев одной из дочерей Алимы.
   – Вас не взяли в Кабан-сарай? – спросила она. Старый служитель поднял на неё тёмные глаза, святящиеся мудростью, но полные печали:
   – Увы, ханум, я стал немощен. Алима-бика посчитала, что я недостаточно хорошо охраняю её дочь. Она приказала Джафар-аге продать меня, – по щеке старика скатилась одинокая слезинка. – А я так полюбил малышку Мунису, я бы жизнь за неё отдал, нет никого верней старой собаки!
   Бровь Сююмбики вопросительно изогнулась:
   – И вы ни в чём не провинились, кроме того, что постарели?
   – Думаю, что так, госпожа, – служитель гарема вдруг повернулся к окну, – я и в самом деле стар. Служу здесь больше сорока лет и так много всего помню! Вот и сейчас, ханум, смотрел, как отправляется ладья на озеро Кабан, и вспоминал, что раньше попасть по Булаку в загородную резиденцию ханов было невозможно.
   Сююмбика, которую всегда интересовала любая история, связанная с полюбившимся ей городом, встала рядом со стариком у окна:
   – Почему? Булак был таким мелководным.
   – О нет, госпожа! Русло у Булака тогда проходило по иному пути, из-за чего был затруднён проход судов из Итиля и Казан-су к Армянской слободе и прибрежным аулам. Хан Абдул-Латыф, да будет милостив к нему Аллах, правил в то время. Он приказал согнать черемисов и невольников со всего ханства, а с юга из степи прибыло десять тысяч ногайцев. Под присмотром надсмотрщиков они взялись за работу и прокопали новое русло Булака. Этот канал был более двух вёрст в длину и шириной около ста локтей. Булак стал глубже и соединился с Казан-су и озером Кабан. А наш хан Сафа-Гирей – ваш благородный супруг, госпожа, в первое своё правление продолжил эту работу. Тогда же возвели городские стены вокруг посада, а крутые берега Булака укрепили деревянными срубами. Я видел, как дно речки очистили от ила и устлали дубовым настилом. Теперь по Булаку свободно плавают суда до тридцати локтей в длину, а раньше здесь ходили только ялики.
   Сююмбика зачарованно смотрела на раскинувшуюся перед ней речку с островками зелёной тины у крутых берегов. Чем дольше жила она в этом городе, тем больше удивительных историй слышала о нём.
   – Как вас зовут? – всё ещё находясь под впечатлением рассказа, спросила она.
   – Саттар-ага, моя благородная госпожа. Моё имя означает «защитник».
   – Очень хорошо, Саттар-ага, вы будете служить у меня, я передам своё распоряжение главному евнуху.
   Старик бросился благодарить её, а она улыбнулась, наконец, вспомнив, кого же напоминал ей старый прислужник. Своим умением рассказывать истории седой Саттар напомнил ей покойного Насыр-кари.
   Вскоре пришёл черёд Сююмбики-ханум покинуть Казань. Сам Сафа-Гирей с отрядом крымских гвардейцев сопровождал караван старшей госпожи. Имение встречало свою хозяйку буйством красок цветущего сада. Едва выбравшись из кибитки, Сююмбика ахнула и, как девчонка, бросилась со всех ног по усыпанной яблоневым цветом аллее. Она увидела поляну, алевшую тысячью степных тюльпанов. Упав на колени, Сююмбика прижимала к лицу упругие стебли, целовала яркие лепестки. Почувствовав на плечах мужские руки, она обернулась и явила глазам Гирея заплаканное счастливое лицо.
   – Садовникам пришлось нелегко, – улыбнулся хан, – сначала привезти эти цветы из степи, а потом заставить их распуститься к твоему приезду.
   – О, мой господин! – не поднимаясь с колен, она обхватила обеими руками ноги мужа. – Я так люблю вас!
   – А я люблю тебя, моя радость, и хочу, чтобы ты всегда помнила об этом.
   Он опустился рядом, подминая своим телом хрупкие стебли цветов:
   – И очень хочу, чтобы ты была счастлива, Сююмбика, но прошу тебя об одном: сделай счастливым и меня.
   Она улыбнулась его молящим глазам:
   – Что же я должна делать, повелитель?
   – Всегда думай только обо мне, хочу, чтобы в твоих мыслях был только один мужчина – я!
   Сююмбика почувствовала, как радость, ещё секунду назад царившая в сердце, потухла, словно в огонь плеснули ковшом холодной воды. Это опять была ревность, которая так больно мучила её. Теперь хан не выказывал её открыто, не обвинял ни в чём, но не стоило и гадать, что стояло за последней фразой Сафа-Гирея. Эта была всё та же оскорбляющая ревность!
   Сююмбика поднялась и отряхнула подол длинного шёлкового кулмэка, она хотела ничем не показывать истинных своих мыслей. Хан молчал, напряжённо ожидая её ответа. Чего же проще произнести привычное: «Да, мой господин, слушаюсь, повелитель!» Но её губы вымолвили совсем другое:
   – Я не могу обещать вам этого, Сафа.
   Он поспешно поднялся вслед за ней. Мельком она заметила, как потемнело лицо мужа и сжались его кулаки.
   – Я не могу вам этого обещать, – упрямо повторила она. И вдруг мягко улыбнулась и добавила: – Быть может, я ношу под сердцем вашего сына, а это уже маленький мужчина, мой господин, о котором я не могу не думать.
   – Ты сведёшь меня с ума! – рассмеялся Сафа-Гирей. – И не мечтай, что избежишь наказания, сегодня желаю спать рядом с тобой. И если этому воспротивятся все табибы мира, они не заставят отказаться от моей «мести»!


   Глава 12

   Через два дня повелитель отправился назад, в столицу, и Сююмбика смогла в полной мере насладиться покоем, к которому она так стремилась. Целыми днями молодая женщина гуляла по восхищающему красотой весеннему саду. Выложенные камнем дорожки уводили её на высокий берег, откуда она с восторгом любовалась полноводной рекой. Оянэ ворчала, что солнце ещё обманчивое и госпожа рискует простудиться, но даже она утихала, замечая, как благотворно действуют эти прогулки на её любимицу. К Сююмбике опять вернулся румянец, после прогулок она с отменным аппетитом вкушала все блюда, которые преподносил искусный повар, а по вечерам спокойно засыпала, и сон был безмятежен, как у ребёнка. Хан прислал весточку, что отправляется с инспекцией по даружным [81 - Даруги – здесь: области, на которые делилось Казанское ханство.] провинциям до лета, и она невольно вздохнула с облегчением. Радовало, что на это время будет избавлена от недоверчивых взглядов супруга.

   В начале лета, как только закончились посевные работы, Казанская Земля начала готовиться к любимому празднику Сабантую. С особой пышностью должно было пройти это празднество и в столице на Ханском лугу. Мягкую, как ковёр, зелёную траву этой обширной поляны в обыденные дни не беспокоило ничто. Девственную нетронутость украшали картины полевых цветов, словно узоры неброской, но милой сердцу вышивки. А в праздничное утро луг забурлил, и вскоре его усеяли красочные шатры, издалека похожие на бутоны огромных диковинных цветов. Шатры из ярких шелков соревновались между собой изысканностью и броскостью, но краше всех был ханский шатёр, подаренный когда-то правителю Казанской Земли султаном Кызылбашским. Богатые купцы спорили до хрипоты, какой цены может быть этот шатёр. Суммы назывались самые невероятные, но стоило взглянуть на сверкающее под солнцем чудо – и любая цена казалась малой за такую роскошь. Его парчовые стены, расшитые диковинными узорами с причудливыми завитками из золотых и серебряных нитей, украшали жемчужины, бирюза, яхонты и лалы, сияющие подобно звёздам. Шатёрную соху [82 - Шатёрная соха – опорная жердь.] толщиной в две пяди искусная рука мастера расписала лаковыми картинками. Внутри шатёр устлали в пять слоёв дорогими коврами с пушистым ворсом, уложили подушки и подушечки, расшитые в жёлто-зелёной гамме, которые повторяли узор верхнего ковра. Низкие столики были уставлены кувшинами и чашами с питьём на любой вкус, начиная от шербетов и заканчивая прохладной родниковой водой. Среди кувшинов уместились блюда с маленькими сладкими пирожками и фруктами для лёгкого перекуса. В этом шатре семья повелителя всегда могла укрыться и передохнуть от праздничной суеты и человеческого гомона, который царил на подобных празднествах. А пока шатёр пустовал, хан ещё не прибыл на туй, зато со всех слобод и предместий Казани на Ханский луг стекались толпы празднично одетых людей.
   Ближе к полудню здесь уже царило настоящее веселье. По лугу прогуливались гончар и сапожник, знатный эмир и простой воин, каждый искал веселье себе по душе и находил его. В праздной толпе, словно стайки причудливых рыбок, выделялись юные красавицы в высоких калфаках, расшитых золотыми и серебряными монетками. Поверх ярких бархатных и атласных камзолов на девушках выделялись серебряные муенса [83 - Муенса – ожерелье.] с бирюзой и сердоликом и хаситэ [84 - Хаситэ – грудная перевязь с украшениями, одевавшаяся через плечо.]. Камзолы перетягивали пояса с застёжками филигранной чеканки. Длинные девичьи косы обвивали звенящие чулпы, в изящных ушках красовались серебряные серьги, на руках кольца и браслеты. В такт шагам девушек и их серебристому смеху звенели бесчисленные украшения, и оборачивались молодые джигиты, горящими глазами провожали ярких, как заморские птицы, красавиц. А они застенчиво прикрывались от нескромных юношеских взглядов концами лёгких покрывал.
   Джигиты спешили туда, где шла подготовка к мужским развлечениям. Там прогуливали скакунов, приведённых для скачек за главный ханский приз. Батыры, участники курэша [85 - Курэш – национальная борьба.], разминались тем, что пробовали силы с каждым желающим, а заодно присматривались друг к другу. Около шатров резали баранов, у кипящих казанов и шипящих жаровен суетились пешекче, они принимали из рук раздельщиков ещё тёплые, истекающие жиром куски мяса и натирали их солью и специями. А солнце жарило сильней раскалённых жаровен. Предусмотрительные хозяева шатров около входа прикрепляли к шестам бурдюки с прохладным кумысом и айраном. Босоногие мальчишки-водоносы разносили торсуки с ключевой водой, тут и там сновали торговцы с лотками, подвешенными на длинных полотенцах за шею. Торговали всем, начиная от горячих пирогов и сладостей, заканчивая дешёвыми бусами, платками, глиняными игрушками. Праздничной толпой охотно разбирался и тот и другой товар: первый радовал изголодавшиеся желудки; второй приводил в восторг жён и детей. А в шатрах пировали власть имущие, и нередко бывало, что разгулявшийся мурза или бек посылал своих слуг с подносами, полными изысканной еды и питья, угостить простой люд, гулявший по лугу.
   Данияр спешил со слободскими мальчишками к заветной забаве. Высокий прямой столб, врытый в землю, был виден издалека и манил к себе смельчаков, желавших поймать за хвост удачу. Данияр поспорил с дружками, что непременно осилит эту преграду и добудет награду, укреплённую на самом верху – печально блеющего барашка. Мальчишки со знанием дела обходили столб, щупали его ошкуренную и отполированную до гладкости стекла поверхность.
   – Не сможешь, Данияр, – заводил мальчишку сын гончара Якупа Юнус, – тебе ни за что не добраться до верха. Видано ли это, здесь удалые джигиты не справлялись, а ты?
   В голосе сына гончара слышались нотки презрения, и Данияр ринулся на него петухом:
   – А кто я? Ну-ка, попробуй, скажи!
   Обидные слова так и рвались с губ Юнуса. Да что возомнил о себе сын сумасшедшей Биби? Отчего он желает во всём быть первым: и в слободском мектебе, и в уличных стычках, и в забавах? Чем же он – сын потомственного гончара – хуже?
   – Ты без роду и племени! – выкрикнул Юнус. – Явился в нашу слободу неведомо откуда, и мать твоя не в себе!
   – Не трогай мою маму! – Данияр кинулся на обидчика, стал лупить его, куда попадёт, пока мальчишескую ярость не остановили взрослые.
   – Эй! – крикнул пожилой воин, он ухватил драчунов за ворота рубах. – Желаете силой померяться, ступайте на столб.
   – Верно, – зашумела толпа, собравшаяся откуда ни возьмись. – А ну вперёд, забияки!
   Подталкиваемые взрослыми, мальчишки подошли к столбу. Глядя друг на друга исподлобья, скинули верхнюю одежду, потуже затянули кушаки, чтобы не спадали шаровары. Данияр первым ухватился за гладкий столб, обхватил его ногами, напряг руки и подтянулся. Раз за разом продвигался вверх с большим трудом, рисковал каждое мгновение скатиться по гладкой поверхности назад, а под ногами виднелась обритая голова Юнуса: тот сопел, упирался, но не отставал от соперника. Данияр локтем отёр пот, вскинул глаза, сквозь лучи слепящего солнца разглядел железный крюк, а на нём привязанную, покорно ждущую овцу. Только протяни руку, и приз твой. Данияр даже зажмурился, представил, как запируют они в маленьком доме, пригласив на угощение семью соседа Кари-бабая. Он сам примется печь сытные, вкусные куски баранины, а внучка Кари-бабая, маленькая Айнур, будет хлопать в ладоши от нетерпения. Мечтания лишь на мгновение отвлекли Данияра от цели, он поднял голову, потянулся рукой, но цепкие пальцы Юнуса впились в его босую пятку, и соперники съехали вниз под дружное улюлюканье толпы. Данияр едва не плакал, хотел кинуться вновь к столбу, но взрослые отодвинули его:
   – Эй, куда? Испытал себя, дай и другим потешиться!
   Запечалившись, Данияр отошёл в сторону. Расхотелось смотреть на других и веселиться на празднике, показавшемся совсем чужим. Но мальчишки не дали предаваться печали, накинулись со всех сторон, похлопывали по плечам, спине:
   – Молодец, Данияр! Юнус повёл себя нечестно, а так приз был бы твой!
   – Не переживай, это всё игра, забава! Айда смотреть скачки!
   Но попасть на майдан сразу не удалось, задержало другое развлечение, попавшееся на глаза, – толстое бревно на деревянных распорках. На бревно уже взобрались два кузнеца, которые пожелали сразиться меж собой. Распорядитель каждому сунул в руки мешок, набитый травой, подал знак к началу шуточного сражения, и оно разгорелось с пылом, горячившим толпу зевак. Сражающиеся махали мешками, старались попасть в соперника и одновременно ловко увёртывались от встречных ударов. Болельщики собрались по обе стороны бревна и подбадривали своего избранника криками и залихватским свистом. Но вот молодой кузнец крепко ударил зазевавшегося соседа мешком, и тот кубарем скатился с бревна. Через мгновение победитель радостно потрясал кулаками под приветственные крики и смех развеселившейся толпы.
   А народ уже валил на скачки. Прошёл слух, что прибыл повелитель с жёнами и главными сановниками, а значит, пришло время для любимых зрелищ – скачек и борьбы курэш.
   За этими забавами Данияр совсем позабыл о своих обидах. Вместе с мальчишками азартно болел на скачках за казанского джигита. А когда его конь пришёл первым, даже исполнил замысловатый танец, крича от восторга. И на борьбе курэш приз взял их любимый батыр. Как было не веселиться, не кричать на весь луг, сообщая о том, как он счастлив!
   Ближе к вечеру пришло время других забав. Вокруг себя начали собирать народ состязания певцов и поэтов. Где-то заиграли весёлые плясовые мелодии на кураях и кубызах, развеселившиеся люди пустились в пляс, а среди них и босоногий мальчишка-водонос, и почтенная апа в нарядном камчат-буреке [86 - Камчат-бурек – вид женской шапки.]. Нет, не кончился ещё Сабантуй, не погас народный задор, и только ночная тьма, павшая на столицу, могла возвестить о конце долгого веселья.


   Глава 13

   Минул Сабантуй, и в имение Сююмбики-ханум прибыл Сафа-Гирей. Повелитель был необычайно весел и разговорчив. Его инспекция по провинциям ханства прошла удачно, и до срока, который назначил диван для военного похода, оставалось чуть более десяти дней. Разве это не могло радовать душу правителя-воина? Повелитель провёл в обществе любимой жены полдня и, сославшись на заботы, к вечеру отбыл в Казань. Перед отъездом он не позволил Сююмбике выйти проводить его, прощаясь, Сафа-Гирей сжал её тёплые ладони в руках и, пряча глаза, тихо произнёс:
   – Я прошу, что бы ни случилось в этом походе, береги себя и ребёнка.
   Сююмбика почувствовала, как тревога, позабытая ею в последнее время, накатилась удушливой волной.
   – Этот поход так опасен? – с трудом вымолвили её враз пересохшие губы.
   – Для него, – слова, казалось, царапали горло молодого хана, и он едва выталкивал их из себя. – Для него это может быть очень опасно, ведь он не такой опытный воин. А я назначил его нойоном над передовой тысячей.
   Сююмбика отшатнулась от мужа, она вновь испытала внезапную горечь в сердце. А повелитель уже сбегал вниз по ступеням широкой парадной лестницы и ни разу не обернулся даже на самом пороге. А она носила эту непреходяще горькую боль в душе ещё несколько дней. Этот последний разговор, с непонятной жестокостью выплеснутый Гиреем на неё, лишний раз убеждал Сююмбику в том, что хан не позабыл о своих подозрениях. Более того, в глубине души он вынашивал свою ревность, лелеял и холил её, словно воспоминание об этом доставляло ему мучительную и в то же время сладкую боль. Мучаясь сам, он мучил и её, и, казалось, не желал отказываться от этого опиума уже никогда.
   А вслед за этой болью пришла другая, в имение с чёрной вестью прибыл Джафар-ага: в гареме повелителя скончалась младшая госпожа Куркле-бика. Юная жена была похоронена со всеми почестями, соответствующими её сану, но господин не пожелал из-за траура, объявленного во дворце, откладывать набег на московские земли. Точно в назначенное время казанский повелитель отбыл в военный поход, и его отъезд накалил обстановку в гареме до предела. Вернувшаяся из Кабан-сарая Фатима-ханум и её евнух Хасан принялись строить козни. Искусная в интригах Фатима стравливала меж собой недавно прибывших обитательниц гарема. Невольниц, призванных пополнить гарем господина, обязывали проводить свои дни в обучении языку, танцам и игре на инструментах. Вместо этого, подзуживаемые Фатимой-ханум, они делили комнаты, одежды, место в бане, каждый раз вступая в перепалку и драку меж собой. Джафар-ага устал разыскивать виновных и наказывать их. А Фатима не давала прохода и самому главному евнуху, требовала устроить встречу с Сююмбикой.
   Прибыв в имение старшей госпожи, Джафар-ага всем своим видом показывал, как он взволнован последними событиями:
   – Я не боюсь, высокочтимая ханум, ни самой госпожи Фатимы, ни её верного пса Хасана. Наш мудрый повелитель наделил меня достаточной властью, чтобы в его отсутствие справиться с обоими. Но меня тревожит другое – просьба этой змеи о встрече с вами. Она что-то задумала, и я это чувствую. Ханум, вы ни в коем случае не должны соглашаться на аудиенцию, а если вдруг согласитесь, то позвольте мне находиться рядом!
   Сююмбика с рассеянным видом смотрела на главного евнуха и почти не слышала его. В её печальных мыслях витал болезненный образ усопшей Куркле-бики, а в ушах так и стоял слабый голосок, напрасно призывающий любимого мужа. Хан Сафа-Гирей поступил с ней как истинный мужчина, для которого на первом месте была политика и война. Последние месяцы он не интересовался младшей женой, пока она ещё дышала, а мёртвую выкинул из своей памяти с безжалостностью воина, который почуял запах близких битв. Молодой хан во главе своих отрядов умчался навстречу победам, горячившим крымскую кровь, а его юную соотечественницу приняла в свои недра чужая земля. Никогда больше ей не увидеть, как стоят в цвету персиковые сады, как плещется ласковое синее море. Сююмбика почувствовала, как тугой комок подкатил к горлу, а глаза закипели жгучими слезами.
   – Госпожа моя! – Джафар-ага опустился на колени, вопросительно заглянул в покрасневшее лицо молодой женщины. – Я испугал вас своими глупыми тревогами и подозрениями? О! Простите мой бестолковый язык! Нечего опасаться, я никогда не позволю Фатиме-ханум причинить вам зло.
   У Сююмбики в ответ только задрожали губы: «Ну почему никто не понимает и не разделяет моей боли? Скажи я сейчас аге, что мои слёзы вызваны не страхом перед Фатимой, а невыразимой печалью о столь рано ушедшей бике из рода Ширинов, и он не поймёт меня! Долгие годы жизни в гареме приучили его быть жестоким, безжалостным и бесчувственным, как и многих в этом мире, как самого Сафу». При мысли о муже, который теперь находился так далеко и подвергался опасности, сердце Сююмбики заныло с новой силой. Уже не сдерживаясь, она зарыдала в голос. Оплакивала разом и смерть младшей госпожи, и разлуку с любимым, и боль за его неоправданную жестокость, за весь этот мир, полный крови, страданий и утрат! «О, прости нас, Аллах! О, будь милосерден, когда пожелаешь наказать нас, неразумных!»

   А хан Сафа-Гирей в эти дни ступил на землю Московии. Его конная гвардия и тысячи казаков-исьников [87 - Казаки-исьники – казаки внешней службы, проживающие и несущие службу за пределами столицы.], возглавляемые беками и мурзами, держались настороже. Ещё три месяца назад было решено ударить по Костромским землям, но эти места были подобны внушительному болоту: ступишь неосторожной ногой мимо кочки, и окажешься в трясине. Проведчики докладывали о воинственности костромского воеводы и его умении защищать свои владения. Что если воеводу упредили, и он приготовился к нападению казанцев? Или устроил на своих землях хитрую засаду?
   Вечерело, солнце клонилось к закату, и в жарком душном воздухе наконец-то почувствовалась лёгкая прохлада. Конные отряды в сопровождении обозов с продовольствием, фуражом, походными шатрами и запасами оружия неспешно двигались по враждебной территории. Опытный юртджи Шагиморад услал вперёд отряд разведчиков, и хан, не желая рисковать, дожидался донесений от них. Противника хотелось захватить врасплох, пока он не успел спрятать своё добро и схорониться в непроходимых лесах. К повелителю подъехал эмир Ахмед-Аргын. Карачи состоял в казанском диване и в силу своего положения казался весь переполнен значимостью, словно он один отражал всё величие золотоордынского рода Аргын и отважных предков. Гирей незаметно усмехнулся. Может быть, предки рода Аргын и слыли отличными воинами, но их отпрыску было далеко до них. Эмир Ахмед – толстый, неповоротливый и изнеженный придворной жизнью – даже сейчас в набег тащил за собой десяток арб, набитых шатрами, роскошными коврами, сундуками с одеждой и корзинами с изысканными яствами. Помимо воинов господина сопровождали слуги, танцовщицы, музыканты и наложницы. Неповоротливые кибитки часто застревали в непросохших после недавних дождей колдобинах и безнадёжно отставали от ханских тысяч. На привалах женщины капризничали и плакали, жаловались на грязь, синяки на теле от постоянной тряски, так что эмиру вместо желанного отдыха и наслаждения доставались одни беспокойства. Вот и сейчас Сафа-Гирей приметил отсутствие в длинной веренице обоза кибиток, раскрашенных яркими узорами, – значит, наложницы Ахмеда-Аргына снова отстали где-то в пути. И просьба эмира, прозвучавшая несколько вызывающе в его устах, была продиктована тревогой за женщин:
   – Не пора ли, повелитель, сделать привал на ночь, мы все выбились из сил.
   Сафа-Гирей уже приготовил резкий ответ, да вовремя остановился. Не следовало сейчас ссориться с одним из карачи, не настолько крепко стоит его трон, чтобы наживать врагов по столь пустяковому поводу.
   – Уважаемый эмир, мы отправились в военный поход и сейчас идём по земле врага. Пока разведка не донесёт, что наш отдых пройдёт в безопасности, мы не прервём свой путь. К тому же юртджи ещё не нашёл подходящего места для привала, вы должны понимать, Ахмед-Аргын, отряды не могут остановиться в чистом поле. Нужен лес, чтобы набрать хвороста для костров, и водоём, чтобы и вы смогли смыть пот и пыль.
   В последних словах хана явно прослушивалась издёвка, которую Сафа-Гирей просто не в силах был сдержать. Казалось смешным объяснять знатному отпрыску Аргынов простые вещи, известные самому последнему воину. Но несчастный карачи не заметил иронии господина, шумно отдуваясь, он отёр обритую вспотевшую голову расшитым шёлком платком:
   – Скорей бы, повелитель, и в самом деле не мешало бы испить свежей водички и помыться. Мои слуги везут с собой большой чан, если пожелаете – можете воспользоваться им.
   – О! Благодарю, эмир! – Хан раздражённо хлестнул коня. Уже уносясь прочь к головному отряду, он крикнул: – В моём походном шатре нет наложниц, ни к чему мне и купания!
   «Как только терпит Земля Казанская подобных болванов в своём диване? Пожалуй, из всех четверых карачи только эмир Булат-Ширин достоин своего звания! – думал Сафа-Гирей, наслаждаясь быстрой скачкой. – Но он мой враг, пусть затаившийся, но враг!»
   Это Сафа-Гирей чувствовал всем нутром, он не забыл своего изгнания из Казани с беременной Фатимой и горсткой верных крымцев. Но враг Булат-Ширин вызывал уважение, был настоящим воином, умным дипломатом, мудрым соправителем. Остальные потомки знатных ордынских родов, по традиции заседавшие в диване, вызывали у Гирея одно презрение.
   Впереди замаячила кромка леса. Оттуда, рассыпавшись по полю, к хану быстро приближались нукеры его личной охраны, уходившие в разведку вместе с подчинёнными юртджи. Молодой оглан Кучук, любимец повелителя, что-то громко прокричал на скаку. Налетевший ветер унёс половину слов, но Сафа-Гирей его понял: место для привала найдено. Повелитель вскинул руку и дал команду остановиться. Тут же вдоль извивающихся длинной вереницей отрядов полетели крымцы, передавая на ходу ханский приказ.


   Глава 14

   Сафа-Гирей едва уловимым движением сильного тела взлетел на жеребца, хлестнул нагайкой и, гикнув, ворвался в самую гущу сражающихся воинов. Нукеры едва поспевали за ним, а хан пьянел от бешеной скачки, запаха крови, предсмертных криков и воплей ярости. Он взмахнул саблей и даже не успел увидеть, как полетела голова несчастного, а уже устремился к следующему нёсшемуся на него дружиннику. Он весь отдавался битве и исступлённо рычал от нечеловеческого возбуждения. Гирей поздно заметил выскочившего откуда-то сбоку противника, едва успел повернуться на коне, и увидел, словно в замедленном сне, могучего воина, закованного в кольчугу. Богатырь мчался прямо на него, в вытянутой вперёд руке древко крепкого копья, остриё его нацелилось на казанского правителя и уже готовилось ужалить, нанести роковой удар. В тот миг крымец ощутил, как дохнуло леденящим гибельным холодом, и сам всадник уподобился ангелу смерти Джебраилу, неумолимому и неизбежному. Глаза закрылись сами собой, и, хотя рука тянула щит на грудь, повелитель предвидел, как эта ненадёжная защита разлетится вдребезги под мощным ударом копья.
   Он не видел вынырнувших из самой гущи сражения казанских воинов, а они ринулись наперерез дружиннику. Со страшным треском сшиблись копья, острый наконечник одного из них с хрустом пробил кольчугу и вошёл в тело русского богатыря. Спасители хана, развернувшись, уже мчались обратно к Сафа-Гирею. Теперь он разглядел их – то был вездесущий ловкий Кучук и, к удивлению повелителя, бек Тенгри-Кул. Оглан и бек окружили хана с двух сторон и, отчаянно отбиваясь саблями, принялись теснить повелителя за пределы поля. Вскоре они оказались в тылу сражения.
   Кучук ухватил поводья ханского жеребца, склонился к лицу Сафа-Гирея:
   – Мой господин, не дело повелителя – махать саблей! Вы – наша голова, а голова должна командовать и управлять.
   Сафа-Гирей сердито выдернул поводья у нукера. Кучук, конечно же, прав, ещё дед Менгли-Гирей учил малолетних внуков, что хан должен находиться на возвышении и оттуда наблюдать за битвой, изучать слабые и сильные стороны противника и высылать подмогу в нужные моменты. И покойный аталык любил повторять: «Превосходный воин никогда не разгневается. Военачальник не примется махать саблей, а будет управлять своими воинами разумно, и тогда победа придёт в стан мужественного и мудрого». Юный Сафа обещал следовать поучениям, но сейчас не выдержала горячая кровь – оттого и ринулся в битву, оказавшись на волосок от гибели.
   Хан пришёл в себя, отдал распоряжения сгрудившимся вокруг тысячникам и направил коня на холм, возвышавшийся неподалёку. Оттуда он оглядел всю картину сражения. Противники схлестнулись ещё утром, а в этот час солнце стояло высоко, освещая большое поле, где шла битва. В русском тылу во главе запасных отрядов богатым убранством одежды и алыми шёлковыми плащами выделялись два знатных князя. Один из них, по-видимому, и был именитым костромским воеводой. Гирей зорко вглядывался вдаль, пытался подсчитать, сколько у врага ещё сил, а заодно припоминал подробности встречи двух войск.
   Урусы ждали казанцев на этом поле, хотя видно было, на битву собрались наспех. Мало кто из воинов был одет в кольчуги, да и вооружение у ратников оставляло желать лучшего. Подготавливая казанцев к решительной схватке, имамы прочитали утренний намаз. Слова молитвы лёгким гулом вознеслись в прозрачный утренний воздух, умиротворяя души верующих и готовя их к смирению перед решением Всевышнего: «О Аллах, Владелец этого исполненного приглашения и наступившей молитвы! Даруй Мухаммаду посредничество и превосходство, даруй ему степень высокую и почтенную. Поставь его на место, достойное хвалы, которое ты обещал ему. Сподоби и нас его ходатайства в день Воскресения, ибо Ты не нарушаешь своих обещаний, по милости твоей, о Премилосердный из милосердствующих…»
   После молитвы воины разошлись по своим десяткам. Отличавшиеся высокой организацией казанские отряды быстро выстроились, разделившись на девять частей, раскинули левое и правое крыло. Когда же два войска встали друг против друга, на поле воцарилась тишина, нарушаемая лишь коротким ржанием нетерпеливых жеребцов. Выводы послали гонца. Когда он подъехал ближе, Сафа-Гирей разглядел безбородого и безусого юнца в богатых доспехах, жеребец под ним был роскошной, серой в яблоках масти. Юноша ломающимся голосом сообщил, что перед казанцами стоят два князя – костромской и галицкий – Пётр Пёстрый и Меншик Полев со своими полками. Сказал, что обращаются они к басурманам с последним предупреждением и предложением покинуть исконные земли русские и отправиться к себе домой, не причиняя вреда, а иначе быть между ними смертному бою, и никому пощады в той битве не будет. Толмач переводил слова юнца, а хан с трудом удерживал насмешку – враг уступал ему в численности и в вооружении, а всё туда же, грозится! Сафа-Гирей подал знак толмачу, и тот дал заранее обговорённый ответ:
   – Я воевал ваши земли в том году, пришёл в этом, и в следующие года приду, если так повелит Аллах!
   Кто-то из сотников заливисто свистнул, горячий жеребец испуганно вздыбился и рванул в свои ряды, унося незадачливого юнца.
   Теперь с начала битвы минул не один час, поле быстро покрывалось конскими и человеческими телами. Земля с вырванными копытами лошадей пучками травы набухла от липкой крови, а урусы всё не уступали. Хан подозвал Кучука, подробно объяснил ему свой план. Оглан довольно покивал головой. Вскочив на коня с ловкостью дикой кошки, он бросился вниз с холма к ожидавшим его в тылу запасным отрядам. Ещё немного времени ушло на подготовку, и вот уже три сотни храбрецов во главе с Кучуком стремительно ворвались в ряды московитов. Они порубили врага, и тут же, проворно развернувшись, полетели назад, увлекая за собой противника. Те, разъярённые, забыли об опасности и ринулись вслед за казанцами, впереди летели оба князя в развевающихся алых плащах, за ними княжеские дружины. А воины Кучука вдруг кинулись врассыпную и обнажили невидимые ранее стройные ряды лучников и казаков, вооружённых пищалями. Московиты поздно заметили засаду, они уже не смогли сдержать резвых копыт своих коней, смертоносная лавина из пуль и стрел настигла их первые ряды, а за ними и вторые. Всё смешалось в палящем зноем воздухе: дым и гарь от пороха, предсмертное ржание животных, людские крики и проклятия… Развернувшаяся на просторе казанская конница закончила кровавое дело, добивая спасшихся после гибельного дождя из пуль и стрел. Битва завершилась полным разгромом костромских и галицких отрядов.
   До темноты в лагере казанцев занимались печальными приготовлениями, связанными с погребением воинов. А в стороне, в самом стане невольники разжигали костры и ставили походные шатры для живых, нуждающихся в отдыхе и пище. В огромных котлах уже закипала вода, там резали барашков, освежевали конину, пекли лепёшки. Повелитель распорядился на славу угостить победителей, которые выдержали тяжёлую битву. Впереди их ожидал лёгкий путь по малоукреплённым городкам и богатым деревням, где было полно добычи и женщин. И воины радовались предстоящему веселью и забывали о смерти, ещё недавно глядевшей в глаза.


   Глава 15

   Сафа-Гирей покинул шатёр в разгар пира, хотелось самому проверить посты и подышать свежим воздухом. Хан устал выслушивать пьяные похвальбы эмиров и, покинув шатёр, ощутил себя свободным от необходимости притворяться и поддакивать хвастающимся бекам. За пологом шатра уже стояла ночь, в чёрном бархатистом небе зажглись первые звёзды. А стан всё пел, шумел и ликовал, празднуя победу. Повелитель под неусыпной охраной телохранителей проходил мимо костров, около которых сидели казаки. Победители пировали, предавались веселью, кое-где играли на кубызах и дудках, самые весёлые пускались в пляс. Из шатров доносились женский визг и крики, там воины развлекались с захваченными накануне русскими пленницами. Хан не вмешивался ни во что, но лишь однажды остановился.
   В стороне двое казаков отчаянно бранились и время от времени награждали друг друга оплеухами. Сафа-Гирей неслышно подобрался ближе и вскоре понял, из-за чего происходил спор. На дерюге, брошенной прямо на землю, сидели девушки. Они отличались друг от друга разительно: одна – в грязном неряшливом сарафане, с рыжей, небрежно заплетённой косой и воровато-бегающими глазками на плоском рябом лице; другая – стройная, ладная, с накинутым на голову платочком, концом которого она поминутно отирала катившиеся по щекам слёзы. Низко опущенного лица её не было видно, но по всему чувствовалось, что пленница недурна собой.
   Прислушавшись к крикам спорщиков, Сафа-Гирей вскоре понял, из-за чего шла свара. Ранним утром, когда войско проходило через деревню, казаки нашли двух спрятавшихся девушек, сейчас они решили поделить добычу, только полюбовно это никак не выходило. Каждому хотелось взять ту, что краше, и у каждого был на то свой резон. Казак постарше, отчаянно жестикулируя, кричал:
   – Этот поход у меня последний, я уже стар стал. Продам девку на невольничьем рынке, будут у меня деньги на хозяйство.
   Молодой джигит в ответ горячился:
   – Вот и продавай ту, вторую! А я эту в жёны возьму!
   – Почто тебе неверная в жёны?! – надрывался пожилой. – А за эту рябую на базаре сколько выручу? Кому нужна такая, ею же только детей пугать!
   Повелитель шагнул вперёд, и оба воина испуганно отступили, поспешно поклонились. Сафа-Гирей велел телохранителям поднять девушек, строго вопросил:
   – Кто такие?
   Как из-под земли вырос толмач, переводил споро, не задерживая повелителя. На вопросы отвечала рябая девица, она, словно и не боялась ничего, поглядывала по сторонам, рассказ вела, не торопясь:
   – Я из селения, что ваши татары утречком пограбили. А сами мы принадлежали господину нашему, князю Пёстрому. – Произнеся имя покойного, она быстро перекрестилась, а вторая всхлипнула за её спиной. – Упокой господи его душу.
   – А что же подруга твоя, не из вашей деревни? – Сафа-Гирей снова взглянул на молчавшую девушку. Она так и не поднимала головы, словно пряталась от чужих нескромных взглядов.
   – Не-ет, господин, она не из наших. Она же дочка самого… – Но тут девушка сердито одёрнула рябую за рукав рубахи, и та замолчала.
   Хан переглянулся с толмачом:
   – Продолжай, если не желаешь быть удавленной!
   Девица побледнела, махнула рукой:
   – Она – наша княжна Анастасия, дочь костромского князя. Вчерась сбежала от мамок своих к нам в деревню. У нас слепая провидица живёт, больно хорошо на женихов гадает, вот по её душу княжна и прибегла. А уйти назад и не успела!
   Гирей больше не задавал вопросов, вытащил на свет костра всхлипывающую девушку и сдёрнул платок с её головы. С трудом сдержал возглас удивления, давно ему не приходилось видеть столь редкостной красавицы. Хан прикрыл лицо девушки от чужих взоров и распорядился:
   – Увести в мой шатёр.
   Он услышал потерянный вздох за спиной и обернулся. Незадачливые воины, недавние владельцы пленной княжны, виновато мялись, опасаясь ханского гнева. Сафа-Гирей махнул рукой, подзывая их подойти ближе, сказал сурово:
   – Дева княжеских кровей не для простых казаков. Только по незнанию вашему прощаю, что не доставили её мне сразу. Более того, возмещаю вашу потерю двумя пленницами из своей добычи.
   – Благодарим мудрого и щедрого повелителя! – казаки упали на колени, вознося искреннюю признательность.
   Сафа-Гирей обошёл весь лагерь и проверил дозорных, а после вернулся к своим шатрам. В одном из них до сих пор шёл пир, прислуга бегала взад-вперёд с подносами, то внося в шатёр новые блюда, дымящиеся аппетитным ароматным паром, то вынося объедки и обглоданные кости. Из шатра доносился пьяный голос эмира Ахмеда, и хан невольно поморщился. Он развернулся, решив укрыться в другом шатре, где намеревался спокойно отдохнуть, но взгляд повелителя натолкнулся на беседующего с воинами Тенгри-Кула. Вспомнилось, как сегодня вместе с огланом Кучуком бек спас его от верной смерти, и настроение испортилось окончательно.
   Меньше всего хану хотелось быть обязанному тому, к кому он так безумно ревновал любимую жену. Даже в этот поход Сафа-Гирей взял Тенгри-Кула с тайной надеждой на его гибель. Ему казалось, что этот «вечный илчи», почти не видевший битв, – никудышный воин, и в первом же бою будет убит или покажет себя как последний трус. Ах! Как мог бы он тогда унизить ненавистного соперника, наказать его согласно военным обычаям предков! А за трусость, проявленную в бою, виновного наряжали в женское платье, румянили, привязывали к хвосту ишака или коровы и водили в таком виде по людным местам. Теперь же повелителю ничего не оставалось, как вознаградить бека, приблизить его к себе, а значит и к Сююмбике.
   «О! Боль моего сердца, – с неожиданной тоской подумал Сафа-Гирей, – почему ты мучаешь меня? Ты, как прекрасная роза с шипами, хочется взять тебя в руки, чтобы вдохнуть волшебный аромат, а ты в ответ раздираешь пальцы в кровь. Почему я исхожу в тоске и ревности, а ты так равнодушна и холодна?» И ответ вдруг пришёл сам собой: «Ты желаешь, моя звёздочка, чтобы я вернулся к своим жёнам. Будешь удовлетворена, если я обниму Фатиму и Алиму. Но я доставлю тебе радость иного рода, я заставлю тебя ревновать, моё солнце, потому что из этого похода привезу новую жену. Тебе не в чем будет упрекнуть меня, я буду предаваться любовным утехам со своей женой, а не наложницей. Куркле-бика оставила нас, и её место, место младшей жены, займёт этот нежный цветочек, русская княжна».
   Сафа-Гирей даже не заметил, как, улыбаясь своим мыслям, вошёл в шатёр, куда нукеры увели пленницу. Ещё несколько часов назад его воины убили князя, чья дочь сейчас стояла перед ним, и эту девушку по воле мимолётного каприза он пожелал сделать женой. Повелитель провёл рукой по серебрившемуся в свете ночников облаку белокурых волос. Девушка испуганно отшатнулась от него, её густые, длинные, как стрелы, ресницы затрепетали, откидывая тень на фарфоровую белизну щёк. Он дотронулся до её подбородка, вынуждая поднять глаза, которые так восхитили его в первый раз. Они были огромные, наполненные до краёв небесной, безоблачной синевой. Розовые лепестки губ – верхняя, выгнутая, как лук, и полная нижняя – вызвали в нём дикое желание прильнуть к этому обольстительному рту, чтобы испробовать, так ли он сладок, как казался на вид.
   Невольницы уже успели выкупать девушку и наспех переодеть в тонкие шелка. Она дрожала в непривычной для неё одежде и от незнакомых ощущений, когда пугающий её чужак легко касался волос, лица. Княжне Анастасии татары всегда представлялись чёрными, грязными и страшными варварами, такими же, какими оказались захватившие её в плен воины. Но их повелитель был другим, и Анастасия вздрогнула, вспомнив вдруг слова старухи-гадалки. К ней она, тайком переодевшись в сарафан дворовой девки, сбежала на вечерней зорьке. Старуха сказала, что жених её совсем близок и не окончится ещё следующая ночь, как она станет его женой. Анастасия тогда посмеялась над предсказанием провидицы, где это видано, чтобы княжескую дочь так поспешно выдали замуж. А бабка всё качала трясущейся головой и твердила одно:
   – Вспомнишь мои слова, ягодка-девица, вспомнишь ещё до заветного рассвета, а он уж близок!
   Может, оттого и не стала противиться княжна настойчивым рукам мужчины. А может, и потому, что прикосновения эти были неожиданно приятны ей, а слова на незнакомом языке, нежно нашёптываемые им, оказались так ласковы и желанны…


   Глава 16

   По возвращении в столицу повелителя с головой захлестнули государственные дела. Москва, оплакав своих князей и убитых боярских детей, пожжённые и пограбленные костромские земли, готовилась к большой войне. Боярская Дума согласилась на заключение мира со своим извечным врагом – Литвой, чтобы ничто не отвлекало Москву от взятия Казани. Сафа-Гирей срочно слал гонцов к крымскому хану, тот в ответ заявлял о своём союзе с Казанским ханством и грозил правительству малолетнего Ивана. В послании говорилось: «Я готов жить с тобой в мире и любви, если примиришься с Казанью. Казанская земля – мой юрт, и хан Сафа-Гирей – брат мне. А если дерзнёшь воевать Казань, то не хотим видеть ни послов твоих, ни гонцов твоих: мы – неприятели! Вступим на землю русскую, и всё будет в ней прахом!»
   В Москве Боярская Дума рассудила, что с двумя сильными врагами – Крымом и Казанью им не справиться, и полки задержали. Посол хана Сагиба отправился из Москвы в Казань передать Сафа-Гирею, что великая княгиня Елена ждёт от него грамот о мире. Одновременно бояре заслали ответ в Бахчисарай. В хитроумном послании отмечалось, что хану Сафе отправлены мирные грамоты, и если пожелает он безмятежного соседства, то пусть правит в Казани. «Однако, – отписывали бояре, – Казанская Земля не может быть юртом Крыма, так как со времён деда Ивана IV, великого князя Ивана III, Казань была взята русскими. А оттого и хозяин той земли московский князь».
   Подобный ответ не удовлетворил ни крымского, ни казанского ханов, и витающий в воздухе запах войны стал чувствоваться во всех последующих действиях враждующих сторон.
   Первой вступила в дело московская Дума, она послала городецких татар, находившихся в подчинении у великих князей не один десяток лет, на Волгу. Служилым татарам дали тайный приказ отрезать водные пути, чтобы Казань не могла общаться с внешним миром. На реке городецким татарам удалось захватить посольство эмира Тебенека, которое направлялось в Бахчисарай. Эмира и его людей пленили и увезли в Москву. Разгневанный Сафа-Гирей собрал диван и отдал распоряжение готовить к зиме новый поход на земли урусов. Высший совет с решением хана согласился, и повелитель, успокоившись на том, позволил себе предаться земным радостям.
   В гареме его несомненной фавориткой оставалась привезённая из похода русская жена. Труднопроизносимое имя Анастасия сменили на Фирузу [88 - Фируза – бирюза.], что соответствовало цвету прекрасных глаз, пленивших господина. Но, несмотря на открытое увлечение повелителя новой женой, обитательницы гарема примечали, что старшая госпожа, как и прежде, царит в сердце и мыслях Гирея. Отложив накопившиеся государственные дела, хан на следующий же день по прибытии в Казань отправился на берег Итиля к Сююмбике. Одно обстоятельство радовало в те дни злорадствующих соперниц: повелитель повёз к ханум не только богатые дары, но и свою новую жену.
   А Сафа-Гирей спешил представить глазам любимой своё приобретение – женщину, несомненно, красивую и достойную соперницу. Он желал вызвать ревность в сердце старшей госпожи, но жестоко ошибся. Если ревность и уколола ханум, она того не показала и с достоинством приняла у себя младшую жену. Теперь хан Сафа испытывал куда более жестокие муки, когда наблюдал из окна имения, как две прекрасные женщины прогуливались по саду. Красота их, казалось, дополняла друг друга, и сердце повелителя разрывалось между ними. Обладая Фирузой, он с неутолённой жаждой желал сжимать в объятьях Сююмбику. Но двери покоев старшей жены оставались закрыты для него, и молодому хану было досадно сознавать, что помехой тому является его собственный не родившийся ещё ребёнок.
   Следующей ночью Сафа-Гирей пожелал остаться один. Он не спал, лёжа в постели, бродил несмыкающимся взором по тёмному сводчатому потолку. В одной из комнат этого дворца спала нежная и лёгкая, как облачко, женщина, добытая им в грязи похода. Что мешало ему постучать рукой господина в дверь, которую, он знал, ему с радостью отворят? И ночь стала бы короткой, наполненной до самой зари поцелуями и наслаждением, какое он неизменно получал, обладая обольстительным и покорным телом русской княжны. Но всякий раз перед глазами вставала другая женщина, столь же мирно спавшая в соседних покоях, и её лицо, сводившее его с ума. Кровь забила толчками в голове, Гирей сел, резко подтянув под себя ноги.
   – Что с того, что я – хан? Я повелеваю тысячами, правлю огромными землями, владею десятком красивых женщин, а не могу исполнить одного желания. Я желаю эту женщину, схожу с ума от невозможности обнять её, а она спокойно спит, равнодушная к тому, провожу ли я эту ночь один или в забавах с Фирузой. О Сююмбика, где же твоя любовь, о которой ты твердила мне раньше? Почему не явишься в мои покои и не потребуешь своего места?!
   Резкие слова звучали под высокими сводами, отдавались в каждом уголке. Повелитель с силой сжал кулаки, чувствуя, как ногти впиваются в ладонь. «Любовь к женщине острее крюка, она обжигает сильней пламени, она – стрела, вонзающаяся в сердце мужчины!» Гирей откинул прочь стёганое покрывало, ступил босыми ногами в прохладу ковров, он спешил из комнаты, в которой устала метаться измученная душа. В коридоре замер, разглядев в свете ночника прикорнувшего у двери ханум евнуха. Как же он будет смешон, если примется стучать в эти захлопнутые двери! Хан замер, раздираемый противоречиями, и не успел отпрянуть в темноту, когда из приоткрывшейся двери неслышно выскользнула служанка. Невольница казалась озабоченной, а увидев повелителя у дверей госпожи, распахнула рот от удивления. Сафа-Гирей нахмурился, властным жестом подозвал девушку ближе:
   – Что ты делала так поздно в покоях ханум?
   Служанка поклонилась, торопливым шёпотом доложила:
   – Госпожа не отпускала меня, она только что заснула.
   – Но скоро рассвет! – Сафа-Гирей был удивлён и всем своим видом требовал объяснений. – Ханум больна или есть другая причина для бессонницы?
   Невольница дрожала под его грозным взглядом, разрываемая между преданностью госпоже и гневом господина:
   – Смею ли я говорить, повелитель?
   – Говори! – приказал он.
   Девушка обречённо кивнула головой:
   – Да простит меня Аллах, ханум плакала, мой господин. Она плачет уже вторую ночь с тех пор, как вы привезли в имение Фирузу-бику, ей кажется, что больше никогда вы не полюбите её.
   Он не знал, что обрушилось на него с такой силой – облегчение, жалость и нежность к любимой или нечто другое – огромное и необъяснимое. Невольница всё ещё стояла, склонившись, хан потянул её за руку:
   – Пойдём, поможешь мне одеться.
   Из комнаты они спустились в сад. Девушка послушно брела следом. Сафа-Гирей рвал розы, не замечая, как мелкие шипы цеплялись за одежду, ранили кожу до крови. Он протянул охапку ничего не понимающей служанке:
   – Ты будешь молчать о разговоре, который был между нами. Но я желаю, чтобы утром в этих цветах утопало ложе госпожи.
   Круглое лицо девушки просияло улыбкой:
   – Слушаю и повинуюсь, повелитель!
   Наутро Сююмбику разбудил нежный запах роз. Служанка докладывала, что повелитель отбыл на рассвете в Казань и оставил ханум то, что собирал ночью. Пальцы молодой женщины в задумчивости скользнули по атласным лепесткам, извлекли маленький свиток: «Я провёл всю ночь в саду, борясь с шипами этих прекрасных творений Всевышнего. Любимая, пусть же мои старания вызовут улыбку, а не слёзы!»


   Глава 17

   Фатима-ханум со своей свитой прибыла в поместье старшей госпожи в середине последнего месяца лета. Жара, мучившая всех, спала, и стояли тёплые спокойные дни. Воздух был напоен ароматом ещё не отцвётших летних цветов и уже распускающихся осенних, а в прозрачной синеве легче пуха порхали паутины, блестевшие в лучах нежаркого солнца.
   – Осень будет долгой и тёплой! – наблюдая за ними, изрёк Джафар-ага. Он прогуливался по дорожкам сада вслед за чинно беседующими ханшами. В эти дни, пока Фатима находилась в гостях у его любимой госпожи, главный евнух впервые позволил себе расслабиться, понаблюдать за природой. Это вовсе не значило, что Джафар-ага оставил свои подозрения, он по-прежнему обвинял мать наследника в чёрных замыслах. Но донесения соглядатаев сводились к одному: в этот приезд Фатима-ханум и в самом деле желала примириться со старшей госпожой. Ага безмолвно присутствовал при бесчисленных обсуждениях нарядов, красочных тканей, разглядывании драгоценных камней, рассуждениях о поэзии и всего прочего, что обычно составляло светскую беседу двух высокородных женщин. В этот же раз беседа ханш свернула на обсуждение дел в гареме. Фатима поведала о том, чем заняты её сыновья и дочери Алимы, Сююмбика с улыбкой внимала ей. Разговор о детях был созвучен её состоянию, ей казалось, что будущий ребёнок с удовольствием вслушивается в рассказы о шалостях своих братьев и сестёр. Но постепенно, сохраняя безмятежный вид, Фатима перешла к разговору о новой фаворитке.
   – Повелитель всюду берёт её с собой. И ночами не расстаётся с этой женщиной. Временами наш господин забывает, что, согласно шариату, должен посещать каждую из жён!
   Упоминание о горячей привязанности хана к Фирузе всё-таки кольнуло иглою ревности сердечко старшей госпожи, но ей удалось не показать этого.
   – Повелитель назвал Фирузу-бику женой всего месяц назад. Что же странного в том, что он так увлечён ею?
   – Женой? – фыркнула Фатима-ханум – Она же невольница, к тому же христианской веры, в лучшем случае наш господин может заключить с ней временный брак.
   – Но разве вам неизвестно, Фатима-ханум, что Фируза-бика приняла нашу веру. И рождена она не от простого пастуха, род её богат и знатен…
   – Она – уруска, наш враг! – с неожиданной яростью выкрикнула мать наследника. Фатима растеряла последние остатки безмятежности и, наконец, показала истинные мысли. – Наш муж неразборчив в своих связях! Достаточно было сделать из неё наложницу, а не приводить эту женщину в верхний гарем.
   – Не думаю, что кто-то может диктовать повелителю, на какой этаж гарема вести полюбившуюся женщину! – повысила голос Сююмбика-ханум.
   Обе ногайки остановились друг против друга. У Фатимы побагровело полное лицо, унизанные драгоценными перстнями пухлые пальцы сжались в кулаки, но Сююмбику её разъярённый вид не напугал. Сверкая грозным взглядом, она строго произнесла:
   – Не дело затевать склоки в гареме, Фатима-ханум! Раз наш господин решил взять себе четвёртую жену и поселить её вместе с нами, он имеет на то полное право!
   Джафар-ага затаился, он ожидал, что сейчас-то Фатима не выдержит и покажет себя во всей широте озлобленной души. Но мать наследника остановила себя, она даже улыбнулась:
   – Не будем спорить, Сююмбика-ханум. Конечно, нашему господину видней, и ему решать, кого приближать к себе, а кого удалять. А нам остаётся только молиться, чтобы он не забыл своими милостями нас. Пройдёмте же в дом, эта прогулка пробудила во мне аппетит. Очень хотелось бы отведать слоёных сладких пирожков, которые пообещал ваш несравненный пешекче.
   И Фатима всё с той же слащавой улыбкой на лице направилась к дому, вынуждая хозяйку имения и безмолвного Джафар-агу следовать за ней…

   Вскоре в Казани отпраздновали Джиен, и повелитель пожелал развлечься. Ещё вчера Джафар-ага доложил, что младшая госпожа сильно простудилась и в ближайшие дни не может принимать у себя господина. Сафа-Гирей пошутил, он не преминул поддеть хрупкость славянских дочерей, не привыкших к кочевническим празднествам под открытым небом. Сам же захотел увидеть девственниц, привезённых из Кафы.
   Главный евнух давно ждал этого момента, и девушки измучились в ожидании встречи с повелителем. Каждая из них жадно ловила слухи о любвеобильности хана, о его мужской привлекательности, и ни одно сердечко билось в мечтах о возвышении, о статусе любимой наложницы, а там, глядишь, и жены. В этих грёзах красавицы проводили всё свободное время и готовились развлечь господина танцами, музыкой и плотскими утехами. Наконец долгожданный для них час настал.
   После обеда Джафар-ага препроводил своего господина в нижний гарем, но пока хан устраивался на мягких подушечках широкого трона, явился личный евнух Фатимы-ханум. Чёрный раб пал ниц перед господином и передал просьбу матери наследника о немедленной встрече. Сафа-Гирей нахмурился, ему совсем не хотелось видеть Фатиму сейчас, когда в воображении уже вставали соблазнительные красотки. Только повелитель хорошо знал настырный и назойливый характер дочери Мамая, а потому нехотя кивнул головой:
   – Пусть зайдёт, но ненадолго.
   – Моя госпожа будет кратка, великий хан, – кланяясь и одновременно пробираясь к выходу, пробормотал Хасан.
   Фатима явилась в тот же миг, как скрылся за дверями её чёрный евнух.
   «Ждала у входа, хитрая лиса!» – понял Сафа-Гирей. Мать наследника поклонилась и смиренно промолвила:
   – С вашего позволения, повелитель, я хотела бы отправиться в гости к Сююмбике-ханум. В её положении не помешают советы опытной женщины. А я, как вам известно, мой хан, произвела на свет двух крепких, здоровых сыновей. К тому же развлеку её рассказами о Джиене, ведь ханум так любит этот праздник, а посетить его не смогла.
   – И сколько ты желаешь там гостить?
   – Думаю, два дня, мой господин.
   – Что же, ступай, и передай мои наилучшие пожелания Сююмбике-ханум. Я навещу её в самое ближайшее время. – Повелитель не обратил внимания на упреждающие знаки, какие делал Джафар-ага из-за спины Фатимы. Он кивком головы отпустил свою жену.
   Евнух с трудом дождался, пока захлопнутся двери за матерью наследника:
   – Мой господин, не кажется ли вам, что в эту поездку мне следует отправиться вместе с Фатимой-ханум? Я бы не доверил ей последнюю наложницу в гареме, не то что нашу луноликую ханум.
   Сафа-Гирей переменил позу и вздохнул. Ему казалось, что он никогда не увидит долгожданных красавиц:
   – Джафар-ага, я ценю твою преданность старшей госпоже, но иногда ты слишком осторожен. Фатима недавно навещала мою дорогую Сююмбику, и, хотя в тот раз ты уверял, что ей грозит опасность, всё обошлось. И Сююмбике кажется, что их отношения налаживаются, а это значит, что в гареме наконец-то воцарится мир хотя бы между моими жёнами. Как бы мне хотелось, чтобы это произошло сейчас, когда у меня появились эти милые кошечки, которые ждут своего звёздного часа вон за той занавеской! Пусть мои жёны дружат, ходят друг к другу в гости, а мне хочется только одного – твоих юных прелестниц. Джафар-ага, очнись же, наконец!
   – Как пожелаете, повелитель! – Ага с трудом подавил в себе зловещие предчувствия и взмахнул расшитым павлинами китайским платком. – Ваше желание – закон, мой господин!


   Глава 18

   За занавесями запела нежная флейта, переливчато поплыла мелодия, ласкающая слух. Повелитель расслабился, откинулся на спинку низкого сидения в предвкушении волнующего зрелища. Бубен прибавил к флейте звон серебряных колокольцев, а за ним, пробуждая, призывая к действу, раскатистый барабан рассыпал зажигающую дробь. Дрогнули занавеси, и, словно внимая призывным звукам, одна за другой красавицы появились перед Сафа-Гиреем. Они возникали из манящей полутьмы, слепя блеском украшений и едва прикрытой наготой, их тела просвечивали во множестве цветных, тончайших, как паутина, покрывал и дразнили мужское воображение. Единственно, что оставалось открыто взору повелителя, – это горящие глаза, искусно подведённые сурьмой. Блеск их соперничал со сверкающим огнём драгоценностей и серебряных монеток, нашитых на покрывала. Звон этих монеток сопровождал каждое движение наложниц, усиливал гармонию звука и танца. Сафа-Гирей не мог оторвать глаз от завораживающего зрелища, а когда девушки одна за другой стали скидывать покрывала, повелитель не смог удержать вздоха. Даже у Джафар-аги заблестели глаза: его воспитанницы сегодня были на высоте. Остановились танцовщицы, когда из одежд на них остались лишь атласные лифы и муслиновые шаровары, они замерли, потупив глаза. Сафа-Гирей любовался наложницами. Каждая из них была по-своему хороша. Здесь была и златовласая дева из польско-литовских земель, и изящная, как статуэтка, китаянка с раскосыми глазами. Ласкала взор повелителя нежная красота смуглой дочери арабских пустынь и жгучая, яркая внешность венецианки. Но из всего этого калейдоскопа соблазнительных красавиц глаз хана отметил одну, отличавшуюся от всех. Она была чёрная, как эбонитовая статуэтка, с чувственными пухлыми губами. Девушка глядела на повелителя огромными чёрными глазами, в которых, и он это осязаемо чувствовал, горел вулкан страстей. Огненный цвет одежд придавал особую магию всему облику наложницы, невольно привлекал взгляд и лишал других претенденток внимания господина. И Сафа-Гирей, не колеблясь, указал на чёрную наложницу:
   – Приготовь сегодня её, ага.
   Главный евнух проводил хана, который отправился на излюбленный смотр конной гвардии, и довольно потёр руки. Девушка, выбранная Сафа-Гиреем, могла возвысить Джафар-агу, в этой девственнице угадывалась склонность к порочности. А повелителю предстоящей ночью, ага это чувствовал, хотелось испытать острые ощущения. Отдав необходимые распоряжения для подготовки наложницы к ночной встрече, евнух опять почувствовал тревогу. Какое-то неуловимое, зловещее предчувствие витало в воздухе, и со звериной интуицией Джафар-ага чувствовал, что это связано с любимой госпожой. Нахмурившись, главный евнух вызвал служителя гарема:
   – Где сейчас Фатима-ханум?
   – Она уехала около часа назад, господин.
   Джафар-ага нервно стиснул пальцы: «О, как она торопится, в этом есть что-то страшное. Но почему мой господин пожелал развлечься именно сегодня? Если бы не наложница, которую так возжелал хан, я бы помчался в имение к моей госпоже. При мне Фатима бессильна, её яд лишь брызжет, не причиняя вреда. Я управляюсь с ней подобно заклинателю змей, знающему все уловки этой твари!»
   Джафар-ага вздохнул и отправился проследить, насколько тщательно готовят к первой ночи с господином чёрную девственницу.

   Фатима-ханум всегда помнила о своём высоком положении и никогда не выезжала из дворца без большой свиты. И сегодня она прибыла в имение старшей госпожи в сопровождении личного евнуха Хасана, прислужниц и охраны. Сююмбика, удивлённая столь неожиданным визитом, с радушием встретила мать законного наследника. С их последней встречи не минуло и месяца, и ханум свыклась с мыслью, что Фатима отныне не проявляет к ней враждебности.
   Знатная гостья едва переступила порог, как пожаловалась на вновь установившуюся жару и пыльные дороги. Она попросила приготовить баню, а заодно зазвала с собой и хозяйку. Через час обе женщины уже возлежали в чашах из мрамора, наполненных тёплой душистой водой. Сююмбика расслабленным движением руки отгоняла плавающие вокруг неё лепестки диковинных цветков. Здесь был состав из десяти самых чудодейственных и ароматных растений, которые оказывали волшебное действие на женскую кожу. Фатима украдкой наблюдала за своей соперницей, беременность лишь немного испортила божественные формы молодой женщины, выделяясь заметно округлившимся животом. Фатиму растущее чрево разлучницы сводило с ума, она стиснула зубы: «О Аллах, не допусти, чтобы этот ребёнок появился на свет!» Но вслух произнесла совсем другое:
   – Моя дорогая, мне хотелось навестить пристанище вашего одиночества, чтобы немного развлечь вас. Сожалею, что и вам пришлось испытать на себе невнимание повелителя, я слышала, он давно не был здесь?
   – У хана так много государственных дел.
   – Я думаю иначе: у повелителя появилось достаточно развлечений. Вчера ему прискучила его игрушка – эта смазливая уруска, и он взялся за девственниц! Я достаточно хорошо знаю своего супруга. Теперь, пока ему не надоест развлекаться с ними, он и не вспомнит о вас.
   Сююмбика сердито хлопнула по воде ладонью.
   – О несравненная Фатима-ханум, вы умеете утешать, как никто другой, – саркастически заметила она.
   – К чему лить в уши сладкую ложь? – пожала полными плечами Фатима. – Мы все привыкли к подобному обращению хана, он так падок до всего нового!
   – Давайте оставим этот разговор. – Сююмбика постаралась улыбнуться гостье. – Наш господин – сильный мужчина, и он обладает правом иметь столько женщин, сколько пожелает. А нас с вами ждёт хорошее угощение иного рода. Мой повар в честь вашего приезда обещал сотворить невероятное!
   Пиршество двух ханш затянулось надолго, блюда сменялись одно за другим. Гибкая, как тростинка, танцовщица плавно двигалась под звуки флейты. Следом Оянэ ввела древнего старика, воспевавшего род Идегея, из которого вышли обе женщины. Под напевы старинных жыр-дастанов Фатима прослезилась:
   – Ханум, мы с вами рождены для большой власти, наш род славен и знатен! Как смеет наш муж, этот выкормыш Гиреев, пренебрегать нами?! Он лежит сейчас в объятьях ничтожной рабыни-наложницы, а наши тела забыли само дыхание любви!
   Сююмбика оттолкнула предложенное блюдо с фруктами, она чувствовала, что не в силах больше сдерживать себя:
   – Фатима-ханум, не забывайте, что вы говорите о нашем господине – казанском хане!
   – А я ничего не забываю! – голос Фатимы вдруг сорвался на визг. – Ты не знала, как плачут по ночам брошенные жёны, ты не познала на себе презрение и равнодушие собственного супруга! Когда он ласкал тебя, вспоминала ли о нас? А мы тоже ждали его в своих покоях, только утешаться нам приходилось, плача в подушку. А теперь и ты выпьешь эту горькую чашу до дна, о наша старшая госпожа!

   Хриплый смех Фатимы прорезал тишину комнаты и резко оборвался. Женщина подскочила с места и бросилась к выходу:
   – Хасан, – окликнула она евнуха, – мы уезжаем!
   В груди Сююмбики всё клокотало, но она в очередной раз подавила яростную вспышку гнева, не следовало нарушать законы гостеприимства.
   – Куда же вы поедете, госпожа, на дворе уже ночь?
   – Для меня теперь и день, как ночь! – яростно отпарировала гостья, но в тот же миг что-то обмякло в ней. Фатима в нерешительности затопталась у двери, отголоски мимолётных мыслей тенями проносились по её смуглому лицу.
   – Сейчас полнолуние, – неожиданно спокойно произнесла она. – Кони быстро домчат нас до Казани.
   Она странным взглядом окинула Сююмбику:
   – Наверно, мне не следовало приезжать к вам с такой горечью в сердце, ханум. Прошу простить меня. А в качестве примирения проводите меня до лестницы.
   – Я не таю обиды, забудем этот неудавшийся разговор. – Сююмбика шагнула вслед за Фатимой, а та властным знаком остановила отправившуюся было с ними Оянэ:
   – Поторопи моих служанок.
   Верная нянька потопталась в нерешительности, но не посмела ослушаться. А Фатима остановилась на лестнице, внимательно вгляделась вниз. Ступени длинной и крутой лестницы с причудливо извивающимися позолоченными перилами терялись в полумраке слабо освещённого холла, от самого начала и до конца их покрывали пушистые ковры.
   – Помогите мне, ханум, у меня что-то кружится голова, – женщина закрыла глаза и вцепилась в перила.
   – Что с вами, госпожа? – Сююмбика подошла ближе и ощутила сильный толчок в грудь. В тот же миг бездна разверзлась под её ногами…


   Глава 19

   В покоях повелителя всю ночь находилась его новая наложница. Джафар-ага бодрствовал под дверями. В том, что избранница пришлась хану по вкусу, сомневаться не приходилось, даже сквозь плотно притворённые двери до ушей главного евнуха доносились сладострастные стоны. Лишь под утро они затихли, и ага на цыпочках удалился к себе, доверив охрану повелителя дежурным евнухам.
   Гирей, обессиленный, откинулся на край ложа. Приглушённый свет масляных ламп освещал покои с разбросанной по полу одеждой, раскиданными где попало подушечками, словно стихийный ураган пронёсся под сводами этой роскошной комнаты. Повелитель скосил глаза на лежавшую рядом наложницу. Он удивлялся, до чего ненасытной оказалась чёрная девственница. Она ещё плохо изучила язык и говорила, смешно коверкая слова. Сафа-Гирей невольно рассмеялся, когда услышал из её уст очередную фразу:
   – Ещё любовь, моя повелитель, хочу любовь, господин?
   Девушка поняла смех по-своему, она принялась ласкать мужчину, становясь всё смелей и изощрённей, но Сафа-Гирей ощутил пресыщение и воспротивился.
   – Иди к себе. Достаточно на сегодня.
   Наложница вскинула непонимающие глаза, залепетала что-то просящее, но Сафа-Гирей уже не слушал её. Раздался громкий стук в дверь, а вслед за ним плач и чей-то горестный вскрик.
   Повелитель отвёл в сторону руки эфиопки, которыми она пыталась удержать его. Грозная складка прорезала лоб господина. Он запахнулся в халат и гневной рукой толкнул резные двери. Набившиеся в узкий коридор люди со стенаниями и рыданиями попадали на колени. Из всей этой толчеи Сафа-Гирей вытянул главного евнуха, крепко ухватив его за ворот казакина. Заплаканные глаза аги со скорбью и немым укором взглянули на своего господина. Чувствуя, как внезапно пересохло горло от ярости, хан свистящим шёпотом спросил:
   – Кто посмел меня побеспокоить? Говори, сын собаки!
   Джафар горько всхлипнул:
   – Повелитель… Сююмбика-ханум… о повелитель! – и залился слезами, не в силах более произнести ни слова.
   Сафа ощутил, как внезапно онемели пальцы, всё ещё державшие ворот главного евнуха, и гулко, отдаваясь в голове, застучало сердце:
   – Что с Сююмбикой?! Говорите, пока я не приказал удавить вас всех!
   Из тени вышел запылённый евнух, Сафа-Гирей узнал его, последнее время он проживал со старшей госпожой в её имении. Ага склонил голову:
   – Всемилостивейший наш повелитель, солнце всех правоверных…
   – Говори! – гневно перебил его хан.
   – Несчастье, господин. Наша ханум оступилась и упала с лестницы. Она очень плоха, табиб никак не может остановить кровь.
   Гирей взревел, вопль его был похож на рык раненого тигра. Он оттолкнул от себя чёрного вестника и кинулся в покои. Поспешно подбирая и натягивая на себя камзол и шаровары, повелитель приказывал срочно седлать коней и притащить всех лекарей, какие только найдутся в столице. Наложница подползла ближе, она попыталась помочь натянуть ичиг, но хан с яростным криком оттолкнул её.

   Отряд на взмыленных, храпящих лошадях влетел в имение ханум на рассвете. Люди на лестнице с поклонами расступились перед повелителем, а он не видел никого и торопливо взбежал наверх. Чьи-то горячие руки уцепились за одежду, хан в бешенстве оглянулся и натолкнулся на изменившееся до неузнаваемости лицо Оянэ.
   – Она здесь, повелитель, – голос верной няньки был безжизненен, словно на краю могилы находилась не её госпожа, а она сама.
   Гирей толкнул указанную дверь. Сююмбика лежала на суфе, куда её уложили в спешке. Белое лицо, казалось, сравнялось с белоснежным мехом, на котором она покоилась, только чёрные ресницы отбрасывали тени на щёки. Сгорбленная старуха суетилась около ханум, она сунула в руки табиба таз с окровавленными тряпками и коротко заявила:
   – Убирайся! Всё равно от тебя нет толка!
   Повернувшись к Сафа-Гирею, старуха промолвила:
   – Повелитель, у нас мало времени. Если вы доверитесь мне, я спасу нашу госпожу. Но мне никто не должен мешать, даже вы!
   – Кто ты такая? – выдохнул хан. Он не сводил глаз с безжизненного лица жены.
   – Я – местная кендэк эби [89 - Кендэк эби – повитуха.], все аулы в округе пользуются моими услугами, и из Казани, бывает, посылают. Всему нашему роду Всевышний даровал тайные знания, и мать, и бабка исцеляли женские болезни. Соглашайтесь, мой хан, у нас нет времени!
   – Если ты убьёшь её, я разорву тебя на куски, старуха!
   – На всё воля Аллаха, мой господин, молитесь сами и заставьте молиться всех этих бесцельно воющих под дверями рабов. – И повитуха бесцеремонно выставила хана за дверь.
   Сафа-Гирей сжал кулаки и грозно оглядел сгрудившуюся у дверей прислугу:
   – Как это случилось?
   Из толпы шагнул чёрный евнух Фатимы-ханум:
   – Повелитель, наша всемилостивейшая госпожа почувствовала внезапное головокружение на лестнице, должно быть, лишилась чувств и покатилась по ступеням. Будь милосерден Всевышний к ханум, но это был несчастный случай.
   – Ты лжёшь, чёрная твоя душа! – Оянэ растолкала прислужниц и вышла вперёд. Глаза её пылали таким огнём, что евнух Хасан невольно попятился назад. – Правда в одном: ханум упала с лестницы, но не потому, что у неё закружилась голова, а потому, что твоя госпожа столкнула её вниз!

   Все охнули, услышав страшное обвинение из уст няньки. Кровь отхлынула от лица Сафа-Гирея: «Великий Аллах, это не может быть правдой… Но как это похоже на Фатиму. Гнусная змея! И я сам послал её сюда. О Всевышний, достань карающий меч из ножен своих, накажи убийцу и накажи меня, только не отнимай её, не забирай жизнь у моей любви! Как мне жить без неё? Как?!»
   Взглядом повелитель выхватил из толпы Кучука, распорядился глухо:
   – Евнуха Хасана допросить. Пытками выведать все помыслы его госпожи. Вытяни из него всё, оглан!
   И уже окрепшим голосом добавил:
   – А вы все молитесь, молитесь за свою госпожу Сююмбику! Если произойдёт несчастье, я не оставлю здесь ни одной живой души. Сооружу курган из ваших мёртвых тел, недостойные рабы, не уберёгшие своей ханум!
   Стенания и вопли послышались со всех сторон, невольники попадали на колени, воздевая руки к Гирею, но он, отвернувшись, захлопнул за собой двери соседних покоев. Время гнева и слёз ещё не пришло, ошеломлённая душа просила молитвы, и повелитель пал на колени.


   Глава 20

   Солнце уже заливало пол, покрытый роскошным ковром, на котором преклонил колени Сафа-Гирей, когда к нему без доклада вбежала Оянэ:
   – Господин наш! Повелитель!
   Гирей подскочил на ноги, ухватил няньку за плечи:
   – Что с ней?!
   – Она будет жить, повелитель! Всевышний помиловал её безгрешную душу! – ликующе воскликнула Оянэ.
   И тут же охнула, так больно хан стиснул плечи почтенной женщины, но спустя мгновение хватка его ослабла и Оянэ с ужасом увидела то, чего не следовало видеть никому. Сафа-Гирей, уткнувшись в ладони, заплакал. Нянька бросилась к выходу, загородила своим телом двери, чтобы никто из счастливых слуг не смог узреть слабости своего господина. Но повелитель уже взял себя в руки:
   – Я иду к ней, Оянэ.
   – Как пожелаете, господин, ханум в сознании и ждёт вас. Но эта неподкупная старуха, что помогла ей, отпустила вам для встречи совсем немного времени.
   – Не будем же терять его даром! – устремляясь к дверям, в волнении воскликнул Сафа-Гирей.
   Но, войдя к супруге, хан растерялся, так чувствует себя здоровый и сильный человек перед ложем больного, который ещё недавно глядел в глаза смерти. Сююмбика по-прежнему была бледна, и голос её, едва слышный, терялся в просторах покоев:
   – Мы… потеряли ребёнка, любимый.
   У повелителя дрогнули губы, он поднял слабую руку жены и прижался к ней щекой:
   – У нас ещё будут дети, моя радость, потому что мы любим друг друга, и Аллах не оставит без своей милости наш брак.
   – Я так хочу спать, – глаза Сююмбики закрывались сами собой.
   Гирей, не отпуская ладони жены, обернулся к старухе. Та покивала головой:
   – Так и должно быть, повелитель, она уснула. Я дала ей макового отвара, теперь ханум нужно много спать, чтобы восстановить свои силы. Ей ещё предстоит осознать свою потерю и оплакать её. Потеря ребёнка – тяжкая ноша для женщины, но она справится с этим.
   Хан снял с пояса кошель и протянул старухе:
   – Это тебе. И проси всё, что пожелаешь.
   Старуха рассмеялась:
   – Ах, повелитель! То, чего я желаю, вы мне дать не сможете, никто не в силах вернуть молодость и красоту. А деньги мне не нужны. Я пришла помочь нашей ханум, потому что все мы любим её за доброе сердце. А то, что она осталась жива, самая большая награда для нас!

   Наступило утро следующего дня, когда Сафа-Гирей со своей личной охраной въехал в цитадель через Ханские ворота. Джафар-аге, встречавшему его, повелитель отдал короткое распоряжение:
   – Привести ко мне Фатиму-ханум!
   Сам повелитель, не совершив омовения и не переодевшись с дороги, сразу прошёл в приёмную. Ему хотелось разделаться с Фатимой, пока не остыл в душе гневный запал. В вине своей первой жены Сафа-Гирей был уверен, он хорошо знал властный и безжалостный нрав дочери Мамая. Её преступление мог засвидетельствовать старший евнух Фатимы Хасан, но преданный раб перед пытками успел принять яд. Кучук, который по причине внезапной смерти евнуха, не смог исполнить волю повелителя, в ярости изрубил на куски мёртвое тело аги. Затем он явился к хану, неся свою повинную голову и прося наказания. Но Сафа-Гирей слишком любил этого ловкого и преданного оглана, и ещё помнилось повелителю, как совсем недавно Кучук спас ему жизнь на поле сражения. Оглана пощадили, а Фатима получила шанс выкрутиться в очередной раз.
   Но если Гирей думал, что она явится к нему, уверенная лишь, что её злодеянию не оказалось свидетелей, то он в очередной раз недооценил своей супруги. Он понял это, когда вслед за Фатимой, облачившейся в траур, в приёмную вошли дети. Ханум на всякий случай решила прикрыться ими, как щитом, перед гневом повелителя. Их сыновья, наследник Булюк и Мубарек, одетые кое-как, с непокрытыми обритыми головками выглядели сонными и ничего не понимающими, похоже, их только что подняли с постели. Фатима-ханум откинула покрывало и явила перед мужем исцарапанное и залитое слезами лицо. Упав на колени, она поползла к трону, где восседал её грозный супруг:
   – Мой повелитель, я вместе с вами скорблю о вашей беде. Как же могла наша незабвенная ханум покинуть нас?
   Сафа-Гирей стиснул подлокотники трона, он услышал, как затрещало крепкое резное дерево.
   – Откуда ты взяла, змея, что Сююмбика умерла? – он терялся в догадках лишь мгновение, правда открылась хану без прикрас. – Так вот на что ты надеялась! Тебе мало было убить нашего сына, ты ждала смерти Сююм?!
   Повелитель поднялся, он возвышался над ногайкой, а она, недоумённо открыв рот, смотрела на него. Гирей представил, как, совершив своё преступление, Фатима примчалась в Казань и затаилась здесь, уверенная в смерти соперницы. Она считала минуты до того момента, когда он, убитый горем, явится во дворец. Фатима выучила свою роль – стенающая, скорбящая женщина, которая спешит утешить супруга. Она не знала, как обстоят дела на самом деле, весь дворец находился в неведении, ведь до тех пор, пока повелитель со своей гвардией въехал в имение ханум, никто не покидал пределы поместья. Таков был приказ господина!
   Хан вдруг вспомнил встречавшего его на крыльце Джафар-агу, этому-то пройдохе стало известно всё, его лицо лучилось от счастья. Казалось, у главного евнуха уши росли даже на спине, но едва ли ага поделился с кем-либо радостной вестью. Как же, наверно, он потешался над Фатимой, которая, по неведению, наряжалась в траурные одежды?
   Слуга с опахалом заметил нетерпеливый жест господина и принялся ещё усердней махать пышными перьями. Но хан с яростью хлестнул невольника сжатой в ладони нагайкой:
   – Пошёл прочь!
   Тот коротко взвизгнул и исчез за дверями приёмной. Разом взвыли испуганные Фатима-ханум и её дети. Маленькие солтаны бросились к матери, цеплялись за неё и со страхом взирали на приближавшегося отца.
   – Я уничтожу тебя, скопище скорпионов! Я раздавлю тебя собственными руками!
   Но Фатима неожиданно подскочила с выложенного цветной мозаикой пола и вскинула голову:
   – Тогда убейте меня, господин! Убейте, но знайте, что я невиновна! И пусть на ваших руках останется кровь матери ваших сыновей! – Женщина в исступлении прижимала к своей груди обритые головы детей, а те рыдали в голос и без конца повторяли:
   – Пощадите, отец, пощадите!
   Хан с отвращением взглянул на всех троих. Его сыновья всегда были на стороне своей матери, настоящие отпрыски Мамая! И даже внешне похожи на покойного ногайского хана: те же чёрные раскосые глаза, высокие, резко очерченные скулы. Но это были и его сыновья, и он не мог на глазах своих детей убить их мать.
   – Кучук! – голос повелителя зазвенел сталью.
   – Слушаюсь и повинуюсь, мой господин!
   – Кучук, доверяю тебе мать нашего наследника, нашу несравненную Фатиму-ханум. Сейчас же отправь её в крепость Кара-Таш с одной рабыней и сундуком самых необходимых вещей. Своей властью я лишаю мать наследника всех богатств и привилегий и повелеваю жить в Кара-Таше под охраной моих крымцев до конца дней её.
   Фатима закричала. Она отчаянно вырывалась из рук тащившего её к выходу Кучука, выла, как раненая волчица, которая рвётся к своим детям. Но хан крепко держал руки сыновей, не давая им приближаться к матери.
   Булюк повернул к повелителю залитое слезами лицо:
   – Вы несправедливы, отец!
   – А вас, мои сыновья, по законам наших предков, я отправляю на воспитание в Крым, к хану Сагиб-Гирею. Только там из вас вырастут настоящие мужчины, а не здесь под подолом недостойной матери.
   Мальчики, ничего не видя от горя и слёз, побрели к выходу. На пороге Булюк-Гирей обернулся, и хан заметил, какой ненавистью блеснули глаза старшего сына.



   Часть IV
   Начало конца


   Глава 1

   Под мощными укреплениями крепостных стен там, где лениво плескался Булак, раскинулся столичный базар Ташаяк. Сюда и направлял отряд казаков могущественный Мухаммад-бек. Шёл месяц сафар 948 года хиджры [90 - Сафар 948 года хиджры – июнь 1541 года.].
   Базар шумел. Его многолюдность, подобно чаше, переполненной водой, выплёскивалась на торговую площадь и улочки, которые примыкали к нему. Люди спешили на торжище за необходимыми покупками; другие шагали обратно, нагрузившись товаром. Казакам приходилось пускать в ход нагайки, чтобы преодолеть эту круговерть и не потерять из виду важную спину сиятельного бека. Усилия их увенчались успехом, когда возникли первые базарные ряды, – здесь торговые лавки Ташаяка, как расшалившийся весной ручей, разбегались по сторонам.
   В центре скопилась крытая навесами добротная собственность именитых купцов, как местных, так и хаджитарханских, ногайских, сибирских, бухарских, армянских, московских и османских. В их рядах и покупатель ходил солидный, с толстым кошелем и запросом на дорогой, а порой штучный товар. В лавки попроще громкоголосые зазывалы приглашали заглянуть всех, их неустанные похвалы товара, извергаемые мощными глотками, вплетались в шум торжища, сливались с общим гулом базара. Бойкие торговцы не терялись, перед лицом покупателей разворачивали тюки сукна и льна, шёлка и парчи, бархата и сатина. В соседних рядах торговали шерстяными и хлопковыми тканями от самых тонких до дешёвых и грубых, тут и там мелькали в ловких руках аршины, которыми отмеряли отрезы.
   В ковровом ряду сказочной красотой расцветали товары из Багдада и Шираза. В богатых лавках торговали драгоценностями и дорогим оружием. Бедный люд заглядывал сюда лишь полюбоваться, побродить среди роскошного великолепия, покачивая головой от восхищения. Здесь солнце, радуясь, играло на серебре и золоте, переливалось россыпью камней на ножках кинжалов и сабель, дробилось мелкими брызгами на перстнях и кольцах, ожерельях и браслетах. В рядах китайских и самаркандских стоял пряный дух. Дразнили обоняние мешочки с перцем и кориандром, базиликом, тмином и горчицей, тут и там виднелись горки миндального и грецкого ореха, изюма и фиников, тростникового сахара.
   У парфюмерных лавочек женщины, не пряча чувственные губы за покрывалами, наперебой просили румян и белил, сурьмы и хны. Они подносили к чутко трепетавшим ноздрям флаконы с розовой водой, цветочными маслами, их аромат был так чарующе стоек, что и в соседних рядах ощущалась пахучая волна махровой розы и фиалки, лилии и нарциссов, жасмина и цветков мирта. А густой запах амбры и мускуса витал, казалось, повсюду. Далее торговали вином и фруктами, мёдом и воском, пушниной и хлопком, рисом и оливковым маслом, коноплёй и овсом, просом и пшеницей. Чего только не было в этих рядах, пропахших сказочными ароматами чужих далёких земель!
   По сторонам от богатых лавок, занимавших лучшие места, шли ряды победней, где местные ремесленники предлагали свои изделия, но и здесь народу хватало. В кузнечном ряду толпились приехавшие из окрестных аулов землепашцы, они выбирали сабаны, серпы, косы и топоры. Гончары продавали глиняные чаши, горшки, кувшины, кринки и плошки, украшенные простым орнаментом. Кожевники выставляли свой знаменитый товар – тонкой кожи сапоги с загнутыми носами и красочным узором. Рядом скорняки торговали кожами от грубо выделанной до самой искусной работы, той, что шла на дорогие ичиги. Местные ювелиры зазывали к себе модниц, размахивая серебряными чулпами, предлагали головные повязки – чачканы с подвесками из монет, серьги и ожерелья с кольцами. На отдельной площадке прямо на повозках громоздились корзины с дарами огородов. В скотном ряду ржали кони, мычали коровы, блеяли овцы; торговки предлагали кур и гусей. Неподалёку раскинулся рыбный базар – балчуг. Рыбаки выкладывали на свежесорванную траву свой товар: огромных стерлядей, осетров и севрюг – то, чем славились великий и необъятный Итиль и спокойная полноводная Казан-су.
   Почти нигде Мухаммад-бек не задерживался подолгу. Однако ничто не могло укрыться от его ястребиного взора. В гончарном ряду он заметил старика в рваном чапане, ремесленник ютился прямо на земле около деревянного настила. Несколько простых горшков служили предметом его торга. Едва уловимым жестом вельможа подозвал ехавшего за ним десятника, указал на старика. Тут же, расчищая себе путь камчой, воин подъехал к старому гончару:
   – Эй, глиняный истукан, ты уплатил харадж [91 - Харадж – торговый налог.]? – грубо выкрикнул он.
   Старик развёл руками. Измождённые худые руки мастера походили на сучковатые ветви дерева, всю свою долгую жизнь они знали только тяжёлую работу, мяли глину с песком и так редко держали деньги.
   – Пощади меня, и Аллах воздаст тебе сторицей! Откуда у меня деньги? Вот продам хоть один горшок и тут же заплачу.
   – Безродное племя, как посмел торговать, не уплатив хараджа. Да знаешь ли, кого обкрадываешь своим плутовством? Его – нашего высокочтимого и справедливейшего хана, солнце Вселенной! Следуй за мной к базарбаши, такого преступника ждут зиндан и наказание Всевышнего.
   Торопя старика, ретивый казак поддел на кнутовище самый большой горшок и с размаху ударил им об стоявший рядом шест. Красноватые черепки посыпались на голову своего создателя. Руки гончара затряслись, и он никак не мог связать концы рваного полуистлевшего платка, куда бережно уложил оставшийся товар. Унижение, которому подверг бедного мастера не в меру разгулявшийся страж порядка, вызвало ропот в рядах гончаров, многие прикрыли свои лавчонки и поспешили к месту происшествия. Вокруг старика и стража базарного порядка уже собрались люди.
   – Так его, поделом! – кричал толстомордый купец Узбаш. – Будет знать, как не платить! Взгляните на него, правоверные, прикидывается нищим.
   Подоспевшие гончары недовольно загудели: «Чем же провинился бедняк?»
   Кто-то взволнованно произнёс:
   – Это же Кари-бабай!
   – Да, да, это он, гончар, что живёт у оврага.
   – Бедный Кари-бабай, у него нет даже тиена, чтобы уплатить за место на земле.

   – Откуда у старика деньги, несчастья сыплются на его дом уже столько лет.
   – Оставили бы его в покое, что взять с несчастного, у него в доме лишней тряпки нет, всё на нём и его внуках!
   Кари-бабай, наконец, справился с узлом. Он неловко закинул его на сгорбленную спину и медленно двинулся по гончарному ряду, вытирая скупые слёзы. Казак сопровождал его. Вдруг пронзительный крик рассёк на время притихшую толпу: молоденькая девушка бросилась к гончару. Рыдая, она обняла его.
   – Айнур, внученька моя родная! – Кари-бабай уже не скрывал своих слёз. – Как вы будете жить без меня? – но вспомнив о чём-то важном, старик отстранил от себя девушку, сунул ей в руки узел с горшками.
   – Это всё, что осталось – возьми. Если я не вернусь, зайди к нашей соседке – дивана [92 - Дивана` – здесь: юродивая, безумная.] Биби, она обещала помочь в беде. А где же несчастье большее, чем это? Как мне, всю жизнь честно работавшему, пережить позор? Если меня назвали вором, пусть лучше дадут умереть прямо здесь!
   Ремесленник вновь заплакал и закрыл лицо заскорузлыми ладонями:
   – Иди домой, Айнур, иди!
   – Нет, дедушка, я не брошу вас. Разрешите, пойду с вами?
   Воину прискучило топтаться на месте, и он сердито дёрнул поводья коня:
   – Эй, чего разболтались?! Старик, твои ноги никогда не донесут тебя до каменной чаши глубокоуважаемого базарбаши, пусть Аллах ниспошлёт ему всяческих благоденствий! – десятник восхвалял базарбаши и не забывал подталкивать старого гончара в спину носком запылённого сапога. Но под конец, видимо, не рассчитал своих сил – Кари-бабай не удержался и упал. Айнур вскрикнула и бросилась к нему, узел с горшками она в сердцах отбросила в сторону стража:
   – Заберите для базарбаши! Пусть ваши жестокие сердца захлебнутся в слезах сирот!
   Казак, с усмешкой наблюдавший за гневом девушки, немного смягчился, он спустился с коня и поднял глухо гремевший узел. Передав его Айнур, воин обратился к охавшему Кари-бабаю:
   – Ради красоты твоей внучки прощаю непочтительные слова. А тебе, бабай, советую взять её с собой. Если девушка станет вести себя благоразумно, может, базарбаши и простит твой грех!
   – Дедушка, я пойду с тобой, – Айнур умоляюще заглянула в глаза Кари-бабая. – Я буду просить базарбаши за тебя!
   Давно уже растворились в базарной толчее тоненькая девушка с большим узлом, старик-гончар и их страж, а ремесленники всё не расходились.
   – Кари-бабаю давно нужно было помочь. После смерти сына и невестки он совсем сдал, а на его шее трое сирот, – говорил высокий широкоплечий Юмаш.
   – Чем же ты собираешься ему помочь? – проворчал горбатый Халил. – У нас у самих в домах негусто. Гончаров развелось много, базар завален товаром, за свой труд гроши получаем. У нас у всех дети, и не по трое. У Абдуллы – семеро, у Гарифьяна и хромого Ямантая – по восемь…
   – А ты чужих детей не считай! – крикнул упомянутый Ямантай. – От кого ещё ждать помощи нашему соплеменнику, если не от нас? За неуплату пошлины базарбаши может немалое взыскание назначить, сложимся кто сколько сможет, Аллах зачтёт нам доброе дело.
   – Сложимся, сложимся! – послышались голоса со всех сторон. Один только горбатый Халил, недовольный решением гончаров, выбрался из толпы.
   – Почему я должен отдавать старику деньги, которые зарабатываю с таким трудом? Вон у него внучка на выданье, хоть и нет за ней приданого, зато какая красавица! Распорядится девушкой с умом, может, ещё богаче всех нас станет. Мою Зухру трудней сосватать, не дал ей, бедняжке, Аллах красоты. Лучше эти денежки в сундучок дочке положу, чем отдавать за пустую благодарность безмозглому старику!


   Глава 2

   В центре площади у каменной чаши, где платились торговые пошлины, раскинулся летний шатёр базарбаши. Двое слуг главного базарного смотрителя, сборщики хараджа, охраняли вход в святую святых – шатёр Алима-баши. У входа в шатёр на расстеленном коврике восседал писец, с важным видом разложивший перед собой толстый дэфтэр [93 - Дэфтэр – тетрадь, амбарная книга.] и мешочек с письменными принадлежностями. В дэфтэре чиновник отмечал провинившихся, которых доставляли на площадь одного за другим. Надменный вид писца не внушал беднягам никаких надежд, и они, подталкиваемые воинами Мухаммад-бека, понуро усаживались прямо на землю. Суд следовало вершить базарному смотрителю, но он был занят делом куда более важным.
   Алим-баши – грузный, с выкрашенной хной бородкой, в богатом шёлковом казакине суетился, принимая в шатре дорогого гостя. Мухаммад-бек закончил осмотр базара и теперь с удовольствием устраивался на низкой суфе. Он облокотился на мягкие подушки и принял из рук гостеприимного хозяина прохладный катык.
   – Уважаемый Мухаммад-бек, как ваше здоровье? Не приключилась ли какая печаль в вашем доме? – базарбаши присел напротив гостя и осмелился, наконец, заговорить с высоким сановником.
   Он был обеспокоен неожиданной проверкой царедворца и не на шутку разволновался, пот ручьями катил с обритой головы базарбаши.
   – Слава Аллаху, я здоров. И в доме моём, по воле Всевышнего, мир и порядок, – степенно отвечал Мухаммад-бек. Он огладил свою ухоженную бородку и хитро прищурился:
   – А как, уважаемый баши, здоровье вашей младшей жены?
   Раскрасневшееся лицо смотрителя расплылось в жалкой улыбке:
   – Помилуйте, высокочтимый бек, у меня только одна жена, она и за старшую, и за младшую. Отцу её, армянскому купцу Арслану, обещал я не брать второй, на Коране клялся!
   – На Коране? – как бы в раздумье повторил Мухаммад-бек. И вдруг глаза его хищно блеснули. – Как же вы, уважаемый Алим, смеете лгать самому Аллаху?!
   Лицо базарбаши из красного превратилось в багровое.
   – Помилуйте, Мухаммад-бек, достопочтенный бек! – блюститель базарного порядка даже подскочил со своего места. – О чём вы? Как я могу?! О Аллах! – вскричал он, воздев руки к небу.
   – Подождите, баши, призывать Всевышнего, а лучше вспомните старого кузнеца Юсупа. Как-то не уплатил он долга, а вы обещали простить его, если он выдаст за вас дочку свою Гайшу. Дочку вы забрали, и долг вроде простили…
   – Но я не сочетался с ней узами брака, Аллах не даст солгать. Я не обманул Всевышнего! – поспешил оправдаться несчастный Алим.
   Мухаммад-бек рассмеялся:
   – Вот, значит, как, дорогой баши, этот старик-кузнец не соврал мне. Вы забрали его дочку, обещали жениться, а сами развратничаете с ней, содержите как наложницу!
   – Уважаемый Мухаммад-бек, но наши законы не запрещают нам находить усладу в невольницах!
   – В невольницах! Разве вы не чувствуете разницу? В невольницах! А вы, уважаемый, держите в наложницах свободную девушку или считаете, что ничтожный долг может превратить её в рабыню? Я слышал, она хороша собой и очень молода, совсем девочка, кажется ей тринадцать. Мать пыталась передать жалобу госпоже нашей, Сююмбике-ханум.
   – О Аллах, не допусти такого! – базарбаши совсем потерял голову от страха и сел прямо на пол, застеленный пёстрым ковром. Руками он обхватил ноги Мухаммад-бека, обутые в тонкие дорогие ичиги:
   – Пощадите, век слугой вашим буду! Наша ханум не простит! Всемилостивейший бек!
   Крики обезумевшего смотрителя разносились по всему шатру, и даже за трепещущими его стенами слуги насторожили уши.
   – Перестаньте! – Мухаммад-бек с брезгливостью отстранил от себя потного базарбаши. Он поднялся с суфы, прошёлся взад-вперёд, попутно заглянув в щель полога, не подслушивают ли их. Остановился около качавшегося из стороны в сторону Алима и негромко произнёс:
   – Я вполне могу вам помочь и оставьте ваши благодарности, – бек жестом руки остановил кинувшегося было к нему базарбаши. – Достаточно вашего участия в одном деле.
   – В деле? В каком деле?
   – Так, пустяк, дорогой баши. Несколько мелких услуг во славу нашего великого ханства.
   – Мы все служим Аллаху и нашему повелителю, – смиренно молвил чиновник. Он никак не мог взять в толк, чего же хочет от него высокопоставленный гость.
   – Мы все служим Аллаху, это так! Но повелителя мы выбираем сами. Сегодня – один, завтра – другой, – многозначительно произнёс Мухаммад-бек.
   – О чём вы?! – испугался базарбаши.
   – Кроме Всевышнего, служить мы можем только во славу Земли нашей Казанской. А тот, кто сегодня правит в Казани, – крымец Сафа-Гирей – слеп! Он не видит и не хочет видеть, что ведёт нас в пропасть. Те, кто пришёл с ним, сосут кровь не только из нашего народа, но и из нас – благородных казанских беков, мурз и почтенных людей вроде вас, Алим-баши. Хан перестал слушать даже могущественных карачи, для него нет ничего слаще речей его крымцев. А тем лишь бы набеги совершать, пограбить, а заодно и у нас чего-нибудь отнять. Чтобы пойти в поход, большие деньги нужны, вот повелитель и увеличивает налоги, народ ропщет, а хану всё нипочём! Кругом его соглядатаи, подслушивают, доносят, наушничают, ныне, уважаемый баши, не так много сил у больших людей казанских и надо быть осторожными, не так слово скажешь – зиндан, а то и смерть! Народ надо поднимать, он нам в этом деле великом главная опора. Как изгонял он уже раз своевольника, так поможет и сейчас.
   – Может и верно, но как же, – невразумительно проблеял Алим, трясущимися руками отирая пот. На его лице с молниеносной быстротой отражались самые различные чувства: то им овладевал ужас, когда он видел, как топор палача зависает над ним, то являлась заискивающая улыбка при мысли о благоприятном исходе дела. Душонка базарбаши металась между гневом ханум и участием в ужасном заговоре.
   – Итак, уважаемый, – решил подтолкнуть нерешительного чиновника Мухаммад-бек, – что же вы мне ответите?
   Лицо Алима остановилось, наконец, на жалком подобии улыбки:
   – Если я отвечу, что служу во славу Земли Казанской, как же тогда быть с дочкой кузнеца?
   – Об этом не беспокойтесь. Кузнец уже сидит в зиндане, я обвинил его в недобросовестном исполнении ханского заказа. Кажется, его сабли оказались недостаточно прочны! – мимолётная улыбка коснулась губ бека при этом воспоминании. – Мать же вашей красавицы слегла в постель, говорят, она очень плоха и уже не подымается. Мои люди присматривают за ней.
   – Слава Аллаху! – воздел руки к небу базарбаши. – Пусть свершится угодное Ему!
   – Ну а теперь, уважаемый, закончим наши дела! – и бек указал рукой на полог шатра, приглашая Алима-баши выйти вместе с ним.
   На небольшой площади, прямо на голой, утоптанной множеством ног земле сидели люди: несколько землепашцев в простой, но опрятной одежде; двое мелких торговцев с вороватым, бегающим взглядом и ремесленники, угрюмо ожидавшие своей участи. Но Мухаммад-бек чуть в стороне от них разглядел девушку рядом со стариком-гончаром. У неё были прекрасные косы цвета спелого каштана и грустный взгляд влажных, чуть раскосых глаз. Все остальные черты лица скрывало старенькое покрывало, но и того, что увидел, оказалось достаточно, чтобы сердце могущественного бека застучало, как у молодого. Лишь вспомнив недавнюю беседу с базарбаши, сановник осадил свой пыл. С виду надменный и неприступный, он устроился на помосте на заботливо подложенные слугой шёлковые подушечки. Строгим взглядом Мухаммад-бек проследил, куда расселись писцы и сборщики хараджа, и лишь после царственным кивком разрешил базарбаши начать разбирательства.


   Глава 3

   Первыми к помосту подвели торговцев. Сборщик хараджа монотонным голосом перечислил провинности, допущенные купцами при ввозе и продаже своего товара. Смотритель базара назначил взыскание. Растерянные лица виновников показали, как сильно они поражены размером наказания, но страх перед зинданом оказался выше. Торговцы безропотно вытрясли свои кошели и, кланяясь, удалились в свои лавки. Земледельцы оказались жителями одного из аулов, принадлежавшего ханум. Базарбаши и блистательный бек переглянулись и не пожелали взять на себя ответственности за наказание людей первой госпожи ханства. Ограничились дарами в виде двух корзин с овощами и яблоками, которые те преподнесли вельможам. Ремесленников после короткого допроса связали одной верёвкой и погнали в зиндан.
   Старик и его внучка испуганными взглядами провожали несчастных.
   – Не забудь же, что я тебе сказал, – прошептал гончар. – Как отправят меня в зиндан, иди к дивана Биби. Уж не знаю, чем она сможет помочь, только год назад, как скончалась ваша несчастная мать, она так и сказала: «Будет худо, Кари-бабай, постучитесь ко мне, я помогу!» Клянусь Аллахом, она это говорила в здравом уме, ни у кого я ещё не видел таких мудрых глаз! За что уж люди прозвали её дивана`, а она не воспротивилась тому, то одному Всевышнему известно. Ох! – вскрикнул он, невольно сжимая ладонь внучки. – Они идут!
   Базарные стражи подхватили под локти внезапно ослабевшего старика и подтащили к помосту. Айнур бросилась вслед за ними, обвила плечи деда рукой, словно пыталась прикрыть его своим хрупким телом. Умоляющий взгляд её обратился на одного из вельмож, который показался ей наиболее важным, Мухаммад-бек благосклонно улыбнулся ей. Базарбаши же, только недавно получившему жестокий урок, было не до женской красоты. Ни юный возраст, ни привлекательность девушки, ни её мольбы, с которыми она обратилась к блюстителю порядка, не поколебали его рвения.
   – Исчадия ада, вы все воры от самого своего рождения, так и норовите ограбить кого-нибудь! А ты, старик, смеешь грабить самого господина нашего – великого и всемогущего хана Сафа-Гирея! Да пусть продлит Всевышний его годы! Пусть будет обрушен гнев Великого Судьи нашего на твою недостойную голову! – Такой гневной тирадой разразился Алим после того, как выяснил, что старику нечем заплатить взыскание.
   – За что же вы поносите меня, уважаемый господин? – взмолился несчастный старик. – Всю свою жизнь я работал, честно платил налоги и подати. Если Аллах справедлив, не допустит, чтобы умер я в зиндане, не пристроив своих внуков и оставив их без защиты!
   Окаменевшее сердце чиновника не могли разжалобить никакие слёзы и мольбы. Не обращая внимания на оправдания старого гончара, он уже готов был отдать приказ стражам отвести виновного в зиндан, как его остановил Мухаммад-бек. Он отвёл базарбаши в сторону и вкрадчиво спросил:
   – Не думаете ли вы, уважаемый, что этот старик сможет принести хоть какой-нибудь доход нашему ханству. Это смешно! Он не уплатит и данги, а в зиндане на него одни расходы – накорми, охраняй, и, если помрёт – похорони. И не пришла ли вам в голову мысль при виде этого юного создания рядом со стариком, что девушка с отчаяния может обратиться к ханум? А она, наша всемилостивейшая госпожа, посчитает, что вы обошлись с этими бедняками слишком жестоко.
   – Но что же мне делать?
   – Предоставьте это дело мне, я всё устрою.
   – Буду вам признателен, уважаемый Мухаммад-бек. С остальными я закончил и могу удалиться.
   Блюститель базарного порядка с видом умывшего руки человека направился к своему шатру, а Айнур, с волнением наблюдавшая за беседой двух вельмож, едва только базарбаши исчез за шёлковым пологом, бросилась в ноги беку.
   – Господин мой! – взмолилась она – Сжальтесь над нами! Завтра же мы уплатим долг, я найду деньги. Поверьте мне, господин, отпустите дедушку, в зиндане он не выдержит и ночи. О! Если вы нам поможете, трое сирот будут неустанно молиться о здоровье вашем и вашей семьи.
   Мухаммад-бек, заметно польщённый словами девушки, помог ей подняться, его словно током пронзило, когда он коснулся тела юной прелестницы. Он окинул её опытным взглядом знатока женской красоты. С первого взгляда Айнур могла показаться слишком худой, но его руки убедились в обратном, она, скорей всего, была тонкой кости, и её хрупкость лишь усиливала природную грацию. Невольно на ум приходило сравнение с очаровательным цветком, из тонкого трепещущего стебелька которого выглядывало самое обворожительное личико, какое когда-либо являлось на белый свет. Одежды девушки, старые и поношенные, не оскорбляли юной красоты, и всё же, как отметил про себя Мухаммад-бек, к яркому цвету её каштановых кос и нежной золотистой коже так хорошо подошли бы матово-белоснежные зёрна жемчуга. Увлечённый этой мыслью, он даже потянулся к карману богатого камзола, туда, где в мешочке из чёрного бархата лежало жемчужное ожерелье. Он купил его для младшей жены, но сейчас и не вспомнил о ней. Только потянулся, да вовремя опомнился, хорош же он был бы со своим роскошным подарком около нищей девчонки! Что бы сказали писцы Алима, да и сам базарбаши? Но и упустить девчонку нельзя. Забрать бы её прямо отсюда, что стоит приказать бросить чаровницу поперёк седла и доставить в его дворец? От таких мыслей сладостно заныло в низу живота. Мухаммад-бека прельщало всё новое, он любил менять женщин и не брезговал в этом деле никакими средствами. А что могло быть желанней женщин недоступных, доставленных в золотую клетку против их воли? Они не так быстро прискучивали, как наложницы – их-то бесконечная вереница приедалась так скоро, словно это была одна и та же женщина. В последние годы в его гарем привозили иных красавиц. И он помнил всех до одной! Они проклинали и ненавидели его, сопротивлялись его роскошным подаркам и ласкам с отчаянием диких кошек. Они не понимали, какую страсть разжигают в нём. Бек недолго увлекался ими, но всё это время ему не приходилось скучать. Сорокапятилетний вельможа чувствовал себя молодым волком, который крепкими зубами терзал свою добычу. А незаконная добыча, не принадлежащая ему по праву, раззадоривала ещё больше. Всё это считалось порочным и достойным осуждения для любого доброго мусульманина, но в кругу некоторых блистательных царедворцев подобная жестокость даже поощрялась. Похищаемые женщины были из простого народа, из бедных семей, и с ними едва ли стоило церемониться.
   Ах, если б Айнур, которая увидела в этом важном вельможе добросердечного человека, разглядела бы истинное лицо Мухаммад-бека, то с ужасом и отвращением отвергла бы его помощь. Но, увы, Айнур была ещё слишком юна и неопытна, чтобы разбираться в людях, зато мудрые глаза старого гончара приметили преувеличенное внимание бека, и Кари-бабай заподозрил неладное.
   – Я попробую вам помочь, – говорил Мухаммад-бек, не отрывая взгляда от Айнур. – Восемь лет назад скончался мой отец, уважаемый всеми человек. Я дал обет каждый год в этот день совершать угодные Всевышнему дела, хотя это и нелегко при должности, которую я занимаю при дворе.
   – Вы так великодушны! – воскликнула Айнур. Она уже догадывалась, что дело их разрешится благополучно.
   – Мир праху вашего отца, видно, он был человеком достойным и добрым мусульманином, – добавил подошедший ближе Кари-бабай.
   – Благодарю за доброе слово, – Мухаммад-бек перевёл, наконец, свой взгляд на гончара.
   Грязный старик был неприятен ему, но, если хочешь завоевать доверие прекрасной пери, обрати внимание и на её отвратительного спутника.
   – Я – человек долга, служба ждёт меня, позвольте распрощаться с вами. – Бек вынул монету из бархатного, расшитого самоцветами кошеля.
   – Эй, писари! – крикнул он. – Сколько должен этот почтенный гончар в каменную чашу?
   Мухаммад-бек уплатил необходимую сумму и направился к своему коню. Вскочив в седло, он с внутренним удовлетворением выслушал слова благодарности от старика и Айнур. Бек уже взялся за поводья и как бы невзначай спросил:
   – Как ваше имя, уважаемый?
   – Моего дедушку зовут Кари-бабай, – опередил старика звонкий голосок Айнур.
   – И живёте вы? – ласково улыбнулся ей Мухаммад-бек.
   Старик дёрнул Айнур за локоть, но она, движимая благодарностью, с непосредственной искренностью ответила:
   – В слободе гончаров, дом в самом конце оврага у старой яблони.
   – Что ж, прощайте! – Мухаммад-бек дёрнул поводья и проследовал вперёд, за ним двинулись его верные нукеры.
   Один из них подъехал поближе, склонил голову в знак повиновения и выслушал уже привычное:
   – Сегодня к ночи доставить в загородный дворец.
   – Будет исполнено, господин.
   Кари-бабай этих слов не услышал, но от недобрых предчувствий ощутил слабость, он медленно отошёл в сторонку, присел на землю и обхватил голову руками.
   – Дедушка! – кинулась к нему Айнур. – Неужели вы не рады вашему избавлению?!
   – О-хо-хо! Внученька, ты слишком красива и так наивна, как я могу радоваться этому? Не лучше ли мне посидеть в зиндане?
   – Что вы говорите, как можете такое произносить? Господин был так добр к нам.
   – Айнур, милая, как думаешь, зачем он спросил, где мы живём?
   – Не знаю. Но, может, он хочет сделать ещё одно доброе дело. Вы помните, в прошлом году наша всемилостивейшая госпожа Сююмбика, посетив базар Ташаяк, обратила внимание на бедное платье Зухры-апа. Она расспросила её о жизни, узнала, в каком тяжёлом положении осталась вдова, а вечером прислала ей на дом корзины с разным добром и деньги. С тех пор Зухра-апа оправилась, дела пошли на лад.
   – Ты думаешь, внученька, высокопоставленный бек тоже желает нам помочь?
   – А почему бы и нет?
   – Хорошо бы, если так, – прошептал старик. – Но я опасаюсь, что всё обстоит куда хуже, чем когда-либо!


   Глава 4

   Ханум Сююмбика готовилась посетить состязание чтецов. Оспорить звание лучшего среди лучших собирались поэты и сказители со всего ханства, приезжали и певцы степных эпосов. А из дальних городов и земель спешили ученики знаменитых школ, которые только пробовали силы в сложении стихотворных строф. Порою такие состязания длились по несколько дней, каждый участник находил в действии этом удовлетворение для души и ублажение для слуха. И часто из-под калямов выходили новые волшебные стихи, и на следующем состязании счастливый обладатель сочинённой жемчужины выдавал свой перл на суд товарищей.
   Ханум знала, с каким нетерпением стихотворцы ожидали её, покровительствующую высокому искусству. Они готовы были дни и ночи напролёт читать великие творения поэзии, а в ответ мечтали принять награду из прекрасных рук казанской госпожи. Она могла одарить их любой безделицей, но поэты, эти дети природы, остались бы безмерно счастливы уже одним её благосклонным вниманием. Но сегодня Сююмбике захотелось принести на состязание поистине ханский дар, она решилась раскрыть сокровищницу своего книгохранилища.
   Здесь в сафьяновых переплётах хранились тома, которые собрала ещё ханум Нурсолтан. Были и книги, которые восточные купцы, послы и знатные вельможи дарили ей – Сююмбике, зная о страсти госпожи к чтению. Ханум раскрывала сундучки, в которых покоились бесценные сочинения, перебирала их. С каждой из книг были связаны свои истории, воспоминания и душевные волнения, пережитые за чтением творений великих. На одной из них её рука задержалась, то был том, обтянутый небесно-голубым сафьяном, и он появился у госпожи не так давно, в тот год, когда бек Тенгри-Кул прибыл из Герата. Он привёз великолепную книгу в дар казанской ханум от местного правителя. «Пятерица» Навои [94 - «Пятерица» включала в себя пять знаменитых поэм: «Лейли и Меджнун», «Фархад и Ширин» и т. д.] оказалась ещё ценней от того, что к рукописи этой приложил руку великий Султан-Али, прозванный «царём каллиграфии» [95 - Султан-Али был знаменитым художником-каллиграфом гератской эпохи, современником Навои. О надписи на надгробии султана Хусейна, исполненной Султаном-Али, один из писателей сказал, что каждый, увидев её, «от изумления прикусывает палец».]. Фолиант был верхом совершенства, он соединял в бессмертном творении Навои мастерство миниатюриста, переплётчика и каллиграфа. Нет! Ханум не могла отдать столь дорогую её душе книгу в руки даже самого талантливейшего из чтецов. Она провела ладонью по шероховатой обложке, и всплыли давние воспоминания…
   То была её первая встреча с беком Тенгри-Кулом после долгой разлуки. Сююмбика помнила его коленопреклонённым у трона, но такого независимого, с гордой и благородной осанкой. Он торжественно и с соблюдением всех сложных церемоний вручал ей дар гератского правителя. Но глаза Тенгри-Кула сияли так радостно, что рушили всю официальность обстановки. Хотелось тогда подняться навстречу своему давнему другу, поднять с колен и сказать, как она счастлива видеть его вновь в Казани!
   Сююмбика машинально раскрыла книгу, её пальцы заскользили по красочным виньеткам и миниатюрам. Она улыбалась, думая о Тенгри-Куле, но улыбка пропала внезапно, как и возникла. Молодая женщина печально вздохнула и захлопнула книгу, ей вспомнилось всё, что последовало за приездом бека в Казань. Она припомнила тяжёлые дни метаний и недоверие, которое возникло между ней и Сафа-Гиреем, вспомнилась и ревность хана, отравлявшая их любовь. Стремясь забыть о неприятных воспоминаниях, она постаралась вновь углубиться в выбор награды и, наконец, остановилась на «Пятерице» Низами [96 - Низами (Ильяс-Юсуф-оглы) – основатель классической литературы Азербайджана, жил в XII веке. Им была написана первая «Пятерица» («Хамсэ») на основе народных сказаний, иранских хроник и сюжетов.].

   На площади, мощённой камнем, высилось белоснежное здание с высокими резными сводами, называемое в народе Китапханэ. В последние годы состязание проходило здесь, и уже с утра пишущая братия собралась у врат книгохранилища. Восторженные юноши-шакирды обступали знаменитых казанских поэтов – Мухаммад-Шарифа, царедворца Гарифбека, воспевавшего прекрасную Сююмбику-ханум и Мухаммадьяра, прославившегося поэмой «Дар мужей» [97 - «Дар мужей» («Тухваи мардан») – поэма, написанная Мухаммадьяром в 1540 году.]. Не меньший интерес вызывали стихотворцы из дальних земель, они старались не мешаться с казанцами, и каждый из них ревниво стерёг хуржум с прекрасными творениями своей страны. Собравшиеся желали вынести на суд великой ханум извечный спор, кто из поэтов Востока более славен. Одни превозносили певца любви Низами, другие боготворили Алишера Навои, третьи говорили на сладкозвучном языке Мир-Хосрова [98 - Мир-Хосров – персидский поэт XIV века.]? Велик и стар, как сам мир, был этот спор, и никогда не приходили спорщики к единому мнению, но они пускались в путь, искали истину и опровергали мнения других.
   В толпе царило заметное волнение, все уже знали, что состязание и в этот раз посетит сама Сююмбика-ханум – основательница Китапханэ. В своё время именно по просьбе любимой супруги Сафа-Гирей повелел заложить это здание. Оно вознеслось рядом с прекрасной мечетью с восемью минаретами и стало ещё одним украшением столицы. Теперь собранные в нём сочинения услаждали умы и сердца учёных юнцов и мудрых мужей, и многие казанцы, стремясь к светочу знаний, посещали просторные светлые залы со сводчатыми потолками и большими окнами. Китапханэ вместило в себя немалое количество полок, где хранилось богатство этого здания – книги. Здесь же, в специально отведённых помещениях, трудились казанские каллиграфы, неустанным трудом своим пополнявшие сокровищницу книгохранилища. Они переписывали Коран и тафсиры [99 - Тафсиры – толкования Корана.], труды поэтов и учёных, лекарей и мыслителей. Казанцы зачитывались поэмами Алишера Навои, «Гулистаном» Саади, «Шах-наме» Фирдоуси, трудами Ибн-Халдуна, Бируни и знаменитыми «Канонами лекарского искусства» Абу Али ибн Сины [100 - Абу Али ибн Сина – Авиценна.]. Творения покинувших бренный мир булгарских и казанских поэтов переписывались многократно, а цитаты из их произведений были на слуху у всех.
   Наконец долгое ожидание собравшихся вознаградилось, и ханум Сююмбика прибыла на состязание. Высокородную госпожу сопровождала личная охрана, ногайцы хмуро вглядывались в лица шакирдов, поэтов и чужеземцев, с почтением кланяющихся казанской ханум. Они не позволяли приближаться к своей госпоже и проследовали вслед за ней на помост, где под балдахином уже было установлено роскошное сидение с высокой спинкой.
   Чтецы, записавшиеся в числе первых, выступили из толпы, и с позволения Сююмбики поэтическая битва началась. Казанская госпожа с наслаждением окунулась в волшебный мир певучих строк и великих мыслей, они рождали в груди ответное трепетное чувство и желание стать чище, возвышенней и прекрасней. Почти все читали на тюркском языке, словно вторили великому Алишеру, который призывал писать не на общепринятом персидском, а на близком и понятном языке тюрков. Его слова даже украсили портал Китапханэ, и каждый мог прочесть с гордостью: «И этот цветущий сад, и эта сокровищница были до сего времени скрыты от людей, до их ценностей не дотрагивались человеческие руки…» Казалось, вняли этому призыву и два мюрида, которые решились изобразить сценку, по преданию, случившуюся в Шемахе между правителем Ширвана и бессмертным Низами. Рослый мюрид изображал грозного ширван-шаха, он требовал от поэта писать на языке знати – фарси. Мюрид пыжился, подражая высокомерному правителю, и говорил строго, чем вызывал невольную улыбку на устах присутствующих:

     Нам неприличен тюркский твой язык,
     Наш двор к простецким нравам не привык.
     Раз мы знатны и саном высоки,
     Высокие да слышим языки!

   На что юноша, представлявший Низами, с чувством скорби отвечал:

     Прочёл я… Кровь мне бросилась в лицо,
     Так, значит, в ухе рабское кольцо!
     И не поднять из мрака мне чела,
     И на глазах как пелена легла,
     И не найти сокровищ золотых…
     И замер я, и ослабел, затих
     И голову запрятал от стыда…

   Не утихли ещё крики одобрения обоим мюридам, а из толпы уже выступал поэт, прибывший из земли огузов [101 - Тюрки-огузы – туркмены.]. Ханум всегда со вниманием относилась к чужеземцам, и сейчас она принялась расспрашивать сочинителя о его роде и земле, откуда он прибыл.
   – Я с берегов великой Амударьи из благословенного Ташаузского оазиса. Моё селение раскинулось у озера Сарыкамыш. Это озеро прекрасное и полноводное, наполненное жизнью. Но как только приходит нестерпимая жара, Сарыкамыш превращается в птицу, взмахивает крыльями и исчезает в небесах. А нам остаётся ждать, когда, нагостившись там, Сарыкамыш вернётся назад [102 - Сарыкамышское озеро, расположенное в 200 км от Арала, в жаркую погоду из-за сильного испарения воды мелеет. Появляется оно вновь, когда воды Амударьи во время разлива заполняют Сарыкамышскую впадину.], – рассказывал огуз.
   – Твой край, должно быть, красив, – мечтательно произнесла Сююмбика, – если в нём случаются такие волшебные вещи, то и песни твоего народа необычны. Мы хотим их послушать, не откажи в нашей просьбе, певец огузов.
   Поэт поклонился и ответил с достоинством:
   – Я прибыл в благословенную Казань, чтобы донести до северных народов песни моей родины. Сердце поэта питается стихами, чем больше я пою и рассказываю, тем более наполняю свою сущность. Послушайте же, великая госпожа, и вы, благородное собрание, песни моего учителя Абдаллаха ибн Фараджа о Бугач-хане, сыне Дирсе-хана, об удалом Думруле, сыне Духа-Коджи [103 - Из поэтической эпопеи Абдаллаха ибн Фараджа «Книга моего деда Коркута» (1482 год).].
   А следом выступили гости из далёкой Ферганской долины и степные певцы, воспевавшие Идегея и свой дом, что раскинулся между берегами Яика и Итиля. Выслушав чужеземцев, в поэтическую битву вступили казанцы. Молодой шакирд читал строфы поэмы Навои так, словно душа бессмертного Алишера возродилась в нём, и именно он заслужил особое одобрение собравшихся. В ушах почитателей поэзии, не умолкая, звучал взволнованный голос юноши:

     Я не Хосров, не мудрый Низами,
     Не вождь поэтов нынешних – Джами,


     Но так в своём смирении скажу:
     По их стезям прославленным хожу.
     Пусть Низами победоносный ум
     Завоевал Берда, Гянджу и Рум;
     Пускай такой язык Хосрову дан,
     Что он завоевал весь Индостан.
     Пускай на весь Иран поёт Джами,
     В Аравии в литавры бьёт Джами, –
     Но тюрки всех племён, любой страны,
     Все тюрки мной одним покорены…

   Ханум поднялась со своего места и подозвала к себе юношу:
   – Чей ты сын и как тебя зовут? – ласково спросила Сююмбика скромно потупившего взгляд шакирда.
   Юноша поднял на неё свои красивые тёмные глаза, и у Сююмбике невольно встрепенулось сердце. Было что-то очень знакомое в этом восхищённом взгляде, в повороте головы, изгибе губ…
   – Меня зовут Данияр. Я не знаю своего отца, милостивая госпожа, меня воспитала мать. В слободе гончаров, где мы проживаем, её зовут дивана Биби.
   В толпе кто-то хихикнул и тут же осёкся, когда увидел строго сдвинутые брови Сююмбики-ханум:
   – Что же, твоя мать и в самом деле так больна?
   – Не думаю, о прекраснейшая госпожа, она просто не похожа на других женщин слободы. По-другому говорит и рассуждает, но она самая лучшая мать на свете!
   В ответ на искреннюю горячность юноши ханум улыбнулась, взяла в руки книгу в красном кожаном переплёте – главный приз за сегодняшнее состязание:
   – Ты заслужил, Данияр из слободы гончаров, эту награду! Будущее сокрыто от нас пеленой лет, не ведаю, выйдет ли из тебя великий поэт, но уже сейчас ты прекрасный чтец. И ещё я вижу перед собой хорошего сына, а может ли быть зрелище прекраснее для сердца матери, чем почтительный и любящий сын? – В глазах ханум появилась печаль и, словно стремясь сокрыть свою тоску и слёзы, в неосознанном порыве она сорвала дорогой перстень с руки.
   – А это твоей матери за хорошего сына!
   По площади прокатился гул, такое здесь случалось нечасто! Юный шакирд припал к ногам госпожи, и она с трудом удержалась, чтобы не погладить его свободно падавшие на плечи тёмно-русые локоны. Привычной болью защемило сердце. Ах! Если бы у неё был сын!
   По окончании состязания ханум не покинула Китапханэ. Сначала побеседовала с казанскими поэтами, расспросила, какой работой увлечён сейчас Мухаммадьяр. А после прошла в комнату к каллиграфам, где часто бывала и любовалась изящной работой мастеров переписи. Её, как всегда, встретил Сабит-оста, каллиграф, назначенный старшим над переписчиками. Старому мастеру льстило, что госпожа так интересуется боготворимым им делом, и он всегда с охотой и в подробностях рассказывал ей о тонкостях своей работы:
   – Многое, великая госпожа, зависит в нашем деле от бумаги. Самая лучшая, обработанная «золотым песком» или «золотой водой», делается при помощи шафрана и хны. На такой бумаге дано писать только высшим мира сего, и у нас в мастерской её нет. Зато она имеется в канцелярии нашего всемогущего повелителя, да продлит Аллах его годы, на таких листах пишутся послания ханам и султанам. А у нас, всемилостивейшая госпожа, используется бумага зелёного и голубого цвета.
   – А как же получают такой цвет, уважаемый оста? – спрашивала Сююмбика. Но старик, казалось, знал всё:
   – Голубой, госпожа, это символ вечно синего неба, и для его получения берут выжимки из цветов фиалки, но иногда используют и другие растения…
   – Сдаюсь, сдаюсь! – смеялась ханум. – Вас невозможно поймать, уважаемый мастер, вы просто бог в своём деле!
   Но в следующий раз её интересовало другое, и Сабит-оста опять по-стариковски долго и подробно просвещал свою госпожу о выборе калямов и стилях написания арабской графики.
   Но сегодня ханум зашла, чтобы узнать, когда будет готов заказанный ею сборник стихов Гарифбека. Большая часть творений придворного поэта была посвящена ей, и Сююмбике хотелось иметь томик стихов у себя. Сабит-оста обрадовал её, вручив госпоже книгу в зелёном сафьяновом переплёте. Ханум раскрыла сочинения Гарифбека, провела нежными пальцами по атласной бумаге. По краям вилась гирлянда из золотых незабудок, на каждом листе – изящно-выписанный стих с замысловато украшенной заглавной буквой. От листов исходил цветочный аромат, и ноздри женщины затрепетали, вдыхая это едва уловимое благовоние:
   – Благодарю вас, уважаемый Сабит-оста, я довольна вами!
   Она возвращалась во дворец счастливой, унося с собой прекрасную книгу и великолепное чувство душевного удовлетворения, которое её тонкая и чувствительная натура находила так редко.


   Глава 5

   Ханум едва успела вернуться во дворец, как женскую половину посетил повелитель. Сафа-Гирей выглядел довольным, на Ханском Лугу его гвардия порадовала господина воинским искусством. Повелитель устроил для казаков большие состязания и лучших наградил по заслугам. А поучаствовать в игрищах спешили многие, хан чувствовал: застоялись воины, ведь третий год казанские тысячи не ходили в набеги. В сражениях на саблях, в метании копья, джигитовке и скачках казаки выплёскивали свою удаль, ту, которую могли применить в серьёзном деле. В глазах воинов Гирею так и виделся немой вопрос «когда?». Они желали отправиться в набег, привычно пограбить, пожечь, а если придётся, схлестнуться с противником в кровавой битве. Но ханство пребывало в мире и покое, во всю мощь работала посольская служба, казанские илчи отправлялись в Москву, Крым, Ногаи, Турцию. Обратно везли ответные грамоты. Каждый из правителей вёл свою игру, искал выгоду, укрытую за почтительными словами дипломатических бумаг. Особая игра, острая и опасная, как забава факира с огнём, шла между Казанью и Москвой. Повелитель предчувствовал: недолго продлится мир между двумя соседями. Судя по последним грамотам, терпение наставников юного князя Ивана истощалось, и всё чаще меж учтивых строк пробивались неосторожные угрозы.
   Но старшей жене о своих думах и тревогах Сафа-Гирей не говорил, он и сейчас обнял Сююмбику и спросил о другом:
   – Я слышал, ты провела весь день в Китапханэ?
   – Да, мой господин. Меня радует, что с каждым разом на эти состязания собирается всё больше народа. Об этом хорошо сказал Мухаммадьяр: «Вот диво! От поэтов нам в Казани места нет, в поэты лезет всяк: дитя и дряхлый дед!»
   Сафа-Гирей расхохотался:
   – Поистине, он прав! Сегодня на учениях я даже у своего нукера видел рукопись стихов этого вездесущего Гарифбека. Все просто очарованы его восторженными описаниями твоей небесной красоты. Боюсь, что опять начну ревновать тебя. – Хан прикоснулся ладонями к зардевшемуся от смущения лицу жены, ласково вынуждая её повернуться на свет. – Иногда жалею, почему я не турецкий султан; царствуя в тех краях, я бы надел на тебя паранджу. И тогда никто, кроме меня и солнца, не смел бы любоваться тобой! Ты знаешь, родная, что все эти писаки, с таким рвением посещающие состязания, влюблены в тебя. Они приходят туда, чтобы полюбоваться твоей красотой, погреться в лучах твоего сияния.
   – Но, повелитель, – в голосе Сююмбики пробились тревожные нотки, – вы же не запретите мне посещать Китапханэ и заниматься делами, которые увлекают меня и наполняют жизнь смыслом?
   – Не беспокойся, моя радость, я ревнивец, но не тиран! – Хан поднялся со своего места. – Но сегодня ночью, обольстительница, желаю, чтобы ты доказала, что в твоём сердце царю только я, а не юный красавец-шакирд.
   Сююмбика улыбнулась:
   – Слушаюсь и повинуюсь, мой господин!

   Сопровождаемый телохранителями повелитель не спеша шёл по узким коридорам гарема. Он покинул Сююмбику, но мысли всё витали около любимой супруги. Гирей знал, какая тайная боль сжигает сердце боготворимой женщины, минуло уже четыре года, как ханум потеряла их первенца, а Аллах не спешил благословлять её лоно новым плодом. За эти годы женская половина дворца не раз оглашалась криками новорождённых младенцев – наложницы преподносили своему господину дочерей и сыновей. А после настал черёд младшей хатун – голубоглазой русской княжны Фирузы. Сафа-Гирей понимал силу мук, которые терзали душу ханум, как же она страдала, когда младшая жена родила ему сына. Следующей ночью после рождения маленького солтана он застал Сююмбику плачущей над колыбелью Гаяза. Повелитель незамеченным отступил в тень полога, противоречивые чувства раздирали его. О, если бы она принялась попрекать его своей бедой и детьми, рождёнными от других обитательниц гарема, Гирей смог бы одеть сердце в броню. Женщина, которая обвиняет его во всех грехах, – как это было знакомо и понятно. Подобными склочницами переполнен его гарем, и всем он умел указать их место, слёзы мало трогали его, жалобы не задевали души. Но ханум вела себя иначе: она молчала, ничем не напоминая о случившемся, и заставляла Гирея чувствовать себя виноватым. Сююмбика словно боялась самих воспоминаний о прошлом и ни разу за эти годы не пожелала посетить имение, где случилось несчастье. И никогда её уста не упоминали имени Фатимы-ханум. Мать наследника по-прежнему влачила жалкое существование в крепости Кара-Таш. В первый год заточения её братья, ногайские мурзабеки Ахмет и Мухаммад, засыпали хана Сафу посланиями с упрёками и угрозами, но в конфликт вмешался отец Сююмбики – беклярибек Юсуф. После вторжения в спор могущественного правителя мурзабекам пришлось смириться с решением казанского хана и участью сестры.
   Сююмбика со всем пылом деятельной души стала отдаваться государственным делам ханства. Она не пыталась заниматься политикой, но всё, что касалось образования, украшения города и его предместий – всё стало объектами живейшего участия ханум. Она напоминала Сафа-Гирею об открытии новых медресе, на свои сбережения содержала школу для девочек из несостоятельных семей, заботилась о строительстве приютов для женщин, терпящих нужду. Сафа-Гирей видел, с каким удовлетворением Сююмбика пожинает плоды своего труда. Казань, всегда считавшаяся высокообразованной столицей, в эти годы возвысилась подобно куполу общепризнанной мудрости. Изменившаяся благодаря творениям зодчих, столица блистала красотой и великолепием. Она привлекала лучших поэтов, мыслителей, прославленных певцов и музыкантов. Даже в бедных кварталах процветала образованность, ибо и там при каждой слободской мечети были открыты мектебе, и в них учителя-хафизы обучали читать Коран и писать. Северная столица могла гордиться, что в её пределах образованность ценилась превыше злата и серебра. Среди других восточных городов Казань славилась десятками высших школ. В стенах этих благородных заведений готовили писцов, переписчиков-каллиграфов, чиновников, зодчих. Ханская столица хорошела, а вместе с нею крепла власть Сафа-Гирея и всенародная любовь к Сююмбике-ханум.
   Но ханум не успокаивалась, недостижимое влекло к себе с новой силой. Не раз её внимания удостаивалась недостроенная мечеть. В своих разъездах по городу она просила остановить кибитку около одиноких белокаменных стен, они молчаливо взывали приложить руки к делу, угодному Аллаху. С неясным трепетом в груди вглядывалась Сююмбика в давно начатое, но так и незаконченное строение, угадывала будущую величавость и гармонию красоты и грандиозности.
   В один из весенних дней она словно вихрь ворвалась в приёмную хана. Повелитель давно не видел такого сияния в глазах жены, такого радостного возбуждения, которым тут же заразился и сам, когда она разложила перед ним чертежи. Они были сделаны на пергаменте, обтянутом камышовым переплётом.
   – Повелитель, вы только взгляните! Мне это дал старый мастер-камнетёс. Узнаёте? Ведь это мечеть, та самая, недостроенная! – она потянула его к окну, из которого хорошо проглядывались белые стены. – Взгляните, мой господин, теперь видите, какой она должна быть. О! Это так прекрасно! Я целый час беседовала со старым мастером, он рассказал мне историю. Мечеть задумали и начали строить ещё при хане Мухаммад-Эмине, он пригласил в Казань греческих и италийских зодчих. Хан изложил свои задумки и мечты, то, каким он видел это великолепное здание, а зодчие нарисовали его на пергаментах, тех самых, которые я принесла вам. Но смерть настигла хана, и иноземные мастера покинули Казань, рисунки остались у старого мастера, – она невольно рассмеялась над своей оговоркой. – Тогда, конечно, он был совсем не стар, ведь это происходило более двадцати лет назад. Ну, что вы скажете, Сафа? Двадцать лет никому в этом городе не было дела до мечети, а ведь её постройка может прославить ваше имя на века!
   Она ждала ответа хана с затаённым дыханием. Сафа-Гирей прошёл к разложенным пергаментам с рисунками будущей мечети. Задумчиво разглядывал их, и Сююмбика видела: всё более светлел он лицом при виде красивых пропорций и непривычных решений зодчих.
   – Здесь восемь минаретов. Как это неожиданно, но как… красиво.
   – Вы тоже так считаете, мой господин? – Сююмбика провела пальцами по стройным шпилям минаретов, произнесла тихо. – Я никогда ещё не видела такой красоты. Вы должны её достроить, Сафа, может быть, тогда Всевышний смилостивится и даст мне ребёнка. – Одинокая слезинка скатилась с женских ресниц, и Сафа-Гирей взволнованно прижал ханум к груди:
   – Не плачь, моё сердечко, мы обязательно достроим эту мечеть, ты убедила меня. Сегодня же, когда соберётся диван, я вынесу предложение на обсуждение членов ханского совета. Нам нужно будет многое решить, каких приглашать мастеров, сколько средств выделить на строительство.
   – Обещай, что будешь рассказывать обо всех ваших решениях, – попросила она.
   Он улыбнулся:
   – Как только выйду из зала заседаний, отправлюсь к тебе.


   Глава 6

   Строительство началось сразу по прибытии выписанных из Крыма и Турции мастеров. Хан торопился, и мало кто слушал в эти дни мудрого звездочёта, говорившего, что согласно неблагоприятному стечению планет, мечети этой уготована короткая жизнь.
   – Суждено ей поражать взоры правоверных и иноверцев! Само солнце будет вставать над Казанью, чтобы полюбоваться ею! Но погибнет красота от рук завистников и закатится солнце благополучия над ханством. Так говорят звёзды…
   А ханум грезила ещё одной задумкой, и тогда же решили пристроить к зданию большое книгохранилище. Сафа-Гирей был удивлён, с какой скоростью двигалось грандиозное строительство, казалось, сам Всевышний взял дела, связанные с новой мечетью, в свои руки. И вот теперь который год мечеть и Китапханэ, примыкавшая к ней, украшали своим величием и изяществом огромный город.
   За государственными заботами и стараниями Сююмбике некогда было упиваться своей тайной болью, а Сафа-Гирею некогда утешать её. Несмотря на мирную пору, у повелителя только прибавилось дел. Заседания дивана в последний год приобрели вид некоего состязания между Гиреем и улу-карачи Булат-Ширином. Каждый с превеликой осторожностью пытался перетянуть на себя канат, именуемый «властью над Казанью», и делалось это с чисто восточной изворотливостью. Оба – повелитель и глава его правительства – уверяли при этом, что именно они желают мира и процветания любимой Казанской Земле, убеждали всех, что только их действия правильны. Хан Сафа всё реже поддакивал на заседаниях ширинскому карачи и чаще показывал острые зубы опасного хищника. В последние годы, как никогда, он стал чувствовать себя настоящим властителем Казани, ведь главный и самый опасный враг – Москва в нерешительности топталась на месте, взнузданная сильной рукой крымского хана Сагиб-Гирея. Казанские вельможи не внушали опасения, потому как стараниями повелителя в стране неустанно росло число его сторонников – выходцев с полуострова. Крымские мурзы и огланы из обедневших и незнатных семейств, те, кому нечего было терять в Бахчисарае, с воинами и домочадцами потянулись в Казань. Хан Сафа-Гирей принимал всех: кому дарил поместье, а кому должности. Только поместья эти и доходные места отнимались у казанских мурз и огланов, которым они доставались в наследство. В среде местных алпаутов тем быстрей зрело сопротивление произволу хана, чем быстрей увеличивалось число крымцев и росли их аппетиты. Улу-карачи в очередной раз воспользовался враждебным настроем вельмож и решился на мятеж против повелителя.
   Заговор набирал силу, зрел всю зиму, и весной в месяц Мухаррам 948 года хиджры [104 - Мухаррам 948 года хиджры – май 1541 года.] на тайные переговоры в Москву оппозиция отправила посольство во главе с эмиром Чабыки. На переговорах с князем Бельским эмир был краток: хан Сафа-Гирей больше не устраивал казанскую верхушку, и диван во главе с улу-карачи Булат-Ширином просил московитов поддержать их в свержении крымского тирана, чтобы посадить на казанский престол любого ставленника, какого предложат Дума и великий князь.
   Когда с пограничных земель донесли об активной подготовке урусов к войне, повелитель впервые почуял запах измены. Москва стягивала во Владимир полки из семнадцати городов русской Земли, во главе полков поставили князя Шуйского. Карачи Булат-Ширину сообщили, что великий князь Иван IV прощает казанцев за их измену и убийство хана Джан-Али, но взамен требует свержения Сафа-Гирея.
   А повелитель окончательно убедился в существовании заговора против него. Как волк, побывавший в капкане, он стал изворотлив и насторожен; в Бахчисарай помчались гонцы с просьбой о помощи. К середине лета хан Сагиб собрал большое войско из крымцев, ногайцев, хаджитарханцев, азовцев и аккерманцев [105 - Аккерман – Белгород.]. К войску примкнула и дружина князя Дмитрия Бельского, который отошёл от Москвы из-за тяжбы за свой удел. В поддержку крымцам турецкий султан направил корпус янычар, вооружённый пушками и пищалями. Вскоре войско двинулось с Крымского полуострова на земли Московского великого княжества.
   Хан Сагиб-Гирей вёл за собой грозную силу и надеялся на быструю и блестящую победу. По доносам лазутчиков он знал, что все военные силы противника собраны во Владимире и быстро перебросить полки к Москве князю Шуйскому не удастся. Беззащитная столица княжества манила грозное мусульманское воинство, как дева, брошенная на заклание, но, к несчастью для крымского хана, воеводы заранее продумали возможность нападения крымцев. На берегу реки Оки Сагиб-Гирея уже ожидали полки во главе с князем Иваном Бельским, братом изменника Дмитрия. Другое войско стояло во Владимире и ожидало приказа, готовясь двинуть свою силу на Казань.
   В тяжёлое для Московии время, несмотря на уверения воевод в крепкой защите, в столице среди горожан царили страхи. Быстро продвигавшиеся к городу крымцы казались неотвратимой угрозой, и потому спешно решалось, остаться ли великому князю в столице или выехать от греха подальше. Москва готовилась к длительной осаде, запасалась провиантом, укрепляла свои стены. Перед лицом смертельной опасности, которая грозила всей Руси, воеводам было строго-настрого наказано положить конец прежним раздорам и стоять как один за великого князя и православную веру.
   Когда многотысячная орда хана Сагиба ступила на берег Оки, крымский повелитель, надеявшийся на лёгкую победу, к своему удивлению, обнаружил на другом берегу большое войско с пушками и пищалями. Мрачный Гирей взошёл на холм. Он был не готов к серьёзному бою, и противник страшил его. Хан обернулся к сподвижникам и попрекнул их в обмане:
   – Меня уверяли, что все полки урусов ушли к Казани, что я нигде не встречу сопротивления. Нойон Акбулат, что вы видите впереди?
   Акбулат выступил вперёд, склонил голову:
   – Это урусы, повелитель.
   – У меня есть глаза, – процедил Сагиб-Гирей. – Я, как и вы, вижу тысячи, они готовы вступить в битву! Кто уверял меня, что этот поход будет лёгкой прогулкой, охотой на трусливого зайца? У вас есть глаза, и они видят, сколько врагов стоит на том берегу. У вас есть уши, и они слышат грозный гром их пушек. Я не могу положить здесь всех своих воинов!
   Хан грозно взглянул на пытавшегося возразить нойона:
   – Мы пришли брать добычу, а не терпеть поражения. Приказываю, ночью отойти от реки!
   Крымское войско так и не вступило в бой, под покровом ночи покинуло свой стан и отправилось назад. Чтобы хоть в чём-то досадить врагу и порадовать своих людей добычей, хан Сагиб штурмовал Пронск, но и там его ждала неудача – Пронск устоял, а раздосадованный повелитель вернулся в Бахчисарай с пустым обозом. Крымский хан мог утешиться лишь одним: Москва в те дни так и не решилась напасть на Казанское ханство.
   Осень наполнилась ещё большим непониманием и откровенной враждой. Хан Сафа-Гирей больше не доверял казанским вельможам, и собрания дивана проходили в ожесточённых обвинениях друг друга. Нередко разгневанный повелитель покидал совет, не дождавшись окончания заседания, всё больше сплачивал он ряды крымцев и опирался лишь на них. Переписка с Бахчисараем привела к одному выводу: оба Гирея решили, что Москва вновь стала сильным и опасным противником, а врага следовало давить и не позволять поднимать ему голову.
   В начале зимы хан Сафа преодолел сопротивление дивана и отправился с набегом в Муром. С особым ожесточением он грабил и сжигал попадавшиеся по дороге сёла и деревни, но навстречу отрядам Сафа-Гирея выступил касимовский хан Шах-Али, и казанский повелитель, не готовый к серьёзному столкновению, отступил назад.
   Так случилось, что в этот год, дав достойный отпор крымцам и казанцам, Москва нанесла жестокий удар по самолюбию обоих Гиреев. И это стало началом конца.


   Глава 7

   Блистательный Мухаммад-бек чувствовал смертельную усталость. По приказу улу-карачи Булат-Ширина он побывал во многих даружных центрах ханства – в Арске, Алабуге, Биляре, Булгаре; посетил вотяков, черемисов, Алатур и Мухши. Везде он склонял местных эмиров и мурз, владетелей здешних земель, к союзу с казанским улу-карачи. Мухаммад-бек умело подогревал и разжигал тлевшее ранее недовольство ханом Сафой. Его ожидала удача. Горячие слова, обвиняющие крымского выходца, падали на благодатную почву, в каждой даруге встречались обиженные. Кто-то после смерти ближайшего родственника не получил наследственное имение, кто должность, а кто ярлык [106 - Ярлык – официальный документ, выдаваемый ханом и утверждающий получившего ярлык в тарханных (землевладельческих) правах, с одновременными льготами или отменами выплат налогов и податей.], которыми теперь пользовались незаконно возвысившиеся крымцы. Мухаммад-бек слал гонца с подробным отчётом во дворец Булат-Ширина, в ответ ждал сигнала о начале переворота или о движении московитов из Владимира. Но Казань молчала, и бек отправлялся дальше по дорогам ханских провинций, то утопающим в пыли, то раскисшим под нудным дождём. Гонец с приказом вернуться в столицу нагнал его в городке Мухши, и в начале зимы по уже устоявшему санному пути Мухаммад-бек въезжал в столицу.
   Направляясь к Туменским воротам цитадели, вельможа неспешно оглядывал город, который покинул ещё в начале лета. Тогда сады стояли в цвету, и деловитые куры копошились в придорожном бурьяне. Сейчас же зима укрыла столицу снежным покрывалом, она накинула белый шлейф на ветви деревьев, облепила серые заборы, намела высокие сугробы, мешавшие проезду на узких улочках. На крышах домов высились нахлобученные снежные шапки, а по краям свисала звонкая бахрома из хрустальных сосулек. Шумная ватага мальчишек в распахнутых настежь полушубках и растрёпанных малахаях развлекалась тем, что лепила снежки, сшибала ими остроконечные сосульки. У богатого дома зажиточного казанца два невольника убирали снег, расчищали проезд. Мухаммад-бек перевёл неторопливый взгляд за овраг, туда, где по сторонам разбегались кривые улочки с разбросанными в беспорядке приземистыми лачугами, – там находилась слобода гончаров. Казанский вельможа внезапно оживился. Вспомнилась летняя инспекция на базар Ташаяк, и образ тоненькой очаровательной девушки возник перед глазами. Как её звали? Кажется, Айнур. Удачное имя, и в самом деле «лунный свет», такой только и любоваться по ночам. Беку в тот день пришлось отменить свой приказ и на время позабыть о понравившейся девчонке, ведь по тайному приказу улу-карачи ему пришлось срочно отправиться в дальний путь. Но сейчас, кстати, вспомнилось о так и неисполненном желании. Давно бек не предавался любимым развлечениям, а после трудов праведных он заслужил эту маленькую забаву.
   Айнур в тот день собиралась в баню. Бедный люд редко мог позволить подобное удовольствие, величественные каменные бани, служившие украшением столицы, обычно посещались знатью, торговыми людьми и зажиточными ремесленниками. Внучка старого гончара не могла и помыслить, что окажется в заведении, призванном услаждать изысканный вкус казанцев, в чьих кошелях водилась звонкая монета. А вчера соседка Биби вдруг попросила сопроводить её туда.
   – Стара я стала, Айнур, уж не откажи побывать со мной в бане. Где за локоть придержишь, где потрёшь спину, а о плате не беспокойся.
   Айнур обрадовалась и тут же застеснялась. Пришло на ум, не желает ли соседка хитростью проверить, не имеет ли девушка внешних изъянов. В слободе всем известно, что единственный сын дивана-Биби, красавец Данияр, заглядывается на Айнур. Девушка не раз слышала от сверстниц, как свахи водили невест в бани, ведь где ещё можно увидеть пороки девушки, обычно прикрытые строгой мусульманской одеждой? От подобной догадки у Айнур бегали мурашки по спине, она краснела и не раз роняла узелок, который готовила в баню. Как ей хотелось понравиться соседке, лишь девичья скромность не позволяла кричать всему свету о своей любви. Она сама не знала, когда мальчик Данияр, росший в соседнем доме и бывший неизменным дружком в детских играх, превратился в юношу, которым она грезила и ночью и днём. Но теперь Данияр казался ей таким важным и далёким, он учился в медресе, писал стихи и даже участвовал в состязаниях поэтов. Айнур же не могла прочесть и строчки в книге, которую приносил её старый друг. А он всё носил свою единственную книгу и прятал глаза при встрече, пока однажды не сказал, что любит её.
   Айнур сладко поёжилась, улыбаясь приятному воспоминанию. Её плечи до сих пор помнили тёплые объятья юноши и его признания, да только дело дальше не шло, и Данияр не делал долгожданного предложения. Может быть, после похода в баню мать Данияра даст сыну согласие на женитьбу. Девушка так надеялась на это и тешила себя сладкими мечтами.
   В детстве Айнур побаивалась своей странной соседки. Да и слава о женщине шла такая, что хотелось, встретившись с ней, перебежать на другой конец улицы. Жутким казался цепкий взгляд её чёрных глаз, и ещё мальчишки нагоняли страху, когда при виде дивана Биби с визгом разлетались в стороны, словно встретили шайтана. А женщина относилась к их шалостям спокойно, шла по делам, словно не замечала вокруг никого. Однажды маленькая Айнур, качаясь на качелях, упала, ушибленная коленка стала кровоточить, и девочка заплакала от испуга и боли. На плач выбежала дивана Биби, отнесла её в дом, промыла ранку, приласкала испуганное дитя. С той поры Айнур перестала бояться соседки, да и та из всей слободы общалась только с семейством Кари-бабая, когда-то приютившего её.
   Айнур думала о предстоящем развлечении, укладывая в узелок чистые вещи, и вдруг от неожиданности вздрогнула, почувствовав на плечах чьи-то руки. Сердце ёкнуло, но, успокаивая девушку, знакомый голос зашептал на ушко:
   За любовь к тебе пусть все осудят вокруг,
   Мне с невеждами спорить, поверь, недосуг.
   Лишь мужей исцеляет любовный напиток,
   А ханжам он приносит жестокий недуг.
   Айнур, улыбнувшись, обернулась. Данияр – статный, широкоплечий, в перетянутом зелёным кушаком камзоле, не скрываясь, любовался ею.
   – Ты так красива, – не удержавшись, произнёс он.
   Она смутилась от похвалы, потупила глаза и сказала, как будто не слышала последних слов:
   – Ты, как всегда, не расстаёшься со стихами. Позволь угадать, – это Навои?
   – Нет, моё сокровище, Омар Хайям.
   Айнур огорчённо надула губки:
   – О, мне никогда не угнаться за тобой, наверно, я кажусь глупой невеждой!
   – Кто посмеет сказать, глядя на тебя, что самая красивая девушка слободы – невежда? В тебе нет недостатков, ты прекрасней всех женщин на свете!
   Польщённая Айнур рассмеялась, но всё же шутливо всплеснула руками:
   – Обманщик! Ещё летом ты считал самой прекрасной женщиной на свете нашу госпожу Сююмбику-ханум. Помнишь, ты даже показывал мне перстень, которым она одарила тебя на состязании поэтов.
   У Данияра мечтательно заблестели глаза.
   – Наша госпожа, бесспорно, прекраснейшая из женщин, – и тут же добавил. – Но для меня ты лучше всех! Я решил подарить этот перстень своей будущей жене. И не зря я показывал его, когда-нибудь он украсит твою руку.
   Девушка замерла, подняв выжидающие глаза на Данияра. Не первый раз он намекал, что желает назвать её своей женой, но до сватовства дело так и не доходило. Вот и сейчас вместо того, чтобы произнести долгожданные слова, юноша вспомнил, зачем он сюда пришёл:
   – Там тебя моя мама дожидается. Давай узелок, провожу вас до мостков.
   Айнур разочарованно вздохнула. Не глядя на Данияра, чтобы скрыть накатившие вдруг слёзы, сунула ему в руки узелок, а сама подхватила на ходу старый овчинный бешмет с шапкой, отороченной заячьим мехом, и выбежала на улицу. Озадаченный Данияр так и не понял, отчего вдруг изменилось радужное настроение девушки, подумал, что у этих красавиц ветер в голове гуляет, и меняются они, как капризный ветерок, то приласкают, то осердятся. Он покачал головой и отправился следом за любимой.
   В маленьком дворике Айнур остановилась, пытаясь справиться с непослушным тесным бешметом. Из вросшей в землю лачуги, стоявшей рядом с домом, вышел Кари-бабай. Старик сощурил подслеповатые глаза, поглядел на солнце. Следом за ним, споря и отшучиваясь, появились младшие братья Айнур – Хасан и Хайдар. В лачуге располагалась гончарная мастерская старого ремесленника, но давно уже из крепкой и добротной, лучшей в слободе, она превратилась в развалюху. Устарела не только лачуга, но и печь для обжига, гончарный круг и сам мастер. Когда-то Кари славился на всю округу изготовлением огромных сосудов в полроста человека. Сосуды эти предназначались для хранения зерна и воды и пользовались хорошим спросом. Умер его единственный сын, и теперь одряхлевший Кари-бабай не мог делать столь сложной работы – его уделом стали чашки, плошки и небольшие кувшины. Внуки помогали ему, чем могли. Десятилетний Хасан замешивал глину в деревянных чанах и подсаживал глиняные заготовки в печь для обжига, а поддерживать огонь в печи стало заботой для семилетнего Хайдара.
   С раннего утра общими усилиями они изготовили первую партию чашек и теперь собирались передохнуть, выпив горячего травяного настоя с ячменной лепёшкой. Выбравшись из лачуги, братья бросились к старшей сестре, принялись наперебой выспрашивать, в какую баню они пойдут и как долго там пробудут. У ребят горели глаза, мальчишки и не скрывали, как завидовали сестре. Как им хотелось попасть в большую баню, за каменными стенами которой, казалось, скрывался целый мир – таинственный и манящий. Их обряд омовения был прост – деревянная лохань и медный кумган, наполненный водой. Так мылись мальчики, да и сама Айнур, потому для неё сегодняшний поход в баню стал подарком судьбы, и этот щедрый дар делала мать Данияра.
   Девушка увидела входившую в калитку Бибибану и вновь почувствовала прилив радостного волнения. Женщина почтительно поприветствовала Кари-бабая, потрепала по ершистым головам мальчишек, а потом ласково обратилась к Айнур:
   – Я очень надеялась, что ты согласишься сопровождать меня. Что-то ноги стали побаливать, мне в таком месте, как баня, нужна проворная помощница.
   – Вы можете надеяться на меня, апа, – Айнур шагнула к женщине, уважительно поддерживая её под локоть. С другой стороны подсобил Данияр, тайком поглядывая на нахмурившуюся девушку:
   – Позвольте и мне помочь вам, мама?

   Старый гончар не стал спешить в дом, немного постоял во дворе, проводил взглядом удалявшихся. Хасан с Хайдаром шутливо махали руками.
   «Ох, озорники растут, – вздохнул Кари-бабай, – всё им нипочём: ни холод, ни голод. Всегда найдут, над чем посмеяться и пошутить. Повезло мне с внуками, а больше всего с Айнур. Какая красавица выросла! Вот не ожидал, что под моей бедной крышей распустится такой цветок!» Старик покачал головой и направился в дом, зазывая внуков, как вдруг услышал шум, а следом испуганный вскрик Хасана. Во двор, перелетая через ограду, заскочили всадники, гарцуя на храпящих конях, они цепкими взглядами окидывали ветхие постройки. Один из нукеров спрыгнул с коня, ворвался в дом, через минуту выглянул, настежь распахнув дверь:
   – Её здесь нет!
   Смуглолицый сотник сшиб на снег Хасана:
   – Где твоя сестра? Говори, щенок!
   Мальчик всхлипывал, вытирал рукавом разбитый нос, но молчал. Кари-бабай запричитал, кинулся подымать внука, а старший нукер, не глядя на гончара, сухо распорядился:
   – Будем ждать. Старика с его выродком заприте в доме. Мухаммад-бек не простит, если мы упустим его добычу.
   Никто не заметил спрятавшегося за поленницу дров Хайдара, а мальчик незаметно шмыгнул в дыру забора, скатился в овраг и кинулся бежать без оглядки.


   Глава 8

   В устье Булака, соперничая высотой и строгими пропорциями с Тайницкой башней, красовалась Тахирова мунча [107 - Мунча – баня.]. Куполообразная, величественная, из белого камня, с витражами из цветных стёкол, баня встала перед восхищёнными взорами роскошным дворцом. Были в ней и просторные залы, и большие мраморные чаши с водой, и фонтан. Женщины остановились полюбоваться творением некоего бека Тахира, который выстроил одно из самых посещаемых мест столицы. Не здесь ли проводили дни ханская знать, сановники и богатые купцы? Посетители мунчи, совершив таинство омовения, не торопились покидать гостеприимные стены. В роскошных залах вели неспешные беседы, за разговорами решали важные дела, совершали сделки. Кто-то вёл нешуточное сражение на шахматных досках, другие предавались блаженной неге, отдавая свои тела в руки опытных банщиков. К вечеру в последний раз ополаскивались прозрачной ключевой водой, ведь только она – Тахирова мунча – питалась из самого чистого и обильного ключа, бившего у крепостных ворот столицы. А после отправлялись по домам.

   Пока женщины разглядывали купола и любовались красотой стрельчатых витражей, к бане подъехали вельможи. Прислужники мунчи выбежали встречать их. Голос самого важного из царедворцев был властен и громок и показался Айнур знакомым. Девушка вгляделась в его лицо и невольно охнула. Она дёрнула за рукав соседку:
   – Взгляните, апа, это тот самый господин, что великодушно спас моего дедушку. Может, стоит подойти и поблагодарить его ещё раз?
   Но Бибибану благородный порыв девушки не пришёлся по душе, она торопливо потянула Айнур за собой по расчищенной дорожке:
   – Выкинь из своей неразумной головы этого вельможу. А если завидишь его на дороге, беги прочь быстрей лани!
   Айнур удивилась сердитому тону матери Данияра, никогда она не слышала такого строгого голоса от ласковой женщины. Она побоялась показаться строптивой и не стала задавать вопросов, подумала только: «Всё же недаром люди в слободе зовут Бибибану странной. Отчего она не позволила мне поблагодарить великодушного господина, почему так непонятно повела себя?» Но и эти мысли вскоре покинули очаровательную головку, как только юное создание увидела конечную цель их пути – мунчу, расположенную на Банном озере. Это строение не блистало роскошью, как Тахирова мунча, но казалось таким же обширным и пользовалось успехом среди казанских женщин.
   Владелицей бани являлась Гайша-бика – расторопная супруга одного из царедворцев. Она имела с этого строения богатый доход, ведь заведение всегда переполняли посетительницы. Многие бы желали проникнуть в манящую обитель, но, исполняя роль привратника, у самого входа высилась грузная фигура женщины-великанши. Вид этой женщины-горы внушил опасение и Айнур, но только привратница увидала в руках Бибибану монеты, как расплылась в гостеприимной улыбке:
   – Прошу вас, уважаемые. Пусть будет легка ваша нога, ступившая на этот порог, и воды нашей бани даруют вам свежесть тела и чистоту души.

   Оставив одежду в раздевальне на скамьях, они вошли в большую каменную залу. Многие разогретые лежанки оказались заняты: несколько женщин мылись, плеская на себя воду из медных кумганов; другие отдыхали, лёжа на скамьях. Айнур устроила Бибибану на свободном месте, и сама опустилась рядом. Но постепенно слух свыкся с непривычными шумами, и Айнур стала различать разговоры, которые женщины вели между собой. А беседовали об обычном, обывательском – о ценах на базаре, о семейных делах и о сильных мира сего. Попутно обсуждали качество хны, продаваемой купцом Ибрагимом, и то, что лучше использовать для роста волос – сыворотку или бальзам из целебных корней.
   Журчала вода, текла своей дорогой неспешная болтовня женщин, приятное тепло окутывало с головы до ног, вводило в полудремотное состояние. Айнур принялась неторопливо расплетать косы Бибибану, а к ним уже подошла банщица, услужливо предлагая кувшинчики с мылом:
   – Какое желаете, уважаемые? Есть настоянное на цветках яблони, розы, а ещё с луговыми травами.
   Айнур с наслаждением окунулась в ароматы кувшинчиков, принимая это новое развлечение, нюхала, растирала пышную пену на руке и вновь выбирала…
   Из бани обе женщины вышли под вечер, расслабленные и утомлённые до приятной истомы. Теперь хотелось только одного: добраться до слободы, где их ждали огонь в очаге и мягкие постели.
   – Ах, апа! – девушка полной грудью вдохнула свежего морозного воздуха. – Я и не знала, что на свете существует такое блаженство! Теперь я понимаю, почему ханская знать проводит так много времени в банях.
   Мать Данияра улыбнулась наивному восторгу девушки.
   – Дитя, ты получила ничтожную долю тех удовольствий, что имеют высокородные вельможи по праву рождения. Что бы сказала, если познала всё это в полной мере?
   – По этому поводу я вспоминаю изречение Пророка Мухаммада: «О человек! Если не насытишься ты малым, не удовлетворит тебя и большее!»
   – Поистине, дочь моя, – одобрительно покачала головой женщина, – для твоих юных лет ты рассудительна и умна.
   Айнур невольно смутилась, заслышав похвалу из уст матери возлюбленного, но слова женщины напомнили о недавних сомнениях и метаниях.
   – Благодарю вас, апа, – грустно промолвила она, – но едва ли ваш сын думает так же. Я каждый раз ухитряюсь показать своё невежество – не разбираюсь в стихах, которые он так обожает.
   Бибибану рассмеялась.
   – Но ведь это объяснимо. Если б ты училась столько, сколько Данияр, не думаю, что ошибка прокралась бы в твои речи. Да и мой Данияр смотрит на тебя глазами любви, а они, поверь, не замечают многого и многое прощают. В этом он так похож на своего отца!
   Женщина замолчала. Она окунулась в далёкие воспоминания, и печальная улыбка коснулась её губ. С трудом сдержала Айнур порыв любопытства, хотя ей так хотелось спросить, кто же был отцом её возлюбленного. В полном молчании они дошли до мостика, перекинутого через овраг, на той стороне раскинулась слобода гончаров. Айнур ступила на скользкие доски первой, протянула руку почтенной соседке, но под ноги к ней метнулся мальчишка и едва не сшиб её с ног. Он уцепился за рукав бешмета Айнур, задыхаясь от волнения, пробормотал:
   – Не ходи домой, сестра, там плохие люди.
   – Хайдар?! – Айнур схватила братишку за плечи. – Что случилось?
   – Апа! – Мальчика трясло от страха и холода, он просидел под мостками полдня, боясь упустить сестру. – Эти люди… они ворвались в наш дом, как только вы ушли. Их старший – такой страшный, со шрамом через всё лицо… Апа! Они хотят забрать тебя, они говорили, им приказал Мухаммад-бек.
   Стоявшая до того в растерянности Бибибану словно очнулась:
   – Я так и знала, это чудовище не смогло забыть про лакомый кусочек!
   – О чём вы, апа? Я ничего не понимаю! – Потрясённая Айнур прижала к себе всхлипывающего Хайдара и вопросительно взглянула на соседку.
   – Дитя моё, вот оно благородство вельмож! Не к его ли стремени ты хотела вознести благодарственную молитву этим утром? А он тогда уже заслал волков по твоему следу! Этот сиятельный бек Мухаммад, который помог твоему дедушке избежать зиндана, открыл охоту на тебя. Кари-бабай оказался прав, когда поделился со мной своими опасениями. Сладкоречивый бек и его лживые слова могли обмануть лишь твоё наивное сердце, верящее в чистоту помыслов и доброту людей.
   Из глаз Айнур брызнули слёзы. Она почти ничего не поняла из взволнованных речей матери Данияра, но чувство щемящей тревоги и опасности уже завладело ею.
   – Пусть защитит нас Всевышний, ведь я ни в чём не провинилась перед ним! Зачем же я понадобилась беку?
   – Об этом, моя девочка, тебе лучше не знать. В этом мире случаются такие ужасные вещи, от которых содрогаются души правоверных. Ты в опасности и тебя следует укрыть! Забудь путь домой, забудь даже имя своё, а я помогу избежать самого страшного.
   – Но мне некуда больше идти! – в отчаянии вскричала девушка. – Во всём городе у меня нет места, где я могу укрыться!
   – Доверься мне, – Бибибану успокаивающе дотронулась до плеча Айнур. – Для начала уйдём отсюда, кто знает, сколько лазутчиков Мухаммад-бека бродят в округе. Казань – большой город, он сможет укрыть нас без следа, доверься мне.
   Поздним вечером, когда слобода гончаров уже спала, старший из нукеров Мухаммад-бека, сотник Тимур, отправился с докладом к хозяину. В своём богатом доме вельможный бек принимал гостей из числа тех, кого он смог втянуть в заговор против хана Сафы. Настроение у Мухаммад-бека было прекрасное. После посещения бани он встретился с эмиром Булат-Ширином и был всячески обласкан им, казанский улу-карачи остался доволен беком и обещал достойно вознаградить его после переворота. Сейчас за богато накрытым дастарханом гости наслаждались восточными танцами, поднимали чаши с хмельным вином и славили могущественного и гостеприимного хозяина. А сам господин, удобно раскинувшись на расшитых золотым шитьём подушках, добродушно улыбался своим гостям. Он почти не слышал щедрых здравиц и тайно мечтал об очаровательной дикой козочке, что уже, наверно, ждала его в покоях. Мог ли бек знать, что приглянувшаяся ему девушка ещё недавно находилась в нескольких шагах от него? Но верный своему родовому высокомерию, обращал ли он внимание на чернь, путающуюся под ногами?
   Ближе к ночи, когда господин проводил гостей, ему доложили о сотнике, который давно прибыл с докладом. Мухаммад-бек велел позвать нукера, он ждал сообщения о доставленной девушке, но его ожидало разочарование. Всегда готовый услужить ему сотник Тимур, столь блестяще выполнявший капризы господина, известил о неудаче:
   – Птичка выпорхнула из гнезда до нашего прихода, а назад так и не вернулась. Уверен, её кто-то предупредил.
   – Кто мог её предупредить? Кто вообще об этом знал? Ты только ищешь себе оправдания! Что ты сделал, чтобы отыскать девчонку?!
   Мухаммад-бек не мог скрыть своего гнева. Неудача только разожгла его желание, теперь он не просто хотел заполучить девушку, а страстно желал этого! А нукер клялся, что девчонка не уйдёт от них:
   – Воины прошлись по слободе и объявили внучку гончара опасной преступницей. Её, под страхом смерти, не осмелится приютить ни одна живая душа! Да и куда она пойдёт, эта нищая босячка, не имеющая ничего за душой?
   Тимур уверял господина, а, казалось, хотел уверить самого себя. Мухаммад-бек едва дождался, когда сотник удалится прочь, он с яростью пнул дверь и только ушиб ногу в тонком ичиге. От хорошего настроения не осталось и следа, девушка, которой он желал насладиться этой ночью, ускользнула меж пальцами, как песок.
   – Тебе не уйти, – сжал кулаки Мухаммад-бек, – рано или поздно ты окажешься в моих руках. И чем дольше будет моя охота, тем сладостней будет каждый миг, проведённый с тобой!


   Глава 9

   Бек Тенгри-Кул прибыл на службу ранним утром. Уже четыре года он ведал посольскими делами Казанского ханства, и в распоряжении бека находились десятки писцов и опытных бакши [108 - Бакши – исполняющий те же обязанности, что и дьяк в Московском княжестве.]. Сафа-Гирей назначил Тенгри-Кула на пост улу-илчи в награду за спасение его жизни. Повелитель лишь проявил благодарность, но вскоре обнаружилось, что не прогадал с назначением бека. С юных лет взращённый при дипломатических дворах Тенгри-Кул попал в стихию, где он чувствовал себя подобно рыбе в воде. Умный и тонкий илчи умел облачить гневные речи хана в искусную оболочку, не теряющей достоинства, но носящую тень лукавства и лёгкую видимость угроз. Получая эти грамоты в Посольском приказе, московские дьяки лишь чесали затылки гусиными перьями – Сафа-Гирей как будто угрожал и в то же время, казалось, признавал силу Москвы. На такое в целом уважительное послание трудно было отвечать грубой прямотой, и ответы сочинялись в том же стиле. Эта долгая дипломатическая переписка позволяла оттянуть роковой момент большой войны. Той войны, к которой Казанское ханство было не готово по причине своей разобщённости и расхождения во взглядах между правившим ханом и диваном.
   Сегодня беку предстояло сделать важный доклад повелителю. Сафа-Гирей на днях вернулся из неудачного набега и находился в прескверном расположении духа. Он ожидал, какие ответные действия предпримет Москва в ответ на дерзость казанцев. Но у Тенгри-Кула было наготове подходящее сообщение: в Москве произошёл переворот – свергли правительство Бельского, которое всегда внушало опасения Казанскому ханству. На ещё не остывшее после Бельских место вступили князья Шуйские. По докладу проведчиков боярский род Шуйских не желал ввергаться в пучину войны, они даже объявили о своём желании заняться куда более важными государственными делами – денежной реформой и местным управлением. Эта новость могла успокоить повелителя и поднять ему настроение. Бек Тенгри-Кул, едва явившись на службу, отправил бакши Бозека во дворец с просьбой принять его.
   Готовя доклад, улу-илчи потребовал себе кофе, к которому пристрастился ещё в Багдаде, он чувствовал необычайную лёгкость в своих мыслях и действиях и приписывал это хорошим новостям, которые пришли из Москвы. Бек ещё не знал, какой необычный поворот судьбы ждал его за стенами приёмной, не успел он дописать последние строки, как двери распахнулись, и бакши Вакыф с недоумением доложил:
   – Мой господин, к вам женщина. Она просит принять её и говорит, что привела вашего сына.
   Все бакши в посольстве знали семью бека Тенгри-Кула: у улу-илчи было две дочери, и никто никогда не слышал о сыне.
   Разразись в это время гром с небес, и то он не ударил бы неожиданней, чем вид маленькой женщины в дверях его приёмной. Тенгри-Кул медленно поднялся из-за стола с бумагами. Айша, прозванная в слободе гончаров дивана Биби, с волнением вглядывалась в стоявшего перед ней сановника. Бек был по-прежнему красив и выглядел не по годам молодо, но в её глазах он переменился, как меняется розовое утро на светлый день, а молодое деревце на раскидистый дуб. Она запомнила его порывистым юношей, а теперь перед ней стоял решительный и уверенный в себе муж. Он стал широк в плечах, могуч в груди, и в аккуратно подстриженной тёмно-русой бородке появилась благородная седина.
   Айша вдруг растерялась, представив себя со стороны. Она и сама не знала, как осмелилась предстать перед глазами бывшего возлюбленного. Не во всём сбылись зловещие предсказания цыганки Румы, она не так страшна и худа, какой была измождённая Халима, но от былой красоты ничего не осталось. Поредели её чёрные волосы, что так нравились Тенгри-Кулу. И где пленительные формы гибкой фигуры танцовщицы? Пожалуй, остались прежними пронзительно-чёрные глаза, но частые слёзы лишили их блеска юности. Она давно ждала и боялась этого момента и всё не осмеливалась представить сына блистательному беку. Себе Айша отводила малую роль, думала, может и не показываться на глаза улу-илчи, а написать о Данияре письмо или прислать с ним родовой перстень – подарок Тенгри-Кула возлюбленной. Никогда бы Айша не решилась предстать перед таким важным вельможей, если бы не опасность, нависшая над Айнур, – этой девочкой, которую полюбил её сын.
   Теперь Айша стояла на пороге приёмной могущественного улу-илчи и не знала, куда деть натруженные руки и лицо, на котором годы и страдания оставили свои беспощадные следы. А бек не верил собственным глазам. Он сразу узнал её, хотя время и не пощадило Айшу, но то была она – та, которую он безуспешно искал долгие годы. Тенгри-Кул смирился с потерей лишь после рождения дочерей, которые наполнили его жизнь новым смыслом. Но для Айши в его душе всегда существовал тайный уголок, и, оставаясь один, он порой окунался в далёкие воспоминания. Она всплыла из этих воспоминаний живая и осязаемая и, отметая прочь сомнения, мужчина протянул к ней руки:
   – Айша, дорогая моя!
   Какая земная сила могла удержать женщину, когда мужчина её мечты призывал её? И она бросилась в его объятия, глотая непрошеные слёзы и давя в себе рвавшийся из груди крик «любимый мой!» Нет! Этих слов она произнести не смела, она не могла просить любви у знатного вельможи, потеряв самое ценное, чем владела когда-то, – молодость и красоту. Слёзы высохли внезапно, как только Айша вспомнила о том, какое дело привело её к порогу могущественного бека Тенгри-Кула. Она заставила себя покинуть желанные объятья мужчины, который давно не принадлежал ей, и с твёрдостью взглянуть в его глаза:
   – Мой господин, можете ли вы уделить немного времени женщине, с которой когда-то вас связывали нежные чувства? Я слышала от вашего бакши, что вас ожидают во дворце. Не хочу быть вам в тягость и могу подождать вашего возвращения сколько потребуется.
   – Но Айша…
   Он был неприятно поражён её сухим тоном, словно образ чувствительной и романтичной девушки расплылся, а мечты и грёзы превратились в действительность. «Она давно не прежняя, – с горечью подумал Тенгри-Кул. – Через какие муки ты провёл мою возлюбленную, Всевышний? Где та Айша, что сводила меня с ума? Но ведь и я давно не тот юноша, что опасался строгого отца. И хоть минуло много лет, я помню, что обещал этой женщине место около себя. Я не отступлюсь сейчас и возвращу улыбку её губам и счастливый блеск в потухшие глаза. Она жива, она рядом и будет со мной до конца дней». Это решение растопило недоумение в сердце Тенгри-Кула, и он улыбнулся строгому лицу новой Айши:
   – Я искал тебя много лет, ждал всю жизнь, а мой визит к повелителю немного подождёт. У меня достаточно времени, и прежде чем ты отправишься в мой дом, хочу узнать, как ты жила все эти годы?
   Тенгри-Кул не отпускал рук женщины и смотрел на неё всё тем же влюблённым взором юноши, чем совершенно смутил Айшу. Губы её дрогнули в робкой улыбке, и в глазах заплясали озорные лучики:
   – Но меня прежней больше нет, господин. Я постарела и готова войти в благословенную пору, когда почтенные женщины нянчат своих внуков.
   Она и не видела, как похорошела, улыбаясь и предаваясь невольному кокетству, но он заметил это. Тенгри-Кул рассмеялся и прижал к губам маленькую руку женщины:
   – Тебе не отговориться тем, чего не существует. Нам далеко до внуков, ведь у нас ещё нет детей.
   Он вдруг замер, вспомнив странные слова, с которыми вошёл в его приёмную почтенный Вакыф, «она говорит, что привела вам вашего сына».
   – О Аллах, я не ослышался? Мой бакши объявил, что ты привела сына.
   Айша ласково провела ладонью по лицу Тенгри-Кула, словно хотела смахнуть его замешательство, тревогу и волнение. Она даже почувствовала укор совести за то, что так долго укрывала Данияра от отца.
   – Мой господин, этот юноша ждёт встречи с вами за дверьми приёмной. До сегодняшнего дня он не знал правды о своём рождении, а я желала прежде воспитать из него достойного человека, такого же, каким запомнила вас.
   Айша отёрла покрывалом невольно выступившие слёзы, прошла к дверям и распахнула их. Бек Тенгри-Кул шагнул навстречу Данияру. Ему, человеку решительному и смелому, не хватало силы духа обнять юношу, в котором он увидел себя молодого. В их родстве невозможно было усомниться – те же красивые тёмные глаза и словно списанные друг с друга высокий лоб и волевой подбородок. Ханский улу-илчи протянул руки и выдохнул только одно слово, которое он не произносил ещё ни разу в жизни:
   – Сын.
   Данияр замер. В мгновение ока перед ним пронеслась вся его жизнь, вынужденное сиротство и дурная слава сына дивана Биби. Лишь этой ночью он узнал от матери историю своего рождения. В час, когда ему открылись тайны, сокрытые ранее, Данияр передумал о многом, в мыслях он укорял родителя, по-мальчишески припоминал все обиды и зависть ребёнка, видевшего других детей в объятьях отцов. Он не верил матери, что могущественный вельможа не мог найти в столице любимую женщину и ребёнка, которого она родила. «Он и не искал нас! – с горечью думал Данияр. – Знатный юноша развлёкся с красивой танцовщицей и покинул её, как только появился повод для расставания. Как это знакомо! На что может надеяться моя мать, как она может уповать на эту встречу?» Данияр мысленно укорял отца, желал наказать его, но с силой, неподвластной разуму, мечтал увидеть того, кто дал ему жизнь. Наступившее утро лишь прибавило сомнений. Данияр всё ещё мучился с выбором, желает ли он видеть знатного отца, без которого обходился всю свою жизнь. Но мать обняла сына и призвала смягчить сердце.
   – Ты должен увидеть его, ведь иначе не сможешь помочь своей невесте. Могуществу Мухаммад-бека сможет противостоять лишь влиятельность твоего отца! Я не знаю, как нас встретит бек Тенгри-Кул, со времени нашей последней встречи минуло двадцать лет, но зная его благородное сердце, уверена, он не откажет в помощи.
   Лишь упоминание об Айнур возымело своё волшебное действо, и Данияр послушно отправился вслед за матерью в цитадель, где за каменными стенами высились дворцы всемогущих вельмож. Данияр решился молить об оказании покровительства любимой девушке, хотя, упорствуя, всё ещё не желал признавать улу-илчи своим отцом.
   С такими противоречивыми мыслями юноша и предстал перед беком. Он был хладнокровен и беспощаден, но стоило ему увидеть такое родное и близкое, потрясённое, но счастливое лицо отца, как тут же пробилась брешь в тщательно выстроенной броне. Неведомая сила бросила Данияра в объятия бека, и Тенгри-Кул прижал к сердцу того, кого желал иметь долгие годы, – сына – продолжателя своего рода.
   С этого дня в доме бека Тенгри-Кула появились новые члены семьи – его сын мурза Данияр с молодой женой Айнур и почтенная женщина по имени Айша.


   Глава 10

   Весна настала внезапно. В одно утро заголубело небо, разлились реки, радостно и дружно зачирикали воробьи, а в Казань пришёл любимый праздник Науруз. Готовились к нему заранее и радовались тому, что весь месяц будет отмечен весёлыми празднествами. Едва закончилась утренняя молитва, как весёлые шакирды отправились шумной толпой по кривым улочкам города. Отовсюду к ним присоединялись молодые казанцы, радостно растекаясь по ремесленным слободам. Дорогим гостям открывались ворота зажиточных домов и калитки бедных лачуг, и радовали слух хозяев читаемые нараспев, со смехом и прибаутками шутливые припевки:

     Эй, Иш бабай, Иш бабай,
     Слезай с печи, бабай!
     Подари таньга, бабай,
     Пусть будет славен Науруз!

   Сколько светлых ожиданий связывали с этим праздником! Ах, как пела душа, как радовалась пробуждению природы! Долгая суровая зима осталась позади, и природа расцветала неповторимым калейдоскопом красок. Даже сам город, скинув с себя остатки грязного снега, вдруг стал сказочно прекрасным в окружении разлившихся рек, в отражении пронзительно-синего, прозрачного неба.
   Свет Науруза достиг и дворца хана. В дни большого праздника пришли к общему согласию казанские вельможи и повелитель Сафа-Гирей. Временное ослабление Москвы, где всем заправляли слабые воины Шуйские, укрепило и упрочило положение казанского хана. Тогда и Булат-Ширин вместе с ханикой Гаухаршад решили помириться с Гиреем. Снова в ханском дворце пировали рядом крымцы и обиженные ими казанцы, а в Москву полетели гонцы с просьбой о мире [109 - 1542 год.]. В эти дни Московская Русь и сама не помышляла о войне, Дума заключила договор с давним врагом – Литвой и благосклонно приняла казанских послов.

   С того года благоденствие по милости Аллаха озарило Казанское ханство. Земля дарила щедрые урожаи, в казну собирался невиданный ясак [110 - Ясак – десятинная дань, налог.], слаженно работали чиновники –

   заставщики и таможенники, побережники и лодейники [111 - Лодейники – чиновники, взимающие пошлину за переезд и перевоз через реку.], кшты-баананы [112 - Кшты-баанан – чиновник, собирающий подати с полей.] и макааманы [113 - Макааманы – чиновники на местах.] под надзором вездесущего дивана исправно пополняли кубышку повелителя. Процветала и торговля, купцы караванными и водными путями прибывали из самых дальних стран, наступившее лето открыло богатые ярмарки на Гостином острове. Народ почувствовал себя в безопасности, с охотой работал на полях и обустраивал аулы и даруги. В городах росли и расширялись ремесленные слободы. С утра жизнь больших поселений начиналась с перестука молотов на наковальнях, с рёва верблюдов, тащивших четырёхколёсные арбы к распахнутым воротам торжища. Просыпался город, оживали пустынные площади, заполнялись суетливым людом базары. И ремесленники спешили поторговать, у многих в тесноте рядов умещались их крошечные мастерские. Здесь, на виду у покупателей, ткачи пряли пряжу, сучили нитки; ювелиры постукивали маленькими молоточками, трудясь над браслетами и серьгами, чеканщики точечными ударами выписывали на пузатом боку медного кувшина причудливую надпись:

     Лишив меня чести и славы, ты отнял у меня чашу золотую.
     Наполнив чистым вином чашу, обратил её в золото.

   И чем затейливее были надписи и высокопарней стих, тем больше обращали внимание покупатели на изделия чеканщика. И уже переходили из рук в руки блюда, подносы и чаши, перечитывались выписанные на них слова, поражавшие философской глубиной.
   Шёл самый лучший год правления хана Сафы, и никто не ведал, что это время станет одним из последних счастливых для Казани.
   А пока в эту летнюю пору столица готовилась к ещё одному грандиозному народному гулянию – Джиену. Казанцы посылали приглашения по даругам, дальним аулам и в степи, готовясь к встрече с роднёй, принимались вычищать дома. На узких слободских улочках пыль подымалась столбом: девушки и молодки, вооружившись вениками, мели дворы и улицы. Мальчишки усаживались у водоёмов, подвернув под себя босые ноги, с азартом начищали песком медные бока кувшинов. Жарким огнём сияли вычищенные кумганы, кувшины и чаши, такой же огонёк горел в глазах мальчишек. Как ожидали они наступления праздника, как готовились к нему, спорили меж собой, кто выиграет в догонялках или борьбе курэш, ведь взрослые непременно выпустят самых крепких и увёртливых мальчишек в круг для зачина, затравки:
   – Ай, посмотрим, малай! Ай, на что вы годны?!
   А после участвующим отсыплют щедрой горстью лесных орехов и сладостей, а победителю непременно вручат шёлковый кушак. И долго будет красоваться яркий пояс на мальчишечьем кулмэке: «вот он, победитель, глядите, победитель Джиена идёт!» Это ничего, что в борьбе ненароком расквасили нос, горит натёртое ухо и болят бока, зато славы хватит надолго. И насмешливым девчонкам-хохотушкам можно показать раны, добытые не в бесшабашной драке, а в самой что ни на есть почётной борьбе.


   Глава 11

   Джиен пришёл в Казань в солнечный пятничный день. Столица уже накануне переполнилась гостями, прибывшими издалека, а ближайшие родственники казанцев, проживавшие в окрестных селениях, съезжались поутру. По улочкам и слободам разносился весёлый скрип деревянных колёс, кони тащили арбы и подводы, позванивая вплетёнными в густые гривы колокольчиками. В повозках чинно восседали нарядные мужчины и женщины. Рядом дети, словно воробышки, щебетали и крутили головами, им никак не сиделось на месте. Молодые снохи не могли сдержать радостных улыбок, поглядывали по сторонам, узнавая родные места, но не забывали следить за корзинами с угощением. А в корзинах – завёрнутые в вышитые полотенца пышные лепёшки, пироги со сладкой начинкой, тушки вяленых гусей, истекавший мёдом бавырсак. Готовились угощения женщинами загодя, и везли их снохи в родительский дом, откуда ушли совсем недавно. Их семейная жизнь шла в соседних аулах и даругах, но они хотели доставить к родному порогу сладкую выпечку, что говорила сама за себя: «Хорошо мне живётся с избранным мужем, сладок сон в приветливом доме, храним Всевышним мой покой».
   В слободах слышался оживлённый говор, широко распахивались ворота для дорогих гостей, и приветствия звучали отовсюду. В домах сородичей ожидали накрытые дастарханы, девушки выносили тазы и кумганы с водой, предлагали освежиться с дороги, смыть пыль и усталость от долгого сидения в арбе.
   Ещё до полуденного моления народ повалил на Ханский луг. Гости из аулов устраивались на траве, расстилали скатерти со снедью. Степняки из Ногаев и хаджитарханских земель выделялись шатрами, составленными в круг, внутри которого выстилали белый войлок, рассаживали всех представителей рода от мала до велика.
   Сююмбика-ханум в окружении свиты проходила меж радующихся, принаряженных людей. Тут и там встречались давно не видевшие друг друга родственники. Старики обнимались, вытирали скупые слёзы, зрелые мужчины сдерживались, степенно кивали, в знак приветствия одобрительно похлопывали друг друга по плечу. А женщины хвалились детьми, вылавливали их по одному из шумных, с визгом носящихся по поляне ватаг. Казанскую ханум узнавали повсюду, уважительно кланялись ей. Старейшины рода почитали госпожу радушными приветствиями, их подхватывали десятки голосов. Перед каждым кругом Сююмбика останавливалась, прижимала руки к груди и приветствовала кого почтительным кивком, а кого доброжелательной улыбкой и приятными словами. Бунчук ногайского рода, который вёл корни от легендарного Идегея, ханум заметила издалека. С лёгким волнением вошла Сююмбика в круг близких ей по крови ногайцев, низко поклонилась, так что на голове качнулся высокий калфак, расшитый золотом и жемчугами. Навстречу поднялся старейший мурза Байтеряк и протянул госпоже традиционную чашу с кумысом. Эта древняя деревянная чаша с неровными, будто обгрызенными краями хранилась в роду как самая ценная реликвия. По преданию, из неё пил сам Идегей. С суеверным трепетом Сююмбика приняла чашу, приникла губами к почерневшему от времени дереву, ощутила знакомый кисловато-жгучий вкус ногайского кумыса. Не пробовала она никогда напитка более желанного и вкусного, и старая эта чаша, овеянная легендами, придавала привычному кумысу вкус волшебный и пьянящий. Дочь Юсуфа пила и не могла насладиться вдоволь.
   А впереди уже раздавались громогласные призывы, глашатаи собирали борцов и зрителей на борьбу курэш:
   – Курэш! Начинается битва сильнейших батыров!
   – Спешите на майдан!
   Казанская госпожа поторопилась в ханский шатёр, но в роскошном пристанище повелителя нашла лишь жён и детей Сафы. Она опустилась на ковёр к щедрому дастархану, приняла из рук аякчи кубок с вишнёвым шербетом и склонилась к оказавшейся рядом хатун:
   – Фируза-бика, повелитель не появлялся?
   Младшая жена покачала головой:
   – Говорят, отправился с крымцами на охоту.
   – Это в Джиен?! – изумилась Сююмбика. – Кто же будет вручать награды лучшим батырам и джигитам?
   Ей уже не сиделось в шатре, до беспечного ли времяпровождения, когда царственный супруг презрел любимейшее среди казанцев празднество! Она хотела поспешить в Кабан-Сарай, где Сафа-Гирей предавался азартной охоте. Думала броситься в ноги властительному супругу и умолять не оскорблять казанцев и их гостей своим отсутствием. На берегу гарем повелителя ожидал роскошной струг с беседкой из стеклянных витражей, ханум думала отправиться к охотничьей резиденции на нём, но увидела скачущих всадников. Впереди, погоняя белоснежного жеребца камчой, мчался Сафа-Гирей. Она издалека сердцем угадала любимого. Хан как влитой сидел на великолепном скакуне, и сам он был красив, словно Юсуф из обожаемой ею поэмы. Сююмбика прижала руки к груди, она безмолвно наблюдала, как повелитель спрыгнул с коня, бросил поводья нукеру, взглянул в её сторону, но не подошёл, только коротко кивнул в знак приветствия. Глаза ханум налились невольными слезами, но она не позволила им пролиться, лишь смотрела вслед Сафа-Гирею и его крымцам, быстро исчезающим в праздной толпе. Необъяснимое отчуждение, разлучавшее супругов в последние дни, не исчезло, а Сююмбика так надеялась, что прекрасный праздник вновь сблизит их, рассеет чёрные тени, которые нависли над ними. Она не позволила себе предаваться печали, статус старшей госпожи призывал оставаться хозяйкой Джиена, и Сююмбика, скрепя сердце, отправилась на курэш. Ханум обошла стороной стан бека Тенгри-Кула, чтобы не вызывать недовольства царственного супруга, хотя и хотелось повидаться со старым другом.
   А бек Тенгри-Кул раскинул свой шатёр неподалёку от майдана. Айнур склонила голову, чтобы не задеть высоким головным убором полог, и выбралась на поляну. Её кайната [114 - Кайната – (тат.) свёкор.], ханский улу-илчи Тенгри-Кул, и супруг, мурза Данияр, разглядывали жеребца в окружении любопытных зевак. Бек выставлял красавца-ахалтекинца на скачки, и Айнур задержалась полюбоваться конём. Великолепного этого скакуна привезли из далёких пустынь, где проживало племя огузов-теке. Издавна через их барханные земли проходили караванные пути, и семя древних бактрийских лошадей, жеребцов персидских, ассирийских и египетских земель примешивалось к благородной крови аргамака. Всё лучшее вобрал ахалтекинец в себя, стал он гибок, быстр, вынослив, резв и благороден. Айнур была рада, что беку удалось приобрести для скачек этого жеребца, а иначе её супруг собирался участвовать в состязании на гнедом карабахе. Горбоносый горячий скакун пугал нежную жену мурзы, и не раз она вспоминала, какая молва ходит о карабахах: «Кто едет на горбоносом коне – идёт в открытую могилу». От скакуна внимание Айнур отвлёк вездесущий Хайдар. Братишка заслышал призывы на курэш, затянул потуже кушак и устремился к майдану. Айнур на ходу перехватила мальчика:
   – Подожди меня.
   Хайдар с видом мужского превосходства покосился на сестру:
   – Не дело женщины смотреть на мужчин, оставайся с ребёнком.
   Айнур засмеялась, потянула сорванца за ухо.
   – Мой сыночек спит, и за ним смотрят няньки. А ты ответишь за свою дерзость!
   Хайдар неуловимым движением вывернулся, споро поднырнул под руку сестры и был таков. А Айнур, забыв о своём положении, как девчонка, бросилась вслед за ним и налетела на важного вельможу. Смеясь, она поправила сбившийся калфак, но слова извинения замерли на устах. Айнур побледнела, обмерла, но никак не могла оторвать взгляда от сузившихся глаз Мухаммад-бека. Он узнал её сразу, и напрасно молодая женщина поторопилась прикрыть покрывалом пухлые губы и точёный подбородок. Быстрым взглядом бек окинул богатые одежды Айнур, поймал за руку и зашептал с жаром:
   – Вот где ты укрылась от меня, желанная! Но я доберусь до тебя, от Мухаммад-бека никто не спрячется, даже за порогом знатности и могущества…
   Она вырвалась, бросилась к шатру и укрылась там, пытаясь унять стук рвавшегося из груди сердечка. В шёлковой обители царил покой, нянька покачивала расписную зыбку, ласково напевая колыбельную. Даже с порога Айнур была видна тёмная головка сына Акморзы. Мальчик родился полгода назад, и уже сейчас бек Тенгри-Кул называл его продолжателем славного древнего рода. С тех пор как Айнур поселилась в доме улу-илчи, она позабыла о страшившем её Мухаммад-беке. Тенгри-Кулу удалось отбить семью Айнур от нукеров влиятельного сановника и укрыть в своём поместье. Только недавно они вернулись в Казань, посчитали, что опасность миновала. А оказалось, беда не ушла, она выжидала, ходила кругами, и вот настигла беспечную жертву. Айнур всхлипнула. Она не знала, как поведает о случившемся мужу, но сказать следовало. А может, стоило вновь укрыться в поместье улу-илчи от вездесущего волчьего взора могущественного похитителя? Айнур более не рискнула покинуть шёлковое пристанище, так и сидела у колыбели сына, грустила и предавалась печальным мыслям. А за пляшущими на ветру стенами шатра уже начиналось состязание батыров.
   Под улюлюканье толпы на майдан вышли полсотни пар. В одних шароварах с обнажёнными мускулистыми торсами борцы, пригнувшись и зажимая в руках широкие пояса, двинулись друг к другу. Зрители восторженно закричали, замахали руками, они торопились поддержать своих любимцев, выказать им свою поддержку. Первая схватка была яростной, но недолгой. Победители остались в кругу, побеждённые отошли в сторону. Ещё схватка – и опять круг сузился наполовину, выпуская с майдана побеждённых. Не прошло и часа, как в кругу остались два борца – казанский воин Корычтимер и ногаец Айтуган-батыр. Борцы долго примерялись друг к другу, ходили по кругу, делали молниеносные, обманные броски и тут же отскакивали. Толпа, не в силах сдерживаться, оглушительно свистела и ревела. Наконец терпение кончилось у степняка, Айтуган ринулся на казанца и сжал его в страшных объятьях крепкого пояса. Синими буграми вздулись жилы на шее батыра, пот катился крупными горошинами по лицу и спине. Казалось, победа ногайца совсем близка, но никто и не понял, как, словно скользкий угорь, вырвался из объятий Айтугана Корычтимер. Молниеносный бросок – и ногаец на спине. Толпа взорвалась криками, даже голосистые карнаи [115 - Карнай – духовой музыкальный инструмент. Представляет собой длинную трубку до 3 м с большим раструбом.] не могли перекрыть восторгов казанцев и разочарований кочевников.
   А вдали уже призывно забили барабаны, глашатаи бросили в небо резкие призывы – начинались скачки, и народ приглашали на главное развлечение Джиена…


   Глава 12

   Казанская ханум вернулась во дворец одна, повелитель после скачек вновь отправился в Кабан-Сарай. Сююмбика подошла к распахнутому окну. Буйствующий в летнем цветении сад зазывал прохладой тенистых беседок, манил каменными тропами, теряющимися в таинственных поворотах. Где-то там, в густой зелени лиан, притаился грот, созданный искусными руками зодчего из земель ляшских. Сафа-Гирей лично следил за созданием тайного уголка, чтобы однажды поразить свою любимую.
   Сююмбика прикрыла глаза, как же явственно ей вспомнился тот вечер, когда гаремный ага принёс госпоже изысканное приглашение. Разлука была невыносимо долгой, Сафа-Гирей с весны уехал с инспекцией по даругам, а по прибытии зазвал ханум в ночной сад. Мечтавший поразить любимую хан был неистощим на выдумки, и она, едва нога ступила на садовую дорожку, услышала печальную, завораживающую музыку флейты. Огоньки разноцветными светлячками указывали путь к гроту, и женщина отправилась по нему, едва удерживая трепет от предвкушения встречи с супругом.
   – Любимый, – шептала она, – как же я соскучилась, любимый мой.
   Ханум всё убыстряла шаг, пока не увидела грот, расцвеченный китайскими фонариками. А флейта не утихала, плакала и зазывала. Она огорчилась, увидев сквозь кисею занавеси лишь одного флейтиста, в гроте, кроме музыканта, никого не было. Должно быть, она слишком торопилась на встречу, на которую повелитель вовсе не спешил. Сююмбика замешкалась на входе, но ага низко поклонился и откинул кисею, приглашая госпожу войти. Уют каменному гроту придавал горящий камин, непривычный для восточного глаза, и раскиданные по полу шкуры, мягкие с длинным ворсом, удивили ханум. Здесь не было ничего обычного, обыденного для дворцового быта, только облик флейтиста в накрученной чалме напоминал, что Сююмбика находится в ханском саду, а не в заморской стране. Музыкант опустил флейту, склонил голову, она не смотрела на него, а он вдруг заговорил низким, чувственным голосом:

     Сто тысяч раз кинжал любви полосовал мне тело,
     Разлука бросила в шипы, в сто тысяч ран одела.
     Но даже и среди шипов, тебя благословляя,
     О нежном аромате роз влюблённо сердце пело.

   Сююмбика в гневе свела брови, хотела оборвать дерзкого, а встретилась со смеющимися глазами мужа. Он откинул флейту и подхватил её, бросившуюся к нему на руки:
   – Накажи несчастного влюблённого, повелительница! Брось его сердце в огонь этого очага, спали дотла его душу, но дай, Сююм, насладиться сладостью твоих губ…
   Сююмбика вздохнула. Та встреча случилась в начале лета, сейчас же летняя пора катилась к закату, но не успели остыть в памяти ханум горячие ласки мужа в том созданном по воле любви гроте. Минуло лишь два месяца, а Сафа перестал смотреть в её сторону. Ханум предприняла тайное расследование, допросила евнухов, невольниц и не нашла за словами слуг счастливой соперницы. Женщины на ложе господина не задерживались подолгу, повелитель никого из них не выделял. Оставалась лишь одна соперница – власть, которую Гирей так боялся потерять. Только этим могла объяснить ханум внезапное охлаждение супруга. Повелителю, опасавшемуся смут и переворота, стало не до любовных встреч. Госпожа не ведала, как оказалась близка в догадках об истинной причине отстранённости Сафа-Гирея, и как прав был хан, который угадывал за льстивостью казанских вельмож вероломство созревающего заговора.

   Управляющего тайными делами Мухаммад-бека томили раздумья. И беспокоили его не только мысли об участии в готовящемся перевороте, подумывал он о незавершённом деле, которое не давало спокойно спать. Не раз высокая должность бека позволяла проделывать тёмные и беззаконные делишки. Он укрывал их за высокопарными словами «сделано во имя интересов великого ханства». Царедворец умело расправлялся со своими личными врагами, присваивал их имущество и пополнял собственную казну крупными взятками и незаконно отнятым товаром у бесправных купцов. Кто мог перечить блистательному Мухаммад-беку, которому покровительствовал сам улу-карачи Булат-Ширин, и кто посмел бы противиться, рискуя быть обвинённым в соглядатайстве и измене Казанскому ханству? Бек изощрённо продумывал любую интригу. В его остром изворотливом уме рождалась стройная цепь действий, никогда не дающая сбоев. Он мог с лёгкостью прижать богатого торговца и разорить захолустного мурзу. Но сейчас перед ним стоял враг, который не уступал Мухаммад-беку ни в знатности рода, ни в могуществе, ни в своём влиянии на повелителя. Светлейший улу-илчи Тенгри-Кул осмелился бросить вызов беку, когда увёл у него добычу, а управляющий тайными делами давно считал её своей. Когда Мухаммад-бек впервые увидел Айнур, бедную сироту, проживавшую в лачуге деда-гончара, он не видел препятствий для обладания прелестным созданием. Вольная дочь Казани, несмотря на свою бедность, не могла уподобиться участи невольницы, но для могущественного бека, не раз преступавшего закон, не существовало невозможного. Неведомыми для вельможи путями бек Тенгри-Кул возвысил дочь гончара до высот, недостойных её происхождения, и посчитал, что этим защитил Айнур от посягательств могущественного сановника.
   Мухаммад-бек в раздумье поглаживал крашеную хной бородку; во многом расчёт улу-илчи оказался правилен. Беку Тенгри-Кулу стоило только припасть к ногам повелителя с жалобой на управляющего тайными делами, и Сафа-Гирей не преминет воспользоваться давно ожидаемым случаем. Мухаммад-бек был умён и чувствовал неприязнь повелителя ко всем ставленникам улу-карачи Булат-Ширина. Хан не вступал в открытую борьбу, берёг хрупкость перемирия, заключённого с казанским диваном. Но жалоба улу-илчи на произвол ближайшего человека из свиты ширинского эмира только поможет подставить подножку оппозиции. Жертвой же, положенной на алтарь ханской интриги, мог стать он – Мухаммад-бек. Во что тогда обернётся его могущество, если в борьбе столкнутся сам повелитель и глава дивана?
   Но пока Мухаммад-бек бездействовал, и Тенгри-Кул не пытался навредить вельможе. Соглядатаи управляющего тайными делами доносили господину об очередном исчезновении Айнур из Казани. Мог ли бек Тенгри-Кул знать, что никто в столице не минет вездесущего ока управляющего тайными делами. Эту женщину не могли сокрыть и воды Итиля! О, как она влекла его! Мухаммад-бек дёрнул ворот, он чувствовал, что задыхается. Лицо Айнур не исчезало из воображения, оно возникало всякий раз, такое пленительное и беззащитное. Она стала ещё прекрасней, девушка превратилась в женщину, которая влекла зрелого вельможу с силой необузданной страсти. Но он заставлял себя быть терпеливым и не совершал безрассудных поступков, шаги эти грозили опасностью, пахли опалой, зинданом, а то и смертью. И управляющий тайными делами затаился, он ждал, делал вид, что равнодушен к дому бека Тенгри-Кула и давно позабыл девчонку из Гончарной слободы. Успокоенная его бездействием и Айнур зажила прежней жизнью. А бек всё ждал…
   Столица в эти месяцы кипела страстями, сходными со страстями бека Мухаммада. Ханство – этот аппетитный гусь на золотом блюде – сделалось желанной добычей в среде высокопоставленных властителей. К Казани тянул руки турецкий султан, который желал укрепить над Северной жемчужиной своё господство. И послушный воле великого османа крымский хан Сагиб помогал ему. А сколько претендентов, мечтавших о власти над Казанью, таилось в сибирских и ногайских улусах. Да и касимовский ставленник московских князей Шах-Али спал и видел себя на троне казанском. Хана Сафу не покидало ощущение зыбкой почвы под ногами, и он спешил зазвать к себе новых крымцев. Имевшие лишь знатные имена и славу своих предков, они устремлялись на берега Итиля с семьями и скарбом. Они прибывали в Казань в ожидании жирного куша, и Сафа-Гирей давал приют всем, одаривая их поместьями и землями, отнятыми у казанских вельмож. Своим произволом хан лишь подталкивал нерешительных казанцев к участию в мятеже.
   Столица закипала, как большой котёл, недовольства выплёскивались через край, и действия высокопоставленных вельмож не заставили себя ждать. Ханика Гаухаршад и улу-карачи Булат-Ширин в пору великой опасности, грозившей их благополучию, отправили в Москву тайное посольство. Казанцы вновь просили помочь в свержении гиреевского захватчика, и Русь не заставила себя ждать. Давно уже юный великий князь, которого митрополит Макарий умело подогревал своими проповедями, готовился ринуться в битву. На западных границах княжества заключили мирный договор с Литвой, и это развязало руки московскому государю. Весной 1545 года правительство Ивана IV направило войска на Казань.

   В дни ожидаемых потрясений Мухаммад-беку донесли о желании улу-илчи Тенгри-Кула спрятать своё семейство от тягот осады в вятском поместье. Вот тогда и настал долгожданный беком час. Сотник Тимур, вызванный господином, возник словно из-под земли.
   – Твоё время пришло, – только и произнёс Мухаммад-бек. А пересечённое шрамом лицо военачальника осветила мрачная улыбка. Тимур ждал этого момента, жаждал восстановить утерянное доверие бека. Дочь гончара Айнур стала как кость в его горле, из-за неудачи, связанной с ней, он не раз чувствовал на себе недовольство господина. А вот теперь ей не уйти!
   Поклонившись, начальник нукеров спросил:
   – Сколько взять людей?
   – Тебе известно, какую охрану направил улу-илчи. Возьми с собой вдвое больше! Не оставляй в живых никого, мне нужна только она, остальных…
   Мухаммад-бек помолчал, сверля выжидающее лицо Тимура. Он словно ждал, что верный башибузук сам закончит фразу, но сотник не осмеливался, и тогда бек произнёс с притворным вздохом:
   – В такое смутное время что угодно может случиться.
   – Истинная правда, господин, – понимающе кивнул головой мужчина. – Урусы идут.
   Выйдя за порог приёмной, Тимур расправил плечи, взгляд его вновь приобрёл жёсткость и беспощадность. Он отдал распоряжение властным голосом. Воины поспешно вывели коней, проверили вооружение, вскочили в сёдла, готовые следовать за начальником. Но Тимура остановил чиновник – доверенное лицо самого Мухаммад-бека. Мурза Кутлук всегда служил в канцелярии и не видел ни одной битвы, и сейчас лицо чиновника выглядело растерянным. Господин повелел ему тайно доставить письмо в лагерь приближавшихся урусов, а мурза, умевший показать свою доблесть на пирах и в беседах, сейчас сник, он опасался этой поездки в стан неверных. Кутлук завидел собирающихся нукеров и поспешил к сотнику Тимуру, которого знал как отважного воина.
   – Мне дано поручение господина. Я должен следовать в земли черемисов навстречу войску. – Голос мурзы дрогнул, стал совсем тихим: – Мне нужно сопровождение. Вы отправляетесь в дорогу, возьмите меня с собой, юзбаши.
   Тимур с презрением сощурился, уловив нотки страха в голосе Кутлука. «Господин дал важное поручение болвану, который может завалить его. Но дело господина и моё дело, возьму этого канцелярского писаку с собой. Как только исполню повеление светлейшего бека, сопровожу мурзу». Мысли пронеслись мгновенно, воины уже ожидали в сёдлах, подводили скакуна и ему, раздумывать было некогда.
   – Письмо с вами, мурза? – строго спросил сотник.
   Кутлук торопливо похлопал по кожаному мешочку, висевшему на шее:
   – Здесь. Со мной должна поехать охрана, но вам я доверяю больше.
   – Тогда вперёд, – приказал Тимур. – Нам нужно спешить!
   Мухаммад-бек услышал дробный стук копыт отряда, который умчался добывать для него желанную женщину. Он не поднялся, не выглянул вослед, а потому не увидел уехавшего с ними тайного посланника. Бек пребывал в приподнятом расположении духа, он достал запретное вино, приложился к чаше. Управляющий тайными делами ханства не мог знать, что судьба уже занесла над ним карающий меч, а это ничтожное происшествие, случившееся минуту назад во дворе, готовилось стать смертным приговором многим могущественным заговорщикам.


   Глава 13

   Правая рука хана Сафы – оглан Кучук возвращался с крымским отрядом из Арской земли. Его посылал туда повелитель, чтобы призвать арского князя на защиту столицы от шедших урусов. Оглан Кучук радовался предстоящей битве. Как долго его сабля дремала в ножнах, давно он не ощущал этого ни с чем не сравнимого пьянящего чувства опасности, с которым летишь навстречу врагу и сшибаешься в смертной схватке. Он был рождён для битв, и интриги двора казались ему мелкими и недостойными внимания. Хан возвеличил его, возвысил до высоты, которую оглан, будучи девятым сыном крымского бея, никогда не достиг бы в Бахчисарае. И Кучук любил своего господина. Его преданное сердце, ещё вчера бесшабашное и легкомысленное, почувствовало в числе первых опасность, которая грозила Сафа-Гирею.
   – Вся свора казанских вельмож ненавидит вас, – однажды с прямотой воина сказал он хану. – Прикажите, мой повелитель, и я принесу их головы к вашим ногам.
   Гирей усмехнулся горячности оглана, ответил спокойно:
   – Доставь мне доказательство вины, а я отдам их жизни тебе.
   Кучук запомнил эти слова. С тех пор он сделался хитёр и изворотлив, пытался добиться успеха в непривычном для него деле – подслушивании, выспрашивании и подсматривании. Но казанцы были осторожны, и кроме сомнений и осязаемого воздуха измены, которую чуял начальник ханской гвардии, он ничего не мог предъявить повелителю. Нежданное наступление урусов укрепило его мнение о виновности казанских вельмож, но доказательств он так и не отыскал.
   Кучук ехал неторопливо, опустив поводья. Поручение хана исполнено, и спешить было некуда, а в спокойной езде хорошо думалось. Дозорный десяток вдруг остановился, вперёдсмотрящий высоко вскинул руку, призывая к вниманию. Оглан привычно напрягся, сжал поводья, подтянулся, подобно большой лесной кошке. Отряд его замер, послушный знаку, а Кучук уже пролетел вперёд, осадил коня. Он приподнялся на стременах и всмотрелся в кромку леса, за которой исчезала грязная лента дороги. Оттуда слышались явственные звуки схватки, отчаянные крики женщин, плач детей. Что бы там ни происходило, но это была возможность проявить доблесть воина. Кучук повеселел лицом, вскинул саблю, сверкнувшую на солнце:
   – Алга [116 - Алга – (тат.) вперёд.]!
   Отряд сорвался с места в едином порыве, они преодолели дорогу за короткие мгновения и ворвались в сечу. На поляне в беспорядке сгрудились кибитки с распахнутыми дверцами, из них выглядывали испуганные лица прислужниц, около лошадей валялись пронзённые стрелами возницы. Охрана отчаянно билась с башибузуками, которые наседали на них. Чутьё воина подсказало встать на сторону слабого, и оглан с крымцами ринулся на защиту маленького каравана. Нукеры Мухаммад-бека не ожидали внезапной подмоги оборонявшимся, они с яростью накинулись на крымцев, но тех оказалось немало. Крымская гвардия недаром отличалась во всех битвах, и вскоре слуги могущественного сановника пали в жирную грязь осенней дороги.
   Разгорячённый Кучук взглянул на женщин, выбравшихся из повозок:
   – Кто такие?
   Они поклонились спасителю, отвечали вразнобой, не в силах унять слёз пережитого ужаса, крымец услышал главное: гарем принадлежал улу-илчи Тенгри-Кулу.
   – Куда же вы следуете? – перебил он нескончаемые жалобы женщин.
   – В имение нашего господина на реку Нократ [117 - Нократ – Вятка.]. Но что же нам теперь делать? У нас нет возниц, и охрана перебита!
   Кучуку нравилось чувство превосходства, которое он испытывал при виде беспомощных хатун, цеплявшихся за его стремена. К тому же женщины принадлежали Тенгри-Кулу, а оглан не забыл, каким отважным воином показал себя бек при Костроме, и как они вместе спасли повелителя от неминуемой гибели.
   – Забирайтесь в кибитки, – приказал он, – мои воины будут за возниц. Вам придётся вернуться в Казань, не время в час испытаний покидать свой город и господина! Когда казанские вельможи знают, что за их спиной дом, полный жён и детей, они дерутся отчаянней.
   – Взгляните, оглан. – Нукер, подъехавший к нему, передал кожаный мешочек. – Это нашли на груди одного из убитых. По виду он – не воин, гонец.
   Кучук вынул свиток из мешочка, скользнул равнодушным взглядом и тут же впился в бумагу цепкими пальцами и глазами. Читал и не верил: такой удачи он не знавал давно, Всевышний вознаградил его за доброе дело. Оглан избавил женщин от разбойного нападения и сразу получил то, чего тщетно искал последние месяцы – доказательство измены казанских вельмож.

   Не прошло и недели, как полки московитов сошлись под Казанью. Город встретил врага наглухо захлопнутыми воротами и тревожным ожиданием. Предупреждённый пограничными дозорами, хан повелел отрядам казаков и крымцев устроить засаду в лесу.
   Великий князь Иван с высоты холма взирал на хорошо укреплённую крепость. Он ожидал лёгкой победы, считая, что заговорщики к его приходу уже совершили переворот, но что-то не сложилось в так долго вынашиваемых планах карачи Булат-Ширина, и мятеж не удался. Тревоги одолевали юного князя, он украдкой поглядывал на многоопытных воевод: может, они знали, что делать в подобной обстановке. А воеводы раздавали указания, раскидывали лагерь, окружали кольцом затаившуюся Казань.
   Хан Сафа-Гирей следил за вражескими полками, оцеплявшими город, со стен цитадели. Дикая ярость обуревала повелителя. Он знал: крепость готова к длительной осаде и обороне, и не так-то легко взять высокие стены с башнями и хорошо укреплёнными воротами. Не это вызывало негодование хана, в большой гнев вводила мысль о предательстве казанских вельмож. Они готовы были ради достижения своей цели подвергнуть избиению целый город. А московиты уже взялись за дело, не подступаясь к укреплениям, принялись грабить предместья и посады. Зашлись огнём слободы Кураиш, Бишбалта. Со слезами на глазах взирали казанцы на уничтожаемые огнём дома, улицы, мечети.
   – Вот она – цена предательства! – Повелитель гневно вскинул руку, указал на русских ратников. Его крымцы сплотились за спиной, стояли напряжённые, готовые ринуться на врага по первому знаку господина. Но хан приказал не им, а ждущим сигнала на башнях воинам:
   – Дайте знак Кучуку, пора!
   И словно разверзлись, расступились леса, выпуская наружу стремительную конницу. Всадники с бешеным улюлюканьем устремились на врага, с одной стороны – казаки, а с другой – крымцы. Они ловко орудовали саблями и кривыми ятаганами, врезались в нестройные ряды урусов. Не ожидавшие сопротивления московиты побросали добычу и устремились в лагерь к поспешно сооружённым укреплениям. Казанская конница отступила и исчезла так же внезапно, как налетела. Нахмурившись, смотрел великий князь Иван на трупы своих ратников, на первые жертвы бескровной победы, которую обещали ему сладкоречивые послы ханики Гаухаршад и улу-карачи Булата. И были они не последними. Ещё несколько дней в ожидании стояли полки под Казанью. Великий князь надеялся на войско из Перми, но оно всё не появлялось. А казанская конница не давала покоя ратям, она терзала их по несколько раз на дню, вырывала людей клоками из русского стана. Московиты огрызались пищальной стрельбой, выскакивали вослед, но всадники растворялись в лесах, известных им до последнего пня, и хоронились там подобно лешим, незримые, защищаемые духами родной земли. Не дождавшись ни пермского полка, ни распахнутых ворот сдающегося города, Иван IV скомандовал отступление. Войска переправились через Свиягу и отправились в обратный путь. Казанцы же вдоволь потешились, когда под стены столицы явился запоздавший полк из Перми. Никому не удалось уйти в тот день живым из смертельной сечи.


   Глава 14

   Гибельный поток лишь начинал набирать силу, наполняясь кровью новых жертв. Первым к трону казанского повелителя бросили управляющего тайными делами бека Мухаммада. Царедворца обвинили в измене и соглядатайстве в пользу неверных. Уличающее сановника письмо предоставил Сафа-Гирею торжествующий оглан Кучук. За словами белого свитка укрывалась измена куда более глубокая, и хан повелел узнать, кто ещё был замешан в заговоре. Мухаммад-бека заключили в зиндан, где его ожидали пытки. За вельможу из ближнего круга поспешил вступиться сам улу-карачи. С отважностью барса, защищавшего своё логово, Булат-Ширин требовал, чтобы бек предстал перед шариатским судом. Сафа-Гирей знал: стоило выпустить Мухаммада из рук, и казанские крючкотворы найдут ему оправдание. Ширинскому эмиру отказали в его ходатайстве, и тогда улу-карачи отдал тайное указание. Палачам повелителя не довелось испытать своё мастерство на вельможе, чьё могущество и власть ещё недавно заставляли склонять перед ним спины. Поутру бывшего управляющего тайными делами нашли бездыханным в тюремной келье.
   – Слабое сердце не выдержало позора неправедных обвинений, – со вздохом подытожил смерть Мухаммад-бека улу-карачи Булат-Ширин.
   Но все старания главы казанского дивана спрятать нити заговора оказались напрасными, Кучук уже вышел на след других вельмож, которые участвовали в интригах ширинского господина. Под жестокими пытками неосторожное слово вырвалось у одного, другого… Вслед за тем повелителю представили весь список заговорщиков, возглавляемый Булат-Ширином и ханикой Гаухаршад.
   Террор начался в тот же день. По приказу Сафа-Гирея воины крымской гвардии врывались в дома именитых казанских вельмож, тащили их на расправу. Столица заполнилась криками и неумолкаемым плачем. Простой люд боялся выглянуть из своих домов, столкнуться со свирепыми всадниками. Зиндан переполнился. Мрачные закутки тюремных келий почтили своим высоким присутствием Булат-Ширин, Ахмет-Аргын и многие недоступные ранее сановники ханского двора. Не было в зиндане лишь Гаухаршад, но не из-за опасения Сафа-Гирея замахнуться на женщину ханского рода. Знатная царевна исчезла из столицы и самого ханства, словно испарилась, ибо по приказу разгневанного повелителя её искали во всех даругах и даже малых аулах. Никто не ведал, где укрылась она – легендарная дочь Ибрагима и Нурсолтан. Только тёмные воды озера Кабан хранили свою тайну…

   В ночь, когда по городу разлилась волна арестов, ханика приказала спустить на воду небольшой чёлн. Она бежала не обычным путём, не через городские ворота, в которых заговорщиков поджидали крымцы, а водой, по Булаку к озеру Кабан. На берегу озера в памятной ей землянке, в которой она когда-то укрывалась с любимым Турыишем, ожидал ханику последний фаворит – один из верных огланов. Укрытые от любопытных глаз быстрые лошади и охрана готовились следовать за предусмотрительной госпожой в Ногайские степи.
   На Булаке в час побега разгулялся ветер, и Гаухаршад плотней укуталась в тёплое покрывало. Мрачно взирала она на тёмные воды протоки. Вместительное судно легко скользило по Булаку, за порывами осеннего вихря ни одна ханская ищейка не слышала плеска вёсел. Женщина безмолвно наблюдала, как крепкие руки невольников легко управлялись с ходом лодки, её глаза с равнодушием скользили по лицам мужчин. Они старались угодить высокой госпоже, не догадывались, что вскоре будут умерщвлены. Ханика умела заметать следы, и свидетелей её бегства не следовало оставлять в живых. Женщина погладила прижатый к боку сундучок, в нём находилась часть её казны, которая должна была обеспечить достойное существование ханской дочери на чужбине. И когда-нибудь эти монеты и драгоценности помогут ей с триумфом вернуться в Казань. Здесь укрывалась лишь часть её несметной казны, но оставались принадлежавшие ханике дворцы и имения, то, что она не могла унести с собой.
   Гаухаршад затихла, прислушалась. Ветер сделался ещё злей, и с каждым новым порывом он всё крепчал. Невольники, опасаясь быть замеченными, не зажигали факелов, но держали их наготове. Чёлн, борясь с ветром, неуклюже входил в Кабан. Косая волна сильно тряхнула его, и ханика невольно вскрикнула. Зачерпнутая бортом вода замочила ноги. Стиснув зубы, госпожа ещё сильней ухватилась за сундучок, молила о быстром достижении берега. Но земли не было видно, кромешная тьма сомкнулась ещё больше, когда пошёл дождь. Над озером зрела буря. Пожилой надсмотрщик с тревогой вглядывался во тьму, торопил невольников. Те, дружно ухая, изо всех сил нажимали на вёсла, но их усилия были напрасны, желанные берега не появлялись, и судно, казалось, кружилось на одном месте. С трудом зажгли факел, принялись махать им, кричать, но никто не отзывался, только ветер гудел, и волны со свистом накидывались на борта лодки и с резким всплеском опрокидывались навзничь. Ханику пронизывала дрожь, одежда промокла, холод сковывал тело. Она с надеждой оглядывалась по сторонам, высматривая хотя бы маленький огонёк вдали. Но тёмная водяная масса дыбилась перед глазами, как табун взбесившихся жеребцов, и не мелькала даже спасительная искра, а надежда покидала обессилевших людей. У одного из невольников унесло весло, другой принялся громко молиться на чужом языке. Надсмотрщик бросил плеть, он указывал на бушующие воды и хрипел, теряя голос:
   – Аждаха! Это месть Аждахи. Великий Змей требует жертвы.
   – Глупец! – вскричала Гаухаршад. – Кто верит в выдуманные для детей сказки? Если не заставишь рабов взяться за вёсла, пойдёшь первым кормить рыб!
   Но обезумевший от страха надсмотрщик не слышал её. Ханика попыталась сама приказать невольникам, но на неё взглянули с такой яростью, что впервые госпожа отступилась. Она затихла, веря, что волны рано или поздно вынесут их на берег, или рассеется тьма, и придёт рассвет, который укажет дорогу. Гаухаршад думала об этом неустанно и не заметила большую волну, пришедшую со шквальным порывом ветра. Волна, как щепку, вознесла судно и сразу низвергла вниз. Лодка перевернулась мгновенно и накрыла собой людей. Холодная осенняя вода объяла барахтающиеся тела. Люди ещё пытались ухватиться за скользкие бока перевёрнутого чёлна, но его вырвало из мечущихся рук и унесло прочь.
   Когда тёмная глубина потянула за собой Гаухаршад, она не поверила тому, что это происходит с ней – могущественной и неуязвимой. Судьба всегда хранила её, она помогала спасаться от чужой зависти, последствий глупостей и неосторожностей. Дочь великого хана с рождения пребывала на недосягаемой высоте и вот теперь погибала так глупо рядом с ничтожными невольниками, не стоившими даже перстня на её пальце. Она гневно закричала, бросая последний вызов судьбе или самому Всевышнему, но охрипший рот лишь хватил ледяной воды, а крик потонул в рёве волн. Силы закончились, но женщина всё не сдавалась, барахталась и выбиралась из очередной волны. Голова ханики Гаухаршад скрылась под водой самой последней. Сильные, крепкие невольники, не имевшие и половины железной воли своей госпожи, исчезли раньше. Она пошла ко дну, не ощущая ни холода, ни страха, блаженное тепло вдруг охватило её, и свет прорезал тьму. Чьё-то лицо склонилось над ней. То был Турыиш, она узнала его улыбку, глаза мужчины, которого любила по-настоящему. «Не бойся, – прошептал он, – идём со мной»…
   Перевёрнутую лодку всю ночь носило по волнам и прибило к берегу ранним утром. Рыбаки видели, как среди камышей бродили воины, они пытались отыскать выкинутые водой тела, но так ничего не нашли. А местные жители с некоторых пор стали уверять, что в бурю расступаются волны Кабана, и на берег выходит царевна, требующая в жертву мальчика. А вскоре эти рассказы превратились в ещё одну легенду…
   В тот час, когда воды Кабана поглотили ханскую дочь, эмир Булат-Ширин не ведал о том и завидовал судьбе Гаухаршад. Он смотрел на прохудившееся ночное небо, едва видное в узком оконце его темницы, и думал о своей жизни. Он прошёл длинный путь первого вельможи, который добился наивысшего почитания, несметных богатств и немереной власти. Многое улу-карачи познал в этой жизни, все склонялись перед ним, даже ханы не осмеливались перечить. Теперь смерть караулила его в тоскливом вое ветра. В звуке дождя, хлеставшего по каменной мостовой, он слышал шелест крыльев Джабраила. Булат-Ширин знал: смерть придёт завтра, и мало кто из заговорщиков уцелеет. Спаслась лишь она – хитроумная ханика Гаухаршад. Булат-Ширин усмехнулся, тяжело опустился на грубо сколоченную лежанку. «Ох, Гаухаршад! Так и не довелось в этом мире быть нам вместе. А случись это – не оказалось бы силы могущественней нашей! Вот и сейчас ты спаслась, мчишься в Ногаи или тюменские степи. Вспоминаешь ли обо мне, узнике, доживающем свои последние часы?» Ширинский эмир не заметил, как заснул, накрывшись плащом, но холод вскоре разбудил его. И он, владетель бессчётных богатств, принялся зябко кутаться в грязное сукно и мечтать о кучке хвороста и маленьком костерке на сыром каменном полу кельи.


   Глава 15

   Казни шли в столице несколько дней. На главной площади города бесславно расстались с жизнью великий Булат-Ширин, карачи Ахмет-Аргын, Солтан-бек и многие другие знатнейшие люди ханства. Глашатаи во всех уголках Казанской земли зычно оповещали о вине казнённых, перечисляли имена изменников, которые позвали врага на родную землю. Люди верили и не верили, испуганные расходились по домам. Они запирались на крепкие замки, в тишине молились Аллаху и просили у него помощи и заступничества. Нашлись среди больших казанских людей не причастные к заговору, которые в испуге бросили свои поместья и дворцы и устремились кто в Москву, а кто в Ногаи и Хаджитархан. Но даже в тяжёлые времена террора остались те, кто не желал сдаваться. Заговорщики истекали кровью, лишились предводителей, но, притаившись, выжили. Они уподобились раненым зверям, укрывшимся от жестокого охотника в дебрях лесов и непроходимых топей. И в своём тайном логовище мятежники получили второе дыхание. Многие казанцы, прежде преданные хану Сафе, стали переходить на сторону оппозиции, затевать очередную смуту. Они видели, как повелитель раздавал крымцам владения казнённых эмиров. Те, кто явился из Крыма, ничего не имея за душой, теперь селились во дворцах. Они обосновывались в богатых поместьях, по-хозяйски входили в гаремы казнённых беков и огланов, вступали в их права, распоряжались богатствами. Казанские царедворцы роптали, а хан не желал замечать, как необдуманными действиями наживал врагов среди вчерашних верноподданных.
   Во главе нового заговора встали сеид Беюрган, эмиры Кадыш и Чура-Нарык. Ближе к концу лета они послали в Москву гонца. Оппозиция не знала иного пути, она вновь просила московского правителя прислать к Казани русские войска. Но Ивану IV хорошо помнился недавний неудавшийся поход, и великий князь потребовал от казанцев самим свергнуть неугодного хана и содержать его под стражей до прихода московских полков. Заговорщики принялись копить силы для решающих действий, и в этот раз главную роль в перевороте вельможи отводили народу. Простых людей подбивали на открытый бунт против правящего хана. Вскоре нашлась и причина для подстрекательства: Сафа-Гирей, которому требовалось вновь пополнить казну для вознаграждения крымцев, взвинтил налоги.
   В эти неспокойные дни Сююмбика-ханум получила упреждающее письмо от отца. Беклярибек Юсуф призывал дочь воздействовать на безрассудного супруга, просил открыть глаза на его непростительные ошибки, которые со временем могли стать роковыми. Сююмбика читала письмо, и невесёлые мысли теснились в голове. Ей давно не нравилось, как Сафа-Гирей правит в Казани, тонкая женская интуиция подсказывала – недалеко до беды! Поэт Мухаммадьяр, особо любимый простым народом, предчувствовал скорую бурю, он, словно оракул, предсказывал в эти дни:

     Неверие не разрушит государства,
     А от гнёта развалится страна.
     Неверие и неверующий лишь себе вредят,
     А гнёт делает невыносимым положение страны.

   Этот поспешно написанный стих Мухаммадьяр прислал казанской госпоже, она перечитывала его вновь и вновь, и покрывалась холодом грудь. «Он играет с огнём, – думала Сююмбика. – Сафа стал так безрассуден. Всевышний, в силах ли ты вразумить его?!»
   Она не знала, как остановить мужа. Ханум пыталась заступиться за семьи казнённых вельмож, но Гирей, подобно почуявшему кровь волку, не желал выпускать добычу. Впервые они серьёзно поссорились, это были не мелкие охлаждения и размолвки былых времён, супруги разошлись во взглядах, и повелитель в сердцах отчитал свою ханум:
   – Женщине не пристало соваться в мужские дела. Когда жена лезет в политику, она забывает о своих прямых обязанностях, о том, как ублажить господина и продлить его род!
   Сююмбика почувствовала, как от беспощадных слов пресеклось дыхание:
   – Вы хотите сказать, что государственные дела лишили меня способности иметь детей?
   – Это всё мудрствования, моя дорогая, с этим ты можешь разбираться до бесконечности с любимыми писаками. Но знай, женщины, с учёным видом рассуждающие о благах государства, навевают на меня тоску!
   Она пересилила обиду, сделала последнюю попытку объясниться:
   – Повелитель, вы поступаете неосторожно, скоро от вас отвернутся все, даже духовенство! Вашим именем начинают пугать детей, а крымцев ненавидят больше урусов. Остановитесь, Сафа, пока не поздно!
   Лицо Гирея покрылось красными пятнами, казалось, он едва сдерживался, чтобы не поднять руку на жену. Хан справился с собой, но ярость требовала выхода. Он грубо ухватил Сююмбику за локоть и подтолкнул к распахнутому окну:
   – Смотри! Видишь, там отряд моих крымцев, которых все так ненавидят? А они день и ночь охраняют мой дворец, меня и вас – моих жён! – Он перевёл дыхание, стараясь говорить спокойней: – Как думаешь, прекрасная ханум, что было бы с тобой, если б удался заговор сиятельного карачи Булат-Ширина? Ты бы осталась вдовой, а может, над тобой потешились бы урусы. Ты этого хотела?!
   Сююмбика спрятала лицо в ладонях, отчаяние овладело женщиной. Впервые она поняла, что разговаривает с мужем на разных языках, ему никогда не понять её стремлений, а ей его! Она тоже, как и Сафа-Гирей, с трудом переносила гнёт московских князей, которые вмешивались в судьбу дорогого ей народа. Но она не считала, что правильный выход из положения тот, который избрал повелитель.
   «Он всего лишь крымец! – горестно подумала она. – Он один из них, и в этом всё дело! Сафа никогда не предаст их, он лучше уничтожит всех казанцев и подведёт ханство под руку турецкого султана. Прав ли мой муж, знает лишь Всевышний. О Аллах! Вразуми нас, несчастных, направь на путь истины!»
   Сююмбика опустила руки, на бледном лице не было ни слезинки. Гирей с удивлением наблюдал за ней: «Что за женщина! Любая другая обливалась бы слезами или умирала от страха. А эта смотрит, как каменная, нет слёз в её глазах, но нет и тепла».
   – Как вам угодно, господин, должно быть, вы знаете, что делаете.
   Он хотел её задержать, но не успел – Сююмбика выскользнула из дверей. Наступившей ночью он послал за ней евнуха, но гаремный слуга вернулся назад один. Ханум передавала, что она больна и не в силах исполнять супружеские обязанности. Сафа-Гирей понял: Сююм сердится, и решил не трогать её, пока не утихомирится буря, пронёсшаяся над семейным кораблём. В эту ночь и в последующие повелитель утешался в объятьях наложниц. А ханум чувствовала порой, что их большая любовь терпит крах, как терпело поражение правление Сафа-Гирея.
   Наступила зима. Она не принесла мира в напряжённые отношения между казанцами и ханом. Вскоре донеслись тревожные вести с русских границ – великий московский князь прибыл во Владимир и начал собирать полки. Повелитель насторожился, он ощутил новую опасность, грозящую со стороны Москвы, и разослал по всей Казанской земле гонцов с приказом бекам, мурзам и огланам явиться в столицу для её обороны. Но к городу прибыли лишь отряды приверженцев крымского правления. Оппозиция воспрянула духом, и в месяце Зуль-каада 952 года хиджры [118 - Зуль-каада 952 год хиджры – январь 1546 года.] назрело то, чего больше всего опасалась Сююмбика-ханум.


   Глава 16

   В этот день на базарных площадях мурзы, беки и огланы из стана заговорщиков собирали народ. Перед толпой они выступали с пламенными, зажигающими речами:
   – Слушайте, казанцы! И не говорите, что вы не слышали! Хан Сафа-Гирей превысил власть перед Аллахом и людьми! В гордыне своей он возвысился над всеми казанцами, приблизил к себе чужаков-крымцев!
   – Скольких знатнейших людей, радеющих о нашей земле, предал он позорной смерти? А сколько уделов роздал своим соплеменникам?
   – Как долго будет дозволено им грабить народ, копить казну и отсылать её в Крым?!
   Гневные слова падали в благодатную почву. Толпа всё увеличивалась, волнение нарастало, уже слышались отдельные выкрики с призывами идти на ханский дворец. На улице стоял сильный мороз, обычный для этого времени года, но люди его не чувствовали. Мужчины слушали выступающих, сжимали крепкие кулаки, и яростью загорались глаза. А из Соборной мечети, покинув молитвенный приют, двинулась процессия во главе с сеидом Беюрганом. Сеида сопровождали благочестивые шейхи, муллы и имамы. Впереди процессии в фанатичном танце кружили дервиши. Они крыльями раскидывали полы своих дорожных плащей и взмахивали массивными посохами – извечными спутниками в долгих дорогах. Суровы были лица аскетичных монахов, зычны крики мощных глоток:
   – Слушайте, слушайте все!
   – Собирайтесь на базарной площади!
   – Идёт сам сеид!
   – Всевышний будет говорить устами сеида!
   Люди, ведомые призывами дервишей, выходили из своих домов, устремлялись к базарной площади. Огромная толпа расступилась, пропуская служителей Аллаха. Сеид Беюрган взобрался на возвышение, воздел узловатые старческие руки к небесам:
   – О правоверные! Тяжёлые времена пришли на нашу благословенную землю. Гяуры топчут поля, жгут дома и убивают правоверных. Но страшней гяуров появился враг у Казанской Земли – крымский выродок коварной змеёй вполз в ханский дворец и управляет нами! О правоверные! Пусть ваши глаза увидят, а уши услышат! Он с нами одной веры, но он хуже гяура нечестивого. Крымец затягивает петлю на шее нашего народа и смеётся, глядя на его мучения. О правоверные! Не прощайте своих обид и оскорблений, не прощайте потоков крови благородных мужей, пролитых злодеем! Не прощайте слёз жён и детей, мученически казнённых карачи!
   Толпа кричала, потрясала кулаками, некоторые плакали. Над головами людей плетью взвился пронзительный крик:
   – Веди нас, благочестивый сеид! Изгоним злодеев-крымцев с нашей земли! Долой хана Сафа-Гирея!
   – Лягыйн!!! [119 - Лягыйн – слово, выражавшее наивысшую степень презрения, своего рода проклятие.]
   Вмиг всё переменилось. Со всех сторон нукеры мятежных беков несли охапками сабли и ятаганы, самые нетерпеливые вырывали крепкие колья из изгородей. По кривым улочкам с визгом пронеслись всадники. Все бросились к цитадели.
   Повелитель, которому доложили о беспорядках в столице, не сидел сложа руки. Крымская гвардия, вооружённая до зубов, перекрыла ворота, ведущие на Ханский двор. Закрывать ворота крепости не было никакого смысла: дома и дворцы мятежных эмиров на Кремлёвском холме кишели казаками и повстанцами.
   Сафа-Гирей в кольчуге и полном боевом вооружении вскочил на подведённого скакуна. Конь горячился, из его ноздрей струился пар, ложился серебристой изморозью на роскошную гриву. Оглан Кучук командовал крымской гвардией, по его приказу распахнули ворота. По снежному насту заскользил десяток покрытых кожей кошев [120 - Кошева – повозка с сидениями с крышей, крытая кожей.] с жёнами, детьми и наложницами хана. Обоз под охраной ногайцев Сююмбики-ханум спешил покинуть взбунтовавшийся город. В одном из возков откинулся кожаный полог, в проёме мелькнуло бледное лицо Сююмбики, старшая ханум с укором взглянула на высокородного супруга. У Сафа-Гирея неприятно заскребло на сердце: «А ведь она предупреждала, Сююм всё заранее предвидела…» Но разумные мысли залил ничем не сдерживаемый гнев: «Как они смеют?! Как посмели чёрное быдло и их трусливые вожаки, прячущиеся за спину простолюдинов, заставлять меня, потомка великого рода, во второй раз покинуть Казань? Никогда! Никогда я не оставлю этот город! Всех уничтожу, всё залью кровью непокорных! Здесь надолго запомнят руку настоящего хана!»
   Подскакал Кучук, склонив голову, доложил:
   – Повелитель, они идут…

   Бесконечной казалась зимняя дорога, бескрайние белые поля расстилались до самого горизонта. Кое-где зубчатой стеной вставал заснеженный лес. Мороз охватывал тела и души беглецов, и в ледяном безмолвии слышались скрип полозьев, храп лошадей да редкие вскрики возниц. Изгнанный хан в угрюмом молчании возглавлял караван со своим гаремом. Здесь было всё, что осталось у Сафа-Гирея от его огромного богатства. Да что богатство, он потерял преданных людей. В страшной жестокой сечи, которая продолжалась до самой ночи, полегла на улицах Казани ханская гвардия – его гордость. Самого повелителя чудом спас Кучук, и под покровом ночной темноты вывел господина к подземному ходу. Следом выбрались два десятка нукеров. Некоторых из них – израненных и обессиленных, приютили в приграничном ауле Ия. Теперь осталась позади покрытая льдом речушка Кинельчеку, отсюда начинались ногайские улусы, их необъятная степь.
   Тронув поводья коня, Сююмбика подъехала к мужу. Он заботливым взглядом скользнул по укутанному в меховой башлык женскому лицу:
   – Замёрзла?
   Ханум покачала головой:
   – Не забывайте, мой господин, я выросла в этих местах и привычна не к таким морозам.
   – Да, я помню, – рассеянно отвечал Сафа-Гирей. Голос его стал мечтательным и глухим, словно и не было его здесь. – А в Крыму сейчас всё по-другому. Идут дожди, ветер с моря холодный, но не такой, как здесь. О Крым, благословенная земля!
   Сююмбика рассердилась, откинула с лица башлык, открылись гневно сверкающие глаза и крепко сжатые губы:
   – Если бы вы, мой муж, поменьше думали и мечтали о Крыме и своих крымцах, не постигло бы нас это несчастье! И не брели бы мы, как нищие скитальцы, в поисках приюта у моего отца!
   Сафа-Гирей вздёрнул голову, стальной блеск отразился в красивых серых глазах:
   – Не первый раз ты забываешься, Сююмбика! А должна помнить, что ты всего лишь женщина, а я твой господин!
   – Может быть, вы и господин, – со спокойной холодностью отвечала ханум, и только подрагивающие на поводьях руки указывали, чего ей стоило это внешнее спокойствие. – Только хан без юрта, всё равно, что джигит без коня!
   Сафа-Гирей дико вскрикнул, взмахнул над головой камчой, словно сабли, скрестились два взгляда – его и её. Мужчина стеганул хлёсткой плетью по бокам скакуна, жеребец взвился на дыбы, звонко и обиженно заржал. Хан осадил его, рванул поводья и помчался в хвост обоза, туда, где в сёдлах, мерно покачиваясь, ехали крымские сподвижники. Сафа-Гирей развернулся на ходу, крикнул властно:
   – За мной! Едем в Хаджитархан!
   Вскинулись крымцы, пошли в дело нагайки, с криком и улюлюканьем рванули воины за своим ханом. Снежная буря, поднявшаяся под копытами бешено скачущих коней, осыпала белой порошей кошевы и людей, остающихся на дороге.
   Главный евнух Джафар-ага кинулся следом, испуганно запричитал:
   – Повелитель, а как же мы?! Что же с нами будет?
   – Следуйте в Сарайчик! – властно донёсся до него приказ из снежной дали.


   Глава 17

   Обессиленный караван двигался по замёрзшей степи десятый день. Гарем случайно наткнулся на стойбище мурзы Аббаса, где удалось передохнуть, запастись вяленым мясом и сыром. Мурза угощал в своей гостеприимной юрте дочь ногайского беклярибека и без конца сетовал:
   – Нынешняя зима ожидается суровой. Наш улус, слава Аллаху, успел откочевать на пастбища к Аралу и к низовьям реки Сырдарьи. Осталось с десяток табунов, с ними отбуду и я, если нас не завалит снегами, а то потеряем коней. О-хо-хо, тяжёлые времена настали!
   Широколицый и неповоротливый Аббас жмурился на ярко горевший огонь очага, жаловался, а сам хитро поглядывал на молчавшую ханум. «Хороша дочь у беклярибека Юсуфа, ох, хороша! Как только решился хан Сафа-Гирей оставить её одну, не проводил до Сарайчика в заботливые руки отца. Ханум, конечно, ногайских кровей, урождённая дочь степей, но как давно она покинула родной улус, сколько лет жила в изнеженной роскоши. Вот и сейчас морщит нос, когда едкий дым от кизяков достигает её ноздрей. Что и говорить, отвыкла госпожа от трудностей кочевой жизни!»
   – До Сарайчика, где нынче зимует ваш отец, могущественный беклярибек Юсуф, да продлит Аллах его годы, дня три пути. А с вашим караваном, может, и все четыре. Впереди стойбищ больше не встретите, слишком тяжёлая зима, все давно отбыли к тёплым пастбищам. Может быть, подождёте провожатых до Сарайчика? Что скажете, госпожа?
   Сююмбика очнулась от своих дум, покачала головой.
   – Благодарю вас, мурза, но чем быстрее мы доберёмся до Сарайчика, тем лучше для всех нас. Скоро придут снежные бури, и тогда уж в степи будет не до путешествий. Да и вам в такое время каждый лишний рот в тягость!
   Мурза Аббас лишь развёл руками. Что тут скажешь? Не совсем, значит, забыла казанская госпожа кочевую жизнь, помнит и про бураны, и про трудные зимовки в степи, где каждая лепёшка из кизяка и проса на счету.
   Наутро отдохнувшие казанцы распрощались с гостеприимным мурзой и отправились в путь. Сопровождать караван вызвались два табунщика. С тех пор как Сафа-Гирей покинул своих жён, ханум взяла на себя главенствующую роль. С коня она сходила только для ночёвок, когда плотным кольцом устанавливали кибитки и кошевы, раскидывали внутри круга шатры и разжигали костры. Топливо, запасы которого они пополнили в последнем стойбище, приходилось расходовать экономно. Сююмбика видела, как женщины и дети страдают от холода, от всепроникающего мороза не спасало даже множество шуб и меховых одеял.
   В этот вечер она и сама чувствовала себя смертельно усталой и промёрзшей до костей. Ханум отдала необходимые распоряжения и забралась в шатёр, плотно захлопнув войлочный полог. Женщины, гревшие руки у очага, повернули головы. Их лица были измождены, щёки впали, а глаза горели голодным блеском. Равнодушные ко всему, они сидели у плюющегося едким дымом костра и ожидали, когда невольницы поднесут им еду. Ни одна из них и не подумала, чтобы подвинуться и дать ханум место у огня. Сююмбика без сил опустилась на корточки, привалилась к слабо колыхавшейся стенке шатра. Всё плыло перед глазами, мутило от горько-кислого привкуса желчи во рту. К Сююмбике подобралась Фируза-бика, протянула свою порцию лепёшки с сыром:
   – Поешьте, ханум.
   Сююмбика нашла в себе силы отказаться от предложенной пищи:
   – Накорми сначала сына.
   – Он уже поел. – Фируза присела рядом, машинально сунула в рот кусок лепёшки. – Когда же кончится эта дорога, ханум?
   – Скоро. – Сююмбика не успела произнести утешающих слов, как все женщины вновь повернули к ней головы. Наложница-гречанка с большими красивыми глазами, которые сейчас казались бездонными ямами на похудевшем лице, капризно выкрикнула:
   – Нам и в прошлый раз обещали, что уже рукой подать до ворот Сарайчика! Где же этот город?! Кругом одна степь и проклятый снег, мы все погибнем здесь!
   В углу навзрыд заплакала другая наложница, закричал ребёнок, и словно ураган прошёлся по шатру – через мгновение повсюду царили вой, истеричные крики и слёзы.
   – Замолчите! – Ханум поднялась во весь рост, со всего маха хлестнула по смазливому лицу гречанки. Та в испуге завернулась в покрывало, затаилась в углу. В шатёр уже вбегали евнухи, и Сююмбика, грозно оглядывая замерших женщин, строго произнесла:
   – Каждую, кто надумает говорить о том, что мы не доберёмся до Сарайчика, прикажу выбросить на мороз! Мы все в воле Всевышнего, молитесь ему, и уже завтра мы окажемся во дворце моего отца.
   Женщины послушно затихли, лишь некоторые из них робко всхлипывали, поедая свои лепёшки с сыром. Прислужница поднесла еду и хмурившейся госпоже. Сююмбике не хотелось есть, но она через силу принялась жевать жёсткую и холодную лепёшку. Слабой она бы не смогла добраться до Сарайчика, а в её силе нуждались все эти люди, и ханум обязана была привести их в безопасное пристанище. Слёзы потекли сами собой, и Сююмбика порадовалась, что сидит не около костра, и женщины не видят её минутной слабости. Как ей не хватало надёжного мужского плеча, как хотелось чувствовать себя слабой и защищённой.
   – Сафа, – еле слышно шептала она, – где же ты, Сафа?
   А на следующий день случилось несчастье, которого никто не ожидал. С утра над степью нависло тяжёлое свинцовое небо, всё вокруг замерло, даже торчавшие из-под сугробов сухие стебли ковыля стояли не шелохнувшись. Снежная буря налетела неожиданно. Резкий ветер вихревыми порывами накидывался на возки и людей, припадавших к лошадиным гривам. Поднятая вверх колючая ледяная пыль залетала за воротник, горстями сыпалась в лицо, забивала рот и мешала говорить. Ханум, пытаясь перекричать буран, отдавала распоряжения. Кошевы остановили, стали подгонять друг к другу. Впереди, в едва просматриваемой снежной мгле, метались всадники, они пытались справиться с взбесившимися лошадьми головной повозки. Сююмбика направила коня к ним, как вдруг из-под копыт скакуна метнулось в сторону гибкое серое тело. Волк! Жеребец испуганно всхрапнул, взметнулся на дыбы и понёс. Напрасно женщина пыталась поймать ускользавшие из рук поводья, конь мчался в снежную мглу и не обращал внимания ни на её крики, ни на всё более свирепеющую непогоду…

   К вечеру вьюга стихла, словно вытряхнула всё содержимое небесного тюфяка, лишь отдельные мохнатые снежинки, подобно крупному пуху, продолжали лениво падать из посветлевшего, белёсого неба. В степном ауле, расположенном между невысокой сопкой и глубоким оврагом, шла своей неторопливой чередой обыденная жизнь. Переждав буран, люди выходили из своих жилищ, торопились по делам. Девушки вереницей спускались на дно оврага, где бил незамерзающий ключ. Самой младшей, смешливой Тойчи, скучно было ступать со всей осторожностью по скользкой тропке. Бросив под себя кожаный торсук, она с визгом съехала вниз. За ней с радостным лаем устремились собаки, запрыгали вокруг озорницы. Та, хохоча, отбивалась от них:
   – Пошла, рыжая, пошла!
   Девушки постарше, скрывая зависть, чопорно поджали губы, переглянулись:
   – Тойчи совсем дитя, а поговаривают, к ней собрался свататься сам Багатур.
   – Багатур к Тойчи? – Круглолицая Минсылу скривилась, словно отведала перекисшего айрана. – Кто поверит в эту ложь? Должно быть, сама Тойчи об этом и болтает.
   Девушки согласно закивали головами:
   – И то верно.
   Что тут сказать, Багатур – завидный жених, первый джигит в улусе Ахтям-бека. А Тойчи такая неразумная, вот и сейчас повела себя как мальчишка-сорванец. Девушки боялись признаться, как хотелось бы и им скатиться вот так с горки, не опасаясь пересудов и строгих матерей. Но далеко им до Тойчи, она воспитанница самой Калды-бики, первой жены Ахтям-бека. Всё позволено приёмной дочери бека, захочет, и Багатур поклонится ей. Собаки попрыгали вокруг девушки и отправились прочь, вскоре их лай послышался на краю оврага. Они окружили засыпанный снегом холмик и принялись остервенело брехать на него, а серебристый покров вдруг зашевелился, вскинулась вверх и упала обессиленная рука. Собаки зарычали, подобрались ближе. Любопытство девушек тут же переключилось с Тойчи на то, что привлекло внимание животных.
   – Должно быть, нашли чью-то нору?
   Минсылу потянула за рукав бешмета подругу:
   – Пойдём посмотрим.
   Тойчи, заслышав о планах подружек, не пожелала остаться в стороне. Она бросила торсук, и первой проворно взбежала вверх по тропке.
   – Я сама посмотрю.
   Зимой в скучном стойбище любое происшествие – развлечение, и девушки, позабыв про воду, отправились к загадочному холмику.


   Глава 18

   Выйдя из крытой белым войлоком юрты, бек взглянул на небо и кликнул нукера. Юркий узкоглазый воин подвел осёдланного коня. Собаки лаяли, не переставая. Девушки уже подошли к ним, наклонились над холмиком, их испуганный вскрик услышали нукер и его господин. Они тревожно вскинули головы, а девушки с визгом бросились им навстречу:
   – Ой-ой! Помоги нам Аллах, но там… Там человек!
   На месте осталась лишь отважная Тойчи, она отгребала снег в сторону, отгоняла прочь собак. Уже стали видны очертания человеческой фигуры, укутанной в меха. Нукер подбежал вперёд, перевернул замёрзшего на спину, отёр с лица налипший снег. Словно мир разорвался в глазах подошедшего Ахтям-бека. Ещё мгновение назад важный и неторопливый, он поспешно бросился на колени, принялся ощупывать горячими пальцами холодное заледеневшее лицо:
   – Сююмбика!
   Женщина застонала, с трудом разлепила смёрзшиеся ресницы и взглянула на склонившихся над ней мужчин. Лицо одного сквозь пелену меркнувшего сознания показалось ей странно знакомым. Мурзабек подхватил её на руки, бегом понёс к жилищу, шепча как безумный:
   – О! Всевышний вернул мне тебя, бесценное моё сокровище!
   У юрты он опомнился, опустил свою ношу на землю, хватая пригоршнями мягкий снег, стал растирать лицо, руки. Женщина от резкой боли зашлась криком, а он, не слушая, всё тёр и тёр. Из юрты выскочила старшая жена Калды-бика, испуганно вглядывалась в мужа и принесённую им женщину:
   – Мой господин, кто это?
   Он коротко взглянул на бику:
   – Готовь постель, бараньего жира и горячего отвара!
   Она, привыкшая подчиняться беспрекословно, тут же исчезла за пологом. Нукер крутился около хозяина, предлагал свою помощь, но бек отвёл его руки, взглянул с мрачностью в плоское смуглое лицо:
   – Никто не должен знать имени этой женщины. Забудь всё, что я говорил. Если разболтаешь, завтра собаки будут пожирать твой труп!
   Нукер выпучил ничего не понимающие глаза, испуганно затряс головой:
   – Как прикажете, господин. Я уже всё позабыл.
   Мужчина поднял драгоценную ношу на руки, он, не отрываясь, глядел в глаза Сююмбики. Казанская ханум чувствовала себя в заоблачной дали, отрешённой от всего мира, она ничего не понимала, но мужчину, который нёс её, узнала. Запекшиеся от крови губы едва шевельнулись:
   – Ахтям-бек…

   В юрте Калды-бика помешивала кипящий в котелке отвар. Запах трав плыл душистой волной и струёй устремлялся ввысь, в потолочное отверстие, куда уходил дым от очага. Насупившаяся Тойчи сидела в углу юрты. Она делала вид, что ей нет дела до бики и до всего происходящего вокруг. Девушка обижалась на ласковую и внимательную женщину, никогда Калды-бика не была с ней так сурова, не бранила и не отчитывала, как сегодня. А всё из-за женщины, найденной на краю оврага. Эта загадочная незнакомка будоражила воображение Тойчи, любопытство её не знало предела, но все расспросы остались без ответа. Девушка попыталась пробраться за запретный полог, где хозяин стойбища укрыл свою находку, но бика налетела на неё, оттаскала за косы и повелела носа не высовывать из угла. Госпожа сердилась до сих пор, Тойчи это видела по нахмуренным складкам на смуглом лбу и сурово сжатым губам. Но сейчас, подметила воспитанница, бика сердилась не на неё, а на супруга, до сих пор не появившегося из-за полога, за которым лежала в забытьи женщина. «Кто она такая?» – мучилась догадками Тойчи. Она явственно слышала имя, которое произнёс господин – «Сююмбика». Кем могла быть эта хатун, явившаяся из снегов степи, кем она приходилась суровому Ахтям-беку? Сидя в своём углу, Тойчи клялась, что она будет не она, если не узнает этой тайны. У очага госпожа принялась наливать отвар в чашу, но по неосторожности обожглась и выронила сосуд. Тойчи бросилась на помощь, с преувеличенной услужливостью заглянула в наполненные слезами глаза бики:
   – Я вам помогу.
   Доброе сердце женщины, нуждавшееся в поддержке и ласке, тут же оттаяло. Калды-бика погладила воспитанницу по спине:
   – Помоги, моя хорошая, и не сердись на меня. Тяжело мне, ох, как тяжело.
   Бика отвернула широкий рукав кулмэка, разглядывая обожжённую ладонь.
   – И зачем она явилась? – еле слышно шептала женщина. – Что ей нужно от моего несчастного мужа?
   Шёпот Калды-бики не остался без внимания, глаза Тойчи округлились, и даже приоткрылся рот. Она уже хотела спросить у приёмной матери, кто же эта женщина, да вовремя вспомнила о недавней нахлобучке. Нет уж, лучше она благоразумно промолчит. Девушка наполнила чашу отваром и со всей кротостью произнесла:
   – Я отнесу, бика.
   – И не думай! – В голосе женщины опять зазвучали строгие нотки. – Отнесу сама.
   Госпожа отогнула занавесь и проникла в отгороженную комнату, а за ней, как тень, метнулась Тойчи. Девушка приникла к щели, она вся горела от возбуждения и любопытства, и рисковала быть вновь оттасканной за косы за увиденное ею. Грозный степной князь стоял на коленях перед ложем, а та, чужая, покоилась на шкурах, отвернув лицо к войлочной стене. Но Ахтям-бек, словно не видел этого равнодушия, он страстно приникал к ладоням женщины, целовал и ласкал её руки.
   – Пери моя. Любимая, – шептал бек. – Вся моя жизнь ради тебя, всё существование бессмертной души готов сложить к твоим ногам. Лишь попроси, хоть раз взгляни благосклонно. Хочешь, стану твоим мечом, твоей стрелой, рабом!
   – Мой муж, – голос Калды-бики дрогнул. – Я принесла отвар, как вы просили.
   Бек вскочил на ноги, нахмурившись, взглянул на старшую жену:
   – Дай чашу, я сам напою её.
   – Позвольте мне поухаживать за госпожой, – молящими глазами заглядывая в неприступное лицо мужа, попросила Калды-бика. – Где это видано, чтобы за женщиной ухаживал мужчина? Ей нужна женская рука и забота.
   – Уйди прочь! – Ахтям-бек вырвал чашу из рук супруги.
   С заботой ревнивца, оберегавшего своё сокровище, он вновь опустился на колени. Теперь его движения сделались ласковыми и осторожными, мужчина повернул голову больной и поднёс чашу к её потрескавшимся губам:
   – Испейте, ханум, в этих травах вся сила степи. Вот увидите, они принесут вам облегчение.
   Измученный стон сорвался с губ женщины, но она всё же отпила глоток, потом другой. Бика печально покачала головой и вышла, плотно задёрнув занавес. С подозрением взглянула она на непоседливую Тойчи, та, как ни в чём не бывало, помешивала отвар.
   – Оставь котёл в покое, – проворчала госпожа. – Сходи лучше за водой, она может понадобиться.


   Глава 19

   Ахтям-бек не выходил из юрты своей старшей жены Калды-бики. Он был хмур и задумчив, нетронутой стояла рядом расписная пиала с остывшим шербетом. Из тёмного угла бика тревожными глазами следила за мужем, так любящая мать ищет в лице заскучавшего сына причину его тоски. Калды-бика ещё не стара; пятнадцать лет прошло, как переступила она порог этой юрты. Тогда её супруг, потомок некогда знатного и богатого мангытского рода, едва смог заплатить её отцу калым. Ахтям-беку в наследство достались бедные кибитки да оборванные рабы-табунщики. Сколько лет бился он, пытался победить позорную нищету. Последние годы бек жил в Хаджитархане, прославился там как лучший из военачальников степного хана. В Хаджитархане его звали Барсом, и Ахтям-бек оправдывал имя, данное ему. Бика могла гордиться своим мужем, отважный Барс в бесчисленных набегах добыл богатство, наполнил умирающий улус людьми. Он вернулся в ногайские степи недавно и принялся налаживать жизнь на родных кочевьях. Беку нужен был наследник, а их единственный сын родился больным, так ни разу и не встал на ноги. Женщина не осуждала мужа, когда он пожелал привести новую жену, а следом другую. Больше всех знала она о безнадёжной любви мужа к дочери Юсуфа – Сююмбике. Из-за неё бежал когда-то бек в Хаджитархан, из-за неё ждал последствий страшного гнева беклярибека. Но буря не разразилась, Юсуф так ничего и не узнал о попытке дерзкого похищения его дочери. А бек, одержимый своей любовью, всё играл с судьбой. Он взял жён из рода Юсуфа, словно искал в этих девушках черты любимой женщины. Но красивые и молодые жёны не только не продлили род господина, но и не смогли излечить мужчину от любовной лихорадки. А вот любое упоминание о Сююмбике вводило Ахтям-бека в неистовство. Что задумал Всевышний, когда бросил казанскую ханум в снега их аула, Калды-бика не знала, но молилась образумить мужа, вернуть ему душевный покой.
   Женщина с тревогой глядела на полог, за которым укрывалась Сююмбика. «Откуда ты явилась, дочь Юсуфа? – покачиваясь, думала Калды-бика. – Зачем пришла терзать его сердце? Как же мне помочь ему – мужчине, в котором жизнь моя?» Мысли прервались внезапно, озарённая догадкой женщина даже подскочила и выронила шитьё. Она подумала, как ей выйти из юрты, не привлекая внимание мужа, повозилась в углу и произнесла, не глядя в сторону бека:
   – Пойду посмотрю, куда делась эта непоседа Тойчи. Велю принести воды.
   Муж так и продолжал сидеть неподвижно, и бика беспрепятственно выбралась из юрты. Белый снег ослепил её, уже давно не покидавшую тёмного жилища. Она постояла, прижав обеими руками стучавшее от волнения сердце, и заторопилась на окраину стойбища. В одной из бедных кибиток, скученно стоявших у оврага, проживал её дальний сородич Сарман. К нему и постучалась хозяйка стойбища. Сарман встретил хатун с удивлением, он провёл гостью на почётное место, не переставая рассыпаться в любезностях. Его жена засуетилась, подкинула кизяк в огонь.
   – Скоро будут готовы лепёшки, госпожа, – говорила женщина. – А пока принесу айрана. Сарман недавно вернулся из табуна, привёз кислого молока, славный айран получился.
   Но бика, обычно отзывчивая и добросердечная, на этот раз не удостоила вниманием жену родича. Она с волнением взглянула на Сармана:
   – Мне нужен Багатур, где он?
   Табунщик встревоженно переглянулся с женой. Все знали, что бика желала соединить в браке их сына и свою воспитанницу Тойчи. Но отчего сейчас госпожа так странно ведёт себя? Уж не опозорил ли чем себя Багатур? Сарман кивнул жене:
   – Погляди, должно быть, сын занят с жеребцом бека, кормит его. Вы же знаете, уважаемая бика, – заискивающе обратился к госпоже табунщик, – Ахтям-бек доверяет своего коня только Багатуру.
   – Да, да. – Калды-бика потрясла головой, но, казалось, не понимала, о чём идёт речь. Она чувствовала, как огонь охватывает её, всё плясало перед глазами: угодливое лицо Сармана и его маленькая сморщенная жена, торопливо накидывающая на плечи бешмет. А после, как в тумане, она увидела Багатура, явившегося перед ней. Бика обхватила плечи руками, пыталась унять невыносимую дрожь.
   – Оставьте нас одних, – попросила она Сармана с женой.
   Как только родичи покинули юрту, женщина обратилась к джигиту:
   – Возьмёшь коня, Багатур, лучшего коня, и скачи в Сарайчик. Сообщишь великому беклярибеку, что его дочь нашлась, что она в нашем ауле. Но не говори ничего лишнего, Багатур, больше ни слова, мой мальчик.
   Бика отправилась сама выбирать коня и проводила джигита в путь. Не отрываясь, глядела она, как по заснеженной равнине летел жеребец Багатура.
   – Всё скажи, сынок, – шептала женщина, – только доберись до Сарайчика. И тогда мой муж будет спасён.

   Сююмбика очнулась после долгого забытья. Взгляд её бродил по закопчённым стенам юрты, которые местами прикрывал ковёр или шкуры. В углу, потрескивая, горел очаг, дарил ровное приятное тепло. Женщина попыталась встать, но от слабости закружилась голова. С мучительным стоном она откинулась назад на одеяло из заячьих шкурок. Её услышали, и к ней, нагнув голову, вступил мужчина.
   – Значит, это было не видение? – прошептала ханум. – Вы спасли меня, Ахтям-бек.
   Губы женщины дрогнули в слабой улыбке, она разглядывала замершего перед ней бека. Казалось, он совсем не изменился с тех пор, как Сююмбика видела его в последний раз: тот же могучий разворот плеч, мужественное лицо, окаймлённое чёрной бородкой. Ахтям-бек опустился на колени перед постелью госпожи и склонил голову:
   – Вы можете казнить или миловать меня, ханум, но ни одна душа во всём мире не знает, что вы находитесь у меня. А мне так мало нужно, госпожа. Позвольте стать рабом у ваших ног, только прикажите, и я сделаю для вас невозможное!
   Сююмбика молчала. Негромко потрескивал огонь в очаге, а она вдруг протянула руку, коснулась груди мужчины. Её пальцы пробежали по атласной оторочке казакина. Ахтям-бек замер, поражённый нежданной лаской, казалось, шелохнись он – и кончится волшебное мгновение. Но волшебство кончилось от её слов, бесповоротных, не оставляющих надежды:
   – Не ты моя судьба, Ахтям-бек. В этом мире мы никогда не сможем быть вместе. Я часто вспоминала тебя там, в Казани, когда была замужем за Джан-Али. Я была очень несчастна, но то была моя судьба, и никто не в силах изменить её, никто, кроме Всевышнего!
   Он вскинул подбородок, сквозь стиснутые зубы проговорил упрямо:
   – Но Всевышний привёл тебя ко мне, Сююмбика!
   Она покачала головой:
   – Нет, Аллах лишь милостиво позволил нам проститься.
   Тело бека охватила дрожь, голова опустилась, и ханум отвернулась к стене не в силах видеть, как затряслась в беззвучных рыданиях спина крепкого отважного мужчины.
   А за войлочной стеной юрты уже слышался топот многочисленных копыт, раздались резкие громкие голоса. Следом зазвенело вынимаемое из ножен оружие, гневно закричали нукеры, не пропуская кого-то. Ахтям-бек поднялся на ноги, сильные руки сжали рукоятку висевшего на поясе кинжала, он решительно отодвинул занавесь, готовый защищать любимую. Но его остановил тихий голос Сююмбики:
   – Ты не сделаешь эту глупость, Ахтям-бек, подумай о своих людях, о стойбище. Твой род, бек, взывает к твоему разуму!
   А в жилище, отбиваясь от охраны, уже входили ногайские воины. Сотник беклярибека поклонился хозяину аила:
   – Просим прощения за то, что нарушили ваш покой, Ахтям-бек, но по велению беклярибека Юсуфа мы разыскиваем дочь господина. Сююмбика-ханум пропала несколько дней назад в степи. Нам сообщили, что вы нашли женщину… – Воин не договорил, пробравшийся следом за ним невысокий тучный человек в нелепо сидевшей на нём долгополой овчинной шубе громко возопил:
   – Ханум! Моя любимая госпожа, слава Аллаху, вы живы!
   И чувствительный Джафар-ага, мешая слёзы со смехом, бросился в ноги Сююмбике.


   Глава 20

   Уже десятый день Сафа-Гирей находился в Хаджитархане у хана Абдур-Рахмана. Гостеприимный повелитель встретил казанского изгнанника с распростёртыми объятиями. Он участливо выслушал рассказ о бунте черни и предательстве казанских вельмож, просьбе Сафа-Гирея оказать военную помощь не отказал, но попросил подождать, пока его гонцы соберут степных удальцов.
   – А вы, дорогой брат, погостите в Хаджитархане, – сказал Абдур-Рахман. Он окинул взглядом город, раскинувшийся под окнами дворца, обвёл его щедрой рукой: – Здесь всё ваше, Сафа.
   Но несмотря на гостеприимство Абдур-Рахмана и его щедрые посулы, казанский хан оставался невесел. Тяжкие думы скручивали угрюмую складку на лбу Сафа-Гирея, ввергали в пучину сомнений и страхов: «А если не вернуть уже трона, не увидеть более Казани. Как взглянуть тогда в глаза Сююмбики, как осмелиться прибыть ко двору Юсуфа?»
   Стремясь развеселить гостя, хаджитарханский господин затеял игрища. Весь день на заснеженной равнине, похваляясь удалью, соревновались воины; джигитовка, скачки, стрельба из лука, метание копья – во всём преуспел крымец Кучук. Полученную награду – драгоценную саблю из рук самого хана Абдур-Рахмана – преподнёс с поклоном Сафа-Гирею:
   – Примите, повелитель, от верного вашего воина свидетельство силы, удали и ловкости. Пусть от вашей гвардии осталась лишь горстка, но брось эту горстку, как зерно, в плодородную почву, и взрастёт тумен! Направьте багатуров в битву жаркую, и сложим мы Казань к вашим ногам. А сабля эта пусть срубит головы врагов и недругов, устроивших измену за спиной своего повелителя!
   У Сафа-Гирея сверкнули глаза, дух, утерявший свою воинственность, воспарил. Он принял клинок из рук Кучука, вскинул над головой, сжимая в ладонях:
   – Клянусь, предатели поплатятся! А кто пойдёт за мной – оденутся в бархат и шелка, взлетят соколами над стаей ворон, станут выше мурз и беков!
   Крымцы закричали первыми:
   – Мы с тобой, великий хан! Вперёд, на Казань!
   За ними подхватили клич и хаджитарханцы.
   Вскоре хан Сафа прощался с Абдур-Рахманом. Степная вольница в две тысячи человек ожидала его за воротами города. Крепко обнявшись с повелителем Хаджитархана, Сафа-Гирей промолвил:
   – Я никогда не забуду тебя, мой брат!
   Хаджитарханец хитро прищурился:
   – И мои беи бывают строптивы. Если настанет черёд Абдур-Рахмана покинуть свой удел, я буду надеяться на тебя, Гирей.
   – Клянусь священным именем предков, мои воины станут твоими!

   Казань открылась взору на исходе зимы. Город, утопавший в снегу, высился непреодолимой твердыней. Разумом изгнанный хан понимал: две тысячи всадников – несерьёзная угроза для такой неприступной крепости, какой была Казань. Но надежда тлела незатухающим огоньком, крепко надеялся Сафа-Гирей на оставшихся в столице верных людей. Хаджитарханцы раскинулись на берегу привольным станом, хозяевами разъезжали вдоль Казан-су, поглядывали на горожан, скопившихся на стенах. Сафа-Гирей медлил; каждый день с замиранием сердца он ожидал, что распахнутся древние, обитые железом ворота, и казанцы, смирившись, выйдут поклониться своему повелителю. Но время шло, а чуда не происходило. От слободских жителей, захваченных в плен и допрошенных с пристрастием, стало известно, что столица жила без правителя, во главе ханства стояли сеид Беюрган и эмиры Кадыш с Чура-Нарыком. Перехваченный гонец сообщил, что в Москву отправился шейх Гамет за ханом, назначенным великим князем править Казанской Землёй. Разъярённый Гирей изрубил пленного гонца саблей, дарованной Кучуком.
   – Предатели! Они готовы встать на колени перед урусами, но не впускают в город меня!
   А дни шли, текло неумолимое время, прибавлявшее к неудачам хана Сафы новые напасти. Хаджитарханцы пограбили и пожгли все окрестности и начали выражать явное недовольство своим бессмысленным стоянием под Казанью. Он слышал их ропот повсюду:
   – Разве можно взять такую крепость без пушек?
   – Кто обещал одеть нас в шелка и бархат? Сегодня нам пришлось хлебать просяную похлёбку, так недолго и ноги протянуть.
   – Скоро весна, потекут дороги, и мы застрянем здесь надолго.
   Пришлось и хану Гирею признать свою неудачу и отступить прочь от Казани. Путь его лежал в Ногайскую степь, но к землям Мангытского юрта вели городки и аулы ханства, и хаджитарханцы, стремясь наверстать упущенное, грабили и жгли всё вокруг. Сафа-Гирей не вмешивался. Воины должны были получить свою долю, да и проучить строптивых казанцев не мешало.
   Степь встретила отверженного хана внезапно наступившей весной, но пробуждение природы не возвышало, каждый шаг к Сарайчику давался Сафа-Гирею с трудом. Страдали его гордость и самолюбие. Если бы он мог повернуть назад и не встречаться со своенравным беклярибеком, но в Сарайчике жила Сююмбика, а женщина эта манила его к себе сильней непокорной Казани. Ждёт ли она его, простила ли неудачи и промахи мужу, которому всегда клялась в любви? «Если Сарайчик примет меня неласково, заберу жён и детей и отправлюсь к дяде Сагибу в Крым. Родная земля дала мне жизнь, она же даст силы, и я овладею ханством, вышедшим из-под моей руки!» Сафа-Гирей твердил это как заповедь, как заученную молитву. Но таил надежду, что всё обойдётся, и Юсуф примет зятя с благосклонностью.
   А Казань в эти дни подписывала клятвы верности новому хану. Великий князь московский дал в повелители изгнанного когда-то Шах-Али. Избраннику минуло сорок лет, но со времён юности касимовец мало изменился – стал он ещё уродливей, обрюзг и напоминал расплывшегося евнуха. Такой повелитель не шёл ни в какое сравнение с красавцем из рода Гиреев, но он являлся залогом мира с русским правительством, и Казань с нетерпением ожидала его.
   Шах-Али получил благую весть ранней весной. Хан опустился на молитвенный коврик и обратился в сторону Кыблы, молился долго и усердно. Двадцать пять лет стремился Шах-Али к этой цели, с тех пор, как разгневанные казанцы его, ещё совсем юного, изгнали из ханства, все мечты касимовца были о возвращении. Он обманывался сладкими посулами и обещаниями московских князей, но призрачная Казань, которую он жаждал заполучить, как прекрасную невесту, уплывала из его рук, а видение рассеивалось подобно дымке. Шах-Али принимался плести нити заговоров: то вёл тайные переговоры с Казанью, то с Ногаями. Однажды вина его открылась, и великий князь повелел под конвоем сослать заговорщика на Белоозеро…
   Конница неспешно двигалась по бесконечным дорогам казанских земель. Шах-Али покачивался в седле впереди, не хотелось лишний раз видеться с князьями Палецким и Бельским. Опасаясь за свою жизнь и дальнейшую судьбу, хан и по сей день заискивал перед вельможами московского двора, но как он всех их ненавидел! Эта ненависть возвращала его назад, в страшные события, которым минуло более десяти лет. Вслед за ссылкой Шах-Али последовали аресты близких и верных людей в Касимове. Десятки эмиров, мурз и огланов вместе с семьями оказались в страшных подземельях Твери, Пскова, Новгорода, Орешка и Карелы. В Пскове после пыток палачи удушили семьдесят три человека. Участь жён погибших едва ли была легче. В страшные морозы их погнали к прорубям, где подвергли насильственному крещению, сам владыка Великого Новгорода и Пскова Макарий властвовал над этим. Обезумевших татарок тут же у реки раздавали в жёны православным – ратникам, ремесленникам, заезжим молодцам – каждому, кто тянул руку к вдовам беков и мурз. Три года в горе и страхе провёл Шах-Али на Белоозере, не раз видел он во снях, как к нему врываются убийцы. Но наяву смерть настигла брата Джан-Али, которого Шах-Али считал счастливцем, обласканным судьбой. Тогда Елена Глинская, правящая в те годы Москвой от имени малолетнего князя Ивана, вспомнила о Шах-Али.
   Вдовая княгиня и её фаворит опасались утерять московский трон, во всём виделась угроза их владычеству. Великий князь Иван был совсем мал, а князья-удельщики плели заговоры, замышляли перевороты. О том день и ночь нашёптывал Елене любимец Овчина-Телепнёв, и Глинская отдавала приказы. Сначала бросили в тюрьму князя Юрия Дмитровского, следом нацелились на самого Андрея Старицкого. В сложившейся обстановке московскому правительству было не до Казани, но вовремя вспомнили о сосланном Шах-Али. Ему разом возвратили все привилегии и милости, и в декабре 1535 года привезли вместе с женой на великокняжеский приём. Надолго запомнилось хану то посещение московских теремов, как и сам великий князь Иван, ныне уже повзрослевший.
   В тот день пятилетний Иван IV, ожидая прихода касимовца, восседал на троне своего отца и болтал не достающими до пола ножками. Хану от самых дверей бросились в глаза эти ярко-красные сафьяновые сапожки. «В ноги, – твердил он себе, – сейчас же броситься в ноги!» Он почти не видел бояр, толпившихся у трона, их высокомерных лиц, с брезгливостью глядевших на исхудавшего касимовца. Зато красивое холёное лицо великой княгини привлекло его взгляд. Глинская в одеждах из золочёной парчи, опушённой чёрным соболем, восседала рядом с великим князем и незаметно рукой пыталась утихомирить расшалившегося сына. Но мальчик не слушал матушки, крутился и строил рожицы Овчине-Телепнёву. Шах-Али с порога бросился на пол, пополз к трону, громко благодарил, плакал и клялся в вечной верности. Малолетний Иван Васильевич с недоумением взирал на касимовца, но вскоре, приняв всё за игру, соскочил с золочёного сиденья. Не успели его удержать ни матушка-регентша, ни бояре-воспитатели, как дитя ударило челом перед опальным ханом, да и назвал себя холопом. Великая княгиня в изнеможении упала назад в высокое кресло трона, бояре кинулись ловить проказника-князя. И кто при этом напугался сим происшествием, могущим иметь неприятные последствия, а кто затаил улыбку.
   Не до смеха было и Шах-Али, не всё ли равно, как поступит малолетний великий князь, – поклонится ли, пнёт ногой, лишь бы не лишал его своих милостей. И хану объявили, что отдают ему трон Казани. Несколько дней провёл в столице Шах-Али, ожидал, когда его пошлют на берега Итиля. Но прилетели вести нежданные, что воцарился в городе крымец Сафа-Гирей, и отступил Шах-Али. Московское правительство, занятое внутренней борьбой, не пожелало оспорить права касимовца и возвратило его в мещерский удел. Хан, памятуя о недавнем жестоком наказании, довольствовался и этим. Ещё долгие десять лет он ожидал, и ожидание его оканчивалось здесь, на раскисающих под весенним солнцем дорогах Казанского ханства. Оставался лишь день до въезда в столицу правителем, где гордые казанцы вновь поклонятся ему.


   Глава 21

   В просыпающемся от зимней спячки Сарайчике Сафа-Гирей переживал трудное для него время. Беклярибек Юсуф хоть и принял хана-изгнанника в своей столице, но недвусмысленно дал понять, что делает это только ради дочери. В своём недоброжелательстве Юсуф зашёл так далеко, что не позволил Сафа-Гирею увидеться с Сююмбикой. Но к остальным жёнам и наложницам хана допустили беспрепятственно.
   По приказу повелителя ногайцев семью Сафа-Гирея поселили в старом крыле дворца. Прислужницам и евнухам пришлось немало потрудиться, чтобы придать жилью сносный вид, но взор Гирея с презрением окидывал отсыревшие стены и расколотую мозаику. На холодной лестнице он разглядел притаившуюся в углах старую паутину, такая же неуютная влажность ожидала его в тёмных коридорах. Евнухи распахнули двери отведённых ему покоев, там господина ожидали женщины гарема, они кинулись к нему навстречу, кланялись, целовали руки. Он видел: ждали хороших вестей, но ему нечем было порадовать их, и оттого раздражение поселилось в сердце. Сафа-Гирей выслушивал восклицания женщин с отстранённым равнодушием, скользил взглядом по их старательно накрашенным лицам. Они принарядились, готовясь к встрече с повелителем, но яркие одежды среди убогой обстановки выглядели нелепо. Он отправил их прочь, всех, кроме Фирузы. Русская бика стояла позади остальных, время от времени покашливая в платок. Сафа подозвал её к себе, заглянул в светлые глаза:
   – Фируза, ты похудела.
   Она виновато опустила золотистую голову:
   – Это от болезни, повелитель, но она пройдёт.
   – А где поселили ханум? – голос Сафы дрогнул, и Фируза потупилась, пряча глаза. Радостный блеск во взоре угас, словно его и не было. Бика молчала, и хану пришлось требовательной рукой заставить её взглянуть на него.
   – Где этот упрямый старик прячет свою дочь?! Не может быть, чтобы и вам не позволяли видеться с нею.
   – Ханум была больна, – негромко отвечала Фируза, – в последнее время к ней допускали только лекарей. Беклярибек хранит её от лишних тягот. Он считает, что женщины хана Сафы могут принести беспокойство его дочери. Ногайский повелитель так любит её.
   Гирей стиснул зубы, отошёл к окну, чтобы не выдать истинных чувств перед младшей женой:
   – Ступай к другим, Фируза, я хочу побыть один.
   Он прошёлся по комнате, в которой ему предстояло жить долгие дни, пока ногайский беклярибек сменит гнев на милость. Он мог бы покинуть Сарайчик, забрав свой гарем, но оставить здесь Сююмбику! Нет! Казалось, ломалась вся стройная линия жизни и судьбы без неё, дарованной ему Небом и Всевышним. Она стала его звездой, счастливым талисманом, женщиной, рядом с которой мужчина ощущает себя правителем. Одна она была достойна восседать на казанском троне, женщина, отмеченная его любовью. И Сююмбика не могла позабыть горячих чувств, связывающих их, а значит, следовало со смирением ожидать, когда она пожелает увидеть его. В тот день ханум легко сломит упрямство беклярибека, недаром она – дочь Юсуфа. Сююмбика не может быть счастлива в этом неуютном дворце. «Она скучает по роскоши казанских чертог, – думал Сафа-Гирей. – Сарайчик так непригляден, в нём едва ли насчитается с десяток богатых домов. А дворец похож на развалины, будто только вчера грозный Тимур прошёлся с мечом по этим местам». О! Как далеко Сарайчику до блистательного великолепия Казани или роскошного, утопающего в зелени цветущих садов Бахчисарая! Нет, Сююмбика не может не скучать по Казани, и она призовёт его, Сафу, и потребует вернуть ханство. А он сделает это, как только окажется в его руках непобедимая конница ногайцев.
   Хан остановился у узкого стрельчатого окна, глядел на город, и понимал, что не сможет долго выдержать в этом степном пристанище, утерявшем былое могущество и значимость караванного центра. Здесь когда-то проходил Великий шёлковый путь, богатые караван-сараи были полны людей, ревели верблюды, шумели базары. Карающий меч Тимура прервал реки торговых путей, превратил их в скудный ручей. Какой караван-баши теперь отважится пройти через Сарайчик? Лишь безумцы способны на это, но находятся и такие. Хан видел купцов в старом приюте для путешественников, где остановились и его верные крымцы. Этим утром, въезжая во дворец беклярибека, Сафа-Гирей наблюдал, как караван потянулся из распахнутых ворот. Печально звонили бубенцы на шеях невозмутимых верблюдов, а следом за ними летело воспоминанием бессмертное:

     О караванщик, не спеши:
     Уходит мир моей души,
     И сердце, бывшее со мной,
     Летит за милой в край чужой.

   Как часто они читали газели Саади вместе с Сююмбикой. Чувственные строки витали в воздухе сада, и он шептал их меж поцелуями, между ласками рук, тянущихся друг к другу. Мужчина простонал, уткнулся лицом в стену, и холод отсыревшего камня привёл его в чувство. Не следует предаваться отчаянию, Юсуф не рад зятю, но он, Сафа, убедит старика в необходимости встречи. Уходят драгоценные дни, Гирей видел сам, как ногайцы, зимовавшие в окрестностях города, сворачивали свои кибитки, скоро и беклярибек откочует на летние пастбища. Чего ждать ему – новой зимы? Хан решительно шагнул из покоев, отправился по переходам дворца, готовя себя к предстоящим унижениям. Стража скрестила перед ним алебарды, как только он достиг комнат беклярибека. Старший охраны вышел навстречу Сафа-Гирею, поклонился с холодностью и без должного уважения, но Гирей произнёс спокойно, не теряя достоинства:
   – Передайте своему господину, что казанский хан просит встречи.
   Лицо военачальника скривилось, но ослушаться он не посмел. Вышел на удивление быстро и сказал слова, обрадовавшие Сафу:
   – Беклярибек ожидает вас после обеда в Тронном зале.

   В зал для торжественных приёмов хан вошёл стремительно. Стройный, подтянутый, с высоко вскинутой головой, он имел вид скорее победителя, чем побеждённого. Но приблизившись к трону, где восседал беклярибек Юсуф, Гирей почтительно склонился:
   – Я приветствую вас, могущественный повелитель Мангытского юрта, а вместе с вами и весь ваш славный род, рождающий великих и мудрых правителей! – и уже тише добавил: – Здравствуйте, отец.
   Его последние слова заставили дрогнуть старого беклярибека. Сафа-Гирея Юсуф не видел давно, с тех пор, как изгнанный из Казани в первый раз знатный отпрыск рода Гиреев прибыл в Сарайчик с ногайской женой Фатимой. Тогда Юсуф не мог знать, что этому красивому молодому хану с уловками дикого зверя суждено стать его зятем. Спустя пять лет Сююмбика, овдовев, приняла предложение Сафа-Гирея, и крымец возвысил её до старшей ханум, лишив высокого поста мать его наследников Фатиму. Весть тогда обрадовала Юсуфа. Больше всего на свете он желал счастья своей Сююм, надеялся на уважение и почёт, какие следовало оказывать дочери ногайского беклярибека. То, что Сююмбика жила с ханом Джан-Али в унижениях, Юсуф знал от послов и из редких писем самой ханум. Среди строк тех писем он с болью в сердце читал страдания дочери. А этот крымец, с почтительным видом стоявший сейчас перед ним, дал его Сююмбике всё – и уважение, и любовь. Одного не мог простить Юсуф – это безрассудства крымца, безрассудства, с каким Сафа-Гирей ссорился с великим московским князем и пренебрегал осторожными советами и предупреждениями. И вот результат! Он – хан без юрта, а их сын, сын Сююмбики и Сафа-Гирея, может никогда не унаследовать земель отца. Юсуф крепко сжал кулаки, так что побелели костяшки суставов. Вот этого он не мог простить Сафа-Гирею – его отношения к Сююмбике после изгнания из Казани.
   Ногайский повелитель вскинул подбородок, сверлил взглядом продолжавшего стоять перед ним зятя, а тот вдруг предложил, и в голосе его беклярибек услышал молящие нотки. О, как несвойственно было гордым Гиреям молить!
   – Отец, прошу вас, давайте прогуляемся по саду.
   Юсуф продолжал безмолвствовать, он пытался разгадать просьбу зятя. Что крылось за этим: дерзость, желание уйти от ответственности или нечто иное? Гнев мешал думать, и ногаец прикрыл непослушные веки, и только тогда понял замысел зятя: тот стремился увести беклярибека подальше от посторонних ушей, от мурз и нукеров, толпившихся у трона. Поразмыслив, Юсуф решил дать шанс Сафа-Гирею оправдаться, да и прав его неразумный зять, – это семейный разговор, и чем меньше людей о нём узнает, тем будет лучше для всех. Кивком головы беклярибек отослал свиту и, не спеша, проследовал в сад. Следом за ним шёл Сафа-Гирей. Отстав на почтительное расстояние от обоих правителей двигалась личная охрана.
   В запустелом саду у кустов роз, высаженных вдоль песчаной дорожки, возился седой садовник-китаец. Беклярибек постоял около старика, заложив руки за спину, и медленно пошёл дальше. Он давал Сафа-Гирею возможность начать разговор первым, чем его зять и воспользовался.
   – Я знаю, отец, – начал он, – что виноват перед вами и Сююмбикой-ханум. И единственное моё желание – загладить вину. Дайте мне воинов, беклярибек, и клянусь, уже этим летом ваша дочь воцарится в казанском дворце.
   Юсуф остановился, задумчиво разглядывал расшитые носы своих ичиг.
   – Прошу вас, отец, – ещё тише добавил Сафа-Гирей, – позвольте мне увидеться с Сююм. Слышал, она больна, моё сердце разрывается от беспокойства и тоски. Я очень люблю её, отец.
   Ещё долго безмолвствовал Юсуф, в тяжком раздумье скользил взглядом по начинавшим распускать свои клейкие зелёные листочки яблоневым ветвям. Он видел и не видел их. Молчал и Сафа-Гирей, склонив голову и ожидая решения своей судьбы.
   Голос доселе молчавшего беклярибека был хрипл и полон душевной боли:
   – Ещё вчера, Сафа-Гирей, я желал срубить твою голову за бездарное правление, за то, что ты едва не погубил мою дочь! Но, видно, есть у тебя, хан, свой ангел-хранитель, и, волею Аллаха, этим ангелом стала моя Сююм. Сегодня утром, больная, она поднялась с постели и отправилась ко мне. Она просила пощады для тебя. Тебя, недостойного целовать её следы! – Беклярибек с трудом подавил внезапно вспыхнувший гнев и продолжил: – И просила она, о чём просишь ты: дать тебе войско и отправить отвоёвывать Казанский юрт. Она просила сделать это как можно быстрей, потому что дитя, которое ханум носит под сердцем, должно появиться на Казанской Земле. А дети, как ты знаешь, Сафа, не умеют ждать!
   – Дитя?! – Казалось, разверзнись сейчас под ногами земля, и то Сафа-Гирей не был бы так поражён. – Сююмбика ждёт ребёнка? О Всевышний!
   – Ты можешь призывать кого угодно, – ворчливо заметил старый беклярибек, – а я считаю чудом, что после всего, что она пережила в степи, ребёнок не покинул материнского лона. Значит, он будет цепко держаться за жизнь!
   Юсуф улыбнулся и вдруг, вспомнив ещё кое о чём, добавил:
   – Я дам тебе воинов, но одну клятву хочу взять с тебя.
   – Поклянусь во всём, что пожелаешь, отец.
   – Клянись, что если у ханум родится сын, свой трон завещаешь ему!
   Гирей легко вскинул руку:
   – Клянусь, это будет самым горячим моим желанием, и я всё сделаю для его исполнения.
   – Ну а теперь, – вздохнул Юсуф, – ступай к жене. Она уже заждалась.


   Глава 22

   Сафа-Гирей словно на крыльях взлетал по лестнице, ведущей в гарем беклярибека Юсуфа. Служитель едва поспевал за ним, семеня короткими ножками. Оказавшись в узком, скупо освещённом коридоре, Гирей каким-то неведомым чутьём угадал дверь любимой. Он в нерешительности остановился перед ней, рука скользнула по дверной ручке, ощутила все выпуклости железного кольца. Сафа даже прижался щекой к тёмному дереву, вслушиваясь в то, что происходило по ту сторону. Но в комнате стояла тишина, и хан толкнул дверь. Глазам его открылись покои, роскошь которых, казалось, вместила в себе все ценности этого дворца, за дорогим убранством виделось желание любящего отца вернуть дочери то, что она утеряла, когда покинула Казань. Сама Сююмбика сидела у высокого стрельчатого окна на диване, обитом золотой парчой. На коленях ханум лежала раскрытая книга, но женщина не читала, задумавшись, прикрыла глаза. Она услышала звук скрипнувшей двери, повернула голову и замерла. Сафа-Гирей пожирал жадными глазами такое родное лицо, слегка осунувшееся, но оттого казавшееся ещё более близким и любимым.
   – Сююмбика, – выдохнул он.
   – Сафа! – Она протянула навстречу ему руки, и хан с нетерпением бросился к жене.
   Он осыпал поцелуями ладони, лицо, опустившись на колени, осторожно провёл рукой по округлившемуся тугому животу, заметному даже в просторном шёлковом кулмэке.
   – Я уже не надеялся, что Аллах смилостивится над нами, дорогая.
   Она засмеялась, скользнула ласковой рукой по недавно обритой голове мужа:
   – Неужели ты считаешь, что ради этого стоило потерять целое ханство?
   Он серьёзно взглянул на неё:
   – Клянусь, моя любовь, клянусь тебе и будущему нашему ребёнку, ещё до осени я верну себе трон Казани.
   Она обхватила его лицо своими ладонями, наклонилась ещё ближе:
   – Я верю тебе, любимый.
   – И ещё клянусь, если у нас с тобой будет сын, я сделаю его наследником.
   Сююмбика на мгновение замерла, в глазах мелькнула неуверенность:
   – Казанцы могут не смириться с этим, ведь у тебя есть наследник – солтан Булюк.
   – Но Булюк не увидит Казани. Если он когда-нибудь вернётся в столицу, рядом с ним окажется его мать – Фатима. Сююмбика, долго ли тогда проживёте на свете ты и твой сын?
   Глаза ханум затуманились, она зажмурилась, сдерживая непрошеные слёзы:
   – Ты прав, Сафа, теперь я должна думать о нашем ребёнке. Но дай Аллах долгих лет жизни тебе, дорогой.

   В конце месяца Раби-сани 953 года хиджры [121 - Месяц Раби-сани 953 года хиджры – июнь 1546 года.] вольное ногайское войско было готово выступить в поход. С берегов Итиля долетел слух о воцарении на казанском троне хана Шах-Али, и весть эта поторопила Сафа-Гирея. Уже на следующий день хан-изгнанник возглавил ногайскую конницу. Его не страшил Шах-Али, судя по словам гонца, ставленник Москвы опять не пришёлся ко двору. Стоило касимовцу появиться под стенами Казани, как начались раздоры между московитами и казанцами. Новый хан привёл к столице три тысячи касимовских казаков и тысячу стрельцов, а казанцы отказывались впустить воинов в пределы столицы. Шах-Али пребывал в опасениях и не хотел лишаться крепкой поддержки, потому несколько дней прожил в шатре под стенами города, ведя бесконечные переговоры с казанскими карачи. Вельможи ханского дивана потрясали договором, кричали о его нарушении, согласно бумаге, воинская сила извне не должна была переступать врат Казани. Наконец Шах-Али смирился и въехал в столицу лишь с сотней личной охраны. Не впустили в город и русского посла с воеводами, указав им поселиться в предместье. Шах-Али исполнил и эти требования дивана, но казанцы не унимались, выдвигали всё новые и новые условия. В подобном положении Шах-Али очень скоро почувствовал себя заложником, а не господином.
   Полученные сведения порадовали Сафа-Гирея, Шах-Али оказался не таким уж желанным правителем для Казанской Земли, и Гирей мог с лёгким сердцем выступать в поход, надеясь на успех. Беклярибек Юсуф благословил зятя на победу, сказал ему напутственное слово, а тише, только для его ушей, добавил:
   – Помни о нашем разговоре, хан.
   Сафа-Гирей склонил голову, как будто соглашаясь, но ничего не ответил. Беклярибек тяжело вздохнул, упрям крымец, может, и будет помнить о его предупреждениях, да недолго.
   Ещё накануне беклярибек Юсуф пригласил к себе Гирея и говорил с ним о политике:
   – Умерь свою гордыню, хан, помирись с Москвой. Слишком сильна она стала, чтобы ссориться с ней. А нами, потомками Великой Орды, утеряна сила, которая держала в крепком кулаке улусы и завоёванные земли. Москва уже не помнит, как ездила кланяться в Сарай, как платила дань. Ныне мы сами друг другу враги, грызёмся, делим власть в собственных юртах, забыли о братстве тех, кто привержен истинной вере, кто помнит заповеди Чингисхана. А Русь сильна. О, как выросла она с той поры, как ваш дед, могущественный Менгли-Гирей, побил татар Большой Орды! Ты думаешь, мне, старику, хочется ломать перед ними спину, э-хе-хе! Не за себя я боюсь, а за свой юрт. С таким врагом пусть лучше худой мир, чем хорошая ссора.
   Говорил с зятем ногайский правитель и о крымцах, а ещё о свободолюбивых казанцах, не терпящих узды на своей шее. В чём-то Сафа-Гирей с ним соглашался, а где-то молчал, сдвигая недовольно брови. Одному Аллаху известно, последует ли казанский хан советам умудрённого долгой жизнью ногайца.

   Конное войско двинулось из Сарайчика по караванному пути, испокон веков проложенному до Казани. Под стены столицы оно прибыло, когда Шах-Али уже провозгласили повелителем, но вставшие под стенами ногайцы взбудоражили город. За полгода казанцы подзабыли о вине Сафа-Гирея, а воцарение на троне ставленника урусов вновь воспринимали как личное оскорбление. В народе попрекали сеида Беюргана, который пригласил на трон Шах-Али, и больше не желали терпеть и приспосабливаться. Столица гудела два дня, а на предложение Сафа-Гирея открыть ворота эмиры и мурзы сломили нестойкое сопротивление касимовских воинов. Неприступная крепость распахнула свои ворота, и хан Сафа въехал в Казань победителем, добыв город малой кровью. Но сабля Кучука требовала своей жертвы, и повелитель приказал доставить ему Шах-Али с пленёнными касимовцами. Только сколько ни искали свергнутого хана, так и не нашли, к Сафа-Гирею привели лишь прислужников, видевших изгнанника в плаще дервиша, когда в общей суматохе он скрылся по подземному ходу.
   Москва узнала о перевороте и разгневалась, но её границам грозил крымский хан Сагиб, и юный князь Иван махнул рукой на Казань. Власть московитов над ханством вновь утерялась надолго.

   Душным летним вечером Сафа-Гирей читал письмо от ханум. Сююмбика писала из Сарайчика, и речи, излитые на бумаге, разжигали огонь в душе: «Я умираю от тоски. Как хочу увидеть тебя, любовь моя! Пишу тебе днями и ночами, чернила кончаются быстрей, чем слова, которые хочу сказать тебе. О, если бы реки превратились в чернила, а прибрежный тростник в калям, смогла бы я тогда описать свою тоску и печаль?»
   Гирей прижал к губам лист, хранивший аромат любимой. Он скучал по ней, по её глазам, улыбке, речам и даже их ссорам, вспыхивавшим, как проблеск молнии и тонувшим в необузданной страсти. Ни одна женщина не дарила ему такой остроты ощущений. Ей он был обязан самой большой любовью и самой сильной ревностью. Она была не такая, как все, она была равна ему.
   Нарушив одиночество господина, вошёл Кучук. Оглан поклонился и промолвил:
   – Повелитель, диван ожидает решения судьбы заговорщиков.
   Гирей обернулся, суровое лицо уже не хранило отголосков любовных мечтаний.
   – Чего же они ждут от меня? – с насмешкой спросил он у крымца.
   – Они хотят просить о помиловании.
   – О помиловании? – Хан рассмеялся. Не смеялись только глаза – стальные, полные ярости. – Узнаю казанцев. Сначала они устраивают свару, а когда дело доходит до расплаты… – Гирей не договорил, выхватил саблю: – Видишь, Кучук, этот клинок? Я обещал, что он испробует крови предателей. Они будут казнены твоим подарком, оглан! Так велю я, тот, кто стоит в этом ханстве, превыше всех!
   Видные сторонники Москвы – эмиры Кадыш, Чура-Нарык и Баубек испили чашу смерти на исходе лета. Духовный лидер Казанского ханства сеид Беюрган бежал в свою резиденцию в Бикетау. Путь почтенного сеида лежал по выложенной камнем дороге, названной в народе Сеитовой. Всю дорогу сеид Беюрган провёл в тягостных думах, невидящим взглядом скользя по оврагам, заросшим травой и густым кустарником, по водной глади озёр, которые возникали на их пути. Резиденция казанских сеидов расположилась на берегу спокойного лесного озера Аргыкуль. Здесь всё, от каменного дома с мечетью до ханаки, где могла найти временный приют сотня дервишей, дышало благочестием и аскетизмом. Сеид прикрыл слезящиеся старческие глаза ладонью и вдруг вспомнил слова друга юности, наставника Ахмада: «Путь к Аллаху у каждого лежит через таинство, которое можно постичь, отрешившись от бренности этого мира. Мы, словно раковина, в которой заключено драгоценное зерно жемчуга, мы живём в самих себе, мы безразличны к человеческим страстям и житейским радостям. Что нам любовь женщины, что нам власть, что нам мягкая постель и вкусная еда? Мы проповедуем «ухуду» – очищение души от мирской скверны через аскетизм и воздержание. Мы, суфии, предпочитаем Аллаха всему, за это Аллах предпочитает нас всем!»
   Один из дервишей вышел встречать духовного лидера, откинул полог кибитки, помог сеиду выбраться наружу. Беюрган оглянулся. Каменная дорога от Бикетау уходила дальше, совсем немного отделяло резиденцию казанских сеидов от Кара-Хужы. Там, во владениях рода Нарыков, потомков знаменитого Карабея, стояли основные силы казанского войска – казаки-исьники, охранявшие подступы к границам Казани. По этой дороге в Кара-Хужу сеиды ездили благословлять воинов на священные войны. По ней мог отправиться сейчас и он, поднять пламенной речью казаков и повести их за собой в Казань, на Сафа-Гирея. Воины сейчас, словно порох, только поднеси фитиль, – поведай им о жестокой казни, какой подверг крымец владетеля этих мест благородного эмира Чуру Нарыка. Разве не эмир водил их в победоносные набеги, он ли не заботился, чтобы и в мирное время они ни в чём не знали нужды?
   Сеид Беюрган на мгновение расправил плечи при этой, возникшей где-то глубоко, в его подсознании, воинственной мысли. Но ишан Ахмад неспешной рукой развёл благочестивых сподвижников и приблизился к нему. Старый друг взглянул в глаза Беюргану, и от его мудрых, всё понимающих глаз, сеиду вдруг стало легко, словно божественная благодать снизошла на мечущуюся душу. «К чему мне земная суета? Я должен быть далёк от этого. Указав мне дорогу из Казани, не указал ли Аллах мой дальнейший путь? Не я ли желал когда-то совершить ещё одно паломничество – хадж в Мекку и Медину вместе с Ахмадом. Мы мечтали пойти пешком в рубище дервишей, имея в руках лишь посох странника. Сколько лет ещё позволит Всевышний гостить мне на этой земле, сколько я могу откладывать обещанное когда-то Аллаху?»
   Спустя два дня ворвавшиеся в Бикетау крымцы уже не обнаружили в святом жилище казанского сеида. Лишь несколько дервишей хранили тайну о том, как ишан Ахмад и бывший сеид Беюрган отправились к землям далёкой Аравии.
   В те дни гарем хана Сафы пересёк границу казанских земель. К прибытию жён повелителя столица вновь блистала многолюдным оживлением, позабыв о коротком правлении Шах-Али и недавних ужасах, которые поглотили предводителей знатных родов.


   Глава 23

   Караван из кибиток ехал неспешно, со всеми предосторожностями и долгими остановками: берегли ханум, которой подходило время рожать. По приказу беклярибека Юсуфа, для дочери подобрали особую кибитку с мягким ходом. Наконец, в конце лета хан Сафа смог обнять любимую жену и с торжеством в голосе объявить, что часть своей клятвы он выполнил:
   – Теперь, Сююмбика, – добавил он, – дело за тобой. Будем ждать появления наследника.
   – А если родится дочь? – с сомнением в голосе спросила ханум.
   – Значит, следующим будет сын! – с уверенностью отвечал Гирей.
   А Сююмбика испытывала большую тревогу. Она стала неповоротливой, непривычно медлительной, постоянно чувствовала недомогание и необоснованные страхи. Всё чаще она говорила:
   – Я не переживу этот тягостный день, Джабраил настигнет меня!
   Напрасно её успокаивали все – лекари, служанки, повитухи и даже сам повелитель. Страхи не рассеивались. В эти дни спокойней всего ханум чувствовала себя с Фирузой. Златовласая красавица подолгу засиживалась в комнатах Сююмбики, ласково удерживала её за руки и в самых комичных словах и выражениях передавала, как она боялась рожать. Иногда свой весёлый рассказ младшая ханша прерывала затяжным кашлем. Этот кашель у Фирузы-бики появился после их зимнего бегства и со временем не прошёл, а только усиливался. Табибы и бабки-травницы перепробовали все способы, описанные в книгах целителей. Бику поили фасолевым маслом и чесноком, прокипячённым с топлёным маслом и мёдом, применяли согревающие растирания, особые настойки. Иногда наступало облегчение, но по прошествии короткого времени болезнь обрушивалась с новой силой.
   – А ещё, ханум, – с улыбкой говорила Фируза, – я видела вас во сне. Вы держали в руке топор, а это верная примета, что родится сын.
   Озабоченного лица Сююмбики наконец-то коснулся робкий луч улыбки:
   – Ты правда в это веришь, Фируза?
   – О ханум, этот сонник – моя настольная книга! Я знаю наизусть половину толкований из него. И не было ничего, чтобы не сошлось, верьте мне.
   В один из осенних дней ханум пожелала прогуляться по саду. Стояли прекрасные золотые дни, самые последние, какие бывают перед сезоном холодных дождей. Служанки внесли тёплые одежды, помогая госпоже облачиться в них. Разглядывая себя в большом венецианском зеркале, Сююмбика со вздохом вдела руки в отороченный мехом камзол, как вдруг охнула и присела на месте.
   – Госпожа, что с вами? – Хабира, помогавшая ей, заволновалась.
   Сююмбика вскинула на старшую служанку полные слёз глаза:
   – Что-то кольнуло здесь, а теперь тянет в пояснице! – И тут же закричала, перепугав всех вокруг.
   В покоях ханум начался переполох. Прислужницы заметались взад-вперёд, мешая друг другу, пока оторопевшая было верная нянька госпожи не шлёпнула первую попавшуюся под руку невольницу:
   – Быстро за кендек-эби, и передай Джафар-аге, пусть сообщит весть хану!
   Сама нянька бросилась помогать Хабире, они подняли стонавшую ханум с пола.
   – Помоги нам, Аллах, – шепнула Оянэ, – кажется, началось.
   И добавила успокаивающе лишь для ушей роженицы:
   – Всё идёт как надо, госпожа, не бойтесь. Скоро придут повитухи и сам повелитель.
   – И Фируза, – плачущим голосом добавила Сююмбика. – Я хочу, чтоб здесь была бика Фируза!
   – Позовём всех, кого вы пожелаете, ханум! А сейчас мы с Хабирой переоденем вас и уложим в постель.
   Хан бросил государственные дела и ворвался в покои старшей жены сразу вслед за повитухами. Сююмбика тут же вцепилась в руку мужа:
   – О! Сафа, мне так больно! Наш ребёнок, он словно режет меня изнутри!
   Гирей, бледный от волнения, тем не менее пытался пошутить:
   – Должно быть, он будет выдающимся воином, моя дорогая, если ещё до своего рождения обзавёлся мечом!
   Повелитель пытался успокоить жену, но глаза его с тревогой наблюдали за суетливыми приготовлениями повитух. Старшая из кендек-эби, тщательно осмотрев госпожу, склонилась перед ханом:
   – Повелитель, всё идёт своим чередом, и серьёзного повода для беспокойства нет.
   – О, я умру! – простонала на своей кровати Сююмбика.
   – Я не допущу этого, жизнь моя, – Сафа ободряюще сжал мечущиеся руки жены. – Я послал Кучука за старухой из твоего аула. Она однажды спасла тебе жизнь и сейчас не даст умереть.
   Сквозь затуманенное схватками сознание Сююмбика спросила:
   – А где Фируза? Она обещала быть рядом.
   Одна из прислужниц открыла было рот, но тут же захлопнула его под жёстким взглядом повелителя. Сегодня утром стало известно: Фируза-бика при смерти. Ночью у младшей госпожи открылась сильная горячка, и табибы лишь огорчённо разводили руками. Хворь, которая завладела ханшей в том злополучном изгнании, достигла своего пика.
   – Сююм, дорогая, – голос Сафа-Гирея звучал успокаивающе. – Фируза-бика не знала, что ты вздумаешь рожать именно сегодня. Она упросила отпустить её проведать сына.
   Меж двумя стонами ханум, мучительно пытавшаяся не терять нить разговора, переспросила:
   – А где же солтан Гаяз?
   – Разве ты не знаешь о его страсти к охоте? Он отправился в Кабан-сарай.
   Сююмбика попыталась улыбнуться сквозь слёзы, которые выступили на глазах от боли:
   – Твой Гаяз-солтан – настоящий охотник.
   Сююмбике всегда нравился этот смышлёный семилетний мальчик с повадками Гирея и с лицом своей красавицы-матери. Она не знала, что сейчас голубоглазый Гаяз не летел на скакуне, участвуя в облаве на кабана, а беззвучно плакал около умирающей матери.
   Когда ханум, измученная схватками, на время забывалась коротким сном, Сафа-Гирей приходил в эту светлую комнату с выходом в сад. Он прижимал к себе золотоволосую голову сына и вопросительно заглядывал в глаза главного евнуха. Джафар-ага лишь печально качал головой. Неотвратимая смерть нависала над ложем мечущейся в горячке женщины, но конец, который стал бы избавлением от мук несчастной, никак не приходил.
   К вечеру, когда страдания Сююмбики-ханум достигли своего предела и болезненные схватки стали так часты, что повитухи принялись готовиться к главному, евнухи провели в покои роженицы старую знахарку. Суровая старуха тут же взяла дело в свои руки. Она осмотрела госпожу и уверенно заявила:
   – Мальчик вот-вот появится на свет!
   – Откуда ты знаешь, старуха, мальчик это или девочка? – вмешался Сафа-Гирей.
   Знахарка быстрым взглядом окинула хана:
   – Я ещё никогда не ошибалась, повелитель. А вам бы сказала, что роды женщины не зрелище для мужских глаз…
   – Но я никуда не уйду и не покину жену, пока тяготы и страдания не оставят её, а я не увижу своего наследника!
   К удивлению Сафа-Гирея суровая старуха согласно кивнула головой:
   – Вы можете остаться, если желаете, повелитель, только не вздумайте нам мешать!
   Гирей, непредсказуемых вспышек гнева которого опасались самые отважные воины ханства, поразился бесстрашной дерзости старой женщины. Но едва он пожелал достойно ответить повитухе, как Сююмбика громко закричала. Мучительный животный вопль рвался из её груди, прерываемый стонами и всхлипами, и знахарка возвестила:
   – Пора.
   Повитуха склонилась над постелью роженицы и энергично принялась за дело. Гаремная кендек-эби стояла за её спиной с белоснежным покрывалом и тёплой водой наготове. Спустя мгновение старуха подняла мокрое красное тельце и шлёпнула по попке. Маленькие ручки тут же затряслись, и раздался звонкий крик младенца:
   – У вас сын, повелитель! – коротко возвестила знахарка и передала мальчика повитухе.
   Она заметила, в каком замешательстве находится хан от прошедшего перед его глазами зрелища, и сердито произнесла:
   – Повелитель, что же вы не возьмёте на руки своего сына? О, эти мужчины, всегда хотят одного – вот вам ваш наследник!
   Но Сафа-Гирей уже не мог сердиться на дерзкую старуху, он счастливо рассмеялся и принял на руки крохотное тельце:
   – Сююм! Ты видишь? Слава Аллаху, он родился, наш сын, которого мы так ждали! Я назову его Утямышем. Добро пожаловать в этот мир, будущий повелитель!
   Сююмбика приподнялась с постели, с улыбкой смотрела она на светящегося неподдельной радостью мужа. А хан поднёс ребёнка к окну, поднял его повыше:
   – Взгляни на этот город, на эту Землю, Утямыш-Гирей, они будут твоими! Живи же долго и правь казанским народом, наследник великого рода!
   – Иншалла, – прошептала и ханум, прижимая руки к груди. – Пусть будет удачным твой путь, сынок. Будь неразлучен со своими подданными, стань с ними одним целым. Во имя Аллаха, Милостивого и Милосердного!
   С появлением новой жизни мир преобразился, в нём заиграли яркие краски, и обоим венценосным супругам казалось, что впереди их ожидает долгое и счастливое правление…



   Часть V
   Казанская госпожа


   Глава 1

   С последним воцарением на казанском троне хан с головой ушёл в государственные дела. Новый диван, согласно его воле, почти полностью состоял из крымцев. Ныне Сафа-Гирей не желал оставлять своим врагам никакой возможности лишить его власти, да и во всём ханстве не осталось силы, способной на новый заговор. Партия сторонников Москвы, находившаяся у истоков правления долгие годы, оказалась обезглавленной палачом повелителя. Те, кто веровал в прежние идеалы, тайно покидали ханство, знатные родовые семьи потянулись на Русь. Казанскую землю оставили братья казнённого Чуры-Нарыка, эмиры Кулыш, Бурнаш и Терегул. Земли, имения и дворцы беглецов занимали крымцы, они становились истинными хозяевами ханства. Наступало время безоговорочного владычества хана Сафы, и не было отныне на землях Итиля тех, кто мог возражать Гирею. Даже новый духовный лидер ханства, почтенный сеид Мансур, не пытался вмешиваться в дела повелителя, а занимался лишь душами казанских подданных.

   Иную роль играл северный сосед сеида – московский митрополит Макарий. Высший духовный сановник припомнил вдруг, что Казань со времён Ивана III была достоянием Московской Руси.
   – Не стояли ли рати могучие под басурманским городом, не брали ли они его силой православной?! – громогласно взывал Макарий на своих многолюдных проповедях.
   Изо дня в день слова митрополита проникали в душу молодого князя Ивана. Имея пытливый ум, великий князь желал выслушать всех, кому было что сказать о Казани. Ко двору приглашались татарские князья, которые нашли приют на московских землях, Иван Васильевич внимал их речам, полным лютой злобы к роду Гиреев и тоской по родине, где травы сочней, чем в Московии, а поля родят не в пример щедрее. О красоте и богатстве земель и городов казанских говорили и воеводы, не раз ходившие воевать Казань. Их слова были полны мечтаний:
   – Вот бы землицу эту да в руки русскому человеку!
   Вскоре мыслями Ивана IV овладела пока ещё тайная идея. Жгучей искрой засела она в неокрепшей душе, но искра эта не тухла, не гибла от хлада дел второстепенных, отнимавших много физических и душевных сил. Уже тогда задумал сын Василия III овладеть Казанской Землёй. Ничтожна казалась ему слава отца, который всю жизнь освобождал из-под власти Литвы русские города. А какова будет его слава, если он, Иван IV, подведёт под руку Москвы татарские ханства, некогда потрясавшие весь мир и имевшие Русь в данниках своих?
   Великий князь мечтал, но силы такой за собой не находил. Он знал, служилые дворяне, кому не хватало земель и поместий в перекроенной тысячи раз Руси, пошли бы за ним без оглядки. Но правили Москвой старые боярские роды, они восседали в Думе неповоротливыми истуканами, грызущимися по поводу и без повода за свои места и привилегии. Как зажечь их, как поднять на новое дело? А вскоре во дворец пришла очередная напасть: пущен был кем-то слух о том, что под Суздаль явился старший брат великого князя по имени Георгий, рождённый якобы первой супругой Василия III Соломонией. Бояре, недовольные правлением Ивана, зашевелились, зашушукались по тёмным углам.
   – Вот он истинный наследник.
   – Достала кара божья сына Глинской. Всем известно, отрок, рождённый безвинно сосланной Соломонией, годами старше нынешнего князя, за ним и первенство великого княжения!
   На паперти церкви Святого Георгия блаженный Прошка кричал без умолку:
   – И придёт время, и явится он в могуществе и славе!
   Всем вдруг вспомнилось, что храм этот Василий III повелел возвести спустя год после ссылки Соломонии, но, видимо, неспроста церковь возвели в честь святого Георгия, чьё имя было дано безвестному сыну, рождённому в суздальском монастыре.
   Слухи эти и шепотки вскорости дошли до Ивана IV. Великий князь кинулся к митрополиту искать у него заступничества. Макарий заслал в Суздаль тайных проведчиков, но те, вернувшись, лишь напустили тумана в странной и запутанной истории. Тень неведомого брата пугала Ивана, смущала и не давала покоя, было ли ему ныне дело до чужих земель, если все помыслы направились на одно – как удержать собственную власть.
   Но вскоре митрополит Макарий нашёл выход из страхов великого князя: чтобы укрепить дух правителя, в начале зимы 1547 года Ивана IV венчали на царство. Свершилась недосягаемая прежде грёза прародителей юного Ивана. Великие московские князья, блестящей чередой прошедшие по истории русского государства, мечтали быть самодержавными правителями. Были среди них слабые неудачники и сильные духом, умные, успешные в государственных делах и на войне. А воплотить в жизнь мечту самодержавия не удавалось ни тем ни другим: слишком сильна была на Руси удельщина. А вот ему это удалось!
   Юный Иван Васильевич с волнением стоял перед величественным седобородым митрополитом, ожидая начала церемонии. Он был облачён в дорогие царские одежды, по преданию присланные Владимиру Мономаху греческим императором. Пока ещё великий князь не мог поверить, что уже сегодня волею судьбы станет первым царём Руси. И слышались Ивану IV слова старой летописи, что не единожды читал любознательный отрок. А летопись передавала речь великого Мономаха, обращённую к сыну его Юрию: «Сохрани, мой сын, это облачение для того, кто станет править на Руси без уделов, для того, кто сможет стать самодержавным правителем». Теперь тот, о ком говорил Владимир Мономах, стоял в Успенском соборе Москвы и с нетерпением ожидал, когда митрополит закончит длинные речи и возложит на его голову царский венец.
   Мог ли до конца осознать сын Василия III сказочный поворот своей жизни! Ещё вчера он был испуганным отроком, рано потерявшим свою мать и затираемый Шуйскими. Позже Иван и сам научился загонять других и изгаляться над слабыми, воспоминания об этом вызывали у шестнадцатилетнего князя жестокую улыбку. Смог он в своё время посчитаться с ненавистными Шуйскими, хотел бы и другим напомнить их место. Что ныне скажут думные бояре? Теперь он не просто великий князь, он – царь! Он заставит их считаться с собой! И нестерпимая, витающая над головой тень неведомого брата более не страшна ему. И по силам любая задумка, даже та, заветная – о Казанской Землице.
   Митрополит закончил длинную и торжественную речь, поднял с бархатной подушечки царский венец, украшенный россыпью дорогих каменей, и опустил его на голову молодого государя. И не знал первый русский царь, с гордым видом принимавший поздравления от толпившихся около него важных бояр, что венчавшая его голову «шапка Мономаха» пришла на Русь не от греческого императора, как гласило расхожее предание. Шапка эта досталась Москве в приданое от сестры золотоордынского хана Узбека – Кончаки. И «ордынский» венец, возложенный сейчас на голову первого русского царя, не простёр ли невидимую пока власть на земли, некогда составлявшие Великую Орду. Не сковал ли он прочной цепью Казань, которую мечтал покорить Иван IV, и Хаджитархан, и Ногаи, и Крым…
   Той же зимой царь пожелал найти невесту. Женитьба была недостающим звеном, каким следовало укрепить государя в его новом положении. Ивану IV устроили грандиозные смотрины невест. Со всей Русской Земли свезли в Москву множество благородных девиц, достойных по своему рождению стать женой семнадцатилетнего царя. Из всех претенденток на высокое звание самодержец выбрал Анастасию – дочь покойного окольничего Романа Юрьевича Захарьина.
   Свадьбу затеяли с размахом, достойным царского звания. Были здесь и пышные обряды с соболями, хмелем и пудовыми брачными свечами; было и многолюдное венчание в Успенском соборе. Но больше всего юный царь желал остаться наедине с венчанной женой. За свадебным обедом в Царских палатах Иван не помнил, о чём говорили, что кричали захмелевшие гости, лишь поглядывал на зардевшуюся от смущения супругу. Он украдкой любовался нежным цветом лица, да выбившимся из-под драгоценного венца золотистым локоном: «Ах! И хороша Анастасия Романовна!»
   Царь обрадовался, как пришло время идти им в опочивальню. Весёлые гости и родня с шутками и прибаутками сопровождали их, перед дверями спальни выскочила жена тысяцкого, обсыпала молодых хмелем. А свадебный тысяцкий, блюдя старые обычаи, развернул скатерть и позволил дружкам и свахам покормить молодых жареным петухом. Под дружные песни и смех новобрачные отведали кушанье и вошли в опочивальню.
   Оставшись наедине с женой, Иван откинул белый покров, коснулся робкой ладонью девичьей кожи. Сердце гулко билось, от волнения пересыхало в горле, оттого и голос стал чужим, хриплым. Но шёпот юного мужа был услышан, и Анастасия подняла прозрачные, как родниковая вода, глаза.
   – Красивая ты, – шептал Иван вновь и вновь. И таяли свечи от слов царя, и свет их метался в зрачках невесты.
   За дверями слышно было, как гостей зазывали назад, к столам. Гул голосов, смех и шаги – всё удалялось и затихало где-то вдали. Анастасия и шевельнуться не смела, а уж пожаловаться супругу, как устала от тяжёлых одежд, от длинных церемоний, и вовсе не могла. С той поры, как выбрал её царь в невесты, не знала она, верить или не верить, счастье это или беда её. Матушка всё причитала:
   – Ох! Кровинушка, сердечко моё, не замучил бы тебя, изверг!
   Дядька, оставшийся за старшего в роду, серчал, стучал на мать тяжёлым посохом:
   – Цыц, бестолковая! В кои-то веки Захарьины в такие верха выбиваются. Шутка ли, не великой княгиней даже, а царицей дочь твоя будет!
   Анастасия понимала, чего опасается мать. И как не знать! Вся Москва не один год гудела об изуверствах Ивана Васильевича. Помнилось, как он, в тринадцать лет приказал затравить псами боярина Андрея Шуйского. Говорили люди, кровавые клочки, оставшиеся от тела бывшего думного главы, по всему двору собирали. А как любил царственный отрок лихо прокатиться на санях по городу, давя насмерть и калеча простой люд. Ох, и грешен её супруг! О том же за день до свадьбы твердил ей и митрополит Макарий:
   – Иоанн с детских лет избалован боярами. Злодейство его от вседозволенности да от обид давних!
   И об этих обидах знала Анастасия, помнила, как в детстве приезжали к матушке соседки. Дородные боярыни рассаживались, как наседки по шесткам, и кудахтали каждая о своём, а иногда переходили на громкий шёпот, говорили с оглядкой, опасаясь. Но на неё, скромную, незаметную девчонку, и внимания не обращали, как сидела она в тихом уголке, учась вышивать крестиком, так и сидела, не поднимая светло-русой головки. А ушки вострила, дюже любопытно было всё, о чём говорили знатные сплетницы. Вот от тех шепотков, которые врезались ей в память, знала Анастасия, что серчал на своих бояр Иван не по-пустому. Поговаривали, что бояре оставили его в малолетстве сиротой, отравили матушку, великую княгиню Елену Глинскую, и извели тех, кого отрок Иван любил – боярина Овчину-Телепнёва-Оболенского и сестрицу его, Агриппину Челяднину, бывшую доброй нянькой. Многие обиды Ивана Васильевича вспоминались ей, но митрополит не давал уходить думами в прошлое, строго и властно звучал его голос:
   – Как царская супруга и добрая христианка исполни долг свой перед Господом нашим и многострадальным русским народом. Вразуми царя, наставь его на путь истинный!
   Она поклонилась, поцеловала подставленный крест, а потом недоумённо спросила:
   – Но как, владыка?
   Тот дёрнул головой, словно и не знал, как сказать, как объяснить.
   – Бог тебе подскажет, дочь моя!
   И вот стоит она перед ним, супругом и царём, и не знает, что же ей сделать, что сказать. И вдруг осмелилась, взглянула прямо в серо-зелёные, проницательные глаза и проговорила просто:
   – Помоги, государь, одёжу скинуть, жарко здесь!


   Глава 2

   С той поры во многом преуспела юная царица Анастасия. Прежнего Ивана стали забывать, сделался он настоящим государём, пекущимся о благе царства своего. Во многом исправлению царя поспособствовало и страшное бедствие, которое случилось в Москве в начале лета 1547 года. От разыгравшейся ночью бури загорелась Арбатская улица, за ней заполыхали Неглинная, Кремль, Китай и Большой посад. Буйство грозной стихии унесло около двух тысяч жизней, погорел весь город, Царские палаты и соборы. Безмолвные и потерянные бродили люди среди развалин и пепелищ, и их почерневшие от копоти глотки взывали к равнодушному небу:
   – За что, о Господи?! Кто виновен?
   Нашлись боярские приспешники, объявили виновными Глинских, якобы видели, как колдовала старая княгиня Анна, наводила чёрную порчу на столицу. Разгул народного бунта вспыхнул от нелепого обвинения, и уже никто не мог остановить его. Родовое гнездо Глинских, правивших последние годы в Москве, уничтожили, а всё княжеское семейство, ближайших родственников государя по материнской линии, перебили. Сам царь беспрерывно молился на Воробьёвых горах. Нашёлся там и духовный наставник – новгородский священник Сильвестр, который обвинил молодого самодержца во многих грехах, но и указал пути к спасению:
   – Направь свой взор, государь, на земли басурманские. Приведи их к истинной вере, и за такое великое дело простятся Господом нашим прежние и будущие грехи!
   Иван слова Сильвестра слушал жадно, священник, словно повторял все его тайные мысли. Потому, вернувшись в Москву и занявшись обустройством Руси, новым Судебником и прочими неотложными делами, царь Иван Васильевич повелел начинать подготовку к войне с Казанью. А в конце зимы 1548 года настал желанный миг.
   По замёрзшей Волге царь сам направился на татар навстречу своей славе, но, видно, Бог в тот год был не на стороне русского государя. Нежданно-негаданно случилась ранняя оттепель, размягчила лёд на реке, залила его водой, и, не выдержав тяжести, в необъятную глубину ушли пушки и обозы с пищалями и порохом. Утянули они за собой и великое множество ратников и лошадей. Не желая отступать, Иван Васильевич остановился на острове Роботке, ожидал установления мороза, но шло время, а река по-прежнему истекала водой. Царь отправил в устье Цивиля конный полк во главе с князем Бельским на встречу с Шах-Али, дав им приказ идти на Казань и вредить землям ханства, сколько смогут. Сам же Иван IV в дурном расположении духа отступил в Москву, надеясь, однако, на удачу Бельского.
   Благой вести он так и не получил. На Арском поле произошла жестокая сечь, где оба противника потеряли много людей, но ни один не смог назвать себя победителем. А хан Сафа в ответ на дерзкий набег отправил прославленного Арык-батыра в поход на Русь. Оглан огнём и мечом прошёлся по Галицким землям, но, подступившись к Костроме, испытал роковую неудачу. Костромской воевода разбил казанские отряды, и сам Арык-батыр нашёл смерть в земле врага.
   Следом пришла суровая зима. Москва, как и Казань, отложила военные действия до весны, и никто ещё не знал и не мог предположить, какую беду казанцам и нежданную удачу для Москвы принесёт весна 1549 года.

   А первый весенний месяц принёс необычайно тёплую погоду. Снежный покров начал таять гораздо раньше намеченного природой срока, и дружная капель застучала по крышам домов, пробивая ручейки в ледяном плену слежавшегося за зиму снега. За окнами с утра поднимался птичий переполох, возвещая о приходе нового солнечного дня.
   В один из таких дней Сююмбика играла с двухлетним сыном. Ханум казалась безмятежной, и прислужницы не замечали внутреннего ожидания, томившего госпожу, а она лишь силой воли сдерживала желание броситься на поиски мужа. Хан Сафа не посещал старшей жены больше месяца. Он стал равнодушен к ней ещё с осени, с тех неудачных битв с московитами. Всю зиму Сююмбика виделась с повелителем лишь на заседаниях дивана и в редкие минуты, когда хан навещал сына. Она украдкой вглядывалась в любимое лицо мужа, находила его озабоченным, утомлённым. И как оскорбительно равнодушен казался Сафа! Не пришёл ли и к ней тот час, который настиг всех жён Гирея. Прискучив ему, женщины были обречены на одиночество, и это одиночество сейчас стало её уделом. Ханум искала соперницу среди красавиц, окружавших господина, но ни с одной женщиной повелитель не развлекался более двух ночей. Кто же похитил любовь её мужа, в каких покоях затаилась коварная разлучница? Всезнающая Хабира сообщила как-то с заговорщицким видом, что нижний гарем повелителя переполнен славянками со светлыми волосами.
   – Всему виной любовь нашего господина к Фирузе-бике, – предположила старшая служанка. – Она так рано покинула этот мир, и сердце повелителя наполнилось тоской. Он скучает по ушедшей бике, оттого холоден с вами.
   Сююмбика нахмурилась. Одна только мысль, что покойная Фируза, бывшая при жизни незаметной тенью, могла отнять у неё любовь Сафы, вызвала в душе ханум протест.
   – Всё это глупости! – резко оборвала она Хабиру. – Господин занят государственными делами. В ханстве наступают тяжёлые времена, и нашему повелителю не до развлечений. Поди прочь, Хабира, и займись делом!
   Служанка поклонилась покорно, но всё же, не скрывая обиды, заметила:
   – Конечно, господину не до развлечений, тогда отчего все ночи он проводит среди наложниц?
   Хабира оставила ханум в глубокой задумчивости. Сердце женщины томилось ревностью. Чувство это пришло не сразу, она умела обуздывать его многие годы, но тогда Сафа любил её, а сейчас горечь обиды опаляла душу. «Я старею, – думала она. – Я потеряла очарование, как потускневший от времени жемчуг… Он забыл меня».
   Сююмбика спешила к зеркалу, придирчиво вглядывалась в каждую чёрточку своего лица. Мерцавшая глубина возвращала ей облик молодой и красивой женщины, она не находила ни одного изъяна, ни одного безжалостного следа старости, но вновь и вновь вглядывалась в отображение, ища причину охлаждения Гирея. Материнство добавило её облику женственности и совершенной законченности, она была прекрасна, как никогда, но повелитель отвернул свой лик от ханум, и вскоре во дворце об этом заговорят все.
   Сююмбика и сейчас, играя с сыном, вспомнила о неприятном разговоре с Хабирой. «Значит, Сафа-Гирей завёл в гареме наложниц, которые внешностью напоминают ему Фирузу. Мой муж так увлечён своим горем, что пожелал найти замену и мне, и покойной бике! Но ведь это только домыслы ревнивого сердца, разве я забыла, до чего доходил Сафа в своей необузданной ревности к беку Тенгри-Кулу? Не разрушает ли это чувство любящего и не убивает ли саму любовь? Я должна набраться смелости и прийти к мужу. Взгляну в его глаза, и они скажут обо всём. Если страсть ушла, стану ли я молить о ней? Нет, лишь потребую уважения к себе и своему сыну, но ведь этого я не теряла». Безмолвные слёзы потекли по бледным щекам Сююмбики, она поспешно оглянулась на прислужниц. Но те были заняты забавами с маленьким солтаном, и ханум отёрла лицо покрывалом. Она подозвала няньку и, ничем не выдавая волнения, указала на Утямыша:
   – Солтану пора спать. Заберите его.
   Ждала с нетерпением, когда вереница нянек и кормилиц покинет её покои, и тут же подозвала прислужниц:
   – Несите одежды, я отправляюсь к повелителю.
   Никогда ещё Сююмбика не выбирала платье так тщательно. Она отвергла десяток камзолов и покрывал, пока не остановилась на самом соблазнительном наряде. Желание понравиться мужу, ослепить его красотой завладело ею, и она принялась перебирать коробочки и шкатулки с белилами, румянами, благовониями и драгоценностями. К вечеру ханум была готова к битве.


   Глава 3

   О, как билось её сердце, когда она вступила в нижний гарем! Евнух с удивлением взглянул на неё, но тем не менее доложил, что повелитель отправился в Голубой зал. Туда пошла и ханум, решившая бороться за мужа всеми средствами. Ей было страшно, как было бы страшно любой женщине гарема, посмевший мешать развлечениям господина. Она первая осмелилась нарушить заведённый порядок и шла к хану без приглашения и даже без доклада, необходимого в подобных ситуациях. Но он был её мужем, а она – его ханум, и евнухи не посмели воспротивиться желаниям Сююмбики.
   При входе в Голубой зал она остановилась в нерешительности, прижав обе руки к забившемуся сердцу. Сквозь толчки крови Сююмбика не сразу расслышала шум праздника, царившего за расшитыми золотыми драконами занавесями. Этот оживлённый смех и радостные восклицания ранили её в самое сердце. Повелитель веселился тогда, когда плакала она, хан развлекался, а она боролась со стыдом и гордостью, которые не позволяли заглянуть за занавес. Кто-то неловкой рукой заиграл на кубызе и запел знакомые ей напевы любви. Она узнала этот голос, пел её муж, но кому он направлял чувственные слова? Ханум откинула стыд, как покрывало, которое мешало видеть смертельно ранящую правду, и приникла к занавесям.
   Сафа был пьян. С удивлением взирала Сююмбика на его неопрятный вид, покрасневшее лицо и неверные движения хмельного человека. Ей никогда не приходилось видеть повелителя в столь недостойном для правоверного положении, и увиденное поразило её. Три наложницы, почти нагие, окружали хана, их громкий, неестественный смех разносился под сводами зала.
   – Аллах Всемогущий, эти женщины тоже пьяны, – с изумлением прошептала ханум.
   Бесстыдницы ласкали и целовали повелителя, каждая пыталась завладеть его вниманием, но Сафа-Гирей, казалось, не замечал их усилий. Он всё ещё пытался петь, подыгрывая себе на кубызе, но нить песни терялась, и хан откинул прочь инструмент. Тут же одна из девушек протянула ему кубок, и господин выпил вина, обливаясь хмельными струйками. Свободной рукой он притянул лицо наложницы к себе, рот мужчины завладел женскими губами, и ханум отвернулась, зажимая глаза ладонью. Как хорошо она помнила этот поцелуй, и видеть, как Сафа целует другую, было выше её сил.
   Сююмбика бросилась прочь. Ноги её летели по ступеням винтовой лестницы вверх и вверх, а разбитое сердце осталось внизу у занавесей Голубого зала. Она не заметила Джафар-агу и с разбегу налетела на него. Главный евнух прижал рыдавшую госпожу к себе, успокаивающе похлопал по спине:
   – К чему рвать свою душу, ханум? Вам не следовало ходить туда.
   Но она слышала по его голосу: чувствительный Джафар-ага и сам едва не плакал.
   Они закрылись на время в покоях Сююмбики. Главный евнух ходил из угла в угол, ожидал, когда госпожа возьмёт себя в руки, он-то знал, какой мужественной она умеет быть! И не ошибся – очень скоро слёзы и всхлипы прекратились, Сююмбика поднялась с подушек и села, поджав под себя ноги. Женщина пыталась гордо держать спину и, несмотря на разводы сурьмы на заплаканном лице, Джафар-ага увидел перед собой истинную ханум. Он поклонился ей с чувством большого почтения:
   – Вы готовы выслушать меня, госпожа?
   Она глубоко вздохнула:
   – Говорите, ага.
   – Всё, что вы видели, ханум, не должно задеть вашего сердца. Поверьте, наш господин, как и прежде, любит и уважает вас, но… – Евнух развёл руками. – О, если повелитель узнаёт о моих словах, смерть будет не самым страшным наказанием для меня.
   Сююмбика повернула голову к Джафар-аге, теперь её взгляд стал более осмыслен, и в нём явилась настороженность:
   – Что же скрывает мой муж?
   Ага просеменил поближе к госпоже, склонился над самым её ухом, словно опасался, что даже ветерок может унести его слова:
   – Повелитель потерял мужскую доблесть на любовных полях, и он лучше убьёт себя, чем покажет вам свою несостоятельность! А ведь вы, ханум, стали ещё прекрасней, и время словно не властвует над вами. Вы раните господина своей красотой, а он не может насладиться ею.
   Молодая женщина рассмеялась громко и презрительно:
   – Вы всё выдумали, Джафар-ага! Считаете меня глупой девчонкой и решили, что я поверю в эту сказку? Кто повелел сочинить её и рассказать мне? Сам хан?! Говорите же, недостойный моих милостей слуга!
   Евнух печально качнул головой:
   – О, ханум, вы не знаете большего, того, что уже давно таю в своём сердце я, ваш верный раб.
   Ага повернулся к затворённым дверям, прислушался, словно вновь опасался чужих ушей, потом заговорил с мрачной решимостью:
   – Повелитель стал со мной строг, он давно не делится ни мыслями, ни мечтаниями своими. Но я догадался и понял многое. Тому, кто имеет внимательные глаза и умеет читать в речах скрытое, легко дойти до правды. А правда в одном: нашим господином овладела болезнь, но он скрывает её от всех. А болезнь стала так сильна, что табиб даёт повелителю много опиума, чтобы заглушить боль. Но мне ли не знать, как опиум разрушает мужскую силу. Повелитель стал слаб с женщинами, но всё ещё пытается разбудить то, что ушло. Его оргии и развлечения с наложницами лишь для того, чтобы вновь почувствовать себя настоящим мужчиной. Но даже эти развратницы не в силах вернуть былую мощь хана. А болезнь и опиум делают своё страшное дело, последний лекарь господина втайне сообщил мне: повелитель не продержится больше года, и мы должны приготовиться к печальному концу.
   Джафар-ага едва выдержал столь длительную речь, не в силах произнести ещё хоть слово, он заплакал, отвернувшись от безмолвной ханум. Сююмбика смотрела в одну точку, и её неподвижный взгляд казался неживым. Ей хотелось закричать, что всё услышанное ложь, пусть уж лучше муж полюбит другую женщину, но только не уходит от неё навсегда!
   – И что же за недуг у повелителя, – едва двигая онемевшими губами, спросила она, – что говорят табибы? Ведь можно найти искусных целителей и чудодейственные лекарства.
   – Табибам запрещено говорить об этом. Вы же знаете, сколько у повелителя врагов. Стоит только узнать, что господин смертельно болен, и измена поползёт из всех углов. А наш наследник ещё так мал!
   – Да, – печально ответствовала ханум, – врагов у нас много. И сын наш слишком мал.
   Она задумалась так глубоко и надолго, что даже не заметила, как, попрощавшись, опечаленный ага покинул её.

   Утром Сююмбика отправилась к Сафа-Гирею с твёрдым намерением добиться аудиенции, в каком бы состоянии ни находился её супруг. Когда крымский сотник, охранявший вход в покои повелителя, распахнул дверь, Сююмбика шагнула вперёд с решительностью человека, готового не сдаваться. Она желала бороться с самим Джабраилом за мужа, которого безумно любила и с которым провела лучшие мгновения своей жизни. К её изумлению от вида, в каком пребывал повелитель прошлым вечером, не осталось и следа. Сафа был весел и деятелен, вместе со слугой он выбирал одежды для утреннего приёма крымских послов. В комнату занесли множество сундуков, они стояли повсюду с откинутыми кожаными крышками, словно разинутыми бездонными ртами. Парчовые, бархатные, атласные и камчатые казакины самых разнообразных расцветок и фасонов, а также огромное количество тонких шёлковых кулмэков и шаровар было развешано и разложено по всей комнате. Запах сушёных цветочных лепестков, которыми перекладывались вещи, витал в воздухе. У Сююмбики нестерпимо защекотало в носу, и не в силах сдержаться, она чихнула, упрятав лицо в шёлковый платок. Хан весело рассмеялся. Он подошёл к жене и нежно поцеловал её в зарумянившуюся щёку. Бесшумно захлопнулись дверцы за испарившимся слугой, и царственные супруги остались одни.
   – Ты, как всегда, прекрасна, моя радость! Я так давно не видел тебя, всё мешают дела, а они так утомительны, – он говорил, а она чутким сердцем слышала в этих обычных словах глубоко скрытую боль.
   – А как же долго я не видела вас.
   Сююмбика поняла, что не сможет скрыть ни своей тоски, ни страха за него, не сможет сейчас говорить о милых пустяках, ненужных мелочах. Ей хотелось утешить его, прижаться к груди мужа, рассказать, как сильно она любит его! Но она стояла, как неподвижная статуя, не отрывая от хана засверкавших от слёз глаз. Сафа-Гирей вздохнул, сжал в своих пальцах тонкую ладонь жены и заставил её устроиться на тахте поверх пышных дорогих казакинов. Казалось, повелитель ничего сейчас не замечал вокруг себя, кроме этого онемевшего бледного лица и скорбных от непролитых слёз глаз. И она не видела ничего, кроме его задумчивого взгляда. Сейчас, когда он не смеялся, Сююмбика заметила разительные перемены, которые произошли с мужем: в его красивых серых глазах отражался нездоровый лихорадочный блеск, тёмные тени легли под ними, сухие губы потрескались.
   – Ты всё знаешь? – спросил он.
   И она, не в силах лгать или скрывать что-то, еле слышно прошептала:
   – Да.


   Глава 4

   Где-то за окном скрёбся мелкий весенний дождик, он пробивал миллионы мельчайших дырочек в ноздреватом сером снегу. Казанский хан и его ханум, тесно прижавшись друг к другу, сидели на тахте. Сююмбика уже выплакалась на плече мужа, а он утешал жену лёгкими поцелуями, казалось, только эта нежная ласка Сафы успокоила её рыдания. Теперь они молчали, понимая, что никакими словами в мире невозможно предотвратить той трагедии, которая должна была случиться.
   – Если б Всевышний дал мне ещё несколько лет, – промолвил хан. У Сююмбики перехватило горло от той безысходности, какую она услышала в любимом голосе. А Гирей продолжал: – Вчера я велел отправить в сады Аллаха своего табиба. Он стал слишком много знать о моей болезни, а мы должны скрывать правду от всех, ты понимаешь, родная?
   Она лишь кивнула головой.
   – Наш мальчик мал, но я сделаю всё, чтобы его считали единственным наследником! Сегодня на приёме я передам крымскому послу письмо для хана Сагиб-Гирея. В нём я прошу задержать моих сыновей Булюка и Мубарека в Крыму. Они никогда не должны увидеть Казани.
   Сююмбика вздрогнула, догадалась, что крылось за словами мужа, и отчаянно замотала головой.
   – Не-ет! – тягостным стоном вырвалось из её груди. Она упала на колени перед ним. – Прошу, только не это, Сафа!
   – Тише, Сююм, тише. – Повелитель прижал жену к себе. – Ты должна быть сильной, моё сокровище, ты всегда должна помнить о долге перед нашим сыном! И если… Если моя смерть случится слишком быстро, я должен уберечь тебя и Утямыша от беды.
   – И ещё, Сююмбика, – не давая ей времени на слёзы, требовательно говорил он, – позаботься о Гаязе. Мальчик, мать которого была невольницей-уруской, не имеет права на трон. Он не опасен Утямышу, но он всегда будет хорошей опорой вам. Во имя памяти его матери, позаботься о нём!
   Слёзы ханум разом высохли:
   – Как ты можешь так говорить, Сафа? Ты же знаешь, Гаяза я люблю, как своего сына. Как ты можешь напоминать мне о моём долге перед Фирузой?
   Глаза женщины яростно сверкнули, а Сафа-Гирей негромко рассмеялся:
   – Вот теперь я вижу прежнюю Сююмбику, готовую к любым битвам и испытаниям. – И уже серьёзно продолжал: – А теперь я хотел бы поговорить о тех, кто будет помогать тебе в твоих битвах. Ты всегда была равнодушна к моим крымцам, а в последние годы, под давлением своего отца, невзлюбила их. Ты считала, что они виноваты во всех несчастьях, в том, что казанцы ненавидят меня. А вот теперь ты должна будешь приблизить мою гвардию, как своих родных братьев, потому что боюсь, когда меня не станет, только они смогут стать тебе крепкой опорой. Знаю, они будут до последнего верны маленькому Утямышу, потому что он, как и я, отпрыск благородных Гиреев. А казанцы в последнее время напоминают капризных старух, не знающих, чего же они хотят. Сегодня они могут возвести тебя с Утямышем на трон, а завтра скинут в угоду Москве. Не доверяй им, Сююмбика, будь хитра и изворотлива, даже если не умеешь хитрить, научись этому! Я знаю, что взваливаю на тебя слишком тяжёлую ношу, но ведь ты дочь повелителя ногайцев и жена хана, ты рождена быть ханум! Помни об этом всегда!

   И потянулись дни, полные тайной тоски. И тем длинней, тем мучительней они казались, что она не имела права показывать никому своей печали и страха перед неизбежным. Издалека Сююмбика наблюдала за ханом, за его мужественными попытками вести прежнюю жизнь. Шли своим чередом приёмы послов, переписка с соседними государствами, заседания дивана. Каждый день на доклады являлись чиновники, отвечающие за поступление налогов в казну, главный казначей, управители ханского дворца, ханских конюшен и многие другие. И всех их повелитель принимал, как обычно, выслушивая их мелкие заботы и хлопоты. А после затевал туи, шумные и многочисленные охоты, куда приглашались казанские вельможи. Везде, где только можно было, к месту и не к месту, Сафа-Гирей извещал своих подданных о том, что желает видеть своим наследником маленького солтана Утямыша. Заявлял, что проживавшие в Бахчисарае старшие сыновья его не в состоянии управлять Казанским ханством по причине своей горячей приверженности Крыму. Казанские вельможи недоумённо переглядывались, словно говорили друг другу: «О чём речи повелителя? Ведь господину едва минуло сорок два года, рано заводить разговор о наследниках. Да и в чём он обвиняет своих старших сыновей: в той самой любви к Крыму, которой сам грезил всю жизнь!»
   А роскошные ханские пиры, развлечения, охоты и облавы шли своей нескончаемой чередой. И только она, его старшая жена и ещё толстый забавный евнух, знали всю правду. Они могли понять, чего стоило Сафа-Гирею, терзаемому жестокими болями и принимавшему порой неимоверное количество опиума, появляться на всех этих мероприятиях. Но вскоре и приближённые хана стали замечать, как часто Гиреем овладевали внезапные перемены настроения и яростные беспричинные вспышки гнева. Одного за другим он казнил своих табибов, астролога и личных слуг, всех, кто приближался к разгадке его тайны.
   Развязка наступила внезапно. В один из последних дней марта, когда повелитель вернулся с пира в сильном хмелю, он не удержался на ногах и упал, ударившись головой о массивный железный светильник. Неделю Сафа-Гирей находился в горячке, роковой удар обострил болезнь до предела. И пришёл день, когда, не приходя в сознание, повелитель скончался.

   Второй раз Сююмбика-ханум укрылась вдовьим покрывалом. Но если траур, носимый по Джан-Али, не задевал её души, то теперь она желала лечь в могилу рядом со своим мужем. Во дворце всем казалось, что ничто не сможет вырвать ханум из омута глубокого горя и скорби. Но однажды порог покоев Сююмбики переступил тот, кто не смирился с уходом госпожи от дел. Джафар-ага с решительным видом пресёк все возражения служанок, выпроводил их за дверь и тщательно закрыл её на запор. Ханум лежала на своём ложе с распущенными косами, неподвижная и равнодушная ко всему. Ага вздохнул и решительно устроился рядом с госпожой, он демонстрировал непростительную бесцеремонность, чего Сююмбика просто не могла не заметить. Она отвлеклась от своих мыслей и невольно перевела взгляд на пухлое безбородое лицо Джафар-аги. На какое-то мгновение искра гнева вспыхнула в чёрных глазах при виде оскорбительного неуважения евнуха, но тут же угасла.
   – Что вам нужно от меня? – безжизненным голосом спросила ханум.
   Ага, приготовившийся выдержать ожесточённую схватку, с нарочитым равнодушием отвечал:
   – Я пришёл проверить, правду ли болтают в гареме и во дворце?
   – О чём же болтают во дворце и гареме? – машинально переспросила женщина.
   – Говорят о многом! – Джафар-ага не выдержал, голос его приобрёл возбуждённые, крикливые нотки: – Говорят, что ханум лежит при смерти и вот-вот отдаст душу Джабраилу! Алима-бика объявила себя хозяйкой в гареме и грызётся за власть с наложницами. А ещё лучше ведут себя казанские вельможи: эти благородные мужи, видно, решили, что вместе с ханом Сафа-Гиреем скончались и вы, и ваш маленький сын. Все забыли о том, что покойный повелитель неоднократно объявлял своим наследником Утямыш-Гирея. Да и некому напомнить им об этом, ведь наследник хана слишком мал, чтобы постоять за себя!
   При последних словах аги что-то осмысленное появилось в глазах ханум, и он, обрадованный этим, продолжал:
   – На другой же день после погребения повелителя знатные карачи отправили в Бахчисарай послов от имени Земли Казанской. Они просят прислать им солтана Булюка – старшего сына хана Сафы. Эмиры хотят посадить его на трон.
   Сююмбика приподнялась на своём ложе, глаза госпожи полыхнули знакомым Джафар-аге гневным огнём:
   – И что же ответил хан Сагиб-Гирей?
   – Всевышний не пожелал, чтобы казанские послы доехали до Бахчисарая. Как только они перешли казанскую границу, их уничтожил отряд служилых казаков царя урусов. Но вчера, как только это стало известно дивану, они послали ещё два посольства разными путями, и кто-нибудь из них достигнет цели.
   – Как они посмели?! – голос ханум загремел. – Где мои одежды?
   – Что вы желаете предпринять, госпожа?! – вскричал оживившийся Джафар-ага.
   – Хочу напомнить забывшим, что я ещё жива! Напомню волю покойного хана. А если они не пожелают её принять, клянусь, я заставлю их это сделать! Где оглан Кучук?!


   Глава 5

   А в Бахчисарае весна давно вступила в свои права. Величественная столица, бесценная жемчужина в ожерелье прекрасных городов Крыма, утопала в бело-розовых, обильно цветущих садах. Роскошные дворцы и высокие изящные шпили минаретов возвышались над этой сказочной благоухающей красотой. Хан Сагиб с утра надел халат попроще и копался в цветнике дворцового сада. Рядом трудились два немых садовника, которые не могли нарушить желанного одиночества повелителя, он предпочитал отдаваться любимому делу в полной тишине и без спешки. Сегодня Сагиб-Гирей высадил в цветник корни диковинных растений, привезённых купцами из далёкого Китая, а после остановился перед клумбой из цветущих тюльпанов. Несколько луковичек редких сортов, подаренных когда-то турецким султаном Сулейманом, теперь украшали южную часть цветника. С восхищением повелитель касался пальцами тугих лепестков, пламенеющих ярко-красным и золотистым цветом. Но особенной его гордостью стали цветы чистейшего белого цвета, выведенные за много лет упорного труда.
   – Я назову их «Плащом Пророка», – шептал старый хан. – Поистине такой красоты не смогли достичь даже садовники султана!
   Налюбовавшись вдоволь, он кивком головы подозвал прислужника с кумганом воды. Омыв руки, Сагиб-Гирей отправился в галерею, которая вела во дворец. Там его уже ожидал главный визирь Усман-бей. Сделав знак рукой, приглашающий следовать за ним, повелитель двинулся по галерее:
   – Какие вести ожидают нас сегодня, Усман-бей?
   – Прибыли послы из Казани, повелитель.
   – Вот как?! И что же за вести привезли они? Письмо от моего племянника хана Сафы?
   – Господин мой, об этом они желают говорить только с вами.
   – Хорошо, пригласишь их во дворец после полуденной молитвы. Что там дальше?
   Главный визирь на ходу принялся перечислять все городские и дворцовые новости, замолчав, почтительно дождался, пока хан переменит старый халат на более подходящую для повелителя одежду, и продолжил:
   – И ещё, мой господин, получены сведения, что к нам направляется посол от великого султана Сулеймана.
   Сердце Сагиб-Гирея при этой новости тревожно забилось. Он предчувствовал, что в последнее время султан недоволен им, а потому каждый раз при упоминании имени турецкого господина ощущал беспокойство. Кто он был для могущественного османа – всего лишь вассалом, которого Сулейман семнадцать лет назад, после отречения от престола Сеадет-Гирея, назначил крымским ханом. До того момента Сагиб прожил при дворе блистательного Сулеймана Кануни восемь лет и неустанно лелеял мечту о троне своего отца. Он не тратил времени даром, изучал государственные порядки Османской империи и даже беседовал с самим султаном о разумном устройстве правления. Сагиб-Гирей так сильно восхищался своим господином и кумиром Сулейманом, что, укрепившись в Крыму, взялся перестраивать порядки во вверенных ему владениях. Он во всём подражал своему суверену, даже бесконечные походы, которые крымский правитель затевал, то по велению султана, то по своей воле, были следствием подражания грозному воину Сулейману. Долгие годы он любил суверена и во всём подчинялся ему, но, набравшись жизненной мудрости, Гирей почувствовал, что образ идеального государя поблёк в его глазах, а чужое господство стало тяготить. Хан не признавался в этом никому, но османский султан, должно быть, обладал хорошим чутьём и ощутил холодок, возникший в их отношениях. По долгим размышлениям Сагиба, подтверждённым его придворным астрологом и другом Кайсуни-заде Недаи-эфенди, прозванного Реммал-ходжа, опасность для жизни повелителя исходила от племянника Даулет-Гирея. Крымский солтан Даулет, сын Мубарека, жил при дворе султана Сулеймана и был привечаем им. Не ему ли султан обещал крымский трон, и так ли терпеливы будут господин и племянник, чтобы дождаться естественной смерти Сагиба? Пятидесятилетний хан ещё чувствовал в себе достаточно сил и здоровья, чтобы править долгие и долгие годы, а трон желал оставить своему наследнику, единственному сыну Шегбазу.
   «Я не допущу исполнения коварных замыслов Великого Турка, – подумал хан, прервав свои тяжкие раздумья. – Завтра же придумаю, как обезглавить опасный заговор и обрубить его корни, пока стебли не вырвались наружу».
   Решение пришло неожиданно и легко, когда в вечерний час Сагиб-Гирей принял посольство из Казани. Гонцы в Тронный зал вступили степенно, не торопясь, впереди Бакшанда-бек, немного отстав, оглан Мустаким и бакши Абдурахман. Бакшанда поприветствовал крымского повелителя в обычных для такого случая многословных выражениях и приступил к главному:
   – Пусть простит нас могущественный хан за то, что явились мы чёрными вестниками. Горе постигло нашу Землю, закатилось солнце, освещающее наш путь. По воле Всевышнего этот мир покинул наш господин, великий хан Сафа-Гирей.
   – Мой племянник умер?
   – Да, повелитель. С нашим господином случилось несчастье, он был болен и скончался от горячки. Диван послал нас к вашему мудрейшему величеству с бедами и чаяниями казанскими. Надеемся, что вы не оставите осиротевшее государство своими милостями.
   Хан Сагиб пристально рассматривал казанского посла: «Говорит складно, истинно, как вассал со своим сувереном. Думает, что за красотой его фраз я забуду, как знатнейшие казанские мужи при каждом удобном случае бегут на поклон к гяурскому царю. Но пусть думает, что я доволен. Пусть считает меня настолько глупым, чтобы без подозрений глотать сладкий яд лести». Крымский хан огорчённо покачал головой:
   – Мой племянник был не стар, как рано Всевышний забрал его в райские сады. Большим несчастьем будет узнать это для его сыновей.
   Хан отметил, каким интересом блеснули глаза Бакшанды:
   – А как здоровье наших солтанов?
   – Они здоровы и, слава Аллаху, радуют меня успехами. – Сагиб-Гирей прервался и перевёл свои речи в другое русло: – Приглашаю вас на вечерний пир.
   Повелитель кивнул главному визирю и дал знак, что приём послов закончен. Проводив казанцев, Усман-бей нашёл хана, в задумчивости мерившего зал неторопливыми шагами. Так же тихо, как и вошёл, визирь удалился дожидаться за дверями, когда он понадобится своему повелителю.
   А в голове крымского хана складывалась удачная интрига. Он не зря прервал послов, понял, какие слова последуют за осведомлением о здоровье казанских солтанов. Послы явились не столько сообщить о смерти своего господина, сколько за наследником – старшим солтаном Булюком. Но Сагиб давно решил: Булюк не поедет в Казань. И не потому, что об этом просил покойный хан Сафа в последнем письме, так нужно было самому Сагиб-Гирею. Освободившийся казанский трон – это тот лакомый кусочек, который он подсунет своему племяннику Даулету. Сможет ли властолюбивый солтан устоять перед такой добычей? А путь в Казань будет лежать через Крым, кто знает, что может случиться на такой нелёгкой стезе.


   Глава 6

   Широкая, извилистая дорога пролегала перед посольством, которое возглавлял казанский бек Бакшанда. Каменистая дорога казалась бы скучной и однообразной, если б не росла по краям молодая трава, оживлявшая тёмно-серые валуны. Взгляд Бакшанды цеплялся за изумрудно-зелёные островки, отвлекал от невесёлых дум. «Красиво владение крымцев! Море, плещущееся внизу, под обрывом чёрных скал, напоминает лазурное покрывало красавицы, трепещущее на ветру. А эти цветущие, дурманящие непривычным иноземным запахом кустарники и деревья. Окажись с нами солтан Булюк, остановились бы весёлым станом на этой поляне, пекли бы мясо, пили кумыс, праздновали бы возвращение ханского сына в Казань!»
   Но не было повода для веселья у старого дипломата, и тревожные думы теснились в его голове. Словно травленый волк, побывавший в засаде, чуял он: неспроста был так ласков с ними крымский хан. Приём оказали им почтительный, и меджлисы, на какие звали Бакшанду, – обильны, а ответные дары, какие он вёз для казанских вельмож, богаты. Нечем было попрекнуть хана Сагиба. Вот только речи – непонятные мудрёные слова в ответ на прямую просьбу казанского дивана прислать на ханство наследника Булюка. Крымский повелитель порадовался решению казанских вельмож и Булюка хвалил, отметил ум его, стать да удаль. Но когда пришло время посольству отбывать в Казанские Земли, солтана с ними не отправил. Сказался, что должен запросить у великого султана Сулеймана Кануни высочайшего согласия, а заодно желает раскрыть неопытному родственнику тайны дворцового управления. Тяжело вздохнул Бакшанда, чернее тучи теснились в его голове подозрения. Отчего в те дни, когда посольство гостило в Бахчисарае, хитромудрый повелитель Крыма не послал своих гонцов к султану Сулейману? И разве мало у него было времени наставлять сына покойного племянника в государственных делах? А Бакшанде очень понравился солтан Булюк. Мало чем напоминал он хана Сафу, всё пересилила в нём кровь степняка Мамая – на смуглом скуластом лице узкие проницательные глаза. Неразговорчив, а если поведёт речь, то только по делу, нет шелухи и пустословия – истинный ногаец! И по глазам этим, и по виду, с каким держался казанский царевич, а также по речам чувствовал посол: ради трона Казани будет Булюк служить верой и правдой возвысившему его ханству. А такого хана сейчас не хватало Казани – правителя, который не будет вспоминать, что он отпрыск Гиреев, и не станет по-рабски гнуться перед русским царём.
   Пока ехал Бакшанда со своими думами и подозрениями по крымской дороге, в Бахчисарае Сагиб-Гирей принимал сыновей покойного хана Сафы. Утром с послами отправил крымец грамоту турецкому султану с просьбой дать на казанский престол своего племянника Даулет-Гирея.
   «…Ваш казанский юрт стал тяжёл для управления, – писал хан Сагиб Сулейману. – Всё чаще осаждают его враги нашей веры, кяферы московские. Дабы не утерять из венца правоверных одной из бесценных жемчужин, не стоит ли послать в Казань хана сильного и воина славного, коим, несомненно, является племянник мой. Он долгие годы пользуется милостью вашей. Не пора ли солтану Даулет-Гирею стать правителем…»
   Теперь, когда полдела было сделано, и имя Даулета как претендента на казанский трон названо, следовало устранить неугодных наследников – сыновей Сафы.
   Двадцатидвухлетний Булюк словно предчувствовал свою участь, во дворец явился с тяжёлым сердцем. В отличие от него восемнадцатилетний солтан Мубарек был весел и говорлив, по поводу и без повода заливался юношеским звонким смехом. Мубарек прибыл в Бахчисарай малолетним ребёнком, мало помнил он Казань и отца своего, а в Крыму рос на всём готовом, сидел за ханским столом, на охоте мчался рядом со знатными вельможами. Сколько помнил себя Мубарек, хан Сагиб был с ним ласков и щедр, оттого солтан ничего не боялся и спокойно отправился вместе с братом этим вечером во дворец.
   Повелитель, как часто бывало, находился в своём саду, любовался видом распускающихся ночных фиалок, которые окутывали воздух пленительным ароматом. На пришедших царевичей Сагиб-Гирей глянул с неохотой, словно недовольный тем, что оторвали его от занятного дела. Мубарек со снисходительной улыбкой оглядывал клумбы и грядки, в душе насмехался: «Что за страсть у хана – цветочки! Истинный повелитель должен любить три вещи – войну, женщин и богатство».
   Сагиб-Гирей словно услышал эти крамольные мысли, покосился на младшего солтана:
   – Вот скажи, Мубарек, как умеючи подрезать розовый куст?
   У младшего солтана смех так и прыснул из глаз:
   – Дело ли это воина, великий хан?!
   – Любое знание даёт силу, – вкрадчиво произнёс Сагиб-Гирей. – Когда отцветает розовый куст, его надо обрезать, весь обрезать, не жалеючи. Только тогда он сможет дарить красу и аромат свой заново!
   У Булюка желваки заходили под тёмными скулами, понял, слова эти не для глупого Мубарека, для него. Но нашёл в себе силы собраться и дать достойный ответ:
   – И срезать, повелитель, надо уметь. Высоко подрежешь – новый побег слабым будет, а низко – может и вообще не зацвести.
   – Умё-он! – протянул хан и оправил халат, словно была в том надобность. – Да только бывает куст хорош и красив, да вырос не на том месте да не в то время!
   И уже не таясь, равнодушно указал заждавшемуся караулу:
   – Взять обоих!
   Скрестив руки на животе, он наблюдал, как уводили казанских солтанов. Ничего не понимающий Мубарек брыкался, оглядываясь, кричал:
   – Повелитель, за что?!
   А Булюк шёл молча, не противился, но у выхода из сада оборотился, полоснул, как кинжалом, ненавидящим взглядом.
   По приказу хана Сагиба царевичей поместили в зиндан – известие об этом спустя два дня донёс до трона султана Сулеймана соглядатай, который проживал при дворе крымского хана. А спустя ещё несколько дней бек Бакшанда в первом же яме родного ханства узнал, что Казань уже провозгласила новым повелителем малолетнего Утямыша. Мать трёхлетнего хана Сююмбика-ханум вместе с начальником крымской гвардии огланом Кучуком теперь заседала во главе казанского дивана. О наследнике Сафа-Гирея солтане Булюке в Казанском ханстве уже никто и не вспоминал, кроме его матери Фатимы, которая всё ещё находилась в заточении в крепости Кара-Таш. В том же яме сообщили Бакшанде, что воцарение Утямыша не обошлось без крови, прокатилось по столице восстание, и бились друг с другом воины знатнейших вельмож. Каждый желал выгодного для своего рода правителя, каждый мечтал при этом о высокой должности для себя. А решилось всё гвардией крымцев, она оказалась в тот день наиболее грозной силой в Казани. Кое-кто из недовольных по уже проторенной дороге отправился в Москву на службу к русскому царю. Сеид и казанские карачи, поразмыслив, смирились с навязанным им ханом, повиновались и порядку, принятому при покойном повелителе, – на значимых местах в казанском диване вновь воцарились крымцы.
   Послу Бакшанде предаваться философии жизни и вздыхать о судьбе Булюка не дали, едва он прибыл в Казань, как вновь возглавил посольство, но теперь его путь лежал в Москву. Царя Ивана спешили известить о воцарении на престоле малолетнего сына хана Сафы Утямыша с матерью Сююмбикой. Содержала грамота и просьбу об установлении мира между двумя соседними государствами. Ханум писала московскому государю: «Не хотим мы войны между Казанью и Москвой. Обещаем не посылать на твои земли, великий государь, своих войск, не разрушать городов твоих и не пленять людей. И ничего, кроме мира между нами, не желаем мы так сильно. О чём от имени моего малолетнего сына хана Утямыш-Гирея доношу до тебя, государь, казанская ханум Сююмбика». Посредником в деле мира вызвался выступить ногайский беклярибек Юсуф. Но не ведал старый беклярибек, что молодой царь, уже почуявший вкус побед и богатой добычи, не желал довольствоваться малым, как бывало это с отцом и дедом его. Государь Иван IV возжелал присоединить Казанское ханство к драгоценному ожерелью своих земель, и по замыслу его духовников последнюю битву следовало провозгласить крестовым походом против басурман.


   Глава 7

   Казань переживала нелёгкие времена. Московиты хоть и не переходили границы ханства, но неизменно держали войска во Владимире и Муроме. Постоянная угроза тяжким бременем ложилась на страну, казанцы жили в ожидании беды, и это ощущение со временем только усиливалось. Сююмбика пыталась удержать поводья власти над ханством, но оно подобно большому кораблю, потерявшему руль, неслось к штормам и невзгодам. Женская рука была слаба, а эмиры, похвалявшиеся своей мужской доблестью, не пытались её поддержать, а лишь уподоблялись торговкам с базарной пощади, которые делили доходные места и привилегии. Ханум призывала их, – спорящих и грызущихся, – одуматься, вспомнить о неминуемой беде, грозящей родным землям.
   – Будьте едины, и враг не сломит нас! Копите силу в улусах своих, ибо близок день, когда придётся встать на защиту Казани!
   Она бросала слова словно в пустоту и видела вокруг равнодушные лица и пустые глаза. Вельможи не желали слушать женщину. Ханум распускала диван и долго сидела на троне без сил, тяжёлая ноша, которую она взвалила на себя, пугала, ведь ни один из могущественных эмиров не вставал рядом и не подставлял своё плечо. Карачи словно не видели грозовой тучи, бурлившей на границах ханства, а она ощущала опасность, исходившую от Москвы. Недаром царь Иван не ответил на её речи о мире, неспроста копил он силу в Муроме и Владимире. Она вызывала Кучука в слепой надежде найти поддержку у него, но крымец на все её страхи лишь смеялся:
   – Что с того, что придут урусы под Казань? Они приходили не раз и поворачивали обратно! Им не по зубам неприступные стены, и пушек у нас хватает, ханум. Напрасны ваши страхи, это всё женское.
   В словах Кучука слышался оттенок лёгкого презрения. «И он не считается со мной, – в отчаянии думала Сююмбика. – Он готов пустить врага на казанские земли, только бы не обращать внимания на слова женщины. О Аллах, как все они слепы! Дай же им глаза, а мне дар красноречия, чтобы смогла я достучаться до их чёрствых душ!»
   Весной казанская ханум направила в Москву посольство. Во главе поставила того, кто более всех в ханстве ратовал за мир, – прославленного Мухаммадьяра. Поэт был совестью её народа, он первым поддерживал решения Сююмбики по ослаблению налогового бремени, улучшения жизни простых людей. Знатнейшие члены дивана, да и оглан Кучук считали всё это блажью ханум, заигрыванием с чернью, недостойной их высочайшего внимания.
   – Мы потеряем на этом немало денег, – ворчал главный казначей ханства. – Скоро речка налогов обмелеет и станет напоминать скудный ручей.
   Кучук высказался ещё прямей:
   – Если высокородная ханум считает, что этим задобрит жалких людишек, то она ошибается. Чернь понимает лишь язык силы и плети. Если толпу задабривать халвой и шербетом, то однажды она возомнит себя равной вельможам и откусит палец дающего.
   Сююмбика-ханум не нашлась, что ответить оглану, но затаила на него обиду. Он, призванный ханом Сафой помогать ей, постоянно не соглашался с указами госпожи, а его высокомерие, с каким он разговаривал со своей повелительницей, становилось невыносимым. Как далёк был от неё крымский оглан, так понятен и близок по духу Мухаммадьяр. Она зачитывалась его нравоучительными поэмами-притчами, в них Мухаммадьяр сочувствовал бедам и тяготам жизни своего народа, требовал справедливости от правителей. Поэт в своё время стоял костью в горле Сафа-Гирея. Повелитель, не терпевший, чтобы ему перечили, готов был выслать Мухаммадьяра за пределы ханства. Но поэт находился под личным покровительством ханум, и хан не стал вступать в конфликт с любимой супругой по столь ничтожному поводу. Однако однажды он высказал своё мнение Сююмбике:
   – Тогда как всех правоверных нашей земли мы призываем на газават [122 - Газават – священная война против неверных.], ваш Мухаммадьяр, ханум, считает лучшим выходом объявление газавата своим пороком. По его словам, наши худшие враги – это жадность, лень и зависть, а не кяферы.
   Поэт и сейчас не отступал от своих утверждений. Даже на заседании дивана, выслушав разгневанные речи эмиров, которые клеймили урусов и поносили их веру последними словами, Мухаммадьяр не побоялся заявить:
   – Вера кяферов не может быть злом против правоверных. Они своей неверностью вредят только себе. Если ты кяфер, это не значит, что враг. С урусами можно говорить и договариваться.
   – Вот попробуй и договорись! – после долгого молчания изрёк оглан Кучук. – Наша ханум собирает посольство в Москву, поезжай с ними.
   Она промолчала тогда, но Мухаммадьяр разговора не забыл и послал госпоже своё согласие на отъезд.
   Сейчас поэт стоял перед ней в простой опрятной одежде с белой чалмой на голове. Он ничем не напоминал важного илчи, скорей благочестивого суфия, кем был и оставался всю свою жизнь.
   – Прости, Мухаммадьяр, – сказала госпожа, – слышала я, желал ты отречься от земной суеты и в последние годы стал муджавером [123 - Муджавер (муджавир) – здесь: хранитель мавзолея, чтец Корана.] тюрбе великого хана Мухаммад-Эмина. Но твой народ, Мухаммадьяр, взывает к тебе, твоя Земля просит послужить ей.
   – Нет ничего почётней, чем служить своей родине и народу, ханум. – Поэт оборотил к Сююмбике спокойное лицо. – Для дела чистого и благородного готов я и жизнь положить. Мухаммадьяр достаточно пожил на этом свете, достаточно сказал, он отправится в логово противника с желанием добыть мир, который необходим Казани, как глоток свежего воздуха.
   У ханум навернулись слёзы на глаза, ей не пришлось много говорить и убеждать, чуткое сердце Мухаммадьяра всё понимало само. Она отправилась проводить посольство до самых ворот, глядела вослед долго, не чувствуя зябкого ветра, тянувшего с реки. Сююмбика шептала оберегающие молитвы и просила еле слышно:
   – Возвращайся скорей, Мухаммадьяр. Возвращайся, верный сын своего ханства, да пребудет с тобой Аллах.

   Мухаммадьяр прибыл в бурлящую Москву весенним дождливым днём. Столица, несмотря на непогоду, кипела от раздуваемых страстей. Повсюду – на больших торжищах, площадях, в боярских хоромах и простых избах – разговор шёл о войне. Обсуждали намерения царя Ивана идти на татар. И в церквях неустанно призывали отомстить безбожным басурманам, которые многие столетия изгалялись над православными. Люди, стоя в душных соборах, плакали, не в силах слушать душераздирающие описания мук томившихся в казанском рабстве христиан. На площадях, по странному стечению обстоятельств, появлялись жители приграничных земель и рассказывали о зверствах татар, об опасной жизни бок о бок с коварными соседями. Под конец долгих речей, которые слушались толпой со вниманием, неизменно добавляли:
   – Сгиб их царь Сафа, но растёт в царских теремах выкормыш его! Сейчас волчонок мал, а завтра поднимет голову и, сговорившись с крымцем, придёт на нашу русскую землю отвоевать её, как воевали татары со времён кровавого Батыги [124 - Батыга – так на Руси звали внука Чингисхана Бату-хана.].
   В толпе кто-то истерично, с надрывом заплакал:
   – Натерпимся опять с детками малыми, а то угонят их в неволю басурманскую и пропадут все до единого. Так помолимся же за батюшку нашего царя, на него, защитника русских земель, уповаем!
   Посольство Мухаммадьяра остановилось на Татарском дворе. Сидели в доме, не показываясь на улице, ждали, когда царь сам призовёт их на аудиенцию. А Иван IV заставлял ждать. Бакши не раз переписывал челобитную, всё опасался оскорбить неосторожным словом государя московитов. Наступало лето, а царь всё безмолвствовал. В одну из ночей разъярённая толпа пришла на Татарский двор с факелами, дом запалили с трёх сторон. Казанцы попрыгали из окон, но их схватили и потащили на расправу. Избитых и покалеченных послов выручили стрельцы, под охраной привели на Царский двор, где Иван IV, накинув на плечи кафтан, вышел им навстречу. Он с равнодушием взглянул на закопчённые, окровавленные лица:
   – С чем явились, казанцы?
   Мухаммадьяр выбрался вперёд, в толмаче он не нуждался, изучил язык урусов давно и ответил складно:
   – Явились мы к твоему порогу, господин, с добром и миром, а ты встречаешь нас сварой и позором.
   – Чернь взбунтовалась, – лениво бросил царь. – А всё от того, что переполнилась чаша терпения народа, не желает Русь более терпеть набегов татарских.
   – Казань не единый раз вопрошает тебя о мире, великий государь. Если не кривишь душой и хочешь истинного мира, протяни свою руку!
   Иван нетерпеливо мотнул головой:
   – Хотите мира, так примите хана из моих рук. Пришлю к вам правителем Шах-Али и воевод московских. Смиритесь – не быть войне, а нет…
   Молчание воцарилось на дворе, и дышала угрозой сама тьма, таившаяся по углам, не освещённым огнём факелов. Мухаммадьяр ощутил, как отступили за его спину казанцы, никто не посмел вымолвить слова. Поэт опустил голову, тяжесть легла на сердце, он видел, какие бы слова ни были произнесены сейчас, царь урусов не даст мира. И даже ненавистный Шах-Али, которого, как занозу под ноготь, загоняют в Казань, является упоминанием свободолюбивому народу – вот ваш удел: вечное поклонение и вот правитель, достойный вас.
   – Чем же не угодил нынешний повелитель, государь? – тихо вопросил Мухаммадьяр.
   – Что за государь? Неразумный мальчишка! – с презрением отвечал Иван.
   – Но и ты, великий государь, вступил на трон в малом возрасте, и тебя поддерживала матушка твоя.
   Глаза московского государя гневно полыхнули, словно само сравнение показалось ему богохульством:
   – Ваш хан, как глиняная свистулька, выставляется на обозрение всякий раз, когда надо показать его народу! А на деле на троне сидит развратная баба, полюбовница крымская! Наслышаны мы в Москве о шашнях царицы с Кучуком Крымским.
   Покачнулся Мухаммадьяр, сжались невольно кулаки. Не сам, казалось, а оскорблённая низкими обвинениями душа заговорила строками, писанными когда-то:

     Знай, что язык людскому роду дан,
     Как чудо из чудес, как талисман.
     Кто справедлив, и чей язык правдив,
     Тот ни на глаз, ни на руку не крив.
     А если крив язык, то весь, как есть,
     Ты крив – и утерял людскую честь.

   Ноздри молодого царя раздулись от бешенства, он глядел на дерзкого казанца и каменел от ярости. Хотелось крикнуть, приказать немедля бросить татарина на растерзание дворовым псам, но кто-то дотронулся до руки, и царь, обернувшись, наткнулся на безмятежные глаза жены.
   – Что случилось, сокол мой? Что за люди?
   Иван обнял жену за плечи:
   – Шла бы ты спать, Анастасия. Здесь татары пришли, жалуются, что дом их пожгли. Что им делать в Москве, пусть отправляются в Муром. Там Шах-Али сидит с войсками, туда и ответ дадим на челобитную.
   Провожая царицу, Иван обернулся, недобрым взглядом окинул Мухаммадьяра:
   – А ты, татарин, в Муроме хану Шах-Али покажи свою доблесть. Коли поклонишься в ноги касимовцу и пригласишь на ханство, прощу твои дерзкие речи. А не поклонишься – иной будет сказ!
   И подал знак стрельцам, кинувшимся тут же на казанцев.


   Глава 8

   Поутру послов отправили с обозом в Муром. Везли как пленников. Серая дорога плыла перед глазами брошенного в телегу Мухаммадьяра, а он грезил мечтами своими давними, не видя грязи, не ощущая тесноты. Свободна душа и мысли поэта, летят они легкокрылыми птицами и не прервать их полёта чужой воле, пока бьётся благородное сердце и живёт деятельный ум. «О, если б жили люди в вечном мире, не было бы меж ними вражды и непонимания, и правители были бы умны и бескорыстны! О, если б правящие миром были справедливы, милосердны и щедры! О, если бы их воинственность сочеталась с терпеливостью и способностью прощать, был бы весь мир подобен древней Махалле!» [125 - В поэме «Нур-и-содур» Мухаммадьяр описывал идеальную жизнь еврейского квартала Махалля в древнем Багдаде, где царят бескорыстная привязанность, взаимопомощь и нет вражды.]
   В Муроме Мухаммадьяра поставили перед Шах-Али. Касимовец со временем не стал краше, и так же уродлива казалась его душа, топтавшая правоверных в угоду московитам. Хан и сейчас хотел выслужиться перед царём Иваном. Раз пожелал московский господин склонить дерзкого поэта к его ногам, значит, так тому и бывать – Мухаммадьяр поклонится ему или не увидит никогда ни берегов Итиля, ни самой Казани. Хан приблизился к поэту, разглядывал его лицо в засохших кровавых струпьях, казанцам так и не дали умыться, и они ехали избитыми и грязными до самого Мурома. Холодок неуверенности прополз по спине Шах-Али. «Вон как смотрит, – подумал, – такого разве сломишь? Хорошо господину приказывать, а этот Мухаммадьяр из благочестивых суфиев, не откажется ни от веры, ни от идеалов своих!» Но нетвёрдости своей касимовский хан не показал, со строгостью окинул взглядом других казанцев.
   – О повелении великого царя вы все знаете. Кто из вас повезёт весть о моём назначении на ханство?
   Ответил всё тот же Мухаммадьяр:
   – Велик тот царь, кто прославляет свой народ, кто славен деяниями, достойными государя. А твой господин – ничтожество, забывший, что все мы лишь прах и тень, и только дела и слова наши остаются в этом мире.
   – Как смеешь?! – Шах-Али задохнулся собственными словами, смотрел, выпучив глаза. Он боялся взглянуть туда, где столпились московские воеводы. Удачей было то, что казанец говорил на тюркском языке, и смысл жгучих, едких слов не дошёл до царских слуг.
   Хан, не заслышав возмущённых криков, с трудом перевёл дух, оборотился назад. Воеводы мирно беседовали, и не разверзлись небеса, и русский бог не поразил непокорного Мухаммадьяра.
   – Смерти желаешь, стихоплёт, но лёгкого конца не жди, – с угрозой вымолвил касимовец.
   – Не всё ли равно, жизнь моя будет продолжаться пятьдесят или тысячу лет. Мы живём лишь в настоящем мгновении, нельзя отнять ни нашего прошлого, потому что его уже нет, ни отнять будущего, потому что мы его ещё не имеем. Одно мы вправе выбрать: умереть с честью или позором. Род Мухаммадьяра никогда не выбирал позора, и нет на нём проклятья, которое лежит на твоём роде, хан!
   – Палача! – взвыл Шах-Али.
   Он и сам уже рвался с саблей вперёд, но остановился от одной мысли, что не обещал лёгкой смерти Мухаммадьяру. Значит, быть по сему. Пусть дерзкий испытает все муки человеческие на этой земле, прежде чем предстанет перед Судом Всевышнего.

   К концу весны, как ожидала ханум, посольство Мухаммадьяра не вернулось. Не прибыло оно и летом. А она всё ждала и писала тревожные письма отцу. Ногайский беклярибек Юсуф спрашивал у Ивана IV: «Государь великий, пишет мне дочь, что утерялось на твоих просторах посольство казанское, а вместе с ним толмач Мухаммадьяр, славящийся написанием стихов. Повели же отыскать послов и отослать их в Казань». Ответ из Москвы был краток: «Толмач с послами отосланы в Муром, где за дерзость свою преданы смерти».
   Казанскую ханум весть повергла в непреходящую печаль, не один день она исходила слезами:
   – О Мухаммадьяр, как же случилась такая беда? Замолчал ты, и вся Казань лишилась языка, и некому сказать мудрого слова, и некому петь о добре и справедливости! Где же правда твоя, Всевышний, почему допускаешь ты зло на этой Земле?
   А речи Мухаммадьяра не утихли, не умерли, прерванные рукой палача, и неслись они из уст мюридов и поэтов, и из уст ребёнка, читавшего строки великой книги:

     Ты сердце посвяти любви и благу,
     Кушак свой подтяни, познав отвагу.
     Пусть мужеством тебя отметит Бог,
     Чтоб ты певцов тщеславных превозмог.
     Иди, богатства сердца раздавая:
     Скрывать свой облик – свойство негодяя [126 - Отрывок из поэмы Мухаммадьяра «Дар мужей».]!

   Зима наступила суровая, с сильными холодами, нежданная пришла она на казанские земли, казалось, заморозив саму жизнь, и тогда огромная сила, созревшая на границах Московской Руси, двинула свои полки на Казань.

   Столица ханства трепетала в преддверии большой битвы. Русские войска, по доносам проведчиков, во много раз превосходили силы крымского гарнизона, подкреплённого тысячами казанских эмиров. Московиты прибыли к столице в свирепую пору метелей [127 - 12 февраля 1550 года.] и словно непроходимые снежные заносы обложили город. Царская ставка расположилась лагерем у озера Кабан, здесь проводили спешные военные советы, на которых опытные воеводы докладывали о расстановке сил. Молодой царь, слушая их уверенные речи, витал в мечтаниях о том часе, когда его воины войдут в Казань.
   Ранним утром заговорили русские пищали, расположенные в устье Булака и у Поганого озера. Пушки с нацеленными на толстые стены жерлами тяжело ухали и окутывались облаками порохового дыма, но железные ядра не могли пробить крепостных ограждений, и неудачный обстрел сопровождался воинственными криками и насмешливым улюлюканьем казанцев. Находились смельчаки, которые бесстрашно взбирались на городские стены и грозили оттуда царю Ивану и воеводам. У молодого государя от гнева ходили желваки под закаменевшими скулами. В полном молчании наблюдал он за бесполезностью обстрела, а ведь на пушки, что с большим трудом доставили под стены казанской столицы, государь возлагал основные свои надежды. После очередного залпа, не принёсшего успеха, Иван IV махнул рукой:
   – Все в мой шатёр. Позвать Шах-Али и царевича Едигера.
   Вызванные царём татарские вельможи явились нескоро. Едигер находился за рекой Казанкой со Сторожевым полком, а хан Шах-Али на Арском поле. Войдя, они нашли военный совет в полном сборе, Иван IV хмурился, потупившись, сидели и прочие князья-воеводы.
   – В чём неудача нашего обстрела? – спросил царь. – Ты, Шах-Али, не раз правил этим городом, да и ты, Едигер, говорили, бывал здесь.
   Татары переглянулись, не знали, как ответить царю, не вызвав его гнева. Известно было, как неудержим в ярости молодой господин, лишь царица умела остановить этот гнев. Но Анастасии на поле битвы не отыскать, а отвечать необходимо сейчас. Вновь переглянувшись с Едигером, первым принялся говорить касимовец:
   – Стены здесь крепки, великий государь, величина их в семь сажен. Срубы внутри засыпаны землёй и мелкими камнями, что пищалью в холм бить, что в стены.
   – И то верно, – робко поддержал Едигер, – мощь стен такова, что ядрам их не пробить.
   – Что же вы молчали прежде? – Иван Васильевич подскочил с походного трона, смерил съёжившихся татарских военачальников почерневшим взглядом. – Вы сокрыли от своего государя, которому служите и милостями которого кормитесь, важные сведения! Знали бы мы об этом в Нижнем Новгороде, подумали б с мастерами из ганзейских земель, как одолеть эту крепость.
   – Прости, государь, – еле переводя дух от страха, вымолвил Шах-Али, – не ведали мы, что пищали не возьмут этих стен. Только здесь увидели их бесполезность, а остальное сами домыслили.
   Царь с недовольством отмахнулся, мрачно уселся назад на жёсткое сидение:
   – Не домыслили! Оттого и ханство ты никогда не мог удержать, что ума твоего не хватало думать по-государственному!
   Шах-Али в ответ на упрёк потупился, но обида обожгла всё его нутро. Если б мог, возразил бы Ивану, сказал, отчего не мог усидеть на казанском троне. Не потому, что не дошёл умом до управления страной, а оттого, что всегда был верен Москве до последнего. Но слова застряли в горле, да и не осмелился б никогда сказать правды.
   – Оставим пушки, нечего порох с ядрами зазря тратить! – махнул царь рукой среди тягостного молчания. – Князьям Шуйскому, Горбатому, Серебряному и Воротынскому готовить полки к штурму. Покажем татарам доблесть воинскую.
   Князь Бельский, возглавлявший Большой полк, осторожно заметил:
   – Не отложить ли штурм на завтра, государь? Следует подготовить воинов и осадные лестницы.
   – Лестниц хватает, – с раздражением отмахнулся от совета воеводы Иван Васильевич. – А на штурм идти сейчас, и сегодня же войти в Казань!
   Царь вновь разгневался, кричал громко, махая руками, изо рта летели слюни, обрызгивали стоявших впереди военачальников, но те не отодвигались, так и стояли, вытянувшись. Все пережидали бурную вспышку. Наконец Иван IV бессильно откинулся на спинку трона, проговорил тихо, без эмоций:
   – Ступайте все и добудьте мне победу.


   Глава 9

   Полки подняли на штурм без подготовки, так и побежали они беспорядочно, потрясая оружием. Нестройные ряды ратников быстро перевалили через заснеженные овраги и холмы, обходя ямы, изрытые пушечными ядрами. Казанцы затаились, и это придавало наступавшим смелости и отваги, они возбуждённо кричали, подбадривали друг друга призывами навалиться разом и взять стены. Из-за реки выскочила конница Бельского, своей стремительностью она поддержала воинский дух пешей рати. Казалось, ещё рывок, и крепость окажется в их руках.
   Большие крепостные пушки на стенах Казани заговорили разом, грозный глас взрывов прогремел неожиданно. Ядра, полетевшие из цитадели, теперь попадали не в укрепления противника, а в катившуюся по белому полю волну из человеческих и конских тел. Ядра разрывались со страшным грохотом, и стены из огня, дыма и вздыбившейся земли поднимались повсюду. Леденящие душу крики понеслись из этого ада, в воздух летели разорванные тела, люди и кони метались в страшном месиве из грязного снега, перемешанного с кровью. Оставшиеся в живых, не задетые смертоносными зарядами, всё ещё рвались вперёд, но их встречал град метких стрел, пущенных из узких бойниц и сторожевых башен. Сотни удачливых счастливцев всё же преодолели все преграды и оказались под самыми стенами, но и им пришлось испытать на себе излюбленную защиту осаждённых крепостей – вылившийся на головы кипящий вар. Нечеловеческие вопли вознеслись к небу, и, словно сметённые этими ужасными криками, русские полки покатились назад.
   Отбитый штурм лишь прибавил ярости московской рати: воины взяли осадные лестницы и приготовились к новой атаке. Теперь они шли одна за другой, и каждая была мощней предыдущей, но ничто не смогло поколебать стойкой обороны Казани. Да и сами защитники крепости не отсиживались за стенами, как только очередной штурм русских шёл на убыль, распахивались городские ворота и летели вслед за отступающими дикие крымские всадники. Они с яростным визгом рубили головы кривыми саблями, проносились смертоносной лавиной, разворачивались и неслись обратно. В тот же миг захлопывались тяжёлые ворота, и крики ликования слышались в городе, встречающем бесстрашных джигитов.
   Неудача первых дней осады не сломила московитов. Царь Иван не желал верить, что столь долго лелеемый поход окончится крахом. И очень скоро дух молодого государя укрепился. Русские пушкари пристрелялись к цели, и стали бить точней, попадая в саму цитадель. Казанцы несли многочисленные потери среди населения, которое укрывалось в стенах крепости. Уже не доносились из осаждённого города восторженные крики, и пыл любования собственным геройством прошёл, унесённый ветром неисчислимых бед. В те дни несчастье пришло и в ханскую семью. Одним из ядер был убит сын Сафа-Гирея – двенадцатилетний Гаяз-солтан, а вместе с ним крымский эмир Челбак. Почти одиннадцать дней продолжалась изнурительная осада столицы, исходили кровью защитники Казани, горожане падали с ног от нечеловеческой усталости, день и ночь борясь с пожарами, варя смолу и строя новые укрепления. На двенадцатый день осады милостивая природа пришла на помощь осаждённым – вдруг среди зимы пришла такая же ранняя весна, как и год назад. Дожди хлестали, не переставая, на реках вздувался лёд, и, опасаясь распутицы, московиты покинули лагерь и отправились в обратный путь. Они так и не добились главной цели своего похода, но и обескровленные казанские отряды не в силах были преследовать отступавшие вражеские полки. Противник, несмотря на большие потери, всё ещё представлял грозную силу.
   Русская рать заночевала в устье Свияги. На рассвете молодой царь выбрался из своего шатра и прошёл на берег реки. Задумчиво глядел Иван Васильевич на возвышавшийся перед его взором небольшой остров, заросший густым лесом.
   – То Круглая гора, государь, – послышался рядом знакомый голос.
   Царь увидел касимовца Шах-Али, в такой же задумчивости глядевшего на остров.
   – Хорошее место, – негромко произнёс Иван IV. – До Казани всего двадцать вёрст будет, а взять его нелегко.
   – Конечно, так, великий царь, не взять, если крепость стоять будет! Но хорошую крепость построить, время надо немалое.
   – Вот о том и подумаем, соберём совет! – загорелся молодой господин. – И ты будь со служилыми князьями-татарами, хочу и их слово послушать.
   На совет собрались спустя час. Кроме русских воевод прибыли касимовский хан Шах-Али и казанские эмиры Костров, Чапкын-Отучев, Бурнаш. Оглядев суровым взором татарских военачальников, Иван IV спросил:
   – Отчего не все здесь, где царевич Едигер?
   Служилые князья поникли головами, осмелился ответить только один Шах-Али:
   – Прости, великий государь, не досмотрели. Ночью царевич со своими людьми снялся с места ночёвки и сбежал.
   Царь, подскочив, опрокинул походный стол, затопал в ярости ногами:
   – Догнать изменника, изрубить на куски!
   Возразить в этот раз посмел лишь князь Бельский:
   – Поздно, государь, они всю ночь шли. А потом Волга им – мать родная, где угодно укроются.
   – Может, они в Казань подались? – робко вставил своё слово воевода Лопатин.
   Царя Ивана это предположение разгневало ещё больше. Вдоволь накричавшись, он покинул шатёр. В безмолвном молчании шли за ним воеводы, поодаль отдельной кучкой татарские князья. Вышли на берег. Молодой царь криво улыбался своей тайной мысли.
   – В следующий раз будем умней, – произнёс он уже спокойно.
   А военачальники боялись и переспросить, что имел в виду государь: бегство ли Едигера или неудавшийся поход на Казань.
   – Взгляните на этот остров, – наконец промолвил Иван, указав рукой. – Повелеваю выстроить здесь крепость. И быть ей нашим оплотом в землях казанских.
   Воеводы оживились, принялись предполагать, как много преимуществ даст русская крепость под боком у казанцев. Вступили в беседу и татарские князья, подали мысль, как возвести крепость в наикратчайшие сроки.
   – Остругать брёвна да возвести стены можно в Угличе, – говорил за всех эмир Костров. – Я там часто бываю, великие мастера такого дела имеются, сам заказы давал. А оттуда летом можно сплавить готовые брёвна на стругах и плотах. Если всё проделать с умом, крепость родится за несколько дней. Казанцы и опомниться не успеют, как под боком вырастет острог.
   С берегов реки молодой царь отъезжал в приподнятом настроении. Здесь, на Круглой горе, в устье Свияги суждено было родиться русскому оплоту – крепости, приведшей Москву к будущим военным удачам.


   Глава 10

   Медленно, но верно оживала столица после сокрушительного нашествия московитов. Люди не могли поверить, что грозный царь со своими воеводами отступил от города и отправился восвояси. Но шли дни, и жизнь всё явственней напоминала о себе: в слободах и посаде раздавалось звонкое тюканье топоров; от лесов, окружающих Казань, потянулись возы со свежесрубленными брёвнами. Горожане заново отстраивали порушенные и сожжённые во время осады дома. Оживали и базары. Торговцы, попрятавшиеся со своим товаром где придётся, опять раскрывали свои лавки и лабазы. Всё громче и уверенней звучали на базарных площадях голоса зазывал.
   Шли восстановительные работы и в цитадели. Где-то пушечным ядром повредило угол эмирского дворца, где проломило стену Ханского двора. Сноровисто работали мастера-камнетёсы, они спешили залатать зияющие раны города, чтобы ничто более не напоминало о пришествии врага. Молодой камнетёс Хасан всё утро подвозил тачку с камнями к крепостной стене, где опытные мастера заделывали большой пролом. Мастера спешили, поторапливали Хасана, но как ни старался камнетёс, не мог не отвлечься на уличные происшествия. То разглядит юноша важно шествующих в медресе мюридов, то отряд всадников, вихрем пронёсшихся по площади, а то девушку, закутанную в покрывало, с глиняным кувшином на плече. А в другой раз остановился он полюбоваться белокаменным тюрбе. Красиво и величественно было творение рук казанских зодчих. Эта ханская усыпальница – последний приют правителей Казанской Земли – своими формами напоминала едва распустившийся бутон редкостного цветка. От приюта ушедших в мир иной глаз скользил к многоярусной, ступенчатой башне, это на её тёмно-красном фоне раскинулось белоснежное тюрбе. Дозорную башню достроили по велению казанской ханум, и она возвышалась теперь над всей Казанью. Стройный шпиль пронзал небо, словно могучий богатырь встал на охрану родного города и устремил ввысь остриё крепкого копья. Вскинув голову, камнетёс обозревал могучие ярусы башни, которые с неожиданной лёгкостью для своей мощи убегали ввысь. Он знал: казанская госпожа часто любила подыматься на верхнюю площадку этой башни, чтобы с высоты птичьего полёта полюбоваться любимым городом. Там, наверху, и сейчас стоял дозорный казак, следивший за окрестностями столицы. Суровой своей неподвижностью он напоминал, какие тяжёлые времена переживает сейчас ханство. Но в те часы, когда сюда приходила ханум, старший караула незаметно удалял дозорного, чтобы госпожа могла остаться одна со своими думами. А думы Сююмбики в эти мгновения устремлялись к Сафе. Здесь на немыслимой высоте она словно оказывалась ближе к небесам, где нашла успокоение мятежная душа её супруга. Она говорила с ним о своей любви, об одиночестве, о том, как ей не хватает его.
   – Видишь, Сафа, – шептала она, – чтобы стать ближе к тебе, подняла я ступени башни. Если б смогла, достала бы до неба. Для моей любви нет преград, Сафа…
   А камнетёс всё возил тяжёлую тачку мимо эмирских дворцов, восьмиминаретной мечети и белокаменного тюрбе. У высокого сводчатого входа в усыпальницу застыл караул крымских гвардейцев. Один из них цыкнул на залюбовавшегося каменными узорами мастера:
   – Пошёл прочь, плётки захотел?!
   Только сейчас смутившийся камнетёс заметил скопившуюся у входа челядь, которая дожидалась свою госпожу. Знать, казанская ханум из башни спустилась поплакать на могилу любимого мужа, а в этом святом деле не должен мешать никто.
   Склонившись прямо на холодные плиты усыпальницы, безмолвно сидела Сююмбика у двух каменных надгробных плит. На одной вилась искусная арабская вязь вырезанных в камне слов – здесь уже год, как покоится её Сафа. Сюда, когда придёт её срок, хотела бы лечь рядом с любимым и она. Покоилась бы под такой же каменной плитой, чтобы не только души, но и прах их был близко – сердце к сердцу. Только и подумать она не могла, что следующей плитой в этой усыпальнице будет не её, а вот эта, на которой искусные камнерезы пока успели вырезать только два слова «Гаяз-солтан». Не было больше на свете её маленького воина, защитника, привязавшегося к ней всем сердцем.
   Сююмбика с трудом поднялась с каменного пола, ощутила, как сотни иголочек впились в затёкшие ноги. Она опёрлась о влажную равнодушную стену, окинула прощальным взглядом место последнего пристанища двух дорогих ей людей.
   – Как мне тяжело без тебя, Сафа! – не выдержав, простонала женщина. – Кругом одни враги! И даже те… – она с горечью усмехнулась, – даже те, кого ты считал друзьями.
   Сююмбика развернулась и быстро пошла к выходу, словно боялась, что вопросит голос Сафы о своих друзьях, о тех, кому дарил почёт и богатство. Что же она ответит ему о них, заседающих ныне на самых видных постах ханства, младших сыновьях крымских эмиров и мурз? Что скажет о тех, кому в наследство от своих родителей не досталось ни громкого титула, ни огромного богатства. А сейчас каждый из них живёт в роскошном дворце, по всем землям казанским раскиданы богатейшие имения, подаренные им ханом Гиреем. Да только хочется им всё больше и больше! Не о защите государства радеют они, не о процветании его, а как бы покрепче набить свои ненасытные глотки, скопить казну на случай, если придётся удирать обратно, в Крым. Казанская ханум не замечала спешившей за ней свиты, быстрым шагом шла она в свой дворец. В раскисшем снегу утопали сафьяновые сапожки на каблучках, полы богатой шубы, отделанной искрящимся мехом соболя, промокли от брызг ледяной воды. Но Сююмбика не видела ничего, и быстрее её шагов летели в голове воспоминания недавних дней.
   Вспоминалось ей, как сразу после отхода врага вызвала она к себе оглана Кучука и спросила, что же намерен делать глава дивана, если не сегодня-завтра вернутся полчища московского царя. Оглан стоял перед ней без должного почтения, это сразу бросилось в глаза ханум, но ослабленная горем и утратами этих страшных дней она не стала показывать крымцу, как это её задело. Сююмбика ожидала ответа от крымского оглана, разглядывала смуглое лицо с профилем хищной птицы, чёрную бородку, сильные пальцы, привычно сжимавшие драгоценную рукоять дорогого ятагана. Оглан был одет с вызывающей роскошью, больше подходящей хану, и держался как повелитель.
   – Что тебе ответить, ханум? Когда-то нас привёл в Казань твой муж и наш господин хан Сафа. Мы верно служили ему, не щадя своих жизней. Но он был зрелым мужем, сильным воином! А год назад по твоей просьбе посадили мы на казанский трон младенца. И сейчас я спрашиваю себя, не ошиблись ли мы тогда?
   Кучук хозяйским шагом прошёлся по приёмной, выбирая место, где можно удобней устроиться. Вольготно развалился в богатом кресле и, не глядя на грозно молчавшую женщину, продолжал:
   – Нас вполне устроил бы любой другой Гирей, будь он взрослей и опытней: солтан Булюк или Даулет. Но коли Всевышнему было неугодно дать нам их, твой сын остался на троне отца, а с ним и ты, ханум.
   При последних словах Кучука, звучащих как пощёчина, как оскорбление, Сююмбика подняла глаза. Выпрямившись, как стрела, она вцепилась в резные подлокотники сидения:
   – Я услышала много слов от тебя, Кучук. – Ханум поразилась сама себе, до чего ровно и спокойно звучал её голос, как искусно скрывал бурю, бушевавшую в груди. – Много слов, достойных украсить речь постаревшей жены, которая сожалеет, что её старик призывает на ночь молодых красавиц. А я желала услышать речь государственного мужа, достойную высоты того положения, которое ты, крымец, занимаешь!
   Лишь на мгновение ханум отшатнулась, когда разъярённый оглан подскочил с места и выхватил из ножен блеснувший ятаган. Одним движением поднялась Сююмбика навстречу мужскому гневу.
   – Что же ты, Кучук, – замахнулся, так ударь! Убей свою госпожу, презренный раб, убей ту, кого поставил над тобой твой покойный господин!
   Она знала, как рисковала, как безудержен был крымский оглан, но, сметая с пути и женское благоразумие, и простой человеческий страх, встали перед ней как один её гордые мужественные предки. Прародители знатного могущественного рода взывали к силе её духа, несокрушимой воле, к кипевшей в жилах степной крови. И отступил Кучук, отступил не перед женщиной, а перед ханум, за спиной которой, казалось, стоял легион её рода. Он бросился к спасительной двери и уже оттуда, чтобы не уронить до конца своего достоинства, угрожающе возвестил:
   – Разговор наш не окончен, госпожа!


   Глава 11

   Сююмбика заперлась в своих покоях, писала письмо отцу, беклярибеку Юсуфу. Как когда-то, пятнадцать лет назад, после смерти хана Джан-Али писала она, не доверившись ни писцу, ни самому верному человеку, так и сейчас сама водила калямом по бумаге, словно говорила с отцом с глазу на глаз. «Знаю я, мой мудрый отец, как были вы недовольны, что, последовав наставлениям своего мужа Сафы, допустила я к власти ненавистных вам крымцев. Но в том была не вина моя, а только следование судьбе. Ежели бы казанские карачи и благочестивый сеид Мансур пожелали добровольно посадить на трон моего сына и вашего внука Утямыша, не желала бы я иного. И по сей день жили бы мы с ними в мире и согласии. Но случилось так, мой отец, что пришлось вырывать мне трон для сына силой, и этой силой стали крымцы. А сейчас опасаюсь я, что вознёсшийся до поста главы дивана оглан Кучук лишит Утямыша законного юрта, либо совершит какое другое чёрное дело. И ещё сообщаю, отец мой, о большом горе. Приходил воевать Казанскую Землю царь урусов, одиннадцать дней стоял он под стенами столицы нашей, много погибло правоверных мусульман, много порушилось домов в огне. Лишь с помощью Всевышнего отступил враг от нашей земли. Но знаю, они вернутся, а оттого кровью обливается сердце твоей дочери. Нет мира у меня в диване, нет мира в ханстве и нет у Казани крепкого сильного войска, которое могло бы победить злодея. Пишу тебе и уповаю на твою помощь, отец…»
   Ханум закатала письмо в трубочку, перевязала его шёлковым шнуром. Под светом светильника шнур сверкнул серебристо-золотой нитью и замер прижатый воском к плотной бумаге. Запечатав письмо перстнем с личной печатью, Сююмбика окликнула Оянэ. Нянька, несмотря на свой возраст и болезни, и сейчас умела быть деятельной и проворной. В мгновение ока ввела она ногайского невольника, подаренного Сююмбике отцом в последний приезд в Сарайчик. Беклярибек Юсуф дал ей верного человека на случай, когда дочь не сможет воспользоваться ханскими посланцами. Проследив, как гонец прятал письмо, госпожа протянула ему кошель с деньгами на дорогу, предупредила, чтобы он не останавливался на ханских ямах, неизвестно было, как далеко простирается власть Кучука и его сподвижников. Невольник поклонился и отправился исполнять поручение госпожи.
   При выходе из гарема ногайца остановили нукеры Кучука.
   – Эй, что ты делал на половине Сююмбики-ханум? Покажи, что прячешь, может, обокрал нашу высокочтимую госпожу?
   Крымцы, окружив невольника, толкали его и смеялись. Тот озирался, но молчал, не отвечая, только глаза его сверкали ненавистью. Казалось, ещё мгновение и мужчина накинется на обидчиков, перегрызая глотки. Он и кинулся, сшиб с ног коренастого сотника и попытался выпрыгнуть в окно галереи. Но метко пущенный кинжал одного из нукеров нагнал посланника ханум.
   Письмо отыскалось сразу, и пока воины занимались мёртвым телом, старший из них принёс послание своему господину, оглану Кучуку. Тот отпустил сотника повелительным кивком головы и сломал печать на свитке. Кучук читал письмо казанской ханум и хмурился. При словах о нём, как об оглане, вознёсшемся до главы правительства, криво усмехнулся. Что же скажет гордая Сююмбика, когда самый младший сын крымского бея станет равным казанским ханам? А разве её предок Идегей сразу родился правителем? Он был младшим сыном эмира Балтычака из племени акмангыт, а управлял ханами Золотой Орды, как безвольными фигурками на шахматной доске! Да мало ли повелителей родились не на подножках трона! И он, Кучук, даст новую династию этому ханству, которое ждёт твёрдой руки. А ханум возьмёт в жёны. Что и говорить, женщина она ещё слишком соблазнительная, чтобы пренебрегать ею, да и сияющий ореол знатности только прибавлял блеска её достоинствам. Пока же следовало склонить к исполнению своего плана крымских соратников, что не так уж легко сделать. Многие равны с ним по знатности, не захотят ли и они возвыситься, убрав с пути мешавших претендентов?
   Минул месяц, как казанская ханум отправила тайное письмо своему отцу, а ответа всё не приходило. Сююмбика собрала диван, и четыре крымца сели перед ней. Первый, оглан Кучук, занимал пост улу-карачи, он ведал военными делами и руководил войском. Визирем был эмир Торчи, сбором налогов ведал мурза Шах-Ахмет, а за работой ханских чиновников следил оглан Барболсун. Из казанцев на совете присутствовал только сеид Кул-Шариф. Ханум, открыв совет, запросила отчёта с оглана Барболсуна, она спрашивала, готова ли столица к набегу врага, запущены ли в ход ханские мастерские, сколько сдают продукции кольчужники, резчики стрел, как продвигаются дела у седельников, завезена ли мастерам кожа. Оглан на все эти вопросы недовольно мотал головой, отвечал неохотно, всем своим видом показывая, женское ли это дело, толковать о кольчугах и сёдлах. Ханум горячилась:
   – Никто не знает, сколько нам отпущено до следующих битв с урусами. Нужно строить новые укрепления, готовить казаков, послать надёжных людей закупить пищалей, пушек.
   – Напрасно вы не доверяете нам, госпожа, – прервал её речи Кучук. – Мы – воины с рождения и знаем, что предпринять, когда дело касается укрепления крепости.
   Она с трудом заставила себя смотреть в его язвительно сощуренные глаза. Перед всеми остальными не хотелось показывать, что между двумя высшими правителями ханства возник разлад.
   – Может, вам и лучше знать, только с тех пор, как ушёл от наших стен враг, минуло два месяца. А кроме латания дыр во дворцах, больше ничего не делается.
   Ханум пыталась сломать холодное равнодушие крымцев, требуя от них действий. Думала про себя: «Неужели так и не стала им родной эта земля, у многих здесь появились на свет дети, кое-кто из крымцев пришёл сюда ещё в первое правление Сафы. Откуда такое нежелание понять мою боль? Почему не хотят помочь защитить эту землю? Неужели только из-за того, что я – женщина?!»
   Заседание дивана закончилось и оставило ханум в ещё большей тревоге. Сеид молчал всё заседание и покинул диван в числе первых, но как только удалились крымцы, вернулся. Он подошёл к задумавшейся Сююмбике и потребовал ответа:
   – Госпожа, как велико ваше желание помочь Казани?!
   Взгляд Кул-Шарифа пронизывал насквозь, от такого не скроешь никаких тайников своей души. Сююмбика поднялась ему навстречу:
   – Почтенный сеид, после желания матери, чтобы сын был здоров и счастлив, у меня только одна цель, чтобы эта Земля, которая так дорога мне, была свободной и благополучной!
   Непреклонные глаза сеида потеплели. Кул-Шариф, протянув сильные крепкие руки, скорей воина, чем служителя Аллаха, усадил госпожу назад на трон.
   – Тогда наш разговор получится, ханум. Что можно ещё предпринять, кроме того, что вы предлагали своему дивану?
   – Я послала письмо отцу в Ногаи, просила о военной помощи, но ответа нет, и это меня пугает.
   – Ваш гонец мог не доехать. Сейчас на границах неспокойно.
   Сююмбика неопределённо мотнула головой, то ли соглашаясь со словами сеида, то ли нет.
   – Гонец был тайный, и письмо содержало, кроме этой просьбы, кое-что личное, что я доверила только отцу.
   – Испокон веков люди любят чужие тайны. Гонца могли перехватить.
   Кул-Шариф в задумчивости прошёлся по залу. Сююмбика опустила глаза, чтобы скрыть тревогу, которая последовала за его словами, пробормотала еле слышно:
   – Надо послать ещё одно письмо. Ногайское войско нужно нам, как воздух.
   Сеид её услышал и согласился:
   – Напишите, ханум. Но передайте письмо мне. Я отправлю с ним дервишей, они ни у кого не вызовут подозрения.
   – Хорошо! – голос Сююмбики окреп. – Думаю, нам следует послать письма в Крым и султану Сулейману. Ещё написать в Хаджитархан. Перед лицом этой опасности следует поднять всех единоверцев, сегодня пришли за нашими душами, завтра ворвутся к ним.
   Кул-Шариф почтительно склонил голову:
   – Кажется, теперь я понимаю, почему ваш крымский диван не пожелал слушать госпожу. Признать, что женщина говорит разумные речи, которые не пришли на ум им, выше их мужского самолюбия.
   Сююмбика невольно улыбнулась:
   – Простите мою нескромность, благочестивый сеид, а это признание не задевает вашего мужского самолюбия?
   – Так же, как и вы, ханум, когда говорите о Казани, забываете, что вы женщина, так и я, когда дело касается блага Казанской Земли, забываю, что я мужчина.
   «Прекрасный ответ! – подумала Сююмбика, с уважительным поклоном прощаясь с Кул-Шарифом. – Он прирождённый дипломат, более умный, чем его отец, сеид Мансур. Может быть, с таким сеидом у Казанского ханства появится возможность выжить в столь тяжёлые времена!»


   Глава 12

   День с самого утра обещал стать жарким, таким же, каким выдалось начало лета. Воробышки, рассевшись дружными стайками среди загустевшей листвы, озабоченно чирикали, словно с утра затевали свой диван: где добыть червячков, где испить водицы – «чик-чирик, чик-чирик».
   Армянский купец Бабкен на чириканье воробьёв и горячее томление солнечного утра внимания не обращал, он спозаранку торопился по своим неотложным делам. Его прыгающую походку, нескладную, низенькую, с выпирающим животом фигуру узнавали издалека. Торговцы-приятели подымали вверх руки, приветственно кричали на всю улицу:
   – Доброе утро, уважаемый Бабкен, удачи в твоих делах!
   Бабкен торопливо отвечал и всем видом показывал, как он спешит и досадует на эту маленькую задержку. А купцы, озадаченно провожая соотечественника глазами, тихо переговаривались меж собой:
   – Где-то светит барыш, у Бабкена нюх на выгодные сделки.
   – Скоро соберётся ярмарка на Гостином острове. Вот увидите, этот ловкач лучше, чем у нас у всех, товар выставит!
   – Кто же в том сомневается, на то он и Бабкен!
   Купец спешил по самой богатой улице, пересекающей Армянскую слободу. Здесь стояли двухэтажные каменные дома именитых купцов. Обширные дворы защищали высокие заборы, на воротах замки, у калиток привратники – в домах и лабазах хватало добра, которое надо было стеречь от лихого глаза. У самого Бабкена во дворе находились три амбара с товаром, да ещё несколько лавок на базаре Ташаяк, доверху набитые коврами, тюками материй, запечатанными кувшинами и бочонками с вином, сушёным виноградом, урюком, – всем тем, чем так славилось богатое Закавказье. Такого товара у Бабкена хватало с лихвой и на ожидавшуюся вскоре ярмарку, и на повседневную торговлю. Совсем иные мысли гнали купца этим ранним утром по улицам Армянской слободы. Оказавшись на большой, вымощенной камнем площади, где стояла христианская церковь, Бабкен торопливо перекрестился на возвышавшийся над куполами крест, да и поспешил дальше. Уже свернув к соседней Кожевенной слободе, пожалел, что не заставил оседлать себе коня, новость застала его врасплох, не успел торговец и подумать, что путь предстоит длинный. Отдышавшись на перекрёстке, где не так сильно тянуло смрадным духом замоченных шкур, Бабкен отправился дальше. А вскоре перед взором заблестела Казан-су. На берегу её рядом с приставшими к берегу купеческими стругами стоял караван-сарай почтенного мурзы Хаджи. Армянин отёр пот, обильно катившийся по лицу, одёрнул шёлковый полосатый халат самаркандского привоза и с нарочито беспечным видом отправился на постоялый двор.
   У распахнутых ворот восседал грузный привратник в добротном казакине, тёмно-синих шароварах и бархатном кэлэпуше на большой голове. Привратник Шагидулла являлся доверенным лицом мурзы Хаджи, который лишь изредка посещал свои владения. Будучи дальним родственником мурзы, Шагидулла совмещал не одну доходную должность в караван-сарае. Привратник был везде, где пахло деньгами и побочным барышом. В этот день караван-сарай принял на постой несколько купцов, и амбалы [128 - Амбал – (араб.) грузчик, носильщик.], нанятые ими, до сих пор выгружали со стругов тюки и бочки с товаром. О новых купцах, о том, что они привезли, откуда и по каким ценам, – за такими новостями, как правило, сбегались все казанские торговцы. А тут у ворот их уже и ждал Шагидулла. Хочешь, чтобы привратник сказал заветное словечко, брось дангу в его протянутую ладонь. Бабкен завидел Шагидуллу и потянулся за кошелём, висевшем на кушаке, а смотритель караван-сарая привычно зашевелил пальцами. Армянин старался скрыть волнение, долго подкидывал монету, крутил её перед глазами мужчины, наконец с самым равнодушным видом промолвил:
   – Слышал я, незнакомый купец прибыл, привёз русский товар.
   Шагидулла, принимая правила игры, притворно вздохнул и возвёл глаза к небу:
   – Торговых людей прибыло много, а урусов среди них нет. Уже полгода, как не видим их в наших краях. Повелители воюют между собой, слыхали, поди?
   Бабкен коротко вздохнул, изъял из кошеля ещё одну монету:
   – Может, русских и нет, да кто другой московский товар привёз. Уж вспомните, почтенный ага!
   С этими словами армянин, будто невзначай, уронил монеты на землю. В мгновение ока привратник ухватил их проворными пальцами, завёл руки за спину. Мечтательное выражение на лице сменилось гримасой мучительного раздумья:
   – Слышал я, что торговец один как будто привёз воску, котелков железных да всяких топоров, иголок, а что ещё, и не знаю.
   Армянин достал третью монету и вопросительно уставился на своего мучителя. Шагидулла принял очередную мзду и махнул рукой:
   – Туда ступай, в кабак. Тот торговец с утра отправился покушать, зовут его Якуп, а более ничего не знаю.
   Длинное деревянное строение и примыкавший к нему крытый двор купец заметил сразу. Кабак бросался в глаза своей многолюдностью, круглый год в этом заведении – собственности ханской казны – толклась торговая братия. В это жаркое время года гости кабака расположились в крытом дворе, они сидели на деревянном помосте на вытершихся от времени коврах кто привычно, а кто и неловко подвернув под себя ноги. Посетители принимали из рук проворных прислужников пиалы с заваренным на травах чаем, прохладным катыком, блюда с рассыпчатым пловом и только что испечённые лепёшки. Несмотря на раннее утро, многие заказывали напитки и покрепче, а выбор здесь бывал неплох, начиная от густой татарской бузы до вин самых разнообразных вкусов. Оглядевшись в привычной для него обстановке, Бабкен жестом руки подозвал кабатчика и расспросил об интересующем его человеке. Тот указал на сидевшего в дальнем углу широкоплечего купца, несмотря на жаркое утро укутавшегося в тёмный плащ. Заказав себе плов с сушёными фруктами – блюдо, которое для часто бывающих здесь армянских купцов мастерски готовил сам кабатчик, Бабкен отправился на указанное место. Он поприветствовал одиноко сидевшего посетителя и устроился на ковре, поджав под себя ноги. Дожидаясь заказанного блюда, армянин исподтишка изучал сидевшего перед ним человека. Торговец был ему незнаком. Бабкен вглядывался в словно высеченное топором лицо, нечёсаную бороду и недобрый взгляд, и не мог отвязаться от странного чувства, что сидевший перед ним человек вовсе не похож на купца – с таким лицом хорошо быть разбойником с большой дороги, грабящим караваны. Но от странных мыслей и раздумий Бабкена отвлёк кабатчик, который сам принёс дорогому гостю поднос с блюдом горячего плова. Излюбленный многими постояльцами, приготовленный из длинных зёрен самаркандского риса, изюма, сушёных слив и абрикосов, плов истекал мёдом с аппетитными ядрами обжаренного миндаля. Вдохнув в себя аромат роскошного яства, Бабкен приступил к трапезе. На некоторое время он даже подзабыл о своём соседе, тот же, напротив, заслышав из уст услужливого кабатчика имя Бабкен, впился взглядом в разомлевшего армянина. Купец откушал несколько пригоршней сладкого плова, кликнул слугу и повелел принести две чаши вина. Бабкен отпил глоток живительной влаги и жестами пригласил соседа угоститься второй чашей. Усмехнувшись в бороду, тот неторопливо опрокинул угощение в рот, не растягивая удовольствие надолго, как армянин.
   – Меня зовут Бабкен, а вас, уважаемый? – решив, что пришла пора начать беседу, с улыбкой спросил купец.
   – Якуп, – коротко отвечал торговец.
   Голос у него был густой, недоброжелательный, отчего у Бабкена неприятно засвербело на сердце. Собеседник ему нравился всё меньше и меньше и, если б не были так необходимы вести от него, бежал бы сейчас подальше от этого внушавшего подозрение человека. Бабкен пытался угадать, из какого народа вышел Якуп. Имя говорило о восточном происхождении, но в сидевшем напротив мужчине напрочь отсутствовала восточная благожелательность и умение за каскадом почтительных слов и красивых фраз скрывать своё истинное лицо и намерения. Вращаясь в восточной среде без малого тридцать лет, Бабкен в полной мере овладел наукой беседы с тюркскими купцами, с этим же неотёсанным грубияном он и не знал, как себя вести:
   – С каким товаром заглянули к нам, уважаемый Якуп? Не тайна ли это? – робко продолжил беседу Бабкен.
   – А что скрывать? – купец дерзко взглянул в глаза Бабкена. – Товар самый лучший из Московии. Есть льняные холсты и полотна, ножи, топоры, иглы, котелки и зеркала. Имеется воск, а ещё немного соли.
   Услышав подобные речи, Бабкен не смог сдержать мучительного стона. Теперь он не сомневался: перед ним был его соперник, сильный и уверенный в себе.
   – Так ли уж хорош твой товар, как ты говоришь?
   – А ты сам глянь, я уж сыт. Коли интерес имеешь, то пойдём! – Якуп одним сильным движением поднялся с места и пошёл к выходу.


   Глава 13

   Бабкен еле поспевал следом за Якупом. Какие только мысли не пронеслись за это время в голове торговца. Не так давно Бабкену казалось, что он один-единственный так догадлив и умён, ведь только ему пришла в голову золотая мысль привезти на ярмарку русский товар, нехватку которого уже несколько месяцев ощущало Казанское ханство. После последней битвы под Казанью московские купцы спешно покинули пределы ханства. Одни опасались быть пограбленными и убитыми мусульманами, другие страшились наказания у себя дома. Не приезжали купцы-московиты, исчезли на базарах льняные ткани, воск, железные изделия, какими славились русские ремесленники. А те казанские торговцы, кто догадался скупить у отъезжающих остатки соли, сейчас распродавали её по завышенным ценам. Соль в ханство издавна везли из Руси, теперь соляной ручей иссяк, на этом армянин и задумал своё большое дело, с которого ждал необыкновенных барышей. Бабкен давно уже не ходил с караванами за товаром. Пятый год пошёл, как он стал отправлять по изученным маршрутам младшего брата Геворга. И в этот раз отправил, сообщив всем, что пошёл Геворг по старому караванному пути в Закавказье за тем товаром, каким торговал Бабкен десятки лет. Сам же проводил брата в русские земли, дал тому задание потолкаться среди купцов в крупных городах, прицениться и лишь ближе к лету, сделав закуп, прибыть в Казань прямиком на Гостиный остров. В тайных мыслях своих Бабкен нахваливал самого себя: «Нет в Казани лучшего торговца, чем я. Никто не догадался, как добыть сказочный барыш. Один я додумался!»
   А вот и догадался! Вот этот хмурый, неотёсанный торговец, которого и купцом-то назвать язык не поворачивается, взял и обошёл самого Бабкена. Вбежавши за Якупом во двор караван-сарая, армянин почувствовал себя близким к удару, он ухватился рукой за сердце, но, однако, не отставал, боялся, что хмурый торговец передумает и не покажет своего товара. А Якуп провёл его прямиком в длинный амбар, заваленный мешками и тюками.
   – Вот, смотри! – насмешливо ткнул он рукой в эту груду.
   И Бабкен, раз позволил хозяин, потянул на себя ближайший тюк, чтобы распечатать его, разглядеть содержимое, да так и онемел. Аккуратно и надёжно упакованный тюк был опечатан его, Бабкена, тамгой [129 - Тамга – клеймо, метка как знак собственности.]. Схватил другой, третий и сипло, тонко закричал:
   – Во-ор!!
   Тут же ухватила Бабкена сильная крепкая рука за шиворот и хорошо встряхнула, так что затрещала по швам добротная ткань халата.
   – Молчи, ирод!
   Бабкен с ужасом увидал перед самым носом могучий кулак и притих, ошалело крутя головой. В дверь амбара просунулась голова в лохматой шапке, а сам человечек оказался узколицым и тонкогубым. Бабкен сразу признал его, это он с раннего утра прибежал на двор армянина с новостью о приезде соперника с московским товаром.
   – Припри дверь, Прошка, и посторожи снаружи, – скомандовал Якуп.
   А Бабкен ещё больше закрутил головой: «Да это же разбойники, самые настоящие, и как я только попался в их западню!»
   Откинутый мощной рукой в угол, Бабкен тихонько завыл, размазывая слёзы по толстым щекам:
   – Брата… брата Геворга уби-и-ли.
   – Никто не трогал твоего брата, замолчи!
   Армянин послушно затих, с надеждой вглядываясь в лицо лжеторговца. Молчал, хоть и крутились в уме десяток вопросов: откуда у них товар с его тамгой, где брат Геворг, и что они хотят сделать с ним.
   А Якуп, словно услышав все эти вопросы, заговорил:
   – Брат твой остался в Нижнем Новгороде, и будет там сидеть, покуда ты нам будешь помогать. Часть товара, что он закупил, мы тебе привезли, – торгуй! А другая половина пока у нас побудет. Брат братом, да знаем мы вашу продажную торгашескую душу! Вот как выполнишь всё, что попросим, привезём и брата, и остаток товара. А теперь слушай, что с тебя нам надобно.
   Бабкен приободрился, и остальные речи слушал со вниманием, согласно кивал головой. Страх уже ушёл из его сердца, теперь знал: перед ним не разбойник, а соглядатай русского царя. Да и всё, что требовалось от него, для купца, к которому слухи стекались отовсюду, было сущей безделицей. Готовятся ли казанцы к войне и как готовятся, какие меры принимают к обороне? А ежели чего меняют в крепости, всё начертить да передать с гонцом Прошкой.
   – Прошку оставлю на тебя. Но смотри, купец, продашь его басурманам, ни брата, ни товара своего не увидишь.
   – Что ты, что ты! У себя поселю, скажу, новый приказчик.
   – И то верно. А про меня скажи, мол, дальний родственник караван привёл. А Геворг на родине жениться решил, там и остался.
   – Жениться?
   Лжеторговец расхохотался:
   – Может и женится там, в Нижнем. Он девку одну присмотрел, уж так за ней увивается!
   Бабкен отмахнулся:
   – В нашем роду женятся на своих женщинах, у нас так издавна повелось.
   – Чем же тебе русские девицы не угодили?
   – Почему не угодили, они все хороши, и русские, и татарки. Но женится Геворг на нашей, на армянке.
   – Но это ваше дело, – потеряв к разговору всякий интерес, произнёс Якуп. – Скажи лучше, что сейчас в городе творится?
   Бабкен оживился, всегда приятно показать свою осведомлённость:
   – Царица казанская вместе со своим диваном готовит вооружение для войска да всякое добро, что воину нужно. Ханские остаханэ [130 - Остаханэ – мастерские.] не справляются с военными заказами, так госпожа приказала раздать заказы по всем слободам. У нас, в Армянской слободе, есть несколько семей кузнецов. Кому из них кольчуги заказали, кому щиты. А ещё, говорят, ждут пушек и пищалей…
   Якуп заинтересовался, подошёл ближе:
   – И что с пушками да пищалями?
   – Говорят, уехало посольство то ли в Крым, то ли к туркам.
   – Это хорошо, – в раздумье протянул купец. – Есть ли ещё чего сказать?
   – А остального пока не ведаю.
   – Ну что ж, вести важные, порадовал ты меня, купец! – Якуп швырнул кошель, набитый монетами.
   Бабкен сквозь изгибы толстой материи нащупал волнующие рёбра монет. Он чуть не задохнулся от радости: «Вот ведь повезло! Полчаса назад думал, что смерть моя пришла, а тут и товар вернули, да ещё и наградили. Непременно надо сегодня в церковь зайти, свечку поставить!»
   А Якуп, прощаясь, деловито бросил:
   – Присылай своих приказчиков, пускай Прошка им товар передаёт. А я с тобой покуда прощаюсь. Да, помни, если что важное узнаешь, сразу Прошку шли!
   Якуп уже вышел из амбара, а Бабкен всё кланялся ему вслед, не веря своему счастью. А потом бросился к заветным тюкам, перерезал кинжалом бечеву, стягивающую громоздкие свёртки, с наслаждением щупал, нюхал, гладил открывавшийся перед глазами товар. Он будет первым и лучшим на Гостином острове! Боясь оставить хоть на минуту заветное добро, Бабкен кликнул со двора шустрого мальчонку-посыльного, бросил ему мелкую монетку и распорядился позвать своих приказчиков. А сам окунулся назад, в тюки и мешки, словно невеста на выданье в богатое приданое, данное щедрыми родителями.


   Глава 14

   Зима в Казанском ханстве прошла в спокойном ожидании. Проведчики докладывали, что на границах с Московской Русью царит тишина. В Нижнем не собирались рати, и, казалось, не зрели коварные планы. Крымцы почивали на лаврах, посмеивались над русским царём:
   – Ивану прищемили хвост, он не скоро явится под стены Казани.
   – А и явится, уйдёт ни с чем. Город крепко стоит, такая твердыня никому не по зубам!
   Крымцы похвалялись, гордились, они вспоминали свои подвиги на полях бесчисленных битв и сражений ещё со времён, когда ходили в набеги с ханом Сафой. Поминали прошлое часто, а о будущем не думали. Ханум ожидала скорых перемен и чувствовала за видимым спокойствием на границах скрытую угрозу. Не напрасными казались её страхи и сеиду Кул-Шарифу. Казанская ханум писала письма к отцу, в Крым и Истанбул, просила о помощи. Государи отвечали с пониманием, но войска никто не слал. Даже отец, на которого Сююмбика рассчитывала более всего, отписывал, как тяжёл стал в управлении Мангытский юрт: «Мурзабеки не слушают меня, а дерзкие мурзы Уразлей, Тейляк и Отай отправились в поход на Рязань и Мещёру. Урусы их разбили, а мне царь в письме указал на своё недовольство…»
   «Стар стал отец, – думала Сююмбика. – В былые времена вольнолюбивые ногайцы опасались грозного нрава беклярибека. Теперь в степях царит разброд, как тут собрать хотя бы тумен?! Такие горе-воины, не дойдя до Казани, пограбят аулы, да и отойдут прочь. Надо припасть к ногам могущественного крымского хана и самого турецкого султана, у них, мусульманских правителей, искать защиты и заступничества!»
   И она просила вновь, складывала слова в красивые фразы и обещания, думала: «Лучше быть под пятой османов, чем во власти иноверцев!»
   Но Истанбул отмалчивался, и из Крыма шли грамоты Сагиб-Гирея, в которых он похвалялся, что уже год, как отвлекает своими набегами царя Ивана от похода на Казань. Гирей хвалился, и среди строк его письма ханум находила те же мысли, что слышала из уст крымцев здесь, в Казани. Предчувствовала она, что разбойничьи набеги крымского хана не помеха Москве, и что-то иное удержало Ивана IV от зимнего похода.
   А причина была такова: царь не желал больше разбивать лоб о неприступную Казанскую крепость. Новый поход готовился как последний, завершающий этап в захвате ханства. По задумкам царедворцев и самого московского государя, Казань со своими райскими землями, обширными лугами и богатыми лесами должна была раз и навсегда присоединиться к Руси. Как много приобрела бы тогда Москва, как велика б стала, как могущественна! Сколько дворян двинется на покорение новых земель с желанием заиметь на берегах Волги свои поместья и взять инородцев в вечные работники. А чтобы сокрыть алчные желания за святыми побуждениями, по всей Руси выступали православные проповедники. И облачали они корыстные помыслы в одежды священной битвы за освобождение христианского полона.
   Русский люд не приходилось зажигать долгими речами, не одно столетие копилась ненависть к татарам. Смешались в представлении народа Золотая Орда Батыя, Мамая и Идегея с Казанью хана Сафы и гирейским Крымом. Смешались в одно целое, в орду, которая столетиями топтала русские земли. Не забыла народная память, как тысячами угоняли беззащитных людей в рабство, сжигали города и селения, рушили православные соборы. И поднималась волна ненависти, взращиваемая веками, переданная от отца к сыну, от деда к внуку, и грозилась она выплеснуться кипящим валом на Казань, замершую в ожидании бед на привольных берегах Итиля.
   За долгую зиму царь времени зря не терял. В Угличе строилась крепость, та, что задумал Иван IV поставить на Круглой горе на реке Свияге. Под строгим государевым взором воеводы преобразовывали войско, вводили новшества, ранее на Руси неслыханные. В Москве набрали особый стрелецкий полк в тысячу человек под командой стрелецких голов [131 - Головы – так изначально у стрельцов назывались офицеры.], вооружили стрельцов пищалями, наделили особыми привилегиями и перед походом дали им имя «Царёв полк». Иван Васильевич зазвал в столицу мастеров из далёких земель, владевших новейшими приёмами подкопов и установок мин. Иноземцы уверяли русского государя, что перед подкопами и пороховыми минами, которые уже использовались в их вотчинах, не устоит ни одна неприступная крепость.
   К весне 1551 года, в то самое время, когда казанцы посчитали, что теперь до лета враг не придёт, случилось первое несчастье, положившее начало нескончаемым бедам казанского народа.
   Ранней весной по приказу Ивана IV ханство взяли в тиски блокады. Все перевозы по Каме, Волге и Вятке захватили отряды московитов. Блокада водных путей ханства парализовала хорошо налаженную жизнь страны, столица больше не могла сообщаться не только с соседними государствами, но даже с собственными городами и аулами. Замерла торговля – важный источник благополучия ханства. Купцы, запертые в городах и слободах, печально глядели на реки. Пустыми текли эти воды, не несли они изукрашенных стругов и даже юрких яликов – повсюду опасались встречи с царскими стрельцами или воеводскими дозорами.
   Из Углича к устью Свияги доставили первые гружёные плоты. Туда же по приказу государя прибыли струги с военным и мастеровым людом под командованием воевод и касимовского хана Шах-Али. Опасаясь, что казанцы нарушат планы по постройке крепости, царь приказал князю Серебряному привести свои отряды из Нижнего Новгорода и напасть на казанские предместья. Они преследовали одну цель – отвлечь внимание противника от Свияги.
   В тот день на столицу опустился туман. Горожане ещё не ощущали на себе разрушительной силы блокады, лишь торговля на базарах Казани потеряла прежнюю бойкость, и в лавках купцов замечали отсутствие некоторых товаров. Торговцы понемногу начинали роптать, они желали отбыть восвояси из Казани, но никто не знал, как это сделать, не потеряв нажитого и головы своей. Столицу кормили окрестные аулы, по указанию ханум земледельцы везли в город просо, рожь, ячмень, гнали скот. И в это утро гружёные арбы въезжали в открытые ворота Казани. Рядом шли торговки с кувшинами и кринками, наполненными каймаком и катыком, мальчишки несли бурдюки с кумысом. Гнали овец, коров, гогочущих гусей. Клочки сгустившегося тумана висели над вереницей телег и головами спешащих людей. Словно джины в этой серой пелене возникли молчаливые всадники, закованные в кольчуги, с мечами и копьями наперевес. Громко заверещали женщины, которые ещё мгновение назад мирно сидели на облучках возов. Люди кинулись врассыпную, бросали свои корзины, бурдюки и кувшины, бежали, укрывая головы ладонями, но беззащитные руки не могли спасти от острых клинков. Дико ржали и метались кони, испуганно мычали волы, тащившие за собой возы, лишившиеся хозяев. Арбы прыгали по ухабам и кочкам, теряли мешки с драгоценным зерном. В этой суматохе стража не успела очнуться, и посадские ворота остались открытыми. Воины князя Серебряного ворвались в пределы города и до вечера безнаказанно хозяйничали в посаде. Ни разу не распахнулись крепостные ворота и не выскочили сразиться с ними казанские воины. Ещё до темноты, захватив пленных, отряды Серебряного отошли к Свияге.
   Казань замерла в ужасе, она ожидала нападения основных сил урусов. Диван, состоявший из крымцев, в те дни думал не о военных действиях, а о том, как вывезти из Казани свои богатства и отправить в Крым многочисленные семьи. Ждали улучшения обстановки, но она с каждым днём становилась всё хуже и хуже. К казанской ханум прибыли дервиши сообщить, что в устье реки Зэи [132 - Зэя – Свияга.], на Круглой горе, всего в двадцати вёрстах от Казани урусы выстроили крепость. Видели дервиши на берегу реки немалую воинскую силу и прибывавшие струги с оружием и продовольствием.
   – Беда пришла, ханум! – печально вторили дервиши, с тоской взирая на казанскую госпожу.
   А она, отправив дервишей в недавно выстроенную ханаку [133 - Ханака – приют для дервишей и благочестивых странников.], кинулась на поиски сеида. Нашла его в медресе, пристроенном к соборной мечети, в народе называемой ныне по имени его шаама. Высилась каменная красавица, принаряженная затейливой резьбой, бело-голубой мозаикой и цветными стёклами, над всей столицей. Возвышалась как символ веры, как связующее звено в извечном разговоре между людьми и Богом, устремив ввысь восемь стройных минаретов, как восемь рук, воздетых к небу. Люди дивились, спрашивали у всезнающего сеида, для чего у мечети восемь минаретов, когда издавна строили по четыре. И отвечал Кул-Шариф: «Настали для ханства трудные времена, и восьми минаретов мало, чтобы зачерствевшие душой открыли свои уши. Пусть узреет Всевышний нашу мечеть, пусть услышит, как с восьми минаретов славят имя Его! А повернувшись в восемь сторон, пусть летят голоса азанчи, напоминая, что денно и нощно следует молить Аллаха помочь в наших бедах!»
   Ханум нашла Кул-Шарифа за низким столиком, заваленным свитками, в руке сеида застыл калям. Но не писал калям, лишь бежали неспешной чередой мысли сеида, и погрузившийся в думы потомок Пророка не слышал быстрых шагов Сююмбики. А она не сразу осмелилась нарушить покой предводителя казанских правоверных и поэта, кем был этот красивый, благочестивый мужчина. Вспомнилось, как совсем недавно поднесли ей очередное кыссаи [134 - Кыссаи – сказание. Здесь имеется в виду кыссаи Кул-Шарифа «Описание победы Казани».] Кул-Шарифа, написанное им после последних битв с урусами. И как верно отмечал он в своём труде, что нет Казани помощи ниоткуда и ни от кого, и близки ей только Всевышний и ангелы его. А сейчас может случиться, что и Всемогущий Аллах отвернёт свой лик от ханства.
   Сююмбика решилась и слегка коснулась рукой плеча сеида. Он обернулся, а ханум по скорбным глазам Кул-Шарифа угадала: он уже знает! Не нашлась более, что сказать, лишь повторила слова дервишей:
   – Беда пришла, сеид!
   Кул-Шариф поднял голову, встал, полы белого чапана мягкими складками легли у ног. Никогда ещё Казанское ханство не имело в сеидах столь сильного и привлекательного мужчину, прежние духовные предводители доходили до почётного поста в преклонном возрасте, и только Кул-Шариф достиг его в расцвете мужских сил. А прежде сын сеида Мансура был увлечён светской жизнью, и из-под его каляма выходили стихи, поражавшие своей высокой нравственностью и глубиной. Ханум невольно обратила взгляд на свитки, разбросанные на столике, подняла один из них:
   – Новая поэма, сеид?
   Он улыбнулся печально:
   – Считаете, не время и не место, чтобы увлекаться поэзией, ханум? А если плачет душа, если исходит скорбью сердце, как сказать об этом?
   Кул-Шариф отошёл к приоткрытому окну, вдохнул всей грудью воздух, напоенный весной, заговорил неожиданно низким волнующим голосом. И ханум замерла, боясь спугнуть прекрасные мгновения.

     Не склоняйся, о, душа!
     Этот мир – игра без
     правил,
     Он напиток сладкий жизни
     ядом медленным
     приправил…
     Не укроешься ты в нише,
     думая: пробуду
     дважды,
     Мир таков, что свеч горящих
     загасил, и не однажды…
     Оторвав отца от сына,
     дочь от матери –
     на муку.
     У дверей стоять расставил…
     И оплакивать разлуку!
     Мы не знаем ни начала,
     ни конца возникновенья –
     Этот мир древней, чем ветошь,
     Жизнь твоя – одно
     мгновенье.
     Где те пращуры,
     что были и ушли,
     Шариф,
     как пешки!..
     Это – мир, что прибирает
     Всех на грудь
     к себе с усмешкой!.. [135 - Стихи Кул-Шарифа. (Пер. Р. Шагеевой.)]



   Глава 15

   Вести о бедствиях Казанской Земли всё же долетели до Крыма и Османской империи.
   – Вот что случается с ханством, когда им правит рука слабого ребёнка и женщины! – притворно вдохнув, промолвил крымский хан Сагиб-Гирей.
   Повелитель подумал мгновение и улыбнулся: вот и найдены слова, какие он отпишет турецкому султану. Последнее время Сулейман Кануни обходил молчанием его ходатайства о назначении казанским ханом племянника Даулет-Гирея. А теперь, похоже, время пришло. Сагиб-Гирея беспокоило отсутствие вестей от султана, его суверен как будто оберегал молодого волчонка Даулета. Чем больше хану Сагибу хотелось заполучить в свои руки племянника, тем упорнее отмалчивался султан. Соглядатаи Гирея при дворе султана докладывали, что стареющий Сулейман Великолепный всё больше приближает к себе крымского солтана. Собственные сыновья султана от его любимой жены султанши Хурем не всегда радовали царственного отца. А молодой Даулет был обаятелен, умён, в битве в первых рядах, в охоте удачлив, а с султаном – почтителен без раболепства, которое всегда претило умному и тонко чувствовавшему османскому правителю. К тому же сказывалось их родство через покойную матушку султана, которая принадлежала к ветви Гиреев. Но ведь и он, хан Сагиб, является близким родственником султану по линии незабвенной Хафсы.
   Письмо султану Сулейману было написано и отправлено в тот же день: «Дошли ли до вас, повелитель, печальные вести о вашем Казанском юрте? Царь гяуров всё больше чувствует свою силу, коли решил безнаказанно забрать себе мусульманскую землю, которая может принадлежать только правоверным. Вот что случается, когда ханством правит слабая рука ребёнка и женщины. Ханом бы туда послать племянника моего Даулет-Гирея, слышал, рука у него крепкая и воин он сильный. Прислал бы ты его ко мне в Бахчисарай, а тут бы я, с твоего позволения, снарядил ему войско отвоевать Казанский юрт и прогнать с благословенных земель неверных собак…»
   Получив письмо в Истанбуле, султан Сулейман пригласил к себе Даулета. Солтан в приёмную повелителя вошёл стремительно. Стареющий Сулейман залюбовался, как легко нёс юноша своё тело, как гибки и красивы были его движения. Почтительное приветствие молодого солтана остановил жестом руки:
   – Подойди ближе, Даулет.
   Приблизившегося юношу сжал ладонями за плечи, ощущая железную крепость мускулов, провёл пальцами по мужественному лицу с правильными чертами. Хоть и молод, а не скажешь о нём пренебрежительно «юнец», такие молодые иных зрелых мужей за пояс заткнут.
   – Желаю я, Даулет, чтобы через неделю ты отправился в Гёзлев. Посылаю весть твоему дяде Сагиб-Гирею о том, что назначаю тебя казанским ханом.
   Ни один мускул не дрогнул на лице юноши. «Молодец! – с лёгким изумлением подумал султан. – А ведь не может не знать, что с ним может случиться в Крыму. Год назад я сам его об этом предупреждал».
   – Мой повелитель и господин, я весь в вашей власти, могу завтра же отправиться в Гёзлев.
   Султан добродушно рассмеялся, отпустил плечи юноши и удобно устроился на мягких подушках. Он принял из рук чёрного раба чашечку ароматного дымящегося кофе.
   – Садись рядом, Даулет. – Сулейман наблюдал, как юноша устраивается напротив него, задумчиво продолжил. – Когда твой вассал с такой лёгкостью соглашается идти на смерть по твоему приказу, может, это и хорошо. Но что ни говори, сынок, это ещё и глупо!
   Озадаченный Даулет так и не донёс до рта предложенную ему чашечку кофе, с недоумением взглянул на наставника и повелителя.
   – Я пошлю тебя, Даулет, в Гёзлев, а до того к хану Сагибу прибудут два моих фирмана [136 - Фирман (ферман) – приказ.]. Один будет о назначении тебя казанским ханом, другой о немедленной отправке войска во главе с самим Сагибом в черкесские земли призвать к порядку мятежное племя Жанэ. Бахчисарайский трон к твоему приезду окажется пуст.
   Султан замолчал, мелкими глотками допил остывающий кофе. А Даулет-Гирей не смел прервать этой паузы, хотя и крутились в его голове десятки вопросов. Жалобно звякнула пустая чашечка, опущенная на серебряный поднос.
   – А на другом корабле я отправлю верного Кан-Бирды. Он сойдёт на берег в Балаклаве, проедет через Инкерман, где по моему приказу освободит твоих племянников Булюка и Мубарека. Сразу после этого в Бахчисарае Кан-Бирды объявит тебя крымским ханом.
   – Меня?! – лишь на секунду Даулет-Гирей забыл о достойном поведении, подскочил с места. Но опомнился, опустился на колени и приник губами к парчовому подолу своего господина:
   – Благодарю вас, повелитель!
   Султан ласково похлопал Даулета по спине:
   – А с дядей расправься по своему усмотрению. Только не будь слишком мягок. Запомни, хороший враг – мёртвый враг!
   Спустя два дня в Бахчисарае хан Сагиб получил два фирмана от своего суверена. Одному из них он особенно обрадовался: султан Сулейман согласился с доводами крымского вассала и посылал ему племянника Даулета. А также приказывал дать молодому солтану войско, чтобы он смог добиться Казанского юрта и воцариться там. Но приказывал также султан немедля отправиться хану Сагибу для наказания мятежников-черкесов, которые вздумали бунтовать против своего господина. «А по возвращении вашем, – писал султан Сулейман, – пусть отправляется Даулет в Казань. Пока же вы будете покорять черкесов, пусть примут солтана во дворце Бахчисарая ваши слуги». Хан Сагиб и не ожидал, что всё может сложиться так удачно для него. Пока он будет воевать, ставший опасным Даулет будет находиться в Бахчисарае, а что может случиться с молодым солтаном за это время? При удачном стечении обстоятельств любое несчастье! Он может подавиться костью за обедом, убиться на охоте или приключится с ним внезапная болезнь, из тех, что уносят и молодого, и старого за одну ночь. А его дядя, хан Сагиб, в это время будет на войне, и султану в голову не придёт обвинить своего верного вассала в смерти Даулета. О Аллах, все мы смертны!
   Хан Сагиб собрал диван. Пока представители знатнейших родов рассаживались по законным местам, где восседали их предки, повелитель в мучительном раздумье оглядывал их. Кому поручить роль палача Даулет-Гирея, кто сможет сделать всё ловко и представить так, как задумано им, Сагибом? Когда зачитывали фирманы султана Сулеймана, хан всё ещё шарил взглядом по сосредоточенным лицам эмиров. Кому, кому?! Остановился на непроницаемом лице Ахмед-Барына. Должно быть, ему! Ахмед-Барын безжалостен и достаточно хитёр, чтобы исполнить всё задуманное повелителем. Объявив эмирам, что на подготовку к походу даёт три дня, хан Сагиб удалился к себе, что-то остановило его сразу позвать к себе выбранного эмира. Подумал, что стоит прежде посоветоваться со своим придворным астрологом, но посланный за ним невольник вернулся ни с чем, астролог Реммал-Ходжа отправился в горы в построенную специально для него высокую башню, чтобы побыть ближе к звёздам. Слуги астролога сообщили, что Реммал-Ходжа занялся составлением нового гороскопа для своего господина, так как нашёл в старом неясности, тревожащие его. Хан Сагиб почувствовал, что расстроен этим известием. Реммал-Ходжа был не только придворным астрологом, но и лучшим другом, умным собеседником, с кем он с удовольствием проводил вечера в философских беседах. Только Реммал-Ходжа мог сказать ему, опираясь на знание людей и свои звёзды, правилен ли его выбор. Но теперь уже ничего не сделать. Оторвать астролога от его звёзд, нужного расположения которых он иногда ждёт годами, было всё равно, что ворваться в покои повелителя, когда он проводит там время с наложницей.
   На следующий же день хан Сагиб пригласил к себе эмира Ахмед-Барына и объявил ему свою волю. Эмир поклонился почтительно:
   – Будет исполнено, мой господин!
   А ещё через два дня конные отряды крымского хана во главе с повелителем отправились к таманской переправе. В поход, который Сагиб-Гирей считал лёгким развлечением, был взят единственный сын хана, тринадцатилетний султан Шегбаз. Для него, для своего единственного, очищал дорогу к крымскому престолу Сагиб-Гирей. Когда-нибудь этот, ещё нескладный подросток, сядет на трон своего отца. Султан Сулейман уже стар, должен же Всевышний когда-то прервать его земной путь, и, может, тогда ему, хану Сагибу, удастся вырваться из-под власти грозного соседа и никогда более не зависеть от настроения правителей Османской Порты.


   Глава 16

   Войско крымского хана двигалось к величественным горам, где проживало мятежное племя. Гирей пребывал в хорошем настроении, всю дорогу ехал рядом с сыном. Солтан Шегбаз отличался любознательностью, выспрашивал обо всём, а хан, найдя в сыне благодарного слушателя, рассказывал о том, что знал и слышал сам. Говорили о черкесах.
   – Люди они совершенно дикие, пасут в горах своих овец, овцами питаются, овцы их и одевают.
   – Как так, отец? – спрашивал Шегбаз.
   Сагиб-Гирей охотно пояснял:
   – Пища у них какая? Едят овечий сыр, по праздникам мясо печёного на углях барашка. Ещё пекут лепёшки, зовут их чуреком, но земли у черкесов мало, и зерно выращивать негде, и хлеб они едят не досыта. Зато всегда есть овечий сыр.
   Сын удивлялся, качал головой. Шегбазу в такое поверить было невозможно, сколько помнил юный солтан себя, на его столе меньше десяти блюд никогда не бывало. А тут только сыр да лепёшки.
   – А одеваются во что? – продолжал отец. – Шкуры баранов идут у них на шапки и плащи, их бурками называют. Дома их – бедные сакли и взять с них нечего.
   – Что же с ними воевать, если там взять нечего, какая воинам добыча? – удивлялся Шегбаз.
   Отец смеялся:
   – Найдём добычу, сынок. Черкесы даром что бедные, зато у каждого дорогое оружие. Это их особая гордость! Передают сабли в серебряных ножнах от отца к сыну. А кинжалы! На них такие узоры, такая чеканка, и среди дамасских изделий не отыщешь подобного. Отары овец у них бесчисленные, мясо нежное, так и тает во рту. Овцы их пасутся на самых лучших травах, на горной воде. Скажи на базаре, что отара овец из Зихии, разом набегут покупатели. Но самая лучшая добыча – женщины. Черкешенки славятся красотой, таких гордых красавиц рождает только эта земля.
   Сагиб-Гирей промолчал о том, что покойная мать Шегбаза тоже была черкешенкой, не к чему знать об этом мальчику, чтобы не проснулся в нём зов крови, а с ним и ненужная жалость к народу, который они пришли завоёвывать.
   Но Шегбазу было скучно ехать в молчании, не унимался, спрашивал вновь:
   – А какие у них обычаи, отец?
   – Обычаи с нашими не схожи. Я же говорил, сын, дикий они народ, и такие же у них обычаи. Они и в любви признаются не как мы. Долго пляшут перед своей избранницей, ноги у них мелькают, как колёса бешено несущейся арбы, а потом начинают стрелять в воздух и издают громкие крики. Этот танец у них зовётся – кафенир, и это единственно дозволенный способ признаться своей избраннице в любви.
   – И верно, дикий народ! – удивлённый Шегбаз покачал головой. – А теперь, отец, расскажите о нашем роде, я так люблю это сказание.
   Засмеялся хан Сагиб:
   – Расскажу в следующий раз, а сейчас пора дать отдых коням.
   И Гирей послал вперёд нукера – распорядиться о привале. Шегбаз, довольный новым развлечением, сорвался с места и полетел на своём белоснежном скакуне к большой поляне.
   С улыбкой глядел Сагиб-Гирей вослед сыну: «Настоящий непоседа! Как жаль, что один он у меня. Один сын – это всегда страшно, а вдруг что случится?!» Посуровев от этих мыслей, повелитель обратился к нукеру, который всегда следовал за господином, оттого и прозван был Кулэге [137 - Кулэге – (тат.) тень.]:
   – За сына головой отвечаешь, как бы с мальчиком не случилось чего!
   – Слушаю и повинуюсь! – отвечал суровый Кулэге.
   А в Гёзлеве корабль из Ак-Кермана встречали крымские мурзы во главе с эмиром Ахмед-Барыном. С особым вниманием вглядывался эмир в сходившего на берег царевича, объявленного волей султана Сулеймана казанским ханом. И то, что увидел Ахмед-Барын, ему не понравилось. Желал бы он, чтоб этот новоиспечённый повелитель был отвратителен, чванлив, заносчив, чтобы не дрогнула рука, когда придёт время отправлять его в сады Аллаха. А перед ним стоял юноша, напоминавший его любимого сына, так же красив, мужественен, почтителен и надменен одновременно. Этой невероятной смеси умеют добиваться только истинно знатные отпрыски благородных родов. Эмир кланялся, приветствовал Даулет-Гирея и впервые пожалел, что именно ему досталась участь свершить чёрное дело над крымским солтаном. Даулет не пожелал остановиться в Гёзлеве, где местная знать приготовила пышный приём с праздничным обедом. Сразу с корабля свели ему арабского скакуна, и солтан, одним гибким движением оказавшись на нём, промолвил:
   – Очень рад был встрече, увидимся в Бахчисарае!
   И умчался молодой Гирей со своими воинами, только пыль завилась вихрем по улицам Гёзлева.
   В тот же день в Инкерманскую тюрьму, предъявив фирман великого султана, вошёл приземистый, кривоногий человек. Он строгим взглядом окинул и главного тюремщика, и его караул, под этим взглядом знаменитого Исполнителя Воли Султана главный тюремщик съёжился, чтобы стать поменьше. Он готов был провалиться на месте, только бы не видеть свирепых чёрных глаз Кан-бирды. Про него не только в Турции, но и в Крыму ходили жуткие слухи, как одним движением руки он убивал человека и делал это обыденно и просто, словно пил воду.
   Кан-бирды велел привести обоих узников. Их привели немедленно, худых и измождённых, но если в слабом духом Мубареке жизнь едва теплилась, то в Булюке она плескала через край. Глаза старшего солтана горели огнём ненависти, а губы, искусанные в дикой ярости, покрылись кровавой корочкой. «Настоящий зверёныш, – подумал Кан-бирды. – Выпусти его сейчас на Сагиб-Гирея, голыми руками удушит. Вот и развлечение для нового хана!»
   Кан-бирды приплыл в Балаклаву и сразу же прискакал сюда, в Инкерман. До Бахчисарая было рукой подать, но он не мог привезти Даулету царевичей в столь плачевном виде и оставить их побоялся. Как бы ярому приверженцу хана Сагиба не вздумалось срубить им головы. Султанский гонец вызвал инкерманского эмира, велел накормить, помыть и переодеть бывших узников, чтобы через три часа те были готовы в путь. Сам к еде, предложенной хлебосольным эмиром, не притронулся, верный себе в стане ненадёжных людей посланник султана ничего не пил и не ел. Кан-Бирды достал из седельной сумки, с которой не расставался, копчёного и подсушенного мяса, чёрствую лепешку, горсть сушёного винограда. Отобедав, запил водой из фонтана.
   Через три часа инкерманский эмир привёл ему переодетых и накормленных солтанов. Кан-бирды внимательно осмотрел их. У Мубарека, несмотря на богатый кафтан, вид оставался жалким, от такого нигде проку не будет, такой и врагам не нужен. А ведь для повелителя ценен только старший солтан Булюк. Гонец махнул рукой, подзывая эмира, и знатный вельможа склонился перед слугой турецкого повелителя, родившимся когда-то в семье простого янычара.
   – Царевича Мубарека оставляю на тебя, головой за него отвечаешь перед великим султаном Сулейманом!
   Эмир быстро поклонился, чуть не произнёс по привычке: «Слушаюсь, господин», да вовремя осёкся. Какой он ему господин, но противоречить самому Кан-бирды кто осмелится? Говорят, по приказу Сулеймана он и ханам головы скручивал, как простым курицам.
   Ближе к ночи Кан-бирды вместе с Булюком был в Бахчисарае. Несмотря на поздний вечер, слуга султана повелел срочно собрать диван из тех эмиров, кто остался в столице. А спустя час перед онемевшими от неожиданности членами дивана зачитал фирман самого султана Сулеймана Кануни. В нём значилось, что крымским ханом по повелению султана назначается Даулет-Гирей, а изменника Сагиба следует схватить и предать смерти такой, какой пожелает новый хан.
   Знатные эмиры ещё и слова от изумления не произнесли, а в Тронный зал уже входил строгий Даулет. Нового повелителя облачили в кафтан из нежно-зелёного бархата с золотыми пуговицами и опоясали старинным мечом Гиреев в ножнах, усыпанных драгоценными каменьями. Блеск от светильников искрился и дробился на лалах и рубинах, алмазах и сапфирах, отражался мимолётными бликами на лицах ещё не пришедших в себя вельмож. А самым первым очнулся эмир Ахмед-Барын. Он поднялся с места, шагнул к Даулет-Гирею и опустился перед ним на одно колено:
   – Правь и живи вечно, великий хан!


   Глава 17

   Без остановок мчался отряд во главе с солтаном Булюком и османским гонцом к Кавказским горам, жажда мести гнала молодого царевича шибче удара плётки. Войско крымского хана настигли в разгар тёплого солнечного дня – ни тучки, ни облачка на голубом небе. Природа была полна жизни, и ничего не предвещало кровавых событий. Войско раскинулось станом на берегу бурлящей, прыгающей по камням реки. Обширный берег, заросший зелёной, ещё невыгоревшей травой, усеяла сотня походных шатров. Везде царило радостное оживление, ведь первые бои с разрозненными отрядами черкесов закончились их полным разгромом. Горцы ещё где-то прятались, хоронились, мелькали иногда меж скал чёрные бурки разведчиков. Да что их незначительная сила против крымского хана! Крымцы пировали у походных костров, тут же разделывали мясо молодых барашков из согнанных с горных пастбищ отар. Их мясо и впрямь было нежное, духмяное, словно пропитанное вкусом горных трав и кристально чистых речек. Около шатров связанные под локотки сидели молодые черкешенки. Иной раз пробегавший по своим делам воин останавливался около них полюбоваться гладкой белой кожей, непокорным взглядом из-под чёрных бархатных ресниц. Но рядом восседал хозяин полонянки и ревниво отгонял от своей добычи, хотя порой тут же совершался торг – обмен или покупка. В ход шли припрятанные украшения, кинжалы в дорогих ножнах, серебряные кувшины изящной чеканки. Оба, покупатель и торговец, совершив сделку, били по рукам и шли испить вместе крепкой, густой бузы.
   В зелёном шатре повелителя пировали с куда большим размахом. Повара наготовили столько блюд, словно устраивали пир во дворце. Хан Сагиб был весел, сидел в центре застолья, по правую руку – любимый сын Шегбаз, по левую – эмиры, а рядом с ними тысячники. В ряд с царевичем расселись сотники. В больших походах повелитель в свой шатёр их не приглашал, туда и тысячники не всегда попадали, оттого и сидели сейчас сотники, как на иголках, словно зашли выслушать приказ могущественного господина и готовились удалиться исполнять его. Однако им тут и кушанье подавали, следуя чину в последнюю очередь, и обносили чашами и ковшами с густой бузой, крепкими медами, сладким хмельным вином. И смотрели сотники на своего господина, как на Всевышнего, внимали с восхищением каждому слову, подобострастно подхихикивали, если он смеялся, и поспешно кивали головами, если просил подтверждения.
   Увлечённые пиршеством и беседами гости не сразу заметили, как, оттеснив охрану, вошли в шатёр запылённые гонцы. А первыми их увидел сам Сагиб-Гирей, поднялся с места, грозно сдвинув брови. Не по нраву ему пришлось, что пришедшие не поклонились, не произнесли почтительных слов приветствия, а стояли и с брезгливым отвращением взирали на картину достигшего своего пика пиршества.
   – Кто такие? – строго вопросил повелитель. – Кто посмел пустить?
   Старший из гонцов, – представительный, осанистый, с бородкой, окрашенной хной, – вынул из-за пазухи фирман, поднял его в воздух. На шёлковых шнурках болталась знакомая восковая печать. Эмир Мансур подобрался ближе, чтобы рассмотреть надпись и знаки на ней, благоговейно сложил руки на груди, поклонился фирману в руке турка.
   – От султана? – чему-то внутренне испугавшись, хриплым голосом спросил хан Сагиб.
   – От Солнца нашей Вселенной, Защитника правоверных, мудрого Законодателя и могущественного Воителя… – гонец говорил и говорил, а сам медленно разворачивал свиток.
   «Отчего не отдаёт мне? – недоумевая, думал Сагиб-Гирей. –Почему ведёт себя так непочтительно?»
   А ответ не заставил себя долго ждать, словно устав перечислять титулы своего господина, гонец промолвил жёстко:
   – Приказано повелителем нашим схватить и предать смерти изменника Сагиб-Гирея.
   Хан ухватил за плечо ничего не понимающего сына, молнией пронеслось в голове: «Только бы добраться до коня, а там в Ногаи или Хаджитархан, только б успеть!»
   Может и удался бы Сагибу дерзкий план, родившийся мгновенно, ведь сидевшие рядом эмиры и тысячники словно окоченели от неожиданности. Они тупо соображали хмельными головами, не послышалось ли им всё то, что произнёс гонец султана. Но оказались рядом с царевичем сотники, те самые, кто не привык раздумывать ни в боях, ни на службе. Приказ прозвучал – и тут же, едва успел хан Сагиб наклониться, чтобы прорезать кинжалом полотнище шатра, навалились на него исполнительные сотники. Шумно сопя и отчаянно ругаясь, крутили руки своему господину, на которого недавно смотрели с немым обожанием. Кто-то в суматохе разбил в кровь царственное лицо, другой в избытке ярости пинал сопротивляющееся тело сапогом. Дико визжал и отплёвывался мальчишка Шегбаз, он с яростью бросался на военачальников. И тогда в свалку шагнул стоявший неприметно, в тени гонца, солтан Булюк. Узнавшие его эмиры зашептали слова молитвы, торопливо расступились, они старались избегать тяжёлого, горевшего огнём ненависти взгляда. Булюк сдёрнул с сотника визжавшего Шегбаза, крикнул звенящим голосом:
   – Поднять его!
   Сотники, опомнившись, поспешно отпрянули, остались только двое, крепко ухватившие избитого хана за локти. Сагиб-Гирей вскинул голову, взглянул на Булюка заплывшими глазами, он видел: от такого пощады не жди. Однако ни он и никто в шатре не ожидал подобной расправы, какую учинил Булюк. А тот, выхватив ятаган, резким движением вспорол живот мальчишке. Мучительный вопль вырвался из родительского сердца, онемев, смотрел хан Сагиб на сына, катавшегося в жестоких мучениях по коврам и остаткам трапезы. Кое-кого из гостей замутило, но все боялись пошевелиться, кто знает, как воспримут их неожиданный уход, а потому мужественно стояли на подкашивающихся ногах, сглатывали тугой комок в горле. А Булюк уже двигался к свергнутому хану, вытянув руки, обагрённые свежей ещё кровью:
   – Вот и твой черёд пришёл!
   – Прими мою душу, Всевышний! – со слезами на глазах вскрикнул хан и захрипел под стальными тисками пальцев Булюка. И всё же перехваченное спазмами горло успело вытолкнуть из себя. – И твой черёд придёт… Булюк… [138 - После свершившихся событий Булюк был казнён Даулет-Гиреем по какому-то ничтожному поводу.]
   Боясь шелохнуться, стояли в шатре крымские эмиры и мурзы, они выпученными глазами смотрели на убитых и боялись даже покоситься на солтана Булюка. Гонец ведь ничего ещё не возвестил, а вдруг перед ними их будущий повелитель, не лучше ли помолчать, выждать удобного момента. А вокруг празднично шумел стан, слышались смех, песни, громкие похвальбы воинов. И не знали они, что тот, кто водил их много лет в походы, добывая богатство и славу своему ханству, лежал бездыханным за зелёными стенами роскошного шатра. Словно учуяв кровь и скорое пиршество, большая ворона уселась на колыхавшийся бунчук и каркнула с такой силой, что молчавшие вельможи вздрогнули и переглянулись с суеверным ужасом.
   – Выкинуть их собакам, – брезгливо промолвил солтан Булюк и указал на тела своих родичей.
   С готовностью к делу приступили притихшие было сотники, но вышел вперёд краснобородый гонец, строго вскинул вверх руку, призывая к повиновению.
   – Назначенный повелителем Крыма хан Даулет-Гирей не давал таких указаний. Тела Сагиба-Гирея и солтана Шегбаза приказываю доставить в Бахчисарай! [139 - Хан Сагиб-Гирей был погребён в Бахчисарайской долине – в Салачике, в усыпальнице хана Хаджи-Гирея.]
   Наблюдая, как слуги укладывают убитых на ковёр, турок подобрался к Булюк-Гирею, негромко заметил:
   – А вам, солтан, следует подумать, что вы скажете своему господину хану Даулету. Как объясните, почему лишили его удовольствия увидеть смерть врага?
   Гонец правителя османов покинул шатёр, но только захлопнул он полог, как полил с неба внезапный, не ожидавшийся ливень, словно торопился смыть следы ужасающих человеческих преступлений.


   Глава 18

   Ранним утром по свежей прохладце выходили мастеровые люди из свежесрубленных изб, ещё пахнущих смолой и издающих сладковатый аромат древесины. Мужики, не спеша, потягивались, позёвывали, крестили рты, не залетел бы ненароком лукавый чёрт! На дубовых стенах крепости перекликались меж собой ратники. Далеко, над спящей рекой и дремлющими на той стороне реки лесами, разносились голоса сторожей Ивангорода [140 - Ивангород – первое название Свияжска. Свияжском крепость стали называть с 1560 года.]. Плотник Фома отправился к реке умыться, указал рукой напарнику и земляку углицкого Кузьме Щербатому:
   – Глянь, Постник уж молится на свою церквушку!
   Степенный Кузьма одёрнул Фому:
   – Тебе бы всё смеяться, балабол, был бы таким мастером от бога, каков Постник, я тебе б в ножки кланялся!
   И словно в подтверждение своих слов, проходя мимо застывшего у церкви мастера-зодчего Постника Яковлева, склонился глубоко:
   – Доброго утречка вам, мастер!
   Постник рассеянно отвечал. Он так и не отвёл глаз от недавно собранной церкви с тремя куполами – во славу Отца, Сына и Святого Духа. По его задумке собрали эту церковь без единого гвоздя, и стояла она теперь, радуя глаз своей красотой. Освящённая архиереем Гурием стала церковь только светлей и выше. Оглядевшись, не наблюдает ли кто, Постник подошёл к зданию поближе, крестился, кланялся, целовал пахнувшие смолой стены. Было это будто и его творение, а в то же время не его, а богово. Не иначе, только он, Господь, водил его рукою и мыслями, коли позволил создать такую красоту. От восхищения и умиления на глазах молодого мастера выступили слёзы, и он, смущаясь, украдкой смахивал их. Как бы кто не увидел, засмеют, скажут, целует Постник свою церквушку, как невесту. А оно так и есть, милей всякой невесты, дороже отца с матерью ему его творение.
   По улице, переговариваясь быстротекущим, непривычным языком, проехали татарские князья. Оглянулись на его церковь, и он видел, тоже залюбовались, хоть и вера у них иная, а красоту понимают. Как же иначе, красота она везде одна. Вон ратники ему рассказывали, до чего необыкновенно хороши в Казани храмы басурманские и дворцы белокаменные. Это они издалека через стены крепостные рассмотрели, а увидеть бы это поближе, разглядеть, потрогать. Может и взять что-то от них, чтобы ещё краше стали христианские соборы [141 - Существует версия, что, в сооружённом в Москве (1555–1562 гг.) зодчими Постником и Бармой храме Василия Блаженного использованы задумки строителей разрушенной мечети Кул-Шарифа в Казани.].
   От реки потянулись мастеровые, они готовились трапезничать гречишной кашей, сходить к заутренней молитве и отправиться в девственный сосновый бор, веками не тронутый людской рукой. Хоть и построены были в крепости основные задумки воевод: крепостные стены, церковь да казармы, а сколько ещё всего необходимо – и не перечислить. На всё лето хватало работы мастеровому люду.
   Шах-Али, назначенный одним из главных воевод крепости, в это утро принимал черемисских князей, пришедших поклониться ему. За ними прибыли из горных улусов чуваши. Многие десятки лет жившие под рукой казанских ханов народы эти ощутили под ногами зыбкую почву. А потому спешили они преподнести Шах-Али, в лице которого видели представителя великого царя, богатые дары, кланялись до земли и просили взять их под руку Москвы. Вслед за послами инородцев пришли и татарские мурзы, владетели близлежащих аулов и поместий. Мухаммад-Бузуб и Аккубек-Тугай молили, чтобы могущественный царь Иван IV не гневался на них, а принял бы в вассалы свои, за что обещали верно служить ему.
   В конце весны в Москву отправился воевода Иван Шишкин, ехал с ним и посланец Шах-Али эмир Шахбаз. Гонцы повезли вести от главного воеводы Ивангорода Семёна Микулинского. Писал воевода, что крепость стоит крепко и ждёт воинской силы и припасов. Ещё рассказывал Микулинский в подробностях, как ходил на Казань князь Серебряный и побил там много народу. А самой главной вестью слал он челобитные от горных людей, просившихся под руку русского царя.
   Иван IV на просьбу инородных князей ответил милостивым приглашением в Москву, а в столице принял их с почестями, одарил щедро и повелел, чтобы подвластные им народы присягнули ему.
   Уже в начале лета 1551 года русские воеводы во главе с ханом Шах-Али стали приводить к присяге жителей Горной стороны. Как только признали горные люди своим государём московского царя, повелел он в доказательство верности идти войной на Казань и времени на долгие сборы не дал. Не прошло и месяца, как черемисы отправились воевать ханскую столицу, Шах-Али и русские воеводы со своими отрядами следовали за ними. Прибыв под Казань, хан с касимовцами стал на Гостином острове, а московиты на Тирен-Узяке [142 - Тирен Узяк – древнее название устья Казанки.].
   Казанцы рать заметили издалека, увидели, что силы, шедшие на столицу, малочисленные, потому и вышли бесстрашно противнику навстречу. Ждали инородцев на Арском поле. Переправившись через реку, горные люди бросились в битву, только черемисы в этом бою напоминали зайцев, пущенных для затравки волкам. Казанцы выставили строй вооружённых пищалями воинов, нацелили крепостные пушки, а горные люди бросились на защитников города с саблями да луками. Шквал огня обрушился на несчастных, падали они десятками, сотнями, кто-то ещё целился из лука, а кто-то, всё побросав, бежал назад к реке. Вылетела из города крымская конница, нагнала бежавших предателей – сопротивлявшихся черемисов рубили на месте, других брали в плен. Тех же, кто кинулся в воды Итиля и добрался целым до Гостиного острова, нукеры Шах-Али перевезли на правый берег реки. Войско в тот же день вернулось назад в Ивангород, а воеводы отписали царю, что горные люди показали свою верность и пролили кровь под Казанью, скрепив ею договор.

   В Бахчисарае крымский хан Даулет вспомнил об извечной мечте династии Гиреев возродить «тэхет иле» [143 - Тэхет иле – страна престола, так называли Золотую Орду.]. Казанский юрт, как земля правоверных, по замыслу молодого повелителя должна была войти в объединённое тюркское государство. Потому сейчас не следовало отдавать Казань царю урусов. Хан Даулет затеял по этому поводу переписку со своим могущественным покровителем султаном Сулейманом. Султан отказался посылать на помощь ханству своих янычар, но решил, что не помешает отправить на переговоры в Ногаи и Хаджитархан послов.
   В то же лето турецко-крымское посольство прибыло в Сарайчик. На приёме присутствовали мурзабеки, имевшие вес в Мангытском юрте.
   Нахмурившись, слушали ногайцы старшего посла султана Омара-пашу. Не все из них соглашались с речистым послом, паша говорил много, произносил цветистые фразы, но не видели кочевники в войне, к какой призывал их Великий Турок, выгоды для своих улусов. А слова грамоты султана Сулеймана и вовсе были неясны: «Везде ныне враг всех правоверных царь Иван! И у меня отнимают его казаки Азов, Перекоп воюют. Отняли гяуры у моего Казанского юрта реку Итиль. Нет у меня сегодня сил военных, чтобы помочь своему юрту, мне и Азову помочь нечем, стоит от меня слишком далече…»
   – Что же желает от нас твой господин? – не удержавшись, выкрикнул молодой мурза.
   Никто не одёрнул его, все выжидали, что ответит посол. Омар-паша повёл в сторону дерзкого мурзы крючковатым носом, но сдержался, не следовало дипломату выказывать гнев. Ногайская степь не была юртом его господина, и он сюда пришёл лишь просителем. Паша проговорил миролюбиво:
   – Казани следует помочь. Соединимся в одну силу – янычары, крымцы, хаджитарханцы и ваши доблестные воины. Разве сможет противиться Иван такой силе? А придёт время, заставим Русь платить дань, как платили они прежде Орде.
   Кто-то присвистнул насмешливо:
   – Эко, вспомнил! Когда же была та Орда, и времена ныне иные.
   Посол сделал вид, что не расслышал вызывающих слов, с важностью уселся на лавку, дожидаясь решения ногайцев. Беклярибек Юсуф оглядел примолкнувших властителей улусов, но опускали глаза мурзабеки под его вопрошающим взглядом, одёргивали богатые халаты и казакины, словно чувствовали себя неловко в собственной шкуре. Один мурзабек Исмаил, младший брат Юсуфа, который заимел в Ногайской степи мощь, равную силе беклярибека, глядел прямо и не отводил глаз. Поднявшись со своего места, Исмаил прошёл в самый центр Тронного зала. Он встал перед беклярибеком, широко расставив ноги в дорогих сафьяновых ичигах, заложил пальцы в драгоценных перстнях за ярко-жёлтый кушак. Беклярибек Юсуф ждал, что он скажет, оглядывал брата, чувствуя в нём сильного соперника. Мурзабек Исмаил был моложе его и ошибок, в которых могли попрекнуть ногайцы своего беклярибека, ещё не совершал, оттого и пользовался в Ногаях доверием. Был он невысок ростом, но широк в плечах и груди, с приятным лицом, умел выслушивать людей и награждать их по заслугам. Чем не новый беклярибек для Ногаев! Вот и сейчас мурзабек тянул паузу, словно этим показывал другим мурзам, «вот я каков, что мне беклярибек, я и сам не хуже!» Юсуф видел этот ничем не прикрытый вызов, но сдерживался. Ему нужны были воины Исмаила и отряды других мурзабеков, чтобы помочь в далёкой Казани любимой дочери и маленькому внуку, которого он ещё ни разу и не видел.
   – Что скажете, потомки славного Идегея? – прервав затянувшуюся паузу, спросил ногайский беклярибек. – Покуда царь урусов казался не опасен для правоверных, с ним можно было жить в мире. Сегодня он замахнулся на Казань, завтра придёт к нам! Что скажете, мурзабеки? Что скажете, властители Мангытского юрта?
   Мурзабек Исмаил, заслышав лёгкий ропот в рядах своих соплеменников, обернулся к ним и язвительно произнёс:
   – Отчего сегодня нас целый день стращают? Запугивает турок, который нам даже не господин, пугает крымец, уже задравший ногу, чтобы поставить свой сапог нам на шею. И даже старик, сидящий на этом троне, пытается напустить страха в наши души!
   Он резко повернулся к закипавшему гневом старшему брату:
   – Ты, беклярибек Юсуф, был поставлен когда-то над нами, но ты всегда знал, мы – вольное племя и узды не терпим. Тебе хочется повернуть коня на Казань, помочь дочери с внуком, тебе не страшно ссориться с царём Иваном, ведь твои люди ходят торговать в Бухару и туда гонят табуны на продажу. А мои, а также мурзабека Бекбулата и мурзы Юзея ездят торговать в Москву. Сегодня мы в угоду тебе, османам и крымцам пойдём воевать с Москвой, а завтра они перекроют нам торговые пути. И где мы возьмём товар? Подумайте, братья, завтра у нас может не быть даже тканей на кафан [144 - Кафан – саван у мусульман.]!
   Подскочил с места оскорблённый турецкий посол:
   – Когда отказывались воинственные мангыты от славной битвы, от богатой добычи?!
   – Битва пройдёт, уважаемый паша, а вражда останется! И добыча кончится ещё быстрей, чем копыта коней коснутся родной земли, – отвечал мурзабек Исмаил.
   Но хитрый турок, словно припас напоследок самый сладкий посул, самый желанный приз. Достал из-за пазухи ещё одну грамоту султана и тягуче произнёс:
   – А тому, кто поможет отстоять Азов от нечестивых урусов, милостью своею могущественный султан Сулейман Кануни дарует титул султана Приазовских земель со всеми привилегиями, положенными этому высокому званию.
   В зале воцарилась напряжённая тишина, слышно стало даже, как муха нудно бьётся о цветное оконное стекло. Беклярибек Юсуф стиснул зубы, он видел, что эту милость, эту награду не ему предлагает турецкий посол. Паша в упор смотрел на Исмаила, змеиная улыбка таилась в уголках тонких губ. А может, так и надо, может, удастся турку подкупить упрямца? Выдержав паузу, посол торжественно протянул султанский фирман мурзабеку Исмаилу, но тот отвёл руку османа и промолвил гордо:
   – Передай Великому Турку, паша, лучше я лягу костьми на своей земле, чем буду славным на чужой!
   Протяжно охнув, захлопнулись за Исмаилом двери Тронного зала, в немом изумлении оставив там турецкого посла, ногайских мурзабеков и старшего брата Юсуфа.


   Глава 19

   Вскоре после нападения горных людей на Казань случилось в столице большое волнение. Народные бунты вспыхивали не первый раз, а сейчас недовольным оказалось основное население города, ведь ремесленникам в слободах стало нечем кормить свои семьи. Пустовали на базаре ряды кожевников, гончаров, медников, резчиков по кости. Товар их перестал пользоваться спросом, да и у многих закончилось сырьё, а брать его было неоткуда. Землепашцы в эту весну не засеяли большую часть полей, не могли косить траву на заливных лугах правого берега Итиля, опасались выехать из своих аулов и даруг в гости или по делам. Боялись ходить в лес по грибы и ягоды, жить в собственных домах, ежечасно ожидая нападения врага, который, казалось, был повсюду. Царские стрельцы свободно плавали по казанским рекам на стругах, а исконные хозяева опасались спустить на воду даже ялик. Порой вооружённые отряды урусов выезжали из крепости на Круглой горе, рыскали по опустевшим дорогам, хватая смельчаков, отважившихся отправиться в путь. Плакали казанцы, видя, какое несчастье приключилось с их любимой страной, молили Аллаха освободить их от этой напасти. Но не слышали они ответа Всевышнего, потому брали в руки сабли да копья и шли изгонять из столицы непримиримых крымцев. По их вине, считали казанцы, оказались они в такой беде, одни только пришельцы с полуострова виноваты, что в их семьях нет хлеба, и живут они, боясь собственной тени.
   Оглан Кучук со своей гвардией отразил не одно такое народное нападение. Выкормыши Гирея топили в крови и казнях мятежников бунты и простое неповиновение. Но всё больше недовольных присоединялось к восставшим, и всё тяжелей пяти сотням крымцев было усмирять их. Гибли казанские зачинщики, но и крымцы несли потери. Не о соединении своих сил против общего врага думали сейчас жители Казани и выходцы из Крыма, а о том, как больней досадить друг другу!
   Оглан Кучук стал задумываться о своей судьбе. Задержался он в Казани, а давно следовало покинуть её, направить коня в благословенный Крым. С богатствами, накопленными здесь, заимел бы на крымских землях богатое поместье и отправился б ко двору хана Даулета, у которого всегда нужда в отважных воинах. Но закружилась голова у оглана от свалившейся на него власти немереной! Ещё пятнадцать лет назад владел он малостью – титулом мурзы, полученным по праву рождения, а теперь крымский оглан равен повелителю! Не сопротивлялась бы ему упрямая ханум, давно сидел бы на казанском троне. Вспомнил Кучук о Сююмбике, и сладко заныло сердце, её непокорство только разжигало огонь в его крови, ведь сколько времени длилось это противостояние, незаметное чужому глазу. Ханум на людях и виду не подавала, вела себя с ним ровно и немного холодно, как и следует высокородной регентше с главой своего дивана. Разговоры и споры велись только о делах, касающихся ханства и Казани. Да и диван теперь собирался редко, Сююмбика-ханум обо всём советовалась с казанским сеидом, а его, оглана Кучука, избегала. Он просил её об аудиенции, но госпожа сказывалась больной через Джафар-агу.
   В тот день, когда взбунтовавшиеся горные люди, удивив всех своей дерзостью, явились под стены Казани, Кучук с тайным злорадством подумал: «Сегодня казанская ханум не сможет отказать мне во встрече. Победителей встречают с распростёртыми объятьями, а не с холодной учтивостью, маску которой всякий раз надевает она, завидев меня!» То, что он разобьёт черемисов, оглан не сомневался, один вид этих воинов, кинувшихся на пушки и пищали со стрелами да копьями, вызвал у него смех. И то, что нападавшие побежали после первого же пушечного залпа, развеселило его ещё больше. Во главе отборной сотни крымцев гнал он черемисов до самого берега Итиля, с наслаждением рубил клинком потные спины и напряжённо вжатые в плечи головы убегающих. Лишь на берегу Кучук заметил отряды касимовцев и русской конницы и скомандовал отступление. Закрыв ворота, все ждали второго штурма, подкреплённого силами московитов и касимовцев, но те не пришли. Вскоре вернулись разведчики, доложившие, что враг забрал побитых черемисов и отошёл к своей крепости.
   День клонился к вечеру, когда, смыв с себя грязь и кровь, оглан велел подать самые лучшие одежды. После казни эмира Чуры-Нарыка покойный хан Сафа-Гирей подарил его дворец оглану Кучуку. И теперь он, крымский мурза, младший сын бека, которому при дележе наследства отца достался лишь небольшой дом и рыбацкий аул, купался в роскоши и проживал во дворце знатнейшего рода Нарык. Осознание этого и окружавшее его богатство, ранее недоступное ему, только разжигали в Кучуке уверенность в сегодняшнем успехе у казанской ханум. Если он добился того, что из начальника охраны смог сравняться со знатнейшими эмирами, почему бы ему теперь не сесть на трон ханства. А это маленькое препятствие, каким является гордячка Сююмбика, он сломит сегодня же. Уже ночью она будет спать в его объятьях, а завтра он объявит ханум своей женой, а себя ханом. И тогда непокорным казанцам придётся признать его власть. Если сегодня они видят в нём лишь начальника крымской гвардии, завтра увидят повелителя Казани.
   С такими мыслями собирался Кучук в ханский дворец, облачался в атласный кулмэк с рубиновыми пуговицами, ширазские шаровары, тонкие и мягкие, как пух. Поверх кулмэка слуги надели камзол из нишапурского дамаскина [145 - Дамаскин – разновидность шёлковой ткани.], гладко обритую голову украсил небольшой бархатный тюрбан, сверкающий алмазной отделкой, а крепкие пальцы до самого мизинца унизали дорогие перстни. Кучук обулся в тонкие ичиги с узорчатой расшивкой и загнутыми носками, перетянулся золотым поясом, укрепив на нём дорогое дамасское оружие. С одобрением оглан оглядел себя в последний раз: разве есть на свете женщина, которая могла бы устоять перед ним?!
   Сююмбика ждала вестей с поля битвы. Ей доложили о том, что горные люди отступили, и сегодня Казани уже не грозил враг, но ханум хотелось услышать все подробности, и приход оглана Кучука даже обрадовал госпожу. Кучук с удовольствием потешил её любопытство, о прошедшей битве вёл речи подробно, но чем дольше длился его рассказ, тем большее недоумение охватывало Сююмбику-ханум. Выходка горных людей казалась ей по-детски неразумной и не поддающейся никаким объяснениям. Но разгадка пришла в конце, когда оглан упомянул об ожидавших на другом берегу воинах царя.
   В тот же миг от приподнятого настроения госпожи не осталось и следа. Молча, не выражая никаких эмоций, слушала правительница главу своего дивана, иногда её внимательный взгляд скользил по самодовольному лицу Кучука, и думала ханум: «Неужели он так ничего и не понял, не догадался, что горные люди приходили лишь для того, чтобы доказать свою верность Москве? Никто в этот день брать город не собирался». Крымец всё ещё вёл свой рассказ, а она уже думала о своём наболевшем. Значит, слухи, донесённые до неё дервишами о горных людях, пошедших на поклон в крепость на реке Зэе, подтвердились. Не ведая того, ханство уже потеряло всё Правобережье и нажило себе врага на собственной земле!
   Сююмбика не слышала, как закончил свои речи Кучук.
   – Повелительница, – окликнул он её негромко, вырывая из тоскливого плена невесёлых дум.
   Она подняла голову в высоком, расшитом жемчугом калфаке, а Кучук шагнул к ней и ещё успел подумать: «Ей очень идут жемчуга. Когда она станет моей женой, буду дарить ей только эти прекрасные белоснежные зёрна!» С глухим стуком упало откинутое ногой оглана кресло, Кучук прижал свою госпожу к стене. Он жадным взглядом ловил испуганный блеск чёрных глаз, трепет бархатных ресниц, а как близки были эти губы – нежные, цвета дамасской розы!
   Кучук невольно застонал, приникая к ним. От губ перешёл к изумительным изгибам шеи и опять к губам. Должно быть, недаром был опьянён ханум его господин Сафа-Гирей, как сладка и блаженна эта мука – сжимать её в своих объятьях! Ещё мгновение – и напряжённое тело обмякнет в его руках, не может женщина, не знавшая объятий мужчины более двух лет, не сдаться под горячим натиском желанных ласк. Собственное тело должно предать её, а потом она может плакать и кусать в досаде руки, но не изгнать произошедшего, не забыть, не предать забвению сладкий грех!
   Тяжело дыша, Кучук отшатнулся, чтобы скинуть сковывавший движения камзол, и тут же вскрикнул от резкой боли. Удивлённый, переводил он взгляд с искажённого ненавистью лица ханум на кинжал, вогнанный по самую рукоять в правое плечо. По золотому дамаскину камзола расплывалось бурое пятно. Почти сразу онемела рука, повисла плетью, перед глазами поплыли кровавые круги. Уже теряя сознание, оглан сполз по стене, к которой совсем недавно прижимал госпожу, но всё же успел услышать властный голос Сююмбики. Женщина призывала свою стражу. «Она даже не испугалась, – с изумлением подумал он. – Не будь за дверями моих крымцев, ханум просто перерезала бы мне глотку». То была последняя мысль в его померкнувшем сознании.


   Глава 20

   Этим дождливым неласковым утром Кучук проснулся рано. Он полежал в покое, не раскрывая глаз, но заслышал тревожные голоса во дворе и рывком смахнул с себя одеяло. Резко поднявшись, оглан застонал сквозь сжатые зубы. Раненное плечо снова загорелось ноющей, терзающей болью. Мужчина погладил тугую повязку, окликнул слугу, одеться мог и сам, но рана ещё слишком беспокоила его. «Проклятая Сююмбика! А казалось так близко всё, что он задумал, стоило только ей, как всякой обычной женщине, откликнуться на мужские ласки. Только в том-то всё и дело, что женщина она необычная!» Крымец стиснул зубы, пока слуга помогал ему натянуть казакин из тёмного добротного сукна, застёгивал золотые пуговицы в алмазной огранке. Про себя оглан думал: «Всё равно не уйдёшь от меня! Если не суждено мне править Казанью, увезу тебя в Крым, и без ханства ты мне желанна!»
   Преодолевая слабость, Кучук вышел на крыльцо. На каменных ступенях сгрудились его воины, о чём-то тревожно спорили, размахивали руками. Он знал каждого из них, если не по имени, то в лицо, с некоторыми прошёл вместе длинный жизненный путь, со многими выдержал не одну смертельную битву. Кучук окликнул их, и воины почтительно расступились, впустили его в свой круг. Он видел: тревога на их лицах нешуточная. Стараясь быть спокойным, оглан спросил старшего из них, пожилого сотника:
   – Арслан, что случилось?
   Обычно неторопливый и рассудительный сотник заговорил взахлёб:
   – Господин, в городе опять неспокойно, что-то затевается! Что-то очень серьёзное, оглан! Я чувствую!
   – Что ещё нужно этим вечно недовольным казанцам?! – Кучук вспыхнул, как порох, злости прибавило нывшее плечо. – Когда мы гнали отсюда тех трусливых зайцев, горных людишек, они были всем довольны. Но прошло несколько дней, и уже не нужны крымцы!
   Оглан крикнул своего конюшего. Пока военачальнику подводили коня, и он усаживался на него, воины не расходились, они терпеливо дожидались, какой приказ отдаст их оглан. Во двор, низко пригнувшись к гриве коня, влетел молодой десятник Сулейман. Он осадил жеребца, выкрикнул звонко:
   – Купцы открыли свои абзары [146 - Абзары – лабазы, сараи.], выдают бунтовщикам оружие, щиты, кольчуги, а некоторые ведут коней. В городе говорят, ночью пришли арские люди, хотят воевать нас. А изменники-караульщики, что стояли на воротах, пустили их в город!
   Сулейман крутился на разгорячившемся скакуне, говорил ещё что-то, а Кучук громовым голосом уже отдавал приказы:
   – Собрать наших мурз и огланов. Всем на Ханский двор!

   Когда шумливое море бунтовщиков подошло к ханскому дворцу, их встретили наглухо запертые ворота. Толпу возглавлял арский старшина Усман, он потрясал в воздухе огромными ручищами, вооружёнными секирой и копьём:
   – Выходи на бой, собака Кучук! А не хочешь биться, тогда ответь перед лицом народа, почто ты желаешь смерти нам и детям нашим малым? Отчего не поклонишься царю урусов?! Не хотим мы умирать голодной смертью, прежде тебя и поганых крымцев удавим!
   Толпа вокруг взревела, согласная со словами старшины. Люди поднимали вверх добытое у купцов или взятое из дому оружие, подогревали себя громкими сетованиями на свои беды и несчастья. Как из-под земли возник около ворот лохматый нечёсаный дервиш, стукнул острым посохом о землю и начал говорить. Толпа притихла, вслушиваясь.
   – Правоверные! Был я недавно в Горной стороне, там, где урусы возвели крепость на Круглой горе, говорил с черемисами. Живут они, как и прежде жили, посеяли хлеб, а недавно отпраздновали Сабантуй.
   Последние слова дервиша резкой болью отозвались в сердце каждого из собравшихся на площади. Они разом вспомнили о любимом празднике, который не смогли встретить в этом году. И виной тому были подлые крымцы, вцепившиеся во власть, как собака в кость. Дикие яростные крики возобновились вновь, но дервиш опять вскинул руку, и люди послушно притихли:
   – Горные люди дали присягу царю урусов, а он позволил им жить в мире, и мурз их пожаловал богатыми дарами. Теперь живут они не хуже, чем прежде жили! А нам говорят, что в своём упрямстве, слушаясь крымцев, мы скоро весь свой скот перережем, а там и сами с голоду перемрём!
   Могучий Усман перекрыл мощным голосом крики толпы:
   – Правоверные, побьём крымцев и пошлём своих послов в крепость на Круглой горе!
   Кучук, наблюдавший через бойницы за мятежниками, оглянулся. Крымцы стояли наготове. Он махнул рукой – и тут же нукеры неожиданно распахнули ворота. Народ на мгновение опешил, даже отхлынул назад, но, ведомый могучим арским старшиной, кинулся внутрь двора. Словно волки набросились на них крымские уланы, – привыкшие и умевшие убивать, они рубили и крушили бунтовщиков, которые оказались зажатыми в смертельных тисках. С трёх сторон на казанцев обрушивались острые мечи, а сзади несчастных подталкивала разгорячённая толпа, желавшая во что бы то ни стало попасть в тесное пространство боя. Многие из тех, кто оказался в самом центре стычки, не успели даже воспользоваться оружием. Со стонами, криками и проклятиями падали казанцы на землю Ханского двора, давимые ногами своих сподвижников и копытами крымских коней. Возвышавшийся над всей толпой Усман крушил секирой крутящихся около него всадников. Арский старшина сбил одного воина, другого, в третьего метнул копьё, переломив подставленный крымцем щит, но через мгновение осел на землю с разрубленным, залитым кровью лицом.
   Наконец мятежники побежали. Долго ждали крымцы этого мгновения, с диким визгом бросилась по следам бунтовщиков, рубя с ходу непокорные головы и пронзая копьями податливые человеческие тела. Многие кинулись по своим слободам прятаться в родных домах, но крымцы врывались следом, озверев от крови, выхватывали ятаганы и резали беглецов на глазах у онемевших семей. Самые дерзкие башибузуки не останавливались и на этом, убив хозяина, принимались за его семью, избивали стариков, насиловали кричащих женщин. Начался привычный грабёж, зашлись пожаром дома непокорных казанцев – крымцы вели себя так, словно ворвались во вражеский город, они не щадили никого и ничего! Лишь к ночи всё утихло.
   Сююмбика непрестанно молилась в своих крепко запертых покоях. Крымцы, перешедшие все границы дозволенного, пугали её своей непредсказуемостью. Джафар-ага донёс о приказе Кучука, воинам следовало поселиться в ханском дворце и превратить его в надёжное убежище. Оглан объявил своим людям:
   – Пока мы будем спать каждый в своём дворце, нас перережут, как баранов. Превратим ханский дворец нашего повелителя Сафы-Гирея в крепость, здесь нас не застанут врасплох никакие бунтовщики!
   Джафар-ага дрожащим голосом рассказывал:
   – Оглан Кучук поселился в покоях вашего покойного супруга, и я слышал, как он с усмешкой говорил своему другу, оглану Барболсуну: «Вот на этих покрывалах из хан-атласа я скоро буду ласкать казанскую ханум!» А другие крымцы, моя госпожа, ворвались в нижний гарем и вывели всех наложниц. Я видел, как они пировали и развратничали с ними. А один положил свою добычу на ханский трон и… – Слёзы полились из глаз главного евнуха, голос его просёкся, и он, не в силах рассказывать дальше, лишь всхлипывал и отводил взгляд от ханум.
   Сююмбика с трудом нашла слова, чтобы успокоить агу и отправить его на помощь женщинам, до которых ещё не добрались башибузуки Кучука. Она подсказала, как и куда их можно вывести, чтобы наложницы и прислуга оказались в безопасности. Сама ханум и не подумала скрыться из дворца. Крымцы пока не посмели переступить порог верхнего этажа гарема, где жили вдовы и дети их покойного господина. Видно, память о Сафа-Гирее, которого они любили, ещё жила в ожесточённых душах, но никто не мог поручиться, что завтра воины, обезумевшие от пьянства, крови и разврата, не перешагнут последнюю, пока ещё священную для них черту.


   Глава 21

   Доносчики оглана Кучука под видом водоносов и торговцев-бакалейщиков [147 - Торговцы-бакалейщики – торговцы мелким товаром. Обычно раскладывали свой товар на подвешанном на шее лотке.] целыми днями крутились по базарам и площадям города. Они вслушивались во всё, что говорилось вокруг, а недостатка в высказываниях возмущённых у них не было. Назад, в ханский дворец, соглядатаи возвращались затемно, крадучись, под ленивый лай собак. Кучук выслушивал их доносы, хмурил недовольно смуглый лоб. Новости из города доставлялись неутешительные, он и сам не верил, что казанцы после последнего погрома, устроенного крымцами, станут покорными.
   Кучук достаточно узнал этот народ и предвидел, что казанцы станут мстить. Он, который научился держать лук с трёх лет и всю свою жизнь проводил в битвах и сражениях, не страшился мятежников из черни, но соглядатаи сообщали, что в городе готовились к выступлению казанские вельможи. Эмир Нурали-Ширин, старший сын казнённого Булат-Ширина, оглан Худай-Кул и многие другие мурзы и огланы готовили свои отряды в поддержку народному выступлению. А казанская знать – это не чёрный сброд из ремесленников, их нукеры и казаки – опытные воины и умеют держать в руках не только саблю и копьё. Оглан понимал, если он станет медлить, завтра казанцы соберут силы, в несколько раз превосходящие крымцев. Кучук срочно созвал военный совет и объявил:
   – Завтра, на рассвете, мы покидаем Казань!
   Крымские сподвижники печально опускали головы, все понимали, это бегство, а значит, не удастся взять с собой семьи, не забрать награбленные богатства. Но понимали и другое: Кучук прав, сейчас речь идёт об их жизнях, о сохранении собственных голов. Сколько раз им приходилось начинать всё сначала, может, Всевышний не оставит их своими милостями и на этот раз.

   Несколько ночей подряд Сююмбике снился один и тот же сон. Приходил к ней древний старик, лица которого она никогда не видела, но знала отчего-то, что это старик-прорицатель из Тятеш. Тот самый провидец, который когда-то предсказал её первому мужу Джан-Али смерть в молодом возрасте. Стоял старик печально перед ней, качал головой и говорил одно и то же:
   – Я тебя жду, дочь моя. Ты должна прийти ко мне!
   Просыпаясь в поту, она отгоняла образ провидца, но приходила новая ночь – и он снова вставал перед ней. Измученная своими сновидениями ханум послала за смотрителем ханского зиндана. Старый смотритель явился, гремя связками длинных ключей на кожаном поясе, поклонился в ноги госпоже. Она расспрашивала его, осторожно подбирая слова, ведь неизвестно, как истолкует её странный интерес смотритель ханского зиндана и кому об этом доложит. Смотритель, к её радости, обладал хорошей памятью и, довольный вниманием высокородной госпожи, обстоятельно рассказал обо всём, что интересовало ханум. О старике-прорицателе вспомнил сразу же:
   – Его годы уже тогда перевалили за пятый десяток, ханум, но он был ещё крепок. Только ноги у него отнялись после того, как покойный хан Джан-Али велел пытать провидца, хотел добиться от него, кто того науськал, заставил лгать господину.
   Сююмбика вздрогнула, тихо спросила:
   – И где же он теперь?
   – Когда в Казани воцарился ваш второй супруг, госпожа, он велел очистить ханский зиндан. Самолично рассмотрел вину каждого, кого отпустил, а кого велел лишить жизни. Старика было велено помиловать. Караульные вынесли его за ворота зиндана, и в тот же день провидца забрали люди из аула Ахмеда, что в трёх верстах от Казани, за Арским полем.
   – Вы думаете, он жив? – не удержалась от вопроса Сююмбика.
   – Жив, моя госпожа, – с уверенностью, обрадовавшей ханум, отвечал смотритель. – Хоть и грех это, госпожа, но моя жена ездила на днях спросить прорицателя о нашем пропавшем сыне.
   Сююмбика почувствовала внезапный озноб, охвативший её. Она уже не слышала, что говорил ей смотритель ханского зиндана о своём сыне, пропавшем полгода назад. Сквозь толщу сознания, преодолевая расстояние, доносился до неё властный голос из сна:
   – Я тебя жду, ты должна прийти ко мне!
   Этим вечером ханум легла спать пораньше, но ей так и не удалось заснуть, стоило закрыть глаза, как старик вставал перед ней. Наконец с внезапной решимостью поднялась Сююмбика со своего ложа, вызвала Оянэ и Джафар-агу. Она сообщила им о своём решении немедленно ехать к прорицателю, пока не закрыли городские ворота на ночь. Оянэ, опешив, не в силах была даже спорить. Главный евнух, ошарашенный не меньше няньки, только наблюдал, как поспешно надевала ханум длинный казакин из плотного сукна, накидывала на голову покрывало, чтобы её не узнали крымцы.
   – Ты, Оянэ, останешься с Утямышем. А вы, Джафар-ага, поедете со мной. Возьмите ещё двух евнухов и вооружитесь.
   – Ханум, это неразумное решение, дождитесь хотя бы утра! – всё же посмел возразить ага.
   – Неразумно дожидаться рассвета! Утром никто не выпустит меня из дворца, а сейчас уже сумерки, никому и в голову не придёт, что казанская ханум может в это время покинуть своё убежище. Я прошу вас не спорить, ага, а распорядиться подать лошадей. Мы отправимся верхом!
   Если бы кто-то ещё вчера сказал главному евнуху, что он будет участвовать в подобной авантюре, он рассмеялся бы шутнику в лицо. Однако сейчас, благополучно выбравшись из дворца и за городские ворота, они наблюдали, как закрывают столицу на ночь. На улице стояло время серых сумерек, когда ещё не рассеялся до конца солнечный свет, и не вышла из облаков полноликая луна. Дорога была видна хорошо, и ханум, пришпорив своего коня, поехала вперёд.
   До аула Ахмеда они добрались быстро. Появление всадников на опустевших улочках встретил остервенелый лай собак. Из крайних домов выглядывали ещё не успевшие заснуть жители аула, один из них, крупный высокий мужчина, прихватив на всякий случай копьё, подошёл к приезжим ближе. Джафар-ага, стараясь говорить как можно миролюбивей, спросил про старика-прорицателя. Мужчина неодобрительно покачал головой, всем своим видом осуждая то ли неурочный приезд, то ли неугодное Аллаху дело – кто ж не знает изречение Пророка Мухаммада, которое гласит: «Гадать и верить словам гадалок, предсказателей и чародеев – это мерзость». Однако он указал на соседний двор:
   – Там его приютили, в доме Назира. Только он совсем плох, не знаю, застанете ли его в живых.

   А в ханском дворце крымцы собирались тайно покинуть Казань. Седлались лошади, в перемётные сумы укладывали провиант, засыпали овёс, заполняли стрелами колчаны, брали с собой пищали, порох.
   Кучук с решительным видом распахнул двери верхнего гарема, оглан шёл по его коридорам хозяйским уверенным шагом. Давно уже решил для себя: Сююмбику увезёт в Крым, свяжет по рукам и ногам и, как простую невольницу, повезёт поперёк седла. Распахивая дверь в её покои, Кучук в радостном возбуждении думал, что пришёл час мести, и замер, поражённый пустотой постели ханум. Только сейчас вспомнил, что не увидел около дверей евнухов, которые как верные собаки охраняют госпожу.
   Чувствуя, как немеет от гнева лицо, оглан кликнул воинов. Кучук бросился с ними по гарему, распахивал двери всех покоев и комнат, отшвыривал стражей гарема, стаскивал спящих женщин с их ложа, вглядываясь в испуганные лица. Повсюду поднялся переполох: шум, плач, истерические крики, только всё оказалось напрасным – Сююмбика исчезла. Кучук со злостью оттолкнул пищавшего о недостойном поведении евнуха и вышел на Ханский двор. Все его крымцы уже находились здесь, готовые отправиться в дальний путь. Уже вскочив на коня, Кучук спросил:
   – Кто стоял на воротах?
   Поклонился сотник Коркут:
   – Мой десяток, господин.
   – Кто-нибудь выезжал сегодня из гарема?
   – Да, мой господин, главный евнух Джафар-ага и служанка. Сказали, что ханум замучила бессонница, и они едут к бабке-травнице.
   Кучук рванул поводья, резко выкрикнул:
   – Открывай ворота! – И первым кинулся в открывшийся просвет.
   Он мчался по спавшему городу, слыша стук конских копыт за спиной, и с горечью билась в голове только одна мысль: «Как же я мог упустить тебя, Сююмбика?!»


   Глава 22

   Стояла казанская ханум посреди просторной комнаты с белёной печью и не могла отвести глаз от лежащего на постели старика. Он казался покойником – этот высохший предсказатель из её сна. У старика беспокойно зашевелились узловатые, скрюченные пальцы, сложенные поверх тёплого покрывала. Сююмбика, стараясь не шуметь, шагнула назад, она боялась нарушить покой умирающего, но провидец уже открыл глаза. Поражённая, она застыла на месте. С изборождённого глубокими морщинами, пожелтевшего, как древний пергамент, лица на неё глядели жгучие глаза юноши, живые и беспокойные.
   – Ты пришла, дочь моя. Как долго я звал тебя!
   Преодолевая в себе суеверный ужас, Сююмбика шагнула к ложу старика:
   – Да, я пришла, хазрат.
   Он протянул корявую ладонь, и Сююмбика, не смея отказать, взяла её в свои руки. Она вдруг почувствовала, как удивительное спокойствие снизошло на неё, в горячем порыве упала ханум на колени и уткнулась в ладони старика, ощущая исходивший от них запах трав. Она захлёбывалась внезапными слезами облегчения и говорила, говорила:
   – Мне стало страшно жить, хазрат! Я боюсь за своего ребёнка, ибо нет у него защитника, кроме меня. Боюсь за Казань, за наш несчастный народ! Сколько зла вокруг, какие чёрные тучи сгущаются над нами. Я каждый день жду бури, которая убьёт нас всех. И даже молитвы не приносят мне успокоения, о, пусть простит меня за это Аллах!
   – Как говорит Пророк Мухаммад: «То, чему суждено быть, близко и неминуемо», – тихо произнёс старик.
   Сююмбика вскинула голову, беззвучно шевелились её влажные от слёз губы, словно хотела она о чём-то спросить, но никак не решалась. А провидец продолжал:
   – Я давно ждал тебя, госпожа, потому что вижу твою чистую душу среди власть имущих. Ты одна из тех немногих, кто может понять и поверить в то, что я скажу. Душами всех остальных овладел Иблис, не о стране своей они пекутся, а только о себе самих. Мой срок на Земле давно истёк, но не забирает меня Всевышний, пока не сообщу то, что открыто мне. А ведомо мне, что Казань наша скоро покроется руинами, будут течь реки крови правоверных, мечети разрушены, служители Аллаха убиты. И тот мусульманин, кому приведётся увидеть всё это своими глазами, содрогнётся от ужаса и спросит Всевышнего, почему позволил Аллах явиться ему на свет, чтобы увидеть ад при жизни. Позвал я тебя, дочь моя, потому что знаю, можно избежать ужасов избиения народа нашего, но путь этот сокрыт от меня. Ищи его с усердием, зови себе на помощь чистые души. И если Всевышний ещё на нашей стороне, если он не отвернулся от нас, Казань спасётся!
   Сююмбика поднялась с колен, она всё ещё не отнимала своих рук от холодеющих ладоней старика, спросила:
   – А если Казани суждено…
   Печально улыбнулся старик её недоконченным словам:
   – Только один Аллах знает, что суждено – погибель или спасение. И в чём погибель, а в чём спасение, то не сразу познаётся. Может, только наши правнуки или правнуки правнуков найдут истину.
   – А что ждёт меня?
   – Ты будешь желать уйти из жизни, прекрасная ханум, но Всевышний выбрал для тебя иную долю. Все мы в Его власти, дочь моя…
   Долго ещё смотрела Сююмбика на померкнувшие глаза прорицателя, на замолчавшие навсегда губы. Старик был мёртв.

   Три сотни всадников под командованием оглана Кучука мчались к берегам Чулмана [148 - Чулман – Кама.]. Но здесь их поджидала неудача, и переправиться на другую сторону крымцам помешали заставы стрельцов. Под грохот русских пищалей, пригнувшись к гривам своих верных спутников – боевых коней, уходили они от погони, теряя на ходу соратников. Очнулись уже в лесу. Тем, кому удалось уйти от погони, насчитали в своём строю не более двух сотен воинов, и многие из них оказались ранены. Здесь же, в густом лесу, надёжно спрятанные от глаз врага, крымцы перевязали свои раны, дали роздых коням. Оглан Кучук собрал на совет военачальников. Решили, не рискуя, пробираться по лесам вдоль берега Чулмана, искать безопасной переправы. В путь отправились на рассвете, засылая вперёд разведчиков. С осторожностью, как дикие звери, продвигались они вперёд, а место для переправы нашли только в устье Нократа [149 - Нократ – Вятка.], где с водным путём вотяков сливался полноводный Чулман. Над устьем стояла тишина, слышно было, как заливисто пели птицы в лесу, как плескалась о каменистый берег вода. Крымцы достали из перемётных сум топоры, рубили высокие, звенящие под сильными ударами сосны, сносили голые стволы на берег. Они радовались, что работа двигалась споро, значит, ещё до ночи окажутся на свободе, минуя царские засады. И не знали крымцы, что совсем неподалёку, в полусотне шагов от них, затаились сторожа московского царя – служилые вотяки под началом Бахтияра Зюзина. Они караулили их, как кот неосторожную мышку, ждали, когда все крымцы спустятся на берег. Гонец с соседнего сторожевого поста прискакал к Бахтияру Зюзину ещё с вечера, сообщил о противнике, который пытался прорваться сквозь их заслон, наказывал быть настороже. Не прошло и двух часов, как ускакал гонец, а в лесу затрещали ветки, и стали выезжать к устью крымцы.
   Вотяки, томясь ожиданием, готовили пищали к бою, подлаживали поудобней колчаны со стрелами. И вот, наконец, Бахтияр дал осторожный знак. Воины притихли, всматривались внимательно в песчаную косу, на которую спускались один за другим крымцы. Они вели под уздцы своих коней и не ведали, какая смертельная опасность караулит их в соседних тальниках. А вотяки поджидали долго, наблюдали, как расслабленные воины, обманутые тишиной, сколачивали плоты. Первыми рассадили раненых, повели к воде лошадей, уже готовые отчалить к спасительному противоположному берегу. Но подскочил Бахтияр Зюзин, взмахнул саблей – и кинулись в бой служилые ратники русского царя. Вотяки, приподнявшись на колено, били крымцев из пищалей, пускали свистящие на лету стрелы. Заметались с диким ржанием кони, бросали яростный клич крымские огланы, да только паника уже охватила воинов. Кто-то бросился в реку, но тяжёлые кольчуги утянули их на дно; другие метнулись к лесу, а их с гиканьем настигали казаки Зюзина. Рубили беглецов, не жалеючи, но тех, кто познатней, ловили арканами, как диких жеребцов. Спустя час всё было кончено. Кроме сорока шести человек, взятых в плен, остальные полегли в бесславной битве. Окрасились кровью воды Нократа, и остались лежать на берегу поверженные крымцы, порубленные саблями, сражённые пулями и стрелами. Лежали они, вскинув застывшие удивлённые глаза в небо, которое так и не стало для них родным…
   Пленников на следующий же день под надёжной охраной отправили в Москву, в их числе оказались оглан Кучук, эмир Торчи, оглан Барболсун, мурзы Богадур и Иш-Мухаммад.
   По прибытии в Москву крымцев стали пытать. Требовали от них сведений о думах казанцев, о тайных и слабых местах, как и где лучше к Казани подступиться. Но молчали гордые басурмане, отвечали молчаливым презрением на все вопросы. По приказу царя и митрополита стали применять к ним самые изощрённые пытки – били кнутами, рвали тела раскалёнными щипцами, железными прутами. Более всех доставалось оглану Кучуку. Дьяки, распаляясь от его молчания, приказывали палачам подвешивать его на дыбу. Со злорадством наблюдали, как по оголённой смуглой спине гуляет вымоченный в рассоле кнут, вздувалась посиневшая кожа, лопалась, как от порезов ножом. Толмач выкрикивал без передыха:
   – Говори, нечестивец, где в Казани порох хранится? Рассказывай, как занимался блудом с казанской царицей!
   От последних слов судорогой пробегала усмешка по почерневшим губам Кучука, искрой зажигалась мысль в отупевшей от боли голове: «Видели бы они любовь ханум в образе шрама на моём плече!» Эта боль в вывернутом раненом плече казалась больней всех пыток, страшней конца, что впереди…
   В ночь перед казнью измученные и искалеченные крымцы, не в силах встать даже на колени, лежали на сырых полах каменного подземелья. Они молились своему богу, беззвучно шептали запёкшимися в крови губами: «Я прошу прощения у Аллаха! Нет достопоклоняемого, кроме Его, милостивого, милосердного, живого, присносущного, который не умирает. И я обращаюсь к нему с покаянием…»
   Наутро на Лобном месте столицы сорок пять воинов по приказу великого государя Ивана IV одного за другим обезглавил царский палач. Главного же врага Москвы, оглана Кучука, четвертовали.


   Глава 23

   После бегства крымцев в Казань вернулись прежние времена. Сын покойного карачи Булат-Ширина сорокалетний эмир Нур-Али возглавил казанский диван. Вместе с ним пришёл к власти и его друг по скитаниям оглан Худай-Кул. Первым решением нового дивана стала отправка посольства в крепость, возведённую на Круглой горе. Посольство возглавили сеид Кул-Шариф и сибирский эмир Бибарс Растов.
   Хан Шах-Али и московские воеводы ожидали казанцев на берегу реки Зэи, которую московиты звали Свиягой. Позади воевод возвышались крепкие дубовые стены крепости, на стенах замерли стрельцы, вооружённые пищалями. Мрачно взирали послы на мощные укрепления, на городок, полный воинов, мастеровых и священников. Чтобы взять эту крепость, окружённую со всех сторон водой, сила нужна была великая. Понимали теперь казанцы, отчего проживавшие в этих местах горные люди покорно пришли на поклон к русскому царю. Так и они теперь шли поклониться ему, и одна только цель владела ими: не посредством войны, а языком дипломатии вернуть прежнюю свободу ханству, снять непосильную блокаду. О том и начал вести свои речи казанский сеид.
   Хан Шах-Али украдкой разглядывал Кул-Шарифа. Духовный наставник казанцев оказался моложе всех предшественников, в чёрной ухоженной бородке даже седины не видно. Был он высок, крепок, прям станом, величием и спокойствием веяло от фигуры сеида, облачённой в белоснежный чапан с глухим воротом. На голове небольшая чалма, белая ткань намотана ровно, тщательно. И лицом Кул-Шариф привлекателен: умные тёмные глаза, прямой нос, твёрдый подбородок, строгие губы красивой формы. Когда сеид заговорил, Шах-Али поймал себя на том, что не слушает его речей, а заворожённо наблюдает, как спокойно и уверенно двигаются эти губы. Как, должно быть, любят Кул-Шарифа женщины! Поймал себя на греховных мыслях и нахмурился, для него, обиженного природой с детства, чужая мужская красота всегда казалась возмездием за неведомые провинности. Словно сам Всевышний указывал ему: «Вот каков ты мог быть!» А сеид Кул-Шариф, покончив с обычными приветствиями, приступил к главному:
   – Бьёт челом великому царю и князю Ивану вся Земля Казанская. И просит она забыть наши ссоры и обиды, снять свой гнев с казанцев. Позволил бы нам великий государь, как прежде, плавать по нашим рекам, торговать купцам и ни в чём нужду не терпеть. А также просим мы дать нам в ханы Шах-Али, зовём его на престол наш и клянёмся верными ему быть, а также государю великому Ивану.
   Подмигнул Шах-Али главный воевода Ивангорода Семён Микулинский: «Вон, мол, смотри, пришли всё ж казанские басурмане на поклон. Хоть и горды, а спину и им пришлось переломить!» Касимовский хан на этот взгляд и безмолвный диалог вдруг озлился, подумал с внезапной обидой за всех мусульман: «Веселишься, воевода, празднуешь победу?! Аль позабыл, как сотни лет ездили твои князья кланяться в Великую Орду, как платили ясак нашим дедам и прадедам?!» Подумал и тут же испугался, опустил взгляд, как бы не разглядел Микулинский опасный блеск в его глазах, не разгадал мятежных мыслей.
   Послам предложили пожить в крепости, дождаться ответа. Долго томить не стали, на следующий же день пригласили в дом главного воеводы, там и объявили свои условия. Заключали русские с казанцами перемирие на двадцать дней, а за это время долженствовало решить всей Земле Казанской исполнить ли условия Москвы или жить по-прежнему запертыми от всего света. Предъявили послам и условия, показавшиеся на первый взгляд нетяжкими, и цена за спасение целого народа казалась не такой неподъёмной. Следовало казанцам выдать казанскую ханум Сююмбику вместе с малолетним ханом Утямышем, а также крымских жён и детей. Вторым пунктом исполнения условий шло освобождение всего русского полона. При согласии казанцев предлагалось послать в Москву посольство для заключения мирного договора.
   Чёрным стал тот солнечный день для казанской ханум. Помнила она до последней минуты своей жизни, как ступил в её покои сеид Кул-Шариф, а с ним улу-карачи Нур-Али Ширинский. И объявили они Сююмбике об условиях царя, и просили от имени народа подчиниться воле Москвы ради мира и спокойствия Казанского ханства. Поднялась им навстречу госпожа, уронив с плеч воздушное покрывало, лишь промолвила побелевшими губами:
   – Когда?
   Отвёл взгляд сеид, и эмир Нур-Али опустил глаза. Не знали они, что ответить свергнутой повелительнице. Как пожелают русские воеводы, тогда и отправят они с почётом свой знатный выкуп за мир и покой в Казани.
   Ушли вельможи, а Сююмбика толкнула дверцу в комнатушку Оянэ. Здесь вместе с её верной нянькой уже второй день пряталась от посторонних глаз молодая женщина по имени Айнур. Невестка бека Тенгри-Кула поселилась у неё с того момента, как сам бек и его сын мурза Данияр под покровом ночи умчались в Ногаи к её отцу. Сююмбика послала с ними письмо, в котором слёзно просила отца о помощи. Весь день молились женщины за успех посланцев ханум, не знали они, смогут ли пробиться сквозь мощные заслоны и заставы двое мужчин. Мысль найти хоть какое-нибудь средство, чтобы послать письмо к отцу в Сарайчик, зрела в голове ханум уже давно. Весточку написала она заранее, ещё до бегства крымцев, в ней заклинала отца прислать на подмогу ногайское войско. Знала, какая великая сила таится в необъятных степях Мангытского юрта, только бы собрать их всех вместе, сплотить! Обещала казанская повелительница наградить всех ногайских мурзабеков щедрой платой из казны, только б помогли избавиться от блокады, сковывавшей ханство по рукам и ногам. А коли смогли бы ногайцы снести дерзкую крепость Ивангород, возвысившуюся на Казанской Земле, тогда осталось бы только призвать турецкого султана и крымского хана заступиться за своих верных вассалов, не отдать правоверных на поругание гяурам. Письмо было написано на одном дыхании, но отправить его не представлялось возможным. После поездки в аул Ахмеда и ночного разговора с прорицателем она отважилась действовать одна. Долго решала ханум, кому из своих многочисленных подданных можно доверить столь важное и смертельно опасное дело, и остановилась Сююмбика на беке Тенгри-Куле, не нашла она никого честней, преданней и отважней, чем ханский улу-илчи.
   Давно не виделась с беком казанская госпожа, поначалу, чтобы не возбуждать ненужной ревности в сердце Сафа-Гирея, а после не было случая свидеться. Все дела, связанные с перепиской и посольствами, вёл диван, и Сююмбика в эти вопросы не вмешивалась.
   И вот вызванный бек явился к повелительнице. Она помнила каждое мгновение этой встречи, глядела на Тенгри-Кула, и громко стучало непокорное сердце. Должно быть, не зря ревность обуревала хана Сафу, этого мужчину она смогла бы полюбить так же, как когда-то полюбила молодого Гирея. Но сердце не умеет любить двух мужчин одновременно, она уже отдала свои лучшие чувства супругу, теперь ушедшему в мир иной. Память о нём помогла ей потушить огонь в своём взгляде. Тенгри-Кул был, как всегда, вежлив и почтителен и выглядел вполне счастливым человеком. Они долго говорили, и бек рассказал о волшебных переменах, произошедших в его жизни. Затаив дыхание, слушала Сююмбика историю любви юного Тенгри-Кула и базарной танцовщицы, и счастливое её завершение. Чем не поэма из тех, которыми была увлечена она? А после заговорила ханум о своих тревогах за Казань и маленького повелителя. Рассказала она и о прорицателе, о котором впервые услышала от самого бека Тенгри-Кула. Напоследок упомянула о послании, написанном беклярибеку Юсуфу.
   – Если отец сможет отправить ногайцев, и тех наберётся не менее десяти тысяч, мы сможем действовать! Мы и сами воинов наберём, всем дадим оружие, кто в силах его держать.
   Сююмбика говорила горячо, и бек согласно кивал головой. Ему ли, улу-илчи ханства, было не знать, в каком положении находится государство и как важна эта помощь извне. Поднявшись со своего места, Тенгри-Кул поклонился госпоже:
   – Ханум, у вас есть выход, пошлите меня с сыном в Сарайчик.
   С тревогой вглядывалась Сююмбика в спокойное лицо бека:
   – Это очень опасно, Тенгри-Кул! Меньше всего хотелось бы рисковать вашей жизнью!
   – Всё в воле Аллаха, госпожа, и иного пути я не вижу.
   Теперь уж минул второй день, как её посланцы выехали из Казани, а в своих покоях ханум приютила молодую жену мурзы Данияра Айнур. В большом доме бека, кроме слуг, не оставалось никого, жёны Тенгри-Кула с его дочерьми и внуком давно уехали в имение. Айнур беспокоилась за них, переживала за сына Акморзу. В покоях ханум она играла с маленьким Утямышем, и слёзы наворачивались на глаза молодой женщины: «О, где моё сердечко, где Акморза?!» Оянэ, сочувствуя, утешала Айнур:
   – В аулах живётся легче, чем в столице, там всегда найдётся пища, и приход войск не так страшен – можно укрыться в лесах. Родная земля всегда сокроет и поможет детям своим. Молись, красавица, и Всевышний дарует тебе скорую встречу с мужем и сыном!
   И молодая женщина молилась, но тревога не отпускала её сердца, а вскоре к ней прибавилось гнетущее предчувствие беды. Пришло оно с благочестивым сеидом и сиятельным улу-карачи, когда принесли они чёрный приказ для ханум. Какой мусульманской женщине были бы непонятны боль и тоска, охватившие казанскую госпожу? Не по потерянной власти убивалась она, а страшилась тех испытаний, которые ожидали её с сыном в Москве. Что будет в гяурском плену с их душами, какому насилию подвергнется их вера? Но ныне не властны стали они над судьбой и могли лишь молиться, уповая на Всевышнего, и ждать вестей из Сарайчика.
   На следующее утро столицу покинуло посольство во главе с мурзой Енбарсом Растовым, сыном эмира Бибарса. Посольство везло челобитную русскому царю о согласии казанцев со всеми условиями Москвы.


   Глава 24

   В крепости Ивангорода главный воевода Микулинский читал челобитную казанцев: «Царю, государю великому, князю Всея Руси Ивану Васильевичу Худай-Кул-оглан и эмир Нур-Али, и вся Земля Казанская, муллы и сеиды, шейхи, шейх-заде, мол-заде, имамы, азии, абызы, эмиры и огланы, и казаки, и чуваши, и черемисы, и мордва, тебе, государю, челом бьёт. Просим, чтобы государь пожаловал милостью своей, гнев свой отдал, а дал бы на ханство Шах-Али. А Утямыш-Гирея хана вместе с матерью его взял бы к себе, а также жён и детей крымцев. А полону русскому дали бы мы волю, как он того велел…»
   Воевода Микулинский челобитной остался доволен, и в тот же час дал в сопровождении посольству дьяка Губина и отпустил казанцев в Москву.
   Пришёл день торжества для Шах-Али – указом царя Ивана IV хан утверждался на казанском троне. Но радость нового повелителя омрачилась заявлением царского дьяка, Шах-Али давалась в управление лишь Луговая сторона и Арская земля.
   – А Горная сторона, – гнусаво зачитывал дьяк царскую грамоту, – ныне принадлежит Москве, так как государь великий Иван Васильевич взял её божьей милостью ещё до казанского челобитья.
   Возражений новоиспечённого правителя не приняли, воеводы на его протесты лишь отмахнулись:
   – Что государю Бог пожаловал, того не отдадим! А ты, Шах-Али, правь тем, что тебе дадено, и смирись, помолясь. Куш-то получил немалый!

   В холодное ветреное утро прибывали в Ивангород представители Земли Казанской для подписания договора. Казанцы ступали с шаткого струга на твёрдую сушу, ёжились, кутаясь в роскошные одежды. Неуютным выдался последний летний месяц, впору было рядиться не в парчу и бархат, а в сукно да меха. Впереди шли эмир Бибарс Растов и мулла Касим, за ними ещё десять человек шейхов и мурз, посланных казанцами. Московские воеводы во главе с Шах-Али выступали навстречу. Здесь же, на берегу реки, новый повелитель зачитал грамоту русского государя.
   Тяжкое молчание воцарилось вокруг, казалось, казанцы не верили своим ушам, верно ли они расслышали новое условие Москвы. Первым нарушил гнетущую тишину эмир Бибарс. Выступив вперёд, мудрый эмир заговорил:
   – Как же так, благородные воеводы, как же так, пресветлый хан? Посылали мы по вашей просьбе к трону царя сына моего мурзу Енбарса послом. И привёз он нам подписанную грамоту о том, что вся Казанская Земля соглашалась исполнить. Отдаём мы вам и хана нашего малолетнего, и ханум, отдаём жён, детей крымских. И как желали вы, выдаём полон русский. Но не можете вы забрать земли, которые всегда нашими были и принадлежали отцам и дедам нашим. Не бывать тому, не можем мы с тем согласиться. Не простит нам того народ казанский!
   Вспыхнули при последних словах эмира русские воеводы, шагнули вперёд, сжимая рукояти сабель. Подобрались и казанцы, враждебный огонь загорелся в их глазах. Но раскинул руки вставший между ними Шах-Али, словно сдерживал и одну и другую сторону, и сказал с укором казанцам:
   – Не будем затевать свары на берегу. Пойдёмте в боярские хоромы, там и будем решать дело.
   Спор продолжился в большом воеводском доме. Казанцы горячились, повышали голос и не соглашались отдать Горную сторону русскому царю. Шах-Али в ответ грозился прекратить переговоры и отправить на столицу войска московитов. К вечеру, когда накал страстей грозил закончиться кровью, встал со своего места мулла Касим. Уважаем был мулла во всей Казани, оттого и умолкли распалившиеся вельможи, уселись обратно по своим местам. А мулла взглянул прямо в глаза русским воеводам и сказал лишь одно:
   – То, в чём с государём согласились в Москве, подпишем без промедления! А о Горной стороне не нам решать, пусть на то будет решение всей Земли Казанской. Просим время, почтенные воеводы, чтобы собрать курултай. На большом курултае весь казанский народ и решит, быть ли ханству нашему разделённым.
   Как бы ни хотелось воеводам настоять на своём, но нашли они это решение в сложившейся обстановке верным. Дали казанцам на созыв курултая четыре дня, и место назначили в устье Казанки на границе спорной земли. Но ещё до курултая приказали отправить в Ивангород малолетнего хана Утямыша, его мать, двух сыновей оглана Кучука и сына оглана Ак-Мухаммада.
   Сююмбика-ханум прощалась с дворцом. Она шествовала по переходам гарема, по Тронному залу, сидела, печальная, в покоях повелителя, где всё ещё так живо напоминало ей о муже. Здесь, в ханских покоях, куда она не пустила за собой никого: ни бесконечно плачущего Джафара, ни верную старую няньку, легла она навзничь, раскинув руки на шёлковом, расшитом золотым шитьём покрывале. Холодный шёлк успокаивал горевшие от слёз щёки, и она лежала так и думала о своём или вспоминала прошлое. В голове беспорядочным хороводом крутились мысли, а самая настойчивая была одна: «Где тумены отца? Почему до сих пор нет никаких известий от бека Тенгри-Кула?» Она понимала, не так уж много времени прошло и, если даже придут на помощь ногайцы, её, Сююмбики, здесь уже не будет. Но теплилась крохотным огоньком в груди надежда, ведь не должны её повезти сразу в Москву. Привезут воеводы своих пленников в крепость на Зэе, а сколько они там пробудут, одному Всевышнему известно. Для неё же сейчас каждый час задержки казался спасением, и не только для неё, для всего Казанского ханства. Слышала она, с чем вернулись послы из Ивангорода, Казань кипела возмущением! Разве можно, вынув сердце из груди, разорвать его пополам и заставить снова биться? Никогда не стать стране прежней, если пала она на колени, так и будет вечно кланяться. О! Тяжкие мысли, каким непосильным грузом ложатся они на сердце, которое и так кровью обливается. «Где же ты, отец?! Где же твои воины?!»
   Казанские эмиры явились за ними на следующее утро. Свергнутая повелительница уже ждала их. Снова были на госпоже строгие одежды, скромные украшения, в руках сердоликовые чётки, на невысоком уборе укреплено тёмное покрывало. Пятилетнего сына Утямыша ханум держала за руку. Мальчик, одетый в тёплый казакин, с чёрной такьёй на голове гордо взирал на бывших своих подданных. Тайком дивились мурзы и карачи, как похож на покойного хана: тот же непреклонный серый взгляд, овал лица, губы. О Аллах! Только Ему, Всевышнему, известно, будь этот мальчик лет на пятнадцать старше, может и не пришлось бы вести сейчас унизительные переговоры с Москвой. Сююмбику с сыном повели вниз, а за ними шли Оянэ, Айнур, главный евнух Джафар-ага, прислужницы и гаремные аги. Шли все, чьи сердца закаменели от боли и слёз. Они шли провожать свою госпожу в последний путь по казанской земле.
   На Ханском дворе знатных пленников ожидали эмир Костров, хаджи Али-Мерден и русский князь Пётр Серебряный. Князь Пётр провёл бессонную ночь. Сначала переписывали с дьяками всё добро, принадлежавшее ханум и маленькому Утямышу, затем перевозили всё это на струги, ожидавшие на реке. К утру добром доверху наполнили двенадцать струг. Дьяк Ходков мечтательно произнёс, взирая на это великолепие:
   – А какова сама ханская казна, ежели только ханум таким огромным богатством владела?
   – Молчи, дьяк, – сердито прошипел князь Серебряный. – Придёт время, и до казны доберёмся. Сокровища, слышал я, там несметные! А пока дай срок воеводам, и довершат они своё дело.
   Теперь князь с нетерпением ожидал одного – скорей забрать казанскую царицу с сыном, да и отчалить к Ивангороду. Однако, как увидал князь Пётр печальную женщину, спускавшуюся под плач слуг с широких дворцовых ступеней, то ощутил внезапную жалость к царице. Он сошёл с коня и почтительно протянул руку Сююмбике, желая помочь ей взойти в кибитку. Но сверкнула ханум на Серебряного строгим взглядом и оборотилась к толпе эмиров и мурз. Среди вельмож, прячущих глаза и опускавших головы, нашла она Кул-Шарифа и только к нему обратилась, поклонившись:
   – Позвольте, светлейший сеид, проститься мне с мужем моим.
   Служитель Аллаха не вынес молящего блеска женских глаз, перевёл царскому слуга просьбу госпожи.
   – Как же иначе, – отвечал князь. – И у нас, православных, так повелось, если уезжаешь в чужие края, попрощайся с могилами своих близких.
   С Ханского двора процессия двинулась к возвышавшейся над крепостью остроконечной башне и белокаменному тюрбе, раскинувшемуся у её подножья.


   Глава 25

   Перед самым входом в усыпальницу князь Серебряный остановил Сююмбику. Он вынул из рукава помятый свиток со следами запёкшейся крови:
   – Вижу, тешишь ты себя, царица, ненужными надеждами, не желаешь смириться с судьбой своей горькой. А она тебя давно настигла! Вот, возьми, это просил передать хан Шах-Али. Споймали, царица, твоих гонцов, не хотели они сдаваться, потому и нашли смертушку там же. А грамотку тебе возвращаем, будешь плакать на могиле мужа и об этом заодно поплачь.
   Стиснула ханум крепко зубы, чтобы не забиться, не закричать перед слугой царя на радость и потеху его стрельцам. Отшатнулась она от своего тюремщика, кинула взор на застывшую неподалёку Айнур. По ледяному, неподвижному взгляду молодой женщины поняла Сююмбика, что увидела супруга Данияра окровавленный свиток и догадалась обо всём. Ни слова не говоря, шагнула ханум к Айнур, сжала в своей ладони её похолодевшую руку и повела за собой в усыпальницу. Не посмел вмешаться и отказать в этом князь Серебряный, отошёл в сторону. Он поглаживал стройную шею своего коня и поглядывал тревожно на всё увеличивавшуюся толпу казанских жителей.
   Оказавшись в прохладном полумраке усыпальницы, Сююмбика почувствовала, что силы покинули её, и ноги ослабли. Упала она на колени перед беломраморным надгробием, под которым покоился её любимый супруг. Последние надежды, что жили в душе и давали силы, рассыпались в прах от нескольких слов князя-московита. Не придёт к ней на помощь отец, далеки дорогие сердцу ногайские степи, не узнают лихие джигиты Мангытского юрта, как ждала их помощи кыр карысы [150 - Кыр карысы – (манг.) дочь степей.]. Забилась Сююмбика в горьком плаче:
   – О! Мой господин! Муж мой, Сафа! Почему ты покинул нас так рано? Отчего оставил нас, сирот, на растерзание диким зверям? Отчего терпим мы теперь унижения и бесчестье от врагов наших? Один Всевышний знает, что ждёт твоего сына и вдову в далёкой Москве, может, пытки, смерть, а может и худшее из наказаний, если отберут у нас нашу веру!
   Долго кричала и билась о холодные равнодушные камни свергнутая ханум. За её спиною на коленях стояла Айнур, молилась и падала ниц, ведя свой разговор с Аллахом. Она не плакала и не кричала, потухший взгляд не отрывался от измятого окровавленного свитка, упавшего к подножью надгробной плиты. Айнур совсем недавно прятала эту весточку ханум на груди любимого мужа Данияра, и сейчас помнила она прощальный поцелуй его горячих губ, помнила, как крепко сжал мурза свою любимую в последних объятьях. Поняла она лишь сейчас, что за зловещие предчувствия одолевали её – нет больше на свете Данияра! И не найти даже камня, над которым она могла бы поплакать. Пелена непролитых слёз застилала прекрасные глаза Айнур, и казалось ей, что уже никогда не смогут извергнуться эти слёзы, и вечно будет стоять в груди жёсткий холодный ком – не выдохнуть, не произнести ни слова. Но она всё же поднялась вслед за ханум, поклонилась надгробным плитам и отправилась к выходу, где её ожидала госпожа. Айнур поразил вид Сююмбики. Женщина, которая мгновение назад убивалась на могиле своего мужа и исходила слезами горького, безутешного плача, сейчас высоко держала гордую голову, словно непокорным видом своим желала напугать всех врагов и недругов. В полном молчании обе женщины шагнули из тюрбе.
   Площадь уже переполнилась народом, стояли они, молчаливые, скорбные, и свергнутая ханум в полной тишине, воцарившейся вокруг, окидывала взглядом колыхавшееся море людских голов. Она шагнула навстречу своему народу, низко склонилась, отдавая своим поклоном дань уважения и любви всем, пришедшим проводить её. Толпа сдвинулась, извергла из груди единый вздох и опустилась на колени перед своей госпожой. А Сююмбика уже склонялась перед сеидом и словно не замечала ни толпившихся вокруг эмиров, ни подбиравшегося к ней князя Серебряного:
   – Позвольте, светлейший сеид, подняться в последний раз на башню, проститься с любимым городом.
   Кул-Шариф не отводил от спокойного лица госпожи проницательных глаз, что-то в её спокойствии настораживало и пугало его, но не смог он отказать в смиренной просьбе, только кивнул головой.
   Крутая винтовая лестница показалась ослабевшей Сююмбике непреодолимой преградой, но она упорно поднималась по ней, опираясь о холодные равнодушные стены. За своей спиной слышала измученное дыхание Айнур. Верхней площадки обе достигли почти одновременно, без сил упали на каменный пол, хватая пересохшим ртом воздух и не отрывая друг от друга глаз. Но вот уже не так сильно стало стучать сердце, и горячая кровь перестала шуметь в ушах.
   – Ханум, – прошептала Айнур, – что вы задумали, госпожа?
   Одинокая слезинка скатилась по бледной щеке Сююмбики:
   – Я хотела взглянуть последний раз на свою Казань… отсюда, с высоты птичьего полёта.
   – И я тоже хочу взглянуть на неё в последний раз, – тихо промолвила Айнур.
   Ханум поднялась, цепляясь за проём стрельчатого окна:
   – Но ты остаёшься здесь, моя девочка, никто не заставляет тебя покидать свой город.
   Печально покачала головой Айнур, встала у другого окна. Ветер трепал широкие рукава голубого кулмэка, сверкала под солнечным лучом оторочка из драгоценных камней. В этой безумной погоне за своей госпожой Айнур потеряла калфак, и только шёлковое покрывало каким-то чудом удержалось на плечах. Обернувшись, долго смотрела вдова молодого мурзы на свою ханум:
   – Нет мне больше места в этом городе, и не нужна жизнь без моего Данияра, – прошептала она и шагнула вниз из окна…
   Дикий, безумный крик вырвался из груди Сююмбики, подхваченный многоголосым воплем на площади. Вцепившись в кирпичный проём похолодевшими руками, склонилась казанская госпожа вниз. Там, у подножья башни, раскинув руки, лежала сломанная женская фигурка, а лёгкий ветерок, играючи, опускал на неё парившее в воздухе тонкое покрывало. Слёзы оставили ханум, хотелось кричать и плакать, но опустошённое сердце молчало, словно вытекла из него вся кровь до последней капли. Только билась в теряющем сознание мозгу одна мысль: «Как просто! Как это просто – надо сделать одно движение, и все страдания останутся позади». Словно со стороны ощущала она, как разжимаются пальцы, до того крепко держащиеся за кирпичи проёма. Ещё мгновение и…
   – Мама! – этот плачущий детский голосок вырвал её из оцепенения, в каком она находилась на грани между жизнью и смертью.
   Обернувшись, увидела Сююмбика рядом маленького сына.
   – Утямыш! – казалось, не она, а само сердце выкрикнуло.
   Долгожданные слёзы хлынули из глаз. Рыдая, несчастная мать сжала в объятьях сына. Как он мог оказаться здесь в тот самый момент, когда она прощалась с жизнью? Именно он, единственное существо во всём мире, которое могло вырвать её из рук смерти, заставить жить. А на лестнице уже раздавались торопливые шаги, слышались тревожные голоса. На площадку ворвались князь Серебряный и эмир Костров.
   – Слава тебе, Господи! – побледневший русский князь осенил себя крестом. – Я уже боялся, что возьмёшь ты на свою душу, царица, смертный грех самоубийства. Ну, а коли всё обошлось, то и хорошо.
   Слабой рукой отёрла госпожа заплаканное лицо, протянула руку своему сыну и ласково произнесла:
   – Утямыш, радость моя, вытри слёзы. Помни, сынок, что ты потомок Гиреев и Идегея. Никто, кроме матери, не должен видеть твоей слабости.
   Мальчик послушно кивнул, вложил горячую ладошку в руку ханум.
   Их дорога до самых ворот, где ждали кибитки, походила на тернистый путь мучеников. Жители Казани с криками и плачем провожали свою любимую госпожу. Прибежавшие из ближайших слобод кузнецы и гончары в спешке даже не сняли своих алъяпкычей [151 - Алъяпкыч – мужской или женский фартук, обязательный атрибут рабочей одежды.], застывшие комки глины и чёрная окалина сыпались с них, но они этого не замечали. Здесь оказались не все, кто собрался на площади, многие посчитали, что ханум покончила собой, кинулись на русских стрельцов и эмирских казаков, не пускавших их к башне. Людей оттеснили, в ход пошли нагайки и древки копий, большую часть толпы погнали в предместье, а то и прочь из города. Это в устах бежавших тогда родилась легенда о казанской царице, не пожелавшей сдаться на милость русскому царю и окропившей своей кровью камни у подножья башни, названной позже башней Сююмбики.
   А та, кому суждено было стать легендой, поклонилась перед тем, как взойти в кибитку, в последний раз. Кланялась она родной земле и народу, который любила так же горячо, как и он любил её. В толпе плакали, не стесняясь, и мужчины, и женщины. Единый неумолчный плач стоял над городом. Пожилая женщина, прорвавшись сквозь заслон стрельцов, упала в ноги Сююмбике, целовала подол её платья и кричала:
   – О ханум! Простите нас, простите!
   Прижимая к себе сына, Сююмбика смотрела на едва сдерживаемых воинами казанцев. Всей своей истерзанной душой ощущала она горячие волны любви, которые исходили от этих простых людей, искренне винивших себя в её несчастье. Люди были бесконечно благодарны госпоже за её жертву, которую она приносила ради спасения Казани и всего ханства. Но это не уменьшало горечи невосполнимой потери, и не проходило ощущение, словно все они – маленькие дети, заплутавшие в коварной тьме и потерявшие свою мать…

   Уже на струге, когда за излучиной реки скрылась Казань, Сююмбика уронила лицо в стиснутое ладонями покрывало. Перед её взором над свинцово-серыми равнодушными водами Итиля встал образ старика-прорицателя, который печально качал головой: «То, чему суждено быть, близко и неминуемо».



   Часть VI
   Судьбы последнее дыханье


   Глава 1

   За день до назначенного курултая хан Шах-Али и русские воеводы высадились в устье Казан-су. Новый повелитель уже послал в город обоз со своим имуществом в сопровождении управителя дворца эмира Шахбаза и конюшего Битикея. Вельможам дали указание готовить комнаты для заселения хана. В роскошном обиталище предстояло скрыть все следы пребывания крымцев и самой династии Гиреев, враждебной повелителю Шах-Али. Но прежде чем он, потомок золотоордынского рода, дважды изгоняемый из Казани, вновь укрепится на её троне, следовало привести к полному повиновению народ.
   Шах-Али, впитавший ненависть к Гиреям с рождения, с первых слов отца и матери, так же люто невзлюбил казанцев. В это холодное утро [152 - Курултай состоялся 14 августа 1551 года.] он властным взглядом окидывал всё пространство Ханского луга, от берегов Казан-су до слободы Бишбалта. Повсюду стояли московские ратники, закованные в кольчуги и вооружённые пищалями. Мрачной силой веяло от воинской цепи, и он чувствовал свою причастность к грозной мощи. Осмелятся ли теперь казанцы сказать «нет!», смогут ли отринуть его, правителя, поставленного над ними великим государём.
   В полном молчании прибывали на место собрания казанцы. Пришло духовенство с сеидом Кул-Шарифом, огланы во главе с Худай-Кулом, эмиры и мурзы с Нур-Али Ширином. Первым заговорил казанский сеид, его горячие слова падали в сердца казанцев, лились расплавленным свинцом. Во многом мог бы согласиться с сеидом хан, но обиды не давали отдаться во власть справедливости. «И тебя ненавижу, Кул-Шариф, – думал Шах-Али. – Ненавижу за красоту, речистость, любовь народа, который всегда презирал меня. Ты говоришь, нельзя разделять ханство, разлучать родственников, живущих на разных берегах Итиля, как нельзя прервать кровной связи. А я соглашусь с царём Иваном, пусть это ханство познает боль, какую познал я! Ты была прекрасной и могущественной, Казань, станешь калекой об одну ногу и руку, превратишься в нищенку, просящую милости у московского повелителя! Воеводы правы в одном, чтобы набить пузо моим касимовцам и отведать сполна из чаши власти, мне хватит и того, что дарует царь. А униженные казанцы станут сговорчивей и впредь будут опасаться выступать против меня!»
   Закончил свои речи сеид, принялся говорить карачи Нур-Али, за ним шейхи и огланы. Жаркими были их слова, изливалась в них душа, страдающая от бессилия, но видели они: ни к чему увещания и мольбы, не понять ястребу, схватившему острыми когтями добычу, ни страха, ни боли своей жертвы. Русские воеводы оставались непреклонными, угрожали в случае неповиновения применить силу. К вечеру казанцев вынудили смириться и подписать унизительный договор. Отныне жители ополовиненного ханства не смели ступать на земли Горной стороны, переплывать реку Итиль и ловить рыбу на другом берегу. Обязывались также без промедления выдать русский полон и в том присягнуть новому повелителю и московским воеводам. Казанцев стали приводить к присяге, и когда клятву дала большая часть, хан Шах-Али торжественно въехал в город.
   В тот же день в столице принялись хозяйничать воеводы Голицын и Хабаров, им приказали следить за освобождением христианского полона. К вечеру казанцы выдали две тысячи семьсот человек. В сопровождении стрельцов бывшие невольники на насадах отправлялись в Ивангород. Поплыли над рекой протяжные русские песни. Много лет хранили их полоняники, прятали от басурман в душах своих, а теперь вырвались они свободными над речными просторами и парили чайками белокрылыми. Провожая русский полон, царский дьяк Иван Выродков покачал головой:
   – Тяжко придётся князю Микулинскому, такую прорву народа надо прокормить и отправить на Русь.
   Голицын, к которому он обращался, усмехнулся:
   – Князь Семён умён и предусмотрителен. Он уж ранее велел местным князькам поставлять в крепость подводы с продовольствием. А насады, вот они, можно до самой зимы, пока река не встанет, отсылать людишек в Нижний и Балахну.
   Но Выродков опять качал головой: «Много народа, ох, и много!»
   Прав оказался царский дьяк, пленных в Ивангороде вскоре скопилось великое множество, ведь спустя десять дней воеводы докладывали, что по всему ханству освобождено шестьдесят тысяч человек, и все проходили через новую крепость.
   Вскоре все границы ханства открыли, но свободная жизнь оказалась совсем несладкой, то была далеко не прежняя Казань, и жители чувствовали себя ограбленными и опозоренными. Тяжесть блокады осталась позади, стрельцы ушли в Ивангород, а с ними удалился страх из сердец простых людей и знатных мурз. Проснулись в душах казанцев их былые гордость и непокорство; пока ещё незаметное, но уже зарождалось и росло недовольство ханом Шах-Али.
   А нового повелителя изводили хлопотами гостившие у него царёвы слуги. Русский воевода боярин Хабаров, а с ним и дьяк Выродков дневали и ночевали в ханском дворце. Всем были недовольны они, ворчали по каждому поводу: «Отчего с неохотой освобождают оставшийся русский полон? Почему хан не желает казнить непокорных, осмелившихся не выполнить царский указ?» Дьяк Иван Выродков – в строгом казённом кафтане, и лицо, казалось, имел казённое. Доставая из-под мышки свитки белых бумаг, зачитывал с угрозой в голосе неизвестно где добытые сведения:
   – А намедни в княжеском дворе Бибарса Растова был замечен русский холоп, который назвался Стенькой и говорил, что мается в плену уже пять лет. А ещё говорил этот Стенька, что его хозяин, князь татарский Бибарс, заковал десять человек русских невольников и упрятал их в земляную яму. В другом княжеском доме, доподлинно известно, у большого князя Нур-Али Ширинского сокрыты в гареме три русские девы, с которыми живёт он в блуде.
   Шах-Али морщился, отворачивался. То, что многие эмиры и мурзы отдали не весь полон, ему было известно, но как наказать таких больших людей? Он опасался народных волнений, ведь в Казани был оставлен лишь малый гарнизон из пятисот человек. Хан отмахивался от назойливого дьяка, обещал:
   – Я пошлю людей, пошлю своих казаков. Завтра же разберусь!
   Но не уходили чувствовавшие себя хозяевами гости. Вкрадчивый голос боярина Хабарова проникал в разболевшуюся голову повелителя, как раскалённый гвоздь:
   – А прослышали мы, что и в твоём дворце, в оставленном гареме хана Сафы содержатся русские полонянки, привезённые из Кафы.
   Оскорблённый Шах-Али подскочил с трона:
   – Я в гарем покойного хана не входил, не ведаю, кто там содержится!
   – А коль не входил, – гнул своё воевода, – то следует отправиться нам всем и проверить.
   Повелитель даже спрыгнул с трона, воздев к потолку несоразмерно длинные руки:
   – О Аллах! Где это видано, чтобы посторонние мужчины входили в чужой гарем?!
   А боярин рассмеялся скрипучим неприятным смешком:
   – Не лукавь, хан, ведомо мне, что в ваших гаремах вместе с женщинами проживают и мужчины.
   – Они не мужчины. – Шах-Али устало опустился на место. – Евнухи, скопцы, по-вашему.
   Он махнул рукой, поняв, что не переспорит царских слуг, а если будет не уступать даже в малом, воеводы начнут писать на него доносы да кляузы. Долго ли тогда удержится на троне господин, нелюбимый казанцами и не поддерживаемый московским государём? Шах-Али хлопнул в ладоши, призвал управителя дворца. Эмир Шахбаз вплыл в Тронный зал, гордо неся на своей голове тюрбан, украшенный большим рубином. Шах-Али знал о непомерной любви своего подданного к драгоценным камням, но в этот раз сам подивился бесценному экземпляру, такой рубин впору и самому хану носить. «Должно быть, присвоил камень, пока готовил дворец к моему приезду», – с подумал Шах-Али. Но вести расследование и расспрашивать Шахбаза не стал, к чему обращать против себя верных людей, хватит и на его век казанских богатств. А вот придёт время, завладеет тем, чем сполна не владел ни один повелитель Казани – ханской сокровищницей.
   Выслушав распоряжение господина приготовить к осмотру гарем, эмир Шахбаз удивился, но вида не подал. Пока дворцовый управитель отдавал приказ евнухам, Шах-Али пригласил гостей откушать вместе с ним изысканных блюд, приготовленных ханским пешекче.


   Глава 2

   У входа в гарем Шах-Али встречал прислужник Али, ага доложил, что главный евнух уже несколько дней не встаёт с постели, и он, Али, осмелился временно взять на себя его обязанности. Хан нетерпеливо кивнул, прерывая многословие евнуха, спросил:
   – Женщины готовы?
   – Да, мой господин. Они в Голубом зале с фонтаном.
   В зале, где когда-то повелитель Сафа предавался разгульным страстям, собрали всех женщин гарема, начиная от вдовы Гирея до последней чёрной рабыни.
   – Великий хан! – Алима-бика кинулась в ноги вошедшему Шах-Али. – Молю вас о большой милости, прошу отпустить меня с дочерьми в Хаджитархан. Уже два года, как я вдовствую, и некому заступиться за меня и моих девочек, которые достигли возраста зрелости. Только мои братья смогут позаботиться о дальнейшей судьбе ханских дочерей.
   Женщина цеплялась за полу его казакина пальцами, усыпанными перстнями и кольцами, просила и молила, но он замечал, как отводила при этом глаза от его лица. Как хорошо Шах-Али знал причину этого, как часто видел в женских зрачках отражение своего уродства. Хан мог бы взять её под свою руку, назвать женой, ведь женщина была знатна и хороша собой, а он, заключив брак с ней, сблизился бы с правящим родом Хаджитархана. Но не мог повелитель пережить отвращения в её глазах, этого ужасающего доказательства, как противен его вид красивым женщинам. Но и обижать бику не следовало, самым верным было исполнить просьбу вдовы. Шах-Али подал знак следовавшему за ними евнуху:
   – Приказываю упаковать вещи Алимы-бики и её дочерей и отправить с принадлежащими ей невольницами в Хаджитархан, когда госпожа того пожелает. В сопровождение дайте охрану, пропуск у воевод я выхлопочу.
   Он не стал слушать слов благодарности, шагнул дальше к сгрудившимся у фонтана наложницам. Эти женщины своим видом напоминали ярких заморских птичек, в тонких шальварах самых различных расцветок, богато расшитых безрукавках, обнажавших длинные шеи и едва прикрытые полукружья грудей. Лица их, до самых глаз, прятались за вуалями, зато бесстыдно обнажались бёдра с безупречно гладкими животами. Для Шах-Али и эмира Шахбаза подобные зрелища были привычны, а вот у русского боярина от открывшегося зрелища онемело лицо. Глаза его заиграли плотоядным хищным блеском, забегали по самым запретным, самым соблазнительным местам женских тел.
   Наложницы выходили вперёд, называли своё имя и откуда они родом. Повелитель лишь делал знак рукой, отсеивал одних направо, других к противоположной стене. Следом пришёл черёд прислужницам и невольницам, исполнявшим во дворце различные работы. Среди наложниц нашлись две девушки из муромских земель, среди прислужниц – ещё десяток из Приграничья. В сопровождении строгого дьяка русские невольницы покинули гарем.
   Шах-Али со всеми удобствами устроился на тахте, оглядел наложниц, всё ещё поделённых на две группы, он делал вид, что не замечает задержавшегося в гареме боярина. А Хабаров маялся у выхода с видом кота, углядевшего кринку со сливками, но опасавшегося хозяйки, которая караулила лакомство. Вспомнились Шах-Али все унижения со стороны заносчивых воевод, захотелось отплатить той же монетой боярину.
   – Что ж, князь, – тщательно скрывая насмешку, неторопливо протянул хан, – русский полон весь отдан, а здесь осталась только моя добыча.
   – И все эти женщины – твои? – с дрожью в голосе спросил Хабаров.
   – Мои! – отвечал Шах-Али. – Пожелаю, будет ещё больше. Мне моя вера позволяет!
   Боярину оставалось только раскланяться, да и идти к выходу, где уже заждался его, притомившись, толстый евнух-проводник. Но как оторваться от запретного великолепия, где ещё увидишь такое? А красавицы, словно чувствовали овладевшую им мужскую жажду, так и туманились подведённые сурьмой глаза и приоткрывались в томной неге нежные уста…
   Хабаров облизал внезапно пересохшие губы и обратился к Шах-Али:
   – Великий хан…
   «Смотри-ка, – усмехнулся про себя Шах-Али, – даже титул мой вспомнил. Вот до чего страсть боярина обуяла!» Вслух же отозвался:
   – Что желаешь, князь?
   – Почто поделил ты этих женщин? Позволь узнать, что тут за хитрость?
   – Нет никакой хитрости, боярин. Справа те, кого я оставлю себе, они мне понравились. Эти тоже хороши, но их я подарю своим сподвижникам.
   Как во сне повернулся воевода к дверям, но зацепился ногами за порог, стоял, не в силах перешагнуть. Шах-Али сам решил подтолкнуть князя к разговору, пока тот не отважился уйти:
   – Не желаешь, боярин, провести эту ночь в моём дворце? Если хочешь, пришлю тебе одну из этих прелестниц или две, сколь пожелаешь?
   Подумал: «Жалко ли такого добра?! Их у меня, что грязи, захочу, весь гарем наполню новыми женщинами. А боярин такого дара не позабудет!»
   Хабаров, услышав предложение Шах-Али, отпрянул от двери, осипшим, срывающимся голосом произнёс:
   – Грех ведь это, хан.
   – Кто ж твой грех узреет, боярин? Дьяк давно из дворца удалился. А для меня провести ночь с желанной женщиной не грех, а мужская доблесть!
   И понял Шах-Али по загоревшемуся лицу Хабарова, уговоров больше не надобно, провёл щедрой рукой по обоим рядам:
   – Выбирай любую!

   Следующим утром Шах-Али доложили о прибытии во дворец вдовы хана Сафы – Фатимы. Сосланная четырнадцать лет назад в крепость Кара-Таш дочь Мамая оказалась теперь на свободе. Крымцы, охранявшие опальную супругу своего господина, полгода как покинули мрачную крепость. Всё это время вдова повелителя проживала в поместье эмира Ак-Мухаммада, женатого на её младшей сестре. Весть о высылке ненавистной соперницы Сююмбики в Москву подвигнула деятельную ханум отправиться в Казань. Она преследовала одну цель: достичь прежнего положения и когда-то утерянного могущества.
   Повелитель принял Фатиму в Тронном зале. Со скучающим видом Шах-Али ожидал обычных слезливых просьб и жалоб. Он был наслышан, что дочь Мамая очень горда, а Гирей в своё время лишил ханум не только положения, но и богатства. Значит, будет просить вернуть её драгоценности, обеспечить безбедную жизнь и отправить с почётом к братьям в Ногаи. Будет эта женщина так же отводить глаза, как и младшая вдова хана Сафы, или взирать на него с гордым презрением. Ещё бы, ведь она дочь беклярибека Мамая, а ногайки славятся своей гордостью и тщеславием!
   Однако всё случилось не так, как представлял Шах-Али. Вошедшая женщина в ярких, далеко не вдовьих нарядах ещё с порога упала на колени и поползла к трону господина, в раболепстве своём переплюнув даже простых невольниц. Такое обращение от знатных женщин хан видел впервые. Шах-Али взволнованно приподнялся с атласных подушечек, подложенных на жёсткое сидение трона, а женщина склонилась перед ним в униженной позе, уткнувшись лицом в загнутые носки его ичиг.
   – О господин Земли Казанской, – послышался её низкий завораживающий голос. – Позвольте пожелать вам править долго и счастливо, и чтобы путь ваш усыпали лилии славы и розы любви! Пусть не коснётся вашего могущества ни зависть, ни вражда, ни чёрная неудача! Пусть Всевышний никогда не отвёрнёт лика благодати от вас, великий хан!
   Поражённый словами вдовы, Шах-Али сам поднял Фатиму за плечи. Он вгляделся в лицо ханум, признавая, что для женщины в возрасте и проведшей много лет в безвестности и лишениях, она ещё хороша. К тому же ногайка имела пышное и округлое тело, именно такое, какое всегда привлекало Шах-Али. Но более всего сразил его взгляд вдовы, – большие чёрные, слегка влажные глаза ханум взирали на него с немым восхищением.
   – Что привело вас ко мне, уважаемая госпожа? – растроганный этим взглядом, ласково спросил Шах-Али. – Вы желаете просить отправить вас в Ногаи к вашим братьям-мурзабекам?
   – О повелитель! – со страстью в голосе отвечала Фатима. – Если пожелаете наказать меня, тогда прогоните прочь, и я отправлюсь в Ногаи!
   – Что же вы тогда желаете? – Озадаченный хан вновь уселся на трон и откинулся на подушки.
   А Фатима воздела к нему умоляющие руки:
   – Выслушайте меня, повелитель! Помните, как много лет назад приезжали вы в Сарайчик с посольством князя Василия к моему отцу, беклярибеку Мамаю. Тогда я жила, покинутая своим мужем, во дворце отца. Мой супруг метался по ханствам, ища поддержки для возврата Казанского юрта, а я, едва оправившаяся от родов, была одинока и всеми позабыта. Тогда мне впервые посчастливилось увидеть вас, повелитель. Не буду скрывать, господин, вы некрасивы, но в тот день я узрела вашу одинокую душу, столь схожую с моей. Стояла я за занавесью, и слёзы текли по моим щекам. О, не спрашивайте, господин, почему, но ведь мы не властны над собственным сердцем, а оно в тот миг потянулось к вам. Только я, связанная узами брака, не посмела и вида подать. И вот сейчас судьба преподнесла мне возможность открыться вам.
   Шах-Али вздрогнул. Никогда доселе ни одна женщина, если не считать льстивые языки наложниц, не признавалась ему в любви. А ханум продолжала:
   – Милости прошу у вас, повелитель, не отсылайте меня в Ногаи, не прогоняйте со своих глаз. Позвольте стать вашей рабыней, позвольте помочь растопить льды, окружающие вас!
   Хан поднялся с трона, женщина глядела на него с прежним пылом и восторгом, даже тени мысли о том, что она может притворяться, не промелькнуло в его голове.
   – Благородная ханум, поднимись же с колен, твоё ли это место?
   Шах-Али притянул к себе податливое горячее тело, не веря своему счастью, шепнул:
   – Согласишься ли, желанная моя, если сообщу сеиду, что хочу назвать тебя своей супругой?
   Ответом ему стал смелый поцелуй.


   Глава 3

   Последующие дни Шах-Али занимали важные государственные дела: казанские карачи на заседаниях дивана вновь потребовали вернуть Горную сторону. Никто из них так и не смирился с отторжением завоёванной дедами земли, и знатные эмиры хотели, чтобы и повелитель не оставлял попыток вернуть отобранные улусы в лоно ханства.
   Осенью в Москву отправились гонцы – сибирский мурза Кулай Растов и касимовский есаул мурза Нур-Али. Гонцы везли грамоту царю. В послании Шах-Али благодарил великого государя за своё возвышение и просил позволения собирать ясак с Горной стороны. Мурзы прибыли ко двору Ивана IV не только с целью передать грамоту, им поручили подготовить почву для большого посольства, чтобы решить все спорные вопросы.
   Казанцы поселились в пределах Кремля и дожидались высочайшего ответа от московского господина, не зная о прибытии вестей от дьяка Выродкова. Дьяк обвинял казанских вельмож в неохотном освобождении пленных, а хана Шах-Али в нежелании или боязни их наказать. В Боярской Думе кляузу Выродкова восприняли как сигнал не давать спуску татарам ни в чём, но действовать решили исподволь. Казанцам позволили прислать в Москву большое посольство, хотя заранее предвидели провал их миссии. Молодой государь более не хотел вести споров о Горной стороне, потому направил в Казань князя Палецкого с поручением хоть подкупами, хоть угрозами добиться от казанцев безоговорочного отказа от спорных земель. Иван IV пожелал превратить Казань во «второй Касимов», в послушное ему ханство, которое верно стоит за московского правителя.

   Шах-Али даже в собственном дворце чувствовал себя неуютно. Ханом были недовольны все, начиная от казанских вельмож и кончая московскими воеводами. Утешение повелитель находил только в покоях своей новой жены Фатимы, ему казалось, что знатная ногайка понимает его лучше, чем кто-либо на свете. Теперь ханум сполна получила всё, что когда-то потеряла, ведь она восседала на троне Казани рядом с царственным супругом, и даже мысль о том, что где-то в Касимове проживает первая жена Шах-Али, мало волновала её. Шах-Али как-то со смехом сказал:
   – Пожалуй, моё солнце, мне придётся оставить первую жену в Касимове. По воле Аллаха, она носит такое же имя, что и ты, а я боюсь запутаться в двух Фатимах!
   Этими словами он сразу поставил её на главное место, оставив ту Фатиму – верную подругу белоозёрской ссылки в покинутом им касимовском уделе. Первая Фатима стала свидетельницей многочисленных неудач и унижений супруга; вторая видела Шах-Али только в ореоле могущества – и это поднимало хана в собственных глазах.
   В один из дней озабоченный Шах-Али явился к Фатиме-ханум. Госпожа занимала весь верхний этаж гарема и блаженствовала в роскоши, которой была лишена четырнадцать лет. Повелитель нашёл супругу за разглядыванием содержимого шкатулки из рыбьей кости. Эту резную шкатулку с драгоценными кольцами и перстнями ханше преподнёс князь Палецкий, сменивший боярина Хабарова. Прежнего воеводу вызвали в Москву по доносу дьяка Выродкова, который утверждал, что князь, забыв о православной вере и своих обязанностях, бражничает с ханом Шах-Али и развратничает с гаремными девками. Хабарова отправили в Ивангород, а Палецкий с рьяным рвением приступил к исполнению задумок своего государя.
   В личных беседах князь принуждал Шах-Али показать характер казанцам, голос хитроумного Палецкого был мягок и вкрадчив и лился в уши повелителя помимо его воли:
   – Накажи дерзких, которые укрывают невольников, и изведаешь славу правителя смелого и строгого. Людишки издавна боятся силы, а станешь опасаться их, оплюют и затопчут. И с мурзами своими поступай подобающе, а я подскажу, как сделать всё так, что вельможи и очнуться не успеют.
   Князь не договаривал, но хан понимал: боярин подбивает его на избиение казанцев. Влиятельных вельмож в столице оставалось немного, среди них семейство эмиров Растовых, оглан Карамыш, мурза Кадыш-батыр. Другие же, особо знатные и влиятельные, отправились в Москву с большим посольством. Время для наказания непослушных, как утверждал Палецкий, настало самое подходящее, но Шах-Али желал всё уладить миром, не хотел он ссориться ни с казанцами, ни с московитами. С такими словами и пришёл повелитель к своей жене.
   Фатима недолго думала, отложив в сторону дорогую шкатулку, промолвила:
   – Мой господин, невозможно угодить и волку, и ягнёнку. А поскольку волк всегда сильнее, следует, не вступая в споры, отдать ему ягнёнка.
   – Ты думаешь, моя мудрая жемчужина, что мне надо уступить боярину?
   – Супруг мой, – Фатима склонилась к самому лицу хана. – Вы же давно сделали свой выбор, о чём тут думать.
   Из покоев ханум Шах-Али вышел с готовым решением. Оставшаяся же в комнате Фатима откинулась на обитую парчой резную спинку и с презрением подумала: «До чего же глупы мужчины, стоит только уверить их в своей любви и можно крутить ими, как пожелаешь! Подскажи я сейчас Шах-Али противоположное решение, и он с радостью согласился бы со мной. О! Как ничтожен и глуп мой супруг! Но это-то мне и на руку». И Фатима вновь занялась своими драгоценностями.

   Спустя несколько дней в ханском дворце затеяли большой пир. Все знатные вельможи Казани получили на него приглашение, ведь такое пиршество повелитель со времени своего последнего воцарения затевал впервые. Ничего не подозревавшие гости съезжались во дворец из своих родовых поместий и городских домов. Пиршественная зала блистала роскошью и былым великолепием, щедрые дастарханы ломились от вкуснейших яств и угощений. С тех пор, как московиты сняли блокаду с ханства, на столах вельмож опять появились знаменитые осётры и белуги, выловленные в могучем Итиле, и разнообразная дичь с охотничьих угодий. Купцы спешили привезти на опустевшие базары самые лучшие фрукты, вина и яства, какие не переводились раньше в торговых иноземных рядах.
   Пировавшие за ханским столом гости остались довольны многообразием и изысканностью блюд. Танцовщицы услаждали взоры захмелевших алпаутов зажигательными танцами, лучшие музыканты играли на кубызах и кураях. Не сразу заметили гости смертельную опасность, нависшую над ними, и не сразу поняли, что произошло. Первым чашу коварной измены познал оглан Карамыш. Ему вздумалось покинуть пир в неурочный час, но стоило оглану открыть двери, как касимовский есаул пронзил его кинжалом. Со страшным криком могучий Карамыш метнулся к столам, окровавленные пальцы его цеплялись за нарядные скатерти и казакины вельмож. Те в ужасе вскочили с мест, а в зал уже ворвались касимовцы и дружинники князя Палецкого. Воины резали и рубили пытавшихся разбежаться опьяневших гостей. В Пиршественной зале царила паника, дико кричали и нападавшие, и убиваемые ими, кто-то из казанцев успел выхватить оружие и отчаянно сопротивлялся. Бибарс Растов с пятью отважными мурзами отчаянно пробивал дорогу на Ханский двор. Падали от ловких взмахов его сабли коварные убийцы, но на крыльце вырвавшихся из западни встретил строй стрельцов с пищалями…
   Менее чем за час было покончено со всеми, кто собрался в тот роковой день на праздник повелителя. Касимовцы по приказу хана отправились по домам мурз и огланов, которые из осторожности не явились на пиршество. Резня длилась до рассвета, среди погибших насчитали более семидесяти вельмож из самых именитых родов Казани. Те, кого не успели достать сабли и ятаганы убийц, бежали той же ночью в Ногайские степи.
   Шёл ноябрь 1551 года, до падения великого ханства оставалось меньше года.

   Осиротела Казань, и люди опять стали опасаться за свою жизнь и безопасность близких. Весть о произведённой расправе отправили в Москву. Хан Шах-Али и боярин Палецкий сообщали, что казанские мурзы задумали совершить переворот, искали поддержки у ногайцев, но злодейское покушение было раскрыто, и заговорщики убиты. В том же письме Шах-Али просил задержать в Москве казанское посольство, ссылаясь на то, что карачи Нур-Али Ширинский и эмир Костров замешаны в заговоре. Просьбу Шах-Али исполнили, и улу-карачи не позволили выехать из Москвы. Несчастливая звезда взошла на небосклоне рода Ширинов, и карачи Нур-Али более не видел иного пути, как смиренно просить русского царя вызвать на Русь свою семью и позволить служить Ивану IV. Казань осталась без дивана, и правили там ныне рука об руку касимовский хан и русский князь.


   Глава 4

   К зиме в Казань прибыл сам Алексей Адашев. Первый советник великого князя и царя Ивана IV требовал как можно скорее превратить Казань в царёв удел, послушный воле государя. Мысль о «втором Касимове» давно витала в Москве, теперь ей долженствовало воплотиться в жизнь. Вот только народ противился таким решениям, и в столицу ханства приготовились ввести войско. Но тут взбунтовался прежде податливый Шах-Али, он не пожелал сдавать позиций Казани, казалось, вспомнив, что в ханстве проживают такие же правоверные, как и он, а московиты всю жизнь стояли костью в его горле. На советах кипели долгие споры, Шах-Али горячился и возражал требованиям Адашева:
   – Казань исполнила всё, о чём запрашивал великий государь, и даже улус свой, Горную сторону, отдала! Но не забыли казанцы этого, они будут спрашивать, какой я хан, ежели не могу свою землю защитить. А пущу чужое войско в город, назреет бунт, и изгонят меня или казнят, а после придёт и ваш черёд, светлейшие воеводы и князья!
   Вмешался в препирательство дьяк Выродков:
   – Говоришь, казанцы исполнили всё, что великий князь и царь Иоанн Васильевич приказывал? Но твои слова – обман и лукавство. Как же полон русский, который до сих пор не весь освободили?
   Подскочил хан с трона:
   – А ты докажи, дьяк! Приведи хоть в один двор столицы, где не отдали русского пленника.
   Выродков подмигнул Адашеву:
   – Сводим, Алексей Фёдорович, Шах-Али туда, где мы своих нынче видали.
   Запрягли коней, маленький отряд выехал с Ханского двора немедля. Казанский повелитель хмурился, думал про себя: «Где эта подленькая душонка дьяк мог отыскать русских рабов?» А Шах-Али привезли в дом его лучшего есаула Нур-Али, а после в дом касимовского мурзы Ислам-Гали. И отовсюду стрельцы вытаскивали пленных мастеров и невольниц с русского Пограничья. Гневно оборотился Шах-Али к понурившимся касимовцам:
   – Как же такое могло случиться?! Как оказались изменщиками самые верные мои люди?
   Бросились к копытам ханского коня мурзы, взмолились о пощаде. Оправдывались, говоря, что не могли удержаться, когда забирали полон у казанцев и видели среди них хороших ремесленников или красивых женщин. Шах-Али взвизгнул от ярости, принялся хлестать по спинам касимовцев плетью, а когда полилась кровь первейших его помощников, бросил камчу на землю и умчался прочь во дворец.
   Наутро Шах-Али согласился со всеми условиями Адашева. Он пообещал по первому же сигналу воевод затеять новую резню среди казанской знати, испортить крепостные пушки и запасы пищалей. Просил лишь об одном: помочь ему и ханум после содеянного благополучно покинуть столицу. Адашев и боярин Палецкий договорились прислать дополнительные указания хану и отправились в Москву. С Шах-Али для охраны остались стрельцы во главе со стрелецким головой Иваном Черемисиновым.

   В те дни пришёл в лавку армянского купца Бабкена нежданный гость – узколицый и тонкогубый Прошка в красном стрелецком кафтане. Бабкен гостю поначалу обрадовался, а потом испугался и затащил его в самую глубь лавки:
   – Ты почто так открыто ко мне пришёл, да ещё в такой одёже? Мало ли кто увидит, запомнят!
   Прошку Бабкен отправил в Ивангород с доносом в то утро, когда из Казани сбежал крымский гарнизон. С тех пор купец и не видел своего мнимого приказчика и думал, что в услугах его отпала надобность. Всё ждал он, когда вернётся домой брат Геворг и остаток товара привезёт. Но Геворг не ехал, об этом и напомнил Бабкен Прошке. Тот улыбнулся криво тонкими своими губами:
   – Зря боишься, купец, всё в порядке с твоим братом. Но пока ты нам нужен, брат твой поживёт у нас. Да и спокойней ему в Нижнем. А здесь, того гляди, заваруха начнётся.
   Бабкен испугался, перекрестился торопливо и спросил:
   – Неужто смертоубийство будет?
   Прошка сунул ему под нос костлявый кулак:
   – Ты б, купец, поменьше болтал языком, целей будешь! Тебе было сказано всё примечать, обо всём доносить.
   – А я что делал? – обиделся Бабкен. – От твоего «купца» Якупа ко мне дьяк заглядывал, тот, который с ханом в город приехал.
   – Выродков, что ли?
   – Он самый! Хороший человек, ласковый такой. Я ему все сведения о русском полоне давал, кто кого и где прячет. Дьяк доволен остался, сказал, что не забудет моей службы! – Бабкен выпятил грудь. – Я ведь много чего могу узнать, у меня связи такие, сама сыскная служба повелителя может позавидовать!
   – Ну прости, купец, про дьяка-то я не знал. А насчёт заварухи скажу: будет чего иль не будет, мало кому известно, но на всякий случай поберёгся бы ты. Когда я у тебя жил, присмотрелся, кольчуги даже не имеешь и шлема.
   – Нам, торговцам, такой товар ни к чему!
   – Голова дурёная! А ежели в городе смута какая случится, от стрелы случайной кольчуга всегда спасёт. – Прошка распахнул полушубок с красным кафтаном, показал железную рубашку под ним. – Видишь, в чём ходим по городу? Опасаемся, мало ли чего. А от кинжала басурманского аль от стрелы защита добрая. Ну, прощай на том, я ведь только напомнить заходил, чтобы не забывал ты нас, а коли тут за тобой присмотр есть, так я спокоен.
   Ушёл Прошка, и Бабкену стало не до торговли, тревожные мысли одолевали купца. Неспокойно стало в Казани, собрать бы товар да уехать куда подальше. Только куда уедешь, да и дом свой бросать жаль, лавки добротные. Наживалось всё это долгие годы, и оставить кому-то запросто так! Прошка сказал, неизвестно ещё, будет заваруха или нет. Вздыхая, Бабкен почесал затылок. Надо, пожалуй, заглянуть к кузнецу Езнику, заказать кольчугу и саблю какую-нибудь прикупить. Мысли замучили настолько, что, кликнув приказчика, который отмерял аршином исфаханскую хлопковую ткань, торговец оставил на него лавку и отправился в Армянскую слободу.
   Улочки ремесленников находились в самом конце слободы, там, где зимой и летом разливались тёмные вонючие лужи. Дом кузнеца Езника Бабкен нашёл сразу, ведь далеко по слободе разносился перестук молота и молоточков. Жена Езника, полная усатая Гоар, провела заказчика прямо в мастерскую. После зимнего морозца кузница показалась тёплой и уютной, посреди комнаты с низким потолком пыхал жаром невысокий горн. Повсюду были разложены массивные кувалды и молотки разных размеров, клещи и зубила. Мастер Езник относился к кузнецам-кольчужникам, и кольчуг этих, как заметил Бабкен, навалено в углу видимо-невидимо. Сам кузнец, коренастый здоровяк с лоснящимся от пота мускулистым телом, ловко орудовал кувалдой. Мастер сунул раскалённую железяку в кадку с водой и оборотился к купцу. Они обменялись обычными приветствиями и перешли к делу. Езник, узнав, зачем пришёл Бабкен, порадовался:
   – Давно серьёзных заказов нет, уж и не знаю, чем семью кормить. А кольчуги – это моё любимое дело, я, уважаемый Бабкен, их уже двадцать пять лет клепаю. Вот взгляни!
   Езник покопался в железной груде и вытащил на свет три кольчуги. Кузнец разложил их на деревянной лавке. Кольчуги, прорубленные страшными ударами и проржавевшие от чужой крови, заставили Бабкена содрогнуться от ужаса. Он, однако, постеснялся показать свой страх перед мастером, подобрался ближе.
   – Видишь, идёт одинарная выковка – это латинцев, она нам не пойдёт, слишком лёгкая, и стрела её может пробить. А вот, смотри, красота, кольца большие, вьются, как песня. Арабы делают, хорошо защищает, но не так надёжно, как у московитов. А русская – она вот такая, клепается из трёх-четырёх колечек, такую и мечом не сразу перерубишь, сила нужна богатырская. И делать её сложней, дороже будет работа такая.
   – Пусть дороже, – поспешно прервал речи кузнеца Бабкен, – я за ценой не постою, сделай надёжную и побыстрей.
   Оставив задаток, купец выбрался на улицу, с облегчением глотнул свежего воздуха. Хороша жизнь! А вот для тех, с кого кольчуги сняли, она уже кончилась. И снова забегали в голове тревожные мысли: «Уехать, не уехать… а как же брат Геворг? И товар в Нижнем остался. Сбегу, так ни товара, ни брата, как ушей своих, не видать. Нет, никуда не уеду, да и чего мне опасаться, я и для казанцев свой, и для русских не чужой!»
   – Остаюсь! – обречённо махнул Бабкен рукой. – Будь что будет!


   Глава 5

   В Москве в полном снежном облачении царствовала зима. Снег валил, не переставая, поначалу он радовал, а после стал огорчать столичных жителей. Холопы не успевали очищать дворы и подъезды к ним, и тогда, накинув полушубки из овчины, на помощь приходили девки и бабы. Весёлый шум и гам стоял под окнами царских хором, деревянные лопаты со скрипом и скрежетом елозили по серебристому покрову, и высились белые сугробы, доходя до окон нижних палат. Великий князь и царь Иван Васильевич, накинув поверх лёгкого станового кафтана кунью шубу, в задумчивости крутил в руках грамоту. Весточку эту привёз ему Адашев из Ивангорода. Служилые люди Чапкын Отучев и Бурнаш сообщали о готовящемся в Казани перевороте и уверяли, что казанцы как не любили хана Шах-Али, так и сейчас не приняли его всей душой. Слова князя Чапкына так и засели в уме: «А как изменят казанцы Шах-Али да казнят его смертью, то сделаются вам, великий государь, врагом сильным и опасным!» И предлагали Чапкын и Бурнаш немедля двинуть на ханскую столицу войска и покончить с нею раз и навсегда.
   Складно писали служилые люди, и заключалась, должно быть, в их словах своя правда, но одно удерживало молодого царя, таились в душе неприятные воспоминания о последних зимних походах на Казань. Ещё свежи в памяти воинов и простого народа эти неудачи, к чему вновь пытать судьбу и гневить Бога? Не он ли указывает на иной путь, и путь такой есть, о нём и думал государь.
   Очнувшись от дум, Иван Васильевич велел позвать Адашева. Алексей Фёдорович явился незамедлительно. Умён был Адашев и речист, тем и нравился молодому государю, велико было отличие советника от бояр, которых царь с детства не выносил. Не мог терпеть их чванливости, грубости, непомерной гордости за боярских предков, ведь от этих черт характера и до глупости недалеко. Сегодня Адашев с боярами беседовали с задержанными в Москве большими казанскими людьми, о чём договорились и хотел узнать Иван IV.
   Войдя к царю, Адашев поклонился низко:
   – Государь, по твоему приказу вели мы долгие речи с казанцами, с большим князем Нур-Али Ширинским и с их митрополитом хаджи Али-Мерденом. Доношу до слуха твоего, великий царь, просят казанцы низложить хана Шах-Али. Говорят, пока этот нелюбимый всеми правитель будет в городе, казанцы никого слушаться не станут. Ещё сказали, что согласны они из твоих рук принять другого повелителя, и на то у них план добрый имеется.
   – Что за план? – с интересом спросил царь. – Да ты садись, Алексей Фёдорович, в ногах правды нет.
   Адашев присел на крытый бархатом ослон [153 - Ослон (старослав.) – стул, скамья.] и продолжил:
   – Предлагают они послать царского гонца с предложением к Шах-Али оставить казанский престол для русского наместника. Если не пожелает хан сделать это добровольно, надо вывести из Казани стрельцов, и тогда Шах-Али, оставшись без защиты, сам бежит из столицы. А как оставит он казанский престол, приедут в столицу казанские князья и будут говорить со своим народом.
   – Отчего же они думают, что народ с ними согласится?
   – Простые люди не любят воевать, великий государь. Им бы быть в мире и своей вере, торговать беспрепятственно, а кому платить ясак – разницы нет. К тому же припасли для них сладкий посул: коли Казань станет русской вотчиной, то и Горная сторона, о которой они до сих пор плачутся, вернётся к ним.
   – Хорошо придумано, Алёшка, – улыбнулся своим потаённым думам Иван Васильевич, – продолжай дальше.
   – Дальше будет то, что вы, государь, и желали! Произойдёт добровольная сдача крепости, въезд нашего наместника и присяга ему. Нам от Казани достанется право распоряжаться землями ханства и одаривать ими нужных людей. И для митрополита подарок – христианскому рабству на наших землях не бывать, а там и местное население пожелает в православие перейти.
   – Что ж за выгода казанским князьям?
   – А для них главная выгода – вечный мир между нами и то, что земли их опять воссоединятся. И пусть они ведают ясаком и казной под надзором нашего наместника.
   – И они довольны такой малостью? – удивился царь.
   – Довольны, государь! – Адашев весело поднялся с места. – А иначе не получат ничего, басурманские души.

   Зимой 1552 года Алексей Адашев прибыл в Казань с готовым решением Москвы. Но стоило ему предложить Шах-Али сдать Казань русскому наместнику, как хан воспротивился. Напрасны были уговоры и обещания Адашева о том, что дадут ему другой удел, касимовец в ответ твердил, что не пустит в мусульманский город русские войска. Испуганный Шах-Али противоречил сам себе: то гневался и говорил, что не подчиняется указаниям воевод; то уверял, что казанцы скоро свергнут его, а потому просился в Ивангород. Он всю свою жизнь добивался этого престола, а сесть на него по-настоящему ни разу не удавалось, если только присесть слегка, да и опять бежать гонимым казанцами и злой судьбой.
   В начале весны Адашеву удалось сломить сопротивление Шах-Али. В одном только не дал согласия хан, он боялся народного бунта и не позволял открыть ворота войскам. Но по приказу московского государя Шах-Али тайно отрёкся от престола и под покровом ночи отправил в Ивангород большие крепостные пушки. В ту же ночь касимовцы перепортили пищали и залили водой запасы пороха. Исполнив обещанное, повелитель пригласил на озеро Кабан оставшихся в живых казанских вельмож, а там мурзы и огланы, поверившие в искренние заверения хана, что все гонения остались позади, оказались в руках стрельцов.
   – Слышали ли новость?! – кричал поутру на базаре бойкий привратник. – Имела Казань голову глупую и никчёмную, а ныне и вовсе без неё осталась!
   Люди, спеша мимо привратника, хмурились и отворачивали лица. Никто не ведал, как поступать, что делать и чем грозит ханству внезапное сиротство.
   А в полдень явились вестники из Ивангорода, собрали народ на базарной площади. Касимовский мурза зачитывал грамоту торжественно, поворачивая голову во все стороны. Казанцы послание великого князя и царя Всея Руси Ивана IV слушали в полном молчании. Весть об отказе от престола хана Шах-Али и назначении наместником Казани князя Микулинского восприняли без криков и возражений. Касимовцы в тот же час отправились назад донести до московских воевод согласие казанцев принять в правители Микулинского.
   На столицу опускалась ночь. Город засыпал в странном оцепенении, в каком он находился уже не один день, словно и не жили в нём люди, а только тени без мыслей, чувств и желаний.


   Глава 6

   Настроение у воевод Ивангорода было отменное. Ехали они этим солнечным утром во главе своих полков на Казань, готовую без единого выстрела отдаться им на милость. Князья Микулинский, Серебряный и Ромадановский блистали друг перед другом парадным облачением. Впереди полков гарцевали знаменосцы. Стрельцы выделялись на режущем глаз белом мартовском снегу яркими пятнами красных кафтанов. Когда первые полки достигли слободы Бишбалта, от казанских вельмож, покорно следовавших позади, отделились три всадника – мурза Аликей из славного рода Нарык и беки Ислам и Кибяк. Казанцы попросились первыми въехать в столицу, дабы подготовить население к торжественной встрече наместника. Князь Микулинский, настроенный добродушно, не разглядел в почтительной просьбе никакого подвоха. Подумал: «Спешат выслужиться, басурмане, знают, из чьих рук будут пить и есть!»
   Именитые вельможи получили благосклонное разрешение и поскакали к Ханским воротам, но едва копыта их коней ступили в город, как приказали немедленно запереть все ворота Казани. На площади спешно собирался народ, никто ещё не знал, что случилось, но улочки забурлили жизнью, словно вскипела в старых жилах молодая кровь. Мурза Аликей, поднявшись на стременах, заговорил первым.
   – Правоверные! – кричал Аликей. – Враг нашей веры идёт на город! Коварные урусы уверили нас, что хотят вечного мира с нами, а сами ведут на Казань несметные полки. Взгляните, казанцы, сколько их, взгляните, как сверкает их оружие, жаждущее крови правоверных!
   Белоснежный скакун горячился под мурзой, но ещё жарче была его речь. Нашлись сомневающиеся, поскакали к воротам и, взобравшись на стену, оттуда замахали руками, закричали:
   – Мурза не лжёт! Они идут, их много!
   – Казанцы! – продолжал Аликей. – Вспомните, чьи вы дети, очнитесь от дурного сна! Неужто покорно подставим мы головы под узду царя? Неужто поддадимся на его лживые посулы?
   – Вооружайтесь кто чем может! – выступил вперёд Ислам-бек. – Не отдадим свою Казань, не дадим неверным безнаказанно глумиться над нами!
   Рассекая толпу надвое, навстречу вельможам вышел сеид. Кул-Шариф вскинул руки с зажатыми в них чётками:
   – Правоверные! Разве мы ослепли и оглохли, и коварный Иблис взял над нами власть? Мы согласились покориться лживым неверным, позабыли слова Пророка Мухаммада: «Не нарушайте своего единства, не сбивайтесь с истины, следуйте верному пути! Боритесь со своими врагами! Оберегайте веру свою! Наставляйте братьев своих мусульман и указывайте им правдивый путь!»
   Чьи-то нукеры отыскали прятавшихся русских бояр и стрельцов, эти московиты остались в городе, чтобы подготовить казанцев к присяге на верность русскому наместнику. Теперь их тащили через толпу, и они, не понимая, что случилось, противились и бранились на бунтовавшую чернь. На стрельцах были разодраны одежды, лица разбиты в кровь. Толпа при виде царёвых слуг взорвалась бешеными криками, словно вид исконных врагов влил раскалённый огонь гнева в их сердца. К пленникам потянулись тысячи рук, но, словно вихрь, ворвался в толпу эмир Чапкун Отучев. Грозен был эмир, и хотя знали, что Чапкун служит русскому царю, но благородная осанка бека и его былые заслуги перед ханством заставили толпу расступиться.
   – Безумцы! – слова эмира падали в толпу, как хлёсткие удары плетью. – Под вашими вратами стоят войска, а вы желаете уничтожить заложников, которых Аллах дал в ваши руки! Там у урусов наши лучшие люди, те, кого обманом захватили царские стрельцы. Если сейчас позволим джинам ярости взять над нами вверх, завтра воеводы казнят наших беков и мурз!
   – А ты с кем, эмир? – вырвался из толпы одинокий голос.
   Чапкун поворотил коня, поймал вопрошающие взгляды, сурово сдвинул брови.
   – Я был и остаюсь с Казанью! – последовал гордый ответ.

   А у наглухо закрытых ворот метались передовые отряды русских, они не могли понять, что переменилось в эти несколько минут. Князь Микулинский послал в крепость оглана Худай-Кула и эмира Бурнаша узнать причину непонятного поведения казанцев. Вельможи вернулись взволнованными. Сообщили, что мурза Аликей и беки Ислам и Кибяк взбунтовали народ, а эмир Чапкын Отучев присоединился к ним.
   – Казанцы слушать нас не хотят, – торопливо докладывал оглан Худай-Кул. – Они опасаются резни и открыть ворота отказываются.
   Князь Микулинский, озабоченный поворотом дела, велел полкам встать у города. Ещё два дня несостоявшийся казанский наместник пытался вести переговоры, русский князь засылал к стенам заслуживающих доверия татарских вельмож. Эмир Бурнаш уверял жителей, что их безумный поступок приведёт ханство к гибели, и следует подчиниться царю добровольно, как они в том присягали. Но восставшему народу было не мило рабство, предложенное Иваном IV, ради достижения свободы и независимости они предпочли войну.
   Русские полки отступили назад в крепость Ивангорода. Воеводы уходили ошеломлённые, они не понимали, в чём допустили промах. Князь Микулинскй приказал не трогать посада, он ещё надеялся на мирный исход дела, и казанцы, занявшие оборону на стенах города, не выпустили вслед им ни одной стрелы. Впервые две военные силы, враждебно настроенные друг к другу, разошлись, не произведя никакого насилия.
   Возвратившись в крепость, Микулинский приказал бросить в тюрьму всех казанских князей, как из числа заложников, так и своих сподвижников. Под замком оказались оглан Худай-Кул, мурза Долиман с сыном, эмиры Борган Арский, Чура Кадый и ещё десятки вельмож, чьи высокие титулы говорили о знатности их отцов и дедов.

   А власть над Казанью взял в свои руки эмир Чапкун Отучев. Ханству нужен был правитель, чьё громкое имя могло стать знаменем для тысяч казанцев. Нового повелителя выбирали недолго, решили отдать трон хаджитарханскому царевичу Едигеру. Ещё два года назад Едигер служил у царя, но предал своего суверена на стоянке у Круглой горы. Казанцы позабыли время, когда хаджитарханец пытался воевать их столицу, но вспомнили, что ныне Едигер – враг Ивану IV.
   В месяц Раби-сани 959 года хиджры [154 - Раби-сани 959 года хиджры – апрель 1552 года.] солтан Едигер с пятью сотнями хаджитарханцев тайно переправился через реку Чулман. На одном из сторожевых постов, которыми вновь обложили Казанское ханство, его отряд заметили и послали погоню. Но стычка закончилась победой солтана, благодаря казанцам, пришедшим в разгар сечи на помощь.
   В тот же день солтан Едигер въехал в столицу Казанского ханства. Минуло ему в ту пору тридцать лет, вышел он из рода знаменитого хана Тимура-Кутлу. Военное положение, в каком находилась страна, не располагало к организации пышных церемоний, на следующий же день Едигера без особых торжеств возвели на трон и провозгласили казанским ханом. Диван остался в прежнем составе, и лица в нём были всё те же, кто участвовал в последнем перевороте.
   Казань окончательно отошла от долгого сна и стала действовать как единый организм, нацеленный на одно желание – добиться прежней целостности ханства. На Горную сторону переправлялись отряды смельчаков, казанцы разъезжали по черемисским аулам, звали инородцев бунтовать. Но не всем отрядам сопутствовала удача: один был перебит горными людьми; другой захвачен в плен, а возглавлявшие его мурза Шамай и бек Шах-Чура привезены в Ивангород. Казанских военачальников подвергли жестоким пыткам и казнили в устрашение горным людям. Но главное дело храбрецы сделали, ведь народы, многие годы проживавшие в мире и довольстве под рукой ханства, призадумались, так ли уж сильны их новые хозяева. Словно подтверждая зародившиеся сомнения, в Ивангороде с некоторых пор воцарился хаос.
   Крепость за год успела наполниться людьми самого разного толка: проживали здесь военные поставщики и купцы, воротилы, занимающиеся сомнительными делами, а более всего было освобождённых невольников, которые не спешили покидать Казанскую Землю. Главный воевода князь Микулинский с утра примечал, как из стрелецких казарм, лениво потягиваясь и пересмеиваясь с ратниками, выбираются простоволосые женщины. Одеты они были во что придётся, чаще в татарскую одежду, вели себя разнузданно и бесстыдством своим развращали воинов и мужиков. Князь Семён плевался при виде их, крестился и шептал сердито:
   – Бесовское племя! Свалились на мою голову не пойми кто: то ли татарки, то ли православные.
   Многие из этих женщин прошли через гаремы и постоялые караван-сараи, где их принуждали к распутству, потому существовать по-другому уже не умели. Жизнь в военном городке шла беззаботная, оттого вредные привычки, прилипшие к бывшим невольникам и невольницам, процветали здесь пышным цветом. Разврат доходил до чудовищных размеров, и до князя Микулинского доносили о замеченных в крепости случаях мужеложества. Вином и медами были набиты лабазы, и купцы беззастенчиво торговали хмельным питьём. Винные реки лились целый день, а спьяну возникали буйные драки, в которых калечились и правые, и виноватые. От безделья мужики и стрельцы играли в зернь [155 - Зернь – так называли на Руси игру в кости.] и проигрывались до порток. Сам главный воевода не раз разбирал подобные споры меж заядлыми игроками и, осерчав, назначал спорщикам принародную порку. Но должного порядка такие меры не приносили.
   К весне в крепости случилась беда пострашней прочих – кончились запасы хлеба, и над людьми нависла угроза голода, а там подступила цинга. В те дни князь Микулинский понимал, что Ивангород можно взять голыми руками, потому в Москву отправили срочных гонцов с сообщениями о бедственном положении. Главный воевода просил привезти пищи как телесной, так и духовной, и молил удалить из крепости бывших невольников, которые растлевали жителей воинского городка.
   Обеспокоенный митрополит Макарий, прочитав послание Микулинского, провёл в столице молебны и крёстные ходы с выносом мощей святых. В Ивангород отправили бочки со святой водой для окропления крепости и самих грешников. Прибыло и личное послание митрополита, который всегда радел о душах христианских воинов. Неизвестно, что помогло Ивангороду окрепнуть духом, – чтение послания митрополита или окропление святой водой, но дисциплина в крепости упрочилась. Вслед за этим ослабели пьянство и разврат, ушли в прошлое азартные игры. По первой воде приплыли струги с запасами хлеба и бочками с квашеной капустой, отогнав от Ивангорода голод и цингу. Никто более не мог сказать, что русская крепость стоит на пороге своей погибели.


   Глава 7

   Весна внесла дух обновления в московские дела: государь Иван IV принялся готовиться к войне с Казанью. То, что не удалось захватить ханство путём дипломатии, молодого царя не беспокоило. Во снах и видениях царских метались кони и люди, взлетали и опадали крепостные стены – он брал непокорную Казань раз за разом и выходил победителем из кровавой битвы.
   – Что мне хитроумные дьяки из Посольского Приказа? От их слов не падёт твердыня. Добрая битва – вот что надобно басурманам. Секирой рубить казанцев и пушками брать, теми большими, что отлили нынче на Пушечном дворе. Разнести их высокие стены в щепки, чтобы не укрыться, не спрятаться, – так шептал Иван IV, прижимаясь лбом к холодному стеклу.
   Он вглядывался в спешившего по подтаявшему снежку Алексея Адашева, знал, тот идёт к нему с докладом. Царь задумал: «Если Адашев принесёт добрые вести, быть победе над Казанью!»
   Стукнула дверь, впуская слугу. Он поклонился низко, так что виден стал прямой пробор на русых кудрях:
   – Великий государь, просится на приём к вам хранитель печати для скорых и тайных дел Адашев.
   Иван Васильевич невольно улыбнулся, он сам даровал Алексею Фёдоровичу это звание, и последнему оно, похоже, нравилось. Как только Адашев переступил порог, царь оборотил к нему орлиный профиль:
   – Ну, не тяни.
   Советник расцвёл в улыбке:
   – Удалось, государь! Нашёл умнейшего человека Шмидта. Послушаешь его, так взять казанскую крепость всё равно, что муху прихлопнуть.
   – Ну-ну, так уж и муху. – Иван IV, скрывая свою радость, от того что сбывалось задуманное, строго взглянул на Адашева. – Казань брать – не семечки лузгать. Ещё вчера они кланялись нам в ножки, молили снять заставы, брали с наших рук любого правителя, а ныне?!
   Государь посуровел, вспомнил последние донесения князя Микулинского:
   – Ныне страха в них нет. Осмеливаются татары нападать на наших сторожей, на горных людей и даже на Ивангород. Крепость остаётся без обозов по вине тех же дерзких казанцев, что эти обозы захватывают и перегоняют к себе в город. А над всем этим стоит изменник Едигер!
   Царь теперь чуть не бесновался, метался по горнице. В гнев он входил быстро, но и останавливать себя умел, вот и сейчас замер внезапно, успокаиваясь, положил ладонь на лоб.
   – А немца своего приведи, хочу взглянуть, каков твой улов, Алёшка.
   Адашев поклонился и выскользнул за дверь. А государь улыбнулся едва приметно, подумал: «Советник-то мой добрую весть принёс, знать, будет Казань моею!»
   Немца Шмидта Адашев привёл к вечеру. Государь заперся с иноземцем в палатах и провёл за беседой долгие часы. Разговором он остался доволен и повелел Адашеву выдать Шмидту денег и направить немца в ганзейские земли за учёными людьми, которые смыслили в добыче и выделке металла, а также за мастерами пушечных дел. К началу лета немец прислал письмо. Он уведомлял государя, что набрал сто двадцать человек, и вскоре все они прибудут к московскому двору. Но за вестью хорошей прибыла и худая: ливонские рыцари, извечные враги Руси, посадили Шмидта в тюрьму, а людей, которых собрал немец, задержали в Любеке. Гневу царя не было предела, и порешил он отомстить ливонцам, как только управится с татарами. Но всё же Бог услышал горячие молитвы московского государя, в Москву окольными путями добрался десяток нанятых умельцев, а среди них оказался аглицкий мастер пороховых мин Бутлер.
   Молодой царь теперь дни и ночи проводил с воеводами, решал важнейшие вопросы подготовки к походу. Главным было укрепить русский форпост – крепость на Свияге.
   – Следует послать в Ивангород побольше пушек и пищалей. Пусть возьмёт это дело под свою руку брат царицы, воевода Захарьин-Юрьев, – приказал царь на военном совете.
   Воеводы согласно кивнули головами. Наступившее лето позволяло отправлять в Ивангород насады с воинами, пушками и продовольствием. Принялись решать, с каких городов взять дань хлебом, чьи воины поедут в Ивангород первыми. Царь, сидевший в раздумье, вдруг прервал речи князей и спросил:
   – Что там слышно о Шах-Али?
   Ответил Адашев, более других осведомлённый о делах Ивангорода:
   – Князь Микулинский, великий государь, отписывал, что Шах-Али за неимением дел впал в тягостные думы. Пишет, что часто посещает он берег реки, глядит в сторону Казани и мрачностью заражает своих касимовцев.
   – Вот и отпиши с князем Захарьиным-Юрьевым, пускай хан со своими воинами ступает проживать на Мещеру, и там повелеваю ему собрать войско. Ещё отпиши, что после удачного похода дарую ему в жёны бывшую казанскую царицу Сююмбику.
   Адашев поднял голову, и усмешка промелькнула на его губах:
   – Не больно-то люба ему будет такая награда. Царица – женщина гордая и сильная, а хан таких избегает.
   Царь засмеялся, пристукнул посохом о ступеньки трона:
   – Вот за то, что не люба, и дарую. Шах-Али нашей восточной красавице ещё более ненавистен. Сцепи их, аки кошку с собакой, пускай дерутся!
   Молодой государь развеселился, долго проносился его хохот по царским палатам, несмело вторили ему воеводы. Адашев, ощерясь в белозубой улыбке, думал иное: «Много ещё в Иване Васильевиче дикости, как ни бьётся над ним духовник Сильвестр, как ни гладит белой ручкой царица Анастасия, ан лезет наверх всё низменное, что с детства боярами-обидчиками было вбито…»

   Весь первый летний месяц царские воеводы готовили основные полки. За долгими спорами решили начать поход к середине лета. Заикнулся было Шах-Али о более позднем сроке, но его и слушать не стали, зимние походы на Казань ещё ни разу не принесли удачи Ивану IV. Тут же порешили, какими путями идти войскам. Царь должен был вести основные полки через Коломну на Муром, а оттуда на Саканское городище через Дикое Поле и к крепости Ивангород. Второе войско с пушками и запасами провианта мыслили отправить на судах по рекам. Пути начертали, сроки обговорили, и судьба Казанского ханства была решена.
   Весть о подготовке московитов к большому походу на Казань дошла до всех ближайших соседей и союзников ханства. Всполошились Крым и Хаджитархан. А в Ногайских степях тем временем царила междоусобица. Беклярибек Юсуф желал собрать всех степняков и бросить их на Русь, но его брат мурзабек Исмаил противился. На стороне Исмаила оказалось немало ногайских мурзабеков, они не желали воевать с русским царём и нашли в сложившейся ситуации свою выгоду. Писали мурзабеки в Москву к царю Ивану IV: «Казань пусть будет твоя, делай с ней, что пожелаешь, мы тебе в том помехи чинить не будем, только пришли нам в подарок доброго качества доспехов, а ещё шубы разные и хорошего сукна…»
   Москва послала просимые подарки. А ногайские мурзабеки, похваляясь меж собой богатыми дарами, не думали о том, что в одночасье продали своих братьев, тех, кто когда-то вместе с ними составлял великую державу, могущественную «тэхет иле» – Золотую Орду. Измельчали души потомков грозных кочевников, не за новые земли, не за власть, а за шубы и сукно продавали они нынче своих единоверцев [156 - В 1555 году конфликт между двумя братьями вылился в братоубийственную битву, закончившуюся гибелью беклярибека Юсуфа.].


   Глава 8

   Молодой крымский хан Даулет на бахчисарайском троне восседал уже год. Беспокоили повелителя вести, которые пришли от ногайского беклярибека Юсуфа. Опять московиты поднимались на Казанское ханство, копили великую силу, грозившую выплеснуться на берега Итиля. Хан Даулет слал гонцов к могущественному покровителю султану Сулейману, но взгляды османского правителя обращались сейчас к берегам Омана, к крупнейшей крепости португальцев – Маскату. Только вот на молящие просьбы своего любимца султан не мог не ответить, он отписал хану Гирею, что в ближайшее же время отправит в Бахчисарай отряд янычар с пушками, а как только прибудут янычары, приказывает своему вассалу идти на Русь. Обещанный отряд задержался и прибыл через месяц, но молодому повелителю долгое ожидание оказалось на руку. Даулет-Гирей, как когда-то его дядя Сагиб, рассчитывал, что к приходу крымцев на Русь царские войска будут далеко, на пути к Казани, а он со своими воинами сможет безнаказанно пройти до самой Москвы, взять и разграбить её.
   В поход собирались не торопясь, основательно. Под стенами Бахчисарая стояли вьючные верблюды, ржали табуны лошадей, даже до дворца доносились воинственные крики янычар, мечущих кривые ятаганы в стволы одиноких чинар. Янычары вызывали на состязание крымцев, кичились своей сноровкой, но и крымцы от них не отставали. Целыми днями под стенами города слышался звон сабель, свист стрел, топот копыт и оживлённый гвалт нескольких тысяч людей. Для хана Даулета этот поход был важен. То было его первое большое, по-настоящему самостоятельное выступление, и молодой Гирей жаждал успеха и воинской славы. Далёкая Казань оставалась в думах позади честолюбивых помыслов, она была лишь предлогом для грозного нашествия на Москву.
   В последний вечер перед походом крымский хан затеял пир. Бахчисарайский дворец, все его многочисленные постройки, начиная от дворца, величественных мавзолеев, мечетей с минаретами и заканчивая пышными садами, особо расцветшими при бывшем хане Сагибе, – всё сверкало, переливалось, освещённое множеством огней, взмывающих в небо. Многочисленные гости дивились великолепию и размаху торжества. Здесь были все военачальники, готовящиеся отправиться в поход, а среди почётных гостей выделялся огромный турок Касим-ага – начальник янычар.
   Хан Даулет навстречу турку вышел сам, принял его в распростёртые объятья:
   – Добро пожаловать, прославленный воин, оставьте на время свои заботы за дверьми дворца и вкусите зрелищ, бодрящих и веселящих душу!
   Крымские нойоны преувеличенную заботу Гирея к гостю приметили сразу, сморщились недовольно, но повелитель повернулся и к ним, радушно зазвал огланов за собой:
   – Переступите гостеприимный порог, отважные тысячники и темники, на эту ночь дарую красоты Бахчисарая вам!
   Высокие резные двери дворца распахнулись как по волшебству, и повела восхищённых военачальников дорожка из благоуханных лепестков роз, выложенная на мозаичном полу. В Пиршественной зале, где с нетерпением ожидали гостей, уже призывно стучали барабаны, пели волшебные флейты, и струны кубызов звенели под искусными пальцами музыкантов. Пир длился всю ночь, и радостное возбуждение не покинуло военачальников наутро, когда крымские отряды тронулись в путь. Предстоящий поход казался развлечением, а будущие победы лёгкой добычей для бесстрашных слуг хана Даулета. Шёл месяц Джумада-сани 959 года хиджры [157 - Джумада-сани 959 года хиджры – июнь 1552 года.]. Вскоре крымское войско подошло к Туле.
   От Тулы до Коломны, где стояли основные войска урусов, было не более двух переходов, и Даулет-Гирей, обманутый в своих расчётах, допустил ошибку, уже когда-то совершённую его предшественником. Но покуда обе стороны не знали, что находятся в такой близости друг от друга, хан Даулет осадил Тулу.
   Всю ночь, тревожа округу, звонили колокола в осаждённом городе. В крепости почти не осталось ратников, все, по приказу царя, ушли в Коломну. Тульский наместник князь Тёмкин вооружал оставшихся в городе мужиков, стариков и даже безусых юнцов. Защищать свой город пришли и женщины с детьми, беспрестанно в котлах варили смолу, кипятили воду. А крымцы и турки, казалось, располагались здесь надолго, они разожгли костры, раскинули яркие походные шатры. На окраинах стана слышался рёв забиваемых животных, кто-то, веселясь, бил в барабан, где-то пели удалые песни.
   Поглядывая на войска, скопившиеся под стенами, князь Тёмкин со злостью сплюнул:
   – С божьей помощью разбили наши отцы одну Орду, не сегодня-завтра идём воевать другую татарскую силу, а тут на наши головы ещё одна напасть!
   Со стен хорошо проглядывался весь большой лагерь противника и зелёный шатёр крымского господина с гордо реявшими на ветру бунчуками.
   – Пальнуть бы из пушки! – погрозил в сторону ханского шатра старый седой воин. – Осталось бы от крымца мокрое место.
   – Осталось бы, – с недовольством огрызнулся наместник, – да только все мои пушкари ушли в Коломну!
   Князь серчал оттого, что услал он к царю, как было велено, лучших воинов, весь тульский гарнизон, с кем же теперь оборонять город, как защитить жёнок и детей, глядевших на него с надеждой, как на бога? А ведь он не Господь, и держать долгую осаду с мужиками-землепашцами не сумеет. А значит, поляжет Тула в руинах и развалинах и вечным укором будет его неприкаянной душе. Тёмкин встрепенулся, стряхнул с себя тяжкие думы. Почто хоронить город раньше времени? Встали татары под Тулой, так ведь ещё не взяли её стен, а пожелают взять, милости просим, тульский воевода припас им гостинцев и даров достойных – вон кипит в котлах смола, испробуют басурмане ада ещё при жизни!
   Даулет-Гирею не спалось, он выбрался из шатра, прошёл вперёд, минуя неподвижно застывший караул. Ноздри молодого хана раздувались, вдыхая горький дым многочисленных костров, Даулет жаждал этой битвы, как желанной женщины. Он долго всматривался в крепостные стены, ров, наполненный стоячей, покрытой зелёной тиной водой. Пришедший со стороны крепости ветерок принёс затхлый запах, и хан подумал о завтрашнем штурме, как смогут его воины преодолеть водное препятствие. Он повернулся и сразу нашёл взглядом темника, готового выслушать приказания повелителя.
   – Хасан-бей, – обратился к оглану Даулет-Гирей, – следует заранее подготовить побольше осадных лестниц и мостков для перекидывания через ров.
   – Не беспокойтесь, повелитель, ваши воины уже собирают лестницы, а янычары устанавливают пушки на исходные позиции. С рассветом мы будем готовы, хан.
   Гирей вскинул голову, снова всмотрелся в тёмные стены. По высившимся укреплениям плясали слабые блики костров, словно предчувствовали эти старые стены будущий всепожирающий огонь. Хан улыбался, казалось, он предвидел великую свою победу. Темник подобрался ближе, и Гирей, найдя в нём благодарного слушателя, громко произнёс:
   – Мы потопим этот город в крови, возьмём богатую добычу и сожжём всё дотла. Царь урусов надолго запомнит, как покушаться на мусульманские ханства! А впереди нас ждёт Москва, и она отведает силу нашего гнева!
   Военачальник склонил голову в походном шлеме:
   – Да будет так, повелитель.

   Наутро тревожно дремавший город разбудили залпы турецких пушек. Раскалённые ядра врезались в крепостные стены и деревянные постройки Тулы. Одно из ядер разнесло на куски церквушку, тяжёлый колокол с жалобным звоном рухнул на горящие обломки. Пушечный обстрел прекратился внезапно, как и начался, и на город хлынула лавина воинов. Передовые сотни несли широкие мостки и длинные осадные лестницы с железными крюками на концах, им предстояло не только пробить путь на стены, но и первыми ворваться в город. А первым всегда лучшая добыча и большая слава! В этой спешке за недостигнутым, ускользающим из рук, они бежали к городу, не обращая внимания на пищальную пальбу, открытую защитниками крепости. Копья падали на головы воинов, стрелы впивались в перекладины лестниц, звенели у самого уха. Кто-то так и не добежал до рва, упал, сражённый вестницей смерти, но другой вставал на его место, и движение лестницы не прерывалось ни на миг. Передовые десятки уже перебросили мостки через ров, и лестницы взвились разом, цепляясь железными крюками за стены. Воины не теряли драгоценного времени, споро поднимались вверх, обнажив смертоносное остриё сабель. Казалось, ещё мгновение – и лавина перекинется на стены Тулы, ворвётся внутрь крепости. Но вот полетела вниз лестница, и висевшие на ней крымцы с криками попадали в ров. В другом месте на головы нападавших полилась кипящая смола, смельчаки с третьей лестницы испробовали кипятка. Самые отважные, лучшие воины хана гибли на его глазах.
   Атака не удалась, крымцы отхлынули назад. Ров заполнился стонущими и кричащими от боли воинами. Повелитель видел их, пытающихся выползти из зловонной воды, но не мог помочь. Хан Даулет заскрипел зубами от ярости, отдал приказ выстроить тысячи и кинулся на горячем аргамаке перед их рядами, слова повелителя раскалённой лавой полились на головы воинов:
   – Правоверные! Воины! Разве неведомо вам, что все народы ислама – один народ, а губители Казани – наши враги! Мы должны быть беспощадны к ним. Достаньте же из своих ножен мечи бесстрашия, убивайте своих врагов! О Аллах, дай нам победу над неверными!
   И снова покатились волны сотен ног на крепкие стены Тулы, но атаки захлёбывались одна за другой, и тогда вступали в ход турецкие пушки. Истекала в крови и сгорала в пожарищах упрямая Тула, но не сдавала своих позиций и раз за разом отбивала свирепые нападения воинов Даулета. Город штурмовали два дня, на третий, весь взмыленный, прискакал доносчик. Русский царь, узнав об осаде Тулы, двинул на крымского хана грозную силу – половину своих полков. Московиты спешили, они сокращали свои переходы и были полны сил и желания изгнать нежданного врага. Войско хана Даулета, потрёпанное и обескровленное в тяжёлых атаках, могло не выдержать предстоящего сражения. Раздосадованный хан отдал приказ снять осаду и отойти к границе.

   Выступление Даулет-Гирея лишь на несколько дней задержало русские войска. Как только крымцев изгнали, полки двинулись в путь на Казань. Царь не стал слушать осторожных бояр, которые высказывали опасения, что хан Даулет может вернуться к беззащитной Москве. Против возражений и страхов, высказанных князьями, Иван IV привёл на совет пленных крымцев. Пленные утверждали, что хан Даулет не будет открывать военных действий в этом месяце.
   – Настал месяц Раджаб, – суеверно твердили крымцы. – В месяц Раджаб нельзя воевать. Всевышний заставляет воздерживаться в этом месяце от походов и военных действий.
   – Вот видите, – весело подытожил их показания довольный молодой царь, – ныне даже Аллах на нашей стороне!


   Глава 9

   И настал час, когда в поход отправилось огромное, невиданное доселе на Руси войско, более ста пятидесяти тысяч воинов. Многие из них шли по принуждению, ведь ещё в Коломне против выступали новгородцы. Вольные крикуны новгородцы всегда отличались независимостью своих суждений, да и особых обид татары им никогда не чинили, слишком далеко находились от их улусов новгородские земли. Новгородцы вводили в смущение собравшийся народ:
   – Мы тебе, великий государь, служим уже с весны и в поход на крымского хана-разбойника ходили, а теперь уж серёдка лета. Если в дальние земли пойдём, когда возвратимся назад? Не можем мы, батюшка-царь, так долго воевать, у нас дома дела на жёнок и деток малых брошены. Отпусти нас, государь, у тебя и так сила великая, и без нас её не убудет!
   Но понимал Иван Васильевич, давать поблажки никому нельзя, – дашь отступного новгородцам, побегут и другие. Послал вперёд князей-воевод. Первым перед недовольными встал князь Андрей Курбский, его удалой вид, стройный стан да приятное лицо заставили умолкнуть крикунов. Кто-то в толпе ткнул соседа под бок:
   – Глянь, будто наш батюшка Александр Невский!
   Слова эти заставили всех новгородцев со вниманием прислушаться к речам Курбского. А князь всегда отличался умением убеждать, поэтому слушали его с открытыми ртами:
   – Новгородцы! Поход наш будет долог и труден, но и награда за него немалая. Бывал я в тех местах, другой такой райской землицы ещё не создавал Господь. Реки там богаты бобрами и рыбами всякими, в лесах не переводятся птицы и звери, а земля родит такие урожаи, что диву даёшься. Земли там много, и порешил наш государь наделить всех достойных той землицей по заслугам и доблести. А народец там богаче многих, шелка да бархаты носят по будним дням, а женщины их все в серебре и золоте, будет что любушкам своим привезти. Но ежели кто не хочет выступать с нами, пусть остаются в Коломне да сидят, как прежде, в нищете.
   Речи Курбского возымели должное действие, и на следующий день новгородцы пожелали пойти со всем войском.
   В Москве за царя остался семидесятилетний митрополит Макарий, который и благословил рать на божье дело. Объявлено было во всеуслышание, что воины, павшие в этом священном походе, будут считаться мучениками за веру.

   Полкам, двинувшимся в путь, приказали соединиться в Диком Поле за городом Алатырем, оттуда до крепости на реке Свияге оставалось шесть дней перехода. И потянулись долгие часы трудного похода. Самые тяжкие лишения достались войску князя Курбского, они шли через Переяславль-Рязанский и Мещёру. Но большую часть дороги тридцать тысяч ратников проходили по землям Дикого Поля, где почти не встречались селения и не было лесов. Припасов стало не хватать и пополнить их было негде, ко всем бедам жаркое лето иссушило источники воды, и воинов мучила жажда. Брели они по выгоревшей степи, с трудом передвигая ноги и едва ворочая шершавыми языками, сделавшимися огромными в иссохших ртах. Оружие их путалось в ногах, волочилось следом, цепляясь за сухие травы. Ратникам хотелось бросить его, чтобы идти налегке, но вдоль колонны мчались воеводы, следили за измученными людьми бдительными взорами.
   А воины представляли жалкое зрелище, выскочи сейчас из-за холмов ногайская конница, и, кажется, никто даже не вскинул бы сабли, так и приняли б покорно смертушку. Люди молились о дожде, и вскоре Господь его дал, но как часто бывало, просимое превысило людские требования – ливень разразился на долгих три дня. Изнемогавшая от жажды рать недолго радовалась долгожданной влаге, дождь размыл почву, и телеги стали увязать в непролазной грязи. А вскоре обнаружилась новая напасть, промочило насквозь дерюжные мешки с сухарями, и без того оскудевший запас хлеба оказался безнадёжно испорчен.
   Выбравшись на рассвете из походного шатра, князь Курбский оглядел ещё спящий лагерь. Бесконечный дождь наконец-то закончился, и утро веяло прохладой, но уже без противной мороси. То тут, то там сонно перекликались ночные дозоры, и крики их зависали в сырой дымке тумана. Ратник, стоявший в охране у воеводского шатра, дремал, опёршись на копьё, но приближение князя услышал и тут же выпрямился, тараща ещё сонные глаза. Курбскому хотелось выбранить его, но, увидев измождённое, исхудавшее лицо с почерневшими кругами под глазами, махнул рукой. За его шатром слышались чьи-то голоса, и князь, оправив кольчугу, которую не снимал ни днём ни ночью, заглянул туда. Два пожилых воина сложили рядком железные шлемы и запускали пальцы в жирную чёрную землицу. Они подносили её к носу, вдыхали с наслаждением лучший в их жизни аромат:
   – Глянь, какая землица, Ивашка, – с тоской в голосе приговаривал один, – чистый чернозём. Сколько годов здесь не сеяно, брось в неё зерно, урожай даст невиданный.
   – А хлебушка как хочется! – вторил ему Ивашка. – Сейчас колос самый сок набирает, как там бабы наши управятся?
   Чёрная земля меж корявых крестьянских пальцев падала влажными комками. В задумчивости отошёл Курбский от воинов, зашёл в шатёр и захотел помолиться. Иконка, которую всегда возил с собой, ещё с вечера была закреплена в углу. Молился князь долго и истово и за то, чтобы быстрей дойти до Алатыря, где можно пополнить запасы провианта, и за то, чтобы помог Господь овладеть Казанью. Ещё молился за мужиков, чтобы вернулись домой живыми и сеяли хлеб на своей земле не один год. За горячей молитвой не сразу заметил, как вошёл в шатёр сотный голова – боярский сын Михайла Булгаков. Ещё с вечера поручил ему князь пересчитать весь провиант, пересмотреть запасы. Рослый Булгаков на ногах едва держался, видно, за ночь не прилёг ни разу, он перекрестился на угол с иконой, а после доложился:
   – Плохи дела, князь, сухарей остался один воз, да и то одна плесень. Есть немного ячменя, на жидкую похлёбку хватит, соли чуть-чуть. На рассвете отправил я охотников, может, чего добудут на обед, распорядиться бы также и по другим сотням.
   – Распоряжусь, Михайло. – Курбский тяжело, словно старик, а не молодой, полный жизненных сил муж, поднялся с колен. Помолчав, добавил: – Ежели не доберёмся за два дня до Суры, можем не дойти никогда.
   Булгаков вновь быстро перекрестился:
   – Не допустит этого Бог, воевода!
   После скудного завтрака рать двинулась дальше, наматывая на усталые ослабевшие ноги долгие вёрсты Дикого Поля.

   Спустя два дня полки Андрея Курбского вышли к реке Суре, где их уже ожидало основное войско во главе с царём. Обессилевших от голода ратников накормили припасами из большого обоза. Царским полкам достался лёгкий путь через Владимир и Муром по обжитым и богатым местам, войско государя ни в чём не знало нужды, выглядело сытым и находилось в хорошем расположении духа. Священники, следовавшие с ними, неустанно вели душеспасительные беседы, зачитывали проповеди митрополита Макария. На стоянках бывавшие ранее в ханстве воеводы и сотные головы расписывали чудеса и блага райской земли, какую в скором времени русской рати предстояло присоединить к своему государству. Ни у кого в войске даже не возникало сомнения, что Казань может быть не взята. Такая громадная грозная сила, что наползала тучей на басурманскую вотчину, могла взять любой город, укреплённый намного лучше Казани.


   Глава 10

   Дервиши не опасались застав и заслонов московского царя, они ходили повсюду одним им ведомыми тайными тропами и дорогами. И эти святые люди первыми донесли до Казани весть о надвигавшейся зловещей силе. Город давно ждал и боялся прихода урусов, высший ханский совет спешно собрался в полном составе. Говорили о грозившем бедствии, забыв о восточной учтивости и вежливости, горячились и перебивали друг друга. Огланы докладывали о сделанном за последние месяцы для успешной обороны столицы, кто-то выносил на суд вельмож новые решения, предлагал пути к спасению. Другие просто выплёскивали чувства на голову желающих выслушать сомнения и сетования. В царившем всеобщем возбуждении не принимали участия только два человека, с видимым равнодушием взирали они на всё происходящее и, казалось, никак не могли дождаться, когда закончится безгранично тянувшееся заседание. Но вот члены дивана стали расходиться, и оба сановника, поднявшись со своих мест, удалились в дворцовые подвалы. Здесь, в обширных каменных комнатах, освещаемых лишь факелами и светильниками и перегороженными мощными железными решётками, находилась казна ханства. Стражи беспрепятственно пропустили внутрь хранителя ханской сокровищницы Арзу-бека и ханского казначея бека Замана. Лишь оказавшись вдвоём на своей территории, вельможи заговорили.
   – Время пришло, уважаемый Арзу-бек, – тихо промолвил ханский казначей.
   Невысокий кряжистый хранитель ханских сокровищ в задумчивости прошёлся по пустой комнате:
   – Больше всего, почтенный бек, я боюсь ошибиться. Мы берём на себя слишком ответственное решение. Подумайте, мы договорились, что не будем посвящать в нашу тайну ханский диван и даже повелителя, которому не доверяем. Но кто-нибудь из высшего совета, самый надёжный, должен знать обо всём. Мы с вами смертны, как и все люди. Если наша тайна навсегда будет похоронена в водах Кабана, родная земля не простит нам этого.
   – Кого же вы выбрали, Арзу-бек?
   – Я склоняюсь к кандидатуре Дервиш-бека, каково ваше решение?
   Заман с удивлением воззрился на хранителя сокровищ:
   – Дервиш-бек? Объясните, уважаемый, почему он?!
   – Я не доверяю в диване больше никому, почти все они, хоть раз, но продавались царю урусов. А если не продавались, то подумывали об этом. Бек никогда не изменял своему ханству. Он неразговорчив, умеет хранить тайны, а самое главное, по-настоящему предан Казанской Земле!
   – Вы убедили меня, – Заман-бек вздохнул. – Дело осталось за малым, надо решить, когда мы упрячем доверенные нам сокровища и поставим в известность Дервиша?
   Ещё долго говорили сановники в мрачной подвальной тиши. Они решали, как покончить с важным делом, необходимость в котором созрела в их головах в тот злополучный день, когда князь Серебряный увозил ханум Сююмбику из Казани. Тогда ещё острый глаз ханского казначея заметил, каким вожделенным блеском зажглись взоры дьяков. Они пересчитывали драгоценные кубки и кувшины, ожерелья и браслеты, шкатулки из слоновой кости, переполненные кольцами и перстнями, – всё то многочисленное богатство, принадлежавшее первой ханум государства. Пересчитывая, дьяки шептались меж собой и о ханской казне. Не знали царёвы слуги, что незаметный с виду, щупленький и невзрачный ханский казначей язык урусов понимал хорошо и каждое их слово ловил и откладывал в уме.
   Тогда же и решили они с Арзу-беком, что в момент опасности спрячут ханскую казну, за которую оба отвечали не только головой, но и честью своих родов, испокон века служивших на этих ответственных постах. Случился такой момент ранней весной, когда русские полки из Ивангорода подошли к воротам Казани, но Всевышний не допустил, чтобы московиты беспрепятственно проникли в город. А сколько страху натерпелись тогда ханский казначей и хранитель сокровищницы! В те дни и созрел у них план захоронения казны в опасный для страны момент. Мест, куда можно было сокрыть достояние ханства, предположили множество. Думали спрятать казну в подземном ходу, выводившим из дворца, но нашли его ненадёжным. Зарыть сундуки в лесу казалось ещё более ошибочным, ведь велика случайность чужого глаза, который мог выследить прятавших клад.
   Решение сокрыть казну на дне озера Кабан пришло в голову Арзу-беку. Если даже ночью кто-то приметит, как что-то сбрасывают в Кабан, то запомнить место, где стояли ялики, невозможно, на воде меток не поставишь. Чтобы сокровища смогли вывезти и не повредить при хранении в воде, решили заказать дубовые бочонки, обитые в несколько рядов железными обручами. Вскоре тайный заказ двух вельмож доставили в подземное хранилище, тогда же содержимое казанского монетного двора – серебряные и золотые слитки и сами монеты, как казанские, так и русские серебряные гривны, арабские дирхемы, и деньги самого разнообразного происхождения плотно уложили в бочонки. Вес этой части казны составил несколько десятков батманов [158 - Батман – мера веса в Казанском ханстве. В разное время в один батман входило от 64 до 192 кг.].

   Следом взялись за сокровищницу, в которой даже ханский казначей бывал крайне редко, она являлась самым запретным и охраняемым местом во всём Казанском ханстве. На резных полках в строгом порядке стояли шкатулки и сундучки с особо ценной частью сокровищницы. В этих вырезанных из слоновой кости хранилищах в бархатных футлярах на атласных подушечках покоились драгоценные камни необыкновенной величины и ценности. Встречались здесь поражавшие синим цветом чистой воды сапфиры, с горевшими внутри шестиконечными звёздами, что говорило об особой силе этого камня. Были алые прозрачные рубины и великолепные изумруды величиной с грецкий орех, россыпи жемчужин необычных оттенков и размеров. У всех этих камней были свои громкие имена, в старинных дэфтерях, перешедших хранителю сокровищницы от его предков, они именовались со звучным достоинством: рубин «Сила Шаха», алмаз «Свет Аллаха» или жемчужина «Пери».
   Эту часть сокровищницы Арзу-бек укладывал сам. Он с благоговением открывал шкатулочки и мешочки, любовно поглаживал сверкавшие холодным светом грани бесценных камней, он называл каждый из камней по имени и обращался к ним, как к живым людям. Он просил у них прощения за то, что вынужден потревожить их покой и лишить привычного места. Они были для бека как самые любимые, самые лелеемые дети.
   Остальную часть сокровищницы, состоявшую из дорогого дамасского оружия, украшенного алмазами, изумрудами и сапфирами, из золотых кальянов, кувшинов, кубков, блюд, перстней, великолепных диадем и драгоценных ханских уборов, бек укладывал вместе со своими служителями. Помощников подбирали особо, от рождения немых, к тому же очень преданных своему господину, но в таком деле можно ли положиться на кого бы то ни было? Схоронить сокровища в водах озера Кабан решили без промедления.
   Как только полночь вступила в свои права, трое вельмож, посвящённых в тайну, помолившись, приступили к делу. Немые невольники под неусыпным оком есаула Сослана несколько часов перетаскивали тяжёлые бочонки в ожидавшие их на берегу ялики. Перегруженные лодки в полной тишине, нарушаемой лишь всплеском вёсел, проскользнули по Булаку и вышли на простор озера Кабан. Где-то вдалеке уже зарождалась ранняя летняя заря, рассеявшая непроглядную темноту ночи. Невольники один за другим скидывали в воду бочонки в указанном их господином месте. С тихим всплеском исчезали сокровища Казанского ханства в тёмных водах Кабана. Следуя указаниям есаула, расставили надёжные метки, по которым можно было узнать место, где схоронили казну.
   Сделав дело, причалили к берегу. Арзу-бек щедрой рукой бросил слугам монеты, и немые невольники бросились к ногам господина, подбирая сверкавшую в первых лучах солнца награду. Стражники по знаку накинулись на них, увлечённых своим делом, и в мгновение ока перерезали глотки. Равнодушно взирали сановники, как стаскивали в воду Кабана мёртвые тела. Воинам досталась плата, брошенная рабам, они попрятали монеты в свои кошели, расселись в ялики, готовые отплыть назад, но топот копыт маленького отряда нарушил рассветную тишину озера. На заранее обусловленное место прибыл Дервиш-бек со своими нукерами. Разговор между вельможами был краток:
   – Всё удалось, слава Аллаху, – тихо произнёс ханский казначей.
   – Свидетели есть? – спросил бек.
   Казначей кивнул в сторону стражников и есаула. Сослан первым понял, что им грозит, метнулся в сторону, но стрелы нукеров Дервиша оказались быстрей. В неподвижной задумчивости взирал хранитель сокровищницы на ялик, качавшийся на воде, на убитых стражников и их военачальника. Скользил его взгляд по зыбкой ряби озера, где ими было оставлено то, что должно дождаться своего часа, ведь когда-нибудь извлечёт хранитель казну из необъятных глубин. И привиделось Арзу-беку, что произойдёт это совсем не скоро, и не его руки будут доставать ханские сокровища, и оттого грустью и тоской наполнилось сердце старого вельможи. Но ему хотелось верить, что тот, кто это сделает, использует бесценные запасы на благо Казани и её народа, точно так же, как это сделал бы его отец и дед, как это сделал бы он сам.


   Глава 11

   Впереди войска царя Ивана IV шёл Ертаульский полк, собранный из отрядов городецких князей и татарских мурз. Задачу перед полком поставили важную, дабы успешно продвигалась вся рать. Ертаулы первыми врывались в селения на пути следования войск, вытаскивали из домов перепуганных жителей и заставляли их строить мосты и гати для переправы осадного снаряжения и основных полков.
   Жители, устрашённые грозной несметной силой, днями и ночами проходившей перед их глазами, безропотно отдавали последний кусок хлеба, проявляли полную покорность и послушание московскому государю. Переправившись через Суру, воины Андрея Курбского вдоволь испробовали черемисского хлеба. Им, натерпевшимся голода в Диком поле, хлеб этот показался вкусней и сладостней белых калачей. Дальнейший путь рати казался нетрудным, ведь миролюбивое местное население не чинило препятствий в продвижении. На ночлег останавливались по берегам рек Яика, Малой Цильни, Булы, Бии. Черемисы ехали к царю на поклон, везли полные возы хлеба, овса, ячменя, гнали скот на убой.
   За Итяковым полем государя встретили воеводы из крепости Ивангород. С ними на поклон к батюшке-царю явилась делегация горных людей во главе с беком Худайберды и мурзами Янтулой и Бузкеем. Янтула-мурза, разодетый в дорогую парчу и сверкавший на солнце, как большой слиток серебра, бросился в ноги Ивану:
   – Великий государь! Отпусти нам нашу вину, смутили нас подлые казанцы, подбивали изменить тебе. Оказались некрепкими наши люди, поддавались на их уговоры, за что сейчас, государь, наказаны примерно. Зачинщиков мы показнили, а остальные молят о пощаде и согласны, если понадобится, пойти воевать казанцев.
   Молодой царь, возвышавшийся над мурзой на рослом жеребце, позволил подняться Янтуле, милостиво махнул рукой:
   – Отпускаю вам вашу вину, ибо души ваши слабые, неукреплённые истинной верой. Но последующей измены не потерплю, всех повелю предать смерти.
   Повеселевшие мурзы кинулись носить к ногам царя свои дары – вороха пушнины. Подогнали возы, наполненные доверху мешками с рожью и просом, бочонками с мёдом, пригнали отары овец, стада коров. Всё спешили сложить к ногам господина, желали, чтобы он окинул благосклонным взором богатые подношения. Царь Иван пришёл в самое лучшее расположение духа, выспрашивал у встретивших его воевод, как получилось, что взбунтовавшиеся весной горные люди опять пришли под его руку. Обо всём докладывал воевода Горбатый-Шуйский:
   – Бунтовщики доставляли нам много бед и хлопот, мой государь. Они соединялись с басурманами казанскими и нападали на наши отряды и на саму крепость. Один раз увели стада, пасшиеся на лугах, и оставили гарнизон без мяса и молока. Много вреда причинили нам, оттого решились мы и, с вашего благословения, двинули отряд на черемисов. Побили их, потоптали в большом множестве.
   – О том я имел сведения ещё в Муроме, – заметил царь.
   – А последний поход провели на днях. Остальные инородцы, напуганные бедами черемисов, уже и не противились. И вот они у твоих ног, государь! А чтобы ты на них сильно не гневался, велел я им даров наготовить, а кроме тех подарков послать ещё холопов наводить переправы да строить плоты на Волге-реке, – весело докончил Горбатый-Шуйский.
   – А ты, хитрец, боярин, – засмеялся Иван Васильевич. – Быстрей моего Ертаул-полка управился!

   К середине августа русская рать прибыла к Ивангороду. Лагерь раскинулся на том же месте, где когда-то молодой государь узрел Круглую гору и задумал поставить на острове крепость. Вспомнилось молодому государю, что в тот день от его войск оторвался и ушёл в Ногаи служилый царевич Едигер. Сейчас он восседал ханом на троне Казани. Думы об этом привели царя к мысли написать письмо Едигеру. Царевича, прослужившего когда-то Руси восемь лет, можно и уговорить сдать город, ведь что могло быть лучше, чем такое же лёгкое присоединение Казани, как случилось это на днях с Горной стороной?
   В крепости Ивангорода созвали военный совет, на нём решили наступление не задерживать, но одновременно с продвижением войск послать в Казань грамоты с предложением сдать столицу и подчиниться воле русского царя. Иван IV в ответ на полную покорность обещал казанцам жизнь. Грамот составили несколько: для всех жителей города, для сеида Кул-Шарифа и послание, писанное ханом Шах-Али к Едигеру. В своей грамоте Шах-Али уверял Едигера в самых благожелательных намерениях царя и призывал последовать мирным призывам Ивана IV. Грамоты отправили в тот же день с казанским купцом.
   Столица не дремала. С тех пор как прибыл новый хан Едигер, город деятельно готовился к длительной обороне. Из окрестных аулов в Казань завезли запасы ячменя и проса, спешно укрепляли крепостные и посадские стены. Пушек не хватало, но их ставили на самых лучших местах, где они могли нанести наибольший урон противнику. Решили в обороне использовать излюбленную тактику казанцев: тревожить тылы врага молниеносными бросками маневренной конницы. Для этой цели в пятнадцати верстах от столицы, на Высокой Горе, выстроили укреплённую крепость с засеками.
   Крепость, по задумке казанских военачальников, должна была стать укрытием для конницы. Командовать летучими отрядами поставили Япанчу-бека, мурзу Шунака и арского эмира Эйюба. Конница эта насчитывала двадцать тысяч всадников вместе с двумя тысячами степных джигитов, присланных на помощь беклярибеком Юсуфом. Около тридцати тысяч воинов оставались в пределах города и могли обеспечить защиту столицы во время осады.
   Казанцы наполнились решимостью отстаивать свою независимость до конца или сложить голову на поле брани, потому грамоты московитов встретили с презрением и гневом. Хан Едигер отписал один ответ на все три послания, где поносил царя Ивана и предателя веры Шах-Али, хулил православие и выказывал полное презрение народа к пришедшим на их землю завоевателям.
   Царь получил ответ казанского хана в день начала переправы войска через Волгу. Последнему мирному предложению было сказано решительное «нет»!

   Прошло немало дней, прежде чем огромная сила переправилась на противоположный берег. Сам Иван IV высадился в устье реки Казанки. За три дня до этого Шах-Али с касимовцами занял Гостиный остров, и под его началом теперь переправлялись осадные сооружения и артиллерия. Считавшие ратников и пушки разрядные дьяки докладывали государю, что войско, пришедшее под стены ханской столицы, состоит из ста пятидесяти тысяч человек и ста пятидесяти орудий. Полки стали устраиваться на месте, размещать пушки, туры и башни [159 - Туры и башни – осадные сооружения. Туры – бойницы с амбразурами для стрельбы – укреплялись кольями и засыпались землёй, по необходимости могли переставляться на другое место, например, ближе к осаждённой крепости.].
   Перед закатом к царю привели перебежчика из Казани, им был мурза Камай-Хусейн. Иван IV принял его в походном шатре. Мурза показался царю не старым человеком, но лицо его выглядело испуганнным и оттого сморщенным, как печёное яблоко. Мурза поминутно озирался, боясь получить стрелу в спину, но, едва завидел русского государя, упал на колени и проворно облобызал пыльные царские сапоги. Иван Васильевич взглянул на перебежчика со снисхождением, ласково спросил:
   – Отчего покинул город, мурза, и много ли жителей хотят оставить Казань и прийти на поклон ко мне?
   Камай-Хусейн отвечал поспешно, он торопился и сглатывал слова, словно опасался, что всё, что он знает, кто-то другой сообщит раньше его:
   – Нас набралось две сотни человек, тех, кто не согласился с этими безумцами, не желающими сдать Казань. О повелитель! Они не ведают, что творят! Если б они видели твою несметную силу?! Сегодня мы попытались открыть ворота и выйти из города, но удалось это сделать только мне с моими нукерами, остальных перебили казанцы, стоящие на стенах города. А в самой столице, мой господин, около тридцати тысяч воинов. Им и жителям города приказано держать оборону в Казани, а конница Япанчи-бека и его сподвижников находится на Высокой Горе, им велено нападать на ваши войска с тыла и не пускать на Арское поле.
   – Кто же руководит обороной города? – спросил перебежчика царь.
   – Хан Едигер вместе с сеидом Кул-Шарифом, а ещё эмиры Чапкун Отучев, Зайнаш Ногайский, беки Ислам, Кибяк и Дервиш.
   Глаза молодого царя полыхнули огнём, таким, что даже мурза попятился назад. А Иван IV испытывал досаду необычайную, почти все его сегодняшние противники когда-то служили ему верою и правдою. Знать бы раньше, уничтожил бы всё их змеиное, лживое племя. Повернувшись к дьякам, царь приказал выделить мурзе Камаю отдельный шатёр и повелел ему присутствовать на всех заседаниях до самого взятия столицы. Молодой государь уже не слышал благодарностей перебежчика, все его помыслы устремились к огромному городу, притихшему в ожидании первого штурма. Но штурму этому суждено было состояться не скоро.


   Глава 12

   Воеводы выслушали перебежчика на вечернем военном совете, Камай о расположении казанских сил и особенностях обороны столицы рассказывал обстоятельно и с подробностями. Государь даже не сразу признал мурзу, такой высокомерный и напыщенный вид приобрёл Камай-Хусейн. От страха перебежчика не осталось и следа, преисполненный важности, он указывал на стены и ворота города, называл, где расставлены пушки и укрываются отряды казаков.
   Воеводы, выслушав казанского мурзу, решили расположить войска в следующем порядке. Царскому полку и Царёвой ставке отвели место около Отучевой мечети против Аталыковых и Кураишевых ворот. Слева, у устья Булака, приказали встать Сторожевому полку и полку Левой руки; справа, около озера Кабан, давалось место хану Шах-Али с касимовцами. Ертаульский полк направили к Кайбицким воротам; Большой и Передовой – к Арским, Ханским и Ногайским. Полк Правой руки устроился напротив цитадели за рекой Казанкой, место это посчиталось особенно ответственным.
   – Смотри, князь Андрей, – шутливо приказывал государь главнокомандующему полком Правой руки Курбскому, – когда хан Едигер примется бежать через тебя, проворонишь, спущу три шкуры.
   Курбский с воеводой Щенятовым посмеялись царёвой шутке, но переглянулись опасливо, ведь случись такая оплошность, Иван Васильевич не простит, и не минует виновника жестокое наказание.
   Полки начали брать Казань в кольцо сразу по окончании военного совета. Конница Япанчи-бека, которая укрывалась в лесах, кружила вокруг, пыталась нарушить ход воинов. Всадники врывались в тыл, а то в голову двигающимся колоннам, но московиты были наготове, и летели навстречу конные ратники, завязывалась короткая сеча, после которой татары растворялись во тьме густых дебрей.
   На второй день распахнулись Ногайские ворота, и вылетели оттуда пять тысяч казаков. Ертаульский полк, двинувшийся на свои позиции в числе последних, оказался разрубленным казанцами. Началась жесточайшая сечь. На помощь коннице из ворот города выбежали тысяча воинов, вооружённых саблями и булавами. Ертаульцы не ожидали нападения, а потому сопротивлялись недружно, многие в страхе бросились бежать, но ратники Большого и Передового полков вовремя заслышали шум и пришли на помощь. Казанцы спешно укрылись за стенами крепости. Эта первая серьёзная стычка с защитниками города только сплотила русские полки, но она же показала, что лёгкой победы не будет, осада предстоит долгая и тяжёлая.
   К концу августа окружать ханскую столицу закончили, Казань оказалась в осадном кольце, а русские воины приступили к сооружению окопов, тынов [160 - Тыны – осадные сооружения, представляющие собой палисад из заострённых брёвен, с двумя прорезями для бойниц, сверху и снизу.] и установке тур.

   Молодой царь по несколько раз на дню обходил лагерные укрепления. Работа шла полным ходом, кругом рыли окопы, укрепляя их тынами, – вокруг Казани вырастала ещё одна крепость, грозившая неприступности столичных стен. Иван IV вернулся в походный шатёр в приподнятом настроении, он приказал собрать воевод на праздничный ужин. Но вечером поднялся страшный ураган, ветром раскидывало шатры, рвало тугие полотнища, лошади срывались с коновязи и метались по охваченному паникой стану. На бушующей реке терпели бедствие суда, на которых переправляли продовольствие и фураж, грозные волны разметали плоты и потопили все струги.
   Наутро, когда буря утихла, царские дьяки приступили к подсчёту потерь, а они оказались немалыми. Ураган испортил часть осадного снаряжения, снёс и изодрал сотни походных шатров, уничтожил запасы продовольствия. Перед лицом голодной смерти в войсках начался разброд, люди кричали, что хотят уйти обратно, что сам бог не желает покорения этих земель, но вперёд выступили священники. Служители церкви ходили по полкам и вещали:
   – Господь послал нам испытание, чтобы взглянуть, крепки ли мы духом, достойны ли вступить на путь священной войны. А мы крепки и устоим!
   – Но как же так, батюшка, – кричали из толпы. – Нам нечего есть, скоро мы все перемрём на радость басурманам.
   – Ратные люди, повиновение и послушание к начальникам своим имейте! А государь наш позаботился о вас. Уже посланы воеводы в Ивангород и к вечеру привезут хлеба. Все будут сыты с божьей помощью.

   Шёл конец августа, минуло десять дней, как осадили Казань, а ночи становились заметно холодней, и с Ивангорода везли тёплые одежды – очередную дань, собранную с безропотных горных людей. Царь Иван сам ездил по полкам, беседовал с воинами, призывал их храбро биться, обещая награду и славу. Священники неустанно служили молебны, взывали не поддаваться на уловки лукавого. Постепенно, шаг за шагом, рать готовили к долгой зимней осаде, слишком крепкой и неприступной казалась крепость.
   А казанцы не спали. Не было дня, чтобы на московитов, возводивших очередные укрепления, не нападали защитники крепости и конница Япанчи. Казанцы подавали знак отрядам бека, взмахивая тугом с самой высокой башни города, и стремительная конница вылетала из леса. А навстречу им из мгновенно распахивающихся ворот города выбегали воины казанского гарнизона. Ратникам-строителям приходилось бросать топоры и обороняться от наседавшего с двух сторон противника. Большие потери нёс полк Правой руки под командованием князя Андрея Курбского. Его многострадальному войску, перенёсшему самый тяжёлый переход по Дикому Полю, и теперь приходилось несладко. Полк стал лагерем напротив ханской цитадели и больше всех остальных подвергался обстрелу из тяжёлых крепостных пушек. Курбский не знал покоя ни днём ни ночью, но мужественно преодолевал испытания, посланные им. В минуты коротких затиший он находил время, чтобы открыть заветный сундучок и внести новые записи в свою рукопись: «От Казани-реки гора так высока, что даже смотреть неудобно. На ней же град стоит и палаты царские, и мечети, очень высокие, белокаменные, где умершие цари клались…»

   Тактика противника беспокоила хана и казанских военачальников, ведь войска московитов стояли под Казанью много дней, но ни разу не штурмовали крепость, к обороне которой жители подготовились с особой тщательностью. Со стен было видно, как росли линии осадных укреплений, и длинные цепи тынов, окопов и тур выстраивалась против Ханских, Арских, Аталыковых и Тюменских ворот столицы. К мощным заслонам пристраивали башни из бревенчатых срубов, имеющих два этажа. Наверху ставили пушки и стрельцов с пищалями. Такие же укрепления шли от Булака и до озера Кабан, за рекой Казанкой и на Арском поле. Несмотря на мощное и беспрерывное сопротивление казанцев, вскоре город оказался окружённым кольцом осадных сооружений. Иноземные мастера не успокаивались, они требовали постройки новых укреплений, и царь шёл им навстречу, он полностью полагался на их богатый опыт. Ещё несколько дней отдали на рытьё закопов [161 - Закопы – траншеи с окопами и редутами.] и постройку шанцев [162 - Шанцы – четырёхугольный редут из туров.].
   В день 27 августа Ивану IV доложили об окончании работ, по всем турам и башням расставили тяжёлые пушки, и русские войска приготовились начать обстрел города. В тот день казанцы, словно предчувствовали, какую беду принесут невиданные ранее ими укрепления, в отчаянии защитники столицы предприняли большую вылазку из крепости. Битва была долгой и жестокой, доходившей до кровавого рукопашного сражения. После той вылазки казанцы потеряли отважных военачальников Ислама Нарыка и Бакшанду, а московиты предали земле бесстрашного воеводу Шушерина и многих боярских детей. Однако намеченных царём планов эта битва изменить уже не могла, и на следующий день начался обстрел столицы из осадных пушек.
   Казанские военачальники срочно собрали диван, решали, как им действовать дальше. Вскоре огланы перессорились меж собой, ведь каждый яростно отстаивал свою тактику.
   – Мы действуем, как слепые щенки, идём на поводу прошлых ошибок! – возвысил голос хан Едигер, когда перепалка достигла своего пика. – Мы считали, что царь урусов будет действовать, как и раньше, повоюет под нашими стенами, а придут холодные дожди – отойдёт назад. Может быть, по воле Всевышнего, так и случится, и Казань будет спасена, но враг наш коварен и сегодня действует не так, как в былые годы. Мы должны знать всё о намерениях противника и тогда сумеем отстоять столицу.
   – Следует захватить военачальника в лагере царя, – поняв мысль повелителя, подхватил оглан Худай-Кул. – Кого пошлём на это опасное дело?
   – Я пойду! – выступил вперёд мурза Карамыш, сын Худай-Кула.
   У отца сжалось сердце от тяжёлого предчувствия, но сказанные слова назад не возьмёшь.
   – Пусть идёт Карамыш, – согласился Едигер, – несмотря на молодость, он отважен и сообразителен.
   Разведчики мурзы для захвата пленника выбрали полк Ивана Мстиславского, со стен крепости этот стан казался разбросанным и неорганизованным. Казанцы вышли из крепости под покровом ночи, но с самого начала им сопутствовала неудача, их присутствие открыли прежде, чем разведчики успели достичь туров. Сам воевода Мстиславский выскочил из походного шатра навстречу казанцам, на князе Иване был только короткий кафтан нараспашку и сабля в руках. За воеводой бросились караульные и ратники, сидевшие у костров. Стычка завязалась яростная и быстрая, раненого Мстиславского, которого казанцы тащили к крепости, отбили уже около тына. В суматохе смогли захватить в плен и Карамыша, прикрывавшего отход своего отряда. Послали гонца разбудить государя и доложить о случившемся несчастье. Иван Васильевич страшно разгневался и велел предать мурзу жестоким пыткам, чтобы добиться сведений о последующих действиях дивана. Ровесника государя истязали несколько часов, но он так ничего и не открыл, единственные слова, сорвавшиеся с окровавленных губ Карамыша, передали царю поутру:
   – Вся Казань приготовилась к смерти, город не сдадим и не покоримся.
   Иван IV побледнел от ярости, он приказал привести мурзу к нему.
   – Но он умер, батюшка царь, – разведя руками, виновато ответствовали палачи.


   Глава 13

   На следующий день конные тысячи Япанчи-бека и мурзы Явуша напали на Передовой полк воевод Хилкова и Пронского. Атака получилась стремительной и удачной. Ратники, видя многочисленные потери со своей стороны, дрогнули, многие побежали, и остановили их лишь подоспевшие на помощь стрельцы Царского полка. Они бросились в битву с одним желанием: уничтожить казанскую конницу, которая, как заноза, вонзалась в расположение осаждающих. Но казанцы оказались неуловимыми, вот только что промчались они лавиной, сметая всё на своём пути, и вновь исчезли в близлежащих лесах. Потери русских, подсчитанные после внезапного боя, оказались настолько велики, что царь приказал собрать военный совет.
   Воеводы поспешили в Царёву ставку. Молодой государь гневался, и воеводы, глядя в стальные глаза Ивана IV, невольно опускали взгляды.
   – Кто осадил этот город?! Мы или дерзкий Япанча? Почему он, как собака, накидывается на мои полки и безнаказанно вырывает лучшие куски?
   – Среди казанцев тоже есть потери, и немалые, – робко промолвил Хилков. – На поле мы насчитали до двух сотен человек убитыми.
   Царь соскочил с походного трона, ощерился, склонившись над невысоким Хилковым:
   – Две сотни?! А нами потеряно втрое больше и выведены из строя пищали, подожжены закопы. Я не желаю больше ничего слышать о Япанче! Покуда жива его конница, Казань не сдастся, а мы будем отбиваться от врага с двух сторон!
   Поднялся князь Горбатый-Шуйский:
   – Разреши слово молвить, государь.
   На совете все притихли, князь Александр показал свою доблесть в усмирении бунтовавших горных людей и сейчас от него ждали дельных речей. Иван IV повернулся к воеводе, долго сверлил его недоверчивым взглядом, наконец, махнул рукой: «говори». Но Горбатый-Шуйский молчал, он дожидался, пока царь устроится на троне и успокоится. Все видели: молодой государь за время похода словно постарел, сутулился ещё больше, и гневных выходок его было не счесть. Оттого воеводы боялись сказать лишнее слово и осердить господина неразумной речью, лишь самые смелые отваживались выступать перед Иваном IV, а прочие спешили поддержать их, опасаясь, что государь спросит и их, а ответ ему не понравится.
   – Надо к князю Япанче применить хитрость, – заговорил Горбатый-Шуйский, как только царь выжидающе взглянул на него. – Пока татары караулят наши сторожевые отряды, зашлём пеших ратников в обход коннице. Когда окажутся ратники в тылу у татар, бросим на них своих всадников.
   – А для успеха дела, – подал голос князь Серебряный, – хорошо было бы послать людей поболее, чем у басурман, и пеший отряд снарядить пушкой.
   Царь помолчал, обдумывая, потом кивнул головой. И тут же довольно загомонили военачальники, все шумно обсуждали, сколько воинов послать для уничтожения Япанчи, где поставить пушку. Но в дело вдруг встрял опытный воевода Старицкий:
   – Уничтожим конницу Япанчи, а его Арский острог останется. Какая там сила басурманская, нам неведомо. То как в сказке – отрубишь голову змею, а у него вырастут две.
   – Арским острогом займёмся, как побьём Япанчу! – возвысил голос государь. – Змеиное гнездо около себя оставлять не след! А поручу благое дело князьям Горбатому, Серебряному и Шемякину-Пронскому.
   Как было порешено на совете, воеводам Горбатому-Шуйскому и Серебряному выделили тридцать тысяч всадников, а князю Шемякину-Пронскому – пятнадцать тысяч человек пешей рати.
   На следующий день, едва рассвет забрезжил на горизонте, ратники двинулись от озера Кабан в обход Япанчи. А бек своим безрассудством сам облегчил задачу противнику – его конница в тот день, почти не таясь, выскочила на сторожевой отряд. Сторожа, как им приказывали воеводы, поспешно отступили за укрытия, а казаки Япанчи остались на виду, словно на ладони. Тут же налетели на них с двух сторон всадники князей Горбатого и Серебряного, казанцы отхлынули было к лесу, но там их уже ждали ратники Шемякина-Пронского. Они открыли мощный огонь из пищалей и пушки, дымом покрыло всё поле. Люди Япанчи заметались в западне и, не в силах вырваться, гибли десятками, лишь немногим удалось прорвать кольцо засады и умчаться прочь. Но московиты не желали упускать своей добычи, бежавших гнали до самой речки Киндери [163 - Киндери – река в 10 км от Казани.] и захватили в полон триста сорок человек.
   Пленников привязали к кольям и привели под стены города. Со слезами на глазах глядели казанцы на своих отважных сынов – казаков Япанчи ставили на колени и приказывали молить защитников столицы сдаться на милость русскому государю. Ханскому дивану от имени Ивана IV послали очередное предложение открыть ворота с обещанием жизни её жителям. «Если же вы откажете сдать город, перебьём ваших людей!» – говорилось в послании. Диван промолчал, и защитники Казани стали свидетелями гибели беззащитных пленных. За души правоверных мучеников в соборной мечети под незатихающий гул пушечных взрывов весь день молился сеид Кул-Шариф, а вместе с ним и всё духовенство столицы. Так закончила свои дни легендарная конница Япанчи, а царь Иван за праздничным обедом промолвил с облегчением: «Нет более занозы в сердце моём! Конец Япанче, и Казани скоро конец!»
   Но оставался ещё Арский край, в котором казанцы черпали вдохновение на самоотверженную борьбу. В Арске копилась свежая воинская сила, туда шли правоверные со всего ханства в яростном желании отстоять свою землю. В поход на острог готовились шесть дней. Войско составили из трёх полков, командовавшие ими воеводы прославились не в одной битве, но в Арские земли шли с тяжёлым сердцем. Князья видели, как яростно противятся вторжению казанцы, а там их ждало неведомое, возможно, коварные засады или летучая конница ещё одного Япанчи. А государь требовал от них только триумфа, и от исхода их вылазки зависел успех взятия самой Казани. Уверенными в победе были лишь касимовцы во главе со своим сеидом, рядом с ними шли и отряды темниковской мордвы под началом князя Еникея.
   Засеку, или Арский острог, царствовавший на Высокой Горе, московиты увидели издалека. Хорошо укреплённая крепость была выстроена из мощных бревенчатых срубов, вокруг неё размещались засеки. Полки кинулись на штурм сразу, опасались дать защитникам время для подготовки к обороне. Атаки шли одна за другой, но только через несколько часов московиты ворвались в острог. Среди убитых насчитали около тысячи человек, двести защитников попали в плен. Крепость предали огню, а полки двинулись дальше, на Арск.
   Жители городка ещё не успели оправиться от потери конницы Япанчи, а теперь и острога, как узнали о приближавшейся к ним русской рати. Они в ужасе бросили свои дома и бежали в лес, Арск встретил московитов распахнутыми воротами и пустыми улочками. Два дня ратники грабили и жгли опустевший городок, на третий князь Горбатый разделил полки на небольшие отряды и отправил их на покорение Арского края. Страх неудачи уже покинул воевод, и они сполна потешились своей безнаказанностью. Земли от реки Казанки до Камы подвергли полному опустошению, а к войскам, стоявшим под Казанью, потянулись возы с награбленным добром.
   После гибели отряда Япанчи у столицы не осталось защитников вне стен города, и казанцам приходилось надеяться только на себя и на неприступность крепостных стен. Несчастья же сыпались на столицу со всех сторон. Изменник Камай-Хусейн указал воеводам место, где находился тайный ключ, к источнику вёл подземный ход, и по нему жители города ходили за чистой водой. По приказу царя мастер Бутлер разработал план подкопа под тайник. Воины Ертаульского полка рыли землю по ночам скрытно от казанцев, и на десятый день в готовый подкоп заложили одиннадцать бочек пороха [164 - 11 бочек пороха – около 57 пудов. Пуд – 16 кг.].
   Наутро произвели первый мощный взрыв, который потряс осаждённую столицу. Сила его была настолько велика, что вверх на десяток метров взлетели обломки стены и тела её защитников. Пыль и сор тучами летали в воздухе и медленно оседали на головы ошеломлённых горожан. Ратники из расположенного поблизости полка узрели образовавшийся пролом и бросились в него. Защитники крепости очнулись от оцепенения и с невероятной отвагой накинулись на врага. Атаку отразили, но тут же раздались крики со стороны Арских ворот – пушки, которые беспрестанно били по ним прямой наводкой, уничтожили врата почти до основания. Здесь обороняющимся пришлось отбивать штурмы один за другим.
   Под защитой метких лучников горожане спешно заделывали проломы, строительные работы кипели по всей столице. Казанцы устанавливали на улицах срубы с проделанными в них бойницами, рыли траншеи и окопы. Жители пытались укрыться от нового изобретения московитов – большой двенадцатиметровой башни. Башня эта возводилась под непосредственным руководством дьяка Выродкова и стала настоящей гордостью противника. На каждом из трёх этажей башни установили пушки, а на обширных площадках расположили до пятидесяти стрельцов с пищалями. Собранная мастерами Ертаульского полка за одну ночь огромная башня наносила Казани ощутимый урон. Прицельный обстрел, который вёлся с башни всё светлое время суток, возносил к небесам души сотен воинов и мирных жителей. Башня убивала безнаказанно, ведь в городе уже не осталось целых пушек, и иссякли запасы пороха. Уничтожить чудовище, уносящее души защитников крепости, казалось невозможным. Всё население столицы с этого дня перешло в окопы, срубы и подвалы.


   Глава 14

   В осаждённом городе вместе с его жителями оказались заперты более пяти тысяч купцов со своими семьями – шамахеи, турки, армяне. Купец Бабкен давно покинул свой дом в Армянской слободе, он прятался в землянке, вырытой под стенами казанской цитадели. Бабкен с первого дня осады не снимал с себя кольчуги, изготовленной для него кузнецом Езником. Если б казанцы могли сейчас веселиться, они смеялись бы до упаду над видом армянского купца. Маленький, толстенький, в болтавшейся на нём кольчуге Бабкен под тяжестью своей ноши уже не мог ходить обычной прыгающей походкой. Теперь его шаги больше напоминали бег подстреленного воробья, который спешил от одного укрытия к другому. Но казанцам нынче было не до смеха, с той поры, как грозная русская рать осадила город, улыбка навсегда ушла с лиц его жителей.
   Бабкен долгие дни метался между землянками и каменными домами, не зная, где найти укрытие надёжней. Наконец отыскал двух торговцев из своей слободы – высокого худого Ваграма и кудрявого Гагика с чёрными, как уголь, глазами. Халаты купцов, некогда сшитые из дорогих материй, изорвались и покрылись слоем глины и копоти. Такими же грязными были их унылые, измученные лица. Теперь они втроём прятались от прицельного огня, который вели царские стрельцы со своей гигантской башни.
   Как-то вечером, засыпая на найденной в чьём-то дворе куче тряпья, Ваграм сонно произнёс:
   – Надо выбираться из этого города, или мы все погибнем здесь.
   Слова эти ножом полоснули Бабкена, торговец вдруг разом осознал, что несмотря на свои доносы и помощь русским, его могли убить, как всех этих несчастных упрямцев, которые не желали сдавать столицу. Всю ночь он крутился с бока на бок, пытаясь согреться под тряпьём. А ночи становились всё холодней, и у Бабкена зуб на зуб не попадал, дрожь сотрясала его тело, но трясся он не от холода, а от леденящего душу страха. Ужас ухватывал горло купца своими цепкими пальцами, и порой ему казалось, что он задыхается. К утру в изворотливой голове Бабкена всё же родился план. Он растолкал своих товарищей по несчастью и рассказал о том, что придумалось под покровом ночи:
   – Из города можно выбраться легко. Когда казанцы готовят свои вылазки, они открывают ворота. Вслед за ними можно выскользнуть и нам.
   – Чтобы быть убитыми! – подытожил чернявый Гагик.
   – Выберешься за ворота – падай, как будто мёртв. А позже доберёмся до самого царя.
   – До царя? – недоверчиво протянул всё тот же Гагик. – Зачем же ты нужен царю?
   – Чтобы сообщить важные сведения! – Бабкен приосанился, довольный. Его ночная выдумка казалась ему всё удачней и удачней. – Сегодня мы будем ходить по крепости, всё подмечать, где стены послабее укреплены, где воинов поменьше, а то и вообще нет. Вот эти сведения и продадим царю!
   Глаза торговцев загорелись знакомым огоньком, слово «продать» имело для них волшебное, магическое значение.
   – А ты хорошо придумал! – восторженно воскликнул Ваграм. – Чем здесь ждать смерти, надо попытаться обмануть её.
   Они ударили по рукам и распределили территорию крепости. К вечеру у купцов были сведения, какие могли пригодиться осаждающим Казань московитам. Мысль о продаже сообщений царю пришла в голову Бабкену неожиданно, когда, ворочаясь в землянке, он ощутил спрятанный за пазухой кошель с драгоценностями своей жены Саануйш. Где сейчас была его жена, он не знал, да и мысли о ней в голове не возникали. До крикливой ли, надоедливой жены тут, когда потерял всё богатство, а можешь потерять и жизнь? Кое-что Бабкен успел зарыть в саду под старой яблоней, но найдётся ли тайник в разрушенной пожарами слободе? Всё пропало: дом, лабазы и лавки с товаром. Чем же всё это возместить, если не попросить награды у великого государя? Эта ж ничтожная плата за то, что он положит к ногам царя Ивана целый город. Мысли уносили Бабкена далеко, и он улыбался, представляя будущее своё могущество. В светлых мечтах видел он себя первейшим купцом страны с непомерными правами, которые ему непременно дарует московский государь.
   К вечеру следующего дня воеводы готовили новый штурм у Ханских и Арских ворот, где находились болотистые рвы глубиной четырнадцать метров. Ертаулам приказали перекинуть туры вплотную ко рвам, туда, где стояли укреплённые тарасы [165 - Тарасы – здесь: срубы для стен.] казанцев.
   С утра в стане противника закипела работа, но казанцы яростно сопротивлялись намерению врага подобраться ближе к городским воротам, они обстреливали плотников из луков и пищалей. Тучи стрел звенели в воздухе, со свистом и звоном впивались в деревянные части туров. Полковые мастера падали на землю, прятались от смертоносных жал, но, подталкиваемые воеводами, вновь подымались. Ближе к закату опасная и изнурительная работа подошла к концу, все отправились перекусить чем бог послал, а у туров оставили сторожевые отряды. Но осаждённые только этого и ждали, по сигналу эмира Дервиша выскочили они из ворот и внезапно пошли в атаку. Казанцев было до десяти тысяч человек, и порыв их был столь яростен и непредсказуем, что сторожевые отряды дрогнули и побежали. Победные крики вырвались из груди нападавших, когда они увидели, что в их руках остались пушки. Но на них, захвативших туры, со всех сторон накинулись ратники соседних полков, быстро опрокинув и вынудив отступить назад.
   Внезапный штурм нанёс немалый урон московитам, даже среди военачальников оказались потери. Царю доложили о тяжёлом ранении главного воеводы Воротынского и князей Морозова и Кашина. А казанцы совершили новую попытку, попытались уничтожить линию туров Передового и Ертаульского полков. Но и здесь отряду, возглавляемому ногайским мурзабеком Зайнашем, не повезло, стрельцы отогнали нападавших дружными пищальными залпами, и те скрылись за воротами. На увядающей, потоптанной траве луга остались лежать убитые казанцы и три армянских купца.
   К ночи, когда сумерки сгустились в холодном, пропахшем дымом воздухе, Бабкен, наконец, осмелился пошевелиться. Он окликнул Ваграма и Гагика, но те молчали. Тихо выругавшись под нос: «Заснули они, что ли?», Бабкен пополз по цепляющейся за кольчугу траве отыскивать своих напарников. Гагик лежал неподалёку от него, уткнувшись кудрявой головой во влажный дёрн, вырванный из земли сильным конским копытом. По его страшной неподвижности Бабкен вдруг догадался, что торговец мёртв. Вид окровавленных, замерших в неестественных позах тел вызвал у Бабкена дробный стук зубов, который он никак не мог унять. Страх пронзал его сердце, но он пополз от тела к телу, пока не отыскал Ваграма. Армянин лежал на спине, раскинув руки по сторонам, и смотрел удивлёнными глазами в быстро темнеющие небеса, которых уже не видел.
   Бабкен тихонько взвыл, откатился от соотечественника и долго лежал, унимая судорожную дрожь. «У каждого своя судьба, – пытался философски рассуждать он, – кого призвал Господь, а кого-то ждёт царская награда». Успокоившись этой мыслью, купец пополз к укреплениям русских.
   Царь Иван Васильевич уже отстоял вечерню в походной церкви, когда дьяк Выродков доложил ему о новом перебежчике. При виде перепачканной в жёлтой глине нелепой фигуры царь с трудом сохранил серьёзность. Перебежчика повели в царский шатёр вслед за государём. Иван IV позвал и военачальников, бывших с ним на вечерне.
   – Я знаю этого человека, – доложил дьяк Выродков, – это местный торговец из Армянской слободы. Как-то он уже слал нам доносы. Очень жаден до денег, – последние слова дьяк произнёс одними губами, еле слышно, потому что купца уже подвели к царскому трону.
   Бабкен докладывал обо всём обстоятельно, указывал на слабые места крепости, отвечал на вопросы воевод и радовался, так толкова и доходчива казалась собственная речь. Когда воеводы, получив указания царя, удалились по своим полкам, государь обратился к Бабкену:
   – Хорошо, купец, слышал я, ты уже служил мне. Так же верно служи и дальше! – и он указал стрельцам вывести перебежчика.
   Но Бабкен упал на колени, протянул руки к Ивану Васильевичу:
   – Повелитель, Солнце нашей Вселенной, как же так, ты забыл вознаградить своего верного слугу, рискующего животом за тебя!
   Нахмурился государь, такая грозная складка на лбу не предвещала ничего хорошего. Выродков хотел незаметно пихнуть соглядатая, чтобы тот не зарывался в своих притязаниях, да не успел.
   – Твоими пушками, великий царь, уничтожен мой дом, лавки с дорогими товарами. Потеряна жена моя Саануйш, деньги и всё, что наживал долгие годы рабским трудом своим.
   – Ты получишь своё, торгаш! – Глаза молодого Ивана IV полыхнули яростным огнём. Он поднялся с трона и указал стрельцам на довольного Бабкена. – Удавить немедля!
   Только когда за стенами шатра захлебнулся долгий, стенающий вопль купца, царь привычно перекрестился и сказал дьяку Выродкову:
   – Ивашка, возьмём Казань, напомнишь, надо уничтожить всех армянских купцов в городе. Вредный народ, предатели! Сегодня продали Казань, которая их пригрела, завтра продадут меня!
   Царю не пришло на ум, что среди сотен армян, запертых в столице, было много тех, кто воевал на крепостных стенах, бился и умирал за город, который давно стал им родным.


   Глава 15

   На следующее утро на военном совете порешили уничтожить тарасы, которые казанцы установили у Арских и Ханских ворот. Укрепления мешали Большому полку продвинуть туры ближе к стенам города. Уничтожением тарасов закончилась бы тяжкая подготовительная работа к главному штурму Казани. Теперь все надежды царя обратились на иноземца Бутлера, готовившего подкопы и пороховые мины. Немец уже испытал разрушительную силу подкопа при взрыве Тайницкого ключа, но взрыв этот не возымел должного действия. По словам армянского купца-перебежчика, казанцы не остались без воды, в городе находилось достаточно источников, пригодных для питья. Защитники Казани имели хороший запас продовольствия и могли продержаться в осаде ещё долгое время. А между тем наступившая осень давала знать о себе непрекращающимися дождями, болотистые земли вокруг Казани стали превращаться в непроходимые топи, походные шатры плавали в воде, а воины болели от постоянной сырости и холода. По лагерю поползли панические слухи о колдовстве местных басурманок, которых видели за магическими действиями у стен города. Многие уверяли, что после их колдовства и случилось продолжительное ненастье. По велению государя из самой Москвы доставили животворящий крест, отпели молебен, и дожди прекратились, а русская рать вновь ободрилась. Но осенняя пора не могла обойтись без ливней и нудной мороси. Откладывать штурм Казани становилось опасно.
   Решающим шагом к первым атакам должны были стать подрывы тарасов и продвижение туров ближе к Арским, Ханским, Аталыковым и Тюменским воротам. Ночью вдоль тарасов прорыли траншею и в неё уложили бочки с порохом, а поутру прогремел сокрушительный взрыв. В одно мгновение казанцы лишились укреплений, но, казалось, напрочь позабыли о страхе. Сотнями они бежали из всех ворот и с нарастающим ожесточением сражались с противником. Тысячи людей как с той, так и с другой стороны бились не на жизнь, а на смерть. Жестокие бои шли повсюду: у ворот, на мостах и стенах. Бились саблями, копьями, стрелами. От бесконечной пальбы из пушек и пищалей в воздухе стояли клубы едкого дыма, под взрывами стонала истерзанная пушечными ядрами земля. Кое-где московитам удалось прорваться к стенам и штурмовать их, но защитники бросали со стен камни, брёвна, лили горящий вар. Потери с обеих сторон были огромны, но ничто не могло остановить этой всеобъемлющей людской вражды.
   Главный воевода Воротынский, ещё слабый от ран, уже принимал участие в боях, ему казалось, что крепость можно взять одним решающим броском, и он просил у царя запасной полк и команду на штурм другим полкам, которые ещё не были задействованы. Но царь внезапно отказал Воротынскому. Русские полки отошли на исходные позиции, защитники крепости заперлись в городе, потеряв Арскую башню и часть стен, захваченных стрельцами Большого полка. Выбить укрепившихся на башне стрельцов казанцам не удалось, и московиты остались там дожидаться решающего штурма.
   Той же ночью случился большой пожар, во многих местах горели городские стены, мосты через рвы. Осаждённые предпринимали отчаянные попытки по укреплению ворот и стен, ставили новые тарасы, засыпали их землёй. Работа по укреплению оборонной мощи столицы не прекращалась ни днём ни ночью, каждый час, дарованный казанцам нерешительностью Ивана IV, мог отразиться на будущем сражении. Это хорошо понимали воеводы, понимал и сам молодой царь.
   Наконец, полкам дали команду готовиться к главному штурму. Наступление назначили на утро следующего дня [166 - Штурм был назначен на 2 октября 1552 года.]. Мастеру Бутлеру до этого срока приказали подготовить два подкопа в наиболее слабых местах крепости у Аталыковых и Ногайских ворот. Весь день накануне битвы пушки обстреливали столицу, не давая казанцам возможности вести укрепительные работы, рвы перед воротами и стенами засыпались землёй, брёвнами и хворостом.
   Была предпринята последняя попытка заставить защитников крепости добровольно сдаться. От имени русского государя к воротам Казани отправились Камай-Хусейн и мурзы Горной стороны. Казанцам предложили сдать столицу, пленить главных зачинщиков сопротивления и получить жизнь и пощаду от своего нового господина – русского царя. Назад Камай-Хусейн возвращался понурый. Разрушенный город и смерть, царившая повсюду, ранили его душу. Но больше всего потрясала решимость казанцев умереть за родные стены, но не отдаться на милость врага. Таков и был ответ гордых его соотечественников. У столичных ворот оборванные, грязные мальчишки с ожесточёнными лицами маленьких старичков обкидали царскую делегацию острыми камнями. Камаю рассекли лицо, но сильней этой боли стала душевная боль от того, что этот умирающий, но не сдающийся город уже отринул мурзу от себя и навечно внёс его имя в списки подлых предателей.
   Получив отказ на предложение сдать Казань, Иван Васильевич приказал всем исповедоваться и приготовиться к решающей битве. В эту ночь не спал никто, не сомкнула глаз осаждённая столица, и её защитники молились в полуразрушенных мечетях, готовили себя к смертному бою. Не спали по другую сторону стен русские ратники, также молившие о прощении своих грехов у Господа Бога. Просили они защиты для себя, ибо шли в эту битву ради братьев-христиан, которых басурмане мучили сотни лет. Не спал царь Иван, молодой государь всю ночь провёл в душеспасительных беседах со своим духовником протопопом Андреем.
   А на заре царь отправился в походную церковь к заутрене. Штурм назначили на девять утра, но за заутреней Ивана Васильевича побеспокоил встревоженный гонец от главного воеводы Воротынского. Гонец доложил об обнаружении казанцами тайного подкопа, и князь беспокоился, что защитники крепости найдут средство обезвредить бочки с порохом, прежде чем произойдёт взрыв. Царь приказал поднять на воздух стену немедля и сразу идти на штурм.
   Первый взрыв в подкопе грянул на два часа ранее задуманного времени. Мощной волной из воспламенившихся ста сорока пудов пороха взметнуло вверх Аталыкову башню, огромные брёвна и камни с землёй, слежавшиеся за многие годы. Следом громыхнул взрыв на другом конце посада, произведший такие же ужасные разрушения. Русская рать по приказу воевод и сотных голов ринулась к стенам. Через проломы воины вторглись в город одной страшной, чёрной, сверкающей саблями, копьями, бердышами [167 - Бердыш – широкий топор на длинной ручке.] и пищалями массой. Битва перекинулась на улицы посада, там с защитниками города сражались воины из полков Левой руки, Передового, Сторожевого и Ертаульского. Бились в невыносимой тесноте, плечом к плечу друг с другом и своим противником, в ход шли не только сабли, копья, но и кинжалы. Московитам, которые значительно превосходили казанцев численностью, приходилось брать с боем каждый свой шаг. Царь с начала битвы заперся в походной церкви и беспрестанно молился.
   В разных концах столицы характер боя приобретал самые неожиданные оттенки. Полк Правой руки во главе с Курбским мужественно штурмовал Елабугины ворота и уже пытался влезть на стены цитадели. А на другой, Арской стороне, атака передовых частей начала захлёбываться. Ратники бросились грабить дома состоятельных казанцев, дивясь богатству, так легко идущему в их руки, ряды штурмующих воинов поредели, и держащие оборону казанцы смогли потеснить их назад. Они вновь занимали покинутые стены посада, а когда из разграбленных домов выскочили мародёры, то увидали, что остались в тылу у татар. Русские ратники впали в панику и принялись спрыгивать со стен города с криками:
   – Секут! Секут!
   От этих криков дрогнули и сражавшиеся воины, ещё быстрей они стали отступать, а некоторые, не выдержав напряжения, побежали. Но вылетел вперёд воевода Палецкий, его огромный жеребец мощной грудью врезался в толпу бегунов.
   – Всем головы сниму! Изменники! Трусы! – кричал Палецкий страшным голосом.
   Он выхватил клинок и с надсадным хрипом опустил его на первого же попавшегося под руку паникёра. В рядах появились сотные головы, призывали идти вперёд, размахивали саблями, тех, кто бежал и воплями своими раздувал смятение, убивали на месте. Ратники очнулись, сплотились. Бегство прекратилось так же внезапно, как и началось, и воины повернули назад штурмовать уже однажды взятые стены.


   Глава 16

   Для поднятия духа рати послали за царём. Великий государь находился в страшном волнении, он, не переставая, молился, дважды пришлось просить воеводам, чтобы он вышел из церкви и отправился к своим войскам. Наконец, царя Ивана уговорили, усадили на коня и, взяв того под уздцы, повели к Ханским воротам. Рядом везли царские знамёна. Двадцатидвухлетний государь беспрестанно шептал молитвы, казалось, в эти мгновения он весь отдался во власть Бога. Знамя водрузили на Ханских воротах Казани, и десяти тысячам стрельцам приказали охранять государя, который находился рядом со знаком царёвой власти. Другие отборные десять тысяч бросили в бой на помощь воинам Курбского.
   Его полк с большими потерями уже взял Елабугины ворота и подступил к основной крепости, со стен которой их встретил ураганный огонь из пушек и пищалей. В осаждающих метали камни и стрелы, от их великого множества темнело небо. Уже сотни ратников полегли под стенами цитадели, но, когда оставшиеся в живых подобрались ближе, на их головы в который раз полетели тяжёлые брёвна, и полился горящий вар. Этот вар защитники Казани делами из горючей чёрной жидкости, бившей из земли. Затем вар опрокидывали на головы осаждающих московитов, и смертоносная лава с нечеловеческим воплем уносила души врагов.
   Только когда по стенам крепости начали бить пушки, удалось отогнать защитников в центр цитадели. Воины Курбского, наконец, смогли овладеть стенами, но казанцы уже не боялись ни пуль, ни стрел, ни самой смерти, они кинулись на московитов и принялись биться врукопашную. Мало воинов осталось у Курбского, но защитников крепости было ещё меньше. С боями казанцы под напором противника стали отступать к Ханскому двору, защищённому каменными стенами.
   Отступал от Арских ворот и отряд казаков во главе с ханом Едигером. Гвардия повелителя смогла продержаться у ворот несколько часов против, казалось, неиссякающих сил Большого полка, только и эти силы у воевод заканчивались, и тогда на помощь Большому пришёл Царский полк. Отряд Едигера, отступая, смёл с пути воинов Курбского и укрылся в цитадели. Отход ханского отряда прикрывали священнослужители сеида Кул-Шарифа. Сеид Казанской Земли поднял на борьбу всё духовенство, рядом с ним сражались муллы, ученики-шакирды, шейхи-проповедники – все, кто в силах был держать в руках саблю. Отряд казанского духовенства встал около Тезицкого оврага, и пока казаки Едигера укреплялись на Ханском дворе, воины Кул-Шарифа держали оборону у мечети. Первыми они встретили воинов хана Шах-Али.
   Бывшего казанского правителя распирало от желания захватить в плен Едигера и привести его к царю, потому с верными касимовцами он бросился вслед за отступающим ханом, но у Тезицкого оврага был остановлен защитниками Кул-Шарифа. Привычка мусульманина склоняться перед лицами духовного звания на какое-то мгновение заставила Шах-Али отступить, но бросившиеся на святое воинство московиты привели касимовца в чувство. Шах-Али врывался в самые жаркие участки боя, словно пытался отслужить перед русским царём своё временное колебание. Яростный вопль из его груди исторг вид сеида, который сражался рядом с могучим дервишем.
   Сеид облачился в белоснежный чапан, надетый поверх кольчуги, ослепительный вид его одеяния поражал особой чистотой на фоне серого грубого плаща дервиша. И сам сеид, как всегда, был ослепительно красив и величественен. Сабля сверкала над его головой с молниеносной быстротой, подобно карающему мечу Аллаха. Шах-Али в окружении верных нукеров со злобным пылом пробивался к сеиду, этот красивый мужественный человек казался олицетворением всего того, чего не смог достичь в своей жизни Шах-Али. И хан желал уничтожить Кул-Шарифа, а вместе с ним и всякое напоминание о своих унижениях. Сабли Шах-Али и Кул-Шарифа скрестились одновременно.
   – Изменник! – гневно выкрикнул сеид. – Гореть тебе в аду!
   – Ты пойдёшь туда сам! – не помня себя от ярости, рычал Шах-Али.
   Касимовский сотник подскочил сбоку и с ужасающим хрустом пробил железную кольчугу, всадив в грудь сеида короткое копьё. Другой воин с размаху опустил саблю на голову дервиша. Как во сне, опускался на землю потомок Пророка Мухаммада, а рядом, цепляясь за горло хрипевшего стрельца, валился на бок могучий дервиш.
   Вскоре всё было кончено, духовенство полегло на подступах к мечети – рядом лежали и простой дервиш, и светлейший сеид Земли Казанской, муллы и шейхи. Московиты устремились к последнему оплоту защитников Казани – Ханскому двору. Защитники держали здесь оборону ещё полтора часа, пока со стен не раздались крики, что хан Едигер с его ближайшим советником эмиром Зайнашем и ханскими имильдашами готов сдаться в плен. Открылись изрубленные, изрешеченные пулями и стрелами ворота, и из них, качаясь и еле удерживаясь в седле, выехал раненый повелитель. За ним следовали двое его имильдашей и ногайский мурзабек Зайнаш. Не успели воеводы дать приказ к сдаче остальным, как, сметая со своего пути всех, шесть тысяч всадников, укрывавшихся на Ханском дворе, бросились к реке.
   Последние воины казанского гарнизона так и ушли бы в густые леса, если не кинулись за ними всадники Курбского. Сам князь, к тому времени легкораненый, возглавлял погоню, но за рекой воевода был ранен вновь и упал в беспамятстве с коня. А бежавших казанцев нагоняли воины других полков, рубили на ходу, только многим удалось скрыться.
   Когда солнце прошло полуденную черту, государю доложили, что Казань взята. Как почётную добычу Ивану IV доставили хана Едигера с его имильдашами и мурзабеком Зайнашем. Последний повелитель Казани волею Всевышнего удержался на троне всего полгода. Его правление не было осыпано розами, хан не купался в роскоши, не почивал на лаврах своего величия и могущества. Едигеру досталась нелёгкая доля стать правителем страны, чьё существование все эти месяцы висело на волоске от гибели. Он не смог ни отсрочить этой гибели, ни спасти казанцев и даже самого себя. Теперь Едигер, связанный одной верёвкой с тремя своими соратниками, стоял перед царём Иваном.
   Хан был ранен, его кольчуга пропиталась чужой и своей кровью, утерянный в бою шлем открывал давно не бритую голову с торчащими седеющими волосками. Молодой царь стоял на пороге своего шатра, расставив ноги и заложив руки за пояс уверенным жестом победителя. Едигера слепило прорезавшееся сквозь тучи солнце, равнодушное к страшной картине разрушений и смерти, которая царила вокруг. Хан вскинул голову, прищурил глаза и всё же взглянул на своего бывшего господина. За два года, которые Едигер не видел Ивана IV, государь изменился, больше уверенности и властности появилось в его цепком взгляде, формы носа приобрели чёткие орлиные очертания. На царе блестели дорогие доспехи, алый шёлковый плащ развевался, как знамя. Ханские же бунчуки и тучи несли следом за Едигером царские стрельцы. Обожжённые пожарами, их сложили к ногам государя.
   – На колени! – взревел Выродков.
   От его мощного крика вздрогнул хан, мелькнула мысль не подчиниться, но ослабевшие ноги подгибались уже сами собой. Едигер встал на колени и потянул за собой и своих имильдашей. На ногах остался лишь ногайский мурзабек, он расставил ноги пошире и удержал связанными руками верёвку, тянувшую его вниз. Зайнаш с презрением взирал на русского государя.
   – На колени! – подскочил к нему дьяк.
   Но мурзабек только сплюнул кровавый сгусток на землю. У царя от ярости раздулись ноздри, стрельцы по его знаку накинулись на степного батыра со всех сторон. Мурзабека били и ломали, но он не покорялся. По побелевшему от гнева лицу государя все поняли, чего он желает, выхватили сабли. В дело вступили даже воеводы, и Зайнаша секли до тех пор, пока кровавая груда не рухнула на землю, а за ним порубили и покорных имильдашей. Тело Едигера сотрясала крупная дрожь, он слышал, как за его спиной острые сабли кромсают молочных братьев, и ожидал своего черёда. Но ему перерезали верёвку, подхватили под руки и бросили к ногам царя прямо на поверженные бунчуки Казани. Государь Иван, уже удовлетворённый видом кровавой расправы, к хану обратился почти ласково:
   – Что ж, ты, Едигерушко, аль не рад нашей встрече?
   Хан с трудом приподнялся, давала о себе знать страшная слабость от кровоточащей раны, он посмотрел в близкие глаза склонившегося над ним царя. Сейчас государевы глаза были добродушными, но Едигер знал по опыту, во что превращались эти два человеческих органа, когда Ивану IV перечили в чём-либо.
   – Прости, господин, – выдавил из себя сверженный хан, – отпусти мою вину.
   Эти слова дались ему с великим трудом, хан снова уткнулся в ноги царя и потерял сознание.
   – Унести его в шатёр и лекаря кликните. Повезу Едигерушку с собой в Москву.
   Повеление Ивана Васильевича было тут же исполнено.
   – Город ваш, великий государь! – с торжеством объявил главный воевода Воротынский. – Какие будут приказания?
   Царь Иван взглянул на искромсанное саблями тело мурзабека Зайнаша, вспомнил его гордое презрение, припомнил и то, как отвечали казанцы на его грамоты. Грозно сверкнули его глаза:
   – Повелеваю, всё мужское население непокорных истребить под корень, остальных – в плен! Город отдаю воинам на три дня, мне пусть привезут только пушки!
   А русские ратники, ещё не остывшие от боевого пыла, уж и сами крушили всех и вся. Грабёж достиг чудовищных размеров, в уцелевших после пожаров и обстрелов домах и дворцах копошились победители. На божий свет тащилось всё – от драгоценностей и серебряной посуды до шёлковых подушечек для сидения. Изящная резная мебель швырялась сквозь разбитые окна в костры, бушевавшие во дворах. Туда же летели книги, свитки и всё, что не интересовало грабителей как пожива. На улицах мародёры раздевали трупы, с женщин и мужчин стягивали перстни, чулпы, ожерелья, сафьяновые сапоги, одежду. В домах находили прятавшихся раненых мужчин, стариков, старух с детьми. Убивали всех, несмотря на молящие крики, которые рвали слух чужим непонятным языком. Сабли щадили молодых женщин, они были иного рода добычей, и с нежных женских тел срывали рубахи и шаровары, вопящие рты зажимали липкими от чужой крови ладонями. Татарок насиловали с дикой необузданной яростью победителей, а потом тащили на потеху другим воинам. Но если какая дерзкая проявляла непокорство, рубили её без сожаления на месте. К вечеру до воинов дошёл приказ царя, а они вполне насытили кровавую жажду и уже стали брать в плен женщин и детей, как приказал государь.
   Царь Иван пожелал проехать по захваченному городу. Воеводам пришлось организовать отряды для очистки улицы от Нуралиевых ворот до Ханского двора. Наваленные повсюду мёртвые тела стаскивали в сторону от проезда и вскоре горы из погибших сравнялись с крепостными стенами. А царь прежде отстоял молебен в новой походной церкви, которую установили на месте водружения царского знамени у Ханских ворот.
   – Благодарю тебя, Господи, – шептал Иван IV, стоя на коленях перед иконой. – Благодарю, что помог свершиться святому делу, покончили мы с Ордой, не становиться больше люду русскому невольниками татарскими…
   Нескончаемый этот день клонился к закату, последние, неяркие лучи солнца робко пробегали по захваченному городу. Они едва освещали почерневшие и разорённые дома, разрушенные стены и словно пытались согреть лежавшие повсюду тела навсегда упокоившихся защитников города и их захватчиков. И неведомо было душам этих людей, нужна ли была такая жертва богам, которым они молились. Шёл 4-й день Шавваля 959 года хиджры [168 - Казань была взята 2 октября 1552 года.].


   Глава 17

   Промёрзшие улицы Касимова, покрывшиеся мелкой снежной крупой, выглядели унылыми. Столь же тоскливо звучал с минарета призыв азанчи к утренней молитве.
   Оянэ тронула за локоть свою госпожу, напоминая о наступившем времени намаза, но Сююмбика даже не пошевелилась. Безжизненный взгляд женщины был прикован к дороге, по которой час назад касимовские казаки увезли её шестилетнего сына Утямыша. Русский царь потребовал доставить в Москву предпоследнего казанского хана. Последний правитель её несчастной страны – Едигер уже находился в его руках.
   Ещё вчера, когда Шах-Али объявил младшей жене волю государя, она надеялась, что неизбежную разлуку можно отдалить. Обезумевшая от горя женщина ползала в ногах хана и молила оставить сына в Касимове или отправить её с ним в Москву. Шах-Али откровенно наслаждался унижением всегда гордой и неприступной Сююмбики. Он восседал на троне и ощущал себя всесильным повелителем, тем, кто мог диктовать собственную волю, пусть даже за его решениями укрывались указы московского господина.
   – Я не могу нарушить клятву верности царю Ивану. И отправить тебя в Москву без его ведома тоже не могу, – внушал он рыдавшей женщине. – Ты, Сююмбика, – моя жена, если об этом позабыла, то помню я. Мой господин подарил мне тебя, и ты будешь находиться со мной в Касимове, пока того желает государь.
   – Зачем ему мой маленький сын?! Утямыш – неразумное дитя, он не может отвечать за чужие грехи! Всевышний не должен допустить такой несправедливости! – с отчаянием кричала Сююмбика.
   – Всевышний допускал и не такое, – Шах-Али произнёс эти слова и вдруг испугался. Как бы Аллах не услышал его крамольные речи и не решил, что он поносит его, Всемогущего.
   Хан сердито вскочил с трона, отбежал подальше от рыдавшей женщины к стрельчатому окну дворца, откуда хорошо был виден двор. Ледяная крупа припозднившегося в этом году снега стучала по стеклу, засыпала крыльцо и стоявших у ворот стражей. Сююмбика всё рыдала, и эти звуки стали раздражать касимовского повелителя.
   – Раз тебе так хотелось остаться в Москве, почему не покорилась русскому царю? Я слышал, он тайно заглядывался на твою красу. Какой мужчина отказался бы от такой женщины, как ты, Сююмбика?! – Он внезапно озлобился от воспоминания, что ему, своему супругу, она так и не уступила, и не подарила желанных ласк. А потому выкрикнул, не тая своих давних мыслей: – Ты смогла бы сама изменить свою судьбу! Стала бы царю Ивану полюбовницей, и сын твой находился бы при тебе!
   От этих слов женщина очнулась, вскинула залитое слезами лицо. С недоумением глядела она на Шах-Али, словно витала в её затуманенной горем голове ускользающая мысль, не ослышалась ли она. А ненавистный муж, обманутый её молчанием, поучал дальше:
   – Взгляни на меня. Я всегда был верным вассалом своего господина. Зато теперь я – господин, повелитель в этом дворце и в своём улусе! А где твоя Казань, Сююмбика? Потоплена в собственной крови и гневе великого государя…
   – Предатель! – вскричала внезапно женщина, не дав ему договорить своей складной речи. – Подлый, гнусный изменник! Ты продал всех правоверных, предал нашего Аллаха! Будь ты проклят! Пусть будет проклят весь твой род!
   – Заткнись! Закройте ей рот! – как безумный закричал Шах-Али. Он бесновался, вопил и топал ногами, пока нукеры не утащили из зала отчаянно сопротивлявшуюся младшую госпожу.
   А к мужу поспешила Фатима-ханум. Она целый час простояла под дверью, с удовлетворением вслушиваясь в рыдание униженной соперницы. Теперь ханум надела на лицо маску праведного гнева:
   – О мой господин, эта гиена достойна самого жестокого наказания! Её проклятья были слышны даже в гареме. Как она посмела так оскорблять своего супруга и господина? Неужели и сейчас ты оставишь её в Касимове, её, посмевшую замахнуться на своего повелителя?
   При виде старшей жены хан воспрянул духом, она была достойной соратницей и единомышленницей во всех его мыслях и делах. Ради неё он отослал в дальнее имение свою первую жену Фатиму и без колебания отдал титул «ханум» бывшей опальной супруге Сафа-Гирея. Для неё он привёз целый обоз награбленного добра из Казани и сложил всё это к ногам обожаемой жены со словами: «Эти дары не стоят и тысячной доли твоей мудрости и красоты!»
   Только она, Фатима-ханум, помогла ему разумными советами, как справиться со строптивой Сююмбикой, когда этим летом ногайский беклярибек Юсуф послал в Касимов своих послов. До беклярибека дошли слухи, что хан Шах-Али жесток с его дочерью, якобы в гневе отрезал ей уши и нос. Юсуф обратился с жалобами к русскому царю, а тот направил ногайских послов в Касимов, чтобы те удостоверились, как хорошо живётся Сююмбике под рукой великого государя. Царь Иван потребовал от Шах-Али, чтобы послы уехали удовлетворённые своей миссией и увидели в Касимове всем довольную Сююмбику с сыном. Тогда по совету хитрой Фатимы Шах-Али ступил на скользкий путь шантажа. Бывшую казанскую ханум поставили перед выбором: будет ли она, как прежде, видеться со своим сыном каждый день или потеряет его навсегда. Не выдержало материнское сердце, и Сююмбика пошла на все уловки, диктуемые ей супругом. Ногайские послы уехали к отцу ханум с вестями о полном благополучии его дочери.
   Но напрасной оказалась жертва, Сююмбика лишь отсрочила своё расставание с сыном. В малолетнем Утямыш-Гирее, этом крохотном осколочке Казанского ханства, царь увидел опасного претендента на трон разорённой, но не покорившейся Казани. И Иван IV пожелал поселить мальчика в Москве.
   Когда увезли Утямыша, у Сююмбики больше не осталось ничего, ради чего она могла бы жить. Ханум потеряла любимого мужа, ханство и теперь единственное и самое дорогое – сына. Мир навсегда померк перед её глазами, утратил свои краски и звуки. Она осталась в нём призрачным видением среди теней ушедших навсегда дорогих ей людей.
   Через три дня Шах-Али, подталкиваемый Фатимой, сослал младшую жену в отдалённое глухое селение на окраине Касимовского удела. Здесь в старой, продуваемой всеми ветрами бревенчатой башне и предстояло провести остаток своих дней казанской ханум. Сырая келья на долгие тринадцать лет стала жильём для госпожи, которая с рождения купалась в роскоши и поклонении. Её дряхлеющая нянька Оянэ осталась единственной прислугой и собеседницей, с кем Сююмбика могла с тоской вспоминать о прошедших годах. С ней она делила скудную пищу, которую хан Шах-Али отпускал от щедрот своих опальной супруге, с ней противостояла грубостям и непочтительности касимовских казаков, охранявших госпожу. Иногда она выходила на верхнюю площадку башни и стояла там, одинокая, не укрываясь от ветра. «Я – думала она, – дочь беклярибека, я была любимой супругой самого великого из ханов, я – ханум прекрасной и богатой Земли! Ни у кого нет власти держать меня в заточении, никто не может отнять то, что было дано при рождении. Только Всевышний может забрать это всё вместе с моей мятежной душой. Если Он хочет моей смерти, пусть заберёт меня прямо сейчас». Она закрывала глаза и ждала. Но ничего не происходило, и она возвращалась назад, подавленная, но не сломленная…
   А хан, выпроводив строптивую супругу из дворца, отправил в Москву слёзное письмо с жалобами на неё. Докладывал Шах-Али своему господину, что Сююмбика пыталась извести его, поднеся отравленную рубаху. «Лишь милостью Всевышнего остался я жив. Оттого, великий государь, господин мой, вынужден был сослать отравительницу подальше от дворца, и ныне содержу её под стражей. Хотел бы узнать, мой господин, всё ли я сделал, как надобно, не обидел ли тебя чем?» Царь Иван оставил письмо касимовского вассала без ответа, молчанием своим он подтвердил полное равнодушие к судьбе бывшей казанской царицы. Лишь однажды в переписке с беклярибеком Юсуфом в ответ на очередной запрос отца о судьбе дочери и внука, Иван IV лицемерно сообщил, что Утямыша он держит у себя вместо сына. О Сююмбике же в том письме не было сказано ни слова.

   Маленький Утямыш-Гирей прибыл в Москву в первых числах января. Поставленный перед царём Иваном и митрополитом Макарием испуганный ребёнок, помня о наставлениях своей матери, пытался гордо держать обритую головку с уже начинавшей отрастать тёмной щетинкой. Но когда навис над ним грозный старец в чёрной рясе с большим крестом на груди, Утямыш заплакал от страха.
   – Бесы мучают неокрепшую душу, – подытожил митрополит.
   Через два дня мальчика крестили в Чудовом монастыре и нарекли именем Александра Сафакиреевича. Царь велел поселить новокрещёного у себя в хоромах, учить его русской грамоте и закону Божию. За год до того оправившийся от ран последний казанский хан Едигер окунулся в прорубь на Москве-реке, крестившись под именем Симеона. Так оба хана, правившие в последние годы Казанской Землёй, утеряли право занимать её трон. Казалось, могущественный государь Московской Руси всё ещё опасался разбитой и обезглавленной Казани.



   Эпилог

   В Архангельском соборе Москвы шло отпевание. Пришедшие на службу люди с оглядкой перешёптывались меж собой:
   – Говорят, покойный долго болел.
   – Да не болел он. Дворовые девки сказывали, сам царь в гневе велел придушить своего воспитанника.
   Оба говоривших торопливо перекрестились, боязливо скосили глаза по сторонам, никто не слышал ли их неосторожных речей? Царь быстр на расправу, только моргнёт, и тут же опричники вытащат виновного хоть из самого собора!
   Двадцатилетнего покойного погребли здесь же в Кремле, в Архангельском соборе, в одном ряду с членами царской семьи. При жизни его звали Александр Сафакиреевич, а ещё раньше, в светлые годы детства, которые он не мог забыть до конца своих дней, носил он имя Утямыш-Гирей. Шёл июнь 1566 года.
   В тот же день в нескольких сотнях вёрст от Москвы на глухой окраине Касимовского удела казаки хоронили ту, которая была его матерью и звалась Сююмбикой ханум. Одиннадцать лет назад хан Шах-Али закончил в Касимове постройку величественного мавзолея, где желал покоиться в окружении своей семьи. Но он не захотел, чтобы в этой усыпальнице лежала его опальная супруга. Гнев касимовского повелителя не остыл даже спустя много лет.
   Погребальная процессия воздвигла на могилке неотёсанный тёмный камень без традиционных надписей и удалилась с кладбища. И тогда прятавшаяся за надгробиями исхудавшая старуха подползла к свежему холмику, легла на сырую землю и протяжно запела. Оянэ пела последние плачи кочевников для дочери ногайцев, навсегда укрывшейся в чужой, враждебной ей земле. Был этот напев древен, как сам мир, и нескончаемо тягуч, как долгая степная дорога.
   Через два дня местные жители нашли мёртвую старуху, которая обнимала могильный холм своей госпожи. К вечеру её упокоили рядом с ханум, и вскоре забыли про оба захоронения [169 - Место захоронения и точная дата смерти царицы Сююмбики неизвестны до сих пор.]…

     Под этим небом жизнь – терзаний череда,
     А сжалится ль оно над нами? Никогда.
     О нерождённые! Когда б о наших муках
     Вам довелось узнать, не шли бы вы сюда [170 - Стихи Омара Хайяма.].

   Казань, 1986–2000