-------
| Библиотека iknigi.net
|-------
| Огюст Конт
|
| Эмиль Дюркгейм
|
| Социальная эволюция. Избавление от иллюзий
-------
Огюст Конт, Эмиль Дюркгейм
Социальная эволюция. Избавление от иллюзий

Философский поединок

© ООО «Издательство Родина», 2023
© Перевод с французского А. Гофмана, И. Шапиро
Огюст Конт
Положительное (позитивное) общество
(из работы «Дух позитивной философии»)
О слове «положительное»
Как все народные выражения, возвышенные постепенно до философского достоинства, слово положительное (positif) имеет в наших западных языках много различных значений, даже если отбросить грубый смысл, придаваемый ему сначала мало просвещенными людьми. Рассматриваемое сначала в его более старом и более общем смысле, слово положительное означает реальное в противоположность химерическому. В этом отношении оно вполне соответствует новому философскому мышлению, характеризуемому тем, что оно постоянно посвящает себя исследованиям, истинно доступным нашему разуму, и неизменно исключает непроницаемые тайны, которыми он преимущественно занимался в период своего младенчества.
Во втором смысле, чрезвычайно близком к предыдущему, но, однако, от него отличном, это основное выражение указывает на контраст между полезным и негодным. В этом случае оно напоминает в философии о необходимом назначении всех наших здоровых умозрений – беспрерывно улучшать условия нашего действительного индивидуального или коллективного существования, вместо напрасного удовлетворения бесплодного любопытства.
В своем третьем обычном значении это удачное выражение часто употребляется для определения противоположности между достоверным и сомнительным, оно указывает, таким образом, характерную способность этой философии самопроизвольно создавать между индивидуумом и духовной общностью целого рода логическую гармонию взамен тех бесконечных сомнений и мышления.
Четвертое обыкновенное значение, очень часто смешиваемое с предыдущим, состоит в противопоставлении точного смутному. Этот смысл напоминает постоянную тенденцию истинного философского мышления добиваться всюду степени точности, совместимой с природой явлений и соответствующей нашим истинным потребностям; между тем как старый философский метод неизбежно приводит к сбивчивым мнениям, признавая необходимую дисциплину только в силу постоянного давления, производимого на него сверхъестественным авторитетом.
Наконец, нужно отметить особо пятое применение, менее употребительное, чем другие, хотя столь же всеобщее – когда слово положительное употребляется как противоположное отрицательному. В этом случае оно указывает одно из наиболее важных свойств истинной новой философии, представляя ее как назначенную, по своей природе, преимущественно не разрушать, но организовать.
Здоровая философия беспристрастна и терпима относительно всех мнений, – в виду ее общего безразличия (отношение, которым не могут похвастать их разномыслящие приверженцы), она задается целью исторически оценить их взаимное влияние, условия их продолжительного существования и причины их упадка. При этом она никогда ничего безусловно не отрицает даже там, где речь идет об учениях, наиболее противных современному состоянию человеческого разума. Единственная существенная характерная черта нового философского мышления, которая не была бы еще непосредственно указана словом положительное, состоит в его необходимой тенденции заменять всюду абсолютное относительным. Но это великое свойство, одновременно научное и логическое, до того присуще основной природе реальных знаний, что его общее рассмотрение не замедлит войти в тесную связь с различными взглядами, уже вошедшими в сочетание этой формулы, когда новый строй мысли, до сих пор частичный и эмпирический, перейдет повсюду к систематическому утверждению.
Пятое значение, которое мы только что рассмотрели, в особенности способно определять эту сжатость вполне установленного нового философского языка по очевидному сходству двух свойств. Понятно, в самом деле, что абсолютная природа древних учений, как теологических, так и метафизических, неизбежно обусловливала отрицательное отношение каждого из них ко всем другим, так как иначе им угрожало самим выродиться в бессмысленный эклектизм. Напротив, именно в силу относительности своего духа новая философия может всегда входить в оценку собственного достоинства противных теорий, не склоняясь, однако, никогда к напрасным уступкам, могущим затемнять ясность ее взглядов и ослаблять твердость ее решений.
Позволительно, таким образом, на основании всего предшествовавшего специального рассмотрения предположить, что употребляемая здесь формула для обычного определения этой окончательной философии будет иметь в умах всех здравомыслящих полное действительное сочетание ее различных характерных свойств.
Соотношение между положительным мышлением и здравым смыслом
При исследовании основного начала этого философского метода приходится вскоре признать, что его самопроизвольное зарождение действительно совпадает с первоначальными практическими упражнениями человеческого разума: ибо совокупность объяснений, приведенных в этом «слове», ясно доказывает, что все главные свойства этого метода в сущности ничем не отличаются от свойств всеобщего здравого смысла. Весьма важно понять, что в существе дела истинный философский дух всюду состоит преимущественно в систематическом расширении простого здравого смысла на все действительно доступные умозрения.
Их область совершенно тождественна, ибо величайшие вопросы здоровой философии связываются всюду с простейшими явлениями, по отношению к которым искусственные случаи составляют только более или менее необходимое подготовление. И тот, и другой имеют одну и ту же экспериментальную точку отправления, преследуют одну и ту же цель – объединять и предусматривать, оба одинаково постоянно заботятся о реальности и окончательным пределом своих стремлений равным образом считают полезность. Все их существенное различие заключается в систематической общности одного, зависящей от его необходимой отвлеченности, противоположной несвязной специализации другого, всегда занятого конкретным.
С догматической стороны эта основная связь представляет науку в собственном смысле слова, как простое методическое продолжение всеобщей мудрости. Поэтому здоровые философские умозрения, далекие от того, чтобы когда-либо подвергать сомнению вопросы, которые верно разрешила такая мудрость, заимствуют всегда у простого рассудка свои первоначальные понятия, дабы возвести их путем систематической обработки на степень общности и постоянства, которой они сами собой не могли достигнуть.
В течение всего процесса этой обработки постоянный контроль этой примитивной мудрости имеет, сверх того, чрезвычайную важность, как порождаемый потребностью или фантазией, которые часто оказывают свое влияние при беспрерывном состоянии отвлечения, необходимом для философской деятельности. Несмотря на их необходимое свойство, собственно здравый смысл преимущественно заботится о реальности и полезности, между тем как специально философское мышление более занимается оценкой общности и связи так что их двоякое повседневное взаимодействие становится одинаково благотворным для каждого из них, укрепляя их основные качества, которые иначе естественно изменялись бы.
Это отношение ясно указывает, насколько тщетны и бесплодны спекулятивные исследования, имеющие предметом первичные основоположения какого-либо вопроса, которые, долженствуя всегда исходить из народной мудрости, не принадлежат никогда к области истинной науки; они, напротив, составляют ее сами собой являющиеся основания и поэтому не подлежат обсуждению; это положение устраняет массу праздных или опасных споров, оставленных нам прежним строем мышления. Можно равным образом понять совершенную и окончательную тщетность всех предварительных изучение, относящихся к отвлеченной логике, где речь идет об оценке истинного философского метода независимо от применения его к какому-либо классу явлений.
В самом, деле, единственные истинно общие принципы, которые можно было бы установить в этом отношении, сводятся, как это легко проверить на наиболее знаменитых из этих афоризмов, к некоторым бесспорным, но очевидным правилам, заимствованным у, здравого смысла и в действительности ничего, существенного не добавляющим к указаниям, вытекающим у всех разумных людей из простой самопроизвольной деятельности мышления.
Что касается способа приспособлять эти всеобщие правила к различным классам наших положительных умозрений (это составляло бы истинную ценность и реальную полезность таких логических предписаний), то он мог бы быть подвергнут действительной оценке только после специального анализа соответственных знаний, сообразно со специфической природой рассматриваемых явлений.
Здоровая же философия никогда не отделяет логики от науки; и так как метод и доктрина могут в каждом случае быть правильно оценены только по их действительным взаимным отношениям, то, в сущности, невозможно придавать логике, как и науке, всеобщий характер посредством чисто отвлеченных концепций, независимых от всяких определенных явлений; попытки этого рода показывают еще тайное явление абсолютного духа, присущего теолого-метафизическому образу мышления.
//-- * * * --//
Эта тесная естественная солидарность между духом, свойственным истинной философии, и всеобщим простым здравым смыслом, рассматриваемая теперь исторически, показывает самопроизвольное зарождение положительного духа, действительно обусловленное всюду специальным воздействием практического рассудка на теоретический разум, первоначальный характер которого таким образом изменялся все более и более. Но это постепенное превращение не могло происходить ни одновременно, ни, в особенности, с одинаковой скоростью по отношению к различным классам отвлеченных умозрений, которые первоначально, как мы это признали, все были теологическими. Постоянное конкретное побуждение могло заставить положительный дух проникать туда только согласно определенному порядку, который соответствовал возрастающей сложности явлений и который ниже будет объяснен непосредственно.
Отвлеченное положительное мышление, по необходимости рожденное в простейших математических исследованиях и распространенное затем путем само собой возникающего сходства или инстинктивного подражания, могло, таким образом, сначала носить только специальный и, во многих отношениях даже эмпирический характер, который должен долгое время скрывать от большей части его сторонников как его неизбежную несовместимость первоначальной философией, так и, в особенности его основное стремление создать новый логический строй.
Его беспрерывные успехи под возрастающим давлением здравого смысла могли тогда непосредственно обусловить лишь предварительное торжество метафизического духа, предназначенного, в силу своей самопроизвольной общности, служить ему философским орудием в течение веков, протекших между теоретическим подготовлением монотеизма и его полным социальным установлением, после чего онтологический порядок, достигнув наибольшего влияния, какого только допускала его природа, вскоре становился угнетающим для научного подъема, которому он дотоле благоприятствовал. Поэтому положительный дух мог достаточно проявить свою собственную философскую тенденцию только тогда, когда это угнетение заставило его, наконец, вступить в специальную борьбу с метафизическим направлением, с которым он должен был долгое время казаться смешанным.
Вот почему первоначальное систематическое основание положительной философии не может восходить дальше памятного кризиса, когда совокупность онтологического порядка начала во всей Западной Европе изнемогать под натиском самих собою сочетавшихся двух замечательных умственных течений – одного научного, созданного Кеплером и Галилеем, другого философского, обязанного своим возникновением Бэкону и Декарту. Несовершенное метафизическое единство, построенное к концу средних веков, было отныне безвозвратно разрушено подобно тому, как греческая онтология уже навсегда разрушила великое теологическое единство, соответствовавшее политеизму.
Начиная с этого действительно решительного кризиса, положительная философия выросла в течение двух веков больше, чем она могла это сделать в продолжение всего своего долгого прошлого, и отныне допускает возможность существования только такого единства, которое вытекало бы из ее собственного всеобщего влияния. И каждая новая область, последовательно приобретаемая ею, никогда более не может возвратиться ни к теологии, ни к метафизике в силу все чаще наблюдающегося окончательного признания этих возрастающих приобретений здравым смыслом каждого.
Именно только путем такой систематизации теоретическая мудрость, обобщая и укрепляя, действительно доставит практическому благоразумию достойную и равносильную компенсацию за важные услуги, оказанные ей последним, сообщавшим ее деятельности реальность и силу в течение ее медленного и постепенного зарождения; по правде сказать, положительные понятия, полученные за последние два века, гораздо более ценны как будущие материалы новой обшей философии, чем по их непосредственному и специальному достоинству, так как большая часть из них не приобрела еще своего окончательного характера – ни научного, ни даже логического.
//-- * * * --//
Таким образом, совокупность нашей умственной эволюции и, в особенности, великое движение, совершившееся в Западной Европе, начиная от Декарта и Бэкона, отныне не допускают другого возможного исхода, как создать, наконец, после стольких необходимых предварительных подготовлений, истинно нормальный строй человеческого разума, сообщая положительному мышлению еще недостающие ему полноту и рациональность, дабы установить между философским гением и всеобщим здравым смыслом гармонию, которая до пор никогда не могла существовать в достаточной мере. А изучая эти два одновременные условия полноты и систематизации, которые реальная наука должна теперь выполнить для того, чтобы возвыситься до достоинства истинной философии, приходится скоро признать, что они окончательно совпадают.
В самом деле, с одной стороны, великий первоначальный кризис новейшей положительной философии оставил вне научного движения в собственном смысле слова только моральные и социальные теории, пребывающие поэтому в неразумной изолированности под бесплодным господством теолого-метафизического духа; таким образом, именно в возвышении последних также на положительную стадию должно было бы состоять в наше время последнее доказательство истинного философского мышления, последовательное распространение которого на все другие основные явления уже достаточно подготовлено. Но, с другой стороны, это последнее расширение естественной философии само собой стремилось тотчас же систематизировать ее, выстраивая единую, как научную, так и логическую точку зрения, которая могла бы господствовать над совокупностью наших реальных умозрений, всегда необходимо превращаемых в человеческий, т. е. социальный взгляд, единственно способный стать активно всеобщим.
Такова двоякая философская цель основного, одновременно частного и общего преобразования: наиболее выдающиеся современные мыслители считают эту задачу достаточно выполненной, так как уже установлены истинные и непосредственные основания полного умственного обновления, которое было предложено Бэконом и Декартом, но окончательное осуществление которого выпало на долю нашего века.
Превосходство положительного мышления
Для того, чтобы окончательная систематизация человеческих понятий была теперь надлежащим образом охарактеризована, недостаточно рассмотреть, как мы это только что сделали, ее теоретическое назначение; нужно также оценить здесь ясно, хотя и вкратце, ее необходимую способность указать единственный действительно возможный интеллектуальный выход из бесконечного социального кризиса, развившегося за последние полвека во всей Западной Европе и, в особенности, во Франции.
В продолжение последних пяти веков постепенно совершалось безвозвратное разрушение теологической философии, и в то же время политическая система, идейным основанием которой она являлась, все более и более подвергалась не менее коренному разложению, шедшему равным образом под знаменем метафизического мышления. Существенными и солидарными орудиями этого двоякого отрицательного движения были, с одной стороны, университеты, сначала созданные духовенством, но вскоре выступившие его ярыми противниками, а, с другой стороны, различные корпорации легистов, постепенно проникавшиеся враждой к феодальным властям.
Только по мере того, как распространялся дух критики, ее деятели, не изменяясь по существу, становились более многочисленными и менее высокими по своему уровню, так, в XVIII веке главная революционная деятельность должна была перейти в области философии от ученых в собственном умысле к обыкновенным литераторам а, затем, в политике – от судей к адвокатам. Великий окончательный кризис [1 - Революция 1789 г.] начался неизбежно, когда общий упадок – сначала случайный, а затем систематический, – упадок, которому, сверх того, различно способствовали все классы нового общества, достиг, наконец, такой степени, когда стала ясной невозможность сохранить старый порядок, и резко выступила настоятельная потребность в новом.
С момента своего зарождения этот кризис постоянно стремился превращать в широкое органическое движение критическое направление предшествовавших пяти веков, представляясь по преимуществу предназначенным непосредственно произвести социальное преобразование, почва для которого тогда уже вполне была подготовлена предыдущей отрицательной деятельностью. Но это решительное обновление хотя и становилось все более и более настоятельным, должно было оставаться до сих пор в существе своем невозможным, в виду отсутствия философии, действительно способной доставить ему необходимое идейное основание. Даже в то время, когда достаточно продвинувшееся вперед предварительное разложение побуждало отвергнуть обусловившие его чисто отрицательные учения, – роковое заблуждение, тогда неизбежное, приводило, напротив, к тому, что метафизическому мышлению, единственно действовавшему в течение этого долгого подготовительного периода, сама собой предоставлялась общая руководящая роль в преобразовательном движении.
Когда вполне решительный опыт навсегда констатировал полную органическую несостоятельность такой философии, то отсутствие всякой другой теории сначала не позволяло удовлетворять уже возобладавшим требованиям порядка другим путем, кроме временного восстановления в некотором роде той самой идейной и социальной системы, непоправимое падение которой обусловило наступление кризиса.
Наконец, развитие этого попятного движения должно было затем вызвать памятную манифестацию [2 - Революция 1830 г.], которую наши недочеты в области философии сделали столь же необходимой, как и неизбежной, дабы непреложно доказать, что прогресс составляет, совершенно так же, как и порядок, одно из двух основных условий новейшей цивилизации.
//-- * * * --//
Естественное сочетание этих двух неизбежных испытаний, возобновление которых стало теперь столь же невозможным, сколь и бесполезным, привело нас в настоящее время к этому странному положению, когда ни в интересах порядка, ни ради прогресса не может быть предпринято ничего истинно великого, за отсутствием философии, действительно приспособленной к совокупности наших потребностей.
Всякая серьезная попытка преобразования скоро останавливается перед опасениями регресса, которые она естественно должна внушать в эпоху, когда идеи порядка по существу своему вытекают еще из старого уклада, ставшего по справедливости ненавистным современным народам, точно же попытки непосредственно ускорить поступательный ход политики вскоре наталкиваются на преодолимые препятствия, вследствие порождаемых ими весьма законных тревог о неизбежности монархии, пока идеи прогресса остаются преимущественно отрицательными.
Как и до кризиса, видимая борьба ведется, таким образом, между теологическим мышлением, признанным несовместимым с прессом, который оно догматически отвергало, метафизическим мышлением, которое, сумев вызвать всеобщее сомнение в философии, стремилось в политике лишь к установлению беспорядка или к состоянию, равносильному безначалию. Но, в виду единодушного сознания их общей неудовлетворительности ни тот, ни другой метод мысли отныне могут внушать управляющим или управляемым глубокие активные убеждения. Их антагонизм продолжает, однако, взаимно питать их, и ни один из не способен скорее, чем другой, либо совершенно оставить поле битвы, либо одержать решимую победу; ибо состояние нашего мышления делает их еще необходимыми, дабы одновременные условия, с одной стороны, порядка, с другой, прогресса, могли быть хоть как-нибудь соблюдены, пока новая философия не сможет одинаково удовлетворить им, сделав, наконец, равно бесполезными реакционную и критическую школы, из которых каждая имеет теперь главною целью помешать полному возобладанию другой.
Тем не менее, тревоги противоположного характера, относящиеся к этим противоречивым формам мысли, естественно останутся нерассеянными, пока будет продолжаться идейное междуцарствие, неизбежное следствие неразумного разлучения двух нераздельных сторон великой социальной проблемы.
В самом деле, каждая из этих двух школ, вследствие своего исключительного стремления, не способна даже удовлетворительно сдерживать противоположные заблуждения своего антагониста. Невзирая на свою антианархическую тенденцию, теологическая школа показала себя в наше время совершенно бессильной помешать росту разрушительных воззрений, которые, развившись, главным образом, в период ее полного восстановления, часто распространяются ею ради легкомысленных династических расчетов.
Точно так же, каков бы ни был антиреакционный инстинкт метафизической школы, она лишена теперь всей той логической силы, которой требовала бы ее простая революционная функция, ибо ее характерная непоследовательность заставляет ее допускать основные принципы той самой системы, истинные условия бытия которой она беспрерывно подрывает.
Это печальное колебание между двумя противоположными философиями, ставшими одинаково бесполезными и могущими прекратить свое существование только одновременно, должно породить развитие своего рода посредствующей школы, по существу неподвижной и преимущественно предназначенной выдвигать непосредственно социальный вопрос во всей его совокупности, провозглашая, наконец, равно необходимыми два основных условия, отделяющих друг от друга оба господствующие мнения. Но в виду отсутствия философии, способной осуществить это великое сочетание духа порядка с духом прогресса, эта третья школа остается логически еще более бессильной, чем две другие, ибо она возводит в систему непоследовательность, освящая одновременно реакционные принципы и отрицательные правила, дабы привести их к взаимоуничтожению.
Прямо препятствуя всякому действительному возобладанию какой-либо системы и далекое от стремления закончить кризис, такое направление могло бы только способствовать ее увековечению, если бы оно не ограничивалось временным назначением эмпирически отвечать наиболее серьезным требованиям нашего переходного состояния до решительной победы единственных доктрин, которые могли бы отныне удовлетворять все наши потребности. Но рассматриваемое в таком смысле это предварительное, средство стало теперь столь же необходимым, сколь неизбежным.
Быстрое достижение им практического влияния, молчаливо признанного обеими активными партиями, все более и более обнаруживает одновременное ослабление теперешних народов, прежних убеждений и страстей, как реакционных, так и критических, постепенно заменяемых общим реальным, хотя и неясным, чувством возможности постоянного соглашения между консервативным и прогрессивным направлениями, одинаково свойственными нормальному состоянию человечества.
Соответственное стремление государственных людей по возможности помешать теперь всякому большому политическому движению само собой отвечает сверх того, основным требованиям положения, допускающего действительно только временные учреждения, пока истинная общая философия не объединит умы в достаточной степени.
//-- * * * --//
Это инстинктивное сопротивление современных властей способствует помимо их воли облегчению действительного разрешения кризиса, побуждая бесплодную политическую агитацию превращаться в активное философское поступательное движение, дабы последовательно пройти, наконец, путь, предначертанный собственной природой окончательной реорганизации, которая должна сначала совершиться в идеях, чтобы распространиться затем на нравы и лишь после этого на учреждения.
Такое превращение, стремящееся уже стать преобладающим во Франции, естественно должно будет все более и более развиваться всюду, в виду возрастающей необходимости, в которую поставлены теперь наши западные правительства, – поддерживать с большими расходами материальный порядок среди идейного и морального беспорядка.
Эта необходимость должна мало-помалу существенно поглощать их повседневные усилия, заставляя их молчаливо отрекаться от всякой серьезной роли в духовной реорганизации, предоставленной таким образом свободной деятельности философов, которые покажут себя достойными руководить ею.

1. Огюст Конт родился в католической семье, его отец был сборщиком податей.
В лицее Конт особенно успевал в математике, а поступив в Политехническую школу в Париже, он удивлял профессоров и товарищей своим умственным развитием. В 1820-х годах Конт сблизился с Сен-Симоном, стал на несколько лет его учеником, но затем разошелся с ним во взглядах.
В 1826 году Конт начал читать лекции по позитивной философии перед учеными слушателями, в числе которых находились Александр Гумбольдт и другие французские знаменитости.
Эта естественная тенденция современных властей находится в гармонии с само собой возникающим стремлением народов к кажущемуся политическому индифферентизму, который объясняется коренной несостоятельностью различных ходячих учений и который не ослабнет, пока политические споры, за отсутствием надлежащего стимула, будут вырождаться, по-прежнему, в бесполезные личные столкновения, все более и более печальные.
Такова благоприятная практическая сила, которую вся совокупность нашего переходного состояния кратковременно доставляет школе, по существу эмпирической, и эта школа в теоретическом отношении может создать лишь систему в корне противоречивую, не менее нелепую и опасную в политике, чем нелеп и опасен в философии соответствующий ей эклектизм, вдохновляемый также тщетным намерением согласовать за отсутствием собственных принципов, противоположные мнения.
Согласование порядка и прогресса
В силу все более и более развивающегося сознания равной социальной неудовлетворительности общественный разум должен быть расположенным скрыто признавать теперь положительное мышление единственно возможным основанием для истинного разрешения глубокой интеллектуальной и моральной анархии, преимущественно характеризующей великий современный кризис.
Оставаясь еще чуждой таким вопросам, положительная школа постепенно подготовлялась, приводя в течение революционной борьбы последних трех веков в действительно нормальное состояние все более простые классы наших реальных умозрений. Укрепленная такими логическими и научными опытами, свободная, сверх того, от современных заблуждений, она представляется теперь приобретшей, наконец, недостававшую ей до сих пор философскую общность; отныне она дерзает в свою очередь предпринять еще не начатое разрешение великой проблемы, надлежащим образом применяя новый метод и к конечным исследованиям, подобно тому, как она это последовательно сделала относительно различных предварительных изысканий.
Прежде всего, нельзя не признать само собой возникающей способности этой философии непосредственно построить еще столь тщетно искомое основное согласование одновременно между требованиями порядка и прогресса. Для этого ей достаточно распространить на социальные явления тенденцию, которая вполне соответствует ее природе и которую она теперь сделала крайне обычной во всех других основных случаях. В каком бы то ни было вопросе положительное мышление всегда приводит к установлению точной элементарной гармонии между идеями порядка и идеями прогресса. Для новой философии порядок составляет всегда основное условие прогресса и, обратно, прогресс является необходимой целью порядка: подобно тому, как в животной механике равновесие и поступательное движение взаимно необходимы в качестве основы или цели.
Рассматриваемое затем специально со стороны порядка, положительное мышление в своем социальном расширении обеспечивает этому порядку могущественные и непосредственные гарантии, не только научные, но также логические, которые скоро будут признаны бесконечно превосходящими тщетные притязания реакционной теологии, в течение нескольких веков все более и более вырождающейся в деятельный элемент личных или национальных раздоров и отныне не способной сдерживать пагубные шатания своих собственных последователей.
Поражая современный беспорядок в его основании, необходимо коренящемся в области мысли, положительная философия устанавливает столь глубоко, насколько это возможно, логическую гармонию, преобразовывая сначала методы (еще не касаясь доктрин) посредством одновременного троякого обновления – природы господствующих вопросов, способа их рассматривания и предварительных условий их обсуждения. В самом деле, с одной стороны, она доказывает, что главные социальные затруднения являются теперь по существу не политическими, но преимущественно моральными, так что их возможное разрешение зависит от воззрений и нравов гораздо более, чем от учреждений; это обстоятельство стремится устранить смуту, превращая политическую агитацию в философское движение.
С другой стороны, она всегда рассматривает настоящее состояние как необходимый результат всей предшествовавшей эволюции, постоянно отводя, при исследовании современных человеческих событий, преобладающее место рациональной оценке прошлого, что тотчас устраняет чисто критические тенденции, несовместимые со всякой здоровой исторической концепцией.
Наконец, вместо того, чтобы оставлять социальную науку в смутной и бесплотной изолированности, в которую еще ставят ее теология и метафизика, она ее непреложно согласовывает со всеми другими основными науками; последние по отношению к этой конечной области знания составляют последовательный ряд необходимых вводных дисциплин, где наш ум приобретает одновременно привычки и понятия, без которых он не может продуктивно приступить к наиболее возвышенным положительным умозрениям, а это обстоятельство создает уже истинную умственную дисциплину, способную поставить на надлежащую почву столько споров ныне, как того и следует ждать, еще недоступных массе слабо одаренных иди плохо подготовленных умов.
Эти великие логические гарантии, сверх того, в полной мере подтверждаются и развиваются затем научной оценкой в собственном смысле слова которая относительно социальных явлений, как и по отношению ко всем другим, представляет всегда наш искусственный порядок как долженствующий, заключаться, главным образом, в разумном продолжении, сначала случайном, а потом систематическом, естественного порядка, вытекающего в каждом случае из совокупности реальных законов, действительное действие которых обыкновенно способно видоизменяться благодаря нашему мудрому вмешательству, в определенных пределах, тем более широких, чем выше стоят явления.
Одним словом элементарное чувство порядка является естественно нераздельным со всеми положительными умозрениями, постоянно направляемыми к открытию средств для объединения наблюдений, главная ценность которых обусловливается их систематизацией.
//-- * * * --//
Точно так же и, пожалуй, еще более очевидно, обстоит дело по отношению к прогрессу, который вопреки напрасным онтологическим притязаниям, находит теперь в совокупности научных исследований свое наиболее бесспорное проявление. В силу их абсолютной и, следовательно, по существу неподвижной природы метафизика и теология, одна не более, чем другая, могли быть способны на действительный прогресс, т. е. на беспрерывный поступательный ход к одной определенной цели.
Напротив, их исторические превращения состоят преимущественно в возрастающем забвении вопросов, как умственных, так и социальных, без того, чтобы эти вопросы, раз возбужденные, могли сделать какой-либо реальный шаг, уже по причине их совершенной неразрешимости. Легко заметить, что онтологические споры греческих школ были, по существу дела, в других формах воспроизведены средневековыми схоластиками, и что равноценные им явления мы вновь наблюдаем теперь в спорах наших психологов и идеологов, – и в течение этих двадцативековых бесплодных словопрений ни одна из спорных доктрин не могла привести решительных доказательств хотя бы только относительно существования внешних тел, еще столь же проблематичного для новейших авторов, как и для их более древних предшественников.
Очевидно, что беспрерывное движение положительных знаний внушило Паскалю два века тому назад выраженное им в своей философской формуле первое рациональное понятие о человеческом прогрессе, понятие, необходимо чуждое всякой древней философии. Распространенная затем на промышленную эстетическую эволюцию, но оставшаяся слишком неясной в области социального движения, эта смутно стремится теперь к окончательной систематизации, которую может произвести только обобщенное, наконец, надлежащим образом положительное мышление. В своих повседневных умозрениях оно само собой воспроизводит элементарное активное чувство, всегда представляя расширение и совершенствование наших реальных знаний как существенную цель наших различных теоретических усилий.
Более систематическое рассмотрение показывает, что новая философия непосредственно определяет необходимое назначение всего нашего существования – одновременно личного и социального – беспрерывное улучшение не только нашего состояния, но так же и, в особенности, нашей природы, поскольку это во всех отношениях допускает совокупность внешних или внутренних реальных законов.
Возводя, таким образом, идею прогресса в истинно основной догмат человеческой мудрости, практической, так и теоретической, положительная философия сообщает ей наиболее благородный и, в то же время, наиболее полный характер, представляя всегда второй вид совершенствования высшим, чем первый. Действительно, так как, с одной стороны, воздействие человечества на внешний мир зависит преимущественно от способностей действующего, то улучшение последних должно составлять наш главный ресурс; и так как, с другой стороны, человеческие личные или коллективные явления наиболее способны видоизменяться, то именно относительно их наше разумное вмешательство естественно возможно в наиболее широких размерах.
Догмат прогресса может, таким образом, стать достаточно философским только на основании точной оценки того, что главным образом составляет это беспрерывное улучшение нашей природы, улучшение, являющееся главной целью поступательного движения человечества. А в этом отношении совокупность положительной философии вполне доказывает, как это можно видеть в труде, указанном в начале этого «Слова», что совершенствование, как для индивидуума, так и для рода, по существу заключается в доставлении преобладания возвышенным свойствам, наиболее отличающим нашу человечность от простой животности, т. е. с одной стороны уму, а с другой, общественности, – способностям, естественно связанным между собою, взаимно служащим друг другу средством и целью.
Хотя само собой совершающееся течение личной или социальной человеческой эволюции всегда развивает общее влияние последних, их комбинированная сила не могла бы, однако, помешать тому, чтобы наша главная деятельность не определялась низшими наклонностями, которые в силу присущей нам организации необходимо являются более энергичными.
Таким образом, это идеальное преобладание нашей человечности над нашей животностью, естественно, отвечает основным условиям истинно философского типа, очерчивая определенный предел, к которому все наши усилия должны нас постоянно приближать, будучи, однако, лишены возможности когда-либо его достигнуть.
//-- * * * --//
Это двоякое указание основной способности положительного мышления самопроизвольно систематизировать здоровые нераздельные понятия порядка и прогресса достаточно для того, чтобы здесь вкратце охарактеризовать высокое социальное значение, присущее новой обшей философии. Ее ценность в этом отношении зависит, главным образом, от ее полной научной реальности, т. е. от точной гармонии, по возможности всегда устанавливаемой между принципами и фактами, как касательно социальных, так и относительно других явлений.
Полная реорганизация, единственно способная прекратить великий современный кризис, в области мысли – где она и должна прежде всего свершиться – действительно состоит в построении социологической теории, которая могла бы надлежащим образом объяснить человеческое прошлое, таков способ рациональной постановки основного вопроса, позволяющий лучше избежать влияния всякой волнующей страсти. А именно таким образом необходимое превосходство положительной школы над различными современными школами может быть оценено более точно. Ибо теология и метафизика, в силу абсолютного характера, обе были склонны рассматривать только ту часть прошлого, когда каждая них господствовала по преимуществу: то, что периоду предшествовало и что за ним последовало, казалось им лишь мрачным замешательством и необъяснимым беспорядком, связь которых с ограниченной частью великого исторического развития могла, по их мнению, вытекать только из чудес вмешательства.
Так, например, католицизм всегда обнаруживал по отношению к древнему политеизму столь же слепо-критическую тенденцию, в какой он теперь справедливо упрекает в собственном смысле слова революционное направление, в свою очередь проявляющее ее по отношению к нему самому образом, истинное объяснение совокупности прошлого, сообразно неизменным законам нашей личной или коллективной природы, является по необходимости невозможным для господствующих еще абсолютных школ, в самом деле, ни одна из них не сделала достаточно серьезной попытки в этом направлении.
Положительная философия, благодаря своему в высшей степени относительному характеру, единственно может надлежащим образом представить все великие исторические эпохи как различные определенные фазисы одной и той же основной эволюции, где каждый фазис вытекает из предшествовавшего и подготовляет следующий за ним в зависимости от неизменных законов, точно определяющих его специальное участие в обшей цепи фактов; эта философия позволяет всегда без упрека в непоследовательности и пристрастии отдавать должную философскую справедливость всем событиям, содействовавшим прогрессу.
Хотя это бесспорное преимущество разумного положительного метода должно с первого взгляда казаться чисто умозрительным, тем не менее истинные мыслители не замедлят признать в нем главный необходимый источник активного социального влияния, выпавшего, наконец, на долю новой философии. Ибо теперь можно утверждать, что учение, которое удовлетворительно объяснит совокупность прошлого, неизбежно получил, благодаря только этому доказательству, руководящую роль в направлении мысли будущего.
Систематизация человеческой морали
Указание высших социальных свойств, характеризующих положительное мышление, было бы еще недостаточно законченным, если бы оно не дополнялось краткой оценкой естественно ему присущей: способности систематизировать, наконец, человеческую мораль, что будет составлять всегда главное применение истинной теории о человечестве.
В политеистическом организме древности мораль, коренным образом подчиненная политике, могла никогда приобрести ни достоинства, ни всеобщности, соответствующих ее природе Ее основная независимость и даже свойственное ей влияние – постольку, поскольку это было тогда возможно, – выросли, наконец, на почве монотеизма в средние века эта громадная социальная услуга, оказанная человечеству католицизмом, будет всегда служить основанием его главного права на вечную признательность человеческого рода.
Именно, только начиная с момента этого неизбежного обособления, утвержденного и дополненного необходимым разделением двух властей, человеческая мораль, огражденная от временных побуждений, действительно могла принять систематический характер, устанавливая истинно общие правила для всей совокупности нашего личного, домашнего и социального существования. Но глубокие несовершенства монотеистической философии, руководившей тогда этим великим преобразованием, должны были значительно умалить ее силу и даже серьезно поколебать ее прочность, порождая вскоре роковое столкновение между ростом идей и моральным развитием. Связанная, таким образом, с доктриной, которая не могла оставаться долгое время прогрессивной, мораль должна была затем все более и более страдать от возрастающего недоверия, неизбежно встречавшего теологию, которая, являясь отныне реакционной, становилась, наконец, коренным образом противной новому умственному направлению.
Предоставленная с этого момента разрушительному действию метафизики, теоретическая мораль, в самом деле, понесла в течение последних пяти веков в каждой из своих трех существенных частей серьезные потери, и эти потери никогда не могли быть в достаточной степени возмещены на практике справедливостью и нравственностью, естественно присущими человеку, не взирая на беспрерывное счастливое развитие последних, обусловленное тогда само собой слагавшимся ходом нашей цивилизации.
Если бы необходимое влияние положительного мышления не поставило, наконец, предел этим анархическим течениям, они, наверное, наложили бы печать пагубной нерешительности на все более или менее утонченные понятия обычной морали, не только социальной, но также и домашней, и даже личной, и оставили бы всюду в силе только правила, которые относятся к более простым случаям и которые общепринятая оценка могла бы подтвердить непосредственно.
При таком положении вещей должно казаться странным, что единственная философия, которая могла бы действительно укрепить мораль, напротив, считается в этом отношении совершенно некомпетентной. Таково мнение различных современных школ, начиная от правоверных католиков до простых деистов, которые, среди своих бесполезных споров, сходятся, главным образом, в том, что ей нужно существенно воспретить доступ к этим основным вопросам в силу того единственного мотива, будто ее дух, отличаясь в своей природе слишком частным характером, ограничивался до сих пор более простыми предметами.
Метафизика, столь часто стремившаяся активно разрушать нравственность, и теология, уже давно потерявшая возможность ее охранять, обе, тем не менее, упорствуют в желании сделать из нее своего рода вечное и исключительно им принадлежащее достояние, не считаясь с отношением общественного мнения к этим эмпирическим притязаниям. Правда, должно вообще признать, что всякое моральное правило обязано своим первоначальным введением теологическому духу, которым тогда была глубоко пропитана вся система наших идей и который, в то же время, был единственно способен создать достаточно общие мнения. Но совокупность прошлого равным образом доказывает, что эта первоначальная общность постоянно убывала – одновременно с уменьшением значения самой теологии; моральные правила, как и все другие, все более и более подвергались чисто рационалистической переоценке по мере того, как народная масса становилась все более способной понимать действительное влияние каждого поступка на личное или социальное существование человека.
Отделив раз и навсегда мораль от политики, католичество должно было значительно способствовать развитию этой постоянной тенденции; ибо сверхъестественное вмешательство было, таким образом, непосредственно сведено к созданию общих правил, частное применение которых было отныне в существе дела предоставлено человеческой мудрости. Обращаясь к более передовым народам, оно передало на усмотрение общественного мнения массу специальных вопросов, относительно которых древние мудрецы полагали, что они могут разрешаться исключительно религиозными предписаниями; так думают еще и теперь ученые политеисты Индии, например, касательно большинства вопросов практической гигиены. Поэтому-то уже три века спустя после св. Павла раздавались зловещие предсказания нескольким философов или языческих юристов об угрожающей безнравственности, которую неминуемо повлечет за собой грядущий религиозный переворот.
Современные разглагольствования различных монотеистических школ так же мало помешают положительному мышлению закончить теперь при надлежащих условиях практическое и теоретическое завоевание области морали, – области, уже и того все более и более переходившей под контроль человеческого разума, частные приобретения которого нам остается теперь, главным образом только систематизировать.
Человечество, без сомнения, не может быть бесконечно обречено вызывать свои правила поведения только на химерических мотивах, чтобы таким образом увековечить временно существовавшее до сих пор гибельное противоречие между интеллектуальными и моральными потребностями.
//-- * * * --//
Не только присутствие теологического элемента не является необходимым для моральных заповедей, но, напротив, опыт доказывает, что у современных народов оно становится для них все более и более вредным, неизбежно заставляя их, благодаря этой пагубной связи, разделять возрастающее разложение монотеистического порядка; это, в особенности, наблюдается в течение последних трех веков.
Прежде всего, эта роковая солидарность должна была по мере того, как угасала вера, непосредственно ослаблять единственное основание, служившее таким образом опорой для этих правил, подвергаясь часто сильным нападениям, нуждались в заботливом охранении их от всякого колебания.
Возрастающее отвращение, которое справедливо внушал теологический дух, тяжело отразилось на многих важных понятиях, не только касающихся серьезнейших социальных отношений, но затрагивающих также и обычную домашнюю жизнь, и даже личное существование; слепое и пылкое стремление к освобождению мысли влекло за собой, сверх того, только то, что временное презрение к этим спасительным правилам иногда превращалось в своего рода сумасшедший протест против реакционной философии, которая казалась их исключительным источником. Даже у тех, которые сохраняли догматическую веру, это гибельное влияние давало себя непосредственно чувствовать, ибо авторитет духовенства, потеряв свою политическую независимость, также все более и более утрачивал свое социальное значение, необходимое для его моральной силы.
Наконец, старая связь с теологией сделалась гибельной для морали также тем, что она препятствовала прочному переустройству последней на чисто человеческих основаниях.
Если бы это препятствие заключалось только в непродуманных протестах различных современных теологических или метафизических школ, часто вопиявших против мнимой опасности, представляемой таким преобразованием, – то сторонники положительной философии могли бы ограничиться опровержением гнусных инсинуаций достаточно убедительным примером их собственной повседневной, личной, домашней и социальной жизни. Но это противодействие, к несчастью, коренится гораздо глубже, ибо оно вытекает из неизбежного противоречия, очевидно существующего между этими способами систематизировать мораль. Так как теологические мотивы, естественно, должны предоставляться глазам верующего гораздо более сильными, чем всякие другие, они поэтому никогда не могут стать просто вспомогательными для мотивов чисто человеческих, коль скоро они перестают господствовать, они тотчас теряют всякое реальное значение.
Не существует, таким образом, никакой прочной преемственной связи между построением морали на положительном знании человечества и ее теологическим состоянием, покоящемся на сверхъестественном велении; рационалистические убеждения могли благоприятствовать теологическим верованиям, или, скорее, постепенно заменять их собой по мере того, как угасала вера; но обратное сочетание является только противоречивой утопией, где главное было бы подчинено второстепенному
Тщательное исследование истинного состояния современного общества всею совокупностью повседневных фактов непреложно опровергает мнимую невозможность укреплять отныне нравственность без помощи какой-нибудь теологии; ибо эта ясная связь должна была, начиная со средних веков, стать втройне гибельной для морали, либо ослабляя или дискредитируя ее идейные основы, порождая прямые противодействия, либо, наконец, мешая лучше систематизировать ее.
Если, вопреки деятельным факторам беспорядка, практическая нравственность реально улучшилась, то этот счастливый результат не может быть приписан теологическому мышлению, превратившемуся тогда, напротив, в опасную разрушительную силу; мы им обязаны по существу, возрастающему влиянию положительного мышления, сильного уже в своей стихийно возникающей форме, в виде всеобщего здравого смысла, мудрые внушения которого способствовали естественному стремлению нашей прогрессивной цивилизации целесообразно бороться с различными заблуждениями, преимущественно же с заблуждениями, вытекавшими из религиозных шатаний. Когда, например, протестантская теология стремилась коренным образом изменить институт брака формальным освящением развода, общественный разум значительно обезвредил пагубные последствия этой реформы, почти всегда предписывая признавать на практике прежние нравы, единственно соответствующие истинному характеру новейшей общественности.
Неопровержимые опыты, произведенные одновременно в большом масштабе в недрах народных масс, доказали сверх того, что мнимо исключительная привилегия религиозных верований побуждать на великие жертвы иди внушать деятельную преданность может, равным образом, принадлежать прямо противоположным мнениям и присуща вообще всяким глубоким убеждениям, какова бы ни была их природа. Многочисленные противники теологического режима [3 - Автор имеет в виду деятелей Великой французской революции.], которые полвека назад с таким героизмом отстояли нашу национальную независимость против реакционной коалиции, без сомнения, проявили не менее полную и не менее постоянную самоотверженность, чем суеверные толпы, которые внутри Франции содействовали внешним врагам.
//-- * * * --//
Чтобы закончить оценку теперешних притязаний теолого-метафизической философии на сохранение за нею исключительного права систематизировать обычную мораль, достаточно непосредственно рассмотреть опасную и противоречивую доктрину, которую неизбежный прогресс освобождения мысли из-под опеки такой философии вскоре заставил установить по этому предмету, освящая всюду, под более или менее прозрачными формами, своего рода коллективное лицемерие.
Это лицемерие аналогично тому, которое, кстати, совершенно неосновательно предполагается якобы обычно существовавшим у древних, хотя у них оно всегда могло рассчитывать лишь на случайный и временный успех. Не будучи в состоянии мешать свободному развитию современных: идей у людей просвещенных, эта философия предполагает, таким образом, добиться от них ради общественной пользы внешнего уважения к древним верованиям, дабы поддерживать среди народа авторитет, который она считает необходимым.
Эта систематическая мировая сделка отнюдь не является произведением исключительно иезуитов, хотя и составляет существенную основу их тактики; протестантский дух на свой лад также дал ей еще более глубокое, более широкое и в особенности более догматическое освящение: метафизики в собственном смысле допускают его совершенно так же, как сами теологи; величайший их них (Кант), хотя его высокая нравственность была поистине достойна его возвышенного ума, дошел до того, что по существу санкционировал этот компромисс, устанавливая, с одной стороны, что всякие, какие то ни было, теологические воззрения не доступны никакому действительному доказательству, и другой, – что социальная необходимость обязывает бесконечно поддерживать их господство.
Невзирая на то, что эта доктрина могла пользоваться уважением в глазах тех, у кого этот вопрос не связан с интересами личного честолюбия, она, тем не менее, стремится испортить в корне все источники человеческой нравственности, неизбежно оскверняя их беспрерывной ложью и даже презрением высших к низшим.
Пока те, кто должны были участвовать в этом систематическом притворстве, были малочисленны, практическое осуществление его было возможно, хотя носило чрезвычайно случайный характер; но оно стало еще более бессмысленным и более отвратительным, когда просвещение распространилось настолько, что этот своего рода благочестивый заговор должен был охватить, как это имело бы место теперь, большинство мыслящих умов.
Наконец, если предположить возможным такое фантастическое расширение заговора, эта ложная система совершенно не устраняет затруднения относительно самих участников последнего, собственная нравственность которых оказывается таким образом предоставленной их личному усмотрению, уже справедливо признанному недостаточным для подчиненного класса. Если же нужно допустить необходимость собственно систематизированной морали для этих освобожденных умов, то она отныне сможет покоиться только на положительных основаниях, которые, таким образом, в конце концов будут признаны безусловно необходимыми.
Что касается приурочивания последних исключительно к просвещенному классу, то помимо того, что такое ограничение не могло бы изменить природу этого великого философского построения, оно было бы, очевидно, призрачным в эпоху, когда умственное развитие, предполагаемое этим легким освобождением, уже стало чрезвычайно общим или вернее почти всеобщим, по крайней мере, во Франции.
Таким образом, эмпирическая уловка, подсказанная тщетным стремлением поддерживать во что бы то ни стало старый порядок идей, может, в конечном итоге, привести только к тому, что большинство деятельных умов останется на неопределенное время лишенным всякой моральной доктрины, как это очень часто наблюдается теперь.
//-- * * * --//
Итак, именно во имя нравственности нужно отныне горячо работать для доставления, наконец, всеобщего преобладания положительному мышлению, дабы заменить устаревшую систему, которая – то бессильная, то возмущающая – требует все большего и большего подавления мысли для поддержания неизменного морального порядка.
Новая философия единственно может установить теперь относительно наших различных потребностей глубокие и деятельные убеждения, действительно способные сдерживать натиск страстей. Согласно ее воззрениям на человечество, неопровержимые доказательства, опирающиеся на огромный опыт, которым обладает теперь наш род, точно определяет прямое или косвенное, частное или общественное действительное влияние, свойственное каждому поступку, каждой привычке и каждой наклонности или чувству; отсюда естественно будут вытекать, как неизбежные следствия, правила поведения, как общие, и специальные, и эти правила будут наиболее ответствовать всеобщему порядку и, следовательно, необходимо окажутся наиболее благоприятными для личного счастья.
Невзирая на крайнюю трудность этого великого предмета, я осмеливаюсь утверждать, что, рассматривая его надлежащим образом, можно прийти в этой области к заключениям столь же достоверным, как выводы геометрии. Нельзя конечно, надеяться сделать когда-нибудь доступными всем умам эти положительные доказательства многих нравственных правил, предназначенных, однако, для обыденной жизни, но так уже обстоит дело относительно различных математических предписаний; последние, тем не менее, применяются без колебания в наиболее трудных случаях, когда, например, наши моряки ежедневно рискуют жизнью, доверяясь астрономическим теориям, которых они совершенно не понимают; почему с подобным доверием нельзя было бы относиться и к более нужным понятиям?
Не подлежит, сверх того, сомнению, что нормальное существование такого порядка требует в каждом случае, помимо могучего побуждения, естественно вытекающего из общественных предрассудков, – также систематического вмешательства то пассивной, то активной духовной власти, назначенной энергично напоминать основные правила и мудро руководить их применением (эту сторону вопроса я специально объяснил в вышеуказанном сочинении).
Выполняя, таким образом, великую социальную функцию, которою католицизм уже не занимается более, эта новая моральная власть тщательно использует счастливую способность положительной философии стихийно впитывать в себя мудрость любого предшествовавшего строя мысли, согласно обычной тенденции положительного мышления по отношению ко всякому предмету.
Рост социального чувства
Не имея здесь возможности заняться моральной оценкой положительной философии, я должен, однако, отметить неизменную тенденцию, непосредственно вытекающую из ее собственного построения, как научного, так и логического, возбуждать и укреплять чувство обязанности, выдвигая всегда идею целого, с которой такое чувство естественно связано. Этот новый образ мышления сам собою устраняет то роковое противоречие между интеллектуальными и нравственными потребностями, которое, начиная с конца средних веков, дает себя все более и более чувствовать.
Отныне, напротив, все реальные умозрения, надлежащим образом систематизированные, будут беспрерывно содействовать тому, чтобы, поскольку это возможно, доставить всеобщее преобладание морали, так как социальная точка зрения необходимо станет научной связью и логическим регулятором всех других положительных взглядов. Невозможно предложить, чтобы такое согласование, легко и просто развивая идеи порядка и гармонии всегда применительно к человечеству, не стремилось коренным образом изменить нравы не только людей избранных, но и широких масс, которые должны будут, благодаря надлежащей системе всеобщего образования, более или менее участвовать в этом великом перерождении.
Более глубокое и более личное рассмотрение, одновременно практическое и теоретическое, рисует нам положительное мышление единственно способным по своей природе непосредственно развивать социальное чувство, являющееся первым необходимым основанием всякой здоровой морали. Старый строй идей мог побуждать к нравственности только с помощью тяжелых косвенных средств, реальный успех которых должен был быть, в виду, по существу личной, тенденции этой философии, весьма несовершенным, когда мудрость духовенства не сдерживала ее стихийного влияния.
2. Могила Огюста Конта на кладбище Пер-Лашез в Париже.
Общественным идеалом Конта была «социократия», при которой все классы и группы общества трудились бы на благо государства. В попытках осуществить этот идеал он обращался с предложениями к русскому императору Николаю I и к великому визирю Решид-паше. При этом по своим политическим воззрениям Конт был последовательным республиканцем; в 1830 году он даже подвергся нескольким дням ареста за отказ поступить в национальную гвардию, мотивированный его республиканскими убеждениями.
В 1855 году, в самый разгар притеснительного режима Второй империи во Франции, Конт хотел читать публичный курс позитивной философии, но не получил на это разрешения от властей. В то же время произошел разрыв Конта с его учениками; очень сложными были и отношения с женой. Конт и до этого страдал от тяжелой депрессии, доходившей до умопомешательства; в 1857 году его здоровье резко ухудшилось, и он скончался от последствий инсульта.
Эта необходимость теперь признана, по крайней мере эмпирически, касательно метафизического мышления в собственном смысле слова, которое в области морали никогда не могло привести ни к какой другой действительной теории, кроме гибельной системы эгоизма, столь обычной теперь вопреки множеству противоположных разглагольствований: даже онтологические секты, которые серьезно протестовали против подобного заблуждения, в конце концов заменили его смутными или несвязными понятиями, неспособными иметь какое-либо практическое значение.
Столь печальная и, однако, столь постоянная тенденция должна корениться гораздо глубже, чем это обыкновенно предполагают. Она в самом деле обусловлена неизбежно личным характером этой философии, которая, ограничиваясь всегда рассматриванием индивида, никогда не могла реально охватить изучение рода, в силу неминуемого следствия, вытекающего из ее неосновательного логического принципа, который, по существу, сводится к вдохновению в собственном смысле слова очевидно исключающему возможность всякого коллективного применения. Ее обычные формулы являются только наивным выражением ее основного духа; для каждого из ее последователей господствующей, мыслью неизменно является мысль о собственном я; всякие другие существования, даже человеческие, неясно выражаются одной отрицательной концепцией – и их неопределенное целое составляет не-я; понятие мы не может находить в ней никакого посредственного и обособленно отведенного ему места.
Но, исследуя этот предмет еще глубже, приходится признать, что в этом, как и во всяком другом, отношении метафизика и догматически, и исторически оказывается в преемственной связи с самой теологией, лишь разрушительное видоизменение которой она всегда могла составлять. В самом деле, эта черта неизменного эгоизма преимущественно принадлежит в более сильной степени теологической мысли, всегда занятой у каждого верующего по существу личными интересами, огромное преобладание которых неизбежно поглощает всякое другое соображение, и даже наивысшая преданность не могла бы здесь внушать истинное самоотвержение, справедливо рассматриваемое тогда как опасное заблуждение.
Только частое противоречие этих вымышленных интересов с реальными интересами доставило благоразумному духовенству разумное средство моральной дисциплины, которое нередко могло побуждать во имя общественного блага на удивительные жертвы, однако последние только казались таковыми, но сводились всегда к благоразумному уравновешиванию интересов. Доброжелательные и бескорыстные чувства, свойственные человеческой природе, должны были, без сомнения, проявляться и при этом строе и даже, в некоторых отношениях, в силу его косвенного влияния; но хотя их порывы не могли быть таким образом заглушены, их характер должен был все-таки подвергаться сильному искажению, которое, вероятно, не позволяет нам еще, за отсутствием чистого и прямого их выражения, познать со всей полнотой их природу и их напряженность.
//-- * * * --//
Позволительно, сверх того, предположить, что эта постоянная привычка к личным расчетам в области наиболее дорогих интересов верующего развивала у человека путем постепенной аналогии даже и во всяком другом отношении излишнюю осторожность, предусмотрительность и, в конечном итоге, преувеличенный эгоизм, который совершенно не обусловливался его основной организацией и который поэтому сможет уменьшиться при лучшем моральном порядке. Какова бы ни была достоверность этого предположения, остается, тем не менее, бесспорным, что теологическая мысль, по своей природе, по существу индивидуальна и никогда не бывает непосредственно коллективной.
Для веры – и, в особенности, монотеистической – социальная жизнь не существует, ибо вера не видит той цели, к которой последняя беспрестанно стремится; человеческое общество с этой точки зрения непосредственно представляет только скопление индивидов, соединение которых почти так же случайно, как и скоропреходяще, из которых каждый озабочен своим личным спасением и которые рассматривают участие в спасении другого как могущественное средство лучше заслужить собственное спасение, подчиняясь предписаниям, свыше налагающим на них эту обязанность.
Мы всегда, конечно, будем выражать почтительное удивление благоразумию духовенства, которое при благоприятном давлении общественного инстинкта сумело долгое время извлекать весьма важную практическую пользу из столь несовершенной философии. Но это справедливое признание не может идти до согласия искусственно удлинять этот первоначальный порядок за пределы его предварительного назначения, когда наступило, наконец, время для системы, более соответствующей всей совокупности нашей интеллектуальной и чувственной природы.
Положительное мышление, напротив, постольку, поскольку это возможно, является прямо общественным и достигает этого без всякого усилия, благодаря одной только характеризующей его реальности. Для него человек в собственном смысле слова не существует, существовать может только человечество, так как всем нашим развитием, в каком бы отношении его не рассматривать, мы обязаны обществу. Если идея общества кажется еще абстракцией нашего ума, то это преимущественно в силу старого философского мировоззрение, ибо, по правде сказать, именно идея индивида отличается – по крайней мере, у нашего рода таким характером.
Новая философия, во всей ее совокупности, будет стремиться обнаруживать как в действительной, так и в умозрительной жизни связь каждого со всеми, проявляющуюся в массе различных видов, – дабы сделать невольно обычным чувство тесной социальной солидарности, надлежащим образом распространенной на все времена и на все места. Не только деятельное искание общественного блага будет беспрестанно представлять способ, наиболее пригодный и обычный для обеспечения частного благополучия, но, благодаря влиянию – одновременно более непосредственному и более чистому, а впоследствии более сильному – возможно более сильное проявление великодушных наклонностей станет главным источником личного счастья, даже когда награда будет заключаться исключительно в неизбежном внутреннем удовлетворении. Ибо если, как это не подлежит сомнению, счастье вытекает преимущественно из разумной деятельности, то оно должно зависеть от инстинктов сочувствия, хотя наша организация обычно не сообщает им преобладающей энергии; ибо доброжелательные чувства суть единственные, которые могли бы свободно развиваться в общежитии; последнее, естественно, все более и более возбуждает их, открывая им бесконечное поле, между тем как оно, по всей необходимости, требует известного постоянного подавления различных личных побуждений, стихийный рост которых порождал бы беспрерывные конфликты.
В этом широко захватывающем социальном единстве каждый найдет нормальное удовлетворение того стремления быть увековеченным, которое прежде могло удовлетворяться только посредством иллюзий, отныне несовместимых с нашим умственным развитием. Не имея возможности продлить свое существование иначе, как посредством рода, индивид будет, таким образом, стараться по возможности полнее слиться с ним, прочно связывая себя со всем его коллективным существованием – не только настоящим, но и прошлым и, в особенности, будущим, дабы придать своей жизни всю ту яркость, которую в каждом случае позволяет совокупность реальных законов.
//-- * * * --//
Это великое отождествление сможет стать тем более тесным и будет тем лучше понято, что новая философия необходимо определяет этим двум видам жизни одно и то же основное назначение и один и тот же закон эволюции, заключающийся всегда, как для индивида, так и для рода, в беспрерывном поступательном движении, главная цель которого была указана выше; это – стремление доставить, с одной и с другой стороны, преобладание человечности, или сочетанию ума с общественностью над животностью в собственном смысле слова. Так как все наши чувства способны развиваться только посредством прямого и беспрерывного их упражнения, тем более необходимого, что вначале они отличаются менее энергичным действием, то всякому обладающему, даже эмпирически, истинным знанием человеку было бы излишне далее доказывать необходимое превосходство положительного мышления над старым теолого-метафизическим направлением в области здравого и деятельного подъема социального инстинкта.
Это превосходство столь заметно, что общественный разум, без сомнения, достаточно признает его задолго до того момента, когда соответственные учреждения смогут надлежащим образом провести в жизнь его счастливые свойства.
Положительное мышление и настроения современной среды
Положительное мышление стремится дать оправдание и оказать содействие вполне правильной заботе, внушаемой теперь всюду идеей достижения единственного великого политического результата, который оказался бы непосредственно совместимым с современным положением. Это положение, сверх того, делает его особенно ценным вследствие тяжелых затруднений, которые оно создает на его пути, выдвигая, в конце концов, неразрешимую проблему – поддерживать некоторый политический порядок среди глубокого морального беспорядка.
С тех пор, как правительства по существу отказались, хотя неявно, от всякого серьезного возвращения к прошлому, а народы – от всякого резкого потрясения учреждений, новой философии только остается просить у той и другой стороны, – всюду, по существу, благоприятно подготовленных (по крайней мере, во Франции, где должна, главным образом, совершиться сначала систематическая обработка лишь обычного отношения, т. е. свободы и внимания). При этих естественных условиях положительная школа стремится, с одной стороны, укреплять все современные прерогативы власти за их обладателями и, с другой стороны, налагает на последних моральные обязанности, все более и более соответствующие истинным потребностям народов.
При указанном, бесспорно заслуженном новой школой, отношении властей и народов, с первого взгляда получается такое впечатление, что единственными существенными препятствиями торжеству положительной школы отныне должны явиться только те, которые будут обусловлены неспособностью или нерадением ее проповедников. Но более зрелая оценка показывает, что, напротив, новая философия должна встречать энергичное сопротивление со стороны почти всех в настоящее время деятельных умов, уже вследствие трудности того обновления, с которым было бы сопряжено их непосредственное приобщение к ее главной работе.
Если бы это неизбежное противодействие должно было исходить исключительно от теологически или метафизически настроенных умов, оно представляло бы незначительную реальную опасность, ибо осталась бы могущественная поддержка тех, кто преимущественно занимается изучением положительных наук, а их число и влияние с каждым днем увеличивается. Но, в силу легко объяснимого рокового обстоятельства, именно со стороны этих последних новая школа должна, может быть, ожидать наименьшей поддержки и наибольших затруднений: философия, непосредственно вытекающая из наук, встретит, вероятно, наиболее опасных из своих врагов в лице ученых, разрабатывающих теперь эти науки.
Главный источник этого печального недоразумения заключается в слепой узкой специализации, которой резко отличается современное научное мышление, носящее по необходимости частный характер в виду возрастающей сложности изучаемых явлений; я это ясно укажу ниже. Это предварительное движение, которое опасная академическая рутина старается теперь увековечить преимущественно среди геометров, прививает каждому уму истинно положительный метод мышления только в крайне узкой области идей и оставляет все остальное в теолого-метафизическом тумане или отдает во власть еще более стеснительному эмпиризму.
Отсюда истинно положительное мышление, соответствующее совокупности различных научных трудов, оказывается по существу не понятым в полной мере ни одним из тех, которые таким образом естественно подготовили его. Все более и более проникаясь этой неизбежной тенденцией, ученые, в собственном смысле слова, обыкновенно доходят в наш век до непреодолимого отвращения ко всякой общей идее и до полной неспособности верно оценить какую-либо философскую концепцию. Таким образом, новая философия, непосредственно требующая цельного направления и способствующая рождающейся науке о социальном развитии стать выше всех сложившихся теперь дисциплин, – необходимо встретит глубокую неприязнь, одновременно активную и пассивную, в предрассудках и страстях единственного класса, который мог бы прямо доставить ей умозрительную точку опоры и среди которого она долго может надеяться только на отдельных приверженцев, быть может, более редких, чем среди всех других классов.
//-- * * * --//
Чтобы надлежащим образом преодолеть это стихийное объединение различных сопротивлений, оказываемых ей массой мыслящих людей (понимая это слово в собственном смысле), положительная школа может прибегнуть к единственному общему средству – к прямому и настойчивому обращению к всеобщему здравому смыслу, стараясь отныне систематически распространять среди активных слоев населения главные научные труды, способные создать необходимое основание ее великого философского построения.
Эти предварительные исследования, в которых до сих пор естественно преобладал эмпирический дух специализации, направлявший соответственные науки, – рассматриваются и изучаются как если бы каждое из них должно было но преимуществу подготовить к той или иной исключительной профессии; это обстоятельство очевидно лишает возможности даже тех, которые обладали бы наибольшим досугом, когда-либо обнять многие знания или, по меньшей мере, столько их, сколько потребовалось бы для дальнейшей выработки здоровых общих концепций. Но так больше не может продолжаться теперь, когда образование имеет своим прямым назначением всеобщее воспитание, необходимо изменяющее, вопреки всякой противной тенденции, его характер и направление.
В самом деле, средний человек, который не хочет стать ни геометром, ни астрономом, ни химиком и т. д., постоянно испытывает одновременную потребность во всех главных науках, сведенных к их основным понятиям; ему нужна, по замечательному выражению нашего великого Мольера, ясность во всем.
Эта необходимая одновременность перестает для него существовать только тогда, когда он рассматривает эти знания в их отвлеченном и общем назначении, как единственное рациональное основание совокупности человеческих концепций; он ее вновь встречает, хотя не столь непосредственно, даже по отношению к различным конкретным применениям, из которых каждое, вместо того, чтобы относиться исключительно к данной отрасли естественной философии, по существу более или менее зависит также от всех прочих.
Таким образом, всеобщее распространение главных приобретений положительного знания назначено теперь не только для удовлетворения потребности уже весьма резко выраженной у широких кругов общества, которое все более и более сознает, что науки вовсе не созданы исключительно для ученых, а существуют преимущественно и главным образом для него самого.
В силу счастливого, само собой возникающего взаимодействия, такое назначение, когда оно будет надлежаще развито, должно будет коренным образом улучшить современное научное мышление, избавляя его от свойственной ему слепой и узкой специализации и давая ему тем самым возможность мало-помалу приобретать необходимый для его главной миссии истинно философский характер.
Этот путь является даже единственным, благодаря которому можно было бы в наше время, минуя класс специалистов ученых, из массы рассудительных людей постепенно создать обширный, естественно складывающийся трибунал, решения которого были бы столь же беспристрастны, как и неопровержимы и перед которым навсегда исчезнут многие ложные научные воззрения, последние по необходимости примешались в течение двух последних веков к истинно положительным доктринам в период их предварительной обработки и, сверх того, неизбежно будут их искажать, покуда эти споры не предстанут, наконец, непосредственно перед судом всеобщего здравого смысла.
В эпоху, когда нужно ожидать прямой успешности только от чисто временных мер, хорошо приспособленных для нашего переходного положения, необходимое создание такой общей точки опоры для всей совокупности философских трудов становится, на мой взгляд, главным социальным результатом, которого можно было бы теперь достигнуть широким и полным распространением в массах реальных знаний, общество, таким образом, окажет новой школе услугу вполне равноценную той, которую оно само от нее получит.
Этот великий результат не мог бы быть достигнут в полной мере, если бы это беспрерывное обучение оставалось предназначенным для одного какого-либо, даже чрезвычайно обширного класса, во избежание неудачи всегда нужно иметь в виду всю совокупность умов. В нормальном состоянии, которое должно подготовить это движение, все без всякого исключения и различия будут всегда испытывать одну и ту же основную потребность в этой первоначальной философии, вытекающей из совокупности реальных понятий и долженствующей тогда стать систематическим основанием человеческой мудрости, как практической, так и умозрительной, и выполнять более совершенным образом необходимую социальную функцию, некогда принадлежавшую всеобщему христианскому образованию.
Весьма важно, таким образом, чтобы новая философская школа с самого момента своего зарождения по возможности развивала эту великую элементарную черту социальной всеобщности, которая, относясь в конечном счете к ее главному назначению, составит теперь ее наибольшую силу в борьбе с различными препятствиями, какие она должна встретить.
Система образования
Дабы лучше подчеркнуть эту необходимую тенденцию, внутреннее убеждение меня издавна побуждало изображать систему образования, предназначенной преимущественно для наиболее многочисленного класса, который при существующем положении вещей остается лишенным всякого правильного обучения.
Не возвращаясь здесь к критике, к несчастью, чрезвычайно легкой, давно уже в достаточной степени выполненной и все более и более подтверждаемой повседневными опытами в глазах большинства рассудительных людей, было бы трудно придумать теперь более неразумную подготовку и, по существу, более опасную для обычного применения к реальной жизни, как активной, так даже и умозрительной, чем та, которая вытекает из современного бесполезного образования, состоящего сначала из слов, затем из сущностей, – образования, на которое тратится еще столько драгоценных годов нашей молодости.
Если принять во внимание, что почти все те, которые в той или иной области руководят теперь общественными делами, были подготовлены именно таким образом, то не приходится удивляться позорному невежеству, которое они слишком часто обнаруживают по поводу малейших даже материальных предметов.
Напротив, классы, которые современная система образования не смогла охватить, должны быть лучше подготовлены к положительному мышлению. Таково важное преимущество, которое отсутствие схоластического воспитания доставляет нашим пролетариям: некогда они были глубоко порабощены теологией, но во время их умственного освобождения только положительная философия сможет снова захватить их всецело и глубоко. Предварительные условия, столь горячо рекомендованные родоначальниками этой окончательной философии, должны, таким образом, здесь оказаться выполненными лучше, чем где бы то ни было: если бы знаменитая формула tabula rasa (table rase) Бэкона и Декарта была когда-либо вполне осуществима, то, наверное, только среди современных пролетариев, которые гораздо более, чем всякий другой класс, приближаются к идеальному типу, подготовленному к рациональному положительному методу.
Исследуя глубже и тщательнее это естественное тяготение народных умов к здоровой философии, легко признать, что оно должно всегда вытекать из основной солидарности, которая, согласно нашим предыдущим объяснениям, непосредственно связывает истинный философский дух с его главным необходимым источником – всеобщим здравым смыслом. В самом деле, не только этот здравый смысл, столь справедливо превознесенный Декартом и Бэконом, должен теперь оказаться более чистым и более энергичным у низших классов, уже в силу счастливого отсутствия схоластической культуры, делающего их менее доступными смутным или софистическим привычкам, – к этому временному различию, которое лучшее воспитание просвещенных классов постепенно рассеет, нужно добавить также другое, по необходимости постоянное, относящееся к умственному влиянию различных социальных функций, свойственных обеим категориям умов, соответственно характеру их обычных трудов.
//-- * * * --//
С тех пор, как реальное воздействие человечества на внешний мир само собою начало организовываться у современных народов, оно требует беспрерывного сочетания двух особых классов, чрезвычайно неравных по численности, но одинаково необходимых, с одной стороны, всегда малочисленные предприниматели в собственном смысле слова, которые владея различными соответственными материалами, включая сюда деньги и кредит, руководят совокупностью каждой операции, принимая на себя поэтому главную ответственность за какие бы то ни было результаты; с другой стороны, непосредственные производители, которые, живя периодической заработной платой и образуя громадное большинство трудящихся, исполняют, со своего рода отвлеченною целью, каждый из простейших актов, не заботясь особенно об их конечной цели. Эти последние единственно находятся в непосредственном общении с природой, между тем как первые имеют преимущественно дело с обществом.
В силу необходимого следствия, вытекающего из этих основных различий, умозаключительная сила, которую мы признали присущей промышленной жизни для самопроизвольного развития положительного мышления, должна обыкновенно лучше себя чувствовать среди производителей, чем среди предпринимателей, ибо собственные труды первых более просты по своему характеру, преследуют более ясную цель, имеют более близкие результаты и вызываются более повелительными условиями.
Таким образом, положительная школа сумеет надлежащим образом проникнуть в эту обширную социальную среду, она должна будет, естественно, находить здесь более легкий доступ для всеобщего образования и более горячее сочувствие своему философскому обновлению. Она должна будет в то же время встретить здесь не менее драгоценные, чем эта умственная гармония, сходные моральные черты, в виду обшей материальной беззаботности, само собою сближающей наших пролетариев с истинным классом философов, по крайней мере тогда, когда последний усвоит, наконец, нравы, соответствующие его социальному назначению.
Это счастливое положение вещей, столь же благоприятное для всеобщего порядка, как для истинного личного счастья, приобретет тогда более нормальное значение вследствие систематизации общих отношений, долженствующих существовать между этими двумя крайними элементами положительного общества. Но, начиная с настоящего момента, новая философия может существенно облегчить этот рождающийся союз, заполняя незначительный досуг, который повседневные занятия оставляют нашим пролетариям для их умозрительного образования.
Если, в некоторых исключительных случаях чрезмерного обременения трудом, это беспрерывное препятствие должно, в самом деле, казаться способным помешать умственному развитию, то оно обыкновенно компенсируется характером той мудрой непредусмотрительности, которая в каждом естественном перерыве обязательных работ дает разуму полную возможность располагать собой.
Недостаток в истинном досуге должен обыкновенно ощущаться только в высшем классе, который, кажется, наиболее им наделен, ибо уже по причине своего богатства и своего общественного положения он по преимуществу занят тревожными делами, почти никогда не допускающими истинного интеллектуального и морального спокойствия. Это состояние, напротив, должно быть легким как для мыслителей, так и для производителей в виду их общего, само собой получающегося освобождения от забот, относящихся к употреблению капиталов, и вследствие их независимости от естественной регулярности их повседневной жизни.
Когда эти различные умственные и моральные тенденции будут надлежащим образом действовать, то именно между пролетариями должно будет лучше всего осуществиться это всеобщее распространение положительного образования, являющегося необходимым условием для постепенного выполнения философского обновления. И именно также у них знание сможет приобрести в наибольшей степени чисто умозрительный характер, ибо оно окажется здесь наилучшим образом избавленным от тех своекорыстных взглядов, которые сюда вносят, более или менее непосредственно, высшие классы, всегда занятые расчетами жадности или честолюбия.
Видя в нем сначала всеобщее основание всей человеческой мудрости, они будут затем находить в нем, как в изящных искусствах, обычное приятное развлечение от своих повседневных трудов, так как их неизбежное социальное положение должно сделать гораздо более драгоценным такое научное и эстетическое развлечение, то было бы странно предположить, что правящие классы увидят в нем, напротив, основной мотив к тому, чтобы лишать их позитивного образования, систематически отказывая им в единственном удовольствии, которое могли бы неограниченно разделять даже те, кому приходится благоразумно отрекаться от менее доступных наслаждений.
Правда, такой отказ, весьма часто диктуемый эгоизмом и необдуманностью, иногда мотивируется тем соображением, что эта демократизация философии привела бы к чрезмерному увеличению современного беспорядка, развивая уже весьма ярко выраженное гибельное стремление к всеобщему уничтожению классовых различий. Но это естественное опасение, единственно крупное возражение, заслуживающее в этом вопросе серьезного обсуждения, вытекает теперь, в большинстве случаев, из неразумного смешения положительного образования – одновременно эстетического и научного – с единственно организованным теперь метафизическим и словесным образованием.
Последнее оказывает, как мы это уже признали, чрезвычайно возбуждающее действие на просвещенные классы, и оно стало бы, на самом деле, гораздо более опасным, если бы распространялось на пролетариев, где оно развило бы, помимо отвращения к материальным занятиям, чрезмерное честолюбие. Но, к счастью, они еще менее расположены его добиваться, чем те, от кого это зависит, желают им его дать.
//-- * * * --//
Что же касается разумно понятых и надлежаще направленных положительных знаний, то они отнюдь не могут иметь такого влияния: находясь в связи и применяясь по своей природе ко всем практическим работам, они, напротив, стремятся укреплять или даже внушать склонность к ним, либо облагораживая их обычный характер, либо смягчая их тяжелые последствия; приводя, сверх того, к ясной оценке различных социальных положений и необходимо связанных с ними тягостей, они подсказывают ту мысль, что действительное счастье совместимо со всякими условиями существования, лишь бы они были честно выполнены и разумно приняты.
Вытекающая из них общая философия учит, что человек или, вернее, человечество есть первое из известных нам существ, призванное, в силу совокупности реальных законов, по возможности и во всех отношениях, беспрерывно совершенствовать естественный порядок, не беспокоясь никакими нелепыми тревогами, эта идея стремится глубоко пробуждать всеобщее деятельное чувство человеческого достоинства.
В то же время эта философия сама собой ограничивает чрезмерную гордость, которую она могла бы порождать, показывая со всех точек зрения и с полной очевидностью, насколько мы оказываемся ниже охарактеризованных цели и типа как в действительной, так даже и в умозрительной жизни, здесь мы почти на каждом шагу чувствуем, что наши величайшие усилия могут всегда преодолеть только незначительную часть основных затруднений.
Невзирая на высокую важность различных предшествовавших мотивов, соображения еще более сильные побудят преимущественно умы народных масс способствовать теперь философской деятельности положительной школы своим неизменным рвением ко всеобщему распространению реальных знаний, которые идут навстречу главным коллективным потребностям социального положения пролетариев. Их можно выразить таким общим положением до сих пор не могла существовать специфически народная политика, и только новая философия может создать ее.
Создание народной политики
С тех пор, как начался великий современный кризис, в главных политических столкновениях народ являлся и еще теперь является простым вспомогательным элементом.
Участвуя в борьбе, народ надеется, конечно, добиться некоторого улучшения своего общего положения; но это улучшение, очевидно, не может быть согласовано со взглядами и целью, действительно ему присущими. Все обычные споры оставались по существу ограниченными различными высшими или средними классами, ибо предметом их было преимущественно обладание властью. Народ же может интересоваться только фактическим применением власти, в чьих бы руках она ни находилась, а не ее специальным завоеванием… Одним словом, народ естественно расположен желать, чтобы тщетное и бурное обсуждение прав было, наконец, заменено плодотворной и спасительной оценкой различных основных обязанностей, как общих, так и частных.
Таков сам собой выдвигающийся принцип тесного соотношения, которое, будучи рано или поздно понято, неминуемо соединит народный инстинкт с социальной деятельностью положительной философии, ибо это великое превращение, очевидно, равноценно обоснованному выше самыми высокими умозрительными соображениями переходу современной политической агитации в простое философское движение; первый и главный результат последнего будет, действительно, состоять в прочном построении всеобщей морали действия, предписывающей каждому деятелю, личному или коллективному, наиболее соответствующие основной гармонии правила поведения.
Предрассудки и страсти, свойственные высшим или средним классам, сообща препятствуют им первыми понять в достаточной степени всю важность этой новой политической задачи, ибо обыкновенно они должны больше интересоваться преимуществами, сопряженными с обладанием властью, чем опасностями, вытекающими из неправильного осуществления последней. Если народ теперь относится и должен впредь относиться безразлично к непосредственному обладанию политической властью, то он никогда не может отказываться от необходимой доли постоянного участия в моральной власти; это – единственная власть, истинно доступная всем, обеспечивающая без всякой опасности для всеобщего порядка и, напротив, его наибольшую повседневную выгоду; она уполномачивает каждого во имя общей основной доктрины надлежащим образом призывать сильнейших мира к исполнению их различных основных обязанностей.
Правда, предрассудки, присущие переходной или революционной эпохе, должны были также иметь некоторый успех среди наших пролетариев; они, в самом деле, поддерживают здесь прискорбные иллюзии о бесконечном значении собственно политических мер, они мешают оценивать, насколько справедливое удовлетворение великих народных интересов зависит теперь более от воззрений и нравов, чем от самих учреждений, истинное преобразование которых, в настоящее время невозможное, требует прежде всего духовной реорганизации. Но можно утверждать, что это спасительное образование положительной школе будет гораздо легче проводить в народные умы, чем распространять среди всех других классов, как потому, что отрицательная метафизика не могла там достаточно укорениться, так, в особенности, в силу постоянного давления социальных потребностей, присущих их необходимому положению.
Эти потребности, по существу, относятся к двум основным условиям – внутреннему и внешнему, – тесно связанным по своей природе, речь, на самом деле, идет о надлежащем обеспечении всем сначала права на нормальное воспитание, затем – на правильный труд. Действительной популярностью может пользоваться только та политика, которая необходимо будет стремиться к достижению этой двоякой цели. А таков, очевидно, сам собой складывающийся характер социальной доктрины, исповедуемой новою философскою школой.
//-- * * * --//
Нужно надеяться, что современные правительства вскоре поймут, насколько всеобщее распространение реальных знаний может все более и более способствовать их беспрерывным усилиям поддерживать необходимый порядок, тем не менее, не следует ожидать от них истинно деятельного сотрудничества в этом великом процессе подготовления умов, который должен долгое время вытекать преимущественно из свободного частного соревнования, внушенного и поддерживаемого истинными философскими убеждениями.
Сохранение несовершенной и примитивной политической гармонии, беспрестанно устанавливаемой среди нашего умственного и морального беспорядка, слишком поглощает их и заставляет их даже стоять на точке зрения слишком низкой для того, чтобы они могли достойно оценить природу и условия такого труда. Если бы правительства, движимые несвоевременным усердием, пытались теперь руководить этим делом, они могли бы привести только к глубокому его искажению, значительно умаляя его успешность, так как не связанное с достаточно законченной философией, оно скоро выродилось бы в бессвязное накопление поверхностных частностей.
Таким образом, положительная школа, являясь продуктом деятельного и добровольного сотрудничества истинно философских умов, будет пока для надлежащего выполнения своей великой социальной задачи просить наши западные правительства лишь о предоставлении полной свободы изложения и обсуждения ее учения, свободы, равноценной той, которою пользуются уже теологическая и метафизическая школы. Первая из них может с высоты тысяч своих священных трибун превозносить абсолютное превосходство своей вечной доктрины и предавать всех своих противников бесповоротному осуждению; другая – на многочисленных кафедрах, содержимых для нее национальной щедростью, может ежедневно доказывать перед громадными аудиториями всеобщую целесообразность своих онтологических концепций и высокие качества ее литературных знаний. Не претендуя на такие преимущества, которые могут быть приобретены единственно в силу времени, положительная школа по существу просит теперь только права на постоянный доступ в общественные помещения, где она имела бы возможность непосредственно доказать свою окончательную способность одновременно удовлетворять все наши социальные потребности, мудро пропагандируя единственное систематическое образование, которое могло бы отныне подготовить действительный переворот, сначала идейный, затем моральный и, наконец, политический.
Лишь бы только этот свободный доступ остался для нее всегда открытым, – а она уже опираясь на добровольное и бескорыстное усердие ее редких проповедников, благоприятствуемое всеобщим здравым смыслом и побуждаемое возрастающим давлением основного положения вещей, не побоится выдерживать с этого момента деятельную философскую борьбу против даже объединенных многочисленных и могущественных органов двух старых школ.
Не приходится также опасаться, что в данном случае государственные люди отныне резко изменят свою беспристрастную умеренность, обусловленную их все более и более обнаруживающимся собственным безразличием в области умозрения; положительная школа может в этом отношении рассчитывать на обыкновенную благосклонность наиболее умных из них.
Эмиль Дюркгейм
Объяснение социального
(из работы «Социология. Ее предмет, метод и назначение»)
Что такое социальный факт?
Что представляют собой социальные факты? Вопрос этот тем более важен, что данный термин обыкновенно применяют не совсем точно. Им зачастую обозначают почти все происходящие в обществе явления, если только последние представляют какой-либо общий социальный интерес. Но при таком понимании не существует, так сказать, человеческих событий, которые не могли бы быть названы социальными. Каждый индивид пьет, спит, ест, рассуждает, и общество очень заинтересовано в том, чтобы все эти функции отправлялись регулярно.
Если бы все эти факты были социальными, то у социологии не было бы своего собственного предмета и ее область слилась бы с областью биологии и психологии.
Но в действительности во всяком обществе существует определенная группа явлений, отличающихся резко очерченными свойствами от явлений, изучаемых другими естественными науками.
Когда я действую как брат, супруг или гражданин, когда я выполняю заключенные мною обязательства, я исполняю обязанности, установленные вне меня и моих действий правом и обычаями. Даже когда они согласны с моими собственными чувствами и когда я признаю в душе их реальность, последняя остается все-таки объективной, так как я не сам создал их, а усвоил их благодаря воспитанию.
Как часто при этом случается, что нам неизвестны Детали налагаемых на нас обязанностей, и, для того чтобы узнать их, мы вынуждены справляться с кодексом и советоваться с его уполномоченными истолкователями! Точно так же верующий при рождении своем находит уже готовыми верования и обряды своей религии; если они существовали до него, то, значит, они существуют вне его. Система знаков, которыми я пользуюсь для выражения моих мыслей, денежная система, употребляемая мною для уплаты долгов, орудия кредита, служащие мне в моих коммерческих сношениях, обычаи, соблюдаемые в моей профессии, и т. д. – все это функционирует независимо от того употребления, которое я из них делаю. Пусть возьмут одного за другим всех членов, составляющих общество, и все сказанное может быть повторено по поводу каждого из них. Следовательно, эти способы мышления, деятельности и чувствования обладают тем примечательным свойством, что существуют вне индивидуальных сознаний.
Эти типы поведения или мышления не только находятся вне индивида, но и наделены принудительной силой, вследствие которой они навязываются ему независимо от его желания. Конечно, когда я добровольно сообразуюсь с ними, это принуждение, будучи бесполезным, мало или совсем не ощущается. Тем не менее оно является характерным свойством этих фактов, доказательством чего может служить то обстоятельство, что оно проявляется тотчас же, как только я пытаюсь сопротивляться. Если я пытаюсь нарушить нормы права, они реагируют против меня, препятствуя моему действию, если еще есть время; или уничтожая и восстанавливая его в его нормальной форме, если оно совершено и может быть исправлено; или же, наконец, заставляя меня искупить его, если иначе его исправить нельзя. Относится ли сказанное к чисто нравственным правилам?
Общественная совесть удерживает от всякого действия, оскорбляющего их, посредством надзора за поведением граждан и особых наказаний, которыми она располагает. В других случаях принуждение менее сильно, но все-таки существует. Если я не подчиняюсь условиям света, если я, одеваясь, не принимаю в расчет обычаев моей страны и моего класса, то смех, мною вызываемый, и то отдаление, в котором меня держат, производят, хотя и в более слабой степени, то же действие, что и наказание в собственном смысле этого слова. В других случаях имеет место принуждение хотя и косвенное, но не менее действенное. Я не обязан говорить по-французски с моими соотечественниками или использовать установленную валюту, но я не могу поступить иначе. Если бы я попытался ускользнуть от этой необходимости, моя попытка оказалась бы неудачной.
Если я промышленник, то никто не запрещает мне работать, употребляя приемы и методы прошлого столетия, но если я сделаю это, я наверняка разорюсь. Даже если фактически я смогу освободиться от этих правил и успешно нарушить их, то я могу сделать это лишь после борьбы с ними. Если даже в конце концов они и будут побеждены, то все же они достаточно дают почувствовать свою принудительную силу оказываемым ими сопротивлением. Нет такого новатора, даже удачливого, предприятия которого не сталкивались бы с оппозицией этого рода.
//-- * * * --//
Такова, стало быть, категория фактов, отличающихся весьма специфическими свойствами; ее составляют способы мышления, деятельности и чувствования, находящиеся вне индивида и наделенные принудительной силой, вследствие которой они ему навязываются. Поэтому их нельзя смешивать ни с органическими явлениями, так как они состоят из представлений и действий, ни с явлениями психическими, существующими лишь в индивидуальном сознании и через его посредство. Они составляют, следовательно, новый вид, и им-то и должно быть присвоено название социальных. Оно им вполне подходит, так как ясно, что, не имея своим субстратом индивида, они не могут иметь другого субстрата, кроме общества, будь то политическое общество в целом или какие-либо отдельные группы, в нем заключающиеся: религиозные группы, политические и литературные школы, профессиональные корпорации и т. д.
С другой стороны, оно применимо только к ним, так как слово «социальный» имеет определенный смысл лишь тогда, когда обозначает исключительно явления, не входящие ни в одну из установленных и названных уже категорий фактов. Они составляют, следовательно, собственную область социологии. Правда, слово «принуждение», при помощи которого мы их определяем, рискует встревожить ревностных сторонников абсолютного индивидуализма. Поскольку они признают индивида вполне автономным, то им кажется, что его унижают всякий раз, как дают ему почувствовать, что он зависит не только от самого себя. Но так как теперь несомненно, что большинство наших идей и стремлений не выработаны нами, а приходят к нам извне, то они могут проникнуть в нас, лишь заставив признать себя; вот все, что выражает наше определение. Кроме того, известно, что социальное принуждение не исключает непременно индивидуальность.
Но так как приведенные нами примеры (юридические и нравственные правила, религиозные догматы, финансовые системы и т. п.) все состоят из уже установленных верований и обычаев, то на основании сказанного можно было бы подумать, что социальный факт может быть лишь там, где есть определенная организация. Однако существуют другие факты, которые, не представляя собой таких кристаллизованных форм, обладают той же объективностью и тем же влиянием на индивида. Это так называемые социальные течения.
Так, возникающие в многолюдных собраниях великие движения энтузиазма, негодования, сострадания не зарождаются ни в каком отдельном сознании. Они приходят к каждому из нас извне и способны увлечь нас, вопреки нам самим. Конечно, может случиться, что, отдаваясь им вполне, я не буду чувствовать того давления, которое они оказывают на меня. Но оно проявится тотчас, как только я попытаюсь бороться с ними. Пусть какой-нибудь индивид попробует противиться одной из этих коллективных манифестаций, и тогда отрицаемые им чувства обратятся против него. Если эта сила внешнего принуждения обнаруживается с такой ясностью в случаях сопротивления, то, значит, она существует, хотя не осознается, и в случаях противоположных.
Таким образом, мы являемся жертвами иллюзии, заставляющей нас верить в то, что мы сами создали то, что навязано нам извне. Но если готовность, с какой мы впадаем в эту иллюзию, и маскирует испытанное давление, то она его не уничтожает. Так, воздух все-таки обладает весом, хотя мы и не чувствуем его. Даже если мы со своей стороны содействовали возникновению общего чувства, то впечатление, полученное нами, будет совсем другим, чем то, которое мы испытали бы, если бы были одни. Поэтому, когда собрание разойдется, когда эти социальные влияния перестанут действовать на нас и мы останемся наедине с собой, то чувства, пережитые нами, покажутся нам чем-то чуждым, в чем мы сами себя не узнаем. Мы замечаем тогда, что мы их гораздо более испытали, чем создали.
Случается даже, что они вызывают в нас ужас, настолько они были противны нашей природе. Так, индивиды, в обыкновенных условиях совершенно безобидные, соединяясь в толпу, могут вовлекаться в акты жестокости. То, что мы говорим об этих мимолетных вспышках, применимо также и к тем более длительным движениям общественного мнения, которые постоянно возникают вокруг нас или во всем обществе или в более ограниченных кругах по поводу религиозных, политических, литературных, художественных и других вопросов.
Данное определение социального факта можно подтвердить еще одним характерным наблюдением, стоит только обратить внимание на то, как воспитывается ребенок. Если рассматривать факты такими, каковы они есть и всегда были, то нам бросится в глаза, что все воспитание заключается в постоянном усилии приучить ребенка видеть, чувствовать и действовать так, как он не привык бы самостоятельно. С самых первых дней его жизни мы принуждаем его есть, пить и спать в определенные часы, мы принуждаем его к чистоте, к спокойствию и к послушанию; позднее мы принуждаем его считаться с другими, уважать обычаи, приличия, мы принуждаем его к работе и т. д.
Если с течением времени это принуждение и перестает ощущаться, то только потому, что оно постепенно рождает привычки, внутренние склонности, которые делают его бесполезным, но заменяют его лишь вследствие того, что сами из него вытекают. Правда, согласно Спенсеру, рациональное воспитание должно было бы отвергать такие приемы и предоставлять ребенку полную свободу; но так как эта педагогическая теория никогда не практиковалась ни одним из известных народов, то она составляет лишь пожелание автора, а не факт, который можно было бы противопоставить изложенным фактам. Последние же особенно поучительны потому, что воспитание имеет целью создать социальное существо; на нем, следовательно, можно увидеть в общих чертах, как образовалось это существо в истории. Это давление, ежеминутно испытываемое ребенком, есть не что иное, как давление социальной среды, стремящейся сформировать его по своему образу и имеющей своими представителями и посредниками родителей и учителей.
//-- * * * --//
Таким образом, характерным признаком социальных явлений служит не их распространенность. Какая-нибудь мысль, присущая сознанию каждого индивида, какое-нибудь движение, повторяемое всеми, не становятся от этого социальными фактами. Если этим признаком и довольствовались для их определения, то это потому, что их ошибочно смешивали с тем, что может быть названо их индивидуальными воплощениями. К социальным фактам принадлежат верования, стремления, обычаи группы, взятой коллективно; что же касается тех форм, в которые облекаются коллективные состояния, передаваясь индивидам, то это явления иного порядка.
Двойственность их природы наглядно доказывается тем, что обе эти категории фактов часто встречаются в разъединенном состоянии. Действительно, некоторые из этих образов мыслей или действий приобретают вследствие повторения известную устойчивость, которая, так сказать, создает из них осадок и изолирует от отдельных событий, их отражающих. Они как бы приобретают, таким образом, особое тело, особые свойственные им осязательные формы и составляют реальность sui generis, очень отличную от воплощающих ее индивидуальных фактов. Коллективная привычка существует не только как нечто имманентное ряду определяемых ею действий, но по привилегии, не встречаемой нами в области биологической, она выражается раз и навсегда в какой-нибудь формуле, повторяющейся из уст в уста, передающейся воспитанием, закрепляющейся даже письменно.
Таковы происхождение и природа юридических и нравственных правил, народных афоризмов и преданий, догматов веры, в которых религиозные или политические секты кратко выражают свои убеждения, кодексов вкуса, устанавливаемых литературными школами, и пр. Существование всех их не исчерпывается целиком применениями их в жизни отдельных лиц, так как они могут существовать и не будучи применяемы в настоящее время.
Конечно, эта диссоциация не всегда одинаково четко проявляется. Но достаточно ее неоспоримого существования в поименованных нами важных и многочисленных случаях, для того чтобы доказать, что социальный факт отличен от своих индивидуальных воплощений. Кроме того, даже тогда, когда она не дана непосредственно наблюдению, ее можно часто обнаружить с помощью некоторых искусственных приемов; эту операцию даже необходимо произвести, если желают освободить социальный факт от всякой примеси и наблюдать его в чистом виде.
Так, существуют известные течения общественного мнения, вынуждающие нас с различной степенью интенсивности, в зависимости от времени и страны, одного, например, к браку, другого к самоубийству или к более или менее высокой детности и т. п. Это, очевидно, социальные факты. С первого взгляда они кажутся неотделимыми от форм, принимаемых ими в отдельных случаях. Но статистика дает нам средство изолировать их. Они в действительности изображаются довольно точно цифрой рождаемости, браков и самоубийств, т. е. числом, получающимся от разделения среднего годового итога браков, рождений, добровольных смертей на число лиц, по возрасту способных жениться, производить, убивать себя.
Так как каждая из этих цифр охватывает без различия все отдельные случаи, то индивидуальные условия, способные сказываться на возникновении явления, взаимно нейтрализуются и вследствие этого не определяют этой цифры. Она выражает лишь известное состояние коллективной души. Вот что такое социальные явления, освобожденные от всякого постороннего элемента.
Что же касается их частных проявлений, то и в них есть нечто социальное, так как они частично воспроизводят коллективный образец. Но каждое из них в большой мере зависит также и от психоорганической конституции индивида, и от особых условий, в которых он находится. Они, следовательно, не относятся к собственно социологическим явлениям. Они принадлежат одновременно двум областям, и их можно было бы назвать социопсихическими. Они интересуют социолога, не составляя непосредственного предмета социологии. Точно так же и в организме встречаются явления смешанного характера, которые изучаются смешанными науками, как, например, биологической химией.
Но, скажут нам, явление может быть общественным лишь тогда, когда оно свойственно всем членам общества или, по крайней мере, большинству из них, следовательно, при условии всеобщности. Без сомнения, однако, оно всеобще лишь потому, что социально (т. е. более или менее обязательно), а отнюдь не социально потому, что всеобще. Это такое состояние группы, которое повторяется у индивидов, потому что оно навязывается им. Оно находится в каждой части, потому что находится в целом, а вовсе не потому оно находится в целом, что находится в частях. Это особенно очевидно относительно верований и обычаев, передающихся нам уже вполне сложившимися от предшествующих поколений. Мы принимаем и усваиваем их, потому что они, как творение коллективное и вековое, облечены особым авторитетом, который мы вследствие воспитания привыкли уважать и признавать. А надо заметить, что огромное большинство социальных явлений приходит к нам этим путем. Но даже тогда, когда социальный факт возникает отчасти при нашем прямом содействии, природа его все та же.
Коллективное чувство, вспыхивающее в собрании, выражает не только то, что было общего между всеми индивидуальными чувствами. Как мы показали, оно есть нечто совсем другое. Оно есть результирующая совместной жизни, продукт действий и противодействий, возникающих между индивидуальными сознаниями. И если оно отражается в каждом из них, то это в силу той особой энергии, которой оно обязано своему коллективному происхождению. Если все сердца бьются в унисон, то это не вследствие самопроизвольного и предустановленного согласия, а потому, что их движет одна и та же сила и в одном и том же направлении. Каждого увлекают все.
//-- * * * --//
Итак, социальный факт узнается лишь по той внешней принудительной власти, которую он имеет или способен иметь над индивидами. А присутствие этой власти узнается, в свою очередь, или по существованию какой-нибудь определенной санкции, или по сопротивлению, оказываемому этим фактом каждой попытке индивида выступить против него. Его можно определить также и по распространению его внутри группы, если только, в соответствии с предыдущими замечаниями, будет прибавлено в качестве второго основного признака, что он существует независимо от индивидуальных форм, принимаемых им при распространении. В иных случаях последний критерий даже легче применять, чем первый.
Действительно, принуждение легко констатировать, когда оно выражается вовне какой-нибудь прямой реакцией общества, как это бывает в праве, в морали, в верованиях, в обычаях, даже в модах. Но, когда оно лишь косвенное, что имеет место, например, в экономической организации, оно не так легко заметно. Тогда бывает легче установить всеобщность вместе с объективностью. К тому же это второе определение есть лишь другая форма первого, так как если способ поведения, существующий вне индивидуальных сознаний, становится общим, то он может стать таким лишь с помощью принуждения.
Однако можно было бы спросить, полно ли это определение. Действительно, все факты, послужившие нам основанием для него, являются различными способами действия; они относятся к физиологической категории. Однако существуют еще формы коллективного бытия, т. е. социальные факты анатомического или морфологического порядка. Социология не может интересоваться тем, что образует субстрат коллективной жизни. Однако число и характер основных элементов, из которых слагается общество, способы их сочетания, степень достигнутой ими сплоченности, распределение населения по территории, число и характер путей сообщения, форма жилищ и т. д. на первый взгляд не могут быть сведены к способам действия, чувствования и мышления.
Но прежде всего эти разнообразные явления содержат те же характерные признаки, которые послужили нам для определения других явлений. Эти формы бытия навязываются индивиду так же, как и те способы действия, о которых мы говорили выше. Действительно, если хотят узнать политическое деление общества, состав его отдельных частей, более или менее тесную связь между ними, то этого можно достигнуть не при помощи материального осмотра или географического обзора, так как деления идеальны даже тогда, когда некоторые их основания заложены в физической природе. Лишь посредством изучения публичного права можно узнать эту организацию, так как именно это право определяет наши семейные и гражданские отношения. Она, следовательно, не менее обязательна. Если наше население теснится в городах, вместо того чтобы рассеяться по деревням, то это потому, что существует коллективное мнение, принуждающее индивидов к этой концентрации.
Мы так же не можем выбирать форму наших жилищ, как и фасоны нашей одежды: первая обязательна в такой же мере, как и последние. Пути сообщения настоятельным образом определяют направление, в котором совершаются внутренние миграции и обмен, и даже интенсивность этих миграций и обмена и т. д. Следовательно, к перечисленному нами ряду явлений, имеющих отличительный признак социальных фактов, можно было бы прибавить еще одну категорию; но так как это перечисление не было исчерпывающим, то такое прибавление необязательно.
Оно даже неполезно, так как эти формы бытия суть лишь устоявшиеся способы действий. Политическая структура общества есть лишь тот способ, которым привыкли жить друг с другом различные сегменты, составляющие это общество. Если их отношения традиционно тесны, то сегменты стремятся слиться, в противоположном случае они стремятся к разъединению. Тип нашего жилища представляет собой лишь тот способ, которым привыкли строить дома все вокруг нас и отчасти предшествующие поколения. Пути сообщения являются лишь тем руслом, которое прорыло себе регулярно совершающееся в одном и том же направлении течение обмена и миграций и т. д.
Конечно, если бы только явления морфологического порядка представляли такую устойчивость, то можно бы подумать, что они представляют собой особый вид. Но юридическое правило – устройство не менее устойчивое и постоянное, чем архитектурный тип, а между тем это факт физиологический.
Простая нравственная максима, конечно, более изменчива, но ее формы бывают более устойчивыми, нежели профессиональный обычай или мода. Притом существует целый ряд переходных ступеней, которыми наиболее характерные по своей структуре социальные факты соединяются с теми свободными течениями социальной жизни, которые еще не вылились в определенную форму. Следовательно, между ними есть различия лишь в степени их прочности. И те и другие представляют лишь более или менее кристаллизованную форму. Конечно, может быть, полезно сохранить для социальных фактов, составляющих социальный субстрат, название морфологических, но при этом не надо терять из виду, что по природе своей они одинаковы с другими фактами.
Наше определение будет, следовательно, полно, если мы скажем: социальным фактом является всякий способ действий, устоявшийся или нет, способный оказывать на индивида внешнее принуждение; или иначе: распространенный на всем протяжении данного общества, имеющий в то же время свое собственное существование, независимое от его индивидуальных проявлений.
Социальная эволюция
Если говорить о правилах, относящихся к наблюдению социальных фактов, то первое и основное правило состоит в том, что социальные факты нужно рассматривать как вещи.
В тот момент, когда определенный класс явлений становится объектом науки, в уме человеческом существуют уже не только чувственные образы этих явлений, но и разного рода понятия о них, сформировавшиеся из самых различных источников. Так, еще до первых зачатков физики и химии у людей были уже известные понятия о физико-химических явлениях, выходившие за пределы чистых восприятий: таковы, например, те понятия, которые примешаны ко всем религиям.
Это значит, что на самом деле рефлексия предшествует науке, которая лишь пользуется ею при помощи более строгого метода. Человек не может жить среди явлений, не составляя себе о них идей, которыми он руководствуется в своем поведении. Но так как эти понятия ближе и понятнее нам, чем реальности, которым они соответствуют, то мы, естественно, склонны заменять ими последние и делать их предметом наших размышлений. Вместо того чтобы наблюдать вещи, описывать и сравнивать их, мы довольствуемся тогда тем, что проясняем наши идеи, анализируем и комбинируем их. Науку о реальности мы подменяем анализом понятий.
Конечно, этот анализ не исключает непременно всякое наблюдение. К фактам можно обращаться для того, чтобы подтвердить эти понятия или сделанные из них выводы. Но факты в этом случае являются чем-то второстепенным; они служат примерами или подтверждающими доказательствами, а не предметом науки. Последняя движется от идей к вещам, а не от вещей к идеям.
Ясно, что такой метод не может дать объективных результатов. Действительно, эти понятия или концепции, как бы их ни называли, не являются законными заместителями вещей. Эти продукты обыденного опыта призваны прежде всего приводить в гармонию наши действия с окружающим нас миром; они выработаны практикой и для нее. Но эту роль с успехом может выполнить и представление теоретически ложное. Коперник несколько столетий тому назад рассеял иллюзии наших чувств относительно движения светил, а между тем обычно мы распределяем наше время, руководствуясь этими иллюзиями. Для того чтобы какая-нибудь идея вызывала действие, согласное с природой данной вещи, не нужно непременно, чтобы она верно воспроизводила эту природу; достаточно, если она даст нам почувствовать, что в этой вещи полезного или невыгодного, чем она может служить нам и чем повредить.
Понятия, сформированные таким образом, представляют эту практическую правильность лишь приблизительно, и то лишь в большинстве случаев. Как часто они столь же опасны, сколь несовершенны! Следовательно, нельзя открыть законы реальности, разрабатывая эти понятия, как бы мы ни брались за это. Эти понятия, наоборот, походят на покрывало, находящееся между нами и вещами и скрывающее их от нас тем лучше, чем прозрачнее оно нам кажется.
Такая наука не только урезана, но и лишена необходимой ей пищи. Едва она возникает, как уже исчезает, так сказать превращаясь в искусство. Действительно, считается, что означенные понятия содержат в себе все существенное в реальности, так как их смешивают с самой реальностью. Поэтому кажется, что в них есть все, что надо для того, чтобы не только привести нас к пониманию существующего, но и предписывать нам то, что должно быть, и указывать нам средство осуществления должного. Ибо хорошо то, что сообразно с природой вещей; то же, что ей противоречит, плохо, и средства достигнуть одного и избежать другого вытекают из самой этой природы. Если, стало быть, мы постигаем ее сразу, то изучение существующей реальности не имеет более практического интереса, а поскольку именно он служит основанием этого изучения, то последнее отныне становится бесцельным.
Таким образом, размышление отворачивается от того, что составляет собственно объект науки, а именно от настоящего и прошлого, с тем чтобы одним прыжком устремиться в будущее. Вместо того чтобы стараться понять факты, уже сложившиеся и реализованные, оно принимается непосредственно за осуществление новых фактов, более отвечающих человеческим целям. Когда люди верят, что познали сущность материи, они сейчас же принимаются за поиски философского камня. Этот захват науки искусством, мешающий первой развиваться, облегчается еще самими обстоятельствами, вызывающими пробуждение научной рефлексии. Так как последняя появляется для удовлетворения жизненных потребностей, то она совершенно естественно оказывается обращенной к практике. Потребности, которые она призвана удовлетворить, всегда настоятельны и потому торопят ее с окончательными выводами: они требуют не объяснений, а лекарств.
//-- * * * --//
Если таково было положение естественных наук, то тем более так должно было произойти с социологией. Люди не дожидались утверждения социальной науки, для того чтобы создать себе понятия о праве, нравственности, семье, государстве, обществе, потому что они не могли жить без них. И в социологии более чем где-либо эти «предпонятия», используя выражение Бэкона, могут господствовать над умами и заменять собой вещи. Действительно, социальные явления осуществляются только людьми, они являются продуктами человеческой деятельности. Они, стало быть, не что иное, как осуществление присущих нам идей, врожденных или нет, не что иное, как применение их к различным обстоятельствам, сопровождающим отношения людей между собой. Организация семьи, договорных отношений, репрессивных мер, государства, общества выступает, таким образом, как простое развитие идей, имеющихся у нас относительно общества, государства, справедливости и т. д. Следовательно, эти и аналогичные им факты, по-видимому, обладают реальностью лишь в идеях и через посредство идей, которые являются их источником, а потому и истинным предметом социологии.
Этот взгляд окончательно подтверждается тем, что, поскольку социальная жизнь во всей полноте своей выходит за пределы сознания, последнее не обладает достаточной силой восприятия для того, чтобы чувствовать ее реальность. Так как для такого восприятия у нас нет достаточно тесной и прочной связи с ней, то она легко производит на нас впечатление чего-то ни к чему не прикрепленного, плывущего в пустоте, чего-то полуреального и крайне податливого. Вот почему столько мыслителей видели в социальных устройствах лишь искусственные и более или менее произвольные комбинации.
Но если детали или конкретные и частные формы ускользают от нас, то мы, по крайней мере, составляем себе самые общие и приблизительные представления о коллективном бытии в целом, и эти-то схематичные и общие представления и являются теми «предпонятиями», которыми мы пользуемся в обыденной жизни. Мы не можем, стало быть, и помыслить о том, чтобы усомниться в их существовании, так как замечаем последнее одновременно с нашим. Они существуют не только в нас, но, будучи продуктом повторных опытов, они от повторения и происходящей отсюда привычки получают известного рода влияние и авторитет. Мы чувствуем их сопротивление, когда стараемся освободиться от них. А мы не можем не считать реальным того, что нам сопротивляется. Все, следовательно, способствует тому, чтобы заставить нас видеть в них истинную социальную реальность.
И действительно, до сих пор социология почти исключительно рассуждала не о вещах, но о понятиях. Конт, правда, провозгласил, что социальные явления суть естественные факты, подчиненные естественным законам. Этим он неявно признал их вещами, так как в природе существуют лишь вещи. Но, выйдя за пределы этих философских обобщений, он пытается применить свой принцип и построить соответствующую ему науку, делая объектом изучения именно идеи.
Действительно, главным содержанием его социологии является прогресс человечества во времени. Он отправляется от той идеи, что существует непрерывная эволюция человеческого рода, заключающаяся во все более полной реализации человеческой природы, и ставит своей задачей обнаружение порядка этой эволюции. Однако если и предположить, что эта эволюция существует, то реальность ее существования может быть установлена лишь тогда, когда наука уже возникла; следовательно, ее можно было сделать объектом исследования, лишь выдвигая ее как концепцию разума, а не как вещь. И действительно, это представление совершенно субъективно, фактически этого прогресса человечества не существует. Существуют же и даны наблюдению лишь отдельные общества, которые рождаются, развиваются и умирают независимо одно от другого.
Если бы еще позднейшие служили продолжением предшествующих, то каждый высший тип можно было бы рассматривать как простое повторение ближайшего низшего типа с небольшим прибавлением. Можно было бы поставить их тогда одно за другим, соединяя в одну группу те, которые находятся на одинаковой ступени развития; и ряд, образованный таким образом, мог бы считаться представляющим человечество. Но факты не так просты. Народ, заступающий место другого народа, не является простым продолжением последнего с некоторыми новыми свойствами; он – иной, у него некоторых свойств больше, других меньше. Он составляет новую индивидуальность, и все эти отдельные индивидуальности, будучи разнородными, не могут слиться ни в один и тот же непрерывный ряд, ни особенно в единственный ряд. Последовательный ряд обществ не может быть изображен геометрической линией, он скорее похож на дерево, ветви которого расходятся в разные стороны.
В общем, Конт принял за историческое развитие то понятие, которое он составил о нем и которое немногим отличается от обыденного понятия. Действительно, история, рассматриваемая издали, легко принимает такой простой и последовательный вид. Видны лишь индивиды, последовательно сменяющие друг друга и идущие в одном и том же направлении, так как природа у них одна и та же.

3. Эмиль Дюркгейм родился в религиозной еврейской семье, однако дальнейшая его жизнь была полностью светской: в своих трудах Дюркгейм доказывал, что феномен религии определяется социальными факторами. Впоследствии мнение Дюркгейма о социальной детерминированности религии сделало его объектом многих критических заявлений.
В 1879 году Дюркгейм стал студентом Высшей нормальной школы в Париже, его диссертация была посвящена творчеству Монтескье. Тогда же Дюркгейм познакомился с исследованиями Огюста Конта и Герберта Спенсера, что пробудило его интерес к социологии. В 1880-е – 1890-е годы Дюркгейм стал признанным авторитетом в этой области, но во Франции после ее поражения в войне с Пруссией многие граждане считали националистический подход ключом к реставрации угасавшей французской мощи. Дюркгейм, еврей и последовательный сторонник республики, симпатизировавший левой идеологии, оказался в политическом меньшинстве.
Поскольку к тому же считается, что социальная эволюция не может быть ничем иным, как только развитием какой-нибудь человеческой идеи, вполне естественно определить ее тем понятием, которое люди о ней составляют. Однако, действуя таким образом, не только остаются в области идей, но и делают объектом социологии понятие, не имеющее в себе ничего собственно социологического.
Нормальное и патологическое
Наши наблюдения охватывает два разряда фактов, весьма различных по некоторым своим признакам: факты, которые именно таковы, какими они должны быть, и факты, которые должны бы были быть другими, – явления нормальные и патологические.
Если говорить о патологических явлениях, существует лишь один объективный способ доказать, что существа, поставленные в определенные условия, имеют меньше шансов выжить, чем другие; это – показать, что в действительности большинство из них живет менее долго. Но если в случаях чисто индивидуальных болезней это доказательство часто возможно, то оно совершенно неосуществимо в социологии, потому что у нас нет той точки опоры, которой располагает биолог, а именно цифры средней смертности. Мы не можем даже с приблизительной точностью определить, в какой момент рождается общество и в какой оно умирает.
Кроме того, события, происходящие в процессе социальной жизни и повторяющиеся почти идентично во всех обществах того же типа, слишком разнообразны, для того чтобы можно было определить, в какой мере одно из них могло способствовать ускорению окончательной развязки. Когда дело касается индивидов, то ввиду их многочисленности можно выбрать такие, которые сходны лишь в том, что все имеют одну и ту же аномалию; последняя, таким образом, изолируется от всех сопровождающих явлений, и потому становится возможным изучать ее влияние на организм. Если, например, у тысячи взятых наугад ревматиков смертность значительно выше средней, то существуют веские основания приписать этот результат ревматическому диатезу. Но поскольку в социологии каждый социальный вид имеет лишь небольшое число представителей, то поле сравнения слишком ограниченно, чтобы подобного рода группировки могли иметь доказательную силу.
За отсутствием же такого фактического доказательства остаются возможными лишь дедуктивные рассуждения, выводы которых имеют значение лишь субъективных предположений. Таким путем докажут не то, что такое-то событие действительно ослабляет социальный организм, а то, что оно должно его ослаблять. С этой целью укажут, что оно непременно повлечет за собой такое-то вредное для общества последствие, и на этом основании его объявят болезненным. Но даже если предположить, что оно действительно вызовет это последствие, может случиться, что отрицательные стороны этого последствия будут вознаграждены, и с избытком, преимуществами, которых не замечают.
Кроме того, оно может быть названо гибельным лишь при условии, что оно расстраивает нормальное осуществление функций. Но такое доказательство предполагает, что задача уже решена, так как оно возможно лишь при условии, что заранее определено, в чем заключается нормальное состояние, и, следовательно, уже известно, по какому признаку его можно узнать. Но можно ли его строить a priori из разных частей? Излишне говорить, чего может стоить подобная постройка.
Вот почему в социологии, как и в истории, одни и те же события объявляются то благотворными, то пагубными в зависимости от личных пристрастий ученого. Так, неверующий теоретик постоянно отмечает в остатках веры, сохраняющихся среди общего потрясения религиозных воззрений, болезненное явление, тогда как для верующего великой социальной болезнью нашего времени является само неверие. Точно так же для социалиста нынешняя экономическая организация есть факт социальной тератологии, тогда как для ортодоксального экономиста патологическими по преимуществу являются социалистические тенденции. И каждый для подтверждения своего мнения находит силлогизмы, по его мнению правильно построенные.
Общий недостаток этих определений состоит в желании преждевременно дойти до сущности явлений. Они предполагают доказанными такие положения, которые – оставляя в стороне их истинность или ложность – могут быть доказаны лишь тогда, когда наука достаточно продвинулась вперед. Для нас, впрочем, это значит следовать установленному выше правилу. Вместо того чтобы стремиться сразу определить, отношения нормального и ненормального состояний с жизненными силами, поищем вначале просто какой-нибудь внешний, непосредственно воспринимаемый, но объективный признак, который позволил бы нам отличать друг от друга эти два разряда фактов.
//-- * * * --//
Всякое социологическое явление, как и всякое, впрочем, биологическое явление, способно, оставаясь, в сущности, тем же самым, принимать различные формы, смотря по обстоятельствам. Эти формы бывают двух родов. Одни распространены на всем пространстве вида; они встречаются если и не у всех его представителей, то, по крайней мере, у большинства. Если они и не тождественны во всех конкретных случаях, в которых наблюдаются, то все-таки их изменения от одного субъекта к другому весьма ограниченны. Другие формы, наоборот, носят исключительный характер; они не только встречаются у меньшинства, но и здесь чаще всего не продолжаются в течение всей жизни индивида. Они представляют собой исключение как в пространстве, так и во времени.
Перед нами, следовательно, две особые разновидности явлений, которые должны обозначаться различными терминами. Мы будем называть нормальными факты, обладающие формами наиболее распространенными, другие же назовем болезненными или патологическими. Если условиться называть средним типом то абстрактное существо, которое мы получим, соединив в одно целое, в нечто вроде абстрактной индивидуальности, свойства, чаще всего встречающиеся в пределах вида и взятые в их наиболее распространенных формах, то можно сказать, что нормальный тип совпадает с типом средним и что всякое уклонение. от этого эталона здоровья есть болезненное явление.
Правда, средний тип не может быть определен так же точно, как тип индивидуальный, так как его составные атрибуты не вполне устойчивы и способны изменяться. Но нельзя сомневаться, что он может быть установлен, так как он составляет непосредственный предмет науки, сливаясь с типом родовым. Физиолог изучает функции среднего организма, то же можно сказать и о социологе. Когда мы умеем отличать друг от друга социальные виды, тогда в любое время можно найти, какова наиболее распространенная форма явления в определенном виде.
Мы видим, что факт может быть назван патологическим только по отношению к данному виду. Условия здоровья и болезни не могут быть определены in abstracto и абсолютно. В биологии это правило признано всеми. Никогда никому не приходило в голову, чтобы нормальное для моллюска было также нормальным и для позвоночного. У каждого вида свое здоровье, потому что у него свой собственный тип, и здоровье самых низких видов не меньше, чем здоровье наиболее высоких. Тот же принцип применим и к социологии, хотя здесь он часто не признается. Нужно отказаться от весьма распространенной еще привычки судить об институте, обычае, нравственном правиле так, как будто бы они были дурны или хороши сами по себе и благодаря самим себе для всех социальных типов без различия.
Так как масштаб, с помощью которого можно судить о состоянии здоровья или болезни, изменяется вместе с видами, то он может изменяться и для одного и того же вида, если последний, в свою очередь, подвергся изменениям. Таким образом, с чисто биологической точки зрения нормальное для дикаря не всегда нормально для человека цивилизованного, и наоборот. Существует разряд изменений, которые особенно важно принимать во внимание, потому что они происходят регулярно во всех видах: это изменения, связанные с возрастом. Здоровье старика не такое, как у зрелого человека, точно так же, как здоровье последнего отличается от здоровья ребенка. То же самое можно сказать и об обществах.
Следовательно, социальный факт можно назвать нормальным для определенного социального вида только относительно определенной фазы его развития. Поэтому, для того чтобы узнать, имеет ли он право на это наименование, недостаточно наблюдать, в каких формах он встречается в большинстве принадлежащих к данному виду обществ; нужно еще рассматривать последние в соответствующей фазе их эволюции.
По-видимому, мы ограничились лишь определением слов, так как только сгруппировали явления по их сходствам и различиям и дали название полученным группам. Но в действительности понятия, сформированные нами таким образом, хотя и имеют то преимущество, что узнаются по объективным и легко воспринимаемым признакам, однако не расходятся с обыденным понятием о здоровье и болезни. В самом деле, разве болезнь не представляется всем случайностью, хотя и допускаемой природой живого существа, однако для него необычной?
Древние философы, выражая это представление, говорили, что болезнь не вытекает из природы вещей, что она есть продукт известного рода случайности, внутренне присущей организмам. Такой взгляд, несомненно, есть отрицание всякой науки, так как в болезни так же мало чудесного, как и в здоровье; она в той же мере заложена в природе существ. Только она не заложена в их нормальной природе, не содержится в их обычной организации и не связана с условиями существования, от которых они обыкновенно зависят. Наоборот, типичным для вида является состояние здоровья. Невозможно даже представить себе вид, который сам по себе и в силу своей основной организации был бы неизлечимо болен. Вид есть норма по преимуществу и вследствие этого не может содержать в себе ничего ненормального.
Правда, в обыденной речи под здоровьем понимают также состояние, в целом предпочитаемое болезни. Но это определение содержится уже в предыдущем. В самом деле, свойства, совокупность которых образует нормальный тип, смогли сделаться общими для данного вида не без причины. Эта общность сама по себе является фактом, нуждающимся в объяснении и обнаружении причины. Но она была бы необъяснима, если бы самые распространенные формы организации не были также, по крайней мере в целом, и самыми полезными. Как могли бы они сохраниться при столь большом разнообразии обстоятельств, если бы они не позволяли индивидам лучше сопротивляться разрушительным воздействиям? Наоборот, если другие формы более редки, то очевидно, что в среднем числе случаев представляющие их субъекты выживают с большим трудом. Наибольшая распространенность первых служит, стало быть, доказательством их превосходства.
//-- * * * --//
Так как распространенность, характеризующая с внешней стороны нормальные явления, сама есть явление объяснимое, то, как только она прямо установлена наблюдением, следует попытаться объяснить ее. Конечно, можно быть уверенным заранее, что она имеет причину, но важно знать точно, какова эта причина. Действительно, нормальный характер явления будет более очевиден, если будет доказано, что внешний признак, его обнаруживший, не только нагляден, но и обусловлен природой вещей, – если, одним словом, можно будет возвести эту фактическую нормальность в правовую.
Такое доказательство, впрочем, не всегда будет заключаться в демонстрации полезности явления для организма, хотя это будет встречаться чаще всего по упомянутым выше причинам. Но может также случиться, как мы отмечали выше, что явление будет нормально, не служа ничему, нормально просто потому, что оно неизбежно вытекает из природы данного существа. Так, может быть, было бы полезно, чтобы роды не вызывали столь сильных расстройств в женском организме, но это невозможно. Следовательно, нормальность явления будет объясняться уже тем, что оно связано с условиями существования рассматриваемого вида: или как механическое, неизбежное следствие этих условий, или как средство, позволяющее организмам адаптироваться к ним.
Такое доказательство полезно не только в качестве проверки. Не надо забывать, что отличать нормальное от ненормального важно главным образом для прояснения практики. А для того чтобы действовать со знанием дела, недостаточно знать, чего мы должны желать, но и почему мы должны желать этого. Научные положения относительно нормального состояния будут более непосредственно применимы к частным случаям, когда они будут сопровождаться указанием на их основания, потому что тогда легче будет узнать, в каких случаях и в каком направлении их нужно изменить при применении на практике.
Бывают даже обстоятельства, при которых указанная проверка совершенно необходима, так как применение только первого метода может ввести в заблуждение. Она необходима для переходных периодов, когда весь вид находится в процессе изменения, еще не установившись окончательно в новой форме. В этом случае единственный нормальный тип, уже воплотившийся и данный в фактах, есть тип прошлого, который, однако, уже не отвечает новым условиям существования.
Таким образом, какой-нибудь факт может сохраняться на всем пространстве вида, уже не отвечая требованиям ситуации. Он обладает тогда лишь кажущейся нормальностью: всеобщее распространение его есть только обманчивый ярлык, потому что, поддерживаясь лишь слепой силой привычки, оно не является более признаком того, что наблюдаемое явление тесно связано с общими условиями коллективного существования.
Эта трудность существует, впрочем, только для социологии, с ней не сталкивается биолог. Действительно, очень редко бывает, чтобы животные виды были вынуждены принимать неожиданные формы. Естественные нормальные изменения, переживаемые ими, – те, которые регулярно воспроизводятся у каждой особи, преимущественно под влиянием возраста. Они, следовательно, известны или могут быть известны, так как они уже реализовались в массе случаев; поэтому в каждый момент развития животного и даже в периоды кризисов можно знать, в чем заключается нормальное состояние.
Так же обстоит дело и в социологии с обществами, принадлежащими к низшим видам. Так как многие из них закончили уже круг своего развития, то закон их нормальной эволюции установлен или, по крайней мере, может быть установлен. Но когда дело касается наиболее развитых и поздних обществ, то этот закон не может быть известен, так как они не прошли еще своей истории. Социологу, таким образом, может быть затруднительным решить, нормально такое-то явление или нет, потому что у него нет никакого ориентира.
Он выйдет из затруднения, действуя так, как мы сказали. Установив посредством наблюдения, что факт распространен, он обратится к условиям, определившим это всеобщее распространение в прошлом, и затем исследует, существуют ли еще эти условия в настоящем или же, наоборот, они изменились. В первом случае он будет вправе считать явление нормальным, а во втором – нет. Например, для того чтобы узнать, нормально или нет современное экономическое состояние европейских народов с характерным для него отсутствием организации, надо найти, что породило его в прошлом. Если эти условия те же, в которых находятся современные общества, то указанное положение нормально, несмотря на протесты, им вызываемые.
Если же, наоборот, оно связано с той старой социальной структурой, которую мы назвали в другом месте сегментарной и которая вначале составляла основной каркас обществ, а затем постепенно исчезала, то нужно заключить, что теперь оно – явление болезненное, как бы распространено оно ни было. По этому же методу должны быть разрешены все спорные вопросы этого рода, такие, как, например, нормально или нет ослабление религиозных верований или развитие власти государства.
//-- * * * --//
Этот метод ни в коем случае не может ни заменить предшествующий, ни применяться первым. Во-первых, он затрагивает вопросы, о которых нам придется говорить дальше и к которым можно приступить, лишь достаточно продвинувшись в науке; он заключает в себе, в общем, почти полное объяснение явлений, так как предполагает известными или их причины, или их функции. Однако за некоторыми исключениями, для того чтобы размежевать области физиологии и патологии, важно в самом начале исследования иметь возможность разделить факты на нормальные и ненормальные.
Затем, для того чтобы считаться нормальным, факт должен быть признан полезным или необходимым по отношению к нормальному типу. Иначе можно было бы доказать, что болезнь совпадает со здоровьем, потому что она неизбежно вытекает из пораженного ею организма; лишь к среднему организму она стоит в ином отношении. Точно так же применение какого-нибудь лекарства, полезного для больного, могло бы считаться нормальным явлением, тогда как оно очевидно ненормально, поскольку полезно лишь в ненормальных обстоятельствах.
Следовательно, этим методом можно пользоваться лишь при условии, что нормальный тип предварительно определен; определить же его можно лишь другим приемом. Наконец, если верно, что все нормальное полезно, раз оно необходимо, то неверно, что все полезное нормально. Мы можем быть уверены, что состояния, распространившиеся среди представителей данного вида, более полезны, чем состояния, оставшиеся исключениями; но мы не можем быть уверены в том, что они самые полезные из существующих или тех, которые могли бы существовать.
У нас нет никаких оснований думать, что в нашем опыте были испытаны все возможные комбинации; среди комбинаций, никогда не реализованных, хотя и возможных, могут обнаружиться гораздо более полезные, чем те, которые нам известны. Понятие полезного шире понятия нормального; оно относится к последнему, как род к виду. Невозможно вывести большее из меньшего, род из вида, но вид можно найти в пределах рода, так как последний содержит его в себе. Поэтому, как только всеобщий характер явления установлен, можно, показав, в чем его полезность, подтвердить результаты первого метода.
Итак, мы можем формулировать три следующих правила:
1) Социальный факт нормален для определенного социального типа, рассматриваемого в определенной, фазе его развития, когда он имеет место в большинстве принадлежащих этому виду обществ, рассматриваемых в соответствующей фазе их эволюции.
2) Можно проверить результаты, применения предшествующего метода, показав, что распространенность явления зависит от общих условий коллективной жизни рассматриваемого социального типа.
Но в таком случае, возразят нам, реализация нормального типа не самая возвышенная задача, которую можно поставить себе, и, чтобы пойти далее, надо превзойти науку. Нам не нужно обсуждать здесь этот вопрос подробно и глубоко; ответим только: а) что он носит чисто теоретический характер, так как в действительности нормальный тип, состояние здоровья реализуются довольно трудно и достигаются достаточно редко для того, чтобы мы не напрягали своего воображения с целью найти что-нибудь лучшее; b) что эти улучшения, объективно более полезные, не становятся от этого объективно желательными, так как, если они не отвечают никакому скрытому или явному стремлению, они не прибавят ничего к счастью; если же они отвечают какому-нибудь стремлению, то это значит, что нормальный тип еще не реализован; c) наконец, для того чтобы улучшить нормальный тип, его нужно знать. Следовательно, превзойти науку можно, лишь опираясь на нее.
3) Эта проверка необходима, когда факт относится к социальному виду, еще не завершившему процесса своего полного развития.
//-- * * * --//
В настоящее время мы настолько привыкли еще одним махом решать указанные трудные вопросы, настолько привыкли определять с помощью силлогизмов и поверхностных наблюдений, нормален или нет данный социальный факт, что описанную процедуру сочтут, быть. может, излишне сложной. Кажется, что, для того чтобы отличить болезнь от здоровья, нет надобности в столь сложных приемах. Разве мы не различаем их ежедневно? Верно, но надо еще посмотреть, насколько удачно мы это делаем.
Трудность решения этих проблем скрывается от нас тем обстоятельством, что, как мы видим, биолог решает их относительно легко. Но мы забываем, что ему гораздо легче, чем социологу, заметить, каким образом каждое явление затрагивает силу сопротивления организма, а отсюда определить его нормальный или ненормальный характер с точностью практически удовлетворительной. В социологии большая сложность и подвижность фактов обязывают и к большей осторожности, как это доказывают противоречивые суждения различных партий об одном и том же явлении. Для того чтобы наглядно продемонстрировать, насколько необходима эта осмотрительность, покажем на нескольких примерах, к каким ошибкам может привести ее недостаток и как в новом свете выступают перед нами самые существенные явления, когда их обсуждают методически.
Преступление есть факт, патологический характер которого считается неоспоримым. Все криминологи согласны в этом. Если они объясняют этот болезненный характер различным образом, то признают его единодушно. Между тем данная проблема требует менее поспешного рассмотрения.
Действительно, применим предшествующие правила. Преступление наблюдается не только в большинстве обществ того или иного вида, но во всех обществах всех типов. Нет такого общества, в котором не существовала бы преступность. Правда, она изменяет форму; действия, квалифицируемые как преступные, не везде одни и те же, но всегда и везде существовали люди, которые поступали таким образом, что навлекали на себя уголовное наказание. Если бы, по крайней мере, с переходом обществ от низших к более высоким типам процент преступности (т. е. отношение между годичной цифрой преступлений и цифрой народонаселения) снижался, то можно было бы думать, что, не переставая быть нормальным явлением, преступление все-таки стремится утратить этот характер. Но у нас нет никакого основания верить в существование подобного регресса. Многие факты указывают, по-видимому, скорее на движение в противоположном направлении. Нет, следовательно, явления с более несомненными симптомами нормальности, поскольку оно тесно связано с условиями всякой коллективной жизни. Делать из преступления социальную болезнь значило бы допускать, что болезнь не есть нечто случайное, а, наоборот, вытекает в некоторых случаях из основного устройства живого существа; это значило бы уничтожить всякое различие между физиологическим и патологическим.
Конечно, может случиться, что сама преступность примет ненормальную форму; это имеет место, когда, например, она достигает чрезмерного роста. Действительно, не подлежит сомнению, что эта избыточность носит патологический характер. Существование преступности само по себе нормально, но лишь тогда, когда оно достигает, а не превосходит определенного для каждого социального типа уровня, который может быть, пожалуй, установлен при помощи предшествующих правил.
Мы приходим к выводу, по-видимому, достаточно парадоксальному. Не следует обманывать себя; относить преступление к числу явлений нормальной социологии – значит не только признавать его явлением неизбежным, хотя и прискорбным, вызываемым неисправимой испорченностью людей; это значит одновременно утверждать, что оно есть фактор общественного здоровья, составная часть всякого здорового общества. Этот вывод на первый взгляд настолько удивителен, что он довольно долго смущал нас самих. Но, преодолев это первоначальное удивление, нетрудно найти причины, объясняющие и в то же время подтверждающие эту нормальность.
//-- * * * --//
Прежде всего, преступление нормально, так как общество, лишенное его, было бы совершенно невозможно.
Преступление представляет собой действие, оскорбляющее известные коллективные чувства, наделенные особой энергией и отчетливостью. Для того чтобы в данном обществе перестали совершаться действия, признаваемые преступными, нужно было бы, чтобы оскорбляемые ими чувства встречались во всех индивидуальных сознаниях без исключения и с той степенью силы, какая необходима для того, чтобы сдержать противоположные чувства. Предположим даже, что это условие могло бы быть выполнено, но преступление все-таки не исчезнет, а лишь изменит свою форму, потому что та же самая причина, которая осушила бы таким образом источники преступности, немедленно открыла бы новые.
Действительно, для того чтобы коллективные чувства, которые защищает уголовное право данного народа в данный момент его истории, проникли в сознания, до тех пор для них закрытые, или получили бы большую власть там, где до той поры у них ее было недостаточно, нужно, чтобы они приобрели большую интенсивность, чем та, которая у них была раньше. Нужно, чтобы для общества в целом эти чувства обрели большую энергию, так как из другого источника они не могут почерпнуть силу, необходимую для проникновения в индивидов, дотоле к ним особенно невосприимчивых. Для того чтобы исчезли убийцы, нужно, чтобы увеличилось отвращение к пролитой крови в тех социальных слоях, из которых формируются ряды убийц, а для этого нужно, чтобы оно увеличилось во всем обществе. Притом само отсутствие преступления прямо способствовало бы достижению этого результата, так как чувство кажется гораздо более достойным уважения, когда его всегда и неизменно уважают.
Но следует обратить внимание, что эти сильные состояния общего сознания не могут усилиться таким образом без того, чтобы не усилились одновременно и некоторые более слабые состояния, нарушение которых ранее вызывало лишь чисто нравственные проступки; потому что последние являются лишь продолжением, лишь смягченной формой первых. Так, воровство и просто нечестность оскорбляют одно и то же альтруистическое чувство – уважение к чужой собственности. Но одно из этих действий оскорбляет данное чувство слабее, чем другое, а так как, с другой стороны, это чувство в среднем в сознаниях не достигает такой интенсивности, чтобы живо ощущалось и более легкое из этих оскорблений, то к последнему относятся терпимее. Вот почему нечестного только порицают, тогда как вора наказывают.
Но если это же чувство станет настолько сильным, что совершенно уничтожит склонность к воровству, то оно сделается более чутким к обидам, до тех пор затрагивавшим его лишь слегка. Оно будет, стало быть, реагировать на них с большей живостью; эти нарушения подвергнутся более энергичному осуждению, и некоторые из них перейдут из списка простых нравственных проступков в разряд преступлений. Так, например, нечестные и нечестно выполненные договоры, влекущие за собой лишь общественное осуждение или гражданское взыскание, станут преступлениями.
Представьте себе общество святых, идеальный, образцовый монастырь. Преступления в собственном смысле будут там неизвестны, но проступки, кажущиеся извинительными толпе, вызовут там то же негодование, какое вызывает обыкновенное преступление у обыкновенных людей. Если же у этого общества будет власть судить и карать, то оно сочтет эти действия преступными и будет обращаться с ними как с таковыми. На том же основании человек совершенно честный судит свои малейшие нравственные слабости с той же строгостью, с какой толпа судит лишь действительно преступные действия.
В былые времена насилие над личностью было более частым, чем теперь, потому что уважение к достоинству индивида было слабее. Так как это уважение выросло, то такие преступления стали более редкими, но в то же время многие действия, оскорблявшие это чувство, попали в уголовное право, к которому первоначально они не относились.
//-- * * * --//
Чтобы исчерпать все логически возможные гипотезы, можно спросить себя, почему бы такому единодушию не распространиться на все коллективные чувства без исключения; почему бы даже наиболее слабым из них не сделаться достаточно энергичными для того, чтобы предупредить всякое инакомыслие. Нравственное сознание общества воспроизводилось бы у всех индивидов целиком с энергией, достаточной для того, чтобы помешать всякому оскорбляющему его действию, как преступлениям, так и чисто нравственным проступкам. Но такое абсолютное и универсальное однообразие совершенно невозможно, так как окружающая нас физическая среда, наследственные предрасположения, социальные влияния, от которых мы зависим, изменяются от одного индивида к другому и, следовательно, вносят разнообразие в нравственное сознание каждого. Невозможно, чтобы все походили друг на друга в такой степени, невозможно уже потому, что у каждого свой собственный организм, который занимает особое место в пространстве. Вот почему даже у низших народов, у которых индивидуальность развита очень мало, она все-таки существует.
Следовательно, так как не может быть общества, в котором индивиды более или менее не отличались бы от коллективного типа, то некоторые из этих отличий неизбежно будут носить преступный характер. Этот характер сообщается им не внутренне присущим им значением, а тем значением, которое придает им общее сознание. Если, следовательно, последнее обладает значительной силой и властью, для того чтобы сделать эти отличия весьма слабыми в их абсолютной ценности, то оно будет также более чувствительным и требовательным; реагируя на малейшие отклонения с энергией, проявляемой им в других условиях лишь против более значительных расхождений, оно припишет им ту же важность, т. е. обозначит их как преступные.
Преступление, стало быть, необходимо, оно связано с основными условиями всякой социальной жизни и уже потому полезно, так как условия, с которыми оно связано, в свою очередь необходимы для нормальной эволюции морали и права.
Действительно, теперь невозможно оспаривать того, что право и нравственность изменяются не только от одного социального типа к другому, но и для одного и того же типа при изменении условий коллективного существования. Но, для того чтобы эти преобразования были возможны, необходимо, чтобы коллективные чувства, лежащие в основе нравственности, не сопротивлялись изменениям, т. е. обладали умеренной энергией. Если бы они были слишком сильны, они не были бы пластичны.
Действительно, всякое устройство служит препятствием к переустройству, и тем сильнее, чем прочнее первоначальное устройство. Чем отчетливее проявляется известная структура, тем большее сопротивление оказывает она всякому изменению, что одинаково справедливо как для функционального, так и для анатомического строения. Если бы не было преступления, то данное условие не было бы реализовано, так как подобная гипотеза предполагает, что коллективные чувства достигли беспримерной в истории степени интенсивности.
Все хорошо в меру и при известных условиях; нужно, чтобы авторитет нравственного сознания не был чрезмерен, иначе никто не осмелится поднять на него руку и оно очень легко застынет в неизменной форме. Для его развития необходимо, чтобы оригинальность индивидов могла пробиться наружу. Ведь для того, чтобы могла проявиться оригинальность идеалиста, мечтающего возвыситься над своим веком, нужно, чтобы была возможна и оригинальность преступника, стоящая ниже своего времени. Одна не существует без другой.
//-- * * * --//
Это еще не все. Случается, что кроме этой косвенной пользы преступление само играет полезную роль в этой эволюции. Оно не только требует, чтобы был открыт путь для необходимых изменений, но в известных случаях прямо подготавливает эти изменения. Там, где оно существует, коллективные чувства обладают необходимой для восприятия новых форм гибкостью, а, кроме того, преступление иной раз даже в какой-то мере предопределяет ту форму, которую они примут. Действительно, как часто оно является провозвестником будущей нравственности, продвижением к будущему! Согласно афинскому праву, Сократ был преступником, и его осуждение было вполне справедливым. Между тем его преступление, а именно самостоятельность его мысли, было полезно не только для человечества, но и для его родины. Оно служило подготовке новой нравственности и новой веры, в которых нуждались тогда Афины, потому что традиции, которыми они жили до тех пор, не отвечали более условиям их существования.
Пример Сократа не единственный, он периодически повторяется в истории. Свобода мысли, которой мы теперь пользуемся, никогда не могла бы быть провозглашена, если бы запрещавшие ее правила не нарушались, прежде чем были торжественно отменены. Между тем в то время это нарушение было преступлением, так как оно оскорбляло еще очень энергичные чувства, свойственные большинству сознаний. И все-таки это преступление было полезно, поскольку оно служило прелюдией для преобразований, становившихся день ото дня все более необходимыми. Свободная философия имела своими предшественниками еретиков всякого рода, которые справедливо преследовались светской властью в течение всех средних веков и почти до нашего времени.
С этой точки зрения основные факты криминологии предстают перед нами в совершенно новом виде. Вопреки ходячим воззрениям, преступник вовсе не существо, отделенное от общества, вроде паразитического элемента, не чуждое и не поддающееся ассимиляции тело внутри общества; это регулярно действующий фактор социальной жизни.
Социальные виды
Поскольку социальный факт может считаться нормальным или ненормальным лишь по отношению к определенному социальному виду, то известная ветвь социологии должна быть посвящена построению этих видов и их классификации.
Понятие о социальном виде имеет то огромное преимущество, что занимает среднее место между двумя противоположными представлениями о коллективной жизни, долгое время разделявшими мыслителей; я имею в виду номинализм историков и крайний реализм философов.
Для историков общества представляют собой равное их числу количество несравнимых гетерогенных индивидуальностей. У каждого народа своя физиономия, свое особое устройство, свое право, своя нравственность, своя экономическая организация, пригодные лишь для него; и всякое обобщение здесь почти невозможно. Для философа, наоборот, все эти отдельные группы, называемые племенами, городами, нациями, являются лишь случайными и временными комбинациями, не имеющими собственной реальности. Реально лишь человечество, и из общих свойств человеческой природы вытекает вся социальная эволюция. Следовательно, для первых история является лишь рядом связанных между собой, но неповторяющихся событий; для вторых эти же самые события представляют ценность и интерес лишь как иллюстрация общих законов, начертанных в природе человека и управляющих всем ходом исторического развития. Для одних то, что хорошим для одного общества, не может быть применено к другим. Условия состояния здоровья изменяются от одного народа к другому и не могут быть определены теоретически; это дело практики, опыта, действий наугад. Для других они могут быть вычислены раз навсегда и для всего человеческого рода.
Казалось, что социальная реальность может быть только предметом или абстрактной и туманной философии, или чисто описательных монографий. Но можно избегнуть этой альтернативы, если признать, что между беспорядочным множеством исторических обществ и единственным, но идеальным понятием о человечестве существуют посредники – социальные виды.
Действительно, понятие вида примиряет научное требование единства с разнообразием, данным в фактах, потому что свойства вида всегда обнаруживаются у всех составляющих его индивидов, а, с другой стороны, виды различаются между собой. Верно, что нравственные, юридические, экономические и другие институты бесконечно изменчивы, но эти изменения не носят такого характера, чтобы исключать возможность научного исследования.
Лишь вследствие непризнания существования социальных видов Конт мог приравнивать прогресс человеческих обществ к прогрессу одного народа, «которому мысленно были бы приписаны все последовательные изменения, наблюдавшиеся у разных народов».
Это было бы действительно так, если бы существовал лишь один социальный вид и отдельные общества отличались друг от друга лишь количественно, в соответствии с тем, насколько полно воплощают они в себе существенные признаки этого единого вида, насколько совершенно выражают они человечество. Если же, наоборот, существуют социальные типы, качественно отличающиеся друг от друга, то, как бы их ни сближали, их нельзя будет вполне слить воедино, как гомогенные деления одной геометрической прямой. Таким образом, историческое развитие теряет идеальное и упрощенное единство, которое ему приписывали; оно распадается, так сказать, на массу обломков, которые не могут прочно соединиться друг с другом, потому что существенно отличаются друг от друга. Знаменитая метафора Паскаля, повторенная Контом, оказывается теперь несостоятельной.
//-- * * * --//
Но как же взяться за построение этих видов?
На первый взгляд может показаться, что нет другого способа, как изучить каждое общество отдельно, составить о нем как можно более полное и точное монографическое описание, сравнить затем все эти описания между собой, посмотреть, в чем они совпадают, в чем расходятся, и, наконец, в зависимости от относительной важности этих сходств и различий распределить народы по разным или одинаковым группам. Обосновывая этот метод, замечают, что только он пригоден для науки, основанной на наблюдении.
Действительно, вид являет лишь совокупность индивидов; как же установить его иначе, как не начав с описания каждого из них в целом? Разве не существует правила восходить к общему после наблюдения частного во всей его полноте? На этом основании хотели отложить построение социологии до некой отдаленной эпохи, когда история в своем изучении отдельных обществ дойдет до результатов, достаточно объективных и определенных, чтобы можно было с пользой сравнивать их.
Но такая осторожность научна лишь с виду. Неверно, что наука может устанавливать законы, лишь обозрев все выражаемые ими факты, или образовать родовые категории, лишь описав во всей полноте их индивидуальных представителей. Подлинно экспериментальный метод стремится, скорее, заменить обыденные факты (имеющие доказательную силу лишь тогда, когда они весьма многочисленны, из-за чего основанные на них выводы всегда не очень достоверны) фактами решающими, или перекрестными, как говорил Бэкон, имеющими научную ценность и интерес сами по себе, независимо от их количества.
Особенно важно действовать таким образом тогда, когда речь идет об установлении родов и видов, так как составить перечень всех присущих индивидам признаков – задача неразрешимая. Всякий индивид есть бесконечность, а бесконечность не может быть исчерпана. Может быть, следует обращаться только к наиболее существенным свойствам? Но согласно какому принципу осуществлять отбор? Для этого нужен критерий, который бы выводил нас за пределы индивида и который даже самые лучшие монографические описания не смогут нам дать. Даже если не углубляться в проблему, можно предвидеть, что чем многочисленнее будут признаки, которые послужат основой классификации, тем труднее можно ожидать, что разнообразные способы их сочетаний в частных случаях дадут нам достаточно явные сходства и резкие различия, чтобы можно было установить определенные группы и подгруппы.
Но даже если бы подобным методом и возможно было бы создать классификацию, то ее огромным недостатком было бы то, что она не принесла бы той пользы, которая от нее ожидается. Действительно, она должна прежде всего сократить объем научной работы, заменяя бесчисленное множество индивидов ограниченным числом типов. Но она теряет это преимущество, если данные типы будут установлены только после того, как все индивиды будут рассмотрены и проанализированы. Она не сможет практически облегчить исследование, если будет лишь резюмировать уже проведенные исследования. Она будет действительно полезна, если позволит нам классифицировать другие признаки, нежели те, что лежат в ее основе, если она обеспечит нам ориентиры для последующих фактов. Ведь ее роль и состоит в том, чтобы дать нам в руки ориентиры, с которыми мы могли бы связывать другие наблюдения, отличные от тех, которые сами послужили ориентирами.
Но для этого нужно, чтобы данная классификация была построена не согласно полному списку всех индивидуальных признаков, а на основе небольшого, тщательно отобранного их числа. В таком случае она будет способствовать не только упорядочению уже добытых знаний, но и росту этих знаний. Она избавит наблюдателя от многих хлопот, указывая ему дорогу. Если классификация будет построена на этом принципе, тогда, чтобы узнать, распространен ли факт в пределах данного вида, не будет необходимости наблюдать все общества, входящие в этот вид; некоторых из них будет достаточно. Во многих случаях даже будет достаточно одного хорошо проведенного наблюдения, подобно тому как часто одного хорошо проведенного эксперимента достаточно для установления закона.
Мы должны, стало быть, выбрать для нашей классификации наиболее существенные признаки. Правда, знать их можно лишь тогда, когда объяснение фактов продвинулось достаточно далеко. Эти две части научного познания тесно связаны между собой и способствуют развитию друг друга. Однако, еще и не погрузившись в глубокое изучение фактов, нетрудно предположить, с какой стороны следует искать характерные свойства социальных типов. В самом деле, мы знаем, что общества состоят из частей, присоединенных друг к другу. Поскольку природа всякой результирующей непременно зависит от природы числа составных элементов и способа их сочетания, то, очевидно, именно эти признаки и следует взять за основу. И мы действительно увидим далее, что именно от них зависят все общие факты социальной жизни. С другой стороны, поскольку эти признаки – морфологического порядка, то можно назвать социальной морфологией ту часть социологии, задача которой – построение и классификация социальных типов.
Можно даже еще больше уточнить принцип этой классификации. Известно в самом деле, что составные части, из которых образовано всякое общество, – это общества, более простые, чем оно. Народ образуется объединением двух или более народов, предшествующих ему. Стало быть, если мы узнаем самое простое из всех существовавших когда-либо обществ, тогда, чтобы построить нашу классификацию, нам останется лишь проследить способ, которым составлено это общество и которым его составляющие части соединяются между собой.
//-- * * * --//
Спенсер прекрасно понял, что методически построенная классификация социальных типов не может иметь другого основания.
«Мы видели, – говорит он, – что социальная эволюция начинается с малых простых агрегатов; что она прогрессирует посредством объединения некоторых из этих агрегатов в большие агрегаты и что после их консолидации эти группы объединяются с другими, себе подобными, с тем чтобы образовать еще большие агрегаты. Следовательно, наша классификация должна начаться с обществ первого порядка, т. е. самых простых».
Чтобы применить этот принцип практически, нужно было бы начать с точного определения того, что понимается под простым обществом. К сожалению, Спенсер не только не дает этого определения, но считает его почти невозможным. Дело в том, что простота в его понимании состоит главным образом в известной примитивности организации. Но нелегко точно сказать, в какой момент социальная организация достаточно рудиментарна, чтобы считаться простой; это предмет оценки. «Мы не можем сделать ничего лучше, – говорит он, – чем рассматривать в качестве простого общества то, которое образует целое, не подчиненное другому целому и части которого сотрудничают между собой с помощью или без помощи регулирующего центра для достижения некоторых целей, представляющих общественный интерес».
Но существует множество народов, отвечающих этому условию. Отсюда следует, что он смешивает в одной рубрике все наименее цивилизованные общества. Можно представить себе, какой может быть при подобной отправной точке вся остальная часть классификации. Мы видим в ней в поразительной мешанине соединение самых разнородных обществ: греков гомеровской эпохи рядом с феодалами X в. и расположенных ниже бечуанов; зулусов и фиджийцев, афинскую конфедерацию – рядом с феодами Франции XIII в. и расположенных ниже ирокезов и арауканов.
Слово «простота» имеет определенный смысл лишь тогда, когда оно обозначает полное отсутствие частей. Следовательно, под простым обществом нужно понимать всякое общество, которое не включает в себя другие, более простые, чем оно; которое не только в нынешнем состоянии сведено к единственному сегменту, но и не содержит никаких следов предшествующей сегментации.
Общество с единственным сегментом или орда точно соответствует этому определению. Это социальный агрегат, не заключающий в себе и никогда не заключавший никакого другого более элементарного агрегата, но непосредственно разлагающийся на индивидов. Последние внутри целостной группы не образуют особые группы, отличные от предыдущей; они расположены рядом друг с другом, подобно атомам. Ясно, что не может быть более простого общества; это протоплазма социального мира и, следовательно, естественная основа всякой классификации.
Правда, возможно, не существует в истории общества, которое бы точно соответствовало этим приметам, но, как мы показали в уже упоминавшейся книге, мы знаем массу таких, которые прямо и без промежуточных звеньев образованы посредством повторения орд. Когда орда становится, таким образом, социальным сегментом, вместо того чтобы быть обществом в целом, она меняет имя, называясь кланом, но сохраняет те же основные черты. В действительности клан представляет собой агрегат, не разложимый ни на какой другой, более мелкий. Возможно, заметят, что обычно там, где мы его теперь наблюдаем, он включает в себя множество отдельных семей. Но прежде всего, исходя из соображений, которые мы не можем здесь развить, мы думаем, что эти малые семейные группы сформировались после клана.
Кроме того, если говорить точно, они не составляют социальных сегментов, потому что не являются политическими подразделениями. Повсюду, где мы его встречаем, клан составляет последнее подразделение такого рода. Следовательно, даже если бы у нас не было других фактов, подтверждающих существование орды, – а они имеются, и когда-нибудь нам представится случай их предъявить – существование клана, т. е. обществ, образованных объединением орд, позволяет нам предположить, что вначале образовались простые общества, сводившиеся к орде в собственном смысле. Последнюю мы считаем источником, из которого произошли все социальные виды.
//-- * * * --//
Понятие орды независимо от того, считать его исторической реальностью или научным постулатом, является точкой опоры, необходимой для конструирования полной шкалы социальных типов. Мы сможем различать столько основных типов, сколько существует для орды способов образовывать комбинации с другими ордами, что порождает новые общества, и сколько существует способов комбинаций, образуемых этими обществами между собой. Мы столкнемся прежде всего с агрегатами, образованными простым повторением орд или кланов (если использовать их новое наименование), при котором кланы не объединены между собой и не образуют промежуточных групп между группой в целом, охватывающей их всех, и каждым из кланов. Они просто располагаются рядом, как индивиды в орде.
Примеры этих обществ, которые можно назвать простыми полисегментарными, мы находим в некоторых ирокезских и австралийских племенах. Арч, или кабильское племя, носит тот же характер: это собрание кланов, застывших в форме деревень. Весьма вероятно, что было время в истории, когда римская курия и афинская фратрия представляли собой общества этого рода. Над ними располагаются общества, образованные соединением обществ предыдущего типа, т. е, просто соединенные полисегментарные общества. Таков характер ирокезской конфедерации, конфедерации кабильских племен; так же было первоначально и с каждым из трех первобытных племен, из объединения которых впоследствии родилось римское государство.
Далее мы встретим полисегментарные общества, соединенные двойным образом. Они возникают из последовательного сочетания или слияния нескольких просто соединенных полисегментарных обществ. Таково античное государство, агрегат племен, которые сами являются агрегатами курий, которые, в свою очередь, разлагаются на gentes, или кланы. Таково и германское племя с его графствами, подразделяющимися на сотни, которые, в свою очередь, имеют в качестве единицы клан, ставший деревней.
Нам нет необходимости развивать далее эти замечания, поскольку здесь не может идти речь о создании классификации обществ. Это слишком сложная проблема, чтобы рассматривать ее мимоходом; напротив, она предполагает целый ряд специальных и длительных исследований. Мы хотели лишь посредством нескольких примеров уточнить понятия и показать, как должен применяться методологический принцип. Предыдущее не следует рассматривать как полную классификацию низших обществ.
Здесь мы несколько упростили вещи для большей ясности. В самом деле, мы предположили, что каждый высший тип формировался повторением обществ одного и того же типа, а именно типа, расположенного непосредственно под ним. Но нет ничего невозможного в том, чтобы общества различных видов, расположенные на разной высоте генеалогического дерева социальных типов, объединялись, образуя новый вид. Мы знаем, по крайней мере, один такой случай: это Римская империя, включавшая в себя народы, самые разные по природе.
Но и когда эти типы будут построены, придется различать в каждом из них многочисленные разновидности согласно тому, сохраняют ли некоторую индивидуальность сегментарные общества, образующие общество более высокого типа, или же, наоборот, они растворяются в общей массе.
Понятно, что социальные явления изменяются не только в зависимости от природы составных элементов, но и в зависимости от способа их соединения; они должны быть весьма различны в соответствии с тем, сохраняет ли каждая из частных групп свой местный образ жизни, или же все они вовлечены в общую жизнь, т. е. в соответствии с большей или меньшей их концентрацией. Нужно будет, стало быть, исследовать, происходит ли в данный момент полное слияние этих сегментов. Его наличие можно будет узнать по тому признаку, что эта первоначальная организация общества не влияет больше на его административную и политическую организацию. С этой точки зрения античное государство явно отличается от германских племен. У последних организация на клановой основе сохранялась, хотя и в несколько размытом виде, вплоть до конца их истории, тогда как в Риме и в Афинах gentes и γένη очень рано перестали быть политическими подразделениями, превратившись в частные группировки.
Внутри таким образом построенных ориентиров можно вводить новые деления согласно вторичным морфологическим признакам. Однако по причинам, отмеченным ниже, мы сомневаемся в возможности с пользой продолжать общие деления, которые только что были указаны. Более того, мы и не должны входить в эти детали. Нам достаточно выдвинуть принцип классификации, который может быть сформулирован так: следует начинать с классификации обществ по степени сложности их состава, беря в качестве основы совершенно простое общество с единственным сегментом. Внутри этих классов необходимо выделять разновидности согласно тому, происходит или нет полное слияние исходных сегментов.
//-- * * * --//
Эти правила неявно отвечают на вопрос, который, возможно, возник у читателя: можем ли мы говорить о социальных видах как о существующих, не установив прямо их существование? Доказательство их существования содержится в самой основе только что изложенного метода.
В самом деле, мы видели, что общества суть лишь различные комбинации одного и того же исходного общества. Но один и тот же элемент не может сочетаться с самим собой, а образующиеся отсюда соединения, в свою очередь, могут сочетаться между собой только ограниченным числом способов, особенно когда составляющие элементы малочисленны (так обстоит дело с социальными сегментами). Стало быть, гамма возможных комбинаций ограниченна, и большая их часть, по крайней мере, должна повторяться. Таким образом, оказывается, что социальные виды существуют. Впрочем, возможно, что некоторые из этих комбинаций возникают один-единственный раз. Это не мешает им, однако, быть видами. В подобного рода случаях мы скажем, что вид насчитывает только одного представителя.
Социальные виды существуют по той же причине, по которой существуют виды в биологии. Последние в действительности возникают вследствие того, что организмы представляют собой лишь разнообразные комбинации одной и той же анатомической единицы. Тем не менее с этой точки зрения между социальным и биологическим мирами существует большая разница. У животных один особый фактор придает специфическим особенностям стойкость, которой не обладают другие особенности; это поколение. Первые, поскольку они являются общими для всех предков, гораздо сильнее укоренены в организме. Они, стало быть, нелегко поддаются воздействию индивидуальных сред и сохраняются тождественными самим себе, несмотря на разнообразие внешних обстоятельств. Существует внутренняя сила, закрепляющая их вопреки различным влияниям, идущим извне; это сила наследственных привычек. Вот почему они носят четко выраженный характер и могут быть точно определены.
В социальном мире эта внутренняя причина у названных признаков отсутствует. Они не могут быть усилены поколением, потому что продолжительность их равна одному поколению. Как правило, общества производные относятся не к тому виду, что общества производящие, так как последние, сочетаясь между собой, порождают совершенно новые устройства. Только колонизацию можно сравнить с рождением посредством прорастания зародыша; к тому же, чтобы употребление было точным, нужно, чтобы группа колонистов не смешивалась с каким-нибудь обществом другого вида или другой разновидности. Отличительные атрибуты вида, таким образом, не получают от наследственности прироста силы, который бы позволял им противостоять индивидуальным изменениям. Они изменяются и обретают новые оттенки до бесконечности под воздействием обстоятельств. Поэтому когда хотят их постигнуть, то, как только отбрасывают скрывающие их изменчивые признаки, часто обнаруживают довольно неопределенный остаток. Эта неопределенность, естественно, тем больше, чем больше сложность признаков, так как чем вещь сложнее, тем больше различных комбинаций могут образовать ее составные части. Отсюда следует, что специфический тип в социологии не обнаруживает столь же четких очертаний, как в биологии; его объединяют лишь самые общие и простые признаки.
Объяснение социального
Установление видов – это прежде всего средство группировки фактов с целью облегчить их интерпретацию; социальная морфология есть путь к подлинно объясняющей части науки. Каков же метод этого объяснения?
Большинство социологов убеждены, что объяснили какие-то явления, как только показали, чему они служат, какую роль они играют. Рассуждают так, как если бы они существовали именно для этой роли и не имели бы другой определяющей причины, кроме ясного или смутного ощущения услуг, которые они призваны оказать. Вот почему считают, что сказано все необходимое для их понимания, когда установлена реальность этих услуг и показано, какую социальную потребность они удовлетворяют. Так, Конт сводит всю прогрессивную силу человеческого рода к тому основному стремлению, «которое прямо влечет человека к непрерывному и всестороннему улучшению всякого своего положения», а Спенсер – к потребности большего счастья. Именно в силу влияния этого принципа он объясняет образование общества преимуществами, вытекающими из кооперации, установление правительства – пользой, приносимой регулированием военной кооперации, преобразования, испытанные семьей, – потребностью во все более полном примирении интересов родителей, детей и общества.
Но этот метод смешивает два различных вопроса. Показать, для чего полезен факт, не значит объяснить, ни как он возник, ни как он стал тем, что он собой представляет. Применение, которое он себе находит, предполагает присущие ему специфические свойства, но не создает их. Потребность, испытываемая нами в вещах, не может сделать их такими-то и такими-то; она не может извлечь их из небытия и придать им реальное существование. Оно зависит от причин другого рода. Ощущение их полезности вполне может побудить нас привести в действие эти причины и получить вызываемые ими следствия, но не может породить эти следствия из ничего.
Это утверждение представляется очевидным, пока речь идет о материальных или даже психологических явлениях. Оно бы не оспаривалось и в социологии, если бы социальные факты вследствие их особой нематериальности не казались нам ошибочно лишенными всякой внутренне присущей им реальности. Так как в них видят только чисто мыслительные комбинации, то кажется, что они должны возникать сами собой, как только появилось понятие о них или, по крайней мере, представление об их полезности. Но поскольку каждый из них есть сила, господствующая над нашей силой, поскольку он обладает своей собственной сущностью, то, для того чтобы придать ему бытие, недостаточно ни желания, ни воли.
Надо еще, чтобы были даны силы, способные породить эту определенную силу, и сущности, способные породить эту особую сущность. Только при этом условии он возможен.
Чтобы оживить дух семьи там, где он ослаблен, недостаточно всеобщего понимания его преимуществ; нужно прямо заставить действовать причины, которые только и способны порождать его. Чтобы придать правительству необходимый ему авторитет, недостаточно ощущать его потребность; нужно обратиться к единственным источникам всякого авторитета, т. е. установить традиции, дух общности и т. д. Для этого, в свою очередь, нужно подняться еще выше в цепи причин и следствий, пока не будет найдено место, где может результативно вмешаться деятельность человека.
Хорошо демонстрирует двойственность этих категорий исследований то, что факт может существовать, не служа ничему, либо вследствие того, что никогда не был приспособлен ни к какой жизненной цели, либо вследствие того, что, будучи некогда полезным, он утратил всякую полезность, продолжая существовать только в силу привычки. В действительности в обществе имеется еще больше пережитков, чем в организме. Бывают даже случаи, когда обычай или социальный институт изменяют функции, не меняя при этом свою сущность. Религиозные догматы христианства не изменялись на протяжении веков, но роль, которую они играют в наших современных обществах, уже не та, что в средние века.
Таким же образом слова служат выражению новых понятий, хотя структура их может не меняться. Впрочем, утверждение, верное как для биологии, так и для социологии, состоит в том, что орган независим от функции, т. е., оставаясь тем же самым, он может служить различным целям. Таким образом, причины, создающие его, не зависят от целей, которым он служит.
//-- * * * --//
Мы не хотим, впрочем, сказать, что стремления, потребности, желания людей никогда активно не вмешиваются в процесс социальной эволюции. Напротив, они несомненно могут ускорять или сдерживать развитие, в зависимости от того, как они соотносятся с условиями, от которых зависит факт. Но помимо того, что они никак не могут сделать нечто из ничего, их вмешательство само по себе, каковы бы ни были его последствия, может иметь место только благодаря действующим причинам.
Действительно, даже в этой ограниченной степени стремление может участвовать в создании нового явления, только если оно само является новым, независимо от того, сформировалось оно из разнородных частей или вызвано каким-то изменением предшествующего стремления. В самом деле, если не постулировать истинно провиденциальную предустановленную гармонию, то невозможно допустить, чтобы с самого начала человек нес в себе в потенциальном состоянии, но совершенно готовые пробудиться по зову обстоятельств все стремления, уместность которых должна была постоянно ощущаться в ходе эволюции. Ведь стремление также есть вещь; оно не может, стало быть, ни создаваться, ни изменяться только потому, что мы считаем его полезным. Это сила, имеющая свою собственную природу; чтобы эта природа возникла или изменилась, недостаточно того, что мы найдем в ней некую пользу. Для таких изменений нужно, чтобы действовали причины, физически содержащие их в себе.
Например, мы объяснили постоянный прогресс разделения общественного труда, показав, что оно необходимо для того, чтобы человек мог поддерживать свое существование в новых условиях, в которых он оказался в ходе исторического развития. Таким образом, мы отвели стремлению, довольно неточно называемому инстинктом самосохранения, важную роль в нашем объяснении. Но одно это стремление не могло бы объяснить даже самую рудиментарную специализацию. Оно не может ничего, если условия, от которых зависит это явление, уже не реализованы, т. е. если индивидуальные различия достаточно не увеличились вследствие прогрессирующей неопределенности общего сознания и влияния наследственных различий.
Но разделение труда уже должно было начать существовать, чтобы его полезность была замечена, а потребность в нем – ощутима. И только развитие индивидуальных различий, заключая в себе большее разнообразие вкусов и склонностей, с необходимостью должно было произвести этот первый результат. Но, кроме того, инстинкт самосохранения не сам по себе и не без причины явился, чтобы оплодотворить этот первый зародыш специализации. Если он направился и направил нас на этот новый путь, то прежде всего потому, что путь, которым он следовал и заставлял следовать нас ранее, оказался как бы закрыт, поскольку более интенсивная борьба, вызванная большим уплотнением обществ, сделала все более трудным выживание индивидов, продолжавших посвящать себя общим занятиям. Таким образом, он вынужден был изменить направление. С другой стороны, если он обратился и обратил преимущественно нашу деятельность в направлении все большего и постоянного развития разделения труда, то потому также, что это был путь наименьшего сопротивления.
Другими возможными путями были эмиграция, самоубийство, преступление. Но в среднем числе случаев наши связи со своей страной, с жизнью, симпатия, которую мы испытываем к себе подобным, – это чувства более сильные и устойчивые, чем привычки, противостоящие нашей более узкой специализации. Именно последние неизбежно должны были уступить постоянно растущему натиску. Таким образом, не отказываясь отвести человеческим потребностям определенное место в социологических объяснениях, мы в то же время даже частично не возвращаемся к финализму. Потребности могут оказывать влияние на социальную эволюцию только при условии, что они сами эволюционируют, а испытываемые ими изменения могут объясняться только такими причинами, в которых нет никакого целеполагания.
Но сама практическая область социальных фактов еще более убедительна, чем предыдущие соображения. Там, где царит финализм, царит также, более или менее повсеместно, случайность, так как не существует целей и тем более средств, которые с необходимостью навязываются всем людям, даже когда они предположительно находятся в одинаковых обстоятельствах. Находясь в одной и той же среде, каждый индивид согласно своему нраву адаптируется к ней своим способом, который он предпочитает любому другому. Один будет стремиться изменить ее, чтобы она гармонировала с его потребностями; другой предпочтет измениться сам и умерить свои желания, а сколько различных путей может вести, и действительно ведет, к одной и той же цели!
Стало быть, если бы историческое развитие действительно осуществлялось для достижения ясно или смутно ощущаемых целей, социальные факты должны были бы представлять собой совершенно бесконечное разнообразие и всякое сравнение оказывалось бы почти невозможным. Но истинно обратное. Несомненно, внешние события, ткань которых составляет поверхностную часть социальной жизни, различны у разных народов. Но это подобно тому, как у каждого индивида существует своя история, хотя основы физической и моральной организации одинаковы у всех. В действительности, когда хоть немного соприкасаешься с социальными явлениями, наоборот, поражаешься удивительной регулярности, с которой они воспроизводятся в одинаковых обстоятельствах.
Даже самые мелкие и с виду глупые обычаи повторяются с удивительным единообразием. Такая с виду чисто символическая брачная церемония, как похищение невесты, непременно встречается повсюду, где существует определенный тип семьи, связанный, в свою очередь, с целой политической организацией. Самые диковинные обычаи, такие, как кувада, левират, экзогамия и т. д., наблюдаются у самых разных народов и симптоматичны для определенного состояния общества. Право наследования появляется на определенном историческом этапе, и по более или менее значительным его ограничениям можно сказать, с каким моментом социальной эволюции мы имеем дело.
//-- * * * --//
Число примеров легко было бы умножить. Но этот всеобщий характер коллективных форм был бы необъясним, если бы цели, выдвигаемые в качестве причин, имели в социологии приписываемое им преобладающее значение. Следовательно, в процессе объяснения социального явления нужно отдельно исследовать порождающую его реальную причину и выполняемую им функцию.
Мы предпочитаем пользоваться словом «функция», а не «цель» или «намерение» именно потому, что социальные явления обычно не существуют для достижения полезных результатов, к которым они приводят. Нужно определить, имеется ли соответствие между рассматриваемым фактом и общими потребностями социального организма, в чем состоит это соответствие, не заботясь о том, чтобы узнать, преднамеренно оно возникло или нет. Все вопросы, связанные с намерениями, слишком субъективны, чтобы можно было рассматривать их научно.
Эти два разряда проблем не только следует развести, но в целом первый надлежит рассматривать до второго. Такой порядок соответствует действительному порядку фактов. Естественно искать причину явления до того, как пытаться определить его следствия. Этот метод тем более логичен, что решение первого вопроса часто может помочь в решении второго. Действительно, тесная связь, соединяющая причину и следствие, носит взаимный характер, который недостаточно осознан.
Разумеется, следствие не может существовать без своей причины, но последняя, в свою очередь, нуждается в своем следствии. Именно в ней оно черпает свою энергию, но и возвращает ее при случае, а потому не может исчезнуть, чтобы это не отразилось на причине. Например, социальная реакция, составляющая наказание, вызывается интенсивностью коллективных чувств, оскорбляемых преступлением. Но, с другой стороны, она выполняет полезную функцию поддержания этих чувств в той же степени интенсивности, так как они бы постоянно ослаблялись, если бы за перенесенные ими оскорбления не было наказания.
Точно так же, по мере того как социальная среда становится более сложной и подвижной, традиции, сложившиеся верования расшатываются, принимают более неопределенную и гибкую форму, а мыслительные способности развиваются; но эти же способности необходимы обществам и индивидам для адаптации к более подвижной и сложной среде. По мере того как люди обязуются трудиться более интенсивно, результаты этого труда становятся более значительными и лучшего качества; но эти же более обильные и лучшие результаты необходимы для возмещения затрат, вызываемых более интенсивным трудом.
Таким образом, причина социальных явлений отнюдь не состоит в сознательном предвосхищении функции, которую они призваны выполнять; наоборот, эта функция состоит, по крайней мере во многих случаях, в поддержании ранее существовавшей причины, из которой они проистекают. Мы, стало быть, легче найдем первую, если вторая уже известна.
Но если к определению функции и не следует приступать вначале, то все же оно необходимо, чтобы объяснение явления было полным. В самом деле, хотя полезность факта не порождает его, он, как правило, должен быть полезным, чтобы иметь возможность сохраниться. Ведь достаточно того, что он ничему не служит, чтобы быть вредным уже этим, поскольку в таком случае он вызывает расходы, не принося никаких доходов. Если бы большая часть социальных явлений носила такой паразитарный характер, то бюджет организма испытывал бы дефицит и социальная жизнь была бы невозможна. Следовательно, чтобы дать о ней удовлетворительное представление, необходимо показать, как отражаемые в нем явления сотрудничают между собой, обеспечивая гармонию общества с самим собой и с внешним миром.

4. Могила Эмиля Дюркгейма на кладбище Монпарнас в Париже.
Первая Мировая война трагически сказалась на судьбе Дюркгейма. В результате войны усилилась националистическая пропаганда, но Дюркгейм не желал опускаться до примитивных шовинистических настроений, что сделало его мишенью французских правых.
Многие студенты Дюркгейма погибли на полях сражений; в декабре 1915 года погиб и его сын Андре. Дюркгейм не оправился от потери, он был эмоционально опустошен и скончался в 1917 году от инсульта.
Несомненно, ходячая формула, согласно которой жизнь есть соответствие между средой внутренней и средой внешней, лишь приблизительна. Однако в целом она верна, и, следовательно, чтобы объяснить факт витального порядка, недостаточно показать причину, от которой он зависит, но нужно еще, крайней мере в большинстве случаев, найти его долю в установлении общей гармонии.
//-- * * * --//
Разделив указанные два вопроса, нужно определить метод, которым они должны решаться.
Метод объяснения, обычно применяемый социологами, является не только финалистским, но и психологическим. Эти две тенденции связаны между собой. В самом деле, если общество есть лишь система средств, установленная людьми для достижения определенных целей, то эти цели могут быть только индивидуальными, так как до общества могли существовать только индивиды. От индивида, стало быть, исходят идеи и потребности, определившие формирование общества, а если от него все идет, то им непременно все должно и объясняться.
К тому же в обществе нет ничего, кроме отдельных сознаний; стало быть, именно в последних находится источник всей социальной эволюции. Вследствие этого социологические законы могут быть лишь королларием более общих законов психологии. Конечное объяснение коллективной жизни будет состоять в том, чтобы показать, как она вытекает из человеческой природы в целом, либо прямо и без предварительного наблюдения выводя ее из этой природы, либо связывая ее с ней же после наблюдения.
Приведенные выражения почти буквально совпадают с теми, которыми пользуется Огюст Конт для характеристики своего метода. «Поскольку, – говорит он, – социальное явление, рассматриваемое в целом, есть, в сущности, лишь простое развитие человечества, возникшее без всякого участия каких-нибудь способностей, таким образом, как я установил выше, все действительные склонности, которые социологическое наблюдение сможет последовательно обнаруживать, должны будут, следовательно, быть найдены, по крайней мере в зародыше, в том основном типе, который биология заранее построила для социологии».
Дело в том, что, с его точки зрения, доминирующий факт социальной жизни – это прогресс; в то же время прогресс зависит от исключительно психологического фактора, а именно стремления, влекущего человека ко все большему развитию своей природы. Социальные факторы настолько непосредственно вытекают из человеческой природы, что применительно к первоначальным фазам истории их можно прямо выводить из нее, не прибегая к наблюдению. Правда, по признанию Конта, невозможно применить этот дедуктивный метод к более прогрессивным периодам эволюции. Но невозможность эта – чисто практическая. Она связана с тем, что расстояние между пунктом отправления и пунктом прибытия становится слишком значительным, чтобы человеческий ум, взявшись преодолеть его без проводника, не рисковал бы заблудиться.
Но связь между основными законами человеческой природы и конечными результатами прогресса не остается чисто аналитической. Самые сложные формы цивилизации происходят только от развитой психической жизни. Поэтому даже тогда, когда психологические теории недостаточны в качестве предпосылок социологического вывода, они являются единственным пробным камнем, позволяющим проверять обоснованность индуктивно установленных положений. «Любой закон социальной преемственности, – говорит Конт, – определяемый даже самым авторитетным образом, посредством исторического метода, в конечном счете должен быть признан только после того, как он будет рационально увязан – прямо или косвенно, но всегда неоспоримо – с позитивной теорией человеческой природы». Последнее слово, таким образом, по-прежнему останется за психологией.
Таков же и метод Спенсера. В самом деле, по его мнению, двумя первичными факторами социальных явлений являются космическая среда и физико-нравственная конституция индивида. Но первый фактор может влиять на общество лишь через посредство второго, который оказывается, таким образом, основным двигателем социальной эволюции. Общество возникает лишь для того, чтобы позволить индивиду реализовать свою природу, и все изменения, через которые оно прошло, не имеют другой цели, как сделать эту реализацию более легкой и полной.
В силу этого принципа, прежде чем приняться за исследование социальной организации, Спенсер счел нужным посвятить почти весь первый том своих «Принципов социологии» изучению физической, эмоциональной и интеллектуальной сторон жизни первобытного человека. «Наука социология, – говорит он, – отправляется от социальных единиц, подчиненных рассмотренным нами физическим, эмоциональным и интеллектуальным условиям и находящихся во власти некоторых рано добытых идей и соответствующих им чувству». И в двух таких чувствах – в страхе перед живыми и в страхе перед мертвыми – он обнаруживает происхождение политической и религиозной власти.
Правда, он допускает, что общество, когда оно уже сформировалось, воздействует на индивидов. Но отсюда не следует, что он признает за обществом возможность произвести хотя бы самый незначительный социальный факт; с этой точки зрения оно может быть действенной причиной лишь через посредство изменений, вызываемых им у индивида. Следовательно, все всегда вытекает из свойств человеческой природы, исходных или производных. Кроме того, действие, оказываемое социальным организмом на своих членов, не может иметь в себе ничего специфического, потому что политические цели сами по себе ничто и являются лишь простым обобщенным выражением целей индивидуальных.
Оно может быть, следовательно, лишь чем-то вроде возврата частной деятельности к самой себе. Особенно неясно, в чем оно может состоять в промышленных обществах, цель которых – как раз предоставить индивида самому себе и его естественным побуждениям, освобождая его от всякого социального принуждения.
//-- * * * --//
Этот принцип лежит в основе не только больших доктрин, относящихся к общей социологии, но проникает также во многие частные теории. Так, семейную организацию обыкновенно объясняют чувствами родителей к детям и детей к родителям; институт брака – преимуществами, которые он предоставляет супругам и их потомству; наказание – гневом, вызываемым у индивида всяким серьезным нарушением его интересов.
Вся экономическая жизнь так, как ее понимают и объясняют экономисты, особенно представители ортодоксальной школы, в конечном счете держится на чисто индивидуальном факторе, на желании богатства. А если речь идет о морали? Из обязанностей индивида по отношению к самому себе делают основу этики. Что касается религии, то в ней видят продукт впечатлений, производимых на человека великими силами природы или некоторыми выдающимися личностями, и т. д. и т. д.
Но такой метод не может быть применен к социологическим явлениям без искажения их. Для того чтобы убедиться в этом, достаточно обратиться к данному нами их определению. Так как их существенный признак заключается в способности оказывать извне давление на индивидуальные сознания, то, значит, они не вытекают из последних, и социология поэтому не есть королларий психологии. Эта принудительная сила свидетельствует, что они имеют природу, отличную от нашей, потому что проникают в нас, применяя силу или, по крайней мере, оказывая на нас более или менее чувствительное давление.
Если бы социальная жизнь была лишь продолжением индивидуального бытия, то она не так возвращалась бы к своему источнику и не завладевала бы им столь бурно. Если власть, перед которой склоняется индивид, когда он действует, чувствует или мыслит социально, так господствует над ним, то это значит, что она – продукт сил, которые превосходят его и которые он не может объяснить. Это внешнее давление, испытываемое им, исходит не от него; следовательно, его невозможно объяснить тем, что происходит в нем. Правда, мы способны принудить себя сами; мы можем сдержать свои стремления, привычки, даже инстинкты и остановить их развитие, наложив на них запрет. Но такие запреты не следует смешивать с движениями, составляющими социально принуждение. Первые центробежны, вторые центростремительны. Одни вырабатываются в индивидуальном сознании и стремятся затем выразиться вовне, другие же, наоборот, вначале находятся вне индивида, а затем извне стремятся сформировать его по своему образу. Если угодно, запрет есть то средство, которым социальное принуждение производит свои психические действия, но он не есть само это принуждение.
Если же оставить в стороне индивида, останется лишь общество; стало быть, объяснения социальной жизни нужно искать в природе самого общества. Действительно, поскольку оно бесконечно превосходит индивида как во времени, так и в пространстве, оно в состоянии навязать ему образы действий и мыслей, освященные его авторитетом. Это давление, являющееся отличительным признаком социальных фактов, есть давление всех на каждого.
Но могут сказать, что так как единственными элементами, из которых состоит общество, являются индивиды, то первоисточник социологических явлений может быть только психологическим. Рассуждая таким образом, можно так же легко доказать, что биологические явления аналитически объясняются явлениями неорганическими. Действительно, вполне достоверно, что в живой клетке имеются молекулы лишь неодушевленной материи. Только они в ней ассоциированы, и эта ассоциация и служит причиной новых явлений, характеризующих жизнь, явлений, даже зародыши которых невозможно найти ни в одном из ассоциированных элементов. Это потому, что целое не тождественно сумме своих частей, оно является чем-то иным и обладает свойствами, отличными от свойств составляющих его элементов.
Ассоциация не есть, как думали прежде, явление само по себе бесплодное, лишь внешним образом связующее уже сложившиеся факты и свойства. Не является ли она, наоборот, источником всех новшеств, последовательно возникавших в ходе общей эволюции? Какое же различие, если не различие в ассоциации, существует между низшими организмами и остальными, между живым организмом и простой пластидой, между последней и неорганическими молекулами, ее составляющими?
Все эти существа в конечном счете разлагаются на элементы одной и той же природы; но эти элементы в одном случае рядоположены, в другом – ассоциированы; в одном ассоциированы одним способом, в другом – другим. Мы вправе даже спросить себя: не проникает ли этот закон и в минеральное царство и не отсюда ли происходят различия неорганических тел?
В силу этого принципа общество – не простая сумма индивидов, но система, образованная их ассоциацией и представляющая собой реальность sui generis, наделенную своими особыми свойствами. Конечно, коллективная жизнь предполагает существование индивидуальных сознаний, но этого необходимого условия недостаточно. Нужно еще, чтобы эти сознания были ассоциированы, скомбинированы, причем скомбинированы определенным образом. Именно из этой комбинации проистекает социальная жизнь, а потому эта комбинация и объясняет ее. Сплачиваясь друг с другом, взаимно дополняя и проникая друг в друга, индивидуальные души дают начало новому существу, если угодно психическому, но представляющему психическую индивидуальность иного рода.
Следовательно, в природе этой индивидуальности, а не в природе составляющих ее единиц нужно искать ближайшие и определяющие причины возникающих в ней фактов. Группа думает, чувствует, действует совершенно иначе, чем это сделали бы ее члены, если бы они были разъединены. Если же отталкиваться от последних, то невозможно понять ничего в том, что происходит в группе. Одним словом, между психологией и социологией то же различие, что и между биологией и науками физико-химическими. Поэтому всякий раз, когда социальное явление прямо объясняется психическим явлением, можно быть уверенным, что объяснение ложно.
//-- * * * --//
Быть может, нам возразят: если общество уже сложившееся и является действительно ближайшей причиной социальных явлений, то причины, приведшие к образованию этого общества, носят психологический характер. В данном случае согласны с тем, что, когда индивиды ассоциированы, их ассоциация может породить новую жизнь, но утверждают, что сама ассоциация может возникнуть лишь по причинам, коренящимся в индивиде.
Но в действительности, как бы далеко мы ни заглядывали в глубь истории, факт ассоциации окажется наиболее обязательным из всех, так как он источник всех других обязательств. Сразу после своего рождения я обязательно оказываюсь связанным с определенным народом. Говорят, что впоследствии, сделавшись взрослым, я даю согласие на это обязательство уже тем, что продолжаю жить в моей стране. Но какое это имеет значение? Данное согласие не лишает его повелительного характера. Принятое и охотно переносимое давление все-таки остается давлением.
Впрочем, что может означать это согласие? Во-первых, оно вынужденно, так как в огромнейшем большинстве случаев нам материально и нравственно невозможно отделаться от нашей национальности; такая перемена обычно считается даже отступничеством. Затем, оно не может касаться прошлого, на которое мы не могли согласиться и которое, однако, определило настоящее; я не желал того воспитания, которое получил, оно же более всякой другой причины прикрепляет меня к родной почве.
Наконец, это согласие не может иметь нравственной ценности для будущего в той мере, в какой последнее неизвестно. Я не знаю даже всех тех обязанностей, которые могут быть когда-нибудь возложены на меня как на гражданина; как же могу я заранее согласиться на них? Источник же всего обязательного, как мы это доказали, находится вне индивида. Таким образом, пока мы не выходим за пределы истории, факт ассоциации имеет тот же характер, что и остальные, и вследствие этого объясняется таким же образом.
С другой стороны, так как все общества непосредственно и без перерывов произошли от других обществ, то можно быть уверенным, что в течение всей социальной эволюции не было ни одного момента, когда индивидам приходилось бы решать, вступить ли им в общество и в какое именно общество. Для того чтобы можно было поставить вопрос подобным образом, нужно было бы взойти к первичным истокам всякого общества. Но неизбежно сомнительные решения подобных проблем ни в каком случае не могут поколебать тот метод, которому нужно следовать при рассмотрении исторических фактов. Нам, следовательно, нет надобности останавливаться на них.
Но если бы из предыдущего вывели заключение, что социология, по нашему мнению, должна или может оставить в стороне человека и его способности, то это было бы глубоко ошибочным пониманием нашей мысли. Наоборот, ясно, что общие свойства человеческой природы участвуют в работе, в результате которой возникает социальная жизнь. Только не они порождают ее и не они придают ей ее особую форму; они лишь делают ее возможной. Исходными причинами коллективных представлений, эмоций, стремлений являются не состояния сознания индивидов, а условия, в которых находится социальное тело в целом.
Конечно, они могут реализоваться лишь при условии, что индивидуальные свойства не противятся этому; но последние являются лишь бесформенным веществом, которое социальный фактор определяет и преобразует. Их вклад состоит исключительно в создании весьма общих состояний, расплывчатых и пластичных предрасположений, которые сами по себе, без помощи постороннего фактора, не могли бы принять определенных и сложных форм, присущих социальным явлениям.
Какая пропасть, например, существует между чувствами, испытываемыми человеком перед силами, более высокими, чем его собственная, и религиозным институтом с его верованиями, с его столь многочисленными и сложными обрядами, с его материальной и нравственной организацией; между психическими условиями симпатии, испытываемой двумя единокровными существами друг к другу, и совокупностью юридических и нравственных правил, определяющих структуру семьи, отношения людей между собой, с вещами и т. д.!
Мы видели, что, даже когда общество сводится к неорганизованной толпе, коллективные чувства, возникающие в ней, могут не только не походить, но и быть противоположными в среднем индивидуальным чувствам. Насколько же больше должно быть различие, когда индивид испытывает давление постоянно существующего общества, где к действию современников присоединяется действие предыдущих поколений и традиций! Чиста психологическое объяснение социальных фактов, следовательно, неизбежно упустит из виду все то, что в них есть специфического, т. е. социального.
//-- * * * --//
Несостоятельность этого метода была скрыта от глаз стольких социологов потому, что, принимая следствие за причину, они очень часто считали определяющими условиями социальных явлений относительно определенные, специфические психические состояния, которые в действительности являются их следствием. Так, считали врожденными человеку некое религиозное чувство, некоторый минимум половой ревности, детской или родительской любви и т. д. и ими хотели объяснить религию, брак, семью. Но история показывает, что эти наклонности вовсе не неизменно присущи человеческой природе, но или совсем отсутствуют в известных социальных обстоятельствах, или так видоизменяются от одного общества к другому, что остаток, который получается по исключении всех этих различий и который один только и может рассматриваться как имеющий чисто психологическое происхождение, сводится к чему-то неопределенному и схематическому, оставляющему на огромном расстоянии факты, нуждающиеся в объяснении.
Дело в том, что эти чувства вытекают из коллективной организации, а не служат ее основанием. Никоим образом пе доказано даже, что стремление к социальности изначально является прирожденным инстинктом человечества. Гораздо естественнее видеть в нем постепенно выработавшийся в нас продукт социальной жизни, так как установлено наблюдением, что животные склонны к социальности или нет в зависимости от того, вынуждаются ли они к ней условиями обитаемой ими местности. И нужно добавить, что даже между этими более определенными склонностями и социальной реальностью остается еще довольно значительное расстояние.
Существует, впрочем, средство почти совершенно изолировать психологический фактор, для того чтобы можно было уточнить пространство его действия; для этого надо выяснить, каким образом соотносится с социальной эволюцией раса. Действительно, этнические свойства принадлежат к разряду психоорганических. Следовательно, с их изменением должна изменяться и социальная жизнь, если только психологические явления оказывают на общество причинное воздействие, которое им приписывают. Но мы не знаем ни одного социального явления, которое бы находилось в безусловной зависимости от свойств расы.
Конечно, мы не можем приписывать этому утверждению силу закона; но мы можем, по крайней мере, утверждать его как постоянный факт нашей практической жизни. Самые разнообразные формы организации встречаются в обществах одной и той же расы, и в то же время наблюдаются поразительные сходства между обществами разных рас. Гражданская община существовала у финикийцев так же, как у римлян и греков, и находится в процессе образования у кабилов. Патриархальная семья была почти так же развита у евреев, как и у индусов, но она не встречается у славян, которые между тем принадлежат к арийской расе. Зато семейный тип, встречаемый у них, существует также и у арабов. Материнская семья и клан встречаются повсюду. Подробности судопроизводства, брачных обрядов одни и те же у народов, самых несходных с этнической точки зрения. Если это так, то, значит, вклад психического элемента носит слишком общий характер, для того чтобы предопределять ход социальных явлений. Так как он не содержит в себе определенную социальную форму, отличную от другой, значит, он не может объяснить ни одной.
Существует, правда, известная группа фактов, которые принято приписывать влиянию расы. Таким образом объясняют, в частности, почему развитие искусств и наук в Афинах было значительным и быстрым, а в Риме медленным и слабым. Но это классическое истолкование фактов никогда не было методически доказано. Весь его авторитет основан, по-видимому, только на традиции. Не было даже попытки выяснить возможность социологического объяснения, а мы убеждены, что последнее оказалось бы в данном случае успешным.
В общем, когда так поспешно связывают художественный характер афинской цивилизации с прирожденными эстетическими дарованиями, то поступают примерно так же, как в средние века, когда объясняли огонь флогистоном, а действие опиума – его снотворной силой.
//-- * * * --//
Если же предположить, что источник социальной эволюции действительно лежит в психической конституции человека, то непонятно, как могла бы возникнуть эта эволюция. Тогда пришлось бы допустить, что двигателем ее является какая-то пружина, таящаяся внутри человеческой природы. Но что это за пружина? Не тот ли род инстинкта, о котором говорит Конт и который побуждает человека все более реализовывать свою природу? Но признать это значило бы ответить вопросом на вопрос и объяснить прогресс врожденным стремлением к прогрессу, настоящей метафизической сущностью, ничем притом не доказанной, так как разные виды животных, даже наиболее развитые, не испытывают никакой потребности прогрессировать и даже среди человеческих обществ много таких, которым бесконечно долго нравится оставаться неподвижными. Или, как это думает Спенсер, такой пружиной является потребность наибольшего счастья, которая все полнее удовлетворяется более сложными формами цивилизации. Тогда следовало бы доказать, что счастье возрастает вместе с цивилизацией, а мы показали уже в другом месте все трудности, связанные с этой гипотезой.
Но более того, если даже принять один из этих постулатов, то историческое развитие не станет от этого понятнее, так как подобное объяснение было бы чисто финалистским, а мы указали уже выше, что социальные факты, как и все естественные явления, не объясняются, если показано, что они служат какой-то цели. Наглядно доказать, что все более совершенные социальные организации, преемственно сменявшие друг друга в истории, имели своим следствием все более полное удовлетворение тех или иных основных наших склонностей, отнюдь не значит объяснить, как они возникли.
Тот факт, что они были полезны, ничего не говорит нам о том, что породило их. Если бы даже мы уяснили себе, каким образом мы дошли до представления о них, каким образом заранее составили себе как бы план того, как они окажут нам те услуги, на которые мы рассчитывали – а это трудная задача, – то все-таки те желания, объектом которых они тогда являлись бы, не были бы в силах вызвать их из небытия. Одним словом, даже допуская, что они служат средствами, необходимыми для достижения намеченной цели, мы оставляем открытым вопрос: как, т. е. из чего и посредством чего, образовались эти средства?
Мы пришли, таким образом, к следующему правилу: определяющую причину данного социального факта следует искать среди предшествующих социальных фактов, а не в состояниях индивидуального сознания. С другой стороны, вполне ясно, что все предыдущее относится как к определению функции, так и к определению причины. Функция социального факта может быть только социальной, т. е. она заключается в создании социально полезных результатов.
Конечно, может случиться, и действительно случается, что отраженным путем он служит также и индивиду. Но этот счастливый результат не есть его непосредственное основание. Мы можем, следовательно, дополнить предыдущее положение следующим образом: функцию социального факта следует всегда искать в его отношении к какой-нибудь социальной цели.
Вследствие того, что социологи часто не признавали это правило и рассматривали социальные явления с чисто психологической точки зрения, их теории кажутся многим слишком туманными, шаткими и далекими от особой природы явлений, которые они хотят объяснить. Историк, особенно близко знакомый с социальной реальностью, не может остро не ощущать, насколько неспособны эти слишком общие толкования соединиться с фактами. Отсюда, несомненно, происходит отчасти то недоверие, которое история часто выказывала по отношению к социологии. Это, конечно, не значит, что изучение психических фактов не нужно социологу. Если коллективная жизнь и не вытекает из жизни индивидуальной, то все же они тесно между собою связаны. Если вторая и не может объяснить первую, то она может, по крайней мере, облегчить ее объяснение.
Во-первых, как мы показали, бесспорно, что социальные факты являются результатами особой обработки фактов психических. Но, кроме того, сама эта обработка отчасти аналогична той, которая происходит во всяком индивидуальном сознании и постепенно все более преобразует составляющие его первичные элементы (ощущения, рефлексы, инстинкты). Не без основания можно было сказать о «я», что оно само есть общество, так же как и организм, хотя и иного рода, и давно уже психологи отметили всю важность фактора ассоциации для объяснения жизни духа.
Знание психологии еще больше, чем знание биологии, составляет необходимую пропедевтику для социолога. Но оно будет полезно ему лишь в том случае, если он, овладев им, освободится от его влияния и выйдет за пределы данных психологии, дополняя их специфическим социологическим знанием. Нужно, чтобы он отказался делать из психологии в некотором роде центр своих операций, пункт, из которого должны исходить и к которому должны возвращаться его отдельные вторжения в мир социальных явлений. Нужно, чтобы он проник в сокровенную глубь социальных фактов, наблюдал их прямо и без посредников, обращаясь к науке об индивиде лишь за общей подготовкой, а в случае нужды и за полезными мыслями.
//-- * * * --//
Поскольку факты социальной морфологии носят тот же характер, что и факты физиологические, то их следует объяснять согласно тому же правилу, которое мы сейчас сформулировали. Однако из предыдущего следует, что им принадлежит преобладающая роль в коллективной жизни, а следовательно, и в социологических объяснениях.
Действительно, если сам факт ассоциации, как мы это указывали выше, составляет определяющее условие социальных явлений, то последние должны изменяться вместе с формами этой ассоциации, т. е. согласно способам группировки составных частей общества. А так как, с другой стороны, определенное целое, образуемое от соединения разнородных элементов, входящих в состав общества, создает внутреннюю среду последнего, точно так же, как совокупность анатомических элементов, известным образом соединенных и размещенных в пространстве, составляет внутреннюю среду организмов, то можно сказать: исходное начало всякого, более или менее важного социального процесса следует искать в устройстве внутренней, социальной среды.
Можно даже пойти еще далее. В действительности элементы, составляющие эту среду, двоякого рода: вещи и люди. В число вещей нужно включить помимо находящихся в обществе материальных объектов еще и продукты предшествующей социальной деятельности: действующее право, укоренившиеся нравы, художественные и литературные памятники и т. д. Очевидно, однако, что ни от той, ни от другой группы вещей не может исходить толчок к социальным преобразованиям; они не содержат в себе никакой движущей силы.
Конечно, при объяснении этих преобразований их нужно принимать в расчет. Они действительно оказывают некоторое давление на социальную эволюцию; в зависимости от них изменяются ее быстрота и даже направление; но в них нет ничего, что могло бы привести ее в движение. Они представляют собой предмет приложения живых сил общества, но сами из себя не извлекают никакой живой силы. Следовательно, активным фактором остается собственно человеческая среда.
Поэтому главное усилие социолога должно быть направлено к тому, чтобы обнаружить различные свойства этой среды, способные оказать влияние на развитие социальных явлений. До сих пор мы нашли два ряда свойств, вполне отвечающих этому условию; это число социальных единиц, или, иначе говоря, объем общества и степень концентрации массы, или то, что мы назвали динамической плотностью. Под последним словом нужно понимать не чисто материальную сплоченность агрегата, которая не может иметь значения, если индивиды или, скорее, группы индивидов разделены нравственными пустотами, но нравственную сплоченность, для которой первая служит лишь вспомогательным средством, а довольно часто и следствием. Динамическая плотность при равном объеме общества может определяться числом индивидов, действительно находящихся не только в коммерческих, но и в нравственных отношениях, т. е. не только обменивающихся услугами или конкурирующих друг с другом, но и живущих совместной жизнью.
Так как при чисто экономических отношениях люди остаются чуждыми друг другу, то можно долгое время поддерживать отношения этого рода, не участвуя в коллективной жизни. Сношения, завязывающиеся через границы, разделяющие народы, не уничтожают эти границы. Совместная же жизнь может зависеть лишь от числа тех, кто действительно в ней сотрудничает. Вот почему степень слияния социальных сегментов лучше всего выражает динамическую плотность народа. Если каждый частичный агрегат образует единое целое, особую, отличную от других индивидуальность, то это значит, что деятельность его членов обыкновенно локализована в пределах агрегата; если же, наоборот, эти частичные общества слились или стремятся слиться в единое целостное общество, значит, в той же мере расширилась сфера социальной жизни.
Что же касается материальной плотности, если под ней разуметь не только число жителей на единицу площади, но и развитие путей сообщения и связи, то она развивается обыкновенно параллельно динамической плотности и в общем может служить масштабом для измерения последней. Ведь если различные части народонаселения стремятся сблизиться, то они неизбежно должны прокладывать себе пути для этого сближения; с другой стороны, между отдаленными пунктами социальной массы могут установиться отношения лишь тогда, когда разделяющее их расстояние не является препятствием, т. е. когда оно реально ликвидируете. Впрочем, существуют исключения, и мы допускали бы серьезные ошибки, если бы всегда судили о нравственной концентрации общества по степени его материальной концентрации.
Дороги, железные дороги и прочее могут скорее служить деловым отношениям, чем объединению народов, которое они выражают тогда весьма несовершенно. Так, в Англии, где материальная плотность выше, чем во Франции, срастание сегментов гораздо менее продвинулось вперед, что доказывается стойкостью местной и областной жизни.
Мы показали уже в другом месте, как всякое увеличение в объеме и динамической плотности обществ, делая социальную жизнь более интенсивной, расширяя умственный горизонт и сферу деятельности индивидов, глубоко изменяет основные условия коллективного существования. Нам нет надобности возвращаться к осуществленному тогда применению этого принципа. Добавим только, что он помог нам исследовать не только общий вопрос, составлявший предмет нашего изучения, но и многие другие, более частные проблемы; таким образом, правильность его проверена нами уже солидным количеством опытов. Однако мы далеки от мысли, что нашли все особенности социальной среды, имеющие значение при объяснении социальных фактов. Мы можем сказать только, что это единственные замеченные нами и что мы не обнаружили других.
Сказанное нами об общей среде общества вполне применимо и к частной среде всякой отдельной группы, заключающейся в обществе. Так, например, в зависимости от большей или меньшей многочисленности и замкнутости семьи резко изменяется характер домашней жизни. Точно так же, если бы профессиональные корпорации изменились таким образом, что каждая из них распространилась бы по всей территории, вместо того чтобы оставаться, как прежде, заключенной в пределах одной общины, то очень изменилась бы и их деятельность. Вообще говоря, профессиональная жизнь будет совершенно различной в соответствии с тем, будет ли среда, свойственная каждой профессии, организована прочно или же слабо, как теперь. Тем не менее воздействие этих частных сред не может быть так же важно, как воздействие общей среды, так как первые подвержены влиянию последней. Именно к ней приходится всегда возвращаться в процессе объяснения. Ее давление на частные группы и обусловливает изменения в их устройстве.
//-- * * * --//
Эта концепция социальной среды как определяющего фактора коллективной эволюции в высшей степени важна, так как, если ее отбросить, социология не сможет установить никакой причинной связи.
Действительно, без этого разряда причин нет сопутствующих условий, от которых могли бы зависеть социальные явления, так как если внешняя социальная среда, т. е. среда, образованная окружающими-обществами, и способна иметь какое-нибудь влияние, то лишь на оборонительные и наступательные действия общества.
Кроме того, она может обнаружить свое влияние только через посредство внутренней социальной среды. Стало быть, основные причины исторического развития находились бы не среди текущих событий, а лежали бы всецело в прошлом. Они сами были бы частями этого развития, просто составляя более древние его фазы.
Современные события социальной жизни вытекали бы не из современного состояния общества, но из событий предшествующих, из исторического прошлого, а социологические объяснения сводились бы исключительно к установлению связи между прошлым и настоящим.
Правда, может показаться, что этого достаточно. Не говорят ли обыкновенно, что цель истории состоит именно в том, чтобы связать события в порядке их следования? Непонятно, однако, каким образом данная ступень цивилизации может служить определяющей причиной следующей за ней ступени. Этапы, которые последовательно проходит человечество, не возникают одни из других.
Понятно, что прогресс, достигнутый в определенную эпоху в юридическом, экономическом, политическом строе и т. д., делает возможным дальнейший прогресс, но в чем же он его предопределяет? Он служит точкой отправления, позволяющей нам идти дальше, но что же побуждает нас идти дальше?
Здесь нужно было бы допустить внутреннее стремление, толкающее человечество идти все дальше и дальше или для того, чтобы полностью реализовать себя, или для того, чтобы увеличить свое счастье, и тогда задачей социологии было бы обнаружение порядка развития этого стремления. Но даже оставляя в стороне все трудности, связанные с этой гипотезой, во всяком случае, надо признать, что закон, выражающий это развитие, не содержал бы в себе никакой причинной связи.
Действительно, последняя может быть установлена только между двумя данными фактами, а указанное стремление, признаваемое причиной развития, не дано; оно лишь постулируется и конструируется умозрительно из тех следствий, которые ему приписывают. Это – род двигательной способности, которую мы представляем себе как бы лежащей в основе движения; однако действительной причиной какого-нибудь движения может быть лишь другое движение, а не возможность подобного рода.
Следовательно, мы бы экспериментально обнаружили лишь ряд изменений, между которыми нет никакой причинной связи. Предшествующее состояние не производит последующее, отношение между ними исключительно хронологическое. Поэтому в таких условиях никакое научное предсказание невозможно. Мы можем сказать, как явления следовали друг за другом до сих пор, но не можем знать, как они будут следовать друг за другом в будущем, потому что причина, от которой они признаются зависящими, научно не определена и не определима таким образом.
Правда, обыкновенно допускают, что эволюция будет продолжаться в том же направлении, в каком она шла раньше, но это простое предположение. Ничто не убеждает нас, что реализованные факты достаточно полно выражают характер указанной тенденции для того, чтобы можно было предсказать тот предел, к которому она стремится, по пройденным ею стадиям развития. Почему вообще направление, в котором она развивается и на которое она влияет, должно быть прямолинейным?..
//-- * * * --//
Вот почему в действительности число причинных отношений, установленных социологами, так незначительно. За немногими исключениями, наиболее блестящим примером которых является Монтескье, прежняя философия истории старалась только открыть общее направление, в котором движется человечество, не пытаясь связать фазы этой эволюции с каким-нибудь сопутствующим условием. Как ни велики услуги, оказанные Контом социальной философии, пределы, в которые он заключает социологическую проблематику, не отличаются от предыдущих. Поэтому его знаменитый закон трех стадий не выражает никакой причинной связи; даже если он верен, он все же является и может быть лишь эмпирическим. Это обобщенный, беглый взгляд на прошедшую историю человечества.
Совершенно произвольно Конт считает третью стадию конечным состоянием человечества. Откуда мы знаем, что в будущем не возникнет нового состояния? Наконец, закон, господствующий в социологии Спенсера, по-видимому, носит тот же характер. Даже если верно, что теперь мы склонны искать счастья в промышленной цивилизации, то ничто не убеждает нас в том, что в будущем мы не будем искать его в чем-нибудь другом. Распространенность и устойчивость рассматриваемого метода объясняются тем, что в социальной среде чаще всего видели средство реализации прогресса, а не определяющую его причину.
С другой стороны, отношением к этой же среде должна измеряться также полезность, или, как мы сказали, функция социальных явлений. Среди изменений, причиной которых она является, полезны лишь те, которые отвечают ее состоянию, так как она является необходимым условием коллективного существования. С этой точки зрения только что изложенный взгляд является, думается нам, решающим, потому что только он объясняет, каким образом полезный характер социальных явлений может изменяться, не находясь в то же время в зависимости от произвольных действий.
Конечно, если представлять себе социальную эволюцию движимой известного рода vis a tergo6, толкающей людей вперед, то, поскольку это движущее стремление может иметь лишь одну-единственную цель, возможен лишь один масштаб для определения полезности или вредности социальных явлений. Отсюда следует, что существует и может существовать лишь один тип социальной организации, вполне пригодный для человечества, и что различные исторические общества являются лишь последовательными приближениями к этому единому образцу. Нет надобности доказывать, насколько подобное упрощение несовместимо с признанными теперь разнообразием и сложностью социальных форм.
Если, наоборот, пригодность или непригодность институтов может устанавливаться только по отношению к данной среде, то, поскольку эти среды различны, существуют различные масштабы для оценки и, следовательно, типы, качественно вполне отличные друг от друга, могут одинаково базироваться на природе социальных сред.
Вопрос, который мы сейчас рассматривали, тесно связан, стало быть, с вопросом о построении социальных типов. Если существуют социальные виды, то это значит, что коллективная жизнь зависит прежде всего от сопутствующих условий, представляющих известное разнообразие. Если бы, наоборот, главные причины социальных явлений были все в прошлом, то каждый народ был бы лишь продолжением народа предшествующего, разные общества потеряли бы свою индивидуальность и стали бы лишь различными моментами одного и того же развития.
С другой стороны, так как организация социальной среды настолько зависит от способа образования социальных агрегатов, что оба эти выражения, в сущности, даже синонимы, то у нас есть теперь доказательство того, что нет признаков более существенных, чем указанные нами в качестве основания социологической классификации.
Наконец, теперь более, чем прежде, ясно, насколько несправедливо было бы, основываясь на словах «внешние условия» и «среда», обвинять наш метод в том, что он ищет источники жизни вне живого. Совсем наоборот, все только что приведенные соображения сводятся к идее, что причины социальных явлений находятся внутри общества.
В стремлении объяснять внутреннее внешним можно было бы скорее упрекнуть ту теорию, которая выводит общество из индивида, потому что она объясняет социальное бытие чем-то отличным от него, пытается вывести целое из части. Изложенные принципы настолько далеки от непризнания самопроизвольного характера живой целостности, что если применить их к биологии и психологии, то придется признать, что индивидуальная жизнь также вырабатывается всецело внутри индивида.
//-- * * * --//
Из ряда только что установленных правил вытекает определенное представление об обществе и коллективной жизни. В данных вопросах господствуют две противоположные теории. Для одних, например для Гоббса и Руссо, между индивидом и обществом существует некоторый антагонизм. По их мнению, человек по природе своей не склонен к общественной жизни и может быть подчинен ей только силой. Общественные цели не только не совпадают с индивидуальными, но скорее противоположны им. Поэтому, чтобы заставить индивида преследовать их, необходимо оказывать на него принуждение, и в учреждении и организации этого принуждения и заключается преимущественно деятельность общества.
Только потому, что индивид рассматривается как единственная реальность человеческого царства, эта организация, имеющая целью обуздать и покорить его, может представляться искусственной. Она не заложена в природе, потому что назначение ее – насиловать эту природу, мешая ей производить свои антисоциальные следствия. Это – искусственное творение, машина, целиком построенная руками человеческими. И, как всякое дело рук человеческих, она есть то, что она есть, лишь потому, что люди этого пожелали. Предписание воли создало ее, и новое предписание этой же воли может преобразовать ее.
Ни Гоббс, ни Руссо не заметили, по-видимому, явного противоречия, заключающегося в признании индивида творцом машины, главная роль которой состоит в том, чтобы властвовать над ним и принуждать его. По крайней мере им казалось, что, для того чтобы уничтожить это противоречие, достаточно скрыть его от глаз его жертв искусной уловкой социального договора.
Теоретики естественного права, экономисты, а позднее Спенсер вдохновлялись противоположной идеей. Для них социальная жизнь, по существу, самопроизвольна и общество есть нечто естественное. Но хотя они и приписывают ему этот характер, однако не признают его специфической природы; основание его они находят в природе индивида. Как и предыдущие мыслители, они не видят в нем систему явлений, существующую самостоятельно, в силу своих особых причин. Но, в то время как первые смотрели на него лишь как на договорное соединение людей, не представляющее особой самобытной реальности и висящее, так сказать, в воздухе, последние основывают его на основных стремлениях человеческого сердца.
Человек естественно склонен к политической, семейной, религиозной жизни, к обмену и т. д., и из этих-то естественных склонностей и вытекает социальная организация. Следовательно, всюду, где она нормальна, она не имеет нужды быть принудительной. Если она прибегает к принуждению, то это значит или что она не то, чем должна быть, или что обстоятельства ненормальны. В принципе нужно лишь дать индивидуальным силам свободно развиваться, чтобы они организовались в общества.
Наша теория отличается от обеих доктрин. Несомненно, мы считаем принуждение характерным признаком всякого социального факта. Но это принуждение исходит не из более или менее искусного устройства, призванного скрывать от людей те западни, в которые они сами себя поймали. Оно обязано своим возникновением тому, что индивид оказывается в присутствии силы, перед которой он преклоняется, которая над ним господствует, но эта сила естественна. Это принуждение вытекает не из договорного устройства, возникшего по воле человека, а из сокровенных недр реальности, являясь необходимым продуктом данных причин. Поэтому, для того чтобы склонить индивида добровольно подчиниться ему, не нужно прибегать ни к каким ухищрениям; достаточно, чтобы он осознал свою естественную зависимость и слабость, чтобы он составил себе о них символическое и чувственное представление с помощью религии или определенное и адекватное понятие с помощью науки.
Поскольку превосходство общества над индивидом не только физическое, но и интеллектуальное и нравственное, то ему нечего бояться свободного исследования, если только последнее используется правильно. Разум, показывая человеку, насколько социальное бытие богаче, сложнее, устойчивее бытия индивидуального, может лишь открыть ему ясные основания для требуемого от него повиновения и для чувств привязанности и уважения, которые привычка запечатлела в его сердце.
Поэтому лишь очень поверхностная критика могла бы упрекнуть нашу концепцию социального принуждения в том, что она повторяет теорию Гоббса и Макиавелли. Но если в противоположность этим философам мы утверждаем, что социальная жизнь естественна, то это не значит, что мы. находим источник ее в природе индивида. Это значит только, что она прямо вытекает из коллективного бытия, которое само по себе является реальностью sui generis. Это значит, что она возникает из той специальной обработки, которой подвергаются индивидуальные сознания вследствие их ассоциации и из которой берет свое начало новая форма существования.
Следовательно, если мы и согласимся с одними в том, что она представляется индивиду в виде принуждения, то признаем вместе с другими, что она есть самопроизвольный продукт реальности. Эти два элемента, на первый взгляд противоречащие друг другу, логически объединяются тем, что производящая ее реальность превосходит индивида. Это значит, что в нашей терминологии слова «принуждение» и «самопроизвольность» не имеют того смысла, какой Гоббс придает первому, а Спенсер второму.
В целом большинство попыток рационально объяснить социальные факты можно упрекнуть в том, что они или отвергают всякую мысль о социальной дисциплине, или считают возможным поддержание этой дисциплины только с помощью обмана и уловок. Изложенные правила позволяют, напротив, разрабатывать социологию, которая вела бы существенное условие всякой совместной жизни в духе дисциплины, основывая его в то же время на разуме и истине.
Метод сопутствующих изменений
Мы видели, что социологическое объяснение заключается исключительно в установлении причинной связи, или в открытии причины явления, или в определении полезных следствий данной причины. С другой стороны, так как социальные явления, очевидно, ускользают от влияния исследователя, то сравнительный метод – единственно пригодный для социологии. Конт, правда, нашел его недостаточным и счел необходимым дополнить его тем, что он называет историческим методом, но причиной такого взгляда является особое понимание им социологических законов.
Последние, по его мнению, должны выражать главным образом не определенные отношения причинности, а то направление, в котором движется человеческая эволюция в целом. Они не могут быть, следовательно, открыты при помощи сравнений, ибо, для того чтобы иметь возможность сравнивать разные формы, принимаемые социальным явлением у различных народов, нужно сперва отделить их от их преходящих форм. Но если начинать с такого дробления развития человечества, то окажется невозможным определять его направление. Для того чтобы определить последнее, нужно начинать не с анализа, а с широкого синтеза. Нужно сблизить и соединить в одном и том же интуитивном знании последовательные стадии развития человечества так, чтобы заметить «постоянное развитие каждого физического, интеллектуального, морального и политического предрасположения». Таково основание этого метода, который Конт называет историческим.
//-- * * * --//
Мы со своей стороны считаем главным орудием социологических исследований метод сопутствующих изменений. Преимущество этого метода заключается в том, что с его помощью причинная связь постигается не извне, а изнутри. Он обнаруживает нам не просто внешнюю связь двух фактов, при которой они сопровождают или исключают друг друга, но при которой ничто прямо не доказывает наличия внутренней связи между ними.
Наоборот, он обнаруживает нам причастность друг другу, и причастность постоянную по крайней мере, в значительном масштабе. Уже одной этой причастности достаточно, чтобы доказать, что они не чужды друг другу. Способ развития какого-нибудь явления выражает его сущность; для того чтобы процессы развития двух явлений соответствовали друг другу, необходимо соответствие выражаемых ими сущностей.
Постоянное сосуществование изменений, следовательно, само по себе есть закон, каково бы ни было состояние явлений, остающихся вне сравнения. Поэтому, чтобы опровергнуть его, недостаточно показать, что он опровергается некоторыми отдельными случаями применения метода совпадения или различия. Это значило бы приписать этому роду доказательств такое значение, какого они не могут иметь в социологии. Когда два явления регулярно изменяются параллельно друг другу, следует признавать между ними это отношение даже тогда, когда в некоторых случаях одно из этих явлений появилось без другого, так как может быть так, что или действие причины на следствие было прервано воздействием противоположной причины, или же что следствие налицо, но в другой форме, нежели та, которую наблюдали ранее. Конечно, есть повод пересмотреть заново факты, но не надо отбрасывать сразу результаты правильно осуществленного доказательства.
Правда, законы, обнаруживаемые этим методом, не всегда представляются сразу в форме отношений причинности. Совпадение изменений может зависеть не от того, что одно явление есть причина другого, а от того, что оба они – следствия одной и той же причины, или от того, что между ними существует третье, промежуточное, но незамеченное явление, которое есть следствие первого и причина второго. Результаты, к которым приводит этот метод, должны быть, следовательно, подвергнуты интерпретации. Но какой же экспериментальный метод позволяет открыть причинное отношение механически, без того чтобы установленные им факты не нуждались в обработке разумом? Важно только, чтобы эта обработка велась методическим образом.
Метод, пригодный для нее, следующий. Вначале надо посредством дедукции обнаружить, каким образом одно из двух явлений могло произвести другое; затем надо постараться проверить результаты этой дедукции при помощи опытов, т. е. новых сравнений. Если дедукция возможна и проверка удалась, то доказательство можно считать оконченным. Наоборот, если между этими фактами мы не заметим никакой прямой связи, особенно если гипотеза такой связи противоречит уже доказанным законам, то нужно приняться за разыскание третьего явления, от которого оба другие одинаково зависят или которое могло бы служить промежуточным звеном между ними.
Можно установить, например, самым достоверным образом, что склонность к самоубийству изменяется параллельно со стремлением к образованию, но невозможно понять, как образование ведет к самоубийству; такое объяснение противоречило бы законам психологии. Образование, особенно сведенное к элементарным познаниям, затрагивает лишь самые поверхностные области сознания; наоборот, инстинкт самосохранения – одна из наших основных наклонностей. Следовательно, он не может быть чувствительно затронут столь отдаленным и слабо отражающимся фактором. Таким образом, возникает вопрос, не представляют ли собой оба факта следствия одной и той же причины. Этой общей причиной является ослабление религиозного традиционализма, которое одновременно усиливает потребность в знании и склонность к самоубийству.
Существует еще одна причина, делающая метод сопутствующих изменений главным орудием социологических исследований. Действительно, даже при наиболее благоприятных для них обстоятельствах другие методы могут применяться с пользой лишь тогда, когда число сравниваемых фактов очень значительно. Хотя и нельзя найти двух обществ, сходных или различающихся лишь в одном пункте, однако можно, по крайней мере, установить, что два факта очень часто сопровождают или исключают друг друга. Но, для того чтобы такая констатация имела научную ценность, нужно, чтобы она была многократно подтверждена, нужно быть почти уверенным, что все факты были рассмотрены. Однако столь полный перечень не только невозможен, но и факты, собранные таким образом, не могут быть установлены с достаточной точностью именно потому, что они слишком многочисленны.
В таких условиях не только рискуешь проглядеть факты весьма существенные и противоречащие уже известным, но нельзя быть вполне уверенным и в надлежащем знании последних. Рассуждения социологов часто многое теряли оттого, что, применяя методы совпадения или различия, особенно первый, они больше занимались собиранием документов, чем их критикой и отбором. Так, они постоянно ставят на одну доску путаные и поспешные наблюдения путешественников и точные исторические документы. Относительно подобных доказательств можно сказать не только, что достаточно одного факта, чтобы опровергнуть их, но и что сами факты, на которых они основаны, не всегда внушают доверие.
//-- * * * --//
Метод сопутствующих изменений не принуждает нас ни к таким неполным перечислениям, ни к поверхностным наблюдениям. Для того чтобы он дал результаты, достаточно нескольких фактов. Как только доказано, что в известном числе случаев два явления изменяются одинаково, можно быть уверенным, что в данном случае имеется некий закон. Так как нет необходимости, чтобы данные были многочисленны, то они могут быть тщательно отобраны и изучены социологом. Главным предметом своих индукций он может, и потому должен, сделать те общества, верования, традиции, нравы и право которых воплотились в достоверных письменных памятниках.
Конечно, он не станет пренебрегать и данными этнографии (нет таких фактов, которыми мог бы пренебрегать ученый), но он поставит их на подобающее им место. Вместо того чтобы делать их центром тяжести своих исследований, он воспользуется ими лишь в качестве дополнения фактов, взятых из истории, по крайней мере он попытается подтвердить их последними. Он не только более тщательно ограничит область своих сравнений, но и будет относиться к ним более критически, так как уже вследствие того, что он обратится к ограниченному числу фактов, он сможет контролировать их более внимательно. Ему не надо переделывать работу историков, но он не может также пассивно воспринимать отовсюду нужные ему сведения.
Не нужно, однако, думать, что социология стоит значительно ниже других наук, потому что она может пользоваться лишь одним опытным методом. На самом деле это неудобство компенсируется богатством видоизменений, доступных сравнению социолога, богатством, не встречающимся ни в какой другой сфере природы.
Изменения, происходящие в индивидуальном организме в процессе его существования, малочисленны и очень ограниченны; те, которые можно вызвать искусственно, не разрушая жизни, также заключены в тесные пределы. Правда, в ходе зоологической эволюции возникали и более важные изменения, но от них остались лишь редкие и неясные следы, и крайне трудно найти вызвавшие их условия.
Наоборот, социальная жизнь есть непрерывный ряд изменений, параллельных другим изменениям в условиях коллективного существования, и в нашем распоряжении находятся данные не только об изменениях ближайшей эпохи, но и о многих изменениях, пережитых уже исчезнувшими народами. Несмотря на все пробелы, история человечества более полна и ясна, чем история животных видов.
Кроме того, существует масса социальных явлений, происходящих на всем пространстве общества, но принимающих различные формы в зависимости от местности, профессии, вероисповедания и т. д. Таковы, например, преступление, самоубийство, рождаемость, брак, накопление и пр. Из разнообразия окружающей их среды для каждого из этих категорий факта вытекает новый ряд видоизменений помимо производимых исторической эволюцией.
Следовательно, если социологи не могут применять с одинаковым успехом все приемы экспериментального исследования, то почти единственный метод, которым они должны пользоваться, может быть весьма плодотворен в их руках, так как в процессе его применения он располагает несравненными ресурсами. Однако он дает надлежащие результаты лишь в том случае, если применяется с величайшей точностью. Если, как это часто случается, довольствуются тем, что с помощью более или менее многочисленных примеров показывают, что в отдельных случаях факты изменились так, как того хочет гипотеза, то этим, собственно, ничего не доказывают. Из этих спорадических и отрывочных совпадений нельзя сделать никакого общего вывода.
Иллюстрировать какую-нибудь идею примерами – не значит доказать ее. Нужно сравнивать не изолированные изменения, но регулярно устанавливаемые и достаточно длинные ряды изменений, которые примыкали бы друг к другу возможно полнее. Потому что из изменений данного явления можно вывести закон лишь тогда, когда они ясно выражают процесс развития этого явления при данных обстоятельствах. А для этого нужно, чтобы между ними была такая же последовательность, как между различными моментами естественной эволюции, и чтобы, кроме того, представляемый ими процесс был достаточно продолжительным, чтобы его направление не оставляло сомнений.
//-- * * * --//
Способ построения этих рядов, однако, различен, смотря по обстоятельствам. Они могут содержать в себе факты, взятые в одном обществе, или во многих обществах одного и того же вида, или у нескольких различных социальных видов.
Первый прием достаточен, когда дело касается фактов, очень распространенных и относительно которых мы имеем достаточно полную и разнообразную статистическую информацию. Сопоставляя, например, кривую, выражающую движение самоубийств в течение достаточно длительного периода времени, с видоизменениями того же явления по провинциям, классам, сельским или городским поселениям, полу, возрасту, гражданскому положению и т. д., можно, даже не распространяя своих исследований за пределы одной страны, установить настоящие законы, хотя всегда лучше подтвердить эти результаты наблюдениями над другими народами того же вида. Но столь ограниченными сравнениями можно довольствоваться лишь тогда, когда изучают какое-нибудь из тех социальных течений, которые распространены во всем обществе, видоизменяясь в разных местах.
Когда же, наоборот, дело касается института, юридического или нравственного правила, установившегося обычая, которые одни и те же и функционируют одинаково на всем пространстве страны, изменяясь лишь во времени, тогда нельзя ограничиться изучением одного народа. В противном случае предметом доказательства служила бы лишь одна пара параллельных кривых, а именно кривых, выражающих историческое развитие рассматриваемого явления и предполагаемой причины, но в данном обществе, и только в нем. Конечно, параллелизм, если он постоянен, является уже значительным фактом, но сам по себе он не может служить доказательством.
Вводя в пределы исследования несколько народов одного и того же вида, мы располагаем уже более широким полем для сравнения. Вначале можно сопоставить историю одного народа с историей других и посмотреть, не развивается ли у каждого из них одно и то же явление под воздействием одинаковых условий. Затем можно сравнить эти различные процессы развития данного явления. Так, например, можно определить форму, принимаемую данным явлением в различных обществах в тот момент, когда его развитие достигает своего апогея. Так как эти общества, несмотря на то что принадлежат к одному и тому же типу, все-таки являются различными индивидуальностями, то форма эта не везде одна и та же; она выражается более или менее отчетливо, смотря по обстоятельствам.
Таким образом, мы получаем новый ряд изменений, которые можно сравнить с изменениями, вызванными предполагаемым условием в то же время и в каждой из этих стран. Так, проследив эволюцию патриархальной семьи в истории Рима, Афин и Спарты, можно распределить эти государства по максимальной степени развития, Достигаемого в каждом из них этим семейным типом, и затем посмотреть, различаются ли они подобным же образом и по характеру социальной среды, от которой, по-видимому, зависит данное явление согласно первому наблюдению.
Но сам по себе этот метод недостаточен. Действительно, он применим лишь к явлениям, возникшим во время жизни сравниваемых народов. Но общество не создает заново свою организацию, оно получает ее отчасти от обществ, ему предшествовавших. То, что передано ему таким образом, не является продуктом его исторического развития и потому не может быть объяснено, если не выйти за пределы вида, представителем которого является данное общество. Так может рассматриваться лишь то, что выработано данным обществом в дополнение и изменение этой первоосновы. Но чем выше поднимаемся мы по социальной лестнице, тем ничтожнее становятся черты, вырабатываемые каждым народом по сравнению с переданными ему признаками.
Таково, впрочем, условие всякого прогресса. Так, новые элементы, внесенные нами в семейное право, в право собственности, в нравственность, с самого начала нашей истории относительно малочисленны и мало значительны по сравнению с тем, что нам завещано историей. Происходящие нововведения не могут быть поэтому поняты, если не изучены сначала эти более фундаментальные явления, послужившие им корнями, а последние могут быть изучены лишь с помощью гораздо более широких сравнений. Для того чтобы иметь возможность объяснить современное состояние семьи, брака, собственности и т. д., надо узнать, каково их происхождение, каковы простейшие элементы, из которых состоят эти институты, а эти вопросы сравнительная история великих европейских обществ не может прояснить. Надо пойти дальше.
Следовательно, чтобы объяснить социальный институт, принадлежащий к определенному виду, надо сравнить различные формы, принимаемые им, не только у народов этого вида, но и во всех предшествующих видах. Допустим, например, что дело касается семейной организации. Сначала надо определить самый рудиментарный тип ее, какой только когда-либо существовал, и затем проследить шаг за шагом, как он прогрессивно усложнялся. Этот метод, который можно назвать генетическим, дал бы одновременно и анализ и синтез явления.
С одной стороны, он показал бы нам его элементы в разъединенном состоянии уже тем, что выявил бы, как они постепенно присоединяются друг к другу. С другой стороны, благодаря широкому полю сравнения он лучше способен определить условия, от которых зависит формирование и соединение этих элементов. Следовательно, объяснить сколько-нибудь сложный социальный факт можно, только проследив весь процесс его развития во всех социальных видах.
//-- * * * --//
Сравнительная социология не является особой отраслью социологии; это сама социология, поскольку она перестает быть чисто описательной и стремится объяснять факты. В процессе этих обширных сравнений часто допускается ошибка, приводящая к неверным результатам. Случалось, что для определения направления, в котором развиваются социальные явления, просто сравнивали то, что происходит при упадке каждого вида, с тем, что возникает в начале следующего вида.
Действуя таким образом, считали возможным утверждать, например, что ослабление религиозных верований и всякого традиционализма всегда могло быть лишь кратковременным явлением в жизни народов, потому что оно появляется только в последний период их существования, с тем чтобы исчезнуть, как только развитие возобновится. Но при таком подходе рискуют принять за постоянную и необходимую поступь прогресса то, что является следствием совсем иной причины.
Действительно, состояние, в котором находится молодое общество, не есть простое продолжение состояния, к которому в конце своего существования пришли сменяемые им общества; это состояние отчасти проистекает из самой молодости, препятствующей полному и немедленному усвоению и использованию результатов опыта, достигнутого предшествующими народами. Подобным образом ребенок получает от своих родителей склонности и предрасположения, которые в его жизни вступают в действие довольно поздно.
Если вновь обратиться к тому же примеру, то возможно предположить, что указанный возврат к традиционализму, наблюдаемый в начале истории каждого общества, определяется не тем, что попятное движение того же явления должно быть быстротечным, но особыми условиями, в которых находится всякое общество, начинающее свое развитие. Сравнение может быть доказательным только в том случае, если исключен искажающий его фактор различий в возрасте. Чтобы этого достигнуть, достаточно рассматривать сравниваемые общества в один и тот же период их развития.
Таким образом, чтобы узнать, в каком направлении эволюционирует социальное явление, нужно сравнивать его в период молодости каждого вида с тем, чем оно становится в период молодости следующего вида; и в зависимости от того, будет ли оно от одного из этих этапов к другому более, менее или столь же интенсивным, можно будет сказать, прогрессирует оно, регрессирует или сохраняется в том же состоянии.
Эмиль Дюркгейм
Избавление от иллюзий
(из статей разных лет)
Представления индивидуальные и коллективные
Хотя аналогия и не является методом доказательства в собственном смысле, она все же представляет собой способ иллюстрации и вторичной верификации, который может оказаться полезным.
В любом случае небезынтересно поискать, не обнаружится ли закон, установленный на основе определенной категории фактов, в другом месте; это сопоставление может даже способствовать подтверждению этого закона и лучшему пониманию его значения. Короче говоря, аналогия – это вполне правомерная форма сравнения, а сравнение – единственное практическое средство, которым мы располагаем, чтобы сделать вещи понятными.
Ошибка социологов-биологистов поэтому состоит не в том, что они его использовали, а в том, что они его использовали плохо. Они хотели не проверять законы социологии с помощью законов биологии, а выводить первые из вторых. Но такого рода заключения не представляют особой ценности, так как, если законы жизни и обнаруживаются в обществе, то в новых формах, со специфическими признаками, которые невозможно обнаружить путем аналогии, а можно постигнуть только путем прямого наблюдения. Но если мы начали с определения, посредством социологических процедур, некоторых условий социальной организации, то вполне правомерно исследовать затем, не содержат ли они частичные сходства с условиями организации животного мира в том виде, как определяет их со своей стороны биолог. Можно даже предположить, что любая организация должна иметь общие черты, которые небесполезно выявить.
Но еще более естественно исследовать аналогии, которые могут существовать между социологическими и психологическими законами, потому что эти две сферы более непосредственно соприкасаются друг с другом. Коллективная жизнь, как и психическая жизнь индивида, состоит из представлений; следовательно, можно допустить, что индивидуальные представления и социальные представления каким-то образом сравнимы между собой.
Мы попытаемся действительно показать, что те и другие находятся в одинаковом отношении со своим соответствующим субстратом. Но это сопоставление далеко от обоснования концепции, сводящей социологию лишь к какому-то королларию индивидуальной психологии; наоборот, оно подчеркивает относительную независимость этих двух миров и этих двух наук.
//-- * * * --//
Психологическая концепция Модели, которая сводит сознание к некоему эпифеномену физических явлений, больше почти не имеет защитников; даже наиболее признанные представители психофизиологической школы безусловно отвергают ее и стремятся показать, что она не содержится в их теоретических принципах. Дело в том, что в действительности главное понятие этой системы является чисто вербальным. Существуют явления, воздействие которых ограничено, т. е. они лишь слабо затрагивают окружающие их явления; но идея некоего добавочного явления, которое ни для чего не пригодно, ничего не делает, ничего из себя не представляет, лишена всякого позитивного содержания. Сами метафоры, которые теоретики школы используют чаще всего, чтобы выразить свою мысль, оборачиваются против них. Они говорят, что сознание есть простое отражение лежащих в его основании мозговых процессов, отблеск, который их сопровождает, но не создает их. Но отблеск – не ничто: это реальность, которая свидетельствует о своем присутствии специфическими следствиями. Предметы различны и оказывают различное воздействие в зависимости от того, освещены они или нет; даже их характерные признаки могут изменяться направленным на них светом.
Точно так же тот факт, что мы знаем, пусть и несовершенно, органический процесс, который хотят изобразить как сущность психического факта, представляет собой нечто новое, имеющее немаловажное значение и проявляющееся во вполне различимых признаках. Ведь чем больше развита эта способность к познанию того, что в нас происходит, тем больше реакции субъекта теряют автоматизм, характерный для биологических организмов. Субъект, одаренный сознанием, ведет себя не так, как существо, чья активность сводится к системе рефлексов: он колеблется, ищет, обдумывает, и именно по этой особенности мы узнаем его. Внешнее раздражение не реализуется непосредственно в движениях; по пути оно останавливается, так как подвергается переработке, и проходит более или менее значительное время, прежде чем возникнет двигательная реакция.
Эта относительная неопределенность не существует там, где нет сознания, и она растет вместе с ростом сознания. Стало быть, сознанию не свойственна инерция, которую ему приписывают. Да и как могло бы быть иначе? Все, что существует, существует определенным образом, обладает характерными свойствами. Но всякое свойство выражается через внешние проявления, которых бы не было, если бы не было его самого, так как именно через эти проявления оно определяется. Сознание, как бы его ни называли, обладает характерными признаками, без которых оно не могло бы быть представимо для ума. Следовательно, с того момента, как оно существует, вещи не могут быть такими же, как если бы оно не существовало.
То же возражение может быть высказано в другой форме. То, что всякое явление подвержено изменению, – общее место для науки и философии. Но изменяться – значит производить какие-то следствия; ибо даже самый пассивный движущийся предмет все-таки активно участвует в движении, пусть даже посредством оказываемого ему сопротивления. Его скорость, его направление отчасти зависят от его веса, молекулярного строения и т. д. Если же всякое изменение предполагает в том, что изменяется, некоторую причинную действенность и если, тем не менее, сознание, будучи произведенным, неспособно ничего произвести, то надо сказать, что начиная с того момента, как оно существует, оно оказывается вне процесса изменения. Оно остается поэтому тем, что оно есть, таким, как оно есть; ряд трансформаций, в которых оно участвует, на нем останавливается; за ним ничего больше нет. В этом случае оно было бы, в известном смысле, предельным пунктом реальности. Нет нужды отмечать, что подобное понятие немыслимо; оно противоречит принципам всякой науки. Каким образом происходит угасание представлений, становится также непонятным с этой точки зрения, так как соединение, которое разлагается, в некоторых отношениях всегда является фактором своего собственного разложения.
//-- * * * --//
На наш взгляд, бессмысленно дальше обсуждать систему, которая, строго говоря, противоречива в своих основных понятиях. Если наблюдение обнаруживает существование категории явлений, называемых представлениями, которые отличаются особыми признаками от других явлений природы, то рассматривать их так, как если бы они не существовали, – значит вступать в противоречие с любой теоретической системой. Они, разумеется, имеют причины, но в свою очередь сами являются причинами. Жизнь – это лишь сочетание минеральных частиц; никто не думает, однако, делать из нее эпифеномен мертвой материи. – Если мы согласны с этим положением, то необходимо признать и его логические следствия. Тем не менее существует одно из них, причем фундаментальное, которое, по-видимому, ускользает от многих психологов и которое мы постараемся прояснить.
Тенденция сводить память к некоему органическому факту стала почти классической. Говорят, что представление не сохраняется как таковое; когда ощущение, образ, понятие перестали присутствовать в нас, они тем самым перестают существовать, не оставив после себя никакого следа. Только органическое впечатление, предшествующее этому представлению, не исчезает полностью: остается некоторая модификация нервного элемента, которая предрасполагает его к тому, чтобы вновь вибрировать, так же как он вибрировал в первый раз. Поэтому стоит какой-нибудь причине возбудить этот элемент, как та же самая вибрация повторится, и мы увидим, как рикошетом в сознании вновь появится психическое состояние, которое уже имело место, в тех же условиях, во время первого опыта. Вот откуда происходит и в чем состоит воспоминание. Стало быть, это обновленное состояние кажется нам возрождением первого в результате настоящей иллюзии.
На самом деле, если теория точна, то оно составляет совершенно новое явление. Это не то же самое ощущение пробуждается после того, как в течение какого-то времени оно оставалось как бы в оцепенении; это ощущение совершенно своеобразное, поскольку от того, что имело место первоначально, ничего не остается. И мы бы действительно думали, что мы никогда его не испытывали, если бы благодаря хорошо известному механизму оно само собой не локализовалось в прошлом. Единственное, что является тем же самым в обоих опытах, это нервное состояние, условие как первого представления, так и второго.
Это положение поддерживает не только психофизиологическая школа; оно явно принимается и многими психологами, которые верят в реальность сознания и даже доходят до того, что видят в существовании сознания высшую форму действительности. Так, Леон Дюмон утверждает: «Когда мы не мыслим больше идею, она больше не существует даже в латентном состоянии; но существует лишь одно ее условие, которое остается постоянным и служит объяснением того, как, при содействии других условий, та же мысль может повториться». Воспоминание проистекает «из сочетания двух элементов: 1) способа существования организма; 2) дополнительной силы, идущей извне».
М. Рабье высказывается почти в тех же выражениях: «Условие повторения состояния сознания – это новое возбуждение, которое, добавляясь к условиям, формировавшим привычку, имеет следствием восстановление состояния первичных центров (впечатления), подобного, хотя и обычно более слабого, тому, которое вызвало первоначальное состояние сознания». Уильям Джеймс выражается еще более определенно: «Феномен удержания в сознании абсолютно не относится к фактам психического порядка. Это чисто физический феномен, морфологическое состояние, которое заключается в присутствии некоторых проводящих путей в глубине мозговых тканей».
Представление прибавляется к новому возбуждению затронутого участка, так же как оно прибавилось к первому возбуждению; но в промежутке оно полностью перестало существовать. Джеймс энергичнее всех настаивает на дуализме и разнородности обоих состояний. Между ними нет ничего общего, кроме того, что следы, оставленные в мозгу предыдущим опытом, делают второй более легким и быстрым. Следствие при этом логически вытекает из самого принципа объяснения.
//-- * * * --//
Между тем, если психическая жизнь состоит исключительно в состояниях, актуально данных в каждый момент времени ясному сознанию, то это значит, что она сводится к небытию. В самом деле, известно, что поле деятельности сознания, как говорит Вундт, очень незначительно по размеру; его элементы можно легко перечислить. Поэтому если они являются единственными психическими факторами нашего поведения, то следует признать, что последнее целиком находится под исключительным влиянием физических сил. То, что нами управляет, состоит не в некоторых идеях, занимающих в настоящее время наше внимание; это все осадки, оставленные нашей предыдущей жизнью; это приобретенные привычки, предрассудки – словом, это все то, что составляет нашу нравственную натуру.
Если же все это не является психическим, если прошлое сохраняется в нас только в материальной форме, то оказывается, что в сущности человеком управляет организм. Ведь то, что сознание может постигнуть из этого прошлого в данное мгновение, – ничто в сравнении с тем, что остается из него незамеченным, а с другой стороны, совершенно новые впечатления составляют несущественное исключение.
Впрочем, из всех интеллектуальных явлений чистое ощущение, в той мере, в какой оно существует, есть то явление, к которому слово «эпифеномен» применимо в наибольшей степени. Ведь вполне очевидно, что оно прямо зависит от устройства органов, если только другое психическое явление не вступит в игру и не изменит его, так что в этом случае оно уже не будет чистым ощущением.
Но пойдем дальше; посмотрим, что происходит в сознании в данный момент. Можно ли сказать, что, по крайней мере, некоторые занимающие его состояния имеют специфическую природу, что они подчинены особым законам и что если их влияние и слабо по причине их малочисленности, то все же они своеобразны? То, что прибавится таким образом к действию витальных сил, будет, вероятно, незначительно; тем не менее это будет нечто. Но как это возможно? Собственное существование этих состояний может заключаться только в способе sui generis, которым они группируются. Необходимо, чтобы они могли порождать друг друга, ассоциироваться согласно сходствам, вытекающим из их внутренних признаков, а не из свойств и задатков нервной системы. Но если память – явление органическое, то эти ассоциации сами по себе могут быть также лишь простым отражением органических связей. Ведь если определенное представление может быть вызвано лишь посредством предшествующего физического состояния, поскольку последнее само может быть восстановлено только благодаря физической причине, то идеи связываются между собой лишь потому, что сами соответствующие участки мозга между собой связаны, причем материально.
Впрочем, это то, что прямо высказывают сторонники отмеченной теории. Выводя этот королларий из провозглашенного ими принципа, мы можем быть уверены, что не искажаем их мысль, так как мы не приписываем им ничего, что бы они не признавали прямо, поскольку их к этому обязывает логика. Психологический закон ассоциации, говорит Джеймс, «состоит лишь в отражении в сознании того вполне психического факта, что нервные токи распространяются легче через проводящие пути, которые уже были пройдены».
Рабье утверждает: «Когда речь идет об ассоциации, внушающее состояние (а) имеет своим условием нервное первое впечатление (А); внушаемое состояние (Б) имеет своим условием другое нервное впечатление (В). Установив это, чтобы объяснить, как эти два впечатления и, следовательно, эти два состояния сознания следуют друг за другом, остается сделать лишь один, поистине легкий шаг: предположить, что нервное возбуждение распространилось от А в В; и это потому, что, поскольку в первый раз движение уже проходило по этому маршруту, тот же путь для него отныне становится более легким».
Но если психическая связь – это только отзвук связи физической и лишь повторяет ее, то зачем она нужна? Почему нервное движение не определяет непосредственно мускульное движение, так чтобы призрак сознания не встревал между ними? Можно ли сказать, вновь обращаясь к только что использованным нами выражениям, что этот отзвук обладает собственной реальностью, что молекулярное движение, сопровождаемое сознанием, не тождественно тому же движению без сознания; что, следовательно, появилось нечто новое?..
//-- * * * --//
Впрочем, защитники эпифеноменалистической концепции используют те же выражения. Они также хорошо знают, что бессознательная мозговая деятельность отличается от того, что они называют сознательной мозговой деятельностью. Но только речь идет о том, чтобы выяснить, вытекает ли это различие из сущности мозговой деятельности, например, из большей интенсивности нервного возбуждения, или же оно вызвано главным образом прибавлением сознания.
Чтобы это прибавление не составляло простого излишества, нечто вроде бессмысленной роскоши, необходимо, чтобы это прибавившееся таким образом сознание обладало своим собственным способом деятельности, принадлежащим только ему; чтобы оно было способно производить следствия, которые без него не имели бы места. Но если, как предполагается, законы, которым оно подчинено, – это лишь преобразование тех законов, которые управляют нервной материей, то они просто дублируют последние.
Не могут даже допустить, что комбинация мозговых процессов, хотя и воспроизводит некоторые из них, тем не менее порождает новое состояние, которое наделено относительной автономией и не образует суррогат какого-нибудь органического явления. Ведь согласно гипотезе, некое состояние не может длиться какое-то время, если главное в нем целиком не коренится в определенной поляризации мозговых клеток. Но что такое состояние сознания без длительности?
Вообще, если представление существует лишь постольку, поскольку поддерживающий его нервный элемент находится в определенных условиях интенсивности и качества, если оно исчезает, как только эти условия не реализуются в том же виде, то само по себе оно ничто; у него нет иной реальности, кроме той, что оно содержит в своем субстрате. Это, как говорят Модели и его школа, тень, от которой больше ничего не остается, когда предмет, очертания которого она смутно воспроизводит, уже отсутствует. Отсюда надо заключить, что не существует ни собственно психической жизни, ни, следовательно, области, изучаемой собственно психологией.
Ведь в таком случае если мы хотим понять психические явления, пути их возникновения, воспроизведения и изменения, то мы должны рассматривать и анализировать не их, а анатомические явления, которые они просто отображают более или менее верно. Невозможно даже сказать, что психические явления воздействуют друг на друга и видоизменяют друг друга, поскольку их отношения – это лишь мнимая театральная постановка.
Когда мы говорим об отражениях, увиденных в зеркале, что они сближаются, отдаляются, следуют друг за другом и т. п., то мы хорошо знаем, что это выражения метафорические; в точном смысле они верны только по отношению к телам, которые производят эти движения. В действительности этим проявлениям приписывают столь мало значения, что даже не возникает желания задаться вопросом, чем они становятся впоследствии и как происходит, что они исчезают. Находят вполне естественным, что идея, которая только что занимала наше сознание, может превратиться в ничто мгновение спустя; чтобы она могла исчезнуть так легко, очевидно, необходимо, чтобы она всегда имела лишь видимость существования.
Если же память есть исключительно свойство тканей, то психическая жизнь – ничто, так как она не существует вне памяти. Это не значит, что наша интеллектуальная деятельность заключается только в неизменном воспроизведении ранее испытанных состояний сознания. Но чтобы они могли быть подвергнуты настоящей интеллектуальной переработке, отличной, следовательно, от тех изменений, которые предполагают только законы живой материи, необходимо еще, чтобы их существование было относительно независимым от их материального субстрата. Иначе они будут группироваться, так же как они рождаются и возрождаются, согласно чисто физическим сходствам.
Правда, иногда надеются избежать этого интеллектуального нигилизма, придумывая некую субстанцию или какую-то форму, высшую по отношению к миру явлений; в этом случае туманно говорится о мышлении, отличающемся от материалов, которыми мозг его обеспечивает и которые он вырабатывает посредством процедур sui generis. Но что такое мышление, не являющееся системой и рядом отдельных мыслей, как не реализованная абстракция? Наука не должна познавать ни субстанции, ни чистые формы, независимо от того, существуют они или нет. Для психолога представление как таковое – это не что иное, как совокупность представлений. Если же представления любого уровня умирают тотчас, как они родились, то из чего тогда может состоять психика?
Нужно выбрать одно из двух: или эпифеноменализм прав, или существует собственно психическая память. Но мы уже видели уязвимость первого решения. Поэтому второе – единственно правильное для каждого, кто хочет быть последовательным, оставаясь в ладу с самим собой.
//-- * * * --//
Второе решение верно еще и по другой причине.
Мы только что показали, что если память есть исключительно свойство нервной субстанции, то идеи не могут взаимно вызывать друг друга в сознании; порядок, в котором они приходят в сознание, может лишь воспроизводить порядок, в котором возбуждаются их физические предшественники, и само это возбуждение может вызываться только чисто физическими причинами. Это положение настолько прочно укоренилось в главных предпосылках отмеченной теоретической системы, что оно безусловно признается всеми ее сторонниками. Но оно, как мы только что показали, не только приводит к тому, что изображает психическую жизнь как нечто мнимое, нереальное; оно также входит в прямое противоречие с фактами. Встречаются факты, причем наиболее существенные, когда способ образования идей, по-видимому, не может объясняться подобным образом.
Вероятно, можно вполне допустить, что две идеи не могут возникнуть в сознании одновременно или непосредственно следовать одна за другой, без того, чтобы участки головного мозга, служащие для них субстратами, не соединились между собой материально. Поэтому нет ничего невозможного a priori в том, что всякое новое возбуждение одного из них, следуя линии наименьшего сопротивления, распространяется на другой и определяет таким образом новое появление своего психического следствия. Но не существует таких известных органических связей, которые бы могли сделать понятным, как две сходные идеи могут притягиваться друг к другу только самим фактом своего сходства. Ничто из того, что мы знаем о механизме мозга, не позволяет нам понять, как движение, происходящее в участке А, может иметь тенденции к тому, чтобы распространиться на участок Б, только благодаря тому, что между представлениями а и б существует какое-то сходство. Вот почему всякая психология, которая видит в памяти чисто биологический факт, может объяснять ассоциации по сходству, только сводя их к ассоциациям по смежности, т. е. отказываясь признать за ними всякую реальность.
Попытка такой редукции была сделана. Утверждается, что если два состояния сходны между собой, то это значит, что они имеют по крайней мере одну общую часть. Последняя, повторяясь тождественным образом в двух опытах, имеет в обоих случаях один и тот же нервный элемент в качестве опоры. Этот элемент оказывается, таким образом, связанным с обеими различными группами клеток, которым соответствуют различные части этих двух представлений, поскольку он действовал одновременно как в одних, так и в других. Поэтому он служит средством связи между этими частями, и так вот сами идеи связываются между собой. Например, я вижу лист белой бумаги; понятие, которое у меня есть о нем, включает в себя определенный образ белизны.
Пусть какая-нибудь причина особенно сильно возбудит клетку, породившую в таком состоянии это цветовое ощущение, и в ней зародится нервный ток, который распространится повсюду вокруг, но следуя преимущественно по уже проложенным путям. Это значит, что он направится к другим участкам, которые уже сообщались с первым. Но те участки, которые удовлетворяют этому условию, это также те, которые вызвали сходные представления в одном участке, в первом. Именно таким образом белизна бумаги заставит меня подумать о белизне снега. Два сходных между собой понятия окажутся поэтому ассоциированными, хотя ассоциация будет результатом не сходства в собственном смысле, а чисто материальной смежности.
Это объяснение базируется, однако, на ряде произвольных постулатов. Прежде всего, нет оснований смотреть на представления как на сформированные из определенных элементов, из чего-то вроде атомов, которые, оставаясь тождественными самим себе, могут вместе с тем входить в структуру самых разных представлений. Наши психические состояния не образуются из различных кусков и кусочков, которые они заимствуют друг у друга сообразно случаю.
Белизна данной бумаги и белизна снега – не одна и та же и дана нам в различных представлениях. Можно ли сказать, что оба ее вида сливаются воедино в том, что ощущение белизны вообще обнаруживается в обоих случаях? Тогда надо было бы допустить, что идея белизны вообще образует нечто вроде отдельной сущности, которая, группируясь с другими различными сущностями, порождает такое-то определенное ощущение белизны. Но нет ни одного факта, который бы мог обосновать подобную гипотезу. Наоборот, все доказывает (и любопытно, что Джеймс более, чем кто-либо, способствовал доказательству этого положения), что психическая жизнь есть непрерывное течение представлений, что никогда невозможно сказать, где кончается одно и где начинается другое. Они проникают друг в друга.
Вероятно, сознание постепенно достигает того, что различает в них отдельные части. Но эти различия – наше творение; это мы вводим их в психический континуум, но отнюдь не находим их там. Это абстракция позволяет нам анализировать таким образом то, что нам дано в состоянии нераздельной сложности. Но согласно гипотезе, которую мы обсуждаем, наоборот, мозг должен сам по себе осуществлять весь этот анализ, поскольку все отмеченные деления имеют анатомическую основу. Известно, впрочем, с каким трудом, благодаря словесным ухищрениям, нам удается придать продуктам абстракции нечто вроде устойчивости и индивидуальности. И далеко не всегда это разделение соответствует изначальной природе вещей!
//-- * * * --//
Но физиологическая концепция, лежащая в основе отмеченной теории, еще менее убедительна. Допустим все же, что идеи разложимы таким образом на составные части. Тогда помимо этого надо будет допустить, что каждой из частей, из которых они состоят, соответствует определенный нервный элемент. Стало быть, должна существовать одна часть мозга, которая служит местонахождением для ощущения красного, другая – для зеленого и т. п. Но это еще не все. Необходим особый субстрат для каждого оттенка зеленого, красного и т. д., так как, согласно указанной гипотезе, два оттенка одного и того же цвета могут вызывать друг друга в сознании только в том случае, если участки, которые у них сходны, соответствуют одному и тому же органическому состоянию; ведь всякое психическое сходство предполагает пространственное совпадение. Но такого рода мозговая география принадлежит скорее к жанру романа, чем к жанру науки.
Конечно, мы знаем, что некоторые интеллектуальные функции более тесно связаны с одними участками мозга, чем с другими; локализации этих функций пока еще совершенно не точны и не строги, что доказывается фактом их замещения. Идти дальше, допускать, что каждое представление сосредоточено в определенной клетке, – это уже необоснованное положение, невозможность доказательства которого будет показана в ходе этого исследования. Что же сказать тогда о гипотезе, согласно которой первичные элементы представления (если предположить, что таковые существуют и за этим выражением имеется какая-то реальность) сами по себе не менее точно локализованы?
Таким образом, представление листа, на котором я пишу, окажется буквально рассеяно по всем уголкам мозга! Окажется, что не только в одной стороне находится ощущение цвета, в другом месте – формы, в третьем – сопротивления, но еще и понятие о цвете вообще сосредоточено здесь, отличительные признаки такого-то частного оттенка расположены там, в другом месте находятся особые признаки, которые обретает этот оттенок в теперешнем индивидуальном случае, который у меня перед глазами, и т. д. Даже если не принимать во внимание любые другие доводы, как тут не увидеть, что если существование психики до такой степени разделено, если она сформирована из такого необозримого множества органических элементов, то невозможно понять присущие ей целостность и преемственность?
Можно спросить также: если сходство двух представлений вызвано присутствием одного-единственного элемента в одном и в другом, то как этот единственный элемент может представляться двойным? Если мы имеем один образ ABCD и другой AEFG, порожденный первым, если, следовательно, весь процесс может быть изображен схемой (BCD) A (EFG), то как мы можем заметить два А? Могут ответить, что это различение осуществляется благодаря различным элементам, которые даны в одно и то же время: поскольку А вовлечено одновременно в систему BCD и в систему EFG, а эти системы отличаются друг от друга, то, как нам говорят, логика обязывает нас допускать, что А является двойным. Но если таким образом можно вполне объяснить, почему мы должны постулировать эту двойственность, то это все же не дает нам понять, как в действительности мы ее воспринимаем.
Можно предположить, что один и тот же образ относится к двум различным системам обстоятельств, но отсюда вовсе не следует, что мы видим его раздвоившимся. В данный момент я представляю себе одновременно, с одной стороны, этот лист белой бумаги, с другой – снег, покрывший землю. Это значит, что в моем сознании имеется два представления белизны, а не одно. Дело в том, что в действительности происходит искусственное упрощение вещей, когда подобие сводится только к некоему частичному тождеству. Две сходные идеи различны даже в тех точках, где они соединяются между собой.
Элементы, о которых говорят, что они являются общими для обоих представлений, существуют раздельно и в одном и в другом; мы не смешиваем их даже тогда, когда их сравниваем и сближаем. Между ними устанавливается отношение sui generis, особое сочетание, которое они образуют благодаря этому сходству, своеобразные признаки этого сочетания, создающие у нас впечатление подобия. Но сочетание предполагает множественность. Невозможно, следовательно, сводить сходство к смежности, не искажая природу сходства и не выдвигая ничем не обоснованные гипотезы, как физиологические, так и психологические; отсюда следует, что память не есть чисто физический факт, что представления, как таковые, способны сохраняться.
//-- * * * --//
Если бы они полностью исчезали, как только они уходят из теперешнего сознания, если бы они сохранялись только в форме органического следа, то подобия, которые они могут иметь с теперешней актуальной идеей, не могли бы извлечь их из небытия; ибо не может быть никакого отношения подобия, ни прямого, ни косвенного, между этим следом, чье сохранение предполагается, и существующим в данный момент психическим состоянием.
Если в момент, когда я вижу этот лист бумаги, в моей психике не остается ничего от снега, который я видел раньше, то ни первый образ не может воздействовать на второй, ни наоборот; следовательно, один не может вызывать другой только благодаря тому, что он на него похож. Но этот феномен не содержит в себе больше ничего непонятного, если существует психическая память, если прошлые представления продолжают сохраняться в качестве представлений, если, наконец, смутное воспоминание состоит не в новом и оригинальном творении, а только в новом появлении при свете сознания.
Если наша психическая жизнь не исчезает по мере того, как она течет, то не существует разрыва между нашими предшествующими и теперешними состояниями; стало быть, нет ничего невозможного в том, что они воздействуют друг на друга, и в том, что результат этого взаимного воздействия может в определенных условиях достаточно усиливать интенсивность первых, чтобы они вновь становились сознательными.
В качестве возражения иногда утверждают, что сходство не может объяснить, как идеи ассоциируются, потому что оно может появиться только если идеи уже ассоциированы. Говорят, что если оно известно, то это потому, что сближение уже произошло; сходство не может поэтому быть его причиной. Но подобный аргумент ошибочно смешивает сходство и восприятие сходства. Два представления могут быть сходными, как и вещи, которые они выражают, так, что мы об этом не знаем. Главные научные открытия как раз и состоят в обнаружении неизвестных аналогий между идеями, известными всем. Почему же это незамеченное сходство не может порождать следствия, которые бы как раз и способствовали тому, чтобы его охарактеризовать и сделать заметным?
Образы, идеи действуют друг на друга, и эти действия и противодействия необходимо должны варьировать вместе с особенностями представлений; прежде всего они должны изменяться сообразно тому, сходны представления, оказавшиеся таким образом связанными, различаются они или контрастируют. Не существует причины, из-за которой сходство не может развить свойство sui generis, благодаря которому два состояния, разделенные каким-то временным интервалом, сближаются между собой. Чтобы допустить реальность этого, совсем не обязательно думать, что представления – своего рода вещи в себе; достаточно признать, что они – не ничто, что они – феномены, но реальные, наделенные специфическими свойствами, и ведут они себя по отношению друг к другу по-разному в зависимости от того, есть у них общие свойства или нет.
В науках о природе можно найти множество фактов, в которых сходство действует подобным образом. Когда вещества различной плотности смешиваются, те, которые обладают сходной плотностью, имеют тенденцию к соединению и отделению от других. У живых существ сходные элементы настолько сближаются между собой, что в конце концов погружаются друг в друга и становятся неразличимыми. Вероятно, эти явления притяжения и слияния объясняются механическими причинами, а не таинственным притяжением, которое подобное оказывает на подобное.
Но почему группировка сходных представлений в психике не может объясняться аналогичным образом? Почему не может существовать психический механизм (а не исключительно физический), который бы объяснял эти ассоциации, не заставляя прибегать ни к какому-то мистическому свойству, ни к какой-нибудь схоластической сущности?
Может быть, даже уже сейчас возможно увидеть, по крайней мере в общих чертах, в каком направлении следует искать это объяснение. Представление не может возникать, не воздействуя на тело и на психику. Уже само его возникновение предполагает некоторые движения. Чтобы увидеть дом, находящийся сейчас перед моими глазами, мне необходимо определенным образом сократить мышцы глаз, придать голове определенный наклон сообразно высоте и размерам здания; кроме того, ощущение, поскольку оно уже существует, в свою очередь вызывает известные движения. Но если оно уже имело место в первый раз, т. е. если тот же дом когда-то ранее я уже видел, то те же самые движения были совершены в том случае. Были приведены в движение те же мышцы и таким же способом, по крайней мере отчасти, т. е. в той мере, в какой объективные и субъективные условия опыта идентично повторяются.
Отныне, следовательно, существует отношение сродства между образом этого дома, в том виде, в каком сохранила его моя память, и определенными движениями; и поскольку эти движения – те же, что сопровождают теперешнее ощущение этого же самого объекта, через них оказывается установленной связь между моими теперешним и прошлым восприятиями. Вызванные первым восприятием, эти движения снова вызывают второе, пробуждают его; ведь известно, что, придавая телу определенное положение, мы вызываем соответствующие мысли и эмоции.
//-- * * * --//
Тем не менее, этот первый фактор не может быть самым важным. Как бы реальна ни была связь между идеями и движениями, она очень неопределенна. Одна и та же система движений может способствовать реализации совершенно разных идей, не изменяясь в такой же степени; кроме того, ощущения, которые она пробуждает, носят очень общий характер. Придавая телу соответствующее положение, можно вызвать у субъекта мысль о молитве, но не о такой-то молитве.
Кроме того, если и верно, что всякое состояние сознания окружено движениями, то следует добавить, что чем больше представление отдаляется от чистого ощущения, тем больше также двигательный элемент теряет влияние и реальное значение.
Высшие интеллектуальные функции предполагают главным образом торможение движений, что доказывается и важнейшей ролью, которую играет в них внимание, и самой сущностью внимания, которое состоит главным образом в максимально возможной задержке физической активности. Но просто отрицание двигательной активности не может помочь охарактеризовать бесконечное разнообразие сферы идей. Усилие, прилагаемое нами, чтобы воздержаться от действия, не более связано с этим понятием, чем с другим, если второе потребовало от нас того же усилия внимания, что и первое.
Но связь между настоящим и прошлым может также устанавливаться с помощью чисто интеллектуальных посредников. В самом деле, всякое представление в момент, когда оно появляется, помимо органов затрагивает и самое психику, т. е. составляющие ее теперешние и прошлые представления, во всяком случае, если вместе с нами допустить, что прошлые представления продолжают в нас сохраняться.
Картина, которую я вижу в данный момент, определенным образом воздействует на присущие мне такой-то способ видения, такое-то стремление, такое-то желание; ее восприятие, следовательно, оказывается связанным с этими различными психическими элементами.
Пусть теперь это восприятие появится у меня снова, и тогда оно будет воздействовать таким же образом на эти же самые элементы, которые продолжают существовать по-прежнему, если не считать тех изменений, которые вызвало в них время. Оно возбудит их поэтому, как и в первый раз, и через них это возбуждение передастся предшествующему представлению, с которым эти элементы теперь уже связаны и которое будет таким образом возрождено.
Если только не отказывать психическим состояниям в какой бы то ни было действенности, то неясно, почему бы им также не обладать свойством передавать имеющуюся в них жизнь другим состояниям, с которыми они связаны, точно так же, как клетка может передавать свое движение соседним клеткам.
Эти явления перемещения даже легче понять применительно к жизни представлений, учитывая, что она не состоит из атомов, отделенных друг от друга; это непрерывное целое, все части которого проникают друг в друга.
Впрочем, мы представляем читателю эту попытку объяснения только в качестве предварительных наметок. Наша цель состоит главным образом в том, чтобы показать, что нет ничего невозможного в том, что сходство само по себе есть причина ассоциаций.
Поскольку эту мнимую невозможность часто обосновывали, с тем чтобы сводить сходство к смежности и психическую память к физической, то важно показать, что трудность решения проблемы вполне преодолима.
//-- * * * --//
Итак, предположение о способности представлений сохраняться в качестве представлений – это не только единственное средство, позволяющее избавиться от эпифеноменалистской психологии; это сохранение прямо доказывается существованием ассоциаций идей по сходству.
Но против этого возражают, утверждая, что от указанных трудностей удается избавиться лишь за счет создания другой, не менее значительной. Говорится, что в действительности представления могут сохраняться как таковые только вне сознания, так как у нас нет никакого осознания тех идей, ощущений и т. п., которые мы могли испытать в прошедшей жизни и которые мы способны вспомнить в будущем. Таким образом, выдвигается принцип, согласно которому представление может определяться только сознанием; отсюда вывод о том, что бессознательное представление – это негодное понятие, что оно противоречиво.
Но на каком основании ограничивают таким образом психическую жизнь? Конечно, если речь идет лишь об определении слова, то оно правомерно уже потому, что зависит от воли того, кто его дает, только из этого нельзя делать никаких выводов. Из того, что кто-то условился называть психологическими только сознательные состояния, вовсе не следует, что там, где больше нет сознания, остаются только органические или физико-химические явления.
Это вопрос, относящийся к области фактов, и он может быть решен только путем наблюдения. Может быть, этим хотят сказать, что если изъять сознание иа представления, то оставшееся непредставимо для воображения? Но существуют тысячи фактов подобного рода, которые также можно было бы отрицать. Мы не знаем, что такое невесомая материальная среда, и не можем составить себе о ней никакого понятия; тем не менее гипотеза относительно нее необходима, чтобы объяснить распространение световых волн.
Сколько точно установленных фактов доказывает, что мысль может передаваться на расстоянии; при этом трудность, которую мы можем испытывать, представляя себе столь озадачивающий феномен, не будет достаточным основанием, чтобы можно было оспаривать его реальность, и нам придется допустить существование мысленных волн, понятие о которых превосходит все наши теперешние знания или даже противоречит им. До того как существование темных световых лучей, проникающих сквозь непрозрачные тела, было продемонстрировано, легко было доказать, что они несовместимы с природой света. Перечень примеров легко было бы продолжить.
Таким образом, даже тогда, когда какой-нибудь феномен ясно не представим для сознания, мы не вправе его отрицать, если он проявляется через определенные следствия, которые представимы и служат его знаками. В этом случае мы его мыслим не в самом себе, но в функции тех следствий, которые его характеризуют. Собственно, нет науки, которая бы не была обязана совершать такого рода окольные пути, чтобы постигнуть сущность изучаемых ею вещей. Она движется от внешнего к внутреннему, от внешних и непосредственно ощущаемых проявлений к внутренним чертам, которые эти проявления обнаруживают. Нервный ток, световой луч – это сначала нечто неопределенное; его присутствие мы узнаем по тем или иным его следствиям, и задача науки как раз и состоит в том, чтобы последовательно определять содержание этих первоначальных понятий.
Следовательно, если нам приходится констатировать, что некоторые явления могут быть порождены только представлениями, т. е. эти явления образуют внешние знаки сферы представлений, и если, с другой стороны, представления, которые обнаруживаются таким образом, неизвестны субъекту, в котором они развертываются, то мы скажем, что здесь могут иметь место психические состояния, лишенные сознания, как бы трудно ни было воображению себе их представить.
//-- * * * --//
Фактов такого рода – бесчисленное множество, во всяком случае, если под сознанием понимать восприятие данного состояния данным субъектом. В самом деле, в каждом из нас происходит множество событий, которые являются психическими, не будучи воспринятыми. Мы говорим, что они психические, потому что они выражаются вовне через характерные признаки психической активности, а именно, через колебания, пробы, приспособление движений к заранее намеченной цели. Если, когда имеет место акт, направленный к какой-то цели, мы не убеждены, что он разумен, уместно задаться вопросом, чем ум может отличаться от того, что им не является. Известные опыты Пьера Жане доказали, что многие акты отличаются всеми этими признаками и тем не менее они не являются сознательными.
Например, индивид, который только что отказывался выполнить приказание, покорно подчиняется ему, если постараться отвлечь его внимание в момент, когда произносятся слова приказа. Очевидно, что его установку ему диктует совокупность представлений, так как приказ может оказать воздействие только при условии, что он услышан и понят. Испытуемый, однако, не догадывается о том, что произошло; он даже не знает, что он подчинился; и если в момент, когда он выполняет требуемое действие, на это обращают его внимание, то это оказывается для него удивительнейшим открытием.
Точно так же, когда загипнотизированному индивиду велят не видеть такого-то человека или такой-то предмет, находящиеся перед его глазами, то запрет может действовать только в том случае, если они представлены в психике. Сознанию, однако, об этом ничего не известно. Приводились также случаи бессознательного счета, достаточно сложных вычислений, которые делались индивидом, совершенно не ощущающим это.
Правда, эти опыты, которые всячески варьировались, проводились с анормальными состояниями; но они лишь воспроизводят в преувеличенном виде то, что происходит в нас в нормальном состоянии. Наши суждения постоянно прерываются, искажаются бессознательными суждениями; мы видим лишь то, что наши предрассудки позволяют нам видеть, и мы не знаем наших предрассудков.
С другой стороны, мы всегда находимся в состоянии некоторой рассеянности, так как внимание, концентрируя психику на малом количестве объектов, отвлекает ее от значительно большего числа других; но следствием всякой рассеянности оказывается то, что она удерживает вне сознания психические состояния, которые остаются реальными, поскольку они действуют. Сколько раз случается даже так, что образуется подлинный контраст между действительно испытанным состоянием и тем, как оно выступает для сознания! Мы думаем, что кого-то ненавидим, тогда как мы его любим, и реальность этой любви проявляется через акты, значение которых не вызывает сомнений у посторонних в тот самый момент, когда мы думаем, что находимся под влиянием противоположного чувства.
Кроме того, если бы все, что является психическим, было сознательным, а все бессознательное было физиологическим, то психология должна была бы вернуться к старому интроспективному методу. Ведь если реальность психических состояний совпадает с нашим осознанием их, то сознания достаточно для того, чтобы познать эту реальность целиком, поскольку оно совпадает с ней, и нет надобности прибегать к сложным и изощренным методам, применяемым в настоящее время.
В самом деле, мы уже покончили со взглядом на законы явлений как на высшие по отношению к самим явлениям и определяющие их извне; законы имманентно присущи им, они суть лишь способы существования явлений. Если, следовательно, психические факты существуют только так, как они осознаются нами, и действуют именно таким образом, как мы осознаем их (что одно и то же), то тем самым нам даны и их законы. Чтобы их познать, достаточно лишь наблюдать.
Что касается факторов психической жизни, которые, будучи бессознательными, не могут быть познаны этим путем, то они относятся не к психологии, а к физиологии. Нам нет нужды приводить здесь доводы, по которым невозможно больше отстаивать эту несложную психологию; не вызывает сомнений, что внутренний мир еще в значительной мере не изучен, что открытия в этой области совершаются постоянно, что многие еще предстоит совершить и, следовательно, недостаточно просто небольшого внимания, чтобы познать этот мир.
Напрасно говорят, что эти представления, которые считаются бессознательными, воспринимаются только неполно и неясно. Ведь эта неясность может быть вызвана только одной причиной: тем, что мы не воспринимаем все, что эти представления в себе заключают; дело в том, что в них находятся элементы, реальные и действующие, которые, следовательно, не являются чисто физическими фактами и, однако, не очевидны для сознания. Это смутное сознание, о котором иногда говорят, представляет собой лишь частичное бессознательное, а это равнозначно признанию того, что границы сознания не совпадают с границами психической деятельности.
Чтобы избежать слова «бессознательное» и трудностей, которые испытывает ум в постижении выражаемого им явления, предпочтительней, возможно, связать эти бессознательные явления со вторичными центрами сознания, рассеянными по всему организму и неизвестными главному центру, хотя и, как правило, подчиненными ему; или можно даже допустить, что здесь, возможно, имеет место сознание без Я, без восприятия психического состояния данным субъектом.
Мы не намерены в настоящий момент обсуждать эти гипотезы, впрочем, весьма правдоподобные, но не касающиеся положения, которое мы хотим обосновать. Все, что мы хотим сказать, в действительности состоит в том, что в нас имеют место явления, которые относятся к психическим и тем не менее не познаются тем Я, которое мы собой представляем. Что касается знания о том, воспринимаются ли они неизвестными Я, или же о том, чем они могут быть вне всякого восприятия, то это для нас несущественно. Пусть только согласятся с нами в том, что существование представлений распространяется за пределы нашего теперешнего сознания, и концепция психологической памяти становится постижимой. Все, что мы стремимся здесь доказать, заключается в том, что эта память существует; при этом мы не должны выбирать между всеми возможными способами ее понимания.
//-- * * * --//
Теперь мы можем сделать общие выводы.
Если представления, поскольку они уже существуют, продолжают сохраняться сами по себе, так что их существование не зависит постоянно от состояния нервных центров, если они способны прямо воздействовать друг на друга, комбинироваться согласно своим собственным законам, то это потому, что они – реальные образования, которые хотя и поддерживают со своим субстратом тесные связи, тем не менее в определенной мере независимы от него. Разумеется, их автономия может быть лишь относительной, в природе не существует такой сферы, которая бы не зависела от другой сферы; следовательно, нет ничего более абсурдного, чем возводить психическую жизнь в нечто вроде абсолюта, который появляется ниоткуда и не связан с остальной частью вселенной.
Вполне очевидно, что состояние мозга затрагивает все интеллектуальные явления и представляет собой непосредственный фактор некоторых из них (чистых ощущений). Но с другой стороны, из предыдущего следует, что существование представлений не заключено во внутренней природе нервной материи, поскольку оно отчасти сохраняется благодаря своим собственным силам и выступает в специфических для него формах. Представление – это не просто внешняя сторона того состояния, в котором нервный элемент находится в момент, когда представление имеет место, так как оно сохраняется и тогда, когда этого состояния больше нет, и поскольку отношения между представлениями по своей природе отличаются от лежащих в их основании нервных элементов. Представление – это нечто новое, что, несомненно, возникает под известным воздействием некоторых свойств клетки; но их недостаточно, чтобы создать представление, так как оно переживает их и обнаруживает иные свойства. Но сказать, что психическое состояние не вытекает прямо из клетки, значит сказать, что оно не включено в нее, что оно формируется частично вне ее и в той же мере находится вне ее. Если бы оно полностью зависело от нее, то оно и находилось бы в ней, поскольку его реальность не черпалась бы им из другого источника.
Когда мы сказали в другом месте, что социальные факты в известном смысле независимы от индивидов и являются внешними по отношению к индивидуальным сознаниям, мы лишь утверждали по поводу социальной сферы то же, что мы только что установили относительно сферы психической. Общество имеет в качестве своего субстрата совокупность ассоциированных индивидов. Система, которую они образуют, соединяясь, и которая видоизменяется в зависимости от их расположения на территории, от характера и количества путей сообщения, составляет основу, на которой строится социальная жизнь. Представления, образующие ткань этой жизни, выделяются из отношений, которые устанавливаются между определенным образом соединенными индивидами или между вторичными группами, располагающимися между индивидом и обществом в целом.
Но если мы не видим ничего необычного в том, что индивидуальные представления, порожденные действиями и противодействиями между нервными элементами, внутренне не присущи этим элементам, то что удивительного в том, что коллективные представления, порожденные действиями и противодействиями между элементарными сознаниями, из которых состоит общество, прямо не вытекают из последних и, следовательно, выходят за их пределы?
Связь, которая в теории соединяет социальный субстрат с социальной жизнью, в любом отношении должна быть аналогичной той, которую мы предполагаем между физиологическим субстратом и психической жизнью индивидов, если мы не хотим отрицать возможность любой психологии в собственном смысле. Поэтому одни и те же следствия должны иметь место в обоих случаях. Независимость, относительно внешнее существование социальных фактов по отношению к индивидам, видны даже более непосредственно, чем у психических фактов по отношению к клеткам мозга, так как первые или, по крайней мере, важнейшие из них, явным образом несут на себе печать своего происхождения.
В самом деле, если, может быть, и можно оспаривать то, что все без исключения социальные явления навязываются индивиду извне, то это несомненно так в таких явлениях, как религиозные верования и обряды, правила морали, бесчисленные правовые предписания, т. е. в наиболее характерных проявлениях коллективной жизни. Все они носят безусловно обязательный характер, а обязанность есть доказательство того, что эти способы деятельности и мышления не сотворены индивидом, но исходят из моральной силы, которая выше его, которую либо представляют себе мистическим образом в форме Бога, либо создают о ней более мирскую и более научную концепцию.
//-- * * * --//
Итак, в обеих сферах обнаруживается один и тот же закон. К тому же в обоих случаях он и объясняется одинаково. Если можно сказать, что в некоторых отношениях коллективные представления являются внешними по отношению к индивидуальным сознаниям, то это потому, что они исходят не из индивидов, взятых изолированно друг от друга, но из их соединения, а это совершенно иное дело.
Конечно, каждый вносит свою долю в общий результат, но личные чувства становятся социальными, только комбинируясь под воздействием сил sui generis, которые развивает ассоциация; вследствие этих комбинаций и проистекающих из них взаимно обусловленных изменений, эти чувства становятся другим явлением. Происходит своего рода химический синтез, который концентрирует, соединяет синтезируемые элементы и тем самым преобразовывает их.
Поскольку этот синтез – творение целого, то именно целое есть та сцена, на которой разворачивается его действие. Поэтому равнодействующая сила, выделяющаяся из него, выходит за пределы каждого индивидуального сознания, как целое выходит за пределы части. Она существует как в целом, так и посредством целого. Вот в каком смысле эта равнодействующая является важнейшей по отношению к отдельным людям.
Конечно, каждый содержит в себе нечто от нее, но целиком ее нет ни у кого. Чтобы узнать, что она есть на самом деле, необходимо принять во внимание агрегат в его тотальности.
Именно он думает, чувствует, желает, хотя он может желать, чувствовать или действовать только через посредство отдельных сознаний. Вот почему также социальный феномен не зависит от личной природы индивидов. Причина заключается в том, что в том сплаве, из которого он возникает, все индивидуальные признаки, разнообразные по определению, взаимно нейтрализуются и сглаживаются. Сохраняются лишь наиболее общие свойства человеческой природы, и именно по причине их крайней общности они не могут объяснить весьма специфические и сложные формы, характерные для коллективных фактов.
Дело не в том, что эти свойства не оказывают никакого воздействия на результат, но они составляют лишь его опосредованные и отдаленные условия. Его бы не было, если бы они ему противоречили, но не они его определяют.
Внешнее существование психических фактов по отношению к клеткам мозга имеет такие же причины и такую же природу. В самом деле, нет никаких оснований предполагать, что представление, каким бы элементарным оно ни было, может быть прямо порождено клеточным колебанием определенной интенсивности и тональности. Но нет такого ощущения, в котором бы не участвовало известное количество клеток.
Способ, которым осуществляются церебральные локализации, не оставляет места для иной гипотезы, так как образы всегда поддерживают только определенные отношения с более или менее обширными зонами. Возможно даже, что мозг в целом участвует в деятельности, благодаря которой они возникают, что, по-видимому, доказывается фактом субституций.
Наконец, это также, по-видимому, единственный способ понять, как ощущение зависит от мозга, образуя в то же время новый феномен. Оно зависит от него потому, что состоит из различных колебаний молекул (а иначе из чего оно может быть сделано и откуда оно могло появиться?); но оно в то же время нечто иное, потому что оно проистекает из нового синтеза особого рода, в который эти колебания входят в качестве элементов, но в котором они преобразованы самим фактом их соединения.
//-- * * * --//
Мы не знаем, как движения могут, комбинируясь, порождать представление. Но мы так же не знаем, как механическое движение может, когда оно останавливается, превращаться в тепло или обратно. И все-таки это преобразование не подвергается сомнению; почему же первое преобразование менее возможно?
Вообще, если бы подобное возражение было приемлемо, то пришлось бы отрицать любое изменение, так как между следствием и его причинами, равнодействующей и ее элементами, всегда существует какой-то разрыв. Это дело метафизики найти концепцию, которая бы делала эту разнородность представимой; что касается нас, то нам достаточно того, чтобы само ее существование было признано бесспорным.
Но в таком случае, если каждое понятие (или, по крайней мере, каждое ощущение) порождается синтезом некоторого количества клеточных состояний, скомбинированных вместе законосообразно еще непознанными силами, то очевидно, что оно не может быть заключено ни в одной определенной клетке. Оно ускользает от каждой, потому что ни одной из них недостаточно, чтобы породить его.
Существование представлений не может точно распределяться между различными нервными элементами, поскольку нет такого представления, в котором бы не соучаствовало несколько этих элементов; но это существование возможно только в целом, образованном их объединением, точно так же, как коллективное существование возможно только в целом, образованном объединением индивидов. Ни то ни другое не состоит из определенных частей, прикрепленных к определенным частям их соответствующего субстрата.
Каждое психическое состояние оказывается таким образом перед лицом структуры, присущей нервным клеткам, в тех же условиях относительной независимости, в каких социальные явления находятся перед лицом отдельных людей. Поскольку оно не сводится к простому колебанию молекул, оно не зависит от колебаний такого рода, которые могут происходить отдельно в различных участках головного мозга; только физические силы, затрагивающие всю группу клеток, которая служит этому состоянию опорой, могут затронуть также и его. Но для продолжения своего существования у него нет нужды в том, чтобы постоянно поддерживаться и как бы непрерывно воссоздаваться непрерывным привнесением нервной энергии.
Чтобы признать за психикой эту ограниченную автономию, которая есть, по существу, то, что заключает в себе позитивного и важного наше понятие духовности, следовательно, нет необходимости воображать душу, отделенную от ее тела и ведущую в какой-то неведомой идеальной среде мечтательное и уединенное существование. Душа присутствует в этом мире; она соединяет свою жизнь с жизнью вещей, и можно, если угодно, сказать обо всех наших мыслях, что они находятся в мозгу. Необходимо только добавить, что внутри мозга они точно не локализуются, они не расположены там в определенных участках, даже тогда, когда с одними участками они связаны более тесно, чем с другими. Одного этого рассеяния достаточно, чтобы доказать, что мысли – это нечто специфическое, так как для того, чтобы они были рассеяны подобным образом, совершенно необходимо, чтобы они были составлены иначе, чем мозговое вещество, и, следовательно, их форма бытия специфична.
Таким образом, те, кто обвиняет нас в том, что в нашей трактовке социальная жизнь остается лишенной всякого основания, потому что мы отказываемся растворять ее в индивидуальном сознании, не заметили, вероятно, все следствия их возражения. Если бы оно было обоснованным, оно точно так же могло бы относиться к отношениям психики и мозга; следовательно, чтобы быть логичным, надо было бы также растворить мысль в клетке и отказать психической жизни в какой бы то ни было специфике. Но тогда мы сталкиваемся с непреодолимыми трудностями, которые мы отметили. Более того, исходя из того же принципа, надо было бы сказать также, что свойства жизни заключены в частицах кислорода, водорода, углерода и азота, образующих живую протоплазму, так как она не содержит ничего другого помимо этих минеральных частиц, точно так же как общество не содержит ничего, кроме индивидов.
Но в данном случае неприемлемость опровергаемой нами концепции, возможно, выглядит еще более очевидной, чем в предыдущих. Во-первых, как жизненные движения могут располагаться в элементах, которые не являются живыми? Во-вторых, как характерные свойства жизни распределяются между этими элементами? Они не могут находиться одинаково во всех, потому что элементы эти разнородны: кислород не может ни выполнять ту же функцию, что углерод, ни обладать теми же свойствами. Точно так же невозможно предположить, чтобы каждый аспект жизни воплощался в отдельной группе атомов. Жизнь не разделяется подобным образом; она есть единое целое и, следовательно, может иметь своим местонахождением только живую субстанцию в ее целостности. Она существует в целом, а не в частях. Если для ее обоснования нет необходимости разделять ее между элементарными силами, равнодействующей которых она является, то почему должно быть иначе с индивидуальной мыслью по отношению к клеткам мозга и с социальными фактами по отношению к индивидам?
//-- * * * --//
В конечном счете индивидуалистическая социология лишь применяет к социальной жизни принцип старой материалистической метафизики: в действительности она стремится объяснить сложное простым, высшее низшим, целое частью, что противоречиво в самых исходных понятиях.
Правда, и противоположный принцип не представляется нам более убедительным; точно так же невозможно вместе с идеалистической и теологической метафизикой выводить часть из целого, так как целое – ничто без составляющих его частей, и оно не может черпать из небытия то, в чем оно нуждается для своего существования. Остается, стало быть, объяснять явления, происходящие в целом, свойствами, характерными для целого, сложное – сложным, социальные факты – обществом, витальные и психические факты – комбинациями sui generis, из которых они проистекают.
Таков единственный путь, которым может следовать наука. Это не значит, что между различными стадиями развития реальности связи разорваны. Целое образуется только посредством группирования частей, а это группирование не совершается мгновенно, благодаря внезапному чуду; существует бесконечный ряд промежуточных звеньев между состоянием чистой изолированности и состоянием явной ассоциации. Но по мере того как ассоциация формируется, она порождает явления, которые не вытекают прямо из сущности ассоциированных элементов; и эта частичная независимость тем более ярко выражена, чем эти элементы многочисленней и сильней синтезированы.
Именно отсюда, вероятно, проистекают гибкость, мягкость, изменчивость, которые проявляют высшие формы реальности в сравнении с низшими, внутрь которых, однако, они уходят своими корнями.
В самом деле, когда какая-нибудь форма бытия или деятельности зависит от целого и при этом не зависит непосредственно от составляющих его частей, она обладает, благодаря этому рассеянию, вездесущностью, которая до известной степени освобождает ее. Поскольку эта форма не прикована к определенному участку пространства, она не подчинена строго ограниченным условиям существования. Если какая-то причина стимулирует ее изменения, то изменения столкнутся с меньшим сопротивлением и произойдут легче, потому что они имеют в некотором роде больший простор. Если такие-то части отказываются от них, то другие смогут оказать необходимую поддержку для нового устройства, не испытывая необходимости из-за этого в собственном переустройстве.
Таким образом можно, во всяком случае, понять, как один и тот же орган может приспосабливаться к различным функциям, как различные участки мозга могут заменять друг друга, как один и тот же социальный институт может последовательно служить самым разнообразным целям.
Поэтому коллективная жизнь, целиком располагаясь в коллективном субстрате, посредством которого она связана с остальной частью мира, тем не менее не растворяется в этом субстрате. Она одновременно зависит от него и отличается от него, так же как функция соотносится со своим органом.
Конечно, поскольку она из него исходит (а иначе откуда она приходит?), то формы, в которые она облечена в то время, когда она из него выделяется и которые, следовательно, существенны, несут на себе печать их происхождения. Вот почему первоначальное содержание всякого социального сознания тесно связано с числом социальных элементов, со способом, которым они сгруппированы и распределены и т. д., т. е. с природой субстрата. Но как только первоначальный запас представлений таким образом сформировался, они становятся, по причинам, о которых мы говорили, частично автономной реальностью, живущей своей собственной жизнью.
Эти представления способны притягиваться, отталкиваться, образовывать между собой разного рода синтезы, которые определяются их естественными близкими свойствами, а не состоянием среды, внутри которой они развиваются. Следовательно, новые представления, являющиеся продуктом этих синтезов, той же природы: их ближайшие причины – другие коллективные представления, а не тот или иной характер социальной структуры.
//-- * * * --//
Вероятно, наиболее поразительные примеры этого феномена обнаруживаются в эволюции религии. Конечно, невозможно понять, как образовался греческий или римский пантеон, если мы не знаем устройства гражданской общины, не знаем, как первобытные кланы постепенно смешались между собой, как организовалась патриархальная семья и т. д. Но, с другой стороны, все эти пышно разросшиеся мифы и легенды, все эти теогонические, космологические и прочие системы, которые конструирует религиозное мышление, прямо не связаны с определенными особенностями социальной морфологии.
Именно из-за этого часто не признавали социальный характер религии: считали, что она формируется в значительной мере под влиянием внесоциологических причин, потому что не видели непосредственной связи между большинством религиозных верований и социальной организацией. Но в таком случае надо было бы также вывести за пределы психологии все, что проходит через чистое ощущение. Ведь ощущения, первое основание индивидуального сознания, могут объясняться только состоянием мозга и органов (иначе откуда они берутся?); но когда они уже существуют, они соединяются между собой по законам, для объяснения которых ни морфологии, ни физиологии мозга недостаточно. Из ощущений возникают образы, а образы, группируясь в свою очередь, становятся понятиями. И по мере того как новые состояния прибавляются таким образом к старым, поскольку они отделены более многочисленными посредниками от той органической основы, на которой все-таки базируется вся психическая жизнь, они от нее зависят все менее непосредственно. Тем не менее эти состояния остаются психическими; именно в них могут даже лучше всего прослеживаться характерные черты психики.
Возможно, эти сопоставления помогут лучше понять, почему мы так настойчиво стремимся отличать социологию от индивидуальной психологии.
Речь идет просто о том, чтобы внедрить и привить в социологии концепцию, подобную той, которая становится преобладающей в психологии. Действительно, в последнее десятилетие в этой науке имело место важное нововведение: были предприняты интересные попытки создать психологию, которая была бы собственно психологической, без всякого другого эпитета.
Старый интроспекционизм довольствовался описанием психических явлений без их объяснения; психофизиология объясняла их, но оставляя в стороне как малосущественные их отличительные черты; сейчас формируется третья школа, которая стремится объяснить их, оставляя за ними их специфику. Для интроспекционизма психическая жизнь обладает своей собственной природой, но, полностью отделяя эту жизнь от остального мира, он лишает ее возможности применять обычные методы науки; для психофизиологии, наоборот, психическая жизнь сама по себе ничто, и роль ученого состоит в том, чтобы отбросить этот поверхностный слой и сразу же достигнуть покрываемые им реальности; обе школы сходятся, однако, в том, что видят в психике лишь тонкий слой явлений, прозрачный для сознания согласно одним, лишенный всякой основательности согласно другим.
Но новейшие эксперименты показали нам, что ее надо понимать главным образом как обширную систему реальностей sui generis, состоящую из значительного множества расположенных друг над другом слоев, систему, слишком глубокую и сложную, чтобы простой рефлексии было достаточно для проникновения в ее тайны, слишком специфическую, чтобы чисто физиологические соображения могли объяснить ее.
Именно таким образом та духовность, которой характеризуют факты интеллектуальной сферы и которая некогда, казалось, располагала их либо выше, либо ниже науки, сама стала объектом позитивной науки, и между идеологией интроспекционистов и биологическим натурализмом утвердился психологический натурализм, доказательству правомерности которого, возможно, будет способствовать настоящая статья.
//-- * * * --//
Подобная трансформация должна произойти и в социологии, и именно к этой цели направлены все наши усилия. Хотя теперь уже почти нет мыслителей, осмеливающихся открыто выводить социальные факты за пределы природы, многие еще думают, что для того, чтобы их обосновать, достаточно придать им в качестве опоры сознание индивида; некоторые даже доходят до того, что сводят их к общим свойствам организованной материи. Для тех и для других, следовательно, общество само по себе – ничто; это лишь эпифеномен индивидуальной жизни (неважно, органической или психической), точно так же, как индивидуальное представление, согласно Модели и его последователям, – это лишь эпифеномен физических свойств. Общество в таком понимании не имеет иной реальности, кроме той, что ему сообщает индивид, точно так же, как индивидуальное представление не имеет иного существования, кроме того, которым его наделяет нервная клетка; социология таким образом оказывается лишь прикладной психологией.
Но пример самой психологии доказывает, что следует отказаться от этой концепции науки. За пределами как идеологии психосоциологов, так и материалистического натурализма социоантропологии, есть место для социологического натурализма, который видит в социальных явлениях специфические факты и стремится объяснить их, относясь с благоговейным почтением к их специфике.
Стало быть, только вследствие в высшей степени странного недоразумения нас иногда упрекали в чем-то вроде материализма. Как раз наоборот, с той точки зрения, на которой мы стоим, если называть духовностью отличительное свойство сферы представлений у индивида, то о социальной жизни надо сказать, что она определяется сверхдуховностью; под этим мы имеем в виду, что определяющие признаки психической жизни в ней обнаруживаются, но они возведены в гораздо более высокую степень и образуют нечто совершенно новое.
Несмотря на то, что это слово выглядит метафизически, оно обозначает лишь совокупность естественных фактов, которые должны объясняться естественными причинами. Но оно указывает и на то, что новый мир, открытый таким образом для науки, превосходит все другие в сложности; что это не просто увеличенная форма более низких сфер; в этом мире действуют еще не познанные силы, законы которых не могут быть открыты только посредством внутреннего анализа.
Ценностные и «реальные» суждения
Предлагая данную тему, я поставил перед собой двойную цель: во-первых, показать на отдельном примере, как социология может способствовать решению философской проблемы, во-вторых, рассеять некоторые предрассудки, объектом которых часто бывает так называемая позитивная социология.
Когда мы говорим, что тела обладают весом, что объем газа изменяется обратно пропорционально испытываемому им давлению, мы формулируем суждения, которые лишь выражают данные факты. В них выражено то, что есть, и по этой причине их называют «экзистенциальными» или «реальными» суждениями.
Цель других суждений – высказать не то, чем вещи являются сами по себе, но то, какую ценность они представляют по отношению к сознательному субъекту, назвать ту цену, которую последний им назначает. Их называют ценностными суждениями. Иногда это обозначение распространяют на любое суждение, выражающее какую бы то ни было оценку. Но такое широкое толкование может вызвать путаницу, которой необходимо избежать.
Когда я говорю: я люблю охоту, я предпочитаю пиво вину, активную жизнь – отдыху и т. д., – я высказываю суждения, которые могут показаться оценками, но в действительности являются простыми «реальными» суждениями. Они говорят исключительно о том, каким образом мы ведем себя в отношении определенных объектов: что мы любим такие-то и предпочитаем другие. Эти предпочтения являются фактами точно так же, как вес тел или эластичность газов. Функция подобных суждений, таким образом, состоит не в том, чтобы приписывать вещам присущую им ценность, а только в обозначении определенных состояний субъекта. Поэтому выраженные таким образом предпочтения не поддаются передаче. Те, кто их испытывает, вполне могут сказать, что они их испытывают или, по крайней мере, что они верят в это; но они не могут передать их другому. Они связаны с определенными личностями и не могут быть от них отделены.
Совершено иначе обстоит дело, когда я говорю: этот человек имеет высокую нравственную ценность; эта картина имеет высокую эстетическую ценность; эта драгоценность стоит столько-то. Во всех подобных случаях я приписываю людям или вещам, о которых идет речь, объективно существующее свойство, совершенно независимое от того, как я воспринимаю его в то время, когда высказываюсь. Лично я могу не назначать никакой цены за драгоценности, тем не менее их ценность останется в рассматриваемый момент той же самой. Как человек я могу отличаться весьма сомнительными нравственными качествами, но это не может помешать мне признавать нравственную ценность там, где она есть. По своему темпераменту я могу быть равнодушен к радостям, доставляемым искусством, но это не значит, что я должен отрицать существование эстетических ценностей.
Таким образом, все эти ценности существуют, в некотором смысле, вне меня. Поэтому, когда мы расходимся с другим относительно способа их восприятия и оценки, мы стараемся передать ему наши убеждения. Мы не довольствуемся их высказыванием, а стремимся доказать их, опираясь в наших высказываниях на доводы безличного характера. Следовательно, мы допускаем, что эти суждения соответствуют какой-то объективной реальности, на которой может и должно основываться согласие. Именно такую реальность sui generis образуют ценности, а ценностные суждения суть те, которые относятся к этой реальности.
Мы хотели бы выяснить, как возможны суждения такого рода. Постановка вопроса видна из предшествующего изложения. С одной стороны, всякая ценность предполагает оценку, осуществляемую субъектом в тесной связи с определенным состоянием чувств. То, что имеет ценность – хорошо в каком-то отношении; что хорошо – желаемо; всякое желание есть внутреннее состояние. И все же ценностям, о которых только что шла речь, присуща та же объективность, что и вещам. Как же эти два свойства, представляющиеся на первый взгляд противоречивыми, могут совмещаться? Как состояние чувства может не зависеть от испытывающего это чувство субъекта?
//-- * * * --//
Многим мыслителям, представляющим, впрочем, весьма разные направления, различие между этими двумя видами суждений кажется чисто внешним. Говорят, что ценность зависит главным образом от какой-нибудь внутренней особенности вещи, которой она приписывается, а ценностное суждение – лишь выражение того, как эта особенность воздействует на формулирующего суждение субъекта. Если это воздействие благоприятно, ценность является положительной; в противном случае она отрицательна. Если жизнь человека имеет ценность, то это потому, что человек – живое существо, а в природе живого содержится стремление жить. Если хлеб обладает ценностью, то потому, что он служит продуктом питания и способствует поддержанию жизни. Справедливость – это добродетель, так как она соответствует жизненным потребностям; убийство же есть преступление по причине противоположного свойства. В общем ценность вещи выступает как простая констатация впечатлений, производимых вещью в силу ее внутренних свойств.
Но кто же тот субъект, по отношению к которому ценность вещей подвергается и должна подвергаться оценке?
Может быть, это индивид? Как объяснить тогда, что может существовать система объективных ценностей, признанных всеми людьми или, по крайней мере, всеми людьми одной и той же цивилизации? С отмеченной точки зрения ценность создается воздействием вещи на чувства; известно, однако, насколько велико индивидуальное разнообразие в чувствах. То, что нравится одним, вызывает отвращение у других. Даже само желание жить испытывают не все, поскольку существуют люди, лишающие себя жизни либо из отвращения к ней, либо из чувства долга. А какие расхождения в понимании жизни! Один стремится сделать ее напряженной, другой находит наслаждение в том, чтобы сделать ее размеренней и проще.
Это возражение слишком часто выдвигалось против утилитаристской этики, чтобы была надобность здесь его развивать. Заметим лишь, что оно в такой же мере применимо ко всякой теории, стремящейся объяснить чисто психологическими причинами экономические, эстетические или метафизические ценности.
Могут сказать, что имеется средний тип, который обнаруживается у большинства индивидов, и объективная оценка вещей выражает способ, которым они воздействуют на среднего индивида. Но существует огромная разница между тем, как в действительности оцениваются ценности обыкновенным индивидом, и той объективной шкалой человеческих ценностей, на которой в принципе должны основываться наши суждения.
Среднее нравственное сознание есть нечто посредственное; оно слабо ощущает даже заурядные обязанности и, следовательно, соответствующие нравственные ценности; среди них существуют даже такие, в отношении которых оно поражено чем-то вроде слепоты. Поэтому оно не может обеспечить нас эталоном нравственности. Тем более так обстоит дело с эстетическими ценностями, которые представляют собой нечто безжизненное для очень многих людей. Что касается экономических ценностей, то в некоторых случаях, вероятно, дистанция менее значительна. И все же, очевидно, отнюдь не воздействие физических свойств бриллианта или жемчуга на большинство наших современников определяет их теперешнюю ценность.
Существует, к тому же, и другая причина, не позволяющая смешивать объективную и среднюю оценки: дело в том, что реакции среднего индивида остаются индивидуальными реакциями. Какое-то состояние чувств не становится объективным из-за того, что оно встречается у значительного числа субъектов. Из того, что многие из нас одинаково оценивают вещь, не следует, что эта оценка навязана нам какой-то внешней реальностью.
Это единодушие может быть вызвано чисто субъективными причинами, в частности, определенной однородностью индивидуальных характеров. Между двумя предложениями: «Я люблю это» и «Мы в таком-то количестве любим это» нет существенного различия.
Этих трудностей пытались избежать, заменив индивида обществом. Так же как и в предыдущем утверждении, доказывают, что ценность связана главным образом с каким-то составным элементом вещи. Но ценность при этом создается тем, как вещь влияет на коллективного, а не на индивидуального субъекта. Оценка объективна уже благодаря тому, что она коллективна.
//-- * * * --//
Это объяснение имеет перед предыдущим бесспорные преимущества. Действительно, социальное суждение объективно по отношению к индивидуальным суждениям; шкала ценностей оказывается таким образом свободной от субъективных и изменчивых оценок индивидов.
Последние находят вне себя уже устоявшуюся классификацию, к которой они вынуждены приспосабливаться, которая не является их собственным творением и выражает нечто иное, нежели их личные чувства. Ведь общественное мнение изначально располагает нравственным авторитетом, благодаря которому оно навязывается отдельным лицам. Оно противостоит попыткам выступить против него; оно реагирует на инакомыслящих точно так же, как внешний мир чувствительно воздействует на тех, кто пытается восстать против него. Оно порицает тех, кто судит о нравственных вещах согласно принципам, отличным от предписываемых им; оно высмеивает тех, кто вдохновляется эстетикой, отличной от его собственной. Кто пытается приобрести вещь за цену, более низкую, чем ее ценность, тот сталкивается с сопротивлением, подобным тому, которое оказывают нам физические тела, когда мы не знакомы с их природой.
Таким образом можно объяснить нечто вроде принуждения, которое мы испытываем и осознаем, когда высказываем ценностные суждения. Мы явственно ощущаем, что не являемся хозяевами наших оценок, что мы связаны и принуждаемы. Нас связывает общественное сознание.
Правда, этот аспект ценностных суждений – не единственный; существует и другой, почти противоположный первому. Те же самые ценности, которые некоторыми сторонами производят на нас впечатление навязываемой реальности, в то же время представляются нам желаемыми вещами, которые мы искренне любим и к которым стремимся. Но именно общество, будучи законодателем, которому мы обязаны оказывать уважение, в то же время является творцом и хранителем всех благ цивилизации, к которым мы привязаны всеми силами нашей души. Оно не только повелевает, оно несет добро и милосердие. Все, что увеличивает его жизненную силу, увеличивает и нашу. Поэтому неудивительно, что мы дорожим всем тем, чем дорожит оно.
Но понимаемая таким образом социологическая теория ценностей порождает в свою очередь серьезные трудности, которые, впрочем, характерны не только для нее; они могут быть связаны и с психологической теорией, о которой шла речь ранее.
Существуют различные типы ценностей. Одно дело – экономическая ценность, другое – ценности нравственные, религиозные, эстетические, метафизические. Столь часто предпринимавшиеся попытки свести друг к другу идеи добра, прекрасного, истинного и полезного всегда оставались напрасными. Ведь если ценность создается исключительно тем, как вещи затрагивают функционирование социальной жизни, то разнообразие ценностей становится труднообъяснимым. Если повсюду действует одна и та же причина, то откуда берутся совершенно различные следствия?
С другой стороны, если бы ценность вещей действительно измерялась степенью их социальной (или индивидуальной) полезности, то система человеческих ценностей должна была бы быть подвергнута пересмотру и полному разрушению, так как с этой точки зрения место, отводимое в данной системе ценностям роскоши, было бы непонятно и неоправданно. По определению, избыточное не полезно или менее полезно, чем необходимое. То, что излишне, может отсутствовать, не затрагивая серьезно жизненных функций. Словом, ценности роскоши являются дорогостоящими по природе; они стоят больше, чем приносят пользы. Поэтому встречаются доктринеры, которые смотрят на них с подозрением и стремятся свести их к точно отмеренному минимуму. Но в действительности в глазах людей они имеют самую высокую цену.
Все искусство целиком есть предмет роскоши; эстетическая деятельность не подчиняется никакой утилитарной цели: она осуществляется просто из наслаждения, доставляемого ее осуществлением. Точно так же чистая метафизика – это мышление, освобожденное от всякой утилитарной цели, осуществляемое исключительно для того, чтобы осуществляться. Кто, однако, сможет оспорить, что во все времена человечество ставило художественные и метафизические ценности гораздо выше ценностей экономических?..
//-- * * * --//
Точно так же, как и интеллектуальная жизнь, нравственная жизнь обладает своей собственной эстетикой. Самые высокие добродетели состоят не в регулярном и строгом выполнении действий, непосредственно необходимых для хорошего социального порядка, они созданы из действий свободных и самопроизвольных, из жертв, к которым ничто не принуждает и которые иногда даже противоположны предписаниям мудрой упорядоченности.
Существуют добродетели, являющиеся безумствами, и именно их безумие придает им величие. Спенсер сумел доказать, что филантропия часто противоречит совершенно очевидному интересу общества, но его доказательство не помешает людям очень высоко оценивать осуждаемую им добродетель. Даже сама экономическая жизнь не подчиняется целиком экономическому регулированию. Если к предметам роскоши относятся наиболее дорогостоящие, то это не только потому, что в общем они наиболее редкие, но также и потому, что они самые высокоценимые.
Жизнь, как ее понимали люди всех времен, состоит не просто в точном установлении бюджета индивидуального или социального организма, в реагировании с наименьшими затратами на внешние раздражители, в пропорциональном соотнесении затрат и восстановления сил. Жить – значит прежде всего действовать, действовать не считая, ради удовольствия действовать. И если, очевидно, мы не можем обойтись без экономии, если надо накопить, чтобы иметь возможность тратить, то все же целью является трата, а трата – это деятельность.
Пойдем, однако, далее, вплоть до основополагающего принципа, на котором базируются все эти теории. Все они исходят из предположения, что ценность содержится в вещах и выражает их сущность. Но этот постулат противоречит фактам. Имеется множество случаев, когда, так сказать, не существует никакой связи между свойствами объекта и приписываемой ему ценностью.
Идол – вещь весьма святая, а святость есть самая возвышенная ценность, какую только признавали когда-либо люди. Но очень часто идол – это лишь груда камней или кусок дерева, сами по себе лишенные какой бы то ни было ценности. Нет такого существа, даже самого незначительного, нет такого объекта, даже самого заурядного, которые бы в определенный момент истории не внушали чувств, основанных на религиозном почитании. Обожествляли даже самых бесполезных или самых безвредных животных, почти лишенных каких-либо добродетелей. Ходячее представление, что вещами, которым адресовался культ, всегда были вещи, наиболее поражавшие воображение людей, опровергается историей. Поэтому несравненная ценность, которая им приписывалась, не была связана с их внутренними особенностями. Не существует сколько-нибудь живой веры, даже самой мирской, которая бы не имела своих фетишей, поражающих этим же несоответствием. Знамя – это лишь кусок ткани, однако солдат дает убить себя ради спасения своего знамени.
Нравственная жизнь не менее богата контрастами такого рода. С точки зрения анатомической, физиологической и психологической различия между человеком и животным носят лишь количественный характер; и тем не менее человеку свойственно величайшее нравственное достоинство, у животного же его нет совсем. Стало быть, в отношении ценностей между ними пропасть. Люди неравны как в физической силе, так и в талантах, и тем не менее мы стремимся признавать за ними всеми одинаковую нравственную ценность.
Конечно, нравственный эгалитаризм – это идеальный предел, который никогда не будет достигнут, но мы все более приближаемся к нему. Почтовая марка представляет собой лишь крошечный бумажный квадратик, чаще всего лишенный всяких эстетических достоинств; тем не менее ее ценность может равняться целому состоянию. Очевидно, не внутренняя сущность жемчуга или бриллианта, мехов или кружев обусловливает тот факт, что ценность этих различных украшений изменяется благодаря капризам моды.
//-- * * * --//
Если, однако, ценность не содержится в вещах, если она не связана главным образом с какой-либо особенностью эмпирической реальности, то не следует ли отсюда, что ее источник находится вне данного нам в восприятии и вне опыта? Таково в действительности утверждение, более или менее явно отстаиваемое целой династией мыслителей, учение которых через Ричля восходит к кантовскому морализму.
Человеку приписывают способность sui generis выходить за рамки опыта, представлять себе нечто иное, чем то, что существует, словом, выдвигать идеалы. Эту способность к созданию такого рода представлений в одних случаях изображают в более интеллектуалистской, в других – в более чувственной форме, но всегда как совершенно отличную от той способности, которую приводит в действие наука. Имеется, стало быть, один способ мыслить реальное и другой, весьма отличный от него, – мыслить идеальное. И именно по отношению к идеалам, понимаемым таким образом, оценивается ценность вещей. Говорят, что они обладают ценностью, когда каким-либо образом выражают, отражают какой-то аспект идеального и что они имеют больше или меньше ценности соответственно воплощаемому ими идеалу и тем его сторонам, которые в них заключены.
Таким образом, в то время как в предыдущих теориях ценностные суждения представлялись нам как иная форма «реальных» суждений, здесь разнородность тех и других представляется радикальной: объекты, к которым они относятся, различны так же, как и предполагаемые ими способности. Поэтому возражения, выдвинутые нами против первого объяснения, неприменимы к последнему. Легко понять, что ценность в определенной мере независима от природы вещей, если она зависит от причин, внешних по отношению к последним. Одновременно легко становится обосновать привилегированное место, всегда отводившееся ценностям роскоши. Причина в том, что идеальное не находится в услужении у реального, оно существует для себя самого; поэтому интересы реальности не могут быть его мерой.
Однако ценность, приписываемая таким образом идеалу, сама по себе не объясняется. Ее постулируют, но не объясняют и не могут объяснить. Да и как в самом деле это было бы возможно? Если идеальное не зависит от реального, оно не может содержать в реальном причины и условия, делающие его доступным пониманию. Но вне реального где можно найти материал, необходимый для какого бы то ни было объяснения?
В сущности, есть нечто глубоко эмпиристское в идеализме, понимаемом таким образом. Не вызывает сомнений тот факт, что люди любят красоту, добро, истину, которые никогда адекватным образом не осуществляются в реальных фактах. Но само это лишь факт, безосновательно возводимый в нечто абсолютное, ступать за пределы которого себе запрещают. Надо еще показать, откуда берется то, что у нас есть одновременно потребность и средство возвышаться над реальным, добавлять к чувственному миру иной мир, в котором лучшие из нас видят свою настоящую родину.
На последний вопрос подобие ответа дает теологическая гипотеза. Предполагается, что мир идеалов реален, что он существует объективно, но сверхопытным существованием, и что эмпирическая реальность, часть которой мы составляем, от него происходит и от него зависит. Мы, стало быть, связаны с идеалом как с самим источником нашего бытия. Но помимо известных нам трудностей, порождаемых этой концепцией, когда гипостазируют таким образом идеал, его тем самым делают неподвижным и лишают себя всякой возможности объяснить его бесконечное разнообразие. Мы знаем теперь, что идеал не только изменяется вместе с различными человеческими группами, но и должен изменяться. Наш идеал отличается и должен отличаться от идеала римлян; параллельно этому изменилась и шкала ценностей. Эти изменения не являются результатом человеческого безрассудства: они основаны на природе вещей. Как объяснить их, если идеал выражает одну и ту же неизменную реальность?
Следовало бы тогда допустить, что и сам Бог варьирует как в пространстве, так и во времени; и чем могло бы быть вызвано это удивительное разнообразие? Божественное становление было бы понятным, если бы сам Бог имел задачу осуществить идеал, который выше его, и проблема в таком случае была бы лишь передвинута.
Впрочем, по какому праву идеал помещают вне природы и науки? Проявляется он именно в природе; стало быть, он обязательно должен зависеть от естественных причин. Для того чтобы он был чем-то иным, нежели простая умозрительная возможность, он должен быть желаемым и, следовательно, обладать силой, способной привести в движение наши воли. Только они могут сделать из него живую реальность. Но поскольку эта сила в конечном счете выражается в мускульных движениях, она не может существенно отличаться от других сил вселенной. Почему же нельзя ее анализировать, разлагать на элементы, выявлять причины, определившие синтез, результирующей которого она является?
Встречаются даже случаи, когда возможно ее измерить. Каждая человеческая группа в каждый момент своей истории обладает в отношении человеческого достоинства чувством уважения определенной интенсивности. Именно такое чувство, варьирующее согласно народам и эпохам, находится у истоков нравственного идеала современных обществ. Поэтому число преступных посягательств против личности зависит от степени его интенсивности. Точно так же число адюльтеров, разводов, раздельного проживания супругов выражает относительную силу, с которой идеал супружества навязывается отдельным сознаниям. Конечно, такие методы измерения являются грубыми, но существуют ли физические силы, которые могли бы быть измерены иначе, чем грубо, приблизительно? В этом отношении физические силы и социальные различаются лишь степенью.
Существует, однако, особая категория ценностей, которые не могут быть оторваны от опыта, не потеряв всякий смысл; это экономические ценности. Всем ясно, что они не выражают ничего потустороннего и не связаны ни с какой сверхопытной способностью. Правда, по этой причине Кант отказывается видеть в них подлинные ценности: он стремится сохранить это качество только за нравственными явлениями.
Но подобное ограничение необосновано. Конечно, существуют различные типы ценностей, но это разновидности одного и того же рода. Все они соответствуют оценке вещей, хотя она может осуществляться в тех или иных случаях с различных точек зрения. Прогресс современной теории ценности связан как раз с установлением всеобщности и единства этого понятия. Но в таком случае, если все виды ценностей родственны друг другу, а некоторые из них столь глубоко укоренены в нашей эмпирической действительности, то и другие не могут не зависеть от нее.
//-- * * * --//
Короче говоря, хотя и верно, что ценность вещей может оцениваться и всегда оценивалась только по отношению к некоторым идеальным понятиям, последние нуждаются в объяснении. Чтобы понять, как возможны ценностные суждения, недостаточно постулировать определенные идеалы, надо объяснить их, надо показать, откуда они проистекают, как они соединяются с опытом и в чем состоит их объективность.
Поскольку они, так же как и системы соответствующих ценностей, варьируют вместе с человеческими группами, то не следует ли отсюда, что и те, и другие должны иметь коллективное происхождение? Правда, мы представили ранее социологическую теорию ценностей, показав ее недостаточность. Но дело в том, что она основана на концепции социальной жизни, игнорирующей ее истинную природу. Общество представлено в ней как система органов и функций, стремящаяся к самосохранению в борьбе против деструктивных сил, осаждающих ее извне, подобно живому телу, вся жизнь которого состоит в соответствующих реакциях на раздражения, идущие от внешней среды. Но кроме этого, оно в действительности есть средоточие внутренней нравственной жизни, своеобразие и мощь которой не всегда признавалась.
Когда индивидуальные сознания не остаются отделенными друг от друга, а вступают в тесные взаимоотношения, активно воздействуют друг на друга, из их синтеза рождается психическая жизнь нового рода. Она отличается от той жизни, которую ведет одинокий индивид, прежде всего своей особенной интенсивностью. Чувства, рождающиеся и развивающиеся в группах, обладают энергией, которой не достигают чисто индивидуальные чувства. У человека, испытывающего их, возникает впечатление, что он находится во власти сил, которые ему не принадлежат, управляют им, и вся среда, в которую он погружен, представляется ему населенной силами подобного рода. Он чувствует себя как бы перенесенным в мир, отличный от того, в котором протекает его частная жизнь. Существование в нем не только более интенсивно, оно отличается качественно. Увлекаемый группой, индивид забывает о себе, о своих собственных интересах, целиком отдаваясь общим целям. Полюс его поведения смещается и переносится вовне его самого.
В то же время возникающие таким образом силы, именно потому, что они носят теоретический характер, нелегко поддаются манипулированию, приспособлению к строго определенным целям. Они нуждаются в распространении ради распространения, без пользы и без цели, проявляясь то в деструктивном и глупом насилии, то в героическом безрассудстве. Это деятельность в каком-то смысле чрезмерная, весьма избыточная. По всем этим причинам она противостоит нашему повседневному существованию как высшее противостоит низшему, идеал – реальности.
Именно в моменты эмоционального возбуждения такого рода во все времена создавались великие идеалы, на которых базируются цивилизации. Творческие или новаторские периоды – это именно те, в которые под влиянием разнообразных обстоятельств люди приходят к более тесному сближению, когда собрания становятся более частыми, отношения – более длительными, обмен идеями – более активным. К таким периодам относятся: великий христианский кризис; движение коллективного энтузиазма, толкавшее в XII–XIII вв. в Париж любознательных европейцев и породившее схоластику; Реформация и Возрождение; революционная эпоха; великие социалистические потрясения XIX в. Действительно, в такие моменты эта более высокая жизнь проживается с такой интенсивностью и настолько необычно, что она занимает почти все место в сознаниях, более или менее основательно вытесняя из них эгоистические и повседневные заботы.
Идеальное тогда стремится слиться в одно целое с реальным; вот почему у людей возникает впечатление, что совсем близки времена, когда идеальное станет самой реальностью и Царство Божие осуществится на этой земле. Но иллюзия никогда не бывает продолжительной, потому что сама эта экзальтация не может длиться долго: она слишком утомительна. Как только критический момент проходит, течение социальной жизни ослабевает, интеллектуальные и эмоциональные контакты становятся менее активными, индивиды вновь возвращаются к уровню своей обыденной жизни. Тогда все, что было сказано, сделано, продумано, прочувствовано в период плодотворной бури, сохраняется уже лишь в форме воспоминания, хотя и обладающего тем же несомненным очарованием, что и напоминаемая реальность, но уже не смешанного с ней. Это уже только идея, совокупность идей.
//-- * * * --//
На сей раз противоположность оказывается явной. Существует, с одной стороны, то, что дано в ощущениях и восприятиях, с другой – то, что мыслится в форме идеалов.
Конечно, эти идеалы быстро бы угасли, если бы они периодически не оживлялись. Вот для чего служат праздники, публичные церемонии, как религиозные, так и светские, всякого рода проповеди, как в церкви, так и в школе, драматические представления, художественно оформленные манифестации – словом, все, что помогает сближать людей и совместно участвовать в единой интеллектуальной и нравственной жизни. Это как бы частичное и слабое возрождение эмоционального возбуждения творческих эпох. Но все эти средства сами по себе оказывают непродолжительное воздействие. Со временем идеальное вновь приобретает свежесть и жизненную актуальность, оно вновь приближается к реальному, но вскоре опять отдаляется от него.
Если же человек восприимчив к идеалам, если он не может даже обойтись без того, чтобы представлять их себе и следовать им, то это потому, что он – существо социальное. Именно общество толкает или обязывает его к тому, чтобы возвыситься таким образом над самим собой; оно же обеспечивает ему средства для этого. Уже тем самым, что оно осознает себя, оно отбирает индивида у него самого и увлекает его в высшую сферу. Оно не может формироваться, не создавая идеала.
Идеалы же – это просто идеи, в которых изображается и обобщается социальная жизнь в том виде, как она существует в кульминационных пунктах своего развития. Общество принижают, когда видят в нем лишь тело, созданное для осуществления определенных жизненных функций. В этом теле живет душа: это совокупность коллективных идеалов. Но идеалы эти – не абстракции, не холодные умственные представления, лишенные всякой действенности. Это главным образом двигатели, так как за ними существуют реальные и действующие силы. Это силы коллективные, естественные, следовательно, они, хотя и являются целиком нравственными, близки тем, которые действуют в остальной части вселенной. Сам идеал есть сила такого рода; следовательно, о нем может быть создана наука.
Вот как получается, что идеальное может соединяться с реальным: оно исходит из последнего, в то же время выходя за его пределы. Элементы, из которых оно создано, заимствованы у реальности, но скомбинированы по-новому. Новизна комбинации создает новизну результата. Будучи предоставлен самому себе, индивид никогда не мог бы извлечь из себя материалы, необходимые для подобной конструкции. Как бы он мог, располагая только своими силами, обрести знание и энергию, необходимые для того, чтобы возвыситься над самим собой? Его личный опыт вполне позволяет ему различать цели будущие и желаемые и цели, уже осуществленные. Но идеал – это не только нечто недостающее и желаемое. Это не просто будущее, к которому стремятся. Он своеобразен и обладает собственной реальностью. Он воспринимается как безличный, парящий над отдельными волями, которые он приводит в движение.
Если бы он был продуктом индивидуального разума, то откуда бы могла у него появиться эта безличность? Может быть, из безличного характера человеческого разума? Но это значило бы лишь отодвинуть проблему, а не решить ее. Ведь эта безличность сама по себе – факт, почти не отличимый от первого и нуждающийся в объяснении. Не потому ли разумы сливаются до такой степени, что они происходят из одного и того же источника, из общего разума?
Таким образом, чтобы объяснить ценностные суждения, нет необходимости ни сводить их к «реальным» суждениям, отбрасывая понятие ценности, ни относить их к неизвестно какой способности, посредством которой человек вступает в отношения с трансцендентным миром. Ценность, конечно, проистекает из связи вещей с различными аспектами идеала, но идеал – это не воспарение к таинственным потусторонним сферам, он заключен в природе и происходит из нее. Ясное и четкое мышление властно над ним так же, как и над остальной частью физической или нравственной вселенной.
Разумеется, оно никогда не сможет исчерпать его, так же как оно не исчерпывает никакую реальность, но оно может применяться к нему в надежде постепенно овладеть им, хотя и невозможно заранее установить никакого предела бесконечному развитию идеального. Эта точка зрения позволяет нам лучше понять, как ценность вещей может не зависеть от их природы. Коллективные идеалы могут формироваться и осознавать самих себя только при условии, что они фиксируются в вещах, которые можно всем увидеть, всем понять, всем представить, например, в рисованных изображениях, всякого рода эмблемах, писаных или произносимых формулах, одушевленных или неодушевленных существах. И, несомненно, случается, что благодаря некоторым своим свойствам эти объекты обладают чем-то вроде привязанности к идеалу и естественным образом притягивают его к себе.
Именно тогда внутренние черты вещи могут казаться (впрочем, ошибочно) порождающей причиной ценности. Но идеал может внедряться в любую вещь: он располагается, где хочет. Всякого рода случайные обстоятельства определяют способ его фиксации. Тогда та или иная вещь, как бы заурядна она ни была, оказывается выше всех. Вот почему старый кусок ткани может окружаться ореолом святости, а крошечный кусочек бумаги становиться очень ценной вещью. Два существа могут быть весьма различными и неравными во многих отношениях; если же они воплощают один и тот же идеал, они кажутся как бы одинаковыми, так как символизируемый ими идеал тогда выступает как наиболее существенное в них, отбрасывая на второй план все те их стороны, которыми они друг от друга отличаются. Таким образом, коллективное мышление преобразует все, чего оно касается. Оно перемешивает сферы реальности, соединяет противоположности, переворачивает то, что можно считать естественной иерархией существ, нивелирует различия, дифференцирует подобия. Словом, оно заменяет мир, познаваемый нами с помощью органов чувств, совершенно иным миром, который есть не что иное, как тень, отбрасываемая создаваемыми коллективным мышлением идеалами.
//-- * * * --//
Как же понимать отношение ценностных суждений к «реальным» суждениям?
Из предыдущего следует, что между ними нет различий по существу. Ценностное суждение выражает связь вещи с идеалом. Но и идеал дан нам в качестве вещи, хотя и иным образом; он также своего рода реальность. Выражаемая связь, стало быть, соединяет два понятия точно так же, как в «реальном» суждении. Правда, можно сказать, что ценностные суждения опираются на идеалы. Но так же обстоит дело и с «реальными» суждениями. Ведь понятия – это также порождения духа, Следовательно, идеалов. И нетрудно будет доказать, что это также коллективные идеалы, поскольку они могут формулироваться только в языке и через язык, представляющий собой вещь в высшей степени коллективную.
Элементы суждения, стало быть, одни и те же в обоих случаях. Тем не менее это не значит, что первое их этих суждений сводится ко второму или наоборот. Они подобны друг другу, так как являются результатом действия одной-единственной способности. Не существует одного способа мыслить и судить по поводу реального существования и другого способа – для оценки ценностей. Всякое суждение необходимо имеет основу в данных опыта; даже те суждения, что относятся к будущему, пользуются материалом либо из настоящего, либо из прошлого. С другой стороны, всякое суждение приводит в действие идеалы. Следовательно, существует и должна существовать только одна способность суждения.
Тем не менее различие, отмеченное нами мимоходом, имеет место. Хотя всякое суждение приводит в действие идеалы, последние относятся к различным видам. Существуют такие идеалы, назначение которых только выражать реальности, к которым они прилагаются, выражать их такими, каковы они суть. Это понятия в собственном смысле. Существуют и другие, функция которых, наоборот, состоит в том, чтобы преображать реальности, к которым они относятся. Это ценностные идеалы. В первом случае идеал служит символом для вещи, способствуя ее усвоению мышлением. Во втором, наоборот, вещь служит символом для идеала и дает возможность представить ее себе разным людям.
Естественно, суждения различаются согласно используемым ими идеалам. Первые ограничиваются анализом реальности и как можно более верным ее выражением. Вторые, наоборот, содержат высказывание о новом аспекте реальности, которым она обогатилась под действием идеала. И, несомненно, последний аспект также реален, но в другом качестве и иначе, чем свойства, внутренне присущие объекту. Доказательством этого утверждения служит то, что одна и та же вещь может или утратить имеющуюся у нее ценность или приобрести иную ценность, не изменяя свою природу; достаточно того, чтобы изменился идеал. Ценностное суждение, стало быть, добавляет нечто к данному, в известном смысле, хотя то, что оно добавляет, взято у данного другого рода. Таким образом, способность суждения функционирует по-разному в зависимости от обстоятельств, но эти различия не нарушают фундаментального единства этой функции.
Позитивную социологию иногда упрекали в чем-то вроде эмпиристского фетишизма в отношении факта и в упорном безразличии к идеалу. Мы видим, насколько необоснован этот упрек. Основные социальные явления: религия, мораль, право, экономика, эстетика, – суть не что иное, как системы ценностей, следовательно, это идеалы. Социология, таким образом, изначально расположена в области идеала; она не приходит к нему постепенно, в результате своих исследований, а исходит из него. Идеал – это ее собственная сфера. Но она рассматривает идеал лишь для того, чтобы создать науку о нем (именно благодаря этому можно назвать ее позитивной, если только, будучи присоединенным к слову «наука», это прилагательное не образует плеоназма). Она не стремится его конструировать; как раз наоборот, она берет его как данность, как объект изучения, и пытается его анализировать и объяснять. В способности к идеалу она видит естественную способность, причины и условия которой она ищет с целью по возможности помочь людям отрегулировать ее функционирование.
В конечном счете, задача социолога должна состоять в том, чтобы вернуть идеал во всех его формах в природу, но оставив ему при этом все его отличительные признаки. И если подобная попытка не кажется ему безнадежной, то это потому, что общество соответствует всем условиям, необходимым для объяснения указанных противоположных признаков. Оно также происходит от природы, одновременно доминируя над ней. Причина в том, что все силы вселенной не просто завершаются в обществе, но, более того, они синтезированы в нем таким образом, что порождают результат, который по богатству, сложности и мощи воздействия превосходит все, что послужило его образованию.
Словом, оно есть природа, но достигшая наивысшей точки своего развития и концентрирующая всю свою энергию с тем, чтобы в каком-то смысле превзойти самое себя.