-------
| Библиотека iknigi.net
|-------
| Евгений Андреевич Салиас де Турнемир
|
| Золушка
-------
Евгений Андреевич Салиас де Турнемир
Золушка
Copyright © 2023 «Седьмая книга». Редакция, аннотация, электронная версия, оформление
Copyright © 2023 Зыбин Ю.А. Редакция, литературная обработка, перевод, примечания
Посвящается
Наталии Александровне Пуссар
…La marraine ne fit que toucher Cendrillon avec sa baguette, et en même temps ses habits furent changés en des habits d’or et d’argent…
…Elle se leva et s’enfuit aussi légèrement, qu’aurait fait une biche. Le prince la suivit, mais ne put l’attraper. Elle laissa tomber une de ses pantoufles de verre, que le prince ramassa…
Perrault
Крестная лишь прикоснулась к Золушке своей палочкой, и в следующий миг вся ее одежда вспыхнула и засияла золотом и серебром…
Она ускользала от принца, словно лань, и задержать ее ему не удалось. Ему досталась лишь хрустальная туфелька, случайно соскользнувшая с ее ножки…
Перро
Часть первая
Глава 1
Через широкую, извилистую реку, быстро бегущую в крутых, зеленеющих берегах, перекинулся сеткой легкий, красный мост. Издали он кажется игрушкой, забавой, капризом какого-то богатого затейника. Масса тонких жердочек и палочек, хитро и замысловато переплетающихся и ярко выкрашенных, без перил наверху, без устоев и пролетов внизу, выглядит простой, огромной паутиной, которую соткал на солнце между двух берегов какой-нибудь гигант-паук. И издали положительно кажется, что довольно лишь одного удара вихря, чтобы сбросить и разнести бесследно эту висящую в воздухе красную паутину.
Да, издали! Но вблизи эта паутина – громадное сооружение. И выткал ее не просто гигант-паук, а иной богатырь создал. И богатырь этот – разум людской.
Богатырь нашего времени, который перестал уноситься за облака, который уже не летает на крылатом коне по поднебесью в поисках за царевной красотой, а довольствуется земными помыслами и похотями… У него новый бог, здесь, у себя, на земле, бог, которому он поклонился. Польза и злато! Все – для пользы, а за злато – все!..
Искусное сооружение – железнодорожный мост, соединяет два берега реки, а на них две маленькие станции… а затем, и два городка и, наконец, две столицы, и два царства, и два народа… И когда-нибудь, скоро, он соединит две части света…
Мост этот перекинулся через реку на «Северной железной дороге», протянувшейся лентой от нового Вавилона, Парижа, до границы Франции и чужих пределов.
На склонах крутых берегов, густо заросших травой и полевыми цветами, нет ни дорог, ни тропинок… Зданий или какого-нибудь крупного строения поблизости тоже нет, только в одном конце моста стоит сторожевой домик около двух застав, которые преграждают шоссе, идущее через полотно железной дороги. По мосту ходит и носится взад и вперед, молнией, с берега на берег, лишь одно почти сказочное чудовище или апокалипсический зверь, или позднейшее исчадие ада – дьявол девятнадцатого века – паровоз. Много злата и много зла развозит он по миру, но все же злата меньше, а зла больше… Злато рассыпается и улетучивается, а зло остается, глубокие корни пускает, пышно расцветает и дает скороспелые плоды.
В ясный и жаркий день перед сумерками, под самым мостом, в прохладной тени, упавшей на зеленый берег от громадного сооружения, в свежей и душистой траве лежала на спине и сладко спала девочка лет пятнадцати… Крайне смуглые, плотные руки с темно-синими жилками, оголенные по плечи от засученных ради жары рукавов, закинуты под голову; немного расстегнутый ворот платья обнажает смуглую, матово-желтую шею и грудь. Белый воротничок, наметанный на живую нитку к вороту платья, оторвался с краю, отстал и, топорщась вверх, шевелится от ее сильного, но ровного дыхания… Серенькое платье из дешевой материи, безукоризненно чистое, но поношенное, плотно облегает без складок изящное и миниатюрное тело девочки. Это платье слишком износилось, измылось, и, как бы простая кисейка, даже как бы дымка, обвивает полудетскую грудь, стан и протянутые ноги. Из-под платья высунулись поношенные, но свежевычищенные ботинки с высокими, сбитыми каблуками и с двумя дырками на одной из них… Чулки ярко белы, но кое-где искусно заштопаны.
Лицо девочки оригинально красивое, правильно овальное, сухое, поразительно смугло, но замечательно чисто и свежо. Румянец на щеках выступил теперь от сна и жары и исчезнет тотчас при пробуждении… Вокруг маленькой головки рассыпались на подложенных руках и на траве, густой массой, замысловато вьющиеся кудри черных, как смоль, волос.
Около нее в траве брошены – простенькая соломенная шляпка, пучок полевых цветов, перевязанных полинялой лентой, и школьная корзинка, где три истрепанные книжки: молитвенник, грамматика и арифметика. Вокруг спящей хлопотливо и уже давно суетиться кузнечик, и даже уже два раза сидел и качался на ее ровно колыхающейся груди и водил усами, будто разглядывая и обнюхивая ее. Удивительным ли казалось ему, что это за существо появилось тут, в его царстве, или она, улегшись здесь, помешала ему, заслонив собой его жилище, родной шесток, где, быть может, ждет его семья. Две белые бабочки тоже долго вьются над ней, порхая и играя над ее лицом и сложенными под головой руками…
Уже около получасу дремлет здесь девочка… Она встала ранехонько, уже сбегала за три километра в школу, потом справила разные поручения матери по лавкам и по знакомым в соседнем местечке Териэль и устала…
Но вот, где-то вдали, на горизонте, послышался глухой гул… потом замер, потом раздался снова, ближе и громче и стал все приближаться.
Скоро гул превратился в непрерывный грохот, все более и более оглушительный, будто рассыпающийся каменьями по всей окрестности… Раздались острые, резкие, пронзительные свистки… Наконец, пронесся страшный, грохочущий гром, который, казалось, глубоко проникал в недра земли, от которого сразу будто притаилась вся живая тварь кругом, содрогнулся и затрепетал мост, и отозвалась стоном дотоле мирно катившаяся внизу река.
Девочка очнулась, открыла яркие черные глаза, и лицо ее тотчас же выразило крайний испуг… В одно мгновенье вскочила она на ноги. В несколько прыжков сильных и ловких, словно дикая серна, взлетела она на гору – пространство шагов в десять, – и очутилась на выезде с моста, где были заставы, а поодаль небольшой сторожевой домик.
Она тревожно глянула на приближающийся поезд…
Паровоз шипел, выпуская пар с боков, и будто зверь на двух белых крыльях, с двумя тусклыми глазами, упертыми в землю, громыхал и несся, но казалось… стоит на мосту метрах в пяти от нее!
Девочка в два скачка перемахнула полотно железной дороги. Но когда она была на второй паре рельсов, за ней пахнуло ветром, а поезд уже взвизгнул на первой паре, и мчась покрыл то место, где она только что пролетела.
Она быстро нагнулась, взяла с земли свернутый красный флаг, обернулась и, выпрямившись, высоко подняла с ним руку.
Это была ее служба: «signaler le train», то есть, объявлять путь свободным.
Машинист с седой бородой все видел, перегнулся с тендера в сторону девочки и, вскинув руки со сжатыми кулаками, отчаянно крикнул:
– Проклятое создание! И ведь так каждый раз!..
Но поезд был уже далеко, и слов она не слышала.
Машинист обернулся к кочегару, нагнувшемуся у угля с лопатой, и взволнованно прибавил:
– Несчастный ребенок! Sacré nom de nom… [1 - Черт возьми (франц)]
– Toujours – Elzà Gazelle? [2 - Опять, Эльза Газель? (франц)] – усмехнулся тот равнодушно.
– Да. Эльзà! И прозвище газели не поможет, увидите. Не нынче, завтра будет раздавлена. Et une belle enfant [3 - И ведь какое чудное дитя (франц)] – вот что обидно. Этого оставить нельзя. Сегодня же отошлю докладную. Словесно наших чертей шефов и начальство не проймешь.
Девочка, однако, видела угрожающий жест машиниста и грустно задумчивым взором своих красивых черных глаз, будто неприязненно, провожала вдаль поезд. А он, как сказочный дракон, хрипя и обрызгивая землю злобной пеной, извивался железным туловищем и ускользал по зеленой равнине.
«Опять, пожалуется на станции», – подумала девочка, которую машинист назвал так же, как ее называли все в местечке…
Настоящее ее имя было Louise-Anna-Elzire Caradol, но все звали ее уменьшительным третьего имени: Эльзà. И всегда, в силу привычки, все как бы бессознательно прибавляли прозвище, бог весть, когда и кем, но метко данное. Прозвище это: «газель» вполне шло к девочке с оригинальным типом лица, совершенно чуждым ее среде.
Во всей ее фигуре сухощаво крепкой, грациозно сильной, в дико блестящих глазах, всегда будто неприязненно и недоверчиво взирающих на людей, во всех нервно-быстрых, будто пугливых, но страстных движениях, в легкой, но резкой поступи, в порывистых, но мягких и красивых изгибах тела, сказывался именно дикий горный зверек – газель.
Глава 2
Поезд исчез за холмом, но гул длился еще с минуту и вдруг, после долгого свистка, сразу замер. Поезд остановился на маленькой станции за полторы километра от моста и сторожевого домика. Эльза, между тем, отворила настежь обе заставы на шоссе, пересекающем железнодорожное полотно, и ломовой извозчик, дожидавшийся проезда, двинулся с места.
Огромная и длинная повозка на двух почти двухметровых колесах, нагруженная мешками с мукой и запряженная красивым толстогрудым першероном [4 - Першерон – лошадь тяжеловоз «першеронской» породы], будто зашипела, давя в порошок щебень, густо рассыпанный по шоссе… Сильный, серый в яблоках, рабочий конь с громадным хомутом, украшенным сверкающими медными бляхами и голубым мохнатым мехом, мощно и как-то даже важно, без малейших усилий, шагнул на рельсы. За повозкой двинулся молодой малый в синей блузе с бичом в руках. Картуз его был сдвинут на затылок, а на загорелом лице, потном и лоснящемся, было бросающееся в глаза выражение бессмысленного самодовольства и беспечной дерзости. Вздернутый толстый нос, маленькие серые глаза, прищуренные вдобавок от солнца, схваченные виски и широкие скулы, и, наконец, большой ухмыляющийся рот с недостающими зубами – все сразу производило отталкивающее впечатление. Когда повозка переехала рельсы, блузник [5 - Блузник – рабочий, мастеровой (устар).] крикнул на першерона и конь сразу стал. Он подошел к Эльзе, сделал, шутя, бичом на караул, как бы ружьем, и затем выговорил резко, будто бросил слова:
– Bonjour, Gazelle! [6 - Добрый день, Газель! (франц)]
– Bonjour, monsieur Philippe [7 - Добрый день, господин Филипп (франц)], – отозвалась девочка сухо, не посмотрев на него.
– А ведь когда-нибудь, вы попадете под поезд, прыгая как вот сейчас.
Девочка не ответила.
– Все еще сердитесь, Газель?
Она снова промолчала, но покосилась на свой домик.
– Silence complet! [8 - Полное молчание! (франц)] – насмешливо воскликнул Филипп. – Ей-Богу, подумаешь, преступление. На то хорошенькие девчонки и существуют, чтобы их целовали. Они очень это любят, и только прикидываются, что обижены.
– Вот вы с такими и водитесь, а меня оставьте! – вымолвила Эльза вполголоса, глядя в землю.
– Jamais! [9 - Никогда! (франц)] И я хочу вас предупредить, Газель, что это было в первый раз, но не в последний. Всякий раз, что я буду проезжать здесь, я буду вас целовать.
Эльза вскинула на блузника свои опущенные глаза, и взгляд ее вдруг гневно загорелся, большие черные глаза, казалось, стали еще больше и еще чернее.
– Никогда этого больше не будет! – медленно, но твердо выговорила она и с презрением смерила молодого малого. В голосе ее прозвучал такой горделивый гнев, что блузник насмешливо расхохотался и стал крутить усы.
– Скажите, а с кем вы добровольно и сладко целуетесь? Я бы хотел видеть этого счастливчика.
Эльза не ответила и, повернувшись, неторопливо двинулась к дому, но чутко прислушиваясь, не движется ли он за ней?
Малый, самодовольно ухмыляясь, шагнул к повозке, хлопнул бичом, вскрикнул: «Ohé!» и лошадь зашагала по шоссе. Несколько раз он обернулся на заставу, и видел, что девочка не входит в домик.
Эльза ждала, и когда блузник был далеко, она вернулась на полотно, спустилась снова под мост, где впопыхах оставила шляпку, корзинку с книгами и цветы.
Собрав все, она вернулась наверх, села в тени куста на траву, около одной из застав, и стала было перебирать и перевязывать цветы, но через минуту бросила букет и легла на траву. Подсунув снова руки под голову, она вытянулась на спине и, широко раскрыв свои умные выпуклые глаза, с сенью длинных ресниц, устремила их в далекое, голубое небо.
«Как же там хорошо, как просторно и тихо!» – тотчас же, и как бывало всегда, подумала она.
Она задумалась, потом вздохнула протяжно и еще глубже задумалась, вполне забыв все окружающее. Черные брови начали потихоньку сдвигаться, и резкая складка, как бы чуждая юному лицу, легла между тонких бровей, придав полудетским его чертам не просто угрюмое и озабоченное, а почти страдающее выражение.
Но вскоре лицо снова просветлело в новой полудремоте, напавшей против воли. Минуты две дышала она ровно и спокойно, но вдруг, будто от толчка, снова открыла глаза. Внутренняя бессознательная тревога, привычка быть озабоченной, разбудила ее.
«Скоро пора запирать заставы!» – будто кто-то произнес ей во сне.
Она прислушалась чутким и привычным ухом, не слыхать ли свистков идущего поезда. Но в воздухе все было тихо и безмолвно. Только вдали, на станции, однообразно и протяжно без перерыва гудел дежурный паровоз, да на реке пиликали кулики, прыгая по песчаному берегу, да еще где-то в густой траве, полусожженной летним солнцем, трещали невидимые кузнечики.
Потом на шоссе раздался стук экипажа и конский топот, и появилась соломенная колясочка с элегантной дамой и извозчиком, правившим парой лошадок пони и быстро промелькнув через заставы и через рельсы, умчалась.
«La comtesse d’Hauteville…» [10 - графиня Отвиль… (франц)] – подумала девочка, и пользуясь тем, что укрыта кустами, не стала подыматься, чтобы поклониться графине, сладко зевнула несколько раз, вынула руки из-под головы, потянулась и, наконец, лениво поднявшись, села, задумчиво продолжая где-то парить. Упрямые пряди нависли черными локонами на лоб и девочка нехотя, медленными движениями, попробовала собрать волосы на затылке в пучок, но ленты под рукой не было. Она поглядела вокруг себя, увидела свой букет, перевязанный лентой, и осталась, будто в раздумье: устроить волосы, строить букет, или остаться так, а букет цветов не разорять. Она отбросила опять взлохмаченные кудряшки за спину, надела шляпку и взяла корзинку и цветы.
– Надо идти домой, – прошептала она, но не двинулась, снова задумалась, и долго просидела неподвижно… Постепенно взгляд ее снова потускнел от раздумья, лицо стало озабоченно, даже слегка грустно. Правая рука между тем, почти бессознательно обрывала лепестки маргаритки, торчащей из букета… Она гадала и почти машинально повторяла слова гадания собственного изобретения:
– Умру… Скоро… Не скоро… Сейчас… Никогда… Умру… Скоро…
Последний беленький лепесток сказал: «Никогда». Она поникла головой и вздохнула.
«Надо домой! – думалось ей. – Как же хорошо было всегда прежде дома. А теперь?»
Теперь только и хорошо, когда поутру, наскоро и молча напившись кофе, ускользнет она из дому и побежит в школу, за три километра, которую держат, обучая всему, монахини. У них хорошо. Les soeurs [11 - сестры] добрые. Только одна между ними злая. И то, от болезни, как говорят… И подольше старается она отсутствовать из дому у этих soeurs-монахинь. Когда находится какой-нибудь предлог, она до сумерек не заглядывает домой. И каждый раз «он» бранится грубым голосом. И каждый раз она угрюмо бурчит что-нибудь в ответ, поворачиваясь к нему спиной.
– Отшлепать бы тебя разок хорошенько! Rôodeuse et radoteuse! [12 - Бродяжка и болтушка! (франц)] – бранится он. – Ну, да, вот погоди, скоро посадят тебя за настоящее занятие. Довольно болтаться. Уже не маленькая! – долго ворчит он на все лады. «Он», который совсем недавно был чужой человек в их доме, простой рабочий, нанятый за десять франков, полностью на их харчах. А теперь, «он» заставляет ее замещать его и выполнять его обязанности «signaler le train» [13 - «сигнализировать машинистам» (франц)], даже ночью, даже в слякоть, и мать молчит…
Знакомые часто говорят ей про него, называя его: «Друг матери».
Его требования режут ей слух, звучат обидой. Почему? Кто знает. Быть может, потому, что это оскорбляет дорогую ей память покойного отца. А между тем, это лишь глупое ребячество. Bсе говорят ей, что она по малолетству и простоте судит мать и «его» – несообразно:
– Ainsi va le monde! – говорят ей [14 - такова жизнь (франц)].
Старшая сестра ее, красавица, живет у пожилого холостяка господина Грожана не прислугой и не хозяйкой; он зовет ее женой, но в мэрии они не были. Другая сестра пропала однажды без вести, уйдя из дому вскоре после смерти отца. Говорят, она болтается где-то в Париже… Она забыла и мать, и её, Эльзу, и братишку Этьена, которого она очень любила прежде. Это стыдно. А вокруг все говорят: «Quoi, donс. Ainsi va le monde!» [15 - Что ж такого? Такова жизнь! (франц)]
Разные нахалы, проезжие через переезд, часто среди белого дня, а в особенности вечером, когда она отворяет им заставы, пытаются притянуть ее поближе, чтобы насильно расцеловать. По большей части, будучи всегда настороже, она спасается, как настоящая газель, ловким прыжком в сторону… Догнать же ее и поймать – напрасный труд. Недаром заслужила она свое прозвище. Когда она жалуется на этих нахалов, все смеются:
– Дело простое! Le grand mal [16 - Большое зло (франц)]. Таков свет…
А она и верит и не верит им всем. Неужели весь свет таков?.. А как же ее отец покойный, ведь он говаривал совсем не то… Она была мала, когда он был еще жив и обожал ее… Но все-таки многое она помнит…
Эльза-Газель часто задумывалась обо всем этом и, теряясь в догадках и противоречиях, спорила сама с собой, уставая душевно и отчаиваясь…
Все, что было в ней от природы, еще не определилось, не выработалось, не окрепло… и в борьбе с окружающим смолкало, будто уступало. Но затем вдруг снова шевелилось и прорывалось негодуя… И запуганная девочка, и энергичная девушка, сказывались теперь в ней одновременно, по очереди. Ребенком она перестала быть или переставала, а женщиной еще не стала.
Глава 3
Поезд, пролетевший через мост и остановившийся у станции, простоял три минуты. Человек десять пассажиров сошли на платформу. Все это были обыватели местечка Териэль и даже личные знакомые начальника станции и станционных служащих. Только одна дама, франтовато одетая была здесь никому не известна… Один из приезжих отдал багажный билетик молодому блузнику и вымолвил:
– Фредерик, тут мои пустые корзины в багаже… Оставь пока у себя… Я как-нибудь зайду и возьму.
– Что вам беспокоиться, господин Бретейль, я и сам завезу их вам на повозке, как пойду вечером… Мне все равно нужно заехать к Грожану. Ему большую посылку, килограмм в тридцать, сдать надо…
– Ну, ладно, – отвечал приехавший, человек лет пятидесяти, но еще моложавый на вид, одетый в коричневый плисовый пиджак, уже несколько поношенный.
Это был уроженец и обитатель Териэля, владелец дома и небольшой земли, которая вся была под огородом и фруктовыми деревьями. Бретейль был торговец овощами и фруктами, которые давали ему и его семье очень неплохие средства к жизни. Овощи сдавались на станции, и шли в Париж товаром, фрукты он сам отвозил в магазин, поставщиком которого был уже несколько лет.
Фредерик, малый двадцати трех лет, с добрым и глуповатым лицом, был служащим на станции при багажном отделении. Он был известен своей простоватостью, но за благодушие и готовность всегда и всякому услужить – усердного парня все любили… Только молодые окрестные девушки относились к нему свысока, ибо он был чрезвычайно дурен собой, мешковат в движениях, да к тому же эльзасец по происхождению и, следовательно, говорил с очень смешным акцентом.
Бретейль зашел в кабинет начальника станции, но того не оказалось; он был еще на платформе, хотя поезд уже скрылся из виду. Бретейль поздоровался с двумя служащими… Один считал деньги, вырученные за продажу нескольких билетов. Другой играл пальцами на телеграфном аппарате и вдруг звонко расхохотался.
– Что такое? – обернулся к нему кассир.
– Да вот у Альфонса попросил фрачную пару одолжить на один вечер, чтобы сходить в четверг на вечеринку… «Ну», отвечает мошенник, что всего не может дать… «Фрак и жилет пришлет с кондуктором курьерского поезда, а брюки не может прислать» и отвечает, что они… – И покосившись на вошедшего в комнату Бретейля, телеграфист смолк.
Товарищ его подошел к аппарату, взял бумажную ленту в руки и, прочтя знаки, начал тоже смеяться. Бретейль прошел через кабинет и вышел в противоположные двери, повидаться с приятелем, продавцом газет, у которого он обычно брал старые номера.
– Вы ему скажите, чтоб он вам, все-таки, прислал брюки… Для местной вечеринки вполне сойдет… – говорил между тем кассир. – А то и просто наденьте свои, клетчатые… Прослывете хоть за англичанина.
Телеграфист заиграл пальцами и затем, через несколько минут, получив ответ, снова начал хохотать.
Между тем кассир выглянул в окно на платформу и увидел начальника станции, который весело разговаривал с изящно одетой незнакомкой.
– О, взгляните, какая у нас фифа! Приезжая? – удивился он. – Нет, вы только гляньте, с кем это наш Туртуа любезничает… Хорошенькая женщина… И как одета. Просто шикарно!
– Diable, diable… Прелестная! – воскликнул телеграфист. – И к нам? У нас таких пассажирок по одной в год бывает. C’est louche… [17 - Это даже подозрительно… (франц)]
Между тем начальник подал руку даме и повел ее к себе.
– Господа… Стакан воды à madame… [18 - для мадам (франц)] – сказал он, вводя даму в кабинет. – Присаживайтесь…
Он указал женщине на деревянную скамью. Телеграфист бросился за водой в соседний кабинет.
– О, да… Я устала… – выговорила, жеманясь, дама.
Между тем, сходив к приятелю за газетой, Бретейль вернулся и, не входя, пристально приглядывался на приезжую сквозь приотворенную дверь. Он видел эту даму еще в Париже недалеко от вокзала. Она, обгоняя его, быстро пронеслась мимо него в коляске вместе с каким-то господином уже пожилых лет в сером complet [19 - костюм (франц)]. Кучер их почти оглушил его хлопаньем бича, так как пешеходов на улице было много, а экипаж двигался быстро… Затем, на платформе вокзала он издали опять видел, как она заходила в вагон первого класса, а ее спутник, по-видимому, важное лицо, оставался перед вагоном до самого отхода поезда. Когда поезд пошел и вагон Бретейля двигался мимо господина в сером костюме, Бретейль увидел в петличке его пиджака, а равно и на снятом пальто, которое он держал в руке, красные ленточки Почетного Легиона. К тому же это были не бантики, а кружочки… Господин и просто кавалер – chevalier, a officier – офицер, а может быть и командор ордена.
И теперь эта дама сошла с поезда в их захолустье, в Териэле…
«Любопытно, diantre… [20 - черт… (франц)] Кто такая?» – думал он, глядя на красивую женщину, которая села и любезничала с начальником станции.
И Бретейль задней дверью прошел во двор, где его ждала лошадь, а мальчишка-сын дремал в повозке.
Дама, удивившая всех местных жителей, была в сером шелковом платье, отделанном стеклярусом, с голубым бантиком на шее, который оттенял ее светлое и оживленное лицо. Затейливая и вычурная шляпка была совсем на затылке, причем кружево, перья, розовая птичья голова с крылом, ленты, тюль и тот же черный стеклярус – все перепуталось на шляпке, которую за всеми этими украшениями было почти не видно. Шляпка, собственно говоря, как бы не существовала или вся состояла из одной хитрой отделки. На груди дамы блестели тонкая, золотая цепочка и эмалевые маленькие часики, прицепленные к брошке с крупным изумрудом в довесок к таким же серьгам. На руке был большой браслет с модным oeil de chat [21 - Oeil de chat – кошачий глаз (франц).], а на пальцах широкой и плоской руки сияло несколько мелких колец и один перстень – крупный бриллиант с рубинами, изображавшими цветок. В руках дамы был серый плед, маленький красный саквояж из сафьяна, зонтик и веер.
Белокурые волосы, беспорядочно завитые и взбитые хохолком, топорщились на голове, спутываясь с отделкой шляпы, и затем падали на лоб почти до самых бровей. Дерзкие, большие серые глаза были едва заметно подсурмлены, а на лице, щеках и шее виднелась розовая пудра. Сильный аромат духов наполнил кабинет с ее появлением.
Быстро оглядевшись, она уселась, откинувшись развязным движением на спинку скамьи, и небрежно бросила на пол свой плед и саквояж.
– Oh, vrai, je suis éreintée! [22 - Я и правда измотана (франц)] Право, надорвалась, – воскликнула она. – Эти путешествия не по мне. Ненавижу путешествовать! Не понимаю, как англичане странствуют весь свой век!.. Что же вы стоите? Садитесь. Tenez… Il y en a pour deux… [23 - Присаживайтесь… Здесь можно уместиться и вдвоем… (франц)] Потеснимся. Я этого не боюсь, quant aux hommes! [24 - Что касается людей (франц).]
Она передвинулась на край скамейки тем же быстрым и резким движением. Начальник станции поблагодарил, но не сел.
– Ну не желаете… так стойте. Вы, однако, упрямец. Как вас зовут?
– Туртуа, сударыня…
– Вы здесь шефом?
– Точно так.
– Ох, как печет!.. Это не лето, это ад… Но, у нас, в Париже, еще жарче… В театрах просто невозможно бывать. Вчера я была в Буфф… Задохнулась.
Кассир, давно бросив свое занятие, робко глядел приезжей прямо в лицо и подобострастно улыбался.
«Хорошенькая, черт побери! – думал он. – И к нам, в Териэль?.. К кому? Новая владелица какой-нибудь усадьбы в окрестностях или виллы… Но лошадей никаких у станции нет. Как же она отправится отсюда?»
Телеграфист, по фамилии Багет, принес в руке стакан воды, полный до краев, и конфузливо подал его даме.
– Надеюсь, она не причинит мне вреда? – спросила дама, смеясь и озорно глядя в глаза красивого молодого человека.
– Нет. Я чистой налил, – наивно ответил он, смущаясь еще более.
Она взяла переполненный стакан двумя пальчиками и, шаловливо закидывая голову назад, выговорила:
– Можно? – но, не дожидаясь ответа, она сплеснула треть воды на пол…
– У нас вода хорошая! – объявил начальник станции. – Кто ее выпьет, сейчас же нас полюбит. Лучше вашей парижской.
– Не смейте обижать Париж! – топнула женщина ножкой и началу пить воду медленно, кончиками губ и маленькими глотками, как если бы это был ликер.
Вода с мокрого стакана капала ей на платье, перчатки и веер, лежавшие на коленях.
– Вы намокните…
– Важность какая! – отозвалась она.
Пока она пила, телеграфист, стоя перед ней, так же как и кассир, недоумевающим взглядом окидывал ее с головы до ног.
«Qui diable ça peut-être?» [25 - Черт возьми, как такое возможно? (франц)] – думал он. Увидев, наконец, красивый плед дамы брошенным на полу, он нагнулся, чтобы поднять его. Она презрительно глянула на него.
– Оставьте… Какой суетливый…
– Я желал, сударыня, услужить вам, – умильно глядя на нее, отозвался телеграфист.
– Voyez moi ça… Quelles blandices [26 - Вижу… Какие вы все услужливые… (франц)]… Туда же…
– Пол у нас грязный, затоптан, – будто извинился он.
– Наплевать… Je m’en fiche… [27 - Это меня не касается (франц)] Плед не мой. Меня имели глупость заставить его взять. В эту-то жару! Ну, и пускай измарается в грязи… Ну, заберите стакан. Довольно. Я боюсь схватить горловую жабу. Что я тогда буду делать в вашей глуши, в этой дыре. Околевать?!
– Мы вас вылечим!.. – усмехнулся Туртуа, перемигиваясь с остальными молодыми людьми.
Дама заметила попавшую на колени воду и протерла ее перчатками. Затем она распахнула веер, села, закинув ногу на ногу, откинулась снова на спинку скамьи и, высунув лайковый носок туфельки, начала качать ногой.
– Ну, теперь… Voyons… [28 - Подобъем (франц)] Говорите… Как же я доберусь в Териэль? Я же не могу отправиться пешком. Я околею где-нибудь на дороге, тут два километра до города, – и она рассмеялась, – до деревни, хотела я сказать… Voyons… Будьте добры. Скажите, как же я доберусь?
– Надо это устроить! Я сейчас пойду, соображу, – сказал Туртуа.
– Вам надо в Териэль? – спросил кассир.
– Вы что, глухи?.. Я раз десять это сказала.
– В самый, то есть, Териэль, в местечко или в окрестности?
– О! Он невыносим, ce blanc-bec… [29 - этот белый клюв… (франц)] со своими расспросами! – воскликнула дама. – Да, да, да, сударь… в Териэль! В самый Териэль.
– Надо послать туда попросить лошадь и повозку… Другого средства нет. А пока вы у нас подождите… Делать нечего.
Аппарат зазвонил… Телеграфист Багет сел за него и, разобрав депешу на бумажной ленте, обратился к начальнику:
– Странно, – сказал он, – такой дамы адресатки у нас нет. Депеша в местечко Териэль и госпоже Розе Дюпре.
– Как же мы ее отправим? – спросил Туртуа.
Громкий смех дамы заставил обоих обернуться на нее.
– Вы божественны… господа железнодорожники. Какая детская наивность. Честь имею представиться… Роза Дюпре. Депеша мне. C’est mon imbécile… [30 - Это мой придурок… (франц)] Он не может и часу прожить без меня… Его зовут – господин Годрион. Чтобы выходила веселая фамилия, я его часто зову – monsieur Gaudriole [31 - господин Краснобай (франц)]. Ну, давайте. Что он там болтает…
Телеграфист собрался писать.
– Не надо. Говорите, что там?
– О, только четыре слова.
И он прочел:
«Подтверждаю требование возвратиться завтра.
Эрнест».
– C’est ça [32 - Вот именно (франц)]. Я так и ожидала… Ну, он ошибся в расчетах. Завтра назад я не поеду… L’mbecile думает, что здесь есть кому за мной приволокнуться… В этой-то дыре? Он ревнив, как турок… Ну-с. А я все-таки не знаю, как я поеду…
– Бретейль ведь тоже из Парижа сейчас прибыл, – вспомнил кассир. – Он верно домой на своей повозке отправится.
– Отлично! – воскликнул Туртуа. – Он еще не уехал. Сбегайте скорее. Скажите ему, что он доставит в Териэль прехорошенькую женщину. Его ревнивая жена побьет его за нее.
Кассир выбежал.
Телеграфист быстро переписал депешу и подал ее даме.
– Зачем? Мне не нужно! – отозвалась она.
– Это моя обязанность… Выбросьте… но возьмите.
– Vous m’embêtez! [33 - Вы мне надоедаете! (франц)]
Молодая женщина взяла депешу, задумалась и улыбнулась.
Потом она сморщила брови и шепнула: «Comme cela se trouve» [34 - Вот как все получается (франц)].
– Господин Бретейль?.. – спросила она. – Вы сказали Бретейль?
– Да. Это наш бывший мэр, старожил Териэля – объяснил начальник станции.
– Пожалуй, я пойду сама его найду. Где мои картонки? Ax, да, там… Спасибо за воду и за все!.. До свидания, дети мои!
Женщина поднялась, быстро собрала свои вещи и, шумя юбками по полу, как-то театрально вышла из комнаты на платформу.
– Ну, мой милый, – выговорил Туртуа телеграфисту. – Умрите, но узнайте мне сегодня в местечке, кто эта… фея… Надеюсь, что она… ne coute pas les yeux de la tête [35 - не стоит сумасшедших денег (франц)].
– Une vraie Parisienne! [36 - Истинная парижанка! (франц)] – восторженно заметил телеграфист Багет.
– Vous voulez dire, une femme de Paris? [37 - Хотите сказать, парижская женщина? (франц)] – усмехнулся начальник.
Глава 4
Бретейль, усевшись в свою небольшую повозку около сына, задержался, разговаривая с эльзасцем Фредериком, которого он любил, и который спрашивал его про Париж.
– Что Париж? – говорил Бретейль. – Черта ему сделается. Все стоит на своем месте, avec son gros ventre [38 - с его жирным брюхом (франц)] – со своим бездонным чревом, которое съедает почти все, что родится во всей Франции. Все мы, провинциалы, ему за его деньги отдаем, от быков и баранов, до качанов и редиски… Все… Все жрет этот зверь. Все наши продукты… до дочерей включительно.
– Хотел бы я там побывать! – простовато ухмыляясь, проговорил Фредерик.
– Э… не советую… Это заразное место для молодого человека. А, впрочем, вы, mon garcon [39 - мой мальчик (франц)], такой благоразумный, что вам можно. Поезжайте.
– Все не могу собраться, господин Бретейль.
– Чего же собираться. Далеко ли тут? Всего два часа езды…
– Времени нет. Да и как-то… ей-Богу… Страшно…
– Поехали со мной как-нибудь. Я вам весь город покажу.
Фредерик помолчал и хотел снова что-то спросить, когда на подъезде раздался голос кассира.
– Господин Бретейль, будьте столь добры, подвезите даму в Tepиэль.
– Охотно… Это кого же?.. Разряженную дамочку, что я видел?.. И кто она?
– Я не знаю. Что хорошенькая женщина – это я знаю… Но кто она и к кому – не знаю…
– В самый Териэль? Так она к нам?
– Да…
– Странно! Кто бы это, к кому? – выговорил Бретейль, и прибавил сынишке: – слезай, пешком добежишь, голубчик… Скажите ей, что я готов, но моя повозка не самая удобная.
Кассир повернулся, чтобы идти, но столкнулся в дверях с выходящей дамой.
– А, вот и вы, – сказал он. – Господин Бретейль говорит, что очень рад подвезти такую прелестную женщину.
– Которую он даже и не видал еще?.. – отозвалась франтиха и прибавила: – Ну, держите все это. Вот так… Уроните. Ах, как вы неловки.
И сунув плед, зонтик, саквояж и пару картонок, пришедшие багажом, в руки молодого человека, женщина ловко подобрала юбки и быстро сбежала по ступеням подъезда. Он последовал за ней.
– Господин Бретейль… здравствуйте! – воскликнула она, весело подойдя к повозке.
– Здравствуйте, – вымолвил Бретейль, недоумевая.
– Стыд-то какой!.. Oh c’est bien mauvais [40 - Это – неприлично (франц)]. He узнавать старых знакомых!
Бретейль, обернувшись прямо к женщине, внимательно глядел во все глаза, удивляясь, и, наконец, воскликнул:
– Чтоб меня черт побрал, если я вас узнаю… Но голос? Голос? Sac à papiers!.. [41 - Черт возьми! (франц)] Знакомый голос!
– Место, господин Бретейль… Очищайте место вашей давнишней приятельнице, которую вы, старый срамник, узнавать не хотите…
Бретейль передвинулся в тележке. Она, смеясь, легко вскочила на подножку, но зацепила за что-то оборкой и платье затрещало… Целый клок был вырван и повис, а под ним блеснула в широкой дыре розовая юбка…
– Ай!.. – вскрикнул кассир… – Ваше платье! C’est fait. [42 - Оно порвалось (франц)]
– О, такова судьба всех моих платьев… Это упрямилось две недели и вот, наконец-то, решилось разорваться. Ну, давайте вещи… Кладите в ноги. Спасибо. Целую вас! Ну-с, все готово, месье Бретейль…
Буржуа хлопнул бичом, и повозка двинулась от вокзала. Он продолжал сидеть полуобернувшись и с недоумением вглядывался в лицо соседки.
Она смеялась и, нагибаясь, подставляла ему лицо.
– Ближе… Ближе, папаша Бретейль. Получше разглядите.
– Чтобы черт меня побрал, если я узнаю! – воскликнул тот снова.
– Он вас сейчас уберет… потому, что вы сейчас меня узнаете. Подумайте. Догадайтесь.
– Чего думать! Я уже думал, даже голова затрещала от догадок… Вы из Териэля? Я знаком с вами у нас, или где в другом месте?
– Разумеется здесь… Да, ну, скорее… Это глупо, неужели я так постарела… Ну-ка вспоминайте, кто вас доставал одной песенкой с таким припевом. – И она звонко запела:
Follichon! Chon! Chon!
Monsieur le cochon!
Follichonette —
Mam’zelle cochonnette! [43 - Хрюшка! Рюшка! Рюшка!Месье Свинохряк!Свинохрюшечка —Мамзель Хрюшечка! (франц)]
– A-a!! – вскрикнул вдруг Бретейль и, бросив бич в ноги, круто остановил лошадь и близко нагнулся к самому лицу своей спутницы. – Как? Это ты? Невозможно! Так это ты? La petite Mariette! Marie Garadol?!
– Да. Вами ненавидимая когда-то Марьетта, которую бывало, где ни попадись, вы били и секли больно…
– А кто у меня в саду постоянно воровал все, и груши, и абрикосы… Как? Ты?.. Марьетта?.. Да что ж ты сделала, чтобы так измениться? Sacrebleu!.. Ah, sacrebleu! Une grande dame, s’il vous plait… [44 - Черт возьми! Ах, черт возьми! Знатная дама, полюбуйтесь пожалуйста… (франц)]
Бретейль качнул головой и снова двинул лошадь шагом.
– Я все та же, господин Бретейль. Была la petite [45 - малышка (франц)], а теперь la grande Mariette [46 - мадам Мариэтта (франц)]… Я люблю это имя, и мне жаль иногда, что я не могу носить его… Теперь я называюсь иначе, и фамилия у меня другая.
– Зачем?..
– Так принято dans le monde… [47 - в большом свете (франц)] Своих имен и фамилий никто не носит. Разве какая-нибудь девчонка в магазине, или горничная, привратница… Nous autres… Impossible… C’est mal vu [48 - Там все по-другому (франц)].
– К сестре, стало быть… Прямо. И затем к матери?..
– Да.
– Сколько же лет прошло, как ты удрала отсюда? Ведь, давно… Очень…
– Три года уже… Скажите, она постарела, моя мать?..
– Да. Нет. Не знаю, право… По-моему, все так же.
– А что сестра и брат?
– Эльза прыгает и плачет… Le gars [49 - парень (франц)] вырос и поумнел…
– Плачет? Отчего?
– Об отце… Вы обе забыли бедного Луи, а Эльза помнит и любит отца, как если бы он вчера умер. Скажи-ка… мать-то ожидает тебя?
– Нет. Я хотела ей сделать сюрприз.
– Да, уж сюрприз… Она упадет от неожиданности! А это… Вот это все… Фу, ты! Voyez moi çа… [50 - Что я вижу… (франц)] Это. Это. И это…. Matin! [51 - Дела! (франц)]
И Бретейль тыкал пальцем на браслет, кольца, часы, серьги…
– Чем же ты занимаешься? Не замужем, конечно?
– Parbleu! [52 - Слава Богу! (франц)] – отозвалась Марьетта обычными ответом подобных ей женщин.
– Ну, то-то же! Я так и думал. Стало быть, у тебя господин, который все оплачивает. Un monsieur… pour les fournitures [53 - Господин… для оформления (франц)]. Неужели это тот, который тебя привез и посадил в вагон. Un decore [54 - Орденоносец (франц)]. С Легионом в петличке.
– А вы откуда знаете? – удивилась она.
– Видел вас обоих на вокзале в Париже. И кто же он – военный, депутат, журналист?..
– Нет. Он банкир… но метит в депутаты.
– Банкир. Это хорошо. Стало быть, и очень богат… Бонапартист? Орлеанист?
– Нет… Но и не республиканец!.. Он видите ли… Все вместе: Un peu de tout [55 - все понемножку (франц)]. Он себя называет: un transigeant [56 - переговорщик (франц)].
– Молодец! Откуда же у него орден?
– О, такого добра у него много. У него еще три разных ордена. Японский, мексиканский и прусский…
– Четыре… Mat-tin… Вот что значит не стесняться обстоятельствами. Un transigeant?! Стало быть, оппортунист последнего фасона. Эдакий обязательно всегда попадет в парламент… или в тюрьму! – сострил Бретейль и рассмеялся.
– Да. Кроме этих орденов, он скоро получит еще и турецкую звезду.
– И за что же он эти ордена получает?
– За что… Как за что?.. Так!.. Ведь это покупается.
– Это тоже теперь покупается? Здравствуйте? Oh, les gredins! Oh, Paris! On finira par acheter le bon Dieu [57 - Вот черт! Ну и Париж! Скоро и самого Бога прикупим! (франц)]. – И, помолчав, Бретейль прибавил: – и надолго ты к сестре?
– Но знаю… Мой имбицил приказал скорее возвращаться, даже сейчас телеграмму мне прислал… Вот… – И женщина показала депешу.
– «Teriel. Rose Dupré!» – прочел Бретейль адрес… – Так ты уже не Марьетта, а Роза!.. Дюпре, а не Карадоль! Как же тебя звать-то теперь?
– О, здесь я Марьетта… Я хочу быть Марьеттой. Отдохнуть. Позабыть на время mon nom de guerre [58 - мой псевдоним (франц)]… Подышать свободно. C’est si bon [59 - это так чудесно (франц)], – побыть на родине! – с чувством произнесла она… – Вот они мои милые поля, вон лесочек, где я зайцев пугала. А вот домик кузнеца. Вон и лавка, куда меня всегда гоняла мать за кофе и сахаром… И глядите… Глядите… Вон и ваш сад. Ах, как все разрослось… А это чей же дом. Вон тот, большой?
И с восторженным лицом, оглядываясь вокруг себя оживленным взором, молодая женщина болтала, расспрашивала, охала, удивлялась и поминутно восклицала:
– Неужели Берта еще не замужем? Впрочем, ведь она такая дурнушка. – Как! Бедная Клера умерла? Отчего? Неужели этот проходимец Баптист командует над моей матерью?! А где Жорж, Пьер, Сюзанна… Белокурая Nini жива ли? Ninon Бретейль, ваша племянница.
– Да. Нини, слава Богу. Брат бедный умер, и я теперь опекуном у Нини.
– Выросла она?.. Ведь, ей теперь должно быть уже шестнадцать лет.
– Пятнадцать с половиной.
– Хорошенькая она? Ninon Бретейль ведь вся в отца и обещала быть прелестной.
– Право, не знаю… По-моему, нет. Она на моську смахивает… Un caniche, ей-Богу [60 - Пуделек (франц)].
– Как можно! Нини скорее ангелочек, с золотыми волосами, – воскликнула женщина.
Повозка въехала между тем на единственную улицу небольшого местечка с однообразными, серыми каменными домами под крутыми и остроконечными крышами. Всюду торчали длинные печные трубы, кое-где были садики с зеленью, местами высились стройные тополя или огромные столетние каштаны широко распускали густые ветви, раскидывая вокруг прохладную тень.
Почти на краю улицы, важно, зажиточно и богато высился на дворе большой дом – в два этажа – единственный во всем местечке.
– Это Грожан?.. – спросила молодая женщина. – Как выстроился?!
– Да. А каков дом… Просто диво…
– Ну, это для вас… Да… А в Париже он бы считался ничем. Une masure [61 - лачуга (франц)], – сарай с заднего двора.
– Здесь не Париж!.. Да Грожану плевать на твой Париж, он и там – захочет – может дворец выстроить. Страшно богатеет! Да, про него не сложишь пословицы: «Gros Jean comme devant…» [62 - «у разбитого корыта (франц)] Он и фамилию свою переделал и теперь пишет Graujant. Прежде его граф Отвиль – знаешь, наш местный богач и депутат, – раньше звал «Mon bonhomme» [63 - голубчик (франц)], а он его – господин граф; а теперь Отвиль говорит ему: «Mon cher monsieur» [64 - мой дорогой господин (франц)], а Грожан говорит графу просто: monsieur d’Hauteville [65 - господин Отвиль (франц)]. Да. Он уже не тот. А ведь он прежде за тобой ухаживал, Марьетта? При твоей ловкости, пожалуй бы…
– Un paysan [66 - крестьянин… (франц)]… Какая находка!.. – воскликнула женщина презрительно.
– Все же, лучше бы было… чем так-то…
– Отчего же? Я счастлива. У меня все есть…
– Да. Все. Но пока. Молодость не длится вечно, однажды наступит…
– Старость… Да. А она разве вечно длится. И она коротка, если ее сократить в молодости. На все лады.
– Надо еще знать, куда деваться под старость. Откладываешь?..
– Есть мне время философствовать! – рассмеялась она.
– А надо думать, ma petite [67 - моя малышка (франц)]… Надо откладывать ежедневно что-нибудь – на черный день.
Женщина пожала плечами и, не ответив, отвернулась.
– Все вы так… Эх, Марьетта, видал я и прежде тебя таких, как ты… А спроси где они?.. В вертепах. Стало быть, и ты не думаешь о будущем. Нет?
– Глупый вопрос, месье Бретейль, извините. Я успею еще прежде моей старости сто раз умереть… И потом… Право, это здесь такие вещи могут еще на ум идти, а в Париже – некогда.
Глава 5
Наступили сумерки, на смену которым шла ночь, темная, теплая и тихая.
В доме железнодорожного сторожа, заведующего заставами на переезде, светился огонек. Дом этот был просторнее шоссейных сторожек, но все-таки невелик.
Прямо с крыльца дверь вела в чистую комнату, с асфальтовым полом, где стояли большой обеденный стол, массивный шкаф с посудой за стеклянными дверками, одно кресло, обитое клеенкой, и несколько стульев. Большие часы в углу, с хрипливо-звенящим боем, были единственным украшением помещения. Перед дверью, у противоположной стены, был глубокий и высокий камин, который топился только месяца два в году и лишь в самую глубокую и суровую зиму. На двух окнах висели снежно-белые занавески из кисейки и стояли горшки с зеленью и цветами.
Отсюда было две двери. Одна вела в маленькую спальню с большой кроватью, комодом и двумя стульями, другая в просторную и светлую кухню, с плитой под большим колпаком. Здесь на стенах была развешена кухонная утварь и разнообразная посуда, ярко блестевшая и в большом количестве, не соответствующем, казалось бы, всей обстановке квартиры.
Из спальни поднималась наверх маленькая лестница, крутая, с большими ступенями, и вела в крошечную каморку, метра в четыре шириной, где стояло лишь две кровати, одна небольшая, другая детская. Между ними был маленький столик и стул. На стене блестело металлическое Распятие, а рядом висело в рамке лубочное изображение Sacré Coeur.
В растворенных дверках плакаров, или стенных шкафов, виднелось весьма немного носильного платья и белья. Это была комнатка Эльзы и ее младшего брата, веселая и удобная летом, но совершенно холодная зимой, так как она не отапливалась.
Едва только наступил вечер, Эльза зажгла керосиновую лампочку и осветила главную, приветливую чистую комнату, с ярко блестящим полом и снежно-белыми стенами. Девочка уже давно вернулась в дом и теперь сидела в углу кухни на низенькой скамеечке. Это было ее любимое место, особенно в часы перед ужином.
Она сидела, согнувшись на скамейке, а на коленях ее лежал, поджав лапки, навострив уши и щуря глаза, большой темно-серый кролик, единственный ее приятель на свете.
Кролик, которого девочка окрестила именем «Коко», уже год, как пользовался сердечным ухаживанием своей госпожи и положительно знал и понимал, что он очень любим. Он жил в сарайчике, где хранились дрова, и когда Эльза отворяла дверку и звала его, он кидался к ней на встречу и, становясь на задние лапы, тотчас тянулся к ней на колени, где ему бывало всегда очень покойно и уютно, а при стуже вдобавок и очень тепло. Впрочем, всю зиму кролик прожил в комнате наверху, и мерзнул меньше, чем сама его госпожа с братом.
Еще более, чем днем, утомленная Эльза сидела теперь молча, задумчиво глядела на поленья и уголья под висящим на цепи чугуном, где дымился le pot-au-feu [68 - тушеная говядина с овощами (франц)]. Она машинально гладила своего «Коко» по спине, изредка начиная ласкательное движение руки с головы, причем прижимала его торчащие уши и заставляла закрывать глаза. Около девочки сидел на стуле, не доставая ногами до пола и болтая ими, мальчуган лет семи, ее братишка и главный любимец, ради которого она пожертвовала бы не только кроликом, но и собой. Отец, умирая, сказал ей только одно:
– Le gars [69 - мальчишка (франц)]…
Но потухавшие глаза его досказали все остальное и многое. Они поручали ей мальчика, заповедывая любить его, защищать, и как бы заменить мать…
И теперь для Эльзы le gars стал идолом, но защищать его не приходится. Мать любит единственного сынишку по-прежнему, а «он», бывший наемный работник в доме и просто Баптист, а ныне monsieur Baptiste, относится к мальчику равнодушно, не любит, но и не притесняет.
Семилетний здоровый и сильный мальчик, смышленый и умный, не по летам степенный и сурово-рассудительный, был внешностью, если не нравом, двойник сестры. И Эльза и Этьен были оба в отца лицом, а потому и похожи друг на друга. Эльза и нравом была живой портрет покойного Карадоля. Мальчик отличался от отца и сестры только синими глазами и хладнокровием, которые унаследовал от матери, но зато был такой же смуглый, с такой же курчавой черной шапкой волос на голове, как и отец. Со временем, как думала Эльза, когда у Этьена будут усы и бородка, он будет точь-в-точь отец. Лишь бы нравом и пылом не подражать ему отцу, а быть скорее в мать, тихую и слабовольную. Тогда не повторится с Этьеном того, что бывало с отцом за всю его жизнь и что, однажды, привело к трагедии.
Сестра и братишка уже давно молча сидели вдвоем на кухне, в ожидании прихода Баптиста, чтобы вместе ужинать. Оба были голодны и часто невольно прислушивались ко всякому звуку на дворе. «Не он ли?» В первой комнате уже был накрыт стол чистой коричневой скатертью с красными разводами, и стояли четыре прибора, стеклянный кувшин с сидром и бутылка простого красного вина «lе petit bleu» [70 - «маленькое облачко» (франц)]. Хозяйка, их мать, была в другом конце домика, в углу своей спальни, и сидела при свече, склонившись над швейной работой. Женщина, низенькая и полная, казалась на вид лет под сорок, но в, действительности, ей было уже 47 лет.
Анна Карадоль, фламандка родом, светловолосая, была когда-то очень красивая блондинка с сияющими, кроткими, синими глазами и прелестным, снежно-белым цветом лица. Но теперь она сохранила только намеки на прежнюю красоту. Лицо было смуглое или коричневое, но не такое, как у Эльзы. Девочка удивляла всякого своей свежей, нежной смугловатостью и матовым отблеском лица и шеи. У вдовы была смуглость старости, желтизна огрубелой кожи. И если щеки Эльзы напоминали кожу позлощенного солнцем яблока или персика, то щеки ее матери смахивали на коричневый сафьян. Морщин у вдовы было еще мало, только сеточки вокруг глаз и на висках по прозвищу pattes d’oies [71 - гусиные лапки (франц)], но глаза, прежде красиво кроткие, теперь казались тусклыми и безжизненными.
Анна Карадоль, давно болезненная, со смерти мужа стала еще более прихварывать, но на особый лад. Болезнь выражалась не страданиями и болями, а чрезвычайной леностью, бесстрастием и равнодушием ко всему, а изредка периодическим полным упадком сил и сонливостью. Тогда она лежала не вставая с постели и, собираясь умирать жаловалась на все, на всех, на весь мир Божий, в особенности на старших дочерей, бросивших ее, но также и на Эльзу с Этьеном, якобы не любящих и не почитающих ее.
Единственный человек, которого женщина не упрекала ни в чем, которого страстно любила, но отчасти теперь боялась, был ее прежний наемный работник Баптист Виган, а теперь… ее любимец и повелитель. Личность темная, загадочная и, по меньшей мере, человек себе на уме, был определен местными жителями особым словом: un sournois [72 - притворщик (франц)]. Если бы в местечке спросили, у кого бы то ни было, способен ли Баптист Виган на преступление, на воровство и грабеж или убийство, то всякий бы ответил:
– On en sait rien! [73 - Об этом ничего не известно! (франц)]
И, действительно, никому не было известно, кто и откуда родом этот пришелец, говорящий по-французски с легким иностранным акцентом и ни разу не обмолвившийся ни единым словом о родине и своем вероисповедании. Одни считали его корсиканцем, другие – поляком, третьи – евреем.
Прошло еще около часу напрасных ожиданий. Баптист все не появлялся. Глаза мальчугана, а равно и его сестры все чаще косились на pot-au-feu и его пахучий, щекочущий ноздри дымок…
– Dis donc, la fille [74 - И что дальше? (франц)]…Что, нам вообще не ужинать? – вымолвил, наконец, Этьен своим суровым голосом, совершенно не детским.
– Сходи, скажи матери. Тебе она даст, – отозвалась Эльза.
– А ты?
– Я буду дожидаться…
Мальчик ничего не ответил и не двинулся.
– La bonne femme [75 - добрая женщина (франц)], небось, сама тоже голодна, – вымолвил он снова, называя и мать и сестру на деревенский лад.
Эльза хотела ответить, но за растворенным окном раздались на дворе дальние удары бича и стук колес… Девочка спустила кролика с колен, лениво поднялась с места и двинулась вон. Не успела она взять со стены большой ключ, висевший на гвозде, и дойти до выходной двери из дома, как под окнами уже раздался громкий голос:
– La barrière, s’il vous plait! [76 - Эй, на заставе! Пожалуйста! (франц)]
– Voilà! Voilà! [77 - Здесь! Здесь! (франц)] – угрюмо и машинально крикнул мальчуган, не оборачиваясь к окну и даже не двинувшись на стуле. Привычное слово обычного отклика, которое он слышит постоянно, и сам часто повторяет, вырвалось у него почти бессознательно. Вдобавок, давно ожидаемый ужин не выходил из головы.
Эльза, добежав, отворила своим ключом обе заставы и пропустила через полотно кабриолет, запряженный двумя пони и с каким-то господином, которого она еще никогда не видала. Переехав рельсы, проезжий приостановил, однако, лошадей и обернулся к ней с вопросом:
– Скажите мне, mon enfant [78 - дитя мое (франц)], как мне проехать в замок Отвиль?
– Если вы никогда не бывали там, то ночью вы не найдете его. Тут ведь километра два, – ответила Эльза…
– Сто раз бывал, mon enfant, но только с противоположной стороны. А нет ли кого, проводить меня? Вы бы вот со мной доехали?
– Я не могу. Я при заставах.
– Я вам дам un louis [79 - один золотой (франц)], – решительно заявил незнакомец.
– Золотой?! – воскликнула Эльза.
– Да. Une pièce de vingt francs [80 - Одну монетку в 20 франков (франц)].
Эльза стояла в нерешительности и колебалась.
«Быть может за это время никто не проедет? Или Баптист вернется уже… Наконец, мать может выйти. Даже Этьен может отворить и затворить заставы. Ведь целых двадцать франков?!»
И Эльза вдруг решилась, заперла заставы и кликнула брата, чтобы передать ему ключ.
– Вы согласны, дитя мое? – с радостью спросил проезжий.
– Извольте, месье….
Этьен был уже на крыльце и, как-то важно переваливаясь, руки в карманах штанов, лениво шел на зов сестры. Проезжий, между тем, достал сигару и зажег спичку…
Огонек осветил всех мерцающими лучами. Проезжий, уже не молодой человек, с проседью в усах и бороде, в фетре с широкими полями, медленно раскурил сигару. Затем он скосил глаза на стоящую близ кабриолета девочку и вдруг дернул рукой со спичкой ближе к ее лицу.
– Diable! – изумленно вырвалось у него. Спичка потухла, но он тотчас же зажег другую, снова поднес ее к лицу Эльзы и произнес, как бы недоумевая:
– Но вы очаровательны! – Vous êtes ravissante! [81 - Вы очаровательны! (франц)] Это… Это просто удивительно. Прямо в глаза бросается.
Эльза попятилась от света и сразу насупилась… Глаза ее неприязненно блеснули.
– Кто вы такая, дитя мое?.. – быстро спросил незнакомец при наступившей снова темноте.
– Я здесь… Вот, при заставах…
– С родными?
– С матерью и братом.
– Живете здесь? Стало быть, вас всегда здесь можно найти?..
– Да-с. Всегда.
– Отлично! – почти с радостью воскликнул он. – Ну-с… Садитесь. Дорогой мы с вами решим дело. Очень важное дело, дитя мое. Ну, что же вы? Садитесь…
Эльза отступила еще на шаг и выговорила сдержаннее и глухо:
– Я не могу… Заставы надо…
Но она запнулась, не зная, что сказать. Она никогда не лгала. А сказать теперь правду было невозможно. Это правда – была боязнь ехать за две километра ночью с незнакомцем, который ее нашел красивой. Не имей он неосторожности это высказать – она бы не побоялась ехать проводить его и прибежать домой.
– Вы не хотите?.. – удивился проезжий. – Но ведь только что, вы соглашались?
– Я вас не знаю. Вы не здешний…
– Здешний. Даже маленькое имение купил недалеко отсюда и еду гостить к графу Отвиль. Но не в этом дело. А в том, что ведь сейчас… Сейчас вы соглашались. Ah, bigre [82 - А, черт возьми! (франц).]. Понимаю! – весело воскликнул он. – Я ахнул от вашего прелестного личика. Вот что! Понимаю! Ну, вы ошибаетесь, ma chère enfant [83 - мое дорогое дитя (франц).]… Во мне ахнул не волокита, а артист, скульптор… Вы не знаете, что такое скульптор? Ну, вот скоро узнаете. Так и быть, я один доберусь до Отвиля. Но завтра же я буду здесь, и мы решим важное дело с вашей матушкой. A bientot, ma future Psyché! [84 - До скорого свидания, моя будущая Психея! (франц)]
Незнакомец хлопнул бичом, двинулся, и скоро кабриолет исчез среди тьмы ночи.
– Что он сказал? Се drôle! [85 - Это странно (франц)] – выговорил Этьен, приблизившись к сестре. – Психе?.. что это такое?
– Не знаю… А жаль, что он зажег спичку. Двадцать франков! Nous n’avons pas de chance, mon gars! – вздохнула Эльза [86 - У нас нет шанса, братишка! (франц)].
– Двадцать франков?! Он их не давал, а только обещал! – угрюмо отозвался мальчуган, держа и топыря руки в карманах штанов, точь-в-точь как бы какой пожилой и степенный буржуа.
– Он бы не обманул. Не из таких… Пойми, глупый… Ведь, un Louis! [87 - один золотой (франц)] Страх. Сколько бы я тебе на это сладких пирожков накупила в Tepиэле.
– Пирожков?! Вот, кабы, поужинать поскорее… – проворчал Этьен.
Брат и сестра вернулись тихо в дом в раздумье, он об ужине, а она о потерянных из-за боязни деньгах. И каких денег? Таких у нее еще никогда и в руках-то не бывало. А зачем он ахнул и сказал, что она красива? Она ненавидит тех, кто ей говорит это. Ненавидит и боится потому, что почти все говорящие это – тотчас же потом пристают с противными шутками, а то и с поцелуями.
Едва только Эльза вошла в дом и собиралась рассказать матери о разговоре с проезжим и его предложении, как на крыльце раздались шаги.
В дом вошел молодой красивый малый и бросил на стул форменную фуражку, на которой из медных букв блестело слово: «Nord» [88 - «Север» (франц)]. – Это был Баптист.
Он раздраженно глянул на Эльзу и быстро прошел к женщине в спальню.
– Ну, решай… Что делать? Je n’y tiens plus! [89 - Меня теперь точно вытурят! (франц)] – воскликнул он. – Опять неприятности из-за лени и неаккуратности глупой. Грозятся, наконец, отнять заставы.
– Ну и что еще? – тихо отозвалась Анна.
– Говорят же тебе толком! Опять она опоздала. Не была вовремя на месте и опять скакала козой под паровозом! Я же не могу не отлучаться. Не хочу, наконец! Если нельзя положиться в таких пустяках на девчонку ее лет, так на что же она вообще годна?!
И Баптист долго, крича и бранясь, рассказывал, как вновь получил на станции строгий выговор за Эльзу. Анна упорно молчала, а Эльза сидела в соседней комнате, насупившись и понурившись…
Она давно не слушала, что он кричал, а думала: «Неужели, так будет всегда?»
Наконец она очнулась от его окрика. Он стоял уже над ней с поднятыми кулаками.
– Если ты еще раз меня подведешь, maudit négrillon [90 - чертов негритёнок (франц)], я тебя исколочу палкой. Отдую до полусмерти…
Эльза вскочила с места и побледнела от гнева.
«Негритёнок» – было самое оскорбительное для нее слово. Кровная обида, наносимая не только ей, но и памяти покойного отца.
Анна, опасаясь последствий очередной стычки, быстро появилась из своей комнаты, чтоб удержать и любимца, и дочь.
Но в то же мгновенье на дворе снова раздались хлопанье бича и громкий крик:
– La barrière s’il vous plait! [91 - Эй! отворите проезд, пожалуйста! (франц)]
Эльза двинулась, дрожащими от гнева руками взяла со стены ключ и медленно вышла. Она была бледна и тяжело дышала…
Глава 6
Уроженец Нормандии Этьен Карадоль в тридцатых годах отправился попытать счастье во французских колониях Антильских островов. Сначала ему повезло, и он сделался скоро собственником кофейных плантаций на Гваделупе, но затем неожиданно разорился от необдуманного торгового предприятия.
Не зная, что делать и куда деваться, он, скрипя сердце, ради обеспеченного существования, решился жениться на богатой туземке, кровной негритянке, и вдобавок внучке аборигена, то есть караиба.
Невольничество и рабовладельчество, уничтоженные в колониях еще во времена Директории, давали возможность черным иметь поземельную собственность наравне с белыми, и молодая Эльзира, будучи единственной дочерью негра-плантатора, была богатой невестой.
Карадоль не был, однако, счастлив со своей черной подругой по жизни. Эльзира оказалась крайне ограниченной женщиной, отчасти злой, донельзя упрямой и вдобавок невероятно вспыльчивой. К белому мужу, которого Эльзира обожала, и которому была предана, как собака, она, конечно, не могла быть злой и бессердечной, но одно прирожденное свойство, почти существенная принадлежность ее расы, делало брак несчастным. Негритянка была безумно, до исступления ревнива и не давала ступить шагу обожаемому мужу.
Благодаря характеру жены и в особенности неистовой ревности, жизнь Карадоля стала каторгой. В продолжение четырех лет жена ни на единый миг не отпустила от себя мужа, следуя за ним буквально по пятам. Даже когда Этьен отправлялся купаться, то Эльзира сидела на берегу моря… Если он при прогулке или в гостях имел неосторожность заметить про какую-нибудь женщину, что она недурна собой, то домашняя распря с бурными вспышками гнева, с проклятьями, со слезами прощения и примирения и с новыми порывами дикой ревности длилась иногда целую неделю. Эльзира терзала себя и мучила мужа.
Рождение на свет мальчика, красивого мулата, не переменило нрава Эльзиры, как надеялся ее муж. В припадках подозрительной ревности и гнева негритянка начала часто грозиться убить ребенка от якобы неверного мужа.
И, наконец, однажды, когда мальчику, по имени Луи, было уже три года, Эльзира в безумном приступе ревности слегка ранила его ножом. Она, действительно, могла бы и убить сына, если бы Этьен вовремя не защитил ребенка и не получил весь удар в собственную руку. Тем не менее, соскользнувший нож зацепил маленького Луи.
Кровь младенца сына остервенила отца, и в это мгновение он впервые осознал или почувствовал, что далее так жить нельзя. Ни единым словом он не выдал себя, примирился с женой, выслушал в тысячный раз ее мольбы о прощении, ее обещания впредь быть разумнее, излечиться от ревности и т. д. Но в глубине души он решился на отчаянный, а равно и жестокий шаг.
Через неделю Карадоль вместе с мальчиком исчез из дому и исчез с Гваделупы… А через месяц после бесследного исчезновения мужа и сына, Эльзира, обезумев от горя, бросилась со скалы, разбившись насмерть.
Карадоль бежал с сыном на корабль, отходящий в Европу, и вскоре после того, как негритянка от горя и отчаяния покончила с жизнью, он уже достиг берегов родины.
На небольшую сумму денег, которую Карадоль привез с собой, он купил ферму на берегу Нормандии в Кальвадосе и, сделавшись земледельцем, зажил мирно, деятельно и счастливо, вложив всю душу в сына. Единственное, что отравляло теперь его существование, была внешность мальчика. Несмотря на уверения и ложные клятвы Карадоля, что сын прижит им от жены, обыкновенной француженки, якобы уроженки Гавра, никто не верил ему, и все догадывались, что Луи – креол и настоящий мулат.
Карадоль стыдился теперь своего брака с негритянкой и невольно передал это чувство подраставшему сыну.
Прошли года. Луи стал очень красивым молодым человеком, но с бронзовым лицом, толстыми губами, с черной, как смоль, курчавой шапкой волос и вдобавок сильно походил характером на мать.
Он был умен и добр в отца, но неудержимо горяч, вспыльчив и упрям, а возраст не изменил и не сгладил характерных особенностей расы. В двадцать лет Луи втайне был угнетаем и тяготился своим происхождением. Строгое приказание отца, полученное еще в детстве, никому не рассказывать, что его мать была негритянкой, хотя все об этом догадывались, шутки и насмешки товарищей в школе над его цветом кожи и курчаво короткими и не отрастающими волосами, прозвище Louis le négrillon [92 - Луи-негритенок (франц)], в отличие от других мальчиков с тем же именем – всё постоянно язвило и угнетало существование.
Молодой Карадоль, имея полное право гордиться своим поистине красивым типом метиса, с младенчества привык стыдиться его, и кровно обижался за всякий намек на происхождение. Будучи смел и силен, он, разумеется, постоянно имел стычки со всеми. И все беды являлись из-за цвета лица… Не посей отец в нем искреннего убеждения с первых дней существования, что его происхождение исключительно постыдное, молодой Луи, разумеется, не счел бы это несчастием жизни.
Отец и сын, удаляясь ото всех, живя особняком, конечно, были замечательно дружны, но, увы, Этьен Карадоль вдруг умер, когда сыну едва минул двадцать один год. Оставшись сиротой на свете, Луи тотчас же стал подумывать жениться, чтоб обзавестись и хозяйкой, и семьей. Отношения его со всеми обывателями были, однако, хотя не враждебны, но и не близки, не сердечны, и выбрать себе невесту в округе было трудно. Луи решился искать ее подальше от тех пределов, где он носил прозвище: le négrillon.
Через полгода он был уже женат на молодой девушке, уроженке французской Фландрии. Почти беловолосая и голубоглазая фламандка, разумеется, должна была преимущественно очаровать мулата, в силу правила les extrémités se touchent [93 - Противоположности сходятся (франц)]. Брак этот, по взаимной любви, вскоре, однако, оказался обратным отражением брака Этьена и Эльзиры. Фламандка, хладнокровная и кроткая, попала в положение Этьена и не могла почесть себя вполне счастливой, вследствие безумной подозрительности мужа, в котором ожила ревнивица Эльзира. Только лет через десять сожительства Луи Карадоль стал несколько спокойнее и начал доверчивее относиться к своей жене, быстро и сильно подурневшей и постаревшей от частых рождений на свет детей.
Он стал нежным отцом и, несмотря на то, что по-прежнему желал иметь сына, относился любовно и по-женски сердечно к родившимся дочерям.
Семь дочерей подряд родила Анна Карадоль, но из них только три остались в живых, остальные умерли все от одной и той же загадочной болезни вроде столбняка.
Все умершие девочки носили имя бабушки негритянки, хотя местный кюре считал его наполовину языческим или «колониальным», а Анна – приносящим даже несчастье. Но упрямый Луи стоял на своем. Не зная, что мать давно покончила самоубийством, он мечтал когда-нибудь съездить на Гваделупу, найти ее и представить ей внучку, носящую ее имя… Ведь мать, думалось ему, вероятно, много богаче, чем он с семьей!
Последняя девочка, уже в пятый раз упрямо названная Эльзирой, была тоже при смерти, на втором году от рожденья и, сочтенная мертвой, едва не была похоронена. Малютка пришла в себя, когда священник и причт были уже в доме, а заказанный гробик был уже принесен.
– Эта будет жить! – воскликнул Луи. – И будет особенно счастлива в жизни!
Глава 7
Минуло двадцать лет со дня брака мулата и фламандки, и однажды над семьей разразилась катастрофа.
Карадоль был человек недюжинного ума и натура непосредственная, честная и правдивая до крайности. Хорошо проучившись в школе, он приобрел кое-какие элементарные познания, давшие толчок к развитию его природных способностей. Вместе с тем, он был человек даровитый, и за что ни брался – все в его руках ладилось и спорилось. Если бы он получил серьезное образование и если бы обстоятельства среды и жизни могли сложиться благоприятно, то нет сомнения, что из Карадоля вышел бы талантливый артист, по всей вероятности, музыкант. Но страсть к музыке ограничилась уменьем бойко бренчать на гитаре и прелестно играть на флейте. Карадоль замечательно импровизировал на обоих инструментах, но все кругом относились к этому равнодушно. Это заставило самого непризнанного артиста относиться к своей страсти и к своему дарованию тоже почти пренебрежительно, как к праздной и отчасти нелепой забаве.
Одна прирожденная черта характера и кроме того один порок, Бог весть почему развившийся, прервали сравнительно мирную жизнь и привели к несчастью.
Карадоль, будучи всегда, еще с детства, страшно вспыльчив, по наследству от матери, теперь в иные минуты бешеного и безумного гнева, казалось, совершенно терял рассудок и способность мышления. И постепенно он нажил себе во всем местечке репутацию опасного sauvageon [94 - дикаря (франц)] и даже, обзавелся заклятыми врагами в числе обывателей, оскорбленных им в минуту пыла.
Кроме того, в молодости он любил изредка покутить и выпить с приятелями, находя какое-то необъяснимое наслаждение в полутрезвом состоянии. В эти минуты он становился вдесятеро умнее, забавен, остроумен, колок, красноречив и, главное, удивлял и себя и других своими импровизациями на флейте. За последние годы наклонность понемногу перешла в порок. Лет под сорок он начал уже просто напиваться и, наконец, стал пить запоем. В это время, длившееся всегда около недели, он был неузнаваем, ибо всегда добрый, скромный и вежливый с людьми, нежный с женой и дочерями, он становился груб, жесток и даже иногда страшен. В дни запоя вся семья всячески избегала Карадоля, а иногда и пряталась от него, ибо бывали случаи, что он из-за пустяка, одного слова противоречия, или косого взгляда, нещадно бил чем попало всякого, кто подвертывался под руку.
Младшая дочь Эльза, его любимица, тоже не избегала общей участи, а однажды пьяный отец даже избил ее настолько жестоко, что шестилетняя девочка пролежала три дня в постели в синяках и с болью во всем теле.
Когда запой проходил, Карадоль подолгу удалялся от людей и стыдился семьи. Он даже просил прощения у побитых детей и сам умолял их всячески избегать его в эти дни, когда он просто не волен был управлять самим собой.
Порок этот, из года в год усиливавшийся, один, сам по себе, не мог бы еще привести к какой-либо крупной беде… Безумная же вспыльчивость, появлявшаяся изредка, в связи с запоем, привела к драме.
Однажды, сидя с приятелями в кафе, Карадоль, будучи немного не трезв, поссорился с богатым и почитаемым в местности буржуа, по имени Дюге, и почти без повода вдруг ударил его. Оскорбленный буржуа, упавший на пол от сильного удара, потерял сначала от неожиданности всякую способность соображения. Однако, придя в себя, он был настолько возбужден, что прибегнул, зная характер Карадоля, к самому верному средству уязвить его.
– Ты не француз! Не европеец! – воскликнул он вне себя. – Tu es un sauvage, un Caraibe des Antilles! [95 - Ты просто дикарь, антильский кариб! (франц)] Твои же дочери все красавицы и истые француженки. Стало быть, молва правдива, что все они родились не от тебя, а от приятелей твоей жены. Одна из них я знаю даже чья. И прямо заявляю. Она – моя!
Слова буржуа были явною ложью и клеветой на Анну, выдумкой взбешенного оскорблением человека. Но все знали, что буржуа Дюге никогда не лжет. Первое незаслуженное и кровное оскорбление заставило его в первый раз в жизни нагло солгать теперь ради мщения.
Все присутствующие были поражены и хотя с недоумением на лицах, но все-таки, очевидно, поверили неожиданному заявлению.
Карадоль при этих словах сразу преобразился из человека в животное, в тигра или в пантеру. С выпученными, сверкающими глазами, с пеной у оскаленных и стиснутых зубов, с вытянутой шеей, на которой вспухли жилы от крови, хлынувшей в голову – мулат тихо двинулся к буржуа и через силу хрипло выговорил:
– Одна, говоришь, твоя!?
– Да! Когда ты по делам укатил на месяц в Гавр. Да! – едва соображая свои слова, проорал остервенившийся Дюге. – Я, поимел тогда твою красотку! Твоя Марьетта – это моя дочь… Даже личиком своим, она…
Но буржуа не договорил… Он дико вскрикнул и повалился навзничь, обливаясь кровью…
Карадоль, схвативший со стола нож, мгновенно всадил его в грудь клеветника по самую рукоять.
Буржуа был ранен насмерть и через два часа скончался. Карадоль был тотчас же арестован, взят в жандармерию и затем увезен и подвергнут предварительному заключению, впредь до суда.
Через полгода он был судим и осужден на десять лет на галеры. Но затем, дело его в Cour d’Appel [96 - Апелляционном Суде (франц)] было пересмотрено и кассировано, ибо вмешались вдруг никому неведомые покровители. И Карадоль, судимый вновь, благодаря всяким сомнительным circonstances atténuantes [97 - смягчающим обстоятельствам (франц)] был осужден лишь на три года тюрьмы.
Неожиданное послабление местная молва объяснила оскорбительными для семьи мотивами. Общественное мнение всего округа заподозрило, что покровителем убийцы явился местный супрефект, богач и крупный землевладелец, который якобы был давно серьезно влюблен или, быть может, даже тайный любовник старшей дочери Карадоля – Renée, замечательно красивой девушки.
Так как Карадоль был заключен в тюрьму недалеко от Парижа, то семья, продав землю и дом и уплатив много долгов, покинула Кальвадос и перебралась в местечко Териэль в департаменте Соммы. Это было необходимо отчасти для того, чтобы быть поближе к заключенному, а отчасти, чтобы уйти от позора и двусмысленного положения семьи преступника.
На новом месте жительства мать и дочери заявили, что муж и отец находится в отсутствии, во французских колониях, и будет обратно только через три года.
Анна лишь одна получила право изредка видеть мужа, но дочерям было в этом отказано.
За время отсутствия доброго, но строгого отца, всегда незаметно наблюдавшего за двумя старшими дочерями, случилось много нового. Анна слабовольная и тихая могла справиться только с Эльзой, которой минуло всего семь лет, когда случилось нежданное несчастье. Старшие же дочери были уже взрослыми девушками еще прежде, чем Карадоль подвергся тюремному заключению. Когда он снова возвратился в семью, оставленную почти безо всяких средств, то, благодаря старшей дочери Renée, Анна с семьей уже пользовались помощью и услугами местного богатея, буржуа Грожана.
Девушка, которую звали уменьшительным René и которой дали, за ее красивую осанку и горделивую манеру двигаться и говорить, прозвище Reine [98 - королева (франц)], была, действительно, в связи с пожилым богачом.
Явившийся Карадоль ничего не мог предпринять против этого постыдного положения дочери, так как Réne-la Reine минул двадцать один год, и она в качестве совершеннолетней вышла по закону из-под отцовской власти. Кроме того, он считал себя самого настолько опозоренным преступлением и пребыванием в тюрьме, что всех виновных в чем-либо, не считал себя вправе судить.
Глава 8
Жизнь Карадоля после тюрьмы и на новом месте пошла на иной лад… Он стал грустно тих, тяготился даже своим существованием, презирал самого себя, всячески удалялся от людей и проводил время за слесарной работой, которой обучился в заключении.
Только два существа, казалось, привязывали его к жизни и могли оживлять и будить в нем прежнего умного и доброго человека, честно рассуждающего обо всем и все верно судящего. Это была младшая дочь Эльзира, которой было уже десять лет, и годовалый ребенок сын, которого Карадоль, всегда желавший иметь сына, стал боготворить. Мальчик родился на свет за год до освобождения отца, и Карадоль называл его всегда, со слезами на глазах:
– L’enfant du malheur! [99 - Дитя несчастья (франц)]
Но, вместе с тем, он страстно любил младенца и нянчился с ним от зари до зари. Малютка Этьен не сходил с рук отца: Карадоль даже работал иногда одной рукой, чтобы держать сына на другой.
При отъезде семьи из Кальвадоса все было продано за бесценок, а долгов уплачено много и, кроме того, Анна была обманута личностью, взявшейся за дело продажи, и необходимость жить три года не на доход, а на капитал – все привело к почти полному разорению.
Теперь Карадоль, вернувшись в семью, жил в нужде, а в будущем грозила нищета. Слесарное мастерство, которое он от тоски полюбил в тюрьме, явилось по счастью подспорьем, тем паче, что и в это простое незатейливое дело Карадоль внес даровитость своей натуры. Новые изящные замки с секретом, которые он сам разработал, неплохо продавались… Оставалось только не лениться.
Помимо нравственной перемены к лучшему в Карадоле резко обозначилось иное, новое отношение к семье. Он стал холоднее с женой, заметив что-то… чего еще никто не замечал. В доме появился нанятый им двадцатилетий подмастерье Баптист Виган. Ревнивый и теперь еще более подозрительный муж сразу угадал, что должно было впоследствии случиться, несмотря на немолодые годы его жены.
К старшей дочери Рене отец стал относиться с полным презрением и часто, даже при посторонних, давал ей наименование продажной женщины.
Чаще всего он выражался о Рене словами:
– Старшая дочь? C’est de la marchandise [100 - Это просто товар (франц)].
Умная и степенная девушка, отчасти высокомерная, отличавшаяся самообладанием, молча терпела укоры и насмешки отца. Хотя она была уже совершеннолетняя и, конечно, стремилась поскорее перебраться из дома в дом богатого любовника, но все же оставалась, побаиваясь отца. Ее любовник, пожилой Грожан, тоже опасался человека, который уже отсидел в тюрьме за убийство.
К своей второй дочери, Марьетте, Карадоль относился равнодушно. Крайне веселая и беспечная девушка иногда забавляла его, но она любила лгать и льстить, и вообще отличалась уменьем подделаться ко всем, равно и к своему сурово-печальному отцу. Сердце отца не лежало к лукавой дочери. Он чувствовал в Марьетте худые задатки, как бы прирожденные, порочность мысли, чувств и вкусов. Ему часто казалось, что она много хуже своей виновной, но гордой, прямой и честной сестры. Участь Рене лежала камнем на сердце отца, но представлялась ему несчастной случайностью. Будущая худшая судьба Марьетты представлялась ему неизбежным последствием ее натуры.
Зато третью дочь, девочку, которой шел лишь одиннадцатый год, Карадоль полюбил еще более, чем прежде. Он видел в ней себя самого в женском образе. Эльзира и лицом и характером напоминала ему его детский возраст.
Одно поражало Карадоля, чего он не мог себе, однако, объяснить. Из рассказов покойного отца своего он знал разную мелочь о жизни и нравах креолов в колониях. Теперь многое, что он слышал от отца, он находил в Эльзире, не имевшей, конечно, никакого понятия о Гваделупе и ее обитателях и не знавшей даже, что она – квартеронка [101 - Квартеронка – женщина, девушка на четверть негритянской расы].
Так, между прочим, маленькая дочь, носящая имя бабушки негритянки, сама выдумала себе однажды висячую постель, протянув простыню на веревках между деревьями садика. Она умоляла позволить ей спать там на воздухе. А между тем Эльзира не могла и подозревать, что давно существует на свете нечто, называемое «гамак».
Девочка до безумия обожала сахар, причем настолько, что вид большого блестящего куска приводил ее в особо возбужденное состояние, глаза искрились, лицо румянилось, в руках появлялись тревожные движения.
Кроме того, безукоризненного поведения во всем, послушная, правдивая и разумная Эльза отличалась одним грешком, с которым Карадоль долго боролся по возвращении в семью… Под влиянием его убеждений, просьб и даже угроз, девочка, казалось, сама тоже боролась со своим пороком, но исправилась с величайшим трудом.
Дело было в том, что за время трехлетнего пребывания Карадоля в тюрьме, маленькая Эльза жила в семье диким зверком, ибо ни мать, ни сестры, уже взрослые, не обращали на ребенка никакого внимания. Пользуясь полной свободой и, исчезая из дому по целым дням, девочка повсюду бродила одна, уходя иногда лье за десять от дома, а летом часто еще и ночевала под открытым небом.
Одновременно, весь район стал жаловаться на вновь появившуюся беду, грозящую перейти в настоящее «fléau» [102 - бедствие (франц)]. Неизвестные воры уничтожали по ночам фруктовые сады окрестности. Лучшие плоды и ягоды исчезали почти повсюду. Самая зоркая бдительность ночных сторожей не приводила ни к чему. И не мудрено. Ведь они караулили и высматривали взрослых воров, а у них под носом появлялся, проползал в траве и кустами и делал свое разорительное дело крошечный воришка, к тому же ловкий, хитрый и дерзкий, не уступавший в искусстве хорьку и лисице. Ни разу не попалась Эльза в своих ночных походах, а сама в минуту откровенности призналась во всем вернувшемуся отцу.
И много труда стоило Карадолю отучить любимицу от ее единственного и глубоко укоренившегося порока. Сотни раз она клялась отцу излечиться от своей страсти и после долгого воздержания вдруг, когда наступало лето, исчезала ночью из дому и с наслаждением снова предавалась своему хищничеству. И не одна жадность к ягодам и фруктами увлекала ее, а какое-то иное непонятное ей чувство. Это было нечто вроде клептомании или вроде страсти зажиточного человека к браконьерству… Наслаждение от опасности в достижении запретного, и наказуемого законом. Восторги тайной и преступной борьбы!
Карадоль прожил еще только три года. Ничем не болея, он постепенно чахнул, как чахнет растение с невидимо подточенным корнем. Раскаяние в совершенном преступлении, испытанное наказание, потребность удаляться от общества, которое он полюбил, кроме того, постыдная участь старшей дочери вследствие разорения их и, наконец, сомнительные отношения пожилой жены с молодым подмастерьем – все вместе легло гнетом на существование и быстро извело честного и доброго человека.
Карадоль пролежал в постели с полгода и тихо умер среди полной нужды, почти нищеты.
– Пора умирать! Лучше будет для всех вас, – повторял он часто. – Без меня la marchandise vous fera vivre [103 - товар целее будет (франц)]. Крохи со стола Грожана и Рене будут ваши.
Умирая, он поцеловал только четырехлетнего сына и Эльзу и сказал любимице лишь одно слово:
– Le gars…
Глава 9
Наутро после стычки с Баптистом Эльза поднялась, как всегда, рано и плохо выспавшись. Ночью ей пришлось, как бывало постоянно, подниматься несколько раз ради того, чтобы отпирать и запирать заставы. Только часов в пять утра маленький Этьен на новый крик «lа barrière» проснулся раньше сестры и, увидев, что она спит глубоким сном, вышел с ключом заменить ее.
Вернувшись в комнатку, он не лег снова спать, а уселся у открытого окна и стал чинить и улучшать бумажного змея, сделанного ему его другом эльзасцем Фредериком. Когда при новом хлопанье бича о требовании пропуска Эльза открыла глаза и хотела встать, Этьен остановил сестру:
– Спи, la fille! [104 - сестренка (франц)] Я справлю la besogne [105 - работу (франц)].
Мальчик вышел, а Эльза мгновенно снова сладко заснула и проснулась только в восемь часов.
И начался для нее такой же день, как и все предыдущие. Напившись жидкого кофе с одним куском сахара и без молока, девочка взяла свою порцию твердого и сероватого хлеба, настоящего pain de menage [106 - домашнего хлеба (франц)], и задумчивая, тихо пустилась в путь, за три километра в школу «Сестер Священного Сердца».
Уже вышедшая из того возраста, когда девочки учатся у монахинь, Эльза продолжала ходить к «сестрам» по настоянию директрисы школы, которая очень любила ее и даже собиралась совсем забрать к себе в услужение, чтоб избавить от Баптиста.
Время в школе прошло так же, как шло всегда. Уныло, скучно и бессмысленно. Так казалось девочке и она, не считая себя правой, была совершенно права. Сначала проходило пение молитв по-латыни, наизусть, и что именно Эльза пела хором с другими девочками, она не понимала. Затем следовало писание в тетрадку под диктант монахини. Но это писание всегда оставалось в школе и не исправлялось, и учительница никогда ничего не объясняла. Поэтому, ученицы не знали, правильно ли они пишут или делают ошибки. Затем наступал перерыв на один час ради завтрака. Дети выбегали на улицу, шалили, и ученицы принимались есть то, что принесли с собой. Эльза с жадностью съедала свой кусок хлеба с яблоком. Только изредка мать давала ей в школу кусок сыру или десяток каштанов, или пирожок.
После перерыва начинался урок арифметики или географии. Долбление наизусть задач или собственных имен. В географии для Эльзы была, однако, одна загадка. Часто в уроке по поводу разных стран света упоминалась железная дорога, на которой она за Баптиста исполняла обязанности сигнальщика, то есть «Le Nord».
Многие страны, города, реки оказывались, по разумению девочки, прилегающими к chemin de fer du Nord [107 - Северной железной дороге]. Такие страны, как Швеция и Дания, оказывались даже со слов монахинь-учительниц tout a fait an Nord [108 - на севере (франц)], а Россия была à l’éxtrémité du Nord [109 - на самом крайнем севере (франц)]. Поэтому Эльза давно решила, что последняя станция ее железной дороги и есть Россия. И ей очень хотелось достать когда-нибудь себе и Этьену des permis [110 - проездное удостоверение (франц)], или бесплатные билеты и, сев в вагон в Териэле, съездить в Poccию, причем выехать, конечно, пораньше, чтобы вернуться к вечеру домой.
Прокатиться до конца дороги le Nord, то есть до станции «lа Russie», стало, со временем, мечтой девочки, но она таила это от всех, кроме одного хорошего друга. Баптист много раз обещал достать ей с братом des permis ради прогулки, но недалеко, только до города Амьена. О желании прокатиться по всей дороге, Эльза, конечно, ни разу не заикнулась с ним, но надеялась на своего друга Фредерика. Эльзасец обещал девочке достать билеты гораздо дальше Амьена и, стало быть, пожалуй, и до «lа Russie», хотя он сомневался, есть ли такая станция, местечко или город. По его мнению, такая станция могла быть только за границей Бельгии, у которой le Nord уже кончается.
Монахиня-учительница, конечно, и не подозревала, какую географическую загадку задала одной из самых умных своих учениц.
Около четырех часов ученье кончилось, всех девочек, как всегда, выстроили попарно колонной, и они строем двинулись из школы, громко распевая:
Deux fois deux – quatre.
Deux fois trois – six [111 - Дважды два – четыре.Дважды три – шесть (франц)]… и т. д.
Марширование под пение таблицы умножения было делом испокон веку неведомо зачем заведенным и чисто машинальным. Так как за дверями школы девочки разбегались всегда врассыпную по домам, а идущие в Териэль по шоссе, разбивались на группы приятельниц или соседок, не соблюдая возраста и роста, то пение таблицы никогда не доходило даже до quatre fois quatre [112 - четырежды четыре (франц)].
Эльзе таблица умножения представлялась тем же, что и океан, который она видела в раннем детстве, живя еще в Кавальдосе… Многое множество воды ограничено чертой горизонта, но за ним, по словам отца, все та же вода и вода… И так без конца. До берегов какого-то другого света! Le nouveau monde!.. [113 - Нового Света! (франц)]
Для Эльзы six fois six [114 - шестью шесть (франц)] было уже горизонтом ее арифметического океана. Six fois six, six fois sept [115 - шестью шесть, шестью семь (франц)] и т. д. плавало в тумане, изредка на время прояснялось после разъяснений учительницы и снова застилалось таинственной пеленой… Вполне ясен всегда оставался лишь один морской берег, с которого она смотрит вдаль, то есть deux fois deux – quatre! [116 - дважды два – четыре (франц)]
Ежедневно пробежав два километра с другими девочками и уже приближаясь к Териэлю, Эльза всегда отставала от подружек, якобы ради того, чтобы нарвать матери букет полевых цветов… Это случалось неизменно, и все девочки привыкли прощаться с Эльзой перед первыми домами городка.
А между тем это было лишь предлогом и обманом со стороны Эльзы. Оставаясь одна на дороге, она рвала пучок цветов, и когда подруги скрывались за ближайшими домами, она бегом направлялась в сторону от дороги, где саженях в полутораста виднелась ограда, высокие деревья и часовня. Это было местное кладбище.
Эльза давно решила при возвращении из школы заходить на дорогую ей могилу и настолько привыкла к этому, что это стало для нее нравственной потребностью. Даже зимой, или в бурю, или в проливной дождь она не могла пройти мимо, не заглянув на могилу отца, хотя бы на мгновение.
На этот раз, нарвав цветов, она, озираясь, торопливо проскользнула на кладбище и, быстро миновав ряды тесно стоявших крестов и памятников, остановилась у одной могилы, почти на самом краю у ограды, выходившей в поле.
Постояв минуту перед крестом этой могилы недвижно и задумчиво, она вздохнула, и села на землю. Собрав и отбросив в сторону вчерашние цветы, она разделила вновь нарванные пополам, рассыпала одну половину на насыпи могилы, а другую пристроила на кресте, засунув за повитую на нем проволоку. На кресте этом, простом, выкрашенном серой краской, была надпись:
Ci-git
LOUIS CARADOL,
natif de la Guadeloupe (Antilles)
mort a Tériél (Somme) agé de 46 ans.
Priez pour lui.
Здесь покоится
ЛУИ КАРАДОЛЬ,
рожденный в Гваделупе (Антильские острова),
умерший в Териэле (Сомма) в возрасте 46 лет.
Помолитесь за него.
Могила почти на краю кладбища, не затесненная другими, и новый, свежевыкрашенный крест свидетельствовали, что еще не очень давно здесь положили обожавшего ее человека.
Эльза, усевшись около могилы, как всегда задумалась о своем житье-бытье.
Трех лет еще не прошло, как умер отец, а сколько уже воды утекло. Простой наемный работник, чересчур молодой и красивый, но злой и грубый, к тому же еще и лентяй, кутила, деспотически помыкает его вдовой и грубо обращается с его детьми.
Все в районе и в Териэле убеждены, что связь пожилой вдовы с молодым человеком, сомнительным чужеземцем, явившемся неизвестно откуда, не кончится добром. Многие не только косятся на него, даже боятся его. А прежний приятель отца Бретейль прямо высказал Эльзе свое подозрение, что le bon-ami [117 - дружок (франц)] ее матери настоящий жид.
– C’est un juif pur sang! [118 - Это – чистокровный еврей! (франц)] Настоящий. Странствующий! – сказал он. Un juif errant [119 - Вечный Жид (франц)]. Они опасный народ. Про них даже особая книга написана, где рассказаны их злодеяния. Они не признают Христа, а над святым отцом издеваются. Le saint père [120 - Святой Отец – Папа Римский (франц)] для них не только не наместник Христа, не папа и пастырь душ, но даже и не духовное лицо.
Эльзе с первого же дня стал ненавистен этот смазливый малый, непостижимо обвороживший ее мать.
И хотя она убеждена, что он самый опасный sournois [121 - притворщик (франц)], а, может быть, и просто колдун, но, однако, она не боялась его, а только глубоко, всей душой ненавидела.
Ежедневно размышляя в часы досуга и в часы тоски, как избавить мать от Баптиста, она и на могиле отца всегда мечтала о том же; как бы обещала это ему, но и горячо призывала отца себе в помощь.
В этот день Эльза была особенно грустна и просидела дольше обыкновенного в глубокой задумчивости.
Слова Баптиста: maudit negrillon, брошенные ей вчера в виде насмешки над происхождением ее отца, подействовали почему-то на девочку сильнее, чем когда-либо. Не в первый раз, конечно, слышала она это от любимчика матери. Зная, как чувствителен для Эльзы именно этот укол, Баптист в минуты особо сильного раздражения всегда называл ее негритенком, но это случалось, однако, не более трех-четырех раз в год. И каждый раз Эльза становилась дня на три мрачна или печальна и молчалива.
На этот раз ненавистное прозвище подействовало на девочку как удар. Быть может потому, что она становилась старше или в ней начинала сказываться нравственная усталость от жизни, которую она вела. Ее внутреннее чувство все чаще говорило:
«Когда же конец всему этому? И какой же будет конец?»
Разумеется, тайный ответ на это был в ней один. Если бы не братишка, она бы ушла из дому.
Многие почтенные женщины в Териэле очень любили Эльзу и, угадывая в девочке честную и усердную работницу, предлагали взять ее к себе в услужение, обещая с первого же дня сто франков в год жалованья. А это казалось девочке, да и было в действительности, блестящим предложением. Но вместе с братом, конечно, никто не захотел бы взять ее в дом, а с другой стороны и Баптист, держащий заставы на свое имя, не согласился бы на это. Тогда он не смог бы отлучаться в Териэль, и проводить целые часы с приятелями в местном кафе за игрой в домино, или на биллиарде, так как заменить себя, чтобы signaler le train [122 - подавать сигнал поездам (франц)], было бы некем.
За последнее время Баптист, озлобляясь, часто грозился, что скоро засадит девочку за настоящую работу, но на что он намекал, Эльза не догадывалась, а мать, хотя и знала, но упорно отказывалась объяснить.
«Что бы это ни было, – думалось Эльзе, – лишь бы не разлука с братом».
Глава 10
Пробыв более получаса на кладбище, Эльза собралась домой. Достигнуть сторожевого домика близ моста и застав можно было двояко, или через главную улицу Териэля, или полем, позади садов и огородов.
Когда Эльза возвращалась по улицам городка, то знакомые женщины всегда задерживали ее по дороге разговорами, иногда зазывали к себе и угощали вкусным cafe au lait [123 - кофе с молоком (франц)], или сидром со сладкими пирожками, или свежеиспеченной, дымящейся galette [124 - кукурузный блинчик (франц)].
Идя по улице, девочка постоянно слышала из дверей или окон домов приветливые оклики:
– Bonjour Elza! Ohé! La gazelle! Ca va t’y bien? [125 - Добрый день, Эльза! Эй, Газель, как твои дела?! (франц)]
По этим голосам, по предложениям зайти отведать чего-нибудь, по ласковым расспросам что и как? – видно было, что девочку все любят и сочувствуют ее невеселому существованию под одной кровлей со слабовольной матерью и с подозрительным чужаком.
Все расспросы и беседы сводились почти всегда к приглашению:
– Приходи к нам помогать по хозяйству. Будешь получать жалованье.
На этот раз, будучи в особенно грустном настроении, Эльза выбрала тропинку полем, чтобы миновать Териэль. Обойдя городишко, она снова вышла на шоссе, но тотчас же, взглянув вдаль, опять свернула в сторону и, защищенная кустами, опустилась на траву. Она увидела и сразу узнала одного из самых ненавистных ей людей.
Это был все тот же Филипп, работник с мельницы, который всегда надоедал ей глупыми и грубыми шутками, а на днях вдруг неожиданно обхватил ее своими лапами и попытался поцеловать…
Эльза просидела за кустами, пока нахальный малый, идя за своей повозкой, не миновал ее и не скрылся за первыми домами Териэля. Когда она снова вышла на шоссе, лицо ее стало немного веселее. Она усмехнулась… Эльза хорошо разглядела прошагавшего мимо нее Филиппа, и фигура его с опущенной на грудь головой, лицо с забавно вздернутым носом, с глупо разинутым ртом, от какого-то глубокого раздумья, напавшего на этого дурака, развеселили девочку. Ей показалось, что Филипп в профиль поразительно похож на свинью.
Быстро пройдя метров триста и уже завидя домик, Эльза разглядела заставы и около них Баптиста, собиравшегося их затворять, в ожидании прохода того же поезда, который она вчера чуть не проспала. Это говорило девочке, что она опоздала домой на целых полчаса.
«Опять будет браниться! – подумалось ей. – Не повстречай она этого Филиппа, поспела бы как раз вовремя».
Эльза прибавила шагу и хотела даже припуститься бегом, чтоб успеть до прихода поезда заменить Баптиста, но в ту же секунду в кустах, направо от нее, раздался голос:
– Ohé, la fille [126 - Эй, сестренка… (франц)]…
Эльза остановилась и, шагах в десяти от дороги, увидела братишку, который манил ее рукой к себе. Этьен не двигался и не поднимался из-за зарослей, очевидно, боясь, что Баптист может приметить его издали.
Эльза оторопела и смутилась.
«Что-нибудь новое дома?!» – подумалось ей.
Только в особых случаях брат выходил поджидать ее возвращения из школы.
Девочка снова глянула на заставы. Баптист стоял к ней спиной. Она ловко, даже красиво перепрыгнула канаву у шоссе и быстро подбежала к сидевшему на корточках мальчугану.
– Qu’y а-t-il?! [127 - Что такое?! (франц)] – тревожно спросила она и опустилась на землю около брата, тоже прячась за кустами.
– Ты что так опоздала?.. – заговорил Этьен сурово. – Я жду тебя уже целый час. У нас новость. Подготовься…
– Ну, говори…
– Были les Hauteville. Графиня, ее пасынок, ее два сына, которых мне всегда ужасно хочется отдуть. А с ними этот вчерашний господин. Le barbu [128 - Бородач (франц)]. Ну, тот, что тебе обещал денег за дорогу к Отвилям.
– Ну, и что же тут особенного? И какое нам до этого дело? Они всякий день проезжают через заставы.
– T’es bête, la fille [129 - Не тупи, сестричка (франц)]. Отвили не просто проезжали, а были у нас!
– Где у нас? Не в доме же! Не у матери же в гостях?!
– Mais t’es bête! [130 - Говорю же, не тупи! (франц)] – воскликнул мальчуган. – С чего бы я стал тебя целый час тут караулить? Если я хочу тебя предупредить, так значит, есть что-нибудь особенно интересное. Tu deviens bête, ma fifille [131 - Ты что-то тупишь, сестренка… (франц)]… Если бы не случилось ничего чрезвычайного – faut il que je me dérange! [132 - с чего бы мне беспокоиться! (франц)] – важно вымолвил Этьен ту фразу, которую часто слышал от матери.
– Les Hautevilles были у нас в доме?! – воскликнула Эльза.
– У нас в доме. Да. Все. И довольно долго.
– Так и что же? Что? Зачем…
– Очень важное. Le diable et toute sa boutique [133 - Эти черти со всей своей лавочкой (франц)] нагрянули к нам в дом и долго сидели и расхаживали… Графиня говорила aves la bonne femme [134 - с нашей матушкой (франц)], бородач тоже болтал, из кожи лез. Les gars [135 - придурки (франц)] все у нас перетрогали, чуть не сломали маятник часов… Ох, как мне хотелось закатить им обоим по здоровой затрещине!
– Зачем же они были?
– А вот и рассуди… Не к добру это все для тебя, ma fifille, – нежно и отчасти грустно ответил Этьен. – Они просили мать отпустить тебя на две недели в замок, и, в конце концов, согласились на то, что ты у них пробудешь одну неделю, а затем еще будешь ходить туда каждый день около полудня часа на три… И за это графиня обещала, и этот… le barbu тоже обещал… сто франков.
– Сто франков?!
– Да.
– 3а что?
– За то, чтобы ты прожила у них неделю и помогла этому barbu… А в чем помогать – я не понял. Что-то все класть, а куда и что класть – непонятно. Они все повторяли poser и poser… А бородач опять три раза сказал свое дурацкое слово. Вчерашнее… Ты не помнишь его?
– Психé?.. – спросила Эльза.
– Ну да. А что это значит, ты еще не додумалась?
– Как же я додумаюсь, когда я этого слова не знаю?
В эту минуту раздался вдали грохот идущего по мосту поезда и свистки.
– Вон… – шепнула Эльза, двинув рукой.
– Да… Ну, и что ж делать! – отозвался Этьен.
Этим девочка напоминала, что опоздала к проходу поезда и что Баптист опять будет браниться.
– Ну, и что решила мать? – спросила она.
– Когда Отвили убрались и Баптист вернулся домой, мать говорила с ним. И он, конечно, решил, что надо отправить тебя к ним, но деньги взять вперед. Он сказал: «это счастье, коли есть еще дураки, которым может нравиться такая обезьяна, как Эльза». Я озлился и крикнул ему с порога: «Des singes? J’en connais un, moi, à la maison!» [136 - Обезьяны? Я знаю одну в этом доме! (франц)] Разумеется, он кинулся ко мне и хотел меня треснуть, но я выскочил и удрал из дома.
– Что же это? Что? – тревожно выговорила Эльза.
– Ты не бойся, fifille, – отозвался Этьен, придвигаясь и обнимая сестру. Но это прозвище «фифиль», которое братишка давал сестре только в минуты особенной нежности или особой тревоги за нее, доказывало, что мальчуган тоже очень смущен неожиданным событием.
После минутного молчания и раздумья Этьен тихо вымолвил:
– Одна неделя не беда. Только я боюсь, что ты совсем останешься у них в услужении. Тогда я совсем пропаду с тоски один. Он говорил, однако, что только на одну неделю poser près de deux heures [137 - позировать около двух часов (франц)] рано утром и потом днем до сумерек еще один час.
– Poser?! Mais quoi poser?! [138 - Позировать? Что позировать? (франц)]
– Вот в этом-то и дело… Не кирпичи же класть и строить. Давай скорее домой. Все узнаешь. А я еще тут посижу. А то он нас вместе увидит.
Эльза поднялась и быстро двинулась домой.
Баптист уже снова растворил заставы, но сидел около них, ожидая времени снова запереть их ради другого пассажирского поезда, проходящего в Париж. Эльза смело пошла прямо к нему. Услыхав за собой шаги по щебню шоссе, Баптист обернулся.
Эльза ожидала брань, но она ошиблась…
– А! Наконец-то! – произнес он. – Ну, иди, садись.
Эльза приблизилась и глянула ему в лицо. Он казался в хорошем расположении духа.
– Что, опять задержали в школе? А? Ну, давай, сочиняй!
– Hет. Не задержали.
– Ну, так в Tepиэле застряла ради болтовни aveс les commères [139 - с подружками сплетницами (франц)].
– Нет. Я прошла полем. Увидела Филиппа, спряталась от него и обождала, чтобы он миновал меня. А потом еще сейчас задержалась… Теперь могу вас заменить…
– Чтобы опять уснуть, а потом вскочить, да перед паровозом скакать? Merci. Я лучше сам дождусь… И вот что, ma belle [140 - моя красавица (франц)], – иронически добавил Баптист. – Садись-ка, да послушай.
– Я и так слышу.
– Завтра рано утром ты отправишься в замок Отвиль и останешься там на неделю. Туда приехал какой-то шут, у которого много лишнего времени и лишних денег. Он видел тебя вчера и уж не знаю, почему ta frimousse [141 - твоя мордашка (франц)] ему понравилась. Он хочет лепить с тебя глиняное изображение. Бюст. Не понимаешь? Ну такая une роupée en terreglaise [142 - кукла глиняная (франц)]. Ты будешь стоять или лежать, а он будет с тебя делать копию. Авось не утомительно. Зато тебя будут там сытнее кормить, чем дома. А еще, за это твоя мать получит с этих болванов сто франков. Ну, вот и все…
– Что же я буду делать там?
– Говорят же тебе. Два, три часа в сутки будешь стоять или сидеть перед этим шутом артистом. Или лежать что ли. Я не знаю. Знаю только, что нашелся дурак, который по глупости за твою рожу дает сто франков. А мы тут за годовую службу на дороге получаем всего семьсот франков, считая с новогодними наградными.
Наступило молчание.
Баптист присмотрелся к стоящей перед ним девочке и, видя, что она сумрачна и встревожена – расхохотался.
– On va te croquer là? [143 - Думаешь, что тебя там загрызут? (франц)]
– Нет… Но я, однако, не понимаю, на что я собственно иду.
– Ну, вот что, ma belle. Положим, что тебя и впрямь сожрут там. Но видишь ли, ma charmante… Когда принадлежишь к нищей братии, quand on est d’une famille de croquants [144 - и происходишь из семьи кроканов (франц)], надо радоваться, если кто за хорошие деньги veut bien vous croquer [145 - хочет тебя хорошо погрызть (франц)]. Однако, все-таки не вообрази себе сдуру, что мы тебя уже продаем за сто франков. Нет. За тебя можно взять и тысячу. Но, конечно, не сейчас. А вот этак через годик или полтора.
Эльза покачала головой и расхохоталась громко и злобно.
– Напрасно смеешься, Mamzelle Gazelle [146 - Мамзель Газель]. Сама не зная чему.
– Нет, monsieur Baptiste. Я знаю, чему смеюсь. Мой отец отсидел за убийство в тюрьме. Мне смешно, что и я буду, пожалуй, там же и за то же…
– Тра-дера… Тра-дери-дера… – пропел насмешливо Баптист. – A d’autres, ma charmante! Пой эту песенку другим. Меня ничем не испугаешь.
– Ну и меня тоже.
Глава 11
Пока Эльза была в школе, а Этьен уныло бродил около дома, руки в карманах, или справлял за Баптиста должность дежурного по заставам, Анна целые дни сидела в комнате, служившей ей спальней, с работой в руках. Только два часа днем проводила она на кухне, чтобы приготовить незатейливый, но всегда вкусный обед.
Фламандка очень любила и хорошо знала два искусства, в которых была настоящей мастерицей: шить и готовить еду. Относительно поварского искусства самые домовитые хозяйки приходили просить ее совета. Швейная же работа ее рук отличалась удивительной правильностью, тонкостью и крепостью. Обывательницы Териэля всегда предпочитали отдавать Анне Карадоль, а не какой-либо другой швее, всякий парадный заказ, вроде сорочек для приданого невесте или беленькое платьице для девочки по случаю premiere communion [147 - Первого Причастия (франц)]. Кроме того, всегда все layettes [148 - приданное для новорожденных (франц)] богатых обывателей Териэля поручались непременно Анне, и всякий местный буржуа любил похвастать на крестинах, хотя бы и скромной по размерам layette [149 - пеленкой (франц)], но зато работы искусницы фламандки.
Таким образом, женщина, вечно сидевшая дома за швейной работой, зарабатывала иногда до ста франков в месяц. С такими средствами, помимо еще жалованья Вигана в качестве железнодорожного служащего, можно было бы жить очень хорошо и даже считаться зажиточными людьми.
А между тем Эльза и Этьен частенько свой утренний кофе пили без молока, а сахар получали количеством шесть кусочков в день на обоих. Этьен имел всего две простые синие блузы и двое брюк и каждую пару носил неделю. Башмаки мальчугану полагались только в праздники или, когда его посылали в лавку в Териэль, дома же все лето он бегал босиком, а зимой в деревянных, но удобных sabots [150 - сабо (франц)] с сукном внутри.
Эльза имела два сереньких платьица из простого ситца, из которых одно было уже очень заношено, и кое-где заштопано. Для особых случаев у нее было еще голубое фланелевое платье с белыми пуговичками и одно белое полотняное, сшитое не так давно ради première communion [151 - первого причастия (франц)]. Девочка также дома всегда ходила босиком, а в ненастье в sabots, и только в последнее время, ввиду того, что внешностью стала казаться старше своих лет, мать, стыдясь знакомых, стала покупать ей ботинки.
Сама Анна одевалась более чем скромно и почти не меняла своего черного платья из смеси шерсти с бумагой.
Женщина с двумя детьми и со своим любовником жила на его жалованье дежурного по сторожке, но все, что зарабатывала, отдавала ему. Поэтому Баптист Виган бывал в праздник одет en bourgeois [152 - как добропорядочный буржуа (франц)], в черной паре. Однажды, он даже завел себе цилиндр, но насмешки териэльцев заставили его припрятать подальше сей убор. Все деньги, получаемые от Анны, Баптист тратил с приятелями в кафе, или спуская в домино и на биллиарде. Иногда же, поэкономив месяц и два и собрав сумму денег, он отправлялся prendre l’air [153 - глотнуть свежего воздуха (франц)] в Париж, откуда через неделю являлся без единого гроша и без обновок, но с удивительными рассказами для Анны и приятелей о своих бульварных похождениях, приключениях и победах. Анна добродушно выслушивала все и всему верила и, не будучи ревнива по характеру, однако, страшно боялась, что когда-нибудь ее любимец навсегда застрянет в омуте столицы и уже не вернется к ней.
Анна, побывавшая в Париже только раз пять в жизни, да еще во время заключения мужа в тюрьме, имела о столице самое смутное понятие.
Ей почему-то казалось, что если Баптист захочет, то может иметь там успех и, конечно, с его красотой, умом и внешним лоском, может легко найти себе богатую женщину, с которой устроится так же, как и с ней. Баптист, конечно, был бы тайно и не прочь такого, но все, что он испробовал в этом отношении в Париже, не привело ни к чему. Все, что имелось ввиду, казалось ему не настолько прочным, как его положение служащего на железной дороге, где он мечтал стать когда-нибудь «Chef d’équipes» [154 - бригадир (франц)], а затем «Piqueur» [155 - десятник (франц)] – железнодорожные должности с приличным жалованием и с пенсией в будущем. Кроме того, спокойно получать и тратить в Териэле около тысячи франков в год, зарабатываемые Анной, представлялось ему более привлекательным, чем четыре или пять тысяч в Париже.
Пошло-самолюбивому молодцу было приятнее играть свою роль в Териэле, быть завсегдатаем в местных кафе, нежели затеряться в толпе себе подобных в Париже. Там он мог быть только работником, гарсоном, или приказчиком в мелкой лавочке, или же, всего вернее, по характеру и натуре, дерзким soutener’ом, часто бывающим au clou [156 - запертым (франц)], то есть в полицейском участке.
Молодой человек, крайне развращенный вследствие жизни, которую вел с детства, скитаясь сиротой с места на место, из города в город, прислугой или подмастерьем – был в действительности французом по отцу, но польско-еврейского происхождения по матери. Если он молчал о своем прошлом, то отчасти и потому, что сам не знал почти ничего о себе, оставшись один на свете лет с шести. Он лишь смутно помнил, в дни раннего детства, какую-то другую обстановку и другую страну, где говорили на ломаном французском языке и на каком-то еще другом, из которого уцелело в его памяти десятка два слов.
Нынешнее его положение, благодаря привязанности к нему пожилой Анны, было в сравнении с прежним, довольно блестящее.
Наоборот, Эльза, а со слов ее и Этьен хорошо понимали, что их существование – трудное и горькое. Эльза хорошо помнила Кальвадос, собственный дом и сад, собственные поля и луга, лошадей и скот, и всю обстановку зажиточного землевладельца, каким был ее отец до несчастья и своего разорения. Она даже помнила, хотя и смутно, что, будучи лет пяти-шести, имела такие же платья, какие видит теперь на девочках богатых буржуа Териэля.
Когда Эльза, вернувшись из школы, резко объяснялась с Баптистом по поводу предложения графини Отвиль, Анна, отложив швейную работу, отправилась на кухню готовить обед и была занята приготовлением какого-то соуса. Всегда неторопливая в движениях, она тихо, как будто лениво, с паузами, возилась с овощами, мыла их, резала, без нужды перебирала и переглядывала… Мысли ее заняты были не тем. Она тоже перебирала и обдумывала те похвалы красоте дочери, которые поутру расточали ей графиня Отвиль и господин из Парижа. Сама она считала красивой только одну свою дочь, белокурую Марьетту, которая была наиболее похожа на нее.
Смуглых и черных Рене и Эльзу, уродившихся в отца и по атласно оливковой коже истых квартеронок – Анна считала оригинальными дурнушками, и, удивляясь, что обе всем нравятся, все-таки была этим по-матерински горделиво довольна.
– Да что мои дочери! – говорила она часто знакомым. – Вот если бы вы видели меня, когда мне было 18 лет. Вот моя Марьетта – иное дело. Она вся в меня уродилась. А те две совсем в бабушку, которая была негрессой… Подумайте! C’est tout dire – des quarteronnes! [157 - Они все – квартеронки! (франц)]
– Именно оттого они обе и красивы! – заявляли некоторые териэльцы. – Креолы славятся красотой по всему миpy, и в особенности квартероны.
– Quelle blague! [158 - Шутите! (франц)] – восклицала всегда Анна. – Можно ли быть красивой с оранжевой кожей? Подумаешь, что Рене и Эльзира вечно больны, и что у обеих… On dirait la jaunisse [159 - золотушный цвет кожи (франц)]…
«Так, так. On dirait du veau! [160 - Сказали бы о телушке (франц)]» – думалось иному шутнику-собеседнику, которому нравилась Эльза и, в особенности, величаво красивая Рене.
Глава 12
Войдя в домик и в кухню, Эльза молча, не здороваясь с матерью, села на деревянный табурет и внимательно пригляделась к Анне, стоявшей к ней профилем. Она всегда могла прочесть тотчас на лице матери что-либо способное ее смутить или же совсем успокоить. Анна не умела хитрить и, когда ей приходилось действовать по наущению или под давлением приказа своего любимца, она, смущаясь, объяснялась с дочерью, не смея заглянуть ей в лицо.
На этот раз Анна была спокойна и ее светлые глаза, еще красивые, если не цветом, то очертаниями, спокойно и ласково глянули на дочь.
На расспросы Эльзы о цели неожиданного визита Отвилей, Анна объяснила ей, что все дело затеял находящийся в гостях у графини un faiseur de poupee [161 - мастер бюстов (франц)] из глины и из мрамора, как он сам объяснил про себя.
– Что же он хочет от меня? – спросила Эльза.
Мать объяснила все то же, что и Баптист… Эльза должна будет спокойно сидеть для того, чтоб господин из Парижа, monsieur de Montclair, делал с нее изображение девочки из глины.
– Мы уговорились… rien que la tete [162 - ничего, кроме головы (франц)], – прибавила Анна.
– Как это? – спросила Эльза, не понимая.
– Только одну твою голову, то есть лицо и шею. А не более.
– Не понимаю, что ты говоришь… Чего «не более»?
– Он сначала хотел тебя всю делать. Так сказала графиня. Ну, а потом…
– Что-о? – протянула Эльза и вытаращила глаза на мать. – Всю?.. Как всю?!
– Они, эти артисты делают целые эдакие фигуры. Называются статуями. Целые изображения. Des corps entiers [163 - Всего тела (франц)]. И графиня начала было говорить, чтобы я позволила тебе poser devant lui [164 - позировать перед ним (франц)] для целого изображения.
Наступило молчание.
Анна, занятая соусом, не смотрела на дочь и не могла видеть выражения, которое появилось на лице Эльзы.
Девочка сидела недвижно, словно одурманенная ударом в голову и, не моргая, глядела на мать своими большими яркими глазами. Наконец, она будто очнулась и выговорила глухо:
– Он хотел делать с меня куклу… совсем…
– Да. Tout le corps [165 - со всем телом (франц)].
– Но ведь тогда надо быть раздетой.
– Да. В этом-то все и дело.
– Toute nue? [166 - совсем голой? (франц)]
– Ну да. Я на это не согласилась.
– Кто это первый сказал и предложил тебе?
– Графиня. А потом и он заговорил, стал упрашивать, объясняя, что это самое обыкновенное дело… Не обидное.
– И ты не вышвырнула их за дверь?!.. Этих свиней!!.
Анна пожала плечами…
– Ox, если бы был жив отец! – воскликнула Эльза и вдруг расхохоталась громко и дико. – Да! Как бы он угостил этих сытых свиней. Знаешь что, матушка. Я завтра пойду в замок и скажу этому Монклеру, что я согласна на его условие. Я буду сидеть перед ним совсем без платья. Но с условием, чтобы он сначала разделся и голый пробежал от Териэля до Парижа.
– Его арестуют, как сумасшедшего! – рассмеялась Анна.
Эльза ничего не ответила, задумалась и затем вдруг заговорила резко и решительно:
– Ты говоришь, что получишь за это сто франков?
– Да. Ты должна тотчас же с первого дня спросить их у графини вперед. Если не даст, то делать нечего.
– Хорошо. Но я тебя предупреждаю, что половина денег должна пойти для Этьена. У него нет многого необходимого.
– С ума сошла! – почти изумилась Анна. – Чего у него нет?
– Многого нет. Да вот хотя бы пальто теплого на осень и зиму, и того нет. Чего же больше…
Анна стала спорить и понемногу пришла в крайнее волнение… Эльза печально задумалась и, наконец, вымолвила:
– Хорошо. Я отложу для Этьена только двадцать пять франков. Но меньше этого ни гроша. Иначе я не пойду в замок.
– Soit [167 - ладно (франц)], – выговорила Анна насупившись.
Эльза поднялась и вышла на улицу к сараю, где хранились дрова и уголь, и где всегда в ее отсутствие пребывал ее любимец кролик. Присев на корточки у дверки и, чуть-чуть приоткрыв ее, она выговорила ласково и нараспев:
– Bonjour Сосо! [168 - Добрый день, Коко! (франц)]
Любимец зацарапался в дверь и старался, как всегда, просунуть мордочку. Выпустив умного кролика, тотчас вскочившего к ней в подставленный подол платья, Эльза взяла его на руки и, лаская, прижалась щекой к его мягкой и пушистой шерстке, пошла в дом.
– Соскучился, mon petit Сосо!.. Тебе скучно было sans ta petite maman! [169 - без твоей маленькой мамочки! (франц)] – с жалобной нежностью и нараспев заговорила она, целуя кролика в мордочку.
Кролик топорщил длинные уши, таращил выпуклые глаза и если он не понимал слов своей petite maman, то зато снова ощущал, что он в тех руках, которые всегда кормят и ласкают его, и на которых бывает всегда лучше, мягче и теплее, чем в темном сарае. Вернувшись в кухню и покормив кролика, Эльза уложила его на своих коленках и снова заговорила о том же, что совершенно смутило ее мысли и чувства:
– Что же это за человек, этот господин Монклер?
– Вероятно его мастерство в почете, – объяснила Анна, вдруг принимая важный вид, – потому что у него много медалей, и он должен получить вскоре, по словам графини, la légion d’honneur [170 - Почетный легион (орден «Почетного Легиона») (франц)].
– La region d’honneur? [171 - почетный регион? (франц)] – угрюмо отозвалась Эльза, поняв услышанное по-своему. – Нам-то что за дело, если ему подарят хоть целую коммуну или хоть департамент. Что он за человек, по-твоему?..
– La légion, – поправила ее мать свысока.
– Ну, la légion, – вдруг рассердилась Эльза. – Что ты повторяешь с чужого голоса, чего не смыслишь? Ведь ты сама не знаешь, что проповедуешь, comme un curé de sa chaire! [172 - как наш кюре с кафедры! (франц)]
– Нет, знаю. Это награда…
– Какая награда?! Ведь не знаешь. Как вы все глупы на один лад. Как можно повторять, чего не понимаешь, и что язык сам болтает.
– Почетный легион – это красная ленточка, которую носят в петлице сюртука, – обидчиво заявила Анна.
– Зачем?
– Зачем?.. Затем… Затем, чтобы… Ну… чтобы носить.
– Да зачем носить эту ленточку?
– Чтобы другие глядели. Те, у кого ее нет…
– А зачем другим нужно на это глядеть… А те, у которых она тоже есть, не должны глядеть? Должны глаза зажмуривать?
– Ah!.. Tu m’agaces [173 - Ты меня раздражаешь… (франц)]… – кротко отозвалась Анна.
– То-то… всегда так… – задумчиво произнесла Эльза. Через минуту она заговорила тихо и мирно, как бы не матери, а себе самой:
– Вечно… Все… Ложь и ложь… Всякий что-то представляет… Вот точь-в-точь, как приезжие на ярмарку паяцы… Те, хотя бы, из-за денег кривляются. Один лягушку на коврике изображает, другой клубком и колесом вертится, третий горящую бумагу ест… Они этим живут. Ils gagnent leur pain [174 - Зарабатывают себе на хлеб (франц)]. А вы что делаете… Что-то из себя изображаете, чтобы других удивить, а эти другие над вами смеются… А сами тоже ломаются… И вы тоже над ними смеетесь. Вон дядя Бретейль всегда важно говорит о каких-то «les d’Orleans», а когда раз при мне спросили у него что-то такое про них, он так соврал, что потом пять человек хохотали до слез. Это было на станции. Или Баптист, когда приедет из Парижа. Что он говорит?.. И зачем?!.. Ведь всякий чувствует, что это все ложь, выдумки… Да… Мне часто кажется, что все люди на свете ne sont que des paillasses [175 - набиты одной соломой (франц)]. Лгут, притворяются, стараются, чтобы на них смотрели с удивлением, чтоб их сочли чем-то особенным. Паяц – такой же человек, как и мы, на двух ногах, а он делает из себя лягушку и квакает. И все смеются, и он сам доволен. И вы все тоже будто лягушек изображаете всю жизнь…
– Ма pauvre fille [176 - Моя бедная девочка (франц)], – вздохнула Анна. – Я видно не доживу до того, чтобы у тебя голова справилась. Баптист похоже правду говорит, что ты с придурью.
– Может быть… – грустно отозвалась Эльза. – Я сама иногда думаю que j’ai la tête à l’envers [177 - что в моей голове все наоборот (франц)]… Но отчего же мне кажется, что все кругом лгут… при людях… Bсе стараются быть кем-то другими. Вот госпожа Марто, l’epicière [178 - бакалейщица (франц)], я ее ужасно люблю. Она добрая, честная, со мной всегда удивительно ласкова, и я знаю, что она меня тоже очень любит… Сидит обычно спокойно в лавке и разговаривает. Со мной или с дочерью… А как зайдет какой-нибудь покупатель, так она и говорит и даже глядит иначе. Даже руками двигает иначе. Старается двигать красивее. Берет все только кончиками пальцев. А когда делает un cornet [179 - кулек (франц)] из бумаги для чего-нибудь проданного, то я просто не могу смотреть. Я отворачиваюсь. Мне обидно и стыдно за нее. Она притворяется. Если не языком, то руками и пальцами лжет. Это как-то еще противнее.
– Пальцами лжет?! – воскликнула Анна и начала смеяться.
– А ты думаешь нельзя лгать руками!? – воскликнула Эльза горячо. – Нельзя? Так ты не понимаешь… Не видишь! А я вижу. Разве графиня Отвиль не лжет даже ногами?
– Как ногами? – громко расхохоталась уже Анна, что бывало с ней крайне редко.
– Да… Лжет ногами. Я видела ее раз в поле с сыновьями. Она рвала цветы, ходила и бегала как вот мы… как я… как мои подружки по школе. А когда она выходит из экипажа на станции или идет по улице в Териэле… то делает что-то ногами… Шагает иначе… И я знаю. Пойми, что я тебе говорю. Я знаю. Я чувствую… je donnerai ma boulle à couper [180 - готова отдать что угодно (франц)], что она делает то же, что и старый паяц, когда он посылает публике свои воздушные поцелуи… Но тот хотя бы из благодарности. Parcequ’on le «brave!» [181 - за наши крики ему «Храбрец!» (франц)] А для кого она выписывает своими ногами замысловатые кренделя? Ты знаешь, я постоянно вспоминаю, что говорил мне notre pauvre bonhomme [182 - наш бедный папа (франц)]. Обожаю все его словечки. Помню, как он как-то выразился про молодого парижанина, который был у нас на ярмарке и все кривлялся и ломался. Отец сказал: Il ferait des manières même pour les puces de son lit [183 - Этот стал бы выделываться даже перед блохой в своей постели (франц)].
– Твой отец, – заявила Анна сурово, – обладал пороком самомнения. Он всех находил хуже себя, и глупее, и смешнее… До несчастья! Только после тюрьмы стал рассудительнее и менее заносчив.
– И он был прав. Он мог всех презирать. Он один никогда не лгал, как лгут все. А я знаю людей, которым следовало бы давно быть в тюрьме… а они гуляют на свободе!
– Они никого не убивали! – сухо заметила Анна, поняв намек.
– Ils sont trop laches pour ça! [184 - Они слишком убоги для этого! (франц)] – воскликнула Эльза. – И на убийство нужны решимость и смелость. Они умеют только хвастаться, бездельничать и тратить деньги, не ими заработанные.
– Не смей мне этого говорить, – тихо и плаксиво произнесла Анна. – Это не твое дело.
– Так не говорите мне про тюрьму, madame Caradol!..
– К слову пришлось. Я не попрекаю.
– Еще бы… За всю вашу жизнь вы не могли ни в чем попрекнуть отца.
– А его пьянство… Побои…
– Это не беда. Мало ли порядочных людей пьют. А пьяный не знает, что делает… По-моему лучше пить, чем лукавить и лгать… Лучше кого-то убить, чем солгать! – нервно вскрикнула Эльза.
– Какую ты дичь порешь… – покачала головой Анна. – Довольно… С тобой ведь не сговоришь… Tu es toquée [185 - Ты малахольная (франц)].
– А вы не трогайте того, кто дороже мне всего этого глупого и подлого миpa!
Глава 13
В эту минуту Этьен, уже давно стоявший на пороге, не замеченный ни матерью, ни сестрой, вдруг вымолвил сурово:
– Bon! Voila encore les femelles en route de se chamailler [186 - Вот здóрово! Заодно еще и женщины сцепились (франц)].
Слова эти успокоили сразу обеих спорящих. Эльза улыбнулась и уже ласковым голосом позвала мальчугана:
– Иди, mon gars [187 - братишка (франц)], подскажи нам: что лучше – убить или вечно лгать?
– И того, и другого не следует делать.
– Ну, а если заставить выбирать… Всегда лги или раз убей…
– Просто так – не следует… А за дело убить – вполне можно… Когда я буду большой – я, пожалуй, тоже кого-нибудь убью… Il me prend souvent des envies d’assommer le monde [188 - Во мне часто просыпается желание кого-нибудь убить (франц).]… Вот хотя бы тех, что ночью не дают тебе спать и принуждают тебя вставать ради проезда.
– C’est Baptiste alors! [189 - Это в Баптиста камешек! (франц)] – придирчиво воскликнула Анна…
– Нет. Про тех, что шатаются ночью, вместо того чтобы сидеть дома и спать, – угрюмо ответил Этьен.
– Ты ведь знаешь, что Эльза заменяет Баптиста, уставшего за целый день.
– Да… конечно… – ответил Этьен. – Успеть за день сто кругов вокруг бильярда, это всегда утомительно…
Анна не выдержала, бросила на стол кастрюльку, которую вытирала, и тихо пошла из кухни, но затем остановилась и обернулась с порога дверей.
– Вы не будете счастливы в жизни! – вымолвила она несколько театрально. – Не будете за то, что оскорбляете мать. Священное Писание говорит, что дети, не почитающие родителей, всегда несчастливы на свете… Vous serez de pauvres malheureux [190 - Когда-нибудь вы станете бедными и несчастными людьми… (франц)]…
– Mais nous le sommes déja! [191 - Но мы уже такие! (франц)] – вымолвил мальчуган просто и почти наивно.
Анна ушла к себе в комнату и стала тереть платком cyxиe глаза. Ей иногда доставляло удовольствие изображать из себя самую несчастную, забитую женщину, оскорбляемую всеми, даже маленькими детьми.
Эльза и Этьен остались в кухне одни и молчали… Наконец, девочка взяла кастрюлю, вытерла ее, переложила в нее все приготовленное матерью для соуса и поставила на огонь.
– С чего тут у вас началось? – спросил Этьен.
– Не помню.
– С Отвилей?
– Да… Я придралась… Мне сегодня как-то грустно… Или я сегодня злая-презлая. На всех бы кидалась.
– Пойдешь завтра в замок?.
– Да, надо… Но я выговорила двадцать пять франков для тебя. И я их отстою. Я их даже оставлю, не отдам ей. Ведь деньги получу я, и я понесу их сюда. Ну, так вот, я отправлюсь в Териэль и куплю тебе кашнэ на осень, картуз, сапоги и еще что-нибудь.
– А себе?
– Мне ничего не надо.
– А туфли? Гляди, какие на тебе. Как ты завтра к Отвилям пойдешь?
– Да. Правда. Я и забыла об этом… Стыдно…
Эльза двинула правой ногой, поглядела на худой ботинок и тотчас же понурилась и задумалась. Девочка всегда особенно сильно, с каким-то болезненным чувством на сердце, стыдилась неряшливости или убогости своей одежды. Она старалась всегда быть чистой. Иногда она даже предпочитала идти к знакомым просто босиком или в сабо, нежели в худых башмаках. Малейшую дырочку на платье или на чулках она старательно и очень искусно заштопывала.
Вместе с тем, она всегда и во всем отказывала себе ради любимца-брата, которого считала лучше, честнее и умнее всех. А бедный Этьен хотя и был очень умный мальчик, «un enfant ргéсоcе» [192 - «дитя из яйца» (франц)], как говорили в Териэле, но в действительности он был явление не нормальное. Условия, при которых он родился, были исключительными. Недаром покойный Карадоль звал сына: L’enfant du malheur [193 - дитя несчастья (франц)].
И муж, и жена переживали тогда самое тяжелое время. Карадоль страдал нравственно при мысли, что он отбывает сравнительно легкое наказание за тяжкое преступление, воспоминание о котором было для него невыносимым гнетом. Анна, любившая тогда мужа по-прежнему, не пылко, но просто и глупо, тоже мучилась мыслью, что она с дочерями – семья преступника и, вдобавок, люди разоренные и нуждающиеся.
Выросши и став на ноги, мальчик оказался особенно вял телом, движениями, походкой, но зато пылок взглядом, мыслью, метким словом и тем, что называется esprit de repartie [194 - находчивость (франц)], или определяется выражением: за словом в карман не полезет.
На ребенка сильно повлияли особенные условия жизни, нелады между отцом и матерью, намеки и шутки посторонних, дерзости и пинки исподтишка от подмастерья Баптиста, наивно неосторожные суждения сестры Эльзы, наконец, вечно грустное лицо отца и его взгляд исподлобья на все и на всех. Вся домашняя обстановка заставила умного мальчика с болезненно или неестественно развивающимися умственными способностями больше приглядываться и соображать, нежели бегать, резвиться и играть.
Этьен уже с двухлетнего возраста степенно расхаживал, а не носился, как все малыши; а его особенностью, кидающейся в глаза, была странная, подчас забавная, суровость в голосе и в лице.
Когда ему пошел четвертый год, отец, которого он любил более всех, умер… исчез из дому и лежал там… за Териэлем, в земле… Только позднее понял Этьен, что такое смерть, кладбище, могила. Человек, которого он ненавидел или презирал – насколько чувство презрения доступно детской натуре – стал хозяином в доме.
Старшая сестра ушла из дому и поселилась в Tepиэлe, и с ней почти прекратились всякие сношения, другая сестра исчезла, пропав без вести, третья осталась и любит его, как любил отец. Но она также грустит, и ей также тяжело, как и ему.
Со смертью отца мальчуган стал еще угрюмее. Разумеется, ему случалось и носиться, и кричать, случалось забавляться игрушкой, воздушным змеем, случалось драться с мальчишками Териэля, случалось не раз напроказить дома, изломать или разбить что-нибудь… Но все это бывало порывом, вдруг, неожиданно для него и для других. Большая часть дня проходила в том, что он сидел и рассеянно глядел, о чем-то раздумывая.
– Что ты молчишь и сидишь? – спрашивали не раз у него мать или сестра.
– Думаю, – отвечал ребенок.
– О чем?
– А вот… обо всем…
И мальчик зачастую не мог сказать о чем он думает, потому что не умел или просто не находил слов на своем детском языке, чтобы передать те мысли, которые роились в преждевременно развитой голове.
На усиленные допросы любимицы сестры Этьен всегда ответил бы сущую правду, если бы мог… Но правдивый от природы, он отвечал:
– Не знаю. Трудно сказать. Вот небо синее, а деревья зеленые. Почему? Мы ходим на двух ногах, а животные на четырех. Почему?
Вообще на все, что иногда спрашивал Этьен, его сестра не могла удовлетворительно ответить, ибо за ее ответом неминуемо возникал опять тот же вопрос:
– Почему?
Чаще всего Этьен, говоря об отце, спрашивал, почему он умер, когда многие отцы живы? Почему чужой человек командует у них в доме, когда у других вдов таких «приятелей» нет.
Эльза давно привыкла к характеру брата и привыкла говорить с ним, как со взрослым. Анна судила сына словами покойного мужа: enfant du malheur – и думала, что этим все себе объясняла.
Баптист определял характер мальчика по-своему и говорил:
– Une mauvaise nature [195 - Дикая натура (франц)]. Он тоже когда-нибудь окажется в тюрьме.
Когда ему случалось бросать эту злую фразу мальчику, Этьен угрюмо отзывался:
– Et pourquoi pas! [196 - Почему бы и нет! (франц)]
Глава 14
«Да… Кашнэ на зиму, сапоги, картуз… Это не шутка… Все самое нужное… И вдруг… Неожиданно!.. А если бы не это… не Этьен – ни за что бы, не пошла в замок!»
Так думала девочка волнуясь…
Мысль отправляться в замок Отвиль для чего-то очень странного, для какого-то особенного занятия, смущала ее. Она хорошо знала графиню и ее двух мальчиков, которые часто проезжали через заставы в Tepиэль или на станцию железной дороги. Раза два, не более, вскользь видела она и старого графа, так как он жил всегда в Париже, являлся в замок только летом, да и то проезжал всегда в закрытой карете. Чаще она видела молодого человека, красивого франта, который был ей почему-то столько же неприятен, как и работник с мельницы Филипп. Он ни разу не заговорил с ней, но взгляд его всегда раздражал Эльзу. Это был сын графа от первого брака, уже тридцатилетний виконт Отвиль.
Раза три, четыре случилось Эльзе, гуляя около замка вместе с братом, встречать графиню с детьми и говорить с ней, и только один раз пришлось ей отправиться в замок по делу. Ее большой друг, Фредерик, зайдя по дороге и чувствуя себя больным, попросил девочку доставить в замок маленькую посылку, и Эльза с удовольствием исполнила поручение, передав ее привратнику замка.
Теперь же ей придется побывать в самом замке. Если девочка иногда конфузилась в обществе разных буржуа Териэля, то мысль оказаться среди важных и высокопоставленных лиц должна была еще более смущать ее.
Вечером после ужина Баптист объявил ей, что она может спать спокойно всю ночь, так как он сам будет вставать для застав. Эльза удивилась. Баптист поспешил добавить, что это вовсе не есть любезность, а необходимость:
– Если находятся дураки, которые дают деньги за твою рожу, то нужно, чтобы она была не сонная и не мятая. Тебе нужно хорошенько выспаться. Я и без того опасаюсь, что он видел тебя только ночью и даже не при свечке, а при спичке! Пожалуй, еще ахнет, какую обезьяну собрался лепить из глины.
Часов в десять домик сторожки уже стоял темный, так как свет был везде погашен. Эльза и Этьен спали в своей маленькой комнатке на втором этаже. Внизу уже раздавался храп Баптиста. Эльза, проспав часа полтора глубоким сном, проснулась, вспомнила о предстоящем посещении замка и снова разволновалась. Она вертелась в постели, не имея возможности опять заснуть.
Около полуночи за окном раздался оклик проезжего. Три раза он прохлопал бичом и прокричал слова:
– La barriere! [197 - Пропускайте! (франц)]
Эльза прислушалась и убедилась, что Баптист, несмотря на свое обещание вставать, не двигается. Проезжий, потеряв терпение, приблизился к окнам и воскликнул:
– Околели что ли все в этой конуре?! – и он начал стучать бичом в окошко кухни.
Эльза быстро поднялась с постели, накинула платье и большой платок и, быстро спустившись по лесенке, выскочила с ключом. Перед заставой стояла повозка. Высокий и плечистый мастеровой встретил девочку уже у крыльца и, грозя бичом, грубо выговорил:
– Что же вы, черт вас подери, дрыхнете?! Или вы отпираете заставы только au son de la trompette du jugement dernier? [198 - при трубном гласе страшного суда? (франц).] Ну! живо! Дьяволенок!
Ни слова не ответив на грубость, Эльза пропустила повозку, снова заперла обе заставы и направилась к дому. Но в следующее мгновение она услыхала среди ночной тишины звуки летевшего вдалеке по шоссе экипажа. Обязанность, которую она справляла уже около двух лет, сделала ее слух особенно чутким. По одному звуку, хотя бы и очень далекому, она могла всегда определить вид экипажа или количество лошадей. Теперь, скорее всего, катилась большая карета или коляска парой.
Эльза собралась снова отворять заставы, но в то же самое время, с другой стороны, у станции, раздался свисток, а затем и характерное шипение толчками, как бы вздохи, вырывавшиеся из пасти огромного животного. Товарный поезд приближался от станции к мосту, и почти одновременно к самым заставам подкатила коляска с парой красивых лошадей. Эльза узнала их… Это были лошади из Отвиля, но в коляске при свете месяца она разглядела совершенно незнакомого ей господина.
– Dites donc, Gazelle! [199 - Пропустите нас, Газель! (франц)] – крикнул кучер. – Мы право еще успеем проехать. Пустите.
– Не могу! – откликнулась Эльза. – Слышите, поезд уже вышел со станции, сейчас будет здесь.
И быстро найдя фонарь и спички около столба заставы, где они хранились на ночь, она зажгла огонь, и застыла перед полотном дороги – signaler le train [200 - пропускать поезд (франц)].
– Soyez gentile! [201 - Ну, будьте добрее (франц)] Ей-Богу, мы успеем проехать, – снова проговорил кучер любезно и ласково. Голос его после грубого мастерового прозвучал как-то еще мягче. Она невольно рассмеялась и вымолвила:
– Неужели вам, monsieur Charles, так хочется быть убитым? Если так, то мало ли на свете других способов самоубийства? По крайней мере, хотя бы я не буду в ответе, ни перед Богом, ни перед начальством.
Господин, сидевший в коляске, спросил что-то у кучера.
– Да-с, служит тут… Эльза-Газель, – ответил этот, оборачиваясь с козел, и, на новый вопрос господина, прибавил:
– Не знаю… Все так зовут. И я тоже.
– А лошади поезда не испугаются? – громче, и как бы вдруг спохватившись, выговорил проезжий.
– Нет. Они у нас привыкли. Им в самую морду бывает, свистнет иной озорник машинист, и то ничего.
– Ну, я все-таки лучше сойду…
И выйдя из коляски на шоссе, проезжий подошел к самой заставе, где стояла Эльза. Девочка вспомнила, что на ней кое-как накинуто и совсем не застегнуто платье, волосы чересчур взлохмачены после постели. Она быстро накинула платок на голову, скрестила его крепко накрест и повернулась совсем спиной.
Господин, став за ней вплотную, облокотился на шлагбаум и вымолвил странным голосом, будто думая о чем-то другом:
– Это вас зовут Газель?
– Меня! – не оборачиваясь, произнесла девочка, проворчав себе под нос: «Вечно тот же глупый вопрос».
– Почему вас так зовут?
Эльза не ответила и глядела в сторону громыхающего вдали поезда.
– Странное это имя! – вымолвил господин, будто себе самому.
Эльза снова не ответила и подумала про себя:
«Странно, как ты говоришь! Фредерик странно говорит по-французски, потому что он эльзасец, а ты еще страннее. Должно быть иностранец».
И ей очень захотелось видеть лицо человека, так произносящего французские слова, как она еще никогда не слышала. Обернуться ей не хотелось. Она догадалась и, перебежав на другую сторону полотна, стала напротив него и, наведя фонарь, ярко осветила его с головы до ног.
«Tiens! [202 - Ба! (франц)] – подумалось ей. – А на вид совсем француз».
Действительно лицо господина с черными усами и острой бородкой «une impériale» [203 - «эспаньолка» – короткая, остроконечная бородка (франц)], показалось ей совсем обыкновенным, но его чересчур серьезное лицо, большие задумчивые и странно устремленные глаза, особенная поза, будто даже грустная – все почему-то заинтересовало девочку. Эльза знала, что благодаря фонарю, ее саму совершенно не видно, но она все-таки поправила платок и снова плотнее скрестила его на груди.
Поезд грохотал уже совсем близко, Эльза подняла выше руку с фонарем. Не прошло тридцати секунд, что она и проезжий стояли у двух застав, глядя друг на друга через полотно железной дороги, как появился товарный поезд. Он не пролетел гулко, а как бы протащился мимо них, медленно, грузно, будто отбивая такт колесами и мигая просветами между вагонов. Каждый раз перед глазами Эльзы в очередном просвете появлялась на миг ей же освещаемая фигура господина, облокотившегося на заставу.
«Если он запоздает сесть в экипаж, я успею спросить Шарля!» – решила она.
Когда последний вагон промелькнул мимо, Эльза погасила фонарь, отворила заставу и перебежала с ключом к другой. Но господин не двигался и мешал ей. Эльза подумала было, что это один из тех проезжих, которые любят глупо шутить у застав, забывая, что человеку, вышедшему поневоле на улицу среди ночи и сна, далеко не до смеха и шуток. Но приглядевшись, девочка увидела, что он просто задумался настолько глубоко, что забыл, что он стоит, опираясь на стрелу шлагбаума, которую нужно поднять.
– Позвольте… – выговорила она, вкладывая ключ в замок.
– Что? – рассеянно спросил он.
– Позвольте отворить.
Проезжий поглядел на нее, потом себе на руки, и вдруг придя в себя, вымолвил, улыбаясь:
– Ах, pardon!
И он как будто слегка сконфузился, почувствовав себя в глупом положении. Когда застава растворилась, он тронул пальцами шляпу и выговорил:
– Bonsoir! [204 - Доброго вечера! (франц)]
– Bonne nuit, monsieur! [205 - Доброй ночи, месье! (франц)] – шутливо и ласково поправила его Эльза.
– Ах да… Правда. Доброй ночи, – отозвался он, и двинулся пешком через рельсы.
Когда экипаж поравнялся с ней, она близко подскочила к козлам и на ходу произнесла негромко:
– Господин Шарль, кого это вы везете? Он не француз?
– Нет, mamzelle, иностранец. Гость графа и графини! – негромко ответил кучер.
– Верно немец или бельгиец?
– Ох, нет, поляк, что ли? Не помню… Но точно знаю, что он…
Эльза не расслышала последних слов. Кучер быстро переехал через полотно дороги, господин сел, и экипаж растворился в ночи.
Она затворила обе заставы и пошла к домику, но вдруг остановилась и вскрикнула. Она вспомнила и сообразила, что когда открывала заставы, то платок ее распахнулся на груди, обнажая шею и открывая белую сорочку под расстегнутым воротом платья. И стоя теперь, девочка, оглядев себя, вспыхнула от стыда, что проезжий видел ее в таком виде.
«Ну, что же делать, c’est fait [206 - так получилось (франц)]…» – вздохнув, подумала она и двинулась, – может никогда больше в жизни не увидимся».
«Поляк? – думалось ей. – Странно, совсем не похож на эдакого».
Для Эльзы поляк был нечто враждебное, тоже что еврей или корсиканец. Разумеется по милости ненавистного ей Баптиста.
Когда Эльза проходила через спальню, чтобы подняться по лесенке к себе в комнатку, Баптист окликнул ее в темноте.
– Что это было? – спросил он. – Кто там ругался?
Эльза объяснилась.
– Черт! Я проспал, но теперь спи, дальше я сам буду вставать.
– Вряд ли я опять засну, – холодно сказала Эльза, – поэтому если желаете…
– Отстань! Я встану. Вечные споры! – недовольно пробасил он и зашевелился на постели, поворачиваясь на другой бок.
– Что такое? – послышался голос Анны.
– Ничего! Спи! – резко отозвался Баптист.
Эльза поднялась к себе и, скинув платок и платье, снова улеглась в постель. Но спать ей теперь не хотелось. Едва она положила голову на подушку, как ей снова представилось, как она вкладывает ключ в замки, и ее платок распахивается, обнажая всю шею, где видна белая сорочка под расстегнутым платьем.
«И как нарочно иностранец от Отвилей. Ну, пусть бы какой крестьянин. Ну, да авось никогда больше не явится сюда…»
Глава 15
При выезде из местечка Териэль, в нескольких метрах от последних домов, стоял большой двухэтажный дом, с большим двором и громадным садом, где, за исключением нескольких тополиных аллей, были только плодовые деревья.
Дом был оригинальной архитектуры. Во всем было что-то красиво-тяжеловатое. Подобные очертания, линии и углы могли бы подходить к зданию больших размеров. Это был стиль, который появился во времена Наполеона III, когда Париж быстро разрастался во все стороны, а пустые парки, в том числе и парк, конфискованный у Орлеанских принцев – покрывались новыми домами в глубине дворов и садов и окрещивались итальянским словом «вилла» или английским «коттедж».
Здание принадлежало местному буржуа, Грожану, быстро разбогатевшему на глазах у всех, лет за двадцать.
Имея в молодости не более трех тысяч дохода, Грожан, потеряв отца и оставшись один на свете, стал все чаще отлучаться в Париж. Скоро он почти раззнакомился с териэльцами, приятелями отца, и все, конечно, были убеждены, что двадцатипятилетний Грожан ездит в Париж кутить и, скорее всего, его небольшой домик с землей, полученный в наследство, будет продан с аукциона за долги. Однако, прошли года, Грожан не разорился, а напротив, аккуратно подновлял отцовский домик. Причины своих частых отлучек в Париж Грожан почти никому не объяснял, отвечая кратко, что у него есть дела. Иногда ему случалось пропадать на целую неделю, но он все-таки возвращался и снова проводил день, другой в Териэле. Вообще, разъезжая, он проводил половину времени года у себя дома и половину в Париже. Только летом он исчезал надолго, ради того, чтобы предпринять очередное дальнее путешествие.
Прошло лет восемь, и однажды явились рабочие, разрушили маленький дом и начали строить другой, который для териэльцев, сравнительно с другими домами, казался полудворцом.
То, что прежде было тайной, теперь уже давно стало известно всем. Грожан долго вел удачную игру на бирже, но не увлекся, как многие, не стал гоняться за миллионами и вовремя бросил азарт и предательский путь наживы. Хотя все его друзья и маклеры признавали в нем la bosse de la hausse et la baisse [207 - короля игр на повышение и понижение (франц)], он занялся всякого рода серьезными предприятиями в компании с солидными людьми.
Попав компаньоном в одно из самых выгодных по времени предприятий, он сразу удвоил свое состояние. Его компаньон нажил сотни тысяч, он нажил десятки. Предприятие это было то, которое в то время сводило всех с ума, как новый вид бизнеса, и как верная добыча, а именно добыча газа. Вся Европа начинала освещаться на новый лад, и газовые компании всех стран наживали огромные капиталы.
Разумеется, будучи уже местным богачом, Грожан тотчас же основал и у себя «компанию» и осветил газом весь Териэль. Вместе с тем, он стал должностным лицом своего местечка, стал почти сановником и уже подписывался Graujant, бросив настоящее правописание.
После окончания строительства большого и красивого дома, домохозяин обзавелся всевозможным комфортом. В доме появилась не только изящная мебель из Парижа, но появились и картины, появились породистые лошади и красивые экипажи.
Териэль вскоре ко всему этому привык, но однажды вновь всполошился. В доме Грожана появилась красивая и бойкая молодая женщина. После всяких расспросов наемной из Парижа прислуги, териэльцы узнали, что дама не жена Грожана.
Живя на правах полновластной хозяйки, она изредка отлучалась в Париж вместе с буржуа, и однажды, месяцев через восемь, уехала, больше не вернувшись. Багаж ее был выслан в Париж. Через два месяца в доме появилась другая дама, менее красивая, но более скромная и приличная на вид и вступила в те же права. Териэльцы стали ждать и ее исчезновения, но, однако, прошло более года и ничего подобного не случилось.
За это же время в одном из домиков Териэля появилась и поселилась приезжая семья: пожилая женщина с тремя дочерями. Самая маленькая, лет семи-восьми, была красива и страшно смугла, почти черна лицом, вторая, лет двенадцати, была прелестна, а восемнадцатилетняя дочь просто поражала всех своей редкой красотой. Кроме того, она неотразимо прельщала всех своей скромной любезностью при горделивой осанке. Вскоре она уже очаровала всех, от стариков до детей включительно.
– Эта Рене – настоящая королева! – говорили все.
Скоро, это прозвище «Rene-la-reine» [208 - Рене-королева (франц)] стало известно всем и осталось за ней навсегда.
Вскоре после появления семьи Карадоль, однажды, во время маленькой ярмарки в Tepиэле, в новогодние праздники, Грожан встретил молодую Рене и тотчас же начал усиленно ухаживать за ней. Обстоятельства, в которых находилась вся семья, были как нельзя более благоприятны для всякого рода планов и намерений независимого и богатого человека.
Однако Рене вела себя безукоризненно, и ее репутация соответствовала ее горделивой фигуре. Ее нельзя было упрекнуть не только в самом невинном кокетстве, но она даже не любила просто болтать с молодежью. А с кучей всяких потенциальных ухажеров она обращалась настолько высокомерно и с высоты своего величия, что клевета не могла коснуться ее.
Тем не менее, Грожан, – Цезарь в деревне, – хотя и не скоро, и с трудом, но обратил на себя милостивое внимание «королевы Рене». Однажды, женщина, давно жившая в его доме, вдруг исчезла так же, как и первая. Грожан остался один. Вскоре местные охотники до чужих дел, сплетники и болтуны разнесли удивительную молву, что la Reine видели, и не раз, входящую вечером в садовую калитку дома Грожана. А ведь прежде этой калитки не было, и вдруг, пробив стену, ее сделали! За какие-нибудь три дня! И неизвестно зачем!
Вместе с тем благоразумные люди спорили, что умная, степенная и чрезвычайно красивая девушка слишком благоразумна, чтобы броситься зря и легко на скользкий и двусмысленный путь. Если бы она стремилась к этому по своей натуре, то могла бы уехать в Париж и при своей замечательной красоте подыскать там человека еще более богатого, нежели Грожан.
Рене, однако, действительно сошлась с пожилым буржуа, но проводя у него всякий вечер, продолжала жить с матерью.
Одновременно местный нотартус сообщил кое-что по секрету своей жене и так как он умолял супругу ни слова не говорить никому, то, разумеется, на другой же день две ее приятельницы и их мужья узнали все. И в Териэле стало известно, что красавица Рене, прежде чем решиться переступить садовую калитку, заставила богача-буржуа подписать одну бумагу. Это была une donation [209 - дарственная (франц)] со стороны Грожана, в случае, если он расстанется с Рене. Tepиэльцы, болтая от праздности, вскоре довели эту сумму до ста тысяч, но в действительности расписка была в сумме пятнадцати тысячи.
Приятель Грожана Бретейль первый явился предупредить богача, что по собранным им справкам, Карадоль, сидящий в тюрьме – человек, с которым шутить опасно. Но Грожан, расчетливый и практичный во всех своих делах, отвечал приятелю, что за четыре месяца до выпуска Карадоля из тюрьмы его возлюбленной будет уже двадцать один год, и она выйдет из-под отцовской власти.
Действительно, когда Карадоль появился в Териэле, то не произошло ничего особенного. Вдобавок семья с его появлением продолжала нуждаться. Сам он, когда-то гордый и пылкий человек, и почти богатый землевладелец, теперь, был опозоренным человеком и от нужды рабочим-слесарем.
Через три года, когда отец Рене слег и умер, она тотчас же переехала в дом Грожана и вступила в права хозяйки. Одновременно с ней в доме появился и четырехлетний мальчик, которого скрывали где-то от Карадоля. Через месяц перебралась в дом и сестра Марьетта, которой было уже восемнадцать лет. Девушка была совершенной противоположностью сестры, и внешностью, и характером. Насколько Рене была величаво спокойна и степенна в привычках и во вкусах, настолько Марьетта была жива, пуста и легкомысленна. И если Рене была горделивой креолкой, то Марьетта, уродившаяся в мать, походила на грациозную егозу и белокурую немку.
Не прошло месяцев шести после переезда двух сестер к Грожану, как в доме начались домашние распри. Рене имела основание ревновать возлюбленного к своей сестре. Грожан был искренно привязан к ней, но она знала, что он дозволял себе в Париже маленькие неверности, des escapades et des amourettes [210 - шалости и мимолетные забавы (франц)]. Она поняла, что теперь ему вздумалось включить и попрыгунью Марьетту в число своих капризов.
Рене стала требовать удаления сестры и настойчиво настаивала на этом, или иначе выедет из дому вместе со своим ребенком и вдобавок вновь беременная… Быть может увлекшийся и досадовавший Грожан и согласился бы на это, но ребенок, к которому он привык, и новая беременность явились камнем преткновения. Мальчик, значившийся по записи от Рене Карадоль и d’un pére inconnu [211 - неизвестного отца (франц)], вполне принадлежал по закону своей матери.
Глупо увлеченный веселой кокеткой, ловкой и назойливой Марьеттой, Грожан боролся довольно долго между любовной вспышкой и довольно серьезным чувством к ребенку и его матери. Он клялся своей возлюбленной, что это простая прихоть и что он вскоре бросит Марьетту и снова будет ей верен. Но Рене не уступала.
И однажды, когда измученная женщина уже хлопотала в своей комнате и, обливаясь слезами, разбирала свое белье, вещи и посылала в Париж купить несколько сундуков, в доме запахло катастрофой. Но дело вдруг решилось очень просто.
Вследствие ли всяких ее обещаний Марьетте, или ее молитв и просьб, или вследствие собственной легкомысленной натуры, но Марьетта вдруг исчезла из дома и перебралась обратно к матери, а на расспросы Грожана велела отвечать, что ее нет. Затем, однажды, утром, напившись кофе вместе с Анной и с сестрой, она сообщила на ушко тринадцатилетней Эльзе, что она уезжает в Париж и вернется не скоро.
– Зачем? – спросила девочка. – По какому делу?
– Chercher le bonheur! [212 - Искать счастья! (франц)] – рассмеялась Марьетта. Девочка, бывавшая часто очень наивной, поняла это по-своему и серьезно спросила:
– А где находится «le bonheur»? Знаешь ли ты точно, где и как найти его? Париж, говорят, страшно велик.
– Нет, пока не знаю, но я буду расспрашивать.
Разумеется, Эльза понемногу сообразила о чем говорит сестра, рассудив, что счастье не есть ни квартал, ни магазин, ни фамилия какого-либо лица. И девочка решила в тот же день сообщить матери об этом решении сестры.
В сумерки Марьетта вышла погулять, а Эльза передала матери все, что знала, и Анна взволновалась. Она предпочитала, чтобы обе взрослые дочери пристроились в Териэле у нее на глазах, и она тотчас же посоветовалась с Баптистом.
Подмастерье покойного артиста-слесаря в это время всячески хлопотал о том, чтобы получить место сторожа на железной дороге с маленькой квартирой и был не прочь сбыть с рук лишнюю жилицу и лишний рот. Однако он обещал Анне обратиться за помощью и советом к тому же Грожану, чтоб удержать девушку от опасного шага.
– Paris! – смеялся Баптист. – За одну неделю elle sera fichue [213 - станет дрянью (франц)]!
Но решение и планы их не повели ни к чему, так как прошел весь вечер, наступила ночь, а вышедшая из дому погулять Марьетта так и не вернулась.
И с этого дня никто не видал ее.
Разумеется, мир и тишина наступили в доме Грожана. Его влюбленность в Марьетту скоро прошла и оказалась вдобавок на счастье Рене последней вспышкой. Над всеми своими прежними amourettes он всячески смеялся, а этой последней он даже отчасти стыдился. А все, что Рене выстрадала на его глазах, привязало его к ней еще сильнее, и он любил ее теперь более, чем когда-либо. Теперь ему бросилось в глаза то, чего он не замечал прежде. Он увидел, что Рене, которой хотя уже двадцать семь лет, тем не менее, много красивее восемнадцатилетних девушек и женщин, которых он встречал повсюду и даже в Париже. Кроме того, он, казалось, только теперь понял, насколько Рене была глубоко привязана к нему, насколько была тиха, ровна характером, правдива, степенна, и, наконец, как серьезно было вообще ее отношение к жизни.
Вскоре появился на свет другой ребенок – тоже мальчик, но он был записан уже иначе. О неизвестном отце не было ни слова и в метрике рядом с именем матери стояло имя отца: Eustache Graujant.
Это была уже большая победа любви и преданности над эгоизмом и практичностью. Но кротко настойчивой красавице мерещилось в будущем нечто более серьезное, о чем она, никогда никому не заикнулась. Даже у исповеди, на вопрос духовника, имеет ли она намерение и надежду когда-либо загладить свои грехи законным браком – Рене отвечала уклончиво:
– Que la volonté de Dieu se fasse! [214 - Пусть все будет по желанию Бога (франц).]
Глава 16
С того дня, когда Марьетта пропала бесследно из Териэля, и до того дня, когда явилась вновь Роза Дюпре – прошло три года.
Рене была в саду с детьми, когда ей доложили о пpиезжей даме, которую подвез Бретейль и которая не хочет назваться.
Когда расфранченная дама появилась на дорожке сада и шла, странно раскачиваясь и как-то небрежно шагая, Рене не узнала ее… Приблизясь, она ахнула и замерла на месте.
Затем сестры расцеловались и сели на скамью, обе не зная, о чем говорить. Бойкость Марьетты пропала при виде кроткого лица красавицы Рене, а главное от смущения и растерянности этой Рене. Сразу сказалось ясно, что обе они стесняются друг друга.
– А месье Грожан? – выговорила Марьетта.
– Его нет. Он в Лионе… Но завтра будет назад… Если дела не задержат, – ответила Рене.
Понемногу натянутость исчезла, и сестры заговорили, осыпая друг друга расспросами.
Но чем более и далее они обоюдно отвечали друг другу, рассказывая о себе, тем яснее для обеих что-то странное, огромное и полупьяное, невидимо, но так ясно чувствуемое проскальзывало между ними… И это нечто разверзалось пропастью, разделяя двух сестер.
Целый вечер пробыли Рене и Марьетта вместе в уютной гостиной и затем, поужинав, разошлись не поцеловавшись…
Горничная проводила приезжую в отведенную ей комнату, а Рене ушла в свою спальню, общую с детьми.
Оглядев своих двух мальчиков в постельках, Рене не стала, как бывало всегда, раздеваться тотчас же, а села и глубоко задумалась. Спустя полчаса она разделась и, оставшись в юбке и кофте, хотела было по строго соблюдаемой привычке начать вечернюю молитву и опустилась на колени на свой Prie-Dieu [215 - скамейка для молитв] перед большим Распятием из черного дуба с массивным серебряным изображением Христа. Но едва только колени ее коснулись Prie-Dieu, а локти – подушечки, где лежали молитвенники, красавица-креолка вздохнула, быстро поднялась и снова села в кресло. Она не могла молиться. Она была слишком смущена.
«Ведь она мне не чужая. Сестра! Ма propre soeur! [216 - моя родная сестра! (франц)]» – повторяла она мысленно, как бы отвечая на какое-то странное чувство, на какое-то дурное желание.
А желание это было – поскорее избавиться от гостьи, нежданно явившейся после столь долгой разлуки.
Более всего Рене была смущена тем, что сама себя не понимала и главное себя подозревала. Не ревность ли это, не боязнь ли, что эта вертихвостка снова вскружит голову Грожану? И вдруг снова произойдет та катастрофа, от которой она уже когда-то была на расстоянии протянутой руки?
Мгновениями Рене казалось, что за три года много воды утекло. И Грожан не тот, и дети большие. Их двое и уже рассуждающих, а тогда был лишь один, к которому у отца не было, пожалуй, даже и привычки, а не только любви. И если она не та, если ей уже двадцать восьмой год, если ей скоро подойдут эти ужасные, ненавидимые всеми женщинами les trentes [217 - тридцатилетие (франц)], этот фиктивный и ни на чем не основанный Рубикон, то ведь и сестра изменилась немало. Если она, Рене, уже не та красавица, какой была, когда впервые входила в этот дом девушкой, цветущей красотой, то ведь и Марьетта далеко не та же свеженькая, беленькая и грациозная блондинка? Конечно, не ей, Рене, судить. В этом судьи – мужчины. Но в лице Марьетты, особенно в ее глазах, легла какая-то едва видимая печать чего-то… Теперешняя живость сестры, ее веселый нрав, ее манеры и жесты – все это что-то иное, что-то не природное и естественное, а будто навязанное, чужое, деланное… Но ведь это ее собственное, женское мнение. Мужчины судят иначе… Как покажется она Грожану?
Долго просидела Рене, не двигаясь и глубоко задумавшись. Понемногу она пришла к убеждению, что ревности или опасности места нет, но, тем не менее, если Марьетта пробудет у нее, как говорит, всего дня два-три, то, конечно, тем лучше.
И Рене вдруг живо представилось, как бы в действительности, что они, когда-то расставшись, будто двинулись в путь в противоположные стороны, много прошли, и теперь, оглянувшись вдруг на пройденный путь, обе они едва видят друг друга. Обе думают, что они все те же, и что они – родные сестры, но это только правдоподобие, а в сущности, взирая друг на друга на страшном расстоянии, они не могут поручиться – не обман ли это зрения.
Просидев более часа, Рене тихо поднялась, опустилась на свой Prie-Dieu и забылась в долгой и горячей молитве. Она просила Бога не для себя, а во имя двух мальчуганов, ровно и спокойно сопевших в двух кроватях неподалеку от нее, чтоб Он судил по-своему, по-Божьему, по-небесному, а не поземному. Рене молила, чтоб Он, ведающий, что за человек она, видящий ясно малейшие уголки и извилины ее сердца и души, простил ей то, за что карают люди. Он знает, сколько часов мучений пережила она в страхе оказаться вдруг одной с детьми. Она – без мужа, а они – без отца. И пусть Он, всевидящий и всемогущий, спасет их от всего того, что может приключиться теперь, вдруг, в этом доме вследствие того, что les hommes sont tous les memes [218 - мужчины все одинаковы (франц).].
Сделав крестное знамение, Рене поднялась, разделась совсем, легла в постель, но тотчас же снова вскочила и даже удивилась, ахнула… Она забыла снова осмотреть обоих мальчуганов и поцеловать их перед сном.
Притронувшись губами к кудрявым головкам двух мальчуганов, сохранивших отчасти тип матери-креолки, Рене уже успокоившись, легла в постель, обернулась к стене и вздохнула особенно, как если бы тяжелый гнет вдруг спал с ее души.
– Да, – шептала она среди темноты, – конечно, это самое лучшее… Я прямо расскажу ему все, что она, будто хвастаясь, рассказывала мне про себя. Да. Это подействует на него. Он отвернется гадливо, когда узнает подробно жизнь Марьетты. Мужчины судят по-своему. Tous les mêmes! [219 - Все равно! (франц)] Но ведь они презирают «этих», ими же загубленных.
И Рене заснула спокойная…
В то же самое время Марьетта, уйдя в небольшую, но красиво отделанную комнату, где иногда останавливались и ночевали друзья Грожана из Парижа, тотчас разложила небольшой саквояж, который завез в дом Фредерик. Раскладывая белье и всякую мелочь, Марьетта разбросала все, где попало: по стульям, столам и даже по полу. Прежде всего, она разыскала флакончик с каким-то пахучим веществом, вроде смеси уксуса с одеколоном, понюхала его и натерла виски.
Каждый вечер у женщины бывали легкие боли в голове. Она легко утомлялась и, хотя каждый день к полуночи чувствовала себя слабее, ленивее и равнодушнее ко всему, тем не менее, ранее трех часов ночи заснуть никогда не могла, а самый крепкий, освежающий сон являлся только около полудня. Вставала же она аккуратно в два и в три часа дня. Менее одиннадцати и двенадцати часов женщина спать не могла, иначе чувствовала себя совершенно больной.
Натерев виски из флакончика, Марьетта разделась и надела голубой вычурный халат, весь покрытый дорогими кружевами и отделкой из бархата и лент. В этом наряде женщина стала вдруг настолько характерна, настолько вывеской, что, казалось, стены комнаты, где всегда останавливались всякие буржуа-дельцы, а иногда ночевали приятельницы Рене, такие же степенные, как и она, – эти стены имели право вдруг удивиться и сурово глянуть на нее.
Переодевшись, Марьетта тотчас же подошла к кровати, осмотрела белье, попробовала полотно и решила, что оно довольно тонкое. Затем она стала искать метку. Ее интересовало, как помечено белье: именем Грожана, или именем сестры. Оказалось, буквой «G».
– C’est çа! [220 - Это так! (франц)] – усмехнулась Марьетта, – если придется расставаться, то выходи голая!
Она осмотрела и дерево кровати, задаваясь вопросом, дуб ли это, или клен? Потом она двинулась и обошла всю комнату. Занавески были шерстяные.
– Франка три с половиной метр непременно. Безвкусица, но материя плотная…
На камине стояли часы и пара канделябров.
– Une saleté [221 - Барахло (франц).]. Купил на каком-нибудь базаре. Правда, эта комната только для приезжающих. Все равно. Это годиться только для cabinets particuliers [222 - меблирашек (франц)].
Ковер в комнате с какими-то пунцовыми листьями и лиловыми яблоками на зеленом фоне очень понравился Марьетте. Она решила, что ей за десять или пятнадцать франков метр можно это приобрести.
«И, по всей вероятности, в рассрочку, au «Printemps» [223 - «Printemps» – популярный парижский универмаг)].
Комнатка была невелика, предметов в ней было мало, и Марьетте пришлось вскоре снова пересматривать то же самое. Наконец, она дошла до окна и выговорила:
– Ба! Вот глупость! Просто потеха!
Массивные шпингалеты на окне, покрытые бронзой, действительно бросались в глаза.
– Да, un paysan [224 - крестьянин (франц)] во всем виден. Замок в дверях франков за сто, а на спине пиджак, из магазина готового платья, стоит двадцать пять.
Оглядев всю комнату и зная не только все предметы, но уже и сосчитав, что стоила вся комната, а именно не более как от семисот до девятисот франков, Марьетта погляделась в зеркало, затем достала из сундука книжку и села в кресло.
Это был роман Бэло, нашумевший когда-то давным-давно в Париже и продолжавший теперь, спустя много лет, шуметь в тех пределах, куда добрался – к мало читающей среде, где вращалась Марьетта. На книжке стояло: «Mademoiselle Girot, ma femme» [225 - «Мадмуазель Жиро – моей жене» (франц)].
Прочитав одну страницу, Марьетта зевнула, положила книжку на колени и задумалась:
«Как же мало переменилась сестра! Она, впрочем, всегда была какая-то будто пожилая. Неповоротливая, деревянная, тяжелая на подъем. Все называли ее степенной, а она была просто une espèce d’huître» [226 - деревяшка (франц)]…
Марьетта всегда считала сестру не только ограниченной, но и почти глупой. Если Рене попала в положение возлюбленной богача Грожана, то, по ее мнению, совершенно случайно. Не окажись такого Грожана в Териэле и Рене неминуемо сделалась бы женой какого-нибудь столяра или слесаря. Если она попала в обеспеченное положение, то благодаря, конечно, не своей ловкости. Она не была способна на какое бы то ни было предприимчивое дело. Грожан сам упрямо настоял на всем.
«Но как случилось, что они и до сих пор вместе? Вот загадка! – думалось Марьетте. – Он же бывает постоянно в Париже. Кажется нас там немало, и самая последняя умнее и интереснее сонной Рене. Прежде она, правда, была очень красива, но теперь лицом сильно изменилась. Пора бы Грожану это заметить!.. Что же это? Опустился и обленился сам Грожан? Или она, Рене, умеет его держать при себе? Это очень любопытно узнать!»
– Да! Но какова жизнь! – вслух выговорила Марьетта, презрительно смеясь. – Какова жизнь! Сидеть в этом доме, где, правда, есть все, но не видать почти никого кроме Териэльских commères [227 - сплетниц (франц)] и деревенских политиканов! Да и с ними, вероятно, она не имеет никаких сношений! Стало быть, вечно сидит одна с двумя сопливыми мальчишками. Спасибо еще только с двумя! Могла уже иметь их и шесть и семь.
И Марьетта потрясла головой. Для нее издавна не было на свете ничего более ненавистного, как дети.
«И каково это, – думалось ей снова, – девять лет, почти десять с ним одним. А он и некрасив, и неумен, и главное – не забавен. Он скучен и невыносим comme une pluie d’automne [228 - как осенний дождь (франц)]. Да если бы даже он был и красавец, и замечательный умник, то все-таки девять лет… И с ним с одним! Се n’est pas une plaisanterie [229 - Это уже без шуток (франц)]. А сколько я их переменила за это время! Да, милая Рене, я с тобой не поменяюсь! Неделя моей жизни ценнее целого года твоей. У меня в одном дне больше всяческих развлечений, чем у тебя за целый год. И когда я вспомню, что три года тому назад этот мужик был в меня влюблен. Готов был отправить Рене и взять меня на ее место. Когда я вспомню, что чуть-чуть не решилась на это, тогда же ужас берет! Ведь за эти три года я постарела бы лет на сто! За эти три года… Quelle horreur! [230 - Какой ужас! (франц)] У меня мог бы быть уже ребенок… Oh, alors!.. [231 - О, тогда бы!.. (франц)]»
И Марьетта вдруг громко расхохоталась среди ночи настолько звонко, что спавшая в третьей комнате старуха-бонна вздрогнула и прислушалась. Но вспомнив, что в доме гостит приезжая сестра мадам, она мысленно покачала головой подумав:
«И чему хохочет? Одна… За полночь?.. Да, c’est une vraie… [232 - это настоящее… (франц)]» и старуха, уткнувшись глубже в подушку, произнесла вульгарное слово, которое, несмотря на его сильное значение, совершенно подходило к приезжей.
Подумав и снова побродив в маленькой комнате, часто улыбаясь, изредка смеясь, Марьетта снова уселась с книжкой в кресло. Прочитав страницу, она снова начала думать о нелепой участи сестры и о Грожане, который ее интересовал. И женщина решила, что надо непременно дождаться его возвращения и не уезжать, не повидавши его.
– Надо будет завтра послать депешу моему imbécile d’Ernest, что я пробуду здесь еще несколько дней. Если вздумает ревновать и примчится сюда, тем лучше. – Познакомится с Грожаном и с Рене. Если рассердится и что-либо произойдет? И что же? Que le diable l’enlève! [233 - Да и черт с ним! (франц)] Он от этих дурацких Панамских акций скоро, пожалуй, будет мне не на руку. Да, и потом, действительно, le petit anglais [234 - малыш англичанин (франц)] очень даже мил!.. А Эрнест сам говорил, что у англичанина в Англии целая фабрика перочинных ножей. Фабрика – это еще, пожалуй, plus joli [235 - симпатичнее (франц)], нежели всякие акции и бумаги! А пока, чтобы здесь было не скучно, надо что-нибудь выдумать… Но как выдумать? Пойду к матери, побуду там пожалуй, даже перееду, пробуду дня два-три, погляжу, что с ними сталось, что там Эльза… Ведь ей уже, кажется, восемнадцать лет! Пора бы ей подумать о себе. Или же мне надо подумать о ней… Elle peut m’être utile [236 - Она может для меня быть полезной (франц)]. Не выходить же ей замуж за какого-нибудь железнодорожного сторожа, даже хотя бы и за какого-нибудь телеграфиста на станции.
И Марьетта вдруг встрепенулась, вспомнив что-то:
– Bah! Mais c’est tout trouvé! [237 - Ба! Это вообще находка! (франц)] Ну, вот и отлично! Конечно. Этот телеграфист очень недурен и совершенный moutard! [238 - мальчишка (франц)] Может быть, никогда даже и в Париже не бывал. C’est sera tres drôle! [239 - Это будет очень смешно! (франц)]
Раздумывая, Марьетта начала все чаще и чаще зевать, и перешла к туалету. Она достала свой флакон и снова натерла виски, а потом занялась серьезным делом перед зеркалом, разглядывая все свое лицо, как если бы это было что-нибудь самое интересное или никогда ею не виданное. Найдя и заметив на лице малейшее новое красное пятнышко величиной с булавочную головку, Марьетта таращила глаза, будто пугалась и тотчас же обращалась за помощью к пузырьку, двум баночкам и коробочке с пудрой.
Затем, окончив притиранье, она около минут десяти глядела, не моргая, на собственные свои глаза. Несмотря на все свое легкомыслие, она замечала постоянно, что эти глаза красивые и яркие еще недавно, тускнеют и тухнут. Что-то, прежде сверкавшее в них, понемногу исчезало. О прежнем блеске и помину нет. Эти глаза – старше лица. Вечером они кажутся сонными, хотя сон в голову нейдет. Днем они кажутся по-прежнему красивыми, но глазами, какие видишь у манекенов в магазинах парикмахеров. Эти глаза кукол красиво, даже прелестно смотрят, но ничего не говорят. И если в них безжизненность, смерть, то в ее глазах – умирание. Лицо ее еще очень свежо, как и должно быть у двадцатидвухлетней женщины. А глаза страшно постарели, обогнав черты лица и очертания тела. На них будто одних все отозвалось.
Когда часа в четыре Марьетта улеглась в постель и потушила свечу, то в голове ее возник вдруг многозначительный вопрос: «Кто же больше постарел за это время: я или сестра?»
Глава 17
Наутро часов в семь Эльза уже была на ногах и, несколько тревожная и взволнованная с самого момента пробуждения, занялась своим туалетом. Она не допускала возможности идти в замок в своем обычном сереньком платьице. Мать была того же мнения и еще накануне осмотрела единственное парадное платье, голубое фланелевое и кое-что поправила в нем, починила, прикрепила пуговицы.
Ни мать, ни дочь не подозревали, что насколько девочка была мила и грациозна в простом сереньком платье из нансука обыкновенного фасона, настолько была не к лицу в забавно-уродливом голубом платье.
С год назад, когда Баптист отправлялся погулять и покутить в Париж, Анна дала ему поручение – купить для Эльзы праздничный туалет. Баптист, которому в Париже было, конечно, не до покупок для Эльзы, перед самым отъездом зашел в предместье Батиньоль в первый попавшийся открытый базар, где продается всякая всячина, именуемая здесь «camelotte»: от иголок, серег и галстучков, до ботинок, платья и пальто. Здесь же он увидел при входе напяленное на манекен фланелевое платье на большой рост. Оно бросилось ему в глаза своим цветом и рядом белых пуговиц от ворота до земли. На двух кармашках по бокам было какое-то кружевцо.
Анна дала любимцу на платье тридцать франков, на этом стояла цена восемнадцать. Баптист решился в одну минуту. Голубое платье, которое было собственно утренним халатиком, из плохой дешевенькой фланели, было тотчас же им куплено. Времени на поиски чего-либо лучшего не потрачено, а вдобавок он оставался с двенадцатью франками в выигрыше.
Разумеется, и Анна, и в особенности Эльза были в восторге от покупки. Баптист уверил обеих, что приплатил еще своих пять франков. И эта ложь долго имела влияние на отношения Эльзы к Вигану. Она часто вспоминала в минуты озлобления на него, что все-таки он добрый, и когда-то приплатил своих пять франков за ее голубое платье. И только позже одна знакомая в Териэле объяснила Эльзе, что ее платье имеет вид d’une robe de chambre [240 - домашего халата (франц).].
Разумеется, халат был тогда же урезан и перешит, но с тех пор прошло более года – девочка выросла, выровнялась, возмужала, халат стал узок, и она имела в нем забавно-неуклюжий вид. Тем не менее, у нее до сих пор оставалось известного рода уважение к этому «праздничному» одеянию и она наивно воображала, что в нем она несравненно лучше.
Едва только Эльза поднялась и начала одеваться, как Анна, обычно просыпавшаяся гораздо позднее, поднялась тоже, чтобы сделать дочери кофе и присмотреть за ее туалетом. Прежде всего, обе принялись за прическу. Надобно было что-нибудь устроить. В том виде, как Эльза ходила всякий день, идти в замок было немыслимо. С тех пор, как девочка помнила себя, она всегда мучилась с массой вьющихся волос, с которыми не было никакого сладу: вечно торчали кудри и лохмы целой шапкой или копной. Только самый искусный парикмахер при помощи всяких специальных средств мог бы справиться с такой головой.
На этот раз и Анна, и девочка вместе прибегнули к самому простому и обыкновенному способу: собрав все волосы, они крепко перекрутили их лентой на затылке и, подвязав, перевязали лентой через голову. Когда Эльза увидела себя в зеркало с гладко зачесанными и перекрученными волосами и страшно перетянутую платьем-халатом, из которого уже выросла, она сама себе понравилась.
– Не правда ли, я так лучше? Пожалуй, даже не хуже других? – спросила она у матери.
– Не знаю, – отозвалась Анна, оглядывая дочь. – Красивой, дитя мое, тебе быть нельзя, из-за твоей желтой кожи.
Этьен, явившийся тоже присутствовать при сборах и туалете сестры, тоже следил тревожными глазами за всеми движениями обеих. Мальчуган волновался еще более, нежели сестра. Ему не хотелось, чтобы Эльза отправлялась в замок не в порядке.
Когда туалет был окончен, и Анна с детьми принялась за кофе, наступило молчанье. Анна сопела сильнее, выпивая свой кофе, и вздыхала чаще обыкновенного, поглядывая на дочь. Она будто сожалела о чем-то, совестилась чего-то. Быть может, женщина соображала, что если бы Баптист не гулял, то на деньги, ею зарабатываемые, Эльза могла бы быть одета совершенно иначе.
Сама Эльза казалась спокойной. Ей почему-то думалось, что в этом голубом платье и с прилизанными и скрученными на голове волосами уже не так страшно идти к Отвилям. Этьен медленно тянул горячий кофе из большой чашки, сидел нагнувшись, но вскинув свои большие умные глаза на сестру и не спуская с нее взгляда, он продолжал тревожиться.
Знаменательное молчание, продолжавшееся около четверти часа, напомнило всем трем, как когда-то Эльза собиралась в белом платье к важному и торжественному событию во всякой семье – к première communion [241 - первое причастие (франц)]. Большие часы, маятники которых одни нарушали тишину в домике, пробили один раз. Все обернулись и удивились. Было уже половина девятого. Для всех время прошло крайне быстро, благодаря необычным думам и волнениям.
– Пора! – выговорила Анна.
Эльза поднялась и снова, как бы бессознательно, подошла к зеркалу, снова осмотрела себя и теперь не знала, что себе сказать. Она обернулась к брату:
– Скажи, mon gars [242 - братишка (франц)], как, по-твоему?
Этьен, не опускавший глаз с сестры, вдруг потупился, и стал глядеть в пустую чашку.
– Et bien quoi? [243 - И что же? (франц)] – тревожно и быстро произнесла Эльза.
– Ничего! – отозвался мальчуган.
– Скажи же: так хуже или лучше?
– Хуже! – резко и почти сердито выговорил Этьен.
– Почему же? – воскликнули одновременно и мать, и сестра.
Этьен молчал, не поднимая глаз, разглядывая кофейную гущу в своей чашке.
– Глупости! Что он понимает! – вымолвила Анна.
– Я ничего не понимаю в этих всех bricoles de femelles [244 - женских лямках (франц)], да и ты, тоже не больше моего понимаешь.
– Что же тебе не нравится? – вымолвила Эльза, подходя к брату и становясь перед ним, как виноватая.
Девочка сразу упала духом и то, что ей казалось и мерещилось, стало как бы действительностью при подтверждении со стороны мальчугана.
– Погляди, – угрюмо вымолвил мальчик, – грудь оттопырилась, живот тоже раздулся, рукава коротки, петли тянут пуговицы, так что, кажется, сейчас все отскочат, а голова, как у остриженного наголо.
Наступило молчание, но затем Этьен сполз со стула, на котором сидел, подошел к сестре, взял ее обеими руками за руку и дернул.
– Voyons, fi-fille, не печалься, я, может быть, все вру, да и потом, Отвили ведь знают, что мы не богачи. Они и не ждут тебя разряженной, как невеста. Если бы ты могла вдруг вырядиться, то это было бы смешно, стали бы насмехаться. Помнишь, как в Териэле все хохотали над Баптистом, когда он напялил городскую шляпу! Небось, на другой же день припрятал и теперь только в Париж и надевает.
Анна быстро обернулась к мальчугану, глянула на него с упреком, хотела что-то сказать, но отвернулась и стала убирать чашки. Эльза накинула на голову свою поношенную соломенную шляпку с широкими полями. Этьен быстро шмыгнул в спальню, посмотрел на кровать, где, громко сопев, спал Баптист и, вернувшись к сестре, выговорил:
– Что же делать, нельзя? Но я все-таки до первого поворота смогу добежать!
Дело было в том, что они сговорились еще с вечера, что мальчуган проводит сестру до замка, если Баптист будет уже на ногах. Но так как тот, поднявшись несколько раз ночью ради застав, теперь продолжал спать, то Этьену приходилось сторожить переезд.
Эльза, наконец, совершенно готовая, подошла к матери, встала перед ней на расстоянии шагов двух и выговорила:
– Ну, я пошла!
– Иди. Уже пора! – отозвалась Анна.
Эльза стояла, не двигаясь. Ей хотелось, чтобы в эти исключительные минуты мать поцеловала ее, но сказать об этом она не хотела, а Анна не догадывалась в чем дело.
– Так я пошла? – повторила Эльза.
– Понятно! Что ж? – отозвалась Анна, удивившись.
Эльза простояла недвижно, скрестив руки и слегка опустив голову несколько секунд, потом быстро повернулась и взяла мальчугана за руку. Захватив со стены ключ, они вышли из домика и быстро двинулись через полотно дороги и открытое поле к шоссе.
– Ну, а вдруг, как раз, кто подъедет? – сказала Эльза. – Погоди, давай послушаем.
Они остановились, внимательно прислушались, но в воздухе стояла тишина, и только где-то в Тэриэле заливались несколько петухов.
– До поворота далеко, mon gars. Боюсь, ты опоздаешь.
– Сейчас на столб слазаю.
– Ну, полезай.
Этьен, подбежав к ближайшему телеграфному столбу, прибег к средству, к которому часто случалось прибегать и для себя, и для сестры. Окрестность была настолько гладка и ровна, безлесна и открыта во все стороны, что с верхушки телеграфного столба можно было все ясно видеть во всех направлениях.
Мальчик ловко забрался на столб, огляделся и крикнул весело:
– Pas un chien! [245 - Ни одной собаки! (франц)]
Затем он ловко и быстро соскользнул на землю и подбежал к сестре. Взявшись за руки, они припустились по шоссе. Первый поворот в сторону был почти через лье. Добежав до поворота и запыхавшись, они молча сели на траву. Наконец, Эльза вымолвила:
– Да, все-таки скучно все это и неприятно! Если бы меня туда взяли в горничные, я бы знала, что я буду делать, я бы была с их людьми, а ведь тут я должна буду с ними быть и не знаю, что буду делать… Poser! Мне кажется это ужасно глупо, как ты думаешь?
Мальчуган пожал плечами.
– Если им это кажется умно, то значит оно не глупо. Неприятно делать то, что всем кажется глупо, а делать что-нибудь глупое, что всем кажется умным – ничего. Помнишь, писарь у господина мэра петухом кричал – очень глупо. А все были довольны и выходило не глупо.
– Правда! Ты умница, Этьен! – вымолвила Эльза, оживилась и стала гладить брата по курчавой голове, по такой же шапке темных волос, как и у нее. Размышления брата совершенно ее успокоили.
Она нагнулась, обняла брата. Этьен вскинул руки ей на шею, прижался губами к ее лицу, и слезы появились у него на глазах.
– Ну ладно! Что ты! – вымолвила Эльза, а между тем, и у нее словно ком в горле застрял.
– Целую неделю! – вымолвил Этьен.
– Это недалеко.
– Но ведь целую неделю… Я и не знаю, как я буду без тебя…
– Ну, пора… До свидания!..
Брат и сестра смолкли на минуту, и затем Эльза вымолвила:
– Слушай, через два или три дня приходи к ограде парка Отвилей, в том месте, где торчит труба от оранжереи, где мы, помнишь, год назад прыгали с тобой и упали в канаву с водой. Приходи туда ровно в полдень, и я тоже приду. И там договоримся, в какие часы нам можно будет видеться, каждый день.
– Да! Да! – весело вымолвил мальчуган и оживился, что бывало с ним не так уж и часто.
Сестра и братишка расцеловались несколько раз, как если бы прощались на целый год, и поднялись.
– Ну, беги, а я погляжу, постою здесь, – сказала она.
– Нет, лучше ты иди, а я погляжу, а потом побегу к заставам.
– Нет, mon gars, это глупо. Тебе надо поторопиться, вдруг кто-нибудь подъедет. Беги скорей, а я постою и посмотрю, пока тебя будет видно.
– Нет, давай сразу вместе разбежимся.
– Хорошо!
– Ну… раз, два, три! – воскликнул Этьен и припустился по шоссе.
Девочка тоже побежала, но оба на бегу постоянно оглядывались и, пробежав шагов по сто, они остановились и, обернувшись, посмотрели друг на друга.
– Завтра в полдень! – крикнул Этьен изо всей силы.
Эльза не расслышала, а скорее поняла и крикнула:
– Да, да!.. – и махнула рукой.
И они снова побежали. Когда Эльза оглянулась вновь, то высокий колосившийся овес уже скрыл брата…
Эльза снова пошла спокойным шагом, продолжая думать над словами брата. Мнение мальчугана совершенно успокоило ее.
«Действительно, вырядиться вдруг, было бы глупо! – думалось ей. – Верно и то, что если они считают мое дело не глупым, а умным, то нечего и смущаться. А деньги, деньги – вот главное! Как же с ними поступить?»
Приказание Баптиста и матери – тотчас же требовать вперед сто франков, больше всего смущало Эльзу. Она даже и представить себе не могла, как решится спросить это у графини Отвиль или у самого Монклера.
Раздумывая всю дорогу о своем предстоящем появлении в замке, Эльза не заметила, как перед ней вдали появились верхушки обширного парка Отвилей. Эльза замедлила шаги, но затем вздохнула, и будто окончательно решившись на что-то опасное – смелее двинулась вперед.
Глава 18
Поместье графа Отвиля не было старинным замком и существовало менее ста лет. Отец теперешнего владельца купил имение, выстроил просторный дом, но самой простой архитектуры. Это было нечто среднее между тем, что называют виллой, и тем, что существует в Англии под именем коттеджа.
Перед домом был небольшой партер, красиво изукрашенный, с массой цветов. С другой стороны помещался широкий мощеный двор со службами, конюшнями и сараями, а вдоль стен строений правильно выстроились высокие и стройные пирамидальные тополя. За ними начинался густой парк, расходившийся на целое лье.
У самых ворот, чугунных, со сквозной решеткой, был небольшой домик, вроде того, в котором жила Анна Карадоль с детьми, с той только разницей, что он был оштукатурен и выкрашен розовой краской. Это был домик хорошо известного в округе и в Териэле человека, пожалуй, даже более известного, чем сами графы Отвили.
Все хорошо его знали и считали за умнейшего человека, начитанного и исключительно порядочного. Все называли его «monsieur Isidore» и мало кто знал его фамилию. Случилось это потому, что сам привратник замка как бы умышленно умалчивал о своей фамилии, которую не любил и при необходимости дать свой адрес, указывал лишь одно имя без прибавления фамилии. Фамилия его была самая обыкновенная, какая только может быть: Martin.
Эльза подошла к маленькой, тоже чугунной, решетчатой калитке и хотела войти, но она оказалась запертой. Она взялась за звонок и постаралась позвонить как можно скромнее. Колокольчик чуть слышно звякнул и из окошка, выходившего во двор, показалась маленькая фигурка с морщинистым лицом и седыми, коротко остриженными волосами под черной бархатной ермолкой.
– Кто там? – выговорил привратник, облокачиваясь на окно с книжкой в руке.
Присмотревшись, он прибавил:
– Что вам нужно?
– Я пришла к графине, – отозвалась Эльза.
Яркое солнце мешало просунувшемуся старичку разглядеть стоящую за решеткой фигуру. Он приблизил руку козырьком к глазам и выговорил:
– A! Газель! Я сейчас!
Через несколько мгновений маленький и худенький старичок легко и бодро вышел к калитке и отпер ее.
– У вас ничего нет? – вымолвил он, видя, что она с пустыми руками.
– Ничего, monsieur Isidore!
– Зачем же вы пришли?
– Право, точно не знаю, но графиня была вчера у матери и попросила меня прийти.
– В котором часу?
– Да просто утром.
– Ну, дитя мое, понятие «утро» у вас и у аристократов совершенно разное. Заходите, посидите у меня до тех пор, пока не начнется «утро» графини.
Изидор улыбнулся добродушно, запер калитку и двинулся в домик. Эльза последовала за ним и, войдя, с удивлением стала озираться вокруг себя. Маленькая комнатка, в которую она вошла, удивила ее. Это было что-то прелестное, что мерещилось ей, но чего она никогда не видала. В Териэле ничего подобного не было ни у кого.
Она всегда считала месье Изидора важным человеком, – такова была его слава, но теперь, маленький и худенький старичок с добродушно-важным лицом, всегда тщательно выбритым, в чистой, почти щегольской черной бархатной шапочке, которую он никогда не снимал, как бы укрывая плешь во всю голову, – показался Эльзе еще важнее.
Комната, служившая привратнику «замка» гостиной, была чрезвычайно чистая: мебель была маленького размера, как бы подобранная к его росту, на стенах висели в рамках разные гравюры с сюжетами из Священного Писания. На одной стене висели два больших портрета в золотых рамках, а между ними небольшая гравюра, изображавшая маленького мальчика лет шести-семи, но в мундире с генеральскими эполетами.
Большие портреты изображали мужчину и женщину, но в таких странных одеяниях, что Эльза долго не могла оторваться от них и, наконец, насмешливая улыбка скользнула по ее лицу.
В особенности поразила ее нарисованная дама. У нее была такая прическа, что обыкновенная лохматая шапка волос на голове Эльзы была чем-то микроскопическим сравнительно с этой горой в несколько этажей, под огромной шляпой.
В углах комнаты стояли высокие растения, а все три окна были заставлены цветами в горшках. В углу на тумбе, в большой круглой клетке, качалась в кольце диковинная красная птица, которая поразила Эльзу еще более, нежели дама с пирамидой волос на голове.
Глянув в растворенную дверь, Эльза увидела кровать с таким поразительно-чистым бельем и снежно-белым одеялом, что глаза ее заискрились от какого-то чувства, близкого к зависти. Раньше такие чистые и прелестные кровати Эльза могла только воображать.
Недалеко от двери стоял стол, а на нем кое-какие вещи, чернильница и около нее большой ангел с крыльями. На столе было много исписанной бумаги и много маленьких книг. Невдалеке, с другой стороны двери, стоял шкаф, забитый книгами самого разного размера и вида.
Эльза застыла посреди комнаты, удивленно оглядываясь вокруг. Комнатка казалась ей все прелестнее. Но вдруг она вздрогнула всем телом: месье Изидор визгливо, даже как-то безобразно вскрикнул:
– Veux-tu déjeuner, mon ami? [246 - Вы завтракали, друг мой? (франц)]
Эльза обернулась к хозяину домика и ответила:
– Merci, я уже выпила кофе дома.
Изидор рассмеялся настолько добродушно и весело, что Эльза с удивлением пригляделась к его лицу. Она не могла понять, что может быть смешного в ее ответе.
– Ну, садитесь, дитя мое, будем с вами дожидаться утра, назначенного вам графиней.
Эльза села на маленький стульчик, который ей, так же, как и Изидору, был как раз как бы по мерке.
– Полдень, Газель, для всех людей одинаков, а вот утро и вечер бывают на свете разные. У вас на один лад, у меня, положим, на другой, а у важных людей утро бывает в совершенно иное время, а вечер начинается поздно и заменяет часто собой всю ночь. Так что ночей собственно у наших господ иногда совсем не бывает. Ну, да это неинтересно! Я хочу только сказать вам, что вам, моя милая Газель, придется посидеть у меня, по крайней мере, часа три, прежде чем в замке все проснутся. Сейчас пока и обслуга еще не вся поднялась. Я даже не могу доложить о вас горничной графини, потому что и она еще не поднималась, а как только мамзель Julie проснется, я скажу ей. А пока я займу вас чем-нибудь. Вы читать умеете?
– Конечно, умею.
– Хотите я вам дам книжку?
– Нет, merci, я их не люблю.
– Вот как! – раcсмеялся Изидор. – Почему же?
– Не знаю! Ужасно не люблю книжек, а уж особенно арифметику.
– Ну, так делать нечего, побеседуем!
Изидор закрыл свою книжку, которую продолжал держать в руке и положил ее на стол. Заметив глаза Эльзы, снова устремленные на портреты, он произнес совершенно иным, важным, даже как будто торжественным голосом:
– Знаете ли вы, дитя мое, на чьи портреты вы смотрите? И он, и она – это святые личности, которые святее многих святых. Это король Людовик XVI и королева Мария-Антуанетта. А вот этот мальчик между ними, которого теперь уже нет на свете, прожил лет пятьдесят в изгнании вне пределов Франции. А ведь он был единственный человек на свете, которому должно бы было быть властелином Франции. Это граф Шамбор, или герцог Бордосский, которому казненный король приходился, как arrière grand oncle [247 - двоюродный дед (франц)]. А король и королева, которых вы видите, уже скоро сто лет, как погибли самым ужасным образом. Они взяли на себя грехи Франции и поступили почти так же, как во времена оны Спаситель Mиpa. Они пострадали и умерли за французский народ, но кровь их на нас и на детях наших есть и останется долго. И дорого мы заплатили, и дорого еще заплатим за их погибель. Вы, конечно, дитя мое, не знаете, что с ними было. Им отрезали головы.
– Как?! – воскликнула Эльза, почти привскочив на своем стуле.
– Да, дитя мое, и королю, и королеве отрезали головы.
– За что? Когда?! – воскликнула снова Эльза.
– Я вам это подробно расскажу, так как нам придется еще долго сидеть в ожидании, когда замок проснется.
Эльза встала, приблизилась ближе к стене и стала с большим вниманием разглядывать лица на портретах. Но через мгновение она снова поневоле вздрогнула всем телом, так как за спиной ее снова пронзительно раздалось:
– Veux-tu déjeuner, mon ami? [248 - Вы завтракали, друг мой? (франц)]
Она быстро обернулась, удивленно поглядела на хозяина и снова выговорила, но уже боязливо и несколько сухо:
– Я уже сказала вам – merci, я дома напилась кофе.
Господин Изидор снова рассмеялся, но более добродушно. Он поднялся с места, взял Эльзу за руку, подвел ее к клетке, где сидела красная птица, и вымолвил:
– Это попугай! Вы таких никогда не видали?
– Нет.
– Ну, тогда полюбуйтесь.
И наклонившись к клетке, он вымолвил:
– Et toi, veux-tu déjeuner? [249 - И ты хочешь завтракать? (франц)]
– Oui! Oui! Oui! [250 - Да! Да! Да! (франц)] – визгливо отозвалась птица.
– Скажи что-нибудь для мамзель Газели! – произнес хозяин. – Dis: bonjour, mamzelle! [251 - Скажи: «Добрый день, мамзель!» (франц)]
Птица, дернув головой, еще громче и визгливее крикнула:
– Bonjour, mamzelle!
Изидор обернулся к Эльзе и раcсмеялся. Старик давно не видел такого изумленного лица. Глаза Эльзы казались еще вдвое больше, широко раскрытый рот изображал крайнее изумление. И вдруг, обернувшись к привратнику, она вымолвила, как бы желая удостовериться, не обманул ли ее слух:
– Il parle! Il parle! [252 - Он говорит! Он говорит! (франц)]
– Ну, да, да!
– И он может понимать?
– Многое!
– Вы с ним разговариваете?
– Да, – рассмеялся Изидор, – но немного. Нет, дитя мое, я шучу. Эта птица – самая глупая на свете. Она умеет только кричать несколько фраз, сама не зная, что кричит. Разве вы никогда не слышали – люди говорят про какого-нибудь человека, что он попугай?
– Ах, да! – воскликнула Эльза.
– Ну, вот…
– Да, да, говорят! И даже про нашего Баптиста говорят.
– Баптиста? Кто же это? A-а!.. – вспомнил Изидор. – Le bon ami [253 - большой друг (франц)] вашей матушки.
Эльза тотчас опустила глаза и отозвалась едва слышно:
– Oui, monsieur! [254 - Да, месье (франц)]
Они уселись вновь и привратник начал раcсказывать про казненных короля и королеву. Это длилось, пока у окна не появилась какая-то расфранченная дама с бойкими глазами и улыбкой.
– Господин Изидор, – сказала она, заглядывая в окно… – Не у вас ли…
И увидя Эльзу, она прибавила:
– Вы, вероятно, mademoiselle Caradol?
– Да-с, – отозвалась Эльза.
– Графиня давно уже вас ожидает, уже спрашивала. А господин Монклер волнуется, всем говорит неприятности, даже чашку с кофе разбил.
Девочка вышла из домика. Женщина, оказавшаяся горничной графини, оглядела девочку, ее прилизанные волосы, нелепо скрученные на затылке, с пучком волос, торчавшими почти на темени, ее неуклюжее и нелепое голубое платьице. И франтиха Julie слегка повела бровью и едва не пожала плечом.
Она знала, что друг графини – капризник и прихотник Монклер ожидает себе модель, о которой уже более суток болтает от зари до зари, восхищаясь и восторгаясь. А между тем эта девочка, неуклюже затянутая в какой-то голубой, слегка полинявший халатик, намного некрасивее многих молодых девушек и девочек, которых Julie знает. Уж если понадобилась модель для артиста, то она – Julie могла бы скорее подойти к этой роли.
Идя тихо по двору рядом с девочкой, горничная не спускала с нее глаз и все мысленно повторяла: «И что он в ней нашел? Ну и чудаки же эти художники!»
Глава 19
Идя за горничной, Эльза поднялась по маленькой винтовой лестнице на второй этаж. Это был особый ход для прислуги к той части дома, где были комнаты графини и ее детей.
Эльза, пройдя две, три комнаты, была поражена обстановкой и всем тем, что бросалось в глаза: от шкафчика с инкрустацией до канделябров, от золотых цепей на занавесках до больших картин, больших портретов, которые, как живые, глядели на нее из золотых рам и провожали ее глазами, когда она проходила через комнаты.
Julie велела ей остаться и подождать, а сама скрылась. Волнение девочки снова усилилось. Она хорошо знала графиню, но видела ее всегда на дороге, в поле или в городке.
Julie появилась вновь и вымолвила, растворяя дверь:
– Passez s’il vous plait [255 - Пожалуйста (франц)].
Эльза, не чувствуя под собой ног, ясно чувствуя головокружение, через силу миновала порог и оказалась в небольшой комнате. Здесь было так пестро, было столько всяких предметов и самых разнообразных, что Эльза почувствовала себя в положении насекомого, попавшего в муравьиную кучу. Вся эта пестрота окружающего будто набросилась на нее и придавила ее. Девочка даже оживилась, когда услышала из угла комнаты знакомый голос:
– Подойдите, дитя мое!
Графиня сидела, полулежа на кушетке, и была такой, какой девочка знала ее давно. И Эльза обрадовалась. Она как будто ожидала, что среди этого замка и сама графиня окажется чем-нибудь другим: или чудовищем, или какой-нибудь сиреной.
Девочка подошла ближе. Графиня смерила ее с головы до пят, улыбнулась и закрыла рот кружевным носовым платком, чтобы скрыть смех, который на нее напал при виде костюма и смущенной фигуры девочки. Но глаза ее так явно рассмеялись, глядя в лицо Эльзы, что она потупилась, обиделась и сразу осмелела.
Характерная черта Эльзы была именно та, что, оскорбляясь, она под влиянием гнева как бы преображалась и становилась тем, чем была от природы: смелой до дерзости и оригинально умной.
– Напрасно вы не оделись в ваше обычное платье! – вымолвила графиня, отнимая платок, от все еще смеющихся губ. – Оно вам больше идет. И затем, mon enfant, надо распустить ваши прелестные локоны. Эта прическа, очень… Она вам меньше идет.
– Как прикажете! – несколько сухо отозвалась Эльза.
– Не правда ли, лучше распустить волосы? – обернулась графиня в сторону.
Эльза, сделав то же самое, теперь только заметила, что в нескольких шагах направо сидит на низеньком кресле развалясь, вытянув ноги и закинув обе руки, скрещенные на затылке, молодой человек с несколько знакомым ей лицом. Это был виконт Камилл. Он упорно, дерзко, не стесняясь, почти нахальными глазами разглядывал Эльзу с головы до пят. На вопрос графини он, промолчав несколько секунд, ответил:
– Разумеется, это первое, что сделает Монклер!
И затем с усмешкой оглядывая девочку, он выговорил как бы себе самому:
– Pas mal! Pas mal! [256 - Неплохо! Неплохо! (франц)] Оригинальна! Какой-то странный тип! Ваш отец француз? – с сомнением в голосе обратился он к Эльзе.
– Француз.
– Точно?
– Да-с.
– Странно! У вас тип не француженки.
– Да. Но она квартеронка! – вступилась графиня.
– А-а… – протянул молодой человек, перестал насмешливо улыбаться и более снисходительно поглядел на девочку.
Эльза при этом слове слегка двинулась, вскинула на графиню уже не смущенные, а отчасти досадой искрящиеся глаза.
– Так говорят, графиня, но это неправда. Если так считать, то все люди, живущие на свете, произошли не только от негров, но даже от обезьян…
– Ба! ба! ба! – громко воскликнул молодой человек. – Где вы такое подцепили? Кто мог вам это сказать? Tiens, tiens, tiens! Ou le darwinisme va se nicher! [257 - Ну, хорошо, хорошо! Вот где дарвинизм гнездится!] – прибавил он, обращаясь к графине и громко рассмеявшись.
Между тем Эльза стояла, уже переменившись немного в лице, и руки ее слегка дрожали. Она хорошо понимала, что молодой человек ведет себя по отношению к ней совершенно невежливо. Одна его поза была такова, какие, изредка проходя по Териэлю, Эльза видела в местном кафе. Но ведь то были буржуа и горожане, вдобавок часто нетрезвые, а этот молодой человек – аристократ.
– В самом деле, Газель, откуда вы и где могли слышать такую фразу, что люди происходят от обезьян?
Девочка хотела ответить правду, что слышала это от отца и именно по поводу их происхождения от негритянки, как бы в утешение себе самим, но она постеснялась и промолчала. Вдруг этот наглый молодой человек поднимет на смех ее отца, даже не зная, что он на том свете.
– Случалось слышать! – выговорила Эльза тихо.
– А вы сами, Газель, верите в это?
Девочка не знала, что отвечать, но в то же время молодой человек воскликнул:
– Что такое вы все говорите, maman, Газель, да Газель? Что это значит?
– Это ее прозвище.
– Ба! Почему? C’est drole! Однако… Однако… – потянул он, снова оглядывая девочку, – однако… c’est peut-etife vrai, повернитесь, Газель, я хочу вас оглядеть со всех сторон. Вы слышите? Повернитесь! Ну, сначала в профиль… потом спиной… потом опять в профиль…
Девочка опустила глаза, едва заметный румянец загорелся на ее вечно-смуглых щеках и она не двигалась.
– Вы меня слышите?
Эльза стояла, не шелохнувшись, не отвечала ни слова, но знала, что если даже сию минуту ее прогонят вон из замка, то все-таки она не станет вертеться перед этим нахалом.
Виконт Камилл понял и, чтобы выйти из несколько неприятного положения, начал смеяться.
– Вы, стало быть, умеете хорошо прыгать, Газель?
– Замечательно! – воскликнула графиня. – Я сама была свидетельницей, как она перескочила через ров в конце нашего парка, чтобы достать мне фиалку. А по деревьям она лазает, как белка!
– Пари держу, Газель, что вы уже влюблены в кого-нибудь? – вымолвил Камилл.
– Quel idée! – воскликнула графиня [258 - Что еще ты придумал!? (франц)].
– Пари! Пари! Отвечайте, Газель, вы любите кого-нибудь?
Эльза вспыхнула сильнее, подняла глаза на него и вымолвила слегка неровным голосом из-за боязни за собственные слова:
– Да, люблю. Люблю многих молодых людей, но более всего…
И она запнулась…
– Кого?! – воскликнул он, как бы торжествуя.
– Вежливых…
Простое слово упало, как бомба. Графиня вытаращила глаза. Молодой человек на секунду стал конфузливо серьезен так же, как если бы получил почти пощечину. Но вдруг он расхохотался, вскочил со своего места и замахал руками, как если б услыхал или увидал что-нибудь чрезвычайное.
– Charmante! Charmante! Charmante! [259 - Прелестно! (франц)] – воскликнул он нараспев, – побегу к Монклеру, скажу ему, что его модель появилась, но для Психеи не годится, а скорее что-нибудь другое. Quelle Psyché? Plutôt un Lutin [260 - Какая Психея? Скорее шалунья (франц)].
И он быстро исчез, почти выбежал из комнаты. Эльза ясно почуяла, что в голосе его и в движениях была фальшь, игра… Стало быть, ее слово угодило в цель.
– Однако, вы из обидчивых, Газель! – выговорила графиня.
Девочка промолчала.
– Ну, вот что: прежде всего я займусь вашим туалетом.
Графиня позвонила и приказала появившейся Julie позвать какую-то Луизу, а в ожидании пересела на другое место к столу, перед зеркалом, тоже утопавшим в кружевах на розовом чехле. Женщина стала поправлять свою и без того безукоризненную прическу.
– Да, если бы у меня были ваши волосы, – проговорила она, не оборачиваясь и глядя на себя в зеркало. – Только ваши волосы! Pour le reste [261 - остальному (франц)] я не завидую.
Через минуту полного молчания в комнате снова появилась Julie, а за ней другая женщина, тоже показавшаяся девочке чересчур разодетой.
– Снимите мерку и сшейте мне скорей два платья! – приказала графиня. – Julie выдаст вам два отреза. Из котонет сделайте простой фасон, самый простой, а из фуляра сделайте нечто вроде того, что я надевала зимой на bal costumé. Помните – пастушка…
– A la bergère? [262 - А ля пастушка? (франц)] Помню, графиня.
– И прекрасно! Ну-с, ступайте, дитя мое, Луиза снимет с вас мерку. А затем приходите прямо в столовую, я вас представлю господину Монклеру и графу.
– Merci, madame! – смущенно вымолвила Эльза.
И когда девочка двинулась за обеими женщинами, графиня проводила ее глазами и выговорила:
– Посмотрим… Может быть, мне так кажется… Но в этом accoutrement [263 - наряде (франц)] она ужасна… Elle est franchement laide [264 - Совершенное уродство (франц).].
И подумав, она прибавила усмехаясь:
– И все-таки придется эту Газель сторожить от моих волков!
Портниха увела Эльзу к себе и аккуратно сняла с нее мерку. В то же время горничная принесла два отреза материи и сразу приступила к кройке платьев. Эльза не верила своим глазам, что из этих двух прелестных кусков ткани будут быстро пошиты два платья. Портниха говорила о том, чтобы Эльза пришла померить одно из них, розоватое, в тот же вечер. И что завтра оно будет уже готово.
Теперь только девочке пришло на ум новое соображение, и в ней возникла легкая борьба. По какому праву чужая женщина дарит ей два платья? Если она вычтет их из обещанных ста франков, то Этьен ничего не получит. Если графиня не вычтет их, а по всей вероятности это и будет подарком, то может ли она это принять? А если не принимать, то, как же отказаться? Ее только на смех поднимут! Это будет, по их мнению, не что иное, как des grimaces [265 - оскорбление (франц)]. А это-то именно Эльза и ненавидела.
Пока она раздумывала, субретка, фаворитка графини, без умолку болтала с портнихой. Эльза невольно прислушивалась, и до нее долетело несколько слов, заставивших ее навострить уши.
Женщины разговаривали между собой, не стесняясь о том, что, несмотря на года Эльзы, за ней непременно тотчас же начнут ухаживать три человека: старый граф, виконт и художник, а, пожалуй, еще и monsieur d’Atalin.
Второе, что удивило Эльзу, было несколько раз повторившееся слово: le Russe. Эльза поняла, что в замке живет русский, уехавший в Париж и обещавший вскоре вернуться. Эльза, которая уже давно интересовалась станцией «la Russie» и все собиралась съездить туда, не выдержала и спросила:
– У вас в замке есть русский?
– Да, – отозвалась Жюли. – Настоящий русский. Вы его увидите.
– Я очень рада буду! Никогда их не видела…
И оживясь, девочка прибавила:
– Скажите, какие они?
– Кто?
– Да, вот pyccкиe… Этот русский какой? Он такой же, как и мы французы?
Обе женщины рассмеялись. Портниха хотела что-то начать говорить, но Жюли подмигнула ей и, перебивая, объяснила Эльзе.
– Этот русский, как и все они, добрый и смирный, но дразнить его не надо… Рассердится – укусит.
– А на вид все-таки такой же, как все иностранцы, такой же человек?
– Да, пожалуй! – улыбаясь, отозвалась Жюли, – более или менее человек. Да сами увидите!
Глава 20
В комнате появился лакей и объяснил, что графиня зовет девочку в столовую. Эльза, смущаясь, двинулась за ним и прошла в большую комнату, где за накрытым столом завтракала семья Отвилей.
Bce сидевшие были уже знакомы ей. Помимо графа, которого Эльза видела несколько раз, и скульптора, с которым она виделась лишь один раз – ночью, за столом сидела еще незнакомая ей дама. Это была новая гувернантка двух маленьких мальчиков – мисс Эдвин – англичанка по происхождению, но по внешности чистая француженка, отлично говорившая по-французски и не имевшая никаких черт дочерей Альбиона.
Едва только Эльза вошла в комнату, как Монклер обернулся к ней и, разинув рот, глядел несколько секунд, не сморгнув, а затем выговорил серьезно недовольным голосом:
– Что же это такое? Или я ошибся?
– Нисколько, повторяю вам! – рассмеялась графиня.
– Что это вы с собой сделали? – произнес Монклер, не слушая графини и обращаясь к Эльзе.
Девочка смутилась. Монклер встал из-за стола, подошел к Эльзе и протянул руку. Эльза сделала то же, но осталась с рукой в воздухе, так как артист положил свою руку ей на плечо, вовсе не предполагая здороваться. Эльза смутилась, почувствовав свой промах.
– Vous allez me défaire tout cela! [266 - Избавтесь от всего этого! (франц)] – выговорил Монклер строго и повертел пальцами над головой Эльзы. – Ступайте, сделайте это и приходите.
Эльза не поняла, а только догадывалась, и графиня, заметив это, вымолвила:
– Ступайте к Жюли, снимите эту ленту, распустите волосы, как вы их носите всегда и приходите сюда!
Эльза снова вернулась в комнату Жюли и думала: «Как странно! Этьен был того же мнения, что не надо было прилизывать волосы и городить какой-то нелепый хвост на затылке».
Когда она снова вернулась в столовую, Монклер обернулся со своего места, встал и вымолвили:
– А! Вот! Нет, я не ошибся! Diable! [267 - Черт! (франц)] … Вот глядите, – прибавил он, обращаясь ко всем, – это подтверждает то, что я говорил вам вчера, как много значит для женщин прическа и как глупо делают наши дамы, что причесываются по моде, а не так, как диктуют им их лица. Ведь ее узнать нельзя!
Эльза, стоя шагах в трех от графини и от стола, невольно обвела всех глазами. Начав с двух детей, которых она знала давно, двух избалованных, дерзких, совершенно невежливых мальчиков, глаза ее перешли на гувернантку с красивым личиком, благодаря цвету лица, с крошечным вздернутым носиком и большими голубыми глазами, лукаво и насмешливо глядевшими на Эльзу. В этом взгляде была большая доля презрительной насмешки.
Не выдержав этого взгляда, девочка перевела глаза на молодого виконта Камилла. Он глядел еще хуже. Его взгляд напоминал взгляд дерзкого Филиппа. Она посмотрела на графа и быстро снова перевела их на Монклера, потому что лицо шестидесятилетнего графа стало моментально ей противно. Граф показался Эльзе какой-то отвратительной куклой. В нем было что-то особенное, чего она сразу не могла понять.
Между тем, графиня положила на поданную ей вторую тарелку кусок пирожного, нечто вроде слоеного пирога с вареньем.
– Вы, наверное, голодны? – обратилась она к Эльзе.
– Нет! – ответила Эльза, хотя, конечно, чувствовала себя проголодавшейся.
Графиня приказала лакею подать блюдо, уже снятое со стола и положила на ту же тарелку котлету и несколько картофелин. А затем она поднесла тарелку к девочке.
– Я, право, не голодна! – отозвалась Эльза.
– Vous mentez, mon enfant! [268 - Не лукавьте, дитя мое! (франц)] – вымолвила графиня, держа тарелку в протянутой руке перед Эльзой. – Говорите, ведь вы лжете?
– Да! – отозвалась Эльза резко, как бы под влиянием насилия.
Все за столом слегка рассмеялись, настолько был резок переход и тон голоса девочки.
– Ну, вот берите!
И видя, что Эльза не знает, что делать с тарелкой в руках, графиня прибавила:
– Садитесь вон там!
Эльза слегка вспыхнула и отошла к тому столу, где отставлялись уже поданные блюда и, усевшись на стул, она сидела, не глядя ни на кого. Ей показалось все произошедшее обидным.
К ним в домик изредка заходил слепой нищий с больными глазами, всегда грязный, даже с каким-то неприятным запахом в одежде. Они с матерью всегда сажали его в углу в первой комнате, а в хорошую погоду на крыльце, и кормили его, кладя ему на одну тарелку, что случится.
Теперь с ней случилось совершенно то же. Девочка понимала всю разницу положения между ней и семейством Отвилей, но, тем не менее, ей было от этого не легче и все происходящее все-таки казалось ей унизительным. Вдобавок ей не дали прибора. Кусок пирога еще можно было взять в руки, но котлету надо было чем-то резать. Двое озорных мальчишек уже давно оглядывались на сидящую за ними Эльзу и, наконец, один из них, перебивая общий разговор, заметил матери, что у гостьи нет ни ножа, ни вилки.
Лакей тотчас же подал прибор и проголодавшаяся девочка с наслаждением начала есть, но вместе с тем каждый кусок как-то туго проходил через горло.
Еще и часу не прошло, что она появилась в комнате графини и выдержала сцену с молодым виконтом, а затем взгляды всего семейства здесь в столовой, а Эльза уже чувствовала себя утомленной, раздраженной и печальной. Похоже, что выдержать здесь целую неделю, будет нелегко.
Половина обитателей замка, очевидно, смотрит на нее с высоты своего величия, насмешливо и презрительно, в том числе даже мальчуганы. Другая половина если и не неприязненно, то как-то оскорбительно.
Когда все поднялись из-за стола, Монклер сделал Эльзе резкий жест и выговорил добродушно-грубым голосом:
– Ну, mon petit singe [269 - моя маленькая обезьянка (франц).], как зовет вас ваша матушка, пожалуйте! Идите за мной.
Эльза, поднявшись и двинувшись за уходящим скульптором, невольно обвела глазами всех присутствующих, увидев, что все смотрят на нее и все, одинаково улыбаясь, очевидно забавляются или ее смущением, или тем, что ей предстоит. И сильно неприязненное чувство ко всем вдруг вспыхнуло в ее груди.
«Дорого же мне обойдутся эти сто франков! – подумала она, выходя и следуя по коридорам и комнатам за быстро идущим Монклером. – Но, во всяком случае, вы ошибаетесь! – продолжала она мысленно. – Вы и не подозреваете, как я тоже на вас смотрю!»
Однако, девочка все-таки волновалась, не зная, что предстоит ей сейчас. Пройдя замок из конца в конец, она вслед за художником вошла в большую очень светлую комнату. Большие окна были наполовину снизу завешены зелеными занавесками. Посреди комнаты на двух подставках, или широких и низеньких тумбах было что-то накрыто мокрым полотном. Кругом повсюду виднелись «куклы»: и белые, и коричневые, маленькие и большие. В углу, тоже на большой тумбе, стояла, как живая, обнаженная коричневая женщина.
Эльза, глянув, тотчас же отвела от нее глаза в сторону. Если бы не эта нагая женщина, то комната понравилась бы ей. Она одна придавала всей обстановке что-то странное, неприятное и смущающее…
В настежь открытые двери, выходившие на балкон, Эльза увидела лужайку с массой цветов, которые она ужасно любила. За цветником расстилалась даль, прелестный ландшафт и на горизонте, в полумгле знойного дня, виднелись очертания Териэля, а несколько левее, на холме еще нечто, от чего сердце девочки встрепенулось. Этот холмик, будто блестевший и дрожавший в сиянии яркого солнца, на самом горизонте, было Териэльское кладбище.
Заметя, как воодушевилось лицо девочки, Монклер улыбнулся.
– Красивый вид?
– Да.
– Выйдите на балкон, посмотрите! Это лучшая комната в замке.
Эльза вышла на балкон. Внизу, метрах в пяти, были маленькие дорожки, клумбы и другие садовые затеи, вензеля и всякого рода рисунки из разноцветных камешков. От массы цветов поднимался сильный запах и будто врывался в комнату. Красивый, живописный ландшафт разворачивался во все стороны.
Монклер тоже вышел и тоже озирался, но затем позвал девочку в комнату, затворил балкон, совершенно задернул занавеску и вымолвил:
– Ну, вот стул, садитесь!
Он снял с подставки мокрое полотно и отбросил его в сторону. Под ним оказалась коричневая глиновидная масса пирамидкой.
– Ну-с, первый сеанс будет неинтересен, – выговорил Монклер.
Взяв в руки нечто вроде ножичка и лопаточки, артист дал несколько ударов в массу и быстро начал работать. Через несколько мгновений Эльза увидела, как из горки глины, стало появляться подобие человека с головой и плечами, и с туловищем.
Монклер продолжал быстро орудовать над массой, едва слышно мурлыча какую-то песенку без слов, и девочка понемногу забыла, где находится и задумалась все о том же… О своем появлении в замке, об отношении к ней всех обитателей и о том, как трудно будет ей прожить тут целую неделю.
Когда она пришла в себя, то изумилась… Перед ней на подставке была уже готовая фигура: голова с кучей вьющихся волос, глаза, нос, рот, уши. Эльза поглядела на плечи, затем ниже и смутилась очертанием бюста.
«Это же не с меня… Это он сам… подумалось ей. Да и лицо не мое».
Но затем она догадалась, что кукла еще далеко не готова, недаром же ей придется еще неделю сидеть перед художником.
Наконец, Монклер отбросил свой инструмент, закурил сигаретку и, оглядывая острым взглядом и девочку, и то, что вылепил, вымолвил:
– Началом я доволен. Ну-ка, сядьте ко мне профилем. Хорошо! поверните ко мне голову… Смотрите на меня… Наклоните немножко голову! Нет, не так!.. На левое плечо… Нет, не так! Погодите…
Монклер подошел к ней, взял ее руками за голову и точь-в-точь так, как часто брал ее отец, чтобы поцеловать. Кроме отца никто никогда этого не делал и Эльза смутилась. Монклер заметил что-то в ее живом, легко изменяющемся лице и серьезно произнес:
– Voyons! Voyons! [270 - Ну, что вы! (франц)] Надо привыкать! Что вы все стесняетесь! Если сейчас так, то, что же будет потом? Поймите, дитя мое, вы для меня ни девочка, ни женщина, ни человек! Вы просто предмет, который мне нравится так же, как вам понравился вид с балкона. Вы, как я вижу, более развиты умственно, нежели физически. Я не верю, что вам уже шестнадцать лет, как говорит графиня.
– Мне и шестнадцати нет!
– Ну, так это может быть потому, что вы не француженка.
– Я – француженка… Такая же, как и вы.
– Да, но не совсем… Ведь вы же креолка?
– Ну, так и что же из этого! – вспыхнув, раздражительно выговорила Эльза. – Чем же я виновата?
Монклер удивленно смотрел на Эльзу, ничего не понимая, но и любуясь страстным от гнева лицом.
– Не виноват же мой отец, что он…
Эльза не договорила и отвернулась от взгляда художника.
– Да никто вам ничего такого не говорит. Ничем вы не виноваты. Масса женщин пожелали бы быть такими же виноватыми. Что-то я не понимаю. Чему это вы обижаетесь? Объяснитесь!
Но Эльза молчала, насупившись, и Монклер пробурчал себе под нос:
– Drôle de pistolet! [271 - Чудачка! (франц)]
Затем, намочив и выжав холст, он начал плотно укрывать свою работу.
– Ну-с, вы свободны. Перед обедом я сегодня вряд ли позову вас опять. Начало всякой работы меня утомляет больше всего. Итак, до завтра, ma Psyché! [272 - моя Психея! (франц)]
Глава 21
В первые три дня своего пребывания в замке Эльза вполне оправдала носимое ею прозвище. Она вела себя, как дикий зверок, и именно как газель, то есть зверек чуткий, пугливый, робко озирающаяся огненными глазами вокруг себя и с грациозной быстротой вмиг уносящийся от всякой опасности, иногда лишь кажущейся…
Впрочем, Эльза-Газель стала настоящей дикой газелью среди обитателей замка почти поневоле и в силу обстоятельств. С вечера первого же дня она почуяла около себя трех врагов, одинаково опасных, хотя каждый действовал на свой лад.
Художник по два раза в день призывал ее к себе, творя с нее «куклу»-изваяние в натуральную величину… Голова и лицо уже начинали поражать сходством…
Но у коричневой куклы из глины, которая была так удивительно на нее похожа, был, однако обнаженный стан, голые руки и ноги… Эльза только изредка, совестливо или обиженно, тайком и искоса, взглядывала на работу художника… и тревожилась, стыдилась, оскорблялась и недоумевала… Девочке чудилось, что художник поступает нечестно по отношению к ней. Ведь было же условлено между артистом с графиней и ее матерью, что Монклер будет лепить из глины только ее голову. Впрочем, он это и делает! Всякий раз он был занят одной отделкой лица… А тело он на второй день вылепил без нее, «сам», то есть выдумал, сочинил…
«Да… Сам… Сам! – повторяла Эльза про себя. – Это все не с меня… У нее только лицо мое».
А между тем, от этого соображения ей было не легче. Девочке все казалось в будущем нечто, чем ей грозят. Ей, как чуткой газели, слышалась или чудилась опасность, еще пока укрытая утесами и ущельями, но уже приближающаяся к ней… Все же, надо быть наготове…
Монклер был добродушно ласков с Эльзой, старался, как бы понравиться ей, и стать ее хорошим приятелем, он постоянно угощал ее сластями, за которыми посылал в Териэль, шутил с ней и изыскивал все на свете, чтобы смешить ее… В его обращении не было и тени ухаживания. Он добивался простого дружеского расположения девочки, добивался быть с ней en camarade [273 - в качестве товарища (франц).].
Но именно в этом старании, неумелом или неискусно скрытом, и чудилась Эльзе опасность. В этом всячески навязывающемся друге она предвидела своего врага. У него, очевидно, было что-то на уме и что-то для нее враждебное!
Второй человек, на которого косилась Эльза, был сам граф. Старик, лишь изредка встречая ее в замке и раза два встретив в парке вместе с субреткой, любезно заговаривал с ней, говорил по нескольку слов и удалялся… В пустых незначащих словах не было ничего особенного. Но взгляд старого графа, его слащавые глаза, окруженные морщинами, смущали девочку. Она сама себе не верила и спрашивала себя, не грезится ли ей то, что она видит в них. Неужели и граф Отвиль, знатный и богатый человек, важный землевладелец и депутат от их округа… может походить на людей вроде…
«Ну, хоть вроде урода и нахала Филиппа!» – невольно сравнивала Эльза.
И против воли, девочке постоянно казалось, что во взглядах, украдкой бросаемых на нее важным владельцем замка и депутатом, было что-то такое же отвратительное, что раздражало ее в рабочем с мельницы.
Однако Эльза, размышляя о графе Отвиле, постоянно уверяла себя, что она ошибается, и что старик неумышленно «противно смотрит». Тем не менее, раза два, завидя в парке старого графа и будучи одна, Эльза искусно избежала встречи и разговора с ним.
Относительно третьего человека, считаемого девочкой своим врагом, не могло быть ни сомнений, ни недоразумений. Виконт Камилл не стеснялся и вел себя по отношению к Эльзе прямо и открыто дерзким образом…
«Этот уже совсем Филипп», – говорила себе девочка, для которой рабочий с мельницы стал вдруг в замке каким-то мерилом.
Разница между графом и виконтом была та, что старик смотрел лисой, а молодой человек волком. Первый будто стеснялся посторонних и свидетелей, второй действовал, говорил и глядел, не стесняясь никем и ничем.
Виконт на второй же день сказал Эльзе при графине:
– Mademoiselle Gazelle, я собираюсь от тоски начать за вами ухаживать. Можно?
– Зачем? – просто отозвалась Эльза, прямо и твердо глядя ему в лицо и выдерживая его насмешливо заигрывающий взгляд.
– Зачем? Pour vous séduire [274 - Чтобы соблазнить вас (франц).].
Эльза презрительно улыбнулась и хотела ответить резко, что это будет очень мудрено, но графиня ответила за нее:
– Peine perdue! [275 - Напрасный труд! (франц)]
Гувернантка мальчуганов мисс Эдвин почему-то с первого же дня возненавидела Эльзу, неприязненно взирала на нее и девочка старалась избегать ее, как и ее неблаговоспитанных питомцев.
Зато у нее неожиданно оказался новый и настоящий приятель в лице старого привратника, человека с несколько оригинальным прошлым.
Господин Изидор Мартен уже более десяти лет был консьержем в замке Отвиль и недаром пользовался большой известностью в округе. Старик уже за шестьдесят лет, но бодрый, живой, умный, страстно любил чтение, был яростный политикан, подписчик на «Petit Journal» и на «Gazette de France». Первый журнал он выписывал почти со дня его основания, то есть лет уже тридцать, а второй, давно отпраздновавший столетие существования, он стал получать с тех пор, как появился в Отвиле.
Господин Изидор, на вид личность более или менее заурядная, был человеком с одной характерной особенностью, которую и сам в себе не подозревал или объяснял не верно. Еще будучи сравнительно очень молодым человеком, он, оглянувшись сознательно вокруг себя в Mиpe Божьем, тотчас почувствовал в себе потребность жить не так, как хочется, а как подсказывает самообожание. Жить не для себя, а для других. И этим, так или иначе, если и не быть выше толпы, то всегда, всячески, старательно отличать себя от нее чем бы то ни было.
И с этих двадцати пяти или тридцати лет Изидор как бы надел на себя костюм, избранный из многих других, избранный очень умно, догадливо и лукаво. И остался в нем до старости.
Костюм этот стал еще ярче впоследствии. Мартен, будучи главным заведующим большого ресторана в Париже с обычными званием «gérant» [276 - управляющий (франц)], стал приглядываться к элегантной и веселой толпе молодых прожигателей жизни, которые посещали этот Café-Royal, где он приглядывал за гарсонами и за кухней.
Это было в дни славы и могущества Второй Империи. Звезда Наполеона III была в зените. И, в те самые дни, когда представители многих древнейших французских фамилий становились бонапартистами, господин Изидор, не принадлежавший по своему происхождению или по своим политическим убеждениям ни к какой парии, так как таковых убеждений у него и быть не могло, внезапно объявился отчаянным и яростнейшим легитимистом.
В его маленькой комнатке появились те самые портреты короля и королевы – мучеников, которые висят и теперь.
Изидор Мартен сообразил, что быть легитимистом – костюм несравненно красивейший для человека, вышедшего из крестьян. Если бы он был на службе или мечтал сделаться членом какого-либо бюро, какой-либо администрации, то, конечно, было бы выгоднее стать бонапартистом, но существуя на свете в качестве «gerant» в ресторане и мечтая открыть свой собственный кабачок, Изидор не нуждался в благорасположении правительства.
В этом стремлении отличиться от толпы он, однако, едва не пострадал серьезно.
В день покушения на жизнь императора, совершенного итальянцем Орсини, Изидор, будучи в густой толпе народа, осаждавшей здание Оперы, близ которой произошло покушение, вел себя так мятежно, что был арестован. Он прямо заявил в толпе, что было бы очень хорошо, если бы Badinguet, – кличка Наполеона, – был убит, а на его место Франция призвала бы Генриха V. Разумеется, странного легитимиста, заведующего рестораном, недолго продержали под арестом, приняв за придурковатого выскочку и, пригрозив ему, выпустили.
Но явившийся вновь к исправлению должности Изидор сразу увидел, что он сделался в Café-Royal некоторого рода знаменитостью. И с этого дня он начал уже напропалую рисоваться своими политическими убеждениями. Прежде всего, он завел визитные карточки, на которых значилось – «Isidore Martin, legitimiste», а внизу стояло мелкими буквами, как бы обозначая его звание: «Plus royaliste que le roi» [277 - «Изидор Мартин, легитимист. Больше роялист, чем сам король» (франц)].
Если недавно имя заведующего рестораном, попав в газеты вследствие ареста, обежало весь Париж, то теперь несколько сотен карточек этого забавника-фрондера распространилось по всему Парижу.
Разумеется, все хохотали над карточкой, но шли в кафе-ресторан, чтобы посмотреть на заведующего им. Успех был колоссальный. Такой, какой только может быть в новом Вавилоне. Разумеется – успех порций бифштекса, омлета и чашек кофе.
Сообразительный Изидор рассчитался со своим патроном, а затем открыл свой собственный ресторан около площади Бастилии, но опять – с загадочным наименованием.
Мартен, подав прошение на открытие ресторана, заранее изготовил вывеску огромных размеров с ярко золотыми буквами и радостно принялся устанавливать ее над входом. Надпись гласила: «Café-réstaurant a Henry Cinq» [278 - «Ресторан Генриха Пятого» (франц)].
Разумеется, полиция тотчас стащила вывеску, уничтожив ее, а Мартену объяснили в префектуре, что его имя уже хорошо известно агентам тайной полиции, и посему ему рекомендуется вести себя более или менее смирно.
Но Мартен не унялся и добился того, что ему позволили нацепить вывеску: «Café-réstaurant aux Cinq Henry» [279 - «Ресторан Пяти Генрихов» (франц)]. Разумеется, происшествие и новая выходка тоже прогремели, а праздная парижская толпа повалила в ресторан «Пяти Генрихов», болтая о том, что вывеска мистификация и насмешка над правительством, а ресторан назван в честь претендента на престол Франции.
Став более свободен в качестве хозяина, Изидор начал много читать, еще более заниматься политикой и трактовать со своими приятелями и знакомыми о шансах спасения Франции под державой Генриха V. Прежде всего, яростный приверженец графа Шамборского занялся чтением, чтобы узнать, кто такие были предки этого Генриха V и каким образом Бурбоны потеряли престол, а главное, узнать и понять, что собственно за событие la grande Révolution, которое всем его знакомым легитимистам представлялось ввиде явления миpy самого Антихриста.
Одним словом, Изидор занялся чтением истории.
Сильнейшая тоска часто одолевала его, но он нашел от нее лекарство, или стимул к продолжению чтения. Все, что он прочитывал днем, он рассказывал вечером. И это доставляло ему наслаждение. Иногда он зазывал знакомых приятелей и даже незнакомых людей в свой ресторан, даром угощал их, заставляя выслушивать целые речи, целые тирады из истории Франции. Друзья, утомленные его рассказами, частенько говорили ему:
– Mais oui, oui! Connu! Connu! [280 - Да! Это нам все известно (франц)]
Но Изидор продолжал подробно рассказывать, как был убит Генрих III, или как мальчишески был влюблен Генрих IV в Гарбиэль Д’Эстрэ и т. д. Слушатели, ради дарового вкусного обеда или ужина, все это выслушивали, и патрон «Пяти Генрихов» был бесконечно счастлив.
Впрочем, через год или два Изидор, начитавшийся всяких мемуаров, в том числе вызубривший хронику «de l’Oeil de Boeuf», или «Круглого окна», разумеется, мог рассказать уже действительно интересные для своих слушателей интимные подробности нравов при дворах Людовиков XIV и XV.
Однако, дела ресторатора-политикана шли не очень, а затем пошли еще хуже. Наконец, однажды, в те самые дни, когда Изидор, просветившись, уже мечтал сам начать писать свои мемуары про времена короля «La Poire» императора «Badinguet», он прогорел… Он очутился на улице, не имея даже возможности продать инвентарь и движимое имущество своего ресторана, так как все было в плачевном состоянии.
Один из его приятелей предложил ему скромное место заведующего «порядком» в банкирской конторе. Увы! Знаменитый легитимист должен был теперь смотреть за чистотой помещения и состоять по пыльной или мусорной части.
Конечно, прославившийся фрондер времен Наполеона, известный во всем Париже своими визитными карточками, долго не мог примириться со своей судьбой и утешиться. И много мест, по крайней мере, семь или восемь, переменил неугомонный лицедей-легитимист, когда, наконец, по рекомендации попал в консьержи замка Отвиль, где, уже утомленный своей «политической карьерой», перестал мечтать о славе.
Место оказалось спокойное, Отвили обращались с ним ласково и, главное, крайне вежливо, а в районе и в Tepиэле monsieur Isidore стал сразу другого рода знаменитостью. Про него говорили, что он знает все на свете, и, изумляясь, рассказывали, что он и химик, и астроном, и философ.
Наконец Генриха V уже не было на свете, а легитимистам пришлось сделаться орлеанистами или Blancs d’Espagne или ренегатами. Лагерь республиканцев вокруг Изидора все увеличивался. Сначала изо всех щелей появились гамбеттиеты, а затем зародились и вдруг пошли расти, как грибы – буланжисты, опортунисты, ферристы, гедисты и всякие прочие «исты». Но Мартен всех их называл «Saligaudistes»!
Граф Отвиль – сын известного роялиста – был еще недавно усердным бонапартистом, как вдруг сделался Янусом-республиканцем, Raillé, и тотчас попал в палату депутатов.
За все это время всяческих превращений в стране, Изидор остался себе верен и именовал себя званием собственного изобретения: «Légitimiste quand même» [281 - Легитимист вопреки всему (франц).].
А про орлеанов он продолжал выражаться:
– Les descendants du traitre! [282 - Потомки предателей (франц)]
Одно время старика смущало, как бы свежеиспеченный республиканец Отвиль не выкинул его вон из его «Домика консьержа», и как бы опять не пострадать за свои политические убеждения. Однако вскоре лукавый старик понял, что республиканцу графу Отвилю очень нравится иметь привратником в замке отчаянного монархиста «qui a fait ses preuves» [283 - «проявившего себя» (франц)], и который оказался вдобавок остроумнее господ les blancs d’Espagne, изобретя себе звание «Легитимист вопреки всему».
В действительности старинные дворяне, давно ставшие политическими ренегатами, забавлялись своим слугой как бы в оправдание самих себя. Отвили подшучивали над его любовью к чтению, его водевильным политиканством, над событиями его прошлой жизни, арестом, рестораном «Пяти Генрихов» и даже над его портретами Людовика и Марии-Антуанетты. И привратник замка частенько служил темой забавных разговоров с гостями из Парижа.
Впрочем, безукоризненно чистоплотная и чопорная фигурка маленького старика с театрально важной, но вместе с тем с сугубо почтительной манерой разговаривать с господами – нравилась всем, и Отвилям, и их гостям.
Конечно новой обитательнице замка, девочке из домика железнодорожного сигнальщика, этот добрый, вежливый и чистенький старичок понравился сильно. Эльза нашла в этом человеке то, что инстинктивно любила – искренность и простоту. Изо всех обитателей замка он показался девочке самым честным. Кроме того, он всегда радостно встречал девочку, и она с удовольствием заходила в eго маленький, безукоризненно чистенький домик.
Изидор, давно не ораторствовавший, так как последнее время хворал и не отлучался к знакомым в Териэль, был радехонек, что мог заполучить девочку в качестве слушательницы и ученицы. Он без конца повествовал различные истории, и с наслаждением слушал самого себя. Но, кроме того, на этот раз он понимал, что видит перед собой довольно умную и любознательную девочку, которая с трепетом слушает его, распахнув удивленные глаза, не проронив ни слова, или жадно расспрашивает, с воодушевлением вникая во все, о чем бы ни шла речь.
Не прошло и трех дней, как Эльза уже любила старика, а одинокий monsieur Isidore стал серьезно и искренно относиться к этой умной «petite gazelle qui veut tout connaître, tout savoir» [284 - «маленькая газель, которая хочет все знать и все уметь» (франц).].
Глава 22
Однажды после целой почти недели пребывания Эльзы в замке случились две довольно простые и заурядные вещи, но имевшие, как оказалось впоследствии, огромное значение в жизни девочки… Она почти не обратила внимания на эти два случая, но позднее, она вспомнила, что произошли они в один и тот же день. Со временем она стала чаще вспоминать о них, так как они сыграли немалую роль в ее последующей жизни.
Граф и русский – вошли в ее жизнь!..
Отбыв однажды свое скучное и утомительное занятиe – сидеть не шевелясь перед скульптором, Эльза наконец весело отправилась к своему новому другу в его домик. Изидор на этот раз оказался хворающим, был не в духе и не стал ораторствовать о королях Франции.
Когда Эльза, не желая стеснять друга, собралась уже уходить, старик обратился к ней с просьбой. Так как граф позволял привратнику брать для чтения книги из библиотеки замка, то Изидор попросил Эльзу принести ему следующий пятый том «Путешествия вокруг света» Дюмон-Дюрвиля. Он объяснил девочке, где библиотека, в какую дверь из коридора надо войти, и в каком шкафу найти книгу. Эльза охотно согласилась и пустилась бегом услужить доброму старику.
В первый раз девочка рассмотрела, что в коридоре были в ряд три большие и одинаковые двери из дуба с красивой отделкой и одна дверь попроще и поменьше… Изидор объяснил ей, что в библиотеку ведет вторая дверь от столовой. «Но считать ли маленькую дверь?» – думала Эльза, застыв в нерешительности.
Сообразив, что если она и ошибется, то большой беды не будет, Эльза смело отворила первую большую дверь после маленькой и, глянув в комнату, увидела два больших шкафа, картины и высокие кресла, обитые красной кожей. Не успела девочка осмотреться с порога на затейливую обстановку комнаты, как из угла раздался громкий голос, от которого она невольно вздрогнула:
– Ба! Дорогая гостья. Soyez la bienvenue, mademoiselle Caradol [285 - Добро пожаловать, мадемуазель Карадоль! (франц)].
И навстречу к Эльзе двинулся сам граф Отвиль, поднявшийся с кресла с книгой в руках.
– Pardon! [286 - Извините! (франц)] – воскликнула Эльза.
Испугавшись, сама не зная чему, девочка резко захлопнула дверь и собралась бежать прямо к себе, отложив поручение старика до другого раза.
Но дверь тотчас же снова отворилась, и граф вышел в коридор. Эльза окаменела на месте, словно виноватая.
– Нет! Нет. Коль скоро вы ко мне попали волей судьбы, то пожалуйте, – настойчиво и любезно заговорил он. – Я покажу вам много интересных вещей… Мы поболтаем. Мне сейчас нечего делать и я скучаю до смерти.
Эльза застыла в нерешительности.
– Извините, я ошиблась! Я не знала, какая дверь мне нужна… Я думала, что…
– Знаю, знаю! Такова судьба… Пожалуйте!
И граф уже собирался взять Эльзу за талию, чтобы заставить все же войти. Девочка поневоле, хотя и сильно смущаясь, снова переступила порог.
– Садитесь! – весело воскликнул граф. – Прежде всего, не смотрите на меня, как на депутата и пожилого человека. Traitez moi en camarade! [287 - Будьте мне просто товарищем (франц).] Несмотря на мои годы, я такой же весельчак, как и любой двадцатилетний. И вдобавок я обожаю хорошеньких женщин.
Усадив Эльзу в огромное кресло, куда могли бы поместиться три таких девочки, как она, граф сел напротив и стал ее обо всем расспрашивать. Начались все те же вечные вопросы о том, кто она, чем занята, что делает, где ее отец и мать, кто они такие. И расспросы привели все к тому же жгучему вопросу о ее происхождении.
По счастью граф не стал настаивать подробно на том, что больше всего раздражало Эльзу, и спросил, бывала ли она когда-нибудь в Париже?
– Никогда! – отозвалась она.
Граф ахнул и начал рассказывать: что такое Париж, как там весело, и затем перевел речь на то, что Эльзе надо бы так устроиться, чтобы жить в Париже. Такая хорошенькая девочка вправе не только не озабочиваться заставами на железной дороге, но вообще не иметь никакой работы, а жить в довольстве, спокойно и весело. И вдруг, наклонившись, старик взял Эльзу за руку:
– Выслушайте внимательно, ma jolie enfant [288 - мое прелестное дитя (франц)], что я вам скажу, – вымолвил он.
Его старческое сладко-приторное и лукавое лицо показалось вдруг Эльзе настолько отвратительным, что урод Филипп показался бы сейчас напротив графа очень недурным малым.
Эльза высвободила свою руку. Граф снова потянулся за ней… Сдвинувшись с кресла, он еще ближе наклонился к девочке, ухмыляясь ей в лицо. Эльза быстро поднялась.
– Позвольте мне уйти? – выговорила она.
– Voyons! Voyons! [289 - Как же так! (франц)] – вымолвил граф нежно и укоризненно. – Ne faites pas l’enfant [290 - не ребячьтесь (франц)], вы ведь уже взрослая и умная девушка. Скажите мне лишь одно слово… – Граф запнулся, будто колеблясь, и вдруг прибавил: – Одно слово, дитя мое… И у вас будет все: деньги, счастье, наряды…
И вместе с тем, поднявшись тоже, граф обошел ее и стал между ней и дверьми. Это нежданное объяснениe, и это движение подействовали на Эльзу, взбесили ее и сразу изменили выражение ее лица.
Разнородные чувства быстро и легко отражались и сменялись на лице пылкой креолки и моментально вполне преображали красивые черты, иногда делали его восторженно оживленным, иногда грациозно-угрюмым, иногда же искажали его совершенно. Лицо темнело, дурнело, а широко раскрытые глаза искрились злобой.
И теперь с графом случилось то же, что бывало и с другими. Он отступил на шаг от дико озлобившегося юного существа и, изумленно застыл, вглядываясь в ее лицо.
– Comment? Un ange comme vous [291 - Как? Такой ангел как вы (франц)], – заговорил он, – может иметь вдруг такое выражение лица! Мгновение назад вы были ангелом, и вдруг…
– Нет, я далеко не ангел, monsieur le comte! [292 - господин граф (франц)] – холодно ответила Эльза. – И если желаете, спросите, чем считает меня Баптист, которого вы знаете.
– Знаю, знаю! Я его очень люблю – прекрасный малый. Un excellent garçon [293 - Превосходный мужчина (франц).].
– Неужели! Первый раз слышу, чтобы о нем так отзывались. C’est un miserable! [294 - Обыкновенное ничтожество! (франц).]
– Ба! – удивился граф и вдруг прибавил; – Ах, ну да, понимаю. Вы его ненавидите за… Понимаю! Ну, и чем же он вас считает?
– Une vielle sorcière en nourrice [295 - Коварной и опасной ведьмой-служанкой (франц)].
Граф расхохотался сиплым, противным смехом и вымолвил нараспев точно так же, как и его сын:
– Charmant! Cha-ar-mant! [296 - Прелестно! Пре-лест-но! (франц)]
Дверь в эту минуту неожиданно растворилась. На пороге появилась графиня и, остановившись, иронически оглядывала и мужа, и Эльзу.
– Признаюсь, не ожидала такого! – вымолвила она, – И меня крайне интересует, как это произошло? Vous etes impayable, mon cher ami! [297 - Вы неугасимы, мой дорогой друг! (франц)] – обратилась она к мужу. – А в данном случае скажу: impayable et impitoyable [298 - неугасимы и всеядны (франц)]. Вы скоро будете ухаживать за новорожденными девочками. Я сейчас слышала слова en nourrice. Да, грудным младенцам и тем нет пощады.
Граф слегка насупился, но, продолжая улыбаться кривой ухмылкой, обратился к Эльзе:
– Сажите правду, mademoiselle Elza, оправдайте меня от обвинения, от клеветы. Скажите, как вы оказались здесь?
Эльза, смущаясь снова, объяснила графине свою ошибку.
– Ну, славу Богу! – ответила графиня. – А я уж подумала, что вы, – обернулась она к мужу, – que vous faites des progres! [299 - делаете успехи! (франц)] Пойдемте со мной, дитя мое! Но помните… послушайтесь моего совета… Пока будете в замке, старайтесь не переступать порога этой комнаты! – показала графиня на дверь.
– Vous êtes ridicule, chère ami! [300 - Вы, смеетесь, дорогой друг! (франц)] – отозвался граф, выпрямляясь и меряя жену с головы до пят комически-надменным взглядом.
Но графиня уже обхватила Эльзу рукой, пропустила вперед себя в дверь и вышла за ней. Затем она позвала свою субретку и показала ей Эльзу:
– Смотрите. Только что спасла… Пожалуйста, не забывайте, Жюли, что я вам сказала! Отнеситесь к этому серьезнее! Начало уже положено…
– Как? – изумленно отозвалась горничная.
– Да. Я, разумеется, была права. Так, пожалуйста, не забудьте!
– Будьте спокойны, графиня! Если так, то я действительно, буду внимательнее. Я думала, что это все напрасные опасения. Да, впрочем, la personne en question [301 - обсуждаемая персона (франц)] совсем не то, что мы думаем. Хотя я мало знаю ее, но уже заметила. Она умеет царапаться и кусаться.
– Да, кажется! – отозвалась графиня, улыбаясь.
Жюли позвала за собой девочку и вместе с ней прошла в комнату, ей отведенную, маленькую, но светлую, обращенную на солнечную сторону. Из окон видна была часть того же цветника и часть того же ландшафта, которым любовалась Эльза в первый день своего прибытия в замоке с балкона Монклера.
– Сидите, ma chère enfant, больше в вашей резиденции! Делайте, что хотите, – объяснила Жюли. – Гулять в саду и в парке вы будете со мной или с господином Изидором. Если будет скучно сидеть, сложа руки, то я вам могу дать работу, например, шить что-нибудь.
– Мне не из чего шить, – заметила Эльза.
– Я вам найду какую-нибудь материю. Ну, хотите, засядьте за блузу для вашего братишки!
По внезапно оживившемуся лицу девочки Жюли увидела, что предложение ее привело Эльзу в восторг.
– Вот и отлично! Я принесу прелестную синюю материю, на вид совершенный шелк. Она английская и ей нет износу. Нарежем с вами выкройку на рост вашего мальчугана, и вы будете сидеть и работать.
– Но ведь это чужой шелк?
– Ах, полноте! Он стоит франк за метр. И что же для графини, если вы истратите хотя бы двадцать метров, она будет очень даже рада!
Эльза невольно потянулась поблагодарить Жюли, и субретка тотчас же расцеловалась с ней, прибавив:
– Вы уже успели faire la conquête de tout le monde [302 - завоевать весь мир (франц)] в замке, а понемногу и я присоединюсь к числу очарованных. Vous êtes une charmante enfan! [303 - Вы – прелестное дитя! (франц)] Главное, что мне в вас нравится – это, что вы умеете огрызаться. Ведь я слышала, каких молодых людей вы любите… Забыли? Ну, то, что вы сказали виконту еще при знакомстве.
– Графиня не рассердилась на это? – спросила Эльза тревожно.
– Что вы! Напротив… Она тогда при мне, идя завтракать, сказала Камиллу, – ну, вот дождался, наконец, того, что les petites villageoises [304 - маленькие селянки (франц)] тебе читают мораль!
В эту минуту на дворе замка раздался стук копыт и колес. Жюли выскочила в свою комнату поглядеть в окно. Эльза последовала за ней.
– Le voila! [305 - Вуаля! Ну вот! (франц)] Вот он! Глядите! Это будет вам любопытно!
Эльза высунулась и увидела, как из экипажа вышел господин среднего роста и поднялся на крыльцо.
– Видели? – спросила Жюли.
– Видела. И что же?
– Ну, это он и есть!
– Кто?
– Русский.
– Русский?! – воскликнула Эльза! – Да точно, ведь это он! Тот самый, которого я… – Но Эльза запнулась. Это был тот человек, которого она видела у заставы, и которого кучер назвал поляком.
Горничная поняла по-своему восклицание девочки и объяснила ей:
– Разумеется, дитя мое! Ведь я шутила. Он такой же человек, как и все другие, живущие на свете. Даже, скажу вам, очень милый и очень добрый. Вот он уж, конечно, никогда себе не позволит с вами того, что позволяет и граф, и Камилл, и хотя бы даже Монклер. Если судить по нему, то русские менее дерзки с женщинами… Впрочем, это иногда очень даже обидная вещь! – вдруг рассмеялась Жюли.
Глава 23
В этот же день вечером Эльза поступила странно и непонятно для самой себя. Она сама себе изумлялась и стыдилась.
Завидев «русского» в парке одного, она, ни слова не сказав Жюли, тоже вышла прогуляться. И одна… И это тотчас после того, как горничная предупредила ее не делать этого.
Прежде чем выйти в парк, Эльза посмотрелась в зеркало. Накануне она надела новое хорошенькое платье, сшитое ей по приказанию графини. И теперь внешность девочки была совершенно иная. Ее нельзя было узнать. Она сама это видела и чувствовала. Она казалась и красивее, и, главное, старше…
«Узнает ли он меня?» – думалось Эльзе.
И минут через десять она была уже на той же дорожке, где шел «русский»…
Но он прошел мимо нее, опустив голову и даже не заметил, что кого-то встретил.
Эльза проводила его глазами, села на траву и задумалась.
– Он несчастный! – проговорила она вслух и с чувством. – У него какое-то горе!
И долго продумала девочка о русском, вспоминая его задумчивость у заставы ночью и его теперешнее лицо, еще более грустное. Девочке стало жаль этого человека, незнакомого ей, но будто уже давно знакомого.
Вернувшись в дом, она, разумеется, тотчас узнала от Жюли, что русского зовут Георгий Аталин, причем горничная произносила на свой лад, как и все в замке:
– Monsieur Georges D’Atalin.
Однако это очень мало ее удовлетворило, и наутро, когда Эльза завтракала вместе с Жюли и выслушивала, как горничная, критикуя, по косточкам перебирала своих господ, она решилась спросить то, что занимало ее.
– Что такое этот господин иностранец? – несмело спросила она.
– Le Russe? Он – ничего особенного! – отозвалась Жюли. – Вот видите ли… Это человек любопытный только в одном отношении… Как бы вам это объяснить? – Жюли запнулась, а Эльза подумала: «Вероятно, и его начнет резать на кусочки своим острым язычком!»
Но к ее удивлению Жюли, подумав мгновение, заговорила:
– Это хороший человек и в то же время жалкий человек. Вы не смотрите на то, что он принадлежит к варварской нации. Ведь все русские sont des cosaques! [306 - казаки (франц)] Я не могу вам объяснить, что это значит, но это означает полудикий народ. Он, однако, должен быть совсем не похож на своих соотечественников.
И Жюли рассказала девочке все, что слышала в замке по поводу русского. Эльза узнала, что Аталин не только давно знаком с семейством Отвилей, но даже им не чужой, так как кузен графини женат на родственнице Аталина.
Передав разные подробности, которые были нисколько не любопытны, Жюли объяснила, что русский вечно скучает, вечно угрюм, постоянно путешествует и как бы места себе не может найти на свете. Всюду его куда-то тянет и везде ему скучно.
– Однако, – прибавила Жюли, – он чрезвычайно вежлив со всеми, в особенности с нами – с прислугой. Гораздо вежливее французов. Он очень добр. Гостя у нас в гостях зимой в Париже и здесь летом иногда по целому месяцу, он всегда всех нас чем-нибудь одаривает. Я вам покажу как-нибудь брошку, которую купила на его деньги. Мне его очень жаль. C’est bien dommage [307 - это действительно жалко (франц)], что он хочет застрелиться.
– Что?! – воскликнула Эльза, вздрогнув.
– Да, мне это графиня не раз говорила.
– Да как же это может быть? – оторопела Эльза.
– Очень просто. Он хочет себя убить.
– Но почему?
– От тоски. Это у их нации такая болезнь… Они ходят, ходят, скучают, скучают, а потом и стреляются. Это называется – «сплин».
Жюли смутно помнила, что она врет, и что такая болезнь существует, кажется, не у русских, а у какого-то другого народа, но подумала, что это обстоятельство будет совершенно безразлично для девочки.
Эльза при этом известии настолько смутилась, даже испугалась, что глубоко задумалась и уже не слышала ничего остального, что болтала горничная. Ей стало невыразимо жалко этого человека, к которому она уже относилась так, как еще никогда ни к кому… Это был почти единственный человек, который сразу, вследствие совершенно неизвестных причин, стал ей почему-то мил. И вдруг, как нарочно, именно у этого человека такая болезнь, от которой всякий болеющий кончает самоубийством.
– Что вы вдруг опечалились? Вы, кажется, даже меня не слушаете? Что с вами? – удивилась Жюли.
Эльза пришла в себя, застыдилась и вымолвила:
– Нет, ничего.
– Как ничего? У вас и лицо стало другое. Вам нездоровится?
– Ох, нет, ничего… Это так.
– Ну, однако, пора, двенадцать часов. Господа сейчас закончат завтракать, и Монклер будет вас ждать. Кстати сказать, вы знаете, вчера вечером я забралась к нему в мастерскую, подняла с головы статуи мокрое покрывало и ахнула… Ведь вы там положительно живая! И в особенности, я думаю, потому что глина коричневая, да и вы, моя милая, не можете сказать, чтобы были, как все мы, белы лицом. От этого сходство еще сильнее. Поразительно!
– Отчего он не хочет дать мне рассмотреть поближе? – спросила Эльза. – Как закончит, так всегда гонит вон. И вся эта кукла всегда в тряпке, кроме головы и плеч.
– Уж, право, не знаю! Боится, может быть, чтобы не сглазили. Опасается вашего mauvais oeиil [308 - дурного глаза (франц)].
Глава 24
Эльза вышла от Жюли и направилась через весь дом в комнату, служившую скульптору мастерской, но едва она сделала несколько шагов, как один из лакеев замка остановил ее. Он сообщил девушке, что служащий на станции в багажном отделении – Фредерик, привез ящик в замок и хочет увидеться с ней по делу.
– Где же он?! – почти воскликнула Эльза и оживилась.
– За воротами или у господина Изидора.
Эльза сбежала по парадной лестнице, пробежала двор, как любила и умела бегать – настоящей газелью, и увидела за открытыми воротами станционную повозку и лошадь, а около нее своего друга Фредерика. В одну секунду она была уже за воротами, и они поздоровались.
– Я за вами, mamzelle Elzire, – сказал Фредерик, всегда называя девочку ее полным именем. – Когда я ехал мимо ваших застав, Баптист сказал мне, чтобы я вас привез. У вас какая-то приезжая дама желает вас видеть.
– Какая дама? – изумилась Эльза.
– Право не знаю. Он мне не сказал. Сказал только, что госпожа Карадоль требует, чтобы вы сейчас же приехали со мной, так как дама эта вскоре уезжает, а ей нужно вас видеть.
– Ничего не понимаю! – изумилась Эльза. – Какая дама может быть в гостях у нас?
– Я предполагаю, mamzelle Elzire, что это та же дама, которая приехала на днях. Ее еще господин Бретейль отвез к Грожану. А теперь она у вас. Ее имя Rose Dupré.
– Роза Дюпрэ… Я о такой никогда не слышала! – изумилась Эльза. – Обождите меня…
И тотчас, точно также бегом она пустилась к Жюли и стала просить ее доложить графине. Пришлось дожидаться довольно долго. Наконец, горничная вернулась обратно и объявила ей, что она может ехать, но с тем условием, чтобы возвратиться к вечеру или на другой день рано утром.
– Монклер в ярости! – сообщила она смеясь. – Рвет и мечет. Говорит, что если так работать с перерывами, то лучше все бросить. Он ни за что не хотел согласиться, но графиня его уговорила. Только, пожалуйста, возвращайтесь сегодня вечером или завтра утром. А если вы завтра не будете, то за вами пошлют лошадей.
Эльза была совершенно счастлива, что может побывать снова дома, так как братишка, не явившийся в замок ни разу, несмотря на свое обещание, смущал ее. Кроме того, она была заинтересована этой таинственной Дюпре, которая у них гостит. Наконец, она была особенно рада, что может проехаться с Фредериком, к которому у нее было что-то, и уже давно, на сердце. Она надела свое собственное голубое платье, считая новое платье чужим, и выскочила из замка. Через несколько минут она уже катила в повозке рядом с Фредериком.
– Как же я рада, что вырвалась оттуда! – воскликнула Эльза, оглядываясь на замок.
– А что? Разве вам там нехорошо?
– Нет. Ни хорошо, ни дурно… Не знаю. Но хотелось бы мне отсюда вырваться совсем. Они все какие-то странные, кроме русского.
– А, русский! Знаю! Он очень мил, вежлив и очень смешно говорит по-французски. Так же, как и я! – улыбнулся Фредерик.
– Да, это правда, правда! – рассмеялась Эльза. – Действительно! Я все думала, что общего между вами и им, и ведь именно вы оба говорите с какой-то особенной манерой.
Всю дорогу Эльза и Фредерик болтали о разных пустяках, но всякий посторонний заметил бы, что между ними положительно что-то есть. Это были не простые знакомые. Действительно, прямодушный и честный, но ограниченный юноша, совершенно не сознавая, был влюблен в Эльзу.
Как эльзасец, которому плохо давалась французская речь, Фредерик часто подвергался шуткам и только изредка кто-либо заступался за него, говоря, что только в прежние времена можно было шутить над эльзасцами. Теперь же потешаться над этим не следует хотя бы из чувства патриотизма.
Вследствие скромности, отчасти вследствие усерднейшего исполнения своих обязанностей, Фредерик был вечно занят, а в свободные часы тщательно избегал общества. Только изредка его тянуло к заставам около моста, чтобы взглянуть и поболтать немножко с выросшей девочкой, которая стала для него чем-то особенно дорогим. Похоже, что эльзасец и не догадывался, что его чувство не простая симпатия.
Эльза, со своей стороны, начала с того, что выделила Фредерика за его внимание к Этьену, за то, что он мастерил ему воздушных змеев, делал тележки, а однажды подарил целый поезд с паровозом, собранным им самим из маленьких коробок. Затем Эльза стала относиться к эльзасцу еще сердечнее, именно по той причине, что все остальные, и в особенности Баптист, считали долгом посмеиваться над ним, и в глаза и заглазно. Фредерик показался девочке в загоне у всех, а этого было достаточно, по ее характеру, чтобы полюбить его и горячо заступаться за него.
Понемногу и незаметно отношения девочки к якобы унижаемому и преследуемому всеми эльзасцу стали особенным чувством, которое Эльза называла une grande amitié [309 - большая дружба (франц)], но она ошибалась.
Вдобавок во Фредерике было нечто, что особенно было по сердцу девочке. Он был чрезвычайно дурен. Необъяснимая и загадочная черта характера Эльзы заключалась в том, что ей были милы старики и старухи и чем дряхлее, тем больше. А затем ей нравились мужчины и женщины, отличающиеся некрасивыми лицом.
Белокурый эльзасец с рыжеватым оттенком волос с лицом, покрытым веснушками, с маленькими глазами, толстыми носом, небольшого роста, коренастый и крайне неуклюжий в движениях не мог бы, конечно, понравиться никому. Но в маленьких глазах Фредерика была такая доброта и такая скромность, а на губах, особенно в улыбке, было нечто такое милое, располагающее к себе, что все умные и порядочные люди в Tepиэле не раз повторяли: «хорошо было бы, если бы все молодые люди были похожи характером на эльзасца».
Однажды одно выражение уважаемого всеми человека немало подействовало на Эльзу. Бывший приятель ее отца Бретейль как-то сказал:
– Во всем районе у нас не найдется другого Фредерика! Это такой малый, каких немного на свете. Желал бы я, чтобы у меня был такой сын. Вот что!
Фредерик и Эльза виделись довольно часто, так как эльзасец постоянно возил разные посылки, проезжая через заставы. Когда он бывал совершенно свободен, раза три, четыре в месяц, он появлялся повидать якобы Этьена и что-нибудь устроить ему: поправить змея или просто погулять с ним по полю.
Девочка не отходила ни на шаг от эльзасца и брата и вместе с ними, когда было возможно, отправлялась тоже гулять.
Первый, понявший какого рода отношения возникают между посыльным багажного отделения и девочкой, был, конечно, проницательный, в особенности в известных вещах, Баптист. Раза два или три он, презрительно усмехаясь, бросил:
– Nos amoureux! [310 - Наши любовнички (франц).]
Выражение это каждый раз громом раздавалось над головами скромного юноши и чистой помыслами девочки. Но слова эти, однако, возымели особое действие: и Фредерик и Эльза стали как будто сами подумывать о том, уж не прав ли Баптист.
Теперь, конечно, они были почти счастливы, что едут вместе. Но расстояние было не велико. Вдали уже виднелись: железнодорожный мост, крыша домика у застав, далее, среди равнины, местечко Териэль, а правее: поле, платформа и станция.
Фредерик уже жалел, что так быстро прошло время и вместе с тем, будто в борьбе с самим собой, все больше погонял лошадь и ехал так быстро, как никогда не ездил один.
– Вы спешите? – выговорила вдруг Эльза. – Вас ждут на станции?
– Нет, я свободен. Мне только в два часа надо быть…
– Зачем же вы так скачете? Поезжайте тише.
– Я думал, вам надо поскорее… – как-то смутился Фредерик, но сразу попридержал лошадь и пустил ее шагом.
И лицо его вдруг прояснилось. Он улыбался и такими добрыми глазами посмотрел на девочку, что она тоже оживилась.
– Ну, и отлично! Побольше поболтаем! – выговорила она. А в голове почему-то всплыло: «Nos amoureux!» [311 - Наши любовнички (франц)]
На мгновение она как будто насупилась, но потом снова заулыбалась.
– Скажите мне, – начал Фредерик, – все эти господа, старый и молодой графы, этот длинноволосый господин с бородой, т. е. артист, и хотя бы этот русский – как они к вам относятся?
– Граф и виконт Отвили мне противны, – ответила Эльза просто, – и молодой еще противнее, чем старый. На старого я стараюсь не смотреть, у него гадкое лицо и нехорошие глаза… Наконец, и я встретила такого старика, который мне гадок! Молодой постоянно надо мной подсмеивается, но всегда любезен, предупредителен и… и отвратителен. Монклер очень резкий и грубоватый человек, но хороший. А русский очень… очень милый. Знаете ли, какая жалость… что он собирается сделать… Это ужасно!
– Что же такое?
– Я просто без ужаса подумать не могу…
Эльза хотела было уже рассказать подробно все, что слышала от Жюли, но смутилась вопросом: имеет ли она право это рассказывать. И она вдруг вспыхнула.
– Что же? – повторил Фредерик и, видя краску на ее лице, смутился тоже и сразу стал угрюм.
Эльзасец не подозревал, что в нем заговорила ревность. Когда же Эльза упорно отказалась рассказать то, что хотела, Фредерик насупился окончательно и вдруг выговорил:
– Il vous fait la cour! [312 - Наверное, ухлестывает за вами! (франц)]
И при этом Фредерик крепко хлестнул лошадь бичом и двинулся крупной рысью.
– Quel bête de mot! [313 - Хлесткое словечко! (франц)] – отозвалась Эльза. – Простите, но вы говорите глупость!.. Да разве это может быть? Со мной этого никогда не бывало! – горячо воскликнула она. – Есть люди, которые надоедают мне любезностями, есть, которые грубят мне, но ухлестывать?.. За мной никто никогда не ухаживал. Я и не знаю, что это такое…
– Почему же вы начали говорить о нем, покраснели и замолчали?
– Так… Когда-нибудь я, может быть, расскажу вам. Просто, я не знаю, имею ли я право говорить…
– Ах… Это тайна…
– Да… а может быть, и нет… Я не знаю.
– Ну, а я вам говорю: il vous fait la cour! [314 - он ухлестывает! (франц)] – отчаянно отозвался Фредерик и сильнее захлопал бичом, подгоняя лошадь. Лицо его стало таким, какого Эльза никогда не видала у него: сосредоточенно-мрачным, но не злым, а грустно-задумчивым.
Она замолчала словно виноватая.
Повозка быстро долетела до застав. Этьен, завидевший подъезжающих, уже успел распахнуть их. Эльза забыла все происшедшее, соскочила с тележки, и, бросившись к брату, стала обнимать и целовать его.
Эльзасец, обыкновенно при встречах с Этьеном тоже целовавший его и задерживавшийся для раcспросов, теперь только воскликнул:
– Bonjour, Etenne! [315 - Привет, Этьен! (франц)]
И прибавив, трогая фуражку: «До свидания!» он стеганул лошадь, перелетел через полотно дороги и умчался.
– Что это с ним? – спросил озадаченный Этьен. – Сердитый какой-то…
– Не знаю… Так… Скажи, что это еще за дама у нас?
Этьен сразу насупился:
– Не могу сказать… Мать не велела. Иди. Сама увидишь.
Когда они вошли в домик, Анна встретила их, и Эльза сразу заметила, что мать чем-то озабочена. Вместе с тем Эльза с удивлением остановилась на пороге, увидев, что кровать Этьена и матрас с бельем с ее кровати были в первой комнате. Она догадалась, что их комната на этаже была очищена для гостьи.
Глава 25
Анна объяснила дочери, что приезжая дама действительно находится в их верхней комнате, но что она спит.
– Как спит? – изумилась Эльза.
– Да, она сказала, что раньше двух, трех часов вряд ли проснется и встанет. Впрочем, поднимись, посмотри. Может быть, она уже проснулась и одевается.
– А кто эта дама?
– Ступай, посмотри сама! – повторила Анна, несколько веселее улыбаясь, и когда девочка нерешительным шагом двинулась к лестнице, она прибавила:
– Только тихонько. Если она спит, то не буди ее, – рассердится!
Эльза, недоумевая, поднялась по лестнице, осторожно приоткрыла дверь и увидела на своей кровати спящую даму, лицо которой показалось ей необычайно красивым.
Кровать теперь была выше, так как гостье положили новый запасной матрас с подушками и бельем, принадлежавшим, собственно, Баптисту. Женщина, под одеялом, раскрытым по пояс, была в блузке удивительной красоты узорах и прошивках. Ее белые, как снег, прелестные ручки были сложены на груди.
Эльза остановилась за порогом и со смешанным чувством робкого восторга и крайнего изумления долго, не моргая, смотрела на спящую даму. Затем глаза ее сами собой перешли на стоящий около постели столик. На нем лежали маленькие часики с цепочкой и еще многое другое… И все это было – блестящее, сияющее, сверкающее…
Вся комнатка Эльзы и брата будто преобразилась, потому что всюду были вещи одна удивительнее другой. Голубое платье, все обшитое кружевами и лентами, лежало на стуле. На столе была большая шляпа с перьями, около нее другая… И еще две маленькие, тоже шляпы… Кругом, повсюду были разбросаны вещи, имени и назначения которых девочка не знала.
Но все это было ничто в сравнении с самой спящей. Она была поистине каким-то волшебным видением. Таких прелестных лиц Эльза, казалось, никогда не видела в жизни.
В смущении и недоумении она собралась снова спуститься вниз, чтобы узнать скорее от матери, кто эта удивительная гостья, но когда она двинулась, пол громко скрипнул под ее ногами. Дама открыла глаза и устремила их на Эльзу; затем она потянулась, облокотилась на руку и выговорила небрежно:
– Ah! V’la le singe! [316 - А! Вот и обезьянка! (франц)] Ну, иди сюда.
Эльза смущенно переступила порог и стала в нескольких шагах от кровати.
– Однако, как же ты изменилась! Как ты выросла! Ну, подойди же, поцелуй меня!
Эльза смутилась еще более, но теперь потому, что голос неизвестной дамы оказался ей знаком, поразительно знаком! И при звуке этого голоса что-то старое, давнишнее всплыло на сердце… Почему-то вдруг пришел на ум покойный отец, потом Кальвадос… Море… Детские затеи… Эльза даже испугалась, и, приблизившись к самой кровати, нагнулась боязливо и нерешительно. Дама обняла ее одной рукой, поцеловала и стала ее разглядывать.
– Ты стала лучше! Была обезьянкой, а теперь pas mal du tout! [317 - очень даже ничего! (франц)]
И видя, какими изумленными глазами девочка смотрит на нее, она рассмеялась странным смехом, будто презрительным.
– Неужели я так постарела, что ты меня не узнаешь? – выговорила она, отнимая руку, которой обвила шею девочки.
– Марьетта?! – воскликнула вдруг Эльза неуверенным голосом.
– Mais oui, sotte que tu es! [318 - Да, дурочка моя! (франц)]
Эльза вскрикнула, порывисто обхватила сестру обеими руками, судорожно сжала и прижалась к ней с сумасшедшими поцелуями. Слезы брызнули из ее глаз.
– Пусти! Ну, пусти же! Задушишь!
И упершись рукой в грудь девочки, женщина слегка отстранила ее.
– Вот уж une vraie paysanne! [319 - настоящая крестьянка! (франц)] Можно ли так вешаться! Ты мне шею чуть не свернула! – улыбалась она.
Эльза села на кровать, продолжая пожирать глазами сестру, утирая бегущие по лицу слезы и не имея возможности произнести ни единого слова. Затем она бессознательно соскользнула с постели, стала на колени перед кроватью и, схватив беленькие руки сестры, начала целовать их.
Марьетта не отнимала рук и смотрела на девочку, снисходительно улыбаясь. Затем, погладив ее по лохматой голове, она вдруг почувствовала что-то на лице и быстро перевела руку к своим щекам.
– Diable… Ты мне все лицо намочила! Ну, и чего же ты воешь?
Эльза молча, безостановочно, но медленно целовала беленькую пахучую руку сестры, которая осталась в ее руках. Какое-то странное чувство, и горькое, и сладкое, и тяжелое, будто давящее ей грудь, мешало ей говорить. Лицо ее было все мокрое в слезах.
– Скажи, я очень переменилась? – спросила Марьетта.
– Grand Dieu [320 - Великий Боже (франц)], еще как! Тебя не узнать.
– Неужели я так постарела?
– Что ты! Ты стала красавицей. Я таких красавиц никогда не видала. Что ты сделала, чтобы так перемениться? Посмотри, какое у тебя лицо, какие руки, какая блузка!
– Блузка – это еще не я! – усмехнулась Марьетта. – А лицо – c'est la poudre [321 - это – пудра (франц)].
– Quelle poudre? [322 - какая пудра? (франц)] – не поняла Эльза. – Скажи, ты надолго?
– На денек или два, не больше.
– Как? – вскрикнула девочка, – Как!? Через день или два ты уедешь опять? И куда же?
– В Париж.
– Ты живешь в Париже? Что ты там делаешь? А почему ты до сих пор за три года ни разу к нам не приехала? Ты работаешь? Где? Как? Quelle est ta profession? [323 - Кем ты работаешь? (франц)]
Эльза засыпала сестру кучей вопросов. Иногда Марьетта принималась хохотать и не отвечала на вопрос. Так прошло около часу. Марьетта продолжала лежать в постели, облокотись на подушки правым локтем, а Эльза по-прежнему стояла на коленях перед кроватью. При этом она продолжала, держать левую руку сестры в своих руках и иногда тихо, но страстно принималась снова целовать ее от пальцев до локтя.
Они переговорили о многом. Марьетта объяснила, что живет в Париже, что она путешествовала, побывала в разных местах, в Бордо, в Лионе, долго жила в Гавре, собиралась даже в Англию. Bсе эти названия были лишь смутно знакомы Эльзе по урокам сестер Священного Сердца.
Затем Эльза на расспросы сестры отвечала искренно о своем житье-бытье. Она не жаловалась прямо, но Марьетта тотчас же все поняла. Она догадалась, что жизнь сестры не только хуже прежней, в Кавальдосе, до несчастия с отцом, когда они жили крепкими землевладельцами, но даже хуже, чем и в недавнее время в Териэле, когда отец содержал их своей слесарной работой.
– Да, конечно, – заговорила, наконец, Марьетта, – быть сторожем или заменять его у застав, вскакивать по ночам, в особенности зимой, в холод, чтобы открывать заставы… Разве это жизнь? Но, утешься. Ты уже не ребенок, а взрослая une jeune fille [324 - девушка (франц)] и можешь избавиться от этой жизни и зажить иначе. Ведь тебе уже сколько? Семнадцать?
– Нет, пятнадцать с половиной.
– Неужели? Я думала, даже больше – восемнадцать. На вид, впрочем, тебе можно смело дать и семнадцать. Tu es formée [325 - У тебя есть образование (франц)]. А это главное. В твои года уже собственно пора пользоваться жизнью. А если ты немного еще ребенок и дика, то это ничего… On aime çа! [326 - Всем такое даже нравится! (франц)] Бог весть почему… mais cela plait! [327 - Да и ладно! (франц)] – презрительно усмехнулась Марьетта. – Мы подумаем об этом.
– О чем? – спросила Эльза.
– Я подумаю, как тебя избавить от этих застав, от Баптиста и вообще от этой жизни. Впрочем, что же и думать… Этого и откладывать не надо. Поедешь со мной в Париж?
– Oh, oui, oui! [328 - о да, да! (франц)] – вскрикнула Эльза и, схватив руку сестры, снова начала ее целовать.
– Ну, вот и прекрасно! Я переговорю с матерью, а если Баптист заупрямится, то я знаю, что сделать… Я дам ему денег. Он любит их. Да, впрочем, qui donc ne l’aime pas [329 - кто их не любит? (франц)]. Ведь и ты, вероятно, любишь деньги?
– И да, и нет. Право, не знаю… У меня их почти никогда не бывало. Раз только один раз, год назад. Двадцать семь франков. Сразу!
– Ну, вот будет у тебя тысяча сразу… в Париже… И ты полюбишь иметь деньги.
– А разве в Париже у всех, кто приедет, сразу же много денег?
– Нет, не у всех! – рассмеялась Марьетта. – Но у тебя будут, и, может быть, много. Так ты точно хочешь ехать?
– Конечно! Нам с Этьеном собраться недолго.
– С Этьеном? Почему с Этьеном?
– Мы же возьмем Этьена?
– Oh, quelle sotisse! [330 - Ох, что за ерунда! (франц)] Зачем я потащу туда еще и этого souillon? [331 - грязнуля (франц)] Он может и тут оставаться.
Эльза слегка выпрямилась, удивленно и молча посмотрела на сестру, потом села на пол на свои вытянутые ноги. Во-первых, она удивилась тому, что сестра даже не подумала о возможности взять с собой брата. Во-вторых, ее ухо резануло выражение: «soullon».
– Он вовсе не грязнуля! – полуудивленно, полуобидчиво произнесла она тихо.
– Все-таки он un marmot [332 - парень (франц)] и поэтому… Иметь около себя мальчишку – это моветон…
– Почему? – удивилась Эльза.
– Ah, t’es bête!.. [333 - Ах, как ты еще глупа! (франц)] После поймешь. Да и на кой черт он нам нужен?
Девочка с укором глянула на сестру.
– Ну, так что? Так, стало быть, завтра, или послезавтра мы с тобой вместе двигаемся в Париж?
– Нет! – мотнула головой Эльза. – Без Этьена я никуда не поеду.
– Ты с ума сошла!
– Нет! Я с Этьеном никогда не расстанусь! Разве ты не помнишь, что мне отец сказал про брата, умирая?
– Нет, не помню… Да что бы он ни сказал. Не все ли равно? Что же из этого? Мало ли что болтают умирающие? Недавно в Париже один богач потребовал, умирая, чтобы его не хоронили, а сожгли. Это теперь новая мода такая. Родня, разумеется, его все-таки похоронила на кладбище.
– Отец, умирая, приказал мне… – начала было Эльза, но Марьетта перебила ее:
– Да и наплевать, что бы он ни приказывал! Он уже давно сгнил в могиле, а мы живы. И мы должны жить по-нашему собственному разуму, а не по приказу того, кто когда-то был человек, а теперь une pourriture! [334 - просто гниль (франц)] Ты, однако, я смотрю, не поумнела с годами. Впрочем, вся эта дурь пройдет в Париже за один месяц. Есть у тебя какое-нибудь белье на первое время?
Эльза молчала, ибо мысленно повторяла разные выражения сестры. Сестра продолжала что-то говорить, но она не слышала ее и вдруг произнесла:
– Марьетта? Зачем, я не понимаю, зачем говорить такие слова? Ведь ты не думаешь так… Это только слова.
– Какие слова?
– Ну, вот про брата… про отца…
– Тu es une sotte [335 - Ты еще дурочка (франц)], – махнула рукой Марьетта. – Ну, однако, мне пора вставать! Который час? Посмотри, вот на столе часики.
Эльза осторожно, с каким-то особенным чувством уважения, взяла в руки маленькие, эмалевые часики, с бриллиантовым цветком на циферблате.
– Тише, осторожнее! Ты со своими лапами еще и раздавишь, или изломаешь. Фу, однако, quelles pattes [336 - какие лапы (франц)] – выговорила Марьетта, глядя на крепкие руки сестры. Дай-ка посмотреть!
Bзяв Эльзу за руку, она приложила свою. Две женские руки не имели ничего общего между собой: одна была нежно-белая, тонкая, изнеженная всякими мазями и растираниями, другая была крепкая, жилистая, коричневая от загара.
– Это от работы, говорят! Когда копаешь землю под картофель, или когда надо со щелоком мыть белье, – наивно объяснила Эльза. – А главное, когда чистишь их с едким составом, портит пуще всего.
– Ну, вот будешь жить в Париже, все это пройдет.
– Без Этьена я никуда не поеду!
– Я тебе повторяю, что ты дура и нечего… rabâcher! [337 - талдычить одно и то же (франц)] Ты поедешь со мной, а Этьен останется здесь!
– Никогда!
– А я тебе говорю, что останется!
– Марьетта, я тебе повторяю, что без Этьена я никуда и на шаг не двинусь из этого дома!
– А я тебя все-таки увезу! Ты – глупая девчонка и ничего не понимаешь. Я заставлю тебя ехать против воли.
– Против воли? Марьетта против моей воли никто не заставит меня сделать ничего. Оставим это! Ты не хочешь брать Этьена, а я без него не поеду. Ни ты, и никто другой не заставит нас с ним разлучиться, и довольно об этом… Tout est dit! [338 - Хватит об этом! (франц)]
– Вижу, вижу! – рассмеялась сердито Марьетта. – Ты у нас вся в упрямца отца. Ведь он этим и отличался, всегда был tétu comme un âne! [339 - упрям, как осел (франц)]
Эльза посмотрела пристально на сестру и вздохнула. Никто со дня смерти ее отца не относился к его памяти так резко. Даже Баптист и тот попрекал покойного лишь его происхождением, и что все его дети были «неграми». А она – родная сестра, эта прелестная красавица, к которой у нее сразу возникло какое-то обожание, уже оскорбила ее несколько раз резкими и грубыми словечками в адрес не только любимого братишки, но и покойного отца.
– Ну, поскорей принеси мне мой café-au-lait! [340 - Кофе с молоком (франц).] И не забудь побольше молока, чем кофе, – сказала Марьетта.
– Хорошо! – оживилась Эльза. – Сейчас.
– Только, пожалуйста, все это – почище. Вы тут живете, похоже, в полной saloperie! [341 - помойка, бардак (франц).]
– У нас дома все чисто! – с укором отозвалась Эльза, услыхав еще одно грубое слово. – Ты же знаешь, как мать смотрит за всем и как любит чистоту. Да и я тоже.
– Bah… ça se dit! [342 - ну да… все так говорят (франц)] Известно, что мужикам всегда кажется, что все у них чисто, а сами сидят свиньями по уши в грязи!.. И, пожалуйста, не суй пальцы в чашку. Понимаешь? Ненавижу это. Je suis mal-au-coeureuse [343 - Меня тошнит от этого (франц)]… – объясняла Марьетта на своем обычном жаргоне.
– Хорошо… – отозвалась Эльза, обидевшись и опуская глаза. – Mes pattes sont propres! [344 - мои лапы чисты (франц)] – прибавила она с легкой укоризной. – Ты скоро сойдешь вниз?
– Нет, принеси мне кофе сюда. Я его пью в постели, – это моя привычка!
Эльза медленно спустилась вниз по лестнице. Анна встретила дочь, двусмысленно улыбаясь:
– Ну, как тебе наша гостья? Прежней Марьетты и не узнать… Paris les dresse [345 - Париж меняет людей (франц).].
Присмотревшись к лицу дочери, Анна прибавила:
– Что с тобой?.. Ты еще, кажется, и плакала? От радости?
– Да! – отозвалась Эльза.
И девочке захотелось опять заплакать, но теперь, по совершенно иным причинам. Безумная радость, вызвавшая слезы, теперь растаяла.
Слова «pourriture» и «souillon» и «saloperie» [346 - «гниль», «замарашка», «помойка»] и другие… продолжали будто звенеть в ее голове.
Благодаря присутствию странной гостьи, преобразилась не только комнатка на этаже, но и весь домик железнодорожного сторожа принял будто другую физиономию.
Не только Баптист сразу понял, какую карьеру сделала в Париже Марьетта, но и Анна сама догадалась, что вторая дочь в положении сто раз худшем, чем Рене.
«Qui n’a qu’un seul» [347 - Только одно и осталось (франц)]… – объясняла она.
Даже Этьен с первого же мгновения прибытия сестры стал коситься на нее и, наконец, выпалил, ворча под нос, меткое слово:
– Cigale! [348 - Стрекоза! (франц)]
Мальчуган знал басню Лафонтена наизусть со слов Эльзы, которую выучила она в школе. Анна ахнула, услыхав это слово, и набросилась на сына:
– Imbecile! [349 - Дурак! (франц)] С ума ты сошел… Услышит она, как ты ее называешь, она тебя отколотит.
Одна лишь Эльза, самая умная изо всей семьи, но и самая наивная, или самая чистая помыслами, не сразу постигла, где и как заработала Марьетта свои блестящие вещички, шелк и кружева. Но вскоре очередь дошла и до нее… Баптист грубо и резко пошутил на счет «profession» Марьетты в Париже. Узнав, что она пьет свой кофе в постели, он рассмеялся.
– Sur le dos… [350 - Обложка (франц)] Ну да… Это их обыкновенное препровождение времени и их заработок.
Глава 26
Весь этот день и затем и весь вечер прошли как-то странно для всех, кроме, вероятно, самой гостьи, которая весь оставшийся день общалась исключительно с одним Баптистом.
На второй день Марьетта, напившись кофе, точно также, едва только успела спуститься вниз, как снова начала любезничать и пересмеиваться с тем же Баптистом. Через час времени они, казалось, уже будто совсем подружились, и Эльза, сидевшая с ними, не выдержала. Они глядели друг другу в глаза и усмехались так странно, что девочка, вдруг сама не зная почему, застыдившись, вышла к матери в комнату и застала женщину в необычайной для нее позе.
Анна сидела, уронив свою работу на колени, оперлась на ручку кресла и вся, казалось, обратилась в слух. Она слушала болтовню дочери с Баптистом. Застигнутая врасплох появлением дочери, Анна смутилась, покраснела и опять принялась за работу.
Затем, Марьетта и Баптист вдруг собрались и отправились гулять. Баптист не любил «rôder» [351 - бродяжничать (франц)], как говорил он, по полям, и сделал это теперь только из угождения Марьетте. Это значило много. Видя их сборы, Анна собралась с духом и насмешливо спросила у Вигана:
– Qu’est се qui te prend… [352 - Что это с тобой не так? (франц)]
– А что? – резко отозвался молодой малый. – Разве я давал тебе обязательство ни с кем не гулять… когда мы венчались.
За их отсутствие, продолжавшееся более двух часов, Анна, вместо того, чтобы сидеть и работать, как это обычно бывало, бродила по всему домику и часто выходила на крыльцо. Встречаясь с Эльзой, она опускала глаза. Посидев немного на своем кресле, она снова вскакивала и снова бродила без цели по комнатам. Эльза ясно видела, что мать страшно волнуется, и необъяснимое чувство овладевало ей… Чувство жгучего стыда.
Когда, наконец, Баптист и Марьетта вернулись домой, то снова вместе, смеясь, шутя и шаля, как малые дети, поджарили себе на кухне принесенные с собой каштаны и, усевшись в прихожей за стол, снова начали болтать, но уже, как настоящие давнишние друзья.
– Как же ты переменилась! Как ты переменилась! – постоянно повторял Баптист, качая головой. – Кто бы думал, что из тебя вдруг выйдет такая роскошная женщина. Ей-Богу. Tu es épatante! Une vraie fée!.. [353 - Ты удивительна! Настоящая фея! (франц)]
На этот раз Эльза услышала в их разговоре несколько фраз, которых она понять не могла, так как они очевидно имели особенное условное значение. Иная такая фраза Баптиста заставляла Марьетту громко хохотать. Иногда какая-нибудь тоже условная фраза, не имевшая значения для постороннего, заставляла ее притворно вздыхать.
На одну такую совершенно непонятную и будто бессмысленную фразу Баптиста она отвечала, подумав и вздохнув уже непритворно:
– Увидим! Надо помнить одно – все это зависит не от меня одной… Я люблю верных псов. Des chiens de garde [354 - Сторожевых псов (франц)]. Но наобум я никогда не поступлю. Такой выбор надо делать осторожно!
– Но ведь ты сказала, что «lе spontané» [355 - «спонтанный» (франц)] кажется подходящим тебе…
– Le spontané? – рассмеялась Марьетта. – Да. Он, кажется мне, именно уродился на это, чтобы быть таким chien de garde [356 - сторожевым псом (франц)].
И много разговоров, подобных этому, было между ними. Эльза ничего не понимала, но чуяла что-то и уже начинала поневоле презирать свою сестру, которую собиралась было начать обожать.
Во время этих странных бесед Баптиста с сестрой, после их прогулки, Эльза, посланная Марьеттой в верхнюю комнату за носовым платком и за флакончиком со спиртом, увидела нечто, от чего окончательно растерялась. Проходя через комнату матери, она невольно ее подстерегла. Анна сидела, сгорбившись и, закрыв лицо платком, плакала.
Эльза остановилась на середине комнаты, как вкопанная и как от удара в сердце. Первое мгновение она хотела броситься к матери, обнять ее, расцеловать, утешая, но шевельнувшись, она снова стала недвижима.
«В чем дело? В чем утешать?! – вдруг будто спросил у нее тайный голос и прибавил, – если должно случиться нечто горькое для матери и постыдное со стороны Марьетты, то ведь это будет счастьем для тебя и для Этьена. Будет началом счастливой семейной жизни втроем без этого проходимца».
И девочка тихо двинулась и прошла наверх, чтобы мать не слышала ее шагов и не знала, что она невольно увидела ее плачущей. Когда Эльза снова спустилась по лестнице и шла через комнату, Анна уже держала в руках работу, но, однако, отвернулась лицом к окну.
Вскоре после этого в домике появился никогда еще не бывавший в нем гость: телеграфист Багет. Баптист тотчас же вышел к заставам.
Эльза, прислушавшись через несколько минут к болтовне сестры с Багетом, невольно раскрыла рот от изумления… Эта болтовня была будто буквальным подражанием или же просто удивительным повторением болтовни с Баптистом.
Эльза стала как вкопанная около них, слушала и не верила ни глазам, ни ушам. Она изредка приглядывалась к Багету и спрашивала себя, не ошибается ли она, не Баптист ли сидит на его месте? Телеграфист даже глядит и улыбается точно так же, как только что глядел и улыбался Баптист.
Из их разговоров оказалось, что Марьетта знает телеграфиста с самого дня своего прибытия в Териэль, и что, гостя у Рене, она бывала часто на станции, а затем даже съездила куда-то в район чуть не на целый день вместе с этим Багетом. Отношения их были настолько коротки, как если бы они были не только близкие знакомые, но даже давнишние друзья.
Эльза не могла прийти в себя…
Марьетта обернулась, наконец, в сторону сестры и увидела ее стоящую недвижно посреди комнаты со скрещенными на груди руками, с вытянутым лицом, широко раскрытыми глазами и горько сжатыми губами.
– Quelle bourrique que tu fais là! [357 - Что за ослицу ты изображаешь?! (франц)] – воскликнула Марьетта нетерпеливо. – Чего это ты застыла перед нами? Делала бы свое дело: торчала бы у застав! Уйди, пожалуйста! Мне нужно поговорить о деле avec monsieur. Да и вообще… tu me portes sur les nerfs! [358 - …ты мне действуешь на нервы! (франц)]
Эльза, вышла из дома, села на скамейке и понурилась. Будто туман охватил ее со всех сторон, и даже мысли заволокло им. Она старалась думать и обдумывать все прошедшее за два дня, будто силилась начать рассуждать мысленно и не могла. Все путалось в голове.
И вдруг она порывисто поднялась и быстрыми шагами двинулась по полю, в обход Териэля, тропинкой, которой ходила в школу… Ее вдруг потянуло туда, где она часто бывала и где всегда находила тишину и покой кругом, где всегда наступал и душевный мир, где становилось легче мыслить и легче дышать…
Эльза почти машинально, но спешно, отправилась на кладбище… Ей почудилось вдруг, что если убежать от этого дома на могилу отца, то непременно сейчас же рассеется все это тяжелое, что обступило ее вдруг и будто придавило…
Должно быть, судьба захотела удалить девочку из дому, чтоб избавить от необходимости увидеть все, что там происходило…
Эльза еще не успела дойти до кладбища, когда в дом вернулся Виган и, найдя за столом телеграфиста и Марьетту за особенной, характерно тихой беседой шепотом, присмотрелся к обоим в упор и вдруг выговорил грубо:
– Это у вас беседа по-парижски, что ли? А?
– К кому вы обращаетесь? – холодно отозвалась Марьетта, так как он глядел на обоих.
– К парочке… Аu couple amoureux [359 - К влюбленной парочке (франц)].
Марьетта рассмеялась и отозвалась несколько сухо:
– Вы, кажется, вздумали ревновать… На это надо и право иметь.
– Я имею на это право! – резко отрезал Баптист.
– Нет! Вы лжете.
– Нет, ты лжешь… Я заявляю этому молокососу, что сегодня я получил право ревновать тебя.
Багет вскочил с места и хотел что-то ответить, чтобы отплатить дерзостью за дерзость, но в это мгновение на пороге появилась личность, о которой, казалось, они все забыли… Это была Анна, бледная и с изменившимися чертами лица.
– Что ты сейчас сказал?.. – глухо вымолвила она дрожащим голосом, обращаясь к Баптисту, стоящему к ней спиной.
Баптист слышал, но не двинулся и не обернулся.
Наступило минутное молчание.
– Марьетта? Что он говорит? Объяснитесь! – взволнованно проговорила Анна.
– C’est un enragé [360 - Это простое бешенство (франц)]. Больше ничего… – отозвалась Марьетта, тихо и как-то нерешительно.
– Это не ответ! Я требую прямого ответа! – громче и решительнее произнесла Анна.
– Это еще что такое? – воскликнул, наконец, Баптист, оборачиваясь к женщине. – Tout-beau, la vieille [361 - Здесь, все по правилам, старушка (франц).]. И не к лицу тебе совсем эта манера. Двигай на свой шесток и сиди смирно.
– Я требую объяснения того, что я сейчас слышала, – выговорила Анна уже плаксиво.
– Объясняй сама, как хочешь. Никто беспокоиться не станет и никаких объяснений тебе не даст… – не сердито, а с презрением произнес Баптист и, обернувшись к телеграфисту, прибавил резко:
– Voyons… Debarrassez moi le plancher! [362 - Ну же… Убирайся вон! (франц)]
Багет оторопел и сконфузился совсем. Лицо юного телеграфиста пошло красными пятнами. Он как-то глупо засеменил ногами на одном месте и взглядывал на Марьетту, будто прося ее помощи.
Но женщина вдруг звонко расхохоталась, закидывая голову назад. Баптист понял значение этого хохота над струсившим молодым человеком и улыбнулся самодовольно.
– Ну, Багет, – выговорил он мягче, – не заставляй меня руками показать твоей шее, где здесь находится дверь. Пожалуйте…
Телеграфист вдруг принял гордо-обиженный вид и, поглядев на Марьетту глупо– грозными глазами, двинулся к выходу.
– Никогда бы не подумал, чтобы подобное могло произойти, – пробормотал он, осторожно минуя хозяина дома и как бы ожидая пинка.
Когда молодой человек исчез в дверях, Анна двинулась на его место и села к столу, не глядя ни на Баптиста, ни на дочь.
– Ну и что тебе еще нужно?! – резко выговорил Баптист.
– Мне нужно… объяснение.
– Чего?
– Твоих слов, которые я слышала, и твоей выходки против этого молодого человека. Я ничего не понимаю… Я с утра гляжу и слушаю вас и боюсь понять… Да!.. Марьетта, скажи хоть ты… Одно слово.
– Я тебе уже сказала, что твой Баптист просто бешеный.
– Это не объяснение, Марьетта! – жалобно произнесла Анна.
– И лгун. Он лжет… А ты Бог весть что воображаешь… И завтра, вероятно, я уже уеду.
Наступило молчание. Анна перевела глаза с дочери на Вигана. Он стоял, набычясь, и глядел в ноги.
– Баптист! Скажи, ты солгал? – совсем тихо и слезливо спросила Анна.
Баптист, не ответив и даже не поглядев на женщину, двинулся и медленно вышел из комнаты на улицу. Марьетта тоже поднялась и пошла к себе.
– Что же это? Что это вы? – растерянно произнесла Анна.
– Ah! Tu nous embetes! [363 - Ах! Вы всех раздражаете! (франц)] – воскликнула Марьетта, не оборачиваясь.
Анна осталась одна и вытащила носовой платок из кармана. На пороге кухни показался Этьен и вымолвил сурово:
– Чего же выть-то?.. Вышвырни стрекозу из дому – и делу конец!
Мальчик все слышал из кухни и все понял.
Когда Эльза вернулась домой, то заметила, что в ее отсутствие что-то произошло. На ее вопрос Этьен отозвался незнанием.
Баптист вечером ужинать не явился, и Анна с дочерями и сыном, поужинав, молчаливо и угрюмо, рано разошлись спать. Эльза с братишкой пристроились на полу кухни и сразу заснули, как мертвые, намучившись и «надумавшись» досыта за этот день.
Глава 27
На другой день в сумерки к заставам у моста подъехала коляска из замка. Баптист уже собрался пропустить проезжих, но знакомый ему кучер Шарль остановил лошадей.
Неизвестный Баптисту господин вышел из экипажа, и направился прямо к нему. Это был Аталин.
– Это вы Баптист? – спросил он.
– Да-с. К вашим услугам!
– Я именно к вам и приехал.
И пока Шарль, не переезжая полотна дороги, разворачивал лошадей обратно, Аталин объяснил, что приехал за Эльзой, так как художник Монклер сильно сердит, что его модель скрылась, а работа приостановилась.
– Он до такой степени нам всем в замке надоел, – прибавил, улыбаясь Аталин, – своими ворчаньем и придирками ко всем, что графиня попросила меня тайно сюда съездить и немедленно привезти вашу сестру в замок.
– Эльза мне не сестра. Будь сестрой она, то была бы не такова, – ответил, ухмыляясь насмешливо Баптист. – Извините, я не могу отойти от застав, зайдите сами в дом.
Аталин перешел полотно, и затем небольшой цветник. Когда он подходил к крыльцу, то из домика слышался веселый хохот.
Войдя в первую комнату, он нашел в ней работавшую в углу с иголкой и с сорочкой в руках немолодую женщину, а с противоположной стороны хорошо знакомого ему в лицо человека, так как это был начальник станции месье Туртуа.
Близ него у стола сидела крикливо разряженная дама, недурная собой. Вся она, до мелочей, была настолько картинна, что нe имела ничего общего с домиком и обстановкой жилища железнодорожного сигнальщика. Недалеко от них сидел на стуле, сгорбившись и задумчиво глядя на них, маленький мальчик.
При появлении Аталина пожилая женщина поднялась и двинулась ему навстречу. Мальчик тоже вскочил с места и тотчас же, сунув руки в карманы и расставив ноги, стал внимательно разглядывать вошедшего. Молодая женщина прекратила свою веселую болтовню и мгновенно изменила и позу и лицо. Она картинно изогнулась на стуле… Взглянув на вошедшего, она уже не спускала глаз с него, но взгляд этот с первого же мгновенья стал противен Аталину и подействовал на него отталкивающим образом.
Аталин объяснил пожилой женщине, что он приехал за девочкой от имени графини Отвиль.
– Извините меня, – заговорила Анна, – я ее вызвала ради того, чтобы повидаться с сестрой. Позвольте представить вам: моя вторая дочь – Марьетта.
Аталин сухо поклонился. Марьетта кивнула небрежно головой, рассмеялась и вымолвила:
– Bon! Свет навыворот! Что значит попасть dans cette bicoque! [364 - в такую лачугу (франц)] Мужчинам женщин представляет madame Caradol, а не наоборот… Ну, зато я могу теперь похвастаться тем, что и меня один раз в жизни мужчине представили!
Анна хотела что-то ответить, но смутилась и промолчала. Аталин холодно смерил с головы до пят Марьетту и обернулся снова к Анне:
– Итак, позвольте мне увезти mamzelle Эльзу, – сказал он.
– Извольте, если она поедет! – ответила Анна. – Она у меня упрямица… Этьен, позови сестру.
– Ее нет! – отозвался мальчик, точно отрезал.
– Где же она?
– Ее нет… Она ушла! – повторил Этьен, и по его голосу чудилось, что он не хочет говорить правду.
– Куда? – громче спросила Анна, стараясь при постороннем казаться строгой матерью.
Мальчик, стоявший истуканом на раздвинутых ногах, с руками в карманах штанов, вытащил правую руку, почесал за затылком, потом снова засунул руку в карман и молчал.
– Ты оглох что ли?
– Это не мое дело, – отозвался Этьен.
– Что вы пристали к нему, если он не знает, где болтается наша обезьянка? – свысока вымолвила Марьетта.
Вместе с тем, ломаясь перед Аталином, она постоянно взглядывала на него заигрывающими глазами и, опершись на стол локтем, подставила руку к щеке так, чтобы он мог видеть кольца, которыми были унизаны ее пальцы.
– Он отлично знает, – заявила Анна. – Я же вижу, что знает. Сказать не хочет, и лгать по обыкновению тоже не хочет. Не так ли, mon gars?
– Да! – отозвался Этьен резко.
Мальчик за эти несколько мгновений поразил Аталина чем-то особенным. Это лицо и в особенности эти глаза, а еще больше, этот спокойно-суровый голос, совершенно не шли к внешности маленького человечка. Да, именно… Это был не ребенок, а будто карлик… Аталин двинулся к Этьену, присел, чтобы сравняться с ним ростом, и, взяв за руку, ласково выговорил:
– Ну, будьте милы, мой друг, скажите мне, где ваша сестра? Мне надо везти ее в замок.
– Она не поедет… Ей там все надоели! – просто ответил Этьен. – Завтра утром может быть, она сама придет.
– Но где она? – спросил Аталин. Ну… Voyons [365 - Подскажи (франц)].
– Вы же слышали, что говорит мать. Я не могу сказать, а солгать… К чему? Какой толк?
Марьетта так громко расхохоталась с оттенком презрения, что Аталин невольно вздрогнул, приподнялся и уже неприязненно смерил ее взглядом. Фигура и ужимки женщины раздражали его.
– Ох, если бы ты был у меня, – заговорила Марьетта, – как бы я с тебя живо эту блажь спустила! Разика два, три… Une bonne tripotée! [366 - Задала бы хорошую трепку! (франц)] И ты бы у меня обошелся. Je t’aurais secoué [367 - Уж я бы потрясла… (франц)]… А то вишь тюлень какой… Empâté, va! [368 - Прямо тесто какое-то! (франц)]
И затем, снова кокетничая, Марьетта развязно вымолвила, пристально смотря Аталину в глаза:
– Dites donc [369 - скажите (франц)], вы русский?
– Да – отозвался он.
– Это сразу видно.
– Не думаю, – несколько невежливо ответил он. – Я полагаю, что сестра ваша могла вам…
– Ничего мне сестра не говорила! – перебила его Марьетта. – Я догадалась по вашему выговору. А в особенности по вашей, vous autres Russes [370 - присущей русским (франц)], привычке повторять часто одно слово или вернее один звук… так как это слово, говорят, ничего не значит.
– Какое слово?
– Вы, pyccкиe, трех фраз не можете сказать, чтобы не вставить ваше вечное: «ну». Des «nou» à tout bout de champ [371 - ежеминутно понукаете (франц)].
– Это правда, – согласился Аталин холодно.
– Да. C’est le «О, yes» des Russes [372 - Это русское «О, yes» (франц)]. Вот вы сейчас сказали: nou, voyons; nou, je vous prie; nou, dites moi [373 - ну, подскажи; ну, я прошу; ну, скажи мне (франц)]… Пора мне привыкнуть. Я ведь знаю многих из ваших соотечественников. Connaissez vous le comte Sokoloff? [374 - Вам знаком граф Соколов? (франц)]
– Нет. Такого русского графа не знаю, – улыбнулся невольно Аталин.
– Я русских очень люблю! Vous êtes, au fond, de braves garçons! [375 - Вы – в сущности – отчаянные парни! (франц)] Только одна у вас черта характера курьезная: что вы ни сделаете, потом тотчас же начинаете жалеть, что сделали. Très drôle! [376 - Весьма забавно! (франц)]
Аталин внимательнее пригляделся к расфранченной женщине, очевидно, повторявшей неглупые вещи с чужого голоса. Он окончательно убедился, однако, что не ошибся, какого сорта птица сидит перед ним.
– Знаете ли, про вас, то есть про ваших соотечествеников, – поправилась Марьетта, – мне один умный, человек как-то сказал: que les Russes se ruinent en promesses, et se rattrapent en exécutions [377 - пусть русские разорят друг друга в обещаниях, и пусть зависят от выполнений (франц).].
– Это сказано крайне зло! – отозвался Аталин, несколько насупившись, – и могу вас уверить, сказано врагом русских. Если есть такие люди между моими соотечественниками, то согласитесь, что такие же есть и между французами.
– Нет. Это ваша национальная черта. Между французами такое исключение, а между русскими правило. Впрочем, божусь вам, что я друг русских, – прибавила Марьетта, двусмысленно смеясь, – я их очень люблю. Вот вам тоже национальная черта, но хорошая и симпатичная. Они не растрачивают, а разбрасывают une sommе de [378 - деньги (франц)] в гораздо болеe короткий срок, чем испанцы, или англичане. И время выиграно! А ведь «times is money», – почти важно проговорила Марьетта, невольно гордясь, что знает и порядочно произносит английские слова.
– Время выиграно?! – невольно усмехнулся Аталин. – Кем?
– Parbleu! [379 - Еще бы! (франц)] – отозвалась Марьетта, сочтя вопрос серьезным.
– Обоими, – уже рассмеялся Аталин. – Скорее с рук долой.
– Ну, пожалуй… Обоим times is money! – сказала она, и, обернувшись к матери, прибавила: это значит, «время деньги», а так как деньги на свете все, то время должно быть ценимо равно и даже дороже денег. Dites donc [380 - скажите (франц)], – продолжала она почти без передышки, – мне кажется, я видела вас, monsieur… Не знаю, как ваша фамилия?
Аталин назвался.
– Мне кажется, я вас, monsieur Ataline, видела в Париже aux montagnes? [381 - на горах (франц)]
– Я не знаю, о чем вы говорите.
– Aux Montagnes Russes… Или Au Moulin Rouge [382 - На Американских горках… или на Красной мельнице (франц)].
– Я не знаю ни «Американских горок», ни «Красной мельницы», ибо никогда там не бывал.
– Никогда? Ба? Вы оригинал. C’est curieux [383 - Это любопытно (франц)]. Однако, мне знакомо ваше лицо. Я уверена, что вы скрытничаете…
Марьетта, улыбаясь едва уловимо, мигнула ему правым глазом.
– Может быть случайное сходство… – вдруг сурово ответил Аталин и, отвернувшись к Анне, чтобы прекратить начавшийся характерный разговор, снова спросил у нее как ему быть насчет Эльзы.
Марьетта тотчас же тоже отвернулась и начала с умыслом неприлично и невежливо шептаться и смеяться с Туртуа. Это было очевидно мщением…
Глава 28
Этьен, все время не спускавший глаз с Аталина, вдруг подошел к нему, ударил его ручонкой по руке и выговорил:
– Пойдемте со мной! Я вам кое-что скажу. Если вы русский, то это совсем другое дело. Я знаю кое-что о вас, поэтому с удовольствием готов вам помочь. Но при этих, – небрежным жестом показал мальчуган на мать и сестру, – я говорить не хочу! Идите за мной! – прибавил он почти повелительно и вышел на крыльцо.
Аталин поклонился Анне, затем, обернувшись в сторону Марьетты, поклонился тоже и удивился ее лицу. Настолько оно изменилось.
Марьетта глядела теперь на него другими глазами, не только высокомерно, но почти презрительно. На его холодный поклон, но более вежливый, чем первый, она мотнула головой, как если бы имела дело с каким-нибудь проходимцем, которого сейчас попросили избавить от своего присутствия. Аталин, конечно, понял мотив этой гордыни, даже небрежения к нему. Будучи человеком рассудительным, он все-таки не мог отказать себе иногда в удовольствии огрызнуться.
Эта женщина заставила его выслушать многое обидное для его национального самолюбия, затем егозила с известной целью и, не достигнув ее, сделалась невежлива. И он, после поклона вымолвил как бы себе самому:
– Un coup raté! [384 - Прострел! (франц)]
Марьетта встрепенулась и, казалось, чуть не подпрыгнула на своем месте.
– Plaît-il? [385 - Что? (франц)] – невольно вырвалось у нее, и она, выпрямившись, смотрела на Аталина так, как если бы собиралась броситься на него. Ничто не могло обозлить ее более…
– Да, – выговорил Аталин, улыбаясь, – скажу графине, что проехался даром и не нашел вашей сестры.
Женщина, однако, отлично поняла его двусмысленность. Она сверкнула глазами, собралась сказать что-то, вероятно, просившееся на язык, но оно было настолько резким, что она не решилась выпалить свой ответ и, повернувшись к нему спиной, обратилась к своему, молчавшему все время, собеседнику:
– Нам помешали, monsieur Туртуа. Прервали наш разговор на самом интересном месте! Продолжайте, пожалуйста!
Аталин вышел на крыльцо. Анна провожала его. Она лишь наполовину поняла его разговор с дочерью и недоумевала, отчего так Марьетта вдруг обозлилась.
– Пожалуйста, – жалобно заговорила она, будто оправдываясь, – передайте графине, что я с моей упрямицей ничего не могу сделать. Все мои три дочери уродились в отца. C’est le sang noir qui fait tout [386 - Именно черная кровь делает все… (франц)]… Я надеюсь, что завтра утром Эльза сама придет в замок. А впрочем, вот еще Этьен, может быть, что-то вам скажет!
Мальчик ожидал «русского» в нескольких шагах от крыльца, и когда Аталин спустился по ступенькам в сопровождении Анны, то Этьен крикнул:
– Нет, уж ты, пожалуйста, la mère, уходи! Раз сказал, что при посторонних я ничего не сообщу монсеньору, значит так и будет.
Анна послушно остановилась и вернулась в дом.
– Ну, что же вы мне скажете, мой друг? – спросил Аталин, с еще большим любопытством разглядывая Этьена. Ему в голову пришла мысль или вопрос – «Что это? Самородок, или просто уродец, какая-то аномалия?»
– Вот в чем дело, – заговорил Этьен, – я знаю, где Эльза. И она очень недалеко отсюда. Но я знаю, что в замок она сегодня не поедет. Тут у нас много чего произошло, что ее очень расстроило и ей, право, сегодня не до того, чтобы торчать comme une bête [387 - словно чудище (франц)] перед вашим мастером кукол.
– Не могу ли я ее увидеть, хотя бы на минуту, чтобы переговорить с ней?
– Зачем?
– Может быть, она и согласится ехать сегодня.
– Говорю вам – не согласится! Нельзя! Вы ведь видели эту стрекозу, что у нас сидит? Ну, так вот, пока она тут, Эльза не захочет отлучаться. Она должна тут быть… На всякий случай.
– Но ведь, может быть, ваша сестра пробудет у вас долго?
– Нет, мы надеемся, что выживем ее завтра поутру. Она у нас все с ног на голову поставила. Tout est sans dessus dessous! [388 - Все вверх ногами! (франц)]
– Ну, делать нечего! – отозвался Аталин, все внимательнее приглядываясь к мальчику, который начинал его вполне заинтриговывать.
Ему хотелось все же решить вопрос, кто перед ними: самородок или уродец? Богато одаренная натура, которая в эти годы высказывается так, что только забавляет, а со временем проявится ярко и громко. Или же продолжения не будет, в будущем не предвидится ничего. Или, наконец, вырастет то, что в его отечестве называется юродивым, или блаженным, субъект окажется забавно-хворый физически и умственно.
Аталин сделали несколько шагов и сел на скамейку. Он хотел пригласить мальчика тоже присесть, но Этьен, улыбаясь, сам тотчас же сел рядом. Он, казалось, был даже доволен, что можно еще поговорить с этим «русским».
– Скажите мне, мой друг, – совершенно серьезно спросил Аталин, – почему вы назвали вашу сестру стрекозой?
– Это не я ее так назвал. Мне Эльза читала часто одну басню «La cigale et la fourmi» [389 - «Стрекоза и муравей»]. А у нас две сестры. Мне вот и пришло в голову, что между ними обеими и басней есть какое-то сходство. Одна из них – муравей, а другая – стрекоза. Эта наша стрекоза как-нибудь непременно к нашему муравью тоже придет, и будет проситься укрыть ее от непогоды. Сейчас Марьетта приехала и была у сестры Рене, но теперь она пока еще не просится. Я сегодня утром говорил об этом с сестрой. Это верно, что через несколько лет Марьетта явится к Рене попрошайничать. И так как муравей-Рене непременно выкинет за дверь стрекозу-Марьетту, то она сядет к нам на шею.
Все это Этьен проговорил совершенно серьезным голосом. Аталину невольно хотелось спросить у мальчика, знает ли он и понимает ли, что за женщина его сестра Марьетта, но у него не хватило духу на это. В то же мгновение Этьен вымолвил:
– Вы, может быть, думаете, что все это, что на ней напялено, ей досталось от отца, или она купила на свои деньги? Неправда! Все это подарки ее парижских друзей. И это все потому, что она гуляет и веселится с ними.
Аталин почти грустно посмотрел на это существо, которому в его годы столь многое известно, и если еще не вполне понятно, то все-таки доступно для обсужденья.
Пока Этьен говорил, он часто прищуривал глаза по близорукости и глядел на заставы и коляску, дожидавшуюся Аталина.
– Ну, вот что, – сказал он, наконец, – чтобы доказать вам, что вы мне нравитесь, я так и быть, выдам вам сестру. Я кое-что устрою. У вас хорошее зрение? Видите Баптиста?
– Вижу.
– Сейчас пройдет последний поезд, он откроет переезд и, наверное, пойдет в дом опять ухаживать за Марьеттой и тайно злиться на начальника станции, которого не смеет тронуть. Тогда мы с вами пойдем к мосту, а вы прикажете кучеру Шарлю отъехать подальше. А то нехорошо при нем русскому делать то, что придется сделать.
– Почему? – удивился Аталин. – Что делать?
– Voyons, laissez vous faire! [390 - Увидите, просто сделайте и все! (франц)] В накладе не будете! Неужто, вы не видите, что вы мне нравитесь. Я вижу, что сестра права. Вы ведь ей ужасно нравитесь. Хотя она с вами в замке даже не разговаривала. Вы смотрите, en honnête homme, embêté par le monde… [391 - как честный человек, уставший от мира (франц)] Это Эльза мне сказала про вас. Ну, а мы ведь с ней в том же положении. Трудно так жить!..
Аталин слушал и все с большим изумлением приглядывался к маленькому человечку, будущему гению или юродивому, и, наконец, вздохнул и выговорил:
– Странное вы существо. Да и ваша сестра кажется тоже!.. В самом деле, vous avez l’air de deux malheureux… [392 - вы кажетесь мне двумя несчастными людьми… (франц)]
– L’air? [393 - несчастными (франц)] – повторил удивленно Этьен. – Merci! Мы действительно несчастные. Наша жизнь с самой смерти отца и в особенности теперь в этом убогом домишке un vrai melimelo de Satan [394 - чертовой ерунды (франц).].
Аталин не понял выражения, но догадался.
– А! Вот и поезд! – сказал Этьен. – Баптист сейчас уйдет, и мы пойдем.
Глава 29
Между тем Эльза уже с час назад, поглядев, как сестра Марьетта опять завела ту же песенку, теперь уже с третьим своим другом, заведенным в Териэле, начальником станции, ушла из домика и сказала брату, что будет через час в том месте, где укрывалась почти ежедневно, но втайне от матери и Баптиста. Этьен видел, что сестра сильно расстроена и сказал, что в случае нужды заменит ее у застав до возвращения Баптиста.
Девочка сидела в своем любимом месте, среди густой травы под железнодорожным мостом. Но на этот раз она не спала, и ей не грозило, как еще недавно, проспать пассажирский поезд из Парижа. Она сидела почти на том же месте, но плакала, утирая слезы рукавом.
Немного более двух суток, проведенных в домике с сестрой Марьеттой, дались ей недаром. Она была нравственно измучена. Случилось это потому, что переход от недавней восторженной радости, когда она узнала в красивой даме родную сестру, исчезавшую три года, к другому чувству, горечи и почти отчаянию, был слишком резок.
Причина грусти была особая.
Девочка постоянно чувствовала и страдала от своего нравственного одиночества на свете. Кроме брата, у нее не было никого близкого. И как бы не был умен семилетний мальчик, все-таки он не мог заменить ей того, что просило ее сердце, требовали все ее помыслы и чувства.
В Эльзе натура требовала неотступно и повелительно иметь кого-либо для любви и привязанности, даже более того – для обожания, для рабской преданности, для полного самоотречения и самопожертвования. Так сказывалась в ней негритянская кровь ее бабки!
Мать свою она так не смогла полюбить. Она не могла простить ей присутствие в их семье Баптиста и ее отношение к покойному мужу. Любовь к брату была иная, покровительственная…
Приятельниц у Эльзы не было, кроме одной школьной подруги – Нини Бретейль, девочки, которая была внешне совершенным ей контрастом. Из-за этого контраста, казалось, они и подружились. Беленькая, как снег, с золотистыми волосами, Нини казалась ей каким-то дивом и чудом красоты.
Но год назад Нини перестала ходить в школу и теперь они виделись лишь изредка, когда Эльза бывала в городке. Вдобавок, за последнее время Нини сильно изменилась нравственно и уже менее нравилась Эльзе. Нини тоже начала кривляться и ломаться, в особенности перед мужчинами, и слишком развязно болтала с молодыми людьми, слишком странно позволяла им за собой ухаживать. Все молодые люди Териэля были якобы ses amoureux [395 - ее любовники (франц)]. И этим она, не стыдясь, похвалялась.
Эльзе часто приходило на ум, что, быть может, когда-нибудь на свет Божий снова проявится исчезнувшая Марьетта и, быть может, именно на ней придется ей сосредоточить все то чувство, которое будто все собирается в сердце и ищет предмета обожания.
Еще, за последнее время, за лето, Эльза уже начинала серьезнее, чем прежде и чаще думать о некрасивом, но добром эльзасце. Если бы она была старше, и если бы Фредерик заикнулся о браке с ней, то, разумеется, Эльза, – она это ясно чувствовала, – тотчас же согласилась бы. Она рассудила, что Фредерик из тех людей, которых она любит, и такой человек, который, сделавшись ее законным мужем, будет вполне достоин стать идолом жены.
Если Эльза заплакала, обнимая пропавшую три года сестру, то именно потому, что появление Марьетты могло совершить почти переворот в ее собственной жизни. Под рукой окажется человек, вдобавок родная сестра, которую можно начать боготворить!.. С первых минут встречи и весь день Эльза старалась найти в сестре хотя бы одну милую черту, ждала услышать хотя бы одно ласковое сердечное слово, которое уничтожило бы возникшее в ней нехорошее чувство и дало возможность простить остальное. Но этого не случилось! Напротив…
Прощать приходилось так много! И с каждым часом все более и более. Правдивая девочка боролась сама с собой целый день и, наконец, разбитая, истерзанная, скрылась из дому на могилу отца, но не нашла мира. Затем она снова укрылась в своем убежище под мостом и, раздумывая, вспоминая, соображая, начала тихо, беспомощно плакать.
Она уже простила сестру во многом, но многое оставалось. Она примирялась с тем, что Марьетта назвала мальчугана дурно воспитанным, грязным, идиотом, ослом и грубияном. Но она не могла простить сестре одну грубую выходку. Когда она спросила Марьетту, пойдет ли та на кладбище, на могилу отца, то получила в ответ долгий раскатистый смех.
– Что я буду там делать? – сказала, наконец, Марьетта, нахохотавшись как от истерики. – Пойми, что он гниет под землей и если бы не был засыпан, то вонял бы на всю окрестность, как и всякая мертвечина. Ты, право, совсем дура. Пора бы и тебе в твои годы такими штуками и фокусами не заниматься! Поверь, ты никого этим притворством не проведешь. Ты редкая дура, если считаешь других глупее и наивнее себя.
– Я не понимаю тебя, – растерялась Эльза.
– Да ведь любой поймет, что это все комедия. Des fourberies [396 - Лицемерие (франц)].
И затем Марьетта, даже не допуская возможности многого присущего натуре Эльзы, стала обвинять и поучать сестру. Обвинять в детском двоедушии и во лжи, в бесцельном притворстве и в «кривлянии». Она стала поучать сестру, говоря, что в жизни, конечно, необходимо лгать, хитрить и притворяться, но с целью, ради нравственной выгоды или же простой денежной. Но не «gratis» [397 - бесплатно (франц)], ради якобы «lе monde» [398 - мир (франц)] и «на удивление миpa».
– Çа ne donne rien, tu sais! [399 - Это не дает ничего, ты сама знаешь! (франц)]
Это был конечный вывод из всего, что говорила и во что, действительно, веровала Марьетта, как в непреложную истину. И оно постоянно являлось как бы припевом.
– Я бы сейчас в монахини пошла – молитвенника из рук не выпускала бы, si le Bon Dieu payait argent comptant [400 - если бы Великий Боже платил наличными (франц)]. Но, ведь ты знаешь, ça ne donne rien! [401 - это ничего не даст! (франц).]
И, наконец, теперь обдумывая все, Эльза будто окончательно отказывалась и отрекалась от этой сестры, как должна была года с два назад совсем отречься от другой, старшей, – Рене.
С этой сестрой, которую Эльза могла бы полюбить, пожалуй, более всех, отношения были плохие, или, вернее, не было никаких, ибо для Рене семьи как бы не существовало.
Но причины, заставившие Эльзу не знаться со старшей сестрой, были совершенно иные… Она все-таки уважала Рене, видела в ней то, чего и близко не было в Марьетте. Рене была женщина правдивая, сердечная, строго порядочного поведения и почти безупречная во всех отношениях.
Вскоре после смерти отца, Рене, открыто поселившаяся в доме Грожана, изменилась по отношению к семье, благодаря случаю с Марьеттой. Сбыв с рук сестру-соперницу, из-за которой ее счастье висело, казалось ей, на волоске, Рене стала отдаляться от своей семьи.
Смерть Карадоля, все-таки зарабатывавшего достаточно, поставила Анну с двумя детьми в очень стесненное положение. Добывать средства к существованию шитьем Анне еще не приходило на ум, потому что она не знала, что ее работа иглой – почти искусство.
И однажды в трудные минуты, понукаемая вдобавок Баптистом, который все еще тщетно ждал места сторожа, Анна обратилась за помощью к старшей дочери, за теми крохами со стола Грожана, о которых с горечью говорил, умирая ее муж. Рене дала матери сто сорок франков с сантимами, точно уплачивала по счету. Анна невольно удивилась и получила объяснение:
– Это первые и последние деньги, которые я тебе даю. Это мои деньги, мои собственные, найденные мной в портмоне на улице несколько лет тому назад… Поэтому я могу ими распорядиться… Из денег Грожана я ничего не могу тебе дать, и не дам ни единого сантима никогда. Je ne veux pas faire danser sa bourse! [402 - Не собираюсь танцевать вокруг кошелька (франц)] Хотя бы даже и для моей матери с детьми. Это было бы неблаговидно, для меня бессовестно, а для вас постыдно.
И Рене сдержала слово… Анна, обидевшись на дочь, запретила Эльзе и Этьену навещать сестру, которая со своей стороны перестала навещать свою семью.
Когда Эльза подросла, обдумала многое в поведении Рене, ее потянуло к сестре, тихо жившей в Териэле затворницей и которую она один раз в два-три месяца, встречала на улице. Не спросясь у матери, с полгода назад, Эльза навестила сестру, увидала и Грожана, затем побывала еще несколько раз… Но однажды Рене вдруг попросила сестру более не переступать порога ее дома.
Причиной было замечание Грожана, что Эльза весьма оригинально красива и вскоре будет даже красавицей, какой даже и Рене никогда не бывала.
Эльза этого не знала и, грубо оттолкнутая сестрой, мысленно и сердцем отреклась от нее… И с тех пор стала мечтать об исчезнувшей Марьетте…
И вот теперь другая сестра явилась… И что же?! От этой сестры уже второй раз за сутки убегает она из дому.
И теперь, лежа на траве, вспомнив и обсудив все до малейших подробностей, Эльза кончила тем, что начала плакать, но уже иными слезами.
Она оплакивала вторую сестру, которую она так же, как и старшую Рене, вторично теряла, но уже хуже, чем когда-то. Эту, Марьетту, она теряла навсегда. И все ее розовые надежды, которыми она часто утешалась в минуты грусти и нравственного одиночества, теперь сразу рассеялись как дым.
Наплакавшись досыта, девочка стала спокойнее, ей стало будто легче…
Она поднялась, села сгорбившись и упершись глазами в траву, стала перебирать одну и ту же мысль:
«Да, Этьен. Один только Этьен у меня! И довольно. Может быть еще… когда-нибудь… Фредерик. После Этьена, Фредерик самый добрый, самый честный… Над ним все смеются – и одно это много стоит… За одно это я готова его любить…»
Эльза вдруг услышала шуршание по траве, подняла глаза и увидела брата. Мальчик, против обыкновения, быстро спускался по насыпи и, завидев сестру, крикнул:
– Хочешь сейчас, fi-fille, увидеть одного человека, которого ты любишь? Я его приведу сюда, или ты сама выходи, – прибавил он, подойдя ближе к сестре.
– Фредерика? – выговорила Эльза оживляясь.
– Нет.
– Так кого же тогда?
– Разве нет, помимо Фредерика кого-нибудь, кто тебе нравится? Ну, недавно стал нравиться. Ты вчера мне говорила, что он такой же на вид милый и добрый, как наш Фредерик.
Эльза глядела на брата, вытаращив глаза.
– Mais le Russe donс! [403 - Ну, русский же! (франц)]
– Русский? – испуганно выговорила девочка. – Каким образом? Где видеть? Я ничего не понимаю…
– Ну, говори? Хочешь ты его видеть?
– Ты с ума сошел. Ведь я его совсем не знаю… Я его только видела в замке. Это невозможно…
Но в эту минуту показался Аталин и, добродушно улыбаясь, быстро сходил к ним по насыпи. Эльза вскочила на ноги, оторопела, вспыхнула и глядела на спускающегося Аталина, как виноватая. Она настолько смутилась и растерялась, что совершенно не понимала того, что он говорил, уже очутившись перед ней. Вместе с тем девочка будто не верила своим глазам.
– Вы поняли? – прибавил Аталин, закончив говорить.
– Да, – тихо и робко отозвалась Эльза, а между тем она не слышала ни единого слова.
– Ну, и отлично… – Аталин улыбнулся весело. – А пока давайте присядем! Какая же тут прелесть!
Он сел на траву и стал озираться кругом на реку, извивавшуюся внизу, на крутые берега, покрытые сплошь густой зеленеющей травой с массой полевых цветов, на красную, оригинальную и гигантскую паутину циклопического моста, висевшего над их головами.
– Тут так прохладно, а меня немножко припекло! – вымолвил он. – Что же вы стоите? Садитесь.
Эльза, все еще не оправившаяся от смущения, чопорно села. Этьен опустился около сестры и, показывая пальцем на Аталина, выговорил сурово:
– Tu sais, la fille [404 - ты знаешь, сестренка (франц)], ты права! Я понимаю, почему он тебе нравится!
Эльза вспыхнула и вновь оторопела.
– Он мне вот сейчас за полчаса, – спокойно продолжал мальчик, – совсем понравился! C’est un brave homme celui là! [405 - Он хороший человек! (франц)] – прибавил он, показывая рукой на Аталина, как на неодушевленный предмет. – Он умный, у него лицо приятное. Он мне очень нравится!
И затем Этьен вымолвил, слегка пожимая плечами:
– Et dire… Matin!.. Que c’est un Russe! [406 - И говорит… Дело!.. Несмотря на то, что он русский! (франц)]
Фраза эта была сказана настолько забавно, Этьен был настолько искренно удивлен, что русский не только такой же человек, как и он, но вдобавок симпатичный ему человек, в интонации его голоса было такое неподдельное изумление, что Аталин невольно начал хохотать.
И, наконец, все трое начали смеяться вместе, каждый своему.
Аталин смеялся фразе и интонации Этьена, Этьен смеялся тому, что сестра сидит сконфуженная и пунцовая, потому что поймана врасплох под мостом. Эльза в свою очередь смеялась нервно. Обычно, после слез ее смех звучал как-то странно, будто робко и фальшиво. А сейчас она смеялась искренно и от радости… Ей почему-то было очень приятно вдруг увидеть русского и увидеть здесь, в ее любимом месте, под мостом.
Ведь здесь даже и Фредерик никогда не бывал!..
Глава 30
Le Russe, нечто особенное и диковинное для Эльзы и для Этьена, и monsieur d’Atalin, близкий человек для семейства графа Отвиля, был, в сущности, наименее русским из всех своих соотечественников, подолгу пребывающих за границей.
Георгий Андреевич Аталин, человек уже сорока пяти лет от роду, но казавшийся гораздо моложе на вид, происхождением был москвич и даже замоскворецкий уроженец, единственный сын такого московского купца былого времени, которого, увы, теперь и след простыл.
Двадцатилетний бобыль из государственных крестьян, Андрей Тихонов Аталин, когда-то пришел в Москву из-под Новгорода в лаптях и с семью рублями ассигнациями, зашитыми в ладанке.
Послонявшись и пооглядевшись в белокаменной, он долго, был «не причем» и, наконец, нанялся простым работником на ситцевую фабрику при содействии случайно встреченного на улице земляка. Но через три года он был уже приказчиком, доверенным лицом хозяина.
В двадцать два года отроду он из-за нужды выучился правильно подписывать или «рисовать» свое имя и фамилию, а дальше в грамоте не пошёл, упрямо не желая идти, и даже под семьдесят лет подписывался тем же самым почерком, что и в двадцать.
Через десять лет после прибытия в первопрестольную с семью рублями, Аталин имел уже свою ситцевую фабрику под Москвой и, был купцом, наиболее известным в Поволжье, куда преимущественно ходко шел его ситец. «Аталинские колера» были известны.
Правда, что затраченный на это капитал был лишь частью нажитой и его собственный; главная часть была принесена женой в виде приданого, остальное же компаньонами.
Через тридцать лет он владел уже полумиллионным состоянием и, пройдя через все гильдии, не пожелал, однако, стать потомственным «Почетным гражданином».
– На кой прах оно нужно? – говорил он. – Граждан в России нет. Есть крестьяне, мещане, купцы и дворяне. Почетный не значит почтенный. А потомству моему cиe «гражданство» не нужно. Захочет сын – сам станет почетным!
В один и тот же знаменательный в его жизни год Андрей Тихонов и женился, и сделался купцом-фабрикантом, и стал отцом здоровенного крикуна-Егорушки.
Родившийся на свет Георгий Аталин, крепыш, румяный, как маков цвет, с острыми глазами и волчьим аппетитом, принес с собой отцу и счастье и удачу. До его рожденья дела шли «ни шатко, ни валко, ни на сторону», как говорил Андрей Тихоныч, а с появлением на свет Егорки они пошли так, что «хоть лопатами деньги загребай».
Дети рождались затем у Аталиных часто, но не жили, и уцелела лишь одна девочка Елена, на пятнадцать лет, моложе сына Георгия. И эта девочка своей судьбой повлияла впоследствии на судьбу и отца и брата.
Она была болезненная, как и все ее умершие сестры, и в семь лет стала совсем хиреть. Доктора посоветовали Аталиным, если они не хотят потерять ребенка так же, как потеряли чуть не десяток детей, быстрее отправить девочку в теплые края, то есть за границу.
Не сразу решился на это замоскворецкий купец, потому что приходилось расставаться с дочерью, а Андрей Аталин не был из тех людей, которые поедут в чужие края, себя чужим людям показывать. На такое предложение кого-то из близких Андрей Тихоныч отвечал:
– Слава Богу, я еще в своем разуме и в твердой памяти.
Ребенок был поручен семье московских дворян, которые часто ездили за границу. Они охотно взялись свезти девочку в Швейцарию и отдать в первоклассный пансион на берегу Женевского озера.
Между тем Георгий Аталин был уже двадцатидвухлетний, красивый молодой человек и был, однако, еще более «нипричем», чем его отец, в такие же годы пришедший в Москву. Вина была не его, молодой малый был и умен, и прилежен и даровит. Он стремился когда-то в гимназию, а теперь в университет, но отец, тоже самодур, на свой особый лад, бесповоротно стоял на своем, что у него, мужика, не будет сына чиновника и дворянина.
– Учись сколько хочешь, но дома, – говорил он. – Всю подноготную учености осиль. Но чтобы все это было без надувки.
А «надувкой» Андрей Тихоныч называл подозреваемое им в сыне поползновение после университета получить чин и начать служить, чтобы не быть купцом, а стать барином.
И действительно, Георгий Аталин, много и прилежно занимаясь дома с учителями, а затем и с профессорами, вращаясь с семнадцати лет среди самых образованных людей Москвы, мог бы шутя сдать экзамен в университет, и получить степень кандидата математического факультета… Но отец выгнал бы этого кандидата из дому, хотя не только любил, но просто обожал единственного своего «Егорушку».
– Довольно с меня, – угрюмо шутил Андрей Тихоныч, – что дочь станет мамзелью, и по-русски говорить разучится. А чтобы еще заполучить сына коллежского секретаря… Помилуй Бог! Нет, брат, покуда я жив, – будь купецкий сын… Ты, знаешь ли, что мы такое?.. Есть вот столбовые дворяне… А мы – самые эти столбы, на коих и дворяне, и вся Россия стоит…
Юному Георгию Аталину, конечно, хотелось надеть студенческий мундир, хотелось бы, потом, быть с чином на государственной службе, надеть после студенческого и иной какой мундир. Но о таких постыдных мечтаниях он не смел и заикнуться не только с отцом, но даже и с доброй бесхарактерной и безгласной матерью. Боготворившая свое ненаглядное дитятко, Анна Кузминишна не могла в этих стремлениях помочь сыну, и «страха ради» мужа, и по искреннему убеждению, что сын по молодости лет не знает, чего хочет.
А она хорошо знала:
– Студенты все озорники. «Наверситет» – погибель. За прошлый год, слышь, лавку мясную в Охотном ряду разграбили. А чиновники все плуты и кляузники, и лапы у них в чернилах. А дворяне-то? Что за утеха, красные штаны, да чужие.
Впрочем, Георгий Андреевич вскоре перестал мечтать и, начав заниматься делом отца, стал совершенствовать его.
Пребывание маленькой сестры за границей нежданно повлияло на его судьбу и на его образ мыслей. После трехлетнего отсутствия девочка была привезена домой, но в половине зимы пришлось ее опять увозить от русских морозов… Повез сестру в Швейцарию Георгий Аталин и, оставив ее в пансионе, проехал якобы «ради ознакомления с иностранным производством тканей» в Париж и в Лондон.
Пробыв полгода за границей, Аталин видел мало тканей, но вернулся другим человеком. Вряд ли на кого-либо из русских молодых людей, умных и образованных, произвели когда-либо чужие края большее и сильнейшее впечатление… И при этом впечатление особого рода… Видно Георгий Аталин, двадцатипятилетний замоскворецкий купеческий сын, был выродком в своей семье.
Вернувшись домой и, оглянувшись, он тайно и твердо решил, что когда отец волей Божьего скончается, то он ликвидирует дела и покинет совсем свое отечество.
Умный и проницательный Андрей Тихоныч, настоящий прозорливец, тотчас все увидел, почуял или пронюхал. И понял перемену, совершившуюся в сыне. И он немного испугался в первый раз в жизни.
«Стало быть, за границей зараза такая есть! – подумал он. – Или же иное… голова начинена была у него всякими науками, а они ехидные все ведь оттудова. И химия, и механика и астрономия, все ведь это заморские выдумки, а не русские… Ну, стало быть, надо женить».
Женитьба сына – и немедленная – являлась уму Андрея Тихоныча якорем спасения для зачумленного заграницей, молодого человека.
Через месяц после первой мысли об этом Андрей Тихоныч уже нашел для сына невесту, богатую девушку, дочь петербургского потомственного почетного гражданина, воспитанную в известном пансионе, содержимом француженкой, госпожой Шемине.
Молодой человек легко согласился на предложение отца.
Противоречить отцу было невозможно, да и на ум даже не могло прийти. Так уж был он воспитан. Вдобавок, Георгий Андреевич до этой минуты странно относился к женщинам. Они для него еще не существовали. Поэтому, он взглянул на женитьбу так же, как если бы отец приказал ему обзавестись своей собственной фабрикой.
И в одно прекрасное утро Георгий Аталин был обвенчан с хорошенькой девушкой, бойкой, веселой, не глупой, а на пустяки, болтовню и наряды очень даже умной.
Разумеется, молодые супруги зажили весело.
Молодая женщина любила общество, обожала театр и поклонялась моде, как божеству.
Через полгода старик Аталин уже стал, однако, изредка говорить сыну:
– Ты попридержи жену-то… Не давай уж так раскачиваться, зашибется… Тогда ведь и нам больно будет.
Георгий Андреевич обещался, но ничего не предпринимал, не зная как взяться.
Полтора года не прошло после свадьбы, как Андрей Тихоныч, призвав, однажды, сына в свой кабинет, объявил ему взволнованно:
– Ну, брат, Егорушка! Коли я виноват, то прости… Не сумел тебе найти подруги. Выбрал тебе сороку-бабу. Но покуда время, надо унять шалую. Или ты ничего не видишь?..
Действительно, Георгий Андреевич ничего не видал из того, что видела вся ему знакомая Москва.
За его женой была всюду и всегда вереница кавалеров и военных, и статских, и насколько ее кокетничанье было невинно, определить никто бы не решился.
Молва называла одного драгунского капитана тайным фаворитом госпожи Аталиной, с которым она всюду у всех знакомых якобы случайно встречалась и с которым раз десять видели ее и одну и в Парке, и в Сокольниках и у Яра!
По совету и приказу отца Георгий Аталин стал внимательнее относиться к поведению жены, и однажды, явившись к отцу возмущенный и потрясенный, объявил ему, что его жена «бесчестная женщина».
По строжайшему распоряжению Андрея Тихоныча молодая женщина была с этого самого дня почти заперта на ключ. Одну ее никуда не выпускали, а гостей почти перестали принимать. Через месяц отец и мать молодой женщины явились из Петербурга к дочери на помощь и, обозвав Аталиных «московскими мужиками», потребовали «уважения к личности» молодой женщины и защиты от клеветы.
Андрей Тихоныч заявил, что невестка никогда, пока он жив, не переступит порога дома иначе, как в сопровождении мужа или наемной старухи-компаньонки. А ради развлечения ее и утех, старик обещал накупить невестке «полну горницу ее любимых предметов, – шпор, сабель и апалетов».
Через неделю после этого объяснения отец и мать «угнетенной» Аталиной выехали обратно в Петербург, но в тот же день и сама молодая женщина исчезла из дома… Впрочем, в тот же вечер и муж, и свекор были уведомлены ее запиской, что она уехала с родными, к ним на жительство, и уехала навсегда.
Это событие в семье подсекло бодрого, почти цветущего здоровьем, Андрея Тихоныча. Ему было за шестьдесят лет, но на вид всегда казалось гораздо меньше, а после ужасного и срамного события стало сразу казаться за семьдесят. Внезапно, нежданно и грубо разрушенные мечтания и помыслы о будущей семейной жизни с женатым сыном и внучатами, жизни хотя бы до четвертого поколения, отозвались на здоровье старика неимоверно сильно. Не петербургскую барышню обвинял, впрочем, Андрей Тихоныч, а клял новые времена, мудреные, ожесточенные…
– Конец Mиpy настает! – говорил он грустно. – Да не тот конец, что мертвые восстанут или свету преставление начнется… Нет… Старого прежнего света преставление уже теперь происходит и новые времена, новые люди, новый Mиp зачинаются. Звериный… Антихрист уже в людях! Явлен, царствует и подавляет. И все ему покорствует.
Приезд из Швейцарии дочери, за которой был послан сын, повлиял на старика только к худшему… Он отнесся к ней сначала горячо, но скоро охладел и грустно объяснил:
– Французинка…
И правда, на молоденькой Леночке был сильный отпечаток чего-то совершенно чуждого старику.
Она и ходила и говорила не так, как все кругом, да и вдобавок в свою русскую речь, будто картавую и деланную, вставляла сплошь и рядом заморские слова, как бы родные ей и любезные, а отцу даже непонятные.
Через три года после срамного в семье события Андрея Тихоныча не стало, хотя он ничем не болел, а только хирел, слабел и, заснув однажды в кресле, уже не проснулся. Вскоре, вслед за ним ушла и его старуха.
Глава 31
Смерть стариков Аталиных, разумеется, повлияла коренными образом на судьбу их детей. И молодой «соломенный вдовец», как он сам себя назвал, грустно шутя, и девочка-подросток – были свободны, могли начать жить, как им хотелось.
При этом оказалось, что влечение у Аталина, которому не было еще 30 лет, и у сестры его, которой минуло только четырнадцать, было одно и то же – уехать за границу. Его манило во Францию, которая из всех стран была ему наиболее симпатична, а сестра стремилась в свою дорогую Швейцарию на берега милого Лемана поблизости к Dent du Midi [407 - район в Швейцарских Альпах], где у нее давно уже завелись друзья-товарки всевозможных национальностей, и где была милая старушка, которую она, как и все ее подруги, звала «maman».
И через два месяца чада замоскворецкого купца, хваставшегося тем, что он мужик, и гордившегося тем, что он пришел в Москву в лаптях, с семью рублями ассигнациями – его родной сын и родная дочь – в восхищении, искреннем и восторженном, переезжали границу русской земли.
Аталин снова вез сестру в пансион с намерением, затем проехать далее… И уже не с целью «ознакомления с производством всяких тканей», а просто «так»… И не на шесть месяцев, а настолько времени, сколько Бог на душу положит.
По странному стечению обстоятельств при переезде через границу, Леночка, совершенно чуждая своему отечеству и не знавшая, иногда даже не понимавшая иных российских обычаев и порядков, расспрашивала брата и просила разъяснить нечто из ее последних впечатлений. Так на похоронах отца было семейство, про которое сказали ей, что это дворяне, был один господин, плешивый и в синих очках, про которого говорили, что он «советчик», при том «колясский» или каретный. Вообще что-то по части экипажей.
Аталин объяснил сестре, что такое мещанин, купец, дворянин, что такое чиновники и даже пытался объяснить, что такое «барин» в наше время. Затем он пояснил, что «Колляских советчиков» нет, а есть коллежские советники. Что это значит, он объяснял на всяческие лады, но Леночка не поняла.
– C’est une absurdité! [408 - Это же нелепо! (франц)] – восклицала она.
– Certes [409 - Конечно (франц)], – соглашался брат.
– Се sont des sobriquets, alors! [410 - Какие-то сословные прозвища! (франц)] – объясняла она.
– Certes [411 - Конечно (франц)], – соглашался он вновь.
Леночка, говорившая плохо по-русски, когда дело касалось обихода обыденной жизни, окончательно не могла говорить на родном языке, когда дело шло о серьезных вопросах. Было это потому, что она «думала» по-французски.
Выслушав все объяснения брата, она спросила, отчего в Швейцарии этой «сортировки людей» на сословия нет. Там есть только простолюдин и господин.
– Des paysans et des barines! [412 - Крестьяне и баре! (франц)] – сказала она.
Аталин заметил, что и бар нет.
– Но ведь, по-твоему, барин – c’est un individu bien mis [413 - это хороший человек (франц)]. Стало быть, в дворяне жалует король или царь, а в барина – портной, – сострила она.
И беседа кончилась тем, что самолюбивая Леночка заявила о своем непременном желании по окончании учения остаться в Швейцарии и выйти замуж за швейцарца.
– Что ж? Пожалуй. Я против этого ничего не буду иметь, – отозвался Аталин.
Довезя сестру до Лозанны, и сдав ее с рук на руки в пансион, он уехал в Париж и безвыездно прожил в нем около года.
Только крайняя необходимость, дела на фабрике заставили его вернуться в Москву. Но пробыв три зимних месяца в своем доме на Ордынке, он счастливый и довольный снова очутился в Париже, уже в своем собственном домике среди парка Нельи, который тотчас по приезде прикупил себе с аукциона.
Эта покупка ясно доказывала, что, пробыв год в Париже и только три месяца в Москве, Аталин окончательно убедился, где ему живется вольно и где не живется…
В причины он не вникал. Он знал только, что по его натуре ему нужна Европа, что, переезжая границу, он замечал в себе то же чувство или ощущение, какое является на человека, подходящего к отворенному окну поглядеть на небо, вместо потолка, и подышать не комнатным, а чистым воздухом.
С этого года в продолжение многих лет Аталин два раза в год аккуратно приезжал в Москву, ради контроля дела, ему чуждого, но дающего большой доход. Остальное время года он жил в Париже или путешествовал, побывав всюду в пределах Европы. Америка или Восток его не интересовали.
За это время Леночка выросла и похорошела, стала невестой, и Аталин привез, однажды, из швейцарского пансиона в Париж, чтобы вывозить в свет, une grande et belle fille avec un magot [414 - большая и красивая девушка с кругленькой суммой (франц)].
Разумеется, через одну зиму балов и вечеров в несколько мещанском и экзотическом обществе, в котором они вращались, mademoiselle Helene d’Ataline стала по мужу vicomtesse de Raucourt [415 - графиней Рокур (франц)], а вскоре истой парижанкой, едва помнившей Замоскворечье и называвшей его в разговоре с родней и друзьями: «la rive gauche de Moscou» [416 - «левый берег Москвы» (франц)].
– Le quartier latin?! – объясняли французы [417 - латинский квартал?! (франц)].
– Oh!.. Le quartier crétin… plutôt! – острила виконтесса [418 - Ох!.. скорее кретинский! (франц)].
На вопросы о детстве, о России она не любила отвечать и всегда восклицала:
– Ne m’en parlez pas… Russie, cécité, choléra, enfer, torture – c’est tout un!.. [419 - Не говорите мне об этом… Россия, слепота, холера, ад, пытка – все одно!.. (франц)]
Это отношение виконтессы Рокур к ее отечеству было, однако, не аффектацией и не кривлянием, а было настолько естественно и глубоко, что даже самые «квасные» патриоты из ее соотечественников извиняли молодую женщину. Они даже забавлялись иногда ее искренним ужасом при воспоминаниях о морозах, тулупах, щах, поросенке с кашей, извозчиках…
За это время Аталин жил холостяком и почти не знал, что делает его благоверная супруга, а знал только, что она живет в Петербурге и известна всем летним обывателями Павловска по своим ярким туалетам. Госпожа Аталина принадлежала к очень большому и очень пестрому кругу общества, где вращались и купцы, и офицеры, и чиновники, и разночинцы, то есть всякие «barines» в смысле и по определению Леночки.
Два раза госпожа Аталина присылала, однако, к мужу поверенного с предложением «ради приличия» снова сойтись и жить вместе частью в Петербурге, и частью в Париже.
В первый раз Аталин, будучи в Италии, ответил на словах, что только изумлен ее дерзостью. Во второй раз, будучи в Биаррице, он не выдержал и написал записку, которую поверенный бережно повез в Петербург.
Он отвечал кратко:
«Я все думал, милостивая государыня, что вы развратная и нахальная женщина, а теперь убеждаюсь, что вы просто-напросто – дура.
Георгий Аталин».
На этот раз в парижском резиденте сказался, должно быть, замоскворецкий уроженец. Однако, если не всякий на месте Аталина ответил бы так же, то все-таки это была сущая правда. В госпоже Аталиной сочетались безнравственность с ограниченностью.
Разумеется, со времени своего «соломенного вдовства» и пребывания в Париже Аталин перевидал и «близко перезнавал» немало женщин. Но все они были исключительно одного сорта, из тех, что кометами и даже иногда метеорами появляются и исчезают на горизонте парижских театров и ресторанов.
Про всех этих женщин, с которыми сближался он иногда на месяц, иногда на целый год, можно было сказать, что все они были красивы, веселы и жадны. И все они были простодушны до ребячества во всем, что не касалось денег.
Их мерило Божьего Mиpa – червонец. Обычно их принято презирать! И напрасно!.. Они только тем виновны, что опередили век, живут и мыслят столетием вперед, как существа конца двадцатого века.
Их катехизис таков:
– День мой – век мой! Не обходи ничего на пути. Все испробуй! Ничем не брезгуй и все презирай. Прежде всего, мужчин, затем приличия, дружбу, законы, религию, даже смерть и после всего, больше всего, опять-таки мужчин. Мир, марево и ложь, и обманывает тебя с колыбели до гроба. Отвечай тем же… и оно путь к удаче и счастью. Жить – лгать, а лгать – жить. Ou il у a de l’honnêteté, il n’y a pas de plaisir! Honneur et bonheur – chien et chat [420 - Честь и счастье – собака и кошка. Или одно, или другое (франц)]. Мир – глуп, жизнь – глупость. Но на земле есть одно гениальное человеческое изобретение, если только не божеское откровение… Деньги!! Червонец – это не желтый кружочек. Это платье, обед, карета, дом, поместье, amant de coeur [421 - сердечная любовь (франц)], людское удивление и уважение. Он – любые вещи и предметы земные. Он – все чувства, ощущенья и наслажденья человеческие. Как зеркало отражает он в себе весь мир… Он всемогущ во всем возможном, но подчас даже… и чудеса делает! Не сотвори себе кумира иного как Маммона и будешь счастлива.
Но по фатуму, эти существа – жертвы исповедуемого ими Бога! Он пожирает их!
Конечно, умный, честный и глубоко правдивый по природе Аталин только забавлялся этими женщинами и ни разу не увлекся серьезно ни одной из них. Он смотрел на них, как истый парижанин: они аксессуар нынешней комфортабельной жизни.
Однажды, лет пять назад, Аталин вдруг серьезно увлекся молодой девушкой, с которой провел целое лето в замке зятя. Она была дальней родней виконта Рокура…
Сестра, угадав его чувства к кузине, стала стремиться женить брата на этой поистине прелестной девушке, красавице, даровитой музыкантше с ангельской душой. Виконтесса стала уговаривать брата развестись с женой, а в случае ее упрямства откупиться от нее, что было очень возможно, пожертвовав большой суммой.
Аталин сознался сестре в своем серьезном увлечении, но отвечал отказом жениться, так как не допускал и мысли о разводе.
После долгих убеждений и просьб сестры, он, наконец, признался однажды, что умирающий отец взял с него клятву, никогда не разводиться с женой ради второго брака. Старик сказал ему:
«Венчает священник, служитель Бога, и в храме. А развенчает ябедник-стрекулист и в суде. То таинство, а то скоморошество. Помни это, сын. И не предстань на суд Божий двоеженцем, насмеявшимся над заповедями Господними. Лучше плоти поблажку дай, да душу свою соблюди. Плоть здесь останется, а душу твою, не оскверненную, моя будет безбоязненно ждать»…
Эти предсмертные слова отца Аталин хорошо помнил, и они стали ему заветом.
– C’est russe! Exceptionnellement russe! – отозвалась на это его сестра досадливо и грустно. – C’est meme trop russe [422 - Это – русское в тебе! Исключительно русское! (франц)]. И требование это, и клятва твоя, и соблюдение ее.
– Тем больше чести для России! – отвечал он.
– Как, однако, много в тебе еще осталось русского, – печалилась сестра.
– Да, много, – отзывался, улыбаясь Аталин, – но я, право, только самое лучшее оставил в себе, а остальное растерял.
И брак этот, несмотря на взаимную любовь и на все усилия сестры и зятя, все-таки не состоялся. Аталин бежал от искушения в Россию и жил до тех пор, пока не изгнал совсем из памяти и из сердца милого облика чудной девушки.
Зато в душе его воцарилась пустота, и она все более расширялась… Да, эта пустота не есть – ничто… Эта пустота – гигантская гранитная глыба, ложащаяся на сердце и мозг и гнетущая их пуще, чем болезни и печали.
Со времени этой последней вспышки сердца, вспышки потребности любить и быть любимым, прошло пять скучных лет.
Аталину шел уже сорок шестой год, он был пожилой человек, а сердце было будто юно, еще вовсе не жило, но и не хотело или отчаивалось жить. И Аталин начал, наконец, в ответ на приставания сестры и других поговаривать с оттенком простодушной грусти о «хорошем самоубийстве», простом, спокойном, порядливом без проклятий и стенаний.
Так, порой, ребенок на крайне заманчивые предложения простодушно отвечает:
– Спать хочу…
Глава 32
На следующий день, после встречи и беседы с Аталиным под железнодорожным мостом, Эльза около девяти часов утра снова шла по дороге в замок Отвиль. Она была задумчива, и на лице, хотя спокойном и сосредоточенно грустном, все еще будто отражались следы душевной смуты, пережитой накануне.
Вчерашний день был незаурядный. Вчера она нравственно потеряла сестру, о которой так часто мечтала за все время ее безвестного отсутствия. Вчера же она, нежданно и странно, встретила человека, к которому в ней вдруг что-то возникло… Как будто это был не чужой ей человек, а родственник. Она вдруг «увидела» его, совершенно так же, как случается нежданно найти среди глуши на дороге ценную вещь, чужую, но не известно чью. И первое возникшее чувство было только одно удивление, перешедшее тотчас в радость, но затем к радости примешалось смутное oпaceниe: ведь эта находка и эта ценная вещь – чужая, и ее права на нее сомнительны.
Встреча и беседа Эльзы с Аталиным, приведенным внезапно под железнодорожный мост ее братишкой, была как нельзя более похожа на подобный случай: находку чужой ценной вещи на дороге.
Этот иностранец стал для нее вдобавок загадкой. Он слишком походил на француза и на хорошего француза.
В нем было что-то привлекательное, притягивающее, и во внешности спокойно приветливой, ласковой, и в том, что он говорил кротко, добродушно, но твердо… Главное, поразившее Эльзу, была одна едва уловимая особенность во всем этом человеке.
«Он честный» – объяснила Эльза эту особенность.
Действительно, девочка, подозрительно относившаяся ко всем, видящая во всех притворство, обман, ложь, не только на языке, но и в глазах, даже «ложь руками и ногами», как объясняла она, теперь видела в Аталине только правду и правду. Она чувствовала глубоко эту правду в лице его, во взгляде, в словах и во всяком движении. И его естественность и искренность неотразимо влияли на нее, будто очаровывали и манили к себе.
Аталин был для нее тот же Фредерик, хотя между обоими была громадная разница. Эльзасец был Аталин вдурне, а русский был Фредериком вхороше. В ее расположении к Фредерику была доля снисхождения и жалости. Она будто поневоле позволяла ему тихонько прокрадываться, чтобы занять место в ее сердце… В ее влечении к Аталину сочетались чувства уважения и сладкой боязни, и она позволяла себе поневоле самой стремиться к нему всей душой.
Пробыв вчера вместе около часу, они расстались, как давнишние знакомые и даже друзья. Как это произошло, Эльза не понимала. Кажется потому только, что русский думал и говорил про все так же, как и она. Когда он недоговаривал или умалчивал что-либо, она все-таки знала его мысль, угадывая и чувствуя ее.
К Этьену он относился дружелюбно и ласково, о сестре Марьетте отозвался сухо и, хотя ничего не сказал про нее резкого, но Эльза почувствовала, что он презирает Марьетту. Мать ее он будто снисходительно жалеет. Баптист, которого он видел одно мгновение, все-таки ему не нравился. Дружеские отношения его к Отвилям Эльза вполне угадать не могла, но поняла, что в замке ближайшее лицо Аталину графиня, что к виконту и к Монклеру он относится добродушно, а к старому графу как-то совершенно особенно, и непонятно для нее. При этом Аталин удивил Эльзу, сказав буквально то же, что она сама втайне думала.
– Знаете ли, кто самый милый человек в замке? Старик Изидор.
Аталин стал упрашивать Эльзу тотчас ехать с ним в замок, чтобы позировать и тем успокоить Монклера, который ходил озлобленный и нестерпимо надоел всем своим ворчанием.
Но Эльза, отказавшись сначала без всяких объяснений, кончила тем, что откровенно созналась, почему не может ехать тотчас. Ее присутствие в доме было, по ее мнению, необходимо, пока в нем сестра. Наутро Марьетта собиралась уйти непременно к сестре Рен, и Эльза могла тоже отлучиться.
На вопрос Аталина, зачем именно нужно в доме ее присутствие, Эльза прямо и грустно поглядела в глаза ее нового приятеля и не сказала ни слова. Но ее взгляд сказал ему многое, что она не решилась бы никогда выразить словами. Аталин понял девочку, задумался почти печально и затем долго молча глядел на нее, и этот долгий взгляд неотразимо манил и тянул ее сердце к нему.
Теперь Эльза шла к Отвилям, думая исключительно о том, как встретится со своим новым другом, русским.
Когда она задумчиво и бессознательно подошла к воротам замка и хотела позвонить, то увидела стоящего у калитки привратника. Старик улыбался, но, приглядевшись к ней, участливо вымолвил:
– Что с вами было, ma petite Gazelle? [423 - моя маленькая Газель (франц)] Вы переменились. Вы хворали?
– Нет, monsieur Isidore.
– Но отчего же вы будто похудели?
– Я вчера много плакала, – прямо ответила Эльза.
– О чем… Горе какое-нибудь?
– Долго рассказывать, да и не любопытно, месье Изидор.
– Помочь я вам не могу?
– Нет, – улыбнулась Эльза, тряхнув кудрявой головой.
– Жаль. Но входите. Посидим, поболтаем, пока все встанут.
Эльза вошла в светленький и приветливый домик привратника и тотчас с удовольствием села. Она чувствовала легкую усталость, и это удивило ее. Ей случалось бегать до пятнадцати километров безо всякого утомления, а расстояние от дома в замок должно было быть для нее простой прогулкой.
– Знаете, о чем я хочу просить вас, Газель, – заговорил старик. – Когда вы опять пойдете домой, то приведите ко мне вашего брата. Я его хочу видеть.
– С удовольствием! – ответила Эльза, и во взгляде ее было удивление.
– Я хочу на него поглядеть, и если monsieur d’Atalin прав, то я охотно займусь им. Пускай он ходит ко мне всякий день, и я буду с ним заниматься. Буду его учить всему, что он только пожелает.
– А что сказал месье Аталин? – смущаясь, спросила Эльза. – По какому поводу вы могли заговорить об Этьене?
Изидор объяснил, что когда Аталин, ездивший за ней вчера, вернулся один, а он спросил, почему Эльза не поехала, то между ними произошла беседа о ней и о брате.
– Он назвал вас des pauvres enfants abandonnes [424 - брошенными бедными детьми (франц)] и говорил, что готов бы был всячески помочь вам обоим, если бы на это был повод или какая-либо возможность. Он говорил, что ваш братишка – очень странный мальчик, умный не по летам.
– Это правда, месье Изидор. Он очень, очень умный! – оживилась Эльза. – И как я вам благодарна за ваше предложение. Вы увидите, какой он понятливый, любознательный. Il veut tout savoir [425 - Он хочет все знать… (франц).]…Он умнее меня. Он часто спрашивает у меня такие вещи, которых я не понимаю и ничего, поэтому, ему объяснить не могу. А вы можете.
– Он болезненный?
– Нет… А что? Разве вам сказали это…
Изидор хотел отвечать, но запнулся. Эльза поглядела ему в глаза и заметила, что старик будто скрывает что-то от нее…
– Скажите мне всю правду, месье Изидор. Вам что-то сказали про Этьена?
– Сказали? Месье Аталин сказал. Никто другой.
– Ну да… – смутилась невольно девочка за свое невинное лукавство.
– Le Russe очень умный человек. Столько же умный, сколько хороший… Он мне сказал, что ваш маленький брат неестественно умен по своим годам и что это даже не совсем хорошо… C’est plutôt mauvais! [426 - Это скорее плохо! (франц)]
– Как?! Я вас не понимаю! – изумилась Эльза.
– Это вредно… Мозг не должен опережать возраст и рост, сказал Аталин. И я с ним согласен… Это вредно…
– Что же может быть? – слегка взволновалась Эльза.
Изидор развел руками, замялся и, очевидно, не хотел сказать то, что было у него на уме.
– Что сказал месье Аталин?
Изидор снова сделал то же движение руками.
– Ради Бога, скажите.
– Вредно… Может дурно кончиться. Болезнью. Надо бы… остановить что ли, это раннее развитие ума…
– Как остановить. Разве это возможно?
– Направить ум на что-нибудь другое.
– На что же другое?
– Да я не знаю… Это говорит месье Аталин. Я понимаю его мысль, но вам объяснить не могу… Надо бы занять ум такими вещами… Или надо бы больше телесного труда… Работа нужна руками, ногами…
Изидор говорил неуверенным голосом. И Эльза тотчас поняла, что старик сам еще не уяснил себе вполне того, что слышал от Аталина.
Она тревожно задумалась и перестала слушать, что старик снова заговорил.
– Болезнь! – прошептала она, наконец. – Почему же? Разве быть понятливым и умным, значит болеть? Я не понимаю. Надо узнать.
В ту же минуту, прислушавшись к словам Изидора, она услыхала:
– Un charme! Un charme! [427 - Просто очарование! (франц)]
– Что такое? – спросила она.
– Он это говорит, – отозвался Изидор.
– Да, что именно – un charme?
– Вы. Вы – un charme.
Эльза не поняла.
– Он говорит, что не встречал еще никогда не только в Poccии, но и у нас во Франции une enfant aussi ravissante… Такую красивую, симпатичную, умную и вместе с тем несчастную. Un charme qui vous fait venir les larmes [428 - Очарование, вызывающее слезы. (франц)].
Эльза вдруг смутилась и вся вспыхнула.
– И я с ним согласен. Вы милая девочка и жалкая девочка… Если бы я был богат, я бы спас вас от вашей обстановки… И вас и вашего брата… И я ему это сказал. Он ответил: «Да. Но как? По какому праву? В какой форме?» И это… увы! правда. Мало иногда желать и иметь возможность сделать доброе дело. Надо на него иметь право, и нужна еще форма. Нищий просит милостыню и его протянутая рука, даже молчаливо снятая шапка дает всякому право помочь ему, а монета есть форма этой помощи! – восторженно начал философствовать Изидор, слушая сам себя. – А здесь кто даст это право? Сами вы еще несовершеннолетняя, чтобы распоряжаться собой. А форма? Ну, положим, Этьена можно отдать в хорошую школу, хоть в Париж. А вы? С вами что делать? Учиться вам уже немного поздно. В школе – не в такой, куда вы ходите теперь, – в настоящей школе вам будет стыдно очутиться среди десятилетних девочек. А со сверстницами вам быть нельзя – вас не примут… Что же? Выдать вас замуж, дав вам приданое, за хорошего человека. Пожалуй. Да ведь его надо искать, надо найти. А где…
– Я чужих денег и не возьму! – холодно произнесла Эльза.
– Ну, вот видите… Я тоже так подумал. Вы не из таких… Мало этого… Вы с простым рабочим счастливы не будете, а человек общества… Un monsieur… польстится, конечно, на вашу красоту, но жениться… Венчаться он не захочет.
Эльза вздохнула, понурилась и, глубоко задумавшись, снова перестала слушать ораторствовавшего старика.
Глава 33
Вся семья Отвилей привыкла к девочке и полюбила ее, но за время ее пребывания у матери все, часто поминая ее, называли ее всякий своим прозвищем, ей данным:
– Mais que fait donc notre… Gazelle, Lutin, Psyché, Négrillon, Singe, Cherubin? [429 - Ну, что делает наша… Газель, Бесенок, Психея, Негритенок, Обезьянка, Херувимчик? (франц)] – спрашивали все друг у друга.
Эти разнородные прозвища, выражавшие понятия, не имеющие ничего общего между собой, – как Психея и обезьяна, бесенок и херувим, – свидетельствовали лучше всего, что девочка была незаурядным существом. Вместе с тем они доказывали, что Эльзу никто вполне еще не знал, не понял и не определил для себя ее нравственного облика.
Самым верным, хотя и неполным определением было все-таки выражение Аталина:
«Прелестный несчастный ребенок».
«Un diamant dans la boue» [430 - «Бриллиант в грязи» (франц)] – думал про себя Изидор.
И это определение было еще ближе к истине.
Едва только графиня проснулась, как спросила у Жюли, явилась ли Газель, и горничная доложила, что она давно уже сидит у привратника, но, похоже, что не в духе или хворает.
Монклер, посвистывая, прохаживался в своей мастерской улыбающийся, довольный и уже отдал приказ, чтобы как только le petit singe [431 - маленькая обезьянка (франц)] напьется кофе, чтобы сейчас же посылать к нему.
Графиня, выйдя из уборной, поздоровалась с ожидавшим ее пасынком и тотчас объявила ему:
– Ну, слава Богу, сегодня Монклер нас пощадит. La Psyché пришла, а с ней вместе и мир в дом вернулся.
– Мир! – воскликнул виконт комично. – Я думаю, наоборот, грядет междоусобица. Le potin, le diable et son train! [432 - Скандальное и опасное дело! (франц)]
– Почему же…
– А плечи? Плечи ведь нужны теперь.
– Так что же?
– Я вам, maman, говорил и повторяю. Се lutin [433 - этот бесенок (франц)] лучше даст себя зарезать, нежели надеть платье, которое вы ей приготовили.
– Quelle idée! [434 - Какая идея! (франц)]
– Точно вам говорю! Поверьте моему опыту и знанию женщин… Этот негритенок все-таки женщина.
– Однако, надо это устроить, – заявила графиня, раздумывая. – Иначе Монклер опять нам отравит существование своим ворчанием. Да, оно ему и действительно необходимо, чтобы окончить работу.
– Каприз художника… Лицо, я еще понимаю, необходимо. Иных черт лица не выдумаешь, когда и уловить-то их нужно вдохновение, нужен талант… А плечи, бедра, une jambe, un bras [435 - ноги, руки (франц)] – пустяки. Монклер может приделать плечи с вас, даже с Жюли.
– Так ты полагаешь, – лукаво улыбнулась графиня, – что я могу еще тоже poser pour une Psyché? [436 - позировать, изображая Психею (франц)] Спасибо за комплимент…
– Pas tout du long [437 - ну, не полностью (франц)], – рассмеялся Камилл и прибавил вдруг такую остроту, что графиня взмахнула обеими руками, потом оглянулась, нет ли кого в комнате и затем вымолвила отходя:
– Ты, Камилл, невозможен! Тебе, что гостиная, что бульвар, что un estaminet [438 - кабак (франц)] – все равно…
Между тем сам граф и Аталин гуляли вместе в парке, и когда они приближались к дому через палисадник, то услыхали голос повелительный и отчасти нетерпеливый:
– Эй! Смотрите, не задержите мне mon singe! [439 - мою обезьянку (франц)]
Это был Монклер, стоявший на своем балконе в белой рабочей блузе и с руками в карманах панталон. В зубах торчала большая сигара. Взлохмаченные длинные волосы, борода клином и выразительное лицо художника делали его фигуру оригинальной. В ней было какое-то могущество, власть и порыв… Монклер чувствовал приступ вдохновенья, знал, что сегодня он будет работать хорошо, оживленно, отдастся своей глине весь, corps et âme… [440 - и телом, и душой (франц)]
Граф и Аталин подошли под самый балкон, выступавший на высоте четырех метров и, закинув головы, стали глядеть на художника. Им обоим одновременно пришла та же мысль.
– Вы сегодня настолько в духе, что даже издали видно, что Газель в замке, – сказал граф Отвиль.
– Все, что вы сегодня сделаете, вы поправлять не будете, – добавил Аталин и, обернувшись к графу, прибавил шепотом: – Вы часто спрашивали, что такое хороший русский мужик, породистый и характерный. Вот вам.
– Vrai? [441 - Правда? (франц)] – удивился граф, еще больше задирая голову на балкон и Монклера.
– Да. Только надо подпоясать блузу шнурком или веревочкой.
– Зачем?
– Русскую рубашку подпоясывают всегда. А это мужественное лицо, эти длинные волосы и борода на белом полотне… Vous avez la un paysan russe… peu s’en faut [442 - перед вами настоящий русский крестьянин… или почти настоящий (франц)].
– Вы слышите… – проговорил Монклер сквозь зубы и грызя сигару. – Не задержите мне моего негритенка вашим любезничаньем. Я как на иголках в ожидании, ибо чувствую себя в ударе… Да, messieurs… В такие минуты я счастлив, что я скульптор, а не депутат, не министр, даже не пейзажист или музыкант. Да… Священная Истоpия не солгала, когда сказала, что последнее и главное деяние Творца в конце миротворения было – скульптурный сеанс. Первый ваятель был Господь Бог. Да. Бог был прежде скульптором, а затем уже стал правителем Mиpa.
– Qu’est се que vous nous chantez là?! [443 - Что вы там поете!? (франц)] – воскликнул граф. Но Аталин, уже догадавшийся, начал смеяться.
– А сотворение Адама и Евы, mes frères! [444 - братья мои! (франц)] Из чего и как они произошли на свет?! – воскликнул Монклер с балкона с таким жестом и поддельным пафосом, к каким прибегают католические священники, проповедуя с кафедр церквей…
– Oui, mes frères! – продолжал сверху скульптор, – Le Seigneur, avant de devenir maitre et juge supréme, a daigné se faire sculpteur [445 - Да, братья мои! Господь, прежде чем стать Всевышним, соизволил сначала стать скульптором (франц).].
– Позвольте, однако… Исключите Еву… Она не из глины и не тем способом… – начал было Отвиль, но художник прервал его и, продолжая театрально жестикулировать, заговорил нараспев:
– Исключаю, уступаю, mes frères… Но фокусов не допускаю… Ева тоже изваяна, но при содействии самого Адама. Только один мужчина, в минуты тягостного одиночества и восторженных мечтаний о товарище, себе подобном, но лучшем, идеализированном, мог выдумать, зачать и выполнить то, что именуется нами «женщина». Oui, mes frères. Eve est le chef-d’oeuvre du Créateur, mais Adam aidant [446 - Да, братья мои, Ева – шедевр Творца, но только помогающего Адаму… (франц)]…
И вдруг Монклер быстро обернулся к дверям балкона, спиной к стоящим внизу и воскликнул:
– Viens! Viens, fille d’Eve… N’aiye pas peur [447 - Заходи! Заходи, дочь Евы… Не бойся. (франц)]. У меня нет плода, который я хотел бы предложить.
Через мгновенье в дверях балкона появилась Эльза задумчивая и угрюмая, но увидев стоящих внизу, она тотчас попятилась и снова скрылась из их глаз.
– Ба, ба, ба… – воскликнул громко художник. – Счастье мое, что я уже окончил лицо… Что с вами было?..
Аталин хотел увидеть девочку, но, вероятно, Эльза, ответив что-нибудь удивившее художника, совсем скрылась в студии, потому что Монклер развел руками и, тоже уйдя с балкона, затворил за собой дверь.
– Я заметил еще вчера, что она немного чем-то расстроена, – сказал Аталин графу. – Мне жаль эту девочку. Странная эта семья, – прибавил он, двинувшись за ним. – И мать, и сестра, и братишка… И этот сожитель неизвестной национальности.
Но граф ничего не ответил. Полагая, что он думает о чем-то другом, Аталин взглянул на него, и двусмысленность лица старика, какое-то лукавое равнодушие, озадачило его.
«Он это все знает лучше меня, – подумалось Аталину, – но говорить об этом не хочет. Почему?»
И идя около молча шагающего графа, он задумался.
Между тем Монклер, оглядывая Эльзу, становился все мрачнее. Он ожидал ее в другом новом платье более открытого покроя с вырезным лифом ради того, чтобы лепить ее шею и плечи… Эльза сменила свое нелепое голубое платье на то же, подаренное ей графиней, в котором она ходила первые дни пребывания в замке.
– Вам приготовили другое платье. В этом вы мне не нужны| – сурово заявил Монклер.
– У того лифа нет. Его нельзя надеть, – ответила она.
– Как нет? Я его видел. Что вы сочиняете?
– Я вам говорю, что того надеть нельзя! – тихо, твердо и решительно вымолвила Эльза. – Я его сейчас видела у Жюли.
– Qu’est се que vous bavassez! [448 - Что вы болтаете! (франц)] – резко воскликнул скульптор. Грубое слово вырвалось у него как бы поневоле, настолько он был рассержен.
Но едва Эльза успела назвать имя горничной, как кто-то постучался в дверь, и на пороге появилась сама Жюли. Многозначительно и двусмысленно улыбаясь, она вошла театральным шагом ради шутки, приблизилась к Монклеру и присев не хуже маркизы времен Людовика XV, грациозно и чинно подала ему записку.
Монклер, сердито удивляясь, развернул листок бумаги и, пробежав его глазами, выговорил:
– Vous m’embetez avec toutes vos simagrées [449 - Вы меня утомили со всем вашим притворством (франц).]. Это еще что? Я сегодня в ударе, в духе и должен из-за прихотей…
– Это очень, очень серьезно, сударь, – сказала Жюли. – Можно все совсем испортить. Немного терпения – и все отлично устроится.
Монклер быстро обернулся в Эльзе, очевидно собираясь что-то спросить у нее, но Жюли предупредила его:
– Графиня просит вас никому не говорить о том, что она вам тут пишет. Никому! – многозначительно прибавила горничная.
– Sacré nom de nom! [450 - Святые небеса! (франц)] – уже смягчаясь, но нетерпеливо и досадливо заворчал Монклер. – Надо быть с вами святым, а не человеком. Ну, ступайте. Скажите, что я волосы на лбу и уши буду исправлять. Как это приятно… Чувствуя в себе удачное настроение, заниматься ушами… Sacré nom… Ступайте…
Жюли вышла из комнаты и, пройдя весь замок, явилась с докладом к графине.
– Разумеется, взбесился, – сказала она. – Но не особенно. Я думала, кидаться начнет и кусаться. Я вошла, ломаясь и кривляясь, чтобы его рассмешить и показать вид, что мы смеемся этой незадаче. И это удалось. Он займется сегодня волосами и поправками. Самое лучшее, графиня, ne pas le prendre au serieux [451 - не принимать этого всерьез (франц)]. Ведь эти артисты те же дети.
Глава 34
Среди дня, когда Эльза освободилась от художника, вся семья Отвилей сидела в гостиной, вернувшись с прогулки. Виконт Камилл рассказывал что-то накануне случившееся в Париже, куда он ездил на один день. Он смешил всех, изображая какую-то пожилую даму с зонтиком, причем роль зонтика играли щипцы, взятые им от камина.
Больше всех смеялись граф и два мальчика. Мисс Эдвин ежилась и сдерживалась ради приличия… Аталин сидел поодаль у окна за газетой, но, изредка отрываясь от чтения при взрывах хохота, невольно улыбался, хотя не слушал и не знал в чем дело.
Шутовство Камилла и общий смех вдруг прекратились.
В комнату вошла Эльза сказать графине, что Монклер просит ее прийти тотчас к нему в мастерскую.
Молодая женщина лениво и неохотно поднялась.
Художник был давнишний общий друг семьи, и балованный ребенок в доме, даже более избалованный и капризный, нежели двое мальчуганов сыновей. Все ему повиновались ради того только, чтобы он не ворчал и не брюзжал.
Отношения графини с артистом были странные. Она постоянно жаловалась и мужу и пасынку и друзьям на невыносимый характер Монклера и его капризы. А вместе с тем она протестовала лишь на словах, а на деле подчинялась ему вполне, всегда и во всем. Сам Монклер деспотически относился к другу графине, был несколько резок, но приличен при посторонних, и совершенно дико резок и даже груб, когда они бывали наедине. Будь Монклер моложе, все окружающие имели бы право начать подозревать сущность их дружеских отношений.
Пропустив графиню мимо себя из гостиной, Эльза хотела последовать за ней, но увидала в углу комнаты Аталина и невольно остановилась. Лицо ее прояснилось, и она пристально глядела на него…
– Как вы поживаете, la fille prodigue? [452 - блудная дочь (франц)] – вскрикнул Kaмилл добродушно.
Аталин глянул через газету, увидел Эльзу и слегка кивнул ей головой. Но лицо его было серьезно. Не таким оно показалось девочке, каким было вчера, когда они весело беседовали в траве под мостом.
«Что же он в их присутствии боится быть фамильярным?»
Лицо Эльзы вдруг омрачилось, и она быстро вышла, не ответив виконту.
– Этого зверька нельзя упрекнуть в излишней вежливости, – сказал Камилл.
Англичанка захихикала.
– Она с душком, – заметил граф ухмыляясь. – Потому что африканская кровь… К тому же quoi donc? [453 - что из этого? (франц)] Ведь это почти крестьянка – с фальшью в интонации добавил он.
– Я этого не нахожу, – вдруг отозвался Аталин из своего угла. – Она напротив… Très bien elevée, et distinguée de nature [454 - Очень возвышенна и отмечена самой природой (франц)].
– Un sauvageon! [455 - Маленькая дикарка (франц)] – воскликнул граф.
– Да, дичок, но в которого, однако, можно и влюбиться – странно произнес Камилл, перемигиваясь с мисс Эдвин.
Англичанка умышленно ужаснулась и многозначительно вытаращила на него глаза, как бы говоря: «Что вы делаете? Догадается».
Аталин закрылся газетой и думал: «На чей счет? На счет графа или на мой?»
Эльза выйдя из гостиной, задумчивая и почти грустная, снова отправилась к своему другу Изидору.
Она сама не знала, что чувствует, но что-то на сердце сказывалось болью. Ее будто сейчас обидели. «Он» сделал кивок головой и равнодушное выражение лица…
«Но чего же я ждала? Чего я хочу?.. – спрашивала себя девочка. Не мог же он вскочить и броситься ко мне. Конечно, нет… А все-таки это лицо… Он будто даже не сознавал, что это я… А кивнул головой кому-то, вошедшему в комнату… Не зная и не видя, кому… Умышленно?!»
И Эльза, будто споря сама с собою, тихо двигалась через двор в домик привратника. Она защищала Аталина от невидимого обвинителя, который упорно нашептывал ей что-то. Этот обвинитель был ее сердце.
– Encore plus triste, la petite Gazelle [456 - Дела еще печальнее, маленькая Газель? (франц)], – встретил девочку Изидор. – Mat-tin!? [457 - Сложный денек? (франц)]
Между тем в доме готовился уже целый заговор против маленькой Газели.
Утром графиня совещалась с Жюли, а теперь о том же совещалась с Монклером. Перед тем, чтобы идти на сеанс к художнику, Эльза собралась было переменить платье свое на подаренное графиней, но к ее удивлению Жюли стала предлагать ей надеть другое, новое, сшитое за ее отсутствие. Платье понравилось девочке, но когда она его взяла в руки, то увидела, что лиф сделан наполовину или даже был просто как-то странно обрезан. Материи не хватило на плечи и шею. Совершенно так же, как в сорочках, которые видела она на Марьетте. А, эти сорочки?! Как часто смеялся над ними презрительно ее покойный отец, говоря о бесстыдстве женщин. Однажды Эльза заметила, что такие сорочки с открытым воротом и короткими рукавами, вероятно, должны быть более удобны для сна, нежели ее собственные с длинными рукавами и грубой сборкой полотна на шнурке вокруг шеи.
– Пока я жив, – воскликнул отец, – у тебя других не будет. После этого недалеко и до платьев, в каких ходят по вечерам парижанки. С голою грудью и с голою спиной!
И теперь, оглядывая новое платье, принесенное горничной, Эльза спрашивала себя: «Не окончено и не дошито это платье, или именно такое, про какое говаривал отец? Но тогда, что же все они? Насмехаются надо мной!»
Хитрая Жюли поняла прозорливо мысли девочки, и тотчас же, взяв обратно новое платье, сказала, что отдаст его докончить.
– Сразу, вдруг, мы ничего не добьемся, – доложила барыне смышленая горничная. – Ни лаской, ни угрозой ничего не сделаем. Надо потихоньку и хитростью… обманом.
– Но как же обманом… Не сонную же или спящую одеть ее и нести к Монклеру?
– Придумаем, как убедить ее… Но главное не спеша…
И теперь графиня, вернувшись от Монклера, снова совещалась с горничной, как заставить Эльзу надеть это новое платье, с совершенно бальным, вырезным лифом.
И горничная придумала хитро и ловко. Объяснившись, она кончила:
– Надо ей сразу при всех очутиться. И не одной, конечно, а с вами. После этого при одном Монклере оно ей уже будет нипочем.
– Верно, верно. Вы, Жюли, умница – ответила графиня.
Перед обедом, когда графиня сообщила что-то на ухо своему пасынку, виконт воскликнул:
– Браво! Гениально! Кто это придумал?
– Жюли.
– Не может быть. Вот не думал. В ней, стало быть, de l’étoffe [458 - задатки (франц)] Христофора Колумба.
– Ты прав, – вымолвила графиня. – Открыть Америку, право, легче, нежели…
– Открыть иные плечи, – рассмеялся Камилл.
За обедом всем обитателям замка графиней было объявлено, что так как сегодня день рождения господина Монклера, то он дает soirée monstre [459 - бал монстров (франц)] у себя в мастерской. Дамы приглашаются décoltées et manches courtes, а кавалеры en habit noir et cravate blanche [460 - в декольте и с короткими рукавами, а кавалеры во фраке и белом галстуке (франц).].
Все удивились и стали переглядываться. Аталин удивился больше всех.
– Правда? – спросил Отвиль.
– Rien de plus serieux, mon ami [461 - ничего серьезного, мой друг (франц)], – ответила графиня.
– Сколько вам лет минуло сегодня? – усмехаясь, обернулся виконт к скульптору.
– Сорок три, без четырех месяцев и семи дней, – ответил Монклер.
– Что это значит? – спросил Аталин. – Тут какая-то загадка?
– Разгадка простая, – ответила графиня. – Мы начинаем скучать… Надо разнообразить существование всякими невинными затеями. И вот Монклер дает бал по случаю его дня рождения.
– Хотя он родится только через четыре месяца, а пока еще находится в утробе матери, – добавил Камилл.
Графиня покачала головой, поглядела на пасынка и показала ему глазами на гувернантку.
– Что же, maman? Подобное ни для кого не тайна. Mademoiselle a aussi passé par la [462 - Мадемуазель также прошла через это (франц).].
– Камилл! – воскликнула графиня. – Я, наконец, не хочу, не позволяю тебе так острить.
– Послушайте, mon cher ami, – строго выговорил Аталин. – Уверяют, что французы тоньше других понимают или чуют, где границы приличия. Похоже, на вас эта пословица не оправдывается.
– Он уже давно… – сурово вымолвил граф. – Il a perdu le sentiment… de toute chose [463 - утерял всякую связь… с окружающим миром (франц).].
– Merci, mon pere! – резко отозвался виконт. – Я действительно по молодости и неопытности de moeurs relachés [464 - плохо блюду нравы (франц)], но больше на словах… Когда я состарюсь, то пойду по стопам старших.
– Voyons! Voyons! [465 - Посмотрим! Посмотрим! (франц)] – произнесла графиня укоризненно. – Что мы делаем после обеда?..
Но никто не ответил и не помог ей переменить разговор. Всем было неловко, кроме двух мальчиков, ничего не понявших в словах брата.
– Желаю тебе в мои годы, – сухо выговорил граф сыну, – так же как и я быть депутатом, оратором и спортсменом.
– И носить кавалерийскую курточку покроя des chasseurs de Vincenne! [466 - Венсенские охотники (франц)] – добавил, посмеиваясь Монклер.
Все улыбнулись, переглядываясь, но граф поглядел победоносно на мисс Эдвин, затем обвел всех глазами и самодовольно выговорил:
– Je chasse encore… [467 - Я по-прежнему еще охочусь… (франц)]
– Oh! – раздалось со всех сторон.
Англичанка покраснела и сильно сконфузилась. Она не ждала, что граф вдруг при всех заявит, что ухаживает за ней.
– Tant va la cruche a l’eau [468 - Все в порядке, пока кувшин с водой (франц)], – начал было Монклер, но графиня нетерпеливо и даже строго перебила его:
– Я вас прошу… Довольно. Здесь три существа, о присутствии которых вы забываете.
– Два, maman… – вмешался Камилл. – Третье уже знакомо с яблоком…
– Assez, je vous dis! [469 - Довольно, я вам сказала! (франц)] – рассердилась графиня.
К постоянному препирательству между отцом и сыном в семье давно привыкли. Отношения между графом и его старшим сыном от первой жены были особенными, как бы отношения двух братьев-забияк, но казались дикими только русскому сердцем и разумом, Аталину. Монклеру и другим эта постоянная маленькая война и какое-то соперничество старика и молодого человека казались только забавными…
Встав из-за стола, все общество собралось на прогулку в парк, и все одновременно и единогласно потребовали:
– La Gazelle.
Девочка, тоже кончив обед в своей комнате, куда по новому распоряжению графини приносили ей еду со стола господ, уже ушла снова к другу-привратнику.
Общество двинулось в парк, а графиня приказала лакею поскорее позвать к ним Эльзу, но Аталин вдруг предложил зайти за ней самому и привести.
– Tiens, tiens, tiens! [470 - Так, так, так! (франц)] – пропел виконт.
– Мне нужно переговорить с ней! – просто объяснил Аталин.
– У вас уже взаимные тайны?
– Знаете, что я вам скажу, милый Камилл, – выговорил вдруг несколько серьезно Аталин… – Впрочем, нет… Не скажу ничего… потому что невозможно и не следует vous prendre au serieux! [471 - принимать вас всерьез (франц)]
– Признайтесь, monsieur Georges, – сказал виконт… Что этот негритенок vous a tapé dans l’oeil [472 - сглазил вас (франц).].
– Да, она мне нравится. Но не так, как кому другому. Я перестал бы сам себя уважать, если бы был способен ухаживать за шестнадцатилетней девочкой вообще, и в мои годы в особенности.
– Почему?
– Се serait hideux! [473 - Это было бы отвратительно (франц)] – пожал Аталин плечами.
– Вот как? – воскликнул иронически граф. – Pruderie de cosaque et de [474 - Казачья неприступность и… (франц)]…
– Mangeur de chandelles! [475 - Глотание огня! (франц)] – добавил виконт смеясь.
– Толкуйте, как хотите, – улыбаясь, ответил Аталин, – но вы знаете мой взгляд на это. Я лучше предпочту быть mangeur de chandelles, que mangeur de coeurs [476 - Глотателем огня, чем глотать чье-то сердце (франц).].
– Тем лучше, мой друг, – сказал граф, кладя ему руку на плечо комически-торжественно… Мы заключим договор и свято воспользуемся предоставленными взаимно правами. Вам предоставляются все свечи в замке, а вы оставьте мне и Камиллу прекрасный пол…
– Согласен, – рассмеялся Аталин, – но все-таки я иду за Эльзой.
Когда Аталин, выйдя с подъезда без шапки, прямо направился к домику Изидора, Эльза, увидевшая его, быстро выскочила из комнаты, скользнула в калитку и исчезла за оградой парка. Она догадалась, что он идет к ним, и не захотела ни видеться, ни говорить с русским. Почему? Она даже не могла отдать себе отчета.
Изидор объяснил Аталину:
– Выпорхнула сейчас, как спугнутая птичка. От вас! Это даже странно?..
Аталин хотел предупредить девочку, что в замке против нее что-то затевается. Но что именно он не знал сам…
В тот же вечер мастерская Монклера была освещена a giorno [477 - за день (итал)], люстрой, лампами и свечами, и маэстро прохаживался во фраке в ожидании гостей… Он был в духе, но бурчал:
– Sacrées simagrées! [478 - Кривлянье какое-то (франц)] Все графиня со своей деликатностью. Просто бы прикрикнуть или насильно… Церемонится со всякой девчонкой… Ну, да я, погодите, не того еще добьюсь. Что ж я Психею в платье что ли ваять буду? Тогда уж прямо в пальто.
Посреди комнаты стояла его работа, обернутая мокрым холстом, и Монклер, походив, стал снимать его… Открыв фигуру молодой девочки в натуральную величину, он отступил на шаг, и проницательным, чутким глазом художника окинул ее…
Голова была совершенно окончена, и в лице было поразительное сходство с Эльзой… Но не с той Эльзой, что была утром в мастерской, а с той, что сидела перед Аталиным в траве под железнодорожным мостом.
Эльза, улыбающаяся невинно и наивно, но с огоньком в широко раскрытых глазах и с грациозно наклоненной на плечо головой… Художник искусно и даровито поймал тот момент, когда лицо Эльзы, изменчивое, как калейдоскоп, бывало ребячески-страстным и как бы наивно-пылким… В минуты такого сочетания черт лица оно было менее характерно красиво, нежели в минуты сознательного пыла или гнева и даже горя. Но подобный момент был не нужен художнику, был неподходящим для его произведения.
Психея Монклера не сидела и не стояла, а шла и даже кралась со светильником в протянутой руке. Художник выбрал тот момент легенды, когда Психея робко идет, увлекаемая страстью и любопытством, чтобы осветить и увидеть то предполагаемое ею чудовище, которое она любит и не знает.
Обнаженные плечи и грудь фигуры были слегка очерчены и как бы только намечены. Это был бюст еще недоразвитой юной женщины, полуребенка, полудевушки. Но в этом бюсте недоставало чего-то, будто не было жизни… И главное, этот бюст не подходил к головке.
Монклер это видел, чувствовал, и оно бесило его. Он не был из числа художников, которые могут «придумывать» и довольны своей выдумкой… Монклер мог только улавливать в натуре поэзию линий и жизнь в их сочетании и умел, владел даром вкладывать эту жизнь в свои статуи, то есть умел, как говорится, вдохнуть жизнь в свои произведения.
Он видел ясно теперь в своей Психее, что ее плечи мертвы, кроме того, они не соответствуют груди. Они толсты или грубы, или, наконец, просто отсутствует в них что-то законное, необходимое. А что? Художники не знал…
– Пари держу, – пробурчал он, – что я увижу совершенно другие плечи… Такие, какие должны быть у этой головки, а не это измышление… А если она дурно сложена? Нет! Оно и через платье было бы заметно… Нет… Кажется, вся будет годиться. А если нет… Тогда в Париже найду другой торс.
Бурчанье и беседа художника с самим собой были прерваны появлением виконта, пришедшего тоже во фраке и с цветком в петлице.
– Eh bien, après tout, ça m’amuse! [479 - Итак, в конце концов, это меня развлечет! (франц)] – воскликнул он, оглядев комнату, а затем артиста и себя, одетыми по бальному. Я себя здесь в замке не видал во фраке со времени крестин второго сына maman.
Он подошел к фигуре и стал внимательно рассматривать ее.
– Курьезное энигматическое сходство, – выговорил он, наконец. – Но не сходство это замечательно. Загадка в том, что это лицо, лицо Психеи, и в то же время похоже на лицо этого бесенка Эльзы. А плечи! Pardon. Они слишком… Слишком угловаты. Croyez moi [480 - Поверьте мне (франц)]. Я на балах и на собраниях только окружающей наготой бываю занят… Это моя специальность… И я скажу вам, что для девочки плечи слишком тяжелы, слишком четвероугольны, trop carrées… Trop grosso-modo… quoi? [481 - слишком квадратные… Слишком, грубо говоря… ну? (франц).] Понимаете? Аляповаты. Мясисты. Иначе я не могу выразить мою мысль… У подростков, или у отроковиц, плечи вообще всегда как бы более покаты и в них есть какая-то мягкая неопределенность в линиях, недоделанность. Если хотите, нежная или грациозная мягкость и слабость… Впрочем, все это вы можете принять как лепет дилетанта в скульптуре, но, однако, специалиста во всем, что женское. J’aime, tout се qui est féminin… Je préfère l’oie au faisan par ce que son nom est du genre féminin [482 - Люблю все женское. И гусынь предпочитаю фазанам, потому что они женского рода (франц)]. – кончил виконт, по обыкновению шуткой.
– Нет, мой милый друг, – отозвался Монклер задумчиво, – вы правы, вы чертовски правы… Да. Эти плечи скорее четырнадцатилетнего мальчика, чем девочки.
И художник громко запел:
Brigadier, repondit Montclair,
Brigadier, vous avez raison! [483 - Бригадир, сказал Монклер,Бригадир, вы снова правы!]
Виконт рассмеялся этому припеву неприличной песенки, в которую скульптор вставил свою фамилию вместо имени дурака рекрута, вечно поддакивающего своему фельдфебелю.
Глава 35
В те же самые минуты, когда Камилл и Монклер разглядывали Эльзу из глины и порицали чужие плечи, в уборной графини происходило тоже нечто подобное.
Графиня в краcивом сиреневом платье и англичанка-гувернатка в желтом, обе decoltees по бальному, стояли перед туалетом по бокам Эльзы, которую горничная Жюли застегивала в светло-розовое платье с таким же открытым лифом. Обе женщины были заняты тем же, чем и артист с виконтом. Они разглядывали шею, плечи и полуобнаженную грудь девочки и мысленно критиковали ее.
Англичанка сравнивала себя с Эльзой и находила, что сама она полнее, круглее, много белее и, стало быть, много красивее… Она убьет сегодня своей особой этого «тщедушного негритенка», которого все в замке почему-то считают красивым.
– Passablement maigrelette! [484 - Слишком тоща! (франц)] – думалось совершенно офранцуженной альбионке.
Графиня удивлялась смуглости тела Эльзы и, разглядывая ее, особенно дивилась массе темно-синих жилок, сетью сквозивших сквозь матовую кожу ее груди и рук.
Она спрашивала себя мысленно – красиво это или нет? Конечно, с точки зрения мужчин.
Затем она заметила, что Эльза чересчур узка в плечах, но вместе с тем они будто идут к ее сложению и типу ее лица.
«Все-таки она не такова, как мы все… – думалось графине. – А в наше время пресыщения всем, нравится все, что исключительно, а не обыденно. Pas comme toutes, et c’est tout pour plaire!» [485 - Чтобы не как все, и это – нравится (франц)]
Жюли была вполне довольна своею любимицей, а главное своей выдумкой и успехом. Ведь это она придумала всю эту потеху, чтобы только заставить девочку надеть декольтированное платье.
А среди них, перед зеркалом туалета, стояло существо, далеко умчавшееся мысленно из этой комнаты и декольтированных женщин… Мысли Эльзы были на кладбище Териэля, около дорогой могилы.
Она стояла понурившись, грустная, с кротко-открытыми, но влажными глазами, от двух слезинок, задержанных под веками усилиями воли…
Ей было стыдно и больно… Ей было жалко саму себя… И, разумеется, мысли унеслись туда, где лег навеки человек, который никогда бы не допустил ничего подобного да еще за деньги… За подачку!.. Он всегда презирал тех женщин, которые так одеваются.
Эльза знала и видела, что обнажены только плечи ее и верх груди, но внутреннее чувство и даже внешнее ощущение говорили ей другое… Они говорили, что она вся голая… Ей это ясно чудилось… Не потому ли, что если бы она была обнажена вся, то чувство стыда и позора было бы такое же… Сильнее, тяжелее, жгучее, даже ядовитее – ощущение это быть уже не могло…
Эльза сообразила и догадалась наполовину, что вечер этот у Монклера – затея, умышленно подстроенная, и так искусно, что она попала в западню. Будь все это затеяно днем, она бы убежала, отказавшись даже от их денег, то есть от картуза, кашне и сапог для Этьена. Графиня нарядилась сама и нарядила гувернантку только затем, чтобы показать ее, Эльзу, полуголой… Показать им всем!.. Они будут больше на нее смотреть. Она, а не они обе – для всех забавой. И он будет там. Русский!.. Когда-то ночью она отворяла ему заставы, и он мог видеть под нечаянно распахнувшимся платком расстегнутый ворот ее платья и голую шею. И она тогда ужаснулась своей оплошности. А теперь что же? Во сто раз худшее…
И вдруг, размышляя так, Эльза почувствовала, что ее грустный стыд проходит и заменяется совершенно иным чувством… Она начинает озлобляться и готова, кажется, сейчас идти туда и вызывающе глянуть на них на всех.
«Ну, так что же? Да! И я тоже, как и они!.. и готова крикнуть им грозно: «Что же? Я не урод!..» Я не белая, как они, но не безобразна, не отвратительна… А срам этот? Что же? Свет все это выдумал, а не я…»
И волнуясь, озлобляясь все более, Эльза украдкой внимательнее глянула на себя в большое зеркало и удивилась… Ей показалось, даже бросилось в глаза, что там, в зеркале, стоит перед ней какая-то очень эффектная женская фигура… Она не раз видела дома свое отражение в одной сорочке. Но теперь это было не то… Светло– розовое платье, кружева, ленты, перелив складок шелковистой материи непостижимо преобразили ее.
«Разве это Эльза-Газель? Никогда!..»
Она смотрела на себя, удивлялась и, по правдивости своей натуры, тотчас прямо созналась себе, что она стала красива. И радостное довольство самой собой тотчас заставило замолчать в ней и стыд, и боль стыда. Женщина проснулась в ней мгновенно и повелительно… Гнев спал, и гордое сознание «я красива» подняло поникшую голову, блеснуло в глазах, шевельнуло губы в лукаво-победную улыбку.
Они будут шутить и смеяться, но насмехаться над ней они не будут. Нельзя! Она, вот эта, видимая ей в зеркале… ей, здесь стоящей, говорит это. И она верит. Она даже уверена, что и они будут удивлены и пойманы.
Насмешка не удастся. А он? Русский!.. О, как дорого бы она дала, чтобы он не был там, не приходил туда и не видал ее такой, полуголой.
И, наконец, Эльза, в каком-то тумане, который окутывал все кругом нее – и лица, и предметы, и стены комнат, – двинулась вслед за идущей графиней… Казалось, что все чувства, после борьбы, замерли в ней или ушли внутрь, спрятались, замкнулись где-то… Только одно ясно ощущает она – веянье воздуха на плечах и груди.
Но по мере того, что она шла через весь замок за графиней, сопутствуемая англичанкой, снова беспомощное отчаянье и потерянность возвращались к ней… Зеркало осталось где-то позади, она уже не видела себя, и снова стал сказываться один стыд и стыд.
Через минуту в мастерской артиста, окруженная всеми, при ярком освещении, Эльза чувствовала себя, как в чаду, и все чувства, замкнутые по-прежнему, где-то далеко, молчали, уступив место одной, всплывшей и будто хлынувшей потоком, ненависти к этим людям.
Девочка слышала голоса, видела около себя и артиста, и графа, и Камилла, но ни разу не взглянула никому в лицо… Аталина не было в комнате, и сердце от этого на миг радостно встрепенулось.
Ее посадили отдельно, поближе к Психее, и она сидела, не шелохнувшись и опустив глаза. Изредка она смотрела себе на плечи и на грудь, и, разглядывая свою смуглую кожу, которая казалась ей еще темнее и желтее около розового шелка, она думала: «Я вижу, и они тоже видят!»
И это казалось ей диким, невозможным… И она пуще озлоблялась, а сердце громче стучало порывом гнева. Но затем этот пыл быстро спадал, и снова сказывалось какое-то болезненное бессилие и угнетение.
Между тем, все внутренние терзания, которые испытывала девочка, отражались на ее лице. Гости артиста, сидевшие за столом с чаем и фруктами, изредка приглядываясь к ней, переставали болтать, перешептывались и улыбались, то забавляясь ее растерянностью, то удивляясь вдруг сменившей ее суровости.
Виконт первый заметил, что «бесенок» укрощен только тем одним, что его немножко обнажили. Стыдливость заглушила строптивость. Но изредка пыл прорывается…
Старый граф часто взглядывал на Эльзу и первый заметил оригинальную, даже красивую сеточку синих жилок, которыми была будто разрисована матовая смуглость тела.
Монклер сначала стоял истуканом, не опуская глаз с девочки и, быстро глянув на свою глиняную Психею, снова смотрел на Эльзу. Он будто сравнивал обеих, но в сущности соображал, что изменить в бюсте своей статуи. Наконец, он не вытерпел, схватил со стола десертный ножик и начал быстро скоблить, почти строгать плечи и руки своей Психеи.
– Ага! Что? – воскликнул виконт. – Le brigadier avait raison! [486 - Бригадир был прав! (франц).]
Много ли времени прошло с тех пор, что Эльза сидела то смущенно, то сурово понурившись среди весело болтавшего и смеявшегося общества, она даже не знала. Но вдруг она двинулась, даже вздрогнула и, оторопев, будто сразу вся съежилась. Кровь ударила в голову, и яркой краской зарумянив ей щеки, перехватила дыхание.
Она увидела отворенную дверь и на пороге Аталина.
Он двинулся, подошел к ней ближе и стал. Он, очевидно, смотрел на нее, даже разглядывал ее, но она этого не видела и сидела, приковав глаза к полу, сгорбившись, как старуха, или как осужденная.
Все сразу что-то заговорили, называя ее по имени, но она слушала и не понимала, будто оглушенная появлением этого человека, которого ей было во сто раз стыднее всех других.
Постепенно вновь придя в себя, но еще с большим чувством горечи при мысли, что и он теперь тоже видит ее, Эльза стала прислушиваться к общему разговору. Все говорили и спорили по поводу какой-то лошади, которая скакала и взяла приз в двести тысяч… Это изумило Эльзу… Но ей было не до того… Она спрашивала себя, отчего не слышно голоса Аталина. Где же он и что он?
Девочка украдкой вскинула глаза к столу, где все сидели кучкой, и увидела Аталина поодаль от них, в кресле, задумчиво молчащего и пристально глядевшего на нее.
Глаза их встретились на одну секунду, и Аталин тотчас же поднялся и пошел к дверям.
– Вы нас покидаете? – воскликнула графиня.
– Для очень важного дела… – отозвался он серьезно и вышел.
Эльза вздохнула свободнее, лицо ее пугливо-печальное слегка прояснилось… Теперь ей было чуть ли не все равно быть в этом платье. После чувства быть «так» при Аталине, теперешнее ощущение было уже вполне выносимо.
Но не прошло и трех минут, как снова отворилась дверь, и снова он же был на пороге. Эльза вздохнула и снова поникла головой. «Опять муки начинаются!»
Но не успела девочка подумать это, как Аталин подошел к ней вплотную и наклонился к ней с поднятыми руками. Тень от него, заслонившего люстру, упала на нее.
«Господи! Что это!?» – чуть не вслух вырвалось у нее.
Он близко, близко нагнулся к ней. Дыхание его повеяло ей в лицо. Он хочет обнять ее! Но вдруг… ее обнаженных плеч и груди коснулось что-то.
Эльза вздрогнула, а через миг тихо ахнула.
Огненно пылким порывом, не отдавая себе отчета, она поймала обе его руки, протянутые к ее плечам, схватилась за них и сильно стиснула их в своих руках. Слезы показались в ее глазах… Она зашевелила губами, но ничего не вымолвила, задавленная полнотой чувства.
Аталин принес и накинул ей на плечи большой креповый платок графини.
Все общество уже поднялось с мест, как по команде и зашумело, вопрошая Аталина.
– Trahison! Traître! [487 - Измена! Предатель! (франц)] – воскликнул Камилл.
В ответ на смолкнувший гул Аталин произнес тихо, но решительно, с суровым оттенком в голосе:
– Мне ее стало жаль. Я не мог этого вынести. Ей ведь холодно с непривычки.
– С’est ridicule, mon cher [488 - Вы смеетесь, мой дорогой (франц)], – воскликнула графиня и прибавила почти сердито, – все-таки, Эльза, вы должны будете привыкать, потому что вы должны позировать так. Я этого требую.
Эльза румяная, улыбающаяся, с веселым блеском в глазах и во всем лице, прежняя обычная Эльза, радостно обвела всех глазами.
– Я согласна… – вымолвила она громко. – Но все-таки сейчас позвольте так…
– Да, да. Vous garderez cela [489 - Оставайтесь с ним (франц)], – сказал Аталин, как бы приказывая. – Мне самому стало зябко, глядя на вас, – прибавил он, будто конфузясь.
– Merci, – шепнула Эльза и, будто с любовью прижимая к груди скрещенными руками белый платок, глянула ему в глаза с той же любовью.
– Oh, j’ai vu le manège! [490 - О! Как это грациозно! (франц)] – воскликнул Камилл, заметивший и оценивший этот взгляд раньше самого Аталина.
– Mais c’est à payer les places! [491 - Но, между прочим, это место было оплачено! (франц)] – громогласно воскликнул Монклер и бросил ножичек, которым работал. – Девочка сочла себя опозоренной, а русский ее спасает от позора и боится сказать ей эту ужасную правду. Oh, sainte pudeur! [492 - О, святая невинность! (франц)] Он говорит ей о холоде среди жары и духоты… Oh, ma mère… [493 - Ох, мать моя!.. (франц)] – театрально плаксиво протянул артист избитое восклицание, означающее насмешку над всеми невинными и наивными.
– Мне не было холодно, – резко обернулась к нему Эльза, снова слегка вспыхнув. – Мне было стыдно. Я не привыкла. И никогда не привыкну. Это гадко! Для вас я с завтрашнего дня буду так позировать. Вы – мне все равно… Но носить такие платья?.. Никогда! Quelle horreur d’invention! [494 - Жуткое изобретение! (франц)] – с отвращением воскликнула она.
Затем она повернула голову к Аталину и с лицом магически быстро изменившимся, ясным, приветливым и любящим, прибавила страстно:
– Merci monsieur… Je ne l’oublierai jamais! [495 - Благодарю, монсиньор! Я никогда не забуду этого! (франц)]
Все общество искренно и гулко рассмеялось, покатилось со смеху от оттенка ее голоса. Но Аталин, все еще стоял перед ней недвижимо, даже не улыбнулся.
Эльза мотнула на них головой, потом посмотрела прямо ему в глаза и шевельнула губами:
– Laissons les [496 - Пусть их… (франц)]… – чуть внятно долетело до него.
Глава 36
Вечер художника не удался, ибо внезапно расстроился раньше, чем предполагали. После истории с платком Аталин был сумрачен, молчал и, чувствуя, что стесняет общество, вскоре простился и ушел, холодно посоветовав отпустить спать и девочку.
– Menez la faire dodo vous même [497 - ну так отведите ее баиньки (франц)], и уложите в постельку сами, – сухо отозвалась графиня ему вслед.
Эльзу, однако, тотчас отпустили и, оставшись, все стали обсуждать поступок Аталина, в особенности и характер полудикой его нации вообще.
Монклер называл историю с платком и с «холодом» – аффектацией, кривляньем, чувствами и поступками из «Материнского благословения» и других мелодрам сороковых годов.
– Все то, от чего проливали слезы наши деды и бабки, наш прямой долг – бичевать! – воскликнул он. – Оставим «Oh, ma mère»… русским, готтентотам и папуасам.
Граф уверял, что подобное в нравах русских, у которых много пуританизма в мелочах и зачастую заметно pruderie mal placée [498 - неуместное ханжество (франц)].
Виконт Камилл решил окончательно и бесповоротно, что Аталин влюбился в красивую креолку, ухаживает за ней и сам этого еще не знает.
– Ей было стыдно, – заметила англичанка, поводя своими мясистыми плечами, – потому что она понимает, что ужасно худа. Maigrelette [499 - Тщедушная… (франц)]…
– Et donc… ravissante! [500 - И, следовательно… очаровательна! (франц)] – дерзко добавил Камилл.
Что касается графини, то она только сердито молчала и, наконец, заметила кратко, что умные люди на то и умные, чтобы быть способными на всякие глупости. Однако она была серьезно рассержена на Аталина и, вскоре уйдя к себе, как бы подала сигнал расходиться.
Наутро в замке, когда все поднялись, жизнь пошла необычно просто… Между обитателями и русским гостем пробежала черная кошка, графиня Отвиль все еще дулась на своего гостя. Это повело к объяснению между ними, и они наговорили друг колкостей. Женщина, находила поступок Аталина глупым и даже невежливым по отношению к ней, как к хозяйке. А он находил ее затею с декольтированным платьем – жестокостью и цинизмом по отношению к девушке-полуребенку.
Затем Монклер при утренней встрече с Аталиным сказал ему, пожимая плечами:
– Вы стоите друг друга… Эта обезьянка, потому ли, что креолка и вы, потому ли, что русский, – видите вещи хотя и ясно, но кверху ногами. Вы умны на словах, но будто ограничены в действительности… И, в конце концов, и вы, и она, извините, de droles de pistolets [501 - странные чудаки (франц).].
Аталин в ответ на это сказал, что артисты властные люди в деле «реальной формы», когда касается искусства. Но по странному психологическому противоречию они почти всегда люди, не понимающие или просто не признающие «отвлеченной формы» в общежитии и сношениях с людьми. Они не желают стеснять себя, даже в своих прихотях, до невежливости и до жестокости… Что загорелось, – вынь да положь, хоть удавись.
Наконец, виконт окончательно рассердил Аталина, высказав серьезное подозрение, что он влюблен в Эльзу, хотя не сознается в этом даже себе самому.
Аталин отозвался, что у бульварных франтов, gommeux и Cocodès’oв [502 - пижонов и петухов (франц)], героев из cafe americain, развращенное воображение, а затем только и есть на уме, что дешевая влюбчивость на сутки во всякую шмыгнувшую мимо носа юбку.
И все были не в духе. Даже промолчавшая мисс Эдвин, все утро была мрачна. Несмотря на ее decolté, ее вчера будто никто не заметил, и ни одного комплимента она не получила, а наоборот, «тщедушный негритенок», очевидно, имел полный успех и все четверо мужчин каждый на свой лад интересовались ей. И англичанка, разбранив мальчиков после завтрака за уроком, сказала затем дерзость графу, отослав его к юбкам негритенка, а после отца набросилась на сына и наговорила виконту tout un paquet de sottises [503 - целый пакет глупостей (франц)], как пожаловалась она мачехе.
И угрюмо бродившие по комнатам обитатели и не воображали, что в замке предстоит еще худшее, нежданное и негаданное, а вдобавок и очень серьезное…
Монклер, отпустив накануне гостей от себя, проработал при лампах до рассвета с пылом и азартом истого художника и, пробившись над плечами и грудью своей Психеи, был на утро в возбужденном и нервном состоянии. Он почти не притронулся к завтраку, и, идя к себе, капризно и повелительно сказал, как бы приказал графине, немедленно послать к нему для сеанса Эльзу во вчерашнем открытом платье…
– Если она его наденет, – отозвалась графиня.
– Пустяки. Не наденет, так наденьте.
– У нее есть защитники, – иронически усмехнулась хозяйка.
– Я вас прошу не шутить, – почти желчно сказал артист. – Мне не до шуток. Я ловлю моменты, в которые я творю, а не просто пачкаюсь в глине. Мне дорого это время. И я заявляю, что не стану церемониться с вашей обезьяной. Не надо было и начинать. А когда фигура уже почти окончена и остались только детали, то не бросать же мне мою модель и лепить статую с Жюли… А то, предложите уж Изидора… А выдумывать, чтобы портить, я не хочу. Ждать тоже не хочу… Так поэтому soyez assez bonne, faites moi grace de vos simagrées [504 - будьте любезны, соблаговолите исполнить мою просьбу (франц).].
И Монклер, резко повернувшись к ней спиной, вышел из комнаты.
Художник действительно чувствовал себя, как на иголках, от нетерпения работать и скорее закончить с бюстом Психеи… Для всего торса он уже решил ехать в Париж. Но теперь, сейчас, ему нужны были плечи и хотя бы часть груди. В его настроении раздражительно-нетерпеливом, но восторженном, жгучем и властном был залог его полного и быстрого успеха. Это были минуты вдохновения, независимого ни от него самого, ни от обстоятельств. Оно приходит и даже будто падает с неба и летит, мчится мимо. И надо ловить, ловить и поймать… Это сладкая дремота с грезами и надо дремать, не надо допускать себя пробудиться к действительной жизни и очутиться среди бессилия в себе и пошлости кругом.
– Да, сейчас! – бормотал он, придя в мастерскую. – Я знаю, что схвачу. И сочетаю, солью в одно… Живое, живущее, говорящее… схвачу и лишь заставлю окаменеть. Не светильник в руке Психеи должен объяснять, кто она и что делает… А само лицо и тело пусть говорят: почему рука схватила светильник? Она идет, палимая страстью и снедаемая любопытством, любопытством женщины! Но с робостью и трепетом ребенка… девочки, наивно верящей, что обретет страшное чудовище, во тьме восхитившее ее и боготворимое ею… Да, да… Так… Только скорее, скорее… Ах, эта желтая обезьянка! Будь это простая натурщица!.. Это же просто трижды мучение!
Только через час дверь мастерской отворилась и Эльза, во вчерашнем розовом платье, но с тем же белым платком на груди, вошла тихо и сумрачно.
– Enfin! – воскликнул Монклер [505 - Ну, наконец-то! (франц)].
Он затворил дверь балкона, поправил занавеси на окнах и обернулся. Эльза стояла, не двигаясь, посреди студии.
– Ну-с… Пожалуйста, sans grimaces [506 - без выкрутасов (франц)]. Мне это начинает надоедать. Не надо было соглашаться, если у вас такой милый характер. А теперь уже поздно. Это вот, – показал он на статую, – важнее ваших причуд… Снимайте платок и садитесь.
Эльза не ответила ни слова… Она сбросила платок на диван и, слегка смущаясь, приблизилась. Художник невольно улыбнулся. Матовая смуглость девочки, благодаря розовому платью, казалась при дневном свете еще оригинальнее. Она была еще красивее и эффектнее, чем при вечернем обманчивом освещении.
Эльза села на стул около своего глиняного двойника и задумалась.
«Да, не надо было мне соглашаться! – начала она мысленную речь. – Да, но тогда не повстречать бы и не узнать русского, этого милого русского. Oh, comme je l’aime [507 - Ох, как же он мне нравится… (франц)]… Немногим меньше Этьена. И все это за три дня».
Глава 37
Прошел час. Монклер, страстно принявшись за работу, не оторвался ни на минуту, усиленно дыша и часто глубоко вздыхая.
Плечи и руки были, наконец, побеждены… Было то, что он вчера надеялся уловить только отчасти, а теперь ухвачено полностью…
«Живое, говорящее, – заставил лишь окаменеть!»
Выкурив сигаретку молчаливо и будто озабоченно, художник снова вооружился своим инструментом. Постояв недвижно и молча среди комнаты, он стал как-то бродить вокруг глиняной фигуры на постаменте и вокруг сидящей Эльзы. Он странно взглядывал на обеих девочек, и на коричневую глиняную и на живую смуглянку… Он будто волновался… собирался заговорить и сдерживался.
Он тo останавливался, глядя в пол, то снова пристально смотрел на Эльзу блестящими глазами и снова шел вокруг нее и вокруг своей Психеи.
– Послушайте… – вымолвил он, наконец, нервно сжимая в руке свою лопаточку. – Послушайте. Будьте умницей… Будьте милы… Поймите, сообразите, прежде чем отвечать. Я вас прошу, умоляю. Мне необходимо, как художнику… Мы здесь одни, и это останется между нами. Никто не узнает!.. Я вас прошу, на несколько минут, расстегните и опустите… Вот это…
Он подошел к Эльзе и показал ей край открытого лифа, обхвативший ее плечо.
Она устремила на него удивленные глаза и, очевидно, почти ничего не поняла из его слов.
– Вот это, – повторил он. – Только с одного плеча. На несколько минут. Я для вас – не мужчина. Я – художник… Мне нужно это взять и ей дать… – восторженно показал он на свою работу.
– Что взять?.. Я вас не понимаю.
– Расстегните и опустите лиф и сорочку… Вот так… До сих пор… – показал он до пояса.
– Что?! – воскликнула Эльза. И, переменившись в лице, она вспыхнула, но стала тотчас быстро бледнеть.
– Я вас умоляю!
– Это… Это ведь… Признаюсь, я этого не ждала, – произнесла Эльза глухо, но с негодованием. – Это бессмысленно! И это уже дерзость грубого или невоспитанного человека.
– Это – мольба художника… Поймите! Это мне необходимо… Ради Бога…
– Vous perdez lа raison! [508 - Вы потеряли разум! (франц)] Я прошу прекратить этот грязный разговор…
– Так я насильно заставлю вас! – вскрикнул вдруг Монклер, тоже изменившись в лице от гнева.
– Par exemple! [509 - Да ну! (франц)] – злобно вырвалось у Эльзы. – Меня?! Заставить!! – И она рассмеялась нервным смехом.
Монклер шагнул к ней, протягивая руку, но она вскочила со стула и вызывающе выпрямилась. Глаза ее будто искрились, а губы подергивало…
Монклер, совершенно взбешенный, подступил ближе, и, схватив край лифа, потянул его с плеча…
Эльза порывисто рванулась и шелк с полотном не выдержал… Рука артиста выскользнула из широко-разорванной одежды девочки, а клочья, повиснув, обнажили часть груди…
Эльза кинулась к дивану за платком.
– Я ведь настою на своем! – вскрикнул он вне себя и вдруг, быстро пройдя к двери, схватился за ручку и ключи. Замок гулко звякнул два раза.
Но в тот же миг Эльза, бледная, как полотно, с искаженными чертами лица, бросилась к противоположной стеклянной двери и, размахнув ее, с дребезгом стекол выскочила на балкон.
Монклер стал, как вкопанный, среди комнаты и глядел на нее, будто изумленный предположением.
– Вы с ума сходите! – крикнул он. – Вернитесь в комнату.
Эльза покачала головой и пристально смотрела на него горящим взглядом.
– Войдите… Я отопру дверь… Входите…
– Позовите графиню… А так? Ни за что! – глухо проговорила она.
Монклер стал тихо приближаться к балконной двери.
Эльза быстро и ловко перемахнула через перила балкона и стала, уцепившись снаружи балкона, просунув носки в решетку и держась за нее руками.
– Вы – безумная… Вы расшибетесь… Идите. Входите. Я вас не трону. Не надо…
И Монклер уже на пороге балкона, совершенно испуганный, стоял в нерешительности, не зная, что делать.
«Поймать ее! – думалось ему. – Свалится как-нибудь и расшибется… Надо сразу».
– Я вас умоляю… Я вам обещаю, что отопру дверь и не буду более настаивать… Полноте… Идите.
– Позовите графиню!
– Я не хочу. Это – скандал. Надо тогда объяснить ей все. Оставим это между нами… Будьте умницей. Идите.
Эльза молча замотала головой, не спуская с него горящего взгляда.
Монклер вдруг одним махом бросился к ней и, схватив ее за обе руки, хотел обхватить вокруг туловища, чтобы перетащить насильно через перила… Но Эльза с животной силой вырвала одну руку и сильным толчком в его грудь совсем оторвалась от него. А затем, на мгновение, повиснув на другой руке за решеткой, она вдруг исчезла совсем из его глаз.
Монклер вскрикнул и, перевесившись через перила, глянул вниз.
Эльза упала, лежала на боку посреди клумбы, обделанной каменьями, и не вставала… Он с трепетом в голосе три раза назвал ее, но она не двигалась…
Он кинулся вон из мастерской и бегом пустился по замку.
Расстояние более четырех метров и падение спиной вперед сделали то, что Эльза, упав на ноги, с маху повалилась навзничь, и попала головой на крупный камень бордюра клумбы. Удар ошеломил ее и лишил сознания.
Через минуту весь дом, от самой графини до прислуги включительно, был на ногах, и все, сбежавшись под балкон, окружили девочку, лежавшую без чувств… Все суетились, советовали, спорили и не сразу сообразили, что же предпринять.
– Pauvre ange! [510 - Бедный ангел! (франц)] – воскликнула графиня, когда Эльзу подняли и понесли бережно в замок.
– Un ange?! – крикнул в ответ Монклер вне себя. – Un ange endiablé alors [511 - Ангел?! Ангел в ярости… (франц)]…
Глава 38
«Эльза Карадоль убилась насмерть, упав с балкона!»
«La petite Gazelle, убитая в замке, выброшена в окно!»
«Отвратительное двойное преступление совершено с красивой креолкой в доме депутата Отвиля. Скульптор уже арестован и в жандармерии! А о графе-депутате телеграфировано президенту палаты».
Вот, что разнесла и перебрасывала молва по всему округу в Tepиэле и по всем поместьям и фермам окрестности, – dans tout le pays [512 - по всей области (франц)].
Происшествие в замке, конечно, быстро распространилось повсюду, и одновременно в самой семье графа после долгого затишья заурядного существования вдруг тоже разразилась гроза.
Конечно, скачок девочки с балкона был лишь косвенным поводом ко всему, что нежданно произошло…
Озлобленная и перепуганная художником девочка, решаясь на прыжок, была убеждена, что вывихнет, а то и сломает себе ногу… На деле оказалось все гораздо проще и счастливее… Но в первый момент все казалось гораздо серьезнее. Обморок и окровавленное лицо, кровь, обильно текущая по щеке, на шею и грудь, с клочьями изорванного платья – все имело вид несчастного случая, очень серьезного.
Затем Эльза очнулась, открыла глаза и оглядела себя и несущих ее. Смущенная кровью, она все-таки рванулась от людей, чтобы стать на ноги. Но оказалось, что ступить нельзя, ибо правая нога повреждена в ступне. И она оставила нести себя в замок, молча озираясь на всех с оттенком возмущения на бледном лице.
Когда она была у себя в комнате и Жюли обмыла ей лицо водой, то на скуле оказалась довольно глубокая разорванная ранка.
Объяснение было простое. Клумбы, украшаемые большими и мелкими голышами, обрамлялись ради прочности низкой, едва заметной железной сеткой, и какой-нибудь конец проволоки попался ей под голову. Удар о камень виском лишил ее сознания, а заострившаяся гвоздем проволока вонзилась в щеку.
Эльза попросила зеркало. Оглядев правую сторону лица с синяком и ранкой над скулой, она раздраженно вымолвила:
– Значок останется навсегда! Как приятно иметь поневоле на всю жизнь un souvenir d’un individu comme monsieur de Montclair [513 - подарок на память о господине Монклере (франц).]. Знаете, что, mamzelle Julie, – вдруг прибавила Эльза, сверкнув глазами. – Je comprends maintenant encore mieux les révolutions contre les aristos! [514 - Теперь я лучше понимаю революционеров, выступавших против аристокрашек (франц).]
Это искажение слова «аристократ» было любимым выражением покойного Карадоля. И теперь девочка первый раз в жизни произнесла это слово голосом отца с оттенком гадливой ненависти.
Разумеется, Эльза тотчас попросила графиню, пришедшую ее проведать, распорядиться отвезти ее домой.
Графиня была сильно взволнована, недружелюбно взглянув на нее, сухо отозвалась:
– Хорошо. С удовольствием. Мне дорого обойдется ваша глупость… Votre enfantillage, si vous l’aimez mieux [515 - ваш инфантилизм, который вам по нраву (франц)], – поправилась она.
Эльза, ничего не знавшая о том, что совершалось уже в замке, удивилась озлоблению графини. Кому бы, кажется, теперь озлобляться по праву!
Между тем, многочисленная прислуга в замке, вслух объяснявшая разорванное на девочке платье и сорочку тем, что она, падая, зацепилась за ocтрие рисунка балконной решетки, втайне не верила собственным словам и собиралась разнести по округу совершенно иное…
«Платье разорвалось не от прыжка! Это разорванное платье заставило ее прыгнуть!» – догадались все.
Подозрение, возникшее вдруг в замке, обозлило грубого, но честного человека Монклера, и он немедленно признался в своей резкости, совершенной в минуту азарта художника.
– Для малейшего моего произведения, – объяснил Монклер, – я пожертвую не одной, а дюжиной, сотней таких обезьянок, не стесняясь даже условной нравственности, не только приличиями и условиями общежития… Что такое – этот грошовый негритенок против моей славы артиста!?.. Если бы мне сказали, что в будущем «Салоне» моя статуя получит первую награду, а моя модель из-за этого одного умрет, то неужели найдутся такие дураки, которые станут думать, что я способен поколебаться хотя бы одну секунду? И науки и искусства существуют на пользу человечества. Я допускаю вивисекцию в принципе даже над людьми, не только над животными. А что сделал я?.. Меньше, чем иной физик, который, ради эксперимента, сажает птицу под колокол в безвоздушное пространство, чтобы довести ее до обморока и затем выпустить и оживить… Et moi? Qu’ai je fait a cet ouistiti? Rien de rien! [516 - А я? Чем обладаю я, и чем обладает эта мартышка? Совсем ничем! (франц)]
И все согласились с мнением Монклера, что Эльза – нелепо самолюбивая, упрямая девчонка, и, пожалуй, даже с придурью… И все стали повторять новое прозвище «ouistiti» [517 - «мартышка» (франц).].
И как с пеной у рта вырвалось это слово у разозленного артиста, так же точно повторялось оно обитателями замка с оттенком недовольства и неприязни к недавней любимице.
Французы по природе не выносят аффектации, но все более и все большее этим растяжимыми словом окрещивают, а раз так названное – осмеивают или ненавидят…
А что же такое был поступок Эльзы?..
– L’excés de pudeur, c’est de la bêtise, ou de l’affectation! [518 - вспышка стыдливости – это была просто глупость или припадок! (франц)] – сказала графиня, а за ней это стала повторять даже прислуга.
Однако, такое суждение нашло самый резкий отпор в одном человеке. Аталин отнесся ко всему случаю совершенно иначе.
Когда открылось, вследствие чего именно прыгнула и расшиблась Эльза, рисковав изуродовать себя, то он воскликнул при графине, и, главное, при двух лакеях:
– Это невероятно!.. Порядочные люди так не поступают.
– Что прикажете? Художник пересилил в нем… Que, voulez vous? C’est l’artiste! [519 - Что вы хотите? Он же художник! (франц)]
– C’est une infamie [520 - это просто гнусность (франц)], – вырвалось у Аталина.
– Вы с ума сошли! – оторопела графиня, озираясь на лакеев. И она прибавила по-английски: – они проболтаются, и это дойдет до него.
– Я ему сам это скажу, если он спросит мое мнение, – отозвался Аталин по-французски.
– Предупреждаю вас, что Монклер не из числа людей, позволяющих себе говорить такие вещи…
– А я, графиня, не из числа людей, называющих предметы или поступки подставными и даже подтасованными названиями: грубость – резкостью, трусость – осторожностью, подлость – легкомыслием, проступок – увлечением. И на ваши слова: c’est l’artiste [521 - это художник (франц)]… я отвечу: que voulez vous, c’est l’animal! [522 - а что вы хотели, это же скотство! (франц)]
– Monsieur d’Ataline! – бледнея, отозвалась графиня, – позвольте вам напомнить, что вы говорите о моем лучшем друге.
Аталин дернул плечом и выговорил уже печально:
– Я ценю вашу дружбу к себе, но правда выше дружбы, выше любви. Я так сужу и иначе не могу… Что я говорю – правда…
– Правда! А что такое правда? Где она? Для кого? – иронически смеясь, произнесла графиня. – Вы помните, за кого Дон-Кихот искренно принимал ветряные мельницы? Представьте себе, что я, так же, как и он, искренно верю, что вы – рыцарь и вместе с тем – самый умный и самый вежливый человек.
Аталин ничего не ответил, слегка поклонился и вышел из комнаты.
«Уезжать! – решил он… – Порвать дружеские отношения с милой женщиной из-за выходки дикого человека. Ведь по-русски: он добряк и скот – вместе. Даже с точки зрения многих моих друзей, французов, поступок этот – d’un animal, pur sang [523 - просто животный, поступок настоящего жеребца (франц)]. Даже моя сестрица Елена не сказала бы теперь, что «на мой взгляд на это дело: trop russe» [524 - чисто русский (франц).]».
Глава 39
В тот же день вечером виконт явился к Аталину, смущенный, что совершенно не шло к его всегдашнему беспечно радостному лицу, и объяснил ему, что художник оскорблен его резким выражением, о котором узнал, и просит «взять свои слова назад», извиниться и согласиться, что все дело est tout simple [525 - совсем простое (франц)], инцидент, не стоящий внимания.
Аталин объяснил, что резкое суждение вырвалось у него против воли, и что он свое выражение готов, пожалуй, заменить другими, более мягкими, но согласиться, что поступок художника tout simple [526 - совсем простой (франц)] – он никак не может.
– Я согласен сказать, что он поступил грубо и неприлично…
– Pas même [527 - но ведь… (франц)]… – ответил виконт. – Она – его модель, она нанялась позировать. Он полагает, что имел право…
– Напрасно… Она – не натурщица по ремеслу, а девочка, которую он заметил, благодаря ее оригинальному типу, и которую он и графиня с трудом уговорили позировать… Да что об этом говорить! Si се n’est pas une infamie, c’est une saleté! [528 - Это даже не скандал, это просто гнусность! (франц)] – резко добавил Аталин.
– Позвольте… Это уже не извинение! – воскликнул виконт.
– Да я вовсе и не намерен извиняться. Я не могу лиловое считать красным по желанию кривых или слепых.
– Тогда… Я должен вас предупредить, что Монклер уедет в Париж, куда и вас попросит ехать… pour vider cette affaire [529 - чтобы разрешить этот вопрос (франц).].
Это заявление поразило Аталина… Он застыл, как вкопанный, слегка разинув рот. Виконт ясно увидел, но понял по-своему, впечатление, произведенное его словами.
«Драться! Дуэль?» – соображал Аталин, и чувство радостного удивления сказалось в нем.
Сколько раз серьезно случалось ему помышлять о самоубийстве с тоски, сколько раз случалось идти навстречу какой-либо опасности, имея возможность избежать ее, и все с тою же мыслью: авось, слепая судьба совершит то, на что не хватает собственной силы воли… Но мысль о серьезном поединке, когда противники идут на верную смерть, ни разу не пришла ему на ум. И вдруг теперь, внезапно, его будто озарила мысль:
«Вот если попробовать? Что будет!? Может быть, даже и смерть… И по собственной воле, и не от собственной руки!»
Кроме того, мысль о неожиданном поединке как-то сразу оживила Аталина. Он будто встрепенулся…
«Если даже иначе смотреть на этот случай, – думалось ему снова. – Если опасности никакой нет и быть не может, то тогда это – занятное и забавное развлечение среди этого тусклого существования. Une partie de plaisir» [530 - Увеселительная прогулка (франц)]…
«Ведь скучно и скучно… А легкая гроза в жизни чудно прочищает нравственный воздух, которым дышишь»…
– Господи, благослови! – выговорил Аталин громко и по-русски, но улыбнулся, глядя в лицо виконта. Затем он отошел к столу и, оглядев его, взял несколько спичек из коробки и стал их отсчитывать.
«Если чет – драться!» – подумал он.
Виконт глядел, удивляясь и ничего не понимая.
Аталин счел четырнадцать спичек и произнес, снова добродушно улыбаясь:
– Любезный Камилл! Передайте Монклеру, что если он желает, я сейчас выеду в Париж и буду ждать его приказаний.
Виконт несколько смутился и выговорил:
– Мой долг передать ему ваш ответ… Но мой долг также и заметить вам, что весь этот случай нелеп. А, между тем, ни вы, ни Монклер не пожелаете играть комедию, и, стало быть, из-за глупого случая должен произойти опасный, пожалуй, даже смертельный поединок. Монклер в качестве оскорбленного имеет право выбора оружия и постановки условий. И я знаю, что условия он поставит тяжелые.
– Тем лучше, мой милый Камилл.
– Но ведь это все чудовищно нелепо. Et le tout, grace à un ouistiti qui au fond – pardonnez moi – ne vaut pas le sou… [531 - и весь скандал из-за какой-то мартышки, которая, простите меня, и одного су не стоит… (франц)]
– Это ваше, «pardonnez moi» [532 - «простите меня» (франц)], милый Камилл, тоже чудовищно-забавное подозрение. Впрочем, дело не в том, что вы измыслили, и на меня искренно или умышленно взводите… Дело в поступке Монклера.
– Или, вернее, в вашем резком суждении о простом факте.
– Согласен, что суждение резко. Но оно верно… Другого определения поступка подыскать нельзя. Впрочем, мы тратим время и слова по-пустому. Вы пришли за моим извинением, а я его не допускаю, и ответ мой вы можете передать господину Монклеру.
Виконт ушел, а Аталин начал соображать, оглядывая свою комнату, во сколько времени он может уложиться.
Он был слегка раздражен этим разговором и в особенности намеком Камилла на нечто не только нелепое, но поистине дикое с его точки зренья.
– «Pardonnez moi!» – повторил он вслух слова молодого человека. – Это просто прелесть! Стало быть, этот добродушный шалопай серьезно убежден, что эта девочка для меня что-нибудь…
«Почему, однако, это им кажется? – думал он через минуту. – Быть может, они правы? Какой вздор! Она мне жалка! Она мне крайне симпатична и тем, что одаренный дичок самородок, и тем, что она действительно – несчастный ребенок, жалкий… Если бы я мог что-нибудь для нее сделать, то сделал бы с особенным удовольствием. А он смотрит на все с бульварной точки зрения… Грациозно-оригинальная девочка приглянулась праздному и скучающему сибариту… Она – ребенок, а он – почти старик. Но ему хочется дешево позабавиться… Заставить же ее увлечься – немудрено! Фу, гадость какая!..»
И затем через несколько мгновений Аталин снова сам себя допрашивал и пытал.
«Отчего, когда я узнал, что она расшиблась, я весь встрепенулся каким-то чувством… в котором была и жалость?.. Да. Правдиво и искренно сознаваясь, надо сказать именно так: была и жалость… Что же было на первом плане, как говорят художники?.. Впереди жалости – что было? Дружба? Пожалуй… Но дружба, основанная на одной беседе и на одном случае с платком вчера вечером… Странно!»
Продолжая этот допрос, Аталин сознался, что этот дичок не раз заставлял его – даже как-то бессознательно – о себе думать. Ведь вчера, вернувшись от Монклера, он долго видел ее перед собой, как живую, в ее розовом открытом платье с красивыми плечами и руками, со странно-устремленными на него глазами, и робкими, и пылкими… Он слышал и ее порывисто-страстный голос. Слова: «je ne l’oublierai jamais!» [533 - «этого я никогда не забуду!» (франц)] звучали долго в его ушах. Слова эти, сказанные с такой силой и с таким оттенком искренности и убежденья! Поневоле верилось, что она говорит правду! Она действительно никогда не забудет этой его услуги, вздорной и пустой, но для нее будто имеющей огромное значение.
«Неужели же, в самом деле, девочка ее лет и ее положения может мне нравиться, может быть мне симпатична не как ребенок, а как женщина? Если да… то, стало быть, я совсем от тоски и праздности рехнулся… Тогда я дурак, и больше ничего. Даже, пожалуй, хуже, чем дурак… Заразился атмосферой, в которой живут и дышат графы и виконты Отвиль».
И вдруг Аталин стал себе мысленно рисовать Эльзу, какой она может и должна быть года через два, три… И физически, и умственно…
И невольно он сознался: «Да, тогда она будет мужчинам опасна, потому что в ней что-то есть… уже и теперь».
Размышления Аталина были прерваны появлением лакея, который попросил его к графине. Он немедленно отправился и, войдя в гостиную хозяйки, оторопел, заметив в ней сильную перемену. Графиня была взволнована, сильно бледна, и глаза ее светились необычно сверкающим огнем.
– Садитесь и выслушайте! – произнесла женщина нервным, отчасти резким голосом.
И она горячо начала уговаривать Аталина быть благоразумным и рассудительным, стала убеждать отнестись к Монклеру и его вызову так, как если бы артист был младенцем, а не сорокалетним человеком. Однако, из всего, что она быстро и нервно говорила – предлагала и просила – конечный вывод был один: Аталин должен был извиниться перед Монклером или же уезжать, не давая своего адреса.
– Иначе говоря, бежать, как убегают трусы, – сказал он.
– Мы все будем знать, что это не трусость с вашей стороны, а благоразумие. Вы не хотите извиниться, хотя бы и должны были это сделать, и этим вы принуждаете Монклера себя вызвать. Ну, так сделайте нам хоть эту уступку… Мне, наконец, лично мне… Уезжайте… Хоть на время… не говоря куда.
Аталин вздохнул и вымолвил:
– Это невозможно, графиня. Я уеду в Париж или к себе в Нельи. А он знает мой дом.
– Это ваше последнее слово?
– Да, графиня.
– Знаете, что из этого всего произойдет?
– Дуэль.
– Но чем она кончится, знаете? Монклер будет вами убит.
– Почему же?.. Может быть, ничего такого… Или, наоборот, я…
– Taisez vous! [534 - Молчите! (франц)] – страстно вырвалось у графини. – Я знаю, что я говорю. Я все вижу вперед… Монклер за всю жизнь пистолета в руки не брал, а вы… Вы сами говорили, что вы целую зиму в Лондоне практиковались в стрельбе в каком-то клубе… И теперь выходит, что… Это, Аталин, даже недостойно честного человека.
– Графиня!
– Да, да, да… Это не честно… Во всяком случае се n’est pas loyal [535 - это все неправильно (франц)]. Монклер поставит тяжелые условия и сам падет жертвой их…
– Но почему вы знаете?.. – горячо вдруг воскликнул Аталин с увлечением, но вдруг запнулся и сам себя сдержал.
Он спохватился, что поступит наивно и неосторожно, вдруг собравшись признаться, что Монклер ничем не рискует, выходя с ним на поединок.
– Ну-с. Что же?
Аталин, желая вывернуться из неловкого положения, перешел на шутливый тон:
– Ведь это нехорошо, графиня. Я считал себя вашими другом, так же, как и Монклер. А теперь в этом деле вы поставили себя прямо его защитницей. Я думал, что мы одинаково пользуемся вашей любовью… Я обижен…
– Не шутите, monsieur Ataline! – холодно выговорила графиня. – Отвечайте. Вы будете драться?
– Если он пришлет мне вызов…
– Пришлет. Я вам это говорю… И на диких условиях. Я все знаю. Ну-с?..
– Что же я-то могу?..
– Все в ваших руках. Ну-с?
– Будьте справедливы, графиня. Войдите в мое положение…
– Так слушайте, – глухими голосом заговорила она… – Вы знаете меня близко… Вы знаете всю мою жизнь… Вы знаете, какую долю счастья дала мне судьба… Почти ничего… Я вам часто среди наших дружеских бесед говорила, как истинному другу, что меня только одно привязывает к жизни… Вы думали: дети! Я на это молчала… Теперь я вам скажу… Единственное, что мне дорого на свете, это… один человек, которому я принадлежу и телом, и душой. Я – его вещь… И это – все мое счастье. Вы понимаете?..
– Нет, графиня… потому, что боюсь понять… Боюсь ошибиться…
– C’est mon amant! [536 - Он мой любовник! (франц)] – едва слышно проговорила она.
– Кто? Как?.. Это не может быть! – воскликнул Аталин.
– Вы хотите убить двух человек…
– Отвечаю вам честным словом, что с ним ничего… ничего не случится, – воскликнул Аталин, вставая, и быстро вышел, почти выбежал вон.
Признание это, как громом, поразило его.
В тот же вечер, не простившись ни с кем, Аталин собрался и выехал.
Обернувшись на замок с дороги, он подумал:
«Жаль, не видал я этой бедной… Что она?»
A онa, пылкая и странная девочка, знала уже, что в замке произошла ссора. «Он» заступился за нее, и все на него напали. И она готова была бы теперь пройти через всяческие пытки и мучения, лишь бы только, наверное, знать, что он сочувствует ей, жалеет ее и берет под свою защиту.
Когда графиня предложила ей в сумерки оставаться в замке и лечиться от ушиба ноги у доктора, которого вызовут, то Эльза уже знала, как Аталин отнесся к ее прыжку, и как судит ее поведение. И она согласилась остаться, надеясь видать его украдкой из окна, когда он будет выходить гулять. Теперь же, когда узналось вдруг, что он в полной ссоре с графиней и уезжает в Париж, Эльза, лежа на постели, в своей комнате, стерегла его отъезд.
Когда подали коляску и Аталин вышел и съехал со двора, Эльза вскочила с постели, хромая, кое-как добрела до окна и перевесилась через него…
«Если бы он обернулся! Если бы он почувствовал», – думала она или молила судьбу.
Но он только с дороги обернулся на замок и вспомнил о ней.
Глава 40
Прошло три дня с отъезда Аталина, и в замке было необычно тихо; все были угрюмы от хозяйки до прислуги!
Графиня выходила из своих комнат только к обеду и, молча просидев за столом, уходила к себе. Старого графа не было; он уехал в Париж на целую неделю, а Камилл, видимо, скучал от окружающей обстановки!
Угрюмее всех был художник. Он бросил свою работу, минуты вдохновения прошли, насильственно прерванные глупым случаем, и Монклер теперь с какой-то ненавистью озирался на все и на всех. Кроме того, он был, видимо, озабочен и с каждым днем все сильнее.
Артист боролся сам с собой… Бросить дело, заставить замолчать в себе уязвленное самолюбие? Или не спускать русскому, проучить его за резкую выходку? Одним словом, вызвать его на дуэль или нет?
Монклер отлично понимал, что в данном случае, медлить нельзя, а, между тем, под влиянием советов любимой женщины он колебался.
Однако, не одно чувство самосохранения руководило ими, а еще какая-то артистическая лень.
– Que le diable l’emporte! [537 - Черт побери! (франц)] – восклицал он.
Вдохновение, правда, прошло, но оно ведь может вдруг сразу вернуться, и он, пожалуй, – как бывало не раз – в один присест, смаху, в пять, шесть дней совершенно окончит свое произведение… Он уже телеграфировал другу в Париж, выслать ему немедленно какую-нибудь натурщицу, выбрав ее parmis les gamines [538 - среди подростков (франц)]. А тут вдруг бросай все и иди «batailler» [539 - «сражайся» (франц)] да вдобавок еще pour le roi de Prusse [540 - ради короля Пруссии (франц)]. «А эта перспектива сражаться», как называл поединок Монклер, да еще зря, черт знает из-за какого вздора – толчком прервала его мирное существование. А кроме того… тоже… Чем черт не шутит?.. Пожалуй, ведь се cosaque [541 - этот казак (франц)] и застрелит его.
Графиня тонко и умно старалась пока только оттягивать время. Она не просила дорогого ей человека бросить дело и, якобы не считая себя оскорбленным, равнодушно отнестись к резкому выражению Аталина. Она хотела только выиграть время, а затем убедить художника, что вызов через неделю после оскорбленья только докажет, что он трусил, и, наконец, себя поборол.
«Если время потеряно, то лучше сделать вид, что отнесся с презрением ко всему и даже думать забыть, а не доказывать, что считал себя оскорбленными, но колебался по малодушию!»
Вот, что готовилась сказать графиня, спустя несколько дней.
Монклер собирался ехать в Париж каждое утро, вместе с Камиллом, чтобы затем послать его и еще друга, драгунского офицера, с вызовом. Но день проходил, артист раз двадцать на день, посидев и помолчав угрюмо около часу, вскакивал и произносил:
– Que le diable l’emporte! [542 - Черт побери! (франц)]
Но вдруг произошло нечто совершенно неожиданное…
Однажды, утром, когда пришла почта, Камилл пробежал газеты, взволновался и подал мачехе одну из них…
В отделе хроники было несколько строк о случае в замке Отвиль.
Произошло это очень просто. Стоустая молва достигла, конечно, редакции местного органа печати, который и отозвался:
«Une aventure singulière et bizarre au château de Hauteville.
On parle beaucoup du voyage aérien d’une petite créole bien connue dans le pays sous le nom de «Elza Gazelle» qui se jeta par la fenetre de l’atelier de M. de Montclair. Le tout reste encore couvert d’un voile mystérieux».
«Загадочный и странный случай в замке Отвиль.
Последние дни в округе ходит много слухов о воздушном полете известной малышки-креолки по прозвищу «Elza Gazelle», которая бросилась с балкона студии маэстро Монклера. Происшествие, по-прежнему, замалчивается всеми свидетелями».
Так мастерски кратко, но двусмысленно, крупными шрифтом и на видном месте, пояснила своим читателям местная газетка «Messager de la Somme» [543 - «Вестник Соммы» (франц)] орлеанского лагеря.
Но эти несколько строк тотчас перескочили в faits divers [544 - отдел происшествий (англ)] двух парижских газет не столько ради пикантности сюжета, сколько ради умолчания повода к странному случаю, происшедшему в замке известного депутата и по милости известного художника.
Графиня прочла и изменилась в лице. Дело касалось всей семьи, их общественного положения, доброго имени мужа, как депутата, а Монклера, как известного художника.
Огласка делала пустой случай настоящими скандалом. Надо было теперь придать ему еще большую огласку, но с иным освещением факта, – с доказательством, что все есть ни что иное, как клевета, исходящая от оппозиционного политического лагеря.
– Надо немедленно отвечать, надо напечатать, что все это вздор и клевета! – сказала графиня.
– Какая наивность… belle maman, – отозвался Камилл. – Каторжник, сосланный за убийство, может написать хоть из Кайенны, что его оклеветали и что он никогда и судим не был, а спокойно проживает в Париже на Итальянском бульваре… И это будет напечатано и перепечатано всеми газетами… Но это будет таким же доказательством, как объявление, что мыло «Des princes du Congo» и пудра «Rachel», употребляемые натощак, помогают дожить до глубокой старости без болезней и без огорчений.
И Камилл звонко раcсмеялся. Но лицо мачехи заставило его тотчас опомниться.
– Что же делать? – вымолвила она глухо.
– Если они будут драться, то тогда toute l’affaire sera vidée [545 - вся история всплывет наружу (франц).]… По поводу поединка можно будет восстановить весь факт, как он был в действительности… А я думаю, что теперь Монклер непременно и тотчас решится на поединок. Ради нас всех…
– А если не показывать ему газету?..
– Maman! – кротко отозвался Камилл.
– Да, я говорю глупости! Я голову теряю.
– Честь дороже жизни… – вымолвил Камилл.
– Ах, полно… Чужая честь дороже чужой жизни. Эта честь стоит для нас грош, но эта жизнь совсем ничего не стоит… Поединок выдуман и поддерживается в обществе теми, кто никогда не дрался, и не будет драться… Это ужасно!.. Ужасно. И подумать, что все это grace a un ouistiti [546 - из-за какой-то мартышки (франц).].
– Нет, maman. Надо быть справедливым. Негритенок мог бы всякий день прыгать, ломать себе ноги и даже шею, наконец, сломать, и ничего бы не было, если бы не… Une amourette! [547 - Дурацкая влюбленность! (франц)] Вот причина всего. Прыгни из-за Монклера Изидор хоть с самой крыши замка, то Аталин нашел бы поступок артиста и скачок старика забавным…
– Но неужели ты думаешь, что он, в самом деле, влюблен в девочку! Ведь это же нелепость.
– Нет, это самое естественное дело. C’est tout nature! [548 - Только природа! (франц)]
– Ведь это бессмысленно. Тогда он дурак. А я его таковым никогда не считала.
– Нет, maman. Он не дурак. Он – никогда не любивший человек… Раз! – начал отсчитывать виконт. – Он человек, по натуре, вроде тех, что родятся и живут в первобытных лесах Америки. Два. Он Дон-Кихот. Три. Он бродит с фонарем, как Диоген, но ищет не человека, а что-то такое, что ему в душе мерещится и что на свете может быть и есть, а может быть никогда и небывало, а может быть в Газели и спрятано. Четыре. Затем далее, – с другой стороны. Се satané negrillon [549 - этот дьявольский негритенок (франц)], надо признаться, действует на нервы. Что в этой девчонке красивого, я сказать не могу, но чую… Это раз. Кроме того, во всей этой фигурке, в лице, глазах, в голосе, в жестах есть что-то чрезвычайно чертовски-оригинальное, своеобразное, какая-то благородная грубость, какая-то грациозная дикость, какая-то сила. Наивная сила воли, что ли? Не знаю… Elle a un «je ne sais quoi» [550 - в ней что-то есть «я не знаю что» (франц)]. Пошлое, избитое выражениe, а к ней вполне прилагаемое. Черт знает, что в ней такое есть! Но «оно» есть! И черт, если бы захотел, то сейчас же мог бы нам сказать. Я думаю, у диких, chez les tribus sauvages [551 - первобытных племен (франц)], должны быть такие принцессы и повелительницы. Это два. Сам негритенок тоже влюбился в Аталина и по-ребячески быстро, за одну конфетку, за услугу с платком. Это три. Наконец, résumons… [552 - подведем итоги… (франц)] И он и она влюблены друг в дружку, каждый на свой лад, и оба этого не подозревают.
А что ему пятый десяток лет, а ей только второй, то это аномалия, конечно. Но аномалия в любви ведет только к одному: к увеличению, укреплению, развитию страсти в геометрической пропорции. Parmi les amours celèbres on ne cite les Pauls et les Virginies [553 - В самой гуще страстей Поля и Вержини (франц).]. В наше глупое, скучное время, когда род человеческий объелся, опился, перебесился, устал как собака, но ни спать, ни отдыхать не хочет, а требует еще и еще… А чего сам не знает!.. Но непременно – нового… В такое глупое время только аномалия всяческая – краса и прелесть жизни…
– Какой ты вздор болтаешь…
– Может быть. Но в моем вздоре есть доза правды. Или вернее… я не умею выразить и объяснить то, что чувствую и хотел бы сказать… Если бы, например, Аталин тотчас же женился на Эльзе, а она его стала обожать… И то я бы не удивился. Это была бы аномалия, и именно поэтому мы увидели бы истинную любовь, такую страсть, на которую большинство людей становятся уже неспособными.
– Погоди! – вдруг вскрикнула графиня и онемела, будто прислушиваясь. Но она прислушивалась к вопросу, который возник в ней.
Камилл оторопел и, обманутый ее движением, тоже стал прислушиваться. Но всюду было тихо.
– Ты уверен, что Аталин влюблен в нее?
– Да. Сто раз да…
– Сильно или немножко!?
– Пока немножко. Теперь, при их разлуке, оно быстро пройдет.
– А она… Влюблена в него по-детски, просто и легко?
– По-детски. Но не легко. Не надо забывать, что она креолка и что она – по выражению Монклера – un ange endiablé [554 - восхитительный ангел (франц).].
– Слушай… Отвечай… Посоветуй… – заговорила графиня нервно… – Я ей скажу… Я ее уверю… Поклянусь ей, что Аталин ее страстно любит, но никогда ей в этом не признается. А мне признался. И что одновременно он идет на смерть от руки Монклера, замечательного стрелка. И она должна спасти Аталина, потому что она одна во всем виновата.
Камилл задумался.
– Ну! Отвечай же.
– А практически… Как ей быть… Что ей при этом делать?..
– Не твое дело. Как мужчины глупы!
– О! Этой фразе две тысячи лет! – рассмеялся Камилл.
– Но вашей глупости четыре, пять тысяч лет! – почти весело отозвалась графиня.
– Ну? Твое мнение о моем плане?
– Гениально! И дуэли не будет! А будет иное… И непременно…
– Что? – снова тревожась, спросила графиня.
– Догадайтесь, maman.
– Ах, Боже мой! Не мучь меня. Говори!
– Будет… свадьба.
– Ну, это не наше дело.
– Pardon! Это будет «ваше» дело…
Часть вторая
Глава 1
В самом уединенном краю парижского предместья – Нельи, почти на берегу Сены, вдоль улиц-бульваров, обсаженных платанами, тянулись в ряд виллы. За сквозными решетками бросались в глаза среди густой зелени больших садов самые разнообразные постройки. Дома и домики причудливых очертаний, где были перемешаны все стили, от строго-готического до псевдо-китайского, казалось, стояли напоказ и спорили между собой о пальме первенства за эффект и оригинальность.
В числе других вилл была одна, отличавшаяся тем, что вся постройка спряталась в глубине сравнительно огромного участка, в непроницаемой чаще свободно разросшегося, почти запущенного сада, окруженного, к тому же, не сквозной решеткой, а глухой каменной оградой. Только сквозь узорчатый трельяж чугунных ворот виднелся в конце асфальтированной просеки лишь одним углом и подъездом небольшой дом в два этажа, своеобразной архитектуры, не имевший ничего общего со всеми соседними домами.
Этот дом, давно, лет с двадцать назад, случайно появившийся на берегу Сены, был, однако, нечто довольно обыкновенное: новое подражание древнему византийскому стилю с примесью фантазии. Стилю этому можно было бы дать по справедливости название «новороссийский».
Вилла принадлежала замоскворецкому уроженцу, гонимому хандрой или сплином, Георгию Андреевичу Аталину.
Сначала Аталин жил здесь постоянно, и зиму и лето, за исключением поездок по Европе, ради прогулок и ежегодной поездки в Poccию, ради дел. Но не в отцовский дом на Ордынке в Москве, а в эту виллу на берегу Сены возвращался он «домой». Не в Замоскворечье, а здесь была его близкая сердцу обстановка, его библиотека, его коллекция гравюр, фарфора, монет и, наконец, маленькая галерея отличных копий с любимых картин и Дрездена, и Флоренции и Мадрида.
Здесь же, в этих комнатах, оживали для него, будто стояли невидимкой перед его глазами, немногие светлые минуты его прошлого. Отсюда вышла замуж сестра Леночка и затем гостила здесь два раза с мужем и с первым ребенком. Здесь же каждый четверг собирались когда-то его друзья французы, – пылкая молодежь, теперь состарившаяся, как и он, и безвестно рассыпавшаяся по лицу земли.
Дом в Нельи, стоявший пустым иногда по полугоду, содержался так, что, при нечаянном возвращении Аталина, ему казалось, что он уехал лишь накануне.
Причиной этого была прислуга его, четыре человека, живущие у него с давних пор и преданные ему вполне. Все они были довольны своим существованием и ценили возможность при большом жаловании жить спокойно, иногда хозяевами, так как сам хозяин скрывался на целые долгие месяцы. Лакей и горничная – французы, садовники и они же привратники – швейцарец и кучер-полубельгиец, полуангличанин, были все четверо почти идеальными слугами по сравнению с людьми, которые жили в московском доме.
Помимо трезвого поведения, порядка и чистоты во всем, прислуга удивляла Аталина своим отношением к нему. Никто из этих людей не ликовал навязчиво, когда, он появлялся, и не горевали нелепо, когда он уезжал, но каждый, в его отсутствие, делал свое дело усердно и добросовестно, и охотливо, почти весело, когда он был налицо. В Москве люди встречали его изъявлениями радости и чуть не восторженно служили ему… с неделю. После этого начиналась всякая разладица, лень, неряшество, умышленная тупость и, конечно, пьянство.
Когда Аталин входил в московский дом, то каждый раз невольно говорил себе:
– Чистый склеп!
Зимой дом бывал холоден, плохо вытоплен, хотя огромный склад дров был во дворе. Летом спертый и затхлый воздух в комнатах доказывал, что окна остаются запертыми по неделям. Прислугу приходилось часто менять, так как она спивалась от праздности и самостоятельного существования без хозяина.
– От заглазной жизни все это трафится! – объяснил однажды Аталину старик– дворник, старообрядец, живший в доме уже сорок слишком лет. – Заглазная жизнь, родной мой, всякого человека к запою приведет. С жиру только скотинка не бесится, а человек завсегда.
Однако, на французскую прислугу «заглазная» жизнь не имела влияния. Аталин знал через своего поверенного, изредка навещавшего дом за его отсутствием, что люди ведут себя чинно и все в порядке в доме. Привратник Франсуа Карпо вечно хлопочет в саду, лакей Жак и горничная Маделена ежедневно все чистят и убирают в комнатах, а кучер Джонс не только холит четырех лошадей, но ежедневно, педантично и аккуратно с восьми утра, проезжает их по улицами предместья.
«Когда же у русского человека «заглазная» жизнь исчезнет из его миросозерцания?» – думалось часто Аталину, который широко обобщал это выражение старика-старообрядца.
А между тем, в доме за Москвой-рекой на руках у пяти человек была только старая допотопная мебель, не требовавшая никакого особого ухода, а в Нельи одна коллекция картин, не считая всего затейливого убранства комнат, не ведала ни пылинки, благодаря Жаку и Маделене.
Дом был, собственно, довольно велик не количеством, а размером комнат. Внизу были гостиная, столовая, большая библиотека, рабочий кабинет и комната без названия, где была всякая всячина.
– Mon bric-à-brac! [555 - Мои безделушки! (франц)] – рекомендовал ее Аталин.
Наверху помещалась его спальня, комнаты для гостей и в конце коридора комнаты для прислуги.
И в этом доме на чужбине прошла почти вся жизнь Аталина, нравственно одинокая, однообразная и вполне безрадостная, без рассвета, ожидаемого постоянно и невольно. А этот рассвет, эта заря новой, иной жизни могла явиться только в случае смерти госпожи Аталиной, прозябавшей теперь неведомо где и как…
Да, если бы он вдруг овдовел, то допускал возможность жениться, конечно, не иначе как «по рассудку». Так он думал и говорил сестре. Полюбить теперь было поздно и немыслимо вообще. В этом он был убежден. И наивно!..
Теперь в его жизни был только один двигатель, да и то второстепенный, была излюбленная работа, которая с большими перерывами существовала уже давно. Он писал целое огромное сочинение, которое предназначалось к печати только после смерти. Это был перевод философии Канта с комментариями. Иногда казалось ему, что его критика «Критика чистого разума» капитальный труд, который стоит довести до конца, и стоит допустить увидеть свет. Иногда же он приходил к убеждению, что его работа – «сочинение гимназиста» на заданную учителем тему и просто «забава сибарита» и даже много хуже того – «одна срамота».
После таких подступов разочарованья в себе Аталин бросал работу надолго, часто на год и более, но иногда, вернувшись в Нельи из какого-нибудь путешествия или из России, вдруг снова принимался за Канта. Время работы бывало, однако, всегда временем, когда он наименее скучал и хандрил, наиболее примирялся со своим ненормальным существованием анахорета-изгнанника.
Ну почему он жил за границей и был «дома», в Париже? Неужели не нашлось ему дела в России? Это был сложный вопрос, на который было мудрено отвечать. То, что лезло в руки на родине – к этому не лежала душа… То, что желалось и мерещилось, не давалось или не существовало. Наконец, в Европе он только скучал, а на родине раздражался и иногда озлоблялся…
Глава 2
Внук простого мужика, Аталин признавал и чувствовал, что в жилах его течет чистая русская крестьянская кровь, «благородная», не зараженная никакой иной.
Натура непосредственная, правдивая и прямодушная, но крайне отзывчивая, крайне способная в невольной ассимиляции, крепкая самому себе неведомой силой, он блуждал среди своего широкого кругозора, терялся в собственном миросозерцании. Как человек впечатлительный, он часто бывал в полном противоречии с самим собой. Здраво умный человек, он не выносил лгунов и кривотолков, а таковыми считал всех, кто, нахватав вершков, ударялся в крайности, как в своих политических убеждениях, так и в вопросах религии, нравственности и даже общежития. Он находил, что нет страны, где бы царила такая неискренность, водилось столько лицемеров и болтунов, как в его отечестве, и он приписывал это явление, главным образом, строю отечества, а затем системе воспитания и образования нашего времени…
«Лицемерить на Руси стали давно, – думалось ему, – науке этой первыми обучилось дворянство у Грозного, у Петра, у Бирона и в свой черед обучило ей своих крепостных рабов. Теперь наука эта, пожалуй, еще нужна, но лишь отчасти, привычка же берет свое. А пресловутое нынешнее просвещение?.. Давно ли было время, когда недоросль из дворян, пройдя букварь и часослов, считался уже образованным человеком, готовым служить родине, и становился общественным деятелем… почище нынешних. Это зубренье часослова будто готовило более крупные цельные натуры или же не мешало им становиться таковыми. А нынешнее гомеопатическое полиглотство видно разжижает кровь, и просвещенный человек – или миниатюра, или карикатура».
Аталин был глубоко убежден, что сильная доля чистой славянской крови, московско-мужицкой, в политическом теле России мощно борется и еще спасает его от других долей, где есть и германская и монгольская, и финская, и инородческая, и интернациональная, в которой, конечно, основой – «икс», а закваской – уже жидовская кровь.
Однако, он тоже верил, что придет час, когда окраины задавят Москву «собирательницу», когда члены заразят сердце. Образчики будущей Poccии уже налицо, это современное общество, или так называемая «интеллигенция», то есть сброд, сволока, маскарад, вавилонское столпотворение, где царит разноязычие и разноголосица и где к тому же «своя своих не познаша».
«Вчера святая Русь была Азией, – говорил он, – но завтра будет Америкой».
В настоящий же момент Россия казалась Аталину многочисленной и разнохарактерной семьей, которая только что переехала с одной квартиры на другую. Расположение комнат еще не решено; где будет гостиная и где спальня, решится завтра. А пока вновь купленная обстановка перемешалась со всяким старым хламом. И все это, на новоселье, тут сбилось хаотически в кучу, там рассыпалось в дикой бессмысленной неразберихе. Шляпа у самовара, на стуле чернильница, сапог на столе, лоханка в киоте, образ на подоконнике, семейные портреты на полу.
И когда еще разберется это все по местам и что еще произойдет? Диковинное… Если старому хламу, бессознательно или лицемерно, захотят снова отвести главное место.
На этом новоселье Аталин чувствовал себя лишним и стал добровольным изгнанником.
Глава 3
Все Нельи и сама вилла произвели теперь на Аталина, по возвращении от Отвилей, необычайное впечатление. Все кругом показалось чересчур глухо и мертво. А прежде он этому радовался, это именно и любил. Что же переменилось? Он не сознавал или не сознавался…
И вернувшись к себе «домой», Аталин стал поневоле тотчас помышлять о покинутой уже с год работе, но решил не доставать пока из железного шкафа тщательно сберегаемой объемистой рукописи.
«Надо подождать, – думал он, – с неделю не приниматься ни за что… А там видно будет. Более недели эта глупость тянуться не может. Подожду терпеливо».
Разумеется, ждать приходилось не чего-либо другого, как решения Монклера. Аталин решил, в случае вызова артиста, принять его, но за час до поединка дать знать графине Отвиль, что Монклер не только убит, но и ранен не будет. Он собирался умышленно промахнуться, стрелял же он слишком хорошо, чтобы попасть в соперника нечаянно.
За невероятное признание графини, на которое ей, конечно, трудно было решиться, он считал долгом отплатить той же монетой, то есть доказательством дружбы. Это признание сначала поразило его, затем будто возмутило, но ненадолго. Он тотчас оправдал бедную женщину, семейная жизнь которой, с таким супругом, как граф Отвиль, была, казалось, еще тяжелее его собственного существования.
Однажды, встав ранее обыкновенного, Аталин вспомнил, что прошла уже неделя с его приезда и, следовательно, ждать нечего. Монклер, очевидно, под влиянием любимой женщины или по своей художественной натуре решился бросить дело.
Он проснулся и поднялся раньше обыкновенного, вследствие сильной грозы и гулких раскатов грома, от которых дрожала и дребезжала кровля дома… Проливной дождь принимался идти раз пять… Ветер порывистым натиском гнул и рвал деревья, так раскачивая их, что ближайшие к дому хлестали ветвями в окна.
Целых два часа бушевала непогода на дворе, будто желая напомнить среди жаркого и тихого лета, что есть и осень, и она придет в свой час. Это соображение явилось в голове Аталина, когда он, одевшись, вышел в столовую и сел к накрытому столику за завтрак и за чай с самоваром.
И при унылом настроении ему стало думаться, что и у него тоже на плечах осень, и вот скоро наступит и зима… Но не русская, могучая, алмазная, ярко и крепко сияющая, будто все берущая в тиски, возбуждающая и подбадривающая… Нет. Его зима будет европейская. Не мороз, а сырость, не глыбы серебра, а грязь и слякоть… А небо не чистое, голубое, с ярким солнцем, а пасмурное, в оловянных облаках и от зари до зари плачущее, тоскливо и беспомощно.
После шумной толкотни в замке Отвиль, знакомства с оригинальной девочкой и, наконец, ссоры с графиней, Аталин, конечно, был еще более уныло настроен.
Позавтракав и налив себе чаю, он долго просидел за столом недвижно, и глубоко задумавшись о «Газели»… Только появление лакея Жака разбудило его.
«Довольно! Нечего больше вспоминать о ней… Забавный зверок и только… Пожалуй, несчастный зверок…»
Аталин перешел в гостиную, сел у окна и отворил его настежь. На дворе уж стихла непогода, и небо прояснилось, но он только теперь заметил это. Солнце ярко светило среди ясного неба и повсюду кругом, на дорожках сада, на листве и цветах сверкали дождевые капли… Чистый и освеженный грозой воздух ворвался через окно и принес с собой опьяняющий аромат цветов с многочисленных клумб, окружавших дом.
Полная тишина, почти деревенская, всегда царила в этой пустынной части Нельи, где половина вилл стояла пустая, будучи для своих богачей-владельцев излишней прихотью. Большинство их проводило лето где-нибудь на курортах или в путешествиях и только поздней осенью на время появлялось в Нельи, когда на берегу моря или на водах оставаться было уже нельзя, а возвращаться в Париж рано.
После промчавшейся грозы во всей окрестности было еще тише обыкновенного, и не верилось, что за километр отсюда уже конец предместью и начинается Париж.
Вдыхая чистый воздух, Аталин стал ждать, когда немного просохнет, чтобы выйти в сад и побродить в чаще, где только с десяток огромных деревьев были остатками прежнего парка, когда-то принадлежавшего Орлеанским принцам и конфискованного у них правительством Наполеона… Все остальное было посажено и разведено самим Аталиным, и его руками пустырь был обращен в лесную чащу. Все эти двадцатилетние деревья он ввиде хворостин воткнул когда-то в землю… Это было тогда, когда он мог еще находить удовольствие во многом, а в том числе и в садоводстве. Теперь же он мог только упрямо спорить и сражаться со своим садовником за свое детище. Швейцарец, ученый садовод, стремился рьяно чистить, резать, рубить и приводить сад в чопорно приглаженный и прилизанный вид. Наоборот, Аталин любил этот сад именно за то, что он с годами обратился в простую чашу, где лохматые кусты лезли и цеплялись друг за друга ветвями даже через дорожки. Каждую ветку, не только целый куст, он отстаивал перед ученым садоводом, доказывая, что искусство, касаясь природы, обезображивает ее.
– Et les femmes donc! [556 - Стало быть, и женщины тоже!? (франц)] – возразил однажды Карпо, человек далеко не глупый. – Что бы было, если бы женщины ходили не причесанные, без корсетов и не пользовались косметикой и целым арсеналом тайных прикрас. Что бы было тогда? Первейшая красавица в миpe, была бы только смазливой мордочкой… un minois chiffonne [557 - помятой мордашкой (франц)].
– Нет, любезный Франсуа, – шутя отвечал Аталин, – было бы лучше и женщинам быть тем, чем они есть… А то теперь, после притираний лица и рук, рисованных бровей, после чужих волос, поддельного бюста, фальшивой фигуры с головы до пят, стали уже притирать и примазывать чувства и мысли, то есть стали лукавить в силу правила: être et paraître [558 - внешность обманчива (франц).].
Разговор этот между господином и слугой произошел с год назад. Швейцарец горячо поспорил с русским, мешавшим ему прихорашивать сад, где зря пропадали редкие деревья и растения, заглушенные дичью, кустами медвежьих ягод, бузиной и всяким бурьяном. Аталин хотя не сдался, но после этого спора внутренне чувствовал себя побежденным.
«Действительно, прав мой господин Карпо, – думалось ему. – Встретили ли я когда-либо где-либо женщину, которая бы была сама природа, правдивая до грубости и ни капли не прикрашенная ничем, ни нравственно, ни физически и при этом была бы привлекательна?.. Нет, нигде, никогда… Деревенская молодуха захолустья ближе всего к природе, но ведь за то же как бы она умна и красива ни была, она все-таки будет для меня – не женщина».
Теперь Аталин, оглядывая с довольством свои владения, свою чащу, нечаянно вспомнил этот разговор с садовником и вдруг внутренне встрепенулся. Ведь он прав! Он был тогда прав, а не Карпо!
Природа, не уклонившаяся от законов мироздания сама по себе – красота и прикрас не требует. Тогда он в это верил, ибо чуял это, а теперь у него есть доказательство…
«Эльза – доказательство!» – мысленно воскликнул он.
И мысли его снова унеслись далеко от Нельи, туда, где бегает у переезда странная девочка со странным прозвищем и лицом. Сейчас он обещался больше не думать о ней, подшучивал над собой, называл ее «зверьком», а теперь вдруг снова подумал о ней.
Мысли, а быть может и грезы Аталина, были прерваны звуком голосов на дороге по просеке, которая шла от ворот к дому… Он поднял голову, высунулся в окно и присмотрелся…
Шел Карпо, жестикулируя, разводя руками и что-то будто горячо доказывающий или сердито ворчащий… Ворчанье это относилось к какой-то серенькой фигурке, двигавшейся около него. Идущие медленно приближались к дому… и понемногу серенькая фигурка, отчетливее обрисовавшись на глазах Аталина, заставила его вскочить с места…
Через мгновение он слегка ахнул, и дыхание захватило в груди.
– Неправда! Что это я? – вымолвил он вслух, но в ту же минуту быстрыми шагами двинулся, смущенный и оторопевший в переднюю и на крыльцо…
Сердце его необычайно стучало, когда он стал открывать дверь на улицу…
Глава 4
Иные тучи, собравшияся над обывателями замка Отвиль и приведшие к нравственной грозе, нависли более всего над бедной девочкой. Главный, сильнейший удар грома разразился над ней.
На всю жизнь должны были остаться в памяти Эльзы несколько мгновений, пережитых ею в замке вскоре после отъезда русского.
Оправившись от удара, она сказала себе:
«Я отправлюсь к нему!»
И тотчас же решила она двинуться в путь. Ей казалось, что если бы Аталин был не только за несколько десятков, но и за несколько сотен километров, то она все-таки отправилась бы и отыскала его.
Махинация, придуманная графиней Отвиль, удалась вполне.
Эльза, лежа в кровати, слышала от слова до слова весь разговор графини с горничной Жюли, который они вели шепотом, около растворенных дверей ее комнаты, предполагая, что она спит… Якобы предполагая!.. Они ловко разыграли комедию, что ведут тайную беседу, которую Эльза должна слышать.
Правдивая и честная девочка, не подозревая, что ее обманывают, стыдилась своего лукавства, и того, что тайно прислушивается.
И прислушиваясь, она то горела, как в огне, то холодела и дрожала, словно в лихорадке.
Она узнала два факта, и оба ударили ее в сердце. «Аталин любит ее! Он сознался в этом графине».
«Аталин должен драться с артистом и будет убит!»
Было отчего, не только трепетать, пылать и холодеть, но даже лишиться разума.
Разумеется, обманутая лукавыми лгуньями, Эльза притворилась, что хочет быть скорее дома у матери. Графиня охотно согласилась отпустить ее и тотчас приказала закладывать экипаж. При этом она дала Эльзе сто франков обещанные за позирование, и письмо на имя Аталина, которое попросила бросить в почтовый ящик.
– Если при всем этом она не отправится к нему тотчас в Париж, – решила горничная ликуя, – je ne croirai plus que je me nomme Julie [559 - то я не буду больше Жюли (франц)].
Пpиexaв домой, Эльза тотчас рассказала матери все приключившееся в замке и прибавила, что она обязана вмешаться в это дело и спасти русского, жизнь которого из-за дружбы к ней находится в опасности…
Анна выслушала дочь довольно равнодушно, зато Этьен, счастливый, что сестра вернулась, с суровой грустью согласился, что она должна отправляться с первым утренним поездом.
Глава 5
Явившийся поздно вечером Баптист удивился возвращению Эльзы, и когда узнал от Анны про всю историю и сборы девочки в Париж, то решительно и возмущенно заявил, женщине:
– Никогда! Ты с ума сошла! Это будет то же, что было с Мариеттой три года назад. Elle sera fichue aussi… [560 - станет такой же дрянью (франц)] Будь еще хотя бы француз, а то русский. Се sont les plus roués du monde [561 - У них все серьезно (франц)]. Мне Марьетта говорила. Elle est payeé pour le savoir [562 - Она ведь на содержании у знати (франц)]. – грубо рассмеялся он и тотчас же громко и раздраженно кликнул Эльзу.
Она пришла из кухни со своим любимцем кроликом Коко на руках и спокойно уселась перед Баптистом. Он объявил ей, что мать запрещает ей ехать в Париж и чтобы она сейчас же отдала ему полученные сто франков. Разумеется, завязался спор. Эльза холодно заявила, что денег не даст и поедет. При этом она начала бледнеть, и глаза ее загорелись ярче и почти зловещим огнем. Баптист стал грозиться скандалом на станции, обещая объявить на платформе при всех, что она едет к любовнику, и попросить по поручению Анны помощи жандармерии.
Эльза объяснила, что глупого скандала не боится, а что жандармы ее не тронут, ибо слишком хорошо ее знают, чтобы поверить его болтовне. Стычка продолжалась долго… Анна не вступалась, хотя Баптист выходил из себя и даже два раза с кулаками подступал к Эльзе.
– La monnaie, ou je t’assomme! [563 - Гони деньги, или я тебя прибью! (франц)] – кричал он.
Эльза, дико озлобленная, всячески сдерживалась и твердо объясняла, что насилие с его стороны обойдется ему дорого, что эти деньги заработаны ей и половина пойдет на покупки для Этьена, а другая на поездку в Париж. Баптист видел, ее странное лицо, сверкающие глаза и колебался. Наконец, он вдруг стих, задумался и долго просидел, молча и не двигаясь. Только раз он проворчал, презрительно глядя на всех:
– Enfans de dix-sept pères, sans compter les passant! [564 - Папашкины детишки, не говоря уж о происхождении! (франц)]
– Эта брань исключительно одной мне и может быть обидной, – заметила Анна тихо, но не кротким, а вялым голосом, будто спросонья.
– Это только про чужеземцев… – начал, было, Этьен, но сестра строго остановила его:
– Замолчи! Мы-то знаем, кто мы и откуда.
– Vous! Des satanés negrillions! [565 - Чертовы негритосы! (франц)] – проворчал Баптист, но ни брат, ни сестра не отозвались ни словом.
Баптист снова задумался и затем, улыбаясь, выговорил:
– C’est bon! [566 - Хорошо! (франц)] Все-таки денежки будут у меня, а в Париже ты не будешь. И получу я их уже сегодня.
– Увидим! – отозвалась девочка спокойно и, встав, вышла на улицу отнести Коко в его чулан. Когда она вернулась в дом, то нашла Баптиста совершенно развеселившегося, и он начал даже подшучивать над ней и грубо острить насчет русского. Ему никто не отвечал.
Наконец, все сели за ужин, а затем Эльза и Этьен ушли тотчас к себе наверх. Баптист вышел из дому к заставам, посвистывая. А это было дурным признаком.
Мальчуган, счастливый, что сестра, наконец, снова дома и с ним вместе в их комнате, был, однако, озабочен.
– Он затевает что-то, fifille, чтобы отнять у тебя деньги! – решил он. – Лучше отдай ему половину добровольно. Мне никаких вещей не нужно. А остального тебе хватит на поездку.
Эльза не согласилась и стала успокаивать брата. Затем она улыбнулась и, достав из кармана пятьдесят франков, завернула их в бумажку и сунула в одну из щелей ветхого матраца Этьена.
– Он затеял украсть их ночью, пускай вот и поищет! – шепнула она.
– Ох, нет. Что-нибудь другое! – настаивал мальчик. Они уже собрались раздеваться и ложиться, когда вдруг под самым окном раздался голос Баптиста, веселый и самодовольный:
– Ohe, les négrillons! [567 - Эй, негритята! (франц)] Отворите-ка окошко. На секунду. Нужно! – Брат с сестрой переглянулись, и глаза их будто сказали друг другу: «Вот оно!»
Еще никогда Баптист не окликал их так с улицы, и тем более, ночью. Они смутились. Этьен вскочил первый и, увидев свет под окошком, шепнул:
– Он с фонарем!
Эльза поднялась. Они отворили окно, и оба беззвучно ахнули. Эльза только от удивленья и загадки, а Этьен тому, что мгновенно сообразил и понял.
Под окном на скамье был поставлен фонарь, а перед ним, стоял Баптист, подняв высоко руки. В одной висел взятый за уши любимец Эльзы Коко, а в другой блестел кухонный нож, приставленный к животу маленького зверька.
– La monnaie, та charmante demoiselle… S'il vous plait! [568 - Денежку, прелестная девочка… Пожалуйста! (франц)], – радостно смеясь, крикнул Баптист. – Или же я его выпотрошу живого и пущу побегать…
– Quelle horreur! [569 - Какой ужас! (франц)] – тихо вскрикнула Эльза.
Она схватила себя за голову и зажмурилась, будто боясь глядеть в окно.
– Отдавать? Fifille? Отдавай скорее, – вскрикнул Этьен и бросился к матрацу.
– Живо! Живо! – весело кричал Баптист и смеялся своей затее, чуть не добродушно.
– Будьте добры, возьмите половину, – крикнул Этьен, уже держа деньги в руке.
– Prix fixe, négrillon cheri! [570 - Твердая цена, милые негритята! (франц)] – захохотал Баптист.
Эльза взяла деньги из руки брата и швырнула их за окно. Баптист бросил нож на скамью, но продолжая держать кролика, поднял сверток, разорвал зубами бумажку и, найдя пять монет, выговорил презрительно:
– Pas plus malin que ça, mes amis [571 - Не хитрее, чем это, друзья мои (франц).].
Он выпустил кролика, взял фонарь и, продолжая смеяться своей затее и удаче, двинулся к заставам, где уже тяжело громыхал приближавшийся товарный поезд.
Этьен выбежал поймать кролика и снова запереть в чулан, а Эльза, взяв себя за голову, беспомощно опустилась на кровать брата и слезы показались в ее глазах. Ей думалось:
«Этьен без ничего… Но главное… главное… Надо видеть его. Надо! А как теперь быть. Где достать денег на проезд. В Териэле? У кого? Они все милы и приветливы. А попроси двадцать, тридцать франков? Получишь только совет: не привыкать занимать. Да если кто и даст? Когда и как можно обещать заплатить? Этого сказать определенно нельзя. Стало быть лгать, обманывать… Никогда!»
И у Эльзы вдруг, рыданьем, вырвалось громко:
– Sainte Marie, pleine de grace… Aidez moi! [572 - Святая Мария, благодати полная… Помоги же мне! (франц)]
Всю ночь она не спала, беспокойно ворочаясь в постели, среди темноты… Этьен притворился спящим, не окликал сестру и только изредка тяжело вздыхал украдкой. И уже на рассвете он услышал слова: «Sainte Marie», шепотом сказанные сестрой.
Мальчуган позвал ее тихонько.
– Fifille, ты не спишь?
– Нет! – отозвалась она.
– Спи… Придумаем днем.
– Я уже придумала, mon gars.
– Что же? У кого-нибудь занять… Я тоже это придумал и хотел тебе сказать.
– У кого!
– Еще не знаю.
– А отдадим когда? Из каких денег?
– Правда, не знаю.
– Нет, я придумала. И хорошо. La sainte mére de Dieu est venue à mon aide! [573 - Пресвятая Богородица пришла мне на помощь! (франц)] Спи!.. Завтра узнаешь.
Они смолкли, но Этьен не успокоился.
Голос сестры был не веселый. Что же такое придумала она? Продать Коко. Но за него дадут только два, три франка… А он – все имущество Эльзы, если не считать одного золотого крестика у ее постели.
Глава 6
Наутро Эльза поднялась поздно. Проснувшись, она быстро вскочила. Первая ее мысль была: «Париж!»
– Что делать? – шепнула она. – Хорошо, что и это еще пришло на ум. Просто! А могло ведь на ум не прийти. Не приходило же никогда прежде… Это по моей молитве. Пресвятая Дева мне открыла. Она и поможет мне.
Прежде всего, еще не одеваясь, Эльза достала из кармана платья письмо графини к Аталину и списала адрес на бумажку…
Одевшись и спустившись вниз, она нашла мать и брата на кухне. Этьен сидел у окна, задумавшись.
– Ну, что? – усмехнулась Анна весело. – Вот тебе и Париж, и русский. Каково надумал этот русский… Не нравится? Что делать. Он прав! Il a raison! [574 - Он прав! (франц)]
– Comme toujours! [575 - Как всегда (франц)] – откликнулся сурово мальчуган.
Эльза промолчала и стала готовить себе кофе, а брата послала в Териэль бросить письмо в почтовый ящик. Через полчаса она была около застав, поджидая Этьена. Мальчик вскоре явился и они, отойдя от дома, сели на траву. Эльза начала тихо, грустным голосом, объяснять брату, что именно она намерена предпринять.
– Это трудно! Это ужасно! Это опасно! – повторял Этьен взволнованно.
– Что делать? Я должна спасти его!
Этьен замолк, задумался глубоко и, наконец, выговорил печальным шепотом:
– Eh bien, vrai – nous sommes de pauvres enfants! [576 - Это правда – мы нищие! (франц)]
Через час Эльза исчезла из дому и не появлялась целый день, не вернулась и к вечеру. Анна беспокоилась, а Баптист выходил из себя, и они, конечно, приставали к мальчугану с вопросами о сестре, будучи уверены, что он не может не знать, куда она подевалась.
Анна упрашивала сына сказать правду, Баптист грозил его исколотить. Этьен сурово объяснил, что если тот его тронет хотя бы пальцем, то он тоже исчезнет из дому. А ему приходилось верить, ибо он зря никогда не обещался и не грозился.
– Не пешком же она пошла в Париж? – сообразила Анна, уже ложась спать.
– Дура ты, пустоголовая… – огрызнулся Баптист. – Пешком!? Ты сама пробовала это? Да еще без гроша денег. Вы, Карадоли, на словах все прытки. Ушла в замок еще деньги просить у графини. Но я и эти найду, как отобрать.
Глава 7
Когда Аталин распахнул дверь крыльца, то яркий румянец загорелся на его смущенном лице. Перед ним стояла действительно она, Эльза. Она! Здесь! У него в Нельи! В те самые мгновенья, когда он думал о ней, считал ее в замке и, наконец, был уверен, что отныне никогда более не увидит…
– Elza? Vous?! [577 - Эльза? Вы?! (франц)] – выговорил он упавшим от чувства голосом.
Эльза, стоящая перед ним, молча глядела ему прямо в глаза, и только одно выражал ее взгляд – стыд… Робкий и грустный стыд.
Швейцарец что-то объяснил барину, будто извиняясь, удивляясь… но Аталин не слышал ни слова. Он протянул обе руки Эльзе и дружески привлек ее к себе через две ступени подъезда….
В это мгновение он ахнул снова. Он увидел, что девочка вся мокрая, как если бы вышла из воды… Серенькое платье гладко и плотно облепило ее, как трико, башмаки, покрытые грязью, были тоже совершенно пропитаны водой, ее руки были ледяные, а в лице виднелась тоже едва уловимая синева, появляющаяся у окостеневших от холода.
– Вы озябли! Вы попали под дождь? – воскликнул он.
– Да. Все время… – тихо отозвалась она.
– Как все время?
– Всю грозу я шла, а укрыться было негде…
– Под первым крыльцом, в первых воротах, наконец, в любом магазине.
– Ничего такого по дороге не было.
– Как не было! Что с вами… Я не понимаю…
Эльза опустила глаза и промолчала…
– Но что же это я… Входите… Скорее… Надо сейчас что-нибудь придумать….
Аталин почти заметался в передней и не знал что предпринять; но вдруг ему пришло нечто на ум, и он радостно крикнул и повторил нетерпеливо несколько раз имя уже откликнувшейся горничной…
– Маделена!..
– Me voila, me voila… [578 - Я иду, иду… (франц)] – отзывалась Маделена сверху.
Быстро спустившись по лестнице, она остановилась в недоумении при виде нежданной гостьи. Конечно, оригинально красивая фигура Эльзы, но равно и жалкий вид в намокшем платье удивили служанку.
Аталин начал было суетливо спрашивать и объяснять Маделене, как и что именно надо придумать, но женщина, знавшая «son maître» [579 - своего хозяина (франц)] уже с десяток лет, сообразила сразу не только то, что для гостьи нужно скорее сухое белье и одежду, но равно и то удивительное обстоятельство, что эта гостья – исключительная. Женщина умная и сметливая, тотчас почувствовала и поняла многое и многое, что выдавали лицо и голос барина, необычайно оживившегося и будто радостно растерявшегося. Таким она его никогда еще не видала, да и не чаяла когда-либо увидеть… Его… Un homme serieux. Un lettré! [580 - Серьезного мужчину. Эрудита! (франц)] Человека вечно читающего или пишущего…
– Сейчас все будет сделано. Не беспокойтесь, – объявила Маделена с жестом полководца, который спасает армию от разгрома одним своим стратегическим секретом. – Suivez moi, mademoiselle, s’il vous plait! [581 - Прошу за мной, мадемуазель, пожалуйста! (франц)] – обратилась она к гостье ласково-вежливо.
Эльза двинулась машинально, как бы еще не поняв вполне, зачем ее зовут. Но сделав два-три шага, она остановилась и обернулась к Аталину, снова смущаясь…
– C’est une grosse affaire, monsieur, qui m’amène [582 - меня привело к вам, серьезное дело (франц)], – вымолвила она виновато и как бы в свое оправдание перед служанкой.
– Да, да… – уже весело воскликнул он. – Идите, идите. Вы озябли… Согрейтесь скорее.
Эльза снова двинулась к лестнице, но Аталин, засуетившийся до того, что ничего сразу не замечал, снова воскликнул:
– Да вы едва ступаете? И эта палка?..
Действительно, у Эльзы в правой руке был настоящий посох странницы, или крепкая деревенская палка, на которую она опиралась, налегая всем корпусом. Дело было в том, что она через силу ступала на одну ногу…
– Ваша нога еще не прошла?
– Нет. Прошла было… стало много легче. А теперь в дороге разболелась опять… Вчера от ходьбы начала уже болеть, а сегодня еще хуже.
– Какой ходьбы?.. По Парижу?
– В Париже я не была. Я прямо из Териэля.
Аталин оторопел, начиная догадываться, и, ничего не вымолвив, вдруг смутился. Эльза заметила это. Они смолкли и смотрели друг на друга.
– S’il vous plait, mademoiselle! [583 - Пожалуйста, мадемуазель! (франц)], – прозвучал снова голос Маделены, показывающей гостье на лестницу, и эти слова, будто разбудили обоих.
Девочка двинулась за горничной, едва ступая на больную ногу, а он, круто повернувшись, быстрыми шагами прошел из прихожей в гостиную и, видимо взволнованный, сел на первое попавшееся кресло.
– Что же это? – вслух выговорил он. – Все это, что? Une grosse affaire [584 - серьезное дело] – это предлоги. Un faux fuyant [585 - Просто отговорка (франц).].
И вдруг он вспомнил, что накануне получил анонимное и загадочное письмо со знакомым почерком, где было сказано лаконически:
«Если у вас явится нежданная гостья, хотя бы пожалейте ее и уступите».
«Неужели это письмо было от Эльзы? – подумал он. – На что намекает оно? Да… На что?..»
И через минуту, будто овладев собой и став несколько спокойнее, он произнес резче и холоднее:
– Что бы ни было, это все вздор. Извините, Георгий Андреевич! Вздор! Ее действия не могут служить оправданием ваших. Она ребенок. Но я не подлец, не малолеток и до низости себя не допущу.
И Аталин встал и начал ходить взад и впереди по гостиной, затем вдруг остановился, оглянулся, посмотрел в окно и будто удивился чему-то…
Его дом и сад будто поглядывали на него совершенно иначе. Его уединенное жилище вдруг будто стало другое, преобразилось, ожило…
Неужели это ради присутствия симпатичного существа? Да. Да ведь за все это последнее время оказывалось же в его жизни что-то заставившее позабыть невольно о всегдашней хандре и тоске. В нем самом что-то привело к преображению.
«Что-то?!»
Это слово – ложь рассудка!.. А в глубине души, которой неведомы ни ложь, ни софизмы, ни лукавство, там просто и прямо вспоминалось и теперь сказывается, что именно сверкнуло лучом среди сумерек существования.
Стыдно сознаться! Девочка…
Да. Этот полуребенок рассеял его хандру, заставил смеяться, радоваться, сердиться, заступаться за себя и, наконец, косвенно заставил поссориться с давнишними приятелями. Каким образом? Проследить и объяснить нет никакой возможности. Нельзя же смотреть на это глазами boulevardier и кокодеса [586 - пошляка и пижона (франц)] Камилла, или глазами его отца, старого эпикурейца и циника.
Ответ на их измышления простой. Между ним и девочкой не может быть ничего общего. Вдобавок ей шестнадцать лет, а ему сорок пять. Если б и могло быть что-либо общее, воспитание, интересы, мечты и стремленья, то эти тридцать лет разницы, допустив одну симпатию, стали бы преградой… иному. Да, но она опять около него и еще ближе. Она в его доме!
За эту неделю здесь, в Нельи, где когда-то он думал только об одном лишь навеянном последней книгой, он уже напрасно силился читать. Теперь между строк страницы он видел только нечто им чуждое, бросал книгу и задумывался, вспоминая недалекое прошлое.
Да, но все это еще вчера было прошлым… И она тоже – прошлое. А теперь все опять стало настоящим. Она здесь!
Мгновеньями, и в замке, и дома, поневоле сознаваясь, что это существо завладело его мыслями, пожалуй, даже близко ему, Аталин спрашивал себя:
«Что же именно привлекает меня к ней? Оригинальность, красота, пылкий характер? Нет. Привлекает правда… А затем привлекает и то, что я вижу в ее глазах. А что? Симпатия ко мне… Я чувствую, что я ей нравлюсь и не как девочке… И вот теперь она доказала это ребяческим поступком. Она явилась сюда».
И, обдумывая ее поступок, Аталин воскликнул мысленно:
«Но ведь тогда я сам кругом виноват, и все это более чем глупо! Это позорно, не честно, не достойно порядочного человека и вдобавок пожилого человека. Да, вот… Она здесь! У меня! И в этом виноват только я!»
Глава 8
Прошло более получаса и, наконец, Эльза в сопровождении горничной явилась в столовую. Она была переодета в черное шерстяное платье Маделены, которое широко и неуклюже сидело на ней и все-таки, – странное дело – оно шло к ней. После своего серенького платья, из которого она, очевидно, выросла, Эльза в этом черном казалась старше года на два, казалась девушкой лет восемнадцати и вместе с тем будто еще красивее. Аталин невольно заметил это преображенье.
– Voyez! Un accoutrement [587 - Ну, вот! Несколько нелепо (франц)]. И все-таки прелестно, – сказала Маделена.
Эльза вошла, сильно прихрамывая, хотя была в просторных туфлях. Увидев Аталина, она стала перед ним с легким румянцем смущения на лице и с опущенными глазами. Он снова протянул дружески ей обе руки, но это движение было сдержаннее и холоднее, чем в первый раз, при встрече на крыльце. Эльза почувствовала это и оробела. Она не могла знать, что эта холодность – напускная.
– Я прикажу подать завтрак для mamzelle Caradol? – вопросом заметила Маделена и давая понять, что уже беседовала с гостьей и знает ее имя.
– Конечно, конечно!.. – воскликнул он, – мне и на ум не пришло. Пожалуйста, поскорее…
Маделена вышла, а Аталин взял Эльзу за руку и повел в гостиную…
– Venez, mon enfant… [588 - Проходите, дитя мое (франц)] – будто строго и свысока вымолвил он.
Эльза, чутко и трепетно прислушивавшаяся и слухом, и сердцем к его словам и тону голоса, смутилась и оробела еще более. Это был совсем другой Аталин, чем прежний в замке!.. Он, похоже, осуждает ее за это появление у него в доме. Он будто презирает ее.
«А сейчас, при встрече, на крыльце?! – подумалось ей. – Какой был голос и какое лицо? Он был искренно рад».
– Ну, садитесь… Рассказывайте. Я ничего не понимаю, – заговорил он, постепенно оживляясь и забывая свою сдержанность. – Почему вы сделали мне удовольствие явиться ко мне… Я так обрадовался и удивился вашему появленью, что даже, кажется, растерялся, не заметил сразу, что вы измокли под дождем и хромаете… Вы согрелись? Отчего вы опять хромаете?.. Когда вы из замка? Что графиня… Я забрасываю вас вопросами и не даю отвечать. Ну, по-очереди… Согрелись вы?
– Нет. Все еще легкая дрожь. Но это пройдет… Я… Я голодна. Поем, пройдет… Я со вчерашнего вечера ничего не ела.
– Но почему?
– Вчера съела последний кусок хлеба, взятого из дому. Да и спала плохо. Боялась! – улыбнулась Эльза.
– На постоялом дворе?
– Нет. Просто… Близ дороги, в кустах, на опушке леса.
– Зачем же вы пошли пешком?.. – Неужели…
– Ехать нельзя было… Денег не было…
– Каким же образом вы решились на такое путешествие? Ведь это около ста километров. Зачем?
– Расстояние не беда. А вот нога болела… Да главное – одна и совсем без гроша денег. Я решилась, ибо увидеть вас было необходимо. Увидеть и поговорить об очень важном деле.
– Каком деле?.. Говорите…
– Нет. Не могу… – решительно ответила Эльза. – Дайте немного отдохнуть, поесть, успокоиться и тогда я все объясню вам.
– Правда… Правда…
– Времени еще у нас много… А вечером вы прикажете кому-нибудь проводить меня до квартиры сестры Марьетты, так как я боюсь идти одна по Парижу, боюсь заплутать. И кроме того… Я хочу просить… поневоле. – Эльза запнулась, сильно заволновалась и вдруг, будто пересилив себя, резко выговорила:
– Вы мне не откажете дать взаймы, сроком на полгода, денег на билет, чтобы доехать обратно. С больной ногой я не дойду пешком… А у сестры я ни за что брать не хочу…
– Non, mademoiselle… jamais! [589 - Нет, мадемуазель… Никогда! (франц)] – шутливо ответил Аталин и прибавил серьезнее… – К сестре вам незачем идти ночевать, а пускаться обратно в путь невозможно, надо отдохнуть. На втором этаже у меня четыре комнаты, предназначаемые для гостей, которых прежде я часто и много принимал здесь.
– Нет, это право лишнее… Я вас прошу только дать мне взаймы на проезд.
– Деньги, вот они, возьмите, – сказал он, достав и передавая ей сто франковый билет. – Но сегодня я вас не выпущу… Вы сделаете мне эту уступку, как доказательство вашей дружбы и… вашего доверия ко мне…
Эльза, стыдясь, поблагодарила за деньги, но настояла на том, чтобы он дал ей только двадцать франков. Он повиновался.
– Отвечайте. Вы останетесь до завтра? – снова спросил он.
Она вздохнула и вымолвила, серьезно, но кротко глянув ему в глаза:
– Et les mauvaises langues? [590 - И злые языки? (франц)]
– Бог с ними. Да и никто этого не узнает. Вы скажете дома, что ночевали в Париже, в гостинице.
– Лгать?
– Это невинная ложь.
– А вы допускаете невинную ложь. Вы сами прибегаете к ней?
– Надо иногда и допускать.
– И невинное воровство? Невинное убийство?
– Таковых не бывает! – рассмеялся Аталин.
– Нет. Чем лгать, я лучше переночую у Мариетты.
Аталин нахмурился вдруг, и наступило молчание. Наконец, он серьезно произнес:
– Нет, ma chère mamzelle Elza [591 - моя дорогая мадемуазель Эльза… (франц).]… Вам не надо даже заходить к вашей сестре, не только ночевать у нее. Вам не место у таких женщин. Если вы считаете меня вашим другом, человеком к вам расположенным искренно, то вы послушаетесь совета.
– Хорошо. Я останусь до завтра у вас, – подумав, ответила Эльза серьезно. – Но скажу это моей матери… Pour la forme [592 - хотя бы для проформы (франц)], потому что, право, ей ведь это все равно. Ей не до детей теперь, – угрюмо добавила Эльза.
– Почему?
– Баптист, кажется, поговаривает выходить в отставку и переезжать в Париж… И один… Вы понимаете, какой это удар для нее.
Аталин ничего не ответил и задумался.
– Все к лучшему на свете, – произнес он через минуту, тихо вздохнув.
– Не говорите так! Это нелепая людская выдумка, чтобы обманывать себя.
– Право, оно так. Даже несчастье, не только беды, бывает людям впрок.
– Впрок, но не к лучшему. Польза не счастье. В моей жизни у меня было много полезных уроков, но счастья я никогда не знавала и не узнаю. Даже самое лучшее в моей жизни, самое светлое и дорогое, должно служить мне на горе!.. – нервно выговорила Эльза порывом, будто поневоле.
Аталин удивился резкой страстности ее голоса и взглянул на нее пристально и пытливо. Она опустила глаза и, как бы пойманная, вся вспыхнула.
– Что вы хотите этими сказать?..
Эльза молчала, угрюмо потупившись.
– Я этого объяснить не могу, не хочу. Это у меня вырвалось невольно.
В эту минуту появился в гостиной Жак и доложил, что завтрак подан. Лакей с плохо скрываемым любопытством оглядел Эльзу с головы до пят.
«Странная гостья, – думал он. – Можно ли было предполагать, что le maitre, такой степенный человек, за которого можно было ручаться, окажется вдруг способным… на подобное приключение. Il ne faut jurer de rien! [593 - Никогда нельзя ни за что, и ни за кого ручаться! (франц)]»
Пройдя в столовую, Эльза села за накрытый стол, несколько стесняясь и конфузясь. Она здесь видела себя настоящей гостьей, а не так, как в замке Отвиля. Аталин сел против нее, радостно улыбаясь.
Он все еще, казалось, не мог прийти в себя, что «Газель» из глуши, это необычное существо, у него в доме и сидит за этим столом, где он час тому назад завтракал, один одинехонек, скучающий, грустный и вдобавок все время думал о ней же. Он воображал ее там, у Отвилей, а она была уже в Нельи и разыскивала по предместью его дом…
«Точно чудо какое» – думал он.
Эльза, сильно проголодавшаяся, невольно повеселела, увидев перед собой два вкусных блюда и кофе.
– Думалось ли мне увидеть вас когда-либо в этом доме, – выговорил Аталин, облокачиваясь локтями на стол и кладя на них голову, при чем взгляд его добродушных глаз был устремлен на девочку озабоченно и вопросительно.
И он долго и молча смотрел на нее будто испытующим взором, так что Эльзу стал, наконец, стеснять этот упорный взгляд.
– Как у вас хорошо здесь! – заговорила она, чтобы только прервать молчание… Я смотрела из окна комнаты наверху в сад… Знаете, что мне особенно нравится… У вас не простой сад, а точно лес. Уйти туда, и ничего, и никого не видно будет, покажется, что находишься далеко, далеко от всякого жилья и людей. А это чувство – чудное. J’aime à me sentir égareé, perdue pour le monde [594 - Мне нравиться чувствовать себя затерявшейся, вдали от всего мира (франц).].
Она болтала все, что приходило ей в голову, но Аталин не отзывался и не отрывал от нее глаз…
Глава 9
После завтрака время пролетело страшно быстро. Согревшись, Эльза оживилась и освоилась, будто забыв, что она «у него» в доме. Однако, перед сумерками она снова притихла, но уже не от робости, а от какого-то странного неприятного ощущения во всем теле. Ей казалось, что все внутри ее горит, а по спине и рукам пробегала временами дрожь. Ей чудилось, что в комнатах свежо и сыро, и на воздухе в саду, наверное, будет лучше. На ее заявление об этом, Аталин будто спохватился предложить ей пройтись по саду. Он знал, что Эльза обожает цветы, и он рад был похвастаться самыми чудными и редкими растениями в полном цвету.
Они вышли в сад, и Эльза, очутившись среди цветов, ахнула, озираясь кругом.
– Только этим я и могу похвастать у себя, – сказал Аталин.
– А тишиной? – заметила Эльза… – Прислушайтесь. Мертво тихо. Если бы я была богата, – прибавила она, подумав, – я бы купила громадный лес, на сотню километров до людей, выстроила бы себе домик в чаще и жила бы так, не выходя из лесу и никого не пуская к себе.
– Никого?
– Разумеется, взяла бы Этьена с собой…
– И только?..
– У меня больше никого нет.
– А мужа…
– О-о! – чуть слышно отозвалась она, но это восклицаниe было двусмысленно по интонации. Оно говорило: «Какой вздор!» И в то же время оно говорило… «Да, пожалуй!»
– Разве вы не желали бы встретить человека, который бы вас полюбил и счел бы себя счастливыми поселиться с вами в этом лесу… Скажите. Отвечайте искренно.
Сердце у Эльзы забилось сильнее при этом вопросе, который как будто вел к чему-то, и она, снова слегка смутившись, замолчала.
– Отчего вы не хотите отвечать? – спросил он.
– Трудно… Объяснить нельзя, стало быть, надо молчать или лгать.
И вдруг наступило такое молчание, которое красноречивее и опаснее всяких разговоров. В такие мгновения два существа думают об одном и том же и чувствуют это, но будто тщательно оберегают друг от друга свою общую тайну.
– Но, как холодно… – произнесла, наконец, Эльза, вздрогнув всем телом и поведя плечами.
– Не простудились ли вы под дождем? – заметил Аталин озабоченно. – Пойдемте лучше в дом…
– Да, вернемтесь. Пора ведь тоже давно… объяснить вам, почему я захотела вас видеть… – робко прибавила она, со страхом готовясь к этому объяснению.
– La grosse affaire? [595 - Серьезное дело? (франц)] – улыбаясь, сказал он, но неестественно и как бы заставляя себя шутить.
– Да. Но не смейтесь. Это крайне важное дело. И вы должны бы были уже догадаться, в чем дело.
– Я догадываюсь, но желал бы ошибиться, – вдруг холодно проговорил он.
Они вернулись в дом в гостиную и смолкли, будто уставши от прогулки… В столовой Жак гремел посудой…
Усевшись, Эльза как-то вся съежилась. Ей или нездоровилось, или она робела все более от приближения минуты рокового объяснения.
«Если он откажет, что тогда делать? – думалось ей. – Нельзя же бросать все и допустить, чтобы он рисковал своей жизнью и еще, к тому же, из-за меня».
Уже начинало смеркаться, и сквозь обманчивый полусвет в комнате Аталин полусознательно глядел на ее хрупкую фигурку в кресле, а мысли его почему-то были далеко… Ему мерещился Петербург, а в нем «госпожа» Аталина… как называл он давно по привычке свою жену. Но почему? Какие мысли, какие мечтания заставили его, глядя на это красивое и симпатичное ему создание, вдруг вызвать воображением женщину, которая загубила его существование, которая была, – и станет еще, пожалуй, в будущем – помехой его личного счастья… Почему он, никогда не думающий о ней, теперь вспомнил об этой ненавистной ему женщине, с которой все еще связан, благодаря клятве, данной умирающему отцу. Почему? Он сам не cознавал этого. Или же он не хотел прислушаться к внутреннему голосу, который подсказывал и объяснял все… простое, понятное, но невозможное, непонятное…
Как часто бывает в людях, что сердце и мозг спорят, даже борются и бессовестно лгут, обманывают друг друга, даже предают друг друга на пытки и мучения, иногда на казнь поздних раскаяний….
– Мне страшно начинать, – вымолвила, наконец, Эльза.
Она долго думала и колебалась, с чего ей начать, и по правдивости своей натуры начала именно с того, что чувствовала. По пословице: «что на уме, то и на языке».
Аталин пришел в себя, вздохнул и, уже сознательно глядя в лицо Эльзы, кротко улыбнулся.
– Чего же вам, Эльза, бояться? – невольно вырвалось у него.
– Чего? Неудачи… У меня просьба.
– Просьба! Ко мне? У вас?.. – оживился он. – Я буду, Эльза, счастлив исполнить ваш малейший каприз.
– Без исключения? Все!.. Все, что я попрошу?! – воскликнула она, выпрямляясь.
Аталин пристально поглядел ей в лицо, и в нем появилось сомнение.
– Говорите. Прямо. Все, что возможно – я исполню. А l’impossible, nul n’est tenu [596 - А совершать невозможное, никто не обязан (франц).].
Эльза снова понурилась, поняв значение этой оговорки. Помолчав, она выговорила нетвердым голосом:
– Не соглашайтесь драться с Монклером!
Аталин видимо изумился, зорко поглядел на нее и ответил угрюмо:
– Я думал, вы явились ко мне по собственной воле, я был рад, даже, право, счастлив… А получается, вас подослали!
– Никогда! Кто же? Да и зачем? – встрепенулась она.
– Спасти Монклера от меня.
– Я сама пришла. В замке это никому не известно. А почему? Почему… Извольте. Я скажу вам откровенно.
И Эльза объяснила, что она получила письмо к нему от графини только за тем, чтобы бросить на почту и списала себе его адрес. Затем она подробно рассказала, как лукаво и нечестно поступила она, подслушав разговор графини с Жюли. Разумеется, Эльза ни словом не обмолвилась о том, в чем, по словам графини, он якобы сознался ей.
Аталин все внимательно выслушал и досадливо покачал головой. Разумеется, он тотчас же понял коварную махинацию графини. Но почему она так полагалась на влияние на него Эльзы, он не понимал. Неужели и она тоже пришла к заключению и убеждена, что эта девочка всевластна над ним.
– Слушайте, Эльза, – заговорил он почти раздражительно. – Вы ни в чем не виноваты. Абсолютно ни в чем. Не вы причина моей ссоры, а скотский поступок художника. Я не за вас заступился, а вообще за нравственность, за приличия, за законы общежития. Вы тут не при чем… Будь на вашем месте горничная Жюли, я поступил бы так же.
Лицо Эльзы вдруг потемнело… У нее совсем отнимали нечто, что она, борясь сама с собой, то сомневаясь, то снова веря, лелеяла уже три дня. Отнимали самую яркую, золотую грезу. Изгоняли из сердца самое лучезарное чувство.
«Я и Жюли – для него одно и то же!.. Он, стало быть, лгал графине?»
Подавив в себе горькое чувство полного и внезапного разочарованья, Эльза снова начала страстно упрашивать не играть своей жизнью.
Аталин объяснил ей подробно всю махинацию графини ради желания спасти Монклера, а не его.
– Она поступила просто непозволительно, даже нечестно, по отношению к вам, – сказал он.
– Вы считаете способной ее на ложь? – вдруг робко спросила Эльза.
– Если она была способна разыграть подобную комедию с вами, то, конечно… Ведь это ложь, что я рискую… Рискует Монклер. В этом она прямо солгала, чтобы, зная вашу симпатию ко мне, заставить вас немедленно отправиться сюда… Она просила меня сама отказаться от дуэли, и я отказал. И вот она подослала вас комедией, обманом, ложью.
– О, теперь я все поняла! Все, все… – прошептала Эльза и тихо схватилась руками за голову.
– Что, все?.. Разве было еще что-нибудь?
– Было. Но, что именно – я не скажу. Однако, несмотря на то, что Монклеру грозит беда, а не вам, тем не менее, я все-таки умоляю вас не стреляться с ним. Мало ли что может случиться. Господи! Мало ли что ужасное, непредвиденное случается. Согласитесь. Обещайте мне это.
– Нет, ma chere enfant… – холодно отозвался он. – Этого я вам обещать не могу. Все, что хотите, но не это. C’est une affaire d’honneur… [597 - Это мужское дело (франц).]
– Ну… так идите рисковать, играть двумя жизнями, своей и моей… – глухо вымолвила Эльза.
– Что вы говорите? Я вас не понимаю.
– Я виновна во всей этой беде, – вдруг почти грозно сказала она. – И если вы будете убиты, то раскаяние заставит меня… Я не переживу этого. Не захочу пережить!
Аталин вдруг вспыхнул… Он слишком верил в правдивость этой девочки, да и голос, лицо ее заставлял верить.
«Но если это правда? Если она способна на подобное?.. Что же понять тогда?» – мысленно воскликнул он и затем произнес уже шепотом:
– Это так говорится. Да! оно и было бы бессмыслицей. Я ведь вам чужой человек.
Эльза не ответила и, еще более сжавшись и понурившись в кресле, закрыла себе лицо руками.
Она чувствовала, что, помимо волнения от всего разговора, лицо ее пылает, в висках стучит, а в голове ощущается какая-то тяжесть, какой-то туман… И она была рада водворившемуся мертвому молчанию. Долго ли оно продолжалось, Эльза не помнила.
Дверь отворилась, наконец, и на пороге появился Жак. Яркий свет ламп с нежно– белого, накрытого стола вдруг ворвался в гостиную, уже давно погруженную в сумрак. Лакей доложил: «Monsieur est servi» [598 - «Обед подан, моньсиньор!» (франц)], чопорно и с достоинством.
Они поднялись и вышли, ослепляемые светом.
Обед прошел странно и таковым показался даже Жаку. Они почти промолчали все время, не желая говорить при лакее о том, что просилось на язык, о том, что было на уме у обоих. О пустяках же не хотелось говорить, так как эти пустяки, казалось, непременно должны профанировать все, что накопилось на душе за весь день.
После быстро поданного обеда, за которым Эльза отказывалась почти от всех блюд, чувствуя себя в каком-то странно тяжелом, даже новом для нее состоянии, она, пройдя в гостиную, не выдержала и объявила тотчас, что желала бы уйти в отведенную ей комнату.
– Конечно!.. И ложитесь спать. Вы измучены. Мне надо было самому сообразить это и предложить вам. Но мужчины глупы в этих случаях.
– Да, я пойду… Я очень, очень устала. Но все-таки скажите мне еще раз. Повторите.
– Что…
– В последний раз… Завтра, как только я проснусь, вероятно, часов в шесть утра, я уйду от вас в Париж и прямо на вокзал….
– Я прикажу довезти вас до вокзала в карете, – отозвался Аталин.
– Нет! Этого я не хочу ни за что! Я уйду пешком, возьму фиакр и доеду… Когда я отсюда двинусь, вы еще будете спать… Скажите же теперь… Вы не можете уступить… Не стреляться?
– Милая Эльза, – горячо выговорил Аталин… – Вы умны и умны не по летам. Вы должны сами понять, что просите невозможное. Ведь это жертва и притом такая….
– Которой вы для меня не можете сделать.
– Которая вам не нужна!
– Нужна! – страстно и гневно воскликнула она, будто с угрозой поднимая на него руку. – Для Этьена нужна. Он будет сиротой…
– Эльза! Я не могу этому верить!
– Клянусь вам, – еще с большею страстью произнесла она. – Клянусь памятью моего бедного отца и его дорогой для меня могилой, что если вы будете убиты, то я покончу с собой. Je vous le sacre, et Dieu m’entend! [599 - Клянусь вам, и Бог меня слышит! (франц).]
Наступило молчание и длилось долго. Аталин тяжело дышал и, наконец, вымолвил дрогнувшим голосом:
– Простите меня… Но я… Я не верю.
И после нового молчания Эльза медленно протянула ему руку, стиснула крепко его пальцы и, будто нехотя выпустив их, произнесла шепотом.
– Adieu donc alors… Ici ou là-bas [600 - Тогда, до свидания… здесь или там… (франц)]…
– Я вас не понимаю, – тоже прошептал он.
– Если вы останетесь живы, – произнесла она медленно, через силу, – то мы, конечно, никогда в жизни больше не увидимся. Не надо, и я не хочу. Если же вы будете убиты, то мы свидимся уже par devant le Seigneur [601 - у Господа (франц)] и в этом случае… пожалуй, можно сказать: Au revoir à Dieu [602 - Прощайте, с Богом (франц)]. Если бы не брат, я бы предпочла… второе.
Эльза проговорила это дрожащим голосом, и слезы вдруг засияли в ее глазах. Аталин в волнении двинулся ближе и хотел что-то сказать, но она остановила его почти гордым движением руки и, повернувшись, тихо вышла из комнаты.
Глава 10
Маделена уже поджидала в передней диковинную гостью, о которой за день немало наговорилась с Жаком и с Карпо. И доведя ее до приготовленной комнаты, она собралась поболтать с ней, в надежде выспросить девочку…
– Je vais lui tirer les vers du nez! [603 - Попробую что-нибудь вытянуть из нее (франц)] – похвасталась она лакею и привратнику, которые были очень озадачены появлением у них гостьи, пешком, в старых ботинках, в поношенной соломенной шляпке, без пальто и с сучковатым посохом.
Однако Маделена заметила теперь сразу странный вид Эльзы, и, доведя ее до комнаты, ей предназначенной, добрая от природы женщина тотчас участливо спросила:
– Вы случайно не больны?.. Это правда, что вы прошли пешком сто километров?
– Нет. Меньше.
– Dieu! Я бы не могла. И одна?..
Маделена собралась было все-таки поболтать, но Эльза однообразно отвечала лишь «да» и «нет»… Найдя на комоде свое платье и белье, все тщательно вымытое и выглаженное, а ботинки чистыми и высушенными, она поблагодарила и сказала, что ляжет.
– Я вам помогу раздеться.
– О, что вы? Вы смеетесь надо мной, – ответила Эльза, гордо, – вы же видите, что я ничем не выше вас по положению.
– Je suis servante dans la maison [604 - в этом доме я работаю служанкой (франц)], – сказала Маделена, как бы извиняясь, но слегка назидательно.
– Eh bien quoi? [605 - И что же?… (франц)]… Я, может быть, буду тем же, – резко ответила Эльза.
– Alors je puis me retirer? [606 - тогда я свободна? (франц)] – сухо заявила горничная, ошибившаяся в своих расчетах выпытать что-либо.
– Мне ничего не нужно…
– Когда разбудить вас?
– А дома, вы полагаете, меня будит горничная, когда мне нужно бежать отворять заставы?..
– Какие заставы?!
– Ну, до свиданья. Dormez bien [607 - Доброй ночи… (франц)]… – ответила Эльза, улыбаясь, но через силу, потому что чувствовала себя разбитой и обессиленной.
Горничная вышла, а она быстро разделась и легла в большую, чудно покойную кровать. Она ни на что не обратила внимания в комнате, но невольно заметила теперь коричневое шелковое одеяло с тонкой простыней, помеченной красивым шифром из двух букв. Вторую букву А она понимала, но первая не имела смысла. Это было французское Т, у которого не хватало наверху куска… Догадка, что это русская буква, не могла ей прийти в голову…
«Странно, что со мной?» – подумала она, продолжая чувствовать тяжесть во всем теле и будто легкий туман в голове, застилавший и комнату с мебелью, и даже ее мысли и соображения.
«Это с дороги. Я устала. И дождь. Пожалуй, отчасти и простуда… А главное – он. Да. Ужасно… Ужасно!»
И потушив свечу, Эльза стала смотреть во тьму комнаты, а мысль ее, усталая, ленивая, рвущаяся и будто придавленная, носилась Бог весть где… Ей представлялась какая-то комната, а в ней стоят друг против друга Аталин и Монклер, и, держа ружья, все палят друг в друга. Пули из ружья Аталина все проходят насквозь Монклера, и он жив, а пули художника застревают в груди Аталина, и он бледный… Он тяжело вздыхает, глядя на нее, будто умирая, прощается…
Еще днем, раза три, она хотела спросить у него, как именно дерутся на поединках, но ей не удалось это. Теперь она воображала дуэль по-своему.
Вскоре Эльза начала было дремать, но несколько раз просыпалась от собственного голоса. Она разговаривала с Аталиным, просила, отвечала, вскрикивала… Голова при пробуждении казалась каждый раз все тяжелее. Ничего подобного никогда еще не бывало с ней, и теперь она приписала это всему, что пережила и перечувствовала за весь этот день.
– Он отказал! Графиня солгала! Что же теперь? Если он будет убит, я не хочу жить. А Этьен?..
Усталость превозмогла, наконец, все. Она заснула крепким, но лихорадочным сном, с бессмысленно страшными сновидениями и с бредом. И все, что всплывало и мерещилось в каком-то круговороте и огне, – все это давило грудь и будто душило ее. Она ворочалась в постели, металась, глубоко вздыхала, бормотала, но, однако, не просыпаясь и не приходя в себя.
Между тем Аталин, несколько взволнованный, вышел в сад и, пройдя в цветник, сел на скамью. Два угловые окна второго этажа обыкновенно темные – ярко светились. Уже много лет он не видал огня в этих комнатах, всегда пустых.
Он стал смотреть на них и видел на опущенных занавесях две тени, которые двигались, но вскоре окна потемнели. Аталин поднялся и побрел в самую чащу сада.
Никогда еще, казалось, не было на душе его такой смуты, какая была теперь…
Борьба, длившаяся в нем уже давно, теперь будто стихла… Мозги уступили сердцу и начинали вторить ему. Рассудок сознался, но стал грозиться, признал действительность, но заявлял свои права на власть над чувством.
«Да. В этом сомнения нет, – думал он, медленно шагая по дорожкам сада. – Я хочу любить! И не так, как когда-то полюбил было кузину зятя. Но ведь это опять так же невозможно… Пока жива она, эта женщина, испортившая мне всю жизнь. Пока?! Она меня переживет. Стало быть, и Эльза – запретный плод… А так, не женясь, взять ее? Никогда! Она мне слишком мила, чтоб я мог решиться на подобное. Да и сама она на это не пойдет… И странно. Будь она способна на такое – я бы ее не полюбил… Не полюбил?! Стало быть, я сознаюсь, наконец, что люблю ее…
И пройдя еще несколько шагов по чаще, Аталин снова сел на попавшуюся скамью и произнес вслух:
– Стало быть, я сознаюсь?!
И затем он опять поднялся и начал бродить по саду, тихо, бессознательно, с опущенной на грудь головой.
Как много значит в жизни один день. Еще сегодня утром он скучал, вспоминал об Эльзе, но пожимал плечами, иронизировал над собой и точно знал – а не только надеялся, – что это все пройдет… А теперь, через несколько часов, он уже испуган. Он робеет перед тем будущим, которое надвинулось на него, темное, грозное.
«Пройди, проживи меня, – будто говорит оно. – Ты думаешь, у тебя хватит сил? Это ребяческое самомнение. Не одолеешь».
Наконец, устав физически и от ходьбы и от мыслей, Аталин вернулся в дом и тихо, осторожно прошел наверх, к себе в спальню. Комната была первой по коридору и далеко от комнаты Эльзы, но он все-таки боялся нашуметь и разбудить ее. Вместе с тем ему было приятно стесняться, быть осторожным в этом доме, где столько лет жил он один одинехонек, не имея повода стесняться.
Улегшись в постель, он чувствовал себя немногим лучше Эльзы. Голова отяжелела под смутой дум, сердце ныло, будто жаловалось рассудку, не понимая его указов и предрешений…
– Да, завтра конец, – шептал он сам себе и прислушивался к своему голосу. – Сегодня уже конец. Завтра утром она уйдет отсюда и, разумеется, второй раз не явится. Я же никогда не буду у Отвилей или в Tepиэле. Надо только проснуться раньше, чтобы увидеть ее еще раз, взглянуть на нее в окно, когда она выйдет из дому. Но говорить с ней, слышать ее милый голос уже никогда не придется. Это было сегодня в последний раз в жизни. Ну, что же? Иначе нельзя…
Однако ночь проходила, а Аталин не спал и в десятый, и в сотый раз передумывал одно и то же. Наконец утомление взяло-таки верх.
Глава 11
Когда Аталин снова открыл глаза, после крепкого беспробудного сна, на дворе было уже светло, и толстые темные занавеси его спальни были будто обрамлены проскользнувшим светом. Чувствовалось, что там, за окнами, горит яркое солнце, уже высоко стоящее в безоблачном небе.
Он взглянул на стенные часы против кровати и ахнул. Он проспал уход Эльзы.
– Странная судьба! – проговорил он. – Однако, вот жизнь. Сама жизнь. Человек – животное, а жизнь… Жизнь на земле?.. Не то, что мы думаем или желали бы…
Он вздохнул и прибавил:
– Да, философствуй теперь. Любовь, думы терзанья сами по себе. А дурацкое, глупое спанье – само по себе. Уж если на то пошло… Как же я не почувствовал, что она уходит из этого дома навсегда. Я должен был проснуться в этот момент… Засыпая, я был глубоко уверен в этом. И вот, человек верил, а животное проспало…
И сев в постели, он стал соображать, где уже может быть Эльза… Было девять часов. Она, вероятно, поднялась в шесть или семь и была теперь уже километров за двадцать от Парижа, в поезде, на северной железной дороге.
Чувствуя, что снова он, конечно, не заснет, Аталин поднялся и раскрыл окна. Затем, надев халат, он позвонил и, обождав, опять позвонил. Жак, однако, не появлялся… Барин никогда не звал его так рано, и лакей был в своей комнате с лицом густо намыленным и с бритвой в руке. Звонок заставил его привскочить.
– Vas te faire f…. fendre! [608 - И что теперь… расколоться! (франц)] – вскрикнул он, не зная как быть…
Однако когда Аталин собрался звонить в третий раз, в дверь постучали.
– Entrez! [609 - Войдите! (франц)] – крикнул он, но дверь не отворилась, а за ней раздался голос Маделены.
– Это я… Жака нет… Что прикажете?
Будучи в халате, он двинулся сам, отворил дверь и приказал готовить кофе, но при этом он глядел в лицо горничной как настоящий инквизитор, пытающий не сознающегося преступника.
Женщина, изумляясь этому взгляду, все-таки оставалась совершенно спокойной и ничего не докладывала…
– Давно ли ушла mamzelle Caradol? – спросил он вдруг, видя, что женщина уже направляется к лестнице.
Маделена снова обернулась и вместо ответа удивленно взглянула на него.
– А разве mademoiselle должна была сегодня уйти? – спросила она в недоумении.
– Хорошо, стало быть, вы пропочивали! – с оттенком раздражения произнес он.
– Извините… Я не знала, – отозвалась Маделена укоризненно. – Я на ногах с половины седьмого, как всегда… Но mamzelle Caradol стало быть ушла в шесть часов… Прикажете узнать у Франсуа?
– Нет… Это лишнее. Это все равно… – сказал он, стыдясь, что напрасно упрекнул ее.
Аталин запер дверь и, не приступая к своему туалету, стал ходить по комнате. Он чувствовал себя скверно. И уныние, и раздражительность странно сказывались вместе.
– Ну, если так… то надо уезжать. Проболтаться. В Россию… Ну, в Италию… Ну, хоть к черту… А здесь оставаться невозможно.
И он вдруг вздрогнул от легкого стука в дверь.
– Однако нервы славно расходились, – сухо сказал он себе и прибавил громче: – Entrez…
В дверях появился Жак и, увидев, что барин в халате, обернулся назад и выговорил: – Вы можете войти…
За Жаком появилась опять Маделена и доложила, что Карпо не отлучался ни на минуту от ворот и калитки, но не видал гостьи. Поэтому надо думать, что она еще спит.
– Как, еще спит?! – вырвалось у Аталина против воли так громко, как если бы он услыхал чрезвычайную новость.
И лакей, и горничная удивились…
– Так вы, стало быть, не были в ее комнате и говорили наобум, – крикнул он на горничную.
Маделена разобиделась.
– Извините. Если бы можно было узнать, не будя ее, я бы, прежде всего, это сделала… Но она заперлась вчера на ключ, стало быть, надо взяться за замок и толкнуть дверь… Я ручаться не могу, что она проснется от этого.
– Вы правы, Маделена. Mademoiselle очевидно спит или в саду гуляет. Вероятнее спит еще…
И Аталин радостный занялся туалетом. Но вдруг сомнение снова возникло.
«Ведь она дикая девочка. Она способна, чтобы не будить привратника, перелезть через ограду на улицу. Недаром она именуется «Газелью» в своем местечке».
Мысль еще раз увидеть Эльзу настолько сейчас обрадовала его, что это предположение снова сильно взволновало его.
– Oui, mademoiselle… Сейчас. Будьте спокойны, – раздался в коридоре голоc Маделены умышленно-громкий.
Аталин, вздохнул полной грудью… Будто гора с плеч свалилась. Почти весело принялся он умываться и плескаться в воде.
И ему вспомнилось вдруг… Так, во времена оны, когда он был еще ребенком, спешно и весело умывался он в воскресные дни, собираясь с отцом к обедне в Кремль, где любил бывать среди волн пестрого народа под звон колоколов.
Однако все-таки странным казалось ему, что Эльза проспала при ее привычке рано вставать.
«Вероятно, она не захотела расстаться так… – думалось ему. – Так… Недружелюбно»…
И он вспомнил уже не в первый раз, как вчера Эльза, резко прекратив излишние разговоры, вдруг подняла на него руку и, отвернувшись, вышла из гостиной.
«Она хочет проститься как следует. Но ведь это… хуже… Расстаться навсегда прилично и вежливо, право, еще тяжелее, чем так, как вчера».
Когда Аталин был уже почти одет, снова появилась на пороге горничная, но уже озабоченная. Она объяснила, что гостья одевается, но что ей не по себе и даже очень нехорошо.
– Elle a très mauvaise mine. Mais très, très, très mauvaise [610 - Она очень плохо выглядит. Очень плохо (франц).].
– Больна, хотите вы сказать?
Маделена объяснила, что по ее мнению гостья совершенно больна и что ей бы следовало даже остаться в постели…
– Как! Да такой степени? – воскликнул он.
– Да я же говорю вам… Elle très mal [611 - Она очень плоха… (франц)]…
Он быстро накинул платье и двинулся, было, к комнате Эльзы, но остановился в коридоре, вспомнив, что она только еще одевается, да и вообще его появление в спальне обидит ее. Он не знал что делать, и решился спуститься и дожидаться ее в столовой.
Через четверть часа раздались голоса на лестнице, и он вышел навстречу. Эльза, снова в своем сером платье, спускалась по ступенями и подошла к нему, но настолько изменившаяся в лице, что Аталин не выговорил ни слова от изумления, но в уме решил:
«Судьба! Она останется здесь на несколько дней. Это начало болезни».
– Я непростительно проспала! – заговорила Эльза тихим голосом, через силу. – Мне немного нездоровится.
– Немного!? Да вы совсем больны.
– На воздухе это пройдет.
Эльза двинулась за ним в столовую, но вдруг на середине комнаты слегка пошатнулась.
– Маленькая слабость. Позвольте мне проститься с вами. Я и так опоздала… Кофе я не хочу…
– Садитесь… Садитесь… – вымолвил он строго, как бы чувствуя, что его долг сломить ее волю.
– Мне надо спешить… – ответила она, садясь на стул как бы поневоле. – Говорить нам не о чем. Все сказано. Все стало ясно.
– Нет. В этом положении я не отпущу вас. Вы останетесь… Я сейчас пошлю лошадей за доктором.
– Никогда. Бог с вами!..
Эльза быстро поднялась и пошла снова к передней… Он заступил ей дорогу и стал горячо упрашивать, доказывая, что она серьезно больна и что когда доктор увидит ее, то решит все… Тогда он доставит ее сам в экипаже до Северного вокзала или даже пошлет Маделену проводить до Териэля.
Эльза стояла перед ним молча, со сверкающими лихорадочно глазами и еще более страшная… Красивая смуглость ее исчезла, и она казалась просто темно-коричневой, с жестким выражением в лице и будто старше лет на пять…
– Я вас не выпущу. Ни за что… – выговорил Аталин, став перед дверями передней.
– Полноте. Я сказала, что ухожу, – и уйду!
– Я вас умоляю сделать мне эту уступку. Ну не для вас… Лично для меня! – горячо воскликнул он и схватил ее за руки.
– Никогда!.. Вы для меня ничего не хотите уступить. Я вчера всячески умоляла вас напрасно. Какое же имеете вы право меня просить? Пустите же… Меня никто еще никогда не заставил поступить против моей воли.
– Эльза. Ну, а если я… Ну, да, будь по-вашему… Если я откажусь от вызова Монклера… Вы останетесь?..
– Вы откажетесь?! – воскликнула она, и лицо ее на мгновение просветлело.
– Да… Да… Если вы останетесь у меня здесь, пока не поправитесь… Ну, хоть два, три дня… Сколько велит доктор.
– Вы откажетесь от дуэли только ради того, чтобы я здесь?..
И Эльза от волнения зашаталась и оперлась на его протянутые руки. Она поглядела ему в глаза… Взгляд ее, за мгновение лихорадочно-яркий и блестящий, вдруг потух…
Но этот исчезнувший огонь, видно, проник в его сердце.
– Merci, de coeur! [612 - Спасибо, сердце! (франц)] – вымолвила она тихо… Я это век буду помнить. Это важнее, чем платок в мастерской Монклера.
– Так вы останетесь!
– Я прошла голодная сто километров, чтобы вы отказались от дуэли. А теперь вы просите ради того же, сидеть спокойно… – улыбнулась она через силу. – Что легче?
– Так я пошлю за доктором? Вы будете его слушать?
– Я вас буду слушать!.. Вас! Все мне теперь будет милым приказом… – вымолвила она таким голосом, что Аталин вдруг вспыхнул от смуты на сердце.
Этого оттенка голоса этой странной девочки он еще не знал. Эти простые слова будто обожгли его. Они были произнесены чуть слышно, а в них было что-то властное, сильное и… нравственно палящее.
Оправившись от волнения, он предложил Эльзе идти тотчас к себе и ложиться снова в постель в ожидании приезда доктора, но она отказалась.
– Нет. Пойдемте теперь в сад… Маделена сказала, что кофе там. Теперь я хочу его с вами пить… Я себя даже лучше, крепче чувствую. Так вы не будете драться с этим… се rustre [613 - этим мужланом (франц)], с Монклером. Не будете? Повторите.
– Нет, нет! Если он напишет или пришлет виконта, я отвечу, что я боюсь. Понимаете, милая Эльза. Напишу письмо Монклеру и скажу, что я струсил, что я хвастун, лгун. Скажу… Я скажу, Эльза, все, что вы захотите!.. Идемте… Обопритесь на мою руку.
– Нет… Я одна… Я теперь могу опять сто километров идти.
И, войдя в сад до накрытого столика под большой липой, Эльза села, оглянулась, улыбаясь, поглядела на Аталина и выговорила страстным шепотом:
– Ах, как я рада, что я заболела. Как Господь милостив. Как Он умеет все устроить. Ну, кто мог думать… Как я счастлива!.. Encore un brin, et j’expire ici me-me, de bonheur! [614 - Еще немного, я отдышусь от всего этого (франц).]
Глава 12
Однако Эльза чувствовала себя очень плохо. Чем сильнее была ее натура, тем труднее одолевала ее болезнь, но зато тем бурнее сказывалась.
Проспав время, назначенное ею, для возвращения обратно домой, она поднялась, разумеется, через силу. Чувствуя, что едва держится на ногах от недомогания и внутреннего жара, она решила солгать, что поедет в Териэль, но, в сущности, надеялась только добраться до сестры Марьетты, адрес которой тайком взяла из комода матери перед уходом.
Новое объяснение с Аталиным, его неожиданное согласиe исполнить ее мольбу, его внезапная нежность сильно подействовали на нее. Она понимала, как трудно ему принести подобную жертву, но, тем не менее, он уступил и только ради того, чтобы она не рисковала своим здоровьем. При этом он был опять совершенно другими, в глазах его она поневоле читала нечто, во что боялась уверовать, чтобы не страдать потом от разочарования.
Выйдя в сад, она почувствовала себя бодрее физически и совершенно здоровой нравственно, радостной, даже счастливой. Однако, напившись кофе, она снова еще сильнее ослабла, голова опять отяжелела, и все ее тело горело под непонятным ей гнетом.
Она не выдержала и объяснила, что пойдет к себе в комнату и опять приляжет.
Эльза не могла предполагать и даже испугалась бы, если бы ей кто сказал, на сколько времени она идет ложиться в постель и когда снова поднимется. Однако на мгновение явилось предчувствие, и она сказала, входя в дом:
– А что если я заболею у вас здесь?..
– И славу Богу, что у меня, а не у вашей матери или у сестры. Если вы заболеете здесь, у вас будет все необходимое: и доктор, и горничная, и сестра милосердия, и близкий вам человек, который, после Этьена, право, самый близкий вам.
– Бог милостив, однако, все пройдет в один день, – уклончиво ответила Эльза. Но его слова чудно коснулись ее сердца.
– Я не желаю вам зла, не желаю, чтобы, в самом деле, оказалась серьезная болезнь, но я бы желал… Правда… Я желал бы, чтобы вы долго были больны без опасности, но без возможности встать и уехать… ради того, чтобы я мог видеть вас здесь подольше.
– Зачем? – кратко и грустно отозвалась она. – Конец будет все тот же.
– Конец?
– Ну да. Возвращение домой и разлука.
– Я буду потом ездить к вам в гости в Териэль.
– А потом… Уедете в Pocсию или в иную страну. Нет, право, лучше, если доктор меня отпустит завтра… Однако как мне нехорошо.
И Эльза опустилась на кресло среди гостиной, посидела, опустив голову на руки, и затем с трудом двинулась через столовую, но уже опираясь на руку Аталина.
На лестнице силы окончательно покинули ее, она зашаталась, и он поневоле обхватил ее за талию, чтобы удержать на ногах.
– Ne faites pas ça [615 - не делайте этого (франц)]… – глухо проговорила она и, сделав страшное усилие над собой, выпрямилась, но подняться по ступеням не могла.
– И я безумный, что позвал вас идти в сад. Надо было тогда же лечь. Все эгоизм, возмутительный и гадкий.
– Маделену… – произнесла она тихо.
Аталин кликнул горничную, и сильная женщина, обхватив ее за спину под плечами, помогла ей потихоньку подняться и добрести до комнаты, где Эльза тотчас же легла на кровать, не раздеваясь…
И вдруг ей вспомнилось и вновь почудилось, как Аталин обхватил ее на лестнице рукою.
– Mon Dieu, si je pouvais… mourir! [616 - Бог мой, если бы я могла… умереть! (франц)] – прошептала она таким голосом, что добрую Маделену растрогали и голос и слова.
Столько горя и правды было в них.
Горничная тотчас вернулась вниз к Аталину и заявила:
– La pauvre enfant est bien mal [617 - Бедный ребенок серьезно болен (франц)]. Хуже, нежели мы думаем. Хорошо бы дать знать ее родным.
– Родным? – вымолвил Аталин. – Она почти сирота. У нее только маленький брат семи, восьми лет. Les autres ne comptent pas [618 - Остальные не в счет (франц).].
Между тем кучер Джонс уже давно выехал с каретой в Париж, везя записку Аталина к его доктору.
Через час после того, что Эльза легла в постель, доктор Гарнье въезжал уже в ворота виллы.
Это был уже старик шестидесяти лет, высокий, плотный, геркулесовского телосложения. Он производил сразу самое выгодное впечатление своим бело-румяным лицом, квадратной седой бородой, гладко под гребенку остриженными серебристыми волосами и прелестными голубыми глазами. Видно было, что когда-то он должен был быть очень хорош собой, да и теперь в известном смысле был красавец. Вдобавок у этого гиганта голос был медленно тихий, кроткий, движения спокойно-мягкие, неспешные… Он поневоле внушал всякому полное доверие, и как доктор, и как человек.
Гарнье, англичанин по матери, был один из очень известных докторов Парижа и когда-то имел огромную практику, от которой давно отказался, чтобы лечить исключительно бедных и даром. Его имя было хорошо известно на обоих берегах Сены, именно благодаря этому обстоятельству.
Аталина он знал давно и очень любил.
– Дайте честное слово, что все pyccкиe похожи на вас, – шутил он, – и я еду в Россию на жительство и натурализуюсь русским.
Но Аталин не давал слова и тоже отшучивался, говоря, что если бы создать целую нацию от браков французов с англичанками, то это будет первая нация в мире.
Все пациенты Гарнье знали хорошо один крупный факт из его прошлого, повлиявший на всю его жизнь и на его характер.
Женившись рано, еще в двадцать лет, он имел восемь человек детей… Однажды при возвращении из Англии в Гавр, куда он возил всю семью для свидания с их бабушкой – он попал в одну из страшных бурь… Пароход был унесен штормом и разбит на скалах Бретани. Вся его семья исчезла в пучине морской на его глазах. Спаслось лишь семь человек пассажиров и в том числе Геркулес, искусный пловец, сам Гарнье. Он подробно и драматично рассказывал не раз Аталину эту страшную катастрофу, после которой едва не сошел с ума.
Получив записку Аталина, доктор узнал, что болеет не сам он, а больна «одна личность», гостящая у него, «чудесное дитя-подросток». Дети были слабой струной старика, а также и подростки обоего пола. И он немедленно бросил больных и полетел из своего квартала на юге Парижа в Нельи, то есть за тридевять земель. Джонс, которому было приказано: «courir ventre à terre!» [619 - скакать не щадя лошадей (франц)] исполнил распоряжение в точности и, привезя доктора, проезжал теперь тихим шагом взмыленных лошадей и страдал за них…
– Pauvres betes [620 - бедные животные (франц)], – сказал он своим акцентом Жаку с козел, чуть не со слезами на глазах. – Poquoi pas un fiacre? [621 - И почему не был взят фиакр? (франц).] И для какой-то девчонки. Надо было нанять карету, а не гонять своих лошадей.
– Что лошади! – отозвался Жак. – Погодите… То ли, будет.
Между тем Гарнье, поздоровавшись с Аталиным, которого не видал уже с полгода, спросил тотчас же:
– Обзавелись приемной дочерью, mon bon? [622 - мой дорогой (франц)]
– Почти, – ответил Аталин. – Ваше предположение стало бы правдой и действительностью, если бы это существо было полной сиротой.
– Каких лет?
– Шестнадцати.
– О-о? – протянул Гарнье, как бы вдруг обидясь.
– Вы подумали совсем ребенок… Я обманул вас? – Гарнье не ответил, помолчал и спросил серьезно:
– Ça n’est rien pour vous [623 - Надеюсь, ничего личного (франц).]. По сущей правде?..
– Нет… Что вы?.. Но я очень… Очень интересуюсь ею…
– Так… Так… – ворчал Гарнье, приглядываясь. – А ну, посмотрите мне dans les blancs des yeux [624 - прямо в глаза (франц).].
И Аталин слегка сконфузился под зорким взглядом голубых глаз старика.
– Понимаю теперь метаморфозу. Вы очень изменились и помолодели… Я себя все спрашивал, отчего? Теперь понимаю… – совершенно серьезно сказал он.
– Полноте, cher docteur… В мои годы поздно так меняться и по таким причинам.
– Лжете. Не следует никогда лгать. Мне? Доктору, старику и другу? Мой диагноз прямо говорит мне: твой друг, русский счастлив, ожил, ибо влюблен… Любит… А затем, эта неизвестная личность, то есть эта больная, произвела волшебную метаморфозу в вас, я могу определить лишь тогда, когда увижу вас обоих вместе. Ну, идемте.
Все это Гарнье проговорил своим мягким и кротким голосом и, объясняя, как друг сильно изменился, стал бодрым и счастливым, старик будто, радовался, глядя на него. Уверенность в его голосе при этом заключении подействовала и на Аталина. Гарнье, ведь не предположение делал, а констатировал факт решительно и твердо.
«Стало быть, в самом деле, в лице моем что-то пoявилось, выдающее меня», – думалось Аталину.
Глава 13
Поднявшись оба наверх и войдя в комнату Эльзы, они нашли ее лежащей на постели, с открытыми глазами, но она не шелохнулась, не сказала ни слова и только пытливо присмотрелась к Гарнье.
– Вот вам доктор, Эльза, который вас живо вылечит. Это мой друг, господин Гарнье, – сказали Аталин, насильно улыбаясь, так как вид Эльзы его смутил. Ему показалось, что ей много хуже, судя по лицу и взгляду.
Он тотчас же вышел, не считая себя вправе присутствовать при визите доктора.
Гарнье, окинув быстрым и проницательным взором лежащую больную, которая показалась ему гораздо старше на вид, чем говорил его друг, в несколько мгновений сообразил очень многое, касавшееся ее и его друга. Одно только озадачило его: плохой костюм девочки, отсутствие каких-либо вещей в ее комнате и, главное, ее тип, оригинальность ее лица…
Он сел около нее, взял за руку и стал смотреть ей в глаза своими добрыми и глубокими, будто влияющими, глазами. И глаза эти, как всегда, сделали свое дело. Не прошло и минуты, как Эльза относилась к этому красивому старику так, как если бы давно знала его, – с полным доверием и симпатией.
– Я больна не серьезно? – спросила она.
– Не знаю еще, ma chere demoiselle. Вот увидим.
– Мне нельзя здесь долго оставаться. Мне надо домой.
– Постараемся отпустить вас как можно скорее.
Он задал Эльзе несколько вопросов как доктор. Затем аускультировал и выслушал внимательно грудь и спину, и, наконец, сказал, вздохнув:
– Вы сильно простудились. Скажите, когда… По вашему мнению… недавно.
И Эльза объяснила про свое путешествие и прибавила то, что скрыла от Аталина.
– Я за все время съела небольшой кусок хлеба, а потом сутки не ела совсем.
– И все шли голодные. Ну, а на ночлеге разве не спросили ужинать?
– Нет. Я ночевала в лесу на земле… Накануне там, похоже, уже был дождь, потому что земля была сырая.
– И вы на мокрой земле провели ночь; ничего не подложив?
– На мне, кроме этого платья, ничего не было…
– И спали крепко, конечно не чувствуя сырости?
– Как мертвая… Устала очень.
– Pauvre chère enfant! [625 - Бедное дитя! (франц)] – вырвалось у Гарнье кротко. – Ведь эдакое на всю жизнь может отозваться…
– Oh ma vie, monsieur le docteur [626 - Ох, моя жизнь, господин доктор… (франц)]… – грустно шепнула Эльза. Она нужна только еще лет на семь… А больше и не нужно. Тогда брат будет уже большой мальчик. Je puis partir alors… et sans bagage! [627 - И я смогу тогда отбыть… совсем без багажа (франц).]
Гарнье не понял, и, все больше заинтригованный этим странным для него существом, спросил, что она хочет сказать.
– Le bagage d’un moribond? C’est un grand poids. La fatigue d’une existance. Я повторяю слова моего покойного отца.
Затем Эльза смолкла и отвернулась лицом к стене, Гарнье задумался. Мысли его унеслись и были на пароходе, среди бушующих волн разъяренного моря, близ береговых утесов Бретани.
«Девочка говорит об усталости жизни. А он? Эта картина бури, поглощающая жену и всех его детей, одного за другим? – Какая это ноша в жизни?!»
Между тем Аталин прошел в сад и нетерпеливо ждал доктора.
Через полчаса Гарнье, приказав Маделене тотчас раздеть и уложить больную совсем в постель, спустился прописать рецепты, а затем окликнул хозяина из дверей, выходящих в сад.
– Ну что? – нетерпеливо и смущенно спросил Аталин, явясь с боковой дорожки и входя с ним в гостиную.
– Очень не хорошо, прямо скажу. Болезнь не смертельная, но очень опасная и долгая. Стало быть, она долго пролежит. Если ей надо домой, то отвезите сейчас. Пока еще можно. У нее воспаление легких… Не пугайтесь, это в нашем климате, среди жаркого лета и в ее годы – не страшно. Но одно меня смущает… Есть осложнение. Я не могу разобраться вполне. Она, вместо сильной слабости, напротив, страшно возбуждена, точно взволнована чем-то случившимся с ней… Я не требую исповеди от вас, но если вы знаете le fin mot de la chose [628 - разгадку произошедшего (франц)], то скажите мне просто «Да».
– Да, – ответил Аталин, волнуясь, и прибавил, – может быть.
– Между вами произошло какое-нибудь объяснение, сильно подействовавшее на нее… Скажите только когда?
– Вчера вечером… и сегодня.
– А ее путешествие и гроза были вчера же утром?
– Да.
– Понимаю. Надлом сил усталостью и надлом нервов объяснением, а основанием сильная простуда… Ну вот… Затем я вам скажу, что ей не шестнадцать лет, а более того, года на два.
– Это так кажется. Ей даже нет еще полных шестнадцати.
– Тогда… Погодите… Она не француженка происхождением. Тип у нее особый, южный.
Аталин объяснил происхождение Эльзы.
– О-о! – поморщился Гарнье. – Не люблю я с креолами дело иметь.
– Отчего? – удивился Аталин.
– Не пугайтесь. Я не к тому говорю. За выздоровление нашей больной я отвечаю. Но креолы вообще или страшно крепкий народ, или хрупкий, как стекло. Смотря по тому, насколько близко или далеко от экватора родились и жили. А их ахиллесова пята – легкие.
Аталин объяснил, что Эльза родилась на севере Франции, и что она не мулатка, а квартеронка.
– Это все равно, – ответил доктор, – месторождение ничего не значит. Как внешность, тип лица, цвет кожи и волос, так и горячая кровь, сердце, легкие, даже нрав – передаются у креолов по наследству прямее, устойчивее и, так сказать, аккуратнее, чем у европейцев. Уж если где водится наследственность со всеми курьезами атавизма, так это среди них. Скажут мне, каковы ее отец и мать, бабушка и дедушка, и я смогу сказать, что она не только есть, но и будет… Я уверен, что ваша protegée – интересный субъект… Негритянская кровь собственно не дает ничего в смысле духовном, а только густит европейскую. Черная сторона, если так можно выразиться, возводит в квадрат и в куб индивидуальные свойства, качества и пороки, унаследованные от белой стороны. Во всяком случае, – улыбаясь, прибавил Гарнье, – иметь с креолами дело никому не советую. Что это за существо, еще не расследовано и не определено точно… Между двумя расами, индоевропейской и негроидной, нет ничего общего… Что же должен быть креол?.. Или Ормузд, или Ариман. Или сатана, или ангел… Если же ни то, ни другое, то самый странный «микст», в котором либо животное облагорожено, либо человек оскотинен.
– Да разве негр не человек? – рассмеялся Аталин.
– Никогда! Это звено между человеком и шимпанзе.
Гарнье, давно не видевший своего русского друга, просидел у него долго. А между тем, Аталин нетерпеливо ждал, чтобы он уехал… Его смущала Эльза, и страшно волновал вопрос: позволит ли она, сочтет ли возможным, допустить его сидеть у нее в комнате?
«Ведь иначе мы не увидимся за все время ее болезни!» – думал он, не слушая рассуждений Гарнье о влиянии негритянской крови на европейскую в будущих столетиях. Наконец тот поднялся и своим тихим голосом сказал:
– Послушайтесь совета друга. Если она, в самом деле, для вас что-нибудь значит уже… Si vous êtes en train de vouloir lui devenir cher [629 - Если вы собираетесь стать ей дороги… (франц)]… Остановитесь вовремя, а то намучаетесь и проклянете свое существование. Не надо ни любить, ни жениться на креолках, пока наука не найдет вполне верного и усовершенствованного способа прививать человеку микробы бешенства… Тогда после подобной вакцинации, хотя бы вот вашей больной, смело влюбляйтесь в нее. Она будет обезврежена…
Когда доктор уехал, Аталин не пошел наверх, а только справился, сидит ли у Эльзы горничная. На утвердительный ответ Жака, он кликнул ее и приказал, чтобы она тотчас ехала в магазины Лувра со списком вещей для Эльзы, где было все необходимое, белье и всякая мелочь. Затем он немедленно послал Жака в Нельи за сестрой милосердия для ухода за больной, а привратника Карпо отправили в аптеку. В доме не осталось никого, и он сам запер калитку за Маделеной.
Оставшись один с Эльзой на вилле, он поднялся наверх и с волнением стал перед ее затворенной дверью.
– Эльза? – окликнул он ее через дверь, – Вы спите…
– Нет, – слабо отозвалась она.
– Эльза. Вы больны довольно серьезно. И будете долго больны. Может быть очень долго. За это время я не увижу вас? – прибавил он вопросом.
Эльза не отзывалась. Он молчал.
– Я буду одеваться, и вставать каждый день часа на два, – ответила она, наконец.
– Это невозможно!
– Возможно. Я уже теперь чувствую себя лучше.
– Это ложь.
И снова наступило молчание. Эльза солгала и стыдилась…
– Будьте благоразумны… Позвольте мне приходить сидеть около вашей кровати хотя бы раз в день в присутствии сестры милосердия, за которой я послал…
– Дайте мне подумать и приходите за ответом… Нет! Прикажите мне дозволить это вам…
– Я приказываю, – неровным от чувства голосом произнес он.
– Войдите, – чуть слышно отозвалась она.
Аталин отворил дверь, вошел и сел на кресло, стоявшее около кровати. Эльза не смотрела в его сторону и лежала, отвернувшись лицом к стене. Только ее черная, как смоль, кудрявая голова резко выделялась на белой подушке из-под высоко натянутого одеяла.
Глава 14
Марьетта уехала от матери не простясь с ней, так как Анна в этот день умышленно ушла из дому, будучи глубоко оскорблена поведением дочери за время ее пребывания в семье.
А Марьетта, женщина не злая, просто привыкла исполнять всякую свою прихоть и никогда не стеснялась, даже не понимала, как это люди себя стесняют. Зачем? Затем, чтобы скучать! Почему? По глупости! Ou vient la gêne – adieu le plaisir! [630 - Коли начал стесняться – прощай удовольствие (франц).]
У Марьетты была любимая и постоянная поговорка… Et ça fait le compte!.. [631 - Счет подбит!.. (франц)] Хочу и квит! Понравился приятель матери, и тотчас квит… с прихотью…
Она вернулась к себе в Париж – на улицу Chaussée d’Antin.
Давнишняя мечта Марьетты быть «dans ses meubles» [632 - «квартира с мебелью» (франц)] осуществилась только с год назад, и квартира эта была как раз на полдороге от Итальянского бульвара на «Красную Мельницу», два излюбленных места подобных ей женщин.
Квартира, четыре или пять комнат, была довольно роскошно отделана, хотя вульгарно, но отличалась крайней опрятностью и чистотой, благодаря заботам пожилой горничной Жозефины. Самой хозяйке, проводившей время или во сне, или за столиками бульваров и разных увеселительных мест – было, конечно, не до домашних дел.
Передняя и соединяющий ее с кухней небольшой коридорчик были отделаны по стенам вместо обоев русским кумачом, вошедшим недавно в моду. Гостиная, ярко– оранжевая, штофная, с набивными черными цветами, была порядливо расставлена шаблонным образом, как в номере гостиницы. Столовая из дуба, с огромным резным буфетом и толстыми ковровыми гардинами, была самой приличной, не «казенной» на вид комнатой. Зато здесь висели парные картинки: «Весна» и «Осень» в виде обнаженных женщин, одной красивой во цвете лет и другой, уродливой, всячески поблекшей. Против них была другая пара: «Монашенка», скромно задумчивая, с молитвенником в руке, и «Кокотка», дерзко смеющаяся с бокалом шампанского в руке. Третья пара картин поражала всякого являвшегося в первый раз и одних заставляла хохотать, а других произносить: «О-о-о?!!»
– N’est се pas, que c’est cochon? [633 - Как вам мои хрюшки? (франц)] – самодовольно хвасталась ими хозяйка.
Спальня Марьетты, нечто самое обыкновенное для нее, ее подруги и друзей, показалась бы на первый взгляд всякого не парижанина совсем диковинной комнатой. В ней, как в святилище язычников, размещался идол и свидетельствовал о наличии особого культа.
Здесь на возвышении стояла массивная широкая кровать, к которой вела ступень, как к трону или столу заседающего судьи, или к кафедре. Над этой кроватью с атласным голубым одеялом, отделанным кружевами и лентами, распростерся с потолка огромный балдахин с занавесями из голубого бархата, с парчовой серебряной отделкой, серебристыми шнурами, кистями, с густой бахромой и с ярким галуном по всем краям и швам. Золоченые головы дракона среди резьбы стенок кровати и золотые рыбьи хвосты вместо ножек довершали впечатление чего-то уродливо-вычурного, бьющего в глаза.
Гардины на двух окнах были такие же, как и занавеси балдахина.
Эта «богатая» спальня могла бы напомнить иному русскому человеку мишурно-блестящие похороны его отечества.
Все остальное в комнате – туалет в кружевной юбке с уборками, зеркальный шкаф, комод и мебель голубого штофа – не отличалось ничем особенным. Зато большие канделябры, в шесть рожков каждый, на камине, на комоде и на четырех белых тумбах по углам, бросались тоже в глаза, тем более, что свечи в них бывали всегда наполовину сожжены… Воображению невольно представлялось: каков же должен быть этот погребальный балдахин ночью, когда он озарен полусотней свечей?
В наше время главных стилей для внутреннего убранства домов четыре: Louis Ouinze, Empire, Rococo и Canaille. И все эти стили даны историей, выдающимися в ней эпохами. Последний стиль дан умирающим девятнадцатым веком в наследие двадцатому, в котором вообще и не то еще будет!.. Долженствуют явиться чудеса-чудес… из решета.
Марьетта, покинув когда-то свою семью, под влиянием минуты, чтобы искать счастья по свету, храбро явилась в Новый Вавилон и смутилась от окружающего столпотворения лишь на несколько часов. Она верила в свою звезду или, точнее, в свое хорошенькое, смазливое, дерзко-вызывающее личико…
– Je veux m’amuser… Et ça fait le compte! [634 - Я должна развлечься… И счет открыт! (франц)] – решила она, твердо идя на все.
Поступив продавщицей в магазин холостяка-парфюмера с восемью франками в кармане, она уже имела пятьсот франков в новом прелестном портмоне, прежде чем наступил месячный срок первого получения тридцати франков жалования. Сам хозяин магазина вскоре ссудил ее этими деньгами, помимо платьев и кое-каких золотых вещичек.
Но через три месяца Марьетта была заменена другой, изгнана и вполне свободна… Имея деньги, она стала своим человеком в некоторых бульварных кафе… и уже имела много приятельниц. Однако одновременно она завела такие туалеты и усвоила себе такие замашки, что избегала посещать те кафе, в которых гарсоны обязаны просто заявлять некоторым посетительницам:
– Les dames seules ne sont pas admises [635 - Дамы сюда не допущены (франц).].
Впрочем, спутники часто находились и часто менялись…
После полутора лет мечтаний и стремлений очутиться dans ses meubles [636 - квартире с мебелью (франц)], судьба свела ее с клерком нотариуса, а он познакомил ее с банкиром Годрионом, который тотчас же снял и отделал ей квартиру по ее вкусу.
«Quel animal! [637 - Какая скотина! (франц)] – думала про него Марьетта с первого же дня, но прибавляла, – как только попадется что-нибудь получше, так этого вытурю, а все это, конечно, оставлю себе…» Et ça fait le compte!.. [638 - И после потехи обязательно счет! (франц)]
Теперь, надолго задержавшись в Териэле, она, конечно, знала, что ожидает ее в Париже. Ссора и разрыв с приятелем-банкиром, человеком степенным, ревнивым на свой лад и решительным.
– Оплаченный товар должен принадлежать исключительно тому, кто его купил! – говорил он.
В известных вещах Годрион уступал сожительнице всегда и повиновался ей, как школьник, в иных же случаях был по ее выражению «Têtu comme un mulet!..» [639 - «Упрямый осел!» (франц).] Если бы она потребовала идти с ней пешком в Булонский лес под проливным дождем, он беспрекословно согласился бы, но бывать без него в «Мулен Руж» одной или покидать Париж он не позволял ей в течение целого года, что они были вместе. Встретив ее однажды случайно, одну, в кафе «Des Ambassadeurs» на Елисейских полях, он едва не бросил ее тут же. По словам хорошо его знавших женщин, он любил повторять, что глубоко убежден лишь в одном: «Toute femme en laisse restera toujours fidèle» [640 - «Любая женщина остается верной лишь на поводке» (франц).].
Он был действительно привязан к Марьетте на особый лад. Он рассчитал, что она ему стоит, рассчитал, сколько еще времени она будет недурна собой, насколько она лучше характером и поведением «ces dames» [641 - «истиной дамы» (франц)]. И он увидел в ней искру дружбы к себе и искру честности, и не требовал пламени страсти и всяческих добродетелей. Он ценил в ней особенно то, что она была «encore la moins canaille» [642 - «наименьшей стервой» (франц)]… из всех женщин, смененных им за пятнадцать лет жизни в Париже.
Однако он знал, что она все-таки может его обмануть при случае, и всячески присматривал за ней, иногда подсылая даже шпионов… Но целый год Марьетта была верна ему… так как ничего лучшего ей не попадалось…
На этот раз, согласившись после долгих споров отпустить свою подругу к матери, Годрион поставил условием немедленное возвращение. На другой же день его шпион, простой лакей, уже выехал в Териэль. Через трое суток он привез известие, что Марьетта, сочтя себя, вероятно, в полной безопасности среди глуши, самым бесцеремонным образом украсила его голову классическим убором короля Менелая.
По возвращению в Париж, Марьетта нашла у себя на столе письмо с объяснением, выговором, и отставку…
– C’est singulier! [643 - Это поразительно! (франц)] – хладнокровно изумляясь, воскликнула она. – Мужчины? Что за порода!.. Требуют верности!.. Да на каком же основании? Ведь он знает, что он четырнадцатый, так почему же пятнадцатого не должно быть? C’est singulier!
С легкомыслием, свойственным женщинам ее сорта, Марьетта отнеслась к разрыву со своими любовником совершенно равнодушно.
«Paris en est plein [644 - Париж набит подобным добром (франц)], – подумала она, – да и я теперь уже другая птица. Dans mes meubles!» [645 - с мебельным гнездышком! (франц)]
И она тотчас принялась за поиски другого обожателя со средствами. На этот раз у нее был уже один на примете, юный англичанин, сын фабриканта перочинных ножей, с которым ее познакомил тот же Годрион.
– До подбора чего-либо серьезного, le petit anglais fera mon affaire [646 - английский малыш пока сойдет (франц)], – решила она.
Она тотчас послала свою Жозефину за этим, очень юным, очень рыжим и очень глупым сыном Альбиона. Он жил в Париже якобы ради изучения какого-то производства, но, в сущности, проводил дни на бульварах, в ресторанах, а вечера в разных «Мельницах». Слегка ухаживавший за ней уже давно, юный мистер Уорден явился немедленно. Условия были определены тотчас и точно, и все пошло сразу, как по маслу, так как денег у юноши было довольно.
Единственно чего стала опасаться Марьетта, не отобьет ли его у нее раньше времени какая другая женщина, так как он был еще много глупее и легкомысленнее, чем показался ей при первом знакомстве. Но она напрасно боялась, ибо действительно искренно нравилась Уордену своею деланной важностью с ним и своей резкостью, которые он принимал за аристократический шик. Он решил мысленно не заменять ее какой-либо другой на все то время, что приходилось ему оставаться во Франции.
Единственно, что его слегка заботило, была боязнь ревности со стороны его хорошего знакомого и прежнего сожителя Марьетты, банкира Годриона. У юнца являлось опасение быть побитым, а ведь это… «It is not amusing!» [647 - Не так уж и забавно! (франц).]
Глава 15
Через четыре дня после возвращения в Париж, Марьетта уже затеяла у себя ужин и пригласила трех своих npиятельниц, чтобы «спрыснуть» нового друга, или, как сказала она, ma nouvelle acquisition [648 - мое новое приобретение (франц).].
Явившиеся к Марьетте гостьи были такие же «птицы небесные», что не сеют и не жнут, а сыты бывают. Но все эти три субъекта одной и той же среды были совершенно антиподы по положению и личным свойствам.
Первая, женщина лет под сорок, но еще красивая, рыжеватая, зеленоглазая и млечнокожая, очень умная и видавшая виды, жила не нуждаясь, успев собрать порядочный капиталец тысяч в шестьдесят. Оставаясь в той же среде, где она начинала свою карьеру уже более двадцати лет назад, она оставалась равно непременным членом Moulin Rouge и Casino de Paris. Но всем было известно, что она теперь ненавидит и презирает мужчин, и только покровительствует начинающим…
– C’était bon dans le bon vieux temps [649 - Это было удобно в доброе старое время], – говорила она, – теперь же, слава Создателю, они не нужны. Je puis me les payer… au choix [650 - Сейчас я могу покупать их… на выбор (франц).].
Женщину эту, Бог весть почему, знал весь Париж и некоторые лица, довольно высоко стоящие в миpe финансов, журналистики и искусств. Вдобавок у нее было странное прозвище «Quinola» [651 - «Киноль»], то есть «червонный валет».
Вторая была крайне молоденькая и веселая хохотунья, имевшая способность смеяться всему от зари до зари, недурная собой, сорившая деньгами сегодня и сидевшая голодной завтра. Ее звали «Jaquette» из-за того, что она, годом раньше, из-за искренной привязанности к одному осужденному за крупное мошенничество негодяю, по имени Jacques, чуть-чуть не попала в тюрьму, пробуя взять преступление на себя.
Третья отличалась тем, что была сравнительно образована, окончив воспитание и полный курс au couvent [652 - монастырский (франц)], родом из семьи очень почтенных буржуа, но сирота, и тем, что была как-то удивительно оригинально дурна собой. Разумеется, и у нее было прозвище, но уже совершенно дикое и мало приличное по смыслу – Sot-l’y-laisse [653 - гузка (франц)]. Заслужила она это название Бог весть когда, от полузнакомых мужчин, своим образованием и благовоспитанностью, каким-то наивным, будто бессознательным умом, ни ей, ни другими не признанным, затем своей кротостью и крайней правдивостью среди царящей в ее кружке резкости и лжи. Все это будто заменяло отсутствие красоты, и «только дурак ее не ценил».
Настоящие имена всех этих женщин были неизвестны их знакомыми, да никто, конечно, этим и не интересовался. Между собой, настоящими именами, приятельницы называли себя лишь иногда… «Quinola» была собственно Марта, «Jaquette» – Луиза, «Sot-l’y-laisse» – Жанна.
Вечер, устроенный Марьеттой, чтобы спрыснуть «юного англичанина», прошел весело, и все еще задолго до ужина казались уже будто под влиянием винных паров. Так посудил бы всякий посторонний, войдя к госпоже Розе Дюпрэ. Крики, визги и хохот оглашали всю квартиру, и гул доходил до лестницы и до соседних квартир. Причина была та, что не одни женщины явились на крестины англичанина. Были и кавалеры.
Не спрашивая согласия своего «Bibi», как прозвала она юного англичанина за его миниатюрность, Марьетта позвала одного близкого друга. Это был человек, который пять лет назад был мальчишкой в мясной лавке, а теперь имел «un bureau» для игры на скачках и участия в тотализаторе. В этой конторе разорялось немало всякого темного люда и рабочих, но зато сильно наживался сам monsieur Horace Bovis, статный, высокий и полный чувства собственного достоинства брюнет.
Для Марьетты он был уже месяца с два amant de coeur [654 - сердечным любовником (франц)], который постоянно занимал у нее деньги, без отдачи, хотя собственно в них и не нуждался. Это делалось из принципа, чтобы иметь право причислять себя к тем людям, для которых женщины статья дохода.
Юный Уорден привел с собой своего друга, тоже якобы англичанина, но уже пожилого и сомнительного, ибо он сильно смахивал на еврея, отчасти лицом своим, как говорят французы, «en lame de couteau» [655 - лезвием ножа (франц)] и отчасти отличным знанием нескольких языков. Он уверял, что он коммерсант и обычно рекомендовался: «Je suis dans la dentelle [656 - Я в кружевах (франц)]». В действительности, он никаких кружев не продавал, а был членом тайной агентуры германского правительства для сбора всяких сведений, то есть попросту – немецкий шпион английского происхождения и с французской фамилией Morisson, быть может, переделанной из Moritzson.
Наконец Киноля, явившаяся вся в бриллиантах и в щегольском черном платье, где перемешались щелк, бархат и кружева, приехала в сопровождении красивого молодого человека, лет двадцати с небольшим.
Это был русский, по происхождению из духовного звания, семинарист Московской Академии, не окончивший курса и попавший уже года три тому назад в Париж; вращаясь преимущественно в таком обществе, где «сливками» считались Киноля, маклер по игре на скачках Бови, и им подобные, он считался совсем джентльменом… В этой среде русского очень любили за веселый нрав, за ученость, особенно по части религии, а главное за быстро и легко усвоенный им бульварный стиль развязных ухваток и речей. Наконец, все к нему относились с уважением потому, что он носил титул. Это был «le comte de Sokoloff» [657 - «граф Соколов» (франц).].
Однако за последнее время «граф» Соколов был менее весел и забавен. Он узнал, что за ним следит полиция, вследствие запроса русского правительства. Он даже на днях сознался друзьями, что отчасти скомпрометирован на родине участием в одном политическом деле. Сам же он знал хорошо, что в деле обмана им двух ювелиров на Невском, перед выездом за границу, было мало политической подкладки.
И все это пестрое общество, четыре легкомысленные и «легконравные» женщины, юнец и три подозрительных кавалера весело пировали до трех часов ночи. И за счет этого Bibi, его же иронически «спрыскивали», а Марьетту поздравляли:
– Avec la nouvelle. Vives les canifs du papa! Prenez en soin! [658 - С обновлением! С ожившими папиными ножичками! Берегите их! (франц).]
Шуткам, оcтротам и двусмысленностям насчет перочинных ножей не было конца весь вечер. У папаши в Англии, наверное, уши горели…
Юнец понимал многое, но не все, – и кисло смеялся среди громкого откровенного хохота, не зная, следует ли обижаться явно или изображать bon garçon [659 - хорошенького мальчика (франц)].
Под конец ужина «граф» Соколов предложил тост за франко-русское сближение. Мориссон воспротивился, но Бови настоял.
– Vivent la Russie et la France! – закричал граф Соколов, уже опьяневший. – Vive l’alliance sacrée! [660 - Виват России и Франции! Да здравствует священный союз! (франц).]
– Pas de jurons, s’il vous plait! [661 - Никаких ругательств, пожалуйста! (франц)] – крикнула Марьетта в смысле остроты.
– Mort aux Allemands! [662 - Смерть немчуре!] – воскликнул Мориссон и прибавил нахально: – C’est un hors-d’oeuvre [663 - это закусон (франц)] с моей стороны, которого вы не поймете.
– Я предлагаю тост за великую нацию, изобретшую скачки, – предложил затем содержатель конторы. – Bibi, а la votre avec…
Англичанин обиделся от этой фамильярности полузнакомого ему человека, но Марьетта расцеловала его, и он расцвел.
Часу в четвертом вся компания была сильно пьяна, опустошив бутылок двадцать и в том числе около дюжины шампанского. Бонна или горничная Марьетты, толстая добродушная Фифина, то есть Жозефина, состряпав и подав ужин «гостям», уже сидела у стола между хозяйкой и Киноля, и в сотый раз, переглядев бриллианты гостьи, озиралась на всех, как единственно трезвая, с высоты своего величия.
Мясник-спортсмен Бови, обладая красивым баритоном, уже спел несколько шансонеток, конечно вполне неприличного содержания и, стало быть, при взрывах хохота…
Когда это надоело, Со-ли-лэс предложила петь песенку вчетвером и самую невинную; но это была игра на деньги. Надо было спеть хором:
Qu’il pleuve, qu’il vente
Soir et matin,
Toujours il chante
Sur son chemin!
Пусть хлещет дождь, пусть дует ветер,
Пусть будет вечер или утро,
Всегда поет он, всегда весел,
И пусть в дороге он, с ним везде уютно!
После чего всякий запевал как хотел в разбивку, начиная с третьего или четвертого стиха, но с условием пропеть все четыре. Выходил полный кавардак, но вдруг случайно трое запевали вместе один и тот же стих, а четвертый, не попав в унисон, проигрывал и уплачивал каждому по франку. Но это вскоре надоело, и все общество затянуло хором песенку:
J’ai rencontre une bonne d’enfants!
Sur le bis, sur le bout, sur le banc,
Sur le bidubouduban!!
Повстречал вчера я няню!
Повстречал в саду на бис,
На губах ее повис!!
– Assez! Assez! [664 - Стойте! Погодите! (франц)] За здоровье моей Фифины! – заявила, наконец, Марьетта. – Каждый должен с ней расцеловаться. C’est pour la bonne bouche! [665 - Это на закуску! (франц)]
Мужчины сначала, шутя, протестовали, глядя на пухлое, красное и маслянистое лицо сорокалетней Жозефины, испекшейся за целый вечер в маленькой кухне, но затем весело все по очереди облобызались с горничной. Брезгливее всех обтерлась потом она же сама… так как ото всех несло вином, которого она не любила.
В четыре часа Марьетта и ее Биби, осовелый и шатающийся, проводили своих гостей на лестницу.
Когда все уехали, юный англичанин собрался было тотчас спать, но Марьетта явилась в сопровождении горничной, принесла из кухни бумажку, грязно исписанную каракулями, и, сунув ему под нос, ушла в спальню. Это был счет за ужин в триста франков.
– Tiens. Occupe toi de ça… Les affaires avant tout!.. [666 - Твое. Займись-ка этим. Дела прежде всего! (франц)] – почти строго сказала она.
И Биби, ошалелый, кое-как пересчитал и уплатил деньги Фифине, прибавив ей на чай двадцать франков.
Глава 16
Через день, около двух часов, к дому, где происходили крестины юного Биби, подъехал простой фиакр, и господин в сером пальто и в цилиндре вышел из кареты. Он был одет с иголочки и несколько важен в движениях и манере держаться… Почти бросив в руку кучера два франка, он не потребовал сдачи, вошел в дом и направился прямо к стеклянной двери, за которой, очевидно, должна была находиться комната или окошко консьержки. За стеклом виднелась в кресле у окна пожилая женщина, в белом чепце и синем переднике.
Он претворил дверь и выговорил сухо:
– Mademoiselle Caradol?
Женщина подняла голову и однозвучно ответила, что таковой нет.
– Дома нет? – спросил он.
– Таковой в числе квартирантов нет, – также однозвучно ответила эта.
– Как нет… Это дом семь… Госпожа Марьетта Карадоль… Она уже, кажется, более года живет здесь.
Консьержка даже не сочла долгом снова отвечать. Господин стоял на пороге в недоумении и даже в некоторой тревоге, и, наконец, произнес:
– Я точно знаю, что она в этом доме.
– Нет-с, – отозвалась женщина и прибавила: – у нас вот на первом этаже направо г. Прево, а налево господа Сатинуа, на втором направо доктор Гикар, а налево госпожа Дюпрэ, на третьем…
– Nom de Dieu! [667 - Ах ты Боже мой! (франц)] – воскликнул господин улыбаясь. – Из ума вон! Именно она. Mamzelle Rose Dupre!.. Вы же знаете, вероятно…
– Знаю-с, но вы спросили mamzelle Caradol, и я вам ответила, что такой нет… На втором этаже первая дверь… Но мне кажется, что она вышла со двора и вы напрасно подниметесь.
Господин снова сделал рукой движение, как бы снова что-то вспомнив.
– Тогда я у вас оставлю браслет для передачи ей, – сказал он, сделав движение, будто собираясь лезть в карман, где ничего не было.
– Montez s’il vous plait. [668 - Поднимайтесь, пожалуйста (франц)] Она дома… И, вероятно, еще даже и не вставала… – объяснила консьержка самым простым тоном, как если бы в их разговоре была самая обыденная последовательность.
Господин двинулся.
– …и потому все-таки вернее… Trois fois de suite [669 - Звоните три раза подряд (франц)], – сказала женщина ему вслед. – Я потому говорю, что вы вероятно и это знаете, но кажется, очень рассеяны.
– Нет, это я помню, – усмехнулся он и стал подниматься по лестнице. Остановившись перед указанной дверью, он позвонил три раза подряд и стал ждать. Прошло минуты две. Он снова три раза дернул звонок, и за дверью раздался голос.
– Кто там?
– Un ami, sortant de la gare du Nord [670 - Это друг, прибывший на Северный вокзал (франц)], – ответил он.
– Ваше имя…
– Вроде сказанного довольно. Неужели вы не узнаете моего голоса?
– Я не mamzelle Дюпрэ… Обождите.
«И мне показалось, что это не ее голос», – подумал он.
Через несколько мгновений дверь отворила молодая, но некрасивая женщина, появившись перед ним в накинутом наскоро и еще не застегнутом на пуговицы халате, отчего грудь ее была обнажена.
– Месье Виган? – спросила Со-Ли-Лэс.
– Да-с.
– Войдите. Марьетта еще в постели. Мы спали.
Господин, никто иной, как расфранченный ради Парижа железнодорожный вахтер из Териэля, вошел в темную переднюю и стал снимать свое пальто.
– C’est vous, Baptiste? [671 - Это вы, Баптист? (франц)] – донесся голос Марьетты через три комнаты.
– Mais non! Mais non! [672 - Разумеется! Разумеется! (франц)] – крикнул он весело.
– Идите сюда, – отозвалась Марьетта.
Через минуту Баптист, повесив пальто на вешалке и оставив шляпу и трость на столе, двинулся через столовую и гостиную и вошел в спальню.
Марьетта, сидя на кровати в сорочке, отделанной кружевами и голубыми ленточками, встретила его смехом.
– Vous savez [673 - Вы же знаете… (франц)]… Решение еще не последовало… Вы слишком поспешили. Я же сказала, что напишу вам. Ну, здравствуйте…
И она протянула ему руку, но он обнял ее и поцеловал в шею и плечо.
– Pas de blandices [674 - я еще не умывалась (франц)] – отозвалась она морщась. – Садитесь.
– Toujours jolie… – вымолвил он, садясь и глядя на женщину, которая, однако, была ярко освещена солнцем через открытое окно, и поэтому следы пудры и всяких притираний на лице и теле выступали еще заметнее. – Toujours plus jolie [675 - ты всегда прекрасно выглядишь (франц)]… – прибавил он искренним голосом.
– Будете в Париже, – ответила она брезгливо, – отучитесь от этих пошлостей. Сейчас видна деревня, обыватель провинции… Ну, что вы мне скажете, то есть, что ты мне скажешь? Почему ты прилетел, не дождавшись моего письма? Ведь я еще далеко не решилась. Я ведь следую пословице, что un «tiens» vaut mieux, que deux «tu l’auras» [676 - одна «синичка сейчас» лучше, чем пара «журавлей» потом (франц).].
Он подумал и ответил холоднее:
– Во-первых, Марьетта, я знаю, что я для тебя даже меньше, чем un tiens [677 - одна синичка (франц)], и всегда им останусь. И никогда я в deux tu l’auras [678 - журавлиную пару (франц)] не лез, то есть ничего тебе особенного не сулил, кроме любви, верности и заступничества jusqu’à risquer ma vie [679 - рискуя своей жизнью (франц).]…
– C’est ça [680 - да, конечно… (франц)]… Все та же песенка. Любовь до гроба и обещание жертвовать жизнью… Все вы мужчины так всегда… Воображаете, что ваша любовь или жизнь стоит чего-нибудь. А она равняется стоимости монетки, которой теперь нигде во Франции, пожалуй, и не найдешь. Çа vaut un liard [681 - Гроша ломанного не стоит (франц).].
– Ну, а больше мне и дать нечего. La plus belle femme du monde ne peut donner que [682 - Самая прекрасная женщина может дать только… (франц)]… Ты знаешь… Ну, так и я…
– Но ты и этого дать не можешь, – расхохоталась Марьетта. – Но, все же, почему ты не дождался моего решения и письма?
– Я не для этого приехал, Марьетта. Я по важному делу, касающемуся не нас с тобой, а Эльзы.
– Эльза! Что с ней?
– Она убежала!
– Как? Когда? Каким образом? – воскликнула Марьетта, чуть не выскочив из постели.
– Да также, как и ты когда-то… Рано утром исчезла из дому и больше не появлялась…
– И неизвестно с кем?
– Не догадываешься?.. Подумай…
Марьетта подумала, соображая, и вдруг выговорила:
– С тем остолопом. С этим пнем… С русским?..
Баптист кивнул головой.
– Я это предчувствовала!.. Тогда же… У меня собачье чутье… Это должно было случиться. У них обоих есть что-то общее… Та же… Как сказать… La même imbécillité [683 - Парочка идиотов (франц)]. Я его хорошо помню. Он ведь глуп, как пень… А Эльза почти идиотка в серьезных вещах… C’est ça!.. C’est ça!.. [684 - Это точно (франц)]
И Марьетта вдруг сердито насупилась. Лицо ее потемнело. Баптист пристально глядел на нее, и наоборот, лицо его приняло более довольное выражение. Наступило молчание.
«Эта мне будет помогать, – подумал он, – а вместе мы обделаем такое дельце, что сразу и я всплыву. Je vaudrai «dеux tiens» [685 - я буду стоить пару твоих синичек (франц)]».
– C’est ça!.. [686 - Да уж!.. (франц)] – раздражительно снова повторила Марьетта. – Это я маху дала. Надо было ее тогда же увезти с собой и не отпускать в замок.
– Дело еще не потеряно… Мы можем вместе этим заняться от имени Анны.
– Ну, рассказывай, как дело было.
– Да я ничего не знаю…
И Баптист передал кратко приезд Эльзы из замка с больной ногой, свою собственную штуку с кроликом, чтобы отнять у нее сто франков, а затем ее исчезновение на следующее утро.
– А куда и как, она, конечно, не сказалась! – прибавил он.
– Почему же ты знаешь, что она бежала с русским?
– Pas avec… Chez lui [687 - Не с… А к нему (франц)]. К нему в Нельи, где у него вилла. Мне все рассказал Этьен. Поганый мальчишка все знал и, как я его не стращал избить, не говорил ни слова. Вчера, наконец, я прибежал якобы из Териэля, и по уговору с Анной, стал ей рассказывать, что прочел в газетах, как на улицах Парижа поднято тело неизвестной молодой девушки, убитой, и что по приметам это точно наша Эльза. Что надо бы непременно съездить в Париж, навести о ней справки через полицию, и узнать, не она ли убитая… Ну, мальчуган, разумеется, как мячик скатился из своей комнаты, разревелся и все рассказал, прося меня ехать в Нельи к этому русскому, и затем он чуть не подох с перепуга от припадка.
– Что же нам делать?
– Как что? Обратиться к нему от имени Анны и забрать ее.
– Он нас не примет, или примет и выгонит…
– Тогда в полицию. Она несовершеннолетняя. Он идет под суд, потому что законы…
– Bah! Quelle sottise… Les lois! A Paris?! [688 - Какая чушь… Законы! В Париже?! (франц).]
Баптист, однако, стал объяснять женщине, что закон в данном случае крайне строг и часто действует беспощадно, и что надо только уметь направить дело, как следует, через адвоката и от имени матери. В Париже-то именно оно еще легче, чем в глуши.
– Да, впрочем, до этого дело и не дойдет. Пойми это… Нам ведь не обезьянка эта нужна, – прибавил он.
– Понимаю, но теперь поздно. Надо было прежде поставить ему свои условия и держать ее на замке. А теперь поздно… Тогда он дал бы все десять тысяч. Как нипочем. Tous les russes sont princes et millionnaires en France… quoique manants chez eux [689 - Все русские – князья и миллионеры во Франции… хотя в стране у них одни мужики (франц)].
– Почему же так? Я не понимаю.
– Черт их знает. On le dit… [690 - Просто они такие (франц)] Кажется, они, продав все у себя, приезжают в Париж, чтобы с полгода faire la noce [691 - погулять (франц)], и, спустив все, уезжают домой, чтобы голодать всю жизнь.
– Это вздор… Что-нибудь в этом роде, но не так, не на всю жизнь, – сообразил Баптист.
– On le dit. Да это не интересно. А что ж нам-то делать? Поздно.
– Я тебе говорю, что не только не поздно, а даже так лучше. Après coup – le prendre au соu [692 - Делать это раньше нам было бы невыгодно (франц)]. Тогда бы, он стал торговаться, а теперь он в наших руках. Или десять тысяч, как ты говоришь, или галеры.
– Bêtises! Bêtises! [693 - Ерунда! (франц)] Сядет на поезд и увезет в Poccию. И ищи его parmis les Cosaques et les Peaux-Rouges [694 - среди казаков и язычников (франц)], – решила женщина совершенно искренно, а не ради остроты.
– Не хочешь? Я один поеду в Нельи.
Но Марьетта в ответ быстро вскочила с постели и начала умываться и одеваться. Она не спеша и тщательно занялась своим туалетом в деталях, потому что даже совершенно посторонний человек не стеснил бы ее. А Виган был уже все-таки ее другом и косвенно даже виновником того, что банкира заменил теперь англичанин.
Баптист сначала следил за ней глазами и любовался ею, сравнивая ее с Анной и самодовольно усмехался. Затем он обошел квартиру, оглядел все и, остался тоже доволен. Запах бульона заставил его вспомнить о завтраке и заглянуть, наконец, и на кухню. Здесь по полкам вдоль стен была масса всяких поварских принадлежностей… Из крана водопровода текла журча вода, плита топилась, и на огне дымились две кастрюли. Переступив порог, он увидел уже знакомую женщину, впустившую его в квартиру, а теперь занятую варкой кофе. Она была в одной сорочке и короткой юбке, с оголенными плечами и ногами.
– Ah, rebonjour [695 - И снова, здрасьте (франц)], – вымолвил Баптист, и, став перед ней, он начал разглядывать ее, как неодушевленный предмет, а затем произнес сухо:
– Вы мне не нальете кофе?.. Я бы не прочь…
– Сейчас. Вода уже кипит, – отозвалась Со-ли-лэс. – Если желаете, есть и бульон. Есть целый завтрак от позавчерашнего ужина.
– Нет… Только кофе… Мне, однако, сказала консьержка, что вы вышли…
– C’est la bonne… [696 - Все правильно… (франц)]
– Et vous donc… [697 - А вы есть… (франц)]
– Я не горничная Розы, а приятельница, – улыбнулась Со-Ли-Лэс кротко, и ее некрасивое лицо стало еще дурнее. Баптист присмотрелся к женщине, ее коричневым плечам и выговорил умышленно на жаргоне деревни:
– Nom de glas… Quelle «piau» que t’as… [698 - Имя довольно странное… А в чем «святость»? (франц)]
– Что ж делать, такова уродилась, – добродушно рассмеялась женщина.
– А звать вас как?
– Sot-l’y-laisse – pour vous autres… [699 - Со-ли-лэс – «Гузка» (франц)]
Баптист удивился и, помолчав, спросил:
– Да это не французское, даже не христианское имя. Вы испанка что ли?..
Со-ли-лэс весело расхохоталась.
– Вы у птицы что едите, только крылышки и ножки? – спросила она.
– Понятно… А что же еще-то?..
– Ну так вы un sot… Vous laissez le meilleur… [700 - не спец по деликатесам. Оставляете самое вкусное… (франц)]
Баптист подумал мгновенье, ударил себя по лбу и громко рассмеялся.
– Так это ваше прозвище? Интересно… Иначе говоря: Le nez du pape [701 - Носик папы Римского (франц).].
И он подумал, глядя на дурнушку: «Что ж? Может быть это и правда. Она, по-своему симпатична…»
Баптист вернулся в спальню Марьетты и, сев у окна, задумался. Его занимало и чересчур тревожило дело об исчезнувшей Эльзе.
«Что теперь будет? Как же изловчиться?» – думалось ему.
Наконец, Марьетта окончила свой туалет и уже в халате подошла к глубоко задумавшемуся Баптисту.
– A quoi penses tu? [702 - О чем задумался?] – сказала она, хлопнув его по плечу. – А la mort de Louis Seize? [703 - О смерти Людовика XVI? (франц)] – прибавила она ходячую прибаутку, хотя, разумеется, совершенно не знала, когда и кто был этот Людовик, и почему звался шестнадцатым, и чем интересна его смерть?
– Нет. О более важном. О десяти тысячах…
– Ну, вот попьем кофейку и рассудим. Не отдаст – отберем через полицию. Et çа fait le compte! [704 - И подобъем счет! (франц)]
Глава 17
Прошло уже пять дней, что Эльза лежала с воспалением легких, но болезнь, бурно протекавшая первые два дня, стала уступать хорошему уходу, а главное нравственному настроению. Эльза была неизмеримо счастлива, как давно не бывала. Разве в детстве, в те далекие дни, когда она сиживала на коленях отца, ласкающего ее и рассказывающего какую-нибудь сказку…
Доктор Гарнье приезжал всякий день, ставил ей на спину огромные мушки, все меняя места, прописывал разные микстуры и очень был озабочен первые два дня; на третий он улыбался, глядя на Эльзу, а на четвертый уже начал шутить с ней, предлагая усыновить и передать ей все свое состояние после смерти.
Сестра милосердия, молодая и красивая женщина, не отходила от больной и сидела ночи напролет. Она побывала в Тонкине, где год целый ухаживала за ранеными, и по просьбе Эльзы рассказывала ей про далекий край, про сражения, про госпитали и вообще передавала ей все, что помнила [705 - После франко-китайской войны Вьетнам в 1885 году перешёл под власть французов. Тонкин – город во Вьетнаме, где располагались французские военные базы и госпитали. Прим. переводчика].
Теперь эта soeur Antoinette [706 - сестра Антуанетта (франц)], с ее кротким лицом, большими голубыми глазами, милой улыбкой, стала для Эльзы совсем близким человеком, которого она уже любила. Но не это новое знакомство, а нечто иное влияло на нее ежедневно, очаровывало и заставляло сладко биться сердце.
Днем, когда сестра Антуанетта уходила спать, а уходила она часов на семь – около постели больной сидел Аталин! Он давал ей микстуру, подавал пить воду с сиропом, поправлял подушки и тоже рассказывал и тоже о далеком крае…
Для Эльзы этот край, эта чужая сторона, родина Аталина, ее название, ее язык, религия, иные обычаи – все представлялось такой же диковиной, как и край сестры милосердия.
В отношениях Аталина и Эльзы произошла перемена. Беседуя, он перестал волноваться, не заговаривал о вопросах, которые могли бы смутить обоих. Они смотрели друг другу в глаза как давнишние друзья, чуть не с детства.
И как дети, они не думали о будущем, не думали о последствиях того, что овладело обоими и куда-то ведет, даже уже увело… Будто в непроходимый лес.
Возврата нет, а дальше идти всегда будет нельзя!.. Надо будет когда-нибудь остановиться, оглянуться, подумать и решить… Что решить?
Для нее это был вопрос простой. Для него – гордиев узел. Она действовала как честный полуребенок, доверчивый, правдивый, но пылкий… И совесть не могла заговорить в ней. А он действовал непростительно и часто, счастливый за весь день, мучился ночью в бессоннице от тяжелого гнета безотрадных дум и борьбы с самим собой, со своей честностью. Француз и Отвиль не стал бы мучиться и бороться, но русский и Аталин терялся, путался, сам себя обманывал и, в конце концов, страдал.
И насколько он бывал радостен и вполне счастлив, когда сидел около больной, страстно любуясь ее черной кудрявой головкой на подушке, ее еще более яркими глазами от болезни и от счастья – настолько вечером и ночью он бывал угрюм, тревожен и просто несчастлив. Он бродил до полуночи в своем глухом саду, лежал на траве, устремив взгляд в далекое темно-синее и звездное небо, но не видел звезд, а видел и там, в этой темной синеве, те же яркие глаза, которые его любят и говорят ему это.
Если Эльза однажды видела во сне, а затем и наяву ей стало чудиться, что она будто ходит по голубым и розовым облакам, то Аталину, наоборот, казалось, что он вступил давно в темный непроглядный лес. И давно он заблудился в нем, но не ищет исхода, а забирается все далее и далее, не зная, куда идет и чем это блужданиe закончится…
Гарнье, конечно, заметил перемену в лице друга и как-то сказал, что ожидает, вылечив одну пациентку, будет вынужден лечить другого пациента.
И однажды, собираясь уезжать после обеда, на который оставил его Аталин, доктор вдруг сказал ему задумчиво:
– Не травите себя… Не думайте ни о чем. Не стоит того. Не нужно. Наше существование от нас не зависит. Посмотрите, как на Востоке спокойно счастливы последователи Магомета и фатализма. Поверьте, что для Турции или Персии сумма счастья отпущена Провидением гораздо большая, чем Европе и христианам. Мы идем по жизненной стезе, озираясь и глядя в землю, себе под ноги, а мусульманин идет без оглядки и смотрит в небеса.
– И спотыкается, – нервно смеясь, отозвался Аталин.
– Так что же?
– Падает…
– И что же? Упадет, встанет и дальше двинется. Так было написано на небе.
– Упасть и падать?
– Да. Падать и вставать.
– А если так упадешь, что и встать уже нельзя.
– Пустое.
– А если. Если… – разгорячился Аталин. – Поймите, однако, что можно так упасть, что уже не встанешь. Неужели и это так следует, так написано было на небесах.
– Конечно.
– Полноте, mon cher docteur [707 - мой дорогой доктор (франц)]… Я вас спрошу тогда…
Но Аталин невольно запнулся, ибо вопрос, пришедший ему на ум, предложить этому доброму и несправедливо наказанному судьбой человеку было бесчеловечно.
– Говорите. Спрашивайте…
– Я хочу напомнить вам страшный случай из вашей жизни… Что же? И это так было нужно, законно… Написано на небесах?
– Моя семья?..
– Да.
Гарнье понурился и смолк при грустном воспоминании.
– Там мне не дано было выбирать, – заговорил он снова. – А вы волнуетесь от борьбы – взять вправо или влево?.. Идите, куда вас ведет ваша звезда, счастливая или несчастная, все равно… Послушайте:
Notre existance est un livre,
Qui nous tombe écrit des cieux! [708 - И наше бытие – лишь книга,Нам выданная на небесах!]
Мы же лишь перевертываем страницы этой книги, читаем и самодовольно воображаем, что сочиняем сами.
– Стало быть, вы, пожалуй, верите и в фатум? – воскликнул Аталин.
– Разумеется… И здесь, теперь, на вилле русского друга вижу в сотый раз в жизни подтверждение моей веры. Фатум – сын борьбы смертного с богами… Не защищайтесь и не погибнете… Это не парадокс.
Когда доктор уехал, Аталин, еще более раздраженный, вышел побродить в парк.
«Да. Лес!.. – думалось ему. – Возврата нет. А дальше идти нельзя. И я не пойду…»
«Пойдешь, – отвечал внутренний голос. – Пойдешь, потому что иначе ты обречешь себя на жизнь еще более тяжелую и безотрадную. И до сей поры было тяжко, а что же теперь будет? Ждать, что случится с «госпожой» Аталиной?».
– Господи! И если б эта женщина могла умереть!.. – вдруг начал он рассуждать, как малые дети. – Ведь умирают же другие люди. Любимые, обожаемые, нужные их близким. А эта никому не нужна, даже себе самой не нужна.
Глава 18
Ровно через неделю после того, как Эльза пришла на виллу Аталина, пронизанная дождем, голодная и хромавшая, она чувствовала себя много лучше и пожелала встать с постели и посидеть в кресле. Однако сестра Антуанетта и Аталин воспротивились этому.
– Если так… то когда же я домой отправлюсь? – снова, в десятый раз, заметила она как бы про себя, и не обращаясь ни к кому.
– Когда можно будет, – так же и тем же кротким голосом ответила сестра милосердия.
– Но поймите, ma soeur… [709 - сестра] Мать и брат ничего не знают обо мне, беcпокоятся… Считают меня, быть может, погибшей.
– Да. Этот упрек я заслужил, – отозвался Аталин, – но я опасался, что они вас заберут отсюда и уморят. Вы были в опасности. Теперь я немедленно дам знать вашей матушке.
Несмотря на то, что Эльза чувствовала себя неизмеримо счастливой, она постоянно волновалась при мысли, что думают о ней дома, в особенности Этьен.
Она постоянно говорила о возвращении домой, а вместе с тем мысль покинуть Нельи и перестать ежедневно видеть «его» – просто пугала ее.
«Que vais je devenir? [710 - Что же будет дальше? (франц)]» – думалось ей с горечью на сердце.
Но сейчас же какое-то смутно-хорошее чувство на душе подсказывало ей, что ничего такого не будет… Старое не возвратится….
Его заменит новое… Какое? Что именно? Он свободен! Да… Но эта мысль – высокомерие и безумство!
Однако, нельзя же так вдруг «просто» расстаться после «всего этого»… – думала и говорила себе девочка, от терзаний любви становившаяся или уже совсем ставшая взрослой девушкой.
Да, этот последний месяц в ее жизни много принес с собой. Давно ли ребячески нравился ей эльзасец Фредерик, и она собиралась съездить на станцию la Russie, чтобы вернуться к обеду домой. Давно ли она, угнетенная обстановкой, гадала, обрывая лепестки цветка: «умру, скоро, не скоро, никогда»…
А теперь?
Теперь она знала, что такое Россия. Фредерик казался ей милым, но смешным и наивным парнем. Он знает и говорит только про багажное отделение и про посылки contre remboursement [711 - на возмездной основе (франц)]. Наконец, если бы пришлось теперь сорвать полевой цветок, то она стала бы гадать как все девушки: «любит, немного, много, страстно, ни капли»…
Около полудня, когда сестра Антуанета ушла спать, Аталин явился по обыкновению заменить ее и, усевшись в кресле около кровати, молча глядел на лежащую больную.
Всегда красивая своей смуглостью, большими блестящими глазами и черной лохматой шапкой кудрей, Эльза казалась еще красивее, будто обрамленная белизной подушки.
На этот раз Аталин почему-то чувствовал себя особенно грустно настроенным. Всю ночь напролет он снова продумал, почти не смыкая глаз, о себе, о ней, о словах друга-доктора: «Падают и встают. Нельзя встать – и не надо!.. Такова, стало быть, судьба, написанная на небесах!»
Но как понять или приложить эти слова к их взаимному положению? Что значит упасть в данном случае? Уйти от нее с разбитым сердцем, чтобы и ей причинить зло, страдание и муки?.. Или же упасть в смысле чести и погубить ее?
Ее, правдивую, честную, безупречную, выбить из чистой колеи, по которой она идет, и толкнуть в грязную. Может ли любовь и уважение одного человека заменить любовь и уважение толпы?
«Все это пошлости, прописные истины!» – мысленно восклицал он.
И вдруг задумавшийся Аталин услышал ее голос.
– Вы сегодня скучны. Отчего? Я думаю, вы так привыкли к одинокой жизни здесь в Нельи, что мое присутствие вас стесняет… Визиты доктора, сестра, все-таки чужой народ и бесконечные хлопоты, все это должно, наверное, вас утомлять.
– Ах, полноте, Эльза. Зачем лгать. Вы лжете себе самой, – воскликнул он.
– Божусь, что я так думаю.
– Вы не верите, что я счастлив вашим пребыванием здесь.
– Не знаю… Право, не знаю, – с чувством ответила она… – Иногда уверена, а иногда этой уверенности стыжусь… Кажусь себе самой глупой, много о себе воображающей. Вижу себя опять у застав в Териэле, и мне… Мне и стыдно становится за себя и будто жалко себя. Зачем все это так случилось. Я прежде не была счастлива, но я и не мучилась… Я любила брата, ходила на могилу отца, когда бывала грустна. Я чего-то будто ждала иногда… И в этом проходило время. А теперь! Что я буду теперь делать? Мне захочется вас видеть… А вы не можете npиexaть к Отвилям и не можете приезжать в Териэль. Да и зачем? Да, все это… Tout cela est bien étrange et bien pénible [712 - Все это очень странно и одновременно хорошо (франц).]. О, да, если бы Этьену было теперь пятнадцать лет, как бы я желала умереть.
– Скажите, Эльза, – вдруг выговорил Аталин дрогнувшим голосом, и глаза его, устремленные на ее лицо, будто вспыхнули. Скажите. Отвечайте прямо. Искренно… Если бы один человек, вам близкий… Ну, любимый вами больше всего и всех на свете, стал бы вас любить, обожать, боготворить, но одновременно все люди на свете стали бы вас презирать, вами гнушаться, сочли бы вы себя счастливой? Отвечайте.
Эльза пристально глядела ему в лицо, и в глазах ее было одно изумление.
– Отвечайте же прямо, искренно.
– Я никогда об этом не думала, – тихо произнесла она. – Такое предположение сразу, как-то… и не поймешь. Объясните подробнее.
Аталин повторил то же самое, изобразив горячо и даже образно обожание одного человека и общее презрение всех окружающих, постоянное оскорбление толпы, всегда бессердечной и беспощадной.
– Но права ли она будет? – воскликнула Эльза. – Ведь, по-вашему, она будет иметь право презирать и оскорблять. Ведь так?
– Да. Не во имя того, что сама творит, а во имя того, что условлено… Faites се que je dis, mais ne faites pas ce que je fais [713 - Делайте все, что я говорю, но не делайте того, что делаю я (франц).].
– А есть на свете, безусловно, честные люди? – выговорила Эльза.
– Конечно.
– Они тоже будут презирать?
– Разумеется.
– Alors donc… [714 - Вот так значит (франц).] – тихо, почти шепотом отозвалась она, и затем глубоко вздохнула.
Наступило молчание.
Лицо Эльзы потемнело и стало темнеть все более и более.
Наконец Аталин снова заговорил, но тревожным голосом:
– Вы поняли, что я хотел сказать, Эльза?
– Поняла… Не хотела, но… поняла.
– Вполне?
– Assurément [715 - Разумеется (франц).].
– Стало быть, самоотверженная, безграничная любовь одного человека, близкого и дорогого, не выкупит презрения толпы, чуждой и равнодушной к нам?
– Assez… Assez… [716 - Хватит… Довольно… (франц)] – воскликнула вдруг Эльза, как если бы вскрикнула от боли.
И она отвернулась лицом к стене. Если б Аталин мог видеть в это мгновение выражение ее лица, то конечно испугался бы.
И не повернувшись снова лицом к нему, она тихо заявила, что ей хочется подремать… Он наивно поверил – и, выйдя от нее, послал Маделену посидеть у дверей комнаты.
Глава 19
Едва только Аталин, взволнованный и смущенный своим разговором с Эльзой, вышел в сад и прошелся раза два около дома, как перед ним появился Жак и доложил, что его спрашивают пpиexaвшие un monsieur et une dame [717 - господин и дама (франц).].
На вопросы удивленного хозяина Жак объяснил, что гости ему лично неизвестны, ибо являются в Нельи в первый раз. Приехали они в фиакре; господин достаточно приличен, a l’air assez bien [718 - и выглядит неплохо (франц)], но дама не совсем comme il faut [719 - комильфо].
– Однако? – удивился Аталин.
– Не могу знать-с… Судить не смею, но…
– Но ваше мнение, личное… Я же сам позволяю вам высказать мне личное ваше предположение, – нетерпеливо вскрикнул он, находясь очевидно в крайне раздраженном состоянии.
– Que monsieur me le pardonne alors… – заявил Жак. – Mais la dame est une… drôlesse [720 - Прошу меня извинить, но мадам похожа на… мерзавку (франц).].
– На кого?!
– Une drôlesse [721 - Мерзавка (франц).].
Аталин невольно улыбнулся этому определению своего чопорного джентльмена камердинера.
Крайне удивленный и даже озадаченный, он двинулся в дом, приказав просить прибывших в гостиную.
Жак двинулся быстро кругом дома к подъезду, а Аталин прошел через террасу в комнаты.
Через минуту в дверях столовой появилась дама в вычурно-элегантном и ярком туалете, а за ней следовал господин в клетчатом серовато-коричневом complet вульгарного рисунка, каких тысячи пестрят на улицах Парижа. При этом сочетание пунцового галстука с кирпично-красными перчатками и с черным цилиндром накладывало характерный отпечаток на всю его фигуру – endimanchée [722 - показушный (франц).].
Костюм дамы поразил Аталина своей сложностью. Все, казалось, тут было: и все цвета радуги, и все образчики мануфактурного производства новейшего времени… Все определяло и рекомендовало даму с точностью. От лохматой головы до полуголых ног в бальных ажурных чулках. На голове ее шевелилась, ерошилась и махала во все стороны отделка шляпки, где были и перья, и кружева, и ленты торчком, и всякие ésprits [723 - странности (франц)] и даже ослиные уши.
«Tout un èchafaudage!» [724 - полный заповедник! (франц)] – подумалось невольно Аталину.
Если от туалета господина веяло бульварной распродажей готового платья, где сбываются подобные полные наряды за пятнадцать франков, то туалет дамы был настолько «напичкан» отделкой, что от него веяло ночным содомом «Красной мельницы» или «Closerie des Lilas» [725 - «Закуток сирени» (франц)], прозванного «Batterie des Lilas» [726 - «Барабаны сирени» (франц)] и прикрытого за постоянные скандалы, шум и побоища.
Аталин, прося посетителей пройти в гостиную, пригляделся к ним, и смутное воспоминание возникло в голове… Он будто положительно где-то видел и ее, и его… Но где? Когда? С год и более тому назад, во всяком случае.
Дама бойко вошла в гостиную и развязно села, но господин вошел несколько скромнее и как бы стесняясь.
«Ай да гости!» – подумал Аталин, садясь, и затем он прибавил мысленно: «Однако, что же они молчат?»
Действительно, гости, ни в столовой, ни следуя в гостиную, ни усевшись здесь, еще не произнесли ни слова и, молча глядя ему в лицо, будто решили, что сам хозяин должен заговорить с ними первый и объясниться.
– Да вы, кажется, меня не узнаете? – выговорила, наконец, дама, вдруг рассмеявшись резким и деланным смехом.
Разумеется, это была Марьетта в сопровождении своего приятеля, железнодорожного вахтера переезда и сигнальщика машинистам поездов, который в Париже всегда любил «faire le monsieur» [727 - «изображать монсиньора» (франц)], и делал это довольно удачно, если бы не склонность его к красному галстуку, который, по его убеждению, был ему очень к лицу.
– Извините… – ответил Аталин. – Право не могу вспомнить, хотя точно знаю, что мы знакомы.
– Позвольте спросить, у вас ли в настоящую минуту моя отправившаяся к вам сестра? – резко и дерзко выговорила Марьетта, будто вдруг обидясь, что ее не признают.
Аталин сразу признал гостей и пораженный ахнул вслух…
Марьетта снова рассмеялась, но уже самодовольно. И этот смех говорил: «Что! Попался? Не ожидал!»
Аталин был настолько поражен и смущен, признав своих посетителей, что не сразу справился, и только спустя несколько мгновений выговорил сдержанно и холодно:
– Ваша сестра у меня. Она заболела в день своего прихода и до сих пор еще в постели. Иначе она, конечно, пробыла бы здесь не более часа. У нее воспаление легких.
– В постели? Больна? Воспаление? – выговорила Марьетта, и в ее голосе звучало почти презрение. Дерзкое презрение к человеку, который должно быть считает ее совсем за дуру.
– Vous savez, monsieur [728 - Вы знаете, господин… (франц)]… Простите, не помню вашей фамилии… Се n’est pas à moi qu’on fait accroire [729 - Я не принадлежу к тем людям, которые принимают на веру… (франц)]… – Она запнулась, и тотчас прибавила смеясь: – я не дура!
Аталин стал еще холоднее и выговорил уже резко:
– Имею честь объяснить вам, что Эльза в постели с воспалением легких. Доктор посещает ее ежедневно, и при ней находится сиделка.
Наступило молчание. Марьетта поглядела на своего спутника, но он, опустив глаза, молча гладил рукавом свой цилиндр.
– C’est très gentil de votre part [730 - Это очень мило с вашей стороны (франц)], – вымолвила Марьетта. – He правда ли, monsieur Baptiste?
– Да. Конечно, – заговорил, наконец, Баптист твердым, но недовольным голосом. – Но было бы encore plus gentil [731 - еще лучше (франц)] со стороны господина Аталина, если бы он уведомил нас о болезни Эльзы. Мы не знали, что и подумать, беспокоились… Целую неделю! On la croyait, on ne sait z’ou! [732 - Мы-то ничего не знали об этом (фран).]
Это «зу» Баптист подхватил где-то и повторял, считая почему-то аристократическою вольностью. Аталин промолчал, так как упрек был вполне справедлив. Но от необходимости виновато промолчать перед этим человеком – он вспыхнул.
– Мы просто голову потеряли, – продолжал Баптист.
– Да. Этьен, вероятно, беспокоился!.. – все-таки иронически вымолвил Аталин.
– Она ведь несовершеннолетняя. Мы за нее отвечаем, – уже сухо сказал Баптист.
– Перед кем? – не выдержал Аталин.
Баптист замялся и произнес важно:
– Перед законом и, кроме того…
– Дело не в этом, – перебила его Марьетта, – Она нашлась, больна и ее лечили… Стало быть, все обстоит благополучно. И теперь нам остается только поблагодарить monsieur d’Atalin и увезти Эльзу ко мне.
– Вы шутите! В ее положении не покидают постели. Это убьет больного!
– О-о! По этой-то жаре ничего не случится.
– Движение в экипаже, утомляет от переезда, а не холода, – продолжал горячо Аталин, но затем вдруг прибавил: – впрочем, это не мое дело. Эльза сама решит, что пожелает.
– Вы мне позволите… – сказала Марьетта, поднимаясь.
– Видеть ее? Конечно. Пожалуйста…
Он встал, несколько взволнованный, кликнул Маделену и, когда горничная вошла, приказал ей провести гостью к Эльзе наверх.
Оставшись наедине с Баптистом и обернувшись к нему, Аталин поймал на себе его косой и будто испытующий взгляд.
– Позвольте мне объяснить вам, monsieur d’Atalin, – начал Баптист холодно свою заранее приготовленную речь. – Я единственный правоспособный мужчина в этой семье, и хотя я не родственник их, и закон не дает мне никаких прав или привилегий, но на мне одном лежит обязанность нравственная… Присматривать… Опекать вверенных мне Промыслом сирот на их жизненном поприще…
Баптист запнулся… Затем он продолжал более простыми словами и выражениями объяснять Аталину, что поведение Эльзы, шестнадцатилетней девочки, таково, что он должен просить его, объяснить: в чем собственно дело? Какими образом, девушка могла вдруг попасть к нему в Париж, уйдя из дому пешком и не сказавшись никому.
Аталин ответил прямым объяснением его ссоры в замке и роли, которую взяла на себя Эльза из дружбы к нему.
– Из дружбы? Гм! – кашлянул Баптист и принялся снова гладить локтем свой и без того, как зеркало, лоснящийся цилиндр.
– Les jeunes filles, monsieur… Elles sont toutes, vous savez [733 - Юные девушки, господин… Они ведь все, знаете… (франц)]… И Баптист, прибавив грубое, вульгарное слово, чтобы определить легкомыслие и мягкосердечие девушек, вдруг подмигнул Аталину, как сообщнику.
– Что же далее?.. – холодно отозвался Аталин.
– On en fait des choux et des raves [734 - Относительно капусты и репы… (франц)]… Всякую очень легко можно погубить, без всякого труда. En un tour de main [735 - одним взмахом руки (франц).].
– Не понимаю, к чему вы все это говорите?
– Так. К слову… Она ведь в вас влюблена.
– Что вы? A qui en avez vous [736 - И к чему вы это говорите? (франц)] – произнес Аталин, взбесившись необходимости притворяться и лгать человеку, которого считал негодяем.
– C’est à moi de vous le dire! [737 - это моя прямая обязанность, сказать вам об этом! (франц)] – ответил Баптист довольно резко. – Она в вас влюблена. Нам и вам – это известно… Стало быть, ее пребывание здесь опасно для нее.
– Но позвольте… Если бы даже это и было правдой, то я себя не допущу до того, чтобы…
– Allons donc… monsieur [738 - Ерунда, господин… (франц).]… Мы, мужчины, все на один покрой, – перебил Баптист со смехом.
Аталин встал с места и начал ходить по комнате, совершенно не зная, что делать и что сказать. Этот негодяй был прав, сто раз прав. А он вполне виноват. Но объясняться, соглашаться, признаваться, почти каяться – было немыслимо.
– Прекратим этот разговор, – выговорил он, наконец. – Скоро Эльза выздоровеет и уедет к вам. Я же… я еду вскоре в Россию, – солгал он.
– C’est un grand voyage [739 - Путь неблизкий (франц)], – заговорил вдруг Баптист другим голосом, и стал расспрашивать о Poccии, начав с вопроса о размере жалованья служащих на железных дорогах.
Глава 20
А наверху в это же время Марьетта всячески ласкалась к сестре, целовала ее, жалела, уверяла в любви, говорила, что она с приезда в Париж только и думала, что о ней. Она даже просила прощения у сестры, не помня в чем именно…
Эльза была сумрачна и грустна, отвечала мало, и по лицу ее трудно было угадать, как она относится к неожиданной перемене в сестре. Верить или не верить?
Когда Марьетта заговорила о том, что Эльзе нехорошо болеть в чужом доме, а лучше переехать к ней в Париж, Эльза не ответила, но вдруг отерла выступившие на глазах слезы.
– О чем ты плачешь? – воскликнула Марьетта, изумляясь.
– Да. Лучше к тебе… Все-таки лучше, чем здесь… – отозвалась Эльза.
– О чем же ты плачешь?
– О! Этого я никогда никому не скажу! – с горечью воскликнула Эльза.
В комнату вошла сестра Антуанета и с изумлением на лице остановилась перед незнакомой дамой. Бог знает, случалось ли когда в жизни сестре милосердия стоять так близко от подобной дамы.
Марьетта встала с кресла и, театрально присев, сказала со смехом:
– Ма soeur, je suis sa soeur! [740 - Моя сестра, а я ее сестра! (франц)]
Антуанета молча потупилась… Лицо Эльзы вспыхнуло румянцем.
Внизу, между тем, Аталин терпеливо отвечал на все вопросы Баптиста о России. Однако, в голосе дежурного по переезду и в глазах его было что-то особенное, он будто болтал о пустяках, зная, что вот сейчас разговор должен перейти на другое, настоящее дело, их сведшее и для обоих важное.
Так прошло более получасу и, наконец, вдруг в гостиной появилась быстро сестра Антуанета с недоумевающим лицом и заявила вопросом:
– La demoiselle одевается. Она уезжает?
Аталин невольно вскочил с места.
– Это опасно для больной, – продолжала сестра. – Наконец, требуется разрешение доктора.
– Послушайте! – обернулся Аталин к Баптисту. – Это безумие. Это грех. Наконец, оставайтесь вы здесь и ваша… ее сестра… Оставайтесь и живите здесь. Я ничего против этого не имею… Я делаю доброе дело. Мне все равно. Я ведь посторонний. Но мне жаль эту бедную девочку…
– Это все довольно мудрено, – отозвался Баптист. – Но вы преувеличиваете… С ней ничего не случится. Впрочем, как хочет Марьетта. Я в это не вмешиваюсь. Это не мое дело.
И Баптист налег на слово «это», как бы говоря, что он npиexaл вовсе не для увоза Эльзы, а из-за более важного вопроса, о котором речи не было не по его вине. Если же речь впереди, то… он готов побеседовать…
– Пойдите. Уговорите ее, – сказала сестра-сиделка. – Ведь и на мне доля ответственности. Надо, по крайней мере, дождаться господина Гарнье.
Аталин не ответил и быстро двинулся наверх к комнате Эльзы. Он постучал в дверь и прибавил:
– Peut on entrer? [741 - Можно войти? (франц)]
– Mais oui [742 - Да, конечно (франц).], – откликнулась Марьетта.
– Non! Non! [743 - Нет! Нет! (франц)] – вскрикнула Эльза.
Аталин, уже приотворивший дверь, снова захлопнул ee.
Но он видел их обеих на мгновение. Эльза в сорочке и юбке держала над головой, накидывая на себя, свое старенькое платье и, вскрикнув, заслонила себя им от двери. Марьетта, насмешливо улыбающаяся, сидела в кресле.
– Подождите секунду! – крикнула Марьетта. – Elle fait des manières [744 - Тут свои правила (франц).].
Он остался в коридоре и, оставшись теперь один после почти часовой пытки, провел руками по голове и по лицу. И прошептал:
– Какой туман. Непростительно! Ребяческая выходка! Слава Богу, вовремя… Да это… все это – чад…
– Entrez! [745 - Войдите! (франц)] – услыхал он слабый голос.
Отворив снова дверь, Аталин нашел Эльзу уже одетой.
Он стал уговаривать обеих не решаться на безумный поступок, и повторил все уже сказанное Баптисту. Обе молчали в ответ. Марьетта насмешливо усмехалась, а Эльза смотрела сумрачно в окно.
– Я умоляю вас, Эльза, – закончил он. – Ради вашего здоровья! Вы только едва поправились. Вы сильно рискуете! Это очень опасно для вашего здоровья!
– Все равно, – выговорила, наконец, Эльза глухо и не глядя ему в лицо. – Я должна немедленно выехать отсюда. Мне здесь не место.
– Да это бредни, выдумки вашей сестры! – воскликнул он, взбешенный нахально-довольным лицом Марьетты. – Она вас уверила в этом вздоре.
– Нет. Не она мне сказала это, а вы…
– Я!.. Когда?!
– Вот… перед ее приездом… здесь. На этом кресле, – тихо произнесла она.
– Бог с вами, Эльза…
– Вы забыли… Я хорошо помню.
– Я не понимаю! – воскликнул он.
– Вы говорили о всеобщем презрении… – тихо и грустно заговорила Эльза, и голос ее рвался. – Спрашивали, что я об этом думаю… Я потом, когда вы ушли, думала. И увидела, что мне не следует лежать больной в доме чужого человека. Совсем, совсем чужого… который… который… судит по-своему, по-русски… Я подумала… Вдруг вы мне предложите идти воровать. Даже поставите это условием за то, что вы меня лечили и деньги на доктора и аптеку тратили….
– Эльза! – выговорил Аталин глухо, и голос его задрожал от чувства, почти от слез.
Марьетта, глядевшая на сестру, удивленно обернулась на него. Казалось, что она совершенно не понимала ничего: ни рассуждений сестры, ни его волнения.
«Qu’est се qu’elle chante?» [746 - «О чем это она поет ему? (франц)] – думалось ей. А затем, при взгляде на Аталина, она прибавила мысленно: «Rien que du bleu [747 - Ничего не понимаю (франц).]. Ни черта…»
– Благодарю вас за все, monsieur dAtalin… – продолжала Эльза, – я еду к сестре, а когда поправлюсь, то уеду домой.
Аталин стоял истуканом, молча глядя на нее. Лицо и голос Эльзы отняли у него способность говорить. Такого выражения на этом милом лице он еще не видал никогда. Лицо было темное, холодное или почти злое, голос глухой, сдавленный и будто с оттенком презрения к нему.
– Как вам угодно. Que Dieu vous protège [748 - Защити вас Господь! (франц)], – вымолвил он.
– Je n’ai que lui! [749 - У меня ничего нет! (франц)] – отозвалась Эльза шепотом, – А Он покровитель беззащитных.
– Quelles litanies! – расхохоталась вдруг Марьетта, – Mais j’assiste à une messe, ma parole [750 - Прямо месса какая-то тоскливая! (франц)].
Аталина покоробило от этого смеха и голоса. Эта женщина становилась ему невыносимой от головы до пят, как какой-то отвратительный гад. Он отвернулся и, не взглянув на Эльзу, вышел из комнаты, но прошел не в гостиную, а прямо в сад и быстро двинулся в чащу.
– Я оскорбил ее, – заговорил он вслух. – Чад. Да. Чад и больше ничего. Кто тут прав? Этот негодяй и эта «мерзавка» правы. Кого оскорбили? Девочку, полусироту. Кто вел себя гадко, подло… Тот, кто презирал Отвилей, отца и сына. Да. Чад. Угар… Опьянение…
Однако через несколько минут Аталин, будто опомнившись, быстро двинулся в дом и, войдя, приказал скорее закладывать карету.
Сестры были уже в гостиной, но Аталин прошел в свою библиотеку и попробовал немного успокоиться. Затем он вышел к гостям и объявил, что просит довезти Эльзу в его карете, которая просторнее и покойнее фиакра.
Эльза стала отказываться, но Марьетта поблагодарила и заявила, что так действительно будет удобнее для них, ибо иначе Баптисту придется идти пешком через весь Нельи до первого омнибуса.
Затем, пригласив Аталина навестить ее в Париже, она начала расспрашивать, давно ли он живет в Нельи, что заплатил за свою виллу, сколько держит людей в доме, сколько лошадей, какое платит жалование, что стоит мясо и хлеб в России и что стоит билет до Петербурга. Аталин, скрепя сердце, отвечал и ждал, когда Жак доложит, что карета готова.
Изредка он взглядывал на Эльзу, и сердце сжималось в нем. Она сидела, углубившись в кресло, еще очевидно слабая, в легкой лихорадке, с оттененным, будто тусклым лицом, и беспомощно печальными глазами смотрела через окно в сад.
Она казалась несправедливо обиженным ребенком, у которого нет защитников.
Наконец появился Жак и доложил, что карета подана… Все встали… Марьетта стала чопорно благодарить Аталина за сестру. Баптист начал снова гладить свой цилиндр, и был как бы отчасти угрюм и недоволен. Эльза, стояла, опустив глаза в пол.
Наконец, все двинулись в переднюю.
Эльза пропустила сестру и Баптиста впереди, протянула руку Аталину и глянула ему в лицо в первый раз… Она собиралась что-то сказать, но губы ее вдруг задрожали, голос замер… Она стиснула ему руку и шепнула через силу:
– Adieu [751 - Прощайте (франц).]…
– Я приеду навестить вас.
Эльза мотнула головой, и слезы показались в ее глазах. Она быстро двинулась за Марьеттой неровной, слабой походкой и, взяв в передней свою шляпку из рук сестры Антуанеты, поспешно и горячо расцеловалась с ней.
– Oh, ma pauvre enfant [752 - Ох, мое бедное дитя… (франц)]… – начала, было, сестра-сиделка, но смолкла, растроганная до слез.
Эльза, страстно расцеловав сестру, оторвалась от нее и без оглядки, еще быстрее, двинулась из дома и исчезла в карете.
Жак захлопнул дверцу. Лошади тронулись.
Аталин стоял истуканом на крыльце и внимательно разглядывал как вертелись колеса кареты и мигали спицы. И эти мигающие спицы он будет еще долго видеть и помнить…
Глава 21
Марьетта и Баптист, увезя Эльзу от «русского», ехали на квартиру в Chaussee-d’Antin почти в одинаковом расположении духа и с теми же мыслями. И у железнодорожника-вахтера и у Марьетты в головах возник один и тот же вопрос: умно ли, правильно ли было, все ими сделано?
Марьетта спрашивала себя, зачем она собственно везет к себе сестру, которая будет для нее только обузой. Извлечь из этой «обезьянки» пользу себе было мудрено. В этом Марьетта убедилась еще в Териэле после разговоров с ней. Теперь же, дорогой, она окончательно увидела, что сестра упрямо смотрит на вещи или как ребенок, или как ограниченное существо.
Марьетта, однако, мысленно обвиняла Баптиста, что он не сумел переговорить с Аталиным, не сумел взяться за торг.
«С русскими надо браться иначе! – думала Марьетта. – Русские наивны, как дети, или двуличны и хитры, как черти. Этот русский – Аталин, кажется, принадлежит к первому сорту. Баптист ждал, что Аталин сам заговорит и предложит разрешить вопрос, а это – ошибка. Надо было самому начать, надо было все объяснить «дикарю», разжевать и в рот положить. Теперь дело почти проиграно! Весь вопрос сводится к тому, насколько Аталин интересуется Эльзой. Настолько ли, чтобы немедленно прискакать в Париж ради свидания с ней. По всей вероятности, он махнет рукой. Да и мало ли женщин в Париже! Впрочем, второй, такой подходящей для него, русского, вряд ли найдет он в Париже. Ему, очевидно, нужна девочка и дура, но особенная, именно такая, как Эльза».
Снова и подробнее расспрашивала она сестру, как та попала к Аталину и какие беседы вели они в продолжение нескольких дней. Эльза по своему прямодушию правдиво передала сестре все, а после легкого колебания решилась признаться в главном, то есть передать разговор, который был между ними за несколько минут до ее приезда с Баптистом.
– Как ты глупа! – воскликнула Марьетта. – С этого надо было начать, а ты мне рассказываешь всякие пустяки.
Узнав, что сестра ничего не обещала Аталину, только оскорбилась и ответила отъездом из Нельи, Марьетта начала уговаривать сестру не пренебрегать русским, у которого во Франции собственный дом. Эльза только отмалчивалась на все красноречие сестры, а на ее вопрос: «Что же ты не отвечаешь?» раздраженно отозвалась:
– Vous vous valez tous [753 - Вы все стоите друг друга (франц).]! Способны только посылать воровать или резать людей.
Женщина замолчала угрюмо и думала: «Зачем же я ее увезла оттуда? Оставайся она там, может быть понемногу, что-нибудь и устроилось бы!»
Баптист, ехавший за сестрами в наемной карете, рассуждал сам с собой почти так же. Он тоже спрашивал себя, за каким чертом они увезли Эльзу, и отчасти упрекал себя в том, что не сумел переговорить с Аталиным.
Эльза чувствовала себя снова слабее, приписывая это грустному настроению духа. По временам на несколько секунд ею овладевало какое-то отчаянье. Она не могла себе представить, каким образом привыкнет к мысли не видеться более с Аталиным, несмотря на все произошедшее между ними.
Несколько дней назад, даже несколько часов, был на свете человек, которого она могла любить и уважать, который был выше всех других на свете, который был ей так же дорог, как ее маленький брат. И если не дороже брата, то дорог иначе, на другой лад, и сравнивать эти два чувства было невозможно. А теперь этого человека она снова потеряла; он остался на свете, но исчез из ее сердца.
И снова, по-старому, остался на свете один, который для нее лучше всех: эльзасец Фредерик…
При въезде на центральные улицы Парижа и на Большие бульвары мысли Эльзы поневоле приняли другой оборот. Все окружающее изумило и поразило ее. Она широко раскрыла глаза и смотрела в окно кареты недоумевающим взглядом.
– Что же это!? – вырвалось у нее, наконец.
Марьетта догадалась и расхохоталась.
– И это всегда так? – спросила Эльза.
– Что? Народ?
– Да, все это…
И все это, движение, суета, шум и гул громадного человеческого муравейника поразило Эльзу, но на особый лад. Она не пришла в восторг, как многие и многие, как когда-то сама Марьетта. Ей стало жутко от этого вавилонского столпотворения и, в то же время, в ней возникло неприязненное к окружающему чувство. Она рада была, что около нее все-таки родная сестра, на всякий случай, как если бы она ожидала, что каждую минуту на нее будет сделано вражеское нападение. Вместе с тем, она была рада, что вскоре, дня через три, будет далеко отсюда.
– Ну, что, каков тебе Париж? – спросила Марьетта, смеясь.
Эльза мотнула головой, вздохнула и вдруг вымолвила:
– Ты мне дашь двадцать франков на дорогу?
– Куда?
– Как куда? Домой!
Марьетта запнулась и произнесла сухо:
– Там видно будет!
– Если ты не дашь, я пешком уйду!
Марьетта пожала плечами.
– Впрочем, я, может быть, на несколько дней останусь у тебя… Только с одним условием: не буду выходить на улицу.
– Еще лучше! – воскликнула Марьетта. – Вот дура-то! Знаешь, в Париже есть все. Что бы на свете ни водилось, все найдется. Ну, а второй такой дуры, как ты, конечно, не найти!
Переступив порог квартиры сестры, Эльза была вторично изумлена: она ожидала встретить обстановку гораздо проще. Войдя в спальню сестры, она несколько минут простояла перед постелью, вытаращив глаза. На вопрос Марьетты, как ей нравится спальня, Эльза ответила нерешительно:
– Красиво, но как-то странно… Не знаю… Я бы такой спальни не желала иметь.
– В самом деле?.. – иронически отозвалась Марьетта.
– Божусь, что не желала бы. Неужели же в Париже у всех такие кровати?
– Конечно, нет! У кого есть деньги, у тех такие же.
– Однако, графиня Отвиль, богатая женщина, – заметила Эльза, – а ее спальня не такая. По-моему, это все ложь…
– Что ложь?
– Да… это все, оно не нужно! Весь этот бархат, атлас, серебро, все это не нужно. От этого постель не будет покойнее. Да и когда спишь, всего этого не видишь; это для других. Хвастовство, кривлянье и, стало быть, ложь.
Эльза собиралась по приезде тотчас лечь в постель, ибо чувствовала себя слабой, но теперь на предложение сестры наотрез отказалась. Марьетта обещала ей, что к вечеру будет кровать, которую поставят в столовой. Обойдя еще раз всю квартиру, Эльза уселась в углу гостиной на большое кресло и скоро от слабости и утомления задремала.
Между тем Баптист, явившийся в своем фиакре несколько позже, заперся с Марьеттой в ее спальне, чтобы серьезно обсудить вопрос, касающийся Аталина и Эльзы.
– Все-таки, ты не сумел говорить с ним, – заявила Марьетта.
– Он не хотел говорить ни о чем! – оправдывался Баптист.
– Теперь весь вопрос в том, приедет ли он сюда сам завтра или дня через два. Если приедет, то есть еще надежда справиться с ним.
– Если не приедет, – решил Баптист, – черт с ним! Мало ли в Париже народу!
– Глупое рассуждение! – досадливо ответила Марьетта. – Народу в Париже много, но с этою обезьяной справиться нельзя. А этот русский ей нравится и нам остается только ее подталкивать. Да, наконец, она и сама никакому парижанину понравиться не может. Надо быть русским казаком или краснокожим, чтобы такая обезьяна нравилась. Вот ты, ты находишь ее прелестной?
– Она отвратительна. Un sale negrillon! [754 - Негритенок на продажу! (франц)] – отозвался Баптист.
– Так почему же ты думаешь, что парижанин найдет ее иной? А искать в Париже другого краснокожего вроде Аталина – на это нужно время и много хлопот. Если он не придет сам, то я, через пару дней решусь опять съездить к нему в Нельи. Я буду разговаривать не как ты.
– Ну, и сама увидишь, как это мудрено!
– Да, но я попробую подделаться к нему. Ты этого не понимаешь, а мы знаем, что это такое. Нам приходится по два, по три раза в день быть на разные лады, приноравливаясь к людям. Мне случалось иногда так разговаривать и говорить такие вещи целый вечер, что если бы ты меня видел и слышал, то глазам бы своим не поверил. Да вот вчера еще, я целый вечер объясняла одному приятелю моего Уордена, какое счастье быть монашкой и по целым дням не выпускать из рук молитвенника.
Совещание Марьетты с Виганом было прервано легким стуком в дверь. Это была Жозефина, пришедшая доложить, что явился Уорден. Марьетта велела его звать и прибавила Баптисту:
– Он глуп, как пень, но ты все-таки приласкай его. Ведь нынче всякий дурак считает себя вправе или своей обязанностью – ревновать.
Юный англичанин, войдя в комнату, косо взглянул на Вигана, затем быстро окинул взором всю комнату и, по-видимому, сразу пришел в лучшее расположение духа. Марьетта познакомила мужчин и назвала Уордена «mon ami» [755 - «мой друг» (франц)], а Баптиста «mon cousin» [756 - «мой кузен» (франц)]. Ловкий и хитрый Баптист тотчас приложил все старанья, чтобы понравиться англичанину и через полчаса приуспел в этом.
Глава 22
Между тем Марьетта, найдя сестру, дремлющую в гостиной на кресле, оставила ее дремать и прошла в кухню переговорить с Фифиной об обеде на четырех человек. Оказалось, что догадливая Фифина уже распорядилась и, снова сбегав на рынок, купила все, что было нужно. Обед готовился и мог поспеть через час, так как бонне помогала Со-Ли-Лэс.
– Когда ты пришла? – спросила ее Марьетта.
– Да уже давно.
– Что же ты не показалась даже мне?
– Не хотела беспокоить тебя. Я, было, хотела сегодня обедать у тебя, но нельзя – не хватит на пятерых.
– Пустяки, оставайся! Я сбуду с рук это животное!
Со-Ли-Лэс не спросила, к кому относится этот эпитет, так как знала, что величание животным перешло по наследству от Годриона к англичанину.
Марьетта вернулась в спальню и, прервав оживленную беседу между Уорденом и Виганом об автомобилях на паровом ходу, выговорила:
– Assez! Assez! [757 - Хватит! Хватит! (франц)] Будет вам из пустого в порожнее переливать! Voyons, toi! [758 - Послушай! (франц)] – обернулась она к Уордену. – Бери свою шляпу и марш… Поскорей найди мне хорошую кровать с принадлежностями, да кроме того, одеяло и коврик. Разыщи все это получше и привези. Сестре надо раньше лечь спать, она больна.
Юный англичанин неохотно поднялся.
– Поскорей присылай сюда! Да, кстати, пообедай, где знаешь. У меня на пятерых не хватит.
– Да кто же пятый? – несколько обидчиво спросил Уорден.
– Со-Ли-Лэс пришла…
– Ты бы могла ее отправить.
– Bêtise! [759 - Не говори глупость! (франц)] – отозвалась Марьетта. – Ты знаешь, что ей негде обедать, а в ресторане не на что.
– Мне очень жаль, – отозвался Уорден, обращаясь к Баптисту, – я надеялся с вами еще побеседовать.
– Впрочем, – вдруг сообразила Марьетта, – мы устроим это иначе. Дай Со-Ли-Лэс двадцать франков и пускай она отправляется в ресторан, а ты обедай с нами.
– Согласен! – оживился англичанин. – Но зачем так много? Она пообедает у Bouillon-Duval’я и за три франка.
– Çа n’est pas ton affaire! [760 - Это не тебе решать! (франц)] – вдруг, неизвестно почему, рассердилась Марьетта. – По какому праву ты будешь считать, сколько Со-Ли-Лэс может проесть? Так ты дашь ей эти деньги, чтобы обедать у меня? Да или нет?
– Конечно! С удовольствием.
И англичанин сконфузился, как бы поняв, что поступил крайне глупо, впутавшись не в свое дело.
– Ну, давай! – протянула она руку.
– Что? – удивился Уорден.
– Est-il bete, mon Dieu! [761 - какая тупость, Боже мой! (франц)] – воскликнула Марьетта. И, обращаясь к Баптисту, она прибавила, тыча пальцем чуть не в лицо англичанину. – И вот так-то у нас всегда! Когда с кем хватит три слова, чтобы объясниться, то с тобой – imbécile que tu es [762 - мой дурачок (франц)] – нужно истратить тридцать слов! Ты думаешь, что это голова? – прибавила она, снова обращаясь к Баптисту и постучав Уордену по маковке. – Ошибаешься, милый мой! C’est une cruche! [763 - Это просто пустой горшок! (франц)]
Уорден слегка зарумянился, но улыбался, зная по опыту, что со своей новой приятельницей надо быть всегда или хоть казаться: bon garçon [764 - хорошим мальчиком (франц)]. Обижаться было невыгодно, ибо вело неизбежно еще к худшему.
– Ну, же! Ты! – продолжала протягивать руку Марьетта. – Nouveau-né et ganache – en même temps [765 - младенец и дурачок в одной обертке (франц)]. He догадываешься? Господи! Давай двадцать франков, im-be-ci-le! [766 - ду-ра-чи-на! (франц).]
Англичанин спохватился и, достав портмоне, передал деньги.
– Ты бы, кстати, ma chere Rose, послала ее купить все, что нужно. Она лучше меня это сделает, как женщина! – заявил Уорден.
– Вздор! Буду еще я гонять Со-Ли-Лэс по моим поручениям! Она устала… Ступай поскорее и привези кровать! Если запоздаешь, мы сядем обедать без тебя.
– Нет, нет, я в одну минуту! Тут на соседней улице есть магазин. Literie. «А la belle étoile» [767 - Спальни «Прекрасная звезда» (франц).].
Виган расхохотался и, пожав плечами, произнес:
– Ну, Париж! Я думаю, больше нигде не выдумывают таких названий! Кровати и постели под вывеской: «a la belle etoile»! На подобное только парижане способны.
Англичанин, сам назвавший магазин, не понимал, однако, чему смеется Виган. Он недостаточно знал французский язык, чтоб уловить шутку и двусмыслие.
– Ты думаешь, он понимает? – сказала Марьетта Баптисту, – снова указывая пальцем на своего сожителя.
– В чем дело? – спросил Уорден.
– C’est çа! [768 - Вот именно! (франц)] Так! Мы будем давать тебе уроки французского! Voyons! File! File! [769 - Ну, беги, беги! (франц)] Да живо возвращайся, а то без супа останешься.
Уорден вышел, прошел через столовую на цыпочках, чтобы не помешать дремлющей по-прежнему в кресле Эльзе, и вышел из квартиры, тихонько затворив за собой дверь.
– Ну, Марьетта, – смеялся между тем Баптист, – не думал я, что ты способна так обращаться…
– С моими-то? Я «их» веду, как капельмейстер. Знаешь, a la baguette! [770 - багет! (франц)] Иначе нельзя! Их надо так вести. Сначала обижаются, а потом живо привыкают, и все как по маслу идет. Le seul moyen de les garder – n’en faire pas de cas [771 - Единственный вариант их приручить – не давать никому поблажек (франц).]. Да, кстати, как поживает Багет?
– Никак! – угрюмо отозвался Баптист.
– Ты тоже хорош? Неужели ты вообразил себе, что он мне понравился?
– Однако, ты с ним кокетничала! И настолько, что заставила меня вытурить его.
– Не глупи! У меня была цель.
– Какая же?
– Даровой билет из Териэля в Париж. И он мне его дал. И предложил каждый раз, что я соберусь в Териэль, написать ему заранее, чтоб иметь дармовой билет туда и обратно.
– Дармовой! – вымолвил, ухмыляясь Баптист, – в каком смысле?
– Во всех смыслах! Ты дурак. Впрочем, если хочешь знать, то на этот раз я получила билет, по самой дорогой цене… Сажая меня в вагон, он поцеловал у меня ручку… Большего ему от меня не видать.
– Неужели, это все правда, Марьетта?
– Dis donc, mon garçon [772 - Боже, мой мальчик (франц)] мой новоявленный двоюродный братец, – серьезно и резко произнесла она. – Правда, я постоянно лгу, как и всякая женщина, как всякая парижанка, но не с такими, как ты, и не при таких отношениях, как наши. Ты отлично понимаешь, что лгать тебе смысла нет. Me payes tu? [773 - Ты, понимаешь меня? (франц)]
– Да, это правда! – отозвался Баптист. – Но, знаешь ли, является привычка: солжешь, когда и не нужно.
– Нет, ты ошибаешься! – вдруг задумалась Марьетта, стоя среди комнаты. – Столько лжешь, столько обманываешь, что, наконец, становится противно или, вернее сказать, надоесть и иногда вдруг захочется с кем-нибудь перестать лгать и обманывать. Это очень странно, но это так. Мы вот отводим душу между собой. Я, Jaquette и Sot-l’y-laisse. Мы никогда не лжем друг другу. Но это женщины. Мне кажется, теперь мне было бы приятно иметь под рукой mon homme [774 - моего мужчину (франц)], которому бы мне можно было не лгать.
– Ну, что же, вот он. Есть. Налицо! – улыбнулся Баптист.
– Да, конечно. Скорей ты, чем кто-либо другой, потому что ты не парижанин. Через полгода, конечно, и ты станешь таким же негодяем, как и все парижане.
– Чудно! – усмехнулся Баптист. – Неужели же в Париже только и есть что негодяи?
– Ты глуп! Конечно, есть много порядочных людей, но они с нами не знаются. Они не топчутся в разных «Мельницах».
– Ну, да. Это я понимаю! Люди из высших сфер, очевидно, с вами не якшаются. Вообще же, конечно, в Париже много порядочных людей… Ну, вот депутаты, министры, сенаторы.
– Pas ceux-la! [775 - Да никогда! (франц)] – воскликнула Марьетта. – Деревня! Не эти, во всяком случае! Порядочные и честные люди попадаются скорее dans la haute finance [776 - на финансовой вершине (франц)], на бирже, в Сен-Жерменском предместье, равно и dans la haute bourgeoisie [777 - среди самой знатной буржуазии (франц)]. Но уже никак не в среде, о которой ты говоришь. Там одни мошенники. C’est connu [778 - Запомни это (франц)]. Они все – панамисты, грабители. А почему так – не знаю. Впрочем, черт знает, где водятся честные и порядочные люди. Говорят, что такие есть, и я повторяю, но сама никогда не встречала ни одного.
– Merci! А я?
– Ты? – вдруг удивилась Марьетта. – Как? Ты серьезно, искренно думаешь, что ты порядочный человек?
И Марьетта непритворно-изумленными глазами глядела на Баптиста, пока он в свой черед не менее изумленным взором не посмотрел на нее.
– Понятное дело, – отозвался он, наконец, – я всегда считал себя порядочным человеком.
– Что значит: порядочный?
– Ну, честный… Я всегда считал себя таковым.
– Ну, да, на словах… Как и все на свете. Даже заключенные… Но в действительности… Серьезно говоря… Неужели ты убежден, что ты – порядочный человек?
– Разумеется! – воскликнул Баптист.
– Bah, quelle sottise… Quel toupet!.. [779 - Ба, какая чушь… Какая наглость!.. (франц)]
– Как? Что ты хочешь сказать…
– Quel toupet! Quel toupet! – повторяла Марьетта шепотом.
– Объяснись, черт побери.
– Человек, которому около тридцати лет, – заговорила Марьетта протяжно, будто повествуя, – который вполне здоров, умен, силен, который бы мог найти себе всякое любое ремесло и зарабатывать много денег, соглашается жить на содержании у старухи, болезненной, придурковатой, и уже родившей на свет десять раз… Затем, человек, с радостью соглашающийся перейти на содержание к другой, молодой, но дочери этой старой, чтобы faire le monsieur [780 - быть монсиньором (франц)] за ее счет в Париже… Затем, человек, который помогает теперь или хотел было помогать, да не сумел, в деле продажи другой дочери этой старухи, чтобы тоже заработать денег. И этот человек – порядочный и честный?.. Voyons!!.. Voyons, mon garcon… Soi gentil, ne fais pas la bête [781 - Взгляни!! Посмотри на себя получше, мой мальчик… Дорогой, не валяй дурака (франц).]. Если нравится – будь нахалом, но не со мной… Я не позволю.
Баптист между тем широко вытаращил глаза, разинул рот и озадаченный, даже ошеломленный сидел, как истукан. Он окончательно ничего не понимал и, наконец, вместо оправдания выговорил:
– А ты? Ты сама, Марьетта? А твоя жизнь? Ты что такое? Ты знаешь, что ты? Нет?
– Еще лучше! – расхохоталась раздражительно Марьетта. – Так ты думаешь, что я считаю себя порядочной женщиной? Нет, милый друг, я ни нахальна, ни наивна до такой степени!
– Тогда, что же ты такое, по твоему мнению?
– Я? – гордо выговорила Марьетта. – Я – грязь, я – падаль. Я не могла когда-то остаться порядочной женщиной, а теперь не хочу ею быть. Да если бы и хотела – возврат невозможен. Обманывать других я привыкла и всегда буду, но обманывать самое себя – никогда! Вот тебе честное и порядочное существо… вот тут спит в кресле, но прибавлю: «пока». Впрочем, нет! Такая оригинальная дура, как Эльза, пожалуй, на всю жизнь останется такой.
И затем, после минутного молчания, Марьетта покачала головой и выговорила, как бы себе самой:
– Удивительно! Вот уж не думала!
– Что? – Отозвался Баптист.
– Да то, что ты считаешь себя порядочным человеком!
Лицо Баптиста вдруг покрылось краской, чего с ним уже очень давно не бывало. Глубокая искренность голоса Марьетты вызвала этот румянец стыда.
– Ну, довольно, однако, болтать о пустяках, – прибавила она. И ты, и я, и моя мать, nous sommes – de la canaille [782 - мы – негодяйки (франц)]. Ho я лучше вас двух, потому что сознаю, что я такое. А вы – почти отребье рода человеческого, воображаете que vous êtes d’honnêtes gens! Ну вот… Assez causer de ça! [783 - что вы из четных людей! Ну вот… Ну, хватит болтать об этом! (франц)]
И Марьетта двинулась к кухне и кликнула Со-Ли-Лэс. Гузка вышла в коридор.
– Вот двадцать франков. Ступай пообедай. Cet animal [784 - эта скотина (франц)] дал откупился и сегодня будет жрать здесь.
– Спасибо! – отозвалась Со-Ли-Лэс – Это очень мило с твоей стороны. У меня оставалось ровно сорок сантимов в портмоне.
– Вот что, Жанна, слушай и не забудь. Когда случайно у меня будут гости обедать, ты всегда приходи, а я буду объявлять этому скотине, что обеда мало и он будет откупаться. Глупо, что нам это раньше на ум не пришло! По крайней мере, ты с него франков сто в месяц заработаешь.
– Как можно! Зачем это делать? – отозвалась Со-Ли-Лэс. – Один раз, пожалуй, а так нехорошо.
– Э! Вздор какой! Не все ли равно, на что его деньги уйдут!
– Нет, нехорошо, я не хочу. Это нечестно. Это мошенничество все-таки.
Марьетта под влиянием разговора с Баптистом пристально взглянула на приятельницу и выговорила задумчиво:
– Знаешь что, Жанна, ты меня с толку сбиваешь. Я всех нас, nous autres [785 - мы другие (франц)], считаю parmi la canaille [786 - негодяйками (франц)], а тебя, пожалуй, надо из этого числа исключить. В сущности, ты честная девушка, во всяком случае, из всех нас.
Со-Ли-Лэс добродушно рассмеялась. Марьетта развернулась и вернулась в спальню. Найдя там задумчивого Вигана, она произнесла ему с порога:
– Баптист! Придумаем способ, чтобы тебе, будучи в Париже, как-нибудь пользоваться кошельком моего англичанина, вот так же, как Со-Ли-Лэс. Нужно вытаскивать у него франков по сто в неделю и больше, и чтобы эти деньги шли прямо от него к тебе. Придумай какой-нибудь предлог, у него денег много. И еще, ему нельзя давать тебе мелочь на обед, вот как ей. Надо что-нибудь умнее и приличнее придумать. Изобрети-ка!
– Хорошо, я подумаю! – отозвался Баптист.
– Ведь так тебе может перепасть франков триста-четыреста в месяц, – это не шутка. Ты согласен?
– Понятное дело!
Марьетта помолчала, потом язвительно улыбнулась и спросила:
– А что, по-твоему, Со-Ли-Лэс такая же дрянь, как и мы все?
– Не знаю… Вероятно!
– Ну, а она, между прочим, двадцать франков взяла, а больше брать деньги с англичанина тем же способом отказалась, говоря, что это нечестно.
– Ну, если так! – вдруг рассердился Виган. – Если ты будешь меня постоянно так пилить… Я и не знал, что ты такая!
– Я вовсе не «такая», но есть вещи, которые меня выводят из себя. Не смей болтать при мне, что ты честный человек, и я тебя не трону.
И весь день Баптист был не в духе, а вечером выехал в Териэль, все еще сильно озадаченный этим разговором.
Глава 23
Прошло два дня, что Эльза была у сестры и, хотя чувствовала себя слабой, но все-таки выздоровевшей. Приглядевшись к обстановке и образу жизни, она окончательно поняла, что за женщина Марьетта, и тяжелое чувство – смесь брезгливости с отвращением – гнетом легло на ее сердце. Она признавалась себе, что сестра стала для нее совершенно чужим человеком. Она стала ей еще более чуждой, чем когда-то при появлении в Териэле, и ее резких замечаниях относительно покойного отца и брата.
Под впечатлением, вероятно, квартиры Марьетты весь Париж представлялся ей огромным чудовищем, отвратительным и грязным, населенным негодяями и подлыми женщинами. Иначе и быть не могло. Все, что появлялось извне в комнатах Марьетты, было особым примером нового Вавилона.
Если за эти два дня Эльзе было лучше физически, то много хуже нравственно. Недавнее сближение с Аталиным, ее пребывание в Нельи, бурно-страстная, но кроткая вспышка любви – были теперь в каком-то тумане. Несколько светлых дней жизни заволокло от нее теперь будто свинцовой грозовой тучей.
Что касается личности самого Аталина, то Эльза относилась к нему на свой лад. В ее воображении рисовались теперь два Аталина. Тот, которого она так быстро, горячо полюбила, умер, как бы сам себя убил на ее глазах, а другой, в действительности существующий теперь был ей несколько чужд.
Эльза раскаивалась, конечно, что пpиexaлa к сестре, но с другой стороны понимала, что продолжать оставаться в Нельи было невозможно: тут было гадко и противно, а там было бы невыносимо тяжело. Постель ее, купленная Уорденом, была поставлена в столовой, то есть комнате проходной. В первое же утро, рано поднявшийся Уорден осторожно, на цыпочках, прошел мимо нее, но Эльза проснулась, и чувство стыда, обиды и утнетения сказалось в ней. Англичанин ушел, но она тотчас же поднялась и оделась. Весь день просидела она в маленькой коморке Жозефины, но от слабости раза два прилегла на ее кровать.
Марьетта проснулась в три часа дня, поднятая гостьей, Киноль. Она вызвала к себе сестру и представила ее женщине. «Червонный валет» окинула девочку взором с головы до пят и затем обернулась к Марьетте:
– Çа aura du succé! [787 - Она будет иметь успех! (франц)] – выговорила она.
– Какой вздор! – презрительно улыбнулась Марьетта.
– Точно говорю! У меня глаз наметан, она не похожа на других, этого достаточно, чтобы быть замеченной.
– Это обезьянка! – отозвалась Марьетта.
– Пожалуй, но обезьянка хорошенькая. Верно вам говорю, она будет иметь успех. Что ты намерена с ней делать? Не делай ничего, не посоветовавшись со мной.
– О-о! – вдруг протянула Эльза с таким откровенным презрением, что Киноль покоробило и от взгляда, и от голоса девочки.
– Quoi donc, ma charmante? [788 - О чем это вы, моя дорогая? (франц)] – сухо выговорила Киноль.
– Неужели вы думаете, что я соглашусь поступать по совету Марьетты или вашему? В любом случае, через день или два я уеду или пешком уйду из этого грязного места.
– Какого места?
– Вот этого… Парижа вашего!
– Ого! Вот она у тебя какая! – рассмеялась Киноль.
– В любом случае, – сердито заговорила Марьетта, – ты не поедешь, а пойдешь пешком. Я не намерена тратиться на путешествие упрямой девчонки, у которой голова не на месте. Если ты не хочешь, чтобы я устроила твое счастье, то убирайся к черту! Vas crever de faim?! [789 - Собираешься подохнуть с голода?! (франц)] Я предложила, ты отказалась, ну так и иди в служанки на какую-нибудь ферму к крестьянам, сено косить и навоз чистить за скотиной, и околевай там с голоду, et ça fait le compte [790 - и счет закрыт (франц)]. Ну, а теперь убирайся в свою комнату!
Эльза вернулась в комнату бонны, несколько раздраженная разговором. Эта гостья – расфранченная дама – показалась ей еще хуже и отвратительнее сестры. Жозефина, явившаяся в свою комнату, чтобы взять что-то из комода, присмотрелась к Эльзе и вдруг подсела в ней.
– Не горюйте, ma chere demoiselle! – выговорила она участливо. – Выздоравливайте совсем и уезжайте к себе. Все это не стоит того, чтобы горевать. Вам здесь не место – вот и все. Вы ведь не останетесь здесь на житье?
– Никогда! – воскликнула Эльза.
– И правильно поступите! Отправляйтесь к себе в деревню. Как бы я рада была тоже попасть в деревню. Вот уже пятнадцать лет, что я вынуждена жить в Париже и завидовать всем деревенским жителям.
На вопрос Эльзы, что мешает женщине уехать из Парижа Жозефина ответила, что нужно поднакопить себе капиталец, в деревне не заработаешь и десятой доли того, что перепадает здесь, в Париже, в особенности между людьми подобными mamzelle Дюпре.
И Жозефина начала рассуждать, что люди родятся на свет затем, чтобы нажить себе капиталец на старость, что есть избранники и избранницы, легко наживающие большие деньги. Она же уродилась не под счастливой звездой и, хотя была недурна в молодости, могла бы приехать в Париж и быстро нажить большие деньги, но вместо этого она сделала глупость: семнадцати лет вышла замуж за своего двоюродного брата – простого рабочего, прижила двух детей: мальчика и девочку, и овдовела. И теперь приходится перебиваться, чтобы помогать детям. Сын ее, недавно кончивший обучение, состоит главным помощником каменщика в Бретани, дочь – в услужении на ферме.
Жозефина надеялась вскоре дать сыну достаточно денег, чтоб он мог сделаться сам хозяином, devenir patron [791 - стать начальником (франц)], и завести своих собственных рабочих, чтобы брать подряды. Дочери она надеялась тоже дать маленькое приданое, франков около тысячи. А вся эта нищета – следствие ее неразумия и легкомыслия. Поступи она в юности так же, как две-три из ее приятельниц, то жизнь ее была бы совершенно иная. Они в юношеские лета уехали в Париж, за три или четыре года составили себе порядочное приданое, а затем уже вернулись на родину, вышли замуж, и теперь фермерши. У одной из таких именно находится теперь в услужении ее собственная дочь.
– Чем же они заработали? – спросила Эльза.
– А вот так же, как и ваша сестра.
Эльза покачала головой и вздохнула.
– И вы сожалеете, Фифина, что не поступили так же, как и ваши приятельницы?
– Конечно! Я бы теперь была также замужем, или, положим, тоже вдовой, но со средствами, и дети мои были бы счастливы.
– Зачем же вы копите приданое вашей дочери? Привезите ее сюда и заставьте ее самое так же зарабатывать это приданое! – произнесла Эльза, пытливо глядя в лицо бонны.
– Ah, mais non! Merci! [792 - Ну нет! Спасибо! (франц)] – вдруг оживилась и выпрямилась на месте Жозефина.
– Почему же?
– Vous êtes bonne! [793 - Хорошо говоришь! (франц)] – обидчиво и даже неприязненно выговорила женщина.
– Так вы не желаете подобного для вашей дочери?..
– Конечно, нет! – прервала Жозефина резко. – Я сожалею, что сама раньше не взялась за ум, а моя Loison иное дело. Она будет женой d’un brave ouvrier [794 - достойного трудяги (франц).].
И Эльза, начавшая было презрительно относиться к бонне сестры, взглянула на нее дружелюбнее.
Глава 24
Беседа эта была прервана Марьеттой, которая, проводив гостью, потребовала себе утренний кофе. Вызвав к себе в спальню сестру, Марьетта сделала ей выговор за дерзкое обращение с ее гостями. Эльза не отвечала ни слова. Однако, Марьетта объяснила сестре, что если она положительно упрямится и не желает поручить свою судьбу ей, то может отправляться обратно к матери, получив на проезд необходимые семнадцать с половиной франков.
– Вот они, ты можешь их взять!
И Марьетта показала на свой ночной столик.
Эльза увидела около подсвечника несколько золотых монет в кучке, а рядом три пятифранковые монеты, два франка и поверх маленькая – пятьдесят сантимов.
Марьетта объяснила, что Киноль приходила к ней с большой и серьезной просьбой. Она согласилась исполнить эту просьбу за двести франков, но вместе с тем, чтобы не тратиться на сестру, выторговала еще надбавку в семнадцать с половиной.
– Таким образом, – прибавила она, – твое возвращение в Териэль мне ничего не стоит. Деньги эти можешь взять, если желаешь уехать.
Эльза поблагодарила, но объяснила, что чувствует себя еще слишком слабой, чтобы дойти пешком до вокзала и затем от станции домой.
– Через дня два, я буду уже в состоянии отправиться! – прибавила она.
– Да, через пару дней уже будет пора, – заметила Марьетта. – Повторяю: или одумайся и оставайся совсем, тогда я переменю расположение комнат и устрою тебе отдельную комнату или сниму еще комнату здесь в соседней квартире. Или же уезжай, так как у меня будет на несколько дней постоялец. За это я и получила двести франков. Но подумай прежде, чем решиться. Не забудь, что ton butor [795 - твой пень (франц)] может приехать к нам. Он настолько в тебя влюблен, что вряд ли вытерпит и явится сегодня или завтра. И я все еще надеюсь на успех.
– Какой успех? – выговорила Эльза, и лицо ее потемнело.
– Простой, mademoiselle! – резко и нравоучительно отозвалась Марьетта. – Если он имеет на тебя виды, то должен раскошелиться. Я его считаю, все-таки достаточно порядочным человеком, чтобы предложить подобную глупость.
– А я его считаю слишком честным человеком, чтобы сделать такое предложенье…
– Но я сама предложу ему это!
Эльза сухо рассмеялась.
– Надеюсь, что подобного глупого разговора между вами не произойдет, так как я надеюсь на то, что он сюда не явится. Не зачем! Во всяком случае, я решительно не могу тебя понять. Я не вещь, которую можно продать, да и кто же меня имеет право продавать? Если бы и нашелся покупатель, кому же пойдут эти деньги? – рассмеялась Эльза.
– Матери!
– Нет, мать не возьмет.
– Ну, мне.
– У тебя и так достаточно, и больше, чем нужно… От собственной самопродажи, – резко выговорила Эльза.
Но Марьетта отнеслась к упреку равнодушно и произнесла:
– Ну, так Баптисту.
– Да, это было бы недурно! – воскликнула Эльза. – Единственное существо в миpe, для которого я готова сделать все на свете – это Этьен, но и ради него я не думаю, чтобы я решилась продавать себя. Впрочем, если бы он был при смерти и мне обещали бы его выздоровление, то не знаю… Я, пожалуй, пошла бы на все, с мыслью, что, когда он вырастет и станет юношей, я могу искупить свой грех, пойдя в монастырь, или в сестры милосердия, или просто покончить с собой.
– Трата-та! Ну, пошла городить! Если бы платили деньги за дурацкие рассуждения и глупые слова, ты была бы миллионершей через год.
Разговор этот был прерван появившейся Со-Ли-Лэс. Поздоровавшись с обеими, она молча и грустно села у окна.
– Ну, что? – насмешливо усмехаясь, спросила Марьетта. – Как твои дела?
– Pas de chance [796 - Как всегда, без вариантов (франц)], – отозвалась Со-Ли-Лэс.
– Пожалуй, сегодня и не завтракала? – спросила Марьетта.
– Маковой росинки с утра не было, да и вчера не обедала, хлеба с сыром поела.
– А двадцать франков моего Биби?
– От них в тот же день ничего не осталось. Надо было заплатить молочнице и прачке, да за починку ботинок, да отдать часть долга консьержке в сто су.
– Зачем же ты, дура, долги платишь из последнего…
– Что делать…
– Ну, так ступай скорее, спроси у Фифины позавтракать! Что-нибудь найдется.
Со-Ли-Лэс вышла, а Марьетта начала рассуждать как бы сама с собой:
– Удивительное дело! Всякие дуры на свете есть – и такие, как ты, и такие, как вот эта! Ты не хочешь faire de l’argent [797 - делать деньги (франц)], а могла бы. И Киноль говорит, что ты могла бы иметь успех. А эта – урод с крокодиловой кожей – неизвестно зачем торчит в Париже и все надеется нажить деньги. А ей уж и сам Бог велел идти в доярки.
Со-Ли-Лэс вернулась в комнату и объявила, что от вчерашнего дня ничего не осталось и что она обойдется одним кофе.
– Но яйца вроде есть? Вели себе сделать яичницу!
Со-Ли-Лэс отказалась.
– Все та же история? Ведь это глупо! – заговорила Марьетта. – Меня не разорят четыре яйца.
– Я тебе раз и навсегда сказала, Марьетта, – отозвалась Со-Ли-Лэс твердо и серьезно, – что я согласна пользоваться у тебя теми остатками, которые не нужны и Жозефине. Я возьму то, что никому не нужно или должно быть выброшено, но заставлять тебя тратить деньги на мою пищу – я не могу. Сколько раз было об этом говорено и какая охота снова начинать этот разговор! Вот Бог даст, поправятся мои дела, и тогда…
– Ах, перестань, пожалуйста!.. Этот вздор я слышу давно. Точно песенка: «Sur le pont d’Avignon» [798 - «По мосту Авиньона» (франц)]. Никогда твои дела не поправятся. А впрочем, – вдруг спохватилась Марьетта, – знаешь что! Пожалуй, что через неделю тебе свалятся с неба франков двести.
– Каким образом? – оживилась Со-Ли-Лэс.
– А видишь ли, в чем дело!
И Марьетта подробно рассказала, по какому поводу была у нее Киноль. Оказывалось, что женщина просила Марьетту принять к себе на жительство на одну неделю ее protege, графа Соколова. По одному очень серьезному делу, политическому, русского графа, очевидно, разыскивает полиция. Ему надо некоторое время скрываться на квартирах своих знакомых. Киноль, которая, по-видимому, втюрилась в молодого русского графа, желает его спасти. Она дала Марьетте двести франков только за то, чтобы она позволила графу прожить у нее несколько дней, а затем она найдет ему другую квартиру, и таким образом, в течение месяца он будет кочевать из одного места в другое и ускользнет от временного преследования.
– Она говорит, – прибавила Марьетта, – что эти деньги принадлежат самому русскому, но это вздор. Я начинаю подозревать, что этот граф Соколов прокутился в Париже, обнищал совсем и живет теперь за счет Киноль. Но нам это все равно. Я продержу его дней пять, неделю самое большое, и выкину за дверь. Вот тогда Киноль, по всей вероятности, обратится к тебе с той же просьбой и предложит тебе те же деньги.
– Что же? Я буду очень рада, – ответила Со-Ли-Лэс. – Хоть так добыть себе спокойное и сытное существование на целый месяц. А там авось Господь пошлет мне богача-сожителя, вот как у тебя. Я всякий вечер горячо молюсь, – грустно прибавила она.
– Вы молитесь?! Об этом?! – воскликнула Эльза, широко раскрывая глаза.
– Pourquoi pas? [799 - Почему же нет? (франц)] Я вас не понимаю. Кого же просить, если не Бога.
– Жанна, не разговаривай с ней… Оставь… – рассмеялась Марьетта. – Ты и так не из прытких, а с Эльзой совсем идиоткой станешь… Молись, молись, mon enfant. Çа ne rapporte rien [800 - Пусть даже это тебе ничего и не даст (франц).]… Но и не стоит тоже ничего.
Глава 25
Между тем на вилле в Нельи стояла тоскливая тишина.
Аталин, проводив своих нежданных гостей и отпустив с ними Эльзу, целый день пробродил по дому и по саду в угнетенном, точно бессознательном состоянии, как потерянный. Недолгое пребывание Эльзы в этом доме оставило, казалось, здесь навсегда неизгладимый след. Вилла при ней как бы осветилась вдруг каким-то чарующим светом, а теперь снова сразу померкла, потонула во мраке, и эта наступившая тьма тяжело легла на все и на всех.
Раздумывая о себе и обо всем, что приключилось в его жизни за последнее время, Аталин, как многие люди, тысячу раз высказал мысленно и вслух пожелание, что лучше бы этому прошлому никогда и не бывать!.. Встреча эта только смутила пагубно будничный застой его существования. И снова начал он нелепо рассуждать сам с собой, ребячески искать логику в этой путаной нити с узлами и петлями, которую зовут жизнью разумного существа, человека, якобы разумнейшего изо всех тварей земных. Еще недавно в его жизни, был смысл, разум, была воля. Ему было тоскливо и жутко на свете, но все, однако, кругом было ясно… А теперь все спуталось… В голове по пословице: ум за разум заходит, а воля уступила и сражена, будто ранена… Кто виноват во всем? Его однообразное одинокое существование!? Да, конечно, не в этой удивительной девушке причина всего, а в его одиночестве, в необоримой и законной необходимости «кого-либо» или «чего-либо», в его сером прозябании на земле.
Стало быть – чего проще?!
Окунуться в океан, именуемый Парижем, нырнуть хотя бы на самое дно его и искать. Искать то, что может озарить его существование ярким и животворящим светом. Да, но такие поиски кажутся не только бессмыслицей, не только глупостью, но даже оскорбительным для сердца паясничеством. «Искать счастье» есть пошлое выражение, а применяемое на деле – самый тягчайший самообман.
Доктор Гарнье, приехавший на другой день утром, отнесся к внезапному отъезду своей пациентки довольно хладнокровно и объяснил, что она почти поправилась и могла бы уже уехать и к себе домой. Зато сам Аталин показался доктору в нравственно серьезном положении.
Давно зная и любя Аталина, Гарнье тревожно отнесся к тому, что вдруг заметил в друге. Так как тот сам молчал, то доктору пришлось насильно вызвать его на объяснение.
Потребность ли в исповеди или надежда на добрый совет, но Аталин схватился за друга-медика, как утопающий за соломинку, и чистосердечно признался во всем, не скрывая даже мелочей. Он рассказал другу всю незатейливую историю своей странной, поздней и совершенно нежданной любви. Он ссылался на какое-то якобы предопределение, стыдясь разницы лет между ним и «ею» и оправдываясь своим бессмысленно пустым, бесцельным и безродным существованием. Говоря, он ни разу не назвал Эльзу по имени…
– Да, ваше положение мудреное! – заговорил Гарнье, выслушав повествование друга. – Вы богаты и свободны, без дела, без цели, без семьи, даже без родины. И самая главная беда в том, что вы не раб себялюбия и честолюбия и всяческих человеческих страстей. Вы можете начать страстно желать только то, что невозможно. Девиз ваш, невольно навязанный вам обстоятельствами жизни: «что могу, того не хочу, что хочу, того не могу». Будь ваш милый дичок попроще, понизменнее в своих наивно-честных убеждениях и суждениях, несколько покладистее и легкомысленнее, вы отнеслись бы к нему так же, как к десяткам, сотням женщин, которыми кишит Париж. Не протестуйте! Это – истина… Но я сделаю вам сейчас уступку. Я соглашусь, что если бы вы были свободны, не связаны брачными узами и решились бы предложить ей руку и сердце, то быть может, вы и были бы счастливы… года на два, на три. Не возмущайтесь! Пожалуй, и прибавлю; ну, шесть лет, но не более. Долго вы не можете быть довольны и счастливы. Чтобы быть счастливым, надо, чтобы чего-нибудь в жизни недоставало, а у вас все есть. Я бы от всей души пожелал вам теперь полюбить эту креолку еще сильнее и долго с трудом добиваться счастья обладания ею. И не отчаиваться, не бросать мысли о победе… Или же желаю вам от души вдруг разориться, или заболеть и, быть при смерти, одной ногой в гробу, а затем выздороветь… Только после подобного, жизнь улыбнется вам от малейшего цветка в вашем саду и до красивых созвездий в небе ночном.
Доктор пробыл в Нельи до сумерек, и результатом беседы друзей было то, что Гарнье уговорил Аталина не воображать себя индусским или иным богом, истуканом, не фантазировать, а действовать.
– Surtout ne faites pas du roman! [801 - Главное, не сочиняйте роман! (франц)] – сказал он.
Аталин, решивший было оставаться в Нельи, как в келье, и не делать ни шагу, убедился, благодаря красноречию Гарнье, что надобно взглянуть на дело проще и поступать так же, как и все простые смертные.
Уезжая, Гарнье сказал:
– Дайте мне слово, что завтра вы поедете в гости к этой сестрице, к этому антиподу моей пациентки, и повидаетесь с нашею милой квартеронкой qui doit chasser de race [802 - достойной представительницы своей расы] и которую теперь жжет собственный расовый огонь. А затем, если хотите, заезжайте и ко мне.
Аталин дал слово и, проводив Гарнье, почувствовал себя несколько бодрее и веселее. Поездка в Париж на следующей день стала все-таки занимать и тревожить его.
– Что-то будет?
На другой день после полудня он был уже в Париже, но на беду свою не захотел гонять своих лошадей, а взял фиакр. Обратясь к консьержке дома с вопросом, здесь ли живет Мария Карадоль, он получил тот же ответ, и так же изумился, как недавно случилось с Виганом.
Несмотря на уверения Аталина, что он не ошибся адресом, консьержка упорно отвечала, что такой дамы в числе квартирантов нет. Вспомнить псевдоним – или le nom de guerre сестры Эльзы – Аталин не мог подобно Баптисту, так как сама женщина, приглашая его, забыла оговориться. В разговоре она дала Аталину номер дома и номер квартиры, не зная, что русскому мудрено будет решиться идти звонить у дверей, когда консьержка заявит, что такой квартирантки не существует.
Консьержка, разумеется, снова лукаво перечислила обитателей дома и упомянула о постоялице Розе Дюпре, но Аталин не спохватился, как когда-то Баптист, и настаивал на имени Марии Карадоль. Консьержка, конечно, сообразила, что посетитель этот вовсе не желателен для Марьетты и, чтобы сохранить получаемые с нее на чай пятьдесят франков в месяц, надо от этого посетителя отделаться. Она по профессии отлично знала, что женщины, подобные Марьетте, ограждают себя псевдонимами от непрошенных гостей, от родителей и родственников, от кредиторов и от прежних друзей и знакомых, с которыми, переменив фамилию, желают прекратить сношения.
Аталин, встревоженный, вернулся к себе, вызвал Джона, отвозившего Эльзу с сестрой и узнал от него, что не ошибся. И тотчас же в нем сказался «русский» и заговорил так, как не мог бы заговорить парижанин. Он вообразил себе, что консьержке были даны его приметы, и было дано приказание не принимать. Это поразило его и даже уязвило самолюбие. Такая женщина, как Марьетта, порога квартиры которой, он никогда бы не переступил при иных обстоятельствах, теперь не соизволила принять его у себя.
Джон описал подробно дом, вход, фигуру консьержи, которая помогала Эльзе выйти из кареты. Не было ни малейшего сомнения, что Аталин не ошибся домом. Что же делать?
Прошло еще два дня. Много раз собирался он снова поехать на улицу Chaussee d’Antin, несколько раз собирался написать Эльзе, один раз собрался и написал письмо Марьетте, но затем раздраженно порвал его. Наконец, однажды, перед полуднем, он вдруг, приказал закладывать поскорее лошадей и полетел к другу-доктору, как бы за медицинской спешной помощью.
– Impossible! [803 - Этого не может быть! (франц)] – был ответ Гарнье на все, что рассказывал ему Аталин. – Impossible! – отвечал на все доктор, добродушно улыбаясь. – Что-нибудь, да не так!
И затем Гарнье предложил другу подождать час или полтора и позавтракать с ним, обещаясь дать ему разъяснение всего, вместе с десертом.
Действительно, не позже, как через час, когда они заканчивали завтрак, в гостиной появился камердинер доктора и молча стал на вытяжку перед доктором. Только лицо его свидетельствовало, что он ждет вопроса, чтобы заговорить. Гарнье улыбнулся, мотнул головой Аталину на камердинера и произнес:
– Вот Пифия, которая просто ответит на все ваши мудреные вопросы! Ну, отвечайте, Эдуард, что вы узнали?
– Дом, тот самый, а в нем действительно живет lа personne en question [804 - обсуждаемая персона (франц)], – скромно заявил Эдуард. – Но только именует она себя иначе. А так как господин Аталин спрашивал ее под настоящим именем, а не под вымышленным, то консьержка и не имела права отвечать. Имя ее по указываемому адресу – Роза Дюпре.
– И что вам это стоило? – улыбнулся Гарнье.
– Несколько дороговато. Консьержка оказалась упряма или жадна. Пятьдесят франков! Впрочем, я взял с нее расписку в получении денег для предоставления вам.
И камердинер достал клочок бумажки, где было что-то нацарапано и крючковато подписано.
– Какие подробности вы узнали вы еще? – спросил Гарнье.
– Госпожа Дюпре живет там уже более года. Прежде les termes [805 - арендные платежи (франц)] уплачивались банкиром Годрионом, а последний terme был уплачен англичанином, фамилию которого, извините, я запомнить не мог. В настоящее время у нее гостит ее сестра, приехавшая из деревни. Гостей у нее бывает мало. Консьержка называет ее une dame très bien, qui montera [806 - дама неплохая, обычно поднимается… (франц)]…
Когда доктор, улыбаясь самодовольно, отпустил камердинера, Аталин достал из портмоне пятьдесят франков и протянул их Гарнье.
– Jamais! [807 - Никогда! (франц)] – отозвался, смеясь, Гарнье. – Помилуйте. Разве можно упустить такой случай! Другого подобного во всю жизнь не представится. Купить счастье друга и преподнести его ему за сумму в пятьдесят франков. А все это потому, что надо действовать проще. Ne pas faire du roman [808 - Не делайте изо всего роман (франц)]. Надо было просто дать на чай два-три наполеондора, а вы вернулись домой, вообразив, что какая-то женщина, живущая подачками и которая должна гордиться и быть счастлива тем, что у нее есть знакомые pyccкиe, а не простые парижане, вдруг, не желает вас принимать. Ну-с, поезжайте немедленно, спросите Розу Дюпре и, отбросив в сторону всякий идеализм, всякие романические и фантастические соображения, действуйте и говорите проще. Avec les points sur les «i» [809 - Со всеми точками над «i». (франц)].
Через час Аталин был снова на Chaussee d’Antin и спрашивал Марьетту под ее вымышленным именем. Консьержка покровительственно заявила, что действительно такая живет в доме, но прибавила, что ее нет дома.
– Тогда вероятно, ее больная сестра, недавно прибывшая, дома? – сказал он.
Консьержка пристально посмотрела на него, вспомнила, что этот господин являлся уже сюда однажды и спрашивал госпожу Карадоль, и замолчала в нерешительности, подозревая и не зная, что отвечать.
– Вам нужно что-нибудь передать Розе? – спросила она.
– Нет, ничего! Я желаю ее видеть или, вернее, видеть ее сестру.
Консьержка помолчала и, наконец, выговорила, слегка пожимая плечами:
– Montez s’il vous plait [810 - Поднимитесь, пожалуйста (франц).]. Сестра госпожи Дюпре дома.
Глава 26
Когда Аталин поднялся и позвонил, за дверью раздался голос, спрашивавший его имя. Он назвался. Голос снова переспросил фамилию и попросил обождать, но уже через несколько секунд раздались скорые шаги по коридору, дверь быстро распахнулась, и сама Марьетта выпорхнула на лестницу в своем голубом халате, сплошь обшитом кружевами и лентами.
– Je ne vous attendais pas, monsieur! [811 - Не ожидала вас увидесь, монсиньор! (франц).] – выговорила она нараспев, манерно приседая. – Заходите! Очень рада вас видеть у себя!
Аталин с гадливым чувством, почти с отвращением вступил в эту квартиру, но чувствовал, что сильно волнуется близостью к Эльзе. И прежде всего ему захотелось убедиться, что она действительно здесь, не уехала.
– Как здоровье вашей сестры? – спросил он холодно, когда они уселись в гостиной.
– Отлично, merci!
– Она здесь? – через силу выговорил он.
– Здесь! Сейчас приглашу!
Марьетта поднялась и крикнула в дверь:
– Эльза, иди сюда! C’est monsieur de… Diable! [812 - Это монсиньор… Черт! (франц)] Я опять забыла фамилию. Tu sais… monsieur le Russe! [813 - Тут… монсиньор русский! (франц)]
Между тем Аталин, убедившийся, что Эльза в нескольких шагах от него, за стеной этой гостиной, сразу взволновался и почувствовал, что даже лицо у него вспыхнуло. По счастью, он сидел спиной к окнам, а в них проливалось очень мало света из-за огромного дома, который высился напротив.
Марьетта вернулась, театрально уселась перед ним на кресле, распустив сбоку длинный шлейф своего тяжелого от всяческой отделки капота.
Женщина бывала часто в театрах «Gymnase» и «Vaudeville», и бывала не ради удовольствия, а ходила туда, как в школу. Она внимательно приглядывалась и прислушивалась, и училась, ловила и запоминала слова и фразы, замечала и запоминала жесты и позы главных актрис. И надо ей отдать честь, она усвоила себе великолепно манеру ходить, поворачиваться, садиться и произносить некоторые фразы. Одного только не подозревала Марьетта, что все это было уместно на подмостках и было весьма забавно в ее обстановке. Впрочем, она «играла» у себя дома только в редких случаях, принимая «важных» гостей.
Усевшись теперь на кресле как-то в полоборота к Аталину, распустив свой хвост и пришлепнув складки несколько раз ладонью, Марьетта оперлась локтем на спинку кресла, а другой рукой приложила платочек к лицу и потрогала им несколько раз нос и щеки, и рот.
– A quoi dois-je l’honneur [814 - Чем я обязана чести… (франц)]… – начала она, но повторив нараспев несколько фраз, подхваченных из какой-нибудь комедии Ожье или Пальерона, она выпалила:
– Soyez le très bien venu [815 - Будьте, пожалуйста, очень дорогим гостем (франц).].
Аталин заметил многое, заметил и это «très» [816 - «очень» (франц)], но ему было не до того. Он объяснил, что, интересуясь здоровьем Эльзы, он захотел узнать, в каком она состоянии и находится ли еще в Париже?
– Конечно, здесь! – отозвалась Марьетта. – И я надеюсь, что она и останется. Зачем ей ехать опять в свою деревню? Она будет жить у меня. Je m’en charge! [817 - Я ухаживаю за ней (франц).]
Эти слова сразу заронили горькое чувство в сердце Аталина.
«Если подобное возможно, если подобное уже решено, – думалось ему, – то решено с согласия Эльзы. А такое соглаcие есть нечто ужасное. Подобное известие равносильно тому, как если бы сказали, это Эльза покусилась на кражу и мошенничество».
– Она согласилась остаться в Париже, у вас? – невольно вырвалось у него, хотя он сознавал, что этого вопроса не надо было задавать, так как он поведет к целому нежеланному разговору.
– Да, согласилась! – солгала Марьетта. – Что же ей там, у матери, делать? Courir aux barrières!? [818 - Бегать к заставам?! (франц)]
И Марьетта начала говорить какие-то туманные фразы с какими-то намеками на ее желание устроить судьбу сестры получше, о трудностях устроиться определенно и твердо, не стать жертвой обмана, так как Париж – очаг всяческого надувательства.
На все эти общие и темные фразы и намеки Аталин не отвечал ничего. Он и не подозревал, что Марьетта вызывает его на разговор прямой и откровенный. Заметив наконец, что русский не притворяется и действительно не подозревает, что все, ею сказанное, говорится именно для него, Марьетта решила «приноровиться» к мышлению этого русского, заговорить с ним, как с ребенком, проще.
– Да, в Териэле ей делать нечего, – продолжала она. – Да, вероятно, скоро и мать с братом покинут это богом забытое место, и переедут куда-нибудь, так как месье Виган собирается перебраться в Париж. Мать, оставшись одна, без его помощи, окажется в более тяжелых условиях, придется платить за квартиру и жить исключительно швейной работой. Эльза тогда будет ей в тягость, так как сама зарабатывать ничего не может…
– Да, – выговорила вдруг быстро Марьетта после паузы, так как Аталин продолжали молчать, как убитый, – конечно, было бы лучше, если бы Эльза осталась у вас, в Нельи…
– Это как?! – почти вскрикнул он, сильно двинувшись на своем месте.
– Да так! Было бы лучше, если бы сестра осталась у вас насовсем.
– Насовсем? – повторил Аталин тише, но с крайним удивлением в голосе.
– Ну да! Я прямо говорю, что сожалею, что увезла ее. Et ça fait le compte! [819 - И подбила счет (франц).] Поручив тогда Баптисту объясниться с вами, я сделала глупость. Он этого не сумел, вышло недоразумение. Впрочем, если вы не сердитесь, то ничего еще не потеряно, и мы можем теперь объясниться en bons amis [820 - как хорошие друзья (франц).].
– В чем объясниться? – выговорил Аталин, изумленно глядя в лицо женщины и лишь смутно понимая, к чему ведет этот разговор.
– Объясниться, на каких условиях Эльза может вернуться к вам в Нельи, – резко и холодно ответ Марьетта. – Она у нас чудачка, да еще очень молода, чтобы понимать les choses du monde [821 - привратности этого мира (франц)] и рассуждать о них. Но ее не нужно и спрашивать о чем-то. На то я – сестра ее, чтобы решить главный вопрос, самый важный, без ее согласия. Разумеется, не для себя, а ради ее же пользы в будущем.
Марьетта замолчала и нетерпеливо ждала, но Аталин угрюмо смотрел на нее. Он догадывался, чувствовал, что хочет сказать эта женщина, но будто отгонял от себя эту догадку. Чтобы выйти из неловкого положения, Марьетта вдруг ахнула:
– Что же это она не идет? Пойду, схожу за ней…
Она вскочила с места, но вспомнив, что актрисы «Gymnase» так не делают, выпрямилась и театральной походкой вышла из комнаты.
Марьетта нашла Эльзу в комнате Жозефины, сидящей на краю кровати. Она оперлась локтями в колена и опустила лицо на ладони. Марьетта окликнула сестру, но та не ответила и не двинулась. Марьетта взяла ее за плечо. Эльза вздрогнула, откинула голову и, выпрямившись, глянула сурово на нее. Лицо ее было темное, будто озлобленное.
– Eh bien, tu perds la boule? [822 - И чего ты сходишь с ума? (франц)] – резко выговорила Maрьетта. – Что ты блажишь? Он тут… Иди же, поговори с ним!..
– Я не хочу его видеть! – просто и тихо отозвалась Эльза.
– С ума спятила! Pas de bêtises! [823 - Не глупи! (франц)] Иди скорее!
– Я не хочу! – повторила Эльза.
– Не блажи, я тебе говорю! Давай, иди скорее!
– Я не хочу!
– Да что же ты? Une folle furieuse?! [824 - Совсем головой тронулась?! (франц)]
– Не хочу! – повторила Эльза все тем же голосом, спокойным, но сильным.
– Слушай. Даю тебе пять минут, чтобы одуматься и выйти, поговорить с ним. Иначе я приведу его сюда.
– Тогда я совсем уйду! – вдруг поднялась Эльза с кровати и двинулась к дверям.
– А! – воскликнула Марьетта. – В таком случае. Un moment! [825 - Погоди-ка! (франц)] – произнесла она и, грубо отстранив сестру от двери, быстро прошла в коридор.
Через несколько секунд Эльза услышала, как в наружной двери щелкнул замок, а затем Марьетта, пройдя мимо нее и показав ей ключ, положила его в карман и прошла в гостиную.
Вернувшись к Аталину, она заявила, что сестра сейчас выйдет.
– А если на нее нападет дурь, как бывает часто, si elle fera des manières [826 - и она будет ломаться (франц)], мы пойдем к ней в комнату.
– Если mamzelle Эльза не желает меня видеть, – выговорил он, вставая, – то насильно я тоже не хочу. Я только желал бы знать, что это значит?
– Нисколько! – отозвалась Марьетта. – Садитесь! Она сейчас придет!
Они снова сели, и на этот раз женщина, которой надоела уже комедия с этим русским, вдруг выговорила:
– Voyons, monsieur de…? J’oublie toujours [827 - Давайте открыто, господин…? Всегда забываю (франц).].
– Аталин! – отозвался он.
– Voyons, monsieur de Taline [828 - Послушайте, господин Талин (франц)], – по-своему окрестила она его. – Я предлагаю вам sans façons [829 - без экивоков (франц)] говорить откровенно. Бросимте эту игру! Вы – человек, кажется, богатый и можете себе позволить всякую прихоть, всякий каприз. Voyons, во сколько оцениваете вы эту прихоть.
– Я вас не понимаю! – сурово отозвался он, но, конечно, лгал.
– Я в качестве, старшей сестры и уполномоченная нашей матерью, спрашиваю вас: какой суммой вы можете располагать.
– Повторяю вам, что я вас не понимаю или, лучше сказать, я не хочу вас понимать. Тут похоже, недоразумение.
– А? Так вы бы желали, как все парижане, подобные дела обделывать даром? – рассмеялась Марьетта презрительно и резко.
– Ни то, ни другое! Я ничего не желаю.
– Зачем же вы приехали сюда? Странно! Бегать за девочкой без цели…
– Я приехал повидать mamzelle Эльзу, чтобы узнать, как ее здоровье.
– А, вот что! А затем, если она здорова и отправится к матери, то вы за ней туда не последуете? Вы прервете с ней всякие сношения?
– Если она этого пожелает. Конечно.
– А если она этого не пожелает? Если она по ребячеству согласится, чтобы вы приехали и хотя бы на время поселились около нее в Териэле. Тогда что?
– Тогда так и будет, по ее желанию.
– Vous êtes magnifique [830 - Вы великолепны… (франц).]… По крайней мере, откровенны. Ну, затем, вы в один прекрасный день увезете ее снова к себе в Нельи, а там и в Poccию. Не так ли?
– На все это она сама никогда не согласится.
– А если согласится?
– Я б не желал разговаривать с вами об этом! – отрезал вдруг Аталин резко. – Это вас не касается!
– Vraiment! [831 - Действительно! (франц)] – вдруг уже совсем грубо расхохоталась Марьетта. – Меня, ее сестры, это не касается. Нас всех, ее семьи, – это не касается! Vous êtes superbe, mon cher monsieur! [832 - Это все потрясающе, мой дорогой господин! (франц).] Но вы ошибаетесь. Нас это очень касается. И если вы затеваете подобное, то я считаю долгом, предупредить вас, что законы во Франции на этот счет очень строги. Вы, вероятно, знаете, чем наказуется поступок, называемый détournement de mineure [833 - похищение несовершеннолетних (франц)]. Я предупреждаю вас, что если бы даже мать, как женщина болезненная и равнодушная ко всему, отнеслась к этому просто, то я ничего подобного не допущу. Не будьте упрямы! Ведь это одно упрямство с вашей стороны! Я знаю, что вы человек богатый, une dizaine de mille francs [834 - десяток тысяч франков (франц)] для вас ничего не значит. Согласитесь, что это – грош в данном случае. Другая бы на моем месте запросила вдвое и втрое.
Аталин, давно возмущенный этим разговором, вдруг иронически улыбнулся и произнес насмешливо:
– Mademoiselle Elza уполномочивала вас иметь со мной этот разговор?
– Нет!
– Стало быть, не она назначает cette dizaine [835 - эту десятку (франц)], а вы?
– Конечно, я! Она в этих вещах ничего не понимает.
– Но если я сегодня же привезу вам эти деньги, что тогда будет?
– Берите Эльзу и ступайте в Нельи, и никто вас там не обеспокоит.
– И она поедет за мной? – снова усмехнулся он, но, чувство жгучего страха явилось вдруг на сердце. – Что если вдруг Марьетта ответит: «да, поедет, и по собственному согласию!»
Но Марьетта после минутного молчания отозвалась небрежно:
– Это уже ваше дело! Я не буду мешать, родные не будут мешать. А это главное.
– Нет, ma chere demoiselle, – отозвался сурово Аталин, – не в этом главное и не в деньгах сила. Если бы все зависело от денег, то я бы привез вам сегодня или завтра не только une dizaine, хотя бы даже une centaine de mille francs [836 - за сотни десяток тысяч франков (франц)] и был бы счастливейший человек, привозя их вам. Главное в том, что Эльза не согласится и не решится ни на что подобное pas même pour un million [837 - хоть за миллион (франц).].
– Какой вздор! – отозвалась Марьетта.
Лицо ее преобразилось, почти сияло. Главное затруднение, по ее мнению, было преодолено. Этот человек оказался не скупцом. Он высказался, и его слова дышали правдой. Он не пожалеет денег – это слышалось в его голосе, виднелось в его глазах.
– Это все пустяки! – заговорила быстро Марьетта. – Главное вы, ваши намерения, а ее нечего и слушать. Нечего обращать внимания на ее причуды. Ее можно уговорить, даже заставить… Она сама не знает, чего хочет. А я знаю, и знаю точно qu’elle vous adore [838 - что она вас обожает (франц).].
– Вы ошибаетесь! – ответил он, но снова знал, что лжет.
– Je vous dis que si… [839 - А я скажу, что это так… (франц)]
И Марьетта начала было доказывать, почему она думает и знает, что Эльза обожает его, но Аталин прервал ее красноречие и произнес с чувством гадливости:
– Laissons ça, s’il vous plait! [840 - Оставим этот разговор! (франц)]
Действительно, ему стало тяжело, что эта женщина касается этого вопроса, как если бы кто-либо грязными руками трогал дорогую для него вещь. Он уже глубоко раскаивался, что допустил этот разговор, обидный для Эльзы и оскорбительный для его чувства к ней.
Глава 27
Марьетта, пожав плечами, медленно поднялась со своего места, прошла опять в комнату Жозефины, и нашла Эльзу сидящей на кресле почти в забытьи от тяжелых дум.
– Что же ты? Так это и будет? Tu ne veux pas démarrer! [841 - Не можешь начать! (франц)] – сердито произнесла она.
Эльза не отвечала.
– Повторяю тебе, что если ты не выйдешь к нему, я приведу его сюда.
Эльза снова не ответила ни слова.
– Quel mulet! [842 - ослиное упрямство! (франц)] Право, стоило бы закатить тебе un bon «vas-te-laver» [843 - хорошенькую головомойку (франц)], как говорят у вас в деревне.
И Марьетта, подняв руку, покачала ею в воздухе, как бы показывая увесистую пощечину. Затем она вышла снова в гостиную и выговорила громко, чтоб Эльза могла слышать:
– Venez donс! [844 - Давайте, пройдем! (франц).] Она все еще немножко слаба, и мы лучше пройдем к ней.
Аталин, ничего не подозревавший, поднялся и через несколько секунд они были в коридоре перед дверью в комнату Жозефины. Но в тот миг, когда он, шедший впереди, был за два шага от двери, она быстро захлопнулась, а затем щелкнула задвижка. Он остановился в недоумении.
– Quelle rosse! [845 - Вот кляча! (франц)] – вырвалось у Марьетты.
Она бросилась к двери и, уже забыв все свои театральные приемы, снова повторила два раза:
– Quelle rosse! Quelle rosse! – и стала стучать кулаком в дверь. – Veux-tu ouvrir, sale bête! [846 - Упрямая ослица! Открывай же, чертова мартышка! (франц)] – вырвалось, наконец, у этой поклонницы «Мулен Руж».
При этом восклицании Аталина всего передернуло, эти два слова, обращенные к Эльзе, резнули его точно ножом. Целая нравственная пропасть, разделявшая эту женщину от ее сестры, будто сразу разверзлась и явилась перед его глазами. А это дорогое ему существо в ее руках, в распоряжении этой женщины!
– Послушайте. Оставьте! Я не хочу! – взволнованно заговорил он. – Она, очевидно, не желает меня видеть, а вы хотели заставить ее насильно сделать это. Я не хочу! Прощайте! Я уезжаю.
И, не дожидаясь ответа, он, сильно взволнованный, быстро направился к выходной двери. Не помня себя, взялся он за замок, но и эта дверь не отворялась.
Марьетта, изменившись в лице от злобы, сделала несколько шагов вслед за Аталиным и, уже хотела было достать ключ из кармана, чтобы выпустить его. Но вдруг, будто остервенившись, она воскликнула:
– Ah, mais non! [847 - Ну нет! (франц)] Я не позволю над собой мудрить. Да, и таким чудакам, как вы и она, никогда не уступлю! Я вас не выпущу. А ее я заставлю отворить дверь.
– Я вас прошу! – отозвался он с рукой на замке.
– Non, non et non! – ответила резко Марьетта, совершенно озлобленная. – Вы останетесь здесь хотя бы до вечера. Хоть ночуете! Но я даю слово, что я этой двери не отворю, пока она не отворит своей. Меня не переупрямишь. Да, с такими людьми, как вы и сестра, не следует действовать по-человечески. Vous êtes tous les deux, des échappés de Charenton! [848 - Ведь вы оба – Беглецы из Шарантона! (франц)]
Марьетта вернулась к двери сестры, застучала в нее большим ключом и крикнула:
– Ты слышишь? Я заперла наружную дверь и не выпущу его отсюда хотя бы до утра завтрашнего дня. Tu sais, je n’ai qu’un mot [849 - Я больше не буду ничего говорить (франц)]. И я настою на своем. Monsieur de Taline, – крикнула она, – будьте хоть вы благоразумны. Идите в гостиную и посидите спокойно до тех пор, пока cette tête fêlée [850 - эта глупая башка (франц)] – не отворит свою дверь. Повторяю – я не уступлю!
Аталин поневоле взволнованный, вернулся по коридору со странным чувством на сердце. Раздраженный Марьеттой, он был, однако, рад, что она заперла его и не дает возможности уехать. Но в ту же минуту дверь комнаты Жозефины отворилась, и на пороге появилась Эльза со сложенными на груди руками, с суровым, потемневшим лицом, и лишь глаза ее блестели ярко.
– Что прикажете? – вымолвила она, глядя Аталину в лицо, как бы свысока, и даже с оттенком презрения.
– Я ничего… – начал он смутившись. – Я просто хотел видеть вас, узнать, как вы доехали, как ваше здоровье…
– Я здорова и благодарю вас за все… Est се tout? [851 - Это все? (франц)]
– Да, это все… – отозвался он тихо, но от его голоса повеяло вдруг грустью, и звук этот коснулся будто глубины сердца Эльзы. Она опустила глаза и стояла не двигаясь… Ей казалось, что еще одно его слово, сказанное тем же голосом, – и она заплачет, она простит ему все, она уступит… В чем?..
– Ну же… Soie bonne enfant [852 - Будь же помягче (франц)], – сказала Марьетта мягко. – Иди в гостиную, и поговорите вместе… Ведь он из-за тебя в Париж приехал. Час езды. C’est très gentil [853 - Это ведь так мило… (франц)]… Иди.
В голосе сестры было что-то приторное…
Эльза послушно двинулась и, не поднимая глаз от пола, прошла вперед. Аталин двинулся за ней. Войдя в гостиную, они сели и молчали, ожидая, что Марьетта заговорит за них. Он оглянулся и увидел, что ее не было в комнате.
«Она умышленно оставила нас одних», – подумалось ему.
– Вы уехали от меня по собственной воле, – наконец вымолвил он, – или вас сестра уговорила?
– Не приезжай сестра, я на другой же день уехала бы к себе…
– Это было бы лучше… Вы забыли, что я говорил вам, и с чем вы соглашались… Надо было ехать прямо в Териэль… А не сюда, – тихо прибавил он.
– Я здесь не останусь…
– Она говорит, что вы останетесь, – шепотом произнес Аталин, косясь на двери.
– Никогда.
– Вы обещаете это?
– Ах, что же вам до всего этого? – тихо, но с грустью шепнула она.
– Не говорите так, Эльза… Это грешно… Послушайте… Я последний раз вижусь с вами, если вы так желаете… По-видимому, это ваше желание. Не видеться. И я последний раз прошу вас… Простите меня, если я оскорбил вас. Но что же мне было сказать, предложить? Я предложил единственно возможное, между нами.
Эльза двинулась, будто вздрогнула, но не подняла глаз и промолчала…
– Вы знаете, как я много… Да, я вас… Вы мне дороже всего в миpе. Это чувство навсегда останется во мне… И если бы я мог, если бы я был свободным человеком, то я, конечно, тотчас предложил бы вам быть моей женой.
– Если б вы были свободны? – глухо, едва слышно проговорила Эльза.
– Да…
– Что вы хотите сказать? – еще глуше, через силу произнесла она.
– Если бы я не был женат…
– Вы женаты?! – вырвалось у нее каким-то странным восклицанием, в котором послышался гнев.
– Да, Эльза. К несчастью, это так… Неужели вы могли предположить, что я, будучи свободными человеком, стал бы говорить с вами так, как говорил тогда… Перед вашим отъездом из Нельи…
– Повторите! Вы женаты?
– Да. И давно…
– Это ваше честное слово?
– Честное слово.
Эльза опустила голову, потом понурилась, и наступило молчание.
– Поэтому я и мог только… – начал было Аталин, но Эльза резким шепотом перебила его:
– Assez! Tout est dit! [854 - Довольно! Обо всем уже сказанно! (франц)]
Она заволновалась и тяжело дышала… И вдруг у нее вырвалось криком, будто против воли:
– Quelle horreur! [855 - Это все так ужасно! (франц)]
– Да, это ужасно! – отозвался он. – Вся моя жизнь…
– Abomination!! [856 - Проклятье!! (франц)] – вскрикнула снова Эльза и, внезапно поднявшись, она, не глянув на него, быстро вышла из комнаты.
Аталин, пораженный этим, остался в кресле, хотел позвать ее, но язык не повиновался ему… Он пришел в себя окончательно только от голоса Марьетты. Он встал, почти бессознательно простился с ней и, не слушая, сказал что-то и вышел на лестничную площадку.
«Это поразило ее!..» – думалось ему. Но почему же это слово: abomination? И гнев в голосе?
А между тем, когда дверь квартиры захлопнулась за Аталиным и Марьетта вошла к сестре, она нашла Эльзу в сильнейшем возбуждении и бледную, словно полотно…
– C’est un lâche! Un infâme! [857 - Это – трусливо! И подло! (франц)] – вне себя воскликнула она навстречу сестре. – Он подло лжет в самом святом. Сказал мне, что женат, а я знаю, что это ложь… Сама графиня Отвиль сказала мне, что он не женат. Abomination! Неужели же на свете только один честный человек – Фредерик?..
Глава 28
– Tout ça commence à m’embêter! [858 - Все это начинает мне надоедать! (франц)] – решила Марьетта в этот вечер, ложась спать и невольно думая об Эльзе и Аталине. Qu’ils se débrouillent… se m’en fiche! [859 - Пусть выпутываются как хотят… мне все равно! (франц)]
На следующее утро она забыла и думать о сестре и русском, получив записку от Киноль, приглашавшую ее обедать вместе с несколькими общими друзьями.
Женщина с прозвищем «Червонный валет», которая была на бульварном жаргоне парижан не что иное, как «une ancienne» [860 - «бывшая» (франц),] не зная куда девать свой порядочный доходец, тратилась исключительно на две вещи: давала деньги взаймы без отдачи юношам, начинающим искушаться в парижских омутах, и затем раза три, четыре в месяц в праздничные дни давала обеды своим друзьям, обильно украшенные вином и всякими диковинами вроде марроканских фиников, русской икры и кривых сигар с Манилы.
Обеды эти происходили всегда в «Аu Brebant» – ресторане, давно пережившем свою прежнюю славу, но к которому по-прежнему тяготело сердце Червонного валета. «Бребан» со всеми своими кабинетами напоминал Киноль ее юные и бурно-веселые годы.
Почти на каждый cabinet particulier [861 - частный кабинет (франц)] отыскивалось в памяти ее un souvenir tout particulier [862 - какое-нибудь воспоминание (франц).]. Так в № 7, почти пятнадцать лет назад, один ее обожатель, пылкий лейтенант du Quatrième Chasseurs, проломил голову такому же ее обожателю, второму секретарю итальянского посольства. В номере 14 у нее, однажды, лет двадцать тому назад, вдруг исчезла брошка с большим солитером. Ее собеседник и convive [863 - гость (франц)], испанский гранд и герцог, оказался подмастерьем сапожника, когда она, видавшая виды, спохватилась и, заперев своего гранда в номере на ключ, послала за полицией. Из № 2, самого большого и красиво убранного, тому назад не более пяти лет, за буйство вместе с большой и веселой компанией, она очутилась и ночевала в полицейском участке, где провела время очень приятно.
«Une vraie partie de plaisir!» [864 - «Настоящая увеселительная прогулка! (франц)] – вспоминала она теперь вздыхая.
Разумеется, Киноль была у «Бребана» своим человеком. В особенности уважали ее гарсоны; старые за то, что давно уже знали ее, и много перепало им от нее на чай; молодые за то, что еще их отцы или дяди уже служили когда-то госпоже Марте.
На этот раз Киноль объясняла Марьетте в записке, что дает обед ради того, чтобы отпраздновать l’installation графа Соколова у приятельницы, так как граф, гонимый Немезидой в виде полисменов, имеет намерение в тот же вечер перебраться к ней с пожитками на жительство. Киноль просила Марьетту захватить с собой сестру и Со-Ли-Лэс, предупреждая, что Уордена и Бови она уже позвала своим чередом.
Когда Марьетта объявила сестре о приглашении Киноль, Эльза, разумеется, отказалась наотрез. Она дала себе слово выйти из дому только с тем, чтобы прямо направиться на вокзал Северной железной дороги. Напрасно Марьетта уговаривала ее, просила всячески, красноречиво описывала, как интересно ей – дикарке и «деревенщине» увидеть несколько улиц Парижа и видеть один из первых ресторанов. Эльза упорно стояла на своем.
Марьетта, конечно, не из-за одного упрямства настаивала, чтобы сестра была на обеде. Ее интересовало: найдут ли Эльзу хорошенькой общие знакомые и как оценят. Видя упорство сестры, она переменила тактику и прибегла к уловке. Она подослала к Эльзе свою бонну, и Фифина – женщина не злая и не лгунья, но верой и правдой служащая своей барыне, – объяснила Эльзе, якобы по секрету, что Марьетта получила записку от Аталина: он просит позволения приехать в пять часов и провести весь вечер.
– Ваша сестра ответила уже, что ее до ночи дома не будет, но что вы будете дома. Если вы не хотите его видеть, – прибавила Фифина, – то лучше уезжайте с сестрой. Нельзя же вам несколько часов сидеть в моей комнате, пока он будет сидеть и ждать в гостиной. Се serait ridicule! [865 - Это было бы смешно! (франц)]
Разумеется, Эльза поддалась обману. Глупо-смешное положение или ridicule ее не пугало, но она боялась, что это пребывание с Аталиным в продолжение нескольких часов в одной квартире может насильно повести снова к разговору. Не только говорить, но и видеть не могла бы она теперь равнодушно, без обиды и горького чувства, этого человека, который недавно еще был ей так дорог.
Тотчас же отправилась она к сестре, тщательно разрисовывавшей свое лицо перед зеркалом, и объяснила, что согласна ехать с ней на обед.
Марьетта обрадовалась, но затем через минуту ахнула. Эльза была в том же своем нелепом сереньком платьице, из которого уже выросла, и которое даже в этой квартире «кричало» среди показательной обстановки.
Перешарив все в двух больших шкафах, Марьетта нашла розовенькое платье, до которого не дотрагивалась больше года. Фасон его был такой, что за час времени его можно было переделать и приладить на сестре, которая была хотя и худощавее, но одинакового с ней роста.
В пять часов Марьетта, расфранченная, всячески уснащенная, разрисованная и раздушенная, покончила с собой и занялась сестрой. Оглядев ее с головы до пят, она нашла, что Эльза в этом розовеньком платье вполне даже pas du tout mal [866 - ничего (франц).].
– Только держись иначе! – сказала она. – Руки подбери, да не горбись и не смотри так жалостливо. А то, право, совсем un singe, qui demande une pomme [867 - мартышка, просящая яблоко (франц).].
Затем Марьетта собралась было нацепить на сестру кое-что из своих прежних дешевеньких золотых вещиц, которых уже не надевала: брошку, браслет, два кольца и даже цепочку… но Эльза воспротивилась с таким ожесточением, как если бы ее собрались в разных местах тела выпачкать дегтем.
Марьетта, держа в руках эти вещи, не смогла даже рассердиться, настолько велико было ее удивление. Она никак не могла понять, что заставляет Эльзу отказываться от того, что нравится всякой женщине, всякой девочке… Она сама мечтала об этом еще ребенком.
– Les bijoux c’est comme l’argent! [868 - Драгоценности это же деньги! (франц)] – воскликнула Марьетта. – Ведь это нечто первейшее в миpe, все остальное – вздор. Неужели ты не желала бы никогда иметь сережек или браслета?
– Да, но свои! – отвечала Эльза. – И не такие…
– Какие «не такие?»
– Не эти!
– Почему же не эти?
Эльза хотела сказать «купленные на грязные деньги», но зная, что ее правдивый ответ будет оскорбителен для сестры, промолчала.
– Ну, надень, по крайней мере, цепочку…
– Без часов? – рассмеялась Эльза.
– Что же из этого! Мы спрячем кончик за поясом. Çа се fait [869 - Так делается (франц)]. Никто не догадается. А если кто спросит: который час, ты скажешь, что часы у тебя стоят.
Но едва успев договорить это, Марьетта застыла от удивления. Эльзой вдруг овладел нервно-безумный, крикливо-звонкий хохот. Она принуждена была даже опуститься на ближайшее кресло и так продолжала еще долго хохотать. Казалось, однако, что еще немного, и этот смех непременно перейдет в настоящий истерический припадок.
Эльза понимала сама, что если предложение и объяснение сестры показались ей бессмысленными, то, во всяком случае, болезненное состояние тела, потрясенного всем пережитыми, сказалось вновь из-за пустяка и взяло свое. После припадка странно-бурного смеха, крупные слезы выступили на глазах, и она сразу стихла и ослабела.
– C’est nerveux! – произнесла Марьетта отчасти сердито.
Эльза не поняла слова, но догадалась и выговорила:
– Я сама не знаю, что со мной происходит. Знаю одно! Мне пора домой. Ты обещала мне деньги, которые дала тебе эта дама – госпожа Марта. Будь мила, отдай мне их, и я завтра же рано утром отправлюсь домой. Ведь этот граф будет спать в столовой, а я должна занять комнату Фифины. Зачем же заставлять ее спать на полу кухни?
– Возьми их хоть сейчас. Они в вазочке на камине, – сурово ответила Марьетта.
Эльза поблагодарила и, быстро сбегав за деньгами в гостиную, вернулась довольная и улыбающаяся.
Через несколько минут, выйдя из дому, обе сестры сидели уже в нанятом фиакре, который едва двигался. Все бульвары и прилегающие улицы были сплошь забиты экипажами и прохожими, и все шевелилось и двигалось, лезло друг на друга, едва распутываясь, будто в какой-то загадочной борьбе, коварной, упорной, не на жизнь, а на смерть.
Эльза вновь внимательно и с опаской озиралась направо и налево, и опять то же чувство возникло у нее на душе, – желание бежать подальше от этого бурлящего круговорота, где кишит и бьется так много людей. И притом все эти люди – непременно дурные, злые, коварные и опасные! В этом Эльза была глубоко убеждена, и верила в это как в непреложную истину.
Когда он, Аталин, оказался такой опасный и лукавый человек, то, что же должны быть все эти, здесь рожденные и живущие? Эти! Les Parisiens?!
А как диковинно звучало это именование в ушах Эльзы, мог бы понять только тот, кто случайно подслушал много лет назад, каким голосом, с каким чувством презрения и омерзения произносил это слово ее покойный отец. На языке Луи Карадоля «un parisien» [870 - парижанин] значило почти то же, что негодяй, душегуб или каторжник.
И его голос, произносящий это слово, звучал в голове Эльзы.
Глава 29
Когда сестры появились у «Бребана», то застали гостей «Червонного валета» уже в полном сборе. Эльза смутилась, увидев более дюжины человек совершенно ей незнакомых мужчин и женщин. Окинув их пытливым, проницательным взором, она за несколько секунд определила их всех. Эльза-Газель, дикарка, деревенская девушка, чутким сердцем угадала, что это за народ, и оценила его по достоинству. Только Уорден и граф Соколов показались ей людьми, остальные почудились ей каким-то зверьем в человеческом обличье. Почему это случилось – Эльза сама не понимала.
Даже разряженная в пух и прах и вся покрытая бриллиантами хозяйка – Киноль, любезно встретившая их и расцеловавшая обеих, показалась Эльзе каким-то диковинным животным. Между ней и женщинами Териэля, не говоря уже о графине Отвиль, не было ничего общего. Почему, она понять не могла, но чувствовала это всей душой.
Вся эта пестрая, разнохарактерная компания, ухмыляясь, оглядела ее свысока, а затем все тотчас весело сели за стол, и на ее счастье никто уже более не обращал на нее никакого внимания. Все позабыли о ее присутствии, увлеченные шумной, веселой беседой с громкими, раскатистыми взрывами смеха.
Осмотревшись еще внимательнее и немножко привыкнув, Эльза стала напряженно прислушиваться к общему разговору. Почти все не разговаривали, а только как будто шутили, перекидываясь короткими фразами или отдельными словами; после какого-нибудь маленького словечка кого-либо из них, раздавался дружный, громовой хохот.
Она же только широко раскрывала глаза, изумленно оглядывая всех. Они говорили, очевидно, по-французски, а между тем из всей беседы она не понимала решительно ничего. Слова были французские, но смысла в них не было никакого, чего-либо смешного и подавно.
Так случилось, однажды, что на слова какого-то рыжеватого господина: «je fais mes réserves lа-dessus» [871 - «оставлю мои резервы (оговорки) за собой» (франц)], поклонник Англии Орас Бови отозвался вдруг, подмигивая:
– Quant aux réservoirs [872 - что касается резервуаров], я предоставляю судить об этом à ces dames [873 - дамам (франц).].
Безумный, гулкий хохот, почти дикое гоготание, которое вдруг раздалось за столом, казалось, потрясло не только комнату, но и все здание ресторана. А затем несколько минут непрерывно, все чуть не катались от смеха. В чем заключалась острота, в чем была вся соль этого остроумия, девяносто девять человек на сто из иной среды, чем эта, не догадались бы никогда.
Через час, в самый разгар веселья, когда вместе с жарким появилось шампанское, случилось нечто простое и вместе с тем неожиданное. Дверь вдруг растворилась, в комнате быстро появился господин в светлом, почти белом костюме, голубом галстуке, и в маленькой из той же материи фуражке. Смуглое, чрезвычайно мужественное лицо с большими, черными, как смоль, усами будто резко отличалось от костюма франта и даже «пшюта» [874 - пшют – хлыщ, пошляк]. Костюм не шел к лицу, или же энергичная фигура требовала иной одежды.
Господин вошел, зорко окинул всех обедающих ястребиным взглядом и крайне вежливо, сняв свою фуражку, низко поклонился и произнес:
– Mille fois pardon! [875 - Тысячу извинений! (франц)] Я ошибся комнатой!
Затем он исчез так же быстро, как и появился. Никто из присутствующих не обратил на это сначала никакого внимания, но затем все поневоле заметили, что лицо Киноль сразу изменилось и из добродушно-веселого стало сумрачным и озабоченным.
Недаром Червонный валет была женщиной, прошедшей через огонь и воду. Киноль сразу почувствовала, что этот франт, будто прилетевший с прогулки или с пикника, костюмом своим был из Булонского леса, но лицом из совершенно иного места. Слово «mouchard» [876 - «стукачок» (франц)] слетело с языка Киноль и быстро облетело весь стол. В ту же минуту граф Соколов побледнел, встал из-за стола и, подойдя к своей покровительнице, что-то зашептал ей на ухо.
– J’en réponds! [877 - Я за это отвечаю! (франц)] – отозвалась она громко. – Сиди спокойно, здесь никогда этого не случится. Хозяин не позволит.
И потянув к себе рукой голову Соколова, она шепнула ему:
– После обеда мы поедем в церковь Маделены, войдем главным входом, а выйдем иначе, то есть ты один и через маленькую боковую дверь… И прямо на квартиру Розы. N’est се pas, Mariette? [878 - Так же, Марьетта? (франц)] – обернулась она к соседке и подробнее передала ей тоже свое намерение.
– Конечно, это будет самое правильное! – отозвалась Марьетта. – Таким же способом замужние женщины высшего света ходят на свидание со своими любовниками. Это самое верное и безопасное. Каждый ревнивец-муж остается всегда ждать при входе и остается с носом.
Однако, когда подозрение Киноль стало известно всем, гости единогласно решили, что она ошибается, что заглянувший случайно в комнату господин очень похож на иностранца, нечто вроде испанца.
Часов в девять вечера вся компания, очень веселая, но в приличном виде, за исключением слабенького Уордена, прощалась и выходила на бульвар. Марьетта взяла было под руку своего Биби, но видя, что он сильно пошатывается и только бессвязно что-то мычит, бросила его и взяла руку Бови.
– L’animal! – воскликнула она во всеуслышание. – Voyez moi ça! Il est capable de se soûler avec du bouillon! [879 - Скотина! Показал себя! Готов стать тряпкой от любого бульона! (франц).]
Киноль, вышедшая из ресторана под руку с графом Соколовым, зорко оглядела публику, стоявшую и проходившую у дверей ресторана. Ее глаза искали ту же фигуру в светленьком костюмчике и с ястребиным лицом, но опасения ее оказались напрасны. Тем не менее, она, наняв фиакр, все-таки приказала кучеру ехать в церковь Маделены.
Через четверть часа Червонный валет и русский «граф» были уже в ярко-освещенной церкви, где кончалась вечерняя служба, и уселись на скамейке среди толпы молящихся. Но еще через четверть часа Киноль вышла из церкви одна через большие двери под колонадой. Семинарист, исчезнув сначала в толпе, выскользнул из храма крошечной боковой дверкой и, быстро пробежав среди полумрака в сторону вокзала Saint-Lazare, нанял карету. Доехав до ближайшего пассажа, он бросил ее, прошел пассаж и нанял другую, поневоле обманув первого кучера.
Когда он позвонил у дверей Розы Дюпре, Марьетта и Эльза были уже дома. Первая – усталая и сонная, а вторая – нервно-настроенная, с лихорадочным блеском в глазах. Переодевшись в одну минуту в свое серенькое платье, Эльза сидела с рукой в кармане и судорожно сжимала в кулачке серебряные монетки, завернутые в бумажку. Она будто боялась выпустить из ладони эти семнадцать франков хотя бы на секунду.
В эти мгновения деньги эти были для нее истинным талисманом! Благодаря чудодейственному средству, она может завтра же утром бежать из этого дома и из Парижа, спастись от всего, что видит здесь и слышит.
Заставы, мимо проходящие поезда, зеленоватые поля, трава, цветистая и пахучая, под железнодорожным мостом – ведь все это чудный рай сравнительно со всем этим, окружающим ее в этом городе!
И мысль, что завтра она после полудня вновь окажется с братишкой в том же железнодорожном домике, представлялась ей не только счастьем, но какой-то несбыточной мечтой. Давно ли она ушла из дому полубольная, пешком, ради недоброго человека, а между тем этот роковой день отделяется от нынешнего дня целым веком терзаний, унижений и горя.
Когда раздался звонок в квартире и, Эльза услышала голос русского «графа», она выговорила тихо:
– Слава Богу!
Действительно, появление русского облегчало ее отъезд. Уступая столовую и свою кровать этому странному постояльцу, Эльза должна была взять комнату и постель Жозефины, а бонне приходилось ночевать на полу кухни. Марьетте поэтому поневоле надо было теперь, скрепя сердце, согласиться на отъезд сестры. Не будь у нее этого постояльца, быть может, она даже силой задержала бы сестру у себя и, во всяком случае, не дала бы ей ни гроша на проезд.
«Слава Богу!» – думала Эльза, раздеваясь и собираясь ложиться сдать. «Но как это странно: из-за русского попала я в Париж, как в западню, и тоже благодаря русскому спасаюсь из этой западни… Но все к лучшему. Теперь я знаю, узнала дорогой ценой, что у меня только два человека на свете – милых и хороших, брат и друг, Этьен и Фредерик… Все остальные, бессердечные, себялюбивые люди и бессовестные лгуны… Скорее спать, забыть все во сне, а завтра, как только проснусь, побегу на вокзал… В полдень я буду уже с моим gars, услышу опять: «les barrieres, s’il vous plait!» [880 - «откройте проезд!» (франц)] И буду счастлива по-прежнему, менее несчастлива. Да, все к лучшему. Все… Конечно… Да…
Но через мгновение, будучи уже в постели, она, как бы обращаясь к кому-то среди темноты, прошептала горько и страстно:
– Ах, если бы вы знали, как мне больно!.. Неужели вы не знаете, что вы меня просто ранили в сердце, как ножом. Вы! Не сама я… Нет.
И слезы выступили у нее на глазах…
Вскоре, однако, еще слабая от болезни и утомленная глупым обедом со странными людьми, Эльза крепко уснула…
Среди сна что-то необыкновенное и непонятное, происходившее в доме, подняло ее на ноги… В квартирe были слышны незнакомые голоса, кричала, бранясь, Марьетта, и кто-то грозно приказывал. Эльза перепуганная выскочила из постели и выглянула, приотворив дверь в коридор. Двое незнакомых мужчин при свете стенной лампы из кухни, которую держала перед ними полураздетая Фифина, разглядывали какие-то бумаги. Суровый голос раздавался в гостиной и бранился, что-то выговаривал, грозил…
– Je m’en fiche! [881 - Мне плевать на это!] – визгливо кричала Марьетта. – Et de vous, et de lui… [882 - И на вас, и на него…] Черт вас всех возьми. Empochez le, et laissez moi dormir! [883 - Забирайте и дайте мне спать! (франц).]
Эльза, оробев, сама не зная почему, от всех этих ночных посетителей, быстро притворила дверь снова, защелкнула задвижку, но стала одеваться.
Через несколько минут кто-то кулаком ударил в ее дверь и крикнул: «Ouvrez!..» [884 - «Откройте!..» (франц).]
Она отворила, и высокий, плечистый господин вошел в комнатку, освещая ее той же стенной лампой. Оглядев Эльзу и все кругом, он спросил, кто она, откуда, пригляделся к ней и произнес, наконец, мягко и почти ласково:
– Одевайтесь и уходите… Куда-нибудь… Мои люди заняты обыском этого русского мазурика и вас не заметят… Зачем вас тащить в участок без нужды… Ну, живо… Марш, отсюда… К тетушке, к приятельнице. Куда глаза глядят…
Глава 30
Прошло дня четыре после свидания Аталина с Эльзой…
Аталин измучился. Посетив своего друга доктора, он передал ему, как мог, свои соображения насчет последнего свидания и разговора. Но и Гарнье ничего понять не смог.
– Хотела выйти за вас замуж. Что же, не глупо! И откровенно растерялась, узнав, что вы женаты! – решил доктор, но затем взял назад свое объяснение.
– Нет… это что-то иное… – повторял Аталин.
– Да. Что-то есть. Загадка!.. – стал говорить и Гарнье, а затем стал советовать снова «ne pas faire du roman» [885 - «перестать сочинять роман» (франц)] и опять повидаться с Эльзой. Аталин сначала не соглашался, но затем не выдержал и снова съездил на улицу Chaussee d’Antin.
Но здесь его ожидало неожиданное известие… Квартира была пуста и заперта. Консьержка объяснила, что у Розы Дюпрэ произошло целое происшествие. У нее арестовали какого-то мошенника, которого она опрометчиво укрыла от поисков полиции. Его упрятали за решетку, а ее стали постоянно вызывать к комиссару для допросов и показаний… Англичанин-сожитель перестал бывать у нее, не пожелав с ней знаться после такого скандала… И госпожа Дюпрэ из самолюбия, вероятно, куда-то скрылась, уехала… А может быть, и засажена тайно, вместе с этим мошенником… Все имущество ее осталось цело, под наблюдением бонны Жозефины, которая уходит на целые дни и только ночует в квартире… О барыне своей она тоже ровно ничего не знает.
Но все это выслушал Аталин тогда, когда на главный вопрос его уже был получен им ответ… И ответ совершенно неудовлетворительный… Где Эльза, консьержка не имела ни малейшего понятия. Она даже не видала Эльзы в ту минуту, когда арестованного повезли в полицию, а госпожа Роза с Жозефиной поехали туда же по приглашению агентов. Эльза не осталась в квартире и не выехала, а загадочно исчезла, точно в романах…
Известие это, конечно, невообразимо взволновало Аталина, и в тот же вечер, даже не повидавшись с другом доктором, он выехал из Парижа по Северной железной дороге.
Ночью, пpиexaв в Териэль, он ночевал в маленькой гостинице, но не смыкал глаз и рано утром был уже на ногах… шел через поле тропинкой по направлению к огромному железнодорожному мосту, близ которого виднелся домик сторожа…
Когда он приблизился и вошел в этот домик, то почти застыл на пороге от испуга и ужаса…
Домик был совершенно пуст и, по-видимому, будто необитаем.
– Неужели я потеряю ее… Неужели без следа… Не может этого быть! Кто-нибудь знает… – забормотал Аталин. – Я найду. Я буду искать…
Через несколько минут, уже очнувшись около заставы и бессознательно шагая, он увидел перед собой сторожа… Но это был не Баптист.
Новый сторож угрюмо объяснил, что он еще не переезжал с семьей в домик, хотя уже с неделю, как замещает Вигана… Но где тот и где семья, выехавшая еще раньше Вигана из домика, он не знает.
– Давно!? – воскликнул Аталин.
– Давно. А когда – не знаю. Спросите в Териэле у кого-нибудь.
Весь день провел Аталин в розысках и расспросах и, наконец, узнал, что Виган уехал на жительство в Париж, где получил якобы какую-то должность. Что касается госпожи Карадоль с мальчиком, то они, продав имущество, уехали… Куда-то… Но не в Париж…
– А ее дочь?! – спрашивал у всех Аталин.
– La Gazelle!! О, эту давным-давно никто не видал! – был общий ответ. – Ее Виган через жандармов разыскивал и бросил. Она просто бежала… И уже давно… С месяц или больше…
Вот все, что узнал Аталин и, вернувшись в гостиницу, впал в тупое, бесстрастное состояние…
«Что тебе нужно? – спрашивал он себя и лгал, отвечая: – Ничего… Хотел бы знать, где она и что она…»
«Зачем это знать? – снова спрашивал он. – К чему это поведет?.. Ни к чему… Что же делать теперь?! С собой?»
Это был самый мудреный вопрос. Страшный вопрос, неразрешимый, гнетущий.
Через несколько дней, будучи у себя в Нельи, он ответил на этот ужасный вопрос:
– Ехать в Россию!.. Зачем? Просто так…
Глава 31
Через неделю Аталин был в Москве, в своем заброшенном, пыльном и затхлом доме на Ордынке – был, словно в ссылке.
Мысль, что он никогда более не увидит «ее» и даже не узнает никогда, где и что «она», гнетом легла на его существование, казалось, гнетом же ложилась и на все окружающее.
А между тем, подчас, и часто, ему казалось, что «всему этому еще не конец».
– Но что станется с ней за долгую разлуку. Быть может, выйдет замуж… Или уже вышла! – с ужасом восклицал он.
А жизнь тянулась своим чередом, тоскливая, глупая, серенькая… Наступила осень, прошла… Наступила русская зима, которую он ненавидел, и тоже прошла… Засияла весна… но без света для него…
«Elza-Gazelle!» Как дико казалось это имя и как странно звучало оно среди обстановки старинного купеческого дома на Ордынке. Однако звучало оно тут постоянно, так как Аталин не только мысленно, но и вслух часто повторял дорогое имя, любил повторять, и сам грустно прислушивался к нему, будто поневоле дразня себя им.
Долог и томителен был день унылой и одинокой жизни, которую вел он в отцовском доме среди родной, но вместе с тем давно чуждой ему Москвы. Эта жизнь изо дня в день была какая-то нравственно тусклая и беззвучная.
– Это не жизнь! – постоянно восклицал он. – Живешь будто при мерцании какой-то лампадки! В этом существовании есть даже что-то скотское: пища, сон и немного движения, бессмысленного и ненужного. А разум проявляется лишь одним: воспоминаниями.
Но зажить другой жизнью он не хотел. Он как-то злобно, будто мстя кому-то, сам старался изо всех сил обесцветить свое и без того уже серое существование. Он не только не работал над своим сочинением, но даже и не читал ничего, будто нарочно изводя себя праздностью и скукой.
«А если бы она была здесь? Если бы не госпожа Аталина?» – изредка думал он.
И все, что являлось воображению при этой мысли, было таково, что казалось чудным, светлым сновидением, волшебной сказкой, невозможной, невоплотимой на земле.
Да, день на Ордынке, куда злобно и мстительно сослал Аталин самого себя и заключил, как в тюрьму, проходил беспощадно долго и мучительно, а неделя и месяц пролетали быстро. Месяц был много короче дня. От каждого первого числа и до следующего первого он не успевал оглянуться. И время со дня возвращения в Россию до весны, когда теплые лучи солнца начали жадно поедать глыбы снега, прошло страшно быстро.
Наконец наступило и будто промелькнуло целое лето. И вдруг, однажды, Аталин вспомнил и ахнул: «Сегодня же год!.. Год – встрече. Возможно ли это? Да, сегодня я выехал от Отвилей на свидание с сестрой в Париже. Завтра рождение сестры, и мы условились тогда съехаться. Я выехал из замка и остановился у перекрытого переезда. Шел товарный поезд. «Она» была с моей стороны, потом перебежала через рельсы и стала предо мной с фонарем, скрытая его светом… А затем я глубоко задумался, опершись на заставу. Я думал о том, как мне жутко на свете, а вот этой девочке не скучно бегать отворять и запирать заставы. Она не знает, что такое снедающая, мертвящая тоска, и как я ошибся! Оказалось, что у нее в ее полудетской жизни много такого горя, какого у меня никогда и не бывало. Каким образом я не почувствовал тогда сразу, чем станет для меня вскоре это существо, стоящее предо мной с ярким красными фонарем в руке? Тогда, в Париже, дня два или три подряд я часто вспоминал эти минуты, но я помнил только мерцающий свет, фонарь, а не ту, которая держала его в высоко поднятой руке. Ничего особенного не случилось ведь, а этот фонарь несколько дней преследовал меня, сверкал на меня… Вот это и было – предчувствие! И что же теперь осталось от всего? Всему наступил конец, самый простой и обыденный. Будь она иная, как большинство женщин ее среды, то все кончилось бы иначе… Пустое! Будь она такова, я бы и не полюбил ее… «Теперь конец грустный, а тогда был бы – вульгарный».
Вспомнив, что прошел уже целый год со дня его встречи с Эльзой, и, убедившись, что нет, стало быть, конца его душевной смуте и юношескому ожиданию чего-то, несбыточного, он вдруг решил, что надо положить всему конец. Но как? В его сердце все-таки таилась искра надежды, что Эльза все в том же положении свободной и несчастной девушки, – сироты, несмотря на целую семью кругом, – и можно опять найти, ее, нужно найти.
«Et surtout pas de roman!» [886 - «И главное – никаких романов!» (франц)] – вспоминал он слова доктора Гарнье.
Действовать проще, поехать, найти ее, увидеть и повидать. Ведь и это – просто повидаться – будет уже сравнительно счастьем. Зачем же сидеть на Ордынке, как в остроге, когда можно зарыться также в другую нору, более приветливую, в Нельи. И кому хотел он отомстить, когда, бросил свою виллу и сослал себя сюда.
Аталин начал серьезно думать о новой поездке во Францию исключительно ради Эльзы… Но в этом «думанье» прошло все лето, и только осень испугала и спугнула его. И Бог весть почему, решение ехать тотчас в Париж стало делом одного часа. В октябрьские сумерки Аталин додумался, что не надо изображать какого-то героя романа, нелепо и бездельно «ломать самодельного Чальд Гарольда нового фасона», а вечером он уже укладывался. Наутро, хорошо и спокойно проспав ночь, он весело ехал через всю Москву из Замоскворечья на Брестский вокзал.
Оказавшись в спальном вагоне, он чувствовал уже себя сравнительно счастливым. Он, как малый ребенок, радовался, что через час, два, на какой-нибудь станции, Кубинке или другой, он будет уже ближе к «ней», чем был там, на Ордынке, а через сутки, двое суток уже совсем близко; только одна Германия будет между ними.
Однако, тотчас же его путешествие до Варшавы в «скором поезде», именуемом так, вероятно, ради шутки, стало для него некоторой пыткой. Мысль, опережая движение, нетерпеливо неслась вперед с той быстротой, до которой далеко не только поезду, но и падающей звезде.
Мысль!.. Лишь один зигзаг молнии равен полету с этим чудным даром, заключенным в бренное человеческое тело. И таинственный узник этот свободно носится в пределах вселенной, как ангел Божий или, как ангел сатаны.
Миновав Польшу, а затем и границу, Аталин стал несколько спокойнее.
«Одна Германия между нами», – утешался он.
Немецкий поезд понесся по-своему: быстро, аккуратно, даже как-то систематично. Этот поезд с большей справедливостью можно было окрестить «машиной». Действительно он работал, как машина. Он приходил, стоял и уходил с пунктуальностью и почти математической точностью, как работают на фабриках маховые колеса, цилиндры, поршни и всякие иные части, движущиеся, будто разумные и одухотворенные существа.
В России же поезд подходил к станции так, как если бы он еле доплелся до нее и, как бы не зная, останавливаться ли тут. Стоял он всегда так, как если бы сюда-то именно он и шел на вечное пребывание. Уходил он так, как если бы ему было или жаль, или не в силах сдвинуться и покинуть насиженное место.
Кондуктора и разные служащие все сновали, уходили и выходили в разные двери, неведомо куда и зачем, а начальники станций как-то тупо, но и недоброжелательно таращились на вагоны и пассажиров, а лица их положительно говорили:
– Ходят же эти черти – поезда! Одного сплавил – другой лезет. Эко дьявол! Таскаются же люди с места на место. Сидели бы дома. А то, на, поди, сами рыщут и другим от них житья нет!
В Пруссии после подхода поезда все служащие начинали священнодействовать. Последний чумазый смазчик колес, делая свое дело, будто помнил, что он победил при Седане. Всякий начальник станции встречал поезд с таинственно-важным видом, сановито, иногда даже величественно. Мановением очей под красно-рыжими бровями он как бы строго, но милостиво брал все прибывшее под свое августейшее покровительство – от трубы локомотива до последнего саквояжа и пледа… Конечно, с пассажирами и другими мелочами включительно. Он распоряжается сурово, непогрешимо, иногда трагическим шепотом. Или же отдавал приказания движением пальца, а то и одной бровью. И всякий пассажир, хоть бы на пути из Оренбурга в Нью-Йорк, вдруг начинал чувствовать себя здесь смиренно-мудрым, ибо в полной власти этого местного монарха, впредь до свистка локомотива.
Во Франции поезд полетел менее аккуратно, менее изображал «машину», но зато как-то веселее, будто выскочив нежданно на свободу и балуясь от радости по полям и лесам. Кондуктора и станционный персонал тоже как-то весело сновал, будто прыгал и летал, а начальники станций ухмылялись приветливо и даже радостно, иногда лица их будто говорили:
– Ах, как я рад! Скажите, пожалуйста! Вот не ожидал…
Наконец, в яркое, будто летнее, утро длинный курьерский поезд, в котором был Аталин, бойко подкатывался к Парижу и Северному вокзалу, часто, резко и сухо стуча о стальные сети перепутанных рельс. Лихо влетев под высокие своды вокзала, поезд сразу ловко и даже как-то красиво остановился у платформы. Несколько десятков человек служащих и носильщиков кое-где редели по платформе, но через несколько мгновений утонули в сутолоке пестрой и гулкой толпы, хлынувшей изо всех вагонов. И к этому люду, сразу заполнившему всю платформу и все двери здания, более чем где-либо применялось определение поэта:
Смешение одежд и лиц,
Племен, наречий, состояний!
Здесь теперь, если не были, то бывают представители всех пяти частей света.
Когда поезд остановился, то к международному вагону двинулся чрезвычайно элегантный, важный ливрейный лакей и нетерпеливо стал приглядываться к двери вагона, откуда по очереди вылезали самые разнообразные фигуры пассажиров.
После двух-трех человек, не отличавшихся ничем особенными, появилась старая англичанка в сером клетчатом дождевике и с желто-белыми локонами, а за ней высокий, тощий и тоже клетчатый – сын Альбиона.
Затем после маленькой и кругленькой голландки, будто сорвавшейся с какой-нибудь картины Теньера, показалась загорелая или уже от природы оранжевая фигура, чернобровая, с сизо-черною бородой, какого-то испанца или грека, а может быть турка. А затем опять тоже – Альбион. Впереди белобрысенькая, красивая, быстро чирикающая на своем птичьем языке – мисс, а за ней плотный, широкоплечий, с головой, вдавленной в туловище, с громадными бакенбардами и в сером цилиндре – ее родитель. Она, воспитанница вагонов и отелей, а он, наверное, миллионер, страдающий сплином, а потому не находящий себе места нa земном шаре. Этот лондонец так оглянулся на платформу и снующих вокруг людей, что, право, завтра в какой-нибудь гостинице Парижа, сидя за съеденной порцией бифштекса, он аккуратно вычистит себе зубы перышком, а затем застрелится из револьвера. Записки же никакой не оставит. Это ужасно любят только pyccкиe.
Наконец, вслед за двумя «янки» и за красивым молодым человеком с отпечатком Парижа во всем костюме и даже в лице, появилась плотная фигура, простая, заурядная, совершенно ничем не выдающаяся и национальность которой было невозможно определить. Только по усам и бородке-империале он смахивал на француза.
При появлении его, ливрейный лакей решительно шагнул вперед, не обращая внимания на то, что приходилось лезть через молоденькую мисс и через ее страдающего сплином родителя. Лакей снял шляпу и, держа ее около головы горизонтально с плечом, выговорил:
– Имею честь поздравить с благополучным прибытием.
– Жак, здравствуйте! – отозвался Аталин. – Comment va-t-on chez nous? [887 - Как у вас дела? (франц).]
– У нас все в порядке. Слава Богу. Наконец-то мы вас дождались.
Через несколько минут Аталин был уже в числе прочих пассажиров в большом зале, где на столах досмотра осматривался багаж, собравшийся тут со всего миpa. Около дорожного баула с медной доской и надписью на ней: «Георгий Андреевич Аталин. Mr. Ataline», где еще блестела свежая красная наклейка с надписью: «Москва-Варшава», помещался огромный серый баул, принадлежащий пожилой даме с желто-белыми локонами, а с крышки его бросался в глаза большой ярлык трансатлантической компании пароходств и темно-синие буквы: «А. D. Clarck. New-Haven. Connecticut». Имя и местожительство владелицы.
Аталин, пожелавший лично присутствовать при формальностях таможни, оставил затем Жака расплачиваться за объявленный им русский табак, а сам вышел из вокзала.
Здесь тоже уже давно внимательно приглядывался к выходным дверям человек-часы, кучер Джонс. И едва только господин появился из дверей и прошел мимо ряда желтых омнибусов, Джонс степенно-красивой, сдержанной рысцой подъехал навстречу.
– Здравствуйте, Джонс! – крикнул Аталин уже несколько веселее.
– J’ai l’honneur de vo sohater le bon arrivée [888 - Имею честь приветствовать вас (франц)], – отозвался Джонс на самодельном французском языке, но сухо и с достоинством, как если бы он был недоволен прибытием барина, только глаза его прыгали и лицо сияло.
Аталину невольно бросилось в глаза, в каком виде были его лошади. Казалось, они стали еще породистее, красивее и даже моложе за время его отсутствия. Ему невольно вспомнилось, какова была дорогая пара рысаков, на которых, в последний приезд его выехал за ним, на Смоленский вокзал, кучер Кирсан.
– Ты же их заморил! – невольно воскликнул тогда он.
– Зачем? Помилуйте. Линяют должно… – невозмутимо ответил Кирсан.
Взяв свой саквояж и оставив Жака на вокзале, чтобы привезти весь багаж с фиакром, Аталин двинулся по улице Lafayette, где с каждыми шагом все сгущалась толпа едущих и идущих. У вокзала было не больше народу, чем на иной московской улице, а затем все более чувствовалось приближение центра города, и вскоре пришлось раза три остановиться и выждать, чтобы проехать далее. Наконец, невдалеке показались высокие платаны, мелькнула на углу знакомая вывеска на балконе из золотых лепных букв, и через мгновение Аталин был на Grands Boulevards и стал каплей моря или частичкой громадного и плотного зверя, который движется и барахтается на протяжении нескольких километров.
Аталин любил всегда первые мгновения своего приезда в Париж, любил почувствовать себя атомом чего-то огромного, полного жизни, страсти и внутреннего огня. И теперь он тоже с удовольствием озирался направо и налево, пока перед глазами мелькали знакомые места, улицы, дома, магазины. Однако, из всех его возвращений в Париж, теперешнее возвращение было самое нерадостное.
Впервые он возвращался в сердце Франции не ради самого города, не ради спокойного пребывания в собственном уютном доме в Нельи, а чтобы найти «ее». А эта цель была почти недостижима.
Между тем, если через месяц и даже хоть через три месяца он не найдет Эльзу, то что же тогда? Опять уезжать? Опять зарыться в снег на Ордынке? Или поселиться пустынником в Нельи, запершись от всего миpa? Или, наконец, предпринять кругосветное путешествие, чтобы утомление от пароходов и вагонов заставило замолчать раздраженный мозг?
Да, мозг, конечно, устанет от двух океанов, от степей саванны, от разных Австралий, Японий, Индий, заливов и проливов. Мозг утомится яркой и пестрой картиной жизни пяти континентов и начнет дремать. А сердце? Сердце не заснет, и будет еще пуще болеть, угнетаемое бьющей кругом жизнью, всюду сказывающимся светом и счастьем. Оно только убедится, что оно одно ничего на свете не имеет, что оно одно одиноко и никому не близко, не нужно…
Глава 32
Несмотря на целый год отсутствия, Аталин нашел свою виллу такой, как бывало всегда при возвращении из Poccии. Все в ней было в том же порядке и в таком виде, как если бы он лишь накануне ее покинул. На этот раз он еще с большим удовольствием увиделся со своей прислугой и более фамильярно, даже дружески, отнесся и к Жаку, и к садовнику Карно, и в особенности к Маделене. Между ними и им было нечто общее и новое, чего прежде не бывало.
Там, в Москве, никто не знал «ее», и имя Эльзы было вполне чуждо Замоскворечью и Ордынке, тогда как здесь все знали ее и за короткое пребывание даже полюбили. Все эти комнаты, которые он так долго не видел, были свидетелями его краткого и эфемерного, как сновидение, счастья. Все прошлое, прожитое здесь, в Нельи, стушевалось или исчезло из его памяти, и только последнее время пребывания здесь с «ней» ярко сохранялось в воображении.
Более всего Аталин был озабочен мыслью, не наведывался ли за его отсутствие кто-нибудь из двух: Баптист или Марьетта. Хотя Жак писал ему в Москву раза два в месяц подробные донесения, но ни разу не упомянул об этом. Дня через два, решившись спросить лакея, Аталин узнал, что за весь год никто не являлся, кроме одного старика, назвавшегося господином Martin, и который недавно заходил вторично.
Приведя кое-что в порядок на вилле, и отдохнув от дороги, Аталин начал вести жизнь совершенно иную, чем прежде, и чуть не записался в настоящее boulevardier. Он даже перестал обедать дома к крайнему удивлению прислуги. Всякий день, около четырех часов, он отправлялся в Париж, бродил и фланировал по центральным улицам, бульварам, в Пале-Рояле и по Елисейским полям, затем обедал в первом попавшемся ресторане, а заканчивал день в каком-нибудь театре. Только в полночь или в час ночи он возвращался домой в фиакре, утомленный, но чувствуя себя все же лучше, чем там, и в Замоскворечье.
В один из первых же дней, очутившись невдалеке от улицы, которую миновать было бы трудно, а именно Chaussee d’Antin, он зашел в дом, где была квартира Розы Дюпрэ. Однако, здесь не только не обнаружилось следов Марьетты, но даже консьержка была уже другая и ничего не знала о том, какие прежде были жильцы в доме. Таким образом, с этой стороны исчез последний след.
Однажды, через неделю после приезда, проходя мимо Оперы, он невольно заметил щиты с афишами и прочел крупные буквы: «Carmen». Так как бульварные театры ему уже надоели, а опера была одной из его любимых, он немедленно зашел взять себе кресло на следующий вечер! Он даже вдруг решил, как бы догадавшись, что ему нужно бывать всякий вечер в опере, что это будет лучшим средством убивать вечера томительных дней смутного ожидания.
На другой день, в сумерки, он оделся иначе, облачился в черный двубортный сюртук и заменил цилиндром свой фетровый котелок, подражая в этом парижанам и отдавая дань «Академии музыки».
Отобедав в «Cafe de la Paix», Аталин в начале девятого часа уже поднимался по ступенькам великолепного здания и очутился под яркими сводами и на белой мраморной лестнице, где не был уже более трех лет.
Когда он занял свое место в зрительном зале, опера уже началась. На этот раз Кармен и Хозе оказались очень хорошими, но он все-таки не полюбопытствовал достать афишку и узнать их имена. Его грустное настроение сказывалось во всем, даже в мелочах. Однако, пока шел первый акт, он ни разу не вспомнил о своем положении, о том, что заставило его просидеть год в России, и что заставило вдруг примчаться сюда, в Париж. Когда, после бойкой, грациозно-нахальной арии красавицы Кармен, быстро очаровавшей Хозе, занавес опустился, Аталин опомнился, вспомнил все, весь свой нравственный груз, и не знал, что лучше: забыться или вечно помнить. Порой пробуждение – свежее страдание.
Пробродив весь антракт по великолепному зданию, Аталин заглянул в знаменитое фойе. Прежде оно казалось ему тяжелым, грубым, аляповатым и вульгарным, теперь же он примирился с ним. Прежде он был того мнения, что император Наполеон, выбиравший и утверждавший рисунки оперы, руководился во всем вожделениями истого буржуа.
Все здание оперы, внешний вид и внутренняя отделка, вестибюль, лестницы и это фойе, – все казалось Аталину произведением человека, у которого много нажитых денег, и который хочет удивить миp только своим карманом. Пестрота бесчисленных деталей здания и богатство внутренней отделки приближалось к определению: colifichet [889 - безделушка (франц)]. Фойе, сплошь золотое, где, казалось, недоставало только одного, чтоб и пол был золотой, претило всякому артистическому чутью.
Теперь же Аталин почему-то примирился со всем, что пестрело, сияло, сверкало и ослепляло зрение вокруг него. Он вышел на террасу и долго простоял, глядя на площадь, бульвары и прямо уходящую широкую улицу, когда-то называвшуюся Avenue de l’lmperatrice. И тут, как всегда бывало с ним, ему показалось, что он стоит на краю не террасы, а набережной, и что внизу течет широкая и темная река. Людской поток, сплошной, гулкий, пестрый, где глаз едва может отличить пешехода от всадника, омнибус от фиакра.
Аталин вернулся в залу, едва не опоздав к моменту, когда Кармен сегедильей очаровывает и губит молодого солдата, теряющего тут сразу, за несколько мгновений, все [890 - Сегидилья – разновидность испанского танца в сопровождении песен.]. Он будет дезертиром, изведет горем свою старушку-мать и погубит невесту. Когда он станет убийцей – ему будет легче…
Среди второго акта Аталин случайно обвел ложи равнодушным взором и вдруг слегка встрепенулся. Направо от него, в бельэтаже, около плотного русого господина, сидела дама в полубальном наряде, чрезвычайно красивая собой. Не прошло несколько мгновений, как Аталин уже совершенно обернулся в ее сторону, взялся за бинокль и пристально стал смотреть на нее.
Так как в эту минуту появился Эскамильо, и вся публика сидела прямо, слушая тореадора, а Аталин один сидел боком с биноклем, уставленным на ложи, то многие могли заметить его позу, и это было невежливо. Его бинокль, как говорится, «braqué» [891 - обшаривал (франц)] ложу и сидящую в ней красавицу. Но Аталин, не любивший и не допускавший подобного рода маленьких нарушений благопристойности, и не думал об этом. Ему было не до того.
Эта красавица приковала к себе его глаза, а сердце, легко стукнув в первое мгновение, все еще не успокоилось. Да и было отчего! Брюнетка с южным типом, чрезвычайно эффектно-красивая, поразила его. Несколько полная и по всей вероятности высокая, лет уже двадцати пяти, а может быть и более, красавица своими яркими черными глазами и бровями, и еще чем-то неуловимым в лице, быть может линией лба или прической, быть может очертанием губ и улыбкой, – была не чем иным, как сверхестественным отражением того образа, который уже более года никогда не покидал воображения Аталина.
Эта красавица – светская женщина, важная дама, принадлежащая, очевидно, не то к Сен-Жерменскому предместью, не то к миpy высшей администрации или финансов, поразительно напоминала шестнадцатилетнюю девушку, которая когда-то день и ночь выбегала на крик:
– La barriere s’il vous plait! [892 - Откройте переезд! (франц)]
Очнувшись от первого впечатления, Аталин уселся в кресло нормально, перестал «бравировать» свой бинокль, но изредка все-таки косился на бельэтаж, откуда сверкали дорогие ему глаза. И чем более, мельком приглядывался он к этой неизвестной даме, тем более поражался сходству между ней и Эльзой. Временами это сходство исчезало, перед ним была гордая классически-красивая женщина, но затем оно усиливалось и становилось нестерпимым для него. Сердце при этом гулко стучало и нестерпимо щемило.
Когда Эскамильо кончил свою арию с хором и зал взорвался от рукоплесканий, красавица тоже оживилась и обвела зрителей своими ярко-блестящими глазами.
Аталин не выдержал и шепнул:
– Господи! подобное сходство невероятно. Это глаза Эльзы… И это улыбка Эльзы…
И вдруг ему почудилось, что между его надеждой – напасть на след пропавшей Эльзы – и этой женщиной есть что-то общее, а между тем эта мысль была нелепостью. Случайное сходство между важной дамой высшего общества и девочкой, служившей на железной дороге, не могло привести ни к чему.
Когда кончился акт, почему в зале шумно аплодировали, Аталин не знал, потому что ничего не слышал, и ничего не видел, кроме красавицы в ложе. И вдруг среди антракта ему пришла странная мысль: сходить в кассу и узнать, случайно ли взят этот бельэтаж на один раз или сидящие в нем – абоненты.
И через пять минут он узнал от кассира, что ложа номер три арендована и принадлежит депутату палаты. Узнав его имя, Аталин был окончательно поражен сочетанием обстоятельств. Во всем было что-то невероятное и загадочное.
Кассир сказал ему, что бельэтаж принадлежит господину Альфреду де Териэль.
«Как? – чуть не воскликнул Аталин по-русски. – Как? Глаза этой дамы – глаза Эльзы, а фамилия ее мужа или брата – есть название местечка, где жила Эльза».
Териэль – слово, звучащее для него почти с той же силой, что и слово Газель.
«Тут не может не быть чего-нибудь! – решил он, как бы робея… – Но что?»
Вернувшись в зал посреди антракта и пользуясь тем, что все в креслах обводили ложи биноклями, он упорно уставился со своим биноклем на ложу с депутатом и красавицей.
Да, она украла и присвоила себе чужие глаза, глаза, которые Аталин считал единственными в мире.
Глава 33
Целых два дня, с утра до вечера, Аталин вспоминал красавицу даму, увиденную им в Опере.
Вместе с тем одно желание или намерение преследовало его давно, а теперь стало уже преследовать его постоянно.
Еще с самого приезда ему хотелось снова поехать в Териэль и повидать там старика Изидора. Убежденный заранее, что он не найдет там никаких следов Эльзы, он хотел просто побывать в местечке, по крайней мере, покончить с одной из смутных надеж. Он по-детски утешал себя иногда тем, что, быть может Анна Карадоль и Баптист снова вернулись в домик у моста, и он хотел воочию убедиться, что это пустые мечты. И однажды, поднявшись довольно рано, он в ясный, солнечный день около двух часов пополудни был уже в Териэле и выходил из вагона. Не останавливаясь на станции и платформе, он быстро двинулся пешком по тропинке через поле к знакомому, а теперь почти милому для него, сторожевому домику у переезда.
Через четверть часа он был уже около огромного железнодорожного моста и увидел перед знакомым домишком несколько играющих детей, а на крыльце высокую и худую женщину, которая чистила ножом овощи и затем бросала их в кастрюлю с водой.
Присутствие незнакомой семьи в домике подтверждало то, что он знал уже более года. Тем не менее, Аталин приблизился к крыльцу, поклонился женщине и расспросил ее, кто она и давно ли живет у переезда?
Разумеется, объяснение было кратким и подтвердило все то же. Аталин окинул взором первую комнату через растворенное окно и снова, тронув рукой шляпу, по тропинке, направился в Териэль.
Здесь, в маленьком ресторане с биллиардом он снова узнал, что Баптист Виган уже более года, как перебрался в Париж и за все прошедшее время только раз наведался в Tepиэль, где-то с полгода назад.
Что касается семьи Карадоль, то на его вопрос, молодой гарсон, словоохотливый и вульгарно-развязный, наболтал целый короб всякой всячины со слов посетителей ресторана. Аталин слушал с трепетом, но в то же время не верил ни единому слову из всего, что скороговоркой сыпал гарсон.
Он пояснил, что Виган разбогател в каком-то предприятии и стал важным барином. Его бывшая сожительница – вдова Карадоль или была опасно больна, или умерла, а может быть и не она, а ее маленький сынишка. Одна дочь ее уехала в Англию; другая – давно пропадает без вести; третья – стала очень важной дамой, выйдя замуж за префекта, или за сенатора. Под какой из трех сестер нужно было понимать младшую Эльзу, гарсон не знал.
Однако, по его совету, Аталин отправился в местный небольшой магазин белья, куда Анна поставляла когда-то свою работу. Но здесь, ни от старушки, хозяйки магазина, ни от мастериц он не узнал ничего нового, а на вопрос, может ли кто в Териэле дать ему какие-либо сведения о семье Карадоль, ему объяснили, что назвать никого не могут.
Вернувшись на железнодорожную станцию, Аталин взял билет в Париж, и в ожидании поезда поневоле заговорил с начальником станции, который давно знал его лично. Месье Туртуа был очень удивлен появлением русского и прямо спросил, каким образом и зачем он оказался в Териэле?
– Так… Просто, – отозвался Аталин, и хотел было солгать, что был в замке Отвиль, но не решился, опасаясь, что его ссора, может быть, известна давно всему местечку.
– Извините за вопрос, – сказал Туртуа, – но я удивился, завидев вас. Вы бывали всегда у нас ради Отвилей, а других знакомых в окрестности, как мне кажется, у вас нет. Да. Давно. Пожалуй, уже скоро год будет, что замок стоит пустой. Один месье Мартэн сидит там и так скучает, что, вероятно, скоро тоже спасется бегством.
– Ах, благодарю вас! – вдруг ответил Аталин, – Я совсем забыл: мне нужно повидать старика Изидора. До следующего поезда я еще успею съездить в замок?
И почти не дожидаясь ответа Туртуа, он спросил, может ли нанять какую-нибудь повозку до замка. По счастью, какой-то крестьянин, привезший жену на поезд, согласился свозить его в замок и привезти обратно. И уже через несколько минут Аталин резвой рысцой катил по шоссе мимо хорошо знакомых моста и домика, а вскоре увидел вдали остроконечные крыши замка. Только здесь он спросил себя, зачем собственно вдруг его понесло к Изидору, и мысленно отвечал себе:
«Все ради той же надежды, узнать что-нибудь об Эльзе, а в крайнем случае узнать причину, почему Отвили так долго не появлялись в своей всегдашней летней и осенней резиденции?»…
Когда повозка остановилась у решетки ворот, в окно выглянула полузнакомая фигурка и пытливо присмотрелась к подъехавшим. Аталин тоже внимательно пригляделся к этой фигурке: Изидор ли это?
Не сразу узнали друг друга приятели. Изидор сильно изменился, очень постарел и вместе с тем заявил, что monsieur d’Atalin est méconnaissable [893 - монсиньора Аталина не узнать (франц)] и если он не постарел, то лицо его стало tant soit peu pâle [894 - несколько бледным], а выражение лица sombre et mechant [895 - грустное и озабоченное (франц).].
– Как я рад вас видеть! – воскликнул Изидор. – Никакими словами нельзя выразить, как я рад! Я тут умираю с тоски вот уж скоро год. Ведь вы, вероятно, все знаете. Вы ведь ко мне приехали? Как же я вам благодарен. К «нему» вы бы не пожелали приехать? Не правда ли?
Закидав Аталина всякими вопросами и замечаниями, которые были для него загадками, Изидор в приливе чувства фамильярно схватил его за руку, и потащил к себе в домик. Усадив его на диван, старик снова воскликнул:
– Как я рад! Какая это мне честь, что вы пожелали приехать ко мне лично! Да, я тут один умудрился ни во что не вляпаться… Ну, скажите мне ваше мнение? Ну, кто бы когда мог предвидеть… Как вы думаете? Ваше мнение мне дорого. Я много обсуждал все и пришел к одному выводу: срам, позор! И нет невиновных. Виноваты все!
– Послушайте, mon cher Isidore, – заявил Аталин, – я вам на это должен сказать, что все, что вы говорите, для меня только загадки. Почему замок стоит пустой уже год – я не знаю. Я ничего не знаю. Я год прожил в Poccии, и вернулся лишь недавно.
– Ба-а! – протянул Изидор. – Так вы ничего не знаете? Vous ne savez rien? Rien de rien?! [896 - Совсем ничего? Ничего ни о чем? (франц)] – прибавил он, поднимая руки и хватаясь за виски, как если б получил удар.
– Что-нибудь случилось? Кто-нибудь умер? – спросил Аталин.
– О, если бы только это!
– «Только?!»
– Если бы это была смерть чья-либо, то не было бы позора. Ведь семьи Отвиль не существует… Vous m’entendez? [897 - Вы меня слышите (франц)] Она не существует на свете. Граждански. Развелись, разъехались, рассыпались и осрамились.
– Как? Граф развелся с женой?
– Давно! И дело дошло до суда. Граф Отвиль – депутат, старинный дворянин! Так слушайте этот отвратительный роман с первой главы до последней!
Изидор уселся против Аталина, возбужденный и взволнованный и хотел начать рассказ обо всем случившемся в замке, но Аталин вдруг поднял руку, прервал его на первом слове и вымолвил:
– Минутку, Изидор. Простите! Прежде всего, известно ли вам что-либо о том, куда девалась «la petite Gazelle», как вы ее звали?
– Ничего неизвестно. Есть у меня одно сомнение, одно подозрение, но его я никогда вам не выскажу. Сомнение скрытое не имеет никакого значения, сомнение высказанное может сделаться клеветой.
– Мне вы можете все сказать. По дружбе.
– Никогда!
– Если я буду просить вас, умолять?
– Ни за что! Никогда! Поймите, месье d’Atalin, можно ли произнести, сказать вслух то, что только подозреваешь. Вдобавок нехорошее? Это будет клеветой. Нет, разузнавайте сами все об Эльзе, я вам дам к этому повод. Но сам я не выскажу ни слова.
– И это ваш решительный ответ?
– Решительный! Вы меня знаете. Ну, слушайте же печальное повествование о владельцах Отвильского замка.
– Погодите, Изидор! Еще одно слово! Если я узнаю что-либо новое об Эльзе, то ведь оно будет дурное, а не хорошее?
– Это лазейка с вашей стороны, но Изидор тоже – старая лиса и на этот вопрос вам тоже не ответит ничего. Это было бы равносильно полной передаче моих сомнений и предположений. Впрочем, увы! Отказ отвечать, в данном случае, есть ответ.
Аталин грустно понурился и вздохнул. Дурное, с точки зрения Изидора, воздержанного на определения и суждения, значило: ужасное, отвратительное.
Пораженный этими намеком гораздо более, чем вестями о судьбе Отвилей, Аталин задумался, но Изидор тронул его за руку и выговорил:
– Не отчаивайтесь! Между предположением и действительностью – целая пропасть. Зачем же заранее тревожиться? Ну-с, слушайте ужасную историю.
И старик, по своей страсти к повествованиям, начал с мельчайшими подробностями рассказывать все произошедшее в замке. Он рассказывал это таким же голосом и с такими же цветами красноречия, как бывало рассказывал друзьям историю царствования Генриха IV или Людовика XV.
Аталин невольно забыл о своей тревоге и слушал со вниманием. Он узнал, что вскоре после его ссоры и отъезда из замка произошел совершенно неожиданно семейный разлад. Граф обвинил жену в любовной связи с художником, гостившим у них. Графиня не стала отрицать и каяться, напротив выступила неприязненно и энергично.
Благодаря вновь вотированному закону о разводе, и муж, и жена радостно ухватились за адвокатов и были равно счастливы при мысли о возможности легко и скоро получить: «раздел брака и собственности».
– Если бы этим все дело и ограничилось, – заметил Изидор, – то, конечно, большой беды бы не было, факт потонул бы в массе однородных фактов. Ведь теперь, что ни день, то десятки известных лиц разводятся по всей Франции. Это приняло эпидемический характер. Но срам заключается в том, что вышел скандальный процесс, какая-то путаница и препирательство из-за денег между супругами, и граф сдал полномочия и перестал быть депутатом, а на его место уже выбран другой, местный выскочка, буржуа Грожан. Вот где позор!
В чем было дело и на чьей стороне право и справедливость – Изидор не знал, но знал только, что процесс между графом Отвилем и графиней нашумел на всю Францию. Графиня требовала возврата утаенного приданого, граф отрицал его существование. Графиня требовала двести тысяч франков, опираясь на какой-то закон, а граф предлагал двадцать тысяч подарком и в придачу предлагал отдать ей обоих мальчишек, ссылаясь на мнение достоверных лиц, друзей, что из трех сыновей у него только один: его собственный, законный – monsieur le vicomte Camille.
В конце концов суд оказался почему-то на стороне графа, и графиня получила только тридцать пять тысяч – гроши по ее привычкам. Она вышла замуж за того же Монклера, а он, вероятно, рассчитывал на ее состояние и теперь обманутый, поклялся всячески мстить всю жизнь старому графу. Говорят, что в газетах часто появляются грязные статейки насчет бывшего депутата здешней местности. Разумеется, при будущих выборах граф Отвиль уже более никогда не попадет в представители округа, так как его личность чересчур оскандалена.
Свое повествование Изидор окончил тем, что прибавил несколько слов о виконте Камилле. Молодой человек был далеко от Франции – секретарем при посольстве в Италии и получал от отца содержание в размере того, что тратилось когда-то на обстановку в замке.
Сам граф Отвиль за все лето не приезжал ни разу в свой замок, проживает в Париже в своем отеле или путешествует по Европе. Два мальчика в пансионе и будучи отданы в Сен-Сирскую школу и потому фактически сразу лишились и отца, и матери.
– Да, как видите, настоящий разгром – прибавил старик. – Полная катастрофа!
И вслед затем он снова начал целую речь, которая была уже эпилогом или вернее, моралью к басне.
Глава 34
Вернувшись из Tepиэля лишь к вечеру, Аталин узнал от Жака, что на его имя получено письмо. Это было своего рода событием, ибо живя «не от миpa сего», он вообще мало писал и получал писем. Только раз в месяц аккуратно появлялись письма сестры, давно жившей с мужем в Греции, где тот служил секретарем посольства. Затем, тоже раз в месяц, получалось или донесение Жака на Ордынку, или ребусы в крючках являлись в Нельи от управителя Московского дома Аталина. Эти послания чрезвычайно походили видом и были столь же удобочитаемы, как «столбцы» или иные грамоты времен средневековых русских царей.
Два раза в месяц приходили письма-донесения с фабрики, но Аталин их часто даже не распечатывал, зная, что они – формальность, и что личность, заведующая его делами – человек вполне надежный, более знающий, чем он сам, и даже, в известном смысле, более верный.
Поэтому заявление Жака, что в кабинете на столе ждет его письмо, слегка взволновало его.
Как всякий человек, исключительно поглощенный какой-либо идеей фикс и носящийся с верой в нежданное чудо по отношению к Гордиеву узлу его существования, Аталин несколько мгновений, идя в кабинет, верил, что это письмо касается его насущной тревоги.
Разорвав конверт и глянув на подпись, он ахнул и в одну секунду жадно пробежал две страницы. Письмо было от доктора Гарнье. Доктор его печалей, физических и нравственных заявлял, что видел его на днях проезжающим по Монмартрскому бульвару, и упрекал в том, что по возвращении после годового отсутствия он тотчас не завернул к нему. Гарнье объяснял, что, надеясь скоро видеть Аталина у себя за завтраком, собирается беcпримерно удивить его своей новой обстановкой, а кроме того узнать от него разгадку того, о чем толкует весь Париж, литературный, художественный и политический.
Письмо кончалось словами:
«Да, mon cher barbare du Nord [898 - мой дорогой, северный варвар (франц)], я надеюсь, что вы мне скажете, что такое: «Новая Золушка»? Вы, разумеется, лучше, чем кто-либо должны это знать. На столбцах газет, и в клубах, и в театрах, и за столиками ресторанов часто теперь слышишь: «Новая Золушка»! Но все болтают, бранятся, ссорятся и волнуются из-за героя, я же волнуюсь из-за самой Золушки. А помимо вас, вряд ли кто может рассказать мне, как это случилось? Мне интересна, конечно, не сама картина, а грустный факт, послуживший темой для ее сюжета».
Это загадочное письмо, конечно, было страшным ударом для Аталина. Он уронил его на стол, взял себя за голову и, стиснув ее, стал соображать, стараясь понять что-либо.
– Новая Золушка! – повторял он вслух. – Весь Париж… Толки… Герой… Героиня… Что же это такое? Какая Золушка? Новая! То есть наших дней… Современная!.. Золушка. Стало быть – девушка-полуребенок… Что же это?..
Разумеется, где-то в глубине его души, чутье, или инстинкт, или нечто неопределимое словами, уже давно будто все поняло, выяснило и определило… А разум сказывался все-таки исканием, догадками и вопросами, будто не желая слушать подсказок тайного голоса.
Наконец, он громко выговорил:
– Она!? Не может быть… Нет, очень может быть!
И почему-то ему стало еще страшнее, нежели в ту минуту, когда старик Изидор высказывал ему какие-то свои сомнения и предположения.
Неужели так должно было кончиться? Неужели за этим вернулся он с Ордынки в Нельи? Но что же такое эта «Новая Золушка»? В газетах… Картина!
И Аталин быстро поднялся, прошел в свою маленькую библиотеку, где аккуратно складывались ежедневно получаемые газеты, и буквально бросился на последние номера Figaro, Temps, Иллюстрации и Petit Journal. Он быстро просмотрел несколько стопок, но ничего не нашел.
Перерывать газеты за целый месяц было не шуткой. По счастью здесь была не Ордынка, здесь были не разные Иваны под хроническим хмельком. Он нашел все газеты и журналы за последний месяц сразу. Все аккуратно было разложено по местам. И через четверть часа Аталин нашел уже два номера «Фигаро» и еще два-три номера других газет, где были статьи под заглавием: «Le Salon».
Жадно, в продолжение двух часов читал Аталин все, что только касалось ежегодной художественной выставки Парижа, перечитывая по два раза те столбцы, где часто мелькало курсивом: Новая Золушка.
Все, что он узнал, сводилось к одному… Вновь выставленная в «Салоне» большая картина занимала парижан. Ее хвалили, как живопись, превозносили талант художника, тоны, перспективу, сочные краски, хвалили сюжет, но играли словом «мотив», которое могло означать равно и сюжет картины, и цель, с которой она была написана. Кое-где проскальзывали какие-то вполне чуждые выставке намеки и совершенно непонятные Аталину упреки художнику. Имя его было господин Прево, он был дебютант.
И только в одном номере «Petit Journal» нашел он статейку, – отповедь какого-то борзописца другому борзописцу, в которой страстно доказывалось, что литература часто бывает ареной личных счетов.
«Если, – говорил газетчик, – романистам дозволено переносить в беллетристику любые домашние дрязги и сплетни с испокон века, со времен более ранних, чем пресловутое появление романа «Elle et lui» Жорж Санд, а затем «Lui et elle» Поля Мюссе, брата знаменитого поэта, то почему же запретить живописцами переносить личные счеты на палитру и на полотно. Ведь существует же в Версале на громадной батальной картине Ораса Верне «Battle of the Smala» фигура жида, удирающего с мешком золота от французских солдат, громящих лагерь Абд аль-Кадира. А этот жид? Кому же неизвестно, что это портрет одного из братьев Ротшильдов? А мотив был: личные «счеты» в буквальном смысле. Запретите нападать на противника или защищаться романом и повестью и тогда уже не допускайте картин, подобных «Новой Золушке». Впрочем, слава Богу, что романист, живописец и скульптор могут иногда делать свои произведения орудиями личной защиты. Один только бедный композитор-музыкант не может яростно ударить или спасительно закрыться какой-нибудь сонатой или симфонией».
Прочитав это, Аталин понял, что на картине есть портрет. Но чей? Он страстно принялся за новые розыски, но все, что он вновь прочел, было продолжением полемики. Начало, то есть описание картины, должно было быть в прежних, более ранних выпусках газет при отчете об открытии Салона, что произошло уже месяц назад. Теперь же «Новая Золушка» третировалась как нечто уже давно и, совершенно известное, читателю, и Аталину невозможно было добиться, в чем именно заключается нечто, заставляющее волноваться парижан. Это оставалось нестерпимой тайной.
Проведя часа три среди вороха десятков и даже сотни номеров газет, Аталин вдруг почувствовал, что он устал. Он держал в руках три номера, которые собирался развертывать и просматривать, но вдруг швырнул их на пол и, выйдя из библиотеки, направился по привычке в свой милый, укромный уголок на свете, то есть в запущенный сад.
Он разумно решил, что не стоит искать… Гораздо проще, завтра же быть в Салоне. Но до завтра – какая пытка! Если Гарнье ждет от него разгадки, что такое «Новая Золушка», то очевидно, – это «она». Между доктором и им не было ничего и никого за последнее время, а год назад их даже сблизила его временная пациентка.
– Но чей же это портрет? Ведь не ее же?! Портрет неизвестной личности – никому не интересен, не только Парижу.
Вдруг ему пришло на ум, при каких обстоятельствах он познакомился с Эльзой. Зачем попала она тогда в замок? Служить моделью для Психеи. Ну, стало быть, понятно и ясно. Тогда была статуя Монклера, предназначавшаяся тоже для Салона. А теперь картина. Тогда была Психея, а теперь Золушка. Между той и другой есть нечто общее: обе они полудевочки, полуженщины. Стало быть, это ее портрет. И решив окончательно, что для картины, о которой толкует Париж, служила моделью Эльза, Аталин все-таки был не в состоянии догадаться, в чем заключается скандальная сторона выставленного произведения.
– Чье это нападение или чья защита? И кто такой Прево? – И он волновался, трусил, с таким страхом и с такой болью на сердце ждал завтрашнего дня, как если бы наутро ему приходилось идти на поединок.
Конечно, можно было тотчас же поехать к Гарнье, быть у него уже через час и узнать все, узнать, в чем заключается его вопрос, попросить описать картину.
«Нет, не хочу! – решил Аталин. – Хочу завтра, в большом здании, переполненном пестрой толпой, увидать ее, если не живую, то воспроизведенную красками, и увидеть ее именно «на выставке», то есть у позорного столба, на глазах миллионов праздных людей».
Стало быть, ее портрет можно и выставить, и заставить волноваться парижан. Стало быть, она уже настолько известна. Какой ужас! «Уже настолько известна!»
Глава 35
На другой день около полудня Аталин был уже у входа большого здания, где ежегодно бывает выставка новых картин. Публики, как всегда, была масса. Одни, заручившись контрамарками и каталогами, входили, другие – выходили. Два встречных потока непрерывно двигались по широкой лестнице и через подъезд.
Аталин, сосредоточенно спокойный, но слегка бледный, медленно двинулся наверх в числе других прибывающих. Ему и нетерпеливо хотелось и, вместе с тем, было страшно увидать картину, которая для него одного, исключительно, на все двухмиллионное население Парижа, имела особенное и грустное значение. Не на художественную выставку приехал он сюда, а на публичное выставление эпилога его тайной сердечной повести.
Когда он поднимался по лестнице, то уже услышал разговор в толпе, который ударом отозвался в нем. Какой-то высокий, широкоплечий господин, сопровождавший двух дам, громко болтал, как бы желая быть слышанным всей публикой. Это видимо была одна из тех личностей, которые всегда в толпе рисуются, всячески стараясь обратить на себя общее внимание или внешностью, жестами и позами, или своими речами.
Опускаясь по лестнице, он что-то громко разъяснял, выкрикивал, и несколько фраз, долетевших до ушей Аталина, сказали ему много.
– Да никогда в жизни! – выкрикивал господин. – Я докажу вам любыми изданиями сказок Перро, какие только существуют во Франции. Никогда! Золушка безусловно должна быть изображаема белокурой. Именно такой она представляется нашему воображению с детства, благодаря всем картинкам в сказках, которые дарятся детишкам. Золушка была блондинкой!
– Пепельной блондинкой! – отозвалась его спутница.
– Нет, pardon. Белокурая! Блондинка! Ее назвали Золушкой, потому что она любила сидеть в теплой золе, а не потому, что ее волосы были пепельного цвета. А это что же такое? Эта Золушка – какая-то испанка, турчанка, или еще хуже…
– Ладно, если хотите, это, пожалуй, хорошенькая итальянка! – заметила дама.
– Благодарю за Италию, мадам! – напыщенно воскликнул он. – Но, по-моему, это просто негритенок, если вы не имеете ничего против!
Обе дамы рассмеялись и ответили что-то, но Аталин, мимо которого они уже прошли, не расслышал ни слова. Все услышанное уже убедило его, кого он сейчас увидит. Сотни раз слышал он в замке Отвиль, в железнодорожном домике и на улице Chaussee d’Antin тот же самый эпитет: «негресса, негритенок».
Ему вдруг стало снова страшно. Захотелось остановиться, обождать. Он был уже в первом зале, наполненном картинами на стенах. Здесь были самые слабые экземпляры, и публика, почти не останавливаясь, двигалась далее. Он же умышленно, чтобы собраться с духом, остановился перед одной из картин, отвратительной до последних пределов, и застыл пораженный, глядя на нее и думая о своем, но поневоле чувствуя впечатление бездарности и безобразия.
Картина изображала обнаженную женщину, лежащую навзничь на траве. И женщина, и в особенности трава, а затем небо и облака, и какие-то ободранные деревца, – все это была самая ужаснейшая мазня. Какие-то «брызги» перемешивались тут – зеленые, красные и лиловые. И на траве, и на теле, даже на носу лежащей были фиолетовые пятна. Женщина не изображала какую-нибудь мифическую богиню, а просто какую-то шалую и бесстыжую девку, которая – возьми да и выскочи нагишом на улицу, да и давай несуразно валяться на траве.
Разумеется, картина эта была произведением пресловутой школы импрессионистов, но Аталин смутно вспомнил и соображал, что и в России точь-в-точь то же видел.
Но ему было не до шалых девок и их творцов. В мозгу стояла и будто огнем горела другая картина, которую он еще не видел, а только воображал.
– Ну, вздор, ребячество! – произнес он шепотом. – Сразу, и конец!
Он двинулся дальше. Зная, что выставка очень велика, и не желая бродить по веренице помещений, он подошел к выставочному служителю в форменной одежде с треуголкой на голове. Он малодушно надеялся, что этот полулакей, полунадзиратель не поймет его краткого вопроса, но ошибся.
– «Новая Золушка», пожалуйста! – лаконично выговорил он.
Но работник галереи даже не сморгнул. Монотонно, как бы отвечая все то же в тысячный или десятитысячный раз, он ответил:
– Вам в четвертый зал, месье. Картина номер семь.
Аталин двинулся. Ему думалось: «Какие странные вещи бывают на свете! Человек чем-либо надорванный или измученный начинает уподобляться малому ребенку…»
Опрашивая, где находится картина, о которой говорит весь Париж, и о которой он сам пересмотрел вчера массу статей в газетах, он все-таки будто надеялся и ждал, что служитель ответит ему, что он не понимает вопроса. А затем на его объяснение тот ответит, что такой картины на выставке нет, и никогда не существовало. Конечно, в силу именно такого нравственного человеческого состояния, поистине ужасного, болезненно-мучительного и надрывающего разум, и явилась поговорка, что «утопающий хватается за соломинку».
И теперь от указания: «В четвертый зал, месье, картина номер семь», – соломинка его разорвалась пополам, и он пошел ко дну.
Переступив порог четвертого зала, он глянул направо, в противоположную от окон сторону, глянул исподлобья, трусливо… Кажется, он был уже готов на многое, на все, а между тем его, как ножом, резнуло по сердцу…
Он отвернулся, быстро двинулся налево, к окнам, и стал глядеть на улицу, деревья и на людской муравейник, который кишел внизу, но думал лишь о том, что чувствовали посетители его за спиной. Он почти не разглядел еще ничего. Теперь он знал только одно: картина огромная, и все на ней в естественную величину. На картине была не одна фигура. Но главную он уже увидел… Нет. Главная – увидала его.
С полотна на него смотрела Эльза. Смотрела прямо на него, прямо ему в лицо. Она как будто знала, что он идет, и ждала его появления на пороге, а когда он вошел, трепетный, смущенный, она, улыбаясь, встретила его. Ее глаза сверкнули радостью? Нет! Эта улыбка и этот взгляд были вызывающе-недобрыми, насмешливыми, презрительными.
Итак, она на выставке. Как живая, смотрит на сотни парижан, проходящих мимо нее. Но не в этом дело, а в том, что печать единогласно утверждает, что с этой картиной соединяется какая-то гадость. Скандал. Пасквиль. Какой? Узнает ли он это сейчас. Или не узнает?
– Ну, довольно! – выговорил Аталин сам себе вслух.
Он обернулся и пошел к картине решительно и твердо. Но он шагал, как если бы шел на врага, на противника, ожидающего с поднятым пистолетом в руке, направленным ему в голову.
«Сейчас конец! Ну что же? Так надо!» – казалось, будто звучит где-то.
Оглянув всю картину, Аталин замер, тяжело перевел дух и опустил глаза в пол. Все сразу стало ясно, и, конечно, не хватило – не могло хватить – твердости выдержать.
Самой ужасной разгадкой, самым отвратительным объяснением, доселе неизвестного ему факта, хлестнуло на него с полотна огромной картины. Именно хлестнуло, а не ударило! Не ножом хватило, а кнутом. Тут было нечто позорное, унизительное, горько-обидное для него, для его чувства, для всего, чем он жил более года. Пощечина или комок грязи в лицо от первого прохожего – было бы то же, но, конечно, легче. Чувство стыда и беспомощности перед карой за невиновность – сказалось в нем.
Он снова отошел, опустился на стул у окна и стал смотреть.
Картина номер семь, под названием «Новая Золушка» была будто назло великолепно написана. Аталин приковал к ней взгляд и не отрывался от нее ни на секунду более часу. Мгновениями большая золотая рама стушевывалась перед усталыми глазами и исчезала, а все, что было обрамлено, выступало, будто двигалось, приближалось к нему, дышало, жило, и действительно «чуть не говорило».
Перед ним была небольшая комната-гостиная, вульгарно-богатая. Вся обстановка, мебель, гардины, бронза и мелочи – все свидетельствовало о достатке и безвкусии, о полуграмотности и низком уровне взятой среды. В центре комнаты у маленького стола стояла, опершись на него рукой, она, Эльза, в своем, хорошо знакомом ему, сереньком платье, но с расстегнутым лифом и одним полудетским обнаженным плечом. Она начала, очевидно, раздеваться и была неожиданно остановлена… Перед ней, у того же стола, стояла пожилая женщина в черном шелковом платье, с короткой талией, с безобразно-толстым и круглым станом, где спина, плечи и грудь сливаются шарообразно и едва сдержаны корсетом. Типичная матрона парижских буржуа.
Аталин не знал ее, но чувствовал, что она видимо «знаменитость». От нее веяло известной деятельностью и особым прошлым.
Женщина эта высоко подняла руку перед девушкой и держала в ней открытый футляр с брошкой и серьгами. Парюра поразительно сияла и сверкала, бриллианты действительно горели бесчисленными огнями и переливами. Это был настоящий художественный подвиг художника.
Но странно… Эльза смотрит на эти бриллианты злыми глазами, она улыбается лукаво-ехидной усмешкой, будто у нее что-то недоброе на уме.
Или ему, Аталину, это только кажется?
За этой женщиной на диване лежит целый ворох вещей, пышный дамский туалет, а может быть и два; разложены юбки, корсажи, шляпки и прочие мелочи женского туалета. Полураздетая девушка, очевидно, собиралась при помощи матроны сбросить свое грошовое платьице и облечься в эти изящные наряды.
Но не это красноречивое сочетание лиц, поз и вещей было разгадкой и ударом в его сердце.
Направо, в глубине комнаты, была настежь распахнута дверь, а за ней на кресле, облокотившись на стол, сидит господин, самодовольно ухмыляясь и ожидая. Он не может видеть комнаты и двух женщин, но знает хорошо, что там происходит. Вот он-то именно и заставил Аталина в первый же момент содрогнуться и горько поникнуть головой. Он один для него стал страшной разгадкой страшного дела, конечно, «уже» факта действительности, а не намерений!
Не узнать его было невозможно, благодаря изумительному, поразительному сходству. Это был живой граф Отвиль. Пошло-самодовольный взгляд и глупо-дерзкая улыбка, полная удовлетворенность своим скотскими существованием, сказывавшаяся во всем лице – одним словом, все знакомые Аталину черты депутата-эпикурейца, – все было талантливо схвачено художником, все явилось здесь и слилось вместе.
При первом взгляде на картину было совершенно понятно, что хотел сказать ей художник и в чем был пасквиль. Взятый сюжет и момент были подражанием тому месту сказки Перро, когда волшебница мановением жезла превращает тыкву в карету, мышей – в лошадей, а Золушку с ее лохмотьями в нарядную, пышно и дивно разукрашенную принцессу.
Но только это не Золушка прежних патриархальных и поэтических дней, а Золушка новая, наших дней. Не королевич, чудный красавец, ожидает ее на балу во дворце, встретит, полюбит и будет потом разыскивать по всему белу свету с забытым ею хрустальным башмачком. Ждет ее в соседней комнате не сказочный принц, а если только сказочный Кащей-Бессмертный или царь Берендей…
Глава 36
Аталин не вернулся с выставки домой, а под гнетом своего мучительного нравственного состояния до вечера бродил и мыкался по Большим бульварам, как бы бегая от самого себя и неотступно гложущей его тоски.
«Да, если бы знать! – грустно размышлял он. – Лучше бы оставаться там, в омертвелом Замоскворечье, на глухой и пустынной Ордынке. Лучше было бы считать ее безбедно пропавшей, нежели наткнуться на такой след».
Рассеянно и задумчиво пообедав в каком-то ресторане, собственно только отведав несколько заказанных блюд, он слегка отдохнул, успокоился, но снова вышел бродить по бульварам. Домой не хотелось. Там, казалось, будет еще тяжелее.
Тихо и уныло, не глядя ни на что, он прошелся раза три от церкви Мадлены до площади Республики взад и вперед, держась нарочно левой стороны бульваров, где всегда большая толчея и суета. Его будто тянуло толкаться и тонуть в этом пестром людском потоке. Ему хотелось как можно сильнее устать физически, чтобы, вернувшись в Нельи, забыться хотя бы во сне.
Он повторял все одну и ту же фразу, и мысленно, и шепотом, по-русски:
– Я должен презирать ее. Авось презрение вытеснит всякое другое чувство! Не только презрение, даже омерзениe должно сказаться.
«Да, конечно! – будто отвечал ему кто-то. – Должно, конечно! Но мало ли что должно быть, а не бывает. Должно бы непременно явиться презрение, а является совсем иное чувство. Какое? Да, пожалуй, хоть зависть… Да, зависть! Зачем лукавить!»
Уже в третий раз, приближаясь к Мадлене и минуя все сплошь чередующиеся кафе и густую публику за столиками, или переходя улицы, Аталин не обращал, конечно, ни малейшего внимания на окружающее, едва уворачиваясь от карет и омнибусов.
В ту минуту, когда он переходил широкую улицу, за его спиной раздалось снова усиленное хлопанье бича. На этот раз он почувствовал морду лошади почти у себя на плече и невольно отклонился в сторону. Кучер очень элегантной кареты, именуемой «remise», объехав его, проворчал бранное слово и круто остановил красивую лошадь на самом углу.
В нескольких шагах от Аталина дверца кареты растворилась, вышел господин, хлопнул дверкой и, размахивая рукой с модной короткой тростью, франтовато и размашисто перешел тротуар, чтобы войти в двери большого освещенного кафе. Это было «Grand Café».
Аталин приостановился, и у него, как говорится, сердце екнуло. Он приблизился к одному из огромных, ярко сияющих окон кафе и заглянул внутрь. Господин прошел мимо кучи посетителей и, найдя свободное место, снял пальто и шляпу, повесил все на вешалку и развалился на диванчике. Два гарсона бросились к нему с улыбающимися физиономиями. Это был, очевидно, местный завсегдатай, щедрый на чаевые.
Месье представлял из себя яркую модную картинку с эффектными вкраплениями. Большая бриллиантовая булавка-шифр на полосатом галстуке, блестящие запонки на высунутых рукавах поразительно белоснежной сорочки, огромная золотая цепь стиля «incroyable», болтающаяся из кармана жилета, даже фасон его пиджака, цвет его брюк, лакированные башмаки с клетчатыми оригинальными носками, – все на нем было как-то подогнано, будто сбруя. Особенно кричащего вроде и не было ничего, а между тем вся его фигура была заявляющей о себе толпе: «Смотрите и любуйтесь!»
К довершению всего волосы его были сильно напомажены, гладко причесаны и лоснились, как кусок черного атласа, за исключением одной букли на лбу, une meche rebelle. Разумеется, и ее дала не природа, а с великим! тщанием и искусством состряпал парикмахер. Эта голова, где не было волос, а был один пласт, блестящий и отражающий весь яркий свет электрических лампочек кафе, была крупной характерной чертой, довершающая этот образ живой картинки.
Господин развалился на диванчике, приказал, что-то одному из гарсонов, а другого задержал разговором, спрашивая что-то, то усмехаясь, то морщась, то играя бровями. Затем он достал огромный на вид золотой портсигар и достал сигару. Гарсон, сгибаясь в три погибели, подскочил к нему с зажженной спичкой.
Раскурив сигару, и со знанием дела обсосав ее кончик, он воткнул ее в зубы, так что она стала торчком. Прищурив глаз со стороны дымящегося кончика, он еще более завалился на спинку дивана и так свесили руку, что крупный бриллиант на мизинце засверкал на все кафе. Гарсон продолжал что-то говорить, а он, не вынимая сигары, оглядывал посетителей и усмехался, оскаливая два ряда белых, как жемчуг, зубов.
Между тем Аталин стоял истуканом на улице и, не отрываясь, глядел на этого господина через толстое зеркальное стекло. Наконец, он выговорил:
– Точно он! Только бородку отпустил, вот что меня сбило с толку!
Аталин вдруг двинулся к дверям, как бы собираясь тоже войти в кафе, но затем быстро двинулся прочь, вдоль бульвара. Не пройдя, однако, и тридцати шагов он круто повернул назад, а через несколько мгновений был уже в кафе и сел на свободный столик рядом с напомаженным господином с бриллиантом на мизинце.
Тот в эту минуту уже получил свой «grog-americain» в высоком бокале и потягивал напиток через длинную соломинку. Вместе с тем на его столике уже стоял телефон и, поднеся трубку к уху, он прислушивался к чему-то, доносящемуся из нее. В двух-трех местах, помимо него, и другие посетители были заняты тем же. Эта была новинка в «Grand Café». Телефонные аппараты, сервируемые на стол, как порция шоколаду или бифштекса, давали возможность, благодаря близости здания Оперы, слушать передаваемую музыку и пение даже лучше, чем присутствуя на верхних ярусах самого театра.
Аталин заказав себе мороженого, не притрагивался к нему и внимательно разглядывал месье, которого теперь окончательно признал. Это был раздобревший, похорошевший, как-то развернувшийся, и надевший на себя маску сомнительной порядочности, никто иной, как Баптист Виган. Недаром говорили Аталину в Териэле, что он стал важным господином и получил какую-то прибыльную видную должность с большим окладом.
Глядя теперь на Вигана, Аталин не в первый раз в жизни подивился тому, что постоянно видел во Франции, как простой рабочий, мастеровой, чуть не мужик быстро преображается, раздобыв себе достаток и средства, способен сразу приноровиться и обучиться всему тому, что считается якобы атрибутами «порядочного» человека. И только для опытного глаза парижанина такой Виган – «ряженый» и никогда не станет «un homme comme il faut» [899 - «обычным мужчиной» (франц).], а всегда останется «un monsieur très bien» [900 - «просто приличным господином» (франц).].
Аталин, чувствуя, что он совсем рядом с сутью, измучившего его вопроса, и позабыв все окружающее, не сводил глаз с развалившегося с телефоном и сигарой Баптиста. Почувствовал ли Виган на себе упорный взгляд Аталина, или ему надоел «Тангейзер», шедший в Опере, но он бросил трубку телефона, стал раскуривать потухшую сигару и обвел глазами все переполненное и гудящее кафе.
Все эти лица, за исключением какого-нибудь десятка, были такие же актерские маски, как и он сам. Несколько ярко разодетых женщин, но со спутниками, виднелись кое-где, мозоля поневоле глаза своими бьющими на эффект шляпками или пальто, или бриллиантами в ушах и на пальцах.
Наконец, Баптист обернулся в сторону Аталина, встрепенулся, сразу сел прямее, но отвел взгляд и видимо взволновался, не зная, признать ли знакомого и признаться ли, или сделать вид, что не узнаешь. Но над его ухом уже раздалось:
– Месье Баптист! Напрягите, пожалуйста, вашу память!
Аталин все-таки не удержался, и слова его прозвучали несколько насмешливо.
Однако Виган тотчас же вскочил, выпалил готовую фразу и развязно протянул руку.
Аталин шелохнулся. Почти все кафе смотрело на них случайно. Не подать руки было бы настоящим скандалом, а уж тогда, конечно, весь план его рухнет, и Баптист вряд ли что сообщит ему. Он поборол себя и тронул его руку кончиками пальцев.
Виган присел на его диванчик, удивляясь, будто искренно радуясь, и стал расспрашивать, где Аталин исчезал целый год и что поделывает?
– Вы позволите? – выговорил Баптист, наконец и, перенеся на его столик свой грог, он велели гарсону убрать телефон, а сам, присаживаясь к Аталину, вздохнул:
– Да, да! Много воды под мостом протекло! Даже я здесь, в Париже, уже больше года. Как время мчится. Наша жизнь это бесконечные скачки…
– Вы, я слышал, получили здесь должность?
– О, нет! Я не занят ничем. Так, всем понемножку, чтобы как-то убить время и развлечь себя. Но мне, правда, обещают место в управлении «Lyon-Mediterranée» [901 - «Лион-Средиземноморье» (франц)], – тотчас прихвастнул он.
– Ну, что поделывает… – начал, наконец, Аталин свой допрос и тотчас же запнулся.
– Марьетта? – быстро отозвался Баптист.
– Да… И ее матушка, сестра?
– Марьетта, во-первых, теперь уже не Роза Дюпре, а Ольга Жерве, – усмехнулся Виган.
– Вот как!? – невольно усмехнулся Аталин.
– Да! Такие имена сейчас в моде. Après Cranstède! [902 - После Cranstède! (франц)]
– Кронштадта! – поправили его Аталин.
– Ну, вот-с mademoiselle Ольга Жерве здравствует. Мы обитаем вместе. Гражданский брак, ну вы понимаете. Ну, что касается до тех всех… Бедная женщина с полгода как покончила счеты с жизнью и на том свете.
– Госпожа Карадоль?
– Ну да, бедняжка Анна. Простудилась зимой, и затем воспаление легких как-то быстро унесло ее.
– А Эльза? – проговорил Аталин, как-то задохнувшись и собирая все свои силы, чтобы, наконец, узнать, – «факт это, или клевета».
– О! – воскликнул Виган, рассмеявшись на все кафе, – что касается нашей мартышки, то тут целый роман, достойный пера Альфонса Золя.
Аталин, уже смутившийся от слов «целый роман», не заметил имени изобретенного Виганом писателя. Даже в этом сразу вылез «парижанин» его уровня.
– Наш негритенок нашел своего мужичка! Она стала важная дама. Как сыр в масле катается. Записалась в любовницы графа Отвиля.
«Вот и все… Вот и конец!» – подумал Аталин, слегка склоняясь.
И он не договорил, и не додумал. Над его головой и во всем существе звучало одно слово: «кончено». И звучало протяжно, непрерывно, нескончаемо, будто долгая, томительная, душу надрывающая нота.
Баптист что-то говорил, часто поминал имя Этьена, но Аталин не слушал его. Да и зачем слушать? Что может быть любопытного в подробностях? Все это ненужно! Да и все это его больше не касается. Ведь все кончено и… кончено.
– Это вас удивляет? – расслышал он, наконец, вопрос Вигана после краткой паузы.
– О, да! – оживился вдруг Аталин. – Конечно! Я не думал, чтобы Эльза была способна на это. На эту мерзость! И вообще не думал, что она была способна на какую-либо гадость, подобную этой ужасной мерзости!
– О-о! – с упреком протянул Баптист с чувством снисхождения к глупому мнению русского. – Зачем так говорить? Она имела, то, что умела. Она была капризна, разборчива, неуживчивого характера, чистый чертенок. Во многом у нее были свои странные понятия и вкусы. Ну, а на деньги, знаете ли… разных вкусов нет. Недаром говорится: «Только луидоры нравятся всем». Тут все во вкусе сходятся.
– Не понимаю… Не понимаю! – отозвался Аталин. – Как могла она на такое решиться? Насколько я ее знал… Или я ошибался?..
– Вы не сумели взяться… Pardon! А граф Отвиль су-мел. Разумеется, при помощи трюка Этьена, который все и сделал. Да, этот фортель был не глупо придуман! Удочка была хитро закинута, и своенравная, капризная рыбка клюнула сразу.
– Какой фортель с Этьеном? – выговорил Аталин.
– Да ведь я же вам только что подробно рассказал! Вы меня не слушали? – удивился Баптист.
Аталину не хотелось сознаться, в каком нравственном состоянии он сидел минуту назад, и он поспешил выговорить:
– Ах, да… Да. Знаю. Я забыл…
И он собрался уходить. Он чувствовал себя просто разбитыми, как бы утомленными от долгого путешествия или слабым после трудной болезни. Однако, он пригласил Вигана как-нибудь побывать у него в Нельи, когда тому вздумается. Будто хотелось еще помучить себя, до последней степени истерзать себе нервы, выслушав вторично и подробнее все, что касалось графа и Эльзы.
Виган обещал явиться на другой же день с большим удовольствием и попросил позволения привезти с собой жену. Аталин вопросительно глянул ему в лицо.
– Я могу вас посетить вместе со своей женой? – повторил Баптист, предполагая, что он не расслышал.
– Разве вы женаты?
– Нет! Избави Бог! я говорю про Марьетту, – рассмеялся Баптист.
– Пожалуйста! Я буду очень рад видеть mamzelle Марьетту, – солгал Аталин.
– Впрочем… Вот что… – начал, было, Виган и смолк, как бы колеблясь и не решаясь на что-то…
– Вот что, mon cher monsieur de Taline, – начал он снова и снова запнулся, но видя, что Аталин уже собирается выходить, он, сразу вдруг решившись как бы на нечто крайне важное, заговорил:
– Знаете… Мы не успеем, не можем побывать у вас ранее двух-трех дней. А, пожалуй, дело отложится и до будущей недели. А Марьетте, я точно знаю, было бы очень приятно видеть вас. Поэтому…
И Баптист опять запнулся.
– Вы только не удивляйтесь тому, что найдете… Мы живем просто, очень просто… – И он понизил голос. – Дела наши плохи… Поэтому пока мы сами соберемся к вам, приезжайте лучше вы к нам. Мы каждый день до четырех часов дома.
– С удовольствием! – отозвался Аталин.
– Только не удивляйтесь, – как-то мялся Баптист, ежась и виновато ухмыляясь, – мы живем очень просто. Да обстановка – это все глупости! Найти нас очень легко, это rue Blanche. Номер дома не нужен. Последний налево, как раз напротив «Мулен Руж».
– Я буду у вас послезавтра часа в два! – решительно произнес Аталин, вдруг решив, что ему необходимо увидеть Марьетту.
– Великолепно! Я обрадую сегодня же Марьетту, а если успею, дам знать à notre petit singe [903 - нашей маленькой обезьянке (франц)].
– Эльзе?! – воскликнул Аталин. – Нет! Я прошу вас! Тогда я не буду! – вырвалось у него. – Я прошу вас этого не делать.
– Вы не хотите ее видеть?
– Нет, не хочу! – резко произнес Аталин.
Баптист как-то подозрительно присмотрелся к его лицу, будто начиная о чем-то догадываться… Аталин протянул руку, по рассеянности или машинально, крепко пожал его руку и быстро двинулся из кафе.
– А гораздо проще, – бормотал он, идя бульваром, – взять билет в… кругосветное путешествие… Ничего иного и придумать нельзя. Или кружить по земле, или лечь в нее. А так продолжать жить… Так… Не могу…
Глава 37
Прошло несколько дней, самых тяжелых в жизни Аталина. Он решился запереться в Нельи на месяц, а затем уехать в Америку и далее… все прямо.
Однажды в полдень он уныло бродил по саду и тоскливо осматривал свой отцветающий цветник, невольно сравнивая свою историю любви с этими поблекшими среди осенней стужи цветами. Но у цветов была весна, было лето, был полный расцвет. Его же поздняя любовь была убита, как убивает мороз последние зародыши.
Голос Жака вывел его из задумчивости.
– Monsieur le docteur!
– Гарнье? – воскликнул Аталин.
– Точно так-с.
И первый раз с тех пор, что Аталин знал своего друга доктора, его появление было ему неприятно. Когда-то они так много и часто говорили об Эльзе, что сейчас, очевидно, с первых же слов, разговор зайдет о ней. А теперь это тяжелее всего на свете. И он недовольно двинулся в дом, раздраженный появлением непрошенного гостя.
Доктор удивил Аталина своими видом: он, казалось, помолодел на десять лет. Во всей его фигуре было что-то особенное.
– Наконец-то! – весело выговорил он. – Пришлось самому к вам ехать. И не проведаете, и даже не отвечаете на письмо!
Аталин извинился, как мог, и тотчас же заметил доктору, что крайне удивлен переменой, которую находит в нем.
– А что, есть такая перемена?
– Да, и бросающаяся в глаза.
– Ну, что же, дай Бог. Со мной, пока вы мерзли в снегах России, случилось невероятное происшествие…
– Что такое?
– Да видите ли, – серьезно заговорил Гарнье, – был у меня большой друг – русский. Человек этот, которому уже пятый десяток лет, несмотря на это, ухитрился однажды влюбиться почти в девочку. Это своего рода болезнь. И оказывается, что эта болезнь крайне заразительна. Я часто видел этого друга, ну, и конечно, вы понимаете, что произошло: я заразился.
И говоря это, Гарнье в первый раз слегка улыбнулся, а Аталин начал понимать, в чем дело.
– Заразившись, – продолжал Гарнье снова с напускной серьезностью, – я болел очень долго и очень тяжко и, затем болезнь меня сломила et je suis un homme fmit, a l’heure qu’il est. Если вы не понимаете, что я хочу сказать, то прибавлю: милости просим ко мне, моя жена нетерпеливо желает с вами познакомиться.
– Да что вы? – ахнул Аталин. – Быть не может! но как я рад за вас!
И лицо его настолько просияло, он действительно настолько искренно обрадовался, что Гарнье схватил его за руки и стиснул их изо всей силы.
– Вижу, что вы меня любите. Вижу, что вы понимаете, какое громадное значение имеет такое событие в жизни человека, у которого была и погибла целая семья, и который считал себя погубленным навсегда судьбой и не допускал возможности снова воскреснуть к жизни или начать новую жизнь. А между тем это так. И божусь вам, что все это произошло как-то фатально. Все это началось вскоре после того, что я бывал у вас здесь и лечил вашу креолку. Кстати. Вы мне не отвечали на письмо. Но я вижу, что вам это неприятно. Не будем говорить об этом.
Но теперь, после объяснения, которое произошло, Аталин был уже в другом расположении духа и считал себя способным завести речь об Эльзе. Разумеется, он рассказал Гарнье, что был на выставке, уже после его письма, а до тех пор сам ничего не знал.
– Ведь вы знаете, что за личность находится на втором плане картины? – спросил он, смущаясь.
– Нет, – ответил доктор, – я слышал только, что это какой-то известный сенатор или депутат.
Аталин объяснил кратко все, что знал, и по его голосу Гарнье догадался, что входить в подробности ему будет тяжело, да и, кроме того, это совершенно излишне.
– Простите меня, cher ami. Одно только слово. Мне помнится смутно, что это дитя казалась нам, как бы это сказать? Не из таких… Наконец мне помнится, что она была в страшном негодовании на вас, когда узнала, что вы женаты, и, узнав это, исчезла, прервала с вами всякие сношения. Как же объяснить теперь все это? Как объяснить, что она…
И Гарнье запнулся.
– Что она, – продолжил Аталин угрюмо, – по отношению к Отвилю руководилась иными принципами и соображениями?
– Ну да!
– Это, мой милый доктор, очень грустная для меня загадка, но разгадывать я не собираюсь. Не все ли равно, если я, например, узнаю, по каким причинам и по какому побуждению большой мой друг или родной брат украл из кармана прохожего портмоне. Факт остается фактом и повод в данном случае не любопытен.
Гарнье покачал головой.
– Продолжение романа! – отозвался он. – Опять-таки скажу, вы обязаны нравственно, обязаны перед самим собой и обязаны перед этой бедной девушкой узнать всю подноготную такой, в данном случае, невероятной истории.
Аталин не ответил ничего, и Гарнье, видя, как другу тяжело говорить об Эльзе, перевел разговор на себя самого и свою неожиданную женитьбу.
Оказалось, что жена его – испанка из Арагона. Гарнье познакомился с ее семейством случайно, в качестве доктора. Его вызвали среди ночи к заболевшей вдруг девушке. Он тотчас констатировал тяжелое отравление – покушение на самоубийство, вдобавок на испанский лад: спичками, фосфором, разведенными в стакане воды.
Оказалось, что она покусилась на свою жизнь вследствие драмы, покинутая вдруг человеком, которого любила и который, считаясь уже ее женихом, возмутительно обманул ее.
– Подробности, – прибавил Гарнье, – позвольте мне опустить. Через шесть месяцев после того, что я был вызван в незнакомый мне дом и нашел молодую девушку в полном расцвете сил и красоты, лежащую на ковре в судорогах, со всеми признаками отравления, ровно через шесть месяцев она же, кротко улыбаясь, согласилась быть женой старика и клялась мне, что считает прошлое горячей вспышкой, сновидением, миражем и надеется, что вскоре будет считать это прошлое кошмаром. Теперь она любит меня глубоко и искренно. И безумно, страстно, заранее любит то существо, появления которого мы ожидаем в начале зимы.
Просидев часа два у Аталина, Гарнье вдруг улыбнулся, поглядел на часы и прибавил:
– Пора! Будьте настолько милы, ступайте одеваться!
Аталин удивился.
– И простите, без отговорок! Я не мог привезти к вам жену, мою Пилар, и знал, что долго не дождусь вас к себе. Поэтому мы с ней учинили заговор, чтобы непременно познакомиться ей с вами сегодня же. Она завезла меня к вам по дороге и оставила, а сама заехала в гости по соседству, затем поехала на скачки и там ждет нас.
Разумеется, отказаться Аталину было невозможно. Впрочем, все, что он узнал о судьбе своего друга, повлияло на него настолько хорошо, что он чувствовал себя способным с удовольствием исполнить его просьбу.
Через полчаса лошади были поданы и приятели, пересекая Нельи, сад d’Acclimatation и Булонский лес, рысью неслись к Longchamp. Еще через полчаса их экипаж уже потонул и исчез в сотнях других экипажей.
На огромном пространстве копошился настоящий людской муравейник; отсутствие стен, зданий и улиц еще более, казалось, уподобляло это сборище среди пустой равнины настоящему гигантскому муравейнику.
Выйдя из экипажа, чтобы скорее пробраться к самым скачкам, Гарнье потащил Аталина под руку прямо на место, ибо условился с женой и уже знал, где ее найти. Действительно, вскоре он увидел своих лошадей и воскликнул:
– Вот она!
И этот человек, который с год назад был совершенно автоматом и казался заживо погребенным, воскликнул эти слова «вот она!» с интонацией в голосе, на которую люди способны только в юные годы. Чувствовалось, что жена для него – все. Его два слова можно было заменить выражением:
– Вот весь мир Божий, все существующее в подлунной!
Через минуту они приблизились к коляске, и представленный Аталин раскланялся, крепко пожал протянутую ему крошечную ручку и сказал несколько принятых фраз.
Перед ним была классическая испанка, черноволосая, с большими, даже, пожалуй, чересчур большими глазами, с маленьким пунцовым ротиком. И это характерное лицо отличалось полным отсутствием всякого выражения, полным отсутствием жизни.
«Куколка! – подумал про себя Аталин. – Какая разница с Эльзой»…
В разговоре с Аталиным госпожа Гарнье оставалась апатична, как если бы дремала.
Конечно, все трое никакого внимания не обращали на сами скачки, победителей и призы, хотя около них целая группа спортсменов в экипажах, верхом и пешком выходила из себя, держа пари за всех скакунов, проигрывая и выигрывая, волнуясь, радуясь и негодуя.
Прошло около часа, и Гарнье напомнил жене, что у него начало пpиeмa больных. Она ничего не ответила, только взмахнула томно и лениво большими веками своих больших глаз. По лицу ее было видно, что ей совершенно безразлично, оставаться ли на скачках или ехать домой.
Гарнье, прощаясь, протянул обе руки Аталину и крепко стиснул его руку, как бы благодаря его за свое счастье. Так относился теперь доктор ко всем и ко всему на свете. Он, казалось, постоянно благодарил и Бога, и людей, и природу.
Глава 38
Аталин, оставшись один, медленно двинулся назад разыскать свой экипаж и ехать домой. Самое обыкновенное размышление занимало его.
«Des goûts et des couleurs il n’y a pas à disputer [904 - На вкус и цвет не следует нам спорить (франц)]. По-русски сказать: один любит арбуз, другой – свиной хрящик. Но что лучше? Кто же это решит? Для всякого обожающего свиной хрящик он, конечно, кажется слаще арбуза. Каждому горшку своя крышка. Но кто же судья в данном случае? Кто из двух женщин лучшая крышка: эта хорошенькая куколка из Арагона или внучка негритянки? Зачем судьба не захотела, чтобы подобная куколка могла повстречаться мне и очаровать меня? Почему судьба не захотела, чтобы все случилось проще? И почему, наконец, суждено было, чтобы то, что я считал своим сокровищем, стало мерзостью? И так немного было у меня, – но и это малое, что было дано, теперь отравлено».
Аталин медленно, задумчиво шагал между разнокалиберными экипажами: колясками, каретами, ландо с простыми упряжками, с простыми кучерами и лакеями и с костюмированными, напудренными.
Но вдруг он прислушался и остановился.
Перед ним, в нескольких шагах, была коляска, в которой сидела дама, а близи экипажа стояло человек шесть мужчин. И из этой группы донесся до Аталина и вдруг заставил его встрепенуться чей-то смех. Что-то знакомое и что-то недоброе прозвучало над ухом и почудилось что-то особенно важное, незаурядное. И сразу поневоле вспомнилось… Так смеялся только граф Отвиль.
Аталин оторопел и присмотрелся. На козлах было знакомое лицо, и он тотчас же узнали этого кучера. Это был Шарль, часто возивший его от Териэля в замок и обратно. Головы и цилиндры стоявших заслоняли коляску. Аталин без всякой видимой причины, робея и смущаясь, сделал несколько шагов в сторону, чтобы видеть, кого окружает и с кем любезничает вся эта ватага старых и молодых пижонов.
В коляске виднелось легкое, лиловатое с отливом платье, отделанное черными кружевами, а над откинутым кузовом коляски торчал такой же зонтик, на котором отсвечивалось яркое солнце.
Аталин сделал еще шаг вперед, увидел эту даму и застыл на месте… Он не удивился. Он уже знал, догадывался или просто уже давно чувствовал, что это Эльза.
А между тем только сердце говорило ему, что это она – зрение же готово было отрицать это. В этой элегантной даме, казавшейся совсем маленькой в глубине большой коляски, с трудом можно было признать ту, которая когда-то с фонарем в руке пропускала напротив него мимо идущий товарный поезд.
Несмотря на волнение и смущение, Аталин тотчас же заметил одно бросавшееся в глаза: контраст между ней и окружающими ее кавалерами. Они весело гудели и смеялись, перебрасываясь шутками и прибаутками, изредка обращаясь и к ней. Она сидела в коляске не только не шелохнувшись, но даже бровью не двинув.
Взгляд ее больших глаз был упорный, холодный, не то безжизненный и окаменевший, не то твердый, будто обращенный туда, куда улетела мысль и конечно она была далеко отсюда. Выражение лица было суровое, темное. Казалось, что она не слушает и не понимает, что говорят все эти люди, что она даже незнакома с ними и что они случайно очутились около ее экипажа.
Но вдруг глаза ее шевельнулись, взгляд скользнул по толпе и остановился… И Аталин увидел, даже почувствовал, что она прямо смотрит на него. Зонтик вдруг мелькнул и не закрытый, а брошенный, очутился у нее в ногах, сама же она двинулась и наклонилась вперед всем телом. Затем она внезапно, порывисто, странно и даже отчасти неприлично встала на ноги в коляске и схватилась рукой за козлы, будто собираясь выскочить из экипажа.
Вся кучка франтов обернулась как по сигналу, вероятно, вообразив, что на скаковой дорожке случилось какое-либо происшествие. Но нигде ничего не было.
Курьезный случай, если не происшествие, случился в нескольких шагах от них. Какой-то господин, стоявший невдалеке в момент порывистого движения Эльзы в коляске, вдруг повернулся и бросился бежать между экипажами, как если бы украл что-либо и спасался от преследования.
– Что это было? Куда это он помчался? Вон тот… – раздались голоса из кучки.
Эльза, видела это движение Аталина в ответ на ее движение и продолжала стоять в коляске, держась за козлы. Наконец, она поднесла другую руку к глазам и провела ею несколько раз по лбу и глазам. Затем она тихо села на свое место и, закрываясь снова зонтиком от яркого солнца, усмехнулась и вымолвила:
– Скажите господа. Сколько тут на этом поле народу? Сколько человек?
– Без учета женщин и детей? – спросил кто-то полушутя.
– Да, да! Сколько мужчин?
– Тысяч шесть… – ответил один.
– О, нет! Тысяч десять.
– Точно трудно сказать! Бывает до двадцати, до пятидесяти тысяч! – добавили другие и все заспорили.
– Ну, все равно! – перебила их Эльза. – Положим, десять тысяч. Так вот что… Я легко бы отправила к палачу эти десять тысяч, за исключением одного человека, если б этой ценой могла приобрести возможность сейчас же сказать ему лишь два слова.
Фраза эта, внезапно неизвестно почему сорвавшаяся с языка Эльзы, настолько озадачила, даже огорошила всю беззаботно-веселую компанию, что наступило молчание и, затем, раздался иронический голос графа Отвиля:
– Всегда в своем апмлуа! – И граф, обращаясь к друзьями, протянул руку к Эльзе ладонью вверх, как бы представляя ее им. – Всегда любезна, всегда привлекательна и всегда умеет легко доставить всем удовольствие! – продолжал он и, обратившись к одному очень юному франту, прибавил:
– Милый друг, справьтесь, пожалуйста, у министра юстиции, который на трибуне: нельзя ли немедленно умертвить всех находящихся на скачках и доставить сюда этого единственного и прелестного незнакомца, чтобы услышать эту пару слов.
– Если mademoiselle Elza сама попросит министра, я ручаюсь за успех, – отшутился юнец.
Эльза, не двигаясь, скосила глаза на Отвиля и будто смерила его с головы до пят.
На одно мгновение взгляд ее загорелся ярко, и она вымолвила как-то особенно просто, будто дело шло о чем-то самом обыкновенном:
– Вряд ли это потребуется. Я бы подождала, сколько потребуется, и затем, сказала бы ему лишь два слова.
– А можно узнать, какие? – с пошловатым оттенком в голосе воскликнул высокий блондин, смахивавший на англичанина. – Эти два слова должны быть весьма значимы. Держу пари, что нам вы их не скажете!
– Почему же, могу и вам сообщить, что это за слова. Они простые: «je t’aime» [905 - «я люблю тебя»… (франц).]…
И снова озадаченная компания на секунду примолкла. Некоторые лишь покосились исподлобья на графа Отвиля, стоящего посредине.
– Извини меня, моя дорогая, – язвительно отозвался граф. – Грамматика тебя не любит, и ты частенько забываешь ее. Тут три слова: «je te aime».
– А я полагала только два… Вероятно потому, что я разучилась давно думать и говорить это. Вот, например, в предложении: «je vous méprise» [906 - «я презираю тебя» (франц)] три слова, и это я знаю отлично.
И снова вспыхнувшие глаза Эльзы и оживившееся вдруг лицо более, чем нужно, чем было прилично, объяснили всем, какой смысл имела эта фраза. Отвиль хотел отпарировать совершенно невозможную при данных обстоятельствах дерзость и уже собирался что-то ядовито заметить, но Эльза вдруг выговорила громче:
– Чарльз, давайте сделаем круг по Булонскому лесу и домой.
Затем она слегка кивнула головой всей компании и прибавила:
– Имею честь, господа, избавить вас от моего присутствия!
Мужчины раскланялись… Коляска двинулась тихо, но едва только выбралась из сплошной массы экипажей и пешеходов, как Шарль пустил лошадей крупной рысью. Эльза, будто через силу сдержавшаяся при всех, теперь была крайне взволнована.
Всякий, присмотревшись к ней ближе, увидел бы, что с ней происходит что-то особенное. Лицо ее то покрывалось румянцем, то темнело; глаза то вспыхивали, то меркли. Она нервно двигалась в коляске, и даже руки ее изредка подергивало.
Достигнув Булонского леса, она приказала ехать шагом.
В эти минуты она невыразимо страдала, как, быть может, случилось с ней всего раза два за всю жизнь. Нечто, что она хорошо видела и чутко поняла – преследовало ее, стояло неотступно в глазах. Она видела, как Аталин, смотревший на нее с искаженным лицом, вдруг, при ее невольном движении в коляске, бросился бежать. Человек, вполне владеющий собой, человек в здравом рассудке так бы себя не повел. В этом побеге его с места, неуклюжем, без оглядки, было нечто особенное, ужасное, горькое для нее, потому что было нечто оскорбительное.
На душе ее было теперь то же самое чувство, как когда-то давно, в тот момент, рассвирепевший Баптист, ударил ее по лицу. Нет, тогда было даже легче. Тогда она знала, что она ребенок и в полной зависимости от нахала, обожаемого родной матерью. Вдобавок она ненавидела его. Он был для нее зверь, а не человек. А что же обидного попасть в лапы волка или тигра?
А теперь ей дал будто пощечину человек, о котором целый год она думала от зари до зари, который, сделавшись ей вдруг ненавистным в Париже, на квартире сестры, стал потом снова дорогим, дороже всего на свете. Он ничем не был виноват перед ней. Он первый и единственный человек на свете, который протянул ей руку, стал сразу ближе матери и так же близок, как ее мальчуган-брат.
Он решился, правда, на отвратительную ложь, придумал уловку, что он якобы женат. Но если сравнить его со всеми другими, то разве нельзя простить этого? И она простила!.. И более года нянчилась она со своею любовью к нему. Это было единственным утешением, единственной отрадой в жизни, в которой было много, много горя.
Целый год они не виделись и как же они встретились. И что он думает теперь о ней? Как относится к ней? Он не забыл ее, он, очевидно, не относится к ней холодно и равнодушно. Иначе он просто подошел бы и раскланялся, и заговорил бы как посторонний. Нет, он так рванулся с места и бросился бежать, что этим выдал себя. И что же он думает? Чем считает ее?
И Эльза, бросив открытый зонтик в ноги и будто забыв, что едет шагом, и что по обеим сторонам гулянья идут и едут сотни зевак, отчаянно схватилась за голову, сжала виски в ладонях и зашептала страстно и горько:
– Надо скорей… Сегодня или завтра. Скорее… Выносить это невозможно!..
Глава 39
«Какой самообман! Какая ложь перед самим собой. Себялюбиво мизерные соображения и доводы», – думал и говорил сам с собой Аталин, бродя целые дни по комнате своего дома в Нельи, ничего не делая, ничего не предпринимая, но терзаясь и собираясь что-либо сделать… Что-нибудь особенное, крупное, энергичное, бесповоротное…
– Да это нечестно, нечестно… – повторял он в сотый раз, будто объяснял самому себе вслух. – Когда-то я сам предлагал ей стать моей любовницей и не считал это худым. А когда она согласилась на то же ради другого, то я называю это мерзостью. А ее, падшей.
Упрек этот себе был, конечно, логичен, справедлив, но сердце не могло согласиться с ним. Пожертвуй Эльза собой для него – мог бы он назвать это низостью? А ради Отвиля – это гадость. И Аталин начинал сравнивать себя с графом; положа руку на сердце, судя себя и его, объективно и честно – он видел, что они – небо и земля.
В его роковой привязанности к Эльзе чудно смешались вместе необъяснимая и неотразимая страсть, будто юношеская, и глубокое осмысленное чувство сорокапятилетнего, уставшего от жизни человека.
Он никогда еще, в сущности, не любил, а потребность эта была и таилась в нем. Одна искра зажгла пламя, когда он наименее ожидал чего-либо подобного, когда он собрался уже уходить из этой жизни.
Существование всегда представлялось ему, как оно было нарисовано на лубочной картинке, виденной им в детстве: крутая гора, через которую идет жизненная дорога. С одной стороны внизу колыбель, из которой выходит, и подымается человек и лет в сорок, пожалуй, на пятом десятке, достигает вершины горы, а затем начинает спускаться к гробу, стоящему тоже внизу, на одной подвеске с колыбелью.
Любовь к женщине и любовь женщины встречаются на дороге лишь при подъеме. Здесь это законно и естественно, на вершине горы оно нечаянно, редко и лишь допустимо… Но при спуске по ту сторону горы, когда уже стал виден гроб, который дотоле был укрыт подъемом и невидим – здесь, это уже дерзость, самообман или кара… Незаконность этого явления даром не обходится. Если эта поздняя любовь, самообман, то она болезненное явление; если она «правда» – то это кража, присвоение того, на что уже не имеешь права. И за таковое будешь наказан.
И после долгих горячих мысленных диалогов и речей, Аталин кончил тем, что воскликнул с горечью:
– И все это какая-то метафизика или переливание из пустого в порожнее, или чепуха!.. Что тут рассуждать… И как ни наряжай стоящий перед тобой голый факт, он остается тем, что он есть. А голый факт тот, что ты безумно любишь ее, она тебя тоже любила и, пожалуй, еще любит. И в то же время она… Что она?! Вымолвить невозможно, нетолько примириться или оправдать. Будь она любовницей молодого малого, даже не красавца, но человека, полного жизни, простого рабочего или еще хуже – бульварного хлыща вроде Вигана, это было бы легче, было бы объяснимо и простительно. Но старик, граф Отвиль, отвратительное существо во всех отношениях, факт, невольно вызывающий омерзение и боль. Как же могло такое случиться?
И вдруг однажды Аталин, запутавшийся в собственных мысленных терзаниях, вспомнил слова Вигана: «Разумеется, при помощи трюка с Этьеном, который все и сделал. Да, этот фортель был не глупо придуман! Удочка была хитро закинута, и своенравная, капризная рыбка клюнула сразу».
Тут ведь разгадка всего. А этого-то он и не знает, про это-то именно и забыл. Да, правда, но легче не будет, когда он узнает, что за хитрость была со стороны старого эпикурейца.
А между тем Гарнье тоже прав, говоря, что он, Аталин, нравственно обязан перед собой и перед ней «узнать всю подноготную такой невероятной истории».
И однажды, около полудня, Аталин велел закладывать лошадей и выехал в Париж. Около церкви Мадлен он оставил свою карету и велел Джонсу дожидаться. Ему было стыдно давать чопорному англичанину тот адрес, по которому он вдруг двинулся из Нельи. Пройдя один бульвар, он нанял стоящий фиaкp и велел ехать на улицу Blanche. Кучер, впустив его в карету и притворив дверку, по обычаю спросил номер дома. Аталин не знал его и сказал, что это последний дом на улице. Кучер двусмысленно, как почудилось Аталину, усмехнулся и заспешил забраться на козлы.
– Остановитесь в конце улицы, и я выйду, – прибавил Аталин в окно кареты.
– Это, вероятно, угловой, направо, – сказал извозчик с умильной улыбкой, в ожидании хороших чаевых, или по совершенно иным причинам.
– Может быть и налево, – досадливо и сурово выговорил Аталин и в виде нравоучения прибавил, – конечно, вы же знаете все.
– Такая у нас работа, месье, – вдруг окрысился извозчик, усаживаясь на козлах и собирая вожжи и бич. Он, как и все возницы Парижа, оказался равно способным быть и самым низкопоклонно-вежливым рабом и самой грубо-дерзкой тварью, смотря по обстоятельствами. Прежде чем двинуться с места, он не спеша стал закутывать себе ноги большим желто-сизым пледом, а затем проворчал будто себе, а не Аталину:
– Налево только кафе-ресторан и кабинеты и там живет сам хозяин, а выше домовладелец с семейством, а вот направо: женский дом. Следовательно, месье точно не знает, а только предполагает.
– Хватит болтать, давайте, поезжайте скорее! – крайне раздражительно вскрикнул Аталин, вспыхнув, что с ним бывало редко. И по привычке обсуждать и критиковать всякое свое действие, он прибавил мысленно:
«Однако, нервы у меня не в порядке. Во всем чудится что-то дерзкое, или нелепо досадное… Он, наверное, прав. «Женский дом»? Так и должно быть. Марьетта начала, очевидно, опускаться. Недаром Баптист предупреждал об их обстановке, «чересчур простой». После Chaussee d’Antin, в этом отношении тоже не вполне благоприличной, она перебралась на улицу Blanche, почти «пресловутую», и занимает квартиру в доме, куда допускаются квартирантками лишь женщины с наемной мебелью или почти без таковой. Что, если именно эта вульгарная женщина всему причиной, все и состряпала, толкнула на это сестру… Нет. Это невозможно. Не такова Эльза! Но что же тогда? «Трюк с Этьеном»?.. Да. Ну, вот сейчас узнаешь все… то есть все подробности. Факт же останется фактом. А подробности даже не нужны… Только мучить себя. Нет, Гарнье прав. Я обязан перед ней и перед собой узнать все…»
Через четверть часа Аталин уже спрашивал у консьержки с отвратительной физиономией квартиру Марьетты Карадоль, и, произнеся это имя, тотчас вспомнил, что опять ошибается так же, как и год назад.
– Мамзель Ольга Жерве, – произнес он, едва не улыбнувшись этому новому и «модному» псевдониму. Квартира оказалась на четвертом этаже, по крутой, темной винтообразной лестнице.
Когда на его звонок дверь отворилась и в совершенно темной передней появилась женщина, он не мог видеть, кто его впускает и повторил имя.
– Я вас узнаю по голосу… Входите. Я очень рада!
Он тоже узнал голос Марьетты.
Когда, пройдя переднюю, он очутился в первой комнате, то присмотрелся и чуть не ахнул. Перед ним была личность, только напоминавшая Марьетту. Еще никогда не приходилось ему видеть такую поразительную перемену всего за один год. Марьетта показалась ему женщиной лет под сорок.
– Похоже, что я сильно изменилась, не так ли? – сухо и грустно вымолвила она, заметив на себе его испытующий взгляд. – Что делать. Постарела, подурнела… прошлого, потерянного не вернешь… И мой счет подбит!..
Глава 40
Объяснив Аталину, что Баптиста нет дома, Марьетта провела его во вторую комнату, говоря, что там будет удобнее и теплее. Оглянувшись, он невольно заметил, что всюду была весьма убогая обстановка или вернее никакой не было. Дырявый диван, грязный стол не на месте, грошовый шкаф, стулья из разных гарнитуров, отсутствие занавесей – все дышало бедностью, и было неопрятно. Лишь большая кровать, видневшаяся во второй комнате была поприличнее и с претензией.
– Садитесь… Вот здесь. Больше негде, – сказала Марьетта, показывая ему на единственное кресло, покрытое грязноватым тиком. Передвинув от кровати стул, она села напротив него и выговорила:
– Итак? Вы пришли, конечно, ради Эльзы. Хотите расспросить все, что я знаю о ней? Мне или Баптисту вы бы не сделали этой чести… И все это воплощено не ради вас, черт!
Аталин хотел возразить банальной фразой, но она перебила его, улыбаясь горько…
– Ну да! Как я могла до этого докатиться? Оглянитесь! Посмотрите кругом себя… Как я живу? Уж теперь-то я стала совсем, совсем… – и она грязно выругалась. – Ну что же… Спасибо еще, что я с полицией не вожусь и что мне наплевать на агентов нравов. В случае чего я могу всегда сослаться на то, что у меня есть мужчина, который меня содержит своим заработком. Славный трудяга! Муж…
И она рассмеялась презрительным, сухим и слегка дребезжащим смехом.
– Встретили его в «Grand Café»!? Ну как, хорош он там? С бриллиантиками?!.. Кто подумает, что это не что иное, как простой сутенер. Ну-с, так что же вы желаете знать? Спрашивайте.
– Я бы желал… – начал Аталин холодно и, стараясь придать мягкость голосу, но Марьетта снова перебила его:
– Хотите знать, как это произошло? Как Эльза попала в руки графа Отвиля? Вы ведь их не видели, не видите… Я тоже не вижу. За целый год я видела ее три раза случайно, но кое-что знаю о ней через ее горничную. Баптист солгал вам, говоря, что он пригласит для вас Эльзу. Она ни разу не была у меня здесь. Или из ненависти к Баптисту, или просто брезгует. Еще бы! Такая звездная кокотка как она! Но она писала мне дня три, четыре назад, спрашивала, видела ли я вас, где вы, что вы?..
– Писала? – воскликнул Аталин, встрепенувшись.
– Да. Она узнала, что вы в Париже, и спрашивает: видела ли я вас, и в Нельи ли вы? И если я увижу вас, то передать вам, что она хочет вас видеть непременно и скорее. Как можно скорее. По самому важному делу…
– Что же вы мне… – воскликнул вдруг Аталин, но изменился в лице и не договорил.
– Жаль вот… Еще вчера вечером ее письмо цело было.
– Почему же вы сразу мне не написали?
– Я сама собиралась к вам. Ненавижу писать. Да еще ждала, что вы сами заедете к нам. Вы же обещали Баптисту быть на другой же день. Назначьте ей свидание, и она сама расскажет вам все подробно… И поплачет…
– О чем?
– Вот наивный вопрос!
– Во-первых, она всегда вас любила. Во-вторых, граф Отвиль… похоже, он растерял свою былую прыть… Думаю, вы об этом знаете.
– Она несчастлива.
– Ну, зато вы великолепны! – воскликнула Марьетта, хлопая себя рукой по колену.
– Зачем же она пошла на это!? – воскликнул и Аталин.
– Ради Этьена. Он платит за братишку почти три тысяч франков в год. Разве это шутка?
– За хорошую школу?
– Да, за хорошую школу, – рассмеялась Марьетта. – В школах, по крайней мере, есть конец занятий. А для бедного мальчугана конца не будет. Эльза напрасно это воображает. И если она действительно из-за этого на все решилась, то ошиблась в расчете. Парень останется там до тех пор, пока Отвиль будет платить, или пока не отдаст Богу душу. Излечиться ему не получится.
– Но где же он? – снова воскликнул Аталин.
– А вы не знаете? Баптист вам разве не сказал? Этьен содержится в психушке… Бедный малый, он сошел с ума. Да этого надо было и ожидать. Даже для обоих. И для Эльзы…
– Она пожертвовала собой ради брата, ради того, чтобы Отвиль платил за его лечение?
– Ну да… то есть, она так объясняет… А кто же знает? В душу не влезешь.
И Марьетта начала рассуждать и что-то рассказывать, но Аталин опять не слушал. Ему думалось и думалось с болью на сердце:
«Если бы я был не за тысячу верст, не на Ордынке… Что бы было? Какой ужас! Но разве я согласился бы на подобную подлую сделку… Нет! Но ведь, я бы спас ее от грязных лап Отвиля… И эта жертва не понадобилась бы…»
Горькие мысли, сожаления, раскаяние поглотили его… Он был оторван от своих дум только вопросом, два раза громко повторенным Марьеттой:
– Так вы видели или не видели?
– Что видел? – откликнулся он, наконец.
– Картину! Картину.
– «Золушку»? Видел, – отозвался он грустно. – Скажите, знаете ли вы, что это… Как была она написана. Кто такой этот Прево?
Марьетта пожала плечами.
– Определенно ничего вам сказать не могу. Знаю только, что это месть. Отвилю предлагали заплатить пятьдесят тысяч, чтобы эту картину не выставлять и уничтожить, но он не согласился, говоря, что она его вовсе не позорит.
– Эльза знает картину? видела…
– Конечно, знает. Но она не видала. Не хочет. Она даже болела из-за нее. Видимо от обиды… Я этого не понимаю. Мне бы подобное было лестно…
И Марьетта снова начала какие-то рассуждения, но Аталин снова не слышал ее, погруженный в безотрадные думы.
«Вот разгадка всего, – думалось ему. – Несчастная! Из-за любви к брату и вдобавок даром, потому что, не повидав самому, можно быть уверенным, что бедный мальчуган неизлечим. Какое роковое стечение обстоятельств. А будь он здесь в Париже, этого бы никогда не случилось… И прав, сто раз прав Гарнье! К черту романы!..»
Наконец, он пришел в себя от прикосновения. Марьетта смеялась и почти трясла его за руку:
– Прямо окаменели… Вижу я, что и она, и вы – извините… Вы оба с приветом. Да. Извините! И вы и она… Если вы так задумываетесь об этом, то, стало быть, она вас интересует по-прежнему. Любите шоколад с кремом? Vous l’aimez mieux que cette ganache. Ведь он просто разваливается, да и сдувается быстро… Она тоже вас любит. Я знаю это. Как и то, что вы оба дураки…
Аталин ничего не ответил, опрокинулся на спинку кресла, словно в изнеможении, и глубоко вздохнул несколько раз.
Марьетта что-то спрашивала, но он не отвечал. Она тоже замолчала и задумалась. Наступило мертвое и долгое молчание.
– Послушайте. Хотите ее видеть? – расслышал он, наконец.
– Как? – робко отозвался он.
– Так. Очень просто.
– Когда?
– Да прямо сейчас. Через час или полтора. Но не здесь. Она дала мне… Дала мне слово, что не переступит порога этой квартиры. Она ведь упряма. Мы отправимся в ресторан обедать, и я ее вызову тоже запиской, которую пошлю с соседкой.
– Видеться в ресторане?.. – тихо вымолвил Аталин, как бы с упреком или сожалением.
– Возьмем отдельный кабинет. К вам она тоже ведь не поедет. А к ней вам нельзя ехать. Отвиль приревнует. В особенности к вам. Он хитер, знает и помнит все, что было в замке… Ну, давайте, решайте скорее!
И Аталин решился… Но, страшно взволнованный, порывисто поднялся, и, пока Марьетта писала карандашом на клочке бумаги, он начал ходить по комнате.
«Любить, уважая, и любить, презирая, какие два разные чувства!» – думалось ему с болью в сердце.
Глава 41
Через час Аталин со своей неожиданной спутницей уже входили в небольшой ресторан. Заняв отдельную комнату, он заказал обед на три персоны и велел растопить камин пожарче. Осенняя сырость и свежесть сказывались резче в пустых кабинетах ресторана, чем на улице. Он был спокойнее. Казалось, он будто пришел к какому-то решению.
В ожидании, сидя молча напротив скромно одетой Марьетты, он присмотрелся внимательнее к ее лицу. Женщина эта была всегда ему антипатична, даже противна, но он все-таки должен был признать, что она, безусловно, миловидная женщина с красивыми глазами, с довольно правильными чертами лица.
Марьетту, конечно, невозможно было никоим образом поставить наравне с Эльзой, но все-таки, всякий истый парижанин сказал бы про нее: «Милашка! Красива стерва, несмотря ни на что!» Теперь же, положительно, минувший год по отношению к ней равнялся если и не десяти, то точно семи-восьми годам.
Когда-то Марьетта тщательно наблюдала и замечала, как постепенно тает блеск ее ярких с юности глаз, теперь же, вероятно, она уже перестала это делать. Всякой женщине, а в особенности такой, как она, не только обидно, но мучительно больно констатировать увядание своего лица и затухание огня во взгляде.
Большие и красивые глаза Марьетты теперь не только померкли, но совершенно потухли, казались просто красиво сделанными, стеклянными глазами тех кукол, хорошеньких и «свеженьких», которых выставляют парикмахеры в витринах. Темные круги под глазами и глубокая морщинка между бровями, какая-то складка досады и горечи в губах, полуулыбка, полугримаса, наконец, постоянно звучащая в голосе нотка раздражения и озлобления, – все вместе делало из Марьетты, еще даже не достигшей двадцати пяти лет, женщину далеко за тридцать.
Заметив на себе пристальный и удивленный взгляд Аталина, женщина конечно догадалась.
– Что, сильно заметна перемена? – вымолвила она, напрасно стараясь беззаботно улыбнуться.
– Да, не скрою от вас этого! – прямо ответил Аталин. – Вы изменились за этот год.
– Что прикажете?! – ответила Марьетта серьезнее. – Жизненные невзгоды. Вы удивились, конечно, нашей обстановке, а ничего не спросили. Я в этом не виновата! Это все он. Да и вообще он виноват во всем. Что делать! Была я свободна, за всю мою жизнь ни в грош не ставила никого и ничего, даже родных не боялась и не слушалась. И вот судьба захотела… Живу между молотом и наковальней! Этот человек делает из меня, что хочет, и кончится тем, что уходит меня на тот свет, изведет всячески. Я живу теперь как нищенка. Из всего, что я имею, я не трачу на себя ни гроша! Каких-нибудь двадцать-тридцать франков в месяц я уделяю себе, чтобы починить что-либо старое из прежнего моего гардероба, а то стыдно даже показаться на улице. Нового я не позволяю себе купить ничего. Вот, видите эту шляпку? Куплена на распродаже… Была в моде два года назад и теперь во всем Париже такой не встретить, а я надеваю ее. Да, и показываюсь в ней даже на бульварах. Что делать? А он, как вы видите, себе ни в чем не отказывает. Но пускай бы еще просто лучше одевался, разряжался, тратился бы на себя одного. Нет, он спускает деньги с дружками в ночных кутежах, вдобавок отправляется ужинать в дорогие рестораны. В нашем квартале он мог бы истратить за вечер десять франков за все то, за что на бульварах оставляешь по тридцати. А между тем, я одна должна заботиться о средствах. Только одна я. И я уже измучилась… Я чувствую себя страшно усталой, мне кажется, что у меня больше нет ни мозга, ни сердца. У меня теперь нет даже никаких желаний. Я целый день думаю только о том, как получше пообедать, да пораньше лечь спать, хорошенько ночью выспаться. А самое ужасное то, что я никогда не чувствую себя отдохнувшей, спокойной и довольной. А ведь он ничего этого не видит и не хочет видеть. И чем дальше, тем хуже. Вот уж месяца три, как он становится все раздраженнее и грубее. Он даже начинает уже…
Марьетта запнулась, махнула рукой и, отвернувшись, стала смотреть на тихо колыхавшееся пламя в камине.
Мускулы ее лица дрогнули. Она сдвинула брови и глубокая морщина придала ее лицу такое выражение, что Аталину сразу стало жаль эту женщину, которая всегда была ему противна.
– Да. Надо договаривать. И я скажу вам. Он начал теперь… Да и что мудреного, ведь это собственно обычный работяга. Он стал драться… Поколачивает меня всем, что попадется ему под руку…
– Что?!.. – невольно воскликнул Аталин.
– Да, он бьет меня! Раза два в неделю он возвращается почти совершенно пьяный, начинает придираться, я не могу молчать – не привыкла. И все это кончается побоищем. Раз он запустил мне в голову горячую кастрюлю, мог убить, и даже гораздо хуже того, – мог изуродовать меня. И мы оба сразу оказались бы на мостовой. Изуродованная женщина беспомощна в Париже. Он отлично знает, что в этом случае надежды найти работу не будет, не будет и хлеба. А ведь наш хлеб я зарабатываю одна. Он только спит и гуляет. Это не жизнь, это каторга, и я начинаю уже… Да, я измучилась. Я устала, страшно устала! Мне начинает иногда казаться, что я брошу его.
– Мне кажется, это самое простое! – отозвался Аталин, – самое разумное, что могли бы вы сделать. Ведь я полагаю, что не чувство, не привязанность остановит вас?
– Теперь да, теперь это возможно! Я начала с того, что обожала его. Ведь я полюбила первый раз в жизни. Сначала все было прекрасно! Вот уж можно сказать, «доброе старое время»! Затем я стала его просто любить, уже без страсти. Затем все меньше и меньше. Теперь, я думаю, остаются какие-то крохи чувств, отчасти привычка и главными образом боязнь. Иначе, мы уже развелись бы еще летом.
– Боязнь, чего? – спросил Аталин.
– Чего?
Марьетта пристально посмотрела ему в глаза, странно усмехнулась и затем вымолвила тихо:
– Чего я боюсь? Очень просто! Почитайте в газетах рубрики происшествий, чуть не всякий день вы прочтете, что именно случается, когда хотят освободиться такие женщины, как я, которые предоставляют своим мужчинам, как он, средства жить в Париже, корчить из себя господ в публичных местах и швырять деньгами направо и налево, не ударяя пальцем о палец. Мне еще рано умирать.
– Я вас не понимаю.
– Когда я объявляю Баптисту, что брошу его, он грозится просто убить меня.
– Какой вздор! – рассмеялся Аталин.
– Это не вздор, поверьте мне! – воскликнула Марьетта. – Он именно из таких людей. Избави Бог сходиться с ними. Ужиться нельзя, отвязаться тоже нельзя. Ведь не бежать же тайно в Лион или в Бордо, где можно тоже, жить безбедно. Я привыкла к Парижу.
– Позвольте, разве не может он, если вы его бросите, найти другую женщину? Слава Богу, их немало здесь всех сортов, возрастов и даже национальностей.
– Женщин в Париже много и с каждыми днем все больше. Конечно. Но таких, как я, все меньше и меньше. Поверьте, что таких дур, как я, одна на тысячу. Где же он пойдет искать другую такую? И когда же он найдет ее? А до тех пор ему придется буквально умирать с голоду, а не носить бриллиантовые булавки и кольца и швырять червонцы на разных вечеринках и в ресторанах. Если бы только это! У него, по крайней мере, десяток женщин, с которыми он проматывает мои деньги. Он обманывает меня постоянно. Из двадцати четырех часов он лжет все тридцать. А работать? Это случается раз в месяц…
Марьетта глубоко вздохнула, понурилась и вдруг вымолвила:
– О Боже! Если бы я умела плакать! Все, кто может плакать, говорят, что слезы облегчают горе. Да, я бы ужасно этого желала, но не могу… Ну, да, впрочем, что же я навожу на вас тоску своими жалобами? Такова моя судьба! Сама того захотела, попала в западню и остается одно… просто подохнуть. И тогда мой счет будет подбит!
– Но как же все это случилось, что вы полюбили Вигана?
– Обожала, говорю я вам. А почему? Черт его знает!
– Ну, а он… Разлюбил?
– Никогда и не любил. Иначе разве он допустил бы меня содержать его. Он ревновал бы. Нет, с первых же дней он дал мне полную свободу… добывать ему деньги для пижонства и кутежей. Это мое проклятие!..
Марьетта хотела продолжать, но в дверь постучали и Аталин поднялся с места, с трепетом ожидая появления той, которой принадлежали все его помыслы.
Но в дверях появился с запиской тот же гарсон, спрашивая Марьетту, она ли мадемуазель Карадоль и ей ли записка, занесенная в ресторан какой-то женщиной?
– Давайте, – ответила Марьетта, и, разрывая конверт, проворчала:
– Она отказывается! Упрямица! Вдобавок вечно ставит это имя, которое я не желаю носить.
Пробежав записку, Марьетта дернула плечами, передала ее Аталину и проворчала что-то себе под нос.
Он с волнением прочел три строки:
«Это невозможно. У меня не хватает мужества. Передай ему, что я люблю его. И скажи, что я ни в чем его не обвиняю. Еще передай ему мою любовь и мое «Прощай!». Навсегда. Эльза».
Глава 42
Часов в восемь вечера Аталин уже был у себя дома. Haскоро пообедав с Марьеттой, он поспешил покинуть несчастную, но все-таки антипатичную ему женщину. На прощанье он предложил ей взять у него денег и, вынув пятисотфранковый билет, протянул его, немного конфузясь.
Марьетта отказалась наотрез, говоря, что она не берет «чужих» денег, не заработанными.
Между тем, Аталин, сравнительно спокойно ожидавший увидеться с Эльзой, был снова страшно взволнован ее отказом приехать на свиданье и, главное, – содержанием краткой записки… Краткой и такой сильной в выражениях. Так почудилось и почувствовалось ему. Он забрал записку у Марьетты и, возвращаясь домой, всю дорогу от центра Парижа до Нельи сжимал ее в руках… Ему, как малому ребенку, или вернее как юноше, доставляло удовольствие держать и трогать клочок бумаги, который еще недавно был в ее руках.
Вернувшись, он десятки раз перечел строки крупного твердого почерка энергичной руки.
«Что же теперь делать?» – возникал вопрос.
А кто-то, тайный голос, говорил ему:
«Скорее решай! Ведь ты знаешь что! Давно знаешь, знал еще до записки. Так чего же медлить? Смотри!.. Совсем потеряешь ее…»
Действительно, ожидая Эльзу в ресторане на основании слов ее сестры, он уже решался на нечто, роковое для него, как бы оскорбительное для его чувства, но неизбежное.
Марьетта уверяла его всячески, что сестра любит его искренно и горячо, еще со дней пребывания в Нельи, что если бы не болезнь брата и предложение графа, то она, одумавшись, дождалась бы его возвращения, чтобы согласиться на все то, что он в Нельи предлагал ей.
Теперь уже не Марьетта, а сама Эльза говорила про эту любовь и просит не осуждать ее. Она выражается странно, но ясно. Любовь и «Прощай!». Навседа… она обещает любить его всю жизнь, но считает невозможным что-либо помимо разлуки.
Стало быть, его дело простить и протянуть руку. Ведь это же неизбежный конец. Ведь он же не может жить без нее.
И вдруг, после целого вечера колебаний и терзаний, Аталин решил и сказал вслух…
– Известные взгляды к действительности не приложимы. Когда любовь не противоречит разуму – она ощущение порядливое, но будничное… Когда любовь противоречит всему, и разуму, и долгу, и совести, то она страсть, борьба, буря… А девиз страсти: или все, или ничего. Или я буду властвовать и покорю в тебе все, или покори меня и наслаждайся… пустотой и бессмыслием разбитого сердца и надорванного мозга. Это наследие, которое я всегда оставляю победившему меня.
Около полуночи Аталин будто стал вдруг другим человеком, изменился в лице, в движениях. Он будто сбросил сразу громадное и давнишнее бремя с плеч. Он даже походил на человека, который после счастливого кризиса в трудной смертельной болезни возвращается к жизни, знает, видит, чувствует это всеми атомами существа и радуется, стремится мысленно навстречу вновь начинающемуся существованию, которое чуть-чуть не порвалось, повергая его в вечную тьму…
«Такова была судьба! – думал он. – И славу Богу, что так. Все к лучшему. Она никогда бы не решилась на то единственное, что я могу ей предложить, благодаря существованию на свете «госпожи» Аталиной и моей клятве покойному отцу. Я знаю, помню, и чувствовал тогда, что такое создание, как Эльза, не принесет себя в жертву своей любви, любви к себе, и может собой пожертвовать только для другого обожаемого существа. Судьба толкнула ее в руки грязного Отвиля ради Этьена. И вся ответственность на нем. Она может принадлежать мне, не упрекая меня ни в чем. И я сам буду чист и прав перед своею совестью. Да, так лучше… Все к лучшему на свете».
И Аталин, почти совершенно счастливый, решился тотчас же написать Эльзе, прося ее немедленно бросить Отвиля и идти к нему, принадлежать ему на всю жизнь.
Он сел писать, несмотря на поздний час ночи, но все, что он писал и затем перечитывал, казалось ему нелепым, ненужным, и он рвал листок за листком.
Затем он перечитывал ее записку. От ее трех строк веяло на него тем, чего не было в целых страницах его письма.
И он решил написать ей тоже несколько строк:
«Я полюбил и люблю вас уже более года! Вас одну в первый раз в жизни. Теперь, принеся себя в жертву брату, в которой я неповинен – будьте моею. Я дам вам счастье, которого вы не можете найти с этим человеком.
Я не молод, но все-таки, я не граф Отвиль».
Но и эта, три раза переделанная записка была, наконец, изорвана и брошена в огонь. Аталин ушел к себе в спальню в четыре часа ночи и попробовал заснуть… Но до самого утра сон не приходил. Радостно раздраженные мозги и трепетно бившееся сердце – не давали забыться. Он будто чувствовал, что сейчас не время забываться, когда надо жить, надо радоваться, наслаждаться бытием и сознанием. Светлые ярко-теплые лучи будто сияют и льются на него отовсюду от всего окружающего миpa.
Эльза может уже через сутки быть здесь в Нельи, в этих комнатах, как хозяйка. Навсегда! Да разве можно забыться накануне этого. Такие минуты в жизни не повторяются.
Продремав около двух часов, и поднявшись около полудня, Аталин чувствовал себя совершенно бодрым, даже более того, помолодевшим на десять лет. Даже Мадлена, подававшая ему кофе, невольно присмотрелась к нему, отметив какую-то перемену. И женщина, привязанная к своему хозяину, искренно была обрадована выражением лица всегда сумрачного и задумчивого.
– В добрый час! – воскликнула она невольно. – Сегодня утром, месье выглядит прекрасно…
– Это потому, Мадлена, что в моей жизни случается нечто крайне важное.
– И хорошее.
– Конечно. Более чем хорошее…
– Сходите в церковь, – тихо выговорила вдруг Мадлена, будто против воли и смущаясь своей дерзостью…
– Что? – удивился он.
– Да. Извините меня. Да. Соберитесь сразу, не размышляя… Это принесет вам счастье.
Аталин был озадачен и глядел на горничную, широко раскрыв глаза. Он не бывал в церкви уже лет двенадцать-пятнадцать, ни в русской, ни в католической. Разумеется за это время он как турист входил в разные храмы, и в Голландии, и в Испании, осматривал их в качестве туриста и любопытного. Но, посещая эти церкви, ни разу не был «в храме». И вдруг теперь он улыбнулся кротко, добродушно, с ясными глазами:
– Да, Мадлена… Merci! Я сделаю это, – ответил он каким-то особенным голосом. Ему почудилась знакомая интонация в его собственном голосе. Именно так он отвечал давным-давно, когда еще был ребенком, своему отцу и своей няне.
«Отчего это? – подумалось ему. – Тот же голос. И то же чувство!.. Неуловимое, неопределимое, смутное, но хорошее, легкое, теплое. Что это? Смирение и благодарность перед тем, что идет мне навстречу, наступает на меня, чтобы охватить, окутать как туманом. Ярким радужным туманом, несущим с собой мое долго искомое, долго ожидаемое счастье…»
– Да, Мадлена… Это хороший совет, – выговорил он, улыбаясь. – Я последую ему сегодня же. Я еду в Париж решать важнейший вопрос моей жизни. Не все зависит от меня. Многое не зависит. И заеду в Saint Philippe du Roule.
– А в вашу, русскую?
– Она сейчас заперта, надо искать сторожа и отпирать и… это будет не то… В моей церкви нет темных уголков, какие есть в ваших. А мне сейчас нужен именно такой темный скрытый уголок на одну минуту, чтобы замолвить Господу пару словечек.
И он звонко и радостно рассмеялся.
Глава 43
За ночь Аталин решился на смелый шаг.
Около двух часов он велел закладывать лошадей и, выезжая из своей виллы, – когда карета повернула из ворот – оглянулся назад из окошка на сад и дом.
– С каким чувством?.. С чем вернусь я сюда сегодня? – выговорил он вслух.
Этот день, нынешний, должен сделаться самым значительным и роковым в его жизни. Сегодня должен развязаться сам собой ужасный гордиев узел или быть разрубленным. Через час или два он узнает свою судьбу из уст Эльзы. Мгновеньями он знал верно, или верил твердо в то, что она ответит ему, мгновеньями же на него находила робость, являлось сомнение.
«Если она не захочет?.. – думалось ему. – Если она скажет, что не хочет платить неблагодарностью человеку, который первый протянул ей руку при болезни брата. «Почему вас не было тогда здесь? – скажет она. – А теперь уже поздно. Я не хочу быть нечестной по отношению к графу. Я не люблю его. Я люблю вас… Но надо быть честной и справедливой».
Да. Все это отчаянный вздор. Все это преувеличение и донкихотство. Но на то она и Эльза, чтобы судить и поступать так, а не иначе… А раз она скажет сегодня «Нет!», то не переменит решения никогда.
Но, через несколько мгновений, Аталин начинал уверять себя, что он настоит на своем, потому что пойдет на все…
«В случае ее отказа, – решил он, – вызову Отвиля на дуэль с условием, при котором один из двух должен остаться на месте, а другому будет принадлежать Эльза».
Въехав в Париж, Аталин остановил карету на улице Фаберже Сент-Оноре. Приказав Джонсу ехать и ждать себя около Мадлены, хотя бы до вечера, он двинулся пешком и, пройдя немного, вошел в церковь святого апостола Филиппа.
Но намерение зайти в храм помолиться, ему не удалось… Аталин был всегда с ранней юности тем, что французы называют: raisonneur, в тесном, хотя и высшем, смысле этого слова [907 - Резонер (франц. raisonneur, от raisonner – рассуждать) – человек, который любит долго и нравоучительно рассуждать.].
Едва он очутился в полусумраке церкви, как стал рассуждать:
– Мое движение не есть потребность. Я слишком взволнован, чтобы хоть просто сосредоточиться. Да и что, такое молитва? Когда я мучился в Москве или здесь в Нельи, у меня было немало мгновений горького отчаянья и страданий, при которых мысли мои были ничем иным, как молитвой и молитвой искренней, горячей.
И, постояв недвижно истуканом, Аталин горько усмехнулся:
«Что бы сказал иной православный фарисей, если бы узнал, что человек со спокойной совестью просит Бога о том, чтобы любимая им женщина согласилась стать его любовницей. Ведь какое кощунство! Молиться же о том, чтобы обстоятельства принесли большие средства, богатство, совершенно допустимо и законно… Из десяти человек молящихся, девять всегда молят Творца об устроении их земного существования, чуть не комфорта… А ведь для воплощения всего этого бывают иногда такие помехи и нужны такие условия, что один лишь сатана мог бы помочь им».
Простояв так несколько минут в темном углу церкви, Аталин сознался, что он только холодно рассуждает и даже осуждает ближнего, оправдываясь…
Он двинулся и, угрюмый, пошел было к выходу, но вдруг остановился за колонной, прислонился к ней, поднял глаза к сводам церкви и прошептал:
– Я всегда, всю мою жизнь, мог сказать, не лукавя и не обманывая себя: «Я не верю». Но при этом я всегда, всей душой, всеми тайниками моего существа горячо и горько восклицал: «Я хочу верить!» Да, это «хотение» всегда заменяло во мне наличность той веры, что у большинства людей. И я сильнее, горячее, больнее и отчаяннее «хотел» верить, чем другие, не мудрствуя, спокойно и благодушно верят и веруют. Иногда поступая дурно, осуждая себя, под влиянием тайного голоса, или мерила чуждого мне и навязанного мне под именем совести, я кончил тем, что, уносясь мысленно в далекие небеса, чувствовал: «Оттуда виднее, и оттуда все безотрадно ясно и безотрадно просто». И я начинал издеваться над этим земным мерилом совести людской. Дурное переставало казаться мне дурным. Твердо, спокойно, ясно сказывалось во мне, что нет ни дурного, ни хорошего, ни добра, ни зла… Но, однако, при этом мне становилось грустно и еще тяжелее… Мне хотелось горячо, чтобы непременно были и это добро, и это зло. И результатом всех этих умственных мытарств, блужданий и исканий, явилось какое-то выжидательное томление, будто выжидание путника на полдороге, не знающего когда и куда пойдет он далее.
Это томление выражается так: «Я не могу верить, и я страстно хочу верить. Я рвусь из мрака к свету, я цепляюсь и обрываюсь… И эта великая «возможность» не протягивает мне руки… И вот теперь, сегодня, когда должна решиться участь всей моей жизни, я хочу «просить», страстно хочу, с болью и страданьем, но не могу. Я слышу в ответ: Там ничего нет! А если есть нечто, то всему здешнему чуждо! А между тем как страстно хотелось бы мне, чтобы было иначе. Да, отчаянный крик души: «Верую Господи, помоги моему неверию!» всегда будет раздаваться на Земле».
Пробыв в церкви около получаса, в забытье, он вышел, однако, несколько бодрее и спокойнее. Он взял фиакр и велел ехать на улицу Бланш, а через полчаса уже поднимался по темной лестнице. Марьетта, точно так же, сама отворила ему, окликнула в темноте, а затем будто искренно обрадовалась:
– Заходите. Заходите. Я рада вам. Мне ужасно грустно. – И проведя Аталина в первую комнату, она прибавила, – я, вероятно, не здорова, потому что у меня с утра не выходит из головы мысль броситься в окно.
– Что за мысли… – ответил он тихо, но ласково, видя ее перед собой, бледную, взволнованную и будто не спавшую всю ночь…
– Если все это будет продолжаться – право, я положительно покончу с собой. Ну и что же? Ведь все равно все мы умираем однажды. Отворить окно, перевеситься и выпасть отсюда на мостовую, и счет будет подбит…
– Это всегда успеется. Это последний ресурс, – грустно улыбнулся Аталин. – Попробуйте прежде все другое. Еще раз говорю вам: возьмите у меня денег и уезжайте из Парижа, не говоря куда. Он поищет и бросит.
– Может быть и так… Возможно, я и соглашусь на это. Вы такой особенный человек, что у вас можно решиться взять денег, не заработав их…
– Мы это решим с вами на днях, – ответил Аталин. – А пока, я к вам с важным делом. Дайте мне адрес Эльзы.
– Зачем?
– Я еду к ней… сейчас же.
– А Отвиль? Вы можете случайно застать его у нее.
– Да и черт с ним!
– Ну а если… Если он приревнует ее и вдруг бросит?
– Я ей предложу то же самое. Все мое состояние будет в ее распоряжении, не говоря уже о моей личности. И это не на время, а навсегда. Вы сами говорите, и она пишет, что любит меня.
И видя, что Марьетта колеблется, размышляет и вопросительно смотрит на него, Аталин сразу смутился. Он понял, что значила эта нерешительность женщины.
– По-вашему, она может не согласится на это?
– Пожалуй, что и нет.
– Почему?
– Вы ее знаете. Она осталась, какая и была, такая же полусумашедшая, с самыми дикими мыслями в голове.
– Она скажет, что обязана оставаться с Отвилем в благодарность за его благодеяние? – робко спросил Аталин.
– Вот-вот… Сами видите… Мы думаем об одном и том же… – тихо отозвалась Марьетта.
Наступила пауза. Аталин почти оробел, нежданно услыхав подтверждение своих сомнений, но затем он точно встрепенулся.
– Я скажу ей, что я буду насмерть драться с Отвилем. Или убью его, или буду им убит.
– Вы и на это решились? Или что-то еще?
– Даю вам честное слово, что я это решил бесповоротно. Я не могу жить без нее. А теперь уже не то… Чувство ее ко мне, быть может, пересилит чувство долга, вымышленного. Она дорого заплатила ему за Этьена и ничего не должна теперь. Впрочем, деньги, им истраченные, я все верну ему, если он возьмет.
– Да, конечно… Но ведь, это по-нашему, – рассчет. А она скажет, что это не честно, что такой минуты не вернешь, когда Этьен заболел, и надо было тотчас помочь, подобрать их обоих на улице…
– Она заплатила за это… к несчастью! – горько вымолвил Аталин. – Повторяю вам, что она ничего не должна этому негодяю, воспользовавшемуся ее безвыходным положением.
– Вот что!.. – произнесла Марьетта решительно. – Оставьте меня одну действовать. Я вызову ее к себе и переговорю с ней, и дам вам ее ответ сегодня же. Или вызову вас сюда, если она согласится увидеться с вами. Сами съездить к ней вы всегда успеете, вот как вы говорите про окно. Это последний ресурс. Оставьте меня все начать. Поверьте, это будет лучше.
Аталин колебался мгновение и согласился.
– Но вы напишите ей записку, которую я ей передам. Она ведь мне ни в чем не верит.
– Что же я напишу?.. Мне нечего писать. Сказать ей, что я люблю ее? Она это знает.
– Напишите, что предлагаете… Ну… Заменить ей графа.
– Нет, я не могу «заменить» такую тварь… Я напишу просто: «Пожалуйста, станьте просто моей маленькой женщиной».
– Отлично. Коротко и ясно. Даже выражение это мне нравится. Ведь вы действительно готовы бы на ней жениться.
– Хоть сегодня, если бы мог. Но это невозможно.
– Ерунда. Все возможно, стоит лишь захотеть. Согласны ли вы держать со мной пари на сто тысяч франков, что вы утверждаете, что она не будет никогда вашей законной женой?
– Никогда! – воскликнул горячо Аталин. – Это было и остается моей мечтой. Если б нечто случилось, то я через два дня уже венчался бы с ней.
– Ну, это и случится месяцев через шесть, а то и ранее, – рассмеялась Марьетта. – Как поживете вместе, при вашей взаимной любви, так и соберетесь в мэрию, сказать там дважды «Да!».
– Мы друг друга не понимаем, mamzelle Mariette. Я не могу жениться на Эльзе.
– Давайте поспорим на сто тысяч, что через год вы будете женаты?
– Тоже не могу, потому что могу проиграть, и желал бы проиграть. Мы друг друга не понимаем.
Аталин хотел было прямо объяснить: «Я женат». Но тогда ему пришлось бы сознаться, что он, стало быть, мечтает о смерти жены. А это претило ему, в особенности по отношению к Марьетте.
Ему не пришло в голову, что Эльза могла когда-то сама сказать сестре о том, что он женат. Он не знал, что это признание, сделанное им год назад, было сочтено Эльзой за выдумку и передано сестре, как ложь. А Марьетта, конечно, забыла теперь, как солгал он тогда.
Марьетта принесла ему бумаги и чернил, а сама вышла в другую комнату, чтоб одеться. Она решила сама ехать теперь к сестре, у которой никогда не была, в виду особой важности обстоятельства.
Аталин между тем приготовил краткую записку в несколько слов. Выражение maitresse претило ему, и он написал, как и говорил:
«Пожалуйста, станьте просто моей маленькой женщиной. Навсегда. Жорж Аталин».
Глава 44
Страшная нравственная пытка – ждать решения своей участи. Ждать, чтобы увидеть, куда склонились весы, но не правды или правосудия жизненного, а судьбы слепой и бессмысленной. Ждать и не знать, что каждое мгновение, случайный и глупый толчок может склонить эти весы без цели, без смысла, без умысла, а так, зря, – направо или налево.
Аталин ждал вечер, ночь и утро… Он лег спать уже в три часа, но всю ночь почти не смыкал глаз. Накануне он волновался, сам решаясь на роковой шаг, и все зависело от него… Теперь же все зависит от Эльзы…
И снова, в сотый раз, Аталин рассуждал, негодуя:
– Господи! Ну, мог ли кто-нибудь тогда в замке подумать, что этот полуребенок сделается любовницей старого Отвиля, который уже давно сыпется, но все молодится, красится, румянится?
Когда Аталин поднялся, Жак, явившийся на звонок, подал ему записку, принесенную посыльным еще рано утром. Она была от Марьетты. Он быстро, нервно, задохнувшись, развернул листок и не сразу мог прочесть строки, написанные крайне дурно и неразборчиво.
Марьетта писала, что не была принята сестрой, а, передав его записку горничной, дожидалась у консьержки, после чего ей было передано, что ответа не будет. Записка кончалась словами:
«Что-то мне подозрительно все это. Я не вчера родилась… советую вам самим съездить к ней и заставить ее принять вас».
Внизу листа был адрес Эльзы: «Rue Balzac, 93».
Аталин смутился. Никакого ответа на его предложение! Стало быть, разлука навсегда?
Марьетта пишет: что есть нечто подозрительное. Что именно? Почему, как, от кого узнала она это? Впрочем, и ему кажется таковым поведение Эльзы.
– Да. Я поеду. Через час я буду у нее и заставлю себя принять, – резко выговорил он вслух, но внутренне робея. Ему ясно рисовалась Эльза с непоколебимой волей во взоре и в голосе и говорящая кратко, но твердо: «Нет, я вас люблю, и всегда буду любить, но…»
А у нее всякое решение всегда бесповоротно.
«Тогда поединок! – мысленно восклицал он. – Серьезный!.. И я убью его. А мотивы к вызову?.. Это такое животное, что и мотив не нужен. Оскорбить просто так, за здорово живешь, в театре, на улице, даже у него самого на дому. Но ведь это безобразно… Разумеется! Но… Что же делать? Мне теперь не до приличий и благочиния!» – иронически добавлял он.
Через полчаса, взволнованный и робеющий, Аталин уже выезжал со своей виллы.
Он дал адрес Джонсу и велел ехать скорее. Маршрут был сравнительно маленький и мимо арки Звезды, а затем Елисейскими Полями, он через четверть часа был уже на улице Balzac.
Квартира Эльзы в такой части города и на этой улице уже красноречиво говорила о том, как поселил и устроил Отвиль свою любовницу. Он выбрал сравнительно новый и чистый квартал, здоровый, с садами, элегантный, как местопребывание самого президента республики, а равно и знати, настроившей здесь свои отели еще со времен Наполеона III.
По данному адресу Джонс остановил экипаж перед небольшим домом, где было всего четыре квартиры.
Аталин вышел из кареты и, войдя в подъезд, нашел благообразного старика консьержа. На его вопрос о квартире «mademoiselle Caradol», консьерж пристально взглянул на него. Опытный глаз старика в секунду сделал свое дело, все было мгновенно замечено, соображено, взвешено… Не только «свой» экипаж и благоприличная физиономия кучера-англичанина, не только красивые лошади, но и внешность самого господина – иностранца по выговору, – даже его обращение простое, вежливое, а не небрежное, с каким рантье-парижанин считает долгом относиться к прислуге, – все убедило консьержа, что он имеет дело с «приличным» иностранцем.
Стало быть, ему можно смело указать квартиру женщины сомнительного общественного положения и потому часто осаждаемую всякими шалопаями, которым раз и навсегда приказано отвечать бесцеремонно, что таковой нет в доме. Иногда приходится прибавлять даже двусмысленное и все-таки ясное нравоучение: «Vous vous trompez d’adresse» [908 - Вы ошиблись адресом (франц).].
Консьерж назвал вторую дверь в бельэтаже. Аталин поднялся и после первого же поворота позвонил, а при появлении горничной, пожилой и суровой на вид, вымолвил громко и решительно:
– Доложите mamzelle Caradol, что господин Жорж Аталин желает быть принят ею непременно, по крайне важному и неотложному делу. Доложите, что если она откажет, то я останусь здесь на лестнице ждать, пока она соберется из дому, чтобы заставить выслушать меня.
Все это он проговорил медленно, твердо, но сильно волнуясь. Горничная подозрительно оглядела его и отозвалась словом: «pardon», потому что, не пропустив его в переднюю, снова затворила перед ним дверь.
Прошло полминуты, но Аталину показалось, что прошел целый час. Сердце стучало в нем, и кровь приливала к горлу.
«Нет! Я не оставлю, – бормотал он. – Я пересилю. Я буду бороться до последней крайности».
– Проходите… – смутно расслышал он, наконец, в отворенную вновь дверь. Казалось, он был оглушен стуком собственного сердца.
Через мгновенье он был в красивой, со вкусом устроенной квартире, но в чем-то довольно стандартной. Пройдя угловую столовую, всю из дуба, с резным буфетом на кариатидах, венецианской работы, с тяжелыми гардинами из темного сукна, вытканного золотом, он прошел в бледно-розовую гостиную, где все было как-то холодно, неуютно, будто необитаемо, будто только приготовлено к приезду хозяев… Отсутствие мелочей и безделушек, и кое-чего присущего частной обыденной жизни, придавало всему какой-то казенный вид, накладывало на комнату отпечаток пустоты и безжизненности. Только одно из всей обстановки резко выделялось, но было чуждо всему остальному, будто затерялось, выглядывало одиноко и робко… Это был большой живописный портрет самой Эльзы. Он бросился в глаза Аталину и остановил его среди комнаты. Эльза, как живая, смотрела со стены из широкой бронзовой рамы безукоризненного стиля «Louis Quinze»…
Но он уже знал этот портрет. Он уже смотрел на нее «такую» и смотрел недавно, долго, несколько часов подряд, там, в Салоне. Разница была лишь в том, что здесь через одно обнаженное плечо был перекинут белый газ, а там она в сереньком платьице наполовину расстегнутом и спущенном с того же плеча. Очевидно, и то изображение и это – работа одного и того же художника. Стало быть, именно этот портрет был тайно скопирован, чтобы написать «Золушку»…
Переведя глаза на другую стену, Аталин невольно дернулся от неприятного чувства. Тут было то же самое. Тут из такой же рамы глядел на него сам граф Отвиль и был тот же пошло-самодовольный старец-гамен, которого он видел там, в Салоне.
Аталин отвернулся и, сделав шага два, сел… В квартире была полная тишина… Что-то легко стукнуло, будто упало в соседней комнате, за дверьми, где была по всей вероятности спальня… И снова наступила тишина. Он невольно горько задумался… Ведь здесь, в этих стенах «счастлив» граф Отвиль. Она не счастлива. Да, и что же из этого? Все-таки здесь протекает их совместная жизнь, их сожительство. И Эльза, живущая здесь, которую он сейчас увидит – уже не та, что была когда-то. Не Эльза у рельс и застав, не Эльза больная в Нельи… Той более нет на свете. Есть теперь другая, живущая в этой банально-холодной обстановке, женщина отмененная, будто с клеймом, будто под номером, будто зачисленная в какой-то роковой реестр.
Прошло минут десять, но Аталин не заметил времени, горько, еще горше, здесь, в этой квартире, переживая то же самое, что переживал на днях у себя в Нельи. Сожаление и позднее раскаяние, что он зарылся на год на Ордынке и не был во Франции, чтобы вовремя спасти милое и дорогое существо от старого хищника, для которого она только прихоть, баловство, игрушка.
Глава 45
Дверь отворилась, Аталин вздрогнул, поднялся, но не сделал ни шагу вперед… Пристально пригляделся он с замиранием сердца, и странное чувство охватило его всего. Перед ним была Эльза, действительно другая, не полуребенок, а развитая девушка, но милое лицо было то же самое. Те же глаза и та же улыбка, тот же вид наивно-правдивого и грациозно-сурового ребенка.
Эльза вошла тихо, тоже упорно глядя на него, прямо ему в лицо, с ярким румянцем волнения на щеках. Он тотчас заметил, что она, очевидно, много плакала в этот день. Она грусто улыбалась и серьезно, вопросительно, будто тревожно глядела ему в глаза, будто ожидая и робея от ожидаемого.
Подойдя, она опустила глаза и молча протянула ему руку… Он крепко пожал ее, двинул губами и не вымолвил ни слова, потому что не знал, что сказать. Эльза села, он опустился на кресло напротив нее. Прошло несколько мгновений – оба молчали. И в те же мгновения, Бог весть почему, полная уверенность явилась в сердце Аталина. Что-то сказало ему: «Надейся!»
Долго, молча, смотрел он на нее не отрываясь, смотрел влюбленно, пылко, восторженно, собираясь горячо заговорить и не находя слов, чтобы выразить все, что закипало на душе. Она видела это, поняла, почувствовала и потупилась. Но лицо ее оживилось…
Наконец, она подняла руку, отстегнула пуговицу корсажа и, достав сложенный мелко листочек бумаги, развернула его. Это была его записка.
– С утра это здесь… Рядом с сердцем. Я знаю, что это писали вы, но все-таки спрашиваю: «Это вы написали?» – вымолвила она едва слышно, как бы не имея сил говорить громко.
– Да. Я писал.
– Довольно ли вы думали, прежде чем писать?
– Эльза! Я мучился год… Там. В России. Целый год. Я вернулся только ради вас. Могу ли я поступать необдуманно? Мое существование зависит от того, что я сейчас узнаю.
– Верю. Да. Верю, верю… Вам одному на свете верю! – горячо и громко выговорила она… – Да. Год. Какой ужасный год. Мой бедный брат! Бедный Этьен!..
И слезы выступили у нее на глазах.
Аталин промолчал. Пошлые слова утешения не шли на язык.
– Мой бедный Этьен. Вы ведь знаете. Бедный мальчик не выдержал этих мучений, через которые мы оба прошли. Последний удар нанес ему этот негодяй, сказав, что я найдена убитой в Париже. Когда я хворала у вас в Нельи, он это объявил Этьену, чтобы выманить у него признание, где я пропадаю. Мальчуган мучился три дня, считая меня убитой. И с тех минут он стал другой, и более не поправился, стал всех, всего бояться, заговариваться и, наконец, совсем лишился рассудка. Он и теперь спрашивает… И у меня самой… «Где моя Эльза? Где Газель?»
Она вытерла слезы, помолчала мгновение и продолжала:
– Когда Баптист уехал жить в Париж на средства моей… Ну, вы знаете, с кем… Тогда мы уехали из Териэля в мой милый Кальвадос, на родину, но поселились не в деревне, а в Каннах. Мать работала, но мало, я помогала ей и мы кое-как перебивались. Но она страшно горевала и, наконец, не перенеся разлуки с этим же негодяем, умерла зимой. Я осталась с больным мальчуганом, в чужом городе буквально на улице без куска хлеба, Марьетта приехала тотчас и забрала нас к себе. Мы приехали в Париж. Но я не могла согласиться жить с ней при ее обстановке. К тому же надо было опять быть под одной кровлей с этим отвратительным негодяем и извергом… Тогда, не знаю, как явился на помощь другой отвратительный человек и предложил мне спасти брата… Он обещался, что Этьен будет вылечен в лечебнице всего за полгода. Теперь я знаю, что это был обман, ложь. Но все равно. Бедный ребенок сыт и в тепле и около него лучшие доктора Парижа. Если есть малейшая возможность когда-нибудь вернуть ему разум, то при таких условиях оно легче, и на это можно надеяться. Но он, то есть граф, поступил со мной нечестно. И я ненавижу и презираю его. И я это говорю в лицо ему… Но я не жалею ничего… Для Этьена я бы и не на такое пошла… Это сравнительно пустяки. Вопрос самолюбия и гордости.
Наступило молчанье и длилось долго… И Аталин поневоле повторял без конца, мысленно, ее слова: «Это сравнительно пустяки?!» – И ему думалось: «что же тогда не пустяки?»
– Как вы решились это написать мне? – снова заговорила она. – После того, что я этой жизнью с Отвилем опозорена, даже перед собственными своими глазами, я не могла и мечтать о подобном.
– Эльза, я люблю вас. И в этом объяснение всего…
– Любите! Ну, а я скажу вам, – воскликнула она, – что ваше чувство ко мне – это – ничто, в сравнении с моим к вам! Я год терзалась, думая о вас не только ежедневно, но ежечасно. Да. Что же? Теперь я скажу… Брат и вы… Больше никого нет на свете. У меня не хватило храбрости на свидание с вами, когда сестра меня вызвала, потому что я думала, что вы меня осуждаете и презираете. Но как я страдала, отказываясь видеться. После вашей записки я плакала от счастья, но не могла отвечать. Я была просто раздавлена моими чувствами к вам.
Аталин придвинулся, взял ее за обе руки, но она тихо освободилась и робко вымолвила:
– Будем благоразумны… Я и так теряю голову. Так все это быстро случилось, неожиданно… Помогите мне все холодно обсудить. – И подняв на него глаза, полные любви и огня, она шепнула: – У нас еще будет время, чтобы терять голову. И вам, и мне… А теперь… Скорее. Говорите, что делать?
– Я вам написал. Вы знаете все.
– Да. Но как это сделать. Этот ненавистный мне человек имеет все-таки права…
– Кто?
– Вот он, – показала Эльза на портреты графа, и вдруг у нее вырвалось, – вы были на выставке, в Салоне?
– Был и сидел целый день перед картиной… Но бросим это… Забудем…
– Он опозорил меня. Теперь незнакомые люди узнают меня и показывают на меня пальцем. А иногда я слышу за спиной мое прозвище: «Золушка». А что они думают? Что я продалась… что я стала любовницей этого презренного человека ради туалетов и бриллиантов. И кого же уверишь в обратном? Вы ведь сами, наверное, думали так сначала… И уже потом решились написать мне.
– Правда, Эльза. Но я недоумевал и терялся в догадках, зная, что деньги для вас не существуют. Об Этьене, о вашей жертве, я узнал после. Вы должны простить мне мои мысли.
– И прощаю. Сестра, Баптист и многие думают еще хуже. Бог весть какую гадость. А этот дрянной человек мог заплатить шантажисту Прево, другу Монклера, который мстит за графиню, то есть за жену свою… Он мог купить картину, чтобы уничтожить. А госпожа Монклер могла бы этим, хотя и не честным путем, получить свои деньги. Он ограбил ее.
– Знаю, знаю… Бог с ними, Эльза. Скажите, что нам-то делать? И скорее… Вы должны скорее, через дня два или три покинуть эту проклятую квартиру.
– Что?! – воскликнула Эльза. Я ее брошу сегодня вечером. Если… Если вы согласны… на мои условия.
И, глядя на него, она вдруг будто оробела.
– Я на все согласен, Эльза! Хоть умереть! И право не только на словах. Да и понятно. Я пробовал жить без вас и знаю, что не могу. Говорите, что мне делать?
– Вы должны… Нет, я скажу: мы должны, – нежно прибавила она. – Должны отдать ему все, до последнего гроша, что он истратил на меня из-за своей прихоти, каприза, почти непонятного. Надо все отдать. Сколько? Я знаю. Я записывала каждый сантим. И это большая сумма… Девять тысяч двести сорок три франка… Видите, я все считала, так тяготило меня мое положение.
– Не может быть, Эльза, – удивился Аталин. – Это слишком мало. Он заплатил за одного Этьена три тысячи.
– Две… И моя жизнь стоила около семи, считая даже найм квартиры.
– А это все?.. – И Аталин показал вокруг себя… – а его подарки? Надо за все отдать.
Эльза улыбнулась добродушно и покачала головой, как бы стыдя или журя его:
– Я уйду отсюда в одном сереньком платье. Не в том, которое вы знаете… Я его берегу, но оно мне уже мало. Я сшила себе другое, такое же. И оно мое любимое. Я его сделала на свои деньги. Месяц тому назад я продала в магазин три дюжины сорочек, которые здесь, тайком от него и от горничной, сшила сама. А полотно принадлежало моей матери… Стало быть, платье совсем мое. В нем я и перееду в Нельи. Даже белье на мне будет мое, старое… А шляпку вы мне привезете… Да, от самого крупного бриллианта, который он подарил мне в мое рожденье, и до зонтиков, до калош – я все… оставлю в этой осрамившей меня квартире… Вот ботинки – наверное, нельзя оставить! – вдруг, в первый раз, весело рассмеялась Эльза.
– Я привезу, – вымолвил Аталин, тоже улыбаясь счастливой улыбкой.
– Привозите. Да. Если будут узки – я как-нибудь доберусь до кареты… Ну! Все ли! Этот шаг ведь обо всем говорит? Сегодня в десять часов вечера. Он будет здесь. Вы привезете мой долг. И мы спасемся отсюда, вместе… И никогда, никогда не расстанемся на всю жизнь, ни на минуту… Ведь да? Да?
И Эльза с такой нежной страстью в глазах нагнулась к нему, что Аталин не выдержал, соскользнул со своего кресла и, став перед ней на колени, схватил ее за руки, привлекая к себе…
– Нет! Во имя небес! – вскрикнула она. – Встаньте… Не надо… Там!.. У вас в Нельи. Только не здесь… Не в этом ненавистном мне месте… Здесь он все-таки иногда целовал мои руки, здороваясь и прощаясь…
Она встала, освободилась из его руки и тихо шепнула: – Этим вечером. У вас в Нельи. – И затем прибавила чуть слышно, – у тебя…
И оттенок ее голоса вдруг напомнил ему ее слова в Нельи, год назад:
«Говорите! И все мне будет милым приказом!» – сказала она тогда, вдруг убедившись, что и он ее любит.
Той же палящей страстью пахнуло на него и теперь. Так же будто обожгло его это: «У тебя…».
А она, взволнованная, трепетная, будто спасаясь от него, отступила к двери спальни, отворила ее и произнесла с порога:
– В десять часов. Он будет здесь. Приезжайте за вашей «маленькой женщиной». Я буду уже одета. В мое платье… Ох, если бы вы знали…
Но она не договорила. Слезы брызнули из ее глаз и она, вдруг неудержимо зарыдав, скользнула за дверь. Аталин замер от сладкого чувства. Ведь не горе, не жгучее страдание, а избыток восторженного счастья… Вот, что вызвало это рыдание…
Глава 46
Весь остальной день Аталин провел в каком-то чаду счастья. Побывав у себя на минуту, затем в банке, он пообедал на бульваре Мадлен и пошел бродить по Елисейским полям. Здание выставки, запертое и темное, бросилось ему в глаза.
– Если не безумная цена, то я куплю эту «Золушку», – заговорил он сам себе вслух. – Вырежу Эльзу и сохраню, как удачный и симпатичный портрет. А остальное полотно уничтожу. Она будет благодарна мне и счастлива. Да. Надо… Но сначала надо спасти живую Эльзу, а затем уже писаную.
Ровно в десять часов он был у дверей ее квартиры.
Горничная отперла ему, впустила его и как-то нерешительно, вскользь, проговорила:
– Господин граф у мадемуазели.
Ее голос говорил: «На всякий случай – я предупреждаю, потому что происходит что-то непонятное».
Аталин ничего не ответил и двинулся в комнаты. Когда он появился на пороге гостиной, то увидел Эльзу на диване за столом в простом сереньком платье, с радостно оживленным лицом, блестящими глазами, будто помолодевшую, то есть снова напоминавшую ему Эльзу-девочку, Эльзу-Газель…
Граф сидел к нему спиной и, не оборачиваясь, самодовольно крикнул нараспев:
– Анри, это ты?
Эльза рассмеялась ребячески-шаловливо. Аталин молчал, стоя на пороге, и Отвиль обернулся.
Несколько секунд длилось мертвое молчание, при совершенно театральном эффекте. Отвиль, как пораженный громом, недвижно застыл в кресле в пол-оборота и, разинув рот, смотрел на стоящего Аталина, не веря своим глазам.
Наконец он шевельнулся, обернулся на нее и, увидев ее веселое, радостно-румяное и улыбающееся лицо, он вскочил с места и воскликнул:
– Что это означает!.. Все это?
Резкое и тривиальное слово едва не сорвалось с его языка.
– Позвольте вас снова познакомить, – вдруг серьезно произнесла Эльза, поднимаясь с места. – Вы так давно не виделись, что будто не узнаете один другого.
И протянув руку, поочередно указывая на обоих, и как бы рекомендуя, она выговорила совершенно иным и твердым голосом:
– Господин Жорж Аталин, русский, благородный, во всяком смысле, единственный мне известный честный человек, и которого я страстно люблю с первого дня встречи… Граф д’Отвиль, потерявший звание депутата, вследствие грязного процесса с разведенной женой, и человек, опозоривший меня на весь Париж, человек, не сдержавший главного данного мне обещания, помимо уплаты денег за лечение моего бедного брата.
– Что все это значит!? – вскрикнул снова граф, мгновенно изменившийся в лице, и теперь бешено озиравшийся и позеленевший от ее слов.
– Я предупреждаю вас, мадемуазель… – грозно начал было он.
– Не грозитесь… И не смешите меня. Я просто снова вас обоих, как должно, знакомлю! – совершенно спокойно, но с оттенком презренья, ответила Эльза. – Я рекомендую, чтобы вы оба знали взаимно, с кем имеете дело.
– По какому праву вы здесь, монсеньор? Я вас, кажется, не приглашал! – вымолвил Отвиль, обращаясь к Аталину свысока, выставляя одну ногу вперед и закладывая руку за жилет. Движение это вышло театральным и забавным, но лицо графа, изменившееся от гнева до неузнаваемости, будто подергивало судорогой.
Аталин молча, вопросительно обернулся к Эльзе, как бы прося отвечать за него.
– Я ничего не объяснила еще графу, – заметила она холодно. – Ничего. Я ждала вас. Вы привезли, что обещали мне? Передайте мне…
Аталин достал из бокового кармана конверт со значком Credit Lyonnais и, двинувшись с порога, где все еще продолжал стоять, передал ей пакет.
Граф глядел на них, как безумный, окончательно превратившись в истукана и, казалось, даже не дышал.
– Прошу вас садиться, – вымолвила Эльза, обращаясь к обоим.
Аталин сел, а граф продолжал стоять, но лицо его становилось менее злобно и начинало, казалось, принимать жалкое выражение беспомощной обиды и даже грусти.
– Прошу вас сесть и прошу вас оставаться джентльменами, – повторила Эльза. – Пока я здесь еще хозяйка и требую исполнять все мои вполне законные требования.
– Скажете вы мне, наконец, что значит вся эта комедия? – хрипливо и упавшим голосом произнес Отвиль, так как, разумеется, уже понял, куда ведет это неожиданное появление Аталина. И он опустился на первое кресло, поодаль от них.
– Это вовсе не комедия, а драма, грустная и возмутительная, – строго ответила Эльза, тоже садясь. И положив деньги перед собой на стол, она вынула из кармана записную книжку.
Аталин, невольно изумляясь, приглядывался к девушке. Теперь только начинал он замечать, что перед ним уже не прежний, хотя и энергичный, но все-таки полуребенок, а вполне владеющая собой женщина, с решительным сформировавшимся характером, которая, хотя и мыслит по-прежнему, но выражается уже иначе. Эльза, отворявшая заставы и позировавшая Монклеру, не знала отличия между драмой и комедией, не говорила слов un noble, un gentilhomme, а употребляла иронически простонародное: un aristo! Париж, за год жизни, как сложная, мудреная, но полезная во всех отношениях школа, быстро развила и обогатила ее природный ум, но, при этом в ней окрепла и сказывалась яснее и смелее природная неукротимая воля.
– Прошу вас, граф, меня выслушать, – заговорила Эльза почти строго. – во-первых, простите, что я не предупредила вас, что сегодня будет здесь господин Аталин и что произойдет это объяснение. Я хотела сделать вам неприятный и даже грубый сюрприз. Это мое отмщение вам за то, в чем вы виноваты предо мной. Но дальше мщение не пойдет. Стало быть, согласитесь, я уже не такая злая. За год пытки в этой квартире, я утешила себя и удовлетворилась вот этими минутами вашего удивления, озлобления и растерянности. Другая поступила бы как-нибудь жестче.
– Пожалуйста, скорее!.. К концу! – вымолвил граф нетерпеливо. – Я предвижу, что вы, желая мне отомстить за то, в чем виноват не я, а Париж, вернее, мои друзья и враги… вы очень ошибаетесь в расчете. Быть может, я тоже буду рад, давно собиравшись уже сам от вас…
– Выкинуть меня… – рассмеялась она презрительно. – Лучше сказать «выбросить меня на мостовую». С больным братом. И за то, что я хотела оставаться относительно честной, еще достойной искренней любви человека и не соглашалась стать вашей игрушкой. Да. Я этого всегда боялась и много ночей не спала от этого. Но довольно… Дайте мне кратко и быстрее объясниться с вами.
Эльза развернула записную книжку и стала читать расход, где были записаны и крупные траты, и всякие мелочи, и плата за квартиру, и уплата за свет, за отопление, за молоко, жалованье горничной и т. д.
– Прошу вас, мадемуазель, не шутить со мной, – произнес, наконец, Отвиль сурово. – Не вижу смысла во всем этом фарсе!
– Успокойтесь. Я не стану читать всего этого, иначе, мы просидели бы до полуночи за эти занятием, – ответила Эльза, слегка улыбаясь. – Извольте взять эту книжку, где записано все, что вы на меня истратили, тут все до мелочей, есть даже сумма в сто франков, которые я проиграла в казино Трувиля на маленьких лошадках. Итог подведен. Это ровно девять тысяч двести сорок три франка. Остальное, истраченное вами на меня, обратно вам возвращается в виде вещей. И получите еще деньги, которые уплачивает вам за меня человек, самый близкий мне на свете, хотя мы и были с ним в разлуке целый год.
Отвиль сухо и презрительно рассмеялся деланным смехом.
Эльза быстро встала, двинулась в угол гостиной и, вернувшись с большой шкатулкой, поставила ее на стол.
– А здесь все, что я за все время, поневоле, часто даже, по-вашему резкому требованию, от вас получала. Здесь вся бижутерия, до маленького колечка в десять франков, единственное, которое я до сегодня не снимала и любила носить, потому что вы купили мне его в тот день, когда Этьен поступил в лечебницу. Оно напоминало мне, что мой бедный мальчик пристроен. Когда мне становилось особенно тяжко, вот здесь, в этой тюрьме, когда я сидела тут по целым часам, по целым дням и плакала горько о своей судьбе и, мне хотелось бежать на край света… – Голос Эльзы задрожал и, она продолжала с чувством, – да, хотела не раз бежать даже гораздо ближе, на один из мостов Сены, чтобы броситься с него… Тогда я смотрела на это колечко, и оно говорило мне: «Терпи… Он под кровом, одет, сыт и его лечат. Может быть вылечат… Он будет большой и, вы будете вместе жить и работать. Жить в простой мансарде, как нормальные труженики, а не в такой срамоте, как это все вокруг тебя сейчас… Да, потерпи!» Вот, что говорило мне с пальца это колечко. И я его любила, и мне жаль было его сегодня снять и положить сюда же… Но так надо… Я хочу все возвратить вам, до последней шпильки.
– Меrci! – гримасой улыбаясь, глухо и снова презрительно проговорил граф.
– Простите меня, если я все-таки… обижу и нанесу вам оскорбление, – кротко и с раскаянием отозвалась Эльза. – Я всегда буду благодарна вам за вашу помощь мне и брату, когда мы погибали и около нас никого не было… Но… Но вы знаете… Вы знаете, что после этого благодеяния, вы стали уже не благодетелем, а мучителем… Вспомните, какие условия мы заключили с вами и, каково стало мое положение потом…
– Полагаю, однако, – резко выговорил вдруг граф, – что господин Аталин поставил вам условия еще менее легкие, чем я. Иначе и быть не может.
– Извините, – гордо выпрямляясь, ответила Эльза. – Его условие есть условие честного человека. И он, я знаю, не обманет меня так, как это сделали вы… Впрочем, наши дела вас не касаются…
И затем, обернувшись к Аталину, она вымолвила улыбаясь и снова шаловливо:
– Шляпка и ботинки?
– Шляпа, ботинки, теплое пальто и даже перчатки, все здесь в передней, – ответил Аталин совершенно серьезно.
Это были первые его слова, которые он произнес с тех пор, что был здесь и присутствовал при объяснении, решавшем его судьбу.
– В таком случае, не стоит терять время, – сказалa Эльза. – Я готова. Ботинки я переменю в передней.
В сущности, она боялась оставить этих двух человек наедине.
«Мало ли что может случиться вдруг! – говорил ей внутренний голос. – Отвиль вне себя от оскорбленного самолюбия и с трудом сдерживается. Он захочет отомстить хоть одним резким словом, а Аталин вспылит, не спустит ему даже одного обидного слова».
– Проходите, сначала вы, – сказала она тихо, но решительно.
Аталин повиновался. Граф не шелохнулся и не двинулся с кресла.
Они вышли в переднюю. Аталин, взволнованный, смущенный, почти не веря от избытка счастья совершающемуся на его глазах, стал слегка дрожащими руками вытаскивать из пакетов привезенную одежду.
Эльза быстро переобулась и накинула шляпку и пальто. Горничная не помогала ей, а пораженно застыла, молча смотря на происходящее.
– Прощайте, Франсуаза, – сказала Эльза. – Думаю, мы больше не увидимся. Оставайтесь в услужении графа. Вы вполне достойны служить ему.
В это мгновение в столовой раздались шаги Отвиля, он вышел в переднюю и остановился на пороге.
– Франсуаза… Держитесь… Это для вас… – И он бросил перед ней на пол конверт с деньгами.
Аталин слегка вспыхнул и обернулся к нему. Он чувствовал, что такому человеку ничего не может спустить.
– Детский сад! – выговорил он резко.
– Заткнись! – вскрикнул граф, бледнея, как полотно и делая шаг вперед.
Эльза бросилась к Аталину и схватила его за руку с зонтиком, которую он поднимал.
– Если ты любишь меня! Ни слова больше… Идемте! – отчаянно и страстно вскрикнула она, прижимаясь к нему и заслоняя его от графа.
– Вы правы, – шепнул он сдавленным от гнева голосом. – Он у себя, и это уже его деньги, принятые им.
Через несколько мгновений они уже выходили из подъезда, и Джонс, подавая лошадей, косился на вышедшую с барином даму.
Они сели. Джонс обернулся с козел, не зная куда ехать, и произнес:
– Куда прикажете?
– Домой! – крикнул Аталин в окно, но слова, эти прозвучали так, как если бы он воскликнул: – Жизнь! Жить!
– Ох! Какой момент! – тихо воскликнула Эльза, почувствовав то же самое.
– Да, Эльза. Такие минуты в жизни не повторяются, – отозвался он дрогнувшим от волнения голосом и, схватив ее руку, прильнул к ней губами.
И до самого дома они не вымолвили ни слова, ни о чем. Два раза собирался он… но она тихо и страстно умоляла:
– Не говори ничего…
Глава 47
Вилла в Нельи сразу, конечно, преобразилась. Теперь в ней была хозяйка.
Прошло несколько дней, и все обитатели виллы чувствовали себя в каком-то чаду. Жак, Мадлена, садовник Карно и даже флегматичный Джонс – все будто ожили, были довольны и счастливы.
Когда-то молоденькая девушка, почти девочка, пришедшая сюда пешком в грозу, мокрая, хромавшая, но поразительно красивая даже в жалком виде – заболела здесь опасно и осталась. И все тогда полюбили ее, в особенности Мадлена, которая была главным лицом на вилле и имела влияние на всех остальных.
Теперь появилась та же личность, о которой в Нельи часто вспоминали, а с ней вместе явилась уверенность, что барин, вечно скучающий, несчастный, бросающий виллу на месяцы и недавно бросивший на целый год – теперь останется жить здесь. А вся прислуга предпочитала жить в Нельи при хозяине, добром и ласковом господине, нежели без него, в заброшенном доме на своих харчах. Почем знать, может быть, понемногу и жизнь переменится совсем, все пойдет иначе, заведутся и знакомые, и гости, и обеды, и вечера, и веселье?
Тогда, год назад, все они догадались, что хозяин был неравнодушен к этой маленькой «мадемуазель». После ее отъезда с дамой, которую Жак окрестил прозвищем «мерзавка», господин страшно заскучал, а затем уехал и год целый пропадал в далекой Poccии.
И вдруг снова появилась в Нельи… но уже не прежняя маленькая «мадемуазель», не прежний дичок, а молодая девушка, держащая себя уже настоящей барышней, буржуа «из приличного дома». Она пополнела, поздоровела, похорошела. Она так же ласкова, но уже не косится пугливо, не конфузится, в ней сказывается будущая хозяйка и повелительница.
«Кем она будет? Женой или любовницей?» – тотчас же задала себе прислуга вопрос.
Через дня три на общем тайном совещании было решено, что гостья останется в Нельи навсегда, будет хозяйкой, но будет лишь любовницей.
– Иначе они побывали бы прежде в мэрии и в русской церкви, – решила Мадлена. – А коль скоро мэрия и русский храм были оставлены в стороне – то, стало быть, так будет и впредь.
Но этот вопрос, собственно, не имел значенья для прислуги на вилле. Все-таки любовница барина стала сразу хозяйкой. И благодаря присутствию молодой хозяйки, прилежная, порядливая и степенная прислуга только могла радоваться. Есть от кого спасибо услыхать за то, что делаешь. Наконец, у каждого оказались нужды, о которых каждый совестился докучать барину. А молодая барышня, вступив в роль хозяйки, сразу все заметила и тотчас же, сама, первая предупредила просьбы.
Мадлена уставала готовить на хозяина и на всех людей, поэтому была взята кухарка, а ей предоставлена была лишь закупка провизии, кладовые и общее руководство за хозяйством в доме. У Жака была прескверная, короткая для его роста, кровать – и у него появилась другая. Карпо была устроена комната в доме, он стал только садовником, а консьерж был нанят. Джонс узнал, что его белые перчатки, – а он щеголял ими и ежедневно надевал чистые – будут покупаться за хозяйский счет.
А главное, всем было прибавлено жалованье, так как за те несколько лет, что все были в услужении «у русского», цены на все поднялись. Мадлена много лет продолжала все получать свои уговоренные сорок франков, когда ее приятельницы, получавшие прежде тридцать, теперь давно получали даже на худших местах, у простых буржуа, по 60 и по 70. Разумеется, Аталину и на ум это не приходило, а люди охали, завидовали по соседству и молчали, отчасти любя русского господина и ценя место, отчасти вследствие того, что сознавали, что служат ему не круглый год, не изо дня в день. Лентяи были бы рады бездельничать, благодаря частым и долгим отсутствиям хозяина, но таким людям, как Жак и Мадлена, оно было и досадно и невыгодно.
И все это – от крупной прибавки жалованья и до мелочей, до дюжины белых фартуков Мадлене и перчаток Джонсу за счет хозяина, до платья, почти не ношенного, но вышедшего из моды, которое было найдено в шкафах и роздано мужскому персоналу, – все привело их в восторг. И как это все делалось. Барышня, одаривая, будто просила позволить сделать приятное, а они, принимая и соглашаясь, – казалось ей самой, а не себе делали одолжение. Она, действительно, была рада их радостью, больше их. И, разумеется, вся прислуга тотчас почувствовала, с кем ей придется теперь уживаться, с доброй, ласковой и заботливой хозяйкой.
– Я сама прошла через многое! – заявила однажды Эльза на удивление Мадлены. – Вам не случалось умирать с голоду? Ну, а мне два раза случалось. Мое сердце крестьянское, и право больше лежит к простому люду. По мне простой трудяга всегда лучше богатенького буржуа! – Просто, но с горячим убеждением в голосе говорила Эльза.
Подобные действия и слова, разумеется, быстро очаровали людей. И только раз один лишь суровый и грубоватый Карпо позволил себе фамильярно обсудить приказание барышни, как бы, не собираясь его исполнить.
– Исполняйте должное, друг мой, – кротко заметила она. – Не рассуждайте, а исполняйте, что приказывают… Это всегда главное условие сохранять за собой свое место.
И все окончательно поняли, с кем имеют дело.
Сама Эльза за несколько дней расцвела и еще более, казалось, похорошела. Слишком сияли и сверкали счастьем ее всегда – даже во время болезни, – яркие огненные глаза.
Она по нескольку раз в день спрашивала себя: во сне она ходит, мыслит, чувствует и в упоении млеет, или это и впрямь все наяву, и все действительность?
«И неужели это все опять рухнет?» – боязливо, с болью, сказывалось иногда на сердце, которое привыкло страдать, не знало счастья, не знало даже полного, долгого спокойствия. Все хорошее в жизни было редко и было мимолетно, проскальзывало и уносилось или тонуло, словно розовое облачко в синеве неба… Только дурное длилось. Одно мимолетное хорошее сменялось целой чередой худого, темной вереницей нескончаемых бед…
– Неужели и это вдруг, сразу, с одного удара уничтожится? – с ужасом, с замиранием сердца спрашивала она себя и утром, просыпаясь около дорогого, страстно обожаемого человека, и среди дня, гуляя, обедая, читая вместе с ним газеты, или просто молча подолгу сидя около него и глядя ему в лицо. А когда он захочет прервать это молчание и разрушить это сосредоточенное упоение, она молит, едва внятно, точно таинственно:
– Не говори ничего…
Задавать же себе вопрос: «неужели счастье вдруг сгинет?» – было возможно. Эльзу смущал Аталин. То, что она замечала, вскоре заметили даже люди, работавшие в доме, и говорили об этом между собой.
Лишь временами Аталин был весел и радостен, как малый ребенок, счастлив, как может быть счастлив человек, которому судьба улыбнулась в сорок пять лет в первый раз в жизни. Ведь его утренняя яркая заря засияла на склоне дня жизни. А ведь это противно законам природы, и это бессмыслица. А это так… Только теперь он почувствовал себя юношей. Только теперь ощутил то, чему завидовал всю жизнь, глядя на других. Себя он всегда величал тургеневским прозвищем, «лишним человеком». И вдруг он – не лишний. И для него засверкало солнце, засияли звезды, запахли цветы, заговорила, запела, зашептала кругом природа…
Голос Эльзы, клянущейся ему в любви, среди бурных порывов страсти и огня, преобразил для него весь мир.
– Я люблю, люблю тебя, – шептала и плакала она, прижавшись щекой к его щеке – Понимаешь ли ты, что я хочу сказать! Нет. Нет. Ты не понимаешь. Я сама не понимаю… Как же велик Господь! Это он послал мне это сокровище… Теперь я знаю, что такое жить на свете, существовать.
Аталин поневоле, под обаяньем ее страсти, приходил тоже в восторженное состояние, как если бы ему было восемнадцать лет.
Но, вместе с тем, временами, он вдруг становился задумчив, озабочен, даже тревожен… Эльза допытывалась причины этих смен нравственного состояния духа, и он отнекивался, не отвечал или что-то выдумывал. Да. Иногда он лгал, говоря, что он ни о чем не думает, ничем не озабочен. Некоторые слова Эльзы или пустые, не значащие, по ее мнению, замечанья и маленькие предположения, и планы, так странно действовали на него, что он тотчас становился сумрачен и тревожен. Но он не сознавался и опять лукавил, лгал, стараясь насильно улыбнуться или перевести разговор на другое.
И она все более и чаще спрашивала себя с трепетом, с холодом на сердце:
«Неужели и это все рухнет… Ну, тогда одно. Смерть! Да. Тогда ничего иного не остается, как умереть. И скорее, тотчас, чтобы не успеть начать страдать. Надо умереть счастливой! В ту секунду, когда горе начнет подкрадываться, надо обмануть его… Совершить внезапный прыжок в другой мир!.. Эльза ломала себе голову, чтобы объяснить задумчивость, ясно видимую внутреннюю тревогу в Аталине, и не могла ничего придумать. Мысль, что он раскаивается в своем быстром решении спасти ее от Отвиля, не могла быть допустима. Она видела, что он любит ее так, как только можно любить на свете, как, по ее мнению, и не все люди, вероятно, способны. Она чутко чувствовала, что он ее обожает, боготворит и готов, действительно, жизнь отдать за нее так же легко, как и она за него.
– Что же это? – мучилась она. – Тайна какая-нибудь? Женщина какая-нибудь? Прежняя любовь?.. Угрозы мщенья?.. Ах, если бы это обрушилось только на меня, а не на него самого. Может быть, дела в России? Разорение? Это бывает во Франции сплошь и рядом. Но он не знает, как я была бы счастлива, если бы мы обратились в простых рабочих. Я бы работала легче и зарабатывала больше денег! И он жил бы на мои средства! Какое бы это было счастье. Мы бы уехали в глушь, в деревню, где нет других женщин или только простые крестьянки.
Но все размышления и догадки Эльзы не приводили ни к чему. Она не могла и приблизительно объяснить себе этих минут мрачного настроенья духа и в особенности нападавшего на него изредка страха. Он будто ребячески трусил и боялся – видимо и ощутимо для нее – чего-то, что сейчас должно случиться и упасть на него, как гром.
И Эльза не ошибалась. Это было так… Аталин мог сам вызвать этот удар, но, разумеется, страшился его и избегал всячески. Она, Эльза, одним своим словом, одним вопросом могла вызвать в нем призрак, который властен был разрушить их счастье одним мановением.
«А между тем – это, действительно, не гром, не удар, а только призрак! Иначе назвать нельзя!» – говорил сам себе Аталин, впадая в глубокую, тяжелую задумчивость и тайно страдая заранее от того, что может произойти вскоре, всякий день, всякую минуту.
Прошло еще две недели жизни, о которой ни он, ни она не могли и мечтать за месяц назад, а между тем, он становился все чаще загадочно угрюм, будто несчастлив. Наконец, однажды поздно вечером, уже собираясь идти спать, она решительно приступила к нему с тревогой, с отчаяньем:
– Любишь ли ты меня?
– Какой дикий вопрос! – нежно отозвался он.
– Не разорился ли ты? Какие вести из России?
Аталин ответил на это веселым смехом.
– Женщина? Прежняя любовь? Угрозы? – отчаянно допытывалась она.
– Я никогда еще… – воскликнул Аталин. – Пойми, никогда не любил. Если не считать одной вспышки несколько лет тому назад. И я никогда не был в серьезной связи с какой-либо женщиной, не знал ни одной, кроме продажных. Тебя одну – и тебя первую и последнюю, я люблю.
– Поклянись, что все это правда, – грустно сказала она.
– Клянусь памятью моего покойного отца, единственного человека, который истинно дорог мне был за всю мою жизнь.
– О чем же ты так задумываешься, будто тревожишься. Иногда вдруг, сразу будто пугаешься. Почему ты сразу замолкаешь?
– Это тебе так кажется. Это привычка вдруг задумываться о чем-нибудь, – оправдывался и лгал он, чувствуя, что она чувствует его ложь.
– Вот так и в сказке, – помолчав, грустно зашептала Эльза… – Знаешь? Приходили феи к счастливцу, приносили дары… Много нанесли… Все земное, возможное… И пришла одна злая фея и принесла…
– Ложку дегтя в бочку с медом, – пошутил Аталин. – Что же? Все-таки такая лучше, съедобнее, чем бочка с одним дегтем…
– Нет! – страстно и строго сверкнув глазами и мотнув своей пышной кудрявой головой, вскрикнула Эльза. – Все или ничего!
– Так жить нельзя. Жизнь людская…
– Так и не надо!.. Нет! Нет! Отдай все!..
И опустившись вдруг перед ним на колени, она крепко схватила его за руки и зарыдала горько:
– Все! Все! Не скрывай ничего. Ты ведь убьешь меня!
И он страшно смутился и оробел от ее голоса.
Глава 48
Всевозможными способами, уверениями и клятвами, ложью и притворством отделался Аталин от прямого ответа Эльзе и объяснения своего загадочного состояния духа.
Внешне она успокоилась, обещала более не волноваться, не подозревать и не расспрашивать, будто поверив ему, что он бывает задумчив так, по привычке, без причины…
Якобы его мучило всегда и преследует теперь все то же раздумье о бессмысленности человеческого существования, о тайне за смертью…
Эльза хорошо понимала, хотя на свой лад, что хочет он сказать, но инстинкт подсказывал ей, что он лукавит и дело не в том… Вероятнее он, просто, не может доверить ей какую-нибудь семейную тайну. Но пусть будет так пока… Все-таки после она заставит его раскрыть перед нею всю свою душу… Нельзя любить человека, если не знаешь и не видишь его насквозь.
Между тем Аталин стал наблюдать за собой, и несколько дней не был задумчив, пока на сердце совершалось то же… Была нравственная буря, борьба с самим собой, не кончавшаяся ничем, не приведшая даже к простому решительному объяснению с Эльзой, которое, однако, было настоятельно необходимо… Он недаром был pyccкий человек, чтобы откладывать. «Утро вечера мудренее». А утро являлось всегда еще проще вечера. И чем дальше, тем страшнее становилось вызвать самому призрак. Лучше ждать, что она сама вызовет его неумышленно, одним словом, одним вопросом.
И вместо какого-либо решения, он повторял только мысленно:
– Какое ужасное стечение обстоятельств!
«Но верно ли, что это стечение обстоятельств виновно?» спрашивал кто-то или говорила совесть его. «У французов есть выражение: «Une ligne de conduite». Есть ли это у тебя, россиянина, если не на деле, в жизни, то хоть в языке, богатом выражениями? Что такое, эта «линия поведения»? Это заранее предначертанное и обдуманное поведение в жизни, то есть знать вперед, как, когда, где поступить, чтобы не сбиться в сторону, не споткнуться и не упасть. Увы! Русский человек, пускаясь, как в малый, так и в долгий, трудный, иногда опасный путь – берет с собой на всякий непредвиденный случай, себе в охрану, унаследованное от прадедов оружие, именуемое «авось», или другое, именуемое «как-нибудь».
«Я ли таков? – думалось Аталину. – Или все мы pyccкиe, более или менее таковы, чтобы не иметь une ligne de conduite, а двигаться по жизненной стезе зигзагами от толчков невидимой руки. Что это? Идеальничанье в практике жизни, или разнузданность. Что я? Блаженный, юродивый, не думающий о хлебе насущном, верующий в манну небесную, или же просто: саврас без узды? Ну вот теперь пример: могло ли бы подобное, что случилось теперь со мной, случиться с другим кем-нибудь. Стечение обстоятельств, говорю я себе. Роковое недоразумение. Рок… Но ведь это самообман. Так всегда окажешься прав, а виновато окружающее. Ведь хохол и в голой степи наехал и зацепился за верстовой столб и ругал москалей за «бисову тисноту».
И собираясь всякий день объясниться с Эльзой, Аталин всякий день робел и отступал… Раз она сказала шутя: «Тебя преследует призрак» и почти отгадала. Перед ними вдали стоял, действительно, призрак, который мог каждую минуту приблизиться и разрушить все.
Аталин ясно видел его и говорил: «Авось не подойдет призрак, или еще не скоро, очень не скоро. И, авось, все как-нибудь распутается».
И, как всегда бывает с ожидающими у моря погоды, явилось внешнее воздействие, толчок – откуда и ждать было нельзя.
Однажды утром, новый консьерж передал Жаку, а Жак подал Эльзе принесенное посыльным толстое письмо на ее имя. Она изумилась и, не распечатывая, понесла его показать Аталину, который сидел в своей библиотеке.
– Что же тут удивительного? – сказал он.
– Мое имя и адрес: «Villa Atalagne». Это не почерк Марьетты или Вигана, или графа Отвиля. Да никто из них и не напишет: Atalagne… А в санаториум главному доктору, который изредка шлет мне вести о брате, я написала правильно мой новый адрес. Кто же это может писать мне? Вдобавок, гляди, целое послание…
– Ну, просто поклонник какой-нибудь, – усмехнулся он. – Объяснение в любви. Ты часто, говоришь, получала письма в Париже, в которых тебя просили бросить старого графа и обменить его на обожающего… такого-то… Ну, вот теперь эти письма сюда будут адресовать разные воздыхатели.
– Это возможно… – ответила она… – Но тогда… Тогда я и видеть не желаю, не только читать. Там, на улице Balzac, я ради тоски проглядывала письма и бросала в огонь. Здесь же я буду просить тебя это делать и затем мне даже и не говорить о содержании. Только теперь… Со временем, когда мое положение изменится – такие письма прекратятся сами собой.
Легкая тень пробежала по лицу Аталина, но он умышленно улыбнулся и протянул руку к письму. Развернув его и увидев восемь страниц мелкого и очень красивого, видимо женского почерка, он быстро глянул на подпись и прочел вслух: Renee Graujant de Teriel.
– Рене! Сестра! – вскрикнула Эльза обомлев. – И с фамилией Грожана. Она не станет подписываться так, не имея право на это. Она не Марьетта, дающая себе прозвища по моде… Стало быть, она его жена! Но почему de Teriel?
Между тем он думал: «Вот она разгадка. Это она, Рене, была в опере. У нее, родной сестры, те же глаза, та же улыбка, тот же характерный тип лица, но серьезнее, холоднее, будто официальнее».
– Ну давай читать! Давай. Скорее. Как я рада! Рене теперь не… Не новая «Золушка!» – рассмеялась она. – Как я рада за нее. Сколько лет она, вероятно, мучилась и желала этого. Слава Богу!
И они прочли письмо Рене вместе, вслух.
Эльза сияла все более, яркий румянец радости проступили на ее всегда матовом лице. Аталин наблюдал за собой, стараясь овладеть своим лицом и голосом, но все– таки смущение и тревога одолевали и, наконец, одолели. Он кончил письмо и не смел взглянуть на Эльзу, старался придать голосу равнодушный оттенок, старался улыбнуться и не мог.
Призрак грозный и фатальный, который все стоял за это время вдалеке, теперь шагнул ближе, и Аталин с трепетом ждал, остановится он или совсем подойдет и поднимет на них руку, чтобы разрушить все, стало быть, просто убить нравственно и его, и ее.
Рене писала сестре, что она на днях познакомилась с бывшим соперником Грожана по выборам в Палату депутатов, который сам явился мириться со счастливым противником и заявить, что навсегда отказывается выступать кандидатом от их округа. И вот, на основании важного события в ее собственной жизни и всего искренно поверенного ей графом, она решается тотчас писать Эльзе. Два месяца тому назад она стала законной женой Грожана, и дети ее тоже были усыновлены. После мэрии, Грожан подарил жене «на булавки» пятьдесят тысяч франков. Все это меняет совершенно ее родительский статус! Будучи лишь сожительницей Грожана, – объясняла Рене, – она считала не честным истратить хотя бы один сантим на мать, сестер или брата, которые Грожану совершенно чужие лица, так как и она ему сама по закону была чужая. Теперь его состояние, даже по нотариальному акту, состояние ее сыновей, а кроме того у нее свои собственные деньги, которыми она с наслаждением готова поделиться с родными, тем паче, что при средствах Грожана и их обстановке, ей даже не нужен весь доход в три тысячи франков с капитала, подаренного мужем… Сначала, когда ходили слухи в Париже, в особенности после выставки в Салоне, что Эльза сожительница Отвиля, Рене не считала возможным снова завязать сношения с сестрой. Она сама была долго в положении содержанки, но она жила в четырех стенах дома маленького местечка, изредка приезжая в Париж, чтобы скромно «буржуазно» повеселиться и поболтаться под руку со своим мужчиной по магазинам, бульварам и театрам Парижа, но никогда напоказ себя не выставляла. Эльза же, наоборот, более полугода бросалась в глаза парижан повсюду «с камешками и крикливыми нарядами» и была, по мнению Рене, как и по общему убеждению, «дамой полусвета», то есть элегантная содержанка богача Отвиля, скоро прославившаяся, если не дерзким поведением, то оригинальным лицом и, наконец, нашумевшая своим изображением на скандальной картине Прево. «Я годами числилась приходящей домработницей Грожана и хозяйкой официально не была. Но ты – ты имела выезды!» Поэтому, объясняла Рене, ей, ставшей женой депутата, не приличествовало завязывать сношения с Эльзой. После же знакомства с Отвилем и всего, что она узнала от него, она спешит, пока не поздно, написать сестре, умоляя ее не идти на скользкий, отвратительный путь, бросить русского и переехать жить к ней, чтобы достойно выйти замуж за порядочного молодого человека… Граф Отвиль сам вызвался помогать им всячески, чтобы восстановить репутацию Эльзы и начать процесс против Прево, чтоб иметь возможность гласно и публично, воочию доказать всем, что Эльза была не любовницей его, а приемной дочерью. На это он представит даже нотариальный документ, по которому он ее усыновил и даже завещал, на случай смерти, часть своего состояния.
В конце письма Рене горячо и любовно умоляла Эльзу вернуться на путь чести, если это возможно, и сделаться в доме ее и мужа, в их семье, 2милой и дорогой сестрой», после двух сыновей, ее кузенов.
Дочитав письмо, Эльза глубоко задумалась, радостно сияя. Она думала:
– Слава Богу. Теперь только бы Марьетту вернуть на этот путь… А я с него не сходила и не сойду…
Аталин, дочитав письмо, силился быть, если не довольным, то равнодушным ко всему, что он узнал…
Но удар был слишком силен и лицо его против воли потемнело… Глухая буря закипела на душе, забушевала кругом и будто могучей волной хлестнула в него, топя и увлекая в пучину…
«Конец! – думалось ему. – Вот сам Отвиль признает то, что я и без него знал. И вот она сама теперь это скажет. Скажет и спросит: «Когда отвечать сестре и что отвечать?»
– Ты опять разволновался! Опять то же лицо! – вдруг воскликнула Эльза, придя в себя и глядя на него, почти испуганно. – Что же это? По поводу письма Рене – суровое лицо и та же тревога. Что это? Ради Бога.
– Ничего. Помилуй… Я просто…
Он не знал, что ему сказать.
– Ты боишься, что я соглашусь переезжать к Рене, чтоб искать мужа, молодого человека, как она говорит… Но ты безумный! Ведь это теперь невозможно. Напиши она мне еще, когда я была с Отвилем – то, конечно, я тотчас бы поехала жить в честный дом, к родной сестре, а не осталась бы в его квартире, с репутацией и прозвищем содержанки старика. Но теперь я в доме человека, которого давно люблю и где я скоро буду вполне счастлива, как и Рене.
Аталин откачнулся в кресле и почти задохнулся. Призрак приблизился сразу и стал около них обоих.
Призрак этот был простой вопрос: «Когда наша свадьба?»
Эльза смокла, глядя в окно и улыбаясь кроткой, счастливой улыбкой. А он слышал чей-то голос, будто ее голос, или голос этого призрака, говорящего, объясняющего:
– …Честная девушка, которую, вследствие глупого поведения Отвиля, Париж считал его любовницей… Бросилась без оглядки на призыв милого, звавшего стать его законной «маленькой женщиной».
И Аталин вдруг закрыл себе лицо руками.
– Что с тобой? – вскрикнула Эльза.
Он пересилил себя и выговорил глухо:
– Сегодня вечером мы объяснимся, Эльза… Между нами страшное недоразумение. Нет… Даже так назвать нельзя… Я не знаю, как назвать. Я не знаю, бывает ли такое на свете, что случилось с нами… Мы слишком верили друг в друга…
– Я ничего не понимаю, – дрожащим голосом выговорила Эльза, а внутреннее чувство снова шепнуло ей: «Гляди же! Не обманывай себя. Ведь все-таки что-то есть?.. И вот рухнет вдруг все… И тогда помни, – что тебе делать»…
Глава 49
Под предлогом неотложного дела, Аталин стал собираться в Париж, намереваясь вернуться только к обеду. Дела у него никакого не было, но ему необходимо было удалиться от Эльзы, которая каждое мгновенье могла пожелать ускорить объяснение.
Замысел удался лишь наполовину. Эльза пожелала тоже прокатиться, и предложила довезти его до Больших бульваров и вернуться. Он, конечно, согласился.
Но почему он откладывал объяснение и рвался из дому без всякой цели? Нет, цель была. Он хотел просто собраться с мыслями и приготовиться к роковой беседе, даже просто хотел успокоить нервы видом пестрой толпы и шумом улиц Парижа, так как чувствовал, что у него ум за разум заходит и сказывается такое нравственное и даже физическое утомление, такое расслабление, что положительно не хватит сил на вечернее объяснение.
Так как погода была великолепная, – ясный, будто весенний день того времени года, что зовется во Франции «лето Святого Мартина», а в России «Бабье лето», то было отдано распоряжение запрячь коляску, новое ландо. Эльза быстро переменила туалет, и они, странные оба, наружно веселые, но внутренне смущенные, выехали, косясь молча друг на друга.
«Да. Страшное состояние, – думал он, сидя в ландо, которое, сияя, летело в Париж через предместье Тэрн. – Состояние близкое к умопомешательству. Еду глупо поболтаться в толпе. Почему? По той же причине, по которой осужденный к казни преступник, за час до гильотины, пьет чашку кофе и курит сигару… и смакует или критикует то и другое… И когда он не рисуется, то поступает дельно, осмысленно. Он обманывает себя, не дает себе думать о гильотине, которую уже готовят и отлаживают. Так и я теперь… Казнь сегодня вечером и избегнуть ее нельзя. Но эта казнь страшнее… Я должен быть сначала палачом дорогого существа, а потом уже и сам стать жертвой».
Когда они были вблизи бульвара Османа, Эльза вдруг показала ему налево и радостно вымолвила:
– Когда-нибудь я надеюсь говорить по праву: «mon temple» [909 - Мой храм (франц).].
Аталин промолчал. Это была русская церковь, крест которой мелькнул между домами.
Вскоре окружающий шум, рокот и движение развлекли их, развеселили вполне. Они заговорили о всяких пустяках.
На углу улицы Royale и начала Больших бульваров оказалась, как и всегда, сплошная пробка из экипажей. Они двигались почти шагом и, поравнявшись с бюро омнибусов, напротив церкви Мадлен, вынуждены были совсем остановиться, так как густая толпа народу окружала два-три подъехавших омнибуса, поочередно наполняя их.
Джонс напрасно хлопал бичом. Народ, хотя и стоял под самым дышлом лошади, но все-таки не сторонился.
Аталин и Эльза невольно глядели на толпящиеся мужчин и женщин, которых их ландо почти прижало к омнибусу. Эльза прочитала надпись на дощечке омнибуса и обернулась к Аталину:
– Скажи. Я все хочу узнать… Что значит: «les filles Calvaire». Странное название для бульвара. Что такое «Calvaire»? Я что-то такое учила, но забыла.
Аталин хотел отвечать, но Эльза вдруг замолчала, глядя на кого-то в толпе. Аталин глянул и как будто слегка смутился. Впереди, в трех шагах от ландо, стояла и иронически смотрела на них дама, просто, но изящно одетая, вся в черном.
В руках ее был талон с номером для места в омнибусе, и она ждала своей очереди в веренице пассажиров.
– Графиня, – шепнула Эльза, опуская глаза и называя так даму в силу привычки. Это была бывшая графиня, ставшая госпожой Монклер.
Бывшая покровительница Эльзы упорно разглядывала их лица, потом насмешливо и ядовито усмехнулась и повернулась к ним спиной.
Через несколько мгновений толпа растаяла, наполнив омнибусы, и экипаж смог продолжить движение.
– Мне неприятно, что мы встретили ее, – заговорила Эльза.
– Почему?
– Теперь – неприятно… После – мне будет все равно. Она сейчас сказала мне глазами, чем считает меня. По отношению к графу – она ошиблась. А теперь?! Теперь она права… Пока – права!
Аталин не ответил, но через минуту, около Оперы, он остановил Джонса и вышел из экипажа.
– Я назад… Через Елисейские поля, – сказала Эльза, – ты не опоздаешь к обеду? Смотри…
– Нет. Не опоздаю… – сурово отозвался он, и когда экипаж, с трудом повернувший назад в тесноте движения, исчез в плотной массе других экипажей, Аталин двинулся, но остановился на мостовой перед Оперой.
– Она и не подозревает, – шепнул он… – Она смущается, боится, гадает и ищет… Но, как далека мысль ее мысль от истины, от действительности. Вот это и страшно!
И постояв несколько минут, он спросил себя: «Куда же мне деваться? И что теперь делать? К Гарнье? За советом? Какой вздор!»
Он вдруг вспомнил о Марьетте.
«Да. Объяснюсь прежде с ней, – решил он. – Зачем? Сам не знаю…»
И взяв фиакр, он через двадцать минут был по доброй воле и, собственно, без всякой нужды у квартиры антипатичной ему когда-то женщины, и теперь лишь отчасти жалкой ему.
Дверь, на его звонок, открыл Виган и, разглядев его, воскликнул:
– О! Вы сами явились? Так она у вас! Ну, пожалуйте! Объяснитесь…
Голос Вигана был криклив, резок, почти груб, и Аталин, неприятно пораженный его фамильярностью, недоумевал, по какому праву Виган вдруг принял такой тон с ним?
Они вошли в гостиную, и Аталин увидел, что полуодетый Баптист, в брюках и рубашке, с отстегнутыми и болтающимися сзади помочами, в одних носках, лохматый и будто еще неумытый, находится в сильно возбужденном состоянии… Или пьян, или, по крайней мере, с похмелья.
Он хотел тотчас спросить Марьетту, но Баптист перебил его почти грубо:
– Ну и какое поручение она дала вам? Предупреждаю, что вы напрасно затеяли эту игру! Я ни ей, ни вам так шутить с собой не позволю! Она не имела права спасаться у вас в Нельи… Ну-с, какую новость вы мне привезли?
– Никакой, – холодно и недоумевая, ответил Аталин. – Я даже вас не понимаю. – Вам нет, собственно, до нас никакого дела, как и нам до вас.
– Что? Что-о? – крикнул Виган, наступая, и лицо его, зеленоватое, будто усталое, как бы помятое от бессонницы и пьянства, вдруг приняло бессмысленно свирепое выражение.
– Что это с вами? Объяснитесь! – рассердился Аталин, хотя ему было далеко не до того.
– Мне-то?.. Мне нет до нее никакого дела? Вы являетесь между нами судьей! По какому это праву, мой дорогой? А!? Ну-с? Что это еще за шутка такая? Говорите!..
– Ну-с, слушайте! – вспылил Аталин… – Я явился не к вам, и с вами разговаривать не желаю. А так как Марьетта не хочет выходить, или ее даже нет, то я ухожу. А до меня и Эльзы, вам нет никакого дела… Сейчас далеко не то, что было когда-то…
И Аталин, развернувшись, быстро двинулся в дверям.
– Черт! Стойте! – вскрикнул Виган. – Это же недоразумение! Это так оставить нельзя.
Слово «недоразумение» взволновало Аталина. Это слово он сам себе повторял теперь чуть не ежеминутно. И даже сегодня десяток раз было оно у него на уме и на языке.
Он остановился, обернулся и хотел уже сказать: «Это недоразумение вас опять-таки не касается».
Но Виган опередил его вопросом:
– Так Марьетта не у вас? Не в Нельи? И вы не от нее приехали?
– О чем это вы?
– Вот черт! – воскликнул Виган. – Простите! Ради бога!.. Я совсем с ума спятил! Так вы к Марьетте? И даже ничего не знаете? Ведь ее нет. Нет! Я подумал, она к вам сбежала, и собирался сегодня к вам. Она пропала… убежала! Воображает, что она меня бросит. Так! Просто!.. Бросить меня? Меня!.. Как же?.. Позволю я. Ого-го-го! Меня хотят попугать? И кто же это? Еще не родился, способный на такое!..
Аталин, наконец, понял все и, пожав плечами, хотел молча выйти, но Виган, несколько успокоившись, снова остановил его:
– Я извиняюсь, месье Талин! И убедительно прошу простить меня. Я так нервничаю, что делаю и говорю одни глупости уже второй день. Марьетта бросила меня, пропала. Я вообразил, что она бежала к вам и прислала вас для переговоров. Теперь с этим разъяснилось. Но это еще не все. Позвольте мне теперь все-таки просить вас заранее – дать мне слово, что вы не впутаетесь в наши с ней дела. Она недавно грозилась мне, что возьмет у вас денег, чтобы уехать из Парижа и рвануть за границу. И я знаю, что это была не похвальба с ее стороны. На то ведь и pyccкиe, чтобы давать деньги кому попало и зря… Вы должны дать мне слово, что вы ей денег не дадите! Слышите?
Аталин снова рассердился и, дернув плечами от нетерпения, сам отворил дверь квартиры и вышел на лестницу.
– Не шутите со мной! – снова дерзко крикнул Виган ему вслед. – И не валяйте дурака!
Аталин стал спускаться по темной лестнице, насколько мог быстрее, но Виган вышел из квартиры на площадку и продолжал вслед ему восклицать через перила:
– Не вздумайте помогать ей! Не будьте дураком! Человек в моем положении опасен любому. Никто во всем Париже меня не испугает и не переупрямит. И такой еще не родился!
Аталин спускался вниз уже спокойнее, сердясь на себя лишь за то, что он мог, хотя бы на минуту потерять терпение и самообладание.
«До того ли мне теперь! – думалось ему. – А все-таки, хорошо сделала эта жалкая женщина, что, наконец, бросила этого негодяя и скота, весьма быстро «просветившегося» в Париже.
Выйдя на улицу, он остановился в нерешительности.
– Ну и куда же деваться до обеда? – вымолвил он вслух и тотчас прибавил: – Боже мой! Думал ли я когда-нибудь, что я буду избегать, хоть бы на час времени, оставаться наедине с Эльзой?
Пройдя несколько шагов, он взял ехавший навстречу свободный фиакр и приказал кучеру резко и решительно, будто после сильной внутренней борьбы:
– В Латинский квартал!
Кучер спросил, конечно, улицу и номер дома, но Аталин от смуты на душе окончательно забыл и то и другое и напрасно силился вспомнить адрес доктора Гарнье.
Он велел ехать на улицу Ecole de médecine, надеясь, что там уже пешком по памяти найдет и улицу и дом. И он не ошибся. Правда, только через час езды и поисков пешком, но он все-таки нашел друга-доктора.
По счастью у Гарнье уже кончался прием больных и его секретарь, обрадовавшись Аталину, проводил его в приемную, заявив, что господин сейчас освободится.
Гарнье явился радостный, сияющий, даже румяный и сильно пополневший.
– Ну-с? Что случилось? Что прикажете? – улыбаясь, вымолвил он.
Аталин стал было извиняться, что еще не собрался с визитом побывать у его жены… Но Гарнье, приглядевшись к лицу друга, прервал его.
– Вздор! Все это успеется, когда вы снова будете в нормальном состоянии. А теперь к делу, к делу. Вы же приехали за советом? Ну, так и спрашивайте.
Аталин вздохнул и выговорил:
– Да. Я за советом. Я погибаю. Слушайте…
И он рассказал другу все случившееся с ним, хотя и кратко, но все-таки рассказ его длился с полчаса. Когда он, наконец, смолк, Гарнье развел руками и вымолвил:
– Я же говорил вам… И опять скажу… И буду повторять таким людям, как вы… Самое главное – никаких игр в романы. Как же это?.. He желая, да сделать гадость. Быть честным и попасть в подлецы. Погубить единственную на свете личность, которую любишь и уважаешь. А все это потому, что вы веки вечные летаете в облаках.
– Посоветуйте! – почти умоляя, вымолвил Аталин. – Я совсем потерял голову и не знаю что делать.
– Тут только одно остается. И вы сами знаете что.
– Что?
– Развод и женитьба.
– И нарушить клятву, которую я более двадцати лет свято соблюдаю.
– Ну, вот… Клятва из романа! И ради романа вы теперь уморите это бедное, честное, любящее вас существо, и убьете… Прежде выбора не было, и можно было держать эту клятву, извините меня, нелепую. А теперь надо выбирать. Или же крепко схватить в обе руки свое и ее счастье, или разбить и ее существование и свое. Судя по тому, как я ее помню и понимаю, и, соображая все обстоятельства, – я предвижу трагическую развязку. Мне все это видится очень и очень серьезным…
– Да, и мне тоже! – воскликнул Аталин горько. Я тоже боюсь… Я больше вас боюсь. Она стала еще решительнее, энергичнее и, если это возможно только, еще честнее, правдивее, еще строже к себе и другим…
Наступило молчание, и, наконец, Гарнье заговорил медленно, деловито и откладывая пальцы правой руки, как если бы считал:
– Давайте теперь разберем! Она считалась любовницей графа Отвиля. И вы тоже ее сочли таковой. Злобствовали, завидовали, наконец, простили и решились опять любить, то есть, иначе говоря, не смогли перестать любить. И вы ей предложили не словесно, не лично, а проклятой глупой запиской стать вашей «маленькой женщиной». Вы подразумевали, что женщина, находящаяся в связи со стариком, никак не вообразит себе, что ей предлагают руку и сердце, а поймет, что любивший и любящий ее человек предлагает ей подобное же положение, такое, в каком она находится… Но она-то, не будучи в подобном положении, а совершенно в ином, зная, что она та же честная и только зря ославленная девушка, поняла, что вы решаетесь, наконец, на то, на что не решались прежде, на женитьбу. И она без всяких объяснений бросилась к вам, как безумная, и отдалась, зная с каким честным человеком, она имеет дело. Вероятно, она думает и твердо верит, что развод давно у вас уже в кармане. Вдобавок, когда, вы собирались заговорить о ее отношениях к Отвилю, чувство стыда, чувство, именуемое pudeur или, скажем, гадливость, заставляло ее класть вам на губы свою ручку и говорить, мило умоляя: «Не говори ничего»». Когда вы позже хотели заговорить о некоторых ваших сомнениях, то снова от чувства ли стыда или от нежелания грубыми человеческими руками трогать и ворошить святую святых – то есть вашу взаимную любовь – она снова защищала от вас эту святыню, словами: «Не говори ничего!»… Ну… Ну, вот вы и домолчались опять до романа, до беды, а затем уже сами, по собственной вине, продолжаете умышленно молчать. И домолчитесь до катастрофы. Повторяю. Она думала, верила, что если ваша жена не на том свете, то вы уже выхлопотали развод и с ним явились во Францию. Итак, кроме развода, я никакого другого исхода не вижу.
– Но ведь это невозможно! – воскликнул Аталин.
Гарнье не ответил, и наступило молчание. И только минут через пять полной тишины в комнате, доктор заговорил снова:
– Да… чистой воды роман. К тому же еще роман этот так глуп – извините – что его и рассказать, и признаться кому-нибудь в нем нельзя. Никто не поверит… Всякий предположит, что вы балуетесь и морочите… что вы просто насмехаетесь над миром… Да как же вы в первый же день не спросили у нее: «Была ли ты в связи с Отвилем?» Как же она не спросила у вас: «Где и что твоя жена сейчас, умерла, или ты развелся?» Ну, да одним словом, как вы в первый же день не объяснились?
– Как же мне было спрашивать, когда она мне писала и затем не раз, еще на своей квартире, говорила: не осуждать ее за ее поступок! Какой? Затем объяснила, что она осрамлена Отвилем, что она пошла «на это» ради брата, а не денег… На что «это?» На иные же мои вопросы она зажимала мне рот рукой и просила, даже жалобно, молчать. Но ведь все это происходило только один день у нее. В Нельи другой… И затем уже было излишне…
– Ну-с… Вот вам, – заговорил Гарнье, улыбаясь, – мой последний совет, которому вы, я надеюсь, последуете. А сейчас, между прочим, время обеда. Оставайтесь у нас обедать. И мы с женой поздравим вас с решенным разводом!
Аталин вскочил с места и первый раз с тех пор, что знал доктора, недружелюбно глянул ему в лицо, как бы упрекая за неуместную шутку. Гарнье понял и развел руками.
– Ничего иного, я вам не скажу, дорогой мой! Ничего иного! Только это одно вам остается, или… Или вы ее убьете. Это и отсюда видно…
И то, что не раз думал сам Аталин, произнесенное теперь другим, стало ему как будто яснее и испугало его еще более.
– Тогда, если что… – забормотал он… – Если я увижу, что это ей смертельный удар, и она способна Бог знает на какой безумный поступок… тогда я… Я подумаю о моей клятве отцу.
– Мертвые не видят всей земной картины, и принимать решения нам всегда приходится самим, – произнес Гарнье и протянул руку другу.
Доктор спешил, ибо пробило уже шесть часов, а жена его любила математическую точность в деталях своей повседневной жизни, где сон сменялся только едой, насыщение лишь прогулкой, а движение – едой и сном.
Глава 50
Аталин вернулся домой спокойнее. Он будто, как мореход в бурю среди окрестной тьмы, вдруг разглядел вдали, смутно, едва видимо, тускло мерцающий маяк, который нельзя достигнуть тотчас, но можно держать его в виду, можно надеяться на спасение, не падать духом, а ждать и верить…
– Да. Кроме развода ничего… Это единственный выход, – мысленно повторял он. – Я виноват. И я должен исправить невольный бесчестный поступок. Да я и не могу, не хочу делать ее несчастной.
Эльза встретила его в передней, несколько оживленная или взволнованная. Глаза ее говорили, что за его отсутствие произошло что-то необычное.
Он внимательно взглянул на нее, но она промолчала, взяла его под руку и, проведя в гостиную, выговорила.
– Жорж, Марьетта была здесь.
– Да, я ожидал этого! Она ведь бросила этого негодяя.
– Да. Откуда ты это знаешь?
– Я был у нее… И узнал все от него самого… Он бесится и грозится.
– Почему ты не сказал мне, что ездил к ней? Зачем она тебе понадобилась? – почти с упреком вымолвила Эльза.
– Так. Право не знаю… Так… Но что же она хочет делать?
– Она хотела остаться здесь. Я ее просила этого не делать. И я ей отдала мою тысячу франков, которые ты мне дал на магазины в Лувре. Она завтра уедет из Парижа.
– И правильно сделает. А ты хорошо поступила. Надо записать ее адрес, чтобы послать ей потом еще.
– Как мне ее жаль! – вдруг воскликнула Эльза. – Что с ней сталось! Ведь я давно, давно не видала ее. Она словно старуха или… или больная… Будто чахнет, тает от медленной, но неизлечимой болезни.
– Вот куда ведет подобная… – начал было Аталин, но Эльза положила ему ладонь на губы.
– Лучше помолчи…
– О, это слово!.. – вдруг воскликнул он. – Много зла оно сделало нам, Эльза!
Она не поняла и смотрела на него, улыбаясь:
– Что ты хочешь сказать?
– Узнаешь сегодня же! – вдруг смело ответил он – Довольно молчать. Надо скорее объясниться, чтобы между нами не было никакой, хотя бы малейшей или пустейшей тайны.
– У меня не было и нет от тебя тайн, и не будет никогда, – твердо и будто гордо произнесла Эльза, – ты не так, стало быть, меня понимал? Когда я просила тебя не расспрашивать меня, то это было по другим причинам…
И, будто подслушав, что говорил час назад Гарнье Аталину, Эльза, сев около него на диван, положила руки ему на плечо и заговорила горячо:
– Послушай. Не все на этом свете просто… Есть нечто, и оно самое милое и дорогое, что хочется держать под спудом, хочется только знать и чувствовать, но не называть вслух и не обсуждать… Так бывает со мной… Почему, не знаю… Вот что я тебе скажу. Когда я иду в церковь хорошенько помолиться, то я выбираю тихий уголок, а не обедню с громким хором и с органом… И вот еще тоже… Признаюсь тебе теперь, чтобы объяснить то, чего сама не понимаю… Я иногда наклоняюсь над тобой спящим и шепчу тебе: «Жорж. Я так люблю тебя!» Знаю, что ты этого не слышишь. И именно это мне и приятно… Все это глупости, шалости, но кому же от них вред? Вот поэтому же я иногда и просила тебя молчать. Помнишь, когда мы ехали с улицы Бальзака в Нельи, ты хотел заговорить о том, какое счастье быть, наконец, вместе, после года горя и разлуки, но я просила тебя молчать… Молиться Богу надо в тишине и в тайне. И любить надо тоже тайно или скрытно. И чем больше полна душа отрады, тем больше хочется молчать… Когда говоришь, то будто разбрасываешь зря сокровище, которое надо хранить в себе. Ну, вот… Раз и навсегда… Понял ты меня?
– Понял, Эльза. И сам почти так же чувствую! – нежно ответил он.
– Зачем же ты выдумал, что у меня есть тайны от тебя?
– Я этого не говорил.
– У тебя вот есть тайны от меня. Или одна, но зато большая и мрачная…
– Да. И ты узнаешь ее сегодня. И сама решишь, что делать.
– Я буду решать?! – оробев воскликнула она.
– Да. Ты решишь то, что я на себя взять не могу. Впрочем, я… почти лгу, потому что чувствую, что это решено уже… Если не здесь, – улыбаясь, показал он себе на голову… – Если не в мозгу, который слишком много и неуместно рассуждает… то на сердце или там, где-то, глубоко – оно решено… И мне легче дышится.
– Ты меня пугаешь, – задумчиво произнесла она.
За обедом Аталин был веселее обыкновенного и сам не понимал, что с ним происходит. Он чувствовал и сознавал, что обстоятельства принуждают его насильно взять тот путь, или ту запретную тропу, которая лишь одна ведет к их взаимному счастью. Он хорошо знал и видел эту тропу еще год назад, но тогда он и думать не смел о том, чтобы взять ее и выйти по ней в «белый свет», в жизнь. Теперь, Бог весть почему, он ждет только того, чтобы Эльза заставила его двинуться по этой тропе, которая выведет их из мрака нравственных пыток и не нужных призрачных мучений. Теперь все сложилось так, что он даже обязан нарушить клятву, данную отцу.
«Мертвые не видят всей земной картины и, принимать решения нам всегда приходится самим. И все к лучшему на свете!» – думалось ему.
После обеда они вышли было в сад. Но на дворе оказалось сыро, ветрено и собрался дождь. Пройдя и погуляв немного в сумраке и в сырости, они продрогли и вернулись в гостиную.
Аталин попросил зажечь камин и, когда пламя разгоралось, они придвинули два кресла и уселись поближе. Он начал было снова робеть от предстоящего разговора, но вдруг, будто встряхнувшись от одолевшего страха, смело заговорил, прямо и почти резко.
– Эльза!.. Ответь мне на мои вопросы, не удивляясь, и не сердясь. Я буду спрашивать неприятное тебе, но так нужно.
– Не знаю, что ты можешь такое спросить, что мне будет неприятно?
– Эльза, – тише и отчасти смущенно вымолвил он. – Ты ведь не была в связи с Отвилем?
Она поглядела удивленно… потом рассмеялась, но, заметив его серьезное и даже странно оживленное тревогой лицо, выговорила:
– Трудно даже понять? Что же это все значит. Ты думаешь теперь, что я была любовницей Отвиля, то есть думаешь то же, что думали все. Но прежде ты этого не думал, когда мне написал.
– Думал Эльза, – глухо отозвался он.
– Что?!
– Да. Думал! – громко и резко проговорил он. – Скажи мне то, чего я до сих пор не знаю. Какие были условия с графом, когда ты пошла на эту сделку с ним. Ты объясняла не раз, но лишь намеками, что он обманул тебя…
– Условия? Платить за брата… И только… – ответила Эльза и запнулась, но, помолчав мгновение, снова заговорила, – все это просто, но противно вспоминать… Слушай. Я ему поставила условием жить на маленькой квартире в одну или две комнаты и носить простые платья, не бывать с ним вместе нигде и никогда и вообще скрываться от всех, но ездить в больницу и видеть два раза в неделю Этьена. Он должен был, в случае огласки и подозрений, говорить, что я его приемная дочь и крестница. Он объяснил мне свое предложение не человеколюбием, а эгоизмом, говорил, что, лишившись семьи, чувствует себя одиноким и желал бы иметь хотя бы кого-нибудь, симпатичного ему, у кого иногда можно проводить вечер. Таковой он выбрал меня. Ну, и все это, оказалось вскоре обманом. Едва я согласилась на это, едва Этьен был помещен в больницу, как понемногу Отвиль начал предъявлять новые требования, но предъявлять исподволь, осторожно и искусно. Сначала квартира сменилась на другую, лучшую, затем обстановка в ней, затем и мои туалеты. Потом начались наши выезды с ним, сначала инкогнито, потом открыто. Наконец, его друзья начали понемногу знакомиться со мной, а вскоре стали бывать у меня, приглашаемые им… Я боролась, но не могла ничего сделать. Я видела и понимала, что все это делалось не случайно, а было задумано заранее и что ему, старому волоките, глупо-самолюбивому, нужно было иметь любовницу и заявить об этом всему Парижу. Зачем? Я не знаю. Но это так. Если бы я отказалась от туалетов и выездов и стала бы жить, как было условлено между нами, то он тотчас же бросил бы меня. А это привело бы к тому, что Этьен был бы выброшен из больницы… Куда? На улицу. Разве я могла бы его содержать, больного? Где и как? Зарабатывать я могла бы в качестве швеи только франков сорок в месяц – самое большое. На что же стали бы мы жить с Этьеном? А главное? Лечение! Что же было делать? Я плакала втайне, но понемногу уступала Отвилю… И вскоре я, разумеется, увидела, что попала уже в разряд сомнительных женщин… И я за это не его винила, слагая всю вину на общество, судящее поверхностно. Но, наконец, в начале лета я уже точно понимала, что Отвиль действует по отношению ко мне лукаво и подло, так как сам распространяет слух, что я его любовница… Я узнала это случайно… Я еще больше возненавидела его, стала презирать всей душой и, конечно, стала собираться бросить его… Но Этьен? Кончилось тем, что я сказала себе: пускай я осрамлена, но совесть моя спокойна. Это вопрос лишь гордости и самолюбия, а не чести. Это сравнительно пустяки. Но дальше ничего не будет. Честь свою и ради Этьена я не в силах отдать. Ведь не пойду же я ради него воровать и убивать. Не пойду я и в новые Золушки…
Эльза смолкла и грустно стала глядеть в колыхавшееся пламя камина, как бы задумавшись о чем-то, что вдруг возникло в ее воспоминаниях.
– Требовал ли затем Отвиль, – заговорил, наконец, Аталин несколько глухим голосом… – Чтобы, сделаться… Чтобы ты стала… Чтобы ты ему принадлежала?
Эльза молчала, потом понурилась, положила голову на руки, опираясь локтями в колена, и, наконец, едва слышно произнесла:
– Он требовал… но не того, что теперь между тобой и мной. На это я отвечать не могу, не хочу. Это гадкий, мерзкий старик. Развалина… которому я была нужна, чтобы прослыть ему за молодого и что-то еще могущего. Вот как понимаю я всю эту его затею. Но когда у него явились прихоти… Я не хочу говорить про это… Я позволяла ему только, с отвращением, целовать мои руки… И дальше не пошла и не могла идти… Поэтому за последнее время лечение Этьена стало висеть на волоске… И вот по счастью явился ты… Довольно об этом… Тайн у меня нет. Но вспоминать мне гадко…
Она замолчала. А Аталин, взволнованный, собирался с духом, чтобы продолжать.
– Эльза, получив мою записку с предложением, стать моей «маленькой женщиной», как поняла ты это выражение?
– Как поняла?!
Она выпрямилась, глядела на него пристально и молчала.
– Что это за вопрос? – тихо произнесла она, наконец.
– Ты поняла… – начал было он, но смолк, не имея духу подойти к роковой минуте.
– Ты меня пугаешь! Как могла я понять? Только на один лад! Но ведь ты как будто… Если ты думал, что я в связи с этим отвратительным стариком, то, как же ты решился предложить мне после этого стать твоей женой.
– Эльза, я выразился «маленькой женщиной», но я не…
И Аталин сразу осекся, увидев, что лицо ее изменяется, освещенное колыхающимся пламенем камина, и становится бледно…
Она вдруг нервно поднялась с кресла, взяла щипцы в руки, будто бессознательно и машинально, и начала, тяжело переводя дыхание, поправлять дрова. Лицо ее, нагнутое близко к пламени, становилось все бледнее и суровее. Какая-то мысль, очевидно, поразила ее, ворвалась в ее голову и сердце, и возникшее от них чувство, казалось, забушевало в ней.
– Говори же скорее… – глухо произнесла она. – Говори! Я умру за любовь… Скорее. Я думаю о самом плохом… Ведь я ошиблась? Да?
И голос ее, упавший, хрипливый, больно схватил его за сердце.
– Стало быть, ты думала, что я уже выхлопотал и имею развод в кармане? – сказал он.
– Развод? Какой?! – выпрямилась она, изумленно глядя ему в лицо.
– Развод с женой.
– С женой?!..
Эльза обернулась к нему и замерла со щипцами в руках, а взгляд ее, устремленный ему в лицо, становился бессмыслен.
– С же-ной!.. – протянула она снова, тихо, просто, как бы незначащее слово или же теряя способность соображать, что слышит и говорит сама.
– Эльза! – воскликнул Аталин, робея. – Я ведь еще не развелся. В каком положении был я год назад, в таком же и теперь… Жена моя здравствует. И если положение свое я скрываю от всех и мои знакомые, даже здесь, в доме, мои люди не подозревают ничего, то тебе я еще год назад сказал, что я женат, чтобы объяснить, почему я предлагаю оскорбительное…
В комнате раздался тихий сдавленный стон, и Эльза, осунувшись, будто подкошенная на месте, упала как сноп, навзничь, головой к огню.
Аталин вскрикнул и бросился к ней… Она была в обмороке, мертво-бледная, с раскрытым ртом, но без дыхания, без признаков жизни.
Глава 51
Эльза была далеко не из хилых женских натур, легко теряющих самообладание, но на этот раз полученный удар был настолько неожиданен, настолько силен, что нравственное потрясение привело к потери сознания, а затем к полной разбитости физической, словно от падения с высоты на землю… Представление об окружающем было смутное, как сквозь пелену. Мысли бродили, путались, обрывались. Общая слабость переходила в горячечную дремоту.
Поднятая без сознания у камина Аталиным и Мадленой и тотчас же перенесенная и положенная на диван, она пробыла без памяти минут десять, которые показались Аталину вечностью. Придя в себя, она долго озиралась кругом, как бы, не понимая, что с ней, и стараясь припомнить, что случилось…
Наконец, она вспомнила и тихо простонала, взглянув на Аталина долгим испытующим взором, как бы желая убедиться, что все это не сновидение, а действительность бурно всколыхнула и возмутила все до глубины ее души. По его виновато-смущенному лицу она прочла ответ, отвела от него глаза и с этого мгновения ни разу не взглянула на него снова, как бы умышленно избегая видеть его лицо… Она лежала на спине с широко открытыми глазами, но недвижно, безмолвно, и не отвечала ни слова на вопросы его, как она чувствует себя и не хочет ли чего.
Затем, спустя час, она тихо попросила снова позвать Мадлену. Когда горничная явилась, она приказала перенести и устроить ее постель в той комнате, где когда-то была она и хворала, в первый раз явившись в Нельи.
Аталина больно кольнуло это распоряжение, но он не стал противоречить.
С трудом встав и посидев несколько минут на диване, она, при его помощи, через силу поднялась по лестнице в эту свою прежнюю, а теперь вновь устроенную, отдельную спальню.
Аталин оставил Мадлену уложить ее, а сам вышел пройтись по саду и подышать свежим воздухом. Он чувствовали себя тоже дурно от последствий испуга и нравственных пыток за те минуты, что она лежала без сознания…
Аталин опасался, что слишком сильное нервное потрясение перейдет сразу в какую-нибудь болезнь. Опасные симптомы будто уже начали сказываться… Выражение лица ее изменилось, цвет лица сразу стал землисто-темный, взгляд больших, всегда ярких глаз будто слегка потускнел и мгновениями был испуганно-бессмысленным.
Вместе с тем он недоумевал… Почему так страшно поразило ее объяснение, что он еще не имеет развода. Она даже как будто лишились чувств от одного известия, что он женат. Да ведь она же знала это давным-давно, уже более года назад!
Вернувшись в дом, он сел и просидел до рассвета около постели Эльзы. Он пробовал, когда она шевелилась и открывала глаза, заговаривать с ней, но она не отвечала ни слова, тяжело вздыхала, или тихо стонала и начинала нервно двигаться, менять положение и позы в постели, будто металась от жара или боли… Затем она затихала и лежала, будто в оцепенении, с открытыми глазами, но без малейшего движения по целому часу.
Только изредка она что-то бессвязно шептала. И только два слова, повторяемые часто, он смог расслышать и понять:
– Его жена!..
Так прошла вся ночь, и лишь на заре она действительно заснула и стала дышать ровнее.
Посадив Мадлену около постели вместо себя, измученный Аталин ушел в свою спальню, показавшуюся ему унылой и опостылевшей, и, не раздеваясь, лег на диван, чтобы только полежать и отдохнуть с полчаса. Но усталость взяла свое, и он тотчас заснул глубоким и тяжелым сном. Проснувшись часов в десять, он вскочил и быстро, но тихо и осторожно, двинулся к комнате Эльзы и остановился у прикрытой двери, так как услышал голос Мадлены.
Горничная громко рассказывала что-то такое, и это указывало, что Эльзе гораздо легче.
Не сразу он понял, в чем дело, но, наконец, сообразил… Мадлена рассказывала, что бывает и что с ней было от испуга при пожаре, и с ее братом, за которым гнался бешеный бык.
– Хозяин должен сожалеть о том, что вас это так испугало, – закончила она. – Конечно, он не предвидел этого и не ожидал.
– Разумеется. Это я виновата, а не он, – отозвалась Эльза.
И голос ее показался Аталину слегка глухим, но спокойным.
«Слава Богу» – подумалось ему.
И он вошел в комнату.
– Как ты себя чувствуешь? – вымолвил он, стараясь придать голосу спокойный оттенок.
– Хорошо! – кратко ответила Эльза, но не поглядела ему в лицо и даже не подняла глаз. Помолчав, она прибавила:
– но я так слаба, что останусь в постели весь день.
Аталин выслал Мадлену, приказав подать кофе, и, оставшись наедине с Эльзой, с волнением ждал, что она скажет. Но он долго и напрасно ожидал. Она упорно молчала. Он же не решался заговорить первый.
Мадлена подала кофе, пристроив и накрыв маленький столик около постели. Эльза села в кровати, взяла свою чашку, намазывала масло на жженые сухари или «тарты» и пила кофе, как всегда, как бы совершенно здоровая и спокойная. Только лицо ее было, по-прежнему, темное, коричневое, что всегда случалось с ней в минуты крайнего возбуждения и волнения.
Аталин умышленно сделал несколько пустых вопросов, она тихо, отрывисто и односложно ответила. Со стороны казалось, что они в пустой ccopе и просто «будируют» как влюбленные, по пословице: милые бранятся только тешатся. А между тем, он мучился от нетерпения знать, к чему она пришла и что решила.
Когда Мадлена снова явилась, убрала все и ушла, он тихо вымолвил:
– Что же? Эльза?
Но она не ответила, как если бы и не слышала вопроса. Он порывисто поднялся с места и грустный, тревожный, двинулся было из комнаты. Эльза будто встрепенулась и остановила его движением руки.
– Погоди! Только одно слово! – произнесла она вдруг громко и решительно, будто поневоле заговорив от подступившего гнева или мгновенного порыва отчаяния.
– Я готов и только прошу объясниться ясно, – ответил он почти радостно.
– Объяснять нечего… Я только одно тебе хочу сказать… Это нужно…
– Но ведь ты напрасно мучаешься, страдаешь. Пойми, Эльза, что все поправимо… Все в наших руках, и если…
– Слушай… – резко прервала она его… – Пойми… Я же все поняла и знаю… Слушай. Когда ты говорил мне… Ну, тогда, в Париже, год назад… Ты говорил, что ты женат. Я решила, что ты лжешь и обманываешь. И я не знала… Пойми! Не знала, что ты женат. Иначе я никогда бы… О, никогда!.. Несчастье во мне самой!.. Я сама себя погубила. Ты поступил правдиво, честно. Я поверила россказням болтунов в замке Отвиль, а не тебе… Я поступила бессмысленно. И вот я наказана. За мою срамную роль при графе – я тоже наказана. Недоразумение ужасное, роковое, но понятное. Так и должно было случиться.
– Эльза, я могу, повторяю, иметь развод и тогда все…
– Достаточно! Хватит! – махнула она рукой. – Я все сказала…
– Это будет лишь простая формальность. Мы более двадцати лет не видались с этой женщиной, которую я презираю. А клятва, про которую я говорил тебе, клятва умиравшему отцу…
– О, Боже, достаточно! – воскликнула Эльза отчаянно. – Уйди! Оставь меня… Потом… А теперь… Уйди.
Аталин растерянно и грустно поглядел на нее и медленно вышел. Часа через два он снова пришел, но она отвернулась к стене лицом.
И затем весь день прошел томительный, мучительный, не разъяснивший ничего.
Что думала Эльза, он не знал; на что она решилась, догадаться было нельзя. Говорить с ним она упорно не хотела.
– Оставь меня, – тихо отзывалась она на все его вопросы.
Глава 52
На следующий день, рано поднявшись и тихо войдя в комнату Эльзы, Аталин остановился на пороге, неприятно удивленный.
У постели Эльзы сидела Марьетта. Она поднялась к нему навстречу и знаком попросила его выйти вместе в другую комнату. Вид ее, скромный и серьезный, какое-то темное шерстяное платье и исхудалое печальное лицо, со впалыми тусклыми глазами, наконец, будто надтреснутый, устало-тихий и спокойный голос, когда она заговорила – сразу заставили Аталина иначе отнестись к ее нежданному появлению. Марьетта вызвала в нем жалость.
– Эльза просыпалась и опять задремала, – заявила она почти шепотом. – Мы говорили, но она отказалась объясниться. Скажите, что у вас случилось?
Аталин вздохнул и отвернулся… Они стояли у окна, и он, не ответив, стал грустно смотреть на деревья перед домом, которые раскачивал осенний ветер, срывая, швыряя в воздух и разнося последние листья…
– Она не жалуется ни на что, говорит, что здорова… – продолжала Марьетта. – Но она два раза сказала… Сказала мне… – Марьетта потупилась сурово и, произнесла будто против воли. – Она говорит, что жестоко наказана за свою гордость, за то, что презирала меня, а теперь стала такой же…
Аталин молча сел на подоконник и, прислонив локоть на холодную раму, уныло оперся на руку головой.
– Вы мне позволите остаться ходить за ней?.. Это будет мне практикой для начала. Мой, так сказать, дебют, в роли сиделки. Я решилась идти в сестры милосердия.
– Вы?! – невольно вырвалось у него.
– Да. Вы удивлены? Что ж… Все же лучше в сиделки, нежели в горничные или в консьержки.
– Конечно. Но ведь это страшно трудно. Тут требуется призвание.
– Призвание… Это просто так говорится. А моя вся жизнь была ли призванием? Все решает случай. Раскаешься, да поздно… Когда все уже рассыпалось… И все потеряно, молодость, красота, веселость. Однажды, когда уже больше никто не хочет вас, разверните свою жизнь в обратную сторону. Молодость пролетела быстро, авось и старость не затянется. А то еще можно и ее сократить. Вот одна моя приятельница, с прозвищем Sot l’y laisse, на днях распорядилась. Поставила около постели керосинку, заперла дверь и легла… К вечеру ее нашли уже мертвой. Ничего сложного… Простое самоусыпление. И счет подбит.
– Послушайте, – вымолвил Аталин. – Если Виган явится сюда устраивать скандал… это будет мне крайне неприятно, в особенности теперь, по многим причинам.
– Если явится, и я увижу, что мирно с его болтовней не справиться, то я уеду с ним, а через день опять его брошу и скроюсь где-нибудь в меблирашках…
– Вам лучше уехать куда-нибудь в провинцию… Он стал совсем больной… Я думаю, он пьет.
– Все последнее время он страшно пил и все абсент. Утверждает, что это вводит его в полное исступление.
– Отупение, – поправил ее Аталин.
– Ну да, – не поняла Марьетта. – Ведь эту гадость зовут теперь «l’assommoir».
– Он от вас не отстанет… Уезжайте подальше и лучше всего в Нормандию.
– Подальше от Парижа! – покачала Марьетта головой. – Трудно. Я привыкла. Какая же жизнь вне Парижа? Нет, я хочу здесь освоить профессию сестры милосердия.
– Это не профессия, мадемуазель Марьетта! – нетерпеливо ответил он. – Обучиться этому нельзя. Здесь требуется призвание. Да потом вас и не примут ни в одну общину. Справятся о прошлом и откажут.
– Вы думаете?
– Скорее всего…
– Стало быть, возврата нет! что ж, это мило. Ну, если не позволят стать честной женщиной… тогда остается то, что сделала Со-Ли-Лэс.
В эту минуту в спальне раздался голос Эльзы, которая звала сестру. Они вошли вместе.
Эльза была на вид совершенно спокойна, вполне оправившаяся. Она поглядела на Аталина вопросительно, будто желая знать, как он относится к появлению Марьетты. Он понял ее мысли.
– Если ты желаешь, – сказал он, – Марьетта могла бы ходить за тобой.
– Нет. Я совершенно здорова и потом я советую ей скорее уезжать из Парижа. И в любом случае, не оставаться у вас. Если она сдержит свое обещание начать жить на другой лад, то я может быть… если не устроюсь иначе, как мне хочется… тоже к ней перееду, и мы станем вместе работать, а скопив денег, может быть, магазин откроем.
– Это было бы забавно! – быстро отозвалась Марьетта. – Целый день пялиться на народ.
– Ну… Если так… – тихо сказала Эльза. – То лучше и не пробовать… Ты всегда останешься собой. Знаешь что, Марьетта? Мы вместе не магазин откроем, а просто вместе заснем… И сделаем то же, что и Со-Ли-Лэс. Мы все должны так кончить. У нас одна дорожка…
– Эльза! – горьким упреком вырвалось у Аталина.
– Да что у вас тут происходит? – воскликнула Марьетта. – Вы же любите друг друга, любите уже, наверное, целый век и зажили, наконец, здесь вместе, спокойно… А дело опять не ладится из-за ее вздорного характера. И что же? Разве лучше быть любовницей усохшего пирожка с кремовой начинкой, как твой Отвиль? Всякая, самая последняя, пропащая женщина все-таки предпочла бы тысячу раз, месье Талина!
– Это пытка какая-то! – шепнула Эльза, закрывая лицо руками.
– Перестаньте! – резко выговорил Аталин. – Подобный разговор неуместен. Действительно, лучше уезжайте. Извините!.. Но я не могу согласиться на ваше присутствие здесь!
– Да, уезжай… И лучше всего, подальше от Парижа, – сказала Эльза. – Я тоже скоро уеду.
– Ну, тогда… Если вы меня гоните, – ответила Марьетта обиженным тоном, – то делать нечего.
Глава 53
После полудня Эльза, простившись и сбыв с рук Марьетту, поднялась с постели, оделась и сошла вниз в гостиную. На вид она была спокойна, но лицо оставалось по-прежнему мрачным. Не только выражение было суровое и жесткое, но и цвет лица не был обычный светло-матовый, а какой-то коричневый… Она заметно похудела за эти два дня, щеки осунулись и глаза подернулись синевой, казались больше, но глубже впавшими. Аталин молча встретил ее, хотел обнять и поцеловать, но она отстранилась, тихо вымолвив:
– Оставим это…
Они сели у того же камина… Она понурилась в своем кресле, задумалась и сидела, как бы предполагая молчать целый день.
– Эльза, – вымолвил он через минуту, – ведь это же невозможно… Так…
– Что? – отозвалась она рассеянно.
– Мучиться задаром! Зачем себя терзать всячески, когда я повторяю тебе, что дело в наших руках. Через полгода я смогу быть свободными человеком, и ты станешь моей женой.
– Никогда!.. – шепнула она твердо.
– И почему?..
– Я не хочу этого. Я…
– Ты не можешь не хотеть этого. Скажи, что тебя смущает?
Эльза помолчала и затем произнесла холодно, как бы отдавая приказание:
– Расскажи мне все подробно… Как ты женился? Когда?.. Почему разошелся с женой? Зачем скрываешь, что женат?.. И почему твой отец взял с тебя такую клятву?
Аталин ободрился, придвинув свое кресло ближе к ней и, заговорил с воодушевлением.
Он стал рассказывать все малейшие подробности своей незатейливой жизни с детства. Она слушала с напряженным вниманием… Известие, что отец Аталина был простой крестьянин, поразило ее, и лицо ее на мгновение оживилось.
– Недаром я полюбила тебя! – грустно отозвалась она. – Никогда не понимала, как я могу любить un aristo [910 - Аristo – аристократ (франц).]. Теперь ясно.
Когда Аталин, рассказывая, коснулся обстоятельств своей женитьбы по приказанию отца и затем передал возмутительные подробности поведения своей жены, почти вскоре после брака, Эльза покачала головой и выговорила, оживляясь:
– Это же ужасно! И бесчестно! Как может женщина обманывать своего законного мужа, я этого никогда понять не могла и никогда не пойму. Можно возненавидеть мужа, можно уйти от него в монастырь, стать сестрой милосердия, наконец, просто уйти, жить одной… Но оставаться рядом, иметь любовника за его спиной, лгать и обманывать его и всех… Не понимаю…
Подробно рассказав, как госпожа Аталина сама уехала от него к своим родным, и как старик призвал его, умирая, и потребовал его клятвы, Аталин горячо и красноречиво стал доказывать, что он не может теперь сдержать обещанное, а вследствие рокового недоразумения между ними, даже и не должен… Он, напротив, должен, обязан, как честный человек, нарушить эту клятву и назвать ее своей женой. И законное стремление к личному счастью, и разум, и совесть, и долг – все вместе требуют этого.
Аталин смолк и стал глядеть в лицо Эльзы, которое было теперь уже не сурово, а лишь печально. Он ждал, что она скажет.
– Почему отец твой потребовал это? – заговорила она, наконец. – Почему он не считал тебя вправе отомстить этой женщине разводом, или если не мстить, то просто освободить себя, не портить своей жизни?
Аталин объяснил, что отец его, человек строгих правил в жизни и глубоко верующий христианин, слепо, благоговейно относился ко всем установлениям церкви. Поэтому, он считал развод грехом и кощунством. Если брак, сочетание двух людей на всю жизнь, есть таинство, то люди не могут разрушать дело рук Божьих… Если же допустить, что могут, то, стало быть, брак – не таинство, а формальность, как простой контракт, купчая, нотариальная сделка…
– Странно!.. – воскликнула Эльза. – Как это странно!
– Что? – удивился он.
– Да, именно… Это дело рук Божьих, – с печальным восторгом заговорила она, – таинственное, Богом созданное и определенное на земле людям. Соединение двух, мужчины и женщины, святым чувством, громадным, точно отделяющим их двух от всех других людей, живущих кругом… Это соединение чудное и священное и непонятное вполне нашему уму… Вот такое точно, как рождение или смерть. Я не знала, не могла это выразить, рассказать, но так, именно так, считала всегда. Второй или третий брак – бессмыслица.
– Но, Эльза!.. Если я… сам… Если я не верю, что это таинство… то я могу допускать развод. Ради нашего счастья мы можем теперь…
– Вдвойне не можем!.. – вскрикнула она горько. – Мы… Ты и я… Я не могу стать женой, законной, Богом благословляемой и поэтому счастливой – человека женатого, то есть принадлежащего другой женщине, быть выше Бога и всех людей. Ты не можешь стать моим мужем по той же причине и, кроме того, еще вследствие клятвы, данной отцу. После нарушения подобных священных обязательств перед близкими, ушедшими в тот мир, что же людям останется еще… Дальше… Идти убивать… Нет! Нет! Всему этому… Да. Конец! Конец!
Она тихо подняла руки, взяла себя за голову и прошептала что-то со страданьем в голосе, но Аталин не расслышал слов.
– Эльза. Ради Бога, попытайся вникнуть. Пойми… Нельзя же так играть своей и чужой жизнью.
– Да. Да. Жизнью играть нельзя! – воскликнула она. – Но вот что ужасно, что обстоятельства, случайности играют нами как копеечной игрушкой. За что? Чем я это заслужила?! И теперь?.. Теперь? Что же остается?..
Аталин снова горячо и страстно начал убеждать ее.
– Я это решил, Эльза, бесповоротно, – кончил он. – И решил со спокойной совестью. Если нас, при нашей любви, не благословит небо, как ты говоришь, то кого же тогда… Повторяю, это решенное дело. Ты не можешь оставаться в положении любовницы. Поэтому успокойся и не терзай себя.
Эльза отняла руки от головы, обернулась к нему и с обычным огнем в глазах и в голосе, когда она бывала возбуждена, твердо вымолвила:
– Да. Я не останусь в этом положении. Это выше сил моих. Я не могу прожить даже месяца, зная, что я не имею права и никогда не получу его – прямо смотреть людям в глаза. Мне надо стать законной женой честного человека, который будет меня любить и уважать, проставь все… Или надо… Не жить!
– Что ты хочешь сказать? Ведь я тебе, именно, это же и говорю. То же самое…
– Нет. Нет! Не то же.
– Объяснись! – тревожно воскликнул Аталин.
– Скоро. Завтра, послезавтра… ты узнаешь. А пока более ни слова об этом.
И напрасно начинал он снова тот же разговор и всячески умолял ее объяснить ему ее загадочные слова. Она отвечала все то же, что он узнает вскоре, как она намерена поступить.
День прошел томительный, грустный и мрачный.
Наконец, уже вечером, после горячих, неотступных просьб Аталина решить их участь, Эльза вдруг ответила резко:
– Прекрати! Если ты будешь так меня преследовать, то я уйду из этого дома… На улицу! Ведь мне же некуда больше. Сестра Рене меня, такую, не примет. Хочешь ты меня выгнать на улицу, чтобы я была подобрана полицией как бродяга, то продолжай просить о невозможном, не должном, бесчестном и греховном… Прошу тебя!.. Лучше не мучай напрасно себя и меня…
И просидев молча весь вечер, она рано ушла наверх к себе в спальню.
Аталин оделся, вышел в сад и долго бродил, несмотря на ветер и стужу.
«Кажется, я был несчастлив здесь, – горько думалось ему, – год тому назад, когда она вдруг уехала отсюда с Марьеттой и затем пропала без вести. А сейчас еще хуже! Да, хуже! Боже мой! Неужели нельзя пересилить ее, побороть?»…
Наконец, он вернулся в дом и тихонько, чтобы не разбудить Эльзу, так же, точь в точь, как тогда, год назад, осторожно поднялся наверх. Проходя мимо дверей комнаты Эльзы, он остановился, прислушался и вдруг вздрогнул, встрепенулся всем телом. Он расслышал глухие рыдания. Она, очевидно, закрылась с головой одеялом и всячески душила эти неудержимые рыдания. Он схватился за ручку. Дверь была заперта. Он хотел начать стучать в дверь, но рука его замерла. Он понял, что это было бы полным, жестоким и немыслимым насилием над ней. Он быстро прошел к себе, бросился на диван и, схватив себя за голову, снова воскликнул в сотый раз:
– Как же убедить ее, как пересилить!? Неужели это невозможно? Может быть завтра же, то есть через несколько часов, я, Бог весть, что узнаю… Но что? Что?!
Глава 54
Наутро, около десяти часов, Аталин, проснулся как от толчка. Что-то насильственно разбудило его, прервав крепкий сон, тяжелый, почти болезненный, как обморок. Какое-то странное чувство, еще во сне, вдруг возникло в нем. Смутная боязнь, ожидание неминуемой беды, предчувствие несчастия.
«Не ушла ли она?.. Не бежала ли? – вдруг спросил он себя и вскочил с постели. – И как это не пришло мне на ум вчера? Что же я? Безумный, малый ребенок? Надо было распорядиться, не допускать этого».
Он позвонил и стал ждать трепетно и боязливо. Жак постучался и вошел.
– Мадемуазель… – выговорил Аталин и, спохватившись, прибавил: – Что делает мадемузель Эльза? Где она? Встала?
– Давно встала. Еще в восемь часов… Сейчас у нее кто-то в гостях.
Аталин изумленно поглядел на Жака.
– Да-с. Поднявшись и сойдя вниз, мадемуазель объяснила, что если кто явится и будет ее спрашивать, то провести гостя в библиотеку и доложить ей. Так я и сделал.
– И кто же это?
– Простите. Я не счел нужным спросить его имя и докладывать, так как мадемуазель заранее приказала принять.
– Но это не тот, не Виган? Не тот господин, что был здесь год назад?
– Извините, монсиньор… Это простой рабочий. Блузник. Маленький, рыжеватый и выглядит довольно просто… очень просто.
И без всякой видимой причины, вдруг то же чувство страха еще сильнее нахлынуло на Аталина.
– Где они? В библиотеке?
– Точно так-с!
Аталин быстро, спеша, кое-как, не владея собой от волненья, начал умываться и одеваться.
– «Завтра»! – говорил он вслух. – Да. Вот и завтра… Нынче!.. Гость. Рабочий. Это он! Стало быть, он все решит. Кто же он? Это ведь не случайность. Она знала, предупредила людей. И решит он. Что же это? Нет. Так нельзя!
Через четверть часа, отчасти овладев собой и наружно-спокойный, он спустился вниз, и, войдя в библиотеку, остановился на пороге.
Эльза сидела на стуле у круглого стола, где лежали свежие газеты, а напротив нее сидел рабочий в новенькой синей блузе, толстыми складками топорщившейся на груди и на плечах. От новой дешевой материи, ни разу еще не мытой, слегка пахло ее обычным фабричным запахом. Он держал свой картуз в обеих руках, на коленях, и мял его. Быстро поднявшись при появлении Аталина, он поклонился по-крестьянски подобострастно, ради вежливости, улыбаясь и обнажая ряд коричневых зубов.
Лицо его чересчур простое, почти вульгарное, глуповато-доброе, покрытое веснушками, с круглыми, серенькими глазками, затем цвет волос белокуро-рыжеватый, наконец, маленький рост и широкие плечи, легкая сутуловатость и здоровенные руки и ноги – все делало его крайне нескладным и неуклюжим на вид.
Эльза при входе и изумлении Аталина несколько мгновений умышленно молчала, как бы давая ему время разглядеть гостя. Когда Аталин перевел глаза на нее, то увидел, что лицо ее сохраняло еще следы горьких ночных рыданий, а, быть может, и бессонницы.
– Это мой друг, – произнесла Эльза, и голос ее был хрипливый, сдавленный будто судорогой.
– Очень рад, – машинально отозвался Аталин.
– Старинный приятель, первый по времени друг, – продолжала она. – Мой и брата. Этьен всегда обожал месье Фредерика.
Гость этот был эльзасец из Териэля, все еще служившей, по-прежнему, в багажном отделении железнодорожной станции.
«Фредерик! Эльзасец, преследуемый за его произношение и неуклюжесть… – подумал Аталин. – Как часто Эльза говорила о нем».
И Аталин сразу многое вспомнил, понял, что за человек перед ним. Он изменился в лице от смутного чувства, от дикой мысли или невероятного предположения, которое, как молния, сверкнуло в его голове. И в то же мгновенье он будто услышал, или ощутил, или сам себе мысленно произнес:
«Он! Да! Ты с ума сошел. Нет, это именно так! Именно он! Это безумие! Да. Но так… Верно!»
– Сядьте и выслушайте, – сказала Эльза едва слышно и таким голосом, как если бы сильная судорога сжимала ей горло.
Взяв стул слегка дрожащей от волнения рукой, Аталин придвинул его и сел. Фредерик тоже конфузливо опустился на край своего стула.
Скромного и глуповатого эльзасца, очевидно, смущал этот визит и нахождение в доме русского, которого он часто видел на станции Териэля и в замке Отвиль. Два раза этот русский сам расписался в книге его, при получении посылок на его имя. Однажды Фредерик помог Аталину, занес в вагон его вещи и получил на чай пятьдесят сантимов.
Аталин, со своей стороны, ничего этого теперь не помнил, но лицо эльзасца было ему смутно знакомо…
«Так вот «каков», вот «который» – этот Фредерик», – думал он, вспоминая все, что знал от Эльзы об эльзасце.
Сколько раз шутила и смеялась она над тем, что он был, собственно, ее «первой любовью». И мало этого… Когда она вернулась в Териэль, после отъезда из Нельи, Фредерик радостно встретил ее, два вечера просидел у них в домике… А когда они с матерью и Этьеном двинулись навсегда из Териэля – Фредерик вызвался провожать их две станции… Когда же он совсем прощался с ними – Эльза это помнила и над этим не смеялась – в глазах его стояли крупные слезы… Но он никогда не обмолвился, ничего ей не сказал, ни прежде, ни в эту минуту. Эльза все это оценила, поняла и глубоко почувствовала. И с тех пор, более года, изредка она думала и даже иногда, кротко улыбаясь, говорила Аталину:
– Мой бедный Фредерик! Возможно ли продолжение нашей дружбы? Бог знает…
И все это забыл Аталин, и все это вспомнил теперь.
– Месье, Жорж, если вкратце, то… – через силу выговорила Эльза, едва владея своим голосом, который дрожал, рвался и звучал хрипло… – Я написала Фредерику записку и вызвала сюда… Я сейчас ему все объяснила. Он знает все, что случилось со мной, и как случилось. Он по-прежнему любит меня и не… Продолжает уважать меня. Я сама его уважаю и люблю давно. Это славный и честный мужчина. Мы решили все… И мы не боимся. Мы будем работать на переезде, и у нас совсем не будет времени для печали.
– Эльза! Ради Бога! – воскликнул Аталин, чуть не теряя рассудок и чувствуя, что готов потерять сознание.
– Умоляю вас… смириться, – выговорила Эльза с чувством. – Другого исхода нет. Мы останемся друзьями, будем видеться, когда вы захотите. Фредерик не будет ревновать. Он меня знает. Он даст мне то, что я ставлю теперь выше всего на свете – положение законной жены. И он знает, что я не опорочу, не осрамлю это святое званиe. Правда, Фредерик, ведь это все так?..
– О, да, – отозвался восторженно эльзасец. – Месье не имеет понятия, обернулся он к Аталину, – какая славная девушка Газель! Другой такой нет, это правда. Я ведь ее знал еще крошкой. И по моему суждению, она ни в чем не виновна. Трудно сироте на свете жить. Недобрых людей на свете много. Я всю мою жизнь теперь ей одной… Я счастливейший человек… Я теперь… Я…
Фредерик отчаянно махнул рукой с картузом и воскликнул:
– Да что там! О чем еще говорить? Нет, того человека, который бы не женился на Газель! Не я один… Любой в городке это скажет. Все знают, какая это девушка – Газель! Великий Боже! Мы будем счастливы. Она хочет, чтоб я выхлопотал себе прежнее место Вигана, дежурного у переезда за мостом. Ну, что же? Мне его дадут, я знаю. И «малыша» заберем из лечебницы к себе! Будем жить семьей.
Аталин схватил себя за голову, бледный, как полотно и зашатался на стуле… Эльза вскочила с места и с криком бросилась к нему. Фредерик наивно растерялся.
Через несколько мгновений Жак с Мадленой были в библиотеке и ухаживали за потерявшим сознание Аталиным.
В тот же день, в сумерки, Аталин снова был один на вилле. Эльза простилась с ним так же, как и со всеми людьми, спокойно, твердо, с суровым лицом…
Он почти не сознавал, что творится…
– Мои дни сочтены, – прошептал он невольно, последний раз подавая ей руку.
– И мои? – вопросом, тихо и грустно, отозвалась она.
Глава 55
Через неделю Аталин получил письмо по почте со штемпелем Териэля и узнал почерк Эльзы. Это было событием среди уныния и мертвой тишины на вилле.
В четырех строках было извещение, что она только что вернулась из мэрии и из церкви.
Он прочел и перечел несколько раз эти строки, потом поднялся и достал револьвер из ящика стола.
Повертев его в руках несколько минут, он бросил его на письменный стол и вымолвил:
– Нет. Так нельзя. Успеется, конечно. Но не сейчас… Надо сначала дела привести в порядок… Надо передать все в разные московские благотворительные общества в память отца. И надо, чтобы она была богата, а не осталась лишь со «славным работягой». Пусть они будут счастливы не в одни лишь редкие часы отдыха от работы. Стало быть, когда же? Неужели придется ехать в Poccию ради формальностей?.. Что же делать?
Затем он поглядел на револьвер и усмехнулся:
– Когда ты узнаешь, поймешь, как я тебя любил. Поймешь поздно, что сделала! И счастлива не будешь… Поймешь, что многое на свете лишь только навязанная неведомо кем и зачем отвратительная ложь и обман! Бессмысленные призраки от колыбели до могилы обступают человека и мешают жить, когда и без того бесцельно и безотрадно это жалкое, случайное существование. Боже мой, да можно ли придумать что-нибудь безумнее этой жизни? Жизнь простого муравья неизмеримо разумнее.
Человек стремится к недостижимому. Так неужели у Тебя нет других миров, где все… человечнее… Где существование на уровне хотя бы здешнего, даруемого Тобой разума. Где существа не презирают себя и окружающее, не способны уходить самовольно со скрежетом и проклятиями, как я вот решил уйти отсюда, не зная куда, но зная, что не найду ничего?.. Вечная тьма – разумная, тьма в сравнении с этим мизерно-мерцающим светом, освещающим лишь бесконечные загадки и бессилие человека.
После получения рокового известия от Эльзы, что он безвозвратно потерял ее и с ней потерял все… Аталин занялся своими делами и убивал время в мелочах, в переписке с сестрой, с нотариусом в Москве и с управляющим фабрикой.
«Убивать время, это ведь убивать себя! – часто думалось ему. – Зато, убей себя и убьешь все и всех. Твой конец будет концом миpa».
Через несколько дней уныло-однообразная жизнь в Нельи была снова прервана небольшим происшествием.
Рано утром на виллу явилась полиция… Комиссар расспрашивал прислугу и затем пожелал видеть самого домовладельца.
Он желал получить у Аталина некоторые сведенья. Дело шло об известной на вилле личности, которую сыщики и агенты тайной полиции разыскивали по всему Парижу и окрестностям. Это был шатун и сутенер, скрывавшийся после совершения возмутительного убийства, которое рассказывалось подробно на страницах всех газет и взволновало даже таких обывателей, как парижане, которых удивить трудно.
Негодяй зарезал свою любовницу в ее квартире, обезглавил ее и повесил ее голову над улицей, привязав за волосы к ставне окошка.
Убийца успел, однако, бежать и скрыться, прежде чем прохожие заметили кровь на тротуаре и увидели женскую голову, висевшую под окном.
В квартире, на груди изуродованного трупа, распростертого на полу, была пришпилена булавкой бумажка-записка:
«Эта бедная, девушка, заплатила за все, что общество задолжало мне. Я убил, потому что я хотел жить! Какая издевка! Я знаю, что за ее убийство меня ожидает гильотина. Но она будет долго меня ждать, дорогая дама. Современные женщины, защищая нас в этом мире, нас же и посылают в иной! Мерзавки!..»
Полицейский комиссар рассказал все это и подтвердил номером газеты, которая была при нем. Он попросил Аталина дать сведения, какие только он может дать.
Через неделю Аталин узнал от Жака, читавшего газеты, что убийца попался в доме депутата Грожана, куда нахально заявился вечером, спьяну, во время большого местного бала. Он явился с запиской на имя хозяйки, в которой требовал немедленно выдать ему тысячу франков, грозясь, в случае отказа, страшным скандалом посреди бала. Шантаж не удался благодаря присутствию духа у госпожи Грожан, и преступник был арестован.
Глава 56
Прошло более полугода. Весна была уже на дворе, воскрешая природу, призывая все к новой жизни, нашептывая даже людям начать жить сначала: «Авось будет хорошо! Лучше!»
Местечко Териэль, станция и в паре километров от нее маленький сторожевой домик вблизи рельс и огромного железнодорожного моста – все одевалось зеленью. Перед домиком, где уже месяца три жил новый сторож с женой и больным мальчиком, готовился и разводился садик, чистились дорожки и клумбы.
В теплый, но туманный день, уже в сумерки, в сторожевом домике было тихо и пусто… Бледный и худой, изможденный болезнью мальчик, лежал один в постели. Ему хотелось пить, но он не мог, не умел спросить этого… А те, кто за ним любовно всегда ухаживали, были в отсутствии… Сторож-путеец, крайне смущенный многим происшедшим дома в эти последние дни, все-таки отправился осматривать свой участок полотна.
Жена его, заперев заставы на переезде у моста в ожидании скорого поезда в Париж, исчезла и против обыкновения не ждала прохода его с флажком в руках.
Однако, недалеко отсюда, на спуске крутого берега, под самым мостом, что-то белело. Это и была жена путейца в простом ситцевом платье, полинявшем от стирок. Она сейчас спустилась сюда, бросила флаг и села на пробивающуюся траву, оперев локти в колена, скорчившись и положив голову на руки. Казалось, будто она в порыве горького отчаяния и неодолимой муки бессознательно схватила себя за черную, густо-кудрявую голову…
Прошло минут десять, она не двигалась, будто забылась… Вдали раздался глухой гул, потом стих, но тотчас же раздался ближе и громче… Скоро этот гул стал грозным грохотом, будто невидимая рука сыпала каменьями по окрестности… Два пронзительных свистка прорезали воздух… Наконец, загрохотал, будто содрогаясь, огромный мост и от его трепета будто глухо вздохнула, и застонала река.
Сидевшая под мостом вздрогнула, очнулась, подняла голову. Черные глаза ее блеснули ярче, зловещим светом, сверкнули отвагой безумия.
В мгновенье она вскочила, быстро вбежала на гору и застыла у самых рельс на выезде с моста, где несся с грохотом поезд.
Паровоз будто стоял среди моста, но вырастал, становился все больше, все виднее… И вот он перед ней всего с десяток шагов…
– Жорж! – вдруг дико вскрикнула она, взмахнув руками к небу. И одним прыжком бросилась навстречу поезду и… исчезла под ним…
Паровоз пронесся, за ним вереницей бежали вагоны, а под их вертящимися колесами мелькало что-то белое… Вагоны пробежали все, и это белое белелось уже на пустых рельсах.
Но состав сразу круто остановился… Машинист, кондуктора и десяток пассажиров, соскочив на полотно дороги, побежали назад к мосту и окружили останки несчастной.
Женщина была раздавлена насмерть, колеса прорезали грудь… Она уже не дышала, и только в больших черных глазах еще не погас светоч жизни…
Шумя, толкуя, крича и ужасаясь, изуродованное тело женщины подняли с рельс, бережно перенесли и подняли в последний вагон…
– Это же дежурная с застав! – сказал кто-то.
– Как? Они же получили на днях огромное наследство за границей. Вот не повезло!
Десятки пассажиров повылазили между тем из вагонов и бежали к месту происшествия… Но тут же раздался громкий и повелительный крик кондукторов:
– Садитесь в вагоны, господа! В вагоны!
И снова полотно дороги быстро опустело… Все исчезли в вагонах. Поезд тронулся, загремел, задвигался быстрее, наконец, понесся, и, словно змей, скользя и извиваясь стальным туловищем, пропал за холмом.
Изуродованное и безжизненное тело сдали на станции…
Мертвое лицо, обрамленное массой черных кудрей, было красиво… Мертвые глаза, глубокие, умные, кроткие, все еще блестели и, пристально глядя на толпящихся любопытных, смущали их своей красотой, своей загадкой, вопросом о чем-то, на что у людей ответа нет!..