-------
| Библиотека iknigi.net
|-------
| Юрий Поликарпович Кузнецов
|
| Стихотворения
-------
Юрий Кузнецов
Стихотворения
Золотая стрела Аполлона
Я рад, что мне дана возможность представить читателям творчество замечательного русского поэта Юрия Кузнецова.
Чем же этот поэт так замечателен?
По моему личному мнению, Юрий Кузнецов безусловно входит в высшую тройку русских поэтов второй половины ХХ века (вместе с Николаем Рубцовым и Иосифом Бродским). Он определил дальнейшие пути развития русской поэзии. Последующие поколения поэтов России идут по дорогам, проложенным стопами Юрия Кузнецова.
Но кто-то из читателей скажет, что все это субъективно, спорно, бездоказательно.
Что ж, тогда начну с биографических сведений…
Юрий Поликарпович Кузнецов родился 11 февраля 1941 года на Кубани. Отец Юрия Кузнецова в первые дни войны ушел на фронт, а семья с матерью переехала на его родину, в село Александровское Ставропольского края. Стихи Юрий Кузнецов начал писать рано, одно из первых его стихотворений было посвящено кубанскому городку Тихорецку, в котором проживал юный поэт. Первое опубликованное стихотворение появилось в 1957 году в тихорецкой районной газете. В 1960 году Ю. Кузнецов покинул Тихорецк и поступил в Краснодарский пединститут на историко-филологический факультет. Проучившись один год и поссорившись с преподавателем, Юрий Кузнецов бросил учебу. За подобным шагом в те времена неизбежно следовала служба в армии. Она не замедлила себя ждать. После армии Юрий Кузнецов девять месяцев проработал литературным сотрудником в отделе культуры краевой молодежной газеты. Первый сборник Ю. Кузнецова – «Гроза» – вышел в свет в Краснодаре в 1966 году. В этом же году поэт переехал в Москву и поступил в Литературный институт.
Остановимся на этом…
Кубань, Ставрополье, Тихорецк, Краснодар. Места и ландшафты, так знакомые мне…
Вся территория к северу от Кавказских гор – совершенно ровная поверхность; холмиться и овражиться земля начинает гораздо севернее – возле Воронежа. Знаменитые кубанские степи… Но они перестали быть дикими степями, они распаханы и окультурены. Чернозем Кубани – едва ли не самая плодоносная в мире почва, поэтому кубанская земля используется в полную меру – обработан каждый гектар. В степи взор застит трава – зеленая или соломенно-желтая, высохшая. Трудно представить ландшафт, в котором взор не застит ничего. Но люди, живущие к северу от Кавказских гор, наблюдают такой ландшафт несколько месяцев в году.
Весна. Кубанские поля вспаханы, но еще не засеяны. Черная ровная гладь – до горизонта. Широкие пространства, перекрываемые тонкими зелеными линиями лесополос. Геометричность совершенно чужда природе: в степи или в лесу не отыщешь прямоугольник или параллелограмм, ни Солнце, ни Луна, ни облака – не треугольны и не ромбичны. Кубанский пейзаж – геометричен, что придает ему какую-то потусторонность: кажется, что безумный Малевич налепил повсюду черные квадраты. Иногда попадаются многокилометровые распаханные территории без лесополос, бескрайние поля. Стоит зайти на такое поле – и увидишь мир, в котором нет ничего, олицетворенное воплощение бесконечности и пустоты.
Мне знакомо это пространственное ощущение, создаваемое в стихах Юрия Кузнецова…
Ты стоишь посреди нескончаемой черной пашни. Земля под тобой плоска и ровна как столешница; порой тебе кажется, что она выпукло прогибается в центре, но это – оптическая иллюзия. Нигде нет никаких ориентиров: на западе, на востоке, на севере и на юге – одна и та же тонкая линия горизонта. Начинает кружиться голова. Вдалеке неизвестно отчего возникают гигантские миражные фигуры: это то ли небесные всадники, то ли слегка раскачивающиеся смерчи, то ли пространственные черные дыры. И вдруг ты осознаешь, что поле, в котором ты стоишь – и есть огромная черная дыра, закручивающаяся по краям. Оно стремительно несется ввысь, его уносит в когтях орел или ворон, вниз осыпается темная влажная земля…
Поэзию Юрия Кузнецова часто называли «странной». Она действительно производит удивительное впечатление – как будто бы из привычного пейзажа вдруг изъяли присущую ему часть. Под окном росло дерево, однажды все проснулись – а дерево исчезло. Иногда про стихи Кузнецова говорили, что они «безлюдны». Это не так – в стихах Кузнецова есть люди – старики, женщины, бродяги, поэты, солдаты, случайные прохожие. Но чего-то в стихах Кузнецова – на уровне ландшафтного восприятия – нет.
Взгляд «жителя средней полосы», как правило, заслонен многочисленными предметами, будь то деревья или городские постройки. Видно недалеко – метров на сто, не больше. А если видно далеко, это значит, что «житель средней полосы» глядит сверху – из окна многоэтажки, с Воробьевых гор, с обрыва над рекой. В поэзии Юрия Кузнецова «жителю средней полосы» не хватает предметов перед глазами. Взору не за что зацепиться. Удивительно сочетание необозримых, не заслонённых ничем пространств и абсолютно ровной – без повышений и понижений – ландшафтности. Стихи Юрия Кузнецова кажутся необжитыми, незаполненными, пугающе просторными.
Постоянное место действия стихотворений Юрия Кузнецова – былинное «чисто поле» – непомерное и ровное пространство, на котором с грохотом сшибаются потусторонние силы. Простор мирозданья – безгранично велик, природные стихии – беспощадно велики, а человек – мал. Все – или мало, или велико, нет ничего «нормального», соразмерного обыкновенной мерке. Кузнецов не любит усредненные размеры, привычные масштабы, обыденные коллизии. Он даже Пушкина не смог принять полностью, потому что Пушкин, по его мнению, «соблазнил русскую поэзию» «ландшафтной и бытовой предметностью».
Пойдем далее по биографии…
Юрий Кузнецов родился в семье офицера-пограничника Поликарпа Ефимовича Кузнецова. Судьба преследовала поэта еще до его рождения. «Отец, кадровый офицер-пограничник, был внезапно отозван с заставы, лишен звания и прав и брошен на произвол судьбы. Еще хорошо, что он не пошел по этапу в лагерь. Долго он искал пресловутую «тройку», чтобы дознаться правды. Наконец добился своего: ему показали донос, в котором все было чудовищной ложью. Отцу удалось оправдаться, и ему вернули звание и права. Но каково было моей матери! От страха за неизвестное будущее она решилась на отчаянный шаг: пресечь беременность. Но, слава богу, было уже поздно. И я родился вопреки всему», – так сам поэт вспоминает драматические обстоятельства, сопроводившие его появление на свет.
Село Александровское, в котором во время войны жила семья маленького Юры, пережило фашистскую оккупацию. В 1942 году, по удивительной случайности, среди воинов, освободивших село и спасших семью Кузнецовых от расстрела фашистами, оказался отец поэта.
В 1944 году отец Юрия Кузнецова погиб на поле сражения в Крыму.
Это трагичнейшее событие – «точка сборки» творческого мира Юрия Кузнецова. Поэт будет бесконечно прокручивать гибель отца в своих стихах, надрывно осмысливать ее…
Вот так…
Шел отец, шел отец невредим
Через минное поле.
Превратился в клубящийся дым —
Ни могилы, ни боли.
Мама, мама, война не вернет…
Не гляди на дорогу.
Столб крутящейся пыли идет
Через поле к порогу.
(«Возвращение»)
Или вот так…
Что на могиле мне твоей сказать?
Что не имел ты права умирать?
Оставил нас одних на целом свете.
Взгляни на мать – она сплошной рубец.
Такая рана – видит даже ветер!
На эту боль нет старости, отец.
На вдовьем ложе памятью скорбя,
Она детей просила у тебя.
Подобно вспышкам на далеких тучах,
Дарила миру призраков летучих —
Сестер и братьев, выросших в мозгу…
Кому об этом рассказать смогу?
(«Отцу»)
И даже так…
Я пил из черепа отца
За правду на земле…
(«Я пил из черепа отца…»)
Конечно же, все это шокировало благопристойных советских критиков – уж они вволю попеняли Кузнецову за «эгоизм» и «забвение нравственных принципов».
Пойдем по жизненному пути Юрия Поликарповича Кузнецова дальше…
По окончании Литинститута Кузнецов прописался в Москве и поступил на работу в издательство «Современник». Его творческая судьба в это время складывалась неблагополучно – своеобразный стиль поэзии Кузнецова не воспринимался советскими редакторами и руководящими работниками от литературы. Фактически, поэт все это время писал «в стол». «Да, я ходил по редакциям журналов, а на меня смотрели как на странного человека, тихого сумасшедшего. Я это заметил и перестал ходить. Всему свое время», – так поэт вспоминал этот период.
Юрий Кузнецов дождался: его время пришло. «Что-то сдвинулось в обществе… После первой московской книги, сделавшей мне имя, двери редакций были распахнуты настежь. Мои стихи печатали охотно, ничего в них не понимая». «Первая московская книга», о которой говорит поэт («Во мне и рядом – даль»), вышла в 1974 году. После этого Кузнецов выпустил целый ряд поэтических сборников: «Край света – за первым углом» (1976), «Выходя на дорогу, душа оглянулась» (1978), «Отпущу свою душу на волю» (1981), «Русский узел» (1983), «Ни рано ни поздно» (1985), «Душа верна неведомым пределам» (1986).
В отличие от таких поэтов, как Е. Евтушенко и А. Вознесенский Юрий Кузнецов не был широко известен во внелитературных кругах. Но в литературных кругах он стал чрезвычайно популярным автором. Фабула, интрига советской поэзии семидесятых годов проходит под знаком Юрия Кузнецова. О творчестве Кузнецова спорят литературные критики, оно становится предметом обсуждения в «Литературной газете», в альманахах «Поэзия» и «День поэзии». Странные, таинственные, полные сюрреалистических образов, малопонятных аллегорий, неясных намеков, стихи поэта привлекают читателей. Интерес к Ю. Кузнецову подогревается в связи с его многочисленными скандальными заявлениями: эпатируя советскую литературную публику, поэт негативно и резко высказывается о К. Симонове, Э. Багрицком, Б. Пастернаке, А. Блоке, А. Ахматовой, о «женской поэзии» вообще, наконец, о самом Александре Сергеевиче Пушкине. Подобные заявления были частью стратегии Ю. Кузнецова. Однако творчество Юрия Кузнецова привлекало не только любителей литературных скандалов. Его высоко оценивали многие тонкие знатоки поэзии. Даже такой бесконечно далекий от эстетики и мировоззрения Ю. Кузнецова автор, как Давид Самойлов, уважительно отозвался в своем дневнике о его таланте.
Поэзия Юрия Кузнецова явно пошла вразрез с семидесятыми годами – с расслабленно-ленивой, сонной, самодовольно-викторианской «эпохой застоя». И тем самым оказалась необходима ей.
С высоты прошедшего тридцатилетия осознаешь, насколько метафизически вольготными были те времена для самосознания личности, воспитанной в уютной зыбке советского гуманизма. Личность пребывала в тепличных условиях, была надежно ограждена мощным государством от антигуманистических бурь и ураганов. За пределами теплого кокона время от времени происходили исламские революции и полпотовские художества, но они воспринимались как нечто абсолютно постороннее, не имеющее никакого отношения к привычной жизни. В границах советской культурно-исторической ситуации эпохи конца шестидесятых-начала семидесятых все действовавшие на авансцене силы – работали на гуманизм и рационализм.
Власть была озабочена самосохранением и, пожалуй, ничем иным более. Сложился своеобразный «общественный договор»: советское государство защищало гражданина; при этом от гражданина требовалось только, чтобы он ничем не тревожил, не беспокоил государство. Власть и личность как бы обеспечивали друг другу безопасность. Всё иррациональное, мистическое, непредсказуемое – очень тревожило советских идеологов и не приветствовалось ими (мягко говоря). Слово «иррационализм» становилось чёрной меткой для деятелей культуры (и законным поводом, скажем, для невыпуска книги или для невыхода фильма), а формулировка «мистические настроения» почти непременно предполагала санкции того или иного рода. Советская система сама была наделена мистикой, восходящей к сталинским временам, но к семидесятым годам эта мистика совершенно выветрилась и пугала государственных идеологов даже в ещё большей степени, чем любая другая мистика. В сухом остатке советской идеологии оказались «заветы эпохи Просвещения»: гуманизм, рационализм, атеизм, детерминизм, приоритетность этического подхода. Представители противоположной стороны – диссиденты – в основном, придерживались тезиса «советская система препятствует свободе личности» (при широчайшем спектре оттенков данного тезиса). Они критиковали советскую систему с тех же самых позиций гуманизма, рационализма и детерминизма – между советской системой и диссидентами развернулось соревнование за духовное наследство Просвещения. И уж абсолютный апофеоз гуманизма развернулся в мировоззрении «интеллигенции серединного пути», формально находившейся в рамках «советского проекта» и при этом в меру недовольной «советским проектом» – в книгах Юрия Трифонова, в стихах Евгения Евтушенко и Александра Кушнера, в фильмах Эльдара Рязанова…
Идейная система поэзии Юрия Кузнецова по всем пунктам противодействовала вяло-слащавой позднесоветской «духовности».
У всех – благостная «преемственность поколений». У Кузнецова – тектонические разрывы, черные дыры между генерациями, между отцами и детьми.
Везде – разумный, деловитый и аккуратный мирок, собранный из детских кубиков. Споры «физиков» и «лириков». «Может ли мальчик дружить с девочкой»? «Нужна ли на космическом корабле веточка сирени»?… У Кузнецова – тяжелое сползание темных подпочвенных слоев, глухая магма, раскаленная лава. Какие-то геологические, геосинклинальные, отношения между людьми. Человек человеку – скальный пласт.
Время показало, что правота была – за Кузнецовым. Советский гуманизм семидесятых был хорош всем, имея лишь один порок – он делал людей беспомощными. Он породил наивное представление о человеческой природе как о наборе рациональных этических конструкций; согласно этому представлению, всякий индивид мог переделаться в любую сторону в результате волевого воздействия изнутри или извне – аки лысенковская пшеница. Все кинулись переделывать друг друга – не ведая о том, что в большинстве функций человек не подлежит переделке, потому что наполовину является механизмом, управляемым силовыми полями Мифа. Следует добавить: рациональный до предела советский человек не имел иммунитета против иррационального, он не ведал о том, что такое – иррациональность. Это стало причиной массовой и катастрофической иррационализации его мышления. Бесхозные мифы набросились на «девственное» сознание советского человека, как змеи на врача Петра, главного героя кузнецовской поэмы «Змеи на маяке».
Надо заметить, Кузнецов – вовсе не идеализирует природное, мифологическое начало.
В поэзии Кузнецова – никакой «музыки сфер». Природа проявляет себя совершенно иными звуками; в первую очередь – свистом или воем, цепенящим сознание, но при этом – вполне механистичным. Возникают перепады давления, воздушные потоки перемещаются с бешеной силой, то и дело пересекая отверстия и пустоты (кузнецовское мироздание дырчато). Ветер завывает в печной трубе – вот и вся музыка природных сил. Присутствие этих сил – по Кузнецову – всегда знаменуется неким порывом – сверхмощным и слепым в своей мощи. Подобный порыв даже нельзя назвать «волевым», ведь воля – в любом случае – предполагает участие разума, а кузнецовская природа – неразумна (точнее – вне-разумна). «Когда песками засыпает деревья и обломки плит, – прости: природа забывает (курсив автора – К.А.), она не знает, что творит». Совокупность всех модусов природного начала для Кузнецова выражена в слове «стихия». Это – любимое слово Кузнецова. «Все розное в мире – едино, но только стихия творит». Стихотворение, кстати, так и называется – «Стихия». «Ее изначальная сила пришла не от мира сего»…
Мифологическая реальность, показываемая Юрием Кузнецовым – не только вне-разумна. Она имеет еще одно свойство: эта реальность – бесконечно повторяема.
Самое типичное действие для миропорядка, описываемого Кузнецовым – это навязчиво-автоматическое движение по кругу. Далеко не случайно в нездешних кузнецовских ландшафтах то и дело возникает призрак трамвая; «справа поле с кругами трамвая» – привычная для таких ландшафтов деталь. Это странновато: кузнецовский мир принципиально антиурбанистичен. Откуда в нем взяться трамваям? И почему – именно трамвай (а не, скажем, автобус)? А вот почему… Трамвай может идти только по проложенным рельсам, у него нет иного пути. Трамвайные маршруты, как правило, являются замкнутыми, кольцевыми. Движение трамвая – превосходная метафора человеческого сознания, пребывающего в силовых полях Мифа.
Для Кузнецова то, что мы называем «природой», в этом плане ничем не отличается от того, что мы зовем «цивилизацией». Природа и цивилизация – близнецы-братья. Они равно невменяемы. Трамвай ходит по кругу? Но точно так же – не думая о контексте и о последствиях собственного движения – ходит «рыбий горбатый плавник» в слепых поисках моря. «Вот засохли на дереве листья – Это корни подрезал плавник». А не подобен ли этому плавнику просвещенный Иванушка, герой знаменитой «Атомной сказки», тот самый, который повстречал Царевну-Лягушку, «вскрыл ей белое царское тело и пустил электрический ток»? И плавник, и Иванушка – реализуют заложенную в них программу, только программа одного – искать море, а программа другого – резать лягушек и развивать технологии.
Собственно говоря, суть Мифа – непрерывная реализация неостановимых бешеных программ, вставленных в природу, в человека – во все сущее. Вставленных кем? Кто – автор этой безумной программистской фабрики? Нет ответа.
Юрия Кузнецова часто упрекали в том, что он выводит и возвеличивает сверхчеловека «а-ля Ницше». Эти упреки были справедливы: протагонист кузнецовской поэзии действительно видел себя исключительной натурой. « – Хочу! – он слово обронил, – посильное поднять, тремя путями этот мир рассечь или обнять».
Вообще-то он не мог быть иным. В кузнецовском мире, в царстве вихрей, лавин и крутящихся шестеренок привычные человечные персонажи были бы абсурдны так же, как рефлексия Пруста в пространстве вестерна. Всякая среда требует адекватных себе форм реакции. Общаться с лавиной – значит спасать себя от лавины. Общаться с вихрем – значит противостоять вихрю и преодолевать его.
Однако есть еще один нюанс. Наличие Героя является непременным условием существования мифологического сюжета. Миф заинтересован в том, чтобы сюжет состоялся, ведь сущность Мифа, заключается в постоянной трансляции себя, то есть – в бесконечном проигрывании ключевых мифологических коллизий. Всякий человек, попавший в мифо-реальность, обречён стать Героем. Миф как бы доращивает «обычного человека» до Героя либо убивает его, если он непригоден для этой роли (а очень часто – одновременно доращивает «обычного человека» до Героя и убивает его).
У Кузнецова есть много иллюстраций на эту тему, например врач Петр из поэмы «Змеи на маяке». Кстати, точно так же Миф склонен доращивать любого стихотворца до Поэта, певца Вселенской Бури и соперника Вселенской Грозы. Кузнецов запросто именовал себя «гением» не потому, что банально задавался, а потому что жил Мифом и в Мифе.
Возникает вопрос: откуда у Юрия Кузнецова появилось подобное мировоззрение, совершенно противоречившее «духу времени»? Можно ли подобрать культурно-исторические аналоги творчеству Кузнецова?
Как это ни парадоксально, Юрий Кузнецов – «европейский поэт». Его творчество восходит к направлению, которое было жестоко оборвано в русской литературе, но чрезвычайно широко развилось в западноевропейских литературах. Назову это направление «мифо-модернизмом».
Модернистское искусство строится на преодолении норм и установок обыденной реальности. В этом Миф – союзник модернизма, ведь он тоже стремится отменить нормы обыденной реальности (для того, чтобы восстановить в своем праве законы пра-реальности). Рано или поздно модернисты наталкиваются на силовое поле национального Мифа, и подключаются к его энергиям. Так формируется своеобразное «модернистское почвенничество».
Октябрьский переворот 1917 года положил предел уверенному развитию мифо-модернизма в России. Идеология большевиков была векторно направлена в «светлое будущее», а мифо-модернизм по своей сути всегда обращен в прошлое, к идеалам «Золотого Века»; для большевиков он являлся однозначно реакционным явлением. В условиях 20 – 30-х годов любые проявления мифо-модернизма расценивались как «контрреволюционные вылазки классовых врагов». После расстрела Николая Клюева и Павла Васильева русский мифо-модернизм прервался на несколько десятилетий. В западноевропейских литературах не было подобного разрыва; все эти литературы прошли через стадию мифо-модернизма в течение первой половины ХХ века; далее последовало освоение мифо-модернистского опыта и включение его в культурную базу.
К слову, Юрий Кузнецов невероятно, фантастически похож на английского (точнее – англоязычного ирландского) поэта первой половины ХХ века Уильяма Батлера Йейтса; собственно говоря, Кузнецов и Йейтс – один и тот же социокультурный тип. Это стало ясно всем – и самому Кузнецову, в конце жизни писавшему «баллады под Йейтса» (такие, как «Отец и сын»), и главному переводчику Йейтса на русский язык – Григорию Кружкову, в свою очередь начавшему переводить Йейтса «под Кузнецова».
…На грани семидесятых и восьмидесятых годов Юрий Кузнецов становится дружен с политикой, а к концу восьмидесятых годов – почти полностью превращается в политического поэта, безоглядно включается в «перестроечные процессы» (действуя при этом не на стороне «западников-демократов», а на стороне «почвенников-патриотов», объединившихся вокруг журнала «Наш современник»; он долгое время возглавлял отдел поэзии в этом журнале).
Само то время активно способствовало политизации поэтов и заставляло их стремительно (и почти всегда во вред себе) политизироваться-поляризоваться. В этом отношении судьба Юрия Кузнецова даже сложилась удачно, фартово; многих хороших советских поэтов перестроечная политизация просто уничтожила, испепелила – это относится как к «демократу» Евгению Евтушенко, так и, скажем, к «патриоту» Валентину Сорокину. Кузнецова она изменила, но не погубила и даже не умалила.
Это случилось потому, что политизация Юрия Кузнецова – не итог слепого натиска веяний извне, а закономерное следствие пребывания поэта в парадигме модернистского Мифа. Поначалу Миф внушал поэту общие представления о бытии и мироздании, о пространстве и времени, диктовал ему определенные мифо-жесты. По мере своего оформления, оплотнения Миф не мог не толкнуть поэта в сторону политического пере-про-живания действительности – тем более что сама действительность второй половины восьмидесятых была неутешительна и способствовала мрачным пророчествам.
Уже в начале восьмидесятых наиболее чуткие люди (к которым, бесспорно, относился и Юрий Кузнецов) стали догадываться о том, что грядут большие перемены, и о том, что они не сулят Советскому Союзу (то есть России) ничего хорошего.
В 1982 году Кузнецов пишет одно из самых лучших своих стихотворений – «Новое небо».
Семь небес никого не спасут
От былой и грядущей печали.
Север. Солнце ни там и ни тут
И не греет косыми лучами.
Дальний брат возвратился домой
И в пустые просторы рыдает.
Он ладони над мертвой землей,
Словно круглое небо, смыкает.
Вот что он говорит в забытьи:
– Мир остался без крова и хлеба.
Где вы, братья и сестры мои?
Я построил вам новое небо.
Вместо рук над моей головой
Вижу звездную млечную сетку.
И роняет на купол живой
Белый голубь зеленую ветку.
Это небо светло и легко,
Этот голубь не знает печали,
Это солнце стоит высоко
И меня заливает лучами.
Это пронзительное стихотворение, как и почти все стихи Кузнецова до 1983 года, построено на живом, многомерном символе. Начиная с 1983 года (со стихотворений «Опора» и «Связь») Кузнецов перейдет к аллегории. Он начнет писать публицистические стихи о самых кровавых и потаенных страницах русской истории, о «ложных святынях» советской современности (таких, как почитание Вечного Огня и Неизвестного Солдата), о европейских философах (в эту книгу не вошёл цикл стихотворений Кузнецова, в котором весьма критично характеризуются Сократ, Паскаль, Спиноза, Кант).
В поэзии Юрия Кузнецова девяностых годов его мир, доселе напряженно державшийся в мощном магнитном поле Мифа, раскалывается на два полюса – на «минус» и «плюс».
С одной стороны – черная безнадежность, обреченность, бездна, оплакивание России…
Жизнь напустит холода и голода,
Обобьют наш голос и бока.
Не удержит ни серпа, ни молота
Наша угорелая рука.
Мы сойдемся на святом пожарище
Угли покаяния сбирать.
А друзья и бывшие товарищи
Будут наши угли воровать.
(«Тень от тучи родину нашарила…»)
С другой стороны – такие светлые, чистые, воздушные стихи как «Бабочка», «Воспоминание о горах», «Анюта», «Ложе сна», «Пыль солнца земля отряхает…».
Пыль солнца земля отряхает,
И эхо гуляет в лугах.
Мой дух на цветах отдыхает,
На девушках и облаках.
Синеют, алеют, белеют,
И эти смеются, и те.
И легкие бабочки веют
На этой и той высоте.
(«Пыль солнца земля отряхает…»)
В это время образы, пришедшие в поэзию Кузнецова из сочинений Фридриха Ницше, сменяются христианскими реалиями и символами. Юрий Кузнецов из ницшеанца становится христианином – странным, не во всем ортодоксальным, но искренним.
Так откройтесь дыханью куста,
Содроганью зарниц
И услышите голос Христа,
А не шорох страниц.
(«Полюбите живого Христа…»)
Скажу честно: мне ближе Кузнецов ранний, Кузнецов семидесятых годов, нежели Кузнецов поздний – этот одинокий седой богоискатель в выжженной постсоветской пустыне. Но я и Гоголя первого тома «Мертвых душ» предпочту Гоголю второго тома и «Выбранных мест…»; и Лев Толстой «Войны и мира» мне милее сурового Льва Толстого последних десятилетий. Надо уважать эволюцию людей высоких духом, а логика этой эволюции слишком часто ведет от вольного творчества к рискованным метафизически-религиозным исканиям. Весенние соловьиные сады, уютные зелёные затончики «чистого искусства» – не для великанов, не для титанов (вот и Александр Блок сбежал же из своего «соловьиного сада» в метельный Петроград) – их непрестанно тянет в бушующий океан Вечных Вопросов.
Может быть, Юрий Кузнецов – последний значительный русский поэт, который всерьез воспринимал, видел, чувствовал себя великаном и титаном, соравным с Софоклом, Гете, олимпийскими богами. От этого предположения мне становится жутко. Спору нет, постмодернистские малюсенькие пригорки-ручейки, холмики-ложбинки соразмерны нашему времени и удобны всем. А горные вершины – и застят глаз, и опасны. «Горы сровнять – хорошая мысль», как некогда говаривал один малосимпатичный персонаж Достоевского. Пускай нынешние наследники данного персонажа твердят свою нескончаемую погудку: «Кузнецов безвкусен». Во-первых, это – неправда: у Юрия Кузнецова – великолепный вкус. А, во-вторых, «дикость и безвкусица» Монблана лучше, чем «оптимальный вкус» полуметровой дачной насыпи.
Юрий Кузнецов – поэт огромный, и масштабы его дарования воочию видны в очевидном мериле лириков всех времен и народов – в том, что принято именовать «стихами о любви» (а по сути это даже – не всегда «стихи о любви», но всегда «стихи о мужчине и женщине).
Линия русской «любовной аполлонийской поэзии», начатая великим Пушкиным, ныне выродилась в бесконечную «асадовщину» и «щипачевщину». Уже невозможно читать современные «стихи о любви»: куда ни взгляни – везде силуэт Асадова и тень Щипачева.
Но ведь была и другая, параллельная дорога любовной лирики – «дионисийская». Эту дорогу проторили Лермонтов и Тютчев, Блок и Маяковский, Есенин и Цветаева. Любовь не как «гармония двух сердец, эдем и благорастворение воздухов», но любовь как противоборство, страсть, огнь, любовь как звериная неизбежность и бешеная неизбывность – вот что еще может оказаться живо в современной лирике. «Я вас любил так искренне, так нежно» – этому в устах нынешних поэтов ничуть не веришь; но горькое «о, как убийственно мы любим!» еще способно вызвать понимание.
Лирический герой Юрия Кузнецова любит именно что убийственно. Его стихи «о мужчине и женщине» потрясают своим убедительным духом мужественности – притом какой-то природной, вековой, довременной, извечно-воинской, центурионско-скифской мужественности. В этих стихах мужчина и женщина как будто бы явились с разных планет. Мужчина у Кузнецова – всегда Пророк, ураган, поначалу равнодушный к бабьей природе, а потом – разжигающий в себе беспощадную страсть. Женщина же, знамо дело – кукла и жертва.
Что тебе до семейных измен?
Что тебе до разорванных звеньев?
Что тебе до обрушенных стен?
Что тебе до летящих каменьев?
Горный воздух так чист и глубок,
И леса обступают огулом.
Посмотри на бегущий поток,
Он живет своей силой и гулом.
Он поток. Он ломает хребты
И летящих камней не боится.
Он зажмет им орущие рты,
Он обточит им грубые лица.
Он шумит про свое и ничье,
Он уходит в открытое море,
Где купается имя твое
И гуляет душа на просторе.
(«Что тебе до семейных измен…»)
Эти стихи честны, и, может быть, поэтому они останутся в многовековой сокровищнице русской лирики. В том, что они действительно будут в этой сокровищнице, у меня нет сомнений. Любовная лирика Кузнецова сделана из того материала, из которого делается классика – и потому она будет (уже стала) классикой.
Он ленив и тяжел на подъем,
Жизнь пройдет – он ее не заметит.
Но такие идут напролом,
Если бабочка душу зацепит.
Оттого на свечу и летят
Все безумные бабочки лета.
Обгоревшие крылья шуршат
У подножья оплывшего света.
Вот одна, вот вторая летит,
Вот четвертая бабочка ночи.
Через небо дорога шумит,
А любовь все светлей и короче.
Сколько можно так странно глядеть
На огонь, отраженный водою?!
Ты сказала: – Хочу долететь… —
Та свеча оказалась звездою.
Ты летела, во мраке шурша,
За погибелью или спасеньем,
Как ночная земная душа,
Но с небесным диковинным зреньем.
И, упав у какого-то пня,
Ты шуршала крылами все глуше:
– Ночь любви, отомсти за меня,
Ночь любви, погуби его душу…
Он ленив и тяжел на подъем,
Смерть найдет – и его не зацепит.
На тепло он ответит огнем,
Но потери твоей не заметит.
(«Бабочка и звезда»)
Юрий Кузнецов – поэт чрезвычайно узнаваемый. В его поэзии все несет на себе отпечаток авторской индивидуальности – и мифо-герои, и сюжеты, и грандиозные черно-белые пейзажи (Кузнецов – ни в коей мере не колорист, он – мастер формы, линии, графики, офорта), и специфические отрывистые («жестяные») интонации, и патентованные кузнецовские трехстопные анапесты с анафорами и глагольными рифмами. Стихи Кузнецова наделены уникальной просодией, которую возможно узнать с первых двух строк (скажем прямо, это – редкое явление в современной поэзии, почти сплошь вторичной и подражательной).
В раннем стихотворении «Поэт» Юрий Кузнецов написал:
Ночью вытащил я изо лба
Золотую стрелу Аполлона.
Советские критики восприняли это двустишие с недоумением, стали говорить, что «вытащил изо лба» – неграмотно (а как будет грамотно?), закричали: «Этого не может быть – стрелы Аполлона смертоносны, Аполлон не щадит никого». Господа критики все же соврали: Геракл однажды открыто боролся с Аполлоном за дельфийский треножник – и после остался в живых.
Но дело вовсе не в этом, а в том, что Юрий Кузнецов вполне точно показал происхождение своего гения (употреблю это слово не в современном, а в античном значении).
Кого Аполлон обстреливал златыми стрелами? Обычных людей (например, детей Ниобы). Титанов. Наконец, Гигантов. Обычные люди и Титаны – не подходят (по разным причинам), но зато самое то – Гиганты. Исчадья крови Урана, впечатляющие полумужики-полузмеи (кстати, змея – всенепременный признак поэзии Кузнецова, фактический тотем Кузнецова). Истребленные «новыми богами» – но не до последнего корня. Возможно, впоследствии выжившие потомки Гигантов были крещены. У лирического героя Кузнецова – постоянная кровная память Гиганта: «Мать-Вселенную поверну вверх дном», «будешь ты мелководьем брести, по колено сгнивая в пути» (не стану ворошить родовую коллизию сего героя – а она очень показательна и в малейших деталях соответствует античному сюжету с Гигантами).
Почему бы потомку Гигантов не сохранить в качестве трофея, семейной реликвии – золотую стрелу Аполлона?
Отчего бы ему не отправить ее в лоб поэту, талантливому кубанскому парню – в знак дружеского приветствия и как свидетельство избранности, отмеченности?
(Эстафета стрелы: от Аполлона – к Гиганту, затем к его потомку, наконец – к поэту).
Как, при каких обстоятельствах мы бы еще узрели, узнали, опознали самую настоящую, подлинную, аутентичную стрелу Аполлона?
Кирилл Анкудинов
Стихотворения
Деревянный журавль
Тихий край. Невысокое солнце.
За околицей небо и даль.
Столько лет простоял у колодца
В деревянном раздумье журавль.
А живые – над ним пролетали
И прощально кричали вдали.
Он смотрел в журавлиные дали
И ведро волочил до земли.
Но когда почерневшую воду
Тронул лист на немытой заре,
Он рванулся и скрылся из виду
И… зацвел на далекой земле.
Ослепленный алмазною пылью,
Он ветвями на север растет.
Ему рубят широкие крылья
И швыряют в дорожный костер.
А когда журавлиная стая
На родимую землю летит,
Он холодные листья роняет
И колодезным скрипом скрипит.
1967
Отсутствие
Ты придешь, не застанешь меня
И заплачешь, заплачешь.
В подстаканнике чай,
Как звезда, догорая, чадит.
Стул в моем пиджаке
Тебя сзади обнимет за плечи.
А когда ты устанешь,
Он рядом всю ночь просидит.
Этот чай догорит.
На заре ты уйдешь потихоньку.
Станешь ждать, что приду,
Соловьем засвищу у ворот.
Позвонишь.
Стул в моем пиджаке
Подойдет к телефону,
Скажет: – Вышел. Весь вышел.
Не знаю, когда и придет.
1967
* * *
Все сошлось в этой жизни и стихло.
Я по комнате кончил ходить.
Упираясь в морозные стекла,
Стал крикливую кровь холодить.
Я вчера в этом доме смеялся,
Кликнул друга, подругу привез.
И на радостях плакать пытался,
Но судьбы не хватило для слез.
Так стоял в этом смолкнувшем доме.
И на божий протаяли свет
Отпечатки воздетых ладоней
И от губ западающий след.
Я рванусь на восток и на запад,
Буду взглядом подругу искать.
Но останутся пальцы царапать,
И останутся губы кричать.
1967
* * *
Звякнет лодка оборванной цепью,
Вспыхнет яблоко в тихом саду,
Вздрогнет сон мой, как старая цапля
В нелюдимо застывшем пруду.
Сколько можно молчать! Может, хватит?
Я хотел бы туда повернуть,
Где стоит твое белое платье,
Как вода по высокую грудь.
Я хвачусь среди замершей ночи
Старой дружбы, сознанья и сил,
И любви, раздувающей ноздри,
У которой бессмертья просил.
С ненавидящей, тяжкой любовью
Я гляжу, обернувшись назад.
Защищаешься слабой ладонью:
– Не целуй. Мои губы болят.
Что ж, прощай! Мы в толпе затерялись.
Снилось мне, только сны не сбылись.
Телефоны мои надорвались,
Почтальоны вчистую спились.
Я вчера пил весь день за здоровье,
За румяные щеки любви.
На кого опустились в дороге
Перелетные руки твои?
Что за жизнь – не пойму и не знаю.
И гадаю, что будет потом.
Где ты, господи!.. Я погибаю
Над ее пожелтевшим письмом.
1967
* * *
Ниоткуда, как шорох мышиный,
Я заскребся в родимом краю.
Я счастливый, как пыль за машиной,
И небритый, как русский в раю.
– Где ты был? – она тихо подсядет,
Осторожную руку склоня.
Но рука, перед тем как погладить,
Задрожит, не узнает меня.
1967
Кольцо
Вспомни старый трамвай! Среди лязга и пыли
Он летел по кольцу – колесо в колесо.
Ты сходил, он сходил, вы куда-то сходили,
Вы трамвайной судьбы размыкали кольцо.
Вы клубились по жизни, теряя друг друга,
Рты и души кривила вам ярость борьбы.
Но остался один, не сорвавшийся с круга,
Не постигший разогнутых линий судьбы.
Каждый день, каждый час вы сменяли друг
друга.
Вот твоя остановка. Приехал, вставай!
Показалось, что не было жизни вне круга,
Человеку, водившему этот трамвай.
Показалось, что в мире всегда он пребудет,
Этот замкнутый круг, этот бег без конца.
Но трамвай изломался, стал пылью. А люди
И не знали о том человеке кольца.
Между тем говорили, что каждое утро
Где-то в городе кружится некий старик.
Остановится, пальцем поманит – как будто
Что-то хочет сказать, изо рта только скрип.
И нелепым волчком он упал среди улиц,
Притворился ли мертвым иль кончил свой век?
Но его башмаки на ногах шевельнулись,
Поднялись и продолжили прерванный бег.
Башмаки! В эту чушь ни один не поверил.
Самый храбрый слегка изменился в лице.
Башмаки? Подтащил башмаки и примерил
И пошел против воли метаться в кольце.
Ты кричала, любовь! Он тебя не услышал.
Неизменному другу не подал руки.
Растворился, исчез, но из круга не вышел.
И продолжили дьявольский бег башмаки.
1968
Очки Заксенгаузена
В бывшем лагере смерти лежит и поныне
Облетевшая груда безлицых очков.
Это память слепых, некрасивых, невинных,
Сбитых в кучу людей, это зренье веков!
Где они, как миры в пустоте, с номерами,
Пред сожжением снявшие молча пенсне?
Говорят, что вернулся один за очками —
Через годы!
Вам так повезет лишь во сне.
Он нашел свою вещь в той слезящейся груде,
Непохожий на всех – человек или миф.
Вы встречали его, симпатичные люди?
Он глядит не мигая, как будто сквозь мир.
Он на солнце глядит из провала ночного.
– Ты ослепнешь, старик! —
Но ему все равно.
Это солнце на небе – простое пятно
Для души, столько горя вобравшей земного.
Дай вам бог, чтобы так никогда не пришлось
Сумасшедшим бродить среди солнечных улиц.
Буква? Женщина? Истина?..
Смотрит не щурясь.
То, что вас ослепляет, он видит насквозь.
1968
Атомная сказка
Эту сказку счастливую слышал
Я уже на теперешний лад,
Как Иванушка во поле вышел
И стрелу запустил наугад.
Он пошел в направленье полета
По сребристому следу судьбы.
И попал он к лягушке в болото,
За три моря от отчей избы.
– Пригодится на правое дело! —
Положил он лягушку в платок.
Вскрыл ей белое царское тело
И пустил электрический ток.
В долгих муках она умирала,
В каждой жилке стучали века.
И улыбка познанья играла
На счастливом лице дурака.
1968
Грибы
Когда встает природа на дыбы,
Чт€о цифры и железо человека!
Ломают грозно сонные грибы
Асфальт непроницаемого века.
А ты спешишь, навеки невозможный
Для мирной осмотрительной судьбы.
Остановись – и сквозь твои подошвы
Начнут буграми рвать тебя грибы.
Но ты не остановишься уже!
Лишь иногда в какую-то минуту
Ты поразишься – тяжести в душе,
Как та сопротивляется чему-то.
1968
Снег
Зимний час. Приглушенные гулы.
Снег идет сквозь людей и сквозь снег.
Облепляет ночные фигуры,
Замедляет наш яростный бег.
Друг у друга не просим участья
В этой жизни опасной, земной.
Для старинного смертного счастья
Милый друг возвратится домой.
Долго пальцы его ледяные
Будут ключ запропавший искать.
Дверь откроют навстречу родные,
Молча снег он начнет отряхать.
Будет долго топтаться пред светом.
Будут ждать терпеливо его.
Обнажится под тающим снегом
Пустота – никого! Ничего!
1968
Змеиные травы
Мчался поезд обычного класса,
Вез мечты и проклятья земли.
Между тем впереди через насыпь
Серебристые змеи ползли.
Людям снилась их жизнь неуклонно,
Снился город, бумаги в пыли.
Но колеса всего эшелона
На змеиные спины сошли.
Все сильней пассажиров шатало,
Только змеи со свистом ползли.
Незнакомая местность предстала,
И змеиные травы пошли.
Канул поезд в пустое пространство,
И из вас никому невдомек,
Если вдруг среди мысли раздастся
Неизвестно откуда – гудок.
1968
* * *
Закрой себя руками: ненавижу!
Вот Бог, а вот Россия. Уходи!
Три дня прошло. Я ничего не слышу
И ничего не вижу впереди.
Зачем? Кого пытался удержать?
Как будто душу прищемило дверью.
Прислала почту – ничему не верю!
Собакам брошу письма – растерзать!
Я кину дом и молодость сгублю,
Пойду один по родине шататься.
Я вырву губы, чтоб всю жизнь смеяться
Над тем, что говорил тебе: люблю.
Три дня, три года, тридцать лет судьбы
Когда-нибудь сотрут чужое имя.
Дыханий наших встретятся клубы —
И молния ударит между ними!
1968
Урод
Женщина, о чем мы говорили!
Заказали скверное вино.
И прижались в этом зимнем мире
Так, что место заняли одно.
Только шли минуты год за годом,
Каждый душу сохранить хотел.
И с одра морщинистым уродом
Встал, как лишний, след от наших тел.
Нацепил пальто и хлопнул дверью,
И открылся перед ним простор.
Род людской, наверно, будет верить,
Что его количество растет.
1968
Ветер
Кого ты ждешь?.. За окнами темно,
Любить случайно женщине дано.
Ты первому, кто в дом войдет к тебе,
Принадлежать решила, как судьбе.
Который день душа ждала ответа.
Но дверь открылась от порыва ветра.
Ты женщина – а это ветер вольности…
Рассеянный в печали и любви,
Одной рукой он гладил твои волосы,
Другой – топил на море корабли.
1969
Любовь
Он вошел – старый дом словно ожил.
Ты сидела – рванулась не ты:
Проступили такие черты,
Что лицо на лицо не похоже.
Он еще не забрал, но уже
Ты его поняла по движенью.
То душа прикоснулась к душе,
То звезда зацепилась о землю.
1969
Мужчина и женщина
Ни тонким платком, ни лицом не заметна,
Жила она. (Души такие просты.)
Но слезы текли, как от сильного ветра…
Мужчина ей встретился – ты!
«Не плачь!» Покорилась тебе. Вы стояли:
Ты гладил, она до конца
Прижалась к рукам, что так нежно стирали…
О, если бы слезы с лица!
Ты выдержал верно упорный характер,
Всю стер – только платья висят.
И хочешь лицо дорогое погладить —
По воздуху руки скользят.
1969
Осенний космос
Старинная осень, твой стих изжит,
Твоя сторона пуста.
Ночами под деревом воздух визжит
От падающего листа.
И ветер, донесший раскат зимы,
Все стекла задул в селе.
Деревья тряхнуло вон из земли,
А листья – назад, к земле.
Не воздух, не поле, не голый лес,
А бездны меж нас прошли.
Горит под ногами лазурь небес —
Так мы далеки от земли.
Но тише, подруга моя! Жена!
Минута раздумья есть.
То дождь пошел, то почти тишина…
Такого не перенесть.
Шел дождь прямой, шел дождь прямой,
Все было прямым, прямым.
Шел дождь прямой, шел дождь прямой,
Внезапно он стал косым.
Все стало косым под косым дождем:
Забор, горизонт, холмы,
И дом, потемневший мгновенно дом,
И мы перед ним, и мы!
1969
Ночь
Ночь!.. Опасайся мыслей
С песьими головами.
В душе горят, не мигая,
Зеленые лица сов.
И тело стоит отдельно —
Не прикоснись руками,
Когда идет по восьмерке
Стрела мировых часов.
Глухие ночные звуки
Из жизни стирают память.
Что различить ты хочешь?
Звук? Уже нет его.
Руки протянешь – воздух
Отхватит тебя с руками.
Бросишь целую гору —
Днем не найдешь ничего.
Днем здесь была долина.
Сейчас без следа и знака.
Лес, существа ночные,
Деревья молчат, скрипя.
Что уловить ты хочешь?
Спичку зажги – из мрака
Все чудовища мира
Ринутся на тебя.
Я знаю, что среди мыслей
Такие вдруг выпадали,
Мне лучше б не видеть света
И жизни вовек не знать!
Четыреста карабинов
В своих пирамидах спали.
Один карабин не выдержал,
Забился и стал стрелять.
1969
Сотни птиц
В зимнем воздухе птицы сердиты,
То взлетают, то падают ниц.
Очертанья деревьев размыты
От насевших здесь сотнями птиц.
Суетятся, кричат – кто их дразнит?
День слоится в прозрачной тени.
На равнине внезапно погаснет
Зимний куст – это снова они.
Пеленою полнеба закроют,
Пронесутся, сожмутся пятном.
И тревожат, и дух беспокоят.
Что за тень?.. Человек за окном.
Человека усеяли птицы,
Шевелятся, лица не видать.
Подойдешь – человек разлетится,
Отойдешь – соберется опять.
1969
* * *
Не сжалится идущий день над нами,
Пройдет, не оставляя ничего:
Ни мысли, раздражающей его,
Ни облаков с огнями и громами.
Не говори, что к дереву и птице
В посмертное ты перейдешь родство.
Не лги себе! – Не будет ничего,
Ничто твое уже не повторится.
Когда-нибудь и солнце, затухая,
Мелькнет последней искрой – и навек.
А в сердце… в сердце жалоба глухая,
И человека ищет человек.
1969
Отцу
Что на могиле мне твоей сказать?
Что не имел ты права умирать?
Оставил нас одних на целом свете.
Взгляни на мать – она сплошной рубец.
Такая рана видит даже ветер!
На эту боль нет старости, отец.
На вдовьем ложе памятью скорбя,
Она детей просила у тебя.
Подобно вспышкам на далеких тучах,
Дарила миру призраков летучих —
Сестер и братьев, выросших в мозгу…
Кому об этом рассказать смогу?
Мне у могилы не просить участья.
Чего мне ждать?..
Летит за годом год.
– Отец! – кричу. – Ты не принес нам
счастья!.. —
Мать в ужасе мне закрывает рот.
1969
Поэт
Спор держу ли в родимом краю,
С верной женщиной жизнь вспоминаю
Или думаю думу свою —
Слышу свист, а откуда – не знаю.
Соловей ли разбойник свистит,
Щель меж звезд иль продрогший бродяга?
На столе у меня шелестит,
Поднимается дыбом бумага.
Одинокий в столетье родном,
Я зову в собеседники время.
Свист свистит все сильней за окном —
Вот уж буря ломает деревья.
И с тех пор я не помню себя:
Это он, это дух с небосклона!
Ночью вытащил я изо лба
Золотую стрелу Аполлона.
1969
* * *
И снился мне кондовый сон России,
Что мы живем на острове одни.
Души иной не занесут стихии,
Однообразно пролетают дни.
Качнет потомок буйной головою,
Подымет очи – дерево растет!
Чтоб не мешало, выдернет с горою,
За море кинет – и опять уснет.
1969
Горные камни
В горной впадине речка ревела,
Мощный корень камнями дробя.
Но зеленое дерево въело
Перекатные камни в себя.
И, мучительно принятых в тело,
Вознесло над иссохшей землей.
Как детей безобразных, одело
Терпеливой плакучей корой.
Раскаленный на солнце жестоком,
Камень тело корявое рвал.
Стукнул дятел в кремень ненароком,
Искру высек и где-то пропал…
Что там дышит, и просит ответа,
И от боли кричит в забытьи?!
Это камни скрежещут от ветра,
Это, дерево, камни твои.
1970
* * *
Из земли в час вечерний, тревожный
Вырос рыбий горбатый плавник.
Только нету здесь моря! Как можно!
Вот опять в двух шагах он возник.
Вот исчез. Снова вышел со свистом.
– Ищет моря, – сказал мне старик.
Вот засохли на дереве листья —
Это корни подрезал плавник.
1970
* * *
Завижу ли облако в небе высоком,
Примечу ли дерево в поле широком —
Одно уплывает, одно засыхает…
А ветер гудит и тоску нагоняет.
Что вечного нету – что чистого нету.
Пошел я шататься по белому свету.
Но русскому сердцу везде одиноко…
И поле широко, и небо высоко.
1970
* * *
Когда я не плачу, когда не рыдаю,
Мне кажется – я наяву умираю.
Долины не вижу, былины не слышу,
Уже я не голосом родину кличу.
И червь, что давно в моем сердце скрывался,
Залетному ворону братом назвался.
Он выгрыз мне в сердце дыру с голосами,
А ворон мне вырвал глаза со слезами.
Но червь провалился сквозь камень безвестный,
Но ворон разбился о купол небесный.
А больше ко мне не укажет следа
Никто… никогда…
1970
* * *
Когда песками засыпает
Деревья и обломки плит, —
Прости: природа забывает,
Она не знает, что творит.
На полпути почуяв пропасть
И дорожа последним днем,
Прости грядущего жестокость:
Оно придет, а мы умрем.
1971
Поющая половица
Среди пыли, в рассохшемся доме
Одинокий хозяин живет.
Раздраженно скрипят половицы,
А одна половица поет.
Гром ударит ли с грозного неба,
Или легкая мышь прошмыгнет, —
Раздраженно скрипят половицы,
А одна половица поет.
Но когда молодую подругу
Проносил в сокровенную тьму,
Он прошел по одной половице,
И весь путь она пела ему.
1971
* * *
Я в поколенье друга не нашел,
И годы не восполнили утраты.
Забытое письмо вчера прочел
Без адреса, без подписи и даты.
Поклонная и мягкая строка
Далекое сиянье излучала.
Его писала женская рука —
Кому, кому она принадлежала?
Она просила участи моей —
Порыв последний зрелости бездомной.
А я не знаю, чем ответил ей,
Я все забыл, я ничего не помню.
Их много было, светлых и пустых,
И все они моей любви искали.
Я вспомнил современников своих —
Их спутниц… Нет, они так не писали.
Такой души на свете больше нет.
Забытую за поколеньем новым,
Никто не вырвал имени на свет
Ни верностью, ни мужеством, ни словом.
1971
Елена
Ты кто, Елена?.. Стар и млад
Из-за тебя в огне.
Пускай цари повременят,
Ты вспомни обо мне.
Гомер, слепой певец богов,
Донес из пустоты
Вздох потрясенных стариков,
Но не твои черты.
Оставил славы блеск и гром,
И больше ничего.
Я угадал мужским чутьем
Смущение его.
В туманном юношеском сне
Из этой пустоты
Являлась женщина ко мне…
Елена! Это ты!
Хотя свой призрачный успех
Ни в ком признать не мог,
Тебя я чувствовал во всех,
Как славу и подвох.
Когда другая за мечты
Меня сожгла любя,
Ты приняла ее черты —
Я потерял тебя.
1971
Макбет
Куда вы, леди? – страсть моя,
Бредущая впотьмах
С душой высокой, как змея
У коршуна в когтях.
Упорной страсти замкнут круг
Шотландскими холмами.
Объяты тени ваших рук
Огнями и громами.
С них каплет кровь – кольцо в крови!
И поздними слезами
Я плачу и молю любви
Над этими руками.
За то, что вам в огне пылать
На том и этом свете,
Позвольте мне поцеловать
Вам эти руки, леди.
1971
Возвращение
Шел отец, шел отец невредим
Через минное поле.
Превратился в клубящийся дым —
Ни могилы, ни боли.
Мама, мама, война не вернет…
Не гляди на дорогу.
Столб крутящейся пыли идет
Через поле к порогу.
Словно машет из пыли рука,
Светят очи живые.
Шевелятся открытки на дне сундука —
Фронтовые.
Всякий раз, когда мать его ждет, —
Через поле и пашню
Столб клубящейся пыли бредет,
Одинокий и страшный.
1972
Отец космонавта
Вы не стойте над ним,
вы не стойте над ним, ради Бога!
Вы оставьте его с недопитым стаканом своим.
Он допьет и уйдет, топнет оземь: – Ты кто?
– Я дорога,
Тут монголы промчались —
никто не вернулся живым.
– О, не надо, – он скажет, – не надо
о старой печали!
Что ты знаешь о сыне, скажи мне о сыне родном.
Не его ли шаги на тебе эту пыль разметали?
– Он пошел поперек, ничего я не знаю о нем.
На родном пепелище, где угли еще не остыли,
Образ вдовьей печали
возникнет как тень перед ним.
– Я ходил на дорогу, – он скажет, —
а в доме гостили…
– Ни французы, ни немцы —
никто не вернулся живым.
– О, не надо, – он скажет, – не надо.
Есть плата дороже.
Что ты знаешь о сыне, скажи мне о сыне родном.
Ты делила с ним стол и ночей сокровенное ложе…
– Он пошел поперек, ничего я не знаю о нем.
Где же сына искать, ты ответь ему, Спасская
башня!
О медлительный звон!
О торжественно-дивный язык!
На великой Руси были, были сыны бесшабашней,
Были, были отцы безутешней, чем этот старик.
Этот скорбный старик
не к стене ли Кремля обратился,
Где начертано имя пропавшего сына огнем:
– Ты скажи, неужели он в этих стенах
заблудился?
– Он пошел поперек, ничего я не знаю о нем.
Где же сына искать, где искать, ты ответь
ему, небо!
Провались, но ответь, но ответь ему, свод
голубой, —
И звезда, под которой мы страждем любови
и хлеба,
Да, звезда, под которой проходит
и смерть и любовь!
– О, не надо, – он скажет, —
не надо о смерти постылой!
Что ты знаешь о сыне, скажи мне о сыне родном.
Ты светила ему, ты ему с колыбели светила…
– Он прошел сквозь меня, ничего я не знаю
о нем.
1972
Баллада об ушедшем
Среди стен бесконечной страны
Заблудились четыре стены.
А среди четырех заблудился
Тот, который ушедшим родился.
Он лежал и глядел на обои,
Вспоминая лицо дорогое.
И потеки минувших дождей
На стене превратились в людей.
Человек в человеке толпится,
За стеною стена шевелится.
– Дорогое лицо, отпусти!
Дай познать роковые пути.
Невозможные стены и дали
Не такой головой пробивали… —
Так сказал и во тьме растворился
Тот, который ушедшим родился.
Он пошел по глухим пропастям,
Только стены бегут по пятам,
Только ветер свистит сумасшедший:
– Не споткнись о песчинку, ушедший!
1973
* * *
Надоело качаться листку
Над бегущей водою.
Полетел и развеял тоску…
Что же будет со мною?
То еще золотой промелькнет,
То еще золотая.
И спросил я: – Куда вас несет?
– До последнего края.
1973
* * *
Ночь уходит. Равнина пуста
От заветной звезды до куста.
Рассекает пустыни и выси
Серебристая трещина мысли.
В зернах камня, в слоистой слюде
Я иду, как пешком по воде.
А наружного дерева свод
То зеленым, то белым плывет.
Как в луче распыленного света,
В человеке роится планета.
И ему в бесконечной судьбе
Путь открыт в никуда и к себе.
1974
Гимнастерка
Солдат оставил тишине
Жену и малого ребенка
И отличился на войне…
Как известила похоронка.
Зачем напрасные слова
И утешение пустое?
Она вдова, она вдова…
Отдайте женщине земное!
И командиры на войне
Такие письма получали:
«Хоть что-нибудь верните мне…»
И гимнастерку ей прислали.
Она вдыхала дым живой,
К угрюмым складкам прижималась,
Она опять была женой.
Как часто это повторялось!
Годами снился этот дым,
Она дышала этим дымом —
И ядовитым, и родным,
Уже почти неуловимым.
…Хозяйка новая вошла.
Пока старуха вспоминала,
Углы от пыли обмела
И – гимнастерку постирала.
1974
Четыреста
Четыре года моросил,
Слезил окно свинец.
И сын у матери спросил:
– Скажи, где мой отец?
– Пойди на запад и восток,
Увидишь, дуб стоит.
Спроси осиновый листок,
Что на дубу дрожит.
И сын на запад и восток
Послушно пошагал.
Спросил осиновый листок,
Что на дубу дрожал.
Но тот осиновый листок
Сильней затрепетал.
– Твой путь далек, твой путь далек, —
Чуть слышно прошептал.
– Иди, куда глаза глядят,
Куда несет порыв.
– Мои глаза давно летят
На Керченский пролив.
И подхватил его порыв
До керченских огней.
Упала тень через пролив,
И он пошел по ней.
Но прежде, чем на синеву
Опасную шагнуть,
Спросил народную молву:
– Скажи, далек ли путь?
– Ты слишком юн, а я стара,
Господь тебя спаси.
В Крыму стоит Сапун-гора,
Ты у нее спроси.
Весна ночной миндаль зажгла,
Суля душе звезду,
Девице – страсть и зеркала,
А юноше – судьбу.
Полна долина под горой
Слезами и костьми.
Полна долина под горой
Цветами и детьми.
Сбирают в чашечках свинец
Рои гремучих пчел.
И крикнул сын: – Где мой отец?
Я зреть его пришел.
Гора промолвила в ответ,
От старости кряхтя:
– На полчаса и тридцать лет
Ты опоздал, дитя.
Махни направо рукавом,
Коли таишь печаль.
Махни налево рукавом,
Коли себя не жаль.
По праву сторону махнул
Он белым рукавом.
Из вышины огонь дохнул
И грянул белый гром.
По леву сторону махнул
Он черным рукавом.
Из глубины огонь дохнул
И грянул черный гром.
И опоясалась гора
Ногтями – семь цепей.
Дохнуло хриплое «ура»,
Как огнь из-под ногтей.
За первой цепью смерть идет,
И за второю – смерть,
За третьей цепью смерть идет,
И за четвертой – смерть.
За пятой цепью смерть идет,
И за шестою – смерть,
А за седьмой – отец идет,
Сожжен огнем на треть.
Гора бугрится через лик,
Глаза слезит свинец.
Из-под ногтей дымится крик:
– Я здесь, я здесь, отец!
Гора промолвила в ответ,
От старости свистя:
– За полчаса и тридцать лет
Ты был не здесь, дитя.
Через военное кольцо
Повозка слез прошла,
Но потеряла колесо
У крымского села.
Во мгле четыреста солдат
Лежат – лицо в лицо.
И где-то тридцать лет подряд
Блуждает колесо.
В одной зажатые горсти
Лежат – ничто и все.
Объяла вечность их пути,
Как спицы колесо.
Не дуб ли н€а поле сронил
Листок свой золотой,
Сын буйну голову склонил
Над памятной плитой.
На эту общую плиту
Сошел беззвездный день,
На эту общую плиту
Сыновья пала тень.
И сын простер косую длань,
Подобную лучу.
И сын сказал отцу: – Восстань!
Я зреть тебя хочу…
Остановились на лету
Хребты и облака.
И с шумом сдвинула плиту
Отцовская рука.
Но сын не слышал ничего,
Стоял как в сумрак день.
Отец нащупал тень его —
Отяжелела тень.
В земле раздался гул и стук
Судеб, которых нет.
За тень схватились сотни рук
И выползли на свет.
А тот, кто был без рук и ног,
Зубами впился в тень.
Повеял вечный холодок
На синий божий день.
Шатало сына взад-вперед,
Он тень свою волок.
– Далек ли путь? – пытал народ.
Он отвечал: – Далек.
Он вел четыреста солдат
До милого крыльца.
Он вел четыреста солдат
И среди них отца.
– Ты с чем пришел? – спросила мать.
А он ей говорит:
– Иди хозяина встречать,
Он под окном стоит.
И встала верная жена
У тени на краю.
– Кто там? – промолвила она. —
Темно. Не узнаю…
– Кто там? – твердит доныне мать,
А сын ей говорит:
– Иди хозяина встречать,
Он под окном стоит…
– Россия-мать, Россия-мать, —
Доныне сын твердит, —
Иди хозяина встречать,
Он под окном стоит.
1974
Завещание
1
Мне помнится, в послевоенный год
Я нищего увидел у ворот —
В пустую шапку падал только снег,
А он его вытряхивал обратно
И говорил при этом непонятно.
Вот так и я, как этот человек:
Что мне давалось, тем и был богат.
Не завещаю – отдаю назад.
2
Объятья возвращаю океанам,
Любовь – морской волне или туманам,
Надежды – горизонту и слепцам,
Свою свободу – четырем стенам,
А ложь свою я возвращаю миру.
В тени от облака мне выройте могилу.
Кровь возвращаю женщинам и нивам,
Рассеянную грусть – плакучим ивам,
Терпение – неравному в борьбе,
Свою жену я отдаю судьбе,
А свои планы возвращаю миру.
В тени от облака мне выройте могилу.
Лень отдаю искусству и равнине,
Пыль от подошв – живущим на чужбине,
Дырявые карманы – звездной тьме,
А совесть – полотенцу и тюрьме.
Да возымеет сказанное силу
В тени от облака…
1974
Золотая гора
Не мята пахла под горой
И не роса легла,
Приснился родине герой.
Душа его спала.
Когда душа в семнадцать лет
Проснулась на заре,
То принесла ему извет
О золотой горе:
– На той горе небесный дом
И мастера живут.
Они пируют за столом,
Они тебя зовут.
Давно он этого желал —
И кинулся, как зверь.
– Иду! – он весело сказал.
– Куда? – спросила дверь. —
Не оставляй очаг и стол.
Не уходи отсель,
Куда незримо ты вошел,
Не открывая дверь.
За мною скорбь, любовь и смерть,
И мира не обнять.
Не воздыми руки на дверь,
Не оттолкни, как мать.
– Иду! – сказал он вопреки
И к выходу шагнул.
Не поднял он своей руки,
Ногою оттолкнул.
Косым лучом насквозь прошел
Простор и пустоту.
В тени от облака нашел
Тяжелую плиту.
Холодный мох с плиты соскреб,
С морщин седых стихов:
«Направо смерть, налево скорбь,
А супротив любовь».
– Хочу! – он слово обронил. —
Посильное поднять,
Тремя путями этот мир
Рассечь или обнять.
Стопа направо повела,
И шел он триста дней.
Река забвения легла,
Он вдоль пошел по ней.
Река без тени и следа,
Без брода и мостов —
Не отражала никогда
Небес и облаков.
И червяка он повстречал
И наступил ногой.
– Куда ползешь? – Тот отвечал:
– Я червь могильный твой.
На счастье взял он червяка
И пронизал крючком.
Закинул. Мертвая река
Ударила ключом.
И леса взвизгнула в ответ
От тяги непростой.
Но он извлек на этот свет,
Увы, крючок пустой.
Не Сатана сорвал ли злость?
В руке крючок стальной
Зашевелился и пополз
И скрылся под землей.
Он у реки хотел спросить,
Кого он встретит впредь.
Но та успела позабыть
И жизнь его, и смерть.
Он вспять пошел и мох соскреб
С морщин седых стихов
И прочитал: «Налево скорбь,
А супротив любовь».
Стопа налево повела,
И шел шестьсот он дней.
Долина скорби пролегла,
Он вширь пошел по ней.
Сухой старик пред ним возник,
Согбенный, как вопрос.
– Чего хватился ты, старик,
Поведай, что стряслось?
– Когда-то был мой дух высок
И страстью одержим.
Мне хлеба кинули кусок —
Нагнулся я за ним.
Мое лицо не знает звезд,
Конца и цели – путь.
Мой человеческий вопрос
Тебе не разогнуть.
А на пути уже блистал
Великий океан,
Где сахар с берега бросал
Кусками мальчуган.
И вопросил он, подойдя,
От брызг и соли пьян:
– Ты что здесь делаешь, дитя?
– Меняю океан.
Безмерный подвиг или труд
Прости ему, Отец,
Пока души не изведут
Сомненья и свинец.
Дай мысли – дрожь, павлину – хвост,
А совершенству – путь…
Он повстречал повозку слез —
И не успел свернуть.
И намоталась тень его
На спицы колеса.
И тень рвануло от него,
А небо – от лица.
Поволокло за колесом
По стороне чужой.
И изменился он лицом,
И восскорбел душой.
На повороте роковом
Далекого пути
Отсек он тень свою ножом:
– О, верная, прости!
Он тенью заплатил за скорбь
Детей и стариков.
Подался вспять и мох соскреб:
«А супротив любовь».
Но усомнился он душой
И руку опустил
На славы камень межевой
И с места своротил.
Открылся чистым небесам
Тугой клубок червей.
И не поверил он глазам
И дерзости своей.
Из-под земли раздался вздох:
– Иди, куда идешь.
Я сам запутал свой клубок,
И ты его не трожь.
Ты всюду есть, а я нигде,
Но мы в одном кольце.
Ты отражен в любой воде,
А я – в твоем лице.
Душа без имени скорбит.
Мне холодно. Накрой. —
Он молвил: – Небом я накрыт,
А ты моей стопой.
Дней девятьсот стопа вела,
Пыль супротив он мел.
Глухая ночь на мир легла.
Он наугад пошел.
Так ходит запад на восток,
И путь необратим.
От мысли он огонь возжег.
Возникла тень пред ним.
– Ты что здесь делаешь? – Люблю. —
И села у огня.
– Скажи, любовь, в каком краю
Застигла ночь меня?
– На полпути к большой горе,
Где плачут и поют.
На полпути к большой горе,
Но там тебя не ждут.
В тумане дрогнувшей стопе
Опоры не найти.
Закружат голову тебе
Окольные пути.
– Иду! – он весело сказал
И напролом пошел.
Открылась даль его глазам —
Он на гору взошел.
Не подвела его стопа,
Летучая, как дым.
Непосвященная толпа
Восстала перед ним.
Толклись различно у ворот
Певцы своей узды,
И шифровальщики пустот,
И общих мест дрозды.
Мелькнул в толпе воздушный Блок,
Что Русь назвал женой
И лучше выдумать не мог
В раздумье над страной.
Незримый сторож ограждал
Странноприимный дом.
Непосвященных отражал
То взглядом, то пинком.
Но отступил пред ним старик.
Шла пропасть по пятам.
– Куда? А мы? – раздался крик.
Но он уже был там.
Увы! Навеки занемог
Торжественный глагол.
И дым забвенья заволок
Высокий царский стол.
Где пил Гомер, где пил Софокл,
Где мрачный Дант алкал,
Где Пушкин отхлебнул глоток,
Но больше расплескал.
Он слил в одну из разных чаш
Осадок золотой.
– Ударил поздно звездный час,
Но все-таки он мой!
Он пил в глубокой тишине
За старых мастеров.
Он пил в глубокой тишине
За верную любовь.
Она откликнулась, как медь,
Печальна и нежна:
– Тому, кому не умереть,
Подруга не нужна.
На высоте твой звездный час,
А мой – на глубине.
И глубина еще не раз
Напомнит обо мне.
1974
* * *
Бывает у русского в жизни
Такая минута, когда
Раздумье его об отчизне
Сияет в душе, как звезда.
Ну как мне тогда не заплакать
На каждый зеленый листок!
Душа, ты рванешься на запад,
А сердце пойдет на восток.
Родные черты узнавая,
Иду от Кремлевской стены
К потемкам ливонского края,
К туманам охотской волны.
Прошу у отчизны не хлеба,
А воли и ясного неба.
Идти мне железным путем
И зреть, что случится потом.
1974
* * *
Выходя на дорогу, душа оглянулась:
Пень, иль волк, или Пушкин мелькнул?
Ты успел промотать свою чистую юность,
А на зрелость рукою махнул.
И в дыму от Москвы по Хвалынское море
Загулял ты, как бледная смерть…
Что ты, что ты узнал о родимом просторе,
Чтобы так равнодушно смотреть?
1975
* * *
На берегу, покинутом волною,
Душа открыта сырости и зною.
Отягчена полуземным мельканьем,
Она живет глухим воспоминаньем.
О, дальний гул! Воспоминанья гул!
Ей кажется, что океан вздохнул,
Взрывает берег новою волною
И полнит душу мутной глубиною.
1975
* * *
За дорожной случайной беседой
Иногда мы любили блеснуть
То любовной, то ратной победой,
От которой сжимается грудь.
Поддержал я высокую марку,
Старой встречи тебе не простил.
И по шумному кругу, как чарку,
Твое гордое имя пустил.
Ты возникла, подобно виденью,
Победителю верность храня.
– Десять лет я стояла за дверью,
Наконец ты окликнул меня.
Я глядел на тебя не мигая.
– Ты продрогла… – и выпить велел.
– Я дрожу оттого, что нагая,
Но такую ты видеть хотел.
– Бог с тобой! – и махнул я рукою
На неполную радость свою. —
Ты просила любви и покоя,
Но тебе я свободу даю.
Ничего не сказала на это —
И мгновенно забыла меня.
И ушла по ту сторону света,
Защищаясь рукой от огня.
С той поры за случайной беседой
Вспоминая свой пройденный путь,
Ни любовной, ни ратной победой
Я уже не пытаюсь блеснуть.
1975
Дуб
То ли ворон накликал беду,
То ли ветром ее насквозило,
На могильном холме – во дубу
Поселилась нечистая сила.
Неразъемные кольца ствола
Разорвали пустые разводы.
И нечистый огонь из дупла
Обжигает и долы и воды.
Но стоял этот дуб испокон,
Не внимая случайному шуму.
Неужель не додумает он
Свою лучшую старую думу?
Изнутри он обглодан и пуст,
Но корнями долину сжимает.
И трепещет от ужаса куст,
И соседство свое проклинает.
1975
Холм
Я видел: ворон в небесах
Летел с холмом земли в когтях.
Не дом ли мой блеснул на нем,
Скрываясь в небе ледяном?
А с неба сыпалась земля
На ослепленные поля.
И наугад по шуму крыл
Я тень высокую ловил.
1975
Прощальный жест
Зачем ты его обнимала,
Махала с печальных полей,
Как будто туман разгоняла?..
Туман становился плотней.
Он занял скользящее место
В пространстве, лишенном тепла.
Но тайна прощального жеста,
Мерцая, обратно звала.
Развеять дорожную скуку
Помог ему князь темноты,
Что дергал какую-то куклу,
И кукла махала – и ты…
Годами окно протирала,
Рука уставала мелькать,
Как будто туман разгоняла,
Который нельзя разогнать.
1976
* * *
Ты не стой, гора, на моем пути.
Добру молодцу далеко идти.
Не мешай ногам про себя шагать,
Не мешай рукам про себя махать.
Говорит гора: – Смертный путь един.
До тебя прошел растаковский сын.
Сковырнул меня изо всей ноги,
Отмахнул меня изо всей руки.
– Не мешай, сказал, про себя шагать,
Не мешай, сказал, про себя махать.
Не ищу я путь об одном конце,
А ищу я шар об одном кольце.
Я в него упрусь изо всей ноги.
За кольцо схвачусь изо всей руки.
Мать-Вселенную поверну вверх дном,
А потом засну богатырским сном.
1976
Двойник
Только солнце с востока взойдет,
Тут же с запада всходит другое,
Мы выходим из разных ворот,
Каждый тень за собою ведет,
И моя, и твоя – за спиною.
Мы сошлись, как обрыв со стеной,
Как лицо со своим отраженьем,
Как два лезвия бритвы одной,
Как рожденье со смертью самой,
Как великая слава с забвеньем.
Тучи с небом на запад летят —
На восток покачнулись деревья.
Наши тени за нами стоят,
Не сливаясь,
и бездны таят,
А меж нами не движется время.
1976
* * *
Мне снились ноздри! Тысячи ноздрей
Стояли низко над душой моей.
Они затмили солнце и луну.
Что занесло их в нашу сторону?
Иль от лица бежали своего?..
– Мы чуем кровь! Мы чуем кровь его! —
Раздался вопль чужого бытия…
И пролилась на волю кровь моя.
1977
* * *
Ты зачем полюбила поэта
За его золотые слова?
От высокого лунного света
Закружилась твоя голова.
Ты лишилась земли и опоры.
Что за легкая тяга в стопе?
И какие открыло просторы
Твое тело и в нем и в себе?
Он хотел свою думу развеять,
Дорогое стряхнуть забытье.
Он сумел небесами измерить
Свой полет и паденье твое.
Он уже никогда не вернется,
След его заглушила трава.
Ты заплачешь, а он отзовется
На свои золотые слова.
1977
Двуединство
В тени летящего орла
Сова ночная ожила
И полетела, как подруга,
В плену возвышенного круга.
Орел парил. Она блуждала,
Не видя в воздухе ни зги.
И, ненавидя, повторяла
Его могучие круги.
1977
* * *
На темном склоне медлю, засыпая,
Открыт всему, не помня ничего.
Я как бы сплю – и лошадь голубая
Встает у изголовья моего.
Покорно клонит выю голубую,
Копытом бьет, во лбу блестит огонь.
Небесный блеск и гриву проливную
Я намотал на крепкую ладонь.
А в стороне, земли не узнавая,
Поет любовь последняя моя.
Слова зовут и гаснут, изнывая,
И вновь звучат из бездны бытия.
1977
Распутье
Поманила молодость и скрылась.
Ночь прозрачна, дума тяжела.
И звезда на запад покатилась,
Даль через дорогу перешла.
Не шумите, редкие деревья,
Ни на этом свете, ни на том.
Не горите, млечные кочевья
И мосты – между добром и злом.
Через дом прошла разрыв-дорога,
Купол неба треснул до земли.
На распутье я не вижу Бога.
Славу или пыль метет вдали?
Что хочу от сущего пространства?
Что стою среди его теснин?
Все равно на свете не остаться.
Я пришел и ухожу – один.
Прошумели редкие деревья
И на этом свете, и на том.
Догорели млечные кочевья
И мосты – между добром и злом.
1977
Черный подсолнух
Он пророс из глухого колодца.
Но однажды глубокая мгла,
Затмевая высокое солнце,
На цветущий подсолнух легла.
Цвет померк. В небесах ослепленных
Вместо солнца возникло пятно.
От него отвернулся подсолнух.
Поле пусто, сомненье темно.
Он не поднял потухшего взгляда
К высоте просветленных небес.
Оскверненной святыни не надо!
Ждал он ночи… И ночью воскрес.
Мертвым светом его охватило,
Он уже не внимал ничему.
Только видел ночное светило,
Присягая на верность ему.
1977
* * *
Я пил из черепа отца
За правду на земле,
За сказку русского лица
И верный путь во мгле.
Вставали солнце и луна
И чокались со мной.
И повторял я имена,
Забытые землей.
1977
Семейная вечеря
Как только созреет широкая нива
И красное солнце смолкает лениво
За темным холмом,
Седая старуха, великая матерь,
Одна среди мира в натопленной хате
Сидит за столом.
– Пора вечерять, мои милые дети! —
Она поминает о сыне-поэте,
О дочке-вдове,
О светлом супруге, безвестно убитом,
О позднем младенце, бесследно зарытом
В кремень-мураве.
Рассвет наплывает по правую руку,
Закат наплывает по левую руку —
И слушают ночь.
И вот, потрясая могильные камни,
Приходят живые: поэт с облаками
И горькая дочь.
Неполная смерть поднимает из праха
Истлевшие кости… Солдатская бляха
Блестит на одном.
Пришельцы глядят на пустые стаканы,
Садятся за стол и сквозят, как туманы,
Меж ночью и днем.
– Не хлебом единым, – сказала старуха.
И каждому мерит от чистого духа
И мира сего:
Огонь для солдата, лазурь для поэта,
Росу для вдовы, молоко для последа,
Себе – ничего.
Но вот огляделся, как в дальнем дозоре,
Солдат и заметил: – Не все еще в сборе.
Тут нет одного.
От лона иного, от тучи гонимой,
Он сын мой и брат им, судьбой не любимый.
Вот место его!
– Пускай он войдет, – согласилась старуха.
Из бездны Вселенной до чуткого слуха
Шаги донеслись.
Бродяга вошел, не любимый таланом,
И принял стакан с непроглядным туманом…
– Окольный, садись!
Давно я старуха. Мой голос – мерцанье.
Но я б не хотела одно прорицанье
В могилу унесть.
На чресла гадали мне в детские годы,
Что выйдет оттуда предтеча свободы.
Он должен быть здесь!
Бродяга заплакал, вдова зарыдала,
Поэт преклонился, дитя загадало,
Отец отступил…
Все гости пусты и сквозят, как туманы,
Не тронута снедь, не початы стаканы…
Так кто же тут был?
Солдат после смерти печально воюет,
Он редко по старой подруге тоскует.
А встреча близка!
Младенец блуждает в земном промежутке,
Глядит из небес и играет на дудке,
И пьет из цветка.
Вдове и лежачего горя хватает.
Бродяга бегущую воду хватает
И песни поет.
Но сына-поэта во сне посетило
Виденье и светом уста отворило:
– Былое грядет!..
И вновь созревает широкая нива,
И красное солнце смолкает лениво
За темным холмом.
Земля возвращает истлевшие кости,
А память – надежду. Пьют чудные гости
За старым столом:
Солдат за победу, поэт за свободу,
Вдова за прохожего, мать за породу,
Младенец за все.
Бродяга рассеянно пьет за дорогу,
Со свистом и пылью открытую Богу,
И мерит свое.
1977
Знамя с Куликова
Сажусь на коня вороного —
Проносится тысяча лет.
Копыт не догонят подковы,
Луна не настигнет рассвет.
Сокрыты святые обеты
Земным и небесным холмом.
Но рваное знамя победы
Я вынес на теле моем.
Я вынес пути и печали,
Чтоб поздние дети могли
Латать им великие дали
И дыры российской земли.
1977
Посох
Отпущу свою душу на волю
И пойду по широкому полю.
Древний посох стоит над землей,
Окольцованный мертвой змеей.
Раз в сто лет его буря ломает.
И змея эту землю сжимает.
Но когда наступает конец,
Воскресает великий мертвец.
– Где мой посох? – он сумрачно молвит,
И небесную молнию ловит
В богатырскую руку свою,
И навек поражает змею.
Отпустив свою душу на волю,
Он идет по широкому полю.
Только посох дрожит за спиной,
Окольцованный мертвой змеей.
1977
Змеи на маяке
С чего начать, мне все равно… Итак,
У лукоморья с видом на маяк
Во благо предприятья своего
Жил врач – я назову Петром его.
Приехал он сюда за муравой
Лечить народ от язвы моровой.
Снял уголок. Хозяева, видать,
Не стали поговорки вспоминать.
А та гласит: не принимай под кров
Врачей, военных, пьяниц и воров.
Гость подкупил бывалые сердца
Решимостью округлого лица.
Он час и место выбирать умел,
Со вкусом одевался, мало ел,
С полслова понимал… И посему
Решил хозяин: «Денег не возьму.
Душе помин, а здравию догляд.
Змеиное болото невдогад
Мы летось осушали под ячмень,
А поясницу ломит по сей день.
Так ты того… Постой, что за лихва?»
На дереве тенистая листва
Вскипела разом – туча мелких птах
С тревожным шумом канула впотьмах.
Двор зарябил от гребней и хохлов
Бегущих кур, цыплят и петухов.
И ласточки метались непутем,
Крича по-соколиному. Пластом
Инстинкт и разум в воздухе толклись,
Как будто над землей сновала мысль.
В поселке показался человек:
Фуражка с «крабом», борода что век,
Лицо горело жженым кирпичом,
Зиял бушлат изодранным плечом.
Его обстали дети мал мала.
– Маяк! – кричали. – Покажи орла! —
Старик белками опрометь повел,
Заклекотал – из вышины орел
Пал, рассекая воздух горячо,
И сел ему на правое плечо.
Погасли в растопыренных крылах
Стальные искры и морской размах.
Но проницали дол и небеса
Стремительные ясные глаза.
Старик прошел, как ропот по толпе.
И врач решил: «Он вроде не в себе,
Но кто он?» – «Это сторож маяка. —
Сказал хозяин. – И наверняка
Скорбит о том, что вертится кубарь
И птицы бьются об его фонарь.
Набита пухом перелетных птиц
Его постель на зависть молодиц.
От скуки то с орлом, то сам собой
Маячит между небом и землей…»
У лукоморья врач искал траву
И благом мира грезил наяву.
Но странный блеск его мечту отвлек:
В кольце змеи благоухал цветок.
Он подошел к нему – почти сорвал!
Но руку мертвый взгляд околдовал,
По ней потек пружинистый поток…
И пасть открылась, как второй цветок,
– Их два, один оставь, – сказал старик
И перед ним из-за скалы возник.
Но сильный свист раздался в облаках.
И, небо раскрывая нараспах,
Упал орел и взмыл. Единый миг —
Один цветок остался на двоих.
Они на нем глазами пресеклись,
Отпрянули и молча разошлись.
Придя домой, врач думал о траве
И о цветке. Но мысли в голове
Толклись… На маяке зажегся свет.
И замигала комната в ответ.
Мигала долго… Он вскочил! Маяк
Стал погружаться медленно во мрак,
Ослепло море… К дому и горе
Его взывали тени. На заре
Открылась дверь, как в юности талант,
Вошел в пуху и мраке лейтенант:
– Вы врач? Идемте. Служба коротка,
Сошел с ума смотритель маяка.
Черт знает отчего… Но катер ждет. —
И оба вышли к морю из ворот.
Через залив тянулся белый снег,
То там, то сям звенел счастливый смех,
Подставив руки белые свои,
Ловило детство снег… Лови, лови,
Пока не побелеет голова
И неба не коснется трын-трава…
Но шел отнюдь не снег. Над маяком
Клубился пух, нажитый стариком.
Он в воздухе мерцал и на полу,
А сам старик сидел в пустом углу
И бормотал сквозь пух: «Они летят».
– За три часа, – ругнулся лейтенант, —
Вспорол постель и топал на конвой:
«Спасайте птиц! Они летят домой!»
А люди?.. Тонут… В эту ночь как раз
Разбилось судно. Говорят, погас
Огонь берегового маяка.
Но он – исправен!.. Жалко старика.
Итак, до завтра. Честь имею. Тьфу! —
Он сплюнул пух и скрылся на плаву.
Мир вечерел, когда маяк мигнул.
Старик зашевелился и вздохнул:
– И здесь темно! – По мысли и чертам
Еще не здесь он был, а где-то там,
Чего не знает мера и печать. —
Где мой фонарь? Пойду конец встречать! —
Взглянув в окно, старик захохотал:
– Взял высоко, ан неба не достал.
Крылатых губишь и слепых ведешь,
Вопросы за ответы выдаешь.
Я ж при тебе… могильщик птиц. Никто.
То день, то ночь – мигает решето.
То тень, то след, то ветер, то волна,
Рябит покров, слоится глубина.
Слова темны, а между строк бело.
Пестрит наука, мглится ремесло.
Где истина без темного следа?
Где цель, что не мигает никогда?
Латать дырявый мир – удел таков
Сапожников, врачей и пауков.
Скажи, ты вестник? Врач?.. Не смей скрывать! —
Старик споткнулся о свою кровать,
Упал и стих… Врач помрачнел. Окно
Мигало, маяком озарено.
Мигало долго… Он вскочил! Маяк
Стал погружаться медленно во мрак.
– Они ползут! – заклекотал старик,
И мир его оставил в тот же миг.
Петр выбежал наружу. Сотни змей
С шипением и свистом из щелей
Ползли наверх, свивались тяжело
И затмевали теплое стекло.
Его живьем покрыла чешуя!
Петр закричал от ужаса. Змея
Ужалила лицо.
– Твое тепло,
О Боже, притянуло это зло!
Они ползут, им места нет нигде
В дырявом человеческом гнезде.
Наружу! Вон!.. Гонимые судьбой,
Пригрелись между небом и землей.
За тьмой небес еще слоится тьма.
Старик был прав, когда сошел с ума…
Я слышу клекот. Вылетел в окно
Его орел. Светло или темно,
Но я сияю! Негасимый свет
Меня наполнил! Даже солнца нет…
Стонало море. Птицы, целиком
Мерцая, пронеслись над маяком.
Над полосой бегущих с моря волн,
Где врач блуждал, идущей бури полн;
Раскинув руки, на песок упал
И только слово «змеи» написал.
А волны, закипая на бегу,
Грозились смыть следы на берегу…
Вот что я знаю. Более сего
Я не прибавлю миру ничего.
1977
Мелкие воды
Чиркнув спичкой, увидел я море,
Где гуляет душа на просторе.
Есть где вольной красе погулять
Или господу душу отдать!
Опускались на смутные воды
Птицы лебеди редкой породы…
Но сказала бегущая пена:
– Это море тебе по колено!
Будешь ты мелководьем брести,
По колено сгнивая в пути,
Хоть садятся на мелкие воды
Птицы лебеди редкой породы…
1978
Игла
На том иль этом берегу
Она блеснула мне.
Я отыскал ее в стогу
На отчей стороне.
Она звенит в руке моей
Залетным соловьем.
Уже толпится сто чертей
На кончике пустом.
– Скажи, игла, какой тщеты
Идет твоя молва?
Каких одежд касалась ты?
Какого покров€а?
Или скажи, в какой конец
Далеко-далеко
Скакал удалый молодец
Через твое ушко?
– Я помню вечную швею
Среди низин и дыр.
В мое ушко продев змею,
Она чинила мир.
Я прошивала крест и круг
И тот и этот свет,
Меняя нитки, как подруг,
И заметая след.
1978
Память
– Отдайте Гамлета славянам! —
Кричал прохожий человек.
Глухое эхо за туманом
Переходило в дождь и снег.
Но я невольно обернулся
На самозвучные слова.
Как будто Гамлет шевельнулся
В душе, не помнящей родства.
И приглушенные рыданья
Дошли, как кровь, из-под земли:
– Зачем вам старые преданья,
Когда вы бездну перешли?!
1978
Пустынник
Есть камень в широком поле,
На камне старик стоит.
Колени его ослабли,
И голос его дрожит.
Небу возденет руки —
Руки горят огнем.
Долу опустит руки —
Они обрастают мхом.
Когда подымает руки —
Мир озаряет свет.
Когда опускает руки —
Мира и света нет.
1978
Тайна Гоголя
Ожидая небесного знака,
Он вперялся очами во тьму.
Но не вынес великого мрака,
И видение было ему.
Словно синяя твердь отворилась
Над убогой его головой.
Шумно лестница с неба спустилась,
Он ловил ее долго рукой.
Понабилась несметная сила
Между рук и подъятых волос.
Гоготали кувшинные рыла:
– Инда правдой кичился ты, нос!
– Нет его: показался от страха!
Раскопаем могилу лжеца! —
Сотряслись осквернители праха,
Не увидя в гробу мертвеца.
Был ли Гоголь? Была ли Россия?
Тихий Миргород? Сон наяву?
– Позовите великого Вия! —
Словно вихорь размел трын-траву.
Темный топот все ближе и ближе,
Замер Вий у святого креста.
– Поднимите мне веки: не вижу!
Вот он! – рявкнул…
Могила пуста.
Только лестница ввысь поднималась
В заходящих лучах… А по ней
Где-то сверху еще осыпалась
Пыль земная с незримых ступней.
1978
Тегеранские сны
Вдали от северных развалин
Синь тегеранская горит.
– Какая встреча, маршал Сталин! —
Лукавый Черчилль говорит, —
Я верю в добрые приметы.
Сегодня сон приснился мне.
Руководителем планеты
Меня назначили во сне!
Конечно, это возвышенье
Прошу не принимать всерьез…
– Какое, право, совпаденье, —
С улыбкой Рузвельт произнес. —
В знак нашей встречи незабвенной
Сегодня сон приснился мне.
Руководителем Вселенной
Меня назначили во сне!
Раздумьем Сталин не смутился,
Неспешно трубку раскурил:
– Мне тоже сон сегодня снился —
Я никого не утвердил!
1978
Вина
Мы пришли в этот храм не венчаться,
Мы пришли этот храм не взрывать,
Мы пришли в этот храм попрощаться,
Мы пришли в этот храм зарыдать.
Потускнели скорбящие лики
И уже ни о ком не скорбят.
Отсырели разящие пики
И уже никого не разят.
Полон воздух забытой отравы,
Не известной ни миру, ни нам.
Через купол ползучие травы,
Словно слезы, бегут по стенам.
Наплывают бугристым потоком,
Обвиваются выше колен.
Мы забыли о самом высоком
После стольких утрат и измен.
Мы забыли, что полон угрозы
Этот мир, как заброшенный храм.
И текут наши детские слезы,
И взбегает трава по ногам.
Да! Текут наши чистые слезы.
Глухо вторит заброшенный храм.
И взбегают ползучие лозы,
Словно пламя, по нашим ногам.
1979
Стук над обрывом
Рухнул храм… Перед гордым неверьем
Устояла стена. А на ней
Нарисованы суриком двери
С приглашеньем: «Стучите сильней!»
Что жалеть? Не такие потери
Проходили за давностью дней.
Для кого предназначены двери?
Кто просил, чтоб стучали сильней?
Разве можно туда достучаться?
Все равно за стеною обрыв…
Но со стуком принес святотатца
В эту глушь запоздалый порыв.
Сам хватился убогой потери,
Да забыл он за давностью дней:
Сам взрывал… Сам чертил эти двери
И просил, чтоб стучали сильней.
Головою о двери он бился,
И открылись они перед ним.
И его, чтоб совсем не разбился,
Подхватил на лету серафим.
1979, 2003
Вечный снег
У костра под ворчание пса
Пастуха одолела дремота:
Он услышал в горах голоса
И прерывистый стук пулемета.
«Это сучья трещат!» Поутру
Огляделся: овец не хватает.
Непричастная злу и добру,
Вечным снегом вершина блистает.
Но очнулся старик наконец
От сиянья, идущего с неба.
По следам запропавших овец
Он добрался до вечного снега.
Он увидел овец – и солдат,
Полегли и свои и чужие
Много лет или больше назад
И лежат меж овец, как живые.
Может быть, это сон поутру?
Но овца в изголовье стояла,
Непричастная злу и добру,
И замерзшие слезы сбирала.
Видно, плакал далекий юнец,
Не сдержался от страха и боли,
Превратился солдат в солонец…
Вон, благая, из этой юдоли!
Обошел он овец и солдат,
А солдаты лежат, как живые,
Много лет или больше назад
Ждут и смотрят – свои и чужие.
От густого дыханья овец
Пробудились замерзшие звуки,
Отодвинулся страшный конец,
И оттаяли крестные муки.
И раздался неистовый свист
Там, где в вечность упала граната.
Старый п€о снегу кинулся вниз
И ожег своим телом солдата.
И протаял, как искра во мгле,
Хриплый голос далекого брата:
«Знайте правду: нас нет на земле,
Не одна только смерть виновата.
Наши годы до нас не дошли,
Наши дни стороной пролетели.
Но беда эта старше земли
И не ведает смысла и цели…»
После долго старик вспоминал,
Ничего, кроме правды, не вспомнил,
Ничего, кроме правды, не знал,
Ничего, кроме правды, не понял.
Кто там был? Он мудрец иль святой?
Пал, как все, безымянным героем.
Все легли под небесной плитой.
Все молчат перед вечным покоем.
1979
Легенда о Фениксе
По горам-небесам налетался,
Намигался стооким крылом.
Скорпионов и змей наглотался
И запел на столбу межевом.
И молва по земле полетела,
И такие турусы пошли,
Что дерутся внутри его тела
Скорпионы и змеи земли.
И, от боли не ведая страха,
Он кидается в жар и горит.
Воскресает из пепла и праха;
Остывая, на север летит.
Тянет хвост над полярной водою,
Остывая в тумане седом.
Камнем падает или звездою,
Застревая навек подо льдом.
И, отдавшись морскому простору,
Он влачит свою згу под водой,
Ледяную бродячую гору
Изнутри освещая собой.
Раздраженные гады морские
Возникают из темных пустот.
А утопшие души людские,
Выплывая, царапают лед…
Наши старые раны заноют
На погоду последнего дня.
И моря-океаны покроют
Скорпионы и змеи огня.
Ярый Феникс, не ведая страха,
Загорится с землей и водой.
И восстанет из нашего праха,
И навеет нам сон молодой.
1979
Фонарь
Где мудрец, что искал человека
С фонарем среди белого дня?
Я дитя ненадежного века,
И фонарь озаряет меня.
Полый шар распыленного света
Поднимает в лесу и степи.
Не дает никакого ответа,
Но дорогу сулит по цепи.
Вкруг него порошит и круглится
Туча птиц и ночной мелюзги.
Метеорным потоком роится,
А за роем не видно ни зги.
Заливайтесь, античные хоры!
На смолу разменялся янтарь.
Я прошел за кудыкины горы
И увидел последний фонарь.
И услышал я голос привета,
Что напомнил ни свет ни зарю:
– Сомневаюсь во всем, кроме света!
Кто пришел к моему фонарю?
– Человек! – я ответил из ночи.
– Человек? Заходи, коли так! —
Я увидел горящие очи,
Что глядели из света во мрак.
Не тужи, моя жизнь удалая,
Коли влипла, как муха в янтарь!
Поддержи меня, сила былая!.. —
И вошел я в горящий фонарь.
Я увидел прозрачные мощи,
Волоса или мысли оплечь.
Я вперился в безумные очи,
Я расслышал бессвязную речь.
Не увидеть такого от века,
Не распутать такого вовек:
Он искал днем с огнем человека,
Но в огне должен быть человек!
Поддержи меня, сила былая!
Я фонарь проломил изнутри.
И народные хоры, рыдая,
Заливались до самой зари:
«За приход ты заплатишь судьбою,
За уход ты заплатишь душой…»
И земной и небесной ценою
Я за все расплатился с лихвой.
Сомневаюсь во всем, кроме света,
Кроме света, не вижу ни зги.
Но тягчит мое сердце поэта
Туча лжи и земной мелюзги.
1979
* * *
Повернувшись на Запад спиной,
К заходящему солнцу славянства,
Ты стоял на стене крепостной,
И гигантская тень пред тобой
Убегала в иные пространства.
Обнимая незримую высь,
Через камни и щели Востока
Пролегла твоя русская мысль.
Не жалей, что она одинока!
Свои слезы оставь на потом,
Ты сегодня поверил глубоко,
Что завяжутся русским узлом
Эти кручи и бездны Востока.
Может быть, этот час недалек!
Ты стоишь перед самым ответом.
И уже возвращает Восток
Тень твою вместе с утренним светом.
1979
Муха
Смертный стон разбудил тишину —
Это муха задела струну,
Если верить досужему слуху.
– Все не то, – говорю, – и не так. —
И поймал в молодецкий кулак
Со двора залетевшую муху.
– Отпусти, – зазвенела она, —
Я летала во все времена,
Я всегда что-нибудь задевала.
Я у дремлющей Парки в руках
Нить твою задевала впотьмах,
И она смертный стон издавала.
Я барахталась в Млечном Пути,
Зависала в окольной сети,
Я сновала по нимбу святого,
Я по спящей царевне ползла
И из раны славянской пила…
– Повтори, – говорю, – это слово!
– Отпусти, – повторила она, —
Кровь отца твоего солона,
Но пьяней твоей бешеной славы.
Я пивала во все времена,
Залетала во все племена
И знавала столы и канавы.
Я сражалась с оконным стеклом,
Ты сражался с невидимым злом,
Что стоит между миром и Богом…
– Улетай, – говорю, – коли так. —
И разжал молодецкий кулак… —
Ты поведала слишком о многом.
1979
Пролог
В чистом поле девица спала
На траве соловьиного звона.
Грозна молния с неба сошла
И ударила в чистое лоно.
Налилась безответная плоть,
И набухли прекрасные груди.
Тяжела твоя милость, Господь!
Что подумают добрые люди?
Каждый шорох она стерегла,
Хоронясь за родные овины.
На закате она родила
Потаенного сына равнины.
Остудила холодной росой,
Отряхая с куста понемногу.
Спеленала тяжелой косой
И пошла на большую дорогу.
Не взмывал от болота кулик,
Не спускалось на родину небо.
Повстречался ей певчий старик.
– Что поешь? – и дала ему хлеба.
Он сказал: – Это посох поет,
Полый посох от буйного ветра.
Ин гудит по горам хоровод
За четыре окраины света.
А поет он печальный глагол,
Роковую славянскую тайность,
Как посек наше войско монгол,
Только малая горстка осталась.
Сквозь пустые тростинки дыша,
Притаились в реке наши деды.
Хан велел наломать камыша
На неровное ложе победы.
И осталась тростинка одна.
Сквозь одну по цепочке дышали.
Не до всех доходила она
По неполному кругу печали.
С той поры разнеслась эта весть
В чужеликие земли и дали.
Этот посох, родная, и есть
Та тростинка души и печали.
Схорони в бесконечном холме
Ты свое непосильное чадо.
И сокрой его имя в молве
От чужого рыскучего взгляда.
А не то из любого конца
Растрясут его имя, как грушу.
И драконы земного кольца
Соберутся по русскую душу.
Пусть тростинка ему запоет
Про дыхание спящего тура,
Про печали Мазурских болот
И воздушных твердынь Порт-Артура…
То не стая слеталась сорок,
То безумная мать причитала.
Частым гребнем копала песок,
Волосами следы заметала.
Отняла от груди и креста
Дорогую свою золотинку.
На прощанье вложила в уста
Ветровую пустую тростинку…
1979
Стихия
Я видел рожденье циклона
На узкой антильской гряде.
Темнело небесное лоно,
Морщины ползли по воде.
На ощупь свежела чужбина.
Я видел: за несколько дней
Уже поднималась щетина
У сбившихся в кучу свиней.
В щетину входила щетина,
И кровь выступала на ней.
Все кровное в мире – едино.
Вжимались друг в друга тесней.
Циклон, оглушая долину,
Потом налетел и на них,
Передних вогнал в середину,
А ту проломил в остальных.
Но сам по себе остывает
Порыв не от мира сего.
И тяга земли отпускает
Небесный избыток его…
Не так ли явленье поэта
Не знает своих берегов,
Идет во все стороны света,
Тревожа друзей и врагов?
Щетину находит щетина,
И сердце о сердце стучит.
Все розное в мире – едино,
Но только стихия творит.
Ее изначальная сила
Пришла не от мира сего,
Поэта, как бездну, раскрыла
И вечною болью пронзила
Свободное слово его.
1979
* * *
Для того, кто по-прежнему молод,
Я во сне напоил лошадей.
Мы поскачем во Францию-город
На руины великих идей.
Мы дорогу найдем по светилам,
Хоть светила сияют не нам.
Пропылим по забытым могилам,
Прогремим по священным камням.
Нам чужая душа – не потемки
И не блеск Елисейских Полей.
Нам едино, что скажут потомки
Золотых потускневших людей.
Только русская память легка мне
И полна, как водой решето.
Но чужие священные камни,
Кроме нас, не оплачет никто.
1980
Бабочка и звезда
Он ленив и тяжел на подъем,
Жизнь пройдет – он ее не заметит.
Но такие идут напролом,
Если бабочка душу зацепит.
Оттого на свечу и летят
Все безумные бабочки лета.
Обгоревшие крылья шуршат
У подножья оплывшего света.
Вот одна, вот вторая летит,
Вот четвертая бабочка ночи.
Через небо дорога шумит,
А любовь все светлей и короче.
Сколько можно так странно глядеть
На огонь, отраженный водою?!
Ты сказала: – Хочу долететь… —
Та свеча оказалась звездою.
Ты летела, во мраке шурша,
За погибелью или спасеньем,
Как ночная земная душа,
Но с небесным диковинным зреньем.
И, упав у какого-то пня,
Ты шуршала крылами все глуше:
– Ночь любви, отомсти за меня,
Ночь любви, погуби его душу…
Он ленив и тяжел на подъем,
Смерть найдет – и его не зацепит.
На тепло он ответит огнем,
Но потери твоей не заметит.
1980
Европа
В любви не бывает ответа
На этой и той стороне.
Но тонкая молния света
Направилась прямо ко мне.
Земному свистящему звуку
Я с тайной надеждой внимал,
Все ближе!.. И вскинул я руку,
И в руку синицу поймал.
«Моя!» И услышал я голос:
– Ничья. Из-за синих морей
Я в клюве несла тебе волос
И свет от подруги твоей.
Он долог, как счастье и горе,
Да воля твоя коротка.
Однажды я встретила в море
Плывущего с девой быка.
Она безутешно рыдала
На звездной спине у него.
И имя твое повторяла,
Пока не забыла его.
Душа предалась ее горю.
И волосы мягким огнем
Тянулись по синему морю
Длиннее, чем след за быком.
Гонимая ветром и мглою,
Я села на царственный рог.
Но бык оказался скалою
Вдали от земли и тревог.
И я упорхнула, блистая,
В зарнице небес потонув.
Но волос, как нить золотая,
Вился через сомкнутый клюв.
Вился высоко на просторе
Над бездной железных веков,
Над пеной любовных историй,
Над спинами спящих быков…
Синица! Я слышу дыханье
Далекой подруги моей.
И тонкое благоуханье
Ловлю из-за синих морей.
Как страшно!.. Натянутый волос
Дрожит от земного огня.
Я слышу прерывистый голос:
– Любимый! Ты помнишь меня?..
Я помню! О, если б ты знала,
Как гаснет твой след на песке,
И все, что давно миновало,
На тонком дрожит волоске…
1980
* * *
Я в жизни только раз сказал «люблю»,
Сломив гордыню темную свою.
Молчи, молчи… Я повторяю снова
Тебе одной неведомое слово:
Люблю, люблю!.. Моя душа так рада
На этом свете снова видеть свет,
Ей так легко, ей ничего не надо,
Ей все равно – ты любишь или нет.
1980
* * *
Ни жена, залитая слезами,
Ни свеча за вечный упокой, —
Только ты стоишь перед глазами,
Как звезда стоит перед землей.
Я не знаю, что такое счастье.
Господи, люблю ее одну!
И бросаю в изголовье страсти
Спящую законную жену.
Пронеслись меж нашими огнями
Гибкое сияние и мгла
Так, что и руками и ногами
Обменялись чуткие тела.
Кровь дышала жадно и глубоко,
И дымилась страсть из-под ногтей.
И летал то низко, то высоко
Треугольник русых журавлей.
Вслед ему душа моя летала
И роняла молнии огня.
И во сне жена затрепетала:
– Господи, не покидай меня!
Где они, как тень под небесами,
Журавли, отпущенные мной?..
Ты одна стоишь перед глазами,
Как звезда стоит перед землей.
1980
* * *
Что тебе до семейных измен?
Что тебе до разорванных звеньев?
Что тебе до обрушенных стен?
Что тебе до летящих каменьев?
Горный воздух так чист и глубок,
И леса обступают огулом.
Посмотри на бегущий поток,
Он живет своей силой и гулом.
Он поток. Он ломает хребты
И летящих камней не боится.
Он зажмет им орущие рты,
Он обточит им грубые лица.
Он шумит про свое и ничье,
Он уходит в открытое море,
Где купается имя твое
И гуляет душа на просторе.
1980
Возвращение на место
В эту степь забрели мы на счастье
И гуляли всю ночь до утра.
И душистые вмятины страсти
Распрямить не успела трава.
Просто так не могла позабыться
Эта ночь… Я вернулся назад,
Как убийца на место убийства…
Разве я в чем-нибудь виноват?
Только вижу: какие-то люди
В наше место вперили зрачки.
То глумясь, то толкуя о чуде,
Ложе страсти разносят в клочки.
Рвите, рвите!.. В убогой потребе
Ваши лучшие годы прошли.
Наше ложе не здесь, а на небе!
Наши вмятины глубже земли!
1980
Сказание о Сергии Радонежском
Когда все на свете тебе надоест,
Неведомый гул нарастает окрест —
То сила земная.
Деревья трясутся, и меркнет луна,
И раму выносит крестом из окна,
Поля осеняя.
Земли не касаясь, с звездой наравне
Проносится всадник на белом коне,
А слева и справа
Погибшие рати несутся за ним,
И вороны-волки, и клочья, и дым —
Вся вечная слава.
Как филины, ухают дыры от ран,
В дубах застревает огонь и туман
Затекшего следа.
Глядит его лик на восток и закат,
Гремит его глас, как громовый раскат:
«Победа! Победа!»
Храни тебя чет, коли ты не свернул
В терновник, заслышав неистовый гул,
Храни тебя нечет!
Уйдешь от подковы – копыто найдет,
Угнешься от ворона – волк разорвет,
А буря размечет.
Но если ты кликнешь на все голоса:
«Победа! Победа!» – замрут небеса
От вещего слова.
На полном скаку остановится конь,
Копыта низринут туманный огонь —
То пыль с Куликова!
В туманном огне не видать ничего,
Но вороны-волки пронижут его
За поясом пояс.
Пустые разводы забрезжут в пыли
Славянским письмом от небес до земли…
Читай эту повесть!
Ни рано ни поздно приходит герой.
До срока рождается только святой —
Об этом недаром
Седое сказанье живет испокон…
Кирилл и Мария попали в полон
К поганым татарам.
Боярин, ты руку в Орду запустил,
И темник такого тебе не простил
И молвил сурово:
– Мне снилось пустое виденье души,
Что ты – моя гибель… Теперь откажи
Последнее слово!
– Зреть сына хочу перед смертию я!
– Твой сын не родился, но воля твоя.
Эй, ляхи-ливонцы!
Вы скорые слуги. Зовите народ.
Из тяжкой боярыни вырежьте плод.
Доспеет на солнце.
Его он увидит, и я посмотрю…
Никак это сын? Он похож на зарю
И славу Батыя!..
Так Сергий возник дорассветным плодом
Народного духа… Что вышло потом,
То помнит Россия!
1980
Тайна славян
Буйную голову клонит ко сну.
Что там шумит, нагоняя волну?
Во поле выйдешь – глубокий покой,
Густо колосья стоят под горой.
Мир не шел€охнется. Пусто – и что ж!
Поле задумалось. Клонится рожь.
Тихо прохлада волной обдала.
Без дуновения рожь полегла.
Это она мчится по ржи! Это она!
Всюду шумит. Ничего не слыхать.
Над головою небесная рать
Клонит земные хоругви свои,
Клонит во имя добра и любви.
А под ногами темней и темней
Клонится, клонится царство теней.
Клонятся грешные предки мои,
Клонится иго добра и любви.
Это она мчится по ржи! Это она!
Клонится, падает с неба звезда,
Клонит бродягу туда и сюда,
Клонит над книгой невинных детей,
Клонит убийцу над жертвой своей,
Клонит влюбленных на ложе любви,
Клонятся, клонятся годы мои.
Что-то случилось. Привычка прошла.
Без дуновения даль полегла.
Это она мчится по ржи! Это она!
Что там шумит? Это клонится хмель,
Клонится пуля, летящая в цель,
Клонится мать над дитятей родным,
Клонится слава, и время, и дым,
Клонится, клонится свод голубой
Над непокрытой моей головой.
Клонится древо познанья в раю.
Падает яблоко в руку мою.
Это она мчится по ржи! Это она!
Пир на весь мир! Наш обычай таков.
Славно мы прожили сорок веков.
Что там шумит за небесной горой?
Это проснулся великий покой.
Что же нам делать?.. Великий покой
Я разгоняю, как тучу, рукой.
Буйную голову клонит ко сну.
Снова шумит, нагоняя волну…
Это она мчится по ржи! Это она!
1981
* * *
Небо покинуло душу мою.
Я под ногами повешенных сплю.
Тягой они затекли,
Но не достигли земли.
Бездна раскрыта… При звездном огне
Ноги повешенных ходят по мне.
– Спи, – говорят, – это сон,
Если окончится он.
1981
На краю
Битва звезд, поединок теней
В мировых океанских глубинах.
Наливаются кровью моей
Вечный снег и следы на вершинах.
Но предчувствием древней беды
Я ни с кем не могу поделиться.
На мои и чужие следы
Опадают зеленые листья.
Из теней мимолетного дня
Так и воют несметные силы.
Боже мой, ты покинул меня
На краю материнской могилы.
В ложесны, из которых рожден,
Я кровавые слезы обрушу…
Боже мой, если ты побежден,
Кто спасет ее бедную душу?
1981
Ладони
Рукавицы роняя в снегу
На земном крутосклоне,
Я от брата и друга бегу
И дышу на ладони.
Проступают на них два лица:
И чело и морщины.
Узнаю свою мать и отца.
Мы навек триедины!
Сколько раз в кулаки я сжимал
Эти лица родные.
Сколько раз к небесам воздымал
Их, как солнца двойные.
Сколько раз бил ладонь о ладонь,
Ни о чем не печалясь.
Над землей высекая огонь,
Эти лица встречались.
Подберут рукавицы мои
Тороватые братья…
Раскрываю огню и любви
Ледяные объятья.
Но ладонь от ладони ушла
В голубом небосклоне.
Вбиты гвозди, и кровь залила
Эти лица-ладони.
1981
* * *
– Как он смеет! Да кто он такой?
Почему не считается с нами? —
Это зависть скрежещет зубами,
Это злоба и морок людской.
Пусть они проживут до седин,
Но сметет их минутная стрелка.
Звать меня Кузнецов. Я один,
Остальные – обман и подделка.
1981
Здравица
То не ворон считают соловьи —
Мы говорим о славе и любви.
Бокал обвит змеиным женским телом,
Стряхни змею! Займемся русским делом,
Пуская из ноздрей заморский дым.
Но где же слава, Кожинов Вадим?
За горизонтом старые друзья
Спились, а новым доверять нельзя.
Твой дом парит в дыму земного шара,
А выше Дионисий и гитара,
И с книжной полки окликает Рим:
– Мементо мори, Кожинов Вадим!
Смерть, как жена, к другому не уйдет,
Но смерти нет, а водка не берет.
Душа верна неведомым пределам.
В кольце врагов займемся русским делом,
Нас, может, двое, остальные – дым.
Твое здоровье, Кожинов Вадим!
1982
Встреча
На мосту, где двоим разойтись
ни малейшего шанса,
Одноногий поляк увидал одноногого ганса.
Ой вы ноги мои! Тот без левой, а этот без правой,
Тот хромал Сталинградом, а этот
гордился Варшавой.
– Доннер-веттер! Пся крев! —
повстречались глухие проклятья.
Чтобы им разминуться, они обнялись,
словно братья.
Ноги стали на место, сошлись на мгновенье
дороги,
И опять разошлись…
Человечество, вот твои ноги!
1982
* * *
То не лето красное горит,
Не осенний пламень полыхает, —
То любовь со мною говорит,
И душа любви благоухает.
Пролетают где-то стороной
Городские грохоты и свисты.
И стоят в окне передо мной
Все мои желания и мысли.
Все они певучи и легки,
Все они цветны и ароматны,
Все они отсюда далеки,
Все передо мной – и невозвратны.
Я уже не знаю, сколько лет
Жизнь моя другую вспоминает.
За окном потусторонний свет
Говорит о том, что смерти нет,
Все живут, никто не умирает!
1982
Новое небо
Семь небес никого не спасут
От былой и грядущей печали.
Север. Солнце ни там и ни тут
И не греет косыми лучами.
Дальний брат возвратился домой
И в пустые просторы рыдает.
Он ладони над мертвой землей,
Словно круглое небо, смыкает.
Вот что он говорит в забытьи:
– Мир остался без крова и хлеба.
Где вы, братья и сестры мои?
Я построил вам новое небо.
Вместо рук над моей головой
Вижу звездную млечную сетку.
И роняет на купол живой
Белый голубь зеленую ветку.
Это небо светло и легко,
Этот голубь не знает печали,
Это солнце стоит высоко
И меня заливает лучами.
1982
Былина о строке
С голубых небес в пору грозную
Книга выпала голубиная.
Кто писал ее – то неведомо,
Кто читал ее – то загадано.
Я раскрыл ее доброй волею,
Не без помощи ветра буйного.
На одной строке задержал судьбу,
Любоваться стал каждой буковкой.
Что ни буковка – турье дерево,
А на дереве по соловушке,
А за деревом по разбойнику,
За разбойником по молодушке,
На конце концов – перекладина,
Слезы матушки и печаль земли.
Что ни слово взять – темный лес шумит,
Пересвист свистит яви с вымыслом,
Переклик стоит правды с кривдою,
Вечный бой идет Бога с дьяволом.
А за лесом спят добры молодцы,
Тишина-покой, дремлет истина,
И звезда горит ясным пламенем
После вечности мира сущего.
Неширок зазор между буковок —
Может бык пройти и дорогу дать.
А просвет меж слов – это белый свет,
Вечный снег метет со вчерашнего.
Так слова стоят, что забудешься,
Так долга строка и упружиста,
Глянешь вдоль нее – взгляд теряется.
По строке катать можно яблоко,
А в самой строке только смерть искать.
На конце она обрывается,
Золотой обрыв глубже пропасти —
Головою вниз манит броситься.
Я читал строку мимо памяти,
Мимо разума молодецкого.
А когда читал, горько слезы лил,
Горько слезы лил, приговаривал:
– Про тебя она и про всячину.
Про тебя она, коли вдоль читать,
Поперек читать – так про всячину.
1983
Бой в сетях
«Воздух полон богов» —
так говорили древние греки.
Воздух полон богов на рассвете,
На закате сетями чреват,
Так мои кровеносные сети
И морщины мои говорят.
Я покрылся живыми сетями,
Сети боли, земли и огня
Не содрать никакими ногтями —
Эти сети растут из меня.
Может быть, сам с собой я схватился,
И чем больше рвалось, тем сильней
Я запутался и превратился
В окровавленный узел страстей?
Делать нечего! Я погибаю,
Самый первый в последнем ряду,
Перепутанный мрак покидаю,
Окровавленным светом иду.
Бог свидетель, как шел я по жизни —
Дальше всюду и дальше нигде
По святой и железной отчизне,
По живой и по мертвой воде.
Я нигде не умру после смерти.
И кричу, разрывая себя:
– Где ловец, что расставил мне сети?
Я свобода! Иду на тебя!
1983
Поединок
Противу Москвы и славянских кровей
На полную грудь рокотал Челубей,
Носясь среди мрака,
И так заливался: – Мне равного нет!
– Прости меня, Боже, – сказал Пepeсвет, —
Он брешет, собака!
Взошел на коня и ударил коня,
Стремнину копья на зарю накреня,
Как вылитый витязь!
Молитесь, родные, по белым церквам.
Все навье проснулось и бьет по глазам.
Он скачет. Молитесь!
Все навье проснулось – и пылью и мглой
Повыело очи. Он скачет слепой!
Но Бог не оставил.
В руке Пересвета прозрело копье —
Всевидящий Глаз озарил острие
И волю направил.
Глядели две рати, леса и холмы,
Как мчались навстречу две пыли, две тьмы,
Две молнии света —
И сшиблись… Удар досягнул до луны!
И вышло, блистая, из вражьей спины
Копье Пересвета.
Задумались кони… Забыт Челубей,
Немало покрыто великих скорбей
Морщинистой сетью.
Над русскою славой кружит воронье,
Но память мою направляет копье
И зрит сквозь столетья.
1983
* * *
Мне снился сон, когда в меня стреляли…
Я выстрелы услышал там и тут —
Во сне и наяву они совпали.
Куда бежать? И там и тут убьют!
Потом во сне тень женщины явилась,
От встречных пуль собою заслоня.
И так сказала: – Я тебе приснилась
В последний раз. Не забывай меня.
Смертельный страх моих волос коснулся,
Свистели пули, ветер гнул траву.
Когда она упала, я проснулся
И услыхал: стреляют наяву.
Крутись, крутись, планида голубая!
Светились пули густо в пустоте,
Летели, мое тело огибая,
И гасли, исчезая в темноте.
О близкой смерти я гадал по звуку.
Как страшно в этом мраке погибать!
– Взойди, светило! – протянул я руку,
И пули стали руку огибать.
Взошло светило. На меня открыто
Летели пули. Ветер гнул траву.
Тень женщины во сне была убита,
Свет женщины остался наяву.
Любовь ушла. Не надо возвращенья.
– Тебя убьют! – кричу ей, как судьбе. —
Мне твоего не пережить прощенья.
Живи вдали! Я помню о тебе.
1983
Заклинание
Мир с тобой и отчизна твоя!
Покидая родные края,
Ты возьми и мое заклинанье.
В нем затупятся молнии лжи,
В нем завязнут чужие ножи,
Что готовят тебя на закланье.
Все проклятья в него упадут,
Все подводные камни всплывут,
Все летящие пули застрянут.
Волчьи ямы, что роют тебе,
И провалы на горной тропе
Зарубцуют слова и затянут.
Все рогатки оно разогнет,
Глаз дурной на себя отведет,
Упасет от ловушки и яда,
От великих и малых когтей,
От земных и небесных сетей:
Все возьмет на себя, если надо.
А когда ты вернешься домой
И пойдешь по дороге прямой,
С двух концов подожги заклинанье —
И сгорит твоя верная смерть,
А на пепел не стоит смотреть,
Черный пепел развеет дыханье.
1984
Маркитанты
Было так, если верить молве,
Или не было вовсе.
Лейтенанты всегда в голове,
Маркитанты в обозе.
Шла пехота. Равненье на «ять»!
Прекратить разговоры!
А навстречу враждебная рать —
Через реки и горы.
Вот сошлись против неба они
И разбили два стана.
Тут и там загорелись огни,
Поднялись два тумана.
Лейтенанты не стали пытать
Ни ума, ни таланта.
Думать нечего. Надо послать
Толмача-маркитанта!
– Эй, сумеешь на совесть и страх
Поработать, крапивник?
Поразнюхать о слабых местах
И чем дышит противник?
И противник не стал размышлять
От ума, от таланта.
Делать нечего. Надо послать
Своего маркитанта!
Маркитанты обеих сторон —
Люди близкого круга.
Почитай, с легендарных времен
Понимали друг друга.
Через поле в ничейных кустах
К носу нос повстречались,
Столковались на совесть и страх,
Обнялись и расстались.
Воротился довольный впотьмах
Тот и этот крапивник
И поведал о темных местах
И чем дышит противник.
А наутро, как только с куста
Засвистала пичуга,
Зарубили и в мать и в креста
Оба войска друг друга.
А живые воздали телам,
Что погибли геройски.
Поделили добро пополам
И расстались по-свойски.
Ведь живые обеих сторон —
Люди близкого круга.
Почитай, с легендарных времен
Понимают друг друга.
1984
Простота милосердия
Это было на прошлой войне,
Это Богу приснилось во сне,
Это Он среди свиста и воя
На высокой скрижали прочел:
Не разведчик, а врач перешел
Через фронт после вечного боя.
Он пошел по снегам наугад,
И хранил его – белый халат,
Словно свет милосердного царства.
Он явился в чужой лазарет
И сказал: – Я оттуда, где нет
Ни креста, ни бинта, ни лекарства.
Помогите!.. —
Вскочили враги,
Кроме света, не видя ни зги,
Словно призрак на землю вернулся.
– Это русский! Хватайте его!
– Все мы кровные мира сего, —
Он промолвил и вдруг улыбнулся.
– Все мы братья, – сказали враги, —
Но расходятся наши круги,
Между нами великая бездна. —
Но сложили, что нужно, в суму.
Он кивнул и вернулся во тьму.
Кто он? Имя его неизвестно.
Отправляясь к заклятым врагам,
Он прошел по небесным кругам
И не знал, что достоин бессмертья.
В этом мире, где битва идей
В ураган превращает людей,
Вот она, простота милосердья!
1984
Опора
На дно своих скорбей глядят глаза
У тех людей с воздетыми руками,
Бичуемых ветрами и снегами,
Им даже слезы вытереть нельзя.
Земные руки их напряжены,
Как будто небо держат над собою.
Они такими вышли после боя.
Никто не виноват. Окружены.
Но мертвая земля прозрела вдруг,
И мертвый воздух разорвали звуки:
«Они сдаются? Поднимают руки?
Пусть никогда не опускают рук!»
И тяжесть свыше снизошла на них,
Они кремнели, рук не опуская…
Из всех опор невидимого рая
Есть и такая – не слабей других.
1984
Связь
Он был связистом на войне,
А нынче бродит в тишине,
Звук издавая странный
Ногою деревянной.
Среди теней, среди светил
Он стук морзянки уловил,
Идущий ниоткуда,
И понял: дело худо.
На братском кладбище ни зги.
В сухое дерево ноги
Стучал слетевший дятел,
Или с ума он спятил?
Тире и точки слух прожгли,
Живая боль из-под земли
Ему стучала в уши:
«Спасите наши души!
Спасите наши имена!
Спасите наши времена!
Спасите нашу совесть!
Одни вы – не спасетесь!»
1984
Голоса
Когда склонился этот свет к закату,
Зашевелились кости мертвеца:
– Меня убила родина за правду,
Я не узнал ни одного лица…
Заговорили голоса из бездны,
Затрепетала полоса теней:
– Не поминай убийц. Они известны.
Открой нам имя родины твоей…
Но если имя родины откроет,
Ее убьют чужие и свои.
И он молчит, и только бездна воет
В живом молчанье смерти и любви.
1984
Сито
Наша истина – сито полное,
В чьих руках оно, ты не спрашивай…
Сито частое мать с гвоздя брала,
Против солнышка муку сеяла,
Из муки простой вышел хлеб святой.
Старший ел его да похваливал,
Средний ел его да покрякивал,
Младший ел его да помалкивал,
Да на вольный свет все поглядывал.
Вон звезда горит, вон еще одна,
Много в небе дыр, да не выскочить,
Крепко дух сидит в белых косточках.
Вон старик идет, еле тащится,
Из него давно дух повыскочил,
Из него давно песок сыплется.
Мать-сыра земля – наша истина,
Через девицу сеет весточки,
Через матушку сеет косточки,
Через старицу сеет высевки.
Мать-сыра земля не про нас с тобой.
Через белый свет, через истину
Племена прошли – не задумались,
Времена прошли – словно не были.
Мы пройдем насквозь – не задержимся,
Ничего от нас не останется,
Что останется – будет лишнее.
1984
Мужик
Птица по небу летает,
Поперек хвоста мертвец.
Что увидит, то сметает.
Звать ее – всему конец.
Над горою пролетала,
Повела одним крылом —
И горы как не бывало
Ни в грядущем, ни в былом.
Над страною пролетала,
Повела другим крылом —
И страны как не бывало
Ни в грядущем, ни в былом.
Увидала струйку дыма,
На пригорке дом стоит,
И весьма невозмутимо
На крыльце мужик сидит.
Птица нехотя взмахнула,
Повела крылом слегка
И рассеянно взглянула
Из большого далека.
Видит ту же струйку дыма,
На пригорке дом стоит,
И мужик невозмутимо
Как сидел, так и сидит.
С диким криком распластала
Крылья шумные над ним,
В клочья воздух разметала,
А мужик невозмутим.
– Ты, – кричит, – хотя бы глянул,
Над тобой – всему конец!
– Он глядит! – сказал и грянул
Прямо на землю мертвец.
Отвечал мужик, зевая:
– А по мне на все чихать!
Ты чего такая злая?
Полно крыльями махать.
Птица сразу заскучала,
Села рядом на крыльцо
И снесла всему начало —
Равнодушное яйцо.
1984
* * *
Я скатаю родину в яйцо.
И оставлю чуждые пределы,
И пройду за вечное кольцо,
Где никто в лицо не мечет стрелы.
Раскатаю родину мою,
Разбужу ее приветным словом
И легко и звонко запою,
Ибо все на свете станет новым.
1985
* * *
Ни великий покой, ни уют,
Ни высокий совет, ни любовь!
Посмотри! Твою землю грызут
Даже те, у кого нет зубов.
И пинают и топчут ее
Даже те, у кого нету ног,
И хватают родное твое
Даже те, у кого нету рук.
А вдали, на краю твоих мук,
То ли дьявол стоит, то ли Бог.
1984
Поступок
Жизнь коротка, кроме звездного мига,
Молодец гол как сокол.
Не про него голубиная книга,
Хватит того, что прочел.
Пал Люцифер – сводный брат Прометея.
В пору разбоя и битв,
В пору орла и ползучего змея,
В пору хулы и молитв
Дух отрицанья учуял: победа!
Нюхом мгновенно постиг
Племя, укравшее тень у соседа,
Память, богов и язык.
И возгремел: – Проходимцы гордыни,
Я Сатана-Прометей!
Слугами вас избираю отныне,
Станете тенью моей.
Каждому дам по невидимой шапке,
Будете жить без лица.
Смело воруйте и злато, и тряпки,
Мысли и, может, сердца.
Зримое вам отдаю по закону,
В чем сомневаться не след.
А пресловутому роду людскому
Я докажу, что вас нет.
«Тсс!..» – ваш пароль.
Чрез века проходите.
Вас до конца сохраню.
Только зеркал никогда не крадите,
Не прикасайтесь к огню…
Каждый надел по невидимой шапке,
Сразу исчез во плоти.
Крал государства, и злато, и тряпки,
Мысли – и душу почти.
Если порой кто-нибудь со злодея
Шапку случайно срывал
И обличал, словно подлого змея,
Черт адвокатом вставал.
Всяко им было, платили и кровью,
Хмуро глядело на них
Духом высокое Средневековье,
Хмуро глядит и сей стих.
Жизнь коротка, кроме звездного мига,
Молодец гол как сокол.
Не про него голубиная книга,
Хватит того, что прочел.
Он разгадал их секреты и входы,
Он их застал на местах:
– Шапки долой! Я предтеча свободы!
Вспомните совесть и страх.
Воры схватились за злато и тряпки,
Видя ни свет ни зарю:
– Знать не хотим про какие-то шапки.
– Шапки горят, говорю!
Мигом забыли и злато, и тряпки,
Вспомнили ужас и страх.
Мигом сорвали неявные шапки —
Вспыхнули шапки в руках.
К небу воззвал он, высокому слухом,
К низкому долу воззвал,
К роду-изотчеству, нищему духом:
– Виждь, кто тебя обобрал!
1985
Испытание зеркалом
Я хотел рассказать о себе,
Но в ту ночь на Ивана Купала
Треснул с грохотом мир – и в избе
Я увидел зиянье провала.
Возле бездны поставил я стул,
Чтоб туда не шагнуть ненароком.
И, конечно, туда бы шагнул,
Окажись я в раздумье глубоком.
По избе, разглагольствуя вслух,
Я ходил и не скоро заметил,
Как из бездны возник некий дух.
– Что за черт!
– Это я! – он ответил.
Сел на стул.
Я не стал возражать.
Гость как гость, и ума не лишенный.
– Ты явился меня искушать? —
Он сказал: – Ты давно искушенный.
Ты в себе, как в болоте, погряз,
Из привычек не вышел ни разу.
Дальше носа не видел твой глаз,
Дальше глаза не видел твой разум.
Оттого ты всю жизнь изнывал,
От томления духа ты плакал,
Что себя самого познавал,
Как задумал дельфийский оракул.
Одиночество духа парит,
Разрывая пределы земные,
Одиночество духа творит,
Прозревая уделы иные.
Но принес тебе зеркало я,
Чтоб не мог ты один оставаться,
Как влюбленный Нарцисс от ручья,
От себя самого оторваться.
Ты поверил, что правда сама,
А не кривда глядит из зерцала.
Ты, конечно, сошел бы с ума,
Если б в нем отраженье пропало.
Ты попался в ловушку мою,
На дешевую склянку купился.
Глянь вокруг! Ты, как Данте в раю,
В лабиринте зеркал очутился.
Зеркалами я скрыл глубину,
Плоскость мира тебя отражает.
Вместо солнца ты видишь луну,
Только плоскость тебя окружает.
На пустое кричишь ты: «Мое!»,
В роковое уставясь зерцало.
– Я плевал на зерцало твое!
– Но оно твой плевок возвращало.
– Я твои зеркала разобью,
И смеяться осколки заставлю,
Лабиринты твои распрямлю,
И тебя куда надо отправлю.
– Разбивай – и начнешь, как двойник,
Размноженный в осколках, смеяться.
Распрямляй – и уткнешься в тупик,
Отправляй – сам начнешь отправляться.
Мой хозяин в неравной борьбе
Угадал свой конец неминучий.
Он заложника видит в тебе,
Он на всякий надеется случай.
Мне нужна твоя помощь. Поверь,
Был когда-то и я человеком,
И понес очень много потерь, —
Он мигнул мне оборванным веком.
Грянул гром – и рассеялся дым.
Сквозняком по избе потянуло.
Гость исчез, стул остался пустым,
И края свои бездна сомкнула.
Что за гость? В голове ни царя,
И мигает оборванным веком.
Он на что намекал, говоря,
Что когда-то был сам человеком?
Видно, плохи дела Сатаны.
Есть на свете чему удивляться,
Если с той, так сказать, стороны
Перебежчики стали являться.
1985
Символ
Я знамя! Вожди подо мною.
Во славе, крови и пыли
Клянутся моей высотою
Все рати небес и земли.
Я кровь высоко поднимаю,
Но тень я земле отдаю.
И прежде земли покрываю
Погибших во славу мою.
1985
Возмездие
Я их во сне увидел: встали из-под земли,
Молча переглянулись и на меня пошли.
В серой волне астрала блещут ножи мертво.
«Так не пойдет, ребята. Десять на одного!»
Слышу: «А мы мотали. Хватит права качать!
Ты нас застукал в небе. Надо с тобой кончать».
Я их во сне оставил, десять небритых рож.
«Ладно! – я рядом слышу. – Ты все равно
заснешь!»
Только засну – и слышу: «Вот он! Кончай его!
Век не видать свободы…» Десять на одного!
Трусы и негодяи! Есть у меня права —
Все описать подробно, все заключить в слова.
Всех затворил словами крепче замков и пут.
Вот они, на бумаге, вот они, тут как тут.
До преставленья света будут они сидеть,
Сон и покой поэта не потревожат впредь.
Грянет в трубу архангел, кончится сила строк.
«Эй, выходи на волю! Вы отмотали срок».
1985
Петрарка
И вот непривычная, но уже нескончаемая вереница подневольного люда того и другого пола омрачает этот прекраснейший город скифскими чертами лица и беспорядочным разбродом, словно мутный поток чистейшую реку; не будь они своим покупателям милее, чем мне, не радуй они глаз больше, чем мой, не теснилось бы бесславное племя по здешним узким переулкам, не печалило бы неприятными встречами приезжих, привыкших к лучшим картинам, но в глубине своей Скифии вместе с худою и бледною Нуждой среди каменистого поля, где ее (Нужду) поместил Назон, зубами и ногтями рвало бы скудные растения. Впрочем, об этом довольно.
Петрарка. Из письма Гвидо Сетте, архиепископу Генуи. 1367 г. Венеция.
Так писал он за несколько лет
До священной грозы Куликова.
Как бы он поступил – не секрет,
Будь дана ему власть, а не слово.
Так писал он заветным стилом,
Так глядел он на нашего брата.
Поросли б эти встречи быльем,
Что его омрачали когда-то.
Как-никак, шесть веков пронеслось
Над небесным и каменным сводом.
Но в душе гуманиста возрос
Смутный страх перед скифским разбродом.
Как магнит, потянул горизонт,
Где чужие горят Палестины.
Он попал на Воронежский фронт
И бежал за дворы и овины.
В сорок третьем на лютом ветру
Итальянцы шатались, как тени,
Обдирая ногтями кору
Из-под снега со скудных растений.
Он бродил по тылам, словно дух,
И жевал прошлогодние листья.
Он выпрашивал хлеб у старух —
Он узнал эти скифские лица.
И никто от порога не гнал,
Хлеб и кров разделяя с поэтом.
Слишком поздно других он узнал.
Но узнал. И довольно об этом.
1986
Пятно
Вперед, вперед, пока еще цела
И голова, и ноги, слава богу!
Дорога человека увлекла…
А воробей перелетал дорогу.
Как мелкий вор, он в клюве нес зерно
И не успел заметить той причины,
Что превратила страх его в пятно
На ветровом челе чужой машины.
Остановил машину человек,
Сорвал в степи сухой пучок полыни
И стер пятно – и позабыл навек…
Нельзя перелетать чужой гордыни.
1986
Затмение
Ты солнце, я день… Рой случайных подруг
Меж нами описывал замкнутый круг.
Я их ненавидел, я солнце любил.
Я видел тебя, но об этом забыл.
Явилась другая, твой лик заслоня…
Мерцают светила средь темного дня.
Слила нас на небе враждебная страсть,
Ни видеть тебя не могу, ни заклясть.
Тебя ненавижу, другую люблю,
Но чую небесную тягу твою.
Заухали совы земного конца.
Зажгите свечу! Я не вижу лица!
Не вижу!.. И только корона твоя
Сияет так страшно из тьмы бытия.
1986
Воскресение
Грянул колокол в ночь воскресенья
После многих смертельных ночей.
Я стоял, ожидая спасенья,
В белой роще зажженных свечей.
Храм сиял среди праха и тлена,
Где моя пропадала душа.
За кого ты молилась, Елена,
Молодыми губами дрожа?
В этом мире ни дна ни покрышки,
И не видно лица твоего.
Вместо глаз только темные вспышки,
И они не от мира сего.
Высшей волей все стронулось с места.
И душа, о высоком скорбя,
В эту ночь вместе с Богом воскресла,
Но заметила только тебя.
1986
Здравица памяти
П. Чусовитину
Пока я не взошел на пьедестал
И на том свете дважды не пропал,
Любезный Петр, позволь поднять бокал
Во здравье мертвых, а верней, незримых,
Издалека от нас неотделимых.
Ты маску снял с меня: ты споришь с чертом,
Что производит маски в царстве мертвом.
Ты лепишь лица – значит, споришь с Богом,
Искусным занимаешься подлогом.
И встарь лепили, но в конце концов
Лепили настоящих мертвецов.
Искусство было, да во время оно,
А нынче где он, бог Пигмалиона?
Во всех мирах мы живы, но о том
Забыли, как о веке золотом.
Когда ослабла в человеке память,
Он начал мертвым памятники ставить.
Но этим никого не воскресил,
А только плод соблазна надкусил.
В беспамятстве гордыни начал славить
Себя: живым стал памятники ставить.
Или живые наяву мертвы?
Вот до чего уже дошло, увы.
Не возводи ты памятники мертвым,
Тем более живым. И духом гордым
Не отягчай мне душу на том свете,
За этот грех я буду там в ответе.
Я памятник себе воздвиг из бездны,
Как звездный дух. Вот так-то, друг любезный.
Когда меня ты помнить станешь слабо,
Вон на кургане каменная баба!
Она была моей. Согласно мифу,
Она со мною изменила скифу.
И спит с тех пор. Так разбуди ее,
Назвав ей имя храброе мое.
Она проснется в новой тишине
И многое расскажет обо мне.
А спросит вдруг, куда я подевался,
Скажи, что частью на тот свет подался,
Поскольку этот тесен оказался,
Известно, русский человек широк.
Ну вот и все, а прочее – меж строк.
1987
Портрет учителя
Он истину мира сего
Принес на ладони тебе:
«Не мысли другому того,
Чего не желаешь себе».
Он светло-рус, и мягко бьет о плечи
Его волос струящийся потоп,
И чист его широкий светлый лоб,
И нет на нем морщин противоречий;
Темней волос его прямые брови,
Его глаза невыразимы в слове,
Как будто небеса глядят на вас,
Чуть подняты обочья синих глаз,
И глубину ресницы оттеняют;
Едва заметно скулы проступают,
А плавный нос ни мягок и ни груб,
Усы не закрывают полных губ,
Густая борода невелика,
Слегка раздвоена на подбородке.
Высок и прям. Его издалека
Народы узнавали по походке.
Он исходил и Запад, и Восток,
И Юг, и Север вдоль и поперек.
Две бездны разом видел он во мраке:
И солнце и луну. И на песке
Порой чертил пространственные знаки
И после их сметал в глухой тоске.
Ученики, предавшие его,
Такое действо посчитали странным
И, потаясь, спросили: – Отчего
Не пишешь ты на чем-то постоянном?
И слово указательным перстом
Он начертал на воздухе пустом.
И вспыхнуло, и засияло слово,
Как молния… И молвил он сурово:
– Вот ваше постоянное. Вот то,
Чего не может вынести никто.
Покоя нет: вы грезите покоем,
А силы тьмы вокруг теснятся роем.
Три битвы, три войны идут от века.
Одна идет, сокрыта тишиной,
Между свободной волей человека
И первородно-личною виной.
Вторая битва меж добром и злом,
Она шумит по всем земным дорогам.
А третья – между дьяволом и Богом,
Она гремит на небе голубом.
В душе и рядом бьется тьма со светом,
И первый крик младенца – он об этом.
Раскаты грома слышатся в крови,
Но говорю вам: истина в любви.
Не ждите чуда, не просите хлеба.
Ваш путь туда! – он указал на небо.
Ученики ему сказали: – Отче,
Уныние в крови, а ты горишь
И коротко, и просто говоришь,
Но можешь ты сказать еще короче?
— Могу! – и на ладони написал
Он истину и миру показал:
– В двух первых битвах победите с нею.
О третьей битве говорить не смею.
Направит вас туда, преобразив,
Иного мира воля и порыв.
1987
Голос
И вестник молчанья на землю сошел,
И мира коснулся, и голос обрел:
«Звезда подо мной, а под вами земля.
Я вижу: сквозят и сияют поля,
И недра прозрачны, и камень лучист,
И прах на дороге, как бездна, сквозист.
Но это не каждому видеть дано,
Светло в моем сердце, а в вашем темно».
Он бродит, неведомый вестник, и с нас
Не сходит сиянье невидимых глаз.
Младенец от темного мира сего
Смеется – во сне он увидел его.
Светло в моем сердце. И слышу в ночи:
«Сияй в человечестве! Или молчи».
1987
Русская бабка
Утром фрицу на фронт уезжать,
И носки ему бабка вязала,
Ну совсем как немецкая мать,
И хорошее что-то сказала.
Неужели старуха права
И его принимает за сына?
Он-то знал, что старуха – вдова…
И сыны полегли до едина.
– На, возьми, – ее голос пропел,
Скоро будут большие морозы! —
Взял носки, ей в глаза поглядел
И сдержал непонятные слезы.
Его ужас три года трепал.
Позабыл он большие морозы.
Только бабку порой вспоминал
И свои непонятные слезы.
1988
Очевидец
Вела дорога прямо на вокзал,
По сторонам носился птичий щебет.
Отец надел медали и сказал:
– Пойдем смотреть – товарищ Сталин едет!
Мелькнул товарищ Сталин вдалеке:
Глаза, усы, неполная улыбка,
И трубка в направляющей руке,
И змейка дыма – остальное зыбко.
Пришли домой, схватил отец ремень,
Стал сына бить так, что летели клочья:
– Я бью, чтоб ты запомнил этот день,
Когда увидел Сталина воочью!
От ужаса и боли сын ревел,
И мать кричала: – Люди, заступитесь!
Один сосед ребенка пожалел
И на отца донес как очевидец.
Отца на Север увели с крыльца.
Об этом сын не говорит ни слова.
Отшибло память. Он забыл отца.
Но Сталина он помнит, как живого.
1988
Ложные святыни
Вокруг индустриальные пустыни,
Ловушки быта расставляет век.
Легко ты принял ложные святыни,
Рассеянный и гордый человек.
От двух из них заходит ум за разум.
Вот ты стоишь у Вечного огня,
Как перс-язычник пред горящим газом
Стоял когда-то, голову склоня.
Гляди, чего на свете не бывает!
Огонь потух: подвел газопровод.
Сухой снежок горелку заметает,
И по домам расходится народ.
А вот другой обман перед глазами,
С почетным караулом и цветами.
Могила Неизвестного солдата —
К нему приходят люди на поклон.
Его покой велик и место свято.
Но почему он имени лишен?
Кому он неизвестен? Близким людям?
Сиротам? Овдовевшим матерям?
О Боге всуе говорить не будем,
Уж он-то знает всех по именам.
Тут Сатана, его расчет холодный:
Заставить нас по нашей простоте
Стирать черты из памяти народной
И кланяться безликой пустоте.
1988
Наваждение
Призраки с четвертым измереньем
В мир проникли плотным наважденьем.
Среди них ты ходишь и живешь,
Как в гипнозе, слыша их галдеж.
Лица их – сплошные негативы,
Мины их презрительно-брезгливы,
А в глазах, как мысль, мелькает цель,
Людям неизвестная досель.
Одного, другого ненароком
Тронешь, и тебя ударит током.
Мрак включен. Остерегайся впредь;
Ты задел невидимую сеть.
Тут система, ну а мы стихия,
А за нами матушка-Россия,
А за нами Божия гроза…
Все-таки гляди во все глаза.
1988
Солнце Родины смотрит в себя
Солнце родины смотрит в себя,
Потому так таинственно светел
Наш пустырь, где рыдает судьба
И мерцает отеческий пепел.
И чужая душа ни одна
Не увидит сиянья над нами:
Это Китеж, всплывая со дна,
Из грядущего светит крестами.
1988
Захоронение в Кремлевской стене
Когда шумит поток краснознаменный,
Рыдай и плачь, о Русская земля!
Смотри: идет проклятьем заклейменный,
Последний, поименный штурм Кремля.
Нашел кирпич почетную замену,
Которую потомство не простит.
Ячейки с прахом прогрызают стену —
Она на них едва ли устоит.
1988
Откровение обывателя
Смотрим прямо, а едем в объезд.
Рыба-птица садится на крест
И кричит в необъятных просторах.
Что кричит, мы того не возьмем
Ни душою, ни задним умом.
Теснотой и обидой живем.
Заливается ночь соловьем,
День проходит в пустых разговорах.
Заскучаю и муху ловлю,
Жаль, что быстрой езды не люблю
И нельзя провалиться на месте.
Мне поведал проезжий во мгле:
«Перестройка идет на земле!»
Мне-то что! Хлеб и соль на столе,
И летает жена на метле.
Я чихал на такое известье!
Жизнь свихнулась, хоть ей не впервой,
Словно притче, идти по кривой
И о цели гадать по туману.
Там котел на полнеба рванет,
Там река не туда повернет,
Там Иуда народ продает.
Все как будто по плану идет…
По какому-то адскому плану.
Кем мы втянуты в дьявольский план?
Кто народ превратил в партизан?
Что ни шаг, отовсюду опасность.
«Гласность!» – даже немые кричат,
Но о главном и в мыслях молчат,
Только зубы от страха стучат,
Это стук с того света, где ад.
Я чихал на подобную гласность!
Мне-то что! Обываю свой крест.
Бог не выдаст, свинья не доест.
Не по мне заварилася каша.
Рыба-птица на хрип перешла,
Докричаться до нас не могла.
Скучно, брат мой! Такие дела,
Особливо, когда спохмела…
Жаль души, хоть она и не наша.
1988
Пузыри
Всяк пузырь на волю выпускает
Джинна, заключенного внутри.
Но младенец этого не знает,
Млечные пуская пузыри.
Хочется тебе пузырь потрогать —
Дьявол строит рожи изнутри.
Вечный бой. Ты слышишь гром
и грохот —
То металл пускает пузыри.
А когда кометы возникают
Около земного бытия, —
Пузыри кровавые пускают
Чистый разум и душа твоя.
Вечность дышит, как морская пена,
Пузырится главами собор.
Плоть живая пенится мгновенно,
И душа уходит на простор.
Мир звенит пустыми пузырями
Праздных грез и дутого стекла,
Мыльными мгновенными шарами,
Что пускают слава и хвала.
Наложи печати и запреты,
Только ничего не говори,
Потому что дети и поэты
Все же верят в эти пузыри.
1988
Афганская змея
Аллах и пуля в рай ведут душмана,
И русский сон тревожен в том краю.
Один солдат в горах Афганистана
Заметил полумертвую змею.
Она на солнце узко отливала
Узорчатым черненым серебром.
Он пожалел и каждый день, бывало,
Поил ее из миски молоком.
Уже змея солдата узнавала,
Уже она из рук его пила.
Других она к себе не подпускала.
Окрепла и однажды уползла…
Застава спит. В палатке сон глубокий.
В глухую ночь стоял он на посту.
И только вспомнил отчий край далекий —
Опасность просквозила темноту.
И, уловив опасность по скольженью,
Присел от страха и узнал змею —
Та самая! И обвила за шею
Она его, как гурия в раю.
Хотел он встать, не тут-то было дело!
Змея вздымала голову пред ним,
В лицо шипела и в глаза глядела.
Так и сидел он в страхе, недвижим.
Как будто шум со стороны палатки,
Как будто тихо… Вечность протекла.
Змея, разжав кольцо смертельной хватки,
Его освободила. Уползла.
Он распрямился и, мрачней заката,
Прошел насквозь заставу, – кровь и прах.
Все вырезаны, все его ребята,
И первыми – кто были на постах.
Как жить ему? Его сомненье гложет,
Подумать страшно: может быть, змея
Его спасла за счет других… О Боже,
Печальна тайна, но она твоя!
1989
* * *
Ой ты, горе, луковое горе!
Остановка: здравствуй и прощай!
На разбитом на глухом просторе
Вон окно мигнуло невзначай.
Я не знаю, может быть, светает…
Ничему не верится во тьме.
Чей-то голос за душу хватает:
– До свиданья! Встретимся в тюрьме.
1989
Свеча
Хор церковный на сцене стоит, как фантом,
И акафист поет среди срама.
Камень веры разбился в песок, и на нем
Не воздвигнешь ты нового храма.
Ни царя в голове, ни царя вообще.
Покосилась луна у сарая.
День грядущий бредет в заграничном плаще,
Им свою наготу прикрывая.
Что же ты не рыдаешь, не плачешь навзрыд?
Твою родину мрак обступает.
А она, как свеча, перед Богом горит…
Буря мрака ее задувает.
1990
Стояние
На горе церквушка застоялась
На крови, на жертвенном огне,
На болоте цапля замечталась
В самой точке на одной ноге.
Цапля ничего не понимает,
Полетает, снова прилетит.
Только одну ногу поменяет,
Ногу поменяет – и стоит.
Все стоит в знак вечного покоя…
Столпник перед Господом стоит.
Древо жизни умирает стоя,
Но стоит и мне стоять велит.
1990
* * *
В воздухе стоймя летел мужик,
Вниз глядел и очень удивлялся
И тому, что этот мир велик,
И тому, что сам не разбивался.
Так-то так. Но он не знал того,
Пролетая над частями света,
Что таким представила его
Дикая фантазия поэта.
Между тем поэт о нем забыл:
Голова на выдумки богата,
А мужик летит среди светил,
И, пожалуй, нет ему возврата.
1990
Газета
По вольному ветру, по белому свету,
По нашему краю
Проносит газету, проносит газету,
А я не читаю.
Я душу спасаю от шума и глума,
Летящих по краю.
Я думаю думу; о чем моя дума,
И сам я не знаю.
И вот в стороне человек возникает,
Подобно туману.
Прикрывшись газетой, за мной наблюдает,
Что делать я стану.
Рычит ли собака, мычит ли корова,
Система на страже.
Один соглядатай сменяет другого,
Газета все та же.
Наверно, сживут меня с белого свету
И с нашего краю,
Где даже скотина читает газету,
А я не читаю.
1990
Бабьи слезы
Эти слезы надо понимать!
Я в пивной с названьем «Бабьи слезы».
Тут услышишь про такую мать,
Что по коже побегут морозы.
Тут напомнит бравый старикан:
– Впереди и сзади пулеметы! —
Если ты нальешь ему стакан,
Он расскажет про штрафные роты.
Так и гаркнет: – Я клянусь войной!
Впереди и сзади нет пощады.
Родину закроем мы собой!
Вырежем сперва заградотряды!
И другой напомнит старикан:
– Я потом срывал с него награды! —
Если ты плеснешь ему в стакан,
Он расскажет про заградотряды.
Так и скажет: – Я клянусь пивной!
Сталин дал приказ, и мы едины…
Да не становись ко мне спиной!
Я видал и не такие спины.
Мне на это нечего сказать.
Я уйду… Эх, белые березы!
Эх, моя Россия! Божья мать!
Дай тебе я вытру бабьи слезы.
1990
Струна
В землю белый и красный легли,
Посылая друг другу проклятья,
Два ствола поднялись из земли
От единого корня, как братья.
В пыль гражданская распря сошла,
Но закваска могильная бродит.
Отклоняется ствол от ствола,
Словно дьявол меж ними проходит.
Далеко бы они разошлись,
Да отца-старика по наитью
Посетила счастливая мысль —
Их связать металлической нитью.
Слушай, слушай, родная страна,
В грозовую ненастную пору,
Как рыдает от ветра струна
И разносится плач по простору.
В ясный день не рыдает она,
И становятся братья родными.
И такая стоит тишина,
Словно ангел витает над ними.
1990
Сон
Я уже не поэт, я безглавый народ,
Я остаток, я жалкая муть.
Если солнце по небу зигзагом пойдет,
То душа повторит этот путь.
Мать-отчизна разорвана в сердце моем,
И, глотая, как слезы, слова,
Я кричу: – Схороните меня за холмом,
Где осталась моя голова!
1991
Урок французского
Кровь голубая на помост хлестала…
Ликуй, толпа! Сжимай свое кольцо!
Но, говорят, Антуанетта встала
И голову швырнула им в лицо.
Я был плохим учеником, признаться;
В истории так много темных мест.
Но из свободы, равенства и братства
Я вынес только королевский жест.
1991
Бабочка
Вьешься, не зная заботы
В нашем убогом краю.
Белая бабочка! Кто ты?
Тайну открой мне свою.
Или о чем вспоминаешь,
Светлым миганьем полна?
– Если умрешь, то узнаешь! —
Так отвечала она.
Мыслью, и словом, и делом
Столько я раз умирал,
Но за последним пределом
Я ничего не узнал.
– Мыслью, и словом, и делом
Мало еще ты страдал,
И за последним пределом
Ты не совсем умирал.
1991
* * *
Пыль солнца земля отряхает,
И эхо гуляет в лугах.
Мой дух на цветах отдыхает,
На девушках и облаках.
Синеют, алеют, белеют,
И эти смеются, и те.
И легкие бабочки веют
На этой и той высоте.
Доверчиво очи синели,
Анютины глазки цвели.
Прошли мои дни, прошумели.
Ни облачка нет. Ни земли.
А сказка все длится и длится,
И взгляд мой теряется там,
Где веют прекрасные лица
И платья метут по цветам.
1991
Певучий голос
Говори! Я ни в чем не согласен,
Я чужак в твоей женской судьбе.
Только голос твой чист и прекрасен,
Он мне нравится сам по себе.
Нахваталась ты слов, нахваталась,
Все твои измышления – ложь.
Только в голосе жизнь и осталась,
Вызывая ответную дрожь.
Говори! Я с тобой, словно в чаще,
И твой голос могу осязать:
Шелестящий, звенящий, журчащий…
Но такое нельзя рассказать.
Он звенит, он летит, он играет,
Как малиновка в райском саду.
Даже платье твое подпевает,
Мелодично шумит на ходу.
Даже волосы! Каждый твой волос
От дыханья звенит моего.
Я хотел бы услышать твой голос
Перед гибелью света сего.
1991
Молчание Пифагора
Он жил и ничего не мог забыть,
Он камень проницал духовным зреньем.
Ему случалось человеком быть,
И божеством, и зверем, и растеньем.
Свои рожденья помнил с оных пор
И в нескольких местах бывал он разом.
Река встречала: – Здравствуй, Пифагор! —
Он проходил: – Прощай, мой бывший разум!
Он в тишине держал учеников
И вел беседы только через стену.
И измышлял для будущих веков
Мусическую стройную систему.
Он говорил: – Она должна звучать,
Но тайно, как община на Востоке. —
Об истине предпочитал молчать,
Но позволял окольные намеки:
«Не спорь с народом. Слово нагишом
Не выпускай: его побьют камнями.
Живой огонь не шевели ножом:
Он тело Бога. Не любись с тенями…»
Он толковал на берегу морском,
Где волны отливали синим светом:
– Мы промолчать не можем обо всем,
Так помолчим хотя бы вот об этом!
Он ставил точку в воздухе, как рок:
– Вот точка духа. Вот его основа!
Все остальное мировой поток,
То бишь число. А посему ни слова!..
Он этим ничего не утвердил
И в прошлый раз на берегу пустынном,
Когда он треугольник начертил:
– Вот красота! Тут множество в едином.
Безмолвствует такая красота,
Она не для обычного сознанья.
Он первым из людей замкнул уста
И сей завет назвал щитом молчанья.
Своим молчаньем он сказал о том,
Что истина рождается не в спорах.
Но многие философы потом
Жизнь провели зазря в словесных €орах.
Есть немота, по ней легко узнать
В любой толпе иного человека:
Он хочет что-то важное сказать,
Его душа немотствует от века…
Река времен все помнит и шумит,
Безмолвствует и спит река забвенья,
Одна река мерцает и дрожит,
Другая – тень застывшего мгновенья.
Какие прошумели племена
На берегу печали и раздора!
Какие пролетели времена
Над златобедрым прахом Пифагора!
Великая любовь не говорит,
А малая хохочет и болтает.
Великая печаль не голосит,
А малая и ропщет и рыдает.
Любовь слила два сердца – взор во взор,
Они молчат на берегу пустынном.
Ни слова, о, ни слова, Пифагор,
О красоте, чья двойственность в едином!
У вечного покоя не шумят,
А для других стоят в молчанье строгом.
Не просто так покойники молчат,
А чтоб душа заговорила с Богом.
Затишье перед битвой чутко спит,
Безмолвье после битвы спит глубоко.
Душа живая около молчит,
А души мертвых… те молчат далеко.
Бывало, в бой стеной молчанья шли:
Ни голоса, ни выстрела, ни звяка.
Психической атаку нарекли.
Психея, ты молчишь? Твоя атака!
Ты помнишь зал? Беспечный бал гремел.
Но ты вошла – и все как онемели.
И кто-то молвил: «Ангел пролетел!»
Не только ангел. Годы пролетели!..
Молчанье – злато, слово – серебро,
А жизнь – копейка с мелким разговором.
Silentium! Вытряхивай добро,
Сдавай бутылки вместе с Пифагором!
Когда молчать преступно, то умри,
Не покупай народного вниманья!
В речах вождей блистает изнутри
Дешевая фигура умолчанья.
Что шепчет демон, ухо щекоча?
Откуда в слабой женщине болтливость?
Где кротость духа? Где его свеча?
Шумит свобода. Где ее стыдливость?..
Вперед, вперед! Веди, угрюмый стих!
Веди меня по всем камням-дорогам
К безмолвью просветленных и святых,
Обет молчанья давших перед Богом.
Веди в подвалы вздыбленных держав,
Где жертвы зла под пытками молчали;
Ни истины, ни правды не предав,
Они самозабвенно умирали.
Замри, мой стих!.. Безмолвствует народ
В глухой долине смуты и страданья.
И где-то там, из мировых пустот,
Очами духа светит щит молчанья.
1991
Последнее искушение
Сидя в лодке, учил он народ,
Но сошло на него искушенье.
И в блистающем зеркале вод
Он увидел свое отраженье.
На него, как на призрак, взирал,
Как на беса, который умело
Все движенья его повторял,
Но другой половиною тела.
Половина, что правой была,
Оказалась у призрака левой.
Половина, что левой была,
Оказалась у призрака правой.
В полный голос зашлась тишина,
И случилось на море трясенье.
– Отойди от меня, Сатана! —
Он сказал на свое отраженье.
В полный голос зашлась тишина,
И разбились зеркальные воды.
Отошел от него Сатана,
Но шипел, словно пена свободы:
– Сидя в лодке, учил ты любви,
Но народ, как твое отраженье,
Повторял все движенья твои,
Им давая иное значенье.
Ты не зря на свой призрак похож,
На Антихриста царства земного.
Ты еще от него отойдешь
И не скажешь при этом ни слова.
Час настал!.. Перед тем как принять
Все большие и малые муки,
Встретил сын свою светлую мать
И услышал счастливые звуки.
Как свеча, его нежность зажглась,
Но сошло на него искушенье.
В темных-темных зрачках ее глаз
Он увидел свое отраженье.
Обнял мать на последнем пути
И увидел Антихриста снова.
От нее поспешил отойти,
Не сказав ни единого слова.
Тяжко было ему принимать
Все большие и малые муки,
На восход и закат простирать
Навсегда пригвожденные руки.
1991
Ловля русалки
Свет-русалка, ты слушала песни Садко
И на лунное солнце глядела легко.
Испокон с тобой дружат вода и земля,
Мирно дышат зубчатые жабры Кремля.
Твое царство живет крепким задним умом.
Управляется прошлым, как рыба хвостом.
Бьет со дна его чистый прохладный родник…
Но великий ловец ниоткуда возник.
Он явился, как тень из грядущего дня,
И сказал: «Эта тварь не уйдет от меня!»
Ты дремала, не зная о близкой беде.
Он словечко «свобода» подкинул тебе.
Чтобы в тину зазря не забилось оно,
Ты поймала словечко – с крючком заодно.
Острый воздух хватаешь разинутым ртом,
Возмущая все царства могучим хвостом.
1992
Забор
Покосился забор и упал,
Все заборы в России упали.
Голос свыше по пьянке сказал,
Что границы прозрачными стали.
Это верно я вижу простор,
Где гуляет волна за волною,
Потому что упал мой забор
Прямо в море – и вместе со мною.
Оглянуться назад не успел
На поля и могилы родные,
На два голоса с ветром запел:
– Ой вы, кони мои вороные!
Позабыл я про радость труда,
Но свободно дышу на просторе
И уносит меня в никуда
На родном деревянном заборе.
1992
Счет одиночества
Есть в мире две неравных части,
Два царства: мертвых и живых.
Мир жив и мертв, двоятся страсти,
Один страдает за двоих.
Ума и сердца не хватает
Поверить мертвых и живых.
Во мне отчизна вымирает,
Одна страдая за других.
Уж я один останусь скоро,
И мой огарочек во тьме
Учтет небесная контора,
Один запишет, два в уме.
Но я всегда жил нелюдимым
И перед Господом во тьме
Я написал себя единым,
А остальных держал в уме.
1992
Сирень и береза
Рос когда-то сиреневый куст
Под окном у забытой сторожки.
Был рассеян, развесист и густ,
Но все время он знал о березке.
Он скрывал свою боль много лет
Под окном у забытой сторожки.
Из него пробивалась на свет
Кривоватая струйка березки.
Он глушил свою старую боль,
Он душил ее в сердце косматом.
Свою ненависть или любовь
Обвевал по весне ароматом.
Но пробилась она, но взошла
И над ним распустила сережки,
Иссушила его, извела
Кривоватая воля березки.
Время-птица летит и летит,
А устанет – на ветку садится,
На березу, что криво стоит
И не может никак распрямиться.
1992
Полотенце
Мы в любви сошлись не по закону,
Выбрав ночь и угол потемней.
Ты в углу заметила икону
И смутилась: Не могу при ней!
На иконе Божья Мать с младенцем.
Я сказал, не поднимая глаз:
Занавесь икону полотенцем,
Хоть она и смотрит не про нас.
Полотенцем плотным закрывала
Матушку с прощением в глазах.
Жар брала и жаром отдавала,
И проснулась в утренних слезах.
За окном, как чистый сон младенца,
Плакали и пели соловьи…
Ты сняла с иконы полотенце,
Чтобы слезы вытереть свои.
1993
Последняя ночь
Я погиб, хотя еще не умер,
Мне приснились сны моих врагов.
Я увидел их и обезумел
В ночь перед скончанием веков.
Верно, мне позволил Бог увидеть,
Как умеют предавать свои,
Как чужие могут ненавидеть
В ночь перед сожжением любви.
Жизнь прошла, но я еще не умер.
Слава – дым иль мара на пути.
Я увидел дым и обезумел:
Мне его не удержать в горсти!
Я увидел сны врагов природы,
А не только сны моих врагов.
Мне приснилась ненависть свободы
В ночь перед скончанием веков.
Я услышал, как шумят чужие,
А не только говорят свои.
Я услышал, как молчит Россия
В ночь перед сожжением любви.
Вон уже пылает хата с краю,
Вон бегут все крысы бытия!
Я погиб, хотя за край хватаю:
– Господи! А Родина моя?!
1993
Ад над нами
Туча в сумерки. Буря огня.
Тьму свою отдаю ради света.
Я летаю во сне, и меня
Люди сна ненавидят за это.
Сразу крючья озлобленных рук
Начинают цепляться и плакать.
Это ад. Это родина мук.
Корчи памяти, пекло и слякоть.
Вон плывет человеческий зрак
И кровавыми льется слезами.
Только снижусь – и свора собак
Мои ноги хватает клыками.
Я с трудом отбиваюсь от них.
Башни, стены, какие-то ниши.
Из одной выплывает двойник,
Я лечу сквозь него. Выше, выше!
Вижу свет, он как будто зовет,
Но туман продолжает сгущаться.
Обрывается плавный полет.
Тьма и трепет. Пора возвращаться!
…Подле вялого тела жена
На постели сидела вдовою.
– Что с тобою? – кричала она
И трясла то, что было не мною.
1993
Плач о самом себе
Ходило солнце высоко,
Все отражалось в нем.
Мне было тяжко и легко
Светить его огнем…
Вещало сердце: мне дано
Идти во глубь глубин,
Где было знание одно
И был язык один.
Но потемнела жизнь моя,
Душа и плоть моя!
Темнее только мать-земля,
Сырая мать-земля.
Еще как будто не зарыт
Лежу во тьме степей.
Далекий колокол звонит
Из-под моих ногтей.
Натянут креп ночного дня,
Так пусто и мертво.
Пришли народы на меня,
Не видя ничего.
В гробу откроются глаза,
Блестя в последний раз.
Моя тяжелая слеза
Покатится из глаз.
И встанет Солнце высоко
У гроба моего.
И спросит тихо и легко:
– Ты плачешь… Отчего?
– О Солнце Родины моей,
Я плачу оттого,
Что изо всех твоих лучей
Не стало одного.
1993
Сон копья
В этот храм я вхожу, как во сне,
Покоряясь стенам и иконам.
Вот и всадник на белом коне —
Задремало копье над драконом.
Словно дух, перед ним я стою
Триста лет и семьсот одинако.
Что-то странное снится копью:
Равновесие света и мрака.
1993
* * *
Что мы делаем, добрые люди?
Неужели во имя любви
По своим из тяжелых орудий
Бьют свои… неужели свои?
Не спасает ни чох, ни молитва,
Тени ада полышут в Кремле.
Это снова небесная битва
Отразилась на русской земле.
Октябрь 1993
Федора
На площадях, на минном русском поле,
В простом платочке, с голосом навзрыд,
На лобном месте, на родной мозоли
Федора-дура встала и стоит.
У бездны, у разбитого корыта,
На перекате, где вода не спит,
На черепках, на полюсах магнита
Федора-дура встала и стоит.
На поплавке, на льдине, на панели,
На кладбище, где сон-трава грустит,
На клавише, на соловьиной трели
Федора-дура встала и стоит.
В пустой воронке вихря, в райской куще,
Среди трех сосен, где талант зарыт,
На лунных бликах, на воде бегущей
Федора-дура встала и стоит.
На лезвии ножа, на гололеде,
На точке i, откуда черт свистит,
На равенстве, на брани, на свободе
Федора-дура встала и стоит.
На граблях, на ковре-пансамолете,
На колокольне, где набат гремит,
На истине, на кочке, на болоте
Федора-дура встала и стоит.
На опечатке, на открытой ране,
На камне веры, где орел сидит,
На рельсах, на трибуне, на вулкане
Федора-дура встала и стоит.
Меж двух огней Верховного Совета,
На крыше мира, где туман сквозит,
В лучах прожекторов, нигде и где-то
Федора-дура встала и стоит.
1993
Утешение
Вздыхает долина разымчивым эхом.
Вздыхает иголка в стогу.
Усталые люди вздыхают на этом,
А тени – на том берегу.
Вздыхает обида, печаль и забота.
Вздыхает родное авось.
Вздыхают раскрытые ветром ворота
И стонут, как рана насквозь.
Вздыхает молчанье, молитва, беседа,
Вздох истины глух и глубок.
В твоем пораженье вздыхает победа.
Вздыхают прорехи меж строк.
Широкое время вздыхает и стонет,
Вздыхает судьбы колесо.
Заклеклая дума головушку клонит,
Но вздох поднимает лицо.
Живую и мертвую боль и тревогу
В душе никогда не таи.
Все вздохи и стоны возносятся к Богу,
Все вздохи и стоны твои.
1994
Колыбельная
Спой, родная, мне что-нибудь прежнее,
Задушевное, чистое, нежное.
Я ведь стал это все забывать.
Мою память прокаркали вороны.
Я устал воевать на две стороны —
Наяву и во сне воевать.
– Отдохни! – мне промолвила милая
И взошла, как душа над могилою,
И запела на темном краю…
Все мне помнится, видится, слышится.
Вон небесная нива колышется
И баюкает славу мою.
Не ракетные стрелы прицельные —
Тихой песни слова колыбельные
В страх и ужас приводят врагов.
Чую, света в душе прибавляется,
Мировая война замедляется,
Отдаляется гибель веков.
1994
Сухой бутон поэта
Была ты далека и сокровенна,
Когда строку лелеяла рука.
Он сотворил свой мир. Самозабвенно
Благоухает каждая строка.
Бутон в стакане рядом золотился,
И ждал тебя, и начал засыхать.
Явилась ты – сухой бутон раскрылся,
И зазвенел, и стал благоухать.
Так много в этом мире изменялось
От твоего случайного огня.
А ты прочла стихи и засмеялась:
– Подумать только! Снова про меня!
Не только про тебя так откровенно
Писала на свету его рука!
Не только про тебя самозабвенно
Благоухает каждая строка!..
1994
Вечный изгнанник
Я изгнан оттуда, где древо
Познанья роняет глагол.
Я изгнан из женского чрева
На волю – и гол как сокол.
Я изгнан из круга родного
В толпу, что не помнит родства.
Я изгнан из Божьего Слова
В пустые земные слова.
Я изгнан, как искра из камня
Копытом бегущего дня.
Кто знает причину изгнанья,
Тот, видно, и проклял меня.
А что моя жизнь? Дуновенье
Оттуда, где нет ничего.
Как в воду, вхожу во мгновенье,
Но изгнан уже из него.
В трагической формуле мира
Я изгнан за скобки. Мой знак
Стоит одиноко и сиро,
Таращась в распахнутый мрак.
Теряя последнюю силу,
Я чую небесный излет,
Когда буду изгнан в могилу
Из этого света на тот.
Душа с того света рванется,
Во сне распрямляя крыла…
Но искра уже не вернется
В тот камень, где раньше спала.
1994
Последний человек
Он возвращался с собственных поминок
В туман и снег, без шапки и пальто,
И бормотал: – Повсюду глум и рынок.
Я проиграл со смертью поединок.
Да, я ничто, но русское ничто.
Глухие услыхали человека,
Слепые увидали человека,
Бредущего без шапки и пальто;
Немые закричали: – Эй, калека!
А что такое русское ничто?
– Все продано, – он бормотал
с презреньем, —
Не только моя шапка и пальто.
Я ухожу. С моим исчезновеньем
Мир рухнет в ад и станет привиденьем —
Вот что такое русское ничто.
Глухие человека не слыхали,
Слепые человека не видали,
Немые человека замолчали,
Зато все остальные закричали:
– Так что ж ты медлишь, русское ничто?!
1994
Заклятие в горах
Когда до Бога не дойдет мой голос
И рухнет вниз с уступа на уступ,
Тогда пускай в зерно вернется колос
И в желудь снова превратится дуб.
Иному человечеству приснится,
Как вдаль бредет мой распростертый труп —
А на одной руке растет пшеница,
А на другой – шумит могучий дуб.
1994
Сербская песня
Как случилось, как же так случилось?!
Наше солнце в море завалилось.
Вспомню поле Косово и плачу,
Перед Богом слез своих не прячу.
Кто-то предал, ад и пламень лютый!
В спину солнца нож вонзил погнутый.
Кто нас предал, жги его лют пламень!
Знает только Бог и Черный камень.
И наутро над былой державой
Вместо солнца нож взошел кровавый.
Наше сердце на куски разбито,
Наше зренье стало триочито:
Туфлю Папы смотрит одним оком,
Магомета смотрит другим оком,
Третьим оком – Русию святую,
Что стоит от Бога одесную…
Бог высоко, Русия далеко,
Ноет рана старая жестоко.
В белом свете все перевернулось,
Русия от Бога отвернулась.
В синем небе над родной державой
Вместо солнца всходит нож кровавый.
Я пойду взойду на Черну гору
И все сердце выплачу простору.
Буду плакать и молиться долго,
Может, голос мой дойдет до Бога.
Может, ангел плюнет в очи серба,
Его душу заберет на небо.
1995
Поцелуй во сне
Он спал. Ты тихо в дом вошла,
Глядела на него.
Поцеловала и ушла,
И больше ничего.
Его под пули занесло
На дальней стороне.
Все прозвенело и прошло,
Как поцелуй во сне.
1995
ИЗ СТАЛИНГРАДСКОЙ ХРОНИКИ
Посвящение
Сотни бед или больше назад
Я вошел в твой огонь, Сталинград,
И увидел священную битву.
Боже! Узы кровавы твои.
Храм сей битвы стоит на крови
И творит отступную молитву.
Я молюсь за своих и чужих,
Убиенных, и добрых, и злых.
Но когда человек убивает,
Он становится зверя страшней
В человеческом доме страстей;
И мне жаль, что такое бывает.
Кто я? Что я? Зегзица огня.
Только знаю, что, кроме меня,
Эту битву никто не закончит.
Знаю: долго во имя любви
Мне идти по колено в крови
Там, где тьма мировая клокочет.
Волга, Волга – текучая твердь!
Начинается битва, где смерть —
Явь и правда особенной жизни.
Поднимаю свой голос и зрак:
Отче! Я в Твоей воле… Итак,
Посвящаю поэму Отчизне.
Связист Путилов
Нерв войны – это связь. Неказиста,
Безымянна работа связиста,
Но на фронте и ей нет цены.
Если б знали убогие внуки
Про большие народные муки,
Про железные нервы войны!
Принимаю по русскому нраву
Я сержанта Путилова славу.
Встань, сержант, в золотую строку!
На войне воют черные дыры.
Перебиты все струны у лиры…
Ужас дыбом в стрелковом полку.
Трубку в штабе едва не пинали.
Связи нет. Два связиста пропали.
Полегли. Отправляйся, сержант!
Полз сержант среди огненной смази
Там, где рвутся всемирные связи
И державные нервы шалят.
Мина в воздухе рядом завыла,
Тело дернулось, тяжко заныло,
И руда из плеча потекла.
Рядом с проводом нить кровяная
Потянулась за ним, как живая,
Да и вправду живая была.
Доползло то, что в нем было живо,
До смертельного места обрыва,
Где концы разошлись, как века.
Мина в воздухе снова завыла,
Словно та же была… И заныла
Перебитая насмерть рука.
Вспомнил мать он, а может, и Бога,
Только силы осталось не много.
Сжал зубами концы и затих,
Ток пошел через мертвое тело,
Связь полка ожила и запела
Песню мертвых, а значит – живых…
Кто натянет тот провод на лиру,
Чтоб воспеть славу этому миру?..
Был бы я благодарен судьбе,
Если б вольною волей поэта
Я сумел два разорванных света:
Тот и этот – замкнуть на себе.
Жертва Алексея Ващенко (5 сентября 1942 года)
Во вселенских сетях бытия
Быт полка лишь одна ячея,
Да и та расслоилась на роты.
В чистом поле прямые бои,
В Сталинграде кривые бои,
Городские бои-повороты.
Что ни площадь – свинцовый сквозняк.
Что ни стогна – смертельный просак.
Каждый дом упирается рогом.
Алексей! Между злом и добром
Твоя рота идет напролом.
Твоя рота отмечена Богом.
Что за черт твою душу засек!
Это ад приоткрыл свой глазок,
Это дзот распластал твою роту.
Ни вперед, ни назад, хоть убей.
Так, видать, и живем… Алексей!
Жизнь твоя подбирается к дзоту.
Так воскрес в тебе Бог-Человек
И закрыл своим телом навек
Амбразуру всезрячего дзота.
Во вселенских сетях бытия
Это место – одна ячея.
Заняла ячею твоя рота.
Там, на небе, меж злом и добром
Дух твой светлый рванул напролом
На мятежное вражье светило.
А на нашей на грешной Земле
Твое тело внизу на земле
Тот небесный рывок повторило.
1995
Птицы
То не шум семейного совета,
То не камень веры пал на грудь, —
На страницы Вечного Завета
Птичья стая села отдохнуть.
Отдохните, птицы, отдохните,
Подремлите, милые мои,
На страницах самой мудрой книги.
На ладонях матери-земли.
Но трепещут в ужасе страницы,
И кричат все птицы как одна.
Все они клюют больную птицу —
Им такая в стае не нужна.
Пролетали души, пролетали,
А одна осталась умирать…
То ли деды внука заклевали,
То ли дети заклевали мать.
1996
Икона Божьей матери
Икона – окно в тот мир.
Народное изречение
Кто на веру из нас не тяжел!
Кто по деду из нас не безбожник!
Всякий сброд через хату прошел,
В нашей хате растет подорожник.
Незабудки давно отцвели
И забудками стали навеки.
На земле не хватает земли.
Степь не та и не те человеки.
Солнце мертвых мигает во мгле,
И на совести голос прощальный
Проступает в оконном стекле
Божьей Матери образ печальный.
Это знак! Это знак непростой!
Что-то страшное с нами случится.
Побирается образ святой
И живыми слезами сочится.
1996
* * *
Тень от тучи родину нашарила.
Матушка! Темно в твоих глазах.
Во все небо молния ударила.
Родина! Ведь это наш зигзаг.
Вся страна горит подножным пламенем,
И глазами хлопает народ.
Матерь Божья, хоть под красным знаменем
Выноси святых огнем вперед!
Полыхает наша фанаберия,
И на небе звезды говорят:
Вон горит великое безверие,
Но его святые не горят!
Жизнь напустит холода и голода,
Обобьют наш голос и бока.
Не удержит ни серпа, ни молота
Наша угорелая рука.
Мы сойдемся на святом пожарище
Угли покаяния сбирать.
А друзья и бывшие товарищи
Будут наши угли воровать.
1996
Кубанка
Клубится пыль через долину.
Скачи, скачи, мой верный конь.
Я разгоню тоску-кручину,
Летя из полымя в огонь.
Гроза гремела спозаранку.
А пули били наповал.
Я обронил свою кубанку,
Когда Кубань переплывал.
Не жаль кубанки знаменитой,
Не жаль подкладки голубой,
А жаль молитвы, в ней зашитой
Рукою матери родной.
Кубань кубанку заломила,
Через подкладку протекла,
Нашла молитву и размыла,
И в сине море повлекла.
Не жаль кубанки знаменитой,
Не жаль подкладки голубой,
А жаль молитвы позабытой,
Молитвы родины святой.
Клубится пыль через долину.
Скачи, скачи, мой верный конь.
Я разгоню тоску-кручину,
Летя из полымя в огонь.
1996
Книги
От проницательного чтенья
Вся обнажается до дна
Литература самомненья,
Где копошится злоба дня.
Где топчут бисер свиньи быта,
На ум дерзает интеллект,
И у разбитого корыта,
Как вещь в себе, сидит субъект…
Но попадаются глубины,
В которых сразу тонет взгляд,
Не достигая половины
Той бездны, где слова молчат.
И ты отводишь взгляд туманный,
Глаза не видят ничего.
И дух твой дышит бездной странной,
Где очень много твоего.
1996
Погребение зерна
Последний век идет из века в век.
Все прах и гул, как и во время оно.
– Не может быть! – воскликнул человек,
Найдя зерно в гробнице фараона.
Он взял зерно – и сон зерна пред ним
Во всю земную глубину распался.
Прошли тысячелетия, как дым:
Египет, Рим, и все иные царства.
В каком-то поколенье хлебороб,
А по занятью осквернитель праха,
Он в чистом поле зернышко погреб,
Хотя и не без трепета и страха.
Зерно погибло – вырос хлеб вины.
Шумит в ушах бессонница-пшеница.
Но этот мир лишился глубины,
И никому уже он не приснится.
1996
Сухое зло
Копошится звездный муравейник.
Все дороги отягчают дух.
Зло и сухо думает репейник
Обо всем, что движется вокруг.
Цепким зраком он следит за нами,
Хоть о нас не знает ничего.
Все-таки держи повыше знамя,
А не то он вцепится в него.
1996
Русский лубок
Во вселенной убого и сыро,
На отшибе лубочный пустырь.
Через темную трещину мира
Святорусский летит богатырь.
Облака, что бродячие горы,
Клочья пены со свистом летят.
Белый всадник не чует опоры,
Под копытами бездна и смрад.
Он летит над змеиным болотом,
Он завис в невечернем луче.
И стреляет кровавым пометом
Мерзкий карлик на левом плече.
Может быть, он указы бросает
И рукой его бьет по плечу.
Может быть, свою душу спасает:
«Осторожно! Я тоже лечу».
Облик карлика выбит веками,
И кровавые глазки торчком…
Эх, родной! Не маши кулаками.
Сбрось его богатырским щелчком.
1996
Щука
Ворюга! Сегодня ты пьешь из горла.
Трубят твои медные трубы.
Державная щука навек умерла.
Остались ракетные зубы.
Не зарься на русский великий покой,
Пусть он остается за нами.
Пусть щука издохла. Не трогай рукой,
А то она клацнет зубами.
1997
Темные люди
Мы темные люди, но с чистой душою.
Мы сверху упали вечерней росою.
Мы жили во тьме при мерцающих звездах,
Собой освежая и землю и воздух.
А утром легчайшая смерть наступала,
Душа, как роса, в небеса улетала.
Мы все исчезали в сияющей тверди,
Где свет до рожденья и свет после смерти.
1997
Косынка
Весна ревнует русскую глубинку.
Люби и помни, родина моя,
Как повязала синюю косынку
И засмеялась девочка твоя.
Все лето грезит знойная глубинка
Живой водой и мертвою водой.
И выгорает синяя косынка
На голове у девки молодой.
Туманит осень серую глубинку,
И с головы у женщины седой
Срывает ветер смертную косынку,
Косым углом проносит над водой.
Забило снегом бедную глубинку,
И унесло за тридевять морей
Косым углом летящую косынку —
Седой косяк последних журавлей.
Опять весна – и в русскую глубинку
Веселый ветер гонит журавлей.
И надевает синюю косынку
Та девочка, которой нет живей.
1997
Легкая походка
Моим ногам приснились небеса.
Легко идти вдоль голубой дороги.
И облаков летучая роса
Приятно холодит босые ноги.
Я утром встал – а ноги налегке
Уносят от родного околотка.
Иду один в туманном далеке,
И, как во сне, легка моя походка.
Душе и сердцу ничего не жаль,
Им все равно, куда ведут дороги.
И я иду в неведомую даль,
Не я иду – меня уносят ноги.
1997
След человека
Степь да степь. Сияющая синь.
И сухая бабочка порхает.
Дымчатую чуткую полынь
Тронешь и она благоухает.
Тишина стоит из века в век,
Синяя, громовая, густая.
Тут прошел недавно человек
И как будто в воздухе растаял.
Но слегка примятая полынь
От его следов благоухает.
А кругом сияющая синь,
И живая бабочка порхает.
1997
Лежачий камень
Лежачий камень. Он во сне летает.
Когда-то во Вселенной он летал.
Лежит в земле и мохом зарастает…
Упавший с неба навсегда упал.
Старуха-смерть снимала жатву рядом,
И на него нашла ее коса.
Он ей ответил огненным разрядом,
Он вспомнил голубые небеса.
Трава племен шумит о лучшей доле,
Река времен обходит стороной.
А он лежит в широком чистом поле,
Орел над ним парит в глубокий зной.
И ты, поэт, угрюм ты или весел,
И ты лежишь, о русский человек!
В поток времен ты только руку свесил.
Ты спишь всю жизнь, ну так усни навек.
Спокойно спи. Трава племен расскажет,
В реке времен все волны зашумят,
Когда он перекатится и ляжет,
Он ляжет на твою могилу, брат!
1997
Рука Москвы
Твоя рука не опускалась
Вовек, о русский богатырь!
То в удалой кулак сжималась,
То разжималась во всю ширь.
Что в глубине твоей, Россия?
Что в кулаке твоем, Москва?
Иль непомерная стихия,
Иль площадная трын-трава?
Теперь во тьме духовной рвани
И расщепленного ядра
Дыра свистит в твоем кармане
И в кулаке гудит дыра.
Врагам надежд твоих неймется.
Но свет пойдет по всем мирам,
Когда кулак твой разожмется,
А на ладони – Божий храм.
1997
Свеча в заброшенной часовне
Глухоманью проезжали дровни,
И мужик, хвативший первача,
Видел, как в заброшенной часовне
Загорелась редкая свеча.
Слез он помолиться ради Бога.
Ангелы стоят вокруг свечи.
И один ему заметил строго:
– Уходи отсюда и молчи!
Тут стоять тебе прибыток малый,
Но сулит великую вину.
Ты увидел подвиг небывалый —
Молится она за Сатану.
1997
Серафим
Души рассеянная даль,
Судьбы раздерганные звенья.
Разбилась русская печаль
О старый камень преткновенья.
Желает вольный человек
Сосредоточиться для Бога.
Но суждена ему навек
О трех концах одна дорога.
Песок и пыль летят в лицо,
Бормочет он что ни попало.
Святой молитвы колесо
Стальные спицы растеряло.
А на распутье перед ним
На камне подвига святого
Стоит незримый Серафим —
Убогий старец из Сарова.
1997
Сновидение в ночь на Рождество
Из лона Матери-Земли
Во тьме предродовой
Дурные воды потекли —
Мир скрылся под водой.
Земля от мук изнемогла
И позабылась сном.
Во сне младенца родила
В ночь перед Судным Днем.
Среди бледнеющих светил
Взошла заря стыда.
И крик младенца возвестил
День Страшного Суда.
Мы не восстанем во плоти
Перед лицом Суда.
Да нас и не было почти
Нигде и никогда.
Мы показаться лишь могли
В ту ночь на Рождество.
Мы – сновидения Земли,
И больше ничего.
1997
Классическая лира
Жизнь улеглась… Чего мне ждать?
Конца надежде или миру?
В другие руки передать
Пора классическую лиру.
Увы! Куда ни погляжу —
Очарованье и тревога.
Я никого не нахожу;
А кто и есть, то не от Бога.
И все достойны забытья.
Какое призрачное племя!
Им по плечу мешок нытья,
Но не под силу даже время.
Когда уйдет последний друг
И в сердце перемрут подруги,
Я очерчу незримый круг
И лиру заключу в том круге.
Пусть к ней протянут сотни рук
Иного времени кумиры,
Они не переступят круг
И не дотронутся до лиры.
Пусть минет век, другой пройдет,
Пусть все обрыднет в этом мире, —
Круг переступит только тот,
Кому дано играть на лире.
Я буду терпеливо ждать,
Но если не дождусь поэта,
И лира станет умирать, —
Я прикажу ей с того света:
– Окружена глухой толпой
Среди загаженного мира,
Играй, играй сама собой,
Рыдай, классическая лира!
Небесной дрожью прежних дней
Она мой прах в земле разбудит,
Я зарыдаю вместе с ней…
Пусть лучше этого не будет!
1997
Бледная русалка
Не знал он радости и горя,
Тем паче раны ножевой.
Он вышел в ночь на берег моря
И закричал: – Кто там живой?
Пучина моря расступилась,
Русалка вышла на песок.
Краса бескровная светилась,
Был звонок бледный голосок:
– Не знал ты радости и горя,
Но ты позвал – и вот я здесь.
В твоей крови есть привкус моря,
А в море привкус крови есть.
Ты моря малая частица,
В твоей крови оно шумит.
Что кровь людская не водица,
Так только смертный говорит.
Ты примешь смерть не от любови,
Умрешь от раны ножевой.
Я жить хочу! Я алчу крови!.. —
Он близ стоял, едва живой.
Что за неведомая сила!
И холодна, и весела!
До крови в губы укусила,
Захохотала и ушла…
Однажды за горбушку хлеба
Он пал от раны ножевой.
Его душа кричала с неба:
– Эй, на земле! Кто там живой?
А кровь его текла из раны,
Клубя солоноватый дым.
И бледной девы образ странный
Склонялся с трепетом над ним.
1997
Жена
Вот лист, а вот перо, а дальше ветер,
А дальше серый пепел и зола.
Я за словами даже не заметил
Как жизнь прошла… И надо же! Прошла!
А ведь она сияла семицветно,
Девицы-птицы пили молоко.
И не одну любил я беззаветно,
Хотя и на лету, но глубоко.
Не дымчатые розы увяданья,
Не скатерти, залитые вином, —
Я оставлял им свет воспоминанья,
И до сих пор они сияют в нем.
Однажды на лету земного шара
3аснул, очнулся – около жена.
Сказали мне: – Она тебе не пара.
Какая пара, если жизнь одна!
Я уходил не раз. Она визжала:
– Мы все такие. Лучше не найдешь!
И эта гибель мне детей рожала!
Но что их ждет, когда повсюду ложь?!
Дух на излете, а в душе смущенье,
И в ноздри бьет стыда сернистый пар.
От женщины осталось отвращенье —
Вот Божья кара или Божий дар!
1997
Отпущение
Мы все бессмертны до поры.
Но вот звонок: пора настала.
И я по голосу сестры
Узнал, что матери не стало.
В безвестье смертного конца
Ее планида изломилась.
Ушла кровинушка с лица,
Оно мгновенно изменилось.
Я знал прекрасных матерей,
Но мать моя была прекрасней.
Я знал несчастных матерей,
Но мать моя была несчастней.
Еще в семнадцатом году,
В ее младенческие лета,
Ей нагадали на звезду,
Ей предрекли родить поэта.
Ни доли нет, ни смерти нет,
Остался темный промежуток.
Горел закат двух тысяч лет
И выжигал ее рассудок.
Она жила среди теней
И никого не узнавала.
«Пустите к матушке моей!» —
Так ненароком и сказала.
Бездомный прах сестра везла.
Была дороженька уныла
В тот город, где уже звала
Странноприимная могила.
О, город детства моего!
О, трепет юности печальной!
Прошла, как искра, сквозь него
Слеза любви первоначальной.
Давно мой дух не залетал
Туда, в забытые пенаты…
На курьих ножках гроб стоял
Под зимним небом, возле хаты.
Да слух ловил средь бела дня
Сребристый звон святой церквушки.
Вздыхала дальняя родня,
Крестились старые старушки.
Я подошел, печаль тая.
Взглянул и вздрогнул, как от грома.
В гробу лежала мать моя,
Лицо мне было незнакомо.
О том не надо вспоминать,
Но что-то в сердце изломилось:
– Не узнаю родную мать.
Ее лицо так изменилось!
– И мы ее не узнаем, —
Сказали старые старушки:
– И мы, и мы не узнаем,
Ее заветные подружки.
Повесив голову на грудь,
Я ощутил свой крест нательный.
Пора держать последний путь
На крест могильный, сопредельный.
На помощь волю я призвал,
Над прахом матери склонился.
– Прости! – и в лоб поцеловал…
И гроб в могилу опустился.
И вопросил я на краю,
В могильный зев бросая шапку:
– Она узнает мать свою?
Она узнает нашу бабку?
Сестра не слышала меня
Сквозь поминальный звон церквушки.
Молчала дальняя родня
И все заветные старушки.
Зияла огненная высь,
Вбирая холод подземельный.
Сошлись и снова разошлись
Могильный крест и крест нательный…
Сестра! Мы стали уставать,
Давно нам снятся сны другие.
И страшно нам не узнавать
Воспоминанья дорогие.
Зачем мы тащимся-бредем
В тысячелетие другое?
Мы там родного не найдем.
Там все не то, там все чужое…
1997
Где-то в Токио или в Гонконге
Я в тумане сижу среди белого дня,
Даже ясные очи заволгли…
Ободрали однажды, как липку, меня
Где-то в Токио или в Гонконге.
Ни червонцев, ни паспорта, в гроб вашу стать!
Хоть рыдай старорусским рыданьем!
Я в полицию. «Будем, – сказали, – искать.
Пропади!» Я пропал с ожиданьем.
Вижу бар а ля рюс. За стеклом мой земляк:
Ванька-встанька, и девки-матрешки.
Сел за столик и сжал свое горе в кулак,
Может, тут повезет понарошке.
Подлетает болванчик, накрашен и сыт,
На руке расписная салфетка.
– А ля рюс? – сепелявит и мимо косит.
– Рус! – бью в грудь кулаком. —
Контрразведка!
Он исчез. Выплывает хозяйка на свет,
Как горшочек, и глазыньки узки.
– Здравствуй, русский Иван! Деньги есть
или нет?..
Маракует немножко по-русски.
– Как не так, – говорю, – ободрали меня,
Улетел мой воздушный кораблик…
Я пою ей про жизнь среди белого дня,
И она подпевает, как зяблик.
Наливает чуток. Я молчу: не таков!
Кап еще, каждый кап с тормозами.
– Не кичись, – говорю, – иль не видишь краев?
Наливай до краев, как в Рязани.
Налила дополна. Осушил я стакан.
Оживились все зрящие в зале.
Подбегают, гласят: – Рус Иван! Рус Иван! —
И еще два сполна заказали.
Слух в народе пошел, как Иван водку пьет
И при этом не знает предела.
Оценила хозяйка меня и народ,
И смекнула, что прибыльно дело.
Заявила мне так: – Оставайся, Иван,
Хоть и нет у тебя ни червонца.
Каждый день будет ждать тебя полный стакан
На помин восходящего солнца.
Каждый день выпивал я за красным столом
На помин восходящего солнца.
А раскосая сила валила валом,
А хозяйка считала червонцы.
Очень долго сидел я за красным столом,
И вся Азия в рот мне глядела.
А когда отыскался мой паспорт с гербом,
Понял я, что дошел до предела.
Я в посольство пошел среди белого дня
И ударил в глухие ворота.
– Ой, родные мои! Ой, сажайте меня
На кораблик воздушного флота!
Пусть уносит скорей на сторонку мою,
Где свирепствует морок и голод,
Где я слышал, как ангелы пели в раю,
Когда был я и весел, и молод…
Опустился в родном неизвестном краю
Легче пуха воздушный кораблик.
Я сижу и последние песни пою,
И душа подпевает, как зяблик.
На лицо оседает похмельный туман,
Даже ясные очи заволгли…
Ободрали однажды, как липку, меня
Где-то в Токио или в Гонконге.
Эх, Рассеюшка, ухнем!
Эх, родимая, я сам не свой, я сам не свой…
Ухнем!..
1998
Зеленая муха
Солдат воевал за отеческий дом,
За общероссийский развал.
Победная муха летала над ним,
Он часто под мухой бывал.
Тут в оба гляди, коли жизнь дорога.
Нечистое поле мертво.
И он брал на мушку живого врага,
А тот брал на мушку его.
Одежду обоих пятнала руда,
А муха была зелена.
Сновала меж ними туда и сюда,
От смешанной крови пьяна.
Солдат уцелел. Он вернулся живым…
Встречайте, родные края!
А муха жужжала, летя перед ним:
– И я воевала! И я!
Прогнившую дверь проломил его стук,
И муха влетела в провал.
А там свои сети раскинул паук
И муху давно поджидал.
Разбитые стекла, понурый закат
И пыль запустенья кругом.
Мушиного визга не слышал солдат,
Он думал совсем о другом.
1998
Зимняя груша
Я видел на ветке последнюю грушу,
Желтела она за версту.
Но вырвала буря и древо и душу…
Я грушу поймал на лету.
А буря промчалась. А груша не знает,
Что нет ни ствола, ни корней,
И в теплой руке все еще дозревает…
О, груша отчизны моей!
1998
Предчувствие
Все опасней в Москве, все несчастней в глуши,
Всюду рыщет нечистая сила.
В морду первому встречному дал от души,
И заныла рука, и заныла.
Все грозней небеса, все темней облака.
Ой, скаженная будет погода!
К перемене погоды заныла рука,
А душа – к перемене народа.
1998
Неизвестный солдат
О, Родина! Как это странно,
Что в Александровском саду
Его могила безымянна
И – у народа на виду.
Из Александровского сада
Он выползает на твой свет.
Как хвост победного парада,
Влачит он свой кровавый след.
Во глубине тысячелетней
Владимир-Солнышко встает,
И знаменосец твой последний
По Красной площади ползет.
В его лице полно туману,
А под локтями синий дым.
Заткнул свою сквозную рану
Он бывшим знаменем твоим.
Его слова подобны бреду
И осыпают прах земной:
«За мной враги идут по следу,
Они убьют тебя со мной.
О, Родина! С какой тоскою
Кричит поруганная честь!
Добей меня своей рукою.
Я криком выдаю: ты здесь.
Немилосердное решенье
Прими за совесть и за страх.
У Божьей Матери прощенье
Я отмолю на небесах…»
Судьба на подвиг не готова.
Слова уходят в пустоту.
И возвращается он снова
Под безымянную плиту.
1998
Крестный путь
Я иду на ту сторону
Вдоль заветных крестов.
Иногда даже ворону
Я поверить готов.
Даже старому ворону —
Он кричит неспроста:
– Не гляди по ту сторону
Мирового креста.
Ты идешь через пропасти,
Обезумев почти.
Сохрани тебя Господи,
Боль веков отпусти!..
А на той на сторонушке
Что-то брезжит вдали…
Хоть на каменной горушке,
Крестный путь, не пыли!
Дальней каменной горушке
Снится сон во Христе,
Что с обратной сторонушки
Я распят на кресте.
1998
Воспоминание о горах
На заре медовая роса
Голубеет на зеленом склоне.
Снова горы, долы и леса
Вижу я, как на своей ладони.
Это все воздушно и светло
И когда-то плакало и пело,
Глубоко сквозь пальцы утекло,
Далеко сквозь пальцы пролетело.
Пролетел сквозь пальцы белый свет
И былое, что стояло рядом,
Даже этот каменный хребет…
Ничего не удержал я взглядом.
Грустными глазами проводил
И сказал: умру в родимом доме!
Долго на Руси не проходил
Горный запах от моей ладони.
Я жену схватил издалека,
Из пустот азийской сердцевины.
И была легка моя рука,
Что держала горы и долины.
Мне хотелось удержать покой,
А не только горы и долины.
Не судьба! И я махнул рукой
На свои сердечные руины.
Только ночью в доме тишина.
И, как будто на небесном склоне,
На моей ладони спит жена,
Тихо спит, но поперек ладони.
До утра медовая роса
Голубеет на зеленом склоне.
Предо мною горы и леса,
И любовь, и смерть – как на ладони.
1998
Покаянный вздох
Я пришел не без дыма и хлеба,
Спохмела о туман опершись.
Оседает под тяжестью неба
И родная могила, и жизнь.
Тридцать лет олимпийского пьянства
Изнутри мою душу трясли.
Стыд и скорбь моего окаянства
Стали тягче небес и земли.
Из меня окаянные силы
Излетают кусками огня.
У креста материнской могилы
Рвет небесная рвота меня.
Покаяния вздох покидает
Эту землю для горних высот,
Где, быть может, архангел поймает
И до Бога его донесет…
1999
Рана
Я пел золотому народу,
И слушал народ золотой.
Я пел про любовь и свободу,
И плакал народ золотой.
Как тати, в лихую погоду
Явились враги и друзья,
Схватили за горло свободу,
А в горле свободы был я!
Прощайте, любовь и свобода!
Как тати, враги и друзья
Ударили в сердце народа,
А в сердце народа был я!
Над бездной у самого края
Шатает от ветра народ.
В нем рана зияет сквозная,
И рана от ветра поет.
1999
Новый Герострат
Гори, огонь! Дымись, библиотека!
Развейся, пепел, по сырой земле.
Я в будущем увидел человека
С печатью вырожденья на челе.
В написанном чернилами и кровью
Немало есть для сердца и ума,
Но не сулит духовного здоровья
Кровосмешенье слова и письма.
1999
Сонет
Перед грядущим преставленьем света
Я вспоминал с понурого вина
Былые золотые времена,
Раскрыв страницы Нового Завета.
А на душе – ни солнце, ни луна,
А впереди – ни одного просвета.
И на вопросы сердца нет ответа.
Безмолвствуют и Бог, и Сатана.
Я жизнь напряг и мыслить кровь заставил,
И мимо старых притч пошел на взыск.
Как дискобол, метнул свой лунный диск,
Так в небеса я мысль свою направил…
Узнать, что умолчал апостол Павел, —
Вот подвиг духа! Вот смертельный риск!
1999
Страхи героев
На родину души героев
Смотрят издалека,
И на земле замечают
Ребенка и старика.
Ребенок с огнем играет,
Рядом старик стоит.
Ребенок с огнем играет
Так, что земля горит.
И голоса героев
Сливаются в долгий крик:
– Ребенок с огнем играет!
– Как знать! – говорит старик. —
Не только вечная слава
И поминальный стих —
Страхи от вас остались…
Он выжигает их.
Он тоже станет героем:
Нрав у него таков.
Он выжигает страхи,
Как тени от облаков.
Вы скажете: – Он рискует
Все сущее истребить…
Не больше того рискует,
Чем ближнего возлюбить.
1999
Отец и сын
Солдат на побывку вернулся домой.
Не вышел навстречу отец дорогой.
А птицы прекрасны!
Отец одиноко сидел на крыльце.
Ружье на коленях, печаль на лице.
А думки опасны!
«Здорово, отец! А почто ты сидишь
С ружьем на крыльце? Ты кого сторожишь?»
А счастье неполно!
Отец отвечает: «Судьбу сторожу.
Я век буду помнить, о чем – не скажу».
А горе безмолвно!
А правда идет под терновый венец.
Но слово – полдела, а дело – конец.
А ненависть бродит!
«Хотел бы я знать, если Бог повелит,
О чем твое старое сердце болит».
А ночь не проходит!
«Сынок, твоя мачеха каждую ночь
Приводит дружка, а меня гонит прочь».
А дверь на запоре!
«Я их застрелю на заре, хоть и жаль
В тюрьме пропадать за такую печаль».
А ключ в синем море!
У сына в очах желвачок заиграл.
«Отец, поживи!» – и ружье отобрал.
А травы утешат!
«Веселому сердцу тюрьма нипочем!» —
Он высадил дверь молодецким плечом.
А нравы удержат!
Два выстрела грянули – жизнь пронеслась.
Тюрьма – его мачеха. Вот и весь сказ.
А курочки рябы!
Отец мимо времени горькую пьет.
А лебедь последнюю песню поет.
А бабы есть бабы!
1999
Дымок
Мир гол и пуст, и я не тот, что прежде.
Вот жизнь прошла, а где ее следы?
Цвели когда-то и мои надежды,
Но я срывал несладкие плоды.
Когда удача жизнь мою ласкала,
То против шерсти гладила грозу,
Не только Божью искру высекала,
Случалось, вышибала и слезу.
Под шум Москвы и праздных околесиц
Я смутно слышу, что речет мне рок.
Не нашей ли деревни светит месяц?
Не наших ли полей плывет дымок?
В толпе утрат меж прошлым и грядущим
Иду один, мне даже невдомек,
Что здесь никто не думает о сущем,
Никто не знает, как я одинок.
Иду, бреду, куда уносит ветер,
Куда глаза глядят и не глядят.
Я краем глаза все-таки заметил
Иную жизнь на позабытый лад.
Она не знает наших околесиц,
Моя печаль ей будет невдомек.
Но ей и мне сияет этот месяц
И в руки нам плывет один дымок.
2000
На пирушке
В мире скука, а у нас пирушка,
Честь по чести дольный стол накрыт.
На одном конце палит Царь-пушка,
На другом Царь-колокол гремит.
Поднимите, дьяволы, стаканы
Выше свеч и белых облаков!
Не про нас ли говорят курганы
И тоскуют сорок сороков?
То не сизы соколы слетались,
То встречались наши хрустали.
В честь встречались, в почесть расставались.
Мед и пиво по усам текли.
Все имело место или дело,
Даже время Страшного Суда.
Не в твою ли душу залетела
Снулая падучая звезда?
И не ты ли посреди пирушки
Пал лицом на стол, зело разбит?
На слуху ни пушки, ни хлопушки,
Даже колокольчик не звенит.
А когда привечный гром ударил, —
Вскинул ты, не открывая глаз,
Голову, стакан рукой нашарил
И махнул во сне благословясь.
Может, Бог тебя во сне приветил,
Или черт поставил свой рожон?
Страшный Суд проспал и не заметил…
Вот что значит богатырский сон!
Мы такие версты отмахали,
Догоняя свой последний час!..
А про Страшный Суд мы не слыхали.
Он прошел, но не дошел до нас.
2000
Лада
В обаянии женского имени
Что-то есть от звезды за рекой —
Золотое, красивое, синее,
Что душе навевает покой.
Но упала звезда во полуночи,
И до моря река не дошла.
И забилась душа в переулочек
И дороги к тебе не нашла.
Закатилась звезда в твоем имени,
И река пересохла совсем.
Но в душе золотое и синее
Все живет неизвестно зачем.
Было все-таки что-то красивое,
Но прошло и исчезло, как дым,
И его золотое и синее
Никогда не бывало твоим.
2000
Невидимая точка
Я надевал счастливую сорочку,
Скитаясь между солнцем и луной,
И все глядел в невидимую точку —
Она всегда была передо мной.
Не засекли ее радары мира,
Не расклевало злое воронье,
Все пули мира пролетали мимо,
И только взгляд мой западал в нее.
Я износил счастливую сорочку,
Я проглядел чужое и свое.
И все смотрел в невидимую точку,
Покамест мир не сдвинулся с нее.
Смешалось все и стало бесполезно.
Я растерял чужое и свое.
В незримой точке зазияла бездна —
Огонь наружу вышел из нее.
И был мне голос. Он как гром раздался:
– Войди в огонь! Не бойся ничего!
– А что же с миром?
– Он тебе казался.
Меня ты созерцал, а не его…
И я вошел в огонь, и я восславил
Того, Кто был всегда передо мной.
А пепел свой я навсегда оставил
Скитаться между солнцем и луной.
2001
Потягивание богатыря
Не в руку сон богатырю.
Несутся куры под ногтями.
Зеваючи во всю зарю,
Он растолкнул простор локтями.
Он перекинулся в локтях,
Сустав откликнулся суставу.
И заиграл его потяг
Во всю заутреннюю славу.
Тянулся в небе змей… Ужо!
Он сшиб его единым чохом.
И сон прошел! И хорошо
Потягиваться перед Богом!
2001
Русский маятник
Качнулся влево русский маятник,
И нас налево занесло.
Налево черт, как понимаете,
Увеличительное зло.
Во всю ивановскую маятник
Ударил черта между глаз.
Идут часы, как понимаете,
И нас качает всякий раз.
На этом сказка не кончается,
Она уходит вглубь и вширь,
Где русский маятник качается,
Как на распутье богатырь.
Качнется вправо русский маятник.
Направо Бог. Он нас простит.
Часы идут, как понимаете,
Покамест богатырь стоит.
2001
Казачий плач о перекати-поле
Мои волосы Богом сосчитаны,
Мои годы кукушка сочла,
Моя слава легла под копытами,
Мою голову сабля снесла.
Только вспомнил, как матушка молвила
На прощанье: «Себя береги!»
Во все небо ударила молния,
До сих пор я не вижу ни зги.
Оставляя кровавую полосу,
Покатилась моя голова.
За траву зацепилися волосы —
Обезумела в поле трава.
В небе ходят огнистые полосы,
И катается в поле трава.
Бог считает последние волосы,
Потому что всему Голова.
2001
Подо льдами Северного полюса
Подо льдами Северного полюса
Атомная лодочка плыла.
На свою могилу напоролася,
На мою погибель течь дала.
Подо льдами Северного полюса
Солнышко не светит никогда.
И доходит мне уже до пояса
Темная печальная вода.
Не хватает маленького гвоздика —
Имя нацарапать на духу.
Не хватает Родины и воздуха.
Все осталось где-то наверху.
Подо льдами Северного полюса
Бьется в борт любимая жена.
Отозваться не хватает голоса.
Отвечает только тишина.
2001
Поэт молчанья
Рожденный Богом на земле,
Я проходил по бездорожью,
И светляка в вечерней мгле
Я принимал за искру Божью.
А кто-то принимал мой дар
Божественного умолчанья
За молнии плывущий шар
В среде земного обыванья.
И громко тот и этот свет
Перекликались петухами:
«Он даже поступью поэт,
Хотя не говорит стихами!»
Когда у бездны на краю
Возьму я голыми руками
Змею молчанья – смерть мою,
Она заговорит стихами.
2001
Муха в янтаре
Вулкан моей чернильницы уснул.
Ему пустое снится. А бывало,
Какую жизнь, какой огонь и гул
Мое перо оттуда изымало!
На склоне лет – а это склон святой! —
Мое перо себя не понимает,
Когда со дна чернильницы пустой
То муху, а то ведьму изымает.
Жизнь потеряла свой былой размах.
Как в толще сна – ни духу и ни слуху.
Однажды в магаданских закромах
Я в странном янтаре увидел муху.
Через пятнадцать миллионов лет
Я как поэт послал ей свой привет.
Пятнадцать миллионов лет прошло,
Как эта муха в воздухе летала,
Пока ее в смолу не занесло,
Пока смолу волна не обкатала.
Я видел муху моего ума,
Как некий знак в тумане созерцанья,
Как точку, что меняет суть письма,
А может, и Священного Писанья.
И долго озирался я потом,
И всюду открывалась мне дорога,
Ведущая в обетованный Дом,
Где вещи мира источают Бога.
Бог как смола. Ты крепко влип, поэт,
В глубокий сон, что временем зовется…
Через пятнадцать миллионов лет
Ударит гром – и твой вулкан проснется.
2001
Ковер-самолет
Долго ткала ты из злата и сини
Старославянский ковер.
Был мне знаком на чудесной холстине
Каждый летучий узор.
Мы обвенчались в расхристанном храме,
Лучше нигде не нашли.
И расстелился ковер перед нами,
И на ковер мы сошли.
Я-то подумал: судьба указала
Златом и синью пройти.
Топнула ты о ковер и сказала:
– Брачное ложе, лети!
Так и взвились мы на злате и сини
До невечерних высот.
Ахнул народ и, быть может, поныне
Небо глазами пасет.
Ты сорвала подвенечное платье,
Вспыхнул синь-порох в глазах.
И, словно душу, раскрыла объятья —
Вся в голубых небесах.
– Люди увидят! – А людям не видно,
Как я нагая стою.
– Бога побойся! – А Бога не стыдно!
Бога я тоже люблю.
Жаром дохнула густая молитва,
Плоть превращая в огонь.
И завязалась любовная битва —
Ветер меня охолонь!..
После огня одолела дремота.
Но не сомкнула ты глаз,
Свесила ноги с ковра-самолета —
Только и видели нас.
2001
Анюта
Придите на цветы взглянуть,
Всего одна минута!
Приколет розу вам на грудь
Цветочница Анюта.
Забытая песенка
Эта жизнь – всего одна минута,
Да и та проходит без следа.
Где она, веселая Анюта?
Я ее не видел никогда.
Жизнь моя давно идет к развязке,
Подавая знак средь бела дня.
Это не Анютины ли глазки
В чистом поле смотрят на меня?
Это не она ли Бога просит
Отпустить ее на малый срок?
Слышу ясно – как рукой подносит
С того света чистый голосок.
Я лежу, усыпанный цветами,
Запах розы издали ловлю:
Он сулит мне скорое свиданье
С той, кого, не ведая, люблю.
Придите на цветы взглянуть,
Всего одна минута!
Положит розу вам на грудь
Та самая Анюта.
2001
Слепое пятно
Пятно – предатель ближних глаз,
Его зовут слепым.
Предатель блещет среди нас
Отсутствием своим.
Его отсутствие косит
И со смешком гнусит:
«Через меня иль сатану,
Но попустил Господь
Скосить великую страну:
И дух ее, и плоть».
2001
Явление под Олимпом
Крытый именем Боговой матери,
Есть один под Олимпом шалман.
Там встречаются правдоискатели,
Осквернители-гробокопатели,
Исторические толкователи.
Не поймешь: кто дурак, а кто пьян.
И явилась на черную пятницу,
Как из бездны, бледна и страшна,
Баба – дура по самую задницу.
– Я Россия! – сказала она. —
Деревенская ли, городская ли,
Дня прожить не могла без вранья.
Все собаки на западе лаяли,
Если дул ветерок от меня.
Ваша правда, о правдоискатели!
Я пропала. Ищите меня!
Ваша воля, о гробокопатели!
Вы живьем закопали меня.
О бессмысленные толкователи,
Вы толкуете мимо меня…
А катитесь все к чертовой матери!
Поминайте, как звали меня…
Крытый именем Боговой матери
Был шалман, а теперь его нет.
Покатилось все к чертовой матери…
А с Россией остался поэт.
2001
Новое солнце
А над нами все грозы и грозы,
Льются слезы, кровавые слезы,
Да не только от ран ножевых.
Матерь Божья над Русью витает,
На клубок наши слезы мотает,
Слезы мертвых и слезы живых,
Слезы старых, и малых, и средних,
Слезы первых и слезы передних…
А клубок все растет и растет.
А когда небо в свиток свернется,
Превратится он в новое солнце,
И оно никогда не зайдет.
2001
* * *
Полюбите живого Христа,
Что ходил по росе
И сидел у ночного костра,
Освещенный, как все.
Где та древняя свежесть зари,
Аромат и тепло?
Царство Божье гудит изнутри,
Как пустое дупло.
Ваша вера суха и темна,
И хромает она.
Костыли, а не крылья у вас,
Вы разрыв, а не связь.
Так откройтесь дыханью куста,
Содроганью зарниц
И услышите голос Христа,
А не шорох страниц.
2001
Преображенный храм
За синим лесом, за горами
Смех раздается молодой.
Свеча смеется в старом храме.
Она зажглась сама собой.
Она сияет в людном храме
И поднимает над толпой,
Подобно солнцу над горами,
Воздушный купол золотой.
Она от радости смеется,
Она от счастья весела.
И в каждом сердце отдается,
Как звон во все колокола.
И все великие святые
Не верят собственным ушам.
И улыбаются впервые,
Преображая старый храм.
2001
Ложе сна
Я сплю на Слове. Каюсь, Боже!
Чудн€о сияет это ложе.
Оно из молнии и грома,
Из толщи звезд и невесомо.
Лежу с открытыми глазами,
Как жертва перед небесами.
И пью из Твоего дыханья
Сладчайшие благоуханья.
Во мне струятся сны простые —
Оранжевые, золотые.
А пробуждение другое —
Зеленое и голубое.
2001
* * *
Странно и сладко звучат невечерние звоны.
Солнце садится, и тени ложатся на склоны.
Сладко и больно последние листья ронять.
Я возвращаюсь за письменный стол – умирать.
Отговорила моя золотая поэма.
Все остальное – и слепо, и глухо, и немо.
Боже, я плачу и смерть отгоняю рукой.
Дай мне смиренную старость и мудрый покой.
2002
Тамбовский волк
России нет. Тот спился, тот убит,
Тот молится и дьяволу, и Богу.
Юродивый на паперти вопит:
– Тамбовский волк выходит на дорогу!
Нет! Я не спился, дух мой не убит,
И молится он истинному Богу.
А между тем свеча в руке вопит:
– Тамбовский волк выходит на дорогу!
Молитесь все, особенно враги,
Молитесь все, но истинному Богу!
Померкло солнце, не видать ни зги…
Тамбовский волк выходит на дорогу.
2003
Шальная пуля
У меня веселая натура,
У меня счастливая рука.
В чистом поле свищет пуля-дура.
Не меня ли ищет, дурака?
Вот она! Горячая и злая.
На лету поймал ее в кулак.
– Здравствуй, дура! Радость-то какая!
И в ответ я слышу: – Сам дурак!
Я причину зла не понимаю…
Брошу пулю в пенистый бокал,
Выпью за того, кого не знаю,
За того, кто пулю мне послал.
2003
Встреча
Поезд мчался на бешеной скорости,
А навстречу шел поезд другой
На такой же, неистовой скорости,
И сидел в нем не я, а другой.
Затряслась, пыльной бурей окутана,
И моя, и его череда.
– Ты откудова? – Из ниоткудова!
– А куда? – Неизвестно куда!
Разорвать бы рубаху до пояса,
Закричать бы ему: – Человек!
Дай мне руку из встречного поезда,
Чтобы нам не расстаться навек!
Просвистела прерывисто-длинная
Меж земных и небесных крутизн
И моя непутевая линия,
И его неизвестная жизнь.
Может быть, пред очами Всевышнего
Наша встреча еще впереди.
А в убогой ладони у нищего
Не расходятся наши пути.
2003
Качающийся камень
Какая буря воет и свистит,
Взметая дыбом замысел поэта!..
А на крыльце хмельной мужик стоит,
Качается, как преставленье света.
Качается, никак не упадет,
Не скатится с крыльца, не разобьется.
Его ни жуть, ни буря не берет.
Вот статика!.. то плачет, то смеется.
Мужик стоял враскачку на крыльце,
Одетый в ночь и беглое сверканье.
И думал о колумбовом яйце,
Но больше о качающемся камне.
– Мой камешек, предание гласит,
В Ирландии и в Индии, и где-то
В тропической Америке стоит,
Качается, как преставленье света.
А тянет он на тысячи пудов.
Зачем, кому поставлен – неизвестно.
Поди, сошло с народа семь потов,
Пока поставил камень он на место.
Его ни буря не берет, ни жуть.
Качается помалу… Но поглянь-ка!
А ежели сильней его качнуть,
Он устоит, как русский Ванька-встанька?
Я сном и духом в небесах витал,
Как на ветру оторванная ставня.
В Ирландию, и в Индию летал,
И в Южную Америку… Нет камня!
В Ирландии унылый шиш свистит,
А в Индии вповал лежат народы.
Там только йог на голове стоит
И смотрит, как змея из-под колоды.
Про камни Анд мне нечего сказать.
Там оползни, а камнепады смерти
Так начинают по тебе скакать —
Не разобрать, где камни, а где черти.
С чего же я напился?.. А с того,
Что с этим камнем вышла непотачка.
Я каюсь: раскачать хотел его,
Поскольку у меня сильней раскачка.
Он устоял… Колумбово яйцо
Когда-то так, наверно, устояло…
Поскрипывает старое крыльцо,
И треплется словесное ботало.
Ночная буря воет и свистит…
Ни кельта, ни арийца, ни индейца.
Но где-то камень все-таки стоит,
Качается его священнодейство.
Я мужику не заглянул в лицо,
Не соглядатай я и не насмешник.
Пускай стоит колумбово яйцо
И кается качающийся грешник…
Поэт свой образ, как яйцо, творит,
Поправить можно – только будет хуже.
Он разобьется… А пока стоит
И не мешает никому снаружи.
2003
Слепые мудрецы
В одной пустыне повстречались двое,
И каждый думал: этот мир – пустое!
Один затряс ногой и возопил:
– Как тесен мир! Мне отдавило ногу.
– А в мире что-то есть! – проговорил
В раздумье тот, кто ногу отдавил.
Да, в мире что-то есть, и слава Богу…
А жизнь идет, не глядя на дорогу.
2003
Деревянные боги
Идут деревянные боги,
Скрипя, как великий покой.
За ними бредет по дороге
Солдат с деревянной ногой.
Не видит ни их, ни России
Солдат об одном сапоге.
И слушает скрипы глухие
В своей деревянной ноге.
Солдат потерял свою ногу
В бою среди белого дня.
И вырубил новую ногу
Из старого темного пня.
Он слушает скрипы пространства,
Он слушает скрипы веков.
Голодный огонь христианства
Пожрал деревянных богов.
Мы раньше молились не Богу,
А пню среди темного дня.
Он вырубил новую ногу
Из этого старого пня.
Бредет и скрипит по дороге
Солдат об одном сапоге.
Скрипят деревянные боги
В его деревянной ноге.
Скрипят деревянные вздохи,
Труху по дороге метут.
Народ разбегается в страхе.
А боги идут и идут.
По старой разбитой дороге
В неведомый темный конец
Идут деревянные боги.
Когда же пройдут наконец?..
Прошли деревянные боги,
Прошли на великий покой.
Остался один на дороге
Солдат с деревянной ногой.
2003
Пыль на дороге
Расскажу вам попутную сказку,
Хоть не знаю, куда вы идете,
Истоптав до колен свои ноги
И взметая клубящийся страх…
Человек – это прах и попытка,
Человек – это облако пыли,
Знак, причудливо поднятый ветром,
Как наскальный рисунок в горах.
Иногда облака принимают
Очертания зверя иль птицы.
Прах земной принял вид человека.
Черт чихнул – и развеялся прах,
Но не весь. Кое-что задержалось —
Рваный оттиск воздушной фигуры.
Может быть, это ангел-хранитель,
Что вам снится в туманных чертах.
2003
Прозрение во тьме
Царевна спящая проснулась
От поцелуя дурака.
И мира страшного коснулась
Ее невинная рука.
Душа для подвига созрела,
И жизнь опять в своем уме.
Ага, слепая! Ты прозрела,
Но ты прозрела, как во тьме.
А в этой тьме и солнце низко,
И до небес рукой подать,
И не дурак —
Антихрист близко,
Хотя его и не видать.
2003
Поэт и монах
То не сыра земля горит,
Не гул расходится залесьем, —
Поэт с монахом говорит,
А враг качает поднебесьем.
Монах недавно опочил.
Но сумрак, смешанный со светом,
Его в дороге облачил,
И он возник перед поэтом.
Его приветствовал поэт:
– Как свят, монах? Как живы черти?
Монах
Не очень свят. А живы нет.
Вся жива – сон. Готовься к смерти.
Поэт
Искал я святости в душе
И думал о тебе порою.
И вот на смертном рубеже
Явился ты передо мною.
Признайся, что не любишь ты
Мечты, любви и красоты,
Запросов сердца и ответов.
Монах
Признаться, не люблю поэтов.
Изображать вы мастера,
Но только зло и только страсти,
Что так и валят из нутра.
Поэт
Ты прав, монах. Но прав отчасти.
Монах
А птицы вашего пера —
Воображение и память.
Но что касается добра,
Ваш слог и бледен и натянут.
Поэт
А мощь Державина! Вот слог:
«Я царь – я раб – я червь – я Бог!»
Монах
Отвратна мне гуденьем крови
Державинская ода «Бог».
Поэт
А что ты скажешь о любови?
Монах
Исходит кровью не любовь,
А ваше самовыраженье.
В отмирном самоотверженье
Я умерщвляю плоть, и кровь,
И память, и воображенье.
Они затягивают нас
В свистящий вихрь земного праха,
Где человек бывал не раз,
Был и монах – и нет монаха.
Поэт
Пускаешь пыль в глаза, монах!
Уж пел Давид под диким кедром,
Что человек есть только прах,
С лица земли взметенный ветром.
Монах
В искусстве смешано твоем
Добро со злом и тьма со светом,
Блеск полнолунья с божеством,
А бремя старости с последом.
Покуда мысли есть в уме,
Покуда в сердце есть желанья,
Для узника очарованья.
Не мысли, не желай – и ты
Достигнешь высшего блаженства
При созерцанье совершенства
Добра, любви и красоты.
Поэт
Монах, ты о каком уме
И о какой толкуешь тьме?
Что есть в уме, то есть и в чувстве,
А значит, в сердце и в искусстве.
Искусство смешано. Пусть так.
Пусть в нашем поле плевел много.
Но Богу дорог каждый злак.
Ведь каждый злак – улыбка Бога.
А ты готов все поле сместь
За то, что плевелы в нем есть.
Не слишком ли ты судишь строго?
Что ж остается нам, творцам?
Монах
Плач покаянья остается
Творцам, а может, мертвецам.
Поэт
Давно в искусстве раздается
Сей плач.
Монах
Искусство – смрадный грех,
Вы все мертвы, как преисподня,
И ты мертвец – на вас на всех
Нет благовестия Господня.
В предверье Страшного Суда
На рафаэлевой картине —
Завеса бледного стыда,
А не сияние святыни.
Поэт
Загнул юрод! Еще чего!
Чтоб на лице Пречистой девы
Не выражалось ничего
От прародительницы Евы?
Так отреши ее тогда
От человеческого рода,
От богоданного стыда
Под знаком совести юрода.
Ты умерщвляешь плоть и кровь,
Любовь лишаешь ощущенья.
Но осязательна любовь,
Касаясь таин Причащенья.
Какой же ты христианин
Без чувственного постоянства?
Куда ты денешь, сукин сын,
Живые мощи христианства?
Так умертви свои уста,
Отвергни боговоплощенье,
Вкушая плоть и кровь Христа
И принимая Причащенье!
При грозном имени Христа,
Дрожа от ужаса и страха,
Монах раскрыл свои уста —
И превратился в тень монаха,
А тень осклабленного рта —
В свистящую воронку праха.
И смешаны во прахе том
Добро со злом и тьма со светом.
И ходит страшным ходуном
Свистящий прах перед поэтом.
Под ним сыра земля горит,
И гул расходится залесьем.
– Смотри, – поэту говорит, —
Как я качаю поднебесьем.
Поэт вскричал: – Да это враг! —
Окстился знаменным отмахом —
И сгинул враг, как тень, в овраг…
Но где монах? И что с монахом?
1 и 5 ноября 2003
Молитва
На голом острове растет чертополох.
Когда-то старцы жили там – остался вздох.
Их много было на челне… По воле волн
Прибило к берегу не всех – разбился челн.
Спросил один чрез много лет: – А сколько нас?
– А сколько б ни было, все тут, – был
общий глас.
Их было трое, видит Бог. Все видит Бог.
Но не умел из них никто считать до трех.
Молились Богу просто так сквозь дождь и снег:
– Ты в небесех – мы во гресех – помилуй всех!
Но дни летели, годы шли, и на тот свет
Сошли два сивых старика – простыл и след.
Один остался дотлевать, сухой, как трут:
– Они со мной. Они в земле. Они все тут.
Себя забыл он самого. Все ох да ох.
Все выдул ветер из него – остался вздох.
Свой вздох он Богу возносил сквозь дождь и снег:
– Ты в небесех – мы во гресех – помилуй
всех!
Мир во гресех послал корабль в морскую даль,
Чтоб разогнать свою тоску, свою печаль.
Насела буря на него – не продохнуть,
И он дал течь, и он дал крен, и стал тонуть.
Но увидала пара глаз на корабле:
Не то костер, не то звезда зажглась во мгле.
Соленый волк взревел: – Иду валить норд-ост!
Бывали знаки мудреней, но этот прост.
Пройдя, как смерть, водоворот меж тесных скал,
Прибился к берегу корабль и в бухте стал.
И буря стихла. Поутру шел дождь и снег,
Морские ухари сошли на голый брег.
Они на гору взобрались – а там сидел
Один оборванный старик и вдаль глядел.
– Ты что здесь делаешь, глупой? – Молюсь
за всех. —
И произнес трикрат свой стих сквозь дождь и снег.
– Не знаешь ты святых молитв, – сказали так.
– Молюсь, как ведаю, – вздохнул глупой
простак.
Они молитву «Отче наш» прочли трикрат.
Старик запомнил наизусть. Старик был рад.
Они пошли на корабле в морскую даль,
Чтоб разогнать свою тоску, свою печаль.
Но увидали все, кто был на корабле:
Бежит отшельник по воде, как по земле.
– Остановитесь! – им кричит. – Помилуй Бог,
Молитву вашу я забыл. Совсем стал плох.
– Святой! – вскричали все, кто был
на корабле. —
Ходить он может по воде, как по земле.
Его молитва, как звезда, в ту ночь зажглась…
– Молись, как прежде! – был таков
их общий глас.
Они ушли на корабле в морскую даль,
Чтоб разогнать свою тоску, свою печаль.
На голом острове растет чертополох.
Когда-то старцы жили там – остался вздох.
Как прежде, молится сей вздох сквозь дождь
и снег:
– Ты в небесех – мы во гресех – помилуй
всех!
8 ноября 2003
Комментарии
В настоящем издании в хронологическом порядке (по годам) представлены самые характерные и знаменитые стихотворения Ю.П. Кузнецова – начиная с 1967 года, с которого сам поэт вел отсчет своей творческой зрелости, и вплоть до кончины поэта в 2003 году.
Крупные поэмы (поэма «Дом» в трех главах и поздняя трилогия «Путь Христа», «Сошествие в ад», «Рай») не представлены.
Стихотворения даны, как правило, по последней редакции (из позднейшего прижизненного издания того или иного стихотворения). Большинство стихотворений публикуются по последнему авторскому сборнику «Крестный путь» (2003), для которого Кузнецов специально переработал многие прежние стихотворения и который был издан в 2006 году с заглавием «Крестный ход» (по ошибке издателя). При этом устранены многочисленные ошибки, допущенные в указанном выше издании.
Заглавия авторских книг Юрия Кузнецова известны и замечательны своей пространностью и выразительностью. По свидетельству самого поэта, они, как правило, являлись своего рода поэтическими манифестами. Заглавия эти почти всегда даны по той или иной строке или словосочетанию из собственных стихотворений поэта. Почти все такие «титульные» стихи включены в настоящий сборник, а каждый такой случай оговорен в комментариях.
Деревянный журавль. Впервые в книге – «Во мне и рядом – даль» (1974) – опубликовано с заглавием «Раздумье». Под этим же заглавием переиздавалось и во всех остальных книгах вплоть до последнего сборника «Крестный путь», в котором стихотворение обрело свое окончательное заглавие. В раннем рабочем варианте стихотворение называлось «Русская легенда».
Отсутствие. Вот что сам автор пишет об этом стихотворении: «В 1967 году у меня, наконец, прорезалось мифическое сознание в «чистом виде». Я написал свой первый миф: стул в пиджаке сдвинулся с места сам и стал ходить, и даже говорить по телефону <…>. Так я открыл свою поэтическую вселенную». Отметим, о чем уже говорилось, что именно с 1967 года поэт ведет отсчет своей творческой зрелости.
«Все сошлось в этой жизни и стихло…» Это стихотворение, по выражению самого поэта, его «первая христианская ласточка».
«Ниоткуда, как шорох мышиный…» В раннем рабочем варианте стихотворение называлось «Возвращение». В книге «До последнего края» (2001) первые две строки имели следующий вид: «Я заскребся, как шорох мышиный, /В захолустном родимом краю».
Очки Заксенгаузена. Стихотворение является своего рода раритетом. Единственное прижизненное издание в книге «Во мне и рядом – даль» (1974). В ранней рабочей версии называлось «Миф».
Заксенгаузен (Заксенхаузен, Sachsenhausen) – немецко-фашистский концлагерь близ Потсдама. Создан в 1936. В лагере уничтожено св. 100 тыс. узников. В апреле 1945 освобожден Советской Армией. С 1961 в Заксенхаузене международный музей.
Атомная сказка. Одно из самых известных и хрестоматийных стихотворений Юрия Кузнецова, которое стало знаменитым еще в пору учебы поэта в Литературном институте. Так, руководитель семинара С.С. Наровчатов в отзыве на дипломную работу студента 5-го курса Юрия Кузнецова писал : «Мне давно уже представляется, что современная наука, подобно Фаусту, продала душу черту, и что получится из этой сделки, никому не известно. В «Атомной сказке» рука молодого поэта бесстрашно нащупывает узел противоречия между естественностью и анализом, познанием и результатами. И это малая часть тех граней, которые можно разглядеть в этом стихотворении».
Из интервью Ю. Кузнецова 1995 года: «То ли в 1969-м, то ли в 1970 году на одном из пленумов Российского Союза писателей один критик процитировал мое стихотворение «Атомная сказка». Меня тогда почти никто не знал. А философский смысл стихотворения оказался недоступен для кой-кого из партийных бонз. «Ну и что? – возразили они критику. – И Базаров резал лягушек. Это стишки для школьного капустника». Но ведь Базаров тонет в моем стихотворении, как в народном сознании Ивана Дурака тонет весь ученый мир с его унылым прагматизмом, да и со всей цивилизацией».
Грибы. В стихотворении поэт исходит из реального факта: известны случаи, когда грибы взламывали асфальт и поднимали бетонные перекрытия. По свидетельству специалистов, примерная сила давления гриба на все окружающее соответствует давлению в шинах десятитонного самосвала. Такая сила пробивает не только землю, но и асфальт. В разных изданиях существенно варьировалась 4-ая строка стихотворения. В первом («До последнего края», 1974) и последнем («Крестный путь», 2003) прижизненных авторских сборниках: «Ломают грозно сонные грибы /Асфальт непроницаемого века». Начиная с книги «Край света – за первым углом», 1976: «Асфальт, непроницаемый для света.». В книге «Избранное» (Худ. Лит., 1990): «Асфальт, непроницаемый для века».
Ветер. Интересный факт: часть стихотворения была украдена и использована известным поэтом-песенником и «куртуазным маньеристом» В. Пеленягрэ в популярной песне «Монолог» на музыку И. Крутого. Ср. у Пеленягрэ: «Я только гавань, ты же ветер вольности, /Рассеянный в желаньях и любви. /Одной рукой ты гладил мои волосы, /Другой топил на море корабли». У Ю. Кузнецова: «Ты женщина – а это ветер вольности… /Рассеянный в печали и любви, /Одной рукой он гладил твои волосы, /Другой – топил на море корабли».
Отцу. См. об этом стихотворении и реакции на него критики в интервью Ю. Кузнецова: «В шестьдесят девятом году я написал стихи о своем сиротстве, которые заканчивались так: «– Отец! – кричу. – /Ты не принес нам счастья. /Мать в ужасе мне закрывает рот…» Были потом и другие стихи, обращенные к военному поколению. Но мне тут же говорили, что я, мол, пляшу на костях отца и совершаю кощунство. Но – помилуйте – какое же это кощунство, когда молодой человек хочет правды и прямо говорит об этом. Марк Соболь после одного моего замечания в адрес военного поколения так вознегодовал, что усомнился, являюсь ли я солдатским сыном. Это уж чересчур. <…> Спор между отцами и детьми придумал Тургенев. Но то был риторический период в литературе. А у нас на Руси отец с сыном или сражаются, или отец просто проматывает отцовское наследие, как материальное, так и духовное. Это первым в литературе еще Лермонтов заметил. Как известно, у его отца не сложилась семейная жизнь. Поэт из-за этого много страдал. Он сам называл себя «сыном страданья». А однажды у него вырвалось признание: «Ты дал мне жизнь, но счастья не дал; ты сам на свете был гоним, ты в людях только зло изведал…» А в революции сын нередко шел против отца. Так что, какой здесь спор? У нас всегда были одни крайности. А прекраснодушный Тургенев, повторяю, ввел проблему отцов и детей в риторический план». («Книжное обозрение», № 40, 2 октября 1987 года).
Поэт. Стихотворение знаковое для автора. См. об этом в эссе Ю. Кузнецова «Воззрение»: «В 1967 году у меня наконец прорезалось мифическое сознание в «чистом виде». <…> К этому времени я прочитал три тома А.И. Афанасьева «Поэтические воззрения славян на природу» и уверился в себе. И, сам того не сознавая, послал вызов богу искусств Аполлону: написал стихотворение «Поэт». Аполлон не стал сдирать заживо с меня кожу, как с Марсия, но удостоил меня ответом: послал смертоносную стрелу. От одного свиста его стрелы поднималась буря и ломала деревья. Удар был сокрушительным, но я устоял.
Ночью вытащил я изо лба
Золотую стрелу Аполлона.
Очень важно, что я устоял. Человек с обыденным сознанием усмехнется и скажет: «Какая чепуха! Это все произошло на бумаге». Не на бумаге, а внутри поэта. И выразилось в слове. Нельзя же читать стихи, как газету».
Горные камни. В этом стихотворении Юрий Кузнецов поэтически переработал образ и словесные формулы из рассказа Андрея Платонова «Такыр» (1934): «Заррин-Тадж села на один из корней чинары, который уходил вглубь, точно хищная рука, и заметила еще, что на высоте ствола росли камни. Должно быть, река в свои разливы громила чинару под корень горными камнями, но дерево въело себе в тело те огромные камни, окружило их терпеливой корой, обратило его, освоило и выросло дальше, кротко подняв с собою то, что должно его погубить. «Она тоже рабыня, как я! – подумала персиянка про чинару. – Она держит камень, как я свое сердце и своего ребенка. Пусть горе мое врастает в меня, чтоб я его не чувствовала…».
Сам Кузнецов, отвечая на критику, упомянул об этом в стихотворении «Поэт и другие» (1981), не вошедшем в данное издание: «Другие: Он у Платонова украл /Чинару с горными камнями. Жена поэта: На золотой горе с богами /Не в эти камни он играл».
См. также комм. к балладе «Четыреста».
«Завижу ли облако в небе высоком…» Заключительные строки этого стихотворения – «Но русскому сердцу везде одиноко, /И поле широко и небо высоко». – высечены на могиле поэта в Москве на Троекуровском кладбище.
Поющая половица. Первоначально в рукописи стихотворение так и называлось, но при первой публикации в книге («Во мне и рядом – даль», 1974), а также и во всех остальных книгах вплоть до 2002 года, стихотворение носило заглавие «Хозяин рассохшегося дома». В 2002 году в книге «Любовная лирика» (а затем в последнем сборнике «Крестный путь», 2003) Кузнецов вернулся к первоначальному заглавию.
«Я в поколенье друга не нашел…» Критик Ал. Михайлов отмечал в этом стихотворении перекличку с Евг. Боратынским, у которого есть слова: «И как нашел я друга в поколенье, / Читателя найду в потомстве я».
Елена.Елена – героиня древнегреческих мифов и легенд, «Илиады» и «Одиссеи» Гомера – олицетворение женской красоты, спартанская царица, из-за которой началась Троянская война. По легендам, слух о красоте Елены распространился настолько широко по всей Греции, что сватать девушку собрались несколько десятков знатнейших героев всей Эллады.
Макбет.Леди Макбет – героиня драмы У. Шекспира «Макбет». Она красива, пленительно женственна, но, как обычно считается, именно честолюбие леди Макбет подвигло ее супруга на совершенное им злодеяние. В отличие от своего мужа, она не знает сомнений и колебаний, не ведает сострадания. В знаменитой сцене пьесы она ходит во сне и пытается смыть воображаемую кровь с рук.
Многие критики усматривали в этом стихотворении кощунство и как бы нравственную амбивалентность автора. На это хорошо в своей статье ответил глубоко проникнувшийся творчеством Ю. Кузнецова литературовед В. Федоров: «Каждое стихотворение поэта, – пишет Федоров, – попытка прорыва из малого (своего или чужого) и в себе замкнутого времени в большое и «открытое» время. Эта воля к целому мира» осуществляется «порой в формах, близких к традиционным». Но по большей части «ее проявление весьма своеобычно и может вызвать (и вызывает) даже у так называемых «компетентных читателей» удивление». «…леди Макбет уходит из жизни нераскаявшаяся, окруженная плотным облаком ненависти. Можно присоединиться к этому чувству, и это будет только справедливо. Но можно пережить чувство раскаяния и даже жажды возмездия к себе – «за» леди Макбет. <…> Поэт сочувствует леди Макбет не в ее преступлении, а в наказании. Его любовь не отменяет возмездия, но она обращает огонь, сжигающий леди, в очистительный. Это и есть милосердие».
Возвращение. Одно из знаменитых и хрестоматийных стихотворений Юрия Кузнецова, связанное с памятью о погибшем на войне отце. В своё время (в середине 70-х годов) участники дискуссии в рубрике «круглый стол» («Литературная газета»), посвященной поэзии молодых, единодушно признали стихотворение «Возвращение» новым словом нового поколения о войне. Из следующего высказывания самого автора (ответ на вопрос корреспондента по поводу обвинений поэта в «безнравственности») видно, насколько оказались важны образы, содержащиеся в этом стихотворении, для всего творческого мироощущения Ю. Кузнецова: «Мир мой неуютный, с космическими какими-то вихрями. Столб взрыва идёт на меня, на мою детскую память. А всё это я освоил душой. Наверное, нравственность должна быть дай бог какой, если я не надорвался, не стал пессимистом…».
«Надоело качаться листку…» По заключительной строке этого стихотворения названа последняя и наиболее полная прижизненная книга избранных стихотворений и поэм Ю. Кузнецова – «До последнего края» (2001).
Гимнастерка. Одно из хрестоматийных стихотворений Ю. Кузнецова, нередко включаемое в антологии и учебные пособия по новейшей литературе. По свидетельству И. Ростовцевой, в основу сюжета положена реальная жизненная история, пересказанная поэту.
Четыреста.«В Крыму стоит Сапун-гора…» – отец поэта, начальник полковой разведки, Поликарп Ефимович Кузнецов погиб в 1944 г. в Крыму при штурме Сапун-горы, и был похоронен на братском кладбище возле школы («Полна долина под горой / Цветами и детьми…») в крымском селе Шули («У крымского села…»). Поэт, которому тогда было всего 3 года, так и не видел своего отца живьем («И крикнул сын: – Где мой отец?/ Я зреть его пришел…»). См. также комм. к стихотворениям «Отцу» и «Я пил из черепа отца…».
«Через военное кольцо /Повозка слез прошла, /Но потеряла колесо /У крымского села…» – Колесо, Повозка слез – символы судьбы (повозка слез обобщенно символизирует именно трагическую судьбу), тесно связанные с народно-поэтической традицией.
Образ «повозки слез» происходит от древнегреческих трагедий (в частности, Эсхила) как сооружение, на котором античный хор выезжал на орхестру. Хор оплакивал трагическую участь героя драмы, метафорически переполняя повозку слезами. У Юрия Кузнецова он используется также в поэме «Золотая гора» (1974). О заимствовании образа «повозки слез» Кузнецов упоминает в своем стихотворении «Поэт и другие» (1981):
«Другие: А в мировой литературе /Он – вор. Жена поэта: И Прометей был вором.. Другие: Вот бабий ум, набитый вздором!/ Проснись, Эсхил! Повозку слез /Вор у тебя увел. Жена поэта: Так что ж! /Она полна его слезами, /А не чужими….».
Золотая гора. По этой поэме названа одна из книг Ю. Кузнецова («Золотая гора», 1989). Золотая гора символизирует здесь творческий Парнас или Олимп, на который пытаются взойти «все, кто пишет поэзией или прозой».
«Мелькнул в толпе воздушный Блок, / Что Русь назвал женой…» – см. в стихотворении Александра Блока «Река раскинулась. Течет, грустит лениво…» из цикла «На поле Куликовом» (1908): «О, Русь моя! Жена моя! До боли / Нам ясен долгий путь!» Ю. Кузнецов высказывался по этому поводу на поэтических семинарах в Литературном институте: «Происходит сужение, замена матери молодой женщиной, что идет в разрез с народным воззрением. Родина – мать… у Блока – кровосмешение…».
«Он повстречал повозку слез / И не успел свернуть…» – об образе «повозки слез» см. комм. к балладе «Четыреста» (1974).
«Выходя на дорогу, душа оглянулась…» По первой строке этого стихотворения названа книга Ю. Кузнецова «Выходя на дорогу, душа оглянулась» (1978). Заглавная строка стихотворения перекликается с «Выхожу один я на дорогу…» М.Ю. Лермонтова.
«Пень, иль волк, или Пушкин мелькнул» – ср. в стихотворении А.С. Пушкина «Бесы»: ««Кони стали… «Что там в поле?» – / «Кто их знает? пень иль волк?»
Хвалынское море (Хвалисское море) – древнерусское название Каспийского моря.
«На берегу, покинутом волною…» Стихотворение представляет собой 1-ую часть и как бы пролог диптиха «Прощания с Вадимом Кожиновым». С содержанием 1-й части перекликаются последние строки 2-й (не вошедшей в наше издание) части: «И ты сказал: – Чем старе, тем сильней… – / И я услышал рокот с океана».
Чтобы лучше понять смысл этого стихотворения, полезно иметь в виду сказанное Ю. Кузнецовым на своих лекциях в Литературном институте: «Старость перекликается с детством. Старость и детство близки с разных сторон к океану вечности… перед старостью – впереди – такая же бездна, которая у детства – позади, – тайна рождения и смерти человека.»
«За дорожной случайной беседой…» Сам Кузнецов считал, что этим стихотворением он продолжает «любовную череду» русской поэзии, начатую Пушкиным – «Я помню чудное мгновенье…» А.С. Пушкина, «Средь шумного бала случайно…» А.К. Толстого, «Я встретил вас – и все былое…» Ф.И. Тютчева, «Сияла ночь. Луной был полон сад…» А.А. Фета, «Незнакомка» А.А. Блока.
Распутье. Сам Кузнецов считал, что этим стихотворением он продолжает «дорожную череду» русской поэзии, начатую Лермонтовым – «Выхожу один я на дорогу…» М.Ю. Лермонтова, «Тройка» («Что ты жадно глядишь на дорогу») Н.А. Некрасова, «Накануне годовщины 4 августа 1864 г.» («Вот бреду я вдоль большой дороги…») Ф.И. Тютчева, «Осенняя воля» («Выхожу на путь, открытый взорам…») А.А. Блока.
Теме «Дорога» была посвящена одна из лекций Ю. Кузнецова в Литературном институте, где поэт, в частности, подчеркивал, что «состояние «на распутье» типично для русского человека».
«Я пил из черепа отца…» Стихотворение (главным образом из-за заглавной строки) в свое время бурно обсуждалось в критике, пользовалось скандальной известностью; автора обвиняли в «жестокости». Между тем, как писал известный критик, историк и литературовед В. Кожинов, эти «стихи говорят о жестокости мира, в котором целое поколение – поколение поэта – лишилось возможности сесть за стол с отцами; сыновьям осталось только то, что лежит в могилах: вместо «сказки лица» – одни черепа… И конечно, именно в этом смысл действительно жестокого образа. Этот эпохальный смысл создается всей образностью стихотворения, в котором участвуют солнце и луна и речь идет о последней “правде на земле”». Тем не менее поверхностный взгляд критиков и читателей часто цеплялся лишь за первую строчку, так что для многих Юрий Кузнецов стал поэтом, который «пьет из черепа отца». Вот что говорил об этом сам автор в 1987 году: «Первое, что надо сказать, – запретных тем в творчестве больше не существует. А второе, нельзя каждую строку понимать буквально. Ст. Рассадин однажды предложил заменить мою строку «Я пью из черепа отца» другой. Что получилось? Герой пьет из… пьяного торца… за правду на земле. Но как это возможно? Здесь нужно что-то высокое. Мой герой пил символически. А Рассадин вложил буквальный смысл, и это, естественно, ошарашило читателей. А стихотворение совсем о другом – о памяти, о чести».
Важно знать, что стихотворение было написано 9 мая. Этот день, помимо того, что является Днем Победы в Великой Отечественной войне, особенный для Кузнецова еще и тем, что именно 9 мая 1944 г. на братском кладбище в Крыму был похоронен отец поэта Поликарп Ефимович Кузнецов. Так что, великое общенародное торжество более, чем конкретно сливается здесь для поэта с личной семейной, сыновней драмой. См. также комм. к стихотворениям «Четыреста» и «Отцу».
Семейная вечеря. Стихотворение основано на реальных автобиографических фактах и преданиях семьи Ю. Кузнецова. «Сын-поэт» – сам Юрий Поликарпович Кузнецов, «дочка-вдова» – его старшая сестра Авиета Поликарповна, «светлый супруг, безвестно убитый» – отец поэта Поликарп Ефимович, погибший на войне в 1944 г., «От лона иного, от тучи гонимой, Он сын мой и брат им» – старший брат поэта Владилен Поликарпович, рожденный от другой матери.
«Но я б не хотела одно прорицанье /В могилу унесть…» – ср. в автобиографии Ю. Кузнецова: «В моей жизни много загадочного. Начать с того, что мое появление на свет предсказала астраханская гадалка летом 1917 года, когда моей матери было пять лет. Вот как это случилось. Мой дед, призванный в армию, не подавал о себе вестей, и бабка очень беспокоилась, что с ним. Добрые люди посоветовали обратиться к гадалке. Много чего ей нагадала гадалка: и что дед вернётся живым и здоровым, и что у них будет своя земля, и сколько у неё сейчас детей и какого пола и возраста, и сколько она народит ещё, и кто из сыновей будет кормильцем, – и всё сбылось!»
Ср. также в стихотворении «Отпущение» (см. в настоящем издании), написанном на смерть матери в 1997 году: «Еще в семнадцатом году, /В ее младенческие лета, /Ей нагадали на звезду, /Ей предрекли родить поэта».
Посох. По строке из этого стихотворения – «Отпущу свою душу на волю» – названа книга Ю. Кузнецова 1981 года.
Змеи на маяке. В первом книжном издании поэмы («Выходя на дорогу, душа оглянулась», 1978) она была опубликована с посвящением «П.П.» (Петр Палиевский). Сам Ю. Кузнецов так говорил об источнике сюжета (по воспоминаниям Е. Чеканова): «Жуткая история! <…> Нам, мне и Белову (писатель Василий Иванович Белов – прим. комм.), рассказал ее Палиевский, правда, в разное время. Белов сделал что-то на иностранном материале из нее… А сам Палиевский выкопал ее из средневековых хроник».
Тайна Гоголя. По строке из этого стихотворения – «Ожидая небесного знака» – названа книга Ю. Кузнецова 1992 года.
«Тихий Миргород…» – Миргород – город на Украине, Миргородский уезд – родные места Н.В. Гоголя; кроме того – одноименный сборник повестей Гоголя (февраль, 1835), среди которых и знаменитый «Вий». Повести в этом сборнике основаны на украинском фольклоре.
« – Инда правдой кичился ты, нос!» – «нос» – кличка Н.В. Гоголя за его, действительно, выделяющийся своей величиной и формой нос (см. также фантастическая повесть Гоголя «Нос»).
«Сотряслись осквернители праха…» – как известно, прах Гоголя подвергался неоднократному перезахоронению, с чем связано множество слухов, легенд и до сих пор не раскрытых тайн (исчезновение черепа и некоторых костей, неестественное положение останков и др.).
Стук над обрывом. Публикуется по последнему, изданному уже посмертно, сборнику Ю. Кузнецова «Крестный путь», в котором впервые появляется заглавие «Стук над обрывом» и дополнительное заключительное четверостишие, написанное Кузнецовым в самом конце жизни (вероятно, в 2003 году). При первой публикации в книге («Отпущу свою душу на волю», 1981) (как и во всех остальных прижизненных книгах) стихотворение носило заглавие «Стук» и содержало на одну строфу меньше.
«Повернувшись на Запад спиной…» «Что завяжутся русским узлом…» – одна из самых известных книг поэта называется «Русский узел» (1983 год); в этой книге стихотворение дано с посвящением «В.К.» (Вадиму Кожинову; см. комм. к стихотворению «Здравица»). Значение такого заглавия сам Кузнецов объясняет следующим образом: «Многие стихи этой книги обращены к свойствам славянской души. Мне хотелось, чтобы эти свойства никогда не распадались, всегда были объединены. Появилась мысль как бы завязать эти свойства узлом духа».
Муха. «Я у дремлющей Парки в руках /Нить твою задевала впотьмах…» – Парки – три богини судьбы в древнеримской мифологии (соответствовали мойрам в древнегреческой мифологии): первая – тянет пряжу, прядя нить человеческой жизни, вторая – наматывает кудель на веретено, распределяя судьбу, третья – перерезает нить, заканчивая жизнь человека.
«Ты сражался с невидимым злом, /Что стоит между миром и Богом…» – один из ключевых в поэзии Ю. Кузнецова образов, отражающий понимание поэтом своей миссии – преодоление разрывов, пустот и дыр бытия, осуществление связи миров. Ср. в стихотворении «Связист Путилов» («Из Сталинградской хроники», 1995): «Был бы я благодарен судьбе, /Если б вольною волей поэта /Я сумел два разорванных света: /Тот и этот – замкнуть на себе».
Пролог. В книге «Душа верна неведомым пределам» (1986) стихотворение опубликовано как 1-я часть (по сути, действительно – пролог) поэмы «Стальной Егорий». Во 2-й (по первоначальному замыслу – основной) части поэмы спрятанный (закопанный) матерью будущий герой просыпается, чтобы спасти Родину в Великой войне 1941 – 1945 гг. Однако во всех последующих книгах публиковалась именно только первая часть под заглавием «Пролог».
«Соберутся по русскую душу» – во всех книгах, кроме последнего посмертного сборника («Крестный путь», 2003), в этой строке – «Соберутся по милую душу».
«Про печали Мазурских болот / И воздушных твердынь Порт-Артура…» – речь идет о наиболее трагических эпизодах русской военной истории начала XX века, связанных с поражением и гибелью русской армии, которые, в свою очередь, перекликаются с подобными более ранними событиями («Как посек наше войско монгол…»). В районе Мазурских болот – на северо-востоке Польши, а до 1945 года на территории Пруссии, – во время 1-й мировой войны в 1914 – 1915 годах происходили кровопролитные бои между русскими и германскими войсками. Оторвавшись от тылов, оставшись без обозов с продовольствием и боеприпасами, русская армия все больше углублялась в заболоченные леса. Без боеприпасов и пополнения, без продовольствия, окруженные со всех сторон, войска генерала Самсонова продолжали сражаться. Были предприняты отчаянные попытки прорваться к своим, но из 80-тысячной армии сквозь вражеское окружение пробилось лишь двадцать тысяч солдат и офицеров, в плен попали тридцать тысяч, двадцать тысяч раненых осталось в лесах и болотах Восточной Пруссии, остальные погибли или пропали без вести.
C китайским портовым городом Люйшунь, вошедшим в историю Японии и России как Порт-Артур, связан важнейший и трагический эпизод уже русской-японской войны 1904 – 1905 гг. Несмотря на предательство некоторых руководителей штаба, героическая оборона Порт-Артура продолжалась 329 дней. Однако заключенный после войны Портсмутский мирный договор аннулировал права России на город и передал их Японии.
«Для того, кто по-прежнему молод…» «Но чужие священные камни, /Кроме нас, не оплачет никто…» – ср. слова Версилова у Ф.М. Достоевского в романе «Подросток»: «Русскому Европа так же драгоценна, как Россия; каждый камень в ней мил и дорог. Европа так же точно была Отечеством нашим, как и Россия… О, русским дороги эти старые чужие камни, эти чудеса старого божьего мира, эти осколки святых чудес; и даже это нам дороже, чем им самим!»; в романе «Братья Карамазовы» слова Ивана Карамазова, сказанные Алеше Карамазову: «Я хочу в Европу съездить, Алеша, отсюда и поеду; и ведь я знаю, что поеду лишь на кладбище… вот что!.. Дорогие там лежат покойники, каждый камень под ними гласит о такой горячей минувшей жизни, о такой страстной вере в свой подвиг, в свою истину, в свою борьбу и в свою науку, что я, знаю заранее, паду на землю и буду целовать эти камни, и плакать над ними, – в то же время убежденный всем сердцем моим, что все это давно уже кладбище, и никак не более».
Тема памяти, затронутая в этом стихотворении, – одна из наиболее важных, сквозных и ключевых для творчества Ю. Кузнецова (см. стихотворения «Связь», «Здравица памяти», «Новый Герострат» и комм. к ним). В данном стихотворении речь идет об особенностях именно русской памяти. См. об этом в конспекте лекции Ю. Кузнецова «Память – вечная тема поэзии»: «Взрослый человек не помнит видения ребенка, так <…> человек забывает прошлое жизни, отсюда «Иван, не помнящий родства». На это надо смотреть с птичьего полета, чтобы был большой кругозор. В XIX веке дворяне, когда ездили за границу и жили там, высказывали мысль, что на европейцев давит груз прошлого, все помнят. А русский – легко открыт, мало, что помнит. Прошлое – мертвый груз (все кладбища, священные камни и т.д.) для мыслящего европейца».
Бабочка и звезда. Впервые в книге – «Отпущу свою душу на волю» (1981) – стихотворение опубликовано с заглавием «Звезда» (как и в большинстве позднейших публикаций). В книге «Стихотворения и поэмы» (серия «Б-ка поэзии «Россия», 1990) стихотворение было напечатано без заглавия (т.е. с заглавием по первой строке – «Он ленив и тяжел на подъем…»). Нынешнее заглавие («Бабочка и звезда») появилось только в 2002 году (в книге «Любовная лирика», Пермь).
«Та свеча оказалась звездою…» – звезда в поэтическом мире Ю. Кузнецова один из образов, обозначающих поэта (см. комм. к стихотворению «Лежачий камень»). Таким образом, в данном стихотворении подчеркивается отличие в отношениях с женщиной поэта от, условно говоря, обычного мужчины.
Европа.Европа – в древнегреческой мифологии дочь финикийского царя (само имя предположительно происходит от финикийского «заход»). По легенде, сам глава богов-олимпийцев Зевс явился Европе, игравшей с подругами на берегу моря, в виде белого быка и похитил ее, увезя на своей спине на остров Крит.
На тему любви к мифической женщине, существовавшей много веков назад, у Ю. Кузнецова есть также стихотворение «Елена» (1971) (см. в настоящем издании). Вот как писал об этом философ и литературовед В. Федоров, работы которого о собственном творчестве сам Кузнецов высоко оценивал:
«В стихотворении «Европа» изображается любовь женщины, бывшей и для древних греков мифологическим (то есть уже архаическим) существом, к человеку, отдаленному от нее на сорок веков. <…> Для прозаического сознания «любовь через века» – поэтическое выражение чувства целого мира, то есть как бы жизненный пример, дающий наглядное представление об этом чувстве. Для поэтического сознания (оно же поэтическое бытие) – такое содержание этого бытия, которое может вместить только целое мира. Любовь и творит его для полного своего осуществления. Окажись лирический герой рядом с Европой – в ее малом времени, – он бы наверное тосковал по «русской деве». В другом стихотворении другая мифологическая женщина – Елена перестает быть, как только она вполне воплощается в малом времени: «Когда другая за мечты /Сожгла меня, любя, /Ты приняла ее черты – / Я потерял тебя». Синица пролетает не «сквозь» века, а «над» ними, не минуя их, а делая их причастными к любви».
А вот что говорил об этом в интервью сам Кузнецов: «Есть механическое время. Оно как бы движется. А есть время, которое не проходит. Когда-то в своих давних стихах я написал: «Былое грядет» (словосочетание из стихотворения «Семейная вечеря», 1977 – прим. комм.). С точки зрения обыденного сознания – это бессмыслица. Но во времени прошлое и будущее – это единое пространство. <…> Я в людях ценю то, что есть в них от вечного, непреходящего. Да и не только в людях. Например, можно любить Европу – женщину – абстрактно, а можно по-человечески, как героиню бессмертного мифа, быть, так сказать, соперником Зевса… То есть можно глядеть на Европу и видеть лишь её нынешнюю, а можно проблему времени снять…» («Московский литератор», 1991).
Еще раньше в предисловии к одной из своих книг Кузнецов писал: «Ничто не исчезает. Забытое появляется вновь. Читатель прочтет в этой книге стихи о любви к мифической Европе. Почему к ней? Потому что в каждой любимой женщине есть нечто далекое-далекое, которое откликается на твой зов… если, конечно, хорошо позовешь. Но такое бывает редко».
Сказание о Сергии Радонежском. «Ни рано ни поздно приходит герой. /До срока рождается только святой…» – одна из книг Ю. Кузнецова озаглавлена «Ни рано ни поздно» (1985). Вот как комментирует это сам поэт в интервью 1987 года: «…в названии сборника «Ни рано ни поздно» – объективная необходимость своевременного прихода человека действия. Если рано придет герой, его не услышат; поздно – он уже не исполнит до конца своей миссии. Но эта формула выразила и моё отношение к современности. Мы все в последние годы испытывали тоску по герою, по личности, по имени. Именно сейчас нам нужны люди решительных поступков, обладающие высокой силой духа».
«Седое сказанье живет испокон…/ Кирилл и Мария попали в полон…» – Кирилл и Мария – родители Сергия Радонежского. По признанию самого автора, изложенное в стихотворении апокрифическое «сказанье» о рождении Сергия вовсе не было поэтом где-либо вычитано или кем-то ему пересказано, а является плодом его воображения: «Сергий Радонежский – это начало собирания России. <…> Ни рано ни поздно – это приходит герой. А до срока рождается святой. Святой – предтеча. Он всегда появляется раньше героя. Он, если хотите, наставник народа. Я долго думал над тем, как это выразить поэтически. И нарушил все исторические каноны. Я загнал родителей будущего Сергия в плен к татарам. Такого факта в истории не было. Но мало ли что случается. Я думал о том, откуда и как мог появиться Сергий. Его вырезали, а он оказался жив. Было очень большое внешнее сопротивление тому, чтобы появился святой. Его появление на свет ускорили. Он родился до срока, чтобы подготовить почву для народного пробуждения. А герой родился ни рано ни поздно и сделал свое великое дело, как Дмитрий Донской». («Славянский вестник», 1991).
Тайна славян.«Буйную голову клонит ко сну…» – сны и дремоты играют важную роль в поэтическом мире Юрия Кузнецова. Недаром поэт большое внимание уделяет образу Обломова из одноименного романа Гончарова, национальные корни «грандиозной лени» которого он возводит к Илье Муромцу и Емеле из одноименной русской сказки. «В русской классической поэзии много дремот», – пишет Кузнецов в своем «Воззрении», – и «во всех случаях русская дремота открыта и восприимчива, и не исключает Бога». Поэт считал, что стихотворением «Тайна славян» (наряду с главой из поэмы «Дом» – «Битва спящих») он продолжает «ряд классических русских дремот», среди которых обломовская дремота (лежачая, она идиллична), державинская дремота («Но нет как праздника, и в будни я один…», сидячая, она эпична), тютчевская дремота («И море и буря качали наш челн…», плавучая, она пантеична), лермонтовская дремота («Выхожу один я на дорогу…», ходячая, она космична), тургеневская дремота («Утро туманное, утро седое…», едет по дороге, она лирична).
«Это она мчится по ржи! Это она!..» – Ю. Кузнецов использует здесь, вслед за Александром Блоком, поверье, бытовавшее в менделеевском Боблове. В свое время Блок записал его и преобразовал в своем цикле «На поле Куликовом» («Летит, летит, степная кобылица и мнет ковыль»). См. в письме А.А. Блока 1902 г. из Шахматово к З.Н. Гиппиус: «Здесь в одной из соседних деревень ходит странное (а уж исторически совсем необъяснимое) поверье: «она мчится по ржи» (буквально – и больше ничего). <…> Тут есть ведь совпадение, какая-то одна мечта и с тем Петербургом, который «поднимется с туманом» (у Достоевского) и с Вашим «невидимым градом Китежем»: все они возвратятся иными «в последний день»… Наглядно и «практически» это будет хоть в виде конечного разрешения личной «жизненной драмы». <…> …я буду хоть и со слезами «золотого мальчика» (не примите за аллегорию), но уверенно ждать свой «беспечальный Век Златой». <…> Тогда в смертном сне должна явиться эта мечта воскресения – «она, мчащаяся по ржи», как Достоевскому явится «новый град Петербург, сходящий с неба».
Ладони. Впервые опубликовано в книге «Русский узел» (1983) с посвящением «Ю. Селиверстову», известному художнику-графику, который оформлял эту книгу.
«Вбиты гвозди, и кровь залила…» – в эссе «Воззрение» сам Ю. Кузнецов называет стихотворение «Ладони» одной из своих «христианских ласточек» («первой ласточкой» было – «Все сошлось в этой жизни и стихло…», 1967), постепенно приведших к написанию поздних поэм о Христе.
« – Как он смеет! Да кто он такой?..». Важно иметь в виду: сам поэт считал, что стихотворение написано в жанре эпиграммы. В книге «Избранное» (Худ. лит., 1990) оно так и было им озаглавлено – «Эпиграмма». «Звать меня Кузнецов. Я один./Остальные – обман и подделка» – эти строки в свое время возмутили многих критиков, увидевших в них «воинствующее самоутверждение автора, граничащее с гениоманией». Вот что ответил на это в интервью сам Ю. Кузнецов: «Критика не обратила никакого внимания на жанр произведения. А я написал эпиграмму. Уже одно это предполагает резкое отношение к чему-то. Таковы особенности сатирического жанра. <…> И акценты в эпиграмме сделаны на словах «морок» и «обман», словах одного рода. В стихотворении высказано мое резкое отношение к обману. Претензии критики считаю непрофессиональными. (Замечания читателя мне в общем-то понятны, он мог быть не искушен в поэтических жанрах.) Ни один настоящий поэт не предъявил мне никаких обвинений. Это стихотворение не задело самолюбия серьезных писателей. Критикуя мое стихотворение «Как он смеет? Да кто он такой?..», критики тогда должны были подвергнуть хотя бы сомнениям подобные утверждения поэтов прошлого. Скажем, персоязычного поэта Тахира, жившего в XI веке, четверостишия которого до сих пор бытуют у народов Востока: «Я море, что бурлит, вкрапленное в алмаз, /Я точка та, что суть меняет фраз. /В тысячелетье раз приходит в мир достойный. /Я тот, кто родился в тысячелетье раз». Каково сказано? Что – это должно было задеть мое самолюбие? Или самолюбие тех поэтов, которые жили сразу после Тахира – например, Хафиза или Навои? Нет, конечно. Такова поэтическая традиция. Одним из ее продолжателей был, например, Сергей Есенин. В «Исповеди хулигана» он, обращаясь к своим родителям, писал: «О, если бы понимали, что сын ваш в России самый лучший поэт». Эта традиция – сознание, видимо, достоинства звания поэта. Во всяком случае, читая Тахира, я так воспринимаю его четверостишие. Конечно, Тахир ошибался. В текущем тысячелетии рождались поэты и посильнее его. Ну и что из этого? Ничего оскорбительного для себя в утверждении Тахира они не находили. В отличие от критиков. Они или поддерживают рутину или плодят дутые имена. А когда поэт что-то говорит о себе высоким слогом, это их задевает. Это от чего-то мелкого, от мелких чувств, идущих от литературного быта».
Здравица. Впервые в книге – «Душа верна неведомым пределам» (1986), которая названа как раз по строке из этого стихотворения. Вот что говорил об этом заглавии сам Кузнецов:
«Это мое эстетическое кредо, если на то пошло. Да, есть пределы зримые, видимые, которые переступать нельзя, это опасно. Но есть пределы неведомые. Они обозначены некой высшей субстанцией, может быть, Богом или нравственным законом…» («Славянский вестник», 1991). Точная дата написания стихотворения – 3 июля 1982. Через 2 дня – 5 июля – день рождения Вадима Кожинова, к празднованию которого, очевидно, и была приурочена эта поэтическая «здравица».
Вадим Валерианович Кожинов (1930 – 2001) – известный критик, литературовед, историк и публицист. С 1974 года тесно общался с Ю. Кузнецовым, отстаивая его поэзию в литературной критике. Многие идеи В.В. Кожинова имеют параллели в творчестве Кузнецова. Кожинову посвящено (или посвящалось) кроме этого еще целый ряд стихотворений Кузнецова – «Повернувшись на Запад спиной…», «Прощание с Вадимом Кожиновым», «Приветствие», «Сей день высок…», «Ты прости: я в этот день печален…», «На закат».
Мементо мори (Memento mori) (лат. «помни, что умрешь») – латинское выражение, ставшее крылатой фразой, произносилось в Древнем Риме во время триумфального шествия римских полководцев, возвращающихся с победой.
«А выше Дионисий и гитара…» – Дионисий – один из крупнейших иконописцев Древней Руси. В.В. Кожинов любил петь под гитару русские романсы, в том числе сам положил на музыку некоторые стихи Юрия Кузнецова. См. также в настоящем издании комм. к стихотворению «Повернувшись на запад спиной…» (1979).
Встреча. Первая книжная публикация («Душа верна неведомым пределам», 1986) была с посвящением: «Здиславу Моравскому, польскому писателю-коммунисту, ветерану прошлой войны, рассказавшему мне эту историю».
« – Доннер-веттер! Пся крев!..» – типичные, соответственно немецкое и польское, ругательства: «Доннер-веттер!» – нем. «Donnerwetter!» – «Черт возьми!» (буквально «Грозовая погода!» или «Гром и молния!»); «Пся крев!» – польск. «Сукин сын!» (букв. «Собачья кровь!»)
Былина о строке.Голубиная книга – стих о Книге Голубиной (или Глубинной, от глубины премудрости, в этой книге заключающейся; Голубиной книга стала называться у народа под влиянием известного символа Св. Духа) – одно из важнейших и распространеннейших произведений нашей духовно-народной литературы (примеч. Ю. Кузнецова).
Маркитанты.Маркитанты – (нем. marketender, от итал. mercatante – торговец), мелкие торговцы продовольственными товарами и предметами солдатского обихода, сопровождавшие войска в походах, на учениях, маневрах и т. п. Появились еще в Древней Греции и Риме, наибольшее распространение получили в европейских феодальных армиях, когда отсутствовало централизованное снабжение войск.
У Кузнецова, для которого связь, исцеление, соединение является ключевой темой и даже задачей, миссией поэзии, образ маркитантов обретает широкое обобщенное значение. Маркитанты становятся символом ложного посредничества, извлекающего выгоду именно из разделенности и отделенности. Они являются тайными врагами первичности и непосредственности, а в последнем пределе – приспешниками того зла, что «стоит между миром и Богом» (ср. стихотворение «Муха», 1979). К тем же силам относится и так называемая «власть денег», «рынок» (market), которые основаны именно на посредничестве.
Стихотворение высоко оценивал известный критик, литературовед из близкого Кузнецову круга, П.В. Палиевский. По его мнению, «“Маркитанты” – это выдающееся политическое стихотворение без политики, т.е. настоящий художественный образ с трезвым взглядом в механизмы недавней истории. Если присмотреться, оно отвечает, ненамеренно, и Генриху Гейне: “Бей в барабан и не бойся / И целуй маркитантку…” Николай I «целовал» своих маркитантов и очутился в Крымской яме, Николай II – своих, и оказался в японской, а потом и в екатеринбургской. В Отечественную, надо сказать, они сидели и очень хорошо знали, чем кончилась бы их соединенная «коза ностра»; с Хрущевым проснулись и т.д. И вглядитесь: слово того же корня, что и «маркет», «маркетинг», все тот же родной «его величество рынок», который, как восторженно выразилась одна газета, «все сам распределит»; будь я редактор какой-нибудь периодики, я бы печатал это стихотворение через два-три номера в эпиграф для размышления и соображения…» (П.В. Палиевский. «К понятию дороги» (Интервью газете «Кубанские новости», 26.09.1998).
У стихотворения есть и непосредственный историко-литературный контекст. В какой-то мере оно является откликом на стихотворение Давида Самойлова «Маркитант»: «Я б хотел быть маркитантом / При огромном свежем войске». Ср. ответ Ю. Кузнецова на вопрос анкеты альманаха «Поэзия» («Как вы оцениваете прошедшее десятилетие для развития современной советской поэзии в целом?»): «Десятилетие, десятилетия… Откуда взялась в литературе эта скверная привычка к десятичному, дробному, разорванному мышлению? Не от НТР ли и спорта, где учитываются сотые доли секунды? Но с таким сеточным зрением мы не увидим ничего крупного. А истинно крупное, вечного Пушкина, например, сведем к сотой доли преходящей секунды, что уже сделали некоторые критики, новообъявив пушкинианцем очередного, так сказать, «маркитанта при огромном войске», по фигуральному выражению самого же новообъявленного» (альманах «Поэзия», 1980).
Простота милосердия. Впервые как отдельное стихотворение – в книге «Золотая гора» (1989). Позднее в некоторых книгах входило в качестве заключительной части в состав поэмы «Сталинградская хроника. Оборона» (в других книгах, в которые эта поэма входила, публиковалось вне состава поэмы как отдельное стихотворение).
«Через фронт после вечного боя» – выражение-оксюморон (сочетание несочетаемого) из этой строки было использовано в качестве заглавия для книги Ю. Кузнецова «После вечного боя» (1992). Отметим, что подобные выражения (ср. также «Былое грядет» из стихотворения «Семейная вечеря») в поэтическом мире Кузнецова выполняют функцию введения в мифологическое пространство, в котором «снимается вопрос времени».
Опора. Впервые опубликовано в альманахе «День поэзии 1986». Вот что писал об этом стихотворении В.В. Кожинов, назвав его в числе лучших публикаций 1986 года: «Из энциклопедии «Великая Отечественная война», изданной в 1985 году, можно узнать, что только в немецко-фашистских лагерях, размещенных на оккупированной территории СССР, погибли три миллиона девятьсот тысяч наших военнопленных… Стихотворение – об этой трагедии. Но поэт сумел высоко подняться над расхожим гуманизмом, превращающим трагических героев в объект «чувств добрых». В стихотворении Юрия Кузнецова погибшие предстают не как «материал» для «гуманности» и «доброты» автора, ожидающего лестных похвал, но как подлинные, самостоятельные герои трагедии. Поэт не страшится раскрыть в них то состояние, которое в классической эстетике называется трагической виной (без чего они бы как раз и превратились в пассивные объекты «гуманности»), и вместе с тем утверждает их как трагедийных героев в полном и высшем значении слова».
Связь. Тема связи, соединения, исцеления, памяти – ключевая и сквозная для всего творчества Ю. Кузнецова (см. стихотворения «Муха», «Маркитанты», «Связист Путилов», «Струна» и др. в настоящем издании). Интересно, что сам поэт во время службы в армии был связистом.
Голоса. Впервые в книге «Душа верна неведомым пределам» (1986) стихотворение было опубликовано с посвящением: «Махатме Ганди». Махатма Ганди (1869 – 1948) – один из руководителей и идеологов движения за независимость Индии от Великобритании, проповедовавший философию ненасилия (сатьяграха), которая оказала большое влияние на движение сторонников мирных перемен. Титул «Махатма», который означает «великая душа», впервые применил по отношению к Ганди знаменитый индийский писатель, лауреат Нобелевской премии по литературе Рабиндранат Тагор. 30 января 1948 года на богослужении, проходившем в Дели, к Ганди подошёл фанатик-индус, поклонился, вытащил спрятанный под одеждой револьвер и произвёл три выстрела в живот и грудь Махатмы. Слабеющий Махатма, поддерживаемый с обеих сторон племянницами, вскрикнул: «О, Рама! О, Рама! О, Рама!» А затем показал жестами, что прощает убийцу.
Сито.«Много в небе дыр, да не выскочить…» – ср. русская народная загадка про сито: «Чудо чудом: Сошлось кругом, Дыр много, А выскочить некуда».
«Я скатаю родину в яйцо…» В первом книжном издании («Ни рано ни поздно», 1985) опубликовано с эпиграфом: «Они скатали свои царства в яички, забрали с собой и отправились к провалу» (А.Н. Афанасьев. Народные русские сказки).
Затмение. Публикуется по поздней редакции из книги «Любовная лирика» (2002). «Слила нас на небе враждебная страсть, / Ни видеть тебя не могу ни заклясть…» – во всех предыдущих изданиях, кроме самого первого книжного издания этого стихотворения («Душа верна неведомым пределам», 1986), где эти строки, вероятно, по цензурным соображениям, отсутствовали вовсе, 1-ая из этих строк имела вид: «Слила вас на небе лесбийская страсть».
Здравица памяти.Петр Чусовитин – скульптор, близкий приятель Ю. Кузнецова, который действительно еще при жизни лепил гипсовую маску (и даже, тайком, целую голову) поэта.
Пигмалион – в греческой мифологии скульптор, создавший прекрасную статую из слоновой кости и влюбившийся в собственное творение.
О теме памяти в творчестве Ю. Кузнецова см. комм. к стихотворению «Новый Герострат» в настоящем издании.
Ложные святыни. В первых редакциях (книга «После вечного боя», 1989, сборники 1990) в середине стихотворения были еще шесть строк, исключенные автором позднее:
Увы, ничто не вечно под луной!
И твой огонь, и твой огонь земной
От случая и времени зависим,
И дух его в трубу выходит вон.
Знай истину и возмущенных писем
Не посылай на этот счет в ООН…
«Ой ты, горе, луковое горе!..» «До свиданья! Встретимся в тюрьме…» – по этой строке из данного стихотворения назван поэтический сборник Ю. Кузнецова 1995 года.
Певучий голос. При первой публикации в книге («До свиданья! Встретимся в тюрьме…», 1995) стихотворение было озаглавлено «Живой голос». Заглавие «Певучий голос» появилось в 2002 г. в книге «Любовная лирика».
ИЗ СТАЛИНГРАДСКОЙ ХРОНИКИ. Цикл стихотворений (или поэма) 1995 года, написанный к 50-летию Победы, который продолжает цикл 1985 года «Сталинградская хроника. Оборона». Стихотворения обоих циклов основаны на реальных фактах и именах. В настоящем издании представлены не все стихотворения.
«Тень от тучи родину нашарила…» Единственное прижизненное издание в книге – «Русский зигзаг» (1999), – название которой перекликается со следующими словами из данного стихотворения: «Во все небо молния ударила. /Родина! Ведь это наш зигзаг».
След человека. В этом стихотворении Ю. Кузнецов в образно-поэтической форме показывает отличие «поэзии» от всего лишь «стихов». По воспоминаниям писателя Владимира Крупина, Кузнецов рассуждал так: «Вот прошел человек утром по степи, по ковылю, по полыни. Здорово? Оставил след. Это стихи. Но он ещё поднял на воздух запах полыни, который невидим, но это тоже след прошагавшего. Это поэзия».
Лежачий камень. «Когда-то во Вселенной он летал…» – образ поэта как упавшей на землю звезды, метеорита. Ср. в рецензии на сборник стихов Виктора Лапшина («Литературная учеба», №5, 1983) Кузнецов писал: «Поэт – явление высшего порядка. Блок так и писал о Музе: «Ты вся неотсюда». По странной ассоциации идей я вспомнил об этом, когда в минералогическом музее Магадана увидел большой железный метеорит. Неподъемная глыба чистого железа! Метеорит весил в пять раз больше, но обгорел, рассекая плотные слои атмосферы. « – Интересно, для чего он нужен? И сколько стоит?» – спросил один докучливый посетитель. Ученый-геолог ответил: « – Нужен для того, чтобы разгадать тайну вселенной. А цены ему нет. Такие вещи вне всякого прейскуранта». Сказанное можно отнести и к поэту, не правда ли? Нового поэта обычно сравнивают с восходящей звездой. Сравнение слишком далеко от земли. Развернем его в другую сторону. Бывают и падучие звезды. Это метеориты. Когда небо прорезает огненная вспышка, говорят: «Звезда упала! Загадай желание!» На литературном небосклоне много падало звезд. И много было загадано желаний. Но эти звезды мгновенно исчезали, а желания не исполнялись…»
«И ты, поэт, угрюм ты или весел, /И ты лежишь, о русский человек!» – ср. в статье Ю. Кузнецова «Воззрение» – его творческое кредо: «Человек в моих стихах равен народу» и «В моих стихах много чего есть. <…> Главное – русский миф. И этот миф – поэт».
Рука Москвы. Стихотворение написано к 850-летию Москвы.
Классическая лира. «А кто и есть, то не от Бога…» – в двух первых книжных публикациях («Русский зигзаг», 1999 и «До последнего края», 2001) эта строка имела вид – «Таланты есть, но не от Бога».
Отпущение. Мать поэта Раиса Васильевна Кузнецова (13 сентября 1912 – 18 января 1997) похоронена на Тихорецком кладбище, на Кубани. См. также комм. к стихотворению «Семейная вечеря» (1977) в настоящем издании.
Крестный путь. По данному стихотворению назван последний итоговый сборник стихотворений и поэм Ю. Кузнецова, составленный им незадолго до кончины и опубликованный уже посмертно.
Покаянный вздох. В первом книжном издании («До последнего края», 2001) стихотворение опубликовано под заглавием «На кладбище».
Рана. Первоначально в рукописи стихотворение называлось «Певец», затем «Поющая рана» (в книге «До последнего края», 2001) и, наконец, в последнем сборнике – «Крестный путь», 2003 – просто «Рана».
Новый Герострат.Герострат — молодой житель древнего города Эфес, который в 356 г. до н.э. сжег главное украшение и святыню родного города – храм Артемиды – для того, чтобы, его имя помнили потомки. Этот случай в контексте данного стихотворения перекликается с сожжением знаменитой Александрийской библиотеки – крупнейшего хранилища письменных источников древности. Имя Герострата стало нарицательным, обозначая постыдную известность человека, который прославился путем разрушения того, что создано другими. Однако у Кузнецова его значение парадоксальным образом переосмысливается. Для правильного понимания стихотворения полезно знать то, что поэт высказывал в своих интервью по поводу соотношения человеческой памяти и книжной культуры: «Письмо – это палка о двух концах. С одной стороны, письмо позволяет хорошо сохранять память. Для этого существуют летописи, книги, газеты. Но с другой стороны, надеясь на письменные источники, индивидуальный мозг начинает вырождаться. Он перестает работать. Человек рассчитывает на то, что в любую минуту может взять с полки книгу и прочитать в ней все, что ему нужно. <…> А Сократ, к примеру, ничего не писал». «Этим и отличались мудрецы и в дописьменный период. Они все знания держали в своей голове, в своей душе, словом, хранили в себе». «Так и народ все ему необходимое раньше держал в устной памяти. Книга же часто содержит много лишней информации.<…> Народная память передает только те знания, которые действительно необходимы. А книга вмещает в себя все – и великое, и ничтожное». «Когда <…> возникла книга, память человечества стала ослабевать. Человек доверился книге. Благодаря книге он многие знания держит теперь не в себе, а рядом – на полке. Здесь и появляется противоречие. Раз многое доверено книге, потеряна в какой-то степени самостоятельность человеческого мышления, то исчезли мудрецы и появились любомудры – любители мудрости. <…> А так как с изобретением печатного станка количество книг стало увеличиваться, то еще не известно, чего больше – добра или зла – принесли книги, ведь сколько различной чепухи, безликих стихов, романов, имеющих форму непомерно растянутых очерков, выходит теперь на свет». «Нас захлестнул сейчас поток информации. Наше познание умножило скорость. Двадцатый век стал веком скоростей. Но познание – еще не мудрость. <…> Постоянно увеличивающиеся скорости влияют на падение духовного потенциала. При высоких скоростях все мелькает, в душе ничего не закрепляется. <…> Нравственно человек перестает расти». «Сегодня возврат к бесписьменному периоду невозможен. Без книг жить нельзя. Но знать, что человеческая память ослабла и библиотека – подспорье для памяти, необходимо».
Подо льдами Северного полюса. Это стихотворение – отклик поэта на трагическую гибель атомной подводной лодки «Курск», затонувшей в Баренцевом море 12 августа 2000 г. Все 118 членов экипажа погибли.
«Полюбите живого Христа…» В связи с этим стихотворением уместно привести слова Ю. Кузнецова, сказанные им в интервью о своих последних поэмах «Путь Христа» и «Сошествие в ад»: «Я хотел показать живого Христа, а не абстракцию, в которую Его превратили религиозные догматики. В живого Христа верили наши предки, даже в начале XX века. Сейчас верят не в Христа, а в абстракцию, как верили большевики в коммунистическую утопию. А задача всего моего творчества – вернуть русской поэзии первичность, которую она утратила в XX веке».
«Странно и сладко звучат невечерние звоны…» Стихотворение представляет собой заключительный фрагмент последней и в некотором смысле итоговой для Ю. Кузнецова поэмы «Сошествие в ад». По сюжету поэт после путешествия через ад-западню, низвергается в настоящий Ад, но в последний момент помилован Богом и вознесен на небо.
Качающийся камень. «И думал о колумбовом яйце…» – крылатое выражение «колумбово яйцо», означающее остроумное решение, неожиданно простой выход из затруднительного положения, возникло из следующего предания: во время обеда у кардинала Мендосы, когда Колумб рассказывал о том, как он открывал Америку, один из присутствующих сказал: «Что может быть проще, чем открыть новую землю?» В ответ на это Колумб предложил ему простую задачу: как поставить яйцо на стол вертикально? Когда ни один из присутствующих не смог этого сделать, Колумб, взяв яйцо, разбил его с одного конца и поставил на стол. Еще раньше возникло выражение «Яйцо Хуанело», связанное с испанским народным анекдотом, в котором только простак Хуанело, посрамив всех мудрецов, догадался, как яйцо установить стоймя. Выражение это на русский язык иногда переводили как «яйцо Ванюши» (отсюда дополнительная ассоциация с Ванькой-встанькой).
Об идее найти качающийся камень Ю. Кузнецов упоминает в автобиографическом рассказе «Случай в Ирландии» (1993): «В мире есть три качающихся камня: один в Индии, другой в Южной Америке, а третий где-то в Ирландии. Признаться, я летел в эту страну с тайной мыслью увидеть каменную диковинку. Стоит одна отесанная глыба на другой плоской глыбе; стоит в одной точке и качается. Уже тысячелетия прошли, а она все качается. Ни бури, ни осадки, ни рука человека не сдвинули ее с точки соприкосновения. Какая хитроумная статика! <…> Я спросил ирландцев о качающемся камне, но они слыхом не слыхали о таковом. Вот-те на! Придется ехать в Индию или в Южную Америку… <…> Старая Ирландия мертва. Возможно, она и есть тот пресловутый качающийся камень, который я так хотел увидеть».
Пыль на дороге. «Человек – это прах и попытка» – в стихотворении использован ветхозаветный образ из Псалма Давида: «Не так – нечестивые; но они – как прах, возметаемый ветром. Потому не устоят нечестивые на суде, и грешники – в собрании праведных. Ибо знает Господь путь праведных, а путь нечестивых погибнет». Ср. также в стихотворении «Поэт и монах» (см. в настоящем издании): «Уж пел Давид под диким кедром, /Что человек есть только прах, /С лица земли взметенный ветром».
Прозрение во тьме. По этому стихотворению Кузнецов назвал свою последнюю прижизненную поэтическую подборку в журнале «Наш современник» (№9, 2003). Так же назвали и вышедшую в Краснодаре (2007 год) уже после смерти поэта книгу его поэзии и прозы.
Поэт и монах. В двух предсмертных стихотворениях Юрия Кузнецова – «Поэт и монах» (датировано 1 и 5 ноября 2003 года) и «Молитва» (см. ниже комм. к этому стих.) – содержится своеобразный ответ поэта на критику и неприятие со стороны некоторых богословов и коллег по цеху его поздних поэм на христианскую тематику («Путь Христа», «Сошествие в ад»). По меткому замечанию Вяч. Лютого, в центре этих стихотворений – «две, по существу полярные монашеские фигуры, которые можно описать словами преподобного Иоанна Лествичника: «Высокомудрый монах сильно прекословит; смиренномудрый же не только не прекословит, но и очей возвести не смеет». Примерно за три месяца до написания стихотворения «Поэт и монах» Кузнецов высказал в одном из своих писем (от 18 августа 2003 г.) мысли, многие из которых были претворены поэтом в данном стихотворении:
«Отношение нашей Церкви к художнику мне известно по Игнатию Брянчанинову. Оно резко отрицательно. Да и Никодим Святогорец (XVIII в.) отвергал воображение и память за привязанность к миру. С таким отношением я согласиться не могу. Но вот что пишет святитель Игнатий Брянчанинов: «Мне очень не нравится, – пишет он, – сочинения: ода «Бог», преложения Псалмов все, начиная с преложений Симеона Полоцкого, преложений из Иова Ломоносова…, все, все поэтические сочинения, заимствованные из Священного Писания и религии, написанные писателями светскими. Ода написана от движения крови, – мертвые занимаются украшением мертвецов своих. Благовестие же Бога да оставят эти мертвецы!..»
…Он и мои поэмы смел бы с лица земли. Но далее: «Сперва очищение Истиной, а потом просвещение Духом. Правда, есть и у человека врожденное вдохновение, более или менее развитое, происходящее от движения чувств сердечных. Истина отвергает это вдохновение как смешанное, умерщвляет его, чтоб Дух, пришедши, воскресил его в обновленном состоянии». (Это мне напоминает самосожжение наших сектантов.) Но далее: «Если же человек прежде очищения Истиной будет руководствоваться своим вдохновением, то он будет издавать для себя и для других не чистый свет, но смешанный, обманчивый, потому что в сердце его живет не простое добро, но добро, смешанное со злом…»
Пусть так. Искусство издает смешанный свет. Но его издают и «Псалмы», в которых есть и тьма племенной ненависти к другим народам. Игнатий часто цитирует «Псалмы», но злобу и ненависть в них он обходит молчанием. Это понятно: Канон! («Закон? Я немею перед законом», по Гоголю). По Игнатию Брянчанинову выходит, что надо уничтожить пшеничное поле потому, что на нем есть плевелы. Но плевелы надо отделять от злаков. Каждый злак ведь дорог! Но такой труд не для святителя. Он режет по живому и не замечает, что при этом льется кровь. Каков монах! Каков инквизитор! Но дальше:
«Все чада Вселенской Церкви идут к святыне и чистоте… через умерщвление чувств, крови, воображения и даже «своих мнений». Между умом и чистотою – страною Духа – стоят сперва «образы», то есть впечатления видимого мира, а потом мнения, т. е. впечатления отвлеченные. Это двойная стена между умом человеческим и Богом… Потому-то нужно умерщвление и воображения и мнений…»
Игнатий Брянчанинов плохо знает людей, он их видит в узком просвете христианской аскезы. Он не понимает природы ума. Ум – производное чувство. Все, что есть в уме, все это есть и в чувствах, только в зачатке, в спящем состоянии. Умертвить чувства – значит, подорвать корни ума. Ум иссохнет и тоже умрет. Правда, Игнатий Брянчанинов «обещает», что после умерщвления чувств в ум вселится Дух. Но с чего это он взял? Это еще бабушка надвое сказала. Похоже на то, что Истина и ум у него отвлеченные понятия. Он оперирует абстракциями».
При первой публикации стихотворения в журнале «Наш современник» (№1 (январь), 2004) оно сопровождалось примечанием от гл. ред. Ст. Куняева:
«Когда Юрий Поликарпович за неделю до смерти показал мне это стихотворение, честно говоря, прочитав, я смутился.
– Юра, – сказал я ему. – У поэтического опыта своя жизнь, а у аскетического – другая. Ты знаешь, что в одно и то же время жили два великих русских человека – Серафим Саровский и Александр Пушкин, и они ничего не знали друг о друге. По-моему, ты даешь поэту слишком большие права, выходящие за пределы поэзии. Осуждать монаха словами «сукин сын» и делать поэта судией над монахом? Можно ли так?
Кузнецов, подумав, ответил:
– Согласно многим пророчествам, даже антихрист может являться людям в обличье Христа… Ты видишь, что стало с монахом после слов поэта? Значит, это не монах был, а некто, скрывавший под монашеским обличьем свою темную личину. В «последние времена» такое может случиться. А я эти времена чувствую…»
Молитва. Последнее стихотворение Юрия Кузнецова, датированное 8 ноября 2003 года (за 3 дня до кончины поэта). Стихотворение написано на известный христианский «бродячий» сюжет, к которому обращался, в частности, Л.Н. Толстой в рассказе «Три старца» (1886).
Евгений Богачков