-------
| Библиотека iknigi.net
|-------
| Вероника Аркадьевна Долина
|
| Doloroso
-------
Вероника Долина
Doloroso
Елена Васильева
«ЛЕТАЮЩИЙ ДОМ» ВЕРОНИКИ ДОЛИНОЙ
Сначала был полудетский, немного потерянный голос на старой виниловой пластинке. Было время увлечения бардовскими песнями, и даже те, кто лес видел из окна электрички, а огонь разжигал, лишь подогревая чайник на газовой плите, самозабвенно распевали: «Милая моя, солнышко лесное!». Долина стояла несколько особняком, не стремилась «ехать за туманом и за запахом тайги». Ее радости и скорби лежали в иной плоскости, простые и понятные всем, особенно женщинам:
О женщина, глядящая тоскливо,
Мужчина нехорош, дитя сопливо…
В эпоху отсутствия страстных бразильских сериалов или дамских романов в мягких обложках с черноокими красавцами на обложках сказки Виктории Токаревой или песни Долиной так нежно и успокаивающе звучали в унисон женским переживаниям, обещая райские поля сразу за порогом дома или крепкую мужскую руку, так надежно обнимающую плечи, нагруженные авоськами с дефицитной курицей.
Пусть в комнате твоей сегодня душно,
Запомни – ты прекрасна, ты воздушна…
И, пожалуй, никто так, как она, не умел увязывать простую и обыденную человеческую суету с некоей магией, присущей каждой из нас, стоит только присмотреться, прислушаться, замереть в тишине – и за спиной с нежнейшим звуком падающего снега услышишь шуршанье разворачивающихся крыл. Может быть, месяц рождения – январь – неслучаен, как неслучайна французская спецшкола в Москве, последующее преподавание языка, на котором изъяснялись в любви безумные от страсти трубадуры. Как неслучайно название гитары, с которой Долина не расстается уже двадцать лет: «Люитера» – что-то среднее между гитарой и лютней. И четверо детей в ее «летающем доме»: старший сын Антон – журналист и кинокритик, Олег – актер и музыкант, дочь Ася – журналист и музыкант, младший сын Матвей, школьник.
– Вероника Аркадьевна, все ваши дети, много детей, так или иначе связаны с творчеством, кроме младшего, но он школьник. Что это – гены, ваше воспитание или просто ваш пример?
– Наверное, столько детей получилось от страха, от неуверенности в себе, от неуютности такой высокой, сильно электризовавшей и не дававшей мне покоя ни днем ни ночью. Вообще, каждый рожденный ребенок дает силу. Но число детей – не очень серьезная, не сакральная величина в моей жизни.
Мне легко давались дети, легко давалось их очень маленькое детство, легко давалось их чуть более подросшее детство, легко давались кое-какие проблемы в школе. Все были пустяки. Мне было с ними хорошо и интересно на всех этапах. И я ничего не могу сказать про материнские подвиги, связанные с появлением детей на свет и с продвижением по жизни. Тут я не специалист. Я просто мама.
Семья – очень хитрая штука. Но очень нужная. Может приносить радость, и довольно много. Но мы такие неуклюжие. Мы очень погано обеспечены. Физиологически мы мало здоровы. А так, если организм по имени «семья» поместить в симпатичные условия и дать всласть высыпаться, всласть работать, всласть отдыхать, то все будет выглядеть очень радостно. Мы немножко юрта, и нам тяжело радоваться. Но радоваться этой юрте, что хоть чуть-чуть она охраняет в мороз, хотя топится по-черному и дает возможность прилечь в углу, хотя бы вповалку, – это очень российский подход. А дети… На мою работу они смотрят чуть отстраненно: что-то им нравится, что-то не очень. Я стараюсь не самообманываться и их остерегаю. Иллюзии, фантазии, миражи я очень поощряю в себе и в окружающих. Но только не самообман – свойство глупого сердца и неразвитого ума, это тяжело наказуется судьбой. Как говорил мой папа: «Не теряй бдительности». Это я и детям внушаю: здесь нельзя бдительности терять, здесь мало отдыха, здесь огромная работа дает малоэффективные результаты. Мои дети, однако, своей жизнью довольны. Я не учу их чтить город, государство, систему, старших, не заслуживших право быть чтимыми. Я тихо учу: человек не выше человека. Никто не старше, не умнее, не интереснее. Я предполагаю творческое, художническое начало в каждой душе. И не предвижу отпора. Поэтому очень травмируюсь, когда внезапно забегаю с ребенком и говорю: «Где у вас туалет?», а мне отвечают: «Выйдите отсюда!». Просто потому, что человек человеку, по моему внутреннему убеждению, идет навстречу.
Если человеку что-то нужно, что я могу обеспечить, – моему ребенку, моему мужу, моему бывшему мужу, моим родителям, моим приятелям, незнакомцу на улице… Я много делаю немножко сверх того, что предписано. Но выверяю свои шаги: идти ли туда-то или получить чугунной дверью по лбу. Вот это слух, здесь надо напрягаться.
У меня все в одной копилке: стихи и музыка с добычей денег, добыча продуктов, готовка.
– Любимая вами Марина Цветаева писала: «Моим стихам, написанным так рано, что и не знала я, что я поэт…». А когда вы почувствовали, поняли, что вы – поэт?
– Не было ничего особенного. Хоть нарочно придумывай историю! Не было… Середина детства нашептывала мне что-то, дедушка мой, талантливый, яркий человек, сообщил что-то изначальное о связи музыки и слова. В четырнадцать-пят-надцать лет у меня стали складываться песенки, это быстро расшевелилось. Я не священнодействовала, не задыхалась, все было легко. Пела родным, подругам. Я очень прислушивалась к своему старшему брату, ему было двадцать лет, он лучше меня знал поэзию. В поэзии у меня были кумиры. Ведь тогда в большой серии «Библиотека поэта» вышли Мандельштам и Цветаева. Когда девчонкой я гадала по книге – ставила свою судьбу на строчку стихов, – то снимала с полки Цветаеву.
Я вся немного вопреки. Но, конечно, было и много чего благодаря. Родители меня поучили музыке, показали, как стройно книжки стоят на полке. Я была девочка, обитающая в прохладной комнате, не тепличная. Присутствовали небольшой слух и музыкальность, я училась сотрудничать с зеркалом, с косметикой, с мужским полом. И все приносило плоды. Лет в 30 я уже что-то обрела, мне сделалось видно, что я что-то имею, кроме мужа и троих детей.
– Кем для вас был Булат Окуджава, по крайней мере, в начале сочинительства?
– Я так помню этот день, уже утонувший во тьме, когда я впервые услышала, как Булат Шалвович поет: «В склянке темного стекла из-под импортного пива роза красная цвела гордо и неторопливо…». И так я помню этот свой «ах…» во всю грудную клетку. Ничего такого уже повторить не удается. Не мне, а вообще, в пространстве. И воздух не удается набрать в грудь – все другое…
Пускай судьба, таинственный биограф,
Оставит мне единственный автограф.
Пускай блуждает в предрассветной мгле
Любовь моя – тень ваша на Земле.
Но, откровенно говоря, я не присоединяюсь к общему хору вспоминающих о нем, я, наоборот, совершенно стою в сторонке, подперев подбородок кулаком, и мне очень трудно с общими голосами слиться. Это и во всех-то вопросах непросто, а в вопросе каких-то сиропных воспоминаний о нем тем более. Ведь мои отношения с ним были суровыми, но он для меня всегда был и остается другом, учителем и в большой степени светочем. Окуджавы давно нет, а я совсем другое имя и другую фамилию ношу. Я – это я. Он был и остается он. В нас, конечно, есть схожее, есть близкое. Многим тонким и не очень тонким людям это бывает видно и слышно, но я думаю, мы все-таки разные.
– В одном из интервью вы говорили о том, что больше всего вас угнетает в нынешней жизни хамство. С этим можно как-то бороться или оно непобедимо? Что вас тревожит еще?
– Мне живется бурно. Большая семья, подросшие дети – все это живет и работает, и дышит очень интенсивно, и я вместе с ними. Радует меня больше всего самый младший член семьи. К политике отношусь как к театру. А утешаюсь литературой. Правда, боюсь, что современная русская литература утратила свою речь в мировом пространстве. В прозе Европа нас по всем статьям обставила. Впрочем, уже и двадцать пять лет назад романы Макса Фриша для меня значили больше, чем романы Астафьева, что же говорить о нынешнем положении?
Чувство брезгливости вызывает у меня попсовая культура: она липкая, ее слишком много, и можно ненароком запачкать рукав. Я говорю себе: да, есть и такое кино, и такая музыка, и, вероятно, это кому-нибудь нужно, но всего этого безумно много, и я стараюсь держаться поодаль.
Я по природе созидатель, любая разрушительная деятельность не для меня. Я за то, чтобы каждый делал что-то свое, а не боролся. В созидании и будет, если угодно, заключаться противостояние пошлости, которая абсолютно видна в нашем практическо-физическо-будничном мире. Если небожительствовать, (случается это с людьми моего года рождения), то можно не замечать неслыханного огрубения охранников, попытаться не заметить невероятной простоты нравов гардеробщиков (я имею в виду людей не хрупкого старческого возраста, а здоровеннейших мужчин). Каждый окрик сделался из деревянного каменным. Всякий работающий в лакейской должности (как это испокон веков называлось) разговаривает с неслыханной интонацией. И это достижение последних лет.
Происходит невероятное исчезновение сколь-нибудь интеллектуальных людей под несметным саранчеподобным числом людей серых. Причем в гамме от светло-дымчатого, воздушно-серого до густейшего, близкого к темному антрациту.
Но вообще я научилась виртуозно избегать этого хамства, чувствовать его издалека. Но иногда попадаю в ситуации нестандартные. Вывожу я как-то машину с парковки, так вот здоровенный красивый парень, охранник, чего-то там руками машет, пытается меня куда-то носом ткнуть – ну, не успела я уйти, увернуться. Я не выдержала и спрашиваю: «Ну, что, что ты тут делаешь? Жизнь ли это для такого, как ты?» А он мне: «А куда меня возьмут после Чечни?» И подняла я свое стекло и поехала, облившись горячим потом стыда, на этот раз за свое хамство.
– Вероника Аркадьевна, в своих стихах, песнях вы производите впечатление очень одинокого человека, несмотря на кучу детей, поклонников, благодарных слушателей.
– В мире существует какой-то огромный заговор молчания. Я давно обнаружила, что люди не делятся друг с другом опытом каких-то потерь, разводов. Развод – ведь это проходит каждый второй, что же я нашла себе в поддержку и утешение? – да ничего. Чем жила? Временем и стихами. Почему-то мне казалось, что хотя бы раз в неделю ко мне будут приходить мои родичи, товарищи: «Ну, как ты?». Потом пошли книжки, преимущественно западные. Понимаете, я обучена терпимости, терпению, обучена заниматься работой, а не прочим. Не до этого мне. Я произвела несколько интимных революций в своей жизни, не одну, – это страшно больно. Хотя я самозабвенно учила себя терпению. Человек не игрушечный, и масса вещей очень болезненна.
– Вы говорили как-то, что у вас абсолютно устоявшаяся жизнь, – и в плохом, и в хорошем смысле. Поменять что-то в ней, например, уехать, найти себе место в жизни там, где вам будет хорошо, не хватает сил, способности или желания?
– Возможно, что мы острее других переживаем экстренное прощание с иллюзиями. От этого болезненность сегодняшнего состояния. Мы в очередной раз оказались к чему-то не готовы. Мы были весьма молоды, когда разворачивалась перестройка, мы были все еще молоды, крепки и энергичны, когда наступила кульминация этих экзотических времен. У нас перрон, где поезд просвистал только что. Мы же очень человеческая, мягкая и разнежившаяся часть населения. По нашим беззащитным лицам нанесен очень крепкий удар. Я знаю очень многих ударенных. У нас, безусловно, есть триумфаторы – актеры, писатели, кинодеятели. У них все хорошо, и я очень за них рада. Но тонкие люди держатся за сердце и стоят на краю перрона.
Я же могу только растерянно раскинуть руки. Как же? Вот тут я живу. Выходит, что тут. Могла быть еще где-нибудь, но не смогла.
– Кому, как не вам, знать состояние нынешней авторской песни. Кто-то воспринимает Грушинку уже как сборище случайных любителей потусоваться, кто-то восторгается проектом «Песни XX века», видя в том возрождение бардовской культуры.
– Насчет авторской песни не могу сказать. Я всегда была не слишком крупным специалистом в этой области. Хотя когда-то был намек на большое братство, сильно отдающее панибратством. Но по молодости вполне можно было сливаться в экстазе, в дальнейшем это становилось все затруднительнее, а сейчас стало трудно совсем, и ни с кем я не сливаюсь, ни с кем рук не переплетаю и не воздеваю их совместно с кем-то.
И когда я еще была дитя, то это окуджавовское «возьмемся за руки» меня немного озадачивало. Мне казалось это таким неоправданно высокомерным с его стороны. Но – прав был, кое-чего понимал и в те годы. Понимаете, всегда было и останется очень капитальное, очень глубокое отличие человека профессионального от человека любительского. Стихи есть профессия, и сливаться в экстазе не выходит.
А общее снижение уровня налицо. Тут не надо быть никаким Шерлоком Холмсом, чтобы разглядеть, что уровень жутко снизился, стихи кошмарно разлиты водой. Концентрация этого волшебного вещества, этой волшебной субстанции стихов ужасно низкая.
Я не знаю насчет времени, но со стихами все обстоит очень неважно, это факт. Конечно, пишется мне самой, и у меня есть друзья, профессиональные поэты, которые и сейчас занимаются тем, чем занимались прежде, тем, чем им предписано заниматься их поэтической природой, поскольку тут такой диктат свыше или еще откуда, и они не могут природе изменить. Но, видите ли, нет социального заказа, столь значимого, как бывал когда-то, того, что я еще успела заметить, но нет и не может быть этих полных залов. Чья-то даже очень интересная, высокого накала подборка стихов в литературном журнале уже не может стать событием социальной жизни. Это сейчас абсолютно исключено. Вот это размежевание по профессиям произошло, и нет того супердемократизма, который был распространен среди нашей инженерно-учительской интеллигенции, когда можно было в метро обнаружить полный вагон людей с новым номером журнала «Новый мир» или «Юность». Это сейчас практически невозможно. В моей традиции у нас очень большие усекновения происходят… Собственно говоря, они уже произошли. Уход Окуджавы. Почти забытый Галич… Новой традиции нет. И нет никакой культурной оппозиции. Сейчас никто голоса не подымает. Во-первых, куском хлеба все заняты (что естественно), здоровьем своим (что также естественно). Но никто не занят работой в культуре так, как надо ею заниматься. Мне кажется, ремесло с успехом вымирает, и недаром было дело – наступило следующее тысячелетие, и думаю, что той рукодель-ности, той элегантной, сольной ремесленности, которая была с нами всеми во второй половине предыдущего века, – ее уже нет. Все-таки для этих подлинно бардовских вещей нужно сочетание многого со многим. Нужна поэтическая культура, нужна большая независимость мышления, нужны кое-какие рукодельные моменты. Я не уверена, например, что компьютер, который завоевал столько умов и сердец, – наилучший помощник человеку поэтическому, да еще и оснащенному музыкальным инструментом.
– Вы часто употребляете слово «волшебство». Что оно для вас и в чем вы его находите?
– Вот вышел диск «Железная Дева». Я сама еще в нем не разобралась. Он странный, состоит из песен, которые я написала с 15 до 18 лет. Отчасти это предмет моей гордости – это такой документ, который я могла метнуть перед своей шестнадцатилетней дочкой и сказать: вот какая я была в твои годы… Я была смешная, мне кажется. Читала про Тристана и Изольду, Жанну Д'Арк. Это был какой-то уход от глупостей пионерства, комсомольства. Это было увлекательно. И сегодня я записала этот диск о том, куда деваться в состоянии угрозы, что делать, если некие тучи сгущаются. Я ведь ничего другого не придумала, кроме того, чтобы читать и писать, читать и писать. Книжечкой укрепился – стишками воодушевился. Я, понимаете, персонаж, который видит не просто так, а видит во всем достаточно необыкновенные вещи, да притом во всем. Ну, будничный день, я стараюсь разгонять перед собой эту волшебную мглу, но все равно ее много. И я придаю множество разных значений и тому, где я родилась, и тому, от кого я родилась, и тому, кто родил моих родителей, и зачем это было, и отчего, и как звучит мое имя, и как звучит моя фамилия, и как звучат имена моих детей, – все это было и остается для меня ужасно заклинательно-важным.
– И все же есть ли на земле место, где вы способны отдохнуть душой, успокоиться, перевести дух?
– Сейчас я сделаю страшное признание: таких мест нет. Но есть концерт. Концерт – это полтора часа отдыха, исцеления, планирования будущего. Это гиперреальность! Это я высокой, повышенной очистки! Ничего лучше этого в моей жизни нет. А если мы говорим о географии, то есть дача под Москвой, построенная руками моего папы, и пару месяцев летом я там перевожу дух. И есть маленький домик во Франции, где я несколько раз в году сильно отдыхаю, питаюсь другим воздухом, слушаю другую музыку, говорю на другом языке. Там уже не я высокой очистки, а просто другая я.
Журнал «Бельские просторы», 2008, № 4
Дитя со спичками

В 89 году вышел мой первый CD, и называлось это «Элитарные штучки». С тех пор изменилось многое, но вот что: то там, то тут спрашивают меня о песенках той поры, да и прицельно о нем, о диске 89 года, спрашивают разные дотошные люди.
Так что же? Пожалуйста. Я перезаписала его, дополнила. Внутри у него оказалась и песенка с разрывающим сердце припевом «Любите меня, пока я жива». Строчки эти, именно эти – и стихи, и мелодия – в минуту отчания я позаимствовала у Владимира Бережкова, давнего моего друга; по правде сказать, я всегда любила цитатку-другую закодировать в песенке.
«Дитя со спичками» – это 80-е годы, «Элитарные штучки» – женская версия. Есть и мужская, это довольно сильно дополненная вторая часть, называется – «Сказочки на потолке».
Ваша Вероника Долина,
2000
* * *
О, женщина, летающая трудно!
Лицо твое светло, жилище скудно.
На улице темно, но многолюдно.
Ты смотришься в оконное стекло.
О, женщина, глядящая тоскливо!
Мужчина нехорош, дитя сопливо…
Часы на кухне тикают сонливо —
Неужто твое время истекло?
О, женщина, чьи крылья не жалели!
Они намокли и отяжелели…
Ты тащишь их с натугой еле-еле,
Ты сбросить хочешь их к его ногам?
Но погоди бросать еще, чудачка.
Окончится твоя земная спячка;
О, погоди, кухарка, нянька, прачка, —
Ты полетишь к сладчайшим берегам!
Ты полетишь над домом и над дымом,
Ты полетишь над Прагой и над Римом.
И тот еще окажется счастливым,
Кто издали приметит твой полет…
Пусть в комнатке твоей сегодня душно,
Запомни – ты прекрасна, ты воздушна,
Ты только струям воздуха послушна —
Не бойся, все с тобой произойдет!
* * *
Так уж лучше бы зеркало треснуло —
То, настенное, в мутной пыли.
Из мирка захудалого, пресного —
В номера интересной любви.
Поспеши, поспеши, легкокрылая!
Вот и лампы уже зажжены.
Легкокрылая бабочка милая —
Без любви, без судьбы, без вины…
Не любил он – и номер гостиничный
Пробирает нездешняя дрожь.
Не любил он! На площади рыночной
Отступился за ломаный грош.
Погоди, погоди, бесприданница!
Ты любила всего одного.
Тот, кто знает любовь без предательства,
Тот не знает почти ничего.
Человек с человеком не сходится,
Хоть в одной колыбели лежат.
Не любил он – и сердце колотится.
Не любил он – и губы дрожат.
На пути ли в Москву ли из Нижнего,
По дороге ли на Кострому…
Легковерная, нежная, книжная —
Не достанешься ты никому.
* * *
Птица-муха, птица-муха любит птицу-мотылька.
У ней сердце бьется глухо да еще дрожит слегка.
Птица-божия коровка, разноцветные крыла,
Ты вчера легко и ловко все что было – отняла.
Птица-муха, птица-муха любит птицу-мотылька!
У ней в сердце зло и сухо. Злость, и сухость, и тоска.
Та, другая, кружит танец над жасминовым кустом.
У нее на крыльях глянец, у ней молодость притом…
Птица-муха, птица-муха молчалива и бледна.
И за что ей эта мука невозможная дана?
…О, не трогайте знакомых, бойтесь ближних укорять!
Песнь из жизни насекомых – им-то нечего терять.
* * *
Не отвертимся – хоть увернемся
От алмазных ее когтей…
А следы твоего гувернерства —
На повадках моих детей.
Я окошко тебе открыла —
На вот, руку мою возьми.
Просыпайся скорее, милый!
Поиграй с моими детьми.
Почитаешь им Вальтера Скотта,
Полистаешь для них Дюма.
У тебя впереди суббота,
У меня впереди зима.
Но в тягучем густом романе
Все замешано на крови.
Расскажи ты им о Тристане,
Расскажи ты им о любви.
А ты дышишь тепло и сладко,
Руку выбросив чуть левей,
И мужская трепещет складка
Между детских твоих бровей…
Не бывает любви бескрылой,
Не случается меж людьми.
Просыпайся скорее, милый!
Поиграй с моими детьми.
ЭХО
I
Я хотела бы, знаешь ли,
Подарить тебе шарф.
Было время, цепочку на шею дарила.
А шарф – нечто вроде зелья из тайных трав,
Зелья, которого я никогда не варила.
Длинный, легкий,
Каких-то неслыханных нежных тонов,
Мною купленный где-то в проулках бездонного ГУМа.
Не проникая в тебя, не колебля твоих никаких основ,
Он улегся бы у тебя на плечах, как пума.
Он обнимет тебя за шею,
Как я тебя не обнимала,
Он прильнет к твоему подбородку —
Тебе бы так это пошло!
А я – уже не сумею.
А раньше я не понимала,
Что – никаких цепочек,
А только тепло, тепло…
II
И еще – очень долго казалось,
Что нет никого меня меньше.
И все свои юные годы
Я жила, свою щуплость кляня.
Нет, правда, вот и моя мама,
И большинство прочих женщин
Были гораздо больше,
Гораздо больше меня.
И теперь я, наверное, вздрогну,
Когда детское чье-то запястье,
Обтянутое перчаткой,
В троллейбусе разгляжу.
Эта женщина – много тоньше.
Эта женщина много моложе.
И потом – она еще едет,
А я уже выхожу.
III
Будешь ей теперь пальчики все целовать.
Выцеловывать ушко, едва продвигаясь к виску.
Будешь курточку ей подавать,
Помогать зимовать…
И по белому снегу за нею,
И по черному, с блесткой, песку…
А со мною все кончено – и хорошо, хорошо, хорошо.
И никто никого, я клянусь тебе, так и не бросил.
Дождь прошел, снег прошел, год прошел – да, прошел!
Ей теперь говори: «Твой пушкинский профиль,
твой пушкинский профиль…»
* * *
Не то чтоб вся интрига
Была как солнечный зайчик.
Скорее, в общем-то, все-таки
Даже наоборот.
Но ты-то точно был,
Я помню, солнечный мальчик.
И эти мягкие волосы,
И детский рот…
Теперь не то, не то!
И ты глядишь упрямо,
И невзначай обходишь меня стороной
А я такая гранд-дама, я стою себе прямо,
И затылком вижу тебя, и спиной.
И тут-то вспомнилось вдруг,
Быть может и по-дурацки,
Какой сиротский
Придумала я тайник.
Ты смотришь странно, холодно,
Совсем не по-братски.
И исчезаешь внезапно
Так же как и возник.
* * *
И, пытаясь в себе заглушить
Нарастающий гул камнепада,
Говорю себе: надобно жить,
На краю этой трещины – надо.
Эти злые, кривые края
Прорывают, ты видишь, бумагу.
Эта трещина, милый, моя.
И не двигайся, дальше ни шагу.
И, по гладкому камню скребя
И срываясь с него беспощадно,
Умоляю себя и тебя:
Это трещина, трещина, ладно?
Без обиды тебе говорю,
Накопив непосильную кротость:
Отойди же, не стой на краю.
Эта трещина, может быть, пропасть.
Из твоей оскудевшей любви,
Из улыбки тяжелой, нервозной
Вижу трещину в самой крови —
Незапекшейся, черной, венозной.
И, пытаясь в себе заглушить
Нарастающий гул камнепада,
Говорю себе: надобно жить,
На краю этой трещины – надо.
* * *
Когда б еще не спел тот голос глуховатый,
Когда б еще была та женщина жива,
Тогда бы я себе, ни в чем не виноватой,
Пропела б наконец негромкие слова:
Любите меня, пока я жива,
Пока не остались только голос да слова.
Над озером стальным кружатся злые чайки,
Я в лодочке сама по озеру кружу.
Захочешь – расскажу, что было, без утайки,
Не хочешь – ничего тебе не расскажу.
Любите меня, пока я жива,
Пока не остались только голос да слова.
Не тронь моих стихов, письма не распечатывай,
Кругом такая темь, я не найду огня.
Коротенький припев, любви моей ходатай,
Проси же обо мне, проси же за меня:
Любите меня, пока я жива,
Пока не остались только голос да слова.
* * *
Эта книга пропахла твоим табаком
И таким о тебе говорит языком:
«Не жалей ни о чем, дорогая!»
И не то чтоб со мною был прежде знаком,
И не то чтобы мною был прежде иском —
Так и жили, не предполагая…
Этой книги, которая ростом с вершок,
Я потрогаю тонкий еще корешок.
«Не жалей ни о чем, дорогая!» —
Прочитаю в твоем торопливом письме
И – простейшие числа слагаю в уме.
Так и жили, не предполагая…
Я могла б написать: никого не виню!
Сообразно характеру, духу и дню —
Не виню, ибо верю в удачу.
Но споткнусь о корявую эту строку
И щекою прильну к твоему табаку,
И – не плачу, не плачу, не плачу…
* * *
Мой самый трогательный стих
Во мне самой еще не стих.
Так пусть летит, твои сухие тронет губы!
Во мне любые пустяки
Переплавляются в стихи —
Прозрачно-горькие, как сок грейпфрута Кубы.
Но ты, я знаю, не таков.
И ты не любишь пустяков,
А я сутулая, усталая улитка…
И ты смеешься надо мной —
В глаза, а также за спиной,
И на груди моей горит твоя улыбка.
Но самый трогательный стих
Во мне самой почти затих.
А ведь звучал, а ведь дрожал и не сдавался!
Хотя душа удивлена,
Хотя душа утомлена —
Но все ж цела! А вот и стих образовался.
* * *
Я теряю тебя, теряю.
Я почти уже растеряла.
Я тираню тебя, тираню.
Позабудь своего тирана.
Вот бескровный и безмятежный
Островок плывет Чистопрудный.
Заблудился мой голос нежный
Над Неглинною и над Трубной.
Я теряю тебя, теряю.
Просто с кожею отдираю.
Я теорию повторяю,
А практически умираю!
И играет труба на Трубной,
И поют голоса Неглинной
Над моей головой повинной,
Над душою моей невинной.
Так идем по стеклянной крошке,
Напряженные, злые оба.
Намело на моей дорожке
Два совсем молодых сугроба.
И оглядываюсь еще раз,
И беспомощно повторяю:
Ну, услышь мой дрожащий голос,
Я теряю тебя, теряю.
* * *
И вот походкой не московской
Идет себе по Маршалковской
И то и дело оставляет
Свой неприметный в мире след.
И не пойми его превратно,
Но он склоняется приватно
К тем магазинчикам приятным,
Где горит уютный свет.
Варшавский фокстерьер – не то, что наш.
Он и ухожен, и расчесан, и подстрижен,
Хозяйским ласковым вниманьем не обижен.
Не фокстерьер – а в рамочке пейзаж.
А я походочкой московской
За ним иду по Маршалковской.
Поскольку я без провожатых —
Бреду за этим фоксом вслед.
И не пойми меня превратно,
Но я уже клонюсь приватно
К тем магазинчикам приятным,
Где горит уютный свет.
Варшавский фокстерьер – серьезный пан.
Не может быть, чтоб он гонял каких-то сявок,
Чтоб хмурых кошек выпроваживал из лавок,
Чтобы таил в себе хоть маленький изъян.
Он на цепочке на короткой,
А я за ним трусцою робкой.
Но вот закончились витрины,
И встал хозяин прикурить.
Толпа сновала и редела,
А я стояла обалдело:
Вот мой хотель, а я хотела
Хоть с кем-нибудь поговорить.
Варшавский фокстерьер, ты тут в чести.
Так вот, хочу тебе сказать: «До зобачення».
Собачее твое предназначенье —
Меня с Варшавой коротко свести.
* * *
Назови меня пани!
Поцелуй мне пальцы.
Так нигде больше,
Как было в Польше.
Вот как это было.
Я бы все забыла,
Да не будет больше
Так, как было в Польше.
Помню все…
А мудреное пиво?
А чудные поляки,
Подающие исподволь
Мне какие-то знаки?..
Пани есть французска?
Пани югославска?
И глядит фарцовщик
С потаенной лаской.
Помню все…
Не хочу просыпаться,
Не хочу возвращаться.
Никакого же проку
От меня домочадцам!
Все в себе обрываю,
Да что я ни затеваю —
Даже маленький шрамик твой
Я не забываю,
Помню все…
Забываю, но помню все.
Забываю, но помню все,
Забываю, но помню.
Помню все,
Засыпаю, но помню все,
Просыпаюсь, но помню все,
Не хочу забывать.
* * *
Ты делишься со мною планами,
А я не вписываюсь вновь.
Опять неловкая, нескладная —
Ты, среднерусская любовь.
Где-где с котятами и птичками
Любовь танцует в облаках?
А ты у нас – дитя со спичками,
Дитя со спичками в руках.
У нас одних такое станется:
С резным крылечком теремок,
А пригляжусь – из окон тянется
Сырой удушливый дымок.
Она стоит – платочек, валенки,
Бездумный взгляд ее глубок.
В ее ладони зябкой, маленькой
Зажат проклятый коробок.
О, это наши поджигатели…
Ничтожна мировая связь.
Какие силы мы потратили,
С сироткой этою борясь!
Какими нежными привычками
Нам защитить себя теперь,
Когда опять дитя со спичками
То в окна постучит, то в дверь?
* * *
Мой толстокожий персик,
Ты бацаешь так рьяно!
А мамочкины песни
Не любит фортепьяно.
Дверных печальных петель
Скрипенье так знакомо…
От мамочкиных песен
Сквозняк идет по дому.
Сквозняк идет по спинам
От этой самой песни.
Он пенится как пиво,
Пузырится как пепси.
Сквозняк бежит меж клавиш,
Как горькая настойка.
И ты его узнаешь,
Но только – не настолько.
Мой толстокожий персик,
Прозрачнее кристалла
Тебе расскажут песни
О том, как я устала…
А ты подаришь перстень
Прекрасному кентавру.
Тебе оставлю песни,
А мальчикам – гитару.
* * *
Дожила до постыдной сивости
С идиотской мечтой о красивости,
И при виде блондинки на длинных ногах
Всею печенью чувствую – ах!
Из меня ж не получится лапочка.
Не сгорай, моя свечечка, лампочка…
Где обнимутся двое – там третий молчи,
Тех двоих – не учи.
Никакого такого опыта,
Кроме разве ночного шепота.
Я подкрашусь снаружи,
Настроюсь внутри.
И никто мне не даст
Тридцать три.
Сказочки на потолке

В 1989 году вышел мой первый CD, и называлось это «Элитарные штучки». С тех пор изменилось многое, но: то там, то тут спрашивают меня о песенках той поры, да и прицельно о нем, разные люди.
Так что же? Пожалуйста. Я перезаписала его, дополнила. Теперь в него вошли все пять песен, связанных со смертью В. С. Высоцкого в 1980 году; вошла и песня об Александре Аркадьевиче Галиче (перевертыш песни Окуджавы о Пушкине), мало где прежде звучавшая; и даже песенка-посвящение Новелле Матвеевой, одной из главных волшебниц моей жизни. «Сказочки на потолке» – это 1980-е годы, «Элитарные штучки» – мужская версия. Есть и женская, это довольно сильно дополненная первая часть, называется – «Дитя со спичками».
Ваша Вероника Долина, 2000
* * *
Есть у времени иллюстрация —
Черно-белая, не обрамлена.
Эмиграция, эмиграция —
Я прощаюсь с тобой, сестра моя.
Ты сегодня звалась Мариною,
Завтра будешь Мариаграция.
Это что-то неповторимое —
Эмиграция, эмиграция.
Я запомню их лица белые,
Этих лиц выражение.
И движения пальцев беглые,
И руки моей положение.
Эмиграция, эмиграция —
Провожающий, на примете вы!
Регистрация, регистрация,
Регистрация в Шереметьево.
Эмиграция, эмиграция —
И снимаются с места стаями.
О, осенняя птиц миграция —
Поднялись и во тьме растаяли.
Ну, видать, пора собираться мне,
Если это само не кончится
Эмиграция, эмиграция —
Мне лететь никуда не хочется.
До свиданья, Мариаграция!
Позабудь дорогу обратную.
Эмиграция, эмиграция —
Это что-то невероятное.
Там далеко родится девочка,
И когда расцветет акация,
Называть ее станут Эммочка.
Если полностью – Эмиграция.
* * *
Теперь все чаще хочется друзьям
Сказать: благодарю вас, дорогие,
За то, что вы со мной, когда другие
Рассеяны давно и там и сям.
Меня благословлявшие вчера,
Сегодня не успели попрощаться.
Им незачем оттуда возвращаться,
А мне туда покуда не пора.
Но вот однажды старенький альбом
Ленивою рукой достанем с полки.
Ах, зеркала печальные осколки
Дают изображение с трудом.
То памятное наше торжество —
Где ты теперь звучишь, мой голос слабый?
Была бы слава, я б делилась славой,
Но ничего здесь нету моего.
И станут возрождаться имена,
Как будто возвращенные из плена.
Сначала Валентин, потом Елена…
И лучшие настанут времена.
Мы, как живые, под руки пойдем,
И будет исходить от нас сиянье.
И целый мир нам будет – милый дом.
И сгинут рубежи и расстоянья.
Пока же мне не подан тайный знак,
Стихи я стану складывать и вещи.
Мне кажется, виденье было вещим —
Мы свидимся, не знаю где и как.
Твержу себе – не надо больше петь.
Прошу тебя, молчи, моя аорта!
Не хочешь? Ну тогда какого черта!
И я ведь тоже не хочу терпеть.
* * *
Мы не дети Арбата.
Мы не дети Арбата —
Мы пришлись на другие года.
Нас не пустят обратно.
Нас не пустят обратно —
Нас едва-то пустили сюда.
От детей Бирюлева
До детей Тропарева
Голубая поземка метет.
Эти ноги здоровы,
Эти лица суровы.
Эти мысли никто не прочтет.
Меж Кузьминок недвижных,
Средь Лосинок неближних —
Растерялся и плачет простак.
Не отыщет тропинку
На родную Неглинку,
Не отыщет, бедняжка, никак!
На Ходынке дерюжной,
На Ордынке воздушной —
Эта корка небитого льда.
Ни страстишки тщедушной,
Ни гордыньки ненужной —
Ни тоски, ни стыда – ни следа.
Завернемся потуже,
Запахнемся поглубже —
Ближе, тверже дыханье зимы.
От Чертановской створки
До Бусиновской горки
На Крылатские тянет холмы…
* * *
Прощай, говорю себе, мемуаристика!
Некого вспомнить, прошу извинить.
Все акробатика, все эквилибристика,
Если некому, некому позвонить.
Но некому: «Здрасьте, Павел Григорьевич!
Тут у меня новых стихов пяток.
Нет, не на сборничек и не на подборочку,
А лишь на заварочку да на кипяток».
Но некому: «Здрасьте, вот эта музыка!
Корней Иванович, как сыграть?
Пускай мне скажет хоть ваша Мурочка,
Не то я брошу свою тетрадь!»
Но некому: «Здрасьте, Михал Аркадьевич!
Может быть, я забегу налегке?
Можно меня водою окатывать,
Можно меня трепать по щеке…»
Вот так бы строчить и строчить, учитывая,
Что услышать – не означает прочесть.
Все можно, все можно простить Учителю.
Если этот Учитель есть.
* * *
«Без ордена Виртути-Милитари
Ко мне не возвращайтесь», – говорю.
Но, коль уснули вы в Афганистане,
Едва ли вы проснетесь к январю.
Развернутые на закат пунцовый,
Продлите ваш почти невинный сон…
Ах, лоб свинцовый да об гроб свинцовый
Вот это б вышел всенародный звон!
В Орле, Чите, Караганде, Тагиле —
В любом на нас отпущенном раю,
Во мгле, в черте оседлости, в могиле —
Вы спите, я вам песенку спою.
Крепчай, мое негромкое глиссандо,
Взойдите в небо, сто усталых лун —
Во славу легконогого десанта,
Уснувшего под переборы струн.
Художник, супермен и пролетарий!
Я, ваша мать, волнением горю.
«Без ордена Виртути-Милитари
Домой не приходите», – говорю!
В чем были – как одели, как обули,
Спускаетесь по склону, по судьбе.
Привычные в Герате и в Кабуле,
Сейчас сойдете вы на Душанбе…
* * *
Он не протестант, не католик
(Пошире держите карман!) —
Он просто российский историк,
Историк Натан Эйдельман.
Он грудью к столу приникает,
Глядит на бумаги хитро.
Чернила к себе придвигает,
Гусиное точит перо.
Средь моря речей и риторик,
Средь родины нашей большой —
О как же нам нужен историк,
Историк с российской душой…
Историк без лишних истерик
С вельможи потянет парик…
Он не открывает Америк —
Россия его материк!
Не пишет стихов или песен,
Но грезит себе наяву.
Ему улыбается Пестель,
Апостол склоняет главу.
Из душных, задымленных залов,
Где лоб холодеет как лед,
Потомок идет Ганнибалов
И руку беспечно дает.
Историка ночи бессонны.
А впрочем, и в нашей сечи
Стоят восковые персоны
И мчат дилетанты в ночи.
Иные плутают в тумане,
Тех сладкий окутал дурман…
И ходит с пером между нами
Историк Натан Эйдельман.
* * *
Говорила мне тетя, моя беспокойная тетя —
А глаза ее были уже далеки-далеки —
«Что посеяли – то, говорю тебе я, и пожнете!»
Ну пожнете, пожнете – все мелочи, все пустяки.
Ой, тетя, худо мне, тетя, худо мне, тетя,
Худо мне, тетя, от этих новостей.
Ой, тетя, трудно мне, тетя, трудно мне, тетя,
Трудно мне, тетя, и страшно за детей.
Говорила мне тетя, моя беспокойная тетя,
Поправляя нетвердой рукою фамильную седину:
«Что посеяли – то, говорю тебе я, и пожжете!
Я с других берегов на дымы эти ваши взгляну».
Ой, тетя, худо мне, тетя, худо мне, тетя,
Худо мне, тетя, от этих новостей.
Ой, тетя, трудно мне, тетя, трудно мне, тетя,
Трудно мне, тетя, и страшно за детей.
Говорила мне тетя, моя беспокойная тетя,
Убирая серебряный дедушкин портсигар:
«И земли не осталось, а всходов откуда-то ждете!
Не туман над Москвою, а сизый плывет перегар».
Ой, тетя, худо мне, тетя, худо мне, тетя,
Худо мне, тетя, от этих новостей.
Ой, тетя, трудно мне, тетя, трудно мне, тетя,
Трудно мне, тетя, и страшно за детей.
* * *
Этот воздушный транспорт…
Тот равнодушный голос…
Караганда – Франкфурт.
С полюса – на полюс.
Женщины, дети, старцы
Рвутся в свою Итаку.
Страшно, мин херц, страшно,
Хоть и не по этапу.
Птичий язык бьется
В детском чумном крике.
Их позабыл Гете,
Бросил в беде Рильке.
Выучили казахский,
Выучили б ненецкий…
И все это по-хозяйски.
И все это по-немецки.
Бледные эти маски,
Скудные эти тряпки
Надо бы сбросить в Москве,
На шереметьевском трапе.
И – прочитать победно
Буковки на билете.
Жили темно и бедно,
Но все же рождались дети.
Смолкнет тупая брань хоть…
Щелкает еще таймер.
Караганда – Франкфурт
Пусть улетит лайнер.
Хоть я держусь в рамках,
Сбился и мой компас.
Караганда – Франкфурт.
Караганда – космос…
* * *
Много-много чего я люблю
В разноцветной жизни московской.
Я люблю продавцов вино-водочных
И болельщиков в Лужниках.
Но особенно я люблю
Иностранцев на Маяковской,
Когда их вспышки посверкивают
В наших копях и рудниках.
Я люблю их на эскалаторе,
Когда они, на детей похожие,
Головами крутят бессовестно
И бесстыдно, как птицы, галдят.
А мы для них – ископаемые.
Угрюмые, серокожие.
И они меж собой щебечут
И почти на нас не глядят.
Но когда они все замрут
Под одним медальоном мозаичным
И, как Рональд и Нэнси Рейган,
Стоят – и рука в руке,
Тут-то я, пробегая мимо
Этим шагом московским заячьим,
Просто плакать готова от нежности:
Я сама их люблю до ужаса —
Эти сказочки на потолке…
* * *
Челентано в черной «Волге» приглашает: «Прокачу!».
Как ни странно, Адриано, но я с вами не хочу.
Наша жизнь – полночный ребус: повезет – не повезет?
Вот подъедет мой троллейбус – он меня и повезет.
Через дымку, через тайну, через пленку синема —
Как ни странно, Челентано, я от вас не без ума.
Я замерзла, я устала, я жалею ваш бензин, —
Уезжайте, Челентано, уводите лимузин!
Так-то полночью морозной в трех минутах от семьи
Я на площади Колхозной – как на краешке Земли.
Вот вам улица – катите, Челентано и авто.
Я не то, что вы хотите, я не то, не то, не то!
Сюзанна, Сюзанна, Сюзанна мон амур!..
* * *
Ой, какой алкаш колоритный
Слушал тут вчера мои песни!
Ой, как он глазами ворочал,
Как он рот разевал…
Все-то для него было ново —
И моя девчачья походка,
И мой гардероб немудрящий,
И неэстрадный мой голосок.
Видимо, хотелось бедняге
Сбегать за Серегой, за Колькой,
Быть не одному в этой куче,
Не быть одному…
Но никак не мог оторваться.
Но – не мог никак отлепиться.
И с лицом дурацким, счастливым
Стоял и стоял.
Вот вам элитарные штучки!
Вот вам посиделки в каминной!
Вот вам песня «наша – не наша»,
Огни ВТО…
Ничего такого не нужно!
Человек открыт перед песней,
Человек доверчив и мягок…
Но играть на этом – ни-ни.
* * *
А за все, что выйдет боком
И представится грехом,
Я отвечу перед Богом,
Перед Богом и стихом.
Подожду, не стану плакать
И не стану кликать смерть.
Кто же я – земная мякоть
Или неземная твердь?
Подведу тебя к порогу
И скажу как на духу:
Отвечаю только Богу,
Только Богу и стиху!
Подожду, не стану плакать
И узнаю наизусть:
Кто же я – земная слякоть
Или неземная грусть?
Наживу с годами грузность,
Как и вся моя семья.
Кто же я – земная трусость
Или тайна бытия?
Освещаю ли дорогу?
Горожу ли чепуху? —
Отвечаю только Богу,
Только Богу и стиху!
* * *
Поль Мориа, уймите скрипки!
К чему нагрузки?
Его натруженные хрипы —
Не по-французски.
Пока строка как уголь жжется —
Пластинка трется.
Пусть помолчит, побережется —
Не то сорвется.
Всадник утренний проскачет.
Близкой боли не тая,
Чья-то женщина заплачет,
Вероятно, не твоя.
Лик печальный, голос дальний,
До небес подать рукой.
До свиданья, до свиданья,
До свиданья, дорогой.
А кто-то Гамлета играет,
Над кем не каплет.
И новый Гамлет умирает —
Прощайте, Гамлет!
Но вот и публика стихает,
Как будто чует.
Пусть помолчит, не выдыхает —
Его минует.
По таганским венам узким
Изливается Москва.
А вдова с лицом французским
Будет много лет жива.
Вот газетчик иностранный
Дико крутит головой.
Кто-то странный, кто-то пьяный,
Кто-то сам – полуживой.
Усни спокойно, мой сыночек, —
Никто не плачет.
О, этот мир для одиночек
Так много значит!
Переулочек глубокий —
Нету близкого лица.
Одинокий, одинокий,
Одинокий – до конца.
* * *
Полгода нет Высоцкого.
Его полет высок.
Пощупаю висок себе —
Пульсирует висок.
Собранья многотомные
Нетронуты в углу,
И тяжесть многотонная
Клонит меня к столу.
Не обморочно-синее
Сиянье в небесах,
А облачное, зимнее
Стоит в его глазах.
Как на море Балтийское
Осколки янтаря —
Так я пошла б отыскивать
Осколки января…
Покуда свечка теплится
На самом уголке —
Не терпится, не терпится
Горячечной строке.
Жемчужная, ненужная
Страна недалека —
Когда родится вьюжная,
Метельная строка!
Недолга ласка царская.
Но средь ночей и дней
Горит строка январская
Все жарче, все ясней.
Трудись, рука, просись, рука!
К огню тянись, рука!
Родись, строка российская,
Мятежная строка!
Родись, строка российская,
Мятежная строка.
Родись, строка российская, мятежная…
* * *
Годовщина, годовщина!
Встречи горькая причина.
Наступила тишина —
Помяни его, страна.
Годовщина, годовщина.
Ни свеча и ни лучина,
Ни лампадный фитилек —
В пепелище уголек.
Годовщина, годовщина.
Эта новая морщина
На моем живет лице,
Будто память о певце.
Годовщина, годовщина,
А тоска – неистощима.
И несется над Москвой
Хриплый голос твой живой.
Годовщина, годовщина.
Мать-страна качает сына:
«Баю-баю, спи, сынок!
Я с тобою сбилась с ног».
Годовщина, годовщина!
Города умолкли чинно.
Но рыдает, как вдова,
На груди его Москва.
* * *
Люсе
Была еще одна вдова.
О ней забыли.
Ну, может, вспомнили едва,
Как гроб забили.
Она жила невдалеке,
А шла в сторонке.
Был уголок в ее руке
От похоронки.
Она привыкла и смогла
С другим быть рядом.
Она давно уже жила
Иным укладом.
Но день июльский – стынет кровь,
Какой морозный.
Кому бессмертную любовь
В наш век бесслезный?
Его отбросило волной —
Ее прибило.
Она была его женой,
Она любила.
Не приближаясь, стороной
Идет по кромке.
По самой кромке от взрывной
Его воронки.
Была еще одна вдова
В толпе гудящей.
Любовь имеет все права
Быть настоящей.
Друзья, сватья и кумовья —
Не на черта ли?
А ей остались сыновья
С его чертами.
* * *
Отболело, отстучало – отошло.
Обмелело где журчало, где жило.
Стало будто пруд холодный,
Темный пруд.
Много врут о Вас, Володя.
Много врут.
Уложила, укачала след в пыли.
Проводила, помолчала, все ушли.
На пороге, на свободе, на ветру…
Много врут о Вас, Володя.
Я не вру.
Утолиться, утомиться – от и до.
А кладбищенская птица вьет гнездо.
Дотянуться от ограды до лица.
Не мешал бы свет лампады сну птенца.
Выбираю час свободный, день и свет.
Весь наш труд есть пруд холодный,
Тень и след.
Что возьмут с собою годы,
Что сотрут?
Мало врут о Вас, Володя.
Мало врут.
* * *
Былое нельзя воротить, а грядущее катится.
Два бога над нами, два бога: покой и комфорт.
А все-таки жаль, что нельзя Александра Аркадьича
Нечаянно встретить в метро «Аэропорт».
Поэт о своем не болеет, он все – об общественном.
Метелям – мести, а капелям – всегда моросить.
А все-таки жаль, что хотя бы о самом существенном
Его самолично нельзя наконец расспросить.
Мы выйдем на воздух, пройдемся и сядем на лавочку.
И будет бежать и спешить Ленинградский проспект.
Возьмется за сердце и скажет спокойно и ласково:
– Какой же в истории вас беспокоит аспект?
Вот майская веточка – белая, будто на выданье,
Давно позабыла уже о минувшей зиме.
– Простите мне, деточка, – скажет он, – все-то я выдумал!
Куда как прекрасно живется на нашей земле!
Мы с лавочки встанем, на этом беседа закончится.
Я тихо пойду, и покой воцарится в душе.
Мне больше спросить у него ничего не захочется,
А если захочется – я не успею уже.
Былое нельзя воротить, а грядущее катится.
Два бога над нами, два бога: покой и комфорт.
А все-таки жаль, что нельзя Александра Аркадьича
Нечаянно встретить в метро «Аэропорт».
* * *
Я сижу и мучу строчку.
Не выходит, к сожаленью.
А хозяйка мочит бочку.
Вероятно, для соленья.
Столько фруктов – неприлично.
Неприлично, не шучу.
Непривычно, непривычно.
С непривычки – не хочу.
Продается виноград —
Винограду всякий рад.
Я не рада винограду,
Там же косточки подряд.
Продается помидор,
Помидор – чистейший вздор.
Не люблю я помидоры
С малолетства до сих пор!
Продают еще арбуз —
Он один на весь Союз!
Мы с тобою – не верблюды,
Чтоб носить подобный груз.
…Я желаю быть в Москве!
Выхожу себе на дождик.
Сумка в левой, в правой – две.
Это, право же, надежней.
Постою себе часок
За хвостом неторопливым,
И любой тогда кусок
Мне покажется счастливым!
А кавказский рай фруктовый
Доведет нас до сумы!
Мы с тобою – не готовы,
Ни желудки, ни умы.
Ах, зачем, мой милый друг,
Мы поехали на юг?
* * *
Цыганка, цыганочка Аза
Жила тут и зиму и лето.
Теперь тут спортивная база,
Тяжело– и легкоатлеты.
Вон там пробегала в беседку,
Вот тут примеряла наряды.
Теперь тут площадка и сетка,
А также другие снаряды.
Шумели, шумели аллеи,
Отрада хозяйского глаза.
Шалели мужчины, шалели —
Плясала цыганочка Аза.
Москву позабудешь и Питер!
Ты все у меня позабудешь.
Я первый российский кондитер,
Ты первой цыганкою будешь!
Да что это, что это значит?
Шампанское льется и льется.
Цыганка смеется, как плачет,
И плачет, как будто смеется.
В деревне у нас – перемены.
Где старой часовенки конус —
Теперь молодые спортсмены
С утра повышают свой тонус.
Цыганка, цыганочка Аза!
Влюбленный, взбешенный кондитер.
Та самая, самая фраза:
«Поедем-ка, милая, в Питер!..»
Теперь – беговые дорожки.
Теперь – молодые аллеи.
А раньше-то, господи, дрожки!..
А раньше – коней не жалели…
* * *
Н. Матвеевой
Эта маленькая женщина поет.
Эта маленькая женщина поэт!
Ни очнуться, ни проснуться не дает
Ей кораблика далекий силуэт.
И не птичка, и не рыбка —
Под косынкою висок.
Неверна твоя улыбка,
Ненадежен голосок.
Кто велел тебе с шарманкою бродить,
А продать ее за звонкую за медь?
Кто велел тебе сто песенок родить,
А ни дочки, ни сыночка не иметь?
Ни шарманка, ни волынка,
Откровенно говоря…
Пусть тебе морская свинка
Все расскажет про моря!
Ты и с пристани ушла-то на часок,
А тебя закрыли дома на засов.
И устала ты за штопкою носок,
И ссутулилась над стопкой парусов.
Ни морячка, ни рыбачка,
А со лба стираешь соль.
Ты чудачка, ты гордячка!
Ты – премудрая Ассоль…
* * *
Без страха и без риска
Танцуйте в стиле диско!
Пусть будет ваша поступь
Изящна и легка.
Без неги и задора
Взгляните на партнера,
Взгляните на партнера
Немного свысока.
Пусть вам чуть-чуть за тридцать, но
Не чересчур ли пристально
На вас глядит чужой любовник
Или чей-то муж?..
Сочтите за обиду
И не подайте виду,
И не подайте виду,
Что туфли жмут к тому ж…
Пускай вы не в ударе,
Пускай вы не в угаре,
Но вы, танцуя в паре,
Уловите момент —
Присядьте на кушетку,
Возьмите сигаретку,
Зажгите сигаретку
Хорошей марки «Кент».
Пускай дымок колечком,
Пускай дымок колечком,
Пускай дымок колечком
Взлетает, ну и пусть!
Ни словом, ни словечком,
Ни словом, ни словечком,
Ни словом, ни словечком
Не выдавайте грусть…
* * *
Шестидесятые года
Как будто кончились до срока.
А танцевали мы тогда
Один лишь рок по воле рока.
Катятся первые валы,
Веселый Роджер нам смеется.
Но с рок-н-роллами балы —
Как сердце бьется,
О, как сердце бьется!
Шестидесятые года —
Магнитофоннейшая эра.
Шестидесятые года —
Ты превосходнейшая вера!
Покуда слушает собратьев
В воскресенье Маяковский.
Но вот уже воспел Арбат
Один поэт, поэт московский!..
Шестидесятые года —
Парад младенческих улыбок.
Шестидесятые года —
Пора студенческих ошибок.
Шестидесятые года!
Бьют бригантину струи ветра.
Шестидесятые года —
Они уже почти что ретро…
* * *
В стиле ретро, в стиле диско —
Я любой к тебе примерю…
Сядь со мною близко-близко.
Я совсем тебе не верю!
Вот косынка кружевная
С золотистою каймою…
Сядь, поговори со мною.
Сядь, поговори со мною.
В ритме вальса, в ритме танго…
В мой удел не проникая!
У тебя, мой милый, тайна —
Ты не говоришь – какая…
Видишь зеркальце резное
С тонкой ручкой костяною?
Сядь, поговори со мною!
Сядь, поговори со мною…
Будто стороны родные,
Для тебя открыты дали.
Знаю, вороны ночные
Над тобой не пролетали.
И покуда не коснулось
Нас дыханье ледяное —
Сядь, поговори со мною.
Сядь, поговори со мною!
Ставни бьет порывом ветра.
Не могу, мой друг, сердиться.
Пусть уж лучше в стиле ретро
Но не надо в стиле диско!
Не случайно мир я мерю
Грустной мерою земною.
Сядь, поговори со мною —
Может, я тебе поверю.
Фараон

Назвала я эту главу «Фараон». Как же это я так? Так, наверное, не надо было. Но дело было сделано.
И, как из-под песка, я стала медленно выбираться из своей тьмы. Полная тьма наступила в 99 году, когда не стало мамы. И папе оставалось быть со мной еще три года.
* * *
Страницы листаешь, листаешь, листаешь,
листаешь, листаешь.
Страницы листаешь – устанешь к утру.
Купи мне фисташек, фисташек, фисташек,
фисташек, фисташек!
Купи мне фисташек, не то я умру.
Любовь я видала, видала, видала, видала, видала.
Видала, видала – везде она не ко двору.
Купи мне фиалок, фиалок, фиалок, фиалок, фиалок
Купи мне фиалок, не то я умру.
Фисташки, фиалки – чудная короткая ласка.
Как это недорого, как это неглубоко…
Да это фиаско, фиаско, фиаско, фиаско, фиаско,
И жизнь улетает, и пьется легко.
И жизнь улетает, и льется легко.
* * *
Не заметив, что дети предпочли бы тату или пирсинг,
Не заметив, что люди все уехали на Кот-д’Азюр,
Самый твердый на свете пушистый задумчивый персик
Я возьму, надкушу и присяду на пыльный бордюр.
Не заметив, что жизнь оказалась чудным извращенцем,
Не умеющим помнить, не знающим сладких границ,
Я укроюсь китайским прекрасным, как сон, полотенцем,
И цветы там, и фрукты, и перья невиданных птиц.
Дайте жить, дайте петь, отнимите судьбу как проблему,
Опустите как в трюм, отпустите меня как в тюрьму.
Я хотела успеть написать не роман, так поэму…
Но для этого надо очутиться хотя бы в Крыму.
Хорошо бы, чтоб память оказалась конфетной коробкой,
Полной ласковых писем, таких, что вовек не прочтут.
Хорошо бы флакон закрывался фигурною пробкой.
Все потеряно, все. А хрустальная пробочка – тут.
* * *
Как же я забыла любовь, рот-фронт,
Вишня запечатана в шоколад?
Как же я любила тебя, рот в рот.
А теперь целуемся невпопад.
Был же лепесток, был невинный фрукт,
А теперь засахарен – стал цукат.
Вот тебе итог – беспричинный труд,
А не то чтоб мед или слет цикад…
Как же я забыла быть начеку,
И уменье ждать, и взнуздать детей.
А могла б ладонью укрыть щеку
И построить сон хоть из трех частей.
А кровать кровила, никто не спас.
Будто каравелла, пошла на дно.
Я простила сердцу не первый спазм —
Это было больно, да все равно.
Да, во рту горчило, но с той поры
Горло научилось – печет фарфор.
Падал наутилус в тартарары —
Сердце отключилось на счет «файф-фор».
Так я и забыла любовь, рот-фронт.
Вишня запечатана в шоколад.
А ведь я любила тебя рот в рот,
А теперь целуемся невпопад.
* * *
Отпусти меня, пожалуйста, на море.
Отпусти меня, хотя бы раз в году.
Я там камушков зелененьких намою
Или ракушек целехоньких найду…
Что-то камушков морских у нас негусто,
На Тверской среди зимы их не найти.
А отпустишь – я и песенок негрустных
Постараюсь со дна моря принести.
Отпусти меня, пожалуйста, на море!
В январе пообещай мне наперед.
А иначе кто же камушков намоет
Или песенок негромких подберет?
Извини мои оборванные строки,
Я поранилась сама не знаю где.
А поэты – это же единороги,
Иногда они спускаются к воде.
Трудно зверю посреди страны запретов.
Кроме Крыма, больше моря не найти.
Только море еще любит нас, поэтов.
А поэтов вообще-то нет почти.
Нет, достаточно румяных, шустрых, шумных,
Где-то там косая сажень, бровь дугой.
Но нет моих печальных полоумных,
Тех, что камушки катают за щекой.
* * *
Караоке пел тебе хоровод,
Ты один, my sweaty,
Один на свете.
Ну и как ты, как ты, мой фараон?
Как пасутся козы, как резвятся дети?
Твоя женщина, как и была, шустра,
Или боль по чуточке накопилась?
Та, что горше яда, горячей костра,
Невозможно выплеснуть на папирус…
Как живут, my sweaty, твои рабы?
Полагаю сытно и без раздумий.
Что там голос падчерицы-судьбы,
Той, одной из многих иссохших мумий?
Как горят светильники во дворце?
Вдоволь масла, жирны ли твои оливы?
И надсмотрщики с ласкою на лице,
И налогосборщики справедливы?
Караоке пел тебе караван,
Ты один, my sweaty,
Один на свете.
Ну и как ты, как ты, мой фараон?
Как резвятся козы, как пасутся дети?
Бойся новой наложницы, рот с пушком,
Тихий плач – и нежно прильнет, робея.
Бойся гулких залов, ходьбы пешком
И застежки бронзовой – скарабея.
Бойся гулких залов, ходьбы пешком
И застежки бронзовой – скарабея.
* * *
Признавайся себе, что муж – дитя,
Дети злы, родители слабы.
И сама ты стала сто лет спустя
Кем-то вроде базарной бабы.
Не хочу обидеть базарных баб.
Это все прекрасные люди…
Но куда б ни вело меня и когда б —
Всюду вижу огонь в сосуде.
Признавайся, что бредишь, бредешь во мгле.
Дети ропщут, муж дергает бровью…
И бунт назревает на корабле,
А корабль – называли любовью.
А что до веселых базарных баб —
Среди них встречаются пышки.
…Но куда б ни вело ее и когда б —
Ей мерцает огонь в кубышке.
Признавайся! Да ты и призналась – ап!
Потому что пора смириться
С тем, что даже среди голосистых баб
Ты служанка, не императрица.
По утрам ты снимаешь ключи с крючка
С ненормальной мыслью о чуде…
И мерцает огонь, вроде светлячка,
В варикозном твоем сосуде.
* * *
– Але, Оклахома?
– Да, Оклахома.
– Евтушенко дома?
– Да дома он, дома.
– Передайте ему, что поэт в России – меньше, чем поэт.
И вопрос решен, и вопросов нет.
– Але, Оклахома?
– Да, Оклахома.
– Евтушенко дома?
– Да дома он, дома…
* * *
Мой бедный летучий дружочек
Всего-то сделал кружочек,
А жизнь оказалась one way,
Мой бедный дружочек, Ван Вэй.
* * *
Приеду, пойду на Донское.
Донское – родное такое.
Там мама меня ожидает,
И бабушка с дедушкой ждут.
А песен об этом не сложишь,
Попробуешь, да и не сможешь,
И все твои детские песни
В песок и под камни уйдут.
Москва вместе с папой и мамой
Была для меня самой-самой.
А нынче она не такая,
Мне многое не по душе.
Как будто промчалась лавина,
Осталась любви половина.
Да нет, уже не половина,
А меньше и меньше уже.
Послушай, Москва, не толкайся,
Толкнешь еще раз, не раскайся.
Друзей моих всех растолкала,
Ничьи не слышны голоса.
Спровадила всех понемногу,
А я упираюсь, ей-богу,
Мол, знаю другую дорогу,
Дорога ведет в небеса.
Ты знаешь, Москва, иудейство —
Не барство и не лицедейство,
Такая чудная порода,
Бог знает откуда взялась.
Но как же все славно решилось,
Само по себе совершилось:
Золою чуть припорошилась
И вывелась, перевелась.
А приеду, пойду на Донское.
Донское – родное такое.
Там мама меня ожидает,
И бабушка с дедушкой ждут.
А песен об этом не сложишь,
Попробуешь, да и не сможешь,
И все твои детские песни
В песок и под камни уйдут.
* * *
И попросите мира назавтра
Хуже смерти его торжество,
И полюбите тираннозавра,
Поцелуете когти его.
И не то чтоб он был безобразен,
Незначителен даже, увы,
И не стоит ни песен, ни басен,
Ни задумчивой вещей молвы.
Повернет небольшую головку,
Усмехнется натянутым ртом,
И поклонится как то неловко,
И сконфузится даже при том:
Дескать, да, незавидных фамилий,
Так не пить же и воду с лица.
Вышел из безобидных рептилий,
Из большого простого яйца.
Тут он клацнет заточенным зубом
И прихлопнет соседский вигвам,
И седой прибалдевший завклубом
Только вытянет руки по швам.
И попросите мира назавтра.
Слаще меда его колдовство.
И полюбите тираннозавра,
Поцелуете когти его.
* * *
Посмотри на меня, посмотри – нет печальнее повести.
Я совсем замолчала, совсем не шучу и не ерничаю.
Я вообще отъезжаю: в уральском, донецком,
саратовском поезде,
Вот блокноты, вот книги, я ем бутерброд и чаевничаю…
Посмотри на меня, посмотри – нет отчаянней зрелища
С этим сложным и ложным, румяным и пафосным мужеством.
Огляди на Казанском иль Курском вокзале
московские пряные прелести:
Эту пьянь, этот смрад, этот стыд огляди с подобающим ужасом.
А теперь посмотри на меня: я гибка, как лазутчица.
Краснобайство мое позади, я молчу, как разведчица.
Разветвляется жизнь, ничего же уже не получится,
И никто мне на дальнем перроне не светит, не светится.
Посмотри ж на меня, посмотри: я, конечно, не сдобная!
И я не депутат, и не лыжница, что возвращается с полюса.
Я сварливая, скучная, грустная и неудобная,
Если я не горю как свеча – там, в окне уходящего поезда.
* * *
Теперь почти что невидимка —
Еще слышна, но не видна уж.
Так девушка-простолюдинка
Хотела петь, да вышла замуж.
Она без музыки томится,
Хотя не знает струн и клавиш,
Всегда одна, всегда таится,
Поет в тени старинных кладбищ.
Оно, конечно, глуповато,
Неужто жизнь не перед нею?
Да на кого же уповать то —
Кругом одни лишь Пиринеи.
О, слабый дух простонародья!
Всегда отыщется лекарство
Для погребения здоровья,
Для отправления дикарства.
Поешь, пока не обессилеешь,
Поток огня взбежит по склону.
Потом созреют апельсины,
Придет Роланд, сожжет Памплону.
Природа дышит полной грудью.
Научат в деревенской школе
И озорству, и рукоблудью,
И вороватости, тем боле.
Ты сладость, пенье, ты не слабость.
И, как обычно, через силу
Простит ей муж ее нескладность,
Пойдет и выроет могилу.
Была засада накануне,
Там мертвый рыцарь под сосною.
И никогда и никому не
Расскажу я, что со мною.
И никогда и никому не
Расскажу я, что со мною.
* * *
Безнадежное мое дело.
Так о чем же душа хлопочет?
Все глаза себе проглядела,
Раз он слушать меня не хочет.
Неподдельные мои страсти!
Суп не сварен, роман не вышел.
Он едва говорит мне «Здрасьте»,
Он и песен моих не слышал.
Безнадежное мое дело,
Он смеется, лицо мне гладя.
Все глаза себе проглядела,
Будто он незнакомый дядя.
Будто вместе не ночевали,
Тело телом не задевали.
Будто он, если я разденусь,
И узнает меня едва ли.
Безнадежное мое дело.
Мои сны – сотни утлых лодок.
Все глаза себе проглядела
В ожиданье иных находок.
Был бы он моих слов ценитель,
Был бы строф моих собиратель, —
Стал бы жизни моей хранитель,
Да и снов моих толкователь.
Стал бы снов моих толкователь,
И всей жизни моей хранитель.
* * *
Из далеких пустошей,
Затерянных графств
Прискакали гонцы накануне,
Восклицая:
«Сударыня, Вы кунст, Вы крафт,
А другие все затонули.
Кого-то поющие засосали пески,
Кто-то спит, как последний пропойца.
А Вы, королева, потрите виски
И хоть что-нибудь нам пропойте.
Да, мы знаем, Вы не любите низкорослых пород,
Машину водите как цунами.
Но мы все же надеемся,
Что этот год Вы пробудете вместе с нами.
Если наша просьба Вас удивит —
Отошлите нас просто жестом.
Но Вы дома, сударыня,
Не делайте вид,
Что в изгнаньи и под арестом.
Королева, Вы стали последним звеном
В цепи, что мы тут сплетаем.
Ради Вашей вышивки жемчужным зерном
Мы сотрудничаем с Китаем.
Мы разграбили Рим,
Разгромили Прованс,
Перламутр ввозя, терракоту.
…Заклинаем, сударыня, именно Вас:
Не бросайте ручную работу.
Не бросайте ручную работу.
* * *
Умер Женечка Клячкин.
Пять лет как пять дней,
Да не всеми еще забылся.
Как хрустальный шарик
Среди камней
Покатился, да и разбился.
А ведь это был петербуржский шик,
Не затем, что был так шикарен,
А затем, что был не чувак-мужик,
А разведчик пространств, Гагарин.
Некрасиво, Господи, мы живем
И по будням, и по воскресеньям.
Вот и вышел Женя в дверной проем,
Как во время землетрясенья.
И увидел, я думаю, свет, а не мрак,
Свет, какого меж нами нету.
И задумал, как некий де Бержерак,
Полететь на другую планету.
Вся баллада была бы чистейший вздор,
Разговор в отсутствии Бога,
Но открылся за Женечкой коридор,
В нем растаяло слишком много.
Самых хрупких втянула в себя чернота,
Проглотила с песнею зычной.
Женя Клячкин, святая ты простота,
Оставался б ты на Наличной!
Женя Клячкин, святая ты простота,
Оставался б ты на Наличной.
* * *
Ты была мегерой мегер,
Мою голову в пасти держала.
Ты любила меня, мигрень,
Не любила, а обожала.
Ты присасывалась у виска
И выкачивала до донца —
От ресничного волоска,
До последнего волоконца.
Путешествуя с багажом,
С багажом средь зимы и лета,
Помню всех, кто был поражен
Стрелами твоего арбалета.
Но среди пустынь и морей,
Исполнительна и покорна,
Похищала меня мигрень
Из-под самого носа партнера.
Саквояжик мой пуст, увы.
Замолчала моя виола.
Где таблетки от головы,
Книги, ноты, семья и школа?
Я сама себе менестрель
В центре литерного вагона.
И все так же со мной мигрень
Та химера, чума, Горгона.
* * *
На исходе двухтысячной пьесы,
Избегая чужого веселья,
Мы приплыли с тобой в замок «Если»,
Это недалеко от Марселя.
Нас доставил пригожий кораблик,
У причала их было немало.
Мы сказали себе «крибле-крабле»
И вернулись к началу романа.
То-то было на море тревожно,
То-то было на пирсе студено.
Если чуть дальнозоркости, можно
Разглядеть силуэт «Фараона».
К сожаленью, наш принц не читает,
Подрастет – доберется до текста.
Мне и четверти часа хватает —
Рассказать приключенья Дантеса.
Терпелив, но и грозен, и пылок
Был моряк, проходивший сквозь стены.
Замок «Если» глядит нам в затылок,
Как любовник, сошедший со сцены.
Заночуем сегодня в предместье?
Нас приморская ночь не простудит.
А на лучшее в мире возмездье,
Зря надеешься – денег не будет.
* * *
И особенно тех не вернешь назад,
Чей горит на груди окаянный след.
А на самом дне потаенный сад,
Потаенный сад, приглушенный свет.
Приглушенный свет, половинный звук.
И хотя никого не винишь давно,
Но в какой-то миг понимаешь вдруг,
Что в саду показывают кино.
Этот черный парк,
Этот белый куб,
Где кино идет только раз в сезон.
Ты и рад войти в этот тайный клуб,
Но ты не розенкрейцер, не франк-масон.
Ты не физик, не химик, не универсал.
Ты и рад бы в рай, но ты – раб, ты нем.
И не мы с тобой попадем в тот зал,
Он в другой, в другой стороне совсем.
Потаенный сад,
Приглушенный свет,
И хотя ты в тайнах не новичок,
Но, позволь, тебе все-таки даст совет
Старина Хичкок, старичок-сверчок:
Не мечтай,
Ничего не вернешь, нет-нет —
Ни беспечных птах, ни безмозглых чад.
Сохраняй в себе постоянный свет,
Беспричинный страх,
Потаенный сад.
* * *
Дыханье дали, влили силы,
Прогнали боль из головы
Каштаны с маминой могилы,
Как будто бы не из Москвы.
Здесь лица в рамках и без рамок
Глядят с теплом и без тепла.
Что, девочка, попала в замок?
Такого ль замка ты ждала?
Вот видишь атласы, архивы,
Фотоальбомы, словари.
Все буковки ясны и живы,
Подсвеченные изнутри.
Смотри не бойся, улыбайся,
Как улыбаются родне.
Да на море не увлекайся
Нырянием на глубине.
Прохладно, чинно, старомодно,
Москве вчерашней все подстать.
Так у ворот бесповоротно,
Что невозможно заплутать.
Каштаны ждут.
Простые с виду,
Приготовленья к сентябрю.
Я не ищу тут Атлантиду,
Я только с мамой говорю.
* * *
А пока я снимала, как Люк Бессон,
Молодых людей на Майорке,
Мой волшебник-дед постучал в мой сон,
Весь веснушчатый, в гимнастерке.
– Подымайся, бессовестная, – сказал, —
Ты не Шурочка в пелеринке.
Видишь: банк, телеграф, наконец вокзал
Аннексируем по старинке.
Не затем я шашкой махал в степи
И в Одессу входил с Котовским,
Чтобы ты писала одни стихи,
Хоть и с выговором московским.
Не затем окруженье, Якир, мятеж
Или Питер, зима, блокада,
И семь раз отмерь, а семью отрежь,
И смотри, отрежь кого надо.
Много сказок при свете полной луны
Я б тебе рассказал, босячке,
Чтобы тонны слюны в масштабах страны
Дали павловские собачки.
Подымайся, деточка, труд не велик!
Я устал говорить и сниться,
Пусть мой старший правнук духи «Лалик»
Сам привозит тебе из Ниццы.
Твоих глупых сверстников Карабас
Заставляет бежать по нитке.
Полюбуйся: твои Гайдар, Чубайс —
Оголтелые пережитки.
Дунь налево, направо – твой брат Шекспир,
Твой учитель, возможно, Лютер,
И не тронет тебя ни один вампир,
Если сядешь ты за компьютер.
Тринадцать бриллиантов

Как камни, недешевые камни – добывались стихи этого периода, они были зримые, даже увесистые, и они облучали меня, лечили, я становилась другой. Каждый декабрь я недоумеваю – почему ж не стоять среди Москвы, теперь такой сумрачной и даже редко припудренной снежком, маленьким палаткам – с красным, подогретым, с пряностями, вином? Как бы это всех нас украсило и согрело!
* * *
Машук, на Пушкинской снежок.
И никому стихов не надо.
Так вот, я шлю тебе стишок
Из сердца нашего Царьграда.
Гляди, опять у нас зима:
Обвалы в книжных магазинах,
В театрах давка… Ты сама
Все знаешь о московских зимах.
А я к началу января,
Измучив, исчертив блокноты,
Неясным пламенем горя,
Себя же втискиваю в ноты.
Мой день рожденья – анекдот,
Какой-то даже не забавный,
Бесцеремонный и бесславный,
Опять грядет, уже вот-вот.
Январь – дурацкая пора.
У нас каникулы в застенке.
Кто был ничем еще вчера
Тот спит, как Бог, обняв коленки.
Тверская, все занесено.
Спасайтесь и не вспоминайте,
Что Ингмар Бергман – все равно
Не Ингеборге Дапкунайте.
Машук, на Пушкинской снежок.
И никому стихов не надо.
Так вот, я шлю тебе стишок
Из сердца нашего Царьграда.
* * *
Дать человеку красного горячего вина,
Чтоб человек сразу же согрелся до дна.
Не скучно ему, пожалуй, не страшно ему, смотри.
И пусть бы одна дрожала струнка внутри.
Надо налить щедро горячего вина,
В котором видна цедра, корица слышна,
Чтобы легко ловилась вишенка на плаву,
Чтоб это все явилось нам наяву.
Я б разливала это горячее волшебство,
Можно в разгаре лета, но лучше под Рождество.
Напейся, да хоть залейся, хоть кто, хоть осел, хоть конь.
И был бы у нас Лейпциг или, не дай бог, Кельн.
Глиняная посуда, залог – пятачок,
Я никогда не буду твоей, дурачок.
А захочу так буду, все устрою сама.
Возьми-ка свою посуду, Святой Фома.
Дать человеку пряного горячего вина,
Чтобы душа прямо-таки поднялась со дна,
Чтобы она зарделась, чтобы она разделась,
Чтобы она согрелась и не была смешна.
* * *
Было со мной хорошо
И не я была хороша.
Но судьба приглашала в объятья
А я – прямиком в сугроб.
Что, неужели прошло?
И, затрудненно дыша,
Я перебираю платья,
Оглядываю гардероб.
Как, неужели финал?
И это «Полет шмеля»?
Или может быть «Песня Сольвейг»,
Хабанера, там, фуэте?
Да никто и не распинал,
И не обнимал, суля
Подиум или подвиг.
Никто. Ни эти. Ни те.
Сладко мне было жить.
Хоть были сны тяжелы,
Они наполняли жилы,
Напоминали любовь.
Лучше не ворошить
Тех углей, пепла, золы.
Я же не Ворошилов.
Я не расшибатель лбов.
Тонких платьев простых
Не сношу, так другим снесу.
Прощайте, гостиная, детская,
Густые краски земли.
Угрюмых братьев моих
Я выстрою на плацу.
Никакая я не Плисецкая,
Но смогу скомандовать «Пли!»
Было со мной хорошо
И не я была хороша.
Но судьба приглашала в объятья,
А я – прямиком в сугроб.
Что, неужели прошло?
И затрудненно дыша,
Я перебираю платья,
Оглядываю гардероб.
* * *
Тайный свет мой, дозвонюсь,
Непременно объяснюсь,
Как ни словом, ни словечком
Нипочем тебе не снюсь.
Мол, прости, мол, извини,
На дворе такие дни,
За окном такие годы —
Мы одиножды одни.
Тайный свет мой, тайный план:
Я закроюсь в свой чулан,
Я прилажу к телу крылья,
Будто я аэроплан.
А прилажу – прилечу.
Заночую где хочу:
В уголке твоей усадьбы
Или близенько к плечу.
Тайный свет мой, тайный жар,
Отчего ты губы сжал?
Ни о чем не беспокойся,
Там живи, куда сбежал.
Свет мой тайный, видный чуть,
Навсегда спокоен будь.
Не затем, чтоб сделать больно,
Я звоню когда-нибудь.
Могу еще мыть посуду,
Посуда мне по плечу.
Немного еще побуду,
Пока что не улечу.
Могу поддержать беседу,
Три-пять кружевных слоев.
И, видимо, не уеду
Из этих чумных краев.
Могу разобрать твой ранец
И вынести лишний сор,
Как будто ты иностранец,
А я постоялый двор.
Могу крахмальный передник
Напялить, хоть он и мал.
Такой уж ты привиредник —
Раз женщина, то крахмал.
Я знаю, что это значит.
Возможно, даром тружусь,
Но капелькой этих качеств
Когда-нибудь пригожусь.
Стишок мой, сынок – свидетель:
Работай и не зевай,
Но главная добродетель —
Посуда. Не забывай.
* * *
Когда, судьбу не одолев,
Скуля завяжешься в калачик,
Придет к тебе Небесный Лев —
Он покровитель всех собачек.
Глаза его желты как лед,
Как от грозы особый запах,
Покачиваясь он идет,
Пружиня на тяжелых лапах.
И рявкнет он: «Ты что, в живых
Остался, думаешь, в подарок,
Последний из сторожевых
Людьми покинутых овчарок?
К тому же это груды лбов,
Толкающиеся без счету.
Беги, покуда, как на львов,
На вас не начали охоту.
Летим, прижмись ко мне скорей,
Меж облаков свинцовых плотных,
Туда, где царствие зверей,
Невинных душ земных животных!..»
И на уснувший городок
Наступит, как на муравейник,
И разорвется поводок,
И расстегнется сам ошейник.
Когда, судьбу не одолев,
Скуля завяжешься в калачик,
Придет к тебе Небесный Лев —
Он покровитель всех собачек.
* * *
Она одна, она не замужем,
И снова, тридцать лет спустя,
Она оплакивает замысел,
Постанывает, как дитя.
Ее пиесы не окончены,
Поэмы не завершены.
Она сидит на подоконнике,
Окно выходит вглубь страны.
Писала бы стихи и музыку,
Пока других занятий нет,
Но строчки спят в корзине мусорной,
И тих, как космос, интернет.
Стада бутылочек безградусных,
Духов дешевых мелкий лес
И череда часов безрадостных
То с книжкою, то без.
Она одна, и ей не хочется
Пускаться ни в добро, ни в зло.
Немереное одиночество,
Пожалуй, даже ремесло.
Ни звука из себя не выдавит,
Но слушает глубинный шум,
А скажет слово – вот и выдала
Свой невеликий женский ум.
* * *
Кардинал еще молод, молод,
Ему минуло сорок шесть.
И закравшийся в сердце холод
Еще силы есть перенесть.
И судьба ему вышивает
Мягким крестиком швы манжет
И колючую пыль вдувает
В непорочный его сюжет.
Кардинал еще молод, молод,
Он не проклял еще любовь,
Что сорвется, как спелый желудь,
Облетит, как листва с дубов.
Королева ему смеется,
Там два принца, один – дурак,
Кардиналу все удается —
Шашки, шахматы и трик-трак.
Кардинал еще молод, молод,
Просит зеркало дать ответ:
Уголок, что слегка надколот,
Значит что-нибудь или нет?
Горьки, горьки дела земные,
Близко-близко Небесный Суд,
Так пускай зеркала иные
Из Венеции привезут.
Полногубый, румянолицый,
В итальянском тугом белье.
Ах, не вечно же будет длиться
В этом мире век Ришелье!
В перспективе прыжки природы,
Революции на глазах.
Кардинальские наши годы.
Предпоследние. Все в слезах.
* * *
Сегодня какое-то, видишь, особое утро
И воздух склубился в покой,
Но не прочный, не вечный.
Постой, никуда не ходи,
Это просто немудро.
Я видела сон тут,
Он был, без сомнения, вещий.
Вся без остатка, вся без остатка, вся без остатка,
И без следа.
Сделай мне сладко, сделай мне сладко,
Слаще, чем прежде,
Сильней, чем всегда.
Я видела сон.
Там неявный, невидимый кто-то
Взметнул эти простыни,
Эти помятые флаги.
А я вот лежу.
Распласталась, как свежее фото.
Как влажное фото
На новенькой фотобумаге.
Вся без остатка, вся без остатка, вся без остатка,
И без следа.
Сделай мне сладко, сделай мне сладко,
Слаще, чем прежде,
Сильней, чем всегда.
Я видела сон.
Нас волна подымала высоко
В каком-то подобьи густого слоистого пара,
В упор исподлобья следило недоброе око,
И в перьях парила живая, как мертвая, пара.
Вся без остатка, вся без остатка, вся без остатка,
И без следа.
Сделай мне сладко, сделай мне сладко,
Слаще, чем прежде,
Сильней, чем всегда.
* * *
Тринадцать бриллиантов
Он мне подарил,
Тринадцать бриллиантов.
Ах, лучше бы в замок ко мне пригласил
Он комедиантов.
Опустится мост и заполнится двор.
Виолы, волынки…
Пускай развернется волшебный ковер —
Покажет картинки.
Актеры читают, жонглеры поют,
Скользя по веревке,
И пьесу чудесную к ночи дают —
«Любовь в мышеловке».
Ту пьесу играют они испокон
Почти монотонно.
И я умоляю продать мне флакон,
Прости мне, Мадонна,
Тот самый, тот тайный, тот темный, как ночь,
Старинной чеканки,
Который купила бы графская дочь
У хитрой цыганки.
Сияет мой перстень,
Он дивно хорош
И редкостно дорог.
А где музыкантов сегодня найдешь,
Что ходят в наш город?
Тринадцать бриллиантов
Он мне подарил,
Тринадцать бриллиантов.
Ах, лучше бы в замок ко мне пригласил
Он комедиантов.
* * *
Гляди, почти рассыпалась скамья.
Рассохнется – ее в щепы порубят.
Здесь некогда жила одна семья,
Такая, где друг дружку сильно любят.
Здесь мама – доктор, папа – инженер
Колец не носят, на работу ездят.
Здесь нянюшка на сретенский манер,
Неграмотная, лоб украдкой крестит.
Здесь дети засыпают в западнях,
Качелях, гамаках, силках, тенетах.
Пристроились в июльских мягких днях
И спят, как ноты в нотах, пчелы в сотах.
Не трогай ничего, постой, замри!
Воланчик улетел – судьбе не сбыться.
Пусть мыльные восходят пузыри,
А стрекозе в сачке недолго биться.
Прощайте, все мы тут на миг сошлись.
Кто нас родил, тот и любил на деле.
И девочка и мальчик обнялись,
И вздрогнули, и снова полетели.
Да много ли увидишь с высоты:
Скамейка, дом, родные буратины…
О, пробочка хрустальная, хоть ты,
Хоть изредка показывай картины.
О, пробочка хрустальная, хоть ты,
Хоть изредка показывай картины.
* * *
Тут, на даче, мой институт.
Еж бежит, растенья растут.
Показалось, что мама тут, —
Оказалось, что мама тут.
Вот и нет трех треклятых лет,
Когда мамы со мною нет.
И вернулся на место мир,
Тот же самый на вкус и цвет.
Слава Богу, на месте мир.
Мирно «Курск» ведет командир.
Слава богу, ведь Бог не мог
Бы из моря устроить морг.
Слава Богу, на этот раз
Бог решил пощадить Кавказ —
Запретил, отменил резню,
Защитил, пожалел Чечню.
Бог в Америке побывал,
Всех нью-йоркцев расцеловал,
И отправил их спать, и впредь
Обещал за небом смотреть.
Тут, на даче, мой институт.
Львиный зев, пионы цветут.
Показалось, что мама тут,
Показалось, что папа тут…
* * *
В Москве нестерпимо жарко,
Об этом лишь говорим.
Возьму Матвея и Марка,
Умчу в выходные в Рим.
Не знаю, что я найду там,
Вдали от старой Москвы.
В ее животе раздутом,
Чего только нет, увы.
Летать высоко не худо,
А вот земля горяча —
Не теплая грудь, а груда
Разбитого кирпича.
«И все же не о Москве я», —
Скажу, отводя глаза.
Возьму я Марка, Матвея
И отнесу в небеса.
Скажите белой гусыне,
Пускай она не грустит.
Пускай об отце и сыне
Негромко поет, свистит.
Все дети желают чуда,
Все ждут верховных гостей.
Рим недалеко отсюда
И в Риме любят гусей.
Жаль, дома моя гитарка,
Да я не очень грущу.
Возьму Матвея и Марка
И хоть летать поучу.
А то и тоска, и скука,
К тому же еще и горим.
Беру и сынка, и внука,
Лечу в выходные в Рим.
* * *
Как магический кристалл
Та цветаевская проза —
И молитва, и угроза,
И могила без креста.
По пруду идут круги.
Шелестит листвой орешник…
Чьи-то тихие шаги
Проникают в мой скворечник.
Я читала на крыльце
Без конца и без начала
И дитя свое качала
Без печали на лице.
А еще один птенец
В тишине листает книги…
А когда-то наконец
Я припомню эти миги.
Ни разлуки, ни беды!
От крыльца ведет дорога,
И видны еще немного
Чьи-то давние следы.
И – сияние в ночи,
Озарение в ознобе!
И сидим, обнявшись, обе
У мерцающей свечи…
* * *
И не всегда ж я буду молодой —
С горящим взором, с поступью победной.
Помнишь себя хорошенькой, но бедной —
Запомнишься незрелой и седой.
А небо нависает высотой.
Головка вороная, точно птичья.
Помнишь себя исполненной величья —
Запомнишься бездумной и пустой.
Мерцание увидишь вдалеке.
Утоптана дорога и открыта.
Помнишь себя с лампадою в руке —
Запомнишься стоящей у корыта.
Без отдыха, без роздыха душе,
Взойдешь на старой ветке новой почкой.
Помнишь себя в раю и в шалаше —
Запомнишься единственною строчкой.
* * *
Боль сердца моего – сестра.
Мы с нею видимся нечасто.
И вот от этого несчастья
Моя любовь к ней так остра.
Когда мы с ней увидимся опять —
Предвижу, как я снова онемею.
Предчувствую, что снова не сумею
Ее нежнее прежнего обнять…
Кого в наш век бетона и стекла
Такая боль не гложет и не точит?
И мучаются все, и каждый хочет,
Чтоб эта боль неясная прошла.
А наша власть над жизнию чужой
Такие странные имеет формы!
Все – сами по себе, но до сих пор мы
К родной душе все тянемся душой!
Боль сердца моего – сестра.
А может, надо, чтоб болело?
И в очаге потухшем тлела
Зола ребячьего костра?
Когда потом привязанностей рой
Вкруг каждого запляшет и закружит —
Вдруг человек заплачет, обнаружив,
Как крепко связан с собственной сестрой.
* * *
Была луна, а вот безлунность.
Была любовь, а вот беда.
Зачем, куда умчалась юность?
Любовь – зачем? А жизнь – куда?
О чем молчишь, над чем хлопочешь,
Чего накликал, что предрек?
Чего ты ждешь, чего ты хочешь,
Когда любовь не уберег?
Что ж горевать над колыбелью,
Коль нету дитятка внутри?
Теперь смотри тут за метелью
Да за лампадою смотри.
Смотри-смотри за черной тучей,
Как солнце станет исчезать.
Себя кори, себя и мучай.
А больше некому сказать.
Ах, горе, горе в черствых крошках,
Когда узду не удержал.
А ты же сам ее на дрожках
С одним гусаром провожал…
Весной тепло, зимою скучно,
И бубенца не услыхать.
Темно свече, огниву душно,
И скоро будет полыхать.
Песочек красный, день напрасный.
Такой не принесет вестей.
Смотритель грустный, зритель праздный
Чужих дорог, чужих путей.
Денек хмельной, а вечер бражный.
Еще денек, и два, и три…
Ездок вальяжный, кучер важный.
А ты смотритель – ты смотри.
* * *
Не помню, в каком году,
Не помню, в каком чаду,
Не помню, в каком дыму —
Я с вами была в Крыму.
Привет тебе, виноград!
Вокруг терраски лоза.
Прощай, Москва, Ленинград,
Неласковые глаза.
Там вечная мерзлота.
Пустынная всюду сушь.
Тут вечная простота,
Соцветие наших душ.
Прости-прощай, самолет,
Растаявший вдалеке.
Тут планер, как мотылек,
Лежит на божьей руке.
Сидим в тени шелковиц,
В плечо упершись плечом.
А после падаем ниц
Под золотистым лучом.
И жгучий сок алычи,
И нежный сок помидор.
И дорогие ключи
От наших тесных камор.
Да здравствуешь ты, мой друг!
Да здравствует свежесть уст!
Да здравствует крепость рук!
Да здравствует крепость уз!
Не помню, в каком году
Я с вами была в Крыму,
Друзья мои по письму,
По сердцу и по уму…
Фатрази

Фатрази – старинная область поэзии менестрелей. Настоящих, старо-французских. Такая область, стало быть, в которой предметы взлетают, люди перемещаются в пространстве, как пожелают, как птицы, что ли. Мир вертится, слова катятся, гротески громоздятся один за другим… Ну, плюс насмешки всякие: короли – негодные, епископы – лживые, женщины – лукавые, мужчины – трусливые…
Окаянный вольный дух – главный наполнитель, говорят, всему этому был. И вот эта зыбкая граница «подлинное – выдуманное, летающий – пешеходный, ничтожный – всемогущий», граница волшебного и простецкого, – это и есть, так сказать, фатрази.
Моя, стало быть, область.
Практически всем доступная.
Всем, у кого не отняли слух! Слушайте, слушайте! И не говорите потом, что вы не слышали.
Ваша Вероника Долина. 2004
* * *
По тем временам,
Как он меня вспоминал:
Будто понемножечку
Резал острым ножичком.
По тем временам,
Как он меня приминал.
А ведь я – художник,
А не подорожник.
По тем временам,
Как он меня разменял,
Были мы дебильные,
Но любвеобильные.
По тем временам
Это был не криминал —
Войти дважды в реку,
Крикнуть «Ку-ка-ре-ку!».
По тем временам,
Как по стременам,
Ох, как я тоскую!
Где ж любить такую…
* * *
Как Ламолю ноги ломали,
Как ломали ему виски…
В медальоне цветной эмали
Белокурые завитки.
Ах, любовь нетрудно угробить,
Обезглавить, ошеломить,
Уничтожить еще в утробе,
Просто голову проломить.
Ничего твой Ламоль не скажет,
Только всхлипнет: «Прощай, Марго» —
И уснет, соскользнет и ляжет
В темно-красное молоко.
Дворянину, бойцу, атлету
Жизнь не очень-то дорога.
У реки, впадающей в Лету,
Невысокие берега.
В Лангедоке так желт подсолнух,
Так вино бежит из мехов.
А откроешь глаза спросонок —
И полна тетрадка стихов.
Будто здесь никого не убили,
И цветет лаванда опять,
Будто здесь никогда не любили
Кровь пустить, с королевой спать.
* * *
Дурацкий сон, дурацкий.
Пиратский сон, пиратский.
Он пристальный, детальный,
Такой документальный.
Уродский сон, уродский,
Сиротский, идиотский.
Сценарий быстротечный,
Мотивчик бессердечный.
Проклятый сон, проклятый.
Пятьсот пятьдесят пятый.
Там женщины, мужчины
Почти неотличимы.
Дурацкий сон, дурацкий.
Жестокий, азиатский.
Сперва неотличимы,
Потом – неизлечимы.
Дурацкий сон, дурацкий.
Пиратский сон, пиратский.
Но пристальный, детальный.
И запах в нем миндальный.
* * *
Перед тем как судьбе разделиться
На женское и на мужское,
Прежде чем раздвоиться
На «она» и на «он»,
Разорвать язык, раскусить,
Распонять, что он есть такое,
Научусь и раскрыться, как раковина,
И захлопнуться, как медальон,
Не стеснять и не стискивать
Никого что было мочи,
Не обнимать исступленно,
Не целовать взахлеб.
Даже если однажды и выпадет
Познакомиться в Сочи,
То хотя бы тихонько, на выдохе,
А не резко, порывисто, в лоб.
Перед тем как судьба разобьет
Мое сердце о камни,
И оно, шевеля плавниками,
Задохнется, как маленький сом, —
Я заплачу о том,
Как же недостает языка мне,
Хоть, конечно же,
Дух невидим, слух невесом.
Плачь – не плачь,
Ясновидение не помогает
Разделить человеков
На женщин и на мужчин.
Кто не знал меня прежде —
Пропустит, проспит, проморгает.
Пусть хоть спит, хоть моргает —
Проснуться не вижу причин.
* * *
Тихо свистел под окном,
Птицею быть не боялся.
А я не встречала скворцов
В нашем Нескучном саду.
Так, между явью и сном,
Тот надо мною смеялся,
Кто прислонялся ко мне
В том небывалом году
На Воробьевых горах,
Солнце лениво всходило,
В клетчатой мягкой рубашке,
Весь между явью и сном.
Где эти клетки теперь?
Мне это необходимо.
Я перерыла весь город,
Перевернула вверх дном.
Все под собою круша,
Клейкая теплая лажа,
Что ты творила со мной,
И почему, почему?
Робко сдавалась душа
И не противилась даже,
Будто теленок мычала
Безрезультатное «му».
Тихо свистел под окном,
Птицею быть не боялся.
А я не встречала скворцов
В нашем Нескучном саду.
Там, между явью и сном,
Ты надо мною смеялся,
И прислонялся ко мне
В том небывалом году.
* * *
В тот год, когда погибли яблоки,
Когда огнем сгорели сливы,
Я не хотела быть на ярмарке:
Где шумно, мне всегда тоскливо.
Усадьбу, вмиг осиротевшую,
Закрыли, выпустили воду.
И не узнали мы осевшую,
Осунувшуюся породу.
Мне хочется вернуться в сумерки,
Где я «Отверженных» читаю.
С тех пор как мама с папой умерли,
Я не живу, я тайно таю.
Я – лист бумаги, туго сложенный.
Двойное дно, карман в кармане.
Я пересохший, обезвоженный,
Безвкусный эпизод в романе.
По поводу прекраснодушия:
Хотели жить, и жили скопом,
Без страха, но и без оружия,
Вот разве что с фонендоскопом.
Да, много нас таких отверженных,
Невидимых, разоруженных,
Невыдержанных и несдержанных —
Невыносимых, обожженных.
* * *
Папа мой, специалист по поиску,
По живой и мертвой воде.
Он умел живое от мертвого
Отличать всегда и везде.
И хотя второе от первого
Не так легко отличить,
Как, быть может, частицу от целого,
Или черное, скажем, от белого,
Но мой папа мог научить.
Папа был почитатель Швейка,
Но и Карлсона и Малыша,
И еще он был Златошвейка,
Шоколадница и Левша.
Он придумал средство от пресности,
Луноход пустил в том же году,
Что построил для нашей местности
Клинско-Дмитровскую гряду.
Папа был далек от политики
Нашей средне-степной полосы.
Детям мог подарить магнитики
Или крохотные весы.
Или вот еще, обязательно
Хоть кому-нибудь да везло —
Доставалось нам выжигательное
Зажигательное стекло.
Жизнь текла, холодная, черствая,
И вот именно-то тогда
Получились живая и мертвая,
Как он их называл, вода.
Оборудует все, обнародует
На небесных он берегах,
Тут и я прилечу опробовать
Наш неслыханный агрегат.
Папа мой, специалист по поиску,
По мертвой воде, по живой.
И живой воды было до пояса,
А мертвой воды – с головой.
И хотя второе от первого
Не так легко отличить,
Как, быть может, частицу от целого,
Или черное, скажем, от белого,
Но отец успел научить.
* * *
Твердая выправка,
Крупная азбука.
Время не выдаст,
Москва ли не съест?
Малая Дмитровка,
Верхняя Масловка,
Старый Петров-
Разумовский проезд.
Эта работа —
Крючочек да петелька.
Эта зима —
Преогромный бурнус.
Масловка, Дмитровка,
Сретенка, Сретенка —
Вот я куда
Никогда не вернусь.
Буду дорогу нещадно прокладывать
В этом снегу со слезами и без,
Палкою лыжною щупать, прокалывать —
Масловка, Дмитровка – так до небес.
Кто-то хоть любит,
Да смотрит неласково,
Кто-то не любит,
Да тянется с мест.
Малая Дмитровка,
Верхняя Масловка,
Старый Петров-
Разумовский проезд.
Вот она, выкройка
Детского атласа.
Время не выдаст,
И город не съест
Малую Дмитровку,
Верхнюю Масловку,
Старый Петров-
Разумовский проезд.
* * *
Взял человек чемодан,
А точнее – чемоданчик,
С явным намерением взять
И уехать подальше,
Быть налегке и в неведеньи
Не оставаться,
Чтобы в огромном прыжке
От земли оторваться.
А по пути на вокзал
Он заскочит в аптеку,
Купит лекарств —
А куда без лекарств человеку?
Купит сердечного
От резкой и тянущей боли.
Надо бы как-то беречься
Попробовать, что ли.
Он продвигается дальше,
Заходит на почту.
Там, с чемоданом в руке,
Он проделает вот что:
Купит открыток,
Нелепых, дешевых, сусальных,
Не подымаючи глаз,
Неживых, предвокзальных.
До перерыва еще
Он успеет в сберкассу,
Как полагается,
К определенному часу.
Надо платить по счетам —
Он возьмет и заплатит,
Будем надеется, что
На билет ему хватит.
Надо, чтоб было довольно
Мотивов и почвы,
Чтоб убежать от сберкассы,
Аптеки и почты,
Чтобы хватило запала,
Характера, черта,
Чтоб добежать до вокзала,
До аэропорта.
* * *
Четыре дюжины моих годов
Будто жемчужины любых цветов.
Открою вскорости сундук без дна,
Четыре хворости, а я одна.
Рассмотрим первые двенадцать лет:
Неважно с нервами, успехов нет,
Подстригли челочку, дымит висок,
Держи иголочку – ставь голосок.
А вот дальнейшие двенадцать лет:
Хотя кромешные, но есть просвет.
Мои детеныши уже при мне,
Гитарка в тонусе и лоб в огне.
Вот и нежнейшие двенадцать лет:
Они сильнейшие, остался след.
Хотя загадкою душа полна,
Но лихорадкою уж не больна.
Не буду плакаться, но час настал.
Приму как лакомство мезим-фестал,
Смешное – ложное, но час пробил:
Приму как должное ноотропил.
Мои художества, мой зоопарк,
Я не ничтожество, я – Жанна д’Арк.
Хотя сконфужена и смущена:
Четыре дюжины, а как одна.
* * *
Боюсь за жителей Вероны.
Они такие же, как я, —
Растрепанные, как вороны,
И голос, как у муравья.
Веронской давешней интрижки
На них лежит пурпурный свет.
Он брызжет из старинной книжки,
Которой, может быть, и нет.
Веронский маленький балкончик
В любом окне, в любой стене.
Веронский маленький флакончик
И в сумочке, и в портмоне.
Веронский старенький аптекарь
И сухонький библиотекарь
С бутылкой клейкого вина
Сидят колдуют дотемна.
Одна несчастная девчонка
Свой маленький лелеет миф.
Там маска, как у арапчонка,
И жемчугом расшитый лиф.
Глаза боятся, пальцы злятся,
Тяжелый двигая засов.
Ах, сколько же еще стесняться
Призывных книжных голосов!
Боюсь за жителей Вероны.
Они такие же, как я, —
Растрепанные, как вороны,
И голос, как у муравья.
* * *
Музыка моя, слова мои,
Больше никого вокруг не видно.
Эти муравьи, эти воробьи
Смотрят на меня вполне невинно.
Как ты там жила?
С кем ты там была?
Не дай бог, ты что-то натворила!
Плохо я жила.
Нигде я не была.
Кроме Вас ни с кем не говорила.
Музыка моя, мои слова
Вместо позвонков, лица и тела.
Тихо закружилась голова,
А вот уже снялась и полетела.
Бедная-несчастная ты, голова,
Сколько говорили – не отрывайся!
А теперь воротишь тебя едва ль,
Ну так и быть, на воздухе оставайся.
Музыка моя, мои стихи.
Птенчики взлетят, уползут личинки,
Но еще появятся лепестки,
Пестики, о господи, и тычинки.
Музыка-стихи, музыка-стихи,
Ну и что такого? Это не смертельно.
Ночи все короче, и дни коротки.
И где-то голова летит отдельно.
Ночи все короче, да и дни коротки.
И где-то голова летит отдельно.
* * *
Стихи твои никчемные,
Ля-ля-ля-ля-ля!
Лицо твое нелепое —
Ду-ду-ду-ду-ду.
Ты просто не стоишь любви короля,
Не то бы он взял тебя еще в прошлом году.
Тогда он искал себе новых невест,
Со всякой лютнисткою был нежен и прост,
И рядом насвистывал теплый зюйд-вест,
Такой непохожий на проклятый норд-ост.
Король у нас добрый малый,
Ток-ток-ток-ток-ток.
Ведь скольким девицам засидеться не дал!
А мог бы быть неграмотен или жесток,
Обычный безнравственный феодал.
Так что же ты плачешь,
Ба-ба-ба-ба-ба?
Что накручиваешь локон, кусаешь губу?
Ведь ты ж музыкантша, а это судьба.
Ну и как же ты, детка, переменишь судьбу?
Стихи мои печальные,
Шу-шу-шу-шу-шу…
И все невыносимее, все удушливее мгла.
Зачем пишу, не знаю, но пишу, и пишу.
Хотела остановиться, да вот не смогла.
Стихи твои никчемные,
Ля-ля-ля-ля-ля.
Лицо твое нелепое
Ду-ду-ду-ду-ду!
Ты просто не стоишь любви короля,
Не то бы он взял тебя еще в прошлом году.
* * *
Что взять с нее, бедняжки-неумешки?
Везде она по-разному зовется,
Я та, что собирает сыроежки,
И вся деревня надо мной смеется.
Другие носят полные лукошки,
А я – один застиранный передник,
Зато среди цветов на толстой ножке
Я лучший в мире друг и собеседник.
Не селятся в деревне иноверцы,
И в каждом доме кровяной обычай.
Убоина в чести, свиное сердце,
Под праздник холодец хвостатый, бычий.
Вершки да корешки мои, орешки.
Лесных детей задумчивое стадо.
Я та, что собирает сыроежки,
А вашего мне ничего не надо.
Не будет у меня семьи и сына.
Конечно, перед Боженькой обидно.
Пойду от Александрова до Клина
И за сто верст Москвы не будет видно.
У них, в Москве, жестокие насмешки
Над тем, кто не хитрец и не зазнайка.
Я та, что собирает сыроежки
Июль да август, я себе хозяйка.
* * *
Воздух, вода, земля и огонь.
Ногу сломал необъезженный конь.
Если ты встретишь хромого коня,
Вспомни меня.
Воздух, земля, огонь и вода.
Многажды ты возвратишься туда,
Где изнуренный когда-то просил
Чуточку сил.
Воздух, вода, огонь и земля.
Корчиться будешь, слабо скуля,
Но наловчишься, себя изменя,
Жить без меня.
Воздуха, воздуха!
Ведьма горит,
Абракадабру свою говорит.
Плоское тело, шорох крыла,
Что ж не улетела, ежели могла?
Что ж не улетела, ежели могла…
* * *
Как будто бы в тибетской Лхасе,
Так тихо мне спалось в Техасе,
Так незнакомо, так легко,
Как спят от дома далеко.
Так как же мне спалось счастливо
Близ Мексиканского залива.
Колибри пели, воздух жил,
И броненосец сторожил.
Как в мягкой шкурке, в тесной норке,
Однажды я спала в Нью-Йорке.
Я все же выспалась, смогла,
Как лет сто двадцать не спала.
Сто двадцать лет? А раз сто двадцать —
Нельзя ли, нет, не расставаться?
Манхэттен плыл, Гудзон лежал,
А мне весь мир принадлежал.
И на краю земного диска
Я задремала в Сан-Франциско
С таким сигналом в голове,
Что все-таки проснусь в Москве.
Устала, так не просыпайся,
Сказала, так не отступайся.
Москва, не трогай мой хребет,
Покинь мой сон, оставь Тибет.
* * *
Жалко Нового года,
Но этот вопрос решен.
А мы его разливали
По чашечкам, как крюшон.
Помешивали с чертовщинкой
Хрустальным же черпаком
С гвоздикою и перчинкой
Под первым уже хмельком.
Ого, Новый год, ого!
Не жалко нам никого.
Да разве ж во всем виноваты
Мы, штопальщики чулков?
Ого, Новый год, ого!
Не надо нам ничего —
Ни королей из ваты,
Ни сахарных ангелков.
Жалко Нового года,
Но и он был с нами суров.
Зачем он исчез так быстро
Из наших бедных дворов?
Ведь как их принаряжала
Серебряная канитель,
И в каждом окне дрожала
Неубранная постель.
Ого, Новый год, ого!
Не жалко нам никого.
Да разве ж во всем виноваты
Мы, штопальщики чулков?
Ого, Новый год, ого!
Не надо нам ничего —
Ни королей из ваты,
Ни сахарных ангелков.
Жалко Нового года,
А все-таки он был мастак —
Малюсенькая свобода
Каждому за просто так.
Возьмись, с тебя не убудет,
За свечки да за шары,
А там поглядим, что будет
За ворохом мишуры.
Ого, Новый год, ого!
Не жалко нам никого.
Да разве ж во всем виноваты
Мы, штопальщики чулков?
Ого, Новый год, ого!
Не надо нам ничего,
Ни королей из ваты,
Ни сахарных ангелков.
* * *
Рукоделье-плетенье – отрада,
Потемнело твое колдовство.
Кружевниц дорогого разряда
Не осталось почти никого.
Поварихи, ткачихи, товарки,
Покажите природный талант:
Напишите-ка вы без помарки
Хоть один путеводный диктант.
Я скажу своему отраженью:
«Замолчи ты, проклятое, цыц!»
Не поддаться головокруженью —
Вот оно, ремесло кружевниц.
А зима, или влажное лето,
Или тихий канун Рождества —
Кружевнице не дорого это,
У нее на руках кружева.
* * *
Бессонница, не мучь
Художника-бедняжку,
Пусть наконец уснет,
Свернется как сурок.
Дай сон ему как ключ,
Как бабушкину чашку,
Пуская дитятя спит,
Да был бы только прок.
Сон, сон, сон,
Приснись человечку,
Сон, сон, сон,
Печаль унеси,
Сон, сон, сон,
Зажги ему свечку,
Будто бы
Звезду в небеси.
Под звон чужих колец,
Под шелест календарный
И осень пролетит,
И с елкой Рождество.
Уснул себе, подлец,
И спит, неблагодарный,
Не ведая, что тут
Творится без него.
Сон, сон, сон,
Приснись человечку,
Сон, сон, сон,
Печаль унеси,
Сон, сон, сон,
Зажги ему свечку,
Будто бы
Звезду в небеси.
Кто двадцать лет не спал,
И плакал, и молился,
Надеялся на миг,
Надеялся на стих,
Вот тот теперь пропал,
Сквозь землю провалился,
И чистый-чистый снег
Накрыл его, настиг.
Сон, сон, сон,
Приснись человечку,
Сон, сон, сон,
Печаль унеси,
Сон, сон, сон,
Зажги ему свечку,
Будто бы
Звезду в небеси.
Старые французские сказки

Дорогой мой слушатель.
Видимо, это детский альбом.
Это – старые французские сказки в моем перепеве. Традиционный наив – это тоже я. И еще я нежно благодарю переводчиков и пересказчиков этих сюжетов: Э. Береговскую, Е. Баевскую и М. Яснова, вот они-то и привели к нам в дом эти сказочки как дракончиков на веревочке, как гномов в карманчике принесли. А я чуть-чуть подпела только.
Вероника Долина
Москва – Нормандия
2005
* * *
Тело без Души – как ни напиши – страшно.
Тело без Души – что ни расскажи – важно…
Королева снов знает тыщу снов,
Но не нужно ей тыщи.
Королева слов знает тыщу слов —
Но она одно ищет.
Тело без Души – что ни приложи – лживо.
Тело без Души – жги, руби, души – живо.
Жизнь его в игле. А игла в стекле.
А стекло в груди зверя.
Королева-Мать будет обнимать
Королеву-Дочь, сердцу не веря.
Пальцы без платка, горло без глотка.
Но поет пока звонко.
Королева-Мать будет обнимать
Внука-Волчонка.
У него внутри – домик без двери.
Никто наружу не выйдет.
Королева снов знает тыщу снов,
Но Тело без Души видит.
ТРИ ЖЕНИХА
Что может случиться – тому так и быть.
Но как научиться судьбу раздобыть?
Три пылких героя. А ночь холодна.
Их трое, их трое. А невеста – одна.
Один достигает такой высоты,
Где редкие дивные всходят цветы.
– Продай мне, хозяюшка тот первоцвет!
– Бери, но заплатишь мне тыщу монет.
Три пылких героя. А ночь холодна.
Их трое, их трое. А невеста – одна.
Второй приближается к дикой стране,
Где каждый верхом на лихом скакуне.
– Продайте лошадку тому, кто в пути!
– Бери, но две тыщи монет заплати.
Три пылких героя. А ночь холодна.
Их трое, их трое. А невеста – одна.
А третий нашел городок как скала,
Где всюду висят на цепях зеркала.
– Продайте-ка зеркальце живо, друзья!
– Пять тыщ заплати – и стекляшка твоя.
Три пылких героя. А ночь холодна.
Их трое, их трое. А невеста – одна.
Ах, зеркальце, ближе, иди-ка сюда.
Но что же я вижу? С невестой беда.
Три всадника скачут втроем на коне.
Три всадника плачут при полной луне.
А вот и домчали, живые едва.
Но город в печали: невеста мертва.
Бесценных цветов обирают пыльцу
И девушке спящей подносят к лицу.
Очнулась, хохочет, играет плечом.
Но замуж не хочет, увы, нипочем.
Три пылких героя. А ночь холодна.
Их трое, их трое. А невеста – одна.
* * *
Беги, мой ягненок,
Сколько духу хватит.
Пускай Королева
Все волшебство потратит.
Выгляну из склепа:
Все цветы да перья…
Стану, хоть и слепо,
Слабо биться в дверь я.
Бежим, мой ягненок,
По тропинке оба.
Королева хочет
Нас любить до гроба.
Ей бы всех неволить…
Нам с нею не сладить.
Тебя будет холить,
Меня будет гладить.
Беги, мой ягненок,
Сколько духу хватит,
Пускай Королева
Все волшебство потратит.
ДРАКОН
Кто знает Дракона из Тараскона?
Не чтут эти звери людского закона.
Дракон налетает, дракон нападает
И жизнь человечья зазря пропадает.
Где плохо с законом, сестренки и братцы,
Там, значит, с драконом пора разобраться.
Девица, бывает, с корзиной бельевою.
Идет, напевает, да вернется ль живою?
Дракон – все ближе, огнем он дышит.
А она стирает, будто не слышит.
Готово ли к смерти твое молодое тело?
Смеется девчонка: «Не этого я хотела!
Клади, повелитель, мне голову на колени,
Я спою тебе песню, как поют у меня в селеньи.
Опусти ресницы, ты пылаешь прямо.
И тебе приснится твоя драконья мама…»
Дракон приручился, к песенкам приучился,
А после с девицею той обручился.
Надо знать: драконы имеют уши,
А некоторые драконы имеют души.
БАРАШКИ
Девять братиков моих – нежные кудряшки.
Девять братиков моих – белые барашки.
На полянке и в лесу моих братиков пасу…
Благородный господин, рыцарь неизвестный,
Ты возьми меня к себе женушкою честной.
От барашков тоже толк – все они чистейший
шелк.
Госпожа всегда грустна, хотя с мужем ладит.
А барашков тех она гладит все и гладит.
Мои братья на лугу – снять заклятье не могу.
…Слава Богу, от души отлегло: свершилось.
У пастушки-госпожи дитя народилось.
Мы не знаем, отчего деточки родятся,
Но девять дядюшек еще в хозяйстве пригодятся…
Подрастай, наш господин – локоны от Бога.
Ты такой у нас один, а барашков много…
Если же не по уму сестры вам и братья,
Дай вам Бог того, кому с вас снимать заклятья.
ЛЮДОЕДЫ
Людоед и Людоедка
Говорят: «Не бойся, детка.
Тебя нынче не съедим
И никому не отдадим».
Людоед и Людоедка
Говорят: «Отлично, детка.
Было нам с тобой тепло.
А вот и время истекло».
Людоед и Людоедка
Говорят: «Спасибо, детка.
Не забудем мы вовек
Как прекрасен Человек».
СОБАКА
Жил Дровосек бедный. Да и глупый, однако.
Жили с ним сын и дочка, и большая Собака.
Собака, собака волшебное знала дело:
И детей любила, и говорить умела!
Вот решил он в лесу далеком
Бросить деток на испытанье:
Пусть ищут дорогу сами,
И жилище, и пропитанье…
Собака, собака волшебное знала дело:
И детей любила, и говорить умела!
А Собака все понимает,
Деток затемно поднимает,
И каждому на дорожку
Сыплет в карман горошку.
Собака, собака волшебное знала дело:
И детей любила, и говорить умела!
И не тронули их в чащобе
Ни лисы, ни злые волки,
А домой привела дорожка
Из горошка с кухонной полки.
Собака, собака волшебное знала дело:
И детей любила, и говорить умела!
Но был Дровосек глупый,
Жестокий и кровожадный.
И любовь к своим малым детям
Он штукой считал досадной.
Собака, собака волшебное знала дело:
И детей любила, и говорить умела!
К болоту ведет он деток,
Поглаживая бородку…
К Дьяволу на съеденье,
К ведьмам на сковородку.
Собака, собака волшебное знала дело:
И детей любила, и говорить умела!
Взобрались на Собаку дети,
И, помоги им Боже,
И Дьявол их не догонит,
И все его ведьмы тоже…
Собака, собака волшебное знала дело:
И детей любила, и говорить умела!
В болоте увяз Дьявол —
Он, кстати, неважно плавал.
И ведьмы, его служанки,
Остались там на полянке.
Собака, собака волшебное знала дело:
И детей любила, и говорить умела!
А Собака переплыла море,
Перепрыгнула через ямку,
И привела их вскоре
К прекраснейшему замку.
Собака, собака волшебное знала дело:
И детей любила, и говорить умела!
В светлом замке все поживают,
Добра себе наживают.
А слов человечьих
Они там не забывают.
* * *
Жена моя – мышка,
Такая малышка!
Мышиный умишко,
Мышиный домишко.
Ее не слышно,
Ее не видно.
Одета не пышно,
Но так, что не стыдно.
Мышиные глазки
Глядят так лукаво,
Мышиные ласки —
Мужчине забава.
Жена моя – мышка,
Зверек-невеличка.
Но кофточку снимет,
И вся – будто птичка.
* * *
Пичужка, пичужка, полети на небо!
Принеси нам огоньку – света, а не хлеба.
Боже, милый Боже, пожалей пичужек,
Дай ты птичке огоньку для ее подружек.
Добрый Бог подарит огонек пичужке,
«Лети, – скажет, – на Землю, к своей подружке.
Да будь осторожна, ведь Земля не близко.
Береги сердечко, лети низко-низко».
А Земля все ближе, деревца и речка…
Горят мои крылья, плавится сердечко.
…Чего я не видел, где я только не был?
Видел, как пичуга несет огонь с неба.
Тонкий клювик треснул, глазок стал незрячий.
Но огонь небесный – ясный и горячий.
* * *
Горбатый, горбатый, горбатый портной!
Дружок бородатый, товарищ ночной.
Неделю одежки и шапочки шьет,
А с гномами по воскресеньям поет.
Горбатый, горбатый, еще и очки…
Он гномам покажет, как шить пиджачки.
Он песенок бездну споет у костра,
А мог бы, как бездарь, молчать до утра.
Но гномы не верят, что тот, кто горбат,
Захочет однажды вернуться назад.
И маленький тихий горбатый портной
Играет и пляшет весь свой выходной.
ВОРОН
Гляди вправо, гляди влево,
Молодая королева.
Король воронов влетел,
Сердце выклевать хотел.
Черно-бархатная мгла
Всю тебя обволокла,
Клюв его тяжел и звонок,
Два распахнутых крыла.
Королевская задачка:
Постирай белье как прачка.
А как выбелишь белье —
Счастье выберешь свое.
Черно-бархатная мгла
Всю тебя обволокла,
Клюв его тяжел и звонок,
Два распахнутых крыла.
Жена, свечку опусти,
В глаза мужу не свети.
Раскаленным воском капнешь —
Улетит, прощай-прости.
Черно-бархатная мгла
Всю тебя обволокла,
Клюв его тяжел и звонок,
Два распахнутых крыла.
Из железа – башмаки,
Изумруд-травы пучки,
Маленький волшебный ножик —
Вот теперь твои дружки.
Черно-бархатная мгла
Всю тебя обволокла,
Клюв его тяжел и звонок,
Два распахнутых крыла.
Не осталось башмаков,
Изумруд-травы пучков,
Маленький наточен ножик,
Чтобы отгонять волков.
Черно-бархатная мгла
Всю тебя обволокла,
Клюв его тяжел и звонок,
Два распахнутых крыла.
Вот он, Ворон, на цепи.
Своей кровью покропи,
Да держи подальше свечку,
А сама поближе спи.
Черно-бархатная мгла
Всю тебя обволокла,
Клюв его тяжел и звонок,
Два распахнутых крыла.
ЛЕНТЯЙКА
Лентяйка-лентяйка,
Плохая хозяйка,
Заботься о муже —
Не то будет хуже.
Лентяйка, лентяйка,
Плохая хозяйка.
Подай ей того-другого,
Красивого, дорогого.
Подай, муженек, съестного,
Молочного да мясного,
Фруктового, овощного,
Тушеного, выпечного…
Лентяйка, лентяйка,
Плохая хозяйка.
А не надо ль в охотку
Кнута или плетку?
* * *
Не тронь, мальчик, рыбку.
Она тебе послужит:
Она тебя с принцессой,
Как подрастешь, подружит.
Не тронь, мальчик, птицу.
Она тебе поможет:
Приведет принцессу,
Рядышком уложит.
Не обижай собаку,
Не погоняй лошадку,
А имей терпенье,
Совесть на оглядку.
У собаки – верность,
У лошадки – сила.
Хорошо бы это
У тебя все было…
КУРОЧКА
Жила-была Курочка,
Пугливая Курочка.
Может быть, пугливая,
А может быть, просто дурочка.
Встретилась ей Уточка:
«Куда бежишь ты, Курочка?» —
«Упала на меня веточка —
Это небо на всех нас падает».
Бегут они все по лесу,
Навстречу Поросеночек:
«Чего это вы бегаете?» —
«Да небо же падает!»
Бегут, чуть живые, бедные,
Навстречу Теленочек:
«Куда вы так разбежалися?» —
«Да небо же на нас падает!»
А рядом с теленком мальчик
Говорит: «Это что такое?
Куда это вы бежите?
Какое еще небо?
Вставайте-ка все поближе,
Я тряхну вам старую вишню,
Насыплю листьев и веток,
И спелых-спелых ягод…
Где вы видели, чтоб небо
Так просто упало?
Если б оно упало,
Все давно бы пропало».
Во всем виновата Курочка,
Пугливая Курочка,
Несчастная Курочка,
Курочка-дурочка…
ТРИ СТАРЫЕ ДЕВЫ
Три старые феи, три старые девы,
Три всемогущие королевы.
– Что, девушка, плачем?
Чего мы желаем?
Скажи нам скорее,
Мы все исполняем.
– Спасибо, спасибо, добрые тети!
Того, чего надо, вы не найдете.
Ни кольцо на пальчик,
Ни бархатное платье…
Мне нужен добрый мальчик,
Чьи сладки объятья.
Три старые феи, три старые девы,
Три всемогущие королевы.
– Нарядных лошадок,
Дорогую посуду…
– Ах, не надо, не надо,
Не буду, не буду.
Ничего не надо, милые тети.
А того, что надо, вы не найдете.
Что яркие ткани?
С приданым повозка?
Мне нужен парнишка,
Чье сердце из воска.
Три старые феи, три старые девы,
Три всемогущие королевы.
– Проси уж корону
И плащ длинный-длинный,
Проси себе замок
С оградой старинной.
– Ничего не надо, милые тети.
Того, что мне надо, вы не найдете.
Ни замка, ни башен, ни море, ни сушу,
А милого мужа, родную душу…
Три старые феи, три старые девы,
Три всемогущие королевы…
Водевир

Дорогой мой друг, бесценный слушатель мой. Перед тобою – рабочая тетрадь 2006. Ну хорошо, и самый финал 2005 тоже тут, «никогда-никому-не-рассказывай».
Тетрадь эта будничная, без потрясений. Он о том, как я пишу, уже не всегда взахлеб. О тех, кому пишу – не всякий-то раз они и откликаются. Водевир – это не водевиль, но сродни. Ведь водевир – это не совсем фарс, оперетка, канкан, как мы, здешние люди, обучены думать.
Водевиль – это «вуа-де-виль», голос из города, городская музыка. А в Вире, в Нижней Нормандии, называли водевирами песни тамошних менестрелей, веке так в шестнадцатом. Я теперь не так уж редко бываю в Нормандии, вот именно Нижней – это та, что ближе к морю, к Ламаншу, а Верхняя Нормандия – это Руан, где сожгли Жанну д’Арк. И вот я переезжаю из Верхней в Нижнюю, и вижу на дороге «Нижняя Нормандия», и выдыхаю напряжение: фу ты, слава Богу, дома. Там много чего. И водевиры, песни свободного города, со своей манерой, родились там. См. текст «ты одна такая, ведь нет же нескольких москв»…
Твоя ВИРоника Долина.
2006
* * *
Сомнамбула опять в сомнении,
Хотя не знает почему.
В глазах тоска, в груди теснение —
Все ждет, что грянет объяснение
И прояснение уму.
Сомнамбуле опять не пишется.
Тихонько ходит в темноте.
И что-то махонькое слышится,
И сердце бедное колышется
В невыносимой духоте.
Будь это детская инфекция —
Набухнет зев, прорвет сосуд.
Левосторонняя инспекция,
Потусторонняя инъекция.
Едва ли душеньку спасут
От духоты неназываемой,
От дурноты среди кино,
От боли непередаваемой,
От музыки неузнаваемой,
Но рвущей сердце, все равно.
Спаси, Господь, своих лунатиков,
Пока не начало светать.
Всех музыкантов, математиков,
Всех меланхоликов, флегматиков,
Не научившихся летать.
* * *
Я гремучее дерево. Голоса без лица.
Я присутствие дедово. Продолженье отца.
Тех мой свет не касается. Этих не ослепит.
Человечек терзается. Человечество спит.
И ничтожное взрослое искривление рта —
Невозможное прошлое, чернота, дурнота.
Я не сахар, прости меня, я такой ундервуд.
Мои письма без имени без меня проживут.
Но одно, предпоследнее, уж совсем ни о ком,
Совершенно не летнее, с подсоленым снежком,
Со смешком неоправданным, с юморком по уму…
Никогда не отправленным. Никуда. Никому.
* * *
Что ты знаешь обо мне? Очень мало.
Сорок бочек, сорок тонн арестантов.
Много знала обо мне моя мама.
Больше нет на всей Земле консультантов.
Мои маленькие ноги устали,
Но я же вижу, что стоянка нескоро.
Выясняется, что мы не из стали,
А, пожалуй, целиком из фарфора.
Мы фарфоровые детские люди.
Нам чудовищно важна пантомима,
Но не нужно подношений на блюде
И скандальных вечеров у камина.
Сколько было алебастровых устриц…
Сколько пробковых троянских лошадок!
Обещаний, утомительно утлых,
И пропитанных слезами тетрадок.
А что ты знаешь обо мне? Или знаешь,
Но прилежно, как учили, скрываешь?
Как слепому мотыльку, между клавиш
Ты мне, крылышки зажав, обрываешь.
Что ты знаешь обо мне? Очень мало.
Сорок бочек, сорок тонн арестантов.
Много знала обо мне моя мама.
А больше нет на всей Земле консультантов.
* * *
Никогда никому не рассказывай,
Сколько было мне лет той зимой…
О мой газовый, мой одноразовый,
Ключевой, ножевой. Боже мой.
Никогда никому, я прошу тебя,
Не читай мой печальный стишок.
Бесполезное, беспарашютное
Мое дело, как долгий прыжок.
Ты глухая далекая станция,
Я и вспомнить ее не могу,
Эта станция – разве дистанция
Для того, кто родился в снегу?
Никому ничего не рассказывай.
Кто не знал – тот, пойми, не терял.
Аметистовый ты мой, топазовый,
Темно-розовый мой минерал.
На прощанье поклонишься вежливо,
Сам дитя, сам пока однолюб.
Улыбнешься свинцово-насмешливо
Несгибаемой косточкой губ.
Никогда никому не рассказывай,
Сколько было мне лет той зимой.
Свет мой газовый. Шприц одноразовый.
Кистевой. Лучевой. Боже мой.
* * *
Триста дней, триста раз в году
Я надеюсь, что я найду
Те последние пятьдесят,
Чтоб любить моих поросят.
Поросята моей души
Мне повизгивают: спеши!
Не бросай весло-ремесло,
Пока всех нас не унесло.
Поросята моей души
Говорят мне: пиши стиши.
Не оглядывайся, оставь,
Как во сне, добирайся вплавь.
Поросята моей души
Говорят мне: пиши, спеши!
Нам с тобой еще повезло,
Триста лет еще не прошло.
Я не верю календарю.
Я с ним твердо поговорю.
Как там, где мои пятьдесят
Ослепительных поросят?
А уж эти-то пятьдесят
Пусть помедлят, поморосят,
Пока что-то со мной решат
Шестьдесят моих индюшат.
* * *
Москва, как вода, вымывает мой мозг.
Я пишу, давно уже, вкривь и вкось.
Все слова стали мягкими, будто воск.
Это даже досадно – я же не мозговая кость,
Чтоб меня высасывать до конца – до конца,
Чтобы дуть в меня, как в висок, как в свисток,
До последнего пальца. До пальца или кольца?
До кольца на пальце, обернутом в лоскуток.
Разверну, подую: да что за палец такой?
Отчего в кармане моем лежит без стыда?
Пусть хотя бы скажут, женский он или мужской?
Может, я уже и не песенник, а Синяя Борода?
Подержусь за палец: какой-то сухой, кривой.
Поверну колечко – конечно, стекло пестро.
Пилигрим, скиталец, наверное, неживой.
В антикварной лавке – не справочное бюро.
А она все тянет, вытягивает мой мозг.
Да возьми, конечно, не жалко, пока я жива.
Ты одна такая. Ведь нет же нескольких Москв.
…Так стоит и дует в каждый мой позвонок Москва.
* * *
Когда я вижу свои бедные ноги при взгляде вниз,
То меня пробирает такая старинная злость,
Что я хочу убежать туда, где Зеленый Мыс,
Или нет, лучше сразу туда, где Слоновая Кость!
Я прибегу, разыщу допотопный туземный клан,
Где варят мед бессмертья – котлы кипят, котелки…
Не то меня тут угробят, у них ведь на все есть план:
Тут биатлон, и все тут! Все лыжники, все стрелки.
Я поскачу, полечу, поеду туда, как мысль —
Где мои бедные ноги печалиться не должны.
Хотя я знаю неточно, где этот Зеленый Мыс?
И, если кость слоновья, то там ли еще слоны?
И вот я тут беспокоюсь, устроила сущий ад.
Но все кошусь на ноги: смогу ли еще унести?
Ну, пусть хотя бы готовятся, что ли —
зеленый грот там, слоновий сад…
И полетим, помчимся – а ты, биатлон, прости!
* * *
Сестра, живущая в Японии,
Не так уж страшно далека…
Не менее, но и не более,
Чем вытянутая рука.
Так что же руки, те, что тянутся
В нелепом, выспренном броске?
Они одни лишь и останутся,
Когда все почты на замке.
Да есть ли почта там, в Японии?
Да есть ли почва и трава?
Как можно противозаконнее
Выстраиваются слова.
Жуют ли там колючку ослики,
А может, кто-то всю сжевал?
Что шрамик твой, подобный оспинке?
Еще так долго заживал…
Так далеко уйти от стимула,
Чтоб тосковать о ерунде.
Не быть на дне рожденья Стивена,
Да, в общем-то, не быть нигде.
В стране конструкций равнобедренных
Так рано умирает пах!
Но есть любовь среди замедленных
Галапагосских черепах.
* * *
Моя дочка пишет диплом.
В каждой третьей строке – Беслан.
Поделом нам всем, поделом.
По делам нам всем, по делам.
Начинает главою «Зверь».
Погубил. Растерзал. Не верь.
Продолжает в разделе «Ложь»:
Ты там не был, ты не поймешь.
Раскрывает разделом «Боль»
То, чего мы не знаем с тобой.
Завершает главою «Стыд» —
Никогда. Никто. Не простит.
Моя дочка пишет диплом.
В каждой третьей строке – Беслан.
Мой студентик обыкновенный!
Мой корреспондентик военный.
* * *
Несколько строчек, несколько строчек
Для незадачливых одиночек.
Ну, и в придачу несколько строк
Тем, кто как будто бы не одинок.
Несколько строчек, несколько строчек.
Плохо заучен взрослый урочек.
Сколько ни плачь, ни скули, ни скрипи —
Ты не отличница, не ви-ай-пи.
Несколько строчек, несколько строчек.
Вот и закрылся тайный замочек.
Ключик потерян, клетка узка —
Чья-то с трудом проникает рука.
Несколько строчек, несколько строчек.
Мой сундучок, мой нетесный мирочек.
Как он далек от известных нам стран!
В нем никогда не родится тиран.
* * *
Мои скромнейшие условия
Всегда стоят у изголовия.
Они слабы от малокровия,
Два вырожденца, два зверька.
Мои невинные объятия
Все ждут и ждут мероприятия.
Не воскрешения – так снятия
Не с крестовины, хоть с крюка.
Мои щенячие подробности,
Щемящие до неудобности,
На масле полной неспособности
Сопротивляться и рыдать…
Прими меня под покровительство!
Я буду чтить твое правительство.
Сменю лицо и место жительства,
Никем не буду обладать.
Сиротские дела, бумажные.
Невыгодные, невальяжные.
Все полотенца – вечно влажные,
Всегда сырое полотно…
Пусть сплетники сгорят от зависти —
Но, если уцелеют записи,
О, если уцелеют записи —
Все будет так, как быть должно.
* * *
Тяжелый локоть, грубый локоть
Мне в изголовье бьет опять.
Не спать – не сметь, не спать – не трогать.
Ни пить, ни есть, ни петь, ни спать.
«Ни дать, ни взять!» – свистит синица.
Свистит, топочет под окном.
Уснешь – кому-то будешь сниться
Тяжелым взрослым темным сном.
Потом проснешься петь и цокать,
Процеживая серебро.
Но тот же самый грубый локоть
Толкнет в лицо, прижмет ребро.
В своем бесстыдстве несуразный-
Он шепчет, что не повторишь:
Не спи – не смей – ни с кем не празднуй!
Уснешь – забудешься, сгоришь.
Уймись, уймись, ужасный локоть.
Все это вряд ли обо мне.
Плечом скрипеть, окошком хлопать?
Я не дитя – расти во сне.
И ты не колокол, а локоть,
Ночь раздвигающий опять:
Не спать – аукать, нет, аллокать.
Не спать, не сметь, не сметь не спать.
* * *
Когда придет Еврейский Новый год —
Его не встретит русский мой народ.
Не встретит, не заметит, не полюбит,
А может, даже и наоборот.
Зачем тут эти новые года,
Когда еще чуть-чуть, и холода
Ударят, как обычно, беспощадно.
А нам – что жар, что холод, то и ладно.
А хоть неладно – сонно да морозно?
Пришла чума, и носом шмыгать поздно.
Пришла за нами, в наши города.
Давно она стучалась в ворота.
Пять тыщ семьсот! Он противоположный,
Не глянцевый, искусно-каталожный,
А маленький, морщинистый, тревожный —
Сентябрьский шрам, неуходящий след.
Постой, чума. Не трогай этот город.
Он не хорош, но он нам странно дорог.
Как дорог дом тому, кому за сорок.
А также тем, кому пять тысяч лет.
* * *
Барышне Мелюзине
Замуж нельзя ходить.
Тетке ее, кузине.
Им еще – может быть.
Муж – непременно практик
И совершенно прост.
Некуда будет прятать
Свой раздвоенный хвост.
Барышне Мелюзине
Замуж нельзя идти!
Спать в бельевой корзине,
Коз да коров пасти.
Пусть бы пастух да олух,
Дерганый инженер…
Только бы не зоолог,
Не коллекционер.
Барышня ходит с книжкой.
Шорохи в тростнике.
Раковина под мышкой,
Зеркальце на руке.
Ни воркотни небесной,
Ни земной мелюзги.
Под чешуей железной —
Девичьи позвонки.
Барышне Мелюзине
Замуж нельзя ходить.
Тетке ее, кузине —
Им еще, может быть.
* * *
Невидимое, невесомое.
Не знаю, ночь ты или день.
Пожалуйста, погладь лицо мое.
Кольцо на палец мне надень.
Полупрозрачный камень выберу
Сама себе в разгар зимы.
А люди не узнают выговор
Земель, где долго жили мы.
Ты, невесомое, невидимо,
Хотя лежишь на дне груди.
Так просто, грустно и обыденно
Ты проступаешь впереди.
Неотменяемый, неистовый
Горит промасленный пучок.
Сухой, чернильный, аметистовый
Твой человеческий зрачок.
Медальончик

Это дамский альбом. Даже очень. Может, я выхожу в дамы? Постепенно так…
Строчка «но в маленьком норманнском городке», она мне приснилась в техасском автобусе; я рассматривала эти степи, а потом появились рощи и кущи это было вроде не по-техасски… Но что мы знаем про Техас или Сретенку? Или городок в Нормандии – тот самый, где под ступеньками собора лежат косточки архиепископа Кошона (дал же Бог фамилию), казнителя Жанны д’Арк? Знаем-то очень мало. Если нам хотя бы интересно – мы молодцы, мы люди, мы не насекомые. В общем, изобильны тут пречистенки и сретенки, старая Книжка и бархатная маска, козий сыр и виноград.
Изобильны, я сказала? Вот уж нет. Все это крохотное, с ладонь, или меньше. Можно уместить в медальон, в ладанку.
Такой сегодня мой мир, невелик. За пределами этого медальона – очень много чужого. Зато внутри – все мое.
Ваша Вероника Долина.
Москва, сентябрь 2007
* * *
На Серебряном, на Сретенском крыльце
Мы сидели с первой мукой на лице.
С первой болью, как от жала стрекозы, —
Если б девочка бежала от грозы.
С первым зайчиком соседское окно.
С первым мальчиком недетское кино.
С первым братцем по грудному молоку…
Это вкратце. Тут длиннее не могу.
На Серебряном, на Сретенском крыльце
Мы лежали, как на сахарном яйце.
На пасхальном кумаче, почти в гробу,
Со звездою в высоко клейменом лбу.
На Серебряном, на Сретенском крыльце
Вот стоим как в эпилоге, как в конце.
Что мы можем тут, на берегу реки,
Где мы плавали, теченью вопреки?..
А мы можем, от беды на волосок,
Слышать Сретенки-старушки голосок.
Он звучит, почти невыносимо чист —
Мой мизинчик. Магазинчик «Букинист».
* * *
Где же ты, Мать-Благодать?
Что-то тебя не видать.
Что-то давно не слыхать,
Не буду брехать.
Впрочем, не грех и сбрехнуть —
Лишь бы перо отряхнуть.
Перышко хочет к бумаге
Хоть ненадолго прильнуть.
Что же ты, мать-перемать?
Как это все понимать?
Что ж теперь, зайцев пасти?
Бисер плести?
Бисер блеснул и потух.
Зайцам я слабый пастух.
Песни играю на слух,
Лапоть, лопух.
Но ты-то, Великая Мать?
Ты бы могла понимать:
Надо больных и негодных
Вовремя с рейса снимать.
Разве ж нам можно летать?
Божьи ресницы считать?
Разве ж нас можно спасти
Лет с десяти?
Ну, с двадцати…
Ну, пусть с тридцати?..
* * *
Плохие-плохие-плохие места.
Не та красота и не та простота.
Никто не откроет объятья —
Ни школа, ни сестры, ни братья.
Плохие-плохие-плохие края.
Мечта невоздушна, непрочна семья.
Неласково все, нелюбезно.
Убого, темно, затрапезно.
Мне быть невозможно, где стыдно живут.
Где так поцелуют, что рот разорвут.
И будешь от уха до уха
Смеяться, дурная старуха…
Флакончик, пробирочку, хоть бы щепоть —
Пошли мне, пожалуйста, милый господь,
Хоть самое малое диво!
Мне надо, чтоб было красиво…
Плохие-плохие-плохие места.
Не так красота и не та простота.
Никто не откроет объятья —
Ни школа, ни сестры, ни братья.
* * *
Девочкам пятидесяти лет
Никакой не нужен пистолет!
Если подкрадется душегубец,
Мы его свернем в свиной рулет.
Девочкам пятидесяти лет
Никакой не нужен амулет:
Подходи, набрасывайся, нечисть!
Мы ответим стуком кастаньет.
Девочкам пятидесяти лет
В основном не нравится балет:
Может быть, они еще могли бы,
А быть может, все-таки и нет…
Девочки пятидесяти лет —
Это космодиск, терможилет…
А не то, что кольца-бриллианты
Или небольшой мужской скелет.
…Небольшой скелет стоит в углу.
Девочка танцует на полу,
Босиком, в холодном коридоре,
Будто воин племени зулу.
Скоро уж устанет танцевать,
Вовсе перестанет напевать.
Небольшой скелетик спит и видит —
Как она устанет колдовать…
Спит и видит. Спит и видит,
Как она………………………
* * *
Почему я не пою по-польски?
Не лечу по курсу корабля?
Было б от меня побольше пользы —
Как от чайки, как от журавля.
Почему я не пою по-польски,
Не шепчу шипучие слова?
Были бы стихи мои не плоски,
Меньше бы болела голова…
Почему я не пою по-польски?
Я еще могла бы быть нежна.
Правда, я звучу совсем по-свойски,
Но и на своем-то – не нужна.
Почему я не пою по-польски…
Не лечу по курсу корабля?
Было б от меня побольше пользы —
Как от чайки или журавля.
* * *
Даже не знаю, как быть
В этом вопросе конкретном,
Но не могу не любить
Дом в переулке Каретном.
Слышу тихий конский фырк,
Зов Москвы моей далекой…
Это там, где старый цирк,
Где Неглинка с Самотекой.
Чувствую всею душой
Это подобье укола:
Вот он, Каретный Большой!
Вот она, милая школа.
Время бежит, не беда,
Цокает твердой подковой
Мама и папа сюда
Топали вниз по Садовой.
Даже не знаю, как быть
В этом вопросе конкретном.
Нет, не могу позабыть
Дом в переулке Каретном.
* * *
Вот я тебя обрадую, послушай, посмотри!
Забудь, как мы несчастны и неловки.
Есть маленькое радио – оно всегда внутри
Играет и поет без остановки.
И нижнему, и верхнему покорна этажу —
Звучит тихонько музыка живая.
Есть маленькое зеркало – я так тебе скажу.
Заглядывай в него, не забывая.
Еще послушай капельку, пока уж нам дано:
Те голоса единственно не лживы.
Есть маленькая камерка – домашнее кино,
Она снимает нас, пока мы живы.
* * *
Кто любит снег, кто с музыкой знаком…
А кто в метро разглядывает лица.
А кто-то человечьим языком
Описывает оперенье птицы.
Она и не павлин, и не фазан,
Атласный хохолок, крыло из шелка.
Нисколько не бросается в глаза
Скромнейшая на свете перепелка.
Не знаю, сколько в мире синих птиц,
Но помнить и искать их – незапретно.
Не знаю, сколько в мире милых лиц —
Но милое бывает неприметно.
Ах, птица-перепелочка! Не жди,
Когда туристы выйдут из палаток.
Зови своих детишек, уводи
Через поля своих перепеляток!
* * *
Расскажу не по бумажке,
Что люблю не понаслышке:
Мои тоненькие чашки,
Мои старенькие книжки.
Нотка с ноткой, чай с печалью.
Высоко мое окошко.
По Остоженке скучаю,
По Пречистенке немножко.
Поневоле виноваты
Наши вещи с отпечатком:
Тонкий шарфик с ароматом
Или пуговка к перчаткам.
Если будет передышка —
Помечтаем по-девичьи.
А душа, она не книжка,
И поет себе по-птичьи.
* * *
Ах, не борись за свою независимость!
Все, что назначено, трижды исполнилось.
Где ты унизилась, где ты возвысилась —
Вряд ли самой тебе даже запомнилось.
И никакого особого мужества
У Коломбины под бархатной маскою.
Все, что прошло, проходило под музыку.
Внучке расскажешь – представится сказкою.
Ах, не транжирь ты свои откровения!
Не хлопочи над задачками трудными.
Все это были чудные мгновения —
Но и они теперь кажутся чудными.
Ах, не кори ты себя, бестолковую.
Ах, не терзай себя больше длиннотами.
Жизнь оказалась подругой суровою,
Но и она вся записана нотами…
* * *
И только козье молоко, и только козы
Нас проведут легко-легко сквозь кровь и слезы.
У них рога из хрусталя, копыта с медом.
На них и держится Земля, и год за годом.
Лишь только козье молоко, со вкусом дыма,
Прольется страшно далеко, в пещерах Крыма —
Родится новая коза, коленки с мехом,
Во лбу седая полоса и голос с эхом…
Услышишь козий тот мотив, прогорклый, млечный —
И спишь, себя же обхватив в тоске сердечной.
Во сне приходят пустяки, знамений ворох…
Лишь козы знают, где стихи, где сыр, где творог.
* * *
Застывши над белым листом,
Поймешь, что и это награда.
Вот женщина с тонким лицом
Исследует кисть винограда.
Пускай виноград на нее
Таращит янтарные глазки.
А женщину ждет забытье,
Где без поцелуя, без ласки
Она ненароком уснет,
Словечко найдет и запишет.
Всем телом, всем весом прильнет —
Да как-то никто не услышит.
Ну, что для нее виноград,
Надуманный витиевато?
Ей чуть пестроват Петроград.
Немного Москва кривовата…
Последнее снимешь, отдашь
Свое – деревенской сестричке.
Точеный живет карандаш
В пустой боевой косметичке.
Бездушен ее парфюмер.
Ее парикмахер бездумен.
А мог целовать, например,
Ее сорок восемь изюмин.
* * *
Как говорят в провинции: живи,
Пока тебя не видел император!
С монашками не заводи любви,
Раз в пару лет меняй аккумулятор.
Как новенький, бежит твой драндулет.
Тут и бензин-то яблоком пропитан.
Будь благодарен, стань благовоспитан,
Оплачивай парковочный билет.
Попробуй говорить на языке,
Который с детства в рот тебе положен.
Замешан на кефире, молоке —
Будь осторожен! Что-то он створожен…
Но тихо пискнет: ты не исполин.
Старайся прятать робкую надрывность.
Не слишком напрягайся: инсулин
Способен измельчить любую живность.
Как говорят в провинции: Вот-вот,
Поддерживай в себе режим поблажки.
Не заводи с монашкой хоровод,
Хоть для того и созданы монашки.
Послушайся природы: пусть уже
Неблагодарные следят по титрам,
Как ты искал убежища душе,
И находил – возле кувшина с сидром.
* * *
Муж может молчать как мышь
И пахнуть как можжевельник.
И слушать, как ты хамишь
С субботы по понедельник.
И пялиться в пустоту
С решительностью солдата,
А видеть тебя, но ту,
Какой ты была когда-то.
Муж может листать журнал,
И пусть подождет посуда…
Он вычитал, он узнал
Тринадцать рецептов чуда.
Несладко, нехорошо
Ты в зеркало поглядела,
Но, кажется, он нашел
То самое, в чем все дело.
Откроется коридор.
Захлопнется с визгом дверца.
Он держит, как валидол,
Твое запасное сердце.
Так вот же: все впереди!
Он вырежет твой талантик
И вставит середь груди
Мигающий бриллиантик.
* * *
Давно чудес не видели, давно
На суше, в поднебесьи и в кино.
Давно самих себя не замечали:
Что день, что ночь – все стало все равно.
Но в маленьком нормандском городке,
Куда я приезжаю налегке,
Иду от электрички до таблички,
Потрепываемая по щеке.
Без позолоты это волшебство.
Не полиглоты мы, но ничего:
Как суслики, как кролики, как люди,
Как люди – и не более того.
И вот-те на, Москвы апологет,
Несу под мышкой свеженький багет,
Отламываю – пахнет как ребенок,
Пока к нему не ходит логопед.
Под языком найдется язычок:
До времени не знаешь, дурачок.
Там тонкая калитка, темный лес.
Дитя зевнуло – логопед пролез!
Игрушечный нормандский городок,
Карманный, как картонный коробок…
Пугливый, как светящийся фонарик,
Пытливый, как катящийся клубок.
Не говори со мной о ерунде.
О доме, о стихах – они везде.
Да, уродились, да не пригодились!
Могли б лежать в дорожной борозде.
Но в маленьком нормандском городке —
Карманном, но норманнам по руке, —
Мне так, как будто в маминой перчатке
Нашелся медальончик на шнурке.
Головокружение

Головокружение – это чуть-чуть Хичкока, капельку. Это наивные комнаты детства и душные отсеки взрослости. Рассказчица все меньше спит, все больше беспокоится. Выходит на улицу – и кружится голова, реальность еще грубее, почва еще скользче.
Она вспоминает: то пустяшный стишок, то детскую песенку. Она – архимедик. Сидит, чертит себе на песке, а тут уже и чужие тени. И она негромко говорит: «Не тронь мои чертежи». Вот так примерно.
С приветом – ваша В. Долина
2008 – 2009
* * *
Ба-ба-ба-ба-бабушка Барто
Знала и про это, и про то.
Знала, никому не говорила.
Знала то, чего не знал никто!
Бросит зайку кто-нибудь в саду —
Бабушка Барто, скользя по льду,
Прибежит, обнимет, приголубит-
Одолеет зайкину беду.
Таня громко плачет? Ничего!
Бабушка Барто сильней всего:
Все на свете мячики поймает,
Переловит все до одного.
На ходу качается бычок,
Он как первоклассник-новичок.
Бабушка сейчас его подхватит
И укатит в Вышний Волочек.
Кто такая Бабушка Барто?
Пару лет назад или все сто?
Что она тогда такое знала,
Что потом не выяснил никто?
* * *
Жил-был Чудак, один чудак.
Один – но необыкновенный.
Такой никчемный господин,
Один, один во всей Вселенной.
Ты видел сам, как одиноко и печально
Проплывал он над Москвой.
Как проплывал он и задумчиво кивал
Своей большою головой…
Припомним чудака,
Знакомого до дыр.
О, как на чужака
Сердито смотрит мир…
Гляди, чудак, не знаем, как, летает круглый год!
А это непонятно и, в общем, неприятно.
А может, и наоборот?
Летал как Бог.
Летал как мог.
Летал, смотрел вполоборота.
Там города, там господа —
И все в тени его полета.
Ты видишь сам – как одиноко и беспечно
Вновь парит он над Москвой.
Как проплывает и застенчиво кивает
Он кудлатой головой…
Припомним Чудака!
Пиджак протерт до дыр.
В карманах пиджака
Рассыпан целый мир.
Опять чудак, не знаем как
Летает круглый год.
Все снова непонятно
И, в общем, неприятно,
Но, может, и наоборот?
Вот. Вот. Вот.
* * *
От заезжего Магеллана
Еще можно родить дитя.
От заблудшего маргинала
Тоже можно – лет пять спустя.
От китайского мандарина,
Сделав парочку виражей,
Не беря в расчет маргарина,
Молока и чуток дрожжей.
Много мистики, мало текста,
И волною – кудри до плеч.
Подходило любое тесто —
Лишь бы только поставить в печь.
Пусть не будет лишнего блеска —
Нас, таких как я, не смутить.
Одного небольшого всплеска
Очень даже могло хватить.
Много публики, мало солнца,
И начнет еще моросить.
Пробегающего марафонца —
На бегу же не раскусить…
Избегала, но не избегла,
И, пожалуй что, повезло:
Я была как печка, как пекло,
Выпекала стих как стекло.
* * *
Помолюсь я своим маленьким богам:
Дайте сил моим усталеньким ногам!
Дайте сил, уж я и так едва жива.
Ненадежная кружится голова.
Дайте сил! Я еле-еле ворожу,
У блокнотика страницы ворошу,
Поворачиваю их – отсель досель,
Голова моя поет как карусель…
Я спускаюсь по крутому бережку
К небольшому ледяному озерку.
Я пришла сюда, все видели, пешком,
Хоть не очень-то умею босиком.
Музыкальная шкатулка в голове —
Там особенная втулка, или две…
Мои ножки отдохнут на берегу
И опять пойдут, и через «не могу».
Говори, моя гитарка, говори.
Сорок раз, моя товарка, повтори:
И про то, как мои ноги не милы,
И про то, как стали боги столь малы.
Малы, малы, малы —
Малы, да мои собственные!
* * *
Отчего мне дорог
Даниэль Отой?
Может быть, он добрый?
Может быть, простой?
Может, не ценитель
Злата-серебра?
Он – озеленитель
Моего двора.
Двор мой пуст и черен.
Там уже давно
Не хватает зерен,
Не идет кино,
Не кружатся птицы,
Не растут цветы,
Облако клубится
Взрослой пустоты.
…Этот непортретный
Виноватый взгляд.
Мой инопланетный
Чужедальний брат!
Зимним днем и летним
Дворик мой пустой.
И над всем над этим —
Даниэль Отой.
* * *
Когда б ты шире понимал – быстрей разулся…
Тогда б наш церемониал не затянулся.
Пока ты плакал и юлил, на всех в обиде —
Бог нашу лодочку смолил в найлучшем виде.
Бог нам подмигивал, кивал, как злой подросток.
О, если б ты не задавал своих вопросов!
Когда б ты знал и понимал слова свободы —
Итак, наш церемониал тянулся годы…
* * *
Ах, говоришь, стихи приходят редко?
Ах, говоришь, все жестко, все неблизко?
На пишмашинке двигалась каретка —
Она и увозила в Сан-Франциско.
А в Калифорнии, на дне
Скучает сундучок пиратов.
Четыре пишем – три в уме,
Когда тебе звонят из Штатов.
Каретка благородная! Куда ты
Заехала, да как-то запропала?
Какой там год теперь? Какие даты?
Помяла нас дорога, потрепала.
А в Калифорнии-стране
Не строят люди казематов.
Четыре пишем – три в уме,
Хоть кто-то, да звонит из Штатов.
Каретка… И, слезами вмиг залившись,
Я вспомню окончанье анекдота:
Начальник мой, мой академик Лифшиц
Там диктовал немыслимое что-то.
А в Калифорнии, во сне —
Там розов дом, а свет – салатов.
О ты, кто помнит обо мне —
Хоть изредка звони из Штатов!
Хоть изредка. Хоть изредка!
Хоть изредка – звони.
* * *
Дай пальчик, хотя бы мизинчик.
Есть ужин у нас, и ночлег.
Пойдем-ка, мой зайчик, в музейчик —
Не школою жив человек.
А что нам с тобой эта школа?
Чуть свет – мы уже на ногах.
Вся пыль мирового помола —
На наших худых сапогах.
Дай пальчик, сыночек мой, братик.
Все ж палец – сильнее струны.
Ты видишь – вот это Арбатик.
А Сретенке мы не нужны.
Когда бы чего не случилось,
Все может случиться еще…
Мне улица эта лучилась
Мучительно и горячо.
Все слезные вижу потопы,
В гримасе открытые рты.
И честную старость Европы,
И вялость ее красоты.
И ты закаляй арбалетик,
Прилаживай туго стрелу —
Пока еще лишний билетик
Тут спрашивают на углу.
* * *
Не говори никому обо мне.
Мертвому другу. Ушедшей жене.
Не говори, не говори —
Я тут, внутри.
Не говори обо мне никому-
Людям, животным, себе самому.
Истопнику, ростовщику,
Телохранителю-здоровяку.
Если ж сорвешься, расскажешь – смотри,
Дикого зверя отвяжешь внутри.
Слабо скулит, бродит впотьмах
Кажется, родом из росомах.
Не говори ж никому про него.
Кроме него, больше нет ничего.
Другу. Жене. В яви. Во сне.
Только бы не, не, не…
* * *
Другой, как всем уж ясно, стал пейзаж.
Иные корабли, иные лодки.
Я все еще точу свой карандаш —
Что для отвода глаз, для их подводки.
И все еще, погоде вопреки,
В карманчике, в патрончике – помада.
Не каждый день являются стихи —
А кроме них, мне ничего не надо.
Какая всюду расстелилась спесь!
Дай, наугад пройдусь рукой по списку:
Он только буквой «Д» и дышит весь,
Покорный карандашному огрызку.
Коротенький как детская рука.
Скупой – как перевернутая чашка.
Соленый – как рубашка моряка,
Которого не дождалась милашка.
Я, видимо, такой же вот моряк:
Соленый пес, московская дворняга.
По струнке, с дребезжанием бряк-бряк —
Хоть слышит ухо, да неймет бумага.
Похоже, карандашик точит нас,
Химический, из прежних, всепогодных.
Пейзаж сменился! Я не прячу глаз
Потухших, понимающих, подводных.
* * *
Мальчику с головными болями
Полагается долго ходить полями.
Полагается долго идти лесами,
Пока эти боли не кончатся сами.
Мальчику с неразбавленной кровью
Надо гостей не пускать к изголовью,
Особенно гостий! Приходят-уходят,
А эти боли никак не проходят.
Мальчику с измученными глазами
Надо учиться разговаривать с небесами.
Вот только научишься говорить с небесами —
Как эти боли уймутся сами.
* * *
Поубивалось столько народу нашего роду —
Что не могу ни читать, ни писать ни в какую погоду.
Что за погода, в которую Ирод, или как его – Херод,
Гарольд, Харальд, король окаянный,
Так и сидит, как влитой, как вылитый,
Как оловянный.
Поубивалось столько народу нашего году,
Что надо бы Ирода – да и за бороду,
Да и в кровь окунуть как в воду.
Может, он выучит «не укради»?
Вспомнит, как чудно размножаться?
Или это: припавши грудью к груди,
Животом к животу прижаться.
Поубивалось столько народу, столько народу.
За ни за что! Ни за любовь. Ни за грош.
Ни за вашу и нашу свободу.
Что говорить, если сколько бы ни убивало —
Остальным все же елось, пилось и спалось —
будто не убывало.
Поубивалось столько народу нашего роду —
Что не могу ни читать. Ни писать. Ни в какую погоду.
* * *
В Москве, говорят, снежно.
Но это, говорят, внешне.
И это неважно, неважно давно.
В Москве все теперь иное —
Пустынное, ледяное,
Невинное, неземное, немое кино.
Покуда там все спали —
В Москве объявился парень:
С разными глазами, с заячьей губой.
В Москве, говорит, пусто.
В Москве, говорит, тускло.
Да что ж у вас так грустно?
Да где же вся любовь?
В Текстильщиках тесно. На Пресне – пресно.
И как-то неинтересно, и все-то невслух.
А что человеку нужно? Хорошая служба!
Серьезная дружба, здоровый дух.
Москва не пошла стихами,
Кровавыми петухами,
Тягучими потрохами —
Никак не пошла.
Легла, будто бы уснула.
Лицо отвернула.
Не всхлипнула, не зевнула —
Да и померла.
На Трубной, говорят, слякоть.
На Сухаревской – мякоть.
И дети не могут плакать, а дико ревут.
В Москве, говорят, трудно.
В Москве, говорят, скудно. В Москве, говорят, нудно.
А люди – живут.
* * *
Посыплет снег крупой, и станет град державен
Весьма пушист и бел под божию рукой.
«Совсем я стал слепой, – сказал старик Коржавин. —
Совсем я стал слепой. Мир стал совсем другой!»
На птичьих правах. На прощальных словах.
По почте последнего дня —
Когда из Москвы уходили волхвы,
Зачем-то забыли меня.
С тех самых давних пор, что есть моя гитара,
Передо мной несут судьбы чистейший лист
Каспар и Мельхиор – два ветхих антиквара,
И с ними Балтазар – солидный букинист.
По адресам Москвы, где грубость выше спешки,
Где каждый сам с усам, себе в окошке свет…
Чеширской головы, коржавинской усмешки —
Хочу вам разослать, но не решаюсь, нет.
На птичьих правах. На прощальных словах.
По почте последнего дня —
Когда из Москвы уходили волхвы,
Зачем-то забыли меня.
* * *
Попрошу же я у Козочки
Хоть немного молока.
Козочка, она же добрая,
Она даст наверняка.
Наша беленькая Козочка,
Она вроде мне родня.
У ней тоненькая косточка —
Так же как и у меня.
У нее глаза навыкате.
В низеньких коленках дрожь.
Молоко – это на выходе.
А на входе, значит, что ж?
Вот когда попросит кто-нибудь
Хлеб и чашку молока —
Пусть оно найдется, господи,
У меня наверняка.