-------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  Влас Михайлович Дорошевич
|
|  М. Н. Ермолова
 -------

   Влас Михайлович Дорошевич
   М. Н. Ермолова


   * * *


   Прекрасная артистка!
   Среди пышных цветов красноречия, которыми вас засыпают сегодня московские критики, – примите скромный букет, – скорее «пучок», – воспоминаний
   – Старого москвича.
   И если, беря его, вам покажется, что вы слегка, чуть-чуть укололи себе руку, – это вам только покажется!
   Это не колючая проволока, на которой держатся искусственно взращённые цветы, – это свежие отрезы стеблей живых цветов.
   Маргарита, это букет вашего Зибеля.
   Старого Зибеля!
   Пою восьмидесятые годы.
 //-- * * * --// 
   – Где вы получили образование?
   – Ходил в гимназию и учился в Малом театре.
   Так ответили бы сотни старых москвичей.
   Малый театр:
   – Второй московский университет.
   И Ермолова – его «Татьяна».
 //-- * * * --// 
   Ваш бенефис.
   «Именитая» Москва подносит вам браслеты, броши, какие-то сооружения из серебра, цветочные горы.
   В антракте рассказывают:
   – Вы знаете, фиалки выписаны прямо из Ниццы!
   – Да ну?
   – Целый вагон! С курьерским поездом. Приехали сегодня утром.
   А там, на галерее, охрипшие от криков:
   – Ермолову-у-у!!!
   смотрят на это с улыбкой:
   – Зачем ей всё это?
   Комната на Бронной.
   3 часа ночи.
   Накурено.
   В густом тумане десять тёмных фигур.
   И говорят… Нет! —
   И кричат об Ермоловой.
   – Она читает только «Русские Ведомости».
   – И «Русскую Мысль».
   – Гольцева!
   – Вы знаете, она ходит в старой, ста-арой шубе.
   – Да что вы?
   – Натурально.
   – Как же иначе?
   И ездит на извозчике.
   Другие артисты в каретах, а она на извозчике!
   И берёт самого плохого.
   На самой плохой лошади!
   Которого никто не возьмёт.
   И расспрашивает его дорогой про его жизнь.
   И даёт ему, вместо двугривенного, пять рублей.
   – Пять рублей! Просто – помогает ему!
   Она думает только о студентах и курсистках.
   И когда захочет есть…
   Да она почти никогда и не обедает!
   – Время ли ей думать о пустяках?
   Она просто говорит: дайте мне что-нибудь поесть.
   Что-нибудь!
   – Мне говорили. Пошлёт прямо в лавочку за колбасой. И в театр! – кричит самый молодой и верит, что ему это «говорили».
   В накуренной комнате на Бронной она кажется близкой, совсем как они.
   – Почти что курсисткой.
   – Колбаса.
   – Извозчик.
   – Гольцев.
   Каждый украшает своими цветами «Татьяну второго московского университета».
 //-- * * * --// 
   В драматической литературе сияет Невежин.
   Как давно это было! А?
   «Сияет» Невежин!
   Шпажинский, – кажется, что говорит какие-то:
   – «Новые слова».
   Владимир Немирович-Данченко пишет пьесы, которые все критики должны признать:
   – Литературными.
   Т. е. мало годными для сцены.
   А кн. Сумбатов пишет драмы, которые каждый московский критик обязан признать:
   – Сценичными.
   Т. е. лишёнными всяких литературных достоинств.
   Свирепствует Владимир Александров.
   Прося не смешивать его с Виктором Александровым-Крыловым.
   Свирепствует, подъемля стул, в собрании общества драматических писателей, требуя, чтобы секретаря общества И. М. Кондратьева немедленно лишили:
   – «Министерского содержания!»
   Свирепствует на сцене, в пяти действиях вопия:
   – О, сколь ужасна судьба незаконнорождённых!
   Я, кажется, начинаю смеяться над драматургами?
   Старая привычка!
   С тех пор.
   Тогда у нас, – посмотрите, если вам охота, все московские газеты за то время, – про все новые пьесы полагалось писать…
   Писать?.. Думать!
   – Плохая пьеса, но…
   – Но артисты Малого театра концертным исполнением спасли автора.
   Малый театр – это было какое-то «общество спасания на водах»!
   Прошло много лет.
   Малый театр переживал свои труднейшие времена. Времена упадка…
   В литературно-художественном кружке какой-то восторженный критик сказал при мне:
   – В Малом театре вчера играли хорошо! Хор-рошо!
   Стоявший тут же молодой артист Малого театра, – лет под пятьдесят, – посмотрел на него, словно с колокольни.
   – В Малом театре иначе не играют!
   Повернул спину и отошёл.
   И, старый питомец классических гимназий, я почувствовал в душе:
   – Nostra culpa. [1 - Nostra culpa. – Наша вина (лат.). Прим. ред.]
   Наша, наша вина!
 //-- * * * --// 
   Первое представление в Малом, театре.
   В генерал-губернаторской ложе «правитель добрый и весёлый» князь Владимир Андреевич Долгоруков.
   – Хозяин столицы.
   В фойе, не замечая, что акт уже начался, схватив собеседника за пуговицу, обдавая его фонтаном слюны, не слушая, спорит, тряся гривою не седых, а уж пожелтевших волос, «король Лир» – Сергей Андреевич Юрьев.
   Идёт из курилки В. А. Гольцев.
   – Как? Вы не арестованы?
   – Вчера выпустили.
   В амфитеатре, на самом крайнем, верхнем, месте – Васильев-Флёров.
   Сам.
   В безукоризненном рединготе, в белоснежных гетрах, с прямым, – геометрически прямым! – пробором серебряных волос.
   С большим, морским, биноклем через плечо.
   В антракте, когда он стоит, – на своём верхнем месте, на своей вышке, опираясь на барьер, – он кажется капитаном парохода.
   Зорко следящим за «курсом».
   Московский Сарсэ!
   Близорукий Ракшанин, ежесекундно отбрасывая свои длинные, прямые, как проволока, волосы, суетливо отыскивает своё место, непременно попадая на чужое.
   Проплывает в бархатном жилете, мягкий во всех движениях, пожилой «барин» Николай Петрович Кичеев.
   Полный безразличия, полный снисходительности много на своём веку видевшего человека:
   – Хорошо играют, плохо играют, – мир, ведь, из-за этого не погибнет.
   Всем наступая на ноги, всех беспокоя, с беспокойным, издёрганным лицом, боком пробирается на своё место Пётр Иванович Кичеев.
   Честный и неистовый, «как Виссарион».
   Он только что выпил в буфете:
   – Марья мне сегодня не нравится! Марья играет отвратительно. Это не игра! Марья не актриса!
   Как на прошлом первом представлении он кричал на кого-то:
   – Как? Что! А? Вы Марью критиковать? На Марью молиться надо! На коленях! Марья не актриса, – Марья благословение божие! А вы критиковать?! Молитесь богу, что вы такой молодой человек, и мне не хочется вас убивать!
   И в этом «Марья» слышится «Британия» и времена Мочалова.
   Близость, родство, братство московской интеллигенции и актёра Малого театра.
   С шумом и грузно, – словно слон садится, – усаживается на своё место «Дон Сезар де Базан в старости», – Константин Августинович Тарновский, чтоб своим авторитетным:
   – Брау!
   прервать тишину замершего зала.
   Вся московская критика на местах.
   Занавес поднялся, и суд начался.
   Суд?
   Разве кто смел судить?
 //-- * * * --// 
   Ракшанин будет долго сидеть в редакции, рвать листок за листком.
   – Охват был, но захвата не было.
   Нет! Это слишком резко!
   – Охват был. Но был ли захват? Полного не было.
   И это резковато!
   – Был полный охват, но захват чувствовался не всегда.
   Резковато! Всё же резковато!
   – Был полнейший охват, местами доходивший до захвата.
   Смело!
   Но пусть!
   Так же напишет и сам Васильев-Флёров.
   И только один Пётр Кичеев явится с совсем полоумной фразой:
   – Ермолова играла скверно.
   Даже не «г-жа».
   До такой степени он её ненавидит!
   Редактор посмотрит на него стеклянными глазами.
   Зачеркнёт и напишет:
   – Ермолова была Ермоловой.
   П. И. Кичеев завтра утром сначала в бешенстве разорвёт газету.
   А потом сам скажет:
   – Так, действительно, лучше.
 //-- * * * --// 
   А у вас были недостатки, Марья Николаевна!
   Идёт «Сафо», – трагедия Грильпарцера.
   В антракте человек не без вкуса говорит:
   – Она превосходно умеет поднять руку. Красивый жест! Но опустить! Самое трудное в классическом костюме! Опустит и по ноге шлёп!
   Это «шлёп»… «шлёп»… «шлёп»… идёт аккомпанементом по всей трагедии.
   В «Сафо» вспоминается унтер-офицерская жена Иванова…
   Но кто посмеет это сказать в печати?
   – Пластика была на высоте её таланта.
   Так решено. Подписано. Так должно быть. Иначе быть не может.
   Вы слишком опростились для трагедии.
   И ваша Мария Стюарт, и ваша Иоанна д'Арк, и ваша Сафо были опрощённые Мария Стюарт, Иоанна д'Арк, опрощённая Сафо.
   Как опростилась тогда русская живопись, – передвижники, – как опростилась русская литература, – Мамин, Глеб Успенский.
   Идёт «В неравной борьбе» г. Владимира Александрова – (просят не смешивать с Виктором).
   Поднимается занавес.
   На сцене Ермолова варит варенье. Правдин её спрашивает…
   Ещё никакой грозы, бури и в помине нет.
   Спокойная молодая девушка ведёт ясную жизнь.
   Ни в кого она ещё не влюблялась. Никто у неё любимого человека не отбивал.
   Правдин спрашивает:
   – Из чего варите варенье?
   Ермолова отвечает:
   – Из вишни.
   Но как!
   Можно подумать, что молодая девушка варит варенье из собственной печени.
   Марья Николаевна! Марья Николаевна! Великая художница!
   Какой недостаток в рисунке вашей роли! В рисунке ваших ролей!
   Вспомните Росси в «Гамлете».
   Озрик передал ему вызов Лаэрта.
   Он счастлив. И в первый раз за всю трагедию ясен.
   Найден приятный исход из тяжёлого, из трудного положения.
   Сейчас всё задёрнется чёрными тучами, разразится гроза.
   И перед этим он нам показывает уголок ясного неба!
   Какой контраст!
   Вспомните Сальвини в «Отелло».
   С какой нежностью и счастьем, безмятежным счастьем смотрит он на Дездемону, отсылая её от себя.
   Какое глубокое, бездонное, лазурное, небо.
   Покажите же это ясное, голубое небо.
   Покажите, – что погибло.
   И тем чернее покажутся тучи, тем больше отзовётся гроза в душе, тем громче не на сцене, а в душе у нас закричит Отелло:
   – Жаль, Яго, страшно жаль!
   Тем сильнее будет драма.
   Какой-то молодой человек говорит на галерее:
   – Знаете, у Ермоловой огромный недостаток. Она всегда страдает ещё до поднятия занавеса. В первом акте она всегда – словно уж прочитала пятый.
   Не завидую я этому молодому человеку.
   Даже если бы он был не на галерее, а в партере.
   В партере драться, конечно, не станут.
   Но с таким человеком…
   – Даже неловко как-то рядом сидеть.
   И соседка всё время будет подбирать своё платье.
   Словно рядом с нею грязная куча.
   Откуда же взялось это «страданье до занавеса»?
   Мне кажется…
   Ермолова – трагическая актриса.
   А ей, в это время «опрощения», опрощения литературы, опрощения искусства, приходилось играть драму.
   К колоссальному, «американскому», паровозу прицепляли вагончики трамвая.
   Избыток трагизма искал себе выхода, и она видела глубокие страдания души даже там, где их ещё не было.
   Но позвольте!
   Я, кажется, начинаю «оправдывать» Ермолову?
   Ермолова в этом не нуждается.
   Она была солнцем, и на ней, как на солнце, были пятна, и она светила нам, как солнце.
   Вы были нашим солнцем и освещали нашу молодость, Марья Николаевна!
 //-- * * * --// 
   Но в чём же секрет, тайна этого невиданного, неслыханного обаяния? Этого идольского поклонения, которое не позволяло видеть даже то, что бросалось в глаза, думать то, что невольно приходило на мысли? Зажимало рот какой бы то ни было критике?
   В Москве в то время можно было сомневаться в существовании бога.
   Но сомневаться в том, что Ермолова:
   – Вчера была хороша, как всегда,
   или:
   – Хороша, как никогда,
   в этом сомневаться в Москве было нельзя.
   В чём же дело? В чём же тайна?
   Защитительное было время.
   Великодушное.
   Защитительным был суд, защитительной была литература, был театр.
   В суде любили защитников, литература была сплошь защитой младшего брата, его защитой занималась живопись в картинах передвижников, – и ото всех, от судьи, писателя, художника, актёра, то время требовало:
   – Ты найди мне что-нибудь хорошее в человеке и оправдай его!
   Тогда аплодировали оправдательным приговорам.
   И змеиный шип злобного обвинения не смел раздаваться нигде.
   Было ли это умно?
   Не троньте! Великодушно.
   – Адвокатская семья! – почтительно шутили, – муж, Шубинский, защитник. Жена, Ермолова, защитница, – и выиграла куда больше, куда труднее процессов! [2 - М. Н. Ермолова была замужем за известным адвокатом, покойным Н. П. Шубинским, впоследствии депутатом-октябристом. А. К.]
   Кого бы ни играла Ермолова, – она защищала.
   «Защитительным инстинктом» эта защитница, – от благоговения пред чудным даром, чуть не сказал «заступница», – она находила оправдывающие обстоятельства.
   Находила…
   В сорокалетний юбилей позволяется уж говорить правду?
   Выдумывала иногда. Но от доброго сердца!
   – Окружала персонаж атмосферой какого-то невысказанного страдания «ещё до поднятия занавеса».
   С первого слова голосом, тоном говорила нам:
   – Она много страдала!
   И давала нам возможность вынести если не совсем оправдательный приговор, то всё же признать:
   – Заслуживает снисхождения.
   Что в те защитительные времена и «требовалось доказать».
   Всех персонажей, каких она играла, она играла всегда симпатичными.
   Сходилось ли это всегда с намерением автора?
   Я не думаю.
   Весьма не думаю.
   Не думаю, например, чтоб г. М. Чайковский, создавая свою Елену Протич в «Симфонии», – воображал, что женщина добрых 40-45-ти лет, много видевшая и перевидавшая в жизни, действительно, полюбила.
   – В первый раз.
   Как играла М. Н. Ермолова.
   Думаю, что, скорее, по его мысли, Елена Протич любила:
   – В последний раз.
   Но «в первый раз»:
   – Трогательнее.
   – Защитительнее.
   – Оправдательнее.
   И Ермолова играла:
   – В первый раз!
   И над Еленой Протич были пролиты всё омывающие слёзы:
   – Всю жизнь она не знала любви. И в 40—45 лет полюбила в первый раз. И как печально это вышло. Бедная! Бедная!
   И вышла она из театра «оправданной с гордо поднятой головой».
   Как выходили в то время из суда симпатичные подсудимые.
   М. Н. Ермолова играла не всегда, – далеко не всегда! – ту пьесу, которая была написана.
   Она не всегда шла в ногу с автором.
   Но в ногу шла со своим добрым, хорошим, великодушным временем.
   Счастлив тот артист, – литератор, живописец, актёр, – в котором время его отразится, как небо отражается в спокойной воде.
   Кто отразит в себе всё небо его времени, – днём со всей его лазурью, ночью со всеми его звёздами.
   Национальной святыней пребудет такой художник, и критика, даже справедливая, не посмеет коснуться его и омрачить светлое шествие его жизни.
   Имя его превратится в легенду.
   И ослеплённый зритель будет спрашивать себя:
   – Где же здесь кончается легенда и начинается, наконец, истина? Видел ли я лучезарное видение, или мне померещилось?
 //-- * * * --// 
   Сознаюсь.
   Задал себе этот вопрос и я.
   Я шёл в театр, – в Малый театр! – всегда с заранее обдуманным намерением:
   – Ермолова будет играть так, как может играть только Ермолова.
   Взглянуть в лицо артистке, как равный равному, я никогда не смел.
   Где ж тут кончается легенда и начинается истина?
   Лет 5-6 я не был в Москве и Малом театре и, приехав, попал на «Кина».
   В бенефис премьера.
   И Кин был плох, и плоха Анна Дэмби, и даже суфлёру Соломону, которому всегда аплодируют за то, что он очень хороший человек, никто не аплодировал.
   Лениво ползло время.
   Скучно было мне, где-то в последних рядах, с афишей в кармане, и надобности не было спросить у капельдинера бинокль.
   Сидел и старался думать о чём-нибудь другом.
   Вместо традиционного отрывка из «Гамлета», в «сцене на сцене», шёл отрывок из «Ричарда III».
   Вынесли гроб. Вышла вдова.
   Какая-нибудь маленькая актриска, как всегда.
   Хорошая фигура. Костюм. Лица не видно.
   Слово… второе… третье…
   – Ишь, маленькая, старается! Всерьёз!
   Первая фраза, вторая, третья.
   Что такое?
   Среди Воробьёвых гор вырастает Монблан?
   И так как я рецензент, то сердце моё моментально преисполнилось злостью.
   – Как? Пигмеи! Карлики! Такой талант держать на выходах? Кто это? Как её фамилия?
   Я достал афишу.
   Взглянул.
   И чуть на весь театр не крикнул:
   – Дурак!
   «Ермолова».
   Мог ли я думать, предполагать, что из любезности к товарищу М. Н. Ермолова, сама М. Н. Ермолова, возьмёт на себя «роль выходной актрисы», явится в «сцене на сцене» произнести 5-6 фраз!
   Так я однажды взглянул прямо в лицо божеству.
   Узнал, что и без всякой легенды Ермолова великая артистка.
   Вот какие глупые приключения бывают на свете, и как им бываешь благодарен.