-------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  Влас Михайлович Дорошевич
|
|  Кин
 -------

   Влас Михайлович Дорошевич
   Кин
   (Ф. П. Горев)


   * * *


   Празднуют 35-летний юбилей Ф. П. Горева.
   Всё был Макс Холмин [1 - Макс Холмин – герой «Блуждающих огней» Антропова, боевая роль любовника старого репертуара. «Старый барин» – пьеса А. А. Пальма. «Старый барин» – роль характерная, пожилая, героя-резонёра. А. К.], – и вдруг «Старый барин».
   Как быстро несётся поток жизни!
   Словно это было только вчера. Я помню:
   Лето. Петровский парк. Театр Бренко. Горев, приехавший на гастроли в Москву.
   – Красавец Горев!
   Иначе его не называли.
   Днём, около входа, толпа дам.
   – Горев! Горев! – шёпот.
   А он проходит среди этих, цветущих шпалер радостный, красивый, как молодой бог, беззаботный, как птица.
   Самоуверенный? Спокойно глядящий вперёд?
   Вряд ли.
   Просто, ни о чём не думающий.
   «И во всех глазах он без труда читал различными сердцами написанное одно и то же».
   Так же он прошёл и мимо нас.
   Мы с вами за эти долгие, долгие годе вели серое, тоскливое, однообразное существование, трудились, работали, зачем-то тянули какую-то лямку. А он прошёл мимо нас, как праздник. Блестящий, великолепный.
   Ни о чём не думающий.
   И в жизни, и на сцене всё ему давалось без труда.
   В жизни…
   Имя Горева было окружено легендами. Но:

     Покой и сон их душам молодым…

   как поётся в «Синей Бороде».
   На сцене…
   Помню, после первого представления аверкиевской пьесы из византийской истории мы ужинали: несколько журналистов, артистов и один «византиец».
   Молодой учёный, из-за византийской жизни проморгавший свою. Наживший близорукость, согнувший себе спину в дугу над «изысканиями».
   Он и в театр-то выполз только потому, что шла Византия.
   Ни что другое не могло бы его заинтересовать.
   Учёный «гулял».
   Выпил три четверти рюмки водки и тыкал вилкой в устричную скорлупу.
   Он был выбит из колеи. Он был в восторге от Горева, игравшего византийского императора.
   – Нет-с, эта сцена! Когда он уходит из спальни жены! Не спуская глаз! Пятясь спиной! Словно боится, что повернись, – и ударят сзади кинжалом! А как он проходит мимо каждого кресла, мимо каждой портьеры! Словно весь дворец, и даже спальня жены полны спрятанных убийц! Да ведь это вся Византия! Вся Византия!
   В это время в ресторан пришёл Горев.
   – Правда, недурно? – мельком спросил он в ответ на похвалы и глубоко задумался:
   – К устрицам ты дашь мне не пармезану… нет…
   Но учёный горел.
   – Фёдор Петрович! Откуда вы взяли эту характеристику эпохи? Это вы почерпнули у такого-то? Вы, вероятно, штудировали такого-то? А на эту мысль вас. наверное, навёл такой-то?
   Ф. П. Горев посмотрел так, словно у него над головой обломилась библиотечная полка, и полетели на него книга за книгой, в переплётах.
   – Ни у кого не брал. Что тут брать?
   – Но как же? Такая характеристика эпохи?
   – Да что ж тут трудного понять. Вышел на сцену – смотрю: кругом такая дрянь…
   Горев выразился сильнее.
   – От них чего угодно ждать можно! Станешь пятиться!
   Учёный смотрел, вытаращив глаза.
   Если б он так не ушёл в византийщину, ему бы, наверное, вспомнился Пушкин:

     …О, небо!
     Где ж правота, когда священный дар,
     Когда бессмертный гений – не в награду
     Любви горячей, самоотверженья,
     Трудов, усердия, молений послан,
     А озаряет голову безумца, Гуляки праздного?
     О, Моцарт! Моцарт! [2 - («Моцарт и Сальери»)]

   И дорогой ещё согнувшийся молодой учёный, попадая сослепа в снежные сугробы, обиженно повторял:
   – Этого не может быть! Он скрывает! Чутьё! Чутьё! Но нельзя же чутьём знать даже византийскую историю!
   Да и сам Горев шёл в искусстве, как слепой. Но его вело за руку вдохновенье. И указывало ему, что нужно делать.
   И он делал так, – что дух захватывало у театра.
   В то время, как на парусинном небе Малого театра яркой кометой лихорадочно горел Горев, взошла новая звезда, постоянная, устойчивая, со светом ярким, но спокойным, – А. И. Южин.
   Я очень люблю артиста Южина.
   Когда он играет Ричарда, Кориолана, Макбета, даже Гамлета, – я иду в театр с таким же огромным интересом, с каким идёшь на вечер, где встретишь человека очень талантливого, очень умного, с огромной эрудицией. Его мнение интересно. Его выслушать огромное удовольствие.
   Но я не думаю, чтоб с А. И. Южиным когда-нибудь случилось то, что случилось с Ф. П. Горевым где-то в провинции.
   Он играл сильно драматическую роль.
   Человека, которого затравили. Он задыхается. Он не только не может сказать ни слова, – ему нечем дышать. Вопль, – и он падает: умирает от разрыва сердца.
   Занавес опустили.
   Жидкие аплодисменты были заглушены шиканьем всего театра.
   Там, за занавесом наступила гробовая тишина. Её прервал истерический крик… другой… третий…
   Что в публике?
   Актёры стояли растерянные, недоумевающие.
   На сцену бледный, взволнованный, вбежал полицеймейстер.
   – Что Горев?
   Горев вышел из-за кулисы.
   – Что вам угодно?
   – Вы… живы?..
   – Как видите!
   Полицеймейстер даже за голову схватился:
   – Батюшка! Да разве можно так пугать публику?! Ведь в публике подумали, что вы действительно умерли! Происходит чёрт знает что! Поднимайте занавес! Покажитесь!
   Горев и Южин вступили в единоборство.
   Если мне не изменяет память, – то, кажется, по вторникам тогда в Большом театре давалась трагедия.
   Если на этой неделе Гамлета играл Горев, – то на следующей в чёрном плаще печального принца выходил Южин. На одной неделе Акосту играл Южин, на другой мы слышали от Горева:

     Спадите, груды, камней, с моей груди!

   Два направления в искусстве вступили в бой.
   С одной стороны – самый блестящий представитель того, что называется «игрой нутром». С другой, самый яркий представитель «работы».
   И труд, изучение, глубокая и вдумчивая интеллигентность победили.
   В разговорах о Малом театре стало всё чаще и чаще обязательно упоминаться имя:
   – Южин.
   Горев отошёл немного в глубину сцены.
   Тут бы ему оставить казённую сцену! И ярким сверкающим метеором нестись из театра в театр, по всей России.
   Что бы это была за триумфальная карьера!
   После весны, полной цветов, когда в каждом кусте роз соловьи пели про любовь, что бы это было за знойное лето!
   Но артисты «образцовой» сцены думают, что сцена эта «образцова» и в отношениях к артистам.
   Они думают, что артист непоколебим, как столоначальник!
   И Горев сам приготовил себе печальный момент. Подошедшая осень постучалась ему в сердце тяжёлой, тяжёлой обидой.
   Горев отошёл немного в глубину сцены. Только немного. Москва его любила. Любила очень.
   Но в этом таланте было нечто донжуанское.
   И между Эльвирой и донной Анной разыгралась трагедия его жизни.
   Ему надо было завоёвывать публику. И едва завоевав, он, уж охладев, скучал и томился.
   Его страшно любил Петербург. Он бросил Петербург и, совершенно неизвестно зачем, перешёл в Москву.
   Зачем?

     Чем донна Анна лучше остальных?

   И когда донна Анна полюбила его сильной и глубокой любовью, – он снова уж пел под балконом Эльвиры.
   Из Москвы, где его любили, он снова переселился в Петербург.
   Зачем?
   Изо всех людей на свете это меньше всего известно одному:
   – Г. Гореву.
   И когда настала осень, – пышная осень, вся в ярких тонах и сверкающих красках, – артиста в сердце ударили обидой.
   Ему предложили отставку.
   Петербургская дирекция взяла на себя роль Гонерильи, – неизвестно зачем, неблагодарная роль! но сыграла её великолепно.
   Нельзя лучше оскорбить старого артиста, как дать ему отставку «за ненадобностью» в то время, как переполненный театр, весь, сверху донизу, рукоплещет его игре и кричит ему:
   – Оставайтесь! Оставайтесь!
   Это была обстановка прощального спектакля Горева на Александринской сцене.
   Настоящая трагедия.
   Когда занавес опустился в последний раз, – стало жутко и страшно.
   Похоронили живого человека.
   И бедный, раненый в сердце, Макс Холмин, ты мог крикнуть:
   – Душу, живую душу, Диковский, съели!
   Лир пошёл скитаться.
   И в своих скитаньях он зашёл к нам и в радостный, и в печальный день своего тридцатипятилетнего, – уже 35-летнего! – служения искусству.
   С сердцем, полным благодарности за былые восторги, почтим же в «Старом барине» молодого Макса Холмина.