-------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  Александр Юрьевич Сегень
|
|  Свет светлый. Повесть о митрополите Алексии Московском, всея России чудотворце
 -------

   Александр Сегень
   Свет светлый: повесть о митрополите Алексии Московском, всея России чудотворце


   Допущено к распространению Издательским Советом Русской Православной Церкви (ИС 13-308-1676)


   Икона «Святитель Алексий, митрополит Московский и всея России чудотворец» с житием. Дионисий. Конец XV века


   Глава 1
   В татарах


   – Тайдула… Опять Тайдула! Ослепла, а теперь что? Оглохла? Обезножела? Околела?
   – Говорят такое слово, что не смею и перевести на наш язык.
   – Уж сделай милость, переведи!
   – Как бы это сказать… Демонствуема.
   – О как! И что же, сильно куролесит?
   – Говорят, спасу нет! Хан Джанибек сильно печалится и уповает на нашу помощь.
   – Чего же он хочет?
   – Посол всё обскажет.
   – Такие ловы стоят, а они… Поохотиться не дадут!..
   Такой был разговор между московским князем Иваном Ивановичем Красным и толмачом, приехавшим из Сарая Нового вместе с послом от хана Джанибека.
   Вскоре они уже встречали ханского посланника в горнице дубового кремлёвского дворца, построенного ещё сыном Александра Невского и обновлённого внуком победителя немцев и шведов, Иваном Даниловичем Калитой. Теперь, вот, правнук Александра, сын Калиты правил на Москве и встречал татарина в просторной палате, украшенной меховыми и ткаными коврами.
   – Ну, с чем же ты, благородный киличей Ирынчей, пожаловал? Какую от нас помощь ждёт царь Чанибек? – спросил он, своими руками преподнося киличею, а по-русски говоря, послу серебряный кубок с душистым травяным отваром, но не хмельным и даже не сладким, поскольку вот уж сколько лет тому назад татары при хане Узбеке обесерменились и строго соблюдали все мыслимые и немыслимые мусульманские запреты, даже сладкого не вкушали, по неофитству превзойдя в строгостях все другие народы ислама.
   Посол Ирынчей хорошо изъяснялся по-русски, но ему полагалось в разговоре с подданными хана говорить на своём языке, и потому он заклёкотал по-золотоордынски, а толмач стал переводить большими кусками его речь. Первые три куска содержали всякое ненужное и утомительное пустословие, в котором говорилось о величии хана Джанибека и о том, что Вселенная, делящаяся на три части, вполне способна обрести любой иной вид по одному только ханскому слову. Наконец, в четвёртом куске киличей перешёл к делу, а толмач перевёл следующее:
   – Говорит, что хан Джанибек одержал великую победу в горах Кавказских и отныне обширная и богатейшая земля Зарбиджанская со стольным градом Тебризом принадлежит ему, а Мелик-Ашреф, враг и соперник хана Джанибека, коему те земли принадлежали ранее, более не видит солнца, ибо отправился в могилу. Хан Джанибек великое множество драгоценных подарков везёт в Новый Сарай ханше Тайдуле и хочет устроить великий пир в ознаменование своей победы и по случаю женитьбы своей внучки и знатного багатура – темника Мамая. Однако всё сие не в радость – хатуня Тайдула сильно хворает. Третий год лишена зрения. Вот, наслушалась рассказов о нашем митрополите и твердит, что коли ему подвластно было избавить Русь от моровой язвы, именуемой «чёрною смертью», так он способен и её исцелить.
   Посол протянул толмачу грамоту, тот развернул и зачитал:
   – Хан Джанибек собственной рукой пишет тебе, княже Иване: «Аще царица получит исцеление по молитвам этого человека, ты будешь иметь со мной мир. Аще же нет, то я разорю огнём и мечом твою землю!»
   – О как! – опечалился князь. – Что ж, спасибо царю Чанибеку за такую милость. Мало ему дани… Мало того, что нынче баскаки при сборщиках выхода лютей лютого… Мало того, что все ослабы отменил, кои его батюшка Азбяк даровал…
   Иван Иванович умолк, долго мрачно глядел себе под ноги. Наконец, вздохнул и промолвил:
   – Что ж, билге Ирынчей, буду молить на шего чудотворца, чтобы ехал в Орду.
   Посол слегка улыбнулся, ибо его назвали «билге», что значило по-монгольски «мудрец», и почти дружески произнёс по-русски:
   – Тайдула-ханым лучшую кибитку для него дала. Удобно будет.

   На другой день в пятницу Флора и Лавра на рассвете митрополит Алексей первым пришёл в Успенский собор и один при незажжённых свечах молился у гроба святителя и чудотворца Петра:
   – Святителю-отче Петре! Избранный и дивный нашея земли чудотворче! Любовию к тебе притекаю. Услыши мя грешнаго. Приди на помощь моему молению. Даруй частицу чудесного твоего дара. Не себя ради, но ради спасения Отечества нашего умоляю тебя! Бывали случаи, когда по дивной милости Господней и у меня… Из-под моей десницы люди получали исцеление. Но Господь свидетель, не всякий раз… И далеко не всякий раз такое случалось. Бывало, чувствовал в себе дух Господень Христов, и тогда… А вдруг не получится исцелить Тайдулу?.. Святитель Пётр! Дивный митрополите! Ороси бесплодную землю моего сомнения! Исцеляющий недуги и болезни, отче Петре! Се бо Христос светильника в тебе показа, яве сияюща в мире… Озари светом чёрную ночь моего смущения! Святитель Пётр! Помню тебя по юности моей… Свет мой светлый…
   Вдруг самая большая свеча из тех, что стояли в светильнике при гробе митрополита Петра озарилась едва заметной точкой, которая стала расти на кончике фитиля. Алексей поначалу подумал, что ему это только мерещится. Но точка превратилась в крохотный язычок пламени, фитиль весело затрещал, испуская из себя игривые искры, и вот уже полноценное пламя встало над свечой, озаряя дивным сиянием и гроб чудотворца Петра, и висящую над ним икону Божией Матери, и тот угол храма, где располагалась каменная рака святителя, по чьему приказу был заложен сей храм Успения Богородицы.
   Митрополит оглянулся и увидел за своей спиной боярина Василия Васильевича Вельяминова, нового московского тысяцкого, избранного после того, как был неведомо кем убит прежний тысяцкий Алексей Петрович по прозвищу Хвост. Большой мятеж тогда на Москве случился ради того убийства. Бояре друг друга обвиняли, а про убитого говорили, что он пострадал, аки некогда великий князь Андрей Боголюбский от Кучковичей.
   И злословили так потому, что после смерти Хвоста новым тысяцким стал великокняжеский шурин, ибо Иван Иванович Красный был женат на Александре Васильевне Вельяминовой.
   С трудом тогда погасили пламя вспыхнувшей междоусобицы.
   – Я тоже видел, – молвил тысяцкий Василий с радостным ужасом на лице. – Сама!
   – И я видел! – восторженно прошептал пятнадцатилетний чтец Алексаша, коего не сразу-то митрополит и заметил, что он тут. Сей юноша был сирота, отец его, брянский боярин, погиб, сражаясь против литовцев Ольгерда, семью за непокорность литовцы извели со свету, и лишь Александр остался жив, прибившись к Москве.
   Тем временем в храм входили люди, духовенство, бояре с жёнами. Пора было начинать богослужение. Алексей взял ту свечу, что зажглась сама собою и бережно понёс её в алтарь. Там он первым делом отрезал верхнюю половину свечи и спрятал, затем разделил остаток на несколько коротких и толстых свеч и раздал священникам:
   – Когда уеду в Орду, зажигайте эти малые свечи на гробе святителя Петра и молитесь, дети, обо мне. Да ниспошлёт мне Господь Бог и святитель Пётр. Да будет чудо!

   В полдень того же дня митрополичье посольство выезжало из Москвы. Несколько сановников ехало в богатых повозках. Небольшое войско, возглавляемое сыном тысяцкого
   Вельяминова, двадцатилетним Иваном Васильевичем, сопровождало поезд, состоящий из десятка подвод.
   Сам митрополит расположился в удобной просторной кибитке, крытой деревянным навесом, изукрашенным разноцветной деревянной мозаикой, которую сверху покрывал слой прочного лака. Внутри кибитка была благоустроена так, что пятидесятивосьмилетний Алексей мог и сидеть и возлежать на разной величины подушках. При дожде можно было закрыться со всех сторон ставнями, а при погожем и тёплом дне, каковой стоял ныне, распахнуться и смотреть на все стороны.
   При нём состояли двое слуг. Одному четырнадцать, другой на год старше, сироты, коих во множестве привечал на Москве митрополит Киевский и всея Руси Алексей. Телосложением оба были уже могучие богатыри, а посмотришь на лица – совсем ещё мальчики.
   – А как вышло, что она сама загорелась? – спрашивал один из них, тот самый Алексаша, что видел сегодня чудо при гробе святителя Петра.
   – Неведомым озарением, – улыбался в ответ Алексей, глядя, как уходят от него деревянные башни и стены, как уменьшаются очертания позолоченных куполов Благовещенского, Успенского, Архангельского и Константино-Еленинского храмов; высокая головка татарского гостевого и конюшенного двора, сидящего в самой середине Кремля; более низкая бочковатая и чешуйчатая крыша княжеского дворца с золотым гребнем наверху. Ярко сверкал на солнце гребень, словно пламя свечи. – Полагаю, дети, что се был знак нам от святителя Петра. Ныне можем с меньшим смущением ехать в Орду. Пётр нам поможет.
   – Отчего же ослепля царица Тайдуля? – спросил второй юноша по имени Роман, тоже из боярского рода сирота. Язык у него сызмальства был вяловат, оттого в некоторых словах вместо «а» после согласных он произносил «я».
   – Тут, дети, целая притча! – усмехнулся владыка. – Три с половиной года тому назад, прежде, чем ехать в Царьград Константинополь, должно мне было получить на таковое путешествие ярлык. И отправился я в Орду. Ничего хорошего я от Жанибека и Тайдулы не ждал. Да и что можно ждать от них, коли царь Жанибек и старшего своего брата, и младшего, обоих зверино убил. Дабы не мешали. А Тайдула была в этом едва ли не зачинщицей. К тому же, сей Жанибек не очень-то жалует Православную веру. Когда-то при митрополите Петре хан Тохта установил для нашей Русской Церкви свободу от дани, от постоя в церковных домах, позволил церковному суду иметь независимость. Хан Юзбек, отец Жанибека, все сии милости подтверждал. А когда царём сделался Жанибек, этот всё отменил. Вот я и ехал тогда в Орду понуро.
   – Боязно в татары ехать, – поёжился Роман.
   – Боязно, дети, не то слово, – согласился митрополит. – Но Господь милостив и человеколюбец. Нежданно-негаданно, а встретили меня тогда ласково. Царица Тайдула была со мной приветлива. Всё-то хвасталась! Татары, хоть и злые, да простодушные. Им что нравится? Когда их похвалишь, вот, мол, сколько у вас добра всякого да богатства! Знай цокай языком, разводи руками и восторгайся. Вот я так и делал. А она вся как лошадка… Видали лошадку молодую у нашего княжича? Которую на позапрошлой неделе привезли. Ей скажешь: «Ай-ля-ля!» – она и подскакивает весело, гривой трясёт, глазками играет. Вот так и хатунька Тайдула. Даром, что давно уже бабушка, а всё ещё хорохорится. Но и то молвить, красивая она. А в молодости краше её и вовсе не было во всех татарах.
   – Мне татарки не нравятся, – поморщился Алексаша.
   – Не скажи, – возразил Алексей. – Среди них есть особой пленительной красоты девы и жёны. Даже я, монах, сие понимаю. Особенно, когда они наденут на себя свои наряды, голову украсят бутгаком…
   – Булгаком?
   – Да не булгаком, а бутгаком! Такая шапочка с венцом и павлиньими перьями. Очень красиво! Так вот, к чему это всё… Я нахваливаю, а она хвастается. И богатством своим, и дворцами, и лошадками, и кибитками, и мастерами со всего света, и яствами особенными… Кстати, вы когда приедете, кумыс пейте и нахваливайте, иначе они обижаются. «А какие, – говорит, – у меня дочери! Звёзды!» Дочери у Жанибека и впрямь загляденье.
   – А сказывают, у Жанбека тринадцать сыновей, – удивился Роман.
   – Это верно, – пояснил митрополит. – Но вся власть у их бабки Тайдулы. В татарах ещё со времен Чингисхана так принято, что старшая жена почти наравне с мужем ставится. Даже на ярлыках пишется: «Ярлык царя Юзбяка по слову царицы Шеритумги». А нынче: «По Жанибекову ярлыку Тайдулино слово…» Царь без совета со своей матерью царицей у них никаких важных дел не затевает.
   – Хорошо, что у нас не так! – засмеялся Алексаша.
   – А тебе-то что? Ты всё равно в монахи! – пихнул его Роман.
   – Не трясите, эй! – острожился на них владыка, поскольку в молодёжной борьбе вся кибитка мигом ходуном пошла. – Слушайте лучше, что я вам рассказываю. Сами же спрашивали, отчего ослепла.
   – Прости, владыка… Так отчего же?
   – От того, дети, что никогда в жизни не плакала! – торжественно объявил митрополит.
   – Как это?!
   – А так. Тогда же, когда я был у неё в гостях, она так нахвасталась, что и говорит: «Вот мы живём! Про кого-то скажут: ослепла от слёз. А про нас так не скажешь, потому что мы, татарки, давно слёз не ведаем. Я и вовсе плакать не умею! Ни разу в жизни ни слезинки не проронила!» И я, братики, подумал тогда: «Верно! У нас на Руси от непомерного выхода дани жёны все глаза проплакали. И впрямь от слёз слепнут. И все диаманты, играющие на одеждах у жён татарских, сверкают русскими слезами». Горько мне стало, и я сказал хатуньке: «Слёзы душу очищают. Да и глаза у людей без слёз засоряются. Гляди, хуже станешь видеть, я приду, научу плакать». И что же? Не минуло и года, как из татар донеслись слухи: царица Тайдула ослепла. Сперва говорили: глазная шершатка. Но откуда! Той шершаткой токмо нищие болеют, а царские дворы какими только лекарями не оздоровляются и шершатку лечить умеют. После я прознал, что она была отравлена, три дня пролежала в бесчувствии, потом очнулась слепая. Её лечили, зрение было вернулось, а потом медленно снова угасло, и уже – неизлечимо. Так бывает, и я даже знаю отчего.
   – Отчего?
   – Есть, есть такое подлое зелье. Горючая древесная вода. Стоит немного подбавить в питьё, и либо помрёшь, либо выживешь, но ослепнешь. Особенно неотличимо, ежели добавить во что-то хмельное. Выпьешь и не почувствуешь. А хатунька, я знаю, тайком-то тарасун попивала.
   – Тарасун?
   – Такая молочная хорза. Крепкий хмельной напой. Кому-то Тайдула мешала, отравили. И вот теперь хатунечка про мои слова, видать, вспомнила.

   Он вздохнул и посмотрел в уходящую даль. Кибитка катилась по дороге, которую москвичи давно уж прозвали Ордынкой. Кремль едва виднелся в отдалении, но всё ещё сверкал крестами и маковками.
   – Страшно в Орду путь держать, – снова содрогнулся боязливый Роман.
   – Ничего, Ромаша, с нами крестная сила, – улыбнулся Алексей. – Ехать нам долго, а посему прочтёмка, дети, акафист.

   Путь и впрямь был не близкий, да и ехали с остановками. В воскресенье митрополит служил в Туле, отдание праздника Успения – в Ельце, затем, покинув радушный Елец, съехали с высокой горки, перебрались через реку Сосну и на другом её берегу вступили в пределы Сарайской епархии, двигались берегом Дона и вскоре ночевать уж приходилось в степи под открытым небом.
   – Люблю сидеть дома и никуда не выез жать. Но люблю и путешествовать, коли уж от правился в путь, – весело говорил митрополит, сидя у большого костра в окружении москов ских сановников.
   В ордынских землях передвигались от яма к яму, и Алексей учил:
   – Наших пять вёрст – татарский фарсах. Через каждые пять фарсахов у них стоит ям.
   С ямскими смотрителями – ямчинами – он весело переговаривался, освежая свои познания в золотоордынском языке, являвшем собой причудливое варево на основе старого половецкого наречия, в которое навалили мясистых и жилистых монгольских понятий, добавили разнообразных тюркских и огузских зёрен и, как душистой приправы, щедро сыпанули русских слов и словечек.
   – Ардырбар кильдик лошадка сундык кюриген тыртыр нипочём, – ловко передразнивал звучание этой речи Алексаша.
   Наконец, в третье воскресенье пути показался волжский простор. На огромном плоту перебирались на противоположный берег и чуть не перевернулись, когда два татарина шибко между собой заспорили на самой середине Волги, где течение было нешуточное.
   – Частенько татары между собой стали лаяться, – тихонько подметил своим спутникам митрополит. – Прежде при чужих стеснялись. Хороший знак!
   Утром во вторник Алексей взволнованно радовался, вглядываясь в даль и предвкушая, как вновь увидит дивный город Новый Сарай, построенный ханом Берке в пятидесяти фарсахах от Старого Сарая хана Батыя. Этот Берке-Сарай стал столицей Золотой Орды при отце хана Джанибека, Узбек-хане, коего на Руси именовали и Азбяком, и Юзбеком, и даже Возьмеком. Точно так же и Джанибека звали по-разному: и Жанбеком, и Чанибеком, и Жданибеком.
   В годы правления Узбек-хана Золотая Орда окончательно стала независимой от всемонгольского мира и стремительно обогатилась.
   – Очень хорош Новый Сарай! – восторгался митрополит. – Вон, вон, первые верхушки показались. Глядите не ослепните от здешних красот. До чего же причудливо у них дворцы изукрашены! Сами дворцы из жжёного кирпича строятся, стены широкие, стоят на могучих полах, всюду резные башенки, а какая, дети, лепнина! Красочные росписи, пущенные и под поливу, и поверху… Знай удивляйся!
   Вскоре они и впрямь ехали по огромному и богатому городу, вдоль дворцов с длинными фасадами, по углам украшенными минаретами, с глубокими порталами в виде ниш, с многоцветной росписью на оштукатуренных стенах. В нишах мелькали дворы, в которых били струями фонтаны. Купола дворцов, окрашенные приятным глазу голубым и синим цветом, были политы сверкающей на солнце глазурью. Бедных домов нигде не увидишь, все так или иначе выделялись, многие фасады украшали белые алебастровые панели с резными орнаментами. Особенно же восхищали окна домов с гипсовыми или алебастровыми решётками и цветными стёклами.
   Люди на улицах отличались неторопливостью, облачены были в дорогие одежды, сверкали драгоценностями и всем своим видом выражали собственное достоинство и значение. Впрочем, Роман радостно приметил яростную ссору двух весьма с виду богатых людей, разгоревшуюся посреди многолюдной площади.
   – А между прочим, оба – унаган богол, – сказал Алексей. – По-русски говоря, знатные сановники. И туда же… А вон, гляньте, гляньте, татары кумыс трясут!

   Старший сын московского тысяцкого был вне себя от восторга при виде богатства и роскоши, царивших в Сарае Берке. Едва только приехали и разместились на временное жительство, его, как одного из главных нынешних московских воевод, повели показывать татарское войско. Потом ровесник Ивана темник Мамай зазвал его к себе во дворец на ужин. Там же оказался фряжский посол Филиппо Котарди в необычных одеяниях, показавшихся Ивану верхом изящества и красоты. Вишнёвые обтягивающие штаны подчёркивали мускулистость ног. А поверху – тёмно-синий укороченный опашень, изукрашенный золотыми змеями и цветами, с широченными рукавами, великолепно отделанными собольим мехом. Захотелось в таких же нарядах щеголять.
   В семье у Вельяминовых принято было почитать греков, наследников славы Александра Македонского, и фрягов, кои являлись прямыми потомками великого полководца Юлия Кесаря. Иван с детства изучал латынь и греческий, а потом увлёкся и новым фряжским наречием, находя в нём певучую плавность, радостную игру звуков. Сейчас в беседе с генуэзцем юноше представилась возможность отличиться в своих языковых познаниях.
   – О! – восхищался Котарди. – Да вы недурно говорите по-нашему! Я давно удивляюсь тому, как русские люди способны к иным языкам.
   Кушанья на столах у татар не больно вкусны. Сладостей никаких. А уж вин и тем более! Закон бесерменский не позволяет.
   – Предлагаю отправиться ко мне и посидеть в более тесном сообществе. У меня есть привезённые из Италии вина, – будто прочитав Ивановы мысли, сказал генуэзец.
   – Я их уже пробовал. Они великолепны, – промурлыкал Мамай. – Пусть остальные пируют и дальше тут. А мы отправимся в дом достопочтенного Котарди.
   Праздник продолжился. Втроём полутайком перебрались к Котарди, там им подали великолепные вина, от которых сладостно закружилось внутри. Хитрый Котарди восхищался:
   – Мы знаем о том, как растёт могущество московского князя! Наслышаны о воинской силе. Я счастлив познакомиться с будущим вер ховным полководцем Московии.
   Иван Васильевич, очарованный блеском сарайских дворцов, роскошью обстановки в доме, где жил фряжский посол, опьянел от вина и лести. Теперь ему оставалось одно – влюбиться.
   – А вот и моя дочь Гвиневера, – объявил Котарди.
   Наследник московского тысяцкого глянул и – пропал!
   Перед ним выплыло чудо неземной красоты. Изящная фряженка лет семнадцати, чёрные кудри, синие глаза… Он задохнулся от вида её гладкой шеи и плеч – на ней было смелое платье, открывающее эти дивные прелести, которые всякая русская девушка и женщина привыкла скрывать от постороннего взгляда. Ткань у платья была столь тонкая, что среди золотых звёзд и лодочек, вышитых на синем поле, различались два плотных бугорка. И всё это в сочетании с дивным именем – Гвиневера! – окончательно вскружило голову молодого боярина.

   На другой день было шестое сентября, память о чуде Архистратига Михаила на целебном источнике в Колоссах. Всю ночь в доме у Сарайского епископа святитель Алексей не спал, нашёл необходимую икону и до рассвета бодрствовал пред крылатым Михаилом, покровителем московских князей. Не случайно ведь и усыпальницей для них стал на Москве храм святого Архангела, предводителя небесного воинства.
   Первые утренние лучи застали Алексея на молитвенной страже. Стоя на коленях, он держал пред собою широкую посудину с водой и всей душой обращался к иконе:
   – Архистратиже Божий, служителю божественныя славы, Ангелов начальниче и человеков наставниче, полезное нам проси и велию милость, яко бесплотных Архистратиг! Совершивый чудо в земле Лаодикийской, внемли мне, припадающему и вопиющему, обрати воду сию в чудотворную влагу того источника. К тебе же взывает вся паства московская, над которой ты незримо покровительствуешь. Смилуйся и приди на помощь!
   Так он продолжал молиться, покуда рассветный луч не вошёл к нему в горницу. Отразившись в медном зеркале, висящем на стене, сей луч причудливо перетёк в поливную чашу, которую святитель держал в левой руке, а правой крестясь. То же чувство, что он испытал, когда сама собой зажглась свеча при гробе Петра, охватило митрополита. Он залюбовался игрой света, озарившего воду и дно чаши, украшенное подглазурной росписью – птицами, цветами и звёздами, окружающими непонятного зверя о четырёх лапах. Даже показалось на миг, будто лёгкая радуга пробежала над чашею.
   – Благодарю тебя, Архангеле Михаиле, яко же услышал молитву мою, – прошептал Алексей, понимая игру воды и света как знак свыше.
   Он глянул в окно и с тоской подумал о том, какой же тяжёлый день предстоит ему сегодня, но тотчас и постарался отогнать от себя эту тоску.
   – Хорошо, что Сарайский епископ до сих пор в свою епархию не вернулся, – умываясь, говорил он Алексаше, который поливал ему на руки из кувшина. – Добро бы и сегодня не нагрянул. Зело на меня разобиделся в Костроме. – Митрополит принял из рук слуги полотенце и стал вытираться. – Но и то сказать, стал как татарин! Спорные те земли, которые я на соборе велел вернуть Рязанскому епископу. Их владыка Иван у владыки Василия своевольно к своей Сарайской епархии оттяпал. Я лишь воскресил справедливость.
   – Я знаю, – тихо промолвил юноша.
   – Сосуд сей береги, Сашенька. – Святитель показал на чашу с водой, которую вымолил у Архангела. – В ней вода – не просто вода. Издалече к нам прислана!
   И он хитровато глянул на прислужника, который уже привык к тому, что высокопреосвященный нередко изъясняется загадками.
   В сей день, когда русский первоиерарх готовился к встрече с Тайдулой, в литовской столице великому князю Ольгерду Гедиминовичу докладывали об этой поездке. Ольгерд выслушал и улыбнулся:
   – Вельми добрая весть! Я слышал, много лекарей лечили царицу Тайдулу. И не излечили. Не думаю, что Алексей сможет. Гнев ханский неминуемо падёт на его голову. Скоро у нас будет общий митрополит. Роман. Литовский и всея Руси.

   До полудня митрополит Киевский и всея Руси Алексей совершал божественную литургию в главном соборе Сарая Берке.
   Сарайская православная епархия была учреждена ещё митрополитом Кириллом в последние годы жизни Александра Невского с разрешения хана Берке. Она быстро разрослась, охватив всю южную Русь до границ Рязанской епархии, и особенно усилилась, когда татары приняли магометанство, и многие жители Золотой Орды крестились, опасаясь, что с ними станут бороться как с язычниками, но при том и не желая проходить обрезание. К православным в улусе Джучи относились терпимо и даже участливо.
   Долгое время Сарайское епископство находилось в Сарае Батыя, но с недавних пор окончательно переселилась в новую столицу.
   Совершая литургию, митрополит Алексей мечтал о том, чтобы богослужение длилось как можно дольше, чтобы оно плавно перетекло в райскую бесконечность и чтобы как можно дольше не наступал решительный час встречи с царицей Тайдулой. Но время неумолимо, и не всяк из нас Иисус Навин, чтобы сказать солнцу: «Задержись!» Сколь ни оттягивай нежеланное мгновение, от него не убежать.
   И вот уже Алексей со своей свитой, окружённый татарскими стражниками, входил в сверкающий дворец ханши Тайдулы.
   Всё здесь сияло роскошью, никакая вещь, никакая одежда не оставалась обиженной узорами или каменьями, серебром или золотом. Когда вошли во внутренний двор, глаза гостей невольно распахнулись изумлением – среди фонтанов и огромных цветочных ваз плавно разгуливал диковинный пятнистый олень на высоких ногах и с непомерно длинной шеей, словно волшебник взял его за голову и вытянул вверх. Не хватало только ветвистых рогов – у этого были малюсенькие рожки. И что бы потом ни пришлось увидеть московским гостям во дворце Тайдулы, после сего жёлтого, пятнатого и длинношеего чудища всё уже было нипочём. Удивление стало привычным.
   Даже белые в чёрную полоску лошади не так поразили воображение. Бывают же бело-пегие, бывают и даже чубарые с полосками, отчего ж быть вовсе полосатым?
   У входа в просторную палату хатуни Тайдулы сам хан Джанибек почтительно ожидал русского первосвященника. Встречал как дорогого гостя, о чём свидетельствовало то, как он был одет, – на Джанибеке был алый шёлковый кафтан, золотой пояс с каменьями на зелёной булгарской коже, с пояса свисали золотые рога. На ногах красные шагреневые сапоги, на голове корона из золотых ажурных блях, в ухе большое кольцо с рубином. Хан слегка даже поклонился гостю, мало того, приветствовал не только по-монгольски, но и по-русски:
   – Сайнбайну, мир тебе, владыко!
   Им подали кумыс в больших деревянных чашах. Алексей пил в охотку, ему нравился этот напиток, освежал, прибавлял сил. Но святитель приглядывал за ребятами, как они. Кислая белая жидкость, видать, не пришлась им сильно по вкусу, но они – молодцы, изо всех сил старались не подать виду, благодарили, кланялись, крякали, изображая удовольствие.
   – Благодарю тебя, что приехал по моему зову, – говорил Джанибек далее по– золотоордынски. – Хорошо ли доехал?
   – Якши, баярлала, – с улыбкой отвечал митрополит, что на тюркско-монгольском суржике означало «хорошо, благодарствую».
   Вдруг митрополит увидел – и ужаснулся! Из дальнего угла огромного помещения дворца, встав со своего трона, к нему шла Тайдула… Но не та дивная красавица, которую он видел несколько лет назад и которая в свои сорок с чем-то лет сохраняла притягательность, сверкала изумрудными игручими глазами. Глаза эти теперь выцвели, утратив прекрасную искру, слепота наложила уродливый отпечаток на движения, хатуня шла ему навстречу, будто вся сведённая судорогой. Неровно и боязливо переступала, шаря рукою впереди себя, словно страшась удариться о русского первосвященника и разбиться насмерть. О, как она постарела за эти три года своей болезни!
   На ней были шёлковые одежды, сверкающие золотом и драгоценными лалами, голову украшал позолоченный бутгак с высокими павлиньими перьями, с него свисали рассыпные гирлянды золота и изумрудов…
   Но всё это великолепие было тщетно!
   И как при виде нечистоты человеком овладевает зуд немедленно смыть эту грязь, так Алексея охватило страстное желание снять с былой красавицы налёт чьих-то злых чар. Померещилось, что он способен – хвать! – и одним движением руки освободить пленницу от нового ужасного, не её облика.
   – Сайнбайну, Тайдула-ханым! – приветствовал он слепую царицу по-монгольски.
   В ответ она затряслась и, казалось, вот-вот заплачет. Но нет! Так и не дано ей было до сих пор счастье горячих слёз. Она заговорила в ответ почти по-монгольски, всё-таки портя свою речь золотоордынским суржиком:
   – Вот он, приехал, наконец, мой лучший ухажёр! Куда этим всем до него! Сплошные кругом зануды. Приветствую тебя, мой избавитель! Как видишь, сбылось твоё предсказание, и я позвала. Ты, кажется, разочарован при виде меня?..
   – Я бы не назвал это разочарованием, – ответил святитель. – Я вижу перед собой драгоценность, за которой давно не ухаживали. Придётся мне потрудиться.
   – Слышали, вы, как надо говорить с кра сивой женщиной, даже если болезнь обезо бразила её! – радостно воскликнула Тайдула с ненавистью к своему окружению. – Возьми мою руку, светлый! – обратилась она вновь к митрополиту.
   Он послушно взял её пальцы, хрупкие, но сильные, с тонкими и заострёнными передними фалангами. Вспомнилось, как во время предыдущего приезда, беседуя с ним, Тайдула вдруг по-детски шаловливо сорвала с него клобук, засмеялась, положила ему руку на лысеющую голову и слегка побарабанила этими пальцами, как летним дождем.
   Тёплое воспоминание вызвало улыбку, и так, улыбаясь, митрополит повёл царицу Золотой Орды к её трону, где она неуклюже уселась, но затем выправилась, приняла полагающуюся горделивую осанку.
   – В последнее время я так привыкла к своей слепоте, что мне даже и во сне стало сниться, будто я слепая и ничего не вижу, – продолжила она беседу. – И вдруг мне при снился ты. И не просто ты, а некий иной ты, весь светлый, в сияющих одеждах. И не про сто сияющих, как сияют эти пошлые алмазы, а как сияет солнце, когда восходит над бескрайней степью в конце весны. Ещё так бывает, когда долго смотришь на огонь, а потом вдруг закроешь глаза, и в них свет – такой, какого не бывает в земном мире. Ты только подумай, я предполагала, что как только ты войдёшь в мой дворец, я сразу увижу тебя. И после этого вновь стану зрячей. Увы, этого не произошло. Говорят, ты многих исцелил в своей Москве.
   – Не я, царица Тайдула, а Господь Иисус Христос, – смутился митрополит.
   – Разве Он живёт при дворе князя Ивана?
   – Он живёт в каждом сердце, где Ему тепло и уютно от горячего очага веры.
   – Значит, Он живёт в тебе и исцеляет людей, которые к тебе приходят за помощью?
   – Да, пожалуй, это так, хатуня… Но и мне далеко не всегда удаётся помочь людям. Только в тех редких случаях, когда люди всем сердцем верят, что Господь исцелит их через меня.
   – Я верю, светлый!.. – промолвила Тайдула… и запнулась. – Почти верю. Почти полностью. Ты не думай… Даже если ничего не получится, мне будет хотя бы утешение, что ты приехал мне помочь. Об угрозах сына моего Джанибека не помни, я скажу, он не придёт вас карать. Он и без того сейчас сильно обогатился, с огромной добычей вернулся в Сарай. Разгромил хулагидов, дошёл до Тебриза, весь Азербайджан отныне принадлежит нам.
   – Чего ещё можно желать! – всплеснул руками Алексей. – А наша Русь с одного боку сплющена Ольгердом, с другого – благословенной десницей Джанибека, да продлит ему Господь его дни. Улус Джучи раскинулся по берегам четырёх морей, владеет Волгой и Доном. На западе граничит с Венгрией, на востоке с улусами Угэдэя и Чагатая, на севере держит в повиновении черемисов, башкир, мордву и шибир, на юге громит хулагидов… Невероятное богатство!
   – И всё это я бы отдала за то, чтобы видеть голубое небо и солнце, лица детишек, зелень травы и деревьев, игру воды в ручье, – печально произнесла пленница своей слепоты.
   – А помнишь, хатуня, как ты хвалилась, что никогда не плакала? – спросил митрополит.
   – Я и до сей поры ни разу не проливала слёз. Так только, если ресница или пылинка, а ни от радости, ни от горя… Даже на свою слепоту злюсь, горюю, а не плачу. Светлый! Попробуй! Может, твой Христос, Который у тебя в сердце, коснётся моих глаз?
   – Вот что я тебе скажу, хатунечка, – продолжая говорить по-золотоордынски, именно так произнёс это последнее слово Алексей, – ты не сомневайся. Сейчас мы тебя вылечим. Только ты терпеливо сиди и жди, а я буду молитвы творить. И верь! Веришь?



   Глава 2
   Чудо


   Верю, – ответила она. – Но ты должен надеть на себя то, что изготовили по моему приказу. В таких одеждах я видела тебя во сне. И ты в них оденься, а тогда уже и будешь творить своё лечение, ладно? – Она подбоченилась и властно приказала: – Подайте-ка!
   Тотчас митрополиту принесли некое подобие саккоса, сплошь расшитое золотой нитью и усыпанное алмазами, нашитыми в виде крестов. Вместо омофора подали некое корзно красного цвета из дорогого аксамита. Вместо клобука – что-то вроде сарацинского покрывала, украшенное серебряными узорами и крестами.
   Появись он в таком наряде на Москве или в Киеве, паства не поняла бы его, но здесь следовало подчиняться прихоти больной ханши.
   Облачившись в это сверкающее не пойми что, святитель Алексей установил перед Тайдулой светильник, на котором поместил свечу от гроба митрополита Петра, приказал принести небольшой столик и на него поставил сегодняшнюю утреннюю чашу. Слуги Роман и Александр да несколько сарайских священников помогали ему.
   – Да простит меня весь собравшийся унаган богол, – обратился Алексей к присутствующей в огромном количестве золотоордынской знати, – но вас тут слишком много. Для исцеления царицы необходимо остаться только самым близким.
   Хан Джанибек отдал приказ и многочисленные шейхи, кадии, правоведы, факиры, багатуры, мергены, сечены и прочие знатные люди стали покидать обширнейшую палату с несколько обиженным, но покорным видом. Остались только избранные: сам великий хан Золотой Орды Джанибек, при нём несколько кешихтенов – особых воинов царской стражи, с десяток билгэ – самых мудрых старцев, столько же племенных вождей нойонов, фряжский посол да ещё один молодой темник, предводитель самого крупного воинского подразделения. О нём Джанибек сказал:
   – Это Мамай, мой будущий зять. Как только в Сарай возвратится наш сын Бердибек, мы сыграем неслыханно богатую свадьбу. Отдаём за Мамая самую красивую девушку, что есть под синими небесами, дочку нашего сына Бердибека, несравненную Иткуджуджюк.
   Из женщин стать свидетельницами происходящего было дозволено нескольким дочерям и внучкам Тайдулы, служанкам и трём хатуням Джанибекова покойного отца Узбека. Это были: дочь знаменитого эмира Ногая красавица Кабак, дочь эмира Исабека хатуня Урдуджи и гречанка Баялунь. Последняя была дочерью византийского императора Андроника Палеолога младшего и в крещении, конечно же, носила иное имя.
   Наконец, можно было приступить к священнодействию. Всё затихло, и в воцарившейся благоговейной тишине святитель начал молебное пение. Спешить ему было некуда, поскольку пока не произойдёт чудо, богослужение не прервётся.
   Поначалу ему было тягостно осознавать, что чудо, возможно, и не случится. И что
   скорее всего оно не случится, поскольку зачем, спрашивается, нужно Господу Иисусу Христу излечивать не христианку Тайдулу?..
   Но чем дольше продолжалось его молитвенное бдение, тем больше и больше стала обретаться некая противоборствующая уверенность в том, что чудо неминуемо. Ему вспомнилось то, как рассказывали о благодатном огне в Иерусалиме в святую субботу, где всякий раз люди поначалу не уверены, что вновь случится это ежегодное чудо, и где священники поначалу тоже так неспешно начинают службу, а затем всё больше и больше укрепляются в вере, что вот-вот, и вновь вспыхнут огоньки в гробе Господнем.
   Поглядывая на Тайдулу, он видел, как она сидит ни жива, ни мертва на своём троне, вся сосредоточена на том, что происходит. И, поглядывая на неё, все остальные, кто присутствовал, боялись даже дышать громче обычного, а не то, чтобы кашлять или произносить слова. И никакого смеха, никаких улыбок.
   Прошло немало времени, и Алексей даже в какой-то миг ощутил усталость, но затем откуда ни возьмись притекли новые душевные силы, а сердце внезапно радостно дрогнуло, как вздрагивает и натягивается леска от того, что рыба села на крючок и дала об этом знать. И Алексей отчётливо увидел внутренним зрением, как в душе его затеплился тихий огонёк, который стал медленно расти и расти, и вот уже осмелевшее и окрепшее пламя встало над свечою сердца, озаряя всё вокруг радостным светом.
   – Во имя Отца и Сына и Святаго Духа! – громко произнёс святитель и возжёг свечу чудотворца Петра.
   Едва он сделал это, как внутри у Тайдулы родилось страшное рычание. Кто-то, сидящий глубоко в ней, выказывал злобное недовольство, поскольку его, наконец, проняло, что он сел на крючок.
   – Погасите! Погасите это! Оставьте меня в покое! – низким, не своим, мужским, а вернее каким-то звериным голосом произнесла Тайдула.
   – А, вот оно: «демонствуема»! – промолвил тихо митрополит, так, что лишь стоящие рядом Роман да Александр его услыхали.
   Тайдулу всю дёрнуло и перекосило, искорёжило.
   – Ненавижу! – заревело то, что сидело в ней. Присутствующие всполошились, отпрянули от трона, хан Джанибек почернел лицом, кешихтены бросились было исполнить приказ и
   потушить свечу, но грозный митрополит встал перед ними с чашей в руках, прошёл сквозь них и, подойдя к ханше, принялся обильно кропить её крупным кропилом, так что целый дождь обрушился на несчастную.
   – Окропляется хатуня сия Тайдула святой чудотворной водой во имя Отца, аминь, и Сына, аминь, и Святаго Духа, аминь, – возглашал русский первосвященник. – Моли Бога о нас, святый Архангеле Михаиле, яко мы усердно к тебе прибегаем, скорому помощнику и молит веннику о душах наших! Открой очи слепой Тайдулы для света! Очисти их слезами!
   Вмиг царицу перестало косить и корёжить. Она вдруг вся вытянулась в струнку, замерла и… поток слёз хлынул из её глаз! Она закрыла лицо руками, рыдания сотрясали её, слёзы были так обильны, что просачивались между пальцами. Тайдула открыла лицо, и все увидели, что оно всё мокрое, но радостное и счастливое.
   – Мне хорошо! – воскликнула хатуня уже своим, красивым и женственным, голосом. В следующий миг её словно озарило, она встала и, глядя перед собой распахнутыми глазами, в которых вновь засияли изумруды, с восторгом и ужасом произнесла:
   – Свеча!
   И указала пальцем на свечу от гроба митрополита Петра.

   Капков Я. Ф. Святитель Алексий исцеляет ханшу Тайдулу (1850-е гг.)

   Ропот удивления и восхищения прокатился по огромной дворцовой палате.
   Тайдула огляделась по сторонам, уставилась на митрополита:
   – Светлый! Я вижу тебя!
   И самому Алексею в это мгновение показалось, что он тоже был слеп и вдруг прозрел, настолько всё кругом стало светлым, необыкновенно светлым!
   – А меня видишь? – спросила одна из внучек, та самая двенадцатилетняя Иткуджуджюк, которую сосватали за темника Мамая.
   – И тебя, – ответила Тайдула и засмеялась: – Маленькая ты была красивее!
   Тут все тоже рассмеялись, кроме темника Мамая, которому не понравился такой отзыв будущей тёщи о его невесте. И вообще, кажется, только его не порадовало свершившееся чудо. Он обиженно отошёл подальше от трона.
   – А меня? А меня видишь? А я красивая? – тем временем приставали к царице её дочери и внучки.
   – Я всё вижу! – задыхаясь от счастья, отвечала Тайдула. – Моя жизнь открывается заново! Какое счастье! – И она снова заплакала.
   – Плачь, хатуня, плачь, – говорил чудотворец Алексей, чувствуя, как теряет и теряет силы. – Феодакрима! Слёзный дар – дар Божий. А мне дозволь идти отдыхать, устал я сильно.
   Она лишь махнула рукой, кланяясь своему исцелителю.
   – Владыка, пир… – начал было Джанибек, но видя, как Алексей побледнел, приказал: – Уведите его, да бережно! Уложите в наших лучших покоях. Со всеми почестями!
   Митрополит нетвёрдым шагом отправился вон из дворцовой палаты, в которую валом валили те, кого накануне он попросил удалиться. Пройдя против их течения, он вышел и тотчас пал навзничь на руки шедших сзади Романа и Александра.

   Молодой Вельяминов не видел чуда с Тайдулой. Да и желал он совсем иных чудес. Едва только приметил во дворце у царицы фряжского посла, тотчас стал искать глазами его дочь Гвиневеру. Но её нигде не было. А ведь он накануне всю ночь не спал, мучился, мечтая о ней. Что вчера было? Почти ничего. И в то же время – всё! Они беседовали, попивая винцо и пробуя различные фряжские сладости. Иван, который слыл на Москве девичьим любимчиком, балагуром, весельчаком, теперь робел, краснел, боялся смотреть на дивные плечи и шею, боялся заглядывать в смелые, чуть насмешливые синие очи фряженки и упирался взглядом в её губы, которые так волшебно произносили эти певучие фряжские словеса.
   О чём они говорили? Если б упомнить! Ах да – о новом чтении, которым увлекаются все фряги и немцы.
   – Какое у тебя необыкновенно прекрасное имя, – сказал Иван. – Что оно означает?
   – Разве ты не читал книгу «Ланчелот Рыцарь Телеги?» – удивилась Гвиневера.
   – Нет… – смутился сын тысяцкого.
   – Московиты не читают книг? – усмехнулась дочь посла.
   – Мы читаем! – обиделся Иван. – Я много читал. Но всё по военному искусству.
   – Я дам тебе один новый романцо, который у меня есть тут при себе. Он называется «Ланчелот Озёрный в поисках Гвиневеры». Ты прочтёшь и сразу узнаешь, почему меня так назвали.
   – А что такое романцо?
   – О-о-о! – засмеялась девушка. – Ты счастливый человек. Тебе ещё только предсто ит открыть для себя этот мир!
   На прощанье она вручила ему книгу. Ночью он пытался её читать, но щёки его горели, строчки кувыркались, и он только ухватил смысл – доблестный рыцарь Ланчелот добивается любви королевы Гвиневеры, супруги короля Артура, которого она не любит, а Ланчелота
   любит. И все страдают, потому что Ланчелот предан своему королю, но не в силах преодолеть чувство к его жене, а Гвиневера пылает страстью к Ланчелоту, хотя с великим почтением относится к своему мужу.
   Лишь под утро влюблённый московит уснул, мечтая увидеть во сне шею и плечи, но видел почему-то чёрного козла, который всё норовил боднуть его под рёбра и, наконец, боднул-таки, а когда Иван Васильевич проснулся, оказалось, это книга бодает его острым углом твёрдого кожаного переплёта.
   Хотелось, конечно, хотелось узнать, сможет ли Алексей вылечить Чанибекову хатуньку, но куда сильнее мечталось вновь увидеть дочь Котарди.
   И она появилась!
   Как раз когда святитель Алексей, облачившись в нелепые одежды, сшитые по заказу Тайдулы, вышел и потребовал удалить лишних людей. Увидев, что все выходят прочь, Гвиневера тоже исчезла, а Иван Васильевич, хотя ему-то и можно было остаться, не утерпел – бросился искать её.
   Они встретились в саду, там, где гулял огромный диковинный олень, весь в пятнах, длинноногий, с непомерно высокой шеей.
   – Я прочитал! Я всю ночь читал твой романцо! – первым делом доложил влюблённый юно ша.
   Ради присутствия во дворце у главной татарки Гвиневера на сей раз была в более скромном наряде, скрывавшем ей шею и плечи. И молодой Вельяминов огорчился. Он так хотел вновь их увидеть!
   – Какой ты милый, – улыбнулась Гвиневера. – Что же ты думаешь о них? Прав ли был Ланчелот, не отрёкшийся от своей любви во имя гражданского долга?
   – По-нашему рассудить, не прав, – ответил Иван Васильевич. – На Москве бы такого казнили.
   Чёрные брови нахмурились, и молодой боярин поспешил возразить самому себе и всей Московии:
   – Но в сердце моём нет осуждения Ланчелоту. Я бы и сам…
   – Что сам?
   – Я бы и сам боролся за Гвиневеру, если бы встретил её! Пусть даже она была бы женой великого князя Московского!
   – А если бы она была дочерью посла из Генуи? – засмеялась красавица.
   – Но дочь посла из Генуи не замужем… – молвил Иван.
   – Да, не замужем, – ответила Гвиневера. – Но у меня есть жених. Он служит в гвардии у генуэзского дожа.
   Сердце в груди Вельяминова оборвалось. Он с трудом выдавил из себя:
   – И как его зовут? Ланчелот?
   – Нет, его зовут Джакомо. Джакомо Беллардинелли, – ответила девушка и вдруг на шаг приблизилась. – Но место Ланчелота при мне пока не занято.
   От волнения Иван туго соображал. Наконец, до него дошёл смысл сказанного. И он тоже на шаг приблизился к своей возлюбленной. Вдруг огромная голова с небольшими рожками легла сверху между ними – длинношеий олень соблазнился пучком ромашек, которые фряженка держала в руках. Выхватил и понёс добычу в небо, радостно жуя.
   – Нахальный джираффо! – воскликнула Гвиневера, громко смеясь.
   – Хочешь, я накажу его! – воскликнул Иван, хватаясь за меч, которого не было, потому что русские гости при входе во дворец Тайдулы сдали всё своё оружие.
   – У моего Ланчелота уже есть соперник! – продолжала сверкать улыбкой Гвиневера.
   – Так значит… Я – твой Ланчелот? – спросил Иван, озаряясь радостью.
   – А ты хочешь быть им?
   – Да! О, да, да!
   Кругом были люди, Гвиневера вдруг схватила Ивана под руку и быстро повела в дальний угол сада, где людей не было, а лишь бродили павлины. И там, спрятавшись за высоким кустом, юноша и девушка припали друг к другу, слились в поцелуе – сначала неловком, скомканном, потом на миг отпрянули и вновь слились, уже ладно, умело, сладостно…
   – Почему на тебе не вчерашнее платье! – жарко шептал ей в ухо Иван. – Я хочу целовать твою шею, твои плечи, твою грудь!
   – Вечером приходи к нам снова, – отвечала Гвиневера. – Я надену вчерашний чемизо. Или нет, у меня есть лучше – новый пелиссон, у него на груди шнуровка.
   – Наши московитки не носят таких одежд, – усмехнулся Иван.
   – А наши носят, – топнула ножкой Гвиневера.
   И они вновь целовались и шептались, шептались и целовались, спрятавшись за огромным кустом, покуда весь сад не пришёл в смятение. Люди забегали с громкими криками.
   – Что они кричат? Ты понимаешь по– татарски? – спросила девушка.
   – Не очень, – ответил молодой боярин. – Но вон наши кричат: «Чудо!» Кажется, у нашего митрополита получилось.
   – Чудо? Неужели она прозрела? Идём! Уже впускают!
   – Останемся! Сейчас все полезут туда и здесь будет совсем пусто. Только ты и я.
   – Никогда бы не подумала, что московиты – северяне! – могут быть такими страстными!

   До вечера митрополит спал в отведённых ему покоях. Как упал он при выходе из дворца Тайдулы, так и принесли его, спящего, уложили и не беспокоили, покуда не пришли посланные от хана, чтобы звать его на торжественный пир по случаю свершившегося чуда. Он проснулся бодрый, вспомнил, что произошло сегодня днём, и засмеялся от счастья, веря и не веря светлому воспоминанию.
   – Слава Тебе, Боже наш, слава Тебе! Архистратиже Михаиле, благодарю тебя! Алексаша, Ромаша! Одеваться!
   Слуги весело бросились его переодевать, готовить к ханскому пиршеству.
   – Было ли чудо? Аль мне токмо приснилось? – спрашивал он их.
   – Как же не было, когда было! – отвечал Роман.
   – Да ещё как было-то! – щебетал Александр. – Сперва рычало, рычало… А потом свеча ярче вспыхнула, и кругом такой свет-пересвет! А ты, владыко, как стал её кропить, оно рычать перестало. И тогда царицу озарило. Она аки орлица, увидевшая добычу. «Вижу!» – кричит. А кругом такой пересвет!
   – Ах ты, пересвет мой! – радовался вместе с отроком святитель, облачаясь в лёгкий подризник, пояс, поручи. Далее последовало облачение в просторный белый саккос, также лёгкий, летний. – Не дай Бог, хатунюшка опять заставит меня наряжаться в это… – кивнул святитель в сторону лежащего на ковре наряда, в котором пришлось совершать исцеление. Очень было жарко в этой расшитой золотом и серебром одежде, тяжёлой от множества драгоценных каменьев.
   Слава Богу, когда явились снова в те палаты царицына дворца, где свершилось чудо, а теперь уготовлен был пир, Тайдула не сразу вспомнила про подаренный драгоценный наряд.
   Святителя Алексея усадили на самое почётное место, напротив хана и его матери хатуни, подали холодного кумыса, который он с наслаждением выпил, утоляя жажду и восполняя силы.
   – Что за день! Что за волшебный денёк! – говорил хан Джанибек.
   – Глазам своим не верю! – восклицала ханша Тайдула. – Они говорят мне, что видят, а я не верю! Скажи, светлый владыко, это и вправду ты? Глаза мои не обманывают меня?
   – Аз есмь, верь глазам своим, хатунечка, – смеялся митрополит, отвечая ей для разнообразия по-русски.
   Подали ришту – нежную лапшу, сваренную в молочно-сливочной заливке с крошечными кусочками осетрины. Неподалёку девушки что-то тихо и ласково запели.
   Отведав лапши, Тайдула поспешила сообщить митрополиту о важном:
   – Сын мой, великий хан Алтын-орды хочет осыпать тебя милостями.
   Джанибек в свою очередь отставил в сторонку миску с риштой, крякнул, утёрся, подбоченился:
   – В знак благодарности за чудесное исце ление матери нашей, солнцеликой и звездоокой Тайдулы-ханым, постановили мы с нею вернуть послабления, данные ханом Токтой митрополиту Петру и подтверждённые моим отцом Узбеком митрополиту Феогносту. Ныне, по слову Тайдулы, я, великий хан Джанибек, возвращаю Русской Церкви свободу от дани, независимость церковного суда, освобождаю от постоя в церковных домах. В подтверждение сей милости вручаю тебе, владыко Алексей, старинный перстень, некогда принадлежавший самому Чингисхану Тэмуджину.
   Джанибек снял с мизинца и протянул митрополиту Алексею подарок. Святитель с почтением принял сей дар, стал разглядывать. Перстень был дешёвенький, медный, жуковина выполнена из голубого стекла, но что удивило святителя, так это изображение, вдавленное в жуковину – тот же самый четырёхлапый зверь, что сидел на дне чаши! Той чаши, воду в которой он сегодня вымолил у Михаила Архангела.
   – Не думай, что подарок дешёвый, – поспешил заметить Джанибек. – Он обладает магической силой, и ни один монгол не тронет тебя, если увидит на твоём пальце сей перстень.
   Митрополит с благодарностью поклонился и надел перстень себе на мизинец. Ни на один другой палец он бы ему не налез.
   Подали печёную жеребятину и дуки – особо приготовленную на сливочном масле просяную кашу, а в чашах – кисель из того же дуки. Кониной Алексей, будучи монахом, не мог угоститься, а кашу и кисель принялся уплетать с радостью.
   – Я так отвыкла видеть, – счастливо улыбалась Тайдула. – Надо же, оказывается, как много разнообразия на свете! Когда долго сидишь в слепоте, забываешь. Кажется, что красок не так уж и много. А их вон сколько! Сын мой Джанибек, прежде, чем ты поставишь нишан на ярлыке, дадим светлому митрополиту возможность что-нибудь добавить.
   Хан согласился, велел подать уже написанный ярлык. Святитель Алексей развернул грамоту, испещрённую волнами арабской вязи, окружённой точками, как пчёлами, и стал читать: «По ярлыку Джанибека слово Тайдулы. Татарским улусным и ратным нойонам, и волостным, и городским, сельским даругам, и таможенникам, и побережникам, и мимохожим послам, или кто на каково дело пойдёт, ко всем!..» Далее перечислялись те ослабы, про которые только что говорил Джанибек. Что можно было к ним добавить? Тут невольно задумаешься. Попросишь чего-нибудь слишком, хан осерчает, не даст, разгневается. Попросишь малость, потом себя корить станешь, что прогадал, надо было больше просить.
   – Ну, что добавишь, почтеннейший? – спросил нетерпеливо хан.
   Эх, была не была!
   – Великий господин Золотой Орды, – об ратился к нему Алексей, – не сочти за дер зость, но попрошу тебя вот о чём. Московский Кремль – великая ставка моего государя Ивана Ивановича Красного. Народ московский любит Ивана, а тебе он верный слуга и помощник. Но хорошо ли, что в самой середине Кремля рас полагается золотоордынский двор и конюшня? Ничего хорошего от этого нет. Люди москов ские только злятся на твоих людей, что они в таком местоположении. Приказал бы ты выве сти свой двор и конюшню за пределы Кремля, вот было бы полезно. Подчиняться Золотой Орде москвичи от этого будут не меньше преж него, а злобы поубавится.
   Хан нахмурился. Затем из-под густых бровей сверкнул на митрополита недобрым взором. Медленно произнёс:
   – Мне московская злоба не страшна.
   – Повелитель… – прикоснулась было к нему хатуня, но он отстранил её и продолжил:
   – Да, не страшна! Я отнял Азербайджан у хулагидов. Мой сын отныне наместник всего Кавказа. Захочу и полностью уничтожу княжество Московское!
   – Прости, что разгневал тебя, – пересохшим горлом промолвил Алексей. – Я полагал, что оказал тебе великую услугу, исцелив Тайдулу-ханым…
   Хан Джанибек спохватился, прокашлялся, пересел поудобнее, тягостно вздохнул и вдруг примирительно улыбнулся:
   – Ладно, и ты прости меня за гнев мой. Но как мне не гневаться, если наш двор вот уже не один десяток лет стоит в Московском Кремле… Даже не знаю, что и сказать тебе… А пусть нас Бог рассудит! Давай так… Я гляжу, при тебе двое крепких нёкёров. Славные багатуры из них получатся. Сколько им лет от роду?
   – Пятнадцать и четырнадцать.
   – Пусть один из них поборется с кем– нибудь из наших крепышей, таким же по возра сту. Одолеет – уводи двор из Кремля. Не одо леет, не впишу сию ослабу в ярлык. Согласен?
   – Что ж, по рукам, – согласился митропо лит, радуясь, что так обернулось. – Эй, Алексаша! Свет-пересвет! Намнёшь бока татарско му ровеснику?
   Хан тем временем стал совещаться, кого ему против Алексаши выставить. На помощь пришёл темник Мамай:
   – У меня есть Челубей. Ему как раз четырнадцать лет, а покрепче этого уруса будет.
   – Зови Челубея!
   Для поединка освободили круг. Челубей и Алексаша разделись до пояса, встали друг против друга. Наш высокий, в плечах широкий, выйди против него Джанибек или Мамай, и того, и другого свалит. Челубей пониже ростом и не так широк в плечах, но какой-то более сбитый, тугой, жилистый, мордочка хищная. Наш – молодой лев, а этот – грифон какой-то…
   – Если наш твоего одолеет, тогда – не обессудь, владыко, – весело сказал Джанибек, видимо прикинув, что Челубей быстро спра вится с Александром.
   Стали бороться. Долго и так, и сяк, и эдак друг друга валили, мяли, выкручивали, толклись, падали, сцепившись намертво, вставали и снова тужились, силясь одолеть один другого.
   – Э-э… Эдак они до утра будут! – не вы терпел столь долгого и упорного поединка ми трополит.
   Но в следующий миг оба молодых витязя рухнули, расцепились и лежали, тяжело дыша. Их подняли. Они тупо уставились друг на друга и не спешили вновь схватиться.
   – Ладно уж! – засмеялся и махнул рукой Джанибек. – Ни тот, ни другой не взял верх. – Одинаковой силы ребята! Подайте им кумыса!
   Александру и Челубею подали пить, стали утирать им пот, одели, а хан, ханша и митрополит вернулись к трапезе. Им подали варёную ягнятину в сливочно-вишнёвой подливе. И тоже кумысу. К ягнятине Алексей не притронулся, а кумыс стал с удовольствием попивать.
   – Сын мой Бердибек – отменный воин, – уводил разговор в сторону хан. – Превосходно сражался в эту войну. На севере Персии в Азербайджане и на всем Кавказе он отныне господин и грозный повелитель.
   – Многая лета твоему сыну, великий хан Золотой Орды, – отвечал митрополит. – А также и тебе самому и матери твоей, вновь обретшей дар зрения.
   – И тебе, светлый! – отвечала Тайдула с благодарностью и любовью во взгляде. – Если бы ты знал, как меня только ни лечили. Один арабский лекарь уверял, что слепота наступила от того, что я выводила глистов отваром папоротника и мне слишком густо его заварили. Лечил-лечил – не вылечил. Убрался восвояси. Приехал китаец и спросил меня, не принимала ли я сильные дозы хинина, чтобы устроить себе выкидыш. За такую дерзость дурака обезглавили. Потом какой-то перс уверял, будто на меня повлиял свинец, содержащийся в краске для волос. Тоже лечил без толку. Великий хан едва и этого не лишил верхней части туловища. Ещё один китаец пытался уверить, что на зрение повлияла жидкость, с помощью которой я вывожу волосы на руках и ногах. Якобы в ней содержится яд, вызывающий слепоту. Но потом он сделал предположение, что мне, всё-таки, что-то подлили в еду или питьё, и лечил с помощью поясничных проколов. И тоже без всякого проку. Отовсюду приезжали шаманы, окуривали, окропляли, заклинали… Все обманщики, ничего не умеют! И только ты! О чудо!
   Она повернула голову на мужа и властно произнесла:
   – Сын мой! Прикажи вписать в ярлык, пусть выведут ордынский двор за пределы Московского Кремля.
   Хан пытался сопротивляться:
   – Но русский отрок не одолел нашего Челубея!
   Тут митрополит вновь набрался смелости:
   – Но ты же сам сказал: «Если одолеет Челубей, то не обессудь…» Однако Челубей не одолел моего Александра.
   Не дожидаясь ответа сына, хатуня приказала секретарю дивана:
   – Эй, битикчи! Вписывай в грамоту: «По ярлыку Джанибека и по слову Тайдулы выве сти двор Золотой Орды за пределы Москов ского Кремля».
   Битикчи посмотрел на хана, тот сердито вздохнул, но – махнул рукой, и в грамоту потекли новые слова. Вскоре ярлык был подан Джанибеку, тот ещё раз тяжело вздохнул и поставил нишан – оттиснул на печати жуковину своего перстня. Готовый ярлык подали святителю Алексею.
   В следующий миг ропот пронёсся по дворцовой палате. Запыхавшийся взволнованный гонец появился пред лицом хана.
   – Что случилось, Галимбей? – спросил его Джанибек.
   – Беда, о повелитель! Бердибек объявил себя главным покорителем Кавказа и больше не хочет подчиняться твоей воле!

   От греха подальше на другой же день святитель выпросил себе разрешение отправиться восвояси.
   Помимо великолепного ярлыка, в коем были вписаны весьма значительные ослабы, Алексей вёз с собой на Москву арбы с многочисленными подарками от благодарной царицы Тайдулы. Чего там только не было! И китайские шелка, и венецианские материи, и левантские платья, и александрийские одежды, и ковры из кожи с навесами, и ковры из шкур, и светильники золотые, и светильники двойные с плакированными подставками, и позолоченные лампады на серебряных цепочках, и калджурские мечи с насечками, и позолоченные булавы, и котлы из змеевика, и китайская посуда, и многое другое. Некоторые из подарков шли сами – дюжина арабских скакунов и три нубийских верблюда. Кроме того на забаву князю Ивану хатуня подарила трёх носатых обезьян и пяток попугаев, одного из которых Александр вёз в кибитке, где они ехали со святителем и вторым отроком, и всю дорогу забавлялся, пытаясь научить птицу русскому языку. Попугай умел произносить некоторые монгольские и тюркские слова, а вот по-русски – ну никак!
   – Скажи: «Слава государю!» Скажи: «Дай тебя поцелую», – вдалбливал в попугайскую башку Александр, но всё тщетно.
   – Ярамаз! Ярамаз! – талдычил попугай, словно споря с русскими.
   – Да брось ты его! – возмущался Роман. – Вот тоже нашёл себе занятие!
   – А что, дорога длинная, – возражал митрополит. – Пускай забавляется.
   – Ох, до чего же хорошо будет приехать на Москву с такими подарками да с таким ярликом! – мечтал Роман.
   – Да уж, смилостивился Господь, – соглашался святитель. – Такие ослабы для нашей Церкви выпросили!
   – А глявное дело – татарский двор из Кремля вон! – ликовал Роман. – Вот уж ослябя так ослябя!
   – Сам ты ослябя! – загоготал Александр, издеваясь над млявостью Романовой речи. – А ну-ка скажи: «Хатуня заплакала». Ну скажи! Как ты говоришь: «заплякаля».
   – Сам говори. Вон, попугая своего учи!
   – Эх ты, ослябя!
   А попугай вдруг распахнул крылья и повторил:
   – Ослябя! Ослябя!
   – Ух ты! Вот диво так уж диво! – просто душно воскликнул митрополит.

   Из всех москвичей один мало радовался чуду с царицей Тайдулой и совсем не радовался быстрому отъезду из Сарая Берке. То был, конечно же, Иван Вельяминов. Только влюбился, только сладилось у него с прекрасной фряженкой, и – на тебе! Горестное расставание!
   На подъезде к границам Рязанского княжества богатый обоз внезапно был остановлен крупным татарским отрядом. Наглый сотник приказал своим людям рыться в вещах, подаренных Тайдулой. Сопровождающие обоз русские и татары стали ругаться с разбойниками, но их бесцеремонно отпихнули и едва не загорелась битва. Сын тысяцкого уже выхватил меч и размахивал над головой, злобно покрикивая:
   – А ну-ка!
   Пришлось святителю Алексею вмешаться. Он вылез из кибитки и грозно приказал налётчикам прекратить бесчинство.
   – Кто ты такой, старый урус? – спросил наглый сотник насмешливо.
   – Я московский первосвященник Алек сей, – ответил митрополит. – Это я исцелил царицу Тайдулу от слепоты. Вот мой ярлык, полученный от хана Джанибека!
   В ответ сотник внезапно разразился смехом. Смеялись и его воины. Затем он сказал:
   – Мы не подчиняемся Джанибеку. Наш хан – Бердибек!
   Алексей на мгновение замешкался, опешив, но быстро вернул себе самообладание и показал сотнику свой мизинец:
   – Вот перстень самого Чингисхана Тэмуджина!
   Наглое и насмешливое выражение вмиг слетело с лица сотника. Перестали гоготать и его воины. Сотник спрыгнул с коня, приблизился, внимательно разглядел перстень, затем приложил ладонь к груди и поклонился:
   – Прости меня! Езжай своею дорогой. Тронулись дальше.
   Не получилось у молодого боярина излить всю свою горечь во внезапной битве с басурманами. Ехал он дальше и время от времени извлекал меч из ножен, зачем-то подолгу смотрел на его лезвие. Вспоминал, как на прощание обещал Гвиневере:
   – Я вернусь! Я очень скоро вернусь сюда! А как он вернётся? По какому такому поручению?..

   На второй день после отъезда митрополита хан Джанибек вышел со своим войском из Сарая Берке и двинулся на юг в сторону Кавказских гор. Ханша Тайдула осталась одна в своём дворце, и потекли для неё дни тоски и неведения, что там творится с её сыном и её внуком, помирились ли они, а может быть, сошлись в поединке и убили друг друга. А если один убил другого, а сам остался живой?.. Как ей жить с ним? Если Джанибек убил сына, сможет ли она любить его? А если Бердибек убил отца, как ей после этого называть его своим милым беркутёнком?
   Недолгим оказалось счастье от вновь обретённого зрения, и скажи ей теперь, что она вновь ослепнет, но муж и сын, так часто в последнее время ссорившиеся, навеки станут любящими друг друга, она бы согласилась снова быть слепой.
   Но нет, она теперь видела. Часами могла рассматривать новые произведения золотоордынских и чужеземных мастеров, накопившиеся в Сарае за те три года, что она пребывала во тьме. Особенно ей понравились расписные изразцы, на которых кроме узора наклеивались кусочки золотой фольги, обведённые красной краской.
   – Это так изысканно! – восторгалась Тайдула.
   Зрение не покидало её. Но не покидал и другой дар Алексея – умение плакать. Она теперь то и дело уединялась, чтобы вспомнить, как она разрыдалась в тот чудесный день. И, подумав о сыне и внуке, вновь заливалась слезами. И всякий раз так хорошо-хорошо ей становилось на душе после того, как поплачет.
   – И что это я раньше не плакала! – удивля лась Тайдула. – Слёзы такое счастье!
   Русские принесли ей несколько икон, и среди них она нашла изображение светлого старца, которому птичка несла какой-то жёлтый кружочек. Сам старец был в рубище, но лицом очень похож на митрополита Алексея. Просто на удивление похож.
   Тайдула заказала для этой иконы раму из резной терракоты с голубой и синей поливой. На раме арабской вязью цветущего куфи, усложнённой растительными побегами, было написано: «Чудотворец Алексей, исцеливший царицу Тайдулу от слепоты, давший ей чудодейственной дар слёз». Она могла подолгу любоваться этим изображением, вспоминая милое лицо Алексея, которое ей хотелось видеть каждый день. Вот возьмёт, да и снова вызовет его к себе. Или сама отправится в далёкую Московию.
   Однажды, в очередной раз любуясь иконой, Тайдула задумалась о сыне и внуке. И вдруг захотела помолиться, как молятся русские. Она даже сложила пальцы и поднесла их ко лбу, чтобы далее перекреститься… Замерла в таком положении… И – рассмеялась.
   – До чего дошло! Ведь я мусульманка! В тот же миг к ней постучались.
   – Царица! К тебе гонец!
   Она вышла и увидела мрачное лицо мергена Мегукаша. Ей всё стало ясно. Оставалось только выслушать, что он скажет.
   – Говори, Мегукаш!
   – О великая госпожа! – воскликнул мерген. – Худые вести! Твой внук Бердибек зарезал своих братьев! Всех. Но это не всё, – ещё мрачнее сделался Мегукаш. – Возле города Дербента хан Джанибек и хан Бердибек сошлись, и люди Джанибека предали его, приняв присягу Бердибеку.
   – Что с Джанибеком?
   – Его убили.
   – Зарезали?
   – Задушили.
   – Кто?
   – Товлубей.
   – Кто приказал?
   – Бердибек. Отныне он хан Золотой Орды. Тайдуле захотелось ослепнуть. Покуда она
   была слепая, всё шло хорошо, а теперь…
   Она закрыла глаза и долго так держала. Но когда открыла, зрение не исчезло. Перед ней по-прежнему стоял мрачный мерген Мегукаш.



   Глава 3
   Алексей


   Под Черниговом, в имении боярина Фёдора Бяконта испокон веков росла огромная старая груша. Такая высокая, что если забраться на самый верх, то, как утверждали некоторые любители приврать, в ясную погоду виден и Киев, и Новгород-Северский и даже Путивль.
   В незапамятные времена боярин Фёдор с супругой своею Марьей перебрался на службу из своих тёплых краёв в холодные московские земли. И прижился он при дворе благоверного князя Даниила, самого младшего сына великого Александра Невского. Да так пришёлся ко двору, что Даниил вскоре назначил его управлять многими делами. На Москве Бяконт отстроился, разбогател, а, разбогатев, отстроился пуще прежнего. Но когда родился у него первенец, боярин Фёдор сразу решил, что на всё лето будет его отвозить в исконные края, чтобы мальчик мог впитать в себя благодатных черниговских соков.
   Сын родился в знаменательный год, когда на небе случилось солнечное затмение, псковский князь Довмонт разбил немецких рыцарей, а митрополит Киевский и всея Руси преосвященный Максим, не терпя в Киеве татарского злого произволения, перенёс свой митрополичий двор во Владимир.
   При крещении сыну дадено было имя Елевферий, что по-гречески означает «свободный», а в простоте звали его Алфёром, Алфёркой, а матушка – Алфёрушкой. Восприемником при святом крещении был не кто-нибудь, а сам старший сын князя Даниила Московского, Иван Данилович.
   Когда исполнилось Алфёрке три года, на другое лето повезли его впервые в черниговское поместье и в первый же день потеряли. Хватились искать – нигде нету парнишки.
   А он, наслышавшись от отца чудесных рассказов про древнерусскую грушу, едва только приехали, залез на самую её макушку. Груша была разлапистая, могучие ветки росли аж от самой земли, и мальчику не трудно оказалось на неё забраться. На самую верхушку! Вскарабкался, сел там и стал во все стороны смотреть. Одна дорога туда бежит, другая – туда, третья – туда. Реки видно, поля, на полях люди работают, в небесах птицы шныряют, но ни одного большого города, какие обещаны, не видно. Смотрел, смотрел, все глаза высмотрел, а так и не увидел желаемого.
   А внизу тем временем стали его кликать:
   – Алфёр! Алфёрка! Где ты? Отзовись! Стало ему смешно, что он тут сидит, а они
   там его ищут. И никто-никто не ведает, где его искать. Пусть хоть под землю заглянут, не найдут, а здесь, на самой верхушке дерева, искать не догадаются. И долго он так сидел там. То на дороги посмотрит, как они во все стороны разбегаются, то вниз глянет, как его там повсюду ищут. Наконец, надоело ему, и он полез вниз. Тихо спустился и откуда ни возьмись – вот он я!
   – Алфёрка! Где ты был? – кинулись к нему взрослые. А лица у всех перепуганные, отец с матерью ни живы, ни мертвы. Стало ему страшно за них, а как скажешь, что на дереве сидел?..
   – Меня Ангелы на небо брали.
   – Вот я тебе сейчас задам Ангелов! – разгневался отец и крепко тогда наказал сына.
   Потом-то Алфёрка признался, что на грушу залезал, и боярин Фёдор смягчился:
   – Ишь ты! Храбрый какой! Неужто на самую макушку? Я бы в три года не осмелился. Глядишь, смелый из тебя боярин получится.

   Смелый-то он вырос смелый, это верно, да только не боярин…
   То, что он тогда соврал отцу про Ангелов, нисколько не смущало его, а даже наоборот, всякий раз, как хотелось ему снова забраться на самую вершину груши, казалось Алфёрке, что не сам он туда тянется, а Ангелы зовут его поближе к небесам. И чудилось, будто даже слышит их голоса. Они не человеческими словами взывали к нему, а каким-то неясным и чудесным пением, завораживающим всю душу.
   – Опять Алфёрушка на грушу залез, – жаловалась матушка. – Страшно мне, Федя, как бы не свалился оттуда!
   – Ничего, ангелы поймают! – отвечал отец. Он рос, и с каждым годом всё чаще слышал
   голоса ангелов, и всякий раз поражался тому, что не может разобрать слов, а только пение.
   К десяти годам всё сильнее тянуло его к молитвам, коих он уже знал в огромном количестве, и всё склонялся к книгам, чтобы узнавать новые. И казалось ему, что когда-нибудь он найдёт те молитвы, с помощью которых научится понимать язык ангелов.
   – Крестник твой сильно смышлён, книги разумеет, назубок все молитвы знает, всю службу церковную, – хвастался отец князю Ивану Даниловичу.
   Крёстный всегда одаривал Елевферия всякими лакомствами и затейливыми игрушками. Потом и книгами, поскольку сын Фёдора Бяконта был уже известен всей Москве как юный книжник. В раннем возрасте его отдали учителям для книжного обучения.
   Впрочем, рос он при этом вполне как все его сверстники: и забавы любил, и подраться мог, и все увлечения, свойственные отрочеству, были ему не чужды. Просто ко всему отроческому в нём добавлялись тяга к молитве и любовь к книге.
   По-прежнему каждое лето привозили его на черниговскую землю, теперь уже вместе с младшими братьями, и по-прежнему любил он залезать на древнюю грушу, только чем крупнее становился, тем ниже способен он был вскарабкаться, на самую макушку уже не мог. Хотя ангелы звали и звали его к небесам.
   Увлекался Алфёрка и ловлею птиц. Однажды в чистом поле расставлял он на них сети, как вдруг снова услышал пение ангелов. И это пение дивно заворожило его, да так, что он лёг и уснул, летя душою за ангелами. И вдруг сквозь сон он чётко услышал чей-то строгий и властный голос:
   – Зачем, Алексей, ты напрасно трудишься? Я сделаю тебя ловцом человеков!
   Тотчас Елевферий проснулся, вскочил и испуганно стал оглядываться по сторонам. Но нигде никого не оказалось поблизости. Кто это мог быть, к какому такому Алексею он обращался?
   Но зная Евангелие, он помнил, кто и кому говорил: «Грядите по Мне, и сотворю вас ловцами человеков». Слова и голос, которые он услышал во сне, глубоко запали ему в душу.
   Одно только непонятно было Елевферию – почему Алексей?
   А когда пришло время ему пойти по стопам отца, а также и подбирать себе будущую супругу, юноша объявил родителям, что не ищет ни боярства, ни супружества, на коленях умолял простить его и, получив благословение, ушёл в Богоявленский монастырь.

   Сия самая первая на Москве иноческая обитель была основана великим князем Даниилом Александровичем за три года до рождения Елевферия на берегу реки Неглинной там, где обычно в праздник Крещения Господня устраивалась Иордань – ледяная купель, в которую и в мороз и в не сильный холод многие москвичи с радостью погружались, вспоминая о Богоявлении Иисуса Христа на водах Иорданских.
   Духовным наставником Елевферия сделался прозорливый и весьма почитаемый на Москве старец Геронтий. Некоторое время он проверял нового монастырского жителя – а вдруг природа возьмёт своё и станет Елевферия тянуть к миру, к женитьбе, к мирской славе и обычной жизни. Но видя, что юноша не от мира сего, когда исполнилось тому девятнадцать лет, принял решение о постриге.
   Таинство пострижения произошло в семнадцатый день марта, когда отмечается память преподобного Алексея, человека Божия. Геронтий же и совершал постриг. А когда старец возгласил новое имя нового монаха, разъяснилось чудесное явление, приключившееся при ловле птиц: – Алексей!

   Было это в 6825 году от сотворения мира. А от Рождества Христова – в 1317-м. На Москве тогда правил великий князь Юрий Данилович, внук Александра Невского и сын Даниила Московского. Сын святого и внук святого, а сам далеко не святой.
   Шла война между Москвой и Тверью за право быть наипервейшим русским городом, и в той войне Юрий Данилович всякими средствами пользовался, часто весьма подлыми. Он женился на Кончаке, в крещении Агафье, родной сестре хана Узбека, и так породнившись, позаимствовал татарскую лютость. Однажды князь Михаил Ярославич Тверской отправил на Москву посла своего Александра Марковича со словами любви и примирения, но Юрий, приняв посла, собственной рукой его и зарезал!
   Дальше больше. Война между Москвой и Тверью вспыхнула с удвоенной силой, и москвичи потерпели поражение в битве. Тогда Юрий отправился в Орду жаловаться, и хан Узбек вызвал к себе Михаила Тверского на суд. Долго его мучили, а затем зарезали. Нагое тело мученика лежало в пыли, привлекая собак. А Юрий радовался, и даже татары не выдержали, стали стыдить его, а татарский князь Кавгадый, который вместе с московским князем клеветал на Михаила, приказал Юрию взять тело и везти на Русь, дабы там похоронить. Юрий послушался, привёз умученного Михаила на Москву и положил в храме святого Преображения.
   Бывшему Елевферию, а ныне монаху Алексею, было тогда двадцать лет. И он с другими монахами Богоявленской обители ходил смотреть на богатырское, зело огромное тело Михаила Тверского как на чудо, потому что мученик лежал нетленен, будто спал, и никакого смрада не исходило от него, а даже казалось, будто он едва слышно благоухает. А ведь его долго везли из Орды на телеге и на санях, и вот уже на Москве сколько дней держали!
   Это было первое настоящее чудо, своими очами увиденное Алексеем, а не прочитанное в священных сказаниях.
   Вслух никто ничего плохого про Юрия не говорил, но в душе все были на стороне убиенного Михаила.
   В своей келье Алексей плакал и молился о том, чтобы между Москвой и Тверью наступил мир. И чтобы Юрий отдал тело тверского мученика его жене и детям.
   Вскоре с Тверью заключили мир, а нетленного Михаила Ярославича отдали великой княгине Анне, княжичам Дмитрию, Александру, Василию и Тверскому епископу Варсонофию.
   Шли годы, и Алексей чутко прислушивался ко всему, что доходило до Москвы из Твери. Сказывали, что тело Михаила Ярославича, положенное там в Спасской церкви, и впредь оставалось цело и невредимо, а благоухание всё усиливалось.
   Однажды митрополит Киевский и всея Руси Петр, сидя в Богоявленской обители в гостях у старца Геронтия, так говорил:
   – Аки Господь наш Иисус Христос, Себя на заклание за людей положивый, тако и князь Михаил себя не пожалел ради ближних своих. Аще бы он не пошёл во Орду, а спасался бы в иных землях, татарове пришли бы на Тверь и многих невинных христиан убили. Я его сильно почитал за его христианскую кротость, он и Писание хорошо знал, и к Церкви прилежен был, и от пьянства имел отвращение. Со временем собирался иноческий чин принять, а принял мученический. Что и говорить, мученические подвиги всегда на языке носивший, и ту же чашу испил за христиан!
   Инок Алексей при этом разговоре присутствовал и всей душой впитывал сказанное. И мечталось ему ту же чашу испить.
   О злодействе Юрия москвичи – роток на замок, но стоило какой беде приключиться, дурному знамению, солнечному затмению, – и все тяжко вздыхали:
   – Вот оно наказание… Ещё и не то будет! Все ждали, как Господь накажет Юрия Даниловича. Но получилось разочарование. Спустя семь лет после убийства Михаила Тверского в Орде Юрий снова отправился туда и был зарезан старшим сыном Михаила Дмитрием, имевшим ярлык на тверское княжение.
   И теперь уже сочувствовали убитому Юрию, которого с почестями привезли на Москву, и митрополит Петр его отпел в храме Михаила Архангела, где и положили во гробе, а Тверь снова стала Москве ненавистна.

   Новым московским государем стал Алексеев крёстный Иван Данилович. К нему вскоре намертво прилепилось прозвище Калита. Одни говорили, за то, что при нём всегда имелась сумка-калита с деньгами для одаривания нищих, другие иначе толковали – мол, он завёл особую тайную калиту, в которую многие деньги стяжает для дальнейшего обустройства Москвы. Но что бы там ни было, а Ивана Даниловича на Москве любили куда больше, нежели его старшего брата Юрия!

   Иван Калита приглашает митрополита Петра в Москву

   Дмитрия Тверского хан Узбек повелел в Орде казнить. Вместо него новым тверским князем стал Александр Михайлович, и затеплилась надежда на примирение.
   В год, когда у Ивана Калиты родился второй сын, названный по имени родителя, скончался светоч русского Православия, митрополит Петр. И хотя именовался он митрополитом Киевским, а двор митрополичий со времен Максима находился во Владимире, погребение Петра состоялось в ещё недостроенном московском кремлёвском храме Успения Богородицы, который он сам же и заложил и сам себе в нём каменный гроб поставил ещё при жизни.
   Инок Алексей присутствовал на погребении и сам видел, как исцелились трое недужных. Благоговейный страх охватил его тогда и он думал о том, какую же веру надобно иметь, чтобы после твоей смерти совершались такие чудеса. И вера эта представлялась ему великой скалою, которую ему поднять не под силу. Но он также понимал и то, что такую силу можно обрести, если без устали пребывать в молитвенном подвиге и идти по той духовной лестнице в небо, о которой писал великий старец гор Синайских Иоанн, прозванный Лествичником.
   Труды сего старца тогда очень стали почитаемы на Руси, и монахи всех монастырей знай переписывали их. Сам Алексей также не однажды переписал «Лествицу», восхищаясь мудрыми и летучими мыслями синайского учителя. А когда цареградский патриарх Исайя поставил Руси нового митрополита, грека Феогноста, тот, побывав на Москве, освятил в Кремле закладку церкви Иоанна Лествичника, иже есть под колоколы. Её строили всем миром, и монахи Богоявленского монастыря тоже привлекались к работам. Охотно участвовал в строительстве и Алексей. Врезалось в память, как однажды какой-то ордынский холуй, служивший на татарском дворе, расположенном неподалёку от строящейся церкви Иоанна Лествичника, подошёл, постоял и сказал:
   – Охота дуракам понапрасну корячиться! Скоро царь Азбяк вашего Исуса отменит. Нет Бога кроме Аллаха!
   Мороз по коже от подобных слов – слухи из Орды приходили: всё строже и круче насаждал хан Узбек мусульманство. Хотя православных пока не трогал.
   Новый митрополит на Москве жить не спешил. Поначалу обитал в Киеве, затем перебрался во Владимир Волынский. И в этом тоже видели недоброе, мол, опасается Феогност, что Узбек придёт Москву бесерменить.
   Но время шло, а никаких обид христианам не было от ордынского царя. Калита то и дело ездил в Орду и всякий раз возвращался с милостями от Узбека. И всё строил, строил, строил. Возвёл Спасо-Преображенский монастырь, а затем возле церкви Иоанна Лествичника, ближе к Москве-реке, заложил храм Архангела Михаила, задумав его как будущую усыпальницу для себя и своего потомства.
   А если и были Москве какие-то беды, то участвовали в них не татары, а совсем иные силы. Так в один год следом за солнечным затмением вся Москва выгорела дотла, кроме Кремля, а у Ивана Калиты скоропостижно скончалась любимая жена Елена.
   Но год на год не приходится и после бед возвращаются радости. Новгород, который было соединился с Литвой против Москвы, одумался и заключил с Калитою мир, сам Иван Данилович вновь вернулся от Узбека с дарами и ярлыками, а митрополит Киевский и всея Руси Феогност перебрался в Москву на жительство. И с Литвой получилось замирение. Великий литовский князь Гедимин, притесняемый Тевтонским орденом, более воевал с немцами, и с Москвой ему враждовать было не с руки. Калита даже поженил своего семнадцатилетнего сына Семёна с литовкой Августой, в крещении Анастасией.

   Кажется, в то же счастливое время впервые объявились на Москве два замечательных брата, Стефан и Сергий. Молодые пустынножители, они пришли к Феогносту за благословением на построение церкви в своей недавно основанной Свято-Троицкой пустыньке к востоку от Москвы и временно поселились в Богоявленском монастыре. Алексей как-то сразу полюбил их, увлёк своими беседами, и братья оказались весьма образованными, лёгкими на слово, а главное, от них исходил чудесный свет, который с недавних пор Алексей научился распознавать в людях. Мало от кого подобный свет источался.
   Всего-то они пару деньков и пробыли, а когда ушли, получив благословение от митрополита, Алексей заскучал по ним. Хотелось снова сидеть с братьями Стефаном да Сергием и беседовать о горнем. На прощанье он говорил им, пусть приходят жить в Богоявленскую обитель, Москве, мол, нужны такие люди, и теперь постоянно молился, чтобы его приглашение сбылось. Где-то через годик Бог услышал молитвы Алексея: один из братьев, Стефан, явился и стал монахом в Богоявленском монастыре. Сергий же остался в основанной братьями Свято-Троицкой обители.
   О ту пору Алексей сильно приблизился к государевой семье, стал духовным отцом девятилетнего сына Калиты, Ванюши. Нередко его теперь приглашали в великокняжеские палаты. Иван Калита сам любил подолгу беседовать с премудрым монахом, радовался тому, что тот всей душой поддерживает возвышение Москвы над всеми другими городами русскими.
   Снова великий князь ездил в орду на поклон, и снова вернулся обласканный ханом Узбеком, но через год после этого вновь огненная беда свалилась на избранный город. Жаркое лето, где-то вспыхнуло и – пошло полыхать повсюду, город выгорел, восемнадцать церквей погибло. Осенью лишившиеся крова москвичи после огня испытали и воду – зарядили проливные дожди, река вышла из берегов, затопила окрестности.
   В огне и воде погибли все дома, всё имущество боярина Фёдора Бяконта. Сам отец Алексея не выдержал таких испытаний, скончался. Алексей похоронил родителя в стенах Богоявленской обители. А мать ушла в женский монастырь замаливать грехи покойного супруга.
   Воспрянули рязанцы и тверичи – конец Московии! Пришла пора перехватить ярлык на великое княжение! Но не тут-то было. Хитрый Калита умел найти лазейки к сердцу хана, убедить его, что только Москва способна держать все остальные княжества в покорности Золотой орде. А то, что погорела да подмокла, не беда – отстроимся, ещё сильнее и краше станет!
   Через два года после гибели Москвы в огне и воде хан Узбек вызвал в Орду тверского князя Александра и сына его Фёдора и там обоих обезглавил. А князю Ивану Даниловичу выделил средства на обустройство.
   Глубокой осенью митрополит Феогност благословил начало строительства, и в удивительные сроки – к началу следующего Великого поста! – Москва полностью заново отстроилась, Кремль и многие здания возведены были из могучих дубовых бревён шириною в аршин, таких прочных, словно каменных, что далеко не всякому пожару она теперь была по зубам, столица Ивана Калиты!
   И снова двоякие чувства терзали уже сорокалетнего Алексея в дни того торжества московского государя. Снова страдал он о судьбах умученных в орде Александра и сына его Фёдора, но понимал при этом, что только если одна столица будет сейчас у Руси, лишь тогда сможет русский народ встать с колен и когда-нибудь свергнуть ордынское иго. А потому жестокость судьбы оправдана – не должно быть соперников у Москвы!
   Но Господь Бог Сам и возвысил Ивана Калиту, Сам и наказал его. Позволил насладиться зрелищем воскрешённой Москвы, но тем же Великим постом внезапная болезнь скрутила князя и быстро низвергла в могилу, не дав вкусить праздника Пасхи.
   И все москвичи, включая Алексея, истово молились о прощении многих грехов Ивана Даниловича, оплакивая его кончину. Роптали, что именно его хитростью и коварством убиты в Орде Александр и Фёдор Тверские, но и величали Калиту как собрателя земель Русских, как создателя могущественной столицы Москвы.
   Что и говорить, коли отныне великие князья именовались по-прежнему Владимирскими, а жили на Москве, митрополиты по-прежнему назывались Киевскими, а свою митрополию на Москве держали!
   После смерти родителя, отпраздновав Пасху, сыновья Калиты, Иван и Андрей отправились в Орду к хану Узбеку. По пути они заехали в Нижний Новгород, где к ним присоединился старший брат Семён. Он поклялся хану Узбеку в верности, обещал продолжить дело отца своего и получил ярлык на великое княжение.
   Вскоре Алексей участвовал в торжественном бракосочетании пятнадцатилетнего Ивана Ивановича с дочерью князя Брянского Феодосией Дмитриевной, быв при совершении таинства вторым лицом после митрополита. Феогност привечал Алексея, любил с ним побеседовать на родном греческом языке, которым Алексей владел так, как никто другой на Москве. И вот, любя старца Геронтия и ученика его, митрополит назначил Алексея своим наместником, и тот переселился из Богоявленской обители в святительский дом. Святитель возложил на него все церковные судебные тяготы. Сам же Феогност по-прежнему на Москве бывал наездами, в основном путешествуя по своим епархиям.
   Будто сговорившись, следом за Калитою в мир иной ушли сразу два сильных государя – золотоордынский хан Узбек и славный литовский князь Гедимин. Смерть этих двоих вызвала замятню и в Орде, и в Литве. И там и там многие сыновья умерших повелителей взялись бороться за власть. В Орде Джанибек Узбекович, умертвив нескольких соперников, стал новым ханом. В Литве, разогнав и запугав других, утвердился Ольгерд Гедиминович. Он объявил, что сделает
   Литву самым обширным государством в мире, и первым делом захватил Можайск и Тишинов. Вскоре его сын Андрей стал князем во Пскове, воевал с Орденом да неудачно. А Ольгерд взялся отвоёвывать земли у Новгорода. Год от года всё больше и больше становилось разговоров о Литве, о её растущем могуществе.
   Ужасало то, что Ольгерд провозгласил себя рьяным язычником, приносил жертвы верховному божеству Перкуну и демону огня Зничу. Начались и казни христиан. Замучены были братья Иоанн и Антоний, а затем и придворный Ольгерда Круглец, в Православии носивший имя Евстафий. После страшных мук христиан вешали на священном языческом дубе в окрестностях Вильны, новой литовской столицы, в которую ещё Гедимин перенёс стол свой из Кернова. Или же отдавали их на пожирание огромным гадам, жившим в подземелье виленского замка.

   Жена князя Ивана Ивановича Красного, увы, умерла при родах, и средний сын Калиты женился вторично. Затем произошло ещё одно бракосочетание, весьма важное. Тверь продолжала видеть в покойном Калите убийцу князя Александра и его сына Фёдора. Великий князь Семён, внезапно овдовев, искал себе новую жену и, вняв советам монаха Алексея, прислал сватов не куда-нибудь, а именно в Тверь. Вскоре состоялась свадьба. Семён Иванович женился на Марии Александровне. Сын косвенного убийцы взял в жёны дочь убитого! Москва и Тверь внезапно породнились. На свадьбе князь Московский Семён Иванович обнял князя Тверского Константина Александровича. Люди русские не могли нарадоваться! И многие с любовью говорили наместнике митрополита, ибо именно он сумел внушить Семёну мысль о столь счастливом браке.
   А когда у Семёна скончался прежний духовник, он по совету Алексея взял себе новым духовником Стефана, с которым Алексей был дружен не разлей вода. С ним и с его братом Сергием, который нередко наведывался дабы рассказать, как процветает Свято-Троицкая обитель.
   – И всё же, душно мне тут у вас, вблизи великих государей, – с улыбкой всякий раз говорил Сергий, покидая Москву. – Блеск московский заслоняет мне небо. Там, в моей глухомани, к Богу ближе.
   – Каждому своё, – вздыхал Алексей. – Кому-то надобно и при государях.
   – Мой вам поклон, – с уважением отвечал Сергий. – В глуши-то и впрямь легче спасаться. Трижды спасён тот, кто на Москве сохранит благочестие! Простите меня, братья!
   Они и впрямь стали братьями, будто Алексей им родной. Он был намного старше их, Стефана – на пятнадцать, а Сергия – на двадцать лет, но рядом с ними чувствовал себя моложе своего возраста. Они, как и он, боярские дети, ушедшие из мира в монахи. Отец их имел богатые земли возле города Радонежа и сыновьям давал бы хорошие угодья. Но они предпочли себе угодья Божии.

   Год шесть тысяч восемьсот пятьдесят шестой от Сотворения мира был на редкость спокойным и счастливым. Никаких бедствий.
   У великого князя и княгини родился сын Даниил.
   При гробе святителя Петра одно за другим стали происходить чудесные исцеления.
   Из Новгорода в Москву были присланы восемьсот шведских пленников – новгородцы одержали победу над вторгшимся в их пределы королём Магнусом, а прислав пленников, тем самым почтили Москву как первенствующую среди городов русских.
   Стефан Радонежский стал игуменом Богоявленской обители.
   Феогност более не покидал Москву и уже говорил об Алексее как о своём наследнике на митрополии. И никто не был против такой преемственности. Алексея любили и с удовольствием видели в нём будущего митрополита всея Руси.
   Феогност всё чаще болел. Хворь одолела его и в те дни, когда у князя Ивана Ивановича родился сын и надобно было его крестить. Вместо митрополита таинство крещения совершал наместник митрополичьего двора.
   Младенец отличался небывалой величиной и крепостью. Алексей, окрестив его и дав ему имя Дмитрия в честь великого воина Солунского, пророчествовал:
   – Се будет прославленный витязь земли Русской! Гляньте, каков богатырь! Десницею своею сокрушит врагов Отечества нашего!
   Тогда же по сильному желанию князя Ивана Красного митрополичего наместника заведомо приставили к новокрещёному Дмитрию Ивановичу воспитателем.
   Было тогда Алексею пятьдесят лет от роду, а все его называли старцем.



   Глава 4
   Чума


   Следом за временами добрыми наступают худые, а горести, в свою очередь, сменяются утешениями. Так Господь не даёт нам забывать, что мы должны радоваться жизни во всех её проявлениях. Ибо бывает, что человек заживёт хорошо и начинает с жиру беситься, тосковать среди цветущей жизни, вот тогда-то Господь и напускает на человечество какую-нибудь потраву, чтобы можно было сравнить, когда тебе хорошо живётся, а когда плохо, и чтобы ты хорошую жизнь всегда ценил.
   Святые отцы Церкви нередко говорили, как страшно безверие, но ещё страшней полуверие. Когда люди называют себя христианами, а позволяют себе грешить, сомневаются в неотвратимости наказания.
   За многие грехи человеческие послана была миру страшная моровая язва, повальная заразительная болезнь, охватившая обширнейшие земли от рассветного Китая до закатной Европы. Началась она в Индии и оттуда её привезли кипчаки. От кипчаков заразились золотоордынские татары, они стали осаждать в Крыму генуэзскую крепость Кафу и забрасывать туда катапультами трупы умерших от моровой язвы. В тот же год беженцы из Кафы принесли заразу в Константинополь, в Грецию, на Сицилию и в Далмацию. На другое лето болезнь вспыхнула в Италии, Испании и Франции, а осенью – в Англии и Ирландии. Следующей весной она дошла до Германии, а летом – и до Швеции.
   Латины именовали эту заразу «пестиленция», французы и немцы слово сократили и говорили просто: «пест». На востоке её нарекли чумою. На Руси – чёрной смертью.
   Но как бы где ни называли, проявлялась губительная болезнь одинаково. Поначалу появлялась сильная боль под рёбрами или под лопатками, такая, будто ударили туда рогатиной. Затем опухало под мышками и в паху, а иногда под горлом или под самым подбородком, человека одолевал озноб, да такой, что зубы друг о друга колотились и клацали, наваливалась страшная головная боль и умопомрачение, при котором больной не узнавал близких и забывал даже своё имя, сильно воспалялись лёгкие, как при тяжкой простуде, а если человек начинал харкать кровью, это был уже верный знак того, что послезавтра его не сыскать среди живых на этом свете. Когда у Ивана Ивановича Красного родился сын Дмитрий, из закатных стран сообщали, что там вымерла едва ли не треть всего населения. Рассказы о чёрной смерти приходили самые причудливые. Поначалу говорили, что человек заражается от укуса блох, которых разносят крысы, и всюду там только и делают, что бьют, ловят и жгут крыс. Потом пришла повесть о том, что во Франции установили причину. Якобы зараза распространяется жидовским чёхом. Чихнёт жид – и все, кто рядом на расстоянии ста шагов находился, заболевают. Мало того, те же жиды чихают и плюют в колодцы, заражая воду. И по сему поводу во Франции всех сынов Израиля до единого истребили. Рассказывали также, что там бьют не только жидов, но и христианских священников за то, что те в боязни заразиться отказываются идти причащать умирающих.
   – Вот до чего дошло их латинское отступление от истинной веры христианской, – говорили наши священники и монахи. – Возможно ли вообразить, чтобы мы отказывали в последнем причастии? Да ведь если и подхватишь болезнь, то такая смерть только угодна Господу.
   Ещё рассказывали о том, что заболевают в большей мере молодые, а стариков болезнь часто щадит. И если чума уходит из какой-нибудь местности, то оставшиеся в живых жители чудесным образом начинают стремительно размножаться. Женщины рожают по двое, по трое, а то и по четверо ребятишек сразу.
   Ещё колокола. Если в каком городе колокола благословенные, то их звон отпугивает моровую язву, она обходит город стороной. И там теперь во всех странах колокола звонят неумолчно. Но не всякий звон отпугивает. Если колокола были отлиты без Божьего благословения, звони, не звони – не спасает. Особенно всем нравилась повесть о том, как в одном немецком городе все жители вымерли, а последним – звонарь, который до самого своего смертного часа всё звонил и звонил, бедняга.
   В Литве чума несколько образумила язычника Ольгерда. Он перестал преследовать христиан и даже приходили слухи, будто Ольгерд склоняется к тому, чтобы самому вновь стать христианином. Ибо когда-то он на всякий случай был крещён отцом своим Гедимином.
   В Швеции от чумы скончался король Магнус, оставив после себя весьма замечательную духовную грамоту. Список с неё привезли на Москву и знаток языков митрополичий наместник Алексей перевёл её на русский язык с превеликим удовольствием, потому что недавний враг Отечества нашего писал там следующее: «Се аз, грешный Магнуш, король Свейский, наречённый во святем крещении Григорий, отходя сего скороминующаго жития, приказываю своей братьи и своим детем, и всей земле Свейской в мире жити и в любви, и отбегати от всякого лукавства и неправды, и щапления суетнаго, и пианьства и всякаго играния бесовского, и не обидети и не насиловати ни на кого же, и не преступати крестнаго целования, и к Русским землям докончания и крестнаго целования не преступати, понеже телеснаго прибытка не бывает нам и душа погибает. Преже бо сего подвижеся ратью некогда князь местер Белгерд и вниде в Неву, и срете его князь Александр Ярославич на Ижоре реце, и самого его прогна и полки его поби. Потом же брат мой Москалка вшед в Неву постави град на Охте реце, и посади в нём множество Немец своих, и отъиде; и пришед князь велики Андрей Александрович, град взя, а Немец изби…»

   Король Магнус Эриксон. Изображение на его печати

   Далее Магнус описывал свой собственный неудачный поход против Новгорода, после которого «наиде на нашу землю Свейскую гнев Божий: глад, мор, брани междоусобныя, а у меня у грешнаго, по моим многим грехом, отнял Бог ум, и седех в полате моей год, прикован к стене чепью железною и заделан бых в полате моей… и руци мои и нозе мои тонци зело, и кожа и жилы мои к костем прилпнуша, и едва глас мой изпустих, и бысть глас мой яко изхудевшия пчелы».
   Особенно же тешило русское сердце окончание духовной грамоты Магнуса: «Вся же сиа наведе на мене Господь Бог за мое высокоумие, и чаание, и гордость, и лукавство; несть бо такова человека на свете, якоже аз, горд, и лукав, и грехолюбив, и пострадах зла того ради. И много преступал есмь крестное целование, и насиловах на Русскую землю, и смири мя Господь Бог, и пострадах злаа и нестерпимая. И ныне приказываю вам, братьи своей и детем своим, и всей земле свейской: не любите лукавства и всякия неправды, и погибающия суеты мира сего, все бо изчезает аки дым и яко сон и яко сень мимо, не насилуйте убо и не наступайте на Русскую землю, и не приступайте крестнаго целования, да не погибнете. А кто наступит на Русскую землю и преступит крестное целование, а на того Господь Бог и огнь, и вода!..»
   Перевод, сделанный Алексеем, многажды переписали и любили зачитывать, теша себя: даже Магнус признал, как бесполезно и вредно воевать против русских. Переписывали и оригинал, чтобы давать прочесть немцам в назидание.
   Чума, продолжавшая свирепствовать в немцах, чудесным образом не доходила до русских земель, и грешным делом наши люди радовались, говоря:
   – Се им за их безверие и маловерие, за грехолюбие и лукавство. А нас за нашу правед ность Господь Бог милует.
   Но оказалось, всё до поры до времени. Грехолюбия и лукавства и в русском народе не переводилось. И в тот же год, как в свеях скончался от чумы король Магнус, чёрная смерть постучалась и в русские двери. Первыми принимали безжалостную гостью жители Пскова.
   – Худые вести, отец Алексей, – поведал о беде своему духовнику Иван Иванович. – Из Пскова сообщают. Тамошние уже тоже храхают кровью и опосля мрут. Сказывают, не успевают с улиц трупия убирать.
   – Дождались, – вздохнул митрополичий наместник. – Неча было кичиться, что то только немцам Божий гнев!
   – Не пора ли и нам в колоколы звонить денно и нощно? – спросил Иван Иванович. – Полагаю, наши московские колоколы благословенные.
   – Молиться надо, – ответил старец Алексей. – У гроба святителя Петра. А потом можно и в колоколы. Аще к нам от Пскова двинется.
   Вести из Псковских земель приходили всё хуже и хуже. Церкви были переполнены гробами, священники не успевали совершать отпевание, и мёртвые уходили в иной мир, удовольствовавшись одной только разрешительной молитвою. А хоронили их по пять и более в одной могиле.
   Псковские богачи раздавали монастырям и церквам имения свои, озёра и реки, леса и луга, полагая успеть очиститься от грехов, но умирали и умирали всякие – грешные и безгрешные, простодушные и лукавые, бедные и богатые. Раздаст богач имущество нищим, но глядь – и он, и нищие одинаково кровью кашляют.
   – Саном убо светлостию не умалена бывает смерть, на всех убо вынизает многоядные свои зубы! Пришла пора покаянная! – страшно восклицал на проповедях пламенный митрополит Феогност.
   Как на битву шли во Псков священники из многих городов русских на помощь своим духовным соратникам – исповедовать, причащать, отпевать. Новгородский архиепископ Василий явился в зачумлённый город, служил молебны об избавлении, ходил крестным ходом, и чёрная смерть дохнула на него – возвращаясь из Пскова в Новгород, самоотверженный владыка почувствовал сильный озноб и головную боль, остановился на берегу реки Узы, там стал кашлять кровью и вскоре преставился.
   Об этом рассказали послы от новгородцев, пришедшие на Москву к Феогносту просить назначить им архиепископом старого Моисея. Они же поведали о первых случаях чёрной смерти в самом Новгороде, а к осени весь Новгород пал в объятия мрачной царицы чумы. За ним следом посыпались страшные вести из Полоцка и Смоленска, из Чернигова и Переяславля, из Ярославля и Суздаля. Чёрная смерть со всех сторон окружила Москву, словно оставляя столицу на сладкое.
   Из болгарского Тырнова, где сидел самозваный патриарх, явился в Киев назначенный им в митрополиты инок Феодорит. В тот же день явилась и многоядная гостья, и киевляне, увязав явление чумы с приходом самозваного митрополита, взашей выгнали Феодорита. И чума словно замерла на несколько дней… но вновь пошла в наступление.
   Зимой зараза не так ярилась, в мороз поветрие почти не распространялось, но до зимы некоторые города успели почти полностью опустеть, а в Глухове и Белеозере не осталось в живых ни одного человечка.
   И только Москва стояла пока не тронутая ядовитыми поцелуями.
   В ожидании прихода моровой язвы часто звонили колокола.
   – Благословенны звоны московские! – ра довались москвичи, потому что до сих пор не было ни единого случая чёрной смерти в столи це великого князя Семёна Гордого.
   Впрочем, и Владимир, несмотря на близость заражённого Суздаля, тоже держался. В шестой день декабря того чумного года митрополит Феогност поставил своего наместника старца Алексея во Владимир епископом. Во время поставления он во всеуслышание объявил:
   – Благословляю сего нового Владимирско го епископа Алексея на своё место на великий стол, на митрополию Киевскую и всея Руси.
   К Рождеству Христову Алексей поехал во Владимир, а из Москвы в Царьград отправились послы от великого князя и митрополита к новому Вселенскому патриарху Филофею с просьбой да поставит он Алексея после Феогноста митрополитом.

   Во Владимире его встретили с добрым сердцем. Слухами о праведности, благочестии и благомудрии Алексея давно уже полнилась
   Русь. Его даже начали называть чудотворцем, хотя никаких ярких чудес доселе от него не было. Но в его присутствии смирялись сердца, растапливались самые заледенелые души, исповедающиеся обретали дар слёз. И когда он прибыл на епископскую кафедру, владимирские прихожане возрадовались:
   – Ну, отныне к нам вовеки чёрная смерть не притечёт! Покуда с нами Алексей, Владимиру ничего не страшно.
   В тот год Пасха была ранняя, Сретенье попало в масленицу, а после Сретенья, едва начался Великий пост, из Москвы пришла чёрная весть.
   Что удивительно: не в бедняцкую избу, не в холопскую, а в боярскую горницу забежала крыса, везущая на себе чумных блох, и первыми заболели боярские дети. Начало чумы на Москве продолжало удивлять и далее – простой люд не заражался, а среди сановных потекла чёрная смерть. Сперва тонкой струйкой, потом ручьём, а ближе к Пасхе и вовсе – потоком.
   Десятого марта во Владимир прискакал из Москвы гонец от великого князя и сразу к епископу:
   – Владыко Алексей! Велено мне сообщить тебе: намедни вечером святитель Феогност…
   – Что?!
   – Кровью храхнул.
   Владимирцы своему епископу в ноги:
   – Не уезжай, батюшко! Пощади нас, голубчик! Токмо твоим присутствием спасены от чёрной смерти бысть и будем! Москву оставил, и – на тебе, Москва!..
   Но как же он мог не ехать? Прибыл на Москву к последнему издыханию Феогноста; тот уже никого не узнавал, только слабой рукой благословлял пространства.
   А плотоядная гостья уже в великокняжеские палаты юркнула, да сразу к детям – у трёхлетнего Ванюши кровавый кашель. В тот день, когда епископ Алексей и два Афанасия, епископы Волынский и Коломенский, в Успенском храме совершали погребение усопшего митрополита, великий князь Семён оплакивал скончавшегося сыночка, а ещё через два дня и другого – младенца Сёму, коему ещё и года не исполнилось.
   Колокола на Москве отныне звонили без умолку и днём, и ночью, и на какое-то время будто даже и схлынула чёрная смерть.
   В страстной четверг Алексей возвратился к своей владимирской пастве, дабы вместе с нею встретить светлое Христово Воскресение, а затем и Благовещение Пресвятой Богородицы, которое в тот год выпало на первый день Светлой седмицы, что бывает крайне редко.
   И сразу после Светлой седмицы он занялся делами своей епархии, на Москву не стремился, а владимирцы не могли нарадоваться. И на Москве, и в Муроме, и в Рязани, и в Коломне, и даже в близлежащем Суздале – всюду моровая язва затевала с людьми смертельные игры, а тут, во Владимире, до сих пор не явилась. И граждане владимирские продолжали увязывать это с присутствием Алексея, называя его не иначе как чудотворцем.
   Он спорил, добродушно улыбаясь:
   – Вон, в Нижний Новгород, сказывают, тоже до сей поры не пришла чёрная смерть. А никакого чудотворца Алексея там нету.
   Он лишь наездами бывал в Москве, основную часть времени проводя во Владимире. Но в конце апреля, в самый канун своих именин, от чумы скончался сын Калиты, внук Даниила, правнук Александра Невского великий князь Семён Иванович. Было ему всего-то тридцать пять лет от роду.
   Новым государем Московским стал его двадцатисемилетний брат, Иван Иванович Красный, духовное чадо епископа Алексея. Он сказал:
   – Владыко-отче! Ты ныне патриарший местоблюститель. Довершай дела свои во Владимире. А после возвращайся снова на московское жительство.
   Чума на Москве продолжала убавлять население, но не так свирепствовала, как во многих иных городах. В июне от неё скончался и младший брат Ивана Ивановича Андрей, не дождавшись рождения сына, появившегося на свет в день сороковин отца своего.
   В августе Алексей вернулся на Москву жить, а Иван Иванович отправился в Орду печься о ханском ярлыке на великое княжение. Соискателем был и князь Константин Васильевич Суздальский, но хан Джанибек предпочёл ему московского государя, снова Москва продолжала возвышаться! А к осени и чума в ней быстро пошла на спад.
   Вернулись и послы от Вселенского патриарха с повелением Владимирскому епископу идти в Цареград – Филофей будет ставить его в митрополиты. И Алексей отправился. Но не сразу в Константинополь, потому что для такой поездки ему нужно было ещё получить разрешение у ордынского царя, и поначалу он поехал в Сарай. Тогда-то и поразила его впервые пышность татарской столицы.
   И красота царицы Тайдулы.
   И важность хана Джанибека.
   Получив от него ярлык на поездку, Алексей двинулся из поволжских низовий в Кафу, а оттуда кораблём – в Византию.
   В Кафе уж четыре года, как угасла зараза, и Алексею было любопытно, правда ли, что после неё дивным образом повышается деторождение. Оказалось, правда.
   – Чудны дела Твои, Господи!
   Царьград Константинополь тоже дышал спокойно, чёрная смерть оставила его три года назад, что увязывали с торжеством исихастов – монахов, учивших о пользе благого молчания и углублённого молитвенного самосозерцания. Им просиял свет, равный фаворскому сиянию, многие греки взялись, подобно им, помногу молчать, и вскоре после этого люди перестали умирать от чумы. Тогда и вовсе исихазм был признан священным учением. Об этом было объявлено на поместном соборе во Влахерне.
   Ярче всех сияла слава главного учителя-исихаста, архиепископа Григория Солунского, по прозвищу Палама, что значит «ладонь». Он обличил и разгромил ересь варлаамитов, смело выступая на церковном соборе против лжеучителей Варлаама и Акиндина. Он создал и обосновал учение о Божественном свете, и рассказывали, что когда архиепископ Григорий причащается, лицо его озаряется этим необычно светлым светом.
   Алексею смерть как хотелось побеседовать с ним, и он был несказанно рад, когда такая возможность представилась. Григорий говорил о том, что молчание и особое положение тела, в котором нужно сидеть долго и молиться, способствует тому, что человек получает просветление, наступает феодакрима – потоки слёз очищают его, и тогда фаворский свет нисходит на человека, исчезают душевные болезни, а вместе с ними и телесные недуги.
   – В отличие от ангелов мы не бестелесны, – говорил мудрый исихаст. – Но человеческий дух тоже богоподобен и способен животворить плоть. И когда человек достигает такой способности, он может исцелять других. Вот к чему надо стремиться!
   И это были не просто слова. Солунский архиепископ уже успел прославиться многими исцелениями. Так, одна дочь богатого грека полностью выздоровела после того, как её отец при стечении множества людей произнёс: «Боже! Если Григорий истинно раб Твой, молитвами его исцели несчастную дочь мою!»
   В другой раз исцелился от падучей болезни причащённый Григорием сын одного благоговейного иерея.
   А однажды, когда Палама совершал литургию, слепая на один глаз монахиня Илиодора незаметно подошла к нему, тайно приложила край его одежды к глазу и мгновенно стала полностью зрячая!
   Вместе с новыми исихастами Алексей учился, как нужно сидеть, опустив на грудь голову слегка на бочок, как при этом складывать ноги и руки, чтобы правильный круговорот крови помогал скорейшему погружению в молитвенное состояние благого молчания.
   Враги исихастов смеялись над ними, мол, они созерцают свой собственный пупок и дальше него вокруг себя ничего уже не видят. Алексею тоже поначалу казалось несколько смешным усиленное внимание к тому, как именно сидеть и куда клонить голову. Но постепенно он проникся учением Паламы. Особенно сильно вдохновляла его та часть учения, где архиепископ Солунский проповедовал, что можно и Бога увидеть.
   – Но ведь в Писании говорится: «Бога не видел никто и никогда», – удивлялся Алексей. На что Григорий увещевал:
   – Чистые сердцем Бога видят. Бог это свет. Богомудрый Иоанн, сын грома, дал неложную заповедь блаженств. Согласно той заповеди, если человек истинно любит Господа и если Господь любит его, то сей свет светлый вселяется в него. Бог являет Себя как бы в зеркале, Сам по Себе оставаясь невидимым. Мы же не можем одновременно видеть и отражение в зеркале, и того, кто сие отражение отбрасывает. Но Бог являет Себя только уму, очистившемуся долгой молитвой. Здесь люди, очистившиеся любовью к Богу, видят Его как бы в отражении, в пресветлом свете. А в Царстве Божием они видят Его лицом к лицу. Люди, не испытавшие Бога и не видевшие Его, никак не хотят верить, что Его можно созерцать как свет светлый. Они думают, что Он доступен только рассудочному умозрению. Их можно сравнить слепцам, которые, ощущая только солнечное тепло, не верят зрячим, что солнце ещё и сияет!
   Не менее сильно он высказывался и об адском мраке:
   – Издревле известны рассказы тех, кто пе режил смерть, а потом был возвращён к жизни. Увидев ад, те люди говорили о том, что там мрак, но мрак куда более мрачный, нежели даже самая безлунная и беззвёздная ночь, нежели даже если очутиться в кромешной тьме пещеры, в которую никогда не попадал никакой свет. Мрак преисподней страшнее даже того мрака, в который погружается полностью ослепший человек. И если есть такой мрак мрачный, то в противоположность ему Царство Небесное соткано сплошь из света светлого.
   Вселенский патриарх Филофей и константинопольский царь Иоанн Кантакузен радовались тому, как русский епископ окунается в новые религиозные веяния греков. Впрочем, исихазм не так уж и сверкал новизной, ибо брал свои истоки из древнего учения старца Иоанна Синаита, а с его «Лествицей» Алексей был давно знаком и дружен, равно как и многие другие русские люди.
   Находясь в Цареграде, Алексей удостоился получить на руки один из древнейших списков Святого Евангелия и с благоговейным усердием принялся его переводить на русский язык. Великолепно зная языки, он нашёл множество ошибок, сделанных либо прежними переводчиками, либо переписчиками, и все те ошибки кропотливо исправил.
   Наконец, наступило тридцатое июля 6862 года от сотворения мира, оно же от Рождества Христова лето 1354-е. В сей славный день патриарх Филофей совершил торжественное поставление Алексея митрополитом Киевским и всея Руси, выписав ему настольную грамоту и назначив в помощники диакона грека Георгия, носившего смешное прозвище Пердика, что значило «Куропатка». Этому Георгию присваивалось звание экзарха, то бишь полномочного представителя митрополита во всех его делах.
   По просьбе Алексея в настольной грамоте особо отмечалось, что град Владимир есть место пребывания митрополитов Киевских и всея Руси, а град Киев сохраняется за ними как первый престол.
   Пора было двигаться в обратный путь. К осени новый митрополит возвратился на Москву, везя с собой новейший, исправленный и точнейший перевод Святого Евангелия, который тотчас же повелел распространить.
   А в праздник Благовещения во Владимире митрополит Алексей венчал своё духовное чадо на великокняжеский стол.
   Чёрная смерть всё-таки постучалась и во Владимир, но здесь её жертвы оказались далеко не столь обильны, как в иных городах. И опять говорили, что кабы Алексей не покидал города, то и вовсе никакой чумы не было бы, а он, не соглашаясь, снова кивал на Нижний
   Новгород, в который чума вовсе не приходила, что оставалось непонятным – город на перепутьях, торговый, общедоступный…

   Вдруг явилась беда откуда ну никак не можно было ожидать!
   Пришли странные слухи, будто после отъезда Алексея из Константинополя патриарх зачем-то поставил другого митрополита.
   – Чумные сплетни! – качал головой Алек сей, а на душе отчего-то становилось тревожно.
   Готовились к Пасхе. Святитель был в палате у великого князя, как вдруг входят, пожимая плечами и выпучивая глаза:
   – Так что… Там гонец… Говорит, будто послан… Невозможно и сказать-то…
   – Кем послан?
   – Якобы, митрополитом Киевским и всея Руси Романом.
   – Что за бред! Каким ещё Романом? А гонец тот кровью не храхает? Не чумной ли? Проверили?
   – Да нет, вроде бы…
   – А ну-ка давай сюда самозванца!
   – А ведь был, дети, такой Роман, – припомнил святитель. – Когда я находился в Цареграде, там крутился бывший тверской инок.
   Роман. Подобно Филофею, он был поставлен в Тырнове самозваным Болгарским патриархом. Ездил в Киев, но киевляне его не приняли. Он обратно в Константинополь… Не мог же он после меня получить одобрение Цареградского патриарха!
   Пришлось гонца принять. При нём грамота. Развернули, прочли. Мать честная! Писано Романом, митрополитом Киевским и всея Руси, коего в Царьграде Константинополе поставил Вселенский патриарх… Каллист!
   – Почему Каллист? Он же был низложен!
   – А ныне заново возведён. Вместо Филофея. И новый царь в Цареграде. Иоанна Кантакузена свергли.
   – А если и нового свергнут? Так к нам и будут каждый месяц по новому митрополиту присылать?
   – Отродясь на Руси ничего такого не бывало!
   Но делать нечего. В грамоте сказано: митрополит Роман намерен прежде обосноваться в Киеве, а затем и на Москву наведаться. Что ж, там видно будет… Ничем нельзя омрачить светлого праздника Воскресения Христова, а всё же, нет-нет да и одолевали святителя невесёлые мысли: «Только не хватало, чтобы и внутри Церкви замятня завертелась!»
   Новоявленный митрополит слал по епархиям грамоты, чтобы всюду почитали его, а не Алексея. Поначалу их оставляли без внимания, но прошёл год, из Византии приезжали люди и подтверждали, что там новый царь и другой патриарх, не Филофей, а Каллист, и что именно он поставил на Руси митрополитом этого вот Романа.
   В Константинополь для переговоров отправился экзарх Георгий. Ждали, с чем он вернётся.
   На Москве всё оставалось по-прежнему, а в других городах, особенно в тех, которые соревновались с Москвой за право великого княжения, восстала смута, и лишь сильное почитание святителя Алексея мешало тому, чтобы начался мощный раскол.
   Князь Константин Васильевич Суздальский восхотел было признать власть митрополита Романа, да тотчас и занемог. На смертном одре принял схиму, призвал к себе великого князя Ивана Ивановича и митрополита Алексея, каялся перед ними, просил прощения и, полностью помирившись, отошёл ко Господу. Сын его Андрей за это получил милости у хана Джанибека – ярлык на княжение в Суздале, Нижнем Новгороде и Городце.
   И всё же, угроза раскола росла. Роман на Москве не появлялся, ибо получил от Ивана Красного неласковое письмо, но по другим городам ездил и всюду склонял на свою сторону. Особенно же преуспел в городах западных, подпавших под руку Литвы. Тверь тоже стала склоняться к тому, чтобы признать Романа. Приходилось принимать жёсткие меры, дабы влияние соперника не распространилось повсюду. Алексей поставил новых епископов: в Ростове – Игнатия, в Рязани и Муроме – Василия, в Смоленске – Феофилакта, в Сарае – Ивана.
   Вернувшийся экзарх Георгий передал приглашение Алексею прибыть в Царьград-Кон-стантинополь, и осенью митрополит на свой страх отправился, не испросив позволения у Джанибека, который в то время воевал в Тевризе против хулагидов.
   Прибыв в град Константина, святитель застал там примчавшегося прежде него соперника. Прежде, чем явиться к патриарху, Алексей хотел заручиться поддержкой самого уважаемого в греках иерарха. Но оказалось, что Солунский архиепископ Григорий Палама отсутствует. Да не где-нибудь, а в плену у турок!
   Рассказывали следующее: после государственного переворота он впал в немилость и спасался на святой горе Афон, где, надо сказать, и всегда любил проводить большую часть времени. Через три месяца новый константинопольский царь Иоанн Палеолог позвал его оттуда с просьбой помирить с Кантакузеном. Вот по пути с Афона Палама и попал в плен к туркам. Те требуют огромный выкуп, и до сей поры никто не соглашается такие деньги предоставить.
   Оставалось надеяться лишь на поддержку Господа Бога.
   Вселенский патриарх Каллист принял обоих соискателей, выслушал спор между ними и вынес такое решение:
   – Да будет Алексей митрополитом Киевским и всея Руси. Да будет Роман митрополитом Волынским и всея Литвы.
   С тем оба митрополита отправились восвояси.

   Наступала зима, и по пути домой Алексей на корабле попал в страшную бурю. Вот ещё не хватало, чтобы он утонул, а Роман живой и невредимый вернулся на Русь митрополитом! И святитель слёзно взмолился ко Господу:
   – Боже упования моего! Не остави меня без Своея помощи! Прими обет мой: ежели спасусь, поставлю в память о своём спасении монастырь. В самой красивом месте под Москвою.
   Так он усердно молился, пока вдруг не увидел, как на чёрном небе высветилась между страшных туч луна. И на мгновение в лике луны святителю увиделся лик Спаса Нерукотворного.
   Вскоре буря стала стихать, и на другой день корабль причалил к берегам Таврии.
   Вернувшись в Москву, Алексей стал присматривать место для будущего Спасского монастыря.

   Алексей радовался и не радовался. С одной стороны, он остался жив и сберёг свой чин. Но не веселило, что многие епархии, принадлежавшие прежде ему, отныне становились подвластными Роману. Правда, что до епископств, то их было там только три: Полоцкое, Туровское и Литовское, но – Владимир Волынский, Берестье, Пинск, Туров, Слуцк, Гродно, Лида, Бобруйск, Мозырь, Минск, Могилёв, Орша, Витебск, Полоцк – вон сколько крупных городов – переходило под епитрахиль митрополита Волынского и всея Литвы! Не говоря о мелких.
   А ведь Ольгерд уже устремлял свои хищные взоры далее – на Киев и Чернигов, Смоленск и Торопец. Не дай Бог и это отойдёт к Литве, а значит, и к митрополиту Литовскому…
   А если литовцы Киев захватят, то как он, Алексей, будет оставаться митрополитом Киевским?..

   Но сколько ни тревожила неожиданная внутрицерковная замятня, утешало и радовало то, что Господь сменил гнев Свой на милость – уходила чума из земель Русских! Всё ещё цеплялась когтями и кусалась, будто кошка, которую озорные дети хотят швырнуть в колодец. То там, то сям, как угли в потухшем костре, вспыхивала зараза, но вскоре окончательно угасала, оставляя после себя дым и смрад. День ото дня всё меньше гробов с чумными покойниками плыло в церкви. Ещё звонили колокола и днём и ночью, но уже устало, с длинными промежутками между ударами.
   Наконец и вовсе прекратила чёрная смерть своё страшное дело, отовсюду доносились радостные вести: «В Суздале более ни одного случая!», «На Москве нет больных моровой язвой!», «В Смоленске кончился мор!», «Во Пскове давно уже нет чёрной смерти!», «В Чернигове…», «В Ярославле…», «В Киеве…», там-то, там-то, там-то!..
   И всюду находились люди, приписывавшие избавление от лютого мора молитвам святителя Алексея. Сколь он ни отнекивался, а его огромной русской пастве хотелось видеть своего митрополита чудотворцем, исцелившим Русь тогда, когда, казалось, она уже на последнем издыхании!
   Слухи доходили и до Орды. Вот почему Тайдула уверовала в то, что только Алексей сможет исцелить её от слепоты. Жаль только, недолго бедная хатуня радовалась восстановленному зрению. Взамен одной беды силы небесные наслали на неё другую – гибель сына по приказу внука! Что может быть страшнее? Даже чума не столь ужасна, как такое горе!
   Мало того, Бердибек, провозгласив себя новым золотоордынским ханом, вёл себя поистине, как чумной. Утром принимал одно решение, вечером другое. Вчера жаловал одних, сегодня других. Нынче кого-то ласкает, завтра, глядишь, у того обласканного голова с плеч.
   Поначалу он к Руси проявил милость, подтвердил все ослабы, данные Джанибеком и Тайдулой Алексею, после того, как святитель исцелил царицу от слепоты. А в конце года прислал на Москву нового киличея Иткара, да свирепого такого, ругачего. Злыми глазёнками глядя на великого князя Ивана Ивановича, грозный посол сыпал Москве угрозы и требовал новой непосильной дани. А в случае неисполнения воли Бердибека обещал, что покоритель Тевриза придёт жечь Москву.
   Делать нечего, тою же зимой, сразу после праздника Крещения, умывшись из проруби на реке Неглинной, митрополит Алексей снова отправился в Сарай, встречен был Тайдулою, обласкан и вместе с нею сумел умягчить самодура. Тот отказался от своих требований и снова подтвердил все ослабы, подписанные полгода назад Джанибеком.
   Снова в лучах славы вернулся Алексей на Москву. Сам великий князь Иван Красный в ноги ему поклонился, а когда стал расспрашивать, как да что происходило, святитель, оглянувшись по сторонам, не слышит ли его татарское ухо, тяжко вздохнул:
   – Вот уж кто чума, так это Бердибек!

   А что до самой чумы, то когда первого марта встречали Новый год, то из Рязани, последнего города, где ещё полыхала зараза,
   пришло радостное известие – и там чёрная смерть погасла!
   Наступил год тихий, счастливый, какие редко выпадали на Руси. Литовцы было завладели Ржевой, но тверская и можайская рать их оттуда изгнала. А более никаких войн, никаких бедствий не случилось в тот год. Тихо-мирно дожили до Рождества, а после Крещения, вновь освятив прорубь на речке Неглинке и умывшись из неё, митрополит Алексей собрался в Киев.



   Глава 5
   Киев


   Дopora!
   Сколько уже её было в судьбе святителя и сколько ещё предстояло исколесить ему по свету! Иной, бывает, за всю жизнь только до соседнего села и обратно съездит. И счастлив тем, что не мотало его по чужим краям. Церковному первоиерарху такой покой напрочь заказан. И рад бы хоть сколько-то посидеть на одном месте, да куда там! – вот уже новый путь зовёт его в повозку или в лодку, в сани или на корабль.

   Отдавай всё Роману да идём со мной в мою обитель, – говорил Сергий Радонежский, прощаясь на Москве с Алексеем.
   – Зачем на больное место мне наступаешь! – улыбался в ответ святитель. – И без того уже не только полуденные земли русские, но и Тверь стала склоняться к Роману. Намедни в Коломне епископ Феодор просил, чтобы я освободил его от владычества во Твери. Пришлось поучать его. Наказал ему с великою любовью терпети с пожданием, да Господь Бог сотворит, яко же хощет по Своей ему воле. И тако с великою любовью отпустил его с Коломны во Тверь ко святому Спасу.
   – Сколько же ты ездишь, святитель! – удивлялся Сергий. – Мне нелепо и помыслить даже, чтобы я куда-то далече поехал. Режьте меня на части, а мне любезнее в своей Троице молитвы творить, дровишки колоть, строить, зверьё кормить, на речку смотреть, на снежок, на деревья. А ты! То в Орде, то в Рязани, то в Коломне… Теперь – в Киев… Оставь всё сие суетное, идём ко мне в Троицу!
   – А как же паства, епархии?..
   – Да… Ничего с ними не сделается, – продолжал Сергий. И никогда не понятно, шутит он или не шутя говорит. – Господь не оставит. Ну будет Роман, коль ему такая страсть быть во власти. И он тоже не нехристь, хороший пастырь. Царьградский Каллист плохого бы и не поставил. Что тебе этот Киев? Право слово, пойдём ко мне в Троицу, владыко! Мы с братией тебя игуменом поставим. А всего лучше – простым иноком. Уж ты мне поверь, нет на свете более счастливой участи, чем всю жизнь простым иноком прожить!
   – А то я не знаю! – вздыхал Алексей. – Что ты мне сердце разрываешь, Сергий! Вечно надо мной подтруниваешь. Да, на меня бремя церковной власти свалилось. Но кому-то ведь надо нести это бремя. Тебе в лесах спасаться и других спасать, а мне – на миру. Каждому своё.
   – А то я не знаю! – хмурился Сергий. – Истина вечная, что каждому своё. Просто я жалею тебя. Тяжкий ты крест несёшь. Ну, храни тебя Боже, светлая душа! Обнимемся на прощанье. А уж когда из Киева вернёшься, милости прошу ко мне в обитель простым иноком!

   И вот уже снова уходили, отдаляясь, красоты московские. Морозец держался давно, и зима позволяла ехать по ледяному и ровному речному руслу, крытому плотным снежным ковром.
   Укутанный в меховые полсти, Алексей возлежал в санях и любовался, как в морозном солнечном небе сверкают купола Кремля, как в зависимости от поворотов дороги, бегущей по льду Москвы-реки, меняются местами сияющие луковицы храмов – Успенского и Благовещенского, Архангельского и Константино-Еленин-ского, Иоанна Лествичника и Борисоглебского, Спаса Преображения и Рождества Иоанна Предтечи на Бору. Сверкал и переливался на зимнем солнце золотой гребень великокняжеского дворца, а татарская крыша уже не сверкала высокой головкой – вон где теперь сияет золочёная головка бывшего татарского гостевого и конюшенного двора, не в Кремле, а в Китай-городе! По просьбе Алексея, по слову Тайдулы, по приказу Джанибека и по распоряжению Ивана Красного перенесён ордынский двор прочь из кремлёвских пределов. Хорошо!
   И чем меньше становились очертания Москвы, тем сильнее обволакивали душу Алексея сладостные мечты о том, как он приедет в те благодатные края, куда каждое лето привозили его в детстве и где бывало так чудесно. Впервые за много лет отправился он куда-то далеко не по тревожной надобности, а в предвкушении спокойных и добрых дел по устройству полуденных епархий.
   Это тебе не в Орду ехать – удастся или не удастся вылечить Тайдулу, сможешь или не сможешь уломать Бердибека, пан или пропал, живой вернёшься или мёртвый. Да сколько унижений русским насмотришься, если самого не унизят, не обидят. В Сарае, конечно, красиво, но красота эта с солёным привкусом русской крови и слёз.
   И не в Царьград, где, конечно, сладостно поговорить о небесной благодати и путях её достижения с премудрыми тамошними мудрецами, но тоже всё время в тревоге: того и гляди что-то вдруг да не понравится патриарху или царю Константинопольскому. Греки чванливые, на русичей смотрят свысока, а на русское Православие, как взрослые на детские игры, в которых дети пытаются выглядеть взрослыми. Зело дивно и красиво в Цареграде, но всё время тебе дают понять, что не твоя это красота.
   То ли дело нынче путешествовать в отец городов русских, в древний Киев! Предстояло добраться до устья Москвы-реки, побывать в Вязьме, пересесть в русло Днепра, посетить Смоленск, Оршу, Могилёв, а там вскоре и родные черниговские места…
   Густым лучистым мёдом заливали сердце воспоминания о детстве. Инок Андроник, сподвижник Сергия Радонежского, ехал с ним, сидя
   на краю просторных саней, и святитель охотно делился с ним своей радостью, рассказывал про то, как залезал на огромную грушу, и про многое другое:
   – А вишни! Нигде нет таких вкусных, как у нас под Черниговом! Крупнее бывают, это да. Слаже бывают. Но у наших вкус особенный. Сладкие, но чуть-чуть с горчинкой, с кислинкой и ещё даже с некоторой… остринкой. Будто искорка в каждой вишне таится, и когда раскусишь, она игриво слегка стрельнёт во рту. Вишенья набирали видимо-невидимо! Чего только из этого богатства ни делали. И в тесте варили, и с мёдом настаивали, и в сыре валяли, и пьяную вишню изготавливали.
   Инок слушал, тихо улыбаясь. Мелкие и редкие снежинки садились ему на усы и бороду, будто те самые искорки, что таились в баснословных Алексеевых вишнях. Андроник, как многие теперь на Руси, причислял себя к поклонникам исихазма, говорил мало, лишь когда нужно было читать молитву или сказать что-либо самое необходимое, распорядиться чем-либо, поздороваться, попрощаться, сказать «спасибо». Это особенно нравилось Алексею. Ему хотелось немногословного собеседника.
   – Это вишня. А малина! Хе-хе! – продолжал святитель. – Что хочешь со мной, сынок, делай, а я никогда не признаю, что есть где-то малина вкуснее нашей черниговской! И что всего примечательнее? Она там у нас белая. Не веришь? Увидишь. В детстве я только то и знал, что малина белая, и зело мне было престранно, когда говорили: «малиновые губки». «Что же это за красота, если у девушки губки белого цвета!» – думалось мне. Всё потому, что я тогда не знавал иной малины, кроме нашей белой. В черниговское имение меня привозили весной, а увозили осенью. А когда на Москве я видел сушёную малину, мне и невдомёк бывало, что и это малина. Думал, какая другая ягода. И малиновый цвет представлялся мне белым с лёгкой желтинкой. Именно такая малина росла у нас. А малинник был такой, что в нём можно было спрятать половину московского войска, вот какой малинник! Высокий, залезешь внутрь, и света белого не видно. А когда ягоды созреют, смотришь сквозь них на солнце, и кажется, что внутри ягод такое свечение, какое и должно быть в раю.
   Алексей замолчал, замечтался. Ему увиделось, что он сидит внутри ягоды малины в солнечный августовский день, и там – рай.
   Хорошо, что Андроник молчит. Иной, бывает, тоже в ответ начнёт про своё вспоминать, заслонит своими воспоминаниями сладость твоих. Нужно же слушать собеседника, вникать в смысл его повестей, иначе невежливо.
   Ростовчанина Андроника святитель выпросил из Троицкого монастыря у Сергия Радонежского, чтобы тот в ближайшем будущем собрал братию для Спасского монастыря, которому уже и место было отведено на высоком и весьма живописном берегу Яузы.
   – Хорошо зимой, – сказал святитель, промолчав изрядно. – Летом как ни обиходь кибитку подушками, а всё равно тряско, жёстко. Жёсткость ещё ничего, она телу полезна. А вот тряска… Сани не в пример лучше. В санях, будто по тихой реке плывёшь. А ведь есть на свете народы, не знающие радостей санной езды. В полуденных краях. И вообще зимних радостей не ведают. В прорубях не окунаются, снега не видят, лишены ликования прийти в домашнее тепло с морозца. Бывал я, сынок, в Цареграде зимой. Разве ж это зима? Избави Бог от такой зимы! Слякотно, холодно, ветры дуют немилостивые, снег только мокрый идёт, а такого рассыпчатого, как у нас, они десятилетиями не имут.
   При слове «рассыпчатый» святителю вспомнилась бабушкина гречневая каша, которую та варила и томила в печи. Эх, до чего ж захотелось отведать той каши из далёкого черниговского детства!
   – А как у нас там гречиха цветёт, о-о-о! – закатил он глаза. – Нигде ничего подобного, сынок, не увидишь. Коли до весны со мной пробудешь, познаешь это ликование. На все стороны, сколько видно глазу, разливается нежное цветочное море. А дух от него стоит такой, что ложись и спи в этом благоухании. В раю непременно должно быть множество цветущих гречишных полей, сие бесспорно! Не случайно же и то, что гречишный мёд самый наивкуснейший. А какая из гречихи получается каша, Бог ты мой! Бабка моя её в печке томила, потом подавала со сливочным маслом, а можно было и так вкушать, до того та каша была самополноценна. Мне кажется, если такую кашу в пост без чего-либо насухо есть, то это постным не считается. Настолько в той гречке жизнь звучит и поёт. В каждом зёрнышке сами собой рождаются и масло, и сметана, а это уже не пост, простите!
   Митрополит весело рассмеялся. Ему было несказанно хорошо на душе. Казалось, впереди никаких уже бед не будет. Сколько ведь пережили – и татарские гонения, и междоусобицу проклятую, и чёрную смерть…
   – Но ты, Андроник, нипочём не догадаешь ся, что же больше всего вспоминается мне как некое необыкновенное и восхитительное из всего моего черниговского детства.
   Монах усмехнулся и не голосом, а одним лишь высоким прыжком бровей своих спросил: что же?
   Алексей выждал, томя инока ответом, потом торжественно объявил:
   – Грязь!
   – Грязь? – не удержался и не смолчал Андроник.
   – Грязь, – довольный произведённым удивлением повторил святитель. – Чёрная, жирная, густая грязь. Мне думается, само на звание Чернигова от неё происходит. Нигде такой нет! Причём, она всегда там. И весной, и летом, и осенью. После дождей оживает, в за суху подсыхает, но никогда не черствеет. Толь ко зимой, когда мороз, она каменеет, а потом снова живёт себе.
   Митрополит умолк, густо вспоминая свою черниговскую грязь, и тогда Андроник снова не умолчал, спросил:
   – Чем же она так хороша?
   Алексей глубоко вздохнул о давно потерянном детстве и сказал:
   – Она, сынок, неописуема. Всякий раз, когда меня маленького везли из Москвы в Чернигов, я первым делом мечтал о той грязи. Вот ты приехал, тебе радуются бабушка, дедушка, вся остальная родня, дети разные, двоюродные, троюродные, семиюродные. В первые дни не до грязи. Ещё холодно. Время грязи наступит, когда солнце начнёт припекать и простоит так несколько дней. Тогда ты идёшь босиком туда, где лежат залежи грязи. Сверху она уже прогрелась, но ты наступаешь и проваливаешься, а она там внутри ледяная. Ты кричишь и в ужасе выдергиваешь ноги, убегаешь, греешься, а потом снова идёшь и наступаешь, и проваливаешься, и опять – тот же холодный ужас… Словно ты ада попробовал, устрашился и бежишь от него. Это в первые дни лета. Совсем другое дело, когда уже долго продержится жара. Тогда сию чёрную черниговскую грязь месить ногами – истинное наслаждение! Наступаешь, и ноги проваливаются в густое, плотное, тёплое месиво. Ласковыми змеями оно извивается между пальцев ног. Проваливаешься почти по колено, и там в глубине уже не холодно, а тепло, блаженно. Непередаваемые чувства! Вот у меня в последнее время ноги стали часто болеть. А, бывало, походишь по черниговской грязи, ноги потом не болят, и все болезни куда-то истаевают. Это та грязь, из которой Господь вылепил землю и тварей, и всё человечество. Это то, из чего мы исходим телесно и куда тела наши возвращаются после кончины, освобождая души ради небес.
   Андроник уже не улыбался, а слушал святителя, широко раскрыв очи. Никогда он не слыхал таких рассказов от духовных лиц. Да никогда бы и не услышал. Уж очень особенное было расположение души Алексея. Слишком сильно пронзили его детские воспоминания. И митрополит продолжал изливать их своему попутчику и слушателю:
   – А потом ты выходишь ночью в чисто поле и смотришь ввысь. И приходишь в священный трепет перед огромностью Божьего неба. Такого же чёрного, как та грязь, но совсем иного, совсем иного… Ты будто тоже наступаешь туда, но уже ногами души, и они погружаются в неизмеримое чёрное тепло ночного неба. А неисчислимые звёзды касаются твоего сердца и там вспыхивают, будто те вишневые искорки, сладостно покалывают. Но вдруг потом становится страшно, до того звёздное небо огромное и бескрайнее, таинственное, глазастое… Всполохи по нему… Страшно!..
   Он снова умолк. Лошади впереди мерно топали, сани легонько поскрипывали, чёрное и усыпанное звёздами небо вновь стало светло-синим, лучезарным, сияющим. Москва растаяла позади, обоз митрополита, состоящий из нескольких подвод и отряда охраны, двигался полем мимо подмосковных деревень. Путь предстоял не такой уж дальний, но и не близкий.

   Отрядом охраны вновь, как и в тот раз, когда ездили лечить Тайдулу, руководил старший сын тысяцкого Вельяминова. Только в прошлый раз он был ещё совсем холостой, а нынче ехал не вполне свободный – обручили его с молодой боярышней Василисой Репниной.
   – Поверишь ли, с радостью сбежал от невесты, – откровенно говорил он своему дружиннику и приятелю Кузьме Гусеву, едучи верхом рядом с ним. – Не мои то дела. Отцовы. Он Репнину старшему обещал нас оженить. А у меня на сердце – другая.
   – Так и не можешь забыть свою фряженку?
   – Не могу, Кузьма. Днём о ней думаю, ночью о ней мечтаю. А хуже всего меня злит то, что во сне её не вижу. Засыпаю и говорю ей: «Приснись же ты мне!» А снится всё какая-то пакость!
   – Это бывает, – откликнулся дружинник. – Мне тоже почему-то всё время собаки снятся, а я их терпеть не могу. А девушек обожаю – они мне не снятся. Сны никому не подчиняются, даже если сам великий князь прикажет.
   – Худо то, что я обещал своей Гвиневере, что вскоре возвращусь к ней, а вот уж полгода прошло, как мы расстались. И как ты сбежишь от Москвы, от отца, от всего того, что исполнять должно. Почему человек не волен в своей судьбе! Почему он должен подчиняться воле своих родителей! Вот я бы согласен – пусть мне потом мои дети не подчиняются. Дайте только и мне сейчас свободу не слушать приказов отца.
   Он пригорюнился. Некоторое время ехали молча, думая о сказанном. Иван же первый и воспрянул духом:
   – В радость мне было, что отец велел ехать сопровождать святителя. Всё отсрочка моей свадьбе. А там…
   Он оглянулся, не слышит ли кто, и закончил:
   – Глядишь, и сбегу.
   – Да ты что, Иван Василич! Господь с тобой! Как же это?
   – А так. Доставлю митрополита и помчусь в Сарай. Вот только бы знать, там ли моя ненаглядная. Али уехала к своему жениху в Генову.

   Как жадно прошлое хватает и поедает нашу жизнь! Вот Вязьма и Смоленск недавно были только в будущем, а вот они уже съедены прошлым, остались лишь приятные воспоминания о том, как там его принимали. Как клялись в верности и обещали нипочём не признавать митрополита Романа.
   Роман уже и сюда запустил свои щупальца. Подчиняющийся ему епископ Григорий Полоцкий ездил по городам, примыкающим границами к великому Литовскому княжеству, внушая людям, что скоро такого понятия «Русь» не станет, а огромные пространства от Пскова и Новгорода на севере до Кафы и Сурожа на юге, от Варшавы и Берестья на западе до поволжских берегов на востоке – всё будет Литва.
   – Что же вы ему отвечали, любезные? – спрашивал митрополит Алексей Смоленского епископа Феофилакта.
   – Смеялись. На всякий роток не накинешь платок, – отвечал тот.
   – А ведь силён Ольгерд! Ежели подомнёт, пойдёте под его руку?
   – Нипочём не пойдём! Мы – смоляне! Были и будем русичами!
   – Ваши соседи в Орше и Могилёве тоже были Русью. А Гедимин их прибрал, теперь – Литва.
   – Ну так то они, а то мы!
   Оршу и Могилёв, входящие в Полоцкое епископство и ныне подчиняющиеся Роману, святитель Алексей проехал без радостных встреч, только на ночлег оставался. Не гонят, и то спасибо.
   Дальше вниз по ледяному Днепру ехали как по границе – правый берег русский, левый – литовский. И эдак до самых земель черниговских, где их заблаговременно встречал епископ Григорий.
   В родной вотчине святителя ожидали одетые в снежные шапки и шубы кресты на могилах его родственников. Кто умер от старости, кого покосила чёрная смерть, кто ещё по какой-то причине покинул мир сей.
   – А жив ли хромой Петруха?
   – Тоже лежит. Вон его пристанище.
   – Ай-яй-яй! Чем же ушёл?
   – Известное дело, чёрной смертушкой.
   – Извольте видеть!.. Вот, Андрониче, был Петруха и нет его! Самый, что ни на есть, ретивый озорник в моём детстве. Троюродный брат. Что бы дурного ни творилось, он всему зачинщиком. Однажды скакал по кровати перед образом Пресвятыя Богородицы и, прости, Господи, восклицал: «Бозя дура! Бозя дура!» Внезапно хряпнулся, сломал ногу, сломал ребро и кончик языка откусил себе. С тех пор хромал и шепелявил, а всё равно озорничал. Только уже не богохульствовал. Ему, бывало, другие озорники: «Эй, Петруха! Скажи чего-нибудь Божьей Матке! А мы посмотрим, что ещё с тобой сотворится». Ну уж нет, отныне боялся. Годом меня старше был. И взрослым стал, оженился, а всё равно шалопайничал. В какие только переделки ни попадал и отовсюду цел выходил. Жаль его, всё же… А вот там мои бабушка и дедушка лежат, отцовы родители. Это тётки. А здесь всё – двоюродные и троюродные братья да сёстры… Э-хе-хе!..
   В Чернигове поведали ему о том, как приезжал Туровской епископ и тоже говорил о литовском величии.
   – А может, и хорошо, если Русь Литвою объединится? – вдруг, набравшись смелости, спросил митрополита черниговский боярин Афанасий Лебедец. – Пора объединяться, владыко. В единстве сила!
   – Согласен, объединяться надо, – отвечал святитель. – Но не Литвою. А Москвою.
   С тягостными думами двинулся он в дальнейший путь. И впрямь, куда стремительнее, нежели Московское, создавалось Литовское единое государство, жадно и успешно хватало земли вокруг себя. Москве за Литвой не угнаться, слишком медленно росла Московия, и тому была причина. Над Литвою не стояли ордынские ханы, а над Москвой стояли. Вот и весь ответ!
   Конечно, в глаза ему все клялись в верности… А в мыслях что у людей? Не то ли, что и у боярина Афанасия?
   Литва… Может, не зря она возвышается и с каждым годом всё крепче и шире? Успешно противостоит на западе Тевтонскому ордену, успешно раздвигает свои владения на востоке и на юге. Что, если и вправду она дана для объединения русских земель?..
   С такими брожениями в мыслях митрополит Киевский и всея Руси к празднику Сретения прибыл по днепровскому заснеженному льду в столицу своей митрополии град Киев.

   Почти сто двадцать лет минуло с тех пор, как жестокий Батый подверг Киев чудовищному
   разорению, но за все эти сто двадцать лет город так и не поднялся. И всякий, впервые приезжающий сюда, на вопрос, как он думает, сколько лет назад произошло разорение, ответил бы: «Лет пять-шесть».
   Чернигов тоже подвергся Батыеву погрому, но всё ж не такому, и не столь мертвецкое впечатление производил ныне.
   Зимой Киев представлял собой кладбище, состоящее из заснеженных могил. То были могилы домов, дворцов, церквей, монастырей, скрытые под сугробами. А летом, когда снег сходил, могилы стояли будто развороченные, кричащие, взывающие ко Господу.
   И среди этого погоста жили люди. Меж чёрных развалин кое-где виднелись живые строения, в основном мало ухоженные: редкий дом выделялся среди других новизной и опрятностью.
   Редкий двор украшался пышным садом с разнообразными деревьями. Всюду бедность, запустение.
   Алексей предчувствовал, как вновь будут ранить его сердце развалины и погорелки, но и радовался, что вновь увидит эти родные для каждого русского человека киевские высоты над широким Днепром.

   Первыми радостно зазвенели, приветствуя приезд митрополита, колокола высокого Печерского монастыря. Тотчас откликнулась звонница храма Спаса на Берестове. Проснулась и величественная Святая София. Полдень был хмурый, серая облачность низко лежала над Киевом, колокольный звон наполовину проглатывался сырыми облаками. На Подоле, в месте впадения в Днепр реки Почайны виднелось множество народу, вышедшего встречать святителя.
   Он покинул сани и двигался впереди всех, приехавших вместе с ним, один навстречу народу. На нём был красный саккос, украшенный золотыми крестами в тёмно-вишнёвых кругах, на голове – белый клобук с золотым серафимом во лбу, с плеч свисал до самого низа саккоса белый омофор с прямыми чёрными крестами. В левой руке на лазоревом платке митрополит держал Библию в алом сафьяновом переплёте. Сухой полуденный ветер дул ему в лицо, мигом высушивая набегающие на щёки слёзы.

   С этого дня началась его причудливая жизнь в Киеве.
   Сразу же он принялся объезжать епархию, осматривая, в каком состоянии храмы и приходы. По нескольку дней ездил, затем возвращался в Киев, давал здесь распоряжения.
   В Киеве Алексей поселился на митрополичьем дворе, что прямо около Святой Софии, но очень скоро понял: надо перебираться в Печерскую лавру! Разговоры с киевским князем и всем его окружением очень уж не радовали митрополита.
   – Что мы видели от стольного града Владимира? Что видим от Москвы? Разве защиты? Разве доброго покровительства? – слышал он ежедневные упрёки.
   – Сто лет и более нас грабят татарове, а великие князья ездят в Орду и кланяются басурманам.
   – Возвращаются обласканные и начинают драть три шкуры с окраин. Чтобы только пуще прежнего выслужиться перед поганой нерусью.
   – А всё началось с Алексашки! Ему бы надобно было с немцем объединиться и вместе с орденом ударить Батыя в зубы!
   – Верно! А он вместо того бил немца, а к Батыю приполз на коленках.
   – Мы бы сейчас жили припеваючи, и ни один татарин к нам бы не сунулся! А сунулся, так получил бы!
   – А если бы немец потребовал подчиниться Римскому папе? – возражал святитель, терпеливо выслушивая киевских говорунов. – Что, и это нам надобно?
   – Можно было договориться и без этого, – отвечали говоруны, отводя взоры. – По кривой дорожке повёл нас Ярославич. Только вообразить: не бить шведов и немцев, а протянуть им руку, вступить в великий союз и всем скопом броситься на поганых!
   «Что вы мелете!», – хотелось крикнуть святителю, но он сдерживался, чуть хрипло, сдавливая злость, старался отвечать спокойно:
   – Ужели вы, дети, и впрямь верите, что свеи и немчины стали бы вместе с нами бить Батыя? Да они пришли на землю Русскую, спеша успеть разграбить то, что ещё не разграбили татары. Даже если бы князь Александр Невский договорился с ними о союзе против татар, они бы нас впереди себя пустили, а потом нам же в спину и ударили.
   – Сейчас вольно говорить, что хочешь, – возражали митрополиту жестоковыйные киевляне. – А мы так полагаем, что надо объединяться против поганых.
   – И объединяться под Литвой! – договаривали наиболее резвые и смелые. – В Литве сила!
   – К тому ж Литва, в отличие от немца, православная!
   – И говорят литвины почти по-нашему. Против этого спорить было труднее всего.
   Видать, много работы проделали люди Романа, уговаривая местных жителей, а главное, местных вельмож, что с Литвой воскреснет Русь. Да и примечал митрополит Алексей, как много литовцев гостит в домах у киевской знати.
   – Литва!.. А давно ли Ольгерд мучил и казнил христиан православных? Недавно только прекратил свои поганые бесчинства и образумился. Надолго ли?
   – Надо думать, навсегда. Роман его вразумляет.
   – Что-то я не пойму вас, дети мои киевляне… Сдаётся мне, вам митрополит Литовский милее меня, митрополита Киевского?
   И снова стыдливо отводят глаза. Ещё не вполне созрели, чтобы восстать против него.
   – Прости, святитель! Тебе, тебе подчиняем ся! Видит Бог, ты наш покровитель.
   – Мне подчиняетесь, а за литовский забор заглядываете. Роман был у вас, так вы его тоже привечали.
   – Мы гостей всегда привечаем…
   – Он же не бесермен. Такой же православный иерарх…
   – В Цареграде поставлен, не в Сарае!
   – Я прежде него поставлен! И я – митрополит Киевский и всея Руси. А потому подчиняться вы должны мне и Руси, а не Роману и Литве.
   – А где Русь? На Москве?
   – Да, дети, на Москве! И только Москва объединит людей русских.
   – Что-то не больно она спешит. А Литва вон как наливается соками. День ото дня всё сильнее.
   – Скоро все города – и Новгород, и Псков, и Смоленск, и Тверь к себе пригребёт. Орден её боится. Орда тоже начинает бояться.
   – Не сердись, владыко, но мы ныне на Литву паче уповаем.

   Покуда митрополит Алексей занимался делами Киевской епархии молодой Вельяминов принялся обследовать состояние киевского войска. И пришёл в ужас при виде его плачевности.
   – Не приведи Бог, явится сюда Ольгерд! – негодовал он. – Придёт покорять вас, а вы и дня не продержитесь.
   Но особого страха в глазах киевлян он при этом не видел. Напротив, все будто бы усмехались и отводили взгляд в сторону, как бывает, когда внутренне говорят: «Мели, Емеля, твоя неделя!»
   Так, продолжая свои разъезды и распекания, Иван Васильевич в один прекрасный день вдруг испытал совершенно неожиданное для себя удивление, приведшее к не менее неожиданным последствиям. На одном из сотников он вдруг увидел опашень, точь-в-точь такого же покроя, какой был в незабвенный день знакомства с Гиневерой на её родителе, Филиппе Котарди. Сердце его затрепетало.
   – Что за одёжа на тебе, сотник? – спросил он.
   – Справный опашень, – с гордостью отвечал тот. – Фряжского кроя.
   – Да откуда?
   – Знамо дело, куплен.
   – У кого?
   – Приезжим фряжским купцом продаётся.
   – Вот оно что… А что за купец такой? Как звать?
   – Имя цветистое. Звать его – Чакомо Беллардинелли, вона как.
   И ещё сильней застучало горячее сердце! Вмиг перед глазами возник огромный пятнастый олень джираффо, согнул свою длинную шею и съел что-то с груди у Ивана.
   – А где сей Чакомо? Тут ли ещё, в Киеве? Али уехал уже?
   – Видать, приглянулся тебе, москаль, мой опашень, – засмеялся сотник. – Нет, не съехал фряжин. Кажись по сей день торгует. За Крещатинским яром навколо Лядских ворот.
   В тот же день молодой Вельяминов постучался в двери указанного ему двора, где проживал фряжский купчина. Узнав, кто он такой, да вдобавок услыхав из его уст почти правильную родную фряжскую речь, итальянцы радушно приветствовали Ивана, повели знакомить с Джакомо Беллардинелли. «Неужто тот самый? Неужто жених?» – стучало в мозгу и в душе у влюблённого московита… И вмиг все сомнения развеялись, когда навстречу ему, прежде самого Джакомо, вышла несравненная Гвиневера!
   Он так и ахнул при виде неё:
   – Ах! – и схватился за сердце, которое рвалось из груди.
   – Дон Джованнио! Ты ли это? – таращила она на него свои дивные синие и чуть насмеш ливые очи.
   Он приблизился к ней и хотел схватить… Но, как тогда помешала им голова джираффо с маленькими рожками, так теперь помешал явившийся фряжский купец. Он был высок, на полголовы выше Ивана, и строен, и одет в роскошные одежды, но отнюдь не так красив, как его пышное имя. Лоб с высокими залысинами, обещающими быструю в скором будущем лысину, отчего в воспалённом мозгу у Ивана мигом родилось утешительное прозвище, обидное для соперника – Обалдинелли!
   – Познакомьтесь, – взмахнула своей тонкой рукой Гвиневера. – Синьор Беллардинелли, мой жених. А это, Джакомо, тот самый рутен-московит по имени Джованнио. О котором я тебе рассказывала.
   – О да! Она удивляла меня историей о том, что какой-то пришелец из далёкой Московии превосходно изъяснялся на итальянском наречии. Так ли это? Я в нетерпении хочу услышать!
   – Да, – ответил Иван и густо покраснел. В душе его пылали раскалённые сковородки. Жгучая ревность и ненависть к этому Беллардинелли, который столь нагло влез между ними.
   – О! – рассмеялся купец. – Прекрасное произношение! Ты произнёс слово «да» как настоящий житель Генуи! А что-нибудь ещё, кроме «да», можно услышать?
   – Да, – вновь тупо ответил Вельяминов. Постарался собрать в кулак всю свою волю и довольно коряво, с ошибками в произношении и в грамматике, спросил: – А разве ты не служил в гвардии у генуэзского дожа? Гвиневера говорила о тебе, как ты воин, а не купец.
   – Да, – передразнивая Ивана, ответил синьор Беллардинелли. – Да. Я был воин. А теперь я купец. И нисколько о том не жалею. Торговля в Киеве складывается превосходно, и я намерен продолжить свои путешествия. Двинуться на север. Побывать у тебя в Московии. Ты не против?
   – Нет, – сказал Иван и запнулся. Ну вот, теперь этот мерзавец станет потешаться над его «нет». Надо было продолжить разговор, но фряжские слова не шли в голову.
   – Говорят, чем дальше на север, тем больше пушного товара, и шкуры всё дешевле и дешевле, – вместо Ивана говорил на чистом фряжском наречии синьор Беллардинелли, впуская гостя в свой дом, ведя его к столу, на котором стояло вино и угощение, не сказать, чтобы очень пышное. Какие-то тонкие выпечки, виноград, яблоки, да и всё. Но до угощения было ли молодому влюблённому! Он сидел за столом, вполуха слушал увлечённые разговоры хозяина о русской пушнине и – страдал. Ему нравился этот живой, полный деловой бодрости фряжский купец, но в то же время он ненавидел его за то, что он был женихом Гвиневеры.
   Вдруг ни с того, ни с сего Иван Васильевич, перебивая торгашеский щебет Беллардинелли, спросил, как ударил:
   – А когда же у вас свадьба?
   Жених и невеста переглянулись между собой, понимающе улыбнулись друг другу, и Гвиневера ответила:
   – У нас, как и у вас, есть обычай совершать свадьбы после Пасхи или осенью. Мы с Джакомо наметили совершить обряд бракосочетания после Пасхи.
   – Но если торговая необходимость вынудит нас задержаться, мы перенесём свадьбу на осень, в том не будет большой беды, – добавил Беллардинелли.
   – А где же синьор Котарди? – спросил Вельяминов.
   – Он сейчас в городе Вильно, встречается с князем Ольгердом. Скоро должен приехать сюда. И затем мы отправимся на родину, чтобы там отметить карнавал, пережить Великий пост, а затем уж и пожениться, – молвил Беллардинелли.
   – И он позволяет своей дочери оставаться в доме её жениха? – изумился москвич.
   – Я понимаю, – сказала Гвиневера. – По русским понятиям невеста не имеет права встречаться с женихом до свадьбы, а уж тем более жить с ним под одной крышей. У нас в Италии тоже так. Но есть и много людей, которые придерживаются более свободных взглядов. К числу таковых принадлежит и мой отец.
   – Я тоже сосватан, – сказал Иван и с вызовом взглянул на Гвиневеру. – Но у меня и в мыслях бы не было взять свою невесту с собой. Мы тоже поженимся после Пасхи, но до той поры даже видеться должны в присутствии родителей и только. Благодарю за угощение. И – хотел бы откланяться.
   Он решительно встал из-за стола, но тотчас понял всю нелепость своего поведения. Получалось невежливо – он удостоверился, что Гвиневера и Беллардинелли жених и невеста, и более не желает продлять знакомство с ними.
   – Собственно говоря, – сообразил он, что нужно делать дальше, – я собирался приобрести у синьора Беллардинелли нарядный… Предмет одежды… У нас такое называется «опашень». С такими же, как на нём сейчас, широкими рукавами, отороченными мехом. Я готов купить самый дорогой.
   – Этот предмет одежды называется «упелянд», – сказала Гвиневера и озарила Вельяминова одной из тех улыбок, что грезились ему во время бессонных ночей. – Тебе очень будет к лицу, синьор Джованнио! Я знаю, какой именно. Идём!

   От множества киевских дел святитель Алексей спасался в одиноких прогулках в окрестностях Киева. Или бродя в сиротливых гульбищах собора Святыя Софии. Храм, сильно пострадавший от Батыя, но не полностью уничтоженный свирепым завоевателем, внутри был подновлён, а гульбища оставались в полуразрушенном состоянии; вместо сожжённых крыш вверху шелестели ветвями разросшиеся на кирпичных кладках деревца и кустарники, а когда шёл снег, он кружил здесь, цеплялся за стены, и становилось так тихо-тихо, печально-печально…
   Митрополит выходил наружу и подолгу стоял, замерев перед огромным деревянным распятием, воздвигнутым прямо пред входом в Святую Софью. Руки и ноги Спасителя были прибиты ко кресту железными гвоздями, которые со временем проржавели, дожди слизывали с них ржавчину, и она текла струями, запекалась, подобно настоящей человеческой крови…

   Но истинное отдохновение от забот и треволнений киевских святитель Алексей получал только в лавре.
   Древнейшая русская монашеская обитель также была сто двадцать лет назад разрушена Батыем до основания, но монахи сделали всё возможное, дабы привести её хоть как-то в Божеский вид. Восстановили Успенский собор, храм Спаса на Берестье, многие другие постройки.
   Среди иноков наипервейшей добродетелью почиталось трудолюбие. Один из них именем Арсений славился тем, что никогда не сидел без дела, и если не молился, то постоянно пребывал в трудах, исполняя монастырские послушания на строительстве, заготовке дров, приготовлении пищи, мытье и чистке чего бы то ни
   было и на всяких иных работах. За то имел и прозвище – Арсений Тружденник. Он исповедовался Алексею:
   – Грех мой в моём же трудолюбии заключён. Ибо я не могу без труда. Труд для меня не в тягость, а в сладость. Не в страдание, а в песню. Трудом человек спасается, но я, бывает, столько всего переделаю за день, что другим не достаётся работы. А, стало быть, я ворую у них спасение! Слава Богу, хотя бы гордыни стало меньше, а то ведь раньше, бывало, наперелопачу всего за день и думаю: «Господи! Глянь на меня, какой я хороший!» А Господь мне сей же час и вычеркнет всё, что я за день для души начерпал.
   Братии насчитывалось около сорока человек, и почти все они чем-то замечательным отличались друг от друга. Монах Ипатий на весь Киев славился как непревзойдённый лекарь. Целыми днями он собирал травы, изготавливал всевозможные снадобья, настои, мази, порошки. Не было в Киеве ни одной бесплодной женщины, потому что Ипатий знал безошибочное лекарственное средство, как исцелить неплодие. Во многих семьях молились о здравии сего инока за то, что помог наполнить дом весёлыми детскими голосами.
   И что особенно дивно – каждому лекарству Ипатий Целебник присваивал православные наименования:
   – Вот, даю тебе благовещенской настоечки, принимай по пять капель перед сном, и всё сбудется. Благословение Господне и Богородицы!
   – Испробуй, раба Божия, моей святопантелеимоновской мази. По утрам мажь ею ноги, ходить станет легче.
   – Надобно тебе попробовать порошок Андрея Первозванного. Щепотку в день по утрам, запивая колодезьной водою, боли в желудке уменьшатся.
   И всё в таком роде.
   При этом в лавре жил монах Иосиф по прозвищу Многоболезненный, который напрочь отказывался от каких-либо лекарств, включая и те, что предлагал ему Ипатий Целебник. Все хвори, какие только есть на свете, терзали его плоть, а он радовался:
   – Не знаю, за что же так любит меня Господь! За что посещает ежедневно! Вот нынче посетил болезнью правого уха. Так болит, что спасу нет! До чего же хорошо! Буду усердно благодарить Бога за то, что насылает на меня эти муки.
   Сказывали, он некогда отличался довольно разгульным нравом, но неизлечимо заболел и должен был умереть. Тогда он дал обет, что если исцелится, то пойдёт в монахи. И был ему свыше голос, что вместо одной смертельной болезни будут дадены многие другие, но от них он не помрёт. А в монахи идти непременно. Так и получилось. Он исцелился и стал киево-печерским иноком.
   Каждый Божий день у Иосифа то ныли колени, то резало в желудке, то кололо в спине, то отказывали почки, то ещё и ещё что-либо. Это можно было бы счесть за чудачество, если бы не диво, происшедшее с Иосифом во время чумы. Чёрная смерть не обошла стороной лавру, заглянула и сюда. Нескольких монахов схоронила братия. Все только и ждали, заразится ли Иосиф Многоболезненный. И он заразился! Испытал все муки моровой язвы – и боли в спине и под рёбрами, и сильный озноб, и умопомрачение, при котором он называл себя Иродом Агриппой, и всё горло у него распухло. Наконец, Иосиф стал харкать кровью.
   – Теперь отмучается, – печально вздыхала братия.
   Но на третий день, когда больному в подобных случаях полагалось проститься с жизнью, Иосиф встал здоровый и сказал:
   – В груди отпустило, не кашляю. Но Господь милостив, суставы ног не чувствую от сильной боли.
   И стал жить дальше, ежедневно страдая от различных иных недугов, а чёрная смерть, сама недоумевая, оставила его.
   Однако, при всех болезнях, был он ревностен и в монастырских послушаниях и в молитве.
   Все покалеченные в битвах приходили к иноку Титу по прозвищу Воин. Он и сам некогда получил в сражении тяжёлое увечье, после которого страдал невыносимыми головными болями. А, уйдя в монастырь, постепенно вылечился. Да стал таким усердным монахом, что со временем Бог даровал ему способность успокаивать боли у других, кто когда-то получил в жизни ранения и страдал от их последствий.
   Жили в лавре несравненные постники Зинон и Меркурий, коих никогда не видели жующими. Питались оба только соками плодов и растений, а более ничем. Были они сильно исхудалые, но не такие, какими бывают люди накануне голодной смерти.
   – Как же сие получается? – спрашивал их митрополит Алексей. – Известно, что даже такому постнику, каковым был Павел Фивейский, птица приносила крошечный хлебец. Вы же и того не вкушаете, а живы!
   – Господь незримо питает, – отвечали Зинон и Меркурий. – Прикажешь вкусить чего-либо, отче, мы вкусим. Но нам того не требно.
   – Избави Бог мне вам приказывать такое! Помолитесь, братья, обо мне грешном.
   Впрочем, большинство киевопечерских иноков слыли постниками или, как принято было здесь говорить, постом сияли. Вкушали только хлеб да воду, и то в небольших количествах. И сном многие из них очень мало питались. А был инок Нестор по прозвищу Некнижный, так тот и вовсе никогда не спал. Во всяком случае, ни разу нигде не видели его спящим. Некнижным его звали ради того, чтобы отличить от Нестора Книжного, известного всей Руси летописца. Да и то сказать, Нестор Некнижный грамоты и не знал. Было у него некое странное нерасположение к чтению слов. Сколько ни бились, а так и не смогли обучить его складывать слова в буквы. И все необходимые молитвы он знал наизусть, выучивая их на слух.
   Инок диакон Ахила умел не только сам поститься, но и мирян обращать в постников. К нему приходили желающие соблюдать посты, но терзаемые чревными страстями. Вот, наступал очередной пост и целые толпы киевлян прибегали в лавру «отчитываться» у Ахилы. Он накладывал на них свой диаконский орарь, отчитывал молитву и мгновенно у чревоугодника в животе замирало: голодный зверёк, сидевший там, засыпал, как сурок на зиму.
   Ещё в лавре были два затворника, Руф и Вениамин, которые пребывали в отдельных кельях в кромешной мгле и там молились без какого-либо света. Раз в год, на Пасху, оба выходили из затвора лишь для того, чтобы смирить гордыню и вместе с другими встретить Светлое Христово Воскресение. О своей же мгле они рассказывали такое, что поверить мог только по-настоящему верующий человек:
   – Когда возвращаешься во мрак заточения, долго тьма царствует, но яко сказано в Писании: «Свет во тьме светит, и тьма его не объят!» Через несколько дней появляется свет, и ты видишь всё вокруг себя, а откуда сей свет, то не разумеянно. И можно читать, и можно видеть утварь и свои руки и ноги, и всё, что есть в келье, как при слабом огоньке свечи. И се не просто свет, а свет светлый!
   Один монах пытался повторить их подвиг, но, просидев во мраке заточения две недели, так и не обрёл дивного зрения, не увидел неизъяснимого света. Огорчившись, он покинул лавру, но вскоре вернулся и стал одним из самых смиренных.
   Словом, в Киево-Печерской обители митрополит Алексей попадал в удивительный мир людей не от мира сего, с которыми ему было хорошо и уютно, душа отдыхала и воспаряла к Богу.

   И в лавре никто не внушал ему, что надо объединяться под рукой Ольгерда, а когда Алексей заговорил об этом с игуменом, тот ответил:
   – Всё очень просто. Ты же знаешь, владыко, нашего старца Даниила.
   – Да, дивный старец. Прозорлив. Видит, что грядёт в будущем.
   – Три года назад ему было видение о Литве. И он пророчествовал, что ныне православная, в будущем она отпадёт от нашего вероисповедания. Примет папежа, примет латынство. Соединится с Польшею. Сейчас она пишет по-русски, а тогда отречется от священной славянской буквицы, заповеданной нам Кириллом и Мефодием. Станет писать римскими буквами. А за то Господь отнимет у Литвы благословенную славянскую речь. И будут литвины говорить на тарабарском наречии. А их потомки не смогут даже читать свои древние летописи без знания русской мовы.
   – Ужели будет такое?! – удивился и устрашился святитель.
   – Так говорит старец Даниил, – покивал игумен. – До сего пророчества и в нашей обители бродило мнение о добром предначертании для Литвы. Как для спасительницы русского православного мира. Тоже говорили о том, что надо принять руку Ольгерда. Но с тех пор, как Даниилу было видение, о том и не заикаются. Хотя, увы, по всему видать, вскорости Литва придёт сюда. И Киев покорится Ольгерду, называющемуся ныне великим князем Литовским, Жмудским и Русским.
   – И об этом было пророчество? – спросил присутствовавший при разговоре инок Андроник.
   – Тому и пророчеств не надобно, – ответил игумен. – И без них видно. Вся наша киевская верхушка давно готова подчиниться Литве.
   – Сие я уже отчётливо увидел и осознал, – вздохнул Алексей. – А Роман, когда был в Киеве, приходил к вам в лавру?
   – Являлся. Не впустили. Сказали, что на то нет твоего благословения.
   – Храни вас Бог, дети мои родные!

   Так лавра спасала святителя от неспокойной жизни в Киеве, помогала ещё твёрже стоять в спорах с местными сановниками, взирающими на Литву с упованием.
   Пасха в тот год была поздняя, в Великую ночь печи в церквях не топили, ибо повсюду уже разливалась несказанная теплынь и благодать. А на Светлой седмице киевляне и вовсе щеголяли в летних одеждах.
   Пели птицы. Всё зеленело и расцветало. Кто бывал в Киеве, тот знает, до чего же там хорошо весною и в начале лета!
   Но как ни мечтал Алексей съездить в Чернигов и в тёплые деньки походить по родной черниговской благодатной грязи, никак не получалось. Летом литовцы особенно повадились в гости к киевской знати. Ожидалось, что и сам Ольгерд приедет к киевскому князю Василию. Того и гляди, митрополит Волынский и всея Литвы пожалует!
   В последний день июля, заговляясь на Успенский пост в лавре, святитель объявил игумену:
   – Хочу, дети, завтра к вам в монастырь жить перебраться. С вами поститься. Буду брать пример с Зинона и Меркурия. Берёте такого послушника?
   – С радостью велией! А что на митрополичьем дворе?
   – Душно мне там. Задыхаюсь. У вас легче дышится.

   Иное дело – молодой Вельяминов, который лишь однажды удосужился сопроводить митрополита в Киево-Печерскую лавру, но ходил по обители с нескрываемо скучающим видом, и все рассказы святителя о замечательных здешних иноках слушал рассеянно.
   – Тебя, сынок, я гляжу, всё сие нисколько не занимает, – молвил ему митрополит.
   – Отчего же… – угрюмо отозвался Иван Васильевич.
   – Да оттого же, – фыркнул митрополит. – Сказывают, ты сдружился с какими-то фрягами. И даже полюбил щеголять в ихних одёжах.
   – Что же в том плохого, отче?
   – Плохого нет. Но и хорошего немного бывает от такой чрезмерной дружбы.
   – Напрасно ты, отче, сердишься. Синьор Беллардинелли искренний друг наш. Такова же и его невеста.
   – Как же это невеста живёт с ним в одном дому? Сие не по правилам. С малых вольностей начинаются огромные разрушения.
   – Уверяю, в том нет ничего дурного. Никакого нарушения меж ними нет. Они и впрямь живут как жених и невеста, а не как муж и жена.
   – Что же они не женятся?
   – Намеревались уехать в свои фряги и после Пасхи пожениться, но дела задержали синьора Беллардинелли, и им пришлось перенести свадьбу на осень. Не могут же они здесь обвенчаться.
   – Отчего же? Пусть примут нашу веру, и я сам совершу над ними брачный обряд. Уж ты, коли бываешь у них, обрати их из латын в греки. Вот будет у тебя заслуга! Не даром в Киеве задержался. Но что-то сдаётся мне, тут не чисто. А?
   – Что же тут может быть не чисто… – И Вельяминов, густо покраснев, отвёл свой взгляд от проницательного взора митрополита.
   Было в чём каяться молодому москвичу! Не далее, чем вчера, к нему явился фряжский прислужник с письмецом от Гвиневеры, в котором та приглашала его срочно посетить дом возле Лядских ворот. Каково же было Иваново изумление, когда оказалось, что синьор Беллардинелли отсутствует, поскольку отправился навстречу синьору Котарди, возвращающемуся из литовской столицы.
   – Как тебе идёт этот упелянд! Не зря я его сама тебе выбрала, – говорила Гвиневера, любуясь Иваном, одетым в дорогой фряжский опашень, сплошь расшитый золотыми совами и летучими мышами, отороченный наилучшим собольим мехом. И хотя в Киеве стояло жаркое лето, молодой Вельяминов не преминул явиться в дом к Беллардинелли и его невесте в этом сверкающем великолепии.
   – Но тебе должно быть жарко в нём, – сверкала улыбкой Гвиневера, подходя к Ивану близко-близко, кладя ему на плечи свои восхитительные руки с длинными тонкими пальцами. – Не стесняйся, мой Ланчелот, сними с себя верхнюю одежду. Чувствуй себя как дома.
   Потом, очнувшись в постели в объятиях прекрасной фряженки, Иван, как бывает всегда в таких случаях, одновременно подумал и – «Что я наделал!», и – «До чего же было хорошо!» Он хотел бежать стремглав с места своего преступления, но продолжал лежать на спине, прижимая к себе Гвиневеру, гладя и целуя её нежные плечи, шею, грудь.
   – Любимая моя, – шептал он. – Забудем: ты – своего Джакомо, я – свою невесту. Ещё не поздно. Я хочу, чтобы ты была моей женою!
   – Стать синьорой Бельямини? – смеялась в ответ Гвиневера. – Что ж, мне нравится такое имя. Но посуди сам, что будет, если я соглашусь. Ты запрёшь меня в своём московском доме, как это принято у вас. Я буду рожать тебе детей, а ты будешь ездить повсюду и заводить себе любовниц. Не лучше ли встречаться тайно? В этом такая неизъяснимая сладость! Разве не так?
   – Да… Так… Так!
   Вдруг доверенная служанка Гвиневеры прибежала с сообщением о том, что синьоры Беллардинелли и Котарди въезжают в Лядские ворота. Иван кинулся одеваться, а Гвиневера оставалась в постели и весело смеялась над его испугом. Нехотя тоже встала и принялась неторопливо надевать на себя рубашку, подошла к зеркалу с расчёской.
   – Если тебя увидят бегущим отсюда, вот тогда и впрямь что-нибудь заподозрят, – ска зала она Ивану. – А если ты останешься, мы скажем, что ты оказал честь явиться, чтобы встретить моего отца.
   Так оно и получилось. Иван и Гвиневера, как ни в чём не бывало, встретили прибывших Котарди и Беллардинелли. И никто ничего не заподозрил. Напротив, всё только рады были приветствовать того, кто в будущем станет московским тысяцким.
   А народу приехало в дом у Лядских ворот видимо-невидимо! И не только фряги, а в большей мере – литвинов множество нагрянуло. И был среди них один весьма важный пан. Немолодой, но с виду крепкий. Его не сразу подвели знакомиться с Иваном, и лишь потом, когда расселись за столом, и Вельяминов оказался на другом конце стола напротив этого главного пана, выяснилось, что тот за птица.
   Беседы велись на русском – фряги на нём говорили кто хуже, кто лучше, а у литовцев и свой-то язык был почти русский. Лишь с некоторыми своеобычными словами и оборотами речи.
   – Моя чаша за Литва и Русия, – поднял чашу с вином хозяин дома. – За велики князи Литви Ольгиерди и за велики князи Московии Джованнио. – Произнося это, он сначала качнул своей чашей в сторону главного литовского гостя, а затем в сторону Вельяминова.
   Важный гость из Литвы кивнул ему, слегка приподнял свой кубок в знак того, что пьёт за здоровье Ивана. И Иван кивнул ему и выпил за его здоровье.
   – Кто сей? – спросил Иван у Беллардинелли.
   Тот в ответ загадочно улыбнулся и сказал:
   – Посол от Ольгерда.
   Литовец, словно услыхав, что говорят о нём, громко заговорил:
   – Я велми уважаю великого князя Ивана Ивановича Московского. Мне много известен и тысяцкий Василий Васильевич Вельяминов. И я лично знаю его. Мы даже ся обменовали подарками. Егда молодый Вельяминов приедет на Москву, я прошу передать Василию Васильевичу уважение от великого князя Ольгерда.
   – Благодарю, – отвечал сын тысяцкого. – Непременно передам.
   Беседа неторопливо шла дальше, разливалось вино, подавались разнообразные кушанья, небольшими кусочками, а не так, как на Руси – целыми блюдами.
   Время от времени на него накатывал жгучий стыд, что он сидит рядом с тем, невесту которого он совсем недавно соблазнил…
   Хотя кто кого соблазнил? Разве Иван Гвиневеру, а не она его?..
   Но разве он не мог устоять?.. Увы, нет, не мог!
   – А сам князь Ольгерд не собирается посетить Киев? – обратился он к литовскому послу.
   – У Ольгерда есть причины временно ся не появлять в Киеве, – ответил тот.
   – И ему хотелось бы, чтобы когда синьор Джованнио в скором времени приедет в Москву, он ничего не говорил бы великому князю Московскому о том, что видел посла Ольгерда в Киеве, – произнёс отец Гвиневеры, синьор Котарди.
   – А разве я собирался ехать в Москву? – удивился молодой Вельяминов и невольно взглянул на Гвиневеру, скромно сидящую подле своего отца неподалёку от важного литовского гостя и вдалеке от жениха и любовника. После киевских встреч с нею у Ивана не возникало ни малейшего желания ехать на Москву. Особенно после того, что случилось сегодня!
   – А разве синьор Джованнио не перенёс свою свадьбу на лето? – с улыбкой спросил жених, совсем недавно обманутый своей невестой. – Лето в полном разгаре.
   – Если надо, я могу перенести свою свадьбу и на осень, – нахмурился Иван Васильевич. – Так же, как и ты с Гвиневерой.
   – Кроме того, мы получили известие, что князь Московский отравлен недругами и слёг в тяжкой болезни, – сообщил синьор Котарди. – И мы полагаем, что синьор Джованнио должен будет поспешить в Москву, как только мы попросим его об этом. Киевский князь возьмёт на себя труд опекать митрополита Алексея.
   – Отчего же вы все решили возможным советовать мне, что делать? – возмутился Иван Васильевич, и вдруг струсил, вдруг затосковал, как зверёк, осознавший, что попал в ловушку.
   – О нет, мы ничего не советуем и не приказываем! – поспешил исправить положение Беллардинелли. – Просто мы считаем тебя нашим лучшим другом. И я лично прошу тебя, синьор Джованнио, вскоре отправиться со своим отрядом в Москву, ничего не сказывать митрополиту о болезни Московского князя, а Московскому князю ничего не говорить о том, что ты видел в Киеве посла великого князя Литовского. Разве тебе трудно будет выполнить мою личную просьбу? – Жених Гвиневеры как-то по-особенному нежно взглянул на Ивана и добавил: – В знак благодарности за те особые любезности, которые ты получил в моём доме.
   Иван хотел ещё что-то возразить, но ему стало очень стыдно за то, что он сидит рядом с этим благородным фрягом, который так к нему расположен, а он, свинья, стал тайно любовником его невесты!
   И молодой Вельяминов покорно кивнул: – Ради нашей нынешней и будущей дружбы я готов исполнить то, о чём ты просишь меня, достопочтенный Джакомо.



   Глава 6
   И тьма его не объят


   – Лучше бы я оставалась слепою! – не раз и не два на дню говаривала несчастная царица Тайдула. И немудрено. Каково ж было ей видеть на троне убийцу своего сына и осознавать, что этот злодей её родной внук! Сие не вмещалось в сознании, мозг готов был лопнуть. Она рада была бы снова ослепнуть, а ещё лучше обезуметь, дабы не терзаться страшными мыслями. Но ни слепота, ни безумие не шли на её призывы.
   Отцеубийца Бердибек. Хан Золотой Орды. Неслыханное дело! Воскресни Чингисхан, он бы такого не простил своему потомку!
   Мало и того, что отца убил… Будто демоны вселились в Бердибека, да не два-три, а целая сотня. Исчезло заведённое при золотоордынском дворе мусульманское благочестие. Пирам и увеселениям стали предаваться ежедневно, еженощно, ежечасно.
   Но и это не всё! Страшно осознавать, стыдно вымолвить… Одного из своих нёкёров, красавчика Ахмыла, приблизил к себе Бердибек пуще других и полюбил, как любят женщину. И стал Ахмыл ему любезнее всех жён, приобрёл власть над ханом, как бывает, когда старик влюбится в молоденькую и капризную стерву, и та вертит им туда-сюда как хочет. Но только Бердибек был далеко не старик, и Ахмыл – не молодая женщина, а мужчина, хоть и испорченный.
   Сыновья Бердибека люто ненавидели Ахмыла, сгорали от стыда за отца, а старший Момат в лицо Бердибеку говорил:
   – Никогда не знала Золотая Орда подобного паскудства!
   Даже при гостях Бердибек не стеснялся ласкать и целовать гнусного Ахмыла, одетого в немыслимые одежды и усыпанного с ног до головы драгоценными каменьями. Великий князь Иван, приехав в Сарай и наблюдая сие непотребство, краснел, как рак, по-новому оправдывая своё прозвище «Красный». Но ничего не сказал противного, за что был отпущен ханом с почестями и снова получил ярлык на великое княжение.
   Момат, более других переживавший за отца своего, совершил паломничество в Мекку и отныне к его имени добавилось почётное звание ходжи. Но недолго суждено ему было носить это звание. Посланный в Русскую землю утвердить границы между Москвой и Рязанью, вскоре Момат Ходжа был вызван к отцу на суд.
   – Отвечай, негодный сын мой, правда ли, что ты намеревался убить меня и моего возлюбленного Ахмыла, чьё лицо прекраснее всех лиц на свете, а гибкости стана позавидует любая женщина?
   – Это он, выродок, поди, наклеветал на меня! – воскликнул оскорблённый сын. Ахмыл, лёжа в наглой позе, с презрением скривил губы и по-женски закатил глазки. Момат Ходжа набросился на него и ударом кулака вбил в глотку кадык. Извращенец захрипел, выпучивая глаза, упал со своего лежбища, пару раз перевернулся, катаясь по полу и затих мёртвый.
   Всё случилось до того внезапно и неожиданно, что присутствующие оцепенели, и Момат Ходжа, не встречая препон, бросился бежать.
   Бердибек рыдал над остывающим трупом любовника и некоторое время не в силах был отдавать приказы. Наконец, придя в себя, велел догнать сына и вернуть в Сарай, а если окажет сопротивление, убить.
   Посланные в погоню так и сделали. Понимая, что если они схватят Момата и приведут пред грозные очи Бердибека, хан может своей рукой совершить и сыноубийство, они закололи несчастного благородного юношу, а потом сказали, что он свирепо, как барс, защищался, и не было никакой возможности пленить его.
   И пуще прежнего в Орде возненавидели Бердибека. К чёрной славе отцеубийства добавилась не менее чёрная слава детоубийцы. Недолго бы он продержался после смерти Момат Ходжи, если бы не эмир Мамай и не нойон Товлубей, которые держали всех в страхе и повиновении Бердибеку. Всюду они раскрывали заговоры, и немало голов, повинных и невиноватых, слетело с плеч в те лето и осень.
   А Тайдула почернела от горя. Оплакала сына, теперь оплакивала любимого правнука и желала смерти внуку. И неоткуда было ждать ни утешения, ни помощи. А когда потоки слёз исторгались из её очей, она вспоминала того, кто научил её плакать, и по-своему молилась ему:
   – Приди, свет! Приди, светлый! Положи руку свою на голову проклятого Бердибека, и пусть он ослепнет, а потом пусть чума скрутит его, а потом пусть он весь вспыхнет и превра тится в горстку пепла, которую развеет ветер!
   Однажды после такого обилия слёз и молитв, обессилев, она упала и уснула, и тот, кого она так упрашивала прийти вновь, приснился ей. Она увидела его в просторной палате, но очень скорбного. И он сказал ей:
   – Рад бы и прийти на зов твой, хатунечка, да не могу, сам сижу скован, не выпускают меня отсюда!
   Проснувшись на другой день, Тайдула отправила гонца узнать, где и как теперь митрополит Алексей. Гонец вернулся через пару недель и сообщил, что русский первоиерарх жив и здоров, а ныне вот уже девятый месяц находится в Киеве, где у него много накопилось дел.
   – Отправьтесь же к нему в Киев и прикажи те, чтобы он снова приехал ко мне! И пусть вер нёт мне мою слепоту!

   А святитель Алексей и впрямь находился в заточении. Не в темнице, не в узилище, а в хорошем доме и при хорошем обращении, в тепле и сытости. Но – под замком.
   На другой день, когда митрополит Киевский и всея Руси собрался переселиться в Киево-Печерскую лавру, стража окружила митрополичий двор, явился князь Василий и объявил:
   – Прости, отче Алексию, но, посовещавшись, решили мы, что не можно тебе отныне никуда передвигаться, а полезно будет временно оставаться на своём дворе.
   – Что значит «мы»?! Что значит «полезно»?! – чуть не задохнулся от гнева святитель.
   – Мы, сиречь сановные паны киевские, – отвечал князь Василий. – А полезно тебе, святителю отче, Успенским постом тут находиться и никуда не передвигаться. Для того и пост.
   – Это ты кому, княже, речешь?! Митрополиту Киевскому и всея Руси?!
   – Митрополит ты, отче, и впрямь Киевский… Но дюже долго на Москвах обитаешь. Вконец обмосковился.
   – Стало быть, хотите, чтоб я облитовился?
   – Хотим, чтобы ты тихо-мирно посидел тут и хорошо подумал. О многом подумай, отче! И прости нас грешных.
   – А ежели я отпишу великому князю Ивану, да он пришлёт войско меня вызволить?
   – А коли не напишешь, то он и не пришлёт, – зло ухмыльнулся князь Киевский. – Остынь, отче! Да вразумят тебя Господь Бог наш Иисус Христос и Пресвятая Дева Мария!
   – Да ты… Да как ты… Да я… – Кровь ударила митрополиту в голову, дневной свет погас в его очах, стало темно, будто во мраке, в коем пребывали добровольные затворники Руф и Вениамин. И не было в том мраке света, который во тьме светит и тьма его не объят.
   Святитель задохнулся, сделал шаг в сторону, шаг назад… И – упал навзничь. Андроник и слуги бросились к нему на помощь, подняли, понесли в кровать.

   Успенским постом он хворал. Правая сторона поначалу оставалась неподвижной, но понемногу молитвами, а также и с помощью снадобий, которые присылал из Псково-Печерской лавры монах Ипатий, руки и ноги обрели былую подвижность.
   В праздник Успения митрополит Алексей только присутствовал в храме Святыя Софии. Служить не мог.
   К сентябрю дела его стремительно пошли на поправку. Но поставленные князем Василием стражи не выпускали за пределы митрополичьего двора, а московский отряд младший Вельяминов, как на грех, увёл в Москву, оставив митрополита на попечении у киевлян.

   Особенно святитель почувствовал прилив здоровья после того, как пришло известие из Орды.
   – Новость-то! – докладывал инок Андроник. – В Орде Бердибека убили! Испил тую же чашу, коей напоил отца своего Жданибека и братью свою!
   – Вот дела! Кто же убийца, не ведомо?
   – Ведомо. Сыскался ещё один Жданибекович – Наурус!
   – Ах, бедная Тайдула! – вспомнилась мигом Алексею исцелённая им хатуня. – Экий вокруг неё клубок змей! Сперва сын поубивал своих братьев. Потом родной внук убил самого Джанибека. После тот же злодейский внук за любовника убил собственного сына, Тайдулина любимого правнука. А теперь какой-то Наурус убил ея внука! Бедная, бедная хатунечка!
   – Вот уж кого жалеть-то…
   – Не скажи, Андрониче. Живая душа. Да и ни от кого не было нам столько покровительства в Орде, сколько от этой стареющей вдовушки.
   – Сказывают, не только Бердибек убит, но и его доброхот окаянный, Товлубей. И многие иные злые советники Бердибека.
   – А Мамай?
   – Тот избежал. Скрылся.
   – Жаль! Прости Господи… Ну а кто теперь новый царь ордынский? Оный же Наурус?
   – Нет, посадили Бердибекова сводного брата, Кулпу.
   – Разве Кулпа сын Жанибека?.. Что-то мне казалось, он племянник… Хотя, у них там поди разберись, кто чей сын, от какой из многих жён! Сдаётся мне, сей Кулпа не сын Жанибека. Самозванец. Однако… Зело славно! Кем бы он ни был, а у Кулпы дети крещённые – Михаил да Иван. Глядишь, Орда вся креститься начнёт. Добрые вести. Хотя про убийство тако грешно сказывать, но видит Бог, всё к лучшему оборачивается.
   – Только вот что-то князь Иван не спешит нам на помощь.
   – А точно ли дошли до него вести про моё заточение?
   – Трижды уж посылали.
   – Быть может, на Москве дел много иных, нежели митрополита вызволять, – вздохнул горестно Алексей.

   В тот же день, а точнее, в ту же ночь случилось то, чего и он даже не ожидал. Ворвались, схватили его и Андроника, повязали глаза и, крепко держа, повели неведомо куда, усадили в повозку, везли с горки под горку, с горки под горку – Киев-то весь на горках – и доставили куда-то, снова вели, до боли крепко сжимая предплечья, наконец, развязали глаза и покинули в довольно просторной келье, но без окон, на столе свеча горит, в разных концах – кровати, и более ничего.
   – Где ж это мы? – спросил Андроник, переводя дух.
   – Вряд ли скоро узнаем, – ответил святитель. – Иначе бы нас не везли сюда татьбою. Стало быть, упекли нас с тобою, Андронюшко, в более строгое узилище. Возблагодарим Бога за такое испытание. Завтра праздник Усекновения честныя главы Иоанна Крестителя. Пост наистрожайший. Станем же и мы отныне крепче поститься. Во избавление от грехов. И пусть Господь устрояет судьбу нашу. Всё, что ни даст, всё благо! Слыхал, сынок, про добрую судьбу Иоанна Кантакузена, царя Константиноградского? Его свергли, а он – в монахи, и, сказывают, весьма благочестивый монах получился, пишет летопись своего времени.

   Так началось для Алексея и Андроника новое житьё-бытьё в неведомом месте. Два раза в день к ним приходил пристав, приносил пищу и воду, подметал в келье, проветривал помещение, в котором из-за отсутствия окон всегда бывало душно.
   – Ты смотри, и пристава нам глухого и не мого дали, – усмехался святитель. – Скажи, милейший, где мы находимся?
   Пристав только мычал, угукал и разводил руками, показывая, что глух и нем, ничего не понимает, а и понимал бы, так не смог бы ответить.
   – Экое ты погутькало! Ино принеси нам бу маги и чем писать, – говорил митрополит, по казывая знаками, чего он добивается, но при став в ответ так же знаками и гугуканьем давал понять, что сие запрещено.
   Узники, сговорившись, из приносимого приставом вкушали только хлеб и воду. Всё своё время они отдавали молитве, и святитель радовался:
   – Какую милость Господь оказал нам! Ведь честно сказать, я, Андрониче, давно так помногу не молился, как ныне. Только когда был в монахах в Богоявлении, да и то меньше, чем теперь. А потом, как блаженный Феогност назначил меня своим наместником, всё меньше и меньше времени было на долгую и проникновенную молитву. Дела и дела. Съедали мою молитву! То ли соделалося ныне! Как хорошо, право слово! Век бы сидел в этом узилище. Ведь ты подумай, сыне мой, до чего нам легко, что мы даже не ведаем, где находимся! Ничто нас не отвлечёт. Ино даже затворники Руф и Вениамин… Они же знают, что находятся в затворённых кельях Киево-Печерского монастыря, им время от времени сообщают о событиях земного бытия, они могут выйти, когда заблагорассудится. А нас милостивый Господь ничем не отвлекает от общения с Ним. Ничем!
   – Истинно! – отвечал с восторгом Андроник. – Мне такое и в голову не приходило. А ведь и впрямь благодать Господня!
   – Впрочем, нет, – тотчас сам себе возражал святитель. – Есть преграды между нами и Господом. Это мы сами. Было бы ещё лучше, кабы нас с тобой в отдельные кельи поместили. А так мы с тобой разговариваем и отвлекаемся от Бога.
   – Но ведь о Боге и беседуем!
   – Одно это и утешает меня.
   В другой раз иная мысль озарила митрополита:
   – А знаешь что, Андрониче… Давай во всём будем аки Руф и Вениамин! Не станем более при свече жить. А полной чашей во мраке заточения!
   – И воздуха будет больше, – согласился инок.
   С того дня они погрузились во мрак, а свечу сунули в руки приставу и показали: уноси, мол, прочь! Пристав удивлялся, мычал, но слушался. Со временем он и прочую еду перестал приносить, только хлеб и воду. И не дважды в день, а единожды.
   Во мраке они беспрестанно молились. Проснувшись от сна, совершали полный чин утренних молитв, перечисляли всех, о ком просили Господа, да дарует им здравия духовного и телесного и мирная и премирная благая, и тех, о ком просили Всевышнего, да простит Он им вся прегрешения их вольная и невольная, даруя им Царствия Небеснаго. Затем с душевным трепетом приступали к молитве Иисусовой. Действовала она дивным образом.
   – Господи, Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя грешнаго!
   Бессчётное число раз повторяя эти восемь слов, постепенно погружаешься в несказанное море блаженства. Наступает миг, когда потоки слёз сами собой хлынут из глаз, неизъяснимо сладкие. А когда высохнут слёзные потоки, приходит тишина. Ты продолжаешь повторять Иисусову молитву и она несёт тебя вверх, ты летишь по небу, хотя плоть твоя остаётся на земле…
   И вот, на третий месяц заточения настал день, когда открылся Алексею свет светлый, о котором проповедовал Григорий Палама и говорили Руф и Вениамин.
   Вдруг замерцало что-то в келье, аж сердце заколотилось от испуга…
   – Господи, Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя грешнаго!
   И озарились в углу иконы – Спас и Богородица – тихим, как бы сапфировым светом, николи неведомым доселе. Силы стали покидать святителя, но он набрался мужества и продолжал повторять и повторять – делать молитву Иисусову. И свет не исчезал, озаряя иконы.
   Он искоса глянул на руку, совершающую очередное крестное знамение, и увидел, что и она слегка озарена светом светлым. Радость охватила его, но он старался не дать этой радости полностью овладеть им, боялся, что она спугнёт пришедшее чудо.
   – Нет его в Киеве, и нигде нет! – докладывали царице Тайдуле. – Отбыл, а куда – никто не ведает. Пропал!
   – А что же в Москве про то сказывают? – возмущалась хатуня.
   – Там все горюют о князе Иване, хворает он сильно, при смерти.
   – Он же ещё молодой такой. Красивый… Сколько ему? Тридцать?
   – Тридцать три.
   – Рано болеть.
   – Видно, отравили князя. Русские травят друг друга.
   – Ну да, а мы душим, сворачиваем головы, переламываем позвонки. Это, конечно, честнее…
   Сильно постарела Тайдула за последние три года, с тех пор, как убили Джанибека, а потом покатилась череда кровавых убийств. Очи свои выплакала, и выцвели очи, некогда ярко-зелёные, потускнели. За всю свою жизнь отплакала Тайдула, некогда хвалившаяся, что никогда не плачет.
   Теперь совсем чужой человек был на ордынском троне, хан Кулпа, выдававший себя за сына покойного Джанибека.
   Дети его, окрещённые Сарайским епископом Иваном, приходили к Тайдуле, расспрашивали, что она чувствовала, когда митрополит Алексей излечивал её от слепоты.
   – Не знаю… Не помню… – сухо отвечала она.
   – Ты слёзы пролила, потом свечу увидела, мы наблюдали это, – говорил старший, Михаил Кулпич.
   – Как же ты не помнишь? – удивлялся младший, Иван.
   – Не мучайте меня, я забуду скоро, как меня-то зовут, – отмахивалась некогда могущественная и красивейшая владычица.

   А на Москве и вправду умирал великий князь Иоанн Второй – Иван Иванович Красный. С июля слёг. Поначалу испугались: чёрная смерть возвращается! Уж очень похожие были признаки – кололо под рёбрами, головные боли, умопомрачение… Но потом это прошло, князь возрадовался, а рано – осенью стала у него опухать и расти печень. Ляжет на правый бок, она – будто рыбу под рёбра подложили. На левый бок – рыба шевелится и тянет, переваливаясь сверху книзу. Ляжет на спину – она в живот плывёт, давит. А перевалится животом к постели, рыба того и гляди сорвётся и уйдёт из садка в тёмные воды…
   С каждым днём всё хуже и хуже. Чем ближе к зиме, тем он чернее становился, и уже не прекращались боли во вздувшейся рыбе.
   – Где же мой духовник? – спрашивал и спрашивал Иван Иванович. И в ответ слышал одно и то же:
   – Нигде не могут сыскать. Был в Киеве до Успенья. Ударом лежал свален. Потом, сказывают печерские монаси, хотел к ним перебраться из митрополичьих палат, да куда-то уехал, и с тех пор вот уже сентябрь, октябрь, ноябрь начался – о нём ни слуху, ни духу.
   – Не в Цареграде ли он? Не у Григория своего Паламы? Сказывал, что хочет ещё раз у него в гостях побывать, – в надежде кряхтел от боли несчастный Иван Иванович.
   – Сыщется! – твёрдо говорил тысяцкий Вельяминов. – Должен почуять, что духовному чаду его худо.
   Великий князь от боли впадал в состояние бреда, и последние слова мучили его, искажаясь: «Худому чаду его чудо… Чудому хаду его духо… Чумному хаму хохо хухо…»
   Сколько раз он исповедовался своему наставнику, сколько раз плакал под его епитрахилью, сколько раз целовал руку старца Алексея… И вот теперь, когда духовный отец особенно необходим на Москве, нет его! Тайдулу исцелил, а к нему не спешит, чтобы совершить ещё одно чудо! Как же так? Как так? Ничего не понятно в этом мире! Чем же он, Иван, прогневал Бога, что нету поблизости того человека, без которого смерть!
   – Могли и упрятать его киевляне парши вые, – высказывал предположение всё тот же Вельяминов. – Сказывают, к ним по осени сам Ольгерд наведывался. Да с побочным митропо литом Романом. Они нашего Алексея и того… С глаз долой. А сами Роману предоставили потен цию – служить в Святыя Софии. Срам какой! Буд то Роман митрополит Киевский, а не наш Алексей!
   – Господи, мука какая! До чего же болит, спа су нет! – корчился больной князь. – А не послать ли войско на Киев?
   – Войско-то можно… – мялся тысяцкий. – Но это война с Ольгердом. А мы теперь с ним воевать не готовы. Войско переоснащается. Науку воевать изучаем по старинным книгам. Годик дай – тогда повоюем.
   – Годик! Прожить бы мне годик-то сей!
   К мукам телесным добавлялись муки сердечные – жалобно было взирать на любезную супругу, Александру Васильевну, как она не может сдерживать слёзы, и всё шепчет, шепчет ласковые слова и прошения не умирать. Но хуже всего князю было видеть, как страдает за него девятилетний сынок. Милый его увалень Димитрий. С недавних пор стал он отличаться от остальных своих сверстников полнотою, ходил в раскачечку. Маленького, бывало, не заставишь ничего есть, а теперь вдруг полюбил покушать. От блинов, от пирогов – за уши его не оторвёшь. Но при том – до чего ж сердечное дитя!
   – Батюшко родный! Как бы я хотел, чтобы вместо тебя у меня так болело!
   – Что ты, что ты, сыночек! Пусть у тебя никогда ничего не баливает. Храни тебя Господь, соколик мой ясный! Хоть бы твой крёстный объявился! Придёт, приласкает всех, скажет: «Дети…» И всё как рукой снимет!

   А крёстный Димитрия продолжал пребывать во мраке заточения, ежедневно делая молитву Иисусову, пребывая в несказанном свете, который отныне и Андронику стал являться. И в недолгих перерывах в молитвенном бдении оба обменивались короткими беседами:
   – Ну как было?
   – Так же. Невозможно сказать.
   – За что такая любовь Господня?
   – Стало быть, Он нас Своей любовью к чему-то готовит.
   – К мученичеству?
   – Боязно, сынок, и загадывать…

   И вдруг однажды тревожное видение было Алексею. Сильно всколыхнуло душу. Привиделось, будто князь Иван Красный подходит к нему на исповедь. Лицо у князя, и без того известное своею красотою, теперь было особенно ясное, чистое, радостное. И вдруг, подойдя, Иван молвил:
   – Отныне не тебе. Ему! Крестника не за будь!
   И – исчез!
   Стряхнув сон, Алексей всполошился. Доселе пребывая в радостях молитвенного подвига, он ни разу не потревожился мыслями о том, как там теперь на Москве. А ведь последнее, что он знал, это что убили Бердибека и ордынским царём стал Кулпа, отец двух крещёных сыновей.
   И что же? В мире всё стало тихо и благостно? Да, быть может, и Кулпу уже тоже придушили бесермены ордынские. И что это за странный сон об Иване? Слишком уж явственное было видение. «Крестника не забудь!» Это, стало быть, Дмитрия. Если Иван уходит исповедоваться на небеса… Дмитрию всего-то девять лет от роду. Кто его поставит на Москве князем?!
   Он поведал о своём видении и своих тревогах Андронику. С этого дня оба стали усиленно молиться о здравии князей московских, а на другой день ещё одно видение было святителю – сам Григорий Палама явился к нему в сапфировом свете, с улыбкою поклонился и исчез.
   Вскоре в их добровольную темницу заглянул киевский князь:
   – Ну что, отче Алексию? Тайдулу спасал, а себя спасти не можешь?
   – Я тут спасаюсь лучше, чем где-либо, – отвечал святитель. – Благодарю тебя, княже, что предоставил мне поприще для молитвенного подвига. Храни тебя Боже.
   – Ишь ты!.. Сказывали мне, как вы тут подвизаетесь.
   – Кто же сказывал? Неужто глухой и немой приставка?
   – Бывает, что и стены говорят. А почто не спросишь, как там у тебя на Москве? Али ты уже наш, киевлянин?
   – Ну и како там на Москве?
   – Известие получено. – Князь на какое-то время умолк, затем стал произносить с большими перерывами между каждым словом: – Великий… князь… Иван… Иванович… Красный…
   – Знаю, – сурово перебил его митрополит. – Преставился. Так?
   – Кто донёс?! – так и вскинулся киевлянин.
   – Ангелы. Чем же он помер?
   – Про то не доложили аньделы?
   – Так чем же?
   – Печенью. Сказывают, отравлен бысть.
   – Давно ли он скончался?
   – Неделю назад. Перед самым апостолом Филиппом. Конец Москве! Малолетку Димитрию царь ордынский ярлыка не выдаст! И ты ему в том не поможешь. Сидишь тут, затворничаешь… – Киевский князь ехидно усмехнулся. – Чудесами тешишься. С аньделами беседуешь.
   – Так отпусти меня, я и помчусь на Москву.
   – Не время, отче. Совершай свой молитвенный подвиг. Дам тебе ещё возможность насладиться затворничеством.
   – Добрый ты, ничего не скажешь.
   – Такова моя к тебе христианская любовь.
   – Храни тебя Господь за неё! А не слыхано ли из греков что-либо о Солунском архиепископе Григории, прозвищем Палама? Ангелы говорят, он тоже преставился.
   – Про то не слыхано. А вот к тебе посол от Ольгерда, великого князя Литовского, Жмойтского и Русского. Хочет с тобой побеседовать. Примешь?
   – Как, Андрониче, примем Ольгердова киличея? – спросил митрополит своего однокелейника.
   Вскоре в их келью, опираясь на палку и прихрамывая на правую ногу, вошёл уже не молодой, статный и красивый литовец в пышном сверкающем наряде, с сильным пронзительным взором ясных голубых очей, с седоватою русою бородой. Лысеющая его голова была не покрыта. Некоторое время он с огромным любопытством изучал обстановку и двух затворников, один из которых был первоиерархом Русской Православной Церкви. Наконец посол заговорил на своём литовском языке, где среди обычных русских слов так и высверкивались причудливые словечки и необычные для русского слуха обороты речи, будто нарочно вставленные для особицы.
   – Князь великий Ольгерд, Литовски, Жмойтски и Русски, желает тебе здравия, свя тителю Олексию, митрополиту Киевску и всея Руси. Он хочет мира и прислал мене, дабы я уверил тебе в его хрыстыянском почтении.
   – Того же и князю Ольгерду передай, – слегка поклонился святитель.
   – Прошли тыи лета, – продолжал литовский посол, – егда Ольгерд був противец хрыстыян. Десять роков тому назад князю Ольгерду вельми сподобалася една девица. Она дюже хранила чистость. И князь Ольгерд просил ее себе в малжонку. Но ему рек отец ея: «Я бых за тебе рад дал дочку свою, лечь ми ся не годит дочки своея хрыстыянски за тебе поганина дати. Ачкольвек еси пан велики, а коли ся охрыстышь в нашу виру, я ее за тебе дам». Князь Ольгерд тогда вельми огорчен бысть и побивал хрыстыян.
   – То нам ведомо. Добавил к сонму великих мучеников за веру, – тяжело вздохнул Алексей. А посол продолжал:
   – Но ныне князь Ольгерд сам стал хрыстыянин. И коли князь Ольгерд понял за себе жону красну Ульяну витебскую, для которое ж князь
   Ольгерд охрыстылся в русскую виру. И рымское виры, и поганское виры в Литве паки уже несть, а только русская змешалася.
   – Любо мне слышать такое, – улыбнулся святитель. – Чего же хочет от меня великий князь Ольгерд?
   – Князь Ольгерд справедливы и много валки мевает. И панует фортунливе. Князь Ольгерд речет, что хочет мира и любви людзем русским и всем князем русским. А докончают межу собою, что всей братии быти послушно великого князя Ольгерда, и быти им з Ольгердом завжды и до живота у великой правде и любви братерской. И на том межи себе и присягу да вчинят. А тебе тогда быти единым митрополитом Киевским и Виленским и всея Литвы, Жмойды и Руси.
   – А как же Роман? Его куда?
   – А Роману быти архибискупом Волынским.
   – Вот оно как! – восхитился святитель Алексей. – Замысел великий и похвальный! Но вот что, князь Ольгерд, скажу я тебе так…
   Мнимый посол встрепенулся, забегал глазами, уличённо улыбнулся.
   – Меня, сынок, не обманешь, – сказал ми трополит Киевский и всея Руси. – Я сразу увидел, что ты не посол.
   – Недаром тебя величают не токмо наивысшим попом русским, но и великим ворожбитом, – процедил Ольгерд.
   А святитель, словно стал выше ростом, вырос над литовским князем:
   – В заточение меня бросили по твоему велению?
   – Так есть.
   – Стало быть, вот что, ясновельможный Ольгерде, замысел твой добрый, и зело прият но слышать про то, как ты стал христианином. Подобно Савлу, обратившемуся в Павла. По добно князю Владимиру Красно Солнышко, принявшему Христа всем сердцем. Вижу и тебя новым господарем православным. Однако, не быть тебе, Ольгерд, господином над всеми князьями русскими. А условие моё таково: я со гласен стать единым митрополитом всея Руси и Литвы и Жмуди и благословлю тебя быть на званным братом моему крестнику и духовному чаду, князю Димитрию Ивановичу…
   – Але он…
   – Не спеши перебивать! Да, ему ещё только девять лет от роду, это так. Но отрок смышлёный и в будущем предрекаю ему великую славу, какая на Руси будет громче звучать, нежели твоя. Хотя ты и есть вельми могущественный господарь и справедливый, и много валки меваешь, и пануешь фортунливе. А вот тебе моё благословение: быть братом Димитрию, а Литве и Жмуди быть сёстрами Руси. Принимаешь такое благословение, подходи, я благословлю, как положено. А нет, молча поворачивайся и уходи. И пусть тебя тогда Роман благословляет.
   Ольгерд стоял и недоумевающе смотрел на затворника.
   Ему казалось, он придумал такое согласие, от которого святитель Алексей никак не может отказаться, особенно учитывая малолетство и беспомощность нынешнего наследника московского престола. А этот митрополит отчего-то упёрся и отрекается от явной выгоды и себе, и всему народу русскому.
   – Але увидишь, яко в скоры роки моими будут и Киев, и Чернигов, и Брянск, и Смоленск, и Вязьма, и Тверь, – промолвил Ольгерд с озорством в голосе. – А там и Москва моя будет.
   Он горделиво развернулся и чинно отшествовал прочь из кельи Алексея и Андроника.

   С того дня митрополит и монах в обычную череду молитвенных бдений стали добавлять одну новую молитву:
   – О, святая великомученица Анастасия! Ты, рекшая игемону: «Несть места, где не было бы Христа». Ты, Христа ради достояние отца своего расточившая бедным и страдающим. Ты, узы многим и премногим узникам дивно разрешившая и свободу им даровавшая. Ты, многие муки претерпевшая. Ты, смерть, подобную Христовой, ликуя, себе избравшая. Моли Бога о нас, святая Анастасия Узорешительница, яко мы усердно к тебе прибегаем, скорой помощнице и молитвеннице о душах наших.
   И день за днём они по многу раз произносили эту молитву в надежде, что святая, к которой они обращались, найдёт способ дать ключ к их свободе.

   А на Москве царила скорбь. Приближался сороковой день кончины великого князя Ивана Ивановича, которого при жизни за его красоту звали Красным, а теперь, после смерти, вспоминая, каким он был добрым и мирным человеком, добавили новое прозвище – Кроткий. То и дело вспоминали, как перед кончиной в последний раз его исповедовал игумен Богоявленского монастыря Стефан Радонежский, а бедный Иван уже бредил и видел в Стефане своего духовника:
   – Отче Алексею! В твои руци отдаю сына моего Димитрия… Да будет он великим князем московским. Ты же держи его под своей епитрахилью, не остави его своим покровительством.
   Так он и умер, полагая, что святитель Алексей нашёлся, что он здесь, на Москве, а, значит, Москва и дети в надёжных руках.
   А вдова новопреставленного, великая княгиня Александра Васильевна, со слезами вспоминала, как когда она стояла у смертного одра своего супруга, тот уже видел в ней не её:
   – Смотрит на меня своим кротким взором и речет: «Матерь Пресвятая Богородица! Не остави детей моих и жену!»
   Александре ещё не было и тридцати. Жить бы да жить с хорошим мужем, но вот – его нету!.. А дети ещё малолетние, старшему, Дмитрию, всего-то девять. Хотя бы ещё лет семь повременил Иван с кончиною!
   Страшно было всем: что отныне станет с Москвой? Вот уже много лет она возвеличивалась над остальными городами русскими, и теперь потеряет ярлык. И Тверь, и Суздаль, и Рязань, и Смоленск – все бросятся рвать её на части. Никому не прощается былое, но утраченное первенство!
   Москва готовилась к войне, которую стоило ожидать с любой стороны света. В эти снежные декабрьские дни бояре, собравшись в Кремле, присягнули беспрекословно подчиняться тысяцкому Василию Вельяминову, родному брату овдовевшей и придавленной горем княгини Александры.
   Вельяминовы были древним родом. Их славный предок, варяг Африкан, перешёл на службу к Ярославу Мудрому и принял Православие под именем Вениамин, что по-русски обычно произносилось как Вельямин.
   Василий Васильевич, любя иноземные слова, называл людей, стоящих за него, «ратной фасцией»:
   – Бояре и люд московский доверили мне полную потенцию власти. – докладывал он княгине Александре и своему племяннику, юному князю Димитрию. – Покуда московский князь не возмужает, всё будет подчинено мне – его дяде, верховному московскому тысяцкому. Я ввожу на Москве общее военное дело – ресмилитарис. Я утверждаю стратиократию – военную власть. Моя ратная фасция защитит Москву. Сие не по гордыне моей, а токмо по необходимости делается. Будь здесь Алексей, он бы дал мне своё святительское благословение.
   Но до сих пор ничего не знали о судьбе святителя, пропавшего в Киеве вкупе со своим спутником, монахом Андроником. Митрополит – не иголка, а поди ж ты, как исчез в одну из сентябрьских ночей со своего двора в Киеве, так и не могли нигде его отыскать. Кто выкрал его, как?.. Ясное дело, что-то темнят киевляне, но как их ущучить?..
   Старший сын тысяцкого Вельяминова Иван осенью сыграл свадьбу, а в ноябре и декабре дважды с отрядом ездил в Киев искать митрополита, и оба раза возвращался с туманным докладом:
   – Всё вверх дном перевернули! Нигде нет святителя нашего!
   Больше всех страдал об отсутствии своего крёстного князь Димитрий. С самой зари своей жизни он воспитывался, как говорилось, под его епитрахилью. Святитель обучал его всему наиглавнейшему в жизни – как верить в Бога, как строить день, как вести себя с людьми, как речь держать, а главное, как ничего не бояться:
   – Мы со Христом, а, значит, нам уже ни чего не страшно. Смерть, страдания, даже унижения, всё суть пустяки. Главный страх – оказаться неугодным Богу. А ещё издревле говорится: «Русские боятся только одного – позора!»
   И теперь, часто тайком ото всех, плакал девятилетний мальчик, потерявший сразу две опоры в жизни, двух отцов своих – родного и духовного. И в слезах звал:
   – Где же ты, отче Алексию! Приди, объявись! Господи Иисусе Христе, отдай нам его!
   Молодые бояре Александр и Роман, приставленные охранять Димитрия, тоже горько переживали о том, что давно нет никаких известий об Алексее. Это они два с половиной года назад ездили с ним в Орду, когда митрополит исцелил царицу Тайдулу от слепоты. После той поездки у них появились особые прозвища. У Александра – Пересвет, у Романа – Ослябя.
   Видевшие дивный свет, изошедший из Алексея, когда совершилось то сарайское чудо, оба они дали обед воздержания и безбрачия, готовя себя в будущем к монашеской жизни. Хотя посмотришь на них и никак не скажешь, что перед тобой будущие иноки. Оба здоровенные, высокие, плечистые, лица – кровь с молоком. Сильнейшие витязи в московском воинстве, в ратной фасции Василия Вельяминова. Не зря их приставили охранять жизнь юного великого князя.
   В день сороковин новопреставленного Ивана Ивановича они пришли рано утром, дабы сопровождать Димитрия в Архангельский собор.
   И вот, когда они уже собрались выходить, в палату тихо вошла девушка. Лицо чистое, светлое. Глаза ясные.
   Подумали: княгиня Александра прислала одну из своих служанок что-то передать или сказать Димитрию.
   Но девушка вела себя странно. Она не поздоровалась, не поклонилась, а сразу заговорила. И сообщила нечто совсем неожиданное:
   – Раб Божий Алексей митрополит послал меня сказать, что он сидит в Киеве у Архангела Михаила.
   С тем повернулась и вышла.
   – Ничего не понимаю! – молвил Пересвет.
   – Догоните её! – воскликнул Димитрий. Александр и Роман кинулись исполнить приказание, но девушки и след простыл. Ещё более странным было то, что кого ни спроси, никто её не видел. А уж за тем, кто входит в княжескую палату, постоянно глаз да глаз.
   – Но мы же все трое её видели! – восклицал Пересвет.
   – И слышали! – добавлял Димитрий.
   – Вошля, сказаля и ушля, – пожимал плечами Ослябя, так и не избавившийся от своей млявости в речи.
   – И что это значит: «сидит в Киеве у Архангела Михаила»? – недоумевал тысяцкий Вельяминов, которому первому поведали о случившемся. – А точно ли, что это она про нашего митрополита рекла?
   В тот же день на Москву пришёл Сергий Радонежский, и, когда ему сообщили о случившемся утром диковинном посещении, он задумался, долго гладил свою бородку.
   Наконец с загадочной улыбкой промолвил:
   – А какой нынче день?
   – Сороковины великого князя Ивана, – ответил ему тысяцкий Василий Васильевич.
   – А ещё? – продолжал улыбаться Сергий.
   – Двадцать второе декабря.
   – И?
   – Что «и»? Скоро светлое Рождество, Христова генезия… – слегка осердился Вельяминов.
   Сергий ещё немного помолчал, испытывая людское терпение, и, наконец, объявил тихим своим голосом:
   – Сегодня – святой великомученицы Анастасии. Узорешительницы.
   Ещё помолчал и добавил:
   – А в Киеве – Выдубицкий монастырь. Архангела Михаила.


   Глава 7
   Сергий


   В праздник Крещения Господня митрополит Киевский и всея Руси Алексей радовался и веселился, освящая прорубь, как водится, вырубленную напротив Богоявленского монастыря. Он говорил:
   – За всю мою жизнь не было ещё года, чтобы я не умылся из этой ледяной купели на Неглинке. Сидя в киевском заточении, тосковал о том, что, вероятно, в сей год не смогу… Но Господь милостив!
   После того, как сама Анастасия Узорешительница явилась в Кремль и сообщила о месте пребывания Алексея, а Сергий Радонежский мудро истолковал её слова, в Киев снарядили крепкий отряд под предводительством самого московского тысяцкого. Вельяминов явился к киевскому князю и строго потребовал немедленной выдачи пленного митрополита. Князь стал лгать: знать не знает, ведать не ведает…
   – Так мы сейчас в Выдубицкий монастырь, перевернём всё и сами освободим его! – грозно сверкнул глазами тысяцкий. – А станете вос препятствовать, сюда великое войско придёт. И Ольгерд вам не поможет!
   В тот же день освобождённые из плена Алексей и Андроник вместе с московским отрядом отправились прочь из Киева, в Москву.
   И вот теперь оба они сияли на солнечном и морозном воздухе, только что приняв крещенское омовение рук и лица.
   – Не скучаешь, Андрониче, по нашему мирному заточению?
   – Положа десницу на сердце, нет, – отвечал инок Андроник. – Монастырь мой начал строиться, забот полон рот…
   – Лучшее место на Яузе! – кивнул Алексей.
   – Ах, хорошо! – ликующе воскликнул юный князь Димитрий. Он только что весь окунулся в проруби, и слуга яростно вытирал его рыхлое тело, причём, сам же слуга и крякал, будто не Димитрий, а он только что окунулся и стоит голый и мокрый на морозе.
   Мальчику хотелось на весь мир сообщать о том, как ему хорошо:
   – А я раньше боялся окунаться! И чего боялся, спрашивается? Эх, до чего же… какое благолепие!
   – Мы бы тоже погрузились, да монахам не полагается, – улыбался своему крестнику и подопечному митрополит.

   В тот же день святитель отправился в гости к Сергию Радонежскому.
   Вот уже три года Сергий был игуменом основанной им обители, а до того долго отказывался от игуменства, оставаясь простым иноком. А игуменом был Митрофан, который над Сергием и пострижение совершал. Когда Митрофан умер, митрополит Алексей ходил в Цареград. Наместником оставался в Переяславле епископ Афанасий Волынский. Он проявил волю и вопреки нежеланию Сергия возложил на него игуменство.
   Ныне в обители проживало двенадцать монахов.
   – Ну не я, так кто-то другой догадался бы… – отвечал Сергий на слова благодарности
   Алексея за то, что он объяснил слова странной посетительницы.
   Они сидели в келье Сергия, потрескивали дрова в печи, друзья хрустели сухариками и пили кипяток.
   Сухарики были самые обыкновенные, но Сергий говорил о них:
   – Отменные сухари. Хоть и не с маком, зато с просто таком.
   Кипяток он тоже нахваливал:
   – Это мои собственного изобретения щи. Запоминай предписание к приготовлению сего яства. Вскипятить воду, в неё класть ще дро снегу, крошить туда же сосулек, добавить ледышек, всё это варить, не помешивая, до полной готовности. Получается очень вкусно. Попробуй.
   Алексей пробовал сухари с просто таком, щи из столь разнообразных составляющих, и было и впрямь на редкость вкусно!
   – Помнится, ты рассказывал, как к тебе бесовская рать явилась… – сказал Алексей. – Верно ли, что на них были остроконечные шап ки и литовская одежда?
   – Вроде того… Страшно вспомнить!..
   – К нам с Андроником тоже в литовской одежде являлось человечье существо. Ольгерд.
   – Приходил?
   – Уговаривал, чтобы я всех русских князей подчинил под его властную руку. За это обещал прогнать митрополита Романа.
   – Слыхал, как Роман в Тверь приходил?
   – Слыхал. Напраснством и бесстудством. Обо мне говорил без любви. Епископ Феодор отказался встречаться с ним и никакой чести не дал.
   – Но некоторые бояре дали честь Роману, с дарами являлись. Не с пустыми руками в Литву возвратился. Князь Всеволод Холмский его сейчас привечает.
   – А морды у демонов? Какие были?
   – Звериные. Разнообразные. Медвежьи, волчьи, пардовые, кабаньи.
   – Я в детстве очень свиней боялся. И ещё чужого человека, что придёт и утащит ночью.
   – Но нет худа без добра. Зато я так нагляделся и настрашился этими демонскими привидениями в звериных обличьях, что настоящие лесные звери перестали меня страшить. Целые стаи голодных волков выли у меня по ночам у входа в келью. А я тогда жил один-оденёшенек в своей обители. Медведи тоже приходили. Лапой в окно стучали, спиной пробовали стену на прочность. Один так до сих пор, бывает, приходит.
   Правда, реже. Братию побаивается. Чудной медведь! В берлогу то ли вообще не ложится, то ли недолго спит в ней. Я ему сначала на пеньке хлеб оставлял. Потом стал у меня из руки кормиться. Сергий выглянул в окно и обрадовался:
   – А вот и он! Глянь-ка, будто нарочно для тебя явился. Пойдём кормить дурачину.
   Игумен и митрополит вышли ненадолго из тепла кельи. Сергий, обмакнув в мёд краюху хлеба, нёс её медведю. Тот при виде игумена явно обрадовался, заурчал, стал бить себя по носу передними лапами: то одной, то другою. Вежливо приблизился и взял зубами краюху из руки игумена, отошёл, положил угощение на пенёк и стал поедать.
   – Видал, каков лесной архимандрит! – за смеялся Сергий.
   – Вельми учтив! – выразил удивление Алексей, в отличие от Сергия побаиваясь круп ного и с виду свирепого хозяина чащобы.
   Полакомившись, косолапый даже сказал «спасибо» – благодарно прорычал в сторону людей и медленно отправился восвояси.
   Несколько монахов издалека наблюдали за происходящим. Лица любопытные, малость испуганные, но весёлые. Качали головой в восхищении.

   Лисснер Э. Э. 1380 г. Троице-Сергиева лавра

   – Всё-таки, летом будем тын строить, – сказал Сергий. – Обнесём все кельи, у входа вратаря посадим.
   Они вернулись в тепло, к особенным Сергиевым щам и сухарикам, к тихой беседе.
   – Как братия? Смиренная? – спросил митрополит.
   – Добрая братия, – ответил игумен. – Более всех среди нас почитается старец Василий Сухий.
   – Двинский?
   – Да, с Двины пришёл.
   – А Якута рассыльный?
   – Здесь. И Онисим, и Михайло плотник, и Дионисий Печальный, и Василий Мокрый… Только трое ушли. Но что удивительно: один уйдёт, тотчас вместо него другой является. Все эти три года, как я игумен, число братии неиз менно – двенадцать человек.
   – Архимандрит Симон?
   – В послушании у меня. О своём смоленском настоятельстве и не поминает.
   – А Стефанов сынок?
   – Хороший монашек.
   – Просфоры по-прежнему все своими руками делаешь?
   – И просфоры, и свечи, и кутью…
   – А сам всё в рубище ходишь… – Алексей с любовью осматривал ветхую одежду игумена, выполненную из самой грубой сермяги, латанную-перелатанную. На митрополите тоже ризы были простые, но ни разу не чиненные, новые.
   – Я не ордынский киличей, чтобы облачениями сверкать, – ответил Сергий.
   – Батюшки! Забыл сообщить-то! – встрепенулся митрополит. – Из Орды новое известие! Опять они своего царя убили.
   – Кулпу?
   – И Кулпу, и обоих сыновей его, Михаила и Ивана.
   – Ах, как жаль сыновей! Юноши сами приняли православную веру, увидев, как ты исцелил Тайдулу. Епископ Иван Сарайский лично их крестил.
   – Да, очень жаль Ивана и Михаила, – огорчённо вздохнул Алексей.
   – Кто ж отныне новый царь?
   – Наурус. Сказывают, Кулпу возложили на пол и держали, а Наурус прыгал ему на спину и каблуками переламывал хребет, пока тот не испустил дух. Продолжается в Орде великая замятня. Что ни год – убийства и новый царь. А значит, слабеет Орда.
   – Случилась в прошлую весну и у нас замятня, – сказал Сергий. – В обители. Ты как раз в Киев уехал. Великим постом оголодала братия. Нищета такая, что не было воска для свечей. Берёзовой или сосновой лучиной. Дым! Каноны или Псалтирь читаешь утром или вечером, ничего не видно. Хлеба совсем не стало. И братия возроптала. Приходят ко мне: «Слушаясь тебя, помираем с голоду! А ты воспрещаешь идти в мир просить. Не можем терпеть здешнюю скудость. Завтра же уходим и не возвратимся!»
   – А ты так и не разрешаешь ходить в мир за хлебом?
   – Нет и нет. Не хотите жить у меня? А я и никого не звал, сами же притекли и окрест меня поселились. Уходите, так и уходите! Но старался обнадёжить: «Вечер водворится плач, а заутра радость. Верую, что Бог не оставит места сего и живущих в нём». И вдруг откуда ни возьмись – подводы с хлебом. Да много! И все хлебы мягкие, тёплые, будто недавно испечены. Некий христолюбец прислал из неблизких мест. Приглашали гостей к себе разделить трапезу, отказываются, говорят, что много иных поручений. А имя христолюбца так и не назвали. С тем и уехали. Мы выгрузили хлеб, соборно отслужили благодарственный молебен. Стали есть. «Ну что, – говорю, – роптали на заплесневелые хлебы? Забывали пророка Давида, который пепел яко хлеб вкушал и питие своё с плачем растворял? Видите же, что Господь не оставляет места сего и рабов Своих!» А на другой день снова подводы с хлебом пришли. И на третий. Братия присмирела, научилась терпению.
   – «Воззрите на птицы небесныя…» – промолвил митрополит из Евангелия от Матфея. А Сергий продолжил:
   – «Яко не сеют, ни жнут, ни собирают в житницы, и Отец ваш Небесный питает их… Не много паче вас, маловеры!».. Но только ты это… Ты, отец родной, не вздумай нам хлеб доставлять. Сие я тебе не для того поведал, а просто поделился, как у нас тут бывает. Помощь нам в монастырь должна приходить как бы ниоткуда. И тайком тоже никого не посылай хлеб нам возить, слышишь?
   – Да слышу…
   Митрополит нанадолго замолчал, набираясь смелости, наконец, заговорил:
   – Вот что, отец Сергий, я хотел сказать тебе…
   – Говори, отец Алексей.
   – Когда я в Киеве сидел с Андроником в заточении, я дал себе слово, если освобожусь, добиться от тебя согласия.
   – Нет, нет, и не уговаривай!
   – Но ведь не сейчас, а когда придут мои сроки.
   – И тогда не соглашусь. Ищи другого. Брата моего, Стефана.
   – А мне только ты видишься. Слава о тебе по всей Руси и шире. Смирение твоё – образец христианской добродетели.
   – Нет, отец родной, нет! Решительно отказываюсь. Не мне при князьях быть. Я отшельник, а не первоиерарх. И давай закончим разговор сей! Не то и я рассержусь, и ты пуще огорчишься.

   На другой день была среда, поминовение Предтечи Иоанна Крестителя. После вчерашнего морозца резко потеплело, стало пасмурно, сыро. Митрополит спал в келье игумена, утром рано вместе с ним молился, потом оба вышли на свет – надо было дров принести. Вдруг к обители подъехали сани. В санях кто-то лежал укутанный, а спереди выскочил взволнованный человек, который подбежал к Алексею и с тоскою в голосе спросил:
   – Где мне можно увидеть игумена Сергия?
   – Вот он, – указал митрополит.
   – Не шути так! – обиделся гость. – У меня сынок при смерти, весь задыхается, а ты шутки шутишь! Показываешь мне какого-то нищего оборванца!
   – Говорю же тебе, это он и есть Сергий игумен. Спроси сам у него, кто он.
   Человек подбежал к Сергию, несшему охапку дровишек:
   – Скажи мне, кто ты?
   – А кто тебе нужен?
   – Игумен Сергий. У меня сынок помирает. Я с верою привёз его сюда. Мыслил: «Если только донесу его до человека Божьего, то, конечно, исцелит».
   – Я и есть Сергий игумен. Неси же скорее сына ко мне в келью.
   Вскоре мальчика внесли и уложили на старую овечью шкуру. Другого ложа в келье игумена не имелось. Он и гостей своих, включая митрополита Киевского и всея Руси, укладывал на такие шкуры и лохмотья.
   – Даже кровати нет… – сердито пробормотал отец ребёнка.
   – Как звать его? – спросил Сергий.
   – Алёшей… Алексеем…
   Мальчик задыхался. Весь потный, выпучивал глаза, мутные, ничего не видящие. Пальцами обирал всё вокруг себя. Сергий достал какую-то особую, белую и очень тонкую свечку, стал её зажигать. Но едва над свечкой родилось и вытянулось пламя, из груди мальчика раздался страшный хрип, Алёша весь вытянулся и тотчас откинулся и обмяк.
   – Алёша! Алёша! – тщетно тряс его безутешный отец.
   – Во имя Отца и Сына и Святаго Духа, аминь, – стал читать молитвы игумен. – Господи помилуй, Господи помилуй, Господи помилуй!

   С. Чикульников. Воскрешение отрока преподобным Сергием

   – Да что ж вы за люди такие! – отчаянно закричал отец только что умершего ребёнка. – Я же просил к Сергию! К игумену! А не к этому оборвышу!
   – Господи, Иисусе Христе Сыне Божий, молитв ради Пречистыя Твоея Матери и всех святых, помилуй нас, аминь! – невозмутимо и спокойно продолжал Сергий.
   Горестный отец вскочил над ним и занёс было кулаки, но митрополит схватил его за руки, собрав все силы, вытолкнул вон из кельи в сырой и серый день.
   Там несчастный рухнул на колени и зарыдал:
   – Лучше бы и не мучил!.. Не возил… Уж дома бы… Алёша! Мальчик мой!.. Где же ещё такого мальчика-то!..
   Митрополит осторожно приблизился, положил бедному родителю руки на плечи, хотел сказать утешительное слово, но тот резко отшатнулся:
   – Оставьте меня, нелюди! Просил же, а вы… Он стал постепенно успокаиваться, Алексей снова положил ему руки на плечи и тот уже не отбрыкивался.
   – Здесь и похорони, – сказал святитель. – Здесь о нём монахи будут молиться. О его душе.
   – Да он безгрешный… Эх, вы!.. Знали бы, какой это мальчик!..
   – Стало быть, в рай… В раю-то… Хорошо…
   – А я как?.. А мать его?..
   Он встал и угрюмо направился назад в келью. Но Алексей вошёл первым, на всякий случай загораживая Сергия от возможных новых нападений. В келье игумен Сергий Радонежский стоял на коленях перед свечой и иконами и плакал:
   – Господи!.. Алёшеньку!.. Господи!.. Маль чика такого милого!..
   Мальчик по-прежнему лежал на ветхой постели на полу. Вдруг громко и испуганно произнёс:
   – Где это мы, отец? – Он приподнялся и с тревогой оглядывался по сторонам. – А где матушка?
   – Алёша! Сын! – не веря своим глазам, упал перед ним на колени отец. – Да как же это?
   Сергий же, наоборот, встал с колен. Шептал, быстро и много крестясь:
   – Слава Тебе, Боже наш, слава Тебе! Слава Отцу и Сыну и Святому Духу, ныне и присно и во веки веков, аминь! Благодарю Тя, Господи, яко услышал мя недостойного и грешного раба Твоего!
   Оживший мальчик вскочил со своего смертного ложа и бросился в объятья отца:
   – Батюшка, родненький! Мне такой сон страшный…
   – Сон, конечно, сон… – бормотал ошалевший от горя и сменившего его счастья отец.
   – А потом не страшный… дивный… Там всё кругом пело… – говорил Алёша, ещё задыхаясь, но всё меньше и меньше.
   Отец сгрёб его в охапку, поднял, встал перед Сергием, поклонился:
   – Прости меня, Божий человек!.. Как же мне благодарить тебя?
   – Вот ещё, благодарить… – очень сердито промолвил в ответ игумен. – Было бы за что! Не рассмотрев, возмущался тут… Отрок твой и не умирал. Надобно было его не трясти, а просто дать полежать спокойно на полу. В нём буря была, она теперь успокоилась. Ступай с Богом!
   – Нет, это ты… Это ты ведь… – бормотал отец Алёши.
   – Не серди меня! – продолжал ворчать игумен. – Прельщаешься и сам не знаешь, за что благодаришь. Говорю тебе: отрок был изнемогший от сильной стужи, а у меня отогрелся в тёплой келье. А тебе кажется, будто он был мёртвый, а теперь вдруг ожил. Поезжай домой, говорю тебе!
   Он так топнул ногой, что отец Алёши поспешно покинул келью, неся ожившего сына. Митрополит последовал за ним, помог уложить мальчика в сани, перекрестил обоих:
   – Поезжайте с Богом! Господне благословение на вас!
   – Так это Сергий или не Сергий? Ответь мне, милый человек! – от счастья пьяный взмолился родитель.
   – Да я же говорил тебе: Сергий! Ну ты ж и чудное творение Божье!
   – Сергий, стало быть… А такой неказистый… Да я ему… Господи! И тебе спасибо, милый человек! Ты, стало быть, монахом при нём, так?
   – Вроде того.
   – А тебя как звать-поминать?
   – Так же, как твоего сына.
   – Алексеем? Вот и мило! Буду о тебе тоже Бога благодарить!
   – Так поезжай же! Далёко тебе?
   – Не ахти как. Пятнадцать вёрст.
   – Поезжай с Богом, ангела хранителя тебе. Да смотри же, сообщи потом, как отрок будет себя чувствовать.
   – Да я… Да что ты!.. Но!
   Когда он уехал, святитель вернулся в келью к Сергию. Тот устало сидел на полу. Тихо промолвил:
   – Ты, отче, не сказывай никому, что тут было. Мол, не умирал он и весь сказ. Показа лось отцу. Я так обещал Господу, что мы никому не скажем.

   На другой день Алексей всё ещё оставался в Троице, не хотел уезжать. В полдень пришли две подводы. На одной привезли хлеб и всякое соленье-варенье. На другой – разную одежду. Привёз вчерашний гость со своим братом.
   Игумен и митрополит в то время работали, чинили келью старцу Василию Сухому.
   – Прибыли, – сразу нахмурился Сергий. – Отец родной, поговори ты с ними. Ежели дары привезли, сам знаешь, какие взять, а какие нет.
   Митрополит рассмеялся и пошёл встречать гостей. Вчерашний низко поклонился, брат его тоже.
   – Исполать вам, благочестивым монахам! Благословение можно?
   Алексей благословил обоих.
   – Се брат мой Владимир, – сказал вчерашний. – А я сам Фёдор.
   – Стало быть, сынок твой, как Александр Невский – Алексей Фёдорович.
   – Не понятно мне сие.
   – Отец Александра Невского, князь Ярослав, перед смертью принял схиму под именем Феодор. Сам Александр Невский перед своей кончиной тоже принял схиму под именем Алексей. Стало быть, он Алексей Фёдорович.
   – Ага… А тот – точно, что игумен Сергий?
   – Ну!..
   – Не серчай. Уж больно обтёрхан. Я тут ему одёжи разной привёз, пусть одевается.
   – Он всё равно не станет.
   – Отчего же?
   – В таком подвиге.
   – А как же?..
   – Для других иноков пригодится. Я сейчас подошлю, чтоб выгрузили дары твои. Сам-то – в ущерб семье?
   – Мы себе наживём.
   – Ну-ну… А как там Алёша?
   – Здоров, бегает. Смешной! «Мне, – речет, – сон приснился. Будто я помер. И сперва страшно, звери рычат. А потом хорошо стало, дивный свет светлый и птицы поют…» Он думает, всё то во сне было. А ведь он, милый человек… Алексей? Тебя ведь Алексеем, как сынка моего?
   – Алексеем.
   – Так вот, он… Я что хотел спросить… Он был мёртвый али нет?
   – А болтать не станешь?
   – Вот те крест!
   – Смотри же! Крестом побожился. Был твой сынок мёртвый. Его игумен Сергий отмо лил у Господа. Пожалел тебя, твоё неутешное горе. Гляди же, не болтай никому, а не то мо жет опять беда приключиться!
   – С Алёшей?
   – С Алёшей.
   – Тогда уж точно не буду. Скажу только, что он его вылечил. Иначе… Все же видели, какого я его увёз. И какого обратно привёз.
   – Что просто вылечил, это можно. Но смотри же – не воскресил, а вылечил!
   – Ну а на самом-то деле?..
   – Всё, Бог с тобой. Сейчас пришлю иноков на подмогу.
   – А можно мне подойти к игумену поклониться?
   – Ни в коем разе! Не то, знаешь, как осерчает! Помнишь же, как намедни ногой на тебя притопнул?
   – Грозен!
   Митрополит было отошёл, а Фёдор его окликнул:
   – Постой, Алексей!
   – Чего ещё?
   – Неловко мне… Что же дурного в благодарности? Разве сие не по-христиански – благодарить? Да за такое благодеяние!
   Святитель только рукой махнул. Надоело, мол. А Фёдор всё же пробормотал во след митрополиту Киевскому и всея Руси:
   – Чудно! Что вы за люди?.. Будто не русские!



   Глава 8
   Князь-мальчик


   – Почему в древних сказаниях так много чудес? Разве нынче случается такое, чтобы прокажённый крестился и, выходя из крестильной купели, уже – хоп! – и вся проказа с него сошла? – спрашивал святителя Алексея юный московский князь Дмитрий Иванович.
   – Я, сынок, объясняю сие так, – отвечал мудрый наставник. – В те времена, когда Господь Иисус Христос Сам присутствовал на земле, чудес совершалось немыслимо много. Ещё бы! Бог воплотился и ходил среди людей! Подумай только! И потом много было чудес, потому что жили те, кто сами видели Спасителя. Но с каждым веком чудес всё меньше и меньше, ибо то время, когда Христос жил на земле, всё дальше и дальше от нас. А придут времена, когда чудеса совсем редки станут. А после и вовсе исчезнут.
   – И придёт Судный день, – весело добавил Сергий Радонежский.
   Разговор сей происходил не случайно. Стоял воскресный августовский денёк, шестнадцатое число, когда Церковью поминается перенесение из Эдессы в Константинополь Нерукотворного Спаса – образа Иисуса Христа. Князь, слева от него – игумен, справа – митрополит в самой середине крестного хода вышли из Московского Кремля и медленным шагом спускались к Москве-реке.
   Сияло солнце, развевались хоругви, вокруг всё пело, но это ничуть не мешало беседе князя-мальчика и двух его покровителей.
   Дмитрию лишь через два месяца исполнялось десять лет, грамоте он был обучен превосходно, но, конечно, ещё не всё прочёл, что имелось для чтения. Вчера и сегодня, к примеру, он впервые прочитал и осмыслил предание, записанное Константином Порфирородным о Нерукотворном Образе Спасителя.
   – К тому же, – продолжил разговор святитель Алексей, – Сам Спаситель говорил: «Не уверуете, покуда не узрите знамений и чудес!» Что сие означает? Тому, кто истинно верит, знамения и чудеса не нужны. Он и так скажет в сердце своём: «Верую, Господи, Ты еси Сын Божий и Спаситель!» А маловерный и в чудесах будет подразумевать подвох. Говорят же о греках, что они искусные в лицедействах и, мол, подстраивают разные чудеса. Не спорю – и лжечудеса случаются. Горе тем, кто подобное творит! Но чаще греки не мудрят, и у них чудотворцы по сей день не перевелись. Взять того же архиепископа Солунского Григория Паламу.
   – А правда ли, что он в прошлом году на другой день после моего батюшки помер? – спросил Дмитрий, и снова тень грусти промелькнула в его румяном лице.
   – Как сказывают вестники оттуда, так и есть, – подтвердил Алексей. – Твой батюшка на Иоанна Златоуста, а Григорий – назавтра, в самый день апостола Филиппа.
   – Один за другим… – поник головою мальчик, вспомнив своего доброго незабвенного отца.
   Крестный ход спустился к реке и двинулся вдоль берега в сторону яузского устья.
   – Или вот, сынок, как Спаситель пишет в письме князю Эдесскому Авгарю, – поспешил отвлечь Дмитрия от грустных мыслей Алексей. – «Блажен ты, Авгарь, не видевший Меня и уверовавший в Меня, ибо о Мне написано, что видящие Меня не имут веры, не видящие же Меня уверуют в Меня и наследуют жизнь вечную».
   – Да, правда, – оживился Дмитрий. – Я хотел спросить, почему те, кто видел Его, не уверовали?
   – А помнишь, что я тебе рассказывал, как говорил Григорий Палама про слепцов? – вопросом на вопрос ответил митрополит.
   – Которые, не видя солнца, не верят, что оно не только греет, но и светит, – кивнул князь-мальчик. – Но они же видели!
   – Слепые духом видели только Его оболочку, – сказал игумен Сергий. – Как солнце, которое греет. А духовным зрением увидели бы, что Солнце Правды не только греет, но и сияет.
   – Понятно, – сказал Дмитрий. – Нам хорошо. Мы не видели Его, а верим! А те видели и не поверили.
   – Смышлёный у тебя воспитанник! – похвалил Сергий, обращаясь к Алексею.
   Митрополит с любовью посмотрел на Дмитрия, неторопливой развалочкой шедшего рядом. Оглянулся и на миг залюбовался сиянием кремлёвских куполов.
   – А вот я ещё хотел спросить, – вспомнил князь-мальчик.
   – Спрашивай, милый! – улыбнулся митрополит, в очередной раз радуясь любознательности отрока.
   – Где же теперь Спас Нерукотворный? – спросил Дмитрий.
   – На дне морском, – грустно покивал святитель.
   – Как на дне?! – аж с болью в голосе воскликнул князь московский.
   – Так, на дне, – вздохнул Алексей, поразмыслил и приосанился, желая сообщить нечто важное, что осенило его. – Вот отчего мы никак не можем воссоединиться с латынами? Много разных причин. Но есть одна весьма важная! Они закон выше благодати поставили. И благодать у них мало-помалу иждивается. Скоро и вовсе, глядишь, иссякнет. Разве могло быть такое, чтобы русский православный властитель вёз по морю образ Спаса Нерукотворного и потонул вместе с такой святыней?
   – Невозможно! – воскликнул Дмитрий с жаром.
   – А у них возможно. Стало быть, мало благодати! – продолжал митрополит. —
   Когда крестоносцы захватили Царьград, самый грабитель среди них оказался веницейский дож по имени Дандоло. Можно сказать, вдохновлял на грабительство. Однажды он нагрузил полный корабль похищенных драгоценностей и святынь, среди которых был и хранящийся там в Царьграде образ Нерукотворного Спаса. Веницейцы – особые плуты, тащат отовсюду святыни и везут к себе в водяной город.
   – А у них водяной?
   – Дома и дворцы прямо из моря растут.
   – Ух ты!
   – Так вот, Дандоло похитил Спаса и вёз, радуясь. А того не понимал, что Господь разгневается. Так и случилось. В Пропонтиде разразилась страшная буря. Корабль, везший кроме Нерукотворного образа многие иные священные предметы, перевернулся и затонул. Так ничего и не смогли спасти. Отныне Спас Нерукотворный там, на дне Пропонтиды.
   – Неужто никто и никогда уж не увидит его?
   – Кто знает? Если Господь смилуется, образ, присланный Авгарю Самим Христом, чудесно явится в мир.
   – И ни вода, ни соль морская нисколько ему не соделают вреда, – добавил Сергий.
   Они вместе с крестным ходом свернули и пошли правым берегом Яузы, присоединили голоса свои к московскому люду, поющему:
   – Пречистому Твоему образу поклоняемся, Благий, просяше прощения прегрешений наших, Христе Боже…
   – А письма? – спросил князь-мальчик, допев тропарь.
   – Которые слал Авгарь Спасителю, а Спаситель Авгарю? – догадался, о чём речь, митрополит. – Вероятно, на том же корабле и потонули. Благо, что Константин Порфирородный их переписал. И благо, что изографы грецкие множество раз списали подобия самого образа Спаса Нерукотворного. Возможно, и тут тот же промысел Божий: не имеем Самого Христа во плоти среди нас, не имеем и того образа, однако, веруем в Спасителя и в Образ Его Нерукотворный! Оттого и Господь незримо между нами присутствует.
   И Алексей истово перекрестился, а за ним Сергий и Дмитрий.
   Крестный ход свернул на мост через Яузу и вскоре они уже двигались правым берегом притока. Снова вместе со всеми спели и через некоторое время разговор возобновился.
   – А я забыл, дож это кто? – спросил князь– мальчик.
   – Разбойник! – со смехом в голосе ответил Троицкий игумен.
   – Дож сие есть сан главного господина в Веницейской республике, – сказал митрополит. – Как бы у нас глава боярской думы. Только в Веницее князя нет. Один дож над всеми.
   – А у нас князь есть, – бодро притопнул Дмитрий. И сам себя поправил: – Хотя дядька мой всё равно надо всеми.
   – Надо всеми Христос, – возразил Сергий. – Далее митрополит. Вот он. За митрополитом ты. А тысяцкий Вельяминов, дядька твой, только временно надо всеми, покуда ты невелик в летах возрастания своего.
   – А Дандоло-то жив остался или тоже не спасли? – спросил Дмитрий.
   – Утоп безблагодатный! – ответил Алексей.
   – Туда ему и дорога! – злорадно сказал юный князь.
   – Нехорошо, сынок, так говорить, – попенял ему наставник. – Он хотя и папежник, а тоже христианин. Пред Господом ответит. Не нам злорадствовать о его судьбе. Свою бы спасти! А в Царьграде показывали мне парсуну того Дандоло. Ни усов, ни бороды. Лицо бабье и зело злобное. Прости меня, Боже!
   Святитель перекрестился и вновь влил свой чуть хрипловатый голос в пение тропаря. Кремль с его блистающими куполами тихо плыл слева в отдалении над невысокими холмами и постройками Посада.

   Вся Москва собралась на Яузе, где должно было состояться торжественное освящение новой монастырской обители и деревянного Спасского собора, в это лето воздвигнутого на высоком берегу.
   Вот уж прибыли митрополит всея Руси, Московский князь и Троицкий игумен, взошли на высокий холм, где сияли новизною свежие постройки. Спасский храм светился оструганной древесиной, будто янтарный.
   Можно уже было начинать, а как будто ещё кого-то ждали. Вдруг догадались:
   – Кого ждём-то? Великого князя? – спросил Алексей сердито, потому что и сам невольно ожидал появления своего дорогого крестника Ивана Ивановича. А ведь тот уже девять месяцев как лежал в гробу в Архангельском храме Кремля.
   Началось священнодействие. Пели тропарь, совершали молебен Спасу Нерукотворному, затем пошёл чин освящения. А митрополиту то и дело и вспоминалась та заминка, когда все невольно ожидали Ивана Ивановича.
   Вот уж и нет его, и нет на Москве великого княжения. Суздальские князья братья Андрей и Дмитрий ходили в Орду к Наурусу, и тот дал старшему ярлык на великое княжение Владимирское, но Андрей отказался в пользу младшего брата, считая его более деятельным и полезным. Вернувшись, новый великий князь Дмитрий Константинович сел на престол во Владимире, послал в Новгород своих наместников, и там их приняли с честью.
   Москва отныне вновь становилась – одним из городов.
   И как бы ни был радостен и светел сей августовский денёк, а лица москвичей, участвующих в торжественном событии, были заметно более хмурыми, нежели обычно бывает в такие красные дни. Все думали об одном и том же: сегодня радуемся, а завтра придут отовсюду братья рязанцы да тверичи, смоляки да новгородцы делить с таким трудом собранное достояние Даниила и Калиты.
   Особенно хмурым был тысяцкий Вельяминов, митрополит постоянно ловил на себе его обиженные взоры.
   И совершенно неожиданное событие вдруг развеселило всех в самом конце освящения нового монастыря и поставления Андроника игуменом. В толпе москвичей, клубящейся чуть поодаль, возник шум, ропот, а потом и радостный смех. И когда можно было отвлечься, Алексей спросил Вельяминова:
   – Что там стряслось?
   Василий Васильевич тоже смахнул с себя хмурость, смеялся:
   – Одна дурёха припёрлась сюда на сносях. Там же и родила, в толпе!
   – Мальчика или девочку?
   – Мальчика.
   – Ну вот, – сказал Алексей новоиспечённому игумену: – Принимай, игумен Андроник, будущего тебе монаха!

   Но когда вечером в Кремле собрались на трапезу, волей-неволей беседа вновь перетекла на неприятное.
   Сидели на высоком гульбище летнего деревянного княжеского дворца. Погода стояла превосходная, ласково овевал тёплый ветерок со стороны Замоскворечья, да ещё на небе затеялось немыслимое представление облаков, словно руководимых кем-то для потехи обиженным москвичам.
   Князь Дмитрий Иванович распорядился поставить столы на высоком открытом гульбище, чтобы можно было и пировать, и наслаждаться зрелищем облаков. Зрители, неторопливо закусывая и попивая всевозможные хмельные и трезвые напитки, узнавали в очертаниях небесных странников то одно, то другое:
   – Ишь ты, вон там истинно лебедь плывёт!
   – А гляньте, дети, какая чаша!
   – А вон, вон, Васька Тетерев на коне скачет, такой же махонькой!
   – А вон рыбина, про которую Репнины говорили, что выловили и пять дней ели.
   – А лебедь в крылатого змия обратилась.
   – А вон, гляньте, рожа, точь-в-точь как у нового великого князя!
   Это произнёс тысяцкий Вельяминов и с укором посмотрел на митрополита. Алексей не выдержал и сказал:
   – Что ты, Василий, на меня всё злобишься! Вот ответь, разве я мог отказать Константиновичам?
   – Оно, конечно, не мог… – опустив взор, сердито ответил тысяцкий.
   – И облако сие ничуть не похоже на Димитрия Суздальского, – продолжал святитель. – Вижу я в глазах у многих укоризну. Да, дети, я поставил Димитрия Константиновича великим князем во Владимире. Но он получил ярлык от ордынского царя. Откажись я, что будет?
   – Романа позовут, тот быстро прискачет, – сказал игумен Сергий Радонежский, который ради торжественной трапезы позволил себе отведать пареной репы с мёдом и даже стерляди, а не только воды и хлеба.
   – Ты, дядя Василий, напрасно сердишься, – молвил своё веское слово князь-мальчик. – Нельзя было отказываться ехать во Владимир. И впрямь Роман бы мигом примчался ставить Константиновича великим князем. А дальше? Великое княжение отойдёт под епитрахиль Романа. Тверь тоже быстро примкнёт. А там и все остальные.
   – И явятся Москву брать, – добавила вдовствующая княгиня Александра Васильевна. – Право слово, Вася…
   – Да всё я понимаю, – хмуро проскрипел Вельяминов. – Только нет мне на это конкордии!
   – Вечно ты, Вася, со своими непонятными словечками! Какой такой конкордии? Что сие значит?
   – То и значит, что не по сердцу…
   – Так и говори, по-русски… А разве кому-то по сердцу? – сказала ему сестра.
   – И нечего горевать, – твёрдо промолвил митрополит. – В Орде замятня великая. Каждые полгода – новый царь. Пускай их суздальские пока покняжествуют. Наш Димитрий Иванович малость наберёт лет. А там и Науруса скинут. К новому царю поедем, и коли жива будет Тайдула царица, я добьюсь ярлыка для нашего князя. Восстановим Москву в правах великого княжения.
   – К тому же преосвященный не остался там, во Владимире, – сказал Дмитрий Иванович. – Ему предлагали перенести митрополию из Москвы обратно во Владимир. А он что ответил?
   – Благословив Дмитрия Константиновича на великое княжение, аз воззвах к памяти святителя Петра, который завещал мне служить вечно при его гробе, – произнёс величественно митрополит. – А гроб чудотворный здесь стоит, на Москве, в Успенском соборе.
   – В ноги надо кланяться святителю Алексею, что он мир нам сохраняет, – совсем взрослым голосом промолвил Дмитрий. – Не то бы со всех концов набросились на нас львы рыкающие. Покамест называют меня князем-мальчиком. Но скоро второе отпадёт, останется первое. А там, глядишь, и впрямь снова сменится царь в Сарае. Поеду к нему и получу ярлык на великое княжение.
   – Долго ли ещё мы будем теми ярлыками питаться! – топнул ногой Вельяминов. – Пора самим решать свою судьбу-фортуну!
   – Ещё не пора, – возразил игумен Сергий.
   – Но пора, дети, придёт, дай только срок! – сказал святитель Алексей.
   Солнце над Москвою садилось, уходило на запад, в Литву. А на юго-востоке игра облаков стала ещё затейливее, окрасилась в розовые и рыжие тона, а поскольку очертания облаков были самые разнообразные, то и краски заката ложились на них причудливо – там гуще, там светлее, там ярче, там нежнее.
   – Смотрите! – сказал князь-мальчик. – Лев, а пред ним агнец!
   И впрямь, на востоке родилось огромное облако в виде ярко рыжего льва, и сей лев шёл, хищно согнувшись, надвигаясь на другое облако, бледно розовое и имеющее вид трепетного ягнёнка.
   – Чудеса! – произнёс Стефан Радонежский. – И впрямь лев на агнца охотится.
   – Вот-вот наскочит и сожрёт! – испугалась княгиня Александра, будто и впрямь пред нею разворачивалась картина жестокой охоты хищника на несчастное травоядное.
   Более всего правдоподобность облачному зрелищу придавали цвета двух создавшихся из ничего животных. Лев становился всё более рыжим, а ягнёнок бледнел и бледнел.
   Но далее произошло нечто совсем неожиданное, от чего многие из сидящих за праздничным столом невольно повставали со своих мест и, раскрыв рты, взирали на происходящее в небесах на юго-востоке, за Таганским холмом.
   Облаколев стало стремительно набирать алой краски. Оно разбухало и наливалось кровью, на глазах меняя цвет. И вот уже весь этот лев стал кровавым. Он остановился в отчаянии, а ягнёнок отлетел от него, спасённый, превратился в белую птицу, а затем в нечто непонятное, некий клочок… Лев же в ярости ещё больше разбух, задрал вверх страшную оскаленную морду и вдруг стал делиться надвое, потом на три части, на четыре, на пять… И все эти части были уже некими страшными кровавыми ошмётками, со всех краёв рваными, сочащимися густой ярко-красной кровью.
   – Сам себя разорвал! – воскликнул святитель Алексей.
   И далее чего угодно можно было ожидать, только не этого – все образовавшиеся от лопнувшего льва куски превратились в кровавые пятна и стали стекать с неба вниз, словно и впрямь были из настоящей крови. Они темнели, как запекающаяся кровь, но у самой земли каким-то неведомым образом таяли, растворялись, исчезали.
   И, наконец, полностью исчезли.
   – Вот так фазма! – в ужасе произнёс Вельяминов.
   – Да уж, дети, похоже на знамение, – промолвил митрополит.
   – А как толковать?.. – едва слышно произнесла княгиня Александра.
   – Кто лев, а кто агнец? – спросил тысяцкий.
   – Мы – агнец, и мы спасены, – сказал князь-мальчик.
   А облако, которое недавно ещё было ягнёнком, отлетело к Яузе и как тряпочка зависло над Спасским монастырём, освящённым сегодня.



   Глава 9
   Кровавые облака


   Богат и пышен был город Сарай Берке в тот год, когда святитель Алексей приезжал сюда, чтобы излечить от слепоты царицу Тайдулу. Чисты и опрятны были его улицы, дома сверкали роскошью, люди, живущие в этих домах и появляющиеся на этих улицах, щеголяли дорогими одеждами и кибитками, важно вышагивали, разъезжали, разгуливали среди ярких базаров, разглядывая несметные товары.
   Всего лишь три года прошло с той поры, а как всё переменилось!
   Те же улицы, да не чисты и не опрятны. По ним бродят шайки разбойников, дерутся друг с другом, режут, колют, иной раз по нескольку дней никто трупы не убирает, так и валяются в ошмётках кровавой пыли.
   Те же дома, да только не радостные возгласы пирушек раздаются из окон, а злобные выкрики ссор. Или молчат окна, потому что люди в домах затаились, боятся нападения, болеют, вымерли.
   А хуже всего во дворцах. Войдёшь внутрь и чувствуешь запах крови, которую смыли, а она, кажется, сама проступает на полу и стенах. Да кое-где и не смыто – приглядишься: вон они, мелкие бурые брызги.
   По-прежнему в садах сарайских дворцов разгуливали диковинные птицы и звери, но стали они как-то особенно пугливы, пернатые переполошно бегали и кричали, копытные тревожно внюхивались в воздух, раздувая ноздри. Все они чувствовали смерть. Она поселилась тут, свила гнёзда в хитросплетениях ганча, прорыла норки в мраморе и глине, отложила свои муравьиные яички в тяжёлых складках дорогих тканей, свою лягушачью икру в сверкающих фонтанами водоёмах…
   Смерть приснилась царице-матери в образе голого юноши, высокого и стройного, но сплошь покрытого белой липкой плесенью. Даже лица нельзя было разглядеть – столь
   густо его покрывала плесень. И ей даже не нужно было спрашивать, кто он, сей юноша, она сразу догадалась, что он – смерть. И она, которая так часто вслух призывала смерть, во сне сильно струхнула, а когда покрытая плесенью рука взяла её за руку и потащила, Тайдула стала упираться и поехала подошвами по полу, как нашкодивший ребёнок, которого ведут сечь, или козёл, которого тащат резать.
   – Да что ты боишься, глупенькая хатуня? – спросил юноша-смерть. – Я всего лишь стану твоим новым мужем. Детей у нас не будет, а значит, не будет больше и горя.
   Он был прав. Нет детей, нет и горя.
   Но как лечь в постель с таким заплесневелым!
   Проснувшись, она долго билась в судорогах, от которых стучали зубы – столь страшным был сон.
   – Хорошо… что только… сон… – бормотала она.
   Теперь она отчётливо понимала, что все её призывы к смерти ложны и что ей безумно хочется жить, хотя жизнь стала невыносимой.
   А уже утром она вдруг радостно подумала: «А, собственно говоря…»
   Бердибек убил Джанибека и всех своих сводных братьев. Тайдула почернела от горя, но выжила. Бердибек творил непотребное, Момат убил его любовника Ахмыла и сам был убит по приказу Бердибека. Милый, честный, бедный Момат!.. Но она снова выжила. Потом убили и Бердибека, её внука, на которого она не могла взирать без стыда и омерзения. Объявились новые дети покойного Джанибека – Кулпа и Наурус, у которых доселе были другие отцы, а теперь они заявляли, что их матери на самом деле родили их от Джанибека. Якобы, это скрывалось, а теперь пора открыть. Кулпа стал новым ханом, а потом Наурус на глазах у Тайдулы перебил ему позвоночник, прыгая на спину и ударяя каблучищами. Наурус провозглашал себя ревностным мусульманином и не мог проливать кровь – ни мусульманскую, ни христианскию, ни даже иудейскую. Только язычников можно было резать. А потому Кулпу и обоих его сыновей умерщвляли бескровно, как умерщвляют пойманную рыбу – переламыванием хребта.
   И вновь она сокрушалась: для чего Алексей вернул ей зрение? Чтобы видеть всё это?.. Особенно как убивали Ивана и Михаила, сыновей
   Кулпы! Их тоже уложили на пол, держали и прыгали на хребты каблуками:
   – Хаккк!.. Хаккк!!.. Хаккк!!!..
   А ведь она так полюбила их в последнее время! Чистые душою, оба юноши были свидетелями, как Алексей исцелил её, и прониклись всем сердцем. Открылись Сарайскому епископу Ивану, что хотят принять веру в Христа, и он с позволения Кулпы окрестил их, дав эти православные имена.
   Они приходили к ней и расспрашивали, что она чувствовала в тот чудесный миг. А сами рассказывали ей, как исповедуются и причащаются, какое это новое и необыкновенно прекрасное чувство, как всякий раз после причастия наступает блаженное состояние, будто ты снова младенец, и хочется спать, и снятся прекрасные сны, в которых никто никого не убивает.
   А Тайдуле такие сны не снились. И она всё больше и больше задумывалась о том, чтобы и ей принять Православие. Она ждала, что отыщется куда-то пропавший митрополит Алексей, что он приедет в Сарай и она тайно откроется ему в своём желании стать христианкой. Ей нужно было только знать, что в таком случае будет после смерти – сможет ли она воссоединиться со своим милым супругом Джанибеком.
   В косвенных разговорах получалось, что не сможет. Например, Наурус говорил об Иване и Михаиле:
   – Несчастные! После смерти они будут разлучены со всеми своими предками и род ственниками. Даже с отцом. Если только Кулпа останется правоверным и не совершит ту же глупость, что его сыновья. А он – человек здравомыслящий.
   И в книгах, которые ей читали, она улавливала такой же печальный ответ на свой вопрос: нет, не быть ей на том свете с Джанибеком, если она станет христианкою. И она вновь решала остаться в Магометовой вере.
   А потом опять сомнения одолевали её, когда она беседовала с милыми Кулпичами – царевичами Иваном и Михаилом.
   И на глазах у неё их убивали!
   Видя то злодеяние, она заклинала Бога, Которому они поклонялись:
   – Приди и спаси их!
   Но Он не пришёл и не спас, и Тайдула больше не мечтала стать христианкою.
   Но и жить не хотела.
   А теперь…
   Смерть? Нет, мы ещё поживём! Просто не надо никого любить. Когда никого не любишь, то никого и не убьют у тебя на глазах. А если кого-то и убьют, то не тех, кого ты любишь.
   Ещё недавно она раскаивалась в том, что позвала Алексея и он исцелил её. Будь она слепая, ей не пришлось бы видеть эти страшные убийства.
   А теперь она думала: «Я больше никого не люблю и могу спокойно всё видеть. Баярлала тебе, Алексей светлый! Баярлала твоему Богу, именем Которого ты вернул мне зрение! Я буду любоваться драгоценными камнями и посудой, дорогой парчой и шёлком, резными и лепными орнаментами. И пусть ко мне приводят стройных красивых юношей. В конце концов, я кто? Я – великая царица-мать!»
   Наурус, зная, каким почтением пользуется Тайдула-ханым во всей Орде, возвеличил её этим титулом.
   Наурус ненавидел её, считал Тайдулу лишней в этом мире, но он понимал, чем завоевать приязнь своих подданных.
   – О великая царица-мать! – обращался к Тайдуле с докладом нёкёр Байдар. – Тревожные вести. Огромное войско Синей орды двигается на нас из-за Яика. Грозит бедою.
   – Чем же мы провинились перед Синей ордой? – спросила Тайдула, с наслаждени ем скребя себе лопатки великолепной спиночесалкой. Рукоятка из слоновой кости в виде ладони, которую ты берёшь в руку. Длинное древко из золота. На конце древка – другая человеческая кисть и тоже из слоновьей кости, пальцы согнуты, как сгибаются, когда чешешь что-либо. Очень удобная вещь!
   – Там не признали Науруса сыном Джанибека. Объявили его самозванцем.
   – Я так и знала, что этим всё кончится. Кто же во главе воинства Синей орды?
   – Сам синеордынский хан.
   – Хызр?
   – Да. Потомок Шейбана.
   – Шейбан был сыном Джучи и внуком Чингисхана. Но точно ли, что Хызр его потомок?
   – Одни утверждают, что да, другие говорят, что и он самозванец.
   – Хызр ни разу не приезжал к нам в Сарай, а теперь чего хочет? Посадить кого-то вместо Науруса? Или сам хочет сесть ханом в Сарае-Берке?
   – О том пока не ведомо, великая царица-мать!
   – Я слыхала, Хызр считает нас неженками. – Пальцы из слоновой кости заскребли вдоль позвоночника. Какое блаженство! Но проказливый лори, любимец Тайдулы, недавно привезённый ей откуда-то из Индии, прыгнул и схватился цепкими лапками за древко спиночесалки. – Ну Глазастик! Ах ты, шалунишка ты этакий! – Великая царица-мать со смехом стряхнула озорного зверька на подушки.
   – Да, – сказал Байдар, – Хызр воспитывает в своих людях мысль, что монголы не должны сидеть в городах, ибо это их развращает и ослабляет.
   – Возможно, он и прав, этот дикий тигр. И далеко ли он со своим войском теперь?
   – В сорока фарсангах от Сарая-Берке.
   – А что же Наурус? Он намерен выйти ему навстречу с войском?
   – В том-то и дело, что нет. Наше войско сильно пострадало после всех дворцовых переворотов. Военачальники…
   – Знаю! – поморщилась Тайдула. – Один только проклятый Мамай увёл за собой в степь больше половины. Остальные тоже хороши. Кто теперь защитит столицу хана Берке?
   – Возможно… – промолвил нёкёр и потупил свой взгляд.
   – Говори!
   – Полагаю, великой царице-матери следовало бы покинуть свой дворец и перебраться в более безопасное место.
   – Кого мне бояться? Хызра? – она зло рассмеялась. – Если он действительно потомок Джучи, он меня не посмеет и пальцем тронуть. Я вдова Узбека, а он потомок Батыя – старшего сына Джучи.
   – Говорят, Хызр жаждет полностью уничтожить Сарай-Берке и всех его жителей. Он называет нашу столицу гнездом гниения.
   – Он увидит, как прекрасен наш город, и захочет в нём править, вот и всё, – произнесла царица-мать полную крамолу, потому что в этих словах она признала неспособность Науруса отразить нашествие хана Синей орды.
   Нёкёр Байдар смущённо прокашлялся и добавил от себя, чтобы не участвовать в крамоле:
   – Полагаю, блистательный хан Наурус найдёт силы, чтобы дать отпор.
   – Да ладно тебе!.. – засмеялась Тайдула и ткнула его в грудь своей великолепной спиночесалкой. – Не смеши меня! Кто возглавит войско? Сам Наурус? Хо-хо! Или Муалбузин? Этот бездарный болван?
   Нёкёр Байдар предпочёл скромно молчать. Ему подали сладости, но он от них отказался, потому что после бердибековых вольностей в Золотую орду при Наурусе вернулись чопорные мусульманские строгости.
   Глазастик лори не считал себя мусульманином и с нескрываемым удовольствием принялся уплетать засахаренные орешки.
   Тайдула вновь обратила спиночесалку в орудие наслаждения, пальцы из слоновой кости дошли по позвоночнику почти до поясницы. Великая царица-мать заурчала от удовольствия и спросила:
   – А какие новости из западных областей Джучиулуса? Как там мой возлюбленный Алексей светлый?
   – Он не принял предложения нового великого князя Дмитрия остаться во Владимире. Вернулся в Москву. Там основал новый монастырь. И ещё…
   – Что?
   – Сообщают о странных небесных явлениях. Их наблюдали во многих русских городах и селениях. Но я не знаю, достойно ли это слуха великой царицы-матери.
   – Вот дурак! Зажёг во мне любопытство, так теперь докладывай! Какие там небесные яв ления?
   – Кровавые облака. Они появлялись вне запно на юго-востоке. Имели вид
   окровавленных львов, которые разрывались на части и потом стекали вниз. С небес на землю.
   – Что-то я никогда о таком не слыхивала. Врут!.. Хотя, впрочем… На юго-востоке? То есть, русские видели эти облака над нами? Ступай, я подумаю о твоём предложении покинуть Сарай-Берке.

   Велик и пышен был город Сарай-Берке в глазах суровых степняков. Осенью года кровавых облаков с востока пришло могучее войско Синей орды, возглавляемое Хызр-ханом, и привело в трепет сарайцев. Некому было оборонять золотоордынскую столицу от нашествия степных людей, живших по жёстким воинским законам Чингисхана на просторах между Ишимом и Яиком. После убийства Бердибека и Товлубея лучшие воины ушли с берегов Волги и Ахтубы вслед за эмиром Мамаем на берега Днепра и Дона. Не к Мамаю же было обращаться Наурусу за помощью! Ведь попади тогда Мамай в его руки, Наурус и ему бы хребет переломил каблуками.
   Подойдя к столице Золотой орды, Хызр-хан не спешил овладеть ею, потому что многие из царедворцев Науруса тайно уже связались с Синей ордой, обещая: «Мы тебе без боя отдадим Сарай-Берке!»
   Бой, однако, вспыхнул, но не на подступах к столице, а в самом городе, в ханском дворце. Приближённые Науруса, составившие против него предательский заговор, вступили в схватку с теми, кто оставался верен этому хану. Братоубийственная резня разразилась в палатах дворца, построенного Узбек-ханом и обильно украшенного Джанибеком. Никогда ещё не проливалось столько крови на этот пол из тигрового мрамора, кровью были забрызганы резные терракоты и чудесные изразцы с бирюзовой поливой и подглазурной росписью, великолепные майолики и мозаики – синие, бирюзовые, ультрамариновые.
   Наконец, сопротивление было сломлено, бой закончился, из дворца выносили трупы и выводили связанных – Науруса, сына его Темира, военачальника Муалбузина и многих других вельмож.
   Городские врата отворились, и в Сарай-Берке вступил со своими нёкёрами и нойонами грозный Хызр.
   Поскольку ханский дворец был залит кровью, завоевателя с почестями повели во дворец великой царицы-матери.
   При виде страусов, жирафов, зебр и прочих диковинных животных, Хызр с отвращением произнёс:
   – В этом пакостном городе, где юноши становились наложницами, даже звери и птицы утратили подобающие им образы. Уничтожьте всё это!
   И чудесные сады дворца Тайдулы оросились кровью – люди Хызр-хана рубили головы жирафам, резали глотки зебрам, ловили страусов и сворачивали им шеи, а юного бегемота, совсем недавно привезённого Тайдуле, забили дубинами.
   В просторной палате, в которой четыре года назад святитель Алексей исцелил ослепшую ханшу, властелин Синей орды, гневно раздувая ноздри, вершил свой суд, усевшись на трон покойного Джанибека. Он с ненавистью взирал на несказанную роскошь, кривя губы рассматривал разнообразные предметы, назначение которых подчас было ему неизвестно, он смахнул с просторного трона подушки, уселся на жёсткое и произнёс:
   – Воистину прав был великий Румский хан Кайсар, сказавший: «Удобства и роскошь разрушают могущество Родины!»
   К нему привели шестьдесят девять связанных пленников, ещё так недавно заправлявших в Сарае-Берке, радовавшихся жизни, сытых и довольных. Теперь же вид их был плачевен.
   – Я не намерен долго разбираться, кто прав, а кто виноват в том, что столица Золотой орды превратилась в логовище разврата, – красиво говорил Хызр. – В великих степях, благослов лённых священной десницею Чингисхана, мы много и долго выслушивали рассказы о том, что тут творилось. Долго испытывалось наше терпение. Но теперь, когда наследие нашего великого родоначальника Тэмуджина столь прискорбно опозорено, чаша негодования переполнилась. Гнев Тенгри должен излиться на головы тех, кто осмелился чёрное сделать белым, а белое – чёрным. Тех, кто солнце на звал луною, а луну – солнцем. Тех, кто нагло заявил, что сагаан это хара, а хара это сагаан. Великий бог Хухе Монхе Тенгри, которого вы именуете Аллахом, сказал мне: «Встань, Хызр! Иди и покарай их!»
   Связанные ещё больше затрепетали, на что покоритель Сарая-Берке презрительно усмехнулся:
   – Вы и теперь не имеете мужества, чтобы с радостью встретить смерть, которая очистит вас от скверны. Вами принят закон, по которо му нельзя проливать кровь человека вне битвы.
   Мне он нравится. Я мог бы приказать отрубить вам головы, но вас задушат. Заирбек, Саранчар, Исторчей, приступайте!
   Названные грозным судьёй могучие багатуры взяли широкие кожаные ремни и деловито приступили к казни. Первым был задушен военачальник Муалбузин, за ним – трое его сыновей. Схваченные ремнями за горло, они валились на пол и жалобно мотали ногами, покуда не иссякала в них жизнь.
   – Науруса – последним, – приказал Хызр. – Пусть он увидит гибель всех своих соглашателей.
   И затрепетавшего Науруса отвели в сторонку, чтобы он видел, как одного за другим душат его людей – Алтынмыша, Орзоя, Бутму, Кирбичея, Аллахдада, Сурбатыя, Халхана, Ембиргея…
   – Кто позволил! – вдруг раздался пронзи тельный и гневный женский возглас.
   Палачи замерли, не успев казнить очередного вельможу.
   Все присутствующие с удивлением взирали на то, как сюда вошла великая царица-мать. В сей миг она была несказанно хороша в своём благородном гневе. На ней были одежды из чёрного шёлка, украшенные эмалевыми брошками в виде веточек цветущей вишни. На голове – позолоченный бутгак с высокими чёрными и белыми страусиными перьями. С него на плечи свисали гирлянды чёрных алмазов.
   – Как ты посмел сидеть на троне моего по койного сына и распоряжаться здесь, в моём дворце!
   Хызр в восторге встал с трона и залюбовался зрелищем разгневанной Тайдулы. Она же надвигалась на него точно так же, как ещё недавно войско Синей орды надвигалось на столицу Золотой орды. Казалось, подойдя вплотную, она вонзит ему в глаза свои ногти.
   Но она остановилась в трёх шагах от сурового степняка и залюбовалась тем, как он любуется ею.
   Хызр усмехнулся и небрежно уселся вновь на троне Джанибека.
   – Так это и есть та самая Тайдула-ханым, которую этот, – он кивнул в сторону Науруса, – возвеличил как великую царицу-мать… Та самая, которая допустила, чтобы убили её сына. Та самая, которая допустила, чтобы её извращенец внук имел любовника. Та самая, которую великий Бог могущественного неба столь невзлюбил, что лишил зрения. Она же призвала русского волшебника, и тот вернул ей зрение. И тогда Эрхету Тенгри сказал: «Погоди же!» И заставил её смотреть, как убивают всех её родственников, внуков и самых близких людей.
   Тайдула прожигала его ненавидящим взглядом.
   Лори, доселе сидевший у Тайдулы на воротнике, перебрался к своей хозяйке на плечо и тоже выпучился огромными глазищами на Хызра.
   При виде диковинного зверька Хызр скривился от отвращения:
   – А это что за ублюдочное животное? Должно быть, растленная кошка родила его от крысиного царя Сургылт-хана! Заирбек, Саранчар, Исторчей! – И он ткнул указательным пальцем в сторону Тайдулы, а затем двумя руками изобразил, как затягивают на шее ремень.
   – Не сметь приближаться ко мне! – воскликнула Тайдула и, резко обернувшись к трём палачам, вдруг совершила нечто такое, чего и сама от себя не ожидала.
   Она подняла десницу и осенила пространство перед собой крестным знамением. Палачи замерли.
   – Ну же! – топнул ногою Хызр-хан.
   Заирбек и Саранчар грубо схватили царицу-мать за руки. Лори пискнул, сорвался с плеча и по-детски жалобно повис коготками на чёрном шёлке. Громко хрустнули гирлянды чёрных алмазов – это Исторчей захлестнул ремень на шее Тайдулы.



   Глава 10
   Князь-отрок


   – Хидырь какой-то. – Гонец Дионисий, по 11 прозвищу Малютка, витиевато излагал свежайшие новости князю Дмитрию, митрополиту Алексею и тысяцкому Вельяминову. – Заяицкий царь. Пришёл прихождением с востока. Из самой синеордынской Синь-орды. Ратью на Волжское царство. А в князьях Волжского царства завелась лесть. И начали тайно ссылаться с Хидырем, лукаво лукавствуя на своего царя Науруса. Сию лесть и лукавство составили в дело и вступили в бой. Прямо во дворце Чани-бека. Много кровавой крови кроваво пролили. А Науруса и ближних его схватили и выдали царю Хидырю. А Хидырь своим повелением повелел всех тотчас казнить удушением ремнями. И были удушением удушены царь Наурус со своим сыном Темирем, и князь Муалбузин со чадами, и все князи ордынские, иже в любви и совете были Наурусу. И многие татарове издушены были. Тако же и царица Таидала…
   – Хатунечка! – весь содрогнувшись, вскрикнул митрополит. – Насмерть?
   – Ременной задушевкой настоящим образом убиенна бысть, – безучастно подтвердил гонец Малютка.
   – Ох ты, Господи! – сокрушенно откинулся святитель на спинку своего кресла. – Жалость-то какая!
   Дмитрий ласково и утешительно гладил его ладонью по широкому рукаву саккоса. Вельяминов не столь сочувственно взирал на горевание митрополита. А тот хрипло бормотал:
   – И надобно же такому быть, что сегодня воспоминание чуда Архистратига Михаила! Именно четыре года с того дня, как Бог моими руками ниспослал ей слёзный дар и исцеление от слепоты! И в сей день – такое известие!
   – А что же сей Хидырь? – спросил Вельяминов. – Зело лютый?
   – Слава Богу! – отозвался гонец и благодарственно перекрестился на иконы. – Всех
   Наурусовых татар, побивая, побил, прененасытно насытился убийством и взялся опосля того всех миловать. Епископу Ивану сказал, что никаких бедствий вере христианской чинить не станет.
   – Стало быть, отмучалась, – продолжал горевать о Тайдуле святитель Алексей. – Про зрела очами, дабы видеть убийства и беззако ния многие. Нынче же закрыл ей Господь ея скорбные очи навсегда…
   Он стряхнул с себя печаль, приосанился, прокашлялся и сказал:
   – Чинить не станет… Это хорошо.
   – Да, – продолжал Малютка, – и первым делом от царя Хидыря князь Дмитрий Борисович жалованно пожалован на княжение в Галич, а князь Костянтин Ростовский с честью и пожалованием посажен на всё княжение Ростовское.
   – О как! – воскликнул Вельяминов.
   – А вот это, дети, добрые вести! – заиграл глазами святитель. – Стало быть, что?
   Он со значением поглядел в лицо Дмитрию, ожидая от него ответа.
   – Стало быть… – промолвил Дмитрий, по думал и улыбнулся: – Стало быть, в злобе на убиенного Науруса новый царь Хидырь будет давать ярлыки тем, кому Наурус не давал!
   – И нашему князю-мальчику пора становиться князем-юношей, – в свою очередь улыбнулся святитель.
   А уж оставшись наедине, он продолжил горевать об убитой хатунечке. Плакал, раскладывая на своей постели сшитые по её сну нелепые ризы, поглаживая их, будто некое всё ещё живое существо.

   Но в то лето не сбылась надежда получить ярлык на великое княжение от Хызра, или как его стали называть на Руси, Хидыря. Великий князь Дмитрий Константинович опередил, успел выслужиться перед новым ханом. В то время сильно процветали новгородские ушкуйники. Разбойничали по всему Поволжью, грабили и русских, и татар, и всех прочих, кто пускался в путь по Волге-матушке. Но до прочих Хидырю печали не было, а вот последнее нападение на татарское судно, гружёное богатым товаром, вывело его из себя. Хидырь прислал во Владимир трёх своих послов Уруса, Каирмека и Алтынцыбея, и те строго потребовали покончить с ушкуйничеством. Великий князь с братом Андреем Нижегородским и князем Константином Ростовским занялись этим делом, переловили всех разбойников и отдали в руки царских баскаков вместе с награбленным добром. Хидырь остался доволен, а Дмитрий Константинович утвердился в своём великом княжении.
   Литва ненадолго замедлила своё расширение на юго-восток. Крестоносцы нанесли сильное поражение Ольгерду, а младший его брат Кейстут, князь Трокский и Жмудский, даже попал в плен в битве, хотя вскоре ему удалось бежать.
   Во Пскове вновь вспыхнула чума, и все соседние города с ужасом ожидали второй волны чёрной смерти. Но, странное дело, далее Пскова зараза не распространилась.
   В апреле, перед самою Пасхой, в Москву от Хызра прибыл киличей Алтынцыбей. Москвичам сразу бросилось в глаза то, что одет он не столь пышно и богато, как послы предыдущих ханов, будь то Джанибековы или Бердибековы, Кулпины или Наурусовы. Те, бывало, с ног до головы обвешены драгоценностями, а этот только в своём имени носил золото, на себе же сего дорогого металла не имел, равно как и каких-либо сверкающих каменьев. Лишь оружие украшало его.
   – Великий сарь Золотыя и Синия орды Хызр-хан прислал меня уведомить, что он хочет видеть тебя, князь Дмитрий Иванович, – только и сказал Алтынцыбей.
   Все три дня, покуда отмечали Праздников Праздник, а Дмитрий собирался в дорогу, вдовствующая княгиня выплакивала очи.
   – Митенька! Сыночек родимый! На поги бель зовёт тебя царь изверг ордынский! Кон стантиновичи наушали ему сжить тебя со све ту! Мешаешь ты им со своею Москвою! Не ходи во орду! Скажись больным.
   Но князик, коему двенадцатого октября исполнилось десять лет, за зиму заметно возмужал, и уже и впрямь не скажешь о нём: «мальчик». Отрок. А то и юноша! Вырос, в плечах сделался пошире. Хотя… и в животах тоже. Не было в нём излишней резвости движений. Медлителен, нерасторопен, ходит вразвалочку. Идёт куда-нибудь, другие нетерпеливо то и дело вперёд него забегают. На коня сядет – мешок мешком! Но с коня не сваливался ни разу, хорошо хоть это.
   – Нет, матушка! – отвечал он Алексан дре Васильевне. – Негоже мне больным ска зываться. Больных не уважают и не боятся. Я же хочу, чтобы цари ордынские меня уважа ли. А придёт время – бояться будут!
   Митрополит Алексей дал своему крестнику перстень:
   – Вот, сынок, возьми. Это мне хан Жанибек подарил. А принадлежал сей перстень самому Чингисхану. Хочешь верь, хочешь нет, но стоит показать его татарам, они как шёлковые стано вятся. Некая сила в этом перстне заключена. Нам, православным, неведомая.
   И угораздило же такому произойти, что в ночь перед отъездом на небе случилось страшное предзнаменование. Было полнолуние, но вдруг чёрная круглая тень стала наползать на луну. И медленно, медленно, медленно закрыла почти полностью ночное светило, а оставшийся тонкий серп месяца окрасился кровью.
   Дмитрий строго приказал ничего не сказывать матушке, но какая-то дура, всё же, нашлась, ляпнула своим помелом. В ноги коню бросилась Александра Васильевна, истошно крича, хватая коня за копыта и бабки, так что чудом конь не потоптал сердечную.
   Уехал сыночек, а княгиня слегла бедная в жару, металась и кричала в горячке:
   – Душат его!
   Святитель Алексей, боясь, как бы горячка не привела к гибели, в недолгий миг просветления княгини исповедовал и причастил её. Соборовал. И она постепенно стала выздоравливать, но теперь была тихая-тихая, будто боялась, что её не ровен час побьют.
   – Ничего, милая, – утешал её митрополит, – Бог не оставит нас. Вернётся соколик живой и невредимый. Да и Василий Васильевич с ним, не даст в обиду. Гляди, доченька, ещё и с ярлыком возвратятся!

   Новый хан Золотой и Синей орды в Сарае-Берке жить отказался, считая, что гордым Чингизидам негоже в городах нежиться.
   – Жизнь это простор! – говорил он и со своим мужественным войском кочевал по лево бережью Волги.
   А в бескрайних степях правобережья со своим войском кочевал удалой темник Мамай.
   Однажды весною они сошлись. Хызр стоял на низком левом берегу, Мамай – на высоком правом. Солнце сияло во все лучи. Подогнали лодку, и двое сильных гребцов понесли её на тот берег с повелением эмиру Мамаю плыть сюда на поклон к хану Хызру.
   Широка тут Волга, долго плыли гребцы, борясь с сильным течением, обходя льдины, которые всё ещё шли и шли с севера в Хвалынское море, хотя на берегах снега уж давно не было, да и грязь успела подсохнуть.
   Ещё дольше шла лодка назад, потому что темник Мамай утяжелил её, а при темнике ещё находился могучий багатур. Но вот нос лодки воткнулся в волжский песок. Темник спрыгнул, ему подвели коня. Он сел, подъехал к Хызру, сгибаясь в поклоне:
   – Приветствую тебя, доблестный великий хан!
   – Привет и тебе, доблестный Мамай. Не признавал Кулпу и Науруса, а меня признаёшь? – спросил Хызр.
   – Признаю и покоряюсь, – ответил тот.
   – Я также отношусь к тебе с великим уважением. Но отчего же ты не один приплыл ко мне? Неужто опасался?
   – Нет, повелитель, – сказал Мамай. – Просто хотел показать тебе моего лучшего воина. Знакомься, его зовут Темир-Мурза Челубей.
   – Коня Челубею! – крикнул Хызр-хан. Вчетвером они поскакали в степь – Мамай
   и Хызр, слева от Мамая багатур Челубей, справа от Хызра его сын Кутлуй.
   – Это твой старший? – спросил темник.
   – Нет, – ответил Хызр. – Старший сын у меня Темир. Но я не люблю его. Он слишком ревностный мусульманин. Порицает меня, что я мало выказываю почтения Аллаху. А я не желаю соблюдать рамадан. Не жрать ничего с рассвета до заката… По-моему, это глупо. Был бы я Аллахом, я бы не требовал ничего подобного от настоящих мужчин. А как ты на это смотришь?
   – Я тоже жру всё подряд, когда мне хочется, – признался удалой Мамай.
   – Хо-хо-хо! – радостно заревел Хызр и крикнул направо: – Кутлуй! А этот темник наш человек!
   – Челубей! – крикнул Мамай налево. – Великий хан как ты да я! Он тоже не любит поститься!

   С этого дня началось у них веселье. Они осматривали войско Хызр-хана, пировали, пили тарасун и хорзу, скакали по степям, стреляли из лука, услаждались молоденькими татарками, отпаивались с похмелья кумысом, потом перебирались на правый берег Волги, осматривали войско Мамая, пировали, пили тарасун и хорзу, скакали по степям, стреляли из лука, услаждались молоденькими калмычками и снова отпаивались кумысом.
   И всё время были в движении, перемещаясь с северо-запада на юго-восток, покуда не добрались до старого Сарая, основанного ещё Батыем. Тогда их веселье двинулось в обратном направлении, с юго-востока на северо-запад, и добралось до пригородов Сарая-Берке.
   Здесь в ставку Хызр-хана явился его старший сын Темир. Совсем недавно он совершил паломничество в Мекку, и теперь все почтительно называли его Темиром-Ходжой.
   При виде разгульного отца и брата, а с ними темника Мамая он скорбно возвёл очи к небесам. Затем обратил свой взор долу и смиренно промолвил:
   – Высокий долг государства требует от тебя, о великий хан Хызр и отец мой, чтобы ты некоторое время присутствовал в столице Золотой орды, в которую прибыли послы со всех концов света, а также некоторые князья подвластных тебе областей.
   – Не желаю в столицу! – топнул ногой вольный хан. – Не брошу любезного мне кочевья! Кто хочет видеть Хызра, пусть ищет Хызра в степи. Так заповедал людям длинной воли наш великий предок Тэмуджин Чингисхан!
   – Один из гостей уже здесь. Он готов хоть сейчас встретиться с тобою.
   – Кто такой?
   – Московский князь Дмитрий.
   – Пусть придёт, хочу посмотреть на него.
   Дмитрий в сопровождении Вельяминова вошёл в ставку ордынского царя, и тот спросил, кто из них князь. А когда хану объяснили, что тот, который постарше, это московский темник, а князь тот, который мальчик, Хызр от смеха едва не опрокинулся навзничь:
   – Князь? Господин Москвы? Вот этот смешной маленький увалень? Сколько тебе лет, парень?
   Дмитрию перевели вопрос Хызра, и он с достоинством ответил:
   – Мне от роду десять с половиной лет. Возможно, кому-то это покажется смешным. Однако, сей недостаток с годами проходит. Полагаю, что и сам великий хан Хызр некогда был ребёнком. Но это не помешало ему вырасти и занять самый сияющий трон в мире.
   – А он не так смешон, этот русский телёнок! – оценил Хызр ответ русича, когда ему перевели всё слово в слово. – Моему младшему тоже десять лет, но он не сумеет так ответить, если над ним посмеяться.
   – Да уж, Бугдусей скорее схватится за нож, – улыбнулся Кутлуй.
   – Так что же ты хотел от меня, князь Мо сквы? – спросил Хызр.
   – Я? – удивился юноша и переглянулся с Вельяминовым.
   Тот только пожал плечами и поспешил ответить:
   – О нет, Московский князь бы не посмел отвлекать великого хана Золотыя и Синия орды от его важных дел. Это хан послал за ним гонца, и вот князь Дмитрий Иванович прибыл.
   – Ах да, припоминаю… – промолвил Хызр. – Так вот… Я просто хотел узнать, трудно ли быть князем такого большого города как Москва, будучи столь юным?
   – Тому, кто с Богом, везде и всегда легко, – ответил Дмитрий.
   – И это хорошо сказано! – похвалил Хызр, всё более располагаясь душою к этому отроку. – Не так ли, Мамай?
   – Так, – кивнул ордынский темник. – Но мне любопытно, как князь Москвы представляет себе своего Бога?
   Дмитрий выслушал перевод, глубоко вздохнул и, смело глядя на татар, произнёс:
   – Бог есть свет. Он светлее, чем свет солнца. Им создаётся всё живое. Но также сберегается и всё, что уже умерло. Так учил меня мой духовный отец, митрополит Алексей.

   В. Маторин. Хан Мамай

   Когда Хызру перевели, он хмыкнул:
   – Мамай, ты видел когда-нибудь свет, который был бы светлее, чем солнечный?
   – Видел, – улыбнулся Мамай. – Однажды в битве я получил по башке удар такой силы, что мне показалось, будто солнце стало светить в десять раз сильнее.
   – А, стало быть, этот парень не врёт! – за смеялся Хызр. – Переведите ему то, что сказал эмир Мамай.
   Дмитрию перевели, и он приободрился, видя, что эти изверги не так уж страшны. И ещё смелее он сказал следующее:
   – Моим отцом был Московский князь Иван Иванович Красный. Моим дедом был Иван Данилович Калита. Моим прадедом был Даниил Московский. А моим прапрадедом был сам Александр Невский, коего прозвали Солнцем Земли Русской. Сказывают, что от него иной раз исходил свет ярче солнечного. И когда он встретился с ханом Батыем, тот, увидев сей свет светлый, объявил моего пра прадеда своим названным сыном. Предок ве ликого хана Хидыря был братом Батыя. А это значит, что мы с тобой, хан Хидырь, дальние названные братья.
   Хызр недоуменно переглянулся с Мамаем. Видать, не слишком ему верилось в то, что говорил Московский князь. Тогда Дмитрий Иванович решился на последний свой ход. Показал палец, на котором тускло сверкнула жуковина перстня.
   – А вот это принадлежало самому Чингис хану!
   И странное дело! Хызр и Мамай, хмуро уставились на перстень, разглядели его и вдруг разинули рты, вскинули брови.
   – Да он вовсе и не мальчик, этот с виду некудышный князь Москвы! – воскликнул Хызр в восхищении. – Как хорошо он знает всё о своих и моих предках!
   Возникло некоторое замешательство. Первым нашёлся что предложить Мамай:
   – А может, он и хорзы способен выпить?
   – А подайте-ка ему хорзы полную чашу! – крикнул Хызр.
   Дмитрию подали чашу с хорзою – крепким молочным хмельным напитком, пить который считалось особой удалью у Чингизидов, потому что сам Чингисхан любил хорзу. И никакое мусульманство не могло полностью запретить питьё хорзы, особенно таким людям, как Хызр.
   Другое дело Дмитрий. Ему, конечно, доводилось пробовать лёгкие напитки – пиво, мёд, вино… Но чтобы хорзу…
   Стараясь не подать виду, он взял в руки чашу, вдохнул в себя, будто ему предстояло нырнуть в прорубь, и принялся пить.
   Вельяминов хотел помешать, но Хызр щёлкнул пальцами, и Василия Васильевича оттащили за локти в сторонку.
   Противная на вкус жидкость обжигала глотку, ерепенисто вливалась внутрь, а там раздвигалась и кололась, будто ты проглотил ёлку, и хотелось исторгнуть её из себя, но Дмитрий мужественно допил поданную ему чашу, молодецки крякнул и вытер рукавом губы.
   Татары одобрительно зареготали, Хызр вскочил со своего ковра и хлопнул московского князя по плечу. Но у того уже всё поплыло в голове. Он стукнул себя кулаком по груди и воскликнул:
   – А если хотите, я могу и повалить кого-нибудь!
   – Сына моего повалишь? – спросил Хызр.
   – Сына?.. – Дмитрий снизу вверх посмотрел на шестнадцатилетнего Кутлуя. – А что ж! Повалю и сына!
   Татары ещё более загалдели, одобряя удаль юного московского князя.
   – Дайте мне слово молвить! – пытался вмешаться Вельяминов, но Мамай осадил его, рыкнув:
   – Помолчи, темник!
   – Повалишь – дам тебе ярлык на великое княжение! – говорил Хызр Дмитрию таким голосом, каким говорят с малыми детьми, когда хотят изобразить, будто беседуют с ними как с взрослыми. – Не повалишь – голову с плеч. Согласен?
   – А, согласен! – махнул рукой Дмитрий, когда ему перевели сказанное страшное условие.
   – И не страшно?
   – Русские боятся только одного!
   – Чего же?
   – Позора!
   И с этим словом Дмитрий двинулся на Кутлуя, схватил его поперёк живота, засопел, пытаясь повалить.
   – Всевышний Боже! – взмолился Василий Васильевич.
   Кутлуй стал лениво валить Дмитрия.
   – Довольно! – весело воскликнул Хызр. – Растащите их! Не то мой силач одолеет его и мне придётся отрубить голову такому прекрасному храбрецу! Потомку названного сына Батыя!
   Дмитрия оттащили от Кутлуя, который, конечно же, повалил бы его. Московский князь упирался, ругался с теми, кто его оттаскивал, и кричал:
   – Так не честно! Я бы сокрушил его! Ярлык! Его всё же оттащили в угол и бросили на ковры и подушки. Он упал, хотел встать, но не мог. Всё кружилось, его тошнило… Он брыкал
   руками и ногами, как насекомое, пытающееся перевернуться со спинки… С трудом встал на карачки… Ему было плохо, и принесли тазик. Вельяминов был рядом.
   А ночью Дмитрий проснулся, и его снова мутило, но внутри уже было пусто. Он с удивлением смотрел, как татары всё ещё сидят у очага, пьют и едят, и регочут, и хохочут, и тискают полуобнажённых татарок…
   И вдруг откуда ни возьмись митрополит Алексей, свет светлый, встал над ним и сказал сурово:
   – Встань и беги! Спасайся отсюда!
   Но не было никаких сил даже встать, а не то что бежать отсюда.
   – Отравили поганые! – прошептал Дмитрий и угас…

   …Утром он с удивлением обнаружил себя живым. Голова болела, но главное, что уже не мутило, и он, вспомнив видение и приказ Алексея, тихо покинул шатёр Хызра, в котором вповалку спали татары с татарками.
   – Видать, только под утро угомонились, проклятые, – с тихой ненавистью прошептал Дмитрий Иванович.
   В полдень Московский князь с тысяцким Вельяминовым и дружиной уже отъехал отставки Хызр-хана на порядочное расстояние. Несколько раз их пытались задержать, но Дмитрий показывал татарам перстень Чингисхана, и на тех и впрямь это действовало удивительным образом – почтительно давали дорогу.

   В это время Хызр только-только проснулся и не обнаружил в своём шатре ни Мамая, ни удалого паренька Дмитрия. Он спросил, куда они подевались, и ему ответили, что Дмитрий исчез на рассвете, а Мамай совсем недавно – в войске у него какая-то заваруха, и он отправился наводить порядок. Хызр остался недоволен:
   – Московский князь, поди, в Сарае отлёживается. Отыщите и приведите его ко мне. Я ещё хочу побеседовать с ним. Имею желание объявить его своим названным сыном. Кутлуй! Нравится тебе такой названный брат?
   – Нравится, – ответил Кутлуй, лаская заспанную красотку, распутывая ей длинные волосы.
   – Так тому и быть! – сказал Хызр. – И к Мамаю пошлите гонца, пусть возвращается сюда, как только справится со своей заварухой. Мамай отныне будет моим главным военачальником. Хочу объявить об этом народу.
   Но не сбылось ни первое, ни второе желание Хызра, потому что вскоре и вовсе нечего ему было желать на этом свете.
   После полудня в загородную ставку к хану Золотой и Синей орды явилось большое русское посольство – великий князь Владимирский и всея Руси Дмитрий Константинович, брат его Нижегородский князь Андрей, князья Константин Ростовский и Михаил Ярославский. Их сопровождал старший сын Хызра, царевич Темир Ходжа. С ним – большой отряд заговорщиков. И когда Хызр-хан заговорил о том, что он ещё не решил, кому отдать ярлык на великое княжение, – подтвердить ли права Дмитрия Константиновича или снова возвеличить Москву, – на него внезапно напали и повалили на пол, а он с похмелья был слабоват и не сильно сопротивлялся.
   И тот же самый Исторчей, который прошлой осенью по приказу Хызра душил Науруса, Тайдулу и прочих, теперь по приказу Темира-Ходжи задушил ремнём самого Хызра. А потом и его любимого сына Кутлуя.

   Весть об этой новой ордынской замятне прилетела в Москву в тот же день, когда и возвратился Дмитрий Иванович. Чуть ли даже не раньше него!
   – Господу слава! – кричала Москва, радуясь тому, что её любимец остался цел и невредим.
   – Божиею милостью соблюдаем, до замятни из Орды вышел! – благословив, прижал его к своей груди митрополит Алексей.
   – Преосвященный! А ведь это ты ко мне явился в видении и приказал уходить немедля! – сиял очами Дмитрий.
   – То не я был, соколик! То твой ангел-хранитель в моём облике! Сильный он у тебя, твой ангел! – отвечал растроганный русский первоиерарх.
   – А ещё перстень! Как он меня выручал! И не однажды. Вот, возьми его назад.
   – Хорошо, хорошо… Идём же скорее к матушке княгине!
   Александра Васильевна при виде живого и здорового сына чуть не лишилась чувств и не могла вымолвить ни слова, а только плакала и теребила его кудри, прижимая к своей щеке его голову, всё ещё пахнувшую детством.
   – Радуйся, сестрица! – сказал Вельями нов. – Сын твой не убоялся грозного ордын ского царя Хидыря. На все вопросы отвечал смело, аки лев.
   И Василий Васильевич принялся с гордостью рассказывать обо всём, что происходило в ставке у Хызра.
   – Страшно и подумать, что было бы, если б Хидырь дал ярлык нашему Дмитрию, а потом случилась замятня! – выслушав тысяц кого, покачал головой святитель Алексей. – Могли бы и его вместе с Хидырем и Кутлуем предать смерти. Нынче же, дети, в Успенском храме совершим благодарственный молебен милосердному Богу!
   – Этим убийством дело не завершится, – молвил Вельяминов. – Темник Мамай подружился с Хидырем и теперь не простит коварства Темиру Хозе. А за Мамаем самое сильное войско в степях Волги и Дона. Ещё много крови в Орде прольётся!
   – Одно плохо, – сказал Дмитрий Иванович. – Чем слабее Орда, тем смелее Литва.
   – А чем смелее Литва, тем наглее мой соперник Роман, – добавил митрополит. – В Твери опять воду мутит.

   В Твери прошлым летом епископ Феодор, оставив свою епископию, ушёл в монастырь. Митрополит Роман тотчас – в Тверь, склонять местное священство перейти под его власть.
   Дождавшись возвращения Дмитрия из Орды, Алексей поспешил в Тверь и поставил нового епископа, преданного ему Василия, игумена Спасского тверского монастыря.
   А когда в конце мая святитель вернулся из Твери на Москву, случилось новое знамение, напугавшее жителей. Подряд два затмения – сначала солнечное, а потом лунное. Причём, во время лунного месяц сочился кровью.
   Вскоре из Сарая-Берке прискакал известный гонец Дионисий Малютка и по своему обычаю весьма витиевато докладывал о новых кровавых делах в Золотой орде:
   – Темник Мамай злобною злобою обозлился на Темира Хозю. За то, что тот убийством убил царя Хидыря. И воздвигся ненавистью сильный князь Мамай. Ратью своей пошёл на Темира Хозю. Две рати сшиблись, и была брань великая. И никто не одолел, а только побили друг друга много. Кровавою кровию степь кроваво обагрилась. А князь Андрей Константинович со дружиной возвращался в Нижний Новгород из Орды. И Мамаев князь Ретякоз напал на него. И две дружины сшиблись в битве. С Божьей помощью Андрей Нижегородский чудом спасительно спасся и жив домой возвратился.
   Ещё через несколько дней другой гонец по прозвищу Ванька Пилат принёс известие о гибели Темира-Ходжи:
   – Мамай принял себе царём Авдула, Чанибекова племянника. И сказал: «Возьму Сарай и всех, кто будет пред Темиром Хозёй пре смыкаться, истреблю!» И все русские князья из Орды бежали. А Ростовских князей дочиста ограбили, едва ноги унесли.
   А ещё через три дня всё тот же Малютка опять успел туда-сюда смотаться и докладывал с выпученными глазами:
   – Убили! Убили Темира Хозю! Новый царь в Сарае! Пришёл брат Хидыря именем Амурат! Взял город и искал Темира убить за брата. Но Темир Хозя бежал и хотел спастись у Мамая, а Мамай его смертною смертию умертвил. Сам же Мамай держится своего царя Авдула, а но вого Амурата не признаёт.
   И так каждые три-четыре дня из Поволжья приходили всё новые и новые свидетельства о великой ордынской замятне. В Сарае-Берке воцарился Амурат и требовал от Мамая подчинения. Но Мамай упёрся и настаивал, чтобы в Сарае подчинились Авдулу.
   Тут выдвинулся ещё один соискатель золотоордынского престола – некий самозванец
   Килдибек, объявивший себя сыном Джанибека, доселе скрываемым. В междуречье Волги и Ахтубы воины Мамая одержали над ним победу, а сам Килдибек пал в той схватке.
   Возникли и новые удальцы, подобные Мамаю. Темник Булат Темир захватил Волжскую Булгарию и все города среднего Поволжья. А на правом берегу Волги некто Тогай объявил себя местным царём. И немало таких стало. Сражались и грабили друг друга, и по всей Золотой орде нечего стало есть. Голод, болезни охватили татар вместе с яростной междоусобицей.
   – Бог Господь, дети, попускает гнев Свой на них, милуя рабов Своих, смиренных христиан! – говорил на проповедях митрополит Алексей.
   В Орде была своя замятня, а у него на Руси – своя. Митрополит Роман не признал Василия епископом и привёл в Тверское княжество Ольгерда с войском. Но в это время из Константинополя вернулся экзарх Георгий Куропатка, посланный Алексеем к Вселенскому патриарху Каллисту. Он привёз от Каллиста письменное подтверждение незыблемости границ двух митрополий, и в привезённой им грамоте чётко обозначалось, что Тверская епархия по-прежнему принадлежит митрополиту Киевскому и всея Руси.
   – Не взяли Тверь, так придётся взять Киев. Кому тогда будет подчиняться Киевский митрополит? Тому, кто будет пановать у Киеве, – сказал Ольгерд и вывел войска из Тверского княжества. Двинул их из северных областей Руси в южные.
   А в Орде продолжалась война между Мамаем и Амуратом. И всю осень, и всю зиму, и всю весну они враждовали, не осмеливаясь на главное сражение, ограничиваясь мелкими стычками. Лишь дважды на берегах Волги сошлись две рати в больших и кровопролитных, но не решающих схватках. Оставалось только ожидать, что принесёт с собою лето.



   Глава 11
   Великий князь Дмитрий Иванович


   Летом Ольгерд захватил Киев. Отец городов Прусских вошёл в состав единого государства Литвы, Жмуди и Западной Руси.
   – Надо слать Куропатку, – сказал Алексей, узнав об этом. – В Царьград. Просить патриарха Каллиста разрешить мне отныне называться митрополитом Московским и всея Руси. Беда, дети! Тверь не захочет Московскому митрополиту подчиняться… И Рязань… Беда!
   Но не успел Георгий Пердика собраться в дорогу, как из Киева пришло совсем неожиданное сообщение о внезапной болезни закоренелого Алексеева соперника – митрополита Волынского и всея Литвы Романа. Он настолько сильно захворал, что добровольно снял с себя полномочия митрополита.
   Экзарх Георгий помчался в Константинополь, чтобы вести с патриархом переговоры об отмене Литовской митрополии, и уже через месяц из Царьграда прибыл афонский инок болгарин Киприан.
   То, что он привёз… Этого никак уж не ожидали! Скончался патриарх Каллист, и царь Иоанн Палеолог вернул на вселенский патриарший престол того самого Филофея, который так благоволил Алексею и который поставил его митрополитом! Киприан привёз от Филофея грамоту; в ней Вселенский патриарх отменял Литовскую митрополию и повелевал всем русским и литовским епархиям объединиться под властью митрополита Киевского и всея Руси Алексея.
   Москва звонила во все колокола, торжествуя нежданное разрешение тугого надоевшего узла. Во всех храмах творили благодарственные молебны. Шестидесятидвухлетний митрополит Алексей помолодел лет на десять. Румяный, сияющий, он излучал бодрость, весь кипел жаждой деятельности.
   – Самое время мне ехать в Литву, а Дмитрию с Вельяминовым – в Орду. Кстати, дети!
   Сколько уж лет Тайдула подарила мне татарский двор в Кремле. Почему татары до сих пор его не освободили? – говорил он.
   И в словах его все слышали одно: победа!

   В Москву приехал редкий гость, Сергий Радонежский. Хорошо, если раз в год он навещал град сей, и тут как раз нагрянул.
   Поселился в Спасском монастыре на Яузе, и вскоре там состоялось важное собрание – князь Дмитрий, митрополит Алексей, игумен Сергий, игумен Андроник, тысяцкий Вельяминов, афонский монах Киприан, а также только что вернувшиеся из Киева игумен Герасим и архимандрит Павел.
   Сначала слушали их. Они рассказывали страшное про Ольгерда:
   – Опоганился.
   – Бес в него вселился.
   – Отрекается от Христа, поклоняется Перуну.
   – Срамной богине любви Миляде. Ночь Купалы на Днепре по всем поганым правилам от праздновал.
   – Новорожденную дочь отказался кре стить, понёс малышку в капище, обкуривал там перед идолами.
   – И поделом ему наказание – немцы захватили и разграбили Ковно.
   – Придётся дураку снова с Орденом воевать.
   – И то сказать: на немцах крест, а на Ольгерде теперь креста нет!
   Митрополит подытожил рассказы Герасима и Павла:
   – Да, надо, надо ехать к ретивому Ольгерду.
   – Глядишь, и мученической кончины сподобишься, – сказал Сергий.
   – О том только можно мечтать, – вздохнул святитель. – Кто от нечестивых в Литве или Орде пострадает, от многих грехов очищается. Хорошая дорога в рай!
   – А из Орды гонец Дионисий Малютка сегодня прибыл, – сообщил князь Дмитрий.
   – Снова «кровавой крови зело много кроваво пролилось», – в точности изобразил Малютку князь Дмитрий.
   – Именно! – со смехом кивнул Иван Вельяминов. Отец его в последнее время нередко хворал, и Иван постоянно находился при нём, помогая в делах. И его уже воспринимали не как наследника тысяцкого, а почти как тысяцкого. – Орда Амурата-царя одержала верх над Мамаевой ордой. Могучий воевода Мамай ушёл от Волги на берега Дона и временно угомонился. Но сказывают, обещал вернуться и снова воевать с Амуратом.
   – Самое бы время теперь предложить царю в Сарае свою помощь, – сказал Вельяминов– отец. – А под неё вытребовать ярлык. Рать московская нынче как никогда сильна.
   – Благодаря твоим стараниям, Василий Васильевич, – похвалил тысяцкого митрополит. – За эти шесть с лишним лет, как ты стал на Москве тысяцким, и впрямь рать наша преобразилась. Хвала тебе и твоей ратной фасции! Давно бы Ольгерд и Тверь взял, и на нас бы позарился, да боится. Знает, какую могу чую силу держат ныне московиты. И в Орде про то знают. Полагаю, и впрямь самое время Дмитрию Ивановичу заявить о своей воле на великое княжение.
   – Только я вот что думаю, – сказал Вельяминов. – Не надобно Дмитрию самому ехать. Пора нам свою глорию возыметь. Пошлём ки личея с грамотой. А в грамоте обскажем так: «Царь Амурат! Московский князь Дмитрий Иванович быв на поклоне у твоего брата Хидыря, убиенного нечестивым Темир Хозёю, получил от Хидыря обещание на великое княжение всея Руси. Темир Хозя слово отца своего не сдержал. Челом бьём исполнить обещанное Хидырем».
   – Пожалуй, твоя правда, Василий Василье вич, – поразмыслив, произнёс митрополит. – Не ровён час, приедет Дмитрий в Орду, а там новая замятня. И его вместе с Амуратом… Ты прав, боярин! Да и негоже нам каждый год в Сарай ездить!
   – Амурат раскинет умом и поймёт, что ратная помощь от нас важнее личного присут ствия Дмитрия в Орде, – сказал Вельяминов младший.
   – И князь целее будет, – добавил Стефан Радонежский.
   – Так и порешим, – подвёл черту святитель Алексей. – Осталось только решить, кого послать киличеем.
   – Думаю, Владимира Чаму, – предложил Вельяминов.
   – Молод, – усомнился митрополит.
   – Зато умён, по-татарски знает лучше иного татарина. Обычаи и норов татарский изучил в превосходстве, – отстаивал посла Чаму тысяцкий Василий Васильевич. – Когда надо – гибок, когда надо – упрям. С юности чамал, за что и прозвище такое получил, но упорством достиг того, что полностью избавился от сего порока речи. Ныне говорит чисто, складно.
   – Неужто больше не чамает? – улыбнулся митрополит.
   – Говорю же! – рассердился Вельяминов.
   – Ну и добро, пусть Чама едет в Орду, – вставил своё княжеское слово Дмитрий Иванович.
   Теперь, решив столь важное дело, все невольно с теплом взглянули на афонского монаха, привёзшего на Москву из Константинополя столь добрые вести. Игумен Андроник спросил:
   – Всё ли понятно тебе, брат Киприан?
   – Да, всё-то мне понятно, – кивнул болгарин. – За то патриарх Феофил меня к вам послал, что я зело справно русски говорю умею. На святой горе Афон от русские монахи научился.
   – А вот расскажи нам ещё раз про последние дни Солунского архиепископа Григория Паламы, – обратился к Киприану митрополит Алексей. – И нам любо будет послушать, и тем, кто ещё не слыхал про то – игумену Сергию, игумену Герасиму, архимандриту Павлу, игумену Андронику. Внемлите, дети!
   Афонский инок, польщённый таким вниманием, откашлялся и заговорил. Речь его была чиста, за исключением некоторых болгарских слов, которые он полагал совпадающими с русскими.
   – Я должен найпред всего начать с того, что за три года до блаженной кончины святого Григория, он был в плену у нечестивых турок, и они требовали за него большой откуп. И никто не желал расстаться с богатством. И мне приятно сказать вам, что мои сродники болгары исплатили откуп за архиепископа Григория. И возвернули его Солунской церкви.
   – Дай Господи им всякой и всяческой благодати! – перекрестился святитель Алексей.
   А болгарин продолжал:
   – И когда божественный Григорий Палама возвернулся в Цариград, незримые лики летали вкруг него. Слышно было только их пение во славу Григория. Я и сам слышал их, будучи тогда в Цариграде. И то пение было сладостно. Когда человек слышал их, слёзы сами лились из очей. Я думаю, архиепископ Григорий постоянно слышал пение тех незримых ликов, потому что он часто плакал. Он даже говорил, что очи его болят от слёз.
   – А ты, брат, часто бывал рядом с Григорием? – спросил игумен Андроник.
   – Да, часто, – с гордостью кивнул инок. – Опальный патриарх Филофей посылал меня с поручениями на Афон и в Тессалоники. И я постоянно ездил по его поручениям. И много общался с архиепископом Григорием в последние три года его жизни.
   – Сказывают, и чудеса бывали? – спросил князь Дмитрий.
   – Да, – улыбнулся Киприан.
   – И ты их видел?
   – Видел. Я видел, как дважды святой Григорий возвестил молитвой от болезненного одра своего друга, иеромонаха Порфирия. А в последние дни Григория я был с ним неотступно един до друг. Возле него. И за несколько дней до кончины к нему пришла золотошвейка. У неё была великая скорбь. Её пятилетний сын страдал такой хворью: немного поранится и долго не можно остановить кровь. Любая малая драскотина давала столь обильный поток крови, что всякий раз бедное детенце оказывалось на краю гибели. И вот случилось, что он сильно поранил себе крак…
   – Крак? – не поняли слушатели.
   – Прошу простить, – смутился инок. – То по-болгарски крак, а по-русски нога. Столь он сильно себе поранил ногу, что почти вся кровь источилась из него, и несчастный малыш умирал. Тогда святой Григорий велел принести момчика и стал особенно молиться о нём. Он даже взял его вот так на руки и ходил с ним, продолжая молиться. И момчик… И мальчик очнулся, лицо его стало румяным, а кровь из ноги перестала течь.
   – И ты сам это видел? – в восхищении спросил Дмиторий Иванович.
   – Истинно своими очами! – воскликнул болгарин. – Но я должен рассказать вам ещё далее. Он отдал сына той золотошвейке и спросил: «Откуда у тебя такой выговор? Мне сдаётся, ты родом из Русии?» Так и оказалось, золотошвейка была родом от Киева, а богатый купец грек увидел её там и, женившись, привёз в Тессалоники. И тогда святой Григорий сказал: «Я знаю и очень люблю русского митрополита Алексея. Он при мне был поставлен на Русию митрополитом. Он даст Русии движение. И Русия будет великая держава. И свои цари будут на Русии. Четыреста лет будут на Русии свои цари. А у последнего царя единственный сын будет болеть так же, как твой сын. И будет другой Григорий, и он станет лечить царевича…»
   – А после? – спросил Дмитрий Иванович, потому что инок замолчал. – Почему после не будет царей? Неужто умрёт у последнего царя его единственный сын?
   – О том ничего не сказал божественный Григорий, – печально произнёс Киприан. – Он горько восплакал и отпустил золотошвейку с миром.
   – Да, грустно… – тихо промолвил игумен Андроник.
   – Отчего же грустно-то? – засмеялся Стефан Радонежский. – Ведь четыреста лет! Четыреста лет предсказал прозорливый Григорий! Четыреста лет у нас свои цари будут! Как в Орде, как в Цареграде!
   – А потом, быть может, уже и Страшный суд настанет, оттого и цари прекратятся, – предположил Вельяминов. – И ни царей, ни князей, ни бояр…
   – Ни тысяцких, – улыбнулся Алексей.
   – Вот бы хоть одним глазком посмотреть, что там будет на Руси через четыреста лет! – размечтался князь Дмитрий. – Должно быть, кругом города огромные. В каждом городе войско крепкое. Кони вдвое больше, чем нынешние. И сильнее в пять раз. Один такой конь тащит повозку, а в ней сотня ратников. Или чего более придумают, что и коней не надобно. А такие самоходные повозки. Внутри – хитрая механема. Её только за хвостик дёрнул и она двигает повозку. А вожжами колёса поворачиваешь и едешь… Я бы за четыреста лет много чего придумал, чтобы людям лучше жилось.
   – Ты уж, соколик, за свой срок, который тебе отпущен Господом, – покачал головой митрополит Киевский и всея Руси.

   Чудо! Но всё сбылось по задуманному! Московский посол Владимир Чама отправился в Сарай-Берке и привёз от царя Амурата ярлык Дмитрию Ивановичу на великое княжение!
   И это при том, что и великий князь Дмитрий Константинович прислал в Орду своего киличея.
   Оба посла в присутствии хана и всего его унаган богола вступили в жестокую распрю. И московский посол Чама блистал красноречием, а главное, высветил перед Амуратом, что Дмитрий Константинович был обласкан Темиром Ходжою, тогда как Дмитрия Ивановича приветил ныне убиенный Хызр.
   И Амурат, любя своего брата Хызра и ненавидя память об изгнанном с позором Темире Ходже, вынес ярлык Москве!
   Лучший московский гонец Дионисий Малютка нёсся во весь опор поскорее сообщить важную новость, но, недолго не доезжая Москвы, остановился передохнуть малость в Коломне, да там с прелестными волочайками и запил на три дня от радости. Едва прочухался и, беспрестанно побивая себя кулаком по лбу, всё-таки успел прибыть в Кремль всего за пару часов до возвращения Владимира Чамы. Явился пред очи князя, митрополита и тысяцкого чёрный от осознания своего греха. Рухнул пред ними на колени и заговорил со слезой рыдания в голосе:
   – Пьянского веселия льстивою лестию льстиво прельщен бысть! Три дни бражно бражничал в Коломне, торжественно торжествуя известие, кое долженствовал донести до сияющего сияния князя Димитрия Иоанновича. Повелевайте отсечь мою голову! Недостоин живота в виду греховной миазмы своея!
   – Ничего не понимаю! – топнул ногой юноша князь.
   – Вот ведь бестолковый словоплёт! – возмутился Вельяминов. – Ляля во сто крат умнее тебя! – указал он на носатую обезьяну, одну из тех, что пять лет назад Алексей привёз от Тайдулы. Две другие сдохли, а Ляля эта прижилась на Москве, обрусела.
   – Да говори ты, дурень! – приказал гонцу святитель Алексей. – Ведь уже просочились слухи из Коломны! Да мы доселе верить не смеем. Ярлык или не ярлык?
   – Истинно так! Ярлычествующий ярлык на великое княжение! – тарабанил с сильного похмелья Дионисий Малютка. – Царь Амурат по движению мысли своей рассудил… И отныне наш Димитрий Иоаннович есть великий князь всея Руси! Киличей Владимир Чама везёт на Москву ярлык.
   – Господи! Слава Тебе! – воскликнул святитель Алексей, и все присутствующие вместе с ним стали размашисто креститься.
   – А теперь прикажите отсечь мне голову! Не смею жить при таких миазмах! – сокрушённо рыдал гонец, веселясь теперь вместе со всеми.
   – И поделом тебе! И отсечём! – хмурил брови тысяцкий Вельяминов. – Гляньте на этого недолыгу! Генус ты бестиарум! Мы бы ещё позавчёрась могли знать о нашем великом княжении!
   – Стало быть, так Господь рассудил, – улыбнулся митрополит. – Позавчера день был простой, обычный. А сегодня – праздник! Чудо Архангела Михаила!

   Бог ты мой! Вот уже и пять лет прошло с того дня, когда в Сарае Берке митрополит
   Алексей излечил ослепшую Тайдулу. Старики говорят: годы стали лететь, как ласточки. А и молодой Иван Вельяминов оглянулся назад и ахнул: пять лет! У него уже и дети растут. Двое, сын и дочка. И всё снаружи у него добропорядочно и гладко. Но это только снаружи. А внутри… Пять лет прошло, а тайная страсть не проходит, и время её не излечивает. Дня не бывает, чтобы он не думал о своей Гвиневере. А ведь и она уже мать двоих детей, и тоже – мальчика и девочки. Супруга генуэзского нобиля Джакомо Беллардинелли. И тайная любовница московского боярина Ивана Вельяминова.
   Сколько было у них свиданий? По пальцам можно пересчитать. Тоскуя по своей любовнице, Иван любил заново их пересчитывать, обгладывать жадными воспоминаниями.
   Первая встреча – пять лет назад в Орде. Тогда они полюбили друг друга, целовались в саду Тайдулы, клялись друг другу в вечной любви и верности, несмотря на то, что и он, и она уже были сосватаны с другими.
   Вторая встреча – четыре года назад в Киеве. Гостевания в доме у Лядских ворот. Грехопадение. Гвиневера изменила своему жениху, Иван – своей невесте.
   Потом целых два года они не виделись. В позапрошлом году на Москве объявился генуэзский купец из Кафы, тайком передал Ивану письмо от Гвиневеры. Она сообщала, что сейчас находится с мужем в городе Стародубе. Иван тотчас снарядил дружину и отправился в Стародуб, дабы обозреть готовность города дать отпор Ольгерду. Провёл там два месяца, дважды тайно встречался с Гвиневерой, остальное время виделся с ней в присутствии синьора Беллардинелли. Много говорил с ним о том, что нет ныне на свете более могущественного властителя, нежели литовский великий князь. Трудно ему воспрепятствовать в его стремлении расширять свои владения. Если не сказать больше – не трудно, а бессмысленно. А через месяц после того, как Иван возвратился на Москву, Ольгерд пришёл в Стародуб и присоединил его к своей державе.
   А в прошлом году Иван Вельяминов ездил осматривать брянское войско. И там снова встречался с синьором и синьорой Беллардинелли, которые из Стародуба перебрались в Брянск. Вновь старший сын московского тысяцкого два месяца пробыл в отлучке от своей семьи, всё своё время посвящая семье иноземцев. На сей раз Беллардинелли чаще отсутствовал в своём доме, и целых пять раз Гвиневера тайно встречалась со своим Ланчелотом. А когда молодой Вельяминов вернулся на Москву, через некоторое время Ольгерд пришёл в Брянск и захватил его.
   – Что за странность! – хмуро сказал тогда Вельяминов старший. – Куда ты ни подашься, вскоре тот город падает в карман Ольгерду!
   – Не в моей это власти, – отвечал Вельяминов младший. – Велика крамола против нас за Литву.
   А в этом году, когда Ольгерд и Киев прибрал к своим рукам, Иван Васильевич не преминул обозначить:
   – На сей раз меня там не было.
   Вскоре же он снова получил весточку от своей Гвиневеры. Она писала ему, что ныне они по своим купеческим делам переселились в литовскую столицу и живут в доме под Кривой горой.

   Имея теперь в лице своего крестника великого князя Московского и всея Руси, митрополит Алексей отправился в Вильно.
   Во избежание нового пленения более сильная дружина, возглавляемая опять Иваном Вельяминовым, сопровождала русского первоиерарха.
   Сам же Алексей ехал в просторной кибитке, той самой, которую пять лет назад подарила ему незабвенная Тайдула.
   Теперь он покидал Кремль через Преображенские Боровицкие ворота, копыта и колёса прогрохотали по деревянному широкому мосту через Неглинную и понесли качающегося на подушках митрополита на запад.
   На сей раз сопровождающим при святителе в кибитке находился инок Богоявленского монастыря Елисей, по прозвищу Чечётка, которое говорило само за себя и, безусловно, считалось весьма обидным, поскольку так на Руси называли неуёмно болтливых баб.
   Игумен Стефан Радонежский пожаловался Алексею:
   – Самый исполнительный, толковый и умный монах, но говорлив без меры. Такой таратора, что хоть беги за тридевять земель от него. А выгнать – жалко.
   – Давай его мне, – сказал Стефану митрополит. – Я у самого Григория Паламы учился благому молчанию. Преподам сию науку и твоему Елисею.
   И вот теперь они ехали в Литву, глядя на то, как убегает от них вдаль Московский Кремль, и Алексей молчал, а Елисей изо всех сил сдерживался, чтобы не заговорить. Святитель с любопытством поглядывал на него – когда ж тебя прорвёт? Но тот мужественно держался. На целый час его хватило! Наконец, митрополит глубоко вздохнул и шумно выдохнул из себя воздух, на что спутник тотчас отозвался:
   – Вот и я говорю!
   Алексей вопросительно взглянул на него, и Елисей продолжил:
   – Говорю, ехать нам и ехать, ехать и ехать! Можайск, Вязьма, Смоленск… И это ещё полпути только! А там – Литва! О-ох! Помогай нам Боже набраться терпения! Я в такие далёкие края никогда в жизни не ездывал. Каково это столь долго ехать и ехать? Ты, преосвященный, многажды много раз путешествовал. Аж до самого Цареграда. Тебе привычно. А мне боязно. Тряска эта постоянная… Боюсь, во мне все перемычки разболтает, они и рассыплются. А?
   – Знамо дело, у тебя давно уже одна перемычка не держится, – отозвался святитель.
   – Грех мой, – тяжело вздохнул монах. – Нестерпимая полиэпика, она же полимифика.
   – Это скорее нашего великокняжеского гонца Дионисия болезни, – возразил Алек сей. – О твоей болезни я бы иначе сказал: полилогия.
   – Признаю и сокрушаюсь, – ответил Елисей. – Иной раз так охватывают меня приступы этой проклятой полилогии, что рот не успевает выстреливать слова, они прут, как враги в образовавшийся пролом городской стены, теснят друг друга, давят. Бывает, уста произносят одни словеса, а сзади их сердито подгоняют другие, давно уж посланные мозгом, чтобы исторгнуться наружу. Им нет места на языке, они дерутся, лопаются, летят во все стороны. А иногда мне начинает казаться, что во мне откроются иные отверстия, кроме рта, и из них тоже польются потоки слов. Я могу говорить много и обо всём, и самому страшно бывает, как это меня охватывает столь сокрушительная словесная буря…
   – Остановись! – грозно рявкнул на него первоиерарх. – Что же это такое! Ты даже о своей болтливости готов болтать без умолку! Разве ты не читал творения святых отцов Церкви, учивших о благом молчании?
   – Читал, и зело много читал, и сердцем проникся, – вздохнул Елисей. – Но часто так бывает, что осознаваемое умом и сердцем не становится исполняемым в жизни. Ведь многие грешники осознают грех свой, а всё равно продолжают его совершать. Иной женатый влюбится в другую, понимает, что губит свою душу и рад бы противостоять, а всё равно ищет свиданий и любовных утех. И находит их! Приходит, кается, а потом – опять. То же и у меня.
   – Болезнь! – покачал головою святитель. – Надо тебя лечить. А припомника Владимира…
   – Мономаха? – не дал договорить Чечётка. – Ещё бы не помнить: «Господи помилуй зовите беспрестанно, втайне, та бо есть молитва всех лепше, нежели мыслити безлепицу ездя».
   – Точно, – кивнул митрополит, ибо именно это место и желал напомнить из поучений Владимира Мономаха. – Отчего бы и тебе, сыночек, не поступать по Владимирову слову? Только захочется болтать безлепицу, ты вместо неё: «Господи помилуй! Господи помилуй!»
   – Да не получается! – чуть не плача, отвечал Елисей. – Как окажется подле меня собеседник, душа моя говорит: «Господи помилуй!», а язык колоколит. Именно что безлепицу всяческую. Иной раз и сказать нечего, а он лепит и лепит что ни попадя. Заладит одно, поедет в другое, нырнёт в третье, вынырнет из четвёртого, залезет на пятое, слезает с шестого, уедет в седьмое, выезжает из восьмого…
   – Остановись! – воскликнул митрополит, ибо видел, как беднягу одолевает новый приступ полилогии. – Замри! – И он, приблизившись к Елисею, сам от себя того не ожидая, закрыл рукою рот монаху. Другой рукой взял его затылок и с двух сторон крепко сдавил. Елисей аж глаза выпучил от испуга. Что-то пробормотал, щекоча усами и губами ладонь Алексея. – Да молчи ты, несносный! – строго прорычал митрополит. – Господи Иисусе Христе Сыне Божий, помилуй нас грешных! Избави, Господи, раба Твоего Елисея от болезни многоречивости. Усмири и отринь от него пагубу сию, Господи! Ниспошли ему, Господи, вместо полилогии дар благого молчания. А также и многослёзный полидакриос даждь ему, Господи! Хороший Тебе раб будет, Господи, а там, глядишь, и пастырь добрый – Елисей. Помилуй его, Боже наш! Аминь!
   Произнеся всё это, митрополит, который ещё недавно вовсе и не собирался производить такую отчитку, осторожно отнял руки от затылка и лица монаха, медленно отодвинулся от него, возвращаясь на своё место в кибитке.
   Елисей, который также не ожидал ничего такого, удивлённо взирал на святителя и хотел что-то сказать, да вот дела – не мог! Он хлопал глазами, шевелил губами, ёрзал на своём месте и – безмолствовал.
   Митрополит с любопытством ждал, что будет дальше. Наконец, Чечётка отдышался, слегка откашлялся, снова с опаской открыл рот и тихо промолвил:
   – Господи помилуй!

   Через несколько дней митрополит Киевский и всея Руси Алексей прибыл в стольный литовский град.
   Ольгерд удивил его тем, что встречал с огромными почестями, да не в своём замке, а выехал навстречу и стоял, ожидая, у въезда в Русские ворота. Ещё более удивил, когда при виде вышедшего из кибитки митрополита слез с коня, подошёл и встал, покорно склонив выю и сложив руки под благословение.
   – Благословляю тебя, великий княже Ольгерде, во имя Отца и Сына и Святаго Духа, – волнуясь, осенил его крестным знамением Алексей.
   Совсем не такой он представлял себе эту встречу, полагал, что ретивый литвин снова будет свой гонор показывать, как тогда, в Киеве, при последнем их свидании.
   – Радый приветствовати преосвященного митрополита Киевского и всея Руси и Литвы и Жмойды Алексея, – произнёс Ольгерд с почтением, чем ещё более тронул сердце первоиерарха.
   Неужто произошло чудо и сын Гедимина стал православным христианином? Неужто вспомнил слова Алексея, сказанные тогда в киевском узилище? Неужто решил сделать Литву и Жмудь верными сестрами Руси?..
   – Призываю Божье благословение на стольный град твой, и на весь народ твой, и на всю Литву и Жмойду! – торжественно возгласил митрополит.
   Они чинно прошествовали в Заречье – восточную часть Вильни, заселённую русским людом, и колокольни нескольких храмов радостно возвестили о прибытии высшего иерарха Русской Церкви. Жители на улицах ликовали, приветствуя его. Ольгерд и его свита с почтением вели Алексея далее – к месту впадения речки Вильни в реку Вилию. Здесь, на правом берегу Вильни, располагалась Поповщизна – часть города, в которой проживало всё православное духовенство.
   Священники в нарядных облачениях почтительно встречали высокого гостя, а настоятели храмов двинулись следом за ним к мосту, ведущему на левый берег Вильни, где возвышался великокняжеский замок, вокруг которого густо селились литовцы.

   Великий князь литовский Ольгерд

   Город Вильня не сверкал великолепием и роскошью. Всё здесь было сколочено и построено грубо, незатейливо, но видно, что прочно и основательно.
   – Что просто, то и стоит лет по сто, – подобрал нужное слово Алексей.
   Ольгерду такая оценка понравилась, и он охотно стал показывать вильненские достопримечательности:
   – Та есть гора Крывая. На той горе мой отец Гедымин увидел знамение – стоит волк желизный велик, а в нем ревет, кали бы сто волков выло. И мой отец Гедымин очутывся от сна своего и речет ворожбиту своему именем Леждейку о том, что видел. А Леждейку был знайден в орловом гнезде и был у моего отца ворожбитом и найвысшим попом поганским.
   – Господи помилуй! – за спиной у митрополита перекрестился монах Елисей.
   – Какая Кривая? Вот эта? – проявил особенное любопытство Иван Вельяминов.
   А Ольгерд продолжал:
   – Мой отец Гедымин сповидал тому ворожбиту все, что ся ему во сни видило. И тот ворожбит Леждейко рече ему: «Князе вели кий! Желизный волк знаменует, что город столечный тут будет. А что у него внутры ре вет, то слава сему городу будет слынути на весь свет!» И мой отец Гедымин тут заложил сей город именем Вильня, ибо так и речка на звана, а название речки от старого литовского слова «вильнь», означающего «волк». И пере нес мой отец Гедымин свой столечный город из Троков на Вильню. И княжил тут много лет на княстве Литовском, Русском и Жомойтском. И был князь справедливый, и много валки мевал, и завжды взыскивал. И пановал фортунливе аж до великой старости своей. А там ты видишь на горе – то могила отца моего Гедымина. Подле неё храм деревянный. То я построил. Тот деревянный храм Параскевы Пятницы построила моя покойная жона Мария Ярославна, в нём же она и погребена. А вон там другой деревянный храм. Святыя Тройце. Он ся построил моим изволением. Стоит на тым самом месте, где поганскими жрецами были убиты хрыстианские мученики Антоний, Иван и Евстафий.
   Святитель вздрогнул и взглянул на Ольгерда. Тот говорил о трёх мучениках так, будто их не по его приказанию замучили! Не моргнув глазом, великий князь Литовский продолжил:
   – Ту Святую Тройцу освятил бывший митрополит Роман. А вон там, видишь, новый храм возведён моим изволением. Первый каменный храм на Вильне! Во имя Пречистыя Девы Марии. Я ждал тебя ради его освящения.
   – Храни тебя Боже за это, добрый князь Ольгерд! – искренне обрадовался митрополит Алексей.
   А оказавшийся в сей миг поблизости Чечётка рванулся было что-то добавить от себя, но вдруг осёкся, перекрестился и промолвил:
   – Господи помилуй!

   В тот же вечер Иван Вельяминов разыскал под Кривой горой дом, в котором обитал со своей семьёй и многочисленной челядью фряжский нобиль Беллардинелли. Какова ж была его радость, когда выяснилось, что самого хозяина нет, он отъехал по своим купеческим делам в Лиду, расположенную в ста верстах к югу от Вильны. Гостя встречала хозяйка – синьора Гвиневера.
   – Мой Ланчелот, – сказала она нежно, и Иван понял, что ничего не изменилось за эти пять лет.
   Хотя нет, изменилось. Тогда он только сердцем и мечтою любил её, а теперь любил всею плотью своей, и в разлуке плоть тосковала не меньше, а даже больше, чем душа.
   Его угостили ужином. Девушки развлекали игрою на фряжских гуслях. А когда он собрался уходить, Гвиневера украдкой сунула ему в кулак клочок бумаги. Покинув дом, Иван поспешил узнать, что там, и обнаружил чертёж дома, с указанием стрелочкой – куда. Ночью московский боярин, аки блудный кот, один вернулся к Кривой горе и проник в дом Беллардинелли через указанное окно, оказавшееся незапертым.
   Замужняя женщина, слегка располневшая после родов, ожидала его в своей спальне и он
   тотчас оказался в её жарких объятиях. И никогда ещё ему не было так хорошо с ней, как в эту ночь. Любовник возмужал, любовница обрела больше женственности, их любовная связь набрала зрелости.
   – Боже, какая ночь! Ты стал лучше, чем был! – шептала Гвиневера.
   – О, как хорошо! Я люблю тебя ещё сильнее! – шептал в ответ Иван.
   Когда стало светать, он подумал: «Пора уходить! Только бы не уснуть!» И с этой мыслью погрузился в сладостный сон. И ему снились какие-то незнакомые голые люди, грязные и злые. Они вели его куда-то, обещая показать то, что повергнет его в ужас. Вдруг привели его в дом Беллардинелли, но не в этот виленский, что у Кривой горы, а в тот киевский, что у Лядских ворот. И некий отвратительного вида, с чёрным ликом и в островерхой литовской шапке, говоря о себе, что он – Беллардинелли, вытянул вперёд руку и немыслимо длинным пальцем ткнул Ивана в щёку.
   Иван проснулся, увидел утро и настоящего Беллардинелли, который стоял возле поруганного супружеского ложа, держа в руке меч, острие которого было приставлено к Ивановой щеке. Трус бы околел от страха и не шевелился бы, но Иван тотчас рванулся, не обращая внимания на кровь, хлынувшую из пораненной щеки, и на то, что он совсем не одет. Он бросился туда, где лежал его собственный меч, и не нашёл своего оружия. Тогда он выпрямился, смело взглянул на обманутого мужа, взял свою сорочку и стал одеваться, как ни в чём не бывало.
   – Проклятый московит! – сказал Беллардинелли. – Не перестаю восхищаться твоей превосходной наглостью и хладнокровием. Ведь я могу убить тебя прямо сейчас, и никто не осудит меня. Напротив, осудят, если я не убью тебя.
   – Так убей же, – ответил Иван и только теперь увидел Гвиневеру, сидящую в углу опочивальни, она испуганно приставила подбородок к коленям, обняла руками свои обнажённые ноги. Беллардинелли подцепил её одежду кончиком меча, бросил ей, и она тоже стала одеваться.
   – Я могу сделать умнее, – сказал обманутый муж. – Мои люди схватят и свяжут московского боярина. Сюда придут жители Вильны, явятся гости из Москвы, и я покажу им пойманного прелюбодея. Скажи мне, синьор Джованнио, разве твой митрополит отменил грех прелюбодеяния как один из десяти смертных грехов? Что ж ты молчишь? Ты забыл, как по-итальянски «да» или «нет»?
   – Нет, – отозвался Иван.
   – Что именно нет?
   – Нет, не забыл. И нет, не отменил.
   – Превосходно! На лицо даже два смертных греха. Седьмой – «Не прелюбодействуй», и десятый – «Не пожелай жены ближнего твоего».
   – Я готов сразиться, синьор Беллардинелли, – угрюмо произнёс Вельяминов.
   – Сразиться? – рассмеялся нобиль. – О нет! У меня нет ни малейшего на то желания. Если ты, соблазнив мою супругу, вдобавок ещё и убьёшь меня, мир содрогнётся от несправедливости. Если я убью тебя, то, увы, потеряю в твоём лице приятного собеседника, единомышленника, друга. Я поймал тебя, ты в моей власти, так уж позволь мне самому выбирать для тебя наказание.

   Находясь в Литве, митрополит Киевский и всея Руси Алексей устранил самых ретивых поборников Романа, назначил нового епископа в Брянск и окончательно утвердил свою церковную власть в великом княжестве Литовском, Жмудском и Русском.
   Но не всё так просто было с этим возвращением Ольгерда в Православие! Да, хороший каменный Пречистенский храм он возвёл. Да, молитвенно участвовал в его освящении, которое проводил митрополит Алексей. Да, как мог уверял святителя в том, что нет дороги назад к язычеству и отныне Литва вечно будет православной.
   Однако по-прежнему пылал во дворе великокняжеского замка священный языческий огонь Знич и никаких православных к нему не подпускали. В нём сжигали жертвенных животных и приговорённых к смерти преступников.
   Точно также охранялась от христиан священная языческая дубрава. В ней совершались радения. Юноши и девушки, мужчины и женщины, подчиняясь заклинаниям жрецов, плясали, доводили себя до исступления, срывали одежды и творили непотребство.
   А в подземелье великокняжеского замка жили огромные гады, коих по-прежнему литовцы почитали божествами подземного царства и приносили им торжественные жертвы – связанных животных и тех, кто вызвал особые гнев и ненависть Ольгерда.
   Собираясь покидать Вильню, митрополит сказал обо всё этом Ольгерду, так завершив свою речь:
   – Хочу верить, великий княже, что когда я вновь приеду посетить благословенный столь ный град твой, всего этого уже не будет здесь.
   Литовец, нахмурившись, ответил:
   – Не можно мне так борзо оторвать литовский добрый народ мой от древних его уверований. Силою всех крыстить. Великим нестроением и мятежом грозит цее действо.
   – И всё же, старайся, – возразил Алексей. – Всех в Литве ты превосходишь властью и саном. Понеже пьянства не любишь, никогда пьян не бываешь, вина не пьёшь. Всегда в великоумствии и в воздержании пребываешь. А оттого разумен и любомудр. И крепок. И мужествен. Многие города и страны поймал под себя. Пора и свой народ образумить. Окончательно привести под омофор Бога Живого. Вот и сыновья твои! Те, что от Марии Ярославны, все крещёные. Так отчего ж не крестишь Ульяниных сыновей?
   Оно и впрямь так было. Сыновья от первой жены Ольгерда носили православные имена – Андрей, Дмитрий, Константин, Владимир, Фёдор. А семеро, рождённых второй женой, Ульяной Александровной Тверской, все до сей поры оставались нехристями, жили в именах, данных как попало, – Корибут, Скиригайло, Ягайло, Свидригайло, Киригайло, Минигайло и Лугвений.
   Любимцем среди всех сыновей был у Ольгерда десятилетний Ягайло. Во всё время пребывания митрополита Алексея в Вильне он постоянно находился при отце своём, а остальные ненадолго появлялись.
   – Что за имя такое – Ягайло? – удивлялся митрополит.
   – Будучи малым, он был вельми ягайлый, – пояснил Ольгерд.
   – Значит, шумный, – пояснил знаток языков Иван Вельяминов.
   Алексей с неудовольствием посмотрел на него – щека поранена, с кем-то сцепился в самом начале их пребывания в Вильне. И все дни ходит угрюмый. К тому же, сказывали, что и зазноба его тут – фряженка Гвиневера. Слухами земля полнится. Такое не утаишь! Угораздило же дурня влюбиться в заморскую фрю…
   Митрополит вздохнул и тотчас улыбнулся Ольгердову сыну:
   – Ну что, Ягайло? Так Ягайлой и будешь оставаться? Креститься-то когда намереваешься?
   – Не норю ся крыстить, – хмуро ответил Ольгердич.
   – «Норить» по-литовски означает «хо теть», – снова пояснил всё тот Иван. – От сло ва «норовить».
   – «Не норю»! – передразнил его митрополит. – А ты переступи через свою норю! Знаешь, куда тебя твоя норя увести может?
   – Куда?
   – В преисподнюю!
   – Не тузай его, преосвященный, – вмешался Ольгерд. – Мы так разумеем, что кождый должен сам выбирать свою виру. Меня отец мой Гедымин крестил, когда я ужо был взрослый. И я сам восхотел ся крестить. Но хотя во крещении я Александр, однако, по-прежнему ся зову древним литовским именем Ольгерд, которое означает «Славгород». Да разве же не так было и с русскими князьями? Отец Александра Невскего был во крыщении Феодор, а ся оставлял Ярославом! Тако же и великий князь Владимир, крыстивший Русь, ся оставлял Владимиром и мало кто знает его крыжальное хрыстианское имя.
   На это митрополит возразил так:
   – Но Владимир стал святым, и его имя сделалось русским православным именем, которое ныне дают и при крещении младенцам. Желаю тебе, Ольгерд, так же воссиять во Христовой вере, чтобы и твоё имя вошло в православные святцы.
   – Да будет по слову твоему!
   С тем они вскоре и расстались.

   Осенью того года Ольгерд заключил союз с темником Мамаем и в Подолии на берегах реки Синие Воды разгромил полки трёх военачальников, вышедших из повиновения Мамаю – Кутлубуги, Хаджибея и крещеного татарина Дмитрия.
   А после Рождества Христова двенадцатилетний великий князь Дмитрий Иванович двинул свою московскую рать, ведомую тысяцким Вельяминовым, на Переяславль, где князь Дмитрий Константинович Суздальский собирал полки, чтобы идти брать Москву.
   Прав был митрополит Алексей, когда нахваливал Вельяминова за его деятельность. Войско московское ныне стало самым боеспособным во всей земле Русской. При виде грозных москвичей переяславцы заявили, что у них нет сил противостоять им, и Дмитрий Константинович бежал во Владимир, а из Владимира в свою вотчину град Суздаль.
   Дмитрий Иванович, придя во Владимир, торжественно сел на великом княжестве, призвал к себе митрополита Алексея, и святитель благословил нового великого князя всея Руси.
   Три недели праздновали это событие, а затем, распустив войско, Дмитрий Иванович вернулся в свою Москву.
   Святитель тоже недолго задерживался во Владимире. На Москве его ожидало известие о том, что бывший митрополит Волынский и всея Литвы Роман отмучился на одре болезни.
   – Первое доброе дело, которое он в своей жизни совершил, – усмехнувшись, заметил на это тысяцкий Вельяминов.
   – Что ты сим подразумеваешь? – спросил Алексей.
   – Умер, – пояснил Василий Васильевич.
   – Над смертью не зубоскалят, – укорил его святитель. – Упокой, Господи, душу усопшего раба Твоего Романа! И прости ему вся согрешения вольная же и невольная… Ещё чего доброго пустят слух, будто это я…
   – Не пустят, – возразил князь Дмитрий. – Люди русские знают твою святость. Все скажут: «Бог бережёт его под Своим омофором».

   В новое лето из Мамаевой орды во Владимир прибыл посол. Дмитрий Иванович приехал к нему, и татарин вручил московскому князю ярлык на великое княжение от хана Абдулы.
   – Передай Абдуле и славному воеводе Ма маю мои дары и скажи, что отныне мы союзни ки, – сказал послу Дмитрий.
   Узнав об этом, Сарайский хан Амурат разгневался на Дмитрия Ивановича и послал ярлык на великое княжение Дмитрию Константиновичу, который, пользуясь тем, что его юный соперник вернулся в Москву, не замедлил явиться во Владимир и сесть там на престоле.
   Это означало одно – война!
   – Не робей, сынок! – ободрял своего крест ника митрополит. – Мы теперь сильны, благо даря Василию Васильевичу. Благословляю идти ратью на Константиновичей!
   И могущественное московское войско, которое после вельяминовских нововведений можно было быстро собрать и устремить куда угодно, вышло из Москвы и неожиданно явилось под владимирские стены. Перепуганный Дмитрий Константинович бежал в Суздаль, не усидев на великокняжеском троне и двух недель.
   Но на сей раз московское войско двинулось дальше и подошло к Суздалю. И Константинович бежал дальше – в Нижний Новгород, к старшему своему брату Андрею, никогда не искавшему великокняжеской власти. Война не состоялась. Победа была одержана бескровно. С благословения митрополита Алексея Владимир и Суздаль вошли в состав Московского княжества.
   Видя расширение владений Дмитрия Ивановича, Ольгерд Гедиминович с согласия Мамая присоединил к Литве Синеводье и Белобережье – обширные земли, лежащие в междуречье Днепра, Роси и Южного Буга и по размерам не уступающие Смоленскому княжеству.
   В то лето Литва, Русь и Мамаева орда, раскинувшая свои владения между Днепром и Доном, составили тройственный союз равных по силе.

   На другой год вернулась беда, о которой уже стали потихоньку забывать. Нижний Новгород, который доселе не испытывал страшных последствий моровой язвы, познал, наконец, что такое чёрная смерть. Из этого оплота Константиновичей болезнь хлынула на запад – в Рязань и Коломну, а оттуда в Переяславль, а из Переяславля – на Москву, и в Тверь, и во Владимир, и в Суздаль, и в Дмитров, и в Можайск, и на Волок.
   Страшное лето! Мало людям чёрной смерти, так ещё ни капли дождя с мая по сентябрь! Всё высохло, стало воспламеняться, гореть, дымы стояли день и ночь на Русью и Литвою.
   Один Ольгердов росток, всё же, попал под благую руку святителя. Анастасия, мать княгини Ульяны Александровны, находилась в Твери, куда привезла свою маленькую внучку, дочь Ольгерда. Митрополит Алексей как раз приехал в Тверь и там вместе с духовником великой литовской княгини киевопечерским архимандритом Давидом крестил новорожденную дочь Ольгерда, дав ей имя той, которая вывела его из киевского пленения, – назвал девочку Анастасией.
   А на Москве оплакивали младшего Ивановича – братишка великого князя Дмитрия всё-таки подхватил заразу, ударило под лопаткой, воспалились железы, на третий день стал харкать кровью, а на четвёртый его не стало. Лёг к своему родителю под бочок, в усыпальницу Архангельского собора.
   Горестная вдова Александра Васильевна ушла от мира в женскую монашескую обитель, где вскоре под именем инокини Марии скончалась, не перенеся выпавших на её долю скорбей. Её положили в приделе кремлёвской церкви святого Спаса на Бору.
   В Нижнем Новгороде старший Константинович в страхе перед чёрной смертью постригся в иноческий чин и тоже вскоре преставился.

   Новое лето не принесло облегчения людям. Вновь не было дождей. Не только леса, но и пересохшие болота горели. Чёрный дым стоял над землёй, наводя на людей ужас. Солнце виделось сквозь него кровавым красным ошмётком. Иные озёра и реки до самого дна иссушились. Голод и чума косили жителей сёл, деревень и городов.
   Первого июня, в день Всех святых на Москве случился пожар. Внезапно поднялся сильнейший ветер с вихрем, как нарочно летящим во все стороны, распространяя огонь повсюду. Страшно погорела столица! Весь Посад выгорел дотла, в Кремле многие здания пострадали. Народу погибло множество, и многих не могли сыскать или опознать, до того сильно пожгло людей. И долго ещё тот год на Москве будет зваться годом великого Всехсвятского пожара.
   В сию горестную годину митрополит Киевский и всея Руси Алексей освятил в Московском Кремле закладку основания нового будущего монастыря – каменное поприще церкви
   во имя чуда Архангела Михаила. На том самом месте, где некогда в самом сердце Кремля стоял золотоордынский посольский двор с собственною конюшней.
   – Да поможет нам всем Архистратиг Михаил восстановить град наш и преодолеть неурядицу, – говорил святитель. – Знаю, дети, каково теперь после столь жестокого огненного наказания. Но взываю к вам, москвичи: не отчаивайтесь! И предрекаю: Москве – и впредь быть наипервейшим городом русским. Князю Дмитрию Ивановичу утвердиться в великокняжеском звании. Благодать Господа Иисуса Христа буди со всеми вами, аминь!

   Вот и ещё три года прошло… За это время семейство Беллардинелли переселилось из Вильны в Тверь, и здесь пуще прежнего развернулся купец Джакомо, наладил поток пушнины из Вологды, Тотьмы, Великого Устюга, с берегов Северной Двины и Онеги, Сухоны и Вычегды. Стал втрое богаче, нежели был доселе.
   Иван Вельяминов верно ему служил, помогал, как только мог, за то, что Джакомо великодушно простил его и Гвиневеру. Мало того, смирился с тем, что он король Артур, а Иван – рыцарь Ланчелот.
   – Любовь сильнее всего на свете. Она-то и есть бог! – говорил Беллардинелли. – «Любовь, которая движет солнцем и прочими светилами», как сказал великий флорентиец.
   Когда благородный Джакомо уезжал по своим торговым делам, Гвиневера сообщала об этом Ивану, и Вельяминов находил повод, чтобы примчаться в Тверь и побывать во фряжском доме, расположенном на левом берегу речки Тьмаки. Благо Тверь совсем рядом с Москвою!
   Смешно было бы предполагать, что о его посещениях не докладывали синьору Беллардинелли. Конечно, доносили. Но генуэзский нобиль мирился с существующим положением, а Иван в свою очередь выполнял всё, о чём бы тот его ни попросил.
   Ему, конечно, тоскливо было от того, что приходится слушаться и устраивать дела фряга. Но куда тоскливее было, когда Беллардинелли и Гвиневера отъезжали к себе на родину в Италию и по полгода отсутствовали на Руси. Зато когда они возвращались и выпадала возможность съездить в Тверь, как он бывал счастлив! И после сладостных свиданий с любимой женщиной Иван охотнее справлялся с заданиями её мужа. Ездил в Сарай или к Мамаю, передавал им то, о чём просил Беллардинелли. Понимал, что действует зачастую не только на благо процветания фряжской торговли, но и на благо Ольгерда, страстным почитателем которого был синьор Джакомо.
   – Нет сомнений в том, что в ближайшие годы сначала Тверь, а затем и Москва войдут в состав Литовского государства, – говорил супруг Гвиневеры. – Только Литва способна будет утвердить свою самостоятельность на огромных пространствах от Волги на востоке до Днестра, Буга и Немана на западе. Чем скорее ослабнет Московское княжество, тем менее трудным будет путь к созданию этой великой империи. Тем меньше будет русских жертв и русской крови. И чем быстрее образуется сия великая литовско-русская империя, тем быстрее русские люди освободятся от ига потомков Чингисхана. Ты согласен со мной, синьор Джованнио?
   – Да, – соглашался Иван Васильевич, опуская глаза долу.
   – И в этой империи я не вижу иного вер ховного полководца, чем наш Бельямини, – с улыбкой поддерживала беседу Гвиневера.

   Назревал новый поход. Сарайский хан вновь выдал Дмитрию Константиновичу ярлык на великое княжение, а младшему его брату Борису – на нижегородский престол. Злорадствуя о московском погорении, Константиновичи стали собирать полки на Москву – брать её, покуда она разгребает свои пепелища.
   Но случилось невероятное!
   Нежданно-негаданно непримиримый враг прибыл на Москву. В пропахшем гарью Кремле, в изрядно попорченном пожаром великокняжеском дворце Дмитрий Иванович, митрополит Алексей, игумен Сергий Радонежский, молчаливый монах Елисей Чечётка, тысяцкий Вельяминов, а с ним и многие иные бояре московские принимали гостя – Дмитрия Константиновича Суздальского!
   – Были мы враждебные супостаты, люто ненавидели друг друга, желая завладеть великим княжением, – говорил он с достоинством, спокойно и чинно, по всему видать, давно взвесив решения. – Отныне увидите во мне перемену. Осознаю всевозрастающую силу московскую. Вижу в Москве будущую столицу Руси. Склоняю голову пред преосвященным митрополитом Алексеем, избравшим Москву своей духовной вотчиной. Отступаюсь от великого княжения. Отказываюсь от ярлыка, данного мне царём Амуратом.
   – Слава Отцу и Сыну и Святому Духу, ныне и присно и во веки веков, аминь! – возгласил митрополит Алексей.
   Все встали и трижды осенили себя крестными знамениями.
   – Что же подвигло князя Дмитрия Константиновича к такой перемене? – спросил Вельяминов.
   – К такой счастливой перемене! – искренне и по-детски звонко добавил Дмитрий Иванович.
   Суздальский князь посмотрел на него и усмехнулся в бороду. Ответил не сразу:
   – Хотел бы я сказать, что было мне знаме ние… Да оно и было… Но не в нём причина. А причина в Борисе, младшем брате моём. Ста ло мне стыдно вместе с ним собирать войско, чтобы идти и покорять сгоревшую Москву. Не по-русски это, не по-христиански! И я возроптал. Тогда те мои присные, что против Москвы яростно ратовали, к Борису перемет нулись. Он же молвил им: «Старший брат мой Дмитрий устал против Москвы враждовать. Отныне на меня опора!» Решил он меня оста вить по боку…
   Москвичи с улыбкой переглянулись между собой: так вот, мол, в чём дело-то!.. Раздался насмешливый ропот.
   Дмитрий Константинович сверкнул на них мгновенно вспыхнувшим взором и сказал:
   – Но и знамение было мне! Архистратиг Михаил. Когда московская рать прошлым ле том подошла к Суздалю… – Он обвёл взглядом замерших в ожидании слушателей и за кончил: – Стоял в небе поверх московских знамён. Недолго так. Несколько мгновений. Воспалённое око моё видело его.
   Все снова стали истово креститься и тихо славословить Бога.
   – Готов сочетать воинство своё с воинством князя Дмитрия Ивановича и идти грозить Борису. Да подпадёт и он под московскую вели кую руку!
   Все снова радостно вскочили с мест своих.
   – Сегодня же готовим ополчение! – весело воскликнул Василий Васильевич.
   – Завтра выступаем! Как славно! Вместе! Недавние враги! – щебетал Дмитрий Иванович.
   Бояре оживлённо рокотали. Тут молвил своё слово Сергий Радонежский:
   – Погодите воевать! Довольно! Что вы за люди такие? Сколько можно проливать кровь братьев своих? Хотите закрепить союз? Повяжите его родством, а не кровью! Жените детей своих между собою. А Бориса… Вот что… Бориса предоставьте мне.
   – Тебе?! – изумился митрополит.
   – Мне. Недостойному Сергию. Преосвященный! Благослови меня идти крестным ходом в Нижний Новгород. Увидишь, как я его завоюю своей ратью. Буду твоим послом к Борису.
   – Воистину нынче день чудес и неожиданностей! – развёл руками святитель Алексей. – Сергий! Не ты ли вечно бежал мирских дел?
   – Пришло время и мне вмешаться, – ответил игумен Свято-Троицкой лавры. И улыбнулся: – А то что-то скучно стало!
   – Вот тебе моё благословение! – поспешил митрополит. Благословил игумена и добавил: – А ежели Борис Константинович не захочет тебя слушаться, ежели не признает Дмитрия Ивановича великим князем всея Руси, я тебе на сей случай напишу грамоту, по которой моим изволением закроешь в Нижнем Новгороде все храмы. Принесите на чём и чем писать!
   Тотчас подали пергамент. Составили грамоту.
   – Зело славно! – радовался митрополит всему происходящему. – Пора бы и от праздновать столь важные и благотворные события!
   Вскоре уже все сидели за трапезой, весьма обильной, ввиду того, что в тот день как раз было и воскресенье, и окончание Петровок – празднование святых славных и всехвальных апостолов Петра и Павла.
   Во время пиршества само собой вспомнили слова Сергия о родстве, коим должно бы укрепить новый союз.
   – Дмитрий Константинович! – обратился митрополит Алексей к бывшему сопернику, а ныне другу Москвы. – Сдаётся мне, две пташки из твоего гнезда просятся своё гнездо свить? Так ли это?
   – Помилуй, преосвященный! – вскинул брови князь Суздальский. – Маше тринадцать, а Дуняше и того меньше, двенадцати нет.
   – Самое время определить! – возразил святитель. – На Москве им такие женихи поспели! – Он игриво посмотрел на Дмитрия Ивановича и его дядю: – У меня – крестничек, а у Василь Васильевича – сыночек. Женим Москву с Суздалем! Вот будет союз так союз! Даёшь согласие, так я немедленно благословлю брак сей!
   – Что же, и меня не спросясь? – возмутился Дмитрий Иванович, но не обиженно, а так только – проявить нрав свой.
   – Ты согласен, – махнул в его сторону рукой митрополит.
   – И мой согласен, – тотчас подхватил Вельяминов, покосившись в дальний угол стола, где сидел его пятнадцатилетний сын Микула, то бишь Николай Васильевич.
   – Что ж… – Дмитрий Константинович замялся, обвёл взглядом всех присутствующих и – захохотал: – По рукам! Согласен!
   – Ну что, Дмитрий Иванович? – спросил Алексей. – Кого возьмёшь? Машу али Дуншу?
   – Ладно уж, Дуняшу, – простодушно отозвался Московский великий князь и утешился свежеиспечённым и только что поданным на стол румяным и душистым пирогом с сочной мясной начинкою.
   – Слава в вышних Богу и на земли мир! В человецех благоволение! – возгласил митрополит Киевский и всея Руси, московский чудотворец.
   А уже на другой день игумен Сергий Радонежский пешком отправился от берегов реки Москвы туда, где река Ока впадает в Волгу. С ним вместе шли игумен Герасим и архимандрит Павел. А охраняла сей крестный ход боевая дружина во главе с могучими богатырями Пересветом и Ослябей. Оба они лет через пять-шесть намеревались оставить ратную службу и принять постриг в Свято-Троицкой лавре.
   От Москвы до Нижнего Новгорода путь не близкий, но ради такого благого дела путники не жалели ног, ежедневно проходя значительное расстояние, и в десять дней дошли до заветной цели своего путешествия.
   В последние годы Нижний Новгород особенно расцвёл, разбогател, расширился, укрепился. И теперь сюда стекались все недовольные возвышением Москвы, жаждали создать великое ополчение, способное сбросить москвичей с достигнутых ими высот.
   Все ждали, что князь Дмитрий Иванович приведёт сюда свою рать. Готовились к битве. Надеялись разгромить Москву на окских берегах.
   Но вдруг явилась рать иная! Кто бы мог подумать – сам Сергий Радонежский! Знаменитый на всю матушку Русь молитвенник и чудотворец!
   И возмутились умы нижегородские. Одни твердили:
   – Всё равно! Сергий – не Сергий, а нам не покоряться Москве!
   Другие задумались:
   – Уж коли сам Сергий…
   Молодой и сильный Борис Константинович принял сторону ретивых.
   – Слово моё кратко, – обратился к нему игумен Сергий. – Ступай, княже, на Москву. И, подобно старшему брату своему, войди в согласие с Московским великим князем Дмитрием Ивановичем. В Москве ныне вся русская сила!
   – Сила? – вскинулся князь Борис. – Предок мой Александр Невский произрёк некогда: «Не в силе Бог, а в правде!»
   – В Москве ныне вся сила, – терпеливо повторил Сергий и добавил: – И вся правда.
   – Не узнаю тебя, Сергий! – воскликнул Борис Константинович. – Не желаю узнавать! И на Москву не пойду! Кланяться недозрелому князю Митрию Ивановичу не стану!
   – Подумай, я жду до завтра, – смиренно промолвил Сергий.
   – А завтра что? Город спалишь?
   – Не спалю. Закрою.
   На другой день игумен Троицкий снова явился во дворец ко князю Нижегородскому.
   – Ступай восвояси, добрый игумен, – сказал ему Борис. – Слово моё неизменно. На Москву не пойду. А если Москва ко мне придёт, по зубам получит!
   – Воля твоя, – вздохнул Сергий.
   В тот же день он со своими спутниками обошёл все храмы Нижнего Новгорода и, пользуясь словом митрополита Киевского и всея Руси, вписанным в грамоту, все эти храмы затворил, а ключи собрал и держал при себе. Настоятели храмов поклялись слову митрополита быть покорными.
   Обратно московское посольство возвращалось уже не пешим ходом, а поспешило в повозках и верхом на лошадях. Не доезжая до Москвы, заехали в Суздаль, где князь Дмитрий Константинович уже собрал все свои войска и, узнав об итоге Сергиева посольства, тотчас двинулся войною на восток.
   Сергий со спутниками устремился дальше и на берегах Клязьмы повстречал огромное московское войско, шедшее ему навстречу.
   – Так мы и думали, что Борис ума не возы меет, – сказал тысяцкий Вельяминов.
   В Москве Сергий встретился с Алексеем, обо всем ему поведал.
   – Теперь настал наш черёд воевать, – нахмурился митрополит. – Я намерен затвориться в монастыре у игумена Андроника и полностью посвятить себя молитве. Ты со мною?
   – Нет, я лучше в своей келье, – ответил Сергий Радонежский. – Там намолено у меня. Да и по своим щам соскучился.
   – Где ж ты летом для них снега да сосулек берёшь? – засмеялся Алексей.
   – Летом щи у меня совсем постные, – лукаво улыбнулся Сергий. – На одной воде.
   С тем они и расстались. Митрополит отправился на высокий берег Яузы к Андронику. Там, в Спасской обители, затворился в одинокую келью и предался молитве. В полной темноте и строгом воздержании, как некогда в киевском Выдубецком монастыре.
   На третий день непрестанных молений к нему, как и тогда, стал являться свет светлый, озаряющий глухую и тёмную келью неизъяснимым сиянием, как бы сапфировым.
   А ещё через день к митрополиту постучался сам игумен Андроник:
   – Преосвященный! К тебе срочный гонец. С важным донесением.
   – Зови немедля!
   И вошёл всем известный Дионисий Малютка, коего в тот раз пощадили, не вняли его просьбам отсечь ему голову, и он по-прежнему оставался лучшим московским гонцом, лишь единожды оплошавшим за всю свою жизнь.
   – Только не витийствуй, раб Божий Диони сий! – потребовал митрополит строго.
   Напрасно. В чём-чём, а в витиеватости речи Малютка отказать себе не умел:
   – Аще же князь великий Дмитрий Иванович даде силу свою князю Дмитрию Константиновичу на брата его меньшего Бориса Константиновича, то князь Дмитрий Константинович в отчине своей в Суздале собрал силу многу и поиде ратию к Новугороду Нижнему.
   – Да, да! Что же дальше? – не на шутку кипятился обычно смиренный митрополит.
   – И егда князь Дмитрий Константинович доиде до Бережиа, тамо срете его брат его меньший, князь Борис Константинович, внук Василиев, правнук Михайлов, праправнук Андрея Александровича, сына Александра Ярославича Невского.
   – Ну и? Схлестнулись? Примирились? Да не тяни ж ты, ошкурок!
   – И князь Борис Константинович со всеми бояры своими, кланяяся и покоряяся, просил мира, а княжения своего соступаяся.
   – Фу-х, Господи! С нами крестная сила! С нами Бог, разумейте языци! – возрадовался святитель Алексей. – Так что же? Помирились Константиновичи?
   – Князь же Дмитрий Константинович, – продолжал Малютка, – не оставил челобития и моления брата своего Бориса Константиновича. И он взял с ним мир. И поделился княжением Суздальским. И Нижнего Новагорода. И Городецким. В коем граде Городце испустил дух великий предок наш Александр Невский. И порешили братья так, что Дмитрий Константинович сядет князем в Нижнем Новегороде, а его брат Борис – князем в Городце. И что отныне признают они власть великого князя Московского Дмитрия Ивановича, сына Ивана Красного, внука Ивана Калиты, правнука Даниила Московского, праправнука Александра Невского.



   Глава 12
   Чудо Архангела Михаила


   Люди – как муравьи.
   В благополучное время неспешно, размеренно живут. Глянешь на муравейник, бытие в нём кажется почти сонным. Но стоит случиться беде, и жизнь муравьиная вспыхивает, кипит, всё шевелится, всё устремляется на восстановление разворошённого муравейника.
   Три месяца прошло после великого Всехсвятского пожара, а Москва уже оправилась после лютой беды, похоронила обугленных мурашей своих, оплакала, да и живо взялась за дело, отстроилась, обновилась, спеша к осени возвести сгоревшие кровли.
   Снова пришло шестое сентября, день чествования Архистратига Михаила, покровителя князей Московских. День, особенный в жизни святителя Алексея, ибо именно шестого сентября восемь лет назад он исцелил царицу Тайдулу, возвратив Русской Церкви утраченные льготы и добившись упразднения в Московском Кремле ордынского двора и конюшни. Некогда они горделиво возвышались, торча на Москве, как щепка в глазу. Нынче же на их месте за лето возведена была деревянная красивая церковь во имя чуда Архистратига Михаила в Колоссах.
   И москвичи, забывая горести, радовались, глядя на то, как митрополит Киевский и всея Руси в самом сердце их столицы освящает начало нового монастыря. На нём был новый красивый наряд – белоснежный клобук с золотым серафимом на лбу, белый саккос, расшитый золотыми крестами в чёрных кругах, окантованный широкими красными тесьмами, усыпанными жемчугом и драгоценными каменьями. С плеч его свисал белый омофор, простроченный золотыми и серебряными нитями, украшенный большими багряными крестами, а на конце – тремя полосами Троицы и четырьмя кругами евангельских солнц.
   По-прежнему над городом стояли дымы, по-прежнему солнце глядело сквозь эту едкую тёмно-серую завесу красным воспалённым глазом, но в сей день почему-то не так тоскливо было взирать на сие красное око, и верилось, что всё развеется, пройдёт, минует, канет…
   Игуменом нового Чудова монастыря святитель Алексей ставил небезызвестного монаха Елисея по прозвищу Чечётка. Кто ж не знал, что произошло с ним! Был он некогда неимоверно болтлив, можно сказать, болел неукротимой говорливостью. Чудотворец Алексей взял его с собой, когда ездил в позапрошлом году в Литву, и из той поездки многоречивый монах возвратился молчаливым и тихим.
   – В дороге он отчитал его своими чудотворными молитвами, – сказывали москвичи об Алексее и Елисее.
   Но на Руси как – если прилипло прозвище, то уж на века. Елисей отныне никак не соответствовал званию Чечётки, а отменить никто не был в силе. Да, собственно, никто и не собирался отменять. Пусть будет так, на память. А спросят, всегда можно рассказать изумительную повесть о том, почему он был назван Чечёткой и как его излечил от болтливости святитель Алексей.
   Да ведь и сам святитель лишь по обычаю именовался митрополитом Киевским. В народе его давно уж величали иначе – митрополитом Московским и всея Руси. Что более соответствовало правде.
   Завершив освящение Чудова монастыря и поставив Елисея Чечётку игуменом, святитель Алексей так обратился к москвичам:
   – Снова, дети, нелёгкие времена! Тяжкое лето мы пережили и продолжаем переживать. Ещё не совсем отступила от нас проклятая чёрная смерть. Дым многих пожарищ заволакивает небо. Солнца не видно! Но сказано в Писании: «Свет во тьме светит, и тьма его не объят»! И в каждом из нас, кто исповедуется и причащается, сияет Тело Христово, вся внутренняя наша озаряя дивным светом светлым! Христос наша сила! Кого убоимся? Пусть же и вовсе чёрная мгла навеки покроет землю нашу. Ничто не страшно тому, кто живёт с Богом. Всякие испытания такому человеку лишь в радость. Здесь, где мы нынче освятили новый Чудов монастырь, стоял, дети, ордынский двор, стояла татарская конюшня. Где они теперь? Так и впредь будет! И по слову святого Григория Паламы, архиепископа Солунского, будет Москва державным градом, и будут в ней русские цари, а иных царей над ними не будет! Двинемся же, дорогие мои дети, милые мои москвичи! Обойдём крестным ходом родную нашу Москву, и да хранит её Господь Бог на многая лета!
   Святитель сделал первый шаг и громко запел: – Да воскреснет Бог и расточатся врази Его…
   И всемосковский крестный ход неторопливо и чинно двинулся следом за своим пастырем добрым и за его крестником, великим князем Дмитрием Ивановичем, в сторону церкви Спаса на Бору, а когда вышел из Кремля на берег Неглинки, свернул налево и очутился на берегу Москвы-реки, случилось чудо – небо, доселе густо занавешенное серым дымом, стало светлеть, дым стремительно развеивался, и вот уже солнце не кровавым оком, а чистым и светлым сиянием засверкало на небе, заиграло в речных волнах, заблестело в куполах храмов, в золочёных ризах духовенства, в начищенных позолоченных образах рипид и хоругвей, в наперсных крестах и во многом множестве глаз обрадованных москвичей, в серебряных нитях седой бороды святителя.

   В конце следующего года, в канун праздника Крещения Господня святитель Алексей обвенчал пятнадцатилетнего великого князя Дмитрия Ивановича и дочь князя Дмитрия Константиновича Суздальского, двенадцатилетнюю Евдокию.
   Свадьба состоялась ни на Москве, ни в Суздале, а чтобы ни тем, ни другим – в Коломне. Вместе с великим князем женился сын тысяцкого Вельяминова Микула Васильевич, взяв в жёны старшую Константиновну – Марию. Так благодатный митрополит поженил Москву с Суздалем, который вместе с Владимиром вошёл в состав Московского государства.
   Вскоре Дмитрий Иванович снёс деревянные стены Московского Кремля и заложил новые – каменные.

   Чёрная смерть снова отступила от Русской земли, ушла в Литву. Перепуганный Ольгерд крестил сыновей своих, остававшихся нехристями. Был Ягайло, стал Яков. Хотя в миру и во всех грамотах оставался Ягайлой. Также и другие.
   В татарах продолжалась великая замятня, и, пользуясь ею, русские князья стали то там, то здесь бить татар.
   Первым князь Олег Рязанский не потерпел очередного разгрома Рязани, учинённого ордынским нойоном Тагаем, и со своими братьями догнал убийц и грабителей за Шишевским лесом, напал и истребил так, что Тагай с малой дружиной едва унёс ноги.
   В Новгороде ушкуйники учинили резню татар и армян, обиравших местных купцов и захвативших всю торговлю.
   На второй год после подчинения Владимира и Суздаля Москве нойон Булат Темир пришёл из Волжской Орды громить нижегородские земли, но объединённые Константиновичи встретили его на реке Пьяне и нанесли поражение. После чего Булат Темир, вернувшись в Сарай, был убит там новым ханом Азизом.

   Литовский великий князь Ольгерд, едва только угасла в Литве вспышка чёрной смерти, снова от Православия уклонился в язычество и приходил брать Москву. Три дня вместе со своим братом Кейстутом стоял под московскими стенами, но каменного Кремля так и не взял, а вреда Москве и окрестностям нанёс много. Впервые Москва видела такое зло от Литвы.
   К этому времени митрополит Киевский и всея Руси Алексей подготовил в Русской Православной Церкви нововведение. И после того, как с трудом отразили нашествие литовцев, он издал Уставную грамоту, учреждающую три новых седмичных поста. Отныне перед воинскими праздниками Дмитрия Солунского, Бориса и Глеба и зимнего Георгия Победоносца вменялось православным русским людям строго поститься в течение одной недели. Чтобы небесные воины, видя такое пред ними преклонение, и впредь не оставляли Русь без своей незримой помощи.
   Тверь и Смоленск вступили в союз с Литвой и ещё через три года вместе с Ольгердом Литовским и Кейстутом Жмудским брать Москву являлись Михайло Тверской и Святослав Смоленский. На сей раз стояли под Москвой и грабили окрестности на протяжении восьми дней. И снова, не взяв Московского Кремля, ушли, сытые грабежом.
   Мамай и его новый карманный хан Мамат Салтан дали Михаилу Тверскому ярлык на великое княжение, но владимирцы не приняли Михаила Александровича.
   Дмитрий Иванович сам отправился к Мамаю, и тот, с теплом вспомнив, как вместе с Хызром впервые встречал Московского князя, смягчился и выдал великокняжеский ярлык ему, а Михаилу отписал: «Сиди с кем тебе любо, а от нас помощи не ищи». Зыбкий союз, было уж распавшись, снова завязался.
   И вновь Ольгерд Литовский и Михаил Тверской шли завоёвывать Москву, но на сей раз Дмитрий Иванович с сильной московскою ратью встретил их вблизи города Любутска и разгромил литовцев и тверичей, надолго отбив охоту являться испытывать Москву на прочность.

   В то же лето при гробе святителя Петра в Успенском соборе Московского Кремля митрополит Алексей сотворил ещё одно чудо.
   Уже заканчивалась Божественная литургия, когда он увидел больного глухонемого мальчика, у которого вдобавок руки не действовали и были вечно прижаты к груди. И так ему стало жаль его, что он приблизился, встал рядом и принялся горячо молиться митрополиту Петру.
   И вдруг мальчик расплакался громко, забормотал что-то, отнял руки от груди и принялся ими размазывать по лицу слёзы. После этого он уже мог говорить и слышать, и руки его утратили окостенелость, стали действовать.
   И весь люд московский и русский славил своего митрополита.

   Тысяцкий Василий Васильевич Вельяминов, принеся много пользы Москве, создав новое сильное московское войско и, быв по сути властителем в ранние годы становления князя Дмитрия Ивановича, окончательно захворал, принял иноческий образ под именем Варсонофия, исповедался, причастился Святых Тайн, и, находясь при последнем издыхании, просил великого князя Дмитрия:
   – Знаю, ты больше – о Микуле… Конеч но… Иван много на себя гнева навлек… Фряги эти… А Микула, конечно… Свояк твой. Но я ещё раз говорю тебе… В Иване больше моего, чем в Микуле. Он будет крепким тысяцким. Дурь из него… Образумится…
   С тем добрый Василий Васильевич и отдал душу свою Богу.
   – Что делать? – спрашивал Дмитрий Иванович святителя Алексея.
   – Воля покойного… – нахмурился митрополит. – К тому же, и прав был усопший. Иван будет лучшим тысяцким. Да только у него одна нога в Москве, другая – в Литве.
   – То-то и оно!
   – А зачем тебе тысяцкий? Разве ты, княже, не можешь сам быть тысяцким?
   – Чудные слова твои, владыко! Мне такое и голову не приходило.
   На востоке от Кремля, между Неглинной и Яузой, лежало Кучково поле, удобное для народных сходов, поскольку было просторное и в середине себя имело небольшую возвышенность. Через несколько дней Москва собралась там решать вопрос о тысяцком. Народ московский разделился на две партии. Первая партия стояла за Ивана Вельяминова. Его поддерживала половина военной верхушки или, как любил выражаться покойный Василий Васильевич, фасции. Ещё важнее то, что за Иваном стоял горой самый богатый московский купец Некомат, имевший торговлю и на севере, и за морем – с Венецией и Генуей. Половина московской торговли ему принадлежала.
   Зато за другого Вельяминова – Николая Васильевича, в просторечье – Микулу, держался сам великий князь, а с ним и митрополит Алексей.
   А посему предстояло решить вопрос весьма трудный.
   – По смерти незабвенного моего дядь ки Василия Вельяминова должны мы избрать нового тысяцкого. По обычаю, принятому на
   Москве, новым тысяцким станет его старший сын, – сказал Дмитрий Иванович.
   Он взглянул на Ивана Вельяминова и увидел, как тот горделиво обвёл взглядом собравшихся, среди которых поднялся двоякий ропот – одновременно и одобрения и неудовольствия.
   – Вот Литве-то радость! – даже донеслось до ушей великого князя.
   Иван Васильевич даже сделал шаг вперёд и встал как бы между князем и остальными. Но Дмитрий Иванович, выждав, пока ропот уляжется, продолжил:
   – Однако, люди московские более хотят ви деть новым тысяцким не Ивана, а другого сына покойного Василия Васильевича – Микулу.
   Снова ропот. Иван возмущённо вскинул брови и с презрением взглянул на брата. На сей раз Микула подбоченился и сделал вперёд свой шаг.
   – Шурина, стало быть, – донеслось до слуха Дмитрия чьё-то довольно ехидное примечание купца Некомата.
   – Пусть сразятся друг с другом! – бросил кто-то с полусмехом.
   – Нет, не сразятся, – сурово пресёк шутки великий князь. – Иное решение. – Ропот затих в ожидании. – Посовещавшись и получив благословение от митрополита… Во избежание распрей… Решили мы отныне должность тысяцкого на Москве упразднить.
   – Как упразднить!
   – Полностью?!
   – Вот те на!
   – Упразднить, – повторил Дмитрий Иванович. – И возложить обязанности тысяцкого на себя.
   Тут все замерли, обдумывая сказанное. Великий князь ждал, какое будет первое высказывание вслух. Загадал: что скажут первым, то и истина.
   – Доброе решение! – прозвучало под сводами великокняжеской палаты первым.
   – Ни нам, ни вам!
   – Верно: во избежание распрей.
   Лишь несколько было недовольных возгласов. В основном все сошлись на том, что князь правильно рассудил.
   Надо было видеть Ивана! У кота, брошенного внезапно в воду, бывает менее сумбурное выражение морды, чем в те мгновения было на лице у старшего средь братьев Вельяминовых. Он не мог слова вымолвить, будто в сей час фряжский стал его родным языком, а по-русски он забыл, что в таких случаях следует сказать. Две чёрные слезы выскочили из глаз его, да такие горячие, что мгновенно испарились на щеках. Вместо слов рычание исторглось из его груди. Он резко повернулся, да так, что в позвоночнике у него громко хрустнуло, и молча зашагал прочь.
   – Иван Васильевич! Вернись! – крикнул ему великий князь.
   – Брате! – воззвал Микула Васильевич. Но тот не слушался. Ушёл. Следом за ним двинулся купец Некомат и все его присные.
   Мрачное молчание воцарилось на Кучковом поле. А птицы в небе весело пели. Им было не до тысяцких на Москве!
   – В Литву махнут! – молвил кто-то.
   – К фрягам своим!
   – Переметнутся.
   – Ещё б! Такая обида!
   Дмитрий Иванович слегка растерялся. Ему стало до боли жаль отверженного. Но вспять повернуть уже ничего нельзя.
   Вдруг закричали:
   – Малютка!
   – Из Переяславля!
   – С весточкой!
   Гонец Дионисий Малютка объявился на Кучковом поле в самый подходящий миг. Лицо его сияло.
   – Радуйся и возрадуйся, великий княже Димитрию Иоанновичу! – возгласил он. – В граде Переяславле у твоей законной супруги великой княгини Евдокии Дмитриевны родился…
   – Сын?!..
   – Несомненно и безусловно, – наслаждался своим витийством гонец Малютка, – явился на свет Божий младенец мужеска пола, иначе рекомый – сынствующий сын. Иисус Христовым произволением родеса произошли благополучно, чадо рождено здравое и весёлое.
   – Слава государю Дмитрию Ивановичу! – воскликнули москвичи, радуясь, что так разрешилось тягостное собрание. – Слава великой княгине Евдокии! Слава!

   Новорожденного нарекли Георгием, в русском просторечном обиходе – Юрием, а крестил его сам игумен Сергий Радонежский.
   Иван Васильевич Вельяминов, как и предугадывали многие, с дружиною верных ему людей переметнулся в Тверь и вскоре подбивал Михаила Тверского идти войной на Дмитрия Ивановича. Туда же со своим богатством перебрался и купец Некомат.
   А Дмитрий из отрока и юноши уже превратился в могучего князя. Власть его всё укреплялась. В союз с Москвой следом за Владимиром, Суздалем и Нижним Новгородом вступили Ростов и Смоленск, Ярославль и Кашин, Брянск и Новосильск, Стародуб и Оболенск, и многие другие города Руси. Все вместе они ходили наказывать Тверь за то, что вкупе с Литвой являлась громить Москву.
   На том, наконец, разорвался союз с Мамаем, который вступился за Михаила Тверского и объявил себя врагом Дмитрия Ивановича Московского.
   Всё медленно, но неуклонно шло к решительной схватке с Мамаевой ратью.

   В лето 6885 от Сотворения мира умер великий князь Литовский Ольгерд Гедиминович. Перед смертью он вновь обрёл в душе своей Иисуса Христа, раскаялся во всех грехах своих, принял иноческий постриг и, скончавшись, был похоронен по православному обряду в построенной им самим каменной церкви Пречистыя Божьей Матери Марии.
   Любимый сын его Ягайло стал новым великим князем Литовским. Он влюбится в польскую королевну, женится на ней, ради неё перейдёт в католичество и через несколько лет потушит Знич, вырубит священную дубовую рощу, передушит всех виленских подземных гадов и силой крестит всю Литву по латинскому обряду, отколов её от единого пространства Православия.
   Мечтаемое объединение русских и литовских земель под властной рукой Москвы станет надолго невозможным.

   В тот же год захворал святитель Алексей. Болея, он непрестанно пребывал в молитвенном подвиге, и было ему откровение о дне и часе смерти. Вскоре после Рождества Христова митрополит призвал к себе своего крестника и сообщил о том откровении.
   Дмитрию Ивановичу было уже двадцать семь лет. С детства его отличала полнота, и с возрастом он только набирал и набирал излишнего веса. Тучный, медлительный. Стоило быстро пробежаться, уже тяжело дышал. Вот и сейчас, узнав, что духовный отец зовёт его к себе, Дмитрий прибежал на зов, сел рядом с постелью, на которой лежал больной митрополит, и некоторое время шумно отдыхивался.
   Алексею трудно давались слова. Боясь, что какие-то могут оказаться не услышанными, он терпеливо ждал, покуда дыхание милого крестника станет ровным, и лишь когда наступила тишина, тихо заговорил:
   – Сынок мой, Дмитрий! Недолго осталось мне на этом свете. В грядущую зиму отойду от тебя к твоим родителям. Буду пред ними ответ держать, каким тебя вырастил и на ноги поднял. Знаю даже, когда точно смерть моя. Сказать?
   – Скажи, батюшка!
   – Как раз по серединке между Сретеньем и началом масленицы. Знаешь, где хочу, чтобы положили меня?
   – Где?
   – Около Чудовского храма за алтарём. Место сие мне дорого. Мне его хатунечка по дарила. Царица Тайдула. За то, что я её от слепоты излечил. В этом её подарке и мечтаю лежать.
   Всё получилось по слову святителя! Двенадцатого февраля – ровно через десять дней после Сретения и ровно за десять дней до начала масленицы – он отошёл ко Господу.
   Великий князь Дмитрий Иванович исполнил просьбу духовного отца своего. Правда, не за пределами храма, а в самом Чудовском храме Архангела Михаила погребли любимого митрополита, близ алтаря, в приделе Благовещения Пресвятой Девы Марии.

   В последний год перед смертью святителя духовником и печатником великого князя был монах Чудова монастыря Михаил, в просторечии почему-то именуемый Митяем. На него перед смертью указывал Алексей, и вскоре после кончины святителя Митяй отправился в Константинополь, но по пути сильно простудился и умер.
   Вселенский патриарх Филофей дал Руси другого митрополита – Киприана. Того самого болгарина, инока святой горы Афон, который восемь лет назад приезжал с известием о кончине патриарха Каллиста. Все эти годы он был послом между Москвою и Царьградом. А теперь сподобился возглавить Русскую Православную Церковь.
   Пройдут годы, и при нём будет счастливое избавление Москвы от полчищ Тамерлана.

   А в тот год, когда сей Киприан стал новым митрополитом, разразилась долгожданная война между Московским великим князем Дмитрием Ивановичем и властителем могучей орды, лежащей между Днепром и Доном.
   Ещё за два года до этого Мамай приходил разорять Рязань, а заодно пощупать мышцы князя Дмитрия – передовой отряд его тогда перешёл реку Вожу, пограничную между Московским и Рязанским княжествами, и был тотчас полностью разбит грозными москвичами.
   Среди пленников оказался некий поп, у которого в сумке нашли злые зелья – яды, коими тот по собственному признанию намеревался отравить великого князя Московского.
   А послан он ради сего злодеяния был ни кем-нибудь, а Иваном Васильевичем Вельяминовым, который сам в то время пребывал в Мамаевой орде.
   Вскоре его удалось отловить в Серпухове. Привезли предателя на Москву, судили и приговорили к смертной казни.
   Пять лет он был скитальцем после того, как обиженный и оскорблённый бежал из Москвы. Семью свою на Москве бросил – жену и детей. Их опекал великокняжеский шурин Николай Васильевич, в московском просторечии – Микула.
   Пять лет несчастный Иван ездил то в Литву, то в Сарай, то в Мамаеву орду, то вновь возвращался в Тверь. Одна страсть владела им отныне – свергнуть великого князя Дмитрия, отдать Москву Ягайле Ольгердовичу.
   Судьба не жалела его – вскоре после кончины Ольгерда фряжский купчина Беллардинелли из Твери перебрался на Москву! Что могло быть хуже для Ивана? Явный знак того, что Москва по сравнению с Литвою усилилась, если хитрый генуэзский нобиль к Москве переметнулся.
   Дико и нелепо всё складывалось для несчастного Ланчелота – отныне и жена его и любовница на Москве обитали, а сам он вокруг Москвы шастал, боясь приблизиться к граду, столь сильно им теперь ненавидимому.
   И вот – схватили, приволокли, приговорили к смерти.
   Доселе никогда ещё не бывало на Москве прилюдных казней. Но следствие по делу Ивана Вельяминова, ведшееся все пять лет с того дня, как он в обиде переметнулся на тверскую сторону, вскрыло слишком много предательства. Среди доносчиков на Ивана оказались и фряги – купец Беллардинелли и его жена Гвиневера. Они поведали о том, как часто Иван бывал у Ольгерда и Мамая, открывая им всё, что им и знать было не положено. Как предатель мечтал о торжестве Литвы, желая быть тысяцким не при Дмитрие, а при Ольгерде.
   Много и других нашлось свидетелей великой крамолы, затеянной старшим сыном незабвенного Вельяминова. И великий князь Дмитрий постановил отсечь предателю голову. Не просто казнить, а при стечении народа, чтобы все видели, как поступают с изменниками.
   В последний час брат приходил просить за брата.
   – Пощади его, Дмитрий! – молил великого князя боярин Микула Васильевич Вельяминов.
   – Нет, не могу, – твёрдо стоял на своём Дмитрий Иванович. – Ведь он не только меня предал. Москве изменил! Отцу своему изменил, который всю душу положил во благо возвышения столицы нашей. Несть ему прощения.
   – Дозволь тогда нам, Вельяминовым, на казни не присутствовать.
   – То я и сам хотел тебе предложить. Глав ное, супругу его и детишек увези в подмосков ную усадьбу.
   Казнь совершалась тридцатого августа. Москвичи сильно печалились об Ивановой молодости и прекрасной наружности, а главное, о том, что у славного тысяцкого Василия Васильевича оказался столь бесславный сын.
   Те же, кто втайне всё ещё злился на великого князя, что он не объявил Ивана тысяцким, смущали народ:
   – Вчера воспоминали усечённую главу Ива на Крестителя, а нынче другому Ивану голову отсекать будут.
   На возвышении, где обычно собиралась знать для важных решений, ныне поставили плаху. К ней подвели Ивана Васильевича.
   – Развяжите меня! – приказал Иван пала чам. – Вот вам крест, не буду баловать.
   Его развязали. Он потёр затекшие руки. И вдруг вспрыгнул на плаху. Стал вглядываться в толпу москвичей. Ни жены, ни детей, ни братьев, никого вообще из Вельяминовых не увидел. Зато увидел вдалеке синьора Беллардинелли и его законную супругу Гвиневеру. Они находились тут. Пришли посмотреть, как его казнят. Он махнул им рукой. Они не отозвались на его приветствие.
   Иван спрыгнул с плахи, перекрестился. И туда, где только что стояли его ноги, положил свою голову. Палач занёс меч свой. Губы Ивана прошептали слова великого флорентийца:
   – L’amor che muove il sole e l’altre stelle…

   На следующее лето после той казни Мамай двинулся на Москву огромною ратью, намереваясь захватить новую столицу Руси. Мощное войско собрал он для похода! Кто только ни входил в него своими полками – и сами татары, и половцы, и аланы, и касоги, и цхинвалские евреи, и абхазские армяне, и крымские генуэзцы.
   В устье реки Воронеж Мамай принял литовских и рязанских послов. Он сказал им:
   – Если князь Олег поможет мне одолеть, впредь клянусь не разорять Рязанскую землю. А может быть, и ярлык на великое княжение дам. А Ягайле передайте вот что: если будет наша победа, подарю ему Москву. Пусть присовокупит её к своим обширным владениям. Об этом ведь и покойный его отец Ольгерд мечтал! Три рати – моя, рязанская и литовская – сойдутся на Оке. И вместе ударим по Дмитрию! Ему не устоять!
   Но одного не ожидал доблестный и могучий темник. Прежде, когда татары разоряли какое-нибудь княжество, в других русских уделах люди с содроганием и робостью взирали на это. Но теперь отовсюду стали съезжаться на помощь Москве ополчения.
   В конце августа двадцать пять тысяч московских ратников пришли в Коломну. И столько же притекло сюда из других русских княжеств!
   Более двадцати князей и воевод. Даже два брата Ягайлы, будучи с ним в ссоре, привели сюда свои литовские полки.
   Замысел Мамая соединить три рати на Оке не осуществился. Дмитрий со своими силами первым переправился через Оку и двинулся на юг – к донским истокам. В среду пятого сентября русские войска остановились в устье Непрядвы.
   На другой день праздновалось воспоминание о чуде Архистратига Михаила, бывшего в Колоссах. И вспомнилось Дмитрию, как особо почитал день сей его духовный отец и наставник, незабвенный митрополит Алексей!
   – Не случайно мы здесь в такой день! – сказал он своим воеводам, собравшимся на военный совет в деревне Чернове. – Я знаю и верю, что сам Архангел Михаил со всем своим небесным бесплотным воинством стоит за нашими плечами. А с ним и святитель Алексей, утвердивший Москву. И он говорит нам: «Мужайтесь, дети! С нами Бог!» Под его епитрахилью пойдём! Он привёл нас сюда и вручил архистратигу Михаилу. Братья! Краше честная смерть, чем худая жизнь! Лучше было не идти против безбожных, нежели, придя, ничтоже сотворить и вернуться вспять! В сей день чуда архистратига Михаила перейдём через Дон все и там положим головы свои за святые церкви и за веру Православную, и за братию нашу, за Христианство!
   В тот же день через Дон навели мосты и ночью переправились на правый берег. А чтобы и не помышлять об отступлении, мосты тотчас после переправы были уничтожены. И, встав спиной к Дону, пятидесятитысячное войско русское ожидало решающей битвы.
   В пятницу седьмого сентября отряд Семёна Мелика выехал на разведку и столкнулся с передовым отрядом Мамая. Вспыхнул бой. Причинив друг другу ощутимый урон, те и другие разведчики отступили к своим, неся волнующую весть – враг близко!
   Тревога! – и полки стали строиться к битве, подчиняясь приказам воеводы Дмитрия Боброка-Волынского. Сторожевые отряды Семёна Оболенского и Ивана Тарусского несли дозор.
   Русская рать расположилась так, что в середине стояло главное московское войско самого великого князя. Им руководил окольничий Дмитрия Ивановича воевода Тимофей Васильевич Вельяминов. На правом крыле встали дружины литовского князя Дмитрия Ольгердовича. На левом крыле – ратники Василия Ярославского и Фёдора Моложского. В засадном полку, расположившемся в дубровой роще, затаились витязи воеводы Боброка и князя Владимира Андреевича.
   В томительном ожидании провели остаток дня.
   Ночью спали на своих местах.
   Наступило утро субботы восьмого сентября, праздник Рождества Богородицы.
   На Куликовом поле долго лежал сонный густой туман.
   Разведчики доложили, что Мамай приближается.
   К полудню туман стал рассеиваться, и Дмитрий Иванович приказал выступать.
   Огромное русское воинство двинулось вперёд навстречу своей судьбе.
   Шли в тающем тумане.
   Кто-то молился вслух, кто-то про себя.
   Кто-то молчал, кто-то не мог сдержать волнение, переговаривался с идущими рядом.
   Вдруг впереди из тумана выглянули тучи вражеских войск – Мамай!
   И тотчас туман как-то стремительно растаял, выглянуло солнце, озарило раскинувшееся во все стороны поле грядущей битвы.
   И все увидели широкую грудь великой вражеской рати – в середине пешие полки наёмников, по крыльям – мощную татарскую конницу.
   – Мать честная!
   – Господи Иисусе!
   – Царица Небесная!
   – Чур меня!
   – Свят-свят-свят!
   – Всепетая Мати!
   Иноки Свято-Троицкой обители Александр Пересвет и бывший Роман, а ныне Родион Ослябя, присланные игуменом Сергием Радонежским в помощь Дмитрию Ивановичу, ехали верхом в первых рядах большой московской рати.
   Пересвет на караковом иверском коне выдвинулся вперёд всех. Он видел, как убегает от него туман, белыми пенками уносится в небо и летит над Мамаевой ратью, и один самый большой обрывок тумана вдруг свернулся как-то причудливо, и в нём Пересвету на короткий миг увиделся дивный всадник, заносящий меч свой над врагами.
   – Михаил!
   Пересвет взбудоражил бодцами коня своего и поскакал вперёд, лихо подбрасывая в руке длинное и тяжёлое копьё. Он вплотную при
   близился к правому крылу татарской конницу и громким свои молодецким голосом закричал:
   – Челубей!
   Ехал вдоль рядов оскалившихся татар и снова звал:
   – Челубей! Челубей!

   В. Васнецов. Поединок Пересвета с Челубеем

   Покуда из вражеского воинства не выказался тот, к кому он взывал столь страстно.
   Могучий багатур Темир-Мурза Челубей, выбираясь, как из леса, выехал из гущи Мамаевой рати, вынося своё неподъёмное копьё для смертельной схватки с богатырём русским. Гнедой туркменский конь под ним недовольно храпел.
   Они съехались, с любовью оглядывая друг друга, радуясь, что вновь встретились после стольких долгих лет детства и юности.
   – Сайнбайну, Челубей-багатур! – весело крикнул Пересвет.
   – Здорово, Алексаска! – искренне веселился Челубей.
   Они совсем сблизились, удало хлопнули друг друга ладонью о ладонь.
   – Сразимся первыми во славу Божию?
   – Якши! Айда!
   Оба разъехались на порядочное расстояние, развернули коней, взяли наперевес тяжёлые смертоносные копья, замерли…
   И вдруг – ринулись навстычку друг другу бешеной прытью…
   Сшиблись!
   И оба замертво упали…
   В рыжевато-зелёную осеннюю траву.



   Образ святителя Алексия в иконографии, живописи и скульптуре

   Икона «Святитель Алексий с житием». XVII в.

   Икона «Святитель Алексий, митрополит Московский». Георгий Зиновьев, около 1690 г.

   Икона «Святитель Алексий». XVIII в.

   Икона «Святитель Алексий, митрополит Московский» из храма «Знамения» Божией Матери в г. Дивногорске

   Икона «Святитель Алексий». XVII в.

   Икона «Святитель Алексий». XIX в.

   Икона «Святый Алексий, митрополит Московский и Всероссийский». XIX век. Из собрания П. И. Щукина

   Святитель Алексий, митрополит Московский, и преподобный Сергий Радонежский. Икона середины XX века

   Памятник святителю Алексию, митрополиту Московскому, возле Зачатьевского монастыря. Москва

   Сень над ракой с мощами святителя Алексия, установленная в Богоявленском Елоховском соборе. Москва