-------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  Антонин Капустин
|
|  Пять дней на Святой Земле и в Иерусалиме
 -------

   Архимандрит Антонин Капустин
   Пять дней на Святой Земле и в Иерусалиме


   © Издательство «Индрик», 2007
 //-- * * * --// 


   Архимандритъ Антонинъ, начальникъ Русской Духовной Миссш въ Iерусалимъ.


   Пять дней на Святой Земле и в Иерусалиме в 1857 году
    -------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  
 -------



   Четверток, 19 сентября 1857 г.

   Давно желанное зрелище восхода солнца на открытом море было перед моими глазами. Горизонт был чист во все стороны. Легкий боковой ветер нес нас навстречу еще не зримому светилу. Восток покрылся чудным багряным цветом. Думалось, что и самое солнце явится перед нами в свете, какого никогда еще мы не видали. Но великолепное приготовление кончилось, и солнце блеснуло своим обычным лучом, золотисто огненным. Волны схватили его, понесли и рассыпали по необозримости моря в миллионы движущихся искр. Восток и солнце магнетически приковывали к себе устремленный на них взор; но сквозь эту видимость зрелся душе некто другой, Невидимый, Кто с первых минут ее самосознания представлялся ей Востоком востоков, Солнцем правды, как учили ее сладкие и несравненные песни церковные, это – Христос Бог наш.
   Мы близились к берегам Сирии. Еще их не было видно, но легкая полоса тумана или дыма, висевшая параллельно горизонту над морем к юго-востоку, говорила ясно об их близости. Сзади нас, влево к северу темнилась другая, более определенная полоса с неровною поверхностью. Это был остров Кипр, вчера сопровождавший нас почти целый день. Отчизна и паства простеца и великого угодника Божия Спиридона, а также и другого святителя, не менее известного, Тихона, равно как и славного Епифания и многих других святых Божиих, долго вчера занимала меня. Она первая приветствовала нас на море «восточном». Смотря на зубчатые верхи гор кипрских, напрасно старался я угадать местность городов Тримифунта и Анафунта. Странно звучащие для слуха имена эти, свидетельствующие своебытную населенность древнего Кипра, остаются мертвым словом для нынешнего населения, на две трети греческого и на одну треть турецкого. Но для нас они – слово жизни острова. Они воскрешают перед нами Кипр в лучшую эпоху его, – лучшую на наш православный взгляд. Европа до сих пор с самоуслаждением воспоминает эпоху эфемерного царства Кипрского, распавшегося и улетучившегося, как и все ее фантазии относительно Востока, под не сочиняемым ходом действительности. Но всего невероятнее действовало на душу представление той эпохи острова, в которую в первый раз сладострастные поклонники Киприды услышали целомудренное слово Иисуса Христа, и услышали из уст необыкновенного смертного, когда-то уже умершего, и погребенного, и предавшегося тлению, но восставшего по гласу Того, Кого теперь проповедывал. Имя Лазаря, друга Господня, отрадно и сладостно говорило сердцу в то время, как его вторая Вифания [1 - Гробница его находится в приморском городе Ларнака, получившем от нее свое имя. Λάρναξ, значит гробница, рака.] все более и более тонула в волнах Средиземного моря.
   К полудню резко обозначился берег Сирии. Высокие горы сторожили его. В трубу можно было различить один из-за другого восстающие, желтовато-серые хребты. Судя по разности цвета их, можно было заключить, что их разделяют большие пространства. Приучив в течение многих лет взор свой к горам всякого вида и размера, я мало занимался этим, уже обычным для меня зрелищем. Но когда карта сказала мне, что эти хребты суть Ливан и Антиливан, и что высшая точка синеющейся вправо громады, сокрытая на тот час в облаках, есть Ермон, сердце радостно встрепенулось. Я впился глазами в приближавшийся более и более берег и не отходил от борта корабля до самого того времени, как зеленеющееся прибрежие развернулось перед нами сперва длинною косою, потом полукругом, в глубине которого смотрелся в море широко раскинутый, возвышающийся по отлогости берега и насквозь пронизанный зеленью город, варварски называемый теперь Бейрутом, в евангельское же время известный под именем Вирита.
   Мы бросили якорь и ступили на священную землю великих воспоминаний. Но вместо высоких образов библейских мне представились там суетные образы обыденной жизни. Грустная мысль, что Церковь Христова здесь пленница, и что эти дикие взором, речью, поступью, одеждою, языком, голые и оборванные выходцы степей и лесов, которые там и сям безобразно толпились по нечистым улицам, считают себя народом господствующим, имеющим право посмеиваться моим глубочайшим убеждениям сердечным, терзала меня, и гнала поскорее вон из города опять на чистую и свободную поверхность моря. Это было первое мое знакомство с землею магометанскою. Это, несколько неприязненное к ней мое чувство естественно. Оно возникает в душе всякого, кому известна эта прекрасная страна как родник и питомник христианства. При закате солнца мы оставили бейрутскую бухту и с быстротою птицы понеслись вдоль берега на юг. Угасавший свет дня едва позволял рассмотреть в трубу историческую местность Сидона. Множество частию разрозненных, частью скученных домов, сходящих по горной отлогости к морю, свидетельствовали о продолжающейся жизни сего древнейшего заселения человеческого. Быстро наступившая ночь воспрепятствовала нам видеть облик его брата и сотоварища Тира.

   Пятница, 20 сентября.
   День первый.

   Палестинское солнце приветствовало нас ослепительными лучами. В блеске их скрывался берег, которого усиленно, но напрасно искал взор. Расстилавшаяся между солнцем и морем пелена паров позволяла различать только самую легкую черту, чуть-чуть отделявшуюся от поверхности морской и несколько наклоненную к ней. Это был хребет Иудейских гор. Взявши высоту солнца, мы узнали, что находимся на широте Яффы. Поворотив потому прямо на восток, мы еще с полчаса времени не различали ничего, кроме очертаний берега, почти исчезавшего в лучах солнца. Наконец черною точкою стала отделяться перед нами одна возвышенность, которая вскоре, с помощью трубы, оказалась массою зданий. Это была апостольская Иоппия, полная воспоминаний о первоверховном Петре. Далеко от нее фрегат наш бросил якорь, боясь мелководья и волнения. Простым глазом едва можно было различать частности города. Я стал смотреть в трубу; думалось, что одна из многочисленных террас иоппийских должна быть та самая, с которой апостол научился отраднейшему для всего человечества уроку о вселенском составе Христовой Церкви. Поразительным кажется этот божественный урок от местности, на которой он преподан. Иоппия была и есть дверь Иудеи в Европу. Здесь, в самом деле, как бы всего приличнее и уместнее было начаться распространению царства Божи я за тесные пределы строго замкнутого в себе иудейства. Отсюда была прямая дорога идей в процветавшую тогда философиею Александрию и на все острова языков до славных мудростию эллинов и до миродержавных римлян – этих четвероногих гадов в отношении к Богопознанию и Богопочтению, несмотря на всю их гражданскую и военную славу в тогдашнем мире. Кто изменил славу нетленного Бога в подобие птиц и четвероногих и гад, тот, как образ и подобие своего божества, конечно, должен был походить на таинственные образы, явившиеся апостолу. Местность дивного видения была однако же не там, где искал ее глаз. Нам сказали после, что она отстоит от города на полчаса пути. Я знал заранее, что не придется видеть ее. В распоряжении нашем не было ни одной лишней минуты; и потому оставалось довольствоваться одним усиленным представлением знаменательного явления, обнимавшего собою и нас, дальних пришельцев. Также нельзя было надеяться увидеть и другое замечательное место Яффы – дом, где совершилось чудо воскресения Тавифы.
   Прямо с пристани мы были приняты нашим вице-консулом и препровождены в Греческий монастырь. Город расположен уступами по скату холма, и монастырь занимает средину на этом скате. Каменная лестница ведет к нему почти прямо с пристани. Имя монастыря принадлежит ему более по идее или по преданию, чем по праву. Он есть подворье Иерусалимской патриархии, или точнее разбитая на многие отделения и дворы гостиница, начальник которой титулуется игуменом. Подначальные его или «братия» обыкновенно и чуть ли не исключительно заняты служением поклонникам и, надобно сказать, служат с достохвальным усердием. Впрочем, и богослужение, по правилу монастырскому, не оставляется ими. Утреня и вечерня отправляются ежедневно. Их церковь, выстроенная недавно попечением патриарха нынешнего, обширна и благолепна. Она – единственная православная церковь города; нет нужды говорить, что мы приняты и угощены были с полным радушием.

   Яффа. Общий вид

   С длинной и широкой террасы монастыря можно было любоваться великолепным видом Средиземного, поистине Библейского моря. Воображение без труда создавало на нем картину приходящих и отходящих кораблей Соломона, но нелегко было вообразить праотца Европы Иафета сидящим в пристани своего города и надсматривающим за построением первого мореходного судна по образцу – конечно, памятному всему роду человеческому, – ковчега. Яфет и Яфа так созвучны, что невольно хочется верить древнему преданию, но боязнь исторического греха удерживает воспламеняющееся воображение. Иначе вся Европа должна бы обращаться с благоговением к Яффе как своей колыбели, и все без исключения мореходцы должны бы принесть посильную лепту на сооружение в Яффе памятника в увековечение своей признательности отцу мореходства.
   Солнце палило июльским зноем. Нам предлагали отдохнуть ради предстоявшего всенощного путешествия, но напрасно было всякое усилие заснуть. Духота гнала вон из комнаты на ту же, освежаемую морским дыханием террасу. Я подошел к окраине террасы и долго смотрел вниз на набережную улицу, идущую возле самой стены монастырской. Вид самый неотрадный! На непривычного к Турции путешественника он должен производить тягостное впечатление. Все там для него, от великого до малого, не похоже на то, что он знал и видел у себя дома. Все должно уверить его, что Земля Святая не похожа на его родину. В первый раз он, может быть, с прискорбием заметит, что между созданными им самим образами библейскими и между действительностью есть разница часто безмерная. Его представления городов, деревень, полей, лесов и рек, упоминаемых в священной истории, неожиданно оказываются для него неверными, простым сколком окружавших его дотоле предметов. Тяжело, но полезно такое разочарование. Оно приготовляет поклонника к выходу из той исключительности, в которую его невольно поставила его привычка видеть одно и то же у себя на родине, – оно расширит его большею частью ограниченный круг зрения на предметы знания и веры и если не тотчас, то мало-помалу приучит его к умеренности и терпимости, столько нужной тому, кто решился принесть на Гроб Господень дань и своей признательной души вместе с тысячами других, подобных ему пришельцев, часто не похожих на него ничем, кроме одного образа человеческого и имени христианского. Все это тем с большею живостью думалось мне, чем пристальнее всматривался я в жизнь улицы. Вот один соотчич, видно, недавный пришелец, как и я, – покупая что-то в съестной лавке у араба, попеременно то с озлоблением, то с отчаянием силится вразумить его «русским языком», что у него нет других денег, кроме русских. Не было надобности гадать, каким чувством он был одушевлен. Резкие и чересчур домашние выражения его, обращенные к торговцу, показывали ясно, что земляк считает Палестину своей губернией.

   Рынок в Яффе

   Фруктовые сады в окрестностях Яффы

   Часов около двух дня дано было приказание собираться в дорогу. Вскоре шум под самым монастырем, какой у нас можно услышать только во время пожара или другого какого необыкновенного события, ознаменовал прибытие подвод наших, взятых до Иерусалима. Это были пять-шесть лошадей, столько же мулов и около двадцати ослов. Их подвели. Тем и окончилось содействие нашему отправлению вожатых. Все прочее нужно было сделать самому и делать не зевая. Общество наше состояло почти все из людей, которые не заставляют просить себя, и потому лошади немедленно были разобраны, а вслед за тем и мулы. Я сел на муле. В беспорядке примерном тронулись мы с места, и кое-как выбрались из тесного и душного города на чистое поле.
   На протяжении двух верст за Яффою нас сопровождали сады соленые и благоуханные, коим оградою служил кактус, лелеемый у нас в банках, а здесь достигающий высоты саженной и презираемый за негодность. Миновав сады, мы остановились и затем уже в порядке поехали в открытую равнину, в конце которой на горизонте синела неровная линия гор. Первые впечатлен и я бы ли самые веселые. Глазам все виделась наша любезная Россия. Ровное поле, черная земля, кое-где вдали участки леса – все напоминало ее, широкую и необъятную. Только дальние горы возражали собою на этот обман чувств. Всякий раз, как я возвращался к неизбежному сознанию того, что я в Иудее, я как бы пробуждался от сна. Первая, встретившаяся в стороне от дороги деревня показала, что мы на чужой земле. Несколько скученных на холмике серых или, точнее, черных землянок, отеняемых деревьями своеобразного вида, мало походили на то, что мы привыкли называть селом или деревней. Таких деревень в течение трех часов мы встретили около пяти. Непривычность верховой езды заставляла несколько раз уже высматривать впереди вожделенную Рамлю или Рэмли. С небольшой возвышенности наконец открылась одиноко стоящая среди леса четыреугольная башня арабско-готического стиля, предвестница близкого отдыха. Город, впрочем, был не там, где виднелось одинокое строение. Несколько минаретов, восстававших как бы из земли впереди дороги, указали местность древней Аримафеи, куда мы вскоре и прибыли. Последние лучи солнца бросали розовый цвет на белевшие стены с фиолетовыми тенями. Множество куполов давали своеобразный характер городу, также скученному, как и Яффа. На высоком шесте утвержденный крест с яблоком обозначал латинский монастырь, встречающий путника прежде всех строений городских. Трое капуцинов, сидя на террасе, глядели на караван наш сперва с участием, а потом равнодушно. Мы проехали под самыми стенами монастыря и вступили в город, где пробирались узкою улицею минут десять, пока не въехали в один тесный и не очень чистый двор. Нам сказали, что это монастырь греческий. Ничего похожего на монастырь в привычном смысле слова мы опять не нашли. Несколько лестниц вели со двора вверх. Взобравшись на одну из них и ожидая увидеть себя в комнате, мы сверх чаяния увидели перед собою опять двор, или обширную террасу самого неправильного вида, составлявшую верхний ярус монастырских зданий и обставленную там и сям отдельными домами или комнатами, в которых нас и разместили. Это также гостиница или подворье Святого Гроба, как и яфский монастырь. Монахи служат поклонникам. Старший из них называется игуменом. Кроме братии живет в заведении и одна старица для услужения поклонницам в случай какой-нибудь особенной нужды. И игумен, и старица жили прежде в Молдавии и знают несколько слов по-русски. Из разговора с почтенным старцем я узнал, что в городе очень мало христиан, что, впрочем, есть два приходских священника православных. «С фраторами (латинскими монахами) живем мирно, – говорил игумен. – Ходим друг к другу. Что там наверху (т. е. в Иерусалиме) делают, нам до того дела нет. Да и не из чего ссориться». Этот спокойный взгляд на вещи говорил много в пользу старца, как видно, хорошо искушенного опытом. Положено было отдыхать до восхода луны. Отдых однако же в другой раз оказался невозможным. Мысль о близости Иерусалима заставляла раскрывать глаза среди самой глубокой дремоты. Наконец, около девяти часов вечера слабое мерцание ущербленного светила позвало нас в путь, без сомнения, самый памятный в жизни каждого из нас.
   С привычною обществу нашему быстротою мы очутились по-прежнему верхом, и, скромно поблагодарив обитель за хлеб-соль, простились с начальником ее, поручив себя его молитвам. Сумрак ночи не позволил мне рассмотреть город. Хотелось видеть древнюю церковь Св. Иоанна Предтечи, обращенную в мечеть. Всякий, чуть различаемый в полусвете купол с окнами я готов был принять за искомую церковь, доколе масса зданий городских не осталась позади нас. Рощи кактусов сопровождали нас еще около версты, после чего мы вступили в открытое поле – продолжение той равнины, которою ехали до Рамли. Около двух часов мы наслаждались самым приятным путешествием, какое только я мог себе представить. Ровная и мягкая дорога, тишина, прохлада, многолюдное общество, свет луны, сладкое чувство сознания себя на священной местности, прилив библейских воспоминаний – все говорило душе радостию и счастьем, какого только можно пожелать дальнему путнику. Мы не встретили на дороге ни одного жилья человеческого. Несколько раз слышавшийся, отдаленный лай собак уверял, впрочем, что благодатная земля не лишена и оживляющего присутствия человека. Поверхность земли постепенно и чуть заметно возвышалась. Темная полоса гор начинала уже мало-помалу выявляться отдельными очертаниями, хотя все еще неясными. Взобравшись на один холм, мы почувствовали свежесть горную. И точно это был предел равнины. Черневшая влево неровность носила имя Латруна. Так как латрон (latro) значит: «разбойник», то и составилось мнение, что здесь была родина одного из разбойников, распятых вместе с Господом, и притом разбойника, висевшего одесную. Местность невольно наводит на мысль о разбое, и могла производить тяжелое впечатление на душу одинокого странника. Мы не испытали его, потому что по своей многочисленности и по своему грозному виду скорее могли внушать, нежели испытывать страх.
   Было уже за полночь, когда мы вступили в ущелие. Долго поднимались по тесной и извилистой, весьма трудной дороге и растянулись более, нежели на версту. Много раз выезжая из одной извилины в другую, мы льстили себя надеждою, что увидим перед собою столько желанный Абугош, или точнее деревню, принадлежащую племени, коего начальником не так давно был некто Абугош, славный своими разбоями. Там предположено было сделать краткий отдых, в котором самые неутомимые из нас уже начинали чувствовать нужду. В таком утомительном подъеме прошло часа два с лишком. Луна обошла нас полным полукругом и бросала тени наши уже вперед нас, уродуя образ наш на неровностях дороги. Веселые голоса все менее и менее слышались и наконец совсем замолкли. По временам только раздавалось спереди повелительное: «не отставать!» – передаваемое из уст в уста по всему каравану, или сзади чуть доносившееся: «стой!» – также переходившее от одного седока к другому до самого колонновожатого. Впрочем, иногда для развлечения общества случались обстоятельства, развязывавшие отяжелевшие языки. Так, например, раз вблизи меня споткнулся осел. Несколько сонливых русских голосов разлились остротами над павшим седоком. От седока речь перешла на животное, говоря о котором выражались всегда третьеличным местоимением в женском роде, без сомнения, воображая под собою по привычке лошадь. «Как она семенит ножками-то, – говорил один из моих соседей. – Ведь как жердочки тонки, а смотри, какую тяжесть несет и силу Бог дал». «А оттого, – подхватил другой, – что Христа на себе носила». Новая оступка животного дала новый повод к разговору, в котором уже отзывалось явное нетерпение и нескрываемое желание отдыха. Тут досталось между прочим и турецкому правительству, вовсе не помышляющему о том, чтобы поправлять дороги, «чтобы пешему человеку пройти было можно». Часам к трем с половиною мы были, по-видимому, на самой высоте хребта. Сзади нас уступами спускались пройденные нами возвышенности, едва различимые при слабом свете луны. Спереди открылась ровная площадка с густым лесом. Всем почуялся желанный отдых. Но ни в лесу, ни за лесом деревни не было. Мы ехали еще около четверти часа. Спускаясь в лощину по направлению чуть различаемых домов, я в сладком раздумье смотрел на нозвышавшийся за нею новый хребет гор, еще высший, нежели пройденные нами, резко очертавшийся алою линиею чуть белевшего востока. Там, за ним или на нем, стоит он – любимая мечта детства – Иерусалим! Еще несколько часов, и я ублажу себя видением, с которым ничто сравниться не может. Преславная глаголашася о тебе, граде Божий, лепетал язык, и сердце таяло от радости и страха… Мы не могли рассчитывать на какой-нибудь приют в Абугош. Дух нетерпимости наследовали, в ней духу грабежа, и должно пройти, по крайней мере еще одно поколение, чтобы переродился дух этот в дух гостеприимства. Мы спешились в стороне от деревни, возле какого-то огромного полуразрушенного здания с готическими окнами и такою же высокою и широкою дверью. Некогда было рассматривать его. Утомление и бессонница обессилили совершенно и душу, и тело. Кто как мог, мы приютились к стенам здания и заснули для радостного пробуждения.

   Рамли. Вид с Яффской дороги

   Вид местности недалеко от Эммауса

   Суббота, 21 сентября.
   День второй.

   Было восемь часов, когда дано было приказание «вставать и ехать». Мое ложе было в самых дверях здания. Подняв голову, я с изумлением увидел, что мы находимся в большой, совершенно опустелой церкви с двумя рядами столбов и готическими арками. Достойная сожаления участь храма Божия, некогда великолепного, теперь же обращенного, стыжусь сказать, во что! Не ожидал я такого горького привета от многорадостного дня. Стены и своды церкви еще в совершенной целости. По стенам, внутри храма, во многих местах сохранились очерки и краски икон. «Сколько ее наверху, столько же и под землей», – сказал мне наш кавас, указывая на церковь. Я обошел ее кругом, и действительно, с южной стороны под алтарем увидел спуск в глубокое подземелье. Проникнуть туда уже не решился, боясь и отвращаясь нечистоты. Кем, когда и в память чего выстроен этот замечательный храм? Некому было объяснить мне это. Архитектура его явно обличает время Крестовых походов. Раумер в своей «Палестине» считает его остатком монастыря братьев Миноритов. По его мнению, Абугош есть древний Кариаф-иарим, славный местопребыванием Ковчега Завета. Но пустившись отсюда в дальнейший путь, я уже на дороге прочел в одном писателе, что Абугош есть евангельский Эммаус, и что церковь выстроена на месте явления Иисуса Христа ученикам по воскресении. Это известие глубоко поразило меня. Я доверился ему охотно. Божественное явление Господа ученикам эммаусским всякий раз, как я думал о нем, действовало на меня необыкновенно. Столько по сердцу приходился мне закрытый образ Богочеловека и мысль, что я провел несколько часов на месте сего явления, наполняла душу тихим умилением. Первая как бы встреча моя на богошественной земле с Евангелием была там, где всего охотнее желал я воображать себя, и куда тысячекратно приникал с сердечным трепетом, испытующим взором веры. Долго потом еще в воображении моем рисовалась опустелая и преданная позору церковь. Мысль о ней подвигала душу на непрестанную жалость. Христиане, теснящиеся в разных местах земли и от тесноты выселяющиеся в степи и леса и на отдаленные острова океана, ужели бы не могли заселить дороги от Яффы до Иерусалима и очистить поклоннический путь от всего, чем возмущается христолюбивое сердце? Будь от всякой народности по колонии на пути сем, как бы все изменилось! Так думал я, но, разумеется, думал на ветер. У земли Обетованной есть своя обетованная эпоха, по-видимому, еще весьма отдаленная от дней наших. В ту эпоху мое желание вызовет, может быть, улыбку. С полчаса мы ехали косогором, начавшимся у самого Абугоша, и потом спустились в приятную долину, пересекаемую малою речкою, первою – встреченною нами в Палестине. Несколько домов с садами, носившие имя Галены, свидетельствовали, как думают, о существовании некогда на месте этом римского поселения (colonia). Мы проехали мимо трех остатков древних построек. Ровная кладка стен из огромных четырехугольных камней без цемента сначала заставила меня думать, что я вижу перед собою памятник еврейской архитектуры; но значительное сходство их с недавно виденною церковью удержало меня на пути, так близком к иллюзиям. От деревни дорога опять поднимается, делая извивы по неровностям горного ската. Взобравшись на высоту, мы увидели, что конец пути нашего еще далеко. Перед нами лежала глубокая долина или лучше рытвина, за которою еще раз стояла крутая, и, подобно всем другим, голо-скалистая гора, уже, конечно, последняя. И спуск, и подъем равно были для нас трудны. Солнце стояло уже высоко и палило нас ослепительными лучами, от которых не в силах был защитить и зонтик. От главной долины вправо и влево расходились побочные логовины такого же вида и образования, как и множество других, виденных нами. Вид глубоко печальный! На всем огромном пространстве не видно было ни одного дерева! Голые серые горы пластовидным образованием своим часто заставляли предполагать то там, то сям следы давно исчезнувших деревень и городов, которыми так густо усеяна была когда-то Иудея. В полугоре к северу от дороги виделась однакоже какая-то небольшая деревня. На иных картах Палестины тут помещается славный Гаваон. Но я удержал свое воображение от представлений из мира ветхозаветного. Меня все еще преследовала трогательная мысль, что по этой дороге (иной нет) некогда, в самый светлый день воскресения шел прославленный пакибытием Спаситель. Мысль о присутствии Его когда-то здесь заменяла мне собою настоящее отсутствие жизни в этой глухой и мертвой пустыни. Наконец мы оставили ее за собою.
   Думалось, что, поднявшись на высоту, мы немедленно увидим Святой Град. Я называл счастливцами тех, которые были впереди, и все ждал, что они сверху будут, на зависть нам, выражать знаки своей радости. Напрасная надежда! До Иерусалима еще было двадцать пять или тридцать минут пути, т. е. версты три или четыре. Послушливое ожидание чередовалось с порывами нетерпения. Взобравшись в числе последних на высоту, я напрягал зрение во все стороны, но ничего, кроме голой и каменистой поверхности земли не увидел. Правда, не так далеко впереди стояло какое-то здание с куполом, но упредившая меня часть кавалькады нашей давно уже объехала его и все смотрела вперед. Точно, купол принадлежал одному могильному памятнику, а не Иерусалиму. Миновав его, я ожидал, что за возвышенною полосою земли, куда скрывались один за другим передовые, уже откроется все. Между тем открылось только вправо от дороги, в значительной отдаленности, большое строение с башнею в роде русской колокольни. Я сейчас отгадал, что это Крестный монастырь с училищем, о котором уже начала носиться слава по Востоку. А Иерусалима все не было! Палящий зной увеличивал нетерпеливость нашу. Утомленные животные еле шли. Мул мой по временам издавал раздирающий вопль. Понять нельзя было, отчего до сих пор не виден город, бывший по рассчетам уже весьма близко, тогда как поверхность земли была, по-видимому, совершенно ровная. Но последнее было не что иное, как обман. Самым незаметным образом она склонялась к нам. Минута, не повторяемая потом, приблизилась. Легкая неровность земли вдруг обозначила за собою, впереди дороги, два минарета, и быстро востал передо мною, рисуясь на светлом небе темными стенами, Иерусалим. Где вы, столько лет лелеемые в душе, приветы Граду Божию, преславному, прекрасному, возлюбленному? Где вы, так давно и так заботливо готовимые, горячие слезы – жертва бедная от бедного Богатому и Обнищавшему ради меня? Придите на уста мои и на очи мои! Минута свято-заветная настала. О светлый и избавленный граде, голубице! Град правды, мати градовом! Град Царя великого! Град Господа сил! Селение Вышнего! Град взысканный и неоставленный! Ты ли это перед моим взором, моим умом, моим сердцем?
   Да! К великому счастию духа, это не был сон.
   Медленно подвигались мы навстречу чарующему видению. Глаз впивался во все, что мог различить. Но различал он пока немногое. Длинная и высокая, темная стена с двумя массивными башнями посередине закрывала собою все. Башни сторожили западный вход в город, так называемые Яффские ворота, хорошо известные свету по рисункам. Они должны примыкать к Замку Давидову, но и замок вместе с городом не виден был нам; напрасно также взор искал гор Сионской и Элеонской. Все, что возвышалось над окраиной стены, было два-три минарета, два-три плоских купола, и какое-то круглое здание новой постройки. В отдалении, правее Иерусалима, чернелось на возвышенности какое-то большое здание, окруженное садом, единственный предмет, коим оживлялась мертвая окрестность. Сначала я счел его за Вифлеемский храм, обманутый малым сходством, но расстояние до него, по глазомеру, не больше пяти-шести верст, обличило меня в грубой ошибке. По тому же направлению, но ближе к городу, лежало обширное кладбище турецкое со множеством памятников, из коих некоторые имели вид малых храмов с куполом. Западнее кладбища виделась огромная четыреугольная яма, высеченная в скале и служащая водоемом городу, как мне объяснили. Влево от нас, чем далее от дороги, тем чаще показывались деревья, большею частию масличные, которые на параллели Иерусалима образовали уже как бы целую рощу, закрывавшую с этой стороны горизонт.
   У какой-то загороди мы остановились и оправились, насколько это было возможно, и построились в порядок, которого требовала неотступно следившая за нами субординация. Стройно таким образом мы подъезжали к стенам города, высоким, и крепким, кладенным из серого камня, правильно сеченного. Ежедневно повторяя покаянный псалом Давидов, мы невольно ежедневно молимся о сих стенах. С такою теплотою, воссылаемая здателем Иерусалима, молитва о сих стенах, видимо, было услышана. И теперь ничем не может похвалиться с вещественной стороны Иерусалим, как своими стенами. Кем и когда они воздвигнуты в том виде, как теперь суть, и сохранилось ли что-нибудь в них от времен Давидовых, это, вероятно, останется навсегда не решенным. Наконец перед нами открылись во всем величии твердыни Яффских или Вифлеемских ворот, казавшиеся дотоле безжизненными: местность вдруг оживилась, лишь только мы спустились с последнего холма. Перед воротами кипел народ, то входивший в город, то выходивший из него, то отдыхавший на предпутиях караваном с развьюченными верблюдами. У самых ворот нас встретили караул турецкого гарнизона с левой – и ряд нищих с правой стороны. При всем желании нашем въехать во Святой Град в полном порядке и с приличною торжественностью, это не удалось. В самых воротах столпившись и перемешавшись, мы въехали уже как попало в тесную улицу, обставленную низкими каменными домами без окон, представлявшими одну сплошную стену, кое-где пробитую тесными дверцами. Забота о том, как бы не столкнуться со встречными, не потерять из вида своих передовых и не быть смятыми задними, пыль, жар, духота, теснота и шумная разноголосица, все это, соединившись вместе, изгоняло из головы мысль о необыкновенной важности места. После двух поворотов улица привела нас под переброшенную через нее широкую арку. У первых за нею ворот по правую руку была непроходимая толпа пешего и конного народа, в которую, вслед за другими, врезался и мой мул. Мы были у Патриархии.

   «Замок Давида» и стены Иерусалима при подъезде со стороны Яффы

   Яффские ворота Иерусалима

   С невыразимою отрадой физическою сошел, или точнее свалился я с животного, и вступил под сень ворот двора Патриаршего. Это также монастырь странноприимный, в роде Рамльского или Яффского, только в больших размерах. Те же малые дворики, соединенные одни с другими крытыми переходами, те же лестницы, ведущие на террасы, и на террасах опять дворики, опять переходы и лестницы в высшие отделения! Ни описать, ни передать чертежом подобного устройства нет возможности. Избранным из общества нашего отведена была на первой террасе большая комната, накрытая сводом, с низкими и широкими лавками вдоль стен. Лавки покрыты были коврами, а пол цыновками. Избраннейшим же отведено было отдельное помещение в особой гостинице. Усталость и бессонница, мелочные заботы приезда и помещения, заставляли нас смотреть на себя только как на путешественников, добравшихся до места, а отнюдь не как на поклонников. Суетливая услужливость усердных монахов, обращавшаяся все около предметов житейских, довершала, так сказать, оземленение первых впечатлений наших на местах такой высокой святости. Мысль об Иерусалиме входила в ряд других, нисколько не тревожа их своим присутствием. Не того чаял я, может быть, не в меру идеально настроенный, от первых минут пребывания своего во Святом Граде.
   Но всему свой черед. Вскоре, и притом вдруг, в душе моей все приняло иной оборот. Ради какой-то потребности я вышел из комнаты на террасу и увидев, себя перед самым куполом Гроба Господня, внезапно как бы проснулся от сна действительности. В глазах моих исчез Иерусалим географический, Иерусалим – город сирийский, город турецкий, каких много в Турции, а восстал Иерусалим исторический, евангельский, принадлежащий не столько месту, сколько времени, не столько зрению, сколько воображению, не столько уму, сколько сердцу. И вот началась та борьба видения с представлением, странная и томительная, которая продолжалась весь этот приснопамятный день. Видишь, – самому себе не веришь, что видишь, – места и предметы, с детства относимые к какому-то другому месту. Видишь и все еще ищешь видеть, недовольный тем, что представляет видене. Потому что действительность слишком обыкновенна, проста и близка, а предметы эти всегда облекались в образы дивные, полутелесные, полудуховные, неопределенно-таинственные и всегда поставлялись на известное расстояние от полного и совершенно ясного сознания. Смотря на гору Элеонскую, я поминутно нудил себя признавать ее тем, чем она известна всему миру, и поминутно отходил от светлого образа к простому представлению горы. Евангельский «Элеон» почему-то казался не существующим более, или по крайней мере существующим гораздо далее того, который такими простыми и раздельными, и, прибавлю, скромными очертаниями рисовался в совершенной близости от меня, закрывая восточный горизонт грустной и томящей панорамы.
   Был полдень. Утружденные спутники спали, разбросавшись на нарах. Уготованная страннолюбием обители трапеза стояла нетронутая. Стакан безвременного чая остался недопитым. Все свидетельствовало о том, что есть время всякой вещи под небесем. Между тем у меня не было ни сна, ни бодрого духа. В полдень обыкновенно храм бывает заперт. Надобно было ждать три часа, пока отопрут его. Не зная, чем наполнить этот промежуток, я пошел по обширной площади плоских кровель (террас), облегающих всю южную сторону храма, которого своды до самых куполов с этой стороны доступны боязливой ноге странника. Я исходил всю большую террасу, любуясь с каждой точки ее видом Иерусалима и пытаясь найти отверстие на стене большого купола, чтобы посмотреть внутрь храма. По малой лестнице, с большой террасы взошел я на меньшую, примыкающую к меньшему куполу (над церковью Воскресения), более той возвышенную, с которой я надеялся иметь еще лучший вид. И точно там мне открылся другой вид… Почти посредине террасы увидел я небольшую возвышенность, как бы верхушку скрытого под нею купола. Она обделана плитами простого камня, и вся сплошь покрыта надписями на разных языках. Всех их смысл был один и тот же: помяни Господи во царствии Твоем такого-то. Я невольно отступил от нежданно встреченного места. Оно было над Голгофою. Века за веками стали проходить в воображении моем, чередуясь и увлекая мысль мою все глубже и глубже в давнее прошедшее, пока я не увидел себя среди событий дня, потрясшего сердце земли и помрачившего лик солнца. Высоко и глубоко простершееся тогда незримыми оконечностями своими, малое древо крестное зрелось мне теперь во всей своей ужасной простоте, как древо казни, орудие жестокого уничижения человеческого достоинства, сколько бесчестное, столько и бесчеловечное; что есть самого горького в участи человеческой, то все соединял в себе крест, как бы нарочно чьею-то злобою или чьею-то неумолимою справедливостью придуманный для того, чтоб Имеюший понести на Себе грехи наши восчувствовал на нем всю их безмерную тяжесть. При грозном зрелище этом лица двух разбойников, ожесточенное и умиленное, легко очертывались в воображении моем. Но лицо Того, Кто, по выражению песни церковной, был мерилом праведным между грешниками, кающимся и нераскаянным, оставалось неуловимо для меня. Я и не усиливался представить его, – считал это слишком дерзким, и даже боялся грешным взором встретиться с ним. Уже одной священнейшей местности было довольно к тому, чтобы проникнуться глубоко чувством своего недостоинства и искать поразительные представления ума свести на простую молитву. Но вот, чего я боялся давно как постыдной возможности психической, то едва-едва не случилось теперь. Что, если на Святых местах, думал я, собираясь видеть их, я испытаю тоже, что иногда испытываешь, к стыду и мучению своему, при вступлении во храм Божий, когда с каждым новым шагом к святилищу все слабее и слабее становится молитвенное настроение духа, когда мысли, вместо сосредоточения, разбегаются вслед всякого предмета? Попытка помолиться молитвою разбойника благоразумного на месте, где в первый раз она была произнесена и услышана, убедила меня окончательно, что молитва не есть ни ремесло, ни искусство, а что самая благоприятная обстановка иногда не в состоянии произвесть ее в душе, не приготовленной к тому долгим и долгим богомыслием. Грустно сознаться, но где же и место покаянию, как не у креста?

   Вид обветшавшего купола храма Воскресения

   Панорама Иерусалима и Елеонской горы

   Спустившись на нижнюю террасу и обходя ее снова, я встретил там спавшего в тени одинокого поклонника. Он весь был олицетворенное измождение. Труд телесный и душевный, a вместе с тем и сладкий покой сознания принесенной жертвы печатлелись на почерневшем от солнца лице его. Положение спавшего трудника вызвало душу к жалости. Из глубины ее прорвался вздох, а за ним излетала и напрасно вынуждаемая дотоле молитва. И вот те же самые предметы для меня были уже не те, и верхняя терраса заговорила сердцу иначе. Сладкий сон бедного пришельца пал как бы укором на сердце, не услажденное Голгофою. «Колико наемником отца моего избывают хлебы, аз же гладом гиблю…» – произнесено было смущенною совестию. «Темный человек», мирянин выплакал боли души своей над Голгофою, и теперь в мире глубоком ожидает услышать от Господа: днесь со мною будеши в Раи; а священник, так близко поставленный к «Сладчайшему», не сумел пролить над крестом Его слезу или «слезы часть некую» во очищение грехов своих! Не бедно ли это? Разве менее у него поводов стенать и радоваться, просить и благодарить? Разве в жизнь его не вплетена искупительная и промыслительная нить несчетных благодеяний, простертая от Голгофы? Разве там, разве здесь… не Он был мой помощник и покровитель. Да не только «там» или «здесь», но именно, здесь, в сем месте, в сию минуту Он же, конечно, послал с Голгофы в след меня свой тихий укор, как некогда послал свой дружеский взор отрекавшемуся ученику. Но… довольно!
   Пользуясь еще остававшимся до вечерни свободным временем, я представился патриаршему наместнику, митрополиту Петрскому Мелетию. Почтеннейшего иерарха я нашел таким, каким его описывали тысячи наших поклонников – добрым, приветливым, простым и умным. С ним были два епископа и несколько других духовных лиц. Архиереи сидели на широких лавках с поджатыми ногами. На них же они привставали, благословляя меня. За обычными вопросами – откуда, когда, как и надолголь, – следовали взаимные приветствия, взаимные изявления любви и преданности, выражения взаимных сожалений об участи Святого Града, оставленного на попрание язычникам доселе, и утешений надеждою на более радостное будущее. Беседа кончилась предложением услуг со стороны обязательного владыки; я с благодарностию принял предложение и испросил у него благословения на обозрение Святых мест. Затем я посетил другого митрополита, преосвященнейшего Агафангела, бывшего настоятеля Балаклавского монастыря, удалившегося сюда, после разгрома Севастопольского, отдохнуть от страшных впечатлений и кончить дни у Гроба Господня. Оба святителя греки, но долговременное пребывание последнего в России положило на него особенную печать важности, которой недоставало первому, незнакомому с тяжелым величием и приличием Европы.

   Площадь перед входом в храм Воскресения

   Время идти в церковь между тем наступило. Нас свели по особой лестнице с террас Патриархии прямо перед южныя (и единственные) врата храма Воскресения Христова на площадь, столько известную всем и каждому по сделанным с нее рисункам. Переступив порог храма, я остановился, чтобы собраться с духом. Сверх чаяния, первое посещение святейшего места земли показало душу способною к одному только простому любопытству. «Точно так, – думал я. – Вот направо Голгофа, налево – гробная часовня, впереди камень помазания! Как описывали, так и есть! А вот и турецкий страж с трубкою в зубах и презрительным взглядом должен сидеть тут, налево, у самого входа, и отбирать деньги». Турок точно сидел, но не с чубуком, а с четками в руках, ничего не требовал, и приветливо помавал головою поклонникам, поводя глазами налево, по направлению к Гробу Господнему, как бы указывая дорогу. Его кроткое лицо, неподвижное положение и важный взор резко противоречили подвижной, шумной и страстно оживленной толпе, стремительно влетавшей из дверей, падавшей у «камня помазания» и разбегавшейся потом направо и налево. Ей дорого было, ее живо касалось все, что было впереди ее. Некогда и невозможно было ей стоять и думать, когда сердце горело!.. Благословенна ты, теплота сердечная!

   Кувуклия (Гроб Господень) в храме Воскресения

   Во след другим двинулся и я ко Гробу Господнему. Выступив из-под сводов круглой галереи на площадь так называемой «Ротонды», я приветствовал всеми ублажениями родного чувства знакомую часовню; тысячекратно приветствованную уже прежде заочно в разные времена и в разных обстоятельствах жизни. Да, это она, новая скиния свидания, ничем незаменимого и ни с чем несравнимого, – она, хранящая в себе нерушимый ковчег ненарушимого завета, – она, сияющая во всю вселенную трисолнечным светом нетления, воскресения и жизни вечной. Я на минуту прислонился к одному из столбов, поддерживающих купол, и старался продлить в себе впечатление неповторимое; кругом меня и далее по всему помосту виделись коленопреклоненные и приникшие к полу фигуры, едва различаемые в полусвете храма. На самой же площадке перед часовнею была толпа непроходимая, в коей немало виделось и наших спутников, ставивших свечи и ждавших очереди войти ко Гробу. Заметив идущего одного поклонника, они поспешили открыть ему дорогу. Народ расступился, сменяя на время молитву чувством удивления при виде высокой фигуры в эполетах и орденах, вступавшей на площадку с важностию и благоговением. «Генерал» – разнеслось шопотом по толпе. Благочестивый поклонник уже приблизился к дверце, ведущей в святую пещеру, как вдруг какой-то соотчич из простого звания схватил его за полы мундира и сказал тоном, к которому, конечно, не привык остановленный: «Стой! Разуйся!» На осведомление сего последнего, в чем дело, и что тому нужно, какая-то поклонница, также простого звания, начала объяснять, что место тут свято, что надобно входить туда босыми ногами и прочее. Когда же увидела, что объяснения ее ни к чему не повели, и поклонник вошел в часовню неразутый, с сердцем заговорила толпе: «они ведь святые, у них все чисто, не то, что у нас грешных» и т. д.
   Настала и моя очередь войти в богоприемную пещеру. Малый кусок серого камня, сделанный в виде четыреугольной плиты и положенный на четвероугольном же столбике, стоял посреди приделанной к скале комнаты. Он есть остаток камня, замыкавшего некогда вход во Гроб. Об этой комнате я не имел прежде верного нонятия, несмотря на столько описаний часовни. Составляя одно с сею последнею, она в тоже время не принадлежит гробу, служа преддверием к нему. Я дерзнул переступить черту, отделяющую ее от пещеры, и припал к камню, покрывающему смертное ложе Иисуса. Представление Его бездыханного, повитого плащаницею и распростертого в глубине скалы, разделяющего общую участь земнородных, усердно погребенного и враждебно стерегомого, наполнило душу сочувственною скорбию. С дерзновением, достойным наилучше предочищенных душ, поклонялся я месту временного покоя Сына Божия, касался устами сего источника и моего воскресения по слову песни пасхальной, пил его питие новое, не от камене неплодно чудодеемое, и в нем утверждался всею полнотою моих последних чаяний. О, зачем раз успокоенное сердце должно возвращаться потом опять к бессмысленной тревоге при вопросе о смерти, о тлении, о рассеянии стихийного тела по стихиям мира? Да звучит в слух душевный неумолкаемо вынесенное мною из светлого чертога пакибытия слово Господне: идеже есмь Аз, ту и слуга мои будеть. О, божественного, о, любезного, о, сладчайшего твоего гласа! Служитель Твой недостойный, бедный и немощный собою, но сильный и богатый Тобою, в виду суетных совопрошений суетного мира, отрекается знать что-либо… Мой ответ всему Ты, Твое Слово, Твой Гроб и Твое Воскресение!
   Поклонение прочей святыне храма было отложено мною пока, потому что в соборе начиналась уже вечерня. Она была воскресная, и потому отправлялась торжественно. Сам наместник патриарший присутствовал в церкви, одетый в мантию. Служба шла порядком, мне хорошо известным. О малых уклонениях обрядности, условливаемых местностию, не стоит говорить. Но нельзя умолчать о том, также местном, обстоятельстве, что все песни церковные несравненно глубже падали и живее действовали на сердце здесь, в виду Живоносного Гроба, чем где-либо, когда-либо. Так, каждое слово вечерней стихиры: «Радуйся Сионе святый, мати церквей, Божие жилище! Ты бо приял ecu первый оставление грехов воскресением» – заключало в себе теперь для меня как бы новый смысл. Также и обращение ко Господу в стихе: «Слава Тебе, Христе Спасе, Сыне Божии единородный, пригвоздивыйся на крест и воскресый из гроба тридневен» – не казалось мне уже сочинением, чьим бы то ни было, ни даже простым обращением к Богу более по привычке, нежели по нужде, а было восторженным взыванием души к своему благодетелю, присущему ей если и незримо, то все равно ощутимо. Я ублажил тех, кои могут быть постоянно под этим живым и действенным впечатлением песнопений церкви.
   После вечерни спутники мои представлялись правителю Иерусалимскому, которого нашли вообще «прекрасным и любезным» и даже образованным человеком. Несмотря на эти качества, он отказался однако же дать нам позволение видеть внутренность мечети Эль-Сахр, опасаясь фанатизма народного, хотя охотно показывал ее из окна своего и даже присовокупил, что, пожалуй, он даст стражу, с которой ручается за вход в мечеть, но за выход оттуда не отвечает. Наиболее мужесвенные из нас погорячились, слышна была чья-то похвальба «одним выстрелом разогнать всю сволочь», но свежее еще предание об одном англичанине, не так давно убитом чернью вследствие такой же неуместной решимости прать противу рожна, охладило мало-помалу горячку.
   По возвращении к храму Воскресения, занялись большею частию покупкою около него перламутровых икон, крестов, четок и проч.; при этом не без удивления слышали, как продавцы, все почти арабы, объяснялись с нами по-русски. Выражения: купи, узми, хорош, еден руп и тому подобные оглашали хотя и странно, но приятно слух наш. Не забуду я, как при этом сопутствовавший мне почтенный и обязательный отец Вениамин покупал для меня у одного из сидевших на площадке перед храмом арабов пригоршни крестиков, и когда тот не соглашался уступить их за предлагаемую цену, погорячился на него. Тогда продавец с кротостию, достойною евангельских Закхеев, поднял к нему простодушное лицо, и сказал: «дорог – не купи, а не сердись». Заметив же при этом мою улыбку, подал мне все крестики и сказал: «бери, дай, что хошь». Спокойствие и добродушие бедняка тронули меня.
   Между тем, смерклось. Общество наше опять отправилось ловить отдых, столько нужный для предстоявшей ночной молитвы. Меня же опять бежал желанный сон. Наскучив бороться с бдением, я оставил комнату и вышел на террасу. Сопутствовали мне туда глубокая темнота и не менее глубокая тишина. Привыкнув по ночам уединяться в надземный мир Божий, я рад был бессонице. Знакомый в общности и даже в некоторых подробностях свод звездный накрывал собою Святой Град, как и покрывал его столетитя и тысячелетия прежде того. Не только один и тот же для множества эпох, но один и тот же для множества пространств нашей малой земли, этот свод радостно действует на душу путника, занесенного за тысячи верст от привычного места жительства, говоря ему о его родном угле своим присутствием и приучая его распространять тесные пределы своего кружка на всю землю, – единую, Господню, по словам пророка. Особенно нужно это приучение для подобного мне поклонника, прибывшего в Иерусалим искать следов Того, Кто стал своим для всех стран земли, сделав ее одним, общим селением рода человеческого. Но земному ли только учить, и должно учить иерусалимское небо? Хотя без строгой отчетливости, на меня убедительно действовало представление, что, как на земле, без видимого какого-нибудь средоточия ее, было одно такое место – Иерусалим, – которое столько времени можно было признавать постоянным средоточием откровений Божиих, жилищем Божьим, по слову писания, то и там в общей целости мира миров можно бы также гадать о каком-нибудь Иерусалиме, жилище Божием, не средоточном, может быть, в отношении астрономическом, но средоточном в космологическом смысле, где пребывает Он, наш Первенец из мертвых, наш Предтеча и Вождь, Уготователь наших вечных обителей в дому Отца Своего, с Своею торжествующею Церковью.
   В десять часов нас ввели в церковь на у треннее богослужение. Там уже читалась полунощница. Десятка два-три богомольцев стояли вдоль стен в стоялках, то делая вдруг по нескольку поклонов, то надолго оставаясь неподвижными и блуждая взором по высоким сводам храма, – видимо, усиливаясь разогнать дремоту, которую навевало на них однотонное чтение, прерываемое изредка крикливым пением, также мало способным возбудить дух к молитве. Истомленный двухдневным бодрствованием и множеством поражающих впечатлений я также, вместе с другими, боролся со сном, поминутно теряя сознание и болезненно возвращаясь к нему. Уже утреня преполовлялась, малыми отрывками достигая слуха, как вдруг сильное и приятное впечатление нежданно ободрило меня. Поблизости меня с правой стороны алтаря раздалось громкое и стройное пение. Сперва я не мог понять, что бы такое это было. Но скоро сладкое чувство отчизны, проникши всего меня, сказало мне, что это наша Русь воззвала своим могущественным и торжественным голосом ко Господу во след своей изнемогающей матери – Греции. На Голгофе русские поклонники начали петь свою Всенощную. Чудно было слышать эти два православные пения одно современно с другим. Слух естественно настраивался в тон русского пения как более звучного, и греческое казалось уже неприятным диссонансом. Но когда смолкало первое, напев греческий принимал естественность и переставал беспокоить изможденный и уже всему страдательно подчинявшийся слух, на который ударом колокола падало потом опять русское ex abrupto пение. Уже обе Утрени, греческая и русская совпавши, близились к окончанию, а время шло к полуночи, как раздался под сводами храма сильными звуками орган, возвестивший начало латинской Утрени. Холодное, из высоты несшееся и повсюду расходившееся в храме звучание латинского богослужения выражало как нельзя более характер сей, чуждой Востока, церкви, холодной для его интересов. Но вот орган умолк. Впечатление бессердечной церкви однакоже оставалось в душе и резко чувствовалось. Ты тут, гордый Рим, самим собою заменивший для Запада и Иерусалим, и Голгофу, и Гроб Господень! Ты дал нам знать о себе, напомнил о своем отдаленном существовании, пронесшись бездушным гласом над святынею под сводами чуждого тебе храма! Зачем же ты здесь? Тебе не нужен Иерусалим. Иерусалиму не нужен ты. Здесь место воплей и взываний молитвенных, а ты являешься с игрою трубною!
   Так думал я. Но сменившее орган живое пение или чтение на распев священника католического, однообразное и напряженное более жалобное, нежели торжественное, заговорило в слух мой неподдельным, истинным голосом церкви, глубоко падавшим на душу и тем глубже, чем более вслушивался я в простые древние мотивы христианской молитвы, истекшей некогда из сердца, проникнутого глубоким умилением. Яснейшим образом было видно, что это молится церковь одной древности с греческою. Их родственная близость ощущалась всякий раз, как замолкало русское пение и слышалось одно только греческое и латинское. Их сходство неотрицаемо, хотя также неотрицаемо и различие. Теперь глубокая вражда разделяет две церкви, но думается, что в самой вражде их можно предполагать присущее им сознание своего взаимного родства, сознание для обеих сторон болезненное, раздражающее, как и всякий неестественный разлад. У Гроба Господня позволительно скорбеть об этом раздвоении церкви. Припомним, как дружно спешили к сему гробу некогда Петр и Иоанн. Между характерами их также было резкое различие, но одушевлявшее их чувство у обоих было одно. Им мало было нужды до того, что один из них притек скорее, а другой увидел скорее. Это случайности; их занимало высокой важности дело – судьба своего Учителя. Отчего же члены церкви, хвалящиеся духом и преемством приближеннейших ко Господу учеников, представляют собою печальное зрелище разномыслия, невиданного между двумя апостолами? Ужели иссяк в них источник апостольской любви ко Иисусу Христу? По-видимому, нет. Вот они у одной и той же равно им драгоценной святыни, соединясь в чувстве беспредельной преданности к одному и тому же Господу. Полезно чадам наследниц и учениц великих апостолов чаще припоминать уроки, полученные сими от своего учителя. Петр, помыслив раз о земном царстве Иисуса Христа, услышал от него следующее: «не мыслиши яже суть Божия, но человеческая» (Мф. 16, 23). Иоанн, пожелавший истребления городам, не принявшим евангельской проповеди, получил замечание от Учителя: «не весте коего духа есте вы» (Лк, 9, 55). Пусть же римские католики отделят от церкви все, что пристало в ней человеческого к божескому. Пусть греки умерят свою ревность ко всему своеобразному, так сказать, национальному своей церкви и имеют более снисхождения к немощам других, памятуя слово Господне: кто не против нас, mom за нас. Тогда, подобно первенствующим апостолам, обе церкви будут вместе с большим успехом подавать цельбу страждущему человечеству.
   К двенадцати часам часовня Гроба Господня осветилась многочисленными разноцветными огнями. Изнутри ее исходил целый поток света, прорывавшийся по временам сквозь движущуюся толпу народа по всему пространству собора, в котором водворилась уже глубокая тишина. В слитном шуме окружающего часовню народа стало слышаться однотонное чтение. Это были Часы, бегло чтомые по-русски. Вскоре раздалось и громкое русское пение. Литургия длилась около часа. К общему утешению, на тот раз собралось во Святом Граде русских поклонников более четырехсот человек, из коих немало было лиц духовного завания. Оттого божественная служба правилась не только торжественно, но даже, можно сказать, великолепно. Чувство радости пасхальной возбуждала она беспрерывно, от начала до конца своего. Да будет сладкая память о ней утешением душе в минуты, когда не будет для нее в мире ни одной радости. О Пасха велия и священнейшая Христе! О Мудросте и Слове Божии и Сило! Подавай нам истее тебе причащатися в невечернем дни царствия Твоего!
   По местному обыкновению, после литургии все прикладывались к животворящему древу в соборе, в то время, как из гроба Господнего износились уже звуки другого голоса и другого пения, напоминавшего собою отчасти греческую, отчасти латинскую службу. То была армянская Обедня. Латинской мы уже не слыхали, потому что позваны были «подкрепить силы», в самом деле до крайности ослабленные, в примыкающих к Голгофе комнатах патриархии, где был и сам преосвященейший наместник. За тем все разошлись для покоя.

   Воскресение, 22 сентября 1857 г.

   Короткий, но глубокий сон освежил тело и душу. Странные ощущения вчерашнего дня уже не повторялись. Представления более не двоились. Без усилия сочетавались в голове разные образы Иерусалима, вставляемые теперь уже, как отдельные эпохи, в общую историческую картину его, подобно тому, как это бывает при обзоре всякой другой древности мира, просуществовавшей много веков и пережившей множество поколений человеческих, оставивших на ней печать своего мимолетного бытия. Одним словом, передо мною был уже один «археологический» Иерусалим, как в свое время были таковыми Царьград, Афины, Рим и другие города, – памятники древности. Вчерашний день как бы вовсе уже не существовал для меня, по крайней мере относим был мною к другой какой-то отдаленной эпохи жизни. Так я сознавал сегодня состояние свое, сидя в четырех стенах отведенной мне комнаты и держа перед собою карту Иерусалима. Я готовился делать обозрение Святого Града.
   Около десяти часов утра все общество наше формально представлялось патриаршему наместнику. Почтеннейший иерарх старался при этом говорить по-русски. На вопрос же одного из нас, как он научился русскому языку, не выходя никуда из Иерусалима, – старец ответил, улыбаясь: «Воровски, крал то у одного, то у другого поклонника по слову, и вот несколько научился». Простота обращения его изумила и тронула общество наше, закованное службою и привычкою в строгие формы самого неумолимого приличия. Многие не хотели верить, что это архиерей, и еще митрополит. При этом, разумеется, не обошлось без различных взглядов на высшее достоинство церковное. Одним хотелось, чтоб и русские святители в простоте обращения походили на греческих; другим казалось, что грекам еще должно учиться у нас и приличию, и вкусу, и такту жизни. Для меня не было новиною видеть святителя греческого. Оттого я был в выгодном положении бесстрастного наблюдателя чужих мнений. Читатель может занять еще выгоднейшее – их ценителя.

   Разрез храма Воскресения в Иерусалиме. 1805 г.

   Вид верхнего яруса храма Воскресения

   Вышед от наместника, мы разбрелись, кто куда хотел. Я стал рассматривать храм Воскресения с архитектурной его стороны, но вскоре понял, что нахожусь в неисходном лабиринте. Какая часть его к какому должна быть относима времени, этого, вероятно, никто бы мне не объяснил. После стольких пожаров, что осталось в нем от древнего времени? Тот или другой писатель, упомянувший о разрушении и воссоздании храма, говорил о том обыкновенно весьма кратко и односторонне, не предполагая возможности более подробных распросов и допросов потомства. Винить ли в том его простоту или свою пытливость? Не зная, таким образом, ничего положительного, напрасно старался я угадывать, что и в котором месте есть в храме византийского, и что готического, и что относить должно ко времени турецкому? Я взошел к самому куполу храма Воскресения и осязал его руками, как бы спрашивая у стен, кто и когда их построил. Но наружность купола, скрытая под штукатуркою, не давала никакого ответа. Его восемь окон, сведенные кверху полукругом, слишком общего стиля, чтобы по ним можно было судить о чем-нибудь. Ни карниза, ни другого какого-нибудь украшения не существует на стенах его. Свод покрыт сверху цементом и по его поверхности идет спиралью лестница из камня или того же цемента, доводящая до самой шейки его, на которой, без сомнения, стоял некогда крест, снесенный оттуда изуверством. Приписывают непростительной робости или беззаботности греческого духовенства то, что знаменитейший храм христианского мира остается теперь без заветного христианского украшения. Терпимость нынешнего правительства турецкого позволяет думать, что с его стороны не было бы препятствия к водружению на храме креста (на первый раз хотя бы каменного). Другие вероисповедания христианские едва ли найдут уместным вмешаться в чужое дело; ибо собор (т. е. собственно церковь Воскресения Христова) есть всеми признанная собственность греков. В одном из окон купола устроена дверь, вводящая внутрь здания на железную галерею, идущую вокруг внутренней стены купола и назначенную, собственно, к тому, чтобы поддерживать спускающиеся с нее вниз цепи и веревки, унизываемые во время великих праздников на всенощных бдениях, разноцветными лампадками, производящими, как говорят, удивительный эффект. Но десять или двенадцать раз в году служа украшением церкви, эти тяжелые и бесвкусные привески во все остальное время безобразят ее. Куполу, как подобию неба, всего приличнее быть совершенно открытым для взора всех, – особенно же там, где он есть единственный проводник света в церковь. Несмотря на свои, для нашего времени уже скромные размеры, купол сей есть один из обширнейших, завещанных нам древностью. Внутренность его, так же как и внешность, выштукатурена, но пробитая в нескольких местах штукатурка обозначила таящийся под нею мрамор, именно же три тонкие колонны, коими обрамлены, по-видимому, все окна. Одна из них с гладкою поверхностью, другая – дорожчатая, третья – витая. Обстоятельство это дает повод думать, что штукатурка скрывает под собою гораздо более ценную поверхность, может быть, даже мозаическую, и, во всяком случае, ведет к заключению, что купол не есть перестройка новых времен, а свидетельствует собою старую эпоху архитектурного эклектизма, – когда наследники богатых предков, византийские греки, в постройках своих старались совместить все, что досталось им от отеческого искусства. Нельзя было не пожелать, чтоб эта возвышеннейшая и лучшая часть единственного из храмов христианских некогда была восстановлена в первобытной красоте; пожелать, чтобы вся церковь была открыта и освобождена от всех заделок и привесок, перегородок и загородок – значило бы пожелать невозможного – если не навсегда, то еще на долгое время.
   От меньшего купола я перешел к большому, накрывающему собою часовню Гроба Господня. Состояние, в каком он находится, по справедливости, возбуждает и сожаление, и страх, и негодование. Собственно, когда говорится о сем куполе, разумеется одна только верхняя часть его, т. е. свод или крыша. Свод этот деревянный и, по обширности поперечника своего, неизбежно грузный, а вслед за тем и естественно непрочный. Изнутри он выштукатурен по решети, снаружи по мелкой драни покрыт свинцовыми листами. От ветра последние во многих местах отодрались, вследствие чего и внутри во многих местах штукатурка отвалилась, обнажив безобразный остов свода и открыв доступ внутрь храма и дождю, и снегу, и всем разрушительным действиям непогоды. Опасность таким образом с каждым годом увеличивается. Находясь вчера внутри «ротонды» и озирая разодранный во многих местах свод, я неприятно испытывал все три упомянутые выше ощущения (сожаление, страх и негодование), к коим примешивалось еще четвертое чувство удивления путям Божиим. Святейшее место земли не только видимо пренебрежено, но и подвержено несомненной опасности. В то время, как идут нескончаемые споры о том, кому исправить поврежденный свод или выстроить на место его новый, христианский мир может в какой-нибудь достойный вечного оплакивания день вдруг услышать, что громада подгнившего леса обрушилась и разбила все, что было вверено ее ненадежной защите. Если нет возможности уладить дело между христианами, пусть займется им рука неверная. По греческой простой пословице, «из двух предстоящих зол надобно предпочитать (для выбора) то, которое менее худо». Возобновление Святой Софии султаном, без сомнения, во всяком христианине возбудило чувство признательности к возобновителю. То же будет и с возобновлением купола над Гробом Господним, хотя поначалу может показаться тому или другому ревнителю церкви Христовой и прискорбным вмешательство неверного в дело, столько близкое верующим.
   Малое оконце, пробитое в восточной стене большого купола, обращенной к церкви Воскресения, хотя и закладенное теперь, все же оставляет в душе тяжелое чувство. Когда-то я утешен был, услышав, что в комнате за ним хранятся одни старые вещи, и более ничего. Теперь мне сказано было, что там действительно живет по временам турок, и, как турок, конечно не один… Но это ли одно оскорбляет теплое и живое чувство благоговейного поклонника в священнейшем из храмов Божиих? Первая, вопиющая нужда, падающая неотменным долгом на всех, иже во власти суть, изгнать из храма сего всякое жилище человеческое. Страх турецкой власти уже прошел безвозвратно. К чему еще запираться на ночь поклонникам? Это, возмутительное для доброго чувства обыкновение должно быть прекращено во что бы то ни стало. Все вероисповедания имеют в сопредельности с храмом свои жилища. Пусть там и ночуют поклонники, приходя в урочный час в церковь. Все равно, теперь привратник-турок отворяет уже двери церкви по особенному востребованию и в полночь и ранее полночи. Пусть он отворяет их постоянно в полночь и ранее полночи, одним словом в какой бы то ни было урочный час. Латины, всех живее чувствующие неудобства запертой безвыходно церкви, обвиняют в несовременном продолжении старого насильственного порядка вещей греков, у коих будто бы на этот счет есть тайное соглашение с турками. Подобное нарекание ощутительно веет духом вражды и озлобленности. Греки, может быть, только менее других оказывают рвения к изменению старого, для всех равно стеснительного положения вещей, боясь при нововведении утратить что-нибудь из своей собственности или из своих прав. Горький опыт научил их быть весьма осторожными. Но, как бы то ни было, и грекам, и латинам, и армянам, и самим туркам надобно спешить очистить достопоклоняемое место от нестерпимого позора. Кто бывал в Иерусалиме и хоть раз провел несколько минут во храме Воскресения Христова перед часовней, тот не только разумеет меня, но, надеюсь, и сочувствует мне вполне.

   Святая Голгофа

   Спустившись вниз, я на досуге при собранных мыслях и успокоенных чувствах обошел внутри храма все святыни, поклоняясь им. На тот раз в обширном здании была тишина глубокая. С высоты Голгофы можно обозревать значительную часть священной местности. Небольшого усилия нужно было к тому, чтобы перенестись мыслями ко времени, когда загроможденная теперь зданиями окрестность была полем каменистым и холмистым, как и вся почва Иерусалима. Стоя на бывшем «Краниевом» или «Лобном месте» перед изображением распятого Господа, всего естественнее воображаешь себе лицо Его обращенным внутрь храма, т. е. на запад. Но, по всей вероятности, оно было обращено к городу, следовательно, к теперешней стене предела Голгофского. Оттого, кажется, и место, где стояла в страшные минуты казни и смерти Сына Божия Его Пречистая Матерь, означенное теперь на помосте храма очертанием круга на перекрестке путей к Голгофе и Святому Гробу, едва ли не ошибочно указывается [2 - Правдоподобнее, что она стояла тут во время приготовления тела Господа к погребению на так называемом камне помазания. Но была ли она в то время здесь?]. Когда мироносицы шли зело заутра ко Гробу, путь их лежал через теперешний собор или несколько севернее его. Свет начинающегося дня должен был освещать им скалу гробовую. Страшный холм Лобный, воссиявшу солнцу, мог, впрочем, закрывать ее своею тенью, потому что событие происходило в начале весны, когда солнце бывает около средины между зимним и летним востоком, и, следовательно, почти на прямой линии от Голгофы к Богоприемной пещере. Соседство грозного места не страшило боязливых по природе, но на тот раз исполненных отваги жен. Их занимала своя мысль: кто отвалит им камень от дверей гроба? Легко представлялась в моем воображении сия малая и низкая дверь, черневшая на светлом иссеро-желтом фоне скалы, с отваленным впереди ее такого же цвета камнем, велиим зело. Трепетные жены стоят в нескольких шагах от сего камня, там где теперь все, подобные им благоговейные души, принесшиеся со всех концов мира, изливаются в теплейшей молитве, уготовав Господу вместо мира горячие слезы. Евангельских жен, без сомнения, смутило неожиданное обстоятельство. Они не знали, что ранее их прихода на том камне произошло страшное явление ангела, ужаснувшее стороживших пещеру воинов до того, что они разбежались и оставили место пустым. Мироносицы, вероятно, ничего не знали о приставленной Пилатом страже; иначе они не решились бы идти туда одни почти еще в ночную пору; по крайней мере, идя туда, не могли бы всю свою заботу сводить на вопрос о том, кто отвалит нам камень. Когда трепетные жены вошли в отверстие скалы, их взор естественно прежде всего упал на гробовое ложе, где положен был Учитель. И только тогда, как они уже не обрели в нем телесе Господа Иисуса и стали размышлять о том, что бы тут могло случиться, как бы очнувшись от овладевшего ими чувства, заметили по правую руку от себя, следовательно, у самого входа, на месте, через которое они только что прошли, светлый образ юноши. Другой такой же юноша сидел перед ними и у противоположного конца Гроба. Вероятно, при свете сих-то новых стражей и могли святые жены заметить, что в глубине иссеченной ямы не было тела Господнего. При виде тесной пещеры легко представить весь ужас пришелиц. Страшные видения были возле самих их. Не могши вынесть преестественного чувства, они пали лицем на землю, т. е. к самому мертвенному ложу необретенного ими Учителя. Дивное и преисполненное утешений видение! С теплейшим чувством признательности и невозмутимым покоем духа все человечество должно приникать к сему смертному одру Богочеловека и вместе колыбели своего бессмертия. Я не могу ничего придумать величественнее, торжественнее и радостнее сих немногих минут безмолвной встречи ангелов и человеков у гроба Богочеловека. Слышится и мне хотя в тысячном отзвуке ни с чем несравнимый и ко всем применимый вопрос бессмертного: что вы ищете живаго между мертвыми? Сколько восторгающей радости заключается в словах сих?! В них, впрочем, есть и нечто особенное, на чем невольно останавливаешься вниманием, – в них слышится как бы укор мироносицам в забывчивости или недоверчивости прямому предречению Спасителя о Его воскресении. Чем же отвечали на слово ангельское мироносицы? Страхом и радостью. Трепетало бренное естество от непривычного соприсутствия миру духовному, а сродный сему дух торжествовал. Но и то, и другое чувство вело к одному и тому же последствию – скорейшему выходу духовидец из пещеры. Изшедша из нее, скоро они бежали. Я видел воображением их испуганные и вместе радующиеся лица, освещенные восшедшим уже солнцем, их открытые для неудержимого слова, но безмолвные уста, их бег спешный и неровный, не управляемый волею, их уже безвременно печальные одежды, их уже не нужное более миро… Я за них трепетал от радости, предвидя близкую встречу их с Господом. Взор мой проникал сквозь стену алтаря соборного, следя за бежавшими образами благовестниц воскресения. Но у меня не достало ни сил, ни дерзновения живописать образ Самого Воскресшего, в славе Его Божества под покровом прославленной плоти. Достаточно было для меня и одного Его тихого и пронзающего сердце слова: радуйтеся. Полагают, что местом явления Иисуса Христа мироносицам был нынешний алтарь соборной церкви. Таким образом, первую речь Воскресшего можно бы было слышать с Голгофы, если бы было кому слушать ее в тот, чрезвычайный для нас, необыкновенный для земного Иерусалима день. Блаженные боговидицы не испытывали Явившегося им ни взором, ни мыслию, а только поклонились Ему до земли, обняв ноги Его. Но прикосновение к стопам Господа показало ученицам, что Учитель уже не принадлежит чувственному миру, и они снова поддались тягостному чувству страха. Господь сказал им: не бойтеся, и повелел идти с вестию о Себе к братиям – апостолам… Тихое умиление исполнило душу мою. Светлые образы вызываемого перед мысленным взором давноминувшего исчезли. Стена и мрак одни были передо мною в действительности! Оставалось припомнить вечноблажащее слово Господне: «Блажени не видевшие и веровавшие», и помолиться о том, чтобы Принявший всякую власть на небеси и на земли не отринул и моей духовной бедности от лика своих «братий», не исключил из Своего царства – единого для всех, – и для мироносиц, и для апостолов, и для боголюбивых строителей святого храма сего, сберегших в стенах его для потомства драгоценнейшую святыню земли, и для отцов наших, и для нас, и для отдаленнейших родов человечества! Глубоко трогательное явление Господа Магдалине, бывшее у самого Гроба, я переводил через сознание и сердце в минувшую ночь, когда стоял на месте мироносицы, и, подобно ей, проникал внутрь светосиянной пещеры. У той же пещеры я с живостию воображал видеть и двух апостолов, приходивших увериться в истине благовестия мироносиц. И доселе остается для меня предметом упорной думы выражение одного из них о самом себе: обаче не вниде. С навязчивым, может быть, пристрастием следящая за любимым образом любимого ученика Христова мысль моя упрекала меня, зачем я не подражал ему и не отказал себе, хотя на первый день, в удовольствии войти во Святой Гроб. Причин возникновения в душе тех или других помышлений лукавых нередко невозможно бывает доискаться. Но на этот раз механизм наваждения скоро обнаружился передо мною. Сначала я поверил добронравственности внезапного самоукорения. Но, помыслив потом о безмерном расстоянии, существующем между предметами, не идущими ни в какое сопоставление, понял, в чем дело, и ответил помыслу припоминанием одного великого исторического лица, на которое малые земли думали походить, держа, подобно ему, на сторону голову…
   Спустившись с возвышенности Голгофского холма, я сквозь малое оконце пристроенной к нему стены видел самою скалу обсеченную здесь отвесно первыми строителями храма. В преддверии этой комнаты стоявшие некогда гробы царей-освободителей Иерусалима, при всем должном уважении к их памяти, и мне показались неуместными здесь. На вопрос мой, как они могли исчезнуть во время последнего пожара, мне ответили, что тогда было не до гробов людских. Просто и сильно! Пустые гробы Иосифа и Никодима свидетельствуют ясно, что даже и самые погребатели Господа, даже и святые, издревле чтимые и блажимые церковью, даже и в отдалении от Голгофы не нашли себе покоя там, где покоился некогда Владыка твари и Господь славы. Суетным ли памятникам суетной жизни дальних воителей, мечом приобретших себе суетное титло царей Иерусалима, оставаться было под одним кровом с памятником величайшего события земли? Только слепому самолюбию Европы надобно приписать то ожесточение, с каким вообще нападают на это «святотатство» греков: Годофред и Бодуен (Балдуин) для поклонников-католиков закрывают собою все другие историческое облики Иерусалима. Они носятся перед ними в воздухе от самого берега родной земли по всему Средиземному морю, беспрестанно вмешиваясь в их мысли, по крайней мере, слова, и односторонне заправляя их доброе боголюбивое чувство. Разные описания Святых мест, составленные в исключительном духе латинства [3 - Со мною была подобная книга – «Palestine», – надписываемая также: «Livre d’or». На заг давном листе ее поставлснны блестящие фигуры Годфрида и Давида могуг служить девизом всего издания. Поминутно дивишься в ней слепой односторонности писателей, за свою ученость и благочестие достойных уважения. Почти к каждой статье примешаны подвиги крестоносцев, а картинки переполнены фигурами латинских монахов. Точно Палестина есть Испания!], которыми запасается (или запасаем бывает) паломник, успевают до того предзанять его ум и сердце, что, ступая на Святую Землю, он вместо умиленного Христолюбца является там разъяренным рыцарем «Св. Стула», до которого Иерусалиму нет никакого дела. Удивляет меня всегда, как не поймет смешной стороны всего этого умный мир!
   Было далеко за полдень, когда я оставил храм. Большая часть общества нашего отправилась уже в Вифлеем, откуда намерены были безостановочно продолжать путь, через обитель Святого Саввы, на Иордан. Сроком для этой поездки было утро послезавтрашнего дня, – дня, в который около обеда уже предположено было ехать обратно из Иерусалима. Я не знал, на что решиться Хотелось и на Иордане побывать, и осмотреть подробнее оба Святых Града. Последнее желание, видимо, должно было превозмочь. Я удовольствовался возможностью видеть Иордан с горы Масличной. Пользуясь четвертью часа свободного времени, я пошел в монастырь Архангельский, называемый «нашим» в беседе поклонников-соотчичей, чтоб иметь понятие частию вообще о поклоннических приютах, в особенности же о помещении нашей, пока de facto не существующей Миссии. Монастырь этот опять только монастырь по имени. В существе он – заезжий или точнее захожий двор с площадками и переходами вниз и вверх, с закоулками и захолустьями, тесный и мало опрятный, опаляемый жгучим тогда полуденным зноем и поражаемый лучами солнца, отражавшимися на белых стенах его келий. Встречавшиеся мне лица все были поклонники. От них я едва доспросился, где тут церковь, хотя стоял возле самой стены ее. Так она мало похожа на храм Божий. Заглянув в две-три комнаты и встретив там добрую Русь нашу во всяких положениях, я напрасно добивался узнать, где находятся келии архимандричьи и может ли кто-нибудь показать их мне. На все вопросы был один ответ: «А не знаем, мы здесь странные». Походив таким образом по террасе около церкви и напрасно прождав кого-то, кто обещался достать ключи от келий и исчез вместе со своим обещанием, я отправился к себе на квартиру. Там уже готовы были к отъезду в Вифлеем. Если бы читатель присутствовал при нашем отправлении из одного Святого Града в другой и имел терпение сопутствовать нам туда, он бы не раз почудился тому, как боголюбивый поклонник ежеминутно готов бывает иногда превратиться в себялюбивого туриста. И это тоже Русь, и тоже добрая, но она уже не говорит: «Мы здесь странные». Ей почему-то все воображается, что она у себя дома, и что ее слово тут закон. Говорю это для того, чтобы читатель, в какую-нибудь летучую минуту умиления, не составил ложных заключений относительно своей природы нравственной и не подумал, что достаточно дохнуть кому-нибудь священным воздухом, чтобы вдруг, так сказать, переродиться.
   Мы выехали из города около вечере теми же самыми воротами «Давидовыми», которыми и въехали вчера в город из Яффы. Но сейчас же за стенами Иерусалима дорога разделилась на две ветви: северо-западную и южную. По первой мы ехали вчера, по второй направились сегодня. Она немедленно повела нас в ложбину, которую мы должны были пересечь диагонально. По мере отдаления от жилищ человеческих, всегда стесняющих своим временным и местным характером полет мысли, передо мною начала вскрываться историческая картина древнейшей жизни народа, ставшего своим всякому христианину. Лица Авраама и Мелхиседека, несмотря на яркое освещение их бытописанием, не представлялись мне в желанной близости. Напротив, образы Давида и Соломона выступали в чертах яснейших. Мы ехали по местности, где при первом были сады, памятные всем, кто знает историю сего царя, а при втором – пруды, известные под его именем и также памятные. Лощина, загибаясь к востоку, все делалась глубже и, обойдя Иерусалим с южной стороны, соединялась с долиною, носящею имя Иосафата, по которой в зимнее время течет ручей или поток Кедрский столько известный по Евангелию. За местом соединения двух рытвин начинается великое ущелье, идущее до самого Мертвого моря. Обозревая все это с противоположной Иерусалиму высоты, я припоминал грустную историю царей Давидова рода с их непостижимою страстью к идолопоклонству; и опять с любовью возвращался к их родоначальнику, который на этих самых местах стоял некогда с своим войском, осаждая возвышавшийся по ту сторону оврага замок Иевусеев, и, взяв его, перенес сюда столицу своего царства. С тех пор место это прикрепило к себе судьбы человечества. Пытливости моей усильно желалось взглянуть на него из современности Соломоновой. Какою жизнью кипела тогда эта глухая пустыня, и какою благодатью веяла эта сухая земля! А каким истреблением была поражена потом! И какими потоками крови напоена – до пресыщения!

   Вид на Иерусалим и Сион с горы Злого Совета

   Дорога в Вифлеем

   Дорога наша за Иерусалимом шла возвышаясь, по наклонной к нему равнине, обращенной в пахотные поля, и потому в настоящее время года сухой и обнаженной. Вправо, назад не было ничего, на чем бы можно было остановиться вниманием; зато налево горизонт расширялся далеко, оканчиваясь сизыми горами Аравии, впереди коих полосою особого цвета как бы легкого тумана или сгущенного воздуха обозначилась впадина незримого Мертвого моря. К югу, впереди нас, виднелась роща, окружающая четыреугольник стен, довольно мрачных. Мы скоро достигли его. Это есть греческий монастырь Святого пророка Илии. При нашем приближении раздался там звон колокола, приглашавший нас к отдыху в стенах обители. Но вечеревший уже день не позволил нам воспользоваться дружеским приглашением. Усердные отцы вынесли нам на дорогу воды и варенья – у места, где отдыхал некогда пророк. Это самая высшая точка на пути между Иерусалимом и Вифлеемом и находится почти на половине его. Отсюда видны оба священные места. Оба города Давидовы лежат на склоне одного и того же горного хребта. Только у Иерусалима этот склон спускается обрывом в узкую юдоль, а у Вифлеема расстилается широкою долиной. Место, на котором мы были, отлично годилось бы для уединенной, созерцательной жизни. Оно ждет своего Иеронима или Дамаскина.
   С перевалом на Вифлеемскую сторону нам открылась более радующая взор картина. Повсюду виделась зелень в виде то масличных рощиц, то виноградников, то отдельных мелких кустов. Направо, в отдалении невольно бросилось мне в глаза огромное белое здание, казавшееся издали дворцом, в несколько ярусов и со множеством окон, возвышавшееся на косогоре поблизости одной деревни. Это – местопребывание латинского лжепатриарха Иерусалимского и вместе семинария. Зоркий и расчетливый о. Валерга избрал место, по-видимому, всего менее благоприятное для его замыслов. Соседняя деревня вся состоит из православного арабского населения, и до сих пор упорно отбивается от навязчивого пришельца, с которым даже завязала процесс за место, где выстроена его резиденция. «Но, – прибавил со вздохом, сообщавший мне эти сведения рассказчик, – дело кончится тем, что он их совратит. Так же было в Вифлееме. У кого есть деньги, тот если не убедит, то купит». Жаль, если это сбудется! Что бы ревнителю веры Христовой поселиться где-нибудь между мусульманами и действовать на них оружьем, каким хочет! Верно слово Господне: ин есть сеяй, и ин есть жняй. Пожинаете вы чужую жатву, незваные жнецы, но приходит ли вам на мысль, что и ваш посев на этой таинственной своими судьбами земле также может быть снят другими жателями? Я не говорю более. Меня, как и вас, радует мысль, что это несчастное поселение получит какое-нибудь образование, столько нужное для страны, где оно живет. Но потомки наши увидят, на что обратит оно этот обоюдоострый меч.
   По мере приближения нашего к Вифлеему нам стали встречаться окрестные жители. Мужчины удивляли меня своим блестящим нарядом. Хитоны их с широкими рукавами самого яркого красного цвета бросались в глаза издалека. Была пора собирания маслин, и потому мы могли видеть целые кучи народа, рассыпавшегося по садам и пестревшего на зелени своими пунцовыми рубашками и белыми чалмами вперемежку с голубою одеждой женщин. В оттенок этой живой и пестрой картине нам встретились верстах в двух от города прогуливавшиеся четыре капуцина в кофейного цвета одежде с открытыми головами. Приветливо раскланиваясь с ними, я думал себе: вам ли, с ног до головы непохожим на это население, когда-нибудь сойтись с ним? Полагаю, что и они не остались в долгу и тоже в след меня послали какую-нибудь, не лестную для меня думу. В полусвете оканчивавшегося дня явился, наконец, передо мною Вифлеем, присно веявший на меня тихим чувством невозмутимого покоя. Как у ребенка нет слов при встрече с давно невиданною матерью, так у меня не излетало ни одного привета навстречу пленительному образу. На тот раз я знал и помнил одно только слово: Вифлеем. В нем, казалось мне, заключается уже все, чем бы я ни придумал заявить свой сердечный лепет. В виду Вифлеема неизбежно младенствовать. Мне кажется даже, что горе тому, кого вертеп и ясли не возвращают к его собственному детству, и не усыпляют как песнь матери в колыбели безмятежной веры.

   Вифлеем

   Городские врата Вифлеема

   И вот я в Вифлееме! Отроча младо и Матерь-Дева, вертеп и ясли, ангелы и пастыри, звезда и волхвы, Ирод и младенцы, – здесь, здесь все это было! Не дивись слышать глагол сей странный. Ты точно в Вифлееме, пришелец отдаленный! Эта земля – Вифлеем и эти хижины – Вифлеем! Эта улица, полная народа, – Вифлеем! Уже не мыслимый, не рисуемый воображением, не сновидимый, не начертанный резцом или кистию, а истинный Вифлеем, где Христос родился! Опять вчерашнее очарование, и опять борьба! Что это столпился тут народ вокруг каких-то пришельцев? Уж не пастыри ли это, вопрошающие, где родился им Спас? А эти развьюченные и отдыхающие верблюды, – уж не пришли ли они из Персиды и не принесли ли на хребтах своих злато и ливан и смирну… Но есть всему чреда, есть она – и увлечению. Нынешний Вифлеем не заслуживает имени города ни даже местечка. Он есть селение и притом небольшое и невзрачное. Единственная улица его крива, тесна и, как везде на Востоке, неопрятна. Мы нашли ее оживленною народом, высыпавшим из домов, может быть, ради праздничного дня, может быть, ради вечерней прохлады. Присматриваясь к пестрой толпе, я удивлен был скромным нарядом двух или трех жешцин (христианок, ибо лица их были открыты). Как рубахи мужчин напомнили мне хитоны апостолов, сохраненные до нашего времени иконописным преданием, так синее покрывало женщин с прямыми складками по сторонам лица, спускавшееся на плечи и обхватывавшее весь стан, живейшим образом напомнило мне одеяние Божией Матери, как принято изображать ее в Церкви от времен древнейших. Случайное или нет, напоминание это было самым благовременным напутием мне к святыне Вифлеемской. Под бесчислеными и разнородными впечатлениями дня я как бы истратил уже тот запас цельного чувства, с которым должен был предстать пред Младенца – превечного Бога. Теперь пронесшийся перед взором живой образ Приснодевы-Матери закрыл собою все, волей или неволей собранное душою, и освободил ее для принятия новых впечатлений.
   Уже были сумерки, когда мы подъехали к высокой стене с крепкими воротами. Мы сошли с лошадей и изъявили желание немедленно видеть храм Рождества Христова и богоприимный вертеп. По данному знаку ворота отворились, и мы вступили на небольшой четыреугольный двор, примыкающий к церкви с южной стороны. Впереди нас отворялась уже дверь (южная) самого храма. Войдя ею в церковь, мы увидели себя как бы на балконе, с которого должны были спуститься на помост церковный многими ступенями. Зная хорошо план этого замечательнейшего из христианских храмов, я сначала потерялся в соображениях, увидев себя в громадном, но несообразно укороченном здании. Нам дали в руки зажженные свечи, и при пении греческого тропаря Рождеству Христову мы стали спускаться по мраморной лестнице под церковный помост, откуда исходил целый поток света. Спуск этот был впереди алтаря под возвышением или солеею. Сошед вниз, мы очутились в пещере неправильной формы, освещенной множеством лампад, по подобию Гроба Господня, повешенном в одном из углублений ее. В сем месте вертепа родился Господь наш Иисус Христос. Углубление перегорожено горизонтально доскою, служащею престолом при совершении литургий. Под сею доской вставленная в мрамор пола серебряная звезда с латинскою надписью обозначает место события. Из этой главной части вертепа двумя ступенями спускаются в боковую (к югу) ветвь его или придел яслей, также освещенный множеством светильников. Стоя там, я слышал и не слышал, как обязательный о. Вениамин отправлял по-русски литию, поминая при этом по обычаю и наши имена, которым, казалось, неуместно было оглашать собою священное подземелье, где раздавались первые человеческие восклицания Слова Божия. Нельзя описать того чувства, которым переполнена была душа, когда мы слушали вслед за тем по-славянски чтомое Евангелие от Луки о Рождестве Христовом, так хорошо известное, но теперь казавшееся новым от поразительного сосвидетельствования ему самого места. Помолившись и приложившись к святыням, мы осматривали святую пещеру. Она вся вымощена мрамором равномерно, и стены ее до некоторой высоты также одеты мрамором, но свод оставлен таким, каков, вероятно, всегда был. Впрочем, он закрыт от любопытного взора подвешенною к нему материей, довольно убогою и старою. Сделано это, как говорят, в предотвращение покушений поклонников отбивать себе на память по кусочку от священной скалы. Этим объяснением может успокоить себя тот, кому бы хотелось, чтобы вертеп оставался доднесь в том самом убожестве, в каком был во времена Христовы.

   Вифлеем. Площадь перед храмом Рождества

   Пещера Рождества Христова

   Мы уже намеревались идти обратно в церковь, как нам предложено было возвратиться в нее подземными переходами латинского монастыря. Заблаговременно дано было знать о том «фраторам», а потому на первый стук вожатого нашего в небольшую дверь, находящуюся с северной стороны вертепа, она отворилась, и мы пошли узким переходом, направляясь все к северу, за каким-то монахом, лицо которого дышало добротою и усердною готовностью. На пути нам показывали комнатку блаженного Иеронима, не украшенную ничем и вероятно оставшуюся такою, какою была при подвижнике, и невдалеке от нее – другую комнату двух учениц его: Павлы и Евстохии. Великий муж, краса и слава латинской Церкви, может быть почитаем родоначальником всех, спустя после него несколько веков двинувшихся в Святую Землю латинян. Он первый показал Востоку характерное несходство двух половин Христовой Церкви восточной и западной. Не с него ли начались те нескончаемые споры греков с латинами, которые, к позору христианства, окружают и колыбель, и гроб Спасителя мира доселе? Отзыв о нем Лавсаика как «о человеке неуживчивом», повидимому, может подтверждать мысль эту [4 - Лавсаик. гл. 68. Латинский переводчик Лавсаика или издатель сего перевода (Vitae Patrum. 1617. p. 774) называет автора Лавсаика за этот отзыв об Иерониме оригенистом и пелагианцем.]. В келье его, смотря на водившего нас западного инока, по-видимому кроткого и простодушного, и из обращения его с нашим вожатым, замечая их близость и некоторую степень взаимного уважения, я радовался возобновляющемуся миру в земной отчизне Примирителя. Не есть ли в самом деле величайшая несообразность отвечать на благовестные слова ангела – «Слава в вышних Богу и на земли мир», – враждою и ожесточенною бранью самых приближенных ко Христу, и по месту, и по званию лиц, Его служителей? И где же это? Пред лицом неверия посмеивающегося святейшим таинствам христианского исповедания! Знаю, что мне скажут: «Легко говорить, а не так легко сделать», – и предложат самому пожить и испытать трудность соблюдения мирных отношений между людьми, отстаивающими свою собственность и людьми, не признающими за ними сей собственности. Но и сознавая справедливость всего этого, все же можно думать, что при большей общительности и искренности настоятелей той и другой половины, значительная часть столкновений была бы избегнута. Подходя к церкви латинского монастыря, мы рассматривали сокровищницу ее. Заметив при этом, что мы на все обращаем внимание, соединенное с благоговением, добрый вожатый еще более хотел умилить нас и отдернул занавесь одного небольшого шкафа. Как же неприятно поражены были мы, увидев там лежащее на пеленах восковое розовое дитя с блестящими глазами, неподвижно устремленными на нас! Мне даже жаль стало бедного патера, который, без сомнения, заметил наше общее несочувствие к его Bambino Divino. Церкви Святой Екатерины мы не могли разглядеть хорошо при слабом свете держимых нами светильников. Из нее мы вышли в так называемые Колонны. Меня поразило зрелище неожиданное, могу сказать, хотя и давно искомое. Я был в Юстиниановом [5 - Вернее бы сказать: Константиновом. Архитектурный стиль храма указывает на время, предварившее Юстинианову эпоху.] храме Рождества Христова. Ряды колонн, при недостаточном освещении казавшихся гигантскими, перекрещивая во всех направлениях обширную залу, живо напомнили мне собою великую церковь Святого апостола Павла «за стенами» Рима. Обходя этот каменный лес, я горько чувствовал однакоже пустоту и неубранство великолепного некогда храма, теперь совсем оставленного, даже не считающегося храмом, а просто называемого Колоннами. Разумеется, я говорю теперь языком греков. По всей вероятности, латины не только не знают этого названия, но и имеют прямую выгоду или нужду называть его не иначе как храмом. Толстая поперечная стена отделяет колонны от нынешней церкви или восточной части Юстинианова храма. Малая дверь ввела нас в нее из правой боковой галереи Колонн. Когда [6 - Itiniraire de l’orient (p. 828) относит постройку стены к 1842 г. Но, разумеется, ошибочно. Ее видел уже наш паломник Мелетий Саровский в начале текущего столетия.], кем и для чего выстроена эта стена, отсекшая одну часть церкви от другой? Я не в состоянии отвечать на это, но, кажется, и нет нужды задумываться над отыскиванием ответа. Легко угадать причину появления этой неуместной преграды, – этого позорного свидетельства неуважения потомства к боголюбивому здателю. Если бы нужно было только поддержать стеною столбы, к коим она теперь примыкает, от времени может быть покосившихся, то достаточно было для этого пристроить к ним упоры, сведши их вверху сводом. Единство храма при этом осталось бы ненарушенными, но сего-то единства, может быть, и хотели избежать. Так как латинам удалось (со времен Иеронима?) завладеть северною стороной смежной с церковью земли, выстроить тут монастырь и сделать из него выход прямо в церковь (которым и мы вступили в нее), а затем, с течением времени, распространить свои притязания и на самую церковь, то теснимые и угрожаемые православные отгородили для себя существенную часть ее, пожертвовав великолепным притвором, который сделался, таким образом, достоянием ничьим, осужденный на запустение в ожидании лучшей будущности. Скажем же слова два и о сей будущности. Боязнь греков или вообще православных потерять то, что имеют, или, по крайней мере, быть стесненными, основательна или нет? Основательною, несомненно, была она дотоле, пока вопрос о владении священными местами подлежал усобному решению владеющих, и, следовательно, всякий раз мог зависеть от известного «права сильного». Теперь же, и особенно после последнего разгрома бранного, потрясшего всю Европу, из-за сего самого вопроса и доказавшего неоспоримо, что новые притязания и покушения более невозможны, можно бы, кажется, быть спокойными православным владельцам храма и возвратить своей церкви свой притвор. Но тогда латины будут иметь непосредственное сообщение с церковью? Будут с чужою церковью, проходить только через нее, когда нужно, к вертепу. Но они будут делать при этом свои церемонии? Но они потребуют, но они выдумают… Но на всякое, но существуют условия, договоры писанные и подписанные, нарушение коих, как мы недавно видели, не так легко. Еще раз повторяю: требуется искреннее объяснение. Кого и с кем? Это не мое дело знать. Латины должны признать, что весь храм есть достояние православных. Православные должны придти к необходимому убеждению, что латинов невозможно отстранить от Святого места, что они имеют право на участие в них, не правовладения или за владения во им я того или другого исповедания, той или другой народности, не право частных лиц или целых обществ, а право христиан, в котором им нельзя отказать даже и тогда, если смотреть на них как на отступников православия; потому что и вступив вновь в церковное общение с нами, они все бы потребовали себе и отдельного местожительства, и отдельного богослужения, и отдельной обрядности, одним словом, всего отдельного, вследствие своей отдельности по языку, своих исторически развившихся долговременных привычек, от которых и не должно, и бесполезно отучать их. При взаимной, законной уступчивости обеих сторон, не сомневаюсь, дело могло бы уладиться к общей радости христианского мира, и святейший храм земли получил бы достойный своей бесконечной важности вид.

   Внутренний вид храма Рождества

   Греческая преграда в храме Рождества

   Из церкви мы отправились в прилежащий к ней с восточной стороны греческий монастырь. Мы вошли на четвероугольный двор, обнесенный со всех сторон двухъярусною галереей и рассеченный пополам крытою террасою, на которую снизу вели лестницы. С галерей нас приветствовали знакомые лица наших спутников, пришедших сюда еще днем. Уроженцы большею частью крайнего севера, они считали себя перенесенными чудом в Вифлеем и затруднялись верить, что здесь на самом деле они видят тот вертеп и те ясли, о которых столько слышали, бывало, в святки на далекой родине. Всего более мешали их простому представлению ясли, которых они напрасно искали в вертепе, хотя и прикладывались к ним. Я хотел сказать им, что если они желают видеть ясли Христовы, чтобы шли в Рим, в церковь «Святой Марии Великой», но не знал сам, что там за ясли хранятся и раз в году показываются, ибо сам не имел счастия видеть их, и потому удержался приложить смущение на смущение усердным христолюбцам. Нас ввели в большую комнату, обставленную вокруг стен низкими и широкими лавками. Там нас ожидал уже и радушно принял преосвященный вифлеемский Иоанникий, почтенный старец, недавно перемещенный сюда с другой какой-то (кажется номинальной) епархии. Около часа мы с ним беседовали о предметах, более чем общих. Я несколько раз пытался завесть с ним речь об отношениях его к монастырю латинскому, но получал от него всегда ответы весьма сжатые, так что из опасения надоесть перестал вовсе говорить о том. Часов в девять владыка пригласил нас ужинать, хотя все мы охотно предпочли бы ужину покой, в котором имели ощутительную нужду. Я же, кроме того, имел нужду и в уединении. С раннего детства слагаемые в сердце образы «Вифлеемской Ночи» вместе с сладкими песнями церковными рождеству Христову, теперь просились вон из души. Мне хотелось пересмотреть их, переговорить, перепеть. Лишь только я остался один, окруженный глубокою тишиной, хлынули из заветного тайника умилительные представления. Единственная, священнейшая ночь оная со всеми ее неисчислимыми и неизмыслимыми чудесами окружила, так сказать, меня теперь и веяла на меня своим благодатным дыханием. Я сознавал, что я в Вифлееме; и этого достаточно было к тому, чтобы всякое представление мое из круга событий той ночи получило ясность, жизнь и силу. И так, сладким представлениям и их повторениям конца не было. Но вместе с ними, по слабости естества, вызывались, или лучше, незванно появлялись и другие, тоже умилительные, только в другом роде, представления давнего детства, столь много увлекавшегося, бывало, мало понимаемым событием, но сильно чувствуемым праздником его. На устах была трогательная и любимая песнь: «Эдем Вифлеем отверзе. Приидите видим! Пищу в тайне обретохом. Приидте приимем сущая райская внутрь вертепа! Тамо явися кладезь неископан, из негожедревле Давид пити возжадася. Тамо обретеся корень ненапоен, прозябаяй отпущение. Тамо Дева рождши Младенца, жажду устави абе Адамову и Давидову». С языка лилось пение, а воображение рисовало сумерки зимнего холодного дня, тишину родного дома, любезный образ отца, со святым увлечением певшего эту самую песнь, вторимую моим, прерывавшимся от чувства голосом, и затем общее поющих усилие представить себе Вифлеем, вертеп. Тихие образы, ничем не заменимые! Рассеевая часто невпопад душу, занятую размышлением, и в один миг заставляющие ее терять собранное часами, они в то же время способны дать ей мгновенно умиление, перед которым размышление многих лет не значит ничего! Сон бежал от меня. При мерцании луны я ходил долго по галереям монастыря, и, недовольствуясь этим, выходил даже на церковный двор, где, смотря на громаду храма, старался впечатлить в памяти Вифлеем действительный взамен идеально составленного по образцам, свойственным другому климату, другим местностям, другим нравам и обычаям. Было уже за полночь, когда я возвратился в комнату.

   Греческая церковь над пещерой Рождества

   Понедельник, 23 сентября.
   День четвертый.

   В час ночи колокол позвал нас к утрени. Ее служили в большой церкви Рождества, алтарь которой устроен прямо над Вертепом. Церковь была пуста и мало освещена. Только из глубины святой пещеры широкою полосой разливался в храм свет от неугасимых лампад. И священник, и диакон глашали по временам по-славянски, в утешение общества нашего, которое всякий раз, как слышало родной язык, нарушало тишину церкви шумом удвоенных поклонов и произношением втихомолку: Господи Иисусе! Служба была непродолжительна. По окончании ее мы опять разошлись по комнатам на час отдыха. Вторичный звон собрал нас уже в богоприемный Вертеп. Литургия правилась по-русски. Пение громкое и довольно согласное, хотя и совершенно безыскусственное, было умилительно. От исключительности положения нашего мы позволяли себе делать отступление от правил церковного устава, и дружное пение всеми присутствовавшими тропаря Рождеству Христову слышалось не раз, когда положено петь совсем другое. Обедня кончилась на рассвете. На церковном дворе ожидал нас целый базар, с разного рода местными произведениями: четки, крестики, иконы всякого вида и размера из перламутра, дерева, красного камня и камня Мертвого моря (из последнего камня даже чайные чашки с блюдцами) разложены были кучами по обеим сторонам дороги. Продавцы-арабы все объяснялись с покупателями по-русски, дополняя то, чего не выражал язык, знаменательными движениями глаз и рук. Покупатели больше всего бросались на крестики. Одному удалось купить за английский червонец перламутровый крест в поларшина вышины, и лицо его сияло восторгом. «Куда ты с таким большим крестом?» – спросил я. «Приложу в свою церковь на помин своих родителей» – отвечал он. У нас ведь из святого Вифлеема кто видал что-нибудь?» Взошедши наверх в приемную комнату, мы угощались из рук владыки вареньем и прочими принадлежностями восточного гостеприимства, в то время как лежавшая на столе толстая записная книга и стоявший при ней чернильный прибор напоминали нам ясно, что за одолжением естественно следует благодарение, хотя сему последнему дан такой вид, что оно опять похоже более на одолжение, потому что с посильным приношением вписывают имена приносителей для церковного поминовения. Мы простились с преосвященным. Все мои спутники немедленно отправились прямо в Иерусалим. Я же с обязательным о. Вениамином пошел снова в церковь, которую около четверти часа рассматривал при дневном свете. Кое-где на стенах ее еще видны остатки прежнего великолепия – мозаические иконы с подписями, на коих читается имя императора Мануила: такими же иконами украшен был и притвор. Осмотрев в последнем единственный теперь замечательный предмет – базальтовую купель, я оставил приснопамятный храм, а вслед затем и монастырь, и город.

   Поле пастушков близь Вифлеема

   Путь мой лежал к востоку по склону горы, на которой стоит Вифлеем. Через четверть часа мы достигли пещеры, в которой, по преданию, останавливалась и кормила грудью божественного Младенца Богоматерь. Матери вифлеемские и окрестных мест берут себе землю из этой пещеры на благословение. Латины устроили в ней убогий престол, на котором и отправляют иногда богослужение, вероятно, по заказам матерей своего вероисповедания, коих в Вифлееме немало. Отсюда дорога идет несколько южнее. Еще издали мы увидели четвероугольную ограду среди поля, оживленного по местам масличными деревьями; через другую четверть часа мы были уже у нее. Это место явления ангелов пастырям в единственную ночь. Ограда сложена грубо и, видимо, в недавнее время, но в основании ее лежат большие тесаные камни; это заставляет думать, что она составляла некогда крепкое строение, которое с уверенностью можно относить ко времени построения над Вертепом великой церкви. Пространство площади, объемлемой ею, впрочем, не велико; наибольшее протяжение ее от запада к востоку. Близ северной стены, внутри ее, кучи камней свидетельствуют о бывшем там здании: тут была церковь. Место алтаря обозначается ясно. Стоя в черте его, я, несмотря на ослепительный блеск солнца, старался представить себе глубокую, холодную ночь. Думалось видеть тут неподалеку сжавшееся в кучу и спавшее стадо овец, а на месте, где я стоял, стерегших оное пастырей. Спутник, вожатай мой, понял мою мысленную работу и сказал мне: «Полноте! Мы еще не там, где было явление». Он указал на малое и глубокое отверстие в земле, почти возле самого меня, и сказал: «Там было то, что вы воображаете». – «Как и в земле?» – «Да! т. е. в пещере». Мы сделали несколько шагов к западу и увидели широкий спуск под землю. Сошедши вниз, очутились в полумраке пещеры, освещаемой несколько со входа и сквозь упомянутое отверстие в своде. Впереди нас стоял бедный иконостас. Осмотревшись, я увидел и другие принадлежности церкви. «Здесь вы видите пещеру евангельских времен, во всей ее первобытной неприкосновенности», – сказал мне спутник. Пещера, видимо, не носит на себе никаких следов обделки; было поразительно смотреть на это подземелье и думать, что таким оно было и в святую ночь ангельского благовестия. Но прежде я никогда не воображал, чтобы ангельское славословие раздавалось под землею. «Кто же сказал вам, что здесь, в подземельи было явлете?» – спросил я спутника нетерпеливо. «А кто же сказал, что не здесь, не в подземелье?», – возразил он. Никто не сказал ни того, ни другого. Я это знал хорошо. Заметив мое недоумение, спутник прибавил: «Приезжайте сюда зимою, и тогда увидите, оставляют ли здесь пастухи стада свои на ночь под открытым небом. Да и там, где вы живете, я думаю, то же самое делают». Я вспомнил, что это действительно так бывает. Но ведь речь не о стаде, а о пастухах, стерегших стадо. Была ли им нужда проводить ночь вместе со стадом в духоте и тесноте, или они, загнав стадо в пещеру, стерегли его поверх земли? Последнее казалось мне вероятнейшим. Во время этих размышлений в подземелье явился престарелый священник в рясе и чалме. Немедленно он надел на себя эпитрахиль, отдернул завесу царских врат и начал петь и читать литию. В первый раз я видел арабского священника и арабское богослужение. Все меня при этом занимало: и суетливые движения старца, превосходившие живостью даже греческие, и наряд его убоже убогого, и речь его, дико звучащая, и слово: «ыскэндер», различенное мною на эктении и произнесенное с особенным усилием, и взор его, в котором уже едва светился лучь жизни. Дрожащими руками взял он потом с престола ветхое рукописное Евангелие, и сказав по-гречески едва различаемым выговором: «От Луки Святого Евангелия чтение», – начал читать по-арабски повествование евангелиста о явлении ангелов пастырям. Не разумея слов, я понимал чтомое по выражениям лица чтеца, – до того резким, что казалось, он с кем-то спорил за истину всякого выражения Священного Писания, – и частью по возвышению голоса, доходившему иногда до того, что в нем уже не слышалось старческого дребезжания, а все сливалось в один гортанный крик. Пот струился с утомленного чела старца, а открытая и поросшая седыми волосами грудь подымалась часто и высоко. Памятною надолго останется мне эта первая встреча моя с арабскою церковью. И сия ветвь православия ждет заступничества и горячего участия нашей, можно сказать, царствующей церкви. Священник этот много лет был на приходе в Вифлееме [7 - В Вифлееме четыре приходских священника. По бедности жителей, всех их содержит монастырь греческий, в свою очередь содержимый патриархиею.], но потом передал место сыну, и теперь живет на покое, если можно назвать покоем то, что он может ежедневно, и даже не по разу, бежать из Вифлеема к пещере вслед поклонников, чтобы прочесть им Евангелие и получить что-нибудь за труд.
   Проводник наш – мусульманин – уже давно выражал нетерпение от нашего замедления. Он против воли поехал с нами сюда, и видимо сердился. Мы поспешили потому оставить место, не напитавшись, так сказать, им досыта. В Вифлеем мы уже не возвращались, а направили путь прямо на Иерусалим, даже не на монастырь Святого пророка Илии, остававшийся у нас слева. С косогора мы скоро спустились к каменистому руслу малой безводной речки. Один из береговых камней ее был для меня камнем претыкания, грозившего не малою опасностью, – что, вместо соучастия, произвело в проводнике нашем еще большее раздражение, которое меня немало смутило. Взбираясь на возвышенность, разделяющую горизонты вифлеемский и иерусалимский, я поминутно оглядывался на Вифлеем, напечатлевая глубже и резче в памяти его присножеланный образ. По сторонам дороги виделись окопанные виноградники с небольшими башнями, служащими для выделки вина. «Насади виноград, и окопа, и созда столп» – говорил Господь в притче о «делателях». Виноградники, с коих божественный Учитель брал примеры, и доселе остаются такие же, не смею сказать, те же, какие были тогда. Поразительно видеть и, можно сказать, осязать все это. О мехах для вина я почитаю излишним говорить. Они во всеобщем употреблении на востоке и даже у нас на Кавказе. Кровли, на которых можно заниматься беседой и даже переговариваться с дома на дом, и теперь повсеместны в Палестине. Светильник елейный есть единственный в домашнем употреблении. Град, вверху горы стояй, есть явление тоже обыкновенное. Возлежание есть любимое положение людей, не занятых делом или отдыхающих. Ослы и верблюды на каждом шагу. Я говорю только о том, что видел сам, и вовсе не имея намерения вдаваться в библейскую археологию.
   Послав последний взор – и почему не сказать вздох – Вифлеему, я простился с веселою окрестностью его, и по обнаженной, безжизненной равнине, покатой несколько вперед, поехал к Иерусалиму, который виделся отсюда двумя своими сторонами, южною и западною, или точнее стенами, определяющими его с этих сторон. Печальная местность! Печальный город! Спутник отвлек мое внимание от града Божия к предмету, который занимает поклонников наравне с важнейшими памятниками Святой Земли. Он указал мне на ровное место при дороге, где всегда можно видеть множество мелких округленных камешков, величиною с горошину, разбираемых поклонниками на память, и всегда находимых в изобилии. Предание об этом каменном горохе я и слышал, и читал, но оно не могло во мне возбудить умиления. Заметив мою несловоохотливость, спутник завел беседу с проводником, желая чем-нибудь задобрить его; тайная же мысль его была уговорить его ехать с нами до Крестного монастыря. Мы были недалеко от него, и если бы успели обозреть его сегодня, свободнее завтра могли бы осматривать северо-восточную окрестность Иерусалима. Но при первом слове нашем о монастыре, смягчившийся было до улыбки, проводник наш покраснел от злобы. Вследствие чего мы и решились отложить поездку туда до вечера. Около десяти часов мы были уже в стенах города и мирно возвращались в свой приют.
   После малого отдыха, тот же неутомимый и достойный всяких похвал отец Вениамин повел нас по городу для обозрения наиболее чтимых и отмеченных историею и преданием мест. Мы начали путь свой от площадки перед храмом Воскресения, с южной его стороны. Она слишком известна по рисункам. Стоя на ней лицом на север, в линии существовавших некогда колонн, от коих теперь остались одни основания, видите перед собою часть храма, или почти целую половину его, заключающую в себе собственно церковь Воскресения или Греческий Собор и придел Распятия. Стена в нижней части пробита двумя большими смежными дверями, из коих ближайшая к востоку закладена камнем, а другая служит входом в храм. Над дверями, в верхней части стены есть два больших окна, так же как и двери, смежные друг другу и разделяемые одной колонной, по сторонам которой из глубины стены к ее поверхности идет ряд выступающих карнизов, обрамляющих весь оконный прорез и увеличивающих таким образом простенок. Архитектурная особенность эта есть изобретение Византийцев, от которых в XII и XIII столетиях перешла в смешанный романский стиль и окончательно окрепла в готическом. Правее линии дверей и окон выступает впереди стены, шага на два или на три, крыльцо, ведшее некогда в придел Распятияя или на Голгофу, которая, как из этого обстоятельства заключать надобно, не имела некогда прямого сообщения со внутренностью храма, хотя, видимо, входила в объем его. В крыльцо это упирается глухая и высокая стена, идущая под прямым углом к храму и ограничивающая площадку с восточной стороны. За нею находится приют Коптов и Абиссинцев. Параллельно сей стене, с западной стороны, ограничивает площадку другая, также глухая стена, с несколькими выступами алтарных ниш, скрытых за нею церквей греческих. В ряду ее, у самого храма, возвышается тяжелая и крепкая четвероугольная башня, предназначавшаяся когда-то, конечно, для колокольни, но оставшаяся недостроенною. Она стоит пока праздно и бесполезно, – до времени молчит. Но, полагаю, при первой попытке обратить ее в колокольню, она возбудит не менее шума в христианском мире, как и «ключи Вифлеемские» и «большой купол храма». Такова обстановка нынешней площади великого храма Воскресения Христова, сокращенной до размеров, поистине жалких! В христианские времена Иерусалима было, конечно, иначе. Следы бывшей колоннады говорят ясно, что в старину храм был свободен от пристроек. Утешительно по крайней мере то, что все загромоздившие бывшую площадь постройки суть жилища христианские. Пока я не видел Иерусалима собственными глазами и руководился в понятиях своих о нем рассказами и описаниями других и частью разными видами Святого Града, то, находя близ самого храма Воскресения магометанский минарет, с глубокою скорбью представлял себе, что в самом близком соседстве с священнейшими для нас местами находится и враждебная нам мечеть, а при ней, конечно, такое же и население. К великому утешению моему, я теперь узнал, что магометан близ храма нет [8 - Близ храма – нет, а в самом храме – есть.] и что одинокий, бездельный минарет есть только исторический памятник и, надобно сказать, памятник высокого великодушия мусульманского.

   Общий вид на храм Воскресения в Иерусалиме

   Древний портал странноприимного дома Иоаннитов в Иерусалиме

   Утешение было мне весьма нужно. Вышед с площадки малыми и низкими воротами на городскую улицу, мы вскоре увидели себя середи духоты и нечистоты невообразимой. По левую руку от нас было кожевенное заведение, распространявшее зловоние на далекое пространство. По правую руку несколько далее стояли открытые великолепные ворота готического стиля, ведущие на довольно пространный двор, и со двора в полуразрушенную церковь того же стиля. И двор и церковь наполнены были нечистотою до омерзения. Я узнал, что тут была славная странноприемница знаменитого ордена храмовых рыцарей [9 - Греки думают, что здание это вместе с церковью выстроено императрицею Евдокиею, супругою Феодосия младшего.]. Мне невольно припомнилась при этом того же стиля прекрасная церковь в Абугоше, также обреченная на поругание. Стало невыносимо грустно и даже страшно при виде таких поразительных свидетельств не принятого Богом усердия крестоносцев. Миновав этот отвратительный квартал, в укор христианскому имени соседствующий с Гробом Господним, мы вместе с улицей повернули налево, и скоро увидели перед собою древнюю стену Иерусалима с большими воротами. Не доходя до нее, вожатай наш указал мне по левую руку, между грудами разваливающихся бедных построек, стоящую колонну, и сказал, что, судя по размерам, ее надобно считать принадлежащею к колоннаде храма, остаток которой мы видели вверху на площади. По заключению его надобно думать, что храм царицы Елены начинался от самых стен тогдашнего города, из ворот которого прямо восходили к его алтарю.
   Приближаясь к воротам, я тревожился духом от мысли, что за ними начинается Крестный, или Страстный путь, и что я пойду по нему с душою, уже рассеянною от впечатлений дня. Несмотря на то, при виде больших, темных и лоснящихся от времени камней, образующих вход в древний город и, несомненно, современных дням Иисуса Христа, я тронут был глубоко. На мгновение исчезло настоящее, и лик Господа, строгий и печальный, утружденный смертным томлением, один представлялся взору робевшей и унывавшей души. Ей тоже как бы слышались в ответ уже не на безотчетное жаление о Страдальце слова, коих во век не забудет Иерусалим: «Дщери Иерусалимски! Не плачитеся о Мне. Обаче себе плачите и чад ваших» (Лк. 23, 28).
   В глубоком раздумьи шли мы сторонясь, как бы пропуская кого через ворота, и, вступив на Крестный путь, подвигались медленно. Что в сем пути осталось от древнего истинного пути, по которому в последний раз шел Богочеловек – определить трудно. Может быть, одно направление его. Вся нынешняя обстановка его есть, видимо, позднейшая. Самый помост улицы, конечно, значительно выше древнего, богошественного. Вожатай наш умолк, давая место собственным каждого размышлениям. Да и что мог он прибавить к такой умилительной беседе самого места? Только раз попросил он нас обернуться и взглянуть на один дом, стоявший в отдалении, вне Крестного пути. «Там, полагают, был дом Ирода, – сказал он нам, – и следовательно туда водим был Иисус Христос пилатовою стражей в пяток утром». Узнав, что от предполагаемого дома четверовластника галилейского не осталось ничего, мы не пошли к нему, а продолжали медленно свой путь. Вскоре пришли мы к арке, известной под названием «Се Человек», с которой будто бы Пилат, показав Господа народу, произнес оные слова. Арка эта есть крытый переход с одной стороны улицы на другую. Мне она показалась недостаточно древнею, чтобы можно было принять, не сомневаясь, рассказываемое о ней. Мы дошли таким образом до Претора или до места, где он был. Его указывают по правую (южную) сторону улицы. В домах, занимающих теперь эту горько-памятную местность, помещается гарнизонная казарма. Немедленно доложено было кому следует о нашем желании видеть внутренность зданий. Узнав, что между нами есть лицо с важным военным чином, предварительно осведомились о степени этого чина, чтоб встретить нас по артикулу. Вступая под арку входа, мы действительно приняли военные почести от преемников древних преторианцев, из коих не один украшен был серебряною медалью за участие в последней войне. Внутренность двора или дворика не носит на себе ни малейшего следа древности. То же самое надобно сказать и о зданиях, окружающих его, в чем убедились мы, проходя некоторые из комнат и взойдя по лестнице на террасу, служащую кровлею казарме. С высоты ее, глядя внутрь двора, я пытался воскресить в памяти горестные события, совершившиеся здесь; но не имея к тому живой поддержки в чуждой тому времени обстановке предметов, обратил взор и мысль в другую сторону. Терраса непосредственно граничит с площадью храма Соломонова, недоступною христианину. Ее всю можно отсюда обнять взором. Изразцовая мечеть «Священного камня», чуждая сочувствия нашего, при всей своей обширности, кажется детскою игрушкой, брошенной тут без плана, без цели, без архитектурного соображения местности, ради одной потехи. И откуда взялся этот «камень» (на котором будто бы Авраам хотел заклать Исаака), был ли он известен в еврейские времена на этом месте? И как попал Магомет в Иерусалим, чтобы сделать этот таинственный город равно драгоценным и священным и еще одной религии, значительно также распространенной по лицу земли? Но оставляю мечеть (в которой, впрочем, при царях ново-иерусалимских отправлялось и христианское богослужение). Быть здесь, и не вспомнить о деле Соломона, Зоровавеля и Ирода, строивших и перестраивавших великий Храм Иудейский, было невозможно. Сколько раз я сидел над чертежами сего храма, измышленными то строгою ученостью, то игривою фантазией, и усиленно желал взглянуть на самое место, где он стоял, полагая, что оно одно в состоянии дать точную идею плана! Напрасная надежда! Нужно глубоко вскопать место, чтобы выразуметь, что и как на нем было. В ожидании сего, надолго еще невозможного дела, полагаю всего лучше для определения искомого плана советоваться с памятниками египетской религиозной архитектуры, современными иерусалимскому храму. Только вместо двух пилонов тамошних храмов надобно воображать здесь один, дававший целому зданию фигуру единорога, согласно с выражением псалмопевца, приложимым, вероятно, и к каменнозданному святилищу. К сожалению, некогда было мне гоняться за неуловимым образом стертого, по пророчеству Господнему, с лица земли здания. Мы торопились сойти с террасы, где я желал бы провести день – и не один. Напрасно я устремлял взор на великую церковь Введения Божией Матери, по-видимому, не меньшую Вифлеемской, желая допытаться от нее, не на ее ли месте стоял Соломонов храм. По преданию церковному, Пренепорочная Отроковица была введена во Святая Святых. Храм же в честь и память сего введения, естественно думать, был воздвигнут на месте самого введения, следовательно прямое заключение: Святая Святых была там, где теперь (бывшая) церковь Введенская, а не там, где мечеть Омарова. Напрасно также я искал в ряду строений, ограничивающих храмовую площадь с запада, бывшую церковь Святого Апостола Иакова, выстроенную на месте, где он был убит. Увидав знакомую мне фигуру купола с шестнадцатью окнами византийской постройки и в стене под ним не менее знакомый очерк окна, разделяемого вдоль мраморной колонной на два просвета, видимо знаменующее собою христанский храм, я не сомневался, что это именно и есть искомый Апостолей (Апостольский храм). Спешность моих заключений увеличил раздавшийся на прилегающей к террасе высокой башне римской постройки крик сторожа или муэдзина, призывавшего окрестное население к полуденной молитве. Я едва успел догнать своих спутников, – так встревожил их этот невольный провозвестник времени (бывшего, впрочем, в полном нашем распоряжении)! Преисполненный воспоминаний Претор остался, таким образом, для моей памяти в чертах самых неясных. Вышед на улицу, я еще пытался несколько времени в оставленной казарме отыскивать какой-нибудь след священной древности. Закладенная в стене ее дверь, с странными наверху украшениями из сженой глины, причинила было мне сначала высокое удовольствие, понятное археологу. Мне мечталось, что я уже вижу перед собою памятник иудейской эпохи, с которою я еще так мало встречался в столице Иудеев. Но то был обман. Подобного рода украшения, спустя малое время, я видел над входом в мечети, и должен был признать в них столько известные в архитектуре арабески в собственном этимологическом смысле слова.

   Арка «Се Человек» в Иерусалиме

   Вид Храмовой площади и Купола Скалы

   Башня Антония в Иерусалиме

   Овчья Купель

   За Претором, на продолжении Крестного пути, по левую сторону нам указали темницу, где содержался некоторое время и был бичеван Господь по определению игемона. Мы вошли низкою дверью на малый и тесный дворик, и с него неожиданно (для меня) переступили в католическую церковь, весьма прилично украшенную и чисто содержимую, Как думают, она выстроена на месте самой темницы; значительное количество икон, представляющих упоминаемые в Евангелии и предполагаемые истязания Господа, бывшие в стенах сего узилища, украшают стены церкви. Она на тот раз была совершенно пуста (и отперта с обоих входов к немалому удивлению нашему). Мы не нашли, к кому обратиться с вопросом об имени церкви, о времени ее постройки и прочем. Отрадно было видеть, что по крайней мере одно, освященное страданием Богочеловека место на страстном пути не только защищено от поругания, но и содержится благолепно. Дождется ли когда христианство, что весь сей путь застроится святилищами от всякого языка и от всякого племени, исповедывающего имя Христово? Ах, если бы больше любви, любви и любви! Продолжая идти, мы видели по ту же сторону в отдалении опустелую церковь Святых Богоотец Иоакима и Анны. С улицы, к сожалению, нельзя было пройти к ней, и потому я удовольствовался тем, что посмотрел на нее с одного возвышения. Я надеялся видеть ее уже восстановленною [10 - «Рука-то длинна, да видно также пуста», – говорил в утешение себе один туземец по поводу распросов моих о церкви Богоотцев, имея в виду уколоть франков.] Французским правительством, которому подарил ее Султан. Это, давно уже не обычное распоряжение церквами мусульманина произвело немалое озлобление между православными Востока. Взамен неудовлетворенного желания видеть церковь Богоотцев нам указали выходящую на самую улицу баню, примыкавшую некогда к дому их, и в которой купали престарелые родители младенца, уготованного быть живым храмом Божества.
   Мы окончили священный путь, дошедши до восточных ворот города, не охраняемых никем, верно по незначительности путей, ведущих от них во внутренность страны. Чувство глубокой тоски овладело мною, когда я вышел за стену, и увидел перед собою места, возбуждающие столько дум в душе христианской: Юдоль плача, поток Кедрскии, Вертоград гефсиманский и над всем сим возвышающаяся гора Масличная… Все эти, столько раз тщетно создаваемые воображением вожделеннейшие места были перед моими глазами! Еще раз я как бы не поверил собственному зрению. Мы посидели несколько минут молча на каком-то полуразрушенном надгробном камне, в виду вопиющей в слух сердца местности. О чем было говорить? И как начать говорить? Казалось грехом сказать слово, которое бы не было словом Евангелия. Путеводитель, дав нам надуматься, повел нас обратно в город. Ступив несколько шагов, мы очутились над огромным пустырем, образующим четырехугольное углубление в земле, засыпанное многовековым сором и доднесь им наполняемое. С двух сторон окружают его дома, с двух стены – городская и бывшая храмовая. С первого взгляда становится очевидным, что в старину это было водохранилище, собиравшее воду с террас и кровель храмовых зданий. Тут полагают место Овчей купели. Вот место, с которого всего удобнее археологам начать свои исследования еще нетронутой исторической почвы. Никем не обитаемый пустырь этот без затруднения мог бы быть доступен рукам исследователя. Разрытый же также без большего труда он показал бы миру эпоху Соломона, вероятно, не в малочисленных памятниках.

   Купол скалы (Эль-Сахр) – святыня мусульман в Иерусалиме

   Возвратившись на Крестный путь, мы вскоре опять свернули с него вправо в темный переулок. Проводник хотел поразить нас неожиданностью и не говорил, куда мы идем. Между тем попадавшиеся нам навстречу жители-мусульмане, ровняясь с нами, посматривали на нас значительно, как бы что-то желая сказать нам. Наконец один нищий, выходя из дверей мечети или кофейни, лишь только увидел нас, закричал во всю мочь. На крик его выбежало несколько мальчишек, и также стали кричать, и чем менее мы обращали внимания на крик их, тем ожесточеннее он делался. Встречаемые и провожаемые видимым недоброжелательством мы дошли до больших великолепных ворот с колоннами, то прямыми, то винтообразными, стоявшими по две вместе на одной базе и под одною капителью. Это главные ворота бывшего храма, может быть, те Красные, которые известны из книги Деяний Апостольских. Сквозь их отверстия нам открывалась запретная для христиан площадь мечети Эл-Сахр. Я не знал, как благодарить почтенного проводника за это одолжение. Видеть в Иерусалиме неприкосновенную древность Христова времени было для меня в высшей степени вожделенно. Она как бы соединяла для меня прошедшее с настоящим и меня самого с Господом. Проводник стоял в самых воротах и приглашал нас туда же, чтобы оттуда беспрепятственно видеть площадь. Между тем нас окружала уже значительная толпа народа, более или менее кричавшего. Проводник наш успокаивал фанатиков, говоря, что мы вовсе не имеем намерения идти за ворота, а только хотим смотреть сквозь них, на что имеем полное право. Его не слушали. Мы хотели уже идти назад, но хладнокровный защитник прав наших просил нас оставаться, прибавив, что хочет проучить безумцев, что пора им дать знать, что время насилия миновалось и что это особенно полезно сделать при нас, Русских. Оратора грозили столкнуть со ступенек, а он спокойно и решительно отвечал: «Не смеешь сделать этого. Ты видишь, что я не иду дальше, а смотреть отсюда никто не может запретить мне, куда я хочу». И точно, никто не осмелился ничего сделать ни ему, ни нам, но фанатики стали впереди нас в воротах плотно друг к другу и загородили нам собою вид на мечеть. Возвращаясь переулком, естественно, мы вели речь о фанатизме. По мнению одного из нас, достаточно было «уколотить хотя одну бестию», чтобы навсегда угомонить фанатизм. По отзыву другого, более умеренного спутника, такое дело не истребило бы, а еще усилило фанатизм. Мое мнение было: при обозрении Иерусалима брать с собою от местной власти офицального стража. Проводник стоял на своем. Ему все казалось, что лучше «урезонивать» народ. Рассуждая таким образом, мы дошли до крытого двора с водоемом посредине, у которого мы сели отдохнуть. Здесь те же мусульмане оказали нам всякие вежливости и осуждали действия невежд, кричавших у ворот.
   Имея в виду посетить Армянскую патриархию, мы от места отдыха пошли другими улицами города. Предложение почтенного вожатого видеть дом, где жила святая Елена, и где до сих пор еще показывают те котлы, в которых будто бы при ней приготовляли пищу для множества работников, строивших церковь Воскресения, было отвергнуто к глубокому моему сожалению. Зато мы прошли одною из самых тесных и нечистых улиц города. Выбравшись потом из духоты и толкотни на более широкую улицу, мы прошли мимо дома, или, точнее, – места того дома, о котором упоминается в книге Деяний Апостольских по случаю чудесного освобождения апостола Петра из темницы ангелом. Направляясь все к югу и наконец к юго-западу, мы достигли монастыря Святого Иакова. Насмотревшись на повсюдное убожество Святого Града, мы были удивлены, встретив внезапно картину обилия и даже роскоши. Обширный двор, прекрасная церковь, огромные строения, порядок, чистота, вкус – все это заставляло забывать, что мы в Иерусалиме. В церкви мы поклонились святой главе апостола, взглянули на древнее Евангелие, на неприглядную стенную иконопись и изразцовую обкладку стен – предметы весьма не занимательные – и поспешили в комнаты патриарха; приемная зала удивила нас своим великолепием. С большою предупредительностью и ласкою нас принял так называемый патриарх или наместник истинного патриарха (католикоса). Разумеется, первое и последнее слово краткой беседы нашей было о России. Привязанность к ней патриарха и братства его и всей нации, если бы и не высказывалась при этом словами, выражалась на стенах залы, увешанных портретами августейшей фамилии [11 - Иные посетители видали на тех же стенах портреты иных царствующих и не царствующих лиц.]. Глава сильного в Иерусалиме населения однако же не выражает собою идеи силы, ни даже других известных свойств этого замечательного народа. Его слишком простое лицо и тяжелая, бесприкрасная фигура резко противоречили окружавшей его изысканной пышности. Молчаливое и умное лицо второго по нем архиерея, встречавшего и провожавшего нас, кажется, без слов говорило, что пружина сильной машины была вне ее видимого средоточия. Впрочем, ошибиться легко. Армянский монастырь занимает самую крайнюю к юго-западу и самую возвышенную часть Иерусалима, носящую за стенами его славное имя Сиона.

   Место обретения Животворящего Креста

   От монастыря Святого Иакова мы возвращались домой чистою и широкою улицей, идущей вдоль западной стены. Она привела нас к так называемому Замку Давидову, или примыкающему к стене укреплению, стерегущему важнейшие ворота города (Яффские). Украшающее эту огромную и грузную башню имя делает ее привлекательною для всякого путешественника. Наслушавшись церковных песней – «В дому Давыдова страх велик… В дому Давидове страшная совершаются… Тамо бо престолом поставленными судятся вся племена земная… Огнь бо тамо паля всяк странный ум…» – наши простосердечные поклонники и особенно поклонницы с чувством суеверного страха относятся к тому, что им выдается за таинственный Дом Давидов. Однакоже не напрасно имя Давида привязано к крепостному строению. Вероятно, здесь был некогда дом его и дом его преемников, иначе: дворец царский. Здесь, по-видимому, надлежало бы искать наиболее уцелевших остатков древнего Иерусалима. Между тем на простой взгляд не открывается ничего, что бы можно было с достоверностью относить к дохристанскому времени. Башня хорошо строена из больших, правильно сеченных камней, имеющих в нижних частях ее весьма значительные размеры. Но что в ней к какой эпохе приурочить должно, этого нельзя сказать, не изучив археологически всего Иерусалима. Вообще Святой Град ждет ученого и специально приготовленного исследователя. При малом объеме своем и при стольких исторических свидетельствах своего минувшего, он может дать понять себя и восстановить (археологически – на бумаге) лучше всех других городов древности. День уже склонялся к вечеру, когда мы достигли своей гостиницы. Нас ожидала там толпа продавцов разных священных и не священных изделий местной промышленности, более всего четок (янтарных, перламутровых, масличных, кокосовых – всяких цветов), икон, крестов, линеек, палок, ящичков, ножей для разрезывания книг – все почти из орехового дерева – и разных других вещей и вещиц. Всем этим любителю можно запастись во множестве и за пустую цену.
   Дорожа временем, я отказал себе в отдыхе и отправился еще раз в церковь Воскресения и, обходя ее всю, напечатлевал в памяти все подробности единственного святилища. Спустившись в подземный храм Обретения Животворящего Древа, я в тишине и уединении размышлял там о временах давноминувших. Скорбное чувство близкого расставания с окружавшею меня святыней давало характер унылый всему, что я ни думал. Вдруг возле меня раздался голос: «Хорош! Христарад!» Во мраке тут же бродил слепой нищий араб. Уразумев почему-то, что я русский, он пристал ко мне, и до тех пор не переставал величать меня «хорошим», доколе опытом не убедился в том.
   Вышед из храма, я еще раз взошел на террасы патриархии и оттуда смотрел на освещенный багряным светом заходящего солнца Иерусалим. Я знал хорошо, что обозреваю его отсюда в последний раз, и потому на всяком предмете останавливался с удвоенным и утроенным вниманием. Ко мне подошел один соотечественник и, полагая, что угадал мою думу, сказал мне без всяких предисловий: «Его можно купить за тридцать тысяч рублей». «Кого?», – спросил я. «Пустырь-то». Ближе всего ко мне действительно виделось пустое место с ветхою церковью Святого Предтечи. «Ведь скажите, – продолжил собеседник, – не стыдно ли нам, что мы не имеем здесь и одного аршина земли своей? А это ведь возле самого гроба Господнего!» – «Но у кого же купить?» – «Конечно у того, кто хозяин, – у греков. Они отдадут его за четыреста тысяч грошей». Я считал неуместным спросить не то у патриота, не то у фактора, почему он это знает, и утешил его надеждою, что с возвращением нашей миссии у нас дела пойдут иначе. «Миссия миссией, а дела – делами» – сказал он на это угрюмо. Слова его возмутили мир души моей. Я стал смотреть на пустырь иными глазами, и смотрел на него до тех пор, пока на воображаемых там домах и церквах не лег непроницаемый покров сумерек. Возвратившись на квартиру, я хотел было поверить свои впечатления с описанием Святых мест известных наших паломников древних и новых. Но во всякое другое время приятное и занимательное чтение показалось мне на этот раз сухою работой. Мне хотелось самому пожить Иерусалимом, не справляясь ни с кем и ни с чем, хотелось жить и более ничего, – вполне и нераздельно вкусить сладость сознания, что я нахожусь в Иерусалиме и дышу его воздухом. Когда к этому, столько отрадному сознанию примешалась мысль, что завтра в эту пору я уже далеко буду отсюда, на душу опять сошла скорбь, разрешившаяся однакоже немедленно тихим умилением. Я почувствовал глубоко божественную благость, даровавшую мне высокое счастие видеть евангельскую землю, которую вообще желают видеть столько и столько людей. Я счел долгом поделиться своею радостью с близкими мне, и весь вечер посвятил на письменную беседу с ними. Легкий ветерок, пошумев листьями дерева под окном, влетал по временам ко мне в комнату и освежал горевшую от множества ощущений и усиленного бодрствования голову. За письмом меня застал стук в ворота, возвещавший нам время идти в церковь на литургию ко Гробу Господнему. Было около полуночи.

   Вторник, 24 сентября.
   День пятый.

   Литургию в часовне гроба Господня служил по-славянски почтенный вожатай наш по Иерусалиму, отец Вениамин. Читали и пели мы сами не так громко и стройно, конечно, как это было в запрошлую незабвенную ночь. По окончании службы священнодействовавший благословлял нас в напутие животворящим древом крестным в храме Воскресения. Я уже не надеялся более быть в нем и потому грустно прощался и взором, и сердцем со всем, что хранит он в себе на утешение миру. Да будет не многое это время присным напоминанием и подкреплением мне в грядущие дни немощей и искушений, неизбежных для того, кто переступил уже предел мужества, и склоняется к западу жизни.
   После краткого сна, или лучше беспокойного дремания, я снова готов был в путь, обещавший мне еще столько тревог сердечных. Запасшись зонтиком, кошельком и благодушием, я, на восходе солнца, опять уже был верхом и вместе с несравненным вожатым выехал из города теми же Яффскими воротами. Предположено было начать обзор окрестностей Иерусалимских с Крестного монастыря, занимавшего меня вдвойне, и как освященное преданием место, и как православное училище, – лучшее, если не единственное, в Сирии. Чуть мы выехали за стены, до нас стали доноситься визгливые голоса женские. Это были плакальщицы, сидевшие в белых саванах по обеим сторонам дороги, вблизи магометанского кладбища. «Умер какой-нибудь богатый турок, – сказал мне спутник. Бедные твари воют ради хлеба, будут сидеть тут, пока не принесут покойника. Это их ремесло». За кладбищем дорога пошла по каменистому полю и скоро начала спускаться в лощину. До монастыря будет версты три. На всем этом пространстве не встретили мы ни дерева, ни кустика. Зато приятнее было увидеть целую рощу масличную, окружающую монастырь и придающую ему веселый и привлекательный вид. По обычаю страны, малая, низкая и тесная дверь вводит внутрь обители. Прежде всего нас ввели в церковь, обширную и довольно величественную, византийского стиля, с четырьмя столбами, на которых возвышается светлый, осмиконечный купол. Постройка свидетельствует о первых веках текущего тысячелетия, но дает видеть в себе неискусную архитекторскую руку. Вся внутренность ее по стенам, столбам и сводам украшена иконами с грузинскими надписями – эпохи не очень отдаленной. Связанное с животворящим древом предание, восходящее ко временам Лота, также изображено в нескольких видах на стенах. Под престолом указывается место, где, по преданию, росло древо Креста Христова. Более близкое и достоверное предание о том, что здесь переночевал с животворящим древом император Ираклий, возвративши его из Персии накануне торжественного внесения его во Святой Град, также изображено на стенах храма. Церковь, видно, еще недавно была в полном запустении. Штукатурка во многих местах осыпалась, и стенная иконопись редко где не попорчена. Особенно жалкою представляется внутренность купола. О церкви я и прежде уже имел довольно сведений, но никто мне не сказал о замечательной в ней редкости – мозаическом поле. Подобная работа свидетельствует римскую эпоху. Как же она очутилась в христианской церкви? Не выстроена ли церковь на развалинах языческого храма? Не был ли здесь загородный дом проконсулов иудейских? Темные по местам пятна на мозаическом полу нам объясняли пролитою тут кровью христианских мучеников. Новый повод к догадкам… Надеюсь, что со временем обитель сама решит недоумения уже не догадками, а положительными свидетельствами.
   Вышед из церкви, мы поднялись по лестнице в примыкающие к ней здания, имеющие все выходы на одну обширную террасу, из-под коей посередине возникает купол церкви. Там и сям мелькали перед нами питомцы школы, выглядывая на нас из дверей и окон; нас встретил начальник училища, бывший питомец Халкинской богословской школы, молодой иеродиакод с умным, важным и кротким лицом. Он немедленно пригласил меня в класс. Там за длинным столом сидело около пятнадцати детей арабов от десяти до пятнадцати лет. На тот раз они занимались изучением своего родного языка. В высшей степени отрадно было видеть эти начатки образования народа, столько известного миру своим разрушительным характером и еще не выступавшего на поприще истории в качестве христианского деятеля. Мне кажется, что этот воинственный некогда и вместе созерцательный народ обещает мирную будущность, полную дел, благотворных для всего человечества. При несомненном охлаждении и недоверии Иафетова племени к «идее» в пользу всякой – и одной только «действительности», первоблагословенный род Симов, может быть, имеет призванием своим остановить вовремя старейшего брата, кажется, уже готового вместе с Хамом посмеяться над мнимым разобнажением тайн бытия и жизни: почем знать? Умная Греция и гордый Рим получили свет также с презираемого востока. Благословенна мысль блаженнейшего патриарха Иерусалимского – учредить школу совместного образования детей греческих и арабских, будущих апостолов в краю, где так много можно ожидать плодов от их деятельности. Пора православным народностям всем дать равные права в церкви Божией, не делая снова Агарь рабою Сарры. Наш новый Отец верующих не признает различия между рабами и свободными, эллинами и варварами: о Иисусе Христе несть раб, ни свобод. Будем разные народы и языки составлять в единую православную церковь, – пусть ни греческая, ни русская, ни румынская, ни грузинская, ни арабская, ни всякая другая народная или племенная церковь не стремятся к преобладанию одна над другою, подобно латинской церкви, чтобы не потерпеть вслед за тем страшного удара своего протестанства.
   Сила православия, как сила всякого органического тела, не в чрезмерном развитии одной части его в ущерб другой, а в строго соразмерном образовании и согласном действовании всех их. Да не прельщает нас автомат латинства. Он может существовать и действовать, пожалуй, долее живого организма; он не подвержен болезням, он бессмертен, если угодно, но он мертв и этим, думаю, сказано все. Одного надобно желать: чтобы прекрасно начатое дело так же хорошо и ведено было заведывающими крестною школою, т. е. чтобы, образуя арабов в служителей Христовой церкви, им не навязывали ни чуждый язык, ни чуждую народность.
   Я пожелал, чтоб один из мальчиков прочитал что-нибудь по-арабски и по-гречески. Дикие звуки арабского языка в устах детских смягчались, и чтение казалось не только занимательно, но даже трогательно. Оно, видимо, было делом души, – делом, а не занятием от безделья, каким кажется чтение у нас, флегматиков. Тут при каждом слове исходило и слышалось дыхание. Не привычная нам остановка на долгих гласных делала речь как бы прерывающейся, а беспрерывное повышение и понижение голоса делали ее похожим на пение. Тот же мальчик читал потом по-гречески – хорошо, но без души. А помнится мне, как один ребенок (из русских греков) с пламенным одушевлением читал греческий текст одной книги и заикался при каждом слове, когда начал читать русский перевод ее. Ужели неясно, что есть в природе человека непреложные законы, с которыми не следует бороться тому, кто действует во имя их? Из класса мы прошли в комнаты начальника заведения. Помещение его очень скромное, образ жизни – простой, свойственный вообще грекам, хотя, видимо, введенный уже в границы строгого приличия. Он представил мне и своих двух сотрудников-учителей, одного светского, другого духовного. На распросы мои об ученых пособиях училища, он повел меня в библиотеку, примерно скудную, хотя и прекрасно устроенную. Его взор, устремленный на ряд пустых шкафов, служил ответом на мои распросы. Я дал себе обет не забыть этого назидательного ответа. Из библотеки мы прошли по всему заведению. К удивлению моему, я нашел его не только прилично, но и роскошно устроенным. Повсюду чистота, порядок, а главное, изящный вкус, надобно сказать, редко встречаемый в общественных заведениях греческих! Даже столовая и кухня не оставляли ничего желать лучшего. Да будет благодарная признательность всего православного мира просвещенному и ревностному патриарху! При его неутомимой деятельности, обширной опытности и отличном уме школа крестная в несколько лет может сделаться рассадником православия для Азии и Африки. Да найдет его боголюбивая душа сочувствие в нашем отечестве, и по преимуществу в наших учебных заведениях, коих долг священный пособить отдаленному рассаднику просвещения всем, что у них есть лишнего, а для него необходимого, – и книгами и картами и инструментами. Если бы не существовало подобного заведения, его следовало бы создать. Когда же оно есть, поддержать его уже легко.
   Мы простились с монастырем-училищем, пожелав ему процветания и плодоносной деятельности. Встретившиеся при выходе из него две старушки, развешивавшие белье питомцев, напомнили мне слова одного путешественника-француза, уверявшего в своей книге [12 - La Terre sainte en 1853 par Louis Enault.], что церковь есть собственность русских и что монастырь населен монахинями (Уж не сестрами ли милосердия? У кого что болит). Долго еще я оглядывался на мирную обитель немногих пока наук. Мне хотелось прозреть в ее будущность. Рассуждая о ней, я вдруг встретился с вопросом: откуда знаменитое заведение de propaganda Fide [13 - На нынешнем греческом языке τό ϕίδι (от древнего. ό δφίζ, δφεωζ) значит: змея. Можно представить, к каким остротам подает повод в устах греческих это случайное созвучие слов fi des и ϕίδι, когда дело идет о Пропаганде.] получает такие огромные средства своего содержания? Вопрос этот не был ни неестественен, ни неуместен. Смуглые лица и необычный язык питомцев крестных напомнили мне таких же питомцев совсем в другой обстановке. В Риме, в зале «Пропаганды», я помню, был публичный акт. Покойный кардинал Францони председательствовал и раздавал награды отличившимся воспитанникам. Около тридцати роздано было одних золотых больших медалей. Из них две достались одному абиссинцу. Надобно же было случиться, что доселе молчавший спутник мой вдруг прервал нить моих воспоминаний. Указывая на поле, близ которого мы проезжали, он с самодовольством, истинно тронувшим меня, сказал: «Мы его прикупили к монастырю». Так вот и вы также с своими средствами – бедные соперники Pontifi cis Maximi! Но как скудны ваши не только вещественные, но и нравственные средства, в сравнении с теми, какими располагает папа!
   Мы ехали другою уже дорогою от училища, направляясь почти прямо на Яффскую дорогу. Пересекши ее, держали путь на север и скоро въехали в Масличную рощу Провожавший нас мальчик сперва уверял нас, что он знает хорошо Гробы Царей, но потом показал вид, что не понял нас. Таким образом, мы сами должны были искать их. Заметив в стороне одного араба, мы отнеслись к нему с вопросом, но он предварительно потребовал от нас денег. Спутник сказал ему на это: «Если бы ты не договаривался заблаговременно, у тебя был бы сегодня хлеб. Теперь нам тебя не нужно. Дорогу мы знаем». Араб поспешил оставить нас, вопреки моему предложению… В услугах его, впрочем, не было нужды. Обширная яма означила сама себя издалека. Достигши ее, мы по осыпавшейся земле спустились внутрь ее. Перед нами к северу стояла прямо обсеченная скала, с выдолбленною в ней пещерою в виде длинных сеней, коих навес спереди не поддерживается ничем. Мы сошли с лошадей. Походив по сеням, я увидел в западном конце их малое отверстие в земле, ведшее наискось под стену. Откуда ни возьмись, прибежало несколько детей с восковыми свечками, и кто зажигал их, кто, уже спустившись в отверстие, подавал оттуда руку… Ясно было, что оставалось нам делать. Спустились и мы туда же и, проползши под стену, очутились в малой комнате, заваленной землею и камнями, между коими виделись и толстые каменные створки, замыкавшие некогда вход в нее. Из комнаты этой были низкие и тесные выходы в боковые отделения, состоявшие опять из комнат с дальнейшими выходами. В устроении этого, нацело высеченного подземелья заметна большая тщательность и правильность. Видно, что работа точно царская. Поспешив выйти на чистый воздух, я любопытствовал знать, нет ли в противоположном конце галереи такого же спуска, но дети уверили, что там ничего нет. Оставалось рассмотреть идущий поверх пещеры карниз греческой или римской работы, высеченный по отвесу скалы и представляющей попеременно то триглифы, то венки. Увидев это собственными глазами, я убедился вместе с другими, что это не гробницы древних царей Давидова рода. Других заключений я не делал, боясь вмешаться не в свое дело. И старался разузнать, где другие гробницы, древнейшие этих, носящие имя Судей, но не нашел никого, кто бы мог указать их.
   Мы поехали к Иерусалиму, направляясь на северовосточный его угол. Мы были уже недалеко от стен многострадального города, как спутник мой сказал: «А пещеру Варуха мы и оставили!» Ворочаться было неблизко, а потому я удовольствовался тем, что посмотрел по направлению к ней и поехал далее к раскрывавшейся передо мною долине Иосафовой. Поровнявшись с Гефсиманскими воротами, мы сошли с коней и спустились ниже к потоку Кедрскому, без сомнения, по тем камням, которые многократно попирала стопа Господа Иисуса Христа. «Мы в Геф с и мат и» – сказал спутник. «Да!» – отвечал я, не умея, что сказать более. «Здесь побит был первомученик Стефан». Отсюда, следовательно, он видел над собою отверзшееся, не во гнев астрономии, небо, и Сына Божия, стоящего одесную Отца, или, по его замечательному выражению, общеупотребительному во времена апостольские, одесную Бога как единственно и возможно было говорить тогда с Иудеями – мехами старыми, еще непригодными для нового вина. Оттуда апостолы внимали пению ангелов над праздным гробом Богоматери. Там ангел подкреплял изнемогавшее человечество Сына Божия. А там – на высоте – еще раз ангелы утешали апостолов по вознесении на небо их Учителя. О места, преисполненные тайн и откровений! Кто придет на вас и не вдохнет в себя струю иной жизни? В самой глубине юдоли, несколько севернее места побиения Стефана, выходит из земли четыреугольный фасад небольшого здания, напоминающего собою наши часовни, с большею посредине дверью готической архитектуры. Это священнейшее место погребения Божией Матери. К великому прискорбию моему, на тот раз дверь была заперта, а ключ от нее обыкновенно хранится в патриархии. Чтоб утешить меня, спутник описал мне подробно всю внутренность священного подземелья. Надобно было довольствоваться этим воображаемым видением.

   Фасад «Гробницы царей» возле Иерусалима

   Вход в погребальную пещеру Божией Матери в Гефсимании

   Возле самого почти входа в гробную пещеру Богоматери [14 - Арабы называют Богоматерь Святою Мариею (Ситти Мариам). Это же имя они придают и всей части Иосафатовой долины от гроба Богоматери до Силоамского источника.] есть дверь, вводящая в другую пещеру, о коей я не имел никакого понятия. Спутник сказал, что ее надобно видеть, и вскоре на его зов явился латинский монах с ключом в руке. Мы вошли в неправильную, довольно обширную пещеру. «По преданию латинскому, сказал вожатый, здесь молился Господь в ночь предания». – «То есть молился о Чаше, как мы говорим?» – «Да!» – «В пещере!» – «Они думают так». Еще раз: пещера! Для меня это было совершенною новостью. В пещере устроена церковь, украшенная несколькими иконами приличного месту содержания. Пещера соединялась некогда дверью с гробом Богоматери и, видимо, составляла некогда с нею одно целое. Подобно пещере «Пастырей» и это новое подземелье, вместо сосредоточения мысли, внесло в душу рассеянность. «Но где же спали, по их мнению, ученики?» – спросил я. «Должно быть, тут же» – отвечал он. Я осмотрел пещеру во всех ее протяжениях. Она не имела, по-видимому, пространства, означенного евангелистом. Но мысль, что тогда была ночь холодная до того, что во дворе первосвященника слуги грелись у огня, и что ученики не могли потому спать на открытом воздухе, побуждала меня не отвергать совершенно мнения латинов. «Впрочем для них довольно и того, – прибавил мой спутник, – что в их пещере могли укрываться и спать остальные восемь апостолов». Так, по-видимому, примиряется дело.
   Продолжая идти левою стороною Потока, по бывшему саду, мы вышли на узкую площадку, окруженную кучею камней, составлявших некогда здание легко угадываемого назначения. «Вот здесь, по мнению нашему, молился Господь, – сказал мне спутник, – а там на камнях спали ученики». Обозрев местность, с первого раза находишь вероятным такое мнение. Я постарался успокоить себя и восслал грешными устами молитву против страха смертного к скорбевшему здесь до смерти единому Бессмертному. Вместе с тем поскорбел и о том, что святейшее это место остается неогражденным, и чрез то подвергается нестерпимому поруганию мусульманских фанатиков (чтый да разумей!). Несколько ниже площадки выстроена продолговатым четыреугольником стена, ограждающая собою несколько старых маслин, в которых приятно воображать свидетельниц последней ночи, проведенной на земле Богочеловеком. Мы постучались в дверь загороди. Нам ее отворил преклонных лет монах католический, показавшийся мне как бы излишне суровым. Посмотрев на нас, он не сказал ни слова и пошел в свою убогую кущу, пристроенную к северному углу ограды. Мы же походили между сделанным его руками цветником, постояли в тени маслин, если и несовременных Евангелию, то, несомненно, родственных современным. Мне, впрочем, неприятно казалось, что почтенный отшельник бегает нас. Под предлогом жажды я упросил спутника зайти в келью его. Молчаливо он принял нас. Желая как-нибудь вступить с ним в сношение, я собрал в памяти кое-какие остатки прежнего небольшого ведения итальянского языка и попросил у него родным его словом воды. Лице его вдруг просияло. Он с радушием посадил нас, засуетился, засыпал нас вопросами, потом, провожая нас, нарвал нам цветов, и даже сорвал по веточке с заповедных деревьев, что считается обыкновенно знаком особенного внимания. Бедные люди! Они, напугавши Восток кознями той системы, которой служат, в свою очередь запуганы общим нерасположением к себе, которого не могут не чувствовать, и рады всякому привету… Возвращаясь на дорогу, мы вблизи упомянутой выше пещеры молитвенной видели закладываемое какое-то здание. Между каменщиками был виден и монах в коричневом платье, опоясанный веревкою и с шляпою на голове. Спутник не имел положительных сведений о том, что тут заводится.

   Вид на Иерусалим с Елеонской горы

   Мы начали подниматься на священную гору Вознесения. Стезя узкая, и для непривычных трудная, вела на нее. Кое-где при пути попадали нам деревья масличные, смоковные и терновные. В тени одного из последних стояли наши лошади, а проводник наш сидел на дереве и собирал ягоды, которыми немедленно поделился с нами. Поминутно оглядываясь на раскрывавшийся все более и более за юдолию Иерусалим, мы наконец достигли высшей точки горы. Против чаяния и желания, я там встретил деревню мусульманскую, малую и нечистую. На одном из дворов ее мы дожидались, пока принесут ключ от церкви. Хозяин дома, преклонных лет старик, старался выказать нам все знаки своего внимания и сам повел нас в церковь. Но вместо церкви мы вступили на осьмиугольный, значительной обширности двор, обнесенный высокою стеною. У каждой из восьми сторон сохранились основания стоявших тут некогда тройных колонн. На сих основаниях христиане различных вероисповеданий совершают Литургию в праздник Вознесения Господня. По середине осьмиугольной площади находится малая молельня магометанская, также осьмиугольная, с полумесяцем на куполе. Мы вошли в нее вслед за сторожем. Она была пуста и не украшена ничем, как и следовало ожидать от мусульманского храма. Но, изгоняя всякое изображение человеческое, магометанство не решилось коснуться следа пречистой стопы Иисусовой. Я не имел надлежащего понятия о сем отображении, несмотря на рассказы о нем стольких путешественников. Видев близ Рима мнимые следы апостола Петра, отпечатлевшиеся на мраморе, и зная хорошо, что то были впадины, где утверждалась стоявшая некогда на камне статуя божества или императора, я дерзнул подумать, что и на священнейшем Элеоне что-нибудь в подобном же роде. Между тем здесь я увидел совершенно иное. След стопы отпечатлелся на самой скале горы легко, но с удовлетворительною ясностию. Он не высечен, а вдавлен в камень. Случайность сходства тут, по крайней мере для меня, немыслима. Встретиться с этим дивным свидетельством богочеловечества Иисусова было поразительно. Тут требовалась пламенная молитва, но для молитвы не приискивалось вдруг ни своих, ни чужих слов. Человечество бедное, по вся дни окаеваемое, уничижаемое и жизнию и смертью, и наукой и невежеством, и самим человеком и всем, что его окружает! Отсюда ты вознесено превыше всего, что ведомо, и что недоступно твоему видению. Поклонись же Вечному, приявшему тебя в вечный и единобытный союз с Собою, и не падай так безумно, преступно с высоты, отселе тебе усвоенной! Мы точно поклонились телом и духом, лобызая устами и сердцем след Богочеловека. Свидетель наших ощущений, магометанин, чуть заметив, что мы настроены к молитве, вышел из мечети. «Он сделал нам вежливость» – заметил спутник. В своем храме он не мог позволить иноверной молитвы, но и не хотел отказать нам в ней.
   От места вознесения Господня мы поехали по хребту горы к северу на другую возвышенность ее полем ровным и возделанным. Заметив нас снизу, один негр стрелою полетел туда же и успел предварить нас там, предлагая свои услуги, совершенно ненужные. На этой другой возвышенности, теперь опустелой, мы нашли кучу камней, составлявших некогда здание и окружающих теперь площадку – вероятно, помост бывшей там церкви, из-под которого сквозь небольшое отверстие страшно зияла пустая цистерна, поразившая меня своею огромностью. Этот отрог горы Масличной называется теперь горою Галилейской, горою мужей Галилейских, горою Малой Галилеи, удерживая за собою во всяком случае имя Галилеи. Когда, кем и почему усвоилось ему это имя? Не желание ли только объяснить слова Евангелиста Матфея о повелении, данном Иисусом Христом ученикам идти в Галилею, и о действительном видении ими Его на горе, было причиною, что часть Масличной горы получала особенное имя горы Галилейской [15 - Впрочем, очень могло быть, что через эту возвышенность шла дорога в Галилею, и что на ней был в древности приют галилеянам, от коих она и имя получила.], так как гора, о которой упоминается в Евангелии от Матфея, есть, очевидно, та самая, о которой говорится в книге Деяний Апостольских, нарицаемая, Элеон, яже есть близь Иерусалима? Присовокупляя к этим соображениям сказание евангелиста Луки, что Господь перед вознесением своим извел учеников из Иерусалима вон до Вифании, следовательно, далее обеих возвышенностей горного хребта, мы приходим к заключению, что в древности вся гора, от потока Кедрского до лощины Вифанской, носила одно и единственное имя Масличной, на которой, несомненно, было Вознесение Господа, но в какой именно точке ее, этого с точностью определить нельзя. Чтобы согласить нынешнее предание о месте Вознесения Иисуса Христа, подтверждаемое следом пречистой стопы Его, со словами Евангелия – «до Вифании» – кажется, не остается ничего сделать, как назначить место Вифании гораздо выше по восточному склону Элеона, предположивши, что на месте нынешнего Эль-Азирье было в старину только кладбище Вифании Христовых времен, начинавшееся непосредственно за верхушкой горы или по крайней мере вблизи ее. Что кладбища всегда и были, и бывают в отдалении от жилых мест, в этом не может быть сомнения, а что на месте нынешней Вифании было прежде кладбище, об этом свидетельствует самый гроб Лазаря, находящийся теперь посередине ее.
   К сему гробу направили мы путь свой, проезжая горною тропою, которой столько раз приходил из Галилеи и возвращался в Галилею Божественный Учитель. Ею проходил многократно, конечно, и отрок Иисус с своими «родителями».
   В тихом раздумье возвращались мы к хижинам, окружающим место Вознесения. Поминутно взор устремлялся то направо, то налево, к несравненным картинам с одной стороны – Иерусалима, с другой – отдаленной долины Иордана, на которой в трубу можно было различить самые воды священной реки. Я поклонился ей – первой свидетельнице величайшей тайны триединства Божия, прообразу и первой купели воссоединяющего нас с Богом таинства, – и еще раз поскорбел, что лишен был возможности видеть край, где дух Предтечи как бы до сих пор еще витает. От деревни мы стали спускаться тропинкою по восточному склону горы, пока выехали на дорогу Вифанскую. Местность в первый раз показалась мне такой, какой я привык воображать ее. Несколько холмистая, оживленная зеленью садов и виноградников и обставленная кругом горами, она успокоительно действовала на сердце. Перед нами Вифания. Издали бросается в глаза небольшое четыреугольное отверстие, выходящее на единственную улицу селения в том месте его, где видится наибольшее число лучших его зданий, или старых и новых развалин, как приличнее назвать дома Вифании. Где, в котором из них, или на месте которого из них жили приснопамятные сестры Марфа и Мария, так ярко освещенные Евангелием в назидание всем ученицам Иисуса Христа? Напрасно было бы допрашивать о сем немое место и глухое предание. Мы остановились у самой пещеры Лазаря. Нам немедленно принесли несколько восковых свечек, и при свете их мы спустились вглубь могилы: там, среди мертвой тишины и гробовой сырости, я без труда представил себе поразительное событие. Лазаре гряди вон! Эти повелительные звуки творческого голоса слышались там вверху, а здесь совершалось неописанное чудо: мысль о том, как разлагающийся организм телесный вставал вдруг живым существом, наводила ужас на сердце, а присножеланный глас Друга-Воскресителя, преисполненный любви и милосердия, нес ему сладчайшую отраду, давая угадывать в себе божественное сочувствие и с его немощами! Я осмотрел пещеру. Она довольно глубока и тесна, но вместе с тем несоразмерно высока, когда-то была обделана изнутри камнем и, по-видимому, вмещала в себе малую церковь. Теперь трудно узнать что и как в ней было в старину. Мы вышли вон, держа в памяти, как выходил некогда Лазарь, обвитый и обвязанный, не столько идя, сколько влачась к Свету жизни. Поразительно величие чуда воскрешения Лазаря, мертвеца четверодневного, но не менее поразительно, как мог встать и выйти сам собою из глубокой и темной пещеры еле живой человек, связанный по рукам и по ногам, с завитым в плащ лицем. Но Зиждительная Воля влекла к себе воскрешенного, и Лазарь шел и явился в отверстии гроба! Невольно тут разделяешь ужас видящей это зрелище толпы.

   Дорога в Вифанию

   Отдохнув у пещеры, мы отправились к соседней мечети, желая разглядеть бывшую христианскую святыню, но дикий фанатизм какого-то нищего магометанина возбранил нам это. С высоты одной разваливающейся стены могли только взглянуть на ее небольшой двор и скрывавшийся в тени фасад, говоривший ясно о первоначальном назначении здания. Зато мне указали камень, где встречен был Господь плачущею сестрою умершего, и где Сам Он прослезился, послав слезою своею утешение всем скорбящим. Четвертое евангельское место в Вифании не было указано мне. Предание не отметило для потомства дома Симона прокаженного, где совершилась приснопамятная вечеря, прославившая благое усердие ученицы и обесславившая злое усердие ученика.

   Вифания

   Грустно простился я с Вифанией, не находя возможности веселиться там, где плакал Христос. При отъезде же нашем тот же фанатик-нищий протянул к нам руку за милостыней. На замечание наше, что он стыдился бы теперь смотреть в глаза нам, когда только что поднял на нас всю деревню своим криком, не позволяя нам смотреть на мечеть, он отвечал совершенно спокойно: «Того вам нельзя, а это можно». Обратный путь наш был уже не через вершину горы, а дорогою, идущею по южному ее склону, – несомненно, тою самою, которая была и во время Спасителя, потому что местность не позволяет иного пути. Тут, следовательно, где-то была иссохшая по слову Господнему смоковница. Тут Господь воссел на осля, и с царскими почестями провожден был народом до самого Иерусалима. Пред нами открылась глубокая долина, или рытвина Геенская, ужасная по своему имени и безотрадная по своему виду. По одну сторону ее возвышалась гора Злого совещания, а по другую – славная гора Сионская и вместе с нею Иерусалим, который как бы говорил мне: «Еще с вами мало есмь. Вмале, и к тому не видите Мене». Мне стало еще грустнее. Я не смел приложить к себе другой половины стиха: «И паки вмале и узрите Мя…» Кто знает будущее?
   Палимые солнцем, мы спешно спускались к потоку Кедрскому. Почти над самою окраиной его мы проехали по кладбищу еврейскому к гробницам, носящим имена Захарии [16 - Греческий Проскинитарий вместо Захарии имеет имя Исаии.] и Авессалома. Последняя своею странной фигурой обращает на себя невольно внимание каждого. На одну треть высоты своей она забросана камнями в укор памяти неблагодарного сына. Если памятник точно Авессаломов, то он дело рук Давида, заслуживающее если не почтительной, то снисходительной памяти. Памятников Давидова времени так мало, что если доказана будеть подлинность Авессаломовой гробницы, археология должна употребить все средства, чтобы спасти ее для отдаленнейшего потомства, возбранив невежеству всякие нападения на драгоценный остаток глубокой и поистине священной древности. У памятников сих мы спустились на мост, пересекающий поток, и, перешед его, стали подниматься к Сиону. Это также Страстный путь. Им вели Господа в ночь предания из Гефсиманского сада к первосвященнику Анне. Им же, конечно, апостолы, собравшиеся «богоначальным мановением» в Иерусалиме после многих лет проповеди, несли тело Богоматери с Сиона в Гефсиманию на погребение. Поравнявшись с углом городской стены, я внимательно рассматривал ее постройку, желая увидеть в ней что-нибудь, уцелевшее от времени Неемии. И точно, основные камни стены своим видом и огромностью заставляют думать о временах дохристианских. Спутник предлагал мне ехать берегом к Силоаму, и оттуда подняться к Сиону по Геенне, но было уже за полдень, я должен был спешить, и потому отказался видеть целебную «купель», превратившуюся теперь, как уверяют, в грязную лужу. Поднявшись на крутизну, мы ехали вдоль южной стены города, из-за которой виделся верх великой церкви Введения Божией Матери, обращенной в мечеть, известную под именем Ель-Акса. Она долго привлекала к себе мое внимание. Счастливые поколения будущие узрят, конечно, и ее славу. Наконец мы были на Сионе.

   Иосафатова долина и ложе Кедронского потока

   Гора Сион

   Сион и Псалтирь, Псалтирь и богослужение, – мы все в родстве с Сионом. Но не одна Псалтирь связала нас с ним. У нас с Сионом есть другой существенный и глубочайший союз жизни. От Сиона мы получили «хлеб небесный и чашу жизни». От Сиона мы приняли «Духа сыноположения, вопиющего в сердцах наших: Авва Отче». От Сиона «изыде закон», обнявший всю вселенную и связавший все человечество в единство царства Божия. От Сиона – благолепие красоты Его (Бога) разлилось живыми, светлыми и чистыми струями на весь обитаемый нами мир. Мы здесь познали Бога так, как не могла показать нам Его никакая наука, никакая самая усиленная подвижническая практика. О верный Сион (Ис. 1, 26), град Го спода, Сион Святого Исраилева (Ис. 60, 14)! Ужели это ты под ногами смиренных путников являешься такими смиренными и неблаголепными очертаниями земли засоренной, заброшенной, намеренно пренебреженной? Как бы исполняя заповедь священной песни: «Обыдите Сион и обымите его» – мы окружили гору с южной стороны и обняли взором все его невзрачные здания. В виду Сиона у ворот средневековой постройки мы спешились и немедленно очутились среди толпы детей, с криком сопровождавших нас внутрь ограды. Неприятно подействовала на меня эта встреча. Священнейшее место земли желалось увидеть и обозреть среди невозмутимой тишины мира внутреннего и внешнего. Мы введены были в комнату со сводом, поддерживаемым двумя колоннами, разделяющими ее по длине на две половины. Это все, что дозволено видеть христианину. С первого раза ясно становится, что комната эта есть только часть здания, уходящего за ее стены и перегородки. В южном углу ее есть спуск в подполье к мнимым или истинным гробам Давида и Соломона. Туда, разумеется, не было возможности проникнуть. Я хотел посмотреть сквозь заколоченную досками дверь в северной стене комнаты, выводящую, сколько можно судить, на открытый двор или задворье. Дети подняли крик. Особенно отличалась неистовством одна девочка десяти или двенадцати лет. Спутник мой с полным хладнокровием вступил с ними в разговор, «урезонивая» их. Но эта мера оказалась недействительною. Тогда он подошел к девочке и ласково сказал: «Зачем ты кричишь? Ты не знаешь, что когда кричишь, то лицо у тебя делается как у старухи». Между детьми раздался хохот. Крикунья покраснела и умолкла. За нею и другие все утихли. Однако же, когда я снова, и уже издали, стал смотреть сквозь щель двери, ее маленькие фанатики загородили собою. Таким образом, все, что приносит взору и сердцу христианскому нынешний Сион, есть одна пустая комната смешанного стиля византийско-готического – безмолвная указательница места, на котором совершились два самых важных для жизни нашей откровений Божиих. Отсюда, с этой исходной точки истории нашей церкви, Иерусалим представляется рубежом древнего мира. Его стена, по-видимому, так некстати рассекшая Сион на две части, кажется, поставлена нарочно служить ясным знамением сего раздела заветов. Поя мысленно восхитительные песни праздника Троицы, я носился воображением в оной горнице, а взором прощался с безотрадным зрелищем разрушения, пустоты, нечистоты и диковраждебной толпы водворившихся на Сионе. Бог спасет Сион… и любящие имя Его вселятся в нем (Пс. 68, 36–37). «Господи! Ужели они, эти нынешние населители Сиона, есть любяшие имя Твое» – спрашивал я, посылая последний вздох уже исчезавшему за соседним домом Сиону. Дом этот, с виду похожий на тюрьму и принадлежащий, как мне сказали, армянской общине Иерусалима, носит имя первосвященника, судившего Судию всяческих. С его памятным именем возвращается в душу ряд печальных представлений, неотразимо преследующих посетителя Иерусалима. А вот и он сам, город мира, уже века и тысячелетия не оправдывающий судьбами своими своего названия. Мы въехали в него воротами Сионскими, высокими и крепкими, как и все твердыни, сторожащие Иерусалим. Возвратились в гостиницу вчерашним путем, – единственным, на котором европеец может вздохнуть свободно.

   Сионские ворота Иерусалима

   Вид на Иерусалим из Иосафатовой долины

   Я нашел всех уже готовыми к отъезду. При вещах моих лежал мешок с подарками из Патриархии, заключавший в себе четки, крестики, иконы из перламутра и большое количество мыла. Внимание почтенного владыки-наместника тронуло меня. В то же время меня убедительно звали, хотя на минуту, в патриаршую типографию. Я и без приглашения желал видеть ее; там меня ожидал архиепископ Лиддский Гераси м, второй епитроп патриарший, урожденец Пелононеса. Он мне показал все, что было замечательного в заведении. Печатались современно и греческие и арабские книги. Во всем видна была деятельность, достойная высокой похвалы. Жаль, что срочный час не позволил мне войти в более подробное обследование отделения арабских книг. Я вынес с собою из типографии горячее чувство признательности блаженнейшему патриарху Кириллу за его просвященную ревность к делу Божию. Преосвященный Герасим дал мне на память прекрасно отпечатанную Толковую Псалтирь бывшего патриарха здешнего Анфима и Беседы святого Григория Паламы. Когда я вышел на улицу, общество наше уже шумно разбирало лошадей. Я поспешил взять напутственное благословение преосвященнейшего Мелетия, столько известного в России под именем «Святого Петра». Почтеннейший иерарх как бы забыл, что уже одарил меня богато, еще искал в убогой келье, чем бы благословить меня на дорогу, и кстати нашел на полке просфору. «Вас видели и не видели, – сказал он, провожая меня. – Надеюся, что еще будем видеться». Я внутренне пожелал, чтобы слова его сбылись, и просил его святых молитв. От него я зашел проститься с дряхлым старцем преосвященнейшим Агафангелом, которого нашел в церкви Святых Константина и Елены у вечерни. Крепко желал еще раз помолиться у Гроба Господнего, но, из боязни отстать от своего общества, не решился сделать это. Да проникается присно памятью его сердце мое, и да сделается оно само гробом Христовым, покоищем чистым и невозмутимым божественных даров!
   С трудом и в беспорядке пробирались мы по тесной улице, пока не выехали на площадку перед Вифлеемскими воротами. Здесь по возможности устроились, дохнули в последний раз освященным воздухом Иерусалима, перекрестились и выехали за ворота. Мною владело чувство довольства и радостной благодарности Богу, сподобившему меня видеть места, от ранней юности желанные, святочтимые и любимые. Но по мере того, как отдалялось от глаз светлое видение, в сердце закрадывалась тоска. Мне жаль было расстаться с Иерусалимом. Он вызывал во мне уже чувство родное. На минуту мне казалось даже, что там, за стенами его, я оставил и Иисуса Христа. Томительно прошло через сердце это неразумное представление. Уже мы миновали и магометанское кладбище, и древний водоем. Подробности города стали сливаться в один очерк стены, венчаемой кое-где выпуклыми возвышениями. Я не сводил глаз с зрелища, поистине ненаглядного, ожидая трепетно с каждым новым шагом лошади, что оно вдруг сокроется от меня. Но скрываться начало оно постепенно. Ближайшие неровности земли стали задвигать собою южную окрестность Святого Града, и вскоре на месте его представили взору одни свои голые очертания. На душе, сверх чаяния, стало легко. Я дерзнул припомнить при этом блаженных апостолов, возвращавшихся, по разлучении с Учителем, с горы Масличной с великою радостью (Лк. 24. 52), о чем я многократно думал и недоумевал. Хвала Ему, сияющему солнцем благодати своей на благия и злыя!
   Мы ехали дорогою, которою Богочеловек в прерадостный день воскресения шествовал с двумя учениками в Еммаус. Как не подумать, что это необычное и неожиданное, таинственное явление Его на пути в мир языков, во славе обоженного человечества, преднамеренно было устроено Им как утешение отдаленнейшим родам христианским, – как первый привет Его Европе, имевшей столько возлюбить Его, – как сладкий залог обручения Его с церковью языческой, дотоле не любимой, а отсели возлюбленной (Рим. 9. 25), дотоле пустой, отселе многочадной. В частности же для христолюбивых поклонников, встречаемых и провожаемых памятию сего явления, оно должно быть, с одной стороны, наставлением им, идущим во Иерусалим, чтобы они не искали там, подобно Мироносицам, живого с мертвыми, с другой – утешением им, отходящим из Иерусалима, ибо и в них от незримого, но несомненного присутствия Его сердце может гореть всякий раз, как они будут слышать слово Его во святом Евангелии и на пути своем к отдаленной отчизне. Было к вечеру, и день преклонялся, когда мы проехали мимо селения Галонье. И здесь ищут потерянного для географии Эммауса. Кажется, с большей вероятностью можно усматривать его здесь, нежели в абугошевой деревне. От последней нелегко было Клеопе и другому ученику дойти до Иерусалима в краткий срок обвечеревшего дня [17 - А до места Кубей-би, лежащего в стороне от дороги, которая в средние века вообще считалась за Еммаус, еще далее. Га (или Ка) ленье есть несомненно испорченное Co-lonia. По свидетельству Иосифа Флавия (О войне Иудейской. VII. 6. 6), Император Веспасиан поселил в Еммаусе восемь сот солдат, выслуживших свой срок. Вот о снование, на котором можно строить предположение о тожестве Галенье с Еммаусом.]; хотя, с другой стороны, от Галонье до Иерусалима расстояние менее означенного в Евангелии, т. е. не составит шестидесяти стадий. Вблизи одного колодца на открытом поле мы встретили наступающую ночь. Малый отдых продолжался до восхода луны. При ее мерцании мы отправились далее и, миновав Абугош с едва очертывавшеюся в сумерках церковию, вступили в грозное ущелие, столько страха наводившее прежде на поклонников, да и теперь еще не совсем безопасное. В распросах и рассказах о путешествии некоторых спутников на Иордан, а также и в поверке впечатлений иерусалимских, мы скоротали ночь. Часам к трем утра, в крайнем изнеможении добрались до Ремли.

   Среда, 25 сентября

   Восход другого светила прервал другой наш отдых. С силами разбитыми я еще раз сел на лошадь и опять не имел ни времени, ни благоприятных условий к тому, чтобы рассмотреть город, по крайней мере напечатлеть в памяти его общий очерк. Теплота дня и веселая местность мало-помалу оживили меня и заставили забыть бедственно проведенную ночь. Трехчасовой последний путь мой по Святой Земле совершен был под самыми благими впечатлениями. Прошедшее представлялось сладким сном, будущее – великолепным праздником. Завидев Иоппию, мы забыли и усталость, и смертельно томившую жажду, и понеслись к ней с быстротою, от которой я тысячекратно желал, но не мог или не умел отказаться. Самые радостные приветы посылались морю, когда оно показалось нам снова, после пятидневной разлуки.
   И было чем восторгнуться! За светлою синевою вод его мне зрелся уже лучезарный Египет.

 А. А.
 Декабрь, 1857 г.
 Ликодим.



   Приложения


   От Босфора до Яффы (Брату)

   Верный своему обещанию писать вам «с дороги», спешу выполнить данное слово. Не надеюсь сообщить ни новое что-нибудь, ни сколько-нибудь занимательное; но, полагая, что всякое летучее слово путешествующего имеет некоторое значение в глазах сидящего дома, решаюсь представить последнему род дневника из двенадцатидневного пребывания своего на пути от Босфора до Яффы.

   Константинополь, 25 сентября 1868 г.

   Последний день пребывания моего в Цареграде. Могу сказать, что уже и последний час. По возможности исполнил долг, лежащий на всяком русском, посещающем Константинополь. Видел Святую Софию снаружи и изнутри (с хор), и перестрадал сердцем за весь тревожный период ее христианского существования. Был во Влахерне и слышал там, что есть намерение строить на месте бывшего великого храма Богоматери новую церковь. При этом позволил себе не усомниться, что и русская лепта примет свою долю участия в деле, столько близком России, по воспоминаниям ее давно минувшего былого. Ходил и к Живоносному источику, за стенами старого города к юго-западу, и умывался его целебною водою. Прекрасное место, осененное целою рощею кипарисов и других деревьев, напоминавшее мне наши родные дубравы. Посетил с десяток [18 - Св. Ирины, Свв. Сериия и Вакха (Малая Святая София), Студийский монастырь (Ахор-джами), Вседержителя (Килисе-джами), Всевидца (Παντεπόπτου), Спаса на селе (Кахрие-джами), Всеблаженной (Фетье – джами), Пречистой, Приглядной или Загляденной (Περιβλέπτου), Св. Екатерины (или Феодора Тирона), а по мнению европейцев-исследователей: Богородицы, Св. Феодосии (Гюль-джами) и две-три безыменных. При обозрении всех их я пользовался обязательным руководством вашего неутомимого исследователя древностей, достопочтеннейшего о. архимандрита нашей константинопольской церкви Леонида, приготовившего к печати целое сочинение о сказанных церквах с рисунками.] древних церквей Византии, обращенных теперь в мечети, из коих две имеют в себе еще мозаические иконы. Грустное и умилительное зрелище! Видел убогую и печальную, и даже как бы страшную Вселенскую патриархию, и те заколоченные ворота ее, перед которыми был повешен патриарх Григорий V. Принял благословение преемника и соименника его, ныне занимающего вселенский престол. Спускался в великую систерну, называемую турками Тысяча одна колонна, и жалел, что сырость места не позволила мне списать множество древних монограмм, начерченных на колоннах, и, по-видимому, означающих имя трудившегося мастера. Был в оттоманском музее чучел и бранных доспехов, где есть несколько камней и кирпичей с византийскими надписями. Прошелся по древнему Ристалищу с двумя обелисками и пресловутым дельфийским треножником в виде трех, свивщихся столбом змей. Что еще? Вдобавок видел (издали) 15–20 дворцов султанских, между коими есть превосходящие красотою все, что мне до сих пор удавалось видеть в этом роде. Один из них вот и еще мне виден несколько в глубине перспективы Босфора. До глаза доносится ослепительный луч кровли нового хрустального дворца. Старой Византии и во сне не грезилось, конечно, подобное великолепие. Но и то надобно сказать, что ей в самые тяжкие болезненные сны никогда бы не приснился на Константиновом троне Абдул-Азис! В четыре часа должен был отправиться наш «Аскольд». Ровно в четыре он снялся с якоря, но около получаса еще ходил взад и вперед по пристани, ожидая, как говорили, почты и давая нам случай ещё раз с разных точек насмотреться на необъятный город, город в преимущественном смысле, как до сих пор еще греки называют свою бывшую столицу. Наконец мы идем вперед невозвратно. Огибаем Дворцовый мыс (Серай-бурну), за которым мало-помалу скрывается «он-пол» (Пера) города, сперва мост, потом галатская башня, затем русский дворец (Московсерай), а наконец и вся Галата и весь Босфор. Остаются для взора древний Хрисополь (Скутари) и древнейший Халкидон (Кади-кей), горевшие на тот раз в тысячах огней под лучами заходящего солнца. Поравнялись со Святой Софиею. Прощай и спи до радостного утра! Плывем вдоль стены Константиноноля. Вот место, на котором третьего дня бросил в нашу лодку камнем с берега молодой поляк, одетый казаком и состоящий на службе у «турского цесаржа», когда мы возвращались из студийского монастыря. Когда турки перестали кидать камнями в христиан, то начали делать это христиане! Вот предполагаемый дворец Буколеон, вот пристань Катерга, вот, наконец, и Семибашенный замок, в который еще не так давно отживающая и здесь свой век татарщина садила послов Европы. Это крайняя южная точка Константинополя. По левую сторону парохода последнею точкою земли была почти уже не различавшаяся группа Принцевых островов; их также насчитывается семь. Таинственная цифра была моим последним впечатлением на нынешний прощальный день. Загадать разве на прощание Стамбулу еще семь царствований? Нет, много. Или семь лет? Конечно не я скажу: мало.

   Вид Босфора недалеко от Константинополя

   Эллиспонт, 26 сентября

   «Путь, иже есть в Иерусалим. От Царяграда по лукоморию идти 300 верст до великого моря. До Петалы острова 100 верст… от Петалы до Калиполя 100 верст… от Калиполя 50 верст до Авида града… а оттуду до Криты 20 верст… а от Криты до Тенеда острова 30 верст». Так считал в свое время наш первопаломник Даниил. Петалою, очевидно, в его время называлась группа островов, идущих в море от полуострова кизического в виде подковы, а по-гречески Петало, из коих наибольший зовется теперь Мармара, давший, уже в позднейшее, конечно, время, свое имя всему Передпонтию (Пропонтиде). Счет у паломника верен. От Константинополя до Мармара считается с небольшим 60 миль, т. е. около 105 теперешних наших верст. Все это пространство мы проплыли ночью. Когда я утром вышел наверх, то даниилова Петала была уже далеко за нами и почти сливалась с кизическим берегом. Мы оканчивали вторую сотню верст, т. е. подходили к Каллиполю. Провели ночь холодную. Над всей палубой растянут был полотняный навес, что, без сомнения, немало бедных людей предохранило от простуды. Но чуть взошло солнце, вдруг все потеплело и повеселело. Минули Каллиполь с правой и Лампсак с левой стороны пролива. О последнем паломник наш не упоминает. Столько пригодное и полезное поклоннику указание придорожней святыни любознательный мних и игумен начал с города Авида, против которого, по его сказанию, «лежит святый Еуфимей Новый». Но он мог бы начать еще с Халкидона, где был гроб святой мученицы Евфимии. Если слово «лежит» принять в более широком смысле, а именно – «пострадал» или «успокоился», то к имени всехвальной мученицы мы присоединим еще имена двух епископов халкидонских, Никиты и Козьмы, и одного мученика Секутора (13 апреля), принадлежащего также Халкидону. Затем город Ираклия даст нам для памяти имена своих мучеников: Феликса и Януария (7 января), Каста, Виктора, Ирина (1 апреля), м учениц Севастианы (16 сентября) и Гликерии (13 мая), и 40 девственниц с учителем их Аммуном (1 сентября). В Кизике страдали известные девяточисленные мученики (29 апреля) и святая мученица Трифена (31 января), а равно прославился исповедничеством и страданием и епископ места Эмиллиан (8 августа). Оба города до сих пор остаются митрополиями соименных им епархий Константинопольского патриархата, стоящих в ряду одна третьею, а другая четвертою, одна на северном, другая на южном берегу Мармарного моря и Дарданельского пролива. Впрочем, на острове Мармара есть особая епархия, называемая Приконисскою, по древнему имени острова. Она занимает одно из последних мест в числе восьмидесяти пяти митрополий патриархата. Каллиполь, который мы только что минули, образует особую епископию под ведомством ираклийского митрополита. Теперь таких епископий три, а когда-то было пятнадцать, и называлась она громким именем Европейской, а иногда скромнее – Фракийской. Кизическая же называлась Эллиспонтской и имела под собою двенадцать епископий, в числе их и одну, называвшуюся Свято-Корнилиевой, или по древнему – Скепсийской. В городе этого имени окончил дни свои св. Корнилий Сотник. Напрасно ищут теперь места его. Полагают, что оно было на знаменитой горе Иде. Лампсак (утопающий в зелени и похожий на несколько скученных мыз) также состоял в числе эллиспонтских епископий и славен своим святым епископом Парфением (7 февраля), и другим епископом Евсхимоном (14 марта), и мучеником Петром (18 мая). Вообще же к области Эллиспонта принадлежат еще следующие (мне известные) имена святых: Кирина, Прима и Феогена мучеников (1 января), Менигна (Menignus Fullo?) мученика (15 марта), Вассы мученицы (21 августа) и столько известных отшельников Аврамия и племянницы его Марии… Итак, пока доедешь до града Авида и до св. Евфимия Нового, есть о чем благоговейно припомнить и к кому отнестись со словом молитвы.
   Пароход стоит в Чанак-Кале – то, что у нас называется «Дарданеллами». Городок с виду кажется непривлекательным и, видимо, недавнего происхождения. К пароходу подплывают лодки с провизией и местными изделиями, между коими первое место занимают кувшины, напоминающие собою фигуру журавля, из местной глины с земным муравленьем и сусальным золотом, нередко заносимые и к нам в Россию поклонниками, здесь же на Востоке известные под именем чанак, конечно, от места производства их. В Чанак-Кале нет ничего, на чем бы могло остановиться религиозное чувство. Паломник-путеводитель даже и не знал о нем. Пользуюсь этим случаем и дам отчет о Дардане и Элле, именами коих история и география почтила пролив. Дардан был первый (из известных) царь соседнего поморья азиатской стороны. Говорят, что он выстроил и знаменитую Трою. Владения его, верно, были очень обширны и простирались за пролив до высоких «Розовидных» гор (Родопи), отчего вся та часть Фракии долго называлась Дарданией. Что же касается до Эллы, то это была дочь Фивского царя Афаманта [19 - Афамант царствовал в Биотии. Там есть и Фивы (седмивратные). Конечно, все происшествие могло случиться и там. Но вероятнее, что Афамант царствовал тут поблизости на Фивском поле, известном в древности и прилежавшем Адрамитскому заливу.]. Осужденная отцом своим вместе с братом Фриксом, по наговору мачехи, на смерть, она бежала «за море». По повелению «отца жизни» (Ζευς πατηρ=Jupiter), беглецов подхватил златорунный баран и понес по водам в отдаленную Колхиду. Элла упала в воду и потонула здесь в проливе, или, что то же, море, понте. Отчего и вышел Эллиспонт. Совещусь сказать, а право, при имени «баран», мне неотступно припоминается Байрон, который также здесь переплывал пролив, сочиняя свою известную «Абидосскую (до Авида града) невесту». Греки того времени также считали его златорунным, он также имел полное желание спасти от истребления Эллу или Элладу. Даже Зевес тогдашнего политического Олимпа помогал как будто спасаться беглянке от Афаманта (оттомана). Игра звуков, конечно; но к чему же и привесть может баснословие древности, как не к игре? Аккуратный Dictionnaire [20 - Dictionnaire universel d’histoire et de gé ographie par M. N. Bouillet.], которым я пользуюсь, насчитал 824 крепостных орудия, защищающие с обеих сторон пролив. И, несмотря на то, прибавляет книга, английская эскадра два раза прорвалась через него в 1807 году. Куда заносит людей (большею частию соседей) желание истреблять друг друга! Тут, на правом берегу, дрались когда-то афиняне со спартанцами. Не нашли места у себя дома! В Фарсале дерутся Цезарь с Помпеем! В Анкире – Тамерлан с Баязидом! В Полтаве… в Требии… в Ватерлоо! Но оставим дела важные и притом давно минувшие. Плывем далее. На палубу выходит снизу паша, отправляющийся на губернаторство в X. Наш пароход везет его до Александретты. Многолюдная прислуга окружает сановника. Сперва мне казалось, что она не смеет и смотреть на него от безмерной разницы между его и своим положением. При каждом вопросе его, отвечающий встает и делает рукою знак почтения. Так было еще сегодня утром. Удивился потому я немало, когда увидел теперь, что паша от нечего делать уселся играть в шашки с своим черным слугою. Добрый и почтенный старик знает по-гречески, и в разговоре с одним духовным лицом употребил даже выражение: «вашими молитвами». На русской территории турок и грек говорят друг другу такие вежливости! Как переменились «времена и нравы»! А ведь можно бы еще как будто слышать на берегах соседнего Граника остервенелый бой Александра с Дарием и Лукулла с Митридатом, на чужой земле догрызающих друг друга! Выходим в «Великое море», начинается волнение, а с ним и кружение головы. Оттого и мысли возвращаются те же. Берега все более и более расходятся. «На лево в Иерусалим, а на десно ко святей горе и к Селуню и к Риму». Смотрю «на десно» и ищу на море Афона. Бывальцы говорили, что при выходе из пролива сейчас же покажется Святая Гора, точно верхушка сахарной головы, выникающая из моря. Напрасное усилие. Не видно ничего. Надобно выплыть в тот день года, и в тот час дня, когда солнце садится прямо за Афонским полуостровом. Впрочем, и мало вдали видится свободного моря. Острова Лимно и Имвро перегораживают дорогу зрению, и представляется, что мы все еще плывем по проливу, только несравненно более широкому. Наконец вошли действительно в пролив, между материком с левой и островом Тенедо с правой стороны. Остров этот мал, невысок, безлесен, вообще невзрачен. Таким же представляется и одноименный ему город с крепостию. Пароходы не останавливаются у города, и потому мы походили по нему только с помощию трубы. В течение суток мы совершили 300 верст. Довольно. Пора и отдохнуть.
   Читаю сообщаемое Jtinerair’ом [21 - Itinéraire de l’Orient. par A. Ioanne et Isambert.] о Тенедо. Довольно подробно и отчетливо все сказано. Разумеется, сказания о святом Авудиме у француза не отыщешь. А распросить о нем подробнее было не у кого. И относительно церковного управления острова я также ничего не узнал. За обедом (5 часов) нам сообщили печальную весть о крушении фрегата «Александр Невский». В разговорах о несчастиях вольных и невольных, мне пришлось в первый раз услышать об одном обстоятельстве, которого я доселе совершенно не знал, а именно, что будто бы когда-то не так давно, и где-то не очень далеко замерз целый русский батальон пехоты, весь до одного человека, оттого, что лишний час времени простоял на морозе, в ожидании какой-то церковной церемонии. Весь… мне кажется, уже чересчур много. Опять сидим наверху. Паша тянет кальян. Юноша направляет свое стеклышко все в ту же сторону и на то же лицо. Дети гоняются друг за другом по палубе, падают, ревут. Троянские горы все еще перед глазами. Давно миновали мы и город с запоздалым именем Трои, т. е. Александрию-Трою или Троаду книги Деяний Апостольских, заложенную Александром Великим, в том, вероятно, предположении, что знаменитая и многопетая «троянская столица» была на том самом месте, тогда как по изысканиям оказывается, что пресловутый Илион находился глубже в материк верст на двадцать пять от сей восемнадцатой Александрии, прославившейся паче всех своих соименниц, исключая великой Александрии египетской. Что сказать вам? Нет возможности смотреть на такие приснопамятные места и не увлечься воображением в давно отживший мир. Ведь это она – Троянская война – со всеми ее сказками и присказками, малейшею былью и несоразмерными небылицами происходила когда-то тут, волновала собою современный мир и перешла потом в наследство отдаленнейшим родам. Стараюсь, но напрасно, отгребаться от наплыва навязчивых воспоминаний, вызываемых именем Трои, но не к Трое относящихся, не к Приаму и Агамемнону, и не к деревянному коню, а к одному большому, старому деревянному дому, стоявшему когда-то на высоком берегу большой реки, в котором память ясно различает 60–70 юных ратаев науки, готовых также при первой возможности выскочить из своей засады, как из троянского коня, но терпеливо сидящих за книгами и тетрадями, и слушающих лекцию о Троянской войне, о Парисе и Елене (вкратце), о Гомере (пространно), об Афине-Палладе (почти ничего) и о любезных Гекторе и Ахиллесе, в которых каждый склонен признать или себя, или своего «дружка», или хотя соседа по скамейке… Прощай, золотая Троя снежных полей и невозвратимых дней! От Трои перехожу к апостольской Троаде. В первый раз мы выходим на след «апостола языков». Он был, правда, и выше, проходил, как сказано, Мусию, т. е. эллиспонтскую область; но мы не знаем, где в ней был и где не был. Сошел, говорится, наконец в Троаду. Здесь он увидел во сне какого-то македонца, который просил его придти в Македонию и помочь им. Может быть, то был сам основатель города, когда-то поклонившийся в Иерусалиме истинному Богу и пожелавший хотя по смерти истинного добра своей Македонии. Апостол признал свой сон откровением Божиим и немедленно отправился отсюда в Македонию. Это была первая колония христианства в Европе, по крайней мере – первая известная нам. Пусть бы в самом деле это был дух его, разнесшего свое «эллинское» идолослужение по Азии, раскаявшийся в причиненном им зле и взыскавший Христа! Во второй раз апостол посетил Троаду, возвращаясь из Македонии. В это время произошел известный случай с Евтихом. В Троаде мы знакомимся, хотя в кратких чертах, с совершением божественной литургии в самые первые времена церкви нашей. И день воскресный, и горница со свещами многими, и слово, простертое до полунощи, и фелонь, и книги паче же кожаные. Все это связано с заветным и без того именем Трои. Христианский преподаватель эллинского баснословия пусть не забывает на уроках своих сего исторического соотношения Трои с церковию и Омира с Павлом. Кроме апостола, стяжавшего всемирное гражданство, проходя мимо Троады, поклонник пусть припомнит и троадского гражданина Карпа, у которого оставался фелонь апостольский, и который сам был апостолом и первым епископом македонской Веррии (Вереи?). Паломник наш, назвав Троаду городом «великим» и «бывшим», упомянул и о проповеди апостола в нем. Если я что-нибудь сказал больше сего, то радуюсь тому. Следующий за мною поклонник пусть дополнит нас обоих.
   Сумерки. Остановились на мал час перед какими-то Макаронами, о которых я ничего до тех пор не слыхал и теперь не могу найти на двух моих картах. Прежде пароходы наши приставали к городу Митилину на острове того же имени. Но после недавнего землетрясения, разрушившего совсем город, мы оставили эту «скалу» (лестницу), как говорят здешние моряки. Оставленный остров высится по правую сторону парохода и почти не различается глазом. Мы еще раз находимся в проливе. «От Тенеда острова до Металина острова 100 верст» – говорит паломник. И больше, и меньше, смотря по тому, откуда вести счет и где его окончить. Чуть не всю эту ночь мы будем идти возле Митилины. Так она велика. По общему отзыву, это самый прекрасный из всех островов Архипелага. Два внутренние обширные залива придают ему особенный характер. Смотря на карту острова, невольно думаешь, что это кратер бывшего когда-то в незапамятные времена вулкана. Его нередко повторяющиеся, страшные судороги подтверждают эту мысль. Остров прежде назывался Лезв (Лесбосъ), и в наиболее цветущее время свое принадлежал к Эолийскому союзу, заселившему своими городами противолежащий берег Малой Азии. И здесь останавливался святой апостол Павел на пути своем из Малой Азии в Палестину. Остров процветал не только произведениями земли, но и христианством, как везде на востоке имевшим и своих исповедников. Из епископов его причисляются к святым Георгий (7 апреля) и Иоанн (20 апреля). Известны пять девиц-мучениц лезвийских (5 апреля) и преподобная Феоктиста лезвийская (9 ноября). Когда-то митрополия митилинская занимала сорок девятое место в ряду прочих и имела под собою пять епископий (в числе их и тенедскую). В другом расписании она уже значилась одиннадцатою в числе архиепископий, и кафедрою ей указывается не Митилина, а Мифилена. Теперь епархия митилинская возвышена на тридцатую степень. Нынешний митрополит Мефодий недавно рукоположен из великих протосингелов патриарха вселенского.
   Пароход идет вперед, а мы отправляемся пить чай. Уверяют, что завтра еще до солнца будем в Смирне и простоим там до полудня субботы. Рассказывают про некоего жителя Смирны, такого редкого русофила, что стоит видеть его. И чего-чего не говорят еще про Смирну и про дела ее! Увидим, когда будем на месте. Чтобы во дни наши порядочно воспитанная христианка, жена и мать двух-трех детей, пленившись наружностию мусульманина, не только решилась уйти к нему, не только приняла магометанство, но еще и рассказывала о явлении ей Магомета, этому решительно нельзя поверить. А тут дело идет не о христианке только, а еще и… но, право, тяжело договаривать. Еще раз выхожу наверх. Ночь теплая. Полотняной кровли нет. Из-за гор пергамских всходит луна и бросает слабый свет свой на противолежащий Лезв. Имя Пергама уносит мысль в тайны Апокалипсиса. Мы проходим область приснопамятных христианству седми церквей. Одну из них увидим завтра. В Пергаме жил и пострадал епископ тамошний святой Антипа, к которому с такою верою прибегают одержимые зубным недугом (11 апреля). Ему же принадлежит мученик Марциал с сорокачетырьмя другими (13 апреля), и святой Карп, епископ соседней Фиатирской церкви, с Папилою, Агафодором и Агафоникой (13 октября). Пергамская кафедра рано вошла в ряд епископий Асийской (Ефесской) митрополии. Теперь город Бергамо принадлежит к смирнской епархии. Уходя спать, я еще посылал незримому городу самое нелестное спасибо за его «пергамент», сохранивший до нашего времени столько драгоценных памятников умственной жизни бесследно исчезающего смертного рода нашего. Памятна мне та минута умиления, когда я в первый раз увидел «кожаную книгу», о которой знал до тех пор только по слуху и по описанию. Смотря на нее, я еще не смел назвать ее тогда пергаментной, от великого уважения к невиданному пергаменту.

   Ефес, 27 сентября

   На восходе солнца «Аскольд» бросил якорь перед Смирной. Поспешил встать и выйти наверх, чтобы полюбоваться славным городом. Волхвы принесли Младенцу-Богу смирну. Великий праздник знаменовался в родном храме курением смирны. С детства, потому, привык слух к благоуханному имени, говорившему ему не только о празднике, но и о самом Вифлееме. Чего-то, не похожего на будни, я ожидал и от нынешнего дня. Смирна не поражает собою, как Константинополь. Это большой, густо застроенный и широко раскинувшийся по берегу, город, поднимающийся задними кварталами своими к сухому и голому холму, увенчанному на вершине развалинами бывшей крепости. Поверх домов, по обычаю, возвышается множество тонких минаретов. Но есть и колокольни. Одна (соборная) так высока, что напоминает собою наши русские. Видится несколько высоких изящной фигуры куполов, с крестом наверху, чего в Цареграде не увидишь. Справедливо говорят, что Смирна есть первый из христианских городов Турции. Получаем «практику», т. е. дозволение свободного съезда на берег. На пароход устремляются, точно хищные птицы на добычу, лодочники, пихая друг друга, крича, и ссорясь, и ловя пассажиров. Зрелище хотя и не новое уже, но все же напрашивающееся на слово о себе. Начальством объявляется, кому ведать следует, что пароход простоит на месте завтра до двенадцати часов дня. Как скоротать такое длинное время? Для осмотра Смирны и с крепостию довольно, говорят, трех-четырех часов. Является сильное желание воспользоваться нынешним днем и съездить по железной дороге в древний Ефес. Прежде я распрашивал кой-кого о дороге туда, но ответы получал неясные. Видно было, что спрашиваемый не бывал сам в Ефесе. Осталось верного в памяти только то, что от Смирны до Ефеса три часа парового пути. С тремя часами туда, тремя обратно и тремя, проведенными на месте, можно как-нибудь изворотиться в течение дня, думал я, и решился немедля отправиться на берег и оттуда на железную дорогу. Нанимаем лодку. Подвертывается какой-то русский лодочник, и убеждает a honesto оказать предпочтение своему перед чужими. Едем со своим. На берегу у нас (числом двоих) спросили паспорта. Взглянув на них и на нас, какой-то писец объявил нам, что мы свободны идти в город, и что паспорта он удержал у себя и отдаст нам тогда, когда мы будем возвращаться на пароход. Такой строгой меры, как говорят, прежде не было. Мы подчинились ей, хотя не без страха и жаления оставили свои документы в руках Бог знает кого. Тот же лодочник отвез нас к месту набережной, называемому пунта (punctum). Оно находится в восточной оконечности города. Свой содрал вчетверо дороже, чем следовало, т. е. вместо пяти двадцать пиастров (левов – тоже). Мы боялись, что здесь опять кто-нибудь потребует паспорты наши, и выйдет история. Но обошлось все благополучно. От места высадки нашей до зданий железной дороги будет с небольшим полверсты. Надобно знать, что от Смирны идут две железных дороги, одна в Магнисию (Маниса), другая в Айдин. Ефес лежит на андинской дороге. Не медля ни минуты, мы отправились собирать сведения о том, как и что. Оказалось, что почтовый поезд ушел уже давно, а другой такой же пойдет из Смирны уже завтра утром; но к утешению (ох!) нашему оставался еще поезд «извозный», который должен был отправиться в семь часов с четвертью. На счет же возвращения в Смирну нам сказали, что можно прибыть обратно или завтра с почтовым поездом, в половине второго часа пополудни, или сегодня вечером с извозным поездом. Но в этом последнем случае нельзя уже расчитывать на какое-нибудь класное место в вагоне, а придется ехать на платформе. Мы не побрезговали ничем, лишь бы увидеть Ефес. Сверили часы и пошли дожидаться указанного времени. Говорить ли о встрече с упомянутым вчера руссофилом, которому трудно приискать похвалу, достойную его беспримерной и совершенно бескорыстной (даже положительно накладной) услужливости? С первого рукопожатия мы были уже свои друг другу. Вводя нас в свой дом, почтенный человек сказал торжественным тоном: «Здесь Россия; тут ваш дом, а это ваша семья!» Все это он проговорил русским языком, которому выучился кое-как сам один дома с пособием русских книг. Вскоре мы уверились, что геркулесовским подвигом добытая русская речь исходила из сердца истинного патриота русского, на диво всем никогда и не бывавшего в России, ни с какой стороны не породнившегося с нею и не имеющего никаких (в роде торговых) сношений с нею. Одно восторженное увлечение величием и славою России, и ничего более! Это остаток тех греков екатерининских времен, которые готовы были пострадать как мученики за русское имя.

   Смирна. Вид города и залива

   В 9 часов мы были уже в вокзале железной дороги. Взяли себе билеты до Айя-солук, вперед и обратно, и снова получили самое положительное заверение, что в шесть с половиной или много в семь часов вечера будем опять в Смирне. Достаточно было одного легкого намека «соотечественнику», чтобы он, бросив все дела свои и не уведомив ни словом свое семейство, сел вместе с нами в вагон и покатился туда же, куда и мы. Всех остановок от Смирны до Айдина восемь или десять, не припомню хорошо. Мы должны были выйти на шестой станции. Переезд наш до нее длился три часа с небольшим. От самой Смирны полотно дороги все идет незаметно поднимаясь. Рельсов положена одна пара. На средине всего пути поезда передний и обратный сжидаются и разминуются. На второй станции поезд забрал с собою человек десять рабочих. Стало известно, что сегодня утром произошло какое-то маленькое несчастие на дороге поблизости Айдина. Не понравилось нам это, но что было делать? Пронеслись через искусственный рассек горы. Думалось, что от страшного сотрясения громадины скалы ринутся одна на другую и раздавят вагон как яичную скорлупу. Едем постоянно долинами, следуя направлению их. Кругом видятся горы. Сел и даже малых хуторов не заметно нигде по сторонам. Палящий зной умеряется несколько образующимся от движения поезда ветерком. Полдень. Остается нам уже один только переезд. Впереди стелется поле, и на нем виден высокий холм с стенами старой крепости. Говорят, что он принадлежит уже Ефесу. Сперва он виделся по левую сторону дороги, а потом перешел на правую. Мы поравнялись с ним, минули его и сейчас же остановились перед навесом станционного дома. Мы вышли из вагона, а поезд помчался далее. Достигли, таким образом, благополучно места, куда стремились с таким нетерпением. На вопрос наш, сколько часов мы тут имеем в своем распоряжении, другими словами: когда мы должны тут ожидать обратного поезда, нам ответили рассеянно: «Три… четыре… имеете время осмотреть все». Не понравилась нам такая речь. Спутник пристал к непрошенному дипломату, требуя от него ясного и точного извещения о часе и времени прихода поезда. Ответ был, к удивлению, не лучше прежнего: «Не все ли вам равно, если часом ранее или позже вы будете в Смирне?» Так сказали нам. «Да в том-то и все дело, что будем ли сегодня в Смирне, – спросил наконец запальчиво наш предстатель. – Они люди чужие и вверились мне, а я вам. Знаете ли вы это?» – «Успокойтесь, – еще раз ответили нам, – единственная невозможная вещь на свете, чтобы вы не возвратились в Смирну». Такое заверение, похожее на клятву, действительно успокоило нас. Мы сели на лавки и стали всматриваться в окружавшие нас предметы. Станция выстроена совершенно в пустом месте, состоит из двух домов и имеет вид еще незаконченный. При ней есть локанда и кофейня. Нас приглашали воспользоваться услугами той и другой, но мы спешили видеть Ефес и отказались от всего. Локандиер однако же не потерял от того духа и собрался с своими маслинами и арбузами, селедкой и виноградом (сегодня постный день) идти следом за нами. В ожидании лошадей прячемся в тени навеса от жгучих и ослепляющих лучей солнца. Впереди, т. е. к югу от станции, с востока на запад тянется ряд столбов, принадлежавших некогда водопроводу. Они все составлены из больших четыреугольных кусков белого мрамора, взятых из прежде существовавших зданий. Там и сям попадаются между камнями и покрытые древними (греческими) надписями. Соединявшие их вверху арки не существуют более. При виде этой, так сказать, предисловной древности Ефеса, воображение окриляется и душа радуется, а чей-то невпопадный со стороны отзыв о железнодорожном управлении, в том смысле, что на его слова и обещания полагаться не следует, заносит в сердце беспокойство. Едем три всадника. Впереди скородит местный чичероне Николи или, с полным титулом, барба Николи (дядя Николай). Сзади весело подпрыгивает молодой харчевник (тоже грек) с арбузами и проч. Поравнялись с беднейшею деревушкой Айя-солук. Население ее смешанное, христиано-магометанское. Христианских семейств около двадцати. Говорят все по-турецки; ни церкви, ни священника у них нет. Последний приезжает иногда к ним откуда-то по соседству для исправления треб. Мы оставили селение влево и стали подниматься прямо, на оный холм с крепостию, который ученый спутник наш почтил именем Акрополя по сходству его с знаменитым Акрополем афинским. На скате холма с южной его стороны высятся особняком развалины какого-то большого здания, как бы дворца, кладенного из тесаных кусков синеватого мрамора. Большая и изящная дверь в виде триумфальной арки вводит в развалины. На своде ее чуть заметны очертания икон. Провожатый назвал бывшее здание храмом апостолов. Взбираемся на высшую точку огромной массы мусора и видим перед собою четыреугольную продолговатую яму, уставленную тремя рядами мраморных колонн, по четыре в каждом. Ее назвали церковию Святого Богослова (Иоанна). К западной окраине ямы пристроен убогий алтарь, т. е. нечто вроде престола, сложенного без цемента из обломков развалившегося здания, ничем не прикрытый и не защищенный. На камнях его видны в одном месте начало латинской надписи IMP (erator…), в другом конец греческой…ΛΟΥ†. Кто в состоянии определить значение всех этих развалин? Приятно бы думать, конечно, что здесь была церковь во имя возлюбленного ученика Христова, и что церковь была над могилою апостола. Может быть, между археологами это уже считается положительным, да только мне неизвестно. Яма, однако же, более дает видеть в себе цистерну, нежели церковь. Может быть, она была под церковию. Спустившись обратно через те же ворота на подгорье «Акрополя», мы рассудили, что если поедем вверх осматривать его, то потеряем целый час времени, нужного для обозрения собственно Ефеса, а приобретем весьма мало, потому что ничего особенно замечательного там нет, и вся крепость – сравнительно недавнего времени, может быть, даже турецкого. Бывший в руках наших Itinéraire советует взобраться на гору Coressus, и оттуда оглядеть все местоположение древнего Ефеса, для объезда которого требуется, по его уверению, четыре часа времени. Добрый совет. Но чтобы взобраться на Коресс, нужно сперва отыскать его, ибо теперь этим именем никто ничего тут не называет. А кроме того, чтобы добраться до рекомендуемого наблюдательного пункта, может быть, понадобится употребить еще другие четыре часа. Удовольствовавшись ласкательною мыслию, что мы стоим на Корессе, мы посмотрели на расстилавшееся перед нами широкое поле, обставленное с севера и юга горами, а на западе оканчивающееся морским берегом, на расстоянии примерно десяти верст. Красиво оно даже теперь, при совершенном запустении. В старину, должно быть, было прекрасно. Прямо перед нами виделись там и сям пять-шесть старых строений с куполами, похожих то на мечети, то на бани, из коих одно удивляет своею величиною, и, судя по Итинереру, есть в своем роде большая редкость. Местность, занимаемая этими немногими развалинами, принадлежит Ефесу последнего периода византийско-турецкого. За пределами ее на далекое пространство не видно ничего, кроме пахатной земли, оканчивающейся к юго-западу плоским холмом, на котором различается целый ряд развалин другого характера, чем стоящий за нами Акрополь. Третий холм, или просто гора, стоит в отдаленности как бы над самым морем и также увенчан развалинами. От него до упомянутого выше водопровода будет, я думаю, верст пятнадцать. Из этого уже можно заключать, какой громадный город был в свое время Ефес, этот свет Азии, знаменитейший из городов Ионии, священный и самозаконный, как пишется он на монетах и восхваляется у поэтов. Итинерер говорит, что Ефес перемещался семь раз. Понятно потому его безмерное протяжение, свидетельствуемое развалинами всякого вида и значения. Мы направились к большой мечети, казавшейся целым замком или монастырем. По пути заехали к малой мечети, переделанной по всем признакам из церкви. Мраморные косяки ее двери украшены чистою резьбою византийского стиля. Зато большая мечеть есть чистый образчик мавританского стиля. Со вне она кажется огромным четвероугольником стен, пробитых рядом окон и пленяющих взор белизною камня, чистотою кладки и изяществом (в своем роде) украшений. Особенно красива лицевая (западная) сторона здания с своею высокою и стройною дверью, к которой восходили когда-то по двум беломраморным лестницам. Над самою дверью возвышается минарет искусной кирпичной кладки. Более половины четыреугольника занято двором, примыкающим с севера собственно к тому, что надобно назвать мечетью. Двор когда-то обставлен был крытою галереею, а посредине имел фонтан. Теперь ничего этого нет. Объехав его кругом, мы сошли с лошадей и вошли тройной дверью внутрь храма. Его надобно представлять одною большою длинною залою, посередине которой с востока на запад идет ряд огромных гранитных колонн, числом четырех, соединенных между собою и со стенами арками. Выходило бы нечто величественное, если бы зала не была перегорожена двумя стенами на три, почти равные части. Нет сомнения, что колонны суть самое старожилое в этом здании. Они, очевидно, суть остаток еще языческого храма, которым, вероятно, воспользовались христиане, устроивши из них и при них свою церковь [22 - Что это не постройка христианская, в том убеждает необычное расположение колонн, и тех – только четырех! Окружность колонн внизу – двадцать четвертей.]. И можно бы гадать, что это была славная церковь Богоматери, в которой собирался Третий Вселенский Собор. Крыши над зданием нет, и все оно представляется в полном разрушении. Некому уже восстановить его. Магометанство потеряло веру в свою жизненность и усердно помогает истреблению памятников своей минувшей славы. Около станции мы видели много мраморов, украшенных арабесками и даже целыми цитатами из Корана, предназначенных к перетеске и перемещению в Смирну. Sic transit и проч.! Основания западной стены представляются, впрочем, очень древними. Камни их взяты из зданий языческого города. На двух из них видны греческие надписи, и одна поставлена в обратном положении. В наиболее уцелевшей читается имя Артемиды. Еще бы в Ефесе не встретиться с именем великия богини Артемиды, юже вся Асия и вселенная почитает! Не дивит меня эта детская похвальба ефесян своим божеством, но достойно замечания, что на долю Ефеса выпало наиболее чистое и целомудренное из божеств языческой веры. Им пролагалась и очищалась дорога к имевшему утвердиться в Ефесе чествованию Приснодевы и ее нареченного сына Девственника. Камень с именем Артемиды лег стражем при входе в храм Святой Девы! Что и от кого он сторожит теперь, один Господь ведает.

   Развалины в Эфесе

   Едем от старого к стародавнему Ефесу, занимавшему собою упомянутый плоский холм Прион, тянущийся с востока на запад версты на полторы или более и служивший некогда средоточием города. Мы направляемся вдоль его по северной стороне; поселяне молотят дуру (род крупного проса) лошадьми. Высматриваем, но напрасно, прославленную реку Каистр или Кавстр («жгучий» – в переводе), на волнах коего разносилось когда-то лебединое [23 - Неподалеку от Ефеса был в старину город Лебедь (Λέβεδος, Lebedos).] пение, если верить Овидию. Луг кавстрийский воспет был и другим поэтом римским, Виргилием. Особенно он славился своими певучими птицами. Около большой мечети мы действительно видели целую стаю птиц, вроде наших галок или грачей. Их нам назвали туземным именем карга. Слыхал я еще в детстве про птиц этого имени (пропущенного в нашем Академическом словаре. NB.), но, кажется, то разумелись вороны. Как бы то ни было, галка или ворона, все же это не такая птица, которой можно было бы заслушаться. Может быть, в весеннее время и теперь ефесское поле оглашается богохвалебным щебетом многих тысяч голосов. «Итинерер» советует ехать в Ефес весною… Пусть другой кто-нибудь воспользуется добрым советом. Я… Но зачем забегать вперед? На скате Приона глаз различал длинную темную полосу. К ней мы и направились. По мере приближения к горе стали попадаться куски тесаного камня и обломки колонн. В одном месте, где камней было больше, нам указали на большую плиту мраморную с длинною греческою надписью. За спешностию мы не остановились у нее. Подъезжаем к оной темной полосе и видим длинный ряд комнат со сводами, служащих теперь загоном для овец и коз, и неизвестно чем бывших некогда. Минуем место, усыпанное, так сказать, гранитными колоннами небольшого размера. Заворачиваем к югу и подъезжаем к огромной куче развалин, над коими высится стена с широкою и красивою аркою, похожею на виденную прежде у «Святых Апостолов». По-видимому, когда-то это были ворота ефесского Кремля или Вышгорода (Акрополя). Они, очевидно, римской и даже не ранней эпохи. В стене видны камни с латинскими надписями, разрозненными и даже поставленными низом вверх. Разрушение легло на Ефес многими последовательными слоями. Если бы не надписи и не особенности архитектурных стилей, то в таком хаосе немых и слепых свидетелей отжившег омира не разобрал бы и не определил бы ничего. В отрывках латинских надписей встретилось имя: Niceph (orus), Никифор, а в одной греческой читается: ‛ο ’επιλεγόμενος γναφευς, называемый белильщик. Пристальнее всматриваться в развалины было некогда.
   За этими развалинами вдающаяся в холм узкая лощинка говорит, кажется, о существовавшем тут Стадии или Беге. Мы поворотили от Приона прямо к морю на запад, миновали множество колонн то цельных, то сломанных, то поверженных на землю и вросших в нее, то еще кое-где возвышающихся над нею. Почти все, впрочем, виденные мною не отличаются размерами и далеко не достигают объема тех, что стоят в мечети. Николи привел нас к целой глыбе белого мрамора, обделанной в виде чаши или, точнее, блюда с выгнутым посередине дном. Он назвал камень крестильницей апостола (Иоанна) и говорил, что в этой «купели» крещены были первые христиане Ефеса. Памятник древности любопытный. Он значительно поврежден. Стоит теперь одиночно, и в том предположении, что не изменял никогда своего места, зовет к себе кирку досужего археолога-копателя. Продолжая путь свой все в прежнем направлении, мы достигаем новой кучи развалин, похожей издали на башню. «Итинерер» называет это место агорой, т. е. базаром бывшего города. В башне есть ходы вверх и вниз. Вверх мы немного взбирались, а вниз не пошли, ибо не имели с собою свеч. Между тем вожатай передавал общую молву, что тут есть целый подземный город с домами, улицами и даже озером в одном месте, в котором есть и рыба. Очевидно, что не о чем было жалеть, не побывавши в подземном Ефесе. За этими развалинами не видится далее к морю никаких уже (по крайней мере значительных) других. Да и чичероне наш ничего нам не сказал в этом смысле.
   Мы обратились лицом своим назад. Прямо против нас высился Прион, загораживая собою весь восточный горизонт. На скате его прежде всего бросается в глаза страшно исковерканный людьми и временем большой театр, тот самый, о котором говорится в книге Деяний Апостольских (Гл. 19). Направляясь к нему, мы проехали мимо вновь открытых любознательными англичанами беломраморных оснований какого-то большого здания с колоннами. Но, конечно, не это – напрасно доселе искомый, знаменитый храм Артемиды. Тот был по крайней мере вчетверо более этого. Мы сошли с коней и вскарабкались на обвалившуюся стену театральной сцены. Нельзя представить, сколько тут и в каком беспорядке лежит самой лучшей доброты мрамора. Глаза разбегаются, и не знаешь, на чем остановятся. Есть много камней с греческими надписями языческого времени доримской эпохи. Лазя туда-сюда, я наткнулся и на христианскую надпись, свидетельствующую, к сожалению, о продолжавшейся у ефесян пустоте и суетности духа, ревновавшего, как видно, кровавым забавам Византии. На дверях бывшей сцены кто-то утешил себя, начертавши с одной стороны: «Благочестивым царям многия лета», а с другой: «Христианам благочестивым и зеленым многия лета». «Зеленым» можно заявлять о себе и в здании театра, а «благочестивых христиан» охотнее встретил бы кто при храме Божием. В хаосе разрушения видны и обломки статуй. Особенно привлекают к себе внимание и возбуждают жаление куски большого рельефного изображения какого-то всадника или другого кого, с сохранившимися на них следами красок. Не надобно забывать, что в Ефесе жили Апеллес и Парразий.
   Неумолимые часы напомнили, что засматриваться нельзя на что бы то ни было, ни даже исторически прислушиваться к тысячеголосному воплю: «Велика Артемида Ефесская», гремевшему тут когда-то по подсказу одного благочестивца, уязвленного в самую глубину сердца апостольскою проповедью, в доходную статью! Возле театра поблизости полагают место цирка, а за цирком на подгорьи будто бы и место пресловутого храма, сожженного [24 - Понять не могу, как можно зажечь и сжечь огромный храм, весь построенный из камня, особенно же, если этот камень – гранит. Может быть, сгорела только кровля?] «бессмертным» Еростратом. Я не поехал смотреть указываемое место, ибо наперед знал, что оно не там. Древние писатели прямо и положительно говорят, что храм стоял «между городом и пристанью», следовательно, далеко за городом. Достойно удивления однако же, что такая громада камня, какой требовал для себя двукратно строенный и, несомненно, огромнейший храм, бесследно исчезла куда-то на муку язычествующим археологам и на похвальбу проповедникам Евангелия. Огибаем Прион с южной стрроны. Между ним и большою горою (Корессом?) оказывается неожиданно целая долина. Она вся усеяна развалинами, большею частию уже ушедшими в землю. По дороге мы видели сперва остатки кирпичной постройки с арками, потом в косогоре малый театр и затем целый храм, обращенный в груду кусков белого мрамора и недавно отрытый в земле все тем же «энглезом», который, по словам вожатого, роется неутомимо, как крот, и конечно чего-нибудь дороется. Даже и обогнувши кругом старожильный холм Эфеса и снова выехавши на айясолукское поле, мы все еще нападали на шахты, в глубине которых виделись остатки древних построек, большею частию большие, гладко тесанные камни.
   Спеша сколько можно, подъезжали мы к деревне, страшась каждую минуту услышать несущийся вдали поезд. Первый встречный заверил нас, что машина еще не проходила. Наконец мы на станции. Полные утомления и удовольствия, сошли с лошадей и сели под навесом на лавку. Заходящее солнце золотило окрестные горы. Так было хорошо! Готовые лететь в Смирну на крыльях пара, мы прислушивались к малейшему отдаленному гулу. Всякую передачу впечатлений, все мысли и соображения на счет того, что видели и чего не выразумели в Ефесе, мы оставили для вагона.

   Святой Богослов, 27 сентября

   Называю этим именем место пребывания своего на основании одного предположения, что странное и даже дикое слово «Айя-солук» – видимо греческого происхождения – должно было первоначально звучать: «Айос-Феологос», т. е. Святый Богослов, но потом в отуреченной форме исказилось в не христианское «Солук». Писать его потому надобно не «Aia-Soluk», как делает Европа, а за нею и наша недалекая ученость, а «Aїos-oluk». Кто знает сипящее произношение греческого
   “θ”, тот не найдет странным, что при скороговорке оно слилось с предшествующим “σ” в один звук. Нет сомнения, что такое название деревня получила от церкви Святого Иоанна Богослова, вероятно, когда-то бывшей великою и славною. Почему не думать, что там именно было и место погребения евангелиста? Он похоронил себя за городом. Город тогда был около Приона. Перед города, естественно, был к морю, к пристани, а зад – к нынешнему Айослуку.
   Эти спокойные рассуждения принадлежат еще первому периоду ожидания имевшего возвратиться из Айдина (по древнему – Тра ллы) поезда, когда еще была надежда, что он, исчерпав до конца наше терпение, все-таки придет за нами и унесет нас в Смирну. Правда, что эта надежда не раз уступала место самому горькому сомнению, и мне невольно приходили на память минуты отдаленного детства, когда, на пламенную мольбу поехать в заветную загородку за груздями или ягодами, с невозмутимым спокойствием отвечали: «А вот Омеля сколотит лошадь, и поедем». Сколотит! Знаешь, что этому не бывать, а все же чего-то ждешь. Уже пять часов, а сколоченной лошади все нет и нет! Заметив наше беспокойство, кто-то из старожилов станции в глаза нам улыбнулся, и на требование объяснений с нашей стороны презрительно проговорил: «Вы их не знаете, оттого и ожидаете». «Что?» – вскричали мы в один голос. – «Разве можно, чтоб машина не пришла?» – «Если не пришла до сих пор, то и не придет, конечно. До Смирны ведь три часа пути. В потемках же без крайней нужды они не ездят». – «Да они дали слово нам. У нас билеты вперед и обратно. Мы теряем завтра пароход свой». – Глас вопиющего в пустыни! Говори, сколько хочешь! Прошел и шестой час. Сделалось совсем темно. Можно представить наше уныние и озлобление. Ясное дело, что в Айдине совсем забыли о нас. Напомнить о себе? Но что толку? Уже было поздно. Мы осадили своими жалобами телеграфиста, единственное лицо, напоминающее тут собою какое-нибудь начальство. К утешению нашему, это был человек с добрым сердцем из смирнских греков, молодой и весьма образованный. Начались телеграфические переговоры наши с Айдином. «Придет ли поезд?» – «Не может придти». – «Нас обязан доставить сегодня же в Смирну». – «Поедете завтра с почтовым поездом». – «Мы потеряем пароход свой». – «Просите, чтобы он обождал». – «Вы просите. Вы обязаны доставить к сроку». Наступает продолжительное молчание. Наконец телеграфисту поручается объявить нам, и даже дать нам письменное заверение в том, что завтра утром в шесть приедет за нами нарочный поезд. Просветлело на душе у нас. Но не успел еще телеграфист отыскать перо и бумагу для письменного удостоверения нас в решении начальства, как последовал contre-ordre. Приказано было сказать нам, что, если хотим поспеть вовремя на пароход свой, то должны заплатить пять лир (около 30 рублей). Что было причиной такого неожиданного переворота в их мыслях, остается неизвестным. Мы объяснили это так: вероятно, из Смирны ответили в Айдин, что людей тех мы знать не знаем и ведать не ведаем, чего и следовало ожидать. Негодование наше на бесстыдную прижимку было так велико, что мы наотрез отказались платить что бы то ни было. «Ну, так отправитесь завтра с почтовым поездом». Это был последний ответ железного управления. Более оно не занималось нами. Что оставалось делать? Браниться? Но кому досадишь этим? Жаловаться? Но куда, кому и через кого? Телеграф есть собствевное учреждение общества, в руки которого попались мы. Надуться? Заплакать? Мы просто решились, по мудрой поговорке русской, «молиться Спасу да ложиться спати. Ибо утро вечера мудренее». В пустой голове бродила наивная мысль, что завтра в шесть часов сюрпризом подкатит обещанный уже раз поезд.
   Надобно было подумать о ночлеге. На станции не было ничего похожего на гостиницу, хотя на постоялый двор, хоть на простую заезжую избу. Благо, в соседстве с телеграфней нашлась одна пустая комната. Ею мы и завладели. Улеглись кто на полу, кто на скамье, кто на столе. Постелью служило всякому то, кто в чем ходил. Оставалось заснуть с мыслию о «радостном утре»… Ефес более не приходил на ум. Зато «энглез», не выходил из ума. Уже я стал дремать, как услышал шопот: «Какая-то рожа смотрит в окошко». Этого недоставало! Сообразивши, что место кругом пустое и до беды недалеко, мы решились не спать всю ночь. К счастию добрый телеграфист, узнав о положении нашем, весьма не радостном, перевел нас в свои комнаты, отыскал для нас и матрац, и одеяла, и все прочее, и в полное успокоение объявил нам, что у него всегда наготове двенадцать огней (заряженных стволов) для непрошенных гостей. После всего этого оставалось заснуть.

   Там же, 28 сентября.

   Встал с рассветом. Цифра шесть не давала спать. Вышел посмотреть на картину восходящего из-за гор Лидии солнца, в которую вперяли некогда свой богосветлый взор апостолы Иоанн и Павел и, может быть, сама Богоматерь, уже блажимая от всех родов, по ее вдохновенному проречению. От станции не видно не только Ефеса, но и самой горы Приона. Их закрывает собою акрополь христианского (бывшего) города. Я его срисовал при освещении первыми лучами солнца. Оставалось довольно времени, чтобы сходить осмотреть его, но… читатель простит меня, если я еще раз вспомню при нем о своих шести часах. Что делать? Простота, как и грех, иногда весьма привязчиво нападает на человека. Я пошел вдоль столбов соседнего водопровода и занялся списыванием его надписей. Вскоре ко мне подошли и оба спутника. Нашлась работа не только глазам, но и всем шести рукам. Кончив эту времякоротательную работу [25 - Вот все списанные нами надписи: 1). Αὐτοκρα… ος καίσαρος ϐεοῦ Τραιανοῦ παρϑικοῦ ὑιοῦ ϑεοῦ Νεῤουα υἱωνοῦ Ἀδριανοῦ Τραιανοῦ Σεϐαςοῦ. Ἡ ϕιλοσέϐαςος Εϕεσίων βουλὴ καὶ ὁ νεωκόρος δῆμος καϑιερωσαν. Επὶ ἀνϑοπάτου πεδοῦ κα. ου Πρεισκέτνου ψηϕισ. μένου. τιβ. κλ. ἰταλικοῦ τοῦ γραμματέως τοῦ δήμου. Ἔργ(ον) ἐπιςατήσαντος τιβ. κλ. Πεισωνέινου.2). Τὸν κράτιςον επίτροπον τοῦ Σεβ(αςοῦ). Ἡ Απολλωνία τῶν προς τῷ ῥονδακῳ πόλις τὸν ἰδιον εὐεργέτην. Επιμεληϑέντων τῆς ἀναςάσεως και… ιοψηϕ…σης πόλεως τῶν περι … ορνηδα Απολλ. ναεῖον Δι. Αυρ. Ρουϕον.3). (Ἀγ)αϑὴ τύχη… α Πούλχρα. Ἱερὴ, και.. πρα. Π. Ωρδεωνίου (ὑιο)ῦ Σοϕιςοῦ ϑηγα(τηρ Ἀ)ντωνίας Κυιντιλι… ευσεν. Επὶ πρυ (τάνους) Γαίου Τερεντίου. ρατὶου.4). (Αυρη)λιω (καί)σαρι σεϐαςῷ.. ῷ ἀρχιερευ.. (πατρ)ὶ πατρίδος (Αὐτοκρ)άτορι κατα τὴν… υ Τεϐερίου κλ… …μονικοῦ οἰκ… ἀποκατέςη.5). (Βουλ)ὴ καὶ ὁ δῆμος τῆς π… μητροπόλεως τῆς Ἀσίας και… …ροῦτον σεβαςὸν Εϕεσιων πόλεως… ΜΠΟΜ. ΔΗΜ. ΚΑΙΚΙΛΙΑΝΟΝ..6). ….. αος ….. ου νεωποῆσας στεϕανῳ. Υπο τῆς ϐου(λῆς) καὶ τοῦ δήμοῦ χρυσέῳ στεϕανῳ.7). Φάδιλλαν ϑυγατέρα Μ. Αὐρηλιόυ Ἀντωνέινου ϑεοῦ καίσαρος σεϐαςοῦ.8). Μ. Αὐρήλιον (Αντωνέιν)ον σεϐασ(τον)… νικον … Σεουήρου.9). (Σα) ϐειναν… (вытерто пять строк) Ἐ ϕ εσίων ϐουλῆ (εὐ) ϑυγραμμάτως.10). Επιμε… ἀναςησ… τιμήν, ἐκτ… τοῦ ίλου. Α…. Λ. Γερελλανου ̒Ρού(ϕου) Σαλουτάνου. Ενος καὶ αὐτοῦ. Των νενεοποηκότων ψηϕισαμένων Φαϐί(ου) Νεικίου ϕιλοσεϐάστου καὶ Μ. Ἀντωνιόυ. Μάρκου τῶν ἀρχόντων.11). Π, Γ, Δ, Χριστε, Γ] к восьми часам, мы возвратились на станцию. Для очищения, как говорится, совести, я телеграфировал в Смирну, прося там кого следовало, замедлить отходом парохода на полтора или два часа. Я знал очень хорошо, что два пассажира и целый пароход – тяжести совершенно не равновесные. Но опять скажу: что делать? Известный «утопающий за соломинку хватается». По мере того, как близилась урочная минута (десять часов и пятнадцать минут) прибытия поезда, преогорченный за меня и за себя, мой несравненный патриот волновался все более и более. «Вот я им безбожникам покажу… я их выставлю на весь свет… лгуны, эгоисты». В безыскусственную эту филиппику врывались и имена Крыма, Севастополя, даже Пальмерстона… Глухой неперемежающийся отдаленный стук перервал, обидный для Великобритании, поток речи. Поезд остановился у станции. Упреки с нашей стороны сыплются всякому встречному и поперечному. Кто дивится, кто смеется, кто притворяется ничего не понимающим. Немалого труда стоило уговорить расходившегося поборника законности и правды не делать, по пословице, столько ему известной, «диры в воде».
   Прощаемся с Ефесом. Отлагая в сторону приключившуюся неприятность, благодарю Бога за то, что сподобился видеть еще одну историческую древность, освященную столько близкою сердцу памятию «возлюбленного Христу Богу апостола». Я уже гадал выше о месте его пречудного преставления, погребения и преложения, славнейшего паче самого нетления, которым «Девственник и Друг Христов», один из всего человечества, почтен был наравне с своею нареченною Материю. Припоминаю при сем читанную мною где-то заметку о том, что Богослов-евангелист погребен в вертикальном, а не в горизонтальном положении. Читая краткое описание (в житии его, 26 сентября) сего погребения, убеждаешься, что крестовидность могилы и постепенность зарытия землею живого-усопшего объясняются всего лучше предположением сей вертикальности. О, богослове! Доколе будем молить тебя умолить в свою очередь Христа Бога избавити люди безответны и належащий облак языков разгнати? Начинается, по-видимому, сие желанное разженение облака, но уже есть ли, кто бы порадовался тут просиявающему лучу солнца правды? Облак исчезает, но и сад, которому он мешал, тоже исчезает. Не указал мне никто и другой богознаменанной могилы живых-усопших, преславных седми отроков ефесских. Кроме сих знаменитостей всего мира Ефесу принадлежат святые имена апостолов Тимофея, Онисима и Гаия, первых епископов города, Меммона епископа (16 декабря) и еще одного епископа и мученика ефесского (был ли он архиепископ Ефеса или только епископ одной из епископий ефесских, неизвестно) Ипатия, пострадавшего вместе с пресвитером Андреем в Константинополе во времена иконоборства (21 сентября). Ряд мучеников ефесских открывает собою святая Ермиона, дочь апостола Филиппа (из 70), святые: Гайан, Иовин (16 мая), Флавин, Сатурн, Сатурнин, Тимей, Истиал, Викторий и Виктория (25 мая), Галлиан, Вивин, Ювин и Миоген (14 июня) и, вероятно, другие многие. Упомянув о святой Ермионе, не забудем сказать, что отец ее был первым епископом тралльским (поблизости столько раз упомянутого Айдина). Окончательно прощаюсь с возлюбленным местом Возлюбленного. Благословенная земля, пропитанная нетлением, в последний раз чувствуется под ногами моими. Понесу от нее поклон Святой Земле, с которою у нее когда-то было столько общего и как бы родного.
   Мчимся во всю ужасающую прыть не предусмотренного тайновидцем коня. Чудовище износит свист из своих зубов львовых и стучит своею бронею железною. Глас крил его, яко глас колесниц, егда кони многи текут на брань… Из уст его исходит огнь и дым и жупел… Миробытные горы, завидев вьющийся ошиб тысячелакотного дракона, тоже, кажется, соступают с своих мест и забегают вперед, чтобы посмотреть прямо в глаза огнеядному неотерию. Но напрасно их усилие! Они устают, отстают и прячутся со стыда друг за другом. А мы все несемся и несемся. Уже два часа в дороге. Показалась наконец красноватая масса Тмола. Но чем ближе мы становимся к Смирне, тем далее уходит от нее, конечно, другой дракон, ругающийся морю со всеми его глубинами и непогодами, увы! Ругающийся и нашим чаянием, прибавлю я. «А может бить он подождет нас» – промолвил печальный спутник, заметив мое движение рукою, означавшее быстрое удаление парохода. Почтенный человек забыл, что он есть только единственное число их… Предпоследняя станция. Новые пассажиры удивляются, встретив в вагоне своего всеобщего знакомого, известного своею нелюбовию к ненужным разъездам. Знакомый сперва упорно молчит, а потом вдруг разливается неудержимым потоком разных, не лестных «железному управлению» выражений. Собеседники улыбаются, говоря: «Опять хлопоты нашему Христаки» [26 - Т. е. Христофор, сокращенно: Христо, а уменьшительно – Христаки. Наши поклонники переделали Христаки в Хлестакин.]. Последняя станция. У всех пассажиров отбирают билеты. Какой-то служитель толкнулся было и к нам за билетами, но, услышав грозные слова: «А вот я вам покажу ваши вчерашние [27 - Билеты с возвратом выдаются на один день.] билеты, такие-то имярек» – ушел и не показывался более. Ровно в час и тридцать минут, по положению, мы прибыли в Смирну. Не говоря ни единого слова никому и как бы даже совсем никого не видя, устремился наш неоцененный хлопотун прямо к морю. Мы едва успевали бежать за ним. Наконец вот оно – тихое и ясное, не разумеющее волнения, бывшего в душе нашей. Первый попавшийся каикчи получает лаконическое приказание: «Вапор-Москов! Живо»! Но каикчи сверх чаяния не торопится. Подпершись руками в бока и смотря на нас в полглаза, он ответил иронически: «Москов-вапор мы навряд догоним. Он ушел в полдень a punto».
   На этом отчаявающем ответе нам бы и успокоиться. Поначалу точно так и было. Разговаривавший с каикчи стоял как вкопанный после данного тем ответа. Сняв шляпу, он отирал платком лившийся с лица пот и печально смотрел на море, точно оно унесло с собою все его сокровища. «Теперь что будем делать?» – спросил я. Редкий человек, вместо того чтобы сказать: «Пойдем домой, где меня со вчерашнего утра ждет семья» – отвечал: «Надобно идти в Агентство и осведомиться о вещах ваших». Действительно, этим прежде всего следовало заняться. Вещи могли уйти с пароходом в Яффу, и я оставался бы в том и с тем, что было на мне и при мне. Пошли к вещам. На дороге какой-то встречный объявил нам, что «Аскольд» еще стоит. Опять бежим к морю во весь дух. Какой-то лодочник, более, чем прежний, говорливый и изворотливый, подтверждает радостную весть о стоянии парохода. Его заставляют повторить уверение. Он обижается и говорит: «Когда я лгал? Чего не знаю, то не говорю. Если сказал есть, то, значит, и есть. Слава Богу, еще не ослеп…» – и прочее все в том же роде. А мне вещун-сердце подсказывает: ведь это он «коня сколачивает». Сколько ни высматриваю на море между мачтами своего флага, нигде его не вижу. Уже мы далеко выплыли в залив, и можно было перечесть все стоявшие на якоре пароходы, когда болтун был остановлен строгим приказом указать, где русский пароход. Но что пользы досказывать смешной конец грустной истории? В далекой дали мы увидели только дым, оставленный нам «Аскольдом». Просится с языка острота, но и в ней что пользы? Возвращаемся на берег. В Агентстве нам показывают все наши вещи, выгруженные с парохода и сложенные в кладовой, и вместе ответ на мою телеграмму, гласящий: «При всем (всем — много, при некоторой части всего) желании остаться…» и прочее. «Теперь что делать?» – спросил меня в свою очередь невольный общник моего злострадания. Ясно было, что оставалось мне делать. Дожидаться в Смирне первого парохода, идущего в Яффу, и на нем отправиться. К счастию, таковый был уже налицо. На одной неделе с нашим, только днем позже его, всегда отправляется из Смирны туда же и Ллойдов пароход. Еще третьего дня я осудил такое совпадение как дело нерасчетливое в коммерческом отношении. Сегодня нахожу его «отличною вещию»… А что самого отличного в ней, так это прибытие с австрийским пароходом к месту своего назначения почти двумя днями ранее, чем с нашим. Желая сразу покончить дело, мы тотчас же отправились в Ллойдово агентство и взяли себе билеты до Яффы, куда нас обещались доставить в следующую пятницу (а «Аскольд» придет в воскресенье). Что ж, и то хорошо. Значит, нет худа без добра. Завтра ровно в полдень пароход наш снимется с якоря. Перебраться на него можно в десять часов. Уладив таким образом все, мы, как спасшиеся после кораблекрушения, сели на берергу моря в «Levantino» и предались беззаветному отдыху. Какое это благо для человека, обремененного «шестым десятком» лет, найти отвержденное положение себе, занять его и успокоиться на нем! Когда-то я мечтал прослужить не знаю сколько лет, заслужить не знаю какую пенсию, и потом разъезжать по всему свету, выбирая, где теплее зимою, где свежее летом, где «больше книг и меньше интриг», как говорил один, очень знакомый с жизнию и бумагою человек. Прощайте, невинные мечты! День ото дня убеждаюсь все более и более, что самое блаженное положение человека на земле есть то, когда он ребенком сидит, прижавшись к матери, и ни о чем, даже об играх, не думает, и ни на что, даже самое верное, не расчитывает… Такому блаженному покою не предавался однакоже наш неутомимый проводник и советник и на всякую потребу наставник. Русский человек решил, что он не успокоится до тех пор, пока не объяснит английскому консулу случившего с нами на железной дороге. Отговаривал я патриота от напрасного труда, но он настоял на своем и ушел судиться. Прощаю ему это. Русским он сделался уже в зрелом возрасте и в детстве не заучивал на память поучительных басен нашего несравненного баснописца. Оставшись один и не зная, чем заняться, я раскрыл Itineraire на 461 странице, отдавая должную честь Смирне, которая есть также один из древнейших исторических городов. Уже Страбон упоминает о двух Смирнах: старой и новой. После него, конечно, еще не раз старела и обновлялась Смирна. Некогда этим именем назывался Ефес, у которого здесь был свой выселок, присвоивший исключительно себе это имя. Он даже вступал потом в спор с Ефесом за первенство «асийское» и имел смелость называть себя «первою столицею Асии по красоте, величию и блеску, трепреданною [28 - Τρὶς νεωκόρος τῶν Σεβζῶν… Неокорос до слова значит «прислуживающий в храме, приверженный к нему, имеющий его на своем попечении»; отсюда вообще: преданный или, для благословия, храмо– (как бы священно) преданный. В вышеприведенных надписях, волость (дим – δῆμος) ефесская назвала себя просто νεωκόρος. Смирна, наслушавшись своих риторов, выдумала τρὶς νεωκόρος.] их величествам» и пр. Думу свою величал именем «само-лучшей». Этот льстивый и хвастливый тон императорской Смирны несколько объясняет, каким образом она одна из стольких славных и блестящих городов ионийского союза могла уцелеть до наших дней и даже получить опять такое огромное значение на всем малоазийском побережьи. Прощаем ей ее старое фанфаронство ради пользы, которую доставляло оно людям в те побрякушечные времена. Вспомним при том же, что Смирна славилась одною из знаменитейших риторических школ своего времени. Она знала хорошо (думаю, что и до сих пор не забыла), что если хочешь быть знаменитостию, то первый кричи сам о себе. Так ловкий город поступает до сих пор. Нашумел о себе на весь свет до того, что, к изумлению и страху Константинополя, вдруг в Смирне появились две железные дороги. Устроители их не знают теперь, что с ними делать, а все-таки Смирна блестит ими и, верьте, достигнет того, что будет опять «первою столицею Асии (Малой) по красоте, величию и блеску» – особенно последнему. Благо, теперь некому в соседстве соперничать с нею. Нет ни Ефеса, ни Милета, которые когда-то совершенно затемняли «трепреданный» город. Возвращается мой челобитчик. Ни победа, ни поражение не знаменуются на серьезном лице его. «Агличанин» сказал ему, как и следовало ожидать, что управление железной дороги, хотя и состоит из англичан, не подлежит его ведению, что железная дорога есть турецкое учреждение, и что обиженные имеют полное право жаловаться местному начальству (вместе с мужиками, приносившими жалобу реке на ручьи)… и пр. Был уже час пятый дня, когда я напомнил своему дорогому адвокату, что ему пора бы показаться своим домашним. Дома действительно ждали его с весьма понятным нетерпением. «Вот так с ним бывает чуть не при каждом пароходе русском!» – сказали встретившие нас. Восклицание это не походило, впрочем, ни на упрек, ни на жалобу, а было отголоском самого неподдельного добродушия. Едва прошло с полчаса отдыха, разбавляемого живлением на лубочное изображение (вставленное в золотую рамку) весов, на одной чашке которых русский мужичок перевешивает чуть ли не всю Европу, усевшуюся на другой чашке, мы опять уже были на улице, направляясь в железнодорожный вокзал «за объяснениями». Чего только не было наговорено там с обеих сторон в течение доброго часа времени! Разговор шел то по-английски, то по-гречески. Там, где следовало сказать что-нибудь посильнее с нашей стороны, на помощь всегда являлся язык Демосфена и Аристофана. Я равнодушно следил за ходом речей, зная совершенно, что мы «толчем воду», по пословице, и более ничего! Победа, впрочем, видимо была постоянно на нашей стороне. Это показывали торжествующие манеры нашего состязателя. Раз только он удивил меня, ставши, при одном замечании противника, что называется, совершенно в тупик. Я пожелал узнать, что могло его озадачить в такой степени. Растерявшийся посмотрел на меня рассеянно, развел руками, и сказал по русски: «Вот так англичане! Знаете, что он сказал мне? Вас, говорит, никто не принуждал платить пять лир. Вы могли обещать их, приехать и не заплатить…» Такой неслыханный резон положил печать молчания на уста наши, и мы возвратились домой молча. Истинно, – век живи, век учись!
   Нет, у Смирны есть и иные дела, непохожие на те, о которых я упомянул третьего дня намеком, основываясь на слухах. Русь и там, Русь и здесь, но какая разница! «Знаете, какой лихой наездник этот мальчуган» – спрашивают меня. «Довольно, что вы то знаете» – отвечаю я. – «Он держал пари, что обгонит одного англичанина, вот такого (сажень от полу). Тот дал ему десять шагов вперед, а он ему говорит: “Русских не догоняют…” Пустились вместе, и где тому? Энглезос говорит ему: “У тебя лощадь хорошая”. А он ему: “поменяемся!” Пустилпсь опять. Наш прилетел назад, как ветер, а тот… немножко лег отдохнуть на дороге (т. е. упал с лошади)». Дело подобного рода конечно не из важных, но характеристично. «Молодца следует по голове погадить» – сказал я в увенчание истории. «Его-то? Не стоит он того» – возразил рассказчик. Заметив мое удивление, он присовокупил еще следующий, тоже характеристичный рассказ: «Когда на нас опять востала чуть не вся Европа из-за этих… то он (наездник) раз говорит: “Папа! конец теперь России” – а сам плачет, – “Осталось убить себя…” “Как, убить?”, – подхватывает отсюда (еще меньший мальчуган), – “не стыдно тебе говорить так? Надобно идти сражаться. Пуст там убьют”. Тогда я ему сказал: “Ты сын мой! А ты… ничего не стоишь!.. Господь да будет и пребудет присно с вами! И да не разочаруетесь вы никогда ни в славе имени русского, ни в величии вашего нового отечества!”»

   Смирна, 29 сентября

   Сижу на «Огюсте» уже целый час и насматриваюсь на Смирну. И ангелу церкве смирнския напити:…не бойся ничесоже, яже имаши пострадати. Се имать диавол всаждати от вас в темницы, да искуси-теся: и имети будете скорбь до десяти дний. Буди верен даже до смерти, и дам ти венец живота (Открр. 2, 8-10). Не вспомнить об этих словах было нельзя в виду Смирны, но какое бы то ни было слово, гадания не место и не время было приложить к ним. Впрочем, пусть тот, кто посещает Смирну по тем или другим расчетам и влечениям, выносит с собою из нее память заповеди Господней быть верным даже до смерти. Это принесет ему выгоду большую, чем все торговые операции, а поклоннику, как мы, смущаемому на пути своем всяким видом неверия, не даст впасть ни в уныние, ни в равнодушие, ни, наконец, в фанатическое ожесточение, научив его свою собственную веру блюсти даже до смерти. К какому именно первостоятелю (ангелу) смирнской церкви обращена была речь первого и последнего бывшего мертвого и се живого, с определительною точностию сказать нельзя. В числе первых епископов смирнских указываются два апостола из семидесяти, а именно: Аполлос и Аристион, и двое мужей апостольских: Вукол и Поликарп. Последний открыл собою ряд мучеников, продолжавшийся чрез все время гонений на христианство. Перечисляю здесь известные мне имена их: Виталий, Поссессор, Ревокат, Сатурнин, Фирмин, Фортунат (9 января); Германик (19 января), Геронтий и Карпофор – вместе со святым Поликарпом (23 февраля), Сервилиан и Дациан (27 февраля), Пионий пресвитер с другим Понием, Дионисием и другие, всех числом тринадцать (14 марта), Менген (16 мая), Диоскорид (11 мая), Мигген (14 июня)… Несмотря на свое начало от апостолов, смирнская кафедра никогда не была в особом почете ни при византийцах, ни при турках. В турецкое время она даже поднялась несколько. В древних расписаниях иерарших кафедр патриархата константинопольского мы видим смирнскую кафедру то на самом конце списка, именно 43-ею (всех 51), то даже вне митрополий, в ряду независимых епископий (архиепископий), и даже между ними не первою, а пятою. Тогда как соседняя, например, Ефесская епархия постоянно стояла в списках (по-латыни Notitiae) второю и слагалась в одно время из 38 епископий, – Смирнская, и, стоя в ряду митрополий, не имела никогда в ведомстве своем более четырех епископий. Теперь она занимает 29-е место, и имеет под собою одну епископскую кафедру. Нынешний митрополит имеет, впрочем, при себе и одного титулярного епископа, бывшего своего архидиакона и издателя местной духовной газеты – «Евсевия» («Благочестие»). Смирна уже не один десяток лет славится процветанием в ней духовного образования. Здесь жил и преподавал некогда славный Константин Икономос. Тут же, если не ошибаюсь, издавался некогда и первый духовный журнал греческий – «Евангельская труба». Нынешний лицей ее также пользуется весьма хорошею репутациею, и чуть ли не есть теперь первое по успехам среднее учебное заведение греческое в Турции. Проходя сегодня около соборной церкви Святой Фотины, я не без радости видел выходивших оттуда с литургии воспитанниц [29 - В числе их есть и Никомаха, в переводе: «брань победная». Если читатель еще не догадался, откуда явилось такое имя, то я помогу ему в том. Ребенок родился, когда получено было известие об отражении союзников от Севастополя. В женихи «Победной брани» назначен какой-нибудь сирота – сын павшего под Севастополем героя.] одной гимназии, содержимой какой-то иностранкой. О дети! будьте верны даже до смерти!
   «Огюст» опередил «Аскольда» с первого же раза уже тем одним, что на нем якорь поднимают не воротом, а колесом. Лодки отдвигаются от него. За кормою начинает бурлить и пениться вода. Люблю эту торжественную минуту отдаления пловучего города от твердой земли. В ней есть черта истинного величия. Ровно полдень. Из города доносится звон при какой-нибудь латинской (Мф. 13, 27) церкви, по обычаю западной Европы. Прощаюсь взором со всякою знакомою местностию города, с горою Пагом, с древним кремлем Смирны дохристианских времен, с пресловутыми набережными кофейнями, с зеленым «магазином» [30 - Слава Богу, слово хотя и не русское, но по-русски написано! А в Цареграде блестит: L’ Agence… et cetera.] Русского агентства, с отдаленною памятною пунтою и на ней «русским домом», на котором при всяком удобном случае развевается наш Андреевский крест, в досаду всем иноземцам, в том числе и «агличанам».
   Плывем вдоль южного берега смирнского залива прямо на запад. Материк Малой Азии представляется здесь простирающим как бы несколько рук к оторвавшимся от него островам: Лезво, Хио, Само, Ко и Родо. Одна из таких, многосмысленно помавающих родной Греции дланей вытянулась между Смирной и Ефесом, и заселена была (по берегу) богатыми и прекрасными городами, составлявшими особый торгово-политический союз Ионийский. Ни один из тех городов, кроме Смирны, не дожил до наших дней. Ефес, также как и Смирна, лежит в глубине залива. Мы могли бы досмотреться его завтра утром с парохода, если бы не брали направление от острова Хио прямо на юг. Кстати, кончу слово об Ефесе. В ободрение русским «верным человекам» я считаю себя обязанным сказать, что моя неудачная поездка в Ефес не должна останавливать их похвального рвения посетить славное и дорогое христианскому сердцу место. Кто, подобно мне, приезжает в Смирну (на русском пароходе) из Константинополя, тот, конечно, пусть лучше не рискует, полагаясь на те или другие заверения, а вместо того пусть посвятит свободные полтора дня на обозрение и изучение Смирны. Кто же возвращается в Смирну из Александрии (Яффы, Бейрута и проч.), тот смело может воспользоваться двухдневною стоянкою парохода (разумею – русского) и побывать в Ефесе; ибо пароход снимается с якоря вечером, а поезд приходит в Смирну, как уже мы видели, в половине второго часа пополудни. Для сего, немедленно по прибытии в Смирну, ему надобно отправиться на берег и искать, чтобы кто-нибудь провел его на айдинскую железную дорогу. Билет он возьмет только до Айя-солук и заплатит туда и обратно сто пять пиастров (лево — тоже) за первое место, семьдесят один пиастр – за второе и сорок шесть с половиною пиастров – за третье, полагая круглым числом пятнадцать пиастров на каждый наш бумажный рубль. Полагаю, что все нужное сказано. На удобный ночлег в Ефесе пусть не расчитывает; это также да будет ему известно.
   Быстро проходим обширный залив Смирнский. Уже давно город слился в одну темноватую полосу, в которой глаз не различает более ничего. Уже оба плавучие маяка, белый и красный, примкнули к сей полосе или, лучше, к задвинувшей ее мало-помалу береговой крепости, не знаю, что и от кого стерегущей. С юга высятся горы со странными очертаниями верхушек. С севера стелется низменный берег, усаженный кучами выделываемой и тут соли, точно лагерными палатками. Чем ближе мы к выходу из залива, тем чувствительнее становится качка. Сначала мы плыли прямо на запад, потом чуть не на север, огибая Черный мыс. Едва мы минули его и вышли в море, как показался уже остров Хио. Взяв направление к югу, мы вошли в так называемый «косой пролив» между материком и островом. Слева возвышается гора Сагиб, а по древнему Мимас, считавшаяся в древности одною из высочайших [31 - Mons Mimas, CCL (!) millia passum excurrens. Плиний, кн. V. Гл. 29.]. При подошве ее когда-то существовал большой ионийский город Эрифры (Красные), родина знаменитой сибиллы Иерофилы. Берег затем отдаляется от нас, давая место заливу ефесскому, зовомому теперь именем единственной на нем «Новой пристани» (Scala nova), а во время нашего паломника называвшемуся «Пристанище муроморяное» (т. е. мраморное). В сумер ках мы поравнялись с городом Хио и остановились тут часа на два, на три. Города почти нельзя уже было различить. Говорят, что он обширен и пригляден, хотя все еще носит на себе следы страшного разорения, испытанного им во время греческой войны за независимость. Население его почти все греческое, и сами турки городские, от преобладающей стихии эллинской говорят по-гречески. В гражданском отношении он, вместе с островом, составляет часть «вилаета (генерал-губернаторства) островов». В церковном – образует отдельную епархию (митрополию) Константинопольского патриархата, занимающую 50-е место, а в прежнее время входившую в качестве епископии в Кикладскую или Родскую митрополию. Имеет теперь ученого у себя архиерея Григория, писавшего и об армянах, и о болгарах. Непохвальною особенностию острова находят непомерное размножение там священников. На пятьдесят-шестьдесят убогих деревень и деревушек здесь еще недавно насчитывалось, говорят, четыреста и более священников. Много рассказывают по поводу сего не в пользу бывших тут по временам архиереев. «И ту лежит святый мученик Сидор» – говорит паломник. Кроме Исидора, Хио может хвалиться еще святой мученицей Миронией (2 декабря), тремя девицами мученицами (9 июня), преподобными Никитою, Иоанном и Иосифом, строителями так называемой «Новой обители» хийской (отстоящей от города часа на два пути) (20 мая) и преподобною Матроною (20 октября), основательницею также одного монастыря женского. «В том острове ражается мастика и вина добрая и овощь всяк», говорит наш первопаломник. А иеродиакон Зосима вместо вин ставит «рожки и шелк». По словам сего последнего, в Хио сидел тогда «капитан, сиречь князь от Зены (Генуи?) великия». Весьма трогательно описание города и его добрых жителей у Барского. Он насчитывал восемьдесят церквей в городе и знал два «грамматических и философских» училища там; из коих в одном даже учился в течение шести месяцев. Здесь он похоронил спутника своего иеромонаха Рувима. Здесь же встретился с патриархом Иерусалимским, славной памяти Хрисанфом, и к великой печали своей узнал от него, что на путешествие к Святым местам нужно по меньшей мере «сто левов» (т. е. пиастров). Любопытно, что сумма эта равнялась тогда шестидесяти рублям, а теперь равняется только шести! Занимающимся исследованием церковных древностей приятно будет узнать, что здесь же жил и изучал богослужение православной церкви известный ученый аббат Гоар, познакомивший своим «требником» весь Запад с нашею церковию. Но – довольно о Хио. Уже глубокая ночь. Время дать покой глазам и рукам. Последняя память на нынешний день да будет воздана Чесменскому морскому бою, происходившему верстах в двух или трех от места парохода на восток. Время гигантов еще не очень отдалено от нас.

   Архипелаг. 30 сентября.

   Помню его, напоминавшего своими очертаниями детскому воображению домашнее животное с поднятою лапою и обращенным к неисправному ученику рассерженным лицом. Это он, Архипелаг, казавшийся мне еще в то благополучное время поклонения всему печатному номенклатурною несправедливостию. Прежде чем нам стали преподавать географию, уже два года я «мозолил» греческую грамматику и знал хорошо, что архипелаг должно значить: начало моря или морей. Но ни в каком отношении ландкартное животное не заслуживало этого имени; ничего оно не начинало и даже ни над чем не начальствовало. Неприятно было мне встретиться с этим первым свидетельством нелогичности греческого языка. До тех пор меня смущало только несообразное с ясным представлением вещей название училища, в котором мы учились, уездном. Кто и куда тут уехал, доискивайся сколько хочешь! Припоминаю старину не потому только, что она приятна старику, а потому, что в самые эти минуты слушаю вокруг себя разговор на греческом языке, в паралогизмах которого снова приходится убеждаться и – уже не из книги, а из живого слова. Называют кого-то филеллином, т. е. греколюбцем. Логика требует говорить эллинофил, а язык настаивает на филеллин! Острова: Самос и Патмос (Σάμος, Πάτμος – с мужеским окончанием) суть женского рода, а наши Волга, Ока и Кама должны быть по-гречески мужеского рода. Почему так! Потому что, говорят собеседники, в первом случае подразумевается слово: ‘η νύσος (остров) женского рода, а во втором: ‘ο ποταμός – мужеского рода! И за то спасибо! Все же есть что-нибудь, похожее на смысленность. Когда я вышел наверх, то нашел, что мы в течение ночи пересекли весь Ефесский залив и оставили позади себя острова Икафию и Само, или Сам, как учит называть его Барский. Маленький остров этот представляет собою редкое политическое явление; области или округа (уезда – по нашему) с государем во главе правления и представительною палатою. В церковном отношении он составляет особенную епархию (40-ю) вместе с островом Икарией. «И ту лежит» – скажу я словами паломника нашего, святой Лев епископ и мученик самский (Acta Sanctorum. 29 апреля), о котором наши святцы не упоминают вовсе. Паломник также умолчал о нем, отозвавшись вообще об острове, что на нем «рыбы многы бывают, и обилен же всем остров той». А Барский, поговорив о Само на одну страницу, заключил свою речь признанием, что «продолжил слово выше потребы». Мы прибавим ко всему вышесказанному, что нынешний патриарх Иерусалимский есть уроженец самский, и это обстоятельство, как уверяют, имеет свое значение на острове. Об Икарии что сказать? Имя ее говорит за нее. Икар с восковыми крыльями кому неизвестен? О какой бы смелой физико-динамической попытке ни говорила баснь, достойно замечания то, что она шла успешно на всем расстоянии от Крита до Икарии. А это по прямой линии составит около трехсот верст! И успех, и неудача объясняются тут воском. Старого деятеля забыла совсем новая наука, отуманенная паром и очарованная электричеством. Выходим «на параллель» острова Патмо. Он еще закрыт какими-то малыми промежуточными островками. В ожидании его, я усиливаюсь разглядеть что-нибудь на малоазийском берегу, похожее на развалины, но все там покрыто непроницаемой мглой в лучах только что отделившегося от гор солнца. Я высматривал другую знаменитость ионийского берега и отжившего мира, «мать матерей городов» (смотри выше заметку о логике греческого языка), пресловутый Милит (Μίλητος) или Милет, теперь опустелую местность, называемую Палатами (Παλάτια – дворцы). Любимые божества эллинские, единоутробные Аполлон и Диана (Артемида) разделили себе ионийское побережье. Сестра утвердилась в Ефесе, а брат в Милете. Иродот говорит, что и Аполлон даже обитал в Милете. Бывшее поблизости города капище Аполлоново называют древние величайшим из всех храмов земли, равным по протяжению целому селу. Милет усеял своими поселениями Эвксинский Понт и Пропонтиду (Черное и Мраморное моря). Итак, поклон и почет ему от нашей России! Потомки, впрочем, совсем забыли предка. Едва ли кто из наших «Олегов» и «Александров», проходя мимо незримых с моря «Палат», думает, что отсюда пущены были первые кораблецы, отыскавшие где-то там, за синими морями, нас, скифов и пробившие для нас известное «окно» в Азию. Милет посещал апостол Павел. Здесь происходило его трогательное прощание с пресвитерами ефесскими. Из святых, принадлежащих Милету, можно указать с достоверностию на мученика Акакия (28 июля) и под сомнением на мученика Елпидия (27 апреля). От памяти одного апостола переходим к памяти другого. Показался и Патмос. Под яркими лучами солнца можно было различать в трубу и белевший множеством домов город (одного с островом имени) и высившийся на вершине горы монастырь евангелиста. Остров кажется одною безжизненною скалою, подобно Тенедо и другим многим, вовсе не соответствующим увлекательному о них представлению. И при всем том, это – Патмос, – место чрезвычайного откровения необычайному зрителю и «сказателю вышних божественных таин»! Не только влечешься к нему, но и не хотел бы отстать от него никогда. Апокалипсис есть евангелие будущего. А будущее есть собственность всякого. То, что созерцалось на пустынных скалах патмийских, принадлежит всем нам. Отсюда наше духовное родство с островом. Я думаю, что нет на земле души верующей, которая бы на имя Патма не отозвалась глубоким вздохом. К сожалению, приснопамятный остров находится вне прямого пути мореходного, и надобно довольствоваться созерцанием его издали – «всторонь далече в море». Таким находил его еще паломник, странствовавший в то время, когда для кораблей не существовало прямых дорог, и ветер заносил их не только «всторонь», но и совершенно неведомо куда. Ближайший к нам по времени, паломник Барский трижды посещал любимый им остров, и в последний раз жил там шесть лет! Киевский академист продолжал учиться в патмской школе «в пользу себе и отечеству», и, живя тут, составил латиногреческую грамматику «на пользу братии и ближних наших (греков) и на честь отечеству». Русский возымел намерение учить греков латинскому языку! Не лучше ли б было ему, в честь отечества своего, записать русскую грамматику для греков? Потребность подобного труда, как мне сегодня говорили греки, чувствуется весьма и до сего времени [32 - Осведомляемся, что такого рода грамматика издана недавно в Одессе.]. На прощание исчезающему уже острову скажу, что он в старых росписях епархий не значится ни митрополией, ни епископией, никак. Ныне же Патмос вместе с островом Леро составляют одну епископию, подведомую митрополиту Родскому. О Патме во всей точности слова можно сказать: «и ту лежит» святой Христодул, ктитор монастыря евангелистова. Барский замечает впрочем, что это только местный святой, «инде же никакоже не признается за святаго».

   Гавань острова Патмос

   9 часов.

   Проходим остров Кос или Ко, «велик вельми, богат всим, людми и скотом». Велик, но не вельми. Только после множества других меньших он может показаться таким. У Коробейникова говорится: «А от Сакиза острова до острова Станкова два дни ходу, а в нем город Станков». Конечное «в», очевидно, есть руссицизм, но предшествующее «Стан…» представит немало затруднений географу-исследователю. Соседи мои по помещению положительно уверяют, что «Стан…» есть перековерканное на турецкий лад εἰς τὴν так что все слово будет значить: εἰς τὴν Κῶ – в Ко. Также надобно объяснять и Сакиз, т. е. испорченное εἰς Χίο – в Хио. Аналогия подобного образования в устах турок собственных имен разительно подтверждается пресловутым словом Стамбул, которое есть не что иное, как отуреченное греческое: εἰς τὴν πόλιν (в город). Кос стоит при самом море. Окрестность его покрыта садами, город, хотя не велик, но пригляден. Здесь – также особая епархия, т. е. митрополия (80-я в числе других), а в прежнее время была подведомая Родской кафедре епископия. Слышно какое-то неустройство в церковных делах косских. Недавно присылаем был следователь от патриарха. Везде в патриархате одно и то же – первое и последнее – затруднение: неопределенность и недостаточность архиерейского содержания, подающая повод к нескончаемым жалобам. В Ко в первый раз мы утешились видением пальм. Миновав остров, мы еще раз увидели перед собою залив, далеко вдающийся в малозийский берег и называвшийся в старое время «Черепичным». На северном выходящем углу его стоял и процветал когда-то Аликарнасс, а на южном – Книд. Оба города в языческое время принадлежали к третьему Союзу Дорийскому, а в христианское были епископиями в числе других двадцати восьми, составлявших епархию Карийскую, митрополиею которой был город Ставрополь. Теперь нет ни епископств, ни самой митрополии. Вообще же христианство почти совсем иссякло по всему побережью малоазийскому от Смирны до Тарса, усеянному когда-то епископскими кафедрами. Следующая за Карийскою епархиею, Памфилийская имела восемнадцать епископий, Писидийская – девятнадцать, Ликийская – тридцать шесть, две Килиийские — девятнадцать. Теперь на всем этом пространстве слышится имя одной Писидийской епархии – до того убогой и неустроенной, что редко кто, как говорят, соглашается ехать туда на управление немногими отуреченными по языку и нравам христианами. Горько убедиться в таком тяжелоприскорбном факте. Магометанство тоже, конечно, не процветает в одичавших местах. Но мало утешения в том, что и у соседа дела идут не лучше, чем у нас.

   Богословское училище Апостола Иоанна на Патмосе

   Порт и крепость на острове Родос

   Полдень

   От солнца прячемся под тент. Легкий ветерок едва достаточен к тому, чтобы навевать хотя малую прохладу. Малые островки сменяются один другим беспрерывно с правой стороны, а слева все кажется слитым в одну прямую сплошную линию материка, хотя и здесь есть тоже острова, видимо, когда-то оторвавшиеся от твердой земли. Наибольший из них называется Сими с городком того же имени. Ничем он не примечателен кажется с моря, ни высотою, ни широтою, ни красотою, ни даже безобразием, но его прославил (уже в наши дни) уроженец его, некто Константин Симонидис, пресловутый и преспособный подделыватель древних рукописей и сочинитель самых смелых и невообразимых небылиц. Он давно уже напечатал книгу «Симаиду», в которой воспел свою родину такими и столькими лжами, что читавшие ее не находят слов для выражения своего удивления своеобразному гению человека. Россия также отчасти знакома с Симейцем, как и вся Европа. Не говоря о другом чем, достаточно припомнить его смешное и посмевательное уверение, что известная синайская рукопись Священного Писания переписана вся его собственною рукою! Мне показывали в Константинополе изданный Симейцем в Лондоне на счет одного хвастливого лорда, доставленный сему издателем, отрывок из Евангелия от Матфея первого (!) века, в котором жена Пилатова именуется Пемпелою. Тут же на пароходе узнал я, что бедный человек, игравший столько лет с наукою и совестию, нынешним летом скончался в Александрии самым жалостным образом. В половине второго часа пароход бросил якорь в пристани острова Родо. В общности тот же вид имеет город, как Хио и Ко. От самого берега он начинается стеною и идет внутрь острова по склону горы, скрываясь от взора задними частями. Много минаретов высится над кучею домов, но они уже не имеют той изящной формы тонких стрел или копий, какую имеют на каждом шагу встречаемые в Константинополе и Смирне и которая напоминает наши воскуяровые свечи, поставленные перед иконой. Здесь они толще и короче, а там – на юге – и совсем превратятся, говорят, в башни или колокольни. Город пронизан насквозь зеленью, в которой преобладает уже не кипарис, а финик. Кроме той бухты, в которой мы остановились, есть севернее ее другая, меньшая. При входе в эту меньшую, как думают, стоял знаменитый «Колосс Родосский». Так как высота его известна из свидетельства древних писателей, то на основании одной этой данной выводят заклю чение, что рассказы о прохождении кораблей между ногами статуи есть изобретение «легковерного воображения византийцев». Достается бедным византийцам. А я бы от их имени спросил тяжеловерную близорукость заносчивой критики: если статуя с тем и поставлена была, чтобы сторожить некоторым образом вход в пристань, то очевидно, что корабли (не уменьшим их до размеров «римского огурца», но и не увеличим до объема «горы») должны были проходить через отверстия Колосса. А уж как проходили, при известной и определенной высоте идола, об этом не дело было византийцам заботиться. Имея в распоряжении своем четыре часа свободного времени, мы отправились в город. Паспортов наших здесь не забирали и даже не спрашивали. Нас окружили местные чичероне, болтающие понемногу на всяких языках. Одному из них (еврею) удалось овладеть нами. Собственно говоря, мы шли своим путем, а он своим, но он до того навязчиво преследовал нас объяснением всего встречающагося нам, что мы нечувствительно сделались его слушателями, а потом и совсем подчинились ему. Прошли по «улице Рыцарей» и бегло видели десятка три-четыре фамильных гербов старых монголов Европы, делавших во имя неписанного евангелия папства набег на Азию. Чудеса храбрости, оказанные рыцарями против мусульман и возбуждавшие восторженное удивление современников, вызывают в душе моей чувство, подобное тому, с каким иногда у нас расходится народ с места драки, приговаривая: «Славно подрались!» Никакого другого. Европеец не должен гневаться на меня за то; ибо, по сущей правде, тогдашние дела его, увенчавшиеся таким печальным исходом, пробуждают в душе еще худшее нечто, а именно злорадование, столько естественное, когда видишь, по бесприкрасному выражению русскому, что «вор у вора дубинку украл». Взобравшись на высоту, мы осмотрели развалины древней церкви и другие многие следы недавнего землетрясения, вышли за западные ворота крепости, отдохнули у редкого по широте своих ветвей кипариса, посетили православную церковь, прошли «консульскою» улицей, и не зная, что еще видеть и делать в гостях у своих [33 - Наш Павел I был гроссмейстером ордена Иоаннитского.], возвратились к чужим [34 - Единственный, кроме меня, русский пассажир на «Огюсте» есть молоканин, нарочно едущий с чужими, чтоб не видеть своих.] – от гордых «Иоганнитов» к смиренному «Джовани», уведомлявшему, что уже пора обедать. «Прямо шедше приидохом в Кон (Ко), в другий же день в Родос». Та к описывает плавание свое евангелист Лука, сопутствовавший апостолу Павлу. Долго ли были здесь апостолы и сходили ли на берег, неизвестно. Кто первый проповедывал тут имя Христово, также остается неразведанным. Ни о каких-либо предстоятелях родской церкви, прославившихся мученичеством и святостию, тоже не слышно. Едва можно было отыскать у болландистов одного святого мученика родского Фанурия (27 мая). Между тем строгою историею отмечено печальное имя одного епископа родского Исайи, подавшего повод к изданию известной 77-й Новеллы Юстиниановой. Округ Родской митрополии простирался некогда на все острова Архипелага, известные под общим именем Кикладов. Теперь непосредственное ведомство Родского митрополита простирается на один Родос. Имя нынешнего владыки – Синесий. Так нам назвал его священник, которого мы видели в церкви. В шесть часов вечера снялись с якоря. Все мои «синтрофы» (что значит до слова: «совоспитанники», а общее: «товарищи») остались в Родо. От нечего читать и слушать, я повторяю здесь свои «зады». Плывя по Марморному морю и Эллиспонту, мы имели у себя по правую руку Европу (в тесном древних греков смысле), а по левую Миссию. Вышедши же в Эгейское море (Архипелаг – тоже), имели по левую руку у себя преемственно Эолию (11 городов), Ионию (12 городов) и Карию или Дориду (6 городов), пока у Родо поравнялись с Ликией, а по правую – ряд островов. Проезжая всеми этими историческими местами, славными в дохристианское время, мы встречались с следующими памятными именами языческого мира: Сафо в Митилине, Омира в Смирне (Хио, Киме и прочими), Анаксагора в Клазомене (возле Смирны), Анакреона в Тео (там же), Ксенофана в Колофоне (возле Ефеса), Ираклита, Апеллеса и Парразия в Ефесе, Пифагора в Само, Фалеса в Милете, Иппократа в Ко, Иродота и Дионисия в Аликарнассе, Евдокса (астронома) в Книде и… (нашего Олега в Родо!) и многими другими знаменитостями греческого периода всемирной истории. Греция имела от всех трех племен своего родоначальника здесь поселения, развившиеся до невероятной степени богатства, блеска и торговой деятельности и затмившие собою выселившую их отчизну-мать. Неудивительно потому, что половина имен, которыми она славится, принадлежит малоазийской Греции, а не ей самой. На этом перекрестном пути движения политической, умственной, торговой и всякой иной деятельности в сего освещен ног о историею мир а древнего чего не вотретишь и с чем не познакомишься! Тут были пресловутые «чудеса света», по крайней мере, три из них: храм Дианы в Ефесе, Мавзолей в Аликарнассе и Колосс Аполлонов в Родо. Тут была богатейшая библиотека древности с двумястами тысяч книг (в Пергаме). Тут память славнейших лиц древности: Кира, Александра, Антиоха, Цезаря. Тут и памятные цари: Крез с несметными сокровищами, Мидас с золотыми яствами и ослиными ушами, и пр. и пр. Одним словом, чуть не вся древняя история и мифология соприкасаются некоторым образом к местам, на которых останавливался взор наш на протяжении от Тенедо до Родо.
   Довольно на нынешний день. Кстати проститься с сент ябрем. Один из древнейших календарей христианских (448 года) замечает, что этот месяц так «назван от числа (счета) дней. Дней 30. Называется у евреев Тессори, у египтян Фовис, у афинян – Метадигмон, у греков – Горпитос» [35 - Любопытны ежедневные заметки календаря о сентябре. 1. Календы. 2. Фавоний (зефир, западный ветер) и Хор (тоже ветер). 3. Игры. 7. Непогода. 11. Фавоний и Африк. 12. По временам непогода. 13. Иды. В этот день в Риме в храме Минервы ежегодно прибиваются магистратом медные щиты. 15. Фавоний по временам или Вултурн (юговосточный ветер). 18. Фавоний и Хор. 20. Игры. 21. Фавоний и Хор с дождем. 22. Непогоду означает. 24. Равнонощие. 26. Начало осени. 27. По временам Фавоний. 28. Непогоду означает. 29. Игры (по другому календарю 354 года: ludi fatales).], а по иным – Гоппиакос. Прибавим: по-сирски – Элук, по-арабски – Иль-ул, а по старо-славянски – Рувень или Вресень.

   «Пучина яже против Киликии и Памфилии», 1 октября 1868 г.

   Держимся на юго-восток. Кроме вечно зыблющегося полотна вод, ни с какой стороны не видно ничего. Истинная пучина, с представлением которой от детства соединяется нечто такое, чему конца нет, и в чем всему конец. Паломник Зосима называет этот угол Средиземного моря «Понтийским морем», а Коробейников «широким Белым морем». Понтийским его называет и «Книга глаголемая козмография». Любопытный этот образчик русского географического миросозерцания одним тем уже отличается от всех других подобных попыток изображать поверхность земную, что стоит лицом к востоку и ставит в средоточии земли Царьград, что и согласно с понятием его как царя. Босфор Козмография называет «Гирлом», Малую Азию – «Землею асийскою и елминскою (!) с премудрыми грады, Випънелацким (?) царством и Македонией». Карта эта была бы терпима еще при царях Иванах, но увы! на ней значится уже и Санкт-Петербург. Обстоятельство это заставляет меня не хвалиться ею ни перед кем чужим.
   Смотреть на один и тот же вид безграничного моря наскучило. Писать мешает тряска от ворочающегося винта. От нечего делать всматриваюсь в окружающий меня разнородный и разновидный мир. Еще третьего дня, когда я сидел наверху и прислушивался к неумолкаемому говору на пяти-шести языках, вдруг услышал над головой своей чистейшим русским языком произнесенное: «Как поживаете?» Слова были обращены ко мне. Знакомящийся был человек лет тридцати-тридцати пяти, принадлежащий к небольшому кружку пассажиров, резко отличавшемуся от всего прочего общества и принятому мною сперва за евреев. Из разговора с ним я узнал, что это были виртембергские немцы, переселяющиеся на жительство в Палестину. Всех переселенцев будет около двух тысяч человек. Теперь едут туда покамест два семейства в пятнадцать человек. Это, так сказать, соглядатаи земли обетованной или самим себе обещаемой. Оба семейства, по-видимому, связаны между собою родством. Говоривший со мною жил прежде лет семь на юге России, куда вызвал потом и сестру. Там они и научились оба говорить по-русски. Новые мирные завоеватели хананейской земли дают своему обществу особое имя: храм. Я спросил, зачем эта новая и несколько странная кличка христоименного народа, и не укрывается ли в этом «храме» какая-нибудь задняя мысль, которую пока неудобно назвать ее собственным именем. Ответ последовал довольно уклончивый и неясный. Я спросил прямо, не едет ли вместе с этим «храмом» в Палестину пропаганда какого-нибудь нового учения для окончательного истребления там христианства. Помолчав, собеседник ответил: «Мы протестанты, едем просто жить в Палестине. Увидев нашу добрую жизнь, если будут подражать нам, то это и будет наша пропаганда». «Темпель» намерен колонизоваться в Галилее, где-нибудь около Кармила или Назарета. «Потерпим поначалу, – продолжал собеседник, – что делать? На то решились. Лишь бы поскорее выучиться местному языку. Знаю, что американская колония в Яффе не удалась, но мы ведь не торгаши. Побуждение у нас чисто религиозное. Все пугают нас климатом. Но мы выберем место на горах» и пр. Мужчины уже не носят европейских шляп, а ходят в красных фесах. Есть и дети. Некоторого рода начальство держит в кружке один старик с громким голосом и замечательною свободою слова. Чуть ли это не пастор. Кроме тихого и мирного общества «храмовников», обращает на себя общее внимание первокласный пассажир, не то француз, не то англичанин, говорливый до такой степени, что можно бы счесть в нем это мономанией. Если он умолкает хотя на две минуты, то соседи уже переглядываются между собою вопросительно, ища как бы разгадки такого необыкновенного явления. Добряк пристает ко всем и особенно надоел паше (и на «Огюсте» тоже едет куда-то паша), с которым поминутно заговаривает по-турецки. На беду общества, говорун знает чутъ ли не все, сопредельные Средиземному морю языки. Из вежливости никто не отказывается от докучливой беседы, но зато уже всякий зорко смотрит за первым случаем сдать собеседиика кому-нибудь другому на руки. Большею частию разговор оканчивается тем, что жертва, посмотрев на часы и как бы вспомнив что-то, встает с места и уходит вниз. Не спасало и упорное (истинное или притворное) чтение книги; напротив, книга-то более всего и привлекала к себе грозу. Ибо как удержаться и не спросить: «Что вы почитываете?» А затем уже и открылся разговор. Я один вот уже третий день спасаюсь от напасти, обязанный тем, вероятно, своей одежде, отталкивающей от себя большею частию европейца, или пристальному смотрению за борт, отчасти невольному, отчасти умышленному. Слова два и о пароходе. Пароход не из больших, не из старых и не из первостепенных. Устройством похож на нашего «Аскольда», да и размеры, я думаю, весьма близко подходят у одного к другому. Существенная разница между ними та, что здесь помещение второго класса находится на самом носу, а рулевое колесо на самой середине парохода, так что вахтеному офицеру не нужно кричать постоянно на весь пароход, отдавая рулевому те или другие приказания. Зато нет на нем прибортных закрытых помещений как на «Аскольде». Австрийские пароходы похваляются за их аккуратность, простоту обращения властей и ласковость подвластных (и те, и другие почти исключительно славяне далматинские), дешевизну платы и редкость несчастных случаев. Я убедился кроме того, что здесь пассажиру можно вступать в разные, помимо табели и таксы, соглашения с разными ведомствами, и можно рядиться и торговаться даже относительно самой важной статьи – платы за переезд. Большинству пассажиров такой порядок вещей приходится на руку. Раз коснувшись Ллойдова пароходного общества, я с общего голоса нужусь высказать свое самое глубокое уважение к его полезнейшей деятельности на Востоке. История восстановления христианской цивилизации на Востоке должна посвятить не одну страницу на описание истинных услуг этого общества одичалому и погруженному во мрак изуверства краю. Фанатик-магометанин, побывши несколько дней на пароходе под командою христиан и потолкавшись между разными личностями и народностями, возвращается домой совсем с иными понятиями о вещах и людях и волей-неволей делается распространителем иных начал семейной и общественной жизни, а, главное, приучается к терпимости, что на Востоке есть уже весьма важный шаг вперед. Я видел, с какою злобою вчера еще отходил от матроса, поставленного сторожить вход на первоместную палубу и не пускать туда третьеклассников, один из таковых магометанин. Ярость отображалась во всех чертах лица его. Сегодня он уже улыбается снизу тому же матросу, делая руками движения наподобие тех, которыми тот вчера спровадил его сверху лестницы восвояси. Кстати о сем страже и о сем спроваживании. На наших пароходах я не видел такого нарочного блюстителя порядка. Вследствие сего, естественно, привиллегированное место мало-помалу наполнялось людьми, не имевшими на оное права. Когда их набиралось уже слишком много, давалось приказание «согнать лишних». Нарушителей пароходных постановлений немедленно сгоняли. На их место через несколько времени являлись другие, которых ожидала потом та же участь. И так дело шло с утра до вечера, пока сгонять не надоедало, и дело не предоставляемо было на волю судьбы… Мы добрее их, заключил я свои наблюдения, а они лучше нас, хотя понятия, выражаемые тою и другою сравнительною степенью, не расходятся далеко друг от друга.
   Столько времени идем, и не встретим ни впереди себя, ни по сторонам ни одного судна! Дорогою нашею они не ходят. Большею частию от Родо идут либо вдоль южного берега Малой Азии, либо прямо на Бейрут и Александрию, т. е. еще правее нашей линии. Жар становится весьма чувствительным, и, если бы не море, был бы невыносим. Глядеть на однообразие зыблющейся стихии наскучило. Itineraire своею мелкою печатию истомил зрение до того, что стало больно глазам. Слушать чужие речи и ввязываться наблюдением в чужую жизнь как будто недобросовестно. Однако и затыкая уши, я не мог бы не выслушать следующей оскорбительной выходки против близкого сердцу предмета. Старого немца-библеиста спрашивает один, по-видимому, англичанин, что он думает о греческой церкви. С докторальною важностию встает тот со скамейки и, приподняв немного руку, отвечает: «Это церковь мамоны». «Как? Как? Что вы сказали» – сыплются веселые и злорадостные вопросы со всех сторон. Солидный англичанин требует объяснения слова «мамона». Немец роется в просторном кармане своего пальто, вынимает оттуда денежный кошелек и, подняв его выше головы своей, говорит торжественно: «Voila le mammone!» Смех сделался всеобщим. Не сомневаюсь, что по направлению ко мне послан был не один саркастический взгляд, но благоразумие требовало не замечать ничего. Когда не умеешь говорить, и притом так бойко, как говорит обижающий тебя, то лучшее дело молчать. Пусть места, которыми мы проезжали, возопиют вместо нас в слух гордого, и очень, очень не враждебного стяжанию духовенства протестантского. Позади нас были Миры с памятию святителя Николая, а впереди стоял Тримифунт со своим Стридоном, у которого, верно бы, при случае, не отыскалось не только кошелька в кармане, но и самого кармана. Дай Бог, чтобы протестантская церковь и через тысячу лет своего существования похвалилась хотя одним Спиридоном или Сампсоном или Филаретом. Не этих людей церковь есть церковь мамоны, а тех, которые во имя церкви или занимаются продажей индульгенций, или поднимают море и сушу, чтобы отнять у других индульгенционный доход.
   К закату солнца стал обозначаться впереди нас дымною полоскою далекий берег. Это был остров Кипр.

   Ларнак, 2 октября

   Чудное устройство души человеческой! Случайно запавшее иногда в мыслительную способность представление не можешь выгнать из нее ничем. Как и куда ни уходишь от него, в конце концов опять возвращаешься к нему. А в другое время усильно и настойчиво стараешься, так сказать, держать на привязи известное представление и поминутно отбегаешь от него в рассеянность и забытье. Что за несчастное существо был бы человек, если бы не имел крепящей, сдерживающей и оживляющей способности забываться! Не могши заснуть от духоты в своем, частию колыбель, частию гроб напоминающем 48 нумере и не зная, чем скоротать время, исключительно приуроченное ко сну, я пытался образумить неотчетливое сознание своего беззащитного и беспомощного положения на куске дерева в беспредельном море. Мысленно вынимал под собою рыхлый и ломкий пол и падал стремглав в ужасающую бездну воды и воды без конца… На секунду содрогался смертным трепетом, но в то же мгновение отталкивался, или как бы выныривал опять к вере в твердое и устойчивое существование. Так, думаю, до последнего предела исчезающей жизни все будешь отталкиваться от ужасающей мысли небытия, и умрешь внезапно! Усилие поставить себя там, где и остановиться не на чем, истомило меня, и я к утру, не знаю как, очутился наконец во власти того, от кого столько раз уходил, стараясь рассудочно вглядеться в него. Эта мука «нервных людей» к сожалению, давно мне известна. Только что подступает момент забытья, непрошеный исследователь замечает: «А! вот уже засыпаю…» и снова болезненно пробуждаешься. Так проходят целые ночи!

   7 часов утра

   Ломаная линия горных высот провожает нас слева. От нее к морю стелется отлогое подгорье серовато-фиолетового цвета, почти совершенно голое. Не знаю почему, издавна я представлял себе Кипр одним неисходимым садом, в котором не бывает никогда ни жарко, ни холодно, точно в оной «загородке» в красные летние дни. Памятные описания острова у Барского поддерживали в этом заблуждении. На самом деле оказалось не то. Кипр, как Родос, Патмос и другие острова Архипелага, представляется в наибольшей части своей каменистым утесом, чуть прикрытым слоем красной или белесоватой земли. Только верхушки гор видятся поросшими как бы мохом (т. е. лесом или хотя кустарником). Вдали, над самым морем можно различать город, к которому мы направляемся. Издали он кажется большим и красивым, особенно привлекает к себе взор четыреугольная с колоннами колокольня, стоящая, как уверяют, над самым гробом Христова друга Лазаря. В восемь часов был брошен якорь в ларнакской пристани, и началась обычная история выгрузки и нагрузки людей и вещей.

   Полдень

   Возвратились из города. Он разительно напоминает собою захолустные части Родо, и вместе с ним имеет уже свой особенный, как бы африканский характер. Улицы состоят из длинных, глухих, каменных заборов. Кое-где низкие и узкие ворота ведут с улицы на открытый дворик, обставленный низкими со сводами комнатами. Во всем и над всем видишь преобладающую мысль и заботу укрыться от солнца и от нежеланного чужого глаза. Прямо с набережной входишь в крытый базар, напоминающий собою подобный же константинопольский (чар – ши) только одною своею нечистотою. Прошед его, встречаешь церковь. Первый взгляд уверяет, что она дело рук многих поколений. Вопреки «Итинереру», склонному вообще видеть на Востоке памятники западного влияния, но на сей раз отдавшему восток востоку, я думаю, что ларнакская церковь не византийского стиля, по крайней мере – не чистого византийского, а подпавшего уже влиянию мавританско-готическому. Несмотря на этот смешанный характер, все же она представляет собою любопытный памятник давно минувшего. Здание кажется изнутри ветхим, сырым, грязным, вообще – весьма невзрачным. Когда-то были над ним три эллипсоидальных купола. Теперь устья их закрыты деревянным потолком. Достойны примечания шесть столбов, стоящие посередине в два ряда и разделяющие церковь на три части (нефа). Каждый из них имеет среди себя поперечный (с юга на север) невысокий пролет и по углам его вверху капители из зеленого мрамора, заставляющие предполагать, что под ними были когда-то, или еще и теперь таятся закрытые штукатуркой, мраморные же колонны. Красивая и преухищренная колокольня поставлена над алтарною оконечностию южного нефа. В этой части есть спуск по нескольким ступеням к гробнице святого Лазаря, стоящий под самым престолом большого алтаря. Она из белого мрамора и имеет вид саркофага с островерхою крышею. Поклонившись сей святыне, мы внимательно осмотрели все, что можно было видеть в церкви, даже взбирались в двухэтажный гинекион топорной работы, устроенный из дерева над папертною частию храма. Приложились и к древней иконе Богоматери, поставленной в кивоте при одном из столбов левой стороны. На серебряном окладе ее в одном месте по голубой эмали написано золотом: . На помосте церковном в одном месте сохранился остаток плиты с древнею греческою надписью ‘η πόλις Ποσειδώνιον ’Αντιπάτρου, т. е. «город Посидония Антипатрова» (награждает, передает памяти). Вышед из церкви, мы еще побродили по соседним улицам или, точнее, закоулкам и, не вынося зноя, возвратились на пароход.
   В четыре часа снимаемся с якоря. Есть еще время сказать что-нибудь памятное о древнем Кипре. Древнейшая из историй, еврейская, знает Кипр уже островом. Но сохранившиеся у египтян предания представляют его первоначально продолжением материка – вероятно, со стороны Сирии, к которой и теперь направляется он своею длинною косою. Мог или не мог принадлежать он к потерянной для географии Атлантиде, об этом не нам судить, по крайней мере – не здесь на пароходе, где все справки заимствуются из двух-трех книг, с присовокуплением к ним и «Козмографии», которая своим изображением острова Кипра, распространенным почти на все Средиземное море, первая подает руку союза блестящему предположению о бытности здесь Атлантиды. Священному бытописанию известны были, как надобно думать, и Кипр, и Родос (Быт. 10, 4), – последний под собственным именем, а первый под именем, «Киттим», или древнейшим именем места, против которого мы стоим. В географии римлян оно называлось Citium. Это было, конечно, ближайшее и, вероятно, старейшее из поселений финикийских. Ему и досталась честь принять и упокоить в себе старейшего колониста христианства, Лазаря. Апостол Павел неоднократно посещал Кипр. Апостол Варнава здесь был похоронен. Такое доброе семя не могло не принесть и соответственного плода. После апостола был здесь епископом апостольский ученик Филагрий (9 февраля). Затем с неопределенным наз ванием епископа кипрского известны еще священномученики: Мнасон (18 октября) [36 - Барский называет святого Мнасона тамосейским, и с ним упоминает еще святых епископов Ираклидия и Родиона, тоже тамосейских.]и Исакий (21 сентября), Мелетий (20 сентября), Априон (7 февраля), Григорий (4 марта), славный Епифаний с преемником своим Савином (12 мая), пресвитер Арис токл с диаконом Димитрианом и чтецом Афанасием (20 июня), мученные за имя Христово. Кипру принадлежат также святые: Тихон, епископ Амафунтский, Спиридон, Аркадий и Нестор, епископы Тримифунтские (12 декабря и 7 марта), два Макария – епископы Пафские (8 февраля и 25 октября), Авксивий (или Авксилий), епископ Солонский, Трифиллий, епископ Левкосийский и Феодот, епископ Киринийский и святые 20 мучеников (Александр, Аммоний и др), празднуемые под 9-м февраля, также мученики: Дидим, Немесий и Потамий (20 февраля), мученица Салафта (26 февраля), мученик Павел (17 марта) и мученик Ферапонт (27 мая). На Кипре подвизались и преподобные Евтропий и Варух (26 февраля). В Родо мы оставили за собою патриархат Константинопольский. В промежутке между ним и патриархатом Антиохийским, встретили здесь особую независимую церковь православного мира – Кипрскую или «Новой Юстинианы», которой первостоятель титулуется наравне с патриархами «блаженнейшим» и имеет преимущество (когда-то царское) подписывать свое имя на деловых бумагах раствором киновари. Первоначально 13 (по Барскому – 16, по Даниилу – 24) епископий острова составляли одну митрополию, зависевшую от Антиохийского патриарха. Потом с 474 года остров получил права церковной «самоглавности» и управляется собственным архиепископом. Теперь на острове всех четыре епархии, в том числе и архиепископская. Подчиненные архиереи носят титло митрополитов, к немалому удивлению нас русских, привыкших иначе видеть, говорить и слышать. Но если архиерей, в административном отношении, есть начальник иереев, то и начальнику епископов весьма естественно, в том же смысле, называться архиепископом, и дивного тут ничего нет. Что же касается до титла митрополита, то самые эти, подчиненные архиепископу митрополиты кипрские уже доказывают собою ясно, что титло это не имеет устойчивого значения в православной церкви. Главный (например, областной) город по-гречески назывался когда-то μητρόπολις (м ат ь-г ор од), а митрополит значило только – епископ главного города (или и столицы). Если он делался и начальником всех других епископов области, то очевидно, вместе с тем становился и архиепископом. Таких архиепископов мы действительно и находим в древности на кафедрах Иерусалимской (до обращения ее в патриаршую), Кесарийской, Мирской, Фессалоницкой и других немногих. Это, по-видимому, еще остатки первоначального административного распорядка церкви. Когда, с течением времени, образовались в ней патриархаты, то архиепископами в действительном смысле слова стали одни патриархи. В ряд их вошел и епископ столичного города Кипра, а его областные архиереи на прежнем общем основании удержали за собою титло митрополитов, хотя уже, строго говоря, не имеют на него права, ибо и областное деление более уже не существует, и митрополиями не называются уже главные города, и самые кафедры их не заведывают уже никакими подчиненными епископиями. Очевидно потому, что «митрополит» здесь есть уже одно титло без значения и без особенных прав. У нас же, судя по теперешнему положению дела, и оба названия митрополита и архиепископа обратились в одни почетные титла. Рассуждая по поводу сего с одним греком о разных порядках церковных, я узнал от него, что при учреждении независимой церкви элладской хотели было поступить «согласно с логическою и каноническою правдою», а именно: всех епархиальных архиереев назвать епископами, предоставив столичному (Афинскому) епископу почетный титул митрополита, архиепископом же не называть никого, ибо «при синодальной форме церковного управления ни один архиерей не начальствует над другим». Но, к сожалению собеседника, дело было «испорчено», и десять напрасных архиепископов все-таки явились, с прибавкою каждому из них лишней (против епископов) тысячи драхм [37 - Монета около четвертака ценностию.] в жалованье. Любопытные рассуждения наши перервал оглушающий гром цепи поднимаемого якоря, волочимой по палубе над самыми головами нашими. От бессонницы у меня и без того всякий звук барабанил в ушах. Я поспешил уйти наверх, захватив с собою неразлучный бинокль и смеху подобную историю Адександра Великого, писанную на простом греческом языке и приобретенную мною в Смирне за пять пиастров.

   4 часа вечера

   Вурочную минуту двинулись с места и пошли вдоль северного берега ларнакского залива прямо на восток. Прощаюсь с Кипром. «Остров Кипрски, в нем обретается сорок градов, данию была (sic) за цесарем и за папою римским, а ныне за турецким». Так значится в Козмографии русской. Немецкая Козмография 1553 года с своей стороны уверяет, что Кипр отстоит от Киликии на пятьдесят тысяч шагов, и что, согласно с рассказами Плиния, олени целыми стадами переплывают с Малой Азии на остров, и какие олени? – которые живут по сто лет и проч. Как бы то ни было, это Плиниево свидетельство о морском плавании сухопутных животных может пригодиться нам при исследовании дивных сказаний о ношении по средиземной пучине Марков Фраческих, Мартишанов и других необычных плавателей. Согласно с преданием церковным, вот уже двукратно ступал я по земле, которая носила на себе носившую Носящего вся. Не невозможная вещь, что Приснодева посетила еще и третье место земли, освятив собою и благословив молитвенно и нашу Европу. Разумею Афон. Только это вероятнее могло случиться во время переезда ее не из Палестины на Кипр, а из Кипра в Ефес. Посмотрев на карту Архипелага, не находишь ничего невозможного в том. От Ефесского залива к Афону можно провесть по морю совершенно прямую линию, миновав всякую промежуточную землю. Знаю, что перед волею Божиею ничего не значат препятствия и расстояния, но говорю это для тех, которые по слабости духа поверяют вероятным веруемое.
   Солнце садится за далекими горами острова, из коих одна также носила некогда имя заветного для язычества Олимпа. Передать нельзя всех неизобразимых красот солнечного заката на Средиземном море. То, что мы видим в этом роде у себя дома в самую лучшую (т. е. жаркую) пору года, можно назвать одною бесцветною фотограммою действительности. Я загляделся, и вовсе не ожидал, что от поэзии неба вдруг перейду к прозе земли. Не избежал и я участи стольких других, и когда всего менее был приготовлен к тому, услышал под самым ухом резкий, и как бы для глухого предназначенный привет по-французски: «Добрый вечер, господин! Какой прекрасный вид! Что вы читаете? Вы русский? Не правда ли? По-французски или по-немецки вы лучше говорите [38 - Заграничные поносители церкви нашей стараются внушить всем и каждому мысль о крайнем невежестве духовенства нашего. Вот факт, посрамляющий их. Католик, встретивши совсем незнакомого ему русского священника, спрашивает его, на каком он языке лучше говорит: на французском или на немецком? Видно, что общее мнение европейцев о нас расходится несколько с ультрамонтанским.]? Может быть, вы знаете по-арабски? Я только еще начинаю учиться: таиб, ля муш-лязем, катыр-херак. Вы читали энкиклик папы?
   Не находите его современным? Ге? Какого вы мнения об англиканской церкви? Они думают, что у них тоже есть священство! Протестанты, и более ничего! У них королева-папа. Как бы то ни было однако же, вопрос стоит на том, царь ли глава церкви, или папа. По-вашему – царь, по нашему – папа. Надобно отдать честь святому отцу. Мысль высокая – созвать вселенский собор. В каком смысле, вы полагаете, ответит ему ваш патриарх?» Я все ждал, не остановится ли нахлынувший поток речей, чтобы хоть на что-нибудь, хоть как-нибудь ответить. Увидев, что собеседник замедлил на слове патриарх, я, как смог, сказал, что патриарх, может быть, и отвечать не будет вовсе. «Как? папе?» – возразил собеседник. «Мы имеем четырех патриархов, и все они – папы» – ответил я, уже не знаю с сколькими ошибками, и рад-не рад был потом, когда кто-то по соседству, произнесши имя Гарибальди, отвлек от меня усердного почитателя «святого отца». И долго потом еще слышался звонкий голос богослова-политика-лингвиста. Нашелся один новый (от Кипра) пассажир, который попытался было переговорить «ходячие разговоры». Тут-то надобно было послушать, в какой дремучий лес естествоведения и религиозного скептицизма зашли геркулесы слова. Замечательно, что никаких возражений ни с которой стороны при этом не было, а напротив, один поддакивал другому. Затронули и астрономию, и геологию, и химию. С плеча рубя и отрицая все, наш философ поминутно заверял, что он не безбожник однако же, а что это только «его идея»! Последнее, что я слышал, уже отправляясь спать, были слова: «Нам твердят, как попугаи: Pater noster, Ave Maria, и ничего, ничего более!» Их говорил новый пассажир, видимо, не от имени «своей идеи», а чуть ли не от лица всего человечества.

   Бейрут, 2 октября

   Стоим в пристани бейрутской, куда пришли рано утром, и будем стоять здесь целые сутки. Виртембергцы выбираются на берег. Намерены пожить сперва в Бейруте, а потом переехать в Кайфу, откуда к лету перебраться куда-нибудь, например, в Галилею, на окончательное жительство. Боюсь, как бы под конец странствования не очутились в Виртемберге. Со мною ласково прощаются, говоря заученное в России: до свиданиа! Выбирается в Бейрут и обозвавший вчера кого-то попугаями. «Куда?» – спрашивает он меня лаконически по-русски. «В Яффу» – отвечаю я. «Поп?» – продолжает он спрашивать. «Да, священник». – «Одесса? Кисноф?» – «Нет, из NN». – «Я был в Русь. Одесса. Бесараб. Везде был. Воду, у меня вода». Не знаю, что он хотел высказать своею водою. Порывшись в саквояже, он с торжеством показал мне издали какой-то сертификат на русском языке с двуглавым орлом, а прощаясь, протянул мне руку. Чуть ли твой либерализм вчерашний тоже не вода напускная, которую вид первого «попа» может вытянуть из тебя как губка, сказал я ему мысленно в напутие. И неугомонный говорун тоже оставил пароход. На верхней палубе воцарилась тишина. Не переставала только по-прежнему носиться по ней взад и вперед девочка-турчанка, лет тринадцати-четырнадцати, обращавшая на себя всеобщее внимание своею, не согласною с мусульманскими нравами развязностию. Мне сказали сегодня, что ее везут на продажу в Александрию. И кто же везет? Родная сестра! Насмотревшись в трубу на утопающий в зелени город с красивыми домами своеобразной архитектуры и налюбовавшись на чудный и величественный вид Ливана, вставший громадною стеною над городом, я, несмотря на удушающий зной, отправился посмотреть на город вблизи. Нашел его непохожим ни на наши, ни на турецкие города. Знатоки дела видят на нем печать влияния уже Египта. Был в соборной церкви Святого великомученика Георгия, новой постройки, здании весьма обширном, но ничем не украшенном; был и в так называемой русской церкви Богоматери, построенной, как гласит молва, на русские деньги под ведением нашей Иерусалимской миссии; заходил в новую и прекрасную церковь «капуцинов», в неотстроенную еще протестантскую церковь и в прилежащее к ней обширное воспитательное заведение, известное под именем «американскаго», с типографиею, наводняющею Сирию, Палестину и Египет протестантскими сочинениями на арабском языке. Видели и православное училище, и даже не одно. Архиерея (митрополита) в Бейруте нет уже три-четыре года. Патриарх (Антиохийский) рукоположил бейрутцам какого-то грека; а те хотят иметь владыку единоплеменного себе, т. е. араба, и не принимают грека. На том дело и остановилось. По временам живет в Бейруте и сам патриарх (известный России Иерофей), приезжая сюда из Дамаска, где его кафедра. Из православного духовенства мне удалось познакомиться здесь с одним только о. архимандритом Гавриилом (Джибара). Он принадлежал прежде к униатской церкви, но в 1860 году вместе с другим архимандритом Иоанном присоединился к православию по известному поводу григорианского календаря, который папа хотел насильно навязать униатам. С тех пор достопочтенный отец (уже седой старец), несмотря на все невзгоды и тесноты неупроченного положения, составляет истинное украшение Антиохийского престола. А товарищ его, добившись в православии архиерейства, возвратился опять в унию и теперь живет в Александрии, раскаиваясь, как говорят, в своем бесстыдном поступке. Грустным впечатлением падает на душу глубокая, как все признаются, испорченность жителей Сирии и Палестины. Их совестию уже столько веков торгует бесчестная пропаганда латинская, и теперь они почти совсем стали холодны к той или другой форме веры. Еще грустнее слышать и видеть успехи протестантства в Бейруте и на всем Ливане. Тут главными деятелями являются американцы, а за ними прусаки. Кто бы у нас поверил, что холодные соседи наши, едва сами кое-чему верующие, занимаются самою жаркою пропагандою своей церкви на востоке. Преимущественно налегают ловкие сеятели «плевел сельных» на образование в своих школах девочек из местных христиан. Говорят, в одном Бейруте существует уже одиннадцать женских школ, а на всем Ливане насчитывают их более сорока. Какое христианство останется в Сирии через двадцать-тридцать лет, Бог один знает. Чтобы рассеять тоску, мы выбрались за город в сосновые рощицы и подивились трудолюбию или послушанию людей, обративших песчаную степь в неисходимый бор. Часах в трех за городом, на скате Ливана указали нам небольшое село, называемое «Святой Георгий», с богословскою школою. Впрочем, такою она была только в идее. Теперь она есть род нашего уездного училища с пятью учителями и с тридцатью учениками, число коих еще недавно доходило до ста. На вопрос, отчего школа упала, кто отвечает таинственно: от головы, а кто (справедливее) утверждает: от безголовья, разумея под безголовыми оных таинственников. Худой знак, когда члены одного и того же тела жалуются друг на друга. И на эту школу также пошло, говорят, несколько русских денег; отчего «лгущая и некраснеющая» пропаганда не стеснялась иногда называть ее прямо русскою семинариею. Еще указали мне на «русский госпиталь», выстроенный уже после «резни сирийской» и оставленный на произвол судьбы. Дом большой и прочный.

   Порт в Бейруте

   Жар африканский заставил меня бежать с суши на море. Сижу на корме парохода и отыскиваю взором те или другие посещенные в городе места. С Ливана, как от натопленной печи, несется на море расслабляющий хамсин. Он доносит до меня густой запах сосен и заставляет вспомнить пресловутые кедры ливанские. К пароходу беспрерывно подплывают лодки с грузом. Лодочники поднимают такой крик, какого я не слышал ни в Смирне, ни в Чанак-кале. Речь арабская на первый раз кажется дикою и невыносимою. Так и слышится в ней противное харчанье собак, готовых кинуться друг на друга. В этом впечатлении, сколько мне доводилось слышать, согласны все. И однако же надобно верить, что похожим на арабский язык говорили древние евреи, и что умилительные псалмы Давидовы читались и пелись так, как мы того и не воображаем. Абсолютно нехорошим, таким образом, не надобно считать ничего. Зной продолжался весь день, не уменьшился даже и по захождении солнца. Уже более недели удручает он все, живущее и дышущее в Бейруте. Пора сказать, что Бейрут или Байрут есть древний Вирит или Берит, финикийский город, известный в период царей сирогреческих. Первыми насадителями христианства здесь были апостолы Фаддей и Кварт из числа семидесяти. С именем Вирита связываются два многозначительные события, занесенные в Памяти христианства: первое есть всем известное чудо святого великомученика Георгия, оказанное над драконом, требующее тщательного исторического разъяснения; второе есть также чудо от иконы Спасителя, которым в свое время замыкал хульные уста императора Феофила-иконоборца один из Иерусалимских соборов. Предрагоценны эти прерадостные свидетельства неложности обетования Господа нашего – быть с нами до скончания века. А там, где они соединяются еще с памятию Его земной жизни, их значение для сердца не передаваемо словом. Еще мало, и я буду видеть те самые места, на которые взирал Он. О, сколько близкой тревоги уже зачала душа!

   «Пределы Тирски и Сидонски», 4 октября

   Первое, что увидел я, вышедши рано утром наверх, был наш «Аскольд». Он только что пришел в Бейрут и еще выпускал пары. Говорят, что разведшиеся муж и жена не умеют сделать друг другу привета, встретившись где-нибудь вдали после того. Как и мне назвать то чувство, с которым я смотрел на своего старого знакомого? Я отворачивался от него, хотя очень хорошо знал, что никто меня не оправдает в том. В самом деле, чем виноваты дерево и железо, что я остался, по пословице, возле санок на соломке? Снимаемся с якоря. Насматриваюсь на подавляющую громаду воспетой горы, еще так недавно и так обильно упоенной христианскою кровью. Когда-то настанет мир на местах, столь дорогих христианскому чувству? Умирились, просветились и стали другим светить отдаленные края земли; а страна стольких и толиких обетований доселе дышит дикостию потопных времен! Что есть относительно ее особая воля Божия, это, я думаю, ясно всем. Удовольствуемся таким заключением. Однообразно, и как бы совершенно прямою линиею тянется берег финикийского помория. Около полудня мы прошли мимо Сура (древнего Тира). К сожалению, я не был наверху, когда проходили Сидон (теперь Сайда). Говорят, он больше Тира и оживленнее его. Но и Тир с моря все еще кажется значительным местом, хотя это, конечно, только самый слабый и неясный очерк славной столицы Хирама. Долго смотрел на него в трубу и думал о его прошедшем. Видно, был велик и крепок, когда сам Александр Македонский семь месяцев стоял под стенами его. Салманассар осаждал его пять лет, а знаменитый Навуходоносор тринадцать! Начинают слышаться знакомые библейские имена. Точно возвращаюсь на давно покинутую родину, и слышишь любезные когда-то голоса друзей детства!
   Утром общество наше пополнилось и оживилось новою стихиею – арабскою. Смуглые лица, черные волосы, черные же, более или менее симпатичные глаза, длинная белая, до самого полу, рубаха, шитый шелком или золотом камзол и красный фес на голове. Так в общих чертах рисуется народ, в область которого мы вступаем. Но вероятно, это образчики высшего и зажиточного, и притом городского слоя. Те арабы, которых вчера мы столько видели на лодках у парохода, разнятся от этих как кирпич от мрамора. От самой Смирны я имею случай наблюдать одну личность – полного и краснолицего господина, по-европейски одетого, появляющегося то в шляпе, то в фесе, говорящего то по-турецки, то по-немецки, то по-французски и льнувшего особенно к будущим галилеянам, также не прочь бывшего ввязаться в религиозный разговор. Сегодня он вышел наверх с библиями немецкою и еврейскою и заговорил по-арабски. По бумагам он купец, конечно, отправляющийся в какой-нибудь Порт-Саид, а по профессии покупатель немощных и убогих совестей, одним словом – миссионер протестантства, шныряющий по Сирии и Египту вместе с легионом себе подобных, и усердно подкапывающий во имя Христово веру во Христа. При нем являлся прежде ассистентом один юноша медно-оливкового цвета, должно быть копт или абиссинец. Сегодня показался (из Бейрута) уже третий товарищ в изношенном плисовом пальто с еврейскими чертами лица. Очевидно, что это только еще начинающий миссионер, так сказать рассыльный великого магазина очищенной веры, сегодня и завтра христианин, а вчера и послезавтра еврей, смотря по тому, сегодняшний или вчерашний червонец чище и весче. Поминутно к честной компании пристает молодой вертлявый белорубашник с заискивающими улыбками, наводящими тошноту. По всему видно, что он боится, как бы ему не убавили чего-нибудь от ежемесячного содержания. Прежде, вероятно, был он православный или маронит. Вот она – библейская земля, в какое позорище измышленной действительности обратилась! Грустно, но поучительно. На корме уединенно сидят три «сестры милосердия». Две уже полные монахини, по-видимому, с крестами на груди, а третья еще в чепце и без креста. Все уже пожилые. Читают, вяжут, дремлют и тихо переговариваются между собою. Я не заметил, чтобы их, подобно мне, занимали проповедники «сытого и веселого христианства». Они привыкли уже ко всему, даже к русской рясе, и имеют несокрушимую веру в «апостольского делегата» Сирии и Палестины. Откуда и куда они едут, про то они одни знают, да их monseigneur. На днях в разговоре греков еще раз повторился слух, что «делегат» на случай выгонки святого отца из Рима уготовляет ему оседлое местопребывание в Иерусалиме. Не думаю, чтобы расчетливый «Patriarca di Gerusalemme» склонен или способен был сделать такую оплошность. Говорят даже, что в последнее время святой отец охладел несколько к верному сыну, подметив в нем действительно патриархальные замашки. Бедный отец! И своя семья старается отбиться от рук, а он еще думает, что всякая семья есть его семья! Замечательно, однако же; слово Господне: идеже есть труп, тамо соберутся орли, пережило уже не одно разрушение Иерусалима, и не одно только вещественное. Орлы слетались к нему несчетное множество раз. Что их влечет к нему теперь? Не запах уже, конечно, трупа, а разве чувство собственного тления, которое больному организму подсказывает искать свежего воздуха. Но вот беда. Гниющее заражает собою воздух. Разлагающаяся церковь Гильдебранда и разложившаяся вера экс-монаха августинского губят заразою «матерь церквей».

   Вид Сидона и Ливанских гор

   3 часа

   Поравнялись с древнею Птолемаидой, или по общеупотребительному – Акрой. Отсюда начинается уже патриархат Иерусалимский. По карте оказывается, что мы находимся против Галилеи. Блаженные горы те смотрятся в евангельское озеро Геннисаретское или Тивериадское. Так уже близко все подошло! Теплота, не похожая на расслабляющий зной дневной, чувствуется во всем составе и особенно в напряженном зрительном органе. Если бы хоть одно слово сочувствия со стороны, разлился бы в слезах. В простоте сердца высматриваю Фавор, но он не так высок, чтобы видеть его с той полосы моря, где находился пароход. Иные горы с плоскими вершинами выдвигаются одна из-за другой. Которая-нибудь из них есть та, на нейже град их (соотечественников Назарянина) создан бяше. Впереди нас уже давно чернеет длинною и почти ровною полосою Кармил с памятию великого и славного пророка и чудотворца Илии. Он идет в направлении диагонали к берегу моря, тянется почти на шестьдесят верст и отделяет собою Галилею от Иудеи. У самой почти (северо-западной) оконечности его по сю, т. е. галилейскую сторону лежит город Кайфа. Часа в четыре с небольшим мы остановились в пристани его. Он мал, но довольно пригляден с моря. Вверху, на самой оконечности кармильского мыса видится знаменитый монастырь кармелитов. В городе есть и русское подворье, пустующее, впрочем, целый год, ибо поклонники наши обыкновенно проходят прямо в Яффу, да и пароходы наши не останавливаются здесь. Мог бы быть предложен вопрос: зачем же то и подворье? Но верно, что может последовать и ответ: а тебе какое дело? Частию из желания заглянуть в этот галилейский уголок России, частию по несбыточной надежде добраться и до кармелитов, я вознамерился было съездить на берег, но оказалось, что капитан не велел спускать пассажиров с парохода. Так, по крайней мере, обвестилось на нем. Заходит солнце. Ему видна Иудея со всеми ее священными горами. От нас же закрывает ее Кармил. Совокупного облика ее мы не увидим, ибо все побережье ее пройдем ночью. «Сестры милосердия» оставили пароход. Не знаю, где они разминулись с новою пассажиркою, которая истинному пропагандисту иначе и представляться не может, как только «сестрою ожесточения». К нам пожаловала дама, полная и важная, видимо, привыкшая получать поклоны. К соблазну мысли, мне назвали ее епископшей. Действительно, это была жена Иерусалимского протестантского епископа. Она возвращалась через Кайфу из Назарета (как полагают), где у нее дочь замужем за тамошним пастором. В Назарете пастор! Видит ли благосклонный читатель, что пропаганда протестантства не пустое имя в Палестине? Она то смело, то робко, но всегда настойчиво, влезая во всякую щель, раскидывает мало-помалу пронырством и подкупом, а всего более даровым обучением, свою сеть по всему пространству патриархатов Антиохийского, Иерусалимского и Александрийского. Для кого и для чего протестантский храм в Назарете? Едва ли кому придет на мысль сказать: для протестантских поклонников. А весьма легко подумать, что цель ее – протестовать против чествования Богоматери в том самом месте, где благодатная Дева приняла почесть от архистратига небесных сил.
   Последняя ночь в море. Новолуние, столько пугавшее меня переменою погоды или и прямо бурею, прошло благополучно. Слава Богу! Последняя ночь тоже предвещается тихая. Нечто, напоминающее вечер великой субботы, чуется мне в ней. Все готово, чтобы начать Пасху!

   Святая земля, 5 октября

   То духота, то неотступная мысль об Иерусалиме делали невозможным сон. Однообразный ход паровой машины, производя движением своим бесконечно повторяющиеся одни и те же звуки, напевал дремлющему сознанию, как младенцу, какую-то невнятную колыбельную песнь. То начнет слышаться нескончаемое «в Виф-ле-е-м», то вдруг переменится и тон, и темп, и слышится уже: «Ессе Homo!» Пытался встать и заняться чтением. Со мною было послано из Константинополя в Иерусалим несколько газет и журналов. Вчера еще усмотрел в «Воскресном чтении» критическую статью на «Иерусалимские письма» некоего г. Солодянского, но отложил чтение ее до Иерусалима. Читаю теперь. Так и видно, что критик пишет в тихом кабинете, окруженный только стенами да книгами, под благим впечатлением только что оконченной молитвы, а не сидит, подобно мне, например, между сестрами «священного сердца Иисусова» с одной, и ее преосвященством с другой стороны, и не видит всей бездны лицемерия и самообольщения, суемыслия и фанатизма, упорства и отчаявающего простоумия, раскрывающейся перед взором любого пассажира любого парохода, несущего в Иерусалим тот материал, из которого слагаются иерусалимские письма. Я его вижу отчасти, потому и говорю так. Конечно, можно не всматриваться в неровности и нескладности обыденных явлений иерусалимской (как и всякой другой) жизни, и прощать все ради Иерусалима, и писать одни светлые и радующие статьи про него, в роде «Путешествия в Иерусалим на поклонение Святым местам» (СПб. 1866 г.), но от каких писем больше пользы, этого, пожалуй, и не решит один критик. Ослабевшее зрение не позволяет ни читать, ни писать. Выхожу опять на привилегированную палубу. Уже пятый час ночи, темно, пусто, тихо и, что всего дороже, прохладно. Вот как будто и я тоже сижу в своем затишном кабинете. Как не впасть в приятную задумчивость при этом и не припомнить чего-нибудь? Но самое дорогое для памяти есть самое ненужное для читателя. Итак, прохожу молчанием одиноко проведенный час безмолвия. Над темным берегом не различаемой еще Иудеи блеснул «Люцифер», и далеко по морю рассыпал свой матовый луч. Почти вместе с тем, ярче небесного просиял впереди корабля земной светоносец, маяк Яффский. Его багровый огонь то ослеплял глаза, то исчезал совершенно. Давно желанная Яффа или апостольская Иоппия приближалась, проектируясь на белесоватом своде неба темным полуовалом, в котором сперва не различалось ничего, а потом стали отделяться один от другого густо застроенные дома, как бы нагроможденные друг на друге. Еще раз раздался гремящий звук бросаемого якоря, и вместе с ним отправилась на берег лодка с извещением о благополучном состоянии парохода.

   Порт в Яффе

   Я спустился вниз укладывать вещи. Прошло не менее получаса, пока все было готово к отправке на Обетованную Землю. Воздавая, по заповеди апостольской, всем должное, я отыскал капитана и поблагодарил его за его внимание ко мне (во все время он совершенно игнорировал меня), и вообще за его терпение (истинная правда) и ласковое обращение (тоже большею частию правда). «Настоящий добрый человек», как его в глаза при мне назвал в Смирне тамошний агент, протянул мне руку, и сказал басом: «Ничего».
   Более прощаться было не с кем. Нас приняла большая лодка и понесла прямо на прибрежные буруны. Известный всему поклонническому миру Фотий Яковлевич командовал гребцами и самим их «капитаном». Ловко проскользнули мы в так называемые «ворота» и вошли, собственно, в пристань Яффы, годную только для самых малых судов. Палестинское солнце слало свои первоприветные лучи пришельцам. И сказать нельзя, как было вместе и томительно, и радостно. Лодка остановилась, не дошед до берега. Между мною и сушею оставался пролив шага в три шириною. Два полураздетых силача схватили меня под руки и поставили на землю, по которой ходил ХРИСТОС. Слава тебе Богу, благодетелю моему, во веки!

 Ал. Орестов.



   6-е января на Иордане

   Все великие христианские праздники в Палестине получают некий особенный оттенок. В Палестине совершилось все, что послужило основой им, и неотразимое свидетельство местособытия говорит душе празднующей нечто такое, чего не может сказать ей никакое место земли. Не говоря уже о Пасхе, празднике, так существенно связанном с Иерусалимом, и все другие великие праздники имеют также каждый как бы свой собственный округ на Святой Земле. Так, например, в праздник Рождества Христова Иерусалим весь как бы переселяется в Вифлеем, чего я был недавним свидетелем. А вот довелось и Крещение отпраздновать на Иордане. Рождество Христово совпало на сей год с новолунием, которому обыкновенно сопутствует здесь по крайней мере зимою – непогодье. Мало было потому надежды на прилив к богоприемному Вертепу усердных преемников и преемниц боголюбивых пастырей. Но нас, далеких пришельцев, перешедших тысячи верст, могла ли удержать какая бы то ни была погода? Мы были там, несмотря ни на дождь, ни на грязь, ни на ветер, ни на холод. Но тем с большею вероятностию рассчитывали на возврат хорошей погоды к началу Нового года и к Богоявлению. Действительно, 29 декабря к вечеру неустанно с 24 числа несшиеся от запада к востоку дождливые массы облаков рассеялись, и ночь уже была тихая и звездная. Новый год мы праздновали у себя дома на «постройках». От щедродательных рук предложено было нам в этот день после обедни кроме чая и вино, веселящее сердце, по слову местного царя-песнопевца. Да веселится сердце и благих дателей в течение всего наступившего года!
   Еще пред Рождеством между поклонниками ходили слухи о том, что Миссия наша намерена на этот раз в день Богоявления служить на Иордане. Такого торжества, как говорят, доселе еще не бывало. Русская служба многократно бывала на Иордане, но в другое время года. Оттого всех занимало подобное обстоятельство. Более нас пытливые «товарки» ежедневно осведомлялись о том, что и как думается и решается, и постоянно получали в ответ: все зависит от погоды. Наконец с началом текущего месяца установилась отличная погода, и наши ходячие барометры – старики и старухи с ломотою в костях – готовили для дороги свои сумки и батожки. Во вторник стало положительно известно, что «идем», ибо в женском приюте отдан был приказ печь хлеб. В среду пред обедней прочитаны были и Царские часы, так как накануне Крещения предполагалось быть в дороге. После службы все на постройках пришло в движение. Приказ был отдан собраться всем к полудню в Гефсиманию, чтобы оттуда двинуться всем вместе на Иордан. Я смотрел и любовался, как друг за другом то кучками, то в рассыпку торопливо выходили за консульские ворота наши странники и странницы, крестясь и кланяясь по направлению к Господнему Гробу. Около двух часов теми же воротами вышли под коновоем и 4 верблюда, нагруженные церковными вещами, палатками и провизией. По программе они должны были соединиться с народом в Гефсимании и оттуда одним караваном двинуться через Элеон и Вифанию в пустыню; при верблюдах находилось нечто вроде караванного начальства. Не мало удивилось последнее, как оно само расказывало, когда в Гефсимании не нашло ни души. Путешественники наши как вышли из построек, так и пошли вперед не останавливаясь, кто как хотел или мог, растянувшись по пустынной дороге бесконечной вереницей. Спрашиваю одного пешехода, говорил мне один из ваших же, но конный, что ты тащишься один себе? – А что? отвечает он. – Как, что? А разбойников не боишься? – Во-то! На Иордан-то идучи бояться? У тебя, видно, Иордан-то не разнится от ердани твоего села, подумал я, и заключил свою беседу пожатием плечей – единственно, что оставалось мне сделать. В самом деле, это бесстрашие или равнодушие к тому, что может случиться, замечаемое по преимуществу в наших соотечественниках, поражает здесь всякого. При всем том разрозненные массы народа к ночи благополучно спустились с гор и, не доходя до Иерихона верст двух или трех, сделали привал при воде текущей. Туда же поздно ночью пришли и верблюды.
   Узнав, что Миссия отправляется утром в четверток и надеется быть к вечеру на священной реке, я, во избежание лишнего труда и лишнего неудобного ночлега, решился примкнуть к ней. Для чего требовалась, впрочем, небольшая жертва, а именно: во-первых, надобно было нанять лошадь и, следовательно, приплатить несколько лишних пиастров [39 - За осла на передний и обратный путь платили 30 пиастров, за мула 45 и 50, за лошадь 60 и 65, за мула с двумя сидельными ящиками 80, за верблюда 90. Сбруя, корм и присмотр хозяйские.], а во-вторых, надобно было ехать скорее и иногда даже мчаться вслед за другими, что для возраста, цветущего сединами, не совсем легко. Рано утром я был уже готов в путь, но выехать пришлось не на свету, как предполагалось, а уже довольно спустя времени по восхождении солнца, т. е. часов около семи. Предводительствовал поездом нашим кавас Миссии, магометанин, знающий довольно по-русски и гордый своею долговременною службою России, но на этот раз несколько упавший духом от полученного нагоняя за поздний привод лошадей. Ветер в течение минувшей ночи нагнал на небо облака, уже дня четыре не показывавшиеся вовсе. Бывший при нас медик утверждал, что барометр еще вчера начал упадать. Не смущаясь ничем, мы весело спустились к Гефсимании, а оттуда поднялись на Элеонскую гору и, простившись с видом Иерусалима, поехали к Вифании, миновав которую опять спустились в юдоль Ход к так называемому источнику Апостолов. Отсюда дорога идет верст на 10 большею частию ровною и мягкою стезею, чуть заметно спускаясь и делая изгибы. После одного из таковых открылся впереди красный камень, перегораживающий дорогу, с висящимися за ним развалинами. Это так называемая гостиница доброго Самарянина, известная из Евангелия. Поднимаясь к ней, мы видели при самой дороге небольшую кучу набросанных камней. Кавас сказал, что тут похоронен кто-нибудь убитый. Таких могил сотни [40 - Менее, конечно. Другой мы не встретили на всем протяжении горной дороги.], прибавил он. Еще выше на косогоре встретили мы две партии земляков. Сперва мы их приняли за остаток вчерашнего каравана и подивились было тому, что они где-то отстали от народа. Но вскоре оказалось, что мы ошибались. То были новые поклонники, вчера только прибывшие в Иерусалим из Яффы. Нашед приюты наши пустыми и узнав, в чем дело, они, не долго думая, решились и сами отправиться на Иордан. Сегодня еще до свету, не спросившись никого, они пустились в путь вслед за каким-то вожатым из них же самих, вероятно не в первый раз уже прибывшим сюда. Один из них шел теперь поодаль от всех в одной рубахе, повесив через плечо верхнюю одежду. Ему было жарко. Если бы не каменная дорога, он снял бы, конечно и также повесил за спину себе и сапоги свои. Видно было, что он сознает себя совсем дома, чудясь, вероятно, только тому, что сегодня не Петровки, а канун Крещенья. Говорите такому, сколько хотите, что здесь не его Покровское или Ильинское, а дикая пустыня, в которой вместо Иванов да Петрованов рыщут бедуины, он вам поклонится в знак согласия и даже прибавит, пожалуй: вестимо, батюшка, чужая сторона, и все-таки пойдет, как бы шел по своему полю. Что это не храбрость и не одна вера в охраняющее Провидение, легко убедиться, вспомнив тот принцип русской жизни, который так выразительно знаменуется словом ничего [41 - Ничего! А вот что рассказал мне сегодня один из соотчичей К. Кл… «Мы – втроем: я, Аф… и Ан… – сходили уже с последней горы, что над Иерихоном, было часов 7 утра. Вдруг впереди нас из-за камня высунулось ружье и заревел голос: стой (по-арабски)! Выступил человек и стал давать нам повелительные знаки, чтобы мы снимали платье и клали на землю. Вместо того я пошел прямо на него тихо и спокойно, стал указывать ему на небо, на сердце, повторяя при сем по-арабски имя Бога. Но злодей продолжал целиться в меня. Тогда я закричал своим: что вы зеваете, они кинулись к нему, а я схватил ружье. Он выхватил ножик, но и ножик очутился у нас же. Тогда подлый человек стал кланяться нам и молить нас отдать ему ружье, в свою очередь повторяя имя Божие и показывая, что он сейчас уйдет от нас в горы. Мы поверили клятвенному слову и отдали ему его вещи, а сами пошли вперед. Что ж вы думаете? Ведь он забежал вперед и опять уставил на меня ружье свое дурное. Меня это привело в такую злость, что я стал как зверь. Мерзостная тварь ведь знает, что, если и убьет меня, все же сам не избудет смерти; ибо нас трое, а он все лезет на горло! Мы все кинулись на него вдруг и свалили разбойника на землю, да уж потом били его без всякой пощады чем попало. Верьте, я убил бы проклятую собаку тростью, если бы Ан… не подставил руки своей. Бог спас меня от греха и беды. Беды – говорю, потому что тут же впереди нас показалось еще четверо таких же сорванцов и пятый старик с девочкой. На беду Аф… возми да и выстрели из ружья на воздух! Как это меня рассердило, и сказать не могу. Битый заликовал от радости. Я понял, что наступает минута нехорошая, схватил ружье, достал из кармана сахару и стал вбивать его шомполом в дуло, показывая вид, что заряжаю ружье. Негодный тот поднял вопль отчаяния. Подходившие все были с ружьями, но, вероятно, не заряженными (?), и обходили нас стороною. Старик напал на обидчика нашего с бранью, а потом и с кулаками, а девочка подошла ко мне, стала кланяться и целовать мои руки, показывая, чтобы я отдал ружье старику. Я увидел, что у этих зверей двуногих есть чувство человеческое, и отдал девочке и ружье, и ножик. Старик крепко благодарил нас и показал вперед рукою, давая знать, чтоб мы шли мирно. Выслушав расказ этот, я сказал: но ведь это чудо, что злодей-то два раза отдался вам в руки, не сделав по вас выстрела! – А то что же? конечно, чудо. Его руку держал Бог. – Ну а вы и не боялись идти-то на него прямо? – Чего бояться? Разве он мог убить меня? – А разве не мог? – Видно, что не мог, когда не выстрелил. Попустит ли Бог убить меня в то время, как я иду на дело богоугодное, скажите вы сами? И думаете вы, что убить себе подобного легко? Ведь он видит себя самого во мне… Благим заключениям своим рассказчик верил искренно и находил подтверждение им и в том необъяснимом обстоятельстве, что четверо других разбойников также не тронули его, хотя могли бы убить всех троих, отмща я за побои, нанесенные ими одному из своих собратий по престу пном у ремеслу. Впрочем, прибавил он, надобно и то сказать, что вслед за последними четырьмя показалась целая толпа народа с женщинами и детьми, которую те, без сомнения, видели за собою, отчего и не посмели обидеть нас. – Без этого обстоятельства наши пилигримы действительно не легко бы, может быть, отделались от «себе подобных». Все это происходило 5-го января 1867 года.].
   Мы поднялись к красному камню, который, по мере приближения нашего в нему, отделился от стоявшей за ним высоты и дал нам различить три отдельных предмета: направо от дороги – две пещеры с остатками бывших когда-то при них построек, налево – большой четыреугольник разрушенных стен, к коим примыкали когда-то извнутри комнаты и посередине двора – две цистерны, из коих одна еще содержала в себе воду. Это, собственно, и есть так называемая гостинница Самарянина, зовомая теперь по старой памяти Хан и строенная, как можно думать, уже в турецкие времена. Третий предмет – это возвышавшийся за Ханом конический холм, увенчанный развалинами, тоже не очень древними. То была некогда крепость, выстроенная четыреугольником и обнесенная рвом. С крыши бывшей казармы мы полюбовались видом к западу – на хребет Иерусалимских гор, к востоку – на спускавшиеся к Иордану цепи горных уступов, то зеленых, то белесоватых, однообразных и безжизненных, наводящих на душу тоску и уныние, и к северу – на обширную перспективу горных равнин, оканчивавшуюся в отдаленности Ливаном, покрытым снегом. Место это находится на половине пути между Иерусалимом и Иерихоном и сторожит собою всю безлюдную и зловещую пустыню. Дождавшись тут своих отсталых, мы двинулись вперед, спускаясь с горы на гору и не видя конца спуску. Стезей нам служил уже постоянно один голый камень, иногда до того скользкий, что непривычному ездоку страшно было смотреть под ноги лошади. С левой стороны дорога стала подходить к окраине ужасного ущелья, начинающегося у самых высот Иерусалимских и идущего к Иордану. В верховьях оно называется Фаре, где была первая палестинская лавра Св. Харитона, а при выходе в равнину Хозева, где также была не менее славная лавра этого имени, давшая церкви двух великих угодников Божиих: Георгия (8 янв.) и Иоанна (28 октября). По всему ущелью несется быстрый и шумный поток, едва различаемый сверху между скалами и камышом. В полдень мы оставили за собою горы и вступили в равнину Иордана, которою с полчаса ехали до башни, знаменующей собою местность древнего Иерихона. Не доезжая до селения, переехали вброд поток оный Фаро-Хозевский (он же ли Евангельский Энон (10. III. 32), не мне судить и решать, простому поклоннику). Население нынешнего Иерихона голо-грязное и диво-наглое, а вид убогих хижин его недоступен описанию. Куча почти нагих детей, сидевших и бегавших по пригорку, встретила нас громким приветом: хаджи, бакшиш (поклонник, подарок!). Это делается будущими хозяевами исторического места не столько с сознанием и намерением, сколько по привычке или же просто для упражнения голоса. Ибо никто, разумеется, и не думает одаривать таких попрошаек, не располагающих к себе ничем, всего менее – своею наготою, да и они сами сегодня же утром, конечно, убедились, что сотни миновавших хаджи остались глухи к типическому слову Востока: бакшиш. Мы проехали Иерихон не останавливаясь. Окрестность вся зеленела от садов и восходящих посевов. Отселе вместо восточного мы взяли южное или почти южное направление, прямо в лице солнцу, палившему нас своими жгучими лучами. Мы прятались от них под зонтиками и скидывали с себя кто какую имел верхнюю одежду. Иордана не было видно, и вся равнина представлялась одним сплошным, кое-где слегка изрытым полем до отдаленных гор Моавитских. Но эти легкие рытвины были тоже горы, выставлявшие перед нами одни верхи свои. Еще несколько спусков предстояло нам, хотя по утверждению карты Палестины (van de Velde. 1866), еще не спускаясь с высот над Иерихоном, мы находилиоь уже ниже уровня Средиземного моря.
   Не знаю, есть ли еще где на земном шаре такое низкое место. Мертвая теперь, пустыня эта была некогда яко рай Божий. Даже и во времена царства евреев она была, как надобно думать, заселена и обрабатываема. Да и в недавнее сравнительно время еще ее описывали покрытою виноградниками стольких монастырей пустынных. Теперь не встречаешь на ней ничего, кроме кустиков сухой и колючей травы, ни к чему не пригодной. – Впереди нас показалась черная точка, которая, мало-помалу разрастаясь, по мере приближения нашего к ней превратилась в кучу зданий. Нам сказали, что это бывший монастырь Св. Герасима Иорданского, при имени которого невольно припоминается и служивший ему лев. Теперь львы на Иордане неслыханная вещь. О тиграх иногда еще можно услышать. Гиен и шакалов много. Огнестрельное оружие выгнало царя пустынь из его владений. Оно же, кажется, одно может выгнать в наше время из тех же пустынь нынешнего царя ее – бедуина. Полагают, что, если бы Ибрагим-паша Египетский удержал за собою Палестину хотя лет на 20, бедуины превратились бы в мирных феллахов, подобных, по крайней мере, иерихонянам. Монастырь Пр. Герасима (вернее Каламонский, ибо Герасимов лежал, по свидетельству древних паломников, при самом Иордане) отстоит верст на пять от Иордана и занимает относительно высокое место. Он еще легко мог бы быть восстановлен и служить приютом для поклонников. Другой такой же, но еще более разрушенный монастырь Св. Предтечи едва отделялся своими желтоватыми развалинами на песчаной почве равнины влево от нашей дороги. Он отстоит от Иордана только на версту и еще удобнее мог бы служить поклонническим приютом. С последнего холма открылось, наконец, и побережье Иордана. На полверсты в ширину правый берег его опушен довольно густо деревьями, в настоящую пору безлистыми. Место, к которому мы направлялись, издали можно было отличить по синеватому дыму и двум белевшим палаткам. При самом въезде нашем в кусты, нас встретил арабский священник в черной чалме. Поздоровавшись с начальником Миссии, он быстро устремился вперед. Через несколько секунд за кустами раздался оглушительный выстрел, переполошивший лошадей наших, за ним другой, третий… и началась пальба неумолкаемая. Навстречу нам выступала густая толпа арабов, все с ружьями. Сделав привет нам, они пошли вперед, оглашая воздух криком и пальбою и какою-то особого рода визгливою трелью, к которой способен язык только здешних арабов. У самой палатки оруженосцы стали в два ряда и сделали, как могли, на плечо, отдавая честь нашему архимандриту. Вся эта нежданная встреча сделана была жителями Вифлеема, пришедшими нарочно сюда на праздник вместе с своим священником и шейхом. Надобно признаться, что, несмотря на дикий характер ее, она имела свою торжественность и была кстати. Русь наша также радостно, хотя и безмолвно, приветствовала нас. Чуть не в каждой руке виделись пуки камыша, разносимого отсюда по всей России. Видно было, что трудолюбцы не сидели даром, а чуть пришли сюда и принялись за работу. Кроме резанья палок и дудок, собирали камни в Иордане, мыли в нем и сушили на солнышке простыни, платки и пр. Весь поклоннический лагерь занимал место около полуверсты в квадрате. На обрыве невысокого (сажени полторы) берега устроена была Саввинскими монахами из кольев и прутьев малейшая церковь или, точнее, восточная стена предполагаемой церкви с престолом и жертвенником, прилично украшенная иконами на полотне и на дереве. Перед церковью на возвышении стояла палатка Миссии о трех верхах. Другая палатка, неподалеку от первой, о двух верхах, служила складочным местом провизии и вместе приютом для почетных или недужных женщин.
   Чуть начальник Миссии сошел с коня, его окружили старцы лавры Св. Саввы, прибывшие на Иордан по предварительному соглашению с ним, и затем все вифлеемиты принимали от него благословение. Было около трех часов дня. Самое приятное и, без сомнения, на век для меня незабвенное зрелище было передо мною. Отдыхая в тени прибрежного дерева возле самой почти церкви, под быстро несущимися водами Иордана, посреди такой разнородной толпы, и слушая поминутно менявшуюся речь русскую, греческую и арабскую, русскую на греческий лад, русскую на арабский лад и, наконец, какую-то смешанную из всех трех речей, я забывался и все как бы спрашивал у себя: где это я и что это такое кругом меня? Ужели это столь памятный, скучный и мрачный, тяжелый, морозный Сочельник Крещенский? Эта теплынь, эта зелень, это веселое кочевье, этот неразумеемый неумолкаемый говор, эта невообразимая в России пестрота и своеобразность одежд, эта – всего похоже – ярмарка, но ярмарка не расчета, а святого увлечения, мена не товаров, а чувств, и, наконец, этот, все собою заслоняющий, объединяющий и объясняющий Иордан – чудно все это было до того, что хотелось плакать. Земля глухо приняла судорожный удар руки, которым как бы хотелось передать ей, заставить понять ее, какой наплыв чувств затоплял сердце. Но это еще далеко не то, чего ждет от христианина Иордан! То ждомое – восторженное возвышение ума, – приготовляемое простотою, чистотою, трудом, постом и изнеможением, пряталось где-нибудь по осторонь от людей под куст, под вымытый в Иордане платок или и просто под радующий солнечный луч.
   В четыре часа пискливое звенение импровизованного колокола (подсвечника) дало знать кочевникам, что начинается служба. Давно дожидавшиеся молитвы не заставили ждать себя. В две-три минуты перед алтарем собралась густая толпа народа. Иеромонах Миссии начал служить вечерню. По прибытии [42 - Ночь провели, как я уже сказал в поле у Иерихона, греясь около костров жгомого терновника, коим усеяна вся окрестность, некогда знаменитая своими садами с тропическими растениями. На рассвете большая часть поклонников прямо пошла на Иордан, а некоторые заходили еще на Сорокодневную гору.] нашего каравана на Иордан, отцом игуменом лавры была совершена, правда, и вечерня, и литургия по уставу, и нам оставалось потому теперь служить одну утреню, но распоряжение было сделано начать русский праздник русскою вечернею. И всем так отрадно было слушать на родном языке стихиры и паремии, глашавшие об Иордане. Служба кончилась уже в сумерках. Народ разошелся. Постившиеся целый день труженики мочили в Иордане свои, за полгода печеные и за тысячи верст несенные, сухари, и жалели, конечно, что не могли поделиться своею несравненною трапезой с далекими родными. Неподалеку от большой палатки монахи-саввиты записывали имена для поминовения завтра на проскомидии и продавали просфоры. Гривенники и пятиалтынные сыпались на поднос. Усердие и убожество подавали друг другу руки. Смешанная речь греко-русско-болгарская посредствовала при этом. В нескольких шагах от церкви под деревом на самом обрыве берега чуть различалась согбенная фигура смиреннейшего, добродетельнейшего и, может быть, совершеннейшего из современных иноков христианского мира, о. Иоасафа, кроме игуменства несшего в лавре и тяжелое иго духовничества, исповедывавшего теперь поклонников русских и греческих. Несколько выше его по течению реки то же делал с своими прихожанами Вифлеемский Пастырь.
   Прошел час. Тем же звонком обвещен был лагерь о начатии бдения. Простота обстановки нашего богослужения была поистине трогательна. Площадка перед престолом, шага в два длиною и в три шириною, занята была духовенством. К жердям, поддерживавшим колья престольной сени, прилепляли свечки, долго освещавшие все ложе Иордана, пока поднявшийся ветер не потушил их. Между площадкою и народом торчмя стоял толстый обрубок дерева, накрытый сверху покровцем. На необъятном своде сего необычного храма висела достойная его лампада – луна. Все настраивало душу к особенной, для многих из нас еще новой и не испытанной молитве. Служба началась по уставу Великим повечерием, за коим следовала лития. На обрубок и кругом его были поставлены пять больших хлебов. Елея, как непривычной нам русским приправы, была самая малость – в кофейной чашечке, зато вина стояла у столба целая дамижана (бутыль ведра в два и более). Пять священников русских и один арабский окружали пустынную трапезу благословения. Два иеродиакона то по-славянски, то по-гречески воссылали моления о всем мире ко Вземшему грехи мира, и в сем смысле на сих самых местах свидетельствованному от Предтечи. Всегда пленявшее сердце выражение: упование всех концев земли, в настоящие минуты трогало меня более, чем когда-либо. Кто из собравшихся с отдаленных концов земли не думал над Иорданом о своих, сущих на концах земли? И где во всем мире христианском могло быть в час сей моление, подобное нашему? – Читавший молитву благословения хлебов произнес: хлебы сия, вино и елей… Кто-то подсказал: пшеницу, вин… Ему тотчас же дали знать взором, чтоб он указал, где тут пшеница. Пшеницы в самом деле не было. Добрый соотечественник, видимо, растерялся. После службы он, конечно, вступит в состязание с кем следует и станет доказывать, что если пшеницы и не было на самом деле, то о ней сказано в Служебнике. Мне это обстоятельство напомнило, как в старое время меня занимали выражения: плод сей новый лозный и рождения лозного, слышимые в молитве, читаемой 6 августа, раз над вишеньем (на севере России) и раз над яблоками (в Малороссии)… Конечно, Господь знает и видит, на что испрашивается молитвою Его благословение, но, если молитва намеренно облекается в разумное и соответственное слово, то, мне кажется, в ней не должно быть места тому, что не выражает собою мысли. С началом утрени подул нежданный ветер, который во время полиелея грозил сломать весь наш легко слепленный алтарь. Стоявшие на престоле иконы попадали, и почти все свечи потухли. Но, к утешению стольких бесприкровных пришельцев, бушевание ветра было непродолжительно. Утреня кончилась часам к девяти. С полчаса потом раздаваемы были народу благословенные хлеб и вино. Еще с полчаса длилось у того же алтаря чтение правила для причастников. Затем все разошлись по своим местам.
   Прекрасная и любопытная картина была перед глазами досужего наблюдателя. Около 30–40 костров пылали в разных местах между деревьями, окруженные двигавшимися то темными, то багрово-освещенными фигурами. Дым жегомых ветвей, под давлением сырого и холодного воздуха, стлался по земле и также имел багровый отцвет. Слитный говор собеседников, их приглашения и перекликания, по местам однотонное чтение и даже пение втихомолку над рекою, крики и песни погонщиков-магометан, справлявших по своему уставу празднество рамазанной ночи, гудение бубенчиков мула, храп лошадей, кашель людей и оглушительное изредка ревение ослов, треск костров и плеск неумолкаемой воды – все это занимало душу и мешало сну. Подобно многим другим, я ходил от костра к костру и наблюдал особенности кружков русского, греческого, болгарского и арабского. Пленило меня, между прочим, Саввинское братство. Старцы, кто прилегши, кто приседши, грелись у огня. Сам Геронда (игумен) тут же приютился. Ложем ему служили несколько камышин, подушкою – кашеварный котел, а одеялом – свод небесный! Мне говорили, что многие поклонники наши дали себе зарок в самую полночь искупаться в Иордане. «Уж если дали, то искупаются непременно, во что бы то ни стало. Я это знаю…» говорил мне передававший известие, как бы подсмеиваясь над обычаем заречения. А я знал еще более его, – знал, что он сам, и не давая зарока, искупается непременно, чтоб иметь на весь век свой память такого благочестия. Дождаться разве, подумал я, этого таинственного момента, в который, говорят, вода делается неподвижною, но неблагоприятные спокойному наблюдению холод, сырость и дремота скоро уложили меня в постель, т. е. на сырую землю.
   Часов в 5 утра дана была знакомая повестка собираться на божественную службу. Сборы, разумеется, не были продолжительны. Умывшись на Иордане и расчесав голову рукою, всякий был готов на молитву, – 5–10 шагов, и он стоял уже в церкви! Было темно. Луна зашла, и огни потухали один за другим по мере уменьшения около них гревшихся. Густая толпа двигалась и волновалась у жертвенника с просфорами и поминальниками, тесня по обычаю друг друга. Проскомидия уже совершалась. Причастникам дочитывалось утреннее Правило. В полном облачении вышло из палатки духовенство, и немедленно стали читать Часы. Литургия вся шла обычным порядком. Громкое и стройное пение певчих Миссии на сей раз сопровождалось подпеванием поклонниц и льстило слуху ласкающими звуками alto и soprano. Я не слыхал еще нигде так приятно поемого: Елицы во Христа крестистеся и пр. Может быть, кроме напева, и самое место содействовало сей приятности. Частовременно за обедней слышалось и кирие елейсон и я Раб архам (Господи помилуй!), равно как и возгласы иноязычные. Апостол и Евангелие также читаны были на разных языках. На сугубой эктении поминались имена собравшихся на праздник христолюбцев. Причастников было столько, что вынуждены были приобщать их на две руки. Литургия кончилась с рассветом. Вслед за нею сошли все на Иордан к удобному месту шагах в 30 от церкви. Берег тут вышел отлогим скатом. Вода была мелка и пробиралась между камнями. Вся ширина священной реки, думаю, не превышает тут четырех саженей. Противоположный берег был крут и скалист и опушен густою чащею леса. Знаменитая и преславная река так похожа на множество русских речек, что соотчичи наши не надивятся ее скромности и невзрачности, увидав ее в первый раз. Если бы не чрезвычайная быстрота и не мутность воды, то дальний странник подумал бы, что это его какая-нибудь Крутиха или Солодянка, и высматривал бы на берегах ее знакомого огорода из березовых жердей. Все так просто, обыкновенно, мелко, узко, грязно – пожалуй, знакомо от первых дней детства! Так, но это он – Иордан, при имени которого все в душе готово воспрянуть и нестись-нестись без конца в глубь веков минувших навстречу покланяемому таинству Богоявления! Что сказать? Надобно быть на Иордане, чтобы понять, каким сладким умилением может проникнуть сердце этот родной, ласковый влекущий звук несравненного имени, поистине заветного и даже – двузаветного! Читают краткое Евангелие: и абие восходя от воды, виде разводлщася небеса, и Дух яко голубь сходящь на нь И глас бысть с небесе…. Никогда во всю жизнь мою слова эти не производили такого потрясающего впечатления, как теперь. И все это было здесь – на малом участке земли, на малейшем участке воды! А что такое это все? О миры миров, беспредельные, и бесчисленные, и подавляющие всякий расчет ума! Не завидую вашему недоступному величеству и не страшусь вашего поражающего множества. Тут было То, что создало вас, держит вас, может бросить, сокрушить, истнить вас, само Божество триипостасное, – в явлении образа и гласа, ясном, тихом, малом, нашем!.. Тебе поет солнце, тебе славит луна, тебе соприсутствуют звезды… При этом усилии слабой мысли и немощного слова представить славу Божества, из-за кручи противоположного берега воссияло солнце. Теплый луч его согрел тело, когда душа и без того пламенела. Погружают Крест в священные воды. Тропарь Богоявления поем все. Я думаю, не было из нас никого, кто бы не считал себя на этот раз в некотором роде первенцем празднующих. Десятки тысяч водосвятий совершаются сегодня по необъятному пространству православной земли, но ни одно из них не равняется с нашим. Не только на Иордане, но, по голосу предания, на том самом месте, где крестился Господь, мы молились. Нужно ли что еще прибавлять к сему? Во второй раз Тропарь пет был по-гречески, в третий – по-арабски. Все множество народа нетерпеливо устремилось с своими «Иорданскими» жестянками, чтобы зачерпнуть сугубо святой воды. Некоторые из наших ниже по течению реки стояли по пояс в самом Иордане, кто с сосудом, кто в ожидании минуты погрузиться… Во все время священнодействия была совершенная тишина в воздухе, и поставленные между камнями на дно Иордана свечки горели ярко и тихо так что радость была смотреть на них.
   Да будет светение их знамением непрестающего пребывания с нами Света тихого святые славы бессмертного Отца Небесного, святого блаженного!
   Да будет оно знамением и неугасимости Евангелия в одичалых местах этих, между людьми, по-прежнему сидящими во тме и сени смертней!
   Да будет и пребудет оно радующим знамением тихого и яркого сияния добродетелию и славою любезного Отечества, его Самодержца и новой, светлой Четы будущих венценосцев!
   В семь часов началось угощение в обеих палатках. В большей предложен был чай служащим. У меньшей раздавались всему народу хлеб, вино, сыр, винные ягоды и апельсины. Часа полтора длилось это хлопотное дело. Немало было шума, крика, жалоб и попреков. У духовно-плотяного животного, каков человек, попеременно высказывают себя то плоть, то дух. Упиться умилением от одной капли иорданской воды и вслед затем поднять войну за укрух хлеба, этому не диво потому было случиться. «Уж лучше бы не давать ничего, чем раздавать так без толку», – говорит озлобленная старушка. У другой поклонницы один из распорядителей угощения спрашивает, закусила ли она? «Всем довольны вашею милостию, отвечает та. Ваш прислужник, спасет его Бог, прогнал меня от палатки. – Но, матушка, возражают ей, у той палатки, куда вы проторились, не раздавали ничего. – Вестимое дело, не раздавали, – говорит неумолимая, – как бы раздавали, так я бы и не говорила. Много благодарны вашей милости». Надобно было проглотить тоже с благодарностию такой, совершенно русский способ заявления досады. И ведь пойдет неугомонный язычок чесать по всему свету, что ее, убогую, обидели свои же на самом Иордане! – Подходит ко мне поклонник и спрашивает, не знаю ли я, как зовут того, что раздает «пильсинки»? – А что тебе, спрашиваю я? – Да так. Я найду дорогу на него к консуру. – Что же он тебе сделал такое? – Про то я знаю… Он ударил меня по щеке. – Не может быть! – Еще тебе не может быть! Своим-то туркам так полны пазухи надавал всякого добра, а нам русским ничего! – Каким своим туркам? Он такой же христианин, как и ты, и арабы те тоже все православные христиане. – Так что, что православные? Мы пришли за тысячи верст, а они тутошние. Нас надо уважать». – Что было сказать на это? Случается точно, что мы чужих отличаем в ущерб своим. Но тут дело было другого рода. Чужие эти были люди, не дожидающиеся потчевания и на кусок хлеба смотрящие прямо с точки зрения четвероногих. От них действительно отбою не было. Но зато они в честь России не жалели ни рук, ни ног, ни пороха, ни горла. Во все время, как вифлеемиты, прощаясь, подходили к руке нашего архимандрита, они во весь голос непрерывно что-то вопили, а потом, отправляясь в обратный путь, наполнили опять пустыню громом выстрелов. Что ж? И то утешение. Так, но – битая щека?… А битая щека говорила потом: да давай он (бивший) мне и десять рублей, так я не помирюсь с ним… На Иордане-то такое дорогое озлобление! Утешимся хоть этим, любезный читатель, имея в виду, что есть еще для суда и расправы «консур». Опустело шумное прибрежие, кишащий народ изчез, и палатки более не белеют. Праздник на Иордане кончился. Одну память его понесли с собою в путь поклонники. Мне, повествователю, можно бы было также положить тут перо свое. Весь обратный путь наш был труд и изнеможение. Но к этому неизбежному злу присоединялось много и такого, чего можно было и следовало избежать. Ничего приятного не остается мне сказать читателю. Но именно неприятная-то сторона праздника и должна быть им узнана. Это заставляет меня еще продолжить рассказ свой. – Напившись в сотый раз иорданской водицы и помолившись Господу Богу, поклонники друг за другом уходили с берега за кусты и направлялись по знакомой тропинке. К десяти часам на месте ночлега оставались только лавриоты и наша миссия. Временная церковь была разоблачена. Поклонницы наши разобрали в благословение себе палки и прутья, составлявшие престол. Остов церкви однако же остался, по желанию о. игумена. Наконец хозяева (монахи) простились с гостями (нами) и отправились домой дорогою, прямо ведущею в лавру Св. Саввы. За ними поехали и мы. Глубокий поклон, глубокий взор и глубокий вздох посланы были Иордану. И вот мы уже не видим его. В кустах ожидаемся друг друга. Около четверти часа стояли, нетерпеливо поджидая мула с сиденьями, из коих в одном предположено было усадить недужную старуху, только что за два дня до дороги выпущенную из больницы и совершенно обессилевшую от пешеходства. Прежде чем ходячий этот лазарет присоединился к нам, до нас дошло известие, что там произошла ссора. Оказалось, что провожатый (он же и раздававший апельсины), усаживая больную на мула, пригрозил ей, сказавши: «сиди смирно, а не то я тебе разобью голову». Нашелся человек, который счел долгом своим заступиться за беззащитную, и протестовал против зверского обещания провожатого. Ему отказали в праве вмешиваться не в свое дело… Дошло до размолвки, и берега Иордана огласились нехристианскою бранью. Так передал дело обиженный защитник обидимого. Совсем некстати подошедший случай этот огорчил всех нас, особенно – когда, со слов другой стороны, мы узнали, что первожаловавшийся грозил, что застрелит своего противника… Обвинения одно страннее другого! Не поверить ни тому, ни другому было самым благоразумным делом. А меня враг, конечно, подбивал все посмотреть пристальнее в глаза тому и другому противнику, не окажется ли там кто-нибудь третий натолкнувший их друг на друга?… Вскоре дело стало объясняться. С одной стороны утверждали, что недужной сказано было только, чтобы она сидела смирно; ибо в противном случае она упадет и разобьет себе голову, а с другой стороны заявляли, что защитник обижаемой, унижая значение провожатого, говорил ему, что его стоит уложить в пушку и выстрелить… [43 - Не в меру изысканная форма подобной речи, по-видимому, оправдывает мое намерение посмотреть в глаза противникам.]. Смешно – прискорбная история эта была началом других. Отъехав несколько от кустов, мы нагнали двух отставших поклонников земляков. Один из них вел другого. Ведший пошатывался, а ведомый падал после каждого нового шага. Верные домашней привычке проводить праздник у кабака, приятели вспомнили о ней и на Иордане, куда, как видно, пришли не с пустыми жестянками. В большое затруднение поставила нас эта новая неприятность. Кое-как успели встащить на мула и усадить в нарочно опорожненный другой ящик бесчувственного старика. Увидав это, товарищ его с бесстыдством, редким даже в пьяном, потребовал и себе лошади. Вместо того его порекомендовали особенному вниманию погонщиков, которые сумели вытрезвить его еще до Иерихона. В полдень мы подъезжали в Иерихонской башне. По-прежнему целая орава детей встретила нас своим неизменным приветом. Они сидели на выгоне деревни и любовались многолюдьем возвращавшихся с Иордана поклонников. Несмотря на множество и разнообразие впечатлений дня, при имени Иерихона не возможно было не припомнить и Иисуса Навина, обходящего стены его, и Илию с Елиссеем и Закхея и Вартимея, паче всех – Его, Назорянина – по отзыву имевших очи, и Сына Давидова – по словам слепца… Но не время было останавливаться на событиях, требующих спокойного и нерассеянного внимания. Нас ждали впереди поклонники. Так по крайней мере мы воображали в простоте сердца. Точно, толпа землячек человек в 30 сидела неподалеку от башни при дороге и при нашем приближении жаловалась, что ее кто-то [44 - Этот неизвестный кто-то образуется след. образом. Сидят, например, поклонницы и досадуют, что сидят напрасно. Которая-нибудь от скуки и скажет: чего мы тут, товарки, сидим-то? Другая тихонько молвит соседке: пойти бы. А? Затем малое молчание, во время которого силлогизм созревает. Где-нибудь на другом конце произносится категорически: ино пойдем! На возражение какой-нибудь менее смелой или более ленивой, ей уже прямо ответят: сказано: идти, так и иди! Что тут еще?.. И вот кто-то повел партию вперед! Большая ли разница между такою партией и стадом овец, читатель сам видит.] не знать зачем остановил тут, и велел ей чего-то дожидаться. Ей объяснили, что всем поклонникам следовало бы тут дождаться и горами идти уже вместе. Но так как большинство давно уже было в горах, то сказано было, чтобы и эта партия поспешила соединиться с прочими. Шейх селения пригласил Миссию зайти к нему. В той самой башне он и живет с своим семейством. Вываливши своего пьяного, мы нашли у забора уже другого такого же, спавшего мертвым сном. Толпа оборванных и дикообразных (но – трезвых, увы!) жителей, глядевшая как на диво, на доставленную нами ношу, раздирала мне сердце. О Русь, думал я, держать бы тебя где-нибудь дома в чулане и не показывать никому! Полюбовавшись с вершины башни (постройки не древней) видом пустыни Иорданской, Мертвого моря и сторожащих его гор, мы простились с шейхом золотым пожатием руки, прося его отправить завтра с надежным провожатым больных наших в Иерусалим. Добрый медик заговорил было, что старика оставить так нельзя, что у него уже почти не бьется пульс, что с ним дорогою, вероятно, случился «солнечный удар» и пр. Ему отвечали улыбкой и поехали вперед [45 - На другой день больные благополучно дошли до Иерусалима без всякого провожатого.]. Больную хозяева мула высадили из ящика за ее двоедушное свидетельство о наклонении, времени, лице и залоге глагола разбит. Старуха предалась отчаянию. Едва могли уговорить одного из погонщиков уступить ей своего осла, по крайней мере до первой партии товарок, с которыми она уже кой-как поплелась бы вперед [46 - В тот же день вместе с другими пришла пешая в Иерусалим.]. Все наконец уладилось. Переехали поток с двумя аркадами древних (не очень) водопроводов и поднимаемся в горы. Справа видится и, по мере нашего возвышения, все низится печальная гора Сорокодневная. Налево стоит конусом другая гора, поражающая своею высотою и в то же время не достающая, вероятно, и четверти высоты хребта, на котором стоит Иерусалим. Часа два слишком мы поднимались до Хана и постоянно объезжали при этом наших пешеходов и пешеходиц, рассыпавшихся по всему протяжению дороги. В одном месте на довольно крутом подъеме мы остановились перед скученною толпою. Прежде всего меня поразила фигура неподвижно лежащего на земле поклонника с полузакрытыми глазами. Я подумал, что с ним тоже случился «солнечный удар» и что о нем идет дело. В толпе между тем произносилось слово: убили. Где, кого убили? спросил доктор нетерпеливо. Ему указали на женщину. Та сидела и смотрела на нас. Лице ее все было покрыто запекшеюся кровию и представляло страшное зрелище. Пошли допросы, общий вывод из коих был тот, что поклонницу прибил араб, хозяин осла, на котором она сидела, требовавший, чтобы она непременно продолжала ехать на его животном, тогда как она упорно отказывалась от того… Опять нечто странное, подумал я. Скорее араб-погонщик порадовался бы тому, что женщина сошла с его бедной животины. Решиться же избить ее, и так страшно, из-за этого самого – просто непостижимо! Араб с ослом был далеко впереди. Кавасу отдано было приказание нагнать разбойника и задержать. Осведомившись, что пострадавшая не получила никакой опасной раны и может продолжать путь вместе с другими, мы оставили толпу и пустились догонять ту партию, к которой принадлежала она. Медик летел впереди всех, сгорая нетерпением снять допрос (он же и драгоман Миссии) с бесчеловечного единоплеменника. Через полчаса только нам удалось залучить в свои руки преступника. То был почти мальчик, простоватый и тщедушный. Он шел вместе с партией поклонниц. Я ожидал, что увижу какую-нибудь новую печальную сцену между ним и драгоманом. Между тем первые слова, которые мы услышали, подъехавши, были: «я буду жаловаться архимандриту. Вы не смеете меня называть лгуньей. Я монахиня» и пр. Совсем новая история! Оказалось, что драгоман действительно напал сперва на погонщика и грозил предать его суду за побои, причиненные поклоннице. Араб клялся и божился, что он ни в чем не виноват, уверял, что женщина та упала с осла, через голову его, прямо на камни лицом, что он просил ее сесть опять на животное, но она, рассердившись, не хотела и осталась назади. В подтверждевие всего этого он ссылался на другую поклонницу, ехавшую на другом из его ослов. Та подтвердила слова погонщика. Драгоман, имея в виду первые сведения о деле, заметил свидетельнице, что это неправда. И вышла таким образом новая история о лгунье. Разгневанная монахиня также не хотела более садиться на своего осла. Ее просили успокоиться, заметив, что для разбора случившегося есть еще и время, и место, что тут оказывается разногласие в показаниях и что, во всяком случае, между нареканием во лжи и решением идти пешком нет ничего общего. Но обиженная уперлась и пошла пешком, а мы отправились вперед, все-таки не дознавшись хорошо, что именно случилось с «убитою» поклонницей.
   Часам к трем мы достигли Хана, где и остановились частию для отдыха, частию для утоления голода. Все, описывавшие Палестину, согласно утверждают, что это именно место называлось в древности словом Кроеи (адоммим), и догадываются при сем, что красный цвет передовой скалы, что со стороны Иерусалима, дал страшное название месту. Но что и кровь тут лилась когда-нибудь в предваривший то имя период хананейской истории, в том легко убедиться, взглянув только на местность. На самой высшей точке подъема в гостинице вышел не глубокий, но узкий провал, где достаточно двух-трех злодеев, чтобы пролилась кровь сотни жертв. Без сомнения это-то местное обстоятельство и указало надобность сперва в укрепленной гостинице, а потом и прямо в крепости. При свете дня, в угрожающей численности и притом еще под прямою охраною, нам весело было сидеть на развалинах, утешаться видами зеленых удолий и любоваться на вереницу тянувшегося мимо народа. Но одному, безоружному, в зловещий мрак ночи, ничто другое, думаю, не придет здесь так скоро на мысль, как кровь. А все же это – дорога Господня. По ней, несомненно, если не ходил Он часто, то шел в последний раз в Иерусалим, и – опять же на кровь и муку насильственной смерти. На пути сем последнем, где-то между Иерихоном и Вифанией, судя по Евангелию от Луки, Он произнес грозную притчу о человеке некоем добрарода, раздавшем рабам своим деньги для деяния купки на время его отсутствия… И эта притча оканчивается словами: приведите семо, и иссецыте предо Мною! Не радостный путь сей. Случай со впадшим в разбойники только ярче выставляет его мрачную и погибельную сторону. До сих пор не знаю, кто пускается в него с спокойным духом и радостным сердцем, хотя с одной стороны его венчает Иерусалим, а с другой – Иордан? Единственное, может быть, исключение в этом случае составляют наши бесстрашные и беспечальные поклонники, для которых Иордан… но что говорить? Уже довольно сказано. Вон они растянулись, друг за дружкой, до самых высот Вифании. Ничего не боятся и ни о чем не думают! Палящий жар и беспрерывный подъем заставляют их, хотя – нехотя, остановиться на месте доброй памяти милосердого Самарянина. Услужливые пастухи черпают им из цистерны кожаными мешками сорную и вонючую воду. За это кто даст им полкопеечки (монета в 5 пар) или грошик, а кто довольствуется и одним пожеланием родимому, чтобы его спас Христос, а родимый-то магометанин! Простота любезная! Может быть, ради тебя Христос и спасет неверующего. Получил же тут слово хвалы Его самарянин, хотя прямое право на него имели левит и священник. Отдохнувши, мы отправились вперед. Пользуясь хорошею дорогою, ехали теперь быстрее прежнего. Да и жар начал спадать. Значительная часть склона передних гор уже покрылась тенью. Поравнялись опять с партией, в которой шла изувеченная женщина. Я спросил ее, не болит ли у нее голова? – Болит. Как не болеть? Да что будешь делать? – Отвечала она. – Что ж ты упала что ли с осла-то? – Упала, батюшко, упала. – А араб-то значит, не бил тебя? – Не бил то, не бил, да все садил на гадину-то свою. Уж я ему и бахшиш давала, только отвяжись, так нет, все садит. – И так из: упала вышло убили… О Русь, повторил я опять. А вот кстати и не-лгунья преспокойно едет на осле своем!.. Оказывается, что время действительно врач, а нужда, прибавим, аптекарь… Когда мы доехали до источника Апостолов, начало уже смеркаться. И там мы нашли человек 6 поклонников. Подъезжая к Вифании, встретили еще двух поконниц, сидевших на камнях и спрашивавших нас, есть ли кто позади их, чтобы им не остаться тут одним, тогда как, видимое дело, они были из самых первых. Такой вопрос показывает, что они весь день шли одни. Это просто было уже, как говорится, из рук вон! Обогнув Элеонскую гору, мы стали лицом к лицу с Иерусалимом, тускло освещенным луной и горевшим множеством огней от двойного праздника: магометанского рамазана и еврейской субботы. И все мы продолжали обгонять поклонников до самых ворот своих «построек», за которые переступили в семь часов вечера.
   Под живыми впечатлениями совершенной поездки не нахожу более ничего сказать, кроме слова благодарения Богу за благополучно исполненное намерение. Читатель сам видит из немногих строк этих, о чем всего более следует поговорить и подумать «русскому человеку». Пятистам безоружных пешеходцев в чужом, диком и заверное – опасном месте растянуться на 15–20 верст, – разумно ли это и даже мыслимо ли в кругу разумных?… Конному уехать от пешего, молодому оставить старого, недужному решаться на трехдневный переход, уставшему и разгоряченному купаться, в палящей пустыне напиться до бесчувствия… Что это такое? Как это назвать если не по-человечески, то «по-русски?» И за всем сим опять: благодарение Богу за то, что… не хуже!

 П. Г. П – ни.
 Иерусалим, 8 января 1867 года.

   А вот и хуже. Сейчас я осведомился, что вчера привели на Постройки одну отставшую поклонницу, страшно изувеченную каким-то злодеем по близости Иордана. Она и две товарки нарочно отстали от каравана, чтобы на просторе покупаться в священной реке. Затем потеряли дорогу и напали на то, о чем прежде всего следовало подумать… Увидев беду, две из них пустились бежать куда глаза глядят, оставивши третью одну бороться с разбойником. А не бежи они, они втроем могли бы задушить злодея, вооруженного, как говорят, одною только палкой, как он потом душил несчастную жертву.


   26-е января в лавре св. Саввы

   Иерусалим, 27 января 1868 г.

   Преимущество неоценимое быть на тех местах, где совершилось то или другое, воспоминаемое церковию событие. Святая Земля преисполнена таких мест, ознаменованных событиями самой высокой важности. Вослед Евангелию, на ней обильнейшим потоком, на целый ряд веков пролилась новая жизнь человечества, запечатленная знамениями и чудесами, над которыми изумевает ум и истаевает в умилении сердце. Если бы досуг, удобство и средства, то в течение одного, например, текущего месяца можно б было отпраздновать в разных окрестностях Святого Града, кроме дня Богоявления (6 числа), еще дни: преп. Георгия Хозевита (8 числа) в бывшей лавре Хозева или Хузива, преподобного Феодосия Великого (11 числа) в его бывшей лавре, преподобного Евфимия Великого (20 числа) в его бывшей лавре и святого Ксенофонта и дружины его (26 числа) в лавре Святого Саввы [47 - Если к этим святым палестинским мы причислим еще посещавших Иерусалим: святого Василия Великого (1 числа), святую А поллинарию (5 числа), святого Афанасия Великого (18 числа), святого Григория Богослова (25 числа) и святого Иоанна Бессребренника (30 числа), да еще помещаемых в «Мученикослове римском» святого Иоанна (12 числа), Публия (21 чис ла) и Матфея (30 числа), патриархов Иерусалимских (о которых православный календарь вовсе не упоминает) и святую Павлу с дочерию Евстохиею – вифлеемсквх (27 числа), то почти полмесяца, живя здесь, мы можем праздновать свои местные праздники. Не говорю уже о дне поклонения веригам святого апостола Петра (16 числа), о дне обращения святого апостола Павла (25 числа), о дне 70 апостолов (4 числа), и празднике Предтечи (7 числа) и пр. Все эти воспоминания принадлежат также Святой Земле.]. Из всех этих и многих других монастырей Палестины уцелел до наших дней только один – Св. Саввы, доступ в который (одним мужчинам) и удобен и, в настоящее время, почти совершенно безопасен [48 - Монастыри, находящиеся в самом Иерусалиме, и ближайшие окрестности его (Крестный, Ильинский, Георгиевский), носят только одно имя монастырей.]. Поклонники наши ходят туда из Иерусалима во всякое время, часто – без провожатого, и даже – поодиночке. Расстояние между Иерусалимом и лаврою полагается в три часа пути, и будет, следовательно, от 12 до 15 верст. Здесь-то нам и удалось провести вчерашний день. Лавра чтит этот день праздничным богослужением. По ее преданиям и указаниям, святые Ксенофонт и дети его Аркадий и Иоанн жили затворниками в пещерах, окружающих лавру, и их нетленные главы доселе сохраняются в ризнице монастыря как святыня, чествуемые и поклоняемые усердными христолюбцами. Повод быть там представлялся сам собою, но один из общества нашего имел еще и другой повод помолиться на местах, освященных подвигами угодников Божиих. Его влекло туда имя преподобной Марии, мужемудренной супруги и благочадной матери, тезоименницы и его матери.
   Двадцать четвертого числа взято было у патриарха благословение на путь. Узнав о нашем намерении, его блаженство захотел и сам быть на празднике. Он сказал, что или в тот же день вечером, или назавтра утром известит нас, что и как. Предположено было отправиться из Иерусалима двадцать пятого числа, чтобы ночь провести уже в монастыре. Мы только что провели один из самых бурных дней настоящей зимы, в который не видели солнца, что составляет здесь необыкновенную редкость, и рады были ясной погоде, установившейся еще ночью под двадцать четвертое число. Но под вечер этого дня опять подул почти бессменный северо-западный ветер, вспрыснувший еще раз дождем библейские горы в течение ночи. Утром двадцать пятого числа мы увидели один непроницаемый туман кругом себя. Неприятно было проснуться под таким предзнаменованием. Сходив к обедне, мы ждали, какой поворот примет погода, от которой зависело все. Часов около девяти облака перестали надвигать с запада, и знатоки местных климатических условий ободряли нас уверением, что за Силоамом мы встретим летнюю погоду. Почти современно с этим, патриарший иеродиакон известил нашу миссию, что блаженнейший в шесть часов дня (по восточному счету, по нашему около полудня) садится на лошадь и едет, и что, кому угодно сопровождать его, да будет готов. У нас уже положено было идти пешком в лавру, по примеру древних пустынников, и потому мы, поблагодарив патриарха за честь, предложенную нам, просили его благословить пешеходов.
   Нам предстояло проходить сперва долиною Гинном или зловещею Геенною, потом долиною Иосафатовою или Юдолию плача, не менее злоименною, и потоком Кедрским, вызывающим также на плач, до дебри Огненной, при которой стоит обитель. Какие все имена! Не только пешему, но и босому можно было идти путем этим тому, кто сотни и тысячи верст идет по не замечательным ничем, неисходимым пространствам широкой России. К двум часам мы уже стояли у больших дверей дома миссии, кто с сумкою, кто с зонтиком, а кто и с одним батожком, ожидая вожатого своего малого каравана. В условленную минуту двинулись с места. Кто был в Иерусалиме, тот с удовольствием, надеюсь, последует мысленно за нами. Вот она, сто раз исхоженная, пристенная, московская (т. е. русская, от московье – Россия) улица, начинающаяся у самых ворот построек наших и оканчивающаяся у ворот Яффских, дом Берихема (Берехейма), лавочка Абрама Семеновича (Абрамсона), безносый полуголый мальчик с жестянкою, почти совсем голый дрожащий старик с такою же посудиной, упорно отревающий от себя всякую мысль об одежде уже столько лет, и наконец – целый ряд прокаженных, сипящих свои заученные слова: хорош и здравствуй. Русское милосердие собрало сюда беспомощных бедняков и держит их тут во всякое время дня и года. Прошедши сплошную постройку невзрачных заведений пекарни, токарни, кофейни и прочего до самой таможенной сторожки, смотрящейся прямо в Яффские ворота, мы достигаем площадки, на которой по утрам бывает продажа съестных припасов, читаются правительственные объявления и совершаются публичные казни. Вся эта улица со всеми постройками и площадью находится на наносной или, точнее, выносной земле, в течение многих веков выбрасываемой сюда из города. В стародавнее время, как надобно думать, был здесь обрыв, и в городские ворота поднимались по наклонной насыпи или и прямо по лестнице. Мы оставили ворота влево, и спустились с насыпи в долину сынов некоего безвестного Гиинома, и несколько минут шли по знакомой всем Сионской дорожке, а потом, и ее оставив также влево вместе с городскими стенами и высящимся за ними замком или Домом Давидовым, стали огибать Сион косогорною тропинкою, все более и более спускаясь в юдоль, усаженную маслинами, противоположную высоту которой занимали поочередно сад, именуемый Никифория, дом одного вифлеемита с подземною церковию Святых Бессребренников, Монтефиорова богадельня для евреев с высоким коническим столпом принадлежащей ей мельницы. Мимо всех этих мест, изгибалась, и бежала на юг Вифлеемская или Хевронская дорога. Кому не памятно все это? И кто не вздохнет, вспомнив, что и он некогда, подобно нам, шел или стоял тут и называл блаженными очи, видевшие то, что мы теперь видим?
   Спускаемся. Стезя стропотная, и нужно не рассеянно смотреть себе под ноги. Выше нас, налево, примкнула к Сиону протестантская школа для мальчиков, предназначавшаяся сперва для окрещенных евреев и, за недостатком их, теперь ловящая всякого, у кого нет угла и хлеба. Прямо под нею в русле юдоли видны очертания огромного четвероугольного водоема, относимого еще ко временам Давида и Соломона. В наиболее низменной части его стоит зеленая лужа воды, высыхающей совершенно по миновании дождливого времени. Обе поперечные стены водоема служат переходом с Савинской дороги на Вифлеемскую, и по северной из них тянется водопровод, несущий в Иерусалим воду из отдаленных прудов Соломоновых. Вместе с юдолию поворачиваем на восток. Сион кажется отсюда действительно горою крутою и высокою. Таков он был когда-то и со стороны города. Давиду стоило немалого труда отнять его у иевусеев, обративших его в крепость. Такою же неприступною крепостию он был и в иудейскую войну. Там от дней Давида был дворец царей иудейских и кругом его, конечно, все, что было самого живущего в царстве. Теперь там кладбище. Противоположный Сиону берег юдоли также имеет вид горы, зовомой теперь горою Злого совета, от предположительно бывшего на том месте совещания тайного врага Христова с отъявленными врагами предаваемого Учителя. Страшное имя Иуды со страшною памятию Села крове, неприветливой местностию и множеством могильных пещер древнейшего времени несут с того берега на душу тоже как бы страх, и уже несомненно – уныние. Действительно, это одна из наименее радующих окрестностей Иерусалима. Я уверен, что ночью тут не придет охота остаться никому, кроме отшельников и разбойников.
   Под такими печальными впечатлениями продолжаем спускаться в Геенну, но не огненную, а напротив – распространяющую кругом себя влагу и прохладу. Замыкаемая с одной стороны высотами Иерусалима, с другой такими же горы Злосоветной, злоименная юдоль с третьей (восточной) стороны стережется тоже неблагозвучною и неблаговидною горою Соблазна, составляющею продолжение святой горы Масличной. Вдоль этих гор тянется юдоль Иосафатова. Совпавши здесь с юдолью Геенскою, она образует довольно широкую площадь с мягкою почвою, покрытою яркою зеленью. Мы находимся на месте, где в давние времена был рай Иерусалима. Сюда множество веков высылал Иерусалим своих, теснимых и удушаемых наверху жителей на прохладу, на чистый воздух, прогулку и всякого рода развлечения, а вместе с тем и на преступное служение языческим божествам. Здесь завязывались или развивались большею частию конечно семейные, общественные и всенародные бытодеяния Иерусалима. Весь скат Сиона и Офеля кипел тогда, без сомнения, народом, а на склоне блазненной горы слышались музыка, песни, рукоплескания, виделись пляски, возносились курения! Только гора, тогда еще благосоветная, своими несчетными гробами, конечно, не переставала говорить вслух беспечальной удали свое: memento mori. Но кто ее слушал? Напротив, не в виду ли ее упоенное духом блазненным нечестие представило миру невиданное зрелище распиливаемого деревяной пилою пророка-обличителя? Вода есть жизнь, говорят на Востоке (т. е. вернее на Юге – от нас, в странах знойных). Выражение это во всей полноте и силе применяется и к Иерусалиму. Единственная вода живая в этой сухой местности, как прежде, так и теперь, есть все тот же памятный источник Силоамский. Пробивающаяся в нем из-под земли водная жила начинает говорить о себе гораздо прежде, в так называемом источнике девы, и равномерно проявляет себя ниже его, в так называемом колодце Иоава или Иова. По крайней мере так течет она теперь. Славу Силоамского ключа перенял теперь Иоавов. Он находится посредине долины Геенно-Кедронской и в настоящее время имеет особенное народное значение. Обыкновенно он стоит без воды. Но после многих и больших дождей, вода вдруг не только наполняет его приемники, но и переливается через них. Народ привык считать подобное обстоятельство верным знаком имеющего быть урожая и встречает его потому всякий раз искренним и шумным праздником. Случай такого рода был перед нами. Настоящий год вышел одним из самых дождливых; Иоав, естественно, должен был представить в себе желанное народу зрелище многоводья, и он не замедлил сделать это дня два тому назад. Проходя мимо его, мы любовались весельем народным, тихим и невинным, не напоминавшим ни одною чертою своею неистовых празднеств Молоховых, когда-то осквернявших места эти. Толпы народа всяких вер и народностей гуляли по сторонам двух развалившихся небольших построек Иоавова колодца, переполненного водою, текшею обильным потоком позади их по зеленой поляне. Услужливые и сметливые каведжи (продавцы кофе) приютились тут же с своим торговым скарбом и собирали посильную жатву барыша с праздновавших праздник половодья. Поток бежал промежду маслин, иногда разделяясь на несколько рукавов и образуя малые островки. Было весело смотреть на эту совершенно летнюю картину и думать, что там где-то, за горами и за морями стоят «плящие» морозы, гонящие людей от снежных сугробов в тесноту, темноту и духоту теплой избы… Где зелень? Где лужайка? Где кроющиеся в тени маслин от январского солнца семейства? Все это там заключается в одних мечтах о красном лете, когда-то и для кого-то имеющем наступить.
   С полчаса мы шли по-над потоком Кедрским, следуя изгибам долины Кедрон, давшей ему свое имя, пока она не приняла почти прямо южное направление. Здесь мы оставили ее вправо и стали подниматься косогором на довольно высокий кряж поперечный. Ущельный ветер подгонял нас сзади и заставлял обороняться от себя тем же зонтиком, которым внизу защищались от солнца. Когда мы поднялись на перевал, впереди нас открылся вид на другую высоту, увенчанную в своей высшей точке развалинами. Это были остатки знаменитой лавры Феодосия Великого. Посидев ради отдыха минуты две-три на камне, мы начали спускаться в другую юдоль и около трех четвертей часа шли ею, пока поравнялись с Феодосиевой горою, которой нижние части закрывали собою от нас верхушку. По спешности пути, мы отложили намерение посетить бывший монастырь до другого времени. Тут полагается половина дороги от Иерусалима до Мар Саба (Святого Саввы). Кругом глухая пустыня, каменистая, сухая, безлесная, теперь, впрочем, от зимних дождей зеленевшая кое-каким былием тощим и колючим, но летом совершенно голая и безжизненная. И чем далее проницает ее взор, тем печальнее делается вид ее. Из-за первых высот выставляются верхи дальнейших гор уже совершенно обнаженные, желто-серого и даже пепельного цвета. Облака действительно оставили нас за Силоамом, и над головой, в раме боковых высот, виделась одна чистейшая лазурь неба. От солнца опять впору было защищаться, хотя оно стояло позади нас. Мы вышли на оставленную под Иерусалимом юдоль кедрскую, но воды более уже не видели в сухом и заволоченном камнями потоке. Юдоль сжималась. Боковые высоты все более и более выступали на дорогу. Цвет их из серого переходил в белый. Вот, при повороте, открылись как бы две отвесные стены с обеих сторон дороги. Это было предисловием к великой Дебри отшельников. Переговоривши все, что внушали место и время, мечта и память, словоохотливые путники задались нелегким вопросом: когда произошли такие ужасные горные трещины, при сотворении ли мира или во время потопа? Не могши остановиться на чем-нибудь одном, обратились за решением к шедшему впереди авторитету. Авторитет отвечал коротко и ясно: не знаю. Успокоившись на сем относительно космогонических теорий, перешли к менее трудному и более близкому вопросу: будет ли сегодня всенощная в монастыре или нет? Но и на этот, весьма немудреный вопрос ответ последовал все тот же. Мы шли, по пословице, в чужой монастырь и своего устава не несли с собою. Коротая время в подобных разговорах, мы все высматривали впереди памятной кому-то цистерны, высеченной в скале при самой дороге направо. От нее оставалось только полчаса пути до лавры. Мы прошли по бывшему кочевью бедуинскому, знаменуемому множеством камней и одним надгробным памятником на могиле какого-то уважаемого шейха или святого. Кочевники эти, еще на памяти сверстников наших державшие как бы в беспрерывной осаде монастырь, теперь превратились почти в покорных слут монастырских, изредка стужая обители просьбами о хлебе и воде. Решительный удар их безнаказанному самовластью нанес благословляемой памяти египетский Ибраим-паша, не любивший шутить с человекообразными зверями пустыни и самым положительным и чувствительным образом внушавший им понятие справедливости и человечности. Теперь бродячая деревня занимала другое место в другой из окрестных долин. Племя это носит имя «Абедье», и есть наиболее усмиренное из всех кочевников страны.
   Из-за левого косогорья одна за другою выступают беловатые вершины гор, кажущиеся безмерно высокими, и между тем с высот Иерусалима зримые в виде холмов. Это все уже соседи именитой обители. Вот и цистерна, полная до верха и даже через край мутной зеленой воды, которую будут теперь пить, благословляя Бога, до самой осени перехожие насельники пустыни. Когда ее выпьют всю, будут ходить за водным подаянием в пустынный город, т. е. в монастырь. Живее пошли мы вперед, уверившись, что скоро конец вольному труду нашему. Действительно, минут через двадцать открылось перед нами устье расселины, глубокое, мрачное, печальное и страшное. Ему предшествует небольшая площадь, образуемая подошвою высокой конической горы, кажущейся как бы песчаною. Площадь эта в старые времена называлась Монашеским торгом, потому что в определенные дни на ней собирались отшельники с своим рукодельем и меняли его жителям Иерусалима и Вифлеема на хлеб и овощи. Поднимаемся на правый бок ущелья, и чем мы выше становимся над ним, тем поразительнее кажется ужасная дебрь, обставленная с обеих, а при поворотах и со всех сторон отвесными стремнинами. Она нейдет прямолинейно, а делает изгибы то на юг, то на восток, спускаясь вместе с горами и со всею местностию к великой яме Мертвого моря. Все эти грозные стены ущелья испещрены то самородными, то рукодельными пещерками, и часто как бы только печурками, в которых в былое время жили отшельники, обратившие ужасную рассселину в малое иноческое царство, коего столицею была великая лавра. В нее они ходили молиться по праздникам и, может быть, в крайнем случае питаться. Откуда и как были проложены пути к этим недосягаемым человеческим гнездам, трудно дать себе отчет тому, кто смотрит на дело издали. Пути, конечно, были, и, может быть, большею частию устраивались при помощи висячих лестниц. При кельях-пещерах обыкновенно устраивались малые водоемы для сбора дождевой воды, о которой у отшельников была первая и, может быть, единственная забота. В недавнее время дорога, которою мы шли, обложена со стороны обрыва низкою стенкою, чем и предотвращены случаи падения в пропасть. Впрочем, нигде дорога не подходит к самому отвесу стены ущелья. Ужасную расселину надобно представлять в виде громадной щели на дне громадного жолоба, так что от вершины береговых утесов ее до верха боковых высот всей юдоли идет еще более или менее неровная покатость. По ней-то и проложена дорога, по которой мы шли. Надобно сделать три поворота, пока откроется монастырь. Солнце уже зашло, и луна стояла «прямо дебри» с противоположной нам стороны ее. Мы чаяли увидеть обитель где-нибудь на недоступной высоте, а между тем белый купол церкви ее, прежде всего увиденный нами, выникнул перед нами как бы из земли. От него по косогору идет кверху высокая стена буровато-желтого цвета, оканчивающаяся грузною четыреугольною башнею того же цвета, называемою Юстиниановою. Мы подходили к сей многовековой страженице беззащитных воинов молитвы, как из глубины пропасти донесся унылый и нестройный звон. Это было приветствие нам от пустыножителей. Башня кажется пересекающею и как бы совсем замыкающею дорогу. Она стоит на северо-западном углу обители и выдается далеко из стен ее к западу. Обогнув эту твердыню, мы должны были спуститься в полукруглую ямину, когда-то, вероятно, составлявшую одно с монастырем, но теперь оставшуюся за стенами. За нею на косогорье возвышается другая башня, весьма похожая на первую, но не столь красиво и прочно построенная, может быть, когда-нибудь составлявшая другой юговосточный рог монастыря, но теперь одиноко и бесцельно сиротеющая вне его. Вход в монастырь – на западной стене его, единственно доступной, по условиям местоположения, ноге путника. Он состоит из двух малых железных дверец – верхней для скота, и нижней для людей. Переступив порог последней, мы все еще должны были спускаться по лестнице, устроенной в довольно узком переходе, имея слева себя отвесную скалу, а справа высокую стену. Лестница привела к другой дверце в сказанной стене, выводившей на высокое крыльцо, глядевшее на монастырский двор. Двор этот, или дворик, имеет фигуру треугольника, замкнутого со всех сторон. Он весь устлан каменными плитами и накрывает собою частию природную скалу, частию подземелье, обращенное в погребальный склеп. Основанием треугольнику служит фасад соборной церкви обители, прямо против которого стоит шестиугольная часовенка с куполом. Это бывшая гробница преподобного Саввы. Несколько вкось от нее на северной грани треугольника небольшая дверь ведет в довольно обширную подземную церковь Святого Николая, древнейшую в монастыре, в которой собиралось на общую молитву первое братство обители. Теперь она имеет значение кладбищной церкви и оглашается божественною службою по субботам. На южной стороне двора возвышается главный гостиный приют обители. Собственно же монастырь, т. е. братские келии, трапезная и проч. находится к северу от церкви, примыкая к ней непосредственно, и вместе с нею выходит своею, наиболее протяженною линиею на отвесный утес ущелья, над которым и высится многочисленными уступами, образуя цедый лабиринт зданий, которых нет никакой возможности ни перенести на план, ни даже описать сколько-нибудь вразумительно.

   Старец Иоасаф – игумен лавры Св. Саввы

   Спустившись по лестнице с крыльца на монастырский дворик, мы первого встретили самого патриарха, стоявшего у церкви в своей зеленой шубке и черной низкой камилавке и разговаривавшего с какими-то мирянами по-турецки. Он сказал нам с легким упреком: «А мы вот только что кончили вечерню. Ждали вас, ждали, да наконец и порешили, что вы верно раздумали ехать сюда, а потому и начали службу все-таки двумя часами позже обыкновенного. Я известил вас, что отправляюсь в шесть часов, а о вас сказали мне, что, как пешие, вы двинетесь еще ранее меня. Вышло не так». Мы сказали, что могли, в свое оправдание. «Да ведь и его вот тоже не нашел тут, когда приехал: ушел к Святому Георгию копать свой виноград» – прибавил патриарх, кивая головою на смиреннейшую фигуру достойного приемника святого Саввы, старца Иоасафа. Младенческая улыбка сияла на сухом и темном лице великого простеца о Христе Иисусе. Что-то готовое сказаться двигалось на устах его, но так и осталось невысказанным. Я смело могу уверить, что никому (постороннему) и в голову бы не пришло, что это игумен (называется и архимандритом) лавры. Последний послушник известных мне монастырей держит себя важнее этого нелестнейшего раба Божия.
   Поклонившись гробу (пустому) преподобного, мы вслед за патриархом пошли на нижний дворик монастыря, прилегающий к южной стене церкви и усаженный немногими деревьями, осеняющими собою малый цветник или огород, что именно – не знаю. Его блаженство направлялся к пещере Святого Саввы, занимающей самую крайнюю точку монастыря к юго-востоку. К ней нужно подниматься по двум лестницам, и поднявшись, сперва идти коридором под навесом скалы над самым обрывом. Она состоит из двух отделений и, очевидно, образована самою природою. Рука человека только подправила ее кое-где. Вероятно, убогое жилище святого мужа и доселе сохраняется в том же виде, в каком было при нем. В той же скале, поблизости келии преподобного, есть еще три келии-пещеры, из коих одна представляется совершенно висящею. В них и доселе живут любители отшельнической тесноты. Это наибольший курьез в лавре, занимающий праздношатающихся туристов. Уединенный этот угол лавры представляется пустынею в самой пустыне. Его садик дает ему заманчивость, но братия, вообще не наклонные к мечтательности, его не любят. Возвратившись на большой двор монастыря, мы разошлись по отведенным нам помещениям и расположились к отдыху. Уже была ночь, но ночь тихая, лунная и относительно теплая. Кто хотел, имел готовый, и не один, повод предаться историческим воспоминаниям, богомысленному созерцанию и молитвенному воздыханию. Но нас ждала еще уставная молитва, и потому наибольшая часть была склонявшихся к одному сонливому забытью. Зная, как трудно ободриться, попустив себе безвременно заснуть, я вышел из комнаты и пожелал видеть другой туристический курьез лавры – лисиц, собирающихся, как говорят, по вечерам целыми десятками со всего ущелья под стены лавры в сухом ручье потока за подачкою хлеба, который бросают им сверху щедрою рукою пустынники. И точно, я видел этих четвероногих бедуинов, и сам бросал им хлеб, с замирающим сердцем следя взором за падающим в пропасть куском. Животное представляется сверху муравьем, быстро несущимся к падающей поживе и еще быстрее убегающим с нею на верх горы в свою язвину. Я сказал бы при сем вместе с «лордами», что это одно из невинных развлечений анахоретов, лишенных возможности чем-нибудь занять себя, если бы не знал, что наивные старцы не могут надивиться тому, как это лисицы могут занимать собою такой умный и солидный народ, как путешественники, обвешанные разными книгами и инструментами и считающие время драгоценнейшею вещью на свете. Но оставим разные взгляды на жизнь и ее утешения, которых переменить не можно и переменять не стоит. Турист никогда не поймет затворника, а затворник всегда будет жалеть о туристе и его пропадающем времени.
   От семи до восьми часов продолжалась в соборном храме (во имя Благовещения – при преподобном Савве, и в его собственное имя – после него) наша русская вечерня. Храм этот, несомненно, строен самим святым Саввою, но насколько в нынешнем здании можно усматривать первоначальное строение, это весьма трудно решить. Угловатые арки сводов его говорят об эпохе послевизантийской. Он довольно обширен для братства в шестьдесят человек, каково нынешнее, но был бы совершенно не пригоден для населения лавры первых веков бытия ее. Его украшает большой осмиоконный купол, не покрытый сверху ни металлическою, ни черепичною крышею и не украшенный ничем изнутри. Стены храма были некогда украшены иконописью, но теперь от старого письма осталось только пять-шесть мучеников на южной стене около патриаршей кафедры. Взамен прежних икон поделано несколько новых довольно простой кисти, сажени на полторы от пола по обеим стенам. Все же, выше сей линии пространство остается белым или, лучше, серым от времени, дыма и по местам течи. Знаменитое место ждет руки инока-художника, но только не иерусалимской самоучной школы, прославившейся на весь свет уродством своих произведений. Иконостас в новом греческом вкусе с золотыми украшениями по зеленому полю перенесен сюда из вифлеемской великой церкви, откуда он раз был выброшен не то латинами, не то армянами, не припомню хорошо, во время завладения ими тамошней святыней. Нанесенные ему при сем подвиге фанатизма увечья отцы охотно показывают любопытствующим. Есть в нем значительное число икон русского письма первой четверти [49 - В паперти с левой стороны входной двери есть и новейшая русская икона, изображающая святого Савву во весь рост. Она весьма удачного выполнения. Иконописец известен России и как писатель, и как архиерей, и как строгий подвижник.] текущего столетия, как показалось мне. Сие-то невинное иконописание русское лет десять назад тому подвигло на гнев и даже ярость одного юного афинянина, нивочтоже ино упражняющегося, разве глаголати что или слышати новое [50 - Вот его, памятная мне еще и до сих пор, ходульная речь: «В иконостасе видятся на иконах русские буквы. Таким образом ежедневно, по всему Востоку, древние памятники эллинского предания смешным образом переодеваются, как на маслянице, в славянские. Конечно, нелепости этой не могло бы быть, если бы православный восточный клир имел более глубокое (т. е. совершенно мелкое в церковном смысле, а именно – эллинское) сознание своего достоинства…» и прочие безумные глаголы. Пишет далее озлобленный патриот, что, на его укорительное замечание о русских буквах, один монах ответил ему: «Что ж такое? Разве русские не греки?» Я не был, конечно, тогда в монастыре Св. Саввы и не слышал разговора юноши со старцем, но совершенно могу уверить, что монах сказал иное, а именно: «Что ж такое? Разве русские не православные?» Но знаменитый турист, подобно множеству своих соотечественников, видно считает слова: «грек» и «христианин» за одно и тоже. Покойный преосвященный Кирилл, к которому завзятый эллин относился как истый русофил, не замедлил в свое время потребовать отчета от двоедушного Афинея. «Многоспособный» Одиссей нашего времени не нашел ничего сказать в защиту свою, кроме ссылки на панславизм. (См.: ’Ανατολικαι ’Επιζολαι, 1859. Афины).]. Кроме икон, есть в церкви довольно и других вещей русского происхождения. Но все же их меньше, нежели сколько можно б было ожидать. Палестинская лавра так близка России по старой памяти, что может считаться как бы своею ей. Во все время богослужения нашего стояли открыто перед иконостасом на столике в сребропозлащенном ковчеге главы св. Ксенофонта, Аркадия и Иоанна, из коих одна так мала, что как будто принадлежала младенцу, а не возрастному человеку. Мне объясняли, что это только небольшая часть черепа.
   По окончании службы нас повели в трапезу. Братский ужин был ранее нашего. Нас угостили сыром, похлебкою, кашею, яичницей и апельсинами. Ни водки, ни вина не было подано. Первой, как уверяют, не бывает никогда на столе братском. Второе появляется весьма редко. Монастырь своих средств не имеет. Снабжающая его съестными припасами патриархия, разумеется, находит возможным обходиться ему и без этого утешения, как давно уже обходится сама. Несмотря на вечернюю трапезу, мы все-таки утешили себя, по русскому обычаю или нраву, горячим чаем, после чего расположились уже на короткий ночлег. Было около девяти часов вечера. А в девять часов по восточному счету должна была начаться утреня. Разница между двумя времясчислениями обыкновенно полагается в шесть часов. Следовательно, столько именно времени имели и мы для своего отдыха. Довольно, кажись бы. Но не должно забывать, что мы были в чужом месте, что комната не была нагрета ничем, кроме пара самоварного, и что посередине ее висел спускающийся из свода неугасимый фонарь с количеством света, достаточным для того, чтобы не заснуть скоро или и совсем. Но самое важное, мешающее сну обстоятельство было впереди. Чуть мы сомкнули, казалось нам, глаза, как раздался звон колокола. Так как он был очень короток, то мы и сочли его не относящимся к утрене. Через полчаса звон повторился и был продолжительнее первого. Посмотрев на часы, мы увидели только с небольшим полночь. Тяжело было это безвременное пробуждение и многого усилия стоило, чтобы опять забыться. Но чуть это было достигнуто, другой, часовой колокол пробил восемь раз, точно сказав нам известное: барин, спите скорей; ибо скоро вставать. И точно, через полчаса опять прозвенел несколько раз колокол, а еще через полчаса началось колотание в било, что, собственно, и было истинным благовестом к заутрене. После мы узнали, что первый полночный звон был повесткою братиям, чтобы они проснулись и приготовились со вторым звоном идти в пекарню месить хлебы. Третий звон имел тоже значение повестки вставать и быть готовым, по последнему звону, идти в церковь. Когда игумену делали замечание, что можно бы изобрести какой-нибудь способ будить в полночь только тех, кому действительно нужно вставать, а прочие бы спали, то он сказал, что почти всем приходится вставать не на ту, так на другую работу.
   Я пришел в церковь как раз к приходу патриарха. Его блаженство, говорят, никогда еще не заставлял себя дожидаться. Пойти поскорее в церковь и простоять там семь часов составляет наслаждение для старца. Ни будильника, ни колокола ему не нужно. Урочный час будит его сам собою. Так и теперь он пришел на утреню один из первых. Приложившись к святым мощам, он стал в одном из стасид (форм) возле патриаршей кафедры, там, где обыкновенно становится чтец или певец. С противоположной стороны, прямо против него, стал о. Иоасаф. Эти два почетнейшие лица иерусалимской иерархии в течение всей утрени, каждый на своем месте, как бы клиросе, заменяли собою наших дьячка и пономаря. Патриарх сам начал читать полунощницу. В чтении 17 кафизмы однако же заменил его один из его иеродиаконов. По окончании полунощницы блаженнейший певец пел литийные стихиры преподобным по особенной рукописной службе им. Лития хотя отправлена была вчера на вечерне, но Стихиры на стиховне тогда не были петы. Их обыкновенно оставляют здесь на утреню. По окончании пения, повторена была самим патриархом молитва «Владыко Вседержителю» и пр. Затем пет был тропарь преподобным, и после него был отпуст полунощницы.
   Непосредственно за полунощницею следовала утреня по уставному чину. Патриарх читал шестопсалмие, а наш архимандрит кафизмы. Полиелей состоял из чтения избранного псалма без припевов «Величаем» или «Ублажаем», вообще неизвестных на Востоке, из пения степенных 4 гласа и чтения Евангелия в алтаре. Вообще никакого исхождения ни на средину церкви, ни к святым мощам не было, ни каждения, ни помазания елеем – ничего, чем сопровождается у нас полиелей. Канон весь пели с ирмосами и тропарями попеременно то патриарх, то игумен. Хотя мы и не разумели поемаго, тем не менее умилялись душею от такого зрелища таких певцов. Во время чтения Синаксаря по 6-й песни наш архимандрит с четырмя иеромонахами взяли благословение у патриарха и читали входные молитвы. В это время уже начинало брезжиться, как говорят у нас на севере. Я снова имел самый наглядный случай возвратиться к своему давнему убеждению, что в древнейшей практике церковной время пения 7-й песни, или песни отроков, совпадало с началом светания или «с зарею», как говорим мы, чему живым свидетельством и подтверждением служит приуроченный к сей песни кондак. Кто внимательнее присматривался к сему краткому песносложению, тот не мог не заметить, что в большей части дошедших до нас кондаков есть намек на зарю, на сияние, на просвещение… Когда священник возгласил: «Слава Тебе, показавшему нам свет» – в окнах храма, обращенных к востоку, действительно было уже светло. И недаром, конечно, слагатели первого христианского славословия великого закончили его стихом: «Во свете Твоем узрим свет». Как легко изучать церковь на тех местах, где она зачалась, родилась и возрасла!
   Чего желалось, то и случилось. Желалось, чтобы в лавре Святого Саввы, откуда вышел наш Устав церковный, не было ничего совершено вопреки уставу, чтобы, например, конец утрени не отсекался и часы не были опущены, как это обыкновенно водится на Востоке. Точно, и утреня имела свой уставный отпуст, и часы были прочитаны. С конца утрени началась уже не прерывавшаяся русская служба. Пели певчие нашей миссии. Патриарх только благословлял по временам, стоя там же, где причетничал за утреней. На его долю досталось толъко прочесть Символ веры и молитву Господню. Впрочем, эктении и возгласы часто слышались и греческие. Наши певчие также свободно пели и кирие элейсон и парасху кирие. Даже херувимскую песнь пропели по-гречески. В восторге от этого пения были два наши русские савваита, глубокие старики, один с Дона, другой, кажется, из Бессарабии. В большую редкость приходится им иметь такое утешение. Их восхищение восхищало нас [51 - «Да вы бы сами тут пели и читали по своему» – говорили мы им после службы. «А что зачитаешь, когда ничего не знаешь? – отвечал донец. – Уже и что знали, давно позабыли. От старости, что ли, памать совсем отшибло!» – «Отшибло совсем память» – подтвердил товарищ. Тронула нас великая простота соотчичей. Хорошо хотя, что их двое, и живут келья о келью. Есть с кем переброситься словом. Кроме их, в числе братства есть еще два-три болгарина, один грузинец и один малоазийский грек, ни слова не разумеющий по-гречески и со всеми разговаривающий по-турецки, нисколько не заботясь о том, понимает ли его кто или нет. Был еще недавно, говорят, и православный абиссинец (кажется тут же в лавре перекрещенный), но мне его не удалось видеть.]. После литургии патриарх раздал братству и пришельцам антидор. Наша миссия еще отслужила молебен преподобным перед их нетленными мощами. Молились о зде предстоящих и сущих далече. Патриарх с любопытством смотрел на наше моление. У греков подобных богослужений не водится. Им известен один только молебен (параклис) Богоматери.
   Когда все было кончено, в северном притворе церкви сели по пристенным каменным лавкам, чинно чину, патриарх, наш архимандрит, о. игумен, иеромонах миссии и т. д. Келарь стал подносить всем по малой рюмке водки, кренделю и куску баклавы (слоеный пирог с медом и насыпкою из толченого ореха), и по чашке кофе. Ни до чего патриарх не коснулся, но высидел терпеливо все время угостительной церемонии. Это угощение имеет некоторую официальность и бывает всякий раз, как совершается в храме божественная литургия. Но обыкновенно оно состоит из куска хлеба и чашки кофе. Сегодня же было «утешение велие». По положению, в этот день, как и в праздники святых Саввы и Иоанна Дамаскина, раздаются братиям лукмады (вареные в масле оладьи), но так как гости привезли вчера с собою целое ведро баклавы, то оказалась возможность сделать малую экономию.
   Братие разошлись по келиям, а мы отправились в церковь Святого Иоанна «златоточного, сладкоглаголивого, добропесненного», устроенную при келии великого учителя церкви, отслужить и ему молебен. Краткие и сжатые тропари канона его слышались внятно и падали на сердце. Служение заключено было пением одной из степенн, излившихся из уст вдохновенного песнописца. К нашей молитве незаметно подошел и патриарх, умиленно слушавший нас у гробницы святого, стоящей в западной части церкви. Позади ее, в западной стене есть заставленное решеткою отверстие в пещеру, служившую местопребыванием знаменитому подвижнику, богослову, философу, историку, ритору, математику, певцу, грамматику и политику. В человеке этом сосредоточена была вся энциклопедия знания его времени. А его, известное всем и до слез трогающее, неподражаемое смирение не говорит ли, что в нем избыточествовала и вся энциклопедия духовной жизни? А изумляющее чудо с его рукою, что это, как не светлейший венец его и мысли и жизни, и слова и дела, и временного подвига и вечного покоя? Молитва наша вся была чувство и сочувствие. И мне кажется, невозможно войти в эту тихую обитель-церковь и не охватиться духом умиления, присно дышавшим в Иоанне. Благостному впечатлению немало помогает теперь и обстановка бывшей келии своего всем человека. Она находится почти на самой высшей точке монастыря, чиста, уютна, полна света и имеет выход в садик с цветником. Точно, это она сама – светлая, чистая, благая, благоуханная, возвышенная душа несравненного священнопевца! Мы вышли за патриархом в садик. Он нарвал нам цветов «на память вечно цветущей поэзии Дамаскина». В своей зеленой шубке с румяным лицом и седыми до желтизны волосами, малый и подвижный, он сам казался мне цветком особой флоры – экземпляром редким и уже готовым украсить собою священный гербарий церкви Божией. Его блаженство спросил: «Теперь куда? Вверх или вниз?» Первое значило подниматься еще до Юстиниановой башни, второе – спуститься из монастыря в русло потока. Кто-то сказал ни к селу, ни к городу, что нас ждет самовар. Все таким образом взяли третье направление. Патриарх отправился в келию, отведенную нашему архимандриту, выпил там чашку горячего молока и, поздравив его с имянинницей, пожелал ей много лет, благословив ее фотографический портрет. Тут же на полу сидел игумен лавры и пил «по приказанию» вторую чашку чая. Указывая на него, патриарх сказал: «Вот его хочу на время Великого поста вызвать наверх (в Иерусалим) и сделать духовником взамен блаженной памяти Петрского». – «Уже сделайте его, блаженнейший, за одно и “святым Петром”» – прибавил кто-то, увлекшись примером доверчивости патриарха. Надобно было видеть всю силу отрицания такой чести, отразившуюся в слезящих глазах пустынника! Даже благая улыбка, озаряющая почти постоянно лицо его, исчезла на этот раз.

   Вид ущелья и лавры Св. Саввы

   После чая все, сколько нас было пришедших на праздник, отправились обозревать прилежащую лавре пустыню, т. е. избрали упомянутый выше путь вниз. Прошедши несколько лестниц, спустились в пекарню – самое низшее из всех помещений монастырских, темное и весьма невзрачное. Точно такими же кажутся и производимые сею убогою и немногосложною фабрикою предметы. Хлеб саввинский, хотя и пшеничный, чернее нашего ржаного хлеба, тяжел, рассыпчив, скоро черствеет и, сочерствевши, не подается ни на какой зуб, – впрочем питателен и, мягкий, даже вкусен. Из пекарни через малую и крепкую дверцу спускаются по приставной лестнице на утес, с которого многими малыми лестницами сходят в глубину юдоли. Весь этот путь не представляет никакого затруднения. Вскоре мы были там, куда сверху нельзя было смотреть без содрогания. Под самою этою подъемною скалою находится источник Святого Саввы. Он не обилен водою, но неиссякаем [52 - Утверждают, что вода, сочась из камня, постоянно падает пятью каплями вместе. В течение суток набирается ее 150 ок, или около 12 пудов.], что и составляет его неоценимое достоинство. К нему надобно идти как бы коридором под высеченною горизонтально скалою. Вода его, однако же, солоновата на вкус. Отведав чудоточной воды и умыв ею лица и руки, мы пошли вперед, вниз по потоку, на сей раз не совсем сухому и вовсе не палящему, как бывает в летнее время, когда действительно несколько оправдывается как бы его арабское имя «огненной реки». Русло сей несуществующей реки все занесено камнями и камешками всевозможных цветов. Наши невидальцы кинулись собирать их на память плачевной юдоли. Из потока лавра видится в наибольшем ее протяжении с севера на юг и дает лучше понять общность своих частей. Ущелье под стенами ее имеет именно то самое направление с севера на юг, но нейдет прямолинейно, а делает выемку на своей правой (западной) стороне, образуя у подъемной скалы как бы мыс. На сем мысу и выстроена соборная церковь монастыря, разделяющая его на две неравномерные части, северную и южную. На южной оконечности находится пещера Святого Саввы, о которой мы говорили вчера. На северной – тоже есть пещера с таким же открытым переходом, обращенная в церковь Святого Иоанна Златоуста. Куда ни взглянешь, везде пещеры! Таков общий характер юдоли. Мы медленно подвигались вперед, и о. игумен, на правах старожила, рассказывал, что знал, о той или другой пещере. Вправо на высоте он указал на зияющее отверстие скалы, от которого до самого дна потока тянулся обвал. Не очень давно там укрывались пастухи с своими стадами. Вечером они ушли оттуда, а ночью случился обвал. «Так Бог спас их!» – заключил повествователь. Налево из множества пещер он указал опять на одну, как на ту самую, в которой первоначально жил святой Савва и из которой видел ночью светлый столп на месте нынешней лавры.
   Не более, как в полверсте от лавры, дебрь круто, почти под прямым углом, поворачивает на восток. Угол поворота опять имеет небольшой выгиб внутрь правого берега. Все это место обставлено утесами совершенно отвесными, дико, грозно и весьма печально. В самом соединении угловых линий в дождливое время бывает род водопада. Теперь мы любовались только его выглаженным ложем, отличающимся от окрестных скал белизною. Саженях в десяти от угла к северу, на полвысоте скалы и лицом в загнувшуюся к востоку дебрь, видится недоступная теперь ноге человека, келия преподобного Ксенофонта, Она сделана между двумя горизонтально высунувшимися услоями скалы, занимает места в две-три сажени и состояла некогда из двух отделений. Ход в нее прежде был, вероятно, по той же высунувшейся окраине, на которой она сделана, либо справа, либо слева. Говорят, что и теперь еще находятся смельчаки, которые проникают в нее, цепляясь руками и ногами за неровности утеса. Впрочем, и она, как все, что было сделано руками человеческими в сей юдоли разрушения, исключая лавры, находится в разрушенном состоянии. Я рассматривал ее с противоположных высот в зрительную трубу и не находил в ней ничего, кроме мелких камней и штукатурки, то держащейся, то опавшей. Подивившись снизу на выспреннее гнездо духоокрыленного орла, мы поклонились ему, как месту тайных богоявлений, и по направлению дебри обратили лица свои к востоку. Перед нами была перспектива скалистых берегов ее, начинающих, впрочем, отсюда уже терять свой ужасающий отвесный вид. С той и с другой стороны спускаются уже к руслу покатые насыпи – предвестники близкого превращения расщелины в обыкновенную междугорную логовину, каковою она и является верстах в четырех отсюда. Правый бок дебри был в тени, левый весь залит светом и резко давал нам видеть все свои природные и рукодельные пещеры – жилища когда-то людей, а теперь – зверей. В самом начале его, на мысу при повороте юдоли, видится в полгоры разрушенная келия Иоанна, сына Ксенофонтова. Почти прямо против нее на противоположной стороне, тоже в полгоры, была большая келия, как бы целый скит, другого сына Ксенофонтова Аркадия. Братья-затворники каждую минуту могли видеть друг друга и даже в тихое время переговариваться друг с другом, если это позволяло им наложенное ими на себя правило безмолвия. Обоим им вполне видна была и келия отца. Но кроме общения взором, всякое другое для них было невозможно… Знаю, что в наше время напускного неуважения к высокому подвигу отшельничества такое разъединенное сожитие людей единокровных и единомысленных не представляет ничего трогающего. Но, держась взгляда на подвиг того самого, который одушевлял подвижников, необходимо сознаться, что в сем, сильною и непреклонною волею начертанном треугольнике духовной геометрии будет более значения и смысла, чем сколько воображал видеть в умоначертательном позабытый теперь Эккарстгаузен, и более измерительных свойств, чем видит в тригонометрическом землесловие и звездозаконие. Здесь делается заключение не от видимого к видимому и не от измеренного к измеряемому, а прямо от вещества к духу, от твари к Творцу! Мы не знаем тайных соотношений, существовавших между тремя затворами, но почти уверены, что между ними был непрерывный соединяющий ток некоей силы природы, еще менее известной, чем та, в которую исключительно начинает верить современный мир. Люди подобного жительства видели друг друга, не открывая глаз, и посещали друг друга, не сходя с места. Это, конечно, чуднее немыслимого, мгновенного, тысячеверстного перелета чего-то невещественного по веществу. Преклоняемся смиренно перед великим открытием дней наших, но приглашаем и естествоведение воздать глубокое почтение тому, о чем мы заговорили по поводу случайно встретившегося нам треугольника высшего измерения. Как современный нам электрический телеграф есть неоспоримый факт, несмотря на всю его неподходимость под обыкновенный расчет арифметический или логический, так неоспоримый факт есть и все то, что передано нам из области подвижнической жизни свидетельством также дивившихся ему современников его.
   Нам передают, что святая Мария Египетская шла по водам Иордана, к ужасу видевшего это священника и тоже подвижника. Значит, и тогда случай этот казался необыкновенным. Невероятно и немыслимо, однакож было! Если же мы припомним, что те же воды уже прежде великой подвижницы разделялись сперва перед ковчегом завета, а потом под милотию Илии, то сговорчивее будем перед необъяснимым фактом. В вещественной физике принято за правило – всякий факт считать проявлением таящегося закона природы, и им поверять общепринятые научные положения. Не физика, а логика продиктовала такое правило. Та же самая логика заставляет нас признать, что если хотя один раз человек, такой как мы, шел по поверхности воды и не тонул, то значит справедливо, что тело наше при особенных условиях может изменяться в своих, всем известных свойствах под влиянием или обладанием другой повелевающей силы, требующей новых научных положений. Знаю, что вопрос не оканчивается там, где мы поставили конец ему, напротив, тут-то он и является вполне вопросом, – вопросом о действительности факта, о достоверности повествователя, о духе времени и проч. и проч. О, чем мне уверить требующего верности, что повествователю-подвижнику гораздо менее возможно выдумать что-нибудь, чем самому строгому исследователю-историку старых и новых времен? Вот передо мною идет, поднимаясь к затвору преподобного Аркадия, живой образ всех тех древних сказателей, путем которых мы доходим до открытий в духовной физике. Я уверен, как в своем бытии, в невозможности этому человеку сказать ложь. Посмотрите вы все, кто бы вы ни были, сами на его лицо, на все его движения, на всю его отревающую всякую мысль о неискренности и подлоге младенческую простоту обращения, и вы сами скажете то же самое. Сказать ложь такому человеку все равно, что наложить на себя руки. Строгая пустыня эта видала и даже возращала поэтов-богохвалителей, но романтиков и сказочников она не потерпела бы и одну минуту. Итак…
   Вот святой Савва в одну ночь, проснувшись в своей келии, слышит где-то неподалеку предивное пение псалма многими голосами. Думая, что поют в церкви, игумен чудится тому, что могли начать службу без его благословения. Идет к церкви и находит ее запертою. Прислушиваясь к продолжающемуся пению, он находит, что оно доносится из-за оврага из келии одного затворника, который был перед тем болен. Святой муж будит пономаря и велит ударить в било на сбор братии, говоря, что брат оный помер, и что нужно идти к нему. Когда пришли в келию затворника, то действительно нашли его умершим и одного! Теперь: кто были певшие? Как слышал пение Савва? Почему он уразумел, что отшельник помер? Не знаем, а отрицать не можем. Это был факт.
   Вот Феодосий Великий с верою в бывшее при Моисее, Гедеоне, Илии и пр. кладет холодных углей в кадильницу и обходит с нею всю пустыню, помолившись Богу, чтобы Он зажег те угли на месте, где Ему угодно; чтоб основалась обитель по новому иноческому уставу. Напрасно проходивши немалое время, чудный человек решился возвратиться в свою пещеру и был уже близ нее, как увидел, что угли горят. Кто зажег? Как это могло случиться? Не знаем, но знаем, что случилось, и случилось задолго после того, как самовозжигались жертвы Гедеона и Илии. Конечно, никто, как сам Феодосий передал к сведению нашему то, что случилось с ним. Но кто таков был сей передатчик? А вот кто. В монастыре его был записан следующий изумительный случай. В Великой Александрии, следовательно, весьма далеко не только от монастыря, но и от Палестины, дети играли у колодца, и один мальчик упал в колодец. Пока дана была весть о несчастии, пока плакали и рыдали, не зная, что делать, рассуждали и наконец решились опустить в колодец человека, чтобы вытащить утопшего, дитя во все это время сидело на поверхности воды. Его держал за руку один старый монах. Откуда он взялся в колодце? Как сам держался там, и куда девался, когда спустился на веревке посланный вытащить мертвое тело? Все это объяснилось в последствии времени и далеко от Александрии, а именно в шести верстах от нас, в монастыре Преподобного Феодосия. Пораженная событием мать спасенного от смерти вместе с ним обошла все монастыри египетские, в надежде отыскать между живыми старого того монаха, но, не нашедши, перешла в эту, процветавшую подвигом пустыню. Лишь увидел мальчик в монастыре Феодосиевом его игумена, как бросился к нему с криком радости. Дитя имело довольно времени всмотреться в лицо державшего его над пастию смерти старца и с избытком чувства, чтобы привязаться к нему. Вот кто был Феодосий, и конечно когда он говорил что-нибудь, то ему можно было верить!
   Вот Евфимий Великий (в двадцати пяти верстах отсюда) зовет к себе однажды иконома своей лавры и говорит ему: «Приготовь, что нужно; идет патриарх в гости». Точно, вскоре пришли в монастырь гости. Старец принимает патриарха и долго беседует с ним. Иконом видит, что игумен впал в ошибку и тихо говорит ему: «Ведь это не патриарх, а ризничий великой церкви». Святый муж удивился. «Верь мне, – сказал он, – что я доселе видел его в одежде патриаршей». Какими очами он видел то, чего никто другой не видел? Но это не все. Он говорит иконому о патриархе, когда гостей еще не было. Следовательно, он видел мнимого патриарха еще на пути. Как же он видел невидимое? Но и еще не все. Ризничий точно через несколько времени был сделан патриархом. Следовательно, блаженный подвижник видел то, что еще будет, – не сущее и чисто возможное по логике ограниченного ума, но имевшее быть и, следовательно, уже существовавшее в уме божественном. Не так ли зрели будущее и древние пророки?
   Точно такими же тайнозрителями и тайнодетелями были и другие великие когда-то населители сей пустыни: Иларион, Харитон, Феоктист, Герасим, Кириак и пр. и пр.
   Времени было довольно подумать мне о всех их. С немалым трудом поднялись мы к келии преподобного Аркадия. Стезя вилась, или лучше – пролагалась по крутому косогору. Нога скользила поминутно. Можно было если не оборваться и полететь, то скатиться вниз. Патриарх попробовал было пойти несколько вслед за нами, но благоразумно отказался от того, что лет десять назад непременно бы исполнил. Наконец мы стоим и отдыхаем в бывшем затворе не одного конечно Аркадия, но, может быть, многих десятков подобных ему делателей «умного делания». Основой жилищу служила природная пещера, глубиною сажени в три и несколько уже в ширину. Вся она по широте своей занята была церковию. Алтарь с тремя типическими полукружиями еще различается ясно. Церковь была первая со входа в отшельнический приют. Глубже ее, за стеною, находилась собственно келия отшельника. В нее ведет правильно сделанная дверь. Это есть простая трещина скалы, не обширная, но очень высокая, со множеством выступающих частей, служивших лавками, полками, шкафами, кроватью, столом, очагом немноготребовательному обитателю. Комната эта, по протяжению, соответствует западной половине церкви. Рядом с нею к востоку есть другая пещера, идущая не вверх, а вниз, и служившая, по-видимому, водоемом. Вход в келию загораживала башня, которой нижняя часть и доселе сохраняется, бывшая когда-то также водоемом. И церковь, и все прочие помещения в настоящее время наполовину засыпаны мусором. Рассказывают, что еще не очень давно гроб преподобного стоял открытым и источал миро, привлекавшее к нему постоянно народ. Та к как этим нарушался глубокий покой обители, и кроме того причинялись ей убытки от необходимости питать забравшийся в пустыню народ, то один из игуменов будто бы приказал засыпать и гроб, и церковь. Это тут же на месте передал нам нынешний о. игумен лавры. Мы зажгли свечки на бывшем алтаре и огласили пещеру пением тропаря угоднику Божию.
   С остатков башни, образующих теперь мелкую площадку, поросшую травою, грозная и печальная дебрь видна в обоих направлениях. Трудно представить вид, более сего не радующий. Одна только лавра могла, так сказать, развлекать зрение того, кто бы поискал что-нибудь видеть, кроме скал и пещер. Если это был сам Аркадий, то, конечно, его внимание могли привлекать кроме того и любезные затворы отца и брата. Воображаю, что это мой отец и мой брат живут там на скалах. Видим друг друга, помаваем рукою друг другу, но не говорим друг другу ни слова! Даже пресловутое memento mori не было нужды говорить соединенным новым родством иночества, бывшим родным по плоти. Самое их разрозненное пребывание тут говорило уже о том. Скорее они посылали взором своим друг другу иную мысль, а именно: «До свидания в новой жизни!» Что сказать? Ставши на точку зрения стольких нудников царствия Божия, не хочется сойти с нее, не наговорившись вдоволь о той же неисчерпаемой материи, о которой мы уже говорили, поднимаясь физически на эту точку. Можно ли поверить, что люди, во всем подобные нам, с радостию водворялись и жили в жесточайших трудах и лишениях посреди этой безотрадной и достойной своего имени, юдоли плача, не получая за то ниоткуда никакого вознаграждающего утешения? Нет, это быть не может. Одного увлечения не достало бы и на один год – скажем месяц, – такой жизни. Что же приковывало людей к темной, сырой, тесной и душной пещере на всю их жизнь? Вырабатывание в себе иной жизни, раскрытие, изучение и наконец употребление неведомых, и дотоле только подозреваемых божественных сил в существе своем; это бесценное преимущество, величайшее достоинство и ни с чем несравненное счастие – вот что превращало для затворника его убогий и страшный затвор в царский чертог! Обратимся к своему, даже азбуки подвижнической не учившему сердцу. Что, если бы, нежданно для самого себя, кто-нибудь из нас заметил, что достаточно одного его молитвенного слова к тому, чтобы просимое исполнилось? Ужели бы он не оценил в себе этого чудного дара паче всего, что он знает и имеет, дорогого в мире? Ведь это значило бы, что он становится истинным и действенным участником Божества!
   То, о чем мы говорим теперь предположительно, в духоносные времена процветавшего подвижничества было явлением ежедневным. Эти сотни нынешних логовищ звериных в те, присножалеемые времена были чудными и преисполненными таинств, лабораториями человеческого духа. Неусыпный труженик процессом великого воздержания, неослабного терпения и строжайшего внимание к самому себе вымогал у природы своей одно за другим явление сокровенных в себе сил. И конечно, ни один химик ни сотой доли не ощущал в себе той радости, при виде достигнутого желанного (или не чаемого) результата, какую чувствовал блаженный отшельник-чудотворец. Знаю, что говорю к людям, не увлекающимся словом. Чтобы попасть в известный игрушечный Вавилон, играющему древними временами скептицизму нужно перейти или обойти двенадцать стен, и при этом то быть у самого почти существа дела, то удаляться от него не-знать куда. Его стены суть известные в риторике: кто, что, где, как, почему и проч. Придите же сюда, в эту усеянную затворами и пропитанную подвигом юдоль, и во всю эту «пустыню Святого Града», прочитайте, что, и как, и кем передано нам о временах минувших, и не будите не верни, но верни, – вы ходящие кругом Вавилона между воображаемыми стенами!
   Благоупотребляя терпением читателя, я последовательно с тем, что говорил выше, передам один рассказ, одного старых времен очевидца, одного не важного, но весьма поучительного случая. Верстах в шести отсюда к востоку есть одна гора, называемая Кастель. Когда-то при иудеях или римлянах там была крепость (Castellum). Святой Савва выстроил там монастырь. В этом монастыре жил отшельник Стефан. Ученик его (Леонтий) передал следующее о старце: «Когда были дни памяти святого Саввы, к нему (Стефану) пришел Евстафий, бывший тогда еще игуменом (потом епископом Лидды). Под вечер все поужинали немногими плодами. Вдруг лицо старца просветлело и загорелось как солнце. Мы устремили на него взор свой. Он сказал: “Я вам говорю, что у входа в эту пещеру в земле лежит спрятанный таз. Если хотите увериться, начните тут рыть, и найдете”. Евстафий немедленно стал рыть землю руками, но жар его скоро простыл. Дивный старец стал выговаривать: “Ни веры, ни терпения нет у вас, жалкие!” Стал и я с тем рыть. И уже довольно глубоко выкопали мы землю, как нами начало овладевать недоверие, и мы перестали рыть. Старец с усмешкой оказал: “Продолжите еще немножко, маловерные!” По приказу старца порывши еще немного, мы напали на древний таз, в котором однакоже ничего не было. Когда мы его нашли, в нас возникло сомнение и подозрение, что не зарыл ли тут таза он сам, или не сказал ли ему о нем кто другой. Наконец я спросил о том старца. Он почтил нас успокоительным ответом, сказав: “Свидетель, конечно, сама истина, что я не зарывал его (таза), ни другой кто не говорил мне о нем, ни мысли у меня не было о том, что он тут лежит спрятанный до самой той минуты, как я вам сказал о нем”. Тогда я понял ясно, что он прозрительным умом достиг сего». Вот весь рассказ. Видите ли, как он прост и совершенно правдоподобен? Видите ли, что у людей – очевидцев – были и недоверие, и сомнение, и подозрение? Видите ли, что ни старец не ищет урезонить ученика, ни ученик занять нас своим рассказом? Все представлено, как было; и заключение рассказчика о прозорливости старца, основанное на одной ссылке того на истину, есть уже для нас самое решительное свидетельство того, что рассказанное все истинно и имело тот самый характер, в котором передано. Будем ставить себя и мы в то же самое положение относительно повествователей о древних подвижниках, в каком сами повествователи находились в отношении к подвижникам. Ни лжи, ни заблуждению не могло быть места между ними. Они знали друг друга, и когда верили один другому, то верили потому, что не верить было невозможно. Но довольно говорить о том, что говорит само за себя.
   Не менее трудно было нам спуститься от келии преподобного Аркадия, чем подняться к ней. Патриарх сидел на одной из утесистых глыб потока и ожидал нас. Ему начали рассказывать, что там видели наверху. Он, выслушавши все, заметил, что был там не раз, и когда еще был лиддским (архиепископом), то часто провожал сюда поклонников поименитее. «Раз, – говорит, – тут против лавры мы так же сидели на камнях и отдыхали с одним важным англичанином, и он все меня благодарил за то, что я доставил ему случай увериться и увидеть собственными глазами, что и в наши дни у церкви Христовой есть воины». Спасибо иноверцу на добром слове. Если бы отечество его перестало только высылать сюда легионы миссионеров и миллионы шиллингов для подрыва самых оснований Христовой церкви [53 - «Славный этот царь Феодор!» – удалось мне недавно услышать здесь от одного туземца. «Он засадил этих непрошеных учителей в клетку, и даже выбросить их за свое государство не хочет! У нас так вот нет такого Феодора!»]! Эти холодные проповедники сытого и веселого христианства, вопреки выражениям фразистого туриста, не находят в юдоли плача ничего евангельского, и на несчетные стражницы «воинов Христовых», украшающие ее, смотрят как на грустные памятники человеческого умопомешательства. Зачем же думать одно, а говорить другое?
   Возвращаемся тем же сухим руслом к лавре. Опять собираем камешки. Опять «старец» рассказывает, где в какой пещере кто жил в старые времена, по сохранившемуся преданию. Поравнявшись с юго-восточным углом обители, он указал нам вверх на одно окно и сказал, что оттуда, около двух лет назад, спустился по веревке живший там монах из грузинов, почти совершенно голый, и ушел на Иордан, где скитался около двадцати дней без пищи, наконец выкопал себе могилу и лег в нее, чтоб умереть. Но тут явился ему один старик и, толкнув его в бок, приказал ему немедленно возвратиться в монастырь. Братия едва могли узнать его, когда он совершенным скелетом притащился в лавру на костылях. Неискусный отшельник [54 - Странный поступок его объясняется несколько тем, что кто-то из братства заподозрил его в присвоении себе чужой одежды. Не причастный такому греху оставил монастырю и ту одежду, которую имел. Теперь, конечно, уже никому не придет охота взносить на него напраслину.] здравствует до сих пор. Кто бы это был тот старик, который выгнал из могилы собиравшегося умирать?.. Ранее этого случая был другой, подобный ему. Какая-то русская «именитая» поклонница однажды, бывши в Вифлееме, вдруг пропала. И много дней не слышно о ней было ничего. Ее привели наконец от монастыря Святого Саввы. Что было причиной того, что она очутилась в пустыне, нам никто не мог сказать. Только известно, что она блуждала по ней немало времени, и наконец от труда и голода пришла в крайнее изнеможение. Ночью где-то в горах заснула и видит во сне одного старца, который говорит ей: «Иди вот в эту сторону, там у меня есть дом»; та встала, направилась, куда указано было, и вышла к лавре Святого Саввы! Кто сей старец, говорить не нужно. Так как этот случай был лет семь или восемь назад, то очень может статься, что поклонница та жива еще и может подтвердить или отвергнуть рассказанное нами. Дорогие факты! Последний смысл их очевиден, и мы радуемся о том, что можем сообщить их во всеобщую известность.
   Идя вверх по потоку, мы миновали лавру и дошли до большой пещеры на правой стороне. Это высокая трещина в скале. Со стороны потока она загорожена высокою стеною. Тут была одна из наибольших отшельнических келий юдоли. Ее называют именем великого безмолвника Иоанна Колонийского, того самого, которого за великие добродетели хотели в лавре сделать пресвитером, но оказалось, что он был уже епископ. Несколько далее ее, по левой стороне, стоят развалины другого приюта отшельнического. Они имеют вид правильно строенного дома, возвышающегося на крутом косогоре, и хотя прилегающего к скале, но не входящего в нее. Это как бы уже целый скит, а не одна келия. По преданию, здесь жила мать святого Саввы, София. Может быть тут же проживала некоторое время и преподобная Мария, супруга святого Ксенофонта. Достовернее, впрочем, что она подвизалась в одном из женских монастырей Иерусалима или Вифлеема. С другой стороны известно, что преподобная София погребена в монастыре преподобного Феодосия, где почивала некоторое время и наша преподобная Евфросиния Полоцкая. В одной части развалин была когда-то церковь. Еще и теперь по стенам ее видна в полустертых чертах стенная иконопись. От обоих приютов этих тянется по косогору к потоку куча мусора, в котором множество видно кусочков мраморной мозаики, устилавшей некогда полы келий. Далее мы не пошли. Возвратились в выспреннюю обитель тем же путем, коим и спустились из нее. Поднимаясь, насчитали на разных лестницах 102 или 104 ступени до спускного окошка пекарни. Да еще около тридцати нужно пройти в самом монастыре, чтобы добраться до уровня монастырского двора. Всех же ступеней от источника Святого Саввы до верха Юстиниановой башни насчитывают триста восемьдесят пять.
   Было около полудня. Тот же колокол, который в полночь звал братий на труд, теперь приглашал их на «утешение». Все собрались в трапезу, довольно обширную и длинную комнату со сводами, уставленную возле продольных стен каменными столами. Патриарх сел на игуменском месте. Желалось бы не сомневаться, что на том же самом месте, и даже камне, сидел когда-то и богоносный Савва! Против патриарха сидел наш архимандрит и прочие. Подано было три яства с смоквами, и апельсинами, и красным кипрским вином. Утешение было по уставу велие. Один из служивших литургию иеромонахов читал по-гречески дивное житие преподобных. Зная его, так сказать, наизусть, я вслушивался только в собственные имена. Патриарх, видимо, умилен был чтением [55 - Он приказал одному профессору крестной школы перевести на арабский язык и напечатать для народного чтение жития – св. Ксенофонта и св. Алексия человека Божия.]. Он почти ничего не ел и не пил. По окончании стола было обычное «возвышение панагии» с длинным чтением, но без пения. Большая серебряная под позолотою кружка с вином, изящной работы, имела на себе вензель Екатерины II. Укрухов хлеба набралась не одна кошница. Их ожидали голодные бедуины из окрестных кочевьев, пришедшие в монастырь частию по делу, частию так – от избытка праздного времени и в чаянии именно сей самой укрушечной подачки. Жалкий народ этот считает теперь себя уже под покровительством лавры, которой честь эта, конечно, обходится недешево. Игумена (по их: Абуна, т. е. отец наш) эти невоспитанные дети пустыни чтут как святого, несмотря на свое магометанство. Вот новое свидетельство жизненности и действенности подвига, проникнувшего собою всю дикую и сухую почву Палестины.

   Вид лавры Св. Саввы

   Погода быстро стала изменяться с полудня. Вся полоса неба, видимая из рамок дебри, была покрыта облаками, когда мы вышли из темной трапезы на свет Божий. Они плыли по своему неизменному направлению с северо-запада на юго-восток и предвещали к вечеру дождь. Гости собирались, потому, поскорее домой, несмотря на желание хозяев удержать их и на следующий попразднественный день, в который имели быть предложены на трапезе и типические лукмады. Между тем, по желанию патриарха, братия-художники вынесли и разложили на одной из террас обители произведение своего трудолюбия для продажи. Это были трости из разного рода дерев иорданских, ложки, четки, крестики, иконочки и проч. Базар длился около часа и доставил пустынникам, думаю, пиастров сто выручки. Не очень много, конечно, но, по пословице, все же лучше, чем ничего. В то же время охотники из наших взбирались на сторожевые башни монастыря. В них обеих есть по жилому помещению. В Юстиниановой и теперь живет сторож, наблюдающий сверху приходящих в монастырь странных. В Симеоновой теперь не живет никто. В ней есть и церковь, а в подземной части ее глубокий водоем. Вход в нее также через окно по подъемной лестнице. Кругом ее есть много следов бывших построек, но все сухо, безжизненно и весьма невзрачно. Зато у подножия Юстиниановой башни приятно красуется зелень и даже целое дерево в роде наших плакучих ив. Таким образом, это уже третий сад монастыря, выстроенного на голой скале и застроенного как бы сплошь зданиями, не включая в то число пресловутой пальмы, растущей над самым обрывом скалы и прикованной цепями к соседним стенам в предохранение от напора ветров!
   Я любопытствовал видеть одну келью, в которой жил недавно один из наших соотечественников, утонувший в Иордане. Не келья собственно влекла меня туда, а замечательное обстоятельство, сопровождавшее кончину келиота. Вот что рассказывается о сем со слов неложнейшего свидетеля, самого о. Иоасафа. Монахи монастыря часто ходят на Иордан то для ловли рыбы, то за деревьями. Однажды отправился туда с другими и Никодим. Умея плавать, он дал себе волю на быстротечных водах, поплыл вниз по реке, и не возвращался более. В ночь того дня в монастыре игумен видит во сне, что Никодим пришел к нему и просит его идти с ним в его келью отслужить молебен Богоматери. Геронда (старец) немедленно, будто бы, встает и идет за ним. Дошед до кельи, Никодим остановился и пристально смотрел в землю, в одно место около дверей. Вошед внутрь, накинул на себя ковер и стал также пристально смотреть в окно… С тем и пробудился старец. В тот же день узнали, что Никодим накануне утонул. По монастырским постановлениям, пошли осматривать жилище усопшего и забирать оставшиеся после него вещи. Нашли келью запертою, и решив, что ключ от нее покойник взял с собою, разломали дверь. Переписавши, что было в келье, нигде не нашли денег, а знали, что у него было окодо 500 пиастров. Старец, памятуя странный сон, тщательно осматривал окно, но там ничего не было и, по-видимому, быть не могло. Не довольствуясь одним разом, он пригласил с собою русского же монаха Савву, и вместе оба стали снова осматривать келью во всех подробностях. Старец рассказал товарищу свой сон. Тот также стал присматриваться к окну, и наконец увидел малую, торчавшую из стены нитку. Потянув ее, вытащили из стены вкладную штукатурку и нашли за нею шесть золотых монет. Впоследствии времени, перестраивая что-то у кельи, отыскали и ключ от нее именно там, куда смотрел умерший в сновидении… О чем говорит этот наших дней таинственный случай? О том: 1) что переставшие жить, не перестают существовать; 2) что духи имеют возможность заявлять нам о себе; 3) что сны наши не всегда суть один бессмысленный бред; и наконец 4) что явление чрезвычайных дарований и действий во всякое время и возможно, и бывает там, где есть пригодный для того приемник или проводник. Слава Богу!
   Заключим этим утешительным обстоятельством рассказ наш о памятном празднике палестинской лавры. Около 2 часов пополудни началась вечерня. Пели и читали те же ночные трудолюбцы. По выходе из церкви нас встретил накрапывавший дождь. Немало смутило это нас – пешеходов. Но к счастию еще утром сделано было распоряжение, чтобы окрестные кочевники доставили в монастырь потребное число ослов, которых мы и разобрали, кто мог и кто хотел. Часа в три гости оставили монастырь при звоне колоколов. Впереди всего поезда ехал патриарший кавас с булавою. За ним следовал целый отряд бедуинов, оборваных и босоногих, с ружьями на плечах, в виде почетной стражи ехавшего за ними патриарха. Спустившись с окраины ущелья к бывшему «базару монахов», смеху подобное воинство сделало что-то в роде на караул его блаженству и отправилось восвояси. А мы поехали далее. Патриарх имел намерение ехать в Вифлеем, но непогодье заставило его поспешить в Иерусалим. На нем и на двух его иеродиаконах надеты были черные из плотной шерстяной ткани плащи, не закрывавшие, впрочем, головы. Сивый иноходец патриарший шел таким быстрым и легким шагом, что следовавшие за ним всадники поминутно должны были нагонять его, а ехавшие на ослах или ослятах (как выражаются наши поклонницы, считая последнее имя более приличным и вежливым, чем первое) через полчаса езды должны были волей-неволей отстать от передовой колонны, а вскоре и совсем отделились от нее. Патриарх со свитою поехал по продолжению долины Кедронской, избрав дорогу более ровную, а задняя партия следовала прежде описанною дорогою, как кратчайшею. Обе колонны съехались, впрочем, под горою Соблазна. Во все, почти трехчасовое продолжение пути друг за другом налетали на нас облака с сильным встречным ветром и заливали нас дождем, заставляя прятать лица и ехать наугад. Хорошо хотя, что привычные животные сами знали свое дело и не нуждались в руководстве седоков. Последним оставался только труд понуждения, и надобно сказать, что это не было одно пустое слово, а истинный безотдышный труд.
   У Яффских ворот патриарх и начальник Миссии взаимно поблагодарили друг друга за обязательное сопутствие и простились. Блаженнейший скрылся за твердыни «замка Давидова», а мы направились к своим «постройкам». Уже темнело, и с великого моря неслись несчетные массы зловещих синевато-черных облаков, предсказывавших бурную ночь. Видно, что до новой луны простоит все та же сырая и холодная погода. Все ждут здесь снега, или, собственно, не ждут, а опасаются. Ждем его искренно и не лицемерно одни только мы – северяки. Это будет редкое явление в теплом и светлосиянном Иерусалиме.

 А и Б.