Автор книги: А. Лурия
Жанр: Документальная литература, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 17 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
Первые шаги в раздробленном мире
Перелистаем книгу его воспоминаний, вернемся к первым дням и неделям его заболевания, к первым страницам этой книги.
Что скажут они нам? Как начиналось это страшное заболевание? Как постепенно складывался этот раздробленный на куски мир, складывался, чтобы так и остаться разбитым?
…Он в госпитале. Вокруг него склонились какие-то лица… вот появляется одно из них… вот другое… «Ну, как вы себя чувствуете, товарищ Засецкий?»… И сколько неожиданно трудного в его жизни…
Перелистаем отдельные страницы его тетрадей, на которых он вспоминал свое прошлое, описал переживания первых недель своего ранения.
Зрение
С ним что-то случилось, что-то, никогда не бывавшее раньше.
Он смотрит вокруг – и что же это? Он не может увидеть сразу ни одной вещи: мир раздроблен на куски, и куски не складываются в целые предметы, целые картины. Правой стороны того, на что он пытается смотреть, вообще нет, вместо нее он видит ровную серую пустоту. Но и вещи перестали быть целыми, их надо собирать, о них надо догадываться.
«…После ранения по-настоящему целиком я не могу видеть ни одного предмета, ни одной вещи. Мне приходится теперь все время довоображать их – эти предметы, вещи, явления, все живое, т. е. представлять их в уме, в памяти, полными, цельными, оглядев их, ощупав, представив непосредственно или образно. Даже небольшую чернильницу я не в состоянии увидеть целиком. Правда, некоторые вещи я представляю такими, какими я их знал и помнил до ранения, но большинство вещей, предметов, явлений, существ я забыл, а снова их уже осознаю, представляю, скорее всего, не так, как я их представлял или представил бы до ранения.
…И теперь я уже не вижу ни одного предмета, ни одной вещи, ни одного существа полностью, как видел до ранения, теперь я вижу только по частям…
…Когда я смотрю на ложку, на ее левый кончик, то я удивленно не пойму, почему я только вижу один кончик ложки, а не всю ложку, которая казалась мне тогда каким-то странным кусочком пространства, которого я даже пугался иногда, теряя ложку в супе». И он начинает рисовать свое измененное поле зрения. Но и этого мало. То, что он видит, потеряло свою устойчивость, предметы мерцают, сдвигаются, все становится таким зыбким.
«Я вижу сквозь видимые мною предметы бесчисленное множество, просто мириады, шевелящейся движущейся мельчайшей мошкары, которая мешает долго глядеть на настоящие предметы. Из-за этой мошкары я не вижу нормально первой буквы (от центра зрения) такой чистой, а вижу ее нечистой, общипанной, объеденной, с мерцающими точками, иглами, нитями, обсыпанной мошкарой. Все это я вижу теперь своими собственными глазами, вижу сейчас сквозь окно этот островок зрения, и в этом островке вижу, как все мчится внутри островка и по кругу».
Иногда к этому присоединяются галлюцинации: в разрушенной части мозга начинается рубцевание, это раздражает нервные клетки, хранящие зрительные воспоминания; и снова начинаются мучения – мучения человека с разбитым на куски миром, мучения расстроенного зрения.
«Двое суток я просто глаз не смыкал, и в то же время как будто галлюцинации ко мне привязались… Вот скверно: закрою глаза и мигом спешу их открыть, а то в глазах видно что-то странное – лицо человеческое с ушами с громадными кажется мне, со странными глазами. А то просто кажутся мне различные лица, предметы и комнаты разные, и я скорей открываю глаза».
И так трудно жить в этом раздробленном мире, где выпала половина всего окружающего и где нужно заново ориентироваться во всем.
«Я вышел в коридор, но, пройдя несколько шагов по коридору, вдруг ударился правым плечом и правым лбом о стенку коридора, набив шишку на лбу. Меня взяло зло и удивление: отчего же это я смог удариться вдруг? Но отчего же я наткнулся на стену коридора, я же должен был увидеть стену и не столкнуться с ней?
Нечаянно я бросил взгляд еще раз по сторонам, на пол, на ноги… и вдруг я вздрогнул и побледнел: я не видел перед собой правой стороны тела, руки, ноги… Куда же они могли исчезнуть?»
Эти дефекты зрения остаются, проходят месяцы и годы, а они по-прежнему тут, зрение все так же разбито на куски, разрушено, и он мучительно начинает пытаться понять, что же с ним случилось, описывает каждый свой дефект, экспериментирует над своим разрушенным зрением.
«Я перестал видеть после ранения наполовину с правой стороны и левого, и правого глаза. Конечно, по виду глаза кажутся такими же нормальными, как и у всех людей… и поэтому по глазам нельзя определить, вижу я или нет.
Это значит, что если я буду глядеть каким-нибудь глазом (все равно каким) в точку, то справа от точки по вертикальной линии и вправо от нее я не вижу правой площади поля зрения, а слева я вижу левое поле зрения, но только там же есть много невидимых мест – пустот в поле зрения. Когда я начинаю читать слово, хотя бы слово „г-о-л-о-в-о-к-р-у-ж-е-н-и-е“, то я сейчас гляжу на букву „к“ – на ее самый верхний правый кончик – и вижу только буквы слева „в-о-к“, справа же от буквы „к“ и во все стороны я ничего не вижу; слева же от буквы „к“ я вижу две буквы „в-о“, а дальше еще влево и опять ничего не вижу. Но если вести карандашом дальше влево, то я опять начинаю видеть движение от карандаша, но букв я еще не вижу. Значит, мало того, что я не вижу ничего с правой стороны поля зрения и левого и правого глаз, я еще не вижу окружающий меня мир в некоторых частях глаз, находящихся по левую сторону поля зрения».
Тело
Но разрушенное, раздробленное зрение – это только начало его новой, такой непонятной, такой трудной жизни.
Если бы только зрение… Но и свое собственное тело стало ощущаться как-то по-новому, и оно стало вести себя совсем не так, как было раньше.
«Частенько я впадаю в какое-то оцепенение и не понимаю происходящего вокруг меня движения, не понимаю предметов, стою и раздумываю о чем-то минуту, другую в каком-то беспамятстве…
А потом вдруг прихожу в себя, оглядываюсь направо и вдруг с ужасом замечаю отсутствие половины своего тела. И я с испуганным видом раздумываю, а куда же делась моя правая рука и нога, и вообще вся правая половина тела. Я шевелю рукой и пальцами левой руки, ощупываю ее, чувствую ее, а правую руку с пальцами я не вижу и даже почему-то не ощущаю их, а в моей душе какая-то тревога…
Я пытаюсь что-то вспомнить, но ничего не могу вспомнить… вдруг я опять „потерял“ правую половину тела, так как без конца забывал, что я ослеп справа, и не мог привыкнуть к этому положению и часто пугался исчезновением своего тела».
Но и это не все. Он не только теряет правую половину своего тела (ранение теменной области левого полушария неизбежно приводит к этому). Иногда ему начинает казаться, что части его тела изменились, что его голова стала необычно большая, а туловище – совсем маленьким, что ноги находятся где-то не на своем месте, что распался не только зрительно воспринимаемый мир, что на какие-то причудливые куски распалось и его тело.
«Иногда я сижу и вдруг чувствую, что голова моя в стол величиною, не меньше, как будто бы… вот во что она превратилась. А руки, ноги малюсенькими. Чудно самому и смешно, когда я вдруг вспомню об этом!
Такое явление я называю коротко – смущением тела.
…А когда закроешь глаза, я даже не знаю, где находится моя правая нога, и мне даже почему-то всегда казалось (и ощущалось), что она находится где-то выше плечей и даже выше головы; и я никогда не узнавал и не понимал свою ногу (ступню и до колен).
И еще бывают со мною (хотя тут владею собой) неприятности вот какие (хотя они и небольшие). Вот сижу я на стуле, и вдруг… я становлюсь высоким, туловище же – коротким, а голова же вдруг малюсенькая, точно… цыплячья, не вообразишь нарочно!»
И часто он не может найти частей своего собственного тела. Оно распалось на куски, он не сразу соображает, где его рука, где нога, где затылок, и он должен долго и мучительно искать их. Как это непохоже на то, что было до ранения, когда каждая часть тела занимала свое прочное место и когда ни о каких «поисках» их не могло быть и речи.
«Я часто забываю, где в моем теле находится хотя бы „предплечье“ или „ягодица“. Я часто забываю и вновь запоминаю названия этих двух слов. Я знаю, что такое плечо, и знаю еще, что близко связано с ним слово „предплечье“, но вот я забыл опять место предплечья: то ли оно находится вблизи шеи, то ли вблизи руки? То же самое можно сказать про значение слова „ягодица“. Я тоже забыл, где находится настоящее место ягодицы, то ли это место в мускулах ноги выше колен, то ли в мускулах в области таза? Подобного много в моем теле, и к тому же еще и не вспомнишь слова из частей своего тела…
„А теперь покажи мне свою спину!“ – просит профессор. Странное дело, но я так и не мог показать свою спину профессору. Я уже знал, что слово „спина“ относится к моему телу, но вот где она находится эта часть тела, я почему-то не мог вспомнить или вовсе забыл про нее от ранения. Таких названий в своем теле, „забытых мною“, было немало…
То же самое повторяется, когда он говорит мне: „Лева, покажи, где твой глаз“. И я опять долго думаю, что же означает слово „глаз“, и наконец вспоминаю значение слова „глаз“. То же самое повторяется со словом „нос“. Но он делает это со мной часто и уже требует: „Ну, покажи быстро: где твой нос? Где глаз? Где ухо?“ Но от этого я только путал слова, вот эти три слова: нос, ухо, глаз, хотя без конца тренируюсь с ними. Я не мог почему-то быстро вспомнить то или иное слово, уже знакомое мне…
Он мне скажет: „Руки в боки!“ А я стою и думаю, а что означают эти слова. Или он мне скажет: „По швам руки!“ – и я опять все думаю или шепчу втихомолку: „…по швам руки… по швам руки… по швам руки… что это такое?“
Иногда это приводит к совсем странным явлениям: он не только потерял обычные ощущения своего тела, он забыл, как пользоваться им».
Вот совсем раннее воспоминание об этом: оно относится к первым неделям после его ранения, ко времени пребывания его в госпитале где-то под Москвой.
Оно несколько необычно.
«Ночью я неожиданно проснулся и почувствовал какое-то давление в животе. Да, в животе что-то мешалось, но только мочиться мне не хотелось, но чего-то мне хотелось сделать, но что? Я никак не мог понять, а давление в животе все усиливалось. И я вдруг решил сходить на „двор“, но только долго догадывался, как же это нужно сделать. Я уже знал, что у меня есть отверстие для удаления из организма мочи, но требовалось что-то другое, другое отверстие давило мне живот, а я забыл, для чего оно нужно».
Что-то совсем странное проявлялось не только в этом. Очень скоро он обнаружил, что ему нужно снова учиться тому, что раньше было так обычно, так просто: поманить рукой, помахать рукой на прощание… Как это сделать?
«Я лежу на постели, мне нужна няня. Как позвать ее?… Я вдруг вспомнил, что человека можно манить, и я пробую поманить няню к себе, то есть тихонько шевелю левой рукой то влево, то вправо. Но няня прошла мимо меня и не обратила никакого внимания на мою „мимику-жестикуляцию“. И я понял тогда, что я совсем забыл, как надо манить человека…
Оказывается, я просто забыл, как нужно делать жесты руками, как управлять мимикой, чтобы человек понял меня и догадался подойти ко мне».
Пространство
К «странностям тела» он скоро привык, и они стали беспокоить его только иногда, когда позднее начали появляться припадки.
Но появились другие странности, он назвал их «странностями пространства», и от них он уже не смог избавиться никогда.
К нему подходит врач и протягивает руку – он не знает, какую руку ему подать; он хочет сесть на стул и промахивается: стул стоит гораздо левее, чем это ему кажется; он начинает есть – вилка его не слушается и попадает мимо куска мяса; а ложка – с ложкой происходит что-то непонятное: она не хочет вести себя правильно, располагается ребром, и суп выливается из нее…
Это началось еще давно, в госпитале, продолжается и дальше и длится долгие, долгие годы…
«Узнав мое имя, врач сказал: „Ну, здравствуй, Лева!“ – и подает мне руку. А я никак не попаду своей рукой в его пальцы. Тогда он снова говорит мне: „Ну, здравствуй же, Лева!“ – и он снова подает мне свою руку. А я, как нарочно, позабыл про правую руку, которую в это время не видел, и подаю ему левую руку…
Я спохватился и начинаю подавать ему свою правую руку, но почему-то никак не могу правильно подать ему руку, и рука попадает ему только на один мой палец. Тогда он снова отрывает мою руку и снова говорит: „Ну, здравствуй еще раз!“ – и он мне снова подает свою руку, и я снова неправильно с ним поздоровался. Тогда он берет мою руку и показывает мне, как нужно правильно здороваться…
После ранения я иногда сразу не сажусь на стул, или на табуретку, или на диван. Я сначала посмотрю на него, а потом, когда начинаю усаживаться, вдруг еще раз хватаюсь за стул с некоторым испугом, боюсь, что я сажусь на пол.
…Иногда бывает и так, что я начинаю садиться и падаю на пол, потому что, оказывается, стул далеко не около меня».
Особенно мучительно эти «странности пространства» проявляются за столом.
Вот он садится за стол, хочет писать – карандаш не слушается его: он не знает, как его держать; он садится обедать, но как взять нож, вилку, как держать ложку?… Нет, он действительно забыл самые простые навыки…
«Вот я держу в руках карандаш – и не знаю, что с ним делать, как с ним обращаться… Я разучился пользоваться, владеть им.
…Я пытаюсь ложкой поесть „первое“, но рука, ложка, рот не слушаются меня, промахиваются. Я медленно шевелю рукой, ложкой, тарелкой, обливаюсь, пачкаюсь…, руку с ложкой подставляю к щеке, к носу, а в рот никак не попаду точно…
Я стал замечать также, что ложка как-то уродливо держится в моей руке; я никак не мог правильно есть ею, я ее вертел туда и сюда, стараясь узнать, как же правильно нужно держать ложку. Но я так и не мог узнать, отчего так ложка не слушается меня, когда я собираюсь есть пищу или уже ем ее…
Этот труд – есть пищу, двигать ложкой по тарелке и потом подносить ко рту, видя только кусочек пространства тарелки или ложки, которые не слушаются меня, – был просто мученическим для меня…
И странным было это дело для меня самого, что до сих пор не смог привыкнуть к своей ложке, вилке, тарелке. Я не мог удерживать равновесия подчас до сорока пяти градусов. А когда я закрою глаза, то я вообще не могу угадать, в каком состоянии находится тарелка, ложка, тут уже не зрение виновато, а что-то другое, что случилось после ранения».
И то же самое происходило с ним в мастерских госпиталя, куда он ходил на «трудовую терапию», где он хотел снова включиться в какой-нибудь труд, убедиться, что он может что-то делать, быть полезным, что он на что-то годен… И там снова те же трудности, те же мучения.
«Мастер подает мне в руки иголку, катушку с нитками, кусочек материи с узором и просит меня, чтобы я сам попробовал вышить такой же узор, и тут же ушел к другим больным, которые страдают после ранения то отсутствием ноги, то отсутствием руки, то параличом половинной доли тела. А я… я держу в руках катушку, иголку и тряпицу с рисунком и не могу понять, для чего мне их дали в руки. Я долго сидел без движения. Вдруг ко мне подошел мастер и говорит: „Что же вы сидите без движения? Возьмите нитку и вставьте ее в иголку!“ Я взял в пальцы нитку одной рукой, а в другой держу иголку, но никак не могу понять, что же с ними делать и как соединить иголку с ниткой. Верчу иголкой и так, и эдак и ничего не пойму, как же с ними обращаться…
…Когда я еще не брал эти предметы в руки, а только глядел на них, то они мне казались знакомыми вещами и о них незачем и думать. Но когда я теперь стал держать их в своих руках, то я почему-то не мог понять, для чего же эти вещи нужны. Я впал в какое-то отупение и никак не мог сообразить, как же связать эти принесенные вещи с моим соображением, словно я забыл, для чего эти вещи существуют. Я верчу в руках нитку и иголку, но никак не могу догадаться, как же нужно связать нитку с иголкой, т. е. не могу догадаться воткнуть нитку в ушко иголки.
Но вот неприятная история еще и в другом деле. Я уже теперь знал, что такое иголка, что такое нитка, что такое наперсток, что такое лоскут, и понимал немного, как с ними обращаться, а вот вспомнить их названия и названия указанных предметов (нитка, иголка, катушка, лоскут, наперсток) ну прямо-таки никак не могу, хоть убейся! Я вот сижу и втыкаю иголку в лоскут, но не могу вспомнить названий вещей, чем работаю…
На первый взгляд, когда я смотрю на предметы: на стол, на доски, на рубанок, на работающих в мастерской людей, – мне кажется, что все нормально у меня, что я знаю все эти предметы и их названия. Но когда мне дали в руки рубанок и доску, я долго копошился с ними, пока мне еще раз не показали, уже больные, как нужно строгать рубанком и другими инструментами. Я начал строгать, но правильно строгать я так и не научился, вернее, не могу почему-то. Я начинаю строгать – у меня получается криво, косо, с ямами, с буграми, да вдобавок я быстро устаю… Ну а так, когда я строгаю или просто гляжу на инструменты столярные, на брусок дерева, на стол, я опять, как и в тех мастерских, не в состоянии почему-то вспомнить ту или иную вещь, тот или иной инструмент…
Сапожник тщательно обучал меня, убедившись, что я очень бестолков, недогадлив и не имею каких-либо понятий в сапожном деле, как держать молоток и как им забивать гвозди, как их вытаскивать и чем; и я только и обучался, что заколачивать деревянные гвозди в доску и обратно их вытаскивать. И это для меня было делом трудным, потому что глаза мешали правильно смотреть в то место, куда нужно забить гвозди, и без конца промахивался, протыкая свои пальцы шилом до крови, и все равно работу эту выполнял очень и очень медленно. И мне не давали никакой работы, кроме забивания гвоздей в доску».
Значит, и здесь он непригоден? Значит, это не только то, что он нередко называл «странностями ложки». Он не может работать.
И это осталось у него на все дальнейшие годы; это продолжалось, когда он вернулся домой и когда он дома должен был выполнять самые простые работы. Вот мать говорит ему: «Лева, наколи дров», «Лева, почини забор», «Лева, принеси молока из погреба», – а он не знает, как это сделать, и каждая задача ставит его в тупик, вызывает новые мучения.
«Вот я положил пенек, беру топор, нацеливаюсь, размахиваюсь топором и… попадаю топором в землю!
После ранения у меня всегда так получается: или попадаю топором в землю, или так зацеплю топором по кусочку чурбака, что чурбак подпрыгнет или покатится, а то ударит по руке или по ноге, оставив синяк или ушиб на теле. Когда я замахиваюсь топором, то я очень редко попадаю в центр чурбака, а большей частью отклоняюсь от центра в размахе в левую или в правую сторону, словно какая-то неведомая сила отклоняет куда-то мой размах. От этого плохо колются дрова…
…Вот сестры меня просят прибить дверь в сарае, которая еле держится на одном гвоздике, и я хочу прибить дверь к сараю, но долго вожусь в сарае, желая понять, где чего и откуда взять ту или иную вещь, чтобы прибить дверь. Я не могу догадаться, откуда взять молоток, гвоздь, хоть в сарае есть и гвозди, и молоток… Но я после ранения почему-то боюсь дотрагиваться до предметов, до вещей, до всего того, что меня окружает. То же самое я ощущаю не только в сарае, но и в комнате. Я не знаю, не понимаю, где находятся те или иные предметы и вещи. Я не могу почему-то разбираться в вещах, в предметах, не понимаю или не могу разобраться в них. Но вот родные, видя, что я не могу ничего найти ни в сарае, ни в комнате, приносят мне сами гвозди, молоток. Я беру гвоздь, молоток и начинаю долго раздумывать, как же нужно дверь починить. В конце концов, после долгих размышлений, я начинаю бить молотком по гвоздю. Молоток бьет не прямо, а как-то полубоком, криво, и гвоздь тоже идет не прямо, а криво. Я отшибаю то и дело пальцы, а гвоздь уже кривится, загибается. Я начинаю раздумывать, а как же исправить гвоздь, и не могу найти способа, чтобы выпрямить гвоздь и его исправить. А тут мать опять начинает ругаться… Она отбирает из моих рук молоток… и сама прибивает дверь.
…Вот я начинаю пробовать чинить стеклышко в окне: набираю стекол, беру молоток, гвозди. Стекла плохо подходят к окну, а тут гвозди очень большие – не лезут в дерево – трещит стекло, да и молотком я не так бил, забыл, как нужно правильно бить им. Я долго думаю, размышляю, переставляю стекла и так, и сяк… И тут опять подходит мать, отбирает у меня из рук все, делает за меня все сама и не велит мне больше соваться к стеклам.
Вот я иду за водой с ведрами, наливаю воду, несу и вдруг на ровном месте – бах, упал вместе с ведрами, да прямо навзничь. Хорошо, что головой не задел ни обо что, я ударился спиной, и ведро одно сразу прохудилось.
Но все же частенько я вдруг ударяюсь ведрами о какую-нибудь изгородь или о стенку правым краем или просто споткнусь от неровности местности. Все же, когда я только что начинаю нести ведра с водой, я бодрствую, затем начинаю утомляться, начинаю нервничать все более и более. Ноги, руки дрожат, гудят, я делаюсь раздражительным, злым, хотя воду я пронес всего каких-нибудь сто метров, не более, так как я живу от колонки с водой по соседству».
И все это не только в работе: те мучения распавшегося пространства, раздробленного тела – в быту, в гимнастике, в игре… Он испытывает их всюду, каждый час, каждую минуту, и какой мучительной становится самая простая, обычная жизнь.
«Я выхожу на середину комнаты и пробую делать какую-нибудь зарядочку. До ранения я помнил четыре вида вольных упражнений, которые я заучил еще в детстве – в пионерском лагере – под музыку. Но теперь я не могу их почему-то вспомнить, забыл совсем все четыре приема. И я просто начал делать сам разные движения: поднимать, опускать руки, садиться, вставать. Но мне было почему-то неприятно делать зарядку, так как быстро устаю, да и какая-то апатия ко всему накладывается на организм…
…Я пробовал играть в городки, но никак не мог попадать, куда нужно, разучился играть во что бы то ни было, при этом мешали глаза, мешала и сообразительность. Вот я бросаю палку, но она летит далеко не туда или куда-нибудь, только не в цель. То же самое получалось и с другими играми, когда я их уже вновь начал осознавать и воспринимать зрительно».
Весь мир стал раздроблен на части, все вещи стали непонятными, вся жизнь – сплошным пароксизмом поисков и мучений.
«Вот мне хочется надеть чистую рубашку, но я не знаю, где ее найти. Я пробую даже перерыть всю комнату, но не могу найти нужной мне рубашки. И я даже не пробую рыться в комнате, так как я все равно ничего не найду, что мне нужно. Я даже боюсь подходить к комоду или к другим вещам и предметам, находящимся в комнате. Я даже не знаю, что лежит в посудном столе, что лежит в комоде, что лежит под кроватью.
Все вещи и предметы стали для меня непонятными, особенно когда я их не вижу, я их не могу найти, словно я их не знаю. Когда мать ставит передо мной пищу, то я не знаю, как она называется, хотя уже знаю вообще, что это за пища».
Что же лежит в основе всех этих мучительных трудностей? Почему он промахивается, когда рубит дрова, почему он неправильно держит ложку, почему он не может сразу найти нужные вещи в комнате и принужден беспомощно блуждать по ней, мысленно нащупывая каждую вещь так, как человек с завязанными глазами на ощупь ориентируется в окружающем пространстве?
Что лежит в основе тех «странностей пространства», о которых он сам так часто говорит?
Он видит какую-нибудь вещь – в этом нет никаких затруднений. Он узнает ее, знает, для чего она, что с ней нужно делать. Это просто.
Но вот когда ему приходится ориентироваться в пространстве, различать правое от левого, схватывать взаимное расположение вещей – вот тогда все меняется, и здесь он становится беспомощным, здесь возникают неразрешимые задачи.
Мы подошли к центральному дефекту, и сам он знает об этом и постоянно возвращается к этому.
«Странности пространства» появились рано – он впервые начал осознавать их еще в госпитале. Он выходит из палаты и не может найти пути назад. Коридор длинный. Куда идти – направо или налево?… И что такое это «правое» и «левое»? Это было так просто; сейчас, после ранения, это полностью разрушено… Над этим приходится думать, это приходится решать, как сложную алгебраическую задачу, для которой надо подбирать какие-то опорные средства, а они еще неясны – где они?
И он возвращается к этому на многих страницах своего дневника.
«Но, когда я вышел из уборной, я забыл, куда мне нужно теперь идти, где моя комната. Но я все же пошел куда-то, подхрамывая, как вдруг ударился правой стороной о дверь, чего со мной никогда в жизни не случалось. Я даже разозлился почему-то, но все же удивился, почему же я ударился. Но все дело в том, что я забыл, куда мне сейчас идти, где моя комната и койка. Где же я нахожусь и где теперь находится моя палата? Я оглядываюсь кругом, смотрю во все стороны, но ничего не могу понять, где, что находится, куда мне теперь идти…
Я повернулся в другую сторону и упал, забыв опять, по какому направлению мне идти теперь, хотя бы обратно в свою палату. А тут мне еще вспомнились вдруг слова „вправо“, „влево“, „назад“, „вперед“, „вверх“, „вниз“, и я никак не мог разобраться в этих словах, не мог почему-то понимать их на практике. Заодно мне вспомнились слова „юг“, „север“, „восток“, „запад“, и я еще хуже не мог понять, как два слова друг с другом связаны, т. е. я не мог понять: „юг и запад“ по расположению своему рядом связаны или напротив – и даже забыл, как и с какой стороны находится юг или запад, и т. д. Но тут меня вдруг окликнули по имени, но я все же сначала пропустил мимо ушей этот оклик. При повторении же я начал оглядываться во все четыре стороны: кто же меня окликнул?… И когда я оглядывался на все четыре стороны, то я увидел, что ко мне идет больной и машет мне рукой…
Я вышел погулять – и опять то же самое. Я забыл, где же наше здание… куда мне идти сейчас? Я смотрю на солнце, но не вспомню, куда же теперь должно двигаться солнце – влево или вправо? Я давно уже забыл, куда я шел и как я шел, хотя и недалеко прошел от здания. Но наше здание окружено хвойным лесом, чуть подальше – озеро, потом другое озеро, а там всюду лес, лес. Что мне делать, как мне быть?»
И то же самое происходит в кабинете глазного врача.
«…Вот врач начал меня спрашивать, показывая указкой на фигуру незамкнутого кольца: „Куда смотрит это незамкнутое колечко?“ А я смотрел на нее и не понимал ее вопроса и по-прежнему молчал. Врач с неудовольствием смотрела на меня. „Ну что же вы молчите? Куда смотрит это разомкнутое кольцо – влево или вправо?“ Теперь я смотрел на незамкнутое кольцо, наконец понял вопрос, но не в силах был решить задачу, что значит слово „влево“ или „вправо“. После ранения я, видно, перестал понимать, что значит „влево“ или „вправо“, „вперед“ или „назад“ и т. д.
…Я вижу кружочек, который был заметен и был очень крупным, и его нельзя было не заметить, в одной стороне этот кружочек словно был не дорисован. Я не понимаю вопроса, а она, нетерпеливая, снова повторяет его. Я снова долго смотрю на неполный кружочек и не могу ответить на вопрос, так как я не знаю, что значит левая или правая сторона. И я опять вынужден был сказать: „Я не знаю…“ Врач начала повышать на меня голос и сказала: „Не притворяйся, что не знаешь“, – и она снова показала указкой, но уже на более крупный значок. Она снова начала: „Куда смотрит кружочек, влево или вправо?“ Но я снова не знаю, что ей ответить, где же в кружке лево или право. Странно, что я таких пустяков почему-то не могу понять». И все это вовсе не ограничено его зрением. Те же трудности он начал испытывать, сталкиваясь с миром звуков. Вот его окликнули. А откуда? Откуда доносится звук? Он не знает: его звуковое пространство так же распалось, как пространство зрительное. Нет, это что-то гораздо более глубокое и более общее, чем какой-то дефект зрения.
«Во время прогулок еще хуже теряю ориентацию местности; а где же я нахожусь? И часто блуждаю „у себя под носом“ даже в своем небольшом поселке. Ориентация в звуках – откуда они происходят – исчезла после ранения, и я сразу не улавливаю этого и до сих пор. Я часто вынужден оглядываться во все четыре стороны, пока не узнаешь или не увидишь, кто произнес звук…
Я заметил еще одну неприятность в своей голове – я перестал ориентироваться в звуках, т. е. в направлении звуков, а проще сказать, я перестал ориентироваться в пространстве звуков. Я не знаю, почему это так случилось после ранения, но оно случилось, и откуда звук раздается, с какой стороны – я не могу понять, если только не догадаюсь по губам, по лицам, по обстановке…»
Вот он вышел из санатория. Кругом – улицы, сады… Уже довольно: пора обратно. Но как найти путь? И снова – мучения.
«Возвращаюсь обратно… Но свой дом никак не найду… Возвращаюсь сто раз обратно… запутался совсем, не пойму, куда мне идти и где мой дом: очертания его забыл, даже улицы все позабыл, по каким мне идти домой… Санатория номер забыл, и документов нет на руках… Так я ходил до вечера… Вдруг я вспомнил о „книжечке“… ах… ведь она же в кармане моем! Показал ее… меня кто-то до дому довел. Взглянул я на здание – вроде… вроде оно… а вроде нет… Палату ж свою узнал вроде – ошибок здесь „вроде уж нет“ – и лица знакомые узнал враз – все обошлось благополучно, лишь врач запретил совсем выходить из дома… А мне так хотелось в лесочек, по ягоды там, по грибы куда-нибудь сходить, погулять где-нибудь в садочке».
Как трудно стало ему ориентироваться в окружающем мире, какие неразрешимые задачи возникают перед ним на каждом шагу!
Эти задачи возникали перед ним уже в госпитале; но насколько их число увеличилось, когда после госпиталя его отпустили домой!
Перевернем еще несколько страниц его дневника. Вот он прощается с госпиталем. Он едет домой. Медицинская сестра довезла его до вокзала. Ему надо ехать в Тулу. Но как сделать это? Куда обратиться?!
«Как только ушла сопровождавшая меня до вокзала медсестра, я начинаю беспокойно оглядываться и озираться, где же узнать, откуда станция, где посадка, в какую сторону мне ехать придется. Я сижу на Курском вокзале в комнате для раненых. Сопровождающего до дома мне не дали, да я и не знал, должны ли мне давать, раз я могу ходить и кое-как говорить, а потом я даже надеялся доехать до дома легко, ведь ездил же раньше до ранения по железной дороге. Но когда я увидел, что пассажиры то уезжают, то приезжают, а я все сижу, я вдруг вскочил и стал беспокойно ходить с небольшим чемоданчиком, растерянно думая, куда же мне идти, как же быть, как же попасть на поезд. Я совсем растерялся, стал совсем бестолковым. Странное беспокойство охватило меня за свое личное состояние и существование. Я не могу понять окружающую обстановку и все, все, что меня окружает в этот момент. Я стал каким-то непонятным, какой-то страх беспомощности охватил меня. Наконец я догадался подойти к женщине с красной повязкой на руке и нашивками железнодорожника. Я начинаю говорить ей, что мне нужно ехать на Тулу, но я сильно заикаюсь, не могу вспомнить нужных слов для ведения разговора, в отчаянии кусаю губы. Она сразу замечает бессвязность речи на моем языке и спрашивает: „Ты ранен?“ – „Да… в это… в голову“, – доканчиваю я. Она больше ничего не стала спрашивать меня, поняла меня. Она подвела меня к другой женщине и приказала меня посадить в поезд на Тулу, когда тот придет».
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?