Текст книги "Был таков"
Автор книги: Алексей Гамзов
Жанр: Поэзия, Поэзия и Драматургия
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 2 страниц)
Побоюсь этого слова
***
Ах, как бы сберечь ощущенья первого раза:
внезапная встреча, взгляды, записки, розы,
разряд поцелуя, постели сладкая боль.
Это прекрасно, как первые сто с мороза.
Дальше – лишь алкоголь.
Восторг воскресать ото сна на одной подушке.
Забыты твои друзья и ее подружки.
Она у тебя одна и ты у нее один.
Это прекрасно, как первые три затяжки.
Дальше – лишь никотин.
Ах, тут бы, мой друг, мгновенью остановиться.
И не черстветь, а больше, лучше влюбляться,
и не страшны болезнь, боязнь, катаклизм.
Это прекрасно, как первые лет семнадцать.
Дальше – всего лишь жизнь.
***
Счастье закипает на плите.
Бабочки хлопочут в животе.
Фроста дрозд и Китса соловей
к нам летят, сверкая, из полей.
Но в ответ на «я тебя люблю»
паузы неловкие ловлю.
И завоет ветер в темноте,
потому что мы уже не те.
***
День нечаянной радости, милая, день, когда
ты ничтоже сумняшеся проговорила «да»
на вопрос не задать банальней,
мне нетрудно припомнить – и это, и как потом
мы являли подобие то ли ключа с замком,
то ли молота с наковальней.
Мне припомнить не станет мучительного труда
день, когда я, лопатками впитывая «куда?»,
выходил из себя и спальни.
Ничего не скажу, да и как рассказать о том,
как ты плакала там обесточенным талым ртом
на мотив не сыграть печальней.
***
Если ты позабыла – попробуй припомнить на бис
то неблагоустроенное, будто церковь, жилище.
На стене – голова к голове, улыбаемся, «чиииз».
Нажитое добро, от которого вроде не ищут:
интересные книжки, фоно, холодеющий чай,
подоконник, заваленный хламом, чмок-чмок невзначай.
Под шумок кофеварки ты воспринимала на слух
пожелтевшую прессу черт знает которого года,
что под руку пришлась. День краснел, тушевался и тух,
и твой взгляд мимо воли, и что тут попишешь – природа,
концентрировался на белёсой, как воск, простыне
с вероятностным оттиском совокупления в ней.
А потом началось неизбежное – битва стекла,
ненормально сухие глаза, атмосфера насмарки.
Искривив позвоночник над лаковой твердью стола,
я пишу эти строки, перо производит помарки.
Я разбит, будто параличом или Наполеон.
Явь сорвалась с резьбы и все больше походит на сон.
Что твои тараканы в бегах, через поле вдали
пролетают составы в раскатах железнодорожных.
Что-то вроде «нихт шиссен» кричат в небесах журавли,
проникая в страну на высотах почти невозможных.
Вот и все, что осталось – вдыхать-выдыхать никотин,
да смотреть на курлычущий, всевышибающий клин.
***
Ну-ка, память моя, кругом.
Предъяви ее, ту, по ком
умирал, лаская
что посмел бы назвать соском,
если б не было то звонком
на воротах рая.
Ту, которую всю, везде,
и в ромашках, и в резеде,
и пестом, и дланью —
оживи ее, ту, мою,
о которой всё думаю
вопреки сознанью.
От которой сводило пах,
от которой сам воздух пах
спермацетом, миррой,
ту, которую на руках,
ту, что нынче пою в стихах —
о, реанимируй.
Ну и пусть – хоть слагай, хоть вой —
что из прошлого ни ногой
та, одна на землю:
облик, ощупь, дыханье, вкус
воскреси. Растворяюсь. Вьюсь.
Истекаю. Внемлю.
***
Похожий на цепочку хромосом,
плывет и тает след отсамолётный.
Я был такой: разорванный, бесплотный.
Я был таков: влеком и невесом,
как полевой зверёк под колесом.
Конец – всегда под дых, исподтишка.
Вот так, внезапно расширяясь, кобра
встает, как перевернутая колба
без палева из пыльного мешка:
дрожит и улыбается недобро.
Без компаса, ветрила и весла
любовь творила странные дела.
С одной слезал, как с метамфитамина.
Другая – рассветала, героиня
которой вознесла и унесла.
Сказать прямее – попросту спасла.
Я сызнова в строю: любим, люблю.
Храни, Создатель, эту колею.
Восторженно, наивно, непорядок —
но я всерьез планирую вдвоем
пройти по самой радужной из радуг,
ее воздушно-капельным путем.
Всё, что вне
Всё, что вне
1
Я спал и видел сон, и там, во сне,
мне снилось, что я сплю. Дрожало веко.
неспешно проходила по стене
тень ангела – тень тени человека.
Не плоть крыла, но только взмах крыла,
не имя розы, но источник розы
являли мне в краю кромешной прозы
все то, что явь явить мне не могла.
Не соль земли, но только сор земли,
не смысл строчки, но идея строчки
сжимали мироздание до точки,
непоправимо тающей в дали.
2
Ватаги птиц, покинув те края,
где нивы сжаты, вены горизонта
расширены, крича свое «кря-кря»
летят на юг и достигают Понта,
куда я тоже поднял якоря,
как только смог. Их призрачный полет
преображает панораму порта,
и вот уже и пригород, и порт
приобретают вид родных бараков,
родных осин, колдобин, буераков,
корявых клумб, заборов, пиво-раков —
пейзаж перетекает в натюрморт.
3
Пляж оживает. Россыпи камней
сияют, как уменьшенный Чернобыль.
Мелькает люд немыслимых кровей,
и, как у многих здесь, горбатый шнобель
горы на горизонте все красней.
Под насыпью, очухавшись от сна,
бродяги высшей подноготной пробы,
откупорив бутылочку вина,
неспешно пробуют его на крепость.
Зыбит на солнце теплая окрестность,
мельчают тени, потная поверхность
зеркал не отражает ни хрена.
4
Пляж оживает. Форменный содом.
Даль облачна: проносятся над морем
клубы, как клуб свернувшихся клубком
собак. А здесь – старухи в преисподнем
и дамочки в былье лежат ничком.
Взгляд движется назад, и по пути
цепляется за памятник героям
каких-то непростых перипетий.
Пред взором изваяльца-василиска
окаменев, напильник обелиска
анфас, alas, напоминает письку —
спасибо Фрейду, господи прости.
5
Скотина туч все чаще застит свет
пирамидальным тополям и вязам.
Ах, этот год, наверно, был поэт:
весна и осень связаны несвязно
в какой-то странный текст, веселый бред.
А нынче он по мостовой после-
днее свое строчит арабской вязью.
На розовом бутылочном стекле
горит окно фрагментом арлекина,
часы идут замедленно, как мина,
очищенная корка апельсина
спирально устремляется к земле.
6
Тем временем крепчающий Борей
Зефир съедает, как фигуру белых,
роняя крошки листьев на людей,
и дробный топот яблок перезрелых
каскадом низвергается с ветвей.
Честной народ сидит по кабакам,
скрываясь от порывов оголтелых,
гарсон разносит кружки по столам,
на возвышении, слегка не строя,
играет пианино разбитное
очередное что-нибудь блатное,
очередной какой-то «трам-пам-пам».
7
Осенним утром, лежа на спине,
на подоконнике, над синим морем,
я реагирую на всё, что вне,
как череп реагирует с простором,
избрав катализатором свинец.
Я проницаем, словно решето,
и все открыто внутреннему взору:
и то, что юность кончилась, и то,
что я себя отправил в одиссею
по темным сторонам, где что посею
и что пожну, я спрашивать не смею:
кто скажет, Полифем? Никто. Никто.
8
Я задираю голову, но тут,
где, как собаке пятая колонна,
был вставлен замороженный салют
в ежевечерней черни небосклона,
где был стол яств – там краше в гроб кладут,
поскольку город накрывает тень,
меня грунтуя серым цветом, словно
крадет лицо. Я вспоминаю день,
как карандаш впервые был заточен,
и он с тех пор короче и короче,
проходят дни и ночи, дни и ночи,
проходит жизнь – и ничего взамен.
9
Умей я это всё обрисовать,
я не лишал бы девственности лист, а
молчал бы в тряпочку. А так вот – глядь,
лежит бумага, там уже не чисто,
и клинописи полная тетрадь
мозолит мне глаза. И вот тогда,
когда перо особенно речисто
и ходит без особого труда,
словарь перебирая по кусочку,
приходит некто третий в оболочку
телесную мою, и ставит точку
стилом, не оставляющим следа.
10
В чужом пространстве, в воздухе чужом,
где голос говорящего по-русски
рассчитан на такие перегрузки,
что можно ошибиться этажом,
ругаясь матом, но никак нельзя
запутаться в лесу несоответствий,
я пробовал – как в старости, как в детстве
по граням смысла пальцами скользя —
решиться на сошествие в Сим-Сим,
на лучшее из мыслимых занятий:
писать, не затрудняясь в адресате,
чужим пространством, воздухом чужим.
***
Звезды сходят с насиженных мест,
покидают привычный контекст,
остаются вообще без контекста.
Лик луны, по-плебейски холщов,
светит лысиной, аки Хрущёв
над трибуной вселенского съезда.
Многошумный ботинок, постой!
дольний мир накрывает звездой,
лучевой, безалаберной, млечной.
Темноту рассекает мечом,
расправляет крылом за плечом:
вот какой ты, мой мастер заплечный.
На все руки, от пальцев до плеч
мастер Слова, что больше, чем речь,
что ты вложишь мне, гений юродства,
стратегически важным местам —
гениталиям, дланям, устам —
придавая фамильное сходство?
Что ты вырвешь мне – ушлый язык?
пресловутый адамов кадык?
зубы мудрости? глупые вежды?
Не сожжет никого звукоряд,
если даже генсек шароват,
и на звезды немного надежды:
этот сброд без особых примет
разбегается, сходит на нет,
лишь – гляди! – на манер паровоза
распускает прожектор заря,
крутонрава середь декабря,
розова, деловита, тверёза.
***
Жидкость для снятия лака
с действительности,
водка, волшебная кака!
я кончил, прости.
Ныне машу манифестом,
как белым флажком.
Аста ла виста, невеста,
жалею о ком.
Скажут мне други косые,
понятно, сердясь:
как же, мол, символ России,
а ты ее – хрясь?
Как на холсте Васнецова,
бывало, втроем,
помнишь? Под доброе слово,
известный объем?
Так им отвечу на это,
таков мой ответ:
нет без страданий поэта,
а я ведь – поэт.
В мире ж, являющем резвость
в созданьи преград,
трезвость, обычная трезвость —
вот форменный ад.
***
Мне стало трудно выходить из комы.
Я просыпаюсь в анфиладе комнат,
которые – одна в одной, одна
в одной – очередная форма сна:
мне стало трудно выпадать из формы.
И луч летит на приступ глаукомы,
похожий на укол веретена,
и меркнет в глубине глазного дна.
Спиной к несуществующей стене
лежу на бесконечной простыне,
кривую ног и ломаную рук
под одеялом замыкая в круг,
в котором сон за сном, и без конца
течет слеза по зареву лица.
Памяти Моби Дика
Илоне Якимовой
Старый перечник, новый Ахав,
капитан китобойной калоши,
носогрейку зубами зажав,
сжав за пазухой «Белую лошадь»,
непонятным позывом влеком,
поспешает за белым китом.
Вот перпетуум моби волны —
дикий спор чернеца с альбиносом.
Ночи долги, да дни сочтены,
и корабль устремляется носом
вкругоземь за мелькнувшим хвостом,
но потом наступает «потом»:
контр-Иона и анти-Иов,
волк морской, непозорный, матёрый,
небывалый взалкавший улов,
на свой лад попрощался с Матёрой
и материей, хлюпая ртом,
в никуда отправляем китом.
Прочтено и поставлено в док.
Страшных пращуров праведный правнук,
ты права – я действительно смог
исполнять, как молитву, исправно
и семью, и работу, и дом.
Но скажи – что мне делать с китом?
***
Я хотел бы жить на шестнадцатом этаже,
еще не на небе, но не на земле уже,
чтобы можно было, придвинув к окну диван,
наблюдать, как светило падает в океан,
ибо все, что ни есть – вода, за исключеньем суши,
фабрика по производству крабовых палок, суши,
китового уса, акульего плавника,
и, наконец, слезы: вот, давлю из зрачка,
потому что видна из окна разве только лужа,
потому что в войне за любовь победила дружба
в отсутствие мужа, и этаж не шестнадцат,
и на светило только зубами, как шавка, клацать.
Вот уже и зима, торжество голубой слюды.
Как отснежит снег, так айда оставлять следы.
Человек среды, тот, который был Четвергом,
где твое воскресение? Оборотись кругом:
ведь и в наших весях какой-никакой пейзаж,
поглядишь во двор, и как будто глядишь в трельяж,
а такому холсту наблюдатель отнюдь не важен,
он и сам себе – белоснежен, хлопчат, бумажен.
***
Белеет суша, океан мелеет,
металл не жжет и дерево не греет:
в такие дни уже не до стихов,
диктант коряв и невелик улов,
и за пальто не удержать тепла,
и видишь не фигуры, не тела,
но лишь фигуры умолчанья тела,
считающие всё, что облетело.
Покуда не разоблачился лес,
пока ещё летит листва, как текст
летел из-под стила евангелиста,
я тоже вслух подсчитываю листья:
число спешит заполнить пустоту,
образовавшуюся там, во рту,
покуда всуе не сказать о ком
идет за мной по следу, невесом.
Обиняки
***
Неправильно свинченный бюст равноликих часов
повёрнут, и вот, сотрясая одну из основ
законов движения в этой нехитрой системе,
сквозь шею стекла, через этот загадочный лаз,
в сходящем на нет, исчезающем «здесь и сейчас»
из прошлого в прошлое ходит двоякое время.
Вот новорожденное дно подставляет висок,
в игольное ушко шуршит мимолетный песок,
в сближении странном похожий на профиль верблюда.
Разрушенный скот устремляется книзу, и тут,
на круглом полу, вырастает такой же верблюд.
И, как не крути – налицо несомненное чудо.
***
Идёт слепой, как дождь идёт слепой,
с протянутой в грядущее рукой,
нащупывая в ранящем грядущем,
куда идёт невидящий идущий.
Стучит клюка, как дождь, стучит клюка,
во мраке растворяется рука,
и в этот час ночной слепому равен
любой из тех, кто на глаза исправен.
Слепой уходит, слепотой храним,
и мысль о нем уходит вслед за ним,
потом приходит вновь и остаётся,
постылая, как жизнь на дне колодца.
***
Свеча смеётся вертикальным ртом
и плачет полутвердыми слезами,
Хиреет телом в вареве густом,
стекает выпуклыми полосами.
Свеча горит, не думая о том,
кто жжёт ее и кто глядит на пламя,
куда она отправится потом,
какими ее выразят словами,
поскольку перед ней бессильна смерть:
лишь стоит в пляске тени рассмотреть
как дышат впрок ожившие предметы,
пока свеча сгорает – и тогда
возможно без особого труда
посредством речи передать все это.
***
Маринованный Мариенбург
для длиннот зелена пастернака
прорастает, однако двояко
разрастается – бук и бамбук.
И, того и гляди, демиург,
прорастет с неизбежностью злака
что-то вроде условного знака,
нечто кроме творения рук.
Мне другой подоплёки не надо,
вот она, от звонка до звонка:
эра ступора, стадия стада,
год змеи, день сурка, час быка
и минута молчания, как
перед делом, расстрелом, распадом.
***
Когда застрельщик Пушкина Дантес,
не сделав опереточной осечки,
на санках возвращался через лес,
оставив красный след на Черной речке,
покуда плоть довоплощалась в дух,
оставив черный плат на красной девке,
и ездока опередивший слух
петлял на Невском, замирал на Невке,
пока в снегу лежала соль земли,
дымилась белым, расходилась алым —
как лоси на подарок лесника
над суетой друзей неспешно шли
и собирались кругом облака,
что, если вдуматься, уже немало.
Гумилёв-Ахматова
– Твоя фамилия, – мне говорит подруга, —
звенит, как будто упала на пол кольчуга,
и все мне слышится некий гам,
и все мне чуется некий зов,
ее хочу я прибрать к рукам:
наверное, это и есть любовь.
– Твоя фамилия, – я говорю, – подруга,
шуршит, как сбруя – уздечка, кошма, подпруга:
принадлежа к кочевым врагам,
вошла железом под русский кров,
и с той поры обитает там,
и мало краше на русском слов.
Но, как считаешь: остались ли мы бы нами
под небесами новыми – под новыми именами?
***
В то утро он трудился на жене.
Скрипело, содрогалось, пахло сочным.
Застигнутая часом неурочным,
его жена вздыхала, как во сне.
Она красива разве при луне,
а он и в молодости был не очень,
но что с того, когда такие корчи,
такой экстаз на этой простыне.
Страда блаженного туда-сюда,
в которой горы, реки, города!
продлись, пока светает за окном,
пусть он ласкает плечи, попу, груди
и думает о, в сущности, одном-
единственном ему возможном чуде.
***
За ухом, горлом, носом – глаз да глаз.
При этой плясовой температуре
чуть за порог – припомнится на раз
июнь-июль, когда ходил в натуре.
Там, за порогом – мрак, мороз, атас,
там швах, там, занят выбиваньем дури,
Господь кроит людей не по фигуре
и пробует на прочность нас, как наст.
Семь шкур спустя я все еще дитя.
И, раздеваясь, думаешь в прихожей,
что Бог не лох и лепит не шутя
тебя с твоими речью, сердцем, рожей
так, что выходишь ты и с вошью схожий,
и с монументом медного литья.
***
Как буги вьюги жгло!
Как изгородь ломало!
Как иссекло стекло!
Иссякло. Доиграло.
Пурга несла пургу
на людоедской мове,
а нынче ни гугу:
спеклась на полуслове.
Прохожий, что дубел,
теперь бредёт, развязен.
Башмак его не бел,
а чёрен, хлюпок, грязен.
Где злость? где трубный звук?
где чистота и ярость?
Такая юнь вокруг,
а будто – старость.
Ленинск-Кузнецкий
1
Вспоминай. Девяностый плюс-минус год.
Государство бросает то в жар, то в холод.
Непривычный герб, где орёл двуборт
заменяет привычный, где серп и молот,
и старый флаг, со звездой внутри
сменяем новым, где цвета три.
Бесконечное лето. Беспутный брат
третьей ходкой отправился за решётку.
Немцы выиграли свой чемпионат.
Я попробовал нож, целовать и водку
там, где тусили среди дерев
мы все, до срока заматерев.
О, священная роща карагачей
у заросшей железнодорожной ветки!
Неверланд, задворки, кусок ничей,
где друзья-малолетки и их нимфетки,
стремглав вживаясь в горняцкий рай,
проникли в будущность невзначай.
Двадцатичетырехчасовой виток
отделяет от прошлого лишь на волос.
Но, суммировав, можно узреть итог:
шинный след, будто бы бесконечный колос.
И вот, мальцы, а теперь отцы —
вдали скрывается мотоцикл.
Вспоминай. Но потом не забудь забыть,
ибо это похоже на тихий омут.
Это словно растяжка – не трогай нить,
и тогда, возможно, тебя не тронут
мороки города, где всерьез
не верится, что когда-то рос.
2
Палёной водки добивай запас,
покуда ночь – с фиксою и в наколках —
заправлена в околицу поселка,
как в треники – футболка «abibas».
Сибири сирый бархатный сезон,
период недолёта недолета.
Махни ещё – и сгинешь без билета
с планеты терриконов, шахт и зон.
Пока не виден трубный лес и глас
его не слышен – проще без оглядки
пройти его чугунные порядки,
где желтый газ горит, как желтый глаз.
Ползи, как клоп, по заднице земли.
Добудешь денег – выбери одно из
средств транспорта (попутку, скорый поезд,
аэроплан) и исчезай вдали.
Куда-нибудь прибудь и осознай:
навечно, как красители в пластмассу,
в тебя залит – плоть к плоти, мясо к мясу —
твой чёртов, мать его, родимый край.
***
Белёсый дождь горизонтальный
из одуванчиковых пор.
Смотри же на полет летальный,
задув пушистого в упор.
Мы тоже станем лысы, дряблы,
цветка весеннего итог.
Дожить хотя до октября бы,
когда и нас рассеет Бог.
И нет нам вёсен про запас, но
я не жалею, что умру,
поскольку видел, как прекрасно
и ясно семя на ветру.
***
Стрекоз узорчатая брысь
здесь фейерверкала надысь,
жуков взволнованная взвесь
ещё вчера камлала здесь,
намедни водомерок бег
ещё сверкал.
А нынче – снег,
и режут глаз кристаллы льда
в зеркальном пламени пруда.
А нынче – погляди в окно,
и далее по тексту, но
сперва запомни этот пруд,
воды божественный капут,
как журавлей нагой полет
последний клин вбивает в год,
как ты стираешь со скулы
слезу, заслышав их «курлы».