Текст книги "Плотничья артель"
Автор книги: Алексей Писемский
Жанр: Литература 19 века, Классика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 5 страниц)
V
Успеньев день – у нас в приходе праздник. Это можно уж догадаться по тому, что кучер мой, Давыд, между нами сказать, сильный бахвал и большой охотник до парадных выездов, еще в семь часов утра, едва успел я встать, пришел в горницу.
– Что тебе? – спрашиваю я.
– Изволите ехать молиться к обедне или нет-с? Коли поедете, так лошадей надо припасти.
Собственно говоря, лошадей совершенно нечего припасать, а стоит только вывести из конюшни и заложить, и Давыд, я знаю, пришел спрашивать, чтоб скорее успокоить свое ожидание насчет того, удастся ли ему проехать и пофорсить.
– Поеду, – говорю я.
У Давыда от удовольствия кровь бросается в лицо.
– Жеребцов ведь припасти? – спрашивает он.
– Нет, братец, разгонных бы, – говорю я.
– На разгонных нельзя, вся ваша воля: разгонные лошади совсем смучены; а что эти одры, стоят только да овес едят! Хошь мало-мальски промнутся, – возражает Давыд с вытянувшимся лицом, и я убежден, что одна мысль: ехать на разгонных к празднику, была для него мученьем.
– Ну хорошо, на жеребцах поедем, – говорю я, – только уговор лучше денег: в сарае не изволь их муштровать и хлестать, а то они у тебя выскакивают, как бешеные, и, подъезжая к приходу, не скакать благим матом, а то, пожалуй, или себе голову сломишь или задавишь кого-нибудь.
– Не извольте беспокоиться. Господи, боже мой! Не первый год езжу, – говорит Давыд и потом, постояв немного, присовокупляет: – Кафтан синий надо надеть-с?
– Конечно, – говорю я.
– Кушак тоже шелковый? – прибавляет он.
– Конечно, конечно, – подтверждаю я, не понимая еще, к чему он ведет этот разговор: синий кафтан и шелковый кушак находятся совершенно в его распоряжении.
– Вы этта изволили говорить, перчатки зеленые купить мне в Чухломе.
– Ну, да! Что ж?
– Не для чего покупать-с… у Семена Яковлича еще после папеньки вашего лежат кучерские перчатки; не дает только без вашего приказанья, а перчатки важные еще! – разрешает, наконец, Давыд, к чему он клонил разговор.
– Хорошо; скажи, чтоб дал, – говорю я.
И Давыд, очень довольный, отправляется. Надобно сказать, что он очень хороший кучер и вообще малый трезвого поведения и доброго нрава, но имеет одну слабость: прихвастнуть, и прихвастнуть не о себе, а все как бы в мою пользу. Вдруг, например, расскажет где-нибудь на станции, на которой нас обоих с ним очень хорошо знают, что я граф, генерал и что у меня тысяча душ, или ошибет какого-нибудь соседа-мужика, что у нас двадцать жеребцов на стойле стоят. Когда я бываю с ним иногда в городе и даю ему полтинник на чай, он этот полтинник никогда не издержит, но, воротившись домой, выбросит его на стол перед своей семьей и скажет: «Нате-ста: только и осталось от пяти серебром баринова подареньица». Кроме этих внешних достоинств, он любил меня украшать и внутренними, нравственными качествами; так, например, припишет мне храбрость неимоверную в рассказе такого рода, что раз будто бы мы ехали с ним ночью и встретили медведя, и он, испугавшись, сказал: «Барин, я пущу лошадей», а я ему на это сказал: «Подержи немного, жалко медвежьей шкуры», и убил медведя из пистолета, тогда как я в жизнь свою воробья не застреливал.
После Давыда начинает являться прочая дворня проситься на праздник – обычай, который заведен был еще прадедами и который я поддерживаю, имея случай при этом делать неистощимое число наблюдений. Первая является Александра скотница, очень плутоватая и бойкая женщина.
– Батюшка Алексей Феофилактыч, позвольте на праздник-то сходить, – говорит она.
– Хорошо, ступай; только как коровы без тебя останутся? Смотри!
– О коровах, батюшка, я баушку Алену просила: баушка походит. Как можно о скотинке не думать! Я о ней кажинный час жалею. И сегодня не пошла бы, да у тетки моей праздник, а у меня и родни-то на свете только тетка родная и есть, – говорит она скороговоркой.
– Ступай, – говорю я, хоть и предчувствую, что она меня обманывает.
Только что Александра ушла, мимо окон по двору идет Андрюшка ткач, с женой, очень смазливый малый, год назад женившийся на молоденькой и очень хорошенькой из крестьян бабенке, значит, еще молодые и оба, в отношении меня, несмелые; они стоят некоторое время на дворе и перекоряются, кому идти проситься: наконец, подходит к окну молодая и кланяется.
– Здравствуй, милушка, – говорю я.
Она вся вспыхивает.
– На праздник, что ли, хочешь идти? – спрашиваю я.
– Нешто, сударь, – говорит она.
– Ну, ступай.
– И хозяина уж пусти! – прибавляет она.
– Ступайте.
Она хочет идти.
– Да, постой, – говорю я, – у тебя грудной ребенок: как ты его оставишь?
– Пошто оставлять: с собой возьму.
– Помилуй, ты измучишь и сама себя и ребенка.
– Ой, ничего, – отвечает она, – мало ли с ребятами ходят, не одна я – ничего!
– Ступайте.
Она кланяется и опять краснеет и, подходя к мужу, говорит: «Пустил!» Тот тоже издали мне кланяется, и уходят оба. Комнатный человек мой Константин, сопутник с десятилетнего возраста моей жизни, имеющий обыкновение обращаться со мной строго, приготовляет мне бриться и одеваться с мрачным выражением в лице. Ему тоже хочется на праздник, и он думает, что не попадет, по я намерен доставить ему это удовольствие.
– Константин, ты велишь оседлать себе лошадь и поедешь со мной.
– Слушаю-с, – отвечает он голосом, необычно суровым. – Старуха Алена пришла: просится тоже помолиться, – прибавляет он, умилившись сердцем от собственного удовольствия.
– Как же мне делать? Уж я скотницу отпустил, – воскликнул я. – Позовите старуху.
Старуха входит.
– Я ведь, старуха, скотницу Александру отпустил: она мне наврала, что ты берешься посмотреть за коровами.
– Ну, батюшка, вся ваша воля, – отвечает старуха покорным, но укоризненным тоном, – круглый год из-за этой Александры Алексевны лба не перекрестишь. Она пошла пиво пить, а тебе и помолиться нельзя.
– Эй! Кто там? – кричу я. – Скажите Александре, чтоб она не уходила; а ты, старуха, ступай.
– Где уж, батюшка! Не воротишь ее: совсем нарядная приходила к тебе проситься; прямо из горницы и побежала; верст на пять теперь уж ушла.
Мне стало жаль старухи.
– На тебе двугривенный, что ты остаешься; а в следующее воскресенье я тебя на лошади отправлю богу помолиться, – говорю я.
– Ой, батюшка! Что это? Пошто? И так довольны вашей милостью, – говорит она; впрочем, берет двугривенный и этим отчасти успокаивается.
Я продолжаю смотреть в окно: старик повар прошел, в белой манишке моего подаренья; молодая горничная, еще накануне завившая свои виски в мелкие косички, а теперь расчесавшая их, прибежала, как сумасшедшая, к матке в избу. Ключница прошла в погреб, в мериносовом платье и в шелковом, повязанном маленькой головкой, платочке. Это штат барыни, и они у нее, вероятно, отпросились. Я вижу даже, что у конского двора отчаянный Васька запрягает им в телегу лошадь и сам, никого не допуская, натягивает супонь. Таким образом, сбирается почти вся дворня, за исключением разве дедушки Фадея: и тот остается потому, что с печки слезть не может. Впрочем, он только еще нынешний год не пошел, а прошлый ходил, но, не дойдя еще до прихода, свалился в канаву и пролежал тут почти целый день. Даже Семен, несмотря на свою флегматичность и бесстрастность характера, остался очень доволен, когда я ему предложил, чтоб и он тоже ехал. Никогда еще не замечал я в нем такой расторопности: не прошло пяти минут, как он уже сидел верхом на чалке, в синем кафтане и какой-то высокой бобровой шапке, бог знает от кого и каким образом доставшейся ему. Однако пора и мне собираться; я оделся и вышел. Давыд, несмотря на мои просьбы и наставления, распорядился по-своему: лошади, весьма добронравные и хорошо приезженные, вылетели из сарая, как бешеные, так что он, повалившись совершенно назад, едва остановил их у крыльца. Я убежден, что они жесточайшим образом нахлестаны; кроме того, коренную он по обыкновению взнуздал бечевкой, чтоб круче шею держала, а бедным пристяжным притянул головы совершенно к земле, так что у них глаза и ноздри налились кровью. Напрасно я восставал против этой его системы закладыванья: на все мои замечания он отвечал: «Господа так ездят, красивее этак!..» В настоящем случае я ничего уж и не говорил и только просил его, ради бога, не гнать лошадей, а ехать легкой рысью; он сначала как будто бы и послушался; но в нашем же поле, увидев, что идут из Утробина две молоденькие крестьянки, не мог удержаться и, вскрикнув: «Эх, вы, миленькие!» – понесся что есть духу.
– Неужели ты, Давыд, думаешь, что нас молодцами за это сочтут? Напротив, дураками! – принимался я было ему втолковывать, но все напрасно. Подъезжая к приходу, он весь как-то уж изломался: шапку свернул набекрень, сам тоже перегнулся, вожжи натянул, как струны, а между тем пошевеливает ими, чтоб горячить лошадей. День был светлый; от прихода несся говор народа, и раздавался благовест вовся; по дороге шло пропасть народу, и все мне кланялись.
– Матка, чей барин-то? – говорит одна старуха другой.
– Филата Гаврилыча, матка, сын, али не узнала? – отвечает ей та.
– Ну, вот, какой хороший да пригожий! – говорит первая старуха.
На худой лошаденке, которые обыкновенно называются вертохвостками, гарцует некто Фомка Козырев, лакей и управляющий одной немолодой вдовы-помещицы. Уж три года, как Фомка стал являться на всех праздниках в плисовых штанах, в плисовой поддевке, с серебряными часами; путем поклониться ни с кем не хочет, простого вина не пьет, а все давай ему наливок. Жареных пышек на иной ярмарке на рубль серебра съест в день, а орехи без перемежки в кармане насыпаны. За это и по другим, еще более уважительным причинам, его и прозвали полубарином. Завидев меня и замечая, что я начинаю его обгонять, он также, в свою очередь, начинает горячить лошадь, а сам представляет, что совладеть с ней не сможет. Лошаденка завертела хвостом и пошла боком забирать все дальше и дальше в сторону.
Чем ближе к селу, тем больше обгоняешь народу. Какие у всех довольные лица, а между тем как мало надобно, чтоб доставить этим людям это удовольствие. Придет иной верст за десять пешком к приходу, помолится, а тут и отправится в деревню, где празднуют. Хорошо еще, у кого есть родные: тот прямо идет гоститься, то есть выпить, пообедать и поболтать; а у кого нет, так взойдет в избу несмело и проговорит каким-то странным голосом: «С праздником, хозяева честные, поздравляем». Хозяин, который уж действительно ничего не жалеет, но которого в то же время одолевают гости, проговорив: «Сейчас, голубчик, сейчас», поспешит ему дать рюмку водки, пирога и пива; гость это все выпьет, съест и отправится в другую избу, и таким образом к вечеру наберется порядочно.
К величайшему неудовольствию Давыда, я не допустил его произвести эффект, проезжая по улице села, а велел ехать задами и пошел сам пешком. У церковных ворот пересек мне дорогу маленький семинаристик, в длиннополом нанковом зеленом сюртучке.
– Здравствуйте, папенька крестный, – проговорил он.
Когда я его крестил, – совершенно не помню.
– Здравствуй, милый! Ты чей?
– Отца дьякона, папенька крестный, – отвечал он.
– А! Отца дьякона! Это хорошо… Что, обедня идет или нет?
– Начинается, папенька крестный, – отвечает он и, как человек привычный, пошел впереди, расталкивая для меня народ.
В церкви, у левого клироса, стоят две барышни, небогатые прихожанки. Я убежден, что до моего появления они молились усердно, но как увидали меня, так и начали модничать. Мне всегда несколько грустно видеть их у прихода. Зачем они не ходят в просто причесанных волосах, а как-нибудь всегда их взобьют? Зачем они носят эти собственного рукоделья шляпы из полинялой шелковой материи с полинялыми лентами? Зачем так безбожно крахмалят свои кисейные платья и, наконец, зачем, по преимуществу старшая, произносят все в нос? Я подозреваю, что, говоря таким образом, она воображает, что говорит по-французски.
После обедни я хотел было пройтись по ярмарке, но меня остановила проживающая в селе немолодая тоже девица из духовного звания, по имени Арина Семеновна, девица большая краснобайка и очень неглупая.
– Позвольте, батюшка Алексей Феофилактыч, – начала она, – просить вас осчастливить меня вашим посещением. Я еще пользовалась милостями вашего папеньки, маменьки; по доброте своей и великодушию, они никогда не брезговали посещать мою сиротскую хижину. Слух тоже, батюшка, и про вас идет, что вы в папеньку – негордые.
– С большим удовольствием, сударыня; но меня звал отец Николай; чтоб мне туда не опоздать, – сказал я.
– Отец Николай, батюшка, долго еще изволят пробыть в церкви, так как теперича простой народ молебны будет служить, а вы по крайности тем временем чайку или кофейку у меня откушаете. Богато-небогато, сударь, живу, а все на прием таких дорогих гостей имею.
– Очень хорошо, сударыня, извольте.
– Не знаю, как и благодарить за ваши милости, – сказала мне с поклоном Арина Семеновна и отнеслась к идущим за мной двум барышням: – Нимфодора Михайловна, Минодора Михайловна, позвольте и вас просить к себе на чашку чаю: я у вас частая гостья, гощу-гощу и стыда не знаю, а вас в своем доме давно не имела счастия видеть.
– О нет, вы этого не можете сказать: мы у вас тоже частые гости! – произнесла совершенно в нос старшая сестра, Нимфодора.
– Кабы еще чаще, еще бы я была больше осчастливлена, – сказала Арина Семеновна.
Все мы таким образом пошли к ней. Я видел, что барышням очень хочется заговорить со мной, но я, признаюсь, побаивался этого.
– Как здоровье вашей супруги? – сказала наконец младшая, Минодора, говорившая меньше в нос, но зато, судя по выражению лица, должно быть, более желчная, чем старшая.
Впрочем, обе они, как уже немолодые девицы, были немного злы и на меня, как я слышал, питали большую претензию за то, что я не знакомился с ними. Предчувствуя, что вопрос этот был сделан с ядовитой целью, я поспешил отвечать:
– Слава богу, здорова, и мы с ней все сбираемся к вам.
Что-то вроде улыбки пробежало по губам обеих барышень.
– И скоро исполните ваше обещание? – сказала старшая, Нимфодора, еще более в нос.
– На той неделе непременно, непременно, – опять поспешил я отвечать.
– Очень приятно, конечно, будет нам видеть вас у себя, хоть, может быть, вам будет у нас и скучно, – ядовито заметила младшая, Минодора; но потом, как бы желая смягчить это замечание, прибавила: – Мы хоть не имели еще удовольствия видеть вашу супругу, но уж очень много слышали о них лестного.
– А я, матушка, счастливее вас: имела честь видеть супругу Алексея Феофилактыча и вот при них скажу, не показалась она мне: старая, беззубая, нехорошая…
– О нет, вы шутите! – произнесла старшая, Нимфодора, в нос.
Арина Семеновна лукаво засмеялась.
– Неужели, матушка, вправду говорю? – отвечала она. – Красавица, писаной красоты дама. Вот вы, барышни, больно у нас хорошие, а она, пожалуй, лучше вас.
В такого рода разговорах мы шли, и я заметил, что если младшая, Минодора, язвила смертных больше словом, то старшая уничтожала их презрительным и гордым видом, особенно кланявшихся нам мужиков и баб.
Когда мы пришли к Арине Семеновне, она, конечно, захлопотала о приготовлении угощения нам. У нее, впрочем, были уж в гостях две попадьи и дьяконица, которые нам церемонно поклонились. Барышни, чтоб не уронить своего достоинства, сели на диван, а я, признаться, чтоб избегнуть разговора с ними, нарочно поместился у окна: но вдруг, к ужасу моему, старшая, Нимфодора, встала и села около меня.
– Что вы теперь сочиняете? – сказала она с улыбкою и слегка наклоняя голову.
Вопрос этот обыкновенно и при других обстоятельствах и от других людей всегда меня конфузит.
– Нет, я теперь ничего не сочиняю, – отвечал я, потупившись.
– В деревенском уединении, я думаю, так приятно сочинять, – продолжала пытать меня Нимфодора, устремив прямо мне в лицо пристальный взгляд.
– Да; но я занимаюсь больше хозяйством, – отвечал я, чтоб что-нибудь сказать ей.
– О, так вы и хозяин хороший! Как приятно это слышать! – воскликнула Нимфодора.
Почему это ей приятно слышать – не понимаю.
– Я недавно читала, не помню чье, сочиненье, «Вечный Жид»[5]5
«Вечный жид» – роман французского писателя Эжена Сю, в переводе на русский язык вышедший в 1844—1845 годах.
[Закрыть] называется: как прелестно и бесподобно написано! – продолжала моя мучительница.
«Что ж это такое?» – думал я, не зная, что с собой делать и куда глядеть.
– Нынче, так это грустно, – снова продолжала Нимфодора, не спуская с меня пристального взгляда, – мы не имеем где книг доставать. Когда здесь жил, в деревне, Рафаил Михайлыч[6]6
Рафаил Михайлыч – Зотов (1795—1871), писатель и драматург, театральный деятель, автор широко известных в свое время романов «Леонид или черты из жизни Наполеона I» и «Таинственный монах».
[Закрыть], с которым мы были очень хорошо знакомы и почти каждый день видались и всегда у них брали книги. Тут я у них читала и ваше сочинение, «Тюфяк» называется – как смешно написано.
Я начинал приходить в совершенное ожесточение. Чтоб спасти себя хоть как-нибудь от дальнейших разговоров с Нимфодорой, я высунул голову в окно и стал будто бы с большим вниманием глядеть на толпящийся тут и там народ. Из толпы, окружающей кабак, вышел Пузич с Козыревым; оба они успели, видно, порядочно выпить. Я еще прежде слышал, что Пузич подрядился у Фомкиной госпожи строить новый флигель, и у них, вероятно, были поэтому слитки[7]7
Слитки (литки) – пирушка, завершающая какую-либо сделку.
[Закрыть]. Пузич, увидев меня, остановился и поклонился, а Козырев, нахмуренный и мрачный, немного пошатываясь и засунув руки в карманы плисовых шаровар, прошел было сначала мимо, но потом тоже остановился и, продолжая смотреть на все исподлобья, стал поджидать товарища.
– Ваше высокоблагородие, позвольте с вами компанию иметь, – проговорил Пузич пьяным голосом.
– Нет, братец, в другое уж время, – сказал я, показывая ему рукой, чтоб он отправлялся, куда шел.
– Барин!.. Писемский!.. Господин! Позвольте с вами компанию иметь! – прокричал Пузич на всю уж улицу, так что Арина Семеновна, как хозяйка, обеспокоилась этим и подошла к окну.
– Нехорошо, нехорошо, Пузич, – сказала она, – мужик вы хороший, богатый, а беспокоите господ. Ступайте, ступайте!
– Арина Семеновна, позвольте компанию иметь! – воскликнул опять Пузич. – Ежели теперича барину, господину Писемскому, деньги теперича нужны – сейчас! Позови только Пузича: «Пузич, дай мне, братец, денег, тысячу целковых» – значит, сейчас, ваше высокопривосходительство. Что мне деньги! Денег у меня много. Мне барин, господин Писемский, его привосходительство, значит, отдал теперича все деньги сполна, и я благодарю, должон благодарить. Теперича господин Писемский мне скажет: «Подай мне, Пузич, деньги назад!» – «Изволь, бери…» Позвольте, ваше привосходительство, компанию мне с вами иметь?..
В это время вышел из-за угла Матюшка, что-то с несвойственным ему печальным лицом, и робко подошел к Пузичу.
– Дядюшка, дай два рублика-та, – пробормотал он.
Физиономия Пузича в минуту изменилась: из глупо подлой она сделалась строгой.
– Какие твои два рубли? – сказал он, обернувшись к Матюшке лицом и уставив руки в бока.
– Мамонька наказывала серп купить, жать нечем, – проговорил тот.
– Какие твои деньги у меня? За какие услуги? Говори! Ежели теперича ты пришел у меня денег просить, как ты смеешь передо мной и господином в шапке стоять? Тебе было сказано, на носу зарублено, чтоб ты не смел перед господами в шапке стоять, – проговорил Пузич и сшиб с Матюшки шапку.
Тот только посмотрел на него.
– Что дерешься? И на тебе шапка не притаченная, – проговорил он, поднимая шапку.
– Молчать! Поговори еще у меня! – продолжал Пузич. – Когда, значит, подрядчик с тобой разговаривает, какой разговор ты можешь иметь!
– Пузич, идемте, – проговорил октавой Козырев, которому уж, видно, наскучило ждать.
– Идем, идем, Флегонт Матвеич, – отвечал Пузич, – дураков, значит, надо учить, ваше привосходительство, коли они неумны, – отнесся он ко мне и, очень довольный, что удалось ему перед всем народом покуражиться над Матюшкой, пошел с Козыревым опять, кажется, в кабак.
Бедняга Матюшка издали последовал за ним.
– Что? Тебя не рассчитывает подрядчик? – спросил я его.
– То-то-тка, все вот жилит да дерется еще, – отвечал он, уходя.
Не прошло четверти часа после этой сцены, мы сидели еще с барышнями у Арины Семеновны в ожидании отца Николая, который присылал из церкви с покорнейшею просьбою подождать его, приказывая, что, как он освободится, так сам зайдет просить достопочтенных гостей. Чтоб отклонить для Нимфодоры всякую возможность вступить со мною в разговор о литературе, я продолжал упорно смотреть в окно. «Однако отец Николай что-то долго нейдет, думал я, неужели он все еще молебны служит?» Около церкви никого уж не видать, а между тем в противоположной стороне, к кабаку, масса народа делается все гуще и гуще. Наконец, я увидел ясно, что туда идут и бегут.
– Кажется, пожар! – сказал я, вставая.
– Ах, боже мой! – воскликнула Нимфодора и даже Минодора с довольно, по-видимому, твердыми нервами.
В это время вошел отец Николай, бледный и запыхавшийся.
– Батюшка! Что такое случилось? Откуда вы? – спросил я.
– Что, сударь! Случилось несчастье: убийство в кабаке! Сейчас ходил напутствовать дарами, да уж поздно – злодеи этакие!
– Скажите! – произнесли опять Нимфодора и Минодора в один голос.
– Кто такие? Кто кого убил? – спросил я.
– Плотники… стали пьяные в кабаке с хозяином разделываться… слово за слово, да и драка… один молодец и уходил подрядчика насмерть, – отвечал отец Николай, садясь и утирая катившийся с лица его крупными каплями пот.
– Не Пузича ли это? – сказал я.
– Его, его, Пузича, коли знаете. Плутоватый был мужичонко.
– Кто ж его убил? Он сейчас здесь был.
– Да я уж и не знаю. Петром, кажется, зовут парня, высокий этакой, худой.
– Батюшка! Нельзя ли еще как-нибудь помочь убитому? – воскликнул я.
– Вряд ли! – отвечал отец Николай, сомнительно покачивая головой.
Но я, схватив попавшийся мне на глаза перочинный ножик, чтоб пустить Пузичу кровь, пошел как мог проворно к кабаку. Место происшествия, как водится, окружала густая толпа; я едва мог пробраться к небольшой площадке перед кабаком, на которой, посредине, лежал вверх лицом убитый Пузич, с почерневшим, как утопленник, лицом, с следами пены и крови на губах. У поддевки его правый рукав был оторван, рубаха вся изорвана в клочки; правая рука иссечена цирюльником, но кровь уж не пошла. В стороне стоял весь избитый Матюшка и плакал, утирая слезы кулаком связанных рук. Сидевшему на лавочке Петру, тоже с обезображенным лицом и в изорванном кафтане, сотский вязал ноги.
– Злодей, что ты наделал? – сказал я ему.
Он взмахнул на меня глазами, потом посмотрел на церковь.
– Давно уж, видно, мне дорога туда сказана! – проговорил он и прибавил сотскому: – Что больно крепко вяжешь? Не убегу.
В толпе между тем несколько баб ревело, или, лучше сказать, голосило:
– Батюшка, кормилец мой! – завывала одна.
– Что ты надсажаешься? Али родня? – говорил ей мужской голос.
– Ну, батюшка, как не надсажаться! Все человеческая душа, словно пробка выскочила! – отвечала женщина.
– Пускай поревет; у баб слезы не купленные, – заметил другой мужской голос.
– О, о, о, ой! – стонала еще другая баба. – Куда теперь его головушка поспела?
– Удивительная вещь, удивительная вещь! – толковал клинобородый мужик с умным лицом и, должно быть, из торговцев.
– Как у них это случилось? – отнесся я к нему.
– Пьяные, сударь, – отвечал он, – Пузич с утра с Фомкой пьет; пьяные-с! Поначалу они принялись вдвоем в кабаке этого толсторожего пария бить; не знаю, про што его и связали: он ничем не причинен!.. Цаловальник видит, что дело плохо: бьют человека не на живот, а насмерть, караул закричал. Мы в кабак-то и вбежали, и Петруха-то вошел. «За что, говорит, парня бьете?» – и стал отымать, вырвал у них его, да и на улицу: они за ним, да и на него. Пузич за волосы его сгреб, а Фомка под ногу подшибает, и Петруха – на моих глазах это было – раза два их отпихивал, так Фомка и поотстал, а Пузич все лезет: сила-то не берет, так кусаться стал, впился в плечо зубами, да и замер. Мы было с сотским начали разнимать их – где тут! За ноги хотели было их растащить, так Пузич как съездил меня сапогом по голове, так шабаш – на-ли шабалка затрещала. Сотский стал уж кричать: «Воды! Водой разливайте!» Я было побежал зачерпнуть – прихожу: все уж порешено. Петруха, говорят, оборанивался, оборанивался, и как ухватит его запоперек, на аршин приподнял, да и хрясь о землю – только проохнул. А Козырев испугался, вскочил на своего живодерного коня и лупмя почал его лупить плетью, чтоб ускакать. Ребята тут смеются ему: «Возьми, говорят, кол; ишь плетью-то не пробирает, бока больно толсты!» Такой дурак: угнал – словно не найдут.
Я вышел из толпы; мне попался старик Сергеич, проворно шедший туда своей заплетающейся походкой.
– Дедушка! Слышал ли, что ваш Петр начудил? – сказал я ему.
– Ой, государь милостивый! Слышал, слышал! За то его, батюшка, бог наказал, что родителя мало почитал. Тогда бы стерпел – теперь бы слюбилось, – отвечал старик и прошел.
Потом меня нагнали барышни, перебиравшиеся от Арины Семеновны к отцу Николаю. По просьбе их я рассказал им все подробности.
– Гм!.. – глубокомысленно произнесла младшая, Минодора.
– Что за народ эти мужики! – сказала в нос старшая, Нимфодора.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.