Текст книги "Все люди умеют плавать (сборник)"
Автор книги: Алексей Варламов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 20 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
Рыдания в палатке прекратились, и можно было идти спать, но Верстов по-прежнему глядел на огонь и думал об Анне. Он помнил ее совсем юную, помнил избу в деревне с красивым названием Суходрев, но что было для Анны минутой позора, обернулось для него совершенно иным. Он до такой степени ощутил ее женский стыд и почувствовал такую прелесть, тайну и притяжение этого стыда, что заболел этой тайной на всю жизнь.
Он избежал участи быть одним из ее многочисленных любовников, а почти все они после этого ломались, и если бы Анна ему уступила, то наверняка бы и он потерял себя. Она отвергла его любовь, не зная даже, не представляя, каким это было для него ударом. Но поражения нужны человеку больше, чем победы: когда Верстов был совсем маленьким и его любимая футбольная команда проигрывала, он начинал утром делать зарядку, чтобы отомстить. И тогда из глубины катастрофы, после того как там, в пустой квартире, он едва не наложил на себя руки, когда звал ее, искал, думал, что это шутка и, нет, она не может так просто уйти, она вернется, а потом подбежал к окну: она шла и шла в легкой короткой шубке, в шапочке, он смотрел ей вслед и не бежал за ней – потому что бежать сейчас бессмысленно и догнать и вернуть ее он сможет иначе. Вот тогда, с этой точки, он начал строить жизнь. Он строил ее, как строят дом, по кирпичику, по венцу выкладывал, любовно измерял и не делал ни одной ошибки – он знал наверняка, что, если бы не просыпался каждый день независимо от того, когда ляжет, в семь часов, не принимал холодный душ и не делал зарядку даже после самого жуткого похмелья, когда страшно не то что пошевелить пальцем, но об этом шевелении подумать, – если бы хоть раз смалодушничал и уступил тому беззлобному и безвредному кайфу, в который все вокруг в последние годы его молодости были погружены, из него ничего не получилось бы. Вся его жизнь была цепью последовательных поступков, восхождений с одной ступеньки на другую, но без нее он бы не смог шагу ступить, и всем, что с ним произошло, он был обязан этой, в сущности, заурядной женщине, не совладавшей с тем даром, который был ей дан.
Она давно уже была ему не нужна и не интересна, с годами он убедился в том, что женщина, которой он поклонялся, в действительности не умна, любит говорить банальные вещи и все ее разговоры сводятся к жалобам. У него была семья, были другие женщины, более красивые и интересные, чем манерная Анна. Но все равно он встречался с ней, водил по дорогим ресторанам и выслушивал полупьяные откровения, разыгрывая роль великодушного друга. Чего он хотел – отблагодарить ее или, наоборот, заставить раскаяться, пожалеть о том, что им пренебрегла, и, наконец, получить самому то, что когда-то от него ушло? Но велика ли награда – любовь потрепанной тридцатилетней тетки, – награда, которой он мог давным-давно добиться, и не надо было ехать за ней за тридевять земель.
– Так чего же тебе надо, Анна? Отчего ты плачешь и так боишься меня? – спросил он неслышно, и зрачки его расширились от боли. – Я счастливый человек, в моей жизни есть все, о чем можно мечтать, – я счастлив, река, слышишь меня? Двенадцать лет спустя я пришел к тебе сказать, что счастлив… – Но река равнодушно катилась мимо его лжи.
Начинался рассвет – скользкая вода открывалась за деревьями, и уже не грел костер. Давно закрыла опухшие от слез глаза и спала Анна, и теперь ей некуда было от него уйти. Но если поначалу ему казалось, что их было только двое – Анна и он – и лишь от него зависело, как ему с ней поступить, – то теперь он явственно ощутил присутствие третьей силы, и этой силой была река, что несла их вниз, время от времени выбрасывая на берег, чтобы дать отдохнуть, и с утра снова забирала к себе. И подобно тому как Верстов играл с Анной в странную игру, река играла с Верстовым, и он не понимал, чего она хотела – помочь, помешать ему, ревновала к Анне или, быть может, наоборот, пыталась от нее защитить или же ей дела не было ни до Верстова, ни до Анны, ни до всех их мелких страстей, и она просто текла вниз, унося с собой все, что случайно оказывалось на ее пути.
А беда нависла над ними маленьким белым облачком, что зацепилось за вершину горы и никак не хотело ее отпускать. Было душно, и река долго огибала эту гору, последнюю перед тем, как они должны были выйти на равнину. Течение уже не было таким бурным, как в верховье, реже встречались перекаты, и на долгих тягунах, особенно если ветер дул навстречу, приходилось выкладываться изо всех сил, чтобы продвигаться вперед. Но сейчас было тихо – только тишина не радовала, но пугала Верстова. Меж тем облачко набухало, спускалось ниже, превращаясь мало-помалу в тучу, и Верстов уже подыскивал место, где можно было бы встать, – но берег весь зарос лесом, кустарником, или вплотную подступали к воде отвесные скалы.
За спиной послышались раскаты грома, в вечерней тишине они перерастали в ровный гул, так что можно было подумать, где-то уже началась за время их отсутствия война, и в том не было бы ничего странного, потому что обоим казалось, будто они ушли из мира вечность назад. А потом тишина и зловещие раскаты сменились первым, еще лишь пробным порывом ветра, и их понесло вниз. Верстов изо всех сил пытался удержать плот и что-то яростное кричал Анне, но она ничего не слышала, да и силы все равно были слишком неравными. Ветер дул в межгорье, как в трубе, плот сделался почти неуправляемым, и, когда им было уже все равно, куда ткнуться, лишь бы пристать к берегу и остановить этот сумасшедший бег, он увидел над галечной косой скалу, а под ней темное углубление. Они проскочили немного ниже, и Верстов стал, напрягаясь изо всех сил, разворачивать плот. Анна поняла, что он хочет, без всякой команды – они гребли на пределе возможного, чтобы не дать реке снести плот ниже косы, где шумел перекат. Наконец неповоротливое, непослушное судно, которое вовсе не хотело останавливаться, но нестись и нестись вместе с ликующей водой, начало медленно разворачиваться, прибиваясь к правому берегу, и на последнем отрезке они смогли зацепиться за косу.
Пятью минутами позже они не успели бы ничего. Небо почернело, ударили совсем близко молнии, и ветер обрушился на реку, склоняя деревья к воде, ломая их и круша все на своем пути. Вслед за ним встала стена дождя, но они уже вытащили плот на берег и спрятались в скале.
Расщелина оказалась довольно просторной, и, осветив ее фонарем, Верстов увидел пещеру, такую древнюю и страшную, будто она принадлежала первобытным людям. Как только они туда зашли, снаружи началось светопреставление. Громадные деревья валились в реку, с горы посыпались камни, они сидели под укрытием каменного свода, и безопаснее места невозможно было придумать. В пещере он нашел сухие плавуны, которые занесло сюда весенним половодьем, и их оказалось вполне достаточно, чтобы развести костер. Выставив руку с котелком под дождь, Верстов набрал воды, и так они сидели и зачарованно смотрели на страшную черную реку, что, пенясь и шипя, неслась под ними. Костер весело и привычно горел, дым уносило в сторону, и Верстов подумал о том, что, должно быть, эта пещера использовалась для жилья, здесь останавливались лихие люди, и в глубине этого укрывища таились сокровища, возможно, и сейчас лежит оружие, оставшееся от древней или новой войны, а может быть, спасались от власти зажиточные и вольные мужики или бегуны-староверы вроде тех, чей колодец осквернила своим прикосновением Анна.
Женщина разделась, чтобы высушить куртку, и сидела во влажной футболке у костра. Она распустила волосы, ее груди обнаруживались под мокрой тканью, и его снова охватило возбуждение. Он чувствовал, что сейчас должно что-то произойти, – и, глядя на вызывающе бесстыжую Анну, с трудом удерживался от того, чтобы не наброситься на нее, ибо здесь, в этой пещере, не существовало никаких прав, кроме права силы, и ничто не останавливало его.
Анна подняла на Верстова глаза: при отблесках костра, бородатый, кряжистый, пахнущий потом, он был похож в эту минуту на злодея Синюю Бороду – и ей вдруг пришло в голову, что Верстов про эту пещеру знал очень давно, не она первая была им привезена и где-то здесь лежат скелеты убитых им женщин.
«Когда ты уснешь, – пробормотал про себя Верстов, – я положу все самое необходимое в плот и уплыву. Река прибывает, там, наверху, уже началось наводнение, все эти мелкие ручейки, что стекали с гор, превратились в реки, вода дойдет досюда и сегодня или завтра зальет пещеру и принесет новые плавуны. Ты проснешься от одиночества, ты почувствуешь себя брошенной и поймешь, что это такое. Ты вспомнишь, если забыла, как это, когда тебя бросают, не очередной любовник, которого ты завтра заменишь другим и утешишься, а бросают один на один с темной водой. Ты испытаешь страх – а все, что будет дальше, меня не интересует. Может быть, ты спасешься, может быть, нет – Бог тебе судья, и пусть там решают, достойна ты жить или с тебя хватит. Но если умрешь, я обеспечу твоих детей – пусть это тебя утешит».
Он ждал теперь только одного – когда Анна ляжет, и не понимал, почему она не уходит, как обычно, спать и рыдать. Но она сидела и смотрела на огонь, похожая не на человека, а на приученную к огню большую кошку, и ее блестящие глаза были совершенно сухими. Потом она перевела взгляд на Верстова, и он показался ей вдруг мальчишкой, который, чтобы выглядеть злым и страшным, нацепил на себя синюю бороду, и ей стало жаль его.
Анна подошла к Верстову совсем близко. Он вздрогнул и попытался вырваться, но она не пускала его и была сильнее. Он весь сжался, и что-то растерянное промелькнуло на его лице.
Она привлекла его к себе – он совсем ничего не умел, волновался и путался, и она нежно сделала все, чтобы ему было удобно, она не думала о себе – думала только о нем и шептала ему ласковые слова. Ей самой было очень больно – острый камень впился в спину, но она терпела и старалась, чтобы он ничего не заметил. Для нее это не было ни любовью, ни страстью – она просто приносила ему утешение, которого он ждал двенадцать лет.
Ей было только грустно и очень хотелось плакать. Но она изо всех сил сдерживалась, чтобы ее слезы не огорчили его. Потом мягко высвободилась из его объятий, постелила мешки, и он уснул. Костер уже догорал – Верстов спал умиротворенно, гроза отошла, но по-прежнему шел дождь. Анна смотрела на воду, курила и думала о том, что ей больше не будет угрожать этот человек, проклятие снимется и начнется новая, счастливая жизнь.
Она вытерла слезы, дождалась, пока костер погаснет, и хотела уже уснуть, как вдруг что-то большое пронеслось в темноте мимо пещеры. Анна подскочила к выходу и посмотрела направо. Она хотела закричать, но, поглядев на спящего Верстова, осеклась. Потом судорожно схватила фонарь и пошла вглубь пещеры. Не было в ней никаких тайников, не было останков задушенных женщин, фонарь натыкался всюду на глухую стену, с которой сочилась вода. Она прижалась к стене, уткнулась лицом в ладони и долго сидела так, неподвижная, а когда отняла руки, то почувствовала, что постарела за эти несколько минут на десять лет. Вода была уже совсем близко.
Он все сделал разумно и правильно, этот бородач, он все прекрасно рассчитал – только впопыхах плохо привязал плот, и этот плот уволокло на несколько километров вниз – пронесло под мостом, а впрочем, не было уже и никакого моста – его смыло наводнением и затопило лежавшие внизу поселки, и наутро над ним будут кружить вертолеты и не понимать, куда подевались люди, как будто сидевший на плоту мужчина, словно бастард Стенька Разин, выкинул женщину в реку – не то потому, что она ему мешала, не то потому, что хотел так умиротворить реку, а потом, когда понял, что сделал, бросился за ней следом.
Вода подступила к пещере и как живая стала подниматься все выше. Анна хотела разбудить Верстова, но делать этого не стала. Она подумала о детях, которые более привыкли в бабушке, чем к матери, легла рядом с мужчиной и, глядя в темноту блестящими сухими глазами, стала ждать.
Запах страха
Когда Салтыков вышел из автобуса, было уже темно. Он торопливо пересек улицу и пошел по замерзшим комьям глины к самому крайнему дому у кольцевой дороги. В этом доме жил его бывший сокурсник Чирьев. Салтыков не видел Чирьева лет десять и помнил его плохо. Невысокий, кажется, довольно щуплый, с крупной головой и неровно остриженными волосами, Чирьев всегда держался скованно, но как-то очень преданно. Такие люди в университете, тем более на их факультете были редки, – Чирьеву недоставало воспитания и ума; и никогда бы он не попал в их компанию, если бы с самого начала их не поселили вместе на картошке. Там они легко все сошлись, после собирались в Москве, и Чирьев тоже приходил. Гнать его не гнали, хотя никто особо и не звал. И вот этот человек, которого они приняли, которому доверяли и посвятили в свое дело, оказался стукачом, по его доносу в конце второго курса из университета исключили Сережку Одинцова и только по странности не вылетели остальные. Сам Чирьев проучился после этого недолго, он не сдал летнюю сессию, и его отчислили. Уже позднее, когда эта история поутихла и никому ничего не угрожало, Салтыков пытался понять, отчего Чирьев заложил именно Одинцова и пощадил Алешку и его. Алешка считал, что дело тут было в той легкой, изящной пренебрежительности, с какой Одинцов относился к Чирьеву. В словах Салтыкову чудился подтекст: и поделом ему, не фига быть таким заносчивым, он ведь и к нам, Мишка, свысока относился. Лёха был по-своему прав: Одинцов никогда не был с ними близок, и даже когда они пришли к нему в общежитие попрощаться и распить напоследок бутылку, встретил их очень холодно и пить отказался, как будто стукачом был кто-то из них. Хотя тот же Одинцов скорее должен был догадаться, что Чирьев дерьмо и не стоит его держать при себе. Но все-таки неясное чувство вины – не вины, а какой-то засаленности, оскорбительной зависимости у Салтыкова оставалось, и поэтому теперь он шел к Чирьеву с неприятным ощущением, похожим на то, с каким проходил оформление за границу, когда кипа справок и анкет уходила в загадочные инстанции наверх.
Чирьев открыл дверь сразу же, пока не умолк звонок. Он был одет очень странно: пиджак и галстук, тренировочные штаны и вьетнамки на босу ногу. Он жил в маленькой однокомнатной квартирке; в комнате неправильной формы на грязном с толстыми щелями паркете лежал ковер, в углу стоял круглый стол с давно засохшими цветами, тумба, тахта, освещала комнату одна-единственная тусклая лампочка в разбитом плафоне. И еще чувствовался стойкий пряный, дурманящий запах. Сам Чирьев показался Салтыкову еще более жалким, чем тогда, в университете, и вид у него был такой, будто его застали за каким-то постыдным занятием.
– Минька? – произнес Чирьев. – Ты? Зачем ты пришел? У тебя, верно, какое-то дело?
– У тебя должны были остаться материалы, которые мы собирали в университете, – сказал Салтыков чуть торопливо.
– Да.
– Я хочу их забрать.
– Хорошо, – ответил Чирьев и полез в тумбу, откуда скоро извлек средних размеров ящик и бутылку вина.
«Странно, – размышлял Салтыков, – отчего мы доверили хранить эти материалы именно ему? Почему их не взяли Лёшка или я? Должны же мы были хоть что-то почувствовать. А теперь он будет заискивать, совать мне этот ящик, думать, что, раз я пришел, значит, все хорошо, ему простили. Разольет свое вино, и мы станем пить, будто встретились два старых университетских друга. Как же все это пошло».
Чирьев меж тем развязал ящик и стал доставать оттуда карточки, тетради, магнитофонные пленки.
– Вот, – сказал он, – все на месте, все, кроме Сережкиных. Этих у меня нет. Но там было немного. И давай-ка, Миня, выпьем.
Салтыков почувствовал облегчение. Он не мог объяснить, откуда прежде в нем было чувство опасности, но теперь оно исчезло, просящий тон Чирьева окончательно успокоил его.
– Нет, Чирьев, я пить не буду. – И, пытаясь смягчить свою резкость, добавил: – Может, когда в другой раз, а теперь времени нет.
– А-а, в другой раз, – протянул Чирьев и стал спокойно сгребать тетради и картотеку обратно в ящик, – ну ты заходи тогда в другой раз. Заодно и ящичек прихватишь.
– Ты обязан отдать мне эти материалы сейчас, потому что не имеешь на них никакого права, – сказал Салтыков жестко.
– Права не имею? А скажи-ка мне, любезный друг Миня, – внезапно бойко заговорил Чирьев, – почему ты не приходил за этим ящичком восемь лет, пять лет или, на худой конец, два года назад? Что случилось? Или ты только теперь о нем вспомнил?
– Что тебе надо? – резко спросил Салтыков. – Денег?
– Мне, Миня, надо только одного. Мне надо знать, кому я отдам этот ящик и для каких целей?
– Изволь, – сказал Салтыков, – я сейчас пишу книжку о репрессиях. Ты удовлетворен?
– Ты пишешь книгу о репрессиях? – пробормотал Чирьев.
– Ну не ты же ее будешь писать, – ответил Салтыков с издевкой.
– Хотя да, наверное, сейчас это выигрышная тема, – так же задумчиво, точно не слушая Салтыкова, проговорил Чирьев. – Вот мы и дожили до времени, когда можно стало писать про репрессии. И даже делать на них свой маленький бизнес. Знаешь, Минька, – продолжал он, – я очень долго вас ждал, я думал, что вы придете, а вы все не приходили и не приходили. Миня, отчего ты на меня так смотришь? Ты, кажется, стал меня презирать? Раньше ты меня не презирал, мы были друзьями, а потом ты вдруг стал бояться меня. Но это хорошо, Миня, презрение лучше страха, оно достойнее, презрение может быть ошибкой, чьим-то наветом, страх же всегда искренен и правдив, его нельзя придумать или изобразить. Хотя, знаешь, презирать тоже плохо, начинаешь презирать, а потом выясняется, что ты из того же теста, и презирать начинают тебя. А хочешь, Миня, я расскажу тебе, как меня сделали стукачом? Считай, что это будет плата за сохраненный ящик. И потом, тебе должно быть интересно, это ведь тоже история.
Салтыков неопределенно пожал плечами.
– Я недобрал полбалла на вступительных экзаменах, – стал рассказывать Чирьев, и у Салтыкова снова закачалось внутри успокоившееся было чувство тревоги. – Я недобрал полбалла и шел забирать документы. Мне их отдали, и я уже собирался уходить, стоял в коридоре и ждал лифта. А он все не приходил и не приходил. Потом девушка из приемной комиссии подошла ко мне и спросила: «Чирьев – это вы? Вас просят зайти в комнату 514». Состояние у меня в тот момент было такое, что я был готов идти куда угодно. Я пришел в эту комнату. Там сидел за столом мужчина, и пахло клеем, канцелярским клеем, то ли лозунги клеили, то ли еще что. Мужчина поднял голову, и я увидел его лицо: с крупными чертами, добродушное, как мордочка сытого хомяка. Ровным, каким-то будничным голосом он сказал, что поскольку я недобрал всего полбалла, комитет комсомола может ходатайствовать о моем зачислении на первый курс с полупроходным баллом. Вероятно, на моем лице ничего не переменилось. Тогда Хомячок подошел ко мне, обнял за плечи, и мы стали прохаживаться взад-вперед по комнате. И пока мы так ходили, он ласково говорил мне: «Поступают к нам, понимаешь, Валя, не те, кто нам нужен. А вот такие парни, как ты, простые, без блата, без связей, поступить не могут, и очень нам это обидно. Факультет у нас, Валюша, сложный, идеологический, а люди, к сожалению, шаткие, ненадежные и к тому же нечестные. Говорят вроде правильные вещи, а поглубже копнешь – такое там… Вот и получается, что мы своими же руками всякую дрянь плодим. Так что хочу я тебе, Валентин, доверить одно важное дело. Чтобы стал ты нашим человеком, приходил к нам почаще, рассказывал, что где услышал неладное, что совесть тебе подсказывает. Документы свои оставь мне, я все устрою, о разговоре нашем, сам понимаешь, говорить никому не надо, и очень мы надеемся, что ты нам поможешь, не подведешь». Тогда я сразу не понял, чего он от меня хотел, я слушал не слова, а только этот ласковый, усыпляющий голос, и лишь когда вышел из университета и пошел по аллее к реке, то понял, что именно мне предложили и на что я уже дал согласие. Первое мое желание было вернуться и сказать, что я не смогу. Но у меня не получилось вернуться, не помню теперь почему, помню только, что мне хотелось выть от несправедливости: ну за что же мне такое несчастье, чем я виноват, что моя мать не может нанять мне репетиторов. Тут, наверное, все просто объяснялось: неча с суконным рылом в калашный ряд лезть, но уж больно мне мечталось в университете учиться. Я саму мысль эту полюбил – учиться в университете. Он стоял, возвышаясь над Москвой-рекой, окруженный садами, с золотым шпилем, там были удивительные люди, и вот теперь у меня появилась возможность стать одним из этих людей, и что я должен был делать?
– Ты меня спрашиваешь? – перебил его Салтыков.
– Нет, Миня, я тебя не спрашиваю, ты бы отказался, я знаю, ты себя ценишь и пачкаться бы не стал. Ты нас не сравнивай, Миня. Вы из хороших семей, вас для университетов растили, в музеи водили, умные книжки вы читали, умные разговоры разговаривали, для вас университет – это нечто само собой разумеющееся, вы его и оценить-то по-настоящему не могли. А я, Минька, плебей, неуч, голь, и вдруг вот этот дворовый, кому место в ПТУ, поступает в Московский университет. Ну ты попробуй себе представить, что это для меня значило?
– И ты даже обрадовался, что тебя к нам стукачом приставили? Отыграться на нас решил? – спросил Салтыков брезгливо.
– Да нет же, я совсем другое решил, – проговорил Чирьев почти умоляюще. – Я согласиться-то согласился, а наутро, как проснулся, первая мысль: что я наделал? Мне уже, веришь, думать хотелось, что не было этого разговора, ничего не было, и не надо мне никакого университета. Но теперь-то тем более отступать было некуда. Я еще с вечера матери сказал, что поступил. Миня, твоя мать когда-нибудь смущалась тебя? Так радовалась, что смущалась?
«Боже мой, – думал Салтыков, – почему я должен все это слушать? Как он оправдывается, изворачивается, напирает на жалость. Ну какая мне теперь разница, отчего он нас предал: из зависти, от страха, сдуру? Неужели он думает, что предательство можно чем-то оправдать? И при чем тут его мать?»
– …и тогда я решил наказать себя. Я решил запереться, не иметь друзей, ничего не слышать и не видеть, ни с кем не разговаривать, стать бесполезным, чтобы добродушный Хомячок оставил меня в покое.
Чирьев умолк.
– Ну и что же было потом? – подтолкнул его Салтыков.
– Потом… – рассеянно проговорил Чирьев, – потом была картошка.
Картошку Салтыков помнил хорошо. Их собрали, всех мужиков с курса, не дали проучиться и дня и отправили в совхоз. Поселили семерых в одной комнате, где кровати стояли впритык, и чтобы пробраться к самой дальней, приходилось разуваться и дальше ступать по одеялам. Они держались вместе, всемером работали, в складчину покупали в магазине водку, курили, пели песни, разговаривали. Там, на картошке, сложилась их компания; все они были немножко снобами, щеголяли какими-то именами, прочитанными книгами, но скоро стало ясно, что это не главное, наносное, и кружка горячего чая или сигарета ценится здесь больше, чем самый важный и умный разговор. И впоследствии Салтыков думал, что им очень повезло, что университет для них начался именно с картошки.
– Мне там было паршиво, – торопливо говорил Чирьев, – я жил с вами, но как будто сам по себе. С самого начала мне не давала покоя мысль, что я здесь не случайно, что я к вам приставлен подслушивать и запоминать ваши разговоры. И вроде говорили вы какую-то ерунду, а мне крикнуть хотелось: «Ребята, не надо об этом при мне».
– Ну и что ж не крикнул?
– А ты бы крикнул? Я бы хотел посмотреть на такого, кто бы крикнул. А какие вы были парни, Миня! Умные, сильные, да мне этот месяц на картошке больше, чем десять лет в школе, дал. Предать вас? Нет, Миня, я там в какой-то момент понял, что никогда и ни при каких обстоятельствах, что бы ни было, я не выдам ни одного из вас.
– Однако ж выдал.
– Подожди, – оборвал его Чирьев, – я тогда себя обмануть решил. Мне бы взять, пойти к Хомяку и сказать: все, не буду, отказываюсь, совесть мне так подсказывает. Но я… я испугался, даже нет, не испугался, тут что-то другое, я не мог уже повернуть, я уже взял товар и обязан был заплатить за него цену. Понимаешь?
– Нами?
– Да нет же, Миня, ты ничего не понимаешь. Я словчить решил, двойную игру вести. Да, я должен приходить к Хомяку и обо всем ему докладывать. Но пока что докладывать нечего. Если что услышу, то конечно, а пока ничего нет. Дурачком решил прикинуться. Боже мой, Миня, какой же я был идиот! Ты знаешь, какой запах у предательства? Оно пахнет клеем, канцелярским клеем. Представь себе много клея, целую комнату, всю в клею, и этот клей на тебе, ты пытаешься вырваться, удрать, он тебя вроде пускает, а потом ты оборачиваешься и видишь, что он тянется за тобой. И как бы далеко ты ни уходил, он все равно будет на тебе. Я должен был приходить к Хомяку в эту комнату раз в две недели, после занятий, когда там никого не было. Он спрашивал про вас, я что-то мямлил, говорил, что ничего не знаю, но он настаивал, вытягивал из меня, а потом стал учить, как надо с вами разговаривать, на какие темы, где подлавливать, а что вы думаете про то, а как вы относитесь к этому. Я говорил, что вас ничего не интересует кроме футбола и рок-музыки, он слушал меня с ленивым любопытством и я ясно осознавал: он видит, что я вру. Но он не перебивал меня, никогда не уличал во лжи, он только заставлял приходить к нему и рассказывать, что угодно, неважно что. Я ненавидел его, Миня. Я ждал, когда он наконец поймет, что как стукач я бесполезен, и оставит меня в покое или выгонит, на худой конец, из университета. Миня, мне теперь кажется, что я был нужен ему для чего-то другого, что ему просто доставляло удовольствие, что у него есть своя собственная, маленькая, подленькая власть, власточка, что есть человек, которым он может повелевать. И что он, дерьмо, может заставить другого человека сидеть в таком же дерьме. Хотя он был не так прост. Однажды, когда я в очередной раз стал заливать про «Лэд Зэппелин», он перебил меня и в той же ленивой своей манере заговорил: «Думаешь, я не знаю, о чем они говорят, твои дружки? Ругают все, что могут, от начальника курса до Генерального секретаря, смеются над его дряхлостью и дефектами речи, читают Набокова и кайфуют. Ну что еще они могут, болтуны? Но дело-то не в этом, Чирьев. Они же и над тобой смеются. Ты же для них ничто, они образованные, культурные, они презирают тебя, Чирьев. Ты из-за них страдаешь, а они ведь тебя своим высоколобым снобизмом унижают. Не видишь ты этого, что ли? И они ради своей шкуры тебя заложили в два счета бы. Что ты думаешь, мне стукач нужен, предатель? Нет, Валя, мне нужен союзник, мне нужен единомышленник, мы должны объединиться, Валя. Мы с тобой в жизни все своим лбом пробиваем, а эта шваль расплодилась, на всем готовом выросла и нас за людей не считает. Вот где зло-то, Валентин. А лицемерия в них столько, сколько пены изо рта, когда идейность проявить надо, да сколько зла в сердце. Вот что обидно, такие люди всюду лезут и нам дорогу перекрывают. А коль скоро, Валюша, мы объединимся, мы их скинем. Ты подумай над моими словами». Чирьев помолчал и проговорил:
– А ведь он правду говорил, Миня. И я бы за ним пошел, но меня тут спасала одна вещь: он ведь меня использовать хотел, он…
У Салтыкова вдруг стала болеть голова, он расстегнул пуговицу на рубашке, расслабил галстук и стал растирать виски.
– Что за дрянью у тебя воняет?
– Клопов морю, – равнодушно отозвался Чирьев. – Ты погоди, скоро обвыкнешь. Лучше вспомни, что было потом.
– Потом мы стали собирать материалы.
Потом они стали собирать материалы о репрессиях. Сейчас Салтыков уже не мог вспомнить, кому первому пришла в голову идея этим заниматься, но загорелись ею все. Это было что-то неизвестное, таинственное, об этом никто не писал, толком не было книг, архивы закрыты. Но что им архивы, когда у этого сосед сидел, у того деда расстреляли, у третьего отца забрали. И тогда они решили сделать свой архив, опрашивать родных, знакомых, искать людей, которые там были, узнавать имена, места этих лагерей, записывать воспоминания, свидетельства, собирать картотеку. Им встречались разные люди, иные вспоминали и рассказывали все, что знали, иные молчали и говорили неохотно. И даже его собственная мать, когда он стал спрашивать у нее, за что дед сидел, ответила ему: «Зачем тебе это, Миша? Ты же в университете учишься, у тебя неприятности могут быть. Прошло, и ладно. Что теперь вспоминать?» А его дед Александр Степанович Постнов отсидел десять лет в яме, куда ему спускали еду и парашу. После еще восемь в лагере. И только за то, что до революции был офицером царской армии. И не спасло, а погубило его то, что перешел затем в Красную. Мы должны это знать, думал тогда Салтыков, люди не должны бояться об этом вспоминать, чтобы я мог гордиться своим дедом, а не стыдиться его. Хотя что тут говорить – гордиться, слишком горькая гордость получается. И сколько было таких судеб, случаев, самых диких и нелепых, как будто кто-то задался целью специально загонять людей в лагеря. Сережкина бабушка получила пять лет за то, что на работе завернула туфли в газету с портретом Сталина. А на какой тогда газете, скажите, не было этого портрета? Иногда, когда от злости становилось невмоготу, он по-мальчишески думал: «Меня бы в то время, я бы там показал, я бы знал, что там делать». Но та же Сережкина бабушка, битая-перебитая, разлученная с малыми детьми, гордо распрямлялась и, поджав губы, говорила им: «А войну все-таки выиграл Сталин». И никак все это в голове не укладывалось.
Встречались и кто злобно предрекал, что скоро им зальют глотки свинцом. Дряхлые, морщинистые деды, они просто злобствовали, что кончилось время, когда была их власть. Другие, кто ведал тогда арестами, были надежно укрыты, они пили по вечерам кефир, делали моцион, кормили породистых собак, неторопливо, с чувством собственного достоинства прогуливались по аллеям и доживали свой век в удобных тяжеловесных домах на набережных и центральных улицах.
Отчего им простили, думал Салтыков, отчего мы не устроили свой Нюрнберг и свалили всю вину на двух мертвецов? Но подождите, дойдет до вас время, грешники живут долго, дождетесь – поднимем архивы, докопаемся до ваших розовощеких личиков, узнаем всех, у кого рыльце в пуху. Мы поймем, почему страна с такой историей и такой культурой позволяла себя унижать, покорствовала, а теперь снова безмолвствует и беспамятствует. Это неправда, что тридцать седьмой год кончился, он жив для всех, затаился и продолжает существовать и цепляться. Но кто мог тогда подумать, что он зацепит их, родившихся в пятьдесят шестом? Кто мог думать, что среди них есть предатель и, что самое главное, есть люди, которые в этом предателе нуждаются?
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?