Текст книги "Лучше Ницше, чем никогда"
Автор книги: Андрей Бычков
Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 20 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
Бронзовый дух
Из воспоминаний о Юрии Мамлееве, НГ Ex Libris, 08.12.21
Мамлеев любил борщи. Ходил он в черном драповом пальто. По улицам передвигался медленно, шаркал. И даже если оглядывался по сторонам, то улицы были не главное. Передвигался он где-то в себе. Улицы были в нем. В разговорах он много молчал, часто даже поддакивал, кивал, поощряя рассказывать, и казалось, что он где-то не здесь, только одной частью, малой какой-то, и присутствует. А в основном – отсутствует. Вдруг он начинал говорить – нет, он был, он был с вами – он начинал говорить, это была чистейшая, ясная мысль.
Был у него пушистый персиковый кот Васька, оставлял волосинки на брюках. И даже когда сидели мы как-то с Мамлеевым в ресторане, видел я эти ворсинки на брюках. Рассказывал я тогда Мамлееву про Шварцкоглера, венского акциониста, как он отрезал от члена кусочки и посылал сам себе по почте. Чрезвычайно Мамлеев и заинтересовано слушал, кивал, нарезал, придерживая вилкой на тарелке мясцо, хмыкал, посмеивался. Шутили, помню, мы над Шварцкоглером.
Быт и бытие были стихиями. Из комнаты в комнату простирались они. Переходил Мамлеев из комнаты в комнату. Звал: «Маша! Маша! Ты где?» Маша рассказывала нам про жизнь в Америке, показывала фотографии. Слава богу, что это еще можно увидеть, вспомнить, почувствовать заново эту мамлеевскую вещность и вечность, метафизику быта его, есть замечательный документальный фильм Валентины Бек – «Вести с того света». Обязательно посмотрите.
Невероятно притягательный был это человек. Удержаться от его притяжения метафизического и не завращаться вокруг него, не затанцевать на краю его бездн было невозможно. В его произведения я буквально провалился тогда, читал их запоем, читал «Шатуны», не дыша. Я ненавидел весь этот уродливый, навязанный нам кем-то мир, и в русских рассказах и романах Мамлеева находил отдушину для своей ненависти. Значит еще есть художники подлинного мира, думал я, а теперь уже и знал наверняка, и значит литература – дело не совсем потерянное. Сошлись мы с Мамлеевым на нашей проклятой русскости. Дотягивалась она от Адвайта-веданты до складок Делеза, я тогда только вернулся из Индии. Кружил вокруг мамлеевского метафизического ядра как бодрийяровский электрон, кружил на околопостмодернистской (или скорее – анти) орбите. Я был отчасти уже патафизик, а он был классический традиционалист. Притягивал он «высшим Я», отвечал на кружения мои на «рене-геноновском» языке. Познакомился я с ним в начале двухтысячных.
У меня был индуистский роман – «Дипендра» и несколько новых рассказов, также и повесть «Пхова», о прохождении буддийской практики смерти, я попросил его почитать. Маша зачитала ему вслух мой «Русский рассказ» (сам он уже не мог, не позволяли глаза). И он сразу позвонил мне и сказал, что рассказ очень его впечатлил, что я, конечно же, сильный писатель и свое видение у меня есть. И попросил, чтобы я записал «Дипендру» ему на аудиокассету. Прослушав, согласился с радостью написать предисловие. Написал, что я уникальный писатель. В каком-то смысле Мамлеев крестил меня на русскую литературу во второй раз. Безмерно благодарен я Юрию Витальевичу. Разумеется, я стал приезжать к нему в гости все чаще. Были такие дни рождения его, которые мы отмечали в узком кругу – Юрий Витальевич, Маша, один из старейшин дзогчен-общины Сергей Рябов, друг его близкий Женя Лукьянов и я, метапататеорфизик со своей любимой Юлечкой. Славные были времена! Где они?
Мамлеев выявил и обозначил фундаментальный горизонт. Он угадал эпоху. У нас отнимали реальность. И дух захотел снова восстать, как до этого в последний раз пытался восстать он в Серебряном веке. Обнажилась вдруг метафизика, он угадал. Это было бронзовое восстание, засвистели откровенно мамлеевские бездны. От бездн стало радостно, свежо и хорошо на душе. Хотелось пить и веселиться, хотелось жизнию играть!
Мне иногда становилось страшно, насколько Мамлеев велик, с каким неудержимым благоговением к нему все стремятся, и я удивлялся про себя, как это так получилось, что судьба свела меня с таким великим писателем? И что я его друг!
Он мне помогал не раз. В 2015 он выступил на презентации моей книги «На золотых дождях» в магазине «Циолковский». Это было последнее его публичное выступление на людях. Я не знал, что дела его уже очень плохи, и попросил его выступить. Он сказал мне в телефонную трубку: «Ой, Андрюша, я, конечно, обязательно приеду». Я слышал, как там, в комнате, рядом с ним Маша воскликнула – ну куда ты поедешь, ты же из дома уже выйти не можешь? Но он снова упрямо повторил: «Я приеду!». Маша перехватила наш разговор, стала говорить, что Юра очень болен… Я, конечно, и не надеялся, что Мамлеев приедет. Но он приехал! Мы заносили его на руках на третий этаж, где находится книжный магазин. Это был его последний – при жизни – подарок мне. Выступление было опубликовано, по его же желанию, «Шаги будущего» – так оно называлось. А через месяц Мамлеев уже был в больнице, откуда не вышел…
Я навещал его в последние недели его жизни. Это было страшно, как быстро сгорел он, какая это страшная болезнь. Я почти не узнал его, когда увидел, как его выкатывают в холл на кресле-каталке. Но он улыбался, он был рад меня видеть и стал с жадностью расспрашивать, что в жизни нового, кто и как живет из наших друзей-приятелей, что происходит в мире. Я рассказывал, кто и как, и куда спешит. «Куда спешить-то, – усмехнулся он. – Впереди вечность». В какой-то момент, когда возникла одна из неловких пауз, я попытался что-то сказать из тех слов, которые всегда так трудно, так невозможно говорить, когда видишь, что человек умирает, и знает, что он умирает. Мамлеев сурово меня пресек: «Не хочу об этом». И снова стал расспрашивать о России… И я увидел в нем воина, он был настоящий воин, и не только духа. Он терпел адскую боль, он переносил ее молча, мне рассказывала Маша. Вместо него плакала она. В последние недели я приходил к нему почти через день, и Мамлеев был неизменно бодр и даже весел. Когда уже оставалось совсем немного, он сказал мне, как смертельно раненный герой: «Я сделал все, что мог». Сидя на кровати, он бронзово видел сквозь стены.
Он знал, что он останется в истории. Учиться надо у Мамлеева силе духа. Это был бронзовый дух бронзового века.
Я никогда не рассказывал и еще об одном его подарке мне, уже после смерти. Но я должен рассказать. Когда он умер, когда его уже не стало, и когда не прошло еще сорока дней, Мамлеев сделал мне еще один подарок. Я вообще-то мало верю в разный там оккультизм. Но при всей трезвости ума сообщу. На исходе этих сорока дней я заканчивал свой роман. Герой и героиня должны были встретиться. По форме же, в которой роман развивался, это было никак невозможно. И это было бы вранье, если бы я в тех же энергийных формах дописал бы и финальную часть, где герои, подчеркиваю, должны были встретиться. Я пробовал и так, и сяк, и все получалась фальшь… Я сидел за письменным столом, и смотрел в окно, и вдруг вспомнил, что он говорил, как рассказывал однажды: он шел по улице, и вдруг осознал, что все вокруг – не более, чем одеяло, которое нужно просто приподнять, чтобы обнажилась истинная суть вещей. И я приподнял… Я знаю, что Мамлеев, конечно, порадовался бы за мой роман. За открытое в концовке пространство, где я догадался, а он мне помог догадаться, – конечно, он, кто же еще, – как возможна встреча героев, когда уже кажется, что она невозможна.
Как бы я хотел посидеть сейчас с Юрием Витальевичем, потолковать. Подумать только – одиннадцатого декабря этого года Мамлееву исполнилось бы уже девяносто лет. Кто, как не он должен был бы жить долго? Мамлеев был единственный патриарх.
Неестественный отбор – нелегкое предстояние
«Новый Свет», № 1, 2021
Мы живем в эпоху не Эсхила, а Пиара. Справедливости больше нет, но разговоры о чем-то подобном остаются. Справедливость имеет отношение к закону. Регулируют же социальные процессы в основном правила, они запрещают одно, разрешают другое, ограничивают или поощряют третье. В постмодернистские времена законы окончательно теряют свой онтологический статус, и правила подменяют собою закон. Субъект же, черпающий свое основание в онтологии, подменяется той или иной субъективностью. Слова описывают уже не реальность, а сами себя. «Когда истинное становится ложным, ложное становится истинным», – говорит пословица.
Цензура претендует на закон. Человек становится человеком, что-то себе запрещая, а что-то позволяя. Однако, в наши времена она превращается в полный произвол. Говорить о запретах со стороны государственных органов – в отношении литературы – повторять банальности. Гораздо интереснее обратить взгляд на цензуру внутри литературного процесса, который сегодня откровенно сводится к процессу премиальному и куда все больше проникает капитал и олигархические правила игры. Схемы опять же до банальности просты – публикация в толстом журнале или в крупном издательстве, пиар-раскрутка, процедура премирования (надувание имени), увеличение тиражей. Механизмы опять же, как и везде сегодня – политика и экономика отношений. Литература давно потеряла статус избранничества. На фасаде – фарисейство и ханжество для всех, за фасадом – строго «конфиденс». Литература сегодня – не более, чем бизнес. Насколько популярен будет продукт? Сколько нужно вложить в его раскрутку? У тебя что-то некоммерческое? Тогда, извини, за твой счет. Таков сегодня «естественный» отбор. Выживает, как обычно, сильнейший. Но сила не в правде, и не в таланте, а в том, насколько вы можете приспособиться к подобным правилам игры. Но ведь это и называется конформизм. Иначе – не вписаться. Триггер «да, нет» на каждом шагу. Произведения и автора больше нет, есть лишь товар, который или продвигают, или откидывают на обочину. Парадокс в том, что продвинуть сегодня можно любое произведение. И литературная власть об этом прекрасно осведомлена. Вопрос в том, чтобы ты сам понравился литературной власти. А чтобы ты ей понравился, для начала она должна понравиться тебе. Нонконформист нынче непопулярный автор, он знает, что цензура, по-прежнему, везде, и воздух, как выразился бы Мандельштам, запрещен. Нонконформист ставит вопрос в плоскости перпендикулярной. Быть или не быть, вот в чем вопрос. Вот в чем цензура. Позволяешь ли ты себе быть, стоять независимо, на самом себе – даже в этом условном мире, который устроен по не твоим правилам игры. Или приседаешь, ложишься под литературную власть, ставишь ей лайки, комментируешь в фейсбуке ее посты, лишь бы вписаться. Но тогда пройти ценз, напечататься, получить премию – грош цена.
Чтобы заговорить в постмодернистские времена о цензуре серьезно, надо сойти с ума, как Гамлет. Надо начать называть литературную власть по именам. Легко обозвать Путина, но враг твой – ближний, а не дальний. Однако, не каждый может «сойти с ума» против своей выгоды. О какой цензуре вообще речь, если правды нет? Если вместо субъекта осталась лишь субъективность, лишь та или иная точка зрения, и интеллектуальные упражнения экспертов. Литературной истины давно уже нет, зато есть литературный дискурс. Умение мыслить ни к чему, важно уметь формулировать свое мнение, подбирать правдоподобные аргументы, излагать гладкими правильно выстроенными фразами.
Но где же наши Гамлеты, чтобы хотя бы показать литературной власти спектакль, как в уши современной изящной словесности вливается яд? Как, например, заливает свои стилистические жидкости Галина Юзефович, «о которой приятно говорить и думать, которую хочется носить с собой, открывая и перечитывая в случайных местах, которую так и тянет дарить и рекомендовать знакомым». Это Юзефович написала так о книге Водолазкина «Лавр». Продолжим цитату: «В том, что ее ждет счастливая читательская судьба, особо сомневаться не приходится. Надо думать, что и премиальная судьба этой книги тоже будет счастливой». И как это бедняжка угадала? Остается только похлопать в ладошки и позвать на сцену и самого лауреата «Большой книги», порадоваться стилю его «высокой актуальной прозы». Вот вам примерчик: «Если информация соответствует действительности, говорят Тихону слободские, лучше признайся, потому что в данном случае брошена тень на праведника и на Страшном суде нелегким будет твое предстояние».
Да, будет нелегким ваше предстояние на Страшном Суде. Знайте об этом, праведники, коррупционеры, хапуги и бездари!
Право имеющий
«Alterlit», 21.01.21
Сатана, говорил Розанов, соблазнил папу властью, а литературу – славою. В золотые времена русская литература славна была смысловыми пластами. Сегодня на них цветет литературная власть. Вторичный мир, где теперь и тайно и явно циркулирует капитал, может только соблазнять. Из русской литературы власть теперь откровенно делает литературу премиальную. А премиальный писатель как отличник. Он отвечает на уроке, что хотят от него учителя. Он краснеет от напряжения рядом с директором, и пыжится в присутствии завуча. Премиального писателя поверяют нормой и прочат ему премиального читателя. Но старая грамматика и старый синтаксис выдают сами себя. Наша литературная власть, как большая и скучная книга, она надеется, что читать ее будут всю жизнь. Зевая, почесываясь, переворачиваясь с боку на бок и засыпая от несомненности и правильности прочитанного. Нашей литературной власти нужен глупый читатель. Чем глупее читатель, тем дороже шуба у Шубиной. Если кто не в курсе, это такой книжный олигарх, он выращивает «лавры».
Кибернетика – веселое словечко. С древнегреческого – искусство управления. На сегодняшний – наука управлять. Вот они нами и управляют. И литература – не исключение, а правило. Кибернетика успеха вместо практики себя. Пирамида громоздящихся друг на друге экспертов, контроль за инакомыслием, академия словесности, бесконечные агенты, «бак на банке»… И все пыжатся, пыжатся от своей важности, крутят подтасованные рейтинги, носятся с премиальными листами и управляют, управляют, управляют… А науправлявшись, обжираются и нажираются на своих банкетах, целуются и слюнявятся…
Да так ведь и везде нынче, вздохнет проницательный читатель. Да, вот именно, что так ведь и везде. Коррупция, цензура и посредственность – самодержавие, православие и народность – своячество, подмигивание, либерализм. Бабло рифмуется с мурло. «Коллективно все блеснуло пошлостью, да такой, какой от Фонвизина не случалось» (Розанов). Литературной реальностью давно уже правят не оригиналы, и, увы, даже не копии (плохие или хорошие). Правят симулякры. Литературы – живой и яркой – больше нет. Зато есть модерирование и моделирование процесса. Ни конкуренции, ни рынка. Зато – продвижение и продюсирование. Но – только «своих». Сформирован целый литературный пул «своих». О, дивный «новый мир»! Литература как контролируемая форма социализации. Премии как тотальная сигнальная система. Какая на хрен состязательность? Техника формирования шорт-листов (лауреаты прописаны заранее). Проектирование, кодирование и генномодифицированный «естественный отбор». Вместо критики – ДНК посредственности: протезы Александрова, импланты Архангельского…
Информационная эпоха разрушает смыслы. И смысла в литературе больше нет. Литература – как нутро жизни, ее воображение, ее страсть, ее аффект, язык – как ее мощь и ее энергия, подменены фальшивой кибернетикой успеха. Литературный капитализм – страшная вещь вдвойне. На что надеяться – на новые постпутинские элиты? Молиться, что грядет «новая Прохорова»? Смешно. Литературная революция невозможна. И остается только горький, отчаянный нигилизм. Эстетическое и этическое подполье. Остается вслед за Бодрийяром назваться террористами («я террорист и нигилист теории»). Благо и у нас еще есть свое оружие – образы и язык.
Мы терпели довольно долго. Вы нас замалчивали, а мы вас терпели. Вы делали вид, что нас нет, а мы только утирались. Вы веллерили телевизор, глубокомысленно водолазили премиальное бабло, прилепинили гражданское, быковали филологическое и истерили улицкое, а мы… лишь ухмылялись. И медленно точили ножи, надеясь устроить вам длинную ночь. Нонконформизм как лингвистическая ночь. Наш язык – не юзефович, не складная и глянцевая гармошка. У нас за пазухой «дырбулщыл» и раскольниковский топор. Глаголы наши – смеяться и издеваться, жалить и раздевать. Существительные – колода, да плаха. Междометие – морозное «ах!» И вот уже на глазах изумленной толпы катится поддельная голова очередного «олигарха правды и справедливости», корчатся на опилках рожки да ножки «прирожденных стилистов». Какие, однако, приятные картинки из бессознательного. Вы симулируете «новую словесность», а мы – «старую добрую». Конформизм и… нонконформизм. А куда вы денетесь без бинарных оппозиций? У каждого порядочного мерзавца на стене портрет Че Гевары. Ваш удел психоанализ. Ваша судьба жить отрицанием себя. Разрыв между словом и делом. Бизнес на морали, да на красивой фразе. Нонконформизм как терапия смыслом, как деструкция порядка очевидного? К сожалению, сегодня можно лишь ностальгировать о тех романтических временах – Рембо, Лотреамон… В эпоху постмодернизма полетели к черту и смыслы. Но образы все еще парят, и все еще завораживают. Кружится колода, подмахивает топор. Нонконформизм как фасцинация образов, как опиум без религии. Как «ярость исчезновения» (Бодрийяр).
Нонконформизм как «право имеющий», как «посторонний», нонконформизм как «антиэндиуорхол» и «антилимонов», как все бесполезное, неангажированное и ненужное, порочное, как «Нимфоманка» фон Триера и как его же «Дом, который построил Джек».
«Я остаюсь внизу и снизу плюю на всю вашу общественную лестницу. Да. На каждую ступеньку лестницы – по плевку. Чтоб по ней подыматься, надо быть жидовскою мордою без страха и упрека. Надо быть пидарасом, выкованным из чистой стали с головы до пят. А я – не такой». Вниз, вниз, вслед за бессмертным Веничкой.
Нам остается лишь обсценное, в условиях, когда сцены больше нет.
Он был плохим парнем – и потому моим близким другом
НГ Ex Libris, 05.08.20
Умер Игорь Яркевич. Звезда контркультуры, непримиримый нонконформист, ниспровергатель ценностей, отчаянный русский нигилист. Умер внезапно, остановилось сердце. Ему было всего 57 лет. Начал он в 90-е. Начал ошеломительно, выбил подпорки из-под затхлой советской литературной сцены, завалил декорации. Радикально смешной, неповторимо дерзкий Яркевич был писателем-подрывником.
Расчищал, освобождал пространство от устаревшего культурного реквизита, его литературные инструменты были феерически остры. Вместо пафоса советской литературы – ненормативная лексика и откровенно жгучий психоанализ. Сами названия его произведений были по тем временам невыговариваемы. Все крутилось вокруг ядра – «Как я и как меня». Яркевич подорвал литературную сцену, показал, что внутри национального костюма движется все то же бренное параноидальное тело. А значит, и все эти литературные институции – толстые журналы, толстые премии, потненькие озабоченные критикессы – тоже фикция. Что реально только яркое имя писателя, яркость его творчества, которое обретает своего читателя – непостижимым, фантастическим каким-то образом, откровенно насмехаясь над всеми пикетами литературной бюрократической машины, которая озабочена только одним: как бы не пустить, как бы не дать прорваться самостоятельному и неудобному для нее автору. Яркевич прорвался, да еще как! Все они, эти никто – пыжащиеся графоманы и гладкописцы – завидовали ему и втайне ненавидели его. Яркевич – пример того, как надо не оглядываться на литературную шушеру и делать свое дело. Только это и есть настоящая литература. Говорят, что смелость берет города. Яркевич взял целую литературную страну. Это была слава. В 90-е это была слава.
Так что же он сделал нового, наш друг, друг всех инакомыслящих и насмехающихся? Если кратко, то – он угадал. Угадал неназываемое. Автор обратной перспективы, смехач, он посягнул на миф. Но – заметим – он посягнул на старый миф. Он посмел задеть старого русского бога, которого нарядили в одежды советские атеисты. Те, что отождествили русское и советское. Советское же Яркевич откровенно ненавидел. И бессознательно, да, я думаю, бессознательно, он открыл для себя и через себя некий антипуть, путь конфликта и разлада, в противовес тому, что в другом фокусе собиралось как незыблемый миф.
Яркевича часто называют русофобом, и опять же другая, русофобская публика почему-то принимает его за своего кумира. Но он был не русофоб. Я знал его близко, и я отвечаю за свои слова. Русским не стоит оскорбляться Яркевичем, а одиозным патриотам ненавидеть его, он сделал для них больше, чем кто-либо другой. Он проверил нас, русских, на прочность. Выдержим ли мы его едкие, веселые и скандальные издевательства над самими собой или рухнем от его «смертельных оскорблений». И хорошо, если бы рухнули со своих костылей дураки со своими помпезными идеалами. Узколобые патриоты, неспособные на смелость и ясность сознания, что нам давно уже пора что-то делать с нашим новым русским, а не цепляться за старое.
Русское – это самобытный процесс и самобытная энергия; это прежде всего пластичность и открытость. А империя – это потом, империя – это уже исторические частности. Игоря Яркевича принято называть постмодернистом. Ну да, кто бы спорил. Но Яркевич – в каком-то смысле – и традиционалист. Только это другая, перевернутая, негативная, комическая традиция, к какой принадлежал и автор «Дон Кихота». Яркевич вывел на сцену антигероя, который во времена всеобщности откровенно занимался самоудовлетворением и не боялся отходов деятельности своего организма. Тем самым Яркевич противопоставлял коллективному – индивида и делал большую русскую работу по освобождению от закрепощающих личность коллективных догматов. Сам он был яркий человек и любил людей незаурядных. Веселый нигилист и пьяница, наверное, даже и алкоголик, что для русского писателя похвала. И даже в гробу лежал, как кто-то сказал, с насмешкой. Наверное, он устал от борьбы. Что ж, все мы когда-то устаем от борьбы. Да и не в борьбе дело.
Он был «плохим парнем» – и потому моим близким другом. Даже нигилизм его меня часто обескураживал. То вдруг восхваляет себя любимого, а то вдруг сам же и низвергает. Хотел большего, безмерного. Трогательный, добрый, полуслепой, ироничный… Нам всем и мне лично будет его очень не хватать.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?