Текст книги "Попытка словаря. Семидесятые и ранее"
Автор книги: Андрей Колесников
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 16 страниц)
Между тем это ведь загадка: как получилось, что не одно десятилетие игра, родоначальниками которой не были дорогие россияне, они же – новая историческая общность, советский народ, оказывалась неземной страстью миллионов людей, включая лично генерального секретаря, который не то что на коньках, на ногах еле держался? Понятно, что других развлечений, тем более столь массовых, не было. К тому же климат, тогда еще не тронутый глобальным потеплением, располагал к занятиям доступными зимними видами спорта. Но ведь кто-то эти катки почти в каждом дворе заливал, и энтузиазма хватало на то, чтобы на тех самых бабушкиных «гагах», с той самой клюшкой с прямым крюком наперевес безоглядно нестись навстречу новым приключениям и неуклюжим дворовым силовым приемам…
Разумеется, хоккей был государственным видом спорта. Освященный авторитетом генсека, с разветвленной сетью и системой улавливания талантов из глубинки (именно этой цели служил детский турнир «Золотая шайба»), с поддержкой региональных хоккейных школ, но в то же самое время с жесткой централизованной пирамидой селекции игроков и тренеров, увенчивавшейся Центральным спортивным клубом армии, хоккей на льду имел все шансы на успешное развитие. Хотя каким должен был быть энтузиазм, чтобы, например, превратить хоккейную команду в градообразующем городке Воскресенске в поставщика чемпионов. Тамошний «Химик» Николая Семеновича Эпштейна успешно противостоял даже ЦСКА Анатолия Владимировича Тарасова. На этот счет существует знаменитый хоккейный апокриф: распекая своих игроков, которые не могли справиться с «Химиком», Тарасов громоподобно, включая в дело все многочисленные складки своего выразительного лица, кричал: «Все маленькие, все бегут, у всех нос крючком! Неужели вы не можете обыграть эту воскресенскую синагогу?!» Разумеется, никаких евреев в воскресенском «Химике» не было – если не считать замечательного тренера.
Энтузиазм действительно имеет значение в хоккее. Как в грубоватой манере писал (скорее, впрочем, наговаривал для книги) знаменитый канадский форвард Бобби Халл, заставлявший шайбу лететь со скоростью 128 миль в час, если мальчишка не готов часами гонять с клюшкой по замерзшему льду залива, то пусть сидит дома и «разглядывает свою коллекцию бабочек»…
Я ухитрялся делать и то и другое, хотя, конечно, ничего важнее хоккея не было: ключевой датой оказалось 2 сентября 1972 года – второй день после похода первый раз в первый класс. Холодная война на льду: день первого матча суперсерии СССР – Канада. День, когда мы выиграли со счетом 7: 3 и хоккей окончательно утвердился как главный советский вид спорта, имеющий явную политическую подоплеку. А главным человеком стал Валерий Харламов, спортсмен, обладавший удивительной пластикой. Он фантастически катался. Казалось, что у него глаза на затылке – так он уходил от столкновений. Это был очевидный природный дар. Харламов был абсолютным гением. И как у всяких гениев в спорте, у него была короткая карьера. Плюс к этому – короткая жизнь.
В Канаде хоккей по сей день и уже много десятилетий остается тем элементом национальной культуры, каким он был в 1970-х в СССР. И конечно, как у нас главным стилеобразующим событием стала суперсерия 1972 года, так и в Канаде она затмила всю многодесятилетнюю историю хоккея. Причем если для нас было важно, что «мы развеяли миф о непобедимости канадских профессионалов», то для них особое значение имел тот факт, что все-таки по сумме матчей в той легендарной серии Канада-то выиграла. В канадской хоккейной мифологии победный гол Пола Хендерсона, одного из немногих в команде, носивших шлем, равен по значению голу Виталия Дараселия в ворота «Карл Цейсса» в истории грузинского футбола. Историк канадского хоккея Эндрю Подниекс называет этот гол «самым важным в канадской истории». Канадцы выиграли со счетом 6:5, победная шайба была заброшена за 34 секунды до конца встречи. Осталась фотография. Защитная сетка арены Лужников, за нею – много-много лиц в фуражках, беспомощно лежащий на спине Владислав Третьяк, обезумевший от счастья Пол Хендерсон попадает в объятия партнера по команде Ивана Курнуайе… Для меня они тогда были такими же звездами, как и наши хоккеисты: картонка с почти «паспортными» фото канадцев ценилась не меньше, чем набор открыток с изображением наших игроков и их достижений.
Будучи государственным, советский хоккей не мог не быть глубоко идеологизированным видом спорта. Победы «утепляли» имидж холодной империи, и на пике своего развития советский хоккей играл такую же консолидирующую для нации роль, как и мифология Великой Отечественной. Крепостные хоккеисты, привязанные к ЦСКА, как к казарме, были бойцами идеологического фронта, а триада Михайлов – Петров – Харламов звучала так же, как Маркс – Энгельс – Ленин. Это из балета и фигурного катания могли пачками и в пачках бежать на Запад. Из хоккея хрен бы кто убежал: ну не мог советский офицер, находящийся в полной выкладке – на коньках и с клюшкой – на передовой холодной войны на льду, всерьез выслушивать посулы канадских селекционеров. Квартира, белая «Волга» с блатными номерами, высокое звание депутата съезда комсомола заменяли сомнительные заокеанские миллионы в мире чистогана.
Но государственный заказ на хоккей как идеологическое оружие, с помощью которого мы создавали свой собственный миф о любительском спорте и выбивали из чехов (или поддерживали в них) воспоминания о танках в Праге, не сработал бы, не будь заказа «снизу». Если бы за билеты на финал приза «Известий» один мужик не предлагал мне по дороге в Лужники «25 рублей, 50 рублей, любые деньги!». Если бы не было возможности и необходимости каждый день играть на дворовой хоккейной площадке. Хоккей потому и оказался успешным, что был массовым и относительно доступным. В спорте должны быть идолы с конкретными фамилиями и массовая дворовая основа.
А играть в 70-е во дворе – это не шутка. Район был поделен на две родо-племенные зоны, в каждой из которых царствовала своя шпана. Разумеется, социальный состав «группировок» был сугубо пролетарский. Короли дворов словно бы и не замечали такой мелочи, как выросший за четыре года (в конце 60-х – начале 70-х) целый, как сказали бы сегодня, элитный квартал. Здесь была своя жизнь, а у них – своя. Начальниковы сынки интересовали шпану лишь в качестве актеров второго плана, игравших исключительно в проходных эпизодах, – как источник 20-копеечной мелочи или просто абстрактные физиономии, по которым можно было походя двинуть кулаком. Это не означает, что появление хорошо узнаваемых лиц на наших спортплощадках сулило вполне нейтральное общение. Это были агрессивные, необычайно нервные и импульсивные персонажи, плохо контролировавшие свои эмоции. Для нас существовало два варианта: подхватив мяч, тихо ретироваться или вступить в контакт с почти неизбежной перспективой конфликта. Каким-то удивительным образом однажды мне удалось вовлечь в наши игры одного из самых опасных хулиганов – общение было взаимоуважительным и исключительно на почве футбола. Правда, это не страховало от вспышек немотивированной агрессии странноватого персонажа, словно бы вынырнувшего из другого мира, который, впрочем, не был для нас закрытой книгой, поскольку мы дружили с собственными одноклассниками, происходившими из окрестных пролетарских пятиэтажек. Быт, разумеется, сильно различался, что не мешало самой школе, где одновременно учились дети цековских работников и рабочих соседних предприятий, выступать в качестве социального плавильного котла. Слишком уж бросавшегося в глаза расслоения – материального или образовательного – не было. Скорее наблюдались различия в поведении – пролетарские ребята были как-то пожестче, хотя и среди формально «наших» водились лютые хулиганы: на первых этажах цековских домов жили технические работники и дворники, а решенный квартирный вопрос ничего не менял в семейном (или, чаще, бессемейном) образе жизни. Для меня как юного спортсмена существенным было то, что ярчайшие представители местной шпаны очень хорошо играли в футбол, но не могли составить конкуренции в хоккее. А о том, что такое теннис, скорее всего, вообще не слышали.
«Дар богов – великолепный теннис» был безусловной привилегией цековских детей, причем далеко не всех, а лишь интересующихся. Хотя лично меня привлекал вовсе на элитарный характер этого занятия, а чисто спортивная мотивация – и получалось так, что из всех своих друзей по цековскому кварталу я единственный играл в теннис. Примитивные корты с асфальтовым покрытием. Кеды, подошвы которых сгорали за две недели. Белые мячики с надписью «Ленинград» и простецкая ракетка, хорошо, если деревянная. Вот и весь набор теннисиста-энтузиаста конца 1970-х. Разумеется, среди взрослого населения попадались редкие пижоны и мастера. Допускаю, что эти персонажи имели отношение к международному отделу, иначе, откуда было взяться этим белоснежным майкам и шортам, легким белым туфлям и даже напульсникам. Среди игроков был один фантастический парень, лет на пятнадцать старше меня – он обладал феерической техникой. Не физическими данными, не выносливостью или силой удара, а именно техникой, завораживавшей чистотой движения и полета мяча. Готовясь к приему подачи, он неизменно говорил по-английски «Ready!», что усугубляло восхищение. Но главное, у него была настоящая западная ракетка, то ли Donnay, то ли Wilson, а иногда даже попадались совсем не ленинградские желтые мячи, действовавшие на окружающих, как бусы на дикаря.
Ракетки были слабым местом советского любительского тенниса и самым фетишизированным предметом. Просто повертеть настоящую ракетку в руках, почти увидев свое отражение на лакированной поверхности, усеянной надписями на английском языке, проверить ее на вес, провести ладонью по струнам, ощутить мягкое прикосновение нездешней обмотки, оберегающей руку от появления крестьянских мозолей, – вот они, ускользающие образы счастья… Уже в 1980-е начали появляться ракетки принципиально нового типа, а мы с приятелем были рады хотя бы тому, что где-то достали идиотские, с невероятно толстыми ручками и неудачно распределенным весом, американские ракетки Penguin в лучшем случае 1950-х годов.
… Я долго хранил номер журнала «Америка», представлявший лучших теннисистов страны, разглядывал одежду, аксессуары и ракетки. Крис Эверт Ллойд. Джимми Коннорс. Звукопись другой жизни…
Главными же изданиями, которые оказывались вне конкуренции, допустим, с «Наукой и жизнью» или «Техникой – молодежи» (которой я в соответствии с модой пытался увлечься, но так и не увлекся), были «Футбол-Хоккей» и «Советский спорт». Тогда газеты выходили всерьез, не то что сейчас, и свой первый в жизни собственный номер «Советского спорта» я прочел первого января 197… какого-то года.
Типографской краской уже за несколько метров празднично благоухал почтовый ящик. Газета приятно пачкала руки и была напечатана в две краски – в новогоднем номере размещалось необычайно нарядное поздравление, исполненное в синем цвете. Можно было разглядывать логотип, вертеть хрустящие полосы в руках, листать этот удивительный предмет, принадлежащий только мне, разглаживать его, валяться с ним на диване в родительской спальне – для наслаждения требовался простор. Передо мной был один из самых красивых объектов материального мира – газета. Нешуточная значительность газеты и затраченные на ее производство усилия казались слишком существенными по сравнению с ее скромной функцией – умереть на следующий день. С чем мне было трудно примириться даже тогда, когда я еще был мальчишкой, а не профессиональным газетчиком.
Кроме того, утро первого января глухого застойного года виновато в том, что я до сих пор не считаю электронную и «гражданскую» журналистику – журналистикой. Ежеутренняя молитва современного (со времен Гегеля) человека предполагает наличие перед молящимся материального предмета, прошедшего через руки профессиональных редакторов и художников. Конечно, если они действительно профессиональны.
Правда, есть один нюанс. Ежеутренняя молитва превратилась благодаря блоггерам и участникам форумов в ежеутреннее испражнение. Читатель нового типа не раскрывает поутру за чашкой кофе любимую газету, это тщательно приготовленное и изысканно сервированное по всем правилам современного дизайна, типографики, технического и художественного редактирования блюдо. Компьютерный столик с забытым на нем фрагментом хлеба с нахлобученным сверху скончавшимся в корчах неопрятным куском сыра – это не венское кафе c пятью наименованиями утренних газет, зажатых в специальных держателях. И сидит за компьютерным столиком вовсе не опрятный человек, который, уважая себя и свою ежедневную работу, желает, как и в кафе, быть обслуженным – получить порцию фактов, прошедших профессиональную редактуру, и комментариев от людей с именами и пониманием того, что происходит в мире. За компьютерным столиком сидит неумытый персонаж в трусах, который читает тексты не для того, чтобы получить информацию или насладиться ходом мысли колумниста, а для того чтобы вставить свои пятнадцать копеек в окошечке, которое льстиво предоставляют ему сайты современных газет. Он стучит по клавиатуре, чтобы испражниться на текст, уничтожить его и автора, на других таких же орлов посмотреть и себя показать. И если профессиональный автор к середине дня сдуру решит заглянуть в поле комментариев к своей статье, он словно бы погрузится в кипящее дерьмо. Книга, говорил Пастернак, кубический кусок дымящейся совести, а блоги и форумы – это разбрызганное дымящееся дерьмо, попавшее в вентилятор постов, записей и комментов.
И вот этого злобного и слабо востребованного человека в трусах называют «гражданским журналистом», ждут от него «подлинных» новостей и нестандартных мнений. Ему потакают, его боятся – как же, эти ребята скоро похоронят профессиональную печатную журналистику. Под ударом не только русские газеты, но и все мировые оффлайновые издания, вот-вот, глядишь, под тяжестью «гражданского журнализма» рухнет «Нью-Йорк таймс»…
Распространение блоггерства сродни повальному увлечению любительской фотографией. Блог – это «мыльница», каждый может чувствовать себя – совершенно без всяких на то оснований – фотографом. Так и блоггер мнит себя журналистом.
Конечно, профессиональные журналисты отнюдь не ангелы. Самое удивительное в газетном деле именно то обстоятельство, что газета, хоть ты тресни, все равно выходит наутро. Когда занимаешься газетно-журнальным менеджментом много лет, иногда кажется, что газета выходит в свет сама, потому как иной раз один только факт ее появления утром в киоске противоречит всей логике издательского процесса: отвратительная работа репортеров, срыв всех дедлайнов, разная степень состояния опьянения ответственных за выпуск людей… Так нет же: как писал по другому, но чрезвычайно схожему поводу в «Песенке веселого репортера» молодой Константин Симонов, «но вышли без задержки, наутро, как всегда, „Известия“ и „Правда“, и „Красная звезда“»…
Разговоры о гибели газет, да и вообще сколько-нибудь серьезных бумажных изданий возобновились с новой силой, когда началась история с продажей Доу Джонса в целом и «Уолл-стрит джорнэл» в частности Руперту Мэрдоку. Между тем скорость падения тиражей и доходов газет, позволявшая иным исследователям точно рассчитывать время окончания эры Гуттенберга, именно в последние годы снизилась. Филипп Мейер в книге «Исчезающая газета» писал, что печатная пресса в Америке прекратит свое существование в первом квартале 2043 года. Но прогноз придется пересмотреть.
Да, поначалу казалось, что Интернет быстро и безжалостно убьет газеты. Но потом выяснилось, что подобного рода рассуждения напоминают монолог отрицательного персонажа по имени Родион в орденоносном фильме «Москва слезам не верит»: мол, скоро телевидение напрочь вытеснит вообще все виды искусства. Манипулятивную роль сегодняшнего телевидения не стоит сбрасывать со счетов, однако оно стало не меньшей жертвой Интернета и прочей мультимедийности, чем газеты.
Больше того (и это самое главное), жертвой Интернета стали интернет-издания. Информация дезагрегирована, дезинтегрирована, бессистемно рассыпана, ее источник теряется. Состоялась и смерть автора. Люди говорят: «Прочел в Интернете», «Пишут в Интернете». А в каком Интернете, на каком сайте, на портале какой интернет-газеты, где источник новости, кто автор? Пожалуй, если бы сейчас в России разразился какой-нибудь скандал, равный Уотергейтскому (что, впрочем, с учетом нечувствительности общества невозможно в принципе), имена русских Боба Вудворда и Карла Бернстайна вряд ли стали бы известны широкой публике, а авторов репортажей быстренько бы слили из журналистики…
Тем не менее рефлекс утреннего чтения кипы бумаг, пахнущей типографской краской, оказался неубиваемым (во всяком случае, к западу и особенно к востоку от России). «Проснуться, выпить кофе и не закурить? Тогда и просыпаться незачем», – говорил Иосиф Бродский. К этому высказыванию среднестатистический европеец, американец, не говоря уже об азиате, добавил бы: «И не раскрыть газеты?» Артур Миллер называл ежедневку «разговором нации с собой». Правда, он предварял слово «газета» эпитетом «хорошая». Вот за право называться «хорошей» и тем самым отвоевывать свое место под солнцем и развернули свою борьбу газетчики.
Впрочем, опять же надо разделять газетчиков «там» и газетчиков «здесь». В мире «чистогана» газета (даже в период кризиса бумажных СМИ) остается не просто объектом традиционной материальной культуры, но и нематериальной ценностью, которая формирует мир.
Возможно, «Усть-Урюпинский рабочий» не формирует даже мир Усть-Урюпинска, но в случае с мировыми или национальными газетными брендами это не так. У нас газеты могут служить площадкой для сливов, заказухи, информационных войн разного масштаба, покупаться и продаваться по указаниям из скромных кабинетов на Старой площади, удивительным образом сочетать в себе непристойную или просто глупейшую «желтизну» с соблюдением всех канонов генеральной линии только по одной причине: они – электоральный ресурс, оружие в манипулировании массовым сознанием, но только не источник ценностей. Далеко не все русские газеты формируют ценности всего общества. А «Уолл-стрит джорнэл» и «Нью-Йорк таймс» – формируют их, ретранслируют, хранят.
Даже в советское время газеты выполняли эту функции. Правда, ценности эти были извращенными и способы трансляции оказывались скучноватыми. Но тем не менее. И «гражданский журнализм» был – в письмах «трудящихся», которые надо было брать на контроль, отвечать на них в обязательном порядке, отсылать в соответствующие инстанции. Плюс репортерский жанр под названием «письмо позвало в дорогу». Газеты были огромными общественными приемными, а письма оказывались сигналами бедствия и уже во вторую очередь – графоманскими излияниями. Нынешний «гражданский журнализм» – прежде всего способ самовыражения и очень редко – сигнал бедствия, на который можно и нужно обратить внимание…
Газета не умрет, пока есть стремление хотя бы части образованного класса проснуться утром, выпить кофе и прочитать новости, пока есть вкус к хорошему дизайну и изящному письму, пока газетное и журнальное дело остается ремеслом, в ряде случаев балансирующим на грани искусства, пока не отменены разные способы чтения – в кафе, на диване, в метро.
Смерть газеты – это беккетовское ожидание Годо. Все его ждут, а он не приходит.
Эпизод семь. Лыжи – любимое папино зимнее развлечение. В ЦК поощрялись занятия спортом. Специальный человек мучился на морозе целый день в Филевском парке, чтобы записывать за ответственными сотрудниками, которых звала лыжня, набранные километры, шедшие в зачет чего-то там в обществе «Динамо». (Оно объединяло работников административных органов.) Лыжные шапочки того времени с заостренным краем вместо козырька. Кстати, очень удобные. Их потом, в 1970-е, сменили так называемые «петушки» – идиотские и некомфортные. А папа так и продолжал кататься в старой шапочке. Фигурки на снегу – чистый Брейгель. Брат, упав, не может подняться – лыжи скользят. Ну не спортсмен.
Эпизод восемь. Чадолюбивый отец талантливо налепил снеговиков и вышел утром подышать морозным еловым воздухом в синем шерстяном спортивном костюме – еще одна примета эпохи. Этим молодым красивым человеком лет тридцати пяти можно только любоваться. Хотя папа всегда казался мне очень взрослым и неизменно выглядел несколько старше своего возраста. Рост, солидность, респектабельность, зачесанные назад волосы, голливудская улыбка, насыщенный баритон, музыкальный дар, обаяние, обходительные манеры, кругозор, чувство юмора.
Эпизод девять продолжает тему (все-таки это явно Новый год и, скорее всего, школьные каникулы).
Эпизод десять. Вид из окна деревянной дачки – Тарковский отдыхает! Здесь же – одна из самых сентиментальных сцен: крупный план брата, мальчика лет десяти, с розовыми-розовыми щечками, блестящими умными и одновременно наивными карими глазами. Через сорок с небольшим лет этот мальчик сгорит от рака. Смотреть на это невыносимо, потому что только об этом и думаешь.
Эпизоды одиннадцать и двенадцать. Любование природой – фотоохота папы. Пейзажи – чистый Грабарь. Зафиксированное время – все умерли, снег этот давно растаял. Очень красиво.
Эпизод тринадцать. Снова лыжи.
Папа родился в деревне, а вырос в коммуналке в Дегтярном переулке, между улицей Чехова и улицей Горького. Туда их с бабушкой и папиной сестрой заселили во время войны, в освободившуюся комнату «врага народа». Так они вернулись в Москву с Дальнего Востока. Дед был на фронте. Поэтому не он, а сторонний умелец построил печку прямо посередине жилища. Отец всю жизнь жалел, что от дикого холода и отсутствия дров приходилось топить печь доставшимися от прежнего хозяина томами «Жизни животных» Альфреда Брема.
Центром тамошней детской вселенной была школа № 175, бывшая 25-я образцовая (с 1931 по 1937 год), где учились дети вождей и их подручных. Она была основана на базе дореволюционной классической мужской гимназии Креймана. Смешанную школу ближе к концу войны разделили на мужскую и женскую, и она на время стала женской. Уже тогда папа любил маму, и разделение школы не помешало им поддерживать дружеские отношения. Старший брат мамы заканчивал ту же школу, оттуда же ушел на фронт – он был ровесником, для примера, Евгения Пастернака, сына Бориса Пастернака. Возможно, они были одноклассниками или учились в параллельных классах.
Папа, как настоящий, правильный советский человек, активно и самостоятельно социализировался во всех смыслах. Получил хорошее образование, знал классическую и советскую литературу, обожал театр, а в юности – оперетту, но со второго действия (на него можно было «зайцем» проскользнуть в антракте), и вот – где-то научился кататься на беговых лыжах. На голом энтузиазме. Довольно лихо…
Один из устойчивых образов детства – спина папы, который ведет меня по хорошей накатанной лыжне 70-х куда-то глубоко в лес; я до сих пор предпочитаю обычный ход, за который еще в школе получил разряд, коньковому. Зимой мы регулярно отправлялись в самый массовый номенклатурный пансионат «Клязьма», в цековском простонародье – «Клизьма». Именно здесь у нас была многокилометровая лыжня, которая петляла по почти первобытному лесу, напоминавшему картинку с фантика конфеты «Мишка косолапый». Дорога вела к вольеру с оленями, обладателями шершавых благодарных влажных языков, жадно тянувшихся сквозь металлическую сетку к столовскому хлебу.
В вестибюле пансионата пахло орехами и лесом – главной достопримечательностью была белка в колесе. Фонтан с рыбками, канарейки в клетках, библиотека с райским ароматом книжных переплетов, лыжная база с резким запахом смолы, линолеум в черно-белую крапинку на сером фоне – точно такой же попадался на кухнях самых респектабельных цековских домов в арбатских переулках и, скорее всего, имел финское происхождение. И надпись плакатными перьями на стенде: «Пусть нет в коридорах и холлах из шерсти роскошных ковров, нам их заменяют просторы каких-то чего-то покров» (точно не помню). Буфет выглядел чрезвычайно празднично – здесь стояла веселая очередь за конфетами, подставляли бока ярким люстрам грузинские вина. Запах буфета чем-то напоминал аромат открытой пластмассовой тары для новогоднего подарка с конфетами: все елки на свете, все сны детворы, все яблоки, все золотые шары. Народ и партия едины, но ходят в разные магазины: в столовой к еде заказывались «Боржоми», лимонад, «Саяны» или «Байкал». (Мамина подруга-химик участвовала в создании напитка «Саяны», за что я ее очень уважал.) К обеду родители заказывали графинчик водки – граммов сто– сто пятьдесят, как я теперь понимаю.
На «Клязьму» и из нее ходили служебные автобусы с указанием на лобовом стекле конечной точки. Почему-то меня всегда веселил адрес «улица Алабяна». Название звучало странно и даже по-цирковому, как дурацкая шутка, абракадабра. Странным и неинтересным казалось расположение тамошних жилищ работников ЦК. Мог ли я тогда понять всю степень престижности этой сталинской громады на углу Ленинградского проспекта, дававшей обильную тень, с ее знаменитым угловым магазином, описанным в интеллектуальной художественной литературе, церковью и чередой престижных, снобских домов? Мог ли я тогда знать, не прочитав еще «Наследства» Владимира Кормера, какими босхианскими образами заполнено пространство вокруг станции метро «Сокол»?
Недавно я увидел там гигантских размеров указатель «Развлекательный центр». Убедительная стрелка повернулась строго в направлении известной каждому москвичу церкви Всех Святых. Абсурд постсоветской действительности вызвал в памяти последнюю сцену из романа «Наследство», которая разворачивается как раз рядом с этой церковью, где Кормер собрал не только героев романа, но и, как на картине Босха, все многообразие советских «продуктов разных сфер»: «Стаями бродили длинноволосые бухие парни, страшными воплями разгоняя встречных. Алкаши вымогали у проходивших копейки. Слышался возбужденный девичий смех. С замкнутыми, осуждающими лицами двигались под руку пожилые пары. Отрешенно, гордо шли бородатые неофиты. Азартом горели глаза интеллигентов. Деловито спешили куда-то подтянутые филеры в тирольских шляпках и куртках, не без презрения посматривая на собравшихся. Недоуменно переминалась компания «золотой молодежи» – подающие надежды нувориши из кинематографических жучков или дети нуворишей – при мехах и дубленках… Тут же из толпы, словно из омута времени, из глубин памяти, вынырнул еще один – по облику урка, из тех, что наводняли Москву после амнистии 1953 года, фиксатый, кепка с разрезом, модная у них тогда, белое кашне, воротник поднят. Втянув голову в плечи, он мгновенно по-воровски пропал. Затем возникли двое несусветных калек, ободранных и перекошенных, Бог весть где обретавшихся в другие дни года; безногий, с шутками и прибаутками прытко скакавший на деревяшке, вел за собой слепого».
Пожалуй, точный, слишком точный портрет социальных слоев Советского Союза 1970-х годов, представленный в максимально концентрированном, но ничуть не гипертрофированном виде. Безжалостное краткое описание социальной стратификации совка, сделанное философом и социологом, но художественными средствами, стоившее сотен алармистких записок в ЦК, готовившихся тогдашними лучшими академическими институтами.
«Наследство» часто сравнивают с романом «Бесы» Достоевского: здесь показаны все «ветераны броуновского движения», вся диссидентская рать. Но главное даже не в этом. «Наследство» оставляет ощущение запертости героев (и читателей) в наглухо закрытой коробке социальных обстоятельств, из которых они не могут выбраться. Социальные тупики дополняются ментальными: счастья нет ни в подпольной борьбе за демократию, ни в толстовских экспериментах, ни в православии. Везде ложь, амбиции, грязь, блуд, сумасшествие – и абсолютная безвыходность и безысходность. Вполне по Достоевскому – «таракан попал в стакан».
Такая книга, конечно, не могла быть официально опубликована при Советской власти, потому что была безжалостна к этой власти – без лишних эмоций и красивых определений. Но роман не приняла и диссидентская среда, потому что Кормер показал ее мелочность и пошлость. Зияющие высоты пика Коммунизма дополнялись бессмысленным движением в тупик Фронды и Эскапизма. Примерно такой же роман можно было написать о нашем тупиковом времени, если бы у этого времени нашелся свой писатель.
Сам автор «Наследства» никогда не был диссидентом, а застойную любовь к застольям совмещал со службой в журнале «Вопросы философии», где наряду с официальным и умным лидером, главредом Иваном Фроловым, существовал неформальный лидер – блестящий и остроумный заведующий отделом зарубежной философии Владимир Кормер.
Это была типичная жизненная стратегия того времени – двоемыслие. Эту стратегию пылко обличал в «Образованщине» Александр Солженицын. Однако там же он отметил и обильно процитировал статью некоего Алтаева (псевдоним Кормера), опубликовавшего в «Вестнике РСХД» статью о двойном сознании интеллигенции.
В «Образованщине» Солженицын упоминает «блестяще отграненные у Алтаева шесть соблазнов русской интеллигенции – революционный, сменовеховский, социалистический, патриотический, оттепельный и технократический». У Кормера в статье «Двойное сознание интеллигенции» есть еще соблазн просветительский. И если положить руку на сердце, как минимум три соблазна до сих пор испытывает либеральная интеллигенция, равно как и (при честной самооценке) автор этих строк. Вот соблазн просветительский: «Нынешний интеллигент просвещает либо своих сотоварищей, таких же интеллигентов… либо даже льстит себя надеждой просветить саму государственную власть, начальство! (Кто, как не Кормер, сотрудник идеологического ежемесячника, который едва не разогнали в 1974 году, знал об этом достоверно! – А. К.) Он полагает, что там наверху и впрямь сидят и ждут его слова, чтобы прозреть…» О, как это узнаваемо!
А вот соблазн оттепельный – пережитый заново в 2008 году, сразу после инаугурации Дмитрия Медведева: «Как и революционный соблазн, он живет в тайниках интеллигентского сознания всегда, в виде надежд на перемены… перемен он ждет с нетерпением и, затаив дыхание, ревностно высматривает все, что будто бы предвещает эти долгожданные перемены».
В этой узнаваемости, впрочем, верные признаки того, что интеллигенция жива и по сей день. Владимир Кормер был ее зеркалом. И остается таковым и сегодня. «Наследство» забыто, да здравствует «Наследство»!
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.