Электронная библиотека » Андрей Коржевский » » онлайн чтение - страница 7


  • Текст добавлен: 29 ноября 2013, 02:31


Автор книги: Андрей Коржевский


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 7 (всего у книги 28 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Деревья порошились первой зеленью, посвистывали за открытыми по майской жаре окнами озабоченные семейными хлопотами птахи, а я все пытался расчислить, кто же на себя такой грех, как умертвие царевича, возьмет? Кто будет организовывать assault, мне стало ясно, когда вдруг из Москвы приехали дьяк Михайла Битяговский с сыном Данилой и племяшом Никитой Качаловым, а с ними и сын моей мамки хожалой Осип Волохов. У них был царский указ ведать всеми в Угличе делами; ага, нужны им были эти дела, как зайцу лисий хвост! Все знали, что царь Федор – не от мира сего, что все в царстве вершит Годунов, стало быть, он их и прислал, – это было просто. Ну что же, думал себе я, если он, Годунов, на царство после Федора, а тот – не жилец, метит, то мне же и проще потом самозванца от власти отлучить, пущай старается, я его потом так умою – не ототрется. Я плохо знал русский народ, вернее, не знал его совсем, подавно не знал я, что сначала мне будет так легко, а затем – так трудно. Лучше всех это, насчет народа, Пушкин (а кто ж еще!) в «Годунове» своем сложил: «… Бессмысленная чернь / Изменчива, мятежна, суеверна, / Легко пустой надежде предана, / Мгновенному внушению послушна, / Для истины глуха и равнодушна, / А баснями питается она». Матерь моя говорила, а я подслушал, моим дядьям Григорию да Андрею, что эти, приехавшие, в полной власти у окольничьего Клешнина, а тот – Годунову родня недалекая, что, вроде как, хотели в Углич послать начальствовать Загряжского и Чепчугова, а они, мол, отреклись. Собственно, это уже было и лишнее, разве что на потом не забыть, кого казнить, кого миловать. Не надо было быть десяти во лбу пядей, чтобы догадаться, что удобнее всего меня по-тихому грохнуть через мамку, чертову Василису, ей что крест целовать, что на метлах летать – видно же! Маманя моя тоже не дура была, запретила мамке ко мне в спальню ходить, только Ирина-кормилица да постельница Марья Самойлова то могли.

И вот числа 10-го, что ли, мая, увидел я, как мамка Василиса за столом трапезным с ба-а-льшим интересом на мою миску с кашей и на стаканчик со сбитнем поглядывает, – сыпанула, сучка! Да что ж, не докажешь ведь! С видом как ни в чем не бывало вкусил я это ёдово, причмокнул даже после сбитню, губы рукавом отер, и севшим якобы от яду голосом спросил разрешения идти во двор – пусть мамка надеется, вдруг проговорится? Дня три-четыре она боялась мне и в глаза глянуть, руки тряслись, – травили-то наверняка, доза была лошадиная, а мне хоть бы что, разве что два дни опрастаться не мог; брюхо раздуло, как у дохлой коняги в пыли придорожной. Мая 15-го дня с утрева царица сказала, что неможется ей и что во двор она не сойдет, а мне во двор ходить не велела. Я захныкал, как хнычут дети крестьянские, когда их за непослушание вожжой протянут по тощей заднице, царица слабо так рукой махнула, а мамка, предательница мамка, засюсюкала приторно: «Пойдем, пойдем, царевич, я с тобой во дворе побуду, ништо сдеется, погуляй, погуляй». Отворила дверь, кормилица кинулась было вслед, ан поздно. На высоком крыльце в тени под навесом, приткнувшись к перильцам, стоял мамкин сын Осип. Сунул он правую руку в карман, протянул мне, спросил: «А не изволишь ли, государь, орешков погрызть?» Подставил я ладошки, он орешков отсыпал щедро, а шуйцей, чуть присев, выхватил из-за сапога ножик и – вжик! – мне по шее! Я успел отклониться чуть, артерия осталась цела, и ссыпался по ступенькам на траву двора. Выскочили на крыльцо кормилица и мать, завизжали пронзительно, стали руками размахивать. Все они, и мать, и мамка, и Осип, поскакали вниз по крыльцу, а кормилица, оступившись на первой же ступеньке, прокатилась быстрей их, упала чуть не на меня, схватила, прижала, закрыла юбками цветастыми, завыла в голос. Тут подскочили Битяговский с Качаловым, оторвали кормилицу, ударив сильно, отпихнули царицу и – раза три-четыре мне в грудь ножами широкими. Я вытянулся, захрипел, подергался – как бы умер.

Так я и не узнал потом, кто и за каким делом торчал на близкой соборной колокольне – пономарь Огурец? Вдовый поп Федот Афанасьев? Максим Кузнецов – сторож? Но, видя с верхотуры такое злодейство и слыша вопли, кто-то из них задербанил сполошно в колокол. Помчался люд угличский ко царицыну двору, снес народ ворота ветхие, заполнил окружье заборное, начал убийц терзать и всех, кто с ними из Москвы приехал; всего двенадцать трупов во дворе легли, не считая моего. Как только затихло, я вознамерился восстать и так далее, но слишком долго людишки ярость свою утоляли, попытался я подняться, а – дух из меня вон, сморило таки, больно много крови вытекло. Александр-то Сергеевич в драме заставил об этом Пимена рассказывать: «И – чудо – вдруг мертвец затрепетал!» Затрепетал, затрепетал, вот только не было тогда в Угличе никакого Пимена… Толку никакого от трепетанья не вышло; очнулся я в гробу, омытый, укрытый, все честь честью, между пальцев одной руки свеча торчит, в кулачке зажатом другой – горсть орешков. Трогательно. А делать-то что?

А вот что: сутки я отлеживался в мягко устланной домовине, есть хотелось – сил нет, но, слава Богу, когда читали надо мной, засыпал – уж больно монотонно, да духота от свечного паленья. Набравшись маленько сил, стал я думать. Восставать из гроба и являться народу, по размышлению, не решился я все же – не забили бы кольями, как вурдалака, – во второе воскресение народец вряд ли уверует, да еще и без теоретической подготовки. Кроме того, не хотелось мне эпигонствовать, и неудобно как-то: Сын Божий о вселенском счастии заботился и умер, чтобы восстать, а я – сугубо частный интерес преследую и жив, невместно. Пришел в итоге ко вполне себе логическому выводу – пора утекать, главное-то сделано; я – царевич, грех – на Годунове, а с похоронной ерундой пусть те разбираются, кто ее затеял. Вылез я под утречко тихенько и – деру.

Прискакали из Москвы для сыску и для погребального распоряжения князь Шуйский, подлюка Клешнин, да дьяк Вылузгин, да крутицкий митрополит Геласий. Не успели они по чарке тминной в пасти жаждущие плеснуть, а им с порога – а гроб-то пустой! Как пустой? Непорядок! Сыскать тело! Сыскали, быстро сыскали – в дальней деревеньке умыкнули у вдовы мальца рыженького, якобы в услужение дворовое, по дороге в Углич прирезали нечувствительно и поклали в гроб, в соборе стоящий – чисто! Вот потому-то Борис-нечестивец у Пушкина в «Годунове» и жалится, мол: «…мальчики кровавые в глазах!» А общество читающее все сомневалось, чего ж это «мальчики», а не мальчик? Решили, что автор размером стиха затруднился, вот «мальчиков» и вставил. Смешно, ей-богу, Пушкин – и затруднился? Я ему во Пскове про мальчиков тех растрепал, а мне Шуйский при ноже у горла побожился, что все Годунову рассказал, как было, – все знал Борис!

Ну, Шуйский с Клешниным сотворили все так, как надо было Годунову: измыслили лабуду, что царевич, мол, падучей болезнью страдая немыслимо, пошел с ребятами в ножики через черту играть, да сам и зарезался. Царицу Марью постригли в Выксинскую пустынь за Белоозеро, дядьев моих сволокли в Москву на пытку, сам Годунов со бояре глядели на муки их, всех Нагих разогнали по городам, а угличан многих – кого топором по шее, кому языки резали от разговоров многих, в работу по острогам слали, а большое их число вывели в Сибирь и населили город Пелым, и Углич запустел. В Пелыме том через полтора века в елизаветинской ссылке граф Бурхард Христофор Миних сиживал, – сколько мы с ним венгерского в Петербурге выпили, которое тогда очень оценивали… И ведь уговаривал я его – не ходи по власть, фельдмаршал, обломишься, а и не обломись – не стоит она, власть, того, чем куплена. Не послушал граф, зато потом, уж после ссылки, Петра Третьего уговорил в Петергофе не бодаться с Катькой, Софьей Августой Фредерикой Ангальт-Цербстской, за трон российский. Эх, и его придавили, как кутенка пацанье баловное, в Ропше драбанты Катеринины! Что же, верно она говорила, что только «слабоумные могут быть нерешительны». Сбежав из Углича, исполнился новой решимости и я – буду царем на Москве!

Я теперь хорошо не помню, где точно провел несколько следующих лет, – болтался по плодородной Украйне, на зимы прибивался в монастырское послушание, пару раз брали меня разбойнички на злодейское воспитание – самое то было веселье, но денег, ограбленных ими, хватало только на еду жирную и питье горькое, да на цацки шалавам гулящим, – толку от этого промыслу никакого. Мальчишкой подрощенным, годов пятнадцати, прослышав, что царь Федор совсем помирать собрался, отправился я в Москву, – пора пришла к наследству царскому приглядеться поближе.

Борис за года эти набрался грехов – не отмолишь; кто из верхних на Москве не помри – все молва на его счетец записывала, даже то, что Симеон Бекбулатович, царь тверской, когда-то перед боярами первенствовавший, которого заместо себя Грозный оставлял по уходе в Александровскую слободу, что ослеп Симеон в селе Кушалине – и то Годунова винили. А я вот его не виню – не бывает власть без злодейства, не бывает богатства без скупости, не быть царю без дел заплечных, – уж так. Так и народу русскому – без царя не жить, – таков народ этот. Федор преставился, Борис комедию разыграл знатно – заперся в монастыре Новодевичьем; не могу, мол, быть царем! Ну, как без царя! Как сейчас вижу, конец февраля, Девичье поле, утоптанный снег, туман дыхания поверх голов, крестный ход к монастырю, выходит Борис – и валится народ кланяться, «володей нами» кричит многократно. Вот так же этот народ, кого угодно на поле бранном одолеть могущий, «властвуй нами» предлагал Рюрику, с таким же воплем рыдала перед митавской Анной знать гвардейская, с тою же надеждой смотрели родовитые и владетельные на Александра III у смертного одра его отца. Так же они и меня звали…

В присяге же Борису-царю, охотой или неохотой, а принесенной народом и верхними, есть маленький секретик, который историки при Романовых и позднейшие как бы и видеть не видели: обещалось в ней «царя Симеона Бекбулатова и его детей на Московское государство не хотеть, не думать, не мыслить, не семьиться, не дружиться». Но это бы ладно, – вся эта усобная татарская династическая сумятица, которую Романовский корень под конец извел таки при Хованщине, – не сдержался граф Толстой, Алексей, не Лев, трубкособиратель корыстный и талантливый, трепанул в «Петре» своем – выбросили, мол, в утишенье народной ярости захудалого татарского Матвейку-царевича – подавитесь! При чем бы тут Матвейка-татарин и Хованский, раскол и Орда Старшая? Ну хорошо, это про другое уж, а в присяге той кроме как про Симеона еще и «никого другого», «или другого кого» обещали на царство не желать! Кого ж другого-то? Все знал Борис про Углич, боялся заранее. Какая была ему сласть от власти такой? Это ж все равно как на чужой бабе скакать, заранее зная, что вот сейчас в пробой двери мужик ее с топором вломится! Оно конечно – адреналин, кора надпочечников, стимуляция окончаний нервных, то да се, но с рогатиной на тридцатипудового медведя – все-таки безопаснее, да и удовольствие больше – воздух свежий, калганной чарочка, дым вкусный от сучьев сухих на костре, рожу багровую ополоснуть в ручье между корней дубовых. Или за тигром плутать между сопок амурских – ты за ним, а он за тобой… Настала мне пора выходить если и не авансцену, то хотя бы в просцениум – самое время. Я подался в Чудов монастырь, что был за мурой Кремлевской, внутри Кремля, по-над рекой.

Не худо, совсем не худо жилось бы мне в Чудове; таланты свои многовечные скрывать я далее не стал, – дивились монахи способности моей к письму знатному безохульному и речи складной, и взяли меня к Иову патриарху для книжного письма, и назывался я крестовый дьяк, секретарь, коротко говоря, а он, патриарх, стал брать меня с собою в Думу царскую, – вот удача: на всех я там поглядел, кто нужен мне будет, а без кого и обойдусь в расправе царских дел. Кстати говоря, Дума та государева была совсем не то, что вам сейчас в кино показывают – толстые придурки в горлатных шапках, шевельнуться опасающиеся от усердия, – это все равно как нынешние президенты и премьеры собираются в кучку для парадного фотографирования. Больше та Дума походила на теперешние парламенты – то крики истошные, то за бороды друг дружку ухватят в неистовстве, споры, ругань, гневливость потливая, царь умаивался посохом в пол колотить – утиштесь, бояре! Годунова понять мудрено было, когда говорил он о государственных надобностях, – мысли его возникали как-то внезапно и как бы изумляли его самого, – особенность, между прочим, типически еврейская, но куда ему было, татарину, до какого-либо местечкового Гершеля. Ох, и наворотил Борис делов за время свое царское… Даже и сравнить для примера особенно не с чем, вот разве была в России пора похожая, когда Сталин на новодельный коммунистский трон лядащим задом своим умащивался. Боялся Борис Федорович, как Иосиф трепетал да подрагивал, вот и выпустил на свет страсть к доносительству, как испускает афедрон духа злого, а тот наполняет помещение зловонием. Доносы, доносы, доносы, клеветы да поклепы гнусные… А в делах, а в делах нужных да денежных… Денежки давали в долг под четыре процента в неделю, и безо всяких жидов, в заклад брали втрое больше долга даваемого и при этом еще норовили бороться со взятками, – уж лучше бы налоги с приношений брали, как в Турции. Впрочем, борьба с коррупцией – забава эта привилась в России, – выгодное дельце: кто больше всех борется, тому и несут особо крупно. А по доносам трепали людишек, крамолу сыскивая, – вот был Василий Романов такой, претерпевший изрядно, так он писал в цидулке тюремной: «Погибли мы напрасно, без вины, к государю в наносе, от своей же братии; они на нас наносили, сами не зная, что делают, и сами они помрут скоро, прежде нас». Так и при Сталине было, так же точно. Смута русская из Новодевичьего монастыря вместе с Борисом вышла, вот и пытались все потом там же ее и заключить – то Петр Софью туда запирал, то большевики своих покойников чиновных, бунтарей да убийц безнаказанных, там хоронить удумали…

Сидение в монастыре не прельщало меня более, ну бы их – молельный гундеж да посты бесконечные, да пречастый звон колокольный – эти произведения местной музыки просто приводили меня в отчаяние. А не пугануть ли мне их сугубо предварительно, подумалось мне. Пуганая ворона-то и куста боится. И перед тем, как утечь из монастыря в Польшу, откуда подмога мне давно была обещана, сказал я братии за трапезой – буду, мол, царем, непременно буду, будете вы, монаси замшелые, меня в ектенье на первом месте именовать, – пусть слух распространяется, пусть дожидается народ избавителя от Борисова тиранства, тем легче будет мне, чем больше они страху да сомнений наберутся заранее. Я громко назвался Димитрием царевичем. Прилепили потом к имени моему царскому прозвище Самозванец и на портретах, что теперь в книжках поучительных помещают, так пишут – Лжедмитрий I, Самозванец, русский царь, – я не в претензии, правильно: ведь это я, Агасфер, Вечный Жид, был в теле Димитриевом; и сам я себя на царство позвал, и русским царем стал, – чего ж обижаться, все верно. Как это потом Дунаевский Айзек песенку написал – кому, мол, весело – смеется, кого кто хочет – с тем е…тся, а кто, мол, дозу ищет – тот таки найдет. Нашел и я – множество бонусных приключений нашел я на свое неугомонное седалище, – нет, нет, не поймите превратно, я отлично вижу, как вы ухмыляетесь кривенько, – среди всех своих богомерзких грехов я никогда не питал слабости к полу, не считающемуся прекрасным, – увольте-с, и без того забав достаточно. Более чем.

Что дальше? А дальше – классный средневековый детектив, авантюрный роман, триллер-бестселлер, в основном достоверно обсказанный в летописях, за исключением мелких (ха!) подробностей, вроде того откуда взялся Гришка Отрепьев, да что там было с Маринкой Мнишек, да прочая ерунда, насчет того, любил ли я телятину. Тут, конечно, и камер-юнкер Пушкин навел тень на плетень, попутав спьяну многое и романьтизьму подпустив слишком уж, да и прочие – Мюллер, Татищев, да Ключевской, да Соловьев, да Костомаров (этот – честнее) – ни хрена ни разобрались. Напридумывали бредней, что я не то в арианскую ересь впал, которой меня на Волыни Гавриил да Роман Гойские (о-ёй, Гойские! я с них смеюсь) увлекли, не то в католичество обратился у францисканцев или у иезуитов, не то челядинцем был у Адама Вишневецкого, – ну, что делать…

Вот пишет Соловьев: «В 1601 (или 1602) году в понедельник второй недели Великого поста в Москве Варварским крестцом шел монах Пафнутьева Боровского монастыря Варлаам». Что ж он, Соловьев, с ним, с Варлаамом, шел, что ли? Ничего он не шел, а сидел вовсе, дремал в изрядном подпитии, и не Варварке, а на Лубянке, тут я его и заприметил, нужен мне был еще один товарищ – в Польшу пробираться, а вроде как – в Киев, на богомолье. Сговорил я Варлаама быстренько, и на другой день монах сей удивлен был, увидав нас вдвоем с Гришкой, ну, как в присказке той: «двое из ларца, одинаковы с лица», – а что же не хитрить, коли тебя ножами режут чуть что? В грамоте розыскной так было начертано про меня: «А ростом он мал, грудь широкая, одна рука короче другой, глаза голубые, волосы рыжие, на щеке бородавка, на лбу другая», – ну просто Сталина описали, вроде как Осип Мандельштам – «и широкая грудь осетина», только что у того и глаза рыжие были, а рука, ну да, действительно, у Гришки-то десная чуть в локте подсыхала, зато левой он орехи дробил, а уж кого за горло возьмет – ну-у… Вот уж точно – «рыжий, красный – человек опасный»! Был он, Григорий, не врут, из галицких боярских детей, постригся в свое время в Суздале, шатался, пока на меня не набрел. Я же назвался Мисаилом. Григорий человек был весьма партикулярный. Он удобно мог быть и кем угодно, по остроте своей. Как подопьем, бывало, я заслушивался его речей насчет тайн мирозданья и прочей хреновины, что возмутил, мол, Годунов бесчинством своим сферы надмирные, и неслыханные возникли явления: сияния огненные, по два месяца, по три солнца в небе ходят, бури жуткие, птица и рыба на столе теряют вкус свой, собаки пожирают собак, волки – волков, что грядет комета яркая… Я вас умоляю… Но трепался складно, надо признать. Компания, в общем, как говаривал много позднее красноармеец Сухов, подобралась душевная.

Единый раз только возникло на пути нашем в польскую Украину, где ждали меня, нежданное препятствие, то самое, которое у Александра Сергеевича описано как сцена в корчме на литовской границе, – какая там граница; он бы еще придумал, что там Карацюпа с Верным Русланом на поводке вдоль контрольно-следовой полосы шлялся… Вкушали мы со спутниками моими какое-то горячее хлебово в избе вдовьей, – хорошо, покойно, навозцем из хлева потягивает, в печурке дровишки да на шестке лучинки трещат, вдовица сенца в тюфячки подбивает свежего, отец Варлаам знай себе медовуху из жбана в стаканчики походные оловянные подливает щедро, – тихость, благость… Беседовали мы, помнится, о чем-то таком, тоже несуетном, – о способах хлебопечения вкусного, что ли, – тафельрунде этакий. Вдруг – шурум-бурум, трах-бабах, ексель-моксель – вваливаются пятеро с бородами нечесаными и нам: а вы кто тут такие – похлебку жрать да на ночлег ладиться, нам, самым тутошним коренным, на пропой души не пожертвовав, пополам вас в дырки разные со смазкой дегтярной? Варлаам, как сидел, сразу клюкой своей нешуточной ближнего к себе нарушителя спокойствия нашего поперек тулова как перетянет! Гриша вскочил и давай им с левой в дыхало сажать, да потом коленом в морды бордовые! Ну и меня в свое время жители отдаленной страны Ниппон научили руками да ногами ударять, без размаху, но зубодробительно и костеломательно, дух вышибающе. Удалились обидчики наши окарачь, а мы опрокинули по паре стакашек влаги живительной да спать полегли, где постелено было, разве что отец Варлаам со вдовою еще шушукались некоторое время – «да что ты, отче, что ты, стара я для такой работы… дак видишь, кума, с такого ума… да ладно уж, кум, давай, я сама…» и прочее такое же.

По прибытии своем в Польшу я открыто начал подготовку к походу на Москву. Бумаги мои теперь завершала подпись «Царевич Димитрий», – я ставил ее без малейшего сомнения и колебания: Димитриева рука то писала, а уж то, что водил ею мой разум, дело десятое. Более других помогало семейство Вишневецких, русских по крови давней и по вере, еще не смененной. В Польше тогда королевствовал Сигизмунд, по счету Третий, а его рукой иезуиты водили, ребята тихие да приветливые, но если уж обнимут кого – не уклониться впредь от объятий, не сбросить узды, таких шенкелей дождешься… Вот тут и надо мне было пройти по жердочке, – даром-то угощают в бане угаром, а коллегия иезуитская дружно умом двинулась на идее прозелитической – отдать Русь под туфлю Папы Римского, но я твердо знал, что дельце это не выгорит, – охота была боярам московским, кроме царя, еще и Папе меха да серебришко возами отправлять! Я представлялся, что поддаюсь их увещеванию, и, как дошло до толковища решительного, такого им порассказал из делишек двора Папского, что они обещали не мешаться впредь в мои дела и споспешествовать, только бы я помалкивал, а кроме того, я подозреваю, что смекнули иезуиты, с кем на самом-то деле столкнулись Божьим попущением, не то пришили бы меня еще в Кракове, столице Сигизмундовой, – с них сталось бы. Иезуиты, они вообще людишки прелюбопытные, педагоги славные: все тщатся доказать, что два треугольника равны третьему – с Божьей помощью, не доказать с помощью, а равны – с помощью! Что интересно, это ведь действительно так и есть, только талдычить об этом безостановочно – стоит ли?

Ставка моя была в Самборе, городишке дрянноватом, но что мне Самбор, что Львов, что даже и Краков, когда меня ждала Москва, а в Москве – трон, царство, власть, власть, власть! Там, в Самборе, я написал Папе письмо, которого от меня требовали, но так аккуратно и обстоятельно написал, что не было в нем ни явного признания веры кафолической, ни твердого обещания за мой народ, – я ограничился весьма расплывчатыми изъявлениями расположения. Дело пошло. Написал я грамоты и народу московскому, и казакам. Все, что было в южной Руси бойкого, смелого, боевого, отозвалось на мой призыв приветливо. Я собирал вокруг себя людей без малейшего критериума, соображая, что люди дельные сами выдвинутся из общего числа, а пока важно количество. В сентябре 1604 года, собрав до 3000 охочего войска и до 2000 запорожцев, я двинулся в московские пределы.

Выступил бы я и раньше, но Мнишек, воевода сандомирский да староста львовский, сопитух мой в Самборе ежеденный, хотя Отрепьев его и не одобрял, прицепился, как клещ таежный, – повстречайся с дочерью, мол, уж больно она до тебя охоча, до царевича русского! Ясное дело, охоча, царевичами, чай, дорога-то не мощена… Ладно, не с портнишкой же какой день на день валандаться, – все же панна, да и сам Мнишек полезен был, деятелен, жучила, каких мало. Встретились. Ну, что – Марина? Живописцев тамошних, слабо, надо сказать, умелых, она не жаловала, портретов ее толковых не осталось, но уважала Марина перед листом полированной жести вертеться, рефлексом своим нечетким в этом зеркале металлическом любуясь. Она, Марина, тогда позировала на женщину роковую, вбив себе в хорошенькую головку необычайность жизни своей предстоящей. И допросилась ведь у судьбы – и царицей русской побыла, и потом – у атамана Заруцкого в полюбовницах, и даже шах Аббас персидский желал ее в свой гарем… Мало ему было, дуриле исфаганскому, грузинских девочек?

Не очень-то она была казистая, Марина, – приличный кубарек, сдоба со сливками взбитыми, умильная мордочка, тонковатые губки – обводы не царские, совсем нет, но что-то было в ней потаенное, невнятное сразу; не то взгляд, бодро к утехам влекущий, не то поступь с подпрыгом незаметным, так что грудки свежие в корсаже скакали весело, не то запах кожи ее с отчетливо пряной струйкою, – не вспомню уж, но влечение к ней я восчувствовал немедленно.

Многих, ох, многих, женщин познал я в странствиях своих бесконечных, всякого цвету и облика всякого, но шелковистый ворс ее, Маринина, передка иной раз и теперь припоминаю с вожделением, и врата ее, и вход парадный с аванзалой, затейливо природой измысленный и намеренно как бы навстречу входящему слегка и мелко гофрированный, и то, как она, раз за разом забываясь от изнеможенья сладостного, кричала визгом «Езус Кристус, Езус Кристус!» и, переходя на рычание темное, низкое, «И-й-ее-е-зу-у-сс»… Как немногого нужно людям, чтобы они начали с тебя требовать еще тобой и не обретенное за оказанное предварительно небольшое вспомоществование, – они все решили, что я увлекся Мариной безоглядно, предан ее обладанию беззаветно, забыл себя. Бедолаги, – ведь есть же старая персидская пословица – «чего стоит услуга, которая уже оказана», а также и французская поговорка «ни одна девушка не может дать больше того, что у нее есть», но ведь и не знали они, как знал, знал и вечно твердил ублюдок Эйхман, что «еврею нельзя верить никогда, ни в чем и нигде», – нет, ну мне-то чего врать? Я им всем, и иезуитам, и Сигизмунду, и Юрке Мнишеку, наобещал, чего просили – Смоленск, Северскую землю, шведскую корону, слияние с Польшей, Марине – жениться, Псков и Новгород в удел и всякое такое, – ну да, обещал, но не клялся же я соблюдать свои обещанья? А хоть бы и поклялся – когда-нибудь выполню, если доживете…

Варлаам, кстати, в Польше от меня отступился, засомневался чего-то, стал королю доносить, что я, мол, самозванец, а не я, так Гришка Отрепьев, какой их черт разберет, его посадили было за караул, но там Маринка с ее мамашей накрутили чего-то, и отпустили отца Варлаама. Мне было уже не до того – был я на пути к Москве.

Города русские сдавались мне и изменяли Годунову один за другим, бывали и неудачи досадные, – в Путивле, к примеру, просидеть пришлось месяца три, выжидая сил накопления. Народ пришлый дивился моей не по летам (хе-хе!) разумности, а также, как сейчас говорили бы, конфессиональной толерантности, веротерпимости – я звал к обедам своим и православных иереев бородатых, и польских ксендзов бритых, и муллы татарские за моим столом сиживали. Вот Костомаров, историк ушлый, докопался до грамоток-то тогдашних и писал про меня, в Путивле сидящего: «Сам он был очень любознателен, много читал, беседовал с образованными поляками, сообщал им разные замечания, которые удивляли их своею меткостью (ну еще бы!), а русским он внушал уважение к просвещению и стыд своего невежества. «Как только с Божьей помощью стану царем, – говорил он (это я то есть), – сейчас заведу школы, чтобы у меня во всем государстве выучились читать и писать; заложу университет в Москве, стану посылать русских в чужие края, а к себе буду приглашать умных и знающих иностранцев, чтобы их примером побудить моих русских учить своих детей всяким наукам и искусствам». Вам это ничего не напоминает, а, мне интересно? Прямо таки программа преобразований Петра Первого да Великого! Того же и братва ашкеназская, захватив Россию в 1917-м, желала, – всех грамотеями-книгочеями сделать, загнать в ешиботы да хедеры, забыв, что кому-то и говно в поля вывозить следует, оттого и Союз Советский гикнулся бесславно, что стал народ шибко грамотный, не желал работать ручками, а все книжки новые добывал, на макулатуру их выменивая, – лес валить да на бумагу мельчить некому стало.

В Путивле опять меня травили, но с тем же результатом, что и в Угличе. В Москве же тем временем проклинали Самозванца с амвонов, именуя Григорием Отрепьевым, – Годунова можно понять; не мог же он признать, что жив, жив царевич Димитрий! Я такой пропаганде отвечал просто: со мною к народу выходил Гришка, раскланивался, говорил – вот он я, Отрепьев Григорий, помогаю царевичу от врагов спасаться, какие вопросы, братцы? Народ восторгался такой нашей предусмотрительности, хавал, в общем, пипл.

И тут – бежит ко мне гонец запаренный – умер Годунов! Как умер? А как люди помирают – прикинулась к нему болезнь, лег Борис да не встал, – инсульт, надо полагать, геморрагический, осложненный сердечной недостаточностью, – ну, решил я, Бог наказал. А подумать бы мне тогда, что и я Ему, Богу, – не ближний кровный родственник, так нет же – увлекся властью, самою уже ко мне бегущей вскачь. Дальше – просто: Кромы – Орел – Тула – Серпухов, хлеб-соль, встреча парадная в Коломенском, уф-ф, дошел я до Москвы, а судьбу детей Борисовых бояре сами порешили, хотя и быв под присягой, – я тут ни при чем. Федор-то Годунов сопротивляться стал, но ухватили его за тайны уды, как через две сотни лет Павла Первого, задавили, чего там делов-то… Бельские, Мстиславские, Голицыны, Масальские, даже и Шуйские – все предо мной склонили выи прегордые. 20 июня 1605 года я въехал в свою – свою! – столицу. Погода была так себе.

Припершиеся вслед за мной в Москву зануды-иезуиты отчаялись слушать немолчный звон колокольный, – звонари руки поотматывали, стараясь угодить вновь обретенному царю. Распоряжения мои были простые и самые нужные: послал за матерью Димитриевой, отложив до ее приезда венчание на царство, караульную службу наладил, велел все деньги в казне царской сосчитать, – ну, это все неинтересно. А вот что интересно, сразу Васька Шуйский стал воду мутить да тень на плетень наводить, моим же оружием против меня действуя. Не могу не признать его, Василия, в этой затее изобретательной талантливости, – он велел народу талдычить, что царь – не царь, а Гришка Отрепьев царь самозваный, – поди, народ, разбирайся! Тем более Григорий-то вознесся в самомнении, почести от лизоблюдов охотно принимал. Суд налаженный приговорил Василия к смерти на плахе, а братьев его – к ссылке, но я его, Шуйского, помиловал, отослал в Вятку. 30 июля венчался я царским венцом. Энтузиастический мой настрой был ровен, но стал я постепенно скучать, утомляться делами разнообразными, – верно говорят, что ожидание праздника лучше его самого. Выходом из этого положения я почел устроить так, чтобы веселье продолжалось и продолжалось, не только мое веселье, но всеобщее.

Дворец царский вовсе меня не удовлетворял – ну не Палаццо Дукеле, скажу приватно; стали строить новый, небольшой, да для Марины, ожидавшейся приездом, помещение пристойное. Надо было менять весь обиход царский, не нравился мне имевший быть, – все эти боярские прыжки вокруг трона – как бы спектакль балета, да и прочее… Ну вот, скажем, табльдот происходил за двумя общими длиннейшими столами, об этикете не было и помину, – нет чтобы форшнейдер с прекрасной методой разрезал бы ростбиф или индейку, рыбного, заливного и горячего, побольше, – нет, всё бока кабаньи да окорока медвежьи, и каждый давай их кинжалом разваливать молодецки да рукавами вытираться, – ну, понятно… Обожрутся, а потом – припадки гастрические…


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации