Электронная библиотека » Анна Матвеева » » онлайн чтение - страница 3

Текст книги "Это футбол! (сборник)"


  • Текст добавлен: 4 августа 2017, 20:02


Автор книги: Анна Матвеева


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 3 (всего у книги 15 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]

Шрифт:
- 100% +

– Я правду говорю!.. Разве вы не видели, какие у него были глаза?

– Как у судака! – отрезал Леня.

– Я больше следил за его ногами, – засмеялся Чегодаев.

– Давить таких! – мстительно сказал Слон. – И нечего розовые сопли распускать.

– Неужели вы не понимаете? – Мне казалось, если я не сумею убедить их, случится что-то непоправимое. – Он же любит нас!..

– C’est un écrivain! – раздался вдруг голос Вальдека.

Все взгляды дружно обратились к тренеру.

– C’est un écrivain! – повторил он.

Что преобладало в этом тоне: насмешка, презрение или радость своевременного открытия? Он мотал патлатой головой, прижимал сжатые руки к переносью, и веснушки прыгали с носа на пальцы и обратно!

– C’est un écrivain! – почти простонал Вальдек.

– Писатель, – перевел Леня Бармин.

Все засмеялись, а я с ужасом взглянул на тренера, вонзившего иглу в сплетение моих мук.

Теперь я должен вернуться к той литературной попытке, которую сделал в угоду родителям. я уже говорил, что отнесся к ней с предельной добросовестностью. А когда начал писать о нашем лыжном походе, обнаружил, что мне не о чем рассказывать. Ну собрались у касс ярославского вокзала, взяли билеты, сели в электричку, приехали через полчаса в Лосинку, пешком добрались до лыжной базы. Ну, купили талончики на обед. У кого не было своих лыж, взяли напрокат вместе с пьексами. Агафонов еще сказал, что лыжи не смазаны, а пьексы дерьмо. Поразмыслив, я счел его высказывание негодным для изящной словесности и вычеркнул. Потом мы дали круг, долго катались с гор, прыгали с небольшого самодельного трамплина, и все падали, кроме Агафонова. Он вообще оказался самым сильным лыжником в классе. Потом мы обедали, ели грибные щи, биточки с перловой кашей и комкастый кисель. Домой возвращались уже в темноте…

Я не помню дословно своего произведения – по объему, богатству наблюдения и художественной выразительности оно было равно изложенному здесь и занимало ровно половину тетрадочной страницы. я понял, что не могу идти к отцу с таким куцым сочинением, и мучительно стал выискивать, о чем бы еще написать. Может, придумать? Какую-нибудь лихую драку или лыжную гонку? Но это показалось мне недобросовестным. Писать надо о том, что по правде было. Поража ло несоответствие продолжительности поездки с бледностью воспоминаний. А чем было заполнено время от полудня до семи вечера? Ведь что-то происходило на вокзале, и в вагоне электрички, и по пути на лыжную базу, и на самой базе, и в походе. И я что-то чувствовал, мне было и хорошо, и радостно, и смутно, и тревожно. А вокруг были люди… И тут во мне заговорил густой, сиплый голос: «…я этого зайчонка еще летом принес. Был он с детскую варежку. Ма-ахонький, пушистый, теплый. Ребятенкам моим он так пришелся, не оторвешь! Лечили его, лапку сломанную в лубки повязали, в две струганые дощечки. И надо же – зажил перелом, будто не бывало. Так по избе и скачет!.. Ручной стал, ровно кошка или собака. А у нас в ту пору дом вовсе без живностей остался. Кота Пармена, старого сибиряка, собаки разорвали, а Дара, чудеснейшая лайка, под лесхозовский грузовик попала. Мне, конечно, без собаки нельзя, но осенних щенят не уважаю, а весенних еще ждать надо. Весна об тот год рано началась – уже в феврале теплынь и почки набухают. Затосковал мой зайчонок. Раньше его за дверь не выгонишь, а теперь все удрать норовит. Инстинкт природы, как говорится, своего требует. И жалко мне, конечно, чуть не цельный год вместе прожили, и ребятенки к нему привыкли, да ведь против рожна не попрешь. В один прекрасный день вынес я моего белячка за ворота, ушки ему огладил да и пустил на волю. И такого он стрекача задал, будто и не было всей его жизни у нас…»

А где был охотник еще несколько минут назад? Он возник из колодца памяти будто сам собой, на деле же я высидел его за столом, как-то странно напрягаясь в пустоту. я продолжал напрягаться, и вскоре другие голоса поездных пассажиров затолкались в моем мозгу. Толстая, краснолицая, палимая изнутри неуемным жаром тетка в платке, спущенном с густых седеющих волос на пудовые плечи, рассказывала соседке, как отбила у дочери жениха, молодого парня, только что вернувшегося с действительной: «Он на шешнадцать годов меня моложе, совсем, можно сказать, юноша, а понял, сопляк, где мед, а где сусло. Дочка-то на тонких ножках и вся на просвет, а я, вишь, как ядро, ткни пальцем – сломаешь! И живем мы с ним – лучше не бывает, всю ночь напролет голубимся…» А старческий голос истолковывал кому-то, что нет-ничего вкуснее и заманчивее жареных грибов зимой: «Старуха их осенью нажарит – и в стеклянную банку. Закупорит, чтобы воздух не проникал, и вся недолга. Зимой вынимай, кидай на сковородку, лучку добавь и наворачивай за милую душу с чекушечкой полынной настойки». И красивый юношеский гневный, звенящий на верхах голос колотил в кого-то, как боксерской перчаткой в грушу: «Ах, скажите на милость: Лев Толстой этого не понимал!.. Ты, дубина стоеросовая, понимаешь, а Лев Толстой не понимал!..» И множество других голосов лезли мне в уши, порой создавая звуковой хаос. я не поспевал за ними, но при малом усилии с моей стороны они обретали раздельность и четкость. Откуда они взялись? я не слышал ни слов, ни интонации весь месяц, протекший со дня поездки в Лосинку. И обладателей голосов не узнал бы, повстречай на улице, в метро или трамвае. Оказывается, я отлично помню их лица: скуластое и усатое – охотника с маленькими, глубоко упрятанными глазками; каленое, синеглазое – удачливой соперницы собственной дочери; востренькое, лисье – старика чревоугодника и пятнисто-румяное, тонкое – разгневанного юноши студента. Да, я знал, что он студент, к тому же гуманитарий, по складу и сути речи, по одухотворенности лица. И тут стали наплывать глаза и скулы, брови и щеки, бледность и румянец других пассажиров. я увидел милиционера в тамбуре, курившего тонкую папиросу-гвоздик; двух молоденьких бойцов в новых, только со склада, шинелях, торчащих колом на груди, и в пахучих кирзовых сапогах, на которые не пожалели ваксы, чтобы придать сходство с кожаными; усталую миловидную женщину с пятилетним мальчиком, все время что-то тревожившим на ней – шарф, сережки в маленьких, тесно прижатых к голове ушах, родинку на щеке, пушистый мех воротника, край высокого резинового ботика; слепца с изрытым оспой лицом, певшего тонким холодным голосом: «Забудь мине, забудь навечна», – а мальчик-поводырь в котиковой шапке, облысевшей до мездры, подставлял пассажирам кружку, и туда гулко брякали медные монетки. И почему-то эта кружка, обыкновенная жестяная кружка, что висит на цепочке у каждого бачка с питьевой водой, потянула за собой весь вагонный обстав: сумки, кошелки, баулы, сетку с завернутыми в газету селедками, – там, где бумага намокла селедочным соком и зазеленилась, черно проступил газетный шрифт, и я разобрал строчки некролога. И были пустые бидоны молочниц, свежо пахнущие морозом и жестью. И было тетеревиное чучело в руках паренька в пионерском галстуке: – косач запечатлен в бойцовой позиции – с приспущенной, вытянутой вверх шеей, вскинутыми темными крыльями, клюквенно алели заушины, и красиво, лирно изгибались рулевые перья, а стеклянные глаза принадлежали не птице, а кошке – косой узкий зрак в зеленой радужке. Не оказалось, что ли, подходящих глаз у чучельника, а парнишка торопился забрать своего косача? Вообще, было чему подивиться в вагоне: и этому вот тетереву с кошачьими глазами, и язвительно, в никуда усмехавшемуся человеку со всосанными алыми щеками и серым ртом, и гитаре с бантом на детских коленях кургузенькой девушки.

Я впервые заметил, что многие люди пребывают словно не в своем образе. Пожилая женщина с лицом, как печеное яблоко, ярко подмазала сухие, сморщенные губы и усадила редкие ресницы комочками туши; почтенный старичок – тот, что понимал толк в жареных грибах, – повязал шею легкомысленным дамским шарфиком; куривший в тамбуре милиционер изящно отставлял мизинец с черным ногтем, украшенный янтарным колечком; у слепца болталась серьга в ухе. Казалось, эти люди в спешке схватили из общей кучи примет что попадется, а сейчас могли бы поменяться, дабы каждый получил, что ему следует, да не смеют, подчиненные негласному запрету.

Но это побочное открытие было все же не столь ошеломляющим для меня, как то, что я находил в памяти столько лиц и столько подробностей. За зрительным и звуковым рядом потянулись запахи и осязательные ощущения. я впервые обнаружил, что в верхнем вестибюле метро пахнет нагретой резиной, как и от буксующих колес машины; восстановил всю гамму запахов вокзала, где пахло поплывшим натоптанным снегом и кухней; перрона, где замечательно и крепко пахло шпалами, паровозной гарью, хотя у платформ стояли только электрички, а паровозов было не видать; вагона, где в тамбуре пахло простором – чистым крепким снегом и хвоей, а внутри – дезинфекцией, овчиной, валенками. И я помню, как приклеилась вспотевшая рука к металлической головке поручня, которую я случайно тронул, садясь в вагон, как мазнула меня шершаво по щеке шинель прорывавшегося в тамбур против общего движения милиционера, как я ударился коленкой о скамью, когда ставил лыжи, как в сутолоке молодая женщина мягко и весомо оперлась о мое плечо, улыбкой попросив извинения, каким холодным был стакан, из которого я пил ситро, предварительно ободрав палец о ребристую бутылочную затычку, не поддавшуюся перочинному ножику.

Я не понимал, почему меня так радуют и волнуют эти ожившие мелочи поездной жизни, в них вроде бы не заключалось никакой ценности, ничего важного для моей души, настоящей и будущей, но какая-то странная важность все же была, и короткий путь от Москвы до Лосинки стал значительнее путешествий на Волгу и к морю, сломавших мое комнатное представление о мире, но не воскрешенных сознательным усилием памяти и потому словно обесценившихся. Так началось отравление…

Но главные открытия ждали меня впереди, когда я принялся извлекать из тьмы забвения и базу, и бег на лыжах, сперва с увала на увал, потом березово-ольховым мелколесьем, потом густым ельником, и катание с гор, и возвращение в подсиненных сумерках. Сколько километров набегал я на лыжах, а не замечал, что мартовские ели стоят в круглых лунках-проталинах, что шелуха шишек обводит их широкими ровными кругами, будто начертанными циркулем.

Мы были посреди ровного ветреного поля, когда солнце за быстро скользящими тощими облаками вдруг прикинулось луной – идеально круглым, изжелта-зеленым и блестящим, но не ослепляющим диском, а вскоре и вовсе скрылось в начавшемся снегопаде. Большие, медленные, склеившиеся в хлопья снежинки подтаивали на лету и становились лужицами, едва прикасались к ветви, стволу, корке сугроба, одежде, лыже. Резко – снизу вверх – ударил ветер, снежинки враз подсохли, измельчились и секуще – песчинками – захлестали по лицу. Но вот разорвалась снежная наволочь, распахнулась во всю ширь синева, снопом лучей вдарило солнце. Стих ветер. Теплынь. Март…

Снег в изножье деревьев напоминал постный сахар. С ветвей капало, испещряя сугробы оспенными знаками. Сороки долго примеривались, куда бы сесть, чтоб не провалиться тонкими лапками в податливую мякоть под обманчивой корочкой, напеченной ветром на снегу.

И было странное видение, которому я тогда не придал значения, как и многому другому, в слепоте душевной безответственности: Агафонов, стоя на коленях, прилаживал крепления на ботинках Иры Гармаш.

Агафонов – самый сильный, самый рослый и самый грубый парень в школе. Он учился у нас с третьего класса, но не нажил ни одного друга, если не считать двух-трех трусливых прихлебателей, составивших его свиту. Свою власть Агафонов утвердил кулаком. Наиболее строптивых и гордых он избивал просто так, для профилактики. Многие годы измывался над классом, пока не столкнулся с коллективным отпором. Не было никакого сговора, это вышло само собой – мы повзрослели и устыдились своей приниженности. Привыкший к безнаказанности Агафонов вдруг оказался перед объединенной, жестокой, ничего не спускающей силой. И он отступил. Мне не хочется говорить «струсил», он вовсе не был трусом, что не раз доказывал в беспощадных уличных драках. Но он понял: надо отступить, чтоб сохранить достоинство. Он стал тихим и незаметным. Молчаливым и угрюмым. Он и так был равнодушен к интересам школы, а сейчас вовсе заперся за семью замками. Вчерашние прилипалы гадко издевались над ним. Он не обращал на них внимания, но его большие матово-серые глаза свинцово мертвели, и можно было легко понять, чем оплачена эта сдержанность. Ему бы перейти в другую школу, где не знают ни о его былом величии, ни о нынешнем унижении…

И вот сейчас этот большой, сильный, угрюмый парень стоял на коленях в протаявшем снегу и затягивал смерзшиеся ремешки на тупоносых ботинках черноглазой Иры Гармаш. Загвоздка была не в самом поступке Агафонова, хотя и это кое-что значило, ибо никто из нас не отличался предупредительностью, хотя бы простой вежливостью в отношении школьных подруг, а в каких-то неуловимых подробностях позы и движений, о которых я вроде бы и не знал, пока не занялся бумагомаранием. Агафонов делал свое несложное, хотя и докучное дело с такой самозабвенностью, словно от этого зависела его жизнь. Он даже зубами потянул неподатливый ремешок из кислой сыромятной кожи. Ира доверчиво держалась за его плечо. А чего ей было держаться, она даже не потрудилась приподнять ногу, прочно стояла на своих двоих. Она не держалась вовсе, а положила руку на плечо Агафонова движением нежным и уверенным. Ей в привычку было касаться Агафонова, опираться на него, чувствовать его под рукой.

Мне никогда не приходило в голову связывать красивую, приветливую Иру с мрачным громилой Агафоновым. я почему-то думал, что у нее есть парень вне школы, причем старше ее, какой-нибудь студент или курсант военного училища. В последнее время Ира отдалилась от нас. Не то чтобы ушла совсем, нет, она оставалась рядом, но в стороне. И теперь я знал: ее вынудило к этому отчуждение Агафонова. Она была с ним, а не с нами. И вот почему Агафонов не ушел из школы и терпел свое положение свергнутого правителя, терпел брезгливую холодность сильных и мелкие уколы трусов. Он все терпел, чтобы оставаться с Ирой, видеть ее каждый день, дышать с нею одним воздухом. И в этом, а не в кулачном бою была его настоящая сила. И когда я это понял, потянулась цепочка маленьких наблюдений, неоспоримо подтверждающих верность теперешнего прозрения. Мне оставалось только удивляться, почему я прежде ничего не видел, а если и видел, то не доводил до постижения.

Так вот что такое – писать. Это значит узнавать окружающее. Впрочем, не только это, ибо почему же в таком случае мои великие открытия оставили отца равнодушным? Может быть, ему просто неинтересно, что Ира Гармаш дружит с Агафоновым? А что тогда интересно? Ведь все, что происходит с людьми, интересно. И если бы про Иру Гармаш и Агафонова написал Чехов, отцу было бы наверняка интересно. Надо еще уметь передать свое удивление, свою очарованность открывшейся тайной. Но как?.. Все слишком сложно. Лучше играть в футбол.

Но моя кровь была отравлена. я уже не мог жить без тех маленьких открытий, которыми награждало соприкосновение с белым чистым листом бумаги, ждущим заполнения. И если, варя гуталин, я лелеял мечту стать химиком, взрывая квартиру, видел себя Нобелем, на лекциях академика Лазарева давал молчаливую клятву создать теорию единого поля, то, марая бумагу, ни на миг не думал о себе как о будущем писателе. я просто не мог не писать. Но никому не показывал написанного. И вовсе не из гордости или боязни разочарований. Радость и муки этого таинства принадлежали только мне. Да, очень скоро заманчивое занятие улавливать окружающий мир словами превратилось в непосильный труд.

Боже мой, как я старался, как понуждал себя к соответствию слов силе впечатлений, но сам чувствовал, что действительность, на которой я смыкал пальцы, вытекает из них водою…

Так прошла весна, а потом начался футбол, и стало еще труднее. В игре спадали цепи, отваливался тяжкий груз, добровольно принятый на себя. Но когда кончалась игра, я чувствовал себя безнадежно пустым. От новых мук нельзя было лечиться футболом. я мог спасаться лишь там же, где погибал, а не на футбольном поле. Ведь я и правда не играл сегодня, а решал проблему Алексеева. Поэтому не было ни воспарения, ни приземления. Но и пустоты не было. Короче, не было футбола.

Игра вырывала меня из действительности, из самого себя и уносила в небо. Но теперь мне уже нечего там делать. Мне нужна только земля, сила и тяжесть земного притяжения, – крылья сданы на хранение, и квитанция потеряна. Жюль Вальдек непостижимым образом понял все это. Когда он называл игроков, отобранных в школу, меня среди них не оказалось. Ребята тихо возмущались. Но я-то знал, что Вальдек прав…

Я вообще бросил играть в футбол. И вовсе не из обиды, как думали мои товарищи по команде. Футбол – слишком серьезное дело, чтобы отдавать ему полсердца и полсилы. Так же, впрочем, как и литература.

Порой, когда подступает отчаяние, я пытаюсь понять, а что было бы, не послушайся я отца и не обремени сознание никому не нужной лыжной прогулкой. Конечно, это ребяческие мысли. Человек всегда живет свою жизнь, а не чужую и не минует своей судьбы, что вовсе не обеспечивает радости и удачи. Лишь в одном писатель печально-счастливее футболиста: его окончательное достоинство обнаруживается лишь после смерти, футболист же до конца исчерпывает себя при жизни.

А с Сережей Алексеевым мы встретились года три назад, и я спросил его, действительно ли он так сильно страдал в тот далекий день в Сыромятниках? Ратные труды и поэтическое творчество настолько застлали детство в памяти старого воина, что он никак не мог уразуметь сути моего вопроса. Но постепенно, снимая покров за покровом, я сумел вернуть его в Сыромятники, к футбольному мячу, злополучной игре, ко всему бывшему тогда.

– Придумал тоже! – сказал он, улыбнувшись своим крепким ртом. – А чего мне было страдать?..

Константин Ваншенкин
Его опасные пасы (история одного пристрастия)

1

Его первое футбольное впечатление: ощущение утомительной пестроты, рассеивающей внимание. Очень много людей. Время от времени накатывается яркая, блестящая зелень поля, приближаются красные или желтые майки играющих. Видимо, он совсем маленький, потому что запомнилось – до стадиона шли долго, а ведь они и тогда жили рядом. Отец берет его на руки. Это прекрасно.

– Смотри, Игорек, они в футбол играют. Ногой можно мячик бить, головой, грудью, чем хочешь. А вот руками нельзя. Понял? А это ворота, в них голкипер…

И отчетливое чувство разочарования при следующем объяснении отца, что голкиперу играть руками разрешается. Какая несправедливость!

Потом другое. Красно-синий резиновый мячик. Ребята постарше играют, кидаются на него тучей, каждый норовит ударить, а Игорь следит, не отвлекаясь. Мяч отскакивает как попало и вдруг отлетает в сторону и катится к нему. И он бросается навстречу – не затем, чтоб схватить мяч, а чтобы тоже ударить ногой, и пинает его, но, к своему удивлению, не попадает по мячу, а вместо этого с размаху шлепается на попку.

Потом бывало всякое. Бывали и мячи из тряпок, и покрышка, набитая сеном. Но такие заменители никогда не доставляли ему удовольствия. Мяч должен был прыгать.

Во дворе было две или три покрышки, вполне приличные, но лишь одна камера, и, играя, они постоянно страшились за нее, особенно при сильных встречных ударах, – она и так еле дышала. Надували каждый раз заново, потому что и накачанный до отказа мяч держал недолго, за ночь совершенно спускал, да и в игре часто начинал катастрофически съеживаться. Это было ужасно, – только разыгрались, а каждый видит и чувствует: отскок уже не тот, сейчас все кончится.

Расшнуровывали опавшую покрышку и с трепетом вынимали камеру. Не лопнула? Пока еще нет, просто где-то пропускает.

Камеру надували. Она давно уже потеряла симметричность – была вся в заплатах, а сбоку, ниже соска, пугающе выпирали пористые грыжи. Прикладывали ухо, определяя, где проходит воздух. Если оставалась вода в кадке под водостоком, поиски упрощались – камеру смачивали, и пузырьки безошибочно выдавали пораженное место.

Все смотрели на Пашу Сухова. Он был старший среди них, и, кроме того, у него был резиновый клей. Паша, не спеша, поднимался домой и выносил все, что нужно. С зами ранием сердца следил Игорь за его действиями: степенный Паша вырезал заплатку, зачищал резину шкуркой, мазал клеем. Теперь нужно было ждать, еще боясь поверить, что все обошлось, что все будет хорошо.

Но вот Паша сам надувает мяч, воздух из его легких наполняет камеру, а она изнутри приникает к покрышке, раздвигает, расправляет ее складки, делает неузнаваемой. Мяч уже позванивает, а Паша, красный, все дует, и хочется крикнуть: «Да хватит!» Но вот он сам перехватывает мокрый сосок, ловко загибает и еще раз – обратно и держит, пока кто-нибудь другой затягивает бечевкой. Потом шнуруется покрышка, и все! – неужели это правда?

Горькое воспоминание. Они играли во дворе, просто били в одни ворота против глухой стены двухэтажного дома. Мяч срезался, покатился поперек двора к дороге. А там ехал грузовик. Он ехал совсем небыстро, а они застыли на миг, прикидывая, и закричали все вместе, но по-разному, один: «Стой!» – другие просто: «А-а-а!» – а кто-то даже: «Дяденька!»

Шофер не свернул, не прибавил скорость, не притормозил. Он как ехал, так и ехал. Мяч перед самой машиной миновал первое левое колесо, с внутренней стороны толкнулся в переднее правое и медленно-медленно, будто это был сон, откатился влево под задние парные скаты. Раздался не выстрел, нет, – взрыв!

Они, словно не понимая, со всех ног бросились к дороге и подняли разорванную пополам – даже не по шву, прямо по коже – покрышку.

Грузовика давно уже не было видно.


Эта беда имела самые неожиданные последствия.

Отец с бригадой ездил в командировку, в Москву, получать для завода оборудование и привез Игорю не только новый мяч, но и тридцать пятого размера бутсы, и щитки, и гетры, и наколенники, и в придачу пластмассовый судейский свисток-сирену на четыре трубочки.

Он выложил все это нарочито небрежно, сказал подчеркнуто буднично: «Примерь! Впору?» – и все. Вот это был отец!

Бутсы поразили всех даже больше, чем мяч. Это были совсем настоящие бутсы с твердыми носками, обязательными ушками и шипами – по шесть на подошве. Ах, как он гремел ими по лестнице. Бутсы не то чтобы добавили ему авторитета, а скорее узаконили его. Важно, на чьих они ногах. Ведь если бы их обул не умеющий играть, над ним только бы посмеялись.

А он уже был человек. Его уважали. Не то что иных: пришел – играет, не пришел – тоже не беда. Его звали. Его ждали.

– Игоря подождем, Алтынова.

– Алтын, пошли!

Какое это счастье, когда ты можешь подбросить мяч головой, покидать с ноги на ногу, когда ты не боишься ударить с лету или приземлить высокую свечу.

Если время позволяло, играли не во дворе, а около леса, там была большая, ровная поляна, и стояли даже ворота, одни, правда, без перекладины. Тут же разбивались на две команды. Делалось это по справедливости. Определяли капитанов, а они уже быстро составляли всех по двое, так, чтобы в каждой паре были игрочки примерно одинаковой силы. Те расходились, обняв друг друга за плечи или за шеи, и сговаривались. Потом возвращались и называли свой засекреченный девиз, а капитаны выбирали по очереди.

– Вам «Спартак» или «Динамо»?

– Москва или Ленинград?

– Сосна или елка?

У кого сколько хватало фантазии. А самый маленький, вертлявый Левка Шухов, по прозвищу щучка, всегда предлагал какую-нибудь похабную несуразность.

2

В ту весну Игорь учился во вторую смену и с утра до школы проводил время на поляне. Иногда он появлялся первый, чаще там уже ожидали трое или четверо. Потом подходили еще, и уже можно было сыграть в двое ворот.

Нет, он учился вполне прилично, упрекнуть его было трудно. Но его обуяла страсть – играть, играть и играть. Вдвоем, втроем, одному, но только играть, чувствовать ногами, да что ногами – каждой порой и нервом, всем собой, – чувствовать этот мяч, это поле. Лишь зимой он немного отдыхал от своей страсти.

Как же он играл? У него были недостатки и слабости. Многого он не умел. Придет время – ему скажут об этом. Кое о чем знал он и сам. Он не любил играть головой, особенно сильно пробитый мяч или идущий с дальнего высокого навеса.

Однажды, он учился во втором или третьем, в доме были гости, и зашла речь о футболе. И один старинный приятель отца, который, правда, бывал у них очень редко, сказал:

– Самое совершенное и тонкое устройство на земле – это человеческий мозг. Природа спрятала его, поместила в удобную и довольно прочную шкатулку. Это сделано не просто так и не затем, чтобы ее трясти без надобности.

Вероятно, эти слова произвели на мальчика впечатление. Мать тут же стала высказывать опасения, что Игорь слишком увлекается футболом. Но другой друг отца, частенько бывавший у них, сказал слова, тоже запомнившиеся крепко:

– Футбол воспитывает настоящего мужчину. Он прививает смелость, силу, сметливость.

– Стойкость, – вставил отец, – благородство.

– Правильно. И нет лучше игры для мужчины. Так что ты за него не бойся…

Что же еще?

У него не было сильного удара. Может быть, оттого, что он был такой легкий, худой, стесняющийся своих тонких ног. А с левой он хотя и бил, но гораздо хуже, чем с правой. «Одноногий», – скажут ему потом.

Но у него были и достоинства. Скорость! Никто не мог с такой резвостью рвануться с места, да еще не теряя мяча, и столь же неожиданно затормозить, – противник в первом случае отставал, во втором пролетал мимо. У него было умение обыграть, обмануть, качнуться в одну сторону, а пойти в другую, и еще одно редкостное качество – чутье, футбольный инстинкт: он, и не глядя, чувствовал, где свои, где чужие и как следует поступать. А сильного удара у него не было. Но у него был точный удар. И почти каждый его пас был как подсказка, как шпаргалка. По голу издали он не бил, но когда уж выходил на ворота, вратарю бывало трудно угадать, в какой угол влетит мяч.

Он уже не раз слыхал за спиной: «Здорово играет Алтын!» – и чуть не подпрыгивал, но кровь не приливала к щекам, и не сиял, а, как отец, сохранял спокойствие. Так было еще приятней. Да он и играл-то не для похвалы, а для себя – для удовольствия, для радости, для счастья.

За час до школы он бросал играть и шел к дому. Шел именно он – ноги не шли, при каждом шаге приходилось преодолевать их упрямое сопротивление. Все свои силенки он оставлял на поляне. Усталость в ногах сидела такая, что можно было думать лишь об одном: дотащиться до дому и рухнуть, – пропуск занятий подразумевался. Правда, глядя на него, никто об этом не догадывался.

В пустой квартире он разувался прямо в коридоре, бережно ступая, входил в кухню и, поочередно стоя на одной ноге, задирал другую в раковину. Смывая руками въевшуюся в кожу, но легко сходящую грязь, он затыкал пяткой выливное отверстие, а потом отворачивал ногу и смотрел, как, закручиваясь, проваливается в трубу ледяная артезианская вода.

Потом он, чаще всего не разогревая, съедал оставленный матерью обед и вскоре, размахивая портфелишком и пиная по дороге камешки, вышагивал в школу.

По вечерам, если задавали не слишком много, он еще успевал поиграть во дворе. День заметно удлинялся, но все равно между домами сумерки сгущались быстро, нужно было спешить. Вот уже посторонние не видят мяча, а они, как кошки, видят и все играют, но вот и они уже замечают мяч в последний миг, когда он, пугая и заставляя невольно отшатнуться, вылетает из мрака, а потом совсем ничего не видно, и нужно кончать. Ах, еще бы немножко, какая обида!

А кругом покой, где-то вдалеке поют, уютно светятся окна, кто-то курит возле крыльца, и голос матери зовет наугад:

– И-и-горь!..

А самое скверное, когда, проснувшись, видишь за окном низкое серое небо, уныло стучит дождь, мокро, холодно, и чувствуешь себя обманутым, брошенным, никому не нужным.

Сладостное воспоминание. Играли во дворе, а мимо шли два футболиста из взрослой заводской команды – вратарь Платов, знаменитый на весь городок, и один нападающий – Игорь не знал его по фамилии, но видел на поле много раз. Они остановились, посмотрели, и нападающий сказал:

– Ну, давайте сыграем по-быстрому. Вас сколько, пятеро?

В воротах стоял щучка, но он испугался, и его заменил Паша Сухов, – и вправду, они били сильно, не церемонясь. Платов тоже водил и бил по воротам, но успевал вернуться и около своих ворот брал мяч руками. Они забили очередной гол и отошли, а Игорь, начав с центра, тут же обыграл нападающего. У него был такой фокус: приближаясь к противнику, он отпускал мяч, и когда тот, уверенный, что завладеет им, расслаблялся и терял бдительность, Игорь резким рывком доставал мяч, бросал себе на выход и на скорости обходил опешившего противника. И сейчас, догнав отпущенный мяч, он еще чуть изменил направление, заставив нападающего сделать шаг в сторону, и безжалостно оставил его за спиной. У того на лице задержалось выражение снисходительности, будто он нарочно пропустил мальчишку, а может быть, ему показалось, что все произошло случайно. Игорь выскочил на ворота. Платов стоял, чуть пригнувшись, большой, загорелый. Игорь замахнулся изо всех сил, весь нацеленный на левый угол, где вместо штанги лежала чья-то кепка. Он сделал это как только мог правдоподобно, но Платов не двинулся с места. И тогда в отчаянье Игорь решился ударить туда же, в левый угол, рядом с кепочкой, низом, носком правой ноги. И он так и сделал, но в самый последний миг, неожиданно для себя, глядя только влево, ударил по мячу внешней стороной подъема. Мяч пошел точно в правый угол. Хорошо, что правая штанга была настоящая – столб, – а то гол можно было и оспорить. Но мяч, слабо чиркнув по столбу, вошел в ворота. Футболисты посмотрели друг на друга, засмеялись и, больше не обращая на пацанов внимания, удалились, но все слышали, как Платов сказал нападающему:

– А шустрый парень…

3

Да, была взрослая команда. Команда завода имени Чапаева. Она и называлась «Чапаевец». В маленьком подмосковном городке ей не с кем было играть. Не было никакого чемпионата, первенства. От случая к случаю наезжали команды из других райцентров и поселков, иногда даже из Москвы. И еще был основной, постоянный соперник из соседнего городка, команда паровозоремонтного завода – ПРЗ, потом она стала называться «Локомотив». Это была сильная, уверенная в себе команда, каждый выигрыш у нее воспринимался особенно радостно, каждое поражение – настолько же горько.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации