Текст книги "День Патрика"
Автор книги: Анна Матвеева
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 1 (всего у книги 2 страниц)
Анна Матвеева
День Патрика
Месяц назад я стояла в университете перед доской, на которой висит расписание экзаменов и объявления:
Группе 201 срочно записаться на летнюю практику. Обращаться к старосте Куковякиной.
Ваня, почему ты ушел и меня не дождался? Приходи сегодня вечером к солдатской бане, вся чужая Ж.
(У этих явно был в программе «Мелкий бес», недавно причем.)
И последнее, написанное старательным крупным почерком:
Киностудия ищет девушку 20–22 лет для участия в съемках художественного фильма. Обращаться по адресу: улица Луначарского, киностудия, комната 207, Безматерных В.Ф.
– О! – сказала я себе и потом чуть громче повторила для Мокроусовой Веры, которая как раз вышла с кафедры истории печати: – О!
– В каком смысле «О!»? – не поняла Вера, и я указала ей на объявление.
– А вдруг там предусмотрены эротические сцены? – сморщилась Мокроусова.
Надо сказать, что с Верой у нас полное взаимопонимание: мы уже давно оплакали тот факт, что мы обе – девушки, то есть женщины. Потому что мы с Мокроусовой Верой – идеальная пара. Нам только мужчины издревле нравились разные, что только усугубляло нашу идеальную сочетаемость. Сначала мы с Верой учились вместе в школе, она была почти отличница, а я – чистоводный гуманитарий с тройками по физике, химии и обеим математикам. Зато в универ я поступила с первого раза, а Вера парилась еще год кафедральным лаборантом и теперь училась на курс младше.
– Эротические сцены на Свердловской киностудии… Оксюморон. Горячий снег. Плачущий большевик. Надо сходить, наверное, как ты считаешь?
Мокроусова пожала плечами – ее не привлекало массовое искусство.
Потому на смотрины я отправилась в одиночестве.
Сессия почти закончилась, остался всего один экзамен – заруба, зарубежная литература, которую я очень любила и поэтому совсем не готовила, думала, что и так сдам. На киностудию пошла пешком из универа – на мне были красные брюки-бананы и футболка с вышитой надписью: Пушкин – это наше всё! Мне эту футболку смастерила одна народная умелица по фамилии Мурдер.
В киностудийном холле сидела бабка-вахтер классического посола: серый халат, косынка, въедливый взгляд, газета, бубнящее радио, алюминиевое ведро у ноги.
– Чаво тебе? – спросила она, зыркая на мои красные брюки.
– Я к Безматерных Вэ Фэ. В кино хочу сниматься. По объявлению.
Бабка недобро глянула мне в глаза и начала крутить телефонный диск – даже мне, издали, было видно, какой он засаленный и черный. Вот бабка! Лучше бы вымыла телефон с порошком, чем тут нервы мотать.
– Светланиванна! – подобострастно закричала бабка в трубку. – Здрасьте вам, Калерефимна с вахты зво́нит!
Я, кстати, прямо не могу, когда зво́нят. И ложат. Если человек зво́нит и ложит, я с ним просто не могу общаться. Я с одним молодым человеком перестала общаться после того, как в один недобрый час он сказал мне по телефону: «Лена, это Миша зво́нит». Бр-р-р!
– Светланиванна, – лебезила бабка, – тут пришла кака-то женщина (здесь я обиделась – мне, между прочим, всего только двадцать лет исполнилось), говорит, что к Владимирфилиппычу сниматься. Пускать?
Выслушав ответ невидимой Светланиванны, бабка метко швырнула трубку на рычаги и мотнула головой в сторону:
– Проходи.
Киностудия казалась совершенно тихой, вымершей, какой бывает школа в июле, когда все нормальные дети уехали на дачи или юга и только я, бедная, хожу в дебильный городской лагерь, чтобы полоть юннатские грядки и отмывать беленые разводы… Справедливости ради надо сказать, что такое случилось всего один раз в жизни, поэтому, возможно, и въелось в память, как та самая побелка в крашеные стены. Наверное, думала я, всё дело в том, что киностудия почти обанкротилась – говорят, что здесь уже сдают площади в аренду всяким сомнительным предприятиям.
Дверь распахнулась будто сама по себе – внутри оказалась целая куча народу. Густые облака сигаретного дыма, спрессованные под потолком. Всё очень напоминало тайное собрание революционной молодежи, каким я его себе представляла по книгам и фильмам.
– Это вы пришли пробоваться? – строго спросила пухлявая женщина лет сорока, одетая в легкомысленную вязаную юбочку поносного цвета. Светлана Ивановна, догадалась я – потому что все остальные в комнате были мужчины. Волосы у Светланы Ивановны были заплетены в девичьи косички, черные с проседью, да и всё остальное в ней выдавало сильную страсть казаться моложе, чем она была, лет на двадцать. Я давно уже заметила такую склонность у женщин, близких к искусству.
Пока я всё это думала, вопрос Светланы Ивановны так и висел неотвеченный в воздухе. Опомнившись, я кивнула, и вдруг лысоватый человек с подозрительно красными щечками потряс в мою сторону рукой и крикнул:
– Маша! Вот она – Маша!
Я испуганно обернулась, но увидела за собою только дверь, белую и обыкновенную.
– Да вы садитесь, садитесь, – смягчилась вечно юная Светлана Ивановна, она убрала со стула круглую банку из-под кинопленки, в которой лежало штук четыреста разных окурков.
Я села. Банку поставили мне под ноги, так что прямо в нос теперь летел удушающий запах.
– Нельзя это… убрать?
– А вы что, не курите? – осуждающе спросила Светлана Ивановна и затянулась щеками.
– Курю, но не люблю нюхать чужие окурки.
– Какой голос! Глубина! Маша! – снова вмешался Краснощекий. Я поняла, что «Маша» – это у него такое слово-паразит, типа «это самое» или «понимаешь». И еще я увидела, что под столом, скрываемая ногами остальных киношников, стоит большая бутылка с красно-черной этикеткой и прозрачным, в тон стеклянным стенкам, напитком.
– Как вас зовут? – спросила Светлана Ивановна.
– Лена.
– Маша! – обиженно поправил Краснощекий. – Я ее беру на роль без всяких согласований и проб. Идеальная Маша.
Вот оно что – мою героиню зовут Маша.
– Покурите, пожалуйста, – предложил сидевший до этого тихо мужчина с пегими волосами.
– Да я не хочу пока, спасибо.
– Ваша героиня много курит по ходу фильма. Нам надо посмотреть, как вы это делаете.
Я покорно достала из сумки пачку сигарет «Конгресс» и спички. Прикурила, затянулась и выпустила дым в пегого заказчика. Он радостно улыбнулся, видимо, я курила в точности как и полагалось пресловутой Маше.
Потом оказалось, что Пегий – это автор сценария, Краснощекий – режиссер, тот самый Безматерных Вэ Фэ, а Светлана Ивановна – директор фильма «Удивительный клад». Мне всё это рассказал помреж Олег – единственный более-менее нормальный человек из этого авторского коллектива. Олег угостил меня чашкой кофе в местном баре, дал с собой светло-коричневую книжечку и сказал:
– Сценарий! Почитай на досуге.
Таким тоном сказал, будто у меня теперь весь досуг будет посвящен мыслям о съемках в фильме «Удивительный клад». Я попрощалась и пошла на трамвайную остановку – надо было рассказать всё Мокроусовой.
Мы договорились встретиться в пиццерии – это была первая пиццерия в Свердловске, а раньше здесь располагался какой-то ресторан из вечно закрытых. Теперь тут сделали зеркальные стены, повесили на потолок уродливые золоченые светильники, на которые было больно смотреть (в прямом смысле «больно» – глаза начинали надуваться, а сосуды – лопаться), и стали продавать мелкие, плохо пропеченные пиццы с колбасой, с курицей или еще с грибами – черными и липкими, будто гудрон. Тесто тоже прилипало к зубам, но у нас не было выбора. Я же говорю, это была первая пиццерия в Свердловске, и мы припадали к дурманящим очагам цивилизации.
Мокроусова уже сидела за пластмассовым, неровно стоящим столиком и жадно кусала истекающее соками тело пиццы. Куриные лохмотья она съедала, а луковые кольца складывала брезгливо на край тарелки – и в этом наши вкусы сходились.
– Я тебе уже взяла пиццу. С курицей.
– Ой, спасибо, Вера, это так мило с твоей стороны!
– Ну, как сходила?
– Утвердили, – скромно ответила я, разрезая пиццу на дольки.
– Да ты что? – поразилась Мокроусова. – И будут снимать? А про что? И кого ты будешь играть? Проститутку?
– Почему это проститутку? – обиделась я. – Что, мне уже ничего другого нельзя доверить?
– Да нет, – успокоила меня Вера, – просто сейчас все фильмы снимают о тяжелом хлебе проституток, вот я и подумала…
Некоторое время мы молча жевали. Потом я вспомнила:
– У меня же есть сценарий! Сейчас почитаем…
Мокроусова уселась поудобнее, а я достала из сумки коричневую книжицу. В пиццерии было полным-полно народу, но все занимались обедом, и никто не обращал на нас внимания.
– Темно. Огромный ларец из позеленевшего металла открывается – и камера выхватывает блестящие нити бус, золотые слитки, неограненные камни и ювелирные украшения, – выразительно читала я, – старческая рука тянется к сокровищам заскорузлыми пальцами. Внезапно раздается отвратительный хохот… кстати, Мокроусова, ты помнишь, что я умею отвратительно хохотать? Где бы вот еще разжиться заскорузлыми пальцами… Раздается отвратительный хохот, и на экране появляется светящаяся кровавая надпись:
УДИВИТЕЛЬНЫЙ КЛАД
Я сделала паузу и почувствовала, что вокруг воцарилась полная тишина. Клиенты пиццерии явно ждали продолжения.
– А ты там где появляешься? И как там тебя зовут? – вмешалась Вера.
– Зовут меня Маша, – представилась я, слегка краснея под взглядом молодого человека, покидающего соседний столик, – и появляюсь я… дай взглянуть… на девятой странице. Вот… Первая реплика Маши: «Витечка, Витя, не надо так со мной!» В скобках она падает на колени и ползет за уходящим Виктором.
– Я же говорю, проститутка, – обрадовалась Мокроусова.
Всё-таки иногда Вера бывает совершенно невыносимой. Но, если честно, в чём-то она была абсолютно права: по мере углубления в сценарий выяснилось, что Маша ведет себя совершенно непотребно. Сначала она таскалась за героем – кладоискателем Виктором и домогалась его откровенно. Потом Маша и вовсе обнаглела – явилась самолично в экспедицию, которая разыскивала старинный клад, закопанный в уральских степях не кем-нибудь, а Пугачевым. Действие будущего фильма развивалось как-то чересчур быстро – поиски и нахождение клада, появление бандитов в камуфляжных штанах и, финалом, совершенно конан-дойлевское утопание ларца в мутных водах реки Чусовой при параллельном обретении Машей нехитрого счастья в объятиях такого же нехитрого, судя по репликам, героя.
– Знаешь, Вера, – сказала я, ощущая, как пицца комками скользит по пищеводу, – наверное, зря я во всё это вляпалась.
– А тебе дадут гонорар? – спросила практичная Мокроусова.
Нам катастрофически не хватало денег. Бюджет у нас с Верой был общим, занятым-перезанятым, но мы постоянно позволяли себе излишества: сигареты «Конгресс», белое вино и наряды, которые нам мастерила еще одна одноклассница – пресловутая Мурдер. Источников поступления было гораздо меньше: стипендия сорок рублей и случайные приработки. У родителей мы денег не брали – нечего было брать.
Гонорар за роль в фильме – цветном, ширококвадратном, как сказала Мокроусова, – должен бы залатать наши прорехи…
В приятных мыслях мы добрели пешком до кафе «Малахит», выпили там бутылку шампанского и потом побрели домой, перекуривая на каждой скамейке.
Наутро я, как всегда, стояла на троллейбусной остановке в девять утра и ждала, когда из-за деревьев покажется синяя кофточка Мокроусовой. В одежде Вера проявляла себя скудно – по причине всё той же безденежности, и эта самая кофточка – синяя в поперечную черную полоску – до сих пор неразрывно связана у меня с Верой и с нашей совместной юностью.
Экзамен был назначен на десять часов – у меня, и на десять пятнадцать – у Веры, она сдавала русскую литературу.
Я нервничала. На остановку приходили какие-то другие девицы, запрыгивали в троллейбусы, и те медленными динозаврами отправлялись в путь. Потеряв последнее терпение, я зашагала к скромной пятиэтажке, где проживала Мокроусова с папой, мамой и собакой Рэнейсенс, которую я неуважительно называла Ренькой.
Ренька залаяла, услышав мой звонок, а потом заскулила. Дверь открыл мокроусовский папа в майке и шлепанцах. Из комнаты неслись позывные американского сериала, который в то время смотрели даже самые интеллигентные люди.
– А Верку в больницу увезли на «скорой», – сообщил мне папа, пытаясь воздействовать тапком на невоздержанную в эмоциях Ренейсенс. – Сказали, сальмонеллез. Отравилась она, значит, курицей.
Тут Ренейсенс всё-таки прорвала папину осаду и рванулась ко мне с приветствиями, так что он хлопнул дверью перед моим носом, успев прокричать номер палаты, где мучилась кишечным заболеванием Мокроусова.
Преподавательница по зарубе мне очень нравилась. Звали ее, правда, непросто – Лионелла Сергеевна, но во всём остальном она была совершенно замечательным человеком. У Лионеллы Сергеевны были глаза как жареные каштаны и чувство юмора, как я люблю. Обычно мои шутки никто, кроме Мокроусовой, не понимал, а вот Лионелла Сергеевна понимала.
Я взяла билет и задумчиво уселась за парту. В голове почему-то мелькали слова: «Витя, Витечка, не надо со мной так!» И еще одно зловещее слово стучало в виски когтями: «курица». Витечка-то понятно откуда взялся – это из роли, а вот при чём тут курица?..
Экзаменационный билет просил меня рассказать о «Буре» и объяснить доходчиво, что такое сегидильи. В принципе, можно было обойтись и без подготовки. Лионелла Сергеевна с улыбкой выслушала мой ответ, сказала:
– Лена, ты, как всегда, торопишься! Надо было еще поготовиться.
Написала мне в зачетке «четыре», и я выскочила из аудитории с бьющимся сердцем.
Курица! Курица с пиццей! То есть, тьфу ты, пицца с курицей! Мы с Веркой вместе ели этих пицце-куриц, и теперь у меня тоже будет сальмонеллез!
В подтверждение живот мой начал гудеть и выделывать какие-то сложные внутренние кульбиты. Боль росла, собиралась в шар, потом мягко разлеталась по всему телу. Я присела на ступеньку и оперлась о стену, чтобы не упасть.
Тут из аудитории вышла Лионелла Сергеевна покурить, увидела меня и говорит:
– Лена, неужели ты так расстроилась из-за четверки? Ну-ну, в следующий раз будет пять!
Я хотела сказать, что дело совершенно не в этом, но мои губы смогли прошептать только одно слово – «курица», после чего не помнится уже ничего совершенно.
– Это ж надо, какой приступ! – радостно сказал мужчина в несвежем белом халате: от него явственно пахло докторской колбасой.
Я открыла глаза и посмотрела на мужчину бессмысленным взором.
– Привет, красавица! – у этого Айболита было очень хорошее настроение.
– Куда едем? – слабо прошептала я, потому что мы находились в машине.
– В инфекционку, милая моя. Отравилась ты, похоже, – пропел веселый Айболит.
– Как это вы узнали, – поежилась я, – что, я какие-то неприличные действия совершала?
Айболит расхохотался, и до меня донесся новый шквал колбасного аромата.
Чуть позже за сознанием ко мне вернулась боль. Живот просто распирало на части – будто какой-то маленький изверг залез в кишки и теперь крутит из них петли.
«Скорая» резко затормозила, и меня вырвало.
Лето в больнице – самое несправедливое, что есть на свете. За окном на трех октавах пели птички, солнечные лучи гуляли по зеленой траве, а я лежала на жесткой простыне с рисунком: цветочки и мелкие буквы «минздрав, минздрав, минздрав»… Докторша сказала, что меня здесь продержат минимум две недели, ведь у меня сальмонеллез группы «Д» – отравление плохо обработанным куриным мясом, содержащим сальмонеллы. В первый день прибытия на «скорой» мне вкололи пять совершенно разных уколов, еще дали полгорсти таблеток, и я уснула. У меня, кстати, отобрали всю одежду, выдав здешний халатик – изношенный ситчик дегенеративной расцветки и марлевый поясок. Хороша я была просто сказочно.
Мама прибежала сразу же после звонка Лионеллы Сергеевны.
– Вот, – укоризненно грозила она мне в окно, – вот до чего доводит бессистемное питание! Да еще в общепите!
Она сердилась, но я видела, что у нее глаза заплаканные. Я попросила ее принести мне сценарий «Удивительного клада» и Гофмана.
Только к вечеру я немного пришла в себя и вспомнила, что Верка тоже должна лежать где-то здесь, с таким же сальмонеллезом! Сначала я обвела тусклым взглядом сопалатниц – ни одна из них не только не была Верой, но и ничем ее не напоминала. Потом я вышла в коридор и начала заглядывать в палаты. Надо сказать, что в инфекционном отделении не было никакого разделения по половому признаку, и женские палаты чередовались с мужскими. Верки не нашлось ни в тех, ни в других, зато я, благополучно миновав пустой сестринский пост с грустно горящей настольной лампочкой, вышла к телефону-автомату.
У меня не было подходящей монетки, но я, как любая свердловская девчонка, умела вовремя стукнуть трубкой по аппарату, чтобы свершилось бесплатное соединение.
– Привет, сальмонелла!
– Сама сальмонелла, – обиделась Вера, – у меня не подтвердилось. Просто поджелудка возмутилась – так бывает. Чего не приходишь? Как экзамен? Я тебе звоню-звоню целый вечер, а тебя всё нет и нет…
– Вера, расслабьтесь, это у меня сальмонеллез. Группы «Д». Меня в инфекционку на «скорой» привезли!
– Вот это да! – восхитилась Мокроусова. – Идеальный круг времени. Ты идешь по моим следам и дышишь буквально в спину. Я завтра тебя навещу. Всенепременно. Какой у тебя номер палаты?
Тут я должна признаться в одном обстоятельстве, которое сильно смущало меня в те времена. Дело в том, что Мокроусова Вера гораздо красивее меня. Честно говоря, она гораздо красивее почти всех девушек и женщин фертильного возраста, с которыми мне приходилось встречаться. Иногда хотелось придраться к Вере, поискать у нее какие-нибудь недостатки – но вот незадача, не получалось. Зубы у Веры были неуральски белые и ровные, брови – длинные и густые, глаза яркие и звездные, в общем, сплошное расстройство. Как правило, девушки такой красоты редко бывают умными, и это как-то утешает, но в случае Мокроусовой Веры правило не работало категорически. Забыла! У нее еще и фигура была просто потрясающая: такую фигуру невозможно было испортить даже скромными нарядами, характерными для Веры того периода.
Дружить с такой девицей очень непросто, хотя я, конечно, тоже не на помойке валялась.
Мама моя часто вздыхала:
– Ну зачем, зачем тебе дружить именно с Верой? Ни один мужчина на тебя даже и не посмотрит, если ты со своей Верой так и будешь ходить под ручку! Он на Веру будет смотреть!
Что я могла ей ответить?
Под вечер в палате стало совсем кисло. Из шести коек три были заняты совершенно ненавистным мне типом девушек, который мы с Мокроусовой называли «ПТУ». Так подобралось – одна вязала и материлась, когда случайно спускала петлю, другая щелкала семечки (в инфекционке!) и сплевывала шелуху в окно, а третья… третья была самым кошмарным образчиком, она беспрестанно общалась с теми двумя и пыталась задавать вопросы мне. Я отвечала до краткости грубо, но пэтэушница не успокаивалась. Через день я знала о ней всё, даже самые мельчайшие подробности ее полуживотного существования. К ним ко всем по очереди приходили какие-то парубки с орущими на сельский лад магнитофонами в руках, и они радостно орали моим соседкам в окно:
– Ну ты че? Че ты в натуре? Ты когда это самое?
А соседки красили губы одной на всех помадой – розовой, как вареная колбаса…
О господи, как меня всё это бесило! Я себя просто каким-то ссыльным графом чувствовала в этом рассаднике инфекций и воинствующего примитивизма. Мокроусова приходила ко мне каждый день, как на работу, – и сострадала в окно. Меня не выпускали на улицу, да и в палату было не пролезть. Книги Мокроусова закидывала тоже через это окно, и пэтэушницы спрашивали:
– Че, заставляют читать стока?
«О, дайте, дайте мне свободы», – князем Игорем думала я, за окном пахло сиренью, но меня никто и не думал выписывать. Под капельницей, на четвертый или пятый день, мне пришла в голову шальная мысль позвонить на киностудию, но телефон тамошний не отвечал. Тогда я написала записку Безматерных В.Ф., где кратко сообщила о своих неприятностях.
Мокроусова ловко поймала записку в окно и обещала отвезти ее назавтра же. А я вновь погрузилась в обрыдший сценарий – честное слово, еще ничего глупее в своей жизни не читала. В перерывах между чтением обезболивалась Тэффи и Гофманом.
– Маринку выписали, – сообщила мне вязальщица как-то между делом, – а нас с Наташкой завтра.
«О, – мысленно возликовала я, – Господь услышал мою молитву». Ночь прошла спокойно.
Утренняя Мокроусова явно деликатничала, опасаясь сообщить неприятную новость.
– Они уже начали съемки. В главной роли какая-то дура из Москвы. Хуже если и можно, то не намного. Я ее видела – это полный кошмар. Даже не стала отдавать твою записку – зачем унижаться перед убогими? Пусть сами ползут за удивительным кладом.
– Я лучше, чем она?
– Ты вообще самая лучшая, – убедительно сказала Мокроусова.
Погода, как нарочно, назло, разгулялась, с утра меня будили птичьи голоски за окном, и только потом уже доносились лязганья склянок-банок из коридора и громкий вопль Ларисы Константиновны:
– Кушать! Завтракать!
Зачем делать такие ранние завтраки, я ума не приложу. Так бы спала себе и спала – хоть до обеда, но нет: надо вставать, идти в столовую, есть жирной алюминиевой ложкой кашу, единственное достоинство которой в том, что она, каша, горячая… Потом чай из мутного стакана, редкие черные ошметки уныло оседают на дно. И больше ничего нельзя – диета.
У всех, кто сидит за соседними со мною столиками, понос или рвота. Эти мысли очень веселили меня, когда пэтэушницы еще до выписки завели «любовь» с соседней мужской палатой. Они обнимались и курлыкали попарно, а я лежала скорбная, как в гробу, в своей койке, стараясь не замечать ничего вокруг – я уходила в Гофмана и закрывала за собой дверь, оставляя за ней последние мысли: «Господи, ведь у них у всех понос! Какой ужас – обнимать человека и знать, что он может сейчас сорваться с места и с дикими круглыми глазами помчаться в туалетную комнату, где мощно пахнет хлоркой… И потом выстреливать из себя порциями зловонную жижу, а после мыть руки без мыла и снова целоваться, сидя на пружинной койке!»
Вот такие примерно были у меня мысли. Палата, между тем, осталась в моем единоличном распоряжении – новых больных не подселяли, хотя Мокроусова мрачно предсказывала какую-нибудь вредную бабку. Мне разрешили добавлять сахар в чай, это было заметным послаблением в диете.
Сахар-то и стал причиной. Началом конца.
– Лен, у тебя сахар есть? – спросила Лариса Константиновна, просунув в дверь давно не крашенную голову. Я теперь считалась в отделении за старожилку, и мне на основании этого был позволен душ на первом этаже. Так что у меня были чистые волосы, и мысли под ними текли как-то веселее. Да, и халатик мне Лариса Константиновна подыскала блатной: совсем без черных штампов, с одуванчиками.
– Одуванчики мои, – старательно шутила Мокроусова.
Так вот, сахар.
– Ну разумеется, у меня есть сахар, а зачем он вам, Лариса Константиновна?
Вопрос, если задуматься, абсолютно идиотский. Но я была сильно обезвожена и потому старалась не напрягать мозги лишний раз.
– Ты понимаешь, у нас тут такое! – медсестра вздохнула и поправила съехавший чепчик. – Нам привезли, не поверишь, шведа. По-русски ни бум-бум, ничего не ест, анализы не сдает, в общем, мы с ним намаялись! Вот хочу ему сахар в творог положить, может, покушает. Лен, а ты случайно по-английски не понимаешь?
– Понимаю, – сдержанно сказала я. У меня была спецшкола в активе и сильная группа в универе.
– Ой, пойдем к нему сходим, а? Ты поговори с ним, чтобы ел. И мне еще надо кал у него попросить для копрологии. Пойдем, а?
Как будто я отказывалась.
Кал попросить у шведа!
…Он лежал под бело-серой, влажно-вонючей простынкой, и я сразу же подумала: Лариса Константиновна! Ну какой же он вам швед! Да он стопроцентный ирландец, ну вот точно!
Он лежал такой рыжий (но не апельсиново-рыжий, как у нас Орешников из параллельного класса был, и не темно-рыжий, как Верляева, с которой мы дрались все десять лет в школе: у нее волосы были, как оголенная проволока, толстые такие, будто она не в волосах, а в шапке ходит)… Он, швед этот, был рыжий, как утренние дюны, или карамель, или свежий песок, или мед липовый, в общем, не буду продолжать. Скажу лишь, что глаза к этому полагались джинсовые, синие-пресиние.
– Вот из ё нэйм? – спросила я, чувствуя за спиной уважение Ларисы Константиновны (еще она шепотом тянула: «Кал, кал!», чтобы я не забыла).
Швед встрепенулся:
– Патрик. Патрик О’Коннор.
Еще бы он был не ирландец! Да на нем просто написано это было.
– Айм Лена. А ю фром Даблин?
Для удобства Ларисы Константиновны я делала синхронный перевод, так что ограничусь им – для теперешнего удобства читателя.
– Да! Как здорово, что здесь хоть кто-то говорит по-английски! Пожалуйста, умоляю тебя, скажи, чтобы они перестали давать мне эту ужасную пищу!
– Но тебе ведь нужно что-нибудь есть.
Патрик отчаянно замотал головой.
– Лариса Константиновна, – обратилась я к медсестре, безмолвной кучей стоявшей за моей спиной, – я не могу сразу у человека просить кал, мы ведь только что познакомились. И честно говоря, я не знаю, как будет «кал» на английском, мне известно гораздо менее подходящее случаю слово «дерьмо». Поэтому я постараюсь сблизиться с нашим гостем – он, кстати, не швед, а ирландец, потому что Дублин находится в Ирландии, вечером выясню у подруги всё про слово «кал» и обязательно попрошу у Патрика порцию, хотя мне не очень удобно.
– Ну, мы же в больнице, – рассудительно заметила Лариса Константиновна и, в целом довольная, ушла.
Я осталась. Патрик предложил мне усесться в ногах и начал рассказывать свою печальную историю. Она потрясала чудовищной несправедливостью. Оказывается, Патрик в Свердловске уже целых две недели. Он приехал к профессору-химику, работами которого давно восхищается вся прогрессивная Европа. Патрик, будучи аспирантом-химиком, получил счастливую возможность поработать в одной лабораторной компании с профессором. Две недели они вели какие-то сложные исследования и ставили опыты. Я не могу тут воспроизвести, что именно они исследовали, потому что из химии помню только ЦэОдва и АшдваЭсОчетыре. Но это абсолютно неважно, потому что составляющая нашего разговора была не химической, а совершенно лирической, потому что я чувствовала, как с каждым словом влюбляюсь в бедного Патрика. О, бедный Патрик! Вероломные друзья из молодой, околопрофессорской поросли заманили его в ресторан «Пельмени», где ирландец вкусил от наших пельменей и немедленно слег с тяжелейшим поносом. Вопреки стараниям профессоровой жены, пытающейся выпоить иностранного гостя минеральной водой, ночью пришлось вызвать ему «скорую помощь», врачи которой, не сильно разбираясь в национальных корнях Патрика, немедленно отвезли его в инфекционку с острым кишечным отравлением.
– И теперь, – грустно сказал Патрик, – мне придется лежать здесь целую неделю, это минимум. Профессору же надо ехать в Москву через три дня, и у меня пропадают билеты.
– Ну, Патрик, – сказала я, – здоровье-то ведь у тебя одно, а билеты можно купить новые.
– Так-то оно так, Лена, но обидно просто до ужаса! И еще эти странные женщины ходят за мной по пятам и просят от меня что-то неприличное.
Я покраснела.
– Они, как бы тебе сказать, они просят, чтобы ты… сделал им анализ.
– Химический? – обрадовался Патрик.
– Не совсем, анализ они будут делать из твоего… ну, когда ты ешь, потом через некоторое время идешь в туалет, и вот им нужно твое… извини, пожалуйста, дерьмо.
Патрик холодно замолчал, а потом расхохотался. Господи, какие у него были зубы – они даже сверкали, честное слово!
– Зачем им мое дерьмо? – всё еще смеясь, спросил Патрик. – На память, что ли? – Он, видимо, уже привык к некоторому преклонению, с которым в те годы смотрели в Свердловске на иностранцев.
– Да для анализа, как ты не понимаешь!
– Не понимаю, – честно сказал Патрик. – Это каменный век какой-то, и это очень негигиенично! У нас берут анализы сразу из прямой кишки – так намного удобнее.
– Патрик, ну в конце концов, ты ведь в России, – не унималась я, – так что лечить тебя будут по-российски.
– Хорошо, – оскорбился Патрик, – я сделаю, как ты говоришь, хотя это просто ужасно! Омерзительно, вашу мать!
И мы уже вместе расхохотались.
Его навещали гораздо чаще, чем меня. Каждый час под окном раздавались визгливые девичьи крики, юношеские баритончки и – редко – тяжелый бас профессора. Профессор, впрочем, скоро уехал, как и обещалось. Девиц тоже поубавилось – ирландец был с ними не слишком любезен.
– Глупые курицы, – жаловался он мне, – думают, что я их повезу с собой в Даблин. Я не могу всех повезти с собой в Даблин, хотя некоторых мне бы хотелось видеть у себя в гостях.
И этот пронзительный джинсовый взгляд…
Меня должны были выписать со дня на день, лето совершенно раскочегарилось, и лежать в духлой палате не было сил – но я совершенно не страдала, мы с Патриком расходились поздно вечером, и рано утром он уже снова сидел у меня в палате…
Я даже почти забыла о Мокроусовой, хотя это, конечно, было некрасиво с моей стороны. Однажды Вера так громко кричала у меня под окнами: «Ленка!», что я услышала ее, будучи в гостях у Патрика. Я высунулась в его окно с наклеенными пластырем цифрами 213.
– Я здесь, Вер!
– Тебя перевели? – Мокроусова шагала по высокой траве и обиженно глядела на меня из-под челки. В руке у нее был пакетик с маминым творогом. Мне стало стыдно.
– Нет, просто я… У меня тут появился приятель… Патрик, иди сюда. Я тебя хочу познакомить.
Патрик любезно высунулся по пояс, и Мокроусова побледнела.
Через месяц мы трое стояли в аэропорту и провожали Патрика О’Коннора в далекую Ирландию. Сначала он летел в Москву, а уже оттуда – в Дублин. Патрика провожали не только мы с Веркой – пришла целая куча народу, профессор с женой, обломавшиеся девицы, еще какие-то странные персонажи, но Патрик особенно выделял нас с Веркой. Не считая профессора, конечно.
Потом – совершенно неожиданно – начался очередной курс учебы, а вместе с ним и осень. Мы с Мокроусовой курили в туалете между парами, и однажды она спросила, бросая окурок в унитаз:
– У тебя сколько писем?
– Писем? – деланно удивилась я.
– Ты прекрасно понимаешь, о чём я, – серьезно сказала Мокроусова. – От Патрика у тебя сколько писем?
– Одно.
Мокроусова порозовела и отвернулась к окну.
Письмо Патрика я носила в своем рюкзачке до зимы. Оно было довольно забавным и неисправимо дружеским. К зиме пришла рождественская открытка с музыкой «Джингл беллз», она играла, когда я открывала и закрывала открытку, что продолжалось примерно сто пятьдесят раз, и мама сказала, что это невыносимо. Мы с Верой старались не говорить о Патрике – и делали вид, что так и надо. Будто всё по-прежнему. Казалось бы.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.