Электронная библиотека » Антоний Погорельский » » онлайн чтение - страница 6


  • Текст добавлен: 19 марта 2025, 05:39


Автор книги: Антоний Погорельский


Жанр: Русская классика, Классика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 6 (всего у книги 23 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]

Шрифт:
- 100% +

– Ну да, неправда.

– Я поеду и попрошу директора, чтоб он устроил для желающих завтраки, – говорит мать.

Тёме представляется фигура матери с её странным проектом и сдержанная, стройная фигура директора. От одной мысли ему делается неловко за мать, и он торопится предупредить её, говоря совершенно естественно:

– Одна мать уже приезжала, и директор не согласился.

После обеда Тёма идет в сад, где ветер уныло качает обнажённые деревья, сквозь которые видны все заборы сада, и кажется Тёме, что меньше как будто стал сад. Из сада Тёма идёт к Иоське, который в тёплой, грязной кухне, сидя где-нибудь в уголке и распустив свои толстые губы, возится над чем-то. Тёма идёт на наёмный двор, пробирается между кучами и ищет глазами ватагу. Но уже нет прежних приятелей. И Гераська, и Яшка, и Колька – все они за работой. Гераська – за верстаком, Яшка и Колька – ушли в город помогать родителям.

У забора копошатся остатки ватаги. Много новых, всё маленькие: красные, в лохмотьях, посиневшие от холода, усердно потягивают носом и с любопытством смотрят на чужого им Тёму. Знакомая пуговка блестит на воздухе, но нет уже больше её весёлых хозяев. Тёма любовно, тоскливо узнает и всматривается в эту, пережившую своих хозяев, пуговку, и ещё дороже она ему. Какие-то обрывки неясных, грустных и сладких мыслей – как этот замирающий день, здесь холодный и неприветливый, а там, между туч, в том кусочке догорающего неба, охватывающий мальчика жгучим сожалением, – толпятся в голове Тёмы и не хотят, и мешают, и не пускают на свободу где-то там, глубоко в голове или в сердце как будто сидящую отчетливую мысль.

– Тёмочка, зайдите на часок ко мне, – выскакивает, увидев в окно Тёму, Кейзеровна.

Тёма входит в тёплую, чистую избу, вдыхает в себя знакомый запах глины с навозом, которой заботливая хозяйка смазывает пол и печку, скользит глазами по жёлтому чистому полу, белым стенам, маленьким занавесочкам, потемневшему лицу рыхлой Кейзеровны и ждёт.

– Тёмочка, кто у вас учитель немецкого языка?

– Борис Борисович, – отвечает Тёма.

– Вы знаете, Тёмочка, у Бориса Борисовича моя сестра в услужении.

Тёма ласково, осторожно говорит:

– Он сегодня немножко заболел.

– Заболел? Чем заболел? – встрепенулась Кейзеровна.

– У него голова заболела, он не докончил урока.

– Голова? – И Кейзеровна делает большие глаза, и губы её собираются в маленький, тесный кружок. – Ох, Тёмочка, сестре они больше тридцати рублей должны. Надо идтить.

Тёма слышит тревожную, тоскливую нотку в этом «идтить», и эта тревога передаётся и охватывает его.

В его воображении рисуются больной учитель и пять старых женщин, которых Тёма никогда не видал, но которые вдруг, как живые, встали перед ним: вот горбатая, морщинистая старуха – это тётка; вот слепая, с длинными седыми волосами – мать.

– Кейзеровна, у матери учителя бельма на глазах?

– Нет.

– Они бедные?

– Бедные, Тёмочка! Не дай бог его смерти, хуже моего им будет.

– Что ж они будут делать?

– А уж и не знаю… Старуху и тётку, может, в богадельню возьмут… пастор устроит, а жена и дочери – хоть милостыньку на улицу иди просить.

– Милостыньку? – переспрашивает Тёма, и его глаза широко раскрываются.

– Милостыньку, Тёмочка. Вот когда вырастете, будете ехать в карете и дадите им копеечку…

– Я рубль дам.

– Что бросите, за все господь заплатит. Бедному человеку подать, всё равно что господа встретить… и удача всегда во всём будет. Ну, Тёмочка, я пойду.

Тёма неохотно встает. Ему хочется расспросить и об учителе ещё, и об этих женщинах, которые обречены на милостыньку. Мысли его толпятся около этой милостыньки, которая представляется ему неизбежным выходом.

Придя домой, он утомлённо садится на диван возле матери и говорит:

– Знаешь, мама, Борис Борисович заболел… Кейзеровны сестра у них служит. Я ей сказал, что он заболел… Знаешь, мама, если он умрёт, его мать и тётку в богадельню возьмут, а жена и две дочки пойдут милостыню просить.

– Кейзеровна говорит?

– Да, Кейзеровна. Мама, можно мне яблока?

– Можно.

Тёма пошёл достал себе яблоко и, усевшись у окна, начал усердно и в то же время озабоченно грызть его.

– А ты хочешь поехать к Борису Борисовичу?

– С кем?

– Со мной.

Тёма нерешительно заглянул в окно.

– Тебе хочется?

– А это не будет стыдно?

– Стыдно? Отчего тебе кажется, что это стыдно?

– Ну хорошо, поедем, – согласился Тёма.

В доме учителя Тёма неловко сидел на стуле, посматривая то на старушку – мать его, маленькую, худенькую женщину в чёрном платье, с зелёным зонтиком на глазах, то на высокую, худую девушку с белым лицом и чёрненькими глазками, ласково и приветливо посматривавших на Тёму. Только жена не понравилась Тёме, полная, недовольная, бледная женщина.

Сказали учителю и повели Тёму к нему. За ситцевыми ширмами стояла простая кровать, столик с баночками, вышитые красивые туфли.

«Какой же он бедный, – пронеслось в голове Тёмы, – когда у него такие туфли?»

Тёма подошёл к кровати и испуганно посмотрел в лицо Бориса Борисовича. Ему бросились в глаза бледное, жалкое лицо учителя и тонкая, худая рука, которую Борис Борисович держал на груди. Борис Борисович поднял эту руку и молча погладил Тёму по голове. Тёма не знал, долго ли он простоял у кровати. Кто-то взял его за руку и опять повёл назад. Он вошёл в гостиную и остановился.

Его мать разговаривала с Томылиным. Тёму как-то поразило сочетание красивого лица учителя и возбуждённого, молодого лица матери. Мать приветливо улыбнулась сыну своими выразительными глазами.

Тёме вдруг показалось, что он давно-давно уже видел где-то вместе и мать, и Томылина, и себя.

– Здравствуй, Тёма, – проговорил Томылин, ласково притянул его к себе и, обняв его рукой, продолжал слушать Аглаиду Васильевну.

– Я понимаю, конечно, – говорила она, – и всё-таки можно было бы иначе устроить. Всё основано на форме, на дисциплине, на страхе старших уронить как-нибудь своё достоинство, но из-за этого достоинство ребёнка ни во что не ставится и безжалостно попирается на каждом шагу нашими педагогами. А посмотрите у англичан! Там уже десятилетний мальчуган сознает себя джентльменом. Я не о вас говорю… Ваши уроки совершенно отвечают тому, как, по-моему, должно быть поставлено дело. И я не могу удержаться, чтобы не сказать, monsieur[5]5
  Мистер (от фр. Monsieur).


[Закрыть]
Томылин… – мать посмотрела на Тёму, на мгновение остановилась в нерешительности, вскинула глазами на Томылина и быстро продолжала по-французски: – …чем вы влияете на детей и чем получаете широкий доступ к их сердцам: вы щадите чувство собственного достоинства ребёнка; он знает, что его маленькое самолюбие вам так же дорого, как и ваше собственное.

– Если приятна деятельность, то ещё приятнее оценка её…

– Она приятна и необходима, по-моему. Поверьте, что мы, родители, ничем не повредили бы вам, если б имели возможность почаще делиться с вами, учителями, впечатлениями. А в теперешнем виде ваша гимназия мне напоминает суд, в котором есть и председатель, и прокурор, и постоянный подсудимый и только нет защитника этого маленького и, потому что маленького, особенно нуждающегося в защитнике подсудимого…

Томылин молча улыбнулся.

– Ах, какая прелесть твой Томылин, – сказала дорогой мать, полная впечатлений неожиданной встречи.

Тёма был счастлив за своего учителя и тоже переживал наслаждение от бывшего свидания.

– Мама, за что тебя у Бориса Борисовича благодарили?

– Я предложила им переговорить с тётей Надей, чтобы устроить одну дочь классной дамой, а другую учительницей музыки.

– В институте?

– В институте. Вот видишь, и не будут просить милостыню, если даже, не дай бог, и умрёт Борис Борисович…

Тёме после всего пережитого совсем не хотелось приниматься за приготовление уроков для другого дня.

Зина давно уже сидела за уроками, а Тёма все никак не мог найти нужной ему тетради. Брат и сестра занимались в маленькой комнатке, всегда под непосредственным наблюдением матери, которая обыкновенно в это время что-нибудь читала, сидя поодаль в кресле.

Тёма уже двадцатый раз рассеянно переходил от стола к этажерке, где на отдельной полке, в невозможном беспорядке, в контрасте с полкой сестры, валялась перепутанная, хаотическая куча книг и тетрадей.

Зина не выдержала и, молча, бросив работу, наблюдала за братом.

– Показать тебе, Тёма, как ты ходишь? – спросила она и, не дожидаясь, встала, вытянула шею, сделала бессмысленные глаза, открыла рот, опустила руки и с согнутыми коленками начала ходить бесцельно, толкаясь от одной стенки к другой.

Тёме решительно всё равно было как ни тянуть время, лишь бы не заниматься, и он с удовольствием смотрел на сестру.

Мать, оторвавшись от чтения, строго прикрикнула на детей.

– Мама, – проговорила Зина, – я уже полстраницы написала.

– Моя тетрадь где-то затерялась, – в оправдание проговорил нараспев Тёма.

– Сама затерялась? – строго спросила мать, опуская книгу.

– Я её вот здесь положил вчера, – ответил Тёма и при этом точно указал место на своей полке, куда именно он положил.

– Может быть, мне поискать тебе тетрадь?

Тёма сдвинул недовольно брови и уже сосредоточенно стал искать тетрадь, которую и вытащил наконец из перепутанной кучи.

– Я её сам закинул, – проговорил он, улыбаясь.

На некоторое время воцарилось молчание.

Тёма погрузился в писание и с чувством начал выводить буквы, или, вернее, невозможные каракули.

Зина, вскинув глазами на брата, так и замерла в наблюдательной позе.

– Тёма, показать тебе, как ты пишешь?

Тёма с удовольствием оставил своё писание и, предвкушая наслаждение, уставился на сестру.

Зина, расставив локти как можно шире, совсем легла на стол, высунула на щёку язык, скосила глаза и застыла в такой позе.

– Неправда, – проговорил сомнительно Тёма.

– Мама, Тёма хорошо сидит, когда пишет?

– Отвратительно.

– Правда – похоже?

– Хуже даже.

– А, что? – торжествующе обратилась Зина к брату.

– А зато я быстрее тебя стихи учу, – ответил Тёма.

– И вовсе нет.

– Ну, давай пари: я только два раза прочитаю и уж буду знать на память.

– Вовсе не желаю.

– Зато через час и забудешь, – проговорила мать, – а Зина всю жизнь будет помнить. Надо учить так, как Зина.

– А, что? – обрадовалась Зина.

– Ну да, если б я все так учил, как ты, – проговорил самодовольно Тёма, помолчав, – я бы давно уж дураком был.

– Мама, слышишь, что он говорит?

– Это почему? – спросила мать.

– Это папа говорил.

– Кому говорил?

– Дяде Ване. Если б я, говорит, все учил, что надо, – я бы и вышел таким дураком, как ты.

– А дядя Ваня что ж сказал?

– А дядя Ваня рассмеялся и говорит: ты умный, оттого ты и генерал, а я не генерал и глупый… Нет, не так: ты генерал потому, что умный… Нет, не так…

– То-то – не так. Слушаешь, не понимаешь и выдёргиваешь, что тебе нравится. И выйдешь недоучкой.

Опять водворилось молчание.

– Зато я играю лучше тебя, – проговорила Зина.

– Это бабья наука, – ответил пренебрежительно Тёма.

Зина озадаченно промолчала и принялась опять писать.

– А как же Кравченко? – вдруг спросила она, вспомнив своего учителя музыки. – Он, значит, баба?

– Баба, – ответил уверенно Тёма, – оттого у него и борода не растёт.

– Мама, это правда? – спросила Зина.

– Глупости, – ответила мать. – Не видишь разве, что он смеётся над тобою?

– У него и хвостик есть, вот такой маленький, – проговорил Тёма, показывая рукой размер хвоста.

– Мама?!

– Тёма, перестань глупости говорить.

Тёма смолк, но продолжал показывать руками размеры хвоста.

– Мама?!

– Тёма, что я сказала?

– Я ничего не говорю.

– Он показывает руками – какой хвостик.

– Ещё одно слово – и я вас обоих в угол поставлю, – не глядя на Тёму, ответила мать.

Он безбоязненно опять показал Зине размеры хвоста. Зина мгновение подумала и в отместку высунула язык. Тёма в долгу не остался и начал делать ей гримасы. Зина отвечала тем же, и некоторое время они усердно старались перещеголять друг друга в этом искусстве. Тёма окончательно взял верх, скорчив такое лицо, что Зина не выдержала и фыркнула.

– Тёма, садись за маленький столик спиною к Зине и не смей вставать и поворачиваться, пока не кончишь уроков. Стыдись! Ленивый мальчик.

Водворилась тишина, и Тёма наконец благополучно кончил свои занятия. Последнюю латинскую фразу ему лень было учить, и он, отвечая матери и указывая, до каких пор ему было задано, показал пальцем до выпущенных им предлогов. Вообще проверка по латинскому языку была слаба; мать в нём знала меньше Тёмы и познакомилась с языком при помощи самого же Тёмы, с целью хоть как-нибудь проверять занятия своего ленивого сына. Но это приносило скорее вред, чем пользу, и Тёма, ради одного школьничества, часто морочил мать, смотря на неё как на подготовительную для себя школу по части надувания более опытных своих учителей.

Когда уроки кончились, Тёма, посмотрев на часы, с наслаждением подумал об остающемся до сна часе, совершенно свободном от всяких забот. Он заглянул в тёмную переднюю и, заметив там Еремея, топившего соломой печь, через ворох соломы перебрался к нему и, сев рядом с ним, стал, как и Еремей, смотреть в ярко горевшую печь. Всё новая и новая солома быстро исчезала в огне. Тёма усердно помогал Еремею задвигать солому и с интересом ждал, когда потемневшая печь справится с новой порцией. Вот только искры да пепел сквозят через свежую охапку, и кажется, никогда она не загорится; вот как-то лениво вспыхнуло в одном, другом, третьем месте, и, охваченная вдруг вся сразу, солома со страшной, откуда-то взявшеюся силой огня уже рвётся и исчезает бесследно в пожирающем её пламени. Ярко и тепло до боли.

И опять оба, и Еремей, и Тёма, ждут нового взрыва.

– Еремей, ты от брата получил письмо из деревни?

– Получил, – отвечает Еремей.

– Что он пишет?

– Пишет, что, слава богу, урожай был. Четвёртую лошадь купили.

Еремей оживляется и рассказывает Тёме о земле, посеве, хозяйстве, которое совместно с ним ведёт брат.

– Вот, к празднику, если бог даст, попрошусь у папы в деревню, – говорит Еремей.

– Как, на ёлке не будешь?

Еремей снисходительно улыбается и говорит:

– Там же ж у меня рыдня – сваты, дружки…

– Ты кого больше всех любишь?

– Я всех люблю.

И от сладкой мысли свидания у Еремея рисуются приятные сердцу картины: повязанные головы хохлуш, хустки, тяжёлые чёботы, расписная хата, на столе вареники, галушки, горилка, а за столом разгоревшиеся, добродушные, весёлые и «ледащие лыца» Грицко, Остапов, Дунь и Марусенек.

– Как ты думаешь, Еремей, мне что подарят на ёлку?

Еремей оставляет мечты и внимательно смотрит своим одним глазом в огонь:

– Мабуть, ружье?

– Настоящее?

– Настоящее, должно буть, – нерешительно говорит Еремей.

– Вот, Тёмочка, – говорит подошедшая и присевшая Таня, – вырастайте скорей да в офицеры поступайте… сабля сбоку, усики такие…

– Я не буду офицером, – равнодушно говорит Тёма, задумчиво смотря в огонь.

– Отчего не будете? Офицерам хорошо.

И Еремей соглашается, что офицерам хорошо.

– Енералом будете, як папа ваш.

– Мама не хочет, чтобы я был офицером.

– А вы попросите.

– Не хочу. Я учёным буду… как Томылин.

– Не люблю я их; я одного учителя видала, – такой некрасивый, худой… Военный лучше… усики.

– У меня тоже будут усы, – говорит Тёма и старается посмотреть на свою верхнюю губу.

Таня смотрит и целует его. Тёма недовольно отстраняется.

– Зачем ты целуешь?

– Скорее расти будут усы…

– Отчего скорее?

Таня молча смотрит лукаво на Еремея и улыбается. Тёма переводит глаза на Еремея, который тоже загадочно улыбается и весело глядит в печку.

– Еремей, отчего?

– Да так, она шуткует, – говорит Еремей и медленно встаёт, так как топка печки кончилась.

Тёма тоже встаёт и идёт.

В столовой Зина, придвинув свечку, осторожно держит над ней сахар, который тает и жёлтыми прозрачными каплями падает на ложку, которую Зина держит другой рукой.

Наташа, Серёжа и Аня внимательно следят за каждою каплей.

– И я, – говорит Тёма, бросаясь к сахарнице.

– Тёма, это для Наташи, у неё кашель, – протестует Зина.

– У меня тоже кашель, – отвечает Тёма и с сахаром и ложкой лезет на стол. Он усаживается с другой стороны свечи и делает то же, что Зина.

– Тёма, если ты только меня толкнешь, я отниму свечку… Это моя свечка.

– Не толкну, – говорит Тёма, весь поглощённый работой, с высунутым от усердия языком.

У Тёмы на ложку падают какие-то совсем чёрные, пережжённые, с копотью, капли.

– Фу, какая гадость, – говорит Зина.

Маленькая компания весело хохочет.

– Ничего, – отвечает Тёма, – больше будет… – И он с наслаждением набивает себе рот леденцами в саже.

– Дети, спать пора, – говорит мать.

Тёма, Зина и вся компания идут к отцу в кабинет, целуют у него руку и говорят:

– Папа, покойной ночи.

Отец отрывается от работы и быстро, озабоченно одного за другим рассеянно крестит.

Тёма у себя в комнате молится перед образом богу.

Медленно, где-то за окном, с каким-то однообразным отзвуком, капля за каплей падает с крыши вода на каменный пол террасы. «День, день, день», – раздаётся в ушах Тёмы. Он прислушивается к этому звону, смотрит куда-то вперёд и, забыв давно о молитве, весь потонул в ощущениях прожитого дня: Еремей, Кейзеровна, дочка Бориса Борисовича, Томылин с матерью…

«Вот хорошо, если б Томылин был мой отец», – думает вдруг почему-то Тёма.

Эта откуда-то взявшаяся мысль тут же неприятно передёргивает Тёму. Томылин в эту минуту как-то сразу делается ему чужим, и взамен его выдвигается образ сурового, озабоченного отца.

«Я очень люблю папу, – проносится у него приятное сознание сыновней любви. – И маму люблю, и Еремея, и Бориса Борисовича, всех, всех».

– Артемий Николаевич, – заглядывает Таня, – ложитесь уже, а то завтра долго будете спать…

Тёма неприятно оторван.


Да, завтра опять вставать в гимназию; и завтра, и послезавтра, и целый ряд скучных, тоскливых дней…

Тёма тяжело вздыхает.

VIII
Иванов

Через несколько дней Борис Борисович умер. Мать его и тётка поступили в приют, жена и старшая дочь, заботами Аглаиды Васильевны, попали в институт, жена – экономкой, дочь – классной дамой. Младшую дочь Аглаида Васильевна взяла к себе, а бывшую у неё фрейлейн устроила надзирательницею детского приюта.

На место Бориса Борисовича пришёл толстый, краснощёкий молодой немец, Роберт Иванович Клау.

Ученики сразу почувствовали, что Роберт Иванович – не Борис Борисович.

Дни пошли за днями, бесцветные своим однообразием, но сильные и бесповоротные своими общими результатами.

Тёма как-то незаметно сошёлся с своим новым соседом, Ивановым.

Косые глаза Иванова, в первое время неприятно поражавшие Тёму, при более близком знакомстве начали производить на него какое-то манящее к себе, особенно сильное впечатление, Тёма не мог дать отчёта, что в них было привлекательного: глубже ли взгляд казался, светлее ли как-то был он, но Тёма так поддался очарованию, что стал и сам косить, сначала шутя, а потом уже не замечая, как глаза его сами собою вдруг скашивались.

Матери стоило большого труда отучить его от этой привычки.

– Что ты уродуешь свои глаза? – спрашивала она.

Но Тёма, чувствуя себя похожим в этот момент на Иванова, испытывал бесконечное наслаждение.

Иванов незаметно втянул Тёму в сферу своего влияния.

Вечно тихий, неподвижный, никого не трогавший, как-то равнодушно получавший единицы и пятёрки, Иванов почти не сходил со своего места.

– Ты любишь страшное? – тихо спросил однажды, закрывая рукою рот, Иванов во время какого-то скучного урока.

– Какое страшное? – повернулся к нему Тёма.

– Да тише, – нервно проговорил Иванов, – сиди так, чтобы незаметно было, что ты разговариваешь. Ну, про страшное: ведьм, чертей…

– Люблю.

– В каком роде любишь?

Тёма подумал и ответил:

– Во всяком роде.

– Я расскажу тебе про один случай в Испании. Да не поворачивайся же… сиди, как будто слушаешь учителя. Ну, так. В одном замке в Испании пришлось как-то заночевать одному путешественнику…

У Тёмы по спине уже забегали мурашки от предстоящего удовольствия.

– Его предупреждали, что в замке происходит по ночам что-то страшное. Ровно в двенадцать часов отворялись все двери…

У Тёмы широко раскрылись глаза.

– Опусти глаза!.. Что ты смотришь так?.. Заметят… Когда страшно сделается, смотри в книгу!.. Вот так. Ровно в двенадцать часов отворялись сами собою двери, зажигались все свечи, и в самой дальней комнате показывалась вдруг высокая, длинная фигура, вся в белом… Смотри в книгу… Я брошу рассказывать.

Тёма, как очарованный, слушал.

Он любил эти страшные рассказы, неистощимым источником которых являлся Иванов. Бывало, скажет Иванов во время рекреации: «Не ходи сегодня во двор, буду рассказывать». И Тёма, как прикованный, оставался на месте. Начнёт и сразу захватит Тёму. Подопрётся, бывало, коленом о скамью и говорит, говорит – так и льётся у него. Смотрит на него Тёма, смотрит на маленький, болтающийся в воздухе порыжелый сапог Иванова, на лопнувшую кожу этого сапога; смотрит на едва выглядывающий, засаленный, покрытый перхотью форменный воротничок; смотрит в его добрые светящиеся глаза и слушает и чувствует, что любит он Иванова, так любит, что жалко ему почему-то этого маленького, бедно одетого мальчика, которому ничего, кроме его рассказов, не надо, – что готов он, Тёма, прикажи ему только Иванов, всё сделать, всем для него пожертвовать.

– Как много ты знаешь! – сказал раз Тёма. – Как ты всё это можешь выдумать?

– Какой ты смешной, – ответил Иванов. – Разве это моя фантазия? Я читаю.

– Разве такие вещи печатают?

– Конечно, печатают. Ты читаешь что-нибудь?

– Как читаю?

– Ну, как читаешь? Возьмёшь какой-нибудь рассказ, сядешь и читаешь.

Тёма удивлённо слушал Иванова. В его голове не вмещалось, чтоб можно было добровольно, без урока, сидеть и читать.

– Ты вот попробуй, когда-нибудь я принесу тебе одну занимательную книжку… Только не порви.


Во втором классе Тёма уже читал Гоголя, Майн-Рида, Вагнера и втянулся в чтение. Он любил, придя из гимназии, под вечер, с куском хлеба, забраться куда-нибудь в каретник, на чердак, в беседку – куда-нибудь подальше от жилья, и читать, переживая все ощущения выводимых героев.

Он познакомился с Ивановым по дому и, узнав его жизнь, ещё больше привязался к нему. Добрый, кроткий с теми, кого он любил, Иванов был круглый сирота, жил у богатых родственников, помещиков, но как-то заброшенно, в стороне от всей квартиры, в маленькой, возле самой кухни, комнатке. К нему никто не заглядывал, он тоже не любил ходить в общие комнаты и всегда почти просиживал один у себя.

– Тебе он нравится, мама? – приставал Тёма по сту раз к своей матери и, получая утвердительный ответ, переживал наслаждение за своего друга. – Мама, скажи, что тебе больше всего в нём нравится?

– Глаза.

– Правда, глаза? Знаешь, мама, его мать умерла перед тем, как он поступил в гимназию. Я видел её портрет. Она казачка, мама… Такая хорошенькая… Он на груди в маленьком медальоне носит её портрет. Он мне показывал, только сказал, чтобы я никому ничего не говорил. Ты тоже, мама, никому не говори. Ах, мама, если б ты знала, как я его люблю!

– Больше мамы?

Тёма сконфуженно опускал голову и нерешительно произносил:

– Одинаково…

– Глупый ты мальчик! – улыбаясь, говорила мать.

– Мама, он говорит, чтобы летом я ехал к ним в деревню. Там у них пруд есть, рыбу будем ловить, сад большой; у него большой кожаный диван под окнами, и вишни прямо в окно висят. У дяди его пропасть книг… Мы вдвоём запрёмся и будем читать. Пустишь меня, мама?

– Если перейдёшь в третий класс – пущу.

– Ах, вот счастье будет! Я тебе привезу много вишен. Хорошо?

– Хорошо, хорошо. Пора уж заниматься.

– Так не хочется… – говорил Тёма, сладко потягиваясь.

– А в деревню хочется?

– Хочется, – смеялся Тёма.

Иногда утром, когда Тёме не хотелось вставать, когда почему-либо перспектива идти в гимназию не представляла ничего заманчивого, Тёма вдруг вспоминал своего друга, и сладкое чувство охватывало его, – он вскакивал и начинал одеваться. Он переживал наслаждение от мысли, что опять увидит Иванова, который уж будет ждать его и весело сверкнёт своими добрыми чёрными глазами из-под мохнатой шапки волос. Поздороваются друзья, сядут поближе друг к другу и радостно будут улыбаться Корневу, который, грызя ногти, насмешливо скажет:

– Сто лет не видались… Поцелуйтесь на радостях.

В такие минуты Тёма считал себя самым счастливым человеком.

IX
Ябеда

Но ничто не вечно под луною. И дружба Тёмы с Ивановым прекратилась, и мечты о деревне не осуществились, и на самое воспоминание об этих лучших днях из детства Тёмы жизнь безжалостно наложила свою гадливую печать, как бы в отместку за доставленное блаженство.

Учитель французского языка, Бошар, скромно начавший карьеру с кучера, сохранивший свою представительную фигуру, заседал на своём учительском месте так же величественно и добродушно, как в былые дни восседал на козлах своего фиакра. Как прежде, бывало, он по временам стегал свою клячу длинным бичом, так и теперь, от времени до времени, он хлопал своей широкой, пухлой ладонью и кричал громким равнодушным голосом:

– Voyons, voyons donс![6]6
  Эй, вы, потише! (фр.)


[Закрыть]

Однажды, по заведённому порядку, шёл урок Бошара. Очередной переводил, остальной класс был в каком-то среднем состоянии между сном и бодрствованием.

В маленькое, круглое окошко класса, проделанное в дверях, заглянул чей-то глаз.

Вахнов сложил машинально кукиш, полюбовался им сначала сам, а затем предложил полюбоваться и смотревшему в окошечко.

При всём своём добродушии Иван Иванович, который и смотрел в окошко, не вытерпел и, отворив дверь, пригласил Вахнова к директору.

Вахнов струсил и стал божиться, что это не он. В подтверждение своих слов он сослался на Бошара, будто бы видевшего, как он, Вахнов, сидел смирно.

Бошар, видевший всё и с любопытством естествоиспытателя наблюдавший сам зверька низшей расы – Вахнова, проговорил с пренебрежением удовлетворенного наблюдателя:

– Allez, allez, bête animal![7]7
  Пошёл, пошёл, глупое животное! (фр.)


[Закрыть]

Вахнов скрепя сердце пошёл за Иваном Ивановичем в коридор, но, когда дверь затворилась и они остались одни с глазу на глаз, Вахнов, недолго думая, встал на колени и проговорил:

– Иван Иванович, не губите меня! Директор исключит за это, а отец убьёт меня. Честное слово, я говорю правду: вы знаете моего отца.

Иван Иванович хорошо знал отца Вахнова, который был в полном смысле слова зверь по свирепости и крутости нрава. Он славился на весь город этими своими качествами, наряду, впрочем, и с другими, признанными обществом: идеальной честностью и беззаветным мужеством.

– Встаньте скорей! – сконфуженно и растерянно заговорил Иван Иванович и сам бросился поднимать Вахнова.

Вахнов, для усиления впечатления, вставая, чмокнул надзирателя в руку. Иван Иванович, окончательно растерявшись, опрометью бросился от Вахнова, отмахиваясь и отплёвываясь на ходу. Вахнов, постояв немного в коридоре, снова вошёл в класс.

Какими-то судьбами эта история всё-таки дошла до директора, и педагогическим советом Вахнов был приговорён к двухнедельному аресту по два часа каждый день.

Убедившись, что донёс не Иван Иванович, Вахнов остановился на Бошаре как на единственном человеке, который мог донести. Это было и общее мнение всего класса. Хотя и не горячо, но почти все высказывали порицание Бошару.

«Идиот» Вахнов на мгновение приобрёл если не уважение, то сочувствие. Это сочувствие пробудило в Вахнове затоптанное сперва отцом, а потом и гимназией давно уже спавшее самолюбие. Он испытал сладкое нравственное удовлетворение, которое чувствует человек от сочувствия к нему общества. Но что-то говорило ему, что это сочувствие ненадёжное и, чтоб удержать его, от него, Вахнова, требовалось что-то такое, что заставило бы навсегда забыть его прошлое.

Бедная голова Вахнова, может быть, в первый раз в жизни, была полна другими мыслями, чем те, какие внушало ей здоровое, праздное тело пятнадцатилетнего отупевшего отрока. Его мозги тяжело работали над трудной задачей, с которой он и справился наконец.

За мгновение до прихода Бошара Вахнов не удержался, чтобы не сказать Иванову и Тёме (по настоянию Иванова они и во втором классе продолжали сидеть втроём и по-прежнему на последней скамейке) о том, что он всунул в стул, на который сядет Бошар, иголку.

Так как на лицах Иванова и Тёмы изобразился какой-то ужас вместо ожидаемого одобрения, то Вахнов на всякий случай проговорил:

– Только выдайте!

– Мы не выдадим, но не потому, что испугались твоих угроз, – ответил с достоинством Иванов, – а потому, что к этому обязывают правила товарищества. Но это такая гнусная гадость…

Тёма только взглядом ответил на так отчётливо выраженные Ивановым его собственные мысли.

Спорить было поздно. Бошар уже входил, величественный и спокойный. Он поднялся на возвышение, стал спиной к стулу, не спеша положил книги на стол, оглянул взглядом сонного орла класс и, раздвигая слегка фалды, грозно опустился.

В то же мгновение он вскочил как ужаленный, с пронзительным криком, нагнулся и стал щупать рукой стул. Разыскав иголку, он вытащил её с большим трудом из сиденья и бросился из класса.

Совершенно бледный, с провалившимися вдруг куда-то внутрь глазами, откуда они горели огнём, влетел в класс директор и прямо бросился к последней скамейке.

– Это не я! – прижатый к скамье, в диком ужасе закричал Тёма.

– Кто?! – мог только прохрипеть директор, схватив его за руку.

– Я не знаю! – ответил высоким визгом Тёма.

Рванув Тёму за руку, директор одним движением выдернул его в проход и потащил за собой.

Тёма каким-то вихрем понёсся с ним по коридору. Как-то тупо застыв, он безучастно наблюдал ряды вешалок, шинелей, грязную калошу, валявшуюся посреди коридора… Он пришёл в себя, только очутившись в директорской, когда его слух поразил зловеще щёлкнувший замок запиравшейся на ключ двери.

Смертельный ужас охватил его, когда он увидел, что директор, покончив с дверью, стал как-то тихо, беззвучно подбираться к нему.

– Что вы хотите со мной делать?! – неистово закричал Тёма и бросился в сторону.

В то же мгновение директор схватил его за плечо и проговорил быстрым, огнём охватившим Тёму шепотом:

– Я ничего не сделаю, но не шутите со мною: кто?!

Тёма помертвелыми глазами, застыв на месте, с ужасом смотрел на раздувавшиеся ноздри директора.

Впившиеся чёрные горящие глаза ни на мгновение не отпускали от себя широко раскрытых глаз Тёмы. Точно что-то, помимо воли, раздвигало ему глаза и входило через них властно и сильно, с мучительной болью вглубь, в Тёму, туда… куда-то далеко, в ту глубь, которую только холодом прикосновения чего-то чужого впервые ощущал в себе онемевший мальчик…

Ошеломлённый, удручённый, Тёма почувствовал, как он точно погружался куда-то…

И вот, как жалобный подсвист в бурю, рядом с диким воем зазвучали в его ушах и посыпались его бессвязные, слабеющие слова о пощаде, слова мольбы, просьбы и опять мольбы о пощаде и ещё… ужасные, страшные слова, бессознательно слетавшие с помертвелых губ… ах! более страшные, чем кладбище и чёрная шапка Еремея, чем розги отца, чем сам директор, чем всё, что бы то ни было на свете. Что смрад колодца?! Там, открыв рот, он больше не чувствовал его… От смрада души, охватившего Тёму, он бешено рванулся.

Внимание! Это не конец книги.

Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6
  • 0 Оценок: 0


Популярные книги за неделю


Рекомендации