Текст книги "Маленький принц. Цитадель (сборник)"
Автор книги: Антуан Сент-Экзюпери
Жанр: Литература 20 века, Классика
Возрастные ограничения: +6
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 11 (всего у книги 44 страниц) [доступный отрывок для чтения: 14 страниц]
XXVI
Я задумался о великом таинстве изменения самого себя, о преображении. Жил когда-то в нашем городе прокаженный.
– Пойдем, я покажу тебе прорву, – сказал отец.
И он повел меня на окраину, где за домами виднелся голый замусоренный пустырь. Маленький домишко стоял посреди пустыря за забором, отгородившим прокаженного от остального мира.
– Ты, верно, думаешь, что он страдает? Присмотрись, он сидит на пороге и зевает. В нем умерла любовь, только и всего. Отверженность сгноила его, всего-навсего. Запомни, отверженность не терзает болью, она изнашивает тебя день за днем. В изгнании питаются снами и в кости играют понарошку. Да, он сыт, но что толку в сытости? Он – король царства теней.
Наше спасение в необходимости, – продолжал отец. – Что за игра в кости без денег? Что за жизнь в мечтах? Мечты не приносят счастья, они слишком податливы. Как безнадежен рой мечтаний, заполняющий пустоты юности. На пользу каждому все, что сопротивляется и противится. Не болезнь – беда прокаженного – податливость жизни. У него нет необходимости идти, он стал скотом возле кормушки.
Горожане приходили поглядеть на прокаженного. Окружив забор, они затаивали дыхание, словно заглядывали после тяжелого подъема в кратер вулкана. Они бледнели, словно уже услышали грозный гул в глубине земли. Жизнь за забором казалась им исполненной тайны. Но тайны в ней не было.
– Не тешь себя иллюзиями, – сказал отец, – не выдумывай прокаженному бессонных ночей, отчаяния и рук, заломленных в бессильной ярости против самого себя, Господа и всех людей на свете. Он – неучастие, и с каждым днем все дальше и дальше от нас. Что связывает его с людьми? Глаза ему затянула пелена гноя, бессильные руки повисли плетьми. Городской шум для него – шум проезжающей неведомо где телеги. Жизнь – не слишком понятное зрелище. А что такое зрелище, спектакль? Пустяк, он ничего не стоит. Живит только то, что переделывает тебя. Нельзя жить, превратившись в склад с мертвым грузом. Мог бы жить и прокаженный, подвози он на лошади камни для постройки храма. Но нет, этого снабдили всем.
Со временем вошло в обычай навещать прокаженного каждый день, сострадать ему и через забор, отгородивший его от мира, перекидывать ему приношения. Он стал божком, ему служили, его украшали и одевали, кормили лучшими яствами. В праздник чествовали музыкой. И все же он оставался нищим. Нуждался во всех, но никто не нуждался в нем. Все у него было, кроме того, чем он мог бы поделиться.
– Ты видел деревянных идолов, – сказал отец, – они тоже обвешаны дарами. Перед ними возжигают свечи, им кадят дымом жертвоприношений, украшают драгоценностями. Но поверь, преображаются и растут люди, жертвуя своему божеству золотые браслеты, драгоценные каменья, – деревянный идол пребывает деревом. Он не может переродиться. Дерево живет, преображая землю в цветы.
Я смотрел на прокаженного, он вышел из лачуги и обвел толпу незрячим, тусклым взглядом. Говор собравшейся толпы мог бы польстить ему, но для него он значил не больше дальнего шума волн. Он находился вне досягаемости. Нас ничего не связывало друг с другом. И если кто-то в толпе громко жалел его, взгляд прокаженного туманился презрением… Изгой. Его воротило от игры, где все понарошку. Что за жалость, если не берут на руки и не баюкают? Ведь по-настоящему он для нас не существовал. И когда в нем просыпался вдруг животный инстинкт, и он загорался яростью в раздражении на толпу, что глазела на него, как на ярмарочную забаву, – яростью, по существу поверхностной, ибо мы не были частью его жизни, как дети вокруг пруда, где едва шевелится одиночка карп, – его ярость не задевала нас. Бессильная ярость. Ярость не способная нанести удар, швыряющая на ветер пустоту слов. Мне показалось: взяв на себя его пропитание, мы его ограбили.
Я вспомнил прокаженных Юга, они взирали на оазис с высоты своего коня, с которого, по закону о проказе, не имели права спешиться. Они опускали вниз палку с плошкой и смотрели вокруг тяжелым равнодушным взглядом: счастливое лицо для них – лишняя возможность удачной охоты. Да и чем могло досадить им чужое счастье? Чуждое и далекое, вроде незаметной возни полевок на лугу. Вот они и смотрели вокруг тяжелым равнодушным взглядом. Тихим шагом подъезжали к лавчонке, опускали на веревке корзину и терпеливо ждали, пока лавочник захочет наполнить ее. Не по себе становилось от их тяжелого равнодушного терпенья. Неподвижно стояли они вдоль нашей улицы и были для нас лишь пристанищем страшной болезни, жадной, прожорливой печью, сжигающей человеческую плоть. Они были для нас тем, что стараешься миновать, – заброшенным пустырем, обителью зла. Но чего ждали они сами? Ничего. Ждут ведь не от себя, ждут от иного, чем ты. И чем скуднее твой язык, тем грубее и проще твоя связь с людьми, тем меньше знакомы тебе скука и томление ожидания. Так чего они могли ждать от нас, эти люди, ничем не связанные с нами? Они ничего от нас и не ждали.
– Смотри, – сказал мне отец, – он больше не зевает. Он разучился скучать, скука – тоже тоска по людям.
XXVII
Я понял, что все несчастны. Ночь – вот корабль, на который Господь посадил всех странников, не дав им корм чего. И я решил объединить людей. Но сперва решил понять, что же такое счастье.
Я ударил в колокол. «Придите ко мне, счастливые», – позвал я. Счастливый подобен зрелому плоду, источающему сок и сладость. Я видел – женщины, наклонившись вперед, прижимают руки к груди, боясь расплескать полноту счастья. И пришли счастливые и встали по правую мою руку.
«Придите, несчастные!» – позвал я и ударил в колокол для несчастных. «Встаньте от меня по левую руку», – сказал я им.
И, разделив всех, я задумался: «Что же такое несчастье?»
Я не верю в арифметику. Не перемножишь горе на радость. Если среди моего народа страдает один-единственный человек, мука его так велика, как если бы мучился весь народ. Плохо и то, что, мучаясь, человек забывает о царстве.
А радость? Когда замуж выходит принцесса, танцует и пляшет весь народ. Дерево потратило себя, и распустился бутон. Дерево – это каждая из его веточек, по ним я и сужу о дереве.
XXVIII
Слишком просторным показалось мне одиночество. Тишины и неспешности искал я для моего народа, и вот напился простором души и горней тоской до горечи. А внизу я видел огни вечернего города. Город звал сбиться всех потеснее, запереть двери, прижаться друг к другу. Так все и поступали, а я – я смотрел, как одно за другим гаснут окна, и за каждым из них угадывал любовь. А потом тоску и разочарованье, если любовь не становилась большим, чем просто любовь…
Свет в окне говорил о болезни. Два-три неизлечимо больных – негасимые свечи в ночи. А вот и еще одна мерцающая внизу звездочка – кто-то творит, единоборствуя с неподатливой глиной, он не уснет, пока не вплетет в венок еще одного бессмертника. Несколько окон зажжены безнадежной мукой ожидания. Господь и сегодня собрал свою жатву, кому-то никогда уже не возвратиться домой.
Но были в моем городе и те, кто не спал и бдением своим противостоял опасностям ночи – так бдит дозорный в открытом море. «Это блюстители, – сказал я, – они блюдут жизнь перед лицом непроницаемой стихии. Они на переднем крае, на пограничье. Нас мало, бдящих в ночи над спящими, с нами беседуют звезды. Нас мало, стойких, мы положились на произвол Господень. Нас мало среди мирных городских жителей, на наших плечах тяжесть города, нас обжигает ветер, упавший со звезд, словно ледяной плащ».
Капитаны, друзья мои, тяжка необъятная ночь. Спящим неведомо, что жизнь – это нескончаемые перемены, напряжение до стона древесины и мука преображения. Нас мало, мы за всех несем общий груз понимания, мы на пограничье, нас обожгла боль, и мы выгребаем к восходу, мы – дозорные на вахте, застывшие в ожидании ответа на немой вопрос, мы из тех, кто не устает верить, что любимая возвратится…
И я понял, что усердие и тоска сродни друг другу. Их питает одно и то же. Бескрайность – их пространство, бесконечность времени – их пища.
– Пусть бдят со мной лишь тоскующие и усердные, – сказал я. – Остальные пусть спят. Они трудятся днем, и не их призвание – пограничье…
Этой ночью город не спал, он лишился сна из-за человека, который на заре искупит смертью свое преступление. Город верил, что он невиновен. Улицы обходила стража, следя, чтобы люди не собирались вместе, но людей будто что-то выталкивало из дома и притягивало друг к другу как магнитом.
А я? Я думал: «Один мученик разжег пожар. Тюремный узник реет над целым городом, словно знамя».
И мне захотелось посмотреть на него. Я направился к тюрьме – глухим квадратом чернела она на звездном небе. Стражники отомкнули мне ворота, и, заскрипев, они медленно повернулись на петлях. Толстые стены, зарешеченные окна – тяжело от них. Черные стражники сторожили дворы и коридоры, возникая на моем пути, словно хищные ночные птицы… Всюду спертый воздух, всюду глухое эхо подземелья, вторящее шагам по плитам, звону оброненного ключа. Я подумал: «Для чего воздвигать эту громадину, стремясь придавить человека, он так слаб, так уязвим – гвоздя довольно, чтобы лишить его жизни. Неужели же преступник так опасен?»
Все ноги, чьи шаги я слышал, топтали узника. Все стены, все двери, все столбы давили на него. «Он – душа тюрьмы, – сказал я себе, размышляя об узнике. – Он ее смысл, суть и оправдание. И он же – кучка тряпья, сваленная за решеткой, возможно, он спит и похрапывает во сне. Но каким бы он ни был, он взбудоражил весь город. Вот он отвернулся от одной стены, повернулся к другой, и произошло землетрясение».
Мне приоткрыли глазок, я стал смотреть на узника. Я знал, что мне есть над чем поразмыслить. Я долго смотрел на него, пока наконец его не увидел. А увидев, подумал: «Наверное, ему не в чем себя упрекнуть, кроме как в своей любви к людям. Каждый зодчий строит свою крепость по-своему. Все способы хороши. Но не все вместе. Потому что тогда не построить крепости».
Лицо, изваянное в мраморе, отвергло множество других возможностей. Каждая была прекрасна. Но не все вместе. Я не сомневаюсь, мечта узника была не хуже моей.
Он и я – на вершине горы. Я один, и он тоже. Этой ночью мы поднялись с ним на вершину мира. Встретились, сошлись. Что делить нам на такой высоте? Как и мне, ему нужно только благо. Но умрет все-таки он.
Мне стало больно.
Прежде чем желание станет деянием, дерево – веткой, женщина – матерью, будет сделан выбор. Жизнь укрепляется несправедливостью выбора. В красавицу влюблены многие. Послушная жизни, она выберет одного и многих обречет на отчаяние. Сущему не до справедливости. И я понял – созидание прежде всего жестоко.
Я затворил дверь и долго шел коридорами. Меня переполняли восхищение и любовь. На что ему жизнь раба, когда он велик гордыней?
Я проходил мимо стражников, тюремщиков, подметальщиков, все они верно служили своему узнику. Толстые стены берегли его и обрели значимость, как обретают значимость руины замка, благодаря спрятанному в них сокровищу. Я еще раз обернулся и посмотрел на тюрьму.
Башня в зубчатой короне тянулась к звездам – сторожевой корабль шел с важным грузом… «Куда он его везет?» – спросил я у самого себя. А потом, когда я был уже далеко, в ночи раздался ружейный залп…
Я подумал о горожанах: «Они будут плакать о нем».
«Хорошо, что они будут плакать», – подумал я.
И еще подумал: «Он будет роптать, мой народ, размышлять, складывать песни. Они похоронят его. И не похоронят. Опущенное в землю дает всходы. Не мне противостоять жизни, и однажды он окажется правее меня. Я обрек его на позорную казнь. Придет день, и я услышу, как воспевают его смерть. Песню полюбит ищущий путь к тому, что мной отвергнуто. А я? Куда иду я?
Я иду к иерархии, но не такой, какая сложилась, – к иной. Благо покоя я хочу отличать от омертвения. Стремясь к покою, не хочу расправляться с противоречиями. Я должен вобрать их. Зная при этом, что одна сторона хороша, другая – нет. Не терплю, когда плохое и хорошее смешивают в одну кучу, сладкой кашкой питаются слабаки, поддерживая свое бессилие. Я принял моего врага, чтобы стать больше и сильнее него».
XXIX
Я задумался, разглядывая маску плясуньи, – ее лицо своенравной балованной упрямицы. «Во времена величия царства, – подумал я, – она выбрала себе такую маску. Теперь эта маска – крышка пустой коробки. В человеке исчезла страсть. Исчезли и пристрастия. Никто не хочет выстрадать своего. А если своего не выстрадать, то откуда ему взяться?»
Человек желал добиться. Добился. Но стал ли он счастливее? Счастье в служении желанному. Смотри, стебель трудится над цветком. Счастлив ли он, когда цветок распустился? Нет, наступил конец работы, растение приготовилось умереть.
Я знаю, что такое хотеть. Жаждать дела. Желать достигнуть, преуспеть. И отдохнуть. Но кто жив отдыхом? Отдых не питает нас. Не перепутайте: питающая среда и достигнутая цель – разное. Бегун бежал быстрее всех. Он победил. Но не получится жить победой. Не может моряк жить побежденной бурей. Побежденная буря – взмах руки в долгом-предолгом плавании. Следующий взмах неминуем. Радость трудиться над цветком, бороться с бурей, строить храм не похожа на радость сорвать цветок, вспоминать о буре, любоваться храмом. Надежда, что в старости насладишься тем, в чем отказывал себе всю жизнь, – иллюзия. Напрасно надеется воин, что в радость ему будет жизнь обывателя. Хотя на первый взгляд кажется, что воюет он за возможность им стать. Но вот он стал обывателем, и тоскует, и снова не прав.
Не прав тот, кто, тоскуя, твердит: «Человеческие желания неутолимы»… Он просто не знает, чего хочет. «Я иду по следам своего счастья, а оно никак не дается в руки», – жалуется он. Могло бы пожаловаться и дерево: как я трудилось над цветком, зачем он засох и стал семечком, которое зачем-то станет деревом, а на нем будут еще какие-то цветы?! Одолев бурю, ты отдыхаешь, но, пока ты отдыхаешь, собирается новая буря.
Я повторяю: у Бога нет отпусков, Он не помилует тебя от становления. Ты захотел быть? Бытие – это Бог. Он вернет тебя в Свою житницу только после того, как ты мало-помалу сбудешься, после того, как твои труды обозначат тебя, ибо человек, как ты мог заметить, рождается очень медленно.
Скудеют те, кто поверил, будто чего-то добился, будто чем-то владеет, кто встал посреди дороги, желая наслаждаться полученным – или достигнутым, как принято обычно говорить. Нет достигнутого, нет полученного, нет запаса, который можно тратить. Об этом знаю я, – я, который не раз позволял завлечь себя в женские сети и вдруг узнал, что в чужедальних краях живет красавица, источающая аромат совершенства, и она может стать моей. Опьянение восторга я счел любовью. Мне показалось, что я умру, если она не станет моей.
Пышно и радостно праздновалась свадьба, всех в моем царстве словно бы закружил хмель любви. Цветы рассыпали корзинами, курили драгоценные благовония, не жалели сверкающих бриллиантов; цена им – людские пот, страдание и кровь; множество роз губится ради капли масла, множество людей губится ради капли света – но кто сейчас вспоминал об этом: каждый расточал себя в любви. И вот моя нежная пленница, принесенная ветром любви на парусах своих покрывал, рядом со мной на террасе. Я – мужчина, я – воин, я – победитель держу наконец долгожданную награду в этой войне. Но, оказавшись с ней рядом, не знаю, что делать…
– Голубка моя, горлица, – шепчу я, – длинноногая газель… – Я придумываю слова, чтобы дотянуться до нее, и не нахожу слов. Ее все меньше, она тает, будто утренний снег. Я ждал себе другого подарка. Я кричу: «Где вы?» Потому что никак не могу ее найти. «Как мне выйти хотя бы на пограничье?» Я превратился в дозорную башню, в крепостной вал. Мой город славил любовь фейерверками. А я, одинокий в своей иссушающей пустыне, смотрел на нее – обнаженную, спящую. «Я охотился не на ту дичь, шел не в ту сторону. Она бежала так быстро, я схватил ее, желая сделать своей… Держу, но ее со мной нет…» И я понял, что я ошибся. Думал жить, одержав победу в беге. Стал похож на безумца, который запирает кувшин с водой в шкаф, потому что любит журчанье родника…
– Я не буду пользоваться тобой, я сотворю тебя, словно храм. Сотворю в сиянии света, и твоя тишина оденет поля, леса. Буду учиться любить поверх себя и поверх тебя. Буду слагать гимны, прославляя твое владычество. Ты закроешь глаза – и уснет целый мир. Ты устанешь, я окружу тебя кольцом своих рук, как город. Ты – ступень на пути моем к Господу. Тебя создали, чтобы поджечь и спалить, а не заточить и хранить…
Прошло несколько дней, город облачился в траур, лили слезы и в моем дворце, потому что я вместе с тысячью воинов вышел из городских ворот и отправился в сторону пустыни, я томился, и жажда гнала меня туда.
Я уже говорил тебе, боль одного – не меньше боли целого мира. И любовь одного – какой бы несуразной она ни была – раскачивает звезды Млечного Пути. Округлый корпус корабля обхватили мои руки, когда обняли тебя. И сегодня мы вышли в открытое море, в грозную стихию любви…
Вот так, мало-помалу, я нащупываю границы моего царства. Ограничения всегда говорят о сути, и я люблю то, что умеет противостоять. Противостоят и человек, и дерево. Барельефы, изображающие своенравных плясуний, я сравнил с крышками пустых коробок, но когда-то они были масками, а под маской и впрямь таились упрямство, коварство и поэзия строптивых капризниц. Я люблю выявляющих себя в противостоянии, люблю замкнутых и молчаливых, укрепляющих свою твердость, тех, кто сжимает зубы под пыткой, кто выдерживает пытку любви. Тех, кто несправедливо предпочитает вообще не любить. Вас, уподобляющих себя грозным башням, которые невозможно взять приступом…
Ненавижу податливость. Нет человека, если он не противостоит. Нет противостояния в муравейнике, нет в нем и Бога, нет образа и подобия Божия. Податливый человек – человек, в котором нет всхожести. И я вспомнил чудо, увиденное мной в тюрьме. Слабый узник был сильнее тебя, меня, нас всех, вместе взятых, сильнее моих тюремщиков, подъемных мостов, стен. Но мучает меня загадка любви: возлюбленная покорилась мне и ее, беззащитную и обнаженную, я держу в своих объятиях. Величие человека и его малость, он велик своей верой, мал в гордыни бунта.
XXX
И еще я понял: человек без стержня, без внутренней формы – ничто. Если он слился с толпой, послушен ей, живет по ее законам, он никогда не пожертвует собой, не воспротивится соблазну, не смирится со смертью. Вепрь, слон и человек на вершине горы сродни друг другу. Люди не вправе посягать на тишину в человеке, не вправе из ненависти к одиноким лишать его вершины горы, где он вырастет, подобно кедру.
Гость пришел ко мне, он уверен, что логикой можно исчерпать человека. Он показался мне ребенком. С совком и ведерком малыш подошел к Атласским горам в безмятежной уверенности, что сейчас их передвинет. Человек – прежде всего то, что есть, а не то, что он о себе знает. Да, сознание стремится узнать и выразить то, что существует, но путь его труден, медленен, извилист. Не стоит забывать: существует и то, чего мы не можем назвать, обозначить, выразить, оно тоже есть. А выражаем мы только то, что сумели постигнуть. Как мало умею я выразить о человеке. Открывшееся мне сегодня существовало и вчера, и позавчера. Не будем лгать, говоря: «То, чего я передать не в силах, не стоит внимания». И гору я могу только обозначить. Я часто путаю понятия «обозначить» и «выразить». Обозначают для знающего. Но если человек не видел гор, как передать ему ущелья, камнепады, лавандовые склоны, уступчатый силуэт на звездном небе?
Знать не означает получить во владение обломки славной крепости или легкий челнок, который можно отвязать от причала и повести куда угодно; знание – та же жизнь, в нем есть нежданные откровения, есть свои законы внутреннего тяготения, есть безмолвие, столь же многозначительное, как безмолвие небесных сфер.
И вот я в разладе с самим собой: меня радует послушливость человека и его непокорство, свидетельствующее о крепости нутра. Вечно противоречащая самой себе суть мне понятна, но ее не уложить в формулу. Взять, к примеру, моих воинов, они послушны, их вымуштровала суровая дисциплина, по взмаху моей руки они пойдут на смерть, повиновение вошло у них в плоть и кровь, я могу отругать их и ими распорядиться, словно малыми детьми… Но в нежданной схватке с врагом они будут тверже стали, благородны в ярости и мужественны в смерти.
Но в конце концов я понял: твердость и послушание – две стороны одной медали. «Твердый орешек» – говорим мы с одобрением об одном, «сама себе хозяйка» – о другой, – я обнял ее, но она была далека от меня, словно яхта на морском горизонте, – их я и называю людьми: они не торгуются, не вступают в сделки, не подлаживаются, не идут на компромиссы, не предают себя из корысти, сладострастия, усталости, сердце их тверже оливковой косточки. Я могу стереть их в порошок, но не выдавлю масла тайны, и я не позволю тирану или толпе властвовать над их алмазными сердцами, потому что именно такие люди и бывают по-настоящему послушны. Именно они бывают кроткими, дисциплинированными, почтительными, они способны верить и жертвовать, став покорными сыновьями глубинной мудрости, став хранителями добродетели… А те, кого принято называть свободными, кто решает все по-своему и всегда одинок от неумения слушать и слушаться, лишаются попутного ветра в парусах. Их вечное непокорство – бесплодный каприз, не более.
Но я ненавижу и покорную скотину, человека без нутра и сердечной родины, я – правитель, я – мастер, и не хочу кастрировать свой народ, превращая его в слепых исполнительных муравьев. Я хочу иного принуждения. Принуждения, которое не калечит. Которое служит духу жизни. Смирение в храме, умение услышать и готовность прийти на помощь – добродетели, если они непритворны, и они краеугольный камень моего царства. Много ли ты сможешь сам? Положиться можно лишь на общее дело, где каждый в помощь благодаря другому.
Я ошибусь, если назову строптивцем моего узника. Его сдавили крепостные стены, за ним следит стража, но он молчит под пытками или отвечает моим палачам презрительной усмешкой. Сильным его сделала вера, но он верит в другое, чем я. Его жестокость – обратная сторона любви и мягкости. Я вижу моего узника и другим тоже: сложив на коленях руки, он сидит и вслушивается с ясной улыбкой, он приник к благодатному роднику. Вот та, которую я сделал пленницей моего замка, – она бродит по террасе, и горизонт ей кажется решеткой клетки – невозможно приручить ее, принудить к словам любви. Она другого племени, другой страны, в ней иной огонь, иная вера. Не обратив ее в свою, мне ее не дозваться.
Больше всех я ненавижу отказавшихся быть. Они сродни шакалам, но думают, что свободны, потому что свободно меняют мнения и предают (откуда им знать о предательстве? Они сами себе судьи). Им свободно лукавить, передергивать, оговаривать; и, если они голодны, то свободно переметнутся ко мне, стоит мне указать им на кормушку.
Была свадебная ночь, была ночь перед казнью. Благодаря им, я ощутил, что значит быть. Потрудитесь же над собственной формой, станьте долговечным форштевнем, превратите в собственное тело то, что хочет вас износить, – так и только так поступает кедр. Я – контур, стержень, усилие Творца, благодаря которым вы рождаетесь, но, родившись, вы должны, будто кедр, растить ветви – собственные, а не чужеродные, – свою хвою и свои листья, вы должны тянуться ввысь и укореняться…
Я зову негодяями тех, кто живет за счет чужих усилий, меняет цвет, как хамелеон, любит похвалы и подношения, упивается рукоплесканиями и судит о себе, смотрясь в лицо толпы. Что они такое? Пустота.
Нет у них сокровищ; нет крепости, которая бы их хранила, нет весомых слов для детей, они не растили их – дети выросли, как трава под забором.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?