Электронная библиотека » Бенедикт Сарнов » » онлайн чтение - страница 2


  • Текст добавлен: 22 апреля 2014, 16:40


Автор книги: Бенедикт Сарнов


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 2 (всего у книги 27 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]

Шрифт:
- 100% +
Продолжая листать стенограмму,

я задержался на выступлении Васи Аксёнова. Интересно было поглядеть (в памяти моей это не сохранилось), сумел ли он – и если сумел, то как – уклониться от соблюдения общеобязательных клятв и изъявления благодарности дорогому Никите Сергеевичу.

Нет, не уклонился, хотя изо всех сил пытался (это видно), как было завещано классиком, «сохранить осанку благородства»:

Наше единство в нашей марксистской философии, в нашем историческом оптимизме, в нашей верности идеям XX и XXII съездов. Напрасны попытки некоторых недобросовестных критиков представить нас как нигилистов и стиляг… Иногда некоторые критики, и добросовестные критики, говорят о том, что советская молодежь, советские литераторы молодые не помнят своего родства, что мы отвергаем то, что завоевано нашими отцами, что мы не уважаем своих отцов, что вообще советская молодежь, дескать, противопоставляет себя своим отцам, особенно любит такие выводы на Западе буржуазная реакционная пресса.

Мне хочется по этому поводу сказать, что всё это неверно, всё это глубоко неправильно. Мы уважаем своих отцов и любим своих отцов. Мой отец воевал с первых дней гражданской войны, прошел сталинские лагеря, остался коммунистом. Разве я могу ему не верить? Разве могу я его не уважать? Это для меня не только отец – это моя совесть. Я благодарен партии и Никите Сергеевичу Хрущёву за то, что я могу с ним разговаривать, за то, что я могу с ним советоваться. Мы хотим говорить с отцами, и спорить с ними, и соглашаться в разных вопросах, но мы хотим также сказать о том, чтобы отцы не думали, что у нас в карманах камни, а знали, что у нас чистые руки.

(Идеологические комиссии ЦК КПСС. 1958–1964: Документы. М., 2000)
Речь Булата от всех этих выступлений

отличалась разительно. Это была речь свободного человека.

Эта, казалось бы, невозможная, немыслимая в предлагаемых обстоятельствах, но органически присущая ему свобода выразилась – еще до того, как он появился на трибуне, – в таком маленьком эпизоде.

Уже во вступительном слове, в перечне тех, кто изначально был зачислен в «черный список» и кому, стало быть, надлежало каяться, едва ли не первым был назван Булат.

– В серьезном конфликте со всем строем нашей жизни, – бубнил докладчик, – находятся песни Булата Окуджавы о Ваньке Морозове и золотой молодежи…

И тут раздался спокойный голос Булата:

– Песни о золотой молодежи у меня нет. У меня есть песня о рабочей молодежи.

Возникло некоторое замешательство. Ильичёв вопросительно вскинул брови, и тут же откуда ни возьмись возникли насмерть перепуганные референты и консультанты, очевидно, готовившие шефу этот доклад, и стали совать ему под нос какие-то папочки и бумажки. Но шеф, естественно, разбираться в этом не стал, а как ни в чем не бывало продолжил бубнить дальше, не отклоняясь от лежащего перед его глазами текста.

В стенограмме этот эпизод отразился так.

ИЛЬИЧЁВ. На мой взгляд, в серьезном конфликте со всем строем нашей жизни находятся некоторые песни Булата Окуджавы и стихи, на которые они написаны. Я хочу напомнить стихи о Ваньке Морозове и о золотой молодежи. Весь их строй, вся интонация…

ОКУДЖАВА. «Золотая молодежь» – это не мои стихи.

ИЛЬИЧЁВ. Тогда о Ваньке Морозове.

(Идеологические комиссии ЦК КПСС. 1958–1964: Документы. М., 2000)

Разница между тем, как это запомнилось мне, и тем, как отражено в стенограмме, казалось бы, так ничтожна, что микроскопическое это разночтение можно и не заметить. И уж, во всяком случае, не стоило бы на нем останавливаться. Но на самом деле разница эта не только существенна, она принципиальна.

По стенограмме получается, что Булату по недоразумению приписали авторство чьей-то песни, которую сочинил не он, а кто-то другой. На самом же деле Булат вовсе не отрицал, что такая песня у него есть. Не свое авторство он отрицает, а возражает против того, как извращенно эту его песню истолковали, какой – противоположный ее содержанию – хотят вложить в нее смысл.

И тут надо сказать, что о том, каково содержание и каков на самом деле смысл этой песни, Ильичёв, если бы этот свой доклад сочинял сам, а не доверил это дело порученцам, мог бы и поспорить.

Перечитаем же текст этой старой Булатовой песни про рабочую (а может быть, все-таки золотую?) молодежь:

 
А мы швейцару: «Отворите двери,
У нас компания веселая, большая,
приготовьте нам отдельный кабинет!»
 
 
А Люба смотрит: что за красота!
А я гляжу: на ней такая брошка!
Хоть напрокат она взята,
пускай потешится немножко.
 
 
А Любе вслед глядит один брюнет.
А нам плевать, и мы вразвалочку,
покинув раздевалочку,
идем себе в отдельный кабинет.
 
 
На нас глядят бездельники и шлюхи.
Пусть наши женщины не в жемчуге,
послушайте, пора уже,
кончайте ваши «ах» на сто минут.
 
 
Здесь тряпками попахивает так…
Здесь смотрят друг на друга сквозь червонцы.
Я не любитель всяких драк,
но мне сказать ему придется,
что я ему попорчу весь уют,
что наши девушки за денежки,
представь себе, паскудина брюнет,
они себя не продают.
 

В какой-то мере эта песня и про золотую молодежь тоже. Эти «бездельники и шлюхи», которые «смотрят друг на друга сквозь червонцы», шокированные вторжением в «их» ресторанный уют компании рабочих девушек и парней, – кто они, как не золотая молодежь? Какие-нибудь фарцовщики или – скорее всего – сынки «слуг народа»… Да, но ведь они – отрицательные герои песни. Автор им не то что не сочувствует, он их презирает, а истинные его герои – вот эти самые рабочие девушки и парни, глазами которых мы смотрим на этот дешевый ресторанный уют. Так что по всему выходит, что Булат прав. Ну конечно же, эта его песня не про золотую, а именно про рабочую молодежь. И, окрестив ее песней про золотую молодежь, порученцы Ильичёва подставили своего шефа, поставили в глупое положение.

Но у них (и у самого Ильичёва, и у его порученцев) могли бы на этот случай найтись и свои резоны.

В том же докладе Ильичёва, в том самом его вступительном слове мы только что услышали:

Молодое искусство не полностью отвечает еще тем высоким преобразованиям, которые происходят в народной жизни. <…>

Вы, вероятно, читали «Комсомольскую правду», на страницах которой ваши товарищи, молодые люди, находящиеся на передовых рубежах коммунистического строительства, и на Земле, и в космосе, и на заводах, и на фабриках, и на колхозных полях. <…>

(Идеологические комиссии ЦК КПСС. 1958–1964: Документы. М., 2000)

Вот как должна выглядеть, как должна быть показана рабочая молодежь в картинах молодых советских художников, в стихах и прозе молодых советских писателей и поэтов.

Настоящая рабочая молодежь должна ковать что-нибудь железное на великих стройках коммунизма, а не шляться по ресторанам, кричать швейцару: «Отворите двери!» и требовать, чтобы им предоставили отдельный кабинет.

Вот в каком контексте прозвучала реплика Булата: «У меня нет песни про золотую молодежь, у меня есть песня про рабочую молодежь!»

Этой репликой, по внешнему своему смыслу просто уточняющей, исправляющей небольшую фактическую ошибку (кое-кому могло даже показаться, что он возмущен тем, что его несправедливо, по ошибке, по недоразумению занесли в «черный список»), на самом деле он утверждал, защищал, отстаивал свое право изображать реальность такой, какой он ее видит, а не такой, какой предписано ее изображать.

Это была его декларация прав художника. И именно так она тогда и прозвучала. Это почувствовалось не так даже в тайном, подспудном ее смысле, как в той свободе, в том независимом тоне, в каком она была произнесена.

И этим же духом свободы и независимости была пронизана и та речь, которую он произнес, оказавшись уже на трибуне.

Лишь одна его реплика, одна фраза

в той его речи выпадала из свободного ее тона – первая, с которой он начал:

– Когда в 1956 году молодым коммунистом я приехал из Калуги в Москву…

Тут в президиуме опять произошло некоторое замешательство.

Ильичёв опять – на этот раз удивленно – вскинул брови. И опять забегали порученцы – референты и консультанты.


Смысл этой суматохи был очевиден: по какому-то их недосмотру то обстоятельство, что Булат – член партии, оказалось для Ильичёва неожиданным сюрпризом. Он-то думал (так это ему, видно, представили), что этот поэтишка – тбилисский пижон, богема, а он, оказывается, «молодой коммунист из Калуги».

А Булат именно на это и рассчитывал. С его стороны это был сигнал, который он послал высокому начальству. И сигнал не только дошел, но и сработал, что нашло свое отражение в заключительном слове докладчика. В этом своем заключительном слове Ильичёв уже не говорил о Булате в третьем лице, а обращался прямо к нему. И журил его ласково, мягко, увещевающе, а главное – как своего:

Я сегодня слушал Вас. Вы член партии. Мыслите как-то широко, хорошо. Но зачем в музыке, зачем в приемах, к которым Вы прибегаете, элементы не оздоровляющие, не вдохновляющие, а расслабляющие. Может быть, это вкусовое. Я знаю, некоторым молодым людям это нравится и некоторые идут в плен всему этому. Но это не воспитывает хороших, светлых чувств.

(Идеологические комиссии ЦК КПСС. 1958–1964: Документы. М., 2000)

Смысл и значение реплики, с которой Булат начал свою речь, Ильичёв понял правильно. Точно по анекдоту («Понял, вычеркиваю»). Хотя совсем из «черного списка» он Булата всё-таки не вычеркнул:

Выступления показали, что молодые творческие работники в общем правильно понимают и разделяют партийную критику недостатков и извращений в художественном творчестве, воспринимают ее как выражение заботы партии о дальнейшем развитии нашего искусства.

Благоприятное впечатление произвели выступления художника И. Глазунова, поэтов Е. Исаева и В. Котова, литературных критиков Д. Старикова и Ю. Суровцева, писателя В. Чивилихина, композиторов Р. Щедрина и К. Хачатуряна, остро критиковавших ошибочные тенденции в искусстве. В отличие от речи на встрече в Доме приемов 17 декабря, на этот раз было гораздо правильнее и осмысленнее выступление Е. Евтушенко.

О своем одобрении мероприятий партии в области литературы и искусства говорили также писатель В. Аксёнов, поэтесса Р. Казакова, поэт Р. Рождественский.

Как показало совещание, многие писатели и художники, работы которых были подвергнуты критике, серьезно задумались над своими заблуждениями. Скульптор Э. Неизвестный (автор абстракционистских скульптур, демонстрировавшихся в Манеже и Доме приемов), а также художники Э. Белютин (вдохновитель группки художников-абстракционистов, чьи опусы были показаны в Манеже и, частично, в Доме приемов) и Б. Жутовский (автор абстрактных картин «Автопортрет» и «Толька») выступили с самокритическими заявлениями, заверив, что они делом ответят на строгую, но справедливую партийную критику их ошибок.

В некоторых выступлениях (поэтесса Б. Ахмадулина, поэт Б. Окуджава) чувствовалось стремление представить обстановку в творческих организациях так, будто нет никаких идеологических извращений, а просто идет борьба бездарных людей против талантливых.

Докладная записка Л.Ф. Ильичёва Н.С. Хрущёву. (Идеологические комиссии ЦК КПСС. 1958–1964: документы. М., 2000)

С партийной критикой своих стихов и песен Булат так и не согласился. Мало того! Он ни слова не сказал и о том, что разделяет мнение главного пахана о «пидарасах» и абстракционистах. Но, посылая Ильичёву свой сигнал, он сказал, в сущности, то же, о чем говорили с той же трибуны Аксёнов и Ахмадулина. Не в такой прямой и сервильной форме, как они, но по смыслу то же. И, в то время уже достаточно хорошо зная Булата, я понимал, как непросто далась ему эта его реплика, как противно было ему «взять в рот» эти слова.

Для Евтушенко его покаяние

не составляло никакой моральной проблемы. Лишний раз повиниться перед начальством и пообещать исправиться ему ничего не стоило, это было для него делом обычным и привычным.

В середине 60-х он опубликовал на Западе «Автобиографию», и это стало поводом для очередного политического скандала. Насколько я помню, никакой крамолы в этой «Автобиографии» не было. С упоением наш поэт рассказывал там о многочисленных своих победах – в жизни и в искусстве. Но главным образом почему-то – в физкультуре и спорте. Был там, например, замечательный рассказ о том, как в юности, играя в футбол, он, стоя на воротах, забил гол прямо от своих ворот в ворота противника, послав мяч через все поле. Запомнилась еще такая душераздирающая история. Гостя´ у Федерико Феллини и Джульетты Мазины, отправился он на рассвете купаться. Заплыл – по обыкновению – далеко в море. А когда стал возвращаться, вдруг началась у него судорога – свело ногу. И он стал тонуть. Никакого страха, однако, он при этом не испытывал. Было только чувство некоторой неловкости от того, что, утонув, он причинит тем самым некоторые неприятности своим друзьям – Федерико и Джульетте. Именно эта мысль побудила его отчаянно бороться за свою жизнь. И он вспомнил, что в плавках, в специальном карманчике, у него, как у всякого опытного пловца, была припрятана иголка – специально на такой вот случай. Достав иголку, он воткнул ее себе в ногу, судорога прошла, и он благополучно выплыл на берег. Федерико и Джульетта так и не узнали, какой опасности подвергалась их репутация гостеприимных хозяев.

Именно из таких вот историй, напоминающих не столько даже россказни Хлестакова, сколько рассказы барона Мюнхгаузена, и состояла эта «Автобиография».

Скандал тем не менее разразился большой. Крамола – с точки зрения начальства – состояла не в содержании произведения, а в самом факте его опубликования. И поэту пришлось каяться, признавать ошибки, разоружаться, как тогда говорили, перед партией.

«Разоружение» происходило в большом зале Центрального дома литераторов. Зал был полон. Были среди зрителей и сочувствующие поэту, были и злорадствующие. А поэт, стоя на трибуне, держал речь.

О том, как это выглядело, с не очень добродушным юмором (хотя вообще-то он к Евтушенко относился хорошо) сказал тогда Борис Слуцкий.

– Наблюдая это зрелище, – рассказывал он, – я подумал, что, если бы снять всё это на кинопленку и показать потом на экране немой фильм, зрителям этого фильма представилась бы картина, не имеющая ничего общего с тем, что происходило в натуре. Они увидели бы на трибуне агитатора, горлана, главаря. С вдохновенным лицом, потрясая сжатым кулаком, он выкрикивал что-то гневное и патетическое. Это был пламенный трибун, готовый идти за свои убеждения на костер, как какой-нибудь Джордано Бруно. Но если бы под эту неозвученную пленку подложили фонограмму и немой фильм стал звуковым, изумленные зрители услышали бы: «Мое позорное легкомыслие!»

Думаю, что не испытывал никакого морального дискомфорта и Солженицын, когда просил Лебедева передать «дорогому Никите Сергеевичу» свою личную благодарность за его «отеческую заботу». По всем канонам лагерной морали только так – и не иначе – полагалось опытному, матерому лагернику вести себя с «начальничком», какого бы ранга этот «начальничек» ни был: «темнить», «косить», «раскидывать чернуху», «уходить в глухую несознанку», «втирать шары», «лепить горбатого», «играть незнанку», «толкать парашу».

Призывая нас «жить не по лжи», Александр Исаевич сам – для себя – исповедовал именно вот эту, лагерную мораль. И ничуть этого не стеснялся. Однажды прямо сказал о себе так:

Мои навыки – каторжанские, лагерные. Без рисовки скажу, что русской литературе я принадлежу и обязан не больше, чем русской каторге, я воспитался там, и это навсегда.

(Александр Солженицын. Бодался теленок с дубом. М., 1996)

С трудом или без труда далась покаянная речь Белле Ахмадулиной, с той же определенностью сказать не могу. Не знаю. Но думаю, что она далась ей без особого труда. Каждая женщина – немного актриса. А о женщине с такими внешними (и не только внешними) данными, как у Беллы, с ее женским очарованием и врожденным артистизмом, и говорить нечего. Силу своего женского очарования Белла сознавала и умело ею пользовалась. Потому-то я и думаю, что ей не так уж трудно было выграться в эту игру.

У Булата не было ни тех навыков, что у Евтушенко, ни тех, что у Солженицына, ни тех, что у Беллы. И ему выговорить те несколько слов, которые он все-таки заставил себя произнести, было не просто трудно – мучительно. И тут дело было даже не в том, что я обозначил словами «моральный дискомфорт». Для выражения этого его душевного состояния, как я его чувствовал и понимал, надо было найти какое-то другое слово.

Но искать это слово мне не пришлось: Булат сам подсказал мне его.

В 1963 году наши соседи

Алексей Яковлевич Каплер и Юля Друнина уговорили нас вместе поехать в турпоездку в Бельгию. А я в свою очередь уговорил присоединиться к нам еще одного нашего соседа, старого моего литинститутского товарища Макса Бременера с его женой Эрой.

Мы уже заранее предвкушали, как вшестером будем гулять по улицам Брюсселя. Но в последний момент – за день до вылета – нам сообщили, что Каплеры и Бременеры едут, а мы – нет.

Через две недели, вернувшись, соседи с упоением рассказывали нам, какая прелестная это была поездка. Только одно их там огорчало – что нас не было вместе с ними. Особенно остро они это почувствовали, когда в отеле на дверях соседнего номера прочли мою фамилию: номер был забронирован для нас.

Проглотив эту пилюлю, я, конечно, расстроился. Но – не слишком.

Знающие люди объяснили мне, что по каким-то правилам, официально нигде не объявленным, но всем известным, сперва надо съездить в какую-нибудь социалистическую страну и уж потом, пройдя это испытание, подавать на выезд в капиталистическую. А я нахально захотел сразу в Бельгию!

Тут, правда, была некоторая странность. У Макса и его жены Эры эта поездка в Бельгию тоже была первым их выездом за границу «большой зоны». Но их почему-то пустили, а нас нет.

Но я не стал ломать голову над этой загадкой. Что поделаешь, раз уж есть такое правило, надо ему подчиниться. И на следующий год мы с женой решили для начала съездить в Югославию.

И тоже наткнулись на отказ.

Знающие люди и на этот раз объяснили мне, что виноват тут опять был я. Оказывается, Югославия «по оформлению» выездных документов была приравнена к капиталистическим странам, поскольку Тито выбрал свой, особый, не наш, а, как тогда говорили, ревизионистский путь к социализму. Так что, уж коли я решил стать «выездным», начинать мне надо было с какой-нибудь другой страны. Лучше всего – с Болгарии.

А тут как раз друзья, собравшиеся целой компанией съездить на бархатный сезон в Болгарию, стали уговаривать меня и жену поехать вместе с ними. И мы согласились.

И что же?

Снова отказ.

На этот раз, правда, причина отказа была более или менее ясна. Я тогда подписывал все протестные письма (в защиту Синявского и Даниэля, в поддержку Солженицына, в защиту Гинзбурга и Галанскова), и меня надо было наказать.

Первое письмо (в защиту Синявского и Даниэля) начальство пропустило мимо ушей, никак на него не прореагировало. Но протестная волна нарастала, письма становились всё смелее и решительнее, а реакция начальства – всё круче, всё суровее. И в какой-то момент к подписантам было решено применить санкции.

Сам Брежнев прошамкал что-то с самой высокой государственной трибуны, и тут сразу пронесся слух, что всех подписантов будут высылать из Москвы.

Кстати, именно на эту невнятную угрозу генсека откликнулся Булат знаменитой своей песней:

 
Пока безумный наш султан
сулит нам дальнюю дорогу,
возьмемся за руки, друзья,
возьмемся за руки, друзья,
возьмемся за руки, ей-Богу.
 

В печатном варианте (напечатать ее Булату удалось лишь годы спустя) она называлась «Старинная студенческая песня», а строка «сулит нам дальнюю дорогу» в окончательной редакции выглядела уже так: «сулит дорогу нам к острогу».

Не знаю, что побудило Булата так изменить эту строку: то ли намерение архаичным словом «острог» получше замаскировать ее под «старину», то ли соблазн внутренней рифмы. Но в первоначальном варианте – я это помню хорошо – никакого острога не было. Да никаким острогом генсек нам тогда и не грозил. А вот на дальнюю дорогу намекал.

Но дело – слава тебе Господи! – обошлось и без дальней дороги. Для большинства из нас репрессии последовали совсем пустяковые. Я, например, отделался выговором, о существовании которого даже и узнал-то случайно…

И вот друзья уговорили меня подать заявление на эту туристскую поездку в Болгарию. И я подал. И снова нарвался на отказ.

Особых оснований обижаться у меня вроде не было. Тем более что к таким отказам я к тому времени вроде уже притерпелся. Но тут мне стало известно, что выкинули меня из списка подавших заявление сразу, на самой первой стадии прохождения выездных документов по инстанциям. Как оказалось, меня и жену даже и не включили в список.

Этого снести было нельзя.

Во всех прежних случаях мне отказывали какие-то таинственные, неведомые мне инстанции, и это было, как мне тогда представлялось, в порядке вещей. А тут мне – на самом раннем, самом первом этапе – отказал мой родной Союз писателей. Что такое? Почему такая дискриминация?

Возмутившись, я заглянул в кабинет секретаря по оргвопросам – не столько в надежде поправить дело, сколько для того, чтобы выразить ему свое негодование. Вместо хорошо мне знакомого Виктора Николаевича Ильина, бывшего генерал-лейтенанта КГБ (бывшего ли? Чекисты ведь бывшими не бывают!), там сидел замещавший его на тот момент другой секретарь – довольно известный в ту пору прозаик.

С ним я был знаком только шапочно, но, в отличие от отставного генерала ГБ, он со мною держался не по-чиновничьи, а как свой брат литератор. Внимательно выслушал мою сбивчивую гневную речь. Пожал плечами:

– Ума не приложу… – начал он. И, словно бы вдруг догадавшись (некоторый чрезмерный наигрыш тут сразу его выдал), предположил: – Постойте! Может быть, вы что-нибудь подписывали?

Я признался, что да, конечно, подписывал.

– Ну вот, – радуясь, что ему удалось так быстро разгадать загадку, сказал он. – Вот тут и зарыта собака. Вам надо, – дружелюбно посоветовал он, – написать в секретариат маленькое письмецо. Ну, сами понимаете: что по прошествии времени вы поняли, осознали… Ну, что я буду вам подсказывать, форму найдете сами. Разумеется, письмо это никуда не пойдет, так и останется лежать тут, в наших бумагах. На этот счет вы можете быть совершенно спокойны. Это не более чем простая формальность.

– Ладно, – сказал я. – Спасибо. Поеду не в Болгарию, а в Коктебель.

– Тоже неплохо, – улыбнулся он.

Итак, к общему удовольствию, всё разъяснилось.

Но и тут тоже была одна маленькая странность.

Те же письма, которые подписывал я, вместе со мной подписывали и мои друзья Боря Балтер и Лева Левицкий (это они уговорили нас поехать вместе с ними в Болгарию). И вот их пустили. А меня – нет.

Получалось, что где-то там, в тех неведомых мне высоких сферах, где заседала, как я слышал, какая-то неизвестно из кого состоящая «выездная комиссия», я был на каком-то особом счету, в каком-то особом «черном списке».

Так повторялось из года в год.

Но в начале 80-х, уж не знаю почему, приоткрылась и для меня какая-то щелочка, и мы с женой побывали в ГДР, Венгрии и Чехословакии. И тут, слегка обнаглев, я решил попытать счастья: для очередной турпоездки выбрал круиз по Дунаю.

Это был пробный шар. Твердо зная, что ни в какую капстрану меня все равно не выпустят, я подумал, что с круизом дело – чем черт не шутит! – авось и выгорит. Ведь там на нашем пути будут почти сплошь соцстраны, меж которыми, глядишь, как-нибудь затеряется одна-единственная капиталистическая – Австрия.

Но этот мой номер не прошел. И тут я уж окончательно усвоил, что настоящая заграница – не для меня.

В поездке по ГДР я познакомился и даже слегка подружился с очаровательным человеком – поэтом и переводчиком Элизбаром Ананиашвили. В одном разговоре он признался мне, что главная государственная граница для него тоже всегда была на замке. И хитроумный план насчет круиза по Дунаю мы с ним разработали совместно. И оба потерпели фиаско.

Элизбар был существенно старше меня, и положение его в Союзе писателей было – не то что у меня – вполне прочным (он был то ли председателем секции переводчиков, то ли возглавлял там у них какой-то совет по художественному переводу). И поэтому при очередной встрече я поинтересовался у него:

– Я-то ладно. Но вы… Неужели так вот и слопаете это? Не станете качать права?

Он сказал, что нет, не станет. И с улыбкой процитировал прелестную грузинскую поговорку:

– Мышка рылась, рылась и дорылась до кошки.

Мудрость поговорки я оценил, но сам всё-таки решил попробовать.

И вот сижу я в «предбаннике» перед кабинетом оргсекретаря Ильина, а в папке у меня в немалых творческих муках рожденное и неизвестно кому адресованное письмо, в котором я – опять-таки неизвестно кого – гневно вопрошаю: «За что меня и по какому праву?»

Сижу, жду, когда Виктор Николаевич освободится от очередного посетителя и сможет наконец уделить мне минутку-другую своего драгоценного времени.

И вдруг входит Булат.

– А ты что тут делаешь? – удивился он.

Слегка смутившись, я коротко объяснил ему суть дела и сказал, что вот, решил больше не глотать безропотно одну за другой эти горькие пилюли, а попробовать всё-таки «качать права».

Выслушав это мое короткое объяснение, Булат сморщился, как от боли, и сказал:

– Как это всё унизительно!

Я сразу понял, что сказанное относится не так ко мне, как к нему самому, к его собственному положению. Оно, как я знал, в то время было даже унизительнее моего.

Заглянув в предбанник, ведущий к кабинету Ильина, и увидав там меня, он недаром спросил: «А ты что тут делаешь?» Мог ведь спросить просто: «Что ты тут делаешь?» Без этого «а». Но спросил вот так.

Смысл этого «а» был примерно такой: «Я-то известно почему тут ошиваюсь. А тебя какая нелегкая сюда занесла?»

Сам он в то время к Ильину и другим совписовским секретарям ходил чуть ли не ежедневно, как на работу. Естественно, не потому, что ему так уж хотелось лицезреть их физиономии.

И не сам – не по доброй воле он туда ходил. Его вызывали. То на секретариат, то на партком.

В обоих этих инстанциях разворачивалось, раскручивалось его персональное дело.

Началось это давно, еще два года тому назад – летом 1970 года.

Вызвал его тогда к себе для беседы (пока еще только для беседы) тот самый Виктор Николаевич Ильин и поинтересовался, каким образом его повесть «Фотограф Жора», не напечатанная в СССР, оказалась за рубежом. Булат ответил на этот вопрос (генерал, надо думать, это от него потребовал) таким письменным объяснением.

В секретариат правления

Московской писательской организации.

Тов. Ильину В.Н.


На Ваш вопрос о возможных путях проникновения моей повести «Фотограф Жора» на Запад позвольте сообщить следующее.

Меня самого давно беспокоит этот вопрос, и единственное реальное, что я могу предположить, – это долгое пребывание рукописей в редакциях журналов, где они широко читаются не только штатными сотрудниками, но и многочисленными «друзьями» редакций, уносящими рукописи за пределы учреждений.

Моя повесть долгое время находилась в редакциях журналов «Юность», «Новый мир», «Октябрь», «Звезда». Публикация ее не состоялась по различным вкусовым и техническим причинам, а отнюдь не по соображениям идеологического характера.

Впоследствии я даже был рад этому обстоятельству, т. к. повесть моя (как я понял позже) малоинтересна и не представляет моих возможностей.

Затем я узнал, что она появилась в журнале «Грани», о чем устно сообщил в партийную организацию.

Надеюсь, Вы не сомневаетесь в том, что я не имею никакого отношения к передаче рукописи повести за рубеж.

Б. Окуджава
17 июля 1970 года

Объяснение это Ильина, видимо, удовлетворило, и Булат даже перешел в контратаку. Воспользовавшись этим поводом, стал качать права.

А может быть, уже в процессе устного обсуждения этого инцидента с Ильиным он выдвинул свои, встречные претензии к Союзу писателей.

Десять дней спустя (26 июля) он отправил в партком Московской писательской организации другое письмо.

Уважаемые товарищи!

Я никогда не беспокоил вас просьбами личного характера, но обстоятельства складываются, к сожалению, так, что я вынужден изменить своему правилу.

Говорят, что творческая судьба зависит в основном от способностей, усердия и доли удачи. На протяжении 15 лет литературной работы я сумел проявить кое-какие литературные способности и не считаю нужным об этом распространяться; я был достаточно усерден и времени зря не терял; небольшие удачи мне сопутствовали. Но, видимо, есть еще некая сила помимо нас самих, от которой зависят наша работа, успех и материальное благосостояние.

Вот несколько моментов, странно определяющих мое положение.

1. В течение более десяти лет я отношусь к лицам, вход которым на телевидение и радио запрещен. Почему?

2. В восьми зарубежных странах вышли долгоиграющие пластинки с моими злополучными песнями-стихами, а на родине – ни одной, если не считать трех песен в «Кругозоре», да и то стыдливо переписанных с парижской пластинки!.. Все песни, появившиеся за рубежом, взяты из моих книг, все они давно прошли Лит, звучали в кинофильмах, в спектаклях. Я уверен, что из более чем ста песен можно было бы отобрать двадцать-тридцать лучших для издания у нас на диске ну хотя бы, чтоб не было разговоров о моей подпольной поэтической работе!

3. Я написал роман о декабристах. Он опубликован в журнале «Дружба народов». Я написал в «Литературную газету» маленькую заметку в ответ на статью критика, который был слишком раздражен, слишком плохо знал историю, мне ответили, что газета не считает нужным вести разговор о моем романе. Почему меня лишили права голоса, я не могу понять.

Один из ведущих режиссеров нашего театра попытался инсценировать роман для телевидения. Ему посоветовали об Окуджаве и не заикаться.

Прошел год. За рубежом роман вышел уже в семи странах, в самых порядочных издательствах, а из плана приложения к «Дружбе народов» почему-то вылетел: кто-то велел, кто-то распорядился. Старая история. И это в то время, когда многие и не лучшие прозаические произведения издаются стотысячными тиражами и переиздаются с легкостью.

4. Я, конечно, времени не терял и за этот год написал новый исторический роман. Но стоило мне предложить отрывок из него в «Литературную газету», как тотчас получил ответ: мы отрывков из исторических романов не публикуем. Почему? Что произошло?

5. Подал заявку в «Гослит» на издание книжки избранных стихов – ни звука в ответ.

6. В издательстве «Музыка» выкинули статью о моих песнях.

Литературные и издательские сложности испытывает в разной степени каждый литератор, такова жизнь. Но мне время от времени напоминают, что буржуазная пропаганда использует мое имя в своих грязных целях, на что я принужден отвечать риторическим вопросом: почему же моя родина не использует мое имя в своих целях? На этом изысканном уровне обычно и прерываются отношения моей организации со мною.

Я человек стойкий и закаленный, но самое ужасное заключается в том, что скоро мне нечем будет кормить мою многочисленную семью. Перспективы туманны.

Я понимаю, что я человек «неудобный», а порою и трудный, но несмотря на это прошу вас разобраться во всем и:

1. Если все это – лишь печальное недоразумение – принять меры и помочь мне.

2. Если же целесообразно для нашей литературы в данный момент меня наказать, лишив куска хлеба, – сообщить мне об этом, чтобы я не суетился, не хлопотал, а знал свое место.

Нельзя же, в конце концов, интересоваться моей судьбой лишь тогда, когда обо мне вспоминают зарубежные писаки!

Какие меры принял в ответ на это письмо Союз и принял ли их вообще, сказать не могу, не знаю. Но свою роль в той истории оно, наверно, тоже сыграло. Во всяком случае, после этих двух писем от Булата они отстали.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации