Текст книги "Храбрый утёнок"
Автор книги: Борис Житков
Жанр: Детская проза, Детские книги
Возрастные ограничения: +6
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 9 страниц)
Мышкин
Вот я расскажу вам, как я мстил, единственный раз в жизни, и мстил кровно, не разжимая зубов, и держал в груди спёртый дух, пока не спустил курок.
Звали его Мышкин, кота моего покойного. Он был весь серый, без единого пятна, мышиного цвета, откуда и его имя. Ему не было года. Его в мешке принёс мне мой мальчишка. Мышкин не выпрыгнул дико из мешка, он высунул свою круглую голову и внимательно огляделся. Он аккуратно, не спеша вылез из мешка, вышагнул на пол, отряхнулся и стал языком приводить в порядок шерсть. Он ходил по комнате, извиваясь и волнуясь, и чувствовалось, что мягкий, ласковый пух вмиг, как молния, обратится в стальную пружину. Он всё время вглядывался мне в лицо и внимательно, без боязни следил за моими движениями. Я очень скоро выучил его давать лапку, идти на свист. Я, наконец, выучил его на условный свисток вскакивать на плечи – этому я выучил его, когда мы ходили вдвоём по осеннему берегу, среди высокого жёлтого бурьяна, мокрых рытвин и склизких оползней. Глухой глинистый обрыв, на вёрсты без жилья. Мышкин искал, пропадал в этом разбойном бурьяне, а этот бурьян, сырой и дохлый, ещё махал на ветру голыми руками, когда всё уж пропало, и всё равно не дождался счастья. Я свистел, как у нас было условлено, и вот уж Мышкин высокими волнами скачет сквозь бурьян и с маху вцепляется коготками в спину, и вот уж он на плече, и я чувствую тёплую мягкую шерсть у своего уха. И я тёрся холодным ухом и старался поглубже запрятать его в тёплую шерсть.
Я ходил с винтовкой в надежде, что удастся, может быть, подстрелить лепорих – французского кролика, – которые здесь по-дикому жили в норах. Безнадёжное дело пулей попасть в кролика! Он ведь не будет сидеть и ждать выстрела, как фанерная мишень в тире. Но я знал, какие голод и страх делают чудеса. А были уж заморозки, и рыба в наших берегах перестала ловиться. И ледяной дождь брызгал из низких туч. Пустое море мутной рыжей волной без толку садило в берег день и ночь, без перебою. А жрать хотелось каждый день с утра. И тошная дрожь пробирала каждый раз, как я выходил и ветер захлопывал за мной дверь. Я возвращался часа через три без единого выстрела и ставил винтовку в угол. Мальчишка варил ракушки, что насобирал за это время: их срывал с камней и выбрасывал на берег прибой.
Но вот что тогда случилось: Мышкин вдруг весь вытянулся вперёд у меня на плече, он балансировал на собранных лапках и вдруг выстрелил – выстрелил собою, так что я шатнулся от неожиданного толчка. Я остановился. Бурьян шатался впереди, и по нему я следил за движениями Мышкина. Теперь он стал. Бурьян мерно качало ветром. И вдруг писк, тоненький писк, не то ребёнка, не то птицы. Я побежал вперёд. Мышкин придавил лапой кролика, он вгрызся зубами в загривок и замер напружинясь. Казалось, тронешь – и из него брызнет кровь. Он на мгновение поднял на меня ярые глаза. Кролик ещё бился. Но вот он дёрнулся последний раз и замер, вытянулся. Мышкин вскочил на лапы, он сделал вид, что будто меня нет рядом, он озабоченно затрусил с кроликом в зубах. Но я успел шагнуть и наступил кролику на лапы. Мышкин заворчал, да так зло! Ничего! Я присел и руками разжал ему челюсти. Я говорил «тубо» при этом. Нет, Мышкин меня не царапнул. Он стоял у ног и ярыми глазами глядел на свою добычу. Я быстро отхватил ножом лапку и кинул Мышкину. Он высокими прыжками ускакал в бурьян. Я спрятал кролика в карман и сел на камень. Мне хотелось скорей домой – похвастаться, что и мы с добычей. Чего твои ракушки стоят! Кролик, правда, был невелик! Но ведь сварить да две картошки, эге! Я хотел уже свистнуть Мышкина, но он сам вышел из бурьяна. Он облизывался, глаза были дикие. Он не глядел на меня. Хвост неровной плёткой мотался в стороны. Я встал и пошёл. Мышкин скакал за мной, я это слышал. Наконец я решил свистнуть. Мышкин с разбега, как камень, ударился в мою спину и вмиг был на плече. Он мурлыкал и мерно перебирал когтями мою шинель. Он тёрся головой об ухо, он бодал пушистым лбом меня в висок.
Семь раз я рассказал мальчишке про охоту. Когда легли спать, он попросил ещё. Мышкин спал, как всегда, усевшись на меня поверх одеяла.
С этих пор дело пошло лучше: мы как-то раз вернулись даже с парой кроликов. Мышкин привык к дележу и почти без протеста отдавал добычу.
…И вот однажды я глядел ранним утром в заплаканное дождём окно, на мутные тучи, на мокрый пустой огородишко и не спеша курил папироску из последнего табаку. Вдруг крик, резкий крик смертельного отчаяния. Я сразу же узнал, что это Мышкин. Я оглядывался: где, где? И вот сова, распустив крылья, планирует под обрыв, в когтях что-то серое, бьётся. Нет, не кролик, это Мышкин. Я не помнил, когда это я по дороге захватил винтовку, – но нет, она круто взяла под обрыв, стрелять уже было не во что. Я побежал к обрыву: тут ветер переносил серый пушок. Видно, Мышкин не сразу дался. Как я прозевал? Ведь это было почти на глазах, тут, перед окном, шагах в двадцати! Я знаю: она, наверное, сделала с ним, как с зайцем: она схватила растопыренными лапами за зад и плечи, резко дёрнула, чтобы поломать хребет, и живого заклевала у себя в гнезде.
На другой день, ещё чуть брезжил рассвет, я вышел из дому. Я шёл наудачу, не ступая почти, осторожно, крадучись. Зубы были сжаты, и какая злая голова на плечах! Я осторожно обыскал весь берег. Уже стало почти светло, но я не мог вернуться домой. Мы вчера весь день не разговаривали с мальчишкой. Он сварил ракушек, но я не ел. Он спал ещё, когда я ушёл. И пса моего цепного я не погладил на его привет: он подвизгнул от горечи.
Я шёл к дому всё той же напряжённой походкой. Я не знал, как я войду в дом. Вот уже видна и собачья будка из-за бугра, вот пень от спиленной на дрова последней акации. Стой, что же это на пне? Она! Она сидела на пне, мутно-белого цвета, сидела против моего курятника, что под окном. Я замедлил шаги. Теперь она повернула голову ко мне. Оставалось шагов шестьдесят. Я тихо стал опускаться на колено. Она всё глядела. Я медленно, как стакан воды, стал поднимать винтовку. Сейчас она будет на мушке. Она сидит неподвижно, как мишень, и я отлично вижу её глаза. Они как ромашки, с чёрным сердцем-зрачком. Взять под неё, чуть пониже ног. Я весь замер и тихонько нажимал спуск. И вдруг сова как будто вспомнила, что забыла что-то дома, махнула крыльями и низко над землёй пролетела за дом. Я еле удержал палец, чтобы не дёрнуть спуск. Я стукнул прикладом о землю, и ружьё скрипело у меня в злых руках. Я готов был просидеть тут до следующего утра. Я знаю, что ветер бы не застудил моей злобы, а об еде я тогда не мог и думать.
Я пробродил до вечера, скользил и падал на этих глиняных буграх. Я даже раз посвистел, как Мышкину, но так сейчас же обозлился на себя, что бегом побежал с того места, где это со мной случилось.
Домой я пришёл, когда было темно. В комнате свету не было. Не знаю, спал ли мальчишка. Может быть, я его разбудил. Потом он меня впотьмах спросил, какие из себя совиные яйца. Я сказал, что завтра нарисую.
А утром… Ого! Утром я точно рассчитал, с какой стороны подходить. Именно так, чтоб светлеющий восход был ей в глаза, а я был на фоне обрыва. Я нашёл это место. Было совсем темно, и я сидел не шевелясь. Я только чуть двинул затвор, чтоб проверить, есть ли в стволе патроны. Я закаменел. Только в голове недвижным чёрным пламенем стояла ярость, как – как любовь, потому что только влюблённым мальчиком я мог сидеть целую ночь на скамье против её дома, чтобы утром увидеть, как она пойдёт в школу. Любовь меня тогда грела, как сейчас грела ярость.
Стало светать. Я уж различал пень. На нём никого не было. Или мерещится? Нет, никого. Я слышал, как вышла из будки моя собака, как отряхивалась, гремя цепью. Вот и петух заорал в курятнике. Туго силился рассвет. Но теперь я вижу ясно пень. Он пуст. Я решил закрыть глаза и считать до трёх тысяч и тогда взглянуть. Я не мог досчитать до пятисот и открыл глаза: они прямо глядели на пень, и на пне сидела она. Она, видно, только что уселась, она переминалась ещё. Но винтовка сама поднималась. Я перестал дышать. Я помню этот миг, прицел, мушку, и её над нею. В этот момент она повернула голову ко мне своими ромашками, и ружьё выстрелило само. Я дышал по-собачьи и глядел. Я не знал, слетела она или упала. Я вскочил на ноги и побежал.
За пнём, распластав крылья, лежала она. Глаза были открыты, и она ещё поводила вздёрнутыми лапами, как будто защищаясь. Несколько секунд я не открывал глаз и вдруг со всей силой ударил прикладом по этой голове, по этому клюву.
Я повернулся, я широко вздохнул в первый раз за всё это время.
В дверях стоял мальчишка, распахнув рот. Он слышал выстрел.
– Её? – Он охрип от волнения.
– Погляди. – И я кивнул назад.
Этот день мы вместе собирали ракушки.
Джарылгач
Новые штаны
Это хуже всего – новые штаны. Не ходишь, а штаны носишь: всё время смотри, чтоб не капнуло или ещё там что-нибудь. Из дому выходишь – мать выбежит и кричит вслед на всю лестницу: «Порвёшь – лучше домой не возвращайся!» Стыдно прямо. Да не надо мне этих штанов ваших! Из-за них вот всё и вышло.
Старая фуражка
Фуражка была прошлогодняя. Немного мала, правда. Я пошёл в порт, последний уж раз: завтра ученье начиналось. Всё время аккуратно, между подвод прямо змеёй, чтоб не запачкаться, не садился нигде – всё это из-за штанов проклятых. Пришёл, где парусники стоят, дубки. Хорошо: солнце, смолой пахнет, водой, ветер с берега весёлый такой. Я смотрел, как на судне двое возились, спешили, и держался за фуражку. Потом как-то зазевался, и с меня фуражку сдуло в море.
На дубке
Тут один старик сидел на пристани и ловил скумбрию. Я стал кричать: «Фуражка, фуражка!» Он увидал, подцепил удилищем, стал подымать, а она вот-вот свалится, он и стряхнул её на дубок. За фуражкой можно ведь пойти на дубок?
Я и рад был пойти на судно. Никогда не ходил, боялся, что заругают.
С берега на корму узенькая сходня, и страшновато идти, а я так, поскорей. Я стал нарочно фуражку искать, чтоб походить по дубку: очень приятно на судне. Пришлось всё-таки найти, и я стал фуражку выжимать, а она чуть намокла. А эти, что работали, и внимания не обратили. И без фуражки можно было войти. Я стал смотреть, как бородатый мазал дёгтем на носу машину, которой якорь подымают.
С этого и началось
Вдруг бородатый перешёл с кисточкой на другую сторону мазать. Увидал меня да как крикнет: «Подай ведёрко! Что, у меня десять рук, что ли? Стоит, тетеря!» Я увидал ведёрко со смолой и поставил около него. А он опять: «Что, у тебя руки отсохнут – подержать минуту не можешь!» Я стал держать. И очень рад был, что не выгнали. А он очень спешил и мазал наотмашь, как зря, так что кругом дёготь брызгал, чёрный такой, густой. Что ж мне, бросать, что ли, ведёрко было? Смотрю, он мне на брюки капнул раз, а потом капнул сразу много. Всё пропало: брюки серые были.
Что же теперь делать!
Я стал думать: может быть, как-нибудь отчистить можно? А в это время как раз бородатый крикнул: «А ну, Гришка, сюда, живо!» Матрос подбежал помогать, а меня оттолкнул; я так и сел на палубу, карманом за что-то зацепился и порвал. И из ведёрка тоже попало. Теперь совсем конец. Посмотрел: старик спокойно рыбу ловит, – стоял бы я там, ничего б и не было.
Уж всё равно
А они на судне очень торопились, работали, ругались и на меня не глядели. Я и думать боялся, как теперь домой идти, и стал им помогать изо всех сил: «Буду их держаться» – и уж ничего не жалел. Скоро весь перемазался.
Пришёл третий
Этот, с бородой, был хозяин; Опанас его зовут. Я всё Опанасу помогал: то держал, то приносил, и всё делал со всех ног, кубарем. Скоро пришёл третий, совсем молодой, с мешком, принёс харчи. Стали паруса готовить, а у меня сердце ёкнуло: выбросят на берег, и мне теперь некуда идти. И я стал как сумасшедший.
Стали сниматься
А они уж всё приготовили, и я жду, сейчас скажут: «А ну, ступай!» И боюсь глядеть на них. Вдруг Опанас говорит: «Ну, мы снимаемся, иди на берег». У меня ноги сразу заслабли. Что ж теперь будет? Пропал я. Сам не знаю, как это снял фуражку, подбежал к нему. «Дядя Опанас, – говорю, – дядя Опанас, я с вами пойду, мне некуда идти, я всё буду делать». А он: «Потом отвечай за тебя». А я скорей стал говорить: «Ни отца у меня, ни матери, куда мне идти?» Божусь, что никого у меня, – всё вру: папа у меня – почтальон. А Опанас стоит, какую-то снасть держит и глядит не на меня, а что Григорий делает. Сердито так.
Так и остался я
Как гаркнет: «Отдавай кормовые!» Я слыхал, как сходню убирают, а сам всё лопочу: «Я всё буду делать, в воду полезу, куда хотите посылайте!» А Опанас как будто не слышит. Потом все стали якорь подымать машиной: как будто воду качают на носу этой самой машиной – брашпилем.
Я старался изо всех сил и ни о чём не думал, только чтоб скорей отойти, только чтоб не выкинули.
Сказали – борщ варить
Потом ставить стали паруса, я всё вертелся и на берег не глядел, а когда глянул – мы уже идём плавно, незаметно, и до берега далеко – не доплыть, особенно если в одежде.
У меня мутно внутри стало, даже затошнило, как вспомнил, что я сделал. А Григорий подходит и так по-хорошему говорит: «А ты теперь поди в камбуз, борщ вари; там и дрова». И дал мне спички.
Какой такой камбуз!
Мне стыдно было спросить, что это – камбуз. Я вижу: у борта стоит будочка, а из неё труба вроде самоварной. Я вошёл, там плитка маленькая. Нашёл дрова и стал разводить огонь. Раздуваю, а сам думаю: что же это я делаю? А уж знаю, что всё кончено. И стало страшно.
Ничего уж не поделаешь…
Ничего, думаю, надо пока что борщ варить. Григорий заходил от плиты закуривать и говорил, когда что не так. И всё приговаривает: «Да ты не бойся, чего ты трусишь? Борщ хороший выйдет». А я совсем не от борща. Стало качать. Я выглянул из камбуза – уж одно море кругом. Дубок наш прилёг на один борт и так и пишет вперёд. Я увидал, что теперь ничего не поделаешь. Мне стало совсем всё равно, и вдруг я успокоился.
Поужинали – и спать!
Ужинали в каюте, в носу, в кубрике. Мне хорошо было, совсем как матрос: сверху не потолок, а палуба, и балки толстые – бимсы, от лампочки закопчены. И сижу с матросами.
А как вспомню про дом, и мамка и отец такими маленькими кажутся. Всё равно: и я теперь ничего не могу сделать, и мне ничего не могут.
Григорий говорит: «Ты хлопчик, наморился, спать лягай», – и показал койку.
Как в ящике
В кубрике тесно; койка – как ящик, только что без крышки. Я лёг в тряпьё какое-то. А как прилёг, слышу: у самого борта вода плещет чуть не в самое ухо. Кажется, сейчас зальёт. Всё боялся сначала – вот-вот брызнет, особенно когда с шумом, с раскатом даст в борт. А потом привык, даже уютней стало: ты там плещи не плещи, а мне тепло и сухо. Не заметил, как заснул.
Вот когда началось-то!
Проснулся – темно, как в бочке. Сразу не понял, где это я. Наверху по палубе топочут каблучищами, орут, а зыбью так и бьёт; слышу, как уже поверху вода ходит. А внутри всё судно трещит, кряхтит на все голоса. А вдруг тонем? И показалось, что изо всех щелей сейчас вода хлынет, сейчас, сию минуту. Я вскочил, не знаю, куда бежать, обо всё стукаюсь, в потёмках нащупал лесенку и выскочил наверх.
Пять саженей
Совсем ночь, моря не видно, а только из-под самого борта зыбь бросается, как оскаленная, на палубу, а палуба из-под ног уходит, и погода ревёт, воет со злостью, будто зуб у ней болит. Я схватился за брашпиль, чтоб устоять, а тут всего окатило. Слышу, Григорий кричит: «Пять саженей, давай поворот! Клади руля! На косу идём!» Дубок толчёт, подбивает, шлёпает со всех сторон, как оплеухами, а он не знает, как и повернуться, – и мне кажется, что мы на месте стоим и ещё немного, и нас забьёт эта зыбь.
Поворот
Пусть куда-нибудь поворот, всё равно, только здесь нельзя. И я стал орать: «Поворот, поворот! Пожалуйста, дяденьки, миленькие, поворот!» Моего голоса за погодой и не слыхать. А Опанас охрип, орёт с кормы: «Куда, к чертям, поворот, ещё этим ветром пройдём!» Еле через ветер его слышно. Григорий побежал к нему. А я стою, держусь, весь мокрый, ничего уже не понимаю и только шепчу: «Поворот, поворот, ой, поворот!»
Сели
Думаю: «Григорий, Гришенька, скажи ему, чтоб поворот!» И так я Григория сразу залюбил. Как он борщ-то мне помогал! Слышу обрывками, как они на корме у руля ругаются. Я хотел тоже побежать, просить, чтоб поворот. Не дошёл – так зыбью ударило, что хватился за какой-то канат, вцепился и боюсь двинуться. Не знаю уже, где паруса, а где море и где дубок кончается. Слышу, Григорий кричит, ревёт прямо: «Не видишь, толчея какая, на мель идёт!» И вдруг как тряханёт всё судно, что-то затрещало, – я с ног слетел. На корме закричали, Григорий затопал по палубе. Тут ещё раз ударило о дно, и дубок наклонился. Я подумал: теперь пропали.
Стало светать
Григорий кричит: «Было б до свету в море продержаться! Впёрлись в Джарылгач в самый. Ещё растолчёт нас тут до утра!» А тут опять дубок наш приподняло, стукнуло о дно; он так весь и затрепетал, как птица. А зыбь всё ходит и через палубу. Я всё ждал, когда тонуть начнём. А тут Григорий на меня споткнулся, поднял на ноги и говорит: «Иди в кубрик; не бойся: мы под самым берегом». Я сразу перестал бояться. И тут заметил, что стало светать.
Второй Джарылгацкий знак
Я залез в кубрик. Пощупал – сухо. Судно не качало, а оно только вздрагивало, когда даст сильно зыбью в борт. Я вспомнил про дом: бог с ними, с брюками, головы бы не сняли, а теперь вот что. А наверху, слышу, кричат: «Я ж тебе говорил – под второй Джарылгацкий и выйдем». Я забился в койку и решил, что буду так сидеть, пусть будет что будет. Что-нибудь же будет!
Берег
А наверху погода ревёт и каблуки топают. Слышу, по трапу спускаются и Григорий кричит: «Эй, хлопчик, как тебя? Воды нема в кубрике?» Я думал – ему пить, и стал руками шарить. А он где-то впереди открыл пол и, слышу, щупает. Я опять испугался: значит, течь может быть. Григорий говорит: «Сухо». Я выглянул из койки в люк; мутный свет видно, и как будто всё сразу спокойней стало: это от свету.
Я выскочил за Григорием на палубу. Море жёлтое и всё в белой пене.
Небо наглухо серое.
А за кормой еле виден берег – тонкой полоской, и там торчит высокий столб.
Вывернуться!
Ветром обдувало, я весь мокрый, и у меня зуб на зуб не попадал. Опанас тычет Григорию: «Если бы за знак закрепить да взять конец на тягу, вывернулись бы и пошли!» А Григорий ему: «Шлюпку перекинет, вон какие зыба под берегом лопаются, плыть надо». Опанас злой стоит, и ему ветром бороду треплет, страшный такой. Посмотрел на меня зверем: «Вот оно, кричал тогда: «В воду, я хоть в воду», – вот всё через тебя. Лезь вот теперь за борт!» Мне так захотелось на берег и так страшно Опанаса стало, что я сказал: «Я и поплыву, я ничего». Он не слыхал за ветром и заорал на меня: «Ты что ещё там?» У меня зубы стучат, а я всё-таки крикнул: «Я на берег!»
С борта
Опанас кричит: «Плыви, плыви! Возьмёшь не знай кого, через тебя всё и вышло. Полезай!» Григорий говорит: «Не надо, чтоб мальчик. Я поплыву». А Опанас: «Пусть он, он!» – и прямо зверем: «Пропадём с тобой, всё равно за борт выкину!» Григорий ругался с ним, а я кричу: «Поплыву, сейчас поплыву!» Григорий достал доску, привязал меня за грудь к доске. И говорит мне в ухо: «Тебя зыбью аккурат на Джарылгач вынесет, ты спокойно, не теряй силы». Потом набрал целый моток тонкой верёвки. «Вот, – говорит, – на этой верёвке пускать тебя буду. Будет плохо – назад вытяну. Ты не трусь! А доплывёшь – тяни за эту верёвку, мы на ней канат поддадим, закрепи за столб, за знак этот, а вывернемся, сойдём с мели, ты канат отвяжи скорей, отдай, сам хватайся за него, мы тебя на нём к себе на судно и вытянем». Мне так хотелось на берег – казалось, совсем близко, я на воду и не глядел, только на песок, где знак этот торчал. Я полез на борт. А Гришка спрашивает: «Как звать?» А я и не знаю, как сказать, и как в училище, говорю: «Хряпов», а потом уже сказал, что Митькой. «Ну, – говорит Григорий, – вались, Хряп! Счастливо».
На доске
Я бросился с борта и поплыл. Зыбь сзади накатом в затылок мне, и вперёд так и гонит; я только на берег смотрю. А берег низкий, один песок. Как зыбью подымет, так под сердце и подкатывает, а я всё глаз с берега не свожу. Как стал подплывать, вижу: ревёт прибой под берегом, рычит, копает песок, всё в пене. Закрутит, думаю, и убьёт прямо о песок головой. И вот всё ближе, ближе…
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.